Весь Буало-Нарсежак в одном томе [Буало-Нарсежак] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Весь Буало-Нарсежак (в одном томе)

РОМАНЫ

Призрачная охота

Глава 1

Прошло уже пять минут, как Анн-Мари, горничная «Каравеллы», крикнула из-за двери:

— Пора, мадемуазель! Ваш брат вот-вот будет на месте…

— Слышу, спасибо, — нервно отозвалась Симона.

Она и сама знала, что пора. Тем не менее продолжала стоять, прислонившись лбом к оконному стеклу.

Дождь перестал, но с запада все небо по-прежнему было в тучах; в саду ветер срывал лепестки цветов и ерошил длинную шерсть грифона,[1] обнюхивавшего трехколесный мотороллер булочника.

Симона бросила последний взгляд на воду Оде, цвета жидкого цемента, на белоснежные скорлупки яхт, чьи хрупкие мачты раскачивались на фоне несущихся по небу туч. Потом, отвернувшись от окна, осмотрела комнату. Понравится Сильвену или нет?

Кровать с крохотной лампой у изголовья, пунцовым покрывалом, металлическими спинками, выкрашенными под светлое дерево, выглядела чистой и приветливой. Встроенный шкаф, раковина, кресло делали комнату похожей на каюту теплохода. Даже запах… Симона втянула воздух, задержала дыхание… Точно, запах лака и воска усиливал ощущение близкого отплытия, путешествия. Серые свежепокрашенные стены ласкали глаз и даже душу. В путь, снова в путь с Сильвеном! Начинается первый этап новой жизни.

О Господи! Симона вздохнула и посмотрела на себя в зеркало. Может, тому виной слабый свет, едва пробивающийся сквозь задвинутые шторы? Но она вдруг показалась себе постаревшей, бледной и поблекшей. В уголках глаз, возле рта стали видны крохотные морщинки — признаки увядания. Ей уже тридцать два! «Я старше его! Старше на шесть лет». И комната Сильвена вдруг показалась ей мрачной, а тишина — зловещей. Что за безумная идея — забиться в эту дыру! Сильвен бы никогда…

Она прислушалась… Скорее всего, это пылесос в дальнем конце коридора. Но лучше убедиться… Она пересекла комнату — заскрипел совсем новый паркет, — вышла в узкий, без окон, словно на судне, коридор, ведущий к лестничной площадке. Там действительно пылесосила Анн-Мари: снующая фигура в слабом свете ночной лампы и мечущаяся по стене причудливая двукрылая тень широкого чепца.

Симона зашла к себе, надела плащ. «Надо бы купить цветы, — подумала она. — А это что? Письмо Сильвена на виду… Письма нужно уничтожать… Анн-Мари незачем знать…»

Она быстро пробежала глазами все восемь страниц… Бедняжка, он был так полон надежд, так уверен в себе…. «Вермандуа считает, что я вырос феноменально и предсказывает мне полный успех…» Симона закрыла глаза, чтобы отчетливей представить себе Сильвена в тот момент, когда тронулся поезд. Он смеялся, колечки длинных волос шевелил ветер. Махал рукой… Такой юный, такой ранимый, такой неопытный… Он что-то выкрикивал, но слова относило в сторону: «…удача… успех…»

— Бедный мой Сильвен! — прошептала Симона.

Она медленно стала рвать страницы, одну за другой, зажала скомканные обрывки в кулак… Сильвен никогда не поймет реального положения вещей. Заботы, расчеты, тревоги — это ее удел, только ее. Ну и пусть, лишь бы он был счастлив…

Взгляд молодой женщины остановился на распятии в изголовье кровати. Она скинула туфли, забралась с ногами на постель и сняла бледного Христа на тонком самшитовом кресте. Анн-Мари, наверное, заметит его отсутствие, побежит в кабинет к Мадемуазель и наябедничает, а потом станет потихоньку следить за Симоной. Зато Сильвену обстановка не будет напоминать строгий пансион. Пусть продолжает любить жизнь, нельзя, чтобы он терял вкус к борьбе. Он и так поначалу будет чувствовать себя раздавленным! Симона знала, привыкла… Сильвен всегда уезжал полный энтузиазма, а возвращался разочарованный.

Она поискала какой-нибудь ящик, потайное место и в конце концов положила распятие в гардероб, на обувную коробку, наполовину скрытую платьями.

— Это ненадолго, — произнесла она тихо. И, закрыв шкаф на ключ, опасливо прислушалась, словно что-то могло зашевелиться за дверцей.

Пылесос все еще жужжал, а по стеклам снова застучали капли дождя. Симона надвинула капюшон до самых глаз.

— Мадемуазель, не забудьте надеть боты! — крикнула Анн-Мари, когда Симона вышла в вестибюль.

Слева находилась конторка портье. Справа располагалась столовая, с маленькими столами, накрытыми скатертями в деревенском стиле, сервировочным столиком для закусок и пестрыми морскими пейзажами на стенах. В гостиной, рядом с вестибюлем, стояли плетеные кресла и столики. Симона повесила ключ на доску. Даже доска пропахла воском. Словно в пустой гостинице жил только этот запах.

— Грустный месяц май, мадемуазель Мезьер. Такая погода распугает всех туристов.

Симона вздрогнула. Она всегда вздрагивала, когда Мадемуазель заговаривала с ней. Мадемуазель словно вырастала из-под земли или просачивалась сквозь стену. Двигалась она странным, скользящим шагом, так что каждая складка на длинной черной юбке оставалась на месте. Были ли у нее возраст, имя? Слегка склоненная набок голова, рассеянный, устремленный вдаль взгляд, устало опущенные руки. Грустная улыбка на худом лице, два ярких розовых пятна на скулах. На груди у нее висели крохотные золотые часики, а шею обвивала бархотка с бантиком. Симоне не доводилось видеть ее сидящей. С поставщиками Мадемуазель разговаривала, сохраняя дистанцию, и отпускала их офицерским: «Можете идти». С Анн-Мари она была на «ты», зато грифона называла «мсье Тед». Если Мадемуазель и покидала гостиницу, то только по случаю похорон.

— Иду встречать брата, — сказала Симона.

— Автобус останавливается у почты. Сегодня он немного запоздает, потому что за рулем Максим.

Все-то про всех она знала! Симона опустила глаза и вышла. Ветер брызнул в лицо теплым дождем и раздул плащ. Симона разжала руку: полетели клочки порванного письма.

— Бедный мой Сильвен! — повторила Симона.

Причаленный к каменной пристани паром со скрежетом натягивал цепь, буксир плевался черным дымом, расползавшимся по эспланаде. Чайки, преодолевая ветер, кружили над водой, усаживались между лодками и, взъерошив перья, замирали.

— Вот чертова погодка! — крикнул какой-то матрос шкиперу буксира.

Симоне не хотелось подходить к стоявшим на остановке. Там было несколько женщин в шляпках и двое или трое мужчин в полотняных, надвинутых на глаза беретах — они все поглядывали в ее сторону. Симона предпочла пройтись по набережной, окутанной теплым дымом парохода.

Ну и дыра же этот Беноде! Мрачная дыра с совсем еще пустыми отелями, голым, продуваемым насквозь пляжем, мокрыми теннисными кортами, тихими гаражами, курортными магазинами, тщетно предлагавшими на продажу зонтики от солнца, воздушных змеев и разноцветные купальники. Симона снова засомневалась. Можно было придумать столько других вариантов! Не лучше ли было остановиться в Кемпере? Но Сильвен не согласился бы жить там в отеле средней руки. А здесь…

Старенький свежевыкрашенный «ситроен» пронзительно засигналил на спуске и, проделав несколько замысловатых виражей, остановился перед почтой. У Симоны перехватило дух. Сильвен! Вон он в автобусе. Она угадывала его профиль сквозь запотевшие стекла. До чего же глупо так волноваться! Он еще и посмеется над ней. Жестокий, как ребенок.

— Сильвен!

Он делал вид, что не слышит. Шофер, забравшись на крышу автобуса, снял чемодан Сильвена и получил от него купюру. Сильвен всегда был щедр на чаевые: «Я — дворянин». Но Симона понимала, что он просто стремится купить благожелательное отношение. Для того, чтобы чувствовать себя уверенно, ему необходимо видеть вокруг улыбающиеся лица. Длинная артистическая шевелюра, старомодный, завязанный большим бантом галстук, отстраненно-безмятежный вид — все это штрихи его роли. Сильвен изображал даровитого художника, причем вполне искренне.

Он обернулся, нахмурился, заранее злясь при мысли, что сейчас Симона начнет его утешать. Он не хотел, чтобы его утешали. Симона любила его за слабость. А он хотел, чтобы его любили за талант.

— Давай чемодан. Он тяжелый.

— Я и потяжелей таскал, — проворчал Сильвен.

Он притворился, что не заметил подставленной щеки, и презрительно оглядел мокрую площадь, роняющие капли липы на эспланаде, серую реку и в ней — отражения несущихся по небу свинцовых облаков.

— Веселенькая картинка! Поздравляю.

— При солнце все выглядит гораздо лучше, вот увидишь, — заискивающе проговорила Симона.

Недовольство Сильвена вставало между ними стеклянной стеной, холодной и гладкой. Симона просунула руку под локоть брата.

— Мы очень неплохо устроились, уверяю тебя. Ты хорошенько отдохнешь. Тебе же нужен отдых.

— Да, знаешь…

В глухом голосе звучали слезы. А ведь он поклялся себе ничего ей не говорить, не жаловаться. Он выше, он должен быть выше неудачи. И никогда не признается Симоне в поражении. Но вот Симона рядом, смотрит на него. Нежно, снисходительно, с материнским терпением. И будет так смотреть, пока он все не выложит. Сопротивляться бессмысленно, она вытянет по словечку всю унизительную историю, а когда убедится, что слушать больше нечего, положит его голову себе на плечо: «Бедненький ты мой!» И снова, в который раз, Сильвен будет уничтожен сознанием своего поражения.

«Что бы ты без меня делал?!» — шепнет Симона, обнимая его.

— Нет! — закричал Сильвен. Он поставил чемодан прямо в лужу. — Нет! Хватит с меня.

— Сильвен, прошу тебя, не надо. На нас смотрят.

— Ну и плевать! И зачем я сюда приехал?! Лучше бы…

Симона подняла чемодан, но Сильвен схватил ее за руку:

— Слушай, Симона, лучше бы мне покончить с собой. Я чуть не сделал это вчера вечером…

Сильвен увидел, как она побледнела, и злая радость хлынула ему в сердце.

— Раз им не нравятся мои картины, раз мне завидуют, меня презирают, нечего больше ждать…

— Ты сошел с ума, Сильвен.

Он невесело захохотал:

— Если бы! Нет, даже в этом мне отказано. Я в здравом уме, не бойся!

— Сильвен, ты еще так молод! Начнешь все сначала.

— Ни за что! Кончено. Больше не притронусь к кисти. Найду себе работу, не важно какую! Пойду чернорабочим! Конторщиком! Или буду малевать «виды»: поля, пляжи, кораблики… прилизанные такие картинки, почтовые открыточки. Ты ведь этого хочешь, а? Буду заниматься мазней на потребу воскресным туристам. Откроем лавчонку между киоском мороженщика и булочной, детишки будут глазеть, как я рисую, а старики ахать: «Потрясающе! До чего похоже! Почти как фотография».

Симона только моргала. Наконец Сильвен замолчал, упоенный отчаянием. Он потянулся было к чемодану, но Симона отвела его руку.

Тогда молодой человек засунул руки в карманы и, нарочито медленно передвигая ноги, двинулся за сестрой со злой усмешкой на губах.

— Здесь? — проворчал он, когда Симона остановилась перед гостиницей. — «Каравелла»! С ума сойти! Лучше б назвали «Калоша».

А сам между тем кокетливо провел рукой по волосам, застегнул на все пуговицы жакет, достал из кармана перчатки. Мадемуазель встретила их в вестибюле, и Сильвен благородно раскланялся.

— Мой брат, — представила его Симона.

Мадемуазель в одно мгновение подметила все: чемодан, удрученное лицо Симоны, горькую мину Сильвена. Она улыбалась, но руки оставались в напряжении. Она сжала их и стала медленно потирать ладони.

— Надеюсь, вам понравится в Беноде, господин Мезьер.

— Уверен, что понравится! — бодро откликнулся Сильвен.

«С посторонними-то он вон как!» — подумала Симона, поднимаясь с чемоданом в руках по лестнице. Анн-Мари прижалась к стене, чтобы пропустить их. Она покраснела и проводила взглядом элегантного молодого человека, который, проходя мимо, поздоровался и оценивающе скользнул глазами по ее бедрам и груди. Красавец! Анн-Мари позавидовала Симоне.

— Могла бы найти что-нибудь получше! — сказал Сильвен, едва Симона закрыла дверь комнаты. — Мышеловка и та просторнее.

— Может, ты и прав, зато пансион стоит всего…

— Да знаю, знаю! — Он закурил, отодвинул занавеску и, не повернув головы, прибавил: — Дожили.

— Если бы ты знал, сколько у меня осталось! — шепнула Симона.

Она раскрыла чемодан и стала развешивать на плечики одежду Сильвена, раскладывать по полкам его белье. Несмотря ни на что, она была счастлива. Брат рядом. Она слышит его дыхание, чувствует резкий запах его американских сигарет. Курил он только «Кэмел», уверяя, что от французского табака у него желтеют зубы. Сильвен барабанил пальцами по стеклу.

— Вечно ты преувеличиваешь! — вздохнула Симона.

Неожиданно Сильвен резко повернулся и закричал, вне себя от ярости:

— Это я-то преувеличиваю? Ты что, действительно не понимаешь, что меня уничтожили! Стерли в порошок! Отзывы в газетах были кошмарные! Даже Вермандуа в конце концов отвернулся! Примитивная мазня… халтура… детский лепет под Пикассо… ни малейшего представления о композиции… декадентская чушь… Бог знает что еще! Они сговорились, это ясно! Я им мешаю! Я у них как бельмо на глазу! Вот они и не дают мне ходу! Ломают хребет…

Сильвен внезапно остановился, осознав, что Симоне как раз и надо было, чтобы он выговорился. Теперь она в курсе. Знает, что его побили и что теперь он целиком принадлежит ей. Он в гневе сжал кулаки.

— Но я еще не сказал последнего слова, слышишь; Симона? Я им еще покажу!

Она стояла перед Сильвеном, чуть ссутулившись, внимательно глядя на него тревожным собачьим взглядом.

— Конечно, малыш. Нужно бороться!

— Тебе на меня плевать! — снова взорвался он. — Ты считаешь, что они правы! Черт возьми, я и буду бороться! Вы у меня все попадаете! Есть одна идейка! Завтра же, не откладывая, и начну! Тут полоса, а тут две сиреневые сферы…

Он быстро делал набросок ногтем на запотевшем стекле. Симона почти уже разобрала чемодан, как вдруг ее пальцы коснулись холодного металла.

— Сильвен… Не может быть!

— Что такое?

Он прекрасно все понял, и Симона тоже хорошо поняла его жалкий шантаж. Она недоверчиво подняла маленький браунинг с инкрустацией из слоновой кости на рукоятке: лист клевера с четырьмя лепестками.

— Дай сюда.

Он пытался, сжав челюсти, изобразить отчаянную решимость, а сам смотрел на Симону с тревогой, как мальчишка, который боится получить пощечину. Он ждал, что Симона разозлится, и приготовился ответить насмешками. Но она присела на кровать, бессильно свесив руки между колен. И беззвучно заплакала, лицо ее словно окаменело. Этого Сильвен вынести не смог. Он опустился рядом с ней на колени, став вдруг беззащитным, боязливым и открытым.

— Дурачок! — шептала она. — Какой дурачок!

Они оба не двигались. Сильвен приник головой к коленям сестры. Она медленно, по-матерински гладила его по лбу, по щекам — сколько абсурдных мыслей в этой красивой голове! Понемногу перед ними вновь забрезжило счастье Сильвен снова готов был слушаться, а Симона, прикрыв глаза, не успев стереть слезинку в уголке рта, мечтала о будущем. Пора действовать. Она наклонилась, поцеловала Сильвена в висок.

— Больше ты от меня не уедешь. И, обещаю тебе, мы победим.

Револьвер так и лежал на кровати Симона спрятала его в свою сумочку и встала. Сильвен неторопливо, с улыбкой потянулся.

— Мне нужно купить краски и холст, — заметил он. — Я видел в Кемпере недурной магазинчик. Думаю, пяти тысяч хватит.

Разве могла Симона отказать ему, да и мог ли он намекнуть деликатней, что истратил все, что было выдано на поездку? Она протянула деньги, и он сунул их прямо в карман брюк. Это тоже входило в роль. Потом, присев, чтобы увидеть себя в низко висящем зеркале, он тщательно причесался.

— Может, пройдемся? Дождь кончается, да и, вообще-то говоря, городишко довольно симпатичный.

В нем возродился интерес к жизни, появилась потребность двигаться. Насвистывая, он принялся переставлять стулья, открыл шкаф, покрутил краны умывальника. Симона, улыбаясь, пудрила лицо.

— Я тебе, кажется, рассказывал про Милорда, приятеля по художественной школе, — начал Сильвен уже на лестнице.

— Обязательно надень боты.

— Что?.. Ну это уж совсем! Так вот, знаешь, он — совершенно потрясающий тип…

За матовым стеклом была видна склоненная голова Мадемуазель. В этот момент она зачеркнула надпись: «Закуски» и твердой рукой вписала: «Лангусты под майонезом, 550 франков». Меню готово.

Сильвен обнял Симону за плечи.

— Веди себя прилично! — сказала она. — За нами здесь наблюдают. Нас могут принять за влюбленных.

— Ну и что! Река еще ничего, но эти домишки — прости меня! Тебе нравится жить в такой дыре?

Она вздохнула.

— Кто знает, — продолжал Сильвен. — Если картина, которая сейчас у меня в башке, получится… Как подумаю, за сколько Баллар только что продал плохонькое полотно Брака… Какое быстрое течение в этой протоке! Вот бы яхту, а? Выехать с утра пораньше! Пообедать на скалах…

Симона слушала его, слегка откинув голову. У Сильвена был дар так живо расписывать свои мечты, что его фантазии казались осязаемыми. Послушаешь-послушаешь и начинаешь терять чувство реальности. Собственно, для Сильвена никакой реальности просто не существовало, он жил в изменчивом мире своих прихотей, с завидным воодушевлением преображая его снова и снова. Они спустились по крутой дорожке, и, едва последние сады уступили место ландам,[2] перед ними открылось светло-зеленое море; горизонт застилали облака, под ногами пенистые волны разбивались о нагромождение черных диких утесов в бледную водяную пыль.

— Не подходи близко! — предупредила Симона. — Один несчастный случай уже произошел!

— Кроме шуток? Здесь?

— Именно. Года два назад тут утонул человек. Когда его нашли, он был страшно изуродован, узнать невозможно… Вот ужас!

— Хватит! Не порть мне аппетит… Знаешь, пожалуй, нужно снова попробовать морские пейзажи. Раньше они мне удавались, помнишь? — Он сжал ей плечо с грубоватой нежностью. — Симона, дорогая! Как я рад, что мы опять вместе. Я так скучал в Париже.

Может, он и действительно в это верит. И сейчас он вполне искренен, точно так же, как когда покупал браунинг или когда чуть не уехал два года назад с той девицей… Симона шагала, прижавшись к Сильвену, и ей хотелось обхватить его обеими руками, удержать, привязать к себе навсегда. Она бы стала думать, смотреть вместо него, чтобы первой замечать любые опасности и искушения. Сильвен что-то говорил, но она его не слушала. Все повторяла про себя: «Он ускользнет… как бы я ни старалась его удержать…» И в то же время подсчитывала, сколько еще они смогут продержаться на те деньги, что у нее остались…

— Эй, Симона! Я же с тобой разговариваю! Ты что, уснула?

— Прости, пожалуйста.

— Пора обедать, говорю. Я со вчерашнего вечера маковой росинки во рту не держал! Готовят-то в твоей «Каравелле» нормально? Не обижайся, но от этого заведения за версту несет ладаном.

— Чистота и порядок, что тебе еще надо?

Симона была задета, но он расхохотался тем невинным смехом, за который ему всегда все прощалось.

— Ну и дуреха ты, сестрица!

Он уже забыл свою досаду, гнев, намерение пойти на завод или в контору. И принялся напевать «Один кораблик в путь пустился», пристально вглядываясь в хрупкие парусники зажиточных горожан Кемпера.

— Завтра же искупаюсь! — вдруг воскликнул он. — Мне здесь нравится, определенно нравится!..

Мадемуазель поджидала их в маленькой гостиной. Пока Сильвен мыл руки, она отвела Симону в сторону. Она обожала тайны, перешептывания.

— Мне неловко… У нас сегодня обедает не слишком приятная гостья… Нет! Вовсе не то, что вы могли подумать. Разве бы я позволила… Напротив, девочка из очень хорошей семьи, дочь владельцев «Мениля», знаете, то красивое поместье, что видно с дороги… Вилла с башенкой, как маленький замок, повсюду цветы… Большая сосновая аллея… Но вернемся к Клодетте… — Глаза ее смотрели поверх плеча Симоны. — Вот уж точно говорят, не в деньгах счастье. Представьте себе…

Подошел Сильвен, вытирая на ходу руки носовым платком.

— Ну что, перекусим?

Мадемуазель вздернула подбородок и двинулась к столовой, как первые христиане на арену со львами.

— Будь посдержанней! — попыталась унять брата Симона.

Но Сильвен уже заметил картины, украшавшие помещение, и разразился проклятиями:

— Что за гадость!.. Сроду не видел ничего гнуснее… Если бы я знал, кто это намазюкал…

Тут он заглянул в глубину столовой и осекся.

Незнакомка не была красавицей. Красноватые веки, блестящий носик и острый подбородок — едва сформировавшаяся девушка. От силы лет двадцати! Но в повороте головы, в небольшой, ничем не стесненной груди чувствовалось что-то здоровое, живое, дикое.

— Садись, — сказала Симона.

Они устроились друг против друга. Сильвен силился сохранить беззаботный вид, но Симона умела разгадать истинный смысл каждого его жеста. Сейчас он куснет большой палец, пригладит волосы на висках. И девушка тоже поддалась неведомым флюидам, она делала вид, что рассматривает картины на стенах, взгляд ее медленно перемещался с полотна на полотно, а голова все больше и больше поворачивалась в их сторону.

— Сильвен!

— Что?

— Ты уже расхотел есть?

Он улыбнулся, но в глубине зрачков не погас огонек азарта.

— Сейчас сама увидишь.

Он повернулся, чтобы позвать Анн-Мари. И поймал на лету взгляд незнакомки.

— Лангусты под майонезом? Пойдет!

— Если хочешь… — пролепетала Симона.

Все равно! Теперь уже все равно.

— Две порции лангустов, — попросил Сильвен.

Он оживал на глазах, то и дело проводил ладонью по вискам, громко смеялся и хрустел панцирем лангусты, словно зверь, гложащий кость.

Он сидел спиной к двери. Поэтому вошедшего мужчину заметила сначала Симона. Девушка встала. Мужчина двинулся прямо к ней, крупный, темноволосый с проседью, с нездоровым цветом лица. Через стекло в двери подглядывала Мадемуазель. Она, наверное, приподнялась на цыпочки. Сильвен вытер рот, между бровями у него залегла складка.

— Клодетта, вас ждет мать! — сурово произнес мужчина.

Девушка спокойно уселась на свое место. Вошла Мадемуазель и поставила перед Симоной хлебницу.

— Это Франсис Фомбье, ее отчим, — быстро шепнула она.

— Послушайте!.. — начал было Сильвен.

Но Мадемуазель уже отошла и поправляла цветы в вазе.

— Нас это не касается, — сказала Симона.

Отчим с падчерицей разговаривали вполголоса. Он стоял возле нее и время от времени постукивал по столу кулаком. Перстень с печаткой громко ударял по дереву. Сильвен нервно крошил хлеб. До них долетали отдельные слова, обрывки фраз: «…вернуться… я имею право… скандал…»

Мадемуазель снова подошла, чтобы забрать тарелки. И объяснила на одном дыхании:

— Девчонка сбежала с виллы «Мениль»… Ее мать второй раз вышла замуж, и она возненавидела отчима. Настоящая трагедия!.. — И, повысив голос: — Анн-Мари, горячее, пожалуйста.

Клодетта между тем ехидно смеялась, потряхивая белокурой головкой:

— Ну, если вы так просите!

Франсис Фомбье выпрямился, боязливо оглянулся на Сильвена. Он был бледен, лоб его пересекала большая вздувшаяся вена, а возле рта залегли две глубокие морщины. Клодетта отодвинула стул, нарочито шумно, привлекая к себе внимание, а ее отчим все твердил:

— Клодетта… Прошу вас… В ваших же интересах…

Она бросила на стол салфетку и опрокинула стакан. Мадемуазель тут же подскочила и принялась вытирать скатерть, успокоительно улыбаясь: ничего-ничего, все это пустяки. А Анн-Мари, с дымящимся блюдом в руках, замерла в центре столовой, задыхаясь от ужаса. Фомбье вышел первым, оставив дверь широко раскрытой.

— Извините его, — произнесла Клодетта как ни в чем не бывало.

Обращалась она к Мадемуазель, но смотрела на Сильвена. У нее были зеленые, удивительно яркие глаза. И выглядела она победительницей. Мадемуазель прикрыла за ней дверь и пожала плечами:

— Какая жалость!.. Казалось бы, у людей все есть, живи да радуйся. — Она призвала в свидетели Небо, потом Симону с Сильвеном. И, поколебавшись секунду, добавила: — Отправляйся на кухню, Анн-Мари. Я сама займусь нашими гостями.

Розовые пятна у нее на скулах разгорелись. Она оперлась руками на стол и наклонилась вперед. Ее часики раскачивались над масленкой, словно маятник.

— Тут целая история… — начала она.

Глава 2

Сильвен Мезьер курил, подложив руки под голову. Он был в плавках, на шее — махровое полотенце. Он смотрел на облака, слушал, как набегают и разбиваются о скалы волны, и ощущал всем телом их удары. Солнце тысячами огненных игл впивалось ему в грудь. Стоило Сильвену закрыть глаза, как к нему возвращались мысли, проплывавшие в сознании лениво, словно облака в вышине. Если же он поворачивал голову, то видел на фоне сизого утеса Симону, занятую починкой чулка. Порой она откладывала работу и невесело улыбалась. Ветер играл подолом ее платья, шуршал песком по гальке.

«Зачем мне писать картины? — размышлял Сильвен. — Разве стал бы я этим заниматься, если бы был один!.. Ведь вся эта чехарда только ради нее… И самое неприятное — она убеждена, что у меня никогда ничего не получится!.. Замкнутый круг!»

— О чем ты думаешь, Сильвен?

Вот снова! Отвечать или нет? Сказануть что-нибудь обидное, злое? Он перевернулся на бок, сплюнул табачные крошки.

— О вчерашней малышке, — ответил он. — По-моему, ей просто надоели и отчим, и мать со своими проблемами, и вообще все. И она хочет сбежать — может же человеку все осточертеть!

— Ну и что?

— Да ничего. Правильно делает, только и всего! Если бы лично у меня водились деньжата…

— Что бы ты сделал?

Симона старалась не выдать волнения. Но голос ее прозвучал хрипловато. Сильвен улегся на живот, поймал песчаную блоху и выдохнул на нее струю дыма.

— Махнул бы в Америку! Там никогда не поздно начать сначала.

— Ты что, так несчастлив здесь?

Слово его задело. Несчастлив? Это вполне в духе Симоны. Такие ярлыки все искажают, делают непоправимым. Не то что несчастлив, а просто у него тяжело на душе, он мается, не может найти себя. И вообще, зачем надо все выяснять?

— Просто хочется уехать! — сказал он. — Тебе этого не понять. Ты слишком любишь покой. А я… знаешь, я завидую тем, кто много путешествует… артистам, музыкантам, даже акробатам… даже клоунам! Как, должно быть, легко забыться, когда перед тобой все время мелькает что-то новое! Знаю, это глупо, смешно, но…

— Ты хочешь повидать мир, так бы и сказал, милый Сильвен! Но мы с тобой тоже скоро сможем отправиться в путешествие! Не век же нам считать каждый сантим!

Сильвен прижал лоб к прохладному песку. Разве с ней можно спорить? «Так бы и сказал»! Если б он сам знал, чего точно хочет и как надо жить! И какое гнусное выражение: «считать каждый сантим»! Так и представляешь себе убогую, нищую жизнь, дешевый номер, еду на плитке.

— Пойди искупайся! — сказала Симона.

— Слишком ветрено, — возразил ожесточенно Сильвен.

Но все-таки поднялся. Теперь скала не загораживала ему моря, и он увидел крохотную бухту, где волны и ветер спорили между собой. На горизонте ни одного судна, только маленький парусник, идущий из Беноде, да дымок вдалеке. Неловко ступая по камням, Сильвен подошел к воде и, зябко поежившись, попробовал ее ногой.

— Хорошая? — крикнула Симона.

Вот почему он хотел уехать! Чтобы его оставили в покое! Хочет, купается, хочет, не купается — кому какое дело! Симона подошла к нему. Положила руку на голое плечо Сильвена, и он тут же решил, что вода слишком холодная. Ему хотелось поругаться, что-нибудь расколотить, кого-нибудь ударить.

— Кажется, малышка Денизо! — пробормотала себе под нос Симона.

— Ты бредишь?

Но он уже и сам узнал силуэт Клодетты на корме ялика. Та тоже их заметила и помахала рукой. Ее лодка с маленьким треугольным парусом накренилась, она то прыгала с гребня на гребень, то зарывалась в пену, то проваливалась между волнами, и тогда с берега был виден только легкий след из водяной пыли.

— Совсем чокнутая! — сказал Сильвен.

Ялик шел прямо на них, метрах в пятидесяти, наперерез ветру. Когда лодку поднимало, становились хорошо видны светлая палуба, длинные обнаженные ноги Клодетты и вилообразная перекладина, врезавшаяся ей в бедра. Сильвен схватился за плечо.

— Тише, не царапайся!

— Да ты что, не видишь? — закричала Симона. — Она же сейчас перевернется.

— Ну и пусть, если ей так нравится!

Парус заполоскался. Похоже, Клодетта, почувствовав, что ветер усиливается, пыталась повернуть. Ялик встал носом к волне, потом опрокинулся на бок. Над парусом навис пенный гребень, и он исчез в провале между двумя валами. Следующая волна подняла уже перевернутый корпус лодки, увлекаемой отливом.

— Не вынырнула! — хохотал Сильвен. — Не умеешь управлять парусом, катайся на велосипеде!.. Гляди, плывет! Как бы живот не надорвала.

Клодетта, вцепившись в ялик, пыталась направить его к берегу, но корпус лодки стал слишком тяжел из-за намокшего паруса. Девушку сносило в море.

— Ну давай же! — резко произнесла Симона.

— Что?.. Какая-то чокнутая будет…

Симона побледнела. Никогда еще Сильвен не видел, чтобы лицо ее было таким суровым и волевым. И ни тени страха… Позже Сильвен не раз думал об этом. Нет, она не испугалась.

— Ты должен ее спасти, Сильвен!

Сильвен не узнавал голоса сестры. Он повернулся к ней. Симона подтолкнула его:

— Ты что, ничего не понимаешь, дурак?

Так это серьезно? Он поискал глазами ялик. Клодетту относило от берега. Ее резиновая шапочка красным пятнышком прыгала на волнах. Как будто унесло в море мячик, и все — он уже далеко, его не достать, он пропал. Сильвен заколебался.

— Ты еще вдобавок и трус! — прошептала Симона.

Слово «еще» хлестнуло его, как пощечина. Он даже поднес руку к лицу. Губы его задрожали. И он медленно, сжав кулаки, шагнул в воду.

Первая волна лишь обрызгала его, осев сверкающими каплями на волосатой груди. Точно рассчитав расстояние, Сильвен нырнул в набегающий гребень, в два рывка преодолел зону прибоя и поплыл кролем, размеренно и спокойно, уверенный в своих силах, в своем дыхании. Погодите! Он задаст трепку этой дрянной девчонке! Она же специально опрокинула лодку! Любой новичок справился бы лучше! И вообще, зачем ее понесло в море, когда все лодки на берегу! Да еще в такой ветер! Ярость согревала его. Он плыл, как на соревнованиях. Год назад, в Турелле: сто метров за минуту четыре секунды. Хорошо, что он оказался здесь. Но какова Симона…

Мысли стали путаться. Дыхание участилось. «Слишком много курю», — подумал Сильвен и перешел на брасс, чтобы передохнуть. Поднял голову. Клодетта была уже недалеко. Метрах в тридцати, не больше. Он снова поплыл быстрее, работая ступнями и крепко сжимая колени. «Ей ничего не грозит, но все равно я смогу сказать, что спас ей жизнь!» Он улыбнулся. От усталости возмущение его прошло. Он оглянулся на берег. Черт побери! Сносит-то здорово. Где-то далеко позади виднелось светлое пятно — платье Симоны. Со стороны моря прибрежные скалы, которые то погружались, то проступали из оседавшей на них пены, выглядели неприступными. «Придется побарахтаться», — снова подумал Сильвен, но всерьез не встревожился. Вода под лучами солнца была удивительно прозрачной. Где-то в небе раздавались крики чаек. Сильвен взлетел на гребень волны и увидел совсем рядом ялик в кружеве пены. Одним рывком он достиг его и схватил Клодетту за одеревеневшую руку. Она продолжала цепляться за корпус лодки, но уже почти теряла сознание, рот открыт, нос заострился, волосы, как водоросли, плавали вокруг головы. Сильвен тоже прицепился на минутку к неустойчивой скорлупке ялика. Сердце его колотилось. Нечего и мечтать перевернуть лодку. Придется добираться вплавь, таща на себе Клодетту. Вот тут-то Сильвен испугался. Он понял, что ему не хватит воли, которая одна лишь может напрячь изнуренные мышцы, собрать последние силы. Симона исчезла. Бухта, казавшаяся издали круглой, сверкала на солнце. Он закричал и глотнул воды.

Симона наверняка подняла тревогу!

Мысль сформулировалась так отчетливо, словно кто-то рядом с ним высказал ее вслух. К нему тотчас же вернулось самообладание, и, придерживаясь за борт ялика, он подвел левую руку под плечи Клодетты. Девушка открыла глаза. Изо рта ее пошли пузыри, а пальцы разжались. Сильвену пришлось бешено заработать ногами, чтобы удержать Клодетту на поверхности.

— Не… отцепляйтесь! — выдохнул Сильвен.

Но она ничего не слышала, она потеряла сознание. А когда их накрыло волной, Сильвен почувствовал, что борт ялика уходит из-под пальцев. Он выпустил Клодетту и рывком попытался вернуть опору. Но девушка вдруг схватила его за шею.

— Не надо! — завопил Сильвен.

Они вместе пошли под воду и вынырнули на поверхность метрах в пяти-шести от паруса, лежащего на волнах, как разостланная на лугу простыня. В ушах у Сильвена шумело… Нет! Это шум мотора. Сильвен попытался разомкнуть руки Клодетты.

— Я их вижу! — прокричал где-то далеко незнакомый голос.

Теперь уже все равно! Сильвен собрался с силами, и его кулак обрушился на голову девушки. Как странно выглядела кровь, расплывшаяся вокруг бледного лица! Сильвен знал, что никогда этого не забудет. Он отпрянул в сторону, уловив рядом движение судна, не видя, а скорее почувствовав тень его корпуса. Бросив девушку, метнулся к высокому черному борту. Он плыл из последних сил, испытывая отвращение к себе и смутно надеясь утонуть, чтобы покончить с этим позором.

— Сюда давай, парень!

Его тянули вверх. Он безжизненно перевалился через борт, как скользкая задыхающаяся рыба. Скатился на днище. Вокруг — сапоги и полные сардин корзины.

— Цепляй! — кричал кто-то. — А то пойдет ко дну.

Голову Сильвена приподняли, и он ощутил возле губ горлышко бутылки. Задохнувшись от спиртного, он заплакал:

— Я ее не бросил! А кулаком… потому что она… мне мешала…

— Хорошо, что мы как раз шли к берегу! — сказал моряк. — В такую погоду нечего и думать выходить в море на ялике!

— Клади ее у мачты! — скомандовал голос, руководивший спасательными работами.

Сильвен приподнялся на локте:

— Она… она не умерла?

Моряк тоже глотнул из бутылки и пожал плечами:

— Ты же не собирался ее убивать!

Рыбаки сгрудились вокруг мачты. Кто-то шутил Сильвен наконец встал, ощущая внутри удивительную пустоту, сделал несколько шагов. Все так странно: солнце, одетые в красные штормовки люди, ящики с рыбой, и на палубе — тело Клодетты. Из разбитого уха сочится розовая пена. Это было как сон. Сильвен опустился на колени, взял Клодетту за руку. И девушка, глядя на него потусторонним взглядом, шевельнула губами. Он угадал слово, которое она не смогла произнести: «Спасибо».

— Вот и очнулась! — сказал старший. — Дайте-ка полотенце!

Сильвена оттолкнули, и он чуть не свалился. В голове было ясно, но что-то теснило и больно давило грудь. Нет, не усталость. Ощущение шло откуда-то изнутри и было таким непривычным и острым, что он боялся шевельнуться, как опасающийся приступа сердечник. Он машинально потирал грудь.

— Это у них семейное! — объяснял кто-то за его спиной. — Как раз напротив, у обрыва, утоп ее отец.

— Денизо? Так это ее папаша?

Сильвену все врезалось в память: слова, подрагивание дизеля, шлепанье сапог по палубе, запах спирта, которым старший растирал Клодетту, блики солнца на воде, приближающийся берег и обрывистые скалы, откуда два года назад свалился отец Клодетты. «Его невозможно было узнать… ужас!» — рассказывала Симона.

— Корвель тогда его выловил. Сам у него спроси… Кажется, от лица ничего не осталось… Жена чуть не помешалась…

— Несчастный случай?

— А кто его знает! Может, и самоубийство! Странная семейка!

Баркас понемногу приближался к поселку. Сильвен различал уже паром и канат над ним, буксир, выбрасывавший огромные клубы дыма. На молу — толпа народа, люди машут руками, светлое платье — наверняка Симона. Матрос приналег на кормовое весло. За спиной Сильвена продолжали разговаривать, его уже мутило от запаха спиртного.

— И заметь, никто так точно и не знает, был ли это действительно Денизо! Три недели в воде… Следствие, конечно, провели. На том и кончилось!.. Кому подфартило, так это Фомбье. Ему-то на руку!

— А ты его знаешь?

— Не так чтобы очень! К нему не подступишься…

К рубке был прикреплен спасательный круг, и Сильвен прочитал на нем название баркаса: «Соленый поцелуй». Сквозь круглое окошко ему были видны руки рулевого на штурвале. Суета вокруг Клодетты не утихала.

— Ну вот, — буркнул старший. — Уже лучше… Да, попробуем вытащить вашу лодку! Не утонет… Не убирайте полотенце, кровь еще немного идет!

«Иначе она бы меня утопила, — повторял про себя Сильвен. — Могу поклясться, только поэтому».

К ним приближалась небольшая шлюпка. Сидевший в ней человек перестал грести и, сложив руки рупором, крикнул:

— Эй, Жозеф! Они у тебя?

Старший подошел к борту и встал под лебедкой. Сказал что-то на бретонском, указав пальцем на Сильвена. Сильвен сразу почувствовал себя неловко, стоя почти голышом среди одетых моряков, и не знал, то ли ему благодарить спасителя, то ли помахать человеку в лодке. Тот, оттолкнувшись веслом, отвел ее чуть дальше от баркаса. На мгновение он оказался у другого борта, совсем рядом с Сильвеном, и сурово взглянул на него. Потом шлюпка, прыгая на волнах, стала удаляться. Сильвен наклонился над могучим плечом шкипера и почти умоляюще произнес:

— Что вы ему там говорили? Я плохо расслышал!..

Тот повернулся к нему, сощурившись от солнца, отчего все лицо его покрылось морщинами.

— Она такая кроха, девчонка-то! — буркнул моряк сердитым низким голосом, в котором ясно слышался упрек.

Надо было объяснить ему… сказать, что… Сильвен устал. От морской воды во рту стояла горечь. В голове все перемешалось. Что происходило дальше, помнилось ему весьма смутно. Какие-то лица заглядывали через борт баркаса… Все говорили одновременно… Натягивались и скрипели тросы… Появилась Симона… Она шевелила губами, но Сильвен ее не слышал… По железной лестнице спускался старший, неся на плече бледную Клодетту. Ее руки висели вдоль его спины в коричневой штормовке… Кто-то подтолкнул Сильвена к трапу, потом он очутился на причале, Симона держала его за руку, вокруг было много взбудораженных незнакомых людей. Толпа понесла их к кафе «На молу»… Там оказалась Анн-Мари, но Мадемуазель не было… Узкая лестница… Битком набитое людьми помещение… Клодетта лежала на кровати. Высокий полнокровный мужчина осматривал ее, потом, сунув в уши резиновые трубки, послушал ее сердце… Принесли грог.

— Малыш, очнись же наконец!

Голос Симоны. Это она ему, Сильвену. Похоже, она им даже гордилась. Ей еще не было известно, что тот Сильвен, которого она знала, умер возле ялика от удара кулаком…

— Подойди-ка, она хочет с тобой поговорить.

Врач выписывал рецепт. Симона отогнала зевак к дверям, и Сильвен очутился возле кровати один. Клодетта протянула ему руку.

— Простите меня! — прошептала девушка. — Мы чуть оба не остались там…

— Вам не больно?

Он указал пальцем на разорванное, распухшее, посиневшее ухо. Она улыбнулась и прикрыла ухо простыней.

— О! Это ерунда!

Врач прочитал вслух свои назначения: микстура, капли, — но ни Сильвен, ни Клодетта не обращали на него внимания.

— Там, на баркасе, они вам сказали… — начал Сильвен.

— Я понимаю! Вы меня ударили, чтобы я вас отпустила… И тут как раз они подошли…

— Да, но до этого?

— Что — до этого?.. До этого мы с вами тонули по моей вине.

Сильвен почувствовал, что ему стало легче дышать. Он заметил, что Симоны в комнате нет. Врач закрыл саквояж, пожал ему руку и прикрыл за собой дверь. Клодетта привстала, чтобы убедиться, что они одни.

— Послушайте, — шепнула она. — Это не просто несчастный случай!.. Я совсем спятила сегодня утром!.. И хотела…

— Не может быть.

— Нет, правда. Я больше не могла! Да вы же сами вчера видели! Он пришел за мной, отвел назад… Я у них как пленница! Хватит с меня! Если б вы знали, до чего мне все это надоело!..

Она была по-своему даже красива. И вовсе не такая простушка, как ему показалось вначале. Нисколько не смущаясь тем, что оказалась наедине с почти незнакомым парнем в одних плавках, она спокойно признавалась ему в попытке самоубийства. Ведь именно это она хотела сделать, сомневаться не приходилось! Достаточно взглянуть на ее упрямый лоб, в полные решимости глаза.

— О себе я не слишком задумывалась! — продолжала девушка. — Хотела им отомстить, но в последний момент, когда поняла, что это конец, испугалась… Знаете, все так ужасно! И никакое прошлое не проходит перед тобой! Наоборот, видишь то, что уже никогда не сбудется… Мне всего двадцать! Если бы не вы…

Она отважно попыталась засмеяться, но в глазах ее появились слезы. Внезапно дверь распахнулась. Вошла Симона с грудой вещей.

— Я позвонила в «Мениль»! — почти радостно сообщила она. — Ответила какая-то пожилая женщина.

— Маргарита, наша старая горничная. Я при ней родилась. И муж ее, Франсуа, тоже у нас на службе.

— Они едут сюда на машине! А пока возьмите вот платье. Оно вам, конечно, велико, но как-то нужно пройти через кафе, верно?.. А брат оденется в коридоре. Держи!

Она кинула Сильвену его брюки и джемпер, и он, прислонившись спиной к стене, не спеша оделся. Надо поговорить с Клодеттой, чтобы она поняла… рассказать, что… А собственно — что? Зачем ей знать о его прошлом? Если ему приспичило исповедаться, пожалуйста, вон церковь, только площадь перейти! Однако Симона уже торопилась все выложить за него. Он слышал через дверь: «…талантливый художник… его выставка на улице Ла-Боэси… с большим будущим…» Говорит как пишет! И непременный куплет: «Сейчас он совершает путешествие с учебной целью по Южной Бретани… ему очень нравится Беноде…»

Он чуть не заорал: «У него ни гроша в кармане. Он жалкий неудачник. Да еще и трус, трус!.. Если б не подошел баркас, он бы оставил вас тонуть! Чтобы спасти свою шкуру! Свою грязную шкуру!»

Он прислонился к стене, вытер лоб. «Вот она, правда! — подумал он. — Я хотел отделаться от девчонки. И хоть на самом деле не убил ее, но мысленно решился на это. Значит, я убийца. По-другому никак не скажешь. И старший на баркасе все понял! Писать картины я не способен, зато способенубить! А она еще жмет мне руку! Благодарит!»

Слева — коридор. Справа — лестница в бар. Безвыходное положение.

— Он неплохо зарабатывает! — послышался из-за двери глухой голос Симоны.

И тут Сильвен, неожиданно для самого себя, расхохотался. Он хохотал. До слез. До упаду. Баркас «Соленый поцелуй»! Ну и названьице! А Симона-то хороша… Во дает! Ну что, осталось только соблазнить Клодетту… Тоже безвыходное положение!

На лестнице показалась старая горничная Маргарита.

— Я спаситель, — сказал Сильвен, поклонившись. — Сюда, пожалуйста.

И он широким жестом распахнул дверь. В портсигаре оставалась одна сигарета, он закурил, привалившись плечом к стене, слушая возгласы, доносившиеся из комнаты. Потом сорвался, бесшумно сбежал вниз и вошел в бар.

— Коньяку!

Разговоры сразу стихли, на него со всех сторон уставились моряки. Старший наверняка им рассказал…

— Еще один!

Он пошарил в карманах. Денег, естественно, не было!

— У меня нет мелочи. Вечером зайду заплачу. Дайте еще пачку «Кэмела»… Нету? — Он усмехнулся, оглядел моряков одного за другим. — Ну тогда пачку говна!

И вышел, хлопнув дверью.

Глава 3

Франсуа вел машину так осторожно, словно у Клодетты была сломана нога или рука. Он не успел надеть форму шофера, приехал как был — в старой фуражке садовника и залатанном комбинезоне. Он что-то говорил, не отрывая глаз от дороги и замолкая на поворотах. Одна его рука держала руль, а вторая, огромная лапа с квадратными ногтями, с въевшейся в морщины землей, которой он задевал Сильвена, лежала на рычаге скоростей. Машина вся сверкала, это был «делаж» устаревшей модели с угловатым кузовом, изобилующим выпуклыми деталями, но добротный, важный, с мягкими сиденьями. Такой может развивать скорость до ста шестидесяти, а внутри — ни дать ни взять старинное ландо: кашпо для цветов, мягкие подлокотники и легкое поскрипывание рессор. На приборном щитке были укреплены две таблички. На одной, широкой, медной, выгравировано, как на визитной карточке: «Робер Денизо, „Мениль“», на другой, из белого металла, небольшой и тусклой, значилось: «Госпожа Анжела Фомбье».

Сильвен не проронил ни слова. Он знал, что Симона наблюдает за ним через стекло, и, как всегда в тяжелые минуты, лицо его стало напряженным. Сзади Клодетта ссорилась с Маргаритой, сквозь акустическое отверстие голоса их доносились гнусаво и искаженно, как в телефонной трубке.

— Да, знаете ли, совсем не весело, — продолжал неутомимый Франсуа. — Мадам болеет и болеет… хандра одолела… мсье все молчит. Да и то сказать, забот у него немало… Дела на фабрике, черт побери, не так хороши, как при покойном хозяине… Эх, если бы вы его знали! Артист, да и только! И такой простой… Никогда, бывало, не забудет мне утром руку пожать. «Порядок, Франсуа?» А сколько раз мы с ним на пару пропускали по стаканчику белого, пока хозяйка не видит! Или заглянет в кастрюлю и покачает головой. Как сейчас вижу! «Какая жалость, Франсуа, что госпожа не любит сала. Отличная похлебка, капусты в самый раз, а! С салом было бы еще вкуснее!» «Какая жалость!» — это была его любимая присказка!

Франсуа объехал коровью лепешку и догнал повозку молочника.

— Но и ему жилось не сладко.

Сильвен невольно стал разглядывать шофера. Когда-то Франсуа, наверное, был очень полным. Теперь же его изборожденные глубокими морщинами щеки обвисли. Морщины возле глаз, где спаленная солнцем кожа съежилась, как на старом кошельке, морщины вокруг рта, на веках. Все лицо словно потрескалось от жары, но глаза, очень светлые глаза под густыми, как у Клемансо, ресницами, были… Сильвен пытался найти подходящие слова. «Как у ребенка, — подумал он. — Чистые… вот, точно… чистые глаза!»

Франсуа переключил скорость, и Сильвен подвинулся, чтобы широкая кисть не коснулась его. Автомобиль свернул в сосновую аллею, умытую, золотистую, звенящую. За белыми воротами открылся «Мениль» с увитой плющом башенкой, распахнутыми навстречу солнцу широкими окнами, и Сильвен зажмурился — ему всегда становилось не по себе при виде счастливой картины.

— И чего не хватало господину Денизо? — спросил он. — В таком-то доме…

Франсуа выключил сцепление и подвел машину к воротам. Он легонько ударил себя кулаком в грудь:

— Да что там, когда нет покоя…

Ворота распахнула вышедшая из автомобиля Маргарита.

— У меня и картошка на плите осталась! — проворчала она. — Вот сумасбродка! И когда только она перестанет считать себя самой умной… Поезжайте! Поезжайте! Я вас догоню.

Но Франсуа дожидался, пока она закроет створки и снова сядет в машину, хотя сам не вышел ей помочь — не шоферское это дело.

— Она же вырастила Клодетту, — тихо, словно извиняясь за жену, сказал он. — Ох и хватила лиха с этой девчонкой! Та — вылитая мать по характеру. Вроде и неплохая, но до того капризная…

Маргарита захлопнула дверцу, и машина въехала в сад. Такие сады Сильвен видел только на картинках: пышный, расцвеченный яркими клумбами. Франсуа на ходу бросил озабоченный взгляд на свои тюльпаны. И затормозил у крыльца.

— Пошли! — позвала Клодетта.

Она взяла Симону под руку, и та неожиданно преобразилась. Как совсем юная девушка, она смущенно смеялась, завороженно разглядывала стены, высокую дверь с цветными стеклами, начищенные до мягкого блеска медные ручки в холле. Маргарита придержала Сильвена за рукав:

— Я как-то не успела… Вы уж извините… С этой девчонкой вечно мозги набекрень…

Она путалась в словах. Франсуа снял фуражку и держал ее у живота, забыв, что он не в шоферской форме. Он тоже был скован и растерян. Наконец он сунул Сильвену свою медвежью лапу:

— Если позволите, мсье… Мы хотели поблагодарить… Если бы вы не кинулись в воду…

И снова кровь бросилась Сильвену в лицо. У глядевших на него стариков от волнения дрожали губы. Сильвену в голову пришла нелепая мысль.

— Ты где? — позвала его Симона.

И он вошел в дом. А ведь чуть не сказал Маргарите: «Обнимите меня. Как внука».

— Что это с тобой? — шепнула Симона. — Видел бы ты себя со стороны!

Он лишь пожал плечами и пошел за Клодеттой.

— Это большая гостиная, — объясняла девушка. — Но с тех пор, как с нами нет папы, мы здесь не собираемся.

Она распахнула дверь и зажгла люстру. Глазам Сильвена предстала мебель темного дерева, драпированные стены, открытый, чуть слышно отозвавшийся рояль и портрет улыбчивого мужчины с высоким лбом…

— Это папа, — шепнула Клодетта. Она погасила свет и тихо прикрыла дверь. — Вот столовая…

— А… ваша мама не волнуется? — спросила Симона.

— Она же слышит нас. И знает, что все обошлось. Чего ей волноваться?

Что это? Вызов? Обида? Злость? Или горечь? В голосе Клодетты было всего понемногу. Пришлось осмотреть столовую, потом кабинет, еще какие-то комнаты. Сильвен лишь рассеянно взглянул на них. На втором этаже слышались шаги.

— Папа сам сделал эскиз дома, — говорила Клодетта. — И мебель выбирал он… И это сделал папа… И то…

Обращалась она к Симоне, словно продолжая начатую в машине беседу. Шаги наверху то замирали, то слышались снова. Будто кто-то ходил из конца в конец комнаты. Сильвен попытался представить эту женщину: постаревшая Клодетта. Видел, как она держится за стену высохшей рукой.

— Чудесно! — говорила Симона.

Но Сильвен с самого начала, с того момента, как они переступили порог дома, чувствовал какую-то фальшь. И голос Клодетты тоже звучал фальшиво. Как это она сказала?.. «Теперь, когда папы нет с нами…» И все эти комнаты словно необитаемые, совсем пустые — ни аромата цветов, ни запаха сигареты, ни вообще жилого духа. Вдруг Сильвен понял, в чем дело. И не успел удержаться от вопроса:

— А где же живет… господин Фомбье?

— Его комната на втором этаже, рядом с лабораторией.

Казалось бы, Клодетту должен был смутить его вопрос. Но она, напротив, охотно стала развивать эту тему:

— Мама сама захотела, чтобы на первом этаже все оставалось, как при папе… Бедный мой папа!

В ее словах об отце не было слышно горечи, с которой вспоминают недавно умерших, она словно говорила о живом, преданном и обманутом человеке. Сильвен был уверен: она что-то скрывала. Было заметно, что она испытывает некое злорадство, будто незримое присутствие отца помогает ей мстить кому-то другому. Видимо не столько мать, сколько она сама хранила память об ушедшем. Так, значит, эти вещи на вешалке в холле — тоже?.. Теплая куртка?.. Серая шляпа?..

Бедняге Фомбье приходилось жить среди реликвий! Наверное, ему бывало страшновато… Сильвену стало не по себе. Ему вдруг захотелось побыстрее выбраться из этих слишком тихих комнат, увешанных картинами и фотографиями, которые все, как одна, изображали первого владельца «Мениля». Покойник словно наблюдал за гостями: его глаза с многочисленных портретов внимательно следили за каждым их шагом. Правда, глаза не злые, даже не загадочные. Более того, Робер Денизо выглядел сердечным и приветливым. Очень приятное лицо. И все же…

— Может, поднимемся на второй этаж? — предложил Сильвен.

— Правильно, — подхватила Клодетта. — Теперь я покажу вам комнаты для гостей, ваши комнаты.

— Наши комнаты?

— Разумеется! Не собираетесь же вы возвращаться в свой ужасный пансион? Места здесь на всех хватит.

— Но как же ваша мама?

— Что — мама? — спросила Клодетта.

Возражение было ей непонятно. Никто никогда не обсуждал ее решений. Она всегда делала что хотела, и все Сильвен тут же вспомнил мучительную сцену в «Каравелле», взбешенное и вместе с тем… умоляющее лицо Франсиса Фомбье.

От приглашения еще можно было, отказаться, найти какой-нибудь предлог. Но куда там! Симона, гордая, ретивая Симона, всегда готовая воспротивиться любому принуждению, — эта самая Симона улыбкой, всем своим поведением выражала согласие. Она подчинилась, и Сильвен с тревогой заметил на ее лице какую-то необъяснимую радость.

Тогда он сам сказал:

— Нет. Благодарю вас, но это невозможно.

— Почему?

Почему? На это Сильвен, разумеется, ответить не мог. Он даже сам не понимал, откуда у него взялась такая щепетильность. И снова, на сей раз без всякой надежды, он посмотрел на сестру. Она просто не имела права! Неужели непонятно? Почему! Почему! Сильвен вообще никогда не задавался подобными вопросами. Но и никогда, правда, ни одни глаза, прозрачные, как у Клодетты, не переворачивали ему до такой степени душу.

— Вы в самом деле слишком любезны, — пробормотала Симона.

Они поднимались теперь по лестнице из светлого дуба. Сильвен тащился сзади, и каждый шаг давался ему с трудом. Он чувствовал, что проиграл. На комнаты — свою и сестры — он глянул лишь мельком, а между тем они выглядели очень приветливо: широкие окна смотрели в сад, за которым меж изогнутых ветвей двух сосен проглядывало море.

— Франсуа привезет ваши вещи, — продолжала Клодетта. — Вы будете здесь жить, сколько захотите. У нас никого не бывает… из-за мамы. Так что для меня ваш приезд — просто удача.

Сильвен молча слушал, как Симона рассыпается в благодарностях. «Откуда столько жеманства! Она что, уже представляет себя владелицей виллы?..»

Он презирал Симону. Презирал Клодетту. Презирал «Мениль». Но больше всего презирал себя, и это чувство было таким страстным, зрелым, непривычным, что ему даже показалось, будто он раздвоился, в его собственном теле поселился кто-то чужой.

— Сильвен, с тобой говорят.

— Простите, я задумался.

— Я сказала, что вы можете здесь сколько угодно писать, — продолжала Клодетта. — Если вам что-нибудь понадобится, у папы остались всякие принадлежности. Он ведь был великолепным художником. Получил даже несколько медалей в Париже…

Кажется, за него уже все решили. Сильвен чуть не зарыдал от ярости. А Симона, разумеется, снова благодарила. Больше она уже просто ничего делать не могла. И этот раболепный тон, тон холуя, выпрашивающего чаевые!

Может быть, вы согласитесь написать мой портрет? — спросила Клодетта.

Сильвен усмехнулся и впился ногтями себе в ладони. Да уж, он постарается, напишет: зрачок посреди лба, зеленые щеки и акульи зубы. Клодетта по-прежнему не сводила с него глаз, прозрачных, как родниковая вода.

— С радостью! — сказал Сильвен.

От унижения ему сводило рот. Они вышли, и Клодетта снова принялась водить их по комнатам.

— Раньше, до переезда отчима, здесь жили Франсуа с Маргаритой… А теперь они перебрались во флигель, при въезде в поместье.

Как Сильвен понимал их! Он решил почаще навещать стариков.

— В конце коридора комната господина Фомбье, — продолжала Клодетта. — За ней лаборатория… А это комната мамы. — И добавила быстро, словно стараясь предупредить неприятный вопрос: — Сама я живу еще выше… прямо под крышей, рядом с чердаком… Там я одна… Мыши и совы — вот и все мои соседи.

Сильвен, видевший ее насквозь, догадался, о чем она умалчивала. Второй этаж для Клодетты не существовал — это этаж матери и отчима. А на первом «жила» тень Робера Денизо. Так что ей оставался третий, там она, маленькая упрямая весталка, и поселилась, и по ночам ее шаги напоминали Фомбье, что он здесь чужой, нежеланный гость… враг!

Неужели Симона, обычно такая проницательная, не ощущала, что им не место в этом доме? Она словно нарочно всячески показывала, что охотно останется здесь. Она пожелала поздороваться с госпожой Фомбье, и Клодетта, стукнув в дверь и даже не дождавшись ответа, втолкнула ее в комнату матери. Веселость ее стала еще фальшивей.

Сильвен вошел за ними и увидел женщину лет сорока, лежащую в шезлонге возле полуприкрытого ставнями окна. Он готов был держать пари, что секунду назад она подслушивала под дверью. Сейчас же — томно протягивала Симоне бледную кисть. Она была гораздо красивее Клодетты. Немного трагичная, не лишенная благородства красота. Сильвен вспомнил давнишний спектакль в «Театр-Франсе». Играли «Федру», и у героини была та же подавленность в осанке, то же измученное и покорное выражение лица.

Клодетта оживленно пересказывала свое, как она его называла, «приключение»: «Парус упал на воду… Если б не Сильвен, то есть господин Мезьер…»

Симона отвернулась и сделала вид, что рассматривает картины на стене. Одна из них была подписана Денизо. Госпожа Фомбье едва не теряла сознание. Губы у нее стали совсем серыми. Но тут Клодетта завершила свой рассказ шутливым тоном, безумно раздражавшим Сильвена, — он не мог понять, что за комедия перед ними разыгрывается.

— Когда-нибудь ты убьешь меня, детка! — прошептала госпожа Фомбье. — Не знаю, как вас благодарить, мсье…

Еще успеешь, мама! Потому что он согласился пожить некоторое время в «Мениле», вместе с Симоной.

До чего хитра! Во-первых, небрежное «он» подкрепляло как бы случайно оброненное «Сильвен» Во-вторых, Клодетта ставила мать перед фактом Сильвен напряженно следил за госпожой Фомбье, но она просто кивнула в знак согласия. Приятно ей или нет, что Клодетта пригласила гостей, так и осталось непонятным. И ни малейшего упрека дочери. Во всяком случае, сейчас. Сильвен представил, какие ссоры со страшными, произносимыми шепотом угрозами могли происходить в этой залитой солнцем комнате, куда, казалось, проникало лишь пение птиц и шум ветра в соснах… Не оттого ли Клодетта так поспешно пригласила их, что не хотела ежедневно оставаться наедине с этой на вид совсем слабой, но, вполне вероятно, тираничной женщиной?

Симона бросилась на завоевание госпожи Фомбье Постепенно краски стали возвращаться на лицо матери Клодетты. Неловкость первых минут как будто прошла. Но Сильвен по-прежнему был взволнован и напряжен. Все не нравилось ему в этой комнате, начиная с запаха, сладковатого химического запаха, как в аптеке, наводившего на мысль об ампутациях, скальпелях и никелированных щипцах. И потом, почему здесь нет цветов, ведь в саду их полно? И зачем молитвенник у изголовья кровати?.. Эта огромная черная книга на ночном столике наверняка Библия! Зачем этот аскетизм, горделивая пустота? Совсем мало мебели, ни одного зеркала, никаких украшений, только портрет госпожи Фомбье с тяжелым букетом подсолнухов. Что за епитимью наложила на себя эта женщина?

Сильвен уже начал ощущать себя пленником. Сцена в «Каравелле», история с яликом — все приобретало понемногу еще неясную, но пугающую значительность. Господи! И зачем только Клодетте встретился именно он, Сильвен?

У крыльца остановился автомобиль. Мать с дочерью обменялись взглядами, такими быстрыми, что Сильвен не смог понять, что они означали.

— Это муж, — сказала госпожа Фомбье.

И снова по комнате разлился холод. Все четверо неподвижно и молча слушали шаги в холле. Шаги торопливо преодолели запретную зону внизу, быстро взлетели на первые ступени лестницы, но чем выше поднимался человек, тем они становились тише, медленнее.

— Попроси его сюда, — сказала госпожа Фомбье. — Надо ему тоже сказать…

О чем сказать? О несчастном случае? Или о приглашении? Что, интересно, для него важнее?

Клодетта открыла дверь перед опешившим Франсисом Фомбье. На секунду им открылось его лицо, его настоящее лицо, но он тут же спохватился и напустил на себя обычный, холодный и слегка ироничный вид.

— Простите, ради Бога… Я вас побеспокоил… Вот уж не думал, что у нас гости…

Но Сильвен уже знал, что Фомбье притворялся. Впрочем, они все здесь неискренни, в том числе и Симона. А сам он? Разве он не играет роль благородного-молодого-человека-спасшего-неосторожную-девочку?

— Клодетта чуть не утонула, — объяснила Анжела Фомбье. — Господин Мезьер вырвал ее из рук смерти… рискуя собственной жизнью.

Говорит, как героиня многосерийной мелодрамы. Наверное, ей вообще нравятся трагедии и сильные страсти. Фомбье наклонил голову. Он был неловок, не сразу протянул Сильвену руку и так невыразительно, бесцветно, бесчувственно произнес слова благодарности, что невольно приходило на ум, а не проклинает ли он в глубине души Сильвена за его вмешательство… Прерывая ставшее невыносимым молчание, Клодетта тихо сказала:

— Господин Сильвен Мезьер — известный художник…

Фраза прозвучала как упрек в адрес Фомбье.

— Ну уж, известный… Не преувеличивайте! — отозвался Сильвен.

Сам не зная почему, он встал на сторону Фомбье. Тот слегка улыбнулся.

— Очень рад с вами познакомиться, — сказал он. — Будьте как дома…

Чуть преувеличенная любезность выдавала незлую насмешку: «как дома». Им сильно повезет, этим новичкам, если они сумеют хоть ненадолго забыть, что находятся в гостях у Робера Денизо. Но, может быть, Фомбье имел в виду что-то другое?

— Простите, — продолжал он. — Мне нужно закончить срочную работу. Потом я к вам присоединюсь. — И, повернувшись к жене: — Ты не слишком утомилась?

— Нет. Но к обеду спускаться не буду.

— Какая жалость! — сказал Фомбье.

Он усвоил любимое выражение Денизо: «Какая жалость!» Может, эти слова действительно сами собой срывались с губ в этом странном доме, которым любуются с дороги прохожие?

— Пойдемте теперь в сад! — предложила Клодетта.

Сильвен надеялся, что на свежем воздухе он вырвется из-под злых чар. Но он устал, переволновался: слишком много странных впечатлений и предчувствий свалилось на него в одночасье. Он мрачно шагал между Симоной и Клодеттой, не замечая ни роз, ни тюльпанов, ни разлитого под соснами сладкого аромата. На мгновение ему померещилась за шторами комнаты на втором этаже фигура наблюдающего за ними Франсиса Фомбье. Какой абсурд! Зачем Фомбье следить за их невинной прогулкой?

— Извините, что покидаю вас, — произнес он внезапно. — Но я должен немного отдохнуть…

— Иди, малыш… Это вполне естественно, — сказала Симона тем самым тоном мамы-клуши, который его всегда безумно раздражал.

Едва захлопнув дверь своей комнаты, Сильвен ощутил тишину «Мениля». Невыносимую тишину, нечто противоположное благодатной тишине природы. Это было не просто отсутствие звуков, а что-то другое. Пустота! Так тихо, должно быть, ночью в музеях и церквях. Гнетущая пустота… Это ее хотел Сильвен прогнать в детстве, когда требовал, чтобы ему оставляли у кровати ночник, ее он победил позже с помощью музыки, суеты, развлечений. И вот теперь он снова вынужден погрузиться в эту головокружительную пустоту, оказаться один на один с самим собой, и ему стало страшно… страшно… Как Анжеле Фомбье… Как Франсису Фомбье… Как Клодетте…

Он ничком бросился на кровать. Симона покинула его. Он остался один. Впрочем, он всегда был одинок и слаб. Надо было… До чего тяжело разобраться в клубке противоречивых чувств! Неужели так трудно быть чистым… простым… счастливым? Что мешало ему пойти отыскать Клодетту и сказать ей…

Но как найти слова, чтобы выразить всю подноготную, ничего не исказив? У слов нет таких бесчисленных оттенков, как у красок. Они не в силах передать полутона, светотени: желания, на которые нет сил отважиться, угрызения совести, от которых нет проку… Может, сказать ей: «Я не плох и не хорош… Я просто трус…»? Но это как раз и есть одно из тех ничего не значащих или, наоборот, значащих слишком много слов… «Трус — это не точно. Я не трус».

— Что с тобой, дорогой?

Симона стояла возле кровати. Сильвен порывисто схватил ее за руку.

— Давай уедем, Симона, слышишь… Уедем отсюда…

Она села, погладила его по лбу.

— Глупыш! Чего ты боишься? Я ведь с тобой.

— Но Клодетта…

— Клодетта — взбалмошная, эгоистичная девушка, не слишком красивая… но интересная! Мы с ней чудесно поладим, вот увидишь.

Раздался сигнал к обеду — частые удары небольшого колокола, как в монастыре.

— И к тому же нас никто не заставляет оставаться здесь надолго, — сказала Симона.

Глава 4

Приближался июнь, а Сильвен с Симоной все жили в «Мениле» Сильвен, подавив отвращение, все-таки согласился взять холсты, кисти и краски Робера Денизо. Писал он в саду или на террасе позади дома, откуда открывался вид на свободно раскинувшиеся на горизонте лиловые леса и ланды с рассеянными по ним гигантскими скалами, гладкими и черными, похожими на туши выброшенных на берег китов. Симона шила. Клодетта составляла букеты, вязала жакет для матери и позировала Сильвену. Госпожа Фомбье после обеда ненадолго спускалась в сад и усаживалась в шезлонг, закутав ноги легким пледом. Дважды в день из Кемпера приезжал в своей «симке» Фомбье, деловитый, молчаливый, мрачный.

Спокойный отдых. На первый взгляд! Но Симона не раз слышала, как Сильвен ночью ходит по комнате и разговаривает вполголоса сам с собой. Сильвен замечал, сидя перед холстом, что в глазах Клодетты нет-нет да и мелькнет смущение, а скулы вдруг зальются румянцем. Клодетта ухаживала за матерью, у которой вот уже несколько дней все валилось из рук. Ей постоянно было холодно, хотя градусник показывал 28 градусов в тени. Фомбье оставался непроницаемым, но каждый раз, как жена на его глазах считала капли или разворачивала порошки, ноздри его раздувались, а губы сжимались, удерживая то ли крик боли, то ли проклятие.

Им не было скучно. Им не было весело. Они ждали. Тень башенки медленно скользила по газонам, наступал вечер, и они засиживались на террасе. Странные отблески бросал на их лица долгий закат, никак не умиравший в кровавом мареве. Порой рука Клодетты находила руку Сильвена, и Сильвен сначала сжимал кулак, стараясь избежать пожатия, но потом позволял завладеть своими пальцами, в которых лихорадочно пульсировала кровь. Именно после этого он вышагивал по ночам в своей комнате. Он-то с самого начала знал, что кроме них четверых в доме был еще кто-то: непостижимым образом в «Мениле» всегда присутствовал Робер Денизо. Он занимал не только первый этаж дома, но, что гораздо важнее, мысли всех его обитателей. Не для того ли, чтобы отгородиться от недремлющего призрака, каждый вечер так тщательно задвигали засовы, поворачивали в замочных скважинах ключи, проделывая все это серьезно и методично, без всяких объяснений, подобно тому как в колониях обходят на ночь помещение за помещением, проверяя, нет ли где ядовитых пауков и змей?

Сильвену хотелось в этом разобраться. Однажды, навещая, как обычно, флигель, он стал расспрашивать Франсуа. Ему нравилось у стариков, нравились громко тикающие часы, которые приходилось подводить несколько раз в сутки, старинный буфет, куда Маргарита прятала сахар, варенье и остатки мяса. Иногда он отрезал себе кусочек сала или вареной говядины и съедал их по-крестьянски, положив на хлеб, не прерывая беседы с Франсуа. «Совсем как наш покойный хозяин!» — говорил тогда старик.

— Но скажите, в конце концов, — спросил как-то Сильвен, — господин Денизо случайно свалился со скалы или…

Маргарита лущила горох, горошины со стуком скатывались в миску, и Франсуа нерешительно посмотрел в сторону жены.

— Лично я уверен, что у него закружилась голова. Должно быть, стоял на самом краю. И потерял равновесие… А Маргарита вот думает по-другому.

— Голова закружилась… — повторил Сильвен. — Это с ним часто случалось?

Маргарита нервничала, горошины прыгали все быстрее и быстрее, а Франсуа начал крутить точило и править нож со стершимся, не длиннее пальца, лезвием.

— А… с женой они были в хороших отношениях? — спросил Сильвен.

Сталь скрежетала по точильному камню. Франсуа не любил давать поспешных ответов.

— Можешь ему сказать, — произнесла Маргарита.

Старик выпустил рукоять круга, продолжавшего вращаться, и стал рассеянно резать край стола.

— Мы с женой, само собой, в такие дела не вмешиваемся… Но волей-неволей многое видим, слышим… Ну, на нашем-то месте!

— Она часто вела себя так неосторожно, — сказала Маргарита.

— Ну, если уж на то пошло, он тоже хорош, — проворчал Франсуа.

Несомненно, старики не раз спорили на эту тему. Маргарита, не шевельнув коленями, заваленными зелеными стручками, протянула руку и убавила пламя под кастрюлькой, в которой начинала закипать вода.

— Нужно вам сказать, господин Фомбье пришел на фабрику еще при жизни хозяина.

Сильвен уже привык к их своеобразной манере выражаться. Просто «хозяин» — это настоящий хозяин, настоящий владелец «Мениля», Робер Денизо. В то время как Фомбье хоть и тоже хозяин, но незаконный, его приходилось так называть, однако он не имел на это никакого права.

— А чем он занимался раньше? — спросил Сильвен.

— Господин Фомбье-то? В армии служил. Он был… как это…

— Демобилизован, — подсказал Франсуа.

— И пришел на фабрику, только не его это дело — фаянс. Хозяин — это да! Тот был настоящий художник! Если б вы видели… Бывало, отщипнет кусочек мякиша, пока болтает с нами, и мнет его, мнет в пальцах. Какие у него были руки! Да он все что угодно мог вылепить. Танцующих человечков, марширующих или играющих на волынке… Скажи, Франсуа!

Франсуа, тихонько, чтобы не заглушать голоса жены, вращая точильный круг, важно кивнул головой.

— А капитан! Какое может быть сравнение! — продолжала Маргарита. — Как только он стал руководить фабрикой, так и застопорилось дело.

— Потому и застопорилось! — подтвердил Франсуа. — Господин Сильвен, дайте-ка мне вон ту мокрую тряпку… Спасибо… Я слышал в Кемпере, что скоро совсем все развалится.

— Но Фомбье богаты, — заметил Сильвен.

Маргарита пожала плечами, горошины покатились по полу до самых часов.

— Это у нее — состояние. А у него ничего. Ничего! Вот потому…

— Ну, не болтай глупостей-то, — возразил Франсуа. — Просто Маргарита не любит Фомбье! Послушать ее, так Фомбье во всем виноват: и что хозяин пропал, и что фабрика прогорает… Чего доброго, договорится, что он и от хозяйки хочет отделаться, и от Клодетты…

— Что я знаю, то знаю, — проворчала Маргарита.

— Ба! Ты знаешь не больше других. — Он достал из кармана фартука грубый кожаный кисет и набил трубку. — Конечно, дело темное, не без того… Фомбье бывал здесь еще при живом хозяине… Госпожа… заметьте, я ее не виню… Только… Фомбье — приятный мужчина… Можно даже сказать, красивый… А покойному хозяину было уже под пятьдесят… И потом, он любил рыбку половить, поохотиться… По три, по четыре дня дома не бывал… Да и кто знает, может, не один, а с кем-нибудь…

Франсуа оторвал уголок газеты, зажег его от газа и, прищурив один глаз, раскурил трубку. Носком сабо он придавил черную золу на полу и продолжал:

— Конечно, это мы так думаем… Я только хотел сказать, что хозяйка, может, и не слишком виновата.

— То есть, если я вас правильно понял, — уточнил Сильвен, — она и Фомбье…

— Вряд ли. Фомбье был у нее на побегушках. Носил за ней подушечки, рассказывал про свои марокканские подвиги… Хозяйка обожает, когда ее обхаживают…

— Короче, муж обнаружил… — стал торопить Сильвен, которого уже начала раздражать их медлительность. — Поэтому он и…

Маргарита перебила его с неожиданной резкостью:

— Убил себя, хотите сказать? Не тот он человек, чтобы накладывать на себя руки. — Она клятвенно ударила себя в грудь кулаком, из которого торчали стручки гороха. — Руку дам на отсечение, что он уехал. И девочка тоже так считает… Да и хозяйка. Та вообще думает, что он еще вернется… Сами на нее посмотрите.

— Но ведь тело опознали.

Старуха брезгливо поморщилась:

— Если бы вы видели покойника, вы бы так не говорили, господин Сильвен. Только она его и узнала… Черт побери! А как же иначе! Замуж-то ей надо было выйти за Фомбье…

— Ну, тебя понесло!

Маргарита оскорбленно замолчала. Франсуа с мрачным, осуждающим видом щелкнул лезвием ножа и сунул его в бездонный карман фартука, где лежали вперемешку табак, трубка, бечевка, пакетики семян и даже секатор.

— Но погодите, — не успокаивался Сильвен, — если бы у госпожи Фомбье оставалось хоть малейшее сомнение, она бы никогда не посмела… Робер Денизо оказался бы в выигрышном положении. Представьте себе, он появляется… Ясно же, что получится.

— Вы просто ее не знаете, — пробормотала Маргарита с неожиданным испугом. — Она такая… пылкая!

— Зато Фомбье никак не производит впечатления человека, способного потерять голову!

— Гордец, гордец он! Рассчитывал, что фабрика сделает его богатым… Да только, видать, не получилось.

Это было все, что Сильвен узнал в тот день. Он ушел под впечатлением странных откровений. И однажды, когда они с Симоной завтракали вдвоем на террасе, пересказал сестре догадки стариков.

— Ну и что? — только и спросила Симона.

Она явно не желала ничего видеть, ни в чем разбираться. Похоже, ей единственной было хорошо в «Мениле»… Или она мастерски притворялась.

Притворялась?.. Сильвен сумеет вывести ее на чистую воду. То была еще одна причина, которая заставляла его ночь за ночью лежать без сна в темной спальне, прислушиваясь к писку проносившихся за окном летучих мышей.

Он с яростью набрасывался на портрет Клодетты, часами пытаясь передать на полотне переменчивую, скрытную и страстную натуру девушки.

И ему это удавалось. Гордый удачей, он находил в ней временное успокоение. Все-таки есть у него талант… Вот доказательство: мазок — и взгляд ожил, еще мазок — и в глубине глаз зажегся жадный огонек… Сильвен уже сам не понимал, в кого он влюблен — в портрет или в модель. Такого чувства — сильного, щемящего, нежного… ужасного — ему еще не приходилось испытывать.

Как-то вечером к мольберту подошел Фомбье.

— Я не большой знаток… — сказал он тихо. — Но, по-моему, дьявольски точно.

И Сильвен подумал, что Маргарита — всего лишь старая дура.


Теперь Фомбье, возвращаясь в «Мениль», проходил сразу на террасу. И подолгу стоял возле Сильвена, глядя, как тот работает. Внимательно следил, как Сильвен смешивает краски, как держит кисть за самый кончик, как быстрыми короткими мазками касается холста. Смотрел внимательно, с интересом. И задавал вопросы. Иногда на них отвечала Симона. Наслушавшись рассказов Сильвена, она стала отлично разбираться в теории живописи, знала все тонкости техники. Тягостное напряжение потихоньку спадало, Фомбье начал оттаивать. Наконец он пригласил Сильвена посмотреть лабораторию.

Просторная комната в конце коридора, откуда видны отрезок дороги, крыши Беноде и узкая полоска океана, почти сливавшаяся с небом. Все стены в стеллажах, на старом садовом столике установлена маленькая электрическая печь, а вокруг, на стульях — столах, даже на паркете — керамические сосуды всевозможных размеров с красящими веществами, глиной, кристаллами и химическими реактивами. Обои в зеленых, синих, желтых пятнах… В раковине красноватая вода с медленно вращающимися в ней карминовыми завитками. А под ногами тончайшая скрипучая пыль, в которой луч солнца зажигает крохотные радуги. Фомбье и в голову не пришло извиниться за беспорядок, грязь. Он подхватил спутника под руку и заговорил с жаром — что, казалось, совершенно противно его натуре, — словно узник, вырвавшийся на свободу.

— Поймите мое положение, господин Мезьер. Если гнать черно-желтую гамму, как до войны, крах неизбежен, тут сомнений нет. Слишком сильна конкуренция! Теперь в моде фаянс «порник», знаете? Узоры, правда, незамысловатые, но богатейший-колорит, пять лет назад о таком и понятия не имели. Сегодня колорит — это главное. Но я не хочу ограничиваться выпуском расписных тарелок. Буду, как и раньше, делать статуэтки, скульптурные группы, крупную керамику, но только в совершенно новом цвете…

По ходу рассказа он провел рукой по лбу, и на нем осталась синеватая полоса. В этой запущенной комнате краска витала в воздухе. Малейший сквознячок поднимал миниатюрные разноцветные вихри, и поневоле приходилось вдыхать индиго и сиену: крохотные сверкающие частицы были хорошо видны на золотистом фоне окна.

— Я экспериментирую, — продолжал Фомбье. — В этом ремесле для меня все ново… — Он указал на грубые, но ярко раскрашенные черепки. — Было бы проще с молодыми работниками, которые не боятся перемен. Но пока на фабрике только что в лицо мне не смеются, когда я заговариваю о современном стиле и рынке сбыта.

Фомбье вертел в руках чашки, которыми отмерял краски для смесей, работая в одиночестве, когда все в доме уже засыпали. Пальцы его покрылись пестрой пыльцой. Он не досказал, не смог произнести вслух, что рабочие и мастера на фабрике, все старые работники Робера Денизо, видели в желании нового хозяина изменить устаревшие методы только гордыню или зависть, а любое нововведение казалось верным соратникам пропавшего патрона оскорблением его памяти, чуть ли не предательством. Но Сильвену и так все было понятно, беды Фомбье заставили его забыть о собственных неудачах. Нет, определенно Фомбье начинал ему нравиться!

— Надо просто поставить их перед фактом, — сказал Сильвен. — Принесите им готовую модель… такую, чтобы не к чему было придраться.

— Вот именно, — с облегчением произнес Фомбье. — Вопрос только в том, смогу ли я когда-нибудь ее сделать?

Они замолчали. «Сейчас он предложит мне работать вместе», — подумал Сильвен. Фомбье приподнял влажную тряпицу, под ней оказался кувшин, несколько угловатый, но с чрезвычайно любопытной отделкой, весь в прожилках, как батик. Он настороженно следил за реакцией Сильвена.

— Ну что ж!.. Чудесная штучка! — сказал молодой человек.

Фомбье, видно, ждал другого, более искреннего, более восторженного отзыва.

— Чудесные штучки может делать каждый второй, господин Мезьер, — сказал он, прикрывая кувшин. — Или я придумаю что-нибудь действительно оригинальное, или…

Он безнадежно махнул рукой.

«Позвольте мне попробовать! — чуть не крикнул Сильвен. — Вдруг я смогу вам помочь…»

Но он не посмел, а сам Фомбье не попросил. Они, не сговариваясь, пошли к выходу. Следующие два дня Фомбье на террасе не показывался.

Потом пришел, по-прежнему замкнутый, скупой на слова и жесты. Он выслушивал Симону, выкуривал сигарету, извинялся и уходил… Наверняка все время до ужина он проводил в своей лаборатории.

Иногда он говорил из гостиной по телефону. Сухим тоном отставного офицера, вызывающим в собеседнике невольный протест. Фомбье совсем не умел обращаться с людьми: ни с поставщиками, ни с коммивояжерами, ни с кредиторами. Между тем Сильвен дорого бы дал, чтобы обладать его холодным высокомерием, резкими манерами. Он тоже хотел бы шагать по жизни прямо, высоко подняв голову и не обращая внимания на упреки и насмешки. Как бы то ни было, на стороне Фомбье была сила, может быть, несколько неловкая, но она позволяла ему пренебрегать чужим мнением, в том числе мнением близких. Клодетта почти открыто насмехалась над ним, Маргарита едва скрывала презрение. Фомбье же оставался равнодушным и безмятежным. Только все шевелил пальцами, будто мял глину. Нервный тик? Или навязчивая идея?

— Лично я начинаю его бояться! — призналась Симона.

— А он, между прочим, кажется, к тебе одной относится по-человечески.

Симона и Сильвен избегали уединения, но, оказавшись с глазу на глаз, спешили обменяться впечатлениями.

— Ты разве не чувствуешь, что он терроризирует бедняжек?

— Терроризирует? Не знаю… А вот тебе строит глазки, это точно. Да-да, я все вижу.

Симона ничего не ответила. На следующий день, когда Франсис Фомбье по обыкновению зашел посмотреть, как продвигается работа над портретом, она выглядела еще оживленней, чем всегда. Но он вдруг, сделав две-три затяжки, бросил недокуренную сигарету и, не сказав ни слова, вышел. Клодетта права. Невозможная личность!

Невозможная? А Анжела — еще хлеще. Она вздрагивала от скрипа шагов по гравию и, насколько заметил Сильвен, всегда старалась сесть спиной к стене, словно окна и двери представляли для нее неведомую опасность. Май подходил к концу, и она с каждым днем становилась все беспокойнее, все капризней. То принималась хохотать с Клодеттой, вспоминая далекие дни: рассказывала об Италии, где они с первым мужем провели несколько недель. То вдруг запиралась в своей комнате, и Маргарита выносила оттуда, бормоча что-то под нос, нетронутую еду.

— Какое счастье, что вы у нас! — шептала тогда Клодетта Сильвену.

Он не мог больше выносить всего этого и убегал во флигель к старикам. Маргарита неизменно возилась с кастрюлями, печкой, была вся в заботах. Анжела Фомбье возомнила, что мигрени у нее от запаха кухни, и приказала, чтобы отныне еда готовилась во флигеле. Прислуживать стало гораздо труднее, Маргарита и Франсуа метались между зданиями, и им то и дело приходилось подогревать на кухне виллы остывшие блюда.

Сильвену нравилось помогать им резать укроп, чистить морковь. Маргарита рассказывала о своей воспитаннице Клодетте, о хозяине. Девочка будет очень богата, когда умрет мать, говорила старая служанка.

Теперь Сильвен сам избегал разговоров о семейной трагедии, потому что объяснения супругов становились все более сбивчивыми, да еще и противоречивыми. Каждый новый их спор не только не прояснял событий, но, напротив, все запутывал. В тот день, последний день месяца, напряжение дошло до предела.

— В конце концов, насколько мне известно, ничего нового не случилось. Что с ними происходит? Почему госпожа Фомбье такая взвинченная последнюю неделю? А сегодня особенно. Чего она боится?

— Как! — воскликнула Маргарита. — Вы не знали, что именно первого июня хозяин… Завтра исполнится как раз два года…

Ей тоже, казалось, было не по себе, а Франсуа не проронил ни слова.

Вечером госпожа Фомбье не вышла к ужину. У Клодетты в глазах стоял страх, а сам Фомбье был злой как собака. Духота давила, жара воспламенила закат. Симона, стоя на краю террасы, смотрела, как приближается гроза. Сильвен подошел к ней.

— С меня хватит. Я сматываюсь.

— Не будь смешным, малыш. Закончи по крайней мере портрет. Он очень удался, уверяю тебя.

— Может быть! Но если бы ты знала, до какой степени мне теперь на все это наплевать!

Она быстро повернула голову:

— Теперь?

Он пожал плечами, вздохнул:

— Да уж, попали мы из-за тебя в переделку!

Капли дождя, крупные и теплые, упали на землю. Сильвен поднялся к себе, даже не пожелав сестре спокойной ночи. Он долго сидел, облокотившись на подоконник, и смотрел на беззвучные длинные всполохи, освещавшие сад. Может быть, он тоже ждал возвращения «хозяина».

Но дождался только кота, семенившего по дорожке с добычей в зубах.

Глава 5

— Все предельно ясно. Очередную зарплату рабочим платить будет нечем.

Фомбье почувствовал в тоне Ле Биана едва уловимую агрессивность. Кассир стоял посреди кабинета. Сесть отказался — жест весьма красноречивый.

— Но нам должен четыреста пятьдесят тысяч франков Беллек, — возразил Фомбье, — и потом, я жду большого поступления из Парижа. К концу недели у нас будет миллион.

— Беллек не заплатит, — заметил Ле Биан. — Он два месяца придумывает разные отговорки, а сегодня уже первое…

— Знаю! — резко оборвал его Фомбье.

Первое июня! Все вокруг упорно напоминают ему об этой дате. Он даже подумал, стоит ли возвращаться вечером в «Мениль». И вообще стоит ли туда возвращаться?!

Бросить бы все! И исчезнуть! Уехать за границу. Есть еще страны, где не разучившийся воевать офицер может жить так, как он того заслуживает.

Но нет! Фомбье не привык отступать перед трудностями. Он добудет проклятый миллион, черт побери! Вот где сегодня его поле боя! Ну, не бой, так драчка! Все равно, если он не способен выйти победителем, остается только…

Ле Биан ждал, стоя чуть ли не по стойке «смирно». Его поведение становилось вызывающим.

— Сядьте, Ле Биан… Я приказываю.

— Пожалуйста.

Он с обиженным видом неловко сел на край стула.

Проклятие! Что с ними со всеми? Денизо, внешне добрый папочка, был в двадцать раз суровей, чем он, Фомбье. Ни за что ни про что мог выставить рабочего за дверь. И при этом никто не осуждал его, все его любили. Действительно любили. Когда его хоронили… О Господи! Хватит! Хватит!

— Я позвоню в банк, — сказал Фомбье.

Ле Биан усмехнулся. Он был настроен скептически. В банк!.. Но, в конце концов, попробовать можно.

— Вы видели список заказов Пульдю? — спросил он. — Пульдю, как вы знаете, наш лучший агент по сбыту. Район, где он работал, Сен-Брие — Сен-Мало, всегда делал у нас большие закупки…

— И что же?

— Сами поглядите… Убедитесь… Реализация снизилась на шестьдесят процентов по сравнению…

— Хорошо! Достаточно!

Начнет сейчас вспоминать. Вечные сравнения! Неужели никто не понимает, не отдает себе отчета… Фомбье днем и ночью трудится, чтобы спасти фабрику. И ни в чем никого не упрекает. Старается быть с людьмисправедливым. Справедливым!.. Непростительный промах!

Ле Биан воспользовался моментом и тихо произнес, уставившись на испачканные чернилами руки:

— Пора продавать фабрику. Чем дольше будете ждать, тем больше потеряете!

Кретин! Можно подумать, не знает, что фабрика принадлежит госпоже Фомбье… Продавать! Фомбье улыбнулся с горькой иронией.

— Фирма Каркуэ представила вексель, — добавил Ле Биан.

— Убирайтесь! — рявкнул Фомбье. — Ей-богу, вам все это доставляет удовольствие!

— Как скажете.

Подлецы! Негодяи! Фомбье, сжав кулаки, вышагивал по кабинету. Негодяи! Словно сговорились против него. И стараются перекрыть все пути. А всего-то и нужен несчастный миллион, даже меньше!..

Он вновь перебрал в уме препятствия, которые ему доводилось в жизни преодолевать. Невезение! Сорок лет невезения! Потерянное детство! Неудавшаяся карьера! Неудачная любовь! Потратить столько сил, столько энергии, чтобы оказаться у разбитого корыта!

В банк звонить бесполезно. Бесполезно просить, упрашивать… умолять!.. И даже с Анжелой бесполезно сегодня разговаривать. Как же, первое июня!..

Фомбье вышел, хлопнув дверью, торопливо пробежал через холл, где на застекленных стеллажах стояли старые образцы продукции, которые некогда составляли славу предприятия, а сейчас, потускневшие и холодные, превратились в музейные экспонаты.

На улице он заколебался. Семь часов! По набережной Оде в закатном свете спокойно шли прохожие. К гостинице «Эпе» медленно подкатывали американские автомобили. Куда-то торопился посыльный. Он был одет в горделиво алую униформу. Пальцы Фомбье сами собой принялись месить воображаемую глину, послушную наконец его желаниям. Он прошелся, оперся на металлическую ограду набережной. Синяя вода, городские скверы в цветах, изумрудная зелень, хромированно-лакированное сверкание шикарных автомобилей — все говорило о достатке, об успехе! И продержаться-то нужно каких-нибудь несколько месяцев!

Его «симка» была припаркована за «крайслером». Он вздохнул, отпустил тормоз. И увидел в зеркале свое лицо, на котором ясно читалась тоска одиночества — ее разглядела тогда Симона… Сколько уже прошло? Недели две. А он все не мог себе простить, что был застигнут врасплох, словно голым предстал перед нею. Перед единственной женщиной, которой он хотел казаться сильным!

Фомбье машинально проехал по мосту, направляясь в «Мениль». Анжела, Клодетта, Симона… Какая игра судьбы! Если бы первой он повстречал Симону… Впрочем, не очутись этот молодой человек, Сильвен, на берегу в тот самый момент, когда Клодетта…

Но разве можно изменить то, что написано на роду? Интересно, а те счастливцы, которых в книгах высокопарно называют «Великими деятелями», неужели и они никогда не пошевелили пальцем, чтобы склонить судьбу на свою сторону?

Фомбье обогнал тяжелый, нагруженный чемоданами «рено» и замедлил ход. Ох и доставалось от него бедной «симке» в черные дни! У ограды стояли зеваки и любовались башней «Мениля». Идиоты! Фомбье посигналил, появился Франсуа с огромным пучком латука в руке.

— Добрый вечер, хозяин. Все в порядке?

Фомбье не нашелся, что ответить на этот пустой вопрос. Он проехал к крыльцу, даже не взглянув на слугу, не видя изобилия цветов вдоль дорожки, пробежал через вестибюль, не посмотрев, как обычно, на ходу в зеркало, отразившее его высокий стройный силуэт. Только бы Анжела оказалась одна! Лучше сказать ей сразу… пока не остыл!

Не повезло! Анжела беседовала с Симоной в маленькой сине-золотой гостиной. На террасе Сильвен, наклонив голову к плечу, немного отступя от мольберта и вытянув руку, что-то поправлял на полотне. Блистательный полдень переходил в вечерний покой, но Фомбье знал, что тревога вернется в «Мениль», как только наступит ночь. Симона шила. Он видел ее профиль на фоне слегка колышущейся зелени. Очаровательна! Просто очаровательна! Уже не юная… С определенным жизненным опытом… Много повидавшая, как и он… Фомбье припомнил некоторые невольно выдававшие ее движения, снова увидел, как сжимаются ее кулаки, услышал, как внезапно садится голос… Но какое умение владеть собой! Настоящая женщина… Вот невезение!

Никто не заметил его приближения. Он плохо слышал, о чем говорили дамы за стеклянной дверью. Зато через открытое с террасы в холл окно до него доносилось каждое слово Сильвена. Невидимая Клодетта, вероятно, сидела на обычном месте.

— Еще пять минут! — умолял Сильвен. — Думаете, я не устал?

Забавный диалог! Сильвен словно обращался к портрету Клодетты. Улыбался ему, ласкал его кончиком кисти, замирал на секунду с поднятой рукой, словно стараясь получше расслышать неуловимые признания неоконченного полотна. Театр теней!.. Губы Симоны шевелились, потом губы Анжелы… Сильвен беседовал с призраком… И Фомбье, переводившему взгляд с застекленной двери к окну и обратно, казалось, что он умер, изгнан из мира живых и его бестелесное присутствие не потревожит больше обитателей виллы «Мениль».

— Нет, — сказал Сильвен. — Я ей ничего не рассказывал. Но она достаточно умна, сама догадалась…

— …

— Вы недооцениваете вашу мать… Да не двигайте же, черт побери, рукой!

— …

— Не торопитесь, Клодетта. Подумайте сами, такой сюрприз им вряд ли придется по вкусу.

— …

— Нет. Симона никогда не собиралась замуж.

Голос Сильвена зазвучал резче. Кисть коснулась руки Клодетты на полотне, стараясь передать округлость, мягкость плоти, и молодой человек топнул ногой.

Странное чувство удерживало Фомбье от малейшего движения. Какое-то нелепое оцепенение.

— …

— Вам никогда не понять Симону… Да будете вы, наконец, сидеть спокойно! Я же художник, а не фотограф…

— …

Наступила долгая пауза, затем Сильвен ответил:

— Своему приятелю Милорду?.. Разумеется, пишу, даже часто… Да, я рассказал ему, как мы с вами встретились… Надо же было дать ему мой новый адрес.

— …

— О, в самых общих чертах…

— …

— Что Милорд? Ехидно цитирует Мольера… Нет, он сравнивает меня не с Дон-Жуаном и не с Тартюфом… Точно! Со Скапеном… Спрашивает, кой черт занес меня на эту галеру…

— …

— Почему у меня должно быть плохое настроение? Видите, я, наоборот, улыбаюсь. Я смеюсь.

Сильвен выдавил краску на палитру, сменил кисть.

— …

— Вы правы, Клодетта, я чувствую себя не слишком уверенно… Подождите хоть до завтра… Сегодня неудачный вечер, совсем неудачный… Ваша мать и так нервничает… Вы отдаете себе отчет, как это на нее подействует?.. Не играйте с огнем, крошка моя.

Симона обернулась:

— О! Вы здесь, господин Фомбье.

И Фомбье ожил, вошел в гостиную.

Наклонился над вышивкой, чтобы выиграть время. Он не осмеливался взглянуть в лицо жене, знал, что она сразу догадается. Внезапно он почувствовал, что ему необходимо хоть чуть-чуть передохнуть. Отбросить прочь заботы, присесть в этой созданной для светской болтовни гостиной, послушать музыку, выпить аперитива…

— Что случилось? — спросила госпожа Фомбье.

— Позже… Позже расскажу…

— Нет, я же вижу, что-то произошло.

Симона стала складывать свое шитье.

— Останьтесь! — сказала ей госпожа Фомбье.

— Мадемуазель Мезьер отдыхает у нас, — попробовал возразить он. — Ни к чему беспокоить ее рассказами о моих стычках со служащими.

— Опять сцепились с Ле Бианом?

Как только речь заходила о фабрике, силы возвращались к Анжеле. Фомбье снова представил себе кассира с его пенсне, как у классного наставника, потертым пиджачком, слащавой улыбкой. Робер Денизо вытащил его из нищеты, когда тот был клерком у нотариуса.

— Я его уволю, — сказал Фомбье.

— Он вам мешает?

Фомбье ощущал, как в груди обжигающей липкой волной поднимается ярость.

— Вот именно. Мешает. Я не нуждаюсь в советах кассира… Если дело дойдет до продажи…

— Продажи? Продажи чего?

Ссора казалась неминуемой. Но Фомбье не хотел, чтобы его унижали перед Симоной. Он сунул руки в карманы, стараясь придать себе независимый вид.

— Фабрики, естественно! Вы никак не хотите понять, что со времен войны ситуация изменилась. Нет притока новых капиталов, и мы перебиваемся со дня на день, прозябаем… Нужно усовершенствовать оборудование, изменить технологию производства, методы реализации, а главное — сам подход…

Он говорил без всякой задней мысли, но жена его тут же начала рыдать, словно он тяжко оскорбил ее.

— При Робере…

— О Господи! Умоляю вас…

Фомбье перешел в наступление. Бог с ними, с приличиями. Впрочем, он подспудно ощущал, что Симона на его стороне.

— Неужели вы не видите, что я из сил выбиваюсь, чтобы исправить глупости, которые он наделал! Да откройте же наконец глаза! Легко критиковать огульно, особенно если не разбираешься… Разве я нанимал агентов по продаже, которые за нашей спиной поддерживают конкурентов… Разве я подписывал контракт с Лекером, тщеславным кретином, способным разве что расписывать пасхальные яйца и солонки! «Сувенир из Кемпера»! Да их даже табачные киоски больше не берут!

Вошли Сильвен и Клодетта. И молча слушали. Сильвен остановился у порога, но Клодетта почти вплотную приблизилась к отчиму. Она могла дотронуться до него рукой. И Фомбье, ощетинившись от ее молчаливой враждебности, стал говорить еще громче. Словно прорвался нарыв. Должен же был когда-то выйти гной!

— Механизмы изношены. Здание того и гляди обрушится. Квалификация работников оставляет желать лучшего… — Он повернулся к Симоне, как к единственному разумному человеку, способному судить беспристрастно: — По-вашему, это все нормально? Производство основано в 1890 году, оно требует обновления… Если вложить миллион — я не слишком требователен, — можно было бы еще спасти положение… В наше время миллион — не Бог весть какая сумма! Само по себе дело-то живое… Нужно только, чтобы меня поняли, поддержали.

Ему было неприятно, что он вынужден, пусть не прямо, просить о помощи, и он взорвался, выдавая старую обиду:

— Незачем каждую минуту намекать мне…

— Вы ужасный человек! — воскликнула Анжела.

И тут раздался колокол, зовущий их на ужин. Повисло молчание, полное недомолвок и враждебных флюидов. Сильвен подошел к Клодетте, та взяла его под руку. Анжела, вытирая глаза, устало поднялась.

— Кемперский фаянс такой красивый! — произнесла светским тоном Симона. — Жаль, если его выпуск прекратится.

— Конечно, жаль! — вздохнул Фомбье.

Буря уносилась прочь. Они прошли в столовую. Прислуживала Маргарита, в белом фартуке и чепце с длинными лентами — она была родом из Понт-Авана. Принужденное выражение не сходило с лиц; впрочем, в наступавших сумерках они были еле различимы. Но никому и в голову не пришло зажечь свет. Госпожа Фомбье поболтала ложечкой в стакане, размешивая зеленоватые гранулы. Над камином висел портрет Робера Денизо.

Разговор возобновила Клодетта:

— Трудно поверить, что банки отказывают вам в кредите.

Кредит получает тот, кто внушает доверие, — сухо ответил Фомбье.

— А вы что, не внушаете доверия?

Фомбье медленно вытер губы. Он старался сдерживаться.

— Впрочем, вы знаете, что я думаю по этому поводу! — добавила Клодетта. — Тем более что через три месяца меня здесь не будет.

— А где же вы будете? — прошептал Фомбье изменившимся голосом.

Все перестали есть. Стало слышно, как Франсуа в кухне работает хлеборезкой.

— Лучше сказать все сразу, — продолжила спокойно Клодетта. — Я выхожу замуж… Мы с Сильвеном обручились.

Маргарита всплеснула руками. Симона медленно повернула голову к Сильвену. Конец. Время остановилось. И вдруг Анжела Фомбье резко вскочила, отшвырнув стул.

— Ну, молодец! Ты по крайней мере откровенна… Тебе плевать, что разоряется фабрика, что я по вашей вине умираю… Так вот нет, милая моя! Ты несовершеннолетняя. И никакой свадьбы не будет.

Выпрямившись, она патетическим жестом протянула руку к дочери.

— Умоляю, мама, — устало проговорила Клодетта. — Не нужно трагедий! Мне уже двадцать лет. И я хочу выйти замуж. Нет ничего естественней.

— О, если бы был жив твой отец, ты бы не посмела, не посмела…

— Да хватит уже! Не тебе меня учить!.. Сама-то ты выскочила за этого господина, не прошло и года…

Маргарита порывалась вступить в разговор. Фомбье тоже поднялся и швырнул на стол салфетку. А Симона, положив ладонь на сжатую в кулак руку Сильвена, тихо повторяла:

— Ничего… Ничего… Этого следовало ожидать…

— В конце концов, мне плевать на ваше согласие! — закричала Клодетта. — И лучше не толкайте меня на крайности, слышите!.. Я ведь могу и повторить… И на этот раз, клянусь, доведу дело до конца…

Анжела сначала будто не поняла смысла ее слов. Потом лицо ее стало искажаться, пока не изменилось до неузнаваемости. Она медленно поднесла ладонь ко лбу. И здесь не могла обойтись без театральных жестов! Сильвен весь сжался, как эпилептик перед припадком.

— Не может быть… Не может быть… Ты же не на-ро-чно… — бормотала Анжела.

Она словно призывала в свидетели портрет над камином. В глазах появился страх.

— И именно сегодня ты говоришь мне… О! Как это ужасно!

И она, стеная, вышла из комнаты, все так же держась за голову.

— Клянусь, мадемуазель, вы пожалеете о том, что сказали, — произнес Фомбье нарочито спокойно, тем самым делая угрозу более весомой, и вышел вслед за женой.

Вся сцена прозвучала фальшиво и выспренно, как в плохой мелодраме.

— Зажгите свет! — крикнул Сильвен.

Щелкнул выключатель, при ярком освещении лица показались странно серыми и постаревшими.

— Все-таки последнее слово осталось за мной, — сказала Клодетта. — Но что с вами, Сильвен? Вы не рады?

Он плеснул себе в стакан воды. Рука его так дрожала, что он пролил на скатерть.

— Дело в том, как вы все это представили… Вы ведь хотите выйти замуж, только чтобы досадить им, верно? А я, Клодетта, как же я? — Он залпом осушил стакан и, покачнувшись, оперся на стол. — А я? — повторил он. — Вы подумали обо мне?

Клодетта пожала плечами.

— Вы ничего не поняли, Сильвен… Я ведь вынуждена была так сделать, чтобы мама не уступила этому… своему супругу… Он зарится на ее состояние, разве не видите? Наше состояние! Но теперь мамочка испугалась. Она согласится на свадьбу, чтобы я не выкинула чего похуже… А поскольку я потребую свою долю наследства, планы господина Фомбье рухнут! Только если мы обе быстренько отдадим концы — тогда да… — Она нервно рассмеялась. — Но это, согласитесь, маловероятно.

Такая рассудочность, расчетливость у столь импульсивного на вид существа привела Сильвена в замешательство.

— Я так рада, так рада за вас! — сказала вымученным тоном Симона.

И Сильвен заметил вдруг, как она бледна. Впрочем, они все еще не оправились после мучительной сцены.

— Странный у нас получился праздничный ужин, — пробормотал Сильвен.

— Здесь все не как у людей, — с горечью произнесла Клодетта. — Садитесь за стол. Почему, собственно, мы должны ложиться спать голодными? Ничего плохого мы не сделали.

Сильвен не разделял ее уверенности. Но он все-таки сел. Маргарита, поджав губы, подала горячее. Было слышно, как она шепчется на кухне с Франсуа. Со второго этажа тоже доносился звук голосов: Анжела с мужем продолжали спор.

Залетали бабочки и усаживались на потолке яркими живыми пятнами. Клодетта бодрилась, делая вид, что ничего не произошло, а Симона улыбалась каждый раз, когда Сильвен поворачивался в ее сторону.

— Какой ты скрытный! — сказала она. — Мог бы хоть предупредить…

Сразу после ужина они пошли наверх, а Маргарита, все бормоча что-то себе под нос, принялась закрывать ставни.

— Теперь мы можем поцеловаться, — сказала Клодетта на лестнице.

Сильвен смущенно прикоснулся губами к ее волосам.

Супруги ожесточенно спорили. Из-за двери слышался пронзительный голос Анжелы, покашливание ее мужа. Клодетта отправилась к себе на верхотуру. Едва она ступила на следующий пролет, Симона втащила Сильвена в свою комнату.

— Ты рад? — спросила она.

— Откровенно говоря, Не слишком… Ты понимаешь, о чем я думаю?

Она обняла брата за шею, положила голову ему на плечо.

— Боже, каким ты стал щепетильным! Зачем обязательно все усложнять? Думаешь, я в восторге от этого брака? Но так нужно, малыш, так нужно… Зачем же себя мучить?

Он отстранился, желая возразить.

— Хватит, иди-ка спать, — шепнула она, подталкивая его к двери.

Сильвен холодно посмотрел на нее, но не стал сопротивляться и вышел. Дойдя до своей спальни, он в ярости захлопнул дверь и бросился на кровать. Лунный свет вырисовывал на обоях окно. И он уснул, глядя, как медленно перемещается по стене четкий прямоугольник. Когда в коридоре раздались шаги, он резко перевернулся, замахал рукой, словно отгоняя страшный призрак.

— Ни за что! Ни за что! — пробормотал он. И больше до рассвета не двинулся.

Глава 6

Франсуа зевнул и взглянул на небо. Над «Менилем» занимался серый, скорбный, какой-то застывший день, а тишина стояла такая, что слышно было, как работает где-то на берегу Оде дизель. Налитые бутоны роз и тюльпанов светились, как фонарики. В конце сосновой аллеи беззвучно скользили по шоссе автомобили, у некоторых на багажниках были прикреплены детские коляски или лежали огромные сети для ловли креветок.

— Лучше б пару бензоколонок завел, — проворчал Франсуа. — И то проку больше, чем от фабрики.

Он вытащил старые, величиной с будильник, часы, снова поглядел на небо. Солнце просвечивало слабым пятном.

— Должно быть, пора, — буркнул он.

— Сейчас, сейчас, — не спеша откликнулась Маргарита, перемешивая слегка подгоревшее жаркое.

— Ты ж ее знаешь! — поторапливал Франсуа.

Но Маргарита зачем-то присела на корточки возле плиты. Франсуа напялил садовый фартук и стал завязывать тесемки на спине. Каждое утро одна и та же комедия. Он никак не мог крепко затянуть узел, начинал нервничать, ругаться и в конце концов звал на помощь жену.

— Вот чертовы завязки!.. Если б не приходилось самому покупать рабочую одежду, ни за что бы не надел проклятый фартук… Маргарита… Да что с тобой? Вчерашнюю ссору все никак из головы не выкинешь?

Маргарита казалась задумчивой. Руки выполняли привычную работу, ставили на поднос масленку, кофейник, молочник, чашки, но взгляд ее был отсутствующим.

— Маргарита, уснула ты, что ли?

Она пожала плечами. И неожиданно резко ответила:

— Я плохо спала. Ну, повернись спиной. Хуже ребенка, ей-богу.

— Клодетта хочет выйти замуж, ну и нечего дуться.

Он чувствовал на спине пальцы жены, нервные, неловкие, злые.

— Они останутся жить здесь. И что изменится? Да ничего! Абсолютно ничего… Разве что к следующему лету в «Мениле» появится младенец. Я бы, честно говоря, был даже рад…

Он замолчал. Маргарита оборвала завязку на фартуке.

— Стой смирно! — закричала она.

— Я и стою!

Но сегодня с Маргаритой лучше не спорить.

— А ключи? — напомнил он. — Ты забыла ключи.

Маргарита с подносом вернулась назад.

— Ах да, ключи… — сказала она небрежно, словно это была сущая мелочь.

И пошла вдоль кустов, стараясь шагать как обычно. Она знала, что муж наблюдает за ней из флигеля. Конечно, Франсуа ничего не подозревает. Никто ничего не может подозревать… Это-то ее и пугало. Мысль, что сейчас, через несколько минут, все они…

Маргарита помимо воли ускорила шаг. «Господи! Сделай так, чтоб никто не попался мне навстречу… Дай мне силы соврать…»

Она поднялась на крыльцо. В «Мениле» все еще спали. Только в комнате Франсиса Фомбье были открыты ставни. На последней ступеньке Маргарита передохнула. Поддерживая поднос коленом, вытерла глаза — от усталости и волнения у нее потекли слезы. Потом слегка толкнула дверь, и створки широко распахнулись. Она была готова к этому, но все же чуть не опрокинула на себя горячую ношу. Служанка тяжело дышала, как после бега. Войдя, она сделала крюк, чтобы не задеть на ходу вещи Робера Денизо, так и висевшие на вешалке. Впервые за два года она испугалась его одежды. Поднялась по лестнице, усилием воли переставляя ноги… Крикнуть? Бросить поднос? Может, сначала предупредить Фомбье или Клодетту? Как поступить? Мысли одолевали ее бедную голову!

«Господи! Сделай так… сделай так…»

Маргарита шевелила губами, будто читала молитвенник, а сама машинально продвигалась по коридору. Фомбье был в ванной. Она слышала, как плещется в раковине вода, как свистит кран. Все казалось ей нереальным и вместе с тем удивительно отчетливым, как в кошмарном сне… «Господи…»

Она остановилась перед комнатой Анжелы и чуть не вошла без стука. Но, может, господин Сильвен уже проснулся… или мадемуазель. Они удивятся, если она не постучит, как обычно, три раза и не крикнет из коридора: «Ваш завтрак, мадам». Она постучала три раза. Дрожащим голосом выговорила: «Ваш завтрак, мадам». И даже сделала вид, что прислушивается, ожидая ответа. Потом решилась и переступила порог.

Комната была пуста. Кровать не разобрана. Маргарита, стоя с подносом в руках, все еще колебалась, думая о том, что начнется в доме, едва она позовет на помощь… Поиски… Следствие… Чужие люди будут копаться в сугубо домашних делах.

Она поставила поднос на ночной столик, машинально открыла ставни, как делала каждый день. Франсуа катил по аллее тачку. И насвистывал. Маргарита молитвенно сложила руки: «Господи!»

Вода перестала течь. Сейчас Фомбье выйдет. Она кинулась в коридор и стала звать:

— Мадам! Мадам!

И почувствовала горькое облегчение. Самое страшное позади. Теперь все закрутится само собой, ей уже ничего не придется решать. Ее роль сыграна.

— Мадам!

— Что случилось?

На пороге ванной комнаты показался Фомбье. Струйки воды стекали с его волос на банный халат.

— Хозяйка исчезла.

— Что за чушь?

— Ее нет в комнате.

— Ну и что? Она в саду.

Все предвидела Маргарита, но только не это. Она представляла себе, что, едва прозвучит тревожное сообщение, в «Мениле» начнется паника. Она растерялась, испугалась, что покажется слишком взволнованной.

— Но хозяйка не разбирала постели, — сказала Маргарита почти спокойно.

На этот раз Фомбье явно потерял самообладание. Он как-то передернулся. Но сдержался и произнес уверенным тоном:

— И что из этого? Просто она не ложилась. Разволновалась и не могла уснуть… А рано утром вышла… — Он скрылся в своей комнате и, одеваясь за полуприкрытой дверью, спросил: — Если бы мадам вышла за ворота, вы бы, наверное, заметили… А? Вы меня слышите?

К счастью, Маргариту никто не мог видеть. Она сжала щеки руками, словно боялась, что они побледнеют еще сильнее, и топталась на месте, не в силах стоять и не решаясь уйти.

— Я не заметила.

— Значит, я прав. И мадам в саду. Не нужно терять голову, Маргарита.

Он вышел, неся на руке пиджак и нервно на ходу застегивая манжеты: слишком крупные пуговицы не пролезали в петли, выскальзывали из пальцев.

В это время Симона открыла дверь своей комнаты и выглянула в коридор Фомбье тут же резким движением надел пиджак.

— Не беспокойтесь. Просто жены нет в комнате. А Маргарита всполошилась…

— Она не разбирала постели, — мрачно повторила служанка.

— Все же это странно, — сказала Симона, задумчиво глядя на Фомбье. — Нужно предупредить Клодетту.

Было ли тому виной слово «предупредить» или значительность в голосе молодой женщины, но именно с этого момента трагедия стала ощутимой. Симона затягивала и затягивала пояс халата, все трое подняли головы: сверху доносились легкие шаги.

— Я пойду первая, — предложила Симона. — Вы же ее знаете! Вообразит невесть что…

Она подхватила подол халата и ступила на лестницу. Фомбье, нахмурившись — на лбу его залегла глубокая складка, — вертел в руках связку ключей.

— Когда вы входили, дверь дома была закрыта?

— Нет, мсье, — ответила Маргарита.

— А ворота, не знаете?.. Правда, через них совсем не трудно перебраться, да и сквозь прутья можно пролезть… Вчера утром госпожа получала что-нибудь с почтой?

— Нет, мсье.

— А по телефону ей никто вчера не звонил?

— При мне — нет.

Наверху оживленно разговаривали Симона и Клодетта. Но только голос Симоны раздавался отчетливо. Можно было разобрать обрывки фраз: «…не стоит так расстраиваться может, побег…»

Фомбье вошел в спальню жены, приблизился к окну.

— Все машины в гараже? — спросил он и, поняв абсурдность вопроса, добавил: — Но ведь даже если толкать «симку», не заводя мотора, до самой дороги, мимо вас не проскочишь! Вы бы непременно услышали!

— Да, конечно… Я вообще сплю чутко.

Он открыл шкаф, заглянул в комод.

Чемодан не взяла… Все туалетные принадлежности здесь… Пальто, туфли…

«На госпоже были босоножки!» — чуть не вскрикнула Маргарита.

Он продолжал осматривать комнату, бормоча что-то сквозь зубы, и Маргарита никак не могла понять, к ней он обращается или к самому себе.

— Допустим, она что-то услышала… или кого-то… словом, звук привлек ее внимание… А впрочем, нет, она же не ложилась… Ждала? Знала, что будет выходить… Но недалеко, поскольку…

«Какое там!.. Еще как далеко!» — подумала Маргарита.

Он схватил ее за руку:

— Скажите правду, у госпожи не было оружия? Вы когда-нибудь видели здесь револьвер?

— Нет, мсье, могу поклясться.

Он отпустил ее.

— Хотя зачем бы ей тогда понадобилось выходить?..

Вид у него был скорее измученный, чем обеспокоенный. Мятое лицо, серые щеки, будто щетина вдруг снова отросла.

— Ладно! Будем искать… А потом я позвоню в Кемпер. Мало мне других забот… Ступайте, Маргарита, ступайте! Нечего стоять и смотреть на меня.

Искать! Они быстро все осмотрели, тем более что каждый был уверен в бесполезности поисков. Сильвена разбудили шаги, стук дверей, и Симона крикнула ему в замочную скважину:

— Вставай скорее! Госпожа Фомбье пропала.

Черт побери! Этим должно было кончиться. Он быстро умылся и выбежал на террасу, где Симона безуспешно пыталась успокоить Клодетту. Фомбье звонил по телефону. Маргарита ушла в столовую и расставляла на столе чашки. Как будто кто-нибудь мог сейчас завтракать! А в глубине парка раздавался охрипший уже голос Франсуа:

— Хозяйка! Ау! Хозяйка!

Сильвен взял в свои руки ледяные ладони Клодетты.

— Держись, малыш. Вернется твоя мама. Ну ясно же…

Клодетта тряхнула головой. Она не плакала, но взгляд был остановившимся и мутным, будто под действием наркотиков.

— Нет, Сильвен, нет… — шепнула она. — Все повторяется, как два года назад… Вы не можете знать… Тогда мы тоже сначала не слишком волновались… И тоже говорили друг другу, что он вернется… Ждали… Даже день был таким же серым, как сегодня…

— При чем тут погода… Не будьте суеверной.

— Суеверной! — вскрикнула она с какой-то глухой яростью. — Да поймите же, Сильвен! Снова та же история, я вам говорю… Мама позвонила в Кемпер… Приехал комиссар… Флесуа! Комиссар Флесуа, приятный такой мужчина. И все повторял: «Спокойно! Все обойдется, вот увидите!» Хотите пари, что он и сегодня… И наконец, звонок — на скалах нашли…

— Ну не надо так, Клодетта. Успокойтесь! — уговаривала Симона. — Это просто совпадение. Вы же достаточно разумны, чтобы…

— Вот именно. Я достаточно разумна, чтобы понять… Маме незачем было выходить ночью. Да и потом, она очень боялась темноты.

— Не нужно говорить о ней в прошедшем времени, — прошептал Сильвен.

Клодетта зловеще, сухо засмеялась. Фомбье вышел из гостиной и издали сообщил:

— Я звонил в полицию: опять там этот Флесуа. Он сейчас приедет.

У Сильвена появилось странное ощущение. Показалось, что он уже когда-то видел эту сцену: терраса с горшками герани, мольберт под навесом, палитра в разноцветных пятнах, тяжелое небо и тишина, тревожное ожидание, он все это узнавал. Беспокойство Клодетты передалось и ему. Чувство было таким реальным, что на секунду у него перехватило дыхание, он словно выпал из времени… из жизни.

Вошел Франсуа, общее внимание переключилось на него, и Сильвен воспользовался этим, чтобы незаметно удалиться. Он быстро поднялся в свою комнату и рухнул на стул у окна.

И тут же впал в прострацию. Долго-долго сидел он неподвижно, с пустой головой, в полном отупении. Не слышал даже, как подъехал к крыльцу автомобиль.

Только появление Симоны вернуло его к реальности. Она вошла, взвинченная, стуча каблуками. Симона сочла нужным переобуться.

— Вот он где! Ты что, спятил?! Не понимаешь, что твое место внизу, вместе со всеми? И вообще, тебя спрашивает комиссар…

— Комиссар?

— Да, черт возьми! Нас он уже допросил: Фомбье, Клодетту и меня. Очень приятный человек.

Он поднялся, оглядел сестру, как чужую. И медленно произнес:

— Разве ты не чувствуешь, что нам больше нельзя оставаться в этом доме?.. Иначе с нами тоже произойдет что-то непоправимое… Не видишь, что Фомбье…

— Фомбье, между прочим, прекрасно к тебе относится.

— Может быть… Но что это меняет? Он же маньяк, одержимый… я даже думаю, не он ли…

— Убил жену? Я правильно догадалась? В таком случае почему бы тебе не обвинить его и в смерти своего предшественника? Тем более что и дата совпадает — первое июня…

— Конечно, ты всегда его защищаешь.

— Всегда? — Она взглянула на него с интересом. — Уж не ревнуешь ли ты, малыш?

На минуту они замолчали. Ему свело гримасой рот, а она побледнела и часто моргала. Сильвен опустил голову.

— Пойдем вниз! — вздохнул он. — Все равно ты не хочешь понять… Но я тебя предупреждал…

У окна, выходящего на террасу, неподвижно стоял Фомбье, глубоко засунув руки в карманы. Он даже не обернулся, когда они прошли мимо. Симона постучала в дверь большой гостиной.

— Вот мой брат.


Флесуа оказался пятидесятилетним толстячком, с медленной речью, приятными манерами. С подчиненными, свидетелями и даже с подозреваемыми он разговаривал чуть ли не заискивающим тоном. Застенчивость, думали коллеги. Однако самые проницательные или хотя бы обладавшие живым воображением считали, что эти повадки — только маска, которую он себе выбрал.

Так или иначе, ничто в облике сего представителя судебной власти не выдавало его зловещих обязанностей. Добродушная полнота, скромный взгляд, почти кукольное личико, легко заливавшееся краской, — безобиднейший человек, которого, виновны вы или нет, бояться не стоит. Даже одежда комиссара вызывала доверие. Никто никогда не видел Флесуа в пальто. Он носил костюмы, хорошо сшитые, но вечно мятые и оттого ужасающе бесформенные. Обычно из верхнего карманчика пиджака выглядывал платочек, который он время от времени с видимым удовольствием поправлял.

— А, господин Мезьер… Рад познакомиться… Садитесь, пожалуйста.

Он указал на высокого парня с ледяным взглядом, сурового и мрачного, словно снедаемого тяжелой печалью, который сидел за небольшим столиком.

— Это мой секретарь… господин Маньяр.

Сильвен быстро поклонился. К Маньяру он с первого взгляда проникся антипатией.

— Господин Мезьер, я хотел с вами встретиться для… скажем, для очистки совести, чтобы выполнить формальности, что ли… Я, видите ли, очень долго беседовал с вашей сестрой и не думаю, что вы сможете добавить…

Флесуа с трудом подбирал слова и часто обрывал себя на половине фразы.

— Вы живете в этом доме уже две недели. Вы спасли жизнь мадемуазель Денизо… Не стану хвалить вас за мужество, это была бы запоздалая похвала… Тем более что теперь есть другой повод для поздравлений. Мне, конечно, уже известно, какое большое и счастливое событие… Со вчерашнего вечера вы официально помолвлены…

Щеки комиссара порозовели, он доброжелательно улыбнулся.

— И именно объявление — несколько неожиданное — о вашей помолвке с мадемуазель Денизо послужило поводом для чрезвычайно прискорбной сцены…

— Эта сцена была не первой за вечер, а, точнее сказать, последовала за ссорой между господином Фомбье и его женой, — сухо заметил Сильвен.

— Да-да, я знаю. Но та ссора никоим образом не касалась вас, следовательно… Да я и не думаю, что мадемуазель Денизо вот так внезапно решила просить родителей… Что я говорю? Просить! Просто поставить их в известность… Она делилась с вами своими намерениями?

— Да, делилась. Незадолго до ужина мадемуазель Денизо сообщила мне, что хочет незамедлительно известить семью о наших планах… Я старался отговорить ее. Считал, что лучше было бы немного подождать…

— Ясно, ясно! Другими словами, зная, насколько… ранима госпожа Фомбье, вы сочли, что внезапное сообщение такой важности может иметь нежелательные последствия…

Беседа не нравилась Сильвену все больше и больше.

— Рано или поздно это пришлось бы сделать… И результат был бы тот же, — уточнил он.

Флесуа сделал протестующий, хотя и вежливый жест.

— Вероятно, не совсем… Вы же сами напомнили о ссоре между супругами. Значит, вчера вечером госпожа Фомбье была особенно… уязвима. К тому же… — Флесуа наклонился над плечом секретаря и сделал вид, что перебирает какие-то бумажки на столе. Потом договорил, не поднимая головы: — К тому же сразу после… не слишком своевременного объявления о помолвке мадемуазель Денизо — решительно это был вечер откровений! — сделала еще одно признание относительно происшествия с яликом. До того момента все считали его просто несчастным случаем… Я сказал «все»… Но, может быть, невеста уже давно призналась вам?

— Нет. Я ничего не знал. Я тоже думал, что… — быстро проговорил Сильвен, сам не понимая, зачем ему понадобилось так бессмысленно лгать.

И оборвал себя на полуслове, почувствовав, что сплоховал. Неизвестно ведь, может, Клодетта уже сама рассказала комиссару о том разговоре в первый же день?

Он настороженно посмотрел на собеседника. Все тот же кроткий вид, бесхитростный взгляд. Флесуа теребил свой платочек.

— Господин Мезьер, я не сторонник преждевременных выводов, но все же, полагаю, две сенсационные новости… да еще сообщенные почти одновременно, оказались непосильным бременем для несчастной госпожи Фомбье. А у вас нет каких-либо личных догадок по поводу ее исчезновения?

— Нет… абсолютно. Я ничего не понимаю… Впрочем, мы с сестрой меньше всего имеем право высказываться на этот счет. Раз уж муж с дочерью не…

— Муж с дочерью… разумеется! Разумеется! — Флесуа вздохнул. — Жаль, что вы не бывали в этом доме при жизни господина Денизо… Правда, будь он жив, с нашей юной красавицей не произошло бы несчастья, а значит…

— Прежде всего, она не согласилась бы тогда выйти за меня замуж, — вырвалось у Сильвена, и он тут же пожалел о сказанном.

Флесуа глядел на него с грустным любопытством.

— Ну что ж, господин Мезьер, не стану вас задерживать. Больше нам, похоже, нечего сказать друг другу.

— Вот именно, — подтвердил Сильвен.

Он поднялся, кивком простился с комиссаром и размашистым шагом устремился к двери, не обращая внимания на Маньяра.

— И еще раз примите мои поздравления, — говорил вдогонку Флесуа. — Да, будьте так любезны, позовите ко мне кого-нибудь из слуг. Все равно кого. Кто первым попадется.

Когда дверь закрылась, комиссар надул щеки и шумно выдохнул:

— Бедняга! Намучается он с такой, как Клодетта… Уж лучше бы свадьба не состоялась!

Глава 7

Переступив порог гостиной, Маргарита сразу же остановилась. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы не развернуться и не броситься бежать на своих старческих ногах, бессмысленно и без оглядки, как тогда ночью.

— Подойдите, Маргарита Кириу, подойдите сюда… Можно подумать, вы меня боитесь… Мы же с вами знакомы. Я уже был здесь два года назад…

Лицо у Маргариты взмокло, глаза щипало. Но она не осмеливалась утереться. И не могла решиться вынуть из карманов фартука руки, стиснутые до боли в кулаки, чтобы никто не заметил, как они дрожат. Под благожелательным взглядом Флесуа Маргарита автоматически сделала четыре шага.

— У вас, верно, найдется для меня немало интересного, Маргарита Кириу?

— У меня?.. Но я ничего не знаю, господин комиссар, клянусь вам.

— Понятно. Я уверен, если бы вам было что-то известно о деле, которое привело меня сегодня в этот дом, вы не стали бы дожидаться моего появления… Нет. Я хочу побеседовать с вами о прошлом. Вы с мужем теперь самые старые обитатели «Мениля». Образцовые слуги. Это не мои слова, а господина Фомбье и его падчерицы. А образцовые слуги могут в какой-то мере оказаться доверенными лицами хозяев… Во всяком случае, на ваших глазах разворачивалось немало событий…

Маргарита понемногу успокаивалась. О прошлом! Если они будут говорить только о прошлом!.. Господин комиссар такой простой! И общается с каждым, как с ровней… Словно с проезжим продавцом болтаешь или со слугой из соседнего поместья.

— Мы поступили на службу, когда хозяйка первый раз вышла замуж. Скоро исполнится тому двадцать один год.

— Двадцать один год! Да вы настоящие члены семьи. Присядьте, госпожа Кириу.

Она подчинилась, но руки из фартука так и не вынула. Впервые в жизни Маргарита сидела в кресле в гостиной. Комиссар пристроился рядом с ней, склонился к подлокотнику и, подмигнув с заговорщицким видом, спросил:

— Между нами… Ваша хозяйка случайно не того?

Он постучал пальцем по лбу. Маргарита сама произнесла вслух:

— Сумасшедшая, думаете? Нет, не то чтобы… Но с тех пор, как пропал хозяин, она изменилась, сильно изменилась, это точно!.. Совсем другой стала!

— Она ведь любила первого мужа?

— Обожала… Видели бы вы их вдвоем! Какая жизнь была тогда в «Мениле»! Не жизнь, а рай! И дела шли хорошо. А дочка…

— Обожала, говорите… И все же года не прошло после несчастного случая…

Флесуа остановился, предоставляя Маргарите самой довести его мысль до конца. Но старуха вдруг поджала губы, и комиссар почувствовал, как она ощетинилась. Он продолжал:

— Кстати… Те вещи, что висят в холле… Мне показалось, я их…

— Это куртка и шляпа хозяина.

— Хозяина?

— Для нас хозяин — господин Денизо.

Комиссар несколько раз кивнул с понимающим видом.

— И господин Фомбье это терпит?..

— О, он терпит не только это… Возьмите хоть кабинет хозяина: он остался в том самом виде… Запрещено даже прикасаться. Дата на календаре и та не изменилась… Будто покойный хозяин вот-вот вернется в свой кабинет.

Маргарита следила, какое впечатление производили на комиссара ее слова, но лицо Флесуа оставалось бесстрастным. И она окончательно успокоилась. Даже приятно побеседовать в таком духе. Но тут ей снова пришлось поволноваться.

— Давайте-ка теперь перейдем ко вчерашним событиям, — произнес Флесуа ласково, чуть просительно, будто ждал согласия собеседницы. — Вы ведь присутствовали при скандале, разгоревшемся после того, как мадемуазель Денизо объявила о своей помолвке с Сильвеном Мезьером?

На какое-то время возмущение затмило все прочие чувства старой служанки. Она даже вытащила руки из карманов и всплеснула ими.

— И не говорите, господин комиссар, настоящий скандал. Конечно, девочке многое можно простить, но это уж слишком…

— И никто не подозревал о намерениях молодых людей?

— Это как сказать… Мы с Франсуа, конечно, делились между собой догадками. Не слепые же. Но кто знал, что все пойдет так быстро!.. А уж хозяйка и в мыслях не держала ничего подобного.

— Хорошо, теперь о другом. Мадемуазель Денизо заявила, что покушалась на свою жизнь и перевернула ялик намеренно… Что вы думаете об этом неудавшемся самоубийстве?

— О! Эта может…

— Тогда, наверное, придумать подобную историю ей тоже по силам?

— Придумать… Хотите сказать, она соврала. Зачем?

— Допустим, чтобы напугать мать.

Страх Маргариты перешел в физическую боль. Она осознала, какую страшную ответственность взяла на себя. И чуть не выкрикнула все, как есть. Она снова сунула руки в карманы, да так глубоко, что чуть не порвала фартук. Нет. Она не имеет права. Тайна связывала ее, невольно делала сообщницей… Флесуа выровнял уголки своего платочка. И спокойно продолжал:

— Господин Фомбье сказал мне, что на ночь все ставни на первом этаже закрываются.

— Так приказала госпожа.

— Давно?

— Да… Как раз два года назад, и с тех пор…

— А дверь вы запираете?

Зачем он спросил об этом? Фомбье ведь наверняка все рассказал.

— Когда как… Если все уже легли, я, уходя, закрываю ее на ключ, чтобы хозяйке или хозяину не приходилось спускаться… А если они еще не спят, то сами защелкивают замок.

— А вчера вечером?

— Вчера вечером я запирала.

— А придя утром, вы обнаружили дверь открытой? — Она кивнула. — Вас это не встревожило?.. Что вы подумали?

— Ну, что кто-то уже выходил в сад.

Вид у комиссара стал еще добродушней.

— Покинуть поместье можно только через ворота… Ограда высокая, я не представляю себе, как госпожа Фомбье могла на нее вскарабкаться…

— Да, только через ворота.

— Тем более что их даже открывать необязательно… Створки низкие, а прутья на них довольно редкие… Парадные ворота… Как вы объясняете отсутствие хозяйки?

— Я… никак не объясняю, господин комиссар.

— Считаете, она просто сбежала?.. Мадемуазель Денизо ведь не раз убегала из «Мениля», значит, и мать могла.

— Да, девочка конечно. Как раз накануне… того несчастного случая господин Фомбье ездил за ней.

Комиссар постукивал ладонью по подлокотнику. Щеки его залил легкий румянец.

— Знаю… Знаю… Но сейчас нас интересует госпожа Фомбье… Скажите, вам никогда не казалось, что у хозяйки кто-то есть?

Маргарита отшатнулась, как будто ей нанесли личное оскорбление.

— Кто-то есть?.. Уверяю вас, господин комиссар.

— Давайте договоримся… Речь может идти просто о друге, хорошем друге… Даже, если хотите, о доверенном лице, советчике… у которого в тяжелую минуту госпожа Фомбье могла бы искать поддержки, убежища…

Снова у Маргариты закружилась голова. Зазвонил телефон, избавив ее от необходимости давать мучительный ответ. Флесуа снял трубку.

— Алло!.. Да… А, это вы, Тьерселен… Слушаю.

— …

— А в бюро по прокату автомобилей были?

— …

— Продолжайте, дружище, продолжайте. — Он повесил трубку и сказал секретарю через голову старой служанки: — Это Тьерселен… Везде пусто.

Маргарита вздрогнула. Она не заметила Маньяра, когда входила. И думала, что они с комиссаром вдвоем в гостиной. Обнаружив тут еще одно лицо,она почувствовала себя обманутой.

— Это господин Маньяр, мой секретарь. Очень молчаливый… — объяснил, улыбаясь, Флесуа. — Так на чем мы остановились?

Маргарита сделала вид, что вспоминает. Но он не стал настаивать на продолжении разговора.

— Ну хорошо, Маргарита Кириу, окажите любезность, скажите своему мужу, что я хочу с ним несколько минуточек поболтать.

Он уже возвращался к креслу, когда телефон снова зазвонил.

— Алло! Да… Кто?.. Полиция…

Реплики комиссара ограничились четырежды повторенным «А!» — спокойным голосом через равные интервалы.

Повесив трубку и не снимая с нее руки, он сообщил:

— Ее только что нашли на скалах. Мертвой.


Фомбье и Сильвен сели в «симку». Фомбье пригнулся к рулю и двигал рычагом с такой силой, как будто это прибавляло скорости машине. Сильвен чувствовал себя как после тяжелой болезни: вялость, мокрый лоб, круги перед глазами. Потянулись первые дома Беноде, нарядные, в цветущих клумбах, возле них стояли машины, груды чемоданов, суетились только что приехавшие отдыхающие. Распахивались закрытые на зиму окна, разбухшие от влажности двери.

Сильвен силился понять… С того момента, как комиссар сообщил им страшную новость, в голову ему упорно лезла одна и та же мысль. Он смутно ощущал, что владеет ключом к драме. Все началось с удара кулаком. В этом он был абсолютно уверен. Он не полюбил бы так Клодетту, если бы сначала чуть не утопил ее. Тогда-то и началась трагедия, объявление о помолвке только ускорило развязку… Вот что важно. Все остальное: полицейское расследование, предположения и даже заключения Флесуа — несущественно, бесполезно. В основе лежала их любовь, невероятная, пагубная, обреченная с самого начала. Невинная, но роковая, поскольку она привела к смерти Анжелы. Смерти, которой, возможно, суждено лишь стать прелюдией… Надо во всем признаться Клодетте. Теперь все равно! Хоть один раз он будет честен. А если она захочет с ним порвать?..

«Симка» проезжала по площади, где когда-то Симона дожидалась автобуса, на котором приехал Сильвен. Под деревьями стояли лужи, на реке вскипали барашки. У парапета, облокотившись, стояли моряки, ветер раздувал их робы. Обычная картина, но Сильвену она показалась апокалиптической. Теперь он знал точно, что никогда больше не будет счастлив. Он вытер глаза.

— Пыль попала? — пробормотал Фомбье.

— Нет. Дождь.

Прибыли в полицейский участок. Фомбье вошел в дверь, украшенную большим плакатом, изображавшим негритянку с обнаженной грудью: «Парни! Записывайтесь в колониальные войска…» И вскоре вышел с полицейским, продолжавшим на ходу что-то объяснять. Руки его рисовали в воздухе склон: он показывал, где найдено тело — внизу, у скалы. Полицейский объяснил, как ехать. Фомбье захлопнул дверцу, резко выжал сцепление.

— В двух километрах отсюда… Флесуа тоже будет.

И добавил, поскольку Сильвен не отводил от него взгляда:

— Утонула!.. В том же месте, где Денизо.

Он переключил скорость, чтобы выехать на берег. Сильвен сел поглубже на сиденье, обнял колени руками. Когда Клодетта узнает… Он пытался представить… Она, наверное, у себя в комнате, и старая Маргарита с ней…


Маргарита ставила в вазу гвоздики. Время от времени она подносила к глазам краешек фартука. Лежащая на кровати Клодетта не плакала. Она была спокойна, мысли ясные, только ей все казалось, будто тело стало чужим: говорящая кукла. Служанка, стараясь ступать неслышно, тихо поставила на камин вазу с гвоздиками. Временами она помимо своей воли беззвучно всхлипывала и испуганно смотрела на Клодетту.

— Бедная мама! — произнесла Клодетта. — Но, может, так оно и лучше. По крайней мере, она больше не мучается…

Маргарита зарылась лицом в фартук. Она задыхалась.

— С тех пор как пропал папа, она все равно не жила. Разве не правда, Маргарита? Всего лишь существовала…

Маргарита опустилась на стул возле кровати.

— Замолчи, — промычала она. — Ты меня пугаешь… Не нравится мне твое спокойствие.

— Мне жаль ее… но не так, как папу, — прошептала Клодетта. — Страшно признаться, но мысленно я уже давно рассталась с мамой… уже покинула «Мениль»… Мне кажется, если я расклеюсь, буду горевать… я буду меньше любить Сильвена. Это плохо?

— Не знаю я. Думаю… ничего хорошего.

— Теперь никто ничего никогда не узнает, — продолжала Клодетта. — Это и есть самое страшное…

Маргарита заломила руки:

— Клодетта… Хватит…

— А ей, наверное, было больно… Я буду без конца думать об этом… каждый день, каждый час…

Она застонала и отвернулась.

— Я знаю! — вскрикнула Маргарита. — Я видела ее… Видела, как она уходила…

Клодетта резко села в кровати.

— Рассказывай!.. Быстрее!

— Ворота заскрипели, когда хозяйка их открывала. А я не спала. Встала… Пока надевала пальто, она уже вышла на дорогу… И пошла, пошла. В свете луны ее хорошо было видно. Кажется, она разговаривала сама с собой, только о чем, я не расслышала — далеко… Подумала сначала, она в Беноде собралась…

— Ну а дальше, дальше что?..

— Ну, она свернула и направилась через ланды к морю. Я шла за ней до самой скалы.

— Она бросилась с нее?

— Нет. Спустилась по тропинке к тому месту, откуда рыбу ловят, прямо над пляжем.

Клодетта представила себе узкую тропку, заросшую по бокам белесым чертополохом, и обрыв, возле которого нашли тело отца… У Скал таможенника…


— Вот они, Скалы таможенника, — сказал Фомбье.

Машина прыгала на грунтовой дороге. Фомбье указывал рукой на серые пики, выглядывавшие из-за гребня.

— Говорят, когда-то давно около них затянуло зыбучими песками таможенника… Лучше здесь остановиться… Отсюда мы быстрее пешком дойдем.

От ветра перехватывало дух, брюки липли к ногам и мешали идти. Они попробовали бежать, но выдохлись через несколько секунд. Море глухо било о берег, и они чувствовали под ногами едва ощутимую дрожь, как будто внизу находилась действующая шахта.

— Слава Богу, вода опускается! — прокричал Фомбье.

Они одновременно ступили на тропинку, и перед ними открылся горизонт в грозовых облаках, внизу виднелись скатившиеся с вершин Скал таможенника гранитные обломки, крохотные, призрачные фигурки суетившихся людей и два длинных параллельных, как рельсы, следа на песке, оставленных машиной «Скорой помощи». По краю больших луж спокойно, не обращая внимания на людей, расхаживали морские чайки.

Сильвен мгновенно охватил взглядом все: медленное гибкое скольжение серых волн, красный крест на задней дверце фургона, кружевную кромку пены и хрупкие каркасы четырехугольных сетей, растянутых в пустоте, как раскрытые ладони. Но Фомбье уже начал спускаться. И Сильвен последовал за ним. Было легко сбегать по большим наклонным плитам синего гранита. Анжеле не стоило большого труда добраться до вершины. Сильвен выскочил к небольшой узкой бухте, как ему почудилось, битком набитой людьми. Хотя здесь оказалось не больше десяти человек: двое полицейских, рыбаки и несколько отдыхающих, ловивших крабов. При появлении Фомбье и Сильвена все они выпрямились. У их ног лежало что-то темное и скользкое, бывшее когда-то Анжелой.

— Господин Фомбье? — спросил полицейский с блокнотом.

Фомбье приблизился медленным шагом. Все отошли в сторону, тесно сгрудились неподалеку. За стеной скал, замыкавших бухточку, билось море, брызги то и дело перелетали через них и окропляли камни. Фомбье опустился на колени.

— Доктор Мею, — представился один из ловцов крабов Сильвену. — Вы не родственник… мужа?

— Нет.

— Грустная история. Я совершенно случайно обнаружил тело… Бедняжка, должно быть, потеряла равновесие и свалилась в расщелину во время прилива.

Полицейский, присев на корточки рядом с Фомбье, что-то записывал в свой блокнот. Сильвен так и не набрался мужества, чтобы посмотреть на лицо Анжелы.

— Хорошо еще, тело унесло в море, — заметил второй полицейский.

С одежды Анжелы стекали струйки, а вокруг по всей бухте было слышно, как отступала, шурша между камнями, вода, лишь мерные удары волн заглушали этот звук. Сверху падал дождь белых, как слюна, брызг. Полицейский все писал.

— Она не очень сильно разбилась, — говорил врач. — Только руки и ноги кое-где поцарапаны… Но вот над левым ухом нехорошая рана… Должно быть, в момент падения она ударилась головой о скалу…

— Наверное, — машинально прошептал Сильвен.

И подумал о Клодетте. Все равно она узнает подробности из газет, даже если он постарается избавить ее от них. Бог знает что она вообразит!.. Врач заговорил о вскрытии, стал сыпать непонятными Сильвену медицинскими терминами. Кто-то достал и раскурил трубку, и, словно по сигналу, все загалдели.

— Но ведь это может быть и самоубийство, — произнес чей-то негромкий голос. — Если бы она упала с вершины скалы, то вся бы покалечилась… Понимаете? Значит, она спускалась сюда… Причем темной ночью!

— Луна светила очень ярко, — заметил врач.

— Наверху — да! Но в скалах наверняка было темно…


— Я потеряла ее из виду, — рассказывала Маргарита. — Но не сомневалась, что она пойдет к Скалам таможенника. Там она остановилась, замахала руками… и вдруг крикнула…

— Что? Что она крикнула?

Маргарита прикрыла глаза.

— Я прекрасно слышала. Она крикнула: «Робер! Робер!..» Два раза.

— Нет, — прошептала Клодетта. — Нет… только не это… Это невозможно!

— Я испугалась, — продолжала Маргарита. — До конца жизни не забуду… Мне показалось, он вот-вот появится…

— Замолчи!

Стало очень тихо.

— Мне, наверное, надо было рассказать обо всем комиссару? — прошептала Маргарита.

Клодетта нашла руку старой служанки.

— Нет. Никогда никому не повторяй того, что ты мне сейчас сказала, никогда… никому… Даже мне больше этого не повторяй, никогда…

Они обе вздрогнули. Но это просто Симона возвращалась в свою комнату…


— Что будем делать? — спросил Сильвен. — Ждать Флесуа?

Машина «Скорой помощи» осторожно карабкалась вверх, а за ней полицейские на своих велосипедах. Прыгая с камня на камень, к бухточке спешили зеваки, а прибывший несколько минут назад комиссар с помощью секретаря огораживал место происшествия веревкой. У Фомбье было каменное лицо, как всегда, когда он приходил в ярость. Он пожал плечами.

— Будем ждать. Теперь уже все равно.

Он поддал ногой круглую, в розовых прожилках, похожую на агат гальку, и она покатилась по песку.

— Знаю я этого Флесуа. Застенчивый, вежливый, но тщеславный. Настаивает, чтобы я не выезжал из Кемпера. До чего он меня бесит!.. И без того я оказался в тяжелом положении… Ясно же: будь с фабрикой все в порядке, он свел бы историю к несчастному случаю. Но, насколько я его знаю, теперь он намерен выдвинуть версию самоубийства… как минимум.

— Как минимум?

— Ну конечно… Все очень просто! Я ведь тоже мог выйти ночью… И вы могли… Каждый мог… Доказать, что мы были в «Мениле», невозможно. У Флесуа развязаны руки. Он может плести что угодно… И обвинять нас в чем угодно.

— Но нужны же доказательства…

— Вы слишком молоды, мой друг!

Флесуа осмотрел бухту, потом, опираясь на крутых подъемах на руку Маньяра, полез вверх.

— Любопытное дело, — сказал он, подойдя к Фомбье. — Похоже на несчастный случай, а между тем…

Сильвен встретился глазами с полным значительности взглядом Флесуа.

— Вы что-нибудь обнаружили, комиссар?

— Кое-что… кое-что… Может, я тороплюсь с выводами. Но достаточно сопоставить некоторые факты…

Мимо пронеслась стая ребятишек.

— Вон там! — кричал самый старший. — Где люди стоят!

— Прежде всего, — продолжал Флесуа, — нужно дождаться заключения врача: когда примерно наступила смерть… Кстати, а кто нотариус госпожи Фомбье? По-прежнему мэтр Гоаскан?

— Жена была не слишком откровенна. И могла выбрать кого-нибудь другого, не поставив меня в известность.

— Проверим.

Новый порыв ветра помешал им продолжить разговор. Они двинулись к «симке».

— Мы можем вернуться в «Мениль»? — прокричал Фомбье.

— Разумеется, — ответил Флесуа, искренне удивившись или изобразив удивление. — До скорой встречи.

Машина комиссара стояла неподалеку. Она тронулась вслед за «симкой» и обогнала ее только на шоссе. Проезжая мимо, Флесуа дружески помахал им рукой.

— Поняли, почему он нотариусом заинтересовался? — буркнул Фомбье.

— Нет.

— Но ведь это ясно как Божий день. Если оставлено завещание в мою пользу, я сразу попадаю под подозрение в соответствии с древней поговоркой: «Is fecit cui prodest…»[3] А если такого завещания нет, считай, доказано, что мы с женой не ладили… И в том, и в другом случае…

— Мне кажется, вы преувеличиваете, — возразил Сильвен.

Фомбье усмехнулся:

— Пусть так! Будем считать, что преувеличиваю.

До самого «Мениля» он не проронил больше ни слова и, приехав, тут же заперся у себя в комнате. Сильвен отыскал в большой гостиной Симону.

— Ну как? — спросила она с тревогой.

— Что — как? Она мертва… Утонула или разбилась. Скорее всего, и то и другое… Точно неизвестно. Известно одно: она упала в таком месте, где ни один нормальный человек не будет ночью прогуливаться… А как тут?

— Да ничего, — ответила Симона. — Клодетта — молодчина. По-моему, сильнее всех страдает Маргарита… Знаешь, чем она только что занималась?.. Сняла старые куртку и шляпу, которые висели в холле, — ну, ты знаешь, вещи папаши Денизо — и отнесла наверх…

Сильвен закурил и сказал, не глядя на Симону:

— Любопытная личность этот комиссар.

— Почему любопытная?

Сильвен разглядывал неоконченный портрет Клодетты. Медленно выдохнул дым.

— Не знаю даже… У меня такое впечатление, что он сильнее, чем хочет казаться… Он докопается… Да, думаю, докопается… Только вот не было бы поздно!

Глава 8

— Поставьте машину в гараж, Франсуа.

— Хорошо, мсье.

— Никто не звонил? Не приезжал?

— Нет, мсье.

— Как Клодетта?

— Они вышли, мсье… с господином Мезьером… А мадемуазель Мезьер в парке. Я только что полол и видел ее.

— Хорошо-хорошо.

Фомбье, перекинув пиджак через руку, направился в сторону «Мениля». Он вдруг как-то помолодел: гибкая фигура, мускулистая шея, независимая легкая походка. Прошел в дом, кинул пиджак на стул, открыл в столовой буфет и налил себе полный стакан минеральной воды, но лицо его по-прежнему оставалось неподвижным, взгляд отсутствующим, как у лунатика или изобретателя. Он долго стоял с пустым стаканом в руке, потом затворил буфет, машинально забрал свой пиджак и прошествовал на террасу. Поливалки Франсуа медленно вращались, окропляя газоны, возле самой земли вспыхивали яркие радуги. Фомбье протянул руку к воде — левую руку, на которой уже не было обручального кольца. Ладонь горела и, едва на нее попали первые капли, сжалась. Ему хотелось раздеться догола и встать под этот искусственный дождь. Он, как пустыня, жаждал воды.

— Господин Фомбье!

Он наклонил голову. Симону почти не было видно на скамье возле террасы. Она помахала ему, и он притворился удивленным. Фомбье вовсе не хотел, чтобы женщина догадалась, что он ее искал.

— Только здесь еще сохранилась какая-то прохлада, — сказала Симона. — Садитесь, посидите. Нет-нет, прошу вас, не нужно надевать пиджак… Можете вы хоть раз держаться попроще?

Он слегка покраснел и уселся на краешек скамьи. Опять то же самое! Каждый раз, когда он собирался с ней заговорить, его словно подменяли. Он становился холодным, жестким, немногословным, не более чем вежливым. Тем временем настоящий Фомбье, узник в собственном теле, задыхался от желания крикнуть: «Это ложь! Все, что он вам говорит, ложь… А я люблю вас, Симона. Как никто никогда вас не любил. И как я сам не любил в жизни никого». А тот, другой Фомбье, тюремщик, саркастически усмехался, выставляя напоказ свое худое свирепое лицо, на котором неизменно читался вызов.

— Дело не в простоте, — ответил он. — Я не люблю небрежности и разболтанности, только и всего.

— Предпочитаете всегда оставаться, в боевой готовности? — насмешливо спросила Симона.

— Вынужден, — грустно произнес он. — У меня повсюду враги…

Она придвинулась к нему поближе.

— Что-то не ладится с нотариусом?

Фомбье заколебался. А внутренний, замурованный голос кричал: «Да! Не ладится. На помощь, Симона! Только вы можете меня спасти. Без вас…»

— В делах, связанных с наследством, редко обходится без крючкотворства. У меня и в самом деле неприятности.

— Расскажите какие.

Пятна света лежали у нее на юбке, косой солнечный луч рассыпался золотыми блестками в глазах. Жажда Фомбье стала еще невыносимей. Он заговорил неожиданно резким тоном:

— Самоубийство Анжелы ничего не изменило. Да вы и сами знаете. В делах она, бедняжка, совсем не разбиралась, но ей все же можно было растолковать, в чем заключаются ее собственные интересы… И потом, она дорожила фабрикой… Думаю, в конце концов она приняла бы мой проект модернизации. А теперь…

— Что же теперь?

— Все дело в Клодетте… Через несколько месяцев она станет совершеннолетней, потребует финансовых отчетов, будет диктовать свои условия… Вообще говоря, фабрика уже сейчас является ее собственностью. Она не даст согласия на крупные затраты. Кто знает, может быть, даже захочет продать свой пакет акций… И я завишу от нее целиком и полностью. Да нет! Не воображайте. Она держит меня за горло.

— По-моему, вы плохо о ней думаете.

Фомбье готов был подняться и уйти, настолько обидными показались ему эти слова.

— Да, я плохо о ней думаю, — проговорил он наконец. — А она меня просто ненавидит. И не старается скрывать своих чувств.

— Вы считаете, что фабрика — дело выгодное?

— Еще какое! Меньше чем через пять лет можно удвоить капитал, но при условии, что будет модернизирована технология.

— Так неужели Клодетта настолько глупа, что станет жертвовать своим будущим из-за каких-то нелепых амбиций? Это смешно!

— Однако так оно и есть!

— Ладно. Но вы забыли про Сильвена.

— Я никогда ни о ком не забываю.

Они помолчали, почувствовав, что сейчас каждому предстоит разыграть козырную карту. Фомбье снова взглянул на Симону. Он не помнил, чтобы вообще когда-нибудь кому-нибудь доверялся. Даже не исповедовался так, чисто формально, бдительно следя, чтобы ни одно действительно важное признание не сорвалось случайно с губ. Не желал он, чтобы кто-то влезал ему в душу, не хотел ни от кого зависеть…

— Слушайте, Симона, — прошептал Фомбье. Он впервые назвал ее по имени. — Я вынужден защищаться. Если мне не удастся помешать Клодетте, она просто в один прекрасный день выбросит меня на улицу, как какую-нибудь прислугу… Прошу, помогите. Я собираюсь поговорить с Сильвеном, предложить ему место на фабрике, высокую должность. Если бы вы со своей стороны тоже…

— Нет, — решительно произнесла Симона. — Действовать нужно не так. Не следует делать предложение тайно, чтобы это выглядело как заговор. Ничто не разозлит Клодетту сильнее. И тогда ей не составит большого труда перетянуть Сильвена на свою сторону. Вы не представляете себе, до какой степени он податлив, мой бедный мальчик! Нет! Лучше поговорить с ним в присутствии Клодетты. А я, как смогу, поддержу вас. Чем вы, собственно, рискуете?

Фомбье согласно кивнул.

— В самом деле, предложу-ка я Сильвену что-нибудь грандиозное. Например, реорганизовать весь отделочный цех. По идее, Клодетте это должно польстить.

— А коль скоро ее муж будет работать на фабрике, ни о какой продаже акций и речи не зайдет.

Она рассмеялась, но не обидно, без всякой иронии. И, желая показать, насколько приятна ей роль посредницы, быстро добавила:

— Ваш план кажется мне изумительным, господин Фомбье. Сильвен несколько апатичен. Твердая, направляющая рука ему просто необходима. Клодетта и сама это прекрасно понимает…

Фомбье с сомнением качнул головой.

— Да ну же! — проговорила молодая женщина. — Не надо морщиться. Ваша Клодетта, в конце концов, не чудовище какое-нибудь.

— О нет! У нее есть достоинства. Смелость, ум… Что не мешает мне ее ненавидеть. Вот так!

— Тише! — воскликнула Симона. — Они пришли!

В доме хлопнула дверь. Потом голос Клодетты произнес:

— Нет. Здесь их нет. Куда они подевались?

Фомбье приподнял голову, он хотел убедиться, что их не видно из окон первого этажа. И сам смутился от своей мысли. Симона заметила его движение.

— Лучше вернемся в дом, — предложила она.

— Боитесь себя скомпрометировать?

— Дело не во мне. А в вашем плане.

Они обменялись несколько принужденными улыбками и одновременно поднялись со скамьи. Он не посмел взять Симону под руку, хотя был уверен, что она не стала бы возражать. Пропустив ее вперед, он шел и мечтал: когда-нибудь она станет хозяйкой виллы «Мениль»… И тут только заметил, какой прелестный стоит вечер, как напоен ароматами воздух. Когда на пороге возник стройный силуэт Сильвена, он посмотрел на молодого человека с искренним дружелюбием.

— Пора к столу! — объявил тот. — Клодетта сейчас вернется… Мы принесли из Беноде креветок.

Через широко распахнутые окна в столовую проникало закатное солнце, заливая ее сказочным светом, а серебро на белоснежной скатерти горело огнем.

— Какой чудесный вечер! — воскликнула Симона. — Давно уже не было такого яркого заката.

Все трое замолчали, припомнив вдруг, что накануне самоубийства Анжелы небо тоже полыхало, ослепительно и торжественно. Сильвена что-то угнетало. Во всем ему чудились дурные предзнаменования. Он сел напротив Симоны.

— Мы сами себя обслужим, — сказал Фомбье Маргарите. — Холодное мясо на сервировочном столике? А салат вы приготовили? Вот замечательно! Можете идти.

— Тем более что вряд ли кто-нибудь сильно проголодался, — добавила Симона. — Такая жара!

Фомбье тоже уселся, напротив места, предназначенного Клодетте.

— У вас усталый вид, — заметил Сильвен.

— Да, я немного устал. Столько дел на фабрике! И без конца приходится воевать со служащими. Вы даже представить себе не можете…

— Чего это мы не можем представить? — спросила, влетая в столовую, Клодетта.

Она подвинула свой стул ближе к Сильвену и, прежде чем сесть, погладила жениха по руке. «Как похорошела», — подумал Фомбье и ответил почти любезно:

— Я о фабрике. Мне пришлось распрощаться с Ле Бианом… а заодно и с Лекером. Они стали просто невыносимы… — И, словно его осенило, наклонился к Сильвену: — Но, господин Мезьер… вы бы могли… заменить этого Лекера. Вы прекрасно разбираетесь в современной живописи… знаете, к чему я стремлюсь… И потом, наши интересы… в какой-то степени совпадают.

Солнце светило ему прямо в лицо. Глаза, щеки, руки казались красными, а на лбу пульсировала жилка. Сильвен в смущении не мог отвести от него глаз. Он уже когда-то это видел. Когда?.. И ему припомнилось, как Фомбье грозил Клодетте пальцем: «Клянусь, мадемуазель, вы еще пожалеете о своих словах!»

«Я, кажется, схожу с ума, — подумал Сильвен. — Он же милейший человек!»

— Двух недель вам, верно, хватит, чтобы осмотреться, — продолжал Фомбье. — Ну, пусть месяц. За это время, я уверен, вы уже сможете сделать небольшие модели для потока: тарелки, чашки. Рабочим будет с чем сравнить. А это самое главное. Заметьте, я не строю иллюзий. Сразу всего не изменишь. Пусть только агенты выйдут на новую клиентуру, пусть только нашу продукцию заметят… впрочем, я и сам буду организовывать выставки… а больше ничего и не нужно. Разумеется, позже мы будем ставить перед собой более серьезные цеди. Но пока… Вы уже видели мою небольшую лабораторию на втором этаже. Если согласны, с завтрашнего дня она в вашем распоряжении…

Фомбье наблюдал, как понемногу меняется лицо Сильвена, а в глубине зрачков вспыхивает едва заметное пламя. Потом добавил, вложив в слова всю теплоту, на какую был способен:

— Если мое предложение вас устраивает, можете с этой минуту считать себя моим компаньоном…

— Конечно, я наверняка могу быть вам полезным, — сказал Сильвен. — Меня всегда привлекал дизайн. — Говорил он медленно, и слова его словно растворялись в глубине столовой, где уже начали сгущаться сумерки. — У меня есть кое-какие идеи… довольно оригинальные, как мне кажется… С моей точки зрения, главное — не колорит, а форма, динамика… Вот на что нужно направить все усилия. — Он взял в руки солонку, поднял к свету и быстро обвел пальцем ее контуры. — Тяжеловата… Слишком много отделки… Перегружена деталями… Я бы сделал проще, ближе к материалу… Вещь должна быть только слегка обозначена… Рабочие поймут. Я объясню им… Уверен, когда они увидят, как рождается из глины моя солонка…

— Продолжайте! Продолжайте! Я слушаю. — Фомбье поднялся, чтобы зажечь люстру.

Свет преобразил лица. У Сильвена был ошалелый взгляд, а собранный в складки лоб выдавал крайнее напряжение.

— Вы говорили, что собираетесь убедить рабочих…

— Да… я…

Фомбье заметил, как рука Клодетты легла на сжатый кулак Сильвена, и не смог сдержать судорожной улыбки. Он торопливо добавил:

— Поскольку вы, в принципе, согласны, давайте, не откладывая, обговорим… материальную сторону нашего сотрудничества.

Сильвен уже открыл рот. Но Клодетта еще сильнее сжала его кулак.

— Вы же видите, Сильвен отказывается, — проговорила Клодетта.

Повисло внезапное молчание, пение сверчков в парке зазвучало еще отчетливей. Сильвен и Симона будто исчезли. Остались только Фомбье и его падчерица; натянутые как стрела, они пожирали друг друга взглядами. Девушка продолжала:

— Вы забыли об одном: фабрика-то принадлежит мне.

— А вы должны помнить, что еще не достигли совершеннолетия. В настоящий момент за фабрику отвечаю я, и потому я вправе принимать решения, которые отвечают вашим интересам. В конечном счете, я работаю на вас, дорогая Клодетта.

— Я вам не дорогая Клодетта. И плевать вы хотели на мои интересы. Если бы в ваших силах было меня разорить…

— Клодетта! — нерешительно вмешался Сильвен. — Умоляю вас… Вы не имеете права…

— Это я не имею права? Да вы только на него посмотрите… Он же с самого начала зарился на наше состояние. О! Действовать он умеет… А если кто-то упорно сопротивляется…

Фомбье сложил салфетку, совершенно спокойно. Но на скулах играли желваки.

— Будьте добры, выразите свою мысль яснее.

— Вам действительно этого хочется? Ну что ж, почему, скажите на милость, вы не сделали своего предложения Сильвену до того, как мама покончила жизнь самоубийством? — Она выделила последние слова. — Почему вы не хотите просто управлять фабрикой, как раньше? Думаете, я совсем идиотка? Нет, господин Фомбье, я вижу вас насквозь. Все яснее ясного. Теперь вам мешаю я. Но если мой муж станет вашим компаньоном…

Фомбье поднялся, Клодетта за ним. Губы ее дрожали, но взгляд оставался твердым.

— Сильвен отказывается, — повторила она. — Мне тоже прикажете покончить с собой?

Фомбье схватил со стола стакан. Сильвен вскочил со стула и бросился между Клодеттой и ее отчимом. Но Фомбье уже опустил руку. Пальцы его побелели. Раздался сухой треск. Он разжал ладонь, и осколки посыпались на скатерть.

— Объяснимся начистоту, — сказал он с впечатляющим хладнокровием. — Вы обвиняете меня в смерти своей матери?

Клодетта решила уйти от заданного в лоб вопроса.

— Может, вы скажете, что не пытались только что использовать Сильвена?

— Глупая девчонка!

Сильвен сжал кулаки.

— Уходите! Немедленно уходите, господин Фомбье, или я…

Фомбье достал из нагрудного кармана платок и стал вытирать кровь с раненой ладони.

— Успокойтесь, дорогой Сильвен… И подумайте! В самом-то деле! Вы уже не маленький, можете самостоятельно принимать решения.

Он поклонился Симоне и вышел, так прекрасно владея собой, что Сильвену стало совсем неудобно. Клодетта старалась взять себя в руки.

— Простите! — пробормотала она. — Я не могла сдержаться… Такая наглость!

— Это не имеет значения! Вы не должны были переходить границ приличия, — сказал Сильвен.

Ее гнев тут же обратился против него:

— Правильно! Поддерживайте Фомбье! Вам было бы лестно оказаться у него под началом, правда?

— Клодетта! Я вам не позволю…

— А я не нуждаюсь в ваших позволениях.

Она промчалась по столовой, плечи ее содрогались от рыданий. Сильвен растерянно посмотрел на Симону. Она качнула головой.

— На твоем месте я бы сохраняла нейтралитет. Тем более что она не права… Фомбье сделал тебе прекрасное предложение…

— Ага! Я вижу, куда ты клонишь. — И, решившись, он бросился к двери. — Клодетта!

На улице стало совсем темно. Только на западе еще горела над самым горизонтом, за распускающейся листвой, красная полоска. На террасе было пусто. Сильвен остановился. Вокруг кружили насекомые, из нагретого солнцем сада поднималась волна ароматов. «Наверное, на скамейке», — подумал Сильвен.

Клодетта плакала, обхватив руками спинку. Он тесно прижался к девушке.

— Прошу вас, Клодетта! Выслушайте меня… Я не могу видеть вас несчастной… Я сделаю все, что захотите Клодетта! Я хочу вам кое в чем признаться… Сейчас — да, я по-настоящему люблю вас! Но сначала, не знаю… Я не был в этом уверен… Я скорее притворялся. Это была своего рода бравада. Я был противен самому себе из-за того удара кулаком. Помните?

Она подняла голову, он угадывал ее мальчишеский профиль и блестящий след слезинки возле носа.

— Вы еще не знаете всего, Клодетта… Я же хотел вас оставить! Если бы не подошел баркас… В тот момент я вас ненавидел… И ненавидел Симону. Это она меня заставила… Да что я говорю? Просто спихнула в воду, чтобы я вас спас… Вы для меня были чужой, а я хотел жить… О, как я любил жизнь! И сделал бы что угодно, чтоб только… А потом… Я просто пассивно принимал все происходящее… Вы богаты, а у меня никакого положения… И никогда не было, вот в чем дело. Все, что рассказывала обо мне Симона, — выставки, успех, контракты… все это чушь… Думаю, я вообще ни на что не годен… разве что страдать… и любить вас. Бедный, несчастный художник-неудачник, Клодетта, но он любит вас до безумия… Вот и все! Я уже давно собирался сказать… Да, мне лестно предложение вашего отчима. Поставьте себя на мое место, Клодетта! Я так хочу работать, ни от кого не зависеть… Нет, вы не поймете… Когда-нибудь я все равно должен был вам все объяснить, признаться…

Он сжал виски ладонями, а Клодетта обняла его за шею.

— Сильвен! Прошу вас… Мне страшно…

— Разве вы согласились бы выйти замуж, зная, что ваш жених не до конца честен с вами?

— Господи, к чему это все, Сильвен, бедный вы мой?!

Он отстранился, почти грубо схватил ее за плечо.

— Уедем! Давайте немедленно уедем! Клодетта, клянусь, я не сошел с ума. Мы должны уехать! Куда-нибудь, где никто не сможет нас найти… никогда.

— Нет!

— Что вас держит здесь, Клодетта? Я готов… Готов порвать с прошлым и начать с вами новую жизнь…

— Тише! Слышите?

— Что такое?

— Кажется, кто-то ходит.

— Клодетта! На карту поставлена наша жизнь… наше счастье… Уедем!

— Как вы можете такое предлагать, Сильвен? Чтобы я бросила «Мениль»!.. Без борьбы уступила… этому человеку! Нет! Ни за что! Хотя бы в память о родителях я должна остаться, постараться одержать верх. Фомбье еще не знает, на что я способна. О! На этот раз…

Она поднялась, быстро пошла по аллее. Сильвен за ней.

— Я уверена, здесь кто-то был, — шепнула Клодетта.

Хлопнула дверь, и они встревоженно обернулись.

— Нас подслушивали с террасы, — сказала девушка. — Пошли в дом!

Она взбежала по ступенькам. Сильвен догнал ее, и они вместе вошли в гостиную. Здесь было темно и пусто. Но из столовой доносился какой-то шум.

Оказалось, это Маргарита убирала со стола, переставляла на поднос тарелки.

— Вы никого не видели? — спросил Сильвен.

Старая служанка пожала плечами. С тех пор как умерла хозяйка, она со всеми разговаривала сухо и всегда была в плохом настроении.

— Господина Фомбье видела, — ответила она. — Он захотел пить. Пришел взять бутылку минеральной воды.

— Когда это было?

— Откуда мне знать!.. Недавно. А вам зачем?

— Да просто так, — сказала Клодетта. — Иди!.. Завтра посуду уберешь.

Маргарита окинула молодых суровым взглядом.

— Я что, вам мешаю?

— С какой стати ты станешь нам мешать?.. Иди! Спать ложись. Ты, наверное, устала.

— Дайте хоть закрыть.

Она направилась к распахнутому окну.

— Бесполезно! — твердо произнесла Клодетта.

Маргарита опустила руки.

— Как это — бесполезно? Еще придумала! Ты соображаешь, что говоришь? Хочешь, чтобы…

— Да пусть!

Сильвен наблюдал за женщинами, понимая, что спорят они о чем-то известном лишь им одним. Маргарита медленно покачала головой, развернулась и, ссутулившись, засеменила к вестибюлю. Он угадал, что она перекрестилась на ходу.

— Что это с ней? — спросил Сильвен шепотом.

— Да она совсем с ума сошла, — ответила Клодетта.

Она погасила свет, взяла Сильвена за руку, и они молча поднялись… на третий этаж.

— Вы не очень на меня сердитесь? — шепнула Клодетта.

Она стояла на пороге, ее силуэт слабо проступал на фоне темной комнаты. Сильвен привлек девушку к себе.

— Любовь моя!

Она осторожно высвободилась, пятясь, вступила в спальню, наполовину прикрыла дверь. Теперь он видел лишь светлое пятно ее лица. И наклонился, чтобы припасть еще раз к этому чистому роднику. Он весь горел и пошатывался, словно больной. Но дверь захлопнулась, он услышал, как щелкнула задвижка.

— Зачем? — спросил он тихонько. — Кого вы боитесь?

До него донесся, будто издалека, голос Клодетты:

— Себя, мой дорогой… Только себя!

Глава 9

Сначала лезвие не хотело брить. Потом оборвался шнурок, Фомбье сквозь зубы выругался. Через матовое стекло ванной комнаты, о которое бились капли дождя, сочился тусклый свет. Паршивый денек! Еще один… Все опротивело: «Мениль», фабрика, сама жизнь! Он резким движением затянул галстук, выпил пару глотков водопроводной воды из стакана для полоскания зубов.

Неспешно спустился по лестнице, замирая на каждой ступени, снял с вешалки плащ, натянул перчатки. Открыв дверь, увидел мокрый сад, потоки воды на аллее и сквозь ветви сирени тяжелые облака, поднимавшиеся со стороны моря. Еще один день…

Фомбье шагнул, поскользнулся на мокрых листьях, качнувшись, восстановил равновесие и с внезапной ненавистью посмотрел на сирень. Все враждебно, все против него. Он собрался с духом и помчался бегом к гаражу. Конечно, застывший от ночной прохлады мотор не желал заводиться. Он раз за разом, злясь, включал зажигание. На звук примчался Франсуа, накинув на голову, как мешок, старый дождевик.

— Придется толкать! — резко сказал Фомбье.

— Рановато вы сегодня, — заметил слуга.

— Да толкайте же!

Это было нетрудно. Дорога шла под уклон. Двигатель взревел, закашлялся и наконец заработал нормально. Франсуа открыл ворота, и Фомбье крикнул ему на ходу:

— Вырубите мне эту чертову сирень! Весь вид загораживает. И листья падают на крыльцо. Гадость какая!

Проехал несколько метров и высунул голову из окна:

— К обеду не вернусь.

— Хорошо, мсье.

«Симка» рванула к воротам, забуксовала, вильнула, и вот уже мотор рычал за деревьями — Фомбье переключил скорость. Франсуа с осуждением покачал головой и вошел во флигель, где Маргарита, уже успев одеться, молола кофе.

— Что за человек! — бурчал Франсуа. — Всех, наверное, разбудил…

— А они вчера так поздно уснули! — заметила Маргарита. — После такого-то разговора!.. Из кухни было слышно, как кричат.

Они замолчали, размышляя о том, что еще захочет срубить, подрезать, подстричь, переменить Фомбье… Теперь он хозяин!..

— Знаешь, — продолжила Маргарита, и голос ее дрогнул, — может, нам не стоит здесь оставаться?

Франсуа, резавший хлеб, отложил буханку. Он давно ждал этих слов. Он и сам не раз задавался подобным вопросом. Но никогда всерьез не думал, что им придется покинуть «Мениль».

— Не могу я тут больше, — добавила Маргарита.

Она старательно доскребла плиту, подбросила в топку угля. Франсуа бессмысленно гладил ладонь то одной, то другой плоскостью ножа.

— Хочешь, я провожу тебя с зонтом? — спросил он.

Она не ответила и вышла, держа в руках собранный поднос. Франсуа предпочел не ходить за женой, чувствуя ее раздражение.

Уехать! Маргариту просто преследовало это слово. Уехать… Отъезд казался ей полным абсурдом, она представляла себе эту картину: вещи сложены на телегу, стулья вверх ножками, свернутый матрас, старые часы, которые сами собой начинают бить на ухабах, а сзади Франсуа, сгорбленный, как беженец… Но оставаться больше невозможно. Слишком много призраков поселилось теперь в доме… Придется перебираться к кузине в Понт-Аван. Затаиться и постараться забыть. Может, Клодетта приедет когда их навестить. Но лучше понемногу свыкнуться с мыслью, что они будут видеть ее нечасто. Им, старикам, даже не позволено теперь копаться в воспоминаниях, прошлое таит опасность.

Маргарита привычным жестом опустила поднос на выставленное колено. Дверь открылась без ключа. Фомбье не запер ее. Но Маргариту словно ударило током. В тот день, когда кровать хозяйки оказалась пустой, дверь тоже была открыта.

С некоторых пор ее, словно кошмар, стали преследовать одни и те же картины, одни и те же страхи. А вдруг обитатели «Мениля» так и будут пропадать один за другим?.. Пока дом совсем не опустеет, и тогда наглухо закроются окна, и он зарастет плющом и диким виноградом. Маргарита ясно видела, как высокая трава захватывает аллею, а двери покрываются мхом. Она наспех пробормотала молитву, словно заклинание.

На лестничной площадке второго этажа она прислушалась. Мадемуазель Симона уже ходила по комнате, но брат ее, должно быть, еще спал. Из спальни Клодетты тоже не доносилось ни единого звука. И хватает же смелости у девочки ночевать в этой отдаленной от остальных комнате рядом с чердаком! Она, Маргарита, ни за что бы не смогла. Она теперь каждую ночь вскакивала и искала в темноте влажную руку или бок Франсуа, чтобы немного успокоиться.

Маргарита постучала.

Обычно Клодетта сначала потягивалась, постанывая от удовольствия. Зевая, невнятно кричала старой служанке, чтобы та подождала. Потом скрипела кровать. Клодетта отодвигала задвижку и быстро забиралась снова в постель, Маргарита отворяла ставни, наводила порядок в спальне. Для старухи это были лучшие минуты за целый день.

Маргарита еще раз постучала, внезапное волнение заставило ее опустить поднос на пол. Неужели… Клодетта… тоже?

Она повернула ручку, ожидая, что дверь заперта на задвижку. Но дверь поддалась, приоткрылась. Маргарита вошла тихо, на цыпочках. Взглянула на кровать и вяло осела, раскинув юбки ровным кругом, как марионетка, у которой оборвалась нить.


Флесуа достал портсигар… и снова убрал его в карман, бросил на окружающих беглый взгляд. К счастью, никто не заметил. Хотя сегодня нервозность его была извинительна. Не то чтобы он волновался или устал сильнее обычного. Само по себе преступление не страшнее, чем другие. Условия задачи ясны, свидетельские показания, которые успел за полтора часа собрать комиссар, все, как одно, отличались удивительной четкостью и краткостью. Только вот сама атмосфера «Мениля»… Атмосфера, с которой Флесуа был слишком хорошо знаком, точно та же, что в «деле Анжелы Фомбье», он даже не знал теперь, расследовать ли самоубийство матери… или убийство дочери.

Прежде всего, время. То же самое или почти. Тот же зловещий свет. Тот же запах мебельной мастики, те же цветы в вазах большой гостиной, где он, в конце концов, собрал всех. А главное — те же лица, застывшие, серые, те же невидящие глаза.

Впрочем, кое-что изменилось. Не было Фомбье. Он еще не знал, не должен был знать, и комиссар решил оповестить его чуть позже, после того, как прибудет представитель прокуратуры.

Да, где же прокуратура?.. Что они себе думают? Комиссар позвонил в Кемпер сорок минут назад и сразу же выслал туда Маньяра с машиной…

Флесуа тронул платочек, кашлянул и произнес как можно тверже:

— Продолжим… или, точнее, подведем итоги. Маргарита, как обычно, приносит молодой хозяйке завтрак… Заметим, немного раньше, чем всегда, но это не столь важно… Она стучит… Тишина!.. Поворачивает ручку, думая, что дверь закрыта на задвижку… Но та открывается… И таким образом… обнаруживается преступлёние. От волнения Маргарита теряет сознание… Вы, мадемуазель Мезьер, услышав, как она упала, будите брата и предупреждаете его, что происходит нечто чрезвычайное… а сами поднимаетесь на третий этаж. Только ваше свидетельство и представляет для меня интерес. На ваш крик прибегают испуганные Сильвен Мезьер и Франсуа и пытаются, что вполне понятно, прежде всего оказать помощь жертве. Но, увы, все усилия бесполезны. Единственным и весьма прискорбным их результатом является то, что мы теперь не можем наблюдать место преступления в том виде, в каком его оставил убийца.

Флесуа, немного задохнувшись, покопался в выполненных летящим почерком записях секретаря.

— К счастью, вы, мадемуазель, очень точно все запомнили. Читаю: окна и ставни закрыты, шторы задвинуты… комната в полном порядке… И наконец — а это главное, — положение тела дает возможность считать, что мадемуазель Денизо не лежала, а сидела в постели, когда ее ударили, поскольку голова свешивалась с подушки, упираясь в спинку кровати, а одеяло прикрывало тело лишь на уровне груди.

— Об остальном, — добавил комиссар, отложив листки, — я могу только догадываться… Удар был нанесен ножом или каким-то сходным предметом с очень узким лезвием. Впрочем, это подтвердит медицинский эксперт, он же установит точное время преступления… Вы заявили, мадемуазель, что ночью не слышали никакого шума. Я имею в виду даже очень легкий шум, который в тот момент мог не показаться вам чем-то необычным.

— Я ничего не слышала.

— А вы, господин Мезьер?

Сильвен сидел на стуле, согнувшись пополам, уперев локти в колени и положив подбородок на сжатые кулаки. С того момента, как по приказу Флесуа все собрались в гостиной, он не произнес ни слова, не сделал ни одного движения. Было неясно, понял ли он вопрос. Ничто не шелохнулось в его изможденном лице.

— Брат тоже ничего не слышал, — ответила Симона.

Комиссар прошелсявзад-вперед, пошлепывая себя по затылку. Маргарита, прижав к лицу скомканный платок, уже не плакала. Она словно одеревенела. Франсуа успел надеть выходной костюм. Но плохо застегнутый галстук с фиксированным узлом висел криво. Он стоял у камина, покачивая праздными руками с огромными ладонями. Лишь время от времени проводил пальцем по влажным усам. Флесуа продолжал:

— Маргарита, вы рассказали мне, что вчера по приказу мадемуазель Денизо — и против обыкновения — оставили открытыми окна на первом этаже. Следовательно, постороннему лицу ничего не стоило проникнуть внутрь дома. Но, с другой стороны, как объяснить тот факт, что жертва, — он невольно перешел на официальный язык, — открыла дверь… незнакомому человеку? Совершенно очевидно, что она хорошо знала посетителя, доверяла ему, а главное — его не опасалась… Известен ли вам хоть один такой человек, не проживающий в «Мениле»?

Поскольку все промолчали, он уточнил:

— Это вопрос прежде всего к вам, Франсуа и Маргарита, только вы можете знать…

Старуха шевельнулась, задвигала губами, сделала усилие, чтобы подняться.

— Вы хотите что-то сказать? — спросил Флесуа.

Он остановился прямо перед ней, и она посмотрела на него с ужасом, словно комиссар мог ее ударить.

— Нет… Я хотела бы выйти. Мне плохо.

— Уведите ее, Франсуа… Пусть отдохнет!.. Приляжет!..

— Спасибо, господин комиссар.

— А я? — спросил Сильвен. — Я могу вернуться в свою комнату?

Он заговорил настолько неожиданно, что все вздрогнули. Старики, уже двинувшиеся было к двери, застыли на месте, поддерживая друг друга.

— Да… разумеется, господин Мезьер. Вы мне больше не нужны.

Франсуа увел Маргариту. Сильвен последовал за ними, держась за мебель.

— Он, кажется, чрезвычайно подавлен, — заметил Флесуа. — Не боитесь, что ваш брат решится на отчаянный шаг?

Симона слегка пожала плечами:

— Что за мысли! Да у него и оружия нет.

— Хватит и крепкой веревки.

— Нет! Нет! Это просто нервное. Пусть придет в себя, комиссар. Разумеется, он горюет. Но, в конце концов, Клодетта была ему пока еще только невестой.

Флесуа придвинул стул к креслу молодой женщины.

— Говоря откровенно, гипотеза, которую я только что упоминал, — убийца, проникший в дом снаружи, — не слишком убедительна. Да и зачем искать врага где-то далеко, если нам известно, что совсем рядом… — Он заговорил доверительным тоном: — Давайте вернемся к вчерашним событиям. Просто скажите, был ли господин Фомбье, по-вашему, в ярости… Знаете, как бывает: до того человек разойдется, что теряет всякий контроль над своими действиями!

— Нет-нет, — произнесла Симона решительно. — Конечно, он был расстроен, Клодетта вывела его из себя, как она не раз это делала. Однако дай он ей пощечину, и то бы я удивилась… хотя, признаю, он был бы тысячу раз прав. Но представить, что господин Фомбье дождался ночи и хладнокровно… Нет! Нет!

Она оборвала себя, смутившись от того, сколько пыла прозвучало в ее ответе. Флесуа продолжал:

— Хорошо, забудем на время о гневе. И обратимся к весьма любопытным признаниям, которые сделал вам господин Фомбье перед самым ужином. Вы заявили, что не помните точно его слов.

— Нет, слов не помню. Забыла. Знаете, после утреннего шока я совсем ничего…

— Понимаю. Понимаю. Но, по существу, он сказал вам…

Комиссар старался поймать взгляд Симоны. Глуховатым голосом она продолжила его фразу:

— Он сказал, что Клодетта ненавидит его… что она сделает все, лишь бы ему навредить… и что он уверен, падчерица выгонит его с фабрики, едва станет совершеннолетней… как какую-нибудь прислугу.

Флесуа поигрывал платочком.

— И еще он добавил, что не собирается сдаваться без борьбы, а, напротив, намерен сражаться… Сражаться — да, но законными методами… Я ведь вам рассказала о его планах, комиссар: Фомбье собирался сделать Сильвена своим компаньоном и таким образом обезвредить Клодетту. Думаю даже, именно так он и сказал. Признаться, я сама поддержала его намерения. Мне показалось, будет правильно, если Сильвен займет достойное место на фабрике. Не может же он всю жизнь довольствоваться ролью мужа Клодетты! Это важно для него самого, да и мнение окружающих…

— Разумеется, — торопливо прервал Симону комиссар, для которого ее рассуждения семейного характера не представляли решительно никакого интереса. — Но упомянутый план был последней и единственной картой, на которую мог ставить Фомбье. После того как этот… «законный метод» не принес успеха… у него не оставалось…

Симона отшатнулась и посмотрела на него с ужасом.

— Это невозможно, комиссар. Поверьте, на него это не похоже.

Флесуа успокаивающе улыбнулся.

— Поймите, я его не обвиняю… Я лишь делаю выводы которые напрашиваются сами собой, и, боюсь, следователь, господин Ируа, пойдет тем же путем. Однако здесь можно найти кое-какие возражения. И немалые! С какой стати мадемуазель Денизо открывать среди ночи дверь своему отчиму, тем более после такой страшной ссоры?.. Да и сам господин Фомбье не лишен здравого смысла. Он не мог не догадываться, что подозрения в первую очередь падут на него… По трезвом размышлении это кажется мне главным аргументом в его пользу. Совершить настолько глупое преступление!.. — Флесуа взглянул на часы и поднялся. — Да куда они все запропастились?

Симона встала.

— Если я вам больше не нужна, комиссар… Я хотела бы начать собирать вещи.

— Вещи?.. Разве вы хотите…

— Да, я хочу уехать из «Мениля» как можно быстрее, вместе с Сильвеном… Поймите, нам тяжело здесь оставаться. Даже мне, при том, что у меня крепкие нервы…

— И куда же вы теперь?

— В Беноде. В гостиницу «Каравелла», где мы уже останавливались. Там и пробудем до похорон. А потом…

Флесуа кивнул.

— Прекрасно вас понимаю. Но сомневаюсь, что господин Ируа позволит вам уехать. Пока идет следствие… Два-три дня придется подождать. По меньшей мере…

Он проводил ее взглядом и чуть не прищелкнул языком, когда дверь захлопнулась. Вот каких женщин он любит! Светлая голова! Крепкие нервы! А фигура!..

Он снял трубку и вызвал Кемпер.

— Алло!.. А, это вы, Тьерселен… Еще не выехали?.. Что же вы там делаете?.. Что-что?.. Врач… Ну так что ж, он сам сюда приедет… Скажите-ка, вы послали кого-нибудь на фабрику, как я приказал? А?.. Да, пусть незаметно следят за ним… Поедет куда-нибудь — чтобы не отставали… Но больше ничего, понятно? Без глупостей мне… Пока господин Ируа не сделал заключения… Именно… Пошевеливайтесь, старина, пошевеливайтесь…

Он положил трубку, вздохнул и достал портсигар. Жуткое дело! Любопытно, что же решит Ируа? Осмелится ли, основываясь лишь на подозрении?.. Все же Фомбье не последний человек в этих краях. Разразится скандал. А Ируа хоть и карьерист, но весьма, весьма осторожный. Он не склонен рисковать своим положением… На этом деле можно заработать очки, при условии…

В дверь постучали, вошел Франсуа.

— Жена легла. Пусть поспит немного… А я пришел узнать, не нужно ли вам чего, господин комиссар?

Флесуа торопливо, короткими затяжками курил.

— Чашечку кофе хорошо бы! Глядишь, в голове просветлеет… Да, подождите минутку, Франсуа… Ответьте откровенно, что вы думаете о своем хозяине?

Франсуа в затруднении шевельнул всеми своими морщинами и почесал ухо.

— Что думаю… Ну, он человек холодный, властный… Гордый или, по крайней мере, не слишком разговорчивый… Если вас это устроит…

— Не совсем. Короче, как вы считаете, способен он?..

— Я не Господь Бог, — медленно произнес Франсуа. — Но лично я чувствую, что господин Фомбье никогда бы не смог… даже если бы захотел… в мыслях. Трудно объяснять такие вещи… Просто чувствуешь. И все.

Его честный взгляд смущал комиссара. Флесуа старательно стряхнул пепел.

— Даже если забыть о материальных интересах, он ее ненавидел, правда? Они ненавидели друг друга. Здесь все дышало ненавистью.

— О! Не думайте, что они без конца ссорились, господин комиссар. Это происходило нечасто… В том-то весь и ужас… Обычно они не замечали друг друга. Для девочки он был все равно что невидимкой. Можно подумать, она смотрела сквозь него… как будто он прозрачный, что ли. А об отце говорила, словно покойный хозяин просто уехал — путешествует, например, а не умер и лежит в сырой земле.

— Но не считала же она в самом деле…

Франсуа протестующе поднял обе ручищи.

— Как можно?.. Нет. Просто хотела позлить господина Фомбье. Это в глаза бросалось. Постоянно давала понять, что в «Мениле» ему не место… Мы с Маргаритой даже жалели его, притом что не слишком любили. В глубине души он человек незлой. Ему бы нормальный дом, семью, как у людей.

— А как он вам показался сегодня, когда уезжал?

— Усталый был, нервный… Приказал срубить сирень.

— Сирень?

— Да. Ту, что у крыльца. Покойный хозяин ее посадил… Срубить сирень!.. Разве станет тот, кто только что убил человека, говорить о подобных пустяках?.. Да только я ее рубить не буду.

— Вы сказали, что ни вы сами, ни ваша жена не присутствовали при вчерашнем скандале.

— Да, господин комиссар. Господин Фомбье попросил Маргариту не прислуживать им. Понятно — нужно было поговорить.

Флесуа достал еще одну сигарету.

— Что же, благодарю… Сделайте мне кофе покрепче… Сегодня довольно зябко… Вы что-то хотите спросить?

— Да вот… То есть это моя жена… В общем, мы хотели бы уехать!

«И вы тоже!» — чуть не вскрикнул Флесуа. И с любопытством взглянул на старика:

— Уехать?.. Когда же?

— О! Как можно быстрее… Что нам теперь здесь делать, когда малышка… У нас есть родня в Понт-Аване… Кузина со стороны Маргариты… — Он задумчиво качнул головой, пригладил пальцем усы. — Давно надо было уехать. Два года назад. Как только хозяин…

— Ладно! Ладно! — проворчал Флесуа. — Об этом поговорим, когда закончится следствие. Пока же никто не имеет права покидать дом.

Автомобильный гудок заставил его вздрогнуть.

— Ступайте!.. Не нужно кофе. Прокуратура приехала. Ступайте! Ступайте!..

Он заторопился в холл.

Следователь Ируа лихо взбежал на крыльцо, за ним Маньяр и Тьерселен. Завершал шествие судебный медик, пузатый старик.

— Сюда!.. Сюда, пожалуйста!.. — повторял Флесуа голосом экскурсовода, проводя их к лестнице.

Следователь удержал его за рукав:

— Отпечатки есть?

— Никаких. Вернее, слишком много! До нас на месте преступления побывали четверо: гостящие здесь господин Мезьер с сестрой и двое слуг.

— Кого подозреваете?

Они добрались до третьего этажа. Флесуа толкнул дверь. Ируа снял шляпу.

Смерть сделала черты Клодетты более резкими. Лицо рано повзрослевшей девочки. Глаза из-под полуприкрытых век словно смотрели на что-то у подножия кровати.

Одеяло было натянуто до самого подбородка. Врач откинул его, стянул ночную рубашку, обнажив рану. Очищенная от крови, она выглядела всего лишь порезом, не больше сантиметра.

— Почти как удар перочинным ножом, — шепнул Ируа.

— Слишком длинное лезвие для перочинного-то ножа, — проворчал врач. — Вне всякого сомнения, задето сердце, больше того — пробито насквозь.

— Мгновенная смерть, разумеется.

— Даже не вскрикнула, — вставил Флесуа.

— Точнее, никто ничего не слышал, а это не одно и то же… Не исключено и другое: девушка могла намеренно сдержать крик. Хоть редко, но бывает и такое. Вспомните дело Бушоне…

— Помню, как же! — сказал Флесуа. — Только в деле Бушоне преступник все равно что подпись оставил. А здесь…

Глава 10

Утром снова шел дождь, днем же стало так жарко, что гудрон на шоссе дымился, а над ландами поднимался туман. Вода спала, море отступило далеко от берега, было слышно, как кричат на тинистой отмели чайки. Возле самой воды четко вырисовывались фигурки рыбаков. Горизонт перегородила тяжелая стена облаков. Было в этом затишье что-то такое тревожное, щемящее, что хотелось лечь на землю и, затаившись, ждать.

Сильвен прошел мимо Скал таможенника на пляж, где стояло еще несколько тентов. Перед ним на километры вперед простирался песчаный берег, бледно-желтый, без единого пятнышка, на котором море обозначило приливной волной темную полосу, терявшуюся в зыбком далеке. Он был один, но даже такой простор не мог его успокоить, «Мениль» грозной тенью нависал над ним. Ему было страшно. Если бы Клодетта согласилась тогда уехать… Надо было бежать сразу, как он и предлагал, бежать без оглядки. Клодетта хотела подождать. И вот она мертва. Почему? Бесполезно искать ответ. Почему утопился Робер Денизо? Почему убежала среди ночи из дому его жена? Нет ответа. Это рок.

Впрочем, Сильвен, пожалуй, мог бы докопаться до истины, если бы не боялся взглянуть фактам в лицо. Но смотреть на вещи прямо он не привык. А может, не слишком и хотел узнать правду? Искал лишь безопасности и покоя? Зачем доискиваться, кто ты и чего стоишь? Нужно жить одним днем. Вполне вероятно, с Клодеттой, такой упрямой и своевольной, он был бы несчастлив. Может, то, что она умерла, для него… удача. Пусть это постыдные мысли, в которых неловко признаться даже самому себе, зато они хоть немного заглушают боль, не дают впасть в отчаяние. Откровенно говоря, можно обойтись и без любви. Конечно, с ней жизнь становится ярче, острее. Она озаряет серые будни. Заставляет поверить в свой талант, в то, что станешь великим художником… Но раз уж тебе не суждено стать великим художником… Раз реальность — течение дней с их мелкими хлопотами, успокоительным кругом привычек… О! Превратиться бы в такого, как Франсуа! Ни к чему не стремиться. Жить самыми простыми заботами… Сделаться лесником или лесорубом, поселиться в глуши, одному. Жить одному! Чтобы не следила за каждым твоим шагом любящая женщина, стремящаяся влезть тебе в голову, распоряжаться будущим, врасти в тебя корнями, как омела в дуб. Нет, не надо ни любви, ни преданности! Избавиться от необходимости быть не тем, что ты есть. Просто жить, и все! Пусть исчезнет азарт, заглохнет честолюбие! Главное — выжить, видеть пляж, ощущать секущие песчинки на лице, оставаться бренным телом, которому доступна лишь бесконечная цепь маленьких удовольствий! Главное — существовать: завтра, послезавтра и еще через день, через месяцы и годы. Прощай, Клодетта!

Ноги утопают в песке. Шагать тяжело. Из-за облаков вырываются снопы горячих, почти осязаемых солнечных лучей. В небе неподвижно, едва заметно подрагивая, стоит неизвестно откуда взявшийся воздушный змей, свесив вниз длинный, как у настоящей рептилии, хвост. Сильвен понимает, что, сколько бы он себя ни уговаривал, Клодетта для него жива, а он несчастлив. И напрасно старается он уйти подальше от «Мениля», там осталась часть его самого, от которой не убежать. Так что он всего лишь делает вид, что уходит. Натягивает незримую нить, чтобы ощутить ее сопротивление, но если б эта нить вдруг оборвалась, Сильвен, возможно, упал бы замертво на песок меж водорослей и обломков былых кораблекрушений. Он останавливается. Начинающийся прилив бесшумно разворачивает свиток пены. Ветер посвистывает в ушах. Справа и слева проступает, словно подвешенная к горизонту, синеватая полоска берега. Уже поздно. Тень Сильвена стала длинной, и именно она убеждает его в том, что жизнь продолжается. Можно лечь прямо тут и заснуть. Но Сильвен слишком привык к удобствам, чтобы спать на пляже. Он любит есть из изящных тарелок, отдыхать на тонких простынях. Ему необходимы близость, голоса других людей, крыша над головой. Да и все равно от собственной памяти не убежишь.

Сильвен повернул назад. Двойная цепь глубоких круглых следов напоминала отпечатки лап крупного зверя. Жаль, что он так изуродовал пляж. Он свернул в дюны и пошел наискось через поля, инстинктивно отыскивая вдалеке выглядывающую из-за деревьев островерхую крышу «Мениля».


Возле флигеля свалены в кучу корзины, обшитые мешковиной ящики. Франсуа появился лишь после второго гудка, держа в руке молоток, а во рту — гвозди. Нехотя открыл ворота. Фомбье проехал, до предела вдавив акселератор. Быстро завернул, на большой скорости влетел в гараж, так что шины взвизгнули на цементном полу. От резкого торможения машина клюет носом, стонет. Но Фомбье уже захлопнул дверцу и удаляется. Он очень озабочен. Взгляд отсутствующий. Стянул перчатки. Нервно ступает по собственной, бегущей впереди тени. У крыльца Фомбье выругался. Франсуа так и не срубил сирень. Давно пора его гнать. Ишь взял волю! Вечная история. Если вы добры, люди считают вас слабым. А если пользуетесь своей властью, начинают ненавидеть. На фабрике все шушукаются у него за спиной. Вот было бы радости, арестуй его Флесуа. Подлецы! Не упускают случая написать мелом на стене, дверях, даже на бортах грузовика: «Фомбье — убийца». А ведь на самом деле никто из них не верит в его виновность. И газеты освещали события очень подробно, излагали заключение следствия. Но им все равно! Лишь бы поиграть у него на нервах. Его преследуют, ему бросают вызов за то, что он хозяин и останется им. Но он еще покажет! Первого же, кого поймает с мелом в руке… Черт побери! Небось в тюрьме места хватит!

Фомбье дошел до лестницы и увидел у стены большой чемодан. Он сразу обо всем догадался, и рука его гневно сжала перила. Он взлетел, прыгая через две-три ступеньки, на второй этаж… Комната Симоны была открыта. Он толкнул дверь. Симона, стоявшая на стуле возле распахнутого шкафа, обернулась.

— Не уезжайте! — закричал Фомбье. И добавил тише, с вымученной улыбкой: — Вы не можете уехать… Я просто не так понял, правда?

Она спускается на пол. Он впервые видит Симону удивленной, растерянной.

— Комиссар… позволил нам, — объясняет она, краснея. — Мы ведь были гостями… Клодетты. Так что теперь…

Фомбье входит в комнату и захлопывает дверь ногой.

— Теперь вы — мои гости.

Увидев, что Симона пятится, он остановился.

— Вы что же, боитесь меня? Значит, вы тоже… Даже вы. Вы поверили этому! — Он сел на кровать, запустил пальцы в волосы, вздохнул. — Все хотят меня покинуть, — прошептал он. — Симона! Я уже три дня собираюсь с вами поговорить… Выслушайте меня. Прошу… Только сначала сядьте.

Симона подчиняется. Она скованна. Заметив, что взгляд Фомбье устремлен в шкаф, на белье, кружева, скомканные чулки, она осторожно толкает дверцу. Фомбье опускает глаза. Теперь он не может найти слов.

— Симона… вы будете поражены… но я вынужден торопиться… Может быть даже, вы сочтете, что я… говорю гнусные вещи… Но я больше не могу… Я должен сказать… Я никогда не любил жену… Да, знаю. Она умерла всего три недели назад, а три дня назад погибла Клодетта… Еще рано заговаривать об этом… Но когда я увидел внизу ваш чемодан…

Он обеими руками сжал медный прут на спинке кровати, посреди лба забилась синяя жилка.

— Послушайте, Симона. Для меня сейчас важно лишь одно: я свободен! Свободен! С сегодняшнего дня я снова начинаю жить! Я богат! Не по моей воле, но так уж случилось. Я богат! Свободен и богат! Так не уезжайте! Разве вы не поняли, что нужны мне? До сих пор я не мог быть самим собой, потому что влачил здесь какую-то… жалкую и страшную жизнь… Но в вас мое спасение. С вами я смогу поднять фабрику, заново поставить производство… Все уже давным-давно сложилось у меня в голове… Фирменный магазин в Париже, сеть складов в провинции, еще одна фабрика в Марселе… И преображенный, помолодевший «Мениль»… Теплица, теннисный корт, на месте гаража — лаборатория… Все, все уже продумано… Вы будете гордиться, что стали госпожой Фомбье…

Он выдохся и остановился. Но тут же, схватив ледяное запястье Симоны, продолжил:

— Простите. Я не собирался так с вами разговаривать. Просто не выдержал… Но, может, это и к лучшему… Нет! Не нужно отвечать. Ничего не говорите… Теперь вы все знаете, подумайте… Это очень серьезно, Симона… Я не слишком красноречив. Выражаюсь неловко и резко. Но слово держать умею.

Симона молчала. Она задыхалась и изо всех сил сжимала зубы, словно боялась, что они лязгнут. Фомбье встал.

— Что касается Сильвена, все остается в силе… Даже более того. Он становится моим компаньоном, моей правой рукой… Для начала я отдаю ему «симку».

Красное солнце садится за тучи. На мгновение перед тем, как погаснуть, оно заливает комнату торжественным светом. Закатный отблеск, окрашивавший все трагические события в «Мениле», падал теперь на Симону — Фомбье никогда этого не забыть.

— Подумайте! — говорит он еще раз.

— Нет, я не могу, — шепчет Симона.

Фомбье останавливается на пороге, хмурится.

— Я для вас слишком стар?

— Нет.

— Вас пугает мой характер? Я же вижу, вы напуганы, Симона… Ну, говорите!

— Нет, не в этом дело.

— Так в чем тогда? Боитесь общественного мнения?

— Знали бы вы, как мне на него наплевать.

Симона презрительно морщится. Лежащая на коленях рука ее дрожит.

— Я неприятен вам… физически?

На глазах у Симоны слезы. Она отрицательно качает головой.

В этот момент из вестибюля доносятся неуверенные шаги. Словно ищет дорогу незнакомец.

— Кто там? — кричит Фомбье.

— Я!

Голос Сильвена — оба почувствовали облегчение от того, что не будут больше наедине. Фомбье перегнулся через перила:

— Черт побери! Никогда бы не подумал, что это вы! Что это у вас ноги заплетаются?.. Поднимайтесь, вы очень вовремя.

Над первым пролетом показалась голова Сильвена.

— Я просто падаю от усталости, — сказал он. — Совсем отвык долго ходить. — Он наконец поднялся на второй этаж. В руках у него корзинка вишни. — Я взял ягоды во флигеле, проходя мимо.

— Видите, как будет хорошо! — обратился Фомбье к Симоне.

— Что будет хорошо? — спросил Сильвен с полным ртом.

— Представьте себе… Я только что сделал предложение вашей сестре.

Сильвен бросил в рот сразу три ягоды и резко оторвал черенки. Прожевал, вытер губы и тогда только проговорил:

— Поздравляю! И когда же свадьба?

Он спокоен. Словно его это все не касается. Прицелился в пустоту и, сжав косточку между пальцами, стрельнул ею.

— Ваша сестра еще не дала согласия, — ответил Фомбье.

— И напрасно, — небрежно произнес Сильвен. — Вы же предлагаете ей положение, обеспеченность… Все, о чем может мечтать женщина. И сестра об этом мечтает, я уверен. На ее месте я бы не стал сомневаться ни минуты.

— Сильвен!

— Ваш брат прав.

— Будь он действительно на моем месте, он бы так не говорил.

Сильвен старательно выбирает из корзинки самые зрелые ягоды, сросшиеся по три, четыре штуки на веточке, черные и блестящие, кое-где поклеванные воробьями. И медленно ест их, словно нет для него ничего важнее в мире, чем эти вишни.

— Останетесь жить здесь? — спрашивает он.

— Здесь и в Кемпере, — отвечает Фомбье. — Но сначала я думаю совершить путешествие… Само собой разумеется, вы тоже будете с нами.

Вишневая косточка, отскочив от окна, запрыгала по гравию.

— Ну, я… — прошептал Сильвен. Он повертел веточку сросшихся ягод и надел ее на палец. Задумался. — Я вообще-то…

— Это невозможно! — произносит Симона.

Сильвен отпихивает корзинку, лицо его оживляется.

— Лично я согласен. Ваше предложение — большая удача для нас, господин Фомбье. Никогда в жизни нам так не везло! Сестра заставляет себя упрашивать, но это так, для проформы. Она будет счастлива с вами. И знаете, Симона этого заслуживает! Всю жизнь обо мне думала. Пора подумать и о себе. Я теперь вообще не в счет. Я стал…

— Дураком! — кричит, срываясь, Симона.

— Почему я не могу желать тебе счастья?.. Женитесь на ней, Фомбье, а главное — увезите ее отсюда! Пусть все забудет! Пусть живет!

— А ты? — кидается к нему Симона. — Куда ты собрался?

— Я прекрасно могу прожить один, — отвечает Сильвен. — В сущности, я и жил всегда один! А теперь и подавно, у меня столько причин жаждать уединения…

— Конечно, — согласно кивает Фомбье.

И наклоняется к окну, чтобы взглянуть на часы.

— Ужин, наверное, готов. Пойдемте вниз! Продолжим разговор в столовой.

— Без меня, — откликается Симона. — Я устала. Извините.

Фомбье неуклюже поклонился, взял за руку Сильвена и повел его к двери. Мужчины вышли в коридор и уже начали удаляться. Но тут оставшаяся в комнате Симона окликнула брата:

— Сильвен!

— Да?

— Завтра уезжаем.

Сильвен остановился.

— Пойдемте! — позвал Фомбье.

Они спустились по лестнице, сели за стол. Суп почти совсем остыл.

— Вот характер у этой Маргариты! — замечает Фомбье. — Не желает больше звонить к столу! Накрывает как Бог на душу положит! Ясно, она во всем винит меня.

Все старательно делают вид, что едят.

— Скажите откровенно, Сильвен, — спросил Фомбье, ковыряясь вилкой в тарелке, — ваша сестра действительно собирается завтра уехать?

— Возможно.

— Возможно! Возможно! Как будто вам на это наплевать… Надеюсь, вы все же что-нибудь сделаете. Постараетесь ее уговорить.

Сильвен рассеянно мнет в пальцах комок хлебного мякиша.

— Если она намерена уехать, — говорит он, с трудом сосредоточиваясь, — мы вряд ли сумеем ей помешать.

— И вы уедете с ней?

Сильвен щелчком посылает комочек на другой конец стола.

— Придется!

Молчание. Фомбье отодвигает тарелку, закуривает. За окном пролетает первая за вечер летучая мышь.

Сильвен чувствует страшную усталость. Он пожал руку Фомбье, поднялся к себе, прислушался. У Симоны ни шороха. Может, она плачет? Надо бы постучать, извиниться за грубость. Сколько лет Сильвен всегда делал первый шаг! Он наугад бросил снятый пиджак, попал на стул. Поставил локти на подоконник. Странное ощущение! Словно сегодня окончилось детство, прежняя жизнь больше не в счет. И он в один миг стал стариком…

В столовой курил в одиночестве Фомбье. Он достал из буфета бутылку коньяка. Выкурив одну, тут же взял другую сигарету. Постоял, согревая в ладони маленький бокал. Полюбовался на звезды, большие, подрагивавшие, словно их раскачивал ветер. Не спеша выпил. Несколько раз поворачивался к вестибюлю и находил взглядом самое темное пятно — чемодан возле лестницы. Коньяк обжег язык, но ему было все равно. Ему тепло. Он уже догадался, что все вечера теперь будут походить один на другой, бесконечная цепь вечеров… Он вновь наполнил бокал. Согрел его. Может, решение у него в руке.

Нет, решения нет.

Глава 11

Сильвен отыскал в саду Франсуа. Одетый в выходной черный костюм, он подрезал секатором ветви.

— Видите, господин Сильвен, — извиняющимся тоном произнес старик, — это сильнее меня. Пока есть рядом деревья, цветы, я не могу ими не заниматься!.. Только не ходите во флигель! — Он выпрямился, держа перед собой раскрытую ладонь. — К Маргарите на кривой козе не подъедешь. Ждет не дождется, когда выберемся отсюда. Без конца плачет и бранится. Вот я и ушел в сад, пока нет автобуса. О! И мне, конечно, невесело. Да только мы еще не в самом худшем положении.

— А Фомбье уехал?

— С такой скоростью, что, должно быть, уже в Кемпере! Бедная его машина! Смешно, конечно, но мне ее стало жалко. Как загнанную скотину. Не люблю, когда без надобности терзают технику. Но он всегда такой, не человек, а заводная кукла, господин Сильвен. Правда, забот у него многовато, у бедняги! Мне показалось, он не спит по ночам… и пить начал!

— То есть как?

Франсуа машинально поискал рукой широкий карман фартука, куда он обычно убирал секатор. Но пальцы нащупали лишь пуговицы жилета да цепь от часов, протянутую от одного кармашка к другому. Он убрал тяжелые ладони за спину.

— Сегодня утром от него так и разило спиртным… Нехороший это признак, знаете ли. С шести часов вот так напиваться!

— Франсуа! — крикнула с порога флигеля Маргарита. Она тоже была одета в черное, на голове остроконечная шляпка. — Франсуа! Если ты хочешь забрать рабочую одежду, сам ищи чемодан. В этот больше не влезает.

— Чемодан? — переспросил Франсуа. — Где я его возьму?

— Где хочешь!

Франсуа грустно посмотрел на Сильвена и направился по аллее к дому. Сильвен подошел к Маргарите.

— Я могу вам помочь? — предложил он. — Вы еще не собрались, а автобус всегда приходит вовремя, люди не могут опаздывать на пересадку.

— Нет, спасибо, — ответила Маргарита, смягчившись. — Мы давно были бы готовы, если б не Франсуа. Слоняется как неприкаянный. Только мешает, крутится под ногами! Хуже ребенка малого! Вы позавтракали, господин Сильвен?

— Еще успею.

— А мадемуазель Симона? Может, отнести ей?..

— Нет. Пусть поспит. Она вчера плохо себя чувствовала. Даже не ужинала.

— Но нужно же с ней попрощаться.

— Я ей все передам. А кроме того, мы же еще увидимся.

Обе комнаты флигеля опустели. Светлые пятна на обоях указывали, где висели раньше полки, стояла мебель. Перед очагом была просыпана зола. Повсюду валялись клочки бумаги, обрывки веревки.

— Не успела подмести, — объяснила, извиняясь, Маргарита. — Так торопились! — Потом, выражая, вероятно, на свой манер сожаление по поводу их отъезда, добавила: — Вы не очень-то хорошо выглядите, господин Сильвен. Надо бы вам…

Ее оборвал возглас. Точнее, крик. Всплеснув руками, старушка прошептала:

— Боже мой!.. Что-то случилось!

Сильвен подумал то же самое. Лицо его перекосилось, он резко развернулся и бросился бежать к дому. Из чердачного окошка по плечи высунулся Франсуа. Он был белей полотна, шумно дышал, словно после драки.

— Что там? — крикнул Сильвен.

Франсуа перегнулся, замотал головой.

— Нет-нет… Только не вы!.. Не поднимайтесь! — забормотал он. — Маргарита!

— Новая беда! — сказала подоспевшая Маргарита.

Она опередила Сильвена и, подхватив юбки, кинулась к лестнице. Сильвен даже не пытался ее догнать. Он спотыкался чуть не на каждой ступени. Он уже знал. Ему хотелось сесть и ждать… Какой смысл торопить последнее испытание? Она и сама это предвидела. А он вообще с самого начала был уверен, что все здесь обречены. Все! Одна лишь смерть задержалась, его собственная. Ему казалось, что он уже ослаб и обмяк, как умирающий. С каждой ступенькой шаг его становился тише и тише. Откуда-то раздавался шум… Кто-то стонал… Все вокруг кружилось и вертелось. Вот площадка второго этажа, еще один лестничный пролет. Но ничего не узнать. Стены, стены давят со всех сторон. Никогда ему не вырваться из захлопнувшейся западни. Он цеплялся за перила и балясины, как узник — за решетку камеры. Может, сейчас он проснется? И этот дом с пустыми комнатами исчезнет?

Навстречу выбежал Франсуа. Да! Это был Франсуа. Он что-то говорил… О Симоне. К чему столько церемоний? Кто же, кроме нее… Чердак был в двух шагах.

Уже видны стропила, балки, железные перекладины с огромными болтами, распахнутое окно и синее-синее небо. Все четко, реально, неопровержимо. Кто-то плакал… Слева у самого входа — портняжный стол и манекен на винтовой ножке, как вращающийся табурет для пианино. Симона лежала чуть дальше, на полу. Не валялась, а именно лежала. Ее положили ровно, как сосуд с драгоценной влагой, которую боялись расплескать. Сосуд! Тоже очень точно! Крови не было ни капли. Из груди странно, неуместно торчала черная рукоять ножа. Как в буханке хлеба, думалось невольно. Хотелось схватить нож и крикнуть: «Вот убийца!» Кто знает, может, ножи и в самом деле испытывают порой жажду убийства, как люди?

Маргарита плакала. Старая дура! Лучше б они с Франсуа уехали. Сейчас опоздают на автобус, придется потом терпеть их соболезнования, будут толкаться рядом, утешать, советовать. Они не уходили, как будто имели права на Симону. Как им объяснить, что Симона принадлежала только ему, она была его сестрой, и только он может ею распоряжаться. Он хотел бы вытянуться рядом с ее телом, проникнуться покоем небытия. На Симоне было то же платье, что и накануне. Глаза закрыты. Она спала, не затаив злобы против живых. Падавший на пол солнечный луч коснулся ее правой туфли. Руки аккуратно сложены. Вдруг ее кисти стали расползаться, двоиться, терять форму, судорожно задергались, как кадр плохо заправленной кинопленки. Сильвен поднял к глазам кулаки. Теперь он тоже плакал, рыдал. Все накопившиеся с незапамятных времен слезы вылились сразу. Он освободился от мучившего его все детство и всю юность желания выплакаться. Он один. Симона его не видит, она не спросит: «Разве ты несчастлив?»

— Надо позвонить, — сказал Франсуа.

Он ждал, что Сильвен ответит. Далеко, в конце сосновой аллеи, остановился автобус, дал длинный гудок и, скрежеща, тронулся снова. Стало слышно, как ходит по крыше, прямо у них над головой, птица, стуча коготками.

— Пошли вниз! — решил Сильвен.

— Надо предупредить полицию, — снова начал Франсуа. — На этот раз, я думаю, они его арестуют.

Кого арестуют? Сильвен снова впал в болезненное раздумье. Разумеется, приедет полиция, ведь совершено преступление. Полиция!.. Флесуа… Франсуа побежал вперед. В тишине все было отчетливо слышно: скрип и стук захлопнувшейся двери в гостиную, треск телефонного диска.

— Алло!

Сильвен спустился с последней ступеньки. Маргарита — следом.

— Его еще нет?.. — говорил Франсуа. — Да-да, конечно. Рано еще… Может быть, вы ему передадите… Мадемуазель Симона Мезьер… Мезьер, как название города… Господин комиссар ее знает. Он сразу вспомнит… Да, ножом… Сразу позвонили… Конечно-конечно…

Когда Сильвен вошел в гостиную, Франсуа клал трубку.

— Господина Флесуа нет на месте. Они его предупредят. Говорят, приедет минут через пятнадцать. Просят ничего не трогать.

Стены снова начали медленно вращаться, и Сильвену пришлось опуститься на стул. Как сквозь толщу тумана, до него долетел голос Франсуа:

— Позвонить господину Фомбье?

— Не стоит, — прошептал Сильвен. — Подождем лучше Флесуа.

Значит, приедет минут через пятнадцать… Маргарита открывает и закрывает буфет. Спорит о чем-то с мужем. Франсуа шепчет: «Он все выпил… Может, капельку смородинного ликера?..» Хлопает пробка. Горлышко бутылки звякает о стакан.

— Господин Сильвен! Выпейте ликеру… вам станет легче.

У Сильвена нет сил благодарить, протягивать руку. Он закрывает глаза и остается один. В полном одиночестве, как всегда. Беззащитный! Как потерявшийся ребенок! Симона всегда была рядом, вселяла в него смелость, силу… Она не могла знать, до какой степени он слаб! Слаб! Но это не значит, что он не способен на решительные действия… Он опередит комиссара, опередит страх. Еще несколько минут он в безопасности. Его оберегают Франсуа и Маргарита. Ничего с ним не может случиться. Но потом предстоит пройти через сад. Что произойдет там? Дойдет ли он до ворот? А в общем-то, какая разница! Так или иначе, избавление близко. По шоссе катят на полной скорости автомобили. Издалека слышно, как они приближаются, поворачивают на Беноде Будет жарко. Прекрасный день! Впервые за долгое время. Может, сегодня воскресенье? Франсуа с женой оделись, как к мессе. Впрочем, какое это все имеет значение? Ага! Подъехала машина. Смешно, глядя уже в мир иной, так нервничать. Он словно видит: вот водитель выключает скорость, нажимает потихоньку на тормоз, останавливает машину у ворот. Выходит Флесуа и смотрит наверх.

Чердачное окошко хорошо видно с дороги. Флесуа хлопает дверцей. Осталось сосчитать до пятидесяти, и он будет здесь!

Сильвен сжимает в пальцах полный стакан ликера. Застывает на мгновение, потом, как пьяница, выпивает его залпом, запрокинув голову. К глазам подступают слезы. Но он сдерживается. Нет! Только не закашляться! Расслышать бы колокольчик у ворот.

И колокольчик звенит.

— Это он! — произносит Франсуа.

Сильвен поднимается. Держится изо всех сил.

— Оставайтесь тут! — говорит он. — Я сам ему открою.

И, чуть пошатываясь, идет к двери. Старики, тесно прижавшись друг к другу, стоят в глубине гостиной. Колокольчик снова настойчиво звенит. Сильвен распахивает дверь. Против света его силуэт кажется черным. Он выходит на крыльцо и, осмотревшись, медленно затворяет за собой дверь.

— Тебе не кажется, что…

Маргарита не успевает договорить. Раздается выстрел, такой сухой короткий щелчок, что они уже и не знают, не почудилось ли, правда ли все это?! Франсуа стискивает руку жены. Сомнений нет!

Снова колокольчик…

Глава 12

Франсуа вскочил. Маргарита вцепилась в его руку.

— Не ходи!.. Не ходи!..

Ему пришлось волочить ее за собой до самого порога. И они тут же увидели неподвижное тело, распростертое возле крыльца.

Сильвен лежал на животе, руки зажимали невидимую рану. Под головой растекалась кровь — наверное, расшибся, когда падал.

Старики испуганно осмотрелись. Но в саду, как обычно, было тихо. Легкий ветерок покачивал тюльпаны, шевелил листву сирени, сквозь высокие ветви которой виднелась черепичная крыша флигеля и белые столбы ворот.

Ручеек крови, вскипающий пузырьками, затек под тело, разделился надвое и, отыскав подходящий уклон, побежал по земле.

Франсуа отцепил руки жены и начал тяжело спускаться по ступеням. Маргарита из последних сил крикнула:

— Берегись!.. Здесь убийца…

— Станет он нас дожидаться, твой убийца… Да и потом, нам-то бояться нечего, — грустно добавил Франсуа.

Но все же не решался сойти с последней ступеньки, словно на ней он был в большей безопасности, чем в саду. Наконец на дорожке заскрипел под быстрыми шагами гравий.

— Комиссар! — вскрикнула Маргарита с безотчетной радостью.

Франсуа рванулся вперед, обогнул труп и побежал вдоль кустов. Он буквально столкнулся с Флесуа и остановился так резко, что чуть не потерял равновесие.

Комиссар не успел даже побриться. Серые щеки, мятая одежда, кое-как завязанный галстук производили тревожное впечатление. Особенно странно выглядел сейчас голубой уголок платочка в нагрудном кармане.

— Куда вы так, дружище? — спросил он с тяжеловатой иронией. — Мне не к спеху, подожду.

— Правда ваша, господин комиссар, — пробормотал Франсуа. — Я заставил вас ждать.

И безо всякого перехода добавил:

— Вы не слышали?

— Что?

— Выстрел… Господин Сильвен Мезьер.

— Вот дьявол! — выругался Флесуа. — И этот тоже… Один за другим!

Он обогнул сирень и увидел тело. Маргарита сидела на верхней ступени, задравшиеся юбки обнажили толстые ноги в шерстяных чулках. Флесуа наклонился над трупом, выпрямился и, посуровев, осведомился:

— Когда?

Поскольку слуги, не поняв его вопроса, молчали, он нервно переспросил Франсуа:

— Когда он умер? Вы спросили, слышал ли я выстрел. Значит…

— Как только вы позвонили, господин комиссар. Господин Мезьер пошел открыть вам. До этого мы все втроем были в гостиной, я еще звонил оттуда в полицию.

— А его сестра? — спросил Флесуа. — Мне передали, ее убили ножом.

— Да. Ножом… как мадемуазель Клодетту.

— Она в своей комнате?

— Нет… на чердаке.

— На чердаке?

— Да, господин комиссар… Дело в том, что мы с Маргаритой собирались уезжать… Вот я и поднялся за чемоданом на чердак…

— Пошли! — перебил его Флесуа.

Франсуа посмотрел на жену, заколебался. Но, может, присутствие полицейского оградит их от опасности? Он поднялся на крыльцо, комиссар за ним.

— Тело сестры нашли вы? — снова заговорил Флесуа, когда они подошли к лестнице.

— Да, господин комиссар. Мы собирались на автобус. Но не хватило одного чемодана. Я решил поискать на чердаке.

— Иначе говоря, если бы не эта случайность, вы с женой уехали бы, ничего не подозревая о случившемся. И Сильвен Мезьер умер бы без свидетелей.

Франсуа остановился.

— Точно, так и есть.

Комиссар подтолкнул его.

— Да идите же! За вами на чердак поднялась ваша жена… и господин Мезьер.

— Конечно.

— А господин Фомбье?

— Ах он… Он уехал еще рано утром.

— Раньше, чем обычно?

— Да… гораздо раньше.

Голос старика слегка дрогнул.

— Значит, он абсолютно не в курсе… Как в тот раз, когда убили его падчерицу.

— Я хотел ему позвонить. Но господин Сильвен сказал, что лучше дождаться вас.

Они добрались до третьего этажа. Флесуа остановился на пороге и, прежде чем войти, несколько раз внимательно обвел взглядом весь чердак. Франсуа так и остался на пороге.

— Скорее всего, это то самое оружие, которым была убита Клодетта Денизо, — заметил спокойно Флесуа.

— Я тоже сразу же так подумал… И жена, и господин Мезьер.

— Нож из дома? С кухни?

— Нет. Я его прежде не видел.

— Впрочем, таким разрезают страницы. Кустарного изготовления.

Флесуа наклонился и обошел труп вокруг.

— В любом случае убийца не дрогнул… По самую рукоять… Потому и крови нет. Как пробкой заткнул. Жаль!

— Жаль? — эхом откликнулся Франсуа.

— Да. Жаль. Пятна крови — важные улики. Правда, здесь и так улик хватает.

Он указал на ноги покойной, на пол, покрытый толстым слоем пыли, на котором четко виднелось множество следов.

— Где здесь следы ее туфель? Нету, не так ли? А ведь резиновые подошвы отпечатываются очень четко.

— Ну и что?

Флесуа с гримасой боли выпрямил наконец спину.

— Очень просто. Преступление совершено не здесь. Убийца просто перенес сюда тело. Отведите меня в комнату убитой.

Они спустились на этаж, и Флесуа снова застыл на пороге.

Все в комнате было в порядке, кровать не разобрана. На маленьком столике лежал несессер, перевязанная бечевкой картонка и замшевая, с серебряным замком сумочка Симоны.

— Господин Мезьер с сестрой тоже собирались уезжать… Наверное, вы видели внизу их чемодан, — сказал Франсуа, проследив за взглядом комиссара.

Флесуа кивнул. Он склонился над кроватью, потом над каждым стулом, наконец, над полом. Словно рыбу в реке высматривал.

— Похоже, что преступление совершено не здесь. Остальные комнаты осмотрю потом. А сейчас давайте спустимся!

Он взял сумочку Симоны, быстро посмотрел, что в ней, и сунул себе под мышку.

— Зачем этих-то двоих убивать понадобилось? Они же не члены семьи, в игре не участвовали… Разве что предположить… Черт побери! Я начинаю думать, что мы все сели в лужу — все, как один.


Маргарита сидела с потерянным видом на том же месте. За то время, что мужчин не было, она даже не шелохнулась. И вздрогнула всем телом, когда в подол ей шлепнулась сумка, которую Флесуа выпустил из рук. Полицейский перепрыгнул ручеек крови, взял труп за плечо и перевернул его. Рука Сильвена скользнула на землю. В ладони был зажат револьвер. Флесуа присвистнул. Старики невольно вытянули шеи.

— Мой Бог! — вскрикнула Маргарита.

Флесуа аккуратно ухватил оружие за дуло и вытащил из пальцев мертвеца. Этобыл револьвер мало распространенной модели, почти игрушка, на ручке — инкрустация из слоновой кости: клевер с четырьмя листьями. Из внутреннего кармана пиджака выскользнул бумажник. Комиссар поднял его, потом снова вложил оружие в руку Сильвена, согнул ее в локте и вернул телу первоначальное положение. Выпрямляясь, он встретился взглядом со старухой, в глазах ее уже был не страх, а только удивление и мучительное недоумение.

— Теперь ясно, а?

Флесуа достал портсигар, чиркнул спичкой, но она тут же погасла. Чиркнул другой, прикрыл огонек от ветра ладонями.

— Ну и ветер! Ничего странного, что я с дороги не слышал выстрела.

Он зашагал от угла дома к кустам сирени. На ходу раскрыл бумажник Сильвена, вытащил какие-то документы, стал перелистывать. И вдруг резко остановился спиной к старым слугам, и они услышали, как он воскликнул: «Ах, черт побери!»

Мгновение Флесуа стоял неподвижно, потом продолжил свою размеренную прогулку, все больше и больше замедляя шаг. Теперь он словно успокоился, стал уверенней. Гораздо уверенней, чем когда вел те, предыдущие расследования. Он вдруг зевнул, и сигарета упала, оставив на пиджаке россыпь искр. Он небрежно и неторопливо загасил их и снова зевнул. Потом, прижав ладонь к желудку, подошел к растерянным старикам.

— Нельзя ли чашечку чего-нибудь горячего… и кусок хлеба? Я не успел позавтракать. А тут, видите…

Последние следы страха слетели с лиц супругов. Они оба громко, с облегчением вздохнули. Впервые за многие месяцы, за годы, с самого… дня гибели Робера Денизо они чувствовали себя в безопасности, спокойно. Такое чудо трудно было объяснить одной лишь невозмутимостью комиссара, его милым, благодушным тоном, как бы умиротворяюще они ни действовали. Ведь во время прошлых расследований его присутствие, напротив, усиливало, а не рассеивало тревогу. Значит, было что-то еще. Может, непривычный блеск в глазах толстяка, уверенность, сквозившая в мелких чертах его лица? Или, скорее, ликующее выражение, с которым он поглаживал любовно прижатый к груди бумажник? Слугам показалось, что на поместье дохнуло чистым, свежим воздухом. Еще немного — и они бы забыли о новых покойниках, как на время забыл о них проголодавшийся комиссар.

Франсуа взял жену за руку, помог ей подняться, и они все втроем вошли в дом.

— Я сейчас быстро согрею кофе с молоком, — говорила Маргарита. — Есть масло, мед.

— Давайте мед.

— Варенье разное.

— Хватит и этого.

Франсуа первым влетел в столовую и бросился искать в буфете яркую скатерть. А Маргарита уже орудовала на кухне.

Флесуа забрал у служанки сумку Симоны и небрежно кинул ее на стол, рядом с бумажником, а сам обвел внимательным взглядом стены. На обоях светлыми пятнами выделялись места, где раньше висели фотографии Робера Денизо.

— Фомбье ни одной не оставил?

— Да, ни одной. Все поснимал после смерти малышки.

— Его можно понять.

Флесуа прошел в гостиную, взялся за телефон.

— Алло! Дайте мне Кемпер! — Его немедленно связали с комиссариатом. — Алло!.. Виктор? Да, я. Звоню из «Мениля». Уладьте все с прокуратурой. Что?.. В общем, да. Два трупа… Маньяра еще нет? — Он машинально посмотрел на часы. — Нет, не стоит… Я сам пытался ему дозвониться. Он не ночевал дома. Ну, дело молодое… Ладно, как только появится… Спасибо!

Он повесил трубку, обернулся и тут только заметил в углу портрет Клодетты.

— Бедная девочка!

Он подошел поближе, снова отступил, отыскивая положение, где лучше падал свет. Но смотрел он уже не на полотно, вернее, он смотрел на него, но видел что-то другое. Блеск в глазах пропал, Флесуа стоял неподвижно, свесив руки, пока голос Маргариты не вырвал его из размышлений.

— Все готово, господин комиссар.

В руках у нее был поднос с бокалом, блюдцами, горшочками, дымящимся кувшином — все одинаковой расцветки: желтая полоса по коричневому фону. Флесуа пошел к столу.

— Хлеб я поджарила. Подумала, что тосты вам понравятся больше.

— Нет-нет. Дайте-ка мне буханку. Тосты! За кого вы меня принимаете?

Он отрезал себе огромный кусок, во всю ширину краюхи, намазал на него толстый слой масла. Слуги стояли, прислонившись спиной к буфету, сложив руки на животе. И покачивали головами.

Флесуа быстро заглотил бутерброд, опрокинул в рот половину бокала, вытер губы платочком из нагрудного кармана.

— Уф! Так-то лучше. На голодный желудок не очень-то… А вот теперь мы все втроем доведем дело до конца. Наконец-то!

— Конечно… мы… к вашим услугам, господин комиссар.

Он вывалил на скатерть сначала скудное содержимое сумки, потом все из бумажника: удостоверения личности, письма, различные документы, несколько купюр. А сам искоса посматривал на стариков, следя, как они реагируют на его слова.

— Для начала, что это была за девушка?

— А… какая девушка?

— Нас интересует только одна девушка — Симона Мезьер, сестра Сильвена… Только сядьте, ради Бога. Нам понадобится немало времени. Итак, как она себя вела? Вы жили рядом, какое у вас сложилось впечатление?

Франсуа придвинул два стула, уселся рядом с женой.

— Мне она никогда особенно не нравилась, — сказала Маргарита. — Не то чтобы неприятная, как раз наоборот. Только слишком уж самоуверенная, властная!

— А мне так не кажется, — отозвался Франсуа. — Я бы сказал…

Комиссар прервал ненужную дискуссию:

— Не об этом речь. Как она вела себя с Сильвеном?

— Ну, как старшая сестра. Она же была на шесть лет его старше. И держалась с ним прямо… прямо-таки по-матерински.

— Да… даже чересчур.

Флесуа сдвинул пальцем письма на столе.

— Позвольте образчик того, что она ему писала: «Малыш, вот уже две недели я живу без тебя… Знаю! У тебя работа, развлечения… Главное — развлечения! И думать забыл, что я осталась одна, а у меня нет никого, кроме тебя. Ты меня не поймешь, но умоляю, Сильвен, напиши. Я схожу с ума…» Ну так что вы об этом думаете?

Слуги только смотрели на него округлившимися глазами, и он наугад прочитал еще одну выдержку из письма:

— «Бедный мой малыш, как горько твое письмо! Как больно было мне его читать! Но раз решил вернуться, я тебя прощаю. Наконец ты будешь чуточку моим. О! Я не ревную, дело не в этом. Я стольким ради тебя пожертвовала! И теперь имею право не отпускать тебя! Жить с тобой рядом, жить тобой! Я стала похожа на старуху, лишившуюся всего на свете. Твое присутствие меня согреет, одно лишь присутствие, малыш. Больше мне ничего не нужно…»

Маргарита уперла руки в бока и напористо, почти агрессивно спросила:

— Она что ему, не сестра?

— Да Бог с вами! Мы послали запрос в Париж, ответ однозначен. Но чего не могла дать нам официальная справка, так это представления о силе неистовой сестринской любви.

— Господи Боже мой! — произнесла старуха.

— О! Не стоит драматизировать. И не надо воображать невесть что. Случай не такой уж редкий. Симона вырастила брата. Она качала его на коленях, ей он поверял первые тайны. Она жила для него, забыв, что сама еще молодая женщина. А потом в один прекрасный день Сильвену исполнилось двадцать лет. И он попытался стряхнуть с себя гнет ее любви. Этакий маленький зверек с острыми зубками! В конце концов, Симона не была ему ни матерью, ни любовницей. Разве мог он при своем юношеском эгоизме предположить, что бедняжка терзалась от невозможности стать ни той, ни другой? — Флесуа снова до краев наполнил бокал, отрезал еще кусок хлеба. — Жаль, что у нас нет второй половины: ответов Сильвена. Но я их и так хорошо себе представляю… Перейдем к другому. Ведь до того, как поселиться в качестве гостей в «Мениле», они жили в гостинице?

— Да, в «Каравелле».

— Именно. В «Каравелле». Но какого черта они выбрали «Каравеллу», самое ханжеское заведение в Беноде? Монастырь, да и только, как говорит инспектор Тьерселен. Месяца не проходит, чтобы хозяйка не обращалась к нам по поводу очередного высосанного из пальца скандала. Старая перечница…

Флесуа замолчал, углубившись в другие, разбросанные по столу бумаги, на которые вначале не обратил внимания. Потом сложил стопкой купюры.

— Кажется, понял… Скажите, в доме есть телефонный справочник?

— Лежит на полочке в гостиной.

Комиссар быстро прошел в гостиную, принялся листать толстый том.

— «Атлантак»… «Бориваж»… «Бельвю»… Ага! «Каравелла».

Через минуту он уже разговаривал со старой святошей.

— Вас беспокоит Флесуа. Узнаете, мадемуазель? Вам ведь знаком мой голос? — Он тяжело вздохнул. — Мне необходимо получить от вас кое-какие сведения… Приблизительно месяц назад у вас останавливался некий господин Мезьер… Да, он самый, спаситель Клодетты Денизо… С сестрой. Можете найти их счет? Да, я жду. — Он отодвинул трубку подальше. — Бедняга! Растревожилась не на шутку. Ручаюсь, и часа не пройдет, как весь Беноде… — Он вновь приблизил трубку ко рту: — Алло! Да… Как? Поселилась за две недели до него… Выбыли на следующий день после приезда брата, как только господин Мезьер спас девушку. Все точно! Сколько, говорите? Ни вина… ни дополнительных блюд, только в первый день… Самые дешевые комнаты… Ну что ж! Замечательно. Благодарю вас, мадемуазель… Нет, вам беспокоиться не о чем.

Флесуа вернулся в столовую с сияющим лицом. Взяв два документа со стола, показал их слугам.

— Знаете, что это? Нет? Примите мои поздравления… К вашему сведению, это квитанции муниципального кредита, «последней надежды», как говаривали в дни моей молодости… А я просмотрел. — Он показал им другие документы. — А это вам о чем-нибудь говорит? Тоже нет?.. Банковские предупреждения о превышении счета… — Он положил их на квитанции и достал еще три зеленых листка. — Ну, если вы опять скажете, что не знаете… Нет? Да вы просто ангелы… Это нежные послания налоговой инспекции: предупреждение… вторичное, со штрафом… угроза ареста… Перейдем теперь к наличности… — Он пересчитал деньги. — Двадцать одна, двадцать две, двадцать три… Двадцать три тысячи франков. Ну что ж! Итог весьма красноречивый.

— Так они были…

— Да. Разорены… остались без гроша… Оказались на самом краю, во всяком случае, я так думаю. Потому и выбрали «Каравеллу», самый дешевый в Беноде отель, почти благотворительное заведение. Вполне вероятно, они только поэтому вообще приехали в Беноде, такую дыру, где их ни один кредитор не отыщет. Но даже в «Каравелле» им бы долго не продержаться. Надо было искать выход.

— Значит, приглашение в «Мениль» было для этих людей настоящей… удачей, — рассудительно заметил Франсуа.

— Скажите уж лучше — спасительной соломинкой.

Маргарита поморщилась.

— Но… Дальше-то что, господин комиссар? Как это мадемуазель Симона, при ее-то гордости, могла согласиться? А главное, как она с самого начала не поняла, что завяжется между нашей Клодеттой и красивым молодым человеком, только что спасшим ей жизнь, вдобавок еще и художником! Клянусь, даже я сразу почувствовала… Как говорится, не надо быть семи пядей во лбу.

Флесуа взглянул на старушку с симпатией.

— Правильно, у нас нет оснований считать, что Симона ни о чем не догадывалась. Напротив, следует предположить, что она жила в постоянном страхе потерять горячо любимого брата. Согласны?

— Да… только что вы хотите этим сказать, господин комиссар?

— Только то, что вышеназванная Симона не просто предвидела сентиментальный финал приключения, но и согласилась на него. Спасительная соломинка, повторяю вам. — Комиссар все больше воодушевлялся. — А раз мы пришли к такому заключению, почему не предположить, что она уже давно мечтала воспользоваться красотой своего брата — а он действительно был красив, прохвост! — оставаясь, само собой, единственной владычицей сердца Сильвена. Приходилось мне видеть подобных женщин!.. И вот бог — покровитель авантюристов посылает нашей рыщущей в поисках выхода парочке идеальную жертву очень богатую наследницу, которая к тому же ненавидит свою семью. Великолепная добыча сама идет в руки. О чем еще можно мечтать?

Старики задвигались, Маргарита пихнула мужа в бок, словно заставляя его вступить в разговор, возразить.

— Ну так вот! Мы с женой уверены, что господин Сильвен любил Клодетту! — воскликнул он. — Такое нельзя не заметить!

А Маргарита добавила:

— Видели бы вы его в эти дни… после несчастья!

— В данный момент меня интересует Симона. Как она себя вела? Как относилась к нашим влюбленным?

— Она вела себя очень естественно… Как старшая сестра. Одобряла планы брата… А Клодетту холила-лелеяла.

— Холила-лелеяла, может, и слишком, — поправил Франсуа. — Скажем, держала себя с ней… вполне нормально.

— Ну, теперь сами видите. Сомнений быть не может. Ведь даже если предположить, что на глазах у Симоны были шоры, намерения влюбленных недолго оставались тайной. Клодетта доставила себе радость, поделилась. Вам это лучше меня известно, вы же сами при сем присутствовали. Теперь Симона все знала наверняка. И как она отреагировала?

Старики грустно качали головами.

— Отреагировала не она, — снова начал Флесуа. — Бедная мать и без того была на грани помешательства. Объявление дочери о помолвке и сразу же следом — признание в попытке самоубийства оказались для нее слишком тяжелым ударом. Только это совсем другая история… А мы вернемся к нашим ягняткам… Что это с вами?

Маргарита вдруг вся задрожала. Поднесла руки ко лбу, медленно провела ладонями по лицу.

— Я не осмеливалась, господин комиссар… — произнесла она и опустила глаза. — Простите… Я видела, как выходила хозяйка в ту ночь… И шла за ней до самого берега… Я слышала, как она крикнула: «Робер! Робер!»

Франсуа издал звук, похожий на рык. Он с недоумением и страхом смотрел на жену. На комиссара же ее признание, похоже, не произвело особого впечатления, лишь чуточку удивило.

— Ага! Ага! Очень показательно. Робером же звали ее первого мужа. И что вы сделали?

— Убежала. Я испугалась… испугалась покойного хозяина.

Флесуа высоко поднял брови и задумчиво проговорил:

— Робер Денизо… Изуродованный покойник… Наваждение «Мениля»… Значит, вы подумали… — продолжал он, с любопытством глядя на служанку. — А между тем все очень просто. Ваша несчастная хозяйка решила умереть и выбрала для этого место, где нашли тело ее мужа, вероятно, единственного мужчины, которого она любила. Она кричит: «Робер! Робер!» — зовет того, к кому собирается вскоре присоединиться… Трогательно, конечно, но ничего загадочного.

Он погрозил Маргарите пальцем с очень коротким ногтем.

— Вряд ли ваше свидетельство помогло бы нам в следствии. Но надо было рассказать… Правосудию надо сообщать все, что вам известно. Впрочем, теперь незачем возвращаться к этому. Вы меня слышите? Ни слова господину Ируа, он скоро приедет… И отнесется к вашему поступку не так снисходительно, как я.

Он закурил новую сигарету, поднялся и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по комнате. Окна были затворены. Мягкий свет заливал столовую. О стекло билась бабочка.

Комиссар долго молчал в задумчивости, потом медленно заговорил, очевидно обращаясь не столько к собеседникам, сколько к самому себе:

— Вот мы и подошли к убийству Клодетты… Да! Следствие проведено не блестяще. Были, правда, у нас смягчающие обстоятельства. Перед самым преступлением — страшная ссора между падчерицей и отчимом из-за денег. Разумеется, мы стали прежде всего искать причины трагедии в этом конфликте. Как тут не заподозрить Фомбье?.. Но потом-то мы должны были… Теперь это кажется очевидным. А тогда? Мы брали в расчет только домашних… Отец трагически погиб, настала очередь дочери… Как началось два года назад, так и пошло… Семейная драма, где посторонним места нет. Какие-то гости? Так, случайные люди…

Он подошел к столу. Положил руку на письма.

— И все же! Подумать только, достаточно было. — Он остановился, пожал плечами. — Хотя, может, это и к лучшему. Уж легче ей быть на кладбище, чем на каторге.

— Господи! — выдохнула Маргарита. — Не хотите же вы сказать…

— Мне кажется, последние события не оставляют сомнений.

Франсуа поднялся, судорожно дернул руками, снова сел. Маргарита сжала кулаками виски, на лице ее читалось мучительное усилие. Внезапно она заговорила, голос зазвучал глухо, словно издалека:

— Мадемуазель Симона убила Клодетту? Но зачем? Зачем? Ведь если то, что вы сказали, правда, то она получила даже больше, чем хотела… После смерти хозяйки состояние Клодетты удвоилось.

Флесуа с удовлетворением взглянул на служанку.

— Правильно рассуждаете. Значит, остается предположить, что появились какие-то новые обстоятельства, полностью изменившие ситуацию. Видимо, Симоне открылись истинные чувства, которые питал ее брат к Клодетте.

Маргарита опустила кулаки. И спросила почти умоляюще:

— Ведь он был искренен, правда? Он любил Клодетту?

Флесуа задумчиво ответил:

— Да, любил. Судя по тому, что вы сами рассказали, а главное — по развязке трагедии; Он ее любил… Но с самого ли начала, с момента спасения, об этом мы уже, вероятно, никогда не узнаем. Однако, так или иначе, Симона с ужасом поняла: богатая и молодая сиротка заняла ее место в сердце Сильвена, Клодетта уже не добыча, а соперница, и Сильвен ломает комедию теперь перед ней, сестрой.

— Но откуда ей стало известно?

— Господи Боже мой! Рано или поздно у нее должна была, как говорится, упасть пелена с глаз. Но факты говорят скорее о том, что истина открылась ей внезапно, стала для нее ударом. Вероятно… Симона услышала какой-то разговор Сильвена и Клодетты, разговор, не оставлявший никаких иллюзий.

Флесуа вновь раскурил потухшую сигарету и после нескольких медленных затяжек продолжил:

— Могу пойти дальше. По-моему, причина мгновенно повлекла за собой следствие, то есть месть незамедлительно последовала за открытием. Вспомните! Развитие событий подтверждает мою гипотезу. После ссоры с отчимом девочка, вероятно, растерялась, больше обычного нуждалась в поддержке, утешении… И Сильвен, успокаивая ее, надо думать, не скрывал своей страсти. А Симона их подловила.

По морщинистым щекам Маргариты лились слезы. Она пробормотала:

— Я помню… Клодетта убежала… Господин Сильвен нашел ее в саду… Позже они вернулись вместе. Я как раз заканчивала с посудой… Они еще спросили, не проходил ли кто. Наверное, Клодетта заметила…

— Именно так. Но для Клодетты шпионом мог быть только Фомбье. Разве стала бы она подозревать свою подругу, будущую золовку? Ничего не подозревая, она отворила ночью дверь обезумевшей от ревности преступнице. Могу поспорить, прежде чем ударить жертву ножом, Симона открыла ей правду. Это чисто по-женски… И в довершение… Убийцу не просто не распознали, она стала у нас в какой-то степени свидетелем номер один. Нужно будет перечитать протокол допроса. Интересно посмотреть, до чего…

Маргарита шумно выдохнула:

— Господин Сильвен тоже ведь ни о чем не догадывался?

— Это очевидно. Иначе зачем ему было ждать четыре дня?

Они невольно подняли глаза к потолку.

— Перейдем к событиям вчерашнего вечера, — продолжал Флесуа. — Ничего особенного не произошло?

Ответил ему Франсуа:

— Да нет, ничего… только Симона не спустилась к ужину. Впервые.

— Ага, вот-вот. Это тоже может иметь значение. Сопоставим факты! Нам известно, что девушка не раздевалась… не ложилась… и что убили ее не в своей комнате. Кстати, мне нужно осмотреть спальню Сильвена.

Франсуа тут же вскочил, но Флесуа знаком велел ему сесть.

— Чуть позже. В порядке подтверждения. Лучше я сначала дофантазирую. Хотя какие фантазии? Факты сами говорят за себя… Симона наверняка рассчитывала, что, как только умрет Клодетта, Сильвен вернется к ней и все пойдет по-прежнему. Но эти четыре дня открыли ей жестокую правду. Может даже, какой-то конкретный, совсем недавний факт — вряд ли мы узнаем, какой именно, — убедил Симону, что брат потерян для нее навсегда. И тогда она захотела отомстить Сильвену.

Оба супруга протестующе замахали руками, и Флесуа воскликнул:

— Не торопитесь! Мы дошли только до мести Симоны. Симоны, впавшей в исступление при виде неподдельного горя брата. Она хочет заставить его страдать еще больше, и страдать уже из-за нее. Тоже очень по-женски! Она идет к Сильвену и открывает всю правду, а поскольку он отказывается верить, демонстрирует нож, которым убила Клодетту… Но тут она переборщила. Гнев застилает Сильвену глаза. Он вырывает у нее из рук эту штуку и…

Флесуа схватил один из столовых ножей, сделал выпад в пустоту и повернулся к остолбеневшим старикам.

— Вы собирались уехать с первым автобусом. А Фомбье всегда рано отправляется на фабрику. Руки у Сильвена развязаны. Он затаскивает труп на чердак. Собирается спрятать его, наверняка закопать.

— Я вспомнила, — сказала Маргарита. — Я хотела попрощаться с мадемуазель Симоной. А он ответил: пусть, мол, поспит, мы, мол, еще увидимся.

— Что еще он мог сказать? При благоприятном стечении обстоятельств он исчез бы бесследно. А все думали бы, что он уехал… вместе с сестрой. Вообще говоря, неплохо для непредумышленного убийства. Но случилась осечка: вы отправились на чердак за чемоданом.

Франсуа оттянул двумя пальцами воротник.

— Ох и страшно же было ждать после того, как позвонили в полицию! Мы ведь думали, что господин Сильвен тоже… боится.

— Вот мы и подошли к концу, — медленно произнес комиссар. — Но, думаю, даже если бы Мезьеру удалось бежать, партия для него все равно была проиграна. А он подождал до самого конца. До моего колокольчика. И потом…

Флесуа вернулся к окну. Распахнул его настежь, выпустив на свободу бабочку. Столовую осветило солнце, вспыхнула позолота на посуде. Комиссар оперся на подоконник, поглядел в сторону сирени. На этот раз он точно говорил сам с собой:

— Да, безусловно, все к лучшему. Ну, узнали бы мы факты, всю подноготную. И дальше? Арест! Суд! А что может суд? Разве он хоть раз разобрался в человеке? Да и кто вообще может разобраться, к примеру, во мне? А я-то самый заурядный честный обыватель.

Тишину нарушил шум мотора. Машина затормозила, остановилась. Комиссар узнал ее по шуму движка. Он глубоко вздохнул и, тяжело ступая, вышел из дома.


(1951)

Перевод с французского М. Стебаковой


Та, которой не стало

Глава 1

— Умоляю, Фернан, перестань метаться по комнате!

Равинель остановился у окна, отдернул штору. Туман сгущался. Он был совсем желтый вокруг фонарей на пристани и зеленоватый — под рожками, освещавшими улицу. То он собирался в густые, тяжелые клубы, то обращался в блестящие капли моросящего дождя. В разрывах тумана смутно проглядывала носовая часть грузового судна «Смолен» с освещенными иллюминаторами. До слуха Равинеля донеслись обрывки музыки: на судне играл патефон. Именно патефон, потому что каждая мелодия звучала около трех минут. Затем наступала короткая пауза: верно, переворачивали пластинку. И снова музыка.

— Н-да, рискованно, — заметил Равинель. — А вдруг с судна увидят, как Мирей сюда войдет?

— Скажешь тоже! — возмутилась Люсьена. — Уж она-то примет все меры предосторожности. И потом, это ведь иностранцы! Что они смогут рассказать?

Равинель протер запотевшее от дыхания стекло. Взглянув поверх ограды палисадника, он увидел слева пунктир бледных огоньков и причудливые созвездия — словно узорчатое пламя горящих в глубине храма свечек смешалось с зеленым светом фосфоресцирующих светлячков. Он без труда узнал изгиб набережной Фосс, семафор старого вокзала Биржи, сигнальный фонарь, подвешенный на цепях, преграждающих ночью въезд на паром, и прожектора, освещающие места швартовки «Канталя», «Кассара» и «Смолена». Справа протянулась набережная Эрнеста Рено. Мутный свет газового рожка уныло падал на рельсы и мокрую мостовую. На борту «Смолена» патефон наигрывал венские вальсы.

— Может, она хоть до угла на такси доедет? — предположила Люсьена. Равинель поправил штору и обернулся.

— Вряд ли, она привыкла на всем экономить, — пробурчал он.

И снова молчание. И снова Равинель принялся расхаживать по комнате. Одиннадцать шагов от окна до двери и обратно. Люсьена маникюрила ногти и время от времени поднимала руку к свету, внимательно, словно невесть какую драгоценность, рассматривая ее. Сама она не сняла пальто, зато его заставила расстегнуть воротничок и снять галстук, надеть домашний халат, обуться в шлепанцы. «Ты только что вошел. Ты устал. Ты устраиваешься поуютнее и сейчас примешься за ужин. Понял?»

Он понял… Он хорошо все понял. Даже слишком хорошо. Люсьена все предусмотрела. Он хотел было достать из буфета скатерть…

— Никакой скатерти. Ты один. Ты ешь на скорую руку, прямо на клеенке, — раздался ее хрипловатый, властный голос.

Она сама поставила ему прибор. Швырнула между бутылкой вина и графином кусок ветчины прямо в обертке. На коробку с камамбером положила апельсин.

«Прелестный натюрморт», — промелькнуло у Равинеля в голове. У него вдруг вспотели ладони, тело напряглось, он так и застыл.

— Чего-то не хватает, — задумчиво протянула Люсьена. — Значит, так. Ты переоделся. Ты собираешься ужинать… Один… Приемника у тебя нет… Ага! Все ясно! Ты будешь просматривать заказы за истекший день. Словом, все как обычно!

— Но, уверяю тебя…

— Дай-ка мне свою салфетку!

Она разбросала по краю стола отпечатанные на машинке бланки с изображением фирменного знака — удочка и сачок, скрещенные, как рапиры: «„Блаш и Люеде“, 145, бульвар Мажанта, Париж».

Было двадцать минут девятого. Равинель мог бы перечислить все, что делал с восьми часов, буквально по минутам. Сначала он внимательно осмотрел ванную и убедился, что все в исправности и никаких подвохов тут не будет. Фернан даже хотел наполнить ванну заранее. Но Люсьена не позволила.

— Посуди сам. Ей захочется все осмотреть. Она обязательно заинтересуется, почему в ванне вода…

Не хватало только поссориться! Люсьена была не в духе. При всем ее хладнокровии чувствовалось, что она напряжена и взволнована.

— Будто ты ее не изучил… За пять-то лет, бедный мой Фернан.

То-то и оно — он вовсе не был уверен, что изучил свою жену. Женщина! С ней обедаешь, с ней спишь. По воскресеньям водишь ее в кино. Откладываешь деньги, чтобы купить загородный домик. Здравствуй, Фернан! Здравствуй, Мирей! У нее свежие губы и маленькие веснушки вокруг носа. Их замечаешь только тогда, когда целуешься. Она совсем легонькая, эта Мирей. Худенькая, но крепкая. Нервная. Милая, заурядная маленькая женщина. Почему он на ней женился? Да разве знаешь, почему женишься? Просто время подоспело. Стукнуло тридцать три. Устал от гостиниц и закусочных. Что веселого в жизни коммивояжера? Четыре дня на неделе в разъездах. Только и радости, что вернуться в субботу в свой домик в Ангиане и встретить улыбку Мирей, склонившейся над шитьем на кухне.

От двери до окна одиннадцать шагов. Иллюминаторы «Смолена», три золотых диска, опускались все ниже — наступал отлив. Медленно тащился товарняк из Шантонне. Вздрагивали колеса на стыках рельсов, блестящие, мокрые крыши вагонов плавно проплывали мимо семафора. Старый немецкий пульман с будкой тормозного проводника последним ушел в ночь, мигнув красными огоньками на буферах. И снова послышались звуки патефона.

Без четверти девять они выпили для храбрости по рюмке коньяку. Равинель уже разулся, надел старый халат, прожженный спереди трубкой. Люсьена накрыла на стол. Разговор не клеился. В девять шестнадцать прошла дрезина из Ренна, по потолку в столовой забегали световые блики, и долго слышался четкий перестук колес.

Поезд из Парижа прибудет только в десять тридцать одну. Еще целый час! Люсьена бесшумно орудовала пилочкой. Будильник на камине торопливо тикал и нет-нет да и сбивался с ритма, словно спотыкался, но тотчас тиканье возобновлялось в чуть-чуть иной тональности. Они поднимали глаза, взгляды их встречались. Равинель вынул руки из карманов, заложил их за спину и расхаживал взад-вперед, поглядывая на новую, незнакомую Люсьену с застывшим лицом. Господи, что они затеяли?.. Черт знает что! А вдруг Мирей не получила письма от Люсьены? А вдруг Мирей заболела?.. А вдруг…

Равинель опустился на стул рядом с Люсьеной.

— Я больше не могу.

— Боишься?

Он огрызнулся:

— Боишься! Боишься! Не больше, чем ты сама.

— Хорошо бы.

— Только вот ждать… Меня всего трясет, как в лихорадке.

Она тотчас нащупала его пульс опытной рукой и скорчила гримасу.

— Ну, что я тебе говорил? — продолжал он. — Вот увидишь, я заболею. Хороши же мы будем!

— Еще есть время передумать, — холодно заметила Люсьена.

Она встала, медленно застегнула пальто, небрежно пригладила коротко подстриженные темно-каштановые пряди.

— Ты что? — пролепетал Равинель.

— Я ухожу.

— Ну уж нет!

— Тогда возьми себя в руки… Чего ты испугался?

Вечная история! Эх! Он знал наизусть все доводы Люсьены. Он перебирал их много дней подряд. Разве легко ему было отважиться на этот шаг! Он снова видит Мирей на кухне: она гладит, но то и дело отрывается, чтобы помешать соус в кастрюле. Как хорошо давалось ему вранье! Почти без всяких усилий!

— Я встретил Градера, мы с ним служили вместе в полку. Кажется, я тебе говорил? Теперь он работает в страховой компании. Похоже, зарабатывает неплохо.

Мирей гладит его кальсоны. Утюг осторожно пробирается блестящим кончиком между пуговицами, оставляя белую дымящуюся дорожку.

— Он мне долго втолковывал, как лучше застраховать жизнь… Ох! Честно говоря, сначала мне это показалось ерундой, знаю я этих голубчиков как свои пять пальцев. Прежде всего думают о комиссионных. Это уж как водится… И все-таки, если хорошенько поразмыслить…

Мирей выключает утюг, ставит его на подставку.

— У нас в фирме пенсия вдовам не положена. А я вечно разъезжаю, в любую погоду… чего доброго, попаду в аварию. Что с тобой-то будет? Сбережений у нас никаких. А Градер изложил мне один вариантик. Взнос небольшой, а выгоды налицо. Если меня не станет… Черт подери! Кто знает, кому жить, а кому помереть… Ты бы получила два миллиона.

Вот это да! Вот это любовь! Мирей была потрясена… «Какой ты добрый, Фернан!»

Осталось самое трудное — добиться, чтобы Мирей подписала аналогичный страховой полис, но уже в его пользу. Однако как заговорить на такую щекотливую тему?

И тут неделю спустя бедняжка Мирей предложила это ему сама:

— Милый! Я тоже хочу подписать страховой полис. Кто знает, кому жить, а кому помереть. Ты сам так сказал… А вдруг ты останешься один-одинешенек, без родной души!

Разумеется, он с ней спорил. Приличия были соблюдены. И она все подписала. С тех пор прошло больше двух лет.

Два года! Срок, в течение которого страховые компании воздерживаются от выплаты страховки в случае самоубийства клиента… Люсьена никогда не полагалась на случай. Кто знает, какой вывод сделают следователи? Надо, чтобы у страховщиков не было ни малейшего повода для придирок…

Все, до последней мелочи, было тщательно продумано. Два года — достаточный срок, чтобы все учесть, взвесить все «за» и «против». Нет. Опасаться абсолютно нечего.

Десять часов. Равинель поднялся и подошел к Люсьене, стоявшей у окна. На глянцево-влажной улице ни души. Он взял Люсьену под руку.

— Ничего не могу с собой поделать. Нервы. Как подумаю…

— А ты не думай.

Так они и стояли, не шевелясь, рядышком, под тяжким гнетом тишины, в которой лихорадочно отстукивал секунды будильник. Перед ними мерно покачивались на воде иллюминаторы «Смолена» — бледные, с каждой минутой тускнеющие луны. Туман сгущался, а звуки патефона стали таять и теперь напоминали гнусавое позвякивание телефона.

Равинель уже не знал, на каком он свете. В детстве он так представлял себе чистилище: долгое ожидание в тумане, долгое, томительное ожидание. Он закрывал глаза, и ему чудилось, что он падает в бездонную пропасть. От ужаса кружилась голова. И все-таки это было приятно. Мать трясла его:

— Что ты делаешь, дурачок?

— Играю.

Смущенный, растерянный, немного виноватый, он снова открывал глаза. Позднее, когда аббат Жуссом спросил его при первом причастии: «Дурных мыслей нет? Ты ничем не осквернил свою чистоту?» — он сразу вспомнил про игру в туман. Да, в ней наверняка было что-то нечистое, порочное. И однако он играл в эту игру всю жизнь. С годами он ее усовершенствовал. Он научился вызывать в себе странное чувство, как будто, став невидимкой, рассеивается, как облако… Например, в день похорон отца… Тогда действительно стоял туман, такой густой, что катафалк погружался в него, как судно, идущее ко дну. Это был переход в мир иной. Не грустно и не весело. Наступало великое умиротворение. По ту сторону запретной черты…

— Двадцать минут одиннадцатого.

— Что?

И опять Равинель очутился в плохо освещенной, бедно обставленной комнате, рядом с женщиной в черном пальто. Вот она вытаскивает из кармана пузырек. Люсьена! Мирей! Он глубоко вздохнул и вернулся к жизни.

— Ну-ну! Фернан! Встряхнись, открой графин.

Она разговаривала с ним как с мальчишкой. За что он и любил ее — врача Люсьену Могар. Еще одна шальная, неуместная мысль. Врач Могар — его любовница! Иногда это казалось ему невероятным, даже чудовищным. Люсьена вылила содержимое пузырька в графин с водой, взболтала смесь.

— Понюхай-ка. Запаха никакого.

Равинель склонился над графином. Верно, никакого… Он спросил:

— А ты уверена, что доза не слишком велика?

Люсьена пожала плечами:

— Если бы она выпила весь графин, тогда не ручаюсь. И то еще неизвестно. Но она же выпьет стакан или два. Успокойся, я знаю, как это подействует! Она тут же уснет, можешь мне поверить.

— И… при вскрытии не обнаружат никаких следов?

— Это же не яд, бедный мой Фернан, а снотворное. Оно сразу усваивается… Ну, садись за стол!

— Может, рановато?

Они одновременно взглянули на будильник. Без двадцати пяти одиннадцать. Сейчас парижский поезд проходит сортировочную в Большом Блоттеро. Через пять минут он остановится у станции Нант-Пассажирская, Мирей ходит быстро. На дорогу у нее уйдет не больше двадцати минут. Даже меньше, если только она доедет до площади Коммерс на трамвае.

Равинель сел, развернул ветчину. При виде розоватого мяса его чуть не стошнило. Люсьена налила ему вина, в последний раз оглядела комнату и, кажется, осталась довольна.

— Ну, я пошла… Пора… Не нервничай, веди себя как ни в чем не бывало, и — вот увидишь! — все будет в порядке.

Прежде чем уйти, она обняла Равинеля, чмокнула его в лоб, еще раз взглянула на него. Он решительно отрезал кусок ветчины и стал жевать. Он не слышал, как Люсьена вышла, но по особенному оттенку тишины понял, что остался один, и тут его вновь охватило беспокойство. Он старался воспроизвести свои обычные жесты — крошил хлеб, выбивал кончиком ножа на клеенке марш, рассеянно просматривал бланки счетов:

Спиннинг «Люксор» (10 штук) — 30 000 франков.

Сапоги, модель «Солонь» (20 пар) — 31 500 франков.

Трость «Флексор» с массивным набалдашником (6 штук) — 22 300 франков.

Но это занятие плохо ему удавалось. Он не мог проглотить ни куска. Откуда-то издалека — то ли со стороны Шантонне, то ли с Вандейского моста — донесся гудок паровоза. Из-за этого проклятого тумана ничего не разберешь. Бежать? Люсьена небось притаилась где-то на набережной. Поздно. Мирей уже не спасти. И все из-за каких-то двух миллионов! И ради честолюбия Люсьены, пожелавшей за его счет обосноваться в Антибе. Она все продумала досконально. У нее мозг дельца, сверхусовершенствованная вычислительная машина. Самые сложные расчеты мигом производились у нее в голове. Ни единой осечки. Стоило ей прикрыть глаза и пробормотать: «Внимание! Только не путать!» — и система приходила в действие — щелк-щелк. Ответ поступал исчерпывающий и точный. А вот он…

Он вечно путался в счетах, часами копался, перебирая бумаги, забывал, кто заказывал патроны, а кто — бамбуковые удилища. Ему опротивела его работа. Зато в Антибе…

Равинель уставился на сверкающий графин; ломтик хлеба, преломленный стеклом, напоминал губку.

Антиб! Роскошный магазин… В витрине духовые ружья для подводной охоты, очки, маски, облегченные водолазные костюмы… Клиентура — богачи, любители подводной охоты. Море, солнце. Мысли все только легкие, приятные, от которых не покраснеешь. Ни тебе туманов Луары, Вилена, ни тебе игры в туман. Он станет другим человеком — так пообещала Люсьена. Будущее ясно как на ладони. Равинель уже видел себя в тонких фланелевых брюках, рубашке от Лакоста; он загорел, все на него заглядываются…

Поезд просвистел чуть ли не под самым окном. Равинель протер глаза, встал, приподнял край шторы. Наверняка это поезд Париж — Кемпер направляется в Редон после пятиминутной стоянки в Нанте. И Мирей приехала в одном из этих освещенных вагонов, за которыми бежала по шоссе вереница светлых квадратов. Вот купе в кружевах и зеркалах. Там пусто, а в остальных полно хохочущих, жующих моряков. Где же Мирей? В последнем купе, накрыв лицо сложенной газетой, спал какой-то мужчина. Хвостовой багажный вагон растворился вдали, и тут Равинель заметил, что музыка на борту «Смолена» стихла. Иллюминаторов уже не было видно. Мирей, должно быть, где-то неподалеку быстро выстукивает по безлюдной улице каблучками-шпильками. Может, у нее в сумочке револьвер — тот самый, что он оставлял ей, уезжая по служебным делам? Но она не умеет им пользоваться. Равинель схватил графин за горлышко, поднял ближе к свету. Вода прозрачная, наркотик не дал осадка. Он смочил палец, лизнул. У воды какой-то легкий привкус. Почти неприметный. Если не знать, то и не уловишь.

Без двадцати одиннадцать.

Равинель через силу проглотил несколько кусочков ветчины. Он уже не смел шелохнуться. Пусть Мирей таким и увидит его — один, мрачный, усталый, за жалким ужином на уголке стола.

И вдруг он услышал ее шаги по тротуару. Ошибки быть не может. У нее почти бесшумная походка. Он узнал бы ее из тысячи: порывистые шаги, стесненные узкой юбкой. Чуть скрипнула калитка, и снова тихо. Мирей на цыпочках прошла через палисадник, осторожно взялась за дверную ручку. Равинель, спохватившись, снова потянулся к ветчине. Он невольно сел на стуле чуть боком. Его пугала дверь за спиной. Мирей, конечно, уже приникла к створке, приложила к ней ухо и вслушивается. Равинель кашлянул, звякнул горлышком бутылки с вином о край стакана, зашуршал листками бланков. Может, она ожидает услышать звуки поцелуев…

Мирей распахнула дверь. Равинель обернулся:

— Ты?

В своем синем костюме под расстегнутым дорожным пальто она была тоненькой, как мальчик. Под мышкой она зажала большую черную сумку с монограммой «М. Р.». Худые пальцы нервно комкали перчатку. Она смотрела не на мужа, а на буфет, на стулья, на закрытое окно, потом перевела взгляд на прибор, на апельсины и коробочку с сыром, на графин. Она прошла два шага, откинула вуалетку, в которой застряли дождевые капли.

— Где она? Отвечай, где?

Ошеломленный Равинель медленно поднялся.

— Кто — она?

— Эта женщина… Я все знаю… Уж лучше не лги.

Он машинально пододвинул ей стул, ссутулясь, удивленно наморщил лоб и, разводя руками, проговорил:

— Мирей, крошка!.. Что с тобой? О чем это ты?

Тут она упала на стул, прикрыла лицо руками, при этом пряди русых волос свесились в тарелку с ветчиной, и зарыдала. А Равинель, растерянный, потрясенный, похлопывал ее по плечу:

— Ну, будет тебе! Будет!.. Успокойся же! Что за глупые подозрения? Ты решила, что я тебе изменяю… Бедная моя малышка! Ну ладно! Потом объяснишь.

Он приподнял ее и, поддерживая за талию, медленно повлек за собой. А она, прижавшись к его груди, все плакала и плакала.

— Ну, осмотри все хорошенько. Не бойся.

Толкнув ногой дверь в спальню, нашарил выключатель и заговорил громко и ворчливо, как старый добрый друг:

— Узнаешь спальню, а?.. Кровать, шкаф и все… Никого. Под кроватью никого и в шкафу никого… Принюхайся… Ну да, пахнет табаком, перед сном я курю. Никакого запаха духов, можешь войти… И в ванную загляни… и на кухню, нет уж, пожалуйста!

Шутки ради он даже открыл кухонный шкаф. Мирей вытерла глаза и улыбнулась сквозь слезы. Он чуть подтолкнул ее, нашептывая ей прямо в ухо:

— Ну что, удостоверилась? Девчонка! Мне даже нравится, что ты ревнуешь… Но пуститься в такую дорогу… В ноябре! Небось тебе бог весть чего наговорили?

Они вернулись в столовую.

— Черт подери! А про гараж-то мы забыли!

— Мне не до шуток, — пролепетала Мирей. И чуть было снова не расплакалась.

— Ну, давай! Выкладывай мне всю трагедию… Вот, садись в кресло, а я включу камин… Ты очень устала? Вижу, вижу, совсем без сил! Садись поудобней.

Он пододвинул электрический камин к ногам жены, снял с нее шляпку, а сам устроился на ручке кресла.

— Анонимное письмо, да?

— Если бы анонимное! Мне сама Люсьена написала.

— Люсьена! Письмо с тобой?

— Конечно!

Она открыла сумочку и вынула конверт. Он выхватил конверт у нее из рук.

— Да, ее почерк! Ну и ну!

— О-о! Она даже не постеснялась подписаться.

Равинель притворился, будто читает. Он наизусть знал эти три строчки, которые Люсьена позавчера написала при нем: «…машинистка из банка „Лионский кредит“, рыжая, молоденькая, он принимает ее каждый вечер. Я долго колебалась, не знала, предупреждать вас или нет, но…»

Равинель шагал из угла в угол по комнате, сжимая кулаки.

— Немыслимо! Не иначе как Люсьена спятила.

Он как бы машинально сунул письмо в карман и взглянул на часы.

— Пожалуй, уже поздновато… И по средам она в больнице… Жаль. Мы бы тут же разобрались с этой идиотской историей. Ладно, это от нас не убежит.

Он резко остановился, развел руками в знак недоумения.

— А еще выдает себя за друга нашего дома! Мы ее чуть не родственницей считали. Почему же она так? Почему?..

Он налил себе стакан вина и залпом выпил.

— Съешь кусочек?

— Нет, спасибо.

— Тогда вина?

— Нет. Просто стакан воды.

— Ну, как хочешь…

Он твердой рукой взял графин, налил стакан воды и поставил его перед Мирей.

— А может, кто-то подделал ее почерк?

— Глупости! Я его слишком хорошо знаю. И бумага! Письмо отправлено вчера. Взгляни на штемпель. «Нант». Я получила его с четырехчасовой почтой. Нет! Просто ужас!

Она провела носовым платком по щекам,потянулась к стакану.

— Ах! Я не раздумывала ни секунды!

— Узнаю тебя.

Равинель нежно погладил ее по голове.

— А может, Люсьена просто нам завидует? — пробормотал он. — Видит, как мы дружно живем… Некоторым людям нестерпимо видеть счастье других. Разве мы знаем, что у нее на уме? Три года назад, когда ты заболела, она с тобой так нянчилась! Н-да… в преданности ей не откажешь. Она и впрямь вытащила тебя с того света. Гм! Тогда казалось, что тебе конец… Но ведь спасать людей — ее профессия… потом, может, у нее просто счастливая рука. И от тифа тоже не всегда умирают.

— Верно, но вспомни, какая она была милая… Даже распорядилась доставить меня в Париж на машине «скорой помощи».

— Согласен! Но откуда мы знаем? Может, она уже тогда решила встать между нами? Я вот припоминаю… Она заигрывала со мной. А я-то еще удивлялся, что так часто ее встречаю. Скажи, Мирей, а может, она в меня влюбилась?

Лицо Мирей впервые за этот вечер осветилось улыбкой.

— В тебя? Ну, знаешь, миленький! Вот уж придумал!

Она маленькими глотками выпила воду, отставила пустой стакан и, заметив, что Равинель побледнел, добавила, ища его руку:

— Не сердись, миленький! Я ведь нарочно, чтоб тебя позлить… Надо же мне сквитаться с тобой!

Глава 2

— Надеюсь, ты хотя бы не рассказала своему брату…

— Вот еще! Да я бы сгорела со стыда… И потом… я бы не успела на поезд.

— Значит, о твоей поездке сюда никто не знает?

— Никто! Я ни перед кем не обязана отчитываться.

Равинель потянулся к графину.

Он не спеша налил полный стакан, собрал листки, разбросанные по столу: «Фирма „Блаш и Люеде“»… На минуту задумался.

— Но другого объяснения я не вижу. Люсьена хочет нас разлучить. Вспомни… ровно год назад, когда она проходила стажировку в Париже? Согласись, ведь она могла преспокойно устроиться в больнице или гостинице… Так нет же… поселилась именно у нас.

— Хороши бы мы были, если бы не пригласили ее после того, как она проявила столько внимания!

— Конечно. Но она настолько вкралась к нам в доверие, что еще немного — и стала бы полновластной хозяйкой в нашем доме. С тобой она уже обращалась как с прислугой.

— Скажешь тоже… Да ты сам исполнял все ее прихоти.

— А кто готовил Люсьене разносолы? Не я же!

— Конечно нет. Но ты печатал ей письма.

— Странная особа! — усмехнулся Равинель. — На что она могла рассчитывать, посылая такое письмо? Должна была бы сообразить, что ты сразу примчишься… И прекрасно знала, что ты застанешь меня одного, а ее ложь тут же обнаружится.

Его доводы, казалось, совершенно смутили Мирей, и Равинель испытал горькое удовлетворение. Он не мог ей простить того, что она всегда Люсьену предпочитала ему.

— Зачем? — пробормотала Мирей. — В самом деле, зачем?.. Ведь она добрая.

— Добрая? Сразу видно, что ты ее не знаешь.

— Между прочим, я знаю ее не хуже, чем ты! Я видела Люсьену на работе, в больнице — в ее стихии. А ты и понятия об этом не имеешь!.. Например, сиделки. Видел бы ты, как она с ними обращается!

— Ну ладно, пошли!

Она хотела встать, но ей это не удалось. Ухватившись за спинку кресла, она снова упала в него и провела по лбу ладонью.

— Что с тобой?

— Ничего! Закружилась голова.

— Ты себя довела. Не хватает еще, чтобы ты заболела… Как бы то ни было, лечить тебя будет не Люсьена.

Она зевнула, вялым движением руки откинула со лба волосы.

— Помоги мне, пожалуйста. Пойду прилягу. Мне вдруг ужасно захотелось спать.

Он взял ее под руку. Она зашаталась и едва не упала, но вовремя уцепилась за край стола.

— Бедняжка! Довести себя до такого состояния!

Он повел ее в спальню. Ноги Мирей подгибались. Она еле волочила их по паркету и по дороге потеряла туфлю. Равинель, задыхаясь, опустил ее на кровать. Она была мертвенно-бледной и, казалось, дышала с трудом.

— Похоже… зря я… — прошептала она едва слышно, но в глазах еще теплилась жизнь.

— Ты не собиралась повидаться на этих днях с Мартой или Жерменом? — спросил Равинель.

— Нет… только на будущей неделе.

Он прикрыл ноги жены покрывалом. Мирей не спускала с него глаз, в них сквозила тревога.

— Фернан!

— Ну, что еще?.. Да отдыхай же.

— …стакан…

Лгать больше не стоило. Равинель хотел было отойти от кровати. Глаза ее умоляюще следили за ним.

— Спи! — прикрикнул он.

Веки Мирей моргнули раз, другой. В центре зрачков светилась только точечка, потом она угасла, и глаза медленно закрылись.

Равинель провел рукой по лицу, будто смахивал налипшую паутину. Мирей уже не шевелилась. Между ее накрашенными губами обнажилась перламутровая полоска зубов.

Равинель ушел из спальни и, держась за стены, добрался до прихожей. У него слегка кружилась голова и в глазах неотступно стояло светлым пятном лицо Мирей, оно то отчетливо проступало, то расплывалось, порхая перед ним, словно гигантская бабочка.

Он быстро прошел через палисадник, толкнул калитку, которую Мирей не захлопнула, и негромко позвал:

— Люсьена!

Она тут же вышла из тени.

— Иди! — сказал он. — Готово.

Люсьена пошла к дому впереди него.

— Займись ванной!

Он последовал за ней в спальню, по дороге поднял туфлю и положил ее на камин. Люсьена приподняла веки Мирей.

Открылось беловатое глазное яблоко, неподвижные, словно нарисованные, зрачки. Равинель стоял как зачарованный, не в силах отвернуться. Он чувствовал, что каждое движение Люсьены врезается в его память, отпечатывается в ней как отвратительная татуировка. Он когда-то читал в журналах сообщения и статьи о детекторе лжи. А вдруг полиция… Равинель вздрогнул, сцепил пальцы, потом сам испугался своего умоляющего жеста и заложил руки за спину. Люсьена внимательно следила за пульсом Мирей. Ее длинные нервные пальцы бегали по белому запястью, словно жадный зверек, ища артерию, чтобы впиться в нее. Вот пальцы остановились… И Люсьена приказала:

— В ванну… Скорей!

Она проговорила это сухим профессиональным тоном, каким обычно объявляла роковые диагнозы, но точно так же она успокаивала и Равинеля в те минуты, когда он жаловался на боли в сердце. Он поплелся в ванную комнату, открыл кран, и вода с шумом хлынула в ванну. Он опасливо прикрутил кран.

— Ну что там? — крикнула Люсьена. — В чем дело?

Равинель молчал, и она сама подошла к ванне.

— Шум, — буркнул он. — Мы ее разбудим.

Не удостоив его ответом, Люсьена до отказа открыла кран с холодной водой, потом с горячей и вернулась в спальню. Ванна медленно наполнялась. Зеленоватая пузырящаяся вода. Легкий пар собирался в круглые капельки, сбегающие затем по белым эмалевым бокам ванны, по стене, по стеклянной полочке над умывальником. В запотевшем стекле смутно до неузнаваемости отражался Равинель. Он попробовал воду, будто речь шла о настоящей ванне, и тотчас отпрянул. В висках застучало. До него вдруг дошла страшная правда. До него дошло, что он собирается сделать, и его пробрала дрожь. К счастью, это длилось недолго. Сознание вины быстро рассеялось. Мирей выпила снотворное — вот и все. Ванна наполнялась. Какое же тут преступление? Ничего ужасного. Он только налил в стакан воды, а потом уложил жену в постель… Право же, в этом нет ничего особенного… Мирей умерла, так сказать, по собственной вине, умерла из-за своей неосторожности. Виновных нет. Откуда же могли взяться враги у бедняжки Мирей? Она была слишком заурядна и… Но когда Равинель вернулся в спальню, все снова показалось ему невероятным, чудовищным сном… Он даже подумал, уж не снится ли ему все это… Нет. Это не сон. В ванну хлестала вода. Его жена по-прежнему лежала на кровати, а на камине валялась женская туфля. Люсьена преспокойно рылась в сумочке Мирей.

— Послушай! — поморщился Равинель.

— Я ищу ее билет, — объяснила Люсьена. — А вдруг она взяла обратный? Нужно все предусмотреть. А где мое письмо? Ты взял у нее мое письмо?

— Да. Оно у меня в кармане.

— Сожги его… Немедленно сожги. А то, чего доброго, забудешь… Пепельница на ночном столике.

Равинель чиркнул зажигалкой, поддел угол конверта и отпустил письмо только тогда, когда пламя лизнуло ему пальцы. Бумага в пепельнице покорежилась, зашевелилась — черная, отороченная по краям красноватым кружевом.

— Она никому не сказала, куда едет?

— Никому.

— Даже Жермену?

— Даже ему.

— Подай-ка мне ее туфлю.

Он взял с камина туфлю, и у него к горлу подступил комок.

Люсьена ловко надела ее на ногу Мирей.

— Наверное, хватит уже воды, — бросила она.

Равинель двигался как лунатик. Он завернул кран, и внезапная тишина оглушила его. В воде он увидел свое отражение, искаженное рябью. Лысая голова, густые кустистые рыжеватые брови и подстриженные усы под странно очерченным носом. Лицо энергичное, почти грубое. Маска, обманывавшая людей — и долгие годы даже самого Равинеля, — всех, только не Люсьену.

— Скорей, — поторопила она.

Он вздрогнул и подошел к кровати. Люсьена приподняла Мирей за плечи и попыталась снять с нее пальто. Голова Мирей перекатывалась с одного плеча на другое.

— Поддержи-ка ее.

Равинель стиснул зубы, а Люсьена принялась точными движениями стаскивать с Мирей пальто.

— Теперь клади!

Равинель, словно в любовном объятии, с ужасом прижал жену к себе. Потом, тяжело вздохнув, опустил на подушку. Люсьена аккуратно сложила пальто и отнесла в столовую, где уже лежала шляпка Мирей. Равинель рухнул на стул. Вот он, тот самый момент… Тот самый, когда уже нельзя подумать: «Еще можно остановиться, переиграть!» Достаточно он тешил себя этой надеждой. Все говорил себе, что, возможно, в последний момент… И все откладывал. Ведь в любом замысле всегда есть успокоительная неопределенность. Ты властен над ним. Будущее нереально. Теперь это свершилось. Люсьена вернулась, пощупала пульс Равинеля.

— Ничего не могу с собой поделать, — пробормотал он. — А ведь стараюсь изо всех сил.

— Я сама подниму ее за плечи, — сказала Люсьена. — А ты только держи ноги.

Равинель взял себя в руки, решился. Он сжал лодыжки Мирей. В голове замелькали нелепые фразы: «Ты ничего не почувствуешь, бедная моя Мирей… Вот видишь… Я не виноват. Клянусь, я не желаю тебе зла. Я и сам болен. Не сегодня-завтра мне крышка… Разрыв сердца». Он чуть не плакал. Люсьена каблуком распахнула дверь в ванную. Сильная — не хуже мужчины, к тому же она привыкла перетаскивать больных.

— Прислони ее к краю… Так… Теперь я сама.

Равинель отступил, да так стремительно, что ударился локтем о полочку над умывальником и чуть не задел стакан с зубной щеткой. Люсьена сперва опустила в воду ноги Мирей, потом все тело. Вода брызнула на кафельный пол.

— Ну-ка быстрее! — приказала Люсьена. — Принеси подставки для дров. Они в столовой.

Равинель повернулся и вышел. Кончено… Кончено… Она умерла. Его шатало. В столовой он налил себе полный стакан вина и залпом осушил его. За окном просвистел паровоз. Должно быть, пригородный поезд. Подставки были в копоти. Может, их обтереть? Впрочем, какая разница! Он взял подставки, но остановился в спальне, не в силах сдвинуться с места. Люсьена склонилась над ванной. Левую руку она опустила в воду.

— Положи их! — приказала она.

Равинель не узнал ее голоса. Он положил подставки на пороге ванной, и Люсьена взяла их свободной рукой — сначала одну, потом другую. Она не сделала ни единого лишнего движения, несмотря на волнение. Подставки должны придавить тело в воде как балласт.

Равинель, пошатываясь, добрался до кровати, уткнул голову в подушку и дал волю своему горю. В уме его пронеслись картины прошлого… Вот Мирей впервые приезжает в их домик в Ангиан: «Мы поставим приемник в спальне, правда, милый?» Он купил двуспальную кровать, и Мирей хлопает в ладоши: «Как будет удобно! Она такая широкая». И другие картины, более расплывчатые: моторная лодка в Антибе, сад, цветы, пальма…

Люсьена открыла кран над умывальником. Равинель услышал, как звякнул флакон. Должно быть, она тщательно, словно после операции, протирает руки одеколоном до самого локтя. Значит, все же натерпелась страху. В теории-то все просто. Притворяешься, будто ни во что не ставишь жизнь человеческую. Прикидываешься все познавшим, мечтающим о конце… Да-да, именно так. А вот когда смерть уже тут, пусть даже безболезненная, легкая (эвтаназия, говорит Люсьена), чувствуешь себя прескверно. Нет, ему не забыть взгляда Люсьены в тот момент, когда она поднимала с полу подставки, — какой помутившийся взгляд… А ведь она хотела подбодрить Равинеля. Теперь они сообщники. Теперь уже она его не бросит. Через несколько месяцев они поженятся. Впрочем, там видно будет. Ведь окончательно еще ничего не решено.

Равинель вытер глаза и удивился: и чего это он так расклеился? Он сел на кровати, позвал:

— Люсьена!

— Ну что тебе?

Голос был уже обычный, будничный. Он мог поклясться, что в этот момент она пудрится и подкрашивает губы.

— Может, покончить с этим сегодня же?

Она вышла из ванной комнаты с губной помадой в руке.

— Может, увезем ее с собой? — продолжал Равинель.

— Ну, знаешь, голубчик, ты теряешь голову. Тогда незачем было разрабатывать целый план.

— Мне так хочется… поскорее с этим разделаться.

Люсьена еще раз заглянула в ванную, погасила свет и осторожно прикрыла дверь.

— А твое алиби? Знаешь, полиция вправе тебя заподозрить. А уж страховая компания и подавно… Надо, чтобы свидетели видели тебя где-нибудь сегодня вечером, и завтра… и послезавтра.

— Ну разумеется, — выдавил он из себя.

— Хватит паниковать! Самое тяжкое позади… Теперь нечего распускать нюни.

Она погладила его по лицу. От ее рук пахло одеколоном.

Он встал, опираясь на ее плечо.

— Ладно. Значит, я не увижу тебя до… пятницы.

— Увы! Ты сам прекрасно знаешь… У меня дежурство, и, потом, где нам встречаться?.. Ведь не здесь же?

— Нет, нет! Не здесь! — вырвалось у него.

— Вот видишь. Сейчас никак нельзя, чтобы нас видели вместе. Нельзя все испортить из-за… какого-то ребячества.

— Тогда послезавтра в восемь?

— В восемь на набережной Иль-Глорьет. Договорились. Остается надеяться, что ночь будет такая же темная, как и сегодня.

Она принесла Равинелю ботинки и галстук, помогла надеть пальто.

— Что ты будешь делать эти два дня, бедный мой Фернан?

— Ей-богу, не знаю.

— Найдутся, наверное, клиенты в округе, которых тебе надо было бы посетить?

— A-а! Клиенты всегда найдутся!

— Твой чемодан в машине?.. Бритва?.. Зубная щетка?

— Да. Все готово.

— Тогда удираем. Высадишь меня на площади Коммерс.

Равинель пошел к гаражу, а тем временем Люсьена закрыла двери, не спеша заперла замок на два оборота. Тусклый свет фонарей пробивался сквозь белую завесу. Теплый туман попахивал тиной. Где-то там, у реки, трещал с перебоями дизельный мотор. Люсьена села рядом с Равинелем. Тот нервно переключил скорость, поставил машину у тротуара. Потом резким толчком опустил металлические жалюзи гаража, ожесточенно щелкнул замком, выпрямился, оглянулся на дом и поднял воротник пальто.

— Поехали.

Машина тяжело тронулась с места, разбрызгивая желтую грязь, неутомимые «дворники» не в силах были стереть с ветрового стекла липкие брызги. Навстречу им попался бульдозер и тут же скрылся из виду, прорыв в тумане светлый туннель, в котором поблескивали рельсы и стрелки.

— Только бы никто не заметил, как я выхожу из машины! — прошептала Люсьена.

Вскоре они увидели красный сигнальный фонарь на стройке возле Биржи и огоньки трамваев, выстроившихся вокруг площади Коммерс.

— Высади меня здесь.

Она наклонилась и поцеловала Равинеля в висок.

— Не дури и не волнуйся. Ты прекрасно знаешь, мой дорогой, что это было необходимо.

Хлопнув дверцей, она вошла в плотную серую стену тумана, чуть дрогнувшую под натиском ее тела. Оставшись один, Равинель сжал подрагивающую баранку. И тут его пронзила уверенность, что туман… Нет! Это неспроста… Он, Равинель, сидит здесь, в металлической коробке, словно в ожидании Судного дня… Эх, Равинель… Самый обыкновенный человечишка, в сущности, неплохой… В зеркальце отражались его кустистые брови. Фернан Равинель, идущий по жизни, вытянув руки, как слепой… Вечно в тумане. Вокруг едва различимые, обманчивые силуэты… Мирей… А солнце так и не проглянет. Никогда. Ему не выбраться из тумана, которому нет ни конца ни края. Неприкаянная душа! Призрак! Эта мысль давно мучила Равинеля. А что, если он и в самом деле всего лишь призрак?

Он выжал сцепление, объехал площадь. За запотевшими стеклами кафе молчаливо, как в театре теней, двигались силуэты. Нос, огромная трубка, пятерня, и всюду огни, огни… Огни эти были Равинелю необходимы… Он жаждал света, только свет мог утолить жажду его души, рассеять ее тьму. Он остановил машину у пивной «Фосс», прошел через крутящуюся дверь вслед за смеющейся юной блондинкой. И очутился в другом тумане — тумане дымящих трубок и сигарет. Дым растекался между лицами, цеплялся за бутылки, которые разносил на подносе официант. Перекрестные взгляды. Щелканье пальцев.

— Фирмен! Где мой коньяк?

Монеты звякали на стойке и на столах. Неутомимая касса перемалывала цифры. По залу неслись выкрики, заказы…

— Да нет же, три пачки с фильтром!

По бильярдному столу катились шары, легонько постукивая. Шум. Жизнь. Равинель опустился на край диванчика и как-то обмяк. «Похоже, я дошел до ручки», — мелькнуло у него в голове.

Он положил руки на столик, рядом с квадратной пепельницей, на каждой грани которой было выведено коричневыми буквами «Byrrh».[4] Солидно, ничего не скажешь. Такую пепельницу приятно потрогать.

— Что желаете, мсье?

Официант наклонился почтительно и любезно. И тут Равинеля охватило странное озорство.

— Пуншу, Фирмен, — приказал он. — Большой пунш!

— Хорошо, мсье!

Мало-помалу Равинель начал забывать все случившееся. Ему было тепло и уютно. Он курил ароматную сигарету. Официант священнодействовал, как истый гурман. Сахар, ром… Вскоре ром вспыхнул, заиграло пламя. Казалось, оно возникло само собой, ниоткуда. Сначала было голубое, потом рассыпалось дрожащими огненными языками и стало оранжевым. Равинель вспомнил календарь с картинками, который любил рассматривать мальчишкой: коленопреклоненная негритянка под кущами экзотических деревьев у золотистого берега, где плескалось синее море. В пламени пунша он узнавал те яркие, ослепительные краски. И покуда он глоток за глотком пил обжигающий напиток, ему чудилось, будто пьет он расплавленное золото и видит над собой мирное солнце, прогоняющее все страхи, все угрызения совести, тоску и тревогу. Он тоже имеет право жить, жить на широкую ногу, на всю железку, ни перед кем не отчитываясь. Наконец-то он освободился от долгого гнета. Он впервые без страха смотрел на того Равинеля, что сидел напротив, в зеркале. Тридцать восемь лет, но на вид старик, а ведь жить он еще и не начинал. Он же ровесник того мальчишки, который рассматривал негритянку и голубое небо. Ну ничего, еще не все потеряно.

— Фирмен! Повторите! И принесите расписание поездов.

— Слушаюсь, мсье.

Равинель извлек из кармана почтовую открытку. Разумеется, это идея Люсьены — послать Мирей открытку: «Буду в субботу утром». Он встряхнул ручку с вечным пером. Официант вернулся.

— Напомните мне, Фирмен, какое сегодня число?

— Сегодня?.. Четвертое, мсье.

— Четвертое… Точно! Четвертое. Я же целый день ставил эту дату на счетах… У вас, случайно, не найдется марки?

Расписание было грязное, засаленное, на углах пятна. Наплевать. Ага, вот и линия Париж — Лион — Марсель. Конечно, они поедут из Парижа! И непременно поездом! О паршивом автомобильчике больше не может быть и речи! Его завораживали названия, скользившие под указательным пальцем: Дижон, Лион, города вдоль долины Роны… Поезд номер тридцать пять. Ривьерский экспресс, первый и второй класс. До Антиба семь часов сорок четыре минуты… Были и другие скорые, которые шли до Вентимилля. Или же направлялись через Модену в Италию. Были составы с вагоном-рестораном, со спальными вагонами, длинными синими спальными вагонами… В облаке сигаретного дыма ему так и виделось все это, чудилось мерное покачивание вагона и ночь за окнами — ясная звездная ночь.

От выпитого во рту остался привкус карамели. В голове словно постукивают колеса поезда. Вертится входная дверь, танцуют лучи света.

— Мы закрываемся, мсье.

Равинель швыряет на стол монетки, отказывается от сдачи. Жестом отстраняет от себя все: и Фирмена, и глядящую на него кассиршу, и свое прошлое. Дверь подхватывает его, выталкивает на тротуар. Куда идти — неизвестно. Он прислоняется к стене. Мысли путаются. Почему-то на языке вертится одно-единственное слово — «Типперери». Почему «Типперери»? Он даже не знает, что оно означает. Он устало улыбается.

Глава 3

Больше полутора суток! Больше! И вот счет пошел уже на часы. Равинель думал, что ожидание будет нестерпимым. Но нет. Ничего ужасного. Однако, может, так даже еще хуже. Время утратило обычную определенность. Верно, арестант, осужденный на пять лет, поначалу испытывает примерно такое же чувство. Ну а арестант, осужденный на пожизненное заключение? Равинель упорно гонит от себя эту мысль, назойливую, как муха, привлеченная запахом падали.

Он то и дело прикладывается к бутылке. Не для того, чтобы появиться на людях, не для того, чтобы напиться. Просто чтобы как-то ускорить темп жизни. Между двумя рюмками коньяку не замечаешь, как летит время. Перебираешь в уме разные пустяки. Вспоминаешь, например, гостиницу, где пришлось ночевать накануне. Плохая кровать. Скверный кофе. Постояльцы непрестанно снуют взад-вперед. Свистки поездов. Надо было ехать из Нанта в Редон, в Ансени. Но уехать невозможно. Может, потому, что просыпаешься с одной и той же пронзительной, обескураживающе ясной мыслью… Прикидываешь свои шансы. Они кажутся такими ничтожными, что даже неохота бороться. Часам к десяти, глядишь, надежда возвращается. Сомнения сменяются верой. И вот уже ты бодро распахиваешь дверь «Кафе Франсе». Там встречаешь друзей. Двоих-троих непременно застанешь — они пьют кофе с коньяком.

— А, старина Фернан!

— Скажи пожалуйста! Ну и вид у тебя!

Приходится сидеть с ними, улыбаться. Хорошо еще… что они с готовностью принимают любое твое объяснение. Лгать так легко! Можно сказать, что у тебя болят зубы и ты просто обалдел от лекарств.

— А вот у меня, — говорит Тамизье, — в прошлом году был флюс… Еще немного, и я бы, наверное, отдал концы… адская боль!

Как ни странно, все это выслушиваешь, не моргнув глазом. Убеждаешь себя, что у тебя и в самом деле нестерпимо болят зубы, — и все идет как по маслу. Уже тогда, с Мирей… Тогда… Господи! Да это же было только вчера вечером… И разве вся эта история про зубы — ложь? Нет! Все куда сложнее. Вдруг делаешься другим человеком, перевоплощаешься, как актер. Но актер, как только опустится занавес, уже не отождествляет себя со своим персонажем. А вот ему теперь трудно разобрать, где кончается он сам, а где начинается его роль…

— Скажи, Равинель, новый спиннинг «Ротор» — стоящая вещь? Я про него читал в журнале «Рыбная ловля».

— Вещь неплохая. Особенно для морской рыбалки.

Ноябрьское утро, бледное солнце в дымке тумана, мокрые тротуары… Время от времени показывается трамвай и огибает угол кафе. Поскрипывают колеса — звук протяжный, резкий, но не противный.

— Дома все в порядке?

— Угу…

И тут он не солгал. Того и гляди, галлюцинации начнутся от этого раздвоения.

— Ну и развеселая у тебя жизнь, — замечает Бельо, — вечно на колесах!.. А тебе никогда не хотелось взять себе парижский район?

— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом, на периферии дела идут куда бойчее.

— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!

И он объясняет Бельо, что Равинель — юрист. Как растолковать им то, в чем и сам не разобрался? Тяга к воде…

— Ну как, болит, а? — шепчет Бельо.

— Болит… но временами отпускает.

Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него заключена поэзия. Возможно, это просто мальчишество, остатки детства. А почему бы и нет? Неужели же надо походить на мсье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдается свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Как им скажешь, что смотришь на них немного свысока, потому что сам принадлежишь к высшей расе вольных кочевников, потому что тебя окружает иллюзорный мир и ты торгуешь снами, выставляя на витрине крючки, искусственных мух или разноцветные блесны — все то, что так метко называется наживкой. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть работа. Но это уже не просто ремесло. В этом есть что-то от живописи и литературы… Как бы получше объяснить? Рыбалка — своего рода избавление. Но вот от чего? В этом-то все и дело.

…Равинель вздрагивает. Половина девятого. Почти целый час он перебирал недавние воспоминания.

— Официант!.. Коньяку…

А что было потом, после кафе? Он зашел к Ле Флему, близ моста Пирмиль. Ле Флем заказал ему три садка для уток. Поговорили с одним парикмахером, каждый понедельник бравшим огромных щук в Пеллерене, о голавле, о ловле на мух. Парикмахер не верил в искусственных мух. Чтобы его переубедить, Равинелю пришлось сделать для него «хичкок» из пера куропатки. Искусственные мухи получались у него как ни у кого во Франции, а может, и во всей Европе. У него своя манера держать приманку левой рукой. А главное — он умеет так ловко закрутить перо в виде грудки, что виден каждый волосок, и узелок затягивает по-особенному. Отлакировать — это любой сумеет. А вот растрепать тонкие волоски, приладить на место усики, придать приманке вид живой мухи, умело подобрать краски — тут уже требуется подлинное искусство. Муха трепещет, дрожит на ладони. Дунешь — и взлетит. Иллюзия полная. Недаром, когда держишь на ладони эту мохнатую муху, становится как-то не по себе. Так и хочется ее прихлопнуть.

— Вот это да! — восхищается парикмахер.

Ле Флем взмахивает рукой, как бы закидывая удочку, и воображаемый бамбук выгибается дугой. Его рука подрагивает от напряжения, будто рыба трепыхается на крючке, стремительно рассекая водные толщи.

— Вы хлопаете голавля вот так… и готово дело!

Левая рука Ле Флема ловко подставляет воображаемый сачок под укрощенную рыбу.

Симпатичный он парень, этот Ле Флем.

Прошло еще несколько часов. К вечеру — кино. Другое кино. Потом новая гостиница, на сей раз очень тихая. Мирей все время здесь, рядом с ним… Но не та, что лежит в ванной, а Мирей в Ангиане. Живая Мирей, с которой он бы охотно поделился своими страхами. «Как бы ты поступила на моем месте, Мирей?» А ведь он еще любит ее или, вернее, робко начинает любить. Нелепо. Мерзко, как ни крути, и все-таки…

— Смотри-ка! Да это же… Равинель.

— Что?

Перед ним остановились двое — Кадиу и какой-то незнакомец в спортивной куртке. Высокий, сухопарый, он внимательно всматривался в глаза Равинеля, словно…

— Знакомься, Ларминжа, — расплывается в улыбке Кадиу.

Ларминжа! Равинель знавал Ларминжа — мальчонку в черной блузе, который решал ему задачки. Они оглядывают друг друга.

Ларминжа протягивает руку первый:

— Фернан! Какая приятная неожиданность… Прошло небось добрых лет двадцать пять, а?

Кадиу хлопает в ладоши:

— Три коньяка!

И все-таки наступает легкая заминка. Неужели этот детина с холодными глазами и крючковатым носом — Ларминжа?

— Ты теперь где? — спрашивает Равинель.

— Я архитектор… А ты?

— О-о! Я коммивояжер.

Это сообщение сразу устанавливает между ними дистанцию. Ларминжа сдержанно говорит Кадиу:

— Мы вместе учились в лицее в Бресте. Вроде бы даже вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько лет, сколько зим!

Согревая в руке рюмку с коньяком, он снова обращается к Равинелю:

— А как родители?

— Умерли.

Вздохнув, Ларминжа объясняет Кадиу:

— Его отец преподавал в лицее. Так и вижу его с зонтом и с портфелем. Он не часто улыбался.

Что верно, то верно. Не часто. У него был туберкулез. Но к чему Ларминжа это знать? И хватит говорить об отце: он всегда ходил в черном; лицеисты прозвали его Сардиной. В сущности, именно он и отвратил Равинеля от учебы. Вечно твердил: «Вот когда меня не будет… Когда останешься без отца… Трудись, трудись…» Сидя за столом, отец вдруг забывал о еде и, сдвинув лохматые брови, которые унаследовал и Равинель, впивался взглядом в сына. «Фернан, дата Кампо-Формио?..[5] Формула бутана?.. Согласование времен в латинском языке?» Он был пунктуален, педантичен, все заносил на карточки. Для него география сводилась к перечню городов, история — к перечню дат, человек — к перечню костей и мышц. Равинеля и сейчас еще прошибает холодный пот, когда он вспоминает экзамены на аттестат зрелости. И нередко, словно в кошмарном сне, ему приходят на память странные слова: Пуант-а-Питр… известковый… односемядольный… Сын Сардины — такое бесследно не проходит. Что сказал бы Ларминжа, признайся ему Равинель, как он молил Бога, чтобы отец поскорее умер, следил за признаками близкого конца? Да что там говорить! Он поднаторел в медицине. Знает, что означает пена в уголках рта, сухой кашель по вечерам; знает, каково быть сыном больного. Вечно дрожать за его здоровье, следить за температурой, за переменами погоды. Как говорила его мать: «У нас в семье до седых волос не доживают». Она пережила мужа лишь на несколько месяцев. Тихо ушла в небытие, изможденная расчетами и бережливостью. Братьев и сестер у Равинеля не было, и после кончины матери он, несмотря на зрелый возраст, почувствовал себя бедным сиротой. Чувство это не прошло и по сей день. Что-то в нем так и не расцвело, и он вечно вздрагивает, когда хлопает дверь или когда его неожиданно окликают. Он боится вопросов в упор. Конечно, теперь у него не спрашивают дату Кампо-Формио, но он по-прежнему боится попасть впросак, забыть что-нибудь существенное. Ему и в самом деле случалось забывать номер своего телефона, номер своей машины. В один прекрасный день он, чего доброго, забудет и собственное имя. И не будет ни чьим-то сыном, ни мужем, никем… Безымянный человек из толпы! В тот день он, может быть, испытает счастье, запретное счастье. Кто знает?!

— А помнишь, как мы бродили по Испанской косе?

Равинель медленно отрывается от своих мыслей. Ах да, Ларминжа!

— Интересно, какой тогда был Равинель? Наверное, сухарь?

— Сухарь?

Ларминжа и Равинель переглянулись и одновременно рассмеялись, как будто скрепляя пакт. Ведь Кадиу этого не понять…

— Сухарь? Да, пожалуй… — отозвался Ларминжа и спросил: — Ты женат?

Равинель посмотрел на свое обручальное кольцо и покраснел.

— Женат. Мы живем в Ангиане, под Парижем.

— Знакомое место.

Разговор не клеился. Бывшие приятели исподтишка разглядывали друг друга. У Ларминжа тоже обручальное кольцо. Он нет-нет да и вытрет глаза — видно, не привык к вину. Можно бы порасспросить его о житье-бытье, да только зачем? Чужая жизнь никогда не интересовала Равинеля.

— Ну, как идет реконструкция? — спрашивает Кадиу.

— Двигается понемногу, — отвечает Ларминжа.

— Во сколько в среднем обходится первый этаж со всеми удобствами?

— Смотря по тому, какая квартира. Четыре комнаты с ванной — миллиона в два. Разумеется, если ванная вполне современная.

Равинель подзывает официанта.

— Пошли куда-нибудь еще, — предлагает Кадиу.

— Нет, у меня свидание. Ты уж извини меня, Ларминжа.

Он пожимает их мягкие теплые руки. У Ларминжа обиженное лицо. Что ж, он не хочет навязываться и так далее.

— Все-таки мог бы с нами пообедать, — ворчит Кадиу.

— В другой раз.

— Это уж само собой. Я покажу тебе участок у моста Сенс, который недавно приобрел.

Равинель торопится уйти. Он упрекает себя в недостатке хладнокровия, но не его вина, что он так болезненно на все реагирует. Любой бы на его месте…

Часы бегут. Он отводит машину на станцию обслуживания в Эрдре. Смазка. Полный бак горючего. И две канистры про запас. Потом едет на площадь Коммерс, минует Биржу, пересекает эспланаду Жолиет. Слева он видит порт, удаляющиеся огни статуи Свободы, Луару, испещренную световыми бликами. Никогда еще не ощущал он такой внутренней свободы, и тем не менее нервы его напряжены и сердце болезненно сжимается, готовясь к неизбежному испытанию. Прогромыхал мимо нескончаемый товарный состав. Равинель считает вагоны. Тридцать один. Сейчас Люсьена, наверное, выходит из больницы. Пускай себе нормально закончит рабочий день. В конце концов, весь план придуман ею. Ах да, брезент! Он прекрасно знает, что свернутый брезент лежит сзади, в углу машины, и все-таки беспокойно оглядывается. Брезент «Калифорния», который служит ему образчиком материала для палатки, на месте. Удостоверившись в этом, он поворачивает голову и тут замечает Люсьену. В туфлях на микропорке, она бесшумно направляется по тротуару к нему.

— Добрый вечер, Фернан… Все в порядке… Устал?

Она открывает дверцу. Тут же снимает перчатку и щупает пульс Равинеля. На лице недовольная гримаса.

— Да ты нервничаешь… Чувствуется, что пил.

— А что еще прикажешь мне делать? — ворчит он, выжимая газ. — Сама рекомендовала мне торчать на людях.

Машина мчится по набережной Фосс. Час пик. Десятки огоньков пляшут в темноте, петляют, встречаются, расходятся. Велосипедисты. Надо быть начеку. Может, Равинель и не бог весть какой автомеханик, зато водит отменно. Умело лавирует на дороге. После шлагбаума ехать стало намного легче.

— Давай сюда ключи, — шепчет Люсьена.

Он разворачивается, подает назад. Она выходит из машины, открывает гараж. Равинель с удовольствием выпил бы коньяку.

— Брезент, — напоминает ему Люсьена.

Она открывает входную дверь, прислушивается. И исчезает. А тем временем Равинель вытаскивает из машины брезент, расправляет рулон, и вдруг до него доносится шум, которого он боялся заранее… Вода… Вода, вытекающая из ванны. Сточная труба выведена в гараж.

Уж он повидал утопленников на своем веку! При такой работе, как у него, частенько оказываешься у воды. У всех утопленников вид неприглядный. Черные, разбухшие. Кожа от багра лопается… Равинель с трудом преодолевает две ступеньки. Там, в глубине затихшего дома, булькая, убегает из ванны вода… Проходя по коридору, Равинель замирает на пороге спальни. Дверь в ванную открыта. Люсьена склонилась над затихающей водой. Она что-то разглядывает. Брезент падает на пол. Равинель сам не знает, то ли он машинально выпустил его из рук, то ли просто не удержал… Он молча поворачивается и идет в столовую. Бутылка с вином по-прежнему стоит на столе, рядом с графином. Он пьет прямо из горлышка, залпом. Какого черта! Надо наконец решиться. Он возвращается в ванную, поднимает брезент.

— Расправь его хорошенько, — распоряжается Люсьена.

— Что расправить?

— Брезент.

Черствое, напряженное лицо — такого он еще у нее никогда не видел. Равинель разворачивает непромокаемую ткань. Получается большущий зеленоватый ковер, не умещающийся на полу ванной комнаты.

— Ну как? — шепчет Равинель.

Люсьена снимает пальто, закатывает рукава.

— Ну как? — повторяет Равинель.

— А как ты думал? — отзывается она. — Через двое-то суток…

Странная магия слов! Равинелю вдруг стало холодно. Ему хочется увидеть Мирей. Словно в приступе тошноты, он наклоняется над ванной. И видит юбку, облепившую ноги, и сложенные руки, и пальцы, сжимающие горло… О!..

Равинель с криком пятится. Он увидел лицо Мирей. Потемневшие от воды волосы, как водоросли, прилипли ко лбу, закрыли глаза. Оскаленные зубы, застывший рот…

— Помоги же мне, — просит Люсьена.

Он опирается на умывальник Его и вправду тошнит.

— Погоди… Сейчас.

Какой ужас! И все же воображение рисовало ему нечто еще более страшное. Но утопленники, вытащенные из реки, — это трупы, плывшие много дней вдоль черных корявых берегов. А тут…

Он выпрямляется, сбрасывает пальто, пиджак.

— Бери ее за ноги, — приказывает Люсьена.

Ему неудобно, не с руки, отчего ноша кажется еще тяжелей, гулко стучат капли. Одеревенелые, ледяные ноги. Вот они приподнимают тело Мирей над краем ванны, опускают. Потом Люсьена прикрывает труп и, словно упаковывая товар, закатывает в брезент. Теперь у их ног лежит блестящий рулон, сквозь складки которого просачивается вода. Остается только закрутить два конца материи так, чтобы было удобно ухватиться. И они выходят со своей ношей из дома.

— Надо было заранее открыть багажник, — выговаривает ему Люсьена.

Равинель откидывает крышку багажника, залезает в машину и тянет на себя длинную поклажу. Она умещается только по диагонали.

— Лучше бы перевязать, — бурчит Равинель.

И тут же злится на себя. Это говорит коммивояжер! Не муж. Да и Люсьена, конечно, уже сама все сообразила.

— Некогда. Сойдет.

Равинель соскакивает на землю, растирает себе поясницу. Черт побери! Все-таки прихватило. Надо было поберечься, не давать воли нервам. Он из последних сил делает бесполезные судорожные движения: сжимает и разжимает пальцы, трет затылок, сморкается, чешется.

— Подожди меня, — говорит Люсьена. — Я хоть немного приберу в комнатах!

— Нет.

Только не это! Ему не под силу оставаться одному в тускло освещенном гараже. Они оба снова поднимаются в дом. Люсьена наводит порядок в столовой, выливает воду из графина, вытирает его. А он чистит щеткой пиджак, застилает постель. Полный порядок. Последний придирчивый взгляд… И Равинель берется за шляпу, а Люсьена, натянув перчатки, подхватывает сумку и пальто Мирей. Да-да, полный порядок. Она оборачивается:

— Ну, ты доволен, милый? Тогда поцелуй меня.

Ни за что! Только не здесь! Какое бессердечие! Хороша же она, эта Люсьена! Часто он либо не понимает ее, либо считает наглой до предела. Вытолкнув ее за порог, он запирает дверь и возвращается в гараж. Оглядывает машину перед дорогой, тычет носком ботинка в покрышки. Люсьена уже уселась. Он выводит машину и торопливо закрывает гараж. Откуда ни возьмись, позади останавливается какой-то автомобиль. Уж не любопытства ли ради? Равинель нервно хлопает дверцей и, набрав скорость, гонит машину в сторону вокзала. Выбирая улицы потемней, выезжает на Женераль-Бюат. Машина, покачиваясь из стороны в сторону, обгоняет лязгающие трамваи, сквозь запотевшие окна которых видны темные силуэты пассажиров.

— Нечего так мчаться, — выговаривает ему Люсьена.

Но Равинелю не терпится попасть за город, затеряться на темных дорогах через поля. Мелькают бензозаправочные станции — красные, белые… пролетают мимо дома рабочих… заводские стены. Вот в конце проспекта опускается шлагбаум. И тут Равинеля охватывает страх. Нестерпимый страх… Равинель останавливается за грузовиком и гасит фары.

— А как насчет правил уличного движения?

Да она просто каменная! Проходит товарный поезд. Его тащит старенький паровоз. Грузовик трогается. Проезд разрешен. Если бы Равинель не перезабыл все молитвы, он бы непременно помолился.

Глава 4

Равинелю часто приходится разъезжать в машине по ночам. Ему это нравится. На дороге — ни души, и ты на полном ходу врезаешься в темноту. Не сбавляя скорости, проезжаешь деревни. Фары причудливо освещают дорогу, которая напоминает подернутый рябью канал. Будто едешь по самой кромке. И вдруг словно скатываешься с американских горок: белые столбики, ограждающие повороты, сверкая в отсветах фар, наезжают на тебя с головокружительной скоростью. Ты чуть ли не собственной волей направляешь эту захватывающую феерию, превращаешься в таинственного мага, касаешься волшебной палочкой странных предметов на далеком горизонте, на лету высекаешь из темноты снопы искр и целые неведомые созвездия. Ты отдаешься мечте, далеко отрываешься от реальности. Ты уже не человек, а обнаженная душа, уносимая течением, блуждающая по уснувшему миру. Улицы, луга, церкви, вокзалы бесшумно скользят мимо, исчезают в темноте. Может, и нет никаких лугов, никаких вокзалов? Ты сам себе хозяин. Прибавишь скорости, и уже ничего не видно, кроме дрожащих линий, со свистом проносящихся за стеклом, словно стены туннеля. Но стоит приподнять затекшую ногу, как декорации тут же меняются. И мелькает унылый ряд картин, иные мгновенно запечатлеваются в мозгу, как распластанные листья, налипающие на радиатор и на ветровое стекло: колодец, тележка, будка железнодорожного сторожа, сверкающие пузырьки в витрине аптеки. Равинель любит ночь. Анже позади, позади переливчатая цепочка огней. Дорога пустынна. Люсьена сидит, засунув руки в карманы, уткнувшись подбородком в воротник, и не раскрывает рта. Теперь Равинель едет не торопясь, мягко выписывая повороты. Старается избегать толчков, чтоб не причинить боль лежащему в багажнике телу. Смотреть на спидометр незачем. Он и без того знает, что скорость в среднем пятьдесят. А раз так, значит, они будут в Ангиане, как и наметили, — до восхода солнца. Только бы все обошлось!.. Когда они проезжали Анже, вдруг забарахлил мотор. Нажал на газ — и порядок. Черт возьми, он не прочистил карбюратор! Не хватает еще застрять на дороге в такую ночь! Ладно, нечего заранее паниковать. Лучше не прислушиваться к мотору. Они с Люсьеной — как летчики, совершающие полет над Атлантикой. Повреждение мотора означало бы для них…

Равинель даже зажмурился. Такими мыслями только накличешь беду. Впереди маячит красный огонек. Это многотонный грузовик. Он плюется густым масляным дымом, нарушает рядность, оставляя слева узкий коридор, в который едва ли втиснешься. Равинель выпрямляется, увидев, что оказался в самом фокусе света фар грузовика. Из кабины водителя наверняка просматривается салон их машины. Равинель прибавляет скорости, и мотор сразу начинает барахлить. Неужели в форсунку попала пыль, засорился карбюратор? Люсьена ни о чем не подозревает. Она спокойно дремлет. Ей-то что? Странно, до чего она не похожа на других женщин… Как вышло, что она стала его любовницей? По чьей инициативе? Поначалу казалось, она его просто не замечает. Она интересовалась только одной Мирей. Обращалась с ней не как с пациенткой, а как с подругой. Они однолетки. Может, она поняла, что их брак непрочен? Илиуступила внезапному порыву? Но он-то прекрасно сознает, что красотой не блещет. Остроумием тоже. Сам он никогда не посмел бы прикоснуться к Люсьене. Люсьена из другого мира — изысканного, утонченного, культурного. Его отец, учителишка брестского лицея, смотрел на этот мир лишь издали, глазами бедняка. Первое время Равинель думал, что это женский каприз. Странный каприз, и только… Вороватые объятия… Иногда прямо в кабинете на кушетке рядом со столом, на котором стерилизовались никелированные инструменты. Случалось, она потом измеряла ему давление — беспокоилась за его сердце. Беспокоилась?.. Нет. Вряд ли. Но она не раз проявляла заботу, вроде бы и вправду волновалась… А иногда с улыбкой выпроваживала его за дверь: «Что ты, милый, ей-богу, это же сущие пустяки». В конце концов его совершенно замучила неуверенность. Скорее всего… Внимание! Сложный перекресток… Скорее всего, у нее с первого же дня возникли далеко идущие планы… Ей нужен был сообщник. Они сообщники с самого начала, с первого взгляда… Любовь тут ни при чем, то есть настоящая любовь! Их связывает отнюдь не склонность, а что-то глубокое, тайное, запутанное. Разве Люсьена польстилась бы на деньги? Нет, ей важнее власть, которую дают деньги, положение в обществе, право распоряжаться. Она хочет властвовать. А он сразу ей подчинился. Но это еще не все. В Люсьене живет какая-то скрытая тревога. Едва ощутимая, но все-таки ошибиться тут невозможно. Тревога человека, повисшего над бездной, существа не вполне нормального. Потому-то они и сошлись. Ведь он и сам человек не вполне нормальный, ну хотя бы с точки зрения Ларминжа. Он живет как все, даже считается отличным представителем фирмы, но это одна видимость… Проклятый косогор! Мотор решительно не тянет!.. Да, так о чем же это он?.. Он мечется, пытаясь преодолеть границы своего бытия, как изгнанник, стремящийся вновь обрести родину. И она тоже… она ищет, мучается, ей все чего-то недостает. Иногда она как бы в страхе цепляется за него. А иногда смотрит так, будто задается вопросом, кто же он такой. Смогут ли они жить вместе? И захочет ли он с ней жить?

Равинель тормозит. Его ослепляет свет фар. Рассекая воздух, проносится встречная машина, и снова путь открыт. Деревья побелены в рост человека, шоссе рассечено посредине желтой чертой, и время от времени осенний черный лист издали напоминает камень или выбоину на асфальте. Равинель лениво пережевывает одни и те же мысли. Он забыл про смерть. Забыл про Люсьену. У него затекла нога, ему очень хочется курить. Он чувствует себя в полной безопасности в этой как бы герметически закрытой машине. Нечто подобное он испытывал еще в детстве, когда ходил в школу в застегнутой на все пуговицы пелерине. Опустив капюшон, он видел всех, а его — никто. И он, изображая парусник, играл сам с собой, сам себе отдавал приказы, совершал сложные маневры: «Повернуть брам-стеньгу!», «Убрать паруса!» Он наклонялся, подстраивался под ветер и позволял ему нести себя к бакалейной лавке, куда его нередко посылали за вином. С тех пор и захотелось ему побывать в ином мире, без взрослых, вечно проповедовавших одну лишь строгую мораль.

Люсьена кладет ногу на ногу и аккуратно прикрывает колени полами пальто. Равинель с трудом осознает, что они везут труп.

— Через Тур добрались бы быстрее, — замечает Люсьена, не повернув головы. Равинель тоже не смотрит в ее сторону и отрезает:

— Но после Анже дорога бывает забита. Да и не все ли равно?

Только бы она не возразила, а то он непременно с ней разругается, в сущности, из-за пустяка. Но Люсьена довольствуется тем, что достает из бардачка карты автомобильных дорог и рассматривает их, наклонившись к освещенной приборной доске. Это раздражает Равинеля. Дорожные карты — по его части. И разве он полез бы в ее ящик? Кстати, он никогда не бывал у Люсьены дома. Они слишком занятые люди. Едва успевали позавтракать вместе или встретиться в больнице, куда он заходил якобы на прием к врачу. А чаще всего Люсьена приходила в домик у пристани. Там-то они все и задумали. Что он знает о Люсьене, о ее прошлом? Она не склонна к откровениям. Как-то раз она сказала, что отец ее был судьей в Эксе. Умер во время войны. Не вынес лишений. О матери она вообще не рассказывала. Как он ее ни выспрашивал, она только хмурилась. И все. Ясно одно: Люсьена с ней не видится. Наверное, семейная распря. Во всяком случае, в Экс Люсьена так и не возвратилась. Но эти места, видно, все же дороги ее сердцу, раз она хочет обосноваться в Антибе. Сестер и братьев у нее нет. В ее кабинете стоит — вернее, стояла, так как он давно уж ее не видал, — маленькая фотография. На ней красивая светловолосая девочка скандинавского типа. Он еще расспросит ее, кто это. Потом, после женитьбы. Как это чудно звучит! Равинель не представляет себя мужем Люсьены. Люсьена, да и он сам, как это ни странно, типичные старые холостяки. И привычки у них холостяцкие. Его привычки неотъемлемы от него. Они ему нравятся. А вот привычки Люсьены он просто ненавидит. Ненавидит ее духи. Терпкий запах не то цветка, не то животного. Ненавидит ее перстень с печаткой, который она вечно крутит при разговоре; такое массивное кольцо хорошо смотрелось бы на пальце банкира или промышленника. Ненавидит манеру есть: она лязгает зубами и любит мясо с кровью. Порой ее движения, ее выражения вульгарны. Она следит за собой. Она отлично воспитана. Но иногда вдруг захохочет во весь голос или смотрит на людей слишком заносчиво и нагло. У нее широкие запястья, толстые лодыжки, почти плоская грудь. Это его чуточку коробит. Она курит тонкие вонючие сигареты. Кажется, привычка, приобретенная в Испании. Зачем она ездила в Испанию? Прошлое Мирей, по крайней мере, лишено всякой таинственности.

После Ла-Флеш пейзаж меняется. Попадаются холмы, ложбины, где еще держится туман, изморосью застилающий стекла. Некоторые крутые подъемы Равинель берет только со второй попытки.

Эта двойная смесь — мерзкое горючее. Из-за него-то и тарахтят моторы, да и тянут они не лучше газогенератора. Погода вконец испортилась. Половина одиннадцатого. На дороге ни души. Если вырыть в поле яму и закопать труп, никто и не догадается. Все шито-крыто… Но у них разработан план… Бедняжка Мирей! Она не заслуживает таких мыслей. Равинель вспоминает о ней с нежной жалостью. Почему она не из той же породы, что и он? Домашняя хозяюшка, уверенная в себе! Неравнодушная к цветным кинофильмам, магазинам стандартных цен, кактусам в горшочках. Она считала себя выше его, критиковала галстуки, которые он носил, смеялась над его лысиной. Она недоумевала, отчего он иногда раздраженно расхаживал по дому, засунув руки в карманы. «Что с тобой, милый? Давай-ка сходим в кино… Если тебе скучно, скажи». Но нет, ему было не скучно, а куда хуже! Ему было тошно жить — вот правильное слово. Теперь он знает — это неизлечимо. Как хроническое заболевание. Тошно жить на свете. И никакое лечение тут не поможет. Теперь Мирей мертва! А что изменилось? Однако, быть может, когда они поселятся в Антибе…

По обеим сторонам дороги тянется бесконечная равнина. Кажется, что машина стоит на месте. Люсьена перчаткой протирает стекло, рассматривает унылый пейзаж, мелькающий за окном. На горизонте замаячили огни Ле-Мана.

— Тебе не холодно?

— Нет! — отрезает Люсьена.

С Мирей Равинелю тоже не повезло. Как и с Люсьеной. Ему либо не хватает опыта, либо попадаются только холодные женщины. Напрасно Мирей притворялась чувственной, считая, что обязана разыгрывать страсть. Равинеля не так-то легко провести. Отсюда и пошли их разногласия. А вот Люсьена — та даже и не пытается вводить его в заблуждение. Совершенно очевидно, что любовь ее только бесит. Она полная противоположность Мирей, которая считала себя обязанной поддерживать супружеские отношения, относилась ко всему всерьез. А вот он ничего не принимает всерьез. У того, что действительно имеет значение, нет ни имени, ни формы. Это и груз, и пустота. Люсьена это понимает. У нее часто такой пристальный, остановившийся взгляд, что обмануться невозможно. Не исключено, что и Мирей хотела понять это, как хотела обучиться любви. Может, любовь-то как раз и вводит нас во внутренний мир другого человека. Равинель думал об игре в туман. Ему следовало бы приспособиться к Мирей. Наверняка она была чувственной и женственной. Полная противоположность Люсьене.

Равинель отгоняет эти мысли. Ведь, в конце концов, Мирей убил он. Но в этом-то вся и загвоздка. Он никак не может себя убедить, что совершил преступление. Преступление — так ему всегда казалось и кажется по сей день — вещь чудовищная! Надо быть кровожадным дикарем. А он вовсе не кровожаден. Он органически не способен схватиться за нож… или нажать на спусковой крючок револьвера. В Ангиане у него лежит в секретере заряженный браунинг… Пустынные ночные дороги… Кто тебе встретится — неизвестно. Даврель, директор фирмы, посоветовал ему обзавестись оружием. Приобретя револьвер, он сунул его в бардачок, перепачкал смазкой карты и, разозлившись, бросил дома в секретер. Ему бы и в голову не пришло стрелять в Мирей. Его преступление — результат незначительных, мелких подлостей, совершенных по недомыслию. Если бы судья — ну вот вроде отца Люсьены — стал его допрашивать, он бы чистосердечно ответил: «Ничего я такого не сделал!» А раз он ничего не сделал, то и не раскаивается. В чем ему раскаиваться? В конце концов ему пришлось бы сожалеть о том, что он такой, как есть. А это сущая бессмыслица.

Дорожный знак: «До Ле-Мана 1500 метров». Белые станции обслуживания. Дорога проходит под металлическим мостом, бежит между белыми домами.

— Ты не хочешь ехать через центр?

— При чем тут центр?.. Я еду кратчайшим путем.

Двадцать пять минут одиннадцатого. Люди выходят из кино. Мокрые тротуары. Шум мотора эхом отзывается на пустынных улицах. Кое-где еще попадаются освещенные бистро. Слева площадь. По ней не спеша идут двое полицейских с велосипедами. Потом снова пригород, газовые фонари. Опять белые дома и бензоколонки. Улицы кончаются. Мелькает мост, на нем пыхтит маневровый паровоз. Навстречу несется фургон для перевозки мебели. Равинель переключает скорость, выжимая семьдесят пять километров. Еще немного — и Бос. А до Ножан-ле-Ротру дорога нетрудная.

— Сзади машина, — говорит Люсьена.

— Вижу.

От света ее фар руль и приборная доска словно покрываются золотой пылью, так и хочется стереть ее рукой, а дорога впереди сразу кажется темнее прежнего. Машина — «пежо» — обгоняет их и тут же сворачивает с шоссе. Ослепленный Равинель чертыхается. «Пежо» медленно растворяется, тает, как силуэт на экране, и вот остаются лишь два огонька вдали. Скорость не меньше ста десяти. Именно в этот момент мотор задохнулся, закашлял. Равинель включает зажигание. Мотор глохнет напрочь. Машина катится лишь по инерции. Равинель машинально выруливает на край дороги, притормаживает, выключает фары и зажигает габаритные огни.

— Что это ты задумал? — спрашивает Люсьена.

— Неполадки! Неясно, что ли? С машиной неполадки. Наверное, карбюратор!

— Только этого не хватало!

Можно подумать, что он нарочно. Обидно, конечно, застрять у самого Ле-Мана. Там большое движение транспорта, даже ночью! Равинель выходит из машины. Сердце его колотится. Пронизывающий холодный ветер посвистывает в голых ветвях. Отчетливо слышен каждый звук. Вот где-то звонко громыхнули вагоны, и состав тронулся с места. Неторопливо прозвучал над деревней автомобильный гудок Черт побери, живут же люди в черепашьем темпе! Равинель приподнимает капот.

— Подай фонарик.

Она протягивает ему фонарь. Равинель склоняется над теплым, хорошо смазанным мотором. Отвертка пляшет в его руке, не попадая в нужные пазы.

— Давай же быстрее.

Равинель не нуждается в понукании. Он с остервенением сдувает в сторону едкий пар, отдающий бензином и маслом. Хрупкий жиклер покоится на его ладони. Придется разобрать карбюратор. Нужно положить куда-нибудь крошечные винтики. Их спасение зависит от одного из этих кусочков металла. На лбу у Равинеля выступает пот и, стекая, щиплет глаза. Он садится на подножку, аккуратно раскладывает перед собой детали карбюратора. Люсьена расхаживает по шоссе.

— Лучше бы помогла, — замечает Равинель.

— Ты прав, так дело пойдет быстрее. Ведь вполне возможно…

— Что?

— Что первый же встречный автомобилист поинтересуется, не надо ли нам помочь.

— Подумаешь!

— Как это «подумаешь»? Он может выйти из машины и предложить нам свои услуги.

Равинель энергично продувает медные трубочки. Его рот наполняется едкой, кислой слюной. Но он все дует и дует. И уже не слышит замечаний Люсьены. Чувствует только, как пульсирует в висках кровь. Наконец он переводит дух.

— Полиция!

Что она мелет, эта Люсьена! Равинель протирает глаза, смотрит на нее. Хм… боится! Сомнений нет. Наверняка подыхает со страху. Вынимает из машины свою сумочку. Равинель вскакивает и бормочет, держа жиклер в зубах:

— Ты что, собираешься меня бросить?

— Хватит болтать, дуралей!

Машина. Из Ле-Мана. Не успели они и глазом моргнуть, как она оказалась почти рядом. Яркий луч света очерчивает их фигуры, и они чувствуют себя голыми. Растущая черная громада замедляет ход.

— Дело дрянь? — спрашивает жизнерадостный голос.

В темноте угадывается большой грузовик. Из окна высовывается мужчина. Алеет красная точка сигареты.

— Да нет! — отзывается Равинель. — Уже порядок.

— Может, девочка пожелает ехать со мной? — хохочет шофер и, трогаясь, машет рукой.

Грузовик спешит дальше, слышен только скрип переключателя скоростей. Люсьена, обессилев, падает на сиденье. Но Равинель в бешенстве. Она впервые обозвала его дураком.

— Сделай одолжение — сиди спокойно. И держи свои соображения при себе. Ты виновата не меньше моего.

Неужели она действительно собирается удрать? Добраться до Ле-Мана? Они ведь связаны одной ниточкой. Да и разве бегство могло бы спасти ее?

Люсьена молчит. По ее позе нетрудно догадаться, что она решила ни во что не вмешиваться. Пусть, мол, выпутывается сам как знает. А ведь нелегко заново собрать карбюратор, почти вслепую, пристраивая прыгающий фонарик то на коробке скоростей, то на крыле или на радиаторе. Каждую секунду гайки могут свалиться в песок. Но от злости пальцы Равинеля обретают такую уверенность, такую ловкость и подвижность, какой они еще никогда не знали. Он осматривает машину, выжимает газ. Порядок. Мотор заработал исправно. И тут Равинель из озорства хватает канистру и не спеша наливает полный бак. Их обгоняет грузовик-цистерна, освещая на мгновение салон и длинный сверток едко-зеленого цвета. Люсьена съеживается на сиденье. Так тебе и надо! Он водворяет огромную канистру на прежнее место — на громыхающий лист железа, закрывает багажник: поехали! Половина первого. Равинель нажимает на педаль. Ему почти весело. Люсьена струхнула. Да еще как! Куда больше, чем тогда, в ванной. Почему? Риск тот же — ни меньше, ни больше. Во всяком случае, в их отношениях что-то вдруг изменилось. Она чуть было не предала его. Конечно, Равинель больше об этом никогда не заговорит, но будет уже иначе реагировать, если она снова попробует держаться с ним высокомерно.

Красный огонек грузовика-цистерны приближается. Равинель обгоняет его и мчится вперед. Вот и Бос. Небо прояснилось. Высыпали звезды. Они медленно бегут за окнами машины. О чем она, интересно, думала, хватая сумочку? О своем общественном положении, о своем месте в больнице? Она его чуточку презирает. Жалкий коммивояжер! Он давно это понял. Его считают простаком, не способным разбираться в тонкостях. Но он вовсе не такой дурак, как им кажется!

Ножан-ле-Ротру! Длинная, бесконечно длинная улица, кривая и узкая. Небольшой мост и черная, поблескивающая в отсветах фар водная гладь. «Внимание — школа!» Ночью школьники спят. Равинель не замедлил хода. Вот он уже на другом, крутом берегу. Мотор рычит во всю мочь.

Черт побери! Жандармы. Трое, четверо. Их «ситроен» поставлен поперек шоссе и загораживает проезд; у края дороги выстроились мотоциклисты. И все залито ярким светом: спины, портупеи, лица жандармов. Они машут. Придется остановиться. Равинель выключает фары. Внезапно его скрючивает от подступающей к горлу тошноты, как тогда — в ванной. Он машинально резко тормозит, и Люсьена с силой упирается в приборную доску, чтобы не стукнуться. Его мутит. Вот уже электрический фонарик прогуливается по мотору, по кузову… Глаза жандармов впиваются в глаза Равинеля.

— Откуда едете?

— Из Нанта. Коммивояжер.

Равинель вовремя сообразил, что это уточнение может их спасти.

— Вы не обгоняли возле Ле-Мана большой грузовик?

— Вполне возможно. Как-то не обратил внимания, знаете.

Жандарм переводит взгляд на Люсьену. Равинель спрашивает как можно более непринужденно:

— Гангстеры?

Жандарм, заглянув под сиденье, гасит фонарик.

— Мошенники. Везут перегонный куб.

— Странная профессия. Моя мне больше нравится!

Жандарм отходит. Равинель медленно трогается с места, проезжает мимо выстроившихся в ряд мотоциклистов, постепенно набирает скорость.

— А я-то уж подумал… — бормочет он.

— Я тоже, — признается Люсьена.

Он с трудом узнает ее голос.

— Не исключено, однако, что он взял на заметку наш номер.

— Ну и что?

Вот именно — ну и что! Какая разница? Равинель не намерен скрывать свое ночное путешествие. В каком-то смысле даже хорошо, если жандарм записал номер машины. Ведь, в случае чего, этот человек мог бы засвидетельствовать… Только вот одна деталь… Женщина в машине. Но жандарм может об этом и не вспомнить…

Стрелка часов перед глазами продолжает свой однообразный бег. Три часа. Четыре часа. Шартр уже далеко, на юго-востоке… За поворотом открывается Рамбуйе. Тьма по-прежнему непроглядна. Они намеренно выбрали ноябрь. Но движение становится все оживленнее. Цистерны с молоком, тележки, почтовые машины… Теперь Равинелю уже не до размышлений. Он внимательно следит за дорогой. Вот и окраина Версаля. Город спит. Поливальные машины неторопливо ползут в ряд, позади огромного грузовика, похожего на танк. Тяжелая усталость наваливается на плечи Равинеля. Хочется пить.

Виль-д’Авре… Сен-Клу… Пюто… Мелькают дома. За прикрытыми ставнями темно. После встречи с жандармами Люсьена не сделала ни одного движения, ни одного жеста. Но она не спит. Она глядит прямо перед собой сквозь запотевшее ветровое стекло.

Темный, бездонный провал Сены. А вот уже и первые особнячки Ангиана. Равинель живет неподалеку от озера, в конце тупика. Завернув сюда, он тут же включает сцепление, и машина по инерции бесшумно катится вперед.

Равинель останавливается в конце тупика на круглой площадке и выходит из машины. У него так затекли руки, что он едва не роняет ключ. Наконец он распахивает ворота, заводит машину во двор и поспешно закрывает обе створки. Справа — домик, слева — гараж, низкий, массивный, вроде дота. В конце аллеи за деревьями виднеется покатая крыша флигеля.

Люсьена, пошатнувшись, хватается за ручку дверцы. Ноги у нее занемели, она трясет сначала одной, потом другой ногой, поочередно сгибает и разгибает их. Лицо замкнутое, хмурое — такое бывает у нее при самом скверном настроении. Равинель приподнимает крышку багажника.

— Помоги-ка!

Сверток цел и невредим. Один край полотнища чуть завернулся и обнажил намокшую заскорузлую туфлю. Равинель тянет рулон на себя, Люсьена берется за другой конец.

— Пошли?

Она наклоняет голову в знак согласия. Готово!

Согнувшись под тяжестью ноши, они спускаются по аллее, минуют живую изгородь. Флигель с покатой крышей — это их прачечная. Крошечный ручеек лениво бежит к мосткам. Постепенно ручеек расширяется и образует маленький водопад, а потом теряется в озере.

— Посвети!

К Люсьене возвращается командирский тон. Сверток лежит на цементных плитах. Равинель держит фонарь, Люсьена принимается развертывать брезент. Тело в помятой одежде поворачивается легко, как бы по собственной воле. Лицо Мирей, обрамленное уже высохшими, растрепанными волосами, словно гримасничает… Толчок — и труп скользит по мосткам. Всплеск — и волна докатывается до противоположного берега. Еще немного… Люсьена подталкивает труп ногой, и он погружается в воду. Потом она на ощупь — Равинель уже погасил фонарик — складывает брезент и тащит его к машине. Двадцать минут шестого.

— У меня времени в обрез, — бормочет она.

Они входят в дом, вешают на вешалку в передней пальто и шляпу Мирей. Кладут ее сумочку на стол в столовой.

— Быстрей! — командует разрумянившаяся Люсьена. — Скорый в Нант отходит в шесть сорок. Мне никак нельзя опоздать.

Они садятся в машину. И только теперь Равинель осознает, что овдовел.

Глава 5

Равинель медленно спустился по лестнице вокзала Монпарнас, у входа в вестибюль купил пачку «Голуаз» и отправился к «Дюпону». «У Дюпона поешь как дома». Светящаяся вывеска отливала бледно-розовым светом в лучах зари. Сквозь широкие стекла видны спины людей, сидящих за стойкой бара, и огромная кофеварка с колесами, рукоятками, дисками, которые начищал до блеска заспанный официант. Равинель сел за дверью и сразу же размяк. Сколько раз он останавливался тут в такую же вот рань! Бывало, проделаешь крюк через весь Париж, чтобы потянуть время и не будить Мирей. Сегодняшнее утро — как все другие…

— Черный… и три рогалика.

Все очень просто: похоже, он отходит после ночного кошмара. Снова ощущает свои ребра, локти, колени, каждую мышцу. Малейшее движение — и по телу пробегает волна усталости. Голова у него горит, в мозгу будто что-то клокочет, в глазах резь, кожа буквально натягивается на скулах… Он чуть не начал клевать носом прямо на стуле в шумном кафе. А ведь самое трудное у него впереди. Теперь нужно якобы обнаружить труп. Но до чего хочется спать! Все решат, что он убит горем. В каком-то смысле изнуренный вид сослужит ему добрую службу.

Равинель положил деньги на стол, обмакнул рогалик в кофе. Он показался ему горьким, как желчь. Если поразмыслить, то встреча с жандармами — сущий пустяк, даже если кто и сообщит, что в машине сидела женщина. Пожалуйста: эта женщина — незнакомка, она проголосовала на дороге. Он встретил ее при выезде из Анже. Сошла в Версале. Ни малейшей связи со смертью Мирей… И потом, кому взбредет в голову расследовать, какой дорогой он вернулся домой? Допустим, его даже заподозрят. Но лишь до тех пор, пока не проверят алиби. Равинель не выезжал за пределы Нанта и его окрестностей. Это подтвердят тридцать свидетелей. Где и когда он выходил, можно установить с точностью до часа или около того. Ни одного пробела. В среду, четвертого — а вскрытие поможет установить точную дату, если не час смерти, — в среду, четвертого?.. Погодите-ка! Я провел весь вечер в пивной «Фосс». Засиделся там за полночь. Спросите Фирмена, официанта, он наверняка помнит. А пятого утром я болтал с… Но к чему лишний раз ворошить эти невеселые мысли?

Люсьена все это уже без конца твердила ему на вокзале. Версия несчастного случая возникает сама собой. Головокружение, упала в ручей, мгновенное удушье… Зауряднейшее дело. Правда, Мирей была одета не по-домашнему. А раз так, зачем ей понадобилось спускаться в прачечную? Да мало ли зачем женщина может пойти к себе в прачечную? Может, забыла там белье или кусок мыла… Впрочем, вряд ли у кого-либо возникнут подобные вопросы. А если кто предпочитает версию самоубийства — что ж, пожалуйста. Два года прошли, те самые два года, которых требует страховая компания…

Без десяти семь. Черт возьми! Пора трогаться. Равинель так и не прикоснулся к последнему рогалику, а первые два застряли у него в горле тошнотворной массой… С минуту он постоял на краю тротуара. Автобусы и такси разбегались во всех направлениях. Толпы служащих, обитателей пригородов, торопились покинуть вокзал. Вот он, унылый Париж на рассвете… Н-да… И все-таки пора трогаться в путь.

Машина припаркована совсем рядом с билетными кассами. Там, словно картина на выставке, висит большая карта Франции, похожая на открытую ладонь, сплошь изрезанную линиями: Париж — Бордо, Париж — Тулуза, Париж — Ницца… Линии удачи, линии жизни. Фортуна! Судьба! Равинель дал задний ход и выехал на дорогу. Надо как можно скорей уведомить страховую компанию. Послать телеграмму Жермену. Придется, наверное, позаботиться и о похоронах. Мирей хотела бы очень приличных похорон, ну и, конечно, отпевания в церкви. Равинель вел машину как автомат. Он назубок знал все эти улицы, бульвары… да и движение еще не напряженное. Мирей была неверующая и все-таки ходила к обедне. Предпочитала праздничные службы из-за органа, пения, туалетов. И не пропускала проповеди отца Рике по радио, во время поста. Она не очень-то разбиралась в сути, но считала, что он хорошо говорит. И потом, этот отец Рике был депортирован!.. Сквозь облака пробивался розовый луч. А вдруг Мирей видит его сейчас… Тогда она знает, что он действовал не по злобе. Смешно!.. Да, а где же ему взять черный костюм?.. Придется сбегать в прокат и еще попросить соседку сшить траурную повязку. А Люсьена будет спокойно дожидаться его в Нанте! Ну где же справедливость?

Впрочем, размышлять над этим ему некогда, впереди возник старенький «пежо» и никак не позволял себя обойти. Он зачем-то все-таки обогнал его у самого Эпинэ, но тут же замедлил ход. Привет! Я еду из Нанта. И понятия не имею, что у меня умерла жена.

В этом-то вся и загвоздка. Я понятия не имею…

Ангиан. Он остановился у табачного ларька…

— Здравствуйте, Морен.

— Здравствуйте, господин Равинель. А вы, случаем, не запоздали? Кажется, обычно вы приезжаете чуть раньше.

— Туман задержал. Чертов туман! Особенно возле Анже.

— Ох, не приведи господь всю ночь сидеть за баранкой!

— Дело привычки. Что у вас тут новенького? Дайте-ка спичек.

— Ничего. Да разве здесь может быть что-нибудь новенькое?

Равинель вышел из машины. Больше тянуть нельзя. Будь он не один, насколько все выглядело бы проще и не было бы так страшно. Хорошо бы иметь свидетеля, который подтвердит… Ах, черт возьми! Папаша Гутр. Какая удача!

— Как дела, господин Равинель?

— Понемножечку… Очень рад, что вас повстречал… Вы мне как раз нужны…

— Чем могу служить?

— Моя прачечная совсем обветшала. Того и гляди развалится. Жена мне говорит: «Вот бы тебе посоветоваться с папашей Гутром».

— A-а! Это та прачечная, что на краю участка?

— Ну да. Ведь у вас найдется минутка? Может, съездим? Ну и по стаканчику муската опрокинем для бодрости.

— Понимаете… Мне пора на стройку.

— Мускат из Басс-Гулена. Ну как? А по дороге расскажете мне все местные новости.

Гутр не заставил себя долго упрашивать и полез в машину.

— Разве что на минутку… А то ведь меня ждет Тэлад…

Они молча проехали с полкилометра мимо затейливых дачных домиков и остановились у решетчатых ворот, украшенных эмалированной табличкой: «Веселый уголок». Равинель дал продолжительный гудок.

— Нет-нет. Не выходите. Жена сейчас откроет.

— Но может, она еще не встала, — возразил Гутр.

— В такой-то час? Шутите! А тем паче в субботу.

Он выжал из себя улыбку и снова загудел.

— Ставни еще закрыты! — заметил Гутр.

Равинель вышел из машины.

— Мирей!

Гутр вылез следом за ним.

— Может, на рынок пошла?

— Вряд ли. Я ведь ее предупредил, что приеду. Я ее всегда предупреждаю, когда есть такая возможность.

Равинель открыл ворота. В разрывах низко бегущих облаков нет-нет да и проглядывало голубое небо.

— Да-а, осень, последние теплые денечки, — вздохнул Гутр. И добавил: — Ворота у вас ржавеют, господин Равинель. Надо бы по ним основательно пройтись суриком.

В почтовом ящике лежала газета. Равинель вынул ее, а вместе с ней и открытку, засунутую уголком в газету.

— Моя открытка, — пробормотал он. — Значит, Мирей нет дома. Наверное, к брату поехала. Лишь бы с ним ничего не стряслось! После войны Жермен заметно сдал.

Он направился к дому.

— Я только сброшу пальто и догоню вас. Дорогу вы знаете.

В доме пахло чем-то затхлым, заплесневелым. В коридоре Равинель зажег лампу с абажуром. Абажур этот из розового шелка с кисточками Мирей смастерила сама по модели из журнала «Мода и рукоделие», Гутр все топтался у крыльца.

— Ступайте! Ступайте! — крикнул Равинель. — Я вас догоню.

Он нарочно задержался на кухне, чтобы Гутр ушел вперед. А тот кричал из сада:

— Ну до чего же хорош ваш белый цикорий! У вас счастливая рука!

Равинель вышел, оставив дверь открытой. Чтобы успокоиться, он закурил. Гутр подошел к прачечной. Вошел. Равинель остановился посреди аллеи. Судорожно выпустив из носа дым, словно задохнувшись, он замер на месте, не в состоянии сделать ни шагу.

— Эй! Господин Равинель! — окликнул его Гутр.

Ноги совершенно не повиновались Равинелю. Что лучше сделать — закричать, заплакать, уцепиться за Гутра, разыграв убитого горем?

В дверях прачечной показался Гутр.

— Скажите, вы уже видели?

Равинель поймал себя на том, что бежит бегом.

— Что! Что видел?

— О-о! Не стоит так расстраиваться. Все в наших руках. Смотрите!

Он указал на червоточину в срубе и кончиком складного метра поцарапал по дереву.

— Сгнило! Сгнило до самой сердцевины. Придется менять стропила.

Равинель, стоявший лицом к ручью, никак не решался взглянуть туда.

— Да-да… Вижу… Совершенно сгнило… — невнятно бормотал он. — Там у нас еще мостки… на берегу…

Гутр отвернулся, и в этот момент сруб со здоровенными балками медленно закружился перед глазами Равинеля, как спицы колеса. Снова приступ тошноты… «Сейчас упаду в обморок», — подумал он.

— Цемент в порядке, — заметил Гутр самым что ни на есть обыденным тоном. — Доска, это верно… Что же вы хотите? Все ведь изнашивается!

«Дурак!» Пересилив себя, Равинель посмотрел в воду, и сигарета выпала у него изо рта. В прозрачной воде видны были камешки на дне, ржавый обод от бочки, полегшие травинки и водослив, где ручеек пронизывался светом, прежде чем бежать дальше. Гутр то наклонялся над мостками, то выпрямлялся и снова посматривал на прачечную. Равинель тоже усердно все оглядывал — и поросшее сорняками поле, и ветхие мостки, и почерневшую, засыпанную пеплом печурку, и голый цементный пол, на который два часа назад они положили брезентовый сверток.

— Вот ваша сигарета, — сказал Гутр и, продолжая колотить себя метром по коленке, протянул сигарету Равинелю. — По правде говоря, — продолжал он, задрав голову, — вся кровля уже ни к черту не годится. Я бы на вашем месте просто-напросто покрыл крышу толем.

Равинель внимательно приглядывался к водосливу. Даже если бы тело унесло течением — что маловероятно, — оно неизбежно застряло бы в протоке.

— Все удовольствие — двадцать монет. Но очень хорошо, что вы меня предупредили. Давно пора приложить к этому руки. А то, глядишь, крыша возьмет да и обрушится вашей дражайшей половине на голову… Что с вами, господин Равинель? На вас лица нет.

— Пустяки… Устал… Всю ночь за рулем!

Гутр замерил все, что нужно, записал большим плоским карандашом цифры на конверте.

— Значит, так. Завтра — воскресенье. В понедельник я занят у Веруди… Во вторник… Я могу подослать вам рабочего уже во вторник. Мадам Равинель будет дома?

— Не знаю… — разжал губы Равинель. — Наверное… Хотя нет… Знаете… Лучше я сам к вам зайду и скажу…

— Как хотите.

Эх! Растянуться бы сейчас на постели, закрыть глаза, собраться с мыслями, обдумать все случившееся. Надо что-то предпринять. Куда там… Папаша Гутр преспокойненько набивает трубку, наклоняется над грядкой с салатом, рассматривает груши на дереве.

— Вы их никогда не окуриваете? А зря, наверное. Шадрон говорил мне вчера… Нет, в четверг… Нет, правильно, вчера…

Равинель готов был кусать себе локти, кричать, умолять папашу Гутра убраться восвояси.

— Вы идите, папаша Гутр. Я вас догоню.

Ему просто необходимо было вернуться в эту пустую прачечную, все осмотреть еще раз. При галлюцинациях видишь то, чего нет. Может, бывают обратные галлюцинации? Когда не видишь того, что есть… Но это не галлюцинация, не сон. Все это наяву. Косой холодный луч солнца скользил по краю прачечной и хорошо освещал дно. Камешки не сдвинулись с места. Как будто они оставили труп в другой прачечной, в точности такой же, как эта, но где-то далеко, в стране кошмаров и снов. Папаша Гутр небось уже выходит из себя. Чертов Гутр!.. Обливаясь потом, Равинель пошел по аллее. Гутр ждал его на кухне. Шут гороховый! Сидит за столом и, слюнявя большой палец, перебирает свои бумажки… Рядом на столе лежит его фуражка.

— Знаете, господин Равинель, я вот предложил вам толь, но потом подумал, а может, шифер лучше…

Равинель вдруг вспомнил про мускат. Черт бы его подрал! Ведь он дожидается обещанного угощения!

— Секундочку, папаша Гутр! Я только спущусь в погреб.

Господи, получит он его, свой мускат, и потом пусть убирается, а не то… Равинель сжал кулаки. Сколько волнений… Его всего колотило. Ни дать ни взять судороги… У самой двери он в страхе остановился. А вдруг Мирей в погребе? Да нет! Что за идиотский страх? Он включил свет. В погребе, конечно, никакой Мирей! И все-таки Равинель поторопился поскорей оттуда выбраться. Схватил бутылку из ящика и бросился наверх. Он нервничал, хлопал дверцами буфета, доставая стаканы, задел бутылкой за край стола. Руки уже не слушались его. Вытаскивая пробку, он чуть не разбил бутылку.

— Наливайте сами, папаша Гутр. У меня что-то руки дрожат… Знаете, восемь часов за баранкой…

— Н-да, жалко проливать такое винцо, — сверкнул глазами Гутр.

Медленно, с видом знатока он налил два стакана и встал, воздавая должное мускату.

— Ваше здоровье, господин Равинель. И здоровье вашей супруги. Надеюсь, ваш шурин не захворал. Хотя в такую промозглую погоду… У меня вот нога…

Равинель залпом выпил вино, снова налил стакан — и снова выпил. И еще…

— Ну вот и хорошо, — одобрил Гутр. — Видать, у вас привычка.

— Когда я выматываюсь, вино меня бодрит!

— Это уж точно, — закивал головой Гутр, — оно и мертвеца взбодрит.

Равинель ухватился за стол. На этот раз голова у него кружилась не на шутку.

— Вы меня простите, папаша Гутр, но мне надо… у меня каждая минута на счету… С вами очень приятно поболтать, да вот только…

Гутр натянул на голову фуражку.

— Понял, понял! Убегаю. К тому же меня на стройке ждут.

Он наклонился над бутылкой, прочитал этикетку:

— «Мускат высшего качества — Басс-Гулен». Поздравьте от меня того, кто приготовил такое винцо, господин Равинель. Он свое дело знает, это уж точно.

На пороге они еще раз обменялись любезностями, потом Равинель закрыл дверь, повернул ключ, добрался до кухни и допил вино.

— Невероятно! — пробормотал он. У него была совершенно ясная голова, но все происходило как во сне, когда видишь дверь, трогаешь ее и тем не менее проходишь сквозь нее, да еще считаешь это вполне естественным. Неторопливо постукивал будильник на камине, напоминая тиканье другого будильника. Там, в Нанте.

Невероятно!

Равинель встал и пошел в столовую. Сумочка Мирей лежит на прежнем месте. В передней — пальто, шляпа. Висят на вешалке. Он поднялся на второй этаж. Дом безмолвен и пуст — совершенно пуст. И тут Равинель заметил, что держит бутылку за горлышко, как дубинку. Его пронизал мучительный страх. Он поставил бутылку на пол — поставил тихонько, осторожно. Потом, стараясь не скрипеть, открыл секретер. Револьвер лежал на месте, завернутый в промасленную тряпку. Он протер его, откинул барабан и вставил в него патрон. Послышался щелчок, Равинель одумался. Что за нелепость? При чем тут револьвер? Разве выходцев с того света убивают из револьверов? Вздохнув, он сунул его в карман брюк. Как ни странно, он почувствовал себя несколько уверенней. Потом сел на край постели, сложил руки на коленях. С чего начать? Мирей в ручье нет — вот и все. Только сейчас он полностью осознал очевидность этого факта. Ни в ручье, ни в прачечной, ни в доме. Черт подери… Он забыл заглянуть в гараж.

Перескакивая через две ступеньки, Равинель сбежал с лестницы, перебежал аллею и распахнул гараж. Пусто. Даже смешно. Только три-четыре бидона с маслом да тряпки, испачканные тавотом. Равинелю пришла в голову другая мысль. Он медленно побрел по аллее. Следы его и Гутра отчетливо видны, а других не оказалось. Впрочем, Равинель и сам толком не знал, что он ищет. Просто он уступал внезапным порывам, ему надо было двигаться, что-то делать. В отчаянии он огляделся. Справа и слева тянулись незастроенные участки. Его ближайшим соседям с улицы виден только фасад «Веселого уголка». Равинель вернулся на кухню. Может, порасспросить их? Сказать: «Я убил жену… Не видели ли вы ее труп?» Смех, да и только! Люсьена? Но Люсьена сейчас в поезде. Связаться с ней по телефону раньше полудня невозможно. Вернуться в Нант? Но под каким предлогом? А что, если тело обнаружат в течение дня? Как тогда оправдать этот отъезд, это бегство? Заколдованный круг! Равинель взглянул на будильник. Десять часов! Ему нужно еще побывать на бульваре Мажанта — в магазине «Блаш и Люеде». Равинель тщательно запер входную дверь, сел за руль и снова двинулся в Париж. День разгулялся. Погода стояла мягкая, приятная… Начало ноября, а тепло, как весной. Мимо пронеслась спортивная машина. Пассажиры опустили верх. Они весело смеялись, ветер раздувал им волосы, и Равинель вдруг почувствовал себя слабым, старым и виноватым. Он злился на Мирей. Она его предала. Ей разом удалось добиться того, в чем он всегда терпел неудачу: она переступила таинственную границу; она по ту сторону — невидимая, неуловимая, как призрак, как зыбкий туман над дорогой. Можно и при жизни быть мертвецом… и оставаться живым после смерти… Он часто это чувствовал… Да, но где же труп?..

Мысли у него стали путаться. Его клонило ко сну. А бездушный двойник Равинеля уверенно лавировал на дороге, распознавая улицы, перекрестки. Машина остановилась перед магазином, словно сама собой.

С бульвара Мажанта он отправился в центр, в кафе на углу за Лувром, куда почти никогда не заглядывал. Но сегодня он был сам не свой. По дороге он все подсчитывал, прикидывал, путался в цифрах… Поезд приходит в одиннадцать двадцать или в одиннадцать десять… Дорога занимает пять часов… значит, в одиннадцать сорок… А от больницы до вокзала пять минут ходу. Люсьена уже, наверное, там. Он остановился у кафе.

— Будете завтракать, мсье?

— Если хотите.

— То есть как это — если я?..

Официант посмотрел на небритого клиента, потирающего рукой глаза. Загулял, как видно!

— Где тут у вас телефон?

— В глубине зала, справа.

— Можно позвонить?

— Обратитесь в кассу за жетоном.

Дверь на кухню позади Равинеля непрестанно хлопала. «Три закуски! И приготовьте антрекот!» На линии треск. Голос Люсьены почти неузнаваем. Он доносится очень издалека, и это раздражает. Впрочем, в такой сутолоке все равно поговорить невозможно.

— Алло!.. Алло, Люсьена?.. Да, это я, Фернан… Она исчезла. Нет, за ней никто не приходил… Она исчезла… Сегодня утром ее там не оказалось…

За его спиной причесывается перед зеркалом какой-то тип. Наверное, ждет телефона!

— Люсьена! Алло, ты меня слышишь?.. Ты должна приехать… Роды? Плевать я хотел на роды… Нет, я не болен… и я не пил… Я знаю, что говорю… Нет! Никаких следов… Как?.. Неужто ты воображаешь, что я нарочно сочинил такую историю? Что?.. Конечно, было бы неплохо. Ну, если сегодня вечером ты никак не можешь… Тогда завтра в двенадцать сорок… Ладно! Я вернусь туда… Посмотреть? Где прикажешь мне смотреть?.. Я и сам не понимаю… Да! Договорились. До завтра.

Равинель повесил трубку и сел на прежнее место у окна. Что ж, Люсьену можно извинить. Если бы такую новость сообщили по телефону ему, Равинелю, разве он поверил бы? Машинально съев заказанное, он опять сел в машину. Снова ворота Клинянкур, дорога на Ангиан. Люсьена права. Надо вернуться туда, поискать еще и, на худой конец, хоть показаться соседям. Выиграть время. А главное, пусть они увидят, что он держится как ни в чем не бывало.

Равинель дернул дверь. Заперта на ключ. Это его почему-то разочаровало. Чего же он ждал? По правде говоря, он уже ничего не ждал. Он хотел тишины и покоя, хотел забыться. Войдя в комнату, он проглотил таблетку, поднялся в спальню, заперся, положил револьвер на ночной столик и, не раздеваясь, повалился на кровать. И тут же погрузился в тяжелый сон.

Глава 6

Равинель проснулся около пяти. Все тело ныло, в желудке ощущалась тяжесть, лицо отекло, ладони вспотели. Но когда он спросил себя: «Что же случилось с трупом?» — то немедленно сам себе четко и определенно ответил: «Труп украли». И сразу как-то успокоился. Он встал, тщательно умылся холодной водой, не спеша побрился. Его украли, черт подери! Дело приняло очень серьезный оборот, но с вором еще можно поладить: достаточно назначить цену.

Он окончательно проснулся. Вот он снова в своей спальне, среди знакомых вещей. Жизнь продолжается. Ноги уже не подкашиваются. Да, он дома, в привычной, совсем не таинственной обстановке. Спокойно, минутку — надо во всем разобраться. Труп украли, это ясно… И вор где-то неподалеку.

Однако чем больше он раздумывал, тем сильнее его одолевали сомнения. Украсть труп? Но зачем? Идти на такой риск! Он хорошо знал своих ближайших соседей. Справа живет Биго — железнодорожник лет пятидесяти, добродушный и бесцветный малый. Работа, сад, карты. Никогда не повышает голоса. Чтобы Биго спрятал труп?! Смешно! У его жены язва желудка, в чем только душа держится! Слева — Понятовский. Он работает счетоводом на мебельной фабрике, развелся с женой, дома почти не бывает. Поговаривают даже, что он собирается продать свой домик… Впрочем, ни Биго, ни счетовод не могли быть свидетелями сцены в прачечной. Ну а если они обнаружили труп уже позже? Да, но с их участков нет выхода к ручью. Может, прошли пустырями или лугом? Но зачем же им труп, раз они понятия не имеют обо всем происшедшем?.. Ведь кражу можно объяснить только одним — намерением последующего шантажа. Однако про страховой полис никто не знает. Так, ладно… Какой же им смысл шантажировать коммивояжера? Всем известно, что Равинель честно зарабатывает себе на жизнь — и не больше… Правда, некоторые шантажисты довольствуются малым. Небольшой рентой. И тем не менее… Не говоря уж об опасности. Интересно, всякий ли способен похитить труп? У него, Равинеля, наверняка не хватило бы духу.

Он перебирал в уме все эти доводы и никак не мог ничего понять. Егоопять охватило чувство полнейшего бессилия. Нет, труп не украли. Но трупа нет. Значит, украли… Хм… нет никакого смысла его похищать. Равинель почувствовал легкую боль в левом виске и потер себе лоб. Не заболеть бы! Он не может, не имеет права на это… Но что же делать, господи, что делать?

Мучаясь одиночеством, он метался по комнате. У него не было сил даже расправить смятое покрывало на постели, прочистить раковину с застоявшейся мутной водой, поднять с пола пустую бутылку; он просто затолкнул ее ногой под шкаф. Взяв револьвер, он спустился по лестнице. Куда идти? К кому обратиться?

В небе протянулись длинные розовые полосы, вдали послышался гул самолета. Вечер, простой и необычный, наполнял его сердце горем, злобой, сожалениями. Такой же вечер был, когда они впервые встретились с Мирей на набережной Гран-Огюстен. Около площади Сен-Мишель. Он рылся тогда на лотке у букиниста. Рядом листала книгу она… Вокруг загорались огни, свистел у моста регулировщик. Какое идиотство — бередить все это в памяти!

Равинель спустился к прачечной. Ручеек чуть поплескивал у водослива, переливаясь рыжеватыми бликами. С другого берега донеслось блеяние козы. Равинель вздрогнул. Коза почтальона… Каждое утро дочка почтальона приводила козу на луг и привязывала ее на длинной веревке к колышку. Каждый вечер приходила за ней. А вдруг?..

Почтальон — вдовец. Девчушку звали Генриеттой. Она была совсем забитая, глупенькая и чаще всего сидела дома, стряпала, хлопотала по хозяйству… И неплохо управлялась для своих двенадцати лет.

— Я хотел у вас кое-что узнать, мадемуазель.

Сроду ее так не называли. От испуга она даже не впустила Равинеля в дом, а он, смущенный, задыхающийся, стоял перед ней и не знал, с чего начать.

— Это вы отводили сегодня утром козу на луг?

Девочка покраснела, сразу встревожилась — уж не провинилась ли она в чем?

— Я живу в доме напротив… Знаете, «Веселый уголок»… И маленькая прачечная тоже моя… Жена моя повесила сушить носовые платки… Должно быть, их унесло ветром.

Нелепый, смешной предлог, но он так устал, что не смог придумать ничего удачней.

— Сегодня утром… Вы ничего не заметили перед прачечной?

У нее было длинное узкое лицо, обрамленное двумя аккуратными косами. Два передних зуба сильно выдавались. Равинель смутно почувствовал что-то трогательное в этой встрече.

— Вы привязываете козу у самого ручья, верно? Вам никогда не приходило в голову взглянуть на тот берег?

— Почему же…

— Так вот, постарайтесь вспомнить. Сегодня утром…

— Нет… Я ничего не видела.

Генриетта слегка косила, и он пристально вглядывался то в один, то в другой ее глаз, пытаясь понять, не лжет ли она.

— В котором часу вы пришли с козой на луг?

— Не знаю.

В глубине коридора что-то зашипело. Девочка покраснела еще сильней и, затеребив передник, сказала:

— Суп закипел… Можно, я пойду погляжу?

— Конечно… Бегите, бегите.

Она убежала, а он, чтобы его не заметили соседи, юркнул в коридор. Отсюда ему был виден угол кухни, полотенца, развешанные на веревках. Пожалуй, лучше уйти. Не очень-то красиво учинять допрос девчонке.

— Так и есть, суп… — сказала Генриетта. — Выкипел…

— Сильно?

— Нет, не очень… Может, папа не заметит.

У нее были сплюснутые ноздри. И веснушки на носу, как у Мирей.

— А он ругается? — спросил Равинель.

И тут же пожалел о своих словах, поняв, что девочка за свои двенадцать лет достаточно натерпелась.

— В котором часу вы встаете?

Она нахмурилась, подергала себя за косы. Наверное, соображала, как ответить.

— Вы встаете еще затемно?

— Да.

— И сразу отводите козу на луг?

— Да.

— А вы-то сами разве не гуляете по лугу?

— Нет.

— Почему?

Она обтерла губы ладошкой и, отвернувшись, пробормотала что-то невнятное.

— А?

— Боюсь.

В двенадцать лет его тоже пугала дорога в школу. Утренняя мгла, моросящий дождик, узкие грязные улицы, ведущие к монастырю, бесконечные мусорные баки… Ему всегда казалось, что следом за ним кто-то идет… А что, если бы ему пришлось отводить в поле козу? Он смотрел на сморщенное личико девочки, источенное сомнением и страхом. И вдруг представил себе мальчика Равинеля, того незнакомца, о котором он никогда и никому не рассказывал и о котором не любил думать, но тот все же постоянно сопровождал его, будто молчаливый свидетель. А если бы тот вдруг увидел, как что-то плавает в воде?..

— На лугу никого не было?

— Нет… Вроде бы нет.

— А в прачечной… Вы никого не видели?

— Нет.

Он отыскал в кармане десятифранковую монету, сунул ее в руку девочки.

— Это вам.

— Он у меня отберет.

— Не отберет. Найдите надежное местечко и спрячьте.

Она задумчиво тряхнула головой и как бы с сомнением сжала пальцы.

— Я вас навещу в другой раз, — пообещал Равинель.

Надо было уйти непременно на добром слове, оставить приятное впечатление, сделать так, будто ни козы, ни прачечной и в помине не было.

На пороге Равинель столкнулся с почтальоном — сухопарым человечком, согнувшимся под тяжестью своей пузатой сумки.

— Привет, начальник… Вы хотели меня видеть? — прищурился почтальон. — Не иначе как по поводу письма, что пришло пневмопочтой.[6]

— Нет. Я… Я жду заказное… Вы говорите, пневмопочтой?

Почтальон поглядел на него из-под фуражки со сломанным козырьком.

— Да. Я звонил, но мне никто не открыл. И я бросил его в ящик. Что, вашей половины дома нет?

— Она в Париже.

Равинель мог бы и не отвечать, но теперь он стал осторожен. Приходилось заискивать.

— Ну, пока! — попрощался почтальон и вошел в дом, хлопнув дверью.

Пневматичка? Но от кого? Конечно, не от «Блаш и Люеде». Он ведь только что там был. Быть может, от Жермена? Вряд ли. Но может, она адресована Мирей?

Равинель шел домой по освещенным улицам. Внезапно похолодало, и мысли забегали быстрей. Дочка почтальона ничего не видела, а если что-нибудь и видела, то ничего толком не поняла, а если и поняла, то не разболтает. Все знают Мирей. И всякий, кто обнаружил бы ее труп, непременно дал бы знать.

Но вот пневматичка! Возможно, ее послал вор, чтобы продиктовать свои условия.

Конверт лежал в ящике. Равинель прошел на кухню и стал рассматривать его под лампой. «Господину Фернану Равинелю». Почерк!.. Он закрыл глаза, сосчитал до десяти, подумал, что, должно быть, заболел, серьезно заболел. Потом открыл глаза и впился в надпись на конверте. Провалы памяти… раздвоение личности… Когда-то давно, еще в университете, он читал про это в старой книжке Малапера… Раздвоение личности, шизофрения…

Нет, это не почерк Мирей. О господи! Почерк Мирей? Быть того не может!

Конверт аккуратно заклеен. Пошарив в ящике буфета, он достал нож и, держа его как оружие, направился к столу, где на глянцевой клеенке лежал розоватый прямоугольник. Кончиком ножа он поискал щелку в конверте. Тщетно! Тогда Равинель со злостью вспорол его и, затаив дыхание, ничего не понимая, прочел письмо:

Дорогой, я уеду дня на два, на три. Не беспокойся, ничего серьезного. Потом объясню. Продукты в погребе, в шкафу для провизии. Сначала доешь початую банку варенья, а потом уж открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи!

Целую тебя, как ты это любишь, мой волчище.

Мирей
Равинель медленно перечитал письмо, потом прочитал еще раз. Не иначе как оно завалялось на почте. Наверное, Мирей опустила его в начале недели. Он взглянул на штемпель. «Париж, 7 ноября, 16 часов». 7 ноября — это… да это же сегодня! Черт побери, а почему бы и нет? Значит, Мирей была в Париже. Что может быть естественней! В горле у него встал ком. Он вдруг захохотал. Захохотал громко, безудержно. Глаза застилали слезы… И тут ни с того ни с сего он размахнулся и запустил через всю кухню ножом. Нож вонзился в дверь и задрожал, как стрела. А Равинель, ошеломленный, оглушенный, с открытым ртом и перекошенным лицом, застыл на месте… Потом пол под ним закачался, и он упал, ударившись головой. Неподвижный, оцепенелый, с густой пеной в уголках губ, он долго пролежал на полу, между столом и плитой.

Очнувшись, он тут же подумал, что умирает. Даже не умирает, а давно умер… Мало-помалу он освободился от странного оцепенения и словно перешел в состояние невесомости. Все его существо как бы разделилось на две взаимонепроницаемые части, как смесь воды и масла. С одной стороны, он испытывал чувство освобождения и бесконечной легкости, но в то же время ощущал себя тяжелым, даже липким. Еще одно ничтожное усилие, и он преодолеет эту раздвоенность, стоит только открыть глаза. Но, увы, у него ничего не получалось. Глаза не открывались — и все! И тут он вдруг очутился в каком-то мертвенно-бледном пространстве. В чистилище… Наконец-то он свободен… Правда, он осознал это как в тумане, смутно… Да… Он ощущал свое тело жидким, аморфным, готовым принять любую форму… Он обратился в душу… Он уже не человек от мира сего. Он — душа. Можно начать все сначала… Начать сначала, но что начинать? К чему спрашивать? Главное — следить за этой белизной, проникнуться, пропитаться ею, вобрать в себя ее свет, как вода вбирает солнечный луч… Вода, до самого дна пронизанная светом… Стать бы водой, чистой, прозрачной водой… Где-то там, подальше, белизна отливала золотом. Это не просто пустота. О нет! Кое-где проступают темные пятна. Особенно вон там, в темном, мутном углу, откуда доносится размеренный, монотонный гул. Может, это гул былой жизни? Вдруг белая пелена шелохнулась, показалась черная движущаяся точка. Теперь достаточно произнести лишь одно слово — и рухнут все преграды, и наступит долгожданный покой. Покой и тихая радость, чуть окрашенная легкой печалью. Слово это так и носится в воздухе. Сначала оно было где-то далеко, но вот с рокотом приближается. Где же оно? И вдруг вместо слова возникла муха!

Муха. Просто муха. Муха сидит на потолке. А большое темное пятно в углу — буфет! И вот все начинается снова: холод, тишина. Я ощупываю кафельные плитки. Я весь заледенел. Лежу на полу. Я Равинель. На столе письмо…

Главное — не пытаться понять. Не мучить себя вопросами. Лучше подольше оставаться вот в таком отрешенном безразличии. Трудно. Страшно. И все равно не нужно думать. Надо только осторожно пошевелиться. Тело, кажется, слушается. При желании можно поднять руки. Пальцы сгибаются. Взгляд с удовольствием останавливается на окружающих вещах. Надо называть все подряд по складам: пли-та… плит-ка… Так, все правильно… Но на столе розоватая бумага, вспоротый конверт… Внимание! Опасность! Надо бежать, спиной к стене, ощупью открыть дверь, потом запереть на один, нет, на два оборота. Теперь уже неизвестно, что происходит за этой дверью. И лучше этого не знать… А то, чего доброго, еще увидишь, как слова соскальзывают с бумаги, отделяются друг от друга, выстраиваются в ряд и в конце концов вычерчивают страшный силуэт.

Добравшись до конца улицы, Равинель оборачивается. Издали кажется, что в освещенном доме кто-то есть, ведь, уходя, он не выключил электричество. Обычно, возвращаясь по вечерам, он видел сквозь занавески движущуюся тень Мирей. Но сейчас он отошел от дома слишком далеко, и даже если тень движется, ее все равно не разглядишь. Вот он и на вокзале. С непокрытой головой. Выпивает две кружки пива в соседнем кафе. Виктор, бармен, занят по горло, а то бы непременно с ним поболтал. Он подмигивает, улыбается. Почему это свежайшее пиво обжигает его, как спирт? Бежать? Нет, бежать бесполезно. Другое розоватое письмо придет к полицейскому комиссару и поведает ему о преступлении. Мирей может пожаловаться, что ее убили. Стоп! Только не думать! На перроне полно народу. От красок режет глаза. Красный свет светофора слишком пронзителен, зеленый приторен, как сироп… От газет пахнет свежей краской, а от людей… от людей несет звериным запахом… в поезде воняет, как в метро. Вот! К этому и шло… Днем раньше, днем позже… Какая разница? Рано или поздно он должен был обнаружить то, что скрыто от других. Между живыми и мертвыми разницы никакой. Чувства наши грубы, и мы обычно воображаем, будто мертвые далеко, верим в существование двух миров. Ничего подобного! Они тут, эти невидимки, на нашей грешной земле. Они вмешиваются в нашу жизнь, пекутся о своих делах. «И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой». Они говорят немыми устами, пишут призрачными руками. Люди рассеянные обычно вообще этого не замечают. Эх, лучше бы вовсе не рождаться, не бросаться в бурную, сверкающую жизнь, в вихрь звуков, красок, форм… Письмо Мирей — лишь начало посвящения в тайну. К чему ужасаться?

— Билеты, пожалуйста.

Контролер. Красное лицо и две жирные складки на затылке. Он отстраняет пассажиров нетерпеливым жестом. Он и не подозревает, что вместе с ними отстраняет толпу теней. И далеко не все укладывается в рамки: Мирей вот-вот объявится. Письмо — только сигнал. Она не пожелала прийти сама. Она ушла из дому на два-три дня. Какая скромность! «Я уеду дня на два» — детская уловка. «Ничего серьезного. Я объясню потом». Ну конечно, в смерти нет ничего серьезного. Простая перемена в весе, плотности. Тоже жизнь, но жизнь без забот, без тревог, подстерегающих человека на каждом шагу. Ей не так уж плохо, этой Мирей! Она, видите ли, «все объяснит». О, ей не придется много объяснять. Все понятно. Также, как и его прошлое, вдруг представшее перед ним в истинном свете. Отец, мать, друзья всегда старались связать его по рукам и ногам, не давали ему воспарить, отвлекали от главного. Экзамены, профессия — сколько ловушек! И Люсьена ничего не понимает. Деньги, деньги! Только о них и думает. Как будто деньги не первопричина всех зол. Ведь это она первой заговорила об Антибе!

Вот если бы светило солнце, яркое солнце, все бы изменилось. Мирей бы не появилась. Свет стирает звезды, верно? А между тем звезды не меркнут, они живут. Антиб! Единственный способ — убить Мирей. Вернее, окончательно стереть ее с лица земли. Люсьена знала, что делала. Но теперь он все понял и не желает больше спасаться бегством, бежать на залитый солнцем юг. Мирей уже не сердится. Остается только победить невыносимый страх, который выждет момент, чтоб на него напасть. К этой мысли трудно привыкнуть. Надо, наверное, научиться спокойно, без дрожи вспоминать и о ванне, и о мертвой, одеревенелой, холодной Мирей с прилипшими ко лбу волосами…

Вдоль состава бешено бежали рельсы. Сплетались, опять разбегались в разные стороны. Поезда, вокзалы, мосты, склады с грохотом исчезали вдали. Вагон, освещенный мягким синеватым светом, упруго покачивался. Как будто едешь в далекое путешествие. Едешь-едешь, а все не доедешь, ибо в конце пути придется затеряться в толпе живых!

Над перроном колышется зыбкая пелена паровозного дыма. Суетятся носильщики, мешают пройти. Мужчины, женщины бегут, машут руками, обнимаются… «Целую тебя, как ты это любишь, мой волчище». Но Мирей на перроне нет и не может быть. Ее час еще не пробил.

— Соедините меня с Нантом!

Стены кабины испещрены надписями, номерами телефонов, непристойными рисунками.

— Алло, Нант?.. Больница?.. Доктора Люсьену Могар.

Стоя в кабине, Равинель уже ничего-ничего не слышит, кроме шума бурлящей, как река, толпы.

— Алло!.. Это ты? Она мне написала. Да-да… Собирается вернуться через несколько дней… Да, Мирей! Мне написала Мирей, понятно? Пневматичку… Уверяю тебя, что она… Нет. Нет. Я в здравом уме… Я вовсе не собираюсь тебя мучить, но лучше, чтобы ты знала… Ну да, я отдаю себе отчет… Но я начинаю многое понимать… О-о! Долго объяснять… Что я собираюсь делать? Почем я знаю?.. Договорились. До завтра!

Бедная Люсьена! Вечная потребность рассуждать… Что ж, она сама убедится. Сама прикоснется к тайне. Сама увидит письмо.

Письмо?.. Но увидит ли она его? Разумеется, раз один почтовый работник вынул его из ящика, другой отштемпелевал, а почтальон доставил адресату! Нет, письмо настоящее. Только вот поймет его не каждый. Надо иметь богатое воображение.

Бульвар Денэн. Светящиеся стрелы дождя. Сверкающее стадо машин. Хоровод теней. Кафе, похожие на огромные, ярко освещенные пещеры, отраженные невидимыми зеркалами и уходящие в бесконечность… И здесь тот же легкий переход от реальности к миру теней… и никто ничего не замечает.

Подкравшаяся темнота затопила бульвар, словно бурлящим илистым потоком, тем, что уносит разом и свет, и запахи, и людей. Ну-ка! Будь откровенен! Сколько раз ты мечтал утонуть в этих больших канавах, именуемых улицами? Сколько раз ты мечтал плавать по ним легкой рыбешкой и, забавляясь, тыкаться носом в витрины, смотреть на поставленные поперек течения церкви-верши, скверы-сети, где бьются и барахтаются неясные силуэты? И если ты подхватил идею Люсьены насчет ванны, то разве не из-за воды? Вода! Гладкая поблескивающая поверхность, под которой происходит нечто головокружительное. Тебе захотелось участия Мирей в твоей игре. А теперь ты сам впал во искушение. Уж не завидуешь ли ты ей?

Равинель долго-долго бесцельно блуждал по улицам… И вот он у берега Сены. Идет вдоль каменного, высокого — почти до плеч — парапета. Впереди мост, большая арка, под ней маслянистые отсветы. Город кажется опустевшим. Слабый ветерок отдает запахами шлюза и водостока. Мирей где-то здесь. Она растворилась в темноте. Они — Мирей и он — каждый в своей стихии и не могут соединиться. Они пребывают в разных измерениях. Но они еще могут встретиться и обменяться сигналами, как два корабля, плывущие в разных направлениях.

Мирей! Он с нежностью произносит ее имя. Откладывать больше нельзя. Ему тоже надо бежать и очутиться по ту сторону зеркала.

Глава 7

Проснувшись в номере гостиницы, Равинель тут же вспомнил, как долго бродил по улицам, снова представил себе Мирей и вздохнул. Лишь через несколько минут он сообразил, что сегодня воскресенье. Конечно, воскресенье, ведь Люсьена приезжает поездом в двенадцать с минутами. Должно быть, сейчас она уже в пути. Чем бы ему пока заняться? А чем вообще можно заниматься в воскресенье? Пропащий день, он только ломает всю неделю и задерживает бег времени. А Равинель торопится. Он спешит встретиться с Люсьеной.

Девять часов.

Он встал, оделся, отдернул старенькую занавеску, загораживающую окно. Серое небо. Крыши. Слуховые окна — некоторые даже не отмыты как следует от маскировки. Он спустился по лестнице, оплатил номер, вручив деньги старушке в бигуди. На улице огляделся и понял, что находится в районе Центрального рынка, в двух шагах от дома, где живет Жермен. При чем тут Жермен? А у него можно подождать…

Квартира брата Мирей находится на четвертом этаже, и так как «минутка»[7] не работала, пришлось ощупью подниматься по лестнице среди воскресных запахов и звуков. За тонкими перегородками напевали, включали радио, болтали о ближайшем матче, о вечернем фильме; выкипало на плите молоко, горланили дети. Равинель столкнулся с каким-то мужчиной. Набросив прямо на пижаму пальто с поднятым воротником, тот вел собаку на поводке. Видимо, иностранец. Ключ от квартиры Жермена торчал в двери. Вечно у них ключ в двери! Но Равинель им не воспользовался. Он постучал. Открыл сам Жермен.

— A-а, Фернан! Как поживаешь?

— А ты сам-то как?

— Помаленьку разваливаюсь на части… Извини за беспорядок. Только что встал. Выпьешь кофейку? Ну конечно выпьешь.

Он первым прошел в столовую, отодвинул с дороги стулья, убрал халат в шкаф.

— Марта дома? — поинтересовался Равинель.

— Пошла в церковь, скоро вернется… Садись, старина. Про здоровье не спрашиваю. Мирей говорила, ты в отличной форме. Счастливчик! Не то что я… Посмотрел бы ты на мой последний рентгеновский снимок… Ой… Вот угощайся, а кофе на плите. Сейчас принесу.

Равинель осторожно потянул носом. В столовой спертый воздух, пропахший эвкалиптовой настойкой и лекарствами. Рядом с кофейником — кастрюлька с иголками и шприцем. Равинель пожалел, что пришел. Жермен что-то искал в спальне и кричал оттуда:

— Проверь, чистая ли… чашка. Врач сказал… при хорошем уходе…

Вступая в брак, думаешь, что женишься на женщине, а женишься на целой куче родственников со всеми их историями. Женишься на бесконечных рассказах Жермена о том, как он жил в плену, женишься на секретах Жермена, на болезнях Жермена… Жизнь — обманщица. В детстве сулит чудеса, а потом…

Жермен вернулся с большими желтыми конвертами, ни дать ни взять почта политического деятеля.

— Наливай себе, старик! Ты небось завтракал? Доктор Гляйзе — голова. Делает отличные рентгеновские снимки! Вот ты ничего не видишь, кроме черных и белых пятен, а он тебе их так расшифрует, будто книгу читает.

Подойдя к окну, Жермен показал на просвет хрустящую пленку:

— Видишь, над сердцем… Светлое пятно — сердце… Ну да, я тоже стал разбираться. Вот эта маленькая черточка прямо над сердцем… Тебе, наверное, плохо видно. Подойди-ка ближе!

Равинель не выносил этих мерзких снимков. Он не желал знать, как выглядят человеческие потроха. Ему всегда становилось не по себе при виде частей скелета, высвеченных рентгеном. Кое-что должно оставаться сокрытым от человеческого взора. Этого нельзя обнародовать. Ему всегда претила любознательность Жермена.

— Рубцевание идет полным ходом, — продолжал Жермен. — Нужно, конечно, еще очень беречься. Но во всяком случае, уже неплохо… Погоди, сейчас я покажу тебе анализ мокроты… Куда я засунул лабораторный анализ? Марта вечно все теряет. Может, она послала его в социальное страхование? Впрочем, Мирей тебе расскажет…

— Да-да…

Жермен осторожно, чуть ли не с нежностью вложил снимок в конверт. Потом, смакуя, извлек другой и стал рассматривать, склонив голову набок.

— Три тысячи франков за каждый снимок… К счастью, мне повысят пенсию. Черт, какой же отменный снимок! Как говорит доктор, я интересный случай.

В замочной скважине скрипнул ключ. Это Марта вернулась из церкви.

— Доброе утро, Фернан. Как мило, что зашли. Вы ведь нас не балуете визитами.

Эта Марта вся какая-то кисло-сладкая. Она сняла шляпку, аккуратно сложила вуаль. Вечно она носит по кому-нибудь траур и любит черное за то, что оно выделяет из толпы. «Бедняжка», — перешептываются у нее за спиной.

— Ну, как дела? — флегматично спросила она.

— Ничего. Грех жаловаться.

— Н-да… Вам везет… Жермен, выпей микстуру.

Она уже переоделась в халат и ловкими, точными движениями убирала со стола.

— Как Мирей?

— Я только что видел ее, — вмешался Жермен. — Ты как раз ушла в церковь.

— Ого!.. Она стала рано вставать, — хмыкнула Марта.

Равинель ничего не понимал.

— Извините, извините… — пробормотал он. — Мирей приходила сюда?.. Когда?..

Жермен держал перед собой стакан с водой и отсчитывал капли. Десять… одиннадцать… двенадцать… Он морщил лоб, стараясь не сбиться со счету. Тринадцать… четырнадцать… пятнадцать…

— Когда?.. — рассеянно переспросил он. — С час назад. Может, чуть пораньше… Шестнадцать… семнадцать… восемнадцать…

— Мирей?

— Девятнадцать, двадцать…

Завернув пипетку в кусочек ваты, а потом еще в бумагу, Жермен поднял голову.

— Да, Мирей. А что тут особенного?.. Что с тобой, Фернан?.. Что я такого сказал?

— Господи! — зашептал Равинель. — Господи!.. Она заходила сюда? Ты ее видел?

— Черт возьми! Конечно! Я был еще в постели, а она вошла, как всегда. И поцеловала меня…

— Ты уверен, что она тебя поцеловала?

— Послушай, Фернан. Я тебя не понимаю.

Марта задержалась на пороге спальни и внимательно поглядела на обоих мужчин. Чтобы скрыть замешательство, Равинель вынул из портсигара сигарету.

— Нет-нет… — взмолился Жермен. — Ты же прекрасно знаешь… дым. Врач категорически запретил…

— Ах, черт!.. Извини.

Равинель машинально вертел сигарету.

— Удивительно, — выдавил он из себя. — Она меня даже не предупредила.

— Мирей интересовали результаты рентгена, — уточнил Жермен.

— Она показалась тебе… обычной?

— Конечно.

— Когда она тебя поцеловала, ее кожа… Словом, она была такая, как всегда?

— Ничего не понимаю… Господи, да что это с тобой, Фернан? Послушай, Марта, Фернан, кажется, не верит, что Мирей сюда приходила!..

Марта подошла к Равинелю, и тот сразу понял: ей что-то известно. Он вытянулся, как обвиняемый перед судьей.

— Когда вы вернулись из Нанта, Фернан?

— Вчера… Вчера утром.

— И дома никого не оказалось?

Равинель внимательно посмотрел на нее. Глаза у нее горели, губы сжались в узкую полоску.

— Да… Мирей не было дома.

Марта покачала головой.

— Ты думаешь… — протянул Жермен.

— Именно, — отрезала Марта.

— Говорите! Черт побери! — не удержался Равинель. — Что вы знаете?.. Вы были у нас вчера утром?

— О-о! — обиженно фыркнул Жермен. — С моим-то здоровьем!..

— Пожалуй, лучше ему все объяснить, — заметила Марта и бесшумно исчезла в спальне.

— Что объяснить, что? — зарычал Равинель. — Что за идиотский заговор?

— Тихо, тихо… — успокоил его Жермен. — Марта права… Лучше тебе все знать… В сущности, я должен был тебя предупредить сразу же после женитьбы. Но я думал, что брак все и уладит. Врач утверждал, что…

— Жермен! Выкладывай все начистоту, и покончим с этим раз и навсегда.

— Мне не хочется тебя огорчать, старик… В общем, так время от времени Мирей убегает…

Марта поглядывала на Равинеля из спальни. Он ощущал на себе ее инквизиторский взгляд. Остолбенев от неожиданности, он повторил:

— Убегает? То есть как убегает?..

— О! Не часто, — сказал Жермен. — Это началось у нее с четырнадцати лет…

— Она убегала с мужчинами?

— Да нет же. Ты не к тому клонишь, старина. Я говорю тебе: убегает. Ты не знаешь, что это такое?.. Мирей внезапно исчезала из дому. Врач объяснял это становлением характера. Словом, такие штуки бывают в переломном возрасте. Обычно она садилась на поезд или шла пешком до полного изнеможения… Каждый раз приходилось сообщать в полицию.

— Было так неловко перед соседями… — отозвалась Марта, взбивая подушку.

Жермен пожал плечами.

— Во всех семьях что-нибудь да не так. Даже в самых добропорядочных… Как же она потом каялась, терзалась, бедная моя девочка! Но это было сильнее ее. Когда на нее находило, ей надо было непременно куда-то бежать.

— Ну и что? — раздраженно спросил Равинель.

— Что?.. Да ты шутишь, что ли, Фернан! А то, что у нее, кажется, опять приступ… Дома ее не было, да и заскочила она сюда утром вроде бы не в себе… Так или иначе, через несколько дней она вернется, уверяю тебя.

— Исключено! — взорвался Равинель. — Потому что…

Жермен вздохнул.

— Вот этого я и опасался. Ты не веришь нам… Марта, он не верит нам.

Марта подняла руку, словно в присяге.

— Н-да… не хотела бы я быть на вашем месте… Приятного мало. Лично я, когда узнала, что Мирей… словом… бедняжка, я против нее ничего не имею… Только если б моя воля, я бы вас обязательно предупредила в первый же день. И все-таки вам грех роптать. Детей у вас нет. И слава богу… а то бы родился какой-нибудь урод с заячьей губой…

— Марта!

— Я знаю, что говорю. Я тогда спрашивала у врача.

Опять врач! Рентгеновские снимки на краю стола. Пипетка в бумаге. И Мирей, убегавшая из дому с четырнадцати лет! Равинель сжал голову руками.

— Хватит! — пробормотал он. — Вы сводите меня с ума.

— Я, как только вошла, сразу почувствовала, что дело неладно, — продолжала Марта. — Я-то не такая простофиля, как Жермен. Он никогда ничего не замечает. Будь я дома, я бы сразу заметила, что Мирей не в себе.

Равинель искромсал сигарету, превратив ее в чернобелую кучку табака на столе. Его так и подмывало схватить за головы обоих якобы соболезнующих ему супругов и колотить их друг о друга. Убегает!.. Как будто Мирей могла куда-то убежать! Мирей, которую он собственноручно закатал в брезент. Это явный заговор. Все они сговорились… Но нет! Жермен слишком глуп. Он бы себя выдал.

— В чем она была одета?

Жермен задумался.

— Погоди!.. Она стояла против света. Кажется, в своем сером пальто с меховой оторочкой. Да, верно… и в шапочке. Тогда я еще подумал, что она слишком тепло оделась для такой погоды. Этак недолго и простудиться.

— Может, она собиралась на поезд? — предположила Марта.

— Нет. Не похоже. Только вот что странно… у нее вроде был вовсе не растерянный вид. Прежде, во время кризисов, она нервничала, раздражалась, плакала по пустякам. А сегодня утром казалась абсолютно спокойной.

Равинель по-прежнему сжимал кулаки, и Жермен добавил:

— Она славная малышка, Фернан.

Марта гремела кастрюлями за спиной у шурина и, проходя мимо, всякий раз повторяла:

— Не беспокойся… Я пройду.

Но, несмотря на это, Равинелю то и дело приходилось отодвигать стул, а каждое движение давалось ему с трудом. Стенные часы с нелепым циферблатом, поддерживаемым двумя обнаженными нимфами, показывали двадцать минут одиннадцатого. Люсьена, наверное, уже проехала Ле-Ман. В комнатах немного посветлело, но унылое, пасмурное утро, так и не разогнавшее теней по углам, как бы накладывало на стены, мебель и лица тонкий слой пыли.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — неожиданно заявил Жермен.

Равинель вздрогнул.

— Ты думаешь, что она изменяет тебе, да?

Болван! Нет, он, конечно, не разыгрывает комедию, это все искренне!

— Зря ты вбиваешь себе в голову подобные мысли. Я-то знаю Мирей. Может, ее иногда трудно понять, но она женщина порядочная.

— Бедный Жермен!.. — вздохнула Марта, продолжая чистить картошку.

Это означало: «Бедный Жермен! Что ты знаешь о женщинах!»

Жермен огрызнулся.

— Мирей? Бросьте! У нее в голове только дом и домашние заботы. Достаточно на нее посмотреть.

— Она слишком часто остается одна, — вполголоса заметила Марта. — О, я вас не корю, Фернан. Хочешь не хочешь, а приходится разъезжать, но молодой женщине от этого радости мало. Вы, конечно, скажете, что уезжаете ненадолго. Верно. Но отлучка есть отлучка.

— Вот когда я попал в плен… — начал Жермен.

Ох, эта роковая фраза… Теперь он заведется и начнет рассказывать — в который уж раз! — свои истории. Равинель не слушал. Он ломал голову над случившимся, погрузившись в глубокую задумчивость. Как бы раздвоившись, Равинель мысленно вернулся в Ангиан, блуждал по пустым комнатам. Если бы в эту минуту кто-нибудь там оказался, то наверняка увидел бы нечеткий силуэт Равинеля. Разве все тайны телепатии уже разгаданы? Жермен утверждал, что видел Мирей. Но те — а их легион, — кто видел призраки, сначала верили, что перед ними живые существа, облеченные в плоть и кровь. Мертвая Мирей решила явиться перед братом именно в тот момент, когда он, толком еще не проснувшись, был не способен контролировать свои ощущения. Классический пример. Равинель не раз читал о подобных случаях в «Метафизическом журнале» — он подписывался на него до женитьбы. Впрочем, и эти ее внезапные побеги из дому доказывают, что Мирей обладала данными медиума. Должно быть, она крайне легко поддавалась внушению. Вот и сейчас! Возможно, стоило только напрячься, с любовью подумать о ней, как она тут же материализовалась.

— Что же она тебе сказала? — спросил Равинель.

Жермен все еще рассказывал о своих распрях с медсестрами в концлагере. Он обиженно прервал свое повествование.

— Что она сказала?.. Ну, знаешь, я не стенографировал за ней… Больше говорил я, ведь она интересовалась моим рентгеновским снимком…

— И долго она здесь пробыла?

— Могла бы и подождать меня, — проворчала Марта.

В том-то и дело. Будь Марта дома, Мирей ни за что бы не пришла. У привидений своя логика.

— А ты, случайно, не заметил из окна, в какую сторону она пошла?

— Еще чего! С какой стати я стал бы ее выслеживать?

Жаль! Если бы Жермен полюбопытствовал, куда пошла Мирей, он обязательно убедился бы, что его сестра так и не вышла из дома… Прекрасное было бы доказательство!

— Не ломай голову, старина, — сказал Жермен. — Послушайся моего совета… Возвращайся в «Веселый уголок». Может, она уже тебя ждет… И если ей тяжело, ты сумеешь ее утешить, верно?

Он многозначительно хихикнул, но тут же закашлялся, и Марта сурово посмотрела на него.

— А не была ли она в детстве лунатиком? — спросил Равинель.

Жермен нахмурился.

— Она-то нет… А вот со мной случалось. Я, конечно, не бегал при луне по крышам — до этого не доходило. Но зато разговаривал во сне, жестикулировал. Иногда вставал и отправлялся в коридор или другую комнату. А потом никак не мог сообразить, где нахожусь. Меня снова укладывали в постель и держали за руки. А я лежал с открытыми глазами и боялся уснуть.

— Этот разговор, кажется, доставляет вам удовольствие, Фернан, — язвительно заметила Марта.

— Ну а теперь? — продолжал выспрашивать Равинель. — Теперь с тобой такого не случается?

— Может, ты думаешь… Лучше выпей со мной, старина. Завтракать я тебя не приглашаю — ведь я на диете…

— Ему пора домой, — отрезала Марта. — Не следует оставлять малышку в полном одиночестве.

Жермен достал из буфета графин и рюмочки на серебряных ножках.

— Ты ведь знаешь, что врач тебе запретил, — бросила Марта.

— Ничего! Одну каплю можно.

Равинель, собравшись с духом, спросил:

— А что, если Мирей не вернется вечером домой? Что, по-вашему, тогда мне делать?

— Лично я подождал бы. Как по-твоему, Марта? Тебе ведь можно завтра никуда не ехать? Может, тут все поставлено на карту. И если она не застанет тебя дома… Представь себя на ее месте… Послушай, Фернан, возьми на недельку отпуск и незаметно наведи справки. Если она и в самом деле убежала, то наверняка прячется в Париже. Раньше она всегда убегала в Париж. Париж притягивал Мирей — это было сильнее ее.

Равинель окончательно растерялся. В конце концов, жива его жена или нет?

— Твое здоровье, Жермен.

— За здоровье Мирей.

— За ее возвращение, — процедила сквозь зубы Марта.

Равинель проглотил настойку и провел рукой по глазам. Нет, это не сон. Ликер приятно обжег горло. Пробило одиннадцать. Черт, но ведь он видел тогда все собственными глазами! Ну а подставки для дров? Ведь они весят несколько кило! Таких галлюцинаций не бывает!

— Передайте ей привет!

Что такое?.. Ага, Марта его выпроваживает. Он машинально встал.

— Поцелуй ее за меня! — вдогонку крикнул Жермен.

— Хорошо… хорошо…

Ему хотелось бросить им прямо в лицо: «Она умерла, умерла… Мне это точно известно — ведь я сам ее убил!» Но он сдержался: не стоит доставлять Марте такую большую радость.

— До свидания, Марта. Ничего, ничего… Я знаю дорогу.

Перегнувшись через перила, она прислушивалась к его удаляющимся шагам.

— Если у вас будет что-нибудь новенькое, дайте нам знать, Фернан!

Равинель входит в ближайшее бистро, выпивает две рюмки коньяку. Время бежит. Тем хуже. Если взять такси, он успеет. Самое главное — тут же, на месте, во всем разобраться. «Вот я, Равинель, стою перед баром. Я в здравом уме. Я хладнокровно рассуждаю. Я ничего не боюсь. Вчера вечером… да, мне было страшно. Какое-то умопомрачение. Но это прошло. Ладно! Рассмотрим факты как можно спокойней… Мирей умерла. Я в этом уверен так же, как в том, что я Равинель, потому что помню все до мельчайших подробностей, потому что я держал ее труп, а вот сейчас, в данную минуту, пью коньяк, и все это наяву… Мирей жива. Я и в этом уверен, потому что она собственноручно написала письмо, отослала пневматической почтой, и почтальон доставил его по адресу… Да, Мирей жива, потому что ее видел Жермен. Усомниться в его словах невозможно. Идем дальше. Раз она не может быть одновременно и живой, и мертвой… Значит, она ни то ни другое… Значит, она призрак. Так подсказывает логика. Я вовсе не стараюсь себя успокоить. Да и что же тут успокоительного? Просто-напросто я рассуждаю логично. Мирей является своему брату. Возможно, вскоре она явится и мне. Я заранее к этому готов. А вот Люсьена ни за что с этим не согласится. Ни за что. Ей не позволит ее университетское образование! Она вечно умничает! Ну и что же мы друг другу скажем?»

Он выпил третью рюмку коньяку. Надо же согреться, черт возьми! Если б не было Люсьены…

Он расплачивается, идет к остановке такси. Теперь не прозевать бы Люсьену.

— На Монпарнас, и поживей!

Он откидывается на спинку, задумывается. Спрашивает себя: может, недавние мысли — лишь плод больного воображения? И убеждает себя, что попал в безвыходное положение. Так или иначе, он висельник. Он устал. Вчера ему даже хотелось увидеть Мирей. Теперь он этого боится. Он догадывается, что Мирей не оставит его в покое. Разве она забудет о нем?.. Почему мертвые все помнят?.. Опять прежние мысли!.. К счастью, машина останавливается. Равинель не ждет сдачу. Захлопывает дверцу. Расталкивает людей и выбегает на перрон. Состав, замедлив ход, замирает у края платформы. Хлынувший из вагонов людской поток растекается по тротуарам. Равинель подходит к контролеру.

— Это поезд из Нанта?

— Да.

Его охватывает странное нетерпение. Он встает на цыпочки, вытягивает шею и наконец замечает Люсьену. Она в строгом черном костюме, на голове — берет. С виду спокойна.

— Люсьена!

Из предосторожности они обменялись лишь рукопожатиями.

— На тебя просто страшно смотреть, Фернан.

Он грустно улыбается.

— Потому что мне страшно, — признается он.

Глава 8

В метро они жались к перилам, чтобы не угодить в самую толчею.

— Я не успел снять для тебя номер, — извинился Равинель. — Но мы можем…

— Номер! Да ты что?! Я обязательно должна уехать в шесть. У меня ночное дежурство.

— Вот как! А ты не…

— Что я?.. Не брошу тебя?.. Это ты хочешь сказать? Ты полагаешь, что тебе грозит опасность… Нет ли тут поблизости какого-нибудь тихого кафе, где можно спокойно поговорить? Потому что я приехала главным образом поговорить. Посмотреть, уж не заболел ли ты.

Сняв перчатку, она взяла Равинеля за руку и, не обращая внимания на прохожих, проверила его пульс, ущипнула за щеку.

— Ей-богу, ты похудел. Лицо желтое, глаза мутные.

В этом вся Люсьена. Ее никогда не интересовало мнение других, никогда не волновало, что о ней могут подумать. Среди пронзительных выкриков мальчишек-газетчиков она преспокойно сосчитала его пульс, посмотрела язык, пощупала железы. И Равинель сразу же почувствовал себя в безопасности. Люсьена — как бы это сказать? — была полной противоположностью всему неопределенному, мягкому, смутному. Люсьена вела себя самоуверенно, почти вызывающе. У нее резкий, решительный голос. Иногда ему хотелось бы походить на нее. А иногда он ненавидел ее… Потому что она порой наводила на мысль о хирургическом инструменте — холодном, гладком, никелированном.

— Пойдем по улице Ренн. Там мы наверняка наткнемся на какое-нибудь бистро.

Они перешли площадь, Люсьена крепко взяла его под руку, словно направляя и поддерживая.

— Я ровным счетом ничего не поняла из твоих двух звонков. Во-первых, было плохо слышно. И потом, ты слишком тараторил. Давай по порядку. Когда ты вчера утром вернулся домой, труп Мирей исчез. Так?

— Именно так.

Он внимательно следил за ней, спрашивая себя, как она сейчас отреагирует на его слова, ведь она вечно твердит: «Не надо нервничать… Чуточку здравого смысла…» Они сосредоточенно вышагивали по тротуару, не обращая внимания на далекую перспективу улицы, уходящей к перекрестку Сен-Жермен. Равинель расслабился после ужасной нервотрепки. Пусть-ка Люсьена хоть ненадолго примет на себя это тяжкое бремя.

— Что же тут долго голову ломать? — заметила она. — Могло же труп унести течением?

Он улыбнулся.

— Исключено! Во-первых, течения почти нет, ты это знаешь не хуже меня. А если бы и было, так труп застрял бы в протоке, у водослива. Думаешь, я не обыскал все, прежде чем тебе позвонить? Конечно обыскал…

Она стала хмуриться, а он, несмотря на все свое волнение, даже обрадовался, видя, как она буквально засыпалась, не хуже абитуриента, застигнутого врасплох неожиданным вопросом не по программе.

— А может, тело украли, чтобы тебя шантажировать? — растерянно спросила она.

— Исключено! Я уже об этом думал. Даже расспросил дочку почтальона — девчушку, которая каждое утро пасет козу на лугу против прачечной.

— Да ну?.. А она ничего не заподозрит?

— Я принял меры предосторожности. К тому же у девчонки не все дома… Короче, такое предположение начисто отпадает. Кому нужен труп? Чтобы меня шантажировать, как ты сказала, или чтобы мне навредить? Но до меня никому нет дела… И потом, ты представляешь себе, что такое украсть труп? Стоп. Вот маленькое кафе, как раз для нас.

Крошечный бар, три стола, сдвинутые вокруг печки. За кассой хозяин читал спортивную газету.

— Нет. Завтраков у нас не бывает… Но если желаете сэндвичи…

— Прекрасно! И две кружки пива!

Хозяин ушел в подсобку, должно быть узкую и тесную. Равинель выдвинул стул, чтобы Люсьена могла сесть. Перед кафе со скрипом останавливались автобусы, стремительно выпускали двоих-троих пассажиров и катили дальше, отбрасывая тень. Сняв берет, Люсьена облокотилась на стол.

— Ну а что это еще за история с пневматичкой?

Она уже протянула руку, но он покачал головой:

— Письмо осталось дома. Я туда не вернулся. Но я помню его наизусть. Слушай: «Я уеду дня на два, на три. Не беспокойся. Ничего серьезного…» Гм… «Продукты в погребе, в шкафу для провизии… Сначала доешь початую банку варенья…»

— Минутку!

— Будь уверена, я не ошибаюсь: «…доешь початую банку варенья, а потом уж открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи. Целую тебя…»

Люсьена впилась в Равинеля взглядом. Потом, помолчав, спросила:

— И ты, конечно, узнал ее почерк?

— Конечно.

— Почерк ничего не стоит подделать.

— Знаю. Но дело не только в почерке — я узнаю ее стиль. Я уверен, что это письмо написала Мирей.

— А штемпель? Почтовый штемпель неподдельный?

Равинель пожал плечами:

— Спросила бы уж заодно, был ли почтальон настоящий.

— Ну, тогда я вижу только одно объяснение: Мирей написала тебе до отъезда в Нант.

— Ты забываешь про дату на штемпеле. Пневматичка была отправлена из Парижа в тот самый день. Кто же отнес ее на почту?

Вернулся хозяин кафе с горой сэндвичей на тарелке. Он также поставил на стол две кружки пива и снова уткнулся вгазету. Равинель понизил голос:

— И потом, если бы у Мирей были опасения, она бы обязательно на нас донесла. А не ограничилась бы предупреждением насчет початой банки с вареньем.

— Она просто не поехала бы в Нант, — заметила Люсьена. — Нет, по всей вероятности, она написала это свое письмо до… того…

Она принялась за сэндвич. Равинель отпил полкружки. Только теперь он с предельной ясностью осознал всю абсурдность создавшейся ситуации. И почувствовал, что Люсьена тоже бессильна что-либо понять. Она положила сэндвич, отодвинула тарелку.

— Что-то не хочется есть. Это так… неожиданно все, что ты рассказал! Ведь если письмо не могло быть написано раньше, тогда… после-то как же?.. И в нем нет ни малейшей угрозы, как будто у отправителя память отшибло?

— Вот-вот, — шепнул Равинель. — Ты подходишь к самой сути.

— Что?

— Все верно… Продолжай.

— Но в том-то и дело… Я не понимаю…

Они долго и пристально глядели друг другу в глаза. Наконец Люсьена отвернулась и робко произнесла:

— А может, у нее есть двойник?..

Да, Люсьена явно капитулировала. Двойник! Они, видите ли, утопили двойника!

— Нет-нет, — тут же спохватилась она. — Какая чушь! Даже если предположить, что существует женщина, удивительно похожая на Мирей… Разве ты бы ошибся? Да и я… Ха-ха… И чтобы эта женщина сама пришла отдаться нам в руки!

Равинель не перебивал. Пусть немного поломает себе голову.

Мимо проносились переполненные автобусы. Изредка кто-нибудь заходил в кафе, заказывал вина, посматривал украдкой на двоих, которые не ели, не пили. В шахматы играют, что ли?

— Я тебе еще не все рассказал, — прервал молчание Равинель. — Сегодня утром Мирей приходила к своему брату.

В глазах Люсьены промелькнуло изумление, сменившееся испугом. Бедная Люсьена! Ей явно не по себе.

— Она поднялась к нему, поцеловала его; они поболтали.

— Конечно, — задумчиво протянула Люсьена, — может, эта, живая, и есть двойник Мирей! Но ведь Жермена тоже не проведешь… Ты сказал, что он с ней говорил, что он ее поцеловал. Разве у другой женщины мог быть в точности такой же голос, те же интонации, та же походка, жесты?.. Нет! Ерунда! Двойники — выдумки писателей.

— Есть еще одно объяснение, — сказал Равинель. — Каталепсия![8] У Мирей были все признаки смерти… но она пришла в сознание в прачечной.

И поскольку Люсьена, похоже, не понимала, он продолжал:

— Такое случается. Я когда-то читал про это.

— Каталепсия — после двух суток пребывания в воде!

Он чувствовал, что Люсьена готова вот-вот вспылить, и жестом попросил не повышать голос.

— Послушай, — раздраженно заявила Люсьена. — Пойми, будь это случай каталепсии, я сразу же отказалась бы от врачебной практики! Потому что тогда вся медицина гроша ломаного не стоит, потому что…

Похоже, этот разговор задел ее за живое. Губы у нее дрожали.

— Что ни говори, а смерть мы констатировать умеем. Хочешь, чтобы я привела тебе доказательства? Чтобы я сказала тебе, какие у меня были основания? Неужели ты воображаешь, что мы выдаем разрешение хоронить вот так, без разбору?

— Успокойся, Люсьена, прошу тебя…

Они замолчали. Глаза у обоих блестели. Она гордилась своими познаниями, своим положением. Он знал, что она презирает его — профана. Ей надо было, чтоб он всегда восхищался ею. И вдруг он позволил себе такое… Она поглядывала на него, ожидая слова или хотя бы взгляда.

— Тут и спорить не о чем, — снова заговорила она безапелляционно, будто у себя в больнице. — Мирей умерла. Остальное объясняй, как хочешь.

— Мирей умерла. И тем не менее она жива.

— Я говорю серьезно.

— Я тоже. Мне кажется, что Мирей… — Можно ли признаться Люсьене?.. Он никогда не открывал ей своих потаенных мыслей, но прекрасно знал, что она и так читает их как по писаному.

— Мирей — призрак, — шепнул он.

— Что-что?

— Я же сказал тебе — призрак. Она появляется, где хочет и когда хочет… Она материализуется.

Люсьена схватила его за руку. Он покраснел.

— Учти, я не всякому решился бы сказать такое. Я делюсь с тобой сокровенной мыслью, предположением… Лично мне кажется, что это вполне допустимо.

— Нет, тобою надо заняться всерьез, — пробормотала Люсьена. — Я начинаю думать, что у тебя не все в порядке… Ты ведь сам как-то рассказывал мне, что твой отец…

Вдруг лицо ее застыло, пальцы до боли сжали руку Равинеля.

— Фернан! Посмотри-ка мне в глаза… скажи, а ты не разыгрываешь ли меня?

Она нервно рассмеялась и, скрестив на груди руки, наклонилась к нему. С улицы можно было подумать, что она тянется губами к любовнику.

— Уж не принимаешь ли ты меня за круглую дуру? Долго ты будешь морочить мне голову? Мирей умерла. Я это знаю. А ты уверяешь меня, будто труп похищен, будто она воскресла и запросто разгуливает по Парижу… А я-то… да, могу в этом признаться, я люблю тебя… И я мучаюсь, теряюсь в догадках.

— Тише, Люсьена, прошу тебя.

— Теперь я понимаю… Ладно, рассказывай дальше свои басни. Конечно! Меня ведь там не было. Но знаешь, всему есть предел. Ну, так говори честно: куда ты клонишь?

Никогда еще он не видел Люсьену в таком состоянии. Она чуть ли не заикалась от ярости, лицо ее побелело.

— Люсьена! Клянусь тебе. Я не лгу.

— Ну нет! Хватит! Я готова принять многое, но поверить в квадратуру круга, в то, что мертвый жив, что невозможное возможно, не могу.

Хозяин бара не отрывался от газеты. Сколько парочек он повидал на своем веку! Сколько наслушался странных речей! Равинелю было не по себе от его безмолвного присутствия. Он помахал купюрой:

— Будьте любезны!

И чуть было не извинился за то, что не попробовал сэндвичи.

Закрывшись сумочкой, Люсьена попудрила лицо. Потом первая встала и вышла, даже не оглянувшись на Равинеля.

— Послушай, Люсьена… Клянусь, я рассказал тебе чистую правду.

Она шла, повернув лицо к витринам, а он не решался повышать голос.

— Послушай, Люсьена!

Какая дурацкая, неожиданная сцена! А время шло. Бежало! Еще немного, и Люсьена вернется на вокзал, оставив его наедине со своими страхами и тревогами… В отчаянии он схватил ее за руку:

— Люсьена!.. Ты прекрасно знаешь, что у меня нет никакой корысти…

— Да? А страховка?

— Что ты хочешь этим сказать?

— А то, что все проще простого. Нет трупа, значит, нет и компенсации. И в один прекрасный день ты мне сообщишь, что дело со страховкой не выгорело и ты ничего не получил.

Какой-то прохожий пристально на них посмотрел. Может, услышал последнюю фразу? Равинель испуганно оглянулся. Затеять ссору на улице… Глупее не придумаешь!

— Люсьена! Умоляю! Если бы ты только знала, что я пережил!.. Пойдем присядем.

Они миновали перекресток Сен-Жермен и вышли к скверу против церкви. Скамейки были мокрые. Сквозь голые ветки сочился унылый свет.

«Нет трупа, значит, нет и компенсации…» Равинель об этом и не подумал. Он присел на краешек скамейки. Вот и все кончено. Люсьена стояла рядом, отшвыривая носком туфли опавшие листья. Свистки полицейских, бег машин, едва слышное гудение органа, пробивающееся сквозь церковные двери… Жизнь! Чужая жизнь! Эх, стать бы кем-нибудь другим, не Равинелем!

— Ты бросаешь меня, Люсьена?

— Извини, по-моему, это ты…

Он откинул полу своего габардинового пальто.

— Садись… Не станем же мы сейчас ссориться?

Она присела. Выходящие из церкви женщины с интересом поглядывали на них. Нет, эти двое не очень-то похожи на обычных влюбленных.

— Ты же прекрасно знаешь, что для меня все это никогда не было вопросом денег, — устало продолжал он. — И потом, подумай только… Допустим, я хочу тебя надуть. Разве мог бы я серьезно надеяться, что ты никогда не узнаешь правду? Стоит тебе приехать в Ангиан, навести справки, и ты в два счета все разузнаешь…

Она возмущенно пожала плечами.

— Оставим в покое страховку. А вдруг ты побоялся довести дело до конца? Вдруг ты струсил и предпочел спрятать труп, закопать?

— Так это ведь еще опасней. Тогда ни о каком несчастном случае не могло бы быть и речи, на меня сразу же пало бы подозрение… А зачем я стал бы придумывать пневматичку и визит к Жермену?

Темнело. Зажигались витрины. Загорались дорожные знаки, но на перекрестке было еще светло. Равинель всегда страшился этого часа, когда кончались его детские игры в узкой, длинной комнате. У темнеющего окна обычно сидела и вязала мать, постепенно превращаясь в черный силуэт. Внезапно он осознал, что на спасение надежды нет. Прощай, Антиб!

— Как ты не можешь понять! — пробурчал он. — Если страховку не выплатят, у меня никогда не хватит сил…

— Ты всегда думаешь только о себе, дружок, — усмехнулась она. — Но если бы ты при этом хоть что-нибудь делал! Так нет же! Ты предпочитаешь прикрыться какими-то идиотскими бреднями. Я еще могу допустить, что труп исчез. Но почему ты его не ищешь? Ведь не станет же труп разгуливать по улицам!

— Оказывается, Мирей часто убегала из дому…

— Что-что? Ты издеваешься надо мной?

Н-да… и в самом деле нелепое замечание… И тем не менее он чувствовал, что эта история с побегами как-то связана с исчезновением трупа. Он передал ей рассказ Жермена, и Люсьена опять пожала плечами.

— Ладно, Мирей убегала из дому при жизни. Но ты все время забываешь, что она умерла. Давай отвлечемся от письма, от ее визита к брату…

Ах эти штучки Люсьены! «Давай отвлечемся»! Легко сказать.

— Главное — труп. Он ведь где-то лежит!

— Жермен не сумасшедший.

— Не знаю, не знаю… И знать не хочу. Я рассуждаю, исходя из конкретных фактов. Мирей умерла. Труп исчез. Все остальное не существенно. Значит, труп надо искать и найти. А раз ты его не ищешь, значит, наши планы тебя больше не интересуют. В таком случае…

По тону Люсьены легко было понять, что у нее свой план, и она будет выполнять его одна, и уедет она тоже одна. Мимо прошел священник в рясе и исчез, как заговорщик, за маленькой дверью.

— Если б я знала, — протянула Люсьена, — я вела бы себя иначе.

— Ну хорошо. Я поищу.

Она топнула ногой.

— Фернан! С этим тянуть нельзя! До тебя, кажется, не доходит, что исчезновение трупа чревато пагубными последствиями. Рано или поздно, но тебе придется обратиться в полицию.

— В полицию? — растерянно повторил он.

— А как же иначе! Твоя жена исчезла…

— Но письмо?

— Письмо!.. Оно может послужить тебе только для отсрочки… Как и эта басня про ее побеги. Но в конечном счете полиции тебе не избежать. Все только вопрос времени. Через это придется пройти.

— Полиция?

— Да, полиция… Без нее тут не обойдется. Так что поверь мне, Фернан, не жди, а ищи. Ищи по-настоящему. Эх! Если б я жила поближе, я бы мигом ее нашла!

Она встала, одернула пальто, крепко зажала под мышкой сумочку.

— Мне пора на вокзал, а то всю дорогу придется стоять.

Равинель с трудом поднялся. Пошли! Рассчитывать на Люсьену больше не приходится. Да и тогда, на дороге, когда машина разладилась, она ведь тоже хотела его бросить… В общем, это вполне естественно. Они всегда были только партнерами, сообщниками и не более того.

— Ты будешь держать меня в курсе дела?

— Конечно, — вздохнул Равинель.

Они говорили о Мирей, только о Мирей, а когда тема оказалась исчерпанной, говорить им стало не о чем. Молча прошли они по улице Ренн. Да, распался их союз — каждый теперь сам по себе. Достаточно взглянуть на Люсьену, чтобы понять: такая всегда выйдет сухой из воды. Если полиция заинтересуется ими, расплачиваться придется ему одному. Что ж, не впервой! Ему не привыкать!

— Ты бы все-таки подлечился, — сказала Люсьена.

— Ну, знаешь…

— Я не шучу.

Что верно, то верно. Она шутить не любит. Разве он когда-нибудь видел ее размякшей, улыбающейся, доверчивой? Живет, торопясь урвать от жизни побольше, всегда куда-то спешит. Чего она ждет от будущего? Из-за какого-то суеверного страха он никогда не задавал ей такого вопроса. И был почти уверен, что в этом будущем ему отведено не слишком почетное место.

— Ты меня ужасно разволновал, — снова начала она.

Он понял, на что она намекает, и вполголоса возразил:

— А ведь все объясняется так просто.

Взяв Равинеля под руку, Люсьена слегка прижалась к нему.

— Ты думаешь, что видел письмо, так? Да-да, дорогой, я начинаю понимать, что с тобой творится. Зря я погорячилась. Видишь, никогда не следует забывать о медицинской стороне дела. Патологических лгунов не бывает. Есть больные. Я решила, что ты просто смеешься надо мной. А мне бы понять, что эта ночная поездка… и все предшествующее подточили твое здоровье.

— Но ведь Жермен…

— Оставь Жермена в покое. Его рассказ — сплошная чушь, и ты первый признал бы это, если бы мог сейчас рассуждать здраво. Придется послать тебя к Брише. Пусть займется с тобой психоанализом.

— А если я проговорюсь? Если я ему все расскажу?

Люсьена резко вскинула голову. Она бросала вызов Брише и всем исповедникам; она бросала вызов добру и злу.

— Если ты боишься Брише, то меня-то, надеюсь, не испугаешься? Я исследую тебя сама. Обещаю: больше ты не увидишь призраков. А пока что я выпишу тебе рецепт.

Она остановилась под фонарем, вытащила из сумочки блокнот и принялась что-то царапать на бумаге. Равинель смутно почувствовал, насколько фальшива и надуманна эта сцена. Люсьена пытается его приободрить. А сама наверняка знает, что никогда больше его не увидит, что он безвозвратно погиб, как солдат, которого оставляют на посту на ничейной земле, заверяя, что скоро придет смена.

— Вот!.. Я выписала тебе успокоительное. Попробуй уснуть, милый, ты ведь уже пять дней на одних нервах. Смотри, это может плохо кончиться.

Они пришли на вокзал. «Дюпон» светился всеми огнями. Может, это знамение. Продавцы газет, такси, толпа… С каждой секундой Люсьена от него отдалялась… Купила охапку журналов. Она еще способна читать!

— А что, если я поеду с тобой?

— Ты спятил, Фернан? Тебе же надо доиграть свою роль.

И тут она произнесла странную фразу:

— Ведь, в конце концов, Мирей была твоей женой.

Она вроде бы не чувствовала за собой никакой вины. Он пожелал, чтоб его жена исчезла. Люсьена с готовностью согласилась помочь, но лишь при одном условии: барыши пополам. Вот и все. Ну а он… пускай выпутывается сам. Равинель подумал — не менее странная мысль, — что в этом мире они совершенно одиноки, Мирей и он.

Он купил перронный билет и двинулся за Люсьеной.

— Ты вернешься в Ангиан? — спросила она. — Это было бы разумнее всего. А с завтрашнего дня берись за поиски всерьез.

— Да, разумеется, — с грустной иронией отозвался он.

Они прошли мимо пустых вагонов и, перейдя мост, миновали длинную аллею фонарей, слившуюся вдали с низким серым небом, с синеватыми мерцающими огоньками.

— Не забудь зайти на работу. Попроси отпуск. Они тебе не откажут… И потом, читай газеты. Может, что-нибудь узнаешь.

Ненужные утешения. Пустые слова. Лишь бы заполнить пустоту, перебросить хрупкие мостки, которые через несколько минут затрещат и рухнут в бездонную пропасть. Равинель решил с честью доиграть комедию. Он подыскал ей купе, нашел подходящий уголок в новом вагоне, пропахшем лаком. Люсьена стояла на платформе, пока проводник знаком не пригласил ее в вагон. Тогда она обняла Равинеля с такой горячностью, что он даже удивился.

— Мужайся, дорогой. Звони мне!

Поезд мягко тронулся. Лицо Люсьены растворилось в сумерках и скоро превратилось в белесое пятно. За окнами вагонов замелькали другие лица, другие люди, и все, абсолютно все смотрели на Равинеля. Он пальцем оттянул воротничок. Ему было нечем дышать. Поезд растаял в дали, изрешеченной многоцветными огнями. Равинель круто повернулся и зашагал прочь.

Глава 9

Прежде чем заснуть, Равинель долго ломал голову над словами Люсьены: «Ведь не станет же труп разгуливать по улицам?» На следующее утро, едва проснувшись, он вдруг вспомнил об одной важной детали, которая до сих пор все ускользала из его памяти. Черт возьми, как это он о ней забыл! От неожиданности он сморщил лоб и замер на кровати. Голова пошла кругом. Куда делось удостоверение личности Мирей? Оно преспокойно лежало в ее сумочке, а сумочка — дома, в Ангиане. Следовательно, опознать труп невозможно. Если воры избавились от своей компрометирующей ноши и труп найден… Черт побери! А куда отправляют неопознанные трупы? В морг.

Наспех одевшись, Равинель позвонил на бульвар Мажанта и попросил предоставить ему отпуск на несколько дней. Там не возражали. Потом он порылся в справочнике, пытаясь отыскать адрес морга, но вовремя вспомнил, что его официальное название — Институт судебной медицины… Площадь Мазас, иными словами, набережная Ла-Рапе, в двух шагах от Аустерлицкого моста. Ну что ж!

Ночевал он на этот раз в гостинице «Бретань» и поэтому, выйдя на улицу, очутился на площади вокзала Монпарнас. Однако сориентироваться было трудно. Навалившийся на площадь густой зеленоватый туман превратил ее в некое подобие подводного плато. «Дюпон» напоминал затопленный пассажирский пароход со светящимися иллюминаторами. Он поблескивал вдалеке, как в глубине вод, и Равинелю пришлось до него добираться долго, очень долго. Он выпил кофе прямо за стойкой. Рядом стоял железнодорожник и терпеливо объяснял официанту, что все поезда опаздывают и что 602-й из Ле-Мана сошел с рельсов под Версалем.

— Метеослужба предсказывает, что эта мерзость продержится еще несколько дней. Прямо как в Лондоне, хоть с фонариком по улицам ходи…

Равинель ощутил смутное беспокойство. Откуда туман? Почему именно сегодня? В таком тумане не разберешь, где живые люди, а где… Чепуха! Но липкий туман проникает в грудь, медленно, подобно опиумному дыму, обволакивает мозг, и как этому помешать? Все кажется то реальным, то нереальным, и голова идет кругом. Он бросил на оцинкованную стойку бумажную купюру и, поеживаясь, вышел на улицу.

Бледный свет фонарей уже рассеивался, затухал. Матовая пустота, затопившая подземный переход, как бы впитывала в себя рокот моторов, белые пятна едва светящих фар, шорох шагов — бесконечный, неумолчный шорох шагов невидимок, направляющихся в неизвестное. Перед «Дюпоном» остановилось такси, Равинель бросился к нему. У него язык не повернулся сказать: «В морг», и он пробормотал что-то невнятное. Шофер раздраженно выслушал сбивчивые объяснения пассажира и спросил:

— Решайте, куда вам все-таки надо.

— Набережная Ла-Рапе.

Такси рванулось с места, и Равинель невольно откинулся на спинку сиденья. Он тут же одумался. Зачем ему в морг? Что он там скажет? Так ведь недолго угодить и в ловушку! Это уж точно! Ловушки уже расставлены. А труп — лишь приманка. Он вдруг вспомнил странные изделия из проволоки, которые предлагал своим клиентам. «Вот сюда вы насадите кусочек мяса или куриных потрохов… Потом бросаете приманку по течению… Р-раз — и рыба уже болтается на вашем крючке». Да! Ловушки, конечно, уже расставлены.

Шофер резко затормозил, противно скрипнули покрышки, и Равинель чуть не стукнулся лбом о стекло. Высунувшись из окна, он клял туман и невидимого пешехода. Толчок — и снова в путь… Время от времени шофер, ворча, протирал ветровое стекло ладонью. Равинель уже не понимал, где они проезжают: что это за бульвар, какой квартал? А вдруг такси — одна из ловушек? Ведь Люсьена права: труп не может испариться. Не исключено, Мирей обладает способностью появляться и исчезать, исчезать и появляться. Но эти подробности касаются только его и Мирей. А труп? Зачем его украли и где-то спрятали? С какой целью? Чего следует больше бояться: Мирей, трупа Мирей или того и другого? От этих мыслей можно сойти с ума, но как от них избавиться?

Справа проплыли огни, тусклые, мерцающие, — конечно же это Аустерлицкий вокзал. Повернув, такси нырнуло в плотную серую вату, вбирающую свет фар. Сена бежала рядом, но из окна машины ничего не было видно. Когда такси остановилось, на Равинеля навалилась тишина, нарушаемая еле слышным ворчанием мотора. Тишина погреба, тишина подземелья, тишина, похожая на угрозу. Машина медленно растворилась в тумане, и тогда Равинель уловил плеск воды, дробь капели, падающей с крыш, мягкие вздохи влажной земли, бормотание ручья, неясные шумы, как на болоте. Он подумал вдруг о прачечной и схватился за револьвер. Это был единственный твердый предмет, за который он мог схватиться в этом дробящемся, зыбком пространстве. Он двинулся вдоль парапета, держась за перила. Туман мешал идти, холодными хлопьями обвивался вокруг икр. Он высоко поднимал ноги, как рыбак на заболоченном берегу. Вдруг перед ним, как из-под земли, выросло здание. Он поднялся по ступенькам, заметил в глубине большого зала тележку на резиновом ходу и толкнул дверь.

Письменный стол с папками и зеленая лампа, отбрасывавшая на пол большой светлый круг. В кастрюле на плитке булькает вода. Пар, табачный дым и туман. Вся комната пропахла сыростью и карболкой. За письменным столом, сдвинув на затылок фуражку с серебряным гербом, сидел служащий. Другой делал вид, будто греется у батареи. На нем было поношенное пальто, но зато новые, немилосердно скрипевшие ботинки. Он исподтишка наблюдал за Равинелем, неуверенно подходившим к столу.

— В чем дело? — буркнул служащий, раскачиваясь на стуле. Поскрипывание ботинок действовало Равинелю на нервы.

— Я хотел навести справки о жене, — промямлил Равинель. — Я вернулся из поездки и не застал ее дома. Я волнуюсь…

Служащий бросил взгляд на Равинеля, и тому показалось, что он с трудом сдерживает смех.

— В полицию обращались? Где живете?

— В Ангиане… Нет. Я еще никуда не обращался.

— Напрасно.

— Я не знал.

— В следующий раз будете знать.

Равинель в замешательстве повернулся ко второму сотруднику. Тот, грея руки у трубы, бессмысленно уставился в одну точку. Он был толстым, под глазами мешки, под желтоватым подбородком жирная складка, почти закрывавшая пристежной воротничок.

— Когда вы вернулись из поездки?

— Два дня назад.

— Ваша жена часто отлучается из дому?

— Да… То есть нет… В ранней молодости она, случалось, убегала из дому… Но вот уже…

— Чего вы, собственно, опасаетесь? Самоубийства?

— Не знаю.

— Ваше имя?

Это все больше напоминало допрос. Равинелю следовало бы возмутиться, осадить этого непрестанно облизывающего губы типа, который пристально разглядывал его с ног до головы. Но делать нечего: надо любой ценой узнать правду.

— Равинель… Фернан Равинель.

— Какая она, ваша жена? Возраст?

— Двадцать девять лет.

— Высокая? Маленькая?

— Среднего роста. Примерно метр шестьдесят.

— Какого цвета волосы?

— Блондинка.

Служащий все раскачивался на стуле, опираясь руками о край стола. Ногти у него были обкусаны, и Равинель с отвращением отвернулся к окну.

— Как одета?

— В синем костюме… Так я думаю.

Наверное, зря он произнес это так неуверенно. Чиновник метнул быстрый взгляд в сторону батареи, словно призывая в свидетели обладателя новых штиблет.

— Не знаете, как была одета ваша жена?

— Да, не знаю… Обычно она носит синий костюм, но иногда надевает пальто с меховой опушкой.

— Могли бы узнать поточнее!

Служащий снял фуражку, почесал затылок и снова ее надел.

— Никого, кроме утопленницы с моста Берси, у меня нет…

— А… Все-таки нашли…

— Об этом писали все позавчерашние газеты. Вы что, газет не читаете?

Равинелю казалось, что второй — у батареи — не спускает с него глаз.

— Подождите минутку… — сказал чиновник.

Он встал и исчез в проеме двери, к которой были прибиты две вешалки. Равинель вконец растерялся и не смел пошевелиться. Толстяк по-прежнему внимательно разглядывал его. В этом Равинель был уверен. Время от времени поскрипывали ботинки. Затянувшееся ожидание становилось невыносимым. Равинелю мерещились целые штабеля трупов на полках. Противный тип в фуражке, должно быть, расхаживает перед этими полками, как эконом, отыскивающий бутылку «О-бриона» урожая 1939 года или искристого шампанского. Наконец дверь распахнулась.

— Не угодно ли пройти?

Миновав коридор, они вошли в зал, перегороженный пополам громадным стеклом. Стены и потолок были выкрашены эмалевой краской, пол выложен кафельными плитками. Малейший звук отдавался в зале гулким эхом. С плафона падал скудный свет, заполнявший зал тусклыми отсветами. Все это напоминало рыбный рынок в конце мая. Равинеля так и подмывало поискать взглядом обрывки водорослей и кусочки льда на земле… Но тут он увидел сторожа, толкающего тележку.

— Подойдите ближе. Не бойтесь.

Равинель оперся о стекло. Тело на тележке медленно ползло в его сторону, и ему почудилось, будто он видит появляющуюся из ванны Мирей с прилипшими ко лбу волосами, в мокром платье, плотно облегающем фигуру. Он подавил странную икоту. И, широко раскинув руки, прижался к стеклу. От его дыхания стеклянная перегородка запотела.

— Ну как? — весело спросил его служащий.

Нет, не Мирей! И это еще ужаснее.

— Ну так что?

— Не она…

Служащий махнул рукой, и тележка исчезла. Равинель вытер выступивший на лице пот.

— В первый раз такая картинка малость впечатляет, — ухмыльнулся служащий. — Но ведь это не ваша жена!

Он увел Равинеля в комнату и снова уселся за стол.

— Сожалею, как говорится. Если у нас будет что-нибудь новенькое, вас известят. Ваш адрес?

— «Веселый уголок», в Ангиане.

Перо скрипело. Второй чиновник по-прежнему неподвижно стоял у батареи.

— На вашем месте я обратился бы в полицию.

— Благодарю вас, — пробормотал Равинель.

— О, не за что.

И он очутился на улице. Ноги у него подкашивались. В ушах звенело. По-прежнему стоял густой туман, но теперь его пронизывал красноватый свет, и он напоминал ткань наподобие муслина. Равинель решил дойти до ближайшего метро. Сообразив, куда ему идти, он наугад перешел улицу. Ни одной машины. Звуки как бы блуждали в тишине и, уже искаженными, доходили до слуха. Иные летели откуда-то издалека, другие замирали рядом, и Равинелю казалось, будто он шагает в толпе невидимок, участвуя в таинственных и торжественных похоронах. То там то сям неярко, словно ночники, затененные сероватым, развевающимся крепом, поблескивали фонари. В морге Мирей не оказалось. Что скажет Люсьена? И страховая компания? Надо ли их оповестить? Задыхаясь, Равинель остановился. И тут он услыхал рядом с собой скрип ботинок. Он кашлянул. Скрип прекратился. Где этот человек? Справа? Слева? Равинель двинулся дальше. Скрип возобновился… Ха… Ну и ловкачи! Как это они сумели затащить его в морг! Но… кто же знал… Приостановившись, Равинель быстро оглянулся и заметил мелькнувший позади и тут же растворившийся в тумане силуэт. Вход в метро должен находиться где-то рядом, в нескольких шагах. Равинель побежал. На ходу он замечал другие силуэты, видел незнакомые лица, будто вылепленные прямо из этого мерзопакостного тумана. Лица мгновенно изменялись, теряли форму, плавились, как воск. До его слуха по-прежнему доносилось поскрипывание ботинок. Может, человек хочет его убить? Нож, блеснувший в тумане, острая, небывалая боль… Но почему? За что? У Равинеля нет врагов… кроме Мирей! Но разве Мирей могла стать его врагом? Какая-то несуразица…

Метро. Недавние невидимки вдруг снова превращались в людей. Сверкая тысячами капель на пальто, волосах, ресницах, мужчины и женщины вновь обретали привычный облик. Равинель решил подождать преследователя у входа. Он увидел на верхней ступеньке ботинки незнакомца, пальто с оттопыренными карманами. Равинель вышел на платформу. «Тот» пошел следом. Может, это он и похитил труп, а теперь собирается диктовать свои условия?

Равинель сел в головной вагон и заметил, что потрепанное пальто проскользнуло в следующий. Рядом с Равинелем сидел полицейский и читал спортивную газету. Вот бы дернуть его за рукав и сказать: «Меня преследуют. Мне грозит опасность». Но полицейский, скорее всего, только удивится… Ну а если его слова примут всерьез и потребуют объяснений? Нет. Лучше помолчать и выждать.

Станции с гигантскими рекламными щитами убегали одна за другой, на поворотах Равинеля прижимало к полицейскому, преспокойно рассматривавшему траекторию полета прыгуна с шестом. Может, оторваться от преследователя? Тут нужны усилия, хитрость, ловкость. Стоит ли его жизнь того, чтобы защищать ее с таким ожесточением?

Равинель сошел на Северном вокзале. Он, не оборачиваясь, знал, что тот, из морга, идет следом за ним. Едва поредела толпа, как назойливый скрип возобновился. «От этого скрипа можно сойти с ума!» — подумал Равинель. Он подошел к кассе, купил билет до Ангиана. Незнакомец вслед за ним тоже попросил билет до Ангиана, в один конец. Вокзальные часы показывали пять минут одиннадцатого. Равинель стал искать вагон посвободней. Тогда незнакомцу придется открыться, выложить карты.

Равинель уселся и, как бы занимая для кого-то место, положил рядом газету. Незнакомец появился и спросил:

— Разрешите?

— Я вас ждал, — сказал Равинель.

Отодвинув газету, мужчина грузно опустился на скамейку.

— Дезире Мерлен, — представился он. — Инспектор полиции в отставке.

— В отставке?! — не удержался Равинель.

Час от часу не легче! Он уже абсолютно ничего не мог понять.

— Да, — кивнул Мерлен. — Извините, что я вас преследовал.

У него живые, светло-голубые глаза, не вяжущиеся с отекшим лицом. Цепочка от часов поперек жилета. Толстые ляжки. Все это придает ему добродушный, доброжелательный вид. Оглядевшись по сторонам, Мерлен наклонился к Равинелю:

— Совершенно случайно я услышал ваш разговор в морге и подумал, что мог бы быть вам полезен. У меня много свободного времени и двадцатипятилетний опыт работы. Наконец, у меня на памяти десятки аналогичных случаев. Жена исчезает, муж считает, что она отдала богу душу, а потом, в один прекрасный день… Поверьте, уважаемый, часто бывает лучше выждать, прежде чем заваривать кашу.

Поезд тронулся и медленно побежал среди унылого, серого тумана, кое-где подсвеченного белыми пятнами.

Мерлен дотронулся до колена Равинеля и продолжал:

— Мне весьма сподручно проводить розыск. Я могу делать это незаметно, безо всякой огласки. Разумеется, я ни в чем не преступлю закона, но ведь у вас и нет никаких оснований полагать…

Равинель подумал о скрипящих ботинках, и у него вдруг полегчало на душе. Этот Мерлен ничуть не похож на злодея. Должно быть, он не прочь подзаработать — недаром околачивался в Институте судебной медицины. Пенсия у инспектора, надо полагать, не бог весть какая. Что ж, пожалуй, он явился кстати, этот Мерлен. Может, он и докопается.

— Я думаю, вы действительно могли бы мне оказать услугу, — сказал Равинель. — Я коммивояжер и, как правило, приезжаю домой по субботам. И вот в прошлую субботу не застал жену дома. Я выждал два дня и сегодня утром…

— Позвольте мне сначала задать вам несколько вопросов? — шепнул Мерлен, озираясь. — Сколько лет вы женаты?

— Пять. Моя жена отнюдь не легкомысленна, и не думаю…

Мерлен поднял жирную руку.

— Минутку. Дети у вас есть?

— Нет.

— Ваши родители?

— Умерли. Но я не понимаю…

— Положитесь на мой опыт. Слава богу, он у меня немалый. Родители жены?

— Тоже умерли. У Мирей есть только брат. Он женат и живет в Париже.

— Хорошо. Понятно… Молодая одинокая женщина… Она не жаловалась на здоровье?

— Нет. Три года назад перенесла тиф. Но в общем-то, она крепкая. Намного крепче меня.

— Вы что-то упоминали о ее неожиданных исчезновениях. И как часто это с ней случалось?

— Да про это я даже не знал. Мирей всегда казалась мне женщиной уравновешенной. Иногда она нервничала… Ну, раздражалась, в общем, как все…

— Так… Теперь главное. Скажите, она захватила оружие?

— Нет. А между тем в доме был револьвер.

— Она взяла деньги?

— Нет. Даже сумочку дома оставила. В ней несколько тысячефранковых купюр. У нас водились деньжата.

— Она была… я хочу сказать, она не была транжиркой?

— Пожалуй, нет.

— Заметьте, ведь она и без вашего ведома могла отложить большие деньги. Я припоминаю одно дело в сорок седьмом…

Равинель вежливо слушал. Сквозь мокрое окно он смотрел на постепенно проступающую в тумане дорогу. Правильно ли он поступил? Или совершил ошибку? Трудно сказать. С точки зрения Люсьены, он, несомненно, действовал разумно. А с точки зрения Мирей? Он так и подскочил. Какая нелепая мысль! Да разве Мирей потерпела бы вторжение этого полицейского? Разве она согласилась бы, чтобы какой-то там Мерлен принялся разыскивать ее труп? Мерлен все говорил и говорил, перебирая воспоминания, а Равинель… Равинель всячески пытался отогнать навязчивые мысли. Не надо торопиться. Не надо забегать вперед. Посмотрим. Обстоятельства сами подскажут, как следует поступить.

— Что вы сказали?

— Я спрашиваю, ваша жена действительно не взяла с собой никаких документов?

— Нет, не взяла. Удостоверение личности, свидетельство на право голосования — все осталось у нее в сумочке.

Вагон тряхнуло на стрелке. Поезд замедлил ход.

— Приехали, — сказал Равинель.

Мерлен встал, порылся в кармане, отыскивая среди многочисленных бумажек свой билет.

— Разумеется, первое, что приходит на ум, — это бегство. Если бы ваша жена покончила с собой, тело давно бы нашли. Посудите сами! Прошло два дня…

А между тем тело-то и нужно было найти. Но как объяснить Мерлену? Опять все тот же кошмар… Равинелю захотелось спросить у толстяка его документы. Но тот, наверное, принял свои меры предосторожности. Вопрос не застанет его врасплох. Да и в чем тут сомневаться? Разве не правда, что он инспектор полиции? Нет, делать нечего. Спрыгнув на перрон, Мерлен уже поджидал Равинеля. Деваться некуда.

— Пошли! — вздохнул Равинель. — До нашего «Веселого уголка» всего несколько минут ходу.

Они брели в тумане, совершенно отгораживающем их от остального мира. Ботинки Мерлена скрипели пуще прежнего, и Равинелю пришлось собрать всю свою волю, чтобы не поддаться панике. Ловушка! Он попал в ловушку. И ловушка эта — Мерлен.

— Правда?..

— Что?

— Нет, ничего… Вот мы и добрались до нашей улицы. Мой дом на другом конце.

— Хорошо еще, что вы узнали его в таком тумане.

— Привычка, инспектор. Я найду свой дом с закрытыми глазами.

Они шли по цементной дорожке, и их шаги отдавались гулким эхом. Равинель достал ключи.

— Как знать? Может, в вашем почтовом ящике что-нибудь лежит? — хмыкнул Мерлен.

Равинель посторонился, и полицейский запустил руку в ящик.

— Пусто…

— Еще бы, — пробормотал Равинель.

Отперев входную дверь, он бросился на кухню, чтобы спрятать письмо, лежавшее на столе, и вытащить торчащий в двери нож.

— А у вас уютно, — заметил Мерлен. — Было время, я тоже мечтал о таком вот домике.

Он потер руки и снял фетровую шляпу. Равинель увидел его большую плешь, а на лбу — ярко-красную полоску от тесной шляпы.

— Будьте любезны, покажите мне ваш дом.

Равинель провел его в столовую, по привычке погасив свет на кухне.

— Ага! Вот и сумочка! — воскликнул Мерлен.

Он открыл ее и вытряхнул на стол содержимое.

— А что, ключей нет? — спросил он, толстым пальцем отбрасывая в сторону пудреницу, бумажник, носовой платок, губную помаду и начатую пачку сигарет «Хай лайф».

Ключи? Равинель про них совершенно забыл.

— Нет! — отозвался он, обрывая разговор. — Вот лестница наверх.

Они поднялись на второй этаж. Кровать в спальне, на которой Равинель спал два дня назад, была не убрана.

— Вижу! — сказал Мерлен. — А куда ведет эта дверь?

— В гардеробную.

Равинель открыл ее и отодвинул висевшую одежду в сторону.

— Все на месте… за исключением пальто с мехом, но жена собиралась отдать его в чистку. Вполне возможно, что…

— А синий костюм? Вы там сказали…

— Да-да… Костюма тоже нет.

— А туфли?

— И туфли все на месте… по крайней мере, новые. Старые вещи Мирей всегда раздает. Так что неизвестно…

— А эта комната?

— Мой кабинет. Заходите, инспектор. Извините за беспорядок… Вот, садитесь в кресло. У меня тут есть бутылка коньяку. Немножко согреемся.

Он достал из тумбочки письменного стола полупустую бутылку и один стакан. Второго не оказалось.

— Садитесь. Я сейчас. Только схожу за вторым стаканом.

Теперь присутствие Мерлена немного ободряло его, ему было не так страшно оставаться в своем доме. Он спустился по лестнице, прошел через столовую на кухню и оторопело застыл у окна. Там, за решеткой, мелькнул знакомый силуэт…

— Мирей!

Должно быть, это был страшный крик, потому что инспектор бросился вниз, перепрыгивая сразу через несколько ступенек, и подбежал к Равинелю без кровинки в лице.

— Что? Что с вами?

— Там!.. Мирей!

Глава 10

На улице никого не было. Равинель уже знал, что Мерлен попусту тратит время, поскольку бегать, искать, звать бесполезно.

Отдуваясь, полицейский вернулся на кухню. Он добежал, оказывается, до самого конца улицы.

— А вы уверены, Равинель?

Равинель не был уверен. Он думал… Он пытался воспроизвести до мельчайших деталей свое первое впечатление, но для этого требовались спокойствие и тишина, а толстяк изводил его вопросами, ходил взад-вперед, размахивал руками. Дом был слишком мал для такого типа, как Мерлен.

Инспектор снова вышел из дома и встал за решеткой.

— Послушайте, Равинель (он непроизвольно отбросил «господина»), вы меня видите? — крикнул он во весь голос.

Смешно. В прятки, что ли, он вздумал играть?

— Ну? Отвечайте.

— Нет. Я ничего не вижу.

— А тут?

— Тоже.

Мерлен возвратился на кухню.

— Ну, Равинель, признавайтесь. Вы ничего не видели. У вас нервы на пределе. Просто-напросто вы приняли столб за…

Столб? В общем-то, вполне удовлетворительное объяснение. И все-таки… Равинель вспомнил, что тень двигалась. Он рухнул на стул.

Теперь Мерлен прижался лицом к окну…

— Так или иначе, вы бы все равно никого не разглядели… Почему вы закричали: «Мирей!»?

Инспектор оглянулся и, уткнувшись подбородком в грудь, исподлобья пристально взглянул на Равинеля.

— Отвечайте! А вы меня не дурачите?

— Клянусь вам, инспектор!

Хм… Он уже клялся вчера Люсьене. И почему они все ему не верят?

— Ну, посудите сами. Если бы на улице кто-нибудь был, я бы обязательно услышал шаги. Ведь я был у решетки буквально через десять секунд.

— Может, и не услышали бы… Вы сами шумели бог знает как.

— Оказывается, во всем виноват я!

Мерлен хрипло дышал, его отвислые щеки дрожали. Он вытянул из пачки сигарету, чтобы успокоиться.

— Ведь я же специально постоял на тротуаре, чтобы прислушаться…

— Ну и?..

— Что «и»? Ведь туман не заглушает шагов.

К чему возражать, спорить, объяснять, что Мирей теперь молчалива, как ночь, неосязаема, неуловима, как воздух? Может, она тут, рядом с ними, на кухне… Может, она ждет, когда уберется восвояси этот докучливый малый, и тогда снова даст о себе знать. Черт возьми! Поручить розыски души инспектору уголовной полиции… Смешно! Как мог он всерьез надеяться, что этот Мерлен…

— Что тут судить да рядить? — опять заговорил полицейский. — Дело ясное: у вас была галлюцинация. На вашем месте я бы лучше обратился к врачу. Рассказал бы ему все… свои подозрения, страхи, видения…

Он пожевал сигарету, долго задумчиво разглядывал стены, потолок, чтобы хорошенько проникнуться атмосферой дома.

— Ну да… наверное, невесело бывало вашей жене день-деньской… — заметил он. — И еще такой муж, хм…

Потом, посматривая сверху на сидящего Равинеля, он снова надел шляпу, медленно застегнул пальто.

— Просто-напросто она от вас ушла. И у меня такое впечатление, что осуждать ее, пожалуй, не стоит!

Вот что подумают люди. Не может же он им сказать: «Я убил свою жену. Она умерла»?! Рассчитывать больше не на кого. Все кончено.

— Сколько я вам должен, инспектор?

Мерлен вздрогнул.

— Но позвольте… я не хотел… Наконец, если вы уверены, что кого-то видели…

Ох нет! Только не начинать все сначала. Равинель достал бумажник.

— Три тысячи? Четыре?

Мерлен растоптал на полу сигарету. Он сразу осунулся, постарел, стал похож на жалкого, нуждающегося старика.

— Как вам угодно, — пробормотал он, отвел глаза и, нащупав на столе бумажки, зажал их в кулаке. — Я бы не прочь оказать вам услугу, господин Равинель… Словом, если у вас появятся какие-нибудь новые факты, я в вашем распоряжении. Вот моя визитная карточка.

Равинель проводил его до ворот. Инспектор тут же растаял в тумане. Но еще долго не смолкал скрип его ботинок. Что ж, он прав. Туман не заглушает шаги.

Равинель вернулся в дом, закрыл дверь, и на него навалилась тишина.

Прислонившись к стене прихожей, он чуть было не застонал. Потом явственно различил промелькнувшую тень — на этот раз сомнений быть не могло. Пусть ему сколько угодно твердят, что он болен. Он хорошо знает, что видел жену. Жермен утверждал, что видел Мирей. А Люсьена? Только она не видела. Она трогала, щупала ледяное тело. Она засвидетельствовала смерть. Значит?..

Равинель ущипнул себя, посмотрел на руки. Ошибка невозможна. Факт остается фактом. Он прошел на кухню; заметив, что будильник остановился, ощутил горькое удовлетворение. Будь он болен, он бы не заметил такую малость. Усмехнувшись, он остановился у окна: а вдруг это повторится еще? Ага!.. Почтовый ящик. Там что-то белело.

Равинель опять вышел из дому и медленно двинулся к ящику, словно охотник подкрадывающийся к спящему зверю… А этот болван Мерлен ничего не заметил!

Равинель открыл ящик. Это было не письмо, а просто бумага, сложенная вдвое.

Дорогой,

мне очень жаль, что я ничего еще не могу тебе объяснить. Но я непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью. Тысяча поцелуев.

Почерк Мирей! Записка нацарапана карандашом, но сомнений быть не может. Когда она написала эту записку? Где? На стене? На коленке? Как будто у Мирей сейчас есть коленка! Как будто она еще может опереться рукой о стену! Но бумага… Настоящая бумага! Бумага, вырванная наспех, видимо, из блокнота. Остался даже край какой-то печати с синими буквами: «…улица Сен-Бенуа…» Как это понять? При чем тут улица Сен-Бенуа?

Равинель кладет записку на кухонный стол, разглаживает ее ладонью: «Улица Сен-Бенуа». Лоб у него горит, но это ничего! Он должен все выдержать! Спокойно! Неволноваться. Главное — не давать воли мыслям, от которых просто лопается голова. Сначала выпить. В буфете есть бутылка вина. Он хватает ее, ищет штопор. Куда же он подевался? Тем хуже! Времени нет. Он с размаху отбивает горлышко о край раковины, и вино, липкое, как кровь, разбрызгивается во все стороны. Он хватает стакан, наливает в него вина и тут же отпивает половину. Ему кажется, что он весь горит, разбухает. «Улица Сен-Бенуа». Адрес гостиницы? Наверное, адрес гостиницы, что же еще? Значит, надо найти эту гостиницу. А дальше? Дальше посмотрим. Не могла же Мирей снять номер — это ясно. Но она, несомненно, хочет, чтоб он навел справки, разыскал эту гостиницу. Возможно, она выбрала этот момент, чтобы подать ему решающий знак, привлечь к себе?

Он наливает еще вина, расплескивает его. Наплевать. Теперь он ясно чувствует, что близок к некоему религиозному посвящению. «Мне очень жаль, что я ничего еще не могу тебе объяснить…» Верно, существуют тайны, раскрывать которые можно лишь с великой осторожностью. А Мирей еще так недавно в них проникла сама! Она вернется домой сегодня вечером или ночью. Ну что ж! И все-таки она постаралась прийти и бросить ему записку. А это кое-что да значит, обязательно значит. И значит вот что: оба они должны сделать неимоверное усилие, чтобы соединиться. Да! А то они действуют неуверенно, ощупью, словно по разные стороны стекла, как там, в морге, где живых и мертвых разделяет стеклянная перегородка. Бедняжка Мирей! Он так хорошо улавливает тон ее писем! Она вовсе не сердится. Она счастлива в этом неведомом мире и ждет его там. Она спешит поделиться с ним своей радостью. А он-то боялся! Что там болтает Люсьена? Она материалистка! Таинственное для нее за семью печатями! Впрочем, теперь все люди — материалисты… Очень странно, что Мерлен не заметил письма. Но именно такие, как он, и не могут видеть некоторых вещей. Нужно двигаться!

Третий час. Равинель идет в гараж, поднимает жалюзи. Поесть можно и потом. Пища — вещь презренная. Он включает мотор и выводит машину из гаража. Цвет тумана изменился. Он стал голубовато-серым, словно пропитался мглой. Фары, как две огненные, расплавленные струи, буравят эту нависшую над землей пелену. Заперев гараж, Равинель прыгает в машину.

Странное путешествие! Нет больше ни земли, ни дороги, ни домов — одни бегущие огни, блуждающие созвездия, вращающиеся в холодной серой бесконечности. Лишь привычный шелест колес дает Равинелю знать о крае дороги, об улицах, рельсах или бульварах, где уже скользишь, как по воску. Приходится наклоняться, присматриваться к бесплотным серым фасадам, чтобы угадать раскрытое устье фиорда, жерло проспекта. Равинель испытывает тяжесть, оцепенение, боль. Он наугад ставит машину у перекрестка Сен-Жермен.

Вот она — улица Сен-Бенуа! К счастью, короткая. Равинель шагает по тротуару и тут же натыкается на маленькую гостиницу. На доске висит всего ключей двадцать.

— Скажите, пожалуйста, не останавливалась ли здесь госпожа Равинель?

Его смеривают взглядом. Он не брит, одежда в беспорядке. Его вид, должно быть, не внушает доверия. Картотеку все же просматривают.

— Нет, такого имени что-то не видно. Должно быть, вы ошиблись.

— Благодарю.

Вторая гостиница. По виду очень скромная. В приемной никого. Он входит в комнатку с кассой. Несколько плетеных кресел, цветочные горшки, потрепанные справочники на низком столике.

— Есть тут кто-нибудь? — спрашивает Равинель хриплым, чужим голосом.

И тут же думает: ну зачем пришел он в эту гостиницу, где нет ни души? Любой может залезть в кассу или проскользнуть на лестницу, ведущую в номера.

— Есть тут кто-нибудь?

Зашлепали стоптанные башмаки. Из дальней комнаты за кухней выползает на свет старик со слезящимися глазами. В ногах у него вертится черный кот, выгибая хвост трубой.

— Скажите, пожалуйста, госпожа Равинель здесь не останавливалась?

Приложив ладонь к уху, старик наклоняется вперед.

— Госпожа Равинель!

— Да-да… Я слышу, слышу.

Он ковыляет к конторке. Кот прыгает на кассу и, жмурясь, наблюдает за Равинелем. Старик открывает регистрационную книгу, насаживает на нос очки с металлическими дужками.

— Равинель… Вот. Да, она тут.

Глаза у кота превращаются в узкие щелочки. Потом, дернувшись, он опускает хвост и подвертывает его под белые лапки. Равинель расстегивает плащ, пиджак, оттягивает пальцем воротничок.

— Я говорю: госпожа Равинель.

— Да-да. Я, слава богу, не глухой. Госпожа Равинель. Вот именно.

— Она тут?

Старик снимает очки. Его слезящиеся глаза останавливаются на доске с ячейками, куда обычно вешают ключи и кладут письма постояльцев.

— Она вышла. Ключ на месте.

Не перепутал ли он ячейки?

— А давно она вышла?

Старик пожимает плечами.

— Думаете, у меня есть время караулить, когда приходят и уходят постояльцы? Это их личное дело.

— Вы видели ее… госпожу Равинель?

Старик машинально гладит по голове кота и, видимо, силится припомнить. Вокруг глаз собираются морщинки.

— Погодите! Она блондинка… еще молодая… пальто с мехом? Верно?

— Она с вами говорила?

— Нет. Не со мной. Ее записала жена.

— Но… вы слышали, как она разговаривала?

Старик сморкается, вытирает глаза.

— Вы из полиции?

— Нет-нет, — бормочет Равинель. — Это моя приятельница… Я ищу ее уже несколько дней. Она с вещами?

— Нет, — последовал сухой ответ.

Равинель отваживается на последний вопрос:

— Вы не скажете, когда она вернется?

Старик захлопывает свою книгу, вкладывает очки в зеленый футляр.

— Она-то… Почем мне знать? Думаешь, ее нет, а она у себя. Думаешь, она у себя, а она ушла… Ничего не могу сказать вам определенного.

И он уходит, сутулый, прихрамывающий, а кот бредет следом, потираясь спиной о стену.

— Подождите! — кричит Равинель и достает из бумажника визитную карточку. — Оставлю на всякий случай.

— Как вам угодно.

Старик кладет ее наискосок в ячейку. Номер девятнадцатый.

Равинель уходит и тут же заворачивает в соседнее кафе. Во рту у него пересохло. Он садится в уголке.

— Коньяку!

Неужели это она? Неужели старик уверен в ее существовании? И никакого багажа, даже чемоданчика. «Думаешь, ее нет, а она у себя. Думаешь, она у себя, а она ушла». Вот именно. Знал бы он, бедный старикан, какую постоялицу приютил под своей крышей!.. Может, надо бы поговорить с его женой — единственным человеком, который беседовал с женщиной в пальто с меховой опушкой. Но хозяйки не оказалось на месте. И опять целый ряд свидетельств, вроде бы бесспорных, на поверку теряет свою силу.

Швырнув на стол деньги, Равинель бросается на улицу. Сырой туман облизывает ему лицо, туман, пахнущий сажей, рекой и чем-то прогорклым. Равинель делает шаг вперед… второй… третий… В вестибюле гостиницы никого. Он толкает дверь, и она бесшумно прикрывается сама по себе. Ключ все еще висит под медным номером, его визитная карточка тоже лежит на том же месте. Затаив дыхание, он на цыпочках подбирается к доске и бесшумно снимает ключ с медной пластинки. Девятнадцатый номер, должно быть, на третьем или четвертом этаже. Дорожка на лестнице протерта до дыр, но ступеньки не скрипят. Какой-то странный, уснувший отель! Вот площадка второго этажа. Черная бездна. Равинель достает зажигалку, щелкает ею и держит в вытянутой руке. Коричневый ковер уходит в глубь полутемного коридора. Вероятно, с каждой стороны расположено по четыре-пять номеров. Равинель медленно поднимается выше. Время от времени он свешивается через перила и видит внизу в отвратительном тусклом свете нечто, напоминающее контурами мотоцикл. Мирей знала, что делает, когда подыскивала себе убежище. Но разве она искала убежище? Зачем оно ей?

Площадка третьего этажа. Зажигалка освещает номера комнат. Пятнадцать… семнадцать… девятнадцать… Он гасит зажигалку, прислушивается. Где-то спустили воду. Войти или нет? А вдруг он увидит на постели мокрый труп? Нет! К черту такие мысли!.. Равинель старается отвлечься, сосредоточить все внимание на каком-нибудь пустяке. Его бьет озноб. Должно быть, из комнаты слышно, как он здесь копается.

Он опять щелкает зажигалкой, отыскивает замочную скважину. За дверью — ни звука. Что за идиотский, непонятный страх? Ведь ему нечего бояться. Теперь Мирей — его друг. Повернув ключ, он проскальзывает в комнату.

Номер мрачный, пустой. Собрав все силы, он подходит к окну, задергивает занавески и зажигает люстру. Неприятный желтый свет тускло освещает железную кровать, стол, покрытый скатертью в пятнах, крашеный шкаф, старое кресло. И все же что-то выдает присутствие Мирей. Ее духи. Ошибка невозможна. Равинель принюхивается. Ну конечно же это ее духи. Запах то едва ощутим, то бьет прямо в нос. Дешевые духи «Коти». Ими душатся многие. Совпадение? Ну а расческа на туалетном столике?

Равинель держит ее в руках, подкидывает на ладонях. Что, и это тоже совпадение? Он сам купил ее в Нанте, в магазине на улице Фосс. Последний зубец сломан. Точно такой не найдешь во всем Париже. И золотистые волосы, закрутившиеся вокруг ручки! И эта крышечка от коробки биоксина, которая послужила пепельницей для окурка «Хай лайф». А Мирей всегда курит «Хай лайф». Ей нравятся не сигареты, а название. О господи! Равинель садится на кровать. Он готов расплакаться, зарыдать, уткнувшись в подушку, как в детстве, когда не мог ответить на каверзный вопрос отца. И сегодня он тоже не находит ответа. Поглядывая на расческу и на золотистые волосы, он чуть слышно шепчет:

— Мирей… Мирей…

Ах, эти волосы. И он снова представляет себе волосы, но уже другие… те, что потемнели от воды и пристали ко лбу. И вот остались только расческа и сигарета со следами губной помады. Надо расшифровать этот знак и понять, чего же хочет Мирей.

Он встает, открывает шкаф, выдвигает ящики. Пусто. Кладет расческу в карман. В первое время после женитьбы, случалось, он по утрам расчесывал Мирей волосы. Как он любил эти волосы, распущенные по ее голым плечам! Иногда он зарывался в них лицом, вдыхая запах скошенной травы, возделанной земли. Да-да, это знак. Мирей не пожелала оставить расческу дома и принесла ее в эту ничейную комнату, чтобы напомнить ему о времени их любви. Ясно как божий день. Ему остается идти и дальше по скорбному пути, чтобы воссоединиться с ней. Недаром в записке она назначала ему свидание: «Непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью».

Отныне сомнений быть не может. Он увидит Мирей. Она явится ему. Посвящение в тайну почти что состоялось. Воссоединение назначено на сегодня. Равинеля то трясет как в лихорадке, то он вдруг успокаивается. Он подносит к губам сигарету. Он не желает знать, чьи губы уже касались этой сигареты, и, зажав ее в зубах, с трудом подавляет подступающую к горлу тошноту. Мирей часто для него прикуривала. Он высекает из зажигалки пламя и проглатывает первый клуб дыма. Он приготовился ко всему. Последний взгляд на комнату, где он только что принял решение, которое пока не осмеливается для себя сформулировать.

Он выходит, поворачивает ключ и видит в глубине коридора две фосфоресцирующие точки. Несколько минут назад он бы просто упал в обморок, ведь его нервы на пределе. Но теперь он смело идет навстречу этим двум точкам и наконец видит черного кота, сидящего на площадке. Кот забегает вперед, оборачивается, и на какой-то миг две бледные луны повисают в воздухе. Равинель даже и не пытается приглушить грохот своих шагов. Когда он спускается на первый этаж, кот издает одно-единственное, но душераздирающее «мяу». На пороге кухни вырастает старик.

— Ее там нет? — бормочет он как ни в чем не бывало.

— Нет, — отвечает Равинель, вешая ключ на место.

— Я же вас предупреждал, — продолжает старик. — Думаешь, ее нет, а она там… Что, она ваша жена?

— Да, — кивает Равинель. — Моя жена.

Старик трясет головой как бы в знак того, что он все предвидел, и бормочет себе под нос:

— С женщинами нужно иметь терпение.

И исчезает вместе с котом.

Равинель уже перестал удивляться. Он отдает себе полный отчет в том, что именно сейчас проник в мир, неподвластный физическим законам. Он выходит из гостиницы. Сердце колотится так, будто он выпил несколько чашек крепкого кофе. Туман стал еще гуще. Промозглый холод пронизывает до костей. Туман ему не враг… Хорошо бы наполниться им, раствориться в нем, слиться с ним. Еще один знак! Туман начался в Нанте как раз в тот вечер… И служит ему защитным барьером. Нужно только постичь смысл окружающего!

Равинель отыскивает свою машину. Надо мигом домчаться до Ангиана. Хилый свет передних фар расстилается по шоссе. Сейчас начало шестого.

Безмятежное возвращение. Равинель испытывает чувство избавления не от тяжести, а от скуки, туманом обволакивающей всю его прошлую жизнь.

Дурацкая работа, немыслимая жизнь — от клиента к клиенту. От аперитива к аперитиву. Он вспоминает Люсьену. Она маячит перед ним в тумане. Это ведь она помогла ему постичь правду его жизни. Впрочем, он и без Люсьены пусть не скоро, но понял бы ее.

Жужжат, неутомимо бегая по стеклу, «дворники». Равинель знает, что не заблудится. Безошибочное умение ориентироваться его не подведет. Он бесстрашно продирается сквозь толщу тумана. Впрочем, машин на дороге почти что нет. Многие опасаются ездить в такую погоду. Им подавай полное освещение, хорошие трассы, обильно утыканные дорожными указателями, регулировщиков на перекрестках. Да и сам Равинель впервые отваживается ехать по глухим, безлюдным дорогам. Он старается не думать о том, что ждет его там, в Ангиане, но душа его переполнена нежностью и странным чувством сострадания. Он прибавляет скорости. В моторе стучит. Надо бы показать его механику. Э, да ладно… Все пошло кувырком. Мелкие житейские заботы отступили.

Встречная машина его ослепляет, задевает крылом и, обдав волной страха, исчезает. Равинель сбавляет скорость. Слишком глупо было бы угодить в аварию именно сегодня. Ему надо приехать домой с ясной головой. Собрать все свои силы, всю решимость. Равинель осторожно выруливает. Последний поворот. Впереди, как бледное мерцание ночников, далекие огни Ангиана. Он переключает скорость… Вот и его улица. Равинеля знобит. Машина катится по инерции. Он тормозит у ворот. Несмотря на туман, за занавесками виден свет.

Глава 11

Равинель в нерешительности. Если бы не эта ужасная усталость, он, возможно, и не вошел бы. Возможно, даже с криком убежал. Он нащупывает в кармане расческу, окидывает взглядом улицу. Его никто не видит, а если бы кто и увидел, сказал бы: «Вот и господин Равинель вернулся домой», и только. Он вылезает из машины и замирает перед решеткой. Все так, как и всегда. Сейчас он застанет Мирей за шитьем в столовой. Она поднимет голову: «Ну как добрался, дорогой? Без приключений?»

И он снимет ботинки, чтобы не наследить, потом пойдет переодеваться. Комнатные туфли он найдет у первой ступеньки. Потом…

Равинель вставляет ключ в замочную скважину. Он возвращается домой. Ничего не случилось. Он никогда никого не убивал. Он любит Мирей. Он всегда любил Мирей. Все это он придумал, чтобы скрасить однообразное существование… И напрасно. Он и без того любит Мирей. Он никогда больше не увидится с Люсьеной. Он входит к себе в дом.

В передней горит свет. На кухне, над раковиной, светится лампочка. Прикрыв за собой дверь, он по привычке произносит:

— Это я… Фернан!

Принюхивается. Запах рагу. Он входит на кухню. На плите стоят две кастрюльки. Пламя отрегулировано умелой и экономной хозяйской рукой. Оно чуть вздувается вокруг горелок голубоватыми колпачками. Кафельный пол вымыт. Будильник заведен. Стрелки показывают десять минут восьмого. Кругом чистота, все вычищено, выскоблено до блеска. Кухня пропиталась запахом рагу. Равинель машинально приподнимает крышку кастрюльки. Баранина с фасолью — его любимое блюдо. Но почему именно баранина? Все это слишком уютно, слишком… мило. Какая благостная тишина, какой… сомнительный покой… Лучше бы немного драматизма. Равинель оперся о буфет. У него кружится голова. Надо бы попросить у Люсьены лекарство. Опять Люсьена? Но тогда… Он ловит воздух раскрытым ртом, как ныряльщик, поднимающийся наверх из бог знает каких глубин.

Дверь в столовую приоткрыта. Ему виден стул, угол стола, полоска голубых обоев. Обои разрисованы маленькими каретами и крошечными башнями. Мирей выбрала рисунок, напоминающий сказки Перро. В сырую погоду она обычно сидит у камина. Равинель останавливается у дверей и наклоняет голову, словно провинившийся мальчик. Но нет, он не ищет слов оправдания. Он ждет, когда тело подчинится ему, станет послушным, а оно, как назло, все больше и больше деревенеет, сопротивляется, бьется в невидимой, немой борьбе. Сейчас в нем живут два Равинеля, что же тут удивительного? Живут же в Мирей две Мирей! Два духа, которые пытаются встретиться, два разобщенных тела. В столовой что-то трещит, искрится. В камине горят дрова. Бедная Мирей! Наверное, она здорово зябнет! Перед его глазами мелькает картина в ванной. Нет-нет! Немыслимо!

Дрожа всем телом, Равинель приоткрывает дверь. Теперь ему виден весь стол. Он накрыт. Равинель узнает свою салфетку в кольце из самшита. Свет от люстры играет на грушевидной части графина. Каждый предмет глядит равнодушно и в то же время… угрожающе.

— Мирей! — шепчет Равинель.

Это он просит разрешения войти. Какое обличье она выбрала? То, которое было у нее раньше… или то, какое она обрела потом… с прилипшими ко лбу волосами, с приплюснутыми ноздрями. А может, еще и другое — расплывчатое, беловатое обличье призрака? Ну-ка! Не распускаться… Не теряться… Как говорит его знакомый автомеханик, «не отпускать тормоза».

Он осторожно толкает дверь, пока она не упирается в стенку, распахнувшись во всю ширь. Кресло у пылающего камина, отгороженного медным щитом, пустует. На столе два прибора. Почему два?.. А почему бы и нет? Он снимает плащ, швыряет на кресло… Ага! На тарелке Мирей — записка. На этот раз она воспользовалась писчей бумагой из домашних запасов.

Бедный ты мой, нам положительно не везет. Ужинай без меня. Я вернусь.

«Я вернусь». Что за странность! Это не трюк, и этим сказано все. Он придирчиво вглядывается в почерк, как будто возможны сомнения! Но почему же Мирей не подписала две свои последние записки? Быть может, там, где она сейчас, у нее уже нет имени? Может, она теперь — безликая тень? Может, от нее ничего не осталось? Если бы так! Если бы и он мог разом отбросить и бремя прошлого, и неудавшуюся судьбу, и все-все… Вплоть до имени! Не быть больше Равинелем! Избавиться от смешного имени заурядного учителя-маньяка, наводившего на него ужас в детстве. О Мирей! Какая сладкая надежда!

Он тяжело опускается в кресло и уже твердой рукой расшнуровывает ботинки, потом мешает угли. У камина тепло, как в инкубаторе. Когда придет Мирей, нужно ей все объяснить… Рассказать про Брест, потому что все началось в Бресте… Они никогда не решались поведать друг другу о своем детстве. Что он знает о Мирей? Она вошла в его жизнь в двадцать четыре года, как чужая. Что делала она десять лет назад, когда была еще девчонкой с бантом в волосах? Любила ли играть одна? В какие тайные игры? Может, она тоже играла в туман? Подкрадывался ли к ней страх по вечерам? Преследовал ли ее во сне людоед, щелкавший страшными ножницами? Как и чему она училась? Были у нее подруги? И о чем они секретничали? Почему Мирей вдруг испытывала жгучую потребность уехать, уехать далеко-далеко… Может, даже в Антиб? Они жили вместе, не ведая, что больны одной и той же болезнью, не имеющей названия. Они жили тут, в этом тихом доме, а хотели жить в другом месте, не важно где, лишь бы там было солнце, цветы, рай. Вот он всегда верил в рай. Он снова представил себе сестру Мадлен, преподававшую у них в лицее закон Божий. Когда она говорила о грехе, у нее делалось злое и свирепое лицо. Она была старая-престарая и в своем заостренном чепце порой казалась просто фурией. Но когда она рассказывала про рай, ей нельзя было не верить. Она описывала его так, словно сама побывала там: огромный, сверкающий огнями лес… повсюду звери, добрые звери с преданными глазами… невиданные цветы, белые и голубые. И, опуская глаза на свои старые, морщинистые, загрубевшие руки, она добавляла: «Там уже не придется работать — никогда-никогда». И его охватывало непередаваемое чувство грусти и счастья. Он уже тогда понял, что попасть в рай очень трудно.

Он встает, относит ботинки на кухню, ставит их на обычное место — рядом с буфетом. Домашние туфли, купленные им в Нанте, возле площади Руаяль, ждут его у лестницы. Глупые воспоминания, но память у него предельно обострена. Голова забита бесконечными картинами прошлого. Он выключает газ. Есть не хочется. Мирей тоже не захочет есть. Он очень медленно поднимается по лестнице. Лестница освещена. В спальне и в кабинете тоже свет. Это придает дому праздничный вид. Когда они сюда переехали, в первый вечер он зажег свет повсюду, чтобы торжество было полным и волнующим. Мирей тогда хлопала в ладоши, трогала мебель, стены, словно проверяла, не сон ли это.

Он бесцельно бродит по комнатам, ощущая острую головную боль. Постель аккуратно застелена. Пустая бутылка исчезла из-под шкафа. На письменном столе тоже прибрано. Он садится за стол, где стопкой сложены разноцветные мужские рубашки. В «Блаш и Люеде» у него потребовали отчета… Отчета о чем? Он позабыл. Все это так далеко, так никчемно! С улицы доносится легкий шум. Он проходит через кабинет, спальню и останавливается у окна, выходящего на улицу. Слышны тяжелые мужские шаги, потом хлопает дверь. Это пришел домой сосед-железнодорожник.

Равинель возвращается в кабинет, не прикрывая за собой двери. Он не хочет, чтобы его застали врасплох. Вероятно, он узнает о присутствии Мирей по легкому, чуть заметному дуновению. Но зачем он роется в ящиках письменного стола? Чтобы перебрать в памяти свою жизнь, подвести итог? Или чтобы отвлечься от невыносимого ожидания и хоть как-то собраться с мыслями? Будильник внизу отсчитывал секунды. Сейчас чуть больше половины восьмого. В ящиках полным-полно бумаг. Проспекты, черновики отчетов, рекламы приманок, удочек, спиннингов, блесен… Фотографии рыбаков на берегу канала, пруда, реки… Вырезки из газет: «Конкурс рыбаков в Нор-сюр-Эрдр… Рыбак из Голя вытащил щуку на двенадцать фунтов. Он пользуется леской „Ариана“»… Какие же пустяки предшествовали этой бессонной ночи! Жизнь, лишенная всякого смысла!

В левом ящике хранятся материалы для изготовления мух. Равинель испытывает мимолетное сожаление. Все же он был в своем роде художник. Он создавал искусственных мух, как другие создают новые цветы. В каталоге фирмы одна страница отведена цветным мухам Равинеля. Ящик битком набит перьями, пухом, волосами, дрожащими тельцами мух, словно сбившихся в кучу под легким порывом вечернего ветерка. В общем-то, такое скопление мохнатых насекомых — зрелище омерзительное. Если даже знаешь, что сделаны они из проволоки, перышек и металла, при виде их — в особенности зеленых — все равно невольно вспоминаешь о шпанских мушках,[9] о груде незахороненных трупов.

Равинель задвигает ящик. Теперь он уже не успеет написать задуманную книгу о мухах. И люди не получат нечто такое, что могло бы… Хватит! Долой слабость! Он прислушивается. Стоит такая глубокая, такая мертвая тишина, что ему кажется, будто он слышит журчание ручья там, возле прачечной. Конечно, это обман слуха. Неприятный обман слуха, от которого надо избавиться любыми способами. Он роется в другом ящике, ворошит бумаги, отпечатанные на машинке, копирки, вторые экземпляры, находит где-то внизу пачку рецептов. Как это было давно! Еще до свадьбы. Он вообразил, будто у него рак, и совершенно потерял аппетит, не мог проглотить ни кусочка. По ночам лежал дрожа, ощущая привкус крови во рту. Лишь позже он понял, что его пугало просто само слово и он подвергал себя самоистязанию, воображая, как болезнь гложет его нутро. Он представил себе рак в образе паука, потому что маленьким мальчиком падал в обморок при виде пауков, которых в Бресте было великое множество… Неисчислимое множество… Может, потому-то он и заинтересовался впоследствии мухами. Кто знает?..

На лестнице что-то скрипнуло. Равинель замер. Отчетливый скрип… И снова тишина. Лишь тикает внизу будильник. В камине потрескивает огонь. И хотя все лампы зажжены, вдруг делается как-то неуютно. Он чувствует: если Мирей появится там, на пороге комнаты, тогда опять что-нибудь скрипнет, лопнет, со звоном расколется в нем самом, и он рухнет, сраженный. Глупости! Был же он уверен, что у него рак, а вот ведь жив и по сей день. Умереть не так-то просто. Вот доказательство: потребовались две подставки для дров… Ну хватит! Хватит!

Он выпрямляется, отодвигает кресло. Ему хочется поднять шум, развеять проклятые чары. Он шагает от стены к стене, входит в спальню, открывает гардеробную. Платья висят на плечиках, застыв в терпком запахе нафталина. Еще один идиотский поступок. Что он надеялся тут увидеть?.. С треском захлопывает дверь, спускается с лестницы. Удивительная, безмятежная тишина! Обычно бывает слышно, как вдали громыхают составы. Но туман все приглушает. Остался лишь несносный будильник! Без четверти девять. Никогда еще она не возвращалась так поздно! То есть… Голова так и раскалывается от нелепых мыслей. С Мирей наверняка случилась неприятность… Несчастный случай!.. В уме смешались все «до» и «после»… Он бредет в столовую. Дрова догорают. Надо бы сходить в подвал. Но он боится идти в подвал. Может, ловушка в подвале? Какая ловушка? Никакой ловушки…

Он наливает себе вина и пьет скупыми, маленькими глотками. Сильно же она запаздывает! Он опять поднимается наверх. Ох, до чего ему тяжко!.. А что, если она так и не придет? Ждать до утра или снова до вечера, и снова, и снова? У него уже нет сил. Если она не придет, он сам пойдет к ней. Равинель вынимает из кармана теплый, как живая плоть, револьвер. Он похож на блестящую безобидную игрушку. Большим пальцем откидывает защелку предохранителя. Он уже не способен понять, как действует боек, как производится выстрел. Он не в силах себе представить, как можно приложить это синеватое дуло к груди или виску. Нет! Нет! И нет!

Он сует револьвер обратно в карман, опять садится за письменный стол. Может, написать Люсьене? Но она ему не поверит. Решит, что он лжет. Да и что она вообще о нем думает? Хватит! Не стоит обманываться. Она считает его недотепой. Такие вещи угадываются с первого взгляда. Она его презирает, конечно… Хотя… Нет, это не презрение. Просто она считает его… Она употребила как-то странное слово… Безвольный… или размазня. В сущности, он такой и есть. От него слишком многого хотели, за него слишком много думали. Слишком часто пользовались его услугами, не спрашивая его согласия. Даже Мирей… Безвольный! И тем не менее Люсьену всегда привлекало… Что именно?.. Он прекрасно видел, что она его постоянно изучала, старалась определить его характер и порой была полна неподдельной нежности. Ее глаза, казалось, говорили: мужайся! Или же она толковала об их туманном будущем, все же это были не пустые слова. Правда, она была нежна и с Мирей. А может, она относится по-братски ко всем больным, стоящим у порога смерти. Прощай, Люсьена!

Он рассеянно перебирает разбросанные бумаги. Вытаскивает фотографии. Фотографии Мирей, сделанные «Кодаком», который он подарил ей за несколько дней до ее болезни. Тут есть и фотографии Люсьены, примерно того же периода. Он раскладывает в ряд глянцевые снимки, сравнивает. До чего же изящна Мирей! Худенькая, как мальчуган, хорошенькая, с большими доверчивыми глазами, которые хотя и направлены прямо в объектив, но смотрят вдаль, через его плечо, будто он, сам того не желая, заслонил ей картину неведомого счастья. Будто он по нечаянности загородил от Мирей что-то таинственное, чего она ждала уже давно. Люсьена на фотографии такая же, как в жизни. Строгая, не сразу запоминающаяся, с почти квадратными плечами, тяжеловатым подбородком и все-таки красивая своеобразной, холодной и опасной красотой… Он… Нет, тут нет ни одной его фотографии. Мирей не приходило в голову взять аппарат и сфотографировать его. Люсьене тоже. Он копается в ворохе листков, конвертов. Наконец находит свое пожелтевшее фото на водительских правах. Сколько ему тут лет? Двадцать один, двадцать два? В ту пору он еще не облысел. Худое, настороженное и разочарованное лицо. Нечеткое изображение. Вот так! И остался от него, Фернана Равинеля, лишь этот полустертый след. Он погружается в мечты, разглядывая снимки. Составленные вместе, они рассказывают одну грустную историю, которой никто никогда не узнает. Наверное, уже поздно. Десять? Половина одиннадцатого? Через тонкие стены с улицы просачивается сырость. Он мерзнет от гнетущей тишины и резкого света. Может, прямо тут и уснуть? Может, Мирей придет к нему сонному? Он изо всех сил таращит глаза, со стоном встает. Комната кажется ему чужой, незнакомой. Наверное, он все-таки на секунду задремал. Спать нельзя. Ни в коем случае. Он плетется на кухню. На будильнике без десяти десять. Страшная усталость давит на плечи. Ведь он уже много ночей не спал. Руки дрожат, как у алкоголика, страшно хочется пить, в горле пересохло. Но так не хочется разыскивать пакет с кофе, идти за кофемолкой! Слишком долго. Он просто накидывает на плечи пальто, поднимает воротник. Интересно, на кого он сейчас похож — обросший, в домашних туфлях? Голубые язычки горящего газа, накрытый стол — минуту назад все это казалось ему ужасным. А теперь ему кажется, будто он ходит во сне по чужому дому. Роли переменились. Это он — призрак. А она — жива и здорова. Стоит ей войти, и он растворится в небытии.

Равинель кружит вокруг стола. Такое впечатление, будто на него напялили слишком тесную шляпу. Вконец обессилев, он выключает свет на первом этаже, поднимается наверх, гасит люстру в спальне и запирается в кабинете. Больше вниз он не сойдет. Он уже не осмелится встретиться с мраком на лестнице, на кухне… Лучше подождать тут…

Время бежит. Равинеля, неподвижно сидящего в кресле, охватывает оцепенение. В голове проносятся бессвязные воспоминания. Но он не спит. Он прислушивается к тишине, удивительной тишине, временами наполняющейся гулом, как раковина. Он один, среди моря света. Да, он потерпел кораблекрушение. И он утонет, погрузится в тусклый, цепенеющий мир рептилий и рыб. Навязчивый, много раз пережитый сон. Ему часто снилось, что он невидимка, проникающий сквозь стены, что он видит всех, а его — никто. Так, во сне, он спасался от страха перед экзаменами. Ему снилось, что он сидит за партой и все думают, что его нет, а он наблюдает за ними. И он пробовал довести себя до такого сна наяву. Не от него ли Мирей и научилась быть в разных местах одновременно?..

Что-то тихо прошуршало. Он с трудом стряхивает с себя дремоту, которая леденит ему ноги и руки. Вытянув шею, приходит в себя. Ощущение такое, будто с него только что содрали кожу. Что там за шум? Ему показалось, что это шуршат листья в саду. Или этот шум доносится с платформы?

Далекий свисток. Возобновили движение поездов. Должно быть, туман рассеивается.

На этот раз он отчетливо слышит, как хлопнула дверь. Кто-то ощупывает стены. Щелкнул выключатель.

Он дышит осторожно, прерывисто, как умирающий. Воздух с хрипом вырывается из гортани, раздирает ее.

Вот приоткрывается дверь на кухне. И вдруг — четкие, семенящие шаги по плиткам. Потом щелкает выключатель на кухне, и у Равинеля судорожно подергиваются щеки, будто свет на кухне его слепит. Тишина. Должно быть, она снимает шляпу. Все, как и прежде, как всегда… Она идет в столовую.

Он тонет, задыхается, силясь встать… Мирей!.. Нет. Сейчас она войдет. Не нужно… Лязгает кочерга. Обрушиваются догоревшие поленья, звякают тарелки. Льется в стакан жидкость. Вещи заговорили, задвигались. Падает с ноги туфля, потом вторая. Вот уже домашние тапочки зашлепали через кухню к лестнице. Топ — и они на первой ступеньке, хлоп — на второй. Равинель плачет, скорчившись в кресле. Ему не встать, не дойти до двери, не повернуть ключ. Он знает, что жив, что виноват, что скоро умрет.

Топ — на третьей ступеньке, хлоп — на следующей. Топ-хлоп, топ-хлоп. Шаги все ближе. Уже на площадке. Бежать, бежать, преодолев невидимую грань, отделяющую его от небытия. Он ощупывает карманы.

Слышно, как на другом конце коридора — в спальне — скользят по паркету шлепанцы, зажигается люстра. Под дверью кабинета проступает полоска света. Она здесь, у самой двери, и тем не менее там никого не может быть. Они прислушиваются друг к другу, разделенные тонкой перегородкой. Живой и мертвый. Но кто из них жив, а кто мертв?

Вот ручка двери медленно поворачивается, и Равинель облегченно вздыхает. Он ждал этой минуты всю жизнь. Пора снова стать тенью. Быть человеком слишком трудно. Больше ему ничего не надо. Мирей его уже не интересует. Он кладет дуло револьвера в рот и сжимает его губами, чтобы испить смерть, как любовное зелье. Забыться. Он с силой нажимает на спусковой крючок.

Эпилог

— До Антиба еще далеко? — спрашивает пассажирка.

— Пять минут, — отвечает контролер.

Скорый — длинный ряд дрожащих освещенных вагонов — тянется по насыпи, а за стеклом, исполосованным струйками дождя, виднеются блуждающие огоньки.

Уже непонятно, где море, справа или слева, и куда направляется поезд — в Италию или Марсель. Жестокий ливень хлещет по стеклу.

— Град, — проворчал кто-то. — Жаль мне туристов, которые приезжают на побережье в этом году.

А вдруг в этом замечании таится какой-то особый смысл? Пассажирка, приоткрыв глаза, увидела мужчину напротив. Он смотрел на нее. Она еще глубже засунула руки в карманы пальто. Но как унять дрожь? Наверное, даже со стороны заметно, что ее лихорадит, что она серьезно больна… Так она и знала, что обязательно захворает, что у нее не хватит сил продержаться до конца. Когда сел этот мужчина? Уже давно… После Лиона или Дижона… А может, едет от самого Парижа… Теперь уже не припомнишь… Как трудно собраться с мыслями… Но ясно одно: достаточно задуматься хоть на секунду, и сразу поймешь, что если женщина кашляет, дрожит в ознобе, значит, она простудилась. А если она простудилась, значит, промокла… А дальше уже нетрудно додуматься до всего остального и даже понять, что она провела целую ночь в брезентовом свертке… Да, как некстати она заболела. Досадно и ни к чему. А может, эта болезнь и опасная, ведь сразу видно, что не просто насморк.

Она закашлялась. Спину ломило. Она вспомнила свою старую подругу. Все говорили: «Бедняжка! Какой крест для мужа! Невесело иметь жену, прикованную к постели».

Поезд загремел на стыках. Мужчина встал, подмигнул… Он и в самом деле подмигнул? Или ему просто соринка в глаз попала?

— Антиб! — пробормотал он.

Вагон заскользил вдоль перрона с цементным покрытием бурого цвета. Остаться в купе и подождать?.. «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Фраза все чаще всплывала в памяти. И стала наконец неотвязной. Кто это ее повторяет тихим, еле слышным, опасливым шепотом? Пассажирка схватила чемодан и, покачнувшись, уцепилась за сетку. Лучше уж выйти из вагона, сделать последнее усилие, побороть головокружение. Ах! Спать! Спать!..

Холодный дождь. Нескончаемый перрон из бурого цемента. Сколько еще надо идти, чтобы добраться наконец до того неподвижного силуэта, ее силуэта? А та даже руки к ней не протянет… Мужчина исчез. На всем свете уже нет никого, кроме двух женщин, дороги цвета запекшейся крови и мокрых от дождя рельсов. Еще десять шагов…

— Мирей!.. Да ты совсем больна!.. Ты плачешь?..

Люсьена сильная. На нее можно опереться, положиться. Она знает, куда надо идти и что делать. Да, Мирей плачет… Усталость, тревога. Из-за ветра она плохо слышит, что говорит ей Люсьена.

— Слышишь? — спрашивает Мирей. — Он идет следом за нами?

Она как будто теряет чувство реальности, но прекрасно осознает, что нервная рука прощупывает ей пульс, поддерживает ее, не давая упасть.

— Помогите мне… Дверца…

Это сказала Люсьена. А дальше разверзлась черная дыра. Но все же Мирей понимает, что они едут в такси, потом поднимаются на лифте. Ветер относит в сторону слова Люсьены. Ах, Люсьена не понимает, что все впустую. Надо ей объяснить, надо…

— Успокойся, Мирей!

Мирей замирает. Только чувствует, что должна сказать, объяснить — ведь это так важно… Тот мужчина в вагоне…

— Ложись, дорогая. Никто за тобой не следил, уверяю тебя… Никому до тебя нет никакого дела.

Ветер немного стих. Впрочем, какой же ветер может быть в тихой, освещенной ночником комнате. Люсьена готовит шприц. Нет! Только не шприц! Только не укол! Мирей приняла уже столько лекарств!

Люсьена откидывает простыни. Игла пронзает кожу, щиплет… Простыни снова на месте. Они пахнут свежестью, и Мирей вспоминает ванну, куда ей пришлось окунуться в первый раз, когда Фернан думал, что она уснула. И потом, во второй раз, когда Фернан думал, что она утонула, давно утонула. Ей вдруг вспомнилось все до мельчайших подробностей. Она тогда вся напряглась, как струна. Ужасно боялась… боялась, что он заметит в ней признаки жизни. Но Люсьена приготовила брезент… Фернан увидел лишь тело, с которого стекала вода и которое надо было поскорее завернуть. Самое ужасное началось чуть позже… холод, судороги и этот ручей возле прачечной. Сердце заходится, вода заливает в ноздри… А едва Фернан отошел, надо было исполнять все указания Люсьены — тотчас же, не откладывая…

Мирей клянется себе, что будет во всем слушаться Люсьену. Она уже испытывает блаженное чувство безопасности. Ей кажется, что лоб у нее горит уже меньше. Да, надо было во всем слушаться Люсьену! Люсьена всегда знает, что нужно делать. Не она ли с поразительной точностью предусмотрела все реакции Фернана? Он не сможет задержаться в ванной комнате. Не сможет разглядывать умершую жену… Не сможет разгадать тайну, как бы ни ломал себе голову… Люсьена следила за всем и в любую минуту готова была вмешаться, не полагаясь на судьбу. Даже если бы Фернан все-таки раскрыл их замысел… Чем они рисковали? Убивал-то он: Люсьена и сейчас за всем следит. Она склоняется над кроватью. Мирей закрывает глаза. Ей хорошо. Прости, Люсьена, что я тебя ослушалась… Прости, Люсьена, что я без твоего разрешения навестила брата, рискуя все испортить. Прости, что я иногда в тебе сомневалась. Ах, знать бы наверняка, действуешь ты из любви или из корысти.

— Молчи! — шепчет Люсьена.

Выходит, Люсьена все угадывает… даже самые затаенные мысли. Или это она громко разговаривала во сне?

Мирей снова открывает глаза и видит совсем радом склонившееся к ней смущенное лицо Люсьены. Нужно взять себя в руки! Ведь она забыла о главном… Ее миссия еще не закончена. Ухватившись за простыни, она приподнимается.

— Люсьена… я навела полный порядок в столовой, на кухне… Никто не заподозрит, что…

— А где записки, в которых ты объявляешь ему о своем возвращении?

— Я вытащила их у него из карманов.

Люсьена никогда не узнает, чего все это стоило Мирей. Повсюду кровь! Бедный Фернан!

Люсьена кладет ладонь на лоб Мирей.

— Спи… Не думай больше о нем… Он был обречен. К этому все шло. Он был не жилец на этом свете.

Как она уверена в себе! Мирей мечется на постели. Ее еще что-то мучит… Какая-то ускользающая мысль… Она засыпает, но в момент просветления успевает подумать: «Но ведь он ничего не подозревал! Он и думать забыл о первом страховом полисе, по которому все деньги отписывались мне!.. Ведь он подписал его только для того, чтоб натолкнуть меня на мысль подписать другой…» Веки ее снова слипаются. Дыхание становится ровнее. Люсьена никогда не узнает, как близка была она к угрызениям совести.

Теперь светит солнце. После многих часов беспамятства жизнь начинается снова. Мирей поворачивает голову направо, потом налево. Она ужасно устала, но улыбается, увидев в саду большую пальму, обросшую черной куделью. По занавескам бегают тени. Листья пальмы тихо шелестят, навевая мысли о несказанной роскоши. Мирей навсегда забыла о вчерашних тревогах. Она богата. Они богаты. Два миллиона! Страховая компания ни к чему не сможет придраться. Ведь двухгодичный срок, предусмотренный на случай самоубийства, истек. Все строго по закону. Остается только выздороветь.

В голове Мирей вертится все та же фраза: «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Щеки у нее чуть порозовели. Никому не весело… Но болезнь ненадолго прикует ее к постели. Люсьена знает верные лекарства. На то она и врач. Ей вспоминаются набережная Фосс и Фернан, берущийся за графин… «Невесело иметь жену, прикованную к постели». На тумбочке стоит графин. Мирей разглядывает его. Графин лучится разноцветными огнями, как те хрустальные шары, по которым ясновидцы читают будущее. Мирей не умеет читать будущее, она дрожит и, когда дверь отворяется, отводит глаза в сторону, словно ее поймали с поличным.

— Здравствуй, Мирей… Хорошо спала?

Люсьена одета в черное. Она улыбается, подходит к кровати своей чеканной мужской походкой. Берет Мирей за руку.

— Чем я больна? — шепотом спрашивает Мирей.

Люсьена всматривается в ее лицо, словно раздумывая, сможет ли она выжить. И не отвечает.

— Это серьезно?

Под пальцами, охватившими запястье, пульсирует артерия.

— Это надолго, — наконец вздыхает Люсьена.

— Что со мной, скажи мне?

— Помолчи.

Люсьена берет графин, уносит его, чтобы набрать свежей воды. Мирей приподнимается на локтях, вытягивает шею и не сводит глаз с полуприкрытой двери, разглядывая светлые обои в прихожей. Она прислушивается к каждому движению Люсьены. Вот забормотала вода в раковине, весело зажурчала в хрустальном графине, потом вдруг зашипела, добравшись до узкого горлышка. Мирей неестественно смеется и, закашлявшись, кричит:

— Все-таки мне приходилось чертовски тебе доверять! Ведь у тебя же был выбор до самого последнего момента…

Люсьена закрывает кран, не спеша обтирает графин и едва слышно цедит сквозь зубы:

— А ты думаешь, я не колебалась?


(1952)

Перевод с французского Л. Завьяловой


Лица во тьме

Глава 1

Эрмантье водил по перфорированной странице своими толстыми неуклюжими пальцами, губы его шевелились, глубокая морщина прорезала лоб. Время от времени он возвращался назад, что-то бормотал, потом, затаив дыхание, с силой нажимал на страницу. Что бы это все-таки могло быть? От напряжения его тут жепрошибал пот, и ему приходилось вытирать кончики пальцев о рукав. И снова он пускался в свое яростное странствие на ощупь. Сколько точек? Четыре. Две вверху, две внизу. Так что же это за буква? Что за буква, Боже ты мой?

В конце концов он не выдержал. «Хватит с меня, довольно, хватит! Пусть оставят меня в покое. Я уже вышел из того возраста, когда можно чему-то учиться!» И он отшвырнул учебник, гневно сжав кулаки. Потом с силой ударил по столу, встал, опрокинув стул. Сзади что-то упало, раздался звон разбитого вдребезги стекла. Тяжело дыша, он обернулся, рот у него перекосился. Ощущая себя чересчур большим и грузным в этой тьме, наполненной хрупкими предметами, не дававшими ему ни встать, ни пошевелиться, он выругался чуть слышно, с отчаянием. Ничего у него не получится! Вот уже два месяца он работает как зверь. Его огромные ручищи, приученные манипулировать тонким инструментом, еще недавно такие ловкие, теперь, казалось, утратили всю свою сноровку, особенно когда он начинал водить ими по загадочным рельефам шрифта для слепых. Да и к чему все это? Стоит ли так убиваться? Ради чего? Чтобы суметь прочитать «Отверженных» или «Трех мушкетеров»! Чтение его не интересует. И никогда не интересовало. Кристиане прекрасно это известно. Так почему же она упорствует?

Он сделал несколько осторожных шагов. Задел бедром какую-то мебель. Да нет, это камин. Прошел целый месяц, а он так и не научился ориентироваться в собственной комнате. А еще болтают о каком-то там шестом чувстве у слепых!

С минуту он стоял неподвижно, упершись ладонью в стену, словно отдыхая после тяжких трудов, потом, шаркая ногами, снова двинулся в путь. Правой ногой наткнулся на подлокотник кресла. Значит, здесь окно… Он стоял перед окном, лицо его наверняка было освещено солнцем, но тьма, в которой он пребывал, оставалась все такой же непроницаемой. Впрочем, какая же это тьма? Это самое настоящее небытие. Прежде, когда он закрывал глаза и прижимал ладони к векам, все становилось черно, но то была прекрасная чернота, похожая на бездонное небо, где вскоре загоралось множество солнц, где простирались млечные пути, вспыхивали звездные букеты, а ему-то мнилось, будто это и есть ночь незрячих глаз. Теперь он отдал бы что угодно, только бы вновь ощутить внутри себя эту мельтешню воображаемых небесных светил. Но ничего этого больше нет. Ни черноты, ни пустоты. Ничего. Все внезапно переменилось, он попал в иную среду, стал совсем другим существом. Так почему же в голове его по-прежнему теснятся какие-то образы? Почему он упорствует в своем стремлении видеть, хотя бы в воспоминаниях? Вот и сейчас за незримым окном ему видится Рона, холм Фурвьера… Он мог бы пересчитать деревья на набережной. Все запечатлелось в его памяти с поразительной ясностью. Почему? А если тебе не дает покоя мир зрячих, можно ли превратиться в зверя, который принюхивается, прислушивается, стараясь распознать запахи и звуки?

Машинально он вытер оконное стекло, верно запотевшее от его дыхания. Десять часов. На первом этаже часы в гостиной только что пробили десять. Внизу все еще грузили вещи в машину.

— Вы думаете, она выдержит? — кричала Кристиана.

— Стоит ли так волноваться, мадам! — отвечал Клеман.

Месяцев пять назад он не осмелился бы ответить таким тоном. Эрмантье отошел от окна, пошарил в карманах. Куда он дел сигареты? Только что, когда он корпел над шрифтом Брайля,[10] они были тут, на столике. Он взял одну… А потом? И так без конца, одни и те же вопросы. Стоит выпустить вещь из рук, как она обязательно куда-нибудь запропастится, улетучится… И снова приходится перебирать все сначала: «Я сидел там… потом встал… значит…» Не исключено, что они валяются на ковре, упали на пол вместе с учебником. Эрмантье опустился на четвереньки и начал шарить руками перед собой. Это он-то, великий Эрмантье, хозяин заводов Эрмантье! Он ползал в поисках злосчастной сигареты и чувствовал, как его снова захлестывает неистовый гнев. Он натыкался на ножки стола, на ножки стула, уже не зная толком, где находится, бормоча грубые ругательства, унижавшие его, но не приносившие облегчения. Дверь позади него отворилась.

— Что случилось?.. Что вы там делаете? О! Вы разбили вазу.

Он встал, повернул голову наугад, в ту сторону, откуда доносился голос Кристианы.

— Ничего, — сказал он. — Куплю другую… Почему вы не постучали?

— Но…

— Я сто раз уже говорил, чтобы стучали, прежде чем войти ко мне… К вам это тоже относится. Вам хотелось знать, почему я… Вы же видите! Я ищу сигареты.

— Надо было позвать кого-нибудь… Стойте! Вы чуть не наступили на них.

Пачка сигарет очутилась у него в руке. Он уловил аромат духов Кристианы.

— Где вы?

— Здесь. Я собираю осколки. Вы могли пораниться. Ну и ну! Хорошо же вы обошлись с учебником!

В голосе ее слышались досада и упрек, а может быть, и огорчение. Эрмантье достал зажигалку, поднес ее к лицу, направив сигарету в сторону пламени, тепло которого он ощущал. Эти движения он уже научился выполнять безошибочно.

— Слышать больше не желаю об этом учебнике, — заявил он. — На заводе у меня есть диктофоны, секретарши, а здесь у меня, черт побери, пока еще есть язык.

— Только не бранитесь без конца, — прошептала Кристиана. — У вас не хватает терпения, мой бедный друг. А между тем в вашем состоянии…

— Причем тут мое состояние?

— Ну вот! Вам ничего нельзя сказать. Вы тут же начинаете злиться.

— Я злюсь, потому что мне не нравится это слово, Кристиана… Мое состояние, мое состояние… Если бы меня возили в коляске, тогда можно было бы понять… Юбер еще не приехал?

— Нет.

— Что он себе позволяет!

Указательным пальцем он машинально приподнял рукав пиджака, открывая часы, но тут же опустил руку.

— Вы хотели мне что-то сказать, Кристиана?

— Да. По поводу гаража.

— Сколько?

— Пятнадцать тысяч триста тридцать.

— Черт! Он своего не упустит, этот Марескаль. Счет у вас?

— Да. Вот он.

Последовало короткое молчание, потом Эрмантье со вздохом сказал:

— Заполните чек.

Он достал из кармана чековую книжку и протянул вперед. Кристиана взяла ее. Он услышал скрип стула, затем чирканье авторучки Кристианы по бумаге.

— Подпишите, — сказала она.

Он медленно приблизился, а она, взяв его руку, вложила в нее авторучку.

— Здесь. Нет, немного ниже. Вот так… как раз где нужно.

Голос ее слегка дрожал. «Ну и вид у меня, наверное!» — подумал Эрмантье. И одним махом решительно подписал.

— Очень хорошо, — сказала Кристиана.

Он был доволен тем, что удивил ее.

— Кристиана, — прошептал он, — наверное, я был резок с вами. Но вы представить себе не можете, до какой степени этот учебник действует мне на нервы. Какой от него прок?

— А в деревне? Вам будет чем заняться, и это уже неплохо.

Она снова переменила место, и он подумал, как, должно быть, смехотворно выглядит, когда обращается к человеку, которого уже нет перед ним. Чтобы как-то приободрить себя, он снял темные очки, провел пальцами по своим несуществующим глазам.

— Месяц — это совсем недолго, — молвил он.

— Месяц… а может, и больше.

— Нет-нет. Теперь я в полном порядке. Покой, свежий воздух… Клянусь вам, первого августа я смогу вернуться на завод.

— Это решит врач.

— А я и так уже все решил.

Он снова надел очки в массивной черепаховой оправе и продолжал:

— Юбер вполне надежный человек, я первый это признаю, но ему не хватает авторитета… Он не имеет влияния… К тому же мое место — на заводе.

— В кои-то веки выдалась возможность отдохнуть!

— Четыре месяца в клинике, месяц выздоровления дома да еще месяц отпуска — мне кажется, этого вполне достаточно.

В дверь постучали.

— Да-да! — крикнул Эрмантье. — В чем дело?

— Мадам, пришел господин Мервиль. Он спрашивает, можно ли ему войти.

— Вам следует обращаться не к мадам, а ко мне, — сказал Эрмантье.

— Слушаюсь, мсье.

— Пусть войдет.

— Хорошо, мсье.

— Эта девица меня раздражает, — прошептал Эрмантье. — Честное слово, я для нее как будто не существую… Какая она из себя?

— Но… я уже говорила вам, — ответила Кристиана. — Брюнетка, невысокого роста, довольно расторопная.

Эрмантье попытался представить себе невысокую расторопную брюнетку. Образ получался расплывчатый. Что-то вроде безликого силуэта, да к тому же еще вертушка.

— Мне не нравится эта девица, решительно не нравится. Вы могли бы оставить Бланш.

— Она молола всякий вздор.

— Возможно, но мы с ней отлично ладили.

Поспешные шаги в коридоре. Юбер.

— Добрый день, Кристиана.

Наверное, целует ей руку.

— Как вы себя сегодня чувствуете, мой друг?

— Нормально, — ответил Эрмантье.

— Не слишком устали?

— С чего мне уставать? Может, я неважно выгляжу?

— Да нет, что вы.

Голос Юбера звучал неестественно, ему не хватало теплоты. Как всегда, казалось, будто он что-то скрывает.

— Я вас оставлю, — сказала Кристиана. — Думаю, через полчаса мы сможем тронуться. Садитесь, Юбер. Ришар, предложите ему сигарету.

Они подождали, пока дверь закроется.

— Ну как? — спросил Эрмантье. — Она у вас?

— Да.

Эрмантье протянул руку.

— Давайте.

Он сжал пальцы, молча поглаживая округлость лампочки, металлический цоколь. Юбер, обычно такой разговорчивый, тоже хранил молчание. Целый год усилий, поисков, испытаний, исследовательская лаборатория работала не покладая рук, затрачены большие суммы, и все во имя одной цели — получить новую лампочку Эрмантье.

Эрмантье спросил не без робости:

— А как она на практике?

— Прекрасно, — ответил Юбер. — Эквивалент дневного света.

— Включите ее.

— Но…

— Это неважно. Включите… На ночном столике стоит лампа.

Он услыхал, как Юбер что-то передвигает, и подошел с вытянутыми вперед руками.

— Сейчас трудно по-настоящему оценить, потому что ставни не закрыты, — заметил Юбер.

— Уверяю вас, это не имеет значения, — тихо молвил в ответ Эрмантье. — Она горит?

— Да.

Эрмантье сомкнул веки за темными стеклами очков, изо всех сил стараясь представить себе лампу, сияющую, как ясный день.

— Ну и намучился я с ней! — прошептал он. — Сколько пришлось работать! Выключите, Юбер.

Послышался щелчок.

— Спасибо. А теперь расскажите обо всем подробно. Дело это нужно провернуть живо, ясно?

— Наши агенты выедут недели через две, — сказал Юбер.

— А почему не сейчас?

— Зачем торопиться? Сейчас ведь только начало июля.

— Ну и что? Нельзя терять ни минуты. Вы продумали рекламу?

— Разумеется. Я подготовил проспект со всеми данными лампочки и перечнем ее основных преимуществ…

— Скверно! Это не будет иметь успеха. Закажите рекламный плакат… С лампой в верхнем углу, справа… с огромной лампой, сверкающей, точно солнце… а внизу, слева… цветы, целое поле цветов, например гелиотропов, и все они обращены к свету… Вы понимаете, что я имею в виду! И побольше красок, черт побери! Чтобы все стены полыхали! И еще найдите какую-нибудь броскую, бьющую в самую точку фразу…

— Вы не боитесь, что плакат… такого рода плакат… будет несколько… как бы это сказать…

— Да говорите же: вульгарным! А это как раз то, что нужно. Я хочу добраться до крестьянина на ферме, до угольщика в его хибарке, до ночного сторожа в каморке. Я хочу, чтобы моя лампа стала такой же популярной, как батарейка «Вондер» или ветчина «Олида».

— Вопрос спорный, — заметил Юбер.

— Да нет же, мой дорогой Юбер. Я абсолютно прав. Это ясно как Божий день.

Эрмантье смеялся, сунув большие пальцы под мышки, а остальными барабаня по груди. По жилету его рассыпался пепел, одежда помялась, но он выглядел таким огромным, широкоплечим, таким могучим, что подобная небрежность, казалось, лишь подчеркивала его жизнестойкость и полнее раскрывала его личность. Только темные очки нарушали общую картину, смахивая на маскировку.

— Набросайте мне небольшой отчет, — продолжал он. — Когда вы собираетесь приехать к нам туда?

— Вероятно, недели через две. Я хочу воспользоваться праздником и взять несколько дней.

— Прекрасно, значит, у вас есть время. Только поменьше болтовни! Смету возможных расходов, обзор текущих дел и макет с соответствующей рекламой… Попробуем что-нибудь придумать сообща… Объявите конкурс на заводе… Я чрезвычайно доволен, Юбер. Дайте-ка мне лампу.

Он сжал ее, еще теплую, в руке, она была не тяжелее крохотного воздушного шарика.

— За нами будущее, старина, если только мы сумеем опередить их. Мы им покажем, уж поверьте мне. Через полгода вы будете благодарить меня за то, что я им не поддался. Мы сильнее их, Юбер, запомните это хорошенько… Так-то вот! И привезите-ка мне туда три дюжины этих лампочек. Я хочу, чтобы вся вилла была освещена ими. О! Я знаю, о чем вы думаете. Но мне будет приятно. А теперь ступайте. Вам еще подписывать почту, собирать начальников служб. Счастливчик! А меня тем временем увозят в Вандею, точно больного. До скорой встречи, мой дорогой Юбер. Я в самом деле очень доволен.

— До встречи, дорогой друг. Выздоравливайте.

Юбер вышел, до Эрмантье донесся какой-то шепот из коридора.

— Кто там разговаривает? — спросил он громовым голосом, от которого все немного робели.

— Это я.

— Кто я?

— Марселина, новая горничная.

— В чем дело?

— Какой-то господин хочет вас видеть. Говорит, ваш друг.

— Разве вам не сказали, что я никого не желаю принимать? — рассердился Эрмантье.

— Да, мсье… Только этот господин настаивает… Господин Блеш… Он уверяет, будто бы…

— Как вы сказали? Блеш? Так впустите же его, черт побери!

Блеш! А день, видно, и в самом деле выдался неплохой. Эрмантье двинулся к двери, наткнулся на стену и нашел выход в тот самый момент, когда на пороге появился Блеш, так что они чуть было не наскочили друг на друга.

— Ришар, старина? — взволнованно шептал Блеш. — Дружище мой верный…

— Извини меня, — сказал Эрмантье. — Должно быть, ты слышал, как я кричал. Сам понимаешь теперь!.. Не желаю, чтобы на меня являлись глазеть, как на диковинного зверя. Некоторым это доставило бы огромное удовольствие… Я даже из дома ни ногой… Но ты… ты другое дело!

— Я был в Шотландии, когда узнал о твоем несчастье. Так, значит, это правда, старина Ришар… Надежды нет? Ты и в самом деле ослеп?

— Полностью… Садись… И смотри сам.

Эрмантье снял очки, и Блеш увидел его страшные глаза, зашитые веки, превратившиеся в красноватую черту, опаленные брови, шрамы, ползущие к вискам и щекам.

— Ах ты, бедняга!

— Что, очень безобразно? — спросил Эрмантье. — Сколько бы я ни ощупывал, толком представить себе все равно не могу.

Сжав руки, Блеш наконец собрался с духом и пробормотал, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно:

— Нет… Не так уж безобразно… особенно когда ты в очках… Да и то надо знать, уверяю тебя… Но как же это случилось? Рассказывали о каком-то взрыве…

— Граната, — сказал в ответ Эрмантье. — Ты ведь знаешь, у нас большое поместье в Вандее, возле Марана, на побережье. Во время войны там были немцы. Они наполовину уничтожили парк, разрушили часть стены… Все надо восстанавливать, ну, или почти все… Так вот, этой зимой я заскочил туда, чтобы договориться обо всем с подрядчиком. А для начала решил сам немного полазить. Уж ты-то меня знаешь! Я разгребал землю возле бывшего дота. Моя лопата наткнулась на гранату, зарытую в земле. Не знаю, как я остался жив. Чудом.

— Ты всегда был такой деятельный, — заметил Блеш. — А как же теперь твои заводы? Думаешь, тебе удастся…

— До сих пор… я как-то не думал об этом. Потрясение было слишком жестоким! Да и теперь еще придется уехать на месяц в отпуск. Меня замещает Юбер.

— Юбер?

— Да, Юбер Мервиль.

— Я с ним незнаком.

— И то верно, тебя же не было во Франции, когда он стал моим компаньоном… Вот уже два года. Все очень просто. Это было в августе сорок шестого. Мне требовались новые капиталы. А Юбер только что получил большое наследство… Я знаю, он звезд с неба не хватает, но, между нами, у него есть то, чему сам я так и не смог научиться. Манеры, понимаешь… И говорить умеет. Я его использую для деловых переговоров. Хотя, конечно, мне не терпится снова взять дело в свои руки. Тем более что картель собирается задать нам жару. Представляешь, мои основные конкуренты вошли в коалицию. Они надеялись, что и я к ним примкну…

— А твоя жена? Она не может тебе помогать?

— Кристиана? Да ты ведь ее знаешь. Тут она председатель, там секретарь, еще где-то казначей… Нет, Кристиана — женщина, что называется, чрезвычайно занятая.

Эрмантье ощупью отыскал спинку своего кресла и тяжело опустился в него.

— Все, как прежде, — прошептал он. — Я делаю деньги. Они их тратят. Мой брат… Помнишь Максима?

— Этого баловня? Еще бы! Хотя с тех пор прошло немало времени… Что с ним сталось? Как его сердце? Помнится, вы очень беспокоились на этот счет.

— От него можно ожидать чего угодно. Это ребенок. Сущий ребенок… Тебе ни за что не угадать его последнего увлечения… Можешь себе представить — джаз. Да-да! Он играет на саксофоне. Сам посуди, хорошо ли это для его здоровья? Кристиана просто вне себя. Еще бы, ее деверь — шут гороховый! Что же касается Жильберты, моей падчерицы, то она решила вдруг заняться философией. Готовит какой-то диплом. И хотя меня в такие вещи не посвящают, я знаю, что она обручилась с каким-то там архитектором. Проводит каникулы в семействе молодого человека, у которого, разумеется, ни гроша за душой. Стало быть, еще одного придется посадить себе на шею. На это папаша Эрмантье пока годится. И при всем том они желают, чтобы я отдыхал! Им кажется, что завод может работать сам по себе.

— Все готово! — крикнула Кристиана с лестницы.

— Сейчас иду, — ответил ей Эрмантье. — Нет, старик, побудь еще немножко. Пускай теперь они меня подождут.

— Я рад, что повидал тебя, — сказал Блеш. — Жаль только, что ты в таком состоянии. В прошлый раз ты, помнится, был гораздо лучше. Я не о твоих глазах, не о физическом здоровье. Речь о твоем настроении.

— Что поделаешь! — вздохнул Эрмантье. — Семейное бремя вообще вещь тяжелая, а уж о моем и говорить нечего. Особенно теперь! Оставайся холостяком, старик! А если все-таки надумаешь жениться, не вздумай брать в жены вдову директора, уж поверь мне. Сколько бы ты ни старался — удвоишь, утроишь капитал, к тебе все равно будут относиться, как к мальчику на побегушках… Ну, а у тебя-то самого как дела? По-прежнему занимаешься журналистикой?

— Да. Заехал вот повидаться с матерью и сегодня вечером опять уезжаю в Вену. Профессия утомительная, что и говорить, но я не променял бы ее ни на какую другую.

— Даже на мою?

— Даже на твою.

Они рассмеялись.

— Подумать только! — сказал Эрмантье. — Кто бы мог предположить, когда мы оба ходили в школу на улице Сержанта Бландана, что ты станешь известным журналистом?

— А ты — промышленным магнатом!

— Ну уж! Магнатом! Не будем опережать события. Хотя, конечно, чем черт не шутит. А что мне остается, кроме честолюбия?

За окном раздался автомобильный гудок.

— Слышишь? — заметил Эрмантье. — Они готовы. А значит, и я должен быть готов.

— Кого ты берешь с собой?

— Жену, горничную и шофера. Максим подъедет на неделе. А Юбер попытается заскочить на праздник Четырнадцатого июля.

— Вы не скоро доберетесь. Сколько туда? Километров семьсот?

— Семьсот пятьдесят. Но Клеман водит хорошо, да и машина послушная. «Бьюик»! Кристиана не могла удовольствоваться французским автомобилем. К ночи доберемся.

— Тебе будет там скучно.

— Нет. Не думаю. Там просторно. Я не буду на все натыкаться, как здесь. Наоборот, мне кажется, там я вздохну свободно. И потом, никакой почты, никаких настырных посетителей. Я даже не знаю, починили ли там телефон!

— Мне пора, — сказал Блеш. — Не хочу, чтобы из-за меня тебе устраивали сцену.

— О! Одной сценой больше, одной меньше… Ты скоро вернешься? Поужинали бы как-нибудь вдвоем. Ну, скажем, в сентябре.

— В сентябре не выйдет. Вернее всего, на Рождество. Если только меня не отправят в Абадан… или в Ханой!

— Везет тебе. Ну, проводи меня… А то я, чего доброго, растянусь на лестнице.

Они вышли, не торопясь миновали коридор, начали спускаться по лестнице.

— Скажи мне откровенно, — снова заговорил Эрмантье, — я не слишком изуродован? Я спрашиваю об этом… из-за Кристианы.

Блеш заколебался.

— Трудно сказать, старина. Разумеется, это заметно. Но… не отталкивающе, нет.

— Спасибо. А… ничего другого ты не замечаешь?

— Что ты имеешь в виду?

— Как тебе сказать… я точно и сам не знаю… Ну, помимо глаз и заштопанного лица?

— Успокойся, все остальное в полном порядке. Отчего ты об этом спрашиваешь?

— Показалось… У меня такое ощущение, будто все они избегают меня, будто они… боятся меня. Да-да, именно так — боятся. Они избегают меня, словно я заразный, словно кроме увечья во мне есть что-то такое, чего они не в силах вынести.

— Что ты выдумываешь!

— Моя жена, случаем, не подговорила тебя, не научила, что мне отвечать?

— Я ее даже не видел.

Они пересекли вестибюль.

— Извини меня, Блеш… Тебе я все могу сказать. Видишь ли, хоть я и стараюсь казаться крепким, беззаботным… Но сам-то чувствую, что со мной неладно, не только неладно, но гораздо хуже, чем все думают. И знаешь, я очень рад, что ты пришел.

— Держись, старина Ришар!

Они крепко пожали друг другу руки. Эрмантье вдруг почувствовал себя несчастным. Он никак не мог отпустить руку друга.

— До свидания. Навещай меня.

Он разжал пальцы и остался один во тьме.

— Кристиана, — позвал он. — Кристиана!

Раздался торопливый стук каблуков.

— Наконец-то он ушел. Надо же, заявиться в такой момент! Марселина! Закройте все. Не забудьте счетчики… Ришар, держите.

Эрмантье почувствовал, как она сунула ему в руку что-то деревянное.

— Это что такое?

— Трость.

— Еще чего не хватало! Я и так дойду.

Однако посреди тротуара он остановился, совершенно потеряв ориентировку. Кристиана взяла его за руку, и он послушно пошел за ней. Машина тронулась. Эрмантье забился в угол. Впереди у него много часов, чтобы пораскинуть мозгами, попробовать разгадать тайну. «Что же у меня еще такое, кроме незрячих глаз? — размышлял он. — Чего они боятся?» Тысячи мелочей приходили ему на ум, незначительных, ничтожных и все-таки неоспоримых. Он не выдержал и наклонился к Клеману.

— Заедем на улицу Биша, — сказал он. — Остановите возле дома номер тридцать два.

— Послушайте, Ришар, — прошептала Кристиана. — У нас нет времени. И потом… мне как-то неудобно…

— Я пойду один. Дорогу я знаю. После того как она потеряла мужа, я несколько раз навещал ее.

— Но почему именно сегодня?

— Я хочу попрощаться с ней перед отъездом. Я-то ее любил, старую Бланш.

Вопреки его воле, в голосе прозвучала обида. Кристиана ничего не ответила. В прежние времена она наверняка нашла бы что возразить. Еще одна мелочь. Машина удалялась от центра города. Не слышно было больше трамвайных звонков, и движение, похоже, стало не таким напряженным. Улица Биша была тут, в двух шагах, с ее бистро, где служащие товарной станции попивали аперитивы, с ее ребятишками, играющими на тротуарах в классы. Эрмантье отчетливо представлял ее себе, но видение это было застывшим, словно почтовая открытка «Бьюик» мягко затормозил и остановился. Эрмантье открыл дверцу.

— Мсье, коридор прямо перед вами, — сказал Клеман.

— Я ненадолго, — пообещал Эрмантье.

Тротуар был узким, всего в несколько шагов. И все-таки ему пришлось преодолеть приступ головокружения, отчего лоб его покрылся испариной… Он ощутил вдруг такую слабость, что в нерешительности застыл на пороге. Потом, нащупав пальцами стену, медленно пошел вперед, держась за нее. Скверный момент остался позади. Он провел рукой по почтовым ящикам — их оказалось с десяток — и с облегчением снова заскользил ладонью по стене. Главное — за что-нибудь держаться, не шарить в пустоте. Ногой он без труда нащупал первую ступеньку. Нет ничего проще, чем подняться по лестнице. Никаких тебе ловушек. На четвертом этаже Эрмантье остановился. Дверь направо. Ключ торчал в замочной скважине, он тотчас узнал легкие шаги старой женщины и приоткрыл дверь.

— Бланш, — прошептал он. — Это я, Эрмантье, моя добрая Бланш.

— Ах, это вы, мсье! Если бы я только знала…

— Могу я войти на минутку?

Оба были взволнованны и говорили одновременно, наталкиваясь друг на друга в тесной прихожей.

— Давайте вашу руку, — сказала она наконец и, введя его в комнату, где пахло воском и сыростью, усадила в скрипучее кресло с вытертыми подлокотниками.

— Я уезжаю в отпуск, — объявил Эрмантье. — Теперь мне гораздо лучше. Всякая опасность миновала.

— Я очень рада… Поверьте, вы заставили меня поволноваться… Думали, вам уж не оправиться.

— Кто думал?

— Да все решительно… И мадам, и мсье Юбер, и мсье Максим… Все шептались по углам. Пытались делать вид, что все в порядке, да меня не проведешь.

Эрмантье угадал, что она отошла от него, и, услышав шум, понял, что она тихонько притворила окно. Он достал бумажник, вынул, не считая, пачку денег.

— Добрая моя Бланш, мне не хотелось уезжать, не поблагодарив вас… за все. Короче, доставьте мне удовольствие и примите этот скромный подарок… Ну же! Дайте вашу руку.

— Нет, мсье… Нет, это невозможно.

— Почему?

— Нет.

— Этого мало?

— Что вы, мсье! Дело не в этом.

— Тогда в чем же? Дайте же вашу руку. Надеюсь, я не внушаю вам ужас?

Он услыхал прерывистое дыхание старой женщины, и все его сомнения разом проснулись.

— Бланш, я чувствую, что-то неладно. Скажите мне откровенно, почему вы не хотите брать денег?

— Но… я ведь у вас больше не служу.

— А если я попрошу вас вернуться?

— Нет, мсье… Я никогда не вернусь.

— Вы больше не смогли бы жить рядом со мной?

— Нет, мсье. Теперь уже нет.

— Потому что я слепой?

— О! Нет, мсье. Этого у меня и в мыслях не было.

— В таком случае, я не понимаю вас.

— Там мсье сможет наконец отдохнуть. Говорят, климат Вандеи очень полезен, особенно после болезни…

Последние слова она проговорила торопливо и совсем другим тоном, словно обращалась к кому-то третьему. А Эрмантье услыхал у себя за спиной легкое поскрипыванье половицы. Кто-то вошел в комнату и слушал их разговор. Верно, соседка. Стало быть, ему ничего не удастся узнать. Он встал.

— Когда вернусь, обязательно зайду поболтать с вами. Проводите меня, добрая моя Бланш.

Он положил руку ей на плечо и прошел вслед за нею до самой лестницы.

— Будьте осторожны, мсье, — сказала старая женщина, когда он взялся за перила.

Она закрыла дверь, и Эрмантье услыхал скрежет задвижки. Тогда он нагнулся, прислушиваясь. Кто-то торопливо спускался по лестнице. Но задолго до того, как сам он очутился внизу, шаги эти затерялись в уличном шуме.

— Я не ошибся? — спросил он, усаживаясь в машину. — Кто-то шел впереди меня?

— Мужчина? — промолвила Кристиана.

— Не знаю… Вы никого не видели?

Последовало молчание.

— Мсье, должно быть, ослышался, — вмешался Клеман. — Никто, кроме вас, не выходил.

«Бьюик» тронулся в путь.

…Наверху старая Бланш, отпустив занавеску, прошептала:

— Бедный мсье! Счастье, что он ничего не знает. Это было бы слишком ужасно!

Глава 2

Жарко, еще жарче, чем в прошлом году. В аллее сада Эрмантье снимает очки и подставляет свое изуродованное лицо солнцу. Какая радость ощущать кожей этот сухой ветерок, пропитанный запахом меда и роз! С жужжанием пролетают какие-то насекомые, а иногда оса — наверняка оса — начинает кружить вокруг его лица, отыскивая место, куда бы сесть. Он идет по аллее спокойно, засунув руки в карманы и изо всех сил стараясь держаться естественно, не горбиться, но и не запрокидывать голову назад. Самое трудное — шагать, не думая о том, что шагаешь, двигаться вперед, не опасаясь наткнуться на стену. Вначале его преследовал страх перед стеной; ему все время хотелось вытянуть руки вперед, и от этого что-то сжималось в груди. Всем своим существом он испытывал страх, словно напуганный зверь. Можно сколько угодно твердить себе, что никаких препятствий нет, однако колени да и все нутро отказываются повиноваться, обороняются, готовясь отразить болезненный удар. Непрестанно мерещится, будто воздух стал более плотным, словно рядом выросла незримая стена. Эрмантье нередко приходилось останавливаться, чтобы определить свое местонахождение. «Я в двадцати шагах от террасы, ясно. Стало быть, на просторе. Ограда еще далеко». Мало-помалу он приноравливался. Шел на слух. Как только гравий переставал скрипеть под ногами, он понимал, что свернул с дороги и угодил в цветник. Ему никак не удавалось идти по прямой, он все время забирал влево, точно сбившийся с курса парусник. Любая прогулка по саду превращалась в изнурительное путешествие.

Теперь ноги его постепенно начинают привыкать к поворотам аллей, если, конечно, следовать одним и тем же маршрутом. Любопытно, как человек проникается жизнью окружающего мира, когда перестает его видеть! Эрмантье постоянно ощущает вокруг себя огромный трудолюбивый сад, залитое солнечным светом небо и даже облака, приносящие мимолетную прохладу, весьма чувствительную и для лица, и для рук. Если постараться, ему, возможно, удалось бы услыхать, как скользят вниз по стене ящерицы в том углу, где, должно быть, уже созревают помидоры. Эрмантье готов был отдать что угодно, только бы выбраться за пределы поместья, очутиться в дюнах у моря, побродить в прибрежных волнах. Но в таком случае пришлось бы обратиться с просьбой к Кристиане, а Эрмантье не желает ни о чем просить. Достаточно того, что за столом с ним нянчатся, как с ребенком. Ничего, обойдется без моря. Ему довольно знать, что оно здесь, рядом, и что его зеленые волны вздымаются разом вдоль всего песчаного пляжа. Если ветер подует с запада, он сможет услыхать их шум, но ветер дует с суши и приносит лишь запах выжженных лугов. Нет, Эрмантье некогда скучать. Времени не хватает. Он так старательно живет, что вечером буквально валится с ног, точно заигравшийся ребенок. Они здесь уже три дня! И эти три дня пронеслись, словно один час. Впервые в жизни у Эрмантье настоящий отпуск. Наконец-то он почувствовал, что у него есть тело. А раньше — то срочная корреспонденция, то непредвиденные поездки, неотложные дела. И вечно эта неотступная потребность заполнить чем-то свободные минуты: покрасить двери, смазать замки, прополоть огород. Вечная увлеченность работой. «Да он умрет, если ему нечего будет делать», — говорила Кристиана. Напротив. Только теперь он и начинает жить.

Временами ему даже приходит довольно странная мысль: «А что, если я ошибался? Если работа — это вовсе не главное?» Он улыбается, ибо думать о таких вещах просто-напросто глупо. Вот уже более двадцати лет он ведет борьбу, и борьба эта стала для него жизненной необходимостью. Ему надо победить конкурентов, заставить уважать свою волю, слышать, наконец, как вслед ему несется шепот: «Эрмантье… Тот самый… электролампы…» Тем не менее он вынужден признать, что эта передышка ему приятна. Он уже не собирается убивать себя, как хотел было сделать тогда, в клинике, после того как Лотье сказал ему: «Мой бедный друг, вам потребуется все ваше мужество…» Если бы в тот момент у него под рукой оказалось оружие, пускай даже перочинный ножик…

Где-то здесь, слева, должны быть гвоздики. Эрмантье наклоняется, нюхает, протягивает пальцы. Так и есть, вот они, цветы. Он не ошибся. Осторожно он срывает один цветок. Если в эту минуту какой-то прохожий случайно остановится у ограды и увидит его, ему и в голову не придет, что этот человек в темных очках, одетый во все белое, — слепой. Подобное предположение, конечно, смешно, потому что мимо ограды никто никогда не ходит, однако Эрмантье доставляет удовольствие делать вид, будто такое и в самом деле может случиться. Ему хочется выглядеть непринужденным в глазах несуществующего прохожего. Он надкусывает стебелек гвоздики и притворяется, будто внимательно разглядывает цветник у своих ног. Еще одно любопытное ощущение: когда сам перестаешь видеть, начинает вдруг казаться, что на тебя кто-то смотрит, и это невыносимо. Эрмантье тут же выходит из себя, говорит себе, что выглядит болваном, недотепой — словом, последним бедолагой. И в этом главная причина того, что он и слышать не желает о трости. «Хорош я буду! Останется только милостыню просить!» Во всяком случае, трюк с гвоздикой ему удался. Он остался доволен. Подумать только: протянул руку и сразу сорвал! Он пожевал горький стебелек. Вообще-то говоря, если хорошенько натренировать память, можно свободно обходиться и без глаз. Беда в том, что с памятью плохо. Особенно у него! Из-за того, что в голове его вечно теснились какие-то планы, цифры, графики, он никогда не обращал внимания на окружающую обстановку. Его интересовали лишь доказательства собственного могущества. А вот лица служащих, например?.. Он вдруг осознал, что ему стоит немыслимых усилий вызвать их в памяти. Мало того! Даже Кристиану и то он не может ясно представить себе. То ему вспомнится ее лицо, но тогда вся фигура приобретает неясные очертания… А то вдруг наоборот: он с поразительной четкостью видит женщину с туманным овалом вместо лица…

Он выплевывает остатки стебля и снова пускается в путь. Этот газон с гвоздикой, по его предположениям, должен был находиться чуть дальше. Но, в конце-то концов, какая разница!.. Он тут гуляет, боль отступила, ему жарко, а на заводе машины тем временем работают полным ходом и новые лампы сходят с конвейера. Они принесут ему миллионы. Так что пока вполне можно позволить себе эту передышку в несколько недель.

А вот и самшит, его снова здесь насадили. Надо бы подстричь кусты. Но кто это сделает? Уж, во всяком случае, не Кристиана. И не Максим. Может быть, Юбер?.. Хотя он наверняка отродясь не держал в руках секатора… Что же касается Клемана… «Ладно, сам попробую», — решает Эрмантье. До него доносится шум воды, струей бьющей по крыше машины. И в самом деле, ведь тут неподалеку гараж. Клеман, должно быть, моет «бьюик». Но вот Клеман выключает воду.

— Добрый день, мсье. Вы уже освоились здесь?.. Осторожнее, тут полно воды.

Не обращая внимания на его слова, Эрмантье подходит ближе. Его белые ботинки перепачканы, фланелевые брюки забрызганы грязью, ну и что ж, на то есть Марселина. Это Юберу пристало оглядываться, выбирая, куда ступить. Эрмантье с любовью дотрагивается до капота машины. Рука его скользит по сверкающей (он знает это) поверхности. А вот и широкая ручка. Он открывает дверцу и садится за руль. Скрипит кожа. Он вдыхает запах металла и дорогого салона. Водить он больше не сможет. Для него это самая большая утрата.

— Клеман… Когда мы ехали сюда… в дороге не было небольшой поломки? Я дремал, но помнится, мы останавливались ненадолго.

— Да-да. Только пусть мсье не беспокоится, это сущие пустяки. Свечу пришлось поменять.

Эрмантье включает зажигание и вслушивается в ровное гудение мотора.

— Клеман, — говорит он, — я хочу, чтобы вы держали меня в курсе всего, что касается машины.

— Поменять свечу… Я думал…

— А вы не думайте. Делайте, как я говорю.

Эрмантье выключает мотор. Он еще раз трогает руль — материал, из которого он сделан, чрезвычайно приятен на ощупь, похож на агат, — потом выходит из машины. Не стоит ворошить запретные мысли. Он предлагает шоферу сигарету.

— Мне бы также хотелось, — продолжает он, — чтобы счета из гаража были более скромными. Шестнадцать тысяч франков за июнь! А ведь машиной почти не пользовались. Это чуточку больше, чем нужно.

— Но… прошу прощения, мсье…

Клеман мямлит что-то невразумительное. Он, верно, утратил свой победоносный вид симпатичного шантажиста.

— Мне кажется, было не столько… — неуверенно добавляет он.

— Как это! Я выписал чек… Нет, Клеман, поймите меня правильно. Дело совсем не в этом. Просто я хочу вам напомнить, что жизнь продолжается, такая же, как прежде… Точно такая же!

— Хорошо, мсье.

— И потому, когда вы обращаетесь к мадам, постарайтесь… Словом, вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.

Клеман принялся стегать машину яростной струей воды. Его так легко вывести из себя, он буквально зеленеет от злости. И тогда один глаз у него наполовину закрывается. Вот только какой, Эрмантье уже не помнит. Брызги попадают ему на лицо. Клеману, верно, стоило немалого труда сдержать себя и не окатить Эрмантье с головы до ног.

— Мсье считает меня вором… А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить, прежде чем винить меня…

Эрмантье не хочет вступать в спор. Он поворачивается, чтобы уйти.

— Не туда! — кричит шофер. — Там стенка гаража.

И сразу же умиротворенность как рукой сняло. Эрмантье не ощущает больше солнца, не слышит жужжания ос. Он судорожно пытается отыскать правильный путь, его охватывает ярость, он чувствует себя униженным. И поделом, вздумал тоже делать замечания… Чтобы потом, как пьяница, разбить лицо о стену… О стену, которой, может, вовсе и нет… Которой, может, и вовсе не существовало.

Он останавливается. Ну-ну… Клеман не осмелился бы. Он хорошо его знает. Клеман вспыльчив, это верно, насчет щепетильности с него, конечно, не спрашивай. Но насмехаться над… Над инвалидом, чего уж там, надо говорить прямо! Эрмантье не в силах больше сделать ни шагу. Его охватил страх, страх перед стеной… Ну что за глупость! Ему страшно, страх сковал все тело, хотя перед ним ничего нет, ведь дом, по крайней мере, метрах в тридцати от него. Может быть, Клеман наблюдает за ним из-за поворота аллеи. «Не туда! Там стенка гаража…» Теперь уж Эрмантье никогда не решится отдать ему какое-нибудь распоряжение. С громкими криками над садом носятся стрижи, где-то далеко, очень далеко воет сирена. Лето вдруг потускнело. Нет глаз, нет и авторитета. Чтобы управлять, надо иметь глаза и смотреть, смотреть так, как он один умел это делать. Ему тотчас уступали. Что-то сдавало у них внутри. Несмотря На всю свою фатоватость, Клеман первый готов был распластаться.

Эрмантье делает шаг, другой. Нелегко перемещать такое большое тело. Большое, беззащитное тело. Значит, чтобы пройти по заводу, он должен будет к кому-то обратиться за помощью? Ему понадобится провожатый. И если уж говорить начистоту, вот он, Эрмантье, будь он рабочим, стал бы уважать слепого хозяина? Откуда же, однако, они взялись, эти ядовитые мысли? Как, неужели он не понял, что они гнездились в нем с самого начала и только ждали удобного случая! И рано или поздно, не сегодня, так завтра придется взглянуть правде в лицо. «Ничего не поделаешь!» — как принято говорить.

Эрмантье спешит к дому, хотя, может, ему только кажется, что он спешит, а на самом деле — нет, и он невольно протягивает руку. Он слегка шевелит пальцами, словно распутывая одну за другой сотни, тысячи нитей, преградивших ему путь. В доме он чувствует себя свободнее, потому что каждый предмет там для него не загадка, а веха. Стены, настоящие стены помогают ему. Нет необходимости искать дорогу, и он снова становится хозяином положения.

Нога его задерживается на пороге веранды, нащупывает ступеньку, как будто та покрыта скользким льдом.

— Недолго же вы гуляли, — говорит Кристиана.

— А, вы здесь!

Всякий раз его застают врасплох эти голоса, внезапно прерывающие нескончаемый внутренний монолог! Эрмантье переступает порог твердым шагом. Его шезлонг здесь, справа от двери. Он тотчас находит его и усаживается, откинув голову на спинку. Стоит ему протянуть руку, и он почувствует шершавое прикосновение плетеной ручки кресла, а рядом на столе найдет графин и стакан. Бояться больше нечего, никаких неожиданностей. Здесь прохладно. Страх отпускает Эрмантье.

— Надеюсь, вы не из-за меня остались, — говорит он.

Она вяжет. Он слышит легкое постукивание спиц. Должно быть, она считает петли, поэтому ничего не отвечает.

— Не вменяйте себе в обязанность жить затворницей, — продолжает он. — Если я не хочу никого видеть, то это вовсе не причина…

— Мы же только что приехали, — отвечает Кристиана.

Он умолкает. Ему нравится неустанное движение спиц, едва нарушающее тишину. Кресло Кристианы скрипит, когда она меняет положение ног. Так они и сидят бок о бок и могли бы поговорить, если бы им было что сказать друг другу. Но молчание затягивается, и это создает впечатление, будто они — враги.

— Возьмите машину и прокатитесь в Сабль, — предлагает Эрмантье. — Раньше вы любили такие прогулки… Я не хотел бы мешать вашему отдыху.

— Через час приедет Максим.

И в самом деле! Клеман должен поехать за ним в Ла-Рошель. Эрмантье совсем забыл о своем брате.

— Почему ему вздумалось в этом году провести весь июль с нами? — спрашивает он.

— Чтобы развеселить вас немного. Вы несправедливы к нему, Ришар. Мальчик отказался от приглашения на два месяца в Ла-Боль, а вы…

— На два месяца? Почему же на два месяца?

Кресло скрипит, и рука Кристианы ложится на его рукав.

— Да будьте же благоразумны! Вы уверены, что сможете вернуться в Лион в августе?

— Разумеется. Я мог бы вернуться и сейчас. В чем дело? Разве я болен?

— Нет, конечно. Во всяком случае, на первый взгляд.

— В каком смысле? Что вы хотите этим сказать?

— Чем сразу горячиться, послушайте лучше меня, Ришар… Вы выздоровели, это правда. Но вы перенесли нервное потрясение… ужасное потрясение… И профессор Лотье не раз предупреждал нас; «Избегать всякого напряжения. Если же появятся хоть малейшие признаки депрессии — полный, абсолютный покой».

— Мне он ничего такого не говорил.

— Не сомневаюсь. Он не хотел пугать вас… то есть не хотел волновать вас, причинять ненужное беспокойство. Но…

— Чего же он все-таки опасается?

— Ничего… ничего определенного. Он говорит только, что в случае сильного потрясения всегда необходимо соблюдать крайнюю осторожность. Он хотел оставить вас под наблюдением, да-да… А Юбер воспротивился.

— Черт побери! Юбер прекрасно знает, что без меня ему не справиться.

— До чего же вы несправедливы, Ришар! Юбер сказал дословно вот что: «Я знаю скрытые возможности Эрмантье. Два-три месяца на берегу моря, в семейном кругу, — и он снова будет в форме».

— Я сам напишу Лотье.

Эрмантье вдруг осекается. Напишу! Он сидит в шезлонге, уткнувшись подбородком в сжатые кулаки.

— Я вернусь через месяц! Через месяц! — твердит он, а внутренний голос нашептывает ему тем временем все тот же дурацкий вопрос: «Если бы я был рабочим, стал бы я уважать слепого хозяина?»

Не выдержав, он поднимается.

— Вам этого не понять, — говорит он. — Да-да, я прекрасно знаю. Никто не хочет меня понять.

— Вас тревожат угрозы картеля?

— Картеля?.. При чем тут картель? Я имею в виду лампу. Она принесет миллионы… Если только с умом взяться за дело, особенно за границей. Если купить новое оборудование. Наконец, если там буду я. Я!

— Новое оборудование?

— Конечно!

Впрочем, стоит ли доказывать ей, объяснять! Вспыхнет старая ссора. Она станет упрекать его в том, что он всегда идет на риск, увлекается честолюбивыми замыслами. Один раз он уже чуть было не погубил все. Если бы не Юбер, если бы не его капиталы… Да-да, он знает все это, черт возьми! Знает, что фирму спас Юбер. Все это он знает, но непременно скажет в ответ, что Юбер ничего не спасал, что он — всего лишь мертвый груз, обыкновенная бездарь с большими претензиями. И его назовут гордецом, скажут, что он страдает манией величия и готов пожертвовать всем на свете ради своих неуемных притязаний. Хорошо еще, если она не припомнит ему его любовниц, как будто такой мужчина, как он, может довольствоваться одной-единственной женщиной, да еще с таким вялым телом, не говоря уж о ее претензиях на интеллект. Стоит им заговорить о деньгах, и какой-то злой рок заставляет их выворачивать душу наизнанку. И каждый раз с новой силой оживают былые обиды, которые до сих пор так и не удалось заглушить. Мало того, отныне последнее слово никогда не будет за ним. А если он вдруг надумает покинуть поле боя, ему крикнут вдогонку: «Не туда! Там стена!»

— Послушайте, Кристиана…

— О, бесполезно! Я вижу, начинаются прежние безумства!..

Как можно говорить столь резким, сварливым тоном? Она сердится на него за то, что он стал таким: человеком, которого надо водить за ручку, кормить, ублажать, точно ребенка. Ведь она терпеть не может детей и Жильберту-то родила, наверное, по чистой случайности. Впрочем, она и раньше была им недовольна. Причин тому было множество: и то, что он окончил Школу искусств и ремесел, а не Центральную школу, как ее первый муж, и то, что отец его был кузнецом, а мать работала поденщицей. Словом, потому что он совсем иной породы. Чтобы выразить все это и еще многое другое, она часто употребляет смешное слово. Называет его самоучкой. Бедная Кристиана! Он, со своей стороны, тоже немного презирает ее. Он груб и резок, пусть так. Однако на его счету добрый десяток патентов на изобретение. Он невежда, ну и что? Зато он творит. И нечего донимать его глупыми придирками.

— Странно, но именно безумства приносят прибыль, — говорит он, помолчав. — Вы видели мою лампу?

— Да.

— Разве она вам не нравится?

— Я ничего в этом не смыслю. А главное, дело совсем не в этом. Неужели вы не понимаете, что сейчас не время рисковать?

— Вы всерьез думаете, что я выбыл из игры?

— Нет. Но в данный момент вы не в том состоянии, чтобы нанести решающий удар. Я хоть и не инженер, но могу все-таки сообразить, что дело, на которое вы замахнулись, затрагивает множество самых разных интересов, и его нельзя начинать без подготовки. Надо поездить, встретиться с людьми, поговорить — словом, проследить за всем самому. Вам этого не выдержать. Не упрямьтесь, Ришар. Если бы вы могли видеть себя…

— Не надо. Не стоит продолжать.

— Вы похудели… Приходится говорить вам правду. В ваших же интересах.

— Ах, в моих интересах… Значит, именно в моих интересах вы стараетесь изо всех сил доказать мне, что я конченый человек?

— Клянусь, мой бедный друг, можно подумать, что вы нарочно хотите навредить себе. Знаете ли вы хоть одного человека, который смог приступить к работе через пять месяцев после несчастья, какое стряслось с вами? Полноте, таких людей нет. Вы живы, и это уже хорошо.

Он обогнул стол, пытаясь отыскать дверь в гостиную.

— Куда вы? — забеспокоилась Кристиана.

— К себе в комнату. Не волнуйтесь. Дорогу я знаю.

Он не рассердился, нет. Просто решил написать Лотье, как мужчина мужчине. Потребовать от него правды. Лотье ведь мог ошибиться. И наверняка ошибся. Разве, лишившись глаз из-за взрыва гранаты, непременно становишься никчемным старикашкой? А если Лотье и было что сказать, то в любом случае он не стал бы ничего говорить ни Кристиане, ни Юберу.

Эрмантье поднимается по натертой дубовой лестнице. Его комната здесь, первая налево. После несчастного случая они спят в разных комнатах. Он закрывает дверь, закуривает сигарету, снимает пиджак, галстук. Потом безошибочно находит письменный стол, стоящий перед открытым окном. Море — там, за дюной, поросшей чертополохом. Кристиане, которую так заботит его здоровье, до сих пор и в голову не пришло отвезти его на пляж. Разумеется, если бы она предложила это, он отказался бы. Но ему было бы не так печально, не так беспросветно.

Он садится, достает листок бумаги и тут только понимает всю трудность предстоящей задачи. Есть ли в ручке чернила? Он пробует перо на ладони, затем проводит по ней языком. Узнает вкус чернил.

«Дорогой Лотье…»

Как узнать, не налезают ли буквы одна на другую, следуют ли слова друг за другом по одной линии? Он берет линейку, кладет ее поперек листа, чтобы хоть как-то ориентироваться.

«Пишу вам из Ла-Буррин…»

Он растерялся, заметив, что перо уже дошло до правого края страницы. Слова, которые он выводит с таким старанием, возможно, вообще нельзя разобрать. Почерк сумасшедшего. Лотье придет в ужас. Однако он упорствует, передвигает линейку пониже, приподнимая ее над бумагой, чтобы не размазать чернила, и продолжает:

«Чувствую я себя совершенно здоровым…»

Тут он, к несчастью, оторвал руку от стола, подыскивая нужные слова, и теперь не знает, где кончается строчка, которую он написал. Где следует продолжать? Пожалуй, лучше чуть-чуть пониже. На лбу его выступил пот, руки тоже вспотели, но если он станет вытирать их, ему потом и вовсе не разобраться и придется начинать все сначала.

«Между тем жена уверяет меня…»

Впечатление такое, будто авторучка сама ведет за собой руку, куда ей вздумается. Эрмантье уткнулся носом в бумагу, как это обычно делают близорукие люди. Через каждые три-четыре слова он шумно вздыхает.

«…что крайние меры предосторожности все еще необходимо соблюдать».

Надо бы все перечитать. Он потерял мысль и к тому же забыл начало письма. А конверт! Он не подумал о конверте. Ему представился ужасный почерк, которым будет написан адрес, весь в кляксах, чудовищный, безумный. Кто же отправит такое письмо? Клеман? Марселина? Вот потеха-то для них! А может, Кристиана? Ну нет, с него довольно сцен. К тому же Лотье сейчас нет в Лионе. В июле он обычно уезжает в Швейцарию.

Эрмантье комкает листок, рвет его в клочья. Придется подождать! Он снимает очки, проводит платком по пустым, изъеденным потом глазницам. Осторожно вытирает лоб, виски. Все в порядке. У него ничего не болит. Он, как и прежде, чувствует себя уверенно, в голове полная ясность. Чего же в таком случае опасается Лотье? Удар был жестоким, спору нет. Казалось, сама голова его раскололась на части, разлетелась огненными осколками, растворившимися в блеске молнии. На несколько дней он утратил всякую способность соображать, у него не осталось воспоминаний, он превратился в огромную тушу, лишенную души. Впоследствии ему пришлось восстанавливать свое прошлое по фрагментам. Память его уподобилась альбому с перепутанными фотографиями. Однако череп уроженца Морвана выдержал. В семействе Эрмантье не принято было приходить в уныние из-за разбитой физиономии. Конечно, несчастье произошло в самый неподходящий момент, после изнурительной зимней работы, целиком посвященной доводке лампы до нужной кондиции. И конечно, нелегко изо дня в день сохранять хорошее настроение, особенно если и раньше-то характер у тебя был, что называется, не сахар и тебя частенько одолевали черные мысли. Однако разве можно сдавать в архив, выбрасывать на свалку сорокашестилетнего мужчину только потому, что он ослеп?

Эрмантье встает из-за стола. Напрасно он без конца перебирает одни и те же думы, может, это и есть неврастения, депрессия, как говорит Кристиана? Ощупью он добирается до кровати, лениво растягивается. Расслабляющий отдых, бессмысленное фланирование, нет, не может он смириться с таким существованием, с такой плачевной судьбой. Он поворачивает ручку нового радиоприемника, огромного «Филипса», установленного в его комнате, и, зевая, начинает искать что-нибудь интересное. Одна музыка! В музыке он ничего не понимает. Он снова зевает. А все-таки он, видно, немного устал. Какие странные слова сказал, однако, Клеман: «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить». Что он имел в виду? Голос певицы сменяется джазом. Эрмантье задремал. Издалека до него доносится голос диктора, читающего сводку погоды: «Порывистый восточный ветер… отдельные дожди в Бретани и Вандее…» Он успевает подумать, что метеорологическая служба опять попала впросак. Им овладевает дремота… Глаза его внезапно прозревают. Он видит улицы, сады, яркие краски.

Ему снится сон.

Глава 3

Все началось на следующий день. А может быть, через день. Хотя нет, ведь Максим приехал накануне. И это единственно надежная точка отсчета, потому что дни шли за днями, и все они до того были похожи один на другой, что разобраться в них нет никакой возможности. Да и зачем ему знать, какой день? В это нескончаемое грустное воскресенье Эрмантье чувствовал себя потерянным. Максим приехал накануне, и первые его слова прозвучали непреднамеренно жестоко:

— Выглядишь ты неважно, старик!

Эрмантье задело это слово — «старик». Максим всего на четыре года младше… Но он всегда относился к нему как к мальчишке. Он был его крестным отцом, И вот теперь, при первом удобном случае, Максим готов подчеркнуть свою независимость, позволяя себе даже говорить с ним слегка покровительственным тоном. Эрмантье следовало как-то отреагировать на это. Но он смолчал, стал нервничать и, недовольный, ощущая какую-то неясную тревогу, пораньше ушел к себе в комнату. Он долго сидел у окна, слушая, как поют цикады. Внизу тихонько, чтобы не беспокоить его, разговаривали Кристиана с Максимом. Потом и они легли. Позже кто-то ходил по саду, и слышно было, как Клеман, вздыхая от восторга, произнес:

— Луна-то сегодня какая!

Сколько боли могут причинить слова, самые обыденные слова! Эрмантье разделся и бросился в постель, уткнувшись носом в стену, чтобы не думать больше о луне, которая, должно быть, прочертила в комнате широкую голубую полосу. Спал он мало, прислушиваясь к малейшему шороху, отсчитывая часы по ударам колокола местной церкви. Они звучали вдалеке один за другим, и воздух был настолько сух, что отзвук ударов долго, очень долго не умолкал, становился все тише и только потом угасал. Раньше ему никогда не приходилось замечать, до чего мелодичен звук колокола. Цикад тоже как будто прибавилось. Ночь звенела от их нескончаемой трескотни. Эрмантье повернулся. Ему было нестерпимо жарко. Хотелось обратно в Лион. Но почему, он толком не понимал. Здесь ему было гораздо удобнее и лучше. Вот именно, пожалуй, слишком уж хорошо. Вернее, лето было чересчур хорошим. Ведь, по сути, эту виллу в Вандее он купил потому, что здешний климат напоминал ему Лион — мелкая изморось на рассвете, сумрачные закаты, влажный ветер, нагоняющий облака. Что его больше всего раздражало и утомляло, так это солнце. С самого раннего утра оно было здесь, принося с собой рой жужжащих насекомых. Приходилось закрывать ставни, но даже стены от него не спасали: паркет начинал скрипеть, одежда прилипала к коже, вода отдавала болотом. Эрмантье всерьез подумывал вернуться в Лион. Там ему тоже будет жарко, но рядом со своим заводом он забудет этот каждодневный праздник света, от которого у него все больше сжимается сердце.

Он заснул.

На другой день ему вдруг захотелось сбросить шикарный фланелевый костюм, его раздражали отутюженные складки брюк. Он отыскал на вешалке то, что именовал своим «эмигрантским» костюмом: старые, бесформенные штаны и такой же пиджак. В этой ветоши он чувствовал себя свободно и только посмеивался, когда Кристиана выговаривала ему: «Ступай через черный ход для прислуги, там тебя никто не узнает». Сначала он подумал, что ошибся: брюки не держались на животе, а пиджак болтался на груди. Он порылся в карманах и тут же обнаружил свой старый рыбацкий нож, обрывки веревки и прочую ерунду, которую любил таскать с собой во время отпуска. Что же это такое?.. Значит, он так похудел! Сколько же он потерял? Пять, шесть килограммов? За пояс можно было просунуть кулак.

«Не может быть! — решил он. — Я совсем спятил!»

И он машинально стал ощупывать бока, бедра, проверяя, не выступают ли кости. Если он так похудел, то уже в Лионе должен был бы… Впрочем, оба серых костюма были сшиты на заказ в июне, когда он еще лежал в клинике. Ему вспомнились перешептывания Кристианы с Юбером, замешательство Блеша, когда он спросил его в то утро напрямик, наигранная веселость Максима, воскликнувшего: «Для тяжелораненого ты держишься весьма и весьма!» Черт возьми, Лотье наверняка дал им наказ: «Главное — оптимизм!.. Чтобы он ни в коем случае не догадался…» Стало быть, это настолько серьезно? А между тем на аппетит он не жалуется. И никаких головокружений или там слабости. Временами, правда, у него возникало ощущение, что вот-вот появится вдруг нечто и накинется на него. Но разве это не вполне естественное последствие ранения?

— Максим!

Он кричал что было силы, и вопреки его воле в голосе слышалась тревога.

— Максим, послушай!

В коридоре зашаркали тапочки, и Максим открыл дверь.

— В чем дело, старик? Что стряслось?

— Максим, ты должен сказать мне правду, причем немедленно. Говори — я обречен?.. Только не раздумывай и не прикидывайся. Давай выкладывай!

Максим расхохотался, а Эрмантье, придерживая одной рукой болтающийся на нем старый пиджак, наклонился вперед, стараясь угадать, насколько искренен этот смех, проверить его чистосердечность. Максим смеялся, чтобы выиграть время. И на этот раз он снова собирался солгать — из сострадания.

— Обречен? — молвил Максим. — Какой вздор!

— А это! — вскричал Эрмантье. — Это?

Он взялся за борта пиджака и запахнул их на груди, словно пальто, чувствуя, как губы его дрожат от гнева, стыда и бессилия.

— Ну и что? — возразил Максим. — Ты немного похудел, вот и все.

— Немного!

— Э-э, нечего драматизировать! К тебе твое вернется.

Эрмантье протянул руку, надеясь схватить брата, но встретил только пустоту и сжал кулак.

— Максим… будь откровенен! Думаешь, я не слышу, как вы шушукаетесь… не понимаю ваших недомолвок! Что-то тут есть. От меня что-то скрывают… что-то такое, чего никто не осмеливается мне сказать. Значит, это настолько чудовищно!.. Ведь имею же я право знать, в конце концов!

— Да говорю же тебе, ничего такого нет, черт побери! Если бы ты поменьше тратил нервов на свои заводы, лампы и прочую ерунду, ты бы уже давно поправился. Только вот беда, ты не хочешь жить, как все нормальные люди. И если бы ты был Господом Богом, то наверняка изобрел бы какую-нибудь работенку и на воскресенье тоже. Что ты там еще выдумал? Кристиана говорит, будто ты собираешься вернуться в конце августа? Почему тебе не сидится здесь?

Немного успокоившись, Эрмантье присел на кровать. Нет, Максим не лгал. Он был фамильярен, зубоскалил, как обычно, со свойственной ему самоуверенностью, однако в это утро Эрмантье нуждался именно в таком грубоватом обращении.

— Кому-то же надо работать, — проворчал он. — Думаешь, я не понимаю, почему ты приехал на лето сюда? Тебя опять обобрали… Возьми сигарету. Пачка должна лежать на ночном столике… Она хоть стоила того?

Максим рассмеялся без всякого стеснения. То была не первая его исповедь, и Эрмантье, хоть и напускал на себя строгость, относился к нему с сочувствием.

— Недурна, — признался Максим.

— Выкладывай все. Опять какая-нибудь официанточка? Хорош, нечего сказать.

— Прошу прощения, но она артистка. Состоит в труппе Маллара.

— Дублерша?

— Она? Ничего подобного. Представь себе, старик, играет классику.

— Послушай, Максим, прошу тебя, чуточку почтения. Какой я тебе старик? Сам не знаю, с какой стати я слушаю твои глупости.

— Ты первый начал.

— Ладно! Она дорого тебе обошлась?

— Порядочно.

— Ну разумеется! Артистка… за это следует платить.

— Как будто ты что-нибудь в этом смыслишь.

Эрмантье усмехнулся.

— Каналья! — прошептал он. — Явился сюда, чтобы поправить свои дела. Приглашение в Ла-Боль — это, конечно, выдумка?

— Нет, не совсем. Если бы я захотел… Но теперь, после того как она сбежала, сердце не лежит.

— И тебе легче было бы справиться со своим горем, если бы ты не сидел без гроша.

— Само собой.

— Тридцати тысяч хватит?

— Это позволит мне продержаться… если считать каждый франк. А я считать не умею.

— Тридцать пять тысяч. И ни гроша больше. Возьми мою чековую книжку… в серых брюках. Ты и в самом деле думаешь, что если я хорошенько отдохну и буду следить за собой…

— Конечно, а главное, если ты не будешь без конца пережевывать одни и те же мысли… если ты оставишь свои мозги в покое! Они у тебя небось затвердели, как орех, ты все соки из них вытянул… А что, если я поиграю немного на саксофоне, нервы у тебя выдержат?

Эрмантье пожал плечами.

— Все равно ведь сделаешь по-своему! Один вред тебе от этого саксофона! Думаешь, я не слышу, как ты кашляешь? Ну, давай чек, я подпишу… А теперь ступай. Дай мне одеться.

— Спасибо, — сказал Максим. — А знаешь, несмотря на твой людоедский вид, душа у тебя нежная, Ришар.

— Черт бы тебя подрал! Оставь меня, наконец, в покое!

Он встал, снял с себя старую одежду и бросил в шкаф. Ему стало гораздо легче. Максим прав. Никакого переутомления. Никаких бесполезных усилий. А главное, ничего раздражающего. Он прошел в ванную, чтобы побриться. Еще одна мелочь, которая постоянно выводила его из себя. Почему он упорствует, продолжая пользоваться опасной бритвой? Ради бравады! Чтобы не менять привычек. И каждое утро начиналась изнурительная борьба. Кисточка для бритья падала в горячую воду, мыло терялось на стеклянной полочке… Эта смешная повседневная баталия изводила его. Тем не менее и на этот раз он побрился на ощупь, рыча, будто раненый зверь. Спускаясь, он был вне себя от ярости.

— Завтрак для мсье готов, — сказала Марселина.

Видно, и в самом деле не осталось в сутках ни единого часа, который не был бы отравлен! Прежде завтрак был для него приятной церемонией, он обожал эту ни с чем не сравнимую интимную обстановку. Какая радость — вдыхать запах кофе! Намазывать масло на теплый хлеб, разворачивать утреннюю газету. Пробегать глазами крупные заголовки, биржевую сводку, колонку происшествий. Корочка хлеба хрустела на зубах, кофе был крепкий, немного густой. Потом сигарета, а Бланш тем временем уже подавала ему пальто, шляпу, перчатки… Черт… Вот это была жизнь! А теперь…

— Если мсье желает сесть…

— Оставьте! Уж сесть-то я и сам сумею!

Эрмантье находил намазанные ломтики хлеба слева, сахарницу — справа, пожалуй, скоро ему, чего доброго, станут повязывать на шею салфетку. Он уткнулся носом в чашку, стараясь есть быстро, словно провинившийся ребенок, с одной только мыслью — укрыться поскорее на веранде, там, по крайней мере, сидя в своем шезлонге, он выглядел вполне прилично.

Солнце уже палило вовсю. Из поливочного фонтанчика, установленного на краю аллеи, одна за другой чуть слышно падали на цемент капли. Позади дома, на ступеньках, ведущих в кухню, Клеман рубил дрова. «Хорош я, должно быть!» — подумал Эрмантье. Он потрогал свои щеки, шею. Если бы можно было хотя бы на мгновение увидеть себя в зеркале! Пальцы, даже самые ловкие, не могут определить, насколько обвисла кожа около рта, а тем более установить болезненную бледность возле носа или на щеках. Он вздохнул, безвольно опустив руки, потом вдруг, спохватившись, потрогал обручальное кольцо. Оно не болталось, а, напротив, по-прежнему образовывало впадину у основания его безымянного пальца. Крепкого и волосатого. А ведь обычно в первую очередь худеют именно руки. Обычно — да. Но это у других. А как у него? Разве он похож на других? «Вы едва выжили», — сказал Лотье. К черту Лотье!

Он уселся поудобнее. И тут различил чуть слышный стук коготков по каменным плитам веранды. Он то приближался, то удалялся, то вовсе смолкался. Боже, какая приятная неожиданность! Эрмантье приподнялся на локте, позвал:

— Рита! Рита, это ты… Поди сюда, моя красавица!

В ответ послышалось пронзительное мяуканье.

— Подойди же. Тебя пугают мои очки?

Он снял очки. Кошке он не страшился показать себя. Она тотчас прыгнула к нему на колени, он стал гладить ее, а кошка, выгнув от удовольствия спину, блаженно перебирала лапами по животу Эрмантье, тихо и нежно мурлыкая.

— Ты, моя лапочка, тоже похудела. Бедный мой звереныш!

Эрмантье судорожно теребил кошку, чесал ей за ухом, гладил шею. Она упала на бок, приподняла лапку, чтобы нервные пальцы спустились к ее соскам, где шерсть становится шелковистым пухом, едва прикрывающим влажную кожу.

— Старушка Рита! Ты почувствовала, что я здесь, а? Хорош я, да? Тебе не кажется, что я похож на сову?

Ему не нужны были глаза, чтобы видеть Риту. Он знал, что она белая, в ужасных желтых пятнах. Кристиана звала ее Рыжей. На время их отпуска кошка покидала свой дом — нечто вроде бакалейной-пивной-табачной лавочки, находившейся в поселке, в километре отсюда, и поселялась у них в поместье, смиренная, но упрямая, жадная до ласк. Она следовала за Эрмантье по пятам даже на пляж. Он взял бы ее с собой в Лион, но Кристиана терпеть не могла животных.

— Милая моя Рита! Что с тобой? От тебя остались кожа да кости, честное слово!

Рука его скользнула по тощему хребту, по хвосту, похожему на узловатую веревку. И вдруг он вздрогнул, чуть было не сбросив кошку на пол.

— Марселина!

Он вцепился в подлокотники шезлонга, содрогаясь от отвращения, точно обнаружил у себя на коленях выводок гадюк.

— Я здесь, мсье.

— Марселина… Кот, что у меня на коленях… Какой он?

— Это кошка, мсье.

— Какого цвета?

— Обыкновенная серая кошка.

— Вы уверены в этом?

Несмотря на охватившее его смятение, он чувствовал, что она презрительно улыбается, но ему это было безразлично.

— Серая в пятнах?

— Нет, мсье.

— У нее нет… рыжих пятен?

— Нет, мсье. Это маленькая кошечка с ангорской примесью.

— Хвост у нее обрублен, так ведь?

— Да, мсье.

— Прогоните ее.

— Мсье угодно, чтобы…

— Прогоните ее… немедленно!

Он закричал, не в силах сдержаться. Испуганная кошка соскочила на пол, он слышал, как Марселина бежала за ней, хлопая в ладоши. Эрмантье никак не мог успокоиться. Сердце его бешено колотилось. Стало быть, теперь любая кошка… И он даже не может узнать!..

Он хотел встать, но ему почудилось, будто тут, совсем рядом, — стена, прямо перед ним. Ощущение было таким острым, что он поднял локоть, стараясь заслониться, и снова упал в шезлонг. Вернулась Марселина.

— Кошка убежала, — сказала она. — Мсье испугался, когда эта тварь прыгнула на него? Это всегда неприятно, особенно если совсем не ожидаешь.

— Не пускайте ее больше, — прошептал Эрмантье. — Я не хочу, чтобы эта кошка сюда ходила.

Он медленно надел очки. Пальцы его все еще слегка дрожали. Сверху доносились звуки саксофона, Максим играл что-то веселое, и в доме снова все стало на свои места: веранда, гостиная, столовая, библиотека. И снова Эрмантье услыхал шелест брызг из поливочного фонтанчика… Какой бред! Думаешь, что ласкаешь любимую кошку, и вдруг замечаешь, что держишь… невесть что! Подлог, подделку — словом, обман. Эрмантье долго тер ладони о подлокотники шезлонга. Ему было приятно сознавать, что дерево есть дерево и что хоть окружающие вещи не предали его.

В холле послышался стук каблуков Кристианы.

— Марселина! Где вы, наконец?

Каблуки в ярости застучали по каменному полу на кухне, потом приблизились к веранде.

— Добрый день, Ришар. Марселины нет здесь?

— Она только что была, — ответил Эрмантье.

— Я рассердилась на нее. Я только что видела из своего окна, как она прогнала Риту.

— Риту?

— Ну да, Рыжую.

— Вы видели Риту?

— Мне показалось даже, что она пошла к вам. Не то чтобы я ее любила, и все-таки мне не хотелось бы, чтобы ее пугали. Разумеется, Марселина не может знать… Она у нас недавно… Однако это не причина…

— Вы уверены, что это была Рита?

— Конечно!

— Мадам искала меня? — спросила Марселина, появляясь из прачечной.

— А-а, наконец-то!

— Подождите, Кристиана, — вмешался Эрмантье. — Марселина, скажите, пожалуйста, мадам, какого цвета была кошка, которая приходила сюда.

— Она была совсем серая.

— Серая? — переспросила Кристиана.

— И именно эту серую кошку вы прогнали из сада? — продолжал Эрмантье.

— Да, мсье.

— Вы с ума сошли! — закричала Кристиана. — Это была Рита.

— Нет, — печально прошептал Эрмантье. — То была не Рита. Я знаю. Марселина, пожалуйста, оставьте нас.

Наступило молчание. Тихонько подвывал саксофон, потом и он смолк.

— Если бы я знала, — сказала Кристиана. — Думаешь сделать как лучше, а выходит…

— Я вас ни в чем не упрекаю.

— Накануне нашего приезда Рита попала под машину. Я не хотела вам говорить. А сейчас, когда я заметила эту кошку, я подумала… Я надеялась…

— Я понимаю, Кристиана. Я все понимаю. Вы солгали, чтобы не огорчать меня.

— Солгала! Это слишком сильно сказано.

— Ну, если угодно, постарались преподнести истину так, словно я тяжелобольной, для которого малейшее потрясение смерти подобно… Очень мило с вашей стороны, Кристиана. Только я не тяжелобольной.

Совсем рядом он почувствовал аромат ее духов, плетеное кресло скрипнуло, когда она села. Слышно было ее прерывистое дыхание.

— Ришар, — прошептала она, — мне не хотелось бы причинять вам беспокойство… Не следует принимать близко к сердцу то, что я вам сейчас скажу…

Пожалуй, он гораздо меньше страдал в тот момент, когда упал головой вперед в ослепительное пламя.

— Вы доставили нам немало тревог… вначале… сразу после того, как это случилось… В течение нескольких дней вас считали… В общем, доктор говорил об умственном расстройстве… К счастью, это длилось недолго… Если все будет хорошо, а мы на это надеемся, то…

Она попробовала засмеяться, но смех получился жалкий.

— Доктор рекомендовал ни в чем не противоречить вам, ни в коем случае не противоречить, — продолжала она, — обеспечить вам полнейший отдых, устроить вашу жизнь так, будто… будто никакого несчастного случая не было… Вот почему и с кошкой…

— Довольно, — прервал ее Эрмантье.

Он провел руками по лицу, словно еще раз пытаясь прикоснуться к той части самого себя, которая, возможно, ему уже не принадлежала.

— Вы не сердитесь на меня? — спросила Кристиана.

— Мой бедный друг! — молвил Эрмантье.

Он взял жену за руку. В конце концов, может, он и раньше был несправедлив к Кристиане. Теперь он знал, что страхи Лотье были не напрасны. Только что, когда он вдруг обнаружил, что ласкал у себя, на коленях… его обуял ужас, самый настоящий ужас. Хотя не все ли равно, та ли это кошка или какая другая. Чего он так испугался? А главное, почему ему почудилось, что это неизвестное существо, присвоившее себе форму Риты, таит для него угрозу? Значит, внутри него скрывался другой Эрмантье с непредвиденной реакцией и внезапными страхами? Да и эта непрестанная боязнь стены тоже о чем-то говорила. Он не мог шелохнуться в своем шезлонге и начинал уже ненавидеть себя.

— Жаль, что вы не догадались предупредить Марселину, — прошептал Эрмантье. — Она уверила бы меня, что кошка белая с рыжими пятнами, и я бы успокоился. И наверное, сам отыскал бы какое-нибудь подходящее объяснение для обрубленного хвоста.

Он обдумывал эту идею, не выпуская руки Кристианы. А идея была довольно странная! Выходит, он мог ласкать любое гнусное животное под видом Риты, ему довольно было думать, что это Рита, и все тут. Никакой разницы между ложью и истиной, воображаемым и реальным. Бред больного!

Он с силой сжал руку Кристианы.

— Прошу тебя, — сказал он, переходя на «ты» былых времен, — никогда не лги мне больше, даже если это может доставить мне удовольствие. Мне необходимы твои глаза, понимаешь, глаза Максима, всех вас. Иначе не знаю, что со мной будет. А мне надо выдержать. Во что бы то ни стало. Через месяц, самое большее через два, я должен вернуться назад.

Кристиана осторожно высвободила руку и встала.

— Я еду в Ла-Рошель, — сказала она. — Вам ничего не нужно?

Нет! Эрмантье теперь ничего не нужно. Ни веревок для сетей, ни крючков для удочек, ни семян для сада.

— Привезите мне электробритву. Мне надоело кромсать себе физиономию.

На несколько дней электробритва станет для него игрушкой. Хотя это тоже маленькая капитуляция, еще один шаг на пути к смирению. «Что поделаешь, приходится привыкать», — думал Эрмантье.

— Купите ликеров, — добавил он, — аперитивы, «Пино». Юбер, должно быть, любит «Пино». Пусть не подумает, когда приедет, что попал в какую-нибудь дыру!

Саксофон снова затеял свою пустую болтовню, прерываемую время от времени неким подобием усмешки и Эрмантье не слышал, как уехал «бьюик». Впрочем какое это имело значение! Машина ему больше не нужна. Единственное, на что он способен, — это бродить по аллеям парка мелкими шажками, словно дряхлый старик.

— Не угодно ли мсье подвинуться немного? — сказала Марселина. — Мне надо вымыть веранду.

Эрмантье тяжело поднялся.

— Благодарю вас за кошку, Марселина.

Ему трудно было представить себе эту невысокого роста расторопную брюнетку… Не мог же он в самом деле потрогать ее, пробежать по ней пальцами.

— Еще один вопрос, Марселина… Посмотрите на меня… Скажите откровенно, я сильно переменился с тех пор, как вы в первый раз меня увидели? Я… очень похудел?

— Вовсе нет, — ответила она. — Вы такой же, как были.

— Точно такой?

— Да… точно такой.

— Хорошо, — устало сказал Эрмантье.

Ясно, ей тоже сделали внушение. У кого же узнать? Он неуверенно двинулся к двери, спустился по ступенькам. Струя воды из поливочного фонтанчика окатила ему ноги. Он успел забыть все ловушки сада.

Глава 4

Ужинали они в саду, в нескольких шагах от веранды. Воздух был насыщен влагой, и время от времени со стороны моря доносились раскаты грома.

— Дети мои, — сказал Максим, когда подали десерт, — не лучше ли вам вернуться в дом? Погода не важная.

— Вы не слишком устали с дороги? — спросила Кристиана Юбера.

— Я совершенно разбит, — признался Юбер. — Линия Лион — Ла-Рошель просто невыносима.

Он мог бы приехать на машине, но сам водил плохо, а завести шофера ему не позволяла скупость.

— Спокойной ночи, — сказал Максим. — Пойду выкурю сигарету на пляже, и баиньки… Нет-нет, не беспокойтесь.

Эрмантье не обратил внимания на его уход. Он был занят тем, что пытался определить запах, который недавно уловил. То был не запах гвоздики, не запах влажного газона и нагретой земли. Это пришло откуда-то издалека. Может быть, из долины? Или из соседнего сада. Во всяком случае, что-то необычное и раздражающее, так бывает, когда долго вспоминаешь какое-то имя, а оно никак не приходит на память.

— Попросите Марселину подать кофе, — сказал он.

Воцарилось молчание, затем раздался звонок, да такой яростный, что прислуга тотчас прибежала.

— Принесите, пожалуйста, кофе, — распорядилась Кристиана.

Она была обижена, потому что получила от него приказание. А она не желала получать никаких приказаний. И еще потому, что в голосе его слышались резкие ноты, предвещавшие бурю. Между тем он вовсе не хотел ее обидеть, все дело в том, что уже много лет оба они в любую минуту готовы были вспыхнуть из-за пустяка. Прежде Эрмантье мог просто пожать плечами и уйти. Сейчас же он был вынужден оставаться, и поэтому каждое слово имело значение. Впрочем, каждая пауза тоже. Только теперь начиналась их совместная жизнь, начиналась в раздражении и обидах.

Юбер открыл свою коробку с лакричными пастилками. Эрмантье почувствовал острый запах лакрицы. Он терпеть не мог этого запаха, а еще более — жеста Юбера, когда тот встряхивал на ладони круглую коробку. Разве мужчина может сосать лакричные пастилки? Да и вообще мужчина ли Юбер? Опять где-то у самого горизонта послышался раскат грома.

— Еще не стемнело? — спросил Эрмантье.

Снова последовало молчание. Возможно, прежде чем ответить ему, они обменялись взглядами.

— Пока еще светло, — вежливо сказал Юбер. — Все небо заволокло, но я не думаю, что гроза доберется до нас.

На скатерть что-то шлепнулось, затем послышалось жужжание, которое тут же стихло.

— Вот пакость! — проворчал Юбер.

Его стул скрипнул, ногой он раздавил что-то, хрустнувшее, словно яичная скорлупа.

— Жук-рогач, — заметил Эрмантье, — причем большой.

— Откуда вы знаете? — спросила Кристиана.

— По звуку.

— Любопытно, — удивился Юбер. — Иногда начинает казаться, что вы видите.

Это было сказано весьма любезным, непринужденным тоном, а между тем Эрмантье почудилось, будто он уловил в этих словах некую заднюю мысль, определить которую ему так и не удалось. В конце концов, он мог и ошибиться, как ошибся только что, упрямо пытаясь определить запах, которого, может, и вовсе не было. Он нервничал. Воздух был напоен тяжелыми, чересчур сладкими ароматами, полон какими-то испарениями и скрытыми веяниями. Юберу давно пора бы завести разговор о заводе, о делах. Ужин кончился, этикет соблюден… Неужели они не чувствуют его нетерпения? «Им не нравится моя работа, — подумал он. — Моя новая лампа их не интересует. С таким же успехом они могли бы торговать солдатскими башмаками или сардинами в банках».

— Я не хотел бы вмешиваться в дела, которые меня не касаются, — начал Юбер, — однако ваш брат внушает мне некоторые опасения… Он почти ничего не ест… Превратился, можно сказать, в комок нервов…

— Стало быть, еще один худеет, — проворчал Эрмантье. — Пожалуй, все мы, того и гляди, отправимся на тот свет.

Юбер поставил чашку, может быть, чересчур поспешно.

— Извините, — сказал он, помолчав, — но вам известно, с какой симпатией я отношусь к Максиму… Я буду чрезвычайно огорчен, если с ним что-нибудь случится.

— Что же, например?

— Не знаю… в том-то и дело… Только весь Лион в курсе его… похождений. Не далее как месяц назад, он всюду появлялся с этой… этой…

— Ну и что?.. При чем тут его здоровье?

— Может быть, и ни при чем… Во всяком случае, я на это надеюсь… Одним словом, Максим явно не в своей тарелке. Правда, Кристиана?

— Да, — рассеянно отозвалась Кристиана.

О чем она думала? В этот момент Эрмантье представил себе ее в профиль. Почему в профиль? Она всегда была красива. Похожа на Юнону, только глуповатую. Нос, подбородок — великолепные, а вот лоб — низкий. Женщина обычно производит то или иное впечатление, на ней женятся из тщеславия или из робости, хотя, по сути, это одно и то же. А потом выясняется, что она всего лишь хищный, хотя и робкий зверек, и даже чувственности лишена. Вот что отдалило их друг от друга. Любовь. Эрмантье было не по себе, он вытер лоб, руки.

— Людям рот не заткнешь, — продолжал между тем Юбер. — Вам следует подумать о вашей репутации…

— Плевать мне на людей, — сказал Эрмантье. — Знаете, о чем они толкуют за моей спиной, эти люди? Что я неотесанный дикарь, которому просто-напросто повезло. Что если бы мне не подвернулась жена директора, то я до сих пор прозябал бы в лаборатории в должности какого-нибудь инженеришки. Мало того, люди утверждают, что я непременно сломаю себе шею, потому что возомнил себя крупным дельцом и важным господином. А рабочие, Юбер? Вам угодно знать, о чем они толкуют в своем кругу? Они говорят, что я негодяй и карьерист. Так вот, мой милый друг, я на них…

— Ришар!

— Нет. Я не сержусь. Я только хочу сказать, что Максим имеет полное право развлекаться. От всей души желаю, чтобы он поразвлекся за двоих!

— Довольно, Ришар, — сказала Кристиана. — Что с вами сегодня?

Эрмантье вдруг умолк. А что, если ей вздумается рассказать этому идиоту Юберу историю с кошкой?!

— Погода на вас, верно, действует, вы устали, — заметил Юбер.

— Ничуть я не устал.

— Если хотите, можно отложить на завтра…

— Ни в коем случае. Лучше сейчас. Бумаги при вас?

— Да, если позволите, я пойду принесу.

Юбер тихонько отодвинул стул. Все его жесты размеренны, аккуратны. Даже шагов почти не было слышно.

— У него, обиженный вид, — шепнула Кристиана. — Вы нарочно стараетесь задеть его.

— Как он одет?

— Как он…

— Да.

— На нем черный костюм.

— Понятно! — усмехнулся Эрмантье. — А на вас что, можно узнать?

Голос Кристианы чуть-чуть изменился.

— На мне белое платье с орнаментом внизу.

— С каким орнаментом?

— Что-то греческое.

— Какого цвета?

— Темно-красного.

— Понятно, — с серьезным видом повторил Эрмантье.

Да, их отдалила друг от друга любовь. Как он тогда… Боже! Подумать только, он до сих пор страдает. Бывали моменты, когда он чувствовал себя оскорбленным при одной мысли, что ее нельзя расшевелить, что она не способна ответить на его ласки. Если бы она по крайней мере согласилась… Если бы не заслонялась своей узкой, ограниченной, глупой моралью. Разве можно заставить ее понять, почувствовать, что она как женщина — мертва!

Он провел платком по лицу. Пот разъедал шрамы.

— Юбер прав, — осторожно сказала Кристиана. — Максим очень мил, но не умеет держать себя в рамках приличий. И в отношении Марселины я успела заметить…

— Что? Что еще?

— Конечно, он уже не в том возрасте, когда нуждаются в опеке… И все-таки в нашем доме…

— Так что же он такое делает в нашем доме, как вы изволите говорить? Тискает ее, что ли? Или ходит к ней…

— Перестаньте, Ришар. Вы решительно ничего не хотите понимать.

— Не я прогнал Бланш.

— Еще бы… во всем, как всегда, виновата я. Не стоит больше говорить об этом. Но что касается этой девушки, я нахожу это тем более неприличным, что у нее с Клеманом… Словом, вы понимаете, что я имею в виду.

— Понимаю, — отрезал Эрмантье. — Я поговорю с Максимом.

— Только не говорите, что это я вам сказала. А то я окажусь в глупом положении.

— Я тоже так думаю. Вы уже поставили в известность Юбера?

— О, в двух словах… Чтобы он не делал опрометчивых замечаний. Максим такой обидчивый.

— Да вы, я вижу, немало всего поверяете этому славному Юберу.

— Он всегда готов оказать нам услугу.

— И долго он собирается пробыть здесь?.. Нет, вы меня не поняли… Я вовсе не хочу проявлять нелюбезность. Он может оставаться, сколько пожелает… Я спрашиваю для того, чтобы узнать, кто его заменит на заводе.

— Курсель.

— Можно было бы предупредить меня. Курсель! Почему именно Курсель?

— Это вполне подходящий человек.

— Дорогая Кристиана, позвольте вам заметить, что мне лучше знать, кто подходящий, а кто нет и кому следует замещать Юбера… Прежде, помнится, вы почитали делом чести не запоминать имен моих сотрудников. Вы сильно переменились.

Она хотела было возразить. Он ждал, скрестив ноги и положив руку на спинку ее стула, не ведая, что в наступающих сумерках точь-в-точь походил на того человека, каким был… до гранаты… И Кристиана не без удивления молча вглядывалась в эти темные очки, смотревшие на нее.

— А вот и Юбер, — шепнула она и с явным облегчением, пытаясь изобразить веселость, быстро проговорила: — Покидаю вас… Я вам больше не нужна. Покойной ночи… Юбер, будьте благоразумны, не увлекайтесь разговорами, Ришару необходимо ложиться рано.

Поднялся слабый ветерок, и каждый листочек, каждая былинка затрепетали. Эрмантье выпрямился, осторожно вздохнул, стараясь подольше удержать в носу, в горле теплый, насыщенный ароматами воздух, чтобы понять наконец…

— Мы все вместе ломали голову, — рассказывал тем временем Юбер. — Не так-то просто придумать рекламу… Вам нехорошо?

— Нет-нет… Продолжайте! Я вас слушаю.

Ему почудился все тот же запах. Смешанный с ароматом гвоздик и роз, влажной травы, он был едва различим и настолько необычен, что Эрмантье не решался назвать его. В этом названии таилась страшная опасность. Он снова блуждал на краю бездны, его одолевали сомнения и тревога, и голос Юбера никак не мог развеять тьму, одиночество и скорбь, душившие его…

— Я придумал фразу, которая, как мне кажется, вовсе не дурна, — говорил Юбер. — «Вместо свечи — солнце».

— Как, простите?

— «Вместо свечи — солнце». Обычная рекламная фраза.

— Над нами будут смеяться, — устало сказал Эрмантье. — «Свеча» — смешное слово.

— В таком случае обратитесь к специалисту. Есть профессионалы, которые занимаются тем, что придумывают рекламу.

— Это не в моих принципах, — проворчал Эрмантье. — Я никому не поручаю того, что могу сделать сам. И свою лампу я тоже придумал сам, почти без посторонней помощи. Я изобрел машину для нарезки фланцев… Вас еще не было тогда на заводе, Юбер. Наши лампы дневного света… — он положил свои большие руки на стол, ладонями вверх, — они сделаны вот этими руками. Если бы я мог, я бы и монтажный конвейер сам собрал. Будьте же наконец серьезны! Реклама — это тоже наше дело… Вернее, мое. Я сам этим займусь. Сейчас у меня как раз много свободного времени. Я бы уже давно все сделал, если бы мне не приходилось…

Ноздри его невольно расширились, втягивая теплый ветерок, прошумевший над прибрежными зарослями чертополоха, тамариска, жимолости, наперстянки…

— Вы чувствуете? — едва слышно, будто стыдясь, прошептал он.

— Что?

Юбер, разумеется, не мог этого чувствовать. Эрмантье вздохнул, вытащил из кармана сигарету.

— Ничего, — сказал он. — Продолжайте. Кормерен прислал вам смету?

— Нет еще.

— Подстегните его! Как можно! Ведь со всеми этими отпусками мастера смогут приступить к работе не раньше пятнадцатогосентября. Представляете, чем это нам грозит?.. Бухгалтерские счета с вами?

— Да, вот они.

— Давайте, я подпишу.

Он придвинулся к столу, достал ручку.

— Можно зажечь лампу на веранде, — заметил Юбер.

Эрмантье пожал плечами и, не задумываясь, подписал бумаги. Он уже не боялся показаться смешным. Впрочем, он никогда не боялся выглядеть смешным в глазах Юбера.

— Нового ничего?

— Ничего, — ответил Юбер. — В Лионе никого нет, и я не сомневаюсь, что смета от Кормерена поступит к нам не раньше чем через три недели. То же самое и в отношении наших представителей за границей. Они занимаются только текущими делами.

— Кто вас замещает?

— Курсель.

— Напрасно. Я ничего против него не имею, но он человек вялый. Ему больше подошла бы какая-нибудь чиновничья должность.

— Я с вами не согласен.

— Знаю. Вы редко со мной соглашаетесь.

Эрмантье положил руки на стол и уперся в них подбородком. Неужели Юбер не восстанет хоть раз? Может, это и есть минута откровения?

— Вы ставите меня в трудное положение, — снова заговорил Юбер. — Стоит мне что-нибудь предложить, как вы тут же выдвигаете возражения… Вы что-то сказали?

— Я молчу.

Порыв Юбера, казалось, уже угас, однако он продолжал каким-то странным, лишенным всяких оттенков голосом:

— Курсель не слишком инициативный человек, это верно. Но много ли найдется среди ваших сотрудников инициативных людей? Стоит кому-то сделать шаг, как вы тут же одергиваете его. А если человек упорствует, вы так или иначе от него избавляетесь. Можно подумать, что вы боитесь окружать себя активными людьми, у которых есть хоть какие-то амбиции… Мне с большим трудом удалось уговорить Курселя. Пришлось пообещать ему что его никто ни в чем не станет упрекать.

Юбер с опаской поглядывал на Эрмантье. Ни разу еще он не заходил так далеко, а Эрмантье по-прежнему не шевелился. Он чуть-чуть наклонил голову, будто прислушиваясь к иному голосу или шуму, исходившему из недр ночи.

— Курсель согласился, — продолжал Юбер, — но не поверил мне, а если и поверил, то не до конца. Я не пользуюсь там должным авторитетом, потому что вы слишком часто отменяли мои решения…

Он вынул свою коробку с пастилками, но Эрмантье резким движением остановил его.

— Уберите свою пакость, — сказал он. — Мне неприятен этот запах… Так что вы хотели сказать?

— В общем… Я хотел сказать… Предоставьте мне возможность брать на себя ответственность… Это мое право… вполне законное право. И я хочу им воспользоваться. Вам смешно?

— О нет! Нисколько. Просто ваша манера… Ладно, оставим это. Так что же дальше?

— Дальше… ничего. Это все, что я хотел сказать. В конце концов, вы ведете себя вызывающе. Ведь я не принадлежу к числу ваших служащих. Когда я отдал вам свой капитал, вы…

Эрмантье ударил кулаком по столу и так резко встал, что край стола уперся в грудь Юбера. Юбер поднялся вслед за ним.

— Вы слишком далеко заходите, Эрмантье! — сказал он дрожащим голосом.

— Да замолчите же вы! — воскликнул Эрмантье.

Он тяжело дышал, обратив лицо в сторону сада и с затравленным видом втянув голову в плечи.

— Неужели вы не чувствуете? — прошептал он. — Запах сосны!.. Теперь я в этом уверен… Пахнет сосной… Вдохните… понюхайте сами.

Юбер осторожно втянул в себя воздух, все еще с опаской глядя на Эрмантье.

— В самом деле… — согласился он. — Пахнет сосной.

Эрмантье привалился к столу, заскрипевшему под его тяжестью.

— Нет, — отрезал он. — Нет… Нечего рассказывать мне сказки ради моего спокойствия. Нет.

Он отчеканивал слова, вкладывая в каждое из них все свое отчаяние.

— Нет… Сосной не может пахнуть… Здесь нет сосен… На многие километры вокруг… И вам это прекрасно известно, Юбер.

Он тяжело опустился на стул, потрогал пальцами виски, лоб, затем снял очки и прикоснулся к шрамам на месте глазниц, образующим тонкие извилистые бугорки.

— Уверяю вас, — заговорил Юбер, — похоже, будто и в самом деле пахнет сосной… Правда, не очень явственно, но я тоже начинаю чувствовать…

— Благодарю вас, Юбер… Вы очень любезны, но не стоит уверять меня, будто я прав… Я не прав… Мне чудится запах сосны, но я ошибаюсь, вот и все… И вы ничем не можете мне помочь. Ничего не поделаешь. Налейте мне, пожалуйста, немного кофе.

Гром прогремел где-то совсем рядом, и его раскаты, которым вторило эхо, долго еще отдавались вдалеке.

— Погода невыносимая, — заметил Юбер. — Нам лучше пойти в дом.

— Сейчас, сейчас.

Эрмантье, казалось, совсем обессилел. Он торопливо выпил свой кофе, помолчал немного, помахал перед лицом рукой, словно отгоняя невидимых мух, потом заговорил:

— Юбер… Если говорить по-мужски откровенно… Я сильно… изменился? У меня больной вид? Вы видите меня не так часто, вам это должно быть заметнее.

— Вы кажетесь более возбужденным, нервным… Это правда.

— Я похудел?

— Да.

— Спасибо, Юбер. Вы имеете мужество быть откровенным. И еще скажите… Ведь это неправда… Вы не чувствовали запаха сосны?

— Нет.

— Вот так и следует говорить.

— Дорогой мой, напрасно вы придаете такое значение мелочам, которые…

— Хорошо, хорошо!.. Разумеется, все это мелочи… Согласен. Я не возражаю против вашего Курселя. В конце концов, и здесь я мог ошибиться.

— Тем не менее, если это доставит вам удовольствие, еще не поздно назначить вместо него кого-нибудь другого. Например, Матьяса…

— Не надо мне ничего. Пускай будет Курсель! Унесите все эти бумаги, Юбер. Предоставляю вам полную свободу действий… Думаю, мне не удастся вернуться в Лион через месяц. Спокойной ночи, Юбер. Я хочу немного пройтись… Который час?

— Десять часов. На улице совсем темно.

— Какая разница! Доброй ночи.

Эрмантье пошел по аллее. Он слышал, как Юбер втаскивает стол под крышу веранды. Слышал в траве вокруг себя стрекот цикад. Крупная теплая дождевая капля упала ему на щеку и скатилась к губам. Он продвигался вперед, слегка развернувшись боком. Ходить иначе он уже не мог. Из-за стены. А ночь полнилась запахом сосны. Сосновой иголки, полураскрытой сосновой шишки, источающей клейкую смолу. Запах сосны заглушал теперь все остальное. И каждый вздох причинял Эрмантье нестерпимую боль. «Это пройдет, — твердил он. — Это пройдет… Уже проходит!» Ветер дохнул влагой, и в саду снова разлился аромат гвоздики, увядшей розы, мокрых листьев. Вот и все! Конец. Кризис миновал. Еще один порыв ветра, на этот раз более сильный, донес рокот океана, пресноватый запах песка во время отлива, застоявшейся воды, выброшенных на берег скользких водорослей. «А между тем я такой же, как прежде, — с удивлением думал Эрмантье. — Ощущаю себя таким. Я вполне мог бы работать, вычислять, возможно, даже изобретать! И все-таки я ошибаюсь. Взять хотя бы случай с Ритой: ведь я ошибся. И кто знает, что сталось бы, если бы я занялся вычислениями, работой!»

Он сделал еще несколько шагов и остановился, потому что внезапно потерял дорогу. Куда он забрел, предаваясь этим дурацким размышлениям? Ногой он стал нащупывать землю впереди и вокруг себя, как в былые времена охотясь на болоте, когда почва казалась опасно зыбкой. Наткнувшись мыском ботинка на край бордюра из цемента, он тотчас сориентировался. Он находился на пересечении двух главных аллей, рядом с персиковым деревом, маленьким трехлетним персиковым деревцем, которое он посадил в прошлом году. Кристиана, конечно, была против! Еще бы, персиковое дерево на краю клумбы! Нарушена симметрия! Да и зачем вообще нужны фруктовые деревья? Они ведь не крестьяне. К тому же на рынке персики гораздо лучше. Деревья Кристиана не любила, так же как и животных. А цветы ей были нужны лишь для того, чтобы срезать их и расставлять в вазах. Ему, разумеется, искусство составления букетов было неведомо. Он был вьючной скотиной, годной для добывания денег, и все. Ладно, она еще увидит… Если ему придется уступить свое место… Если заправлять всем, пускай даже всего несколько месяцев, будет Юбер… «А вообще мне было бы гораздо лучше в какой-нибудь психиатричке». Слово это наполнило его сердце горечью. Он сплюнул. Ему хотелось пить. Он чувствовал себя иссохшим, источенным и изъеденным, вроде тех трухлявых костей, что выбрасывают на песок волны. Наступить бы на какую-нибудь другую штуковину, зарытую в земле, которая взорвалась бы под ним, разметав во все стороны его сны и кошмары! Да. Он уже дошел до этого. А Максим тем временем…

Воображению его рисовались невыносимые картины, обнаженные тела с головой Кристианы… Застонав, он протянул руку к маленькому деревцу. Быть может, персик утолит эту неодолимую жажду.

Руки его ощупывали пустоту. Ступив ногой на мягкую землю, он двинулся вперед. Все новые капли падали вокруг него, причем каждая со своим особым звуком, они были тяжелыми, и казалось, будто это плоды падают с дерева. Персиковое дерево пряталось где-то здесь, прямо перед ним. Но где? Эрмантье вернулся на дорожку. Он не желает больше терпеть этого издевательства. А ну-ка! Пересечение двух аллей — вот оно. Стало быть, там, на углу… Ошибиться невозможно. Он снова пошел, размахивая руками, отсчитывая шаги: три… четыре… пять… Должно быть, он прошел мимо… Может, надо чуть правее?.. Нет, справа — ничего… И слева — тоже… Персикового дерева не было. Оно исчезло. Эрмантье споткнулся о цементный край бордюра и, чуть не потеряв равновесия, выставил вперед локоть, чтобы заслониться. Но ничто ему не угрожало. С наступлением ночи ветер в саду усилился. Едва заметное перемещение колышущихся ветвей, шелест и бесчисленные шорохи, оживая, постепенно заполняли тишину. Эрмантье боролся с желанием повернуться и бежать со всех ног к дому, рискуя удариться и упасть.

«Прекрасно, — сделал он вывод, — персикового дерева больше нет. Она его выкопала. Чтобы оставить за собой последнее слово». Такое объяснение его почти удовлетворило. Впрочем, другого и быть не могло. Ибо в конце-то концов… Он крепко стиснул руки… Если бы персиковое дерево было здесь, его руки не обманулись бы! Он опустил голову, как будто мог взглянуть на них, подбодрить. Он чувствовал свои руки, ощущал, как они прикасаются друг к другу, такие проворные, послушные и верные. Хотя им и почудилось, что… Нет, персикового дерева больше не было!

Он возвращался, не торопясь, явственно ощущая за своей спиной трепетную жизнь сада. Гроза угомонилась. Максим?.. Максим, верно, давно уже выкурил свою сигарету. Это был предлог, чтобы уйти. Возможно, он проведет ночь на воле, в дюнах.

Прежде чем закрыть дверь веранды, Эрмантье в последний раз глубоко вздохнул. В воздухе пахло намокшей пылью. Почему ему почудился запах сосны? Он услыхал кота, или, вернее, кошку, исходившую во тьме любовным плачем.

Глава 5

Эрмантье открыл окно, медленно и глубоко втянул в себя воздух. Отныне каждый новый день станет для него тяжелее предыдущего. И все из-за терзавшей его тревоги. Каков будет окончательный приговор Лотье? Ибо придется признаться ему… во всем! Рассказать о Рите, о соснах… о запахе хвои… о страхе, гнусном страхе, то и дело подстерегавшем его! Лотье посоветует ему отдых, еще раз отдых, а возможно, и полный отказ от работы!.. Впрочем, может, и нет. Хотя…

Было уже очень жарко. Эрмантье без труда представлял себе голубое небо, чересчур голубое, а дальше, за парком, тянущиеся вдоль берега моря низинные луга без единого деревца или перелеска. И снова вздохнул глубоко, до головокружения. Ничего. Во всяком случае, ничего необычного. Он вошел в туалетную комнату, отыскал на полочке, где лежали его расческа со щетками и стоял флакон одеколона, привезенную Кристианой электрическую бритву. Ему было известно, что бритва — белая, что у нее четыре лезвия и что стоила она три тысячи франков, однако то, что он держал в руке, имело цилиндрическую форму, продолжением которой служил шнур, и все. Воображению его это ничего не говорило и никакого удовольствия не доставляло. У него даже не возникало желания включить ее и послушать, как она работает. Ему не давала покоя иная мысль, нелепая, как все мысли, одолевавшие его в последние несколько дней: он был уверен, что когда уловил запах сосну, то не переставал чувствовать запах цветов и раскаленной земли. Правда, запах сосны преобладал, но и другой тем не менее существовал, и все это одновременно, в один и тот же момент. Да, в один и тот же момент, то есть, иными словами, те же таинственные нервы, которые давали ему неверную информацию, способны были сообщать и другую, совершенно неоспоримую. Это-то и казалось невероятным — одновременное двойственное и противоречивое свидетельство… Эрмантье вспомнился лабиринт, в котором он блуждал, когда ему было восемь лет. Снаружи павильон походил на все остальные павильоны ярмарки. Он храбро опустил у входа свою монетку. И сразу же очутился один в этой едва освещенной конуре, окруженный со всех сторон стенами, меж которых следовало пробираться. Откуда-то — но откуда? — доносилось топтание, шорохи, крики, непонятная, таящая в себе угрозу возня, а между тем посетители двигались, касаясь рукой матерчатой перегородки, которая шаталась при малейшем нажиме, и выходили на перекрестки с кривыми зеркалами, где собственное изображение виделось похожим на блестящую проволоку с кошмарной, уродливой головой наверху или же на некое подобие чудовищной лягушки с растянутым, разинутым ртом. Он попробовал бежать, вообразил, что за ним гонятся, и в конце концов выскочил на свет под грохочущую музыку ярмарки; ему пришлось спрятаться за одной из повозок: его тошнило. Вот что приходило ему теперь на память. Кончики его пальцев до сих пор хранили воспоминание о шероховатостях полотна, о соприкосновении с этими мягкими, податливыми стенами, которым постарались придать вид и цвет камней какого-то подземелья. И сейчас у него было такое ощущение, будто он снова бродит в лабиринте.

— Ришар!.. Можно войти?

Не дожидаясь ответа, Максим пересек комнату.

— У тебя не найдется аспирина?.. Я что-то расклеился… Простудился, наверное. Это в июле-то! Вот уж идиотизм.

— Ты совсем вымотался, мой дорогой Максим, — заметил Эрмантье. — Если не займешься собой, дело может обернуться плохо, и довольно скоро. Посмотри на ночном столике.

Эрмантье вплотную подошел к стене, справа от раковины. Рука его скользнула вдоль эмалированной перегородки. Он шарил с осторожностью, так как розетка была разбита. Надо заменить ее, раз теперь у него электрическая бритва.

— На ночном столике ничего нет, — сказал Максим.

— Тогда… Посмотри в шкафу… в среднем ящике.

Рука его наткнулась на плинтус и пошла по краю вправо, затем вернулась назад. Он опустился на колени, обеими руками ощупывая стену. Розетка должна была находиться здесь, как раз под вешалкой для полотенец.

— Что с тобой? — спросил Максим, остановившись на пороге туалетной комнаты.

— Ничего… Я ищу… розетку.

— Ты ошибся стороной. Она слева.

— Не станешь же ты, в самом деле, рассказывать мне, где тут розетка.

— Дай-ка сюда.

Максим взял бритву, и бритва вдруг заурчала.

— Она чертовски здорово работает, — сказал Максим. — Хочешь, я тебя побрею?

Нет. Эрмантье и не думал уже бриться. Он с недоверием крепко зажал в кулаке жужжащую бритву. Затем потрогал натянутый шнур, подключавший ее к розетке. И наконец, нагнулся, нащупал вилку, которая была воткнута в фарфоровый диск. Розетка была целая, без всякой зазубрины, совершенно гладкая по всей поверхности. Эрмантье выключил бритву.

— Ты здесь, Максим?

— Конечно. В чем дело? Тебе не нравится бритва?

— Максим… Что сделали с моей комнатой?

— Ты о чем?

— Я уверен, тут что-то не так… Раньше розетка находилась справа и была разбита.

Послышалось развязное, насмешливое хихиканье Максима, столько раз выводившее из себя его брата.

— Так ты из-за этого всполошился? Бедный старик, не много же тебе надо… Стало быть, ты не знал, что твою туалетную комнату отремонтировали?

— Отремонтировали?.. Это когда же?

— Да… на Пасху.

— И кто же принял такое решение? Кристиана?

— Черт побери! А кто же еще? Здесь работали рабочие, восстанавливали стену парка. Вот и представился подходящий случай! Агостини предложил отремонтировать заодно и дом. Да ты сам указал ему, что надо чинить, и в частности кровельное покрытие, разве не помнишь?

— Все равно!.. Вам следовало поставить меня в известность.

— Возможно… Только, согласись, у нас были другие заботы. Особенно у Кристианы. Агостини отремонтировал всю виллу, проверил электропроводку.

— Он и сад переворошил?

— Это не он. А отряды по разминированию. Во всяком случае, успокойся, его не слишком испортили.

— А парк?

— Вот парк — да. Ему здорово досталось. Дот взорвали, деревья срубили. Местами он стал похож на поле боя.

Налив в стакан воды из крана, Максим запил несколько таблеток.

— Кристиана, верно, воспользовалась этим, — прошептал Эрмантье. — Ей ведь так хотелось все переделать! Она считала, что я приобрел заурядную виллу.

— Что ты вообразил! Агостини заново сделал только крышу. А остальное просто подремонтировал… Взять, к примеру, комнату для гостей. Согласись, она в этом нуждалась… Впрочем, Кристиана объяснит тебе все гораздо лучше меня.

— Только телефон не удосужились починить, — проворчал Эрмантье. — Боялись, что я буду висеть на нем — из-за завода…

Снова рассмеявшись, Максим закашлялся, пустил в стакан воду из крана.

— В спине колет… Чертовски неприятно… Чего ты себе напридумывал, шутник? «Что сделали с моей комнатой?» Если бы ты себя слышал! Что за тон, черт побери!

— Ладно, — пробормотал Эрмантье. — Тебя бы на мое место!

Он снова включил бритву, провел ею по щеке и остался доволен своей кожей — мягкой, гладкой, свежей.

— Я отлично понимаю, что стал невыносим. То мне кажется, что сам я изменился, а то начинает казаться, будто вещи стали не те. С тех пор как я перестал видеть… Не знаю, как объяснить это… Но все идет так, будто бы тело мое подменили и будто бы я к тому же попал совсем в иной мир, чужой и опасный.

— Тебе следовало бы пользоваться тростью, — заметил Максим. — Легче было бы нащупывать дорогу.

— Нет, ты не понимаешь. Речь не об этом. Например, вчера вечером в саду… я почувствовал сильный запах сосны.

— И ты тоже?

— Как? Уж не хочешь ли ты сказать…

— Я просто хочу сказать, что вчера вечером я ощутил сильный запах смолы. Вот и все. Я прогуливался вдоль дюн. На километры вокруг нет ни единой сосны. А между тем можно было поклясться, что шагаешь под соснами. Мне кажется, это вызвано жарой и грозой.

— Максим! Поклянись, что ты говоришь это не для того, чтобы только успокоить меня!

— Честное слово, нет! Впрочем, я никак не могу понять, почему этот запах так встревожил тебя. Брось, старик, встряхнись… Подожди, ты не то делаешь.

Максим осторожно взял бритву и провел ею по щекам брата, затем вокруг рта и возле носа. Это легкое прикосновение лучше всяких слов выражало то понимание и те дружеские чувства, силу которых так остро ощущал Эрмантье. Он не противился, покорно поворачивал голову, вытягивал подбородок, с трудом удерживая дрожь, когда длинные пальцы Максима касались его кожи.

— Потрясающе! — прошептал Максим. — Одолжи мне эту штуковину, я хочу попробовать на себе… Ты никогда не был так чисто выбрит… Теперь немного пудры, и все.

— Спасибо, — сказал Эрмантье. — А сейчас, пожалуй, я могу признаться тебе… Вчера вечером я был страшно зол на тебя…

— Ба! Ведь не в первый же раз… Наклонись, я слегка побрызгаю тебя одеколоном. Ты запустил себя! Причесываешься кое-как. Ну и вид у тебя… Сядь, а то я совсем закружился.

Максим нажал на пульверизатор и быстро причесал брата.

— Правда, что Марселина — твоя любовница? — спросил Эрмантье.

Максим присвистнул.

— Какой ты любопытный! Конечно, она моя любовница. А чем я виноват, если все они так и липнут ко мне?

Он рассмеялся, ничуть не рассердившись, ибо никогда и ни к чему не относился всерьез.

— Верно, это Кристиана тебе сказала? — продолжал он шутливым тоном. — До чего же она все-таки старомодна! И уж наверняка поведала тебе, что Клеман тоже увивается вокруг малютки и только ждет удобного случая, чтобы сцепиться со мной!.. Нет, не бойся. Я преувеличиваю. Клеман слишком почитает субординацию.

— А знаешь, что он мне однажды сказал, этот Клеман, когда я посоветовал ему не увлекаться и не раздувать счета из гаража?.. Буквально следующее: «Мсье думает, что я вор. А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить, прежде чем винить меня…»

— Это он обо мне?

— Конечно!

— А ты… что ты об этом думаешь?

— Ничего.

Максим бросил расческу на полку.

— Ну если так!

Голос его задрожал, стал неузнаваем.

— Они все против меня, хотя должны были бы, казалось… Ладно! Сегодня вечером я уеду.

— Ну что ты! — испугался Эрмантье. — Я только прошу тебя утихомириться. Оставь ты эту девчонку. Подлечись. Я чувствую, что ты тоже очень болен.

— Это мое дело, — бросил Максим, внезапно выйдя из себя. — Я — вор! Вот так история. Бедный старик, если бы ты только знал то, что знаю я…

Приступ кашля согнул его пополам, и снова в стакан полилась вода.

— Ришар! — послышался со двора голос Кристианы. — Ришар!.. Можно к тебе? Только что приходил почтальон.

Максим в ярости поставил стакан на раковину.

— До вечера, — буркнул он.

— Останься! — крикнул Эрмантье. — Приказываю тебе остаться. Идиот!

Дверь в комнату захлопнулась. Эрмантье не шелохнулся. Максим? Приступ гнева. И ничего более. Он не уедет. Куда ему деваться с тридцатью пятью тысячами франков? Слова, все это одни слова. «До чего же я с ними устал, — подумал он. — Боже, до чего я устал». Он чувствовал внутри какую-то пустоту, такие же ощущения испытывает, верно, мертвое, сухое дерево. Жизнь его не имела больше ни веса, ни содержания. Каждое столкновение с реальным миром, их миром, все больше расстраивало его, лишало уверенности. Взять хотя бы эту розетку… Мелочь по сравнению со всем прочим… И все-таки, несмотря ни на что, розетка эта не давала ему покоя… Почему она была слева? Ну а почему бы ей не быть слева?..

В комнату вошла Кристиана.

— Вы поссорились с Максимом? — сказала она. — Я видела, как он уходил разъяренный.

— Нет-нет… Пустяки.

— Вы поговорили с ним о… Марселине? Все улажено?

— Почти что.

— Почти? Я не узнаю вас, Ришар.

Он с трудом встал.

— А письма? От кого они?

— Одно от Жильберты, другое от ее жениха. В Лионе вроде страшная жара.

— Вот как? Почту по-прежнему разносит папаша Курийо?

— Да! Он сказал, что зайдет как-нибудь утром навестить вас.

— Это не к спеху. Смотреть на такого красавца, как я! Кристиана, вы забыли сказать мне, что в доме работал Агостини.

— Возможно… Я наверняка забыла и много чего другого.

— Он прислал счет?

— Нет еще. Я могу попросить его прислать.

— Не надо… Клеман здесь?

— Конечно.

— Мне хотелось бы прогуляться… Вам не нужна машина?

Почувствовав, что она заколебалась, он добавил:

— Если у вас есть дела, не стесняйтесь. Я могу подождать, времени у меня достаточно.

— Вы не хотите, чтобы я поехала с вами? — спросила Кристиана с какой-то робостью.

— Хочу, — прошептал Эрмантье. — Я даже думаю, мне это будет приятно.

— Тогда едем сейчас, пока не так много народу.

Последняя фраза вырвалась у нее невольно. Она не решилась поправиться, и оба они умолкли, слушая жужжание огромной мухи, заблудившейся в складках штор. Эрмантье машинально потрогал шрамы под очками.

— Я скоро, — сказал он. — Встретимся внизу.

Они были чужими друг другу более, чем когда-либо. Эрмантье в первый раз подумал, что, если ему не суждено вернуться в Лион к концу сезона отпусков, он предпочел бы остаться в поместье один. Наверняка найдется какая-нибудь женщина из местных, чтобы готовить и заниматься хозяйством. Ибо в конце-то концов не исключено, что на него страшно смотреть. Блеш дрогнул тогда, во время их последней встречи; что же касается старой Бланш, то, когда он попросил ее вернуться, она ответила: «Нет… Теперь уже нет». А эти их недомолвки, намеки и та манера, которую они усвоили: брать вроде как бы разбег, прежде чем обратиться к нему! В таком случае, на заводе с еще большим основанием… Эрмантье застыл на мгновение перед зеркалом, затем, опустив голову, вышел из комнаты. В коридоре он снова остановился, вслушиваясь в молчание дома. Уродство всегда казалось ему достойным презрения. Он был уродом. И даже хуже чем уродом! Инвалидом. Такого следовало прятать. Но в этом, уж конечно, никто не признается. Будут и дальше лгать. Так что ему никогда не узнать, действительно ли…

Тяжело поднявшись по лестнице, он двинулся на чердак с вытянутыми вперед руками. И тотчас узнал запах старых бумаг, пыли, сваленных в кучу чемоданов, который так любил. Он поднял над головой руку, нащупал дерево стропил, шершавое, местами растрескавшееся, утыканное ржавыми гвоздями. Форточка была где-то тут, совсем рядом. Вот она! Рука его ухватилась за шпингалет с зазубринами, разрывая тонкие нити паутины, потрогала стекла. Замазка была свежая. Стало быть, Агостини и здесь побывал. Эрмантье прошел под скатом крыши, ощупал обрешетку, на которой держалась черепица. Доски были сухими и пахли лесопильней, стружкой. Да, сделано было все, что нужно. Вернувшись к двери, он поискал коммутатор, обнаружил металлическую трубочку, в которую были спрятаны провода. Агостини работал на совесть, как положено, да и почему бы ему не работать? Но, по правде говоря, у Эрмантье зародилось иное подозрение, гораздо более страшное!

Он спустился вниз, на второй этаж, добрался до конца длинного коридора и вошел в комнату для гостей. Широко растопырив пальцы, он водил руками по обоям. Поверхность их была холодной, гладкой. Старые обои местами вздулись. А эти, похоже, наклеены совсем недавно. Какие они? Зеленые с золотой прожилкой? Он охотно пожертвовал бы обеими руками, лишь бы сохранить хотя бы один глаз, лишь бы различать все хоть в тумане, а не вести эту жизнь мокрицы! Сориентировавшись, он нашел умывальник, потрогал кран. Фарфор казался хорошим на ощупь. Агостини не поскупился.

Эрмантье пошел по коридору, услыхал, как скрипнула половица, обернулся.

— Юбер?

Никто не ответил. Никого не было. Значит, можно быть уверенным, что на повороте лестницы никакое кривое зеркало не станет посылать его отражения. Лабиринт отныне был пустым и темным. Ступенька за ступенькой он спустился вниз. Кристиана дожидалась его в конце вестибюля.

— Клеман готов, — сказала она. — Куда вы хотите поехать?

— Никуда. Я хочу просто походить по песку, услыхать море… Здесь я начинаю задыхаться.

Она взяла его за руку, но не для того, чтобы вести, то было невольное движение, в котором, несмотря ни на что, крылось, возможно, не только сострадание.

— Кристиана, — прошептал он, — как это мило с вашей стороны — уделить мне час.

Он заметил, что голос его прозвучал униженно, и почувствовал, как в груди снова закипает глухой, неодолимый гнев, с детских лет не перестававший бурлить в нем, словно крутой кипяток.

— Работы, кажется, выполнены тщательно, — продолжал он. — Надо будет расплатиться с Агостини. Максим заверил меня, что сад в хорошем состоянии.

Они дошли до пересечения двух аллей.

— А знаете, на вашем персиковом деревце выросло три персика, — сказала Кристиана.

Он не дал себе труда ответить. Перешагнув через бордюр, он протянул руку, пальцы его наткнулись на ветки, раздвинули листву и коснулись тонкого ствола, местами липкого от сладкого сока. Он уже не мог унять дрожь в руках.

— Три персика, — повторила Кристиана, — хотите, я…

То была правда. Эрмантье отыскал их, пушистые, теплые, уже мягкие на ощупь. Вокруг его головы жужжали пчелы. Или, может, это внутри головы? Огромным усилием всего тела он переставил ногу назад, словно вытаскивал ступню из трясины.

— Пойдемте отсюда, — пробормотал он.

Забравшись в машину, он зябко съежился. Машина свернула влево. Клеман, видимо, намеревался ехать по так называемой «частной дороге», узенькой и каменистой, пробиравшейся через тощие поля к дюнам. Туда или куда-нибудь еще, какая разница? Сунув правую руку в карман, Эрмантье незаметно вытер о платок большой палец. Затем указательным пальцем поскреб кончик ногтя, где еще оставалась вязкая влага. Точно таким манером ему хотелось бы поскрести и тот уголок в своем мозгу, где застряло воспоминание о пустой, совсем пустой клумбе. Ибо накануне вечером она была пуста. Во всяком случае, его руки сочли ее таковой.

«Бьюик» шел так мягко, что никаких толчков не чувствовалось, но в полуоткрытое окно проникал терпкий, насыщенный многими запахами воздух, заставляя вспоминать знакомые картины: открытое море, белые паруса, лошадей, пасущихся на краю пастбища.

— Хотите немного пройтись? — спросила Кристиана.

— Очень хочу, — слабым голосом ответил Эрмантье.

— Я остановлюсь у мельницы, — предложил Клеман.

Мельница Плентиво. Эрмантье чуть было не купил ее из-за вида на океан. А может, еще и потому, что крылья и весь механизм сохранились полностью. Плентиво, владельцы мукомольного предприятия в Жонзаке, переделали старую мельницу, превратив ее в уродливую виллу, куда сами никогда не приезжали. Эрмантье вышел из машины, принюхался к порывистому ветру.

— Море сегодня очень спокойное, — заметила Кристиана.

Он предпочел бы, чтобы она ничего не говорила и позволила ему идти на свой страх и риск. Впрочем, он без труда определил, где находится. Мельница была слева. Справа — широкий изгиб берега, который, заостряясь, превращался в меловой уступ, низко нависавший над водой и напоминавший стоящий на якоре крейсер. Впереди — серое море. На горизонте — скопление облаков, откуда с наступлением вечера будет доноситься громыхание далекой грозы. Эрмантье выпрямился. У него было такое чувство, будто он ускользнул из-под власти злых чар. Как жаль, что он не может сразу побежать к воде.

— Пошли! — сказал он.

И двинулся вперед широким скользящим шагом, оставляя за собой на песке две борозды.

— Давайте я провожу вас, Ришар! Не туда! Не туда! — закричала она вдруг с испугом.

— Если даже я упаду, — проворчал Эрмантье, — согласитесь, большого вреда не будет.

— Мы на самой вершине дюны, — запыхавшись, сказала Кристиана.

Эрмантье улыбнулся.

— Послушать вас, так можно подумать, что речь идет о горе. А ведь это даже не дюна. И спуск такой пологий!

— Возвращайтесь назад! — сказала Кристиана.

Ветер свистел в зарослях чертополоха и тамариска. Раздался крик чайки, но такой слабый, едва различимый в плотной пелене безмолвия. Во тьме, державшей Эрмантье в плену, пейзаж казался торжественным, почти застывшим и простирающимся до бесконечности. Если бы Кристиана не употребила слова «вершина», у Эрмантье наверняка не возникло бы внезапного ощущения пустоты. Он отступил на шаг. Это было странно — то, что творилось с ним. Стоило Кристиане сказать: «На вашем персиковом деревце выросло три персика», и персиковое дерево оказалось тут как тут. Теперь она произнесла: «Не ходите дальше», и он уже не мог избавиться от ощущения начинающегося головокружения, а между тем мысленно он прекрасно представлял себе мягкий песчаный уступ, окаймлявший пляж. Любой ребенок играючи скатился бы с него. «Стало быть, я такой беспомощный?» — думал он. Прогулка внезапно утратила для него всякий интерес. Он оперся на Кристиану и позволил увести себя.

— Сейчас прилив, — объяснила она.

Пусть так. Прилив или отлив, море все равно было невидимо. Песок скрипел у них под ногами, и время от времени что-то хрустело, должно быть, скорлупа каракатиц.

— Мне хотелось бы дойти до самой воды, — попросил Эрмантье.

Теперь они ступали по более твердой почве. Моря почти не было слышно. Вместо того чтобы бушевать, как обычно, с глухим хлюпаньем набрасываясь на берег и ударяя друг о друга камни, оно катило небольшие волны, тихий плеск которых не соответствовал ощущению бескрайности. Эрмантье приготовился слушать мощный неумолчный гул, а вода у его ног журчала, словно ручеек. Он наклонился, почувствовал, как она, теплая, немного липкая, бежит между пальцами, пенясь на песке, словно шипучее вино в стакане. Он попробовал ее. Она была безвкусной и горьковатой. Хоть это оказалось бесспорным.

— Мы могли бы дойти до Кардинальских скал, — предложила Кристиана.

— Лучше вернемся, — сказал Эрмантье.

Ему здесь теперь не место. Ему довольно было знать, что море по-прежнему существует, что рыбаки, добывающие креветок, наверняка закидывают свои сети возле мыса Шарпантье, там, где и сам он в прежние годы… Он тяжело оперся на руку Кристианы, словно больной, совершающий свою первую прогулку, у которого голова пошла кругом от ветра. Он был рад снова очутиться в машине и устроиться на мягком сиденье. Клеман бесшумно делал разворот Кристиана не говорила ни слова. Быть может, она наблюдала за ним с тревогой, а то и с жалостью, со скукой? Теперь ему, наоборот, хотелось услышать ее болтовню. Он чувствовал себя виноватым в том, что пожелал прогуляться. Язык слегка жгло там, где его коснулась морская вода. Кожа на большом пальце, которым он трогал персик, все еще оставалась шершавой. Которое из двух свидетельств было верным? Кому и чему следовало теперь доверять?

«Бьюик» замер возле гаража.

— Оставьте меня, — сказал Эрмантье. — Мне никто не нужен.

Он расстегнул рубашку, вытер шею. За поворотом аллеи они уже не могли его видеть. Он остановился рядом с персиковым деревом. Робко протянул руку, поймал ветку. И, торопливо сорвав персик, с силой вонзил в него зубы. Он был удивлен, почувствовав, как рот наполняется тающим соком. Это и впрямь был самый настоящий персик, уже созревший.

Глава 6

Эрмантье ворочается в постели. Коленом отбрасывает одеяло, простыню. Дышит он тяжело. Стонет. Потом ложится на спину и замирает — прежде именно в таком положении он просыпался и открывал глаза. Но теперь его всегда окутывает ночь, и неизвестно — спит он или грезит, а может, выходит из тьмы забытья, чтобы погрузиться во тьму сознательной жизни. До него доносится удар грома, хлюпанье дождя. Он вспоминает… Гостиная, партия в бридж. Ему кажется, что спал он долго. Гроза началась, когда Юбер сдал карты. Максим, вернувшись незадолго до ужина, все время кашлял. Кристиана безмолвствовала. Один только Юбер, казалось, получал от игры удовольствие. Он обсуждал ходы, давал советы, спорил с Максимом, который, как всегда, совершал невообразимые промахи, а затем с ожесточением пытался оправдать их. Бридж втроем — какая глупость!

— Послушайте, Эрмантье, призываю вас в свидетели! — кричал Юбер. — Ведь по правилам всегда надо давать в масть, разве не так? А он утверждает, будто может брать взятку своим трефовым королем!

Максим резко возражал. Дело кончилось тем, что все они забыли о его слепоте и о том, что карты для него теперь уже ничего не значат. Он выскользнул из гостиной, оставив их спорить по поводу неудачного хода пиками.

— Доброй ночи! — крикнул Юбер. — Мы тоже скоро пойдем спать.

Однако по его возбужденному тону нетрудно было догадаться, что партия далеко не завершена. Теперь-то они кончили? Должно быть, пошли спать, злые друг на друга. А ему-то что за дело?.. Как это теперь далеко — времена бриджа, блестящих приемов, возвращений на рассвете!..

Закинув руки за голову, Эрмантье вслушивается в шелест листьев под дождем. Воображению его рисуются яркие голубые вспышки и в их свете — тень от ставней на полу комнаты. Ему уже не так жарко. Головная боль стихает. Он лежит на спине. И если он пожелает, вся ночь в его распоряжении, чтобы — в который уж раз! — попытаться разобраться во всем, подвести итог. Вот только какой итог? Ну-ну, немного мужества. Раскаты грома звучат все глуше. В доме наверняка все спят. От окна повеяло свежестью. Эрмантье смотрит на себя как бы со стороны, время от времени с ним такое случается, особенно глубокой ночью. Ему вдруг чудится, что перед ним — судья. Его судья. И уже поздно прибегать к уловкам, искать себе оправдания или прикрываться ложью. А истина заключается в том, что он вовсе не Сильная Личность! Ах, совсем не весело признаваться в этом! Сильная Личность, Магнат — таковым он себя почитал после первого своего изобретения. Вся его жизнь определялась аксиомой: другие не стоят меня. И мало-помалу он заставил других подчиниться себе. Он был Магнатом во всем: и в манере одеваться, и в том, как диктовал письма или приветствовал швейцара, подняв палец. Он был Магнатом и по отношению к Максиму, когда не глядя оплачивал его счета. И с Кристианой тоже, создавая для нее всевозможные лампы и заставляя вспыхивать над спящим городом громадные светящиеся рекламы, возвещавшие о его успехе и могуществе. Он все еще оставался Магнатом и после случившегося с ним несчастья, когда с забинтованной головой продолжал по инерции тешить себя надеждой, что сможет, как прежде, один осуществлять свою гигантскую работу. И по-настоящему сильный человек сумел бы это сделать. А он уже не может. Ему страшно.

Вот на чем следует сосредоточить свою мысль, ибо у него нет ни малейших причин чего-то бояться. Дела на заводе идут вполне удовлетворительно; Юбер ему предан; Кристиана вот уже сколько месяцев ухаживает за ним с редкостным терпением. Таковы факты. Основательные. Бесспорные. Есть и немало других, и все они скорее обнадеживают: ест он хорошо, спит прилично, головные боли мучают его все реже. Следовательно, опасения Лотье не имеют под собой почвы.

Эрмантье зевает, ложится на бок. С тех пор как в голове его ворочаются одни и те же мысли, у него было время выстроить их по порядку, подобрать аргументы «за» и «против». Он знает силу и слабость каждого из этих аргументов. Знает, что не лишился рассудка и никогда не лишится. Этот пункт не оставляет никаких сомнений. Зато он вполне допускает, что страдает каким-то нервным расстройством. Пусть так. Но, начиная с этого момента, продвигаться в своих рассуждениях следует с некоторой долей осторожности. Разве такого рода расстройства могли обескуражить истинного Магната? Нет. Подлинный Магнат преспокойно лег бы в специальную клинику и избавился от своих галлюцинаций, как от случайно подхваченных паразитов. Так почему же он, Великий Эрмантье, не ложится в клинику? Да потому что он не прочь… в глубине души… иметь оправдание, которое позволило бы ему, хотя бы на время, уступить свое место Юберу. Так как — надо и в самом деле оказаться в полном одиночестве, да еще под покровом ночи, чтобы осмелиться до этого додуматься, — так как очередной опыт может сорваться, и тогда новая лампа потерпит фиаско. В таком случае — тем хуже для Юбера! Стоит ли считаться с таким человеком, как Юбер? Отупевшим от хорошего воспитания, не приученным святыми отцами мыслить, но зато твердо усвоившим, что правильно вложенный капитал должен давать пятнадцать процентов дохода! Стало быть, не велика важность принести его в жертву. Главное в случае неудачи — лучше уж в этом признаться, ведь это правда — что никто не сможет обвинить его, Эрмантье, в провале. Ибо дело это рискованное. Те, кто нашептывал, что его изобретения — пустой обман, не так уж далеки от истины. Да, они всего лишь представляют в новой и довольно привлекательной форме вещи, уже хорошо известные. Его называли мастером на все руки, и он жестоко страдал от этого. Но сейчас уже не страдает. Он неторопливо погружается в свои мысли, добираясь до самого дна. Хоть в чем-то эти потемки ему помогают. Он не гений? Ну и что, чего тут стыдиться? Сначала — да, он мечтал изобрести машины, которые перевернут весь мир. А потом, для зачина, отыскал новую нить накала. Это и положило основу его состояния. Вскоре он женился на Кристиане. В то время, он абсолютно в этом уверен, Кристиана была слегка ослеплена его успехом, его силой, его пылом. Казалось, его большой голове с грубыми чертами лица и лбом мыслителя была уготована некая удивительная судьба. Если бы он и дальше продолжал создавать вещи столь же оригинальные, как этот кусочек металла, благодаря которому стоимость ламп упала на двадцать процентов, тогда… все было бы конечно, иначе. Только вот беда — невозможно изобретать по заказу!

В нетерпении он ногой отшвыривает одеяло. Раскаты грома становятся все реже и глуше. Поднявшийся ветер приводит в движение что-то у окна… что-то такое, что скрипит и бьет в стену; наверное, ставни плохо закреплены. Эрмантье плевать на ставни. Если бы он получил более солидное образование, так сказать научное, он оправдал бы надежды, которые подавал в начале пути. Ну, разумеется, он усовершенствовал технологический процесс… Однако любой мало-мальски сообразительный мастер мог сделать это вместо него… Он увеличил мощность завода, хотя и знал, что идет на риск… Но главным для него был взгляд Кристианы, которая мало-помалу отвернулась от него… Знать бы, кто из них двоих ошибся первым! А между тем он представляет собой определенную ценность, причем подлинную, несмотря на все свои ошибки, слабости и недостатки. Даже теперь он способен преуспеть там, где другой человек потерпел бы неудачу. И вот доказательство: он поставил дело с лампами дневного света. Сама по себе его новая лампа — это маленький технический шедевр. Но, как только она появится на рынке, конкуренты смогут имитировать ее. Все дело в оборудовании. А в отношении оборудования картель в гораздо лучшем положении, чем он. Стало быть, необходимо в течение нескольких месяцев завладеть рынком. Это своего рода партия в покер. Будь у него глаза, он эту партию выиграл бы. А затем… он мог бы позволить себе роскошь пригласить молодых инженеров, окончивших Высшую политехническую школу… Внимание! Тут-то как раз он и тешит себя иллюзиями! Ибо, если бы даже у него были глаза, он все равно с точно таким же успехом мог довести дело до катастрофы. Его осторожно предупреждали с разных сторон… люди, близкие к правительственным кругам… Чтобы добиться успеха, пришлось бы пойти на некоторые сделки. Картель обладает могуществом и готов на все… Ну что ж, тем хуже! Пускай Юбер послужит буфером!

К черту этот ставень! Эрмантье встает, идет вдоль стены. Проходя мимо камина, он нащупывает часы, снимает стеклянный колпак и осторожно трогает стрелки. Пять минут первого. Невероятно! А ему-то казалось, будто ночь уже близится к концу. На самом же деле он спал всего каких-нибудь два часа. Надо будет распроститься со всеми глупостями, которые кружат у него б голове, словнотуча пыли. Он подходит к окну. Ветер отворил ставни, и одна створка бьется о стену. Дождь стучит по камням, по земле, по листьям. Эрмантье немного высовывается, лицо его покрывают капли дождя. Он вдыхает терпкий аромат мокрого сада и не торопится уйти, потому что этот сад под натиском грозы напоминает ему чем-то собственную жизнь. Мысль его снова возвращается к Юберу, который будет сметен. По правде говоря, все они будут сметены. Хотя сам-то он ничем уже не рискует. Ему нужна только кровать и чья-нибудь терпеливая рука, чтобы кормить его. А это найдется в любом приюте для слепых. После налетевшего смерча ему удастся, возможно, и впрямь начать все сначала, одному! Ах, главное — одному! И на этот раз все будут на его стороне!

Он отходит от окна. И продолжает размышлять. Раз он все обдумал, все взвесил, чего ему бояться? Несколько дней он жил в каком-то кошмаре и, не стыдясь, может признаться в этом. Весь этот искаженный мир, лишенный вдруг всякой опоры, вроде прогнивших перил, готов коварно рухнуть под его тяжестью… Любой другой, возможно, не смог бы устоять перед таким испытанием. И он прекрасно знает, что кошмар этот не кончен и никогда не кончится, потому что слепой, который не желает перевоспитываться, а, напротив, намеревается жить, как прежде, среди мятежных предметов, обречен на нелепые ошибки.

Вопрос, однако, не в этом…

Он снова ложится. Ему вдруг стало холодно. Он натягивает на себя упавшее одеяло. Нет, вопрос не в этом. Он испугался в случае с Ритой. Ладно. И опять испугался, когда запахло сосной, но еще больше — когда вновь обнаружил персиковое дерево… Его мучает страх окончательно превратиться в несчастного, ущербного человека, а кроме того, пугает ощущение какой-то неведомой опасности. Он уже не помнит, когда впервые у него появилось это ощущение страха, такое смутное, что он не смог бы даже выразить его словами. Было это в Лионе. С тех пор, по-прежнему оставаясь расплывчатым, страх этот в какой-то мере стал более определенным. Хотя, по правде говоря, это самое нелепое из всех нелепых ощущений, которые не перестают терзать его. И тем не менее страх тут, не отпускает его, свидетельство тому — боязнь препятствия, стены, завладевшая его нервами. Быть может, это ощущение опасности — удел всех, кто утратил зрение? Недаром же слепая лошадь в шахте предчувствует взрыв рудничного газа задолго до того, как он случается. Где-то он чует опасность. Возможно, даже не для себя. Может, для Кристианы… или для Клемана. Еще одна граната, скрывающаяся под землей? Что за безумие — выбрать местом для отдыха этот затерянный в равнинном краю дом, вокруг которого вели ожесточенное сражение немцы и партизаны! Быть может, его разум, перестав оказывать влияние на жизнь, вбирает в себя прежние, рассеянные страхи, вроде разума медиума? Ну хватит! Пора спать. Хотя Максим и обещал зайти перед сном к нему в комнату… Но он, верно, уже спит. Все спят. Тепло разливается по телу Эрмантье, и он перестает нанизывать одну на другую связные мысли. И все-таки по-прежнему слышит шум дождя и скрип ставня. Мускулы его расслабляются. Рука скользит вдоль складки простыни до самого пола. От удара грома, более близкого и более сильного, дрожат стекла, затем громыхание, спотыкаясь, куда-то катится и растворяется в хмари туч. Однако следом раздается другое урчание, но такое слабое, что привлекает на этот раз внимание Эрмантье. Это рокочет «бьюик». Эрмантье приподнимается на локте. Да, это возвращается «бьюик». Слышно даже, как шины втягивают влагу с цемента. Машина разворачивается, въезжая в гараж. Тихо закрывается дверца, словно ее придержала чья-то рука. Верно, Максим! Максим не нашел ничего лучше, как сбежать, стоило его брату уйти к себе. Мог бы по крайней мере спросить разрешения, прежде чем брать машину! Эрмантье снова падает на спину. Любопытно, как машина могла уехать, не разбудив его? Гроза была не такой сильной. Он должен был услыхать шум мотора. Эрмантье отворачивается к стене. Но такое положение ему не нравится. Особенно он не любит поворачиваться спиной к двери или к окну. И он снова ложится на левый бок. Неужели дождь задувает ветром, и он попадает на паркет? Так и кажется, будто кто-то осторожно ступает возле окна. Стоит лишиться глаз, и все шорохи становятся удивительно похожи на человеческие шаги. Этот стук капель по полу… до ужаса напоминает шарканье босых ног. Взять хотя бы тот вечер в саду, когда ветер шелестел в цветах и листве. До чего же трудно было бороться с ощущением, будто аллеи полнятся чьим-то присутствием, едва уловимым, но все более близким! По сути, ощущение опасности сводилось, возможно, к этой иллюзии? Эрмантье чувствует, как голова его тяжелеет на подушке от нахлынувших мыслей. Однако он не в состоянии остановить механизм этой внутренней речи, которая, возникая из сна, отдаляет меж тем его наступление. «Пойду закрою окно, — думает он. — После этого я спокойно засну». Он начинает представлять себе, как встает, пересекает комнату, затем облокачивается на подоконник и смотрит на звезды; он видит луну, совсем белую, она клонится вниз, собираясь затеряться в беспредельном сиянии. Скрип дерева заставляет его очнуться, вынырнуть внезапно из этого сонного тумана. Придется пойти! Он опускает ноги на пол. Но он уже разомлел от сна, и ему приходится держаться за стену. Миновав камин, он широко зевает. Если пол намок, Кристиана наверняка не удержится и сделает колкое замечание. Он нащупывает пол под окном. Паркет совершенно сухой. Никаких следов воды. Но в таком случае… Ах, этот скачок сердца, обезумевшего вдруг от ужаса! Сон как рукой сняло. Эрмантье поворачивается в сторону двери. Он собрался было включить свет. Задумался. Стоит ли терять самообладание из-за какого-то шороха? Может быть, ветром занесло листья, которые забились куда-нибудь под мебель. Эрмантье осторожно закрывает обе створки окна, затем, шаркая ногами, возвращается в постель и, вздыхая, ложится. Причем вздыхает так, словно кто-то может слышать его. Ему нередко случается играть для некоего воображаемого наблюдателя. Он уже не шевелится, он вслушивается, потому что ни капельки не верит в листья. Он слышит, как внизу, на первом этаже, кто-то ходит. Может быть, это Клеман возвращается от Марселины? Или же Максиму захотелось пить, и он пошел взять бутылку в холодильнике? А может, и вообще никого нет? Ибо он уже не доверяет своим чувствам. Скрипнул паркет. Это не то едва уловимое, сухое потрескивание древесины, какое вызывает жара. Нет, скорее это скрип паркетины, оседающей вдруг в своем гнезде под чьей-то тяжестью. Черт возьми! Да это влетела какая-нибудь ночная птица. Летучая мышь, например, или молоденькая сова — заблудилась, бедняга, и теперь ее ушибленное крыло волочится по полу. Много ли надо этим старым половицам?! Вот они и стонут! Так почему же он не может пошевелиться? И отчего у него такое прерывистое дыхание? Эрмантье терпеть не может ночных тварей. Раньше в таких случаях он зажигал лампу у изголовья кровати. Одного взгляда было довольно, и он снова засыпал… Вот этого короткого взгляда ему и не хватает. Увидеть бы лишь, что все на своих местах, а там уже тьма нипочем. Но его слипшиеся веки никогда не откроются. Потому-то он и чувствует себя таким уязвимым. Скрип продолжает перемещаться вдоль половиц все дальше и дальше. И вдруг совершенно неожиданная мысль вызывает у Эрмантье вздох облегчения. Кошка… ну конечно, это кошка… По крыше веранды и стволу дикого винограда так легко взобраться на окно… Наклонившись, он чмокает губами, чтобы привлечь животное. Теперь, когда ему описали кошку, он чувствует, что в состоянии вынести ее присутствие и даже погладить. Он протягивает руку, однако пальцы его не встречают кошачьей мордочки. Эрмантье охватывает гнев. В чем дело, откуда взялась эта идиотская идея, которую он вбил себе в голову? Да, пол скрипит, ну и что? Что это доказывает? Неужели он проведет ночь без сна, подстерегая каждый шорох, словно трусливый мальчишка? Эта буря охвативших его чувств свидетельствует о той тревоге, что навалилась на него всей своей тяжестью. Он спускает ноги с кровати, ступни его нащупывают домашние туфли, а руки тем временем завязывают пояс халата.

Окно теперь открыто настежь. Может, ветер распахнул створки? Вот до чего он дошел — это он-то, Эрмантье! Да, он в испуге вертит головой, поворачивая во все стороны свое лицо с закрытыми глазами. Он согласен быть смешным и нелепым, только бы положить конец невыносимому ощущению, что он здесь уже не один. Если он ошибается, если и в самом деле в этой комнате нет никого, кроме него самого, что ж, проверить это вовсе не трудно. Он идет к двери… Три быстрых шага, которых трудно ждать от слепого. Что-то задело ножку стула. Так-так! Стало быть, он все-таки не сумасшедший!

— Кто тут? — спрашивает он тихим голосом.

Этот неузнаваемый голос, возникший вдруг в ночи, в которой растворяются последние раскаты теряющего силы грома, наполнил его сердце чем-то вроде величавого ужаса. Он прислоняется к двери, нащупывает замочную скважину, обнаруживает, что ключ вынули. Да нет. Это он сам иногда, прежде чем лечь, запирает дверь на ключ и кладет его в карман пиджака. Однако у него нет ни малейшего желания идти и рыться у себя в карманах. Сейчас для него важно одно — то, что скрывается тут, в нескольких шагах от него. Он направляется к столу, который находится посреди комнаты. Быть может, в это же самое мгновение чья-то тень отступает перед ним, пытаясь укрыться за круглым столом? Может быть даже, они стоят лицом к лицу? Эрмантье упирается кулаками в дубовый край стола, подается всем корпусом вперед. Что это? Чье-то дыхание или дуновение воздуха сквозь занавески? Он медленно пускается в путь вокруг стола. И чувствует, что в этом своем халате, который делает его фигуру еще более широкой и внушительной, с побледневшим, искаженным лицом, маячащим в полумраке, он сам должен выглядеть устрашающе, он сам должен подавлять того… если тот действительно существует. Ему хотелось бы заставить его сдохнуть от страха. Он кружит, высоко поднимая колени и осторожно ступая, словно на охоте, когда, подбираясь к сделавшей стойку собаке, готовился выхватить у нее дичь. И улавливает кожей рук что-то вроде легкого колыхания веера, едва ощутимое перемещение воздуха. Может, в последние десять минут ему снится сон? Может, он ломает комедию сам с собой? А может, он и в самом деле преследует реальное существо, да-да, реальное существо, которое возьмет да и решит вдруг нанести удар, вместо того чтобы бежать? Эрмантье обошел вокруг стола. Может, противник попросту продолжал отступать перед ним? А вернее всего, укрылся за письменным столом? Как только Эрмантье пытается приблизиться к этому месту, половицы начинают скрипеть. Он представить себе не может, кому пришло в голову позабавиться и явиться к нему с визитом посреди ночи. Уж наверняка никому из домашних.

— Отвечайте! — шепчет он. — Я требую немедленного ответа.

Послышался щелчок. А может, это он сам задел перстнем за угол письменного стола? Нет, скорее всего, это выключатель лампы. Эрмантье останавливается. Если свет включен, у него нет никакой возможности почувствовать его, ощутить его сияние. Ему тягостно думать, что свет вспыхивает для кого-то другого. Он чувствует себя поруганным, обреченным на бессилие. И невольно отступает на шаг, ибо опасается возможного удара. Противнику стоит только выбрать место и подходящий момент. И Эрмантье вдруг понимает. Он понимает, что с опаской ждет чего-то с той самой минуты, как взорвалась граната, словно в один прекрасный день его непременно должны добить. В глубине души он всегда считал, что граната была только началом. Конечно, это ровным счетом ничего не значит. Но все равно икры его немного дрожат, он похож на зверя, внезапно застывшего на пороге бойни.

— Вам нужны деньги?

Он прячет руки в карманы халата и ждет. Листья роняют капли дождя. С криком проносится какая-то птица. Заметила ли она в саду большой прямоугольник света? Это освещенное окно должно быть видно от самых ворот. Странный, однако, вор, возвещающий таким образом о своем присутствии! В конце концов, может, это все-таки стукнул перстень?.. Эрмантье снова пускается в путь. При ярком свете или в полных потемках? Он подходит к лампе. Рука его дотрагивается до лампочки. Лампочка теплая.

Чтобы окончательно удостовериться, Эрмантье вывинчивает ее и прижимает к щеке. Она чуть теплее кожи. Либо она горела всего несколько секунд, либо уже успела остыть. И все-таки можно, пожалуй, утверждать, что ее включали. Это почти уверенность, и это ужасно, более ужасно, чем все остальное. Ибо Эрмантье может обмануть любой другой, несколько неопределенный знак, но когда дело касается лампочки… В комнате кто-то есть, мужчина или женщина — не важно. Важно другое: поняв, что его обнаружили, человек этот пошел на риск и включил свет, чтобы найти место, где спрятаться. Эрмантье выпрямляется.

— Давайте поговорим! — предлагает он. — Кончайте играть в прятки!

Никакого ответа. Зачем пришли к нему в комнату?.. Обокрасть его? Какая глупость! Убить? Четверть часа назад момент был более подходящим. Пожалуй, все, что творится вокруг него, не имеет ни малейшего смысла. И вдруг он снова слышит шум мотора. Это отъезжает «бьюик». Машина удаляется на первой скорости, мотор чуть убыстряет обороты из-за канавки у ворот. Но вот «бьюик» выехал на гравий дороги. Эрмантье в отчаянии сжимает лоб руками. А между тем он вполне способен рассуждать здраво. Он уверен, что не ошибся. Машина вернулась, затем снова уехала, хотя, по логике вещей, должно было бы случиться обратное… Но есть дела поважнее машины. Эрмантье огибает стол, чувства его обострены до предела. Полнейшая тишина. Тогда он быстро закрывает окно, запирает его на задвижку, затем, не торопясь, идет к двери и включает люстру. И после этого садится на кровать. Ему остается только ждать. Его нервы выдержат.

Время начинает отсчитывать минуты, приноравливаясь к медленному ходу каминных часов. После того как закрылось окно, сад умолк; дождя совсем не стало слышно. В ушах Эрмантье звенит тишина тюремной одиночки. Порою доносится слабое потрескивание стропил. Но живого дуновения, даже самого слабого, уловить не удается, нет ни малейшего доказательства того, что кто-то дышит тут, совсем рядом, средь этих четырех стен, дожидаясь возможности выбраться на свободу. Никого нет. Да никого и не было. Затянувшаяся неподвижность мало-помалу отдает все тело Эрмантье во власть сна. Голова его падает на грудь. Однако он исполнен решимости не спать. Он хочет вынудить того, другого, попросить пощады. А что, если в непроницаемой тишине раздастся вдруг голос и если голос этот скажет в свою очередь: «Кончайте играть в прятки, Эрмантье. Давайте побеседуем!»?

Не справившись с волнением, Эрмантье, возможно, рухнет ничком. Он не желает поддаваться подобным мыслям. И, подперев подбородок кулаками, продолжает нести свою смехотворную вахту. Весь обливаясь потом, он чувствует, что ноги его заледенели. Чтобы выдержать, он заставляет себя решать мелкие вопросы, например вопрос, касающийся «бьюика». Максим наверняка не устоял перед искушением рискнуть своими деньгами в казино Ла-Рошели. Стало быть, он поехал на машине, а потом вернулся. Но ему, Эрмантье, показалось, будто машина приехала, а уж потом уехала. Словом, с тех пор как он потерял зрение, простейшие законы логики для него как бы не существуют. Чего уж тут удивляться, что Кристиана, Юбер и даже Максим обращаются с ним как с больным! А что, если рассудить иначе? Одно из двух — «бьюика» либо нет, либо, вопреки всякой логике, машина находится в гараже. Если она в гараже, тут уж ничего не поделаешь, волей-неволей придется признать…

Эрмантье растирает себе руки, ноги. Он уже не знает, давно ли сидит здесь, как узник. Ему надоело это дурацкое ожидание. Он встает, отыскивает стул, на котором висит его одежда. Ключ от двери и в самом деле лежит в кармане пиджака, под носовым платком. Он берет его и… что ж, тем хуже… открывает дверь. В коридоре — ни звука. Он закрывает дверь, запирает ее на ключ и, держась рукой за стену, направляется к лестнице. Какая разница — пройти по дому в два часа ночи или в два часа пополудни? Для него, во всяком случае, разницы никакой. Ничего не задев, он проскальзывает в холл, словно тень. На веранде стулья стоят не так, как обычно. Их, видимо, отодвинули в беспорядке, а в воздухе остался, запах спиртного и табака. Дверь в сад заперта на задвижку. Эрмантье отпирает ее и спускается по ступенькам. Если его заметят, он скажет, что ему захотелось подышать, немного пройтись, чтобы успокоить головную боль. Дождь перестал. Ветер утих. Цикады поют, не смолкая. Но Эрмантье не обращает внимания на мирную красоту ночи. Он следует вдоль бордюра аллеи, как по рельсу. У него свои ориентиры. Он считает шаги, потом вдруг начинает торопиться, им овладевает неведомое дотоле великое нетерпение. Вот он пересекает зацементированную площадку перед гаражом и открывает маленькую дверцу, вырезанную в скользящем щите ворот. Ноги его тотчас натыкаются на бампер машины.

Она тут. В самом деле тут. Руки его узнают контур крыльев. Пальцы соскабливают грязь, налипшую на бока багажника. На ней явно кто-то ездил. Однако у Эрмантье не хватает духу сделать какой-то вывод. Он прислоняется к «бьюику». Дышит часто, словно человек, за которым гонятся. Он дожидается рассвета.

Глава 7

Эрмантье встретил Клемана на веранде.

— Мсье уже встал? Ведь еще и семи нет!

— Голова немного болит, Клеман… Я рад, что застал вас здесь. Пойдемте со мной. Вы окажете мне огромную услугу.

Они поднялись по лестнице, Клеман, как всегда чересчур угодливый, шел на три шага сзади. Эрмантье удостоверился, что дверь по-прежнему заперта на ключ. Он отпер ее и пригласил шофера войти.

— Люстра все еще горит?

— Да, — ответил Клеман.

— А окно?

— Окно закрыто, мсье.

— Посмотрите, заперта ли задвижка.

Он услыхал, как шофер пересек комнату.

— Да, мсье… Если хотите, мсье, послушайте, как я буду открывать ее.

Задвижка заскрежетала, опускаясь, и Эрмантье почувствовал на своем лице свежее дуновение воздуха. Тогда он со вздохом закрыл дверь. Проверка доказала, что он сражался с тенью, раз в комнате все было так, как он оставил.

— Спасибо, Клеман… Еще один вопрос. Вы не видите здесь ничего необычного? Оглядитесь хорошенько… Не торопитесь.

Пускай Клеман думает, что хочет. Это уже не имеет значения.

— Нет, мсье… Все, как обычно.

— Это не вы брали машину сегодня ночью?

— Но… Нет, мсье.

— Подождите!.. На другой день после того, как мы приехали сюда, вы мне сказали: «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить, прежде чем винить меня». Помните? Мы тогда немного поспорили.

— Да, мсье… Помню.

— Так вот, что вы тогда имели в виду? Говорите, не бойтесь. Я не рассержусь.

— Ничего, мсье. Я сказал это просто так, не подумав, потому что был зол.

— Вы в этом уверены?

— Да, мсье.

И с этой стороны хода тоже нет — стена. Все меры приняты. Наказ: не тревожить больного, не давать пищу его неврастении…

— Хорошо, Клеман. Я благодарю вас.

Шофер вышел потихоньку и двинулся прочь, стараясь не шуметь. Эти предосторожности и вовсе рассердили Эрмантье. Он нашел пачку сигарет и сделал глубокую затяжку. Это были гнусные сигареты со светлым табаком. В последнее время Кристиана упорно покупала ему эти американские сигареты с непонятным вкусом под тем предлогом, что «Голуаз» вызывают у него кашель. С одной стороны, все лгали, чтобы сделать его отдых приятным, чтобы ему было покойно. А с другой — столько всяких досадных мелочей, не дававших ему ни минуты покоя. Утренняя свежесть рассеяла мало-помалу ночные призраки. Нет, страха он не испытывал. Никогда еще мысль его не была такой живой, а ход рассуждений — таким четким, ясным, целенаправленным. Он решил во что бы то ни стало довести игру до конца. А это и в самом деле была игра, жестокая и захватывающая игра в жмурки, где не так-то просто было распознать того, кого ловишь.

Солнечный свет падал на раковину широкой и уже горячей полосой, в которую попадала его рука, протянутая за расческой или зубной щеткой, лежавшими на полочке. День, видно, снова будет нестерпимо жарким. На площадке послышались шаги — это Юбер, уже обутый по-городскому. Стук ставней о стенку — это встает Кристиана. Из кухни доносится жужжание кофемолки. Один Максим не подает пока признаков жизни. На какое-то мгновение у Эрмантье возникло желание пойти и постучать к нему в дверь. Максим объяснит ему, что он делал с «бьюиком». Пожалуй, он совсем перестал стесняться… И, в общем-то, вполне мог воспользоваться ситуацией! Что ему стоило, например, написать на чеке сто тысяч вместо тридцати пяти!

Эрмантье обеими руками схватился за раковину. Эта мысль явилась ему внезапно. И теперь он стоял согнувшись, с полуоткрытым ртом, обуреваемый сомнением. Да нет, Максим не способен… впрочем, почему же, напротив, вполне способен. Эрмантье вспомнилось множество мелких обманов с его стороны. Обманы эти не имели большого значения или серьезных последствий и не мешали, конечно, Максиму быть симпатичным парнем!.. Он никогда не знал, как говорится, цены деньгам. Он слишком любил жизнь.

Намочив губку, Эрмантье провел ею по лицу и ушам. Что он выискивает? Разве Кристиана или Юбер не заподозрили бы неладное, если бы Максим позволил себе… Кристиана следит за счетом в банке, в денежных делах ее не проведешь! Да, но чек был подписан только на прошлой неделе. Придется подождать проверки счета. Хотя, пожалуй… «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы проверить, прежде чем винить меня». Клеман часто бывал в Ла-Рошели или в Сабле. Он слыхал разговоры в барах, вокруг казино… Максима ведь хорошо знали на побережье.

Эрмантье глотнул воды из стакана, которым пользовался его брат, запивая таблетки. Как это отвратительно — обвинять ни с того ни с сего, не имея никаких доказательств. «Вот до чего я дошел, — подумал Эрмантье. — Я не доверяю никому и ничему, потому что никого не вижу. Но, может, они по-своему правы, когда лгут? Нужно ли говорить правду больному?» А сам, презирая себя, уже задавался вопросом, какая цифра значилась на чеке — сто тысяч или больше?.. Скорее уж, сто пятьдесят… Почему бы и нет? А этот покровительственный тон Максима! Вполне естественно обращаться к побежденными на «ты», презирать их и обирать!

Каждое слово, каждое видение причиняло ему боль. Эрмантье выпил второй стакан воды. Затем кое-как повязал галстук, натянул пиджак. Проходя мимо каминных часов, он потрогал стрелки: четверть девятого. Кристиана должна быть уже одета. Он вышел, сосчитал двери.

— Можно войти?

Она открыла. Он осторожно протянул руку, словно пытаясь поймать исходившее от Кристианы благоухание, чтобы затем превратить его в черты, краски, линии силуэта, но уловил лишь запах изысканных духов, призрачное отражение существа, которое он так любил, и остался стоять с протянутой рукой, словно нищий.

— В чем дело? — спросила Кристиана. — Что случилось?

— Могу я поговорить с вами?

— Что за вопрос, Ришар! Послушать вас, так можно подумать, что вы здесь в гостях.

У него было именно такое чувство. Он вошел и прислонился спиной к двери, опасаясь коварных ловушек стульев и кресел.

— Я только накину халат, — сказала Кристиана.

Он представил себе ее раздетой. Ему не верилось, что она была его женой — той самой женщиной, которая перед священником вложила свою руку в его, женой, с которой его соединили навеки. Он невольно вертел головой то вправо, то влево, правда, едва заметно, пытаясь уловить аромат, исходивший от ее туалетного столика, разобранной постели. Он чувствовал себя виноватым, как если бы испытывал чудовищное желание. Ему хотелось спрятать лицо.

— Я слушаю вас, — сказала Кристиана, передвигая какие-то флаконы в туалетной комнате.

— Это по поводу Максима, — начал Эрмантье. — Он много тратил в последние дни?

Халат прошелестел по ковру. Ее движения сопровождались обольстительным шуршанием.

— Я ничего не заметила. Вы должны знать, сколько даете своему брату.

— Я подписываю чеки… Но заполняю их не я.

— О! Вы полагаете…

— Он играет. Я уверен, что он играет по-крупному… И нисколько не сомневаюсь, что он проигрывает.

— Я легко могу проверить.

— Спасибо, Кристиана. Я буду вам очень признателен… Я наверняка ошибаюсь, но, пока не удостоверюсь, стану беспокоиться… Напрасно я дал ему волю, отпустил вожжи; придется натянуть их покрепче, взять его в руки! У него странная манера, с которой я никак не могу смириться. Уходит, приходит. Берет без спросу машину. Ведет себя, как в гостинице… Я сейчас же поговорю с ним!

— Нет, — сказала Кристиана.

— Что? Вы не согласны со мной?

— Дело не в этом, Ришар… Присядьте.

Взяв за руку, она повела его в комнату, и он опять подумал, что имел полное право прийти в ее спальню, что он у себя дома, что, наконец, он — муж Кристианы Еще он подумал, что может разорить ее, и, чувствуя себя неуверенно, неловко опустился в кресло.

— Максима нет, — продолжала Кристиана. — Он уехал… Уехал сегодня ночью.

— Я знаю. Он уезжал. Но он вернулся.

— Нет. Он уехал… насовсем.

— Позвольте! — воскликнул Эрмантье. — Прошу вас объясниться. Мне надоели эти тайны.

— Тут нет никакой тайны, — с грустью сказала Кристиана. — Случилось то, чего я опасалась с первого дня. Максим пошел в буфетную, якобы хотел выпить содовой воды. И там поскандалил с Клеманом. Когда мы с Юбером подоспели, они уже готовы были наброситься друг на друга. В общем, хорошего было мало! Клеман хотел поставить вас в известность. Я воспротивилась. Вы спали, да и потом лучше уж было покончить с этим раз и навсегда. Максим, впрочем, все понял. Он был виноват и предпочел сразу же улизнуть. Нет, вы только вообразите, что за вечер! С одной стороны — Марселина в слезах. С другой — Клеман собирается уезжать… Мне с великим трудом удалось успокоить их. Короче говоря, Юбер отвез вашего брата в Ла-Рошель… Думаю, с первым поездом он вернется в Лион. Хотя, конечно, он непредсказуем!..

— Надо было предупредить меня, — сказал Эрмантье.

— Предупредить вас! Мой бедный друг, при вашей вспыльчивости вы своим присутствием вряд ли чему-нибудь помогли бы. Они были похожи на бешеных псов. Не говоря уже о том, что разбудить вас вот так, внезапно…

— Максим сам решил уехать?

— Нет. Это я указала ему на дверь. С соблюдением всех приличий! Я сказала ему, что он сможет вернуться, как только успокоится, что ему необходимо сменить обстановку. И еще я сказала, что если его хоть немного заботит ваше здоровье, то ему лучше всего…

— Да-да. Дальше?

— Так вот, он не возражал. Пока Юбер выводил машину, он преспокойно пошел собирать свои вещи. Перед отъездом он сказал мне: «Прошу извинить меня, Кристиана. Я потерял голову. Я очень виноват и перед вами, и перед Ришаром».

— Это все?

— Все.

— Он говорил искренне?

— Да.

— Где Юбер оставил его?

— У гостиницы «Два острова». Была жуткая гроза.

— А вы не спросили у Максима, есть ли у него деньги на дорогу?

— Нет. Я об этом даже не вспомнила. Признаюсь, я думала только об одном: поскорее бы он уехал.

— В котором часу вернулся Юбер?

— В час с чем-то… А что?

Эрмантье заколебался, настолько необычную вещь он собирался сказать. Мог ли он признаться в том, что слышал, как подъезжала машина, которая на самом деле удалялась, и уезжала, когда в действительности она приехала? А между тем другого выхода не было, как же иначе во всем разобраться?

— И все-таки бедный Максим! — прошептал он.

— Как! Неужели вы станете жалеть его? Ведь только что вы собирались отчитать его! Я вас не понимаю!

— Вид у него был усталый?

— Выглядел он, конечно, неважно, но при его образе жизни…

— Наверное, мы проявляли мало заботы о нем, Кристиана. По сути, он болен гораздо тяжелее, чем я. Я хочу попросить вас об одной вещи… Обещайте мне не сердиться… Скажите Юберу, чтобы он отвез вас туда.

— В Ла-Рошель?

— Да… в Ла-Рошель… И если Максим еще не уехал, верните его.

— Ришар! Вы понимаете, что говорите?

— Да. Но я понимаю также и то, что мальчик нуждается во мне. Я хочу, чтобы он знал: мой дом всегда открыт для него. Я его не выгонял.

— Вы вините меня?

— Конечно нет.

— Если он вернется, жизнь снова станет невыносимой… И Клеман, вероятно, уйдет от нас.

— Что ж, пусть уходит. Я больше люблю своего брата, чем вашего шофера.

Эрмантье встал. Губы его дрожали от гнева. Как он мог подумать хоть на мгновение, что война между ними кончилась? Та самая повседневная война, состоявшая из мелких стычек, засад и неожиданных ударов из-за угла, в которой он далеко не всегда оказывался победителем. Хватит! Никакой слабости! Никакой пощады!

— Вы поедете сейчас же. И скажете Максиму, что я приказываю ему вернуться… Что же касается Клемана, то я сам берусь его успокоить.

Говоря таким тоном он нажил себе самых непримиримых врагов. Он ожидал отказа, протеста; в эту минуту она должна была ненавидеть его. Он сам себя ненавидел! Но она хранила молчание. Дойдя до двери, он обернулся.

— Максим — сущий ребенок, — сказал Эрмантье. — И даже если он немного жульничал с чеками… Какого черта, я достаточно богат!

Со стороны Кристианы — ни звука. Можно было подумать, что ее уже нет в комнате. Эрмантье вышел и, держась рукой за стену, направился к лестнице. Юбер завтракал на веранде. Увидев Эрмантье, он встал.

— Доброе утро, дорогой друг. Вы хорошо спали?

— Нормально, — буркнул Эрмантье. — Садитесь, прошу вас. Кристиана только что рассказала мне о брате…

— Вот как! Она сказала вам?

Почему голос Юбера дрогнул? Чего он боялся?

— Надо вернуть Максима, — продолжал Эрмантье. — Немедленно! Напрасно он, конечно, поссорился с Клеманом, но если он вернется в Лион, дело кончится скверно: он наверняка заболеет. Так что сомнений быть не может! Вы отвезете Кристиану в Ла-Рошель и силой посадите Максима в машину.

— Мне тоже кажется, что так будет лучше, — заявил Юбер. — Бедняга Максим! Откровенно говоря, видеть, как он уходит, словно провинившийся слуга, которого рассчитали…

Эрмантье вслушивался в слова Юбера. Что-то в его тоне вызывало сомнение. Но что? Принятое решение, безусловно, успокоило его. Пожалуй, даже чересчур. Можно было подумать, что поначалу он чего-то очень испугался.

— Расскажите мне, что произошло в буфетной? — небрежно спросил Эрмантье.

— О, все очень просто. Мы собирались идти спать. Вашему брату захотелось пить. Он пошел взять бутылку в холодильнике. Застал там Марселину одну и, возможно, обнял ее, а в этот момент через заднюю дверь вошел Клеман… Когда мы с Кристианой подоспели, дело уже почти дошло до драки.

Эрмантье неторопливо намазывал маслом ломтики хлеба. Он попытался представить себе эту картину: Максима, наклонившегося к Марселине, возможно, для того лишь, чтобы подразнить шофера. Но зачем Максиму понадобился скандал?

— Он не возражал, когда Кристиана попросила его уехать?

— Нет.

Вот это-то как раз и было странно!

— Пойду предупрежу Клемана, — сказал Юбер.

— Но… об этом не может быть и речи! Если Максим увидит за рулем Клемана, он ни за что не поедет… Вы поведете машину сами, как этой ночью.

— Верно! — согласился Юбер. — Эта история совсем сбила меня с толку.

Его оживление казалось наигранным. Он достал свою коробку с лакричными пастилками, как делал всегда, когда бывал чем-то смущен.

— Ну что ж, пока. Надеюсь, мы вернем вам блудного сына.

«Фарисей!» — подумал Эрмантье. И все-таки заставил себя улыбнуться. В холле застучали каблуки Кристианы.

— Быстрее! — бросил Эрмантье.

Положив нож на скатерть, он наклонил голову, стараясь не упустить ни малейшего шороха. «Бьюик» тронулся с места, мотор заработал громче, когда машина переезжала канавку. В точности, как минувшей ночью! Невозможно спутать отъезд и приезд. Эрмантье нащупал нож, отыскал масленку. Масло было невкусным. Недостаточно соленым. А может, это он сам из-за болезни воспринимал все не так, как прежде?

— Мсье кончил завтракать?

— Да… Скажите, Марселина… а где Клеман?

— В саду, мсье. Он поливает.

— Спасибо.

Эрмантье отодвинул стул. Расспросить эту девицу? А что это даст? Она солжет, чтобы выгородить себя. Либо, напротив, сообщит какую-нибудь неприятную подробность, чтобы ради собственного удовольствия поставить его в неловкое положение. Шлюха! Он спустился по ступенькам. Из своей комнаты — к воротам, от ворот — в комнату. По сути, он совершал всегда одни и те же движения, как узник. Какой же это отдых? Скорее уж добровольное заточение. Правильно ли он поступал, живя взаперти? Не в первый раз задавался он этим вопросом, однако какой-то затаенный страх мешал ему найти ответ. А воспоминание о недавней прогулке на берег моря лишь усиливало этот страх, вселяя самый настоящий ужас. И тут он внезапно понял, почему ему так хотелось, чтобы Максим вернулся. Максим не откажется спать в соседней комнате. Тогда, в случае необходимости, достаточно будет постучать ему в стенку… Ибо до сих пор Эрмантье не обращал особого внимания на одно обстоятельство: комнаты всех остальных обитателей дома находились далеко от его собственной. Он оказался в изоляции, словно прокаженный. Почему? А почему нет? Еще один идиотский вопрос.

— Вы здесь, Клеман?

— Да, мсье… Слышите, вода льется.

Выходит, с ним никогда нельзя поговорить, вечно он со шлангом в руках.

— Подойдите сюда, Клеман.

— Хорошо, мсье.

Послышался скрип его башмаков. От него пахло потом, намокшей одеждой.

— Я узнал о том, что произошло этой ночью, — сказал Эрмантье.

— А!

Тот же испуг в голосе, что у Юбера.

— Прошу вас извинить моего брата, — прошептал Эрмантье.

Извинения — не его стихия. К тому же он вовсе не сердился на Максима за то… Словом, Клеману следовало самому расстараться, чтобы не потерять Марселину.

— И вы, со своей стороны, не забывайте, что брат мой не совсем здоров… Поэтому он вернется.

— Мсье Максим вернется? — переспросил Клеман с недоверием. С недоверием и, может быть, даже с вызовом.

— Вас это удивляет?

— Да, удивляет… после того, что произошло.

— А между тем это так. И мне хотелось бы… Слышите, Клеман, мне хотелось бы, чтобы сцены, подобные вчерашней, больше не повторялись.

— Пускай мсье не беспокоится…

Клеман фальшивил, ужасно фальшивил. Он прикидывался дурачком и, казалось, находил в этом определенное удовольствие.

— Ладно, — прервал его Эрмантье. — Я прослежу, чтобы каждый знал свое место. Вы свободны.

— Хорошо, мсье.

Этот голос, желавший засвидетельствовать нижайшее почтение, не мог скрыть тайного ликования. Гнусный тип! Он был бы, конечно, рад отдубасить Максима, потому что Максим — это в какой-то мере сам Эрмантье. «Я не нуждаюсь в том, чтобы меня любили!» — думал Эрмантье, направляясь к воротам. Гвоздики благоухали. Воздух гудел от жужжания насекомых. Персиковое дерево, должно быть, облепили осы. Эрмантье вцепился пальцами в железные прутья ворот. Они были горячими. Ему вдруг захотелось выйти за ограду и зашагать меж выгоревших косогоров по направлению к деревне. Но он не осмеливался повернуть железную ручку из-за Клемана, который мог услыхать и посмеяться над ним втихомолку. И все-таки! Выбраться отсюда! Оставить семью, работу, а заодно распроститься и с презренным страхом, который отныне будет преследовать его каждую ночь… Его ли это вина, что он стал трусом?

Он повернул назад. Счастье, что есть Максим. Ему нестерпимо захотелось как можно скорее заполучить его. Вновь встретиться с Максимом! Даже если тот попросит много денег. Зато взамен брат принесет ему успокоение и обеспечит безопасность. Пока Максим будет здесь, с ним ничего не случится. Эрмантье вернулся в дом и позвал Марселину.

— Приготовьте комнату рядом с моей. Отныне мой брат будет жить там.

Ну что там еще? Что он сказал такого удивительного? Почему она не отвечает и вообще не подает признаков жизни? Он чувствовал, что она окаменела, стоя перед ним.

— В чем дело, Марселина? Ступайте. Вы слышали, что я сказал?

— Да, мсье.

Она с трудом выдавливала из себя слова, голос ее дрожал.

— Из своей комнаты я смогу следить за ним. Ему надо быть благоразумным.

— Да, мсье.

— Что такое? Вы плачете? Марселина! Вернитесь!

Но она уже исчезла на лестнице. Стало быть, она искренне любила Максима! В конце концов, он, возможно, напрасно плохо думал о ней. В свою очередь, он тоже поднялся по ступенькам. Аромат гвоздик и роз проник даже сюда, в коридор. Он вошел к себе в комнату, подвинул кресло к окну и закурил сигарету. Измученный бессонной ночью, он незаметно заснул, и глазам его привидились восхитительные сны. Он не слышал, как вернулся «бьюик». Не слыхал ни шепота на первом этаже, ни шагов на лестнице. Кристиане пришлось несколько раз постучать к нему в дверь. И тогда краски поблекли под его веками, силуэты растаяли, вернулась тьма, и он проснулся с тяжелой головой, чувствуя себя неуверенно и не сознавая полностью, где находится.

— Это я, Кристиана.

Он тут же вскочил.

— Входите же, Бога ради. Где он?

Эрмантье сразу все понял и тяжело опустился в кресло.

— Он уехал, — сказала Кристиана. — Мы приехали слишком поздно.

— Был поезд?

— Да, парижский… Юбер на всякий случай отправил ему телеграмму в Лион, как будто бы от вас: «Все улажено. Возвращайся. Целую».

— В первый раз довелось услыхать, что он умно поступил по собственной инициативе, — проворчал Эрмантье. — Будем ждать! Надеюсь, что этот дурачок Максим…

— Ну конечно, — подхватила Кристиана. — И напрасно вы так переволновались.

Она умолкла в нерешительности, потом продолжала:

— А знаете, кого я встретила в Ла-Рошели? Беллемов.

— Они меня не интересуют.

— Они долго расспрашивали меня о вас… Завтра они заедут.

— Что?

Я предупредила их, что вы не совсем хорошо себя чувствуете и, возможно, не выйдете из комнаты.

— Разумеется! Я и раньше-то терпеть их не мог! А уж теперь…

— Мне трудно было проявить нелюбезность по отношению к людям, которые всегда соблюдали отменную вежливость. Но я скажу им, что вы нездоровы.

— Да вы и сами-то, как я понимаю, не стремитесь показывать меня гостям. Признайтесь.

— Ришар!

— Бог знает, что они увидят и подумают, не так ли? Может, они ужаснутся? Нет? Не то?

— Ришар! Я не люблю, когда вы так говорите.

— Предположим, что я пошутил. А почему они все-таки хотят к нам приехать, ваши Беллемы?

— Насколько я поняла, им очень хочется увидеть работу Агостини, — призналась Кристиана. — Беллемам тоже предстоит серьезный ремонт, и они не знают, к кому обратиться. Судя по всему, Беллемы процветают. Он рассказал мне, что купил еще две прядильные фабрики в Рубе. А видели бы вы их новую машину! «Паккард»! С настоящим салоном.

— Я не люблю «паккарды». Это сразу выдает нуворишей.

— Мой бедный Ришар, вы, видно, и в самом деле не в духе… До скорого!

Она ушла, а Эрмантье запер за ней дверь на ключ, словно Беллемы были уже тут, на лестнице. Беллемы! Случайные знакомые, с которыми они встречались каждый год во время отпуска. Он — безбровый коротышка с тройным подбородком. Она — чернявая, сухонькая, желчная, с золотыми, как у гадалки, зубами. А вот об их состоянии ему ничего не известно.

Эрмантье толкнул ногой стол, преграждавший ему дорогу. Если начнутся визиты, он сам отсюда сбежит. Отыщет Максима, и они вместе уедут куда-нибудь… Уехать с Максимом! Вот только захочет ли этого сам Максим?

Глава 8

— Итак, решено, — сказал Эрмантье. — Завтра же вы принимаетесь за работу и вызываете наших агентов из Испании и Португалии. Сегодня ночью я еще раз все обдумал. Начинать следует именно с этого. Если мы сумеем выпустить нашу лампу по предусмотренной цене, ее с удовольствием там возьмут. Затем вы прозондируете почву в Швейцарии и Италии. Я возлагаю на это надежды. И все можно будет уладить еще до наступления октября. Да очнитесь же, Юбер! Не забывайте, это крупная игра, и нам наверняка будут ставить палки в колеса. Который час?

— Четверть девятого, — ответил Юбер. — У меня уйма времени.

— Уйма времени! У вас всего один час. Если через пятнадцать минут Кристиана не будет готова, поезжайте без нее. Она поедет по своим делам позже. Вам нельзя опаздывать на поезд.

— Я никогда не видел вас в таком состоянии. Успокойтесь, Эрмантье, прошу вас! Обещаю вам ничего не упустить.

— Пишите мне обо всем подробно! Малейшие детали имеют для меня значение. И еще… телеграфируйте сегодня же вечером, в Лионе Максим или нет.

— Вы прекрасно знаете, что его там нет. Иначе он написал бы вам, ведь прошло уже три дня!

— Да-да. Все это я знаю. Но в таком случае… где он может быть?

Пошарив перед собой на скатерти, Эрмантье нашел две таблетки аспирина и чашку кофе. И, проглотив таблетки, продолжал:

— Где он может быть? Знаете, чего я боюсь? Что он очень болен и не в силах написать.

— Да будет вам!

— У меня предчувствие. Может, я, конечно, идиот, но все-таки чувствую, что он болен.

— Послушайте, Эрмантье, сегодня вечером будет слишком поздно. Но завтра я все узнаю. Было бы странно, если бы мне ничего не удалось разведать. Лично я думаю, что он отправился к своей актрисуле.

— Который час?

— Двадцать минут девятого.

— Поезжайте! Не ждите ее… Где Клеман?

— В гараже. Машина готова. Мои вещи — тоже. Так что успокойтесь. Мне не нравится, что вы так волнуетесь.

— Пустяки, — возразил Эрмантье. — Голова немного болит.

Наверное, ему не следовало говорить этого. Он догадывался, что, сидя напротив, по другую сторону стола, Юбер испытующе глядит на него.

— И часто вас мучают головные боли?

— Я плохо переношу жару.

— И все-таки! На вашем месте я бы пригласил Меруди. Он очень помог вам, когда случилось несчастье. Хотите, мы предупредим его по дороге?

— Я никого не хочу принимать. В том числе и Меруди.

— Вот это-то меня и тревожит. Вы, того и гляди, превратитесь в медведя, Эрмантье, в угрюмого нелюдима. Откровенно говоря, уже вчера с Беллемами вы вели себя возмутительно!

Ничего не ответив, Эрмантье встал и закурил сигарету. Он слишком много курил. От табака жгло язык и во рту все горело. Он поискал графин. Юбер подал графин ему в руки и помог налить в стакан воды, а потом глядел, как он пьет.

— Берегите себя, — молвил он. — Надеюсь через месяц увидеть вас полным сил.

И снова Эрмантье почудилось, будто в голосе Юбера прозвучалнаигранный, фальшивый оптимизм, тот самый, с помощью которого стараются обычно успокоить неизлечимых больных.

— Обо мне не тревожьтесь, — проворчал он. — И если на заводе возникнут какие-либо неполадки, без всяких колебаний сразу сообщайте мне. Я приеду… Пошли! Я провожу вас до машины.

Поднялся ветер, сильный южный ветер, опалявший сад своим знойным дыханием и не дававший дышать.

— Это все погода! — прошептал Эрмантье, вытирая лоб и шею.

Все лицо у него болело, его мучило нестерпимое желание почесать шрамы вокруг глазниц. Юбер взял его за руку, он не противился.

— Даю вам слово, Эрмантье, что возьму завод в свои руки, — с неожиданной твердостью заявил Юбер. — Все, что от вас требуется, — это отдыхать и не думать больше о делах. Дайте себе пожить спокойно, какого дьявола! Разве вам здесь плохо?

«Да!» — чуть было не вырвалось у Эрмантье. Он предпочел промолчать, но вынужден был признаться себе, что ему и в самом деле неважно здесь и что он несчастлив. С каждым днем он все больше сожалел о Лионе. Тут он задыхался. У него было такое чувство, будто на его шее медленно затягивается петля, но этого он, конечно, сказать не мог. В особенности Юберу. Они подошли к «бьюику».

— А! Вот наконец и Кристиана! — сказал Юбер. — Ну, держитесь, Эрмантье!

Он пожал ему руку, а Кристиана тем временем, запыхавшись, бросала в машину корзинки.

— Пока! — бросила она. — Вам ничего не нужно?

— Нет, поезжайте скорее. Вы и так задержались.

«Бьюик», взревев, миновал канавку. Эрмантье еще раз вслушался в шум мотора. Черт побери! Ошибиться никак нельзя! Пожав плечами, он закрыл ворота. На это у него ушло немало времени, потому что надо было запереть их на длинные железные крюки. Вытерев лицо, он закурил сигарету. Ему предстояло прожить целый день, складывающийся из нескончаемого количества ничем не заполненных часов, в течение которых мысль его будет неустанно работать, перебирая одолевавшие его тревоги и заботы. Заботы, которые не с кем было больше разделить, потому что Максим уехал. Согласится ли он вернуться? Ведь он такой обидчивый! Жизнь без Максима! «Прежде-то, — подумалось Эрмантье, — я преспокойно обходился без него!» А все потому, что раньше ему приходилось вести повседневную борьбу. Теперь война окончена. Эрмантье шел вверх по аллее навстречу душному ветру, порывы которого по временам едва не валили его с ног. «Надо будет спросить его, заставить сказать мне правду. Чего они все боятся?» Опять эта мысль, настойчивая, неотвязная. Но как помешать ей жужжать в голове, подобно ядовитой мухе? Они чего-то боялись, Эрмантье был уверен в этом. Он прекрасно чувствовал, что за ним наблюдают, следят с беспокойством, которое, в конце концов, стало почти осязаемым. Стараются обращаться с ним точно так же, как до несчастного случая, но атмосфера стала совсем иной. Лотье, должно быть, сделал им какое-то страшное признание, и с тех пор они живут в тревожном ожидании, с каждым днем все более ощутимом. Они чересчур любезны и в то же время явно держатся настороже. Точно так ведут себя с хищником, зная, что он приручен и все-таки в любой момент способен проявить свой дикий нрав. Между тем Эрмантье почти не сомневается, что их вовсе не пугает возможность его помешательства. Интуиция! Интуиция — вещь тонкая, и с тех пор, как он живет во тьме, ему волей-неволей приходится полагаться на столь зыбкое, бесплотное ощущение. Ему и самому-то порой начинает казаться, что он близок к безумию. Взять, к примеру, случай с персиковым деревцем. Хотя даже такого рода заблуждения, как бы они ни были ужасны, не в силах всерьез поколебать уверенности в том, что ты в здравом уме. Усомниться в себе, конечно, можно, однако это быстро проходит. Нет, тут что-то другое. Можно было поклясться: они готовы к тому, что он вдруг упадет, сраженный неким таинственным недугом, который, возможно, уже теперь зреет в его теле. Вот почему они так предупредительны. Ни в чем ему не отказывают, пытаются всеми силами сделать так, чтобы свои последние дни он прожил спокойно. Их мелкие ухищрения, которые он распознавал, были из числа тех, что придумывают в утешение больному, близкому к агонии, когда всякая надежда потеряна. Даже святые сестры и священники лгут у постели умирающих. Эрмантье остановился. Кровь стучала у него в висках. Голова раскалывалась, несмотря на таблетки. И сколько бы он ни пытался разгадать свою болезнь, чувствовал он себя как обычно, если не считать головной боли. На ногах стоит крепко, дышит полной грудью, сила в руках есть. Неужели в его венах притаился тромб, который вот-вот может остановить сердце? Или во время взрыва крохотный кусочек металла застрял у него где-то в складке мозга, куда нельзя добраться? А что, если ему угрожает паралич, удар, способный свалить и превратить в жалкое, беспомощное существо и самого сильного? Вполне возможно. Наверное, так оно и есть. И тогда все эти галлюцинации, которые так мучили его, были не чем иным, как симптомами, предвещающими…

Эрмантье сжал руками виски. Кровь струилась, бежала быстрыми волнами под его ладонями, и мысленно он видел, как она циркулирует по тысячам крохотных сосудиков в мозгу, орошая это драгоценное скрытое вещество, давшее жизнь стольким надеждам и стольким мечтам. Дыхание его участилось. Вполне возможно, что ему грозит опасность и он может рухнуть с минуты на минуту… Так вот, стало быть, почему Кристиана почти не выходит больше из дому, а ведь раньше она целыми днями где-то пропадала. Вот почему она заставляет себя проявлять такое терпение. Вот почему Юбер уговаривал его не только отдохнуть хорошенько, но и вообще бросить завод. И вот почему, наконец, приехал Максим под предлогом того, что совсем промотался… Знать бы в точности, что именно сказал Лотье! И определил ли какой-нибудь срок? Полгода? Три месяца? Или того меньше?..

Добравшись до веранды, Эрмантье почувствовал себя страшно усталым. Усталым и старым. Он буквально свалился в шезлонг.

— Марселина!

— Да, мсье!

— Принесите мне бутылку коньяка и рюмку.

— Мсье собирается пить спиртное в такой час?

— Делайте, что вам говорят, Марселина!

Подперев голову рукой, он попытался успокоиться. Итак, пережевывая одни и те же тревожные мысли, он пришел в конце концов к тому, что придумал версию, которая объясняла все. И несмотря на охватившее его отчаяние, он испытывал смутное удовлетворение. Он всегда гордился тем, что умел рассуждать здраво, обладая при этом даром воображения, которого недоставало большинству людей. Марселина поставила перед ним бутылку, наполнила рюмку.

— Напрасно мсье это делает. В такую жару от спиртного еще больше хочется пить.

— Оставьте, Марселина!

Она ушла на кухню, откуда вскоре послышался звон посуды. Эрмантье сделал несколько обжигающих глотков. Нет, его версия объясняла далеко не все. Так, например, она не могла объяснить, почему он спал совсем один в левом крыле. Хотя, по правде говоря, довод этот казался не очень убедительным. Если бы Кристиана поселилась в соседней комнате, разве это не насторожило бы его? Разве он не догадался бы сразу о том, что от него хотели скрыть? Впрочем — тут он крепко сжал пальцами рюмку, настолько эта мысль потрясла его, — разве по ночам к нему не приходили проверять, спит ли он? Может, и той ночью кто-то вскарабкался на окно, чтобы заглянуть к нему в комнату? Какой вздор! Никого ведь не было. Ладно! Но, может, кто-то хотел… удостовериться, что он не умер!

Он выпил последние капли коньяка и в изнеможении уронил руку. Всеми силами он стремился докопаться до истины. И вот теперь он владел ею. Она оказалась намного ужаснее того, что рисовалось его воображению раньше. Он не решался пошевелиться. Обильный пот выступил на его щеках, на лбу, сочился, казалось, из каждой морщинки на шее. Одежда прилипала к телу. К горлу подступала тошнота. Покончить с собой? Да, конечно, покончить… А что, если он ошибается? Если он попросту сочинил себе целый роман? Когда приедет Максим, надо будет попросить его раздобыть яда… Если его разобьет паралич, Максим, верно, сжалится над ним. Он сделает необходимое… Это казалось немыслимым — вообразить себя неподвижно лежащим в кровати, в нескончаемой тьме, и так в течение долгих лет. Инвалид — это еще куда ни шло. Но стать отбросом, превратиться в отвратительную развалину!

Он отыскал на столе бутылку и отпил глоток прямо из горлышка, потому что боялся пролить коньяк мимо рюмки. И в тот момент, когда ставил бутылку на место, услыхал колокольный звон.

Звон был тихий и монотонный. Похоронный. Он снова взял бутылку и отпил еще, чтобы избавиться от этого назойливого гудения. Потому что никакого звона, разумеется, не было. Полдесятого, а может, и того меньше. А на неделе в половине десятого никакой службы нет. Стало быть…

Однако он невольно прислушивался, и до его слуха по-прежнему доносились далекие, приглушенные удары колокола, то более редкие и едва уловимые, когда ветер усиливался и с воем носился по саду, а то каким-то чудом приближавшиеся и звучавшие с поразительной четкостью: улучив момент затишья, они, казалось, беспрепятственно преодолевали воздушные ямы. Впечатление было фантастическое. Но бывали минуты, когда он ничего не слышал и все-таки продолжал отсчитывать удары колокола, вторя про себя их ритму, и внезапно колокол снова находил к нему дорогу, стараясь попасть в такт, вроде музыкального инструмента, который, повинуясь указаниям дирижерской палочки, с безупречной точностью подает в нужный момент свой голос. И тогда у него возникало ощущение, будто его голос сливается с неким погребальным песнопением во славу торжественного и таинственного обряда. Никогда еще не доводилось ему с такой силой испытывать на себе колдовские чары призрачного миража. Поставив бутылку рядом с собой на пол, он молча встал, словно малейшее неосторожное движение могло прервать или заставить совсем умолкнуть печальный звон колокола. На цыпочках он приблизился к двери веранды. Южный ветер, становившийся все более горячим, не давал передышки, налетая порывами откуда-то из-за горизонта, затянутого, видимо, грозовыми тучами. Он раскачивал ветки, свистел за углом веранды, но не в силах был заставить умолкнуть упрямый колокол, тот самый колокол, которого в действительности не могло быть, ибо, если предположить, что он и вправду звонил, невольно напрашивался вывод…

Повернувшись, Эрмантье позвал изменившимся голосом:

— Марселина!

Он вздрогнул, услыхав совсем рядом ее шепот:

— Да, мсье, я здесь.

— Марселина, который час?

— Без десяти десять.

— Что же в таком случае означает этот колокольный звон?

— Какой звон?

— Подойдите сюда… Вот послушайте!

Он различал колокольный звон с поразительной ясностью: тихий, немного приглушенный расстоянием и как бы вибрирующий, но такой неоспоримо подлинный, что, будь он музыкантом, смог бы назвать даже ноту, которую колокол настойчиво посылал оттуда, будто некий сигнал.

— Прошу прощения, мсье… Но я не слышу никакого звона.

— Да будет вам, Марселина… Вы что же, хотите сказать…

— Я уверена, что никакого звона нет. Прежде всего, когда ветер дует с этой стороны, деревенского колокола совсем не слышно. Да и потом, кто может звонить в такое время?

— Может быть, свадьба… или похороны?

— Мы бы об этом знали. Когда я ходила за хлебом сегодня утром, никто ничего мне не сказал.

Эрмантье сделал несколько шагов вдоль аллеи, но, сколько он ни старался и ни прикладывал руку то к одному, то к другому уху, ничего уже не было слышно. Колокол умолк. Ветер ненадолго утих.

— Мсье ошибся, — сказала Марселина. — Если бы звонил колокол, сейчас его хорошо было бы слышно.

Очень может быть, что она права. Возможно, какой-нибудь нерв у него в голове действовал неправильно. У людей с повышенным кровяным давлением часто свистит в ушах, им слышатся звонки или трезвон колоколов.

— Вернемся в дом, — прошептал он. — Не говорите ничего мадам.

Если бы Кристиана была здесь, она не стала бы его разубеждать, она-то уж наверняка бы заявила, что тоже слышит колокольный звон. Эрмантье снова сел в свой шезлонг и углубился в туманные размышления. Кристиана солгала бы. Но где доказательства, что Марселина сказала правду? А что, если Марселина тоже солгала? Допустила оплошность. Она не умела как следует притворяться. Впрочем, и сам он запутался, не мог справиться с таким множеством противоречивых мыслей. Он поискал бутылку. Марселина убрала ее. Она, верно, решила, что он слегка опьянел. И потому разговаривала с ним так резко и категорично. Еще немного, и она, пожалуй, запретила бы ему слушать этот колокол и верить в него. А между тем! Стоило ему сосредоточиться, и в ушах его снова раздавался колокольный звон, причем звучание его в точности соответствовало звучанию деревенского колокола. Этого он не сказал Марселине, но это-то его более всего и тревожило. Потому что, если бы звук этот был галлюцинацией, игрой его расстроенных нервов, он, вероятно, был бы либо выше, либо ниже и совсем иной тональности. Но тут точно такой же! Немного тягучий, с металлическим всплеском в момент соприкосновения языка с бронзовой стенкой…

Эрмантье не мог больше усидеть на месте. Ему требовалось движение именно теперь, когда его мысль, раскрученная до конца, напряженно работала, как в былые времена, очутившись на пороге нового открытия. Он вошел в дом и дольше обычного нащупывал лестницу. Неверная ориентация, ошибки и колебания — ничто его больше не раздражало. Он вошел к себе в комнату, открыл окно и облокотился на него; он прикуривал новую сигарету от окурка предыдущей, чтобы поддерживать себя в состоянии возбуждения, которое горело в его крови, словно лихорадка. И пускай даже что-то там не выдержит, лопнет, пускай он упадет замертво. Это уже не имело большого значения. Из окна он услышит «бьюик». Кристиана непременно поднимется, чтобы переодеться, прежде чем пойти разбирать в буфетной провизию. Стало быть, придется подождать. У ветра был привкус пыли и горячего песка. Эрмантье не помнил такого сильного южного ветра, горячего, палящего. Он задыхался, комкая в руке носовой платок, и все-таки жара не так угнетала его, как мысли, которые с ужасающей точностью медленно выстраивались в его сознании.

Услыхав шум подъезжающего «бьюика», он осторожно приблизился к часам и потрогал стрелки: четверть двенадцатого. Примерно так он и рассчитал. Приоткрыв дверь своей комнаты, он прислушался. Внизу раздался гул голосов, затем разговор перешел на шепот. Кристиана соизволила вступить в беседу с Марселиной и долго о чем-то говорила с ней, прежде чем подняться. Но вот наконец ступеньки заскрипели, потом стук ее тонких каблуков растворился в другом конце коридора. Через несколько минут она стала спускаться, шлепая домашними туфлями по ступенькам. Наступил решающий момент. Эрмантье включил приемник, нашел громкую музыку. От волнения у него дрожали колени. В горле стоял ком. На пороге своей комнаты он остановился. Кто-то проходил через столовую; он узнал голос Кристианы, но не мог разобрать, что она говорила. Прошло немало времени, прежде чем он снова двинулся в путь своей нетвердой походкой. Нащупав пальцами ручку двери, он прислонился плечом к стене. Он знал, какая мука ожидает его за этой дверью, и хотел собраться с силами. Потом все-таки вошел и шаг за шагом, с вытянутыми вперед руками, направился к шкафу, где Кристиана держала свои вещи. Ему пришлось обойти кресло, стол. Малейший шум мог выдать его, а ему хотелось остаться одному и один на один встретить грядущее испытание. Он резко потянул дверцу шкафа к себе и тут же принялся шарить. Пальцы его сразу отыскали шляпу и, погрузившись в широкие складки материи, замерли… Затем Эрмантье отнял руки, бессильно уронил их вдоль тела и низко опустил голову. Он старался побороть головокружение. А ведь он поклялся себе, что выдержит, но теперь задавался вопросом, сумеет ли устоять? Чудовищная, жгучая боль разъедала его пустые глазницы, которые не умели больше плакать. Он сделал глубокий вдох, чтобы разомкнуть тугое кольцо, сжимавшее ему грудь, негодуя на то, что все еще жив, цел и невредим. Если ему суждено умереть от какого-нибудь кровоизлияния, то лучшего момента не придумать. Он жаждал исчезнуть. Он достаточно пожил.

Закрыв шкаф, он пошел прочь. И уже не старался заглушить шум своих шагов. За эти несколько секунд им овладело полнейшее безразличие ко всему, но в коридоре он никого не встретил. Оправившись от первого потрясения, он как бы оцепенел, впал в беспамятство и бродил по дому, словно гость. Не помнил рисунка обоев. Забыл сосчитать двери и теперь не знал, где находится: в левом или правом крыле. Комната, куда он попал, явно была не его. Там царил странный запах затхлости и увядших цветов. Прикоснувшись к железной кровати с медными шарами, он вздрогнул: это была комната Максима. Неодолимый инстинкт привел его в эту комнату, куда он вовсе не собирался входить. Он сел на кровать, и руки его машинально стали гладить одеяло. Вздохнув, он встал: неподвижность и тишина стали ему невыносимы. Окно было закрыто. Он обошел всю комнату, потрогав мимоходом камин, ночной столик, маленький письменный стол, но Максим ничего не оставил после себя. Даже саксофон и тот исчез. На ночном столике он отыскал съежившиеся лепестки, а на письменном столе — уже совсем сухой стебелек гвоздики. Эрмантье долго катал его между пальцами, мысленно созерцая что-то, ведомое ему одному. Он забыл о сигарете, которая, погаснув, торчала у него изо рта. Время от времени он монотонным голосом произносил какие-то слова, будто человек, которого мучают страшные сновидения. Бросив стебель гвоздики, он расправил сведенные судорогой плечи, подумал рассеянно о Юбере, который должен был послать телеграмму, и вышел, даже не закрыв за собой двери. Ему хотелось еще раз вернуться туда и возобновить опыт, потому что уши, нос, руки уже не раз обманывали его. Это был последний шанс, который он давал себе перед тем, как… Он понятия не имел перед чем… Быть может, перед тем, как принять решение, если у него достанет еще на это силы. Коридор, ставший для него крестным путем, был нескончаем со своими дверьми, вроде станций, где надлежало останавливаться, чтобы прислушаться к звукам, доносившимся снизу. Марселина накрывала на стол, звенело серебро, и ему вспомнился колокольный звон. Сжав кулаки, он пошел дальше. Он мог столкнуться с Кристианой в ее комнате. Осмелится ли он объяснить ей причину своего появления у нее? К счастью, в комнате никого не было; по крайней мере, ему так показалось. Если бы Кристиана была там, она непременно заговорила бы с ним. Он снова подошел к шкафу, открыл его и протянул вперед руки. Но не нашел ничего, кроме носовых платков, свернутых чулок, пучка лаванды и стопок белья, между которыми оставалась пустота, что-то вроде гнезда, достаточного по величине, чтобы вместить шляпу. Но шляпа исчезла.

«Она сделала все, что могла, — подумал он. — Позаботилась даже об этом. Бедная Кристиана! Как ее теперь отблагодарить?»

Поздно, слишком поздно для всего и даже для того, чтобы взять руку Кристианы и сжать ее с любовью. Теперь лучше молчать, молчать и ждать. Через несколько дней, если он еще останется в живых, если сможет успокоиться и если у него достанет сил говорить хладнокровно, он скажет ей все, что думает об этом ее поступке. А до тех пор ему потребуется вся его воля, чтобы делать вид, будто он не знает того, чего любой ценой не должен знать.

— К столу! — позвала Кристиана. — Ришар! К столу!

Он торопливо отошел от шкафа и сказал в ответ хриплым голосом:

— Сейчас! Иду!

Он вытер лицо носовым платком, подождал несколько секунд. Было очень трудно не подавать вида, выглядеть естественно. Наконец он спустился по лестнице.

— Вам нездоровится? — спросила, сразу встревожившись, Кристиана.

— Да нет… Просто я задремал… И кажется, даже забыл выключить радио… Марселина, будьте любезны, подите выключите приемник.

Марселина вышла из столовой. Эрмантье развернул салфетку, удостоверился, что хлеб лежит рядом.

— В поезде было полно народу, — рассказывала Кристиана. — Но Юберу все-таки удалось найти местечко.

Она говорила вполне естественным тоном, и это помогло Эрмантье должным образом сыграть свою роль.

— Я рада видеть его таким энергичным, — продолжала она. — С тех пор как вы предоставили ему свободу действий, он стал совсем другим человеком. Он еще раз обещал мне заняться поисками Максима. И скоро мы наверняка что-нибудь узнаем.

— Вы задержались, — заметил Эрмантье.

— Я ненадолго останавливалась в деревне, — сказала Кристиана. — Загорелся амбар Пайюно, и все стали цепочкой, передавая ведра с водой. Даже били в набат. Разве вы ничего не слыхали?

— Ну как же! — молвил Эрмантье. — Мне казалось, я что-то слышу, хотя Марселина и уверяла меня в обратном…

Бедная Кристиана! Откуда ей было знать, что он трогал ее шляпу?

Глава 9

Эрмантье опять потребовал бутылку коньяка. Вот уже несколько дней он пытался одурманить себя. Ему было стыдно перед Кристианой за то, что он пьет спиртное, от которого наливалось кровью лицо и клонило в сон, но все равно даже с помощью коньяка никак не удавалось заглушить не дававшую покоя мысль. Эрмантье бродил в тоске и горе по всему дому, забывался на мгновение в кресле или шезлонге, потом шел в сад, где от жары начинала раскалываться голова. Затем возвращался принять таблетку, подставлял голову под кран, шагал по комнате от окна к двери и от двери к окну, бормоча что-то совсем невнятное. Кристиана больше никуда не выходила. Она посылала Марселину за покупками на машине. Эрмантье прекрасно сознавал, что она незаметно следит за ним исподтишка. А когда она поднималась на второй этаж, поблизости всегда кто-нибудь оставался, чтобы не упускать его из виду. Кристиана старалась как можно дольше затягивать трапезы, Марселина готовила изысканные блюда. Однако ни фаршированные ракушки, ни филе камбалы, ни редкостные бисквиты и сладости не могли отвлечь его от мрачных раздумий. Кристиана пыталась развлечь его своей болтовней, рассказывала ему деревенские новости: и о свадьбе дочери Андро с торговцем мидиями из Марана, и о бакалейной лавке Марсиро, превратившейся в чайный салон. Он вежливо слушал, не задавая никаких вопросов. И не проявлял ни малейшего нетерпения, если запаздывала почта. Кристиана читала ему письма Юбера:

«…Я принял необходимые меры в отношении наших агентов. С этой стороны, мне думается, все будет хорошо. Смету я получу на следующей неделе…»

Далее следовали соображения относительно производства лампы, от которых Эрмантье клонило в сон. А в конце Юбер неизменно добавлял несколько строк по поводу Максима:

«…Как и следовало ожидать, Максим опять уехал со своей подружкой. Если мои сведения верны, в настоящий момент он находится в Жерарме…»

Он обещал сообщать новые сведения, а Кристиана сдержанно комментировала уже полученные…

— Напрасно вы так беспокоитесь о нем, Ришар. Мальчику нужна постоянная перемена мест, он привык к беспорядочному образу жизни…

Эрмантье согласно кивал головой, затем, одну за другой, выпивал две рюмки коньяку. Потом вытягивался в шезлонге и шептал:

— Мне думается, я немного сосну, Кристиана. Ступайте на воздух, подышите.

Оставшись один, он мучился тем, что упустил момент. Часами корил себя за несвойственное ему малодушие. И, в конце концов, твердо обещал себе начать разговор ближе к вечеру, за ужином или перед тем, как пойти спать. Но потом откладывал это на завтра. И вот сама Кристиана предоставила ему удобный случай. Они пили кофе на веранде. Клеман с Марселиной только что уехали за рыбой. Погода стояла тихая. Слышно было жужжание пчел вокруг цветов.

— У вас пуговица отрывается, — заметила Кристиана. — Сейчас пришью, а позже скажу Марселине, чтобы она погладила ваш пиджак. Давно пора.

Эрмантье не готовился заранее. Он просто сказал в ответ самым естественным тоном:

— Пришейте тогда уж и черный креп к лацкану пиджака.

Вот и все. Звон чайной ложки Кристианы смолк. Эрмантье лениво вытянулся в шезлонге. Он сбросил с себя груз. Если бы знать, что это так просто, он не стал бы тянуть. Кристиана осторожно поставила чашку, он почувствовал, что она склонилась над ним.

— Не беспокойтесь, — прошептал он. — Я справился с обрушившимся на меня ударом. Как видите… Я остался жив. Теперь мы можем поговорить.

— Ришар!.. О, Ришар!.. Я в отчаянии… Если бы вы знали, как мне тяжело.

Она с волнением взяла его за руку, и ему показалось, что она плачет.

— Спасибо, Кристиана, — сказал он.

— Откуда же вы узнали?

— Ваша шляпа… Вы слишком поздно убрали ее из шкафа. Я успел потрогать вуаль.

— Да, но…

— Вы забыли о колоколе. Это был не набатный звон, Кристиана. Отличить набат от похоронного звона я еще в состоянии.

— Мне так хотелось, чтобы…

— Я знаю, Кристиана… Не плачьте. Вы вели себя безукоризненно. Юбер тоже. Я очень виноват.

Тревога, страх, неуверенность, все опасности, все призраки разом отступили. Осталась только неизбывная тихая печаль.

— Ваши недомолвки нельзя было объяснить иначе, — продолжал он. — Многие вещи я понимаю гораздо лучше с тех пор, как перестал видеть.

Кристиана еще крепче сжала его руку.

— Простите мне мою ложь, — прошептала она. — Я предупреждала Лотье, что это отвратительно. Бывают дни, когда я с ума схожу.

— Вы солгали лишь умолчанием, Кристиана. Это не так страшно. А насчет ссоры с Клеманом в буфетной — это правда?

— Да. Максим внезапно стал задыхаться. Мы сразу поняли, что дело серьезное, гораздо серьезнее, чем обычно… Я послала Юбера за Меруди… Клеман совсем потерял голову и не сумел бы справиться. Бедный парень считал себя виноватым. Он был в полной растерянности… Меруди только что лег в постель. Он сразу оделся. Все это заняло не так много времени, и все-таки, когда они пришли, Максим уже хрипел.

— Если бы телефон работал…

— Это ничего не изменило бы, Ришар. Меруди установил отек легкого. Он попробовал сделать кровопускание, но помочь уже ничем было нельзя. Ваш брат, так или иначе, был обречен. Ему следовало беречь себя, лечиться, а вам известно, какую жизнь он вел! День ото дня он угасал у нас на глазах.

— Стало быть, он не понимал всей серьезности своего состояния?

— Он! Да он строил бесконечные планы. Если бы вы знали, с каким трудом мне удалось отговорить его принять это приглашение в Ла-Боль и заставить приехать сюда отдохнуть с нами! Отдохнуть! Думается, он не понимал грозившей ему опасности.

— Это я во всем виноват.

— Да нет же, мой бедный друг. Не могли же вы вечно нянчиться с ним?!

— Он очень страдал? Он понял, что…

— Нет. Он почти сразу потерял сознание.

— Кристиана, ваши старания достойны всяческого уважения, и все-таки вам следовало сказать мне.

— Я так и хотела сделать. Но Меруди был решительно против… Он знает, насколько вы… слабы сейчас. Он посоветовал нам не торопиться, подготовить вас постепенно… Он помог Юберу перенести тело в библиотеку, это единственная комната, куда вы не стали бы заходить… Пейте кофе, Ришар. Он совсем остынет.

— Нет, спасибо… Когда Юбер выезжал первый раз, он толкал машину руками, не так ли?

— Да… И после того, как отвез Меруди домой, — тоже. Мы не хотели шуметь. Я готова была на что угодно, лишь бы не дать вам спуститься.

«Вот почему я слышал сначала, как машина приехала, — подумал Эрмантье. — Вот почему Клеман приходил наблюдать за мной. А я еще попросил его проверить, закрыто ли окно! Значит, я не ошибся. И возможно даже, вопреки всему, я вообще не ошибался!»

Эрмантье хранил молчание. Он был настолько подавлен, что не мог ни о чем думать. И все-таки знал, что скоро ему предстоит заново осмыслить и случай с персиковым деревом, и эту историю с запахом сосны — словом, все, что мало-помалу заставило его утратить вкус к борьбе и любовь к жизни. Кристиана высморкалась.

— Я предпочитаю, чтобы вы знали все, — сказала она. — Боже, какой кошмар! Эти письма Юбера, которые мне приходилось читать вам! Да и куда бы нас завели все эти хитрости? Когда-нибудь все равно пришлось бы сказать вам правду. Врачи понятия ни о чем не имеют, когда дают советы. Я каждую минуту дрожала.

— Когда утром я попросил вас поехать с Юбером в Ла-Рошель, чтобы попытаться вернуть Максима вы ездили по похоронным делам?

— Да.

— А этот визит Беллемов после обеда?

— У нас не было выхода, Ришар. Поймите меня… За телом Максима должны были приехать. Не могли же мы держать его здесь… Рядом с вами!

— Понимаю, — сказал Эрмантье.

Но к его горю примешивалось глухое раздражение из-за этого обмана, потому что в Беллемов он поверил. Кристиана вела себя так естественно! Конечно, у нее были все основания лгать, раз она получила указание врача, но как ей удалось так искусно притвориться? Разве сам он сумел бы лгать с такой уверенностью? А Юбер? Юбер, которого он считал ограниченным и чересчур робким! Юбер сыграл свою роль с не менее поразительным мастерством. Даже Клеман и тот им подыгрывал. Эрмантье вспомнились его интонации. Разве можно было уловить в его голосе мучительные угрызения совести или, скажем, простое сожаление? Одна лишь Марселина сплоховала. Она заплакала, но не из любви к покойному, а из-за пережитого волнения, а может, и от страха. Он не испытывал к ним ни малейшей благодарности. Они проявили большое умение. А такого рода ловкость всегда таит в себе чуточку презрения.

— Похороны прошли хорошо, — продолжала Кристиана. — Пришли все.

— Отпевал аббат Мишалон?

— Конечно.

— Люди, должно быть, удивлялись, что меня нет.

— Нисколько. Все сразу поняли… Вы представить себе не можете, с каким трогательным вниманием нам выражали соболезнования. Я и не думала, что к нам здесь относятся с таким уважением.

Подобное замечание было вполне в духе Кристианы Теперь-то он ее узнавал.

— В Лион вы сообщили?

— Подумав, я решила, что лучше воздержаться. Прежде всего, у Максима там были только случайные знакомые. Да и потом, вообразите себе эту девицу, которая появилась бы здесь в трауре и принимала бы соболезнования вместе с нами у ворот кладбища! Я даже Жильберте не стала писать… Были только местные. Я уверена, что Максим одобрил бы такое решение.

— А насчет могилы с кем вы договорились?

— С Лобре, разумеется. Он хоть не такой глупый. Могила — справа от распятия, рядом со склепом Дюран-Брюже… Простая гранитная плита с крестом, но очень красивая.

— А Юбер? Он опоздал на поезд?

— А вы предпочли бы, чтобы он не присутствовал на похоронах? Он уехал в полдень автобусом, вот и все, а затем пересел на ночной поезд.

— Кто расплачивался за все?

— Юбер… Вы подпишете ему чек, когда пожелаете, это не к спеху… Как вы себя чувствуете?

— Немного разбитым, но это естественно.

— А я совсем не в себе. Вы на меня не очень сердитесь?

— Нет, Кристиана. Это мне следует просить вас забыть о многих вещах. В частности, о моем дурном расположении духа. Я не слишком приятный спутник жизни.

— Бедный мой Ришар!

Она погладила его волосы, и он позабыл о своих обидах.

— Вам больно? — спросила она.

— Нет. Мне бывает плохо по вечерам. Лето в этом году слишком жаркое.

— Напрасно вы пили так много спиртного. Я не хотела раздражать вас, но Лотье был бы недоволен, если бы узнал, что…

— Ба! Лотье… Вам следовало бы отдохнуть, Кристиана. Теперь я вполне могу остаться один. Мне будет приятно думать о Максиме, вспоминать прошлое.

— Правда? Вам ничего не надо?

Она встала, подошла к нему сзади, поцеловала в волосы.

— Пока, Ришар.

Она поцеловала его! Без отвращения. В искреннем порыве. Эрмантье остался сидеть неподвижно, чувствуя себя измученным, пытаясь продлить эту сладостную минуту. Он потерял Максима. Но, быть может, обретет ее. И возможно, жизнь теперь пойдет, как прежде. Они плохо знали друг друга, вот и все. Никому их больше не разлучить.

«Ты забыл, что, может быть, скоро умрешь, — подумал он. — Забыл, что тебя щадят только потому, что ты обречен».

Он встал, чтобы прогнать эти нелепые мысли. Ему и без того тошно! Максим умер, и теперь он действительно превратился в старика. Боль и горечь снова навалились на него, плечи его поникли. Он обошел вокруг стола, волоча ногу и с шумом втягивая в себя воздух, не зная толком, на чем сосредоточить свою мысль. Он услыхал, как возвращается «бьюик», как Марселина огибает дом, чтобы отнести в холодильник рыбу или ракушки, и внезапно принял решение. Он должен поехать туда. Наступил самый жаркий час дня, там никого не будет. Он взял шляпу, в которой гулял по саду. Его ведь никто не увидит! Впрочем, какое ему дело до того, что скажут деревенские жители.

Вытянув вперед левую руку вроде антенны и перебирая в пустоте пальцами, он добрался до гаража, где Клеман орудовал ведрами с водой.

— Чем вы занимаетесь, Клеман?

— Мою машину, мсье. После рыбы в багажнике дурно пахнет.

— Закончите потом. Мне нужна машина.

— Хорошо, мсье.

Эрмантье сел на переднее сиденье, дождался, пока Клеман сядет рядом с ним и положит руку на стартер.

— Отвезите меня на кладбище.

Последовало молчание, как только что на веранде.

— Хорошо, мсье, — сказал наконец Клеман безучастным голосом.

Он был не дурак. И наверняка понял, что Кристиана, не выдержав, все ему рассказала. Теперь он опасался упреков со стороны хозяина. Но, как всегда, с привычной легкостью тронулся с места. Вот уже несколько дней Эрмантье знал, что Максим умер, но, по сути, это ничего не значило, сердцем он этого не прочувствовал. В его памяти Максим все еще оставался живым. Ведь для слепого жизнь других — это всего лишь воспоминание. Ему слышались звуки саксофона, он видел лицо Максима таким, каким оно было в прошлом году, — уже сильно осунувшимся, но по-прежнему насмешливым, видел, как он щелкает пальцами через плечо, давая понять, что чувство ответственности — не его стихия. Максим так и остался мальчишкой. И Эрмантье вынужден был признаться себе, что ничего не сделал для того, чтобы брат изменился к лучшему. Как человек, лишенный фантазии, весьма далекий от искусства, жесткий в делах промышленник, с презрением относившийся к прекрасному, он эгоистично радовался тому, что с такой полнотой воплощал в себе Максим: его беззаботности, страсти к наслаждению, его свободе и безрассудному расточительству! Максим был его прихотью, его роскошью. Другие держали яхты или скаковых лошадей, а у него был Максим, расходы которого он оплачивал. Ему следовало проявлять больше твердости. Иногда — правда, крайне редко — он пытался обуздать эту полную обаяния, ветреную натуру. Но Максим был непобедим, и стоило ему почувствовать, что его приперли к стенке, как он тут же пускался в нежнейшие излияния и всякий раз ухитрялся сломить непреклонность старшего брата, тронуть его душу. И конечно, приходилось забывать и прощать ему все. А Максим снова предавался всякого рода излишествам. Сколько раз Эрмантье силой хотел затащить его к врачу! Всем было ясно, что Максим долго не протянет: эта бледность, впалые щеки, прерывистое дыхание — куда уж больше. А его безудержная чувственность, приводившая Эрмантье в ужас! В двадцать два года Максим с огромным трудом оправился от пневмонии. Врачи предупреждали его, что он дорого поплатится, если допустит малейшую неосторожность. Однако не прошло и недели, как он уже стал любовником какой-то певицы и отправился с ней на гастроли в Австрию. Можно до бесконечности продолжать перечень его увлечений, его путешествий и покаянных возвращений, за которыми следовали все те же клятвы, хотя ни одной из них он так и не сдержал. Максиму было наплевать на свое здоровье. Его уделом стало не жалеть ни своих сил, ни денег брата, ни чувств своих возлюбленных. Эрмантье всегда опасался внезапного конца. И вот теперь он обнаружил, что все-таки потерял брата, и был безутешен. Клеман тронул его за руку:

— Мсье.

— Да?

— Мы приехали. Мсье хочет выйти из машины?

Весь во власти своего горя, Эрмантье и думать забыл о кладбище. А Клеман уже обходил машину, открывал дверцу.

— Мсье придется дать мне руку. Тут начали мостить аллею.

Камни уходили из-под ног, и, преодолев отвращение, Эрмантье согласился, чтобы Клеман поддерживал и вел его. Он понял, что дорожка свернула вправо, потом влево. Он без труда ориентировался на этом маленьком, похожем на сад кладбище, пронизанном светом, наполненном шелестом кипарисов.

— Вот здесь, мсье, — сказал Клеман.

Эрмантье поднял ногу и наткнулся на край плиты. И тут только впервые почувствовал нестерпимую муку разлуки и, несмотря на присутствие Клемана, не мог удержаться от стона, разрывавшего ему грудь. Потом в молчании мысленно стал звать: «Максим, Максим». Долгие годы ему казалось, что это он оберегает брата, а теперь вдруг стало ясно, что из них двоих слабым, беззащитным, беспомощным был скорее он сам. Он плакал без слез, всем своим искаженным мукой лицом. Эрмантье помахал рукой, как бы устраняя Клемана, но, так как шофер, видимо, не понимал, он нашел в себе силы прошептать:

— Клеман… домой… за букетом.

— Но здесь и так уже много цветов, — заметил Клеман.

— Я хочу сам… положить… несколько цветков.

Клеман заколебался. Он помнил наказ никогда не оставлять хозяина одного.

— Поезжайте! — сказал Эрмантье.

— Хорошо, мсье.

Шаги Клемана стихли, слышно было, как машина развернулась. Эрмантье подождал еще немного, затем опустился и осторожно провел рукой по камню. Камень был мелкозернистый, гладкий на ощупь, словно шкурка, и теплый, будто живое существо. Сам не зная почему, Эрмантье почувствовал некоторое облегчение. Максиму, который так любил красивые костюмы, тонкое белье, мягкую кожу, ему будет хорошо здесь, в этом затерянном уголке вандейской земли, где не было слышно ничего, кроме шума ветра, пения птиц и глухого морского прибоя.

«Прости! Прости, Максим!» — мысленно обратился к нему Эрмантье.

Ему хотелось вознести молитву, но он позабыл все молитвы, которые знал в далеком детстве. Всецело поглощенный работой и борьбой, у него не оставалось времени подумать о смерти. А уж тем более о жизни в ином мире. Хотя, вопреки обещаниям священников, никакой иной жизни, возможно, и нет. А между тем он всей душой надеялся, что для Максима не все еще кончено. Ради Максима он даже готов был веровать и неловко перекрестился. И снова рыдания подступили к горлу. Может ли он теперь вернуться в. Лион? Снова покинуть брата, которого не сумел уберечь? Не лучше ли уступить Кристиане и отложить возвращение? Каждый день он будет приносить сюда цветы. И говорить тихонько: «Я здесь, Максим. Я здесь».

Впрочем, на много ли он переживет его? Быть может, его самого еще до конца года положат здесь под соседней плитой? Он так и не собрался купить участок на лионском кладбище. Эрмантье не из тех людей, что возводят для себя пышные мраморные склепы, охраняемые ангелочками, куда из поколения в поколение штабелями складывают трупы. Эрмантье разбросаны по всей земле Морвана, и могилы их зарастают сорной травой. А он с миром почиет здесь, рядом с Максимом. И Кристиана поймет его…

Он протянул руку к цветам, уже увядшим, судя по терпкому запаху. Цветы спалило солнце, стебли стали ломкими, словно хворост в вязанках. Кристиана была, конечно, очень занята… Но она могла бы послать Марселину. Он потрогал венки, казавшиеся огромными. Что же было написано на лентах? Моему брату? Моему безвременно ушедшему брату? Максиму? Надо будет убрать эти венки, они не понравились бы покойному. Пускай будет голая плита, в которой отражаются облака. Он нащупал ногой окружавший могилу гравий, сделал три шага. Пальцы его наткнулись на крест. Лобре хорошо поработал. Крест вырублен из того же гранита, что и плита. Высокий, с широко раскинутыми крыльями. А вот и надпись. Он без труда разобрал конец одного слова:

…МАНТЬЕ
Буквы были выдержаны в строгом стиле. Пальцы Эрмантье спустились ниже, отыскали дату: 1948. Подвинув руку чуть влево, он прошептал, следуя линии начертанных цифр и букв:

18 июля 1948
И еще левее:

23 февраля 1902
Ну вот, теперь ошибся. Он пожалел о том, что пренебрег шрифтом Брайля, который наверняка помог бы ему теперь. Не теряя терпения, он заново начал свое исследование, пытаясь представить себе значки, контуры которых нащупывали его пальцы. Но как не узнать 2 и 3? И первую букву слова «февраль», да и вообще все семь его букв? Максим родился в апреле. Это всего, шесть букв. А Лобре выгравировал слово из семи букв… Февраль!

Он чуть было не рассердился. 23 февраля 1902 года! Это же была дата его собственного рождения. «Ну вот, — проворчал он, — если сам чего-то не проверишь…» Между тем Кристиана должна была знать дату рождения Максима. Юбер, впрочем, тоже. У них на руках были документы покойного. Время их, правда, обоих подстегивало. К тому же они несколько растерялись. Вот и перепутали. А в день похорон в молчаливой суете церемонии не заметили ошибки. Это вполне простительно.

Надо будет предупредить Лобре, попросить его сделать другой крест. Расходы не имеют значения! Бедный Максим! Видно, до самого конца ему суждено быть жертвой кощунственного легкомыслия!

Эрмантье вернулся к верхней строчке. Лучше уж проверить все заново, прежде чем обращаться к Лобре. Он еще раз проверил имя:

ЭРМАНТЬЕ
Интересно, дала ли Кристиана двойное имя Максима? Максим-Анри? Нет, пальцы его обнаружили только одно имя, имя, которое трудно было разобрать, но только не Максим… и не Анри…

Что такое?

Встав коленом на плиту и подмяв венки, он водил обеими руками снова и снова, потом наконец поднялся, не веря самому себе, вытер обшлагом рукава заливавший лицо пот. На этот раз он, видно, и в самом деле терял рассудок. Эрмантье подождал, пока сердце его успокоится. К воротам кладбища медленно подъезжала машина. Это возвращался Клеман. И тогда быстро, точными и ловкими, как у взломщика, движениями, он снова ощупал камень, почувствовав, как все его тело захлестывает ужас. Теперь уже он мог прочитать надпись целиком:

РИШАР ЭРМАНТЬЕ
23 февраля 1902 — 18 июля 1948
Усопшим, которого напутствовал у раскрытой могилы кюре, усопшим, над которым служки размахивали кропилом, был он сам. Отныне для всякого, кто остановится у этой могилы, Ришар Эрмантье больше не существовал. С 18 июля он покоился под массивной гранитной плитой.

Ботинки Клемана заскрипели по гравию. Эрмантье инстинктивно вышел на аллею. Возле этого креста он ощущал себя в чем-топровинившимся. Он уже не думал о Максиме. Он вообще ни о чем не думал. Его охватил страх. Панический страх. Он превратился в несчастного, запуганного человека, который от всего отступился.

Шаги замерли рядом с ним.

— Вот цветы, — сказал Клеман.

Глава 10

Взяв цветы, Эрмантье положил их на плиту и соединил руки, как для молитвы. Внешне он был невозмутим, да и вообще, пожалуй, не страдал. Он только старался держаться на ногах, и в то же время ему нестерпимо хотелось лежать где-нибудь в прохладе комнаты, ни о чем не думая, словно мертвецу. Да он и есть мертвец. Об этом свидетельствовала надпись на могиле. Все было готово, чтобы принять его прах. Может, он был всего лишь тенью, упрямо цеплявшейся за жизнь? А между тем он чувствовал, как мышцы его напрягаются от усилия, а тело клонится к земле, словно дерево под ударом топора.

— Мсье лучше вернуться, — сказал Клеман. — Солнце сегодня припекает.

Он только кивнул головой, не в силах вымолвить ни слова. Ему не следует слишком расточительно расходовать свой голос, свое дыхание. Пот струился по его щекам; одежда плотно облегала тело, словно мягкий, горячий панцирь. Нет, он не был мертвецом! Ну тогда, значит, приговоренным!

— Мсье следует надеть шляпу.

Клеман подобрал лежавшую на плите соломенную шляпу и сунул ее в руку Эрмантье. Солома была жесткой, хрустящей. Эрмантье пощупал ее, чтобы удостовериться. Эта жалкая садовая шляпа обрела вдруг огромное значение. От нее веяло чем-то дружеским, вполне реальным, подлинным. Эрмантье медленно нахлобучил ее на голову, ему вспомнился похоронный звон. Никто не станет звонить в колокол, если нет похорон. Как никто не станет высекать дату смерти на пустой могиле… На пустую могилу цветов не кладут… Могила была не пустой. Там лежал Максим.

Эрмантье, к стыду своему, почувствовал облегчение. Он пошевелил языком, губами.

— Пошли, — молвил он.

Значит, там лежал Максим? Максима похоронили под его именем? Не может быть! Доктор Меруди ни за что бы не согласился… Черт возьми! Да приходил вовсе не Меруди. Кристиана солгала.

— Погодите! — сказал Эрмантье. — Не так быстро!

Он спотыкался о камни и вынужден был уцепиться за руку Клемана. Сильно болел затылок. Эрмантье внимал непроницаемой кладбищенской тишине, нарушаемой лишь шелестом верхушек кипарисов, похожим на журчание ручейка. У него было такое ощущение, будто он грезит наяву, пытаясь собрать воедино разрозненные части какой-то несвязной головоломки. Итак, позвали, стало быть, другого врача, видно, нового. Ладно. Ему сказали, что умирающего зовут Ришар Эрмантье. Откуда ему было знать? Он подписал разрешение на захоронение. Хорошо. Ну а потом? Очень просто — предъявили необходимые документы, удостоверение личности, свидетельство о браке; его бумаги лежали внизу, в гостиной, вместе с документами Кристианы. Служащий зарегистрировал смерть. Вот и все! Конец. Великого Эрмантье не стало, он исчез. Кюре прочитал у гроба отходную, окропил его святой водой. Reguiescat in pace.[11]

Эрмантье представлял себе всю деревню, выражавшую соболезнования вдове, а в Лионе — закрытые на целый день заводы. Слышал телефонные разговоры в конторах, квартирах, в телефонных будках: «Эрмантье умер… Мне только что сказали… Теперь многое изменится!» Ибо никто, разумеется, не упоминал о картеле, но все об этом думали. Юбер и Кристиана будут куплены, сметены, им уготовано место статистов. Патенты, лампа — все пойдет с молотка на аукционе.

— Вот и машина, мсье.

Эрмантье плевать на машину. До него постепенно начинал доходить смысл этой махинации. Юбер испугался. Еще несколько недель, и развернулась бы самая настоящая битва. Назад хода нет, и никакой возможности договориться с взбесившимися противниками. Поэтому он предпочел сразу сдаться, подчиниться картелю и получить определенные гарантии на сохранение своих интересов. Теперь все было ясно! Кристиана тоже отказалась от борьбы и вступила в переговоры. Тем хуже для слепого! Он ведь так и так обречен!.. Эрмантье откинулся на подушки сиденья. В машине его растрясло, к горлу подступила тошнота. Почему же медлит смерть? Ей следовало поразить его там, на кладбище, избавив от необходимости копаться во всей этой грязи. А бумаги, которые он подписывал вот уже несколько месяцев, полагая, что улаживает текущие дела… Может, это и были какие-то уступки, соглашения? Может, он сам заявил уже о своей капитуляции, полностью разорился? Да и существует ли еще его фирма? Может быть, она стала всего лишь филиалом? А у него самого не осталось ни единого су после такого количества доверчиво подписанных чеков?

Все эти вопросы один за другим вспыхивали у него в голове, излучая зловещий свет. Он опустил стекло, но воздух был липким, вязким из-за обилия запахов, из-за обилия жизни. На этот раз он проиграл. Превратился в ничто, в нуль и даже не числился больше в живых. Он не мог ничего предпринять. Написать? Но его письма перехватят. Да и кому писать? Что объяснять? Ведь во всех газетах было объявлено о его смерти! Все газеты поместили его фотографию, снабдив ее коротенькой биографической справкой! Кто вспомнит о нем завтра? В барах или за кулисами маленьких театриков поговорят еще, возможно, о Максиме. Но кто догадается о том, что произошло? Все прекрасно знали, что Максим — парень легкомысленный, жизнь ведет беспорядочную и может пропадать где-нибудь по нескольку месяцев. Так что Максима тоже скоро забудут. И нечего пытаться что-либо предпринять.

— Не угодно ли мсье выйти?

Машина остановилась. Клеман взял его за руку, чтобы помочь, а Эрмантье чуть было не вскрикнул, ибо Клеман-то знал правду. Почему же он молчал? А Марселина? Ясно, они были сообщниками. Их купили. Они говорить не станут.

Эрмантье почувствовал под ногами цемент.

— Все в порядке… Я дойду сам.

Он пошел по аллее, да аллея ли это? А что, если он вновь заблудился в хитросплетениях лабиринта? Мир вокруг него походил на прогнившую, безобразную декорацию. И невидимые существа со всех сторон показывали на него пальцами. Сзади послышалось мяуканье. Ему захотелось ускорить шаг. Он дошел до того предела, когда и самые выносливые просят пощады. И Кристиана позволила это! Она согласилась принять участие в этой жуткой игре!.. Пальцы его наткнулись на окна веранды. В своем смятении он прошел мимо двери, и ему пришлось нащупывать дорогу руками и ногами. Кто-то проходил через комнату.

— Это вы, Марселина?

— Да, мсье.

— Где мадам?

— Она…

Пауза. Эрмантье решил, что Марселина сейчас скажет: «Она занята», но Марселина продолжала:

— Она у себя в комнате. Сейчас я ее позову.

— Нет-нет! Не тревожьте ее.

Вялой, нетвердой походкой он снова двинулся в путь, поднялся по лестнице. На последней ступеньке ему пришлось сесть, и он швырнул назад, в коридор, свою дурацкую шляпу человека не у дел. Затем снял очки и машинально протер их. В доме было прохладно, тихо, казалось, он дремлет среди цветов. Не важно! Если Кристиана спит, он ее разбудит. Пришло время поговорить откровенно, покончить раз и навсегда с мучительными сомнениями. Поднявшись, он кончиками пальцев нащупал стену. Что она может придумать в свое оправдание? Как объяснить надпись на могиле? У двери он остановился. Нет, жалость тут ни при чем, она ничего не объясняет. Жалость едва ли осмелится зайти так далеко в обмане. Он постучал и, не дожидаясь ответа, толкнул дверь. Послышался приглушенный крик:

— Боже мой, Ришар, откуда вы явились? Вам плохо?

«Должно быть, я выгляжу ужасно: весь красный, лоснящийся от пота», — подумал Эрмантье. По звуку он понял, что она подвигает ему кресло. Жестом он остановил ее.

— Я только что с кладбища, — молвил он. — Совершенно случайно я коснулся надписи. И прочел.

— Вы прочли!

— Да.

— Мой бедный друг!

Он сам был очень взволнован и не решался высказать вслух заранее приготовленные фразы. Теперь, оказавшись лицом к лицу с Кристианой, он в общем-то готов был смириться со всем. Со всем, кроме предательства с ее стороны. Она, стало быть, так и не поняла, что, стоило ей сделать первый шаг…

— Ришар!

— Нет, — прошептал он, — молчите. Я знаю, что вы хотите сказать… Лотье не велел вам говорить мне правду. Мне уже не суждено вернуться в Лион. Я не способен управлять заводом…

— Но…

— Оставьте! Вы считали меня жалким психом.

— Да нет же! Вы ошибаетесь, Ришар. И лучшее тому доказательство — то, что мы оставили вас дома. Лотье хотел поместить вас в психиатрическую больницу.

— Но разве это причина, чтобы…

— Вы не знаете всего… Прошу вас, выслушайте меня спокойно… Присядьте… Мне будет легче, если вы сядете.

— Ладно.

— Лотье опасался не только за ваше… здоровье. Но и за нас.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ничего, Ришар… Думаю, вы меня поняли… Он боялся, что в один прекрасный день вы можете стать… опасным.

— Я… опасным?

— Вы перенесли тяжелейшую операцию. А ведь у вас, вспомните, всегда была склонность считать, что вас кто-то преследует.

— И из-за этого надо было подделывать могилу?! — воскликнул Эрмантье.

— Ну вот видите! — сказала Кристиана. — Еще ничего не знаете, а уже горячитесь. Наверное, мне не следовало…

— Опережать события.

— Умоляю вас, Ришар. Помогите мне… Так мучительно говорить то, что я должна сказать… Да, я предпочла, чтобы вас считали умершим. После всего, что вы сделали, после того, чем вы были, я не хотела, чтобы узнали… правду.

— Значит, для вас важнее всего мнение окружающих!

— О нет!.. Я это сделала из гордости. Вы полагаете, что вы один страдаете?

Всхлипнув, она села рядом с ним.

— Почему у нас никогда не хватало мужества поговорить? Возможно, нам удалось бы избежать зла, которое мы причинили друг другу. Ошибка наша заключалась в том, что мы хотели жить, как раньше. Лотье следовало сказать вам, что вы…

— Что я обречен.

Голос Кристианы дрогнул.

— Не знаю, — сказала она. — Такие слова приводят меня в ужас. Сделайте усилие. Разве я виновата, что хотела устроить для вас здесь пристанище? Вы что, несчастливы в этом доме? Разве это не лучшее решение? Здесь вы не будете зря утомляться. А дела ваши вполне может вести Юбер…

— Нет, — отрезал Эрмантье. — Но это мелочь среди всего прочего. Важно другое, Кристиана. Вполне возможно, что в ближайшем будущем какой-нибудь приступ унесет меня в могилу, кроме того, я могу потерять рассудок, покончить с собой, да мало ли что еще… Но не исключено также, что я выдержу.

— Довольно, Ришар!

— Не бойтесь, — продолжал Эрмантье. — Я совершенно спокоен. И раз уж все случившееся не добило меня, есть шансы, что предсказания Лотье не сбудутся или по крайней мере сбудутся не сразу. Что тогда? Что означает эта надпись на могиле? А? Смелее, Кристиана! Теперь самое время проявить мужество и поговорить откровенно… Надпись эта означает, что вам нужна моя смерть… О, не обязательно настоящая, но, во всяком случае, вполне легальная, официальная… из-за картеля.

Он протянул вперед руку, пытаясь отыскать руку Кристианы, а найдя, крепко сжал ее.

— Верно я говорю? Юбер хотел капитулировать. И сразу ухватился за эту возможность. Ведь это он подал идею воспользоваться смертью моего брата?

— Да.

— Стервец.

— Вы несправедливы. Разве вы можете с уверенностью сказать, что выпуск вашей лампы пройдет успешно? Можете дать слово, что тут нет никакого риска?

— Конечно нет. Но счастья попытать стоит. Я это дело могу выиграть.

— Теперь, может, и нет, Ришар… Мне не хотелось бы настаивать, но поймите же, наконец, в какое положение вы нас ставите. Вы признаете, что только вы можете добиться успеха в этом деле, но… вы уже не тот человек, каким были раньше. А вы подумали о Юбере, о заводе, обо мне? Если дело провалится, мы будем разорены… Однако вам нет дела до чужих денег. Противостоять картелю вас толкает… гордыня.

— Нет, — сказал Эрмантье. — Не гордыня. Во всяком случае, не только гордыня… Мне хотелось добиться вашего уважения, Кристиана. И если я говорю «вашего уважения», то потому лишь, что не решаюсь произнести…

Он еще крепче сжал руку жены.

— Мне легче говорить о цифрах, чем о чувствах, — продолжал он. — Наверное, я далеко не всегда был идеальным спутником… Но я был бы счастлив добиться успеха… ради вас! Я был бы счастлив, если бы люди кланялись вам чуть ниже обычного и умолкали бы при вашем появлении. Кристиана, могущество в руках женщины — это так прекрасно! Это все, что я мог принести вам в дар, но зато никто другой не мог вам этого дать. Не говорите мне больше об этом несчастном Юбере. Он делает что может, в этом я с вами согласен. Но он из породы людей трусливых, мелочных, всегда готовых увильнуть в решающую минуту. Словом, чиновник. А я, Кристиана, я… Если бы вы согласились помочь мне…

Он ударил себя кулаком в грудь.

— Вы не представляете, сколько еще тут силы! Надо было только поверить мне, Кристиана. Я, конечно, медведь, но медведь — это сила. И преданность. А ведь я ничего бы не просил взамен, лишь иногда немного ласки… и даже не ласки — просто внимания, нежного слова.

— Ришар!.. Умоляю вас, успокойтесь!

— Не желаю. Надоели мне тихие, спокойные люди с их мелочными расчетами и мелкими интересами. Одно только слово, Кристиана, соглашение подписано?

— Нет.

— Когда Юбер должен его подписать?

— Не знаю. Через несколько дней. Он все еще никак не решится.

— Не решится! Узнаю его. Вот уже сорок лет, как он не решается жить. Что ж, может, еще не поздно начать. Пропадать так пропадать, и лучше уж подохнуть в бою. Телеграфируйте ему, Кристиана. Запретите ему подписывать. Пока еще хозяин я, слышите! Он согласится. Ничего не поделаешь, придется согласиться. Плевал я на его миллионы! Если он их потеряет, значит, они ему были не по плечу. Но если я выиграю, он станет в десять раз богаче. Сейчас я ставлю его деньги против своей шкуры. Я запрещаю ему колебаться.

Он встал, обогнул кресло, в котором сидела Кристиана, и, наклонившись к ней, сказал тихонько:

— Кристиана, Лотье ошибся. Что бы ни случилось, я никогда не стану опасным для вас. Даже если бы я сошел с ума, никогда я не причинил бы вам зла. Я на вас не сержусь. Вы приехали сюда, чтобы не спускать с меня глаз. Вы изолировали меня, поместили отдельно от всех, относились ко мне, как к душевнобольному, но мне это безразлично. Позвольте мне только провести отсюда мою последнюю битву. Ради вас, Кристиана. Потому что мне хотелось бы…

Внезапно он прислонился щекой к щеке жены.

— Все было бы так легко, если бы вы меня любили!

Кристиана не шевелилась. С необычайной нежностью Эрмантье закрыл ей глаза рукой. И ощутил под пальцами влагу слез.

— Ах, Кристиана, — прошептал он, — я на это не надеялся…

Он долго молчал, весь сжавшись, ибо чувствовал себя беззащитным перед лицом счастья.

И тут уловил запах. Сначала он решил, что это ему почудилось. Не двигаясь, он старался определить, откуда исходит запах. Это мог быть букет, которому забыли сменить воду. Разве некоторые цветы, увядая, не пахнут лакрицей? Однако, это был не запах увядших цветов.

Эрмантье услыхал едва слышный скрип и понял, что никакой ошибки быть не может. Пахло лакричными пастилками.

Он неторопливо распрямился, убрал руку, закрывавшую глаза Кристианы. Никто не мог услыхать бешеные удары его сердца.

— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо, Кристиана… Я не забуду…

Голос его звучал неуверенно, но так оно, пожалуй, было лучше. Он отошел от кресла. Шаг. Два шага. Три шага. Теперь он стоял посреди комнаты.

— Куда вы? — спросила Кристиана.

— Пойду отдохну. Мне надо немного поспать.

Поспать! Спать ему отныне нельзя. Но надо было как-то отвлечь ее внимание. Он отыскал дверь, нашел в себе силы обернуться и послать улыбку. Улыбку, искаженную тревогой. Он вышел и заспешил в конец коридора. Ах, побыть наконец одному! Не думать больше обо всей этой мерзости. Повернув голову, он прислушался. Ему показалось, что сзади кто-то идет. Но нет. Они не осмелились бы. Пока еще нет!

Он бросился к себе в комнату, запер дверь на ключ и закрыл окно. Как узнать, есть ли кто в комнате? На мгновение он заколебался, собрался было поискать за шкафом, под столом, под кроватью. Но потом решил, что Клеман, верно, помогает Марселине готовить ужин. Нет, он, видимо, был один. Сполоснув лицо в туалетной комнате и даже не вытерев его, он пошел и лег… Итак, Юбер — ее любовник. Он имеет право входить к Кристиане, когда ему вздумается. Сидел там, посасывая свои пастилки, и наслаждался комедией, разыгранной его любовницей. Он все видел, все слышал. И возможно, жестами подавал ей советы. Но ведь Кристиана действительно плакала. В этом он нисколько не сомневался. А что, если Юбера там не было? Ну да, как же! Просто она умела плакать с такою же легкостью, как умела лгать, вот и все. С каких же пор они задумали это дело? С тех пор, как Кристиана представила Юбера и он стал его компаньоном? Или после несчастного случая? Как знать? А он ни о чем не догадывался. Считал ее холодной алчной эгоисткой. Зато с Юбером…

Эрмантье ворочался в постели. Каждая новая мысль обжигала его, словно едкая кислота. Он выступал в роли мужа-просителя. Юбер же самодовольно выслушивал его крики, обещания, жалкие протесты и нежные излияния. Этот ничтожный тип, которого раньше, когда у Эрмантье были глаза, ему ничего не стоило раздавить, теперь решил отыграться. Смешно до слез! Бедняга Эрмантье! А ты еще гордился своею силой, своим успехом! Тебе казалось, будто ты один знаешь пределы своих возможностей! Ты тешил себя сознанием собственного превосходства, полагая, что внушаешь им страх!..

Старая Бланш обо всем догадалась, поэтому ее и прогнали, поэтому она и не хотела возвращаться. Клеман тоже знал. И Марселина знала. Как они, должно быть, потешались! Даже Максим и тот…

Нет. Только не Максим. Максим никак не мог! Нет, Максим ни о чем не догадывался… Лежа ничком, почти касаясь пола свесившейся рукой, Эрмантье замер. Максим? Вздор. Зачем подозревать Максима? Он приехал как друг. Ему, верно, сказали, что брат тяжело болен. А обо всем остальном он, конечно, понятия не имел. Иначе не стал бы молчать. Нет, Максим тут ни при чем… Он вовремя умер. Ему повезло.

Эрмантье приподнялся на локте и расстегнул ворот. В этой наглухо закрытой комнате воздух казался затхлым, тяжелым.

«До чего же скверно!» — вздохнул Эрмантье.

И все-таки ему хотелось разобраться в обрушившемся на него несчастье, постичь до конца чудовищный обман. Ибо Кристиана наверняка обманывала его и во многом другом. Она была любовницей Юбера и, значит, готова была выполнять любые его требования. Завод, банковский счет — все перешло в его руки. Мало того, они увезли его в поместье, чтобы полностью обезвредить. И возможно даже, нарочно пытались помутить его разум, прикрываясь словами Лотье, которых тот никогда не произносил. Их искусные недомолвки… Их притворное сочувствие… А теперь еще эта могила!

«Если бы я все-таки решил вернуться в Лион, — подумал Эрмантье, — что бы они сделали?»

Вопрос этот настолько разволновал его, что он сел и закрыл лицо руками. Да. Стоит ему только высказать намерение уехать… На что они пойдут, стремясь помешать этому? Но даже если предположить, что он безропотно смирится, все равно их планы в любую минуту могут сорваться. Их может разоблачить первый встречный. Стоит кому-то заметить слепого в саду или на кладбище… и вся махинация рухнет. Разразится скандал. Трудно себе представить, что они этого не предполагали…

«Вот именно, — пришел к заключению Эрмантье. — Потому-то Юбер и вернулся».

Ибо Юберу следовало находиться не здесь. Он должен был быть в Лионе. Зачем он вернулся тайком? Впрочем, может, Юбер вообще никуда не уезжал, может, он только сделал вид, что уезжает? Но и в том, и в другом случае почему он скрывается?

Эрмантье даже застонал, хотя по-прежнему не шевелился. На этот раз истина открылась ему со всей очевидностью! Вначале Кристиана с Юбером, возможно, намеревались просто держать его в заточении. Однако смерть Максима изменила их планы. А так как он, Эрмантье, на вполне законном основании считался мертвым, им оставалось только привести в соответствие с документом существующее положение дел. Причем без всякого риска. Яма в парке. Очень просто. Как знать, может, все будет кончено сегодня же вечером.

Эрмантье встал и закурил сигарету. Главное — не терять достоинства. Не доставлять им этого последнего удовольствия. Он снова направился в туалетную комнату, умылся и причесался. Затем потрогал стрелки каминных часов. Половина восьмого. Через несколько минут его позовут ужинать. Он открыл окно. Теперь это уже не имело значения. Над самой крышей со свистом носились стрижи. От раскаленной земли веяло запахом сена. Пока еще он не испытывал ненависти к Кристиане. Что же касается Юбера… Он с удовольствием задушил бы его, но Юбер появится лишь в нужный момент, чтобы нанести последний удар. Облокотившись на окно, Эрмантье, казалось, дышал свежим воздухом. Не исключено, что Клеман наблюдает за ним из сада. Но Клеман не мог прочитать его мысли. А Эрмантье задавался вопросом, каким образом они собираются это осуществить. Юбер наверняка боится крови. Кристиане, конечно, хотелось покончить с этим как можно скорее. Она жестока, но слишком хорошо воспитана, чтобы идти напролом. Тогда, стало быть, яд?

— Ришар!

Это она. Как всегда по вечерам, она звала его снизу, стоя у лестницы.

— Сейчас! Иду! — крикнул Эрмантье.

Вздохнув, он медленно пересек комнату. И никто никогда не узнает! Это было самое страшное. Он вышел в коридор. Где сейчас Юбер? Все еще прячется в комнате у Кристианы или же расхаживает по дому на цыпочках, по-прежнему одетый во все черное и, как всегда, отменно корректный? Эрмантье направился к лестнице. Сзади тихонько потрескивал паркет. Сегодня опять было так жарко! Ступенька за ступенькой он добрался до низа.

— К столу! — сказала Кристиана. — Вы, должно быть, проголодались!

Голос ее звучал ласково, заботливо. И то верно, разве они не помирились? Он сел за стол, спиной к веранде.

— Марселина приготовила холодный ужин, — продолжала Кристиана. — Я подумала, вам это больше должно понравиться.

Она позвонила в колокольчик.

— Марселина! Можете подавать.

Глава 11

Юбер был, конечно, тут. А может быть, и Клеман. Готовые вмешаться, унести тело. «Я теряю самообладание, — подумал Эрмантье. — В присутствии Кристианы ничего не случится. Она не сможет этого вынести. Но зато после кофе, когда я останусь один, вот тогда…»

— Хотите еще немного салата? — спросила Кристиана.

— Нет, спасибо.

— Вы не голодны?

— Нет.

Марселина переменила тарелки. Он услыхал, как Кристиана наливает ему в стакан вино. Осторожно попробовал его, но не обнаружил никакого подозрительного привкуса. Марселина поставила новое блюдо.

— Кусочки хека под майонезом, — сообщила Кристиана.

— Мне чуть-чуть, — сказал он.

— Но вы попробуете майонеза? Марселина приготовила его специально для вас, положила побольше горчицы.

В голосе ее никакой фальши и никаких следов волнения. Если не считать, конечно, избытка любезности и подчеркнутого интереса.

— Капельку, попробовать, — прошептал он.

Зачем столько горчицы? Кончиком вилки и ножа он перевернул кусок рыбы, раскрошил его, чувствуя себя под прицелом чужих взглядов. Если он засомневается, не будет есть, то Юбер, Кристиана, да все, все они поймут, что он разгадал их игру, и уже не станут дожидаться окончания ужина, чтобы нанести удар. Нож и вилка Кристианы спокойно постукивали по тарелке. Он поднес кусок ко рту, понюхал майонез. Ничего не поделаешь! Едкий и острый запах горчицы скрывал, быть может, саму смерть.

— У рыбы слабый привкус, — заметила Кристиана. — Сейчас очень трудно сохранить ее свежей.

Она заговорила о сыне Одро, оптовом торговце дарами моря. Почему вдруг у нее появилась такая потребность непрерывно болтать? От чего она хотела отвлечь его внимание? Что можно подмешать в майонез? Мышьяк? Или снотворное, чтобы лишить его всякой возможности защищаться? Кристиана явно перестаралась. У него было такое ощущение, что его хек плавает в соусе. Каждый кусок обжигал ему язык. Какое количество яда он уже принял? Он отложил вилку.

— Есть что-то сегодня совсем не хочется.

Он полностью был в их власти. У него не оставалось ни малейшего шанса вырваться от них. Подумав хорошенько, он понял, что совершенно напрасно рассчитывал на жалость Кристианы. С самого начала игру, конечно, вела она. И именно она заставила Юбера действовать. Множество самых разных фактов приходило ему на память, укрепляя его в этой мысли.

— Марселина, фрукты, пожалуйста.

— Извините, — сказал он, — но я, пожалуй, ничего больше не буду.

— Выпейте хоть чуточку компота.

Трудно было изобразить большее участие. Эрмантье сложил салфетку.

— Нет, спасибо.

— Вы не больны?

В голосе слышалось неподдельное беспокойство. Может, в этот самый момент она вглядывалась в него, пытаясь уловить в его чертах первые признаки недомогания. Может, остальные тем временем медленно приближались к столу. А между тем чувствовал он себя вполне нормально. Неужели вся эта история ему только снилась, неужели он сам выдумал этот кошмар? Он встал из-за стола.

— Кофе я выпью на веранде.

— Как хотите.

Он тяжело пошел к двери. Кристиана последовала за ним. «Это случится сейчас, — решил он. — Чего им больше ждать?» Ему вспомнилось, что он на голову выше и Юбера, и Клемана. Спереди они не осмелятся на него напасть. Впрочем, все эти дурацкие предположения ничего не стоили. Бояться следовало только яда, причем яда, действующего молниеносно, а вовсе не такого, который оставляет время на раздумья и постижение чего-то. Значит, майонез был совершенно безвреден. Тогда кофе…

— Не хотите сесть в шезлонг? — спросила Кристиана.

На этот раз голос ее дрогнул. Правда, настолько незаметно, что в другое время Эрмантье не обратил бы внимания.

— Нет, — сказал он. — Я на одну минутку. Спать хочется… Завтра, надеюсь, будет лучше.

Он подвинул стул к плетеному столику. Кристиана налила кофе, положила сахар. Ничего, кроме позвякивания серебряной ложечки, он не услыхал. И снова у него промелькнула прежняя мысль: «А что, если все это существует только в моем воображении?» Но он тут же отбросил ее. Если его одолеют сомнения, он пропал. Ни в коем случае нельзя поддаваться сомнениям. Он был уверен, что Юбер здесь, и знал, что означает его присутствие.

— Марселина заварила слишком крепкий, — сказала Кристиана. — Хотите еще кусочек сахара?

— Нет.

Кристиана тихонько дула на свою чашку. Ему показалось, что он слышит, как она пьет. Во всяком случае, ее чашка слегка постукивала по блюдцу — верно, чтобы обмануть его. Стараясь выиграть время, он закурил сигарету. Кофе стоял тут, рядом, и ему придется выпить его. У него не было никаких резонов отказываться. Если он скажет, что кофе чересчур горек, его прикончат в коридоре второго этажа или у него в комнате. Юбер наверняка все предусмотрел. Взяв чашку, он поднес ее ко рту. Ложка Кристианы замерла. От кофе исходил приятный аромат. Эрмантье едва прикоснулся к нему губами, сделав вид, будто выпил несколько глотков. Он немного стыдился того, что с таким упорством борется за свою жизнь. Жизнь он больше не любил, но еще не утратил вкуса к борьбе. Он вытянул руку, собираясь поставить чашку, наткнулся на край стола, и хрупкий фарфор раскололся в его руке, расплескав горячую жидкость…

— Мой бедный друг… — начала Кристиана.

Ей с трудом удавалось скрыть свой гнев, свою досаду.

— Извините меня, — жалобно пробормотал он.

— Марселина… Соберите, пожалуйста, осколки и вытрите… Принесите другую чашку.

— Не стоит, — тихо сказал Эрмантье. — Мне лучше пойти спать. Доброй ночи, Кристиана.

Самое трудное было идти, не ускоряя шага и сохраняя походку вконец измученного человека. Он разыграл свой уход безукоризненно, но у начала лестницы вынужден был остановиться. Грядущее испытание отнимало у него все силы. Держась одной рукой за стену, другой — за перила, он потихоньку поднимался, вслушиваясь в молчание дома. Сзади никого не было, но опасность могла притаиться впереди… Занесенная дубинка или наведенный на него револьвер… Если так будет продолжаться и дальше, он не выдержит… Вот и лестничная площадка. Мир пока еще не рухнул. Жизнь его была сродни существованию ничтожной личинки, которую в любой момент мог раздавить чей-то каблук. Он продвигался вдоль коридора, огромный, могучий, побежденный. Войдя в свою комнату, он запер дверь на ключ, повертел головой, пытаясь распознать по едва уловимому движению воздуха приближение врага. Нащупал выключатель. Свет не был включен. Пройдя через комнату, он потрогал лампочку ночника. Она была холодной. Значит — никого. Ни Юбер, ни Клеман не решились бы наброситься на него в темноте. Но достаточно ли сейчас темно? Он нашел часы, пощупал стрелки. Девять часов. Сумерки, верно, наполнили комнату красноватым светом, которого вполне было достаточно для того, чтобы… Нет! Раз ничего не произошло, стало быть, опасность временно отступила. Они, наверное, рассчитывали на кофе, а теперь все четверо строят новые планы — уже на завтра.

Эрмантье громко зевнул и упал на кровать, пружины которой долго не могли успокоиться. Если кто-то подслушивает… ибо возможно всякое… то человек этот перестанет опасаться. Оставалось только ждать. Главное — не уснуть. Скрестив руки на затылке, Эрмантье расслабился. Ему так хотелось ни о чем не думать!.. Он до того устал страдать! Но вот наконец на него снизошел вечер. Овевавшая его лоб прохлада говорила ему, что уже темнеет и что избавление близко. В полночь они все лягут спать. Они тоже, должно быть, вымотались. Интересно, светит ли луна? Наверное, нет. Он попробовал сосчитать дни, запутался и махнул рукой. Помнил только, что, когда они приехали, луна была полной. Значит, ночь должна быть темной… Вдалеке послышались удары колокола… деревенского колокола, того самого, что звонил по Максиму Эрмантье повернулся на бок, подтянул колени к груди. Боль все не утихала, снова и снова накатывала жгучей волной. Теперь у него было время перебрать одно за другим свои воспоминания. Сомнений нет. Максим знал обо всем, что затевалось. И вот доказательство: в то утро, почувствовав, что его подозревают из-за чека, он воскликнул: «Я — вор! Если бы ты только знал то, что знаю я…» Он чуть было не признался во всем, теперь это ясно. Максим! Максим — сообщник! Максиму заплатили, чтобы он разыграл эту гнусную комедию! «Значит, я был тираном? — подумал Эрмантье. — Я мешал им жить.»

Он старался дышать как можно медленнее, чтобы не бередить едва притупившуюся боль. И снова донеслись удары колокола. Он погрузился в полудрему, однако это не мешало ему прислушиваться к ночным звукам: отдаленному лаю, протяжным крикам совы, далекому жалобному стону моря. Потом вдруг, лежа все так же неподвижно, он обрел поразительную ясность мысли, как бывало в канун знаменательных открытий. Пора было действовать. Он встал, на цыпочках прошел через всю комнату и широко распахнул окно. Жизнь, там кипела жизнь, такая многоликая и такая близкая! Он сел на подоконник, свесив ноги. Цветочная клумба смягчит удар при падении. Он прыгнул. Глухо ударившись о землю, тело его содрогнулось. Оглушенный, с разбитыми коленями, он вцепился пальцами в мокрую землю, прислушался. Дом спал глубоким сном; сад простирался вокруг умиротворенный, благоухающий, дружелюбный. Он поднялся, вытер ладони носовым платком. Очки потерялись, и на вид он был, конечно, страшен в своих перепачканных землей брюках да еще с безглазым лицом. Его наверняка тут же узнают. Первый встречный сразу поймет… Он свернул в сторону, подальше от стены, пошел по аллее, сгорбившись, ожидая выстрела, который вот-вот мог грянуть. Чувствуя наведенное на него дуло оружия и в то же время зная, что побег его обнаружат только утром, он заспешил к воротам. А добравшись до них, словно утопающий, схватился за железные брусья и, подняв свое изуродованное лицо к небу, несколько раз глубоко вздохнул, не в силах унять бешено колотившееся сердце. Затем, приподняв один из железных крюков, отвел его в сторону. Потом потянул за створку, чувствуя, как она поворачивается на петлях, и, проскользнув в образовавшуюся щель, вышел на середину дороги. Он вырвался на волю. Он был свободен.

Свернув влево, он начал отсчитывать шаги, досчитал до пятидесяти. Если он не ошибся, то должен был уже выйти на дорогу, ведущую к деревне. Сойдя на обочину, он пошел по траве, вытянув вперед руки, и тут же наткнулся на край откоса. Направление было верным. Проверяя его по откосу, он сделал еще несколько шагов и угадал начинающийся поворот. Тогда он снова вышел на дорогу, чтобы удобнее было идти. Деревня находилась неподалеку, на расстоянии километра, а может, и того меньше. Трудность состояла в том, чтобы не делать зигзагов. Как только он доберется туда, он постучится к Меруди, и Меруди отвезет его в Ла-Рошель. А если не удастся сразу отыскать дом Меруди, он постучит в первый попавшийся. Его там все знают. И он легко найдет себе союзников. Его полотняные туфли на каучуковой подошве не нарушали тишины. И все-таки, как знать? Вокруг было, пожалуй, слишком уж тихо, слишком спокойно. Слышался только шорох камешков, когда он забредал на обочину. Он тотчас исправлял оплошность. Небо, наверное, было усыпано звездами, а дорога, гладкая и блестящая, походила на застывшую воду. С правой стороны через каждые три секунды наверняка вспыхивал красноватый свет: Китовый маяк. Великолепная ночь для побега! Ему хотелось бежать, и не только потому, что было страшно. Впрочем, страха он больше не испытывал. Бежать хотелось потому, что он вновь ощущал вкус к жизни. И даже если им удастся догнать его, он согласен умереть здесь, вдали от ловушки, которую они с таким тщанием приготовили. Но они его не догонят, ведь деревня теперь совсем близко. Наверное, видны уже первые ее дома: кафе Пабуа с лаврами в горшках у съезда с дороги, и кузница Пайюно, и семенная лавка сына Люка с неизменным серым котом, свернувшимся клубочком за стеклом витрины. Эрмантье ускорил шаг. Пейзаж вставал в его памяти с такой поразительной ясностью, что он уже не давал себе труда вытягивать вперед руки. Еще каких-нибудь несколько минут, всего три или четыре, и он будет на месте, почувствует под ногами старинную деревенскую мостовую. Увидев его, Меруди придет в ужас. Лучше поговорить с ним сначала через дверь. Объяснить ему, что человек, который просит приютить его, вовсе не призрак, а всего лишь приговоренный. Пугать людей не стоит — момент не тот.

Прошагав добрых пять минут, Эрмантье понюхал воздух. Обычно запахи кузницы слышны были издалека, а ночью всегда находились две-три собаки, которые от страха яростно лаяли у своей конуры. Сколько же времени прошло с тех пор, как он двинулся в путь? Трудно сказать. Шел-то он долго, но продвигался, видимо, не очень быстро. Ничего! Осталось совсем немного. И вдруг он заметил, что снова протягивает вперед руки. Тогда он сунул их в карманы, пытаясь доказать себе, что ничего не боится. И главное, не боится заблудиться. Пройти мимо деревни было просто нельзя, потому что дорога вела прямо туда, и даже перекрестка не было. Поэтому следовало шагать вперед и не отчаиваться. Да, но если шагаешь уже полчаса? Полчаса с избытком хватит, чтобы пройти километр, даже если идешь неуверенно и делаешь зигзаги — от одной обочины до другой. Наклонившись, он дотронулся до земли, хотя заранее знал, что пальцы его встретят шероховатую поверхность асфальта. Несколько встревожившись, он снова двинулся вперед. Его не покидало ощущение, что в окрестностях пусто, что вокруг простираются бескрайние луга. И мало-помалу, едва ли не против собственной воли, походка его стала менее уверенной, а руки сами собой вытянулись вперед, словно защищая грудь от возможного удара. Он боялся наткнуться на что-то, но, уж во всяком случае, не на деревню. Вскоре ему пришлось признать, что никакой деревни нет и уже никогда не будет. А между тем он следовал по единственной ведущей туда дороге. Но она, видно, вошла в сговор с Кристианой. Так вот почему они позволили ему уйти! Они верили дороге и ее коварству. «Ну, будет, — уговаривал себя Эрмантье, — нельзя предаваться таким мыслям. Дорога эта совершенно безобидна, и я хорошо ее знаю. С каждым шагом по этой дороге я удаляюсь от них и, следовательно, приближаюсь к спасению». Он шел и шел, решив двигать ногами до полного изнеможения. Так можно продержаться не один час. И тут он услыхал чьи-то шаги впереди себя. Он остановился. Незнакомец насвистывал. Башмаки его ритмично поскрипывали. Верно, какой-нибудь турист или крестьянин, отправившийся на поиски скотины, заблудившейся в болотах. Человек перестал свистеть, но продолжал идти вперед.

— Простите, — сказал Эрмантье, — где я сейчас нахожусь?

В ответ — ни звука.

— Я заблудился, — продолжал он. — Я перенес операцию и… очень плохо вижу.

Башмаки заскрипели снова. Они удалялись, набирая скорость.

— Очень прошу вас, — крикнул Эрмантье, — скажите мне, где я?

Он попробовал бежать вслед за прохожим, но тот со всех ног кинулся прочь, словно объятый неописуемым ужасом. Только каблуки громко стучали по асфальту. И долго еще было слышно, как он убегает. Наконец все смолкло, он исчез, а Эрмантье охватило страшное отчаяние. Неужели он хуже прокаженного, нечто вроде зловонной твари, при виде которой люди шарахаются, едва сдерживая крик! А может, мужчина узнал его и решил, что повстречался с мертвецом? Но тогда это кто-то из деревни. Какой деревни? Где она прячется, эта деревня, которая, похоже, и сама убегает от него этой странной ночью? Ну а если человек поднимет тревогу? И все-таки следовало двигаться дальше. Надо было во что бы то ни стало обратиться к какому-то человеческому существу. Скоро начнет светать, а рассвет — это предвестник погони.

Эрмантье снова двинулся вперед. Под ногами его бежала все та же дорога. Неужели она слегка пошла вверх? Или сам он немного устал? А когда он устает, голова его может сыграть с ним любую шутку. Вот сейчас, например, он чувствует запах сосны. Едва уловимый, и все-таки запах сосны. Максим уверял его, будто в сильную жару от земли исходит запах смолы. Но это — чтобы успокоить его. И вот теперь его снова преследует все та же галлюцинация. По мере продвижения вперед у него возникало ощущение, будто он углубляется в душную лесную чащу и со всех сторон к нему подступает запах сосны. Он свернул влево… Нога его замерла на краю покатого склона, который мог спускаться в ров. Он кинулся вправо, на другую сторону дороги, и тоже обнаружил там склон. Спасенья нет. Все было пропитано резким, пьянящим, вязким от перегретой смолы сосновым запахом. У него закружилась голова. Значит, они были правы, когда утверждали, будто Лотье… Он бросился бежать, рискуя наскочить на какое-то препятствие, и вдруг правой рукой, плечом и головой сильно ударился обо что-то, стоящее на краю дороги. Он упал и лежал ничком, ожидая, что его вот-вот прикончат. Но вокруг не было слышно ни звука. Никто на него не нападал. Легкий ветерок, казалось, шелестел недосягаемой листвой. Осторожно вытянув руки, он наткнулся на что-то твердое, металлическое. Затем встал. Кровь текла у него по подбородку.

— Ришар Эрмантье, — пробормотал он.

Кто мог ему ответить? Он был один, совсем один. И снова он потрогал это холодное, цилиндрической формы тело, похожее на ствол дерева. По мере того как руки его поднимались вверх, он начинал понимать, что это столб. Указательный столб? Нет. Вместо таблички наверху был шар. Большущий шар размером с голову, однако то, чего касались его пальцы, было вовсе не лицом… То был замок. Рот на замке! Они все предусмотрели. Замок! Беззвучный смех сотрясал его грудь, шатаясь, он сделал несколько шагов. Голова его шла кругом. Он вытер подбородок тыльной стороной ладони, затем, чувствуя, что, того и гляди, упадет, вернулся к ледяной колонне и прислонился к ней. Она была гораздо толще, чем обычный столб. Пожалуй, это что-то вроде качелей, которые ему случалось видеть в парках. А может, это и есть качели! Раз эта дорога была ненастоящей дорогой! Границу какого мира обозначали эти фальшивые качели? Лицо его горело, правая щека онемела, но он чувствовал себя в силах продолжать путь. Прежде чем отпустить железную колонну, он задумался: а не повернул ли он в другую сторону, правильное ли направление выбрал, но потом решил, что правильного пути вообще больше нет. Главное — идти, шагать до самой смерти. Он оторвался от точки опоры. Запах сосны исчез, или, вернее, его перебил вкус крови, наполнившей рот. Посвежело. Это был самый глухой, самый нечеловеческий час ночи. Дорога шла вниз, и ощущение свежести усиливалось. Он вдруг чихнул, и вокруг загудело эхо, покатилось куда-то, словно в глубоком подземелье. Эрмантье откашлялся, ему вторил тихий хор хриплых голосов — десять или двадцать, — которые долго не смолкали.

— Есть кто-нибудь? — крикнул Эрмантье.

Вопрос тут же подхватили со всех сторон какие-то замогильные голоса, теперь в нем слышалась угроза, и он катился куда-то в нескончаемую тьму.

«Я, видно, здорово расшибся», — подумал Эрмантье. Затаив дыхание, он шагнул навстречу голосам в непроницаемую промозглую тишину подземелья. Вскоре, однако, ему снова пришлось глубоко втянуть в себя воздух, и тьма в ответ вторила его дыханию. Казалось, невидимая, горестная процессия сопровождает его тяжким стоном. Лабиринт был наполнен чьим-то скорбным присутствием, кто-то молча с трудом волочил ноги в кромешной тьме. Эрмантье задел плечом окаймлявшую дорогу ограду. Она была скользкой и липкой от влаги. И казалась бесконечной. Но потом все-таки кончилась. Сопровождавший Эрмантье шум толпы тут же смолк. Он снова остался один. Какое испытание ожидает его теперь? Он коснулся земли. Перед ним по-прежнему расстилалась чуть влажная от легкого тумана дорога. До тех пор пока она бежит у него под ногами, он, несмотря ни на что, будет упрямо надеяться. Дорога так или иначе куда-нибудь приводит, даже если временами кажется неверной. К тому же эта была хорошей, гладкой, словно кожа, и мягкой под ногами, Но, значит, по краям ее не было ни жилья, ни людей? Или при его приближении они обращались в бегство? Нет. Скорее всего, пока еще все спят. А то, что он ощущал и слышал, было сновидением тех, кто покоится в глубине больших кроватей на фермах в низинах. И скоро он непременно доберется до какого-нибудь селения с дверьми и окнами, вытянувшегося вдоль той же дороги, до которого будет рукой подать. Он шел по обочине,и мысль его постепенно угасала. Он был похож на загнанную, измученную скотину, которая спит на ходу. Возможно, он спал уже очень давно и по своей вине пропустил деревню. Да и вообще он сам во всем виноват. И теперь несет жестокую кару. Взять хотя бы эту страшную дорогу. Дорогу со всеми ее изгибами, оградами, а может, и зеркалами — словом, со всякого рода ловушками. Дорогу по замкнутому кругу! Дорогу-тупик! И тут вдруг он услыхал звук, который заставил его очнуться. Мяукнула кошка. Ошибки быть не могло. На этот раз он был уверен. Кошка мяукнула еще раз, теперь уже где-то совсем рядом. Кошка. Стена. Сад. Дом. Он добрался. Наконец-то!

Вытянув руки вперед, он осторожно приблизился. Пальцы его наткнулись на стену. Самую настоящую стену, у которой был верх. Оставалось только идти вдоль стены, и Эрмантье торопливо пошел вдоль нее. Стена кончилась, но за ней было что-то еще… Железная ограда! У него зародилось страшное подозрение. Он вернулся к исходной точке. Кошка, которая мяукала, чтобы обратить на себя его внимание, да это же Рита. А он был настолько глуп, что боялся яда! Он-то вообразил, что, совершив побег, разомкнет круг! У него вырвался стон. Столько стараний, и все напрасно. Напрасно? А может, и нет. Он еще успеет дойти до берега, добраться до воды. Он может спастись, воспользовавшись последними мгновениями ночи. Перейдя через дорогу, он стал искать откос на противоположной стороне, по нему легко будет взобраться. Но вместо травы и влажной от росы земли руки его нащупали железные прутья, бесконечный ряд железных прутьев. И с этой стороны тоже была ограда. Теперь он уже не знал, где находится — снаружи или внутри, на свободе или в неволе. Он был похож на крысу, которая почуяла вокруг себя тонкую решетку западни, но еще не понимает, что ловушка захлопнулась сзади. Он миновал решетку ограды, не зная толком, какое направление выбрать. За решеткой начиналась стена, а сразу после стены — опять решетка. Стена. Решетка. Стена. Решетка. Как в тюрьме. Он с воплем бросился бежать.

Раздался резкий автомобильный гудок. Взвизгнули шины. Захлопали дверцы. Он лежал ничком на земле в полузабытьи. Его приподняли, и он сделал усилие, пытаясь вырваться. Нет. Только не «бьюик»! Нет. С него довольно! Его уложили на заднем сиденье. Откуда-то доносились голоса людей, но казались такими далекими, что он был не в силах понять, о чем они говорят. Но вот машина тронулась. И тут Эрмантье решил не сопротивляться. «Пускай увозят меня. Пускай увезут далеко, как можно дальше». Он не знал, как все это случилось и не грозит ли ему смертельная опасность, главное, что в тот момент, когда все, казалось, было потеряно, произошло чудо. Ловушка приоткрылась.

Он поднес руку к подбородку, где тихонько сочилась кровь. Затем дал себе волю и впал в приятное беспамятство. Но тело его не переставало ощущать толчки машины, тихо радуясь этому каждой косточкой, каждым мускулом. Когда машина остановилась, он спал глубоким сном.

Глава 12

Стараясь не шуметь, Эрмантье оделся, все время придерживая рукой стул, на котором висела его одежда и который то и дело качался на своих слегка неровных ножках. Затем осторожно опустился на кровать, чтобы, не дай Бог, не скрипнули железные пружины, сунул ноги под простыню и до самого подбородка натянул одеяло. Если будет обход, подумают, что он спит. Но обходов, как правило, не бывает. Сосед справа все время жаловался, говорил что-то очень быстро хриплым голосом, ворочался, задевая кулаком или локтем тонкую перегородку. Сосед слева тихонько нашептывал нескончаемую молитву. Возможно, он молился ночи напролет. Каждые четверть часа раздавался бой часов. Сначала слышался глухой стук, приходил в движение скрипучий механизм, зато сам удар звучал необычайно чисто, торжественно и грустно, в нем таились нежность и печальное умиротворение. Неподвижно лежа под одеялом, Эрмантье отсчитывал каждые четверть часа. То место, куда делали уколы, болело. Ему нестерпимо хотелось почесаться, но он знал, что шевелиться не следует. Впрочем, в его интересах было отдохнуть хорошенько, он попробовал полностью расслабить мышцы, ни о чем не думать, отбросить всякое беспокойство. В час он встанет. Долгие бдения стали ему привычны. Он научился быть терпеливым…

Он подождал, пока снова воцарится неподвижная, похожая на стоячую воду тишина, едва потревоженная боем часов. Потом потихоньку выпрямился, откинул одеяло и встал. Шум его шагов по линолеуму напоминал шорох отклеивающейся бумаги. Миллиметр за миллиметром он открыл дверь, прислушался. Коридор наверняка освещался каким-нибудь ночником, но кому придет в голову заглядывать в этот коридор в столь поздний час? Он вышел. Ну вот! Дело сделано. Его могли увидеть. Однако никто не подошел. Момент был выбран удачный. Два дня назад он по ошибке вышел рано, слишком рано. Бросился, можно сказать, зверю в пасть. На этот раз, он чувствовал, ему сопутствовала удача. Его так легко не поймать!

В конце коридора была лестница. Дойти до нее не составляло никакого труда. Пол был покрыт какой-то резиной, заглушавшей любые шорохи. Лестница, конечно, вела в холл. Внизу его могут заметить. Эрмантье не знал, на каком этаже находится — на третьем или на четвертом. Да и откуда ему знать, сколько здесь этажей? Ухватившись за перила, он решил не отпускать их, пока не доберется до первого этажа. По запаху он отыщет там кухню. Ибо ни в коем случае нельзя появляться у главного входа. А попав в подсобные помещения, он уж как-нибудь выберется: найдет на ощупь окно или дверь черного хода. Откуда-то доносился шум лифта. Эрмантье слышал, как скользит его клеть. Она явно поднималась, потом раздался стук, и он понял, что лифт остановился этажом выше. Затем железная дверца тихонько закрылась, щелкнул замок. Куда направился только что вышедший человек, угадать было нельзя: резиновая дорожка заглушала не только шаги Эрмантье Он заспешил, и перила выскользнули у него из рук. Не было больше ни перил, ни ступенек. Он прибыл — спустился в холл. В конце этого холла, вероятно, находится лоджия — предназначенная для сторожа застекленная кабина. Сейчас его окликнут. Но нет. Похоже, никого там не было. Он двинулся дальше, пытаясь сориентироваться. Может, под лестницей ему удастся отыскать какой-нибудь проход.

Чья-то рука коснулась его плеча. Это произошло молниеносно и до того неожиданно, что он чуть было не упал от испуга.

— Ancor voi! — прошептал чей-то голос. — Siete incorreggibile! Via, venite.[12]

Его поймали. Он чувствовал себя слишком слабым, слишком несчастным, чтобы сопротивляться. Стоит ли отбиваться, как прошлой ночью? Женщина позовет на помощь. И опять его схватят, пожалуй запрут, доведут уколами до полного отупения.

— Отпустите меня! — попросил он.

Она не понимала по-французски. И снова заговорила, уже чуть громче, на этом быстром языке, в котором «р» катались, словно мелкие камешки.

— Ricoricatevi. Non siate cattivo![13]

Она подтолкнула его вперед, закрыла дверцу, и он почувствовал ее рядом с собой в клетке лифта.

— Я не болен, — попытался он объяснить, раздельно выговаривая каждое слово, причем очень громко, словно обращался к глухой. — Не болен! Мне надо идти.

Лифт тихонько урчал. Мягкий толчок, и он остановился на втором этаже.

— Andate fuori.[14]

— Да говорю же вам, мне надо идти. Никто не имеет права держать меня здесь против воли.

Она взяла его за руку, и он смирился. Но всю дорогу, пока они шли по безмолвному коридору, он в отчаянии твердил:

— Я — Ришар Эрмантье… Эрмантье Электролампы… Ришар Эрмантье…

Она вошла вслед за ним в комнату, заперла дверь на ключ.

— Spogliatevi.[15]

— Что вы сказали?

— Spogliatevi.

И так как он не понимал, она начала снимать с него пиджак. Тогда он покорно стал раздеваться. Человек за перегородкой по-прежнему жаловался. А тот, что был слева, бормотал свои нескончаемые молитвы.

— Vi mandero il medico di servizia.[16]

Он понял слово «врач». Она, верно, позвонит сейчас дежурному врачу. Тем лучше. Может, хоть тот согласится выслушать его. Он лег, но все-таки, приподнявшись на локте, вертел головой, пытаясь уследить за движениями медсестры.

— Вы же видите — заговорил он. — Я ничуть не нервничаю. Уверяю вас, мне не нужно никаких уколов. Мне нужно только позвонить… позвонить по телефону.

— Telefonate?[17] — Повторив это слово, она засмеялась и положила руку ему на лоб.

— Нет, нет! — воскликнул Эрмантье. — Я не сумасшедший, что вы! Я знаю, здесь все считают меня сумасшедшим. Но Боже ты мой, неужели в этой больнице не найдется ни одного человека, который смог бы понять меня!

— Non parlate piu. Riposatevi.[18]

Эрмантье лег на спину, сожалея о том, что позволил себе проявить нетерпение. Она наговорит доктору, что у него был приступ или что-нибудь в этом роде. И они снова введут ему Бог знает какое зелье, чтобы заставить успокоиться. Как втолковать им, что время не терпит, что нельзя больше терять ни минуты?

Дверь снова тихонько закрылась.

— Via, che cosa c’e?[19]

Это был доктор. У него, как и у всех остальных, был певучий голос, который, казалось, говорил одни только приятные вещи. Медсестра что-то быстро ответила, и рука врача сжала запястье Эрмантье.

— Я не болен, — запротестовал Эрмантье.

Он в ярости отчеканил по слогам слова:

— Не болен. Я только хочу, чтобы меня выслушали!

— Aveti già parlato a l’interprete.[20]

— Ах, этот ваш переводчик! Он говорит по-французски не лучше вашего… И еще убежден, что у меня бред.

— Bisogna dormire. Domani quando sarete più quieto, tornaro.[21]

Сделав некоторое усилие, врач очень забавно произнес по-французски: завтра.

— Умоляю вас, доктор! — воскликнул Эрмантье. — Завтра будет слишком поздно… Они приедут за мной… Надеюсь, вы не хотите, чтобы они убили меня! А ведь если они увезут меня — я пропал… Поймите же это… Пропал! Письма мои отправили?

Он схватил врача за руку.

— А? Мои письма?

— Si, si… le sue lettere sono partite.[22]

— Только вот беда, — сказал Эрмантье, — пока успеют вмешаться… Сразу видно, что вы их не знаете. Они на все способны! Вам придется держать меня здесь до конца расследования.

Тон его стал серьезным, внушительным, ему хотелось привлечь внимание доктора.

— Ваша полиция… понимаете… полиция… Надо, чтобы она связалась с французской полицией, придется проверить факты, вызвать свидетелей, людей из Лиона… Они меня опознают. Они подтвердят, что меня объявили мертвецом.

— Si, perfettamente![23]

Эрмантье почувствовал, что человек этот отвечает наугад, что он даже не слушает его. Медсестра передвигала какие-то склянки. По запаху эфира он догадался, что ему собираются ввести успокоительное лекарство.

— Подождите!.. Подождите!.. Я буду говорить медленнее. Видите, я стараюсь не горячиться… Я рассуждаю здраво… как вы… как любой другой. Дом, где меня держали взаперти, действительно существует… Я его не выдумал…

Стоя по обе стороны кровати, те двое наблюдали за ним, тронутые, видимо, его искренним тоном.

— Дом находится на берегу моря, — продолжал он. — Автомобилисты, должно быть, указали вам место, где они меня подобрали. Так вот, до того как они сбили меня, я шел не больше часа. Я не мог пройти больше четырех километров. Всего четыре километра!

Загнув большой палец, он поднял остальные.

— Я пересек сосновый лес. Сразу после него должна быть бензоколонка. Затем, мне кажется, дорога идет под уклон и проходит через туннель… Я все обдумал… Это наверняка туннель, как раз неподалеку от вилл, окруженных оградами…

Врач шепнул несколько слов медсестре.

— Вам нужны еще какие-нибудь уточнения? — спросил Эрмантье. — Дом наверняка стоит вблизи деревни. Я слышал колокольный звон. Пускай проверят регистрационные записи в мэрии и в церкви. А на кладбище — могила… Ришар Эрмантье… 1902–1948…

Медсестра подняла простыню. Он опустил ее — сдержанно, но твердо.

— Сейчас, я еще не кончил. Вы должны знать все, потому что это гнуснейшая история. Когда они приедут, они и вам начнут лгать, как лгали мне… Но я в конце концов установил истину.

— Via, e tempo di dormire.[24]

На этот раз доктор был недоволен. Он старался еще проявлять любезность, но Эрмантье прекрасно чувствовал, что ему не терпится уйти, снова поскорее лечь спать. Эрмантье уступил, согласился на укол. Потом медсестра накрыла его одеялом и села рядом с ним, а доктор тем временем проверял его пульс. Надо торопиться и высказать все, пока оба они еще тут. А главное, надо убедить их, что он не испытывает ненависти.

— Знаете, — сказал он, — они в общем-то не настоящие преступники. Юбер всегда был безвольным, жалким человеком. А Кристиана… Она хотела только одного — чтобы я оставил завод… Вот почему они увезли меня за границу, поместили там, где я никого не знал и меня никто не знал. Им достаточно было, чтобы во Франции меня считали мертвым. А для этого — всего-навсего получить у одного из ваших служащих фальшивое свидетельство о смерти. С моими деньгами они были богаты и могли купить кого угодно…

Доктор отпустил его руку.

— Нет, — взмолился Эрмантье. — Не уходите. О, я знаю, о чем вы думаете: все, что я здесь рассказываю, — плод моего воображения. Но когда их арестуют и им придется во всем сознаться, вы поймете, что я не ошибся.

Голова Эрмантье отяжелела, откинулась на подушку. Тело утратило подвижность, а мысли заволокло легким туманом, но сознание оставалось ясным. Фразы складывались сами собой, и он проникался уверенностью, что врач с медсестрой слушают его теперь с интересом. Теперь-то они наконец начали понимать смысл его слов. Во всяком случае, они больше не суетились. Но все еще были здесь… Уйти они не могли. Да и когда им было уйти? Эрмантье даже засмеялся, но смеха своего не услышал. И слов своих тоже не слыхал. Хотя губы его по-прежнему шевелились и он все еще продолжал объяснять:

— Поймите, доктор… Юбер много ездил. Ему легко было отыскать виллу, похожую на наш дом в Вандее. Все летние дома похожи один на другой. К тому же за пять-то месяцев вполне можно успеть где-то замуровать окна, а где-то прорубить двери… Пристроить веранду, гараж… Потом привезти вещи, оклеить стены обоями, расставить мебель, и вот вам пожалуйста — все шито-крыто… Что же касается сада… Достаточно проложить аллеи, разбить клумбы и посадить цветы. Да взять хотя бы персиковое деревце… В тот день, когда выясняется, что его недостает, можно обратиться к садовнику, и дело сделано. Слепого обмануть нетрудно, он может поверить чему угодно.

Язык Эрмантье ворочался с трудом. Он забыл и доктора, и медсестру. Он был занят только своими мыслями, сосредоточившись на той истине, что открылась ему со всей очевидностью среди стольких кошмаров и сновидений. Ему даже не требовалось, чтобы его слушали. Он рассказывал о своем несчастье самому себе. И неизменно возвращался к исходной точке:

— Слепой! Кто с ним считается… Ему говорят, что ехали восемь часов, как обычно, хотя на самом деле на поездку ушло десять, а то и двенадцать часов. Уверяют, будто была какая-то поломка, чтобы объяснить короткую задержку на границе. Таможенники? Не станут же они будить уснувшего калеку! Ах, до чего все здорово было придумано! Эрмантье бояться больше нечего. Он обезоружен. Какой из него хозяин или муж? А если он что-либо заподозрит, если надумает протестовать или захочет вернуться в Лион, что ж, тогда… Как вы сказали?

Эрмантье разволновался. Кто-то что-то сказал? Он попробовал протянуть руку, коснуться медсестры, которая должна была сидеть совсем рядом на стуле, но рука его осталась неподвижной.

— Я вас все-таки убедил, — прошептал он нечленораздельно. — Максим? Ах, Максим! Они пообещали ему денег, много денег…

Он вздрогнул, губы его сомкнулись, но внутренний голос не умолкал: «Максим… Милый мальчик… Он сам не ведал, что творит. Потому что… если бы он только знал… Нет! Это был настоящий Эрмантье! А потом Максим умер… Так что фальшивое свидетельство о смерти не понадобилось, и опасные сообщники тоже оказались не нужны… Надо было просто похоронить покойника… Меня! Меня!»

Слюна потекла по его распухшему подбородку. А внутренний голос все кричал: «Доктор! У них нет выбора… Теперь им придется убить меня… Не впускайте их… Слышите? Вы слышите меня?»

Должно быть, в тумане, который постепенно его окутывал, он различил некий добрый знак, потому что вдруг успокоился и повернулся на бок. Свет ночника падал на его могучий профиль, освещая угол комнаты, давным-давно опустевшей. Голос, который рядом бормотал молитвы, тоже смолк.


Директор больницы галантно склонился к руке Кристианы, поздоровался с Юбером. Взгляд его снова обратился к Кристиане, красивой, благоухающей духами, изысканно одетой. Он долго о чем-то говорил, все время оживленно жестикулируя. И напрасно пытался всем своим видом выказать сочувствие: его темные глаза смеялись. А губы то и дело обнажали ослепительно белые зубы.

— Что он говорит? — прошептал Юбер.

— Он говорит, что Ришар никак не может успокоиться. Ему все время делают уколы. Прошлой ночью он опять пытался убежать.

Директор порылся в ящике и протянул Кристиане несколько писем. Пожав плечами, она отдала их Юберу. Тот немного побледнел, прочитав адреса, начертанные ужасными буквами, выведенными дрожащей рукой.

Господину министру юстиции.

Господину Прокурору Республики.

Потирая руки, директор продолжал говорить с невероятной быстротой. Кристиана отвечала ему спокойно, лицо у нее было серьезное.

— Что он говорит? — повторил Юбер.

— Он считает, что мы напрасно хотим забрать Ришара. Он говорит, что Ришар не опасен, и все-таки советует поместить его в психиатрическую больницу.

Она взяла назад письма и с печальным видом разорвала их одно за другим. Директор нажал на звонок и отдал секретарше распоряжение. Затем, слегка поклонившись, пригласил Кристиану и Юбера следовать за ним. Пройдя через холл, они остановились у начала лестницы. На верхних ступеньках две санитарки поддерживали Эрмантье. Юбер сгибал и разгибал поля своей шляпы. Кристиана смотрела на медленно спускавшегося слепого, одурманенного успокоительными лекарствами. Она о чем-то торопливо спросила директора, и тот утвердительно ответил ей категорическим тоном.

— Переведите! — попросил Юбер.

— Он говорит, что Ришар сейчас в полубессознательном состоянии и наверняка заснет в машине.

Юбер облизал губы кончиком языка.

— Надо торопиться, — шепнул он.

Опередив санитарок, он открыл дверь, ведущую в палисадник. Кристиана что-то тихо говорила Эрмантье, тот шел, низко опустив голову и тяжело повиснув на руках двух женщин. Клеман вскочил со своего сиденья и поспешил открыть дверцу. Подошел привратник и помог втащить больного в машину. Кристиана благодарила, совала всем в руки деньги, снова о чем-то беседовала с директором. Мотор был уже включен, она села между Юбером и мужем.

И тут Эрмантье, просунув через открытую дверцу руку, вцепился в пиджак директора. С искаженным от напряжения лицом он пытался что-то сказать, изо всех сил стараясь удержать его. Директор, посылая Кристиане последнюю улыбку, спокойно отвел эту настойчивую руку и в тот момент, когда машина уже трогалась, наклонился к Эрмантье, собрал те немногие французские слова, которые еще помнил, и сказал певучим голосом:

— С мадам… выздоравливать… скоро выздоравливать!

Журнальный вариант заключительной главы романа «Лица во тьме»[25]

Эрмантье растянулся на узкой железной койке. К чему двигаться, ходить?! Теперь он уже хорошо изучил ее, свою камеру. Он догадывался, что она белая, чистая, никакая. Окна зарешечены. Он сам потребовал установить решетки. Хотел их ощупать. Три металлических прута, отделяющих его от сада, улицы, жизни. Но ведь душевный покой куда ценнее свободы. Он обрел душевный покой. Такой, какой присущ монаху. Он отрекся от всего, как монах. Вплоть до того, что ходит не в костюме, а в чем-то наподобие робы из грубой материи — униформа, предписываемая тут всем пациентам. Он бросил курить. Курение навевает мечты, а мечты причиняют боль. Он спит. Он старается уснуть, старается изо всех сил. У него не осталось никакой надежды на выздоровление. Он спит, чтобы убежать от самого себя. Сон стал его спасением. Он молит о том, чтобы сон снизошел на него; он сосредоточивается на мысли о сне; ждет его прихода, как благодати; приемлет его, дрожа от радости; отдается ему, скрестив на груди руки. Лишь бы пробуждение пришло не слишком скоро! Лучше всего внушать себе: я нахожусь здесь потому, что я этого захотел. Пока я здесь, я безобиден. А когда начнется приступ, мною займутся санитары. Да и чувствуешь себя здесь спокойнее. Разумеется, помешать мысли блуждать невозможно, но стоит предоставить ей свободу, и вскоре она утомится сама собой. Тем не менее порой она упорствует. Он не в состоянии воспрепятствовать тому, чтобы по сто раз не возвращаться к одним и тем же мыслям. И тогда он изучает их, одну за другой, с маниакальной дотошностью: напали на него или нет после того, как он уловил в воздухе запах… Нет. Никто, разумеется, и не помышлял о том, чтобы его уничтожить. Юбера там не было — Кристиана не солгала. А он день за днем выстраивал неоконченный роман: с помощью персикового деревца, запаха хвои, могилы, надпись на которой ему так и не удалось разобрать…

Кристиана предоставила ему бредить — терпеливо, не раздражаясь, лишь бы не спровоцировать бурную реакцию и избежать худшего.

Худшее? Что при этом имелось в виду? Значит ли это, что он, Эрмантье, способен убить, если его доведут, если ему скажут «нет»? В этом, выходит, и заключается секрет доктора Лотье? Вот именно. И вот доказательство тому: когда он объявил Кристиане о своем твердом желании немедленно отправиться в санаторий, разве она протестовала? Попыталась его отговорить? Напротив, она едва смогла скрыть чувство облегчения. Так ведут себя по соседству с хищником, который может наброситься на вас в любой момент. И никто не решается затолкать его в клетку. Ему пришлось самому решиться на это. Придет время, и кто-нибудь узнает, чего ему стоило такое решение!

Теперь его душа, похоже, безмятежна. Но так ли это в действительности? Вески ли доводы, которые он бесконечно выдвигает в пользу этого предположения? Еще вчера они были такими. Но с тех пор, как этот санитар вошел в его комнату… Он ничего не имеет против этого малого. Только ему не по душе его не чисто среднефранцузский выговор. Напевная интонация его голоса… Итальянский акцент. Санитар — итальянец, почти наверняка. Почему обязательно итальянец? А почему бы ему и не быть итальянцем?.. Давайте рассуждать здраво: санитар — итальянец. Ладно… А что, если это итальянская клиника? Что, если он находится за границей…

Только что он рассеянно подумал так, и вот уже эта идея сверлит его мозг, как одно из насекомых, какие заводятся даже в самом прочном срубе. Что, если его увезли за границу? В конце концов, а почему бы и нет?.. Юбер много разъезжал… Ему нетрудно было подыскать виллу, похожую на нашу в Вандее. Пяти месяцев вполне достаточно, чтобы замуровать окна, прорубить двери, перевезти вещи, все переоборудовать. Что же касается сада… Достаточно проложить аллеи, разбить клумбы, цветники. Только вот какой промах — забыли о том персиковом деревце! В тот день, когда обнаружена промашка, они обращаются к садовнику — и проблема снята… Ему врут про маленькую поломку в пути, чтобы прикрыть этим объяснением короткую задержку на границе. Подкупить таможенника — пустяковое дело. А могила? Максим или Ришар — какая ему разница? Но тогда нужно все доводить до логического конца?.. Выходит, Юбер и в самом деле любовник Кристианы?..

«Я во Франции, и я сошел с ума, — думает Эрмантье. — Или же я за пределами Франции и меня вычеркнули из списка живых. Или они невиновны, а я виновен… Или же они виновны, а я попался в ловушку, которую они мне поставили… Я в ловушке!»

И он кричит:

— Я попал в ловушку!

Дверь открывается.

— Вам что-нибудь угодно? — спрашивает мужской голос с певучей интонацией.

Все они — участники заговора, даже Максим. И этот тип — тоже заговорщик. Санитар подходит, наклоняется к Эрмантье. Тот выбрасывает руки вперед и обрушивается на санитара, бьет его изо всех сил. Из коридора доносятся топот, шарканье бегущих ног, выкрики. Эрмантье истошно вопит все время, пока его пытаются обуздать и схватить за руки, оттаскивая от санитара. Он уже не перестает орать, зовет на помощь полицейских, судейских чиновников, взывает к человеческой справедливости…


(1953)

Перевод с французского Н. Световидовой


Из царства мертвых

Пьеру Вери посвящается[26]

Часть первая

Глава 1

— Послушай, Роже, — сказал Жевинь, — я бы хотел, чтобы ты последил за моей женой.

— Она что, тебя обманывает?

— Да нет…

— Тогда в чем дело?

— Даже не знаю, как тебе объяснить. Она какая-то чудная… Это меня и тревожит.

— Чего же ты, собственно, боишься?

Жевинь колебался. Он смотрел на Флавьера, и тот чувствовал, что его останавливает: Жевинь не решался быть до конца откровенным. Видно, он совсем не изменился за пятнадцать лет, что прошли с тех пор, как они вместе учились на юридическом факультете: все такой же сердечный, готовый душу излить, а по сути — скованный, застенчивый и несчастный. Вот и только что, когда Жевинь распахнул ему объятия: «Старина Роже! До чего я рад тебя видеть!» — Флавьер инстинктивно ощутил в этом движении какую-то неловкость, еле заметную нарочитость, натянутость. Жевинь суетился чуть больше, чем нужно, смеялся чуть громче, чем следовало. Ему все не удавалось забыть, что минуло целых пятнадцать лет и они оба изменились, даже внешне. Жевинь почти облысел, у него наметился второй подбородок. Брови порыжели, а возле носа выступили веснушки. Да и Флавьер был уже не тот, что прежде. Он и сам знал, что после той истории похудел и стал сутулиться. При мысли о том, что Жевинь может поинтересоваться, почему он стал адвокатом — ведь он изучал право, чтобы служить в полиции, — у Флавьера даже ладони вспотели.

— Нельзя сказать, что я чего-то боюсь, — продолжал Жевинь.

Он протянул Флавьеру шикарный портсигар. И галстуку него был роскошный, и костюм от дорогого портного. На пальцах блеснули кольца, когда он отрывал розовую спичку от фирменной пачечки из фешенебельного ресторана. Он втянул щеки и выпустил струйку голубого дыма.

— Тут надо уловить атмосферу, — проговорил он.

Жевинь и впрямь изменился. Он прикоснулся к власти. За ним угадывались комитеты, общества, товарищества — целая сеть полезных связей и влиятельных знакомых. При всем этом подвижные глаза остались прежними: так же быстро в них вспыхивал испуг, так же мгновенно они прятались за тяжелыми веками.

— Ах атмосферу! — не без иронии заметил Флавьер.

— По-моему, это слово самое подходящее, — стоял на своем Жевинь. — Жена вполне счастлива. Вот уже четыре года, как мы женаты… вернее, исполнится четыре через пару месяцев. Нам с лихвой хватает на жизнь. После мобилизации завод в Гавре работает на полную мощность. Потому-то меня и не призвали. Короче, если учесть все обстоятельства, нас можно назвать счастливой парой.

— Детей нет? — прервал его Флавьер.

— Нет.

— Продолжай.

— Как я сказал, у Мадлен есть все, что нужно для счастья. Да только что-то с ней не так. Она и раньше была со странностями: знаешь, перепады настроения, периоды депрессии… Но с некоторых пор ее состояние резко ухудшилось.

— Ты обращался к врачу?

— Само собой. Даже к светилам! У нее ничего не находят, понимаешь, ничего.

— Допустим, нет никаких органических изменений. А как с психикой?

— Да нет, говорю тебе, дело не в этом!

Щелчком он сбил с жилета пепел от сигары.

— Уверяю тебя, это совершенно особый случай. Поначалу я тоже было решил, что у нее навязчивая идея, какие-то безотчетные страхи, связанные с войной. То она вдруг замолчит: ей говоришь, а она вроде тебя и не слышит. То вдруг уставится прямо перед собой. Уверяю тебя, в этом есть что-то страшное. Можно подумать, она там видит… сам даже не знаю… ну, что-то невидимое. А когда приходит в себя… все равно у нее какой-то потерянный вид… будто она с трудом узнает собственный дом… и даже меня.

Забытая сигара догорала у него в руке. И он тоже уставился в пространство с тем обиженным выражением, какое Флавьеру случалось видеть у него и в прежние времена.

— Ну, раз она не больна, значит, притворяется, — бросил он нетерпеливо.

Жевинь поднял жирную ладонь с таким видом, будто хотел остановить возражение на лету.

— Мне это тоже приходило в голову. Я даже попытался было следить… Однажды пошел за ней… Она отправилась в Булонский лес, уселась там на берегу озера… и просидела неподвижно больше двух часов. Просто смотрела на воду…

— Что в этом такого?

— Да не в том дело. Просто она так всматривалась в эту воду… как бы тебе это объяснить… так пристально, с таким серьезным видом, будто это было бог знает как важно… А вечером она мне сказала, что не отлучалась из дому. Сам понимаешь, я не мог сказать, что следил за ней.

Флавьер то узнавал, то не узнавал своего бывшего сокурсника, и это начинало его раздражать.

— Слушай, — сказал он, — давай рассуждать логически. Или жена тебя обманывает, или она в самом деле больна, или же почему-то притворяется больной. Ничего другого тут быть не может.

Жевинь дотянулся до пепельницы на письменном столе и мизинцем сбил с сигары столбик белого пепла. Он невесело улыбнулся:

— Ты сейчас рассуждаешь точно так же, как и я поначалу. Но я-то ведь точно знаю, что Мадлен меня не обманывает… а профессор Лаварен заверил меня, что она вполне нормальна. И зачем ей притворяться? Чего она этим добьется? В конце концов, никто не станет симулировать ради собственного удовольствия. Никто не будет торчать битых два часа в Булонском лесу. А это ведь лишь один пример из многих.

— Ты с ней об этом говорил?

— Ясное дело, говорил. Спрашивал, что она ощущает, когда вот так… грезит наяву.

— Что же она ответила?

— Что я напрасно беспокоюсь… мол, она не грезит, а просто на душе у нее тревожно, как у всех нас сейчас…

— Тебе не показалось, что она была недовольна?

— Показалось. Недовольна, а главное — смущена, растерянна.

— То есть, по-твоему, она лгала?

— Вовсе нет. Наоборот, по-моему, она была напугана… Я даже расскажу тебе… кое-что забавное. Ты не помнишь тот немецкий фильм, который мы смотрели «У урсулинок» году в двадцать третьем — двадцать четвертом… «Якоб Бём», кажется…

— Помню.

— А выражение лица героя, когда его застали в мистическом трансе? Он еще пытался все отрицать, оправдывался, старался скрыть свои видения? Так вот, и у Мадлен было такое же лицо, как у того немецкого актера… растерянное, будто пьяное, с бегающими глазами.

— Только не говори мне, что твоя жена впадает в мистический транс!

— Я так и знал, что ты это скажешь… Старина, поначалу и я к этому отнесся точно так же. Тоже возмутился… Не хотел признавать очевидное…

— Она ходит в церковь?

— Как и все, по воскресеньям ходит к мессе… Это скорее светская привычка…

— Но она не похожа на тех женщин, что предсказывают будущее?

— Да нет. Говорю тебе, в ней будто что-то отключается. Мгновение — и она уже где-то далеко…

— То есть это происходит помимо ее воли?

— Несомненно. Я достаточно давно за этим наблюдаю, знаю, как у нее начинается… Она чувствует приближение припадка, пытается двигаться, говорить… Встает, иногда открывает окно, будто ей не хватает воздуха… Или на полную мощность включает радио… тут, если я вмешиваюсь, шучу, болтаю с ней о чем-нибудь, ей удается сосредоточиться, собраться с мыслями. Извини, что я так много говорю, но… Нелегко передать, что с ней творится в такие минуты… Ну а если я делаю вид, что мне не до нее, что я рассеян, поглощен своими делами, тут-то все и происходит… Вдруг она застывает, глаза следят в пространстве за какой-то движущейся точкой… то есть мне кажется, что эта точка двигается… Она прикладывает руку ко лбу и минут на пять — десять, редко когда дольше, превращается в сомнамбулу.

— Движения прерывистые?

— Нет. Впрочем, я ведь никогда не видел сомнамбул. Только не похоже, чтобы она спала. Она рассеянна, не в себе, будто это не она, а кто-то другой. Я знаю, это глупо звучит, но лучше не скажешь: не она, а кто-то другой.

В глазах Жевиня отражалось подлинное страдание.

— Кто-то другой… — пробормотал Флавьер. — Дикость какая-то!

— Ты не веришь, что существует нечто… что может влиять на людей?

Жевинь бросил в пепельницу изжеванную сигару и стиснул руки.

— Раз уж начал, — продолжал он, — придется рассказать все как есть. Среди родни Мадлен была одна чудная особа. По имени Полина Лажерлак. Собственно, она приходится Мадлен прабабкой. Как видишь, родство довольно близкое. Лет в тринадцать-четырнадцать… не знаю, как и сказать… в общем, она заболела, у нее были какие-то странные судороги… а те, кто за ней ухаживал, слышали непонятные звуки у нее в комнате.

— Стук в стену?

— Да.

— Шарканье по паркету, будто двигают мебель?

— Да.

— Ясно, — сказал Флавьер. — В этом возрасте с девочками нередко происходят подобные вещи. Никто не может их объяснить. Как правило, это быстро проходит.

— Ну, я в этом мало что смыслю, — продолжал Жевинь. — Во всяком случае, Полина Лажерлак так и осталась немного чокнутой. Она собиралась уйти в монастырь, потом не захотела принять постриг… В конце концов вышла замуж, а через несколько лет вдруг без всякой причины покончила с собой…

— Сколько же ей тогда было?

Жевинь вытащил из нагрудного кармана платок и промокнул губы.

— Как раз двадцать пять, — сказал он тихо. — Как сейчас Мадлен.

— Черт побери!

Они помолчали. Флавьер обдумывал услышанное.

— Твоя жена, конечно, об этом знает? — спросил он.

— В том-то и дело, что нет… Я все это узнал от тещи. Вскоре после свадьбы она мне и рассказала о Полине Лажерлак. Тогда я ее слушал вполуха, только из вежливости… Если бы знать заранее! Теперь она уже умерла, а больше и спросить не у кого.

— Как ты думаешь… может, она нарочно так разоткровенничалась?

— Да нет, не похоже. Просто к слову пришлось. Но я отлично помню, что она просила ничего не рассказывать Мадлен. Видно, ей было неприятно, что в роду у них оказалась какая-то ненормальная. Лучше, чтобы дочь об этом не знала…

— Все-таки у этой Полины Лажерлак, вероятно, был какой-то повод для самоубийства?

— Похоже, что никакого. Она была счастлива: незадолго до этого у нее родился сынишка. Все надеялись, что материнство вернет ей душевное равновесие. Как вдруг…

— И все-таки я не вижу, при чем тут твоя жена, — заметил Флавьер.

— При чем? — подавленно повторил Жевинь. — Сейчас поймешь. После смерти родителей Мадлен, как водится, достались кое-какие безделушки, украшения, которые принадлежали ее прабабке, в том числе янтарное ожерелье. Так вот, она их то и дело достает, перебирает, любуется без конца с какой-то… ностальгией, что ли. Потом еще у нас есть портрет Полины Лажерлак, написанный ею самой… Она ведь тоже увлекалась живописью. Мадлен созерцает его часами как зачарованная. И это еще не все. Как-то я ее застал, когда она поставила этот портрет на стол в гостиной, рядом с зеркалом. Она надела ожерелье и пыталась сделать себе такую же прическу, как на портрете. С тех пор она так и ходит, — закончил Жевинь с видимым смущением, — с большим пучком на затылке.

— А что, она похожа на Полину?

— Ну… Разве только совсем чуть-чуть…

— Хорошо, я еще раз спрашиваю: чего же ты все-таки боишься?

Вздохнув, Жевинь снова взял сигару и рассеянно уставился на нее.

— Не знаю, как и признаться в том, что у меня на уме. В одном я уверен: Мадлен очень изменилась. Я тебе больше скажу… Иной раз мне приходит в голову, что женщина, которая живет со мной… вовсе не Мадлен!

Флавьер поднялся и заставил себя рассмеяться:

— Ну ты и скажешь! Кто же это, по-твоему? Полина Лажерлак? Не сходи с ума, Поль, дружище… Что ты будешь пить? Портвейн, чинзано, «Кап-Корс»?[27]

— Портвейн…

Флавьер вышел в столовую за подносом и бокалами. Жевинь крикнул ему вслед:

— Я ведь даже не спросил, ты-то сам женат?

— Нет, — донесся до него приглушенный голос Флавьера, — и не имею ни малейшего желания.

— Я слышал, ты ушел из полиции? — не унимался Жевинь.

Последовало короткое молчание.

— Тебе помочь?

Оторвавшись от кресла, Жевинь подошел к открытой двери. Флавьер откупоривал бутылку. Жевинь привалился плечом к косяку.

— А у тебя тут славно. Извини, дружище, что морочу тебе голову своими историями… Чертовски приятно было тебя повидать. Надо бы сначала позвонить, но, понимаешь, я так закрутился…

Флавьер выпрямился, спокойно вытащил пробку. Неловкий момент миновал.

— Ты что-то говорил о кораблестроении? — напомнил он, разливая вино.

— Да. Мы делаем корпуса для катеров. Очень крупный заказ… Похоже, в министерстве боятся попасть в переделку.

— Еще бы! Со «странной войной» пора уже кончать. Ведь скоро май… Твое здоровье, Поль.

— Твое, Роже.

Они выпили, глядя друг другу в глаза. Стоя, Жевинь выглядел приземистым и коренастым. На фоне окна четко вырисовывалась его голова римлянина с мясистыми ушами и благородным лбом. А ведь Жевинь звезд с неба не хватает. Просто в нем есть какая-то капля провансальской крови: ей-то он и обязан своим обманчивым профилем римского проконсула. После войны он будет миллионером… Флавьер устыдился своих мыслей. Ведь и для его дел выгодно, что другие сейчас воюют. Пусть даже он признан негодным к военной службе, что это меняет? Он поставил бокал на поднос.

— Знаешь, эта история не выходит у меня из головы. У твоей жены никого нет на фронте?

— Какие-то дальние родственники, мы с ними почти и не знались. Можно сказать, никого.

— А как вы с ней познакомились?

— О, это очень романтическая история.

Жевинь рассматривал свой бокал на свет, подыскивая слова. Все тот же страх показаться смешным, из-за которого он и в прежние времена терялся и заваливал устные экзамены.

— Я с ней встретился в Риме. Ездил туда по делам. Мы остановились в одном отеле.

— В каком же?

— В «Континентале».

— А она что делала в Риме?

— Изучала живопись. Говорят, она замечательная художница. Я-то в этом ничего не смыслю…

— Она что, собиралась давать уроки?

— Какое там! Училась для собственного удовольствия. Ей ведь сроду не приходилось зарабатывать себе на жизнь. Представляешь, в восемнадцать лет ей уже купили машину. Отец у нее был крупным промышленником…

Жевинь повернулся и прошел в кабинет. Флавьер обратил внимание на его легкую, уверенную походку. Раньше он двигался порывисто, будто заикался всем телом. Богатство жены буквально преобразило его.

— Она по-прежнему увлечена живописью?

— Да нет, понемногу забросила. Все времени не хватает. Эти парижанки вечно заняты.

— Но все-таки у этих ее… отклонений… должна быть какая-то причина. Постарайся припомнить, может, было что-нибудь? Ссора, дурные новости? Ты же наверняка тоже об этом думал!

— Еще бы мне не думать! Да только ни до чего я не додумался… Не забывай, часть недели я провожу в Гавре.

— Выходит, эти приступы… рассеянности, затмения, как их ни называй, начались, когда ты уехал в Гавр?

— Нет, я был здесь. Как раз приехал. Это случилось в субботу, Мадлен была веселой, как всегда. Вечером она впервые показалась мне странной. Но я тогда не придал этому особого значения. Сам страшно устал…

— А прежде?

— Прежде? Ну, иной раз она бывала не в духе, но это же совсем другое дело.

— Ты уверен, что в ту субботу не произошло ничего особенного?

— Вполне уверен, по той простой причине, что мы весь день провели вместе. Я приехал утром, часов в десять. Мадлен только что встала. Мы поболтали… Только не требуй от меня подробностей, я их, естественно, забыл. Да и к чему мне было запоминать? Позавтракали мы дома.

— А где ты живешь?

— Что?.. Ах да, я ведь все эти годы не давал о себе знать… Я купил дом на авеню Клебер, сразу за площадью Звезды. Вот визитная карточка.

— Спасибо.

— После завтрака мы вышли… Помнится, мне нужно было кое-кого повидать в министерстве. Потом прошлись возле Оперы. Вот, пожалуй, и все. Самый обычный вечер.

— А как же припадок?

— Это случилось уже под конец ужина.

— Точно дату не помнишь?

— Дату, говоришь?

Заметив на столе записную книжку Флавьера, Жевинь принялся ее листать в поисках календаря.

— Помнится, был конец февраля… из-за этой встречи в министерстве… Так, суббота была двадцать шестого февраля. Значит, это было двадцать шестое.

Флавьер пристроился рядом с Жевинем на подлокотнике кресла.

— Скажи, почему ты надумал обратиться ко мне?

Жевинь нервно стиснул руки. Из его прежних странностей сохранилась только эта: в затруднительном положении он цеплялся сам за себя.

— Ты ведь всегда был мне другом, — пробормотал он. — И я не забыл, как ты интересовался психологией, всякими тайнами… Не в полицию же мне было идти!

И, заметив, как у Флавьера скривились губы, он добавил:

— Узнав, что ты ушел из полиции, я и решил к тебе обратиться.

— Да, — произнес Флавьер, разглаживая кожаную обивку, — и правда ушел.

Резким движением он поднял голову.

— Знаешь почему?

— Нет, но…

— Все равно узнаешь. Такие вещи всегда выходят наружу!

Он пытался улыбаться, говорить об этом спокойно, но голос выдавал его горечь.

— Это скверная история… Хочешь еще портвейна?

— Нет, спасибо.

Флавьер подлил себе вина, стиснул бокал рукою.

— Со мной произошел… идиотский случай. Я был инспектором. Теперь уже не грех и признаться: не любил я эту работу. Меня отец заставил пойти по его стопам… Сам он дослужился додивизионного комиссара и не представлял другой карьеры для сына. В таком деле нельзя принуждать… Мне не следовало поддаваться. Короче, как-то раз мне поручили задержать одного типа. Да нет, это не был опасный преступник. Просто ему пришло в голову спрятаться на крыше… А со мной был один сотрудник, славный такой парень по фамилии Лериш…

Он залпом выпил вино, так что слезы выступили на глазах. Откашлялся, пожал плечами, как бы смеясь над своей неловкостью.

— Сам видишь, — попытался он пошутить, — как только всплывает эта история, я сразу в слезы… Крыша была покатая. Снизу доносился шум машин. Этот тип, безоружный, спрятался за трубой… Нам надо было его окружить. Да только я… не смог спуститься.

— Головокружение! — сказал Жевинь. — Ну да, помню, ты всегда этим страдал.

— Вместо меня пошел Лериш… и упал.

— Вот как! — произнес Жевинь. Он опустил глаза, так что Флавьер не мог прочесть его мыслей, хотя по-прежнему смотрел ему в лицо.

Он продолжал вполголоса:

— В любом случае лучше, чтобы ты знал.

— Нервы всегда могут подвести, — заметил Жевинь.

— Ясное дело, — жестко произнес Флавьер.

Они помолчали, затем Жевинь сделал рукой неопределенный жест.

— Очень жаль, конечно, но ты-то здесь ни при чем.

Флавьер открыл ящичек с сигаретами.

— Угощайся, старина.

Рассказывая свою историю, он всегда ощущал какое-то тупое недоверие слушателей. Никто не принимал его всерьез. Как заставить их услышать тот нескончаемый вопль, сначала пронзительный, а потом приглушенный безумной скоростью падения? Возможно, у жены Жевиня и была какая-то тайная мука, но что может быть страшнее его воспоминаний? Разве ее преследовал во сне этот крик? Разве вместо нее кто-нибудь умирал?

— Я ведь могу на тебя рассчитывать? — спросил Жевинь.

— Что я должен делать?

— Просто последить за ней. Прежде всего мне важно знать твое мнение. Рассказать тебе о ней уже было для меня таким облегчением… Ты ведь согласен?

— Если тебе и впрямь от этого станет легче.

— Дружище, ты даже не можешь себе представить, до какой степени! Ты свободен сегодня вечером?

— Нет.

— Жаль. Я бы пригласил тебя поужинать у нас. Тогда в другой день?

— Нет. Лучше, чтобы она меня не знала. Так мне будет проще следить за ней.

— И то верно, — согласился Жевинь. — Но все-таки ты должен ее сначала увидеть.

— Пойдите с ней в театр. Там я смогу ее рассмотреть, не опасаясь показаться нескромным.

— Мы завтра вечером идем в театр «Мариньи». У меня там ложа.

— Значит, и я приду.

Жевинь взял Флавьера за руки.

— Спасибо тебе. Видишь, я был прав. Ты и впрямь находчивый малый. Я бы сам никогда не додумался устроить встречу в театре.

Он принялся шарить во внутреннем кармане пиджака и вдруг заколебался.

— Ты только не обижайся, старик. Нам нужно решить еще один вопрос. Ты меня понимаешь? Раз ты был так любезен и согласился помочь…

— Да ладно, — остановил его Флавьер. — Это всегда успеется.

— Точно?

Флавьер похлопал его по плечу.

— Меня заинтересовали не деньги, а сам этот случай. Мне кажется, что мы с ней чем-то похожи… и, возможно, мне удастся узнать, что она скрывает.

— Но, уверяю тебя, она ничего не скрывает.

— Посмотрим.

Жевинь взял свою серую шляпу и перчатки.

— Как у тебя дела в конторе?

— Идут, — ответил Флавьер, — жаловаться не приходится.

— Если только я могу быть чем-то полезен… Буду рад помочь. Я ведь пользуюсь влиянием… особенно сейчас.

«Влиянием тыловой крысы», — подумал Флавьер. Это пришло ему в голову так внезапно, что он даже отвернулся, чтобы не встретиться с Жевинем взглядом.

— Сюда, пожалуйста, — произнес он вслух. — Лифт не в порядке.

Они вышли на тесную лестничную клетку. Жевинь подошел поближе к Флавьеру.

— Действуй по своему усмотрению, — прошептал он. — Если понадобится что-нибудь сообщить, позвони мне на работу, а еще лучше зайди. Главное, чтобы Мадлен ни о чем не узнала. Стоит ей заметить, что за ней следят… Бог весть, что тогда будет!

— Можешь на меня положиться.

— Спасибо тебе.

Жевинь спустился по лестнице. Дважды он оборачивался, чтобы помахать рукой. Вернувшись к себе, Флавьер выглянул в окно. Огромная черная машина медленно отъехала от тротуара и направилась к перекрестку. Мадлен!.. Ему нравилось это томное имя. Как она могла выйти замуж за этого толстяка? Верно, она и вправду его обманывает. Дурачит его! Так ему и надо, с этими его замашками богача, с его сигарами, кораблями, административными советами и всем остальным… Флавьер не выносил чересчур самонадеянных людей, хотя многое бы отдал за капельку их уверенности в себе.

Резким движением он захлопнул окно. Потом походил по кухне, стараясь убедить себя, что голоден. Чего бы такого поесть? Он посмотрел на ряды консервных банок в стенном шкафу. Как и все, он запасся провизией, хоть и считал, что это глупо: ведь война наверняка скоро кончится. Взял несколько крекеров и початую бутылку белого вина, хотел было присесть, да решил, что на кухне неуютно, и вернулся в кабинет, грызя на ходу печенье. По пути включил радио, хотя заранее знал все, что скажут: «Стычки патрулей… Артиллерийский обстрел с обоих берегов Рейна». Но голос диктора создавал ощущение, что рядом есть кто-то живой. Флавьер присел, выпил немного вина. В полиции он не добился успеха, в армию его не взяли… На что же он вообще годен? Он открыл ящик стола, достал зеленую папку и написал в правом верхнем углу: «Досье Жевиня». Затем сунул туда несколько листков чистой бумаги и застыл, уставившись в пустоту отсутствующим взглядом.

Глава 2

«Вид у меня, должно быть, дурацкий», — думал Флавьер. Стараясь выглядеть значительным и пресыщенным, он рассеянно вертел в руках перламутровый театральный бинокль, все не решаясь поднести его к глазам, чтобы разглядеть Мадлен. Многие зрители были в военной форме. У женщин, сопровождавших офицеров, было одинаковое выражение горделивого самодовольства. Флавьер их всех ненавидел. И армия, и война, и этот шикарный театр, в котором повсюду слышались воинственные и фривольные разговоры, — все вызывало у него не меньшее отвращение.

Повернув голову, он мог видеть Жевиня, его скрещенные руки на краю ложи. Чуть поодаль, грациозно наклонившись вперед, сидела Мадлен. Темноволосая, изящная — но лица он почти не различал. Она показалась ему красивой и немного хрупкой — возможно, из-за слишком тяжелой копны волос на затылке. Как удалось жирному Жевиню добиться любви такой элегантной женщины? Почему она не отвергла его ухаживаний? Поднялся занавес, но спектакль не интересовал Флавьера. Он закрыл глаза, припоминая то время, когда они с Жевинем ради экономии делили на двоих одну комнату. Оба были застенчивы; студентки над ними потешались и нарочно заигрывали. В отличие от них некоторые студенты умели подцепить любую женщину. Особенно один, Марко. Он не блистал ни умом, ни красотой. Как-то раз Флавьер попытался выведать его тайну. Марко улыбнулся.

— Разговаривай с ними так, — посоветовал он, — будто вы уже переспали. Самый верный способ!

Но Флавьер так и не решился последовать его совету. Ему всегда не хватало наглости. Он даже не умел говорить людям «ты». В бытность его молодым инспектором коллеги подсмеивались над ним и считали его скрытным. Когда же расхрабрился Жевинь? И с какой женщиной? Может, именно с Мадлен. Для Флавьера она уже была просто Мадлен, как будто они объединились против общего врага — Жевиня. Он попытался представить себе обеденный зал в «Континентале». Вот он впервые обедает там с Мадлен… знаком подзывает метрдотеля, выбирает вина… Да куда ему! Метрдотель смерил бы его таким взглядом… А потом… пройти через весь зал… и после в спальне… вот Мадлен раздевается… в конце концов, она ведь его жена!..

Открыв глаза, Флавьер заерзал в кресле, испытывая желание уйти отсюда. Но он сидел в самой середине ряда. Не всякому хватит дерзости потревожить столько народу! Вокруг послышался смех; вспышка аплодисментов быстро охватила весь зал, чтобы стихнуть минуту спустя. Кажется, актеры говорили о любви. Быть актером! Флавьера передернуло от отвращения. Краешком глаза он украдкой взглянул на Мадлен. На фоне золотистого полумрака она выделялась подобно портрету. Драгоценности мерцали у нее в ушах и на шее. Глаза тоже, казалось, излучали свет. Она слушала, склонив головку, неподвижная, как те незнакомки, которыми любуешься, проходя по музейным залам: «Джоконда», «Прекрасная Фероньерка»…[28] Волосы, по которым пробегали медные блики, искусно скручены на затылке. Мадам Жевинь…

Флавьер чуть было не направил на нее бинокль, но сосед недовольно зашевелился. Пригнувшись, он осторожно опустил бинокль в карман. Он уйдет во время антракта. Теперь он был уверен, что смог бы узнать ее где угодно. При мысли, что придется следить за ней, вмешиваться в чужую жизнь, ему стало не по себе. В том, о чем попросил его Жевинь, было что-то двусмысленное. Если вдруг Мадлен узнает… Что с того, если у нее и есть любовник! Но он уже знал, что, убедившись в ее неверности, будет и сам жестоко страдать. Снова раздались аплодисменты, по залу прокатился одобрительный шепоток. Он покосился на ложу: Мадлен сидела в той же позе. Брильянты у нее в ушах сверкали тем же застывшим блеском, в уголках глаз вспыхивали искорки живого света. На темном бархате покоилась белоснежная рука с удлиненными пальцами. Она сидела в ложе, будто в раме бледного золота. Не хватало лишь подписи в углу картины, и Флавьеру на миг почудилось, что он различает мелкие красные буковки: «Р. Ф.»… Роже Флавьер… Господи, что за чушь! Не станет же он принимать всерьез рассказы Жевиня… не позволит воображению увлечь себя… Он помедлил минуту. С той толпой образов, которые теснятся у него в мозгу, выпуклых, полных жизненного драматизма, ему бы только романы писать… Например, та крыша… Блестящая поверхность, идущая под уклон; блекло-красные трубы; струи дыма, стелющиеся в одном направлении, и глухой рокот улицы, словно рев зажатого в узком ущелье потока. Флавьер стиснул руки тем же жестом, что и Жевинь. Он стал адвокатом, чтобы проникать в тайны, мешающие людям жить. Вот и для Жевиня, со всеми его заводами, богатством и связями, жизнь превратилась в муку. Все те, кто, подобно Марко, притворяются, будто не знают сложностей, просто лгут. Да и сам Марко сейчас, возможно, нуждается в советчике. Актер на сцене целовал женщину. Одно притворство! Жевинь ведь тоже целовал Мадлен, но он совсем ее не знал. А правда в том, что все они, подобно ему, Флавьеру, чудом держатся на крутом уклоне, под которым — пропасть. Они смеются, занимаются любовью — но всех их терзает страх. Что бы сталось с ними без священников, врачей и юристов!

Занавес опустился, поднялся снова. В резком свете люстры лица приобрели сероватый оттенок. Зрители встали, чтобы вволю похлопать. Мадлен обмахивалась программкой, а муж что-то нашептывал ей на ухо. Вот и еще один знакомый образ: женщина с веером… а возможно, и образ Полины Лажерлак. Все-таки лучше ему уйти. Флавьер вышел следом за толпой, хлынувшей в коридоры и затем разлившейся по фойе. На минуту его задержали зрители, столпившиеся возле гардероба. Когда же ему удалось протиснуться, он чуть не столкнулся с Жевинем и его женой. На ходу он задел Мадлен, увидел ее совсем близко от себя, но понял, что это она, лишь пройдя мимо. Хотел было обернуться, но какие-то молодые офицеры устремились к бару, подтолкнув его вперед. Он спустился на несколько ступеней и вдруг передумал. Тем лучше. Ему необходимо побыть одному.

Ему нравились ночи военной поры, этот длинный пустынный проспект и теплый ветерок, доносивший из парка запах магнолий. Он двигался бесшумно, будто пленник в бегах. Без труда он представил себе лицо Мадлен, ее темные волосы, слегка подкрашенные хной; мысленно заглянул в голубые глаза, такие светлые, что они казались лишенными жизни, неспособными выразить сильное чувство. Под высокими скулами, на чуть впалых щеках прятались тени, не лишенные томности… Тонкие губы, едва тронутые помадой, губы мечтательной девочки. Мадлен… Да, это имя будто создано для нее. Что до фамилии Жевинь… Ей бы так подошла фамилия с дворянской частичкой — что-нибудь звучное и легкое. Да ведь она просто несчастна! Жевинь сочинил целый роман и не подозревал, что жена погибает от скуки рядом с ним. Она слишком утонченная, изысканная, чтобы удовлетвориться подобным существованием, полным крикливой роскоши. Недаром она уже потеряла вкус к занятиям живописью. Нет, не следить он будет за ней, а защищать, даже помогать.

«Совсем с ума схожу, — подумал Флавьер. — Еще немного, и я буду влюблен в нее по уши. Госпоже Жевинь надо попринимать что-нибудь от нервов — вот и все!»

Флавьер ускорил шаг, ощущая недовольство и смутную обиду. Вернувшись домой, он был полон решимости сказать Жевиню, что должен срочно уехать в провинцию по неотложному делу. Стоит ли менять свою устоявшуюся жизнь ради человека, которому, в сущности, на него наплевать? В конце концов, Жевинь мог бы объявиться и раньше. Ну ее к дьяволу, эту парочку!

Он приготовил себе настой ромашки. «Что бы она подумала, если бы видела меня сейчас? Старый холостяк, закосневший в своих привычках и в своем одиночестве». Спалось ему плохо. Пробудившись, он вспомнил, что должен следить за Мадлен, и устыдился своей радости; но она не исчезла, смиренная и неотвязная, как бродячая собака, которую не смеешь прогнать.

Флавьер включил радио. Снова артиллерийские обстрелы и стычки патрулей! Ну и пусть. А он все-таки счастлив! Насвистывая, он быстро покончил с делами и отправился пообедать в ресторанчик, где был завсегдатаем. Он даже больше не стеснялся выходить в штатском, ловя на себе подозрительные, а то и враждебные взгляды. Он же не виноват, что его не призвали в армию. Не дождавшись двух часов, заспешил на авеню Клебер. Денек выдался чудесный, хотя до этого всю неделю было пасмурно. Прохожих почти не видно. Флавьер сразу приметил большой черный автомобиль марки «тальбо» перед шикарным на вид зданием и медленно, будто прогуливаясь, прошел мимо. Это здесь. Здесь живет Мадлен… Вытащив из кармана газету, он побрел вдоль нагревшихся на солнце фасадов, время от времени пробегая глазами заметки… Над Эльзасом сбит разведывательный самолет… В Нарвик послано подкрепление… Что поделаешь! Зато у него каникулы и свидание с Мадлен; этот миг принадлежит ему одному. Он вернулся обратно и обнаружил маленькое кафе: на тротуар были выставлены три столика, по бокам росли два кустика бересклета.

— Чашку кофе.

Отсюда весь дом был виден как на ладони: высокие окна в стиле начала века, балкон, украшенный цветочными горшками. Еще выше были только мансарды и ржаво-голубое небо. Он взглянул на тротуар перед домом: «тальбо» поехал в сторону площади Звезды. Это Жевинь. Значит, вот-вот должна появиться Мадлен.

Обжигаясь, он проглотил горячий кофе и улыбнулся своей поспешности. С чего он взял, что она вообще выйдет? Должна выйти! Ведь светит солнце, деревья тихо шелестят праздничной листвой, а ветер разносит пушистые семена… Она выйдет потому, что он ее ждет.

И вдруг она показалась на тротуаре. Бросив газету, Флавьер пересек улицу. На ней был серый костюм, плотно облегающий талию, под мышкой она держала черную сумку. Мадлен оглянулась вокруг, натягивая перчатку. Пена кружев трепетала в вырезе костюма; глаза и лоб прикрыты изящной вуалеткой. «Женщина в полумаске», — пришло ему в голову. Как бы он хотел нарисовать этот тонкий силуэт, который солнце очертило блестящей линией на блеклом фоне домов в стиле рококо! Ведь и он в свое время баловался кистью. Впрочем, без особого успеха. Он и на пианино играл — достаточно хорошо, чтобы завидовать истинным виртуозам. Он был из тех, кто не терпит посредственности, хотя сам не способен возвыситься до таланта. Много мелких дарований… и много горьких сожалений! Да и бог с ними, раз здесь Мадлен…

Она пошла вверх по улице до площади Трокадеро и ступила на ослепительно белую эспланаду. Никогда еще Париж не был так похож на парк. Сине-рыжая Эйфелева башня высилась над лужайками, как символ города, с детства привычный глазу. Сады стекали к Сене вместе с лестницами, похожими на застывшие водопады с цветами по краям. Под мостовыми аркадами затихал хриплый зов буксира. Казалось, будто время замерло между войной и миром, вызывая щемящее чувство легкости и душевной боли. Не потому ли в походке Мадлен теперь ощущалась усталость? Она как будто колебалась, размышляла; остановилась было перед входом в музей и тут же пошла дальше, увлекаемая невидимым потоком. Пересекла площадь, вышла на проспект Анри-Мартен, немного побродила среди гуляющих и, наконец решившись, вступила на кладбище в Пасси.

Не спеша она пробиралась между могилами, и Флавьер было подумал, что она все еще прогуливается. Она сразу же сошла с центральной аллеи, вдоль которой торжественно высились кресты, мраморные и бронзовые надгробия. Выбирая самые укромные тропинки, она рассеянно поглядывала по сторонам, на плиты с почерневшими надписями, на изъеденные ржавчиной решетки и разбросанные кое-где яркие пятна букетов. Под ногами у нее прыгали воробьи. Городской шум доносился сюда издалека, словно ты вдруг оказался в зачарованном краю, на границе бытия, в каком-то ином измерении. Вокруг ни души, но каждый крест выдавал чье-то незримое присутствие; за каждой эпитафией чудилось чье-то лицо. Мадлен медленно пробиралась сквозь эту окаменевшую толпу; ее тень тянулась по земле, сливаясь с тенями от надгробий, преломляясь, ложилась на ступени часовен, под сенью которых бодрствовали каменные херувимы. То она вдруг застывала на миг, чтобы разобрать полустертое имя: «Альфонсу Меркадье… от родных… Достойному отцу и супругу…» Кое-где покосившиеся камни ушли в землю, как затонувшие корабли. По ним скользили ящерицы и, раздувая шеи, тянули к солнцу змеиные головки. Казалось, Мадлен нравилось бродить по этим забытым уголкам, куда больше не заглядывали даже родственники. Так она шла, пока вновь не оказалась в центре кладбища. Нагнувшись, подобрала красный тюльпан, выпавший из какой-то вазы, все так же не торопясь подошла к одной из могил и остановилась перед ней. Укрывшись за часовней, Флавьер мог наблюдать за ней, не опасаясь быть замеченным. Мадлен не казалась ни растерянной, ни взволнованной. Скорее наоборот, она выглядела отдохнувшей, умиротворенной и довольной. О чем она задумалась? Руки были опущены, пальцы по-прежнему сжимали тюльпан. Снова она напомнила Флавьеру портрет, одну из тех женщин, которых гений художника сделал бессмертными. Погрузившись в собственные ощущения, она застыла, созерцая что-то внутри себя. Флавьеру пришло в голову слово «экстаз». Было ли это похоже на те припадки, о которых говорил Жевинь? Может быть, у Мадлен мистический бред? Но у этого заболевания есть характерные симптомы, которые ни с чем не спутаешь. Скорее всего, она просто молилась за недавно умершего близкого человека. Однако могила казалась старой и заброшенной…

Флавьер взглянул на часы. Мадлен простояла перед могилой двенадцать минут. Теперь она вернулась на центральную аллею, рассматривая надгробия с таким пресыщенным видом, будто в области погребальной архитектуры она уже не могла узнать ничего нового. На ходу Флавьер прочел надпись, на которую только что смотрела Мадлен:

ПОЛИНА ЛАЖЕРЛАК
1840–1865
Флавьер ожидал увидеть на камне именно это имя и все же был глубоко взволнован. Он вновь поспешил за женщиной. Жевинь оказался прав: в поведении Мадлен было что-то непостижимое. Он вспомнил, в какой позе она стояла перед могилой: не сложив молитвенно руки, не преклонив головы. Нет, она стояла неподвижно, как будто оказалась в таком месте, где живут воспоминания, например перед домом, где прошло детство. Он отбросил эту дикую мысль и ускорил шаг, нагоняя Мадлен. Она так и не выпустила из рук тюльпан. Усталой походкой, чуть сутулясь, она спускалась к Сене.

Так они дошли до набережной. Мадлен немного побродила, любуясь рекой, усеянной светящимися точками. Мимо прошел мужчина, зажав в руке шляпу и вытирая вспотевший лоб: стояла жара. Вода у каменных берегов отливала густой синевой. Бродяги дремали над рекой, над мостами сновали первые весенние стрижи. В своем строгом сером костюме, на высоких каблуках, Мадлен казалась посторонней на этом празднике жизни, будто пассажирка, ожидающая поезда. Время от времени она вертела в пальцах тюльпан. Перейдя через Сену, она облокотилась о парапет, поднеся цветок к щеке. Поджидала ли она здесь кого-то или просто решила отдохнуть? Или, может, пыталась отвлечься от скуки, следя как зачарованная за лодками, рассекающими течение реки, за игрой света на волнах? Вот она склонилась над водой. Должно быть, увидела, как отражается далеко-далеко внизу она сама, бескрайнее небо и длинная изогнутая линия моста. Сам не зная зачем, Флавьер подошел поближе. Мадлен не шевелилась. Вдруг она уронила в воду тюльпан. Крошечное красное пятнышко медленно поплыло по воде, крутясь и покачиваясь на волнах. Проплыло вдоль баржи, направляясь к середине реки. Так и Флавьера уносила его судьба. Цветок уже превратился в ярко-красную точку на воде. Не было сил оторвать от него взгляд. Он плыл все быстрее, постепенно теряясь в речном просторе, и наконец исчез. По-видимому, пошел ко дну. Мадлен, опустив руки, будто тяжелые виноградные кисти, все еще вглядывалась в блестящую речную гладь. Флавьеру чудилась улыбка у нее на устах. Наконец она выпрямилась. По другому мосту вернулась на правый берег. Теперь она шла домой все с тем же безразличным видом, равнодушно глядя на уличную суету. В половине пятого она исчезла за порогом своего дома, и Флавьер вдруг ощутил растерянность, собственную ненужность и отвращение к жизни. Чем занять вечер? Слежка за Мадлен оставила у него неприятный осадок, сделав еще более невыносимым его одиночество. Он зашел в маленькое кафе и позвонил Жевиню:

— Алло, Поль, это ты? Говорит Роже. Можно заскочить к тебе на минутку? Да нет, ничего не стряслось… Просто хотел кое-что обсудить… Ладно, сейчас буду.

Жевинь отвечал по телефону с интонациями большого начальника. И в самом деле, его контора занимала целый этаж.

— Будьте любезны немного обождать, мсье. Господин директор сейчас на совещании…

Машинистка провела Флавьера в приемную, обставленную массивными скамьями для посетителей.

«Он что, мне пыль в глаза пускает?» — пришло в голову Флавьеру. Но нет, вот появился Жевинь: он и впрямь провожал клиентов.

Просторный кабинет был оборудован на американский лад: стол и шкафчики картотеки из металла, кресла из стальных трубок, пепельницы на никелированных подставках. На стене — большая карта Европы. К ней булавками приколота красная нить, отмечающая линию огня.

— Ну? Видел ее?

Флавьер присел, закурил сигарету.

— Да…

— Что она делала?

— Была на кладбище в Пасси.

— Ага! На могиле этой…

— Да.

— Ну, что я говорил! — вздохнул Жевинь. — Сам теперь видишь…

На краю письменного стола, рядом с телефоном, стояла фотография Мадлен. Флавьер не мог оторвать от нее глаз.

— На могиле только одно имя, — сказал он. — Но ведь родители твоей жены тоже, вероятно…

— Ничего подобного! Они похоронены в Арденнах. А наш семейный склеп — в Сент-Уане… В Пасси похоронена только Полина Лажерлак. Это-то меня и пугает! Можешь ты мне объяснить, к чему эти посещения, это паломничество?.. И поверь мне, она не в первый раз там была.

— Точно, она не справлялась у сторожа. Знала, где находится могила.

— Черт! Я и говорю, она будто околдована этой Полиной!

Жевинь расхаживал вдоль письменного стола, засунув руки в карманы. На шее, стянутой тесным воротничком, образовалась жирная складка. Зазвонил телефон. Резким движением он снял трубку и проговорил, прикрыв ее ладонью:

— Ей кажется, что она и есть Полина. Сам подумай, как я могу не беспокоиться!

Из-под руки у него доносился приглушенный голос. Жевинь поднес трубку к уху и повелительно произнес:

— Алло, слушаю… Ах, это вы, дружище!

Флавьер смотрел на портрет Мадлен. Лицо как у статуи; только глаза чуть-чуть оживляли его. Жевинь, грозно сдвинув брови, отдавал приказания, затем бросил трубку на рычаг. Флавьер уже жалел, что пришел. Он чувствовал, что тайна Мадлен была частью самого ее существа. Вмешательство Жевиня могло быть только пагубным… Дикая мысль вновь пришла Флавьеру в голову: а что, если душа Полины…

— Как они мне осточертели, — сказал Жевинь. — Сейчас всюду такая неразбериха, старина! Ты и представить себе не можешь. Да и не стоит! Просто руки опускаются…

— Девичья фамилия твоей жены — Лажерлак? — спросил Флавьер.

— Нет-нет, Живор… Мадлен Живор. Родители умерли три года назад. У ее отца была бумажная фабрика под Мезьером. Крупное дело! Основал его дед, уроженец тех мест.

— Но ведь Полина Лажерлак, видимо, жила в Париже?

— Погоди-ка! — Жевинь постукивал по бювару похожими на сосиски пальцами. — Никак не припомню… Хотя и впрямь теща мне как-то показывала дом Полины, своей бабки… Старое здание на улице Сен-Пер, если не ошибаюсь… Кажется, внизу была лавка, по-моему, антикварный магазинчик… Теперь, когда ты видел Мадлен, что ты о ней скажешь?

Флавьер пожал плечами.

— Да пока ничего…

— Но ты ведь тоже думаешь, что с ней что-то не так?

— Да… Пожалуй… Скажи, она совсем забросила живопись?

— Да! Совсем… Она переделала мастерскую, которую я для нее оборудовал, в гостиную…

— Но почему?

— Кто знает! Такая уж она непостоянная! Да и вообще… люди меняются…

Флавьер поднялся и протянул Жевиню руку:

— Не буду мешать тебе работать, старик. Вижу, ты занят…

— Оставь, — отрезал Жевинь. — Это все не в счет… Меня волнует только Мадлен… Скажи откровенно… По-твоему, она сумасшедшая?

— Только не сумасшедшая, — успокоил его Флавьер. — Слушай, а она много читает? Водятся за ней какие-нибудь причуды?

— Да нет. Читает понемножку, как все: модные романы, иллюстрированные журналы… Причуд я не замечал…

— Что ж, я продолжу наблюдение, — сказал Флавьер.

— Похоже, ты не веришь, что из этого будет толк.

— Боюсь, мы только зря теряем время.

Не мог же он признаться Жевиню, что готов был следить за Мадлен неделями, месяцами, что он ни за что не успокоится, пока не проникнет в ее тайну!

— Ну пожалуйста, — взмолился Жевинь, — ты сам видишь, какая у меня жизнь: контора, поездки, ни минуты свободной… Займись ею. Так мне будет куда спокойней.

Он проводил Флавьера до лифта.

— Позвони, если будет что-то новенькое…

— Договорились.

Как и всегда в шесть часов вечера, на улице оказалось полно народу. Флавьер купил вечернюю газету. На границе с Люксембургом сбиты два самолета… Если верить передовице, немцы проигрывают войну. Они зажаты в тиски, лишены возможности маневрировать и уже задыхаются. Высшее командование все предусмотрело и ожидает только какой-нибудь отчаянной вылазки, чтобы покончить с врагом.

Флавьер зевнул и спрятал газету в карман. Война его больше не трогала. Его интересовала только Мадлен… Он уселся на террасе кафе, заказал себе содовую. Мадлен, задумчиво стоявшая перед могилой Полины… тоскующая по могильной тьме… Нет, это невозможно… Но кто же знает, что возможно?

Когда Флавьер вернулся домой, у него ломило виски. Посмотрел энциклопедию на букву «Л». Разумеется, ничего не нашел. Он и так знал, что фамилия «Лажерлак» не значится в энциклопедии, но не смог бы заснуть, если бы не проверил. Так, на всякий случай… Он подозревал, что совершит еще немало нелепых поступков — опять же на всякий случай… При мысли о Мадлен он терял всякое самообладание. Женщина с тюльпаном… Попытался набросать ее силуэт, склонившийся над рекой… Потом сжег листок и проглотил сразу две таблетки снотворного.

Глава 3

Мадлен миновала Палату депутатов, перед которой с примкнутым штыком расхаживал часовой. Как и накануне, она вышла из дому сразу же после отъезда Жевиня. Но сегодня она шла быстро, и Флавьер старался держаться поближе к ней, опасаясь несчастного случая, так как она переходила улицу, не обращая внимания на машины. Куда же она так спешит? Вместо вчерашнего английского костюма на ней был коричневый, самый обычный, и берет на голове, туфли без каблуков изменили ее походку. Она казалась еще моложе; сумка под мышкой делала ее похожей на мальчика. Вышла на бульвар Сен-Жермен, стараясь держаться в тени деревьев. Может, она направляется в Люксембургский сад? Или в географический зал… На спиритический сеанс? Вдруг Флавьер понял… На всякий случай он подошел еще ближе. Уловил запах ее духов: что-то сложное, больше всего напоминавшее увядшие цветы и тучную землю… Где же ему приходилось вдыхать этот аромат? Накануне, в аллеях кладбища в Пасси… Ему нравился этот запах: он напоминал дом его бабушки под Сомюром. Дом, стоявший на склоне горы, а вокруг люди селились прямо в скале. Они забирались к себе домой по приставной лестнице, как Робинзон. Кое-где из скалы торчали печные трубы. И над каждой из них по белому камню тянулась грязная дорожка. Во время каникул он бродил среди скал, заглядывая в эти странные жилища. Внутри виднелась мебель. Дома это были или каменоломни? Кто знает… Как-то он зашел в такую пещеру, покинутую хозяином. Слабый дневной свет едва освещал это жилище. Стены оказались холодными и шершавыми, как в яме, а тишина привела его в ужас. Должно быть, по ночам здесь было слышно, как где-то в земляной толще пробираются кроты, а иной раз с потолка, извиваясь, падали черви. Обшарпанная дверь в глубине этой норы вела в подземный ход; оттуда тянуло затхлостью. За дверью начинался запретный мир галерей, бесчисленных коридоров и переходов, пронизывающих самую сердцевину скалы. За этим порогом, на котором наливались бледные поганки, рождался великий страх. Отовсюду пахло землей, пахло… духами Мадлен. И здесь, на залитом солнцем бульваре, где дрожали молодые листья, будто тени от протянутых рук, Флавьер вновь ощутил притягательность мира тьмы и осознал, почему Мадлен сразу же взволновала его. Другие образы всплывали в его памяти, особенно один. В двенадцать лет, укрывшись под сенью стены, откуда открывалось бескрайнее волнующееся море полей, виноградников и облаков, он прочел незабываемую книгу Киплинга, начинавшуюся словами: «Гаснущий свет…» На первой странице там была гравюра, изображавшая мальчика и девочку, склонившихся над револьвером. Ему вспомнилась нелепая фраза, всегда волновавшая его до слез: «„Баралонг“ держал путь к берегам Южной Африки». Теперь ему казалось, что та девочка в черном походила на Мадлен; девочка, о которой он мечтал вечерами, прежде чем заснуть, чьи шаги иногда слышал во сне… Конечно, все это просто смешно — во всяком случае, для такого, как Жевинь. И все-таки это тоже было правдой, но в каком-то ином измерении, как бывает правдой позабытый и вновь обретенный сон, исполненный таинственной очевидности. Впереди него шла Мадлен, темная и хрупкая фигурка, несущая в себе мрак и благоухающая хризантемами. Она свернула на улицу Сен-Пер, и Флавьер испытал горькое удовлетворение. Это еще ничего не значило, но все же…

Там оказался дом, о котором ему рассказывал Жевинь. Наверняка тот самый, потому что Мадлен вошла туда и потому что внизу находилась антикварная лавка. Жевинь ошибся лишь в одном: в этом доме располагалась к тому же гостиница «Семейный пансион». Номеров двадцать, не больше. Одно из тех небольших уютных заведений, в которых предпочитают останавливаться провинциальные учителя и чиновники, не терпящие перемен. У входа висело объявление: «Свободных номеров нет». Флавьер толкнул дверь, и пожилая дама, вязавшая при свете настольной лампы за конторкой портье, взглянула на него поверх очков.

— Нет, — негромко произнес Флавьер, — номер мне не нужен… Я только хотел узнать имя дамы, которая вошла сюда передо мной.

— Кто вы такой?

Флавьер пододвинул поближе к свету свою старое удостоверение инспектора полиции. Он сохранил его, как хранил все: старые трубки, сломанные ручки, ненужные счета… Бумажник у него был туго набит пожелтевшими письмами, почтовыми квитанциями и корешками от чеков, и он порадовался, что раз в жизни поступил правильно, не выбросив документ.

Старушка исподтишка следила за ним.

— Мадлен Жевинь, — сказала она.

— Она здесь не впервые?

— О нет, — ответила старуха. — Она у нас часто бывает.

— Она кого-нибудь принимает у себя в номере?

— Это порядочная женщина.

Она ехидно улыбалась, не поднимая глаз от вязанья.

— Отвечайте, — настаивал Флавьер. — Кто-нибудь у нее здесь бывает? Хотя бы подруга?

— Нет. Ни разу никто не приходил.

— Чем же она занимается?

— Не знаю. Я не слежу за постояльцами.

— В каком она номере?

— В девятнадцатом, на четвертом этаже.

— Номер хороший?

— Приличный. У нас есть и лучше, но ее устраивает этот. Я ей предлагала двенадцатый номер, но она настояла на девятнадцатом. Она непременно хотела тот номер на четвертом этаже, в котором окна выходят во двор.

— Почему?

— Этого она не сказала. Может, из-за солнца.

— Если я правильно понял, она сняла этот номер?

— Да, с помесячной оплатой. Вернее, она сняла его на месяц.

— Когда это было?

Старуха перестала шевелить спицами и заглянула в книгу записи жильцов.

— Пожалуй, — сказала она, — уже больше трех недель назад. В начале апреля…

— Сколько времени она обычно проводит в номере?

— По-разному. Час или меньше…

— Она не приносит с собой вещей?

— Нет, никогда.

— Она ведь приходит сюда не каждый день?

— Нет. Только раз в два-три дня.

— Вы никогда не замечали в ней чего-нибудь… странного?

Старуха подняла очки на лоб и осторожно потерла морщинистые веки.

— Все люди странные, — сказала она. — Если бы вы всю жизнь провели в гостинице за конторкой портье, вы бы не задавали таких вопросов.

— Случалось ей кому-нибудь звонить отсюда?

— Нет.

— Гостиница существует давно?

Глаза в паутине морщин с каким-то мстительным выражением уставились на Флавьера.

— Лет пятьдесят.

— А раньше… что здесь было?

— Надо думать, обычный дом.

— Вам не приходилось слышать о некой Полине Лажерлак?

— Нет. Но если она останавливалась у нас, я могу проверить по книгам.

— Не стоит.

Они снова переглянулись.

— Благодарю вас, — сказал Флавьер.

— Не за что.

И снова заработала спицами. Облокотясь на конторку, Флавьер машинально теребил зажигалку в кармане.

«Я потерял сноровку, — думал он. — Разучился вести следствие». Ему хотелось подняться на четвертый этаж и заглянуть в номер через замочную скважину. Но он знал, что ничего не увидит. Он попрощался и вышел.

Зачем ей понадобился номер на четвертом этаже окнами во двор? Да потому, что раньше это была комната Полины! Но ведь Мадлен не могла этого знать. Она и о самоубийстве не знала… Но тогда почему она так поступала? На чей таинственный зов откликалась, приходя в эту гостиницу? Объяснений могло быть несколько: внушение, ясновидение, раздвоение личности, — но ни одно из них не устраивало Флавьера. Ведь до этого Мадлен всегда была нормальной, уравновешенной женщиной. К тому же она прошла серьезное обследование у специалистов… Нет, тут что-то другое.

Он повернул обратно и вдруг чуть не побежал. Мадлен вышла из гостиницы и теперь направлялась к набережной. Она провела в своем номере меньше получаса. Все так же торопливо она миновала вокзал д’Орсей и подозвала такси. Флавьер насилу успел поймать другую машину.

— Поезжайте за тем «рено»!

Ему бы следовало взять свою «симку»: Мадлен едва не ускользнула от него. Если вдруг она обернется… Но на мосту Согласия сильное движение, и Елисейские Поля буквально запружены транспортом, как бывало в часы пик в довоенное время. Такси Мадлен направлялось к площади Звезды. Похоже, она возвращается домой. Кругом были люди в форме, лимузины с флажками — прямо как на параде Четырнадцатого июля. Во всем этом было что-то волнующее. А ощущение кипучей жизни и какой-то неопределенной опасности даже нравилось Флавьеру. «Рено» обогнул Триумфальную арку и поехал к воротам Майо. Перед ними тянулся залитый рассеянным солнечным светом прямой проспект Нейи. Здесь машин было меньше, и они катили не спеша, с опущенными стеклами и поднятым верхом.

— Похоже, норму на бензин еще урежут, даже для такси, — сказал шофер.

Флавьеру пришло в голову, что через Жевиня он мог бы достать сколько угодно талонов. Он рассердился на себя за такие мысли, но что значат лишние десять литров бензина в той неразберихе, которая царит в системе распределения?

— Остановитесь здесь, — велел он шоферу.

Мадлен вышла из машины в конце моста Нейи. Флавьер, чтобы не терять времени, заранее приготовил деньги и мелочь. Он удивился, заметив, что теперь Мадлен идет той же небрежной походкой, что и накануне. Она шла вдоль Сены без всякой цели, просто наслаждаясь движением. Между гостиницей на улице Сен-Пер и набережной Курбевуа не существовало никакой видимой связи. В таком случае что означает эта прогулка? Ведь в самом Париже набережные куда красивее! Возможно, она избегает толпы. Или же ей нравится размышлять и предаваться мечтаниям, следуя за плавным течением реки? Он вспомнил островки на Луаре, песчаные косы, обжигавшие ему ноги, заросли ивняка, в которых то и дело раздавалось жизнерадостное кваканье лягушек. Он почувствовал, что Мадлен похожа на него, и ему хотелось ускорить шаг и пойти с ней рядом. Им не придется даже разговаривать. Они просто будут идти бок о бок, любуясь скользящими по воде баржами. Опять ему невесть что лезет в голову! Он нарочно остановился, чтобы дать ей отойти подальше. Даже хотел повернуть обратно. Но было в этой слежке что-то пьянящее, двусмысленное, что-то такое, от чего он не мог отказаться… И он снова пошел за ней.

Груды песка, камней, снова песок. Изредка им попадался на глаза деревенский причал, подъемный кран, вагонетки на заржавленной узкоколейке. Вдали, в уныло-серой дымке, виднелся остров Гранд-Жат. Что ей понадобилось в этом убогом предместье? Куда еще она его заведет? Вокруг ни души. Она шла не оборачиваясь, не отрывая глаз от реки. И с каждой уходящей минутой смутная тревога все больше овладевала Флавьером. Нет, это уже не просто прогулка… Что же это — попытка бегства? Или, быть может, приступ амнезии? Ему довелось повидать на своем веку таких потерявших память людей — растерянных, измученных, говоривших как сомнамбулы. Он подошел ближе. Тем временем Мадлен перешла шоссе и уселась на террасе маленького кафе для речников: три железных столика под выцветшим тентом. Укрывшись за бочками, Флавьер не спускал с нее глаз. Она вытащила из сумки листок бумаги, ручку, тыльной стороной ладони смахнула пыль со стола… Хозяин бистро все не появлялся. Легкая гримаска исказила ее лицо, но она прилежно писала. «Она кого-то любит, — решил Флавьер. — Кого-то, кто сейчас в армии!» Но это предположение было не лучше других. Стоило забираться в такую даль, когда она могла спокойно написать письмо дома, где за ней никто не следил! Она писала очень быстро, не отрываясь ни на секунду, не задумываясь; вероятно, обдумала письмо по дороге сюда. А может быть, за те полчаса, что провела в гостинице. Во всем этом что-то было не так. А вдруг она пишет мужу, что уходит от него? В этом случае все ее метания объяснялись куда проще… Но тогда Мадлен не пошла бы на могилу Полины Лажерлак…

Похоже, никто не думал обслуживать Мадлен. Хозяин, должно быть, на фронте, как и все остальные. Мадлен сложила письмо, тщательно запечатала. Оглянулась вокруг, хлопнула в ладоши. Ни малейшего движения в доме. Тогда она встала из-за стола, зажав письмо в руке. Не думает ли она вернуться? Она колебалась. Флавьер дорого бы дал, чтобы увидеть через ее плечо, кому адресовано письмо. Все так же нерешительно она спустилась к реке, прошла мимо бочек, за которыми прятался Флавьер. Снова он ощутил запах ее духов. Поднявшийся легкий ветерок шевелил подол ее юбки. В профиль лицо Мадлен казалось неподвижным, лишенным всякого выражения. Опустив голову, она повертела письмо в руках и вдруг разорвала его пополам, затем на четыре части, потом на мелкие кусочки, которые развеяла по ветру. Разлетаясь, они падали в реку и скользили по воде, прежде чем погрузиться и исчезнуть в водоворотах. Она наблюдала за этими игрушечными кораблекрушениями и все потирала пальцы, будто старалась смахнуть с них какую-то невидимую пыль, очистить от следов соприкосновения с чем-то гадким. Кончиком туфельки извлекла из травы несколько застрявших там клочков бумаги, подтолкнула их к воде. Они исчезли. Все так же безмятежно сделала еще один шаг… и фонтан брызг выплеснулся на набережную, почти долетев до руки Флавьера.

— Мадлен!

Стоя за бочками, он смотрел на реку, не понимая толком, что произошло. На берегу остался лишь один обрывок конверта. Белея, он, казалось, полз между камнями, то останавливаясь, то забегая вперед, будто крошечный зверек.

— Мадлен!

Он поспешно сорвал с себя пиджак и жилет. Три широких круга все еще расходились по воде. Флавьер нырнул. Грудь сдавило от холода. И все равно где-то в глубине души, как в бреду, звучал несмолкающий вопль: «Мадлен! Мадлен!» Вытянутые руки коснулись скользкого дна. Оттолкнувшись ногой, он с шумом вынырнул, до пояса высунувшись из воды, и разглядел ее в нескольких метрах от себя. Лежа на спине, она все больше погружалась в воду, уже обмякшая, как утопленница. Он поднырнул, чтобы обхватить ее за талию, но его руки ощутили лишь тонкие струйки воды, обвивавшиеся вокруг пальцев, словно водоросли. Пытаясь хоть что-нибудь нащупать, он из последних сил боролся с течением. Почувствовав жжение в пустых легких, на секунду вынырнул, глотнул воздух и глазами, полными воды и слез, едва различил темную массу, почти скрывшуюся под водой. Он снова косо ушел под воду, ухватился за какую-то одежду, пробежался по ней пальцами, пытаясь найти шею… Наконец, зажав рукой голову Мадлен, он вытянул другую руку вверх, стремясь поскорее вырваться наружу. Тело было страшно тяжелым, его приходилось с силой вытягивать из воды, словно из ямы, рвать с корнями. Флавьер различил берег, он был недалеко… но силы его почти иссякли. Сказывалось отсутствие тренировок, дыхание стало прерывистым. Набрав побольше воздуха, оннаискось против течения поплыл к мосткам, у которых была причалена лодка. Ткнувшись плечом в цепь, повис на ней, давая воде прибить себя к берегу. Ноги коснулись затопленных ступеней причала. Он выпустил цепь, ухватился за камень, взобрался на одну, потом на другую ступеньку, прижимая к себе Мадлен. С них ручьями стекала вода, стало чуть легче. Он опустил Мадлен на ступеньку, изменил хватку и, подняв ее одним рывком, вытащил наверх. Там он упал на колено и, совсем обессиленный, перекатился на бок. Лицо заледенело под порывами ветра. Первой пошевелилась Мадлен. Тогда он сел и взглянул на нее. Вид у нее был жалкий: волосы прилипли к щекам, кожа покрылась пятнами. Глаза были широко открыты и задумчиво смотрели в небо, будто стараясь там что-то разглядеть.

— Вы не умерли, — выговорил Флавьер.

Мадлен перевела взгляд на него. Казалось, она видит его откуда-то издалека.

— Не знаю, — прошептала она. — Умирать не больно.

— Идиотка! — закричал на нее Флавьер. — Ну-ка, давайте шевелитесь!

Подхватив Мадлен под мышки, он поставил ее на ноги, но она повисла на нем всей тяжестью. Тогда он взвалил ее на плечо. Весила она немного, к тому же неподалеку было бистро. И все же, когда он добрел до дверей, ноги у него подкашивались от усталости.

— Эй, там!.. Кто-нибудь!

Он поставил Мадлен на ноги. Она пошатывалась, стуча зубами от холода.

— Эй!

— Иду, иду! — послышался голос.

Откуда-то из кухни появилась женщина с ребенком на руках.

— Несчастный случай, — объяснил Флавьер. — У вас не найдется какой-нибудь одежды? Мы совсем промокли…

Стараясь успокоить женщину, он нервно посмеивался.

Малыш заплакал, и мать принялась его укачивать.

— У него зубки режутся, — пояснила она.

— Лишь бы во что-то переодеться, — твердил Флавьер. — Потом я вызову такси… Пойду принесу пиджак. Там у меня бумажник. Налейте мадам рюмку коньяку… чего-нибудь покрепче!

Он старался создать более теплую, дружескую обстановку, чтобы успокоить Мадлен и вызвать у хозяйки сочувствие к их передрягам. Сам он, казалось, был полон радости, энергии и силы воли.

— Присядьте! — прикрикнул он на Мадлен.

Он пересек пустынную набережную, добежал до груды бочек, подобрал пиджак и жилет. Он все еще волновался, но не столько от усталости или страха, сколько от мысли о Мадлен, спокойно шагнувшей с берега в воду. А потом она даже не пыталась спастись, немедленно, с чудовищным смирением покорилась своей участи. Смерть для нее ничего не значила. Он поклялся себе, что больше не выпустит ее из виду, станет защищать даже от нее самой, потому что — теперь он был в этом уверен — она все-таки была не вполне нормальной. Чтобы согреться, он бегом вернулся в бистро. Прижав к себе ребенка, хозяйка наливала в рюмки коньяк.

— Где она?

— В соседней комнате… Переодевается.

— Где у вас телефон?

— Вон там.

Подбородком она указала в угол бара.

— Я ничего не нашла, кроме рабочего комбинезона. Вас это устроит?

Она повторила вопрос, как только Флавьер повесил трубку.

— Да, вполне, — сказал он.

В это время из кухни вышла Мадлен. Для Флавьера это стало еще одним потрясением. В стареньком платьице из набивной ткани, без чулок, в комнатных туфлях: в присутствии этой новой Мадлен он чувствовал себя совершенно непринужденно.

— Вам надо поскорее обсохнуть, — сказала она. — Право, мне так жаль… В другой раз я буду осторожнее…

— Надеюсь, другого раза не будет, — буркнул Флавьер.

Он ожидал пылкой признательности, возможно, патетической сцены, а она вздумала шутить! Он яростно напялил комбинезон, который оказался ему велик. Ко всему прочему, у него теперь дурацкий вид! Женщины, успевшие подружиться, о чем-то шептались в центре зала, а он, чувствуя, как тает его радость, пытался попасть в рукава комбинезона, с ужасом обнаружив на нем пятна от смазки. Теперь его гнев обратился против Жевиня. Ну, он ему за все заплатит! И пусть, если хочет, поищет себе какого-нибудь другого дурака, чтобы сторожить жену! Вдруг Флавьер услышал, как сигналит такси. Красный от смущения, он неловко приоткрыл дверь.

— Вы готовы?

Мадлен на руках держала ребенка.

— Тише, — шепнула она. — Вы его разбудите.

Она осторожно протянула ребенка матери, и эта заботливость вывела Флавьера из себя. Готовый вспылить, он собрал мокрую одежду, подсунул деньги под нетронутую рюмку с коньяком и вышел. Мадлен бегом догнала его.

— Куда вас отвезти? — спросил он холодно.

Она села в машину.

— Едем к вам, — предложила она. — Вам, верно, хочется поскорее одеться поприличнее. Я могу и подождать.

— Все-таки скажите, где вы живете.

— На проспекте Клебер… Я госпожа Жевинь. Мой муж работает в судостроении.

— А я — адвокат… Мэтр Флавьер.

Он поднял боковое стекло в машине.

— Живу на улице Мобеж, угол улицы Ламартина.

— Вы, конечно, на меня сердитесь, — продолжала Мадлен. — Сама не знаю, как это вышло…

— Зато я знаю, — сказал Флавьер. — Вы пытались покончить с собой.

Он на минуту умолк, ожидая ответа или возражений.

— Вы можете положиться на меня, — продолжал он. — Я вполне способен понять… Бывает такое горе… Или же разочарование…

— Нет, — сказала она негромко. — Это совсем не то, что вы думаете.

И снова она показалась ему незнакомкой из театра, дамой с веером, той, другой Мадлен, которая накануне склонялась над забытой могилой…

— Я правда хотела броситься в воду, — продолжала она. — Но и сама не знаю почему.

— А как же письмо?

Она покраснела.

— Оно предназначалось мужу. Но то, что я пыталась ему объяснить, настолько невероятно, что я предпочла… — Она повернулась к Флавьеру и коснулась его руки. — А вы верите, что можно воскреснуть? Я хочу сказать… умереть, а потом возродиться в ком-то другом?.. Вот видите! Вы боитесь ответить… Думаете, я сумасшедшая…

— Но послушайте…

— Но я ведь не сумасшедшая… Просто мне кажется, что мое прошлое началось много раньше… Задолго до моих детских воспоминаний… Раньше было что-то еще, какая-то другая жизнь, и теперь я начинаю припоминать… Не знаю, зачем я вам все это рассказываю…

— Продолжайте, — пробормотал Флавьер. — Прошу вас…

— Я словно вспоминаю о том, чего раньше никогда не видела… например, лица… лица, которые существуют лишь в моей памяти. А иной раз мне кажется, будто я старая-старая женщина…

У нее было глубокое контральто. Флавьер слушал ее, не шелохнувшись.

— Скорее всего, я больна, — продолжала она. — Вот только будь я и вправду больна, воспоминания не казались бы такими отчетливыми. Они были бы стертыми, бессвязными…

— А сегодня… это что же — внезапный порыв или обдуманное решение?

— Пожалуй, решение… Я ведь и сама не очень хорошо все понимаю. Просто чувствую, как все больше и больше превращаюсь в кого-то другого… что моя истинная жизнь — вся в прошлом… Так стоит ли тянуть? Для вас, как и для всех, жизнь и смерть несовместимы. Но для меня…

— Не говорите так, — сказал Флавьер. — Пожалуйста… Подумайте о вашем муже!

— Бедняга Поль! Если бы он только знал!

— В том-то и дело, что он не должен узнать. Пусть это останется нашей с вами тайной.

Невольно в его словах зазвучала нежность, и она вдруг улыбнулась с обезоруживающей живостью.

— Понимаю, профессиональной тайной. Теперь я спокойна. Мне так повезло, что вы оказались поблизости.

— Да уж. Мне надо было повидать одного подрядчика. Его стройка там, рядом. Если бы не солнечный день, я бы поехал на машине.

— А я бы уже была мертва, — прошептала она.

Такси остановилось.

— Приехали, — сказал Флавьер. — Извините за беспорядок в квартире. Я холост, к тому же много работаю.

В вестибюле дома им никто не встретился. На лестнице тоже никого. Флавьеру было бы неприятно попасться кому-нибудь на глаза в таком виде. Когда он открыл дверь, пропуская вперед Мадлен, в квартире зазвонил телефон.

— Это, должно быть, клиент. Садитесь. Я на минутку…

Он бросился в свой кабинет.

— Алло!

Это был Жевинь.

— Я тебе уже два раза звонил, — сказал он. — Я тут вспомнил кое-что… Насчет самоубийства Полины… Она бросилась в воду. Не знаю, чем это тебе поможет… но на всякий случай решил сказать. А что у тебя?

— Потом расскажу, — ответил Флавьер. — Ко мне тут пришли…

Глава 4

Флавьер с недоверчивым видом листал свой ежедневник 6 мая. Три встречи: две по делу о наследовании и один развод. До чего же ему опротивело это глупое ремесло! И ведь никакой возможности прикрыть контору, вывесить объявление: «Адвокат мобилизован» или «Адвокат скончался», да все, что угодно. Весь день будет трезвонить телефон. Клиент из Орлеана вновь попросит его приехать. Придется быть любезным, что-то записывать. А к вечеру позвонит Жевинь, может, зайдет сам. Он очень требователен, хочет знать все до мелочей… Флавьер присел за письменный стол, раскрыл папку с делом Жевиня.

27 апреля. Прогулка в Булонском лесу. 28 апреля. Провели вторую половину дня в Парамаунте. 29 апреля. Рамбуйе и долина Жеврез. 30 апреля Мариньян. Чай на террасе «Галери Лафайет». Наверху почувствовал себя дурно. Пришлось спуститься. Она очень смеялась. 1 мая. Поездка в Версаль. Она хорошо водит машину, хотя моя «симка» довольно капризна. 2 мая. Лес Фонтенбло. 3 мая. Мы с ней не виделись. 4 мая. Прогулка в Люксембургском саду. 5 мая. Долгая прогулка по Босу. Вдали был виден Шартрский собор.

Что же ему написать про 6 мая? «Я ее люблю. Не могу жить без нее»? Ведь теперь это и вправду любовь. Любовь печальная, тлевшая, как огоньки на углях в заброшенной шахте. Мадлен как будто ни о чем не догадывалась. Он для нее был просто другом, добрым товарищем, с которым можно говорить свободно. Ясно, о том, чтобы познакомить его с Полем, и речи быть не может. Флавьер старательно изображал состоятельного адвоката, работающего от нечего делать, но всегда готового помочь хорошенькой женщине развеять скуку. Происшествие в Курбевуа было забыто, но благодаря ему Флавьер приобрел на Мадлен какие-то права. Она умела дать ему почувствовать, что не забыла, как он ее спас; обращалась с ним с ласковым вниманием, даже почтительно, будто с дядюшкой, крестным или опекуном. Любой намек на любовь был бы немыслимой бестактностью. Да и о Жевине нельзя забывать! Вот почему каждый вечер он считал своим долгом подробно отчитываться перед ним. Жевинь выслушивал его молча, нахмурив брови. Потом долго рассуждал о странном заболевании Мадлен.

Флавьер закрыл папку, вытянул ноги и сцепил пальцы. Ох уж эта болезнь Мадлен! Двадцать раз на дню он обдумывал эту головоломку. Двадцать раз на дню мысленно перебирал слова и поступки Мадлен, пересматривал их, как карточки полицейской картотеки, изучал, сравнивал с упорством маньяка. Мадлен не больна, но и не вполне здорова. Ей нравилось жить, двигаться, быть среди людей. Она бывала веселой, иной раз даже оживленной, блистала остроумием… Внешне она могла показаться самой жизнерадостной женщиной на свете… Так выражалась светлая, солнечная сторона ее натуры. Но была и другая — сумеречная, таинственная. Мадлен становилась холодной и не то чтобы эгоистичной, расчетливой — нет, просто безразличной, равнодушной, неспособной страстно желать, испытывать сильные чувства.

Жевинь рассуждал правильно: стоило перестать развлекать Мадлен, удерживая у самого края жизни, как ее охватывало какое-то оцепенение: не мечтательность, не печаль, а скорее едва заметное изменение состояния, словно какая-то частица ее души улетучивалась, растворялась в пространстве. Уже не раз Флавьеру приходилось наблюдать за тем, как она вот так, потихоньку, ускользала от действительности и будто погружалась в сон, подчиняясь незримому, но властному призыву.

— Вам, верно, нехорошо? — спрашивал он.

Потом Мадлен постепенно приходила в себя: лицо ее оживлялось; казалось, она пытается размять затекшие мускулы и нервы, вот она неуверенно улыбается, щурится и затем поворачивает голову.

— Нет. Со мной все в порядке.

Взглядом она успокаивала его. Как знать, возможно, в один прекрасный день она доверит ему свою тайну. А пока что Флавьер старался не позволять ей водить машину. Она это делала весьма умело, но с какой-то покорностью судьбе… Хотя это не совсем удачное выражение. Флавьер безуспешно пытался облечь в слова свои ощущения… Она не желала защищаться, заранее принимала все, что могло с ней случиться. Он вспомнил, как сам страдал от гипотонии. Это было очень похоже на состояние Мадлен… Малейшее движение стоило ему невероятных усилий; если бы он тогда увидел на земле тысячефранковую бумажку, то, наверное, не смог бы нагнуться за ней. Вот и в Мадлен словно сломалась какая-то пружина. Флавьер был уверен, что, попадись им какое-то препятствие на дороге, она даже не попытается спастись: затормозить, повернуть руль… Вот так и в Курбевуа она не боролась за свою жизнь. И еще одна любопытная подробность: она никогда не задумывала заранее, куда им отправиться на прогулку.

— Поедем в Версаль или в Фонтенбло? Или лучше останемся в Париже?

— Как хотите…

Всегда один ответ. Однако через пять минут она уже хохотала, очевидно, ей было весело; лицо ее розовело, она сжимала руку Флавьера, и он ощущал, как ее переполняет энергия. Иногда, не удержавшись, он шептал ей на ухо: «Вы очаровательны!» «Правда?» — вскидывала она на него глаза. У него всегда мгновенно щемило сердце, когда приходилось встречаться взглядом с ее голубыми глазами, такими светлыми, что дневной свет, казалось, слепил их. Она быстро утомлялась и вечно хотела есть. В четыре она полдничала булочками и чаем с вареньем. Флавьеру не особенно нравилось заходить в кондитерские и чайные салоны. Поэтому он старался как можно чаще увозить ее за город. Поглощая ромовые бабы и эклеры, он испытывал мучительное чувство вины, потому что шла война и мужья буфетчиц, вероятно, были сейчас где-то там, между Северным морем и Вогезами. Но он понимал, что еда необходима Мадлен как раз для того, чтобы справиться с той бездной небытия, с той темной пропастью, которая в любую минуту готова была поглотить ее.

— Вы напоминаете мне Вергилия, — признался он как-то.

— Но почему?

— Помните то место, когда Эней спускается в подземное царство к Плутону? Он истекает кровью, а тени мертвых слетаются на запах. Насытившись кровавыми испарениями, они на какое-то время обретают телесную оболочку и вместе с тем способность говорить; и тогда они горько оплакивают солнечный мир живых![29]

— Да, но я не вижу…

Он подвинул ей тарелку с рогаликами.

— Ешьте… Это все вам… Мне кажется, что вам тоже не хватает осязаемости, реальности. Ешьте же! Бедняжка Эвридика!

— Вы меня смущаете… вашими мифами!

Немного погодя она добавила, поставив на стол свою чашку:

— Эвридика! Как красиво! И правда, вы ведь вытащили меня из Ада…

Но ему вспомнились не грязные набережные Сены, а логова в скалах на берегу Луары, подземелья, в которых всегда было слышно, как стекает одна и та же нескончаемая капля воды… Он накрыл ладонью руку Мадлен.

С тех пор он в шутку стал звать ее Эвридикой. Назвать ее Мадлен он не решался. Из-за Жевиня. Ведь Мадлен была замужем за другим. Зато Эвридика всецело принадлежала ему: ведь он держал ее в своих объятиях, промокшую до нитки, когда с нее ручьем стекала вода, когда глаза ее сомкнулись и тень смерти осенила ее лицо. Пусть он смешон! Его жизнь была лишь беспрерывной мукой, чередой тягостных впечатлений! Никогда раньше он не знал такой умиротворенности, такой полноты идущей из глубины души радости, в которой бесследно растворялось все его недавнее прошлое, полное страха и угрызений совести. Как долго ждал он встречи с этой ослепленной неведомым женщиной! Наверное, с тринадцати лет. С той самой поры, когда он впервые прислушался к мрачной сердцевине земли, к ее темным глубинам, населенным призраками и феями!

Зазвонил телефон. Он схватил трубку. Он знал, кто мог ему звонить.

— Алло… Это вы?.. Свободны?.. Да я просто счастливчик! Да, работы много, но ничего срочного… Вам было бы приятно? Правда?.. Ну, значит, решено. Только бы мне успеть сюда к пяти… Нет, решайте сами. Это так мило с вашей стороны, но мне, право, неудобно… Может быть, в музей… Пусть это не слишком оригинально, но все же… Сентиментальная прогулка по Лувру?.. Нет, не все сняли. Кое-что еще осталось… Тем паче стоит поспешить… Хорошо, договорились… До скорого.

Он бережно положил трубку на рычаг, будто последний отзвук любимого голоса еще оставался в ней. Что принесет ему этот день? Вероятно, ничего нового. Положение было безвыходным. Никогда Мадлен полностью не излечится. Зачем себя обманывать? Возможно, с тех пор как он окружил ее вниманием, она не так часто помышляла о самоубийстве. Но в глубине души она оставалась такой же одержимой. Что же ему сказать Жевиню? Открыть без утайки все, что у него на уме? Флавьеру казалось, что он в заколдованном круге.

Бесконечно перебирая одни и те же мысли, он приходил в отчаяние. Ему уже казалось, что ум его окостенел, иссох и не способен найти выход…

Он взял шляпу и вышел из дому. Клиенты могут зайти попозже, а если не зайдут — ничего не поделаешь!

А что, если Париж начнут бомбить, война затянется и он поймет, что должен пойти на фронт? В любом случае на будущее полагаться не приходится. И только любовь, сиюминутная жизнь, льющийся на листья солнечный свет еще имеют какой-то смысл!

Инстинктивно он пошел к бульварам, стремясь поскорее слиться с шумным человеческим стадом. Ему было полезно отвлечься от мыслей о Мадлен; прогуливаясь возле Оперы, он вдруг понял, что она как-то странно действовала на него, буквально высасывала из него силы. Он был для нее донором — но не крови, а чем-то вроде донора душевной энергии. Именно поэтому ему приходилось, когда он оставался один, погружаться в человеческий поток, стремясь вернуть себе то, что он отдал Мадлен. В такие минуты он ни о чем не думал, разве что иногда ему приходило в голову, что, если повезет, он переживет войну… Иной раз он позволял себе помечтать… Вдруг Жевинь умрет, и Мадлен станет свободна… Он наслаждался, пытаясь представить то, чего никогда не будет, выдумывая нелепые истории. Таким образом он добивался изумительного ощущения свободы, как у курильщика опиума. Толпа медленно увлекала его за собой. Он не сопротивлялся, растворяясь в ней, и отдыхал, переставая ощущать себя личностью.

Флавьер остановился перед витриной ювелирного магазина Ланселя. Он не собирался ничего покупать — просто ему нравилось любоваться драгоценными украшениями, их блеском на фоне темного бархата. И вдруг вспомнил, что у Мадлен сломалась зажигалка. Вот они, зажигалки, на стеклянной подставке; а вон там — дорогие портсигары. Такой подарок не может ее оскорбить; он вошел и выбрал крошечную золотую зажигалку и портсигар русской кожи. Раз в жизни ему было приятно потратить деньги. Он написал на карточке: «Воскресшей Эвридике» — и засунул ее в портсигар. Он вручит ей подарок в Лувре или чуть позже, когда они, прежде чем расстаться, зайдут куда-нибудь перекусить. Эта покупка скрасила ему утро. Он улыбался, дотрагиваясь до пакетика, перевязанного голубой ленточкой. Милая, милая Мадлен!

В два часа он ждал ее на площади Звезды. Она никогда не опаздывала на свидания.

— Вы сегодня в черном?

— А я люблю черное, — призналась она. — Будь моя воля, я бы только черное и носила.

— Уж очень мрачный цвет, вам не кажется?

— Вовсе нет. Напротив, он придает значительность всему, о чем думаешь. Поневоле приходится принимать себя всерьез.

— Ну а если бы вы были в голубом или зеленом?

— Даже не знаю. Наверное, я бы казалась себе ручейком или тополем… В детстве я верила в магическую силу красок. Потому и решила учиться живописи.

Она взяла Флавьера под руку доверчивым жестом, переполнившим его нежностью.

— Я ведь тоже пытался писать, — сказал он. — Но у меня неважно получалось.

— Ну и что с того? Только цвет имеет значение.

— Хотелось бы взглянуть на ваши работы.

— Ну, они немногого стоят. Ни на что не похожи… Это всего лишь сны. А у вас бывают цветные сны?

— Нет. Только серые… Как в кино.

— Тогда вам этого не понять. Вы слепец!

Она рассмеялась и сжала его руку, давая понять, что шутит.

— Ведь это куда красивее, чем так называемая реальность, — продолжала она. — Представьте себе цвета, которые соприкасаются, сливаются, поглощают друг друга, полностью пропитывают вас. Вы становитесь как те насекомые, которых не отличишь от листьев, как красные рыбы среди кораллов. Та, иная страна… Я каждую ночь вижу ее во сне…

— Значит, вам она тоже снится, — прошептал он.

Прижавшись друг к другу, не глядя по сторонам, они огибали площадь Согласия. Флавьер почти не замечал, куда они идут. Весь во власти сладостного ощущения, вызванного ее откровенностью, в глубине души он по-прежнему был начеку, не забывая о стоявшей перед ним задаче.

— Когда я был мальчишкой, — продолжал он, — эта неизвестная страна не выходила у меня из головы. Я мог бы показать вам на карте, где она начинается.

— Но это ведь не та же самая…

— Отчего же? Правда, моя страна окутана мраком, а ваша — пронизана светом; но я знаю, что они граничат друг с другом.

— Вы ведь больше в это не верите?

Флавьер заколебался, но она смотрела на него так доверчиво! Как будто от его ответа многое зависело.

— Нет, верю. Особенно с тех пор, как познакомился с вами.

Некоторое время они шли молча. Их шаги были согласованны, как и их мысли. Они пересекли просторный двор, поднялись по узкой и темной лестнице. И вскоре уже шли по прохладным, как в соборе, музейным залам, окруженные египетскими богами.

— А я не верю, — вновь заговорила она. — Просто знаю, что она существует. И эта страна так же реальна, как наша. Только об этом нельзя говорить.

Статуи с большими пустыми глазами провожали их взглядом. Кое-где стояли саркофаги, цветом напоминавшие целлофан, каменные плиты, покрытые непонятными письменами, и в торжественной глубине пустынных залов виднелись кривляющиеся лица, изъеденные временем морды, присевшие на задние лапы твари — настоящий зверинец из окаменевших чудищ.

— Я уже проходила здесь под руку с мужчиной, — прошептала она. — Это было давным-давно. И он был похож на вас, но с бакенбардами.

— Вам только так кажется. Кажется, что с вами это уже было. Такое часто случается…

— Нет-нет. Я ведь помню такие подробности… даже страшно становится. Вот, например, я вижу маленький городок., не помню, как он называется… Даже не знаю, Франция ли это, но во сне я расхаживаю по нему, будто всю жизнь там прожила… Через него протекает река… На правом берегу стоит галло-римская триумфальная арка… А если идти по обсаженной платанами улице, то слева будут арены, какие-то своды, полуобвалившиеся лестницы.[30] А за ними растут три тополя и пасется стадо овец…

— Да ведь я знаю этот город! — воскликнул Флавьер. — Это же Сент. А река — Шаранта.

— Может, и так.

— Только арены ведь расчистили… И тополей там больше нет.

— А в мое время были… а еще родник, он-то ведь остался? Девушки бросали в него булавки и загадывали желание — выйти замуж в этом году.

— Родник Святой Эстеллы!

— А за аренами церковь… такая высокая, со старинной колокольней… Мне всегда нравились старые церкви…

— Церковь Святого Евтропия!

— Вот видите.

Они медленно проходили мимо загадочных развалин, над которыми витал запах воска. Иногда им на глаза попадался внимательный посетитель, ученый и сосредоточенный на вид. Но, окруженные полчищем львов, сфинксов и крылатых быков, они были заняты только собой.

— Как, вы сказали, называется тот город? — спросила Мадлен.

— Сент… Это неподалеку от Руана.

— Должно быть, я там жила… прежде.

— Прежде? Когда были маленькой?

— Нет-нет, — безмятежно произнесла Мадлен, — в другом моем существовании.

Флавьер не пытался возражать. Слишком много откликов в его душе будили слова Мадлен.

— Где вы родились? — спросил он.

— В Арденнах, у самой границы. В этих краях вечно шли войны. А вы?

— Я вырос у бабушки, под Сомюром.

— А я была единственным ребенком в семье, — сказала Мадлен. — Мать часто болела. Отец вечно пропадал на заводе. У меня было не слишком веселое детство.

Они вошли в зал, стены которого были увешаны картинами в блестящих рамах. Люди на портретах, казалось, провожали их взглядами. То это были благородные сеньоры с изможденными лицами, то разодетые офицеры с рукой на эфесе шпаги, изображенные на фоне вставших на дыбы лошадей.

— А в юности, — прошептал Флавьер, — у вас тоже бывали… сны, предчувствия?

— Нет… Я была обычной девочкой, угрюмой и одинокой.

— Тогда… Как все это началось?

— Внезапно… и не очень давно… Я вдруг почувствовала, что я не у себя дома, а у кого-то чужого… Знаете, такое чувство бывает, когда проснешься ночью и не узнаешь свою комнату.

— Да… Будь я уверен, что вы не рассердитесь, — сказал Флавьер, — я бы спросил вас кое о чем.

— У меня нет тайн, — задумчиво сказала Мадлен.

— Значит, можно?

— Пожалуйста.

— Скажите, вы все еще хотите… уйти?

Мадлен остановилась и посмотрела на Флавьера со своим обычным умоляющим выражением.

— Вы ничего не поняли, — прошептала она.

— Отвечайте же.

Перед одной из картин собралось несколько посетителей. Из-за их спин Флавьер разглядел крест, мертвенно-бледное тело, голову, упавшую на плечо, струйку крови на левой груди. Поодаль женщина подняла лицо к небу.

Опиравшаяся на руку Флавьера Мадлен казалось ему легче тени.

— Нет. Не настаивайте…

— Буду настаивать. Ради вас и ради себя самого.

— Боже… Умоляю вас.

Она лишь чуть повысила голос, но это потрясло Флавьера. Он обвил рукой плечи Мадлен, привлек ее к себе.

— Вы что, не понимаете, что я вас люблю? Что я боюсь вас потерять?

Как автоматы они шли мимо мадонн и крестов с распятыми бескровными телами. Она пожала его руку, задержав ее в своей.

— Мне страшно за вас, — сказал он. — Но вы мне так нужны… Вернее, мне нужно бояться… чтобы презирать жизнь, которую я веду… Если бы только я был уверен, что вы не обманываетесь!

— Пойдемте отсюда.

В поисках выхода они пересекли вереницу пустых залов. Она по-прежнему держала его под руку. Они спустились со ступенек и оказались посреди лужайки, над которой в струях фонтана сверкала радуга. Флавьер остановился.

— Похоже, мы оба сошли с ума. Вы помните, что я вам говорил… только что?

— Да, — сказала Мадлен.

— Я признался, что люблю вас… Вы это поняли?

— Да.

— А если я снова скажу, что люблю вас, вы не рассердитесь?

— Нет.

— Даже не верится! Хотите, погуляем еще. Нам столько нужно сказать друг другу!

— Нет. Я устала… Хочу домой.

Она была бледна и казалась испуганной.

— Я поймаю такси, — предложил Флавьер. — Но сначала вы ведь примете от меня этот маленький подарок?

— Что это?

— Посмотрите.

Она развязала ленточку, развернула бумагу, положила портсигар и зажигалку себе на ладонь и покачала головой.

— Бедный вы мой, бедный, — сказала она.

— Идемте!

Они вышли на улицу Риволи.

— Только не благодарите меня, — продолжал он. — Я ведь знаю, что вам хотелось зажигалку. Мы завтра увидимся?

Она кивнула в ответ.

— Вот и хорошо. Поедем за город. Нет-нет. Только ничего не говорите. Позвольте мне сохранить об этом дне прекрасное воспоминание. А вот и такси… Милая Эвридика, если бы вы только знали, какую радость вы мне подарили!

Он взял ее руку, прильнул губами к затянутым перчаткой пальцам.

— Не оглядывайтесь, — сказал он, захлопывая дверцу машины.

Он чувствовал себя усталым и умиротворенным, как в те времена, когда ему случалось пробегать весь день по берегам Луары.

Глава 5

Все утро Флавьер напрасно прождал ее звонка. В два часа он отправился на площадь Звезды — обычное место их встреч.

Но она так и не пришла. Он позвонил Жевиню, но тот уехал в Гавр и не собирался возвращаться до завтрашнего утра, часов до десяти.

Флавьер провел отвратительный день. Он плохо спал ночью, задолго до рассвета был уже на ногах и бродил взад-вперед по кабинету, не в силах справиться с терзавшими его видениями. Нет, с Мадлен ничего не случилось. Этого просто не может быть! И все же… Он стиснул кулаки, борясь с паникой.

Ему не следовало признаваться Мадлен в любви! Оба они обманули Жевиня. Как знать, до чего могли довести ее, такую нервную, неуравновешенную, угрызения совести! Он сам себя ненавидел. В конце концов, ему не в чем упрекнуть Жевиня. Тот доверился ему, поручил охранять Мадлен. Пора уже положить конец этой нелепой истории… И поскорее! Но стоило Флавьеру представить, какой будет его жизнь без Мадлен, как у него что-то обрывалось внутри; он беспомощно разевал рот, опираясь рукой об угол письменного стола или о спинку кресла. Хотелось проклинать Бога, судьбу, злой рок, ту тайную силу — как ее ни называй, — из-за которой жизнь была к нему так жестока. Ему суждено вечно быть отверженным! Ведь даже на войне он не понадобился. Он уселся в кресло, на котором в тот первый вечер восседал Жевинь. А не преувеличивал ли он свои несчастья? Ведь страсть, истинная страсть, не могла бы развиться за две недели…

Уткнувшись подбородком в ладони, он пытался трезво проанализировать свои чувства. Что он знал о любви? Он никогда никого не любил. Конечно, он, как бедняк перед витриной шикарного магазина, страстно желал любой видимости счастья, какая только попадалась ему на глаза. Но между ним и остальным миром всегда что-то стояло — что-то холодное и жестокое. И когда его наконец назначили инспектором, он вообразил, что отныне ему придется охранять этот запретный для него мир сверкающего счастья. Это была его собственная витрина. Не задерживайтесь! Мадлен… Нет, только не это! Он не вор! Что ж, тем хуже для него! Придется выкинуть ее из головы! Ах ты, трус! Жалкий тип! Спасовать перед первым же препятствием! Как знать, а что, если Мадлен вот-вот полюбит его?..

— Довольно! — произнес он вслух. — Оставьте меня в покое!

Чтобы немного приободриться, он сварил себе очень крепкий кофе. Прошелся из кухни в кабинет, из кабинета в прихожую. Эта боль, овладевшая им, не дававшая ему свободно дышать, спокойно размышлять, как он привык, — это действительно была любовь. Он чувствовал, что готов совершать ошибки, делать глупости, что, несмотря на подавленное состояние, готов гордиться своим неразумным поведением. Как он мог, видя всех этих людей, приходивших к нему в контору, изучив столько дел, выслушав столько признаний, как он мог ничего не понимать, упорно отказываясь видеть правду? Он только плечами пожимал, когда кто-то из клиентов восклицал со слезами на глазах: «Но я ведь люблю ее!» Ему хотелось сказать в ответ: «Как же вы все смешны со своей любовью! Любовь — это все детские выдумки! Что-то чистое и красивое, но совершенно невозможное! Я не интересуюсь постельными историями!» Глупец!

В восемь часов он все еще был в халате и шлепанцах, с растрепанными волосами и нездоровым блеском в глазах. Он так ни на что и не решился. Позвонить Мадлен он не мог: она ему запретила из-за слуг. А что, если она сама больше не хочет с ним встречаться? Вдруг ей тоже стало страшно? Он рассеянно оделся и побрился. Затем, помимо собственной воли, вдруг решил, что ему необходимо встретиться с Жевинем. Внезапно он почувствовал желание быть искренним — и в то же самое время убеждал себя, что дилемма существует лишь в его воображении, а в действительности ничто не мешает ему добросовестно выполнять поручение Жевиня, продолжая встречаться с Мадлен. И вдруг слабый луч надежды пронзил окутавший его туман. Он заметил, что солнце просочилось сквозь ставни, которые он так и не удосужился открыть. Выключил электричество и позволил дневному свету залить свой кабинет. Надежда возродилась в нем без всякой видимой причины, просто потому, что стояла прекрасная погода, а война до сих пор так и не разразилась. Он вышел из дому, оставив под ковриком ключ для уборщицы и любезно поздоровавшись с консьержкой. Сейчас ему все представлялось простым. Он готов был сам посмеяться над своими страхами. Похоже, он уже никогда не изменится. Вечно будет зависеть от того таинственного маятника, который раскачивался у него в душе, кидая его от страха к надежде, от радости к меланхолии, от сомнений к безрассудной отваге. И так без передышки, без единого дня истинного покоя, внутреннего равновесия. Хотя рядом с Мадлен… Чтобы снова не впасть в смятение, он отогнал от себя мысли о Мадлен. Подобно миражу, перед ним расстилался Париж. Никогда еще солнечный свет не был так ласков, так ощутим — казалось, его можно погладить рукой. Хотелось коснуться деревьев, дотянуться до неба, прижать к сердцу весь огромный город, который потягивался, нежась на солнце. Флавьер всю дорогу шел пешком, не торопясь. В десять он вошел в контору Жевиня. Тот как раз только что вернулся.

— Располагайся, старина… Я освобожусь через минуту, только переговорю со своим замом.

Жевинь выглядел усталым. Пройдет несколько лет, и под глазами у него набрякнут мешки, а щеки сморщатся и обвиснут. Лет в пятьдесят он будет казаться стариком. Подвигая стул, Флавьер ощутил мимолетное удовлетворение при мысли об этом. Жевинь уже вернулся в кабинет, по пути похлопав Флавьера по плечу.

— А знаешь, пожалуй, я тебе даже завидую, — пошутил он. — Я бы тоже с удовольствием проводил каждый вечер, сопровождая повсюду хорошенькую женщину, тем более что это моя собственная жена… Мой образ жизни просто убивает меня.

Он тяжело опустился в кресло, развернув его лицом к Флавьеру.

— Ну так что? Как у нас дела?

— Пока все то же. Позавчера были с ней в Лувре. Вчера я ее не видел. Думал, она позвонит. Признаться, начал уже беспокоиться.

— Ничего страшного, — успокоил его Жевинь. — Мадлен неважно себя чувствует. Вот и только что, когда я в перерыв заезжал домой, она была в постели. Завтра, думаю, поправится. Мне, знаешь, не привыкать…

— Она тебе рассказала о нашей прогулке?

— В двух словах. Показала безделушки, которые себе купила… кажется, зажигалку… Выглядела она неплохо.

— Тем лучше. Очень рад.

Флавьер скрестил ноги, небрежно забросил руку за спинку стула. Вновь обретенная уверенность в себе кружила ему голову.

— Даже не знаю, — произнес он, — стоит ли мне продолжать наблюдение.

— Что-что? Только не вздумай все бросить! Сам видел, что она может выкинуть!

— Ну да, — неуверенно сказал Флавьер. — Только вот… Мне неловко сопровождать твою жену… Сам понимаешь… Я кажусь… не тем, кто я есть на самом деле. Короче, если хочешь… в этом есть что-то двусмысленное.

Жевинь схватил нож для разрезания бумаги и принялся сгибать и разгибать его, то и дело покачивая головой.

— А мне, — пробормотал он, — ты думаешь, это нравится? Я ценю твою щепетильность. Но у нас нет выбора. Конечно, если бы я мог уделять Мадлен больше времени, то постарался бы справиться сам. Да вот только, к сожалению, я связан работой по рукам и ногам.

Он отбросил разрезной нож, скрестил руки на груди и, втянув голову в плечи, уставился на Флавьера.

— Прошу тебя, старина, еще две, от силы три недели. При поддержке министерства я к тому времени разверну работу на верфи. Тогда мне придется насовсем перебраться в Гавр. Если добьюсь своего, мне, может, удастся забрать с собой Мадлен. Но до тех пор присмотри за ней! Большего я от тебя не требую… Я отлично понимаю, что у тебя на душе. Думаешь, я не знаю, что за чертову работенку тебе подсунул? Но мне нужно хотя бы еще две недели не думать об этом.

Флавьер сделал вид, будто колеблется.

— Ну, если правда только две недели…

— Даю слово.

— Идет. Я просто хотел, чтобы ты знал мою точку зрения. Не по душе мне эти прогулки. Знаешь, я ведь не железный… Запросто могу потерять голову. Сам видишь, я говорю с тобой начистоту.

Лицо Жевиня окаменело. Таким он наверняка бывает на совещаниях административного совета. Все же он выдавил из себя улыбку.

— Спасибо, — сказал он. — Такого друга, как ты, и не сыскать. Но безопасность Мадлен для меня превыше всего.

— А что, у тебя есть повод чего-то опасаться?

— Нет, но…

— Тебе не приходило в голову, что, если вдруг твоя жена что-нибудь выкинет… как в тот раз… я ведь могу и не успеть?..

— Да… Мне уже все приходило в голову…

Он опустил глаза и яростно стиснул руки.

— Этого не случится, — прошептал он. — А если случится, что ж… по крайней мере, ты будешь при этом и все мне расскажешь. Чего мне не вынести, так это неопределенности… Было бы в сто раз лучше, если бы Мадлен и вправду заболела. Лучше уж знать, что она в больнице, что ей делают операцию, тут хотя бы известно, к чему готовиться! Можешь подсчитать шансы «за» и «против». Но эти потемки! Тебе этого не понять…

— Я все понимаю.

— Так что же?

— Я за ней присмотрю. Не беспокойся… Кстати, ты не знаешь, ей не приходилось бывать в Сенте?

— В Сенте? — спросил ошеломленный Жевинь. — Наверняка нет… С чего ты взял?

— Она говорила о Сенте так, будто жила там раньше.

— Да что ты несешь!

— Может, видела на фотографиях?

— Да нет же. Говорю тебе, мы никогда не бывали в тех краях. У нас нет даже путеводителя по западным районам Франции.

— А Полина Лажерлак? Она не жила в Сенте?

— Ну, старик, ты многого хочешь. Откуда мне знать?

— Лажерлак… Такие фамилии там не редкость… Коньяк, Шерминьяк, Жемозак, можно назвать еще хоть двадцать похожих фамилий…

— Возможно. Но я не вижу связи…

— Ну, это как раз просто… Твоя жена говорила о таких местах, где она сама никогда не бывала. Зато Полина Лажерлак, похоже, прекрасно их знала. Более того, твоя жена описала мне римские арены такими, такими они были лет сто назад, а не такими, как сейчас.

Нахмурив брови, Жевинь пытался понять.

— Так что же ты предполагаешь? — наконец спросил он.

— Да ничего, — ответил Флавьер, — по крайней мере, пока ничего. Слишком это все невероятно! Полина и Мадлен…

— Брось! — отрезал Жевинь. — Мы живем в двадцатом веке. Ты ведь не думаешь, что Полина и Мадлен… Я еще могу понять, если Мадлен преследуют воспоминания о прабабке… Но тут должно быть какое-то объяснение. Потому-то я и обратился к тебе за помощью. Если бы я знал, что ты станешь…

— Ведь я тебе предлагал все бросить.

Флавьер ощутил внезапно возникшую между ними напряженность. После секундного ожидания он поднялся.

— Не буду отнимать у тебя время…

Жевинь покачал головой.

— Все, что мне нужно, — это спасти Мадлен. Плевать, больная она, сумасшедшая, ясновидящая или одержимая дьяволом… Лишь бы была жива!

— Сегодня она собиралась выходить?

— Нет.

— А когда?

— Вероятно, завтра… Сегодня я последую твоему совету… Проведу с ней весь день.

Флавьер сумел не выдать себя, но в душе ощутил прилив ненависти. «Терпеть его не могу, — подумал он. — До чего же он мне противен!»

— Завтра? — переспросил он вслух. — Даже не знаю, буду ли я свободен…

Жевинь тоже поднялся, обогнул стол и просунул руку под локоть Флавьера.

— Ну, извини, — сказал он со вздохом. — Конечно, я нервный, резкий… Что поделаешь! Ты меня вконец расстроил. Вот, послушай. Сегодня я хочу кое-что испробовать… Пора уже завести с ней разговор о переезде в Гавр. Бог весть как она к этому отнесется. Так что нечего раздумывать! Завтра ты должен найти время и присмотреть за ней. Непременно! А вечером позвонишь мне или заскочишь сюда. Расскажешь о своих наблюдениях… Я вполне доверяю твоему мнению. Идет?

Откуда только у Жевиня такой голос — серьезный, взволнованный, обволакивающий?

— Идет, — сказал Флавьер.

Он упрекнул себя за это вырвавшееся у него согласие. Так он сам отдавал себя во власть Жевиня. Любое проявление доброжелательности мгновенно лишало его способности сопротивляться чужой воле.

— Благодарю… Я не забуду, что ты для меня сделал.

— Ну, я пошел, — смущенно пробормотал Флавьер. — Не провожай. Я знаю дорогу.

И снова потянулись пустые, убийственно однообразные часы. Думая о Мадлен, он тут же представлял рядом с ней Жевиня. Это разрывало ему сердце. Что же он за человек! Он предает Мадлен. Он предает Жевиня. Он был вне себя от ревности и ярости, от желания и отчаяния. И в то же время чувствовал себя чистым и искренним. Ведь он всегда поступал по совести!

Так он дотянул до вечера, то называя себя доносчиком, то вдруг ощущая такую страшную усталость, что приходилось присаживаться на скамейку или за столик на террасе уличного кафе. Что же будет с ним, когда Мадлен уедет из Парижа? Надо ли ее удерживать? И каким образом?

Заглянув в кино в центре города, рассеянно посмотрел новости. Все то же: война, смотры, расквартирование войск, маневры. Зрители рядом с ним безмятежно посасывали конфеты. Все это уже никого не трогало. И так ясно, что боши влипли! На Флавьера напала неодолимая сонливость, как на пассажира, застрявшего в зале ожидания. Опасаясь совсем заснуть, он ушел до конца фильма. У него ныл затылок, жгло глаза. Домой он возвращался не торопясь, наслаждаясь звездной ночью. Время от времени на глаза ему попадались люди в касках и со свистком на шее, курившие в подворотнях. Но воздушной тревоги опасаться нечего! Для этого немцам потребуется мощная авиация. Где уж им!

Дома он прилег, зажег сигарету и тут же задремал, даже не успев раздеться. На него напало странное оцепенение. Он не мог пошевелиться, постепенно превращаясь в камень, как те статуи в Лувре… Мадлен…

Он проснулся и сразу пришел в себя, мгновенно узнав вой сирен. Они завывали над крышами все разом, и окутанный мраком город был похож на тонущий теплоход, с которого в спешке эвакуируют пассажиров.

В доме стучали двери. Раздавались поспешные шаги. Флавьер зажег лампу на прикроватном столике: три часа ночи. Он повернулся на бок и тут же снова уснул.

О том, что немцы перешли в наступление, он узнал только в десять часов, когда, позевывая, искал по радио новости, и почувствовал странное облегчение. Война! Ну наконец-то! Теперь можно выкинуть из головы собственные тревоги и переживать вместе со всеми, разделяя с ними ихзаконные горести и волнения. Грядущие события так или иначе разрешат сомнения, с которыми ему самому не справиться. Война подоспела ему на помощь. Надо только отдаться общему течению. Он ощутил прилив жизненных сил. Хотелось есть, и усталости как не бывало. Мадлен позвонила ему. В два часа она будет его ждать.

Все утро он работал, принимая клиентов, отвечая на телефонные звонки. В голосе собеседников ему слышалось такое же возбуждение, какое испытывал он сам. Но новостей почти не поступало. Газеты и радио сообщали о наметившемся успехе, но без всяких подробностей. Хотя удивляться тут нечему. Он позавтракал в суде с коллегой, они поболтали. Вокруг незнакомые люди затевали споры, разворачивали карты Франции. Флавьер наслаждался этой непринужденностью, всеми порами впитывая радостный подъем. Он прыгнул в свою «симку» и едва успел вовремя доехать до площади Звезды, вконец опьянев от слов, громких голосов и солнечного света.

Мадлен уже ждала его. Но почему она надела тот же коричневый костюм, который был на ней в тот день, когда… Флавьер задержал в своей руке затянутую в перчатку ладонь Мадлен.

— Я так беспокоился, — признался он.

— Я неважно себя чувствовала. Извините меня… Можно, я сама поведу машину?

— Разумеется! Знаете, я сегодня с самого утра весь на нервах. Они начали наступление. Вы слышали?

— Да.

Мадлен выехала на проспект Виктора Гюго, и Флавьеру стало ясно, что она еще не совсем поправилась: она с грохотом переключала скорости, резко тормозила, слишком быстро срывалась с места. Нездоровая бледность покрывала ее лицо.

— Я не могу просто держаться за руль, — пояснила она. — Мне хочется что-то делать. Может быть, это наша последняя прогулка.

— Почему?

— Кто знает, что будет дальше? Неизвестно, останусь ли я вообще в Париже.

Выходит, Жевинь говорил с ней. Возможно, они поссорились. Флавьер молчал, чтобы не отвлекать ее от дороги, хотя движение на проспекте было не очень оживленное. Они выехали из Парижа через ворота Ла-Мюэт, углубились в Булонский лес.

— Зачем же вам уезжать? — наконец заговорил Флавьер. — Вряд ли нас будут бомбить. Уж на этот раз немцам не дойти до Марны…[31]

Она молчала, и он продолжал:

— Может, вы хотите уехать… из-за меня? Но я не собираюсь вмешиваться в вашу жизнь, Мадлен. Вы ведь позволите мне теперь называть вас Мадлен?.. Я только хотел бы быть уверенным, что вы больше не станете писать таких писем… как то, что вы порвали… Понимаете?

Но она сжала губы и, казалось, не видела ничего, кроме военного грузовика, который собиралась обогнать. Лоншанский ипподром был похож на огромное пастбище. Взгляд невольно искал там стада. В Сюрене на мосту они угодили в пробку. Пришлось продвигаться шагом.

— Не стоит говорить об этом, — прошептала она. — Разве нельзя ненадолго забыть про войну… про жизнь?

— Но вам грустно, Мадлен, я же вижу.

— Мне?

Она улыбнулась храбро, но с таким несчастным видом, что сердце Флавьера сжалось.

— Со мной все в порядке, — прошептала она. — Я никогда еще так не радовалась жизни, как сегодня. Подумайте, как здорово ехать вот так, наудачу, по первой попавшейся дороге, ни о чем не заботясь! Как бы мне хотелось никогда ни о чем не думать! Ну почему мы не животные?

— Господи, Мадлен, что вы несете?

— Правда-правда. Разве плохо быть животным? Они пасутся, жуют свою жвачку, спят. Они невинны! У них нет ни прошлого, ни будущего.

— Вот так философия!

— Уж не знаю, можно ли назвать это философией, только я им завидую.

В течение часа с лишним они лишь изредка перебрасывались словами. В Буживале снова увидели Сену и какое-то время ехали вдоль берега. Чуть позже Флавьер разглядел вдали Сен-Жерменский замок.

Мадлен гнала машину по пустынному лесу, едва притормозив при въезде в Пуасси. Затем она все время ехала прямо, глядя на дорогу застывшим взглядом. Сразу за выездом из Мелана путь им преградила женщина, везущая тележку с дровами, и Мадлен свернула на проселочную дорогу. Они обогнули лесопилку, устроенную прямо в лесу, но, видимо, заброшенную, и их долго потом преследовал сладковатый запах длинных досок, сложенных под открытым небом.

Они оказались на перекрестке, от которого расходилось несколько дорог. Тут Мадлен свернула направо, вероятно, потому, что этот путь с обеих сторон окаймляла усыпанная цветами живая изгородь.

Поверх ограды на них смотрела лошадь с белым пятном на лбу. Ни с того ни с сего Мадлен прибавила газу, и старую машину стало потряхивать на колдобинах.

Флавьер взглянул на часы. Сейчас они остановятся, пойдут рядом: это самый подходящий момент для расспросов. Очевидно, она что-то скрывает. «Может быть, еще до замужества она совершила что-то, из-за чего ее до сих пор мучает совесть. Нет, она не больная и не лгунья. Но что-то ее гложет. И она так и не решилась во всем признаться мужу», — подумал Флавьер. Он ухватился за это предположение, и теперь оно казалось ему все более вероятным. Она ведет себя так, как будто в чем-то виновата… Но в чем? Это, должно быть, что-то очень серьезное…

— Вам знакома эта церковь? — спросила Мадлен. — Где это мы?

— Что вы сказали?.. Простите… Церковь? Право, не… Не имею ни малейшего представления. Может, остановимся? Уже полчетвертого.

У пустой паперти они остановили машину. Внизу за деревьями виднелось несколько серых крыш.

— Забавно, — сказала Мадлен. — Часть церкви — романской постройки, все остальное современное. Она не слишком красива.

— Уж очень высокая колокольня, — заметил Флавьер.

Он толкнул дверь. Их внимание привлекло объявление, висевшее над кропильницей:

Поскольку господин кюре Гратьен обслуживает несколько приходов, обедня состоится в 11 часов в воскресенье.

— Так вот почему она кажется заброшенной, — прошептала Мадлен.

Они прошли вперед, пробираясь между набитыми соломой стульями. Где-то неподалеку кудахтали куры. На стенах висели картины с облупившейся краской, изображавшие крестный путь. Мадлен перекрестилась и преклонила колени на запыленной скамеечке. Стоя рядом с ней, Флавьер боялся пошевелиться. О прощении за какой грех она молилась? Погубила бы она свою душу, если бы тогда утопилась? Он не выдержал.

— Мадлен, — прошептал он, — вы действительно верите?

Он увидел ее лицо. Она была так бледна, что показалась ему больной.

— Что с вами?.. Мадлен, ответьте мне!

— Ничего особенного! — вздохнула она. — Да, верю… Приходится верить, что здесь ничего не кончается. Это-то и страшно!

Она закрыла руками лицо и оставалась так какое-то время.

— Идем! — наконец произнесла она.

Поднявшись с колен, она перекрестилась, обратившись к алтарю. Флавьер взял ее под руку.

— Давайте лучше выйдем отсюда. Мне тяжело видеть вас в таком состоянии.

— Да… На воздухе мне станет лучше.

Они прошли мимо старенькой исповедальни. Флавьер пожалел, что не может заставить Мадлен зайти туда. Как раз священник ей и нужен. Священники обязаны забывать обо всем, что узнают на исповеди. А он сам смог бы забыть, если бы она ему доверилась?

Он услышал, как она в потемках ощупью ищет щеколду. За дверью оказалась винтовая лестница.

— Вы ошиблись, Мадлен… Это лестница на колокольню.

— Я хочу посмотреть, — сказала она.

— Нам уже некогда.

— Всего на минуту!

Она уже поднималась по лестнице. Колебаться дольше было нельзя. Преодолевая отвращение, он поднялся на несколько ступеней, цепляясь за засаленную веревку, служившую перилами.

— Мадлен! Не так быстро!

Его голос загудел, отражаясь от тесных стен коротким эхом. Мадлен не отзывалась, но он слышал, как стучат по ступенькам ее туфельки. Выйдя на узкую площадку, Флавьер посмотрел вниз. Он увидел верх своей «симки» и за стеной тополей поле, на котором, повязав косынками волосы, работали женщины. На мгновение к горлу подступила тошнота. Отойдя от бойницы, он стал подниматься еще медленней.

— Мадлен!.. Подождите же!

У него участились дыхание. В висках стучало. Ноги не слушались. Снова лестничная площадка. Он держал перед глазами ладонь, чтобы не видеть пустоты, и все равно ощущал ее слева от себя, там, куда свисали веревки от колоколов. Над раскаленными камнями башни с карканьем взлетели вороны. Ему ни за что не спуститься отсюда!

— Мадлен!

У него сорвался голос. Неужели он так и будет кричать, как ребенок, испугавшийся темноты? Выщербленные посредине ступени становились все круче. Слабый свет сочился сквозь третью бойницу у него над головой. Значит, скоро снова будет площадка. Тогда ему не справиться с головокружением. Он не сможет удержаться и взглянет вниз; на этот раз вершины деревьев окажутся под ним, а «симка» превратится в крошечное пятнышко. Со всех сторон на него нахлынет воздух и понесет его, как волна… Еще один, два шага — и он наткнулся на дверь. Лестница продолжалась за ней.

— Мадлен! Откройте!

Он тряс ручку, стучал по дереву кулаком. Зачем она заперла дверь?

— Нет! — крикнул он. — Нет, Мадлен… Не делайте этого! Послушайте меня!

В вышине откликнулись колокола. Они придавали его голосу звучность металла, повторяя «меня» с нечеловеческой торжественностью. Обезумев от страха, он взглянул на дверь. Она была как раз посредине площадки.

Может, ее можно обойти снаружи? Да, вокруг колокольни шел узкий карниз. Тяжело дыша, он смотрел на него как зачарованный. Взгляд погружался в бездонную синеву… Кто-нибудь другой смог бы здесь пройти… Но не он! Он упадет… разобьется… Ах!.. Мадлен… Он вопил, как зверь, запертый в каменной клетке. Ему ответил крик Мадлен. Окно на миг заслонила какая-то тень. Зажав кулаками рот, он считал — как считал в детстве, сколько времени пройдет между молнией и громовым раскатом. Внизу послышался короткий глухой удар. Глаза заливал пот. Он твердил, как умирающий: «Мадлен… Нет! Мадлен…» Он вынужден был присесть. Переползая со ступеньки на ступеньку, начал спускаться, не в силах сдержать стон ужаса и отчаяния. Добравшись до первой площадки, он на коленях подполз к бойнице и отважился высунуть голову. Перед ним, слева от колокольни, тянулось старое кладбище, а под самой стеной, страшно гладкой, виднелась кучка коричневой одежды. Он вытер глаза, решив смотреть во что бы то ни стало. На камнях была кровь, рядом валялась разорванная сумка. Среди высыпавшихся вещей блестела золотая зажигалка. Флавьер плакал. Ему и в голову не пришло спуститься и оказать ей помощь. Она умерла. И он умер вместе с ней.

Глава 6

Флавьер смотрел на тело издали. Он обошел церковь, прошел через кладбище, но больше не смог приблизиться ни на шаг. Он вспоминал голос Мадлен, когда она прошептала: «Это не больно», и отчаянно цеплялся за эту мысль: она не успела ничего почувствовать. Про Лериша тоже так говорили, и упал он так же, как и она, вниз головой. Не успела ничего почувствовать? Как знать, как знать. Когда Лериш разбился о тротуар, кровь брызнула во все стороны… Флавьеру стало дурно. Он видел в больнице останки своего товарища, держал в руках медицинский протокол. А ведь колокольня куда выше, чем дом, с которого свалился Лериш. Он представил себе страшный удар, взрыв, что-то вроде вспышки, в которой улетучивается сознание, подобно хрупкому и чистому зеркалу, разлетевшемуся на мелкие осколки. От Мадлен больше ничего не осталось — только вот это неподвижное тело, валявшееся возле стены, как какое-то пугало. Он робко подошел поближе, принуждая себя смотреть и страдать, раз уж он сам виноват во всем.

Сквозь слезы он смутно различал труп, поломанную крапиву; прекрасные волосы с медным отливом, запачканные кровью, наполовину распустились, открывая затылок; рука, на которой блестело обручальное кольцо, уже приобрела восковой оттенок., и рядом с разорванной сумкой — зажигалка. Он подобрал ее. Если бы у него хватило смелости, он бы взял и кольцо и надел себе на палец.

Бедная Эвридика! Никогда уже ей не восстать из небытия, в котором она пожелала исчезнуть!

Он удалялся медленно, пятясь, как будто убил ее сам. Ему вдруг стало страшно при виде этого исковерканного тела, над которым уже простерлась тень воронья. Он бросился бегом между могилами, сжимая в руке зажигалку. На кладбище он встретил Мадлен и на кладбище расставался с ней. Теперь все кончено, и никто никогда не узнает, почему она это сделала. Никто не узнает, что он тоже был здесь. Что у него не хватило смелости обойти дверь снаружи… Он добежал до паперти, укрылся в машине. Собственное отражение в ветровом стекле вызвало у него дрожь отвращения. Он ненавидел свою жизнь. Отныне она превратится в ад. Он ехал долго, заблудился и с изумлением узнал вокзал в Понтуазе, заметил отделение жандармерии. Наверное, надо пойти туда, сообщить о случившемся, отдаться в руки правосудия? Но закон тут бессилен. Его примут за сумасшедшего. Что же ему делать? Пустить себе пулю в лоб? Ничего не выйдет. Никогда ему этого не сделать! Флавьер вынужден был признаться себе, что он всего лишь трус, что головокружение не может служить ему оправданием. Больна была его воля. Ах, как права была Мадлен! Как он хотел бы быть животным! Мирно пережевывать свою жвачку до самой бойни, до последнего удара молота!

В Париж он вернулся через Аньерские ворота. Было шесть часов. Так или иначе, он должен отчитаться перед Жевинем. Флавьер зашел в кафе на бульваре Мальзерб. Заперся в туалете, умылся, вытерся носовым платком и причесался. Потом позвонил Жевиню. Незнакомый голос ответил, что того сейчас нет в конторе и, вероятно, сегодня уже не будет. Флавьер заказал рюмку коньяку и выпил прямо у стойки. От горя он был как пьяный; ему чудилось, что он в аквариуме, а лица людей напоминали плывущих рыб. Он выпил еще коньяку. Время от времени он повторял про себя: «Мадлен умерла», но, в общем, его это не удивляло. Он всегда знал, что этим все кончится. Нужно было столько сил, столько жизненной энергии, чтобы заставить ее примириться с жизнью!

— Бармен, еще коньяку!

Однажды он ее спас. Что же еще он мог сделать? Нет, ему не в чем себя упрекнуть. Сумей он даже обойти дверь, все равно было бы слишком поздно.

Уж очень упорно она стремилась умереть, Жевинь ошибся, обратившись к нему за помощью. В этом все дело. Тут был нужен кто-то действительно неотразимый, полный обаяния, артистическая натура. Он же выбрал человека ограниченного, вечно копающегося в себе, в своем прошлом… Ничего не поделаешь!

Флавьер заплатил и вышел. Господи, как же он устал! Он медленно поехал к площади Звезды. Иногда он задумчиво ощупывал руль, который совсем недавно держала в руках Мадлен. Он завидовал ясновидящим — тем, кто, лишь прикоснувшись к платку, к конверту, способен узнать ваши самые сокровенные мысли. Как бы ему хотелось знать, что тревожило Мадлен перед смертью! А лучше — тайну ее равнодушия перед лицом смерти. Она ушла из жизни не раздумывая; она полетела к земле лицом вперед, раскинув руки, будто хотела обнять ее, уйти в нее целиком… Она не убегала. Нет, она к чему-то возвращалась. Ему казалось, что она спряталась от него, будто вышла через запасный ход… Напрасно он выпил. Ветер, свистевший в ушах, похоже, выдул у него из головы все мысли, разбросав их, как клочки порванного письма… Он свернул на авеню Клебер и поставил «симку» позади черного «тальбо». Больше он не боялся Жевиня. Сегодня он имел с ним дело в последний раз. Он поднялся по мраморной лестнице, застланной красным ковром. На двустворчатой двери блестела табличка с именем Жевиня. Флавьер позвонил и снял шляпу, не дожидаясь, пока откроется дверь. Он постарался придать себе смиренный вид.

— Я к господину Жевиню… Скажите, что это мэтр Флавьер…

Квартира Мадлен!

Взглядом, которым Флавьер окинул мебель, обои, безделушки, он прощался с нею. Особенно его поразили картины в гостиной, жившие своей особой, причудливой жизнью. Почти на всех были изображены животные, единороги, лебеди, райские птицы. Манерой письма они напомнили ему Руссо Таможенника.[32]

Подойдя поближе, Флавьер разобрал подпись: «Мад. Жев.». Были ли это обитатели той, иной страны? Где только увидела она этот черный пруд, эти кувшинки, подобные кубкам, полным яда? И что за лес обступил танцующих колибри стеной из стволов и лиан?

Над камином висел портрет молодой женщины, чью хрупкую шею украшало желтое ожерелье с продолговатыми бусинами: портрет Полины Лажерлак. Прическа была та же, что и у Мадлен. Но на изящном страдальческом лице застыло отсутствующее выражение, одновременно горестное и усталое, как будто душа ее изранилась, натолкнувшись на какую-то известную ей одной преграду.

— Ну наконец-то! — воскликнул Жевинь.

Флавьер не растерялся и, инстинктивно найдя верный тон, спросил:

— Она здесь?

— Ты о чем? Это тебе должно быть известно, где она!

Флавьер устало опустился в кресло. Ему не надо было притворяться, чтобы казаться подавленным.

— Мы не встретились, — сказал он тихо. — Я прождал ее до четырех на площади Звезды… Потом зашел в гостиницу на улице Сен-Пер, на кладбище в Пасси. Я только что оттуда… Если ее и здесь нет, тогда…

Он взглянул на Жевиня: тот страшно побледнел, глаза вылезли из орбит, рот приоткрылся, как от удушья.

— Ну нет… — пролепетал он. — Нет, Роже, ты же не можешь…

Флавьер развел руками:

— Говорю тебе, я искал ее повсюду.

— Не может быть! — выкрикнул Жевинь. — Ты хоть понимаешь, что…

Он потоптался по ковру, нервно сцепив руки, и наконец плюхнулся на краешек дивана.

— Ее надо разыскать, — сказал он. — Немедленно! Немедленно! Я просто не вынесу…

Он колотил кулаками по подлокотнику дивана, и столько было в этом жесте ярости, боли, отчаяния, что его состояние передалось и Флавьеру.

— Если уж женщина задумала сбежать, — бросил он злобно, — помешать ей непросто…

— Сбежать, сбежать? Как будто Мадлен могла это сделать! Уж лучше бы она и вправду сбежала. Только, может, сейчас ее уже…

Он поднялся, опрокинув низенький столик, подошел к стене и прислонился к ней, ссутулив плечи и опустив голову, как принявший стойку борец.

— Что в таких случаях делают? — спросил он. — Ты должен это знать. Обращаются в полицию? Да скажи же что-нибудь ради бога!

— Они рассмеются нам в лицо, — сказал Флавьер. — Вот если бы твоя жена пропала два или три дня назад, тогда другое дело.

— Но, Роже, тебя-то они знают… Если ты им втолкуешь, что Мадлен пыталась уже покончить с собой… что ты вытащил ее из воды… что сегодня она, может, снова взялась за свое, тебе-то они поверят.

— Прежде всего, пока еще ничего не известно, — сказал Флавьер раздраженно. — Наверняка она вернется к обеду.

— А если нет?

— Ну, тогда тебе придется самому что-нибудь предпринять.

— Короче, ты умываешь руки.

— Да нет же… Пойми, просто обычно мужья сами обращаются в полицию.

— Ладно… Я иду туда.

— Это просто глупо. Все равно никто и не подумает ее искать. Запишут приметы, пообещают заняться этим, а сами станут ждать, что будет дальше. Так всегда делается.

Жевинь медленно опустил руки в карманы.

— Если придется ждать, — процедил он сквозь зубы, — я просто рехнусь.

Он походил по комнате, остановился перед букетом роз, украшавшим камин, и принялся изучать его с угрюмым видом.

— Мне надо идти, — сказал Флавьер.

Жевинь не шевелился. Он смотрел на цветы. На щеке у него подергивался мускул.

— На твоем месте, — торопливо проговорил Флавьер, — я не стал бы терять надежду раньше времени. Еще только семь. Она вполне могла задержаться в магазине или встретить кого-нибудь…

— Тебе-то на это начхать! — сказал Жевинь. — Ясное дело!

— Да с чего ты взял!.. Допустим, она и правда сбежала… Далеко она не уйдет.

Он встал посреди гостиной и принялся втолковывать Жевиню, какими средствами располагает полиция, чтобы поймать сбежавшего человека. Несмотря на крайнюю усталость, он вдруг воодушевился. Он сам был готов поверить, что Мадлен вот-вот найдется; и в то же самое время ему хотелось броситься на ковер и дать волю собственному отчаянию. Жевинь по-прежнему не двигался. Казалось, он задумался, гладя на букет.

— Позвони мне, — сказал наконец Флавьер, — как только она вернется.

Он пошел к выходу, чувствуя, что уже не владеет собой и выражение лица вот-вот выдаст его. Тогда правда вырвется наружу, и с криком «Она мертва!» он рухнет на пол.

— Не уходи, — прошептал Жевинь.

— Старина, я бы охотно остался. Но ты не представляешь, сколько у меня работы… Пожалуй, с десяток дел лежит на столе!

— Ну останься! — умолял Жевинь. — Не хочу быть один, когда ее привезут.

— Что ты, Поль, не сходи с ума.

В его неподвижности было что-то пугающее.

— Ты будешь здесь, — сказал он. — И ты им все объяснишь… Скажешь, что мы оба боролись…

— Ну конечно… Но поверь мне, ее не привезут…

Голос у него сорвался. Он поднес к губам платок, откашлялся, высморкался, пытаясь выиграть время.

— Ладно, Поль… Все будет в порядке… Не забудь позвонить.

Он остановился, держась за ручку двери. Уткнувшись подбородком в грудь, Жевинь будто окаменел. Флавьер вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь. На цыпочках прошел через прихожую. Его мутило от отвращения к самому себе. И все-таки самое страшное уже позади! Дела Жевиня больше не существует. А что до его страданий… Разве сам он не страдал куда сильнее? Захлопнув за собой дверцу машины, он вынужден был признать, что с самого начала чувствовал себя настоящим мужем Мадлен. Для него Жевинь был лишь узурпатором. Не станет же он жертвовать собой ради узурпатора! Не пойдет рассказывать полицейским, своим бывшим коллегам, что позволил женщине покончить с собой, потому что ему не хватило мужества… Не может он снова уронить свое достоинство ради человека, который… Только не это! Лучше молчать и хранить спокойствие. Клиент из Руана послужит ему предлогом, чтобы уехать из Парижа…

Флавьер и сам не знал, как довел «симку» до гаража. Теперь он шел куда глаза глядят, по улице, на которую опускались сумерки. Это был настоящий провинциальный вечер, полный синевы и грусти вечер военной поры. На одном из перекрестков люди столпились вокруг машины, к верху которой были привязаны два матраса. В мире распались все связи. Медленно, безмолвно, с погашенными огнями город плыл в ночи… Сердце щемило при виде опустевших площадей. Все напоминало ему об умершей. Войдя в ресторанчик на улице Сент-Оноре, Флавьер сел за столик в глубине зала.

— Вам комплексный обед или будете заказывать порционно? — спросил у него официант.

— Комплексный.

Надо было есть. Надо было продолжать жить, как раньше. Флавьер опустил руку в карман и нащупал зажигалку. Перед его внутренним взором на фоне белой скатерти возник образ Мадлен. «Она меня не любила, — подумал он. — Никого она не любила».

Машинально он проглотил суп, не чувствуя никакого вкуса. Он станет жить будто нищий, погрузившись в скорбь; чтобы наказать себя, будет терпеливо переносить тяжкие лишения. Хорошо бы купить хлыст и по вечерам подвергать себя бичеванию: теперь у него было право презирать себя. Долго же ему придется себя ненавидеть, чтобы заслужить право на самоуважение.

— Они рвутся к Льежу, — сказал официант. — Говорят, бельгийцы уже бегут к нам, как было в четырнадцатом.

— Россказни все это, — сказал Флавьер.

Льеж был так далеко, в самом верху карты. К нему все это не имело никакого отношения. Отныне война была для Флавьера лишь одним из эпизодов той битвы, которая бушевала у него внутри.

— У площади Согласия видели машину, всю изрешеченную пулями, — поведал ему официант.

— Принесите второе, — сказал Флавьер.

Ну почему его не оставят в покое? Какие еще бельгийцы! И почему не голландцы? Вот болван! Он поспешно доел мясо. Оно оказалось жестким, но Флавьер не стал жаловаться. Ведь он решил не щадить себя, замкнуться в своем горе, казнить себя воспоминаниями. Тем не менее за десертом он выпил две рюмки коньяку, и туман, окутывавший его в последние часы, понемногу рассеялся. Облокотившись о столик, он прикурил от золотой зажигалки: ему чудилось, что в дыме, который он вдохнул, была какая-то частица Мадлен. Он затянулся медленно, смакуя, и задержал дыхание.

Теперь он был уверен, что Мадлен до своего замужества не совершила ничего дурного. Его предположение было нелепым. Жевинь не женился бы на ней, не наведя справки. Да и не слишком ли поздно начала ее мучить совесть: ведь раньше Мадлен казалась вполне нормальной. До начала февраля за ней не водилось никаких странностей. Никогда ему не вырваться из заколдованного круга… Флавьер щелкнул зажигалкой и с минуту любовался тонким язычком пламени, прежде чем задуть его. Ладонью ощутил тепло нагревшегося металла. Нет, мотивы, побуждавшие Мадлен, не были заурядными. Это он цеплялся за примитивные доводы, доискивался до каких-то причин. Но он каленым железом выжжет эти предрассудки, очистится от них и когда-нибудь будет достоин проникнуть в тайну Лажерлак. Он представил себя монахом в келье, стоящим на коленях на земляном полу, только на стене висело не распятие, а фотография Мадлен. Та, что он видел на письменном столе Жевиня.

Он потер веки и лоб, спросил счет. Черт возьми! Да они не стесняются! Но спорить не стал: это входило в наложенную им на себя епитимью. Он вышел на улицу. Уже наступила ночь. А вслед за нею между высокими крышами домов разлился звездный поток. Изредка проезжали машины с притушенными фарами. Флавьер все не решался пойти домой. Он боялся звонка Жевиня, который мог ему сообщить, что тело Мадлен уже нашли. К тому же ему хотелось еще больше измучить свое тело, которое и было истинным виновником всех несчастий.

Флавьер шагал в каком-то ослеплении, не разбирая пути. Он приговорил себя к траурному бдению до самой зари. От этого зависело его достоинство, а может, и нечто большее. Там, куда ушла Мадлен, она, быть может, нуждалась в дружеской поддержке. Бедная Эвридика!.. К глазам подступили слезы. Он старался представить себе небытие, чтобы хотя бы в эту первую ночь побыть рядом с ней. Но не сумел вообразить ничего, кроме некрополя, похожего на этот затемненный город. Перед ним, теряясь в глубине улиц, скользили тени, а река, катившая вдоль берегов свои темные воды, не имела больше имени. Как хорошо вот так брести в ночной мгле! Где-то далеко осталась земля живых. Здесь же были только мертвецы, одинокие души, поглощенные мыслями о прошедших днях. Они скитались повсюду, мечтая о былом счастье. Одни вдруг останавливались, склонялись над рекой; другие куда-то беспричинно спешили. И все, казалось, ожидали чего-то вроде Судного дня. Что это ему говорил официант? «Они рвутся к Льежу». Флавьер присел на скамейку, закинув руку на спинку. Завтра он уедет… Его голова качнулась, он закрыл глаза, успев подумать: «Спишь, гад!» Он спал с отвисшей челюстью, как бродяга, прикорнувший у перегородки в полицейском участке. Прошло немало времени, пока он не проснулся от холода. Ногу свело; он застонал, словно в порыве страсти, и ушел прихрамывая. Его трясло от холода. Пересохшим ртом он пережевывал горечь воспоминаний. Рассвет обрисовал каменные глыбы домов, их склоны и гребни, причудливый лес труб. Флавьер укрылся в только что открывшемся кафе. По радио передавали, что ситуация на фронте не совсем ясна и что пехота пытается ликвидировать прорывы… Он съел пару рогаликов, макая их в кофе, и вернулся домой на метро.

Едва он закрыл дверь, как зазвонил телефон.

— Алло… Это ты, Роже?

— Да.

— Знаешь, я был прав… она покончила с собой.

Он молча ждал продолжения. Его раздражало прерывистое дыхание Жевиня на другом конце провода.

— Мне сообщили вчера вечером, — продолжал Жевинь. — Какая-то старуха нашла ее под колокольней церкви Сен-Никола…

— Сен-Никола?.. — переспросил Флавьер. — Где это?

— К северу от Манта… Забытая богом деревушка где-то между Сайи и Дрокуром. Просто невероятно!

— Как она там оказалась?

— Погоди… Ты еще не знаешь самого худшего… Она бросилась с колокольни и упала прямо на кладбище. Тело перевезли в больницу в Манте.

— Сочувствую, старина, — пробормотал Флавьер. — Ты сейчас едешь туда?

— Поеду снова. Сам понимаешь, я выехал немедленно. Пытался дозвониться до тебя, но не застал. Я только что оттуда. Сделаю кое-какие распоряжения и поеду обратно. Назначено полицейское расследование.

— Ну разумеется. Хотя самоубийство не вызывает сомнений.

— Неясно, почему она заехала в такую даль, почему выбрала эту колокольню. Мне бы не хотелось им объяснять, что Мадлен…

— Вряд ли они докопаются до этого.

— Кто знает? Хорошо бы ты все-таки поехал со мной.

— Никак не могу! У меня важное дело в Орлеане. Нельзя же его откладывать без конца. Но как только вернусь, зайду к тебе.

— Долго тебя не будет?

— Нет, всего несколько дней. Да я тебе и не понадоблюсь.

— Я перезвоню. Надеюсь, ты будешь на похоронах.

На другом конце провода по-прежнему раздавалось прерывистое дыхание Жевиня, как будто он долго бежал.

— Поль, бедняга, — искренне сказал Флавьер. — Как я тебе сочувствую! — Понизив голос, он спросил: — Что, она не слишком?..

— А ты как думаешь? Но лицо уцелело.

— Крепись! Я разделяю твое горе.

Он повесил трубку. Потом, держась за стену, дошел до постели, твердя: «Разделяю… Разделяю…» И тут же заснул, как провалился.

На следующий день он первым же поездом выехал в Орлеан. Сесть в машину у него духу не хватило. Новости с фронта были неутешительными. В газетах мелькали огромные заголовки: «Войска сдерживают наступление немецкой армии», «Ожесточенные бои вокруг Льежа», но сообщения оставались невнятными, сдержанными, и за показным оптимизмом уже таилась тревога. Флавьер дремал в углу купе. На вид он не изменился, но чувствовал себя опустошенным, раздавленным, опаленным пожаром. Он превратился в развалину, в стену, окружающую кучу обломков. Этот образ давал пищу его страданиям, позволяя легче переносить потерю. Он уже начал смаковать свои горести. В Орлеане он снял номер в гостинице напротив вокзала. Спустившись за сигаретами, увидел первую машину с беженцами, большой запыленный «бьюик», набитый свертками. Внутри спали женщины. Он навестил своего клиента, но говорили они в основном о войне. В городском суде поговаривали об отходе бельгийской армии, осуждали впавших в панику бельгийцев. Вспоминали, как во время марнского сражения пушки три дня подряд грохотали на горизонте.[33]

Флавьеру нравилось в Орлеане. По вечерам он гулял по набережной, любовался полетом ласточек, стригущих крыльями по воде. Из всех домов доносились звуки радио. Один и тот же тайный недуг, казалось, поразил посетителей на верандах кафе. Но закатное небо все так же пылало над Луарой, а летние сумерки были так хороши, что хотелось плакать. Что делается в Париже? Похоронили ли Мадлен? Уехал ли Жевинь обратно в Гавр? Иной раз Флавьер задавал себе эти вопросы, но так бережно, как раненый приподнимает повязку, чтобы не разбередить подживающую рану. Да, он все еще страдал. Но острая боль, которую он испытывал вначале, понемногу притупилась и лишь иногда прорывалась сквозь овладевшее им зябкое оцепенение. К счастью, война отвлекала его от страданий. Уже было известно, что немецкие танки прорывались к Аррасу, и судьба страны зависела от исхода сражения. Каждый день через город проезжали машины с беженцами. Они направлялись к мосту, к дороге на юг. Люди стояли в глубоком молчании и провожали их взглядами. С каждым днем машины выглядели все более грязными и потрепанными. Жители украдкой расспрашивали беженцев. На всем Флавьеру мерещился отблеск его собственного жизненного краха. Вернуться в Париж у него не было сил.

Как-то ему на глаза попалась одна заметка. Он читал газету, рассеянно потягивая кофе. На четвертой полосе ему бросился в глаза заголовок. Полиция расследовала обстоятельства смерти Мадлен. Жевиня подвергли допросу. После сообщений на первой полосе, снимков разбомбленных деревень это показалось ему таким диким, несообразным, что он перечитал статейку. Все было верно. Очевидно, полиция отбросила версию о самоубийстве.

Вот чем занимается полиция в то время, как по дорогам нескончаемой вереницей тянутся машины с беженцами! Он-то знал, что Жевинь невиновен! Как только положение прояснится, он поедет и сам скажет им об этом. Сейчас поезда ходят с перебоями. Шли дни. Все газетные колонки были заняты описанием беспорядочной битвы, охватившей северные равнины. Уже никто не понимал, где были немцы, французы, англичане, бельгийцы. Флавьер все реже вспоминал о Жевине. Правда, он дал себе слово при первом же удобном случае восстановить справедливость. Это благое решение немного успокоило его совесть, позволив разделить общие тревоги. Он присутствовал в соборе на службе в честь Жанны д’Арк. Возносил молитвы за Мадлен и за Францию. Больше он не делал различия между личным горем и национальной катастрофой. Франция — это была Мадлен, поверженная во прах, истекающая кровью у стен колокольни. И вот в одно прекрасное утро настала очередь орлеанцев навьючивать матрасы на крыши машин. Клиент Флавьера исчез. «Раз уж вас больше здесь ничто не удерживает, — говорили ему, — вам стоит перебраться на Юг». Набравшись храбрости, он попытался дозвониться Жевиню. Но там никто не отвечал. Вокзал Сен-Пьер-де-Кор разбомбили. Охваченный смертельной тоской, он сел на рейсовый автобус, следующий в Тулузу. Он еще не знал, что уезжает на четыре года.

Часть вторая

Глава 1

— Вдохните!.. Покашляйте!.. Вдохните!.. Ладно! Давайте-ка еще раз послушаем сердце… Не дышите… Гм!.. Что-то мне здесь не нравится… Одевайтесь.

Доктор следил, как Флавьер натягивает рубашку и, неловко отвернувшись, застегивает брюки.

— Вы женаты?

— Нет, холост. Я только что вернулся из Африки.

— Были в плену?

— Нет. Уехал в сороковом. В армию не попал, потому что в тридцать восьмом году перенес тяжелую форму плеврита…

— Думаете остаться в Париже?

— Сам не знаю. Я открыл контору в Дакаре. Теперь подумываю возобновить свою парижскую практику.

— Значит, вы адвокат?

— Да. Вот только квартиру мою заняли. А попробуйте сейчас что-нибудь найти!

Доктор подергал себя за ухо, все еще не сводя глаз с Флавьера. Тот занервничал, не в силах справиться с галстуком.

— Вы ведь пьете?

Флавьер пожал плечами:

— Неужели это так заметно?

— Это ваше дело, — сказал врач.

— Да, случается, выпиваю, — признался Флавьер. — Жизнь у меня невеселая.

Доктор сделал неопределенный жест. Он присел за стол, снял с ручки колпачок.

— Общее состояние у вас далеко не блестящее, — заметил он. — Вы нуждаетесь в отдыхе. На вашем месте я бы поселился где-нибудь на Юге… В Ницце… В Каннах… Что до ваших навязчивых идей… Придется обратиться к специалисту. Я вам дам записку к моему коллеге, доктору Баллару.

— Вы считаете, — тихо спросил Флавьер, — у меня что-то серьезное?

— Это вам скажет Баллар.

Перо скрипело по бумаге. Флавьер вытащил из бумажника деньги.

— Пойдете в отдел снабжения, — объяснял доктор, продолжая писать. — По этой справке получите дополнительный паек мяса и жиров. Но прежде всего вы нуждаетесь в тепле и отдыхе. Избегайте волнений. Никаких писем. Никакого чтения. С вас триста франков. Благодарю вас.

Он вел Флавьера к выходу, в то время как следующий пациент уже входил в кабинет. Недовольный Флавьер спустился по лестнице. Пойти к специалисту! Иначе говоря, к психиатру, который заставит его раскрыть все свои тайны, выложить все, что он знает о гибели Мадлен. Ни за что на свете! Лучше уж жить со своими привычными кошмарами, каждую ночь блуждать во сне по запуганным переходам мира, населенного всякой нечистью, призывать кого-то во тьме… Это там на него так действовали жара и слишком яркий свет. Теперь, когда он вернулся, все будет хорошо.

Он поднял воротник и направился к Тернской площади. Он с трудом узнавал Париж, все еще окутанный зимними туманами, его пустынные площади, проспекты, на которых, кроме джипов, почти не осталось машин. Он немного стеснялся того, что был слишком хорошо одет, и невольно спешил, как и все прохожие. Просто гулять все еще казалось роскошью. В сером дневном свете проход под Триумфальной аркой был едва различим. Вокруг все было цвета былого, цвета памяти. Что за скорбный День поминовения вздумалось ему устроить? Не лучше ли было оставаться там? Чего он ожидал от этого паломничества? Он знал других женщин, раны его затянулись. Мадлен для него даже уже и не призрак.

Он зашел в ресторан Дюпона, уселся у окна. В большом круглом зале затерялось несколько офицеров. Не было слышно ни звука, не считая посвистывания кипятильника. Угрюмый официант окинул его оценивающим взглядом, от пальто из дорогой ткани до замшевых ботинок на каучуковой подошве.

— Коньяк! — шепотом приказал Флавьер. — Только настоящий.

Он научился говорить негромко и быстро, заказывая выпивку в кафе и ресторанах. Это придавало ему необычную властность. Возможно, все дело тут было в страстном нетерпении, искажавшем в такие минуты его лицо. Он залпом выпил коньяк.

— Недурно, — проговорил он. — Налейте-ка еще. — Не глядя, он бросил деньги на стол. Еще одна привычка, приобретенная в Дакаре. Он швырял смятые бумажки с пресыщенным видом, будто вернулся с другого конца света и все люди были перед ним в неоплатном долгу. Сложив руки, он смотрел на жидкость, обладавшую свойством оживлять призраки. Нет, Мадлен не умерла. С той минуты, как он сошел с поезда, мысль о ней неотступно преследовала его. Бывают лица, которые можно забыть; они стираются в памяти, изнашиваются от времени, как каменные маски у входа в собор, понемногу утратившие рельефность и биение жизни. Но его зрение навсегда запечатлело ее облик. Солнце, светившее над ними тем ушедшим летом, стало ее нимбом. Преследовавший его вид окровавленного тела Мадлен изгладился из памяти, превратившись в докучную мысль, которую нетрудно прогнать… Все же иные ее обличья чудесным образом сохранили свою прелесть, свежесть и новизну. Флавьер застыл, сжимая в руке рюмку с коньяком… Он вновь ощущал майское тепло, видел хоровод машин вокруг Триумфальной арки. Вот она идет, зажав сумку под мышкой; глаза под короткой вуалью кажутся подведенными… Стоя на мосту, склоняется над водой, роняет красный цветок… рвет письмо… ветер уносит обрывки… Флавьер выпил, тяжело оперся о столик. Он уже стар. Что ждет его впереди? Одиночество? Болезнь?.. Сейчас те, кого пощадила война, собирают осколки своего семейного очага, пытаются отыскать друзей, вновь построить свою жизнь. А ему осталось только ворошить пепел былого. Так стоит ли отказываться от того, что еще…

— Повторите!

И хватит с него. Он ведь не любит пить. Он лишь пытается разжечь в глубине своей души потухший уголек надежды. Флавьер вышел из ресторана, закашлялся на холоде. Но Париж больше не путал его. Сквозь облачко пара, выдыхаемое Флавьером, город казался отражением в воде; он был похож на легендарную бретонскую крепость Ис, поглощенную морской пучиной, где тени умерших питаются мыслями живых. Он дошел до площади Звезды и остановился на краю тротуара, будто ждал кого-то…

Февральская изморось висла в воздухе, неслась по блестящим от дождя улицам белесым облаком тумана. Она не придет. Жевинь, вероятно, тоже уехал из Парижа. Флавьер вышел на авеню Клебер, отыскал глазами знакомый дом. Ставни на третьем этаже были закрыты. «Тальбо» наверняка реквизировал какой-нибудь штаб. А как же картины? Молодая женщина над камином… райские птицы… Что с ними сталось?.. Он вошел в подъезд. Консьержка мела пол.

— Могу я видеть мсье Жевиня?

— Мсье Жевиня?

Она растерянно уставилась на Флавьера.

— Он же, бедный, давно умер, — выпалила она.

— Поль умер! — пробормотал Флавьер. Стоит ли продолжать поиски? Вот что он встретит на каждом шагу: смерть! Всюду смерть!

— Заходите же, — сказала консьержка.

Отряхнув метлу, она открыла дверь в свою каморку.

— Я уехал в сороковом году, — пояснил Флавьер.

— Вот как?

У окна, водрузив на нос очки в металлической оправе, сидел старик и задумчиво разглядывал надетый на руку ботинок. Он поднял голову.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, — сказал Флавьер.

— Картона и то не найдешь ботинки починить, — ворчал старик.

— Вы были другом мсье Жевиня? — продолжала консьержка.

— Мы дружили с детства. Он сообщил мне по телефону о смерти жены. Но я вскоре уехал из Парижа.

— Бедный мсье Жевинь! Ему не хотелось возвращаться туда одному. И некому было его поддержать. Я сама с ним поехала, помогала обряжать его бедную женушку. Вы ведь понимаете…

«Что же вы на нее надели? — чуть было не спросил Флавьер. — Серый костюм?..»

— Присаживайтесь, — предложила ему консьержка. — Ведь минутка у вас найдется?

— Случайно я узнал, что у него были неприятности с полицией…

— Мало сказать — неприятности! Да его чуть не арестовали!

— Арестовали? Поля? Но я полагал, что его жена покончила с собой.

— Так оно и было. Но вы ведь знаете полицию! У бедняги было полно завистников… Стоит только начать копаться в грязном белье… Уж я не знаю, сколько раз они сюда приходили! Все расспрашивали нас о нем да о его хозяйке… Ладили ли они, был ли мсье Жевинь в тот день дома и прочее в том же духе… Господи боже мой! Помнишь, Шарль?

Старик кухонным ножом вырезал подметки из картонной коробки.

— Да уж, шуму было много… Прямо как сейчас, — буркнул он в ответ.

— Но отчего умер мсье Жевинь? — спросил Флавьер.

— Погиб на дороге по пути в Мант. Как-то утром выходит он из дому, а сам просто кипит от злости! «С меня довольно, — сказал он нам. Нас-то он не стеснялся. — Духу моего здесь больше не будет. Пусть побегают за мной, коли им так приспичило засадить меня в кутузку». Засунул вещи в машину и уехал. Потом уж мы узнали… Машину расстреляли с самолета. Несчастный умер по дороге в больницу… Видит бог, он этого не заслужил!

«Если бы я тогда был здесь, — подумал Флавьер, — ему бы не пришлось уезжать, самолет расстрелял бы кого-нибудь другого, незнакомого. И я бы сейчас смог поговорить с ним, объяснить…». Он стиснул руки. Ему не следовало возвращаться.

— Не повезло им, — продолжала консьержка. — А ведь как дружно жили!..

— Разве она не была… несовсем здорова? — неуверенно спросил Флавьер.

— Ну нет. Просто казалась грустной… Всегда в темном. Такой уж у нее был нрав. Зато как она радовалась, когда он мог с ней куда-нибудь пойти!

— Только не часто такое бывало, — вставил старик.

Теперь консьержка накинулась на мужа:

— Подумай, с его-то положением… Разве у него было время для забав? Вечно разъезжал туда-сюда, в Гавр и обратно!

— Где же ее похоронили? — спросил Флавьер.

— На кладбище в Сент-Уане. Да только и в могиле не было ей покоя… Когда американцы бомбили Ла-Шапель, разворотили ту сторону кладбища, что прилегает к дороге. Повсюду валялись кости и камни. По-моему, там даже отслужили заупокойную службу.

Флавьера била дрожь, несмотря на пальто с поднятым воротником, почти закрывавшим лицо.

— А ее могила? — спросил он шепотом.

— В том углу никаких могил не осталось. Принесли земли, засыпали ямы — воронки, как они говорят. Склепы восстановят потом.

— Что мертвых-то жалеть? — проговорил старик.

Флавьер боролся со страшными видениями, чувствуя, как скапливаются в груди жгучие слезы, которым не суждено было пролиться. Вот все и кончилось. Еще одна страница перевернута. Мадлен исчезла в пламени пожара. У нее был настоящий погребальный костер, как у древних, а пепел развеяло взрывом. Этого лица, которое до сих пор преследует его, больше не существует. Он должен вернуть его царству тьмы и, освободившись, вновь попытаться жить.

— А квартира? — спросил он.

— Пока закрыта. Дом унаследовал какой-то дальний родственник с ее стороны. Грустно все это.

— Да уж, — сказал Флавьер.

Он поднялся, плотнее запахнул пальто.

— Конечно, нелегко вот так вдруг узнать о смерти друзей, — посочувствовала ему консьержка.

Старик заколачивал клинышки в зажатый между колен башмак. Удары молотка звучали как затрещины. Флавьер почти выбежал на улицу. Мелкий дождик, казалось, облепил ему лицо, словно мокрая маска. Он почувствовал, как его снова охватило возбуждение. Перешел через улицу, зашел в кафе, в котором, бывало, сиживал в ожидании Мадлен.

— Чего-нибудь покрепче, — попросил он.

— Ладно, — сказал хозяин. — Видать, вы и впрямь не в своей тарелке.

Он огляделся вокруг и предложил, понизив голос:

— Капельку виски?

Флавьер облокотился о стойку. В груди разливалось тепло. Тревога рассеивалась, таяла, как льдинка, превращаясь в тихую меланхолию. Доктор был прав: забота о здоровье, солнце, душевный покой — вот что ему нужно. Особенно душевный покой. Больше не думать о Мадлен. Приехав в Париж, он собирался отнести цветы на ее могилу. И вот, оказывается, могилы больше нет! Ну и слава богу. Разорвана последняя нить, связывавшая его с прошлым. Паломничество окончилось в этом бистро, перед рюмкой с солнечной жидкостью. Все, что он любил, — женщина, будто сошедшая с портрета, та нежная незнакомка, которую он пытался увести за руку подальше от мрака, грозившего поглотить ее, — все завершилось этой рюмкой виски. Мечта, родившаяся в минуту опьянения! Но не только мечта, раз у него осталась зажигалка. Он поднес к губам сигарету, вынул золотую зажигалку, подкинул ее на ладони. Может, стоит ее вышвырнуть, как надоевшую собаку или кошку, сделав вид, что потерял? Только не сейчас. Он вдруг решился — вернее, кто-то, как всегда, принял за него решение. Поставил пустую рюмку, щедро расплатился с хозяином. Ему нравилось наблюдать, как лица вдруг принимают угодливое выражение.

— Вы можете достать мне такси?

— Гм! Не так это просто, — сказал хозяин. — А далеко вам ехать?

— В сторону Манта.

— Попробую чем-нибудь помочь.

Не переставая улыбаться, он сделал несколько звонков и положил трубку.

— Гюстав вас отвезет, — сказал он. — Может, дорого возьмет… Сами небось знаете, почем бензин на черном рынке!

Вскоре подъехало такси, старенький дребезжащий «С-4». Перед отъездом Флавьер угостил всех присутствующих. Когда его захватывала какая-нибудь мысль, он уже не думал о расходах. Он терпеливо растолковывал Гюставу:

— Это к северу от Манта, между Сайи и Дрокуром… Совсем крохотная деревушка с высокой колокольней… Я буду показывать дорогу… Обратно поедем по самому короткому пути. Я там долго не пробуду.

Они пустились в путь. Зимняя дорога могла им поведать лишь одну только мрачную повесть сражений, разрушений, перестрелок и бомбардировок. Забившись в угол, продрогший Флавьер следил, как за запотевшими стеклами машины мелькали голые поля, напрасно пытаясь припомнить, как выглядели деревья в цвету, поросшие ромашками склоны. На сей раз образ Мадлен удалялся от него, как будто он начинал верить в ее смерть. Ну же, еще одно усилие! Ведь он всегда знал, что его сердце не было задето всерьез. Никогда еще он не читал в своей душе так ясно, как сейчас. Ведь и пить-то он стал, чтобы заставить молчать тот скептический и насмешливый голос, который издевался надо всем и твердил, что он вечно сам себе плетет небылицы и сочиняет элегии, потому что ему нравится чувствовать себя несчастным, одиноким и бессильным. Но все меньше и меньше приходилось ему выпивать, чтобы заглушить этот голос рассудка. Как только его охватывало пьяное оцепенение, как только притуплялся разум, вновь появлялась Мадлен, кроткая и сострадательная. Она говорила с ним о жизни, которая могла бы быть, и Флавьер истекал слезами от счастья. Лишь наутро просыпалось другое его «я» — полное горечи и язвительных упреков.

— Вот и Сайи, — произнес Гюстав.

Флавьер протер стекло кончиками пальцев.

— Сверните направо, — сказал он. — Это в двух-трех километрах отсюда.

Такси трясло на разбитой дороге. С почерневших от дождя деревьев вода стекала прямо в канавы, полные сухих листьев. Изредка попадались дома, над которыми курился синий дымок.

— Впереди высокая колокольня, — объявил Гюстав.

— Это здесь. Подождите меня перед церковью.

Машина развернулась, как и в тот раз. Флавьер вышел, поднял голову и взглянул на галерею, окружавшую башню в самом верху. Волнения он не испытывал, только почему-то сильно замерз. Он пошел к тем домам, которые видел с колокольни, когда боролся на лестнице с головокружением. Они лепились там, в низине, под голыми каштанами — с десяток серых домишек, вокруг которых бесшумно расхаживали куры. Была там и приземистая лавка с потускневшей надписью на витрине. Флавьер толкнул дверь. Внутри пахло свечами и керосином. На этажерке лежало несколько пожелтевших открыток.

— Что вы хотели? — спросила пожилая женщина, выходя из чулана за лавкой.

— Случаем, у вас не найдется яиц? — спросил Флавьер. — Или немного мяса. Я болен, а в Париже ничего не достать.

Тон был недостаточно продувной, и держался он не так смиренно, как следовало. Он заранее знал, что ничего не получит, и с отсутствующим видом принялся рассматривать открытки.

— Что же, нет так нет, — пробормотал он. — Придется поискать где-нибудь еще. Куплю хотя бы открытку с церковью… Сен-Никола, так ведь? Это название мне о чем-то напоминает… Кажется, в сороковом году, в мае сорокового… в газетах писали о каком-то самоубийстве?

— Да, — сказала она. — С колокольни упала женщина.

— Ну да… Теперь припоминаю. Жена парижского промышленника?

— Да. Госпожа Жевинь. Я даже фамилию помню. Это ведь я нашла тело. С тех пор много воды утекло… Но мне не забыть ту несчастную женщину.

— У вас немного водки не найдется? — спросил Флавьер. — Я что-то никак не согреюсь.

Лавочница подняла на него глаза, видевшие войну с начала до конца и утратившие всякое выражение.

— Может, и найдется, — сказала она.

Пока она ходила за бутылкой и рюмкой, Флавьер сунул открытку в карман и положил на прилавок несколько монет. Виноградная водка оказалась отвратительной на вкус и обжигала горло.

— Что за нелепая мысль, — заметил он, — броситься с колокольни.

Женщина спрятала руки под платком. Возможно, ей эта мысль не казалась такой уж безумной.

— Зато эта дама была уверена, что убьется, — ответила она. — Колокольня больше двадцати метров высотой. И упала бедняжка вниз головой.

«Понимаю», — чуть не сказал Флавьер. У него участилось дыхание, но боли он не испытывал. Он чувствовал только, как Мадлен уходит из его памяти — и из жизни, — на этот раз безвозвратно. Каждое слово старухи падало как горсть земли, брошенная в ее могилу.

— Кроме меня, в деревне никого не осталось, — продолжала она. — Мужчин забрали в армию. А женщины работали в поле. В шесть часов я пошла в церковь помолиться за сына. Он у меня вступил в добровольческий полк.

Лавочница на мгновение умолкла. В черной одежде она выглядела еще более тщедушной, чем на самом деле.

— Я вышла через ризницу. В задней части церкви есть дверь. Мне короче возвращаться домой через кладбище. Тут я ее и увидела… Понадобилось много времени, чтобы вызвать жандармов…

Она смотрела на кур, что-то клевавших у крыльца. Видно, вспоминала страх, пережитый в тот вечер, усталых жандармов, которые наконец приехали и расхаживали по кладбищу, освещая землю карманными фонариками, и затем, позже, мужа погибшей, прижимавшего платок ко рту…

— Досталось вам! — сказал Флавьер.

— Да уж. К тому же жандармы торчали здесь целую неделю. Они вбили себе в голову, что ту женщину столкнули с колокольни.

— Столкнули?.. Но почему?..

— Потому что в тот самый день, во второй половине, люди видели неподалеку от Сайи мужчину и женщину в машине, и они направлялись сюда.

Флавьер закурил сигарету. Так вот оно что! Свидетели приняли его за мужа погибшей. И это недоразумение погубило Жевиня.

Теперь уже поздно было спорить, пытаться объяснить этой старой женщине, что тот человек был вовсе не Жевинь, что все это — чудовищная ошибка. Никто больше не интересовался той старой историей. Он допил водку, посмотрел, что бы еще купить, но ничего не нашел, кроме метел, вязанок хвороста и мотков шпагата.

— Спасибо за выпивку, — пробормотал он.

— Не за что, — сказала старуха.

Флавьер вышел из лавки, бросил сигарету, откашлялся. Вернувшись к церкви, остановился в нерешительности. Должен ли он в последний раз приблизиться к алтарю, преклонить колени на той же скамеечке, что и она, когда молилась в тот день? Ведь ее молитва не была услышана, и сама Мадлен бесследно исчезла! Флавьер вспомнил догмат христианской веры о воскрешении телесной оболочки. Каким образом в день Страшного суда возродится тело Мадлен, раз оно распалось на атомы, на мельчайшие частицы?

— Прощай, Мадлен, — прошептал он, глядя на крест, над которым с карканьем носилось воронье.

— Едем обратно, мсье? — спросил шофер.

— Да, едем.

И когда такси покатилось по дороге, Флавьер, глядя через заднее стекло на удалявшуюся колокольню, ощутил уверенность, что прошлое тоже уходит, навсегда скрывается за поворотом. Он закрыл глаза и продремал до самого Парижа.

Во второй половине дня Флавьер не удержался и пошел к доктору Баллару. Он рассказал ему все, как на исповеди, стараясь только не произносить фамилию Жевинь и не упоминать о юридических последствиях случившегося. Молчать у него больше не было сил. Рассказывая, он почти рыдал.

— В сущности, — сказал психиатр, — вы все еще ищете эту женщину. Кроме того, вы отказываетесь верить, что она умерла.

— Это не совсем так, — возразил Флавьер. — Конечно, она умерла. В этом я уверен. Только я думаю… я понимаю, как это глупо звучит, но я все думаю о ее прабабке, о Полине Лажерлак… Ну, вы понимаете, что я имею в виду… Полина и Мадлен были одной и той же женщиной…

— Иначе говоря, эта молодая женщина, Мадлен, однажды уже умерла. Ведь так? Именно в это вы и верите?

— Речь не о вере, доктор. Я знаю только то, что сам слышал и в чем мог убедиться…

— Короче, вы полагаете, что Мадлен вполне может воскреснуть, раз однажды ей уже удалось преодолеть смерть.

— Ну, если представить вещи таким образом…

— Разумеется, ваши собственные мысли по этому поводу никогда не были такими определенными. Вы бессознательно стремились окутать их дымкой… Прилягте, пожалуйста, на кушетку.

Доктор долго проверял его рефлексы, недовольно хмыкал.

— А до этой истории вы пили?

— Нет. Я понемногу начал пить уже в Дакаре.

— Наркотики не пробовали?

— Нет, никогда.

— Я вот думаю… вам правда хочется выздороветь?

— Ну конечно, — пробормотал Флавьер.

— Бросить пить… позабыть эту женщину… Внушить себе, что она действительно умерла… что умирают раз и навсегда… Понимаете: навсегда… Вы и вправду всеми силами к этому стремитесь?

— Да.

— В таком случае нечего раздумывать. Я дам вам направление к одному моему коллеге. Он руководит частной клиникой под Ниццей.

— Меня не станут держать там насильно?

— Нет, конечно. Не настолько вы больны. Я вас посылаю туда из-за климата. Жителю колоний нужно солнце. У вас есть деньги?

— Да.

— Предупреждаю, это надолго.

— Я пробуду там столько, сколько понадобится.

— Прекрасно.

Флавьер почувствовал слабость в ногах и предпочел сесть. Он больше не следил за тем, что говорил врач и что делал он сам. В голове вертелась одна мысль: «Выздороветь… Выздороветь…» Он жалел о том, что любил Мадлен, будто в этой любви таилась опасность. О господи! Снова жить, начать все сначала, со временем узнать других женщин, быть таким, как все!.. Доктор давал все новые указания, Флавьер со всем соглашался, обещал все выполнять. Да, он уедет сегодня же вечером… Да, он бросит пить… Да, будет отдыхать… Да… да… да…

— Вам вызвать такси? — спросила медсестра.

— Я лучше пройдусь.

Он зашел в транспортное агентство. В кассе предварительной продажи над окошечком висело объявление, гласившее, что билеты на все поезда были проданы на неделю вперед. Флавьер вытащил бумажник — и получил билет на тот же вечер. Оставалось только позвонить в суд и в банк. Уладив все дела, он еще побродил по городу, в котором уже чувствовал себя приезжим. Его поезд отходит в 21 час. Пообедает он в гостинице. Надо как-то убить еще четыре часа. Он зашел в кино. Какая разница, что там идет?! Хотелось просто отвлечься и выбросить из головы разговор с Балларом, вопросы, которые тот ему задавал. Он никогда всерьез не думал, что может сойти с ума. Теперь ему стало страшно, спина взмокла, от желания выпить пересохло в горле. Его снова охватили ненависть и отвращение к самому себе.

Загорелся экран, и оглушительная музыка возвестила о начале программы новостей. Прибытие генерала де Голля в Марсель. На экране замелькали мундиры, штыки, знамена; полиция с трудом сдерживает толпу зевак. Некоторые лица сняты крупным планом: разинутые рты беззвучно выкрикивают приветствия. Какой-то толстый мужчина размахивает шляпой, стоя на тротуаре. Женщина рядом с ним медленно поворачивается к камере, видны ее очень светлые глаза, узкое лицо, как на портретах Лоуренса.[34] Тут же ее поглотила толпа, но Флавьер успел ее узнать. Привстав со своего места, он с ужасом вглядывался в экран.

— Сядьте! — крикнул ему кто-то из зала. — Да сядьте же вы наконец!

Ничего не соображая, он оттянул ворот рубашки, давясь от сдерживаемого крика. Бессмысленным взглядом Флавьер следил, как на экране кружились фуражки, вскинутые в приветствии ладони, трубы военного оркестра. Наконец чья-то рука силой заставила его сесть.

Глава 2

Нет, это была не она… Флавьер остался на следующий сеанс; он заставил себя хладно кровно следить за происходящим на экране, чтобы не пропустить момент, когда появится ее лицо, и мгновенно запечатлеть его в памяти. Наконец нужный ему кадр промелькнул на экране, и какая-то часть его «я» отреагировала так же, как в первый раз, зато другая не дрогнула. Нет, ее нельзя было спутать с Мадлен: женщине на экране было на вид лет тридцать, она показалась ему скорее полной… Что же еще? Рот… рисунок губ был другим… И все же сходство несомненно… особенно глаза… Напрягая память, Флавьер пытался сопоставить свежее впечатление с тем, давним воспоминанием. Под конец оба образа превратились в цветные пятна, как будто он слишком долго смотрел на яркий свет. Вечером он снова пошел в кино. Ничего не поделаешь, он уедет завтра…

На вечернем сеансе он и сделал свое открытие: тот мужчина, чье лицо сменило в кадре лицо незнакомки, явно пришел вместе с ней. Это мог быть ее муж или любовник; он держал женщину под руку, чтобы не потеряться в толпе. Еще одна деталь, поначалу ускользнувшая от Флавьера: мужчина хорошо одет, в галстуке булавка с крупной жемчужиной. А на незнакомке — меховое манто…

Еще что-то застряло у него в памяти, но что именно? Он вышел из кинотеатра сразу после новостей. Улицы так же слабо освещены, дождь все не прекращался, Флавьер поглубже надвинул шляпу, спасаясь от ветра. Этот жест напомнил ему сцену в Марселе: мужчина был хоть и в пальто, но с непокрытой головой, поэтому позади можно было разглядеть фасад гостиницы и три вертикально расположенные буквы: …РИЯ. Вероятно, это было название гостиницы; буквы прикреплены к зданию сбоку и загораются по ночам. Что-нибудь вроде «Астория»… Что же еще? Да как будто ничего… Флавьеру оставалось только попытаться объяснить увиденное на экране.

Как давно он не предавался своей страсти к логическим рассуждениям! И сейчас он просто развлекался, предполагая, что мужчина и женщина вышли из гостиницы специально, чтобы полюбоваться на торжественное шествие. Что же касается сходства… Ничего не скажешь, та женщина и впрямь немного напоминает Мадлен. Ну и что с того? Стоит ли принимать это близко к сердцу? Ну, живет в Марселе счастливый человек, а рядом с ним — женщина, чьи глаза… Да мало ли сейчас счастливых людей! Пора уже свыкнуться с этой мыслью, пусть даже ему и нелегко… У себя в гостинице Флавьер заглянул в бар. Конечно, он дал доктору обещание… Но сегодня ему не обойтись без выпивки, чтобы выкинуть из головы счастливую парочку из «Астории».

— Налейте виски!

Он выпил целых три рюмки. Не все ли равно, раз уж он собирается серьезно лечиться? К тому же на него виски действует куда лучше, чем коньяк. Оно мгновенно смывает все сомнения, сожаления, горечь обид… Остается лишь смутное ощущение какой-то ужасной несправедливости, но тут уж спиртное бессильно. Флавьер лег спать. Напрасно он отложил отъезд.

На следующий день он сунул в карман контролеру несколько купюр и получил место в первом классе. Та безграничная власть, которую приносят деньги, пришла к нему слишком поздно. Она уже не могла избавить его от раздражения, усталости, дурного настроения… Вот если бы он разбогател тогда, до войны… если бы у него было что предложить Мадлен… Опять он за свое… А все-таки он не выкинул зажигалку. Может, и из-за этого идиотского фильма. Впрочем, ничто ему не мешает открыть окно и швырнуть ее под колеса поезда. В некоторых предметах кроется какая-то злая сила; они как бы способны выделять яд и постепенно отравлять жизнь. Такое случается с алмазами. Почему бы и зажигалке не таить в себе злые чары? Но все равно он ее никогда не выбросит. Для него это словно память о счастье, которое он мог бы изведать. Он завещает, чтобы его похоронили с этой вещицей. Что за нелепая мысль — лечь в землю с зажигалкой!..

Под стук колес он предавался мечтаниям, убаюканный плавным движением поезда… Его забавляла эта мысль… Почему его всегда влекла к себе, неотвязно преследовала тайна штолен, стук падающих капель в глубине подземелья, пресное дыхание ночи в лабиринте переходов, коридоров, туннелей, весь застывший, извилистый, разветвленный мир рудных жил, подземных озер, дремлющих в глубине породы драгоценных камней?

Тогда, в Сомюре… Ведь все началось именно тогда, возможно, все дело в его одиноком детстве… Тогда он с замиранием сердца читал и перечитывал старую книгу мифов, которой еще его дед был награжден за успехи в учебе… На форзаце красовался девиз: «Labor omnia vincit improbus»,[35] а листая пожелтевшие страницы, можно было рассматривать причудливые гравюры: Сизиф на своей скале, Данаиды, Орфей, выводящий Эвридику из склепа… Несмотря на греческий профиль, укутанная в покрывала молодая женщина напоминала ту девочку из книги Киплинга… Откинувшись на покрытую грязным кружевом спинку кресла, Флавьер наблюдал, как с грохотом проносятся за окнами видения мира живых… Наконец он был в ладу с самим собой, наслаждался своей усталостью, своей вновь обретенной свободой… Возможно, в Ницце он купит виллу где-нибудь на отшибе… Днем будет спать, а по вечерам, в тот час, когда летучие мыши разворачивают свои крылья, будто черные бабочки, станет бродить по берегу, не думая ни о чем…

Когда скорый поезд остановился в Марселе, Флавьер вышел на перрон. Разумеется, и речи не может быть о том, чтобы погостить в городе. Все же он счел нужным обратиться к служащему за разъяснениями.

— Билет дает вам право задержаться в пути на восемь дней.

Тем лучше, выходит, нет нужды хитрить, лукавить с самим собой. Так или иначе, скоро он поедет дальше. Не беда, если он и побудет здесь несколько дней. Он только хочет убедиться, увидеть своими глазами… Он поднял руку, останавливая такси.

— В «Асторию».

— В «Уолдорф Асторию»?

— Разумеется, — бросил Флавьер недовольно.

Очутившись в просторном холле гостиницы, он боязливо оглянулся по сторонам. Он-то знает, что это просто игра. Вот сейчас он играет в испуг. Ему даже нравилось испытывать смятение, ожидая неизвестно чего…

— На сколько дней вы желаете снять номер?

— Ну… вероятно, дней на восемь.

— У нас остался только большой номер с гостиной на втором этаже.

— Не имеет значения.

Пожалуй, его это даже устраивало. Он нуждался в роскоши, чтобы сделать убедительной комедию, которую разыгрывал перед самим собой. Поднимаясь в свой номер, он обратился к лифтеру:

— Не припомните, когда генерал де Голль прибыл в Марсель?

— В прошлое воскресенье как раз минула неделя.

Флавьер насчитал, что всего прошло двенадцать дней. Это не так мало.

— Вы здесь, случайно, не видели очень элегантного мужчину средних лет с жемчужной булавкой в галстуке?

— Что-то не припомню… — сказал лифтер. — Здесь бывает столько народу!

Что ж, этого следовало ожидать. Удивляться тут нечему. Флавьер запер дверь на ключ. Старая привычка. Он и раньше страдал болезненным пристрастием ко всевозможным запорам, задвижкам и засовам, а теперь и вовсе не мог с собой совладать. Он побрился и оделся с подчеркнутой элегантностью. Это составляло одно из условий игры. Руки у него слегка дрожали, глаза, когда он посмотрелся в зеркало в ванной, неестественно блестели, как у актера. С независимым видом он спустился по парадной лестнице и направился к бару, засунув руки в карманы двубортного пиджака, словно рассчитывая встретить здесь старинного приятеля. Быстро обшарил зал глазами, заглянул во все углы, внимательно всматриваясь в лица женщин. Поискал глазами свободное место за стойкой.

— Виски!

По сторонам от узкой танцевальной дорожки, удобно устроившись в просторных креслах, болтали посетители. Некоторые из мужчин беседовали стоя, с зажженной сигаретой в руках. Кое-где на столиках стояли маленькие французские флаги, неяркий свет отражался в бутылках, ритмичная музыка билась, как кровь в висках, жизнь на глазах превращалась в сказку. Флавьер жадными глотками пил виски. По жилам постепенно разливался огонь. Он ощущал себя готовым… Вот только к чему?

— Налейте еще!

Готовым, не дрогнув, встретить их здесь. Наконец увидеть их и убраться отсюда. Большего он и не желал. А может, стоит посмотреть в самом ресторане? Он прошел в просторный зал, где им тут же завладел официант, показав свободный столик.

— Мсье один?

— Да, — рассеянно бросил Флавьер.

Ослепленный ярким светом, немного смущенный, он неловко уселся за столик, не решаясь взглянуть на сидящих в зале. Не выбирая, заказал обед и все с тем же скучающим видом посмотрел по сторонам. В зале полным-полно офицеров, но женщин почти не видно. На него никто не смотрит, никому он не нужен, и, сидя один в своем углу, он вдруг понял, что напрасно теряет время. Его рассуждения никуда не годились, и пара, виденная им в кино, никогда не останавливалась в «Астории». Камера случайно выхватила их из толпы. Они стояли на краю тротуара, возможно, вышли из автомобиля или из соседней гостиницы. Он что, будет искать их по всему городу? И к чему? Чтобы найти женщину, отдаленно напоминающую… Чтобы оживить любовь, уже обратившуюся в прах?.. Он заставлял себя есть. Да, он страшно одинок, он придумал это путешествие через океан, добрался до Парижа, чтобы погрузиться в исполинскую волну возбуждения, ненависти и восторга, захлестнувшую Европу. Паломничество к месту трагедии было лишь предлогом. А сегодня вечером он чувствовал себя обломком кораблекрушения, вынесенным на берег приливом. Ему остается только вернуться в Дакар, к своим обыденным делам. Там тоже есть клиники, если уж он так жаждет исцеления…

— Кофе? Ликер?

— Да, ликер. Сливовый.

Час был уже поздний. Флавьер курил у себя за столиком, взгляд у него помутнел, лоб покрылся испариной. Из-за соседних столиков, звякая приборами и подносами, поднимались посетители. Не стоит торчать здесь восемь дней. Завтра же он должен быть в Ницце и немного передохнуть, прежде чем навсегда проститься с Францией. Он встал, все тело у него ныло после утомительного путешествия. Обеденный зал опустел. Лишь зеркала бесконечно отражали тощую фигуру, застывшую среди столиков. Флавьер помедлил на лестнице, давая себе еще один шанс, но ему встретились лишь двое американцев, вприпрыжку сбегавших по ступенькам. У себя в номере он кое-как побросал одежду на кресло и улегся на бок. Он уснул с трудом; даже во сне его преследовало ощущение, будто он гонится за тенью.

Утром, открыв глаза, он ощутил во рту привкус крови. Он был совершенно измотан. Поднялся через силу. Вот до чего он докатился! Сам виноват. Ведь если бы тогда, в 40-м, он выбросил эту женщину из головы, вместо того чтобы смаковать горечь утраты, если бы не пренебрегал своим здоровьем… Теперь же, возможно, слишком поздно. Он вдруг ощутил прилив ненависти к ней. Он не мог себе простить, что предстал каким-то жалким субъектом в растрепанных чувствах, только и умеющим, что растравлять свои болезненные переживания. Он осторожно помассировал веки, пощупал лоб: скоро это превратится у него в навязчивую привычку. Его болезнь! Теперь с ним станут обращаться подчеркнуто бережно… Он поспешно оделся. Надо посмотреть расписание поездов. Марсель уже пугал его своим дымом и грохотом, тем мощным потоком жизни, который зарождался на его улицах. Ему хотелось, чтобы над ним хлопотали, окружая его материнской заботой, женщины в белых халатах. Он страстно мечтал о тишине и уже сочинял для себя новый роман, стремясь заглушить жуткую мысль, время от времени, как нарыв, прорывавшуюся у него в мозгу: «Теперь-то мне крышка!»

Собравшись, он вышел из номера, прошел по устланному толстым ковром коридору. Голова по-прежнему раскалывалась. Не спеша спустился по лестнице, перевел дыхание, затем направился к конторке портье. В небольшом зале напротив кассы завтракали постояльцы, крепкие люди, чьи челюсти ритмично двигались, вызывая у Флавьера дрожь отвращения. Как зачарованный, он уставился на толстого мужчину… у него в галстуке… Неужели это он? Элегантный господин лет пятидесяти разрезал хлебец, болтая с молодой женщиной, сидевшей спиной к Флавьеру. У нее были темные, очень длинные волосы, наполовину прикрытые меховым манто, наброшенным на плечи. Чтобы увидеть ее лицо, ему пришлось бы зайти в зал… Да-да, конечно, надо пойти посмотреть… только чуть позже. Сейчас он был слишком потрясен. Ему не следует так переживать из-за ерунды. Машинально он вынул из портсигара сигарету и тут же сунул ее обратно. Только без глупостей! И прежде всего, эти двое его нисколько не интересуют! Облокотившись о конторку, он спросил, нарочно понизив голос:

— Вон тот лысоватый мужчина… Видите? Тот, что разговаривает с молодой женщиной в меховом манто… напомните мне, как его зовут?

— Альмарьян.

— Альмарьян!.. Чем он занимается?

Портье подмигнул:

— Да всем понемножку. Сейчас можно неплохо заработать… Он и гребет денежки лопатой!

— Он с женой?

— Куда там! Он их подолгу не держит.

— У вас не найдется расписания поездов?

— Вот, пожалуйста.

Усевшись в кресло в холле, Флавьер притворился, будто листает расписание. Затем поднял глаза. Отсюда ему было лучше видно, и тут же, как темное солнце, вспыхнула уверенность… Мадлен! Это она. Как он мог сомневаться! Она изменилась, постарела, лицо чуть расплылось. Перед ним другая Мадлен — и все-таки это была его Мадлен! Та самая!

Флавьер осторожно откинулся в кресле, опустив голову на спинку. Не было сил вытащить из кармана платок и вытереть пот, заливавший лицо. Он, наверное, лишился бы чувств, если бы попытался сделать хоть одно движение, сосредоточиться на чем-нибудь… Он не шевелился, но образ Мадлен не выходил у него из головы, он запечатлелся в его мозгу, как расплавленный воск, жег огнем его сомкнутые веки. «Если это она, я умру», — подумал он. Расписание соскользнуло ему на колени, упало на пол.

Медленно, не доверяя себе, Флавьер попытался собраться с мыслями. Не станет же он терять голову оттого, что встретил двойника Мадлен! Он открыл глаза. Нет. Это не двойник. Кто объяснит, почему мы бываем уверены, что узнали кого-то? Сейчас он знал наверняка, что там, рядом с толстым Альмарьяном, сидела Мадлен, точно так же, как знал, что это не сон, что он Флавьер и что он страдает безумно… Страдает, потому что знает с той же определенностью: Мадлен умерла…

Альмарьян поднялся из-за стола и подал руку молодой женщине. Флавьер нагнулся за расписанием. Он не менял позы, пока они были в холле и проходили мимо него. Он заметил краешек мехового манто, изящные туфли… Выпрямившись, увидел их сквозь решетку лифта, отбрасывавшую на лицо Мадлен сетчатую тень, напомнившую ему вуалетку, и сердце его пронзила былая любовь… Нетвердой походкой приблизившись к конторке, он бросил на нее расписание, думая только об одном: видела ли его Мадлен, узнала ли…

— Мсье оставляет номер за собой? — спросил портье.

— Разумеется, — бросил Флавьер.

Это слово решило его судьбу. Он и сам это сознавал.

Все утро он бродил вокруг Старого Порта, греясь на солнце. Военные и торговые перевозки сливались здесь в единый поток. От грохота железнодорожных составов старые камни содрогались, словно кратер вулкана. Флавьер наслаждался шумом и человеческим теплом, исходившим от толпы. Но даже на людях страх не отпускал его. Ведь он видел труп, и Жевинь его видел, и та старуха, которая обряжала покойную… и полицейские, которые занимались этим идиотским расследованием. Десять человек опознали тело. Значит, та женщина с Альмарьяном не могла быть Мадлен… Он выпил анисового ликера в баре на улице Канебьер. Всего одну рюмку, но и это помогло ему расслабиться. Он прикурил от своей зажигалки; она, по крайней мере, его не обманывала. Вот она лежит у него на ладони, отполированная постоянным соприкосновением с пальцами, вечно вертевшими ее, будто перебиравшими четки. Мадлен действительно умерла там, у стен колокольни… а еще раньше умерла Полина… И все же… Он вернулся в бар и спросил виски. В голове у него промелькнула столь необычная мысль, что ему нужно было собраться с силами, чтобы хорошенько ее обдумать. Он без труда припомнил их разговор в Лувре. «Я уже проходила здесь под руку с мужчиной, — сказала тогда Мадлен. — И он походил на вас, только у него были бакенбарды…»

И вдруг все встало на свои места. Тогда, в Лувре, он не мог ее понять: жизнь переполняла его, он был ослеплен предрассудками, горе и болезнь еще не наложили на него свою печать… Но теперь он готов принять невероятную и утешительную истину. Когда-то Полина поселилась в теле Мадлен; теперь сама Мадлен… Возможно, и он сам некогда уже любовался этим фиолетовым морем, бурыми облаками!.. Быть может, смерть уже настигала его… Сколько раз?.. Господи, если бы только знать наверное… Но ведь Мадлен знала! Тогда почему ему так страшно? Чего он боится? Очнуться от сна? Перестать верить в чудо? Жестоко разочароваться? Нет, он боится новой встречи с ней: ведь он непременно с ней заговорит. Ему так этого хотелось! Вот только сумеет ли он вынести взгляд ее светлых глаз? Не дрогнет ли при звуке ее голоса?

Флавьер встал, пошатываясь, вернулся в «Уолдорф» и переоделся к обеду. Он оделся в черное, рассудив, что траур его еще не кончился. Войдя в бар, он тут же увидел ее в обеденном зале. Казалось, она о чем-то размышляет, уткнувшись подбородком в ладони. Тем временем Альмарьян что-то втолковывал метрдотелю: вероятно, речь шла о каких-то продуктах с черного рынка. Усевшись, Флавьер сделал знак бармену; тот его уже хорошо знал и сейчас же поставил перед ним полную рюмку. Рядом с ним пары кружились в танце. В распахнутые двери видны были обедающие за столиками, официанты в белых куртках, развозившие тележки с блюдами. Она выглядела грустной. Как раз эта ее грусть всегда очаровывала Флавьера. Она всегда была такой… А ведь Жевинь ее баловал! Нелегко было думать, что незнакомые люди получили после нее наследство, тогда как она сама теперь была бедна и вынуждена жить с этим Альмарьяном, похожим на лукавого калифа из восточной сказки. В ушах у нее поблескивали безвкусные серьги, ногти накрашены. Прежняя Мадлен была куда более утонченной! Флавьеру казалось, что он видит дурную копию известного фильма с бездарной статисткой в роли звезды. Она почти ничего не ела, лишь время от времени пригубливала вино. Похоже, она почувствовала облегчение, когда Альмарьян поднялся из-за стола. Они зашли в бар, отыскали свободный столик. Флавьер поспешно повернулся к ним спиной, но он слышал, как Альмарьян спросил два кофе. Самое время, чтобы… Но он ни за что не осмелится! Он протянул бармену деньги и спустился с табурета. Теперь надо повернуться и пройти три шага. И тогда четыре мучительных года сотрутся из памяти, он сумеет наконец примирить прошлое с настоящим, Мадлен снова будет с ним, как будто они расстались лишь накануне, после поездки куда-нибудь в Версаль… И кто знает, вдруг она забудет, как тогда покинула его…

Внезапно он осознал, что уже сделал три шага и теперь склонился перед молодой женщиной, приглашая ее на танец. В течение нескольких секунд он видел прямо перед собой Альмарьяна, его желтоватые щеки, влажные бархатисто-черные глаза, и поднятое к нему лицо Мадлен, ее бледный взор, не выражавший ничего, кроме скуки. Она приняла приглашение с угрюмым видом. Неужели она все еще его не узнала? Они покачивались, прижавшись друг к другу; у Флавьера перехватило горло. Ему показалось, что он нарушает некую заповедь, переступает запретную черту.

— Меня зовут Флавьер, — прошептал он. — Вам это имя ни о чем не говорит?

Она вежливо притворилась, будто старается припомнить.

— Простите… право, не помню.

— А как вас зовут? — спросил он.

— Рене Суранж.

Он готов был возразить, но внезапно понял, что она не могла сохранить прежнее имя. От этого его смятение лишь возросло. Он изучал ее исподтишка. Лоб, бледно-голубые глаза, линия носа, высокие скулы — каждая черточка любимого лица, бережно хранимая в тайниках памяти, была такой же, как прежде. Стоило ему закрыть глаза, и он видел себя в Лувре, в том зале, где он первый — и единственный — раз держал ее в своих объятиях. Но прическу этой новой Мадлен не назовешь элегантной; рот выглядел увядшим, несмотря на помаду и крем. Пожалуй, так даже лучше. Он больше ее не боялся. Не боялся прижимать ее к себе, чувствуя, что она живет той же жизнью, что и он. Сначала он испытывал смутное опасение, что она окажется просто тенью. Но перед ним была живая женщина, и он корил себя за то, что уже желал ее, как будто этим он мог осквернить нечто глубокое и чистое.

— Вы ведь до оккупации жили в Париже?

— Нет. В Лондоне.

— Как! Разве вы не занимались живописью?

— Да нет же… Бывает, я рисую от нечего делать, вот и все.

— А в Риме вы разве не бывали?

— Нет.

— Зачем вы меня обманываете?

Она посмотрела на него своим светлым, немного пустым, незабываемым взглядом.

— Я вовсе вас не обманываю.

— Утром в холле вы меня видели. И узнали. А теперь делаете вид…

Она попыталась вырваться, но Флавьер сильнее прижал ее к себе, благословляя в душе несмолкавший оркестр.

— Простите, — заговорил он снова.

В конце концов, Мадлен много лет не подозревала, что она — Полина. Неудивительно, что и Рене пока не догадывается, что она — Мадлен. «Я совсем пьян», — подумалось Флавьеру.

— Как он, ревнив? — спросил Флавьер, подбородком указывая на Альмарьяна.

— О нет, — грустно сказала она.

— Верно, занимается черным рынком?

— Конечно. А вы?

— Нет-нет. Я адвокат. Он очень занят?

— Да. Ему часто приходится отлучаться.

— Значит, мы могли бы видеться днем?

Она промолчала. Его рука скользнула вниз, легла на талию Мадлен.

— Если вдруг я вам понадоблюсь, — прошептал он, — я в семнадцатом номере… Не забудете?

— Нет… Но сейчас мне пора к нему…

Альмарьян курил сигару, читая «Освобожденный Дофине».[36]

— Похоже, он прекрасно без вас обходится, — заметил Флавьер. — До завтра!

Поклонившись, он вышел в холл, забыв про ужин. Поднимаясь к себе на второй этаж, обратился к лифтеру:

— Скажите… Альмарьян… в каком он номере?

— В одиннадцатом, мсье.

— А как зовут его даму?

— Рене Суранж.

— Это ее настоящее имя?

— Надо думать, раз в удостоверении личности у нее так написано.

Вопреки обыкновению, он дал лифтеру щедрые чаевые. Он бы отдал что угодно, чтобы узнать наверняка!..

Перед сном он выпил несколько стаканов воды, но так и не смог рассеять туман, окутавший его мозг. Пришлось признаться себе, что он вновь испытывает страх. Пусть он пьян, но он ведь понимает, что она не могла его не узнать. Если только она не потеряла память. И не ломает комедию. Или она не Мадлен!

Наутро, едва проснувшись, он задал себе те же вопросы и наконец, злобно усмехнувшись, решил, что давно созрел для клиники в Ницце. Он краснел, вспоминая, что лезло ему в голову накануне. Да и нечего ему больше делать в Марселе! Здоровье прежде всего! К черту эту девку, пусть даже похожую на Мадлен.

И все же он дождался, пока уйдет Альмарьян, подошел к одиннадцатому номеру и постучался легонько, как старый знакомый.

— Кто там?

— Флавьер.

Она открыла дверь. Глаза у нее покраснели от слез, веки распухли, она была неодета.

— Господи, Рене, что с вами?

Она снова разрыдалась. Прикрыв за собой дверь, он запер ее на задвижку.

— Ну же, моя хорошая… Что у вас стряслось?

— Это все он, — пробормотала она. — Он хочет меня бросить.

Флавьер смотрел на нее с осуждением. Это и правда была она, Мадлен, изменявшая ему с Альмарьяном, а может, и с другими. Судорожно улыбаясь, он сжимал в карманах кулаки.

— Ну так что за беда! — возразил он шутливым тоном. — Пусть его убирается! Зато я остаюсь.

Рене расплакалась пуще прежнего.

— Нет! — всхлипывала она. — Нет, только не вы!

— Да отчего же? — спросил он, склонившись над ней.

Глава 3

Господин Директор!

Позвольте уведомить Вас, что указанная сумма переведена на Ваш счет в Марселе. Хотя это изъятие и не наносит значительного ущерба финансам, считаю своим долгом обратить Ваше внимание на то, что данная операция не вполне законна и не может быть возобновлена без серьезных последствий для фирмы. Надеюсь, что Ваше здоровье больше не внушает тревоги и что вскоре мы получим известие о Вашем скором возвращении. У нас все в порядке. Ход дел не вызывает беспокойства.

Соблаговолите принять, г-н Директор, уверения в моем искреннем уважении.

Ж. Трабул
Флавьер с гневом порвал письмо. Даже пустяк выводил его из себя. Тем более сейчас!

— Дурные новости? — спросила Рене.

— Да нет. Все этот придурок Трабул.

— А кто это?

— Мой заместитель… Его послушать, вот-вот наступит конец света… А Баллар еще рекомендовал мне покой! Покой, нечего сказать! Пошли, — сказал он вдруг, — подышим воздухом.

Он жалел о просторных апартаментах в «Уолдорфе»: в «Отель де Франс» номера были тесные, мрачные да к тому же невероятно дорогие. Зато здесь можно не опасаться встречи с Альмарьяном. Он взял сигарету, зажег спичку. Зажигалкой он пользоваться не решался, с тех пор как… Сидя перед зеркалом, она припудрилась, поправила волосы.

— Не нравится мне эта прическа, — проворчал он. — Попробуй что-нибудь другое.

— Что именно?

— Откуда мне знать! Можешь сделать пучок на затылке.

Он сказал не подумав и тут же об этом пожалел. Стоит ли снова затевать ссору, и так уже длившуюся много дней подряд, когда яростные стычки сменялись периодами обманчивого затишья? Они кружили друг за другом, будто дикие звери, запертые в одной клетке: то показывали клыки, то, забившись в угол, мечтали вырваться на свободу.

— Я подожду внизу.

Он прошел прямо в бар, бросив злобный взгляд на улыбающегося бармена. Все они одинаковы: слащавые, говорят шепотом, будто хотят отвести от себя подозрение… Флавьер выпил. Он имеет право выпить, раз он уверен! Сколько бы она ни отрицала, он все равно совершенно уверен! Глубокая, полная уверенность пронизывала все его существо. Как если бы она — его ребенок, а не любовница. Да и являлась ли она ею? Он легко бы обошелся без этого рода любви. Его даже несколько шокировало, что Мадлен могла снизойти до плотских утех. Его всегда восхищало в ней то, что она… верно, он и сам не смог бы этого объяснить… она казалась не вполне реальной. В своем новом воплощении, напротив, она делала все, чтобы не отличаться от других женщин, изо всех сил стремилась оставаться Рене, цепляясь за эту роль, лишенную загадочности и очарования. И все же… Если бы только она согласилась раскрыть ему свой секрет! Поистине, это стало бы для него чудесным избавлением от одиночества. Ведь по-настоящему мертвым казался он, а она — живой!

Она спускалась по лестнице. С едва заметной усмешкой он наблюдал за ней. Платье неприятной расцветки, кричащее, дурно сшитое. Каблуки недостаточно высокие… да и вообще лицо следовало бы вылепить заново. Одним мановением пальцев углубить впадинкина щеках, сделать скулы высокими и волнующими, как прежде. Взмахом кисти удлинить брови, снова сделать их летящими, как когда-то. Лишь глаза были безупречны, только они и выдавали Мадлен. Флавьер расплатился и пошел к ней навстречу: ему хотелось сжать ее в объятиях… расцеловать или задушить.

— Я очень торопилась, — сказала она.

Флавьер чуть не пожал плечами. Она разучилась подбирать слова, которых он от нее ждал. Его раздражало даже то, как она просовывала ладонь ему под локоть. Рене была слишком покорной, слишком робкой. Она его побаивалась — это и выводило Флавьера из себя. Они пошли рядом, рука об руку, храня молчание. «Если бы месяц назад мне об этом сказали, — подумалось ему, — я бы умер от счастья». И все же никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным.

Она замедляла шаг перед витринами, висла на руке у Флавьера. Он злился, находя ее поведение вульгарным.

— Должно быть, во время войны ты во многом нуждалась, — сказал он.

— Во всем, — прошептала она.

Горечь ее слов поразила Флавьера.

— Тебя Альмарьян так нарядил?

Он заранее знал, как ее заденет это слово. Знал, но не смог удержаться. Он почувствовал, как сжались ее пальцы у него под рукой.

— Что ж, я и этому была рада.

Пришел его черед чувствовать себя оскорбленным. Таковы правила игры. Только он еще к этому не привык.

— Ну, знаешь! — гневно начал он.

Стоило ли продолжать? Он потянул ее за собой в сторону центра.

— Не беги так, — запротестовала она. — Ведь мы гуляем.

Он не ответил. Теперь уже он рассматривал витрины. И наконец нашел то, что искал.

— Ну-ка, пойдем! Вопросы задавать будешь потом…

Перед ними, прижав руку к груди, склонился продавец.

— Отдел платьев! — бросил Флавьер.

— Второй этаж. Лифт в глубине зала.

На этот раз он был исполнен решимости. Трабулу придется раскошелиться. Он испытывал почти болезненное удовольствие. Теперь уж она признается! Лифтер закрыл дверь, и лифт заскользил вверх.

— Милый! — шепнула ему Рене.

— Помолчи.

Он подошел к продавщице.

— Покажите-ка нам платья. Самые элегантные, какие у вас есть.

— Пожалуйста, мсье!

Флавьер сел. Он немного задыхался, как после быстрого бега. Продавщица раскладывала на длинном столе всевозможные модели платьев, следя за выражением лица Рене, но он тут же вмешался, показал пальцем:

— Вот это.

— Черное? — поразилась девушка.

— Да, черное.

И, повернувшись к Рене:

— Примерь-ка его… будь так добра.

Она поколебалась, залилась краской под взглядом продавщицы, затем прошла вместе с ней в кабинку. Флавьер встал, принялся расхаживать по залу. Ему вспоминались такие же минуты ожидания в той, прежней жизни: та же нарастающая тревога, то же ощущение удушья. Он возвращался к жизни! Он изо всех сил сжал в кармане зажигалку. Затем, оттого что не было сил ждать и ладони у него взмокли от нетерпения, принялся перебирать висевшую на плечиках одежду в поисках дамского костюма. Непременно серого. Но ему все не попадался нужный оттенок. Да никакой оттенок серого и не мог в точности совпасть с тем, который сохранился в его воспоминаниях. Но разве память его не возвела в идеал любую мелочь? Не подвела ли она его? Можно ли ей доверять?.. Скрипнула дверь кабинки, и, как тогда, в «Уолдорфе», он испытал настоящее потрясение, удар в самое сердце. Перед ним была ожившая Мадлен, Мадлен, на мгновение застывшая, как будто она его наконец узнала и теперь шла к нему, чуть бледная, с тем же грустным и вопросительным выражением во взгляде, какое бывало у нее и прежде. Он протянул к ней исхудавшую руку, но тут же опустил ее. Нет. Облик Мадлен был еще несовершенен. Серьги слишком лезли в глаза, непоправимо портили своим дешевым блеском чистую линию профиля.

— Сними-ка это! — негромко приказал он.

И так как она не понимала, он сам, делая ей больно, стащил с нее крикливые побрякушки. Отступил на шаг, ощущая себя художником, неспособным полностью передать то, что он видит внутренним взором.

— Так вот, — обратился Флавьер к продавщице, — мадам останется в этом платье… А костюм того же размера? Заверните. И покажите, где обувной отдел.

Рене не пыталась спорить. Возможно, она понимала, почему Флавьер так пристально рассматривает каждую пару, будто оценивая изгиб каблука или рисунок рантов. Он выбрал узкие блестящие туфли.

— Походи-ка в них…

Высокие каблуки сделали ее походку волнующей, она стала казаться выше. Затянутые в черное бедра плавно покачивались при ходьбе.

— Хватит! — прикрикнул Флавьер.

Продавщица удивленно вскинула голову.

— Все в порядке, — поспешил он сказать. — Мы их берем. Старые положите в коробку.

Он взял свою спутницу под руку, подвел ее к зеркалу.

— Ну-ка, взгляни, — шепнул он ей. — Посмотри на себя, Мадлен.

— Ради бога! — взмолилась она.

— Ну же! Попробуй еще раз! Эта женщина в черном… Ты же видишь, это уже не Рене!.. Вспомни!

Было заметно, как она страдает. От испуга у нее исказилось лицо, приоткрылся рот, и лишь по временам сквозь эту маску, будто неуловимый отблеск пламени, проглядывало то, другое лицо.

Он увлек Мадлен к лифту. Волосами можно заняться позже. Сейчас главное для него — духи Мадлен, этот призрак прошлого. Теперь уж он дойдет до конца, и будь что будет… Но таких духов больше не существовало. Расспросы ни к чему не привели.

— Нет… Не представляю себе, — говорила продавщица.

— Как же так… Мне трудно объяснить… Они пахли вспаханной землей, увядшими цветами…

— Возможно, «Шанель № 3»?

— Возможно.

— Их больше не выпускают, мсье. Может, в какой-нибудь лавочке вам и удастся их найти. Но только не здесь.

Спутница тянула его за рукав. Но он все медлил, задумчиво вертел в руках изящные флаконы. Без этих духов воскрешение будет неполным. И все же в конце концов он сдался, но перед уходом купил элегантную шляпку из ворсистого фетра. Расплачиваясь, он краешком глаза наблюдал за непривычной, но такой знакомой фигуркой рядом с собой, и сердце его смягчилось. На этот раз он сам взял Мадлен под руку.

— Зачем ты тратишь столько денег? — спросила она.

— Зачем? Затем, что я хочу, чтобы ты обрела себя. Хочу знать правду.

Он почувствовал, как она напряглась. Ощутил ее враждебность, отчуждение и покрепче прижал к себе. Теперь уж она от него никуда не денется. В конце концов он добьется своего.

— Я хочу, чтобы ты стала самой красивой, — продолжал он. — Выбрось Альмарьяна из головы, будто его и не было.

Несколько минут они шли молча, прижавшись друг к другу. Наконец он не выдержал.

— Не может быть, чтобы ты была Рене, — сказал он. — Видишь, я не сержусь… говорю спокойно.

Она вздохнула, и он взорвался:

— Да-да, знаю. Ты Рене, ты жила в Лондоне со своим дядей Шарлем, братом отца. Родилась ты в Дамбремоне, в Вогезах; это забытая богом деревушка на берегу речки… Ты мне все это уже рассказывала, только такого просто быть не может. Ты ошибаешься.

— Только не начинай все сначала! — взмолилась она.

— Ничего я не начинаю. Просто я уверен, что в твоих воспоминаниях что-то не так. Вероятно, какое-то время ты серьезно болела.

— Уверяю тебя…

— Некоторые болезни чреваты странными осложнениями…

— Все-таки я бы помнила… У меня в десять лет была скарлатина. Вот и все.

— Нет, не все.

— Послушай, ты мне действуешь на нервы!

Он изо всех сил старался быть с ней терпеливым, как будто Мадлен стала хрупким, болезненным созданием, но ее непонятное упорство раздражало его.

— Ты ведь мне почти не рассказывала о своем детстве. Мне бы хотелось узнать побольше.

Они как раз проходили мимо музея Гробе-Лабади, и он предложил:

— Давай зайдем! Там мы сможем поговорить спокойно.

Но как только они вошли в вестибюль, он понял, что здесь ему будет только хуже. Их шаги, раздававшиеся в тишине музея, картины и портреты на стенах — все это с болезненной остротой напомнило ему Лувр. Его спутница понизила голос, боясь потревожить торжественное безмолвие музейных залов, внезапно напомнив ему незабываемые интонации Мадлен, ее приглушенное контральто, придававшее особое очарование их доверительным беседам. Флавьер прислушивался не столько к ее словам, сколько к волшебной музыке ее голоса. Она говорила ему о своей юности. Случайно или нет, ее рассказ напомнил ему историю Мадлен. Единственная дочь… сирота… учеба в средней школе… экзамены на аттестат зрелости… Затем Англия, там она работала переводчицей… И вновь рядом с Флавьером было то же волнующее видение, вновь он мечтал заключить ее в объятия. Он остановился перед пейзажем, на котором был изображен Старый Порт, и спросил дрогнувшим голосом:

— Тебе нравится такая живопись?

— Да нет… Сама не знаю. Я ведь в этом ничего не смыслю.

Со вздохом он повел ее дальше, туда, где были выставлены миниатюрные модели кораблей: каравеллы, галеры, тартаны,[37] трехпалубник с полным вооружением и паутиной миниатюрных снастей.

— Расскажи мне еще что-нибудь.

— Что же тебе рассказать?

— Все! Мне хочется знать, что ты делала, о чем думала.

— Ну, я была самой обычной девочкой… может, не такой веселой, как другие… любила читать, особенно легенды…

— И ты тоже?

— Как все дети, гуляла по холмам возле дома. Сочиняла истории… Жизнь мне казалась волшебной сказкой… Но я ошибалась.

Они вошли в зал древнеримского искусства. Статуи и бюсты с невидящими глазами, вьющимися волосами о чем-то грезили на своих постаментах и консолях. Флавьеру стало еще больше не по себе. Все эти лица консулов и прокторов[38] вдруг показались ему бесчисленными изображениями Жевиня. Невольно вспомнились его слова: «Я бы хотел, чтобы ты последил за моей женой… Она меня беспокоит…» Оба они умерли, но голоса их еще жили… и даже лица… И, как бывало, Мадлен шла рядом с ним.

— А в Париже тебе бывать не приходилось? — спросил он.

— Нет. Я была там проездом по пути в Англию. Вот и все.

— А дядя когда умер?

— В прошлом мае… Я потеряла работу. Пришлось вернуться.

«Честное слово, — подумалось Флавьеру, — я допрашиваю ее, как преступницу».

Он и сам не знал, чего он хочет этим добиться. Его охватило горькое разочарование. Он слушал Мадлен вполуха. Лжет она или нет? Но зачем ей лгать? Да и не могла же она выдумать все эти подробности, которыми буквально засыпала его. На его месте даже самый недоверчивый поверил бы, что она и вправду Рене Суранж.

— Ты не слушаешь, — сказала она. — Что с тобой?

— Ничего… Немного устал. Здесь так душно…

Они быстро прошли через несколько залов. Флавьер с наслаждением очутился на солнце, услышал уличный шум. Ему хотелось побыть одному, выпить.

— Давай здесь расстанемся, — сказал он. — Я еще не получил дополнительный паек… Придется заглянуть в отдел снабжения. А ты пока пройдись… Купи себе, чего хочешь… На вот, держи!

Он, не считая, протянул ей деньги и тут же устыдился своего поступка. Как будто милостыню подал. Зачем он сделал ее своей любовницей? Только все испортил. Получилось нечто чудовищное: и не Мадлен, и не Рене.

— Только не задерживайся! — бросила она на ходу.

Но, увидев, как она уходит от него по залитому солнцем тротуару — вот между ними двадцать, затем тридцать метров, — он чуть не бросился за ней вдогонку, так сильно она напомнила ему Мадлен: ее походка, движение плеч, быстрый шаг, немного стесненный узкой юбкой. Вот она подошла к перекрестку. Господи! Вот-вот она исчезнет! Он сам выпустил ее из рук… Да нет же, дурень, никуда она не денется… Можно не волноваться! Она не так глупа… Преспокойно будет дожидаться в гостинице.

Не в силах больше терпеть, он зашел в кафе.

— Пастис![39]

Но прохладный крепкий ликер не успокоил его. Все тот же неотвязный вопрос вертелся в мозгу: Рене была Мадлен, и все-таки Мадлен была не совсем Рене. Никакой доктор Баллар не поможет ему разгадать эту загадку. Если только он не ошибался с самого начала, если память не подвела его. Ведь он почти не знал ту, прежнюю Мадлен… С тех пор столько всего произошло… Полно! Разве образ Мадлен не преследовал его днем и ночью? Разве не хранил он его, подобно иконе, в душе своей? Он бы с закрытыми глазами узнал Мадлен, сразу бы ощутил ее присутствие. Нет, это сама Мадлен была не похожа на других женщин, как будто принадлежала к другому виду. И как раньше она не вполне вошла в роль Полины, теперь ей было не по себе в роли Рене, словно разум ее не в силах был избрать одну из оболочек. Быть может, она окончательно превратится в Рене… Но нет! С этим он никогда не смирится. Ведь Рене была стареющей женщиной, лишенной утонченности и обаяния Мадлен… и еще потому, что она отвергла все доказательства, которые он мог ей предоставить.

Он заказал еще один аперитив. О каких доказательствах он говорит? Можно ли так называть бездоказательные утверждения? В нем жила внутренняя убежденность, что она — Мадлен. Этого недостаточно. Чтобы уличить ее, заставить признаться, что она прячется под личиной Рене, нужны более вещественные, бесспорные улики. Но какие?

Спиртное согрело его. Он попытается сосредоточиться, чтобы превратить этот тлеющий огонек в свет истины. Кажется, он нащупал одну возможность установить истину. Уж ее он не упустит! Сколько раз он видел у Рене в сумке удостоверение личности: Суранж Рене Катрин, род. 24 октября 1916 года, в Дамбремоне, департамент Вогезы. И что же?

Он расплатился и еще немного поразмыслил. Его идея казалась вполне разумной. Он вышел из кафе и сел в трамвай, идущий к почте. Из-за того, что он только что надумал, в душе будто возникла пустота. Глядя на заурядные лица столпившихся на платформе пассажиров, Флавьер почти сожалел, что он не один из них. Тогда бы страх не терзал его.

На почте он безропотно встал в очередь. Если только телефонные линии восстановлены и вызовов не слишком много, то очень скоро он будет знать правду…

— Могу я позвонить в Дамбремон?

— Какой это департамент?

— Вогезы.

— Дамбремон? — повторил служащий. — Это, верно, в округе Жерардмер. В таком случае… — Он обратился к другому служащему: — Ты-то должен знать… Дамбремон в Вогезах… Господину нужно позвонить.

Тот поднял голову:

— Дамбремон?.. Боши сровняли его с землей… А в чем дело?

— Насчет метрики, — сказал Флавьер.

— Мэрии больше нет… ничего нет. Ровное поле и куча камней…

— Как же мне быть?

Служащий пожал плечами и вновь склонился над своими записями. Флавьер отошел от окошечка. Значит, архивов больше не существует. Не сохранилось записей гражданского состояния. Нет ничего, кроме удостоверения личности, выданного в октябре или ноябре 1944 года… Но что толку в этом удостоверении? А доказательство, единственное доказательство того, что Рене уже жила на свете в ту пору, когда Мадлен…

Он понуро спустился с лестницы. Такого доказательства не существует. Никто никогда не сможет установить, что они жили на свете в одно и то же время, что их действительно двое. А если их не двое…

Флавьер шел куда глаза глядят. Не следовало ему пить. И ходить на почту тоже не следовало. До этого у него не так скверно было на душе. Почему он не может просто любить эту женщину, не отравляя их совместную жизнь бесконечными расспросами? Так или иначе, это косвенное доказательство на самом деле ничего не доказывает. Совпадение не является доказательством. Что же теперь? Ехать в Дамбремон? Копаться в развалинах? Он становится невыносимым. А что, если она его бросит, устав от подозрений, упреков, мелочного надзора? Да… Что, если она однажды сбежит от него?

От этой мысли у него подкосились ноги. Он на минуту остановился на углу улицы, прижав руку к груди, как больной, прислушивающийся к стуку своего сердца. Потом, сгорбившись, медленно побрел дальше. Бедная Мадлен! Как ему нравится мучить ее! А заговори она, скажи: «Да, я умерла… Я возвратилась оттуда…» — разве он не упал бы замертво от этих слов?

«Кажется, — подумал он, — я и правда схожу с ума!» Чуть позже ему вдруг пришло в голову: «Логика, доведенная до крайности, — это, возможно, и есть то, что зовется безумием!» У дверей гостиницы он поколебался, потом, заметив цветочную лавку, купил несколько гвоздик, букетик мимозы. Цветы украсят номер. Рене не будет чувствовать себя пленницей. Он вошел в лифт. В тесной кабине запах мимозы усилился, напомнив ему тот, давнишний аромат… И снова им овладело наваждение. Когда Флавьер толкнул дверь номера, его мутило от отвращения и отчаяния. Рене лежала на постели. Флавьер швырнул букет на стол.

— Ну? — сказал он.

Что такое? Она плакала. Ну нет! Он подошел к ней, невольно сжимая кулаки.

— В чем дело?.. Отвечай! Что случилось?

Он поднял ее голову, повернул лицом к свету.

— Бедная девочка! — сказал он.

Он никогда не видел Мадлен плачущей, но не забыл, как однажды на берегу Сены по ее бледным щекам струилась вода…

Он закрыл глаза, выпрямился.

— Прошу тебя, — прошептал он, — сейчас же перестань плакать… Ты ведь не знаешь…

Внезапно, охваченный гневом, он топнул ногой:

— Прекрати! Прекрати!

Она села, привлекла его к себе. Они не двигались, будто чего-то ждали. Наконец Флавьер обнял Рене за плечи.

— Прости… Нервы совсем расходились… Все равно я к тебе хорошо отношусь…

За окном постепенно темнело. Было слышно, как внизу позвякивает трамвай, то и дело на проводах вспыхивали электрические разряды, отражаясь в оконном стекле. Мимоза пахла влажной землей. Прижавшись к Рене, Флавьер понемногу успокаивался. Зачем искать, вечно искать чего-то? Ему было хорошо рядом с этой женщиной. Конечно, он бы хотел, чтобы она была той, прежней Мадлен; но в сумерках, приложив небольшое усилие, он мог представить себе, что рядом с ним была она, в своем черном платье, на мгновение вырвавшаяся из поглотившей ее тьмы.

— Пора спускаться к обеду, — сказала она тихо.

— Нет… Я не голоден… Давай останемся.

Это будет чудесный отдых. Она останется с ним, пока длится ночь, пока ее лицо у него на плече будет казаться просто бледным пятном… Его охватило чувство такого душевного покоя, какого он не знал никогда раньше. Нет, их не двое… Не стоит искать объяснений… Он больше не боялся.

— Я больше не боюсь, — прошептал он.

Она погладила его по лбу. Он почувствовал ее дыхание у себя на щеке. Запах мимозы разливался по комнате.

Он бережно подвинул ее тело, чувствуя исходящее от него тепло; лег рядом, нашел руку, коснувшуюся его лица.

— Иди ко мне!

Матрас рядом с ним прогнулся. Он не отпускал ее руку, касался ее осторожно, будто хотел пересчитать пальцы. Теперь он узнавал это узкое запястье, короткий большой палец, выпуклые ногти. Как же он мог забыть? Боже! Как хочется спать! Настал его черед погрузиться во тьму, где жили причудливые призраки прошлого. Он видел перед собой руль, на котором лежала маленькая, такая живая рука, та самая, что развернула пакет, перевязанный голубой ленточкой, та, которая скомкала карточку с надписью: «Воскресшей Эвридике»… Он открыл глаза. Рядом с ним лежало неподвижное тело. Минуту он прислушивался к ее дыханию, затем, приподнявшись на локте, поцеловал ее в закрытые глаза, губами ощутив их чуть заметное движение.

— Если бы только ты сказала мне, кто ты! — прошептал он.

Ее теплые веки стали мокрыми от слез. Он ощутил их вкус на своих губах. Затем поискал под подушкой свой носовой платок, но не нашел.

— Я сейчас.

Он бесшумно проскользнул в ванную. Сумка Рене была там, среди флаконов на туалетном столике. Он ее открыл, порылся в ней, но носового платка не было. Зато его пальцы нащупали кое-что такое, что его заинтересовало… какие-то продолговатые бусины, как будто ожерелье. И верно, это было ожерелье. Он подошел к окну, поднес его поближе к бледному аквариумному свету, сочившемуся сквозь матовые стекла. По янтарным бусинам побежали золотистые блики. У него задрожали руки. Ошибки быть не могло. Это было ожерелье Полины Лажерлак.

Глава 4

— Ты много пьешь, — сказала Рене.

И тут же покосилась на соседний столик, опасаясь, что говорит слишком громко. Она не могла не видеть, что вот уже несколько дней Флавьер привлекает к себе всеобщее внимание. Назло ей он допил вино залпом. Он сильно побледнел, только на скулах пылали красные пятна.

— Боишься, это их поддельное бургундское ударит мне в голову? — бросил он.

— Все равно напрасно ты пьешь.

— Что и говорить… Я всю жизнь все делаю напрасно. Это для меня не новость.

Он беспричинно злился. Она стала изучать меню, только чтобы укрыться от жесткого, мрачного взгляда, не покидавшего ее ни на секунду. К ним подошел официант.

— Что желаете на десерт? — спросил он.

— Тарталетку, пожалуйста, — ответила Рене.

— Мне тоже, — вставил Флавьер.

Как только официант отошел от их столика, он наклонился к Рене:

— Ты совсем ничего не ешь… Прежде у тебя был хороший аппетит.

Он попытался усмехнуться, но губы предательски дрожали.

— Ты запросто съедала три, а то и четыре булочки, — продолжал он.

— Кто, я?

— Ну конечно. Вспомни-ка. В «Галери Лафайет».

— Ты опять за свое!

— Представь себе. Мне нравится вспоминать самое счастливое время в моей жизни.

Флавьер перевел дух и полез в карман за сигаретами и спичками. Ничего не обнаружив, он заглянул в сумку Рене. При этом он не спускал с нее глаз.

— Тебе не стоит курить, — чуть слышно упрекнула она Флавьера.

— Знаю. Курить мне тоже вредно. Может, мне нравится болеть. А хоть и помру… — Он закурил и помахал спичкой у Рене перед носом. — Тоже не беда. Ты сама мне как-то сказала: «Умирать не больно».

Она возмущенно пожала плечами.

— Это твои слова, — не унимался он. — Могу даже напомнить, где именно ты их произнесла. В Курбевуа, на берегу Сены. Видишь, я-то все помню.

Облокотившись о столик, он смеялся, зажмурив от дыма глаз. Официант принес тарталетки.

— Давай-ка съешь обе, — сказал Флавьер. — Я наелся.

— На нас смотрят! — взмолилась Рене.

— Я что, не могу сказать, что наелся? По-моему, это отличная реклама для заведения.

— Господи, да что на тебя нашло?

— Со мной, милая, все в порядке. Просто мне весело… Почему ты не берешь ложку? Раньше ты всегда ела ложкой.

Она отодвинула тарелку, взяла свою сумку и встала из-за стола.

— Ты невыносим.

Он тоже встал. Так и есть: все в зале оборачивались им вслед. Но ему ничуть не было стыдно. Окружающие для него больше не существовали. Он чувствовал себя бесконечно выше их пересудов. Да кто из них хоть на один час согласился бы терпеть пытку, которую он выносит день за днем? Он догнал Рене у лифта. Лифтер наблюдал за ними исподтишка. Она высморкалась и заслонилась сумкой, делая вид, что хочет припудриться. Она всегда хорошела, когда готова была расплакаться. Справедливо, что ей тоже приходится страдать. Они молча шли по длинному коридору. У себя в номере она швырнула сумку на постель.

— Больше так продолжаться не может, — заявила она. — Вечные намеки бог знает на что… Жизнь, которую мне приходится вести по твоей милости… С меня хватит! Так и рехнуться недолго!

Она больше не плакала, но глаза у нее блестели от слез, придавая ей растерянный вид. Флавьер грустно улыбнулся.

— А церковь Сен-Никола ты помнишь? — заговорил он. — Ты только окончила молитву и была такой же бледной, как сейчас.

Она медленно опустилась на край кровати, будто невидимая рука надавила ей на плечи. Едва двигая губами, пробормотала:

— Церковь Сен-Никола?

— Ну да. Церквушка в глухой деревне под Мантом… Ты тогда вот-вот должна была умереть.

— Я?.. Я должна была умереть?

Она вдруг бросилась на кровать, уткнувшись лицом в сгиб локтя. Плечи ее сотрясались от рыданий. Флавьер опустился рядом с ней на колени. Он хотел погладить ее по голове, но она испуганно отшатнулась от него.

— Не прикасайся ко мне! — крикнула она.

— Ты меня боишься? — спросил Флавьер.

— Да.

— Думаешь, я пьян?

— Нет.

— По-твоему, я сумасшедший?

— Да.

Он встал, с минуту смотрел на нее, потом провел рукой по лбу.

— Что ж, может, ты и права! Вот только это твое ожерелье… Погоди, дай мне сказать… Почему ты его не носишь?

— Оно мне не нравится. Я тебе уже говорила.

— А может, ты боялась, что я его узнаю? Верно? Я прав?

Она повернула голову и посмотрела на него сквозь спутанные волосы.

— Нет, — ответила она.

— Ты можешь поклясться?

— Ну конечно.

Он размышлял, рисуя носком на ковре сложные узоры.

— Выходит, тебе его подарил Альмарьян?

Она приподнялась на локте и поджала ноги, словно хотела казаться меньше. Он рассматривал ее с тревогой.

— Альмарьян сказал, что купил его в Париже… в антикварной лавке в предместье Сент-Оноре. Об этом я тоже тебе говорила. Вечно ты заставляешь меня повторять одно и то же.

— Вот и повтори. Давно?

— Шесть месяцев тому назад.

Что ж, в конце концов, это возможно. Нет, невозможно! Слишком странное совпадение.

— Врешь! — крикнул он.

— Зачем мне врать?

— Зачем?.. Ну же, признавайся. Ведь ты Мадлен Жевинь?!

— Нет!.. Пожалуйста, не начинай все сначала. Если ты все еще влюблен в эту женщину, оставь меня… Так будет лучше. Я уеду… С меня довольно.

— Та женщина… умерла.

Он поколебался. В горле так пересохло, что он закашлялся.

— По крайней мере, — уточнил он, — какое-то время она была мертва… Вот только не знаю… Можно ли умереть на время?

— Нет, — простонала она. — Замолчи!

Снова от страха ее лицо превратилось в мертвенно-бледную маску. Он отступил на несколько шагов.

— Не бойся… Видишь, я не хочу причинять тебе зла… Я говорю ужасные вещи, но это не моя вина. Ты это когда-нибудь видела?

Порывшись в кармане, он бросил на одеяло золотую зажигалку. Рене вскрикнула и отодвинулась к самой стене.

— Что это? — пробормотала она.

— Возьми!.. Посмотри хорошенько!.. Это зажигалка… Ну же, потрогай ее! Попробуй зажечь! Говорю тебе, это зажигалка. Она не взорвется у тебя в руках. Ну? Она тебе ничего не напоминает?

— Нет.

— Я подобрал ее рядом с твоим телом. Конечно, этого ты не помнишь.

У него вырвался короткий смешок. Рене не смогла сдержать слезы.

— Уходи, — твердила она. — Уходи!

— Оставь ее себе, — настаивал Флавьер. — Она твоя.

Зажигалка сверкала на постели, как бы проводя между ними грань. За этой гранью была Рене, которую он заставлял беспричинно страдать. Беспричинно… Кровь стучала у него в висках. Пошатываясь, он подошел к умывальнику и выпил глоток безвкусной воды, пахнущей хлоркой. Ему еще надо было задать ей кучу вопросов. Они, как черви, шевелились у него в голове. Но он подождет… Когда-то он своей неуклюжей поспешностью подтолкнул Мадлен к бегству. Теперь он начнет все сначала и постепенно вернет ее к жизни. Он воссоздаст ее заново из плоти Рене. И придет день, когда она вспомнит.

— Я здесь не останусь, — сказала Рене.

— Куда же ты пойдешь?

— Не знаю. Но здесь я не останусь.

— Я не буду близко подходить к тебе, обещаю. И не стану говорить о прошлом.

Он прислушивался к ее частому дыханию. Раздеваясь, он чувствовал, что она следит за каждым его движением.

— Убери зажигалку, — попросила она.

Наверное, при виде змеи она бы вела себя так же. Флавьер забрал зажигалку, подбросил ее на ладони.

— Ты и правда не хочешь взять ее себе?

— Нет. Я хочу только, чтобы ты оставил меня в покое. Я достаточно натерпелась во время войны. Если придется и теперь…

Она смахнула с ресниц слезинку, поискала платок. Флавьер бросил ей свой. Она притворилась, что не видит его.

— Почему ты сердишься? Право, я совсем не хотел тебя огорчать. Ну, давай мириться.

Он подобрал свой платок, присел на кровать и вытер ей лицо. Внезапно нахлынувшая нежность сделала его неуклюжим. Слезы все еще текли по щекам Рене, будто кровь из открытой раны.

— Ну не надо, не плачь из-за пустяков, — уговаривал ее Флавьер. — Стоит ли так переживать?

Он положил голову Рене к себе на плечо и стал ее тихо укачивать.

— Да, — прошептал он, — иной раз я и сам себя не узнаю. Меня преследуют воспоминания… Тебе этого не понять. Умри она мирно в своей постели… я бы, конечно, страдал, но со временем мог бы забыть… а она — тебе я могу это сказать, — она покончила с собой… бросилась вниз с колокольни… хотела бежать… от чего? Вот уже пять лет, как я пытаюсь это понять.

У Рене, которую он крепко прижимал к себе, вырвалось глухое рыдание.

— Ну-ну, — прошептал он, — все прошло… Видишь, я все тебе рассказал. Ты нужна мне, детка. Только не бросай меня. Еще раз я этого не переживу… Верно, я все еще люблю ее. Но и тебя я тоже люблю. Это все та же любовь… Такой любви не знал ни один мужчина… Все будет чудесно… стоит только тебе постараться вспомнить, что было потом… после колокольни…

Она приподняла голову, и Флавьер сильнее сжал объятия.

— Позволь мне договорить… Я хочу тебе в чем-то признаться. Я и сам это понял только на днях…

Он на ощупь нашел выключатель и погасил свет. Рене отлежала ему плечо, но он не стал менять позу. Прильнув друг к другу, они парили в полумраке, в котором двигались неясные тени. К какому утраченному свету тянулись они?

— Я всегда боялся умереть, — продолжал Флавьер чуть слышно. — Смерть других потрясала меня, напоминая, что и я умру… а с этим я не в силах был смириться. Я почти уверовал в Бога… ведь христианская вера обещает воскресение из праха… Тело погребено в пещере… ко входу привален камень… снаружи караулят воины… и вот на третий день… Я тайком пробирался к пещерам и кричал изо всех сил, этот крик еще долго раскатывался под землей… но он никого не будил… Было еще слишком рано… Но теперь, мне кажется, он был бы услышан! Если это правда… и если ты захочешь… тогда я больше не буду бояться. Забуду все, что говорили врачи. Ты научишь меня, как…

Опустив глаза, он взглянул на запрокинутое лицо. Глазницы казались пустыми. В смутном свете угадывались лишь лоб, щеки и подбородок. Сердце Флавьера переполнилось любовью… Он смотрел на нее и надеялся услышать хоть слово в ответ. Под окнами дребезжал трамвай, от проводов рассыпались искры, отблесками замелькали на стенах, на потолке… Зрачки Рене вдруг вспыхнули зеленым светом, и Флавьер в страхе чуть не отшатнулся.

— Закрой глаза, — прошептал он. — Не смотри на меня так.

Рука у него настолько онемела, что он ее совсем не чувствовал. Казалось, эта часть его существа уже умерла. Ему вспомнился тот миг, когда тонущая Мадлен потянула его за собой на дно и ему пришлось бороться и за собственную жизнь. И сегодня вечером какая-то сила увлекала его за собой на дно, но бороться больше не осталось сил. Теперь ему легче было бы уступить, отказаться от роли наставника и защитника. В конце концов, из них двоих тайной владела только она… Им все больше овладевала сонная одурь. Он еще попытался говорить, что-то обещать… но сам, весь во власти своих видений, постепенно превращался в бесплотную тень… Сквозь сон он слышал, как она вставала, вероятно, чтобы раздеться. Он беззвучно пошевелил губами, пытаясь произнести: «Мадлен… Останься со мной». Он спал, но не отдыхал по-настоящему. Только к утру сон его стал менее тревожным, и он не узнал, что на рассвете она долго смотрела на него и глаза у нее снова были мокрыми.

Проснулся он совершенно разбитый, с головной болью. Из ванной доносился шум воды, и это сразу его успокоило. Он поднялся. Черт возьми! Да он совсем раскис!

— Я сейчас выйду! — крикнула Рене.

Безрадостно и бездумно Флавьер созерцал голубое небо над крышами домов. Да, жизнь продолжалась — все та же бессмысленная жизнь. Как всегда по утрам, страшно хотелось выпить. После первой рюмки мозг прояснялся, и к нему возвращались все его привычные страхи. Неизменные, безысходные, они тут же занимали свои места, как хорошо начищенные ножи. Вот и она, в роскошном халате, купленном накануне.

— Ванная свободна, — сообщила она.

— Время терпит… Доброе утро… Как спалось? Я сегодня не в своей тарелке… Ты не слышала, я не кричал ночью?

— Нет.

— Я, случается, кричу во сне… Меня иногда мучат кошмары. С самого детства. Ничего страшного.

Он зевнул, посмотрел на нее. Она тоже выглядела не лучшим образом. Его тревожило, как она похудела в последнее время. Она стала причесываться, и Флавьер вновь поддался внезапному порыву.

— Дай-ка мне!

Он взял расческу, подвинул стул.

— Ну-ка, присядь здесь, перед зеркалом. Сейчас я тебе покажу, как это делается… Волосы, распущенные по плечам, — это до того старомодно!

Он старался казаться непринужденным, но от нетерпения у него подрагивали пальцы.

— И прежде всего, — продолжал он, — ты должна подкрасить их хной… А то у тебя одна прядь светлая, другая — темная… Это никуда не годится.

Волосы потрескивали, соприкасаясь с расческой, по их темной глади пробегали красивые отблески. Руки Флавьера ощущали их тепло. Они пахли сеном, выгоревшим на солнце лугом. От их влажных испарений он почувствовал легкое опьянение, как от молодого вина. У Флавьера перехватило дыхание; и Рене, чуть приоткрыв губы над сжатыми зубами, предавалась чувственному наслаждению. Ему удалось собрать волосы в пучок, его удерживало слишком много шпилек, но Флавьер и не рассчитывал, что прическа будет безупречной. Все, чего он хотел, — попытаться воссоздать ту благородную и целомудренную массу волос на затылке, которая придавала Мадлен безмятежное очарование женщины с картины Леонардо да Винчи. Уши теперь были открыты, так что стало заметно, какой они изящной формы. Выпуклый лоб вновь обрел свои благородные очертания. Флавьер склонился над головой Рене, чтобы нанести последние штрихи. Он пригладил тугой узел волос, одним взмахом расчески придал ему плавные, мягкие очертания, но тут же постарался скрыть избыток чувственности. Ему хотелось вылепить голову статуи, точеную, но холодную. Воткнув в волосы последнюю шпильку, он выпрямился и взглянул в зеркало на свое творение. Это оно! То самое лицо! Наконец оно снова перед ним — именно такое, каким столько раз описывал его Жевинь. Зеркало, освещенное косыми лучами утреннего солнца и светящееся, как акварель, сейчас отражало бледную, загадочную, погруженную в свои мысли женщину…

— Мадлен!

Он произнес ее имя, но она его не услышала. Было ли лицо, которое он различал в зеркале, ее отражением? Или это лишь иллюзия, мираж, как те картины, которые в конце концов удается различить глазу внутри хрустального шара? Он бесшумно обошел стул и убедился, что это не обман зрения. Медленные движения гребня, легкие, скользящие прикосновения пальцев погрузили молодую женщину в глубокую задумчивость. Но вот она ощутила на себе его взгляд, вздохнула и сделала над собой усилие, чтобы повернуть голову и улыбнуться.

— Еще чуть-чуть, — прошептала она, — и я бы уснула… Мне все еще хочется спать…

Она рассеянно взглянула на свою прическу.

— Совсем недурно! — похвалила она. — Да, так и правда лучше. Только ведь это совсем не держится.

Она встряхнула головой, и из волос дождем посыпались шпильки. Потрясла сильнее, и пучок развалился, волосы волнами рассыпались по плечам. Она расхохоталась, и Флавьер после пережитого испуга ответил ей нервным смехом.

— Бедненький ты мой! — сказала она.

Он продолжал смеяться, прижимая ладони к вискам и чувствуя, что не в силах больше оставаться в этом номере. Он задыхался. Ему необходимо было солнце, трамвай, уличный гам, толпа. Ему нужно было немедленно забыть то, что он увидел. Он чувствовал себя алхимиком, который прикоснулся к золоту. Он наспех умылся, слишком сильно открывая краны и то и дело натыкаясь на полочку над умывальником.

— Я пока спущусь? — предложила она.

— Нет, подожди меня. Ты что, не можешь минуту подождать?

Он произнес это таким изменившимся голосом, что она подошла к дверям ванной.

— Что это с тобой?

— Со мной? Ничего… Что со мной может случиться?

Он заметил, что она причесалась по-старому. Пожалуй, он и сам не знал, злило это его или радовало. Не глядя, он повязал галстук, надел пиджак и взял Рене под руку.

— Думаешь, я потеряюсь? — пошутила она.

Но у него больше не было охоты смеяться. Они вышли из гостиницы и превратились в обычных гуляющих. Флавьер сразу же почувствовал себя усталым. Голова раскалывалась от боли. Пришлось присесть на скамейку.

— Извини, — сказал он. — Мне, пожалуй, лучше вернуться. Очень неважно себя чувствую.

Она сжала губы и постаралась не встречаться с ним взглядом, но безропотно помогла ему вернуться в гостиницу. Пока он отдыхал, пытаясь прийти в себя, она занялась штопкой чулок. Захочет ли она и дальше сидеть взаперти в этом неуютном номере, унылом, как зал ожидания?

Он не имеет права ее удерживать. К тому же он чувствовал, что на душе у нее еще не совсем спокойно. В полдень он хотел было встать, но у него закружилась голова, и пришлось снова лечь в постель.

— Хочешь, я тебе поставлю компресс на голову? — спросила она.

— Нет-нет. Сейчас все пройдет. Ступай лучше завтракать!

— Ты уверен?

— Ну да. Можешь не беспокоиться.

Но, как только за ней захлопнулась дверь, мучительная тревога исказила лицо Флавьера. Это просто глупо: ведь все ее вещи остались здесь, в шкафу. Она не может сбежать от него, исчезнуть. «Но она может умереть!» — подумал он и приложил ладонь ко лбу, будто хотел прогнать эту безумную мысль. Время шло. Флавьер чувствовал, как оно шелестело у него в ушах, точно пересыпались песчинки в песочных часах. Он знал, что внизу обслуживают медленно. И все же она могла бы поторопиться. Верно, она воспользовалась случаем, чтобы вдоволь наесться любимых кушаний, от которых обычно отказывалась, опасаясь вызвать его неудовольствие. Он и правда ненавидел все, что в ней было животного, грубого. Еще в том бистро в Курбевуа, когда она вышла из кухни, одетая как посудомойка… Что это была за мука! Вот уже час, как ее нет. Неужели она так изголодалась? От гнева и беспокойства голова разболелась еще больше. К глазам подступили бессильные слезы. Когда она наконец пришла, он встретил ее гневным взглядом.

— Неужели нужно час двадцать пять минут, чтобы проглотить несчастный кусок мяса!

Она рассмеялась, присела на постель и взяла его за руку.

— Сегодня были улитки, — сказала она. — Там так медленно обслуживают! А как ты?

— Что я…

— Перестань! Ты прямо как маленький…

Он уцепился за ее прохладную руку, и в душе его понемногу воцарился покой. Он забылся сном, сжимая ее ладонь, будто чудесную игрушку. Ближе к вечеру, после четырех, — это для него всегда было самое тяжелое время — ему стало лучше и захотелось выйти.

— Мы не будем забираться далеко от дома. А завтра пойду к врачу.

Они вышли. На улице Флавьер сделал вид, будто что-то забыл.

— Подожди меня здесь, ладно? Я только позвоню…

Он вернулся, зашел в бар.

— Налейте виски… Да поживей!

Его прямо трясло от сдерживаемого нетерпения, как пассажира, опаздывающего на поезд. Она ведь может тем временем уйти, завернуть за угол… Он выпил виски большими глотками, наслаждаясь медленно разливавшимся по телу теплом. Тут ему на глаза попалось меню.

— Это сегодняшний завтрак?

— Да, мсье.

— Я тут не вижу улиток.

— Их и не было.

Флавьер допил виски, задумчиво вытер губы платком.

— Запишите на мой счет, — сказал он.

И поспешил к ней. Он был любезен, много говорил: он мог, когда хотел, быть блестящим собеседником. Он повез ее обедать в шикарный ресторан у Старого Порта. Поняла ли она, что его веселье было наигранным? Заметила ли, каким пристальным взглядом он иногда смотрел на нее? Но в их совместной жизни все казалось ненастоящим. Да и сам Флавьер — очень странный человек…

Вернулись они поздно и утром проспали дольше обычного. В полдень Флавьер пожаловался на головную боль.

— Вот видишь, — сказала она, — стоит нам только нарушить привычный спокойный распорядок…

— Я больше переживаю из-за тебя, дорогая, — сказал он. — Опять тебе придется завтракать одной.

— Я недолго.

— Не стоит торопиться из-за меня.

Флавьер подождал, пока затихли ее шаги в коридоре, потихоньку приоткрыл дверь и вскочил в лифт. Заглянул в холл, потом в ресторан. Ее нигде не было. Он вышел, заметил ее в конце улицы, ускорил шаг. «Так и есть, — подумал он. — Все начинается сначала». На ней был серый английский костюм, липы отбрасывали ей под ноги свои узорные тени. Она шла быстрым шагом, опустив голову и ничего не замечая вокруг. Как когда-то, на улице было полно офицеров. И броские заголовки в газетах напомнили Флавьеру о том времени:«Бомбардировки…», «Неизбежное поражение…» Она свернула в переулок, и Флавьер ускорил шаг, чтобы не потерять ее из виду. Вдоль узкой улочки тянулись лавки, антикварные и книжные магазинчики… Где он уже видел все это?.. Ах да, в Париже, на улице Сен-Пер. Рене перешла на другую сторону, зашла в небольшую гостиницу. Флавьер не сразу решился последовать за ней. Его удерживал какой-то суеверный страх. «Central Hotel» — гласила мраморная вывеска, а на дверях висело объявление: «Свободных номеров нет». У Флавьера подкашивались ноги, однако он перешел улицу. Взялся за ручку, которой только что касались пальцы Рене. Вошел в небольшой холл. В углу висела доска, с которой она, вероятно, сняла ключ от номера. В кассе мужчина читал газету.

— Что вам угодно? — спросил он.

— Та дама, — сказал Флавьер, — дама в сером, кто она?

— Та, что только что поднялась наверх?

— Да. Как ее зовут?

— Полина Лажерлак, — произнес мужчина с ужасным марсельским акцентом.

Глава 5

Вернувшись, Рене застала Флавьера в постели.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.

— Получше. Собираюсь вставать.

— Почему ты так на меня смотришь?

— Кто, я?

Он попытался улыбнуться и отбросил одеяло.

— У тебя какой-то чудной вид, — настаивала она.

— Да нет же. Тебе кажется.

Он причесался, надел пиджак. Комната была такой тесной, что при малейшем перемещении они то и дело натыкались друг на друга. Флавьер не решался ни заговорить, ни продолжать молчать. Ему хотелось остаться в одиночестве, закрыть руками лицо, заткнуть уши — один на один со своей страшной тайной.

— У меня есть еще дела, —сказала Рене. — Я зашла на минутку, узнать, как ты себя чувствуешь.

— Дела?.. Какие дела?

— Ну, мне надо сходить в парикмахерскую. Хочу помыть голову. И еще купить чулки…

Мытье головы, покупка чулок — все это реальные вещи. В этом было что-то успокаивающее. К тому же сейчас у нее было ясное, открытое лицо — не верилось, что она способна солгать.

— Можно? — спросила ома.

Ему хотелось погладить ее, но рука дрогнула, как у слепого.

— Ты ведь не в тюрьме, — прошептал он. — Сама знаешь, что это я… у тебя в плену.

Теперь они оба молчали. Она пудрилась перед зеркалом. Флавьер наблюдал за ней, стоя у нее за спиной.

— Милый, отойди, ты мне мешаешь, — сказала она.

Волосы у нее вились возле ушей, a на виске тоненькая голубая жилка билась под напором алой крови. Жизнь притаилась в этом теле, ее выдавал тонкий неповторимый запах, и, будь глаза у него поострее, он мог бы ее увидеть — в виде сияния вокруг головы или блуждающего огонька. Он осторожно коснулся пальцем плеча молодой женщины. Оно было гладким и теплым, и он резко отдернул руку.

— Да что с тобой такое? — повторила она, наклонив лицо, чтобы подкрасить губы.

Он вздохнул. Мадлен… Рене… Стоит ли снова приставать к ней с расспросами?

— Ступай же! — сказал он. — И поскорее возвращайся!

Он попытался улыбнуться, чувствуя себя глубоко несчастным. Все его существо кричало о поражении. Он сознавал, что сейчас внушает ей жалость и поэтому она не решается уйти: так бывает совестно оставлять без присмотра безнадежного больного. Она любит его. В ее лице читалось что-то жестокое и одновременно нежное. Она подошла к нему, встала на цыпочки и поцеловала в губы. Что это было: «до свидания» или «прощай»? Он застенчиво погладил ее по щеке.

— Прости… Маленькая Эвридика!

Даже под слоем косметики было заметно, как она побледнела. Ресницы судорожно заморгали.

— Будь умницей, милый. Отдохни… Постарайся ни о чем не думать…

Она открыла дверь, в последний раз взглянула на Флавьера и помахала ему рукой. Дверь закрылась. Ручка больше не двигалась. Стоя посреди комнаты, Флавьер не отрывал от нее глаз. Наверное, она вернется. Вот только когда? Он готов был выбежать за ней в коридор, крикнуть во весь голос: «Мадлен!» Но он сказал правду. Это он был ее пленником. На что он надеялся? Запереть ее в этом номере? Следить за ней днем и ночью? Но сколько бы он ее ни сторожил, это не позволит ему проникнуть в тайники ее памяти. Истинная Мадлен свободна, но она не здесь. У Флавьера лишь ее пустая оболочка, оставленная ему из милости. Но придет день, когда разлука станет неизбежной. Их любовь чудовищна. Она обречена на гибель… На гибель!

Флавьер ударил ногой по стулу, стоявшему перед туалетным столиком. А как же гостиница, в которой она сняла себе номер? Покупки, которые она делала тайком от него? Разве не ясно, что она собирается сбежать? В этом-то нет ничего таинственного. После Жевиня у нее был Альмарьян. После Флавьера будет кто-нибудь еще… «Да я ревную! Ревную Мадлен!» — усмехнулся он. Разве это не абсурд? Он прикурил от золотой зажигалки и спустился в бар. Есть не хотелось. Не хотелось даже выпить. Он заказал коньяк, чтобы можно было посидеть в кресле. Лишь одна лампочка освещала разноцветные бутылки. Бармен читал газету. С рюмкой в руках Флавьер откинул голову на спинку и смог наконец закрыть глаза. Перед ним возник образ Жевиня. Он подло обошелся с Жевинем, а вот теперь и сам оказался в таком же положении. В каком-то смысле он сам был Жевинем. Он тоже жил с чуждой ему женщиной, которая была его любовницей — все равно что женой. Будь у него знакомый, он бы, вероятно, попросил у него совета. Будь у него друг — умолял бы его последить за Мадлен. Вот до чего он дошел… Он вновь видел Жевиня в своей конторе, слышал его голос: «Она чудная… Она тревожит меня…»

— Бармен! Еще коньяку!

Слава богу, Жевинь так никогда и не узнал всей правды. А если бы знал? Как бы он тогда поступил? Тоже стал бы пить? А может, пустил бы себе пулю в висок? Ведь истина может оказаться столь ужасна, что ум не в силах будет ее осознать, не пережив глубокого душевного потрясения, куда более опасного, чем физическое недомогание, которое вызывал у Флавьера вид бездны. И надо же было такому случиться, что именно ему, единственному из всех, выпало хранить эту тайну. Безрадостную тайну, лишь усугублявшую его страх перед жизнью. Нет, он был совершенно спокоен, ум его приобрел необычайную ясность. Он мог без содрогания заглянуть в свое прошлое. Он сам видел ее под стенами колокольни, видел кровь на камнях, изуродованное, разбитое тело. Потом Жевинь рыдал над трупом жены. Консьержка помогла ему обрядить ее бренные останки. Полицейские подвергли тело Мадлен скрупулезному осмотру. В этом отношении у него не было сомнений. Так же как их не могло быть у римских солдат, некогда игравших в кости у подножия креста. Головокружение охватывало его, когда он думал о Полине Лажерлак, покончившей с собой, когда с горячечной дрожью вспоминал слова Мадлен: «Это не больно», и особенно когда вызывал в памяти сцену в церкви и спокойную решимость Мадлен… Жизнь была ей в тягость… и она рассталась с ней. Но разве Рене жилось легче? Нет. И что же?.. От этих мыслей голова у Флавьера шла кругом, он испытывал невыносимое уныние, какую-то опустошенность, как бывает, когда пытаешься осмыслить бесконечность, то есть нечто такое, что будет продолжаться всегда — бесконечно, беспрерывно, безгранично!

— Бармен!

Теперь Флавьер уже мучился от жажды. С отчаянием он смотрел на окружавшие его темные стены, на ряды бутылок за стойкой бара. А сам-то он еще жив? Да. На лбу у него выступила испарина, руки на подлокотниках кресла пылали. Он в самом деле жив, и ум его приобрел в этот миг проницательность, пугавшую его самого. С болезненной остротой он ощущал невозможность, нелепость такого положения вещей. Он не только больше не сможет держать Рене в своих объятиях, он не решится даже заговорить с ней. Слишком велико различие между ними. Она была не такой, как он. С тех пор как он узнал о номере в той гостинице, между ними встало что-то такое, что разрушало их привязанность. Она неизбежно оставит его ради другого мужчины, который будет ее любить, не подозревая о ее тайне. Жевинь чуть было не разгадал ее; тогда она покончила с собой. А теперь…

Недопитая рюмка выпала из рук Флавьера; коньяк пролился ему на колени. Он вытер брюки платком, стыдливо подобрал скользкие осколки, покосился на бармена, все еще читавшего газету. Как он ненавидел себя за то, что не додумался до этого раньше! Теперь она, наверное, уже сбежала! Должно быть, заранее собрала свои вещи в той гостинице… Может, сейчас она покупает себе билет в Африку… в Америку… И это еще хуже, чем смерть.

Он встал, но вдруг, покачнувшись, ухватился за кресло.

— В чем дело? Мсье плохо?

Ему помогли подняться и осторожно довели до бара.

— Нет, оставьте меня!

Уцепившись за никелированную стойку, он тупо уставился на белую куртку и манишку склонившегося над ним официанта.

— Ну вот… мне уже лучше, спасибо.

— Капельку подкрепляющего? — предложил бармен.

— Да… да, виски!

Он жадно поднес рюмку ко рту. Он стыдился своей слабости, но желтоватый напиток придаст ему сил. И тогда он что-нибудь придумает, чтобы помешать Мадлен уехать. Ведь во всем виноват он сам со своими вечными допросами и намеками. Возможно, когда он ее нашел, она уже позабыла о своих превращениях. И он сам понемногу воссоздавал Мадлен, даже не подозревая, что так он потеряет ее навсегда. Как теперь усыпить ее подозрения? Каким образом заставить поверить, что они могли бы жить как раньше? Слишком поздно.

Он отыскал глазами настенные часы. Полпятого!

— Запишите на мой счет!

Он оторвался от стойки и сделал несколько неуверенных шагов. Затем ноги немного окрепли. Он прошел через холл, подозвал посыльного:

— Где здесь поблизости дамская парикмахерская? Шикарная, разумеется?

— «У Маризы», — ответил посыльный. — Это самый модный салон.

— Это далеко?

— Да нет, от силы десять минут ходьбы. Пойдете по бульвару, третий поворот налево. Салон между цветочным магазином и кафе. Вы его легко найдете.

— Спасибо.

Флавьер вышел на улицу. На воздухе у него закружилась голова. Напрасно он не позавтракал. От яркого блеска трамвайных рельсов резало глаза. Жизнь текла, как разлившаяся река. Флавьер пробирался в тени домов, стараясь уклониться от встречного потока людей, держась в стороне от уличного шума. То и дело ему приходилось прислоняться к нагревшимся на солнце каменным стенам. Без труда он нашел парикмахерскую и вплотную подошел к витрине, будто нищий за подаянием. Он увидел ее. Она сушила голову под каким-то сложным приспособлением. Значит, она здесь! В этот момент ему показалось, что им обоим отсрочили исполнение смертного приговора. Спасибо! Спасибо! Он зашел в кафе рядом с парикмахерской.

— Сандвич и кружку пива.

Отныне он будет очень осторожен. Будет следить за своим здоровьем, попытается набраться сил, чтобы не позволить ей… Но прежде всего, как ему вернуть ее доверие? Воздерживаться от любых вопросов? Не пытаться добиться признания, кто она?

Он вздохнул, оставил недоеденным сандвич. От пива его тошнило, от табака пересохло во рту. Он попытался сесть поудобнее. Отсюда был виден кусок тротуара перед входом в парикмахерскую. Он ее не пропустит. Вероятно, она вернется в гостиницу. Как вынести долгий вечер, который они проведут вдвоем? Попросить прощения? Умолять ее забыть их ссоры? Флавьер не сводил глаз с клочка тротуара за стеклом. Ему казалось, что он пытается сдать трудный экзамен и «плавает» у доски… Он знал себя: всегда он будет стремиться узнать правду. Он любил ее не за то, что она Мадлен, а за то, что она жива. За тот избыток жизни, которым она не желала поделиться с ним. Она была слишком богата, а он слишком беден. Никогда ему не примириться с тем, что его не допустили к тайне.

Время текло медленно. Издали хозяин бара наблюдал за странным посетителем, который разговаривал сам с собой и не спускал глаз с улицы. Флавьера осаждали печальные мысли. Выхода нет, Мадлен неизбежно покинет его. Он не может держать ее взаперти. При первом же удобном случае она исчезнет. Он не может больше позволить себе страдать от головной боли, оставаться в постели… Может быть, даже сейчас уже поздно. Может быть, она прямо отсюда отправится на вокзал или на какое-нибудь судно, готовое к отплытию. Тогда ему останется только умереть…

Вдруг из парикмахерской появилась Мадлен. Казалось, она возникла прямо из тротуара, будто призрак. Она была без шляпки, волосы уложены узлом на затылке и слегка подкрашены хной…

Флавьер устремился следом за ней. Не спеша она шла впереди, держа под мышкой черную сумку. На ней был серый костюм, который он сам ей купил. Она была такой, какой он всегда видел ее во сне. Он подошел поближе, как когда-то на набережной Сены, и ощутил аромат ее духов, запах влажной осенней земли, раздавленных листьев и увядающих цветов. Прижав руку к груди, с приоткрытым ртом, Флавьер двигался, как сомнамбула. Это уж слишком. Он вот-вот потеряет сознание. Он натыкался на людей, которые оборачивались ему вслед и провожали его беспокойными взглядами. Может быть, на углу улицы он упадет или разрыдается?.. Прогуливаясь, она спустилась к развалинам старого квартала. Он правильно сделал, что пошел за ней! Видно, она не собиралась возвращаться в гостиницу. Она шла мимо лавок, не глядя по сторонам. Заходящее солнце светило ей прямо в лицо, а длинная тень ложилась к самым ногам Флавьера. Гуляла она или у нее была назначена встреча? А может быть, наслаждалась нежданной свободой, прежде чем вернуться к их тягостному уединению? Возможно, в мыслях она была уже далеко отсюда, чужестранкой в незнакомом городе?.. Из-за разрушенных стен доносился рев бульдозеров. На почерневших стенах висели плакаты. Среди развалин играли дети. Своей чуть раскачивающейся походкой Мадлен дошла до набережной Бельгийцев. На миг остановившись, оглянулась назад, на искореженные опоры моста. В серой воде отражались одинаковые корпуса покачивающихся на волнах парусников. Мальчуган, широко расставив ноги, веслом правил лодку к берегу. Там и сям виднелись шлюпки, причаленные к береговым камням. Это был Марсель и в то же время Курбевуа. Чудесным образом прошлое проступало сквозь необъяснимое настоящее. Флавьер чувствовал себя вне времени. Возможно, легкие волны, на которых плавали доски и гнилые фрукты, и даже сам силуэт Мадлен не обладали никакой реальностью; но ведь существовал терпкий аромат духов, который не могли перебить даже запахи порта. Мадлен пошла вдоль набережной по направлению к докам. Собиралась ли она подняться на борт или просто пришла полюбоваться пассажирскими судами, мечтая о странах, куда уплывет когда-нибудь? Какие-то люди неопределенной национальности в американских куртках и брюках с гетрами и множеством карманов расхаживали с безучастным видом среди бараков и сараев. Казалось, Мадлен никого не замечала. Она смотрела на воду в пятнах от мазута и на черную стену форта Сен-Жан за корабельными мачтами. Кое-где часовые с винтовками охраняли доки. Флавьер устал, но даже не думал об отдыхе. Он готовился к неизбежному, и неизбежное произошло на набережной Жольетт. Мадлен уселась за единственный столик крохотного кафе. Флавьер поискал, где бы спрятаться, и, как когда-то, заметил рядом с собой бочки — огромные винные бочки с надписью белой краской: Сальг, Алжир. Сальг был одним из его клиентов, но в каком прежнем существовании это было?..

Мадлен писала свое письмо за столиком кафе. Тем временем повсюду — на кораблях и вдоль морского вокзала — стали загораться огни. Ветер приподнимал край листка. Ее рука быстро бежала по бумаге. Сейчас она обращалась к нему. Она говорила с ним очень тихо, как раньше говорила с Жевинем. От страха и горя он почувствовал себя больным. Вот она сложила письмо, заклеила конверт, оставила на столике деньги.

Флавьер обогнул бочки. У него возникло страшное подозрение. Уж не собирается ли она… Пока что она была довольно далеко от берега, шла, пробираясь между рельсами. Возможно, ей не нравилось обилие кораблей и она искала местечко поспокойнее. Так друг за другом прошли они мимо большегрузных судов, чьи темные клюзы,[40] казалось, пристально смотрели на них, будто огромные глаза. Иногда сверху на них сыпались искры от сигареты, которую курил какой-нибудь моряк, перегнувшись через борт. Вокруг сплетались гигантские тросы, соединявшие с набережной корабли дальнего плавания, похожие на темные безмолвные горы. От фонарей струился желтоватый свет, в котором вились насекомые. Мадлен торопливо шла вперед, придерживая рукой юбку, которую раздувал ветер. Она нагнулась, чтобы пройти под причальным канатом, и осторожно приблизилась к краю набережной. Вокруг ни души. Внизу две лодки со скрипом ударялись одна о другую. Флавьер приблизился на цыпочках, как вор, подстерегающий свою жертву. Он обхватил Мадлен за плечи и оттащил ее назад. Она закричала, вырываясь.

— Это я, — сказал он. — Давай-ка сюда письмо.

Сумка Мадлен раскрылась в пылу борьбы. Из нее выпало письмо и закружилось на настиле, будто осенний лист. Флавьер хотел было придержать его ногой, но не успел. Сильный порыв ветра унес письмо, оно перелетело через край пристани и исчезло в темноте. Вскоре Флавьер увидел его в пене бьющихся о берег волн. Он по-прежнему крепко прижимал к себе Мадлен.

— Смотри, что ты наделала!

— Отпусти меня.

Он сунул сумочку в карман и увлек женщину за собой.

— Я следил за тобой от самой парикмахерской. Зачем ты пришла сюда?.. Отвечай! О чем ты писала в этом письме? Прощалась со мной?

— Да.

Он встряхнул ее.

— Ну а потом?.. Что ты собиралась делать?

— Уехать… Может быть, завтра… Да не все ли равно! Я больше так не могу.

— А как же я?

Он чувствовал себя опустошенным и словно окаменевшим. Невероятная усталость навалилась на него.

— Пойдем-ка отсюда…

Они шли по узким улочкам, где мелькали подозрительные тени; но Флавьер не боялся бродяг, он о них даже не думал. Его пальцы крепко держали женщину за локоть. Он подталкивал ее перед собой, и ему казалось, что на этот раз они возвращаются издалека, из самого царства смерти.

— Но теперь-то я имею право знать, — вновь заговорил он. — Ты Мадлен! Ну, скажи. Кто ты? Мадлен?

— Нет.

— Тогда кто же?

— Рене Суранж.

— Ведь это неправда.

— Правда.

Он поднял голову и взглянул на узкую полоску неба, видневшуюся между высокими глухими стенами домов. Ему хотелось ее ударить, избить до смерти.

— Ты Мадлен, — повторил он со злостью. — Иначе почему ты назвалась Полиной Лажерлак хозяину той гостиницы?

— Чтобы сбить тебя со следа, если ты вздумаешь меня искать.

— Сбить со следа?

— Ну да… Раз уж ты непременно хочешь, чтобы я была этой Полиной… Я так и знала, что ты станешь выяснять… И неизбежно выйдешь на эту гостиницу… Мне хотелось, чтобы у тебя осталось воспоминание только о той женщине… чтобы ты забыл Рене Суранж.

— А как же тогда твоя прическа, хна?

— Я же тебе сказала: это чтобы ты забыл Рене Суранж. Чтобы вспоминал только о той… о Мадлен.

— Нет! Мне нужна ты.

Он отчаянно сжимал ее руку. Даже в полумраке он безошибочно угадывал ее по походке, по запаху, по тысяче признаков, в которых любовь не может ошибиться. Откуда-то из-за стен доносились приглушенные звуки аккордеона, мандолины. Иногда попадался на пути тусклый уличный фонарь. Издалека послышался воющий звук сирены.

— Но почему ты хотела уехать? — спросил Флавьер. — Разве тебе со мной плохо?

— Да, плохо.

— Потому что я извожу тебя расспросами?

— Из-за этого… И из-за другого тоже.

— А если я пообещаю не выспрашивать тебя больше… Никогда?

— Бедный ты мой… Да разве ты сможешь?

— Послушай… Тебе ведь нетрудно сделать то, что я прошу. Признайся только, что ты Мадлен, и больше не будем об этом говорить… Уедем отсюда… Станем путешествовать. Увидишь, как нам будет хорошо!

— Я не Мадлен.

Что за немыслимое упрямство!

— Ты настолько Мадлен, что у тебя даже появилась ее привычка сидеть, глядя в пустоту, будто ты блуждаешь в каком-то невидимом мире.

— У меня полно своих забот. Кому о них думать, если не мне?

Он почувствовал, что она плачет. Прижавшись друг к другу, они шли к освещенному бульвару. Сейчас они снова вступят в мир живых. Флавьер вытащил носовой платок. Очень нежно он вытер ей щеки. Потом поцеловал в глаза, взял за руку.

— Ну идем же! Не бойся!

И они свернули на бульвар, смешавшись с толпой. Из кафе слышалась музыка. Мимо проносились джипы, в которых сидели люди в белых касках. На улице торговали вразнос газетами, земляными орешками, бродяги просили прикурить, предлагали пачки «Кэмел» или «Лаки страйк». Мадлен отворачивалась, когда Флавьер смотрел на нее. Она все еще злилась. Губы у нее обиженно кривились. Но Флавьеру самому было слишком худо, чтобы испытывать к ней жалость.

— Пусти меня, — сказала она. — Мне надо купить аспирин, ужасно болит голова.

— Прежде признайся, что ты Мадлен.

Она только пожала плечами, и они пошли дальше, прижимаясь друг к другу, словно влюбленные; но он вцепился в нее как полицейский, который боится упустить свою жертву.

Вернувшись в гостиницу, они сразу прошли в ресторан. Флавьер не мог оторвать глаз от Мадлен. При свете люстры, с волосами, уложенными на затылке, она показалась ему совсем такой же, какой он увидел ее впервые в театре «Мариньи». Он протянул руку и сжал ей пальцы.

— Ты все молчишь, — сказал он.

Мадлен опустила голову. Она казалась бледной как смерть. К ним подошел метрдотель.

— Что будете пить?

— «Мулен-а-ван».[41]

Он чувствовал себя так, как будто его душу вырвали из тела, как будто присутствие Мадлен лишало и его осязаемости, силы тяжести, подлинности — самой жизни. Возможно, один из них был лишним. Он смотрел на нее и думал: «Этого не может быть!» или «Я, кажется, сплю». Мадлен едва прикасалась к пище. Несколько раз она чуть было не погрузилась в ту задумчивость, приступы которой он наблюдал у нее так часто. Он спокойно, почти механически допил бутылку. Враждебность Мадлен разделяла их, как ледяная стена.

— Ну же, — сказал он, — я вижу, что ты больше не выдержишь… Говори, Мадлен.

Она резко поднялась из-за стола.

— Я тебя догоню, — бросил он.

И пока она снимала ключ с доски, он выпил в баре рюмку виски и поспешил к лифту. Лифтер раздвинул перед ними решетку. Лифт медленно пополз вверх. Флавьер обнял Мадлен за плечи. Он склонился к ее уху, как будто хотел ее поцеловать.

— Признайся же, родная.

Она медленно оперлась о стенку кабины из красного дерева.

— Да, — сказала она. — Я — Мадлен.

Глава 6

Машинально он повернул ключ в двери. Он передвигался как во сне, оглушенный признанием, которого добивался столько дней подряд. Но было ли это признанием? Она говорила с такой усталостью! Быть может, она просто-напросто хотела ему угодить или надеялась, что хотя бы на время он оставит ее в покое. Он прислонился к двери.

— Как я могу тебе верить? — сказал он. — Это было бы слишком просто.

— Тебе нужны доказательства?

— Нет, но все-таки…

Он сам не знал, чего хотел. Боже, как он устал!

— Погаси свет, — взмолилась она.

Слабый уличный свет, проникавший сквозь жалюзи, отбрасывал на потолок решетчатую тень. Клетка захлопнулась. Флавьер опустился на край кровати.

— Почему ты мне сразу не сказала всю правду? Чего ты боялась?

В темноте он не видел Мадлен, но догадывался, что она где-то у входа в ванную.

— Отвечай же, чего ты боялась?

Она по-прежнему молчала. Он продолжал:

— Там, в «Уолдорфе», ты меня сразу узнала?

— Да, в первый же день.

— Но тогда почему ты мне сразу не рассказала все, как было? Это же бессмысленно. Ну почему ты вела себя так глупо?

Он молотил кулаком по одеялу, и пружины матраса отзывались на этот стук тихим бряцанием гитары.

— Что за нелепая комедия! Как тебе не стыдно? А письмо? Вместо того чтобы откровенно рассказать мне, что с тобой случилось…

Она села рядом с ним и нащупала в темноте его руку.

— Вот именно, — прошептала она. — Я бы хотела, чтобы ты никогда не знал… Никогда не был уверен.

— Но я знал всегда…

— Выслушай меня, дай мне объяснить… Это так трудно.

Рука у нее пылала. Флавьер не шевелился. С волнением, с тревогой он ждал. Сейчас он узнает тайну.

— Женщина, с которой ты познакомился в Париже, — сказала Мадлен, — та, которую видел в театре с твоим приятелем Жевинем, та, за которой следил, которую вытащил из воды, никогда не умирала. Я никогда не умирала, понимаешь?

Флавьер улыбнулся.

— Ну конечно, — сказал он, — ты никогда не умирала… Ты просто стала Рене, я прекрасно понимаю.

— Нет, милый, нет… Если бы так… Я не стала Рене, я всегда была Рене. Я действительно Рене Суранж. И ты всегда любил меня, Рене Суранж.

— Что?

— Ты никогда не был знаком с Мадлен Жевинь. Это я выдавала себя за нее… Я была сообщницей Жевиня… Прости меня… Если бы ты только знал, что я вынесла…

Флавьер схватил ее за запястье.

— Ты хочешь, чтобы я поверил, что тело там, под колокольней…

— Да, это было тело госпожи Жевинь, которую убил ее муж… На самом деле умерла Мадлен Жевинь, а я никогда не умирала… Вот… это и есть правда.

— Ты лжешь, — сказал Флавьер. — Конечно, Жевиня больше нет. Он не может опровергнуть твои слова, а ты этим пользуешься. Бедняга Жевинь!.. Значит, по-твоему, выходит, ты была его любовницей? И вы на пару все это обстряпали: решили устранить законную жену. Кстати, зачем вам это понадобилось?

— Потому что все имущество принадлежало ей… Мы собирались потом уехать за границу.

— Потрясающе! И чего ради тогда Жевинь попросил меня следить за его женой?

— Ну, успокойся, милый.

— Я спокоен… Я еще никогда не был так спокоен! Ну, отвечай же!

— Чтобы никто его не заподозрил. Ведь у его жены не было причин для самоубийства. Поэтому понадобился свидетель, который мог бы подтвердить, что у госпожи Жевинь были навязчивые идеи, что она вбила себе в голову, что когда-то уже жила на свете и поэтому смерть для нее не имела значения, казалась почти забавой… Нужен был свидетель, заслуживающий доверия, который бы заявил, что присутствовал при самоубийстве… А ты был адвокатом. К тому же он знал тебя с самого детства. Он был уверен, что ты примешь его историю за чистую монету.

— Выходит, он принимал меня за дурака, за чокнутого? Здорово придумано! Значит, в театре «Мариньи» была ты, на кладбище в Пасси тоже ты и на фотографии, которая стояла на столе у Жевиня, когда я приходил к нему на работу?..

— Да.

— Ну и конечно, по-твоему, выходит, что Полины Лажерлак никогда не существовало?

— Она существовала.

— Ах вот как! Значит, все-таки что-то было?

— Да пойми же ты! — застонала она.

— Я понимаю, — заорал он, — я все понимаю! Я отлично понимаю, что ты не знаешь, куда деть Полину Лажерлак! Она не вяжется с твоими сказками.

— Если бы это были сказки! — прошептала она. — Полина Лажерлак действительно была прабабкой Мадлен Жевинь. Как раз это и навело твоего приятеля на мысль, как объяснить самоубийство его жены: навязчивые мысли о чудаковатой прабабке, хождение к ней на могилу, в дом на улице Сен-Пер, где она жила, потом ложная попытка самоубийства в Курбевуа, поскольку Полина бросилась в воду.

— Ложная?

— Ну да, чтобы подготовить… другое самоубийство. Если бы ты не бросился за мной в воду, я бы выбралась сама. Я умею плавать.

Флавьер засунул руки в карманы, чтобы не наброситься на нее с кулаками.

— По-твоему выходит, Жевинь — просто гений, — усмехнулся он. — Значит, он все предусмотрел. И когда в первый день пригласил меня домой, то заранее знал, что я откажусь.

— Но ты ведь и правда отказался. А я запретила тебе звонить на авеню Клебер.

— Замолчи! Ладно, пусть так. Ну а как быть с колокольней? Откуда он знал, что мы туда поедем? Ну да, ты мне скажешь, что машину вела ты… что вы все подготовили заранее, отыскали подходящую деревушку, рассчитали время… ему оставалось только предложить жене загородную прогулку… и он знал, что она наденет… Так вот, я тебе все равно не верю, понятно? Ни за что не поверю… Жевинь не был убийцей.

— Был, — сказала она. — Хотя имелись смягчающие обстоятельства… Он неудачно женился… Мадлен и правда оказалась не совсем нормальной. Он обращался к врачам, но они у нее ничего не нашли…

— Ну конечно! При желании все можно объяснить… И с колокольней все просто… Жевинь уже находился там. Он ждал тебя наверху. До этого он убил жену и изуродовал ей лицо до неузнаваемости. Он знал, что из-за головокружения я не смогу подняться на колокольню… Ты поднимаешься к нему… Кричишь изо всех сил… А он сбрасывает тело вниз. И вы оба сверху видели меня, когда я стоял и смотрел на женщину, лежавшую лицом вниз… женщину с пучком на затылке, с подкрашенными хной волосами… Вот видишь, я тоже могу объяснить все, что угодно! А когда я ушел оттуда, вы вышли в другую дверь.

Флавьер тяжело дышал… Эта история захватила его, все детали головоломки совпадали, укладывались у него в голове в связную картину. Он продолжал вполголоса:

— Я ведь должен был позвать на помощь, предупредить полицию… Жевинь не сомневался, что я так и сделаю… Тем более что всего за несколько дней до этого в Курбевуа… Жевинь знал заранее все, что я мог им сказать… Да только я не стал звать на помощь. У меня духу не хватило лишний раз признать себя трусом. Вот этого-то Жевинь не мог предвидеть… Он предвидел все, только не то, что я буду молчать… А ведь по моей вине уже однажды погиб мой товарищ.

Очевидно, все так и было. Он вспомнил, как пришел в тот день на авеню Клебер, вспомнил бессильную ярость Жевиня, который тоже вынужден был молчать… Его телефонный звонок на следующее утро, последнюю безнадежную попытку: «Ее нашли. Полиция начала расследование». Его ложь: «Нет, лицо почти не пострадало…» Ну конечно! Раз уж у него, у Флавьера, не хватило сил взглянуть на разбитое лицо и эта кошмарная предосторожность оказалась излишней, то лучше скрыть… А потом из-за отсутствия свидетелей полиция забеспокоилась… и докопалась-таки до их семейных неурядиц. Мотив был очевиден: наследство… Алиби у Жевиня быть не могло, раз он находился там, в деревне… И крестьяне показали, что видели мужчину и женщину в машине: наверняка в «тальбо» Жевиня… Все это и привело Жевиня к гибели.

Рене тихонько плакала, уткнувшись в подушку, и Флавьер вдруг осознал, что его силы на исходе, что он только что с открытыми глазами пережил настоящий кошмар… Значит, эта женщина — действительно Рене. Наверное, она жила в одном доме с Жевинем. И там они познакомились… Проявив слабость, она приняла участие в кровавой комедии, а спустя годы усталость и разочарование в жизни толкнули ее в объятия жалкого адвокатишки, любившего ее когда-то… Но нет… Она все это придумала нарочно, чтобы оттолкнуть его от себя, потому что не любила его, никогда не любила, ни тогда, ни…

— Мадлен! — позвал он ее.

Она вытерла глаза, откинула волосы.

— Я не Мадлен, — сказала она.

И тогда, сжав зубы, он обеими руками схватил ее за горло, опрокинул на спину, не давая двинуться.

— Ты лжешь, — сказал он со стоном. — Ты всегда лгала… Неужели ты не видишь, что я люблю тебя и всегда любил… С самого начала… Из-за Полины, из-за кладбища, из-за твоего задумчивого лица… Эта любовь походила на чудесный гобелен: с правой стороны вышита прекрасная легенда, а с левой — не знаю… не хочу знать… Но когда я держал тебя в своих объятиях, чувствуя, что ты будешь единственной женщиной в моей жизни… Мадлен, это и было правой стороной гобелена… А наши прогулки… помнишь? За городом все цвело… Лувр… затерянный край… Мадлен!.. Пожалуйста… Скажи мне правду.

Она больше не двигалась. С огромным трудом Флавьеру удалось разжать пальцы. Весь дрожа, он нащупал выключатель, включил свет. И у него вырвался такой страшный вопль, что перепуганные постояльцы выскочили в коридор.


Флавьер больше не плакал. Он смотрел на кровать. Даже если бы ему не надели наручники, он бы все равно не смог разнять руки. Инспектор дочитывал письмо профессора Баллара своему собрату в Ницце.

— Уведите его, — приказал он.

В номере толпился народ, но было тихо.

— Можно мне ее поцеловать? — спросил Флавьер.

Инспектор пожал плечами. Флавьер подошел ближе. Мертвая женщина на кровати казалась очень худенькой. На лице ее застыло умиротворенное выражение. Флавьер наклонился, коснулся бледного лба губами.

— Я буду ждать, — прошептал он.


Волчицы

Глава 1

— Теперь уж точно проскочили! — ликовал Бернар.

Колеса вагонов постукивали на стыках, деревянные перегородки поскрипывали. Мешок с картофелем, на который я опирался всю дорогу, безжалостно впивался мне каждой горбинкой то в бок, то в поясницу.

Через дырявую крышу вагона к нам врывался воздух, отдававший сыростью и грязным дымом паровозов, их гудки доносились до нас со всех сторон вперемежку с грохотом буферов.

Я попытался встать, все тело у меня затекло и ныло, и тут вагон так тряхнуло, что я полетел назад, на мешки, и только крепкая рука Бернара помогла мне удержаться в вертикальном положении.

— Смотри-ка, — закричал он, — это уже вокзал Ла-Гийотьер!

— Может, и Ла-Гийотьер, а может, и нет.

— Да говорю же тебе, Ла-Гийотьер!

Я приник к узенькому окошку, но увидел лишь очертания вагонов, тусклый рассеянный дым да зеленые и красные звезды семафоров. Бернар наклонился ко мне:

— Ну как ты? Не очень устал?

— Сил больше нет.

— Я помогу тебе.

— Не нужно.

— Да ведь Элен живет совсем рядом!

— Не уговаривай меня, это бесполезно.

— Жервэ, старина, не дури.

— Я все решил, — отозвался я. — Не желаю больше быть тебе обузой. Наверняка найдется другой вагон, следующий на юг — в Марсель или Тулон, не имеет значения куда… Как-нибудь выкручусь.

— Тише… Смотри: военный эшелон.

Мы ехали, постепенно замедляя ход, вдоль эшелона, который отражал и усиливал грохот нашего состава. Пушки под чехлами были похожи на стреноженных лошадей, а танки словно прилегли отдохнуть на длинные платформы. На какое-то мгновение я захотел, чтобы наш поезд остановился: тогда Бернар не смог бы выйти и добраться к Элен. И наконец перестал бы твердить о своей удаче. О! До чего мне надоело слушать о везении Бернара!

С самого начала «странной войны», а особенно с тех пор, как мы оказались бок о бок в нестерпимо тесном лагерном бараке, Бернар донимал меня своей неуемной, горячей дружбой. «Ты хуже священника!» — шутили в его адрес товарищи. А вот я не имел права противиться ему, потому что он раз и навсегда решил, что я его друг, именно я должен был выслушивать рассказы о его жизни. А рассказывал он почти каждый вечер, неизменно добавляя после очередного откровения: «Ты-то меня понимаешь! Какое счастье, Жервэ, что ты здесь!» Он подкармливал меня продуктами из своих посылок под тем предлогом, что я их никогда не получал. Он насильно совал мне в карманы сигареты и шоколад.[42] За два года я и двух часов не пробыл один. Я курил табак Бернара, носил кальсоны Бернара — словом, я был пленником Бернара. Ну а когда Бернар решил бежать, то он, само собой разумеется, прихватил и меня. «Со мной тебе нечего бояться, Жервэ!» И самое удивительное, что действительно это так и было. Мы проехали с ним половину Германии в самый разгар зимы и совершенно беспрепятственно пересекли границу рейха. И вот теперь прибывали в Лион — грязные, заросшие, оборванные, словно клошары, однако целые и невредимые. Бернар ликовал. Что же касается меня…

Сев на мешок, я машинально порылся у себя в карманах. Тщетно: мы уже давно искурили наши последние сигареты. Я наскреб лишь несколько щепоток табака и принялся их жевать. Пока вагон проезжал поворотный круг, я очень смутно видел покачивающееся у окошка лицо Бернара. Возможно ли это? Неужели мы и вправду расстанемся навсегда? Хватит ли мне наконец смелости жить одному, без чьей-либо помощи, как подобает настоящему мужчине?..

— Посмотри! — крикнул Бернар.

Я безропотно встал.

— Уже Лион.

Наш состав прополз мимо военного эшелона и теперь медленно катился в промозглой тьме. Звуки уносились вдаль, отражаясь от насыпи слабым эхом.

— Нам надо добраться до бульвара Жана Жореса, — объяснял Бернар.

Я до тонкости изучил интонации его голоса, и мне несложно было догадаться о переполнявшей его радости.

— Жервэ, — продолжал он, — кроме шуток, ты ведь пойдешь со мной, правда?

— И не подумаю.

— Послушай, голова садовая, я же тебя знаю. Да ты попадешь к ним в лапы еще до рассвета!

— Я, конечно, не такой шустрый, как ты, но, уверяю тебя, сумею выкрутиться.

— Послушай, Жервэ, сейчас не время…

И я вынужден был в очередной раз выслушать проповедь. Но я пропускал его слова мимо ушей, думая об Элен, находившейся уже так близко. По правде говоря, я не переставал думать об этой женщине с того самого момента, когда Бернар рассказал мне о ней впервые.

Элен Мадинье была солдатской «крестной» Бернара. Одной из тысяч. Так что Бернару вполне могла попасться какая-нибудь добренькая дурочка. Но нет! Даже здесь фортуна его не подвела. В этой лотерее писем от «крестных» ему достался выигрышный билет: Элен оказалась тонкой, мягкой, образованной. Я знал это, потому что Бернар заставлял меня читать все ее послания. А когда он писал Элен ответ, то справлялся у меня по поводу каждого слова. «А ты бы здесь как написал? А так можно сказать?» — то и дело спрашивал он. Бедняга Бернар! Как он страдал от своей необразованности и до чего боялся выглядеть смешным! Он и был смешон, однако я не мог послать его к черту. Иногда он уводил меня за бараки, чтобы хоть какое-то время не слышать казарменной ругани, склок и перебранки заключенных.

— Это очень деликатный вопрос, — бормотал он. — Да, я неплохо зарабатываю, согласен. Но я не принадлежу к ее кругу и хорошо понимаю это. Ей больше подошел бы такой человек, как ты: музыкант, ну и все прочее. Я хотел бы дать ей понять, что люблю ее… Вот ты, как бы ты это выразил?

— Я бы просто взял и признался ей в своих чувствах.

— Но мне хочется, чтобы это выглядело красиво.

— Знаешь, любовь скорее выглядит гротескно.

Я был уверен, что этими словами выведу его из себя. И он уходил, пиная на ходу сугробы, но стоило ему увидеть меня за штопкой одежды или стиркой белья, как он тут же принимался за свое:

— Давай сюда, неженка! Чему вас только учат в ваших школах!

Он обладал настоящим талантом к выживанию, и ему не было равных в искусстве превращения консервных банок, картонных ящиков и разбросанного по всему бараку хлама в предметы первой необходимости. Как только его гнев проходил, он тут же начинал увиваться вокруг меня.

— Опять об Элен?

— Только один маленький совет, — умолял он. — В своем последнем письме она…

Так Элен стала каким-то наваждением для нас обоих. Сколько раз Бернар показывал мне плохонькую карточку, которую она прислала перед самым поражением, — с каждым днем фотография все больше салилась в его бумажнике. Прижавшись друг к другу, мы подолгу разглядывали размытое, нечеткое изображение — белое лицо, волосы, стянутые в узел на затылке. Ее темные глаза не выражали ничего, кроме скуки, вызванной, несомненно, необходимостью позировать перед фотоаппаратом, однако нам они казались то нежными, то таинственными, то беспокойными, то томными. «Мне кажется, она высокая, — заключал Бернар, — похожа на учительницу, но не слишком».

Для Бернара существовало лишь три типа женщин: шлюхи, затем шли «учительницы», то есть серьезные женщины, не терпящие никаких вольностей в обхождении, и наконец дамы высшего света, к ним он относил как кинозвезд, так и принцесс. Строя всевозможные планы, он уже продавал свой лесопильный завод и покупал другое предприятие в Лионе; правда, Бернар еще точно не знал, какое именно: все будет зависеть от вкуса Элен.

— Судя по кварталу, где она живет, у нее должно быть значительное состояние. В квартале д’Эней проживают в основном ревностные католики, а квартиры там великолепные. Кругом шелка и все такое прочее!

В шутку (а кто знает, быть может, из ревности) я постоянно возражал ему, однако он уже все продумал: да, в случае необходимости он пойдет на мессу; да, он будет терпимо относиться к семье Элен, тем более что она не столь уж многочисленна, да… Но вдруг, становясь пунцовым, он взрывался: «В конце концов, я не собираюсь милостыню выпрашивать! Да я, может быть, богаче их, слышишь? А когда получу наследство дяди, то смогу купить не только их дом, но и всю улицу с потрохами, если мне приспичит».

Я с серьезным видом продолжал настаивать на своем:

— Ты напрасно вбил себе это в голову… Вообразил, что она тебя любит, однако и сам в этом не уверен. До нее даже не дошли твои фотографии. А то, что она пишет такие милые письма, — ну, так это ее долг. Ты ведь несчастный пленный, и она подбадривает тебя…

Бернар размышлял:

— Элен пишет, что много думает обо мне. А она не из тех, кто лжет. И потом, зачем ей расспрашивать о моей жизни, привычках, вкусах? Разве не ясно?

Все же мои намеки возымели свое действие, и Бернар — человек, привыкший к принятию мгновенных решений, — начал испытывать неуверенность. Очень осторожно он дал понять Элен, что, возможно, ему вскоре представится случай повидать ее и что ему все сложнее переносить разлуку. Тут я сразу смекнул, к чему он клонит, поскольку именно мне приходилось, как он наивно выражался, «немного приукрашивать его прозу». И вот однажды морозным январским утром, когда мы возвращались с работ, он открыл мне свой план:

— Я передал письмо тому немцу, о котором тебе рассказывал. Ну, я еще до войны продавал ему лес для шахт. Человек надежный, он поможет нам бежать.

Испугавшись, я попытался обрисовать ему все трудности побега и тот ужасный риск, какому мы себя подвергнем.

— Не забывай: у меня есть вот это, — сказал он, похлопав по бумажнику.

Там лежал его талисман. Простодушный Бернар, в теле атлета билось сердце ребенка! Пресловутый талисман достался ему от дяди Шарля, старого богатого дядюшки, живущего где-то в Африке. Трудно сказать, что это было: то ли туземное украшение, то ли ладанка, подаренная каким-то миссионером. Я часто держал этот предмет в руках, в то время как Бернар в очередной раз рассказывал мне, как в 1915 году в его дядю попала пуля, но угодила в талисман и сплющилась. Должен признать, фетиш выглядел интригующе: он, вероятно, был закален и походил на римские монеты, обнаруженные в Помпее. Диск с неправильными и шероховатыми краями, на котором едва различалась полустершаяся надпись. На реверсе был изображен какой-то неясный профиль, возможно птицы. Бернар утверждал, что благодаря этой вещице он прошел под градом жизненных ударов без единой царапинки. Я давал ему выговориться, всегда раздражаясь при слове «талисман», которое он без конца повторял. Ему нравились высокопарные слова, которыми пестрят страницы иллюстрированных журналов, выходящих огромными тиражами. Вместе с тем мне было приятно держать в руках эту монету; на шероховатой поверхности каждый мог по своему желанию отыскать залог как удачи, так и неудачи. Как-то я предложил Бернару купить у него эту монету, но тот оскорбился:

— Да я никогда не расстанусь с ней, старина. Ты что! Скажешь тоже! Быть может, только благодаря этому талисману я и познакомился с Элен.

— Ты впадаешь в детство.

— Возможно, но он мне дороже жизни.

Вагон остановился. Через окошко порывом ветра занесло целую россыпь дождевых капель.

— Спишь, что ли? — спросил Бернар.

Я протер глаза. В темноте мелькали огромные тени, а по стенкам вагона барабанил дождь.

— Отлично, — продолжал Бернар. — В такую погоду мы почти не рискуем наткнуться на патруль. Нужно только перелезть через насыпь, затем перебраться через Рону, дойти до площади Карно и набережной Соны. Улица Буржела окажется у нас справа. Второй дом, четвертый этаж.

Буфера загрохотали, и сильный толчок отбросил нас на мешки.

— Нас загоняют на запасный путь, — пояснил Бернар.

Наш составдействительно поехал в обратном направлении, и вагон вновь начал поскрипывать на стрелках. Я измучился до предела, мне было холодно и хотелось есть. Теперь я начинал ненавидеть самого себя за то, что ввязался в эту авантюру.

— Она ждет нас обоих, — сказал Бернар, как бы разгадав мои мысли. — Ты не можешь так поступить с ней.

— Да что мне до приличий?..

— Ну а я? Неужели ты бросишь меня?

— Я хочу спать.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Ну ладно, ладно. Договорились… Я пойду с тобой.

— Боишься?

— Нет.

— Ты ведь прекрасно знаешь, тебе нечего бояться.

Я почувствовал, как во мне закипает бешенство. Обхватив голову руками, попытался больше ничего не слышать. Тишины хочу, черт побери, тишины! И никаких разговоров! И никакой борьбы! Однако вагон медленно продолжал катиться по рельсам, двери дрожали, скрипели, а Бернар по-прежнему бубнил свое. Я пытался собраться с мыслями, трезво оценить сложившуюся ситуацию, но не мог избавиться от желания во что бы то ни стало покинуть его, хотя и ослаб от голода, подтачивавшего мои силы, и, наверное, был не способен действовать как разумное существо. Состав постепенно, как бы исчерпав последние силы, замедлил ход и остановился. Где-то вдалеке громко засвистел локомотив, мимо нашего вагона прошли люди, шлак хрустел у них под ногами. А я уже ничего не слышал, кроме ветра, задувающего в окно капли дождя, свистящего в щелях дверей, иногда швыряющего нам в лицо отчетливо слышный, резкий звук вырывающегося пара. Вдруг откуда-то донесся бой часов. Поднявшись, я припал к окошку. Так, значит, это правда! В глубине этой вязкой темноты действительно скрывается город? Раздался бой других часов. Звуки терялись в дожде, возникали вновь, плыли под невидимым небом, уносимые режущим глаза февральским ветром.

— Одиннадцать часов, — пробормотал Бернар. — Не знаю, когда начинается комендантский час, но лучше поторопиться. Не стоит нарываться на патрули.

Он потирал руки, уверенный в себе и своих силах; мне казалось, что, несмотря на темноту, я вижу его лицо: белоснежные зубы, горящие глаза, мясистый нос гурмана и две маленькие родинки у левого уха. Нет, у меня не хватит сил расстаться с Бернаром. Хотя он и раздражал меня, особенно в последнее время, все же я любил его. Привязавшись друг к другу, мы обрели сходные привычки.

— Бернар!..

— Замолчи. Я открываю дверь.

В лицо ударил дождь. Я увидел что-то белое, должно быть, пар от нашего локомотива, а затем под длинным металлическим козырьком — красный глаз семафора.

— Я выхожу, — прошептал Бернар. — А ты сядь на край, я тебя поддержу.

Он спрыгнул, и из-под башмаков его посыпались камешки. Я все пытался на ощупь обнаружить темный провал двери, как вдруг почувствовал, что Бернар схватил меня за ногу.

— Давай прыгай.

Поймав меня, он дружески похлопал по плечу:

— Да, старина, тебе необходимо поправиться, а то ты стал как пушинка.

— Бернар!.. Мне бы хотелось…

— Заткнись! Произнесешь свою речь потом, когда мы придем домой.

«Домой!» Это слово тут же всколыхнуло во мне дремавшую злость. Он уже считает себя хозяином всего: и Элен, и ее дома, и семейных традиций. Через два дня он будет решать судьбу каждого из нас, его хорошее настроение унесет остатки сдержанности в наших отношениях и его неуверенность, а я — в который уже раз! — назову себя мокрой курицей.

— Послушай, Бернар!

— Гляди-ка лучше хорошенько под ноги!

Мы удалялись от вагона; нам дружелюбно светил красный глазок семафора, но вскоре он остался позади, а мы очутились среди сплетения рельсов и неподвижных составов. Моросил мелкий дождь, его брызги, как тучи насекомых, облепляли наши щеки, жужжали над ухом, приглушая шумы, искажая их направление. Меня охватил ужас, ноги налились свинцом.

— Что с тобой?

— Мы угодили в самую середину сортировочной станции, — пробормотал я.

— Ну и что?

Бернар уверенно пошел вперед, я поспешил за ним, боясь потерять его из виду. Над нами нависали огромные дождевые тучи, под ногами поблескивали переплетения рельсов, повсюду маячили, словно нарисованные углем, столбы семафоров, а вокруг виднелись темные острова вагонов. Время от времени, как захлопывающаяся ловушка, щелкала стрелка, и ритмичный стук колес затихал вдали.

Мы огибали состав, как вдруг я наткнулся на вытянутую руку Бернара.

— Осторожно!

Прямо перед нами медленно и угрожающе заскользила тень; постепенно замедляя ход, она нырнула в темноту, и оттуда раздался лязг буферов.

— Ну вот, — спокойно заметил Бернар, — еще бы шаг… Хорошо, что талисман при мне… Вот черт! Кажется…

Я почувствовал, что он шарит по карманам.

— Жервэ, мой талисман… Я потерял его!.. Вчера вечером он еще был, точно был. Я же его трогал! Только этого не хватало!

В полной растерянности он лихорадочно обшаривал карманы, в голосе звучало отчаяние:

— Не мог он выскользнуть! Я ведь не снимал куртку… Нет, кажется, утром все-таки снимал… Невероятно!

Внезапно он принял решение:

— Жервэ, ты будешь ждать меня здесь. Мне необходимо вернуться в вагон.

— Ты сошел с ума!

— Не беспокойся, старина, дорогу назад я найду. И потом, у меня просто нет другого выхода! Ты же не хочешь, чтобы талисман, спасший мне жизнь, пропал?.. Оставайся здесь, слышишь?

— Бернар!

Но он уже скрылся из глаз. Я вдруг почувствовал себя ребенком, брошенным на произвол судьбы. В голове мелькнула мысль, что Бернару уже не суждено вернуться.

— Бернар! Ты же заблудишься!

И я, спотыкаясь, бросился за ним. Мне было жутко стоять здесь одному, рядом с вагоном, который — я это чувствовал — скоро двинется в путь. Бернар был еще неподалеку, но двигался очень быстро.

— Бернар, подожди!

Он был крепче и проворнее меня и бежал, перескакивая со шпалы на шпалу. Силы мои были на исходе. Перед нами, грохоча рычагами и колесами, прополз маневровый паровоз, густо окутав нас дымом. Земля дрогнула, пелена дождя, рассеченная огнедышащей махиной, закружилась то ли смерчем, то ли водоворотом, обдав меня градом теплых капель. Я вновь увидел расплывчатый силуэт Бернара, но был вынужден замедлить шаг: я попал в настоящую паутину рельсов, башмаки скользили по ним, как по льду. Меня охватило предчувствие неминуемой беды.

— Бернар! Вернись!

Мы очутились на перекрестке коварно сверкающих путей, похожем на огромную розу ветров, откуда во все стороны мчались в ночи составы. Прямо на нас надвигались два вагона, маневрируя, они словно охотились за нами. Вытянув перед собою руки, я застыл на месте, как затравленный зверь. Вагоны проскользнули почти вплотную, выбирая себе путь в железном лабиринте рельсов. Из их нутра доносилось мычание животных, бессильно постукивающих копытами по настилу.

Крик Бернара вонзился мне в сердце, как лезвие. Я опешил, дыхание перехватило. А вагоны все шли и шли. Наконец они стали удаляться, покачивая сцеплениями. Чуть поодаль я разглядел платформу с контейнером, скользящую с плавностью шаланды по гладкой воде. В глаза бросилась огромная, хорошо различимая надпись: «АМБЕРЬЕ — МАРСЕЛЬ»…

Я услышал, как стонет Бернар, и, совершенно обезумев, стал искать его среди рельсов. На что-то натыкался, скользил и в конце концов, упав на четвереньки, начал ощупывать шпалы. Моя рука наткнулась на тело, и от неожиданности я отпрянул.

— Бернар… Дружище…

— Это конец, старик, — задыхаясь, прохрипел Бернар. — Моя нога… Я потерял столько крови…

— Я пойду за врачом…

— Чтобы они сцапали тебя? Оставь меня… Возьми мой бумажник, документы — все, что у меня есть… Иди к ней — она тебя спрячет…

На какое-то время он потерял сознание. Я опустился на колени рядом с Бернаром и взял его за руку.

Я даже не представлял, что могу быть до такой степени несчастным. Вагоны — по два, по три, одиночные — катили и справа и слева, и мне захотелось оказаться под одним из них, найти забвение и вечный покой.

— Будь осторожен… Патрули… — бормотал Бернар. — Не убегай от них… А то они тебя пристрелят. Скажешь Элен…

Из его горла вырвался звук, похожий на хрип, и я понял, что это конец, что отныне я остался наедине со своими страхами, без всякой защиты и опоры.

Что мне делать без Бернара? Оставалось пойти и сдаться властям. Сам я, казалось, не в силах выпутаться из этой переделки. Я ощупывал еще теплое тело Бернара, выворачивал карманы. А что сказать Элен? Если открою всю правду, она вышвырнет меня вон. Придется врать. Другого выхода нет.

Дрожа всем телом, я вытащил бумажник Бернара. Щебенка больно впивалась мне в колени. Я встал. Прощай, Бернар!

Вытерев мокрое от дождя и слез лицо, я сделал свои первые шаги самостоятельного и свободного человека. Страх не покидал меня ни на минуту, и я знал, что это чувство отныне будет жить во мне всегда. Я обернулся и посмотрел на Бернара: его тело казалось на фоне рельсов темным пятном; вагоны продолжали двигаться, колеса скрежетали на стрелках, скрипели, наткнувшись на башмак, стучали по бесконечной металлической паутине. Я пошел, втянув голову в плечи, словно прячась от пулеметного обстрела, сжимая в руке бумажник Бернара. Мной владело омерзительное чувство, что я попросту обчистил труп.

Глава 2

Наконец мне удалось выбраться из жуткого лабиринта тупика, и я очутился на размытой дороге. Теперь нужно было сориентироваться и решить, куда же мне идти. Еще в лагере Бернар рассказывал мне о Лионе, в котором он часто бывал проездом, поэтому кое-какое представление об этом огромном городе я имел. Я представлял себе город зажатым с двух сторон Соной и Роной, словно он лежал между разветвлениями буквы «Y». Вероятнее всего, я находился где-то в середине этого «Y», неподалеку от вокзала Пераш. Однако было не ясно, с какой именно стороны располагался вокзал. Впереди меня или сзади? Растерявшись, я стоял, не зная, куда направиться. Вдруг откуда-то спереди до меня донесся глухой, искаженный дождем и туманом звук вокзального репродуктора. На мгновение я представил себе пассажиров — обитателей другого мира: сытые и тепло одетые, при деньгах, они неторопливо садились в скорые поезда, спокойно засыпали, а проснувшись, умиленно любовались, как накатывали на золотистый песок пляжа волны Средиземного моря. От усталости и отчаяния я застонал. Ведь сам-то я был отверженным, затерявшимся в бесконечном пространстве ветра и воды, в моем теле едва теплилась жизнь. Я был уверен, что мне так и не удастся добраться до порта, и все же двинулся вперед, оглушенный отчаянием, даже не пытаясь ступать потише.

Дорога оказалась узкой. Слева от меня тянулась железнодорожная насыпь, о камни которой я то и дело спотыкался; справа угадывалась пустота, от которой я старался держаться подальше, хотя логика подсказывала мне, что спасение надо искать именно там: вероятнее всего, вдоль насыпи должна была проходить какая-нибудь улица. Я напряженно всматривался в кромешную тьму, опасаясь напороться на острые ограждения. Между тем дождь — из тех нескончаемых дождей, которые таят в себе что-то зловещее, — все продолжал моросить. В памяти всплыли времена, когда я по полчаса крутился перед зеркалом, подбирая себе галстук; теперь я превратился в изголодавшегося оборванца, и мне захотелось продлить свои страдания, чтобы вдоволь поглумиться над самим собой и своим прошлым…

Носком ботинка я осторожно начал ощупывать склон и убедился, что он достаточно крут. А что, если попробовать съехать? Сев на размякшую землю, я начал осторожно спускаться, тормозя каблуками. Мои опасения оказались напрасными: мне без труда удалось спуститься. Наконец моя нога ступила на мостовую.

Передо мной лежал город.

Пустынный, темный, молчаливый город, омываемый потоками дождевой воды. Время от времени хлопала ставня. Мои шаги гулким эхом отражались от фасадов невидимых зданий. Я тащился по улице, словно букашка по каменному полю, пока не споткнулся о тротуар и не уперся в сплошную стену справа от меня. Оставалось собрать последние силы и идти вдоль этой стены. Рука моя то ныряла в провал, в глубине которого находилась закрытая дверь, то нащупывала окно с захлопнутыми ставнями или железной шторой, пальцы горели от прикосновения к грязному цементу, время от времени натыкались на размокший плакат. Вдруг стена оборвалась. На негнущихся ногах я стал продвигаться вперед, недоверчиво ступая в надежде снова обнаружить кромку тротуара. Миновав перекресток и очутившись на противоположной стороне улицы, я вытянул вперед руку и наткнулся прямо на здание. В ботинках хлюпала вода, и с крыш домов на плечи обрушивались ледяные потоки, легко проникавшие сквозь и без того промокшую до нитки одежду. Но инстинкт самосохранения, заставляющий каждого из нас беспокоиться о здоровье и жизни, давно покинул меня: наоборот, я упивался своими страданиями.

Где-то пробило полчаса… Только вот которого? Каждую минуту я мог напороться на патруль; а улица казалась нескончаемой, и мои горящие пальцы уже не нащупывали стены. Я сделал несколько осторожных шагов и ощутил, что стою на чем-то гладком и скользком. Присев, я стал шарить руками вокруг себя и обнаружил трамвайные рельсы. Эта стальная ниточка наверняка должна была довести меня до центра города. В моем сердце затеплилась искорка надежды. Я почувствовал себя менее одиноким и потерянным. Придерживаясь трамвайных путей, я пошел вперед и вскоре очутился посреди огромного пространства, по которому свободно разгуливал ветер. До меня доносился неясный гул, похожий на шум приложенной к уху морской раковины. Я насторожился и тут же уловил резкий запах рыбы, водорослей и речной воды. Неужели я дошел до берега Роны? Неужели мне удалось добраться до цели?

Я опять остановился, но эхо моих шагов почему-то не смолкало… Прислушавшись, я понял, что это были не мои шаги! Кто-то шел впереди. Застыв как вкопанный, я старался не дышать. Казалось бы, что необычного во встрече со случайным прохожим? Но этот человек пугал меня своим слишком уверенным шагом. Его кожаные подошвы четко отбивали такт по асфальту. Что это: солдатские сапоги или обычные зимние ботинки? Шаги начали удаляться, и я, пересилив страх, заставил себя последовать за незнакомцем. До сих пор я имел дело с предметами, теперь же мне предстояло столкнуться с людьми. На мгновение перед глазами у меня возник образ Бернара. Я призывал его как своего ангела-хранителя… Звук шагов стал глуше, потом стих совсем. Я понял почему, когда ступил сам на мягкую землю. Я стоял и раздумывал: не площадь ли это Карно, о которой мне рассказывал Бернар? В таком случае, чтобы добраться до Соны, мне нужно теперь идти вперед, хотя придерживаться прямой линии в кромешной тьме было совершенно невозможно. Сделав несколько шагов, я чуть не упал от удара в плечо. Попытался нащупать препятствие, и пальцы ощутили шероховатую кору. Ну, разумеется, ведь площадь обсажена деревьями. Очень медленно и осторожно я снова пошел вперед. Натолкнувшись на липкий, поросший мхом ствол дерева, всякий раз вздрагивал, замирал и вновь продолжал свой путь. А вдруг здесь и клумбы есть, как в парках, а вокруг клумб невысокая ограда из металлических колец? Я был настолько измучен, что не поднялся бы с земли, если бы упал. Я мечтал наткнуться на скамейку. Нет, никогда мне не выбраться из этого заколдованного леса! От злости у меня деревенели руки и ноги. Часы на башне торжественно начали бой. Десять… одиннадцать… двенадцать ударов. Им вторили другие; сплетая голоса, все часы города уведомляли меня о том, что время отсрочки, предоставленное мне судьбой, истекло. Из запоздалого прохожего я превратился в лицо, вызывающее подозрение. Неужели я упустил свой шанс? Ну уж нет! Находиться в пяти минутах ходьбы от дома Элен и умереть? Это было бы слишком глупо!

Я прислонился к дереву, уткнувшись лбом во влажную кору. Только не расслабляться! Не падать духом! Мне кажется, я нахожусь где-то неподалеку от вокзала Пераш. Оставив его слева, нужно идти вдоль бульвара, название которого связано с какой-то битвой… В конце и должна быть Сона. Напрасно я пытался уловить хоть какие-нибудь звуки. Нужно было идти дальше, не теряя ни минуты. Я опять двинулся наугад, и земля как будто стала твердеть. Неожиданно я услышал рокот мотора и одновременно увидел желтую полоску света, бегущую вроде бы вдоль проспекта. Свет удалялся. Проследив его путь, я вскоре ступил на широкий тротуар. Слишком уж широкий, по моему мнению. Судя по всему, я очутился в фешенебельном квартале, с кафе и особняками, находиться здесь было небезопасно. К счастью, между домами обнаружились глубокие арки, куда я прятался, как крыса. И, как крыса, перебегал от одного убежища к другому. Таким образом мне удалось успешно избежать столкновения с группой солдат, патрулирующих ночные улицы.

Мокрые ботинки натерли мне ноги до крови. Еще одно усилие — и я доплелся до конца площади, но в этот момент понял, что запутался окончательно. Вероятно, я все же обошел площадь по кругу и попал на центральную улицу, ведущую в Белакур… Скорее всего, я спускаюсь по какому-то склону. Да, точно, улица ведет вниз. Я остановился, чтобы поразмыслить. Что же в этой части города может идти вниз под уклон? Может, это набережная? Тогда я нахожусь на берегу Соны… Я повернул обратно и под непрекращающимся дождем снова принялся на ощупь отыскивать дома, стоявшие вдоль набережной. Однако теперь их почему-то не было. Неужели мне придется подохнуть здесь, в этой кромешной тьме, быть может, всего в нескольких десятках метров от убежища?! Голова моя раскалывалась от боли, колени дрожали, и я не сразу заметил полоску слабого света электрического фонарика, освещавшего пару ботинок.

— Эй! — крикнул я из последних сил. — Как пройти на улицу Буржела?

Фонарик тотчас погас, и неуверенный голос переспросил:

— На улицу Буржела?

— Да.

— Вторая направо.

Я услышал шорох резинового плаща: прохожий поспешно удалялся. Вероятно, он принял меня за бродягу. И все же звук его голоса ободрил меня. Теперь оставался сущий пустяк: сосчитать улицы, держась за фасады домов. Самое страшное позади. Теперь-то уж ничто не сможет помешать мне добраться до дома Элен. Вот позади одна улица… вторая… Стоп, это здесь. Нет, не этот угловой дом, следующий.

Моя рука уже шарила по камню в поисках кнопки звонка, как вдруг я вспомнил, что его здесь не должно быть. Бернар часто рассказывал мне, что каждый житель Лиона обычно имеет свой личный ключ от парадного и что консьержки в этом городе дверей обычно не открывают. Это меня добило. Потеряв остаток сил, я привалился к дверному косяку. Ох! Уж лучше бы я остался там, рядом с Бернаром, и покорно дождался смертоносных колес вагона.

На рассвете первый, кто выйдет из дома, прогонит меня как собаку. Куда же мне идти? Да и потом, в таком ужасном виде я просто не могу войти в дом Элен, не скомпрометировав ее в глазах соседей. Но если ночью мне не удастся попасть в человеческое жилище — я погиб. Опершись о стену, я стоял и думал, что у меня нет ни малейшей возможности войти внутрь. Дождь хлестал меня по ногам, я опустился на ступеньку и свернулся клубочком, чтобы хоть как-то сохранить остатки тепла. И тут услышал, что по улице кто-то бежит. Судя по частому и дробному стуку каблуков, это была женщина. Сделав усилие, я встал; шанс на спасение был ничтожный, но в моей душе вновь затеплилась надежда… Шаги слышались все ближе и ближе, и я даже отодвинулся от двери, посторонился — до такой степени мне хотелось верить в то, что женщина идет именно сюда. Вот шаги замедлились, звякнули ключи. Затем она остановилась рядом со мной, так близко, что я почувствовал запах ее промокшего плаща, смешанный с запахом лаванды.

— Извините меня…

Она испуганно вскрикнула.

— Не бойтесь… Такая темень, что сам черт ногу сломит… Не понимаю, куда мог запропаститься мой ключ?.. Какое счастье, что вы подошли…

Она молча открыла дверь, и я вслед за ней юркнул в темный вестибюль. Явно не питая ко мне доверия, она торопливо взбежала по лестнице, поспешив скрыться в своей квартире. Я же, прислонившись спиной к двери подъезда, ощутил: за ней остались бесконечный дождь, опасности и невыносимое одиночество беглеца. Теперь я вкушал сладостные минуты передышки. Голова у меня слегка кружилась, но я все же был уверен, что еще смогу найти в себе силы подняться на четвертый этаж, где живет Элен. Воздух в вестибюле был затхлым и сырым — так пахнет в старых домах. Меня начали одолевать сомнения: действительно ли это тот номер, какой мне нужен? Отыскав лестницу, я ухватился за железные перила. Широкие каменные ступеньки красноречиво свидетельствовали, что здесь обитают солидные люди. Но в этом квартале, наверное, все дома такие. Я медленно поднимался, охваченный сомнениями. Что, если я ошибся?.. И почти стал желать этого, представив, что мне придется столкнуться с ней лицом к лицу. Я был не в состоянии что-либо рассказывать или объяснять сейчас.

Подойдя к двери на четвертом этаже, я нажал кнопку звонка, но он молчал. Тут я вспомнил, что электричество отключено, и начал тихонько постукивать по двери согнутым пальцем. Прошло довольно много времени, прежде чем до меня донеслось легкое шарканье домашних туфель, так далеко от двери, что я представил себе целую анфиладу комнат, погруженных в сон. Дверь приоткрылась. Я различил дверную цепочку и часть освещенного свечой лица: серый глаз над впалой щекой пристально рассматривал меня. На секунду представив себя в этом колеблющемся свете свечи, я невольно отступил назад к лестнице. Но зрачок с отблесками огня словно гипнотизировал меня. Я терялся в догадках: кто эта немолодая женщина? Мои щеки залила краска. И тогда незнакомка наконец заговорила:

— Это вы, Бернар?..

Покорно склонив голову, я пробормотал:

— Да, это я.

И — о боже! — дверь передо мной распахнулась. Кошмары канули в небытие. Прежде всего поесть и отоспаться, а завтра я все расскажу и объясню. Спотыкаясь, неуклюже продвигаясь по натертому паркету за тонким силуэтом Элен, я старался не запачкать ковры. Стелющееся пламя свечи слабо освещало просторные комнаты, мрачную мебель, обои, картины, рояль… Я повторил про себя: «Помни! Ты торговец лесом! Не забывай об этом!» В этот момент я окончательно решил стать Бернаром. Мы вошли в ванную. Запахивая на груди халат, Элен повернулась ко мне:

— Мой бедный друг! У вас такой измученный вид!

— Ничего, Элен, все в порядке, не беспокойтесь…

Она приподняла подсвечник, чтобы лучше осветить мое лицо, да и я смог рассмотреть ее получше.

— Я так и не дождалась вашей фотографии, — сказала она, пытаясь таким образом объяснить свой жест. — А вы именно такой, каким я вас себе представляла… Вы меня, наверное, не узнали? Это все лишения, тревоги… Война превратила всех женщин в старух.

Она поставила подсвечник на низкий столик и открыла краны.

— Вода у нас не очень горячая… Я пойду поищу для вас что-нибудь из одежды отца. Он был приблизительно одного с вами роста… А что с вашим другом Жервэ?

— Он мертв, — ответил я.

— Мертв?

— Да, несчастный случай… Я потом вам все расскажу…

— Бедный парень! Вам, наверное, было нелегко перенести утрату друга.

Вынимая из шкафчика мочалки, она беседовала со мной, словно пыталась нащупать нужную манеру разговора — ведь до сих пор мы фактически были незнакомыми людьми, хотя и много думали друг о друге.

— Пока вы будете мыться, я накрою на стол.

— С меня хватит и куска хлеба. Я не хочу объедать вас.

В ней чувствовалась порода и изысканность, видно было, что она умеет держать себя. Я никак не мог понять, чем Бернару удалось заинтересовать ее? Зачем это ей понадобился солдат-«крестник»? Если уж она вступила в Красный Крест, то скорее ей пристало заведовать благотворительной больницей или богадельней. Сколько же ей лет? Года тридцать три — тридцать четыре. А Бернару она выслала, вероятно, очень старую фотографию и тем самым ввела в заблуждение нас обоих.

Швырнув в угол свои грязные, мокрые лохмотья, я погрузился в теплую воду. Я вновь возвращался в цивилизованный мир, и мои мысли входили в привычное русло: я отметил, с какой уверенностью или даже унижающей снисходительностью Элен отправила меня прямиком в ванную. Наверное, считала Бернара неотесанной деревенщиной… Нужно непременно это прояснить, но только потом, когда отосплюсь. У меня впереди уйма времени, и я смогу его тратить как угодно, использовать по своему усмотрению, хотя, в принципе, я уже заранее знал, что начну смертельно скучать, едва проснусь. Да, прав был Бернар, когда называл меня сложным человеком.

— Возьмите, — раздался голос Элен, и она подала мне в приоткрытую дверь халат. — Ну, как вы теперь себя чувствуете?

— Чудесно… У вас, случайно, нет бритвы?

Она расхохоталась искренним смехом счастливой женщины.

— Хотите побриться? В столь поздний час?

— Да, лучше сейчас.

Я старательно сбрил щетину и аккуратно причесался, прекрасно сознавая, что невольно стараюсь понравиться этой женщине — еще одной женщине в моей жизни! Но я поклялся себе, что… Господи, до чего же я хочу спать! Одеваясь, я уже улыбался… Мое новое облачение оказалось чудовищно респектабельным: строгий пиджак с массой пуговиц и широкие брюки. Я преобразился до неузнаваемости.

Выйдя из ванной с подсвечником в руке, я проследовал через спальню и попал в небольшую гостиную.

— Идите сюда! — крикнула мне Элен.

В столовой, обставленной парадной, натертой до блеска мебелью, был уже накрыт для меня ужин. Четыре свечи освещали массивные серебряные приборы и вышитую скатерть. Повернувшись ко мне, Элен всплеснула руками:

— До чего же вы еще молоды! — прошептала она.

— Не так уж молод, скоро тридцать, — возразил я независимо. — Извините, что доставил вам столько хлопот.

— Садитесь-ка лучше за стол!

Я заметил перемену в ее поведении: она вела себя уже не так уверенно, то и дело поглядывала на мои руки, вероятно спрашивая себя, могут ли быть такие кисти у торговца лесом. Я же испытывал радостное волнение, находясь рядом с женщиной, о которой так часто слышал в ненавистном мне шуме барака. Нет, она не была красавицей, ее даже нельзя было назвать хорошенькой. Не слишком красиво причесана, да и вообще не такая уж женственная, однако мне понравился прямой и властный взгляд больших серых глаз. Предстояло их покорить.

— О! Откуда это? — невольно вырвалось у меня. — Сардины в масле?.. Ветчина?.. Мясо?.. С ума сойти!

Она улыбнулась чуть грустно, что не ускользнуло от меня:

— Не стесняйтесь, кушайте. У нас в деревне есть знакомые, которые снабжают нас продуктами.

Я принялся уплетать за обе щеки, а она по-прежнему наблюдала за мной, с удивлением отмечая, что я умею пользоваться ножом и вилкой.

— Дорога была, наверное, опасной?

— Да нет, не очень. В Германии один знакомый предприниматель спрятал нас в товарном вагоне, следующем на запад. А в Безансоне мы пересели на поезд с табличкой «Лион». Как видите, все очень просто.

— А что все-таки произошло с вашим другом Жервэ?

— С Жервэ?.. Он попал под колеса вагона на сортировочной станции, когда мы переходили пути… И сразу же скончался.

— Я так хотела с ним познакомиться. Да, все это печально. Судя по вашим письмам, этот парень подавал большие надежды.

— Да, думаю, так. Он увлекался театром, писал рецензии… Из него было трудно что-нибудь вытянуть, всегда такой молчаливый и замкнутый. Поэтому я знал о нем не так уж много.

Она хотела было сменить мне тарелку, но я запротестовал; тогда она наполнила мой стакан красным бордо.

— Спасибо, достаточно.

От вина я расслабился. Но я все же внимательно присматривался к этой старинной квартире. Здесь все свидетельствовало о солидном положении в обществе и крепких семейных традициях. Квартира, несомненно, велика для одного человека. Но, может быть, она живет не одна? Не случайно же у меня возникло ощущение, что в соседней комнате справа кто-то есть. Мне даже показалось, что я заметил отблески на полированной поверхности рояля и светлое пятно партитуры.

— Вы играете? — спросил я.

— Да…

Похоже, она вначале смутилась, но затем, неожиданно решившись, выпалила:

— Я даже даю уроки… чтобы развеяться. Но вы не беспокойтесь, ваша комната в глубине квартиры, так что вам ничего не будет слышно.

— Жаль. Я обожаю музыку, а в детстве сам учился играть на пианино.

— Вы умеете играть на пианино?! Вы никогда мне об этом не писали.

— О, я считал это мелочью, не заслуживающей вашего внимания.

Паркет еле слышно скрипнул, и я невольно обернулся в сторону гостиной; Элен тоже повернула голову.

— Ладно уж, входи! — произнесла она.

И в комнату вошла, а точнее, бесшумно скользнула девушка.

— Моя сестра Аньес, — представила ее Элен.

Я встал, поклонился, и до меня донесся пронзительный, теплый и живой аромат лаванды. Аньес оказалась той самой незнакомкой, которая спешила по темной улице после наступления комендантского часа.

— Позвольте мне поблагодарить вас, мадемуазель. Если бы не вы, мне пришлось бы провести ночь на улице.

После моих слов воцарилось молчание. Должно быть, я сказал лишнее. Элен бросила на сестру быстрый взгляд, значение которого так и осталось для меня загадкой. Аньес же улыбалась. Это была маленькая, худенькая и хрупкая блондинка; у нее был загадочный, как бы обращенный внутрь себя взгляд, как у многих близоруких. Она молчала, пристально рассматривая меня. Я снова сел.

— Моя сестра задержалась у друзей, — объяснила мне Элен. — С ее стороны это непростительное легкомыслие. А между тем ей не мешало бы помнить, что с немцами шутки плохи.

Я проглотил несколько ложечек варенья. Меня ни в коей мере не смущала возникшая напряженность.

— А вот вы никогда не писали мне про сестру, — заметил я.

Аньес по-прежнему улыбалась, а Элен была смущена и старалась подавить раздражение.

— Иди-ка лучше спать, — сказала она сестре. — А то завтра опять будешь плохо себя чувствовать.

Аньес, как ребенок, подставила ей для поцелуя лоб, затем сделала в мою сторону едва заметный реверанс и удалилась своей бесшумной походкой, держа руки неподвижно. Коса венчала ее голову как корона.

— Сколько ей лет? — спросил я.

— Двадцать четыре.

— Я бы не дал больше шестнадцати. Очаровательное создание.

Мне не следовало говорить эти слова, однако я произнес их намеренно. Элен лишь вздохнула.

— Да, очаровательное. Но знали бы вы, сколько хлопот она мне доставляет… Может быть, желаете еще чего-нибудь?

— Честное слово, нет.

— А чашечку кофе?

— Нет, спасибо, не хочу.

— Ну а сигарету? Надеюсь, от этого уж вы не откажетесь?

Она принесла мне пачку «Кэмела» и зажигалку. Я не стал задавать лишних вопросов, но про себя все же отметил, что уж «Кэмел»-то им присылают явно не из деревни.

— Пойдемте, я покажу вам вашу комнату.

Через узкий коридор она провела меня в спальню с альковом, приведшим меня в неописуемый восторг. Я тут же подумал, что смогу забиться в него, словно зверек в свою норку. С детства я обожал разного рода укромные уголки, гнездышки, защищенные со всех сторон убежища. В порыве благодарности я невольно схватил Элен за руки.

— Огромное вам спасибо!.. Я так счастлив, что оказался здесь, у вас… что получил возможность познакомиться с вами…

Она отпрянула, вероятно опасаясь какого-нибудь другого, более смелого проявления чувств с моей стороны. В этот момент я был готов поклясться, что она никогда еще так близко не подпускала к себе мужчину. Я тут же отметил про себя, что она вообще довольно странная и совсем не похожа на ту, которую мне описывал Бернар! Но я лишь скромно поцеловал ее руку, полагая, что этот жест должен ей понравиться. В моих глазах он выглядел довольно смешным, но она, без сомнения, оценила его иначе.

— Спокойной ночи, Элен.

Я бросил одежду на кресло, на пол шлепнулся бумажник Бернара. Я поднял его, покрутил в руке, а затем снова засунул в карман. Бернара? Хм… Теперь это был уже мой бумажник!

Глава 3

Я проснулся очень рано, по привычке ожидая сигнала к подъему. Мои пальцы недоверчиво ощупывали тонкие простыни и мягкую подушку. Тут я сообразил, что нахожусь в Лионе, что я свободен и, как раковиной, надежно защищен от враждебного мира альковом. Привычным с детства жестом я запустил руку под подушку и сладко зевнул, радуясь освобождению: ни тебе начальников, ни приказов, ни сотоварищей — я выбрался из стада. Что же касается Бернара, то в душе я все-таки примирился с ним. Наверное, я из тех, кто умеет любить людей лишь после их кончины. Элен?.. Она, пожалуй, тоже не исключение: если в лагере, когда я пытался себе ее представить, она меня волновала, то теперь, когда я ее увидел… Одним словом, она стала интересовать меня гораздо меньше. Но я был бы рад, если бы она меня полюбила или, по крайней мере, постаралась — в ее отношении к Бернару чувствовалась какая-то натянутость и принужденность. Я собирался рассказать ей всю правду, чтобы не обманывать ни себя, ни ее — ведь солгал-то я лишь с целью выиграть время. Признание в том, что я не Бернар, а Жервэ, было равносильно возврату к ежедневным испытаниям, ненадежному существованию… Не мог же я, сообщив о смерти Бернара, оставаться в этом доме?! Но в глубине души мне хотелось остаться. Мне здесь нравилось. Я успел полюбить тишину под высокими строгими потолками, отблески свечей и решил, что присутствие Элен и Аньес нисколько мне не помешает, что от них мне нужно лишь заботливое отношение и избавление от всех трудностей до тех пор, пока я не восстановлю силы и не начну работать. Вероятно, они обе будут частенько уходить, и тогда, в одиночестве, я буду раскрывать рояль в гостиной и… Затем я начну их постепенно подготавливать, но вначале нам необходимо поближе познакомиться. А кроме всего прочего, я обожаю разного рода маски и переодевания — одним словом, все то, что заставляет нас волноваться и придает воображению остроту, яркость и размах. Бывало, раньше, в Париже, прежде чем сесть за рояль, я наряжался в сценический костюм матери, и мои гаммы звучали то степенно, то плавно и легко, в зависимости оттого, кем я был — Полиной[43] или Береникой.[44] А может, став Бернаром, мне удастся избавиться от своих тоскливых воспоминаний?

Встав босыми ногами на ледяной пол, я на ощупь добрался до окна и раскрыл ставни. В самом конце улицы виднелись площадь и смутные очертания собора с подсвеченными витражами.

В иные времена я бы тут же вновь завалился в постель, не чувствуя ничего, кроме хандры и скуки. Но в это утро ничто не могло испортить моего хорошего настроения.

Я умылся холодной водой. Все вокруг мне показалось прекрасным и восхитительным. И хватит этих угрызений совести: я не виноват, что жизнь в кои-то веки улыбнулась мне, надо воспользоваться случаем. Причесавшись и надушившись, я посмотрел на себя в зеркало. В костюме какого-то предка семьи Мадинье, с наглухо застегивающимся воротником и маленькими внутренними карманами, я походил на юного лицеиста начала века. Аньес, пожалуй, позабавится, увидев меня таким. Я даже сам себе не мог объяснить, почему именно мнение Аньес значило для меня гораздо больше, чем мнение ее сестры.

Элен я нашел в столовой.

— Как спалось? Вы хорошо отдохнули? — спросила она.

— Спасибо, просто великолепно.

Она пододвинула мне развернутую газету:

— Вот возьмите, прочитайте: на третьей странице сообщение о вашем друге, правда, без подробностей.

Действительно, на третьей странице, в «Новостях последнего часа», я нашел коротенькую заметку. Она неприятно поразила меня: «Вероятнее всего, причиной смерти стал несчастный случай. Однако не исключено и убийство».

— Бедняга Жервэ! — выдавил я.

— Люди стали подозрительными, теперь никто не желает верить в случайность, — заметила она. — Берите масло.

В свете пасмурного утра лицо Элен казалось помятым, еще более утомленным, чем накануне. Не пробило и восьми, а она уже была готова к выходу.

— Элен, — сказал я, — давайте уточним раз и навсегда: я ни в коем случае не желаю еще больше осложнять ваше существование. Я хочу хоть чем-то помочь вам; правда, я не совсем хорошо представляю, чем именно и как, но я не сомневаюсь, что существуют тысячи различных…

— Успокойтесь, — прервала она меня. — Мы не нуждаемся в вашей помощи.

— Это правда?

— Ну конечно же. Достать продукты мне несложно, ну а что касается хозяйства, то это и вовсе не ваше дело.

— Вы знаете, Элен, я тронут до глубины души…

На этот раз она уже сама, осмелев, положила свою руку на мою. Ее жест был полон какой-то стремительной решительности, чувствовалось, что он был плодом долгих размышлений. Я же, все больше входя в роль Бернара, продолжал:

— Я считаю своим долгом поблагодарить вас за все… за ваши письма… за ваши посылки…

— Не стоит, Бернар, все это в прошлом… Теперь вы дома.

Говоря это, она смотрела на меня своими серыми глазами без малейшей искорки веселья. В ней было что-то от школьной учительницы, и я с еще большей силой, чем накануне, почувствовал, что меня экзаменуют.

— Я счастлив, что наконец-то очутился здесь, с вами, — сказал я простодушно.

Ее рука еще сильнее, дружески сжала мою, и в это время меня пронзила совершенно неприличная мысль: Элен, вероятно, еще девственница.

— Почему вы улыбаетесь? — прошептала она.

— Потому что чувствую себя в надежном месте… Мне кажется, что я наконец-то нашел свое пристанище.

— Правда? Вы действительно так думаете? Или вы говорите это только для того, чтобы доставить мне удовольствие?

— Но, Элен, как вы можете…

Она скрестила руки и опустила на них подбородок.

— Да, я понимаю, жизнь у вас была, наверное, довольно тяжелой.

— Ну, не такой уж и тяжелой. Я бы сказал, трудовой и одинокой… Мне пришлось зарабатывать деньги в поте лица. Я хотел начать собственное дело. У меня ведь даже не было родителей, которые могли бы мне помочь. Правда, в Африке живет мой дядя — очень богатый человек, но во Франции он бывает редко — раз в два-три года…

— Есть от него известия?

— Нет… Боюсь, он, бедняга, скончался. Он страдал от неизлечимой болезни печени.

— А вы не пытались восстановить отношения со своей сестрой?

— Нет. И даже не намерен.

— Но почему?

— Потому что Жулия… Одним словом, я не хотел бы знакомить вас с ней, понимаете?

— Да-а, — протянула она. — Что поделаешь, в семье не без урода…

Из соседней комнаты донесся телефонный звонок, но Элен даже не шелохнулась.

— Я представляла вас совсем другим, — продолжала она.

— Таким, каким подобает быть человеку моей профессии?

— Именно. Я думала, что вы огромного роста и более…

— Одним словом, дровосек? — вставил я, смеясь.

— Ну какая же я глупая, — прошептала она, смутившись, что меня порадовало.

Телефон по-прежнему трезвонил, и, не выдержав, я повернулся в сторону гостиной, но Элен, наклонившись ко мне, пояснила:

— Это звонят Аньес… Не обращайте внимания… Ей часто звонят.

— Вы разочарованы? — спросил я.

— Разочарована? Чем?

— Ну, тем, что я не похож на дровосека?

Она посмотрела на свои наручные часы.

— Ни в коей мере.

Ее лицо на мгновение осветилось улыбкой, и я увидел, какой она была в детстве.

— Элен!

— Я тороплюсь. А вы кушайте и отдыхайте.

Телефон наконец-то смолк, зато в прихожей раздался звонок и послышались удаляющиеся голоса. Я намазал себе хлеб маслом. Как это прекрасно — есть сколько хочешь! Газета соскользнула на стул. Я поднял ее, раскрыл и решил перечитать столь взволновавшее меня сообщение. В сущности, в нем не было ничего тревожного. Даже не сообщалось, что неизвестный был, судя по всему, беглым военнопленным. Очевидно, на этот счет у властей были свои соображения. Что же касается гипотезы об убийстве… скорее всего, это лишь фантазия журналиста, не более.

Вдруг нож выскользнул у меня из рук… Как же я раньше не заметил того, что бросается в глаза. Невероятно! Ведь стоит мне только признаться, что я не Бернар, как на меня тотчас же падет подозрение в преднамеренном убийстве с целью выдать себя за него! Я очутился в плену собственной лжи. Говорить правду было уже слишком поздно… Я отодвинул от себя чашку с такой силой, что кофе выплеснулся на скатерть. Стоп! Не надо драматизировать! Так ли уж необходимо играть роль Бернара? Неужели я действительно приговорил себя пожизненно оставаться его тенью?.. Но хватит ли мне сил вынести взгляд Элен, если я признаюсь ей, кто я есть на самом деле? Нет, ни в коем случае! Но… тогда придется жениться на ней. Раз уж я — Бернар, надо быть им до конца!

Чем больше я думал о последствиях моей… неосторожности, тем больше это приводило меня в ужас.

В отчаянии я повторял себе: «Ты Бернар! Ты Бернар!..» Конечно же, теперь я вынужден оставаться Бернаром, и малейшая неосторожность для меня губительна. А ведь до сих пор я только и делал, что совершал одну неосторожность за другой.

Чувство безопасности вновь покинуло меня и уступило место отчаянию. Мне даже пришла в голову мысль о немедленном бегстве. Но куда бежать? Да еще без денег! Жервэ беден и как перст одинок. А у Бернара имеется свой счет в банке. Бегство, вне сомнения, принесет мне лишь грязь и нищету. За какие грехи я должен снова страдать? Ведь я делаю это не столько ради себя, сколько ради своего будущего музыкального шедевра, ради того, что спрятано в тайниках моей души, что составляет смысл моей жизни. А уж этим я ни за что не имею права жертвовать. Впрочем, у меня еще есть время поразмыслить. Может, мне все же удастся отыскать какую-нибудь лазейку, чтобы вырваться из этой паутины.

Раздался телефонный звонок. Что может быть ужаснее настойчивого, властного зова, раздающегося внезапно среди полной тишины? Нервно вскочив из-за стола, я бросился в гостиную, чтобы схватить трубку, однако Аньес меня опередила. Взяв трубку, она смерила меня взглядом человека, вынужденного вести беседу в присутствии третьего лица.

— Алло? Да… Да, это я… Очень хорошо… Нет, в три рано… Немного позже… В пять? Хорошо, я жду вас.

У нее был глуховатый голос. Ее близорукий взгляд нерешительно остановился на мне, но тут же метнулся в сторону и устремился в пространство. Она медленно положила трубку и, увидев, что я шагнул к ней, жестом велела мне остановиться. До меня донеслись приглушенные звуки рояля, терзаемого неопытной рукой.

— Правда, у нас тихо? — спросила Аньес.

— Это ваша сестра?

— Да, Элен дает уроки… — Она залилась недобрым смехом. — Ведь нужно же на что-то существовать.

— Однако…

— Пойдемте, — перебила она меня. — Со временем вы все поймете. Идемте завтракать!

— Я только что встал из-за стола…

Я пропустил ее вперед, и она, войдя в столовую и окинув стол неодобрительным взглядом, покачала головой.

— Ну конечно, я так и думала, она хочет уморить вас голодом! Подождите!

Проворная, молчаливая и немного загадочная, она выскользнула из комнаты, а тем временем пианино, спотыкаясь, продолжало наигрывать гаммы, издали они звучали даже романтично. Буквально через минуту Аньес снова появилась на пороге.

— Помогите мне!

Аньес несла маленький горшочек меда, баночку варенья, остатки пирога и бутылку черносмородинного ликера.

На всякий случай я поспешил сложить газету и сунул ее в карман.

— Ради бога! Зачем столько всего? — запротестовал я.

— Вам, может быть, и не нужно, а мне нужно.

Она открыла баночку, достала две рюмки и наполнила их ликером.

— Я ужасная сладкоежка. А вы?

Сощурив глаза, будто от меня исходил какой-то слишком яркий, невыносимый свет, она подняла рюмку:

— За нашего пленника!

Эта двусмысленность заставила улыбнуться нас обоих. Она положила мне огромный кусок пирога, и мы оба набросились на еду с жадностью детей, которые воспитывались в строгих правилах этикета и вдруг остались без присмотра.

— Помажьте сверху вареньем, — посоветовала Аньес. И поморщилась, услыхав телефонный звонок. — Не хочу снимать трубку.

— А вы тоже даете уроки?

Она перестала есть и изучающе посмотрела на меня своим ласковым, затуманенным взглядом.

— Странно, что вы меня об этом спросили. Да, если угодно, я тоже даю уроки.

Телефон звонил не переставая, и ей все же пришлось снять трубку.

— Не раньше шести… У меня весь день забит… Да. Договорились.

— Так вот почему у вас два инструмента, — сказал я, когда она вернулась.

— Два инструмента?

— Да. Вчера вечером я заметил, что в гостиной стоит рояль.

— Ах вон оно что! Это дедушкин… Мы на нем не играем. Это наша семейная реликвия… Да и какой из меня музыкант! Кушайте же!

Я уминал очередной кусок пирога, намазанный медом.

— Итак, — сказала Аньес, — вы «крестник» моей сестры. Умора, да и только!

— Но я не вижу в этом ничего…

— Вы пока еще ничего не можете видеть, ведь вы совсем не знаете Элен. Она, конечно, никогда не писала вам обо мне?

— Никогда. Я даже не подозревал о вашем существовании.

— Так я и думала!

— Значит ли это, что вы не очень ладите между собой?

— Вовсе нет. Мы далеко не всегда находим общий язык, но… Элен ведь очень рассудительна!

Это слово было произнесено с такой интонацией, что вызвало у нас обоих улыбку.

— А вы не похожи на других «крестников», — продолжила она.

— Почему же?

— Потому что все они глупы. Вы не находите?

— Я рад, что у меня не глупый вид. Ну а теперь откровенность за откровенность: ваша сестра когда-нибудь говорила вам обо мне?

— Да. Ей пришлось мне рассказать, ведь почту из ящика чаще всего вынимаю я. Она старалась говорить мне о вас как можно меньше… А куда это девался ваш друг Жервэ?

— Он попал под локомотив…

Она на мгновение замолчала, смакуя ликер, а затем спросила, не поднимая глаз:

— Вы верующий?

Я какое-то время молчал в нерешительности, а затем пробормотал:

— Да… Мне кажется, мы не можем бесследно исчезать после смерти. Это было бы слишком несправедливо.

— Вы правы, — сказала она. — Ведь вы очень привязались к нему, правда?

— Да, очень.

— Ну, в таком случае он должен быть где-то неподалеку от нас.

Я закурил, пытаясь отогнать овладевавшее мною неприятное чувство, — я не любитель подобной мистики.

— Сколько ему было лет?

— Мы с ним почти ровесники, ему уже исполнилось тридцать!

— А он был женат?

— Послушайте, Аньес, ну какое это имеет для вас значение? Тем более что его уже нет на этом свете… Да, он был женат, но недолго… Больше я о нем ничего не знаю. Он был не склонен к откровенности.

Из гостиной доносилась чистая, ясная мелодия одной из сонат Моцарта. Элен неплохо владела техникой исполнения. Ее ученик, попробовав проиграть вслед за ней этот же отрывок, вызвал у меня вздох раздражения.

— И вот так каждый божий день, — сказала Аньес. — Но постепенно привыкаешь… А что вы намерены делать у нас в городе? Вы знаете Лион?

— Очень плохо.

— Может быть, вы хотите прогуляться?

— Хм! Это для меня рискованно.

— Но почему? Ведь вас никто не разыскивает? А я могу вам подыскать подходящий плащ из вещей отца.

Раздавшийся в прихожей звонок заставил Аньес подняться.

— Оставьте все как есть, — сказала она, — я уберу потом.

Она вышла, и я на цыпочках последовал за ней, желая взглянуть на ее учеников. Эта женщина интересовала меня все больше. В ней было нечто, не поддающееся определению, что-то артистическое, необычное, даже эксцентричное, но почему мне так казалось, я никак не мог понять. За свою жизнь я повидал немало наркоманов, на них она тоже не походила.

Аньес открыла дверь и впустила в вестибюль довольно пожилую пару: женщину с благородной осанкой, строго одетую во все черное и прижимавшую к груди какой-то сверток, и мужчину, державшего в руках шляпу и пытавшегося отыскать угол, куда он мог бы поставить мокрый зонтик. Аньес указала им на дверь слева, они церемонно поклонились, словно больные перед медицинским светилом. Дверь захлопнулась, а позади меня неопытные пальцы по-прежнему терзали сонату, раздирая ее на части, как мертвую птицу. В этот момент я заметил в высоком зеркале в позолоченной раме неясный силуэт мужчины, стоявшего чуть наклонившись вперед, словно пребывая в раздумье на перекрестке невидимых путей. Я едва не испугался собственного отражения. Возвратившись в столовую, я залпом выпил целую рюмку ликера.

— Интересно, — произнес я вслух, чтобы развеять колдовские чары этой жуткой тишины, затем от нечего делать налил себе еще кофе, возвращаясь мысленно все к той же проблеме: исчезнуть или остаться? И тут я подумал, что риск одинаково велик в обоих случаях. Если я исчезну, Элен сразу поймет причину моего бегства. Но и оставаясь здесь, я могу пасть жертвой собственной рассеянности, любого необдуманного ответа. Обе женщины, вне сомнения, будут беспрерывно атаковать меня вопросами. Я оказался у них в плену, как точно подметила Аньес. Сначала — моя мать, затем — жена, потом — лагерь и Бернар, а теперь еще и Элен с Аньес. Всю жизнь тюрьма да надсмотрщики. Убежав отсюда, я окажусь в мрачном городе, по улицам которого ходят немцы и полицейские.

Я вернулся в гостиную — большую гостиную, потому что тут было еще несколько более уютных, с ширмами, расписанными химерами, шкафчиками, полными безделушек. Рояль — огромный концертный «Плейель» — стоял на некотором возвышении, напоминающем эстраду. Я еще раз прислушался к доносящимся звукам, а потом приподнял его глянцевую крышку и увидел в ней отражение, гротескно исказившее мое лицо. Не в силах совладать с собой, я, поставив ногу на педаль, наконец дал волю пальцам. Господи, до чего же они стали непослушными! Но струны все же звучали дружескими голосами, словно говорили мне: живи! И голова моя наполнилась образами: темы приходили сами, сами складывались в аккорды, живительный ток побежал по моим венам. Нет, я не конченый человек! Неблагодарный эгоист, если хотите, но это не столь уж важно, лишь бы у меня была возможность творить! Увы!

Я закрыл рояль, опасаясь, что меня застигнут врасплох, и начал обследовать квартиру. Она была огромной, пустой и темной, как музей. Скука смертная.

С улицы сюда не проникал ни единый звук, никакой шум не тревожил тишину этой квартиры, затерявшейся где-то во времени. И только голос Элен, отсчитывающий такты, доносился до меня: раз, два, три, четыре, — и музыка возобновлялась, прерывистая и тоскливая. Я прошел через кухню, миновал узкий коридорчик и очутился в прихожей. Слева от меня находилась дверь той комнаты, куда вошли посетители. Я прислушался — ни звука. Осторожно приоткрыв следующую дверь, я увидел еще одну гостиную. Должно быть, раньше здесь обитало множество родственников, вынужденных жить под одной крышей и подчиняться произволу богатого главы семейства… Вдруг из комнаты слева донеслись тихие голоса. Прислушавшись, я отчетливо уловил плач… Совершенно точно! Это были рыдания, приглушенные носовым платком. Но тут позвонили во входную дверь, и я на цыпочках побежал обратно в гостиную, откуда я мог видеть прихожую, оставаясь незамеченным. Показалась Элен со своей ученицей — высокой девочкой в очках, она держала под мышкой скрученные в трубочку ноты. Попрощавшись, девочка вышла, а вместо нее вошел мальчик лет пятнадцати. Лицо его заливала краска, и, обращаясь к Элен, он совершенно не знал, куда девать руки. Через некоторое время рояль вновь зазвучал, и я узнал этюд Черни.[45] «Правда, у нас тихо?» — вспомнились мне слова Аньес.

Я вернулся на свой наблюдательный пункт. В той комнате по-прежнему звучали голоса, на этот раз безмятежно, прерываемые какими-то необъяснимыми паузами. Я стал перебирать все мало-мальски подходящие версии, но так и не смог найти ни одной убедительной. Чем же это они могут там заниматься?

— Бедный малыш! — раздался вдруг голос мужчины.

— Он счастлив, — сказала Аньес.

— В следующий раз… — начала дама, но конец ее фразы потонул в шепоте, вперемежку со всхлипываниями.

— Пойдем, пойдем!.. — уговаривал мужчина, он не мог больше выносить этого отчаяния. Услышав шум отодвигаемых стульев, я поспешил скрыться. Когда отворилась входная дверь, я вновь увидел супругов: она семенила, прижав к губам скомканный носовой платочек, а он взволнованно благодарил Аньес, пожимая ей руки. На какое-то время Аньес задержалась на лестнице, провожая их… Или нет, похоже, она поджидает кого-то, чей силуэт она заметила внизу через проем лестницы… Так и есть, я не ошибся: вот она протягивает руку и идет навстречу молодой женщине в сером плаще с поднятым воротником. Войдя, они сразу направились в ту же комнату. Где-то в глубине погруженной в сон квартиры, то замирая, то вновь оживая, тоненько плакал рояль. Мною никто не интересовался. Все занимались своими делами: Элен отмеряла такты, а Аньес… Что же делала Аньес?

Я проскользнул в маленькую гостиную и подошел к двери как можно ближе.

Незнакомка тараторила без умолку, и мне удалось различить несколько слов и обрывочных фраз: «Марк. Марк… При переходе Соммы… Красный Крест… Возможно, он в плену… Марк…» Затем последовало долгое молчание, и наконец послышался хрипловатый, как у подростка, голос Аньес, который производил на меня странное впечатление. Время от времени она умолкала, словно следила глазами за какой-то химической реакцией или же изучала принцип действия какого-то механизма.

— Вот, посмотрите-ка сами! — воскликнула она. — Вы видите? Я ничего не придумываю.

— Господи! — простонала незнакомка. — Марк… Марк…

И она разрыдалась точно так же, как и та пожилая дама, приходившая до нее.

Аньес продолжала свой убаюкивающий монолог, успокоительный, как сказка, которую рассказывают ребенку на ночь, чтобы он поскорее уснул. Прижав ухо к створке, я весь обратился в слух. Тут мой взгляд невольно упал на полуразвернутый сверток на диване. Да это же сверток, принесенный пожилой дамой!.. Аньес положила его сюда, когда вышла проводить своих посетителей. Видимо, подарок. Но одна необычная деталь задержала мое внимание: из него торчало нечто, похожее на лапку с тремя скрюченными пальцами. Не переставая прислушиваться, я потянул за край обертки: в ней оказался цыпленок.

— Нет-нет! — умоляла незнакомка. — У меня не хватит смелости!.. Я не хочу. Лучше уж в следующий раз.

— Жаль, — сказала Аньес. — Сегодня с утра я в прекрасной форме. А вы можете прийти во вторник?

— Во вторник? Хорошо. Уверяю вас, я так счастлива!

В полнейшем недоумении я поспешил ретироваться.

Глава 4

Постепенно наша совместная жизнь начала входить в нормальную колею. Вначале я опасался скуки, и действительно время от времени одиночество и хандра настолько удручали меня, что я чувствовал себя чуть ли не заживо замурованным в стенах этой огромной квартиры, такой мрачной, что уже в четыре часа дня в ней приходилось зажигать свет. Но подобные настроения охватывали меня редко. Большую часть времени я проводил, наблюдая за происходящим, потому что мною стало овладевать чувство беспокойства. Честно говоря, я и сам не понимал, что меня тревожит. Я рассуждал так: пока я буду держаться начеку, со мной ничего не произойдет. Ведь в концлагере ни одна душа не была посвящена в наши планы. Бернар погиб — значит, я, по логике вещей, не оставил за собой ни единого следа. Я убедил себя в том, что, находясь в Лионе, не подвергаюсь ни малейшей опасности. Ведь я никогда не был здесь раньше, ни с кем из здешних жителей не знаком, а из дома выхожу крайне редко, украдкой, да и то лишь в определенные часы. Сам того не желая, я осуществил свою странную мечту: быть никем. Я стал живым трупом. Все волнения, страхи, боли и надежды, бушующие где-то рядом со мной, в этом городе, обходили меня стороной. Мне казалось, что теперь наконец я смогу насладиться всеми прелестями отдыха. Но это были лишь мечты, так как Элен и Аньес преследовали меня.

Начиналось с утра. В столовую входила Элен и очень громко говорила:

— Доброе утро, Бернар!.. Ну, как вам спалось?

На что я, естественно, отвечал:

— Спасибо, очень хорошо…

Она какое-то время стояла, прислушиваясь, а потом на цыпочках подбегала ко мне и впивалась в мои губы с таким пылом, с каким обычно целуются школьницы.

— Мой дорогой, мой милый Бернар!

Я отвечал ей с не меньшим пылом, и не только потому, что этого требовала ситуация, я был, в общем-то, не безразличен к упругому телу, к запаху женщины, к воркующему шепоту — ко всему, чего долгое время был лишен. Но больше всего меня выводили из себя воцарившаяся атмосфера адюльтера и кровосмешения, холодные рассудочные объятия и постоянная опасность оказаться застигнутыми врасплох. Элен набрасывалась на меня первая, но стоило мне начать терять голову и дать волю рукам, она резко отстранялась, прислушивалась, со слегка затуманенным взором, спокойным голосом спрашивала:

— Еще чашку кофе, Бернар?

— С удовольствием. Кофе восхитителен.

Я тут же опять прижимал ее к себе, и она впивалась в мои губы с простодушным бесстыдством девочки, еще не изведавшей любви. Но через мгновение она уже стояла перед высоким зеркалом в вычурной раме и поправляла прическу.

— Элен! — умолял я.

— Спокойно, — говорила она мне голосом собственника, как хозяин своему фокстерьеру. — Спокойно.

Эта новая стадия отношений началась преглупейшим образом. За несколько дней до того мне захотелось пройтись по городу, и я попросил у нее ключ от квартиры. Она задумалась, как всегда взвешивая все «за» и «против», прежде чем принять решение.

— Я бы с радостью, Бернар, но… видите ли, соседи… Я не хочу, чтобы вас видели…

— Почему?

— Они начнут задаваться вопросами… Ведь в доме все знают… что мы живем вдвоем с сестрой… Вы понимаете? Поползут разные слухи, начнутся сплетни…

Я нахмурился и, почувствовав раздражение, весь напрягся.

— Погодите, Бернар… Я думаю, выход все же есть… Утром, где-то с девяти до одиннадцати, в доме практически никого нет, а кроме того, и после шести, когда все уже вернулись домой…

В ответ, играя роль Бернара, я обнял ее за талию и, прижавшись губами к волосам, пробормотал:

— Если вас вдруг начнут расспрашивать обо мне, говорите всем, что я ваш жених. Ведь в этом есть доля правды.

И тут она бросилась мне на шею, потом схватила мое лицо обеими руками, с неловкостью и жадностью голодного, который набрасывается на кусок хлеба. Сколько же лет желание преследовало ее днем и ночью?! Я боялся, что она потеряет сознание. Обессилев, Элен опустилась на стул, побелев и по-прежнему прижимаясь ко мне, проговорила:

— Она не должна знать… Бернар!.. Слышите? Потом… я ей сама объясню.

С тех пор каждое утро начиналось с такой же молчаливой схватки в столовой, напоминавшей аквариум, едва освещенный бледным утренним светом. Эта опьяняющая платоническая страсть изматывала меня. Элен прекрасно видела мое смятение и, думаю, даже радовалась своей власти. Но видимо, в ее девичьих представлениях, возникших на почве чтения любовных романов, жених должен оставаться в буквальном смысле воздыхателем. С его стороны было бы хамством желать чего-то большего.

И все же поначалу больше меня бесила ее сестра — я был совершенно уверен, что она уже обо всем догадалась. После ухода Элен, когда из-за закрытых дверей начинали доноситься нестройные звуки музыки, появлялась Аньес.

— Как вам спалось?.. Надеюсь, вы хорошо отдохнули?..

Она смотрела на меня блуждающим взглядом, который словно постоянно следил за какими-то невидимыми перемещениями пыли или пара позади меня. Пояс ее желтого вылинявшего халата день ото дня завязывался все более небрежно. Сквозь кружевную отделку виднелись рубашка и вздрагивающая грудь. Чтобы отвлечь свои мысли и занять чем-то руки, я принимался курить. Мне бы, конечно, лучше уйти, но я не в силах был двинуться с места, постоянно спрашивая себя: а что произойдет, если я дотронусь до Аньес?..

— Да положите же себе еще чего-нибудь, — любезно советовала она мне. — Вы совершенно перестали есть. Это что, любовь так влияет на вас?

— Послушайте, Аньес…

— Ну не сердитесь на меня, Бернар… Я хотела подразнить вас… Но ведь «крестник» всегда влюблен в свою «крестную», правда? Иначе зачем тогда были бы нужны солдатские «крестные», а?

— Уверяю вас, что…

— Вы не правы. Разве моя сестра не заслуживает того, чтобы ее полюбили? Вы же не захотите быть неблагодарным?

Я лишь пожал плечами; мое постыдное вожделение никак не соответствовало роли Бернара.

— Узнав ее получше, — продолжала Аньес, — вы убедитесь в том, что она обладает множеством положительных качеств. Это действительно женщина с головой.

Аньес сделала ударение на последнем слове, и было невозможно понять, говорит она всерьез или шутит. Время от времени она замолкала и, так же как Элен, прислушивалась к тому, что происходит в квартире.

— Не бойтесь, — сказал я однажды, — она не слышит вас.

— Не будьте столь наивны. Ей ничто не мешает оставить ученика за пианино одного, а самой подслушивать под дверью.

Однажды утром я убедился-таки в правоте ее слов. Заинтригованный приходом какой-то старушки с огромной корзиной, я осторожно отворил двери, ведущие в коридор, и неожиданно увидел там Элен, прильнувшую ухом к двери комнаты Аньес. А пианино тем временем наигрывало какой-то полонез, перевранный до неузнаваемости. К счастью, я лишь приоткрыл дверь, поэтому мне удалось вовремя скрыться. Отныне я постоянно держался начеку и, прежде чем войти в любую из комнат, краешком глаза внимательно осматривал все потайные уголки возле ширм, шкафов, буфетов. Для пущей безопасности, закрывшись в своей комнате, я сжег все свои документы, оставив лишь военный билет Бернара и письма, которые ему посылала Элен.

Наблюдая за всеми, я испытывал такое чувство, что и сам являюсь объектом пристального внимания, что, конечно, было не так, но тишина, полумрак, поскрипывание отсыревшей мебели — все это держало меня в постоянном напряжении. Я бесцельно слонялся по квартире среди каких-то выставочных сувениров, устаревших безделушек, претенциозных портретов целых поколений промышленников и судей. Я точно улавливал и различал стойкий запах Элен; а от легкого запаха Аньес и от желания мне становилось дурно. Эти меланхолические комнаты были как бы специально созданы для любви. Я не узнавал самого себя, ведь мне уже пришлось немало пострадать из-за женщин. Мои мечты о работе так и остались мечтами. Каждый день я коротал время в ожидании обеда, когда вновь должен был встретиться с сестрами. И встречи эти, между прочим, не были веселыми. Обе сестры едва обменивались несколькими словами, а когда одна из них обращалась ко мне, другая слушала так внимательно, что мне становилось не по себе. Элен почти не притрагивалась к еде.

— Ну скушай хоть кусочек паштета, — уговаривала ее Аньес.

Но Элен питалась только хлебом, картофелем, словно мясо, консервы и сыры, в изобилии стоявшие на столе, были отравлены. Кроме того, аппетит Аньес, казалось, внушал ей отвращение. Чтобы хоть как-то рассеять это ставшее привычным молчание, я начал рассказывать всевозможные истории из лагерной жизни. Иногда приходилось отвечать на вопросы, касающиеся не только моего детства, но и всей жизни, и тогда я чувствовал себя как на углях: вынужден был лгать, изворачиваться, а это всегда меня тяготило. К счастью, Элен никогда не пыталась докопаться до истины. Она вполне довольствовалась тем, что я здесь, рядом с ней, и всецело от нее завишу. Аньес же, наоборот, находила какое-то непонятное удовольствие, изощряясь в своих расспросах, причем делала это с подчеркнуто фамильярной небрежностью, бесившей Элен, которая явно не одобряла повышенного интереса своей сестры к моей персоне.

Как-то утром, едва наши губы разъединились, Элен резко и неожиданно спросила меня:

— А чем вы тут занимаетесь, когда я оставляю вас наедине?

— Так… ничем… Болтаем о том о сем.

— Поклянитесь, что вы сразу же скажете мне, если она…

— Если она — что?.. Чего вы опасаетесь?

— Ах, Бернар, я просто сумасшедшая… Она так хороша и молода…

Дверь прихожей слегка скрипнула; Элен отошла от меня и радостно добавила:

— Бернар, я думаю, вам следовало бы пойти немного прогуляться. Ведь вы теперь человек свободный.

Это была совершенная ложь, так как из узника я превратился в затворника.

Город походил на квартиру Элен — таинственный, полный вязкой тишины, где все же на каждом шагу чувствовалось чье-то незримое присутствие. Выбравшись сизым зимним утром на улицу, я тут же терялся в узких переулках, где, словно сновидения, роились клубы тумана. Я то выходил на пустынные, мокрые, пахнувшие стоячей водой и подгнившими сваями набережные Соны, то поднимался по ступенькам улочек, которые никуда не вели. Как-то сразу проглянуло солнце, и я увидел Рону. Повеяло раздольем.

Прибывающая вода с силой накатывала на берег, а над волнами парили чайки. Меня охватило безумное желание уехать, всколыхнуло, как лодку, прикованную цепью к причалу, колеблющуюся и влекомую порывами волн. Но моя нынешняя жизнь была там, между двумя сестрами, увивающимися вокруг меня… А может, это я увивался вокруг них?

Я поспешил вернуться. С каким-то болезненным чувством вошел я в торжественную анфиладу пустынных комнат и услышал, будто эхо призрачной страны, хрупкий стон насилуемого рояля.

Я попытался приучить Элен к ласкам другого рода и противопоставил нежность резкости наших первых объятий. Сначала она поддерживала игру и уже готова была забыться, но вдруг остановилась и, вцепившись мне в плечи, стала внимательно всматриваться в темноту за моей спиной…

— Нет, Бернар… Она сейчас войдет.

— Но в конце-то концов! — не выдержал я однажды, уже теряя терпение. — Чего вы, в сущности, опасаетесь? Аньес прекрасно знает, что вы любите меня.

Подобное предположение, казалось, до смерти напугало Элен.

— Да, — согласилась она, — я думаю, Аньес знает. Но я не хочу, чтобы она узнала, что я люблю вас именно так.

— Но, Элен, существует лишь один способ любви.

— Я не хочу, чтобы она меня видела. Ведь она еще ребенок!

— Ребенок… Но уже лишенный иллюзий.

— Да нет же! Просто она больной ребенок, Бернар. Я даже не осмеливаюсь рассказать ей о наших планах, до такой степени боюсь ее ревности… Ведь это я воспитала ее, эту малышку.

Она вновь обрела свое достоинство и разглядывала меня с некоторым оттенком недоверия и чуть ли не с отвращением.

— Вы вели себя сейчас, — сказала она, — из рук вон плохо.

— В таком случае, Элен, больше не подходите ко мне, не целуйте, нечего меня соблазнять.

Она вдруг положила мне на глаза тонкую руку.

— Да… Я, наверное, не права. Простите меня, Бернар!.. Наша любовь так прекрасна! И не надо ее пачкать… Вы сердитесь на меня?

Нет, на нее я не сердился. Мой гнев скорее был обращен на Аньес. Я постоянно подстерегал ее, устраивая засады под дверью. К ней по-прежнему ходили странные посетители: один-два — утром, два-три — вечером. И преимущественно женщины. Одни были весьма элегантны, другие одеты скромно, но каждая приносила с собой сверток. Ломая над этим голову, я в конце концов придумал довольно правдоподобную версию: Аньес, должно быть, обладает даром целителя. Это объясняло все: и слезы, и подарки. Но как объяснить потерянные взгляды выходящих людей, искренность их благодарности, волнение и потрясение, которые им не удавалось скрыть? После этих посещений они больше походили на больных. Как завороженный, я стоял в дверном проеме, глядя на женщин, сменяющих одна другую. Покорно склонив голову, словно под тяжестью какой-то вины, они проскальзывали в комнату Аньес, как в исповедальню. И мною овладело непреодолимое желание тоже войти туда и объясниться Аньес в любви. Да-да! Я уже начинал любить ее и испытывать необходимость в ее хрупком теле, которое она с таким бесстыдством демонстрировала мне каждое утро. Я стал мечтать о ней. Мне казалось, что и Аньес часто думает обо мне: я не раз перехватывал ее взгляд, блуждающий по моим рукам, лицу. Она не могла пройти мимо, чтобы не коснуться меня. Похоже, нас, как две наэлектризованные частицы, притягивало друг к другу. Первой не выдержала она: однажды, как только Элен оставила нас вдвоем, убирая со стола посуду, Аньес неожиданно бросила щетку, которой сметала крошки со стола, резко повернулась ко мне.

— Быстрее, — прошептала она. — Бернар… Бернар…

Ее губы приоткрылись, и я склонился над ней: глухой крик радости вырвался у нас обоих. Ее руки искали мои и направляли их к груди, к бедрам… Нас словно подхватил и закружил какой-то вихрь… Однако мы не переставали прислушиваться к доносившемуся с кухни звону серебра.

Казалось, мы можем целоваться еще и еще… до полного изнеможения. Но вот шаги Элен начали приближаться, оставалось десять метров… девять… восемь… семь…

Аньес уже сметала крошки, а я докуривал сигарету.

— Кстати, — войдя, сказала Элен, — вам, Бернар, следовало бы написать в Сен-Флу и запросить копию свидетельства о рождении.

— Да, конечно.

Она абсолютно ничего не заметила. После обеда мы распрощались, обменявшись улыбками и рукопожатиями. В совершенно неподходящем настроении я пошел писать письмо в мэрию.

Вопреки привычке остаток дня я провел на улице. Стоял холодный серый день. Не находя покоя, я бродил по улицам. Меня не покидала мысль, что я вел себя как безумец и стою теперь на краю пропасти. Если Элен узнает… Напрасно я призывал себя оценить ситуацию хладнокровно. Я отчетливо сознавал, что привел в движение силы, способные смести на своем пути всех нас. Еще раз здраво взглянув на вещи, я уже видел вполне вероятную перспективу быть изгнанным из этого дома. Мною овладело такое чувство, будто я живу под грозовым облаком и в любой момент меня может поразить молния. Эх, Бернар, старина! Как бы ты поступил на моем месте? Ведь повсюду, где ты появлялся, всегда воцарялась спокойная и здоровая атмосфера. Но стоило мне только присвоить твое имя, как… Меня охватил приступ ярости: это все Бернар! Это он толкнул меня в ловушку! А вскоре я к тому же и официально стану Бернаром Прадалье! Возненавидев Бернара, я начал его опасаться, как будто тело, обратившееся в тлен и прах, могло возыметь надо мной — живым — какую-то власть.

Город погрузился во мрак наступающей ночи. Колокола звенели точно так же, как и в тот раз, когда я услышал их впервые. Усилием воли я заставил себя вернуться и пошел, все убыстряя шаг. Мне требовалась очередная порция «наркотика»: приближалось время ужина, который должен был собрать нас вместе. Подходя к дому, я уже не шел, а почти бежал.

Сестры поджидали меня за накрытым столом: Аньес сидела по левую руку от Элен. Обе улыбались, я, в свою очередь, тоже улыбнулся.

— У вас такой утомленный вид, — сказала Элен.

— Я долго гулял сегодня.

Мы походили на троих мило беседующих друзей. Приглушенный свет оставлял наши глаза в тени, да это и к лучшему. Мне пришло в голову, что мы втроем связаны узами столь же крепкими, как кровные, хотя каждый ничего не знал о двух других. Эта коварная игра затрагивала какие-то темные, неведомые мне ранее закоулки моей души.

— А вы читали что-нибудь в лагере? — спросила Элен.

— Да, у нас была довольно приличная библиотека… Я даже припоминаю, что…

Но я вовремя спохватился:

— Лично я, за недостатком времени, особой тяги к чтению никогда не испытывал. Но некоторые из моих приятелей читали запоем — с утра до ночи.

— Как, например, Жервэ Ларош, да? — спросила Аньес.

— Э-э… да… Жервэ очень много читал. Благодаря ему я узнал уйму полезных и интересных вещей.

— Слушая вас, я пытаюсь представить его себе, — продолжала Аньес. — Довольно крепко сложенный… жгучий брюнет…

— А почему это вдруг жгучий брюнет? — прервала ее Элен.

— Не знаю… Я вижу его именно таким… Мясистый нос, родинка… или даже нет, скорее… две родинки… возле уха… левого уха.

— Опять ты плетешь бог знает что, — возразила Элен.

— Правда, Бернар?..

Я отодвинул от себя тарелку и положил руки на скатерть, но, несмотря на все усилия, так и не мог унять их дрожи.

— Что с вами, Бернар? — пробормотала Элен.

— Ничего-ничего… Это точный портрет Жервэ… Ведь у него действительно были две родинки возле левого уха…

Элен, казалось, разволновалась больше меня.

— Ну и что? — сказала Аньес. — Что в этом удивительного?

Мы смотрели друг на друга, не отрывая глаз и не шевелясь. «Она была знакома с Бернаром, — подумал я, — и теперь я у нее в руках». Но тут же возразил себе: «Она не могла быть знакома с ним. Это совершенно исключено». Через мгновение, опомнившись, я обнаружил, что обе сестры не обращают на меня ни малейшего внимания. Они смотрели друг на друга с вызовом и недоверием, словно продолжали старый спор.

— А с какой стати я должна ошибаться? — опять подала голос Аньес.

Она обращалась к Элен, и на ее губах играла загадочная улыбка. Даже не пытаясь скрыть чувство глубокого презрения к сестре и как бы желая положить конец неприятному разговору, она тихо добавила:

— Я даже уверена в том, что у Жервэ быстро отрастала щетина, отчего щеки казались почти синими.

И, повернувшись ко мне, она как бы молча призывала меня в свидетели.

— Точно, — пробормотал я.

— Вот видишь, — с укором обратилась она к сестре.

Элен опустила глаза и долго скатывала шарик из хлебного мякиша. Тогда Аньес повернулась ко мне:

— Я вообще могу отчетливо представлять совершенно незнакомых мне людей, а Элен отказывается этому верить.

Элен встала, протянула мне руку и, перед тем как уйти, выдавила из себя:

— Спокойной ночи, Бернар.

— Спокойной ночи! — крикнула Аньес ей вдогонку и, пожав плечами, залилась смехом. — Бедняга, — прошептала Аньес. — Она все еще считает меня ребенком. Дайте-ка мне сигарету, Бернар… Ой, до чего же эти старшие сестры противные! Впрочем, вы, вероятно, знаете это не хуже меня — у вас ведь тоже есть старшая сестра Жулия.

— Жулия?

— Правда, у вас было то преимущество, что вы мальчик, а к братикам старшие сестры относятся иначе, чем к сестричкам. Что же касается меня…

Она нервно курила, пуская над скатертью клубы дыма.

— А между прочим, если бы не я… Вряд ли нас прокормил бы ее рояль. Но она была бы не она, если бы сейчас не стояла под дверью и не подслушивала… Пойду-ка я лучше спать!

Аньес загасила сигарету прямо в тарелке и вышла, даже не глянув в мою сторону. Я открыл окно. Нервы мои были на пределе. Еще бы! Здесь, в этом доме, творится нечто из ряда вон выходящее!.. Неужели она знала Бернара еще до войны? Но в те времена, когда он частенько наведывался в Лион, Аньес была совсем ребенком. Будь он знаком с их семьей, Элен в своих письмах непременно бы упомянула об Аньес, в этом я был уверен. К тому же Аньес считала, что описывает Жервэ, то есть меня, набрасывая портрет Бернара. Значит, она не была с ним знакома. Это просто совпадение. Но случайно такие точные детали указать невозможно… Так что же выходит?

Охваченный тревогой, я больше не мог стоять спиной к столовой. Я закрыл окно и оказался лицом… к пустоте, тишине, небрежно отодвинутым стульям под горящей лампой и брошенным рядом с тарелками салфеткам. Опасность вроде бы оставалась прежней, между тем я чувствовал, как резко приблизилась угроза разоблачения. А вдруг Аньес умеет читать мысли? К счастью, она любит меня. Или просто хочет отнять у Элен? Запутавшись, я закрылся у себя в комнате и добрых полночи мерил ее шагами от алькова до окна. Я слышал далекий шум поездов и проезжающих мимо машин. Четко печатая шаг, по улице прошел вооруженный отряд. Ах, Бернар! Как ты мне сейчас необходим! Но тебя нет в живых…

Терзаемый сомнениями, я наконец заснул. А проснувшись, услышал совсем близко звуки этюда Крамера, казалось, все двери распахнуты, затем ясно прозвучал голос Элен… Одевшись и приведя себя в порядок, я направился в столовую. Аньес уже была там. Я даже не подумал бороться с собой… Наоборот, изо всех сил прижав ее к себе, запустил руку под пеньюар… Изголодавшийся, полуживой, я никак не мог насытиться ею. Припав губами друг к другу, мы стонали от наслаждения… А в нескольких шагах от нас пианино медленно, но верно разделывалось со своими гаммами. Звонок телефона заставил нас обоих вздрогнуть. Но мы уже не могли оторваться друг от друга, хотя оба инстинктивно повернулись к двери в коридор.

— Еще! — умоляла она.

Телефон продолжал настойчиво трезвонить. Элен, конечно же, знала, что мы в столовой. Мы вновь подвергали себя безумному риску, словно он — этот риск — был неотъемлемым условием связывающей нас любви. Первым из объятий вырвался я.

— Скорее снимите трубку!

— А ты придешь ко мне позже?

Я воздержался от обещаний. Остатки осторожности напоминали мне: надо быть начеку. Часть дня я провел в своей комнате.

А чуть позднее, когда я подслушивал в маленькой гостиной, я сделал самую странную из находок. Около камина стоял шкаф. Открыв его, я увидел множество сваленных в кучу вещей: женские перчатки, мужские галстуки, оловянные солдатики, носовые платки, фотографии мужчин и юношей, а на куче тряпичных игрушек и разных безделушек — белокурая коса, еще хранящая блеск и гибкость жизни. Из комнаты Аньес доносились обычные рыдания, к которым я долгое время прислушивался, изо всех сил отказываясь смотреть правде в глаза.

Глава 5

Из осторожности я никогда не подслушивал под дверью Аньес более пяти минут. Я как раз собирался удалиться, но шум, похожий на звук падающего тела, заставил меня замереть посреди гостиной. Пол под ногами у меня задрожал, а над головой зазвенели хрустальные подвески люстры. Раздираемый любопытством и страхом, я в нерешительности остановился, но в соседней комнате было тихо. Голоса и всхлипывания смолкли, и я лишь услышал звон не то стакана, не то бутылки и шум льющейся воды. «Я впадаю в идиотизм, — подумал я. — Она, наверное, нечаянно перевернула что-то из мебели, а я уже вообразил бог весть что!» Наступила полнейшая тишина. Вдруг я почувствовал какой-то запах, от которого у меня закружилась голова. Воцарившаяся тишина стала казаться мне еще более удивительной, чем все остальное. А где-то в глубине квартиры на пианино играли нечто, отдаленно напоминающее Шопена. Вернувшись к двери, я дотронулся до ручки. Войти? Но что сказать? Аньес, вероятно, выставит меня и будет совершенно права… Ключ, как всегда, торчал в замочной скважине, и заглянуть в комнату было невозможно.

— Что вы здесь делаете?

От неожиданности я чуть не подскочил. Пристальный взгляд Элен был страшен. Искаженные черты делали ее лицо похожим на бледную жалкую маску, на которой отражались недоверие, хитрость, печаль и целая гамма с трудом сдерживаемых страстей. Инстинктивно чувствуя, что лучший способ защиты — нападение, я ринулся в атаку:

— Тише! Я хочу знать, что происходит за этой дверью. Я только что слышал шум, похоже, там кто-то упал…

Элен подошла ближе и всплеснула руками.

— Этого следовало ожидать, — пробормотала она.

— Чего — этого?.. Чего следовало ожидать?

Отстранив меня, она постучала в дверь.

— Аньес, открой!.. Немедленно открой! Прошу тебя. Открой!..

Мы прижались к двери, почти соприкасаясь головами.

— Все-таки доигралась, — процедила Элен.

Ее голос дрожал от злости. Я же, вращая ручку, пытался открыть запертую дверь.

— Аньес… Если ты…

Дверь вдруг приоткрылась, и показалась Аньес.

— А, вы оба здесь? — с презрением бросила она. — Ну что ж, заходите… Смотрите…

На ковре перед окном лежала очередная посетительница. Под головой у нее была подушка. Рядом с ней на круглом столике стояла деревянная лошадка на колесиках — одна из тех грошовых игрушек, которыми дети дорожат больше всего.

— Она потеряла сознание, — спокойно объяснила Аньес, — и мне никак не удается привести ее в чувство.

— Ты окончательно свихнулась! — закричала Элен. — Ведь она может умереть!..

— Не умрет… Не выдумывай.

— Может, сходить за врачом? — предложил я.

Элен раздраженно пожала плечами:

— За врачом!.. Чтобы разразился скандал на весь дом!

Встав на колени перед молодой женщиной, она без церемоний приподняла ей голову.

— Принеси одеколон, быстро.

Пока Аньес ходила в ванную, Элен наскоро объяснила мне:

— Она утверждает, что якобы обладает даром ясновидения, но в то же время всех тех, кто верит в ее бредни, считает ненормальными. И вот вам результат! Бернар, мне следовало рассказать вам об этом… с самого начала… Но объяснить подобные вещи нелегко… Ну, наконец!

Аньес несла целую груду флакончиков и полотенца.

— Так вот, моя дорогая! Все! Хватит! — сказала Элен в бешенстве. — С меня достаточно! Я не хочу больше видеть здесь всех этих людей, желающих знать о своем будущем больше, чем остальные смертные!

И она принялась энергично растирать лицо женщины одеколоном. Едкий запах заполнил комнату.

— Мало им настоящего!.. Им, видите ли, еще и будущее подавай! Какой здравомыслящий человек поверит в эту чушь! Ну-ка, приподнимите ее, Бернар.

Я приподнял совершенно безжизненное тело молодой женщины, придерживая ее за плечи. Элен, уже не владея собой, влепила ей четыре звонкие пощечины. Когда Аньес попыталась вмешаться, Элен закричала на нее:

— И ты заслуживаешь того же! До сих пор я терпела, но с меня хватит, ты слышишь? Больше не желаю!

— Имею полное право…

— Ошибаешься, милочка моя! Либо ты будешь вести себя как подобает, либо отправляйся на ярмарку и становись в ряды балаганных певичек и шпагоглотателей!

— Какая же ты зануда… Если хочешь знать, я не желаю подыхать с голоду! Семья, традиции — все это прекрасно, но давно уже устарело, поверь мне.

А пианино по-прежнему издавало терзающие слух звуки. Устав держать женщину, я предложил:

— Может, лучше перенести ее на кровать?

Но сестры были так увлечены спором, что даже не обратили на мои слова внимания.

— Мне стыдно за тебя, — продолжала Элен. — Ты бессовестно дурачишь людей! Плетешь им черт знает что, да еще сама находишь удовольствие в этой лжи!

— Я вовсе не лгу, а дарю им моменты счастья, если хочешь знать. Я говорю с ними о близких людях, которых уже нет в живых…

— Нет, вы только послушайте! Она, оказывается, могущественнее церкви и священников, могущественнее всех святых!.. Ну нет, моя дорогая, с меня хватит! Этому пора положить конец!

— Прошу, оставь меня в покое! Я буду делать то, что хочу. Я не в гостях, а у себя дома.

Молодая женщина зашевелилась и приоткрыла глаза.

— Тише, — сказал я, — она вас слышит.

— Вот именно! — закричала Аньес. — Замолчи!.. Дай мне подойти к ней.

— А почему она потеряла сознание? — шепотом спросил я.

— От волнения. Я рассказала о ее умершем ребенке… Я видела его — малыша Роже!..

— Роже! — повторила женщина и опять начала плакать.

Не без труда я приподнял ее и усадил в кресло.

— Ну что, вам уже лучше?

— Да… Да, спасибо…

Элен взяла ее под руку.

— Вы сейчас же вернетесь домой, — тоном, не терпящим возражений, начала она, — и больше не будете об этом вспоминать. Мужайтесь… И не приходите сюда, потому что все, что она вам наговорила, — ложь от первого до последнего слова… Ей неизвестно, где сейчас ваш малыш… и никому не известно… Никто не в силах увидеть это… Таинство смерти необходимо чтить!

Молодая женщина посмотрела на Аньес взглядом, полным отчаяния, а та, сильно побледнев, заявила:

— А вот я его вижу.

— Уходите, — попросила Элен. — Бернар, помогите ей.

— И вы, Бернар, против меня? — спросила Аньес. — Но ведь вы-то знаете, что я говорю правду?

Элен ловко повязала голову посетительницы соскользнувшим с нее шарфом, застегнула черное пальто, засунула в сумку лошадку и подтолкнула женщину к двери.

— Роже…

— Мужайтесь, — прошептала Элен. — Пойдемте… Я надеюсь, вы в состоянии идти?

— Да! Выпроводи ее, только на это ты и способна! — закричала Аньес.

— Бернар, прошу вас, пройдите вперед, — попросила Элен. — Посмотрите, нет ли кого на лестнице.

Открыв входную дверь и осмотревшись, я сказал:

— Ни души!

Элен подтолкнула молодую женщину.

— Уходите и запомните: я запрещаю вам сюда приходить.

— Хорошо, мадам.

Мы стояли и слушали ее удаляющиеся неуверенные шаги. Мне было видно белое пятно ее руки, скользившей по перилам.

— Не нужно здесь стоять, — прошептала Элен и вздохнула: — Теперь вы понимаете, почему я даю уроки музыки?

— И как давно это у нее?

— Уже два года… Ее втянула подруга. Сначала я не возражала. Смотрела на это как на ребячество. Но потом… Она накупила себе книг по оккультизму и начала принимать здесь далеко не симпатичных мне людей. Она прекрасно видела, что я не одобряю ее затею, но тем не менее упорствовала, продолжала… А особенно когда увидела, какую выгоду можно извлечь из доверчивости, так свойственной несчастным… Ведь сейчас почти каждая семья потеряла кого-нибудь из близких.

— Но как же ей удается собрать такую… клиентуру?

— Ну, молва разносится быстро. В очередях,например.

— И… вы действительно считаете… что она не обладает никаким даром?

— Но послушайте, Бернар!.. Я надеюсь, что хотя бы вы не принимаете всерьез подобные бредни! Аньес — и дар ясновидения!

Элен сухо усмехнулась и быстро вышла. Пианино смолкло. Я схватил свой плащ… Мне было уже невмоготу переносить атмосферу этого дома, я испытывал потребность пройтись, подумать, хотя прекрасно знал, что наткнусь на ту же неразрешимую проблему.

Серые плиты набережной уходили в черную воду. У подножия лестницы дремала Сона, отражавшая мосты, тучи, фасады зданий, камни, которые казались менее реальными, чем их отражения. Я постоянно спрашивал себя: каким же образом Аньес удалось с потрясающей точностью воспроизвести характерные приметы лица Бернара — человека, ей совершенно незнакомого, поскольку она упорно называла его Жервэ? Будь я Бернаром, я бы, полностью разделяя убеждения Элен, не преминул бы одернуть Аньес: «Кончайте эту канитель, малышка!» Но делать нечего — я не Бернар, а Жервэ. Бывало, раньше, до войны, найдя тему какой-то мелодии, я целыми днями пытался поймать то приходящий сам собою, то вдруг исчезающий мотив, как бы искушающий меня и удаляющийся, и чувствовал тогда, что музыка рядом со мной, что, будучи невидимой, она существует где-то совсем близко. Я не выдумывал ее — она жила во мне. Я видел ее, будто в тумане, сначала бесформенной, затем постепенно обретающей очертания и превращающейся в четкий образ. В моем сознании нотные знаки слагались в мелодию. Из личного опыта мне было известно, что искусство — это тоже дар внутреннего видения. Концерт, который я начал писать еще до войны, постепенно рождался и создавался из ночи, из пустоты, из неизведанных пространств моей души. А что, если бы вместо дара сочинять музыку природа наградила меня даром видеть ранее незнакомые мне лица?.. Но если Аньес действительно ясновидящая, тогда я точно пропал… Ведь если она захочет, то образ Бернара возникнет перед ее глазами и в конце концов заявит: «Я Бернар!» А еще она может присмотреться ко мне и увидеть мое прошлое, то, что мне пока удается прятать за крепко запертыми дверями моей памяти… Я представил, как она увидит мою жену, черную воду, каноэ, мужчину, стоящего сзади, неловкий взмах весла… И тогда укажет на меня пальцем и объявит: «А ведь вы не Бернар, вы Жервэ!»

Я облокотился о парапет набережной; внизу, словно чудовищная рыба, плавало мое отражение. Сознательно или нет, но я хотел влезть в чужую шкуру, а теперь Бернар предавал меня, ускользал; мое лицо покачивалось на волнах, искажающих и вытягивающих его; как медуза, плавало среди камней, и маленькие рыбки поклевывали его. Я выпрямился с усилием, как глубокий старик. Меня окружал изрезанный бесчисленными ходами и изрытый тысячами убежищ город. Но я устал скрываться, с меня хватит! Пусть Аньес узнает все. Бернар или Жервэ — какая разница!

Я возвратился домой, потому что подходило время обеда и я проголодался. Элен, не произнеся ни слова, села за стол первой. Из нас троих Аньес, как мне показалось, вела себя наиболее естественно. Ее близорукость позволяла ей смотреть на нас и в то же время не видеть. У меня, наверное, было виноватое выражение, когда я протягивал руку к блюду и накладывал себе в тарелку ветчину, говядину и сыр, разумеется добытые ясновидением Аньес. Невыносимо напряженная обстановка в доме к вечеру накалилась еще больше. В нашем квартале внезапно вновь появилось электричество, и люстра заливала столовую праздничным светом. Мы ели и слушали, как мы едим: звон вилок о тарелки, хруст хлебной корочки — все становилось невыносимым. Я чувствовал принужденность и скованность в движениях, а кроме того — ужаснейшую скуку. Наверное, она и подтолкнула Аньес к запретным развлечениям, и снова сильное неутолимое любопытство потянуло меня к девушке.

Встав из-за стола, мы расстались так холодно и отстраненно, как случайные спутники по купе. Я выходил вслед за Элен и дернул ее за рукав, а потом пошел курить в большую гостиную. Несколько минут спустя появилась Элен.

— Вы хотели мне что-то сказать, Бернар?

— Да… Я хочу сказать, что дальше так продолжаться не может, и вы это прекрасно понимаете! Мы здесь сидим, словно хищники, запертые в одной клетке и готовые в любую секунду разорвать друг друга в клочья…

— Видите ли, я к этому уже привыкла — ведь я не первый год живу в такой обстановке.

— И что, вы не нашли никакого выхода?

— Увы, никакого. Поймите меня, Бернар, поставьте себя на мое место… Аньес мне сестра лишь наполовину. Мой отец унаследовал крупное предприятие, но его вторая жена — мать Аньес — умудрилась все промотать. Он подобрал ее в каком-то казино. Бедный папа!.. Он убил себя непосильным трудом, пытаясь поправить положение. Мне одной пришлось воспитывать Аньес, и я делала это, как могла… Но я вам, наверное, наскучила своими бедами?

— Ну что вы, Элен, что вы!..

— До войны мне еще как-то удавалось сводить концы с концами. Отец оставил нам два дома. Этот записан на Аньес, а второй, в Вэзе, принадлежит мне, но я никак не могу продать его, а жильцы не хотят платить за квартиру.

— Я понимаю вас.

Подойдя к двери, ведущей в вестибюль, Элен внимательно прислушалась, а вернувшись ко мне, понизила голос:

— Аньес всегда доставляла мне множество хлопот. В сущности, у нее такая же натура, как и у ее матери. Им всегда все должны, им всегда все плохо и все не так. Вы думаете, она ценит то, что мне пришлось перенести из-за нее? Как бы не так! Вы же видели, что произошло сегодня утром.

— Элен… Именно поэтому я и хотел с вами поговорить. Давайте все же предположим, что она говорит правду…

Элен, казалось, пришла в бешенство и схватила меня за руки.

— Вы ей верите? — прошептала она. — Да ведь она обманщица и к тому же больной человек! Да, больной! Вы знаете о том, что несколько лет назад она пыталась покончить жизнь самоубийством, приняв веронал?.. И все это под предлогом, что она, видите ли, несчастна… Прошу вас, Бернар, не поддавайтесь на ее уловки… Она способна на все!

Я мягко высвободил руку и обнял Элен за плечи.

— Ну-ну, успокойтесь… Мне казалось, вы более уравновешенная, чем Аньес, а вы, оказывается, еще легче выходите из себя. Я ведь только сказал: предположим, что она говорит правду. В конце концов, вы тоже не в силах доказать, что она лжет. Ведь она так точно описала Жервэ…

— Тем хуже, — резко оборвала меня Элен. — Я чувствую, что скоро буду бояться Аньес. Мне и без того пришлось немало натерпеться от нее. Все старые друзья нашей семьи отвернулись от меня. Я осталась одна. Совсем одна…

— Одна… но вы же со мной, Элен.

Из глаз у нее брызнули слезы. Она нежно положила свою голову мне на грудь.

— Увезите меня отсюда, Бернар. Мне надоела такая жизнь… Я просто боюсь ее. Женитесь на мне… Формальности можно быстро уладить, и мы сразу же уедем туда, куда вы захотите. Только, ради бога, подальше отсюда!.. А ее оставим здесь…

Я не предполагал, что наша беседа примет такой оборот.

— Послушайте, — сказал я. — Вы, без сомнения, правы, но прежде, чем решиться на это, необходимо все взвесить; к тому же оставлять здесь вашу сестру совсем одну вовсе не безопасно.

— Почему не безопасно?

— Но вы же сами только что сказали, что она больной человек. Доверьтесь мне, Элен. Я хотел бы понаблюдать за Аньес, разговорить ее, понять, занимается она шарлатанством или сама верит в свой дар.

— Но я не хочу вас терять…

— Вы вовсе не рискуете потерять меня, Элен.

— Вы уверены, что любите меня?

— Да, конечно.

Я несколько раз чмокнул ее в волосы и, довольный полученным молчаливым согласием, сделал вид, что хочу проводить ее до спальни.

— Нет, — сказала она. — Вот этого не надо.

Я терпеть не мог кокетства и потому не стал настаивать. Теперь мне не терпелось увидеть Аньес. Я подстерегал ее целый день, но мне так и не удалось остаться с ней наедине. Она приходила в столовую последней и первой вставала из-за стола, а остальное время проводила, закрывшись в своей комнате. Казалось, я больше для нее не существую. Мои беспокойство и озлобление росли час от часу. И в конце концов я не выдержал: пошел и постучался к ней. Она открыла дверь, выражение лица ее было мрачным, во взгляде сквозило беспокойство.

— В чем дело?

— Аньес, пустите меня на минутку. Только на одну минутку…

— Это вас Элен подослала?

— Да нет же.

— Ну тогда заходите быстрее.

Я вошел, еще не зная, что буду делать дальше. Как только дверь за мной захлопнулась, я заключил Аньес в свои объятия. Клянусь, я даже не мечтал о том, что произошло затем. Я почувствовал себя словно больной под наркозом: все видел, все слышал, но как бы находился в другом мире. Желание обожгло меня, как раскаленное железо. Крик готов был уже сорваться с моих губ, но ледяная ладонь Аньес закрыла мне рот. Я задыхался, я изнемогал. Сердце глухо билось у меня в горле. И в лабиринте моих переживаний маячила одна мысль: «Она все обо мне знает… Она меня видит насквозь. Она знает… Все знает…» Я посмотрел на Аньес: ее глаза блестели, как раскаленные звезды.

— Бернар, — прошептала она. — Ты пришел… Если бы я знала…

— Ты жалеешь об этом?

— Замолчи!

Ее руки гладили мой лоб, мои щеки, она завладела мною. Я не шевелился, подчинившись ее ласке, легкому поглаживанию, — она словно считывала пальцами мои самые потаенные мысли.

— Ты слышишь? — спросила Аньес. — Она играет.

— Да… Это Фор.[46]

— Какой ты образованный.

Она повернула голову, чтобы рассмотреть меня получше, и закрыла мне глаза, прикоснувшись к ним губами. Ее дыхание было влажным, пресно-сладким, и меня бросало в жар и трепет, когда она изливала на меня все тепло жизни. Но я так и не смог понять, что же она чувствовала в эти мгновения на самом деле. Я ни о чем себя не спрашивал, погружаясь в сладостное оцепенение. Не к Элен, а именно к этой женщине я шел тогда на ощупь через ночной город. Сам того не зная, я пошел с Бернаром ради нее.

— Она говорила тебе обо мне, правда?.. Она сказала тебе, что я почти ненормальная, что пыталась покончить жизнь самоубийством, да?.. Она сказала тебе, что я говорю людям бог знает что и мне нравится смотреть на их страдания, да? Я знаю, что она думает… Она жутко ревнива и хотела бы всегда помыкать мною. Ну а ты? Что же ты ей ответил?.. Или нет, лучше не говори, лучше мне этого не знать… Мне было бы больно услышать правду.

— Послушай, Аньес, — пробормотал я. — Неужели ты не догадываешься, что я ответил?

— Нет… Я пока еще не столь искусна…

Я приподнялся на локте.

— Тсс, — прошептала Аньес. — Она здесь, стоит под дверью.

И опять тишина, которая сводила меня с ума. Аньес шептала, едва шевеля губами:

— Она сейчас проходит через гостиную… вот она уже у дверей… наклоняется… слушает. Она все это делает бесшумно, но я-то ее чувствую, я уже привыкла к этому… А сейчас она ненавидит меня еще больше, потому что знает, что ты здесь, со мной.

Я зачарованно слушал ее. Ломала ли она передо мной комедию или действительно чувствовала, что происходит за дверью? Обладала ли она таинственным даром, сродни инстинкту животного или насекомого, идущим вразрез с человеческим разумом?

— Ты слышишь ее?.. Она только что подошла к окну… Должно быть, поджидает ученика… И молит Бога, чтобы он задержался: ведь тогда она могла бы подольше постоять здесь, под дверью.

В прихожей раздался звонок, рядом с дверью в комнату Аньес скрипнул паркет.

— Откроет она не сразу. Ей нужно создать впечатление, что она идет через всю квартиру… Сейчас… она открывает… Моя дорогая Элен!

Едва уловимая улыбка чуть приподняла уголки ее губ, но глаза смотрели поверх меня на стену, медленно поворачиваясь, будто следили за передвижениями Элен из комнаты в комнату. Наконец она широко улыбнулась.

— А ведь ты вовсе ничего не видишь, — сказал я. — Ты смеешься надо мной.

Она посмотрела на меня, как на совершенно незнакомого человека, лежащего у нее в кровати, а затем погладила по щеке.

— Вот уже двадцать лет, — сказала она, — как она бродит вокруг меня. Знаешь, Элен, сама того не желая, дала мне понять, что я могу видеть то, что скрыто от глаз других людей.

— Я, кажется, понимаю, — сказал я с надеждой, — ты наблюдаешь за людьми, и по их жестам, по их словам ты…

— Нет… Просто передо мной совершенно неожиданно возникает образ. Например, рядом с тобой я однажды увидела образ Жервэ. Он витал над тобою, будто желал занять твое место. Понимаешь, объяснить это чрезвычайно трудно. Передо мной часто предстают цвета, а иногда цветы… Например, белые цветы означают, что планы человека осуществятся, а красные — наоборот, предвещают опасность… Долгое время я и не подозревала, что все это имеет какое-то значение. Я полагала, что все люди вокруг, как и я сама, видят подобные вещи… Но однажды, возвращаясь с вечеринки, я спросила у сестры: «Почему у этой женщины хризантема, ведь сейчас не сезон?» «Какая хризантема?» — удивилась сестра. А на следующий день женщина скончалась… Тогда я сразу все поняла… Ты заинтригован, Бернар? Ведь сестра убедила тебя в том, что я лгунья, признайся… Ну, так вот: я иного мнения о своих возможностях, а если иногда и говорю неправду, то делаю это не по своей вине. А просто потому, что неверно истолковываю увиденное… от ошибок я тоже не застрахована. Мне не хотелось пугать тебя, но, думаю, надо предупредить… Со вчерашнего дня я вижу рядом с тобой какой-то образ… Он совсем расплывчатый, но видно, что это женский силуэт… Я не знаю, кто эта женщина…

Она, должно быть, почувствовала, как я напрягся, готовый к отпору, и положила мне на лоб холодную руку, как бы желая успокоить.

— Мне кажется, она брюнетка… По-моему, она приближается к тебе… Возможно, хочет написать…

— Я не знаю такой женщины, — резко сказал я. — Твой спиритический сеанс, похоже, затянулся.

— Не сердись, Бернар. Я часто ошибаюсь.

Она хотела меня поцеловать, но я оттолкнул ее и встал, чтобы пойти в ванную: у меня больше не было сил выносить ее затуманенный взгляд и хриплый голос.

Что же касается брюнетки, ее образ вот уже несколько лет не тревожил меня — достаточно я хлебнул с ней горя и за все расплатился. Я умывался и думал. Вот и я, как все приходящие сюда добропорядочные, простодушные люди, невольно рассказывающие о своей жизни, тоже поддался ее чарам. Аньес надеялась, что я выложу ей все о себе! Что ей удастся пробраться в мое прошлое! Ну нет, деточка!

— И эта женщина, конечно, желает мне зла? — крикнул я с напускной веселостью.

— Разумеется, — ответила Аньес.

Глава 6

Внешне наша жизнь не изменилась: Элен давала уроки музыки, Аньес принимала своих страждущих. Сестры продолжали игнорировать друг друга, и все втроем мы задыхались в невыносимой атмосфере. Совместные трапезы превратились в настоящие испытания. Сидя вокруг ломящегося от снеди стола, мы походили на больных, утративших аппетит и всякую надежду на выздоровление. После этих мучительных обедов Элен подстерегала меня. И, бросаясь мне на шею, шептала:

— Бернар, так дальше продолжаться не может.

Аньес же поджидала меня у входа в маленькую гостиную и мгновенно затаскивала к себе в комнату, где мы лихорадочно набрасывались друг на друга в полном молчании; а потом часами, с потухшей сигаретой в углу рта, я обдумывал происходящее.

Я уже физически ощущал нависшую надо мной угрозу: Аньес каждый день по штришку дополняла портрет Бернара, которого она по-прежнему называла Жервэ, но, возможно, она уже обо всем догадалась. А узнать, так ли это на самом деле, не представлялось возможным. Мои нервы начинали сдавать, я, словно каменная глыба, поддался в конце концов постепенному и разрушительному действию точившей меня капле воды. Временами я был просто убежден, что ее голова полна образов, а порой мне казалось, что в ее близоруких глазах затаилась хитринка.

Кем же я представал перед ней? Свидетелем? Жертвой? Или одновременно и тем и другим? Она притягивала меня к себе как что-то неизведанное. Теперь-то я понимал, почему эти женщины приходят к ней, а затем пьянеют от собственного несчастья и боли. Я и сам поддался ей и напрасно повторял про себя: «Она все придумывает, ловко используя то, что ей рассказывают, и случайно иногда попадает в точку». Может быть, абсурдное, но все же неистребимое подозрение так и не покинуло меня. Я, как и все, слышал о существовании ясновидящих; Аньес же, без сомнения, основательно изучила этот феномен. В ее библиотеке я обнаружил целую полку книг на эту тему, благодаря которым она, ничем не рискуя, безбоязненно могла исполнять роль предсказательницы. А если она в самом деле ясновидящая?.. Наверное, я так никогда и не разрешу эту загадку.

Терзаемая подозрениями Элен внимательно следила за нами. Иногда я подмигивал ей или украдкой улыбался, чтобы дать понять, что делаю это исключительно ради нее, ради нас обоих. В конце концов Элен попросила меня больше не ходить к Аньес.

— Она интриганка, — убеждала меня Элен. — Поверьте мне, Бернар, будет лучше, если вы перестанете с ней общаться.

— Да я с ней и так не общаюсь, — отвечал я. — Просто мне хотелось разобраться, притворяется она или нет. А вообще-то она меня не интересует.

— Да ей солгать — все равно что вздохнуть.

— Я почти согласен с вами. Совсем недавно она мне наплела про какую-то брюнетку, которая якобы должна скоро появиться в моей жизни. Это у меня-то, человека, который не знает никого в городе и почти никогда не выходит из дому!

— Ну вот видите, Бернар!

На следующий день мы получили письмо из Сен-Флу и мое свидетельство о рождении. Мне его вручила Элен, когда мы садились за стол. Прочитав письмо, я из вежливости пробормотал:

— Это ответ из мэрии…

— Так когда же свадьба? — спросила Аньес, глядя на сестру.

Та, нахмурившись, нехотя произнесла:

— Очень скоро.

— Правда, Бернар?

Голос Аньес был спокойным и почти безразличным.

— Еще ничего не решено… — ответил я. — То есть я хотел сказать, ничего определенного. Ведь пока у меня не было документа…

— Ну вот и чудесно. Теперь вы уже сможете объявить дату, — продолжала Аньес. — Ты будешь рассылать приглашения, Элен?

— Я сделаю все, что принято в таких случаях.

— О, так, может, ты пригласишь семью Леруа?

— Прекрасная мысль! И Дусенов тоже.

— Я бы очень удивилась, если бы они пришли.

Сестры настолько были поглощены обменом колкостями, что обо мне забыли. Элен торжествовала, но Аньес не выглядела ни удивленной, ни разочарованной. О нашей свадьбе она говорила довольно веселым тоном — так говорят о событии приятном, но практически совершенно невозможном, и все замечания Аньес выводили Элен из себя.

— Нельзя забывать о том, что сейчас пост, — сказала Аньес.

— Я прекрасно помню. Однако супруги Бело в прошлом году выдавали свою дочь замуж именно во время поста…

Мне оставалось лишь догадываться о соперничестве кланов, семейных распрях и почти нескрываемой ненависти — все это таилось за фасадами домов погруженного во мрак города. Я все больше злился на Элен. Она тянула меня туда, куда мне совершенно не хотелось: брак с ней был мне ненавистен, да и грозил немалым риском, ведь я не был Бернаром… По сути дела, пока шла война, опасность оставалась только теоретической. И я думал о ней как о чем-то далеком, отодвигая тревоги на задний план. И тем не менее я уже подумывал о том, чтобы продать лесопилку Бернара, реализовать его недвижимость и обосноваться где-нибудь на другом конце страны. Обстоятельства благоприятствовали мне, ведь Бернар, как и я, был одинок. Да и в конце концов, я никому не сделал ничего плохого. Если бы только не Элен — я не испытывал к ней ничего, кроме жалости, но она полностью распоряжалась моей свободой и каждый божий день без устали твердила о нашей свадьбе! Сестры забыли об обете молчания, и как только мы втроем усаживались за стол, начинался обмен колкостями.

— Надеюсь, ты уже обдумала свадебный наряд? — спрашивала Аньес.

— Представь себе, да; у меня есть очень хороший, скромненький темный костюм.

— Тебя могут неправильно понять. Вот если бы ты выходила замуж не первый раз, тогда другое дело. А вы как считаете, Бернар?

Аньес не упускала случая призвать меня в арбитры. И все это говорилось с такой непосредственностью и нарочитой наивностью, что ее бесстыдство поражало меня. Запутавшись во лжи, я задевал одну своей сдержанностью, а другую — своими обещаниями. Я был уверен, что окажусь виновным в любом случае, поскольку прекрасно понимал, к чему ведет эта игра: сестры хотели заставить меня сделать выбор между ними. Мои самые что ни на есть примирительные улыбки и безобиднейшие слова служили аргументами то для одной, то для другой, вызывая победные возгласы. А затем мы расходились, с виду примиренные, но наши души были отравлены ревностью. Потерпевшая поражение — то Элен, то Аньес — часами подстерегала меня, чтобы осыпать упреками.

— Я не собираюсь насильно тащить вас под венец, — ехидно замечала Элен.

— Заметь, я не мешаю тебе жениться на ней, — бросала Аньес.

Я боялся ее — ее спокойствия, ее манеры взмахивать рукой так, словно она думала про себя: «Давай, давай, продолжай в том же духе… Посмотрим, дружок, что из этого выйдет». В минуты крайнего отчаяния я говорил себе: «Сматывался бы ты отсюда, и чем скорее, тем лучше! В любом другом месте будет спокойнее, чем здесь». Но это были лишь мимолетные мысли. Я прекрасно понимал: стоит мне только исчезнуть, и Элен бросится разыскивать меня. Словно майский жук в коробке, я метался по всем комнатам. Звуки пианино служили вполне подходящим аккомпанементом моим мрачным раздумьям. А улица представлялась мне не иначе как глухим колодцем, по дну которого ползают такие же букашки, как я.

У меня вошло в привычку каждый день выходить на прогулку. Это создавало иллюзию, что я хоть ненадолго ускользаю из-под контроля сестер. Со временем у меня даже появились излюбленные места, названия которых я так никогда и не узнал. Помню, я поднимался по улочкам, разделенным надвое металлическими перилами, и, как с вершины Монмартрского холма, видел, оборачиваясь, крыши, печные трубы, дым, облака. Я парил под самым небом и в то же время испытывал странное ощущение, что исследую какие-то каменоломни, настолько запутанными были узкие, похожие на штольни, улицы. Иногда они заканчивались небольшим двориком, иногда превращались в узкий проход, где с двух сторон на лестницах сушилось белье. Мальчишки гоняли на роликах. На какое-то время я терялся в этом лабиринте, чувствовал себя одним из тысяч муравьев, копошащихся в муравейнике… Но в конце концов усталость вынуждала меня вернуться. Я вновь окунался в одиночество.

— Вы неважно выглядите, Бернар, — беспокоилась Элен.

Когда ей хотелось казаться любезной, она начинала проявлять чуть не материнскую заботу, чем ужасно раздражала меня.

Наконец дело дошло до выбора формата и шрифта свадебных приглашений. Элен достала коробку, полную открыток и конвертов: здесь были собраны двадцать лет лионской жизни с ее альянсами и мезальянсами. Я без всякого энтузиазма смотрел на роскошную бумагу, курсив и заглавные буквы с завитушками, неизвестные мне имена, сопровождаемые титулами, написанными жирным шрифтом: Президент Торговой Палаты, Кавалер Ордена Почетного Легиона, Чиновник Народного Образования… Элен и Аньес осторожно перебирали карточки, на время объединенные любопытством и общими воспоминаниями.

— А помнишь, когда выходила замуж малышка Беш, они расстелили ковер до самой паперти… Ее мужа убили в начале войны.

— О! Смотри, приглашение от Мари-Анн!

Они возбужденно смеялись, а я курил. Аньес встала коленями на стул, чтобы было удобнее рыться в ворохе реликвий.

— Мне всегда нравились вот такие карточки, — сказала, показывая одну из них, Элен. — Скромно, правда?

— Чересчур, — заметила Аньес. — Ты должна заказать карточки не хуже, чем у Дангийомов!

— Бернар, идите сюда, к нам!.. Вас это тоже касается.

Я подошел к столу.

— После имени следует указать род ваших занятий, — сказала Элен.

— Напишите «узник», — с горечью пробормотал я.

— Ну что вы, Бернар!.. Я серьезно.

— Может, напишем «негоциант»? — предложила Аньес.

— Нет, лучше уж «промышленник»! — решила Элен. — Ведь так оно и есть на самом деле…

— Да, — сказал я. — Так оно и есть.

На оборотной стороне какого-то конверта Элен набросала содержание приглашения. Эта игра захватила их обеих, и ужин в тот вечер прошел довольно спокойно. Элен так увлеклась, что даже съела кусочек мяса, предложенного Аньес. Венчание, само собой, состоится в соборе Сен-Мартен д’Эней, но вот в какой день и в котором часу? Взбешенный этими разговорами, сказавшись больным, я покинул не закончивших ужин сестер, а на следующий день встал очень рано и, не заходя в столовую, сбежал на прогулку. Я плохо спал, и потому у меня хватило сил только пройтись вдоль Соны. Низкое небо было серым, а вода черной, как в пруду. Над мостом кружила пара чаек. Мою душу наполняли все те же переживания и страхи. Сомнения меня словно парализовали, а надежды покинули. Мой взгляд был пустым, глаза отражали лишь неподвижную воду. Время от времени я останавливался и облокачивался о парапет. Делать мне было нечего, да я и не хотел ничего делать, просто не мог: я ждал!

Войдя в прихожую, я чуть не споткнулся об огромный чемодан. Что это? Подношение очередной посетительницы Аньес? Но обычно эти подношения имели вид свертков. Чертыхаясь сквозь зубы и даже не пытаясь перебороть плохое настроение, я направился в столовую. Пианино смолкло, и мне навстречу выбежала Элен.

— Бернар… Вы уже видели ее?

— Кого?

— Жулию!

— Жулию?!

— Ну да, вашу сестру. Она только что вышла.

Я похолодел: все кончено… мне крышка.

— Вы хотите сказать, что Жулия была здесь?.. — пробормотал я.

Элен, как она это часто делала, коснулась ворота моего плаща, легко поглаживая ткань.

— Не сердитесь, Бернар… Я знаю, что вы порвали с ней, но что я могла поделать? Она пришла и сказала, что хочет вас видеть… Я ответила, что вы скоро вернетесь, и предложила ей позавтракать. Она же решила отправиться на поиски гостиницы. Я сделала что-то не так?

— Это ее чемодан в прихожей?

— Нет, ваш. Жулия привезла вам белье, одежду…

Так вот она, та самая брюнетка! Выходит, Аньес не лгала?

— Но… — растерялся я, — как же она узнала, где я?

— Я задала ей тот же вопрос, так как удивилась не меньше вашего. Оказывается, ее уведомил служащий мэрии Сен-Флу, приславший вам свидетельство о рождении.

В комнату молча вошла Аньес.

— Вы тоже были тут? Вы ее видели? — спросил я.

Она кивнула.

— Жулия почти сутки провела в поезде, — продолжала Элен. — На железной дороге совершена диверсия. Она очень устала… Бернар, я бы не хотела вмешиваться — это не мое дело… но, в конце концов, если ваша сестра решилась на подобное путешествие, то, вероятно, вы ей небезразличны. Так неужели вы не сможете забыть старую ссору? Поймите… ведь она — ваша сестра, Бернар.

— Я не собираюсь ничего понимать.

— Нельзя быть таким жестоким, — сказала Аньес.

— А почему, когда я был в Германии, она не написала мне ни строчки?

— Да она понятия не имела, что вы попали в плен.

Мои нервы начинали сдавать, мне пришлось сесть.

— Бедняжка, — сказала Элен. — Я, конечно, знала, что ее приезд раздосадует вас, но что я могла поделать?.. Подумайте, как мы будем выглядеть, если вы не согласитесь увидеться с ней?

— Вы должны с ней встретиться, — вмешалась Аньес. — Поговорить с ней… ну, хотя бы ради нас.

Будь на моем месте Бернар, он, вероятно, уступил бы, но если мягкость проявлю я, то тем самым подпишу себе смертный приговор. Часы показывали десять. Жулия, должно быть, вернется не раньше полудня. Значит, в моем распоряжении два часа. Что же мне делать? Может, все-таки удастся придумать правдоподобную версию?

— Она так мила, — продолжала Элен. — Должна признаться, лично мне она очень понравилась.

«Мила» на языке Элен означало «сносна». Жулия, разумеется, не принадлежала к людям обаятельным, приятным в общении. Принимала ее Элен, следуя своим принципам, как подобает. Так что, если уж я желал выглядеть хорошо воспитанным человеком, а не каким-то мужланом, мне следовало принять Жулию любезно.

— Хорошо, — пробормотал я.

— Спасибо, Бернар.

— В какой гостинице она могла остановиться?

— Я посоветовала ей «Бресс» — это гостиница на площади Карно. Как-то, еще до войны, мы оказали услугу ее хозяину. Но если хотите, Бернар, мы можем предложить Жулии комнату здесь, у нас.

— И как долго она собирается оставаться?

— Не знаю. Ведь мы говорили недолго…

Постепенно ко мне возвращалось хладнокровие, и я уже видел спасительный выход, но игру надо вести тонко. Непримиримость может показаться подозрительной.

— Там видно будет, — сказал я, пытаясь улыбнуться. — Однако узнаю сестричку. Такая решительная!.. И бесцеремонная… Согласитесь, могла бы сначала написать. Нельзя же являться вот так, без предупреждения.

— Давайте отнесем чемодан в вашу комнату, — предложила Аньес.

— С этим можно подождать, — заметил я. — Раз вы говорите, Жулия в гостинице «Бресс», я ее там и навещу.

— Дайте ей хоть устроиться! — воскликнула Элен. — Только что вы не хотели ее видеть, а теперь готовы бежать к ней сломя голову!

Я взял чемодан. Элен и Аньес двинулись за мной. Одна на ходу достала из шкафа вешалки, другая — обувные колодки.

— Думаю, все же лучше приготовить бабушкину комнату, — решила Элен. — Что подумает Жулия о нашем гостеприимстве, если мы позволим ей остаться в гостинице?.. Нет, Бернар, даже не возражайте. Она никого не стеснит.

Минута бежала за минутой. Если сейчас появится Жулия… Меня снова охватило безумное волнение. Единственный мой шанс, моя последняя карта — признаться Жулии во всем. Я почему-то был уверен, что она непременно поймет меня. Ведь, судя по тому немногому, что говорил мне о ней Бернар, сама Жулия не отличалась особой щепетильностью. Если я расскажу ей о своей жизни и объясню, почему был вынужден остаться у Элен, она, вероятно, поймет меня, будет молчать, а может, даже — чем черт не шутит? — и согласится помочь мне. Я уже решил, что безоговорочно приму любые ее условия. Ведь, в конце концов, я был другом ее брата, а она, должно быть, любила его, если вот так, бросив все, примчалась сюда, как только узнала, что он жив… Да, Жулия могла спасти меня… но при условии, что мы встретимся с нею наедине. В противном случае произойдет ужасная сцена: увидев меня, она скажет: «Здравствуйте, мсье…» От одной этой мысли я смертельно побледнел.

Элен деловито распаковывала чемодан, а Аньес, стоя за ее спиной, молча смотрела на меня. Приезд Жулии, который она мне предсказала, казалось, забавлял ее, и совсем не исключено, что она догадывалась о причине моего замешательства и была не прочь утвердить свою власть надо мной. Словно желая еще больше напугать меня, она вдруг сказала:

— А вы знаете, Бернар, ваша сестра совершенно не похожа на вас. У нее овернский тип лица выражен гораздо ярче, чем у вас.

— Да, я знаю, — ответил я. — Вот уже пятнадцать лет, как все вокруг твердят одно и то же.

— Оставь Бернара в покое, — сказала Элен. — Твои замечания совершенно неуместны.

И она принялась доставать вещи из чемодана. Аньес переносила одежду на кровать, а обувь аккуратно ставила в ряд. В чемодане оказались два абсолютно новых костюма довольно элегантного покроя, галстуки, белье, пуловер и несессер из свиной кожи…

— А вы, как видно, ни в чем себе не отказывали, — заметила Элен с некоторым оттенком уважения. — Смотрите-ка, бумажник.

Он был из черной кожи, с двумя тисненными серебром инициалами «Б. П.». Открыв его, я увидел пачку банкнот — десять тысяч франков. А ловкие руки Элен извлекали из чемодана все новые и новые вещи: бритву в футляре, сафьяновые домашние тапочки, носовые платки… Элен развернула пальто и одобрительно кивнула.

— К сожалению, Бернар, — пробормотала Аньес, — теперь вы утонете в своих костюмах. Мне кажется, они стали вам велики.

— Это не имеет никакого значения, — сказал я раздраженно.

— И тем не менее, — запротестовала Элен, — вам не стоит выглядеть смешным и тем более не стоит привлекать к себе внимание. Померьте-ка этот синий пиджак… Ну пожалуйста, Бернар, прошу вас. Сделайте это ради меня!

Настенные часы пробили половину одиннадцатого. Я надел пиджак, но перед глазами у меня стоял образ Жулии, я видел, как она выходит из гостиницы и направляется к дому.

— До чего же вы похудели, — заметила Элен. — Ну просто невероятно! Плечи, правда, на месте, а вот пуговицы придется переставить. Ну-ка, пройдитесь немного. Так что скажешь, Аньес?

— Скажу, что Бернар похож на ряженого. Можно подумать, что этот пиджак с чужого плеча.

— Ты просто несносна! Вечно ты все преувеличиваешь.

Они крутились вокруг меня, примеряя, прикидывая. Я же стоял как вкопанный, одинаково ненавидя обеих. Ведь если бы не эта идиотская женитьба, то мне не пришлось бы писать в Сен-Флу, и Жулия ни за что бы не узнала о моем появлении. А теперь суженая настоящего Бернара, которая могла бы составить его счастье, просто уничтожит меня… Я сбросил пиджак.

— Ну ладно, с вашего разрешения я, пожалуй, пойду.

— Подождите, Бернар! — воскликнула Элен. — Помогите мне перевернуть матрасы в бабушкиной спальне. Это минутное дело.

От нетерпения, ярости и страха я как идиот переступал с ноги на ногу. Мне казалось, что если бы я напряг слух, то непременно услышал бы шаги Жулии за окном. И тут мною овладело еще одно опасение: если я встречу Жулию на улице, то, разумеется, не узнаю ее. Значит, мне необходимо застать ее в гостинице. В противном случае меня позорно выведут на чистую воду, как только я вернусь. Бежать, и немедленно! Но Элен заявит о моем исчезновении. Стоит им только разговориться обо мне, как обман сам собою выплывет наружу. И кто знает, какие тогда обвинения посыпятся в мой адрес?

— Достань простыни, Аньес… Тяните со своей стороны, Бернар. Сильнее. Боже мой, ну до чего же вы неуклюжи! А еще называли себя ловкачом.

— Так вы говорите, она в гостинице на площади Карно?

— Да, это налево, сразу за поворотом.

— Ну все, я пошел, — сказал я. — Скоро одиннадцать.

— Обедать сегодня будем в половине первого, — бросила мне вдогонку Элен. — Не опаздывайте!

Я кубарем скатился по лестнице и что есть мочи побежал к набережной. Прохожих на улице было довольно много, и я пытался всматриваться во всех брюнеток, помня, что Жулия немного старше Бернара и лицом — типичная овернка. Правда, я точно не знал, что именно следует под этим подразумевать. Итак, с чего начать?.. Прежде чем объяснить ей, что я назвался именем ее брата, наверное, придется сообщить о гибели Бернара. Хорошенькое начало, нечего сказать. В моем распоряжении было немногим больше часа, за это время нужно было успеть описать свое положение и завоевать ее расположение. Выбора у меня не было — если мне не удастся все уладить, я пропал. И потом, какие силы в мире могут помешать Жулии расплакаться, когда она узнает о смерти Бернара? Она приехала к Элен веселой и улыбающейся, а со мной вернется побледневшей и с красными от слез глазами. Вся эта затея показалась мне невероятно глупой. Я даже не знал, зачем я продолжаю идти по направлению к гостинице, до такой степени моя беспомощность представлялась мне очевидной. Пройдя перекресток, я увидел вертикальную вывеску: «Гостиница „Бресс“». Она там! В полнейшем замешательстве я остановился у входа. Итак, я буду убеждать ее в том, что Бернар приказал мне назваться его именем… А вдруг она почувствует фальшь и не поверит мне? Ну а если я начну рассказывать ей, что хотел таким образом скрыться от преследующего меня прошлого — прошлого избалованного, капризного и несчастного ребенка?.. Если я расскажу, как моя жена тонула у меня на глазах, а я умышленно не стал ее спасать? Если я признаюсь ей во всем, во всем… в своих самых глубоких переживаниях, в робких попытках творчества, в своих сомнениях и своем убожестве — одним словом, во всем?.. Только зачем ей все это нужно? С какой стати она вдруг согласится стать моей сообщницей? Подобными рассказами я только испугаю и оттолкну ее от себя.

Я вновь прошелся перед окнами гостиницы. За кассой, между двумя пальмами, лениво зевал служащий. И снова, в который раз, я задавал себе все тот же вопрос: почему я выдал себя за Бернара? Теперь же из-за приезда Жулии мне необходимо было правдоподобно объяснить мотивы, побудившие меня к этому. Но я не находил их. Точнее, было множество каких-то мелких, ничтожных поводов: отсутствие одежды, желание обрести пристанище, потребность в женской заботе из множества других, веских, причин, которые, скорее всего, так и останутся для меня непостижимыми. Нет, Жулия вряд ли войдет в мое положение: ведь для того, чтобы завоевать взаимное доверие, нужно время. Несмотря ни на что, я вовсе не чувствовал себя преступником. Небольшая поддержка с ее стороны — и я стал бы солидным человеком. Но наверное, мольбы будут напрасны. Пропадать так пропадать, но попытка — не пытка.

С этой мыслью я и вошел в гостиницу. Дежурный администратор бросил на меня рассеянный взгляд.

— Мест нет, — сказал он.

— Я пришел вовсе не за этим. Мне необходимо видеть мадемуазель Прадалье.

— Она остановилась в пятнадцатом номере — это третий этаж, налево. Лифт у нас не работает.

Портье смахивал на полицейского: его вроде бы пустые глаза не упускали из виду ни единой мелочи и остановились на моем костюме столетней давности. Испуганный, побежденный, вызывающий у самого себя отвращение, я поднимался по лестнице. Второй этаж… третий… Пробило четверть двенадцатого. Пятнадцатый номер. Мне вспомнились слова Аньес: «Женщина, желающая вам зла…» И моя рука повисла в воздухе, не решаясь постучать в двери номера. Мой конец был близок. Хотя Бернар и спас меня от голода и плена, но от Жулии он не мог меня уберечь…

Я очень робко постучал, надеясь, что она меня не услышит и я получу возможность уйти.

— Войдите!

Толкнув дверь, я сразу увидел ее и узнал — она была похожа на Бернара как две капли воды: такое же крепкое телосложение и та же бородавка возле уха.

— Жулия, — пробормотал я.

Сделав несколько нерешительных шагов, она вдруг протянула ко мне руки:

— Бернар!.. Бернар!.. Как я тебя ждала, если бы ты только знал!.. Бернар!

Она кинулась мне на шею, уткнулась в плечо и разрыдалась.

— Бернар! Мой Бернар! Мой бедный Бернар!

Я закрыл глаза и очень крепко сжал челюсти; я сжимал их все крепче и крепче, потому что пол начинал ускользать у меня из-под ног и стены комнаты поплыли перед глазами.

Глава 7

Что это? Сон? Жулия — сестра Бернара, прихорашиваясь перед зеркалом над умывальником, рассказывает мне о Сен-Флу, будто я и в самом деле ее родной брат Бернар! Она даже не замечает, что ее слова ранят меня сильнее, чем любые упреки, а она, как ни в чем не бывало, улыбается мне, причесывается и ищет свои перчатки.

— Если бы ты только знал, как я переживала из-за нашей ссоры! Слава богу, что все это уже позади, и давай больше не будем к этому возвращаться. Мы с тобой сейчас рядом, а это — главное… Возьми-ка лучше вот этот сверток, там сало и яйца. Представляю, как эти бедняжки обрадуются! Должна заметить, у тебя недурной вкус: твоя «крестная» — сама изысканность!.. Она даже успела шепнуть мне о ваших планах. Нет-нет, только намекнула, но в таких делах я хорошо разбираюсь…

Она подтолкнула меня к выходу и заперла дверь на ключ. У нее был такой вульгарный вид, и от нее так сильно разило парикмахерской, что мне стало стыдно за нее, будто она и в самом деле моя сестра. В то же время я совершенно лишился дара речи. Я не мог протестовать, потому что на меня, как всегда в трудные минуты жизни, нашло оцепенение, создающее иллюзию согласия, тогда как на самом деле в глубине души я яростно сопротивлялся.

Вот сейчас я был категорически против того, чтобы эта женщина называла меня Бернаром и говорила мне «ты»; мной овладело сильное желание выпалить ей прямо в лицо: «Какого черта вы ломаете идиотскую комедию?! Вы ведь прекрасно знаете, что я не ваш брат!» Вместо этого я продолжал идти с ней рядом. Она взяла меня под руку и болтала без умолку. Я был ошарашен ее неподдельной веселостью и естественной манерой держаться. Я настроился открыть Жулии всю правду и теперь чувствовал себя совершенно разбитым, у меня сдавило спазмой горло и пересохло во рту. И вместе с тем я испытывал некое постыдное облегчение, как будто бы мне удалось заключить с этой болтливой незнакомкой какое-то преступное соглашение. Итак, моя жизнь продолжается. Правда, я не знаю, какой она будет потом, но сейчас она еще не кончена. Мною овладело ощущение чудесного избавления, точно такое же, как в тот вечер, когда Аньес открыла мне дверь парадного.

— Жулия, — выдавил я из себя наконец, — позволь мне…

— Нет-нет, Бернар, не нужно меня благодарить! Когда я узнала, что ты здесь, я просто не могла не приехать. Я свалила в чемодан первое, что мне попало под руку, и кое-что, конечно, позабыла, ты уж прости меня. Надо было взять твой будильник, ну тот, помнишь? Который ты выиграл в финале Кубка Фабьена.

При желании она могла превратить каждое свое слово в ловушку, я целиком и полностью находился в ее власти. Бернар ни разу не упоминал ни о каком Кубке Фабьена. Тем не менее было не похоже, что она хочет заманить меня в ловушку.

— А что это за деньги в бумажнике? — спросил я.

— Почему бы мне не дать тебе немного денег?.. Вернешь, когда сможешь. Надеюсь, этот вопрос мы с тобой на сей раз сумеем уладить.

Мне показалось, что я одновременно живу в двух измерениях, и это разозлило меня еще сильнее. Однако больше всего меня удивляло то, что эта женщина обращалась со мной развязно-фамильярно и без тени смущения меня обнимала… будто на самом деле была моей сестрой! Моя голова раскалывалась от противоречивых мыслей, и в глубине души я был уверен, что в конце этой длинной, мрачной дороги, которую мне необходимо пройти с Жулией под руку, меня подстерегает опасность куда более серьезная.

— А как они обращаются с тобой? Хорошо? — спросила она меня. — Похоже, эта малышка с норовом.

— Я нахожу с ними общий язык… Ты надолго к нам приехала?

— Хотелось бы погостить у вас подольше, но, к сожалению, я располагаю всего несколькими днями. Ведь, когда занимаешься торговлей, распоряжаться собой уже не можешь! Ах да! Ты же не знаешь!У меня теперь небольшая бакалейная лавка, и дела идут неплохо. Во всяком случае, себя я обеспечиваю.

Каждое ее слово и интонация, с которой она произносила его, привели бы Элен в шоковое состояние. И с этой женщиной нам придется жить под одной крышей.

— Должен предупредить, — сказал я, — что у Элен довольно трудный характер. Когда-то она была неплохо обеспечена, а теперь вот вынуждена работать, понимаешь? Так что не очень-то распространяйся о своей торговле и вообще о своих делах.

— Я постараюсь вести себя тактично, — пообещала Жулия. — К тому же подобные люди меня не волнуют.

Мы подошли к дому. Элен ждала нас у дверей. В своем темном костюме она выглядела весьма элегантно. Аньес, с массивным золотым браслетом на запястье, стояла позади нее и улыбалась, глядя на поднимающуюся по лестнице Жулию. Ну вот! Все мое семейство в сборе! Я с трудом перевел дыхание.

— Проклятая лестница, — пробормотал я. — Похоже, я старею.

Дверь за мной захлопнулась, и я остался наедине с тремя женщинами. Моя судьба была в их руках, и теперь они могли в любую минуту уничтожить меня. Все пути к отступлению были перекрыты: я полностью зависел от их воли.

Мы прошли в столовую. На столе сверкали хрусталь и серебро. Элен рассадила всех. Несмотря на все мои страхи и опасения, с чувством огромной радости и облегчения я отметил смущение Жулии.

— Ну что, — спросила Аньес, — вы, наверное, рады, что наконец отыскали брата?

— Да, я просто счастлива! — сказала Жулия, краснея. — Он, конечно, похудел, но, в общем-то, почти не изменился.

Началась игра в прятки. Из осторожности я молча ел, предоставляя вести разговор Жулии. Элен, как всегда, держалась сдержанно, в то время как ее сестра, наоборот, ничуть не скрывая своего любопытства, засыпала свою собеседницу вопросами. С присущей ей интуицией она не могла не заметить в поведении Жулии что-то неестественное.

— А вы, наверное, уже думали, что ваш брат погиб, да?

— Что еще мне оставалось думать? Сперва я получила о нем известие от одного приятеля, которого из-за какой-то неизлечимой болезни отправили обратно во Францию. Он рассказал мне, что Бернара перевели в другой лагерь, в Померанию. Но с тех пор я не получала никаких известий, потеряла всякую надежду увидеть его живым.

— И тут вы вдруг случайно узнаете…

— Да, совершенно случайно захожу в мэрию за талоном на бензин, и…

— А у вас есть машина?

— Да, видавший виды «рено», но ведь когда занимаешься торговлей…

— Вы занимаетесь торговлей? Бернар ничего не говорил нам об этом…

— А он ничего и не знал. Я ведь всего два года назад приобрела захудалую лавчонку.

Услышав такое, я уже не осмеливался смотреть на Элен. Допрос тем временем продолжался. Да, это был самый что ни на есть настоящий допрос. Время от времени Аньес обращала на меня затуманенный взгляд, словно желая приобщить к беседе. Однако я раскрывал рот лишь в случае крайней необходимости, когда Жулия заводила разговор о ком-то из Сен-Флу, кого я не мог знать. Я уже видел, что Жулия вовсе не намерена разоблачать меня, и все же сидел как на иголках. Мне даже показалось, что она неоднократно приходила ко мне на помощь, будто была моей союзницей. Жулия — моя союзница?! С того момента, как эта мысль пришла мне в голову, она неотступно преследовала меня. Ситуация становилась более чем абсурдной. Эта женщина прекрасно знала, что я выдаю себя за другого. Вместо того чтобы спросить у меня, где же сам Бернар, Жулия, не договариваясь со мной, решила и далее обманывать Аньес и Элен. Чего же она ожидала от меня?

— Бернар! Ты слышишь?

— Извините… Что?..

— Я говорила Элен, что с продуктами в Сен-Флу трудновато и город перенаселен…

Боже мой, она уже начала называть их просто по имени! Вот-вот она начнет им тыкать!

— Будет лучше, если ты как можно дольше пробудешь в Лионе.

— Я и не собираюсь возвращаться в Сен-Флу! — воскликнул я.

— Разве у вас нет желания вновь встретиться с друзьями? — спросила Аньес.

— У меня их было не так уж и много. А сейчас, скорее всего, они все в плену. Да и вообще, я не хочу возвращаться в Овернь. Торговля лесом шла плохо еще до войны, а теперь, при конкуренции со стороны Скандинавских стран, вероятно, вовсе сойдет на нет.

— И вы намерены продать свой завод? — спросила Элен.

— Разумеется.

Я не спускал с Жулии глаз. Я ждал, что уж на этот раз она выразит свое несогласие. Ведь, в самом деле, не может же она допустить, чтобы я взял и попросту ограбил ее брата!

— Ты принял совершенно правильное решение, — неожиданно признала она. — А то, знаешь, Шезлад… ну, этот — Посту… Он едва справляется с заводом. Кроме того, у него реквизировали лучшие грузовики… Не хватает рабочих рук…

Своими бесконечными уточнениями и цифрами Жулия явно пробуждала интерес Элен. В Жулии чувствовалась практическая жилка, немалые способности и деловая хватка. Когда речь заходила о купле-продаже, ее некрасивое, землистого цвета лицо начинало сиять от удовольствия. Аньес же внимательно рассматривала бородавку у ее уха… Кто знает, быть может, рядом с лицом Жулии она видела лицо погибшего Бернара? Не удивило ли ее поразительное сходство моего друга Жервэ с моей сестрой Жулией? Скрытая, но очевидная разгадка находилась именно здесь, как на тех картинках, где предлагалось найти изображение среди хитросплетения линий. Где полицейский? Где фермер? Где Бернар?.. Аньес положила себе варенья. Она, по-видимому, еще не узнала Бернара. Пока не узнала.

Кофе мы перешли пить в гостиную.

— Элен, а сколько стоит сейчас такой кофе? — спросила Жулия.

— Спросите об этом лучше мою сестру, — сухо ответила Элен.

— Это подарок, — объяснила Аньес.

Обстановка стала накаляться. Однако Жулия, по-видимому что-то заподозрив, прекратила свои расспросы. В ней как-то странно сочетались поразительная чуткость и полнейшее отсутствие такта.

— Отличный кофе, — лишь заметила она вскользь.

Держалась она абсолютно спокойно и уверенно, полагая, очевидно, что Бернар жив, а я нахожусь здесь, видимо, по его поручению. Я заметил ее жадный взор, который она, хотя и украдкой, бросала на мебель, картины, рояль. Я же в это время мучительно думал: какие бы безобидные вопросы задать ей, чтобы утвердиться в своей роли?..

— Мы приготовили вам комнату, — сказала Аньес. — Здесь вы будете чувствовать себя намного удобнее, чем в гостинице.

Сначала протесты, потом благодарности и, наконец, еще один трудный момент остался позади.

— Бернар, — попросила меня Элен, — будьте так добры, сходите в гостиницу за вещами Жулии.

Так! Теперь меня хотят удалить! Я чувствовал себя так словно с меня заживо сдирают кожу. Мне всюду мерещились ловушки, и поэтому вовсе не хотелось давать этим женщинам возможность общаться в мое отсутствие. Быть может, Жулия только и ждет такого момента, чтобы рассказать Элен, кто я есть на самом деле…

— Не стоит откладывать на потом, лучше идите прямо сейчас.

— Да, уже бегу!

И я действительно побежал, не переставая лихорадочно размышлять: зачем Жулии может понадобиться разоблачить меня перед Элен. Теперь ей абсолютно невыгодно предавать меня… Но кто может знать, что у нее на уме.

Я спешил, чемодан Жулии бил меня по ногам, и я несколько раз останавливался, чтобы перевести дух и дать отдых дрожащим ногам. Силы мои еще не восстановились: я был совершенно не в состоянии выдержать длительную физическую нагрузку. О! Им, наверное, будет вовсе не трудно одолеть меня, если они захотят предпринять против меня какие-то действия. Бросив чемодан в прихожей, я пытался определить, где они сейчас находятся. Несмотря на холодную погоду, я был весь в поту. Из кухни доносился звон посуды, и я пошел туда. Все три деловито мыли посуду и, казалось, прекрасно находили общий язык.

— Не стой здесь, Бернар, ты нам мешаешь! — крикнула мне Жулия. — Куда положить деревянную ложку, Элен?

— В ящик буфета.

Наша совместная жизнь потихоньку налаживалась. За весь день мне ни разу так и не удалось остаться с Жулией наедине, и вскоре я заметил, что она намеренно избегает оставаться со мной тет-а-тет. Ей постоянно удавалось задержать в комнате то Элен, то Аньес, и я был невольно восхищен ее даром находить тысячи тем для разговоров. Со страстностью женщины, лишенной развлечений, она бесцеремонно вмешивалась в жизнь обеих сестер, вынюхивала запретные темы; всегда настороже, враждебно настроенная в глубине души, но внешне само дружелюбие, она вертелась вокруг да около. Инстинктивно она во всем соглашалась с Элен. К Аньес же относилась с едва заметной снисходительностью, на что та, любезная, но настороженная, отвечала улыбкой, ничем не выдавая своих мыслей.

Было решено, что Жулия останется у нас на пять дней. Хватит ли на это время у меня сил и изворотливости, чтобы обходить все острые углы? Я был уверен, что нет. Я ни за что не соглашусь отпустить Жулию, не переговорив с ней. Ее совершенно необъяснимое молчание вызывало во мне лишь неистребимое чувство беспокойства. Как же мне поговорить с ней наедине? А что, если просто зайти к ней в комнату?.. Нет, это, пожалуй, было бы глупо с моей стороны: я рискую вызвать взрыв, которого сам же опасаюсь…

В эту ночь я совсем не спал, как, впрочем, и Жулия, которая занимала соседнюю комнату: всю ночь я отчетливо слышал скрип ее кровати. Но, кроме этого, я еще слышал скрип половиц в коридоре. Кто-то подслушивал — Аньес или Элен.

На следующее утро я застал обеих сестер беседующими в столовой. Увидев меня, они замолчали, а Аньес сразу же удалилась.

— Бернар, — зашептала Элен. — Я добилась от Аньес, чтобы в течение этих пяти дней она никого не принимала. Надеюсь, вы ничего не говорили Жулии?

— Нет, ничего.

— Спасибо. Вы поступили правильно… Хотя мне кажется, вы не слишком любезны со своей сестрой.

— К сожалению, я вижу ее такой, какова она есть.

— Да, конечно, если б вам пришлось жить с ней под одной крышей!.. А то ведь всего пять дней, потерпите… Ну, Бернар! Сделайте над собой небольшое усилие. Вы все время какой-то грустный, озабоченный, нервный.

— Простите, но ведь вы знаете, как много мне пришлось пережить… Я все еще не в силах забыть о своем пребывании в плену. Вот и все.

— Это правда? Вас действительно тяготит только это? Может быть, существуют и другие причины?

— Да нет же, Элен… Уверяю вас…

— Временами мне кажется, что вы не слишком-то горите желанием… жениться на мне…

— Нет-нет, Элен… Вся беда в том, что мы с вами не одни: у вас есть Аньес, а у меня вот Жулия. Все это совсем не просто.

Элен задумалась над создавшейся ситуацией.

— А в финансовом отношении, — спросила она, — вы как-то зависите от Жулии?

— Абсолютно нет. Все, что у меня есть, нажито собственным трудом.

— А она может существовать без вашей помощи?

— Да. Я ведь никогда не помогал ей.

— Ну а если мы решим уехать… куда-нибудь очень далеко… она не станет вам докучать? Вы понимаете, что я хочу сказать?.. Ведь, похоже, она очень привязана к вам.

Теперь пришла моя очередь задуматься. Отпустит ли меня Жулия?.. Откажется ли от меня Аньес?.. Будущее представлялось мне в самом черном свете.

— Я, право, не знаю, — признался я.

— Тихо, они идут!

Войдя в комнату, Жулия пожала руку Элен и, склонившись надо мной, поцеловала меня.

— Доброе утро, дорогой Бернар. Как тебе спалось?

Она гладила меня по волосам, по щеке: ведь я был ее братом, к тому же обретенным заново с таким трудом! Подобные проявления нежности окружающим казались вполне естественными, но только не мне. Раздраженно и вместе с тем с опаской я отстранился: мне казалось, что в ее чувствах таилось что-то зловещее. Боже ты мой, с каким же остервенением эти женщины пытались втиснуть меня в шкуру Бернара!.. Если бы я вдруг забыл о том, что все это — их интриги, то, наверное, и сам уверовал бы в то, что я — Бернар. Притворяться сразу перед тремя! Я начинал терять собственное «я»; это было уже свыше моих сил.

— Я забыла тебе сказать, — обратилась ко мне Жулия, — что умерла эта… как ее… Пеляк. У нее, бедняжки, случилось кровоизлияние. Помнишь, как ты любил с ней играть?

— Да, — пробормотал я, — это очень печально. А что сталось с Андрэ Лубером?

Жулия удивленно посмотрела на меня.

— Я часто думаю о нем, — продолжал я, — о нем и о Марселе Бибэ, с которым мы вместе играли в футбол.

Жулия, конечно, не знала, что я долгое время был другом Бернара, и эти имена, упомянутые между прочим, испугали ее. Мы впились друг в друга глазами, словно дуэлянты, которые пытаются на глаз определить силу противника.

— Марсель переехал в Тюль,[47] — сказала Жулия.

Она улыбнулась мне, и я понял, что в этот момент она ненавидит меня.

— Я, пожалуй, дам вам возможность насладиться воспоминаниями, — сказала Элен. — А мне нужно пойти за покупками.

Должно быть, она ликовала оттого, что присутствие Жулии помешает мне остаться наедине с Аньес.

— Нет-нет, — запротестовала Жулия. — Я с вами, я мигом оденусь и пойду с вами.

— Не стоит. Лучше останьтесь дома и всласть наговоритесь с братом! — ответила Элен.

Но отвертеться от Жулии было не так-то просто. Я же впервые за эти два дня почувствовал какое-то облегчение, и вовсе не потому, что передумал объясняться с Жулией, а потому, что Жулия постепенно сама оказывалась в ситуации, аналогичной моей, и теперь ей будет не так-то легко изобличить меня — ведь в таком случае тень подозрения падет и на нее: слишком уж долго она ломала комедию. Я подумал также, что мне пока нечего особенно волноваться.

Проводив обеих до лестницы, я подождал, пока они спустятся. Элен с яростью натягивала перчатки: еще бы — сейчас ей придется идти по улице вместе с женщиной, одетой совершенно безвкусно, которая выглядела как прислуга!.. Я бесшумно закрыл дверь и направился в комнату Аньес. Она уже ждала меня.

— Бернар!

…Мы никак не могли насытиться друг другом. Неужели это действительно была любовь? Вряд ли. Скорее мы любили нависшую над нами угрозу, которая вызывала у нас необыкновенно острые ощущения. В то же время мы не осознавали, насколько далеки друг от друга, каждый со своими проблемами: она со своими призраками, а я со своей тайной. Даже в объятиях друг друга мы постоянно были настороже и испытывали скорее скрытое недоверие, чем нежность. И все же это были превосходные минуты — они утомляли и выматывали, отвлекали от всех мыслей и одновременно успокаивали. Мы чувствовали себя словно беглецы, выброшенные волнами на какие-то запретные берега. Но, вернувшись к действительности, мы едва узнавали свои голоса.

— Бернар, — сказала Аньес, — ну вот видишь, я же говорила, что она появится.

— Да.

— Я вижу вокруг нее красную ауру… Эта женщина таит в себе зло…

— Да?.. А что ты видишь еще?

— Это пока все… Но знай — она ненавидит тебя, Бернар… Она ненавидит всех нас.

— Прошу тебя, не надо больше о ней…

Аньес смотрела в потолок и уже больше не обращала на меня внимания; я же испуганно думал о тех образах, которые она вроде бы различала на пожелтевшей и потрескавшейся штукатурке потолка. Ее, наверное, как и меня, преследовали навязчивые мысли, и только любовь могла отвлечь от них нас обоих. Я стал искать ее губы.

— Жулия очень похожа на твоего друга Жервэ, — прошептала она.

— Хватит, ни слова!

Я так стиснул ее в объятиях, что мог задушить. А может, именно это я и хотел сделать?

Аньес осторожно отстранилась от меня.

— Бернар, скажи мне откровенно… Ты любишь Элен?

— Это очень сложный вопрос, — ответил я.

— Ну хорошо, тогда скажи мне: любишь ли ты ее больше, чем меня?

— Больше, чем тебя?.. Я не знаю… Вы такие разные…

— Ну а ты мог бы жить со мной?

Я устало закрыл глаза.

— Думаю, что я ни с кем не мог бы жить вместе.

— И все же, несмотря на это, ты ведь хочешь жениться на ней.

— Я повторяю тебе: это очень сложный вопрос. Я ничего никогда не решаю. В моей жизни за меня почти всегда все решают обстоятельства.

Она склонила свою голову к моей и начала гладить мою руку.

— Ты очень забавный, Бернар: ты говоришь одно, а делаешь совсем другое, никогда не знаешь, что от тебя ожидать. Хорошо, скажи мне: тебе бывает, как моей сестре, стыдно за меня?

— Нет.

— А ты доверяешь мне?

— А с какой стати ты вдруг задаешь мне все эти вопросы? — возмутился я.

— Отвечай!

— Доверяю?.. Когда как.

— Ты не хочешь мне сказать правду, а значит, не доверяешь мне. Вы с Элен — одного поля ягоды. Я знаю, вы меня презираете и частенько между собой перемываете мне косточки.

— Послушай, ненавижу сцены, — зло заметил я, теряя остатки терпения, и вскочил, потому что мне вдруг показалось, что я опять переживаю одну из тех давнишних сцен: крики, слезы, пощечины, упреки… «Выходит, я для тебя ничего не значу?.. Ты всегда считал себя выше меня!..» Лавина подобных слов постепенно истощала, изводила, подавляла и в конце концов сломила меня. Начало всему этому задала еще моя мать, частенько унижавшая меня словами: «Из этого тупицы никогда ничего толкового не выйдет! О каком таланте может идти речь, если он не способен поступить в консерваторию!» Сама же она, разумеется, привыкла к аплодисментам, вызовам на «бис» и цветам. Но мама была талантлива и, возможно, имела право подавлять меня своей славой, тогда как моя жена… А теперь еще и Аньес, Элен, Жулия… Нет, все к черту, хватит! Мне следовало бы избавиться от всех троих!

Обеими руками я обтер лицо, как бы желая сорвать с него невидимую паутину. Но прошлое, переплетаясь с настоящим, цепко держало меня, не желая выпускать из своих объятий. Нужно было отбросить гнев и искать какое-то средство избавиться от этой троицы.

Уткнувшись в подушку, Аньес рыдала. Я вышел, хлопнув дверью. И почувствовал себя вдруг сильным, решительным и готовым разорвать сковывающие меня цепи. И все потому, что я остался один. Этот прилив сил скоро пройдет. Нужно воспользоваться моментом и что-то предпринять. В поисках бумаги я наткнулся на обертку от «Новеллиста» и крупными печатными буквами, какими обычно пишут анонимки, нацарапал на обороте: «МНЕ С ВАМИ НЕОБХОДИМО ПОГОВОРИТЬ, И КАК МОЖНО СКОРЕЕ». Я дважды подчеркнул всю фразу, как бы указывая на ее особую значимость. Затем, войдя в комнату Жулии, положил эту записку на самом видном месте, на камине.

Наконец-то я хоть что-то предпринял: противопоставил свою волю слепому ходу судьбы и поклялся продолжать сопротивляться ей. Правда, все мое прошлое существование в достаточной мере изобиловало такими же искренними и бесполезными клятвами. Однако еще никогда в жизни я не испытывал такого сильного желания бороться за себя. Встревоженный, но довольный собой, я вернулся в гостиную и решил подождать Жулию. Сев на табурет перед пианино, я приподнял крышку и прошелся по клавишам. Как и всегда, подобные прикосновения очищали меня от всех грехов. Музыка, словно обряд крещения, смыла с меня всю грязь, оставляя в глубине души одну лишь печаль, которая возникала оттого, что я не виртуоз и не настоящий артист, что я не один из тех пророков, которые будоражат и успокаивают толпы. Отсюда все мои несчастья… Не касаясь клавиш, я играл начало баллады соль минор Шопена. Странная беззвучная музыка в пустой квартире. Даже Аньес, привыкшая слышать мысли Элен, и та не догадывалась, что это я играю. Откуда ей знать, что сейчас я становлюсь не Бернаром и не Жервэ, а хорошим, добрым, чувствительным человеком, способным даже полюбить, если ему дадут возможность спокойно жить. Мои пальцы едва касались клавиатуры, но, внезапно напуганный тишиной, я остановился и закрыл пианино.

Вернувшись в сопровождении Жулии, Элен спросила меня:

— Вы не очень скучали, Бернар?

На что я искренне ответил:

— Я превосходно провел время.

Жулия сразу же направилась в свою комнату, чтобы переодеться, и мною овладела леденящая душу тревога. Я уже сожалел о том, что написал эту записку. Жулия, конечно, прочла ее — она не могла ее не заметить — и, наверное, пишет ответ, сейчас она опустит его мне в карман. Вот тогда я и узнаю, чего же она хочет, все пойму наконец и смогу действовать.

Аньес начала накрывать на стол, позвякивая приборами, в столовую вошла улыбающаяся Жулия.

— Иди помоги нам, лодырь ты этакий!

И абсолютная непринужденность в голосе, абсолютная естественность во взгляде! Но ведь она не могла не прочитать записку и не обратить внимания на это «вы», которым я давал понять, что ее комедия несколько затянулась!

— Бернар, порежь, пожалуйста, хлеб.

Вручив мне нож, она имела наглость притянуть меня к себе за шею и поцеловать. Аньес, побледнев, молча наблюдала за нами. Может быть, Жулия хочет положить мне ответ в карман? Нет, она так и не пожелала мне ответить и продолжает играть роль любящей сестры, растроганной встречей со своим братом после столь длительной разлуки. Я надеялся избавиться от неизвестности, но мои надежды и на этот раз потерпели крах. Она тоже приговорила меня быть Бернаром, и я был им.

— Прошу всех к столу, — позвала Элен.

Глава 8

Зарядили дожди, и мы уже никуда не выходили из дому. Газеты писали в основном о диверсиях, нападениях и жестких мерах, принимаемых в ответ властями. Элен на время дала отдых своим ученикам, и мы вчетвером мирно и безмятежно жили в огромных комнатах, все окна которых выходили на одну сторону, отчего наши лица всегда оставались наполовину в тени. Втайне от обеих сестер я настойчиво преследовал Жулию, однако мои старания скорее походили на попытки человека, охотившегося за мухой: в последний момент, когда моя рука уже готова была ухватить ее, та ускользала от меня. Все это происходило в квартире, как бы специально созданной для игры в прятки или для какой-то чрезмерно учтивой борьбы, начинающейся с улыбки на устах, в которой я, как правило, терпел поражение из-за того, что был мужчиной. Жулия всегда находила предлог, чтобы увязаться за Элен или Аньес. Будь то уборка, мытье посуды или стирка, она пользовалась любым предлогом и тут же ускользала от меня, любезно обещая:

— Я мигом вернусь!

И она действительно возвращалась, но, разумеется, всегда не одна. А когда мы собирались все вместе, она не упускала случая еще раз продемонстрировать свое нежное отношение ко мне — то гладя по голове, то целуя в шею. А однажды она даже забралась ко мне на колени, и не оставалось ничего другого, как обнять ее за талию, чтобы не дать ей упасть. Я чувствовал исходящий от нее запах женщины — сбитой и горячей, ну а ей было глубоко наплевать на мою руку у нее на бедре. Жулия приводила Элен в бешенство, и та больше даже не пыталась скрыть свое отношение к ней. В воздухе попахивало грозой. Каждая минута отзывалась во мне стреляющей болью. Я чувствовал себя так, будто изнутри меня жгла крапива. К счастью, Элен была слишком хорошо воспитана, чтобы дать волю своим чувствам. Аньес же владела собой намного хуже и в любой момент готова была учинить скандал. А Жулия, которая столь скромно и сдержанно повела себя вначале, теперь обнаружила всю свою сущность. Она, например, запрокидывала голову, чтобы допить оставшиеся в рюмке последние капли вина, или же бесцеремонно хватала безделушки, стоящие на этажерках, вызывая тем самым нервные замечания Элен:

— Осторожно! Не разбейте!

— О, не беспокойтесь! Я умею бережно обращаться с вещами, — отвечала на это Жулия.

Казалось бы — мелочи, однако воспринимались они болезненно и усугублялись вроде бы ничего не значащими словами, даже самой тишиной комнат и чувством, что квартира превратилась в арену битвы. Самое ужасное все-таки заключалось в манере Жулии слишком уж по-хозяйски вести себя в чужой квартире, без всякого смущения рыскать по кухне, шарить по ящикам в поисках наперстка или иглы.

— Вы бы лучше у меня спросили! — обиженно замечала Элен.

Мне же оставалось лишь украдкой сжимать кулаки: до ее отъезда оставалось еще целых четыре дня… Три дня… Как-то вечером я случайно заметил между нашими с Жулией комнатами наглухо закрытую дверь. Я тут же вырвал из какого-то старого блокнота, найденного мною в комоде, листок и написал: «Постарайтесь завтра утром сделать так, чтобы мы с вами пошли гулять».

Услышав шаги Жулии, расхаживающей по комнате, я сложил листок вчетверо и попробовал протолкнуть его под дверь, тихонько побарабанив по ней. Когда в соседней комнате все звуки стихли, я резким щелчком отправил туда записку. Жулия не могла ее не заметить. Сидя по-прежнему на корточках, я ждал ее реакции. Паркет скрипнул и слегка вздрогнул под моей рукой, и я понял, что Жулия наконец подошла к двери. Мне даже показалось, что я услышал ее дыхание. Может быть, она ответит мне тем же способом? Я встал на колени, потому что ноги у меня уже затекли от долгого сидения на корточках. В соседней комнате переставили стул, упала туфля. Нет, похоже, она оставит меня без ответа. Я все еще продолжал наблюдать за полом. Она, вероятно, сейчас думает, обдумывает фразу, которая объяснит мне ее намерение… Но за стеной скрипнула кровать и щелкнул выключатель. Мне тоже ничего не оставалось, как лечь спать и, засыпая, без конца перебирать в уме самые невероятные версии.

На следующий день я чувствовал себя таким же разбитым и встревоженным, как и наутро после побега. Подняв занавеси, я увидел, что крыши стоящих напротив домов высохли, а водосточные трубы уже не извергали нескончаемых потоков воды. Это был хороший знак. Я оделся и, прежде чем выйти, постучал в дверь Жулии. И только после этого направился в столовую, где уже сидела Элен. Я небрежно чмокнул ее в затылок и спросил:

— Ну, как спалось, Элен?

Она лишь пожала плечами.

— Мне очень бы не хотелось говорить вам об этом, Бернар, и вы, пожалуйста, не сердитесь на меня, но мои нервы на пределе. Так дальше продолжаться не может. Это выше моих сил, я больше не могу выносить вашу сестру.

— Надеюсь, теперь вы понимаете, почему я порвал с ней?

— После нашей свадьбы я не пущу ее даже на порог. Мне, конечно, нелегко говорить вам все это, но я должна откровенно предупредить вас.

— А я вовсе и не намерен навязывать вам присутствие Жулии, — живо возразил я.

— Просто удивительно, до чего вы разные! Можно подумать, что вы воспитывались в разных семьях и что у вас не одни и те же родители.

Положив свою руку поверх руки Элен, я прошептал:

— Прошу вас, потерпите еще немного. Обещаю вам, что мы больше никогда ее не увидим.

— Благодарю вас… А вам не кажется, что вот уже несколько дней, как Аньес ведет себя достаточно странно?

— Да нет… Я вроде ничего особенного не заметил…

— А вот я заметила… С ней явно творится что-то неладное, и это уже начинает беспокоить меня… Бернар, нам необходимо как можно скорее зарегистрировать брак. Так будет гораздо лучше и для нас с вами, и для окружающих — одним словом, для всех.

— Ну хорошо, — сказал я, сжимая ее руку, — договорились. Как только Жулия уедет… Но у меня небольшая просьба: я бы хотел, чтобы мы отпраздновали нашу свадьбу в узком кругу… Никаких приглашений, никакой шумихи.

— Ну, о чем речь! — рассмеялась Элен.

Я подошел к ней, и она, словно законная супруга, уже давно оправившаяся от своих первых страстных порывов, спокойно подставила мне свои губы. Каждый раз я бывал шокирован ее самообладанием, и в то же время это самообладание действовало на меня возбуждающе. Я стал настойчивее из одного только желания получить эстетическое удовольствие — увидеть, как она слабеет.

— Пустите меня, — прошептала она.

Увлеченные этой молчаливой борьбой, прижавшись друг к другу, мы на какую-то долю секунды потеряли свою привычную бдительность. Первым Аньес заметил я и тут же, подскочив, как пойманный на чем-то запретном, отпустил Элен, которая сперва сделалась пунцовой как рак, а затем побледнела.

Мы оказались в разгаре драмы.

— В следующий раз я буду стучать, — съязвила Аньес.

— Ты… — начала Элен.

— Что я? — иронически переспросила та.

— Послушайте, — вмешался я, — но не будем же мы…

— А вы, Бернар, помолчите, — отрезала Аньес, — вас это не касается…

Тут я отчетливо осознал, что мое мнение здесь действительно никого не интересует. Я был всего лишь предметом, который оспаривают и пытаются друг у друга выкрасть. Если бы не разделяющий их стол, они бы, вероятно, набросились друг на друга.

— До сих пор я все терпела, — продолжала Элен, — но я не позволю, чтобы…

Услышав шаги Жулии, идущей по коридору, сестры замолчали и мгновенно изменили свое поведение. В этом доме было принято противостоять чужакам, хорошие манеры были важнее ненависти.

— Доброе утро, Жулия, — сказала Элен почти спокойным голосом.

Жулия пожала им руки и с невинной улыбкой на устах направилась ко мне. Она, видимо, тоже была сильна в подобных играх и превосходно умела притворяться. Подойдя ко мне, она поцеловала меня без малейшей тени смущения, более того, я бы сказал, с некоторым чувственным лукавством, значение которого я прекрасно понимал. Ведь, в сущности, в молчаливом союзе со мной она обманывала обеих сестер, и все эти поцелуи, ласки, рукопожатия как бы говорили: «Ну, давай же, подыгрывай мне, дуралей ты этакий!» Хорошо, но почему же тогда она так упорно отказывалась отвечать мне?

Мы расселись вокруг стола, и, чтобы хоть как-то рассеять гнетущую атмосферу, я сказал:

— Сегодня, похоже, выдалась чудесная погода. Я, пожалуй, пойду немного погуляю. Ты не составишь мне компанию, Жулия?

— Нет-нет, только не сегодня. Я прихватила с собой шитье, потому что дома никак не могу выкроить время, чтобы привести в порядок белье.

Она отказывалась пойти со мной и объясниться. Значит, таков ее ответ. Итак, ответ отрицательный. Ну что ж, мы еще посмотрим, кто из нас упрямее. К завтраку она выходила не умывшись и имела обыкновение прохаживаться в халате, куря при этом сигареты марки «Голуаз» или, громко причмокивая, попивала кофе, что приводило Элен в бешенство. Я пошел к себе в комнату, вырвав из блокнота листок, написал: «Бернар погиб по прибытии в Лион» — и снова подсунул записку под дверь. Я совершенно ничем не рисковал, поскольку ни Аньес, ни Элен не переступали порога комнаты Жулии. Напротив, передав такое сообщение, я мог только выиграть, ведь Жулия, вероятно, еще не знала о смерти своего брата. И если рассуждать логически, то она и не могла знать об этом, потому что об этом не знал никто. Но тогда почему же Жулия продолжает обходиться со мною так, будто я действительно Бернар? Ну все, с меня хватит! Я желаю наконец узнать правду! Правду, чего бы мне это ни стоило!

Приложив к двери ухо, я прислушался. Мое волнение было в тысячу раз сильнее, чем накануне. Записку я просунул под дверь так, чтобы выглядывал только ее краешек и Жулия была вынуждена подойти к двери как можно ближе. Поэтому я был почти уверен, что услышу ее шаги. И я действительно отчетливо услышал, как она подошла, и не пытаясь ступать бесшумно. Я даже уловил шорох ее халата. Затем последовала долгая, томительная пауза. Она, должно быть, читает… уже прочла. Ну, вот и все. Минутой позже я уже слышал, как она преспокойно направилась к умывальнику. По крайней мере, судя по тому, как она шла, отодвигала со своего пути стулья и наливала воду, особого волнения не чувствовалось. Однако она держалась в своей комнате дольше обычного. Прислушиваясь к этой чужой жизни, ощущая ее дыхание, ее присутствие за тонкой кирпичной перегородкой, я анализировал каждый шорох, каждый скрип, до одури напрягая слух. Вот она застелила свою постель, открыла чемодан… А теперь… Что она делает теперь?

Устав наконец от этой оскорбительной для меня слежки, я выпрямился. В голове гудело, как в морской раковине, когда ее приложишь к уху. Остается последнее средство — подстеречь ее, когда она будет выходить из своей комнаты. Я не знаю, что именно ей скажу, но так или иначе непременно вырвусь из этого заколдованного круга.

Все шло своим чередом. Аньес хлопотала на кухне, затем к ней присоединилась Элен. Они не разговаривали, и было ясно: здесь тоже идет война. Пожалуй, скоро нам, чтобы не произошло крупного скандала, придется сидеть всем вместе, не расставаясь… Услышав, что Жулия поворачивает ручку двери, я тут же выскочил в коридор и бросился к ней. Теперь-то она не уйдет от меня. Увидев меня, она чуть было не попятилась назад.

— Жулия, выслушайте меня!

Но она оттолкнула меня резким жестом.

— Прошу вас, — сказал она голосом, несколько потерявшим свою былую уверенность, — сейчас же дайте мне пройти.

— Но мне необходимо поговорить с вами.

— Не сейчас.

— Нет, именно сейчас! Сию же минуту!

— Пустите меня, или я позову на помощь!

Ее хитрое лицо не выражало никаких переживаний, но когда она проходила мимо меня, прижимаясь спиной к стене, ее темные глаза были широко раскрыты и неподвижны. Она явно боялась. Вероятно, прочтя мою записку и приняв ее за какую-то угрозу, она начала меня опасаться. Я попытался пойти за ней.

— Да нет же, — сказал я, — это вовсе не то, что вы думаете.

Но Жулия пустилась бежать и добежала до самой столовой, а очутившись там и почувствовав себя в полной безопасности, вновь стала той Жулией, которую я так боялся.

— Бернар, помоги мне накрыть на стол!

Она обращалась ко мне на «ты» совершенно естественно, чуть повысив голос, чтобы ее слышали на кухне, но от меня она держалась подальше, нарочно гремела тарелками и приборами. Мне оставалось только молчать, и все же я не спускал с нее глаз. Несмотря на свое притворное спокойствие, Жулия, похоже, чувствовала себя уже не так уверенно. Она, без сомнения, вообразила, что я убил ее брата, чем еще больше скомпрометировал себя. И разумеется, она, не задумываясь, меня выдаст, если я проявлю слишком уж большую настойчивость.

Обед проходил довольно странно: никто не проронил ни слова, не осмеливаясь больше ломать эту комедию и обманывать всех остальных. Наши лица были неподвижны, как маски. Все мы по очереди вставали, чтобы взять то хлеб, то соль, то масло. Через четверть часа Элен вышла, не сказав никому ни слова.

— Она немного нездорова, — сказала Аньес. — Да я и сама устала.

Я воспользовался случаем и воскликнул:

— Так идите и отдохните, а мы с Жулией сами уберем со стола.

Аньес окинула меня недоверчивым взглядом:

— Да нет, не надо. Я могу отдохнуть на следующей неделе.

Но Жулия, казалось, даже и не заметила намека на ее отъезд. Она не спеша доедала яблоко. Она вообще обожала яблоки. Закурив сигарету, я окинул взглядом комнату: как всегда, на диване и стульях валялось несколько свертков — плата Аньес за ее предсказания… Без Элен мне будет гораздо легче загнать Жулию в угол и продолжить начавшийся столь неудачно разговор. Прохаживаясь неподалеку от кухни, я, не переставая анализировать создавшееся положение, пытался уловить, о чем это они так тихо говорят. Волей-неволей мне придется обговорить с Жулией условия моей свободы — ведь теперь я утратил возможность завладеть средствами Бернара и скрыться. Надо заплатить Жулии, хотя надо мной всегда будет висеть угроза шантажа. Скорее всего, именно к этому она и ведет свою игру. Алчная, способная на любую подлость, она, пожалуй, не упустит возможности обогатиться. А вдруг она переключится на Элен, после того как вытянет из меня все, что в ее силах?.. Теперь я ясно видел ее игру, теперь все вставало на свои места. Она, по-видимому, изучала Элен, чтобы найти ее слабинку, считая, вероятно, что сестры богаты. А в день отъезда она предъявит мне ультиматум: «Вы убили Бернара и благодаря этому сможете заключить очень выгодный брак. Поделимся. Или я донесу на вас».

Удар был бы роковым, и до конца своей жизни она бы… Да, но не могу же я убить ее! И тут хорошо знакомый мне внутренний голос возразил: «Но ведь ты убил свою жену!» Отшвырнув сигарету и заложив руки за спину, я принялся кружить по гостиной. Этот голос — нарушитель моего спокойствия, прекрасно знал, в какие именно моменты я наиболее уязвим, подвержен страданиям и раздираем угрызениями совести. Я спорил с ним, ссылаясь на реальные факты:

«Я ее не убивал… Я просто бездействовал, вместо того чтобы броситься ей на помощь… Из-за моей нерешительности она и утонула… Ведь это совершенно разные вещи!»

«Ты спокойно дал ей утонуть, потому что она тебя связывала!»

«Это ложь!.. Она меня не связывала, она мешала мне жить, а это разные вещи!»

«Жулия тоже мешает тебе жить?» — спросил голос.

Ну ладно, этот спор мне уже порядком надоел. Я не убийца, и хватит об этом. О том, чтобы я поднял руку на Жулию, не может быть и речи. Тем более не может быть речи о браке с Элен. Я просто не имею морального права затаскивать ее в осиное гнездо, в котором очутился сам. Что же делать? Значит, выхода нет? Нет, один выход есть… но он мне не по зубам: уехать с рюкзаком за плечами, как клошар, рыскать повсюду в поисках работы и в конце концов попасться и опять угодить в сети службы отправки на принудительные работы в Германию… Правда, можно еще броситься в Сону, в ее черные, грязные воды, которые сомкнутся надо мной, и лишь немного пены останется на поверхности… Да, Жулия всех нас держит крепко…

Я ожидал их, машинально то раскручивая, то закручивая табурет пианино. Вернувшись, они принялись раскладывать посуду. Вдруг я услышал голос Жулии:

— О, да у нас, оказывается, есть карты!

— К ним еще никто никогда не притрагивался, — сказала Аньес.

— Это тем более интересно! Хотите, я вам погадаю?

Это Жулия-то собирается гадать Аньес?! Какой-то сумасшедший дом!

— Бернар! — крикнула Аньес. — Подойдите сюда, вы нам нужны!.. Почему вы скрывали от нас таланты вашей сестры?

— О! — скромно заметила Жулия. — Не стоит принимать этого всерьез. Это просто способ коротать время, и не более. Все же иногда я попадаю в точку.

— А кто вас научил?

— Соседка из Сен-Флу. Когда нам скучно или когда новости не слишком утешительные, мы раскладываем карты.

Аньес, заинтригованная, положила колоду на стол.

— Я хочу посмотреть, как вы это делаете, — сказала она. — Потренируйтесь сперва на Бернаре… Ну пожалуйста, Бернар, не противьтесь! И не нужно морщиться!

— Сними! — приказала мне Жулия.

Она принялась раскладывать карты по три, выбирая и откладывая в сторону некоторые из них, следуя не ясному мне принципу. Вскоре перед ней лежал веер карт.

— Хороший расклад, — пробормотала Аньес.

— Этот король — ты, — сказала Жулия. — Сними еще… Так… интересно!

Она пересчитала отложенные карты. Их оказалось семнадцать. Ее указательный палец передвигался с одной на другую.

— Трефовый туз означает деньги… У тебя появится много денег. Пиковая десятка несет тебе неприятность, не знаю, правда, какую… Похоже, ты никак не можешь овладеть этими деньгами… Пиковая дама — какая-то брюнетка… Бубновый валет несет известие. Эта брюнетка получила письмо. Бубновая десятка — дорога, то ли она уже позади, то ли собирается в дорогу.

— Эта брюнетка, — сказал я, — вероятно, ты… Да?

— Может быть, — пробормотала Жулия. — Так. Пиковая девятка — болезнь. Эта женщина, может, заболеет, точно не знаю. Во всяком случае, ей грозит какая-то опасность… Бубновый король — военный… Только при чем здесь военный — не понимаю.

— Действительно, — сказал я, — брюнетка… военный… Что-то не совсем понятно.

— Трефовая десятка… опять деньги.

Аньес, встав коленями на стул, следила за нами с уже нескрываемым вниманием. Она прикрыла глаза, словно человек, пытающийся проникнуть в суть разговора, полного намеков.

— Червовая дама… кто-то тебя любит… Трефовая дама… могла бы означать твою жену, если бы ты был женат.

— Вероятно, Элен, — сказала Аньес.

— Ну, в таком случае червовая дама — это вы, — заметил я.

Аньес покраснела и пробурчала:

— Все это какая-то чушь.

— Нет-нет, все это правда, только понимаешь все потом! — сказала Жулия.

Забыв, что это гадание было затеяно для нашего же собственного развлечения, мы напрягались, словно игроки, поставившие на карту свое состояние, а может, даже и что-то большее.

— Пика… еще раз пика… — продолжала Жулия. — Бедный Бернар, ты со всех сторон окружен пикой. Так, семерка — это удивление, но удивление неприятное, особенно когда пика перевернута, как сейчас. И напоследок трефовая семерка — опять деньги.

Жулия собрала все семнадцать карт и разложила их на маленькие кучки в виде креста.

— Ну-ка, посмотрим, — продолжала она, — что тебя ожидает в будущем. — И с этими словами начала поднимать одну за другой карты из центральной кучки.

— Трефовый король… пиковая семерка… бубновая семерка… О! Удивление для тебя в твоем же доме!

— А нельзя ли поточнее? — спросил я.

— Вероятно, тебя ожидает какая-то неприятная новость.

— Так я и думал.

Аньес растерянно посмотрела на меня и вновь вернулась к картам.

— Пожалуйста, продолжайте, — сказала она. — Интересно, что будет дальше?

Жулия смотрела на лежащие слева, справа и вверху карты.

— Пиковая дама… пиковая девятка… бубновый король… трефовый валет…

Она поморщилась.

— Понятно, — пробормотал я. — Этот военный принесет зло брюнетке… Кстати, он не один… Вот этот валет тоже что-то не вызывает у меня доверия!

Внезапно резким движением руки Аньес смела все карты на пол.

— Оба вы смешны с вашими дурацкими намеками. Если вам нужно поговорить, так и скажите, и я сейчас же оставлю вас наедине.

— Какие еще намеки? — удивилась Жулия.

Но Аньес и слышать ничего не желала и стремительно вышла из комнаты.

— Странная девушка! — воскликнула Жулия. Потом, осознав, что мы остались одни, начала очень медленно, с оглядкой подниматься, будто я был змеей, которую может разозлить любое резкое движение. Не спеша, я двинулся вокруг стола.

— Ни с места! — приказала Жулия.

Окинув комнату быстрым взглядом, она лихорадочно искала путь к отступлению.

— Жулия, клянусь, вам совершенно нечего бояться.

— Если вы сделаете еще один шаг, — тихо сказала она, — то очень сильно пожалеете об этом.

И она отступила к коридору, не спуская с меня глаз.

— В конце концов, Жулия, вы же понимаете, что нам необходимо объясниться!

Но она скрылась за дверью и начала медленно ее закрывать. Я лишь увидел напоследок сверкнувший глаз, а затем ручка двери бесшумно повернулась. Разбросанные по полу карты напоминали мне притон после драки, и я с отвращением принялся их собирать. Я тоже понял все эти намеки Жулии, но для меня они были прозрачнее, чем для Аньес. Все же она сильно ошибалась, полагая, что эти недомолвки способны удовлетворить мое любопытство.Нужно постараться куда-нибудь спровадить Элен вместе с Аньес и тогда… Если возникнет такая необходимость, я и дверь взломаю, ударю ее, в конце концов, но, клянусь Богом, она у меня заговорит!..

Чтобы как-то успокоиться, я открыл крышку рояля и долго сидел, положив пальцы на клавиши и проигрывая в уме музыку Альбениса,[48] такую светлую, несмотря на ее отчаяние. К чему все эти выходки, жестокость и потрясения? Опять я пропал… Впрочем, мне уже не в первый раз приходилось сдаваться вот так, без боя.

Было немногим более четырех часов, когда Элен прошла по коридору в кухню, чтобы заняться приготовлением чая. Доносились и другие шаги, к которым мне следовало бы прислушаться, но я находился в том состоянии, когда хочется лишь одного: лечь и умереть. Стараясь ни с кем не встретиться, я наконец добрался до своей комнаты и заметил, что дверцы алькова прикрыты неплотно.

— Кто здесь?

И одновременно я услышал голоса трех женщин, беседующих в столовой. Как же я смешон! Пока они мирно, хотя бы с виду, беседуют между собой, я думаю, что кто-то из них спрятался в алькове. Раскрыв обе дверцы, я застыл на месте: свет упал на мою незастеленную кровать. И все-таки я не ошибся: здесь действительно кто-то побывал. На моей подушке лежала крошечная фотография, и мне не нужно было брать ее в руки, чтобы определить, чья она. Да, это был Бернар… фотография для удостоверения, похожая на те, которые он показывал мне в лагере. Перед самой мобилизацией он наспех сфотографировался, уже постригшись «под бокс». Бернар! Я с опаской прикоснулся к фотографии. И как это следует понимать? Кто побывал в моей комнате? Кто дает мне понять, что я разоблачен? Да кто же еще, как не Жулия?.. Почувствовав себя в опасности и желая тем самым дать мне понять, что она сильнее меня, она решила раскрыть свои карты. Стоило только посмотреть на фотографию, и сразу становилось понятно, что они брат и сестра. Ей остается только положить второе фото в комнате Элен, а третье подбросить Аньес, и моя песенка спета! Вероятно, к этому и вели ее козни. Ей даже не придется ничего говорить — это за нее сделает сам Бернар. Бедный Бернар! Единственный человек, который когда-либо доверял мне. Мой единственный друг!

Сунув в бумажник фотографию, я вытер о покрывало влажные руки. Теперь мне было ясно что к чему. Пройдя на цыпочках по коридору, я приоткрыл дверь в комнату Элен. Ее кровать была пуста. Тогда я повернул обратно и, обойдя столовую стороной, пробрался в комнату Аньес. И здесь на кровати ничего не лежало.

— Бернар!

Это меня звала Элен.

— Бернар!.. Идите пить чай.

Глава 9

Они чинно втроем сидели за столом, невинно улыбаясь друг дружке, и намазывали хлеб маслом. Как только я вошел, их благосклонные взгляды сразу же обратились на меня.

— Вы, наверное, спали? — спросила Аньес.

— Нет, я просто думал.

— Он всегда отличался рассеянностью. А когда он был маленьким, то его вообще невозможно было дозваться. Он обычно сидел, уткнувшись носом в иллюстрированный журнал.

Вот подлое создание! Врет и не краснеет.

— Он, наверное, был проказником, — заметила Элен. — Вам, как старшей сестре, вероятно, приходилось с ним нелегко?

— Еще как нелегко, — на полном серьезе ответила Жулия. — Он не хотел ничего делать.

— А как ему давалась музыка?

Жулия обмакнула тартинку в чай, откусила кусок, проглотила и лишь после этого ответила:

— С большим трудом. Учитель постоянно жаловался на него.

Мне показалось, это говорит моя мать. Ведь я чуть ли не каждую неделю появлялся перед сильно накрашенными дамами, приходившими к ней на чай, и они все говорили обо мне точно вот таким же тоном, в то время как я, сдерживая бешенство, смотрел на них исподлобья.

— Вы, вероятно, потратили на него много времени и сил, — заметила Элен.

Жулия вздохнула:

— Скажу вам без лишней скромности, что всем тем, чего ему удалось достичь, он обязан мне.

— Может быть, поговорим о чем-то другом? — предложил я. — Все никак не могу выучить, что же означает это слово — «обязан».

Аньес одобрительно рассмеялась и пододвинула ко мне сахарницу.

— Жулия уже сообщила вам, что собирается уехать завтра утром?

— Нет, — ответил я. — А почему это все вдруг переменилось?

— Я предпочитаю дневной поезд, — объяснила Жулия.

— Но в таком случае вы доберетесь до дому поздно вечером, — возразила Элен.

— Мне так нравится, я предпочитаю уехать утром.

Так вот благодаря чему обстановка так разрядилась! Оказывается, Жулия собралась уезжать и не предупредила об этом, чтобы помешать мне перейти в атаку.

— Очень жаль, что вы покидаете нас, — из вежливости пробормотала Элен.

— А в котором часу отходит твой поезд? — поинтересовался я.

— В половине седьмого.

— Так рано? — удивилась Элен. — А если еще учесть, что вам придется выйти за час… Ведь сейчас все поезда переполнены.

— Я возьму такси.

— Вряд ли вам это удастся. Их сейчас совсем мало, а те, которые есть, уже заказаны заранее.

Жулия показалась мне менее безмятежной. В начале разговора она было подняла голову, чтобы посмотреть на меня, но тут же склонилась над своей чашкой, как бы размышляя.

— Не стоит переживать, — успокаивал я ее, — вокзал не так далеко, да и чемодан не такой тяжелый. В любом случае я провожу тебя.

— Ну что ж тогда мы с Аньес приготовим бутерброды, — продолжала Элен. — И еще сварим яиц вкрутую. Это позволит вам продержаться до Сен-Флу.

— Большое спасибо, но мне не хотелось бы никого беспокоить.

И, обратившись ко мне, добавила:

— Да и тебе совершенно не обязательно провожать меня… Как только приеду — напишу.

— Нет-нет, что ты! — не сдавался я. — В лагере я привык к ранним подъемам.

Жулия по-прежнему размешивала в чашке уже давно растворившийся сахар.

— Но может быть, я все-таки позвоню в таксопарк, узнаю насчет машины? — не унималась она.

— Как хотите, — отрезала Элен.

Жулия пошла звонить, а мы втроем молча слушали, как она повторяла:

— Ну что ж очень жаль!..

Вскоре она вернулась.

— Да никто вас не съест! — сказала Аньес.

— Знаю, — бессильно пробормотала Жулия. — Простите, я пойду собирать вещи.

— Ну а мы — готовить вам еду в дорогу, — сказала Элен.

И они оставили меня одного с фотографией Бернара в кармане. Подойдя к окну, я достал ее из бумажника и, положив на ладонь, начал рассматривать озаренное улыбкой лицо друга. Мне было знакомо это его выражение — даже в те моменты, когда дела шли далеко не так успешно, как нам бы хотелось, он говорил: «Да ладно, не переживай, все обойдется!» Я чувствовал, однако, что на этот раз не обойдется! Пальцы мои дрожали. Чиркнув спичкой, я взял фотографию за краешек и поднес к огню. «Если ты видишь меня, Бернар, — думал я, — то непременно должен простить!» Лицо Бернара сперва начало обгорать, затем вздулось и исчезло. В пепельнице осталась лишь кучка пепла. Несмотря ни на что, немного приободренный, я направился к себе в комнату. У Жулии, вероятно, есть и другие фотографии брата, однако, если она желает со мной договориться, то ей ни к чему показывать их ни Элен, ни Аньес. И чего это я, дурак, испугался? Вырвав из блокнота листок, я нацарапал:

Я понял ваше предупреждение и повторяю: вам нечего меня опасаться. Назовите свои условия.

Эта записка, отправившись под дверь, как и предыдущие, тоже осталась без ответа. Напрасно я томился в ожидании, прислушиваясь к звукам, нетерпеливо переступая с ноги на ногу и грызя ногти. Жулия меня игнорировала. В конце концов я растянулся на кровати. Она, конечно же, шла ва-банк, а на меня смотрела как на человека, готового ко всему и способного на все, — ведь иначе я бы не рискнул бежать из лагеря. Наверное, она считала меня вполне способным на убийство. Раздираемая страхом и алчностью, она пыталась обезоружить меня своими далеко не невинными ласками и угрозами… Отправляясь в Лион, она надеялась там увидеть своего брата — ведь о гибели Бернара она не могла знать. Однако короткая беседа с Элен и Аньес открыла ей глаза, и она поняла, что увидит какого-то незнакомца. И тогда она, вероятно, решила извлечь из этого максимум выгоды и наметила свой коварный план.

Я почувствовал, что события начинают разворачиваться. Меня уже несло по течению, и мне казалось, что я вновь переживаю былое крушение среди едва возвышающихся над водой скал. Не желая больше ни о чем думать, я неподвижно лежал. Мне было холодно, а в душе царили мрак и распад. Я даже чуть было не отказался от ужина — до такой степени я возненавидел всех их. Однако закалка, полученная от матери, не прошла даром: быть может, на низость я еще был способен, но проявить невоспитанность — нет! Поправив на себе костюм Бернара, подогнанный Элен, я присоединился к дамам — своей сестре, своей невесте и своей любовнице. Вот куда я зашел, сам того не желая! А все из-за какой-то досадной ошибки.

Ужин прошел довольно оживленно. Не помню точно, о чем мы говорили, видимо, о войне и об участившихся стычках. Где-то в стороне Тэт д’Ор произошло настоящее сражение. Однако для Элен и Аньес все это имело гораздо меньшее значение, чем отъезд Жулии. Нам было вполне достаточно нашей маленькой войны; поэтому большая война со своими побоищами, расстрелами и убийствами была от нас далеко. Выпили за возвращение Жулии домой, Элен выражала свои восторги по поводу знакомства, но к себе ее больше не приглашала. Жулия же, со своей стороны, выразила надежду, что мы все приедем к ней в Сен-Флу погостить. Все это выглядело весьма трогательно, а изощренная ложь звучала вполне искренне. Аньес собственноручно завела свой будильник и любезно предложила его Жулии.

— Бернар из своей комнаты тоже его услышит.

— До завтра, — добавила Элен, — спокойной ночи. Вам нужно отдохнуть — поездка будет утомительной.

Я больше не возобновлял попыток связаться с Жулией, однако заснуть никак не мог, постоянно перебирая в уме те вопросы, которые мне нужно задать ей завтра по дороге на вокзал. В моем распоряжении будет от силы минут двадцать, и за это время я должен…

Церемония прощания прошла быстро. Время подгоняло нас, да и никто не испытывал особого желания что-либо говорить. Жулия казалась озабоченной и всячески избегала моего взгляда. Я всегда терпеть не мог расставаний на рассвете: они казались мне какими-то зловещими. Но это прощание было особенно тягостным. На лестничной клетке со свечой в вытянутой руке стояла Элен. Я шел впереди, волоча тяжелый чемодан; в колеблющемся свете свечи каждая ступенька казалась западней. Следом за мной, стуча каблуками, спускалась Жулия. Когда мы спустились на первый этаж, свеча потухла, и мы погрузились в кромешную тьму.

— Дайте мне руку, — сказал я.

— Не нужно… Идите вперед… Я хочу слышать ваши шаги… Идите же!

Открыв дверь ключом, который дала мне Элен, я вышел на улицу. Моросил дождь, и это напомнило мне о той ночи, когда я блуждал по городу. Жулия в нерешительности стояла на пороге.

— Мы опоздаем, — пробормотал я.

Она встала справа от меня, с той стороны, где был чемодан, и мы пошли, осторожно ступая по тротуару, как по льду. Пройдя метров двадцать, я почувствовал, что моя рука отрывается от тяжести, и переложил чемодан в другую руку. Увидев это, Жулия завопила.

— Не будьте столь глупы, — сказал я. — У нас больше нет времени продолжать эту идиотскую игру в прятки. Итак?.. Что вы намерены мне предложить?

— Сначала я хочу узнать, кто вы такой, — сказала Жулия.

— Это не имеет никакого значения. Будет вполне достаточно, если я скажу, что был товарищем Бернара в течение долгих месяцев и даже лет. У него не было от меня никаких тайн. Мы вместе бежали из лагеря, и, клянусь вам, я не повинен в его гибели.

— Так это не вы его?..

— Конечно нет. Он попал под поезд, когда мы ночью, на ощупь, блуждали по сортировочной станции… Прошу вас, идите помедленней. Ваш проклятый чемодан чертовски тяжел…

Мы шли вдоль набережной Соны. Мелкий дождь, словно дыхание ночи, окроплял наши лица.

— Зачем вам понадобилось разыгрывать эту комедию? — начал я.

— Чтобы выяснить, что вы за человек и можно ли с вами договориться.

— Договориться? О чем?

— Ладно, так и быть, скажу. Дело в том, что в Африке умер наш дядя Шарль, с которым я была в ссоре, и он все свое состояние завещал Бернару.

— Ну и что из этого?

— Как? Вы что, не понимаете?.. Да ведь речь идет о двадцатимиллионном наследстве!

Я поставил чемодан на землю.

— И я… то есть я хотел сказать, Бернар — его единственный наследник? А разве вам ничего не полагается в соответствии с завещанием?

— Ни сантима. В случае смерти Бернара все деньги должны быть переведены на счета благотворительных заведений.

Я перевел дыхание и отер носовым платком лицо и шею. Ночь окутывала нас своим мраком и еще сильнее сближала, как двух сообщников. В темноте лицо Жулии выделялось белым пятном, а голос звучал слишком звонко.

— А мне — ни сантима, — повторила она с надрывом.

— Так вот в чем дело, — пробормотал я. — В сущности, смерть Бернара вам даже на руку. Выходит, мы можем разделить эти деньги между собой?

— Ну разумеется.

— Согласен на десять миллионов, — сказал я, не полностью еще осознавая, что со мной происходит.

— Пять, — отрезала Жулия, — а не десять… И я даю вам возможность жениться на Элен.

— Вы забываете, что, в принципе, я могу и отказаться от этого наследства…

— Лучший способ вызвать подозрения.

— Ну хорошо, допустим, я соглашусь! А кто мне даст гарантии, что впоследствии вы не станете меня шантажировать и заниматься вымогательством?

— Да за кого вы меня принимаете?

«Здесь, — подумал я, — явно таится какая-то ловушка — ведь не может все быть так просто».

— А как же с формальностями? Ведь нотариус наверняка знает Бернара?

— Нет, он из Абиджана.[49] Я уже навела справки. Вам будет достаточно обзавестись двумя свидетелями, а в окружении Элен вы их легко сможете найти. Вот и все трудности.

Наверное, чтобы проанализировать создавшуюся ситуацию, мне нужно было время, много времени, а еще больше — покой. В настоящий же момент я был способен лишь без конца повторять, не испытывая при этом чрезмерной радости: «Ты и богат, и свободен… ты и богат, и свободен».

Где-то далеко, на окраине города, просвистел паровоз.

— Итак, вы согласны? — спросила Жулия.

— У меня нет выбора. Ведь если я откажусь, вы меня выдадите, разве не так?

Жулия промолчала, но ее молчание было красноречивее любого ответа. Она понимала, что в данный момент находится в моей власти. Мы шли по пустынной набережной, по которой гулял лишь ветер; в сумерках трудно было следить за моими движениями. Если я поддамся алчности, Жулии конец. С самого начала она с ужасом ожидала этой минуты и, как могла, отдаляла ее.

— Могу я вам верить? — спросил я.

— Мое слово против вашего. Вы утверждаете, что не убивали Бернара, и я вам верю. Следовательно…

На бульваре Верден нас обогнали два мотоцикла. Колокола зазвонили к заутрене, и я почувствовал, что страх начинает покидать Жулию. Она даже подошла ко мне поближе.

— Я вовсе не желаю вам зла, — прошептала она. — Я думала, что ваши записки таят в себе какую-то западню. Ведь я прекрасно видела, как вы ходили вокруг меня кругами… Да еще с таким злобным видом!

— Я только хотел остаться с вами наедине, чтобы объясниться…

— А вы что, даже не заметили, как эти женщины следят за вами? Да они же обе от вас без ума!.. В особенности Аньес. Порой мне казалось, что она не очень-то верит в то, что я ваша сестра. Ну и уж раз мы с вами разговорились, могу вам сообщить, что именно она написала мне о том, где вы, и подсказала версию со служащим мэрии. Она, конечно, рассчитывала на то, что мое появление приведет вас в замешательство. Остерегайтесь этой…

И тут раздались два четких пистолетных выстрела. Я поставил чемодан на землю.

— Что это? — спросила Жулия.

Словно в ответ на ее вопрос, где-то неподалеку прозвучала автоматная очередь, а колокола тем временем по-прежнему звонили. Из-за угла набережной послышался топот, и кто-то, выскочивший из-за поворота, направился прямо на нас.

— Сматывайтесь отсюда, да побыстрее, черт возьми! — завопил он. — Они сейчас будут здесь!

«Наверное, убили немца», — подумал я, и вдруг меня насквозь, словно током, пронзил ужас. Я схватил Жулию за руку.

— А мой чемодан? — сказала она. — Как же мой чемодан?

— К черту чемодан!

И я побежал, увлекая ее за собой. Она бежала гораздо медленнее, туфли на деревянной подошве звонко стучали по мостовой. «Так они услышат нас, и если я вновь попаду к ним в лапы… мне уж наверняка не избежать концлагеря… Ноги не спасут меня. Надо срочно где-то спрятаться… исчезнуть сию же минуту…» И я разжал пальцы, оставив Жулию позади…

— Бернар… подождите меня! — прохрипела она, уже совершенно не соображая, что говорит.

Я почувствовал, что внутри у меня все горит. На ходу я пытался нащупать ключ в кармане плаща. Я оглянулся: Жулия перестала кричать, чтобы не тратить сил понапрасну, и отчаянно пыталась меня догнать.

Мертвенно-бледные силуэты домов и тротуар уже начинали вырисовываться на фоне пока еще прикрывавшей нас ночи. Светало. Нырнув в арку и дрожа всем телом от страха, я принялся ощупывать дверь парадного в поисках замочной скважины. Мое сердце чуть не выскочило из груди — скважины не было, а Жулия тем временем все приближалась. Наконец мои пальцы нащупали скважину, и я поставил свою жизнь на карту: либо мой ключ открывает замок парадного, либо я поднимаю руки вверх и покорно жду их приближения. Я вставил ключ в отверстие. Жулия была уже близко. Она шла, держась руками за стену и кашляя, как будто у нее был коклюш. Ключ застрял — наверное, я слишком глубоко его засунул. От пота мои руки стали мокрыми, но старательно и медленно я все же пытался вставить его правильно. Этот кусочек металла был моим единственным спасением. Оскалив зубы, я злобно ругался. Жулия почти повисла у меня на спине и рыдала мне в затылок. Я оттолкнул ее плечом. А во вновь воцарившейся тишине раздались шаги людей, идущих развернутой цепью по всей ширине улицы, которую они прочесывали, как гигантской сетью. До нас доносились команды еще более ужасные, чем сами выстрелы. Ключ, зацепившись за что-то твердое, слегка повернулся и снова застрял.

— Бернар… не нужно здесь стоять…

— Заткнитесь! — буркнул я.

Если бы мои руки не были заняты, я с огромным удовольствием залепил бы ей пару пощечин. Но я не мог оторваться от дела. Я должен был открыть замок этой двери! Я должен был открыть ее!

— У них электрические фонарики, — простонала Жулия.

Закрыв глаза, я полностью слился с ключом и пытался справиться с непослушным замком. А по мостовой уже громыхали сапоги. Неожиданно внутри замка раздался легкий щелчок. Осторожно поворачивая ключ, я сильно дернул дверь на себя, и мной овладело чувство, будто передо мной разверзлась стена и на меня обрушился поток света. Я вынул ключ и резко повернулся к Жулии, которая висела на мне.

— Пустите меня, если хотите войти!

Она послушно отступила, а я резко раскрыл дверь, мигом заскочил внутрь и попытался ее захлопнуть. Однако Жулия, как пойманный в ловушку зверек, изо всех сил уцепилась за дверь. Некоторое время между нами шла упорная борьба: она тянула дверь со своей стороны, а я со своей; наши стоны вторили друг другу. Потом она издала что-то похожее на предсмертный вздох — я выиграл у нее несколько сантиметров и почувствовал, что она уже покоряется своей судьбе. Щелкнув язычком замка, дверь захлопнулась. Жулия еще бессильно колотила в дверь, но это было похоже на последние попытки утопающего удержаться на поверхности. Потом раздался стук ее подошв, и мне показалось, что она, совершенно обезумев, кругами ходит по тротуару. Затем ее шаги начали удаляться, стук каблуков участился, она побежала, и с моих уст сорвалась совершенно абсурдная молитва: «Господи, сделай так, чтобы она спаслась!» Одна за другой раздались короткие автоматные очереди — одна… две… три… четыре… пять… шесть… Стреляющему наверняка хорошо была видна цель — ведь уже почти совсем рассвело. Затем топот стих, и воцарилась полнейшая тишина. Позади меня, где-то в глубине дома, раздался громкий, настойчивый звон будильника. Но обитатели дома, должно быть, и так уже проснулись и, стоя у своих окон, наблюдали за происходящим на улице. За дверью простучал сапогами отряд, доносились обрывки команд.

Опустившись на пол, я начал лязгать зубами. Озноб был непреодолим, как икота, и шел откуда-то изнутри. Я не испытывал и тени стыда, по правде говоря, я ни о чем не думал, превратясь в какое-то дрожащее существо. Когда дрожь прекратилась, я чуть было не заснул, прислонясь к двери и упершись подбородком в колени. Где-то неподалеку остановилась машина, захлопали дверцы, раздалась немецкая речь. Потом машина отъехала, а над моей головой раздались осторожные приглушенные шаги. Постепенно дом стал оживать: где-то заплакал ребенок, кто-то чистил печь. Тогда я встал и отряхнул с себя пыль. Руки и ноги не слушались меня. Приоткрыв дверь, я выглянул наружу: между домами сочился грязный дневной свет, улица была пустынна, и я рискнул выйти.

Посреди тротуара темнела лужа, и мне пришлось обойти ее. Мне надо было поскорее добраться до своей норы. Да, именно норы, потому что сейчас мне нужна была только глубокая и темная нора.

Лестница отняла у меня остатки сил, и на верхней ступеньке я сел отдохнуть. У меня и так не было нормальной жизни — еще в те времена, когда я назывался Жервэ, а теперь уж, под именем Бернара, тем более… Господи! Ну когда же наконец я обрету покой?! Почувствовав, что сердцебиение прекратилось, я постучал в дверь. Открыла мне Элен.

— Ну наконец-то, Бернар! Мы слышали выстрелы!.. Я перепугалась до смерти…

У меня едва хватило сил дойти до гостиной, и я в изнеможении упал в кресло.

— Да, — пробормотал я. — Стреляли.

— А что же там произошло?..

— Очередное нападение… По крайней мере, я так думаю. Мы бежали… Жулию ранило… А мне случайно удалось спастись в подъезде…

— Они убили ее?

— Разумеется!

Она положила мне руки на плечи, и в этот момент вошла Аньес. Элен сделала ей знак, чтобы та не задавала никаких вопросов, и сама шепотом все ей объяснила:

— Там произошло какое-то нападение, они попали в перестрелку, и Жулию убили.

— Вот это да! — вскричала Аньес. — Так вот что это был за военный… Она все предвидела!

Боже мой! Если бы только все эти пророчества и предсказания не мешали мне здраво взглянуть на вещи! Единственное, что я ясно понимал, — так это то, что чемодан и сумка Жулии будут досмотрены, ее личность установлена, а затем в мэрию Сен-Флу пошлют запрос.

— Расследование может привести к нам, — сказал я.

— Да ну, перестаньте. С чего бы это вдруг немцев заинтересовала личность Жулии? Они сразу поймут, что она оказалась там чисто случайно. Обнаружив ее чемодан и билет на поезд, отходящий в шесть тридцать, они не станут доискиваться и выяснять, кто она, уж поверьте мне.

Вероятно, она права. Они действительно не станут поднимать из-за нее переполох.

— Лучше выпейте, — предложила Элен, — вы выглядите совершенно изможденным.

Протерев стакан и достав бутылку, она налила мне вина. Мне нравилась ее забота, и я не стал противиться, думая в то же время, что Элен, видимо, и есть именно та женщина, которая мне нужна.

— Вот, выпейте!.. Ну а теперь идите прилягте.

— Спасибо, Элен.

— На похоронах, разумеется, мы присутствовать не сможем, чтобы не навлечь на себя подозрения. Да и вообще, о каких похоронах может идти речь в подобном случае?

— Можно подумать, — заметила Аньес, — что ты уже все предусмотрела заранее. Вот жаль только, что траур несколько нарушит твои планы…

— Ответьте ей лучше вы, Бернар.

— Прошу вас обеих, прекратите меня изводить. Разумеется, наши планы никак не меняются, — ответил я.

Элен протянула мне руку, даже не удостоив сестру взглядом.

— Пойдемте!

Она проводила меня до моей комнаты и вернулась уже после того, как я лег, приведя в порядок мою одежду, подошла к кровати.

— Как вы себя чувствуете? Вас не знобит?.. Может быть, принести вам грелку?

— Нет-нет, Элен… ничего не нужно… Простите, но мне пришлось перенести такое потрясение!

Склонившись надо мной, она поцеловала меня в лоб, и я почувствовал себя умиротворенным.

— Не бойтесь, — сказала она голосом, которым обычно обращаются к больным, — я обещаю, что с вами ничего не случится. Время — лучший лекарь… Вот увидите: после нашей свадьбы все это совершенно забудется…

Глава 10

На следующий день после завтрака, вернувшись к себе в комнату, я обнаружил еще одну фотографию Бернара, которая лежала на кровати, явно ожидая меня. Увидев ее, я, словно пораженный громом, едва устоял на ногах. От ужаса у меня перехватило дыхание, а все мои мысли куда-то мигом улетучились. Рассеянно слушая доносившуюся издалека прелюдию Баха, я подошел к умывальнику, чтобы попить воды. Ну что ж, значит, я разоблачен. Этого и следовало ожидать…

Закурив сигарету и сунув руки в карманы, я встал перед фотографией и принялся ее рассматривать. Это была старая, потрескавшаяся и пожелтевшая любительская фотография с загнувшимся уголком, но довольно четкая, так как на ней были видны обе родинки Бернара. Вот он опять обвиняет меня и при этом смотрит на меня с улыбкой, словно желая приободрить. Значит, я ошибся: ту первую фотографию мне подбросила не Жулия — это дело рук Аньес!

Ошеломленный этим открытием, я медленно опустился на кровать. Господи! До чего же я устал!.. Так, значит, Аньес? И она все знает, вероятно, с самого первого дня моего пребывания здесь. В моей голове одновременно замелькало столько образов и мыслей, что я, в ужасе перед истиной, закрыл глаза. Эти две фотографии Бернар послал своей «крестной» — Элен, но до нее они так и не дошли: их перехватила Аньес. Ведь чаще всего почту из ящика вынимала именно она и, должно быть, время от времени просматривала письма, адресованные сестре. Но почему, почему?.. Мне достаточно было только представить себе ее худощавое личико, нежные глаза и всегда потерянный взгляд, и я сразу же понял что к чему. Да, теперь понятно, почему Аньес улыбалась, когда Элен заводила речь о свадьбе… о нашей с ней свадьбе. Это она, оскорбленная младшая сестра, руководила всей хитроумной игрой и держала в своих руках все нити, управляя нашими судьбами. Но в таком случае…

Я окончательно запутался в хитросплетениях интриги, образ которой родился в моем нездоровом мозгу. Попробуем разобраться по порядку! Аньес в порыве ревности пишет Жулии письмо с просьбой приехать. Однако Жулия, которой я был необходим для осуществления ее планов, признает во мне Бернара. Таким образом, ожидаемого Аньес скандала не происходит… И кроме того, у Аньес уже нет твердой уверенности, как раньше, в том, что я выдаю себя за другого. «Прошу прощения, — тут же возразил я сам себе, — она прекрасно знает, что я лжец, — ведь она обладает отпущенным ей свыше даром…» А может… Да! В том-то все и дело, что никакого дара у нее нет. О! Как вдруг все прояснилось и встало на свои места!.. Аньес просто разыгрывала из себя медиума назло своей сестре или просто для того, чтобы как-нибудь уйти от серости жизни и хоть частично удовлетворить свой подавленный инстинкт власти и уязвленное самолюбие… И тут вдруг подворачивается такой удобный случай в виде моего появления. Да, ловко же она дурачила нас с Элен своими видениями! И только Жулия, эта хитрая бестия, раскусила ее! Жулия — моя единственная союзница.

Сдув пепел, упавший у меня между колен на одеяло, я вдруг подумал, что уже не смогу долго вести нить логических рассуждений; тем не менее я был еще вполне способен связать между собой две основные мысли, которые, возможно, помогли бы моему спасению: поскольку Жулия признала во мне своего брата, Аньес уже ни в чем не была уверена… Она лишь подозревала, что я не Бернар, и для того, чтобы вынудить меня во всем признаться и просить ее о защите, Аньес и проделала трюк с фотографиями. Ну а потом она сообщит Элен, что Бернар на самом деле не Бернар, осмеянной Элен придется удалиться, а Аньес будет праздновать триумф. Нет, этого я не перенесу… Как бы странно это ни выглядело — мне трудно сказать почему, — но я не смог бы предстать виновным в глазах Элен. Остается только одно: отрицать и еще раз отрицать, быть Бернаром до конца. Только таким образом я смогу победить Аньес. Еще не зная точно, чем именно закончится моя авантюра, я твердо решил не идти ни на какие уступки.

Теперь Аньес не вызывала во мне ничего, кроме презрения и отвращения, и вовсе не потому, что она обвела меня вокруг пальца, а потому, что она вообще не обладала никаким даром, потому, что она так и не сможет никогда познать тот потусторонний мир, в тайну которого я стремился проникнуть. Нет, она не предала, она глубоко разочаровала меня, а это гораздо хуже, чем предательство. Я винил ее даже в смерти Жулии, и у меня впервые возникло желание выместить на ней злость.

Это утро я провел в размышлениях, лежа в кровати. Некоторым людям всегда удается найти оправдание в своих собственных глазах; что же касается меня, то я могу лишь бесконечно долго анализировать совершенные мною ошибки и выворачивать себя наизнанку, пока не возникнет отвращение к самому себе. В моих ушах беспрестанно звучали выстрелы и шум оборвавшихся шагов… Эти воспоминания, наверное, будут преследовать меня до конца дней. Мои мрачные мысли сопровождались какими-то обрывочными мелодиями. Я даже записал пару тактов на уголке конверта: автоматные очереди покорно превращались в аккорды. Все в моей жизни было лишь прелюдией. В настоящих страстях, боли и преступлениях мне было отказано судьбой. Ничего не поделаешь — я, наверное, страдал параличом сердца и души.

В полдень мы, как обычно, вышли к столу.

— Как вы себя чувствуете? — спросила меня Элен.

— Уже лучше, спасибо. Я смирился с постигшим меня ударом, — ответил я и при этом посмотрел на Аньес. Она тоже с состраданием склонилась ко мне.

— В конце концов, вы ведь были в ссоре, — заметила она.

— Как-никак, это его сестра, — сухо заметила Элен. — Еще одна смерть после гибели его друга Жервэ… Это надо понять…

— Да, Жервэ! — сказала Аньес, пренебрежительно махнув рукой.

— Что это значит? — вопросительно посмотрела на нее Элен.

— То, что с тех пор прошло уже много времени!

— Тебе, разумеется, не дано понять и ощутить такое теплое чувство, как любовь, — заключила Элен.

Пожав плечами, Аньес парировала:

— Можно подумать, ты способна судить об этом.

Взбешенный перебранкой и отчетливо видя намерения Аньес, я все же хранил молчание, безуспешно пытаясь сократить время обеда.

— Вы можете отдохнуть, — сказала Элен, — а мне нужно сходить в город.

— Я думала, что Жулия задержится у нас надолго, и отменила все свои встречи с клиентами.

Сестры обменялись недоверчивыми взглядами, и я поспешил обнадежить Элен:

— Пойду немного посплю, я действительно очень устал.

Для себя же я решил раз и навсегда разобраться с Аньес. Более удачный случай вряд ли мне представится. С появлением на столе десерта я извинился и удалился в свою комнату, где стал обдумывать наше объяснение. Увы! Это был напрасный труд! Мне никак не удавалось найти нужные слова, и я даже не знал, чего же я, в сущности, хочу от нее. Мало-помалу мои мысли, как всегда, начали превращаться в целые картины и перескакивать с одной на другую. Я то побеждал Аньес, то Элен и неизменно становился богатым, знаменитым и давал сольные концерты… Мне стало жаль себя. Я попытался застелить кровать и хоть слегка навести в комнате порядок; по крайней мере, это занятие было куда ближе к реальности. Но к несчастью, оно оказалось непомерно скучным, и я вновь погрузился в черную меланхолию. Причесавшись и почистив свой костюм, я сунул в карман пиджака фотографию Бернара и таким образом подготовился к встрече с Аньес. Одни за другими все часы в доме пробили два. Время в этом доме казалось осязаемым: его вдыхали, попадали в него как в ловушку, оно было как кандалы, которые всюду таскают за собой. У меня возникло желание потереть руки и щеки, как мухи потирают лапками усики перед тем, как взлететь. До меня доносился сухой стук каблуков сновавшей взад-вперед Элен. Наконец ее шаги удалились в прихожую, затем входная дверь захлопнулась, и этот звук отозвался у меня в груди. Мой час пробил. На цыпочках я прошел в столовую, потом в гостиную. Это было, конечно, глупостью, но мне казалось, что тишина все же благоприятствует моей затее. Постучав в дверь, я непринужденно, словно к себе, вошел к Аньес. Она сидела у окна и занималась маникюром.

— Простите, — сказал я, — вы, кажется, кое-что забыли у меня в комнате.

И с этими словами я швырнул ей на стол, на котором валялись ножницы и щипчики, фотографию. Аньес продолжала старательно подпиливать ногти.

— Это ваших рук дело. Я не ошибся?

— Нет, не ошиблись.

— Вы выкрали эти фотографии из писем, адресованных вашей сестре?

Пилочка продолжала тихо поскрипывать. Аньес на мгновение прервала свое занятие и, поворачивая руку, чтобы рассмотреть получше ногти, пробормотала:

— Выкрала? Ну и словечко же вы подобрали!

— Какое подобрал, такое и есть… Это вы написали Жулии о моем приезде?

— Да, я… Ну и что? Я имела на это полное право, потому что вы ей не брат.

Я нежно положил руку Аньес на плечо.

— Увы, не так уж ты умна, — сказал я. — И ничего не поняла. Ты что же, воображаешь, что я принял эту историю с «крестной» всерьез с самого начала? Да ты только представь себе: мы сидим на передовой в окопах, большей частью бездействуя, нам пишут какие-то женщины, ну и мы, черт возьми, развлекаемся тем, что строчим им ответы! Эта игра куда увлекательнее карточной, и все-таки не более чем игра… Иногда мы даже обменивались своими «крестными». А те, которые присылали посылки, ценились у нас особенно высоко.

Пилочка перестала скрипеть.

— Ну и я тоже не отставал от товарищей. Мне всегда не хватало времени всерьез заниматься женщинами, и я счел эту игру в письма весьма забавной. Да-да, именно забавной и даже волнительной. Как же, мною заинтересовалась женщина, живущая в Лионе! Это одновременно походило на розыгрыш и на сказку. Понимаешь, что я хочу этим сказать? Ребята, отвечая своим «крестным», часто безбожно дурили их, выдавая себя то за богатых сынков, то за каких-нибудь чемпионов или просто богачей. Это ни к чему не обязывало и вместе с тем действовало возбуждающе, словно фильм, в котором ты — главный герой. У меня не настолько развито воображение, чтобы что-нибудь придумывать, но когда Элен попросила меня прислать фотографию, я решил выслать ей фото Жервэ, потому что он был внешне интереснее меня… Вот и все… А в действительности Бернар — это я.

Аньес внезапно взорвалась.

— Это ложь! — вскричала она. — Эту сказку вы придумали прямо сейчас, на ходу. Вы — Жервэ, и я не дам вам жениться на Элен!

— Ага! Ну вот ты и раскрыла карты! Ну что ж, возможно, ты и права в том, что я не женюсь на Элен, но на тебе я тем более не женюсь!

— Почему?

— Да потому, что твой мелкий шантаж мне омерзителен. Я могу понять и простить ревность, но вот чего я тебе не прощу никогда в жизни — так это комедию с предсказаниями. И здесь уже речь идет не только о нас троих, но и о всех тех простачках и несчастных, которые принимают тебя чуть ли не за глашатая самого Господа Бога, о тех, кто приносит тебе самое святое, что у них есть, о тех, которых ты так же низко обманываешь, как обманывала меня, описывая портрет Жервэ с двумя родинками и предсказывая приезд Жулии!

Она смертельно побледнела, и только ее щеки покрыл легкий румянец, похожий на следы от пощечин. Ее потерянные глаза шарили по мне, переходя со лба на грудь, как бы желая определить место, по которому лучше нанести удар своей пилкой для ногтей.

— Я обладаю даром ясновидения, — прошептала она. — Клянусь Богом, я обладаю этим даром…

— Почерпнутым из этой макулатуры?

— Неправда! Я обладаю даром ясновидения.

— Почему же ты не можешь увидеть, что Бернар — это я?

Она со злостью швырнула пилочку мне в лицо, но промахнулась. За моей спиной раздался металлический звон. Подняв пилочку, я подошел к столу и положил ее в футляр.

— А разве одно то, что Жулия бросилась мне на шею, не доказывает, что я — Бернар?

— Жулия мертва.

— Ну и что?

— Вокруг тебя — кровь.

Охваченный неясными предчувствиями, я зло улыбнулся и ответил ей:

— Нет, и даже не пытайся убедить меня в этом. Твой звездный час уже позади.

Не спуская с меня глаз, она медленно села.

— Я люблю тебя, Жервэ!

— Хватит, — заорал я, — хватит! Не называй меня этим именем!

— Жервэ… или Бернар… — вздохнула она. — Какое это теперь имеет значение?.. Но я не дам тебе жениться на Элен.

— Я все равно на ней женюсь!

— Я не допущу этого!

— Интересно знать, каким же образом?

— Жервэ, но ведь ты не знаешь ее так хорошо, как знаю я!

Я влепил ей пощечину, и она тут же, вскинув голову, замерла, сдерживая готовые брызнуть слезы.

— Прости меня, — опомнясь, прошептал я. — Аньес… Я не хотел.

— Убирайся отсюда!

— Но ведь Элен все равно не поверит тебе, если ты станешь ей говорить, что…

— Вон отсюда!

— А ты не посмеешь признаться ей в том, что украла фотографии из ее писем. Она вообще перестанет принимать тебя всерьез. Ты станешь для нее не более чем взбалмошной девчонкой.

Слезы ручьем полились у нее из глаз, и я наблюдал, как они сперва быстро текли по щекам, затем приостанавливались в уголках рта, а потом замирали и искрились на подбородке. Все женщины, которых я знал, в один прекрасный день начинали плакать точно так же, будто их прорывало изнутри. А ведь я всего лишь оборонялся и имел на это полное право.

— Аньес!.. Малышка моя!

Она не отвечала. Отвернувшись к окну, она отдалась во власть тоски, давней тоски, мучившей ее с самого детства, тоски, которая была для нее, возможно, ценнее самой жизни. Мне же оставалось одно — бесшумно исчезнуть, после того как я оказался невольным свидетелем того, чего мне не следовало видеть. Прислонившись спиной к двери, я в последний раз окинул взглядом скромно обставленную комнату с книжными полками, заставленными теперь уже никому не нужными книгами, и вышел.

Я и сам был в отчаянии, пытаясь изгнать из памяти горестную картину. «В сущности, она получила по заслугам!» Все так, но я ведь мог и не приехать в Лион?.. И я опять стал погружаться в лабиринты сомнительных философских рассуждений. Взяв свое пальто, а точнее, пальто Бернара, я вышел на улицу…

Бледное солнце тускло освещало камни. От Соны шел пар, как от коня, проложившего борозду в поле. В тумане, словно отражения в воде, плавали холмы и дома. Я брел, низко опустив голову.

Что теперь будет?.. Аньес не промолчит — тут даже не может быть сомнений. Она ожесточится против меня, это ясно, так же как я только что ожесточился против нее. Доведенная до крайности, она будет готова погубить себя в глазах сестры, с тем чтобы погубить и меня. Истина погубит и уничтожит всех троих. Смерть Жулии ничего не решила. Меня вышвырнут вон, и мне придется искать другое пристанище. Жалкий претендент на наследство дядюшки Шарля! Те меры, которые мне следовало бы принять, заранее вызывали во мне чувство отвращения, и я понимал, что для новой схватки у меня уже не хватит энергии. И потом, слишком уж их много, этих миллионов! Я просто не верил в их существование. Я шел вдоль набережной, склонив голову, в спину мне светило солнце. После того как Элен вышвырнет меня на улицу, я еще смогу некоторое время пожить беззаботно благодаря тому, что сказала мне Жулия. Если только… Я без конца с надеждой повторял: «Но ведь она любит меня? Она сама это говорила». Почему я никогда не допускал мысли, что меня можно любить? Если Элен действительно любит меня, она не поверит нелепым обвинениям сестры.

И солнечные лучи сразу показались мне теплее. Волноваться еще рано. Одна Аньес ничего мне не сделает. Она, конечно, может сообщить в полицию, но где взять ей уверенность и доказательства? Я убежден, на это она не пойдет. Нет-нет, она никак не может мне навредить, что прекрасно сознает сама. А ее слезы… Подумаешь! Тоже мне горе! Небольшое потрясение, только и всего!

Стоп! Я вдруг вспомнил рассказы Элен о том, как Аньес пыталась покончить жизнь самоубийством… Остановившись и положив руки на влажный парапет, я начал даже злорадствовать, и моя мысль уже безудержно неслась, питаемая собственной злобой. Я так уверовал в свои измышления, что еще немного — и бросился бы со всех ног бежать до самого дома. Но раздраженно урезонил себя: «Она не столь глупа!» А еще через мгновение возразил себе: «Однако ты видел ее глаза! Это были глаза покойницы! Она никак не могла пережить того, что ты проник в тайники ее души…» Я вцепился в камень парапета. «Ну хорошо, я же заглядываю в самую глубину своей души? И не умираю от этого. Это было бы слишком просто!» — «Ты-то привык!» Опустив голову, я облокотился о парапет. Подобные мысли не давали мне дышать, сдавливали горло. И мне пришлось втайне от прохожих, словно какому-то стыдливому сердечнику, остановиться и восстановить свое дыхание. Осторожно ступая и шатаясь на ходу, я продолжал свой путь. Нет, я не вернусь туда.

Услышав перезвон колоколов, я подумал, что ни одна из моих прогулок не сопровождалась колокольным звоном, но сегодня он, возможно, торжественно возвещает мне о похоронах Жулии! Что за чушь! Какие там похороны? В лучшем случае ее закопают где-нибудь втайне, разумеется, без погребальной церемонии, и за ее гробом не будет следовать кортеж безутешных друзей и родственников. Без сомнения, я — единственный, кто думает о ней в этот час. Впрочем, это вполне естественно — ведь это я убил ее.

Внезапно я повернул назад. Никто не станет интересоваться мною! «Я нужен только себе самому», — думал я, прислушиваясь к звону колоколов, стуку своего сердца и всплескам играющей с камнями воды. Мне пора было возвращаться, и это было совершенно необходимо. Ведь если я вернусь сейчас, не медля ни минуты, то, возможно, еще успею как раз вовремя… Да нет, я просто зря накручиваю себя! И потом, даже если… она и захотела покончить с собой, то… разве это меня касается? Остановившись у моста, я попытался припомнить моменты нашей любви, но они уже не вызывали у меня никаких эмоций, Аньес окончательно ибесповоротно ушла из моей жизни и больше меня не интересовала. В этот момент я даже пожалел о том, что бежал из лагеря, пожалел об ограждениях из колючей проволоки и о барачной дисциплине. Устав того монастыря был как раз по мне.

И я поплелся дальше, сам не замечая, что, обманывая самого себя, приближаюсь к дому, но я слишком устал для того, чтобы поступить иначе. Неподалеку от двери подъезда стояла собака и тщательно обнюхивала тротуар. Достав из кармана свой ключ, я открыл дверь парадного и вошел. Мне необходимо было еще раз поменять кожу, чтобы отделаться от всех этих угнетающих меня знаков и примет. Поднимаясь по лестнице, я тяжело дышал. Войдя в квартиру, остановился и прислушался.

— Аньес! — позвал я.

Неужели я действительно настолько глуп? Неужели я действительно ожидал, что она бросится мне навстречу с распростертыми объятиями? Мое натренированное ухо улавливало малейшие движения в тишине пустующих комнат.

— Аньес! — крикнул я, бросившись вперед.

Дверь ее комнаты была даже не прикрыта… А возле двери, ведущей в ванную, лежала Аньес. Тело ее застыло, сведенное конвульсией, а черты лица были искажены ужасной гримасой. Прикоснувшись к ее руке, я ощутил металлический холод…

На полу валялись осколки разбитой чашки.

Шум моего дыхания звучал как бы оскорблением в этой гробовой тишине. Вытерев лоб рукавом пальто, я отошел от тела, беспрестанно бормоча: «Это яд, это яд», как будто бы желая убедить себя в том, что сделать уже ничего нельзя. Остается только ждать возвращения Элен — уж она-то точно знает, что необходимо делать в таких случаях. Я же мог лишь неподвижно стоять, сложив руки, и не отрываясь смотреть на бездыханное тело. Боже, какая она мужественная, Аньес! Она безо всяких колебаний приняла нужное решение, а я мысленно поздравлял себя с такой удачной развязкой. Чувствуя, что начинаю заболевать от горя, я в то же время думал, что нахожусь на пути к выздоровлению. Ну а с Элен я всегда смогу найти общий язык. Но прежде всего Элен должна сделать все необходимое, чтобы освободить меня от присутствия этого тела, она спасет меня. Скорее бы уж она возвращалась!

Осмотрев комнату, я убедился, что фотографии на столе нет, в камине же валялись обгорелые клочки бумаги, писем, тетрадных листков. Аньес, по-видимому, не пожелала оставить на этом свете ничего из своего прошлого. Обуянный ужасом, я побежал в спальню Элен, а затем обежал и все остальные комнаты, гостиную, столовую, кухню. Нет, Аньес нигде не оставила никакой компрометирующей меня записки.

Вернувшись к ее телу, я услышал, как поворачивается ключ в замке. Хлопнула дверь, и я крикнул, сдерживая голос:

— Элен!.. Идите сюда!..

И, отступив в сторону, я дал ей возможность увидеть Аньес, не переступая порога комнаты. Ее взгляд начал искать мой, естественно желая найти объяснение происшедшему.

— Она мертва, — прошептал я. — Я только что обнаружил ее.

Элен начала делать именно то, что я от нее ожидал: подобрала осколки чашки, понюхала и положила обратно на пол, а затем приподняла голову сестры.

— Этого и следовало ожидать. Иначе это кончиться не могло, — сказала она.

— Вскоре после вашего ухода я вышел прогуляться и абсолютно ничего не знаю, — объяснял я. — Это ужасно!

Нахмурив брови, Элен встала и сняла перчатки.

— Вам необходимо уехать, — сказала она, — причем не медля ни минуты. Не нужно, чтобы вас здесь видели… Так, дайте-ка мне подумать… Во Франшвиль. Нет, это слишком близко, а вот Сен-Дидье… Это место вполне подходящее… Значит, так там есть небольшая гостиница, даже не гостиница, а скорее что-то наподобие пансионата. Он называется «Два торговца». Скажите хозяину, что вы от меня, и он вас устроит.

— Но я плохо ориентируюсь в самом Лионе, а уж окрестностей и вовсе не знаю.

Порывшись в сумочке, она извлекла из нее блокнот, в котором, видимо, записывала уроки, и, вырвав из него листок, спросила:

— Надеюсь, вы в состоянии отыскать площадь Белекур?

Она начертила план крохотным серебряным карандашиком и отметила крестиками мой маршрут.

— На мосту Мутон пересядете на трамвай… — пояснила она.

Я спасен! Как я любил ее в эту минуту!

— Вы все поняли?

— Да, все, но мне очень жаль расставаться с вами, Элен…

— Сейчас мы должны расстаться. Ваше присутствие может мне только помешать.

И, повернувшись к телу, она сказала со вздохом:

— Бедняжка! Она никогда не думала об окружающих. Что ей такое взбрело в голову?

— Наверное, нужно вызвать врача? — спросил я.

— Да, конечно. Доктору Ландэ уже приходилось приводить ее в чувство семь лет назад, после первой попытки. Он еще тогда предупредил, что на этом она не остановится… Поэтому происшедшее его нисколько не удивит. На этот счет я совершенно спокойна, но вот что касается кюре, то…

— А при чем здесь кюре?

— Да при том, что он может отказать в отпевании! А если Аньес будет похоронена без церковного обряда…

И мне показалось, что только сейчас происшедшее потрясло ее до глубины души.

— От нас и так уже все начали отворачиваться… — закончила она.

Схватив руку Элен, я с жаром сжал ее пальцы.

— Но ведь я с вами!

— А вы еще не передумали жениться на мне? — спросила она дрогнувшим голосом.

— Что за вопрос? — возмутился я, силясь изобразить обиженный вид. И тут же добавил, чтобы сменить тему разговора: — А разве в случаях самоубийства нужно обращаться не в комиссариат полиции?

— Разумеется, туда, но дело в том, что комиссар был другом моего отца и в былые времена часто приходил к нам обедать. Это человек скромный и понимающий. Поторопитесь, Бернар.

— Остается еще один вопрос: комиссар непременно поинтересуется, где Аньес раздобыла яд.

Элен посмотрела на меня с удивлением.

— Где она раздобыла яд? Да принес кто-то из ее чокнутых клиентов! Ведь все они полусумасшедшие, так что это вполне объяснимо.

И, взяв за плечи, она легонько подтолкнула меня к двери.

— Ступайте, Бернар, ведь, если я вас не выпровожу, вы будете до вечера собираться.

Войдя в мою комнату, Элен начала укладывать в чемодан белье и вещи, которые я вынимал из шкафа. Ее ловкость и предусмотрительность поражали. Она дала мне продуктовые карточки, объяснила, сколько заплатить за гостиницу, а затем, выждав, пока я обмотаю кашне вокруг шеи, добавила:

— Не заблудитесь, Бернар!

— Не беспокойтесь, ваш план у меня в кармане. Я хорошо помню: нужно сделать две трамвайные пересадки.

Мы походили на старую супружескую пару. Последнее препятствие между нами исчезло. Прежде чем открыть дверь, Элен подставила мне губы, и я поцеловал ее.

— Удачи вам, Бернар.

— Не падайте духом, Элен, держитесь.

— Не забудьте… «Два торговца»… Хозяина зовут Дезире… Дезире Ландро.

Я начал спускаться, а Элен, перегнувшись через перила, провожала меня взглядом.

— Я приеду к вам… когда все закончится…

И она вернулась в квартиру, чтобы позвонить.

С тяжелым чемоданом в руке я вышел на улицу, ощущая себя одиноким как перст. Для уверенности я нащупал в кармане план и потрогал хрустящий бумажник. Теперь у меня были убежище и деньги, но вместе с тем я чувствовал себя как потерявшийся ребенок, ибо уже заранее знал, что буду считать дни и выглядывать на дорогу, пока Элен не окажется рядом со мной, подле меня, между мной и всем остальным миром. Я не любил ее. Даже опасался немного. Но уже ждал ее. Боялся пропустить трамвай на Пон-Мутон, не найти Дезире Ландро. Боялся ночи, в которую шел как изгнанник. Как мне была сейчас необходима рука, которая сжимала бы мою!

Глава 11

Мы с Элен поженились, и я был далек от того, чтобы называть себя несчастным. Я, вероятно, был бы даже счастлив, если бы не резко ухудшившееся здоровье. Жили мы теперь в небольшом меблированном домике, окруженном каштанами, на берегу Соны. Вокруг на земле сверкали только что вылупившиеся из скорлупы молоденькие каштанчики. Красные и желтые листья медленно опадали, и сквозь оголяющиеся ветви деревьев просматривалась река, и были видны плывущие дымы города. А окна домов на соседних холмах удерживали лучи заходящего солнца. После обеда, в хорошую погоду, Элен обычно усаживала меня на террасе. В общем-то, больным меня назвать было нельзя, просто я слишком устал, наверное. Приходивший ко мне старый сельский врач, немного глуховатый и давно лишившийся всяких иллюзий, только пожимал плечами, когда я спрашивал его о моем состоянии. «Это усталость, — говорил он, — плен вас состарил… Да к тому же у вас еще и с желудком не все в порядке. Другие страдают сердцем или печенью, но, в сущности, причина заболеваний у всех одна… Что я вам могу сказать? Вам необходим отдых!» Элен провожала его и о чем-то с ним шепталась. Возвращаясь, она всегда улыбалась мне и гладила по волосам.

— Вот видишь, мой дорогой, твои волнения совершенно напрасны.

Но вот тут она как раз ошибалась: я абсолютно не волновался, напротив, я был совершенно спокоен и избавлен от всех переживаний. Еще никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени спокойно. Целыми днями я лежал в шезлонге и дремал либо наблюдал за проплывающими облаками или падающими листьями. Иногда откуда-то из-за горизонта до меня доносился рокот самолетов — для всех остальных там продолжалась война. Для меня она в прошлом, как и былая, полная преследований и опасностей жизнь.

Произошло это уже давно — восемь месяцев назад, в тот же вечер, когда я переступил порог «Двух торговцев». Элен мне, конечно же, рассказала все, что произошло после моего отъезда, но я даже не слушал ее, потому что не хотел этого знать; меня это уже совершенно не волновало. Теперь главным для меня было то, что она находилась рядом со мною, что она нашла этот дом и сама заключила договор об аренде, что именно она побеспокоилась о всех формальностях, связанных с нашим браком, и вообще обо всем. Я же лишь подписывал несчетное количество всевозможных бумаг. Теперь все это уже не имеет никакого значения.

В полудреме я вижу, как передо мной проплывают облака, образы, воспоминания, и придумываю восхитительные мелодии, которые тут же забываю. Время течет совершенно незаметно. Элен, сидя рядом со мной, вяжет и отгоняет мух от моего лица.

— Что тебе приготовить на ужин, Бернар?

— Мне все равно.

— Я сварю тебе бульон, картофельное пюре и поджарю яичницу.

— Великолепно.

Сперва я чувствовал себя уязвленным, но вскоре понял, что, несмотря на горячее желание, она так ничего и не сможет понять в физической любви. Зато у нее были внимательные руки, созданные для нежных жестов, заботы и утешения. И всякий раз я мысленно подстерегаю эти руки. Мне так хочется, чтобы они кормили меня, умывали, словно ребенка. Ведь, в сущности, я тоже не склонен к плотской любви. Я рос боязливым, эгоистичным мальчиком и почти что круглым сиротой. А вот с Элен я не чувствовал себя одиноким. Я настолько привык к шороху ее платья, что, пожалуй, не смог бы теперь обойтись без этого.

Беседовали мы с ней нечасто. Она была не слишком умна, а ее образование оказалось поверхностным и весьма условным. Но она получила хорошее воспитание, и этим сказано все! Тем не менее она считала себя пианисткой, поскольку умела в такт стучать по клавишам, и это единственное, что меня раздражало. Она, пожалуй, была бы самим совершенством, если бы согласилась излучать не слишком яркий свет, а слегка затемненный, как у ночника. И все же я не потерял надежды изменить ее. В снятом нами доме тоже стояло пианино, но очень старое, допотопное и совершенно расстроенное. По вечерам она мне на нем играла, а я слушал ее, сидя на старом диване с лопнувшими пружинами. Вся мебель в доме была какая-то старая, потрепанная и потому трогательная, комнаты просторные, с вылинявшими обоями.

Я пил свою настойку постоянно, потому что редко когда не чувствовал глухого жжения в желудке. Приятная на вкус настойка ромашки оказывала на меня, как правило, усыпляющее действие. Вытянув ноги и положив голову на спинку дивана, я смотрел на Элен, сидящую ко мне спиной и освещенную свечами, стоящими на пианино. К несчастью, она любила Шопена! Играет она жестко, возможно, нарочито жестко. О боже!

— Расслабься, — говорю я ей.

— Ты ничего в этом не смыслишь, — доносится в ответ.

— Наоборот, я очень даже понимаю музыку: здесь необходимо тепло, радость…

— У Шопена музыка грустная.

— Не всегда, Элен, не всегда.

— Что ты в этом понимаешь?

— Мне так кажется.

И когда искушение становится слишком сильным, я встаю, но не вынимаю рук из карманов.

— Начни снова, пожалуйста, доставь мне удовольствие… Не придавай столько значения ритму. Представь себе, что ты в воде, волны качают тебя…

Так и есть, не выдержав, я уже рисую в воздухе кончиками пальцев картину. Элен прерывает игру.

— Тебе, Бернар, надо бы возобновить занятия музыкой. Я могу тебе помочь в этом.

Вернувшись к своему дивану и глотнув настойки, я, сдерживаясь, отвечаю:

— Продолжай и больше не обращай на меня внимания.

И, повернувшись вполоборота, чтобы видеть мою реакцию, она начинает снова, а я лишь машинально покачиваю головой. В боку под ладонью я ощущаю боль, настойчивую и пульсирующую. Но она не приносит мне слишком много страданий, она похожа на точащего дерево жука-короеда. Элен опять останавливается…

— Тебе нехорошо?

— Немного.

Ну ничего! Усевшись рядом со мной, она обнимает меня за плечи, а я упираюсь головой в ее лоб.

— Мой дорогой, меня тревожит твое состояние. Я уверена, что дела пойдут на поправку, как только у нас появятся настоящие хлеб, сахар, кофе…

Но я тут же обрываю это перечисление, вспомнив, что все это мы уже ели, когда была жива Аньес. А теперь, как все, питаемся эрзац-продуктами. Элен помешивает ложечкой в чашке, и этот звук кажется мне необыкновенно нежным, а в затылке я ощущаю какую-то счастливую усталость. Блаженно прижавшись к Элен, я погружаюсь в тепло, и ее дыхание действует на меня благотворно.

— Ты видишь, мой дорогой Бернар, боль проходит. На вот, выпей.

С этими словами она подносит ложечку к моим губам, и я, закрыв глаза, пью. Металл позвякивает о мои зубы, и мной овладевает какое-то непонятное веселье. Мы одни в этом погруженном в дремоту доме, Элен обращается ко мне шепотом, иногда слышится поскрипывание мебели, а пианино отзывается эхом. И никаких движений! Мы часами просиживаем неподвижно — у Элен просто ангельское терпение. Затем она помогает мне подняться в спальню и лечь в постель.

— Как ты? Тебе ничего не нужно?

Она поправляет подушки, и ее руки порхают вокруг моего лица, а затем она переходит к своему туалету. И все эти жесты мне так дороги — они действуют на меня успокаивающе. Уже в полусне я слышу, как она ложится рядом со мной, и, прежде чем окончательно заснуть, я еще поглаживаю пальцами нежную кожу. По утрам я довольно бодр и даже прогуливаюсь по саду или берусь за книжку, устроившись в гостиной, построенной в форме ротонды, из окон которой видна река. Элен приоткрывает дверь и спрашивает:

— Ты хорошо себя чувствуешь?

— Да.

— Значит, мне можно сходить за покупками?

— Ну конечно!

Городок находится совсем рядом, но все же, выходя, Элен неизменно надевает пальто и шляпу. Меня это уже не раздражает. Главное, чтобы она поскорее вернулась. Обедаем мы за маленьким столиком, который накрываем там, где нам заблагорассудится, чаще всего на террасе, освещаемой последними теплыми лучами осеннего солнца. Элен умудряется превращать жалкие продукты, которые нам выдают, в аппетитнейшие блюда. В то время как она пересказывает новости, которые узнала у бакалейщика и мясника, я медленно, с опаской принимаюсь за еду, чтобы, не дай бог, не разбудить дремлющую боль. И начинаю со страхом ждать следующего часа. Элен, впрочем, тоже волнуется, несмотря на то что внешне она вся полна оптимизма. Она моет посуду, но искоса наблюдает за мной, а я жду. Именно это ожидание и расшатывает мое здоровье. Бывает, что ничего такого и не происходит, и я с восторгом слушаю, как часы бьют четыре: раз я не страдал от боли — значит, я здоров! Эта передышка продолжается, и я, поверив в нее, начинаю болтать и даже смеяться. Но в самый неожиданный момент начинаю ощущать приближение приступа: во рту появляется сухость, меня скручивает от подступающей к горлу тошноты, а боль возникает всегда в одной точке, я безошибочно нахожу ее кончиками пальцев. Временами она похожа на легкое жжение, на какой-то жар, вспыхивающий при глубоком вздохе, а иногда — на легкий зуд. Мне становится холодно, а внутри у меня горит пожар. Когда боль проходит, я ощущаю непреодолимую усталость. Элен пугается, замечая это. Она начинает припоминать, что именно мы ели, и приходит к выводу, что все это из-за выпитого вина, а возможно, и сахарина.

— Перестань, — говорю я, — ты здесь ни при чем. Скорее всего, у меня язва, а в моем возрасте это не опасно.

— Тогда, может быть, обратимся к специалисту? — предлагает Элен.

Но мне здесь и так хорошо, вдали от города, где, судя по слухам, жизнь становится все тяжелее и тяжелее, а число арестов резко возросло, и горожан повсюду подстерегает опасность. Нет. Я предпочитаю набраться терпения, пичкая себя таблетками. Ну а если болезнь осложнится, я всегда успею добраться до Лиона. Правда, существует еще одна причина, удерживающая меня от обращения к специалистам: мы не располагаем средствами, чтобы оплатить дорогостоящее лечение. Конечно, я буду богатым, несметно богатым, когда ко мне перейдет наследство дядюшки Шарля, но это требует времени, ибо сейчас колония принадлежит к одному миру, а метрополия — к другому, и они разделены «железным занавесом». Пока что мы существуем на деньги от залога лионского дома. И, живя на средства Элен, я не хочу этим злоупотреблять. Впрочем, война близится к концу, и весной мы уже будем освобождены. Я чувствую, что сумею протянуть до весны, а как только у нас появятся нормальные продукты и мы сможем уехать подальше от этих мест и связанных с ними воспоминаний, я непременно выздоровлю. Воспоминания все еще тяготят нас, хотя мы никогда не говорим о прошлом. Мы пришли к молчаливому соглашению, что Аньес никогда не существовало, а Жулии — и подавно.

Между нами порой повисает молчание, далекое от счастья и благополучия, но мы быстро развеиваем его, заводя разговоры о будущем. Элен бредит путешествиями, мечтает, как маленькая девочка, об Италии и Греции. Еще она жаждет открыть для себя Париж. Я рассказываю ей о театрах и кафе, но ее больше интересуют Триумфальная арка и Эйфелева башня. Нам никак не удается прийти к обоюдному согласию относительно того, чем мы займемся после войны. Мне бы, например, хотелось обосноваться в Ницце или Ментоне, а она мечтает о возвращении в Лион и возобновлении связей с теми семейными кланами, в которые она была вхожа еще при жизни отца. Тем не менее она остерегается настаивать. Я лишь догадываюсь об этом, сопоставляя слова и фразы, но мы наверняка подготавливаем себе на будущее не одну ссору. Иногда я даже думаю, что когда-нибудь потом, в далеком-далеком будущем, мне придется раскрыть ей всю правду, ибо я вовсе не намерен отказаться от своей карьеры только для того, чтобы предоставить ей возможность удивлять своим богатством старых друзей ее семьи.

Но вначале все же необходимо выжить, вырвать из меня с корнями эту боль, отнимающую чуть не все силы. Если все мои усилия будут направлены на выздоровление, клянусь, они не пропадут даром. Элен советует мне почаще дышать свежим воздухом, и я иногда отваживаюсь выйти за пределы наших владений, опершись на ее руку.

Места здесь просто восхитительные, однако нервозное состояние не покидает меня: я боюсь, что меня кто-то увидит, мне все время кажется, что надо мной нависла новая опасность. Поэтому я всегда тороплюсь обратно и с чувством глубокого облегчения вновь откидываюсь в шезлонге. Постоянство настроения Элен меня просто восхищает: она выполняет все мои капризы. Кроме того, несмотря на испытываемое беспокойство, она проявляет столько веры в мое выздоровление, что в конце концов я не могу этого не оценить. Она действительно превосходнейшая «крестная».

— Какое счастье, — сказал я ей однажды, — что я встретил именно тебя, а не какую-нибудь другую женщину!

Положив мне руку на плечо, она лишь улыбнулась в ответ.

— Элен, скажи мне откровенно: ты счастлива? Ведь уход за больным — дело далеко не веселое…

— Дорогой мой, ты вовсе не болен… И перестань наконец терзать себя подобными вопросами!

Сказав это, она, словно повязкой, закрывает мне глаза ладонями, вероятно, для того, чтобы я не слишком далеко заглядывал в будущее; я же, погрузившись в завораживающую бессознательность, ни о чем себя больше не спрашиваю. Как сквозь сон, до меня долетает ее шепот:

— Вот твоя настойка, Бернар… Выпей, а то остынет.

С едва заметной, но все же не ускользнувшей от ее взгляда гримасой отвращения на лице я глотаю свое лекарство…

— Может быть, немного подсахарить?

— Да, пожалуйста! Ты знаешь, эта настойка ромашки такая горькая.

Вот так мы и проводим время с утра до вечера и с вечера до утра. Глядя на освещенные меркнущим осенним солнцем лужайки, я изо всех сил сражаюсь с болезнью, прижав кулак к боку, откуда исходит боль. Когда я смотрю на себя в зеркало, то вижу, как я похудел, как выпирают скулы. Кожа на моих руках пожелтела, как листья, иссохла и потрескалась. На сколько же я похудел? Чтобы вновь набраться сил, мне необходимо много есть, а всякая пища камнем оседает у меня в желудке, а затем разъедает его. Как же мне вырваться из этого замкнутого круга? Постепенно мною начала овладевать мысль, что восстановить свое здоровье мне будет трудно, а возможно, и вовсе не удастся. Это было всего лишь предположение, но я уже с любопытством и безразличием обдумываю его. Умереть? При этой мысли у меня не возникает никакого протеста, хотя, если говорить честно, она мне кажется до ужаса ненормальной. Действительно, от чего это мне умирать? Уж не от резей ли в желудке? Но, независимо от моего сознания, возникшая мысль продолжает свой путь, просыпаясь раньше меня самого и засыпая много часов спустя после того, как я закрою глаза. Она гнездится и растет в каком-то затаенном уголке моего мозга. Постепенно я уяснил, что смерть бродит уже неподалеку и что опасности подвергается именно моя жизнь… Вот она приближается, вот она уже подходит ко мне. Внезапно я четко осознаю, что мне уже не выздороветь, и тогда наступает просветление, изматывающее меня не меньше, чем спазмы в желудке. Это просто невозможно! Разве для этого я боролся в течение стольких лет? Ради чего я вытерпел столько тяжких испытаний? Чтобы медленно угаснуть в этой жалкой дыре? Возбуждаясь от этих мыслей, я начинаю вертеться в кровати или ерзать в шезлонге.

— Что с тобой? — заботливо спрашивает меня Элен.

— Ничего, ничего…

И, наклонившись ко мне, она заботливо обтирает мой покрывшийся испариной лоб, а я жму ее руку, выражая таким образом свою признательность. Элен здесь, значит, со мною ничего плохого не произойдет. Она слишком внимательна, чтобы позволить смерти посетить этот дом. Ведь моя смерть будет для нее горем. Не выйди тогда Элен из дому, Аньес была бы наверняка жива.

— Не оставляй меня одного, Элен.

— Ты же видишь, дорогой, что я здесь и никуда не собираюсь идти. Успокойся и не волнуйся, раньше ты был благоразумнее.

Боже, как же давно все это было! Моя прежняя безмятежность ушла навсегда.

Будь моя воля, я вызывал бы к себе врача каждый божий день, не томился в ожидании его очередного прихода. А так он приходит лишь изредка и, выслушав меня, глубокомысленно покачивая головой, произносит:

— Из старого башмака нового не сошьешь.

— Скажите лучше, доктор, что моя песенка спета.

— Ну-ну, что вы, до этого далеко. Пожалуй, дают о себе знать месяцы неправильного питания…

Что же он называет неправильным питанием? Все те похлебки из брюквы, пирожные на маргарине и украденные из лагерной кухни кусочки мяса?

— Ладно, — вздыхаю я.

Напоследок он говорит:

— Лечение прежнее… Надеюсь, со временем все пройдет.

Несмотря на его заверения, у меня уже началась угнетающая рвота: рот заполняется желчью, а воспаленный язык едва помещается в нем.

— Может, нам все-таки лучше вернуться в Лион? — предлагает Элен, хотя сама прекрасно знает, что я ни за что не соглашусь вернуться в дом, вызывающий во мне столько мучительных воспоминаний.

Уже начались затяжные осенние дожди, то и дело нависающие над Соной и наполняющие сад шумами и вздохами. И вот я опять пленник на этот раз за решеткой дождя. Переходя из комнаты в комнату, я наблюдаю за ним, чтобы преодолеть какое-то безутешное оцепенение, в которое погружаюсь после очередного приступа боли. Элен ни на миг не упускает меня из виду.

— Не утомляйся, дорогой, тебе вредно.

Бедная Элен! По моей вине ей приходится вести жизнь сиделки, и я уже больше не в силах обманывать ее. До болезни мне и в голову не приходило рассказать ей историю своей жизни, а вот теперь мне стало невыносимо трудно носить в себе тайну. Ведь Элен любит меня! А когда человека любишь, то уже не можешь относиться к нему с презрением, тем более если он уже одной ногой стоит в могиле. Боже! Как я ненавижу эти моменты запоздалого раскаяния и опасного умиления! Мне никогда не было жаль себя, и если уж теперь мне предстоит умереть, то я, по крайней мере, должен заставить себя смолчать. Но как отделаться от навязчивой идеи, если вы целыми днями только и делаете, что переходите от одного окна к другому, из одной комнаты в другую, рассматривая при этом себя в зеркалах и измеряя температуру? Разве правда не сблизит нас еще больше? Сейчас мы словно разделены завесой тумана, иначе зачем бы нам, точно по какому-то безмолвному и обоюдному соглашению, избегать в разговорах некоторые щекотливые темы? Впрочем, их избегаю не я, а она. Такое впечатление, что Элен всегда чувствовала, что у меня есть запретные зоны, и ее такт, так высоко оцененный мною в свое время, теперь начинает меня раздражать. Мне кажется, что она должна была бы любить меня больше и глубже, даже за мои ошибки. Что я получаю от нее сейчас? Лишь внимательную заботу сиделки… Она лечит меня с необыкновенной преданностью, но бывают моменты, когда эту преданность мне становится трудно переносить. Мне не нужна ее преданность! Я хочу, чтобы она заботилась обо мне ради меня самого. Интересно, как бы повела она себя, узнав, что я… Была бы столь же обходительна?

Из последних сил я пытаюсь бороться с этим извращенным и совершенно неожиданным соблазном. Но к чему испытания, которые лишь причинят обоим нам боль? И все же я не в силах изменить направление своих мыслей. Я почти перестал есть, и голод придает моим размышлениям остроту и пугающую меня завораживающую глубину. У меня уже нет времени скучать: я смотрю на себя, смотрю на нас. Совершенно очевидно, что мне необходимо прощение. Ее руки, успокоительно гладящие мое лицо, разумеется, приносят мне облегчение, но они должны успокоить еще и другую, более глубокую и, возможно, неизлечимую боль. Кто поможет мне, прежде чем я отправлюсь на тот свет, рассчитаться с этим?..

Значит, необходимо рассказать ей правду, и только моя врожденная неуверенность сдерживает меня от этого шага. Если бы я был способен говорить о себе с теми, кто меня любил, то, возможно, я бы меньше думал о себе. И тогда — кто знает? — мое сердце не превратилось бы в этот огромный пузырь, наполненный черной ядовитой кровью. Рассказать! Но вот только когда? Ведь Элен постоянно занята!

— Чем ты встревожен, дорогой Бернар?

Неужели она не догадывается, что я терпеть не могу, когда меня называют этим именем? Ну как мне ей сказать: «Я не Бернар!»? Из-за этого я начинаю себя чувствовать все неуютнее, мясо мне кажется каким-то жестким, овощи — безвкусными, а кофе — отвратительным. Элен по-прежнему улыбается, и ее улыбка доводит меня до полного отчаяния. А если бы она обо всем знала, хватило бы у нее сил вот так улыбаться? Словно ребенок, желающий разбить свою игрушку, я начинаю крутиться вокруг Элен.

— Элен!

— Что?

Нет, решительно я не могу рассказать ей! Дыхание перехватило, я начинаю задыхаться…

Сунув ноги в старые сабо, я выхожу из дому прямо под дождь и брожу по размытым аллеям, покрытым опавшими листьями. Где-то в глубине тумана бурлит город. Посмотрев на наш почерневший от влаги дом, я замечаю дрогнувшую занавеску на первом этаже: это Элен. Она с тревогой следит за мной. Тем временем я прогуливаю свою боль, забавляю, развлекаю ее, пытаюсь усыпить и одновременно подготавливаю фразы, придумываю не слишком бесчестящие меня признания, клянусь себе, что начну разговор, как только мы сядем за стол или немного позже, когда она поможет мне подняться в спальню на послеобеденный отдых. Я уже вижу эту сцену, она поцелует меня и скажет: «Ну и что, если тебя зовут иначе? Ведь я люблю тебя!» В сущности, так оно и есть. Что изменится, если я назову ей свое настоящее имя? Но в таком случае зачем все это рассказывать?

Открылось окно:

— Бернар, возвращайся! Простудишься!

Вот так же моя мать когда-то звала меня, и, взбешенный, я возвращаюсь, приложив к боку кулак, чтобы хоть немного приглушить жгучую боль.

Как-то раз, в порыве вдохновения, я не выдержал и сел за пианино. Сыграв сперва несколько гамм, перешел на вальс Шопена. Элен в это время была наверху — убирала в спальне, но ее шаги смолкли при первых аккордах. Пробегая пальцами по клавишам, я чувствовал, что уже многие навыки мною потеряны, однако я еще в силах расставлять акценты и оживлять эту грациозную музыку, так трогательно соединяющую порыв с мечтательностью и отрешенностью. Погрузившись в музыку, я забыл обо всем. Я извлекаю из разбитого инструмента страстный монолог, в котором звучат мои размышления о жизни и смерти. Забыв о боли, я заиграл с жадностью и аппетитом, увлеченностью и отчаянием. Вот момент, когда я предстал самим собой! Мои руки легко порхают, а в затылке появляется дрожь. Так! Теперь перейдем к ноктюрнам! Их поверхностная грусть нравится мне меньше, зато даются они так легко! Музыка струится, как лунный свет. Уже выбившись из сил, в завершение я решил сыграть полонез — мужественный, задумчивый, похожий на звездный марш с блуждающим взглядом сигнальных огней. Вот так нужно идти навстречу своей судьбе! Прозвучали последние аккорды, и мои руки бессильно повисли вдоль туловища. Господи, как же я был счастлив в эти минуты! И, лишь подняв голову, заметил, что Элен стоит рядом. Она бледна и часто дышит.

— Бернар, — шепчет она, — я больше никогда не осмелюсь сесть за пианино…

Похоже, она сдерживает какой-то непонятный гнев. А я-то ожидал от нее восторга, думал, что она вскрикнет: «Да кто же ты на самом деле, любовь моя?» И тогда бы я все рассказал. Но нет, какое там! Она смотрит на меня с едва сдерживаемой яростью, словно я украл у нее что-то очень дорогое…

— Ты, должно быть, втайне насмехался надо мной? — шепчет она.

Я отвечаю лишь каким-то неопределенным жестом. Усилия истощили меня, а боль разыгралась с новой силой.

— Почему ты никогда не писал мне, что так талантлив?

Невероятно! Она намеренно не желает прояснить эту двусмысленную ситуацию! Она прекрасно понимает, что Бернар, торговец дровами, не может играть так, как играю я!

— Иди отдохни, мой дорогой, — говорит она. — Если бы я только знала… Но ты ведь такой скрытный! Знаешь, для любителя ты играешь просто великолепно!

Она помогает мне встать, в то время как мной овладевает непреодолимое желание смеяться, кричать и залепить ей звонкую оплеуху! Она назвала меня любителем! Меня — ученика Ива Ната![50] Идиотка! Она не желает понять, она наотрез отказывается признавать, что я — не Бернар! Быть может, она испугалась? Ведь это ужасно — вдруг обнаружить, что связан с каким-то незнакомым человеком. Опершись на ее руку, я еле дотащился до дивана. Теперь мне просто жаль ее, однако я слишком устал для того, чтобы пускаться в сложные объяснения…

— Вот твоя настойка, мой дорогой.

Круговорот забот возобновляется, сперва она протягивает мне ложечку, затем поправляет подушку за моей спиной, ворча при этом:

— Вот видишь, до чего ты себя довел, дорогой. И все это лишь из желания доказать мне, что был хорошим пианистом!

Я прекрасно понимаю, что, сохраняя упорное молчание, она хочет ввести меня в заблуждение. И эта едва уловимая твердость в ее голосе! Как же мы вдруг отдалились друг от друга!.. Как я сожалею теперь, что поддался движению души, в котором была львиная доля тщеславия. Я не осмеливаюсь протянуть к ней руку, а тем не менее остатки дружелюбия еще могли бы… Нет-нет, уже слишком поздно. Раз уж она не хочет сама увидеть истину, придется мне открыть ей глаза. Мне необходимо идти до конца, ведь возникающая между нами принужденность гораздо хуже всего того, чего я так опасался. Необходимо, чтобы она все узнала, и тогда пусть судит сама, четко и ясно, без недомолвок.

— Тебе больше ничего не нужно? — спрашивает она. — Я могу сходить в город за покупками?

— Да, конечно, иди, я подожду тебя.

Мы попытались улыбнуться, но выглядело это довольно жалко. Я закрыл глаза: настойка не помогает. Массируя сквозь одежду свой бок, я прислушиваюсь к шагам, удаляющимся в сторону сада. Ну вот, я опять остался наедине с самим собой, и у меня предостаточно времени, чтобы продолжать терзаться все новыми и новыми вопросами, раздирая себя на части. Итак, предоставив всему идти своим чередом, я потерял Элен или потеряю ее в самом ближайшем будущем.

Поднявшись с дивана и держась за стену, я кое-как добрался до кабинета Элен. Здесь я бываю редко — это ее уголок, ее пристанище. Здесь она расставила привезенную из Лиона мебель: книжные и посудные шкафы, секретер. Раз уж у меня не хватает смелости заговорить с ней, то, по-видимому, придется написать — хотя бы несколько слов.

«Я не Бернар, а Жервэ. Мне вовсе не хотелось тебя обманывать, но обстоятельства сложились так, что…»

И так далее. Одним словом, я вкратце изложу ей всю мою историю, а затем мы сможем спокойно обсудить это, и разговор завяжется сам собой.

Открыв секретер, я стал искать почтовую бумагу. Интересно, где она может ее хранить? Представляю, в какое бешенство она пришла бы, застав меня роющимся в ее бумагах. Так, первый ящик не открывается: дерево слегка набухло от сырости. Я резко дернул его, и, выскочив из пазов, ящик оказался у меня в руках. Порывшись в нем, я не обнаружил ничего, кроме счетов, каких-то записок и квитанций. Вставив ящик в пазы, я попытался его задвинуть, но он никак не вставал на место. Протянув руку, я нащупал углубление, а в нем связку бумаг и твердую картонку. Все это, должно быть, выпало из ящика, когда я дернул его. Достав картонку, я увидел, что это не что иное, как потрескавшаяся, пожелтевшая фотография с оборванным уголком. Повернув ее к свету, я с ужасом увидел… улыбающееся лицо Бернара! Это была та самая фотография, которую я оставил в комнате Аньес!..

Скорчившись от пронзившей меня боли, я почувствовал, что сейчас потеряю сознание. Тошнота не дает дышать, пол уходит у меня из-под ног. Я изо всех сил ухватился за доску секретера, напрягаясь и стараясь не упасть в обморок. Этого ни в коем случае нельзя допустить, ведь Элен может вернуться с минуты на минуту…

Я дышу глубоко и со свистом, и вот уже пелена перед глазами исчезает, я вижу вновь, вижу стены, комнату. За моей спиной никого нет, передо мной лежит Бернар, а я не решаюсь все это осмыслить…

Услышав скрип калитки, я быстро кладу фотографию на место и, закрыв секретер, возвращаюсь в гостиную. Подойдя к окну, успеваю сделать вид, будто смотрю на дождь, серое небо и черные деревья, и в этот момент входит Элен.

— Так вот как ты отдыхаешь? Ну прошу тебя, Бернар, врач сказал, что…

Подойдя ко мне и нежно обняв, Элен подводит меня к дивану, прижавшись ко мне своим еще мокрым лицом. Она нежно гладит мой затылок, и мною внезапно овладевает желание заплакать, уткнувшись ей в плечо.

— Бернар, — бормочет она, — мой дорогой Бернар…

Глава 12

После очередного приступа я оказался почти прикованным к постели. Стоит мне пошевелиться или приподняться, как тут же появляется Элен. Никакой возможности спуститься вниз, чтобы открыть секретер и посмотреть сверток, спрятанный за ящиком. А между тем мне совершенно необходимо узнать, какие бумаги находятся в том пакете. Необходимо потому, что я прикоснулся к какой-то ужасной тайне.

Эти мысли убивают меня куда вернее, чем грызущая боль. Хотя и она делает свое дело. Кажется, что внутри у меня огонь. Что же скрывается у меня в мыслях? Какое ужасное подозрение? Иногда при мысли: «Она все знает» — я чуть ли не подскакиваю спросонья, но тут же сам себя поправляю: «Нет, она знала всю правду раньше!» Она знала все еще до того, как вышла за меня замуж. Так вот чем объясняется эта поспешность, почти тайная свадьба: ни приглашенных, ни церемоний, ни ковров, ни органа. Хотя этому всему есть еще и другое объяснение: наш общий недавний траур по Жулии и Аньес и мое собственное желание не афишировать наш брак. Наша свадьба оставила во мне лишь тягостное воспоминание. Если она все знала, то почему же тогда молчала? Почему она решила выйти замуж за незнакомца, скрывающегося под именем Бернара Прадалье?.. Ведь, несмотря ни на что, я так и остаюсь для нее Бернаром. Проведенный мною музыкальный эксперимент не изменил ее отношения ко мне.

Под шум дождя, отбрасывая все преследующие меня и не дающие покоя вопросы, я блуждаю по темному лабиринту сумасбродных догадок и абсурднейших гипотез. Трусливо отгоняю от себя все проблемы. Снизу доносятся шаги Элен — я не один на этом свете, со мною моя подруга, помогающая мне бороться с моей болезнью. Чего же мне еще нужно? Обманчивое спокойствие на время усыпляет меня. Раздающихся в доме шумов вполне достаточно для того, чтобы отвлечь меня: вот чистят плиту, вот звенят кастрюли, вот ходит рабочий, пришедший напилить нам дров, затем из сарая доносится скрип и пение его пилы.

Томясь в ожидании момента, когда Элен наконец куда-нибудь отлучится, я веду с болезнью ожесточенную борьбу, принимая всевозможные настойки, микстуры, таблетки и капли. Мое все возрастающее желание выжить заставляет меня смиренно поглощать все это. Теперь я снова в состоянии сделать несколько шагов по комнате. Однако с постели я встаю лишь тогда, когда Элен выходит в сад или прачечную. Свои намерения я держу в тайне, и вовсе не потому, что не доверяю ей, просто не хочу, чтобы она знала об этом.

Элен сообщила, что ей необходимо съездить в Лион по делам, связанным с закладом дома. К тому же ей непременно хочется купить мне шерстяные носки. На ее лице читается все та же покоряющая меня заботливая нежность. Я стыжусь собственных подозрений — ведь в один прекрасный день все мои сомнения развеятся. Возможно, это произошло бы прямо сейчас, если бы, глядя ей в глаза, я смог наконец обо всем расспросить ее, но, оказавшись лицом к лицу с ней, я всегда опускаю глаза. Мне остается лишь втайне считать ставшие бесконечными дни, приближающие меня к могиле. Странная болезнь, которая, похоже, удаляется от меня в минуты отчаяния и внезапно возвращается именно тогда, когда я начинаю надеяться, что кризис миновал! Порой я думаю: а не нервы ли тут повинны? Я становлюсь похожим на старика, страдающего тиком, маниями, злобой и угрызениями совести. Бедная Элен!

Уезжая, она прямо-таки засыпала меня наставлениями. В ответ мне оставалось лишь послушно кивать: да, я не буду нервничать, да, я выпью овощной отвар, да… да… А в голове у меня была лишь одна мысль: скорее бы она уехала. От нетерпения у меня выступил на лбу пот. Вот она идет по лестнице, спустилась в прихожую, вышла в сад… Я с облегчением откидываюсь на подушки: наконец-то! Теперь уже мне некуда торопиться. Встаю. Я похож на огородное пугало в своем халате, который болтается на мне. Медленно переступая со ступеньки на ступеньку, я оказываюсь наконец внизу, чувствуя легкое головокружение. Это не страшно, пройдет. Я шел, будто переходил вброд реку, цепляясь за мебель; в ушах у меня стояли перестук колес и шум реки. Подвинув стул к секретеру и сев на него, я вытер со лба пот. Внезапно я почувствовал такую усталость, что мое любопытство переросло в неотступное желание упорно идти до конца. И что я раскрою — уже не имеет никакого значения!

Выдвинув ящик и нащупав углубление, я убедился, что бумаги лежат на прежнем месте. Вынув их и развязав ослабший узел на свертке, я открыл первый конверт. О боже!..

Частное сыскное агентство «Брулар»,

17 ноября 1939 г.

Расследования, слежка

Тайна расследований гарантируется

Конфиденциально


Мадам!

Данным письмом имеем честь сообщить Вам результаты расследования, которое мы провели по Вашему запросу касательно мсье Бернара Прадалье, проживающего в Сен-Флу, департамент Канталь, в настоящее время мобилизованного.

Интересующий Вас человек родился 22 октября 1913 г. С наступлением совершеннолетия он вступил во владение лесопильным заводом и предприятием по рубке и заготовке леса. Несмотря на определенные производственные трудности, появившиеся в последние месяцы, дела его, похоже, процветают. Стоимость обоих предприятий, по приблизительным оценкам, доходит до миллиона франков. Серьезный, трудолюбивый и порядочный человек, мсье Бернар Прадалье пользуется прекрасной репутацией. Никаких сердечных привязанностей за ним не замечено.

Что же касается семьи мсье Прадалье, то она состоит из двух человек: старшей сестры Жулии-Альбертины, с которой, судя по полученным данным, мсье Прадалье порвал всякие родственные отношения, и дяди по материнской линии — Шарля Метера, проведшего большую часть своей жизни во Французской Западной Африке, где он и находится по настоящее время.

Мы готовы и впредь предоставлять Вам информацию по интересующим Вас вопросам.

Примите наши искренние заверения в глубочайшем уважении к Вам.
Мои глаза возвратились к началу письма:

Частное сыскное агентство «Брулар»,

17 ноября 1939 г.

Расследования, слежка

Тайна расследований гарантируется

От волнения я никак не могу извлечь из конверта второе письмо.

11 февраля 1940 г.

Конфиденциально


Мадам!

В ответ на Ваше письмо от 20 ноября мы рады сообщить Вам информацию, которую нам удалось собрать о Шарле Робере Метера, дяде мсье Бернара Армана Прадалье по материнской линии.

Обосновавшись более пятидесяти лет назад во Французской Западной Африке, интересующее Вас лицо проживает в настоящее время в Абиджане (Берег Слоновой Кости) и является хозяином крупных лесоразработок (древесина ценных и обычных пород). Помимо этого, с 1936 года он главный акционер и уполномоченный директор акционерного общества, занимающегося перегонкой эфирных масел для производства духов. В начале войны дело господина Метера процветало. Его состояние оценивается примерно в 15–20 миллионов франков.

В течение двадцати лет господин Метера сожительствовал с некой мадам Луизой-Терезой Муро, ныне умершей вдовой администратора колонии. Из официального источника нам стало известно, что мсье Метера, состояние здоровья которого внушает серьезные опасения, своим единственным наследником сделал племянника Бернара Армана Прадалье.

По-прежнему в Вашем распоряжении.

Примите наши искренние заверения в глубочайшем к Вам уважении.
Какой же удар нанесет мне третье письмо?

6 марта 1941 г.

Конфиденциально


Мадам!

Узнав о Вашем желании получить дополнительные сведения о мсье Шарле Робере Метера, сообщаем вам, что последний скончался в Абиджане 9 декабря 1940 г, в возрасте 73 лет.

Весьма сожалеем, что не смогли известить Вас раньше, но Вам, наверное, нетрудно представить, как нелегко сейчас производить поиски за пределами страны.

Еще раз подчеркиваем, мадам, наше глубочайшее к Вам уважение.
Подумать только! Это письмо датировано 6 марта 1941 года! Я уже не испытываю ни страха, ни отвращения, ни ненависти. Я сражен. И тем не менее под веками я ощущаю какое-то жжение, будто под ними скопились слезы. Аккуратно вложив письма в конверты, я, несмотря на дрожь в руках, завязываю узел и вновь закрываю ящик. Теперь все лежит на прежнем месте. Когда я встаю, меня пошатывает, потому что, словно при свете молний, я наконец увидел истину. Я стою, словно окаменев, и пытаюсь рассуждать, убеждая себя в том, что вовсе не ошибаюсь. Нет, не может быть никаких сомнений. Разве я уже не догадывался обо всем?..

Прошаркав по полу мягкими туфлями, я добрался до кухни, чтобы выпить стакан воды. Вернувшись, остановился в нерешительности. Царящая вокруг тишина пугает меня. Никто больше не может мне помочь. Впрочем, теперь я нуждаюсь не в отпущении грехов, а в отмщении. И я приступаю к нему, не медля ни минуты. Но как? К кому мне обратиться? Я долго размышлял, отбрасывая приходившие мне в голову возражения. В конце концов в левом ящике я обнаружил бумагу и конверты, но вот ни ручки, ни чернил мне так и не удалось найти. Впрочем, мне, пожалуй, хватит и карандаша. Пребывая по-прежнему в нерешительности, я подумал, что мне потребуется весь мой былой ум, чтобы сжать до нужного объема свой рассказ. И я начал:

«Господин прокурор!..»

А может, мне следует обратиться не к нему? Да, но если я буду останавливаться на таких мелочах, то наверняка так никогда и не выполню своей задачи. А время поджимает…

«Пишет Вам умирающий. Через несколько дней меня не станет, так как, без сомнения, моя жена медленно отравляла меня. Я хочу, чтобы Вы знали всю правду. История моя проста: зовут меня Жервэ Ларош. Родился 15 мая 1914 года в Париже. Если Вы наведете обо мне справки, то без труда узнаете все интересующие Вас подробности. Добавлю лишь, что имя моей матери — мадам Монтано и что она была известной актрисой. Теперь перейду к главному. В июне 1940 года я вместе со своим товарищем Бернаром Прадалье попал в немецкий плен. Нас переводили из одного лагеря в другой. Бернар был владельцем лесопильного завода в Сен-Флу. Если Вы наведете о нем справки, то легко узнаете, что из всех родственников у него осталась лишь сестра Жулия (между собой они были в ссоре и давно не виделись), а также старый дядя Шарль Метера, проживающий в Африке, в Абиджане. Этот дядя владел довольно солидным состоянием, а своим единственным наследником он объявил Бернара.»

Тут мне пришлось прерваться — до такой степени я разволновался. Глотнув воды, я почувствовал, как жидкость опускается по моему горлу. Теперь я знаю, что облегчение продлится недолго, и, пользуясь им, надо продолжить письмо. Лишь бы успеть его закончить!

«Итак, еще в самом начале войны, ответив на объявление в газете, мой друг Бернар вступил в переписку с мадемуазель Элен Мадинье, проживающей в Лионе на улице Буржела, и стал ее „крестником“. У меня имеется доказательство, что Элен не случайно ответила именно на письмо Бернара — поместив объявление в газету, она, вероятно, получила не один ответ. Видимо, она знала, что делала. В ее секретере я обнаружил три письма от частного сыскного агентства „Брулар“, доказывающих, что вышеназванное агентство наводило справки о Бернаре Прадалье и подробно доложило своей клиентке о состоянии дел моего друга и о вероятности получения им огромного наследства…»

Написав это, я начал терять нить, от меня ускользнули нужные слова. Зачем я пишу это письмо? Сколько у меня шансов, что оно дойдет до адресата? А впрочем, это не имеет значения! Я должен создать иллюзию действия — в противном случае мне остается лишь перерезать себе горло. А так, по крайней мере, я буду знать, ради чего терплю все эти муки!

«…Почему Элен решила выйти замуж за Бернара (замужество прочно вошло в ее планы, как только она узнала о дяде-миллионере), она Вам, наверное, расскажет сама, если вы запасетесь терпением и как следует допросите ее. Элен хитра, у нее непростой характер. Ее отец, овдовев, вторично женился на женщине, впоследствии разорившей его. Попробуйте отработать эту версию; возможно, именно здесь и заложена психологическая мотивация поступков Элен…

Но вернемся к Бернару. В начале года он решил бежать из лагеря, взяв с собой меня. Он намеревался укрыться в Лионе у своей „крестной“. О нем самом, его жизни и планах я знал абсолютно все. Прошу Вас, господин прокурор, обратить особое внимание на эту деталь.

Побег нам удался, и темной ночью мы наконец прибыли в Лион в вагоне товарного состава. Произошло все это в конце февраля — точной даты я не припоминаю. Очутившись на вокзале Ла-Гийотьер, мы заблудились, Бернар попал под локомотив и был раздавлен насмерть…»

Карандаш выпал у меня из рук… К чему опять переживать все эти события? Я же отвратительно лгу, обвиняя во всем одну Элен. Разве на мне не лежит в равной степени вина? Разве мне не нужно рассказать кое-что о своем прошлом? И будь я мужчиной — я принял бы смерть как подобает — спокойно и с достоинством.

Сложив листок вчетверо, я попытался найти место, куда бы его можно было спрятать. Пожалуй, лучше всего в пианино, которое Элен уже никогда не раскроет! Позже я непременно продолжу это письмо, а впрочем — не знаю…

Неуверенный и глубоко несчастный, не в силах смириться со всем, что узнал, я брожу по комнатам первого этажа. Вскоре мне приходится сесть. Я так слаб, что свежий воздух сада и дорога наверняка вызовут у меня обморок. К тому же нет никакого сомнения в том, что калитку она закрыла на ключ. Что ж, мне пора возвращаться в постель, а то у Элен могут возникнуть подозрения.

Лестница отнимает у меня последние силы, и я в изнеможении валюсь на кровать. Нет, я ни за что не откажусь от задуманного!

…Она вернулась улыбающаяся и, подойдя к кровати, поцеловала меня.

— Ты был паинькой? Ну-ка, угадай, что я тебе привезла? Вот смотри: печенье!

— Спасибо… но мне что-то не хочется есть…

— Да там же нет ничего, что могло бы повредить тебе: молоко, яйца, мука.

Мне лучше промолчать. Сжав зубы, я стараюсь не закричать от охватывающей меня ярости: молоко, яйца, мука. А еще что?!

С ужасающим спокойствием и нежностью она показывает мне свои покупки. Приоткрыв глаза, я наблюдаю за ней. Теперь я буду зорко следить за пищей! Хотя нет… Ведь я не могу пойти за ней на кухню и посмотреть, что она там стряпает и что отмеряет. Вот она уже сервирует маленький столик на колесиках и берет поднос. Я удерживаю ее за руку и говорю:

— Прошу тебя, не уходи. Сегодня утром мне вовсе не хочется есть.

— Но послушай, дорогой мой, сделай над собой еще одно усилие — тебе необходимо как-то поддерживать себя!

Осторожно высвободившись из моих рук, она удаляется, и до меня доносится звук открывающихся дверок кухонного шкафчика. Она ставит еду на плиту, звеня кастрюлями, и колдует над моей смертью… Ничего, это я тоже опишу со всеми подробностями! Да-да, я все же закончу письмо!

Вернувшись, она усаживает меня, подложив под спину подушки, и ставит мне на колени поднос с едой.

— Суп немного горячий, не знаю, достаточно ли соли? Ну давай, дорогой, съешь… доставь мне удовольствие.

Осторожно присев на краешек кровати, она набирает ложку супа, и так хорошо знакомое мне умиротворение вновь сковывает меня. Открыв рот и проглотив ложку супа, я не ощущаю никакого подозрительного привкуса и тем не менее задерживаю жидкость у себя на языке, прежде чем решаюсь проглотить ее. Но затем все же решительно проглатываю. Я должен расплачиваться. Это расплата за тех, кому я позволил умереть…

— Вкусно, правда? — спрашивает Элен.

— Да, неплохо.

После бульона следует лапша.

— Она горькая, — противлюсь я.

— Бог знает, из чего они ее делают, — не моргнув, отвечает Элен.

Затем я съедаю еще кусочек печенья и все пью, пью. Меня постоянно мучает жажда.

— Вот твои пилюли, Бернар.

— Давай уж, если ты так хочешь…

— Как это, если я хочу?!

— Мне они ни к чему…

— Что ты такое говоришь?! Они приносят тебе облегчение! Ты совсем не так плохо выглядишь, Бернар!

И, обняв меня за шею, она прижимается щекой к моим волосам, и мы долго и молча так сидим. Даже зная, что она медленно отравляет меня, я вовсе не испытываю к ней отвращения и даже не боюсь ее. Для нее я такое же препятствие, каким для меня была Жулия. Теперь я не иду в счет: она меня не убивает, а просто убирает с дороги. Я даже уверен, что ей меня жаль. У меня начинается сильная икота, и последующие четверть часа я бьюсь в приступе боли. Элен держит меня за руки, а я стараюсь уцепиться за нее. Затем спазмы постепенно ослабевают, и я погружаюсь в дремоту, а открыв глаза, вновь вижу ее, уже с молочной кашей, приготовленной для меня. Самое большее через три часа начнется обед, и она опять заставит меня есть. Никто и нигде не думает обо мне сейчас, я полностью во власти этой одержимой женщины. О боже!

Хлопнула садовая калитка. Быстрее! В моем распоряжении не более получаса. Сегодня я чувствую себя слабее, чем вчера, а завтра, вероятно, еще больше ослабну. От страха, что я не успею закончить письмо, у меня дрожат руки. Осторожно спустившись вниз, я убеждаюсь, что мое письмо лежит на прежнем месте. Чтобы выиграть время, я усаживаюсь в гостиной прямо за круглым столом и, перечитав написанное, впадаю в глубокое уныние. Кто мне поверит? Наверняка решат, что это писал какой-то маньяк! Но… другого выхода у меня нет!

«…Итак, я пришел домой к Элен Мадинье, и она приняла меня за Бернара, а у меня не хватило сил начать переубеждать ее, потому что я предельно устал. Клянусь Вам, господин прокурор, я говорю чистейшую правду! Когда чувствуешь приближение смерти, то уже не можешь лгать… У Элен была сестра, а точнее, сестрами они были только по отцу. Звали ее Аньес. По целому ряду причин, указывать которые у меня сейчас просто нет времени, сестры питали друг к другу взаимную неприязнь и сильную ревность. Аньес удалось перехватить и спрятать от сестры одно письмо Бернара с его фотографиями, которые он выслал „крестной“. Итак, с самого первого дня моего приезда Аньес знала, что я не Бернар, и решила любыми средствами помешать Элен выйти за меня замуж. Вот с чего, господин прокурор, началась эта драма…»

Мое запястье и плечо начало сводить судорогой, и строки под карандашом запрыгали. Чтобы прогнать холод, пробиравший меня до костей, я принялся растирать себя. Мне захотелось рассказать еще и о Жулии, однако этот эпизод не относился к области правосудия, а я вынужден был поторапливаться.

«Так вот. В один прекрасный день мы с Аньес сильно повздорили (должен признаться, она была моей любовницей). Все это очень сложно объяснить. Я не снимаю с себя ответственности, господин прокурор, в этом есть доля и моей вины. Короче, я в бешенстве выбежал из дому, чтобы остыть и слегка прогуляться на свежем воздухе, а когда вернулся, то нашел Аньес мертвой, а точнее — отравленной. Ее смерть походила на самоубийство. И действительно, Элен сразу же после обеда вышла из дому за покупками, а вернулась уже после того, как я обнаружил, что Аньес мертва. Расследование же велось чисто формально. Всем было известно, что Аньес крайне неуравновешенна. К тому же она однажды пыталась покончить жизнь самоубийством за несколько лет до того. Но Вам, господин прокурор, необходимо будет произвести это расследование еще раз, потому что я со всей ответственностью обвиняю Элен в преднамеренном убийстве сестры.»

Услышав шаги на садовой дорожке, я поспешил сунуть листок под крышку рояля, однако наверх подняться так и не успел.

— Что ты здесь делаешь, Бернар?

Если бы во мне еще оставалась кровь, то я, вероятно, покраснел бы.

— Мне захотелось пить, — выдавил я из себя.

— Но там, наверху, у тебя стоит целый графин свежей воды!

— Мне захотелось испытать свои силы…

— Свои силы!.. Свои силы!.. Да ты едва держишься на ногах!

В ее голосе проскользнуло раздражение, и твердой рукой она подтолкнула меня к лестнице. А я почувствовал себя, неизвестно почему, виноватым.

— Не сердись, Элен.

— Я не сержусь, но ты ведешь себя как ребенок, мой дорогой.

С огромной радостью я вновь ложусь в постель, а Элен вскоре уже начинает улыбаться. Как и все предыдущие дни, этот день медленно близится к концу. Вечером у меня начинается рвота, после которой я, опустошенный, лежу неподвижно почти в бессознательном состоянии.

— Ну все, хватит, — шепчет Элен, — теперь я никуда не выйду. Попрошу, чтобы продукты приносили на дом.

— Пустяки, — отвечаю я. — Очередной приступ, вот и все… Не беспокойся.

Весь следующий день она неотступно была при мне, а я так и не решился посоветовать ей заняться своими делами. После обеда я притворился спящим, а она, сидя возле меня, вязала, время от времени прикасаясь к моим рукам. Догадывается ли она, что я хочу перехитрить ее?

Шумно дыша, я начинаю бормотать какие-то неясные гортанные обрывки слов. В своей жизни я частенько дурачил женщин таким образом — тех, которые внимательно следили за моим сном. И вот звон спиц смолкает, затем доносится поскрипывание паркета, и мгновение спустя я слышу, как скрипят петли калитки.

В одной пижаме спускаюсь вниз, но я настолько ослаб, что вынужден присаживаться и отдыхать почти на каждой ступеньке.

Фразы сложились в моей голове, пока она вязала, я привел их в порядок. А ей и в голову не могло прийти, что думаем мы, по сути, об одном и том же…

«…И вот теперь я совершенно уверен, что в мое отсутствие Элен возвращалась домой. Перед этим мне на глаза попалась одна из фотографий Бернара, послужившая, кстати говоря, причиной нашей ссоры с Аньес. Так вот: когда я уходил из дому после ссоры с Аньес, фотография оставалась на столе в ее комнате, а когда вернулся — ее уже не было… Я был совершенно уверен, что Аньес сожгла, уничтожила ее. Но оказалось, что это далеко не так: фотография попала в руки Элен — моей будущей жены. Об этом мне стало известно совсем недавно, когда я случайно обнаружил ее в бумагах Элен. Отсюда следует, что Элен возвращалась домой во время моего отсутствия, а Аньес, по-видимому, рассказала ей, кто я на самом деле, и в качестве доказательства показала фотографию настоящего Бернара. А может, Элен и сама догадывалась? Так ли легко она поверила моей лжи?.. Мне это пока неизвестно, как и то, каким образам ей удалось подсыпать сестре яд в чай. Но несомненно, ей пришлось убрать Аньес с дороги, чтобы получить возможность выйти за меня замуж — за меня, то есть за лже-Бернара, наследника богатого дядюшки Шарля. Теперь, став моей женой, она вынуждена устранить и меня. Цель проста — стать вдовой Бернара Прадалье. Вы понимаете, господин прокурор? Вдова Прадалье может безо всякой опаски для себя потребовать на законных основаниях выдачи ей наследства дяди Шарля. С юридической точки зрения все в порядке, Элен автоматически становится наследницей. А пока я жив, она подвергается большому риску: меня в любой момент могут опознать и разоблачить. (Кстати говоря, это чуть не произошло: меня едва не разоблачила Жулия Прадалье — родная сестра Бернара, которую божественное провидение вовремя убрало с нашего пути. Об этом Вы можете тоже узнать в ходе расследования.) А если умру я, то вместе со мной умрет и тайна, что я несколько месяцев вынужден был называть себя Бернаром Прадалье. Эта уловка принесет Элен несколько десятков миллионов.»

…Я весь горю как в огне. Еще немного, и у меня начнут стучать зубы. Но я уже почти закончил. Так, осталось еще одно, последнее усилие.

«…Вот в чем состоит правда, господин прокурор. Стоит Вам поискать хорошенько в секретере моей жены, и Вы обнаружите в нем письма частного сыскного агентства „Брулар“, касающиеся Бернара и его финансового положения. Вместе с той фотографией, которую Аньес предъявила сестре, эти письма спрятаны в углублении за выдвижным ящичком. Но будет лучше, если Вы произведете вскрытие моего трупа — тогда Вы получите доказательства правдивости моих слов. И последнее: я бы хотел, чтобы правосудие отнеслось к Элен снисходительно. На этот шаг ее толкнул страх перед нищетой. При иных обстоятельствах она бы не осмелилась пойти на это. Но что стоит человеческая жизнь в наше военное время? И в частности, моя? Я вовсе не хочу сказать, что Элен поступила правильно, медленно отравляя меня, но вместе с тем она не так уж и виновата. Поэтому я хочу только, чтобы она знала: ей не удалось меня одурачить. Это мое единственное желание.

Примите, господин прокурор, мои искренние заверения в глубочайшем к Вам почтении.»

Жервэ Ларош,
«Каштаны», Сент-Фуа, департамент Рона
Я так и не решаюсь войти в кабинет, открыть секретер и поискать конверт. Адрес напишу завтра. До утра я еще дотяну!

Положив письмо в тайник, начинаю взбираться вверх по головокружительно крутой лестнице. Когда Элен открывает дверь и заходит в спальню, я начинаю зевать, делая вид, будто только что проснулся.

— Ну что? Тебе хорошо спалось? — ласково спрашивает она.

— Очень хорошо… Где ты была?

— Внизу.

Бедняжка! Она так безыскусно лжет! Но я начинаю улыбаться первым и поглаживаю ее по руке. Страх отступил. Он вернется позже, за обедом.

— Хочешь кушать? — спрашивает она.

— Нет.

— Я приготовлю тебе картофельное пюре.

Похоже, это ее «любимое» блюдо. Может, именно в него она и подсыпает…

— Так ты поешь?

— Попытаюсь.

И я действительно пытаюсь есть. Но на висках у меня выступает испарина, и я тут же отказываюсь от своих усилий.

— Ну что же ты? — говорит она. — Ведь пюре отличное!

И она начинает его есть прямо у меня на глазах. Значит, не оно… Что же тогда?.. Вода? Компот? Настойка? Она смотрит на меня серыми, с поволокой глазами, и мне кажется, что я нахожу в них какой-то невероятный проблеск сострадания. Мы начинаем обсуждать меню ужина.

— Мне все равно, — говорю я, уже не в силах бороться.

Ночь проходит в мучениях: меня донимают колики и рот наполняется горькой слюной, куда более горькой, чем желчь. Затем наступает мрачное, туманное утро, но я едва вижу его. Я лежу на кровати, словно потрескавшийся и скрюченный побег дикой виноградной лозы на каменной стене.

— Пойду за врачом, — решает она.

И, не желая ничего говорить, я лишь киваю в ответ.

Но воля моя непоколебима, яд не властен над ней. Когда боль немного стихает, я поворачиваюсь на бок, чтобы посмотреть на часы. Проклинаю их. Элен ненадолго выходит. Из дровяного сарая доносится визг пилы — это пришел старик, который нам помогает. Элен возвращается.

— Побудешь один четверть часа?

— Да.

— Я иду за доктором.

Подождав немного, я предпринимаю свою последнюю, наверное, вылазку. Ох эта чертова лестница! До чего же она крута! И нескончаема! Но мне любой ценой необходимо дойти до секретера. Стены шатаются, комната наполняется шумом моих легких. Найдя наконец конверт, я пишу:

«Господину Прокурору Республики,

Дворец правосудия.

Лион»

Мой язык до того высох, что я уже не в состоянии смочить углы конверта, чтобы заклеить его; для этого мне приходится опустить палец в вазу с тремя хризантемами. С письмом в руке я иду на кухню и вижу через окно старика, распиливающего бревно.

Он не замечает меня. Его пила оставляет после себя две белые кучки опилок, и эта картина внезапно начинает волновать меня. Но даже такие легкие эмоции вызывают у меня удушье. Стоя у окна, я наблюдаю за пилой, за покрытым мхом бревном и свежеотпиленным торцом.

Боже мой! Как же я люблю жизнь!

Старик ловко орудует пилой, она послушно поет и ходит взад-вперед. Я прислоняюсь лбом к стеклу. Не отступать же теперь!

Ствол падает, распадаясь на два обрубка, на которых еще заметны следы улиток. Старик выпрямляется и вытирает лоб. Приоткрыв окно, я жестом подзываю его… Он послушно подходит, и я протягиваю письмо.

— Пожалуйста, — говорю я ему, — опустите это в почтовый ящик. Только не забудьте, хорошо?

— А мадам?

— Не беспокойтесь. Вам незачем даже говорить ей об этом.

— Но здесь нет марки…

— Ничего страшного, опустите так, как есть, без марки.

— Хорошо, — говорит он не слишком уверенно.

— Спрячьте его в куртку, прямо сейчас…

— Хорошо.

Закрыв окно, я уже ни о чем больше не думаю…

Вскоре возвращается Элен.

— Врача сегодня нет дома, Бернар. Я так расстроилась… Придется подождать до завтра…

Она лжет. Она уже бесповоротно решила покончить со мной сегодня; врач завтра, конечно, придет, но я уже буду мертв… Он лишь покачает головой, разведет руками и без колебаний выдаст свидетельство о смерти и разрешение на погребение. А тем временем мое письмо уже дойдет по назначению. И потому я абсолютно спокоен.

Элен приносит чашку с настойкой, поддерживает меня; я прижимаюсь щекой к ее груди.

— Выпей, дорогой.

Ее голос еще никогда не звучал так нежно. Помешав ложечкой настойку, она подносит чашку к моим губам. Жесты ее полны самой трогательной нежности и дружелюбия. Я покорно пью. Вытерев мне губы, она с состраданием помогает снова улечься и склоняется надо мной. Ее пальцы скользят по моему лбу и слегка надавливают мне на веки. Я закрываю глаза…

— Отдыхай, мой дорогой Бернар, — шепчет она.

— Хорошо, — отвечаю я, — я посплю… Спасибо, Элен.


(1955)

Перевод с французского А. Дроздовского


Дурной глаз

Глава 1

«Не может быть, — думает Реми. — Этого не может быть!» И все же он знает, что прошел вчера немного больше, чем позавчера, а позавчера немного больше, чем в предыдущие дни. Но ему помогали. Он опирался на плечо друга. Слышал слова поддержки. Его тянули вперед. Он лишь не сопротивлялся. А вот сегодня…

Реми поднимает одеяло, смотрит на свои неподвижно вытянутые ноги и тихонечко шевелит ими. «Шевелятся, но не могут меня носить». Он откидывает одеяло, садится на край кровати, свесив ноги. Пижама задралась и оголила бледные дряблые икры, совсем гладкие, и Реми зло повторяет себе: «Они не могут меня носить». Он опирается на тумбочку, встает. Странное ощущение — никто тебя не поддерживает! Теперь одну ногу надо переставить вперед. Какую? «Это не имеет значения», — сказал знахарь. Однако Реми раздумывает, не может решиться; весь сжался, предчувствуя, что сейчас пошатнется, рухнет на пол, разобьет лицо. Он вспотел. Он стонет. Почему все они хотят заставить его ходить? Он ощупью находит шнурок за своей спиной. Дергает резко, изо всех сил. Должно быть, звонок на первом этаже вызвал ужасный переполох. Сейчас придет Раймонда. Она поможет ему лечь в постель. Принесет завтрак. Потом умоет его, причешет… Раймонда! Он кричит так, словно проснулся в кошмаре среди ночи и ничего не узнает вокруг. Внезапно им овладевает ярость. Его больше не любят. Его ненавидят, потому что он калека. Его… Он делает шаг вперед. Он только что сделал шаг. Он отрывает руку от тумбочки. Он стоит, сам. Не падает. Ноги немного дрожат. Он ощущает сильную слабость в коленях, но все же стоит. Медленно волоча по полу ту ногу, что осталась сзади, он приставляет ее и снова делает шаг вперед. Что же говорил знахарь? «Не думайте. Не думайте о том, что вы идете». Реми медленно удаляется от кровати. Гнев исчез, а за ним — и страх. Он направляется к окну. Оно далеко, очень далеко, но Реми чувствует, как его щиколотки становятся все более гибкими, как твердо стоят на паркете ноги. Он свободен. Он больше ни от кого не зависит. Ему не нужно больше просить «с видом капризного ребенка», как говорит Раймонда, чтобы открыли окно или подали ему книгу, сигарету. Он ходит.

«Я хожу», — говорит Реми, оказавшись перед зеркальным шкафом. Он улыбается своему отражению, откидывает светлую прядь, которая загораживает ему левый глаз. У него узкое девичье лицо с чуть выпуклым лбом и огромными глазами — от усталости они обведены синими кругами, словно накрашены. Любопытное это чувство — вдруг начать ходить, стать высоким: голова достает до этажерки, куда Раймонда ставит книги. Реми останавливается. Вот ведь какой он высокий! И какой худой. Пижама болтается на нем, как на вешалке. «Папа, наверное, в восемнадцать лет был раза в четыре толще меня, — думает Реми. — А уж что касается дяди Робера… Но дядя Робер — вообще не человек. Дикарь какой-то: вечно орет, хохочет или ругается. Представляю, какое у него будет лицо, когда он узнает, что его племянника поднял на ноги шарлатан, гипнотизер, человек, который лечит молитвами, заговорами и пассами. Каково будет дяде, верящему только науке?!» Реми делает еще несколько шагов. Нужно перевести дыхание, он цепляется за подоконник и немного наклоняется вперед, чтобы дать отдохнуть ногам. На проспекте Моцарта ровной линией выстроились голые платаны, во дворе воробьи гоняются друг за другом, купаясь в пыли. Чуть слышно шурша крыльями, садятся на крышу оранжереи. Оранжерея!.. Реми считает по пальцам. Вот уже девять лет, как он не заходил туда. Врач, настоящий, которого нашел дядя, утверждал, что ее тяжелый и влажный воздух опасен для больного. Просто ему не нравилась оранжерея, вот и все. Да и дяде тоже. А может, такие указания дал ему сам дядя. Потому что оранжерею, такую необыкновенную, с тропическими деревьями, лианами, ручейками, спрятанными в экзотической зелени скамейками, построили по указаниям Мамули. Реми сильнее опирается о подоконник. Прядь волос вновь падает на полузакрытые глаза. Он мысленно пытается представить себе свою мать, но в памяти возникает лишь расплывчатый силуэт, затерявшийся среди теней прошлого. Все, что предшествовало несчастному случаю, мало-помалу стирается. Тем не менее Реми помнит, что Мамуля каждый день брала его с собой в оранжерею. Он помнит ее белую кофточку с кружевным воротничком. Эта кофточка отчетливо всплывает перед его глазами, но над воротничком ничего нет. Он изо всех сил старается вспомнить, но тщетно. Он знает, что у его матери были такие же белокурые волосы, как у него, и такой же выпуклый лоб. Он представляет себе миловидную, хрупкую молодую женщину, но это лишь искусственно созданный им призрак, который нисколько не трогает его сердце. Все это так далеко! А сейчас прошлое уж тем более не в счет. Воспоминания, они хороши, когда ты обречен на неподвижность в постели или едва передвигаешься в инвалидном кресле. Кстати, кресло надо будет запрятать подальше в гараж. Впрочем, Реми не испытывал к нему ненависти. Когда он проезжал в нем по улице, зябко завернувшись в плед, люди оборачивались ему вслед. Он ловил на себе их полные сочувствия взгляды. Раймонда специально катила кресло очень медленно. Раймонда, она ведь так хорошо его знает! Неужели, правда, прошлое не в счет? Разве Реми не жалеет уже о том времени, когда… Он оборачивается, оглядывает комнату, шнурок звонка у изголовья кровати, затем костюм, который вчера вечером распаковала и повесила на спинку кресла Клементина.

«Лучше пойду сам!» — решает Реми. Он идет к креслу. Он уже больше не сомневается в себе. Напряжение в коленях и ступнях исчезло. Реми надевает безукоризненно отутюженные брюки, долго смотрится в зеркало. Будут ли на него по-прежнему оборачиваться на улице люди? Заметно ли, что он не такой, как все? Шикарный костюм! Наверное, его выбирала Раймонда. Значит, все же знает, что он уже не ребенок, что он стал мужчиной, что у него права мужчины… Он немного краснеет, быстро приводит себя в порядок, завязывает полосатый галстук, надевает ботинки на каучуковой подошве. Ему не терпится на улицу, пройтись среди пешеходов, посмотреть на женщин, на проносящиеся автомобили. Он свободен. Лицо его заливается краской. Свободен… Свободен… Он не потерпит больше, чтобы с ним обращались как с больным. Рядом с креслом Клементина положила палку с резиновым наконечником, и Реми хочется взять эту палку и вышвырнуть ее в окно. Он кладет в карман пиджака свой портсигар, зажигалку, бумажник. Надо будет потребовать денег… Реми удивляется, как мог он так долго быть вещью — вещью, которую просто перекладывали с места на место. Он открывает дверь, пересекает лестничную площадку. У него немного кружится голова. Лестница пугает его. Сможет ли он согнуть колени? А если он потеряет равновесие… Он на секунду прикрывает веки, сожалея, что уже не в комнате, где руки сами привычно нащупывали опору. Надо было взять трость. Какой же он жалкий, безвольный, беспомощный… Сердце его сильно бьется. Что они делают там, внизу? Почему не пришли помочь ему? Почему сейчас нет рядом с ним отца? Ах, как это просто, имея прикованного к постели сына, просунуть голову в приоткрытую дверь, сказать: «Как дела, малыш?.. Ничего не нужно?..» — и вздохнуть, тихонько затворяя ее. А что, если вернуться в комнату? И притвориться, что он не может ходить. Да нет! Он просто зол. Он прекрасно знает, что должен выдержать это испытание. Он знает, что его специально оставили одного. Настал черед доказать, что у него мужская воля… Он стискивает зубы, хватается за перила и решается-таки поставить ногу на первую ступеньку. Лестница кажется ему бесконечной, она тянется далеко вниз, увлекая его за собой. И еще этот ярко-красный ковер, водопадом ниспадающий до самого вестибюля.

Вторая ступенька… Третья… А вообще-то никакой опасности нет. Все эти страхи существуют только в его воображении. Он сам нагоняет на себя ужас. Надо было знахарю поколдовать еще немного, чтобы прогнать его мучительную тревогу. Еще одно усилие… Ну вот! Он выпрямляется. И к столовой идет уже совсем твердо. Его подошвы столь бесшумны, что он доходит до порога, не привлекая внимания старой Клементины. Видит, как она что-то штопает, тихонько шевеля губами, будто молится.

— Доброе утро.

Она вскрикивает, встает. Ножницы падают, втыкаются в паркет. Реми подходит, руки в карманах. Какая же она маленькая, худенькая, вся морщинистая, со слезящимися глазами за стеклами очков. Реми нагибается, поднимает ножницы. Он специально не опирается о стол. Клементина, молитвенно сжав руки, смотрит на него с некоторым испугом.

— Нехорошо, — говорит Реми. — Ты могла бы и помочь мне.

— Мсье запретил.

— Это меня не удивляет.

— Доктор сказал, что ты должен справиться сам.

— Доктор?.. Ты говоришь о знахаре?

— Да. Ты уже давно мог бы ходить, но тебе мешал страх.

— Кто тебе это сказал?

— Мсье.

— Значит, я оставался в постели только потому, что хотел этого сам?

Реми раздраженно пожимает плечами. Стол для него уже накрыт. Серебряный кофейник дымится на электрическом подогревателе. Он наливает кофе в чашку. Старушка все еще не спускает с него глаз.

— Да сядь же, — ворчит он. — Где Раймонда?

Клементина снова берется за рукоделие, опускает глаза.

— Я не приставлена следить за ней, — бормочет она. — Она мне не докладывает, куда идет.

Реми маленькими глотками пьет кофе. Он несчастен, он думает, что в нормальной семье в такой день, как сегодня, все бы остались дома, рядом с чудом — излечившимся ребенком. Даже Раймонда его предала. Куда идти? Зачем ходить? Он зажигает сигарету, прищуривает один глаз.

— Почему ты на меня так смотришь, Клементина?

Она вздрагивает, поднимает на лоб очки, чтобы вытереть глаза.

— Ты теперь так похож на мадам!

Бедная старушка совсем из ума выжила.

Реми идет во двор.

Он медленно проходит мимо пустого гаража. В глубине, за ямой, Адриен спрятал инвалидное кресло, которое двигалось при помощи рычага. Надо будет отдать это кресло. Нужно покончить с прошлым. Он должен жить как все, стать счастливым, беззаботным, здоровым. Реми останавливается у оранжереи, прислоняется лбом к стеклу. Бедная Мамуля! Видела бы она это подобие джунглей. Сюда что же, никто никогда не заходит? Заброшенные пальмы выглядят больными; листья гниют в бассейне; папоротник разросся и превратился в дикий сад, куда Реми не решается войти. Могила Мамули! Они, наверное, так же плохо ухаживают за ней, как и за оранжереей, где она любила уединяться. Никто больше не ходит на кладбище. А кстати, скоро праздник Всех Святых. Реми вспоминает свое последнее посещение кладбища Пер-Лашез. Он еще был маленьким мальчиком, Адриен нес его на руках. Раймонда у них тогда еще не служила. Все остановились при входе на одну из аллей. Кто-то сказал: «Здесь!» Реми бросил свой букет на гранитную плиту, а в машине долго плакал, прежде чем уснуть. С тех пор он там ни разу не побывал. Врач запретил. Реми уже не помнит, какой именно врач. Он повидал их столько! Но теперь-то уже никто не помешает ему пойти на кладбище. Быть может, каким-нибудь чудом Мамуля узнает, что ее сын ходит, что вот он стоит здесь, рядом с ней. Конечно, он никому об этом не расскажет. Даже Раймонде. Есть вещи, которые их не касаются, отныне не касаются. С сегодняшнего дня Реми перестает принадлежать им. У него начинается своя собственная личная жизнь.

Скрипят ворота, и Реми оборачивается. Раймонда! Она тоже слегка вскрикивает, увидя его здесь, перед оранжереей. Она стоит, не в силах сделать ни шагу, и преодолеть пространство, которое их разделяет, должен он. Они оба смущены. Неужели эта молодая женщина, столь изысканная, столь элегантная, неужели она… Еще вчера помогала ему садиться в кровати, иногда кормила его… Он неуверенно протягивает руку. Ему хочется попросить у нее прощения.

Она смотрит на него тем же взглядом, каким только что смотрела Клементина, затем машинально протягивает затянутую в перчатку руку.

— Реми, — говорит она. — Я вас не узнала. Вы смогли…

— Да. И запросто.

— Как я рада!

Она немного отстраняет его, чтобы лучше рассмотреть.

— Какое превращение, малыш!

— Я больше не малыш.

Она смеется.

— Для меня вы всегда будете малы…

Он резко перебивает ее:

— Нет… Для вас меньше, чем для кого бы то ни было.

Он чувствует, как у него горят щеки, и неловко берет Раймонду за руку.

— Извините меня. Я еще сам толком не понял, что со мной произошло. Мне немного стыдно за все те неприятности, что я вам причинил… Я был несносным больным, не так ли?

— Ну, все это позади, — говорит Раймонда.

— Мне бы очень этого хотелось… Вы разрешите, я задам вам вопрос?

Он открывает дверь в оранжерею, пропускает молодую женщину вперед. Воздух влажный, тяжелый, пахнет гнилым деревом. Они медленно идут по центральной аллее, на их лицах играют зеленые отблески.

— Кому первому пришла мысль о знахаре? — спрашивает он.

— Мне. Я никогда особо не доверяла официальной медицине. А раз врачи считали ваш случай безнадежным, то мы так и так ничего не теряли…

— Я не об этом. Вы что, считали, я притворялся?

Она останавливается под деревом, задумчиво ловит низкую ветку и проводит ею по щеке. Она размышляет.

— Нет, — наконец говорит она. — Но подумайте, какое потрясение вы испытали после смерти матери…

— Другие дети тоже теряют матерей. Но их от этого не парализует.

— Дело не в ногах, бедный мой Реми, удар не перенес ваш мозг, ваша воля, ваша память, и вы укрылись от внешнего мира в своей болезни.

— Прямо сказка какая-то!

— Да нет! Знахарь Мильсандье все объяснил. Теперь, он считает, вы очень скоро поправитесь.

— Ах, так, по его мнению, я еще не вполне здоров?

— Ну почему же, вполне, сами видите. Еще пара сеансов, и сможете заниматься спортом, плавать — все что угодно. Теперь дело в вас, в вашем желании. Мильсандье сказал: «Если он любит жизнь, то я за него ручаюсь». Слово в слово.

— Ему легко говорить, — пробормотал Реми. — А вы верите в эти его флюиды?

— Ну, конечно, верю… Вы сами — живое доказательство!

— А отец? Он рад?

— Реми! Почему каждый раз, заговаривая об отце, вы становитесь злюкой? Если бы вы его видели… Он так растрогался, что даже не мог благодарить.

— А утром так растрогался, что даже не пришел узнать, как я провел ночь. А вы, Раймонда?

Она закрывает ему рот своей надушенной ручкой.

— Помолчите!.. Вы сейчас наговорите глупостей. Нам было велено оставить вас одного. Это своего рода испытание.

— Если бы я знал раньше!

— И что тогда? Может, остались бы лежать? Чтобы помучить нас? Вот ведь вы какой, Реми!

Опустив голову, он поддает ногой камешки. Раймонда щекочет ему ухо пальмовым листом.

— Ну, улыбнитесь, мой мальчик, вы же должны быть так счастливы!

— Я счастлив, — ворчит он. — Я счастлив, счастлив… Если повторять часто, пожалуй, так оно и будет.

— Да что с вами, Реми?

Он отворачивает голову, чтобы она не видела его лица. Как-никак он уже взрослый и не должен плакать.

— Вы плохой мальчик, — продолжает она. — А я-то специально ходила за новой книгой для вас. Посмотрите «Чудеса воли». Здесь полным-полно любопытных экспериментов. Автор утверждает, что, сконцентрировав психологическую энергию, можно воздействовать на людей, животных и даже на вещи.

— Спасибо, — сказал он. — Но я думаю, что теперь с этими развлечениями покончено. Теперь отец захочет, чтобы я серьезно занялся делом.

— Ваш отец не палач. Скажу по секрету, если вы обещаете молчать… Обещаете?

— Конечно! Но хочу вас предупредить заранее, что мне это совсем не интересно.

— Спасибо… Так вот, он намерен отвезти вас в Мен-Ален.

— Он держит вас в курсе всех своих дел, если я правильно понял?

— Вы смешны, Реми.

Они молча смотрят друг на друга. Реми вынимает платок, вытирает краешек скамьи, садится.

— Вы распоряжаетесь мной, — с горечью в голосе говорит он. — Вы даже не спрашиваете, хочу ли я покинуть Париж. Без конца шушукаетесь за моей спиной. То целителя приглашаете, то еще что… А если я захочу остаться здесь…

— Прекратите разговаривать таким тоном…

Она делает вид, что хочет уйти.

— Раймонда… Раймонда… Прошу вас… Вернитесь… Я устал. Помогите мне.

Ах, как она сразу послушалась! Как вдруг заволновалась! Он тяжело поднимается, цепляется за ее руку.

— Голова закружилась, — шепчет он. — Ничего страшного… Я еще не совсем окреп… А если я поеду туда, вы тоже поедете?

— Что за вопрос? Вам не следовало так долго стоять, Реми.

Он тихонько смеется, отпускает руку Раймонды.

— Я пошутил, — признается он. — Я совсем не устал. Нет, не сердитесь… Подождите меня, Раймонда. Вам так не хочется, чтобы нас застали здесь вместе?

— Что вы хотите этим сказать?.. Честное слово, вы сегодня какой-то странный, мой маленький Реми…

— Хватит называть меня маленьким Реми… Сознайтесь, что, если бы я не был больным, вы бы даже не взглянули на меня… Что я для вас, Раймонда?.. Вы только что сами сказали: мальчик. Вам платят, чтобы вы ухаживали за мальчиком, немного занимали его и, главное, за ним следили. А вечером вы идете обо всем доложить моему отцу. Ну, скажите, что это не правда.

— Вы очень меня огорчаете, Реми.

Он на секунду умолкает, стискивая в карманах вспотевшие руки. Затем говорит с жалкой улыбкой:

— Эта работа не для вас, Раймонда. Целый день наблюдать за таким мальчишкой, как я, терпеть общество человека, напоминающего служащего похоронного бюро, и старой ворчливой служанки. Я уже не говорю о своем дяде. На вашем месте я бы ушел…

— Но… да у вас истерика… — говорит Раймонда. — Ну-ка!.. Пошли!.. Дайте руку… Да не смотрите вы так! Честное слово, можно подумать, что вы несчастны… Нет, Реми, я ничего не рассказываю вашему отцу.

— Клянетесь?

— Клянусь!

— Ну тогда…

Он наклоняется. Его губы касаются щеки молодой женщины.

— Реми!

— Что?.. Это останется между нами. Вы против? Чувствую, что мне становится плохо. Вам придется бежать за Клементиной.

Разозлится или нет? Она часто дышит, смотрит в сторону двора. Глаза ее блестят. Она быстрым движением проводит языком по губам. Рука нащупывает ручку двери.

— Если вы не станете серьезнее… — начинает она.

Победа! Впервые он непринужденно смеется.

— Раймонда… Да это только чтобы поблагодарить вас… за целителя. Вот и все. Не станете же вы меня за это ругать?

Она отпускает ручку, колеблется, потом подходит ближе.

— Вы становитесь невыносимым, — вздыхает она. — По-моему, нам лучше вернуться домой.

Он берет ее за руку. Несколько ступеней соединяет оранжерею с отопительным помещением в подвале, откуда еще одна лестница ведет прямо в прихожую. Так они попадают в гостиную, и Раймонда кладет на стол несколько книг.

— Обязательно надо заниматься? — спрашивает Реми. — Уже двенадцать. Сейчас приедет отец… Да и математика, знаете… с моей-то памятью… Вы ему говорили, целителю, о моей памяти? Я все забываю, и уж это, поверьте, не моя вина… Я, пожалуй, схожу к нему еще разок. По-моему, есть уйма вещей, которые я могу рассказать ему с глазу на глаз.

— Я не знаю, но если ваш отец…

— Опять мой отец! — бросает Реми. — Ну хорошо, он любит меня. Он жертвует для меня всем. Между нами, у него есть на то средства. Но, в конце концов, разве я узник?

— Замолчите!.. Если Клементина вас услышит…

— Ну и пусть слышит!Пусть пойдет и скажет ему…

Во дворе скрипят и распахиваются ворота. Медленно въезжает длинный бежевый лимузин, и Реми успевает увидеть проспект с движущимся под бледными лучами солнца потоком машин. Затем из автомобиля выходит Адриен, закрывает ворота, задвигает засов. Как будто в полдень могут залезть воры!

— Я вас оставлю, — говорит Раймонда.

Реми не слышит, как она выходит. Он смотрит в окно. Его отец помогает дяде Роберу выбраться из машины. Они о чем-то спорят. Они все время о чем-нибудь спорят. Дядя конечно же тащит свой портфель. Едва успев вылезти из лимузина, он уже слегка похлопывает портфель ладонью. Наверное, все его аргументы там. Цифры. Цифры. Он верит только цифрам. За столом они снова будут считать. Он вынет свою записную книжку, ручку, отодвинет блюда и бутылки, доказывая, что… Реми встает. А, бежать отсюда к черту! Сменить обстановку. Ну что может удерживать Раймонду в этих стенах? Ей ведь всего двадцать шесть. Наверняка полно семей, где требуется учительница, да еще умеющая ухаживать за больным. Голос дяди в прихожей. Громкий, запыхавшийся. Он постоянно вынужден бежать за своим братом: тому доставляет удовольствие ходить размашисто. В сущности, они недолюбливают друг друга, эти двое. Реми закуривает, прислоняется к камину, чтобы приободриться. Он еще чувствует себя хрупким, уязвимым. Внимание! Они входят!

— Здравствуйте, дядя! Как дела?

Ну до чего же он комичен: типично овернские усы и бледные дрожащие щеки. Он останавливается напротив Реми, немного наклонив голову, с недоверчивым видом.

— А ну-ка пройдись!

Реми небрежно делает два шага, резким движением головы откидывает прядь. Он наблюдает за отцом, замечает, что тот побледнел и так же испуган, как Клементина.

— Это… это грандиозно! — говорит дядя. — И тебе не тяжело? Ты не насилуешь себя? А ну-ка пройдись до окна, я посмотрю.

Он хмурит брови, как будто хочет обнаружить, в чем же подвох. Он вытирает платком лысину, строго смотрит на брата.

— Как это ему удалось?

— При помощи пассов… руками, по всей длине ног.

— Он не облучал его?

— Нет. Просто сказал: «Вы можете ходить!»

— Пусть будет так. Но… надолго ли это?

— Он утверждает, что да.

— О, он утверждает! Он утверждает! А впрочем, тем лучше. Если ты доверяешь подобным людям… Что он прописал, какие лекарства?

— Никаких. Упражнения. Свежий воздух. Я повезу его в Мен-Ален. Он сможет гулять там в саду.

— Ты не боишься, что…

Дядя внезапно запнулся, затем очень быстро, с наигранным весельем продолжил:

— Ну что ж, прекрасно! Пожалуй, я тоже проконсультируюсь с твоим знахарем по поводу моей астмы. — Он смеется. Подмигивает брату. — К сожалению, я не из тех, кого можно исцелить чудесным образом. У меня нет веры… И дорого он взял?

— Он ничего не берет. Он утверждает, что не имеет права извлекать выгоду из своего дара.

— Да этот тип просто сумасшедший! — говорит дядя.

Пораженный внезапной мыслью, он продолжает, понизив голос:

— А ты не думал посоветоваться с ним о… А? Как знать?

— Я прошу тебя, Робер!

— Хорошо. Я не настаиваю. Ну что ж, дети мои, рад за вас. Слушай-ка, Этьен, это дело надо спрыснуть!

Не дожидаясь ответа, он проходит в столовую. Слышно, как звенят стаканы. Реми идет к отцу. Тот напряжен, натянут. Теперь Реми такого же роста, как и он. Ему хочется, как это ни абсурдно, взять его руку, пожать ее, как мужчина мужчине, устранить невидимое препятствие, которое разделяет их сильнее, чем стена.

— Папа.

— Что?

Все. У Реми не хватает смелости. Он замыкается. Отворачивается.

С подносом в руках возвращается дядя.

— Ох уж этот Реми! На, раз ты мужчина, открывай бутылку. Надеюсь, твой колдун не запретил тебе аперитивы? Ну, за ваше здоровье… Желаю удачи, бедный мой Этьен.

— Значит, решено? — чуть слышно говорит отец. — Ты нас бросаешь?

— Я вас не бросаю. Я просто беру калифорнийское дело в свои руки. Вот и все… Повторяю еще раз: ты сам себя топишь. У меня есть отчет Бореля. Не станешь же ты спорить с цифрами?

Он похлопывает по своему портфелю. Реми отходит к окну, смотрит во двор. Адриен, в одной рубашке, без пиджака, вертится около машины. Раймонда что-то объясняет ему, указывая на руль. Оба смеются. Реми прислушивается, но голос дяди перекрывает все шумы.

Глава 2

Шарлатан? Скорее похож на скромного служащего. Неряшлив. Табачные крошки на вороте жилета. Толстая цепочка из белого металла тянется из одного жилетного кармана в другой. Грубое лицо с широким следом от ожога на левой щеке, как будто бы на нее поставили утюг. Близорукие глаза, наполняющиеся влагой, начинают чуточку косить всякий раз, когда он вытирает свое пенсне о рукав рубашки. Тяжелые, квадратные кисти рук, которые он скрещивает на животе, как бы желая поддержать его. И тем не менее хотелось выложить ему все, хорошее и дурное без разбора, из-за того, что он немало знает о жизни, о неудачах, об ударах судьбы. Чего только не увидишь у него на столе: книги, старая пишущая машинка, деревянное распятие, похоже, вырезанное ножом, трубки, а на стопке регистрационных бланков — целлулоидная куколка. Он слушал Реми, раскачиваясь на стуле, а тот, не переставая говорить, думал, очень ли умен этот человек и как его лучше называть — мсье или доктор.

— Давно осиротели?

Реми подскочил.

— Разве отец вам не объяснил?

— Расскажите еще раз.

— Ну, в общем, довольно давно, да… Моя мать умерла в мае 1937 года. И именно с этого времени…

— Позвольте! Позвольте! Вам же не сразу сообщили, что ваша мать умерла.

— Ах нет! В том состоянии, в каком я находился, они предпочли подождать. Сначала мне сказали, что она в отъезде.

— Иначе говоря, ваша… болезнь предшествовала трагическому известию. Вы заболели раньше, чем узнали о несчастье. Горе, волнение ухудшили ваше состояние, но факт остается фактом, смерть вашей матери не имела прямого отношения к поразившему вас недугу.

— Не могу сказать. Знаю только, что это совпало по времени. Но отец должен был вам рассказать…

— Он рассказал мне, что вас нашли без чувств в саду в Мен-Алене; вы не помнили, что случилось перед вашим падением.

— Да, это так. Я часто пытался найти объяснение. Наверное, я играл, бегал, может быть, ударился.

— Однако, как говорят, у вас не было ни одной царапины, ни малейшего следа от ушиба. Может, вы что-нибудь припомните, пусть даже совсем смутно?

Реми развел руками:

— Все это случилось так давно… Говорили, что несколько недель потом я лежал скорчившись.

— В положении зародыша?

— Может быть, да.

— А до этого у вас не бывало провалов в памяти?

— Трудно сказать, я был совсем маленьким.

— Вы умели читать, считать?

— Немного да.

— А что, собственно, вы ощущаете? На что жалуетесь?

— У меня очень плохая память. Например, моя учительница, мадемуазель Луанс, объясняет мне сегодня задачу, а назавтра я уже не могу ее решить. Иногда я даже забываю, что она объясняла мне накануне.

— А что вы забываете легче всего?

— Математику.

— У вашего отца техническое образование?

— Он выпускник политехнической школы. И воображает, что я должен так же хорошо разбираться в математике, как и он. Он хочет, чтобы я во всем походил на него.

— Отдохните, мсье Вобере.

Знахарь встал, подошел к Реми сзади, положил руку ему на голову. Было слышно, как в соседней комнате громко играли дети. Что-то каталось по полу. Может быть, заводная лошадка? Рука медленно скользила по голове Реми.

— Расслабьтесь… Вот так… Больше не волнуйтесь. Теперь вы ничем не отличаетесь от любого своего сверстника. Вам восемнадцать лет, не так ли?

— Да.

— А не могли бы вы немного попутешествовать? Какова профессия мсье Вобере?

— Мой отец занимается импортом цитрусовых. Ему принадлежит крупное дело в Алжире.

— Замечательно! Попросите его отправить вас туда, месяца на, два, три… Что? Вы боитесь отказа? Он строг?

Реми почувствовал, что краснеет.

— Дело не в этом, — пробормотал он. — Я не смогу там обойтись… Обо мне всегда заботились… всегда.

Человек за его спиной засмеялся громким, низким смехом, приятным на слух. Рука его легла на плечо Реми.

— Вы боитесь, что вам не хватит энергии? — спросил он. — Не бойтесь. Постарайтесь только захотеть… изо всех сил. Скажите себе: «Я сумею! Я сумею!» Поверьте мне, воля может все. Дело лишь в тренировке. И я вам помогу. Я буду думать о вас.

— Но… а когда я буду далеко?

— Расстояние не имеет значения. Для мыслей не существует расстояний.

Было странно слышать подобные слова из уст этого толстого, пахнущего табаком и несвежим бельем человека, с рыжей шерстью на руках. Он снова сел за стол, повертел немного в руках деревянного Иисуса, затем поставил его на пишущую машинку.

— Ваш случай классический. Не пытайтесь понять его. Вы слишком любопытны по отношению к самому себе. Все вы одинаковы… Впрочем, если вы снова потеряете веру в себя, если вас еще будут беспокоить страхи, приходите… Приходите побеседовать со мной. Вот увидите, облегчение наступит само собой. Я вам обещаю…

Вдруг открылась дверь, и на пороге появился ребенок.

— Франсуа, — сказал знахарь, — веди себя хорошо. На, возьми свою куклу… и постарайтесь поменьше шуметь.

Он ущипнул малыша за шею, улыбнулся Реми.

— Отправляйтесь путешествовать, — пробормотал он. — Так будет лучше… И не только для вас.

Реми встал, целитель протянул ему руку. Надо ли было предложить ему денег? Сказать «спасибо»? Реми предпочел уйти молча. Люди стояли в приемной, в коридоре, даже на лестничной клетке. Все эти перешептывающиеся больные представляли собой отталкивающее зрелище. На некоторых были повязки, и, спускаясь по черной лестнице, Реми подумал, что ненавидит толпу, толкучку, соприкосновение с другими людьми. Ему не терпелось остаться одному; он был разочарован. Этот толстый человек ничего не понял. Путешествовать! И что он увидит, когда поедет в Алжир? Предприятия Вобере, кабинеты Вобере, персонал Вобере! И незнакомых людей, которые будут качать головами и говорить: «Ах, вы сын Вобере!»

Реми медленно шел по краю тротуара; интересно, сумеет ли он поймать такси? Палящее солнце нравилось ему. Прогулка тоже была приятной, но все же это не то, что он себе представлял… В своем кресле он обладал большей властью, большей уверенностью в себе. Например, он заставлял людей поворачивать голову, уступать ему дорогу, и он помнит ту девочку, которая подошла к нему в парке Ранелаг и подарила букетик фиалок.

Он поднял руку. Поздно. Такси проехало мимо. Это тоже характерно. Но не мог же он поехать на метро! Он даже не знал, как оно устроено, метро. Он совсем не знал города, а мир знал лишь по картинкам в журналах. В мелькании пестрых страниц ему запомнились высотные здания, теплоходы, пейзажи Китая, Африки, фотографии Елисейских полей, площади Опера праздничным вечером, а вот маленькие темные забегаловки, антикварные магазинчики, мясные лавочки, где на витринах лежали куски мертвого мяса, были ему в новинку, они волновали его и таили в себе неясную опасность. Реми чувствовал себя тревожно от всего этого шума, движения, скопления запахов, как животное вдали от своего логова.

— Эй!

Заскрежетав тормозами, такси остановилось. Старый желтоватый «рено» с сиденьями сомнительной свежести Реми колебался. Следует ли ему ехать?.. Это так далеко!.. Купит ли он там цветы? И еще эта жалкая машина!.. Шофер открыл дверцу. Ладно!

— Кладбище Пер-Лашез, центральный вход.

Ну, теперь все. На сей раз Реми решился. Три дня он бродил вокруг стоянок такси, не в силах побороть себя. Впрочем, какая необходимость так уж торопиться на встречу с умершей?! Он даже не знал, действительно ли хочет поехать на кладбище. Ведь могила сама по себе не очень много и значит. Умершие… Клементина утверждала, что они где-то живут. Когда Реми был маленьким, он учил молитвы. Теперь он их конечно же забыл, как и все остальное. Он никогда не чувствовал необходимости молиться за Мамулю, но думал о ней с нежностью, потому что она была неотделима от его детства. Она принадлежала к миру до случившегося. И Реми вдруг подумал, что от того мира ничего не сохранилось. Одежда Мамули, ее вещи, наверное, также и драгоценности, какие-нибудь безделушки — куда это делось? Должно быть, все отправили в деревню, в Мен-Ален. Любопытно будет пройтись по комнатам верхнего этажа, порыться в ящиках. Еще один дом, где Реми жил, но которого не знал.

Такси въезжало на длинную, оживленную улицу, и у Реми возникло чувство, что он едет по незнакомой стране. А если с ним здесь что-нибудь случится, как он найдет проспект Моцарта? «Я сумею», — подумал он. Может быть, это только слова? Может, это нечто вроде заклинания? Целитель выглядел таким уверенным в себе в силе своих убеждений.

Такси затормозило, остановилось. Пер-Лашез. Почему Реми представлял себе это место мрачным? Перед ним предстали чугунные ворота, газоны, бордюры из хризантем, и со всех сторон ощущался город со своим бесконечным движением, глухим шумом. «Я сумею!» — повторил себе Реми. Он расплатился с таксистом, перешел улицу, зашел в цветочную лавочку, низкой черепичной крышей напоминавшую деревенский домик. Купил букет гвоздик, но, едва выйдя на улицу, пожалел о сделанном выборе. У него, должно быть, нелепый вид деревенского жениха. Но никто не обращал на него внимания. Какой-то человек сгребал в кучу опавшие листья. Он вошел на территорию кладбища, стараясь вспомнить свои прошлые впечатления. Вот та самая аллея, точно дорога, уходящая далеко вперед… Нет, ее он не узнавал. Зачем он пришел сюда, похожий со своими цветами на гостя, которого уже давно не ждут? Женщина в трауре вышла из здания, у входа в которое Реми прочел табличку: «Контора кладбища». Наверняка здесь ему помогут. Он толкнул дверь и сказал с недовольным и деловым видом.

— Будьте любезны, я ищу могилу Окто.

Сторож посмотрел на гвоздики, потом на Реми.

— Вы хотите знать, где находится могила?

— Да, — нетерпеливо произнес Реми.

— Окто… скажите, пожалуйста, по буквам.

— О… к… т…

— Достаточно… О… к… т… Так-так, О… к… т…

Сторож перебрал несколько журналов, открыл толстую книгу, и палец его заскользил по страницам. О… к… т… Оброн… Олер… Окто… Окто Луиза Анжела… участок № 7…

Он встал, протянул руку по направлению к окну.

— Это просто. Видите вот эту аллею?.. Не центральную, а вот эту, прямо перед нами? Пройдете по ней до Шмен Серре, она пойдет направо. Могила сразу слева, пятая по счету.

— Спасибо, — пробормотал Реми. — Но… простите. Вы сказали Окто Луиза Анжела?

Сторож склонился над книгой, ногтем подчеркнул имя.

— Да. Окто Луиза Анжела… Это не то?

— То, то. Это моя бабушка, но… а еще?

— Что — еще?

— Другого имени нет?

— Нет. Это последнее захоронение. Дальше могила Отман, никакого отношения к Окто.

— Наверное, вы ошибаетесь. Обязательно должна быть Вобере, Женевьева Вобере… Ее похоронили несколькими днями позже, в том же склепе… 30 мая 1937 года.

Сторож терпеливо прочел еще раз.

— Сожалею, — добавил он, — вот ранее есть еще Окто Эжен Эмиль…

— Да, это мой дедушка… Но, Господи, как же так? Здесь наверняка ошибка, забыли вписать.

Реми положил на стол свой букет и перчатки, обошел стол и прочитал сам: «Окто Луиза Анжела».

— Это легко проверить, — предложил сторож. — Можно посмотреть регистр поступлений.

— Пожалуйста, посмотрите.

— Какое, вы сказали, число?

— 30 мая 1937 года.

Сторож достал огромную книгу, начал ее листать. Реми нервно потирал руки. Его голос дрожал, когда он добавил:

— Мадам Вобере, Женевьева-Мария, урожденная Окто.

— Нет, — сказал сторож. — Смотрите!.. Такое имя не значится в списке за 30 мая. У вас нет другого фамильного склепа?

— Есть, около Шатору, в Мен-Алене.

— Ну вот все и выяснилось, вы перепутали.

— Это исключено. Там покоится семья моего отца. А мать, я уверен, похоронена здесь.

— Вы присутствовали на похоронах?

— Нет, в то время я болел. Но я приходил на могилу немного позже.

— Ну, что вы хотите, чтобы я вам сказал? Вы же сами видите книги. Вы пойдете в склеп?.. Справа будет Шмен Серре… Не забудьте перчатки, мсье.

Реми шел по аллее, среди могил. Тут и там он видел людей, застывших у надгробий. Счастливцы! Они хотя бы знали, где их умершие. А он… Между тем он был уверен, что приходил на Пер-Лашез. И с какой стати его мать похоронили бы в другом месте? Но вот регистрационные книги… Они-то были на месте, они беспристрастны. С ними схитрить невозможно. Справа начинался Шмен Серре. Реми сосчитал склепы. Пятый, сказал сторож. Это был простой камень с уже стершейся надписью: «Захоронение Окто». Слезы застлали глаза Реми. Да кто же там на самом деле, под этим камнем? Как узнать? Выходит, сплошное вранье! И почему это именно сегодня так празднично светит солнце! В пасмурный день Реми, возможно, и узнал бы могилу, заметил бы какую-нибудь давно виденную и забытую деталь. Но этот облезлый камень, на котором играла тень от кипариса, ничего ему не напоминал. И соседние могилы носили имена, которые не вызывали в нем никаких воспоминаний: Грелло… Альдебер… Жуссом… Реми огляделся. Куда же он мог бросить свой давний, детский букетик? На чью могилу? На каком кладбище? Слезы высохли на его щеках. Он не в силах был сделать и шагу. Да что толку хотеть того или другого, если судьба постоянно наносит ему удары! Лишь на мгновение, благодаря целителю, он было подумал… а затем ноги привели его сюда, к этой несуществующей могиле. Другой бы, конечно, нашел могилу своей матери. А он… Он обречен на невероятные происшествия, на странную жизнь, на страшные испытания. Какой смысл защищаться!

Кто-то прошел по аллее. Реми повернул назад. Никто конечно же ничего ему не расскажет. Раймонда?.. Но она в доме только пять лет. Клементина?.. Всегда сварливая, всегда недоверчивая, впечатлительная сверх всякой меры, ей мнились в самых безобидных словах упреки или насмешки. Дядя?.. Ах, вот дядя-то посмеется! Мамуля больше ничего не значила в доме. Она давно забыта. Реми подумал об отце, который так и не снял траура. Что ему сказать? Что спросить? Любил ли он Мамулю? Вопрос показался Реми чудовищным. И тем не менее… Этот холодный, педантичный, неразговорчивый человек, был ли он способен кого-либо любить? Он не часто говорил об умершей. А когда говорил, то называл ее «твоя покойная мать», но никогда — Женевьева. Правда, в его голосе звучала какая-то особая интонация, печальная дрожь. Реми остановился. Была ли то действительно печаль? Простое предположение. Во всяком случае, не безразличие. Скорее сожаление, как будто Мамуля умерла прежде, чем была улажена какая-то серьезная ссора… Адриен слишком вышколен. Никакой надежды, что он разболтает секреты хозяев. Все просто. Реми одинок. Снова сирота. «Это моя судьба, — сказал он себе с горечью. — Вот это для меня. Это по мне. Это я могу». Он почувствовал, как его переполняет безотчетная ненависть ко всему живому, счастливому, здоровому. Опустив глаза, он увидел свой букет, который так и не возложил. Швырнул его на ступеньки некого подобия претенциозного храма, под табличку с надписью из золоченых букв:

АВГУСТ РИПАЙ
1875–1935
Кавалер ордена Почетного легиона,
удостоенный знака отличия
по народному просвещению
ОН БЫЛ ХОРОШИМ МУЖЕМ И ХОРОШИМ ОТЦОМ
ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ
Реми захотелось, чтобы его букет стал бомбой, и все кладбище взлетело на воздух с его крестами, гробами, костями, ритуалами, со всей своей тишиной и спокойствием. Он пошел прочь, положив руку на грудь, так как ему тяжело было дышать. Сторож на выходе отдал ему честь, приставив два пальца к фуражке. Может, слегка иронично, но весь мир смотрел на Реми с иронией. Он узнал спускающуюся под гору улицу, по которой недавно ехал на такси. Улица Рокетт, гласила табличка. Эта улица в голубой дымке вела в людскую толчею, к шуму, движению, жизни, и Реми еще раз остановился. Двое служащих похоронного бюро беседовали в глубине маленького кафе. Он зашел, облокотился о стойку.

— Рюмку коньяку!

Никто не удивился, и он почувствовал смутное облегчение. Те двое, потягивая белое вино, говорили о предстоящей забастовке. Коньяк был терпким, жег горло, и Реми вспомнил историю калифа, который ночью инкогнито выходил из своего дворца и развлекался тем, что посещал дно общества. А он, он будет убегать ночью, чтобы посещать кладбища! Гнев вновь захлестнул его. Он бросил банкнот, оставил наполовину недопитую рюмку и выскочил на улицу, а в голове у него вертелся все тот же вопрос: «Где я был, когда умерла Мамуля?» Но ответ не приходил. Он болел. Ему сказали, что Мамуля в отъезде, затем сказали, что Мамуля не вернется, что она умерла, что это совсем не больно — умирать… Это такой долгий, долгий сон. Все должны умирать, даже дети, когда вырастут большими, когда станут старыми, старыми, как бабушка. Бабушка тоже умерла за несколько дней до Мамули. Они были вместе на небесах и заботились оттуда о своем маленьком Реми. Но Клементина плакала, успокаивая Реми. Она пугала его, и ночь за ночью — как это забыть?! — он вскрикивал спросонья, услышав, как ему казалось, в комнате шаги своей матери. Позже Клементина объяснила ему, что Мамуля умерла от острого приступа аппендицита. Тем не менее Мильсандье был прав. Он стал калекой вовсе не из-за Мамули. Но тогда из-за чего?.. Наследственный порок? У них в семье все были крепко скроены. А со стороны Мамули? Вот об этом ему известно куда меньше… Он ничего не знал о родственниках с материнской стороны… Да и о Мамуле ничего не знал… Ничего!..

Реми шел по узкому тротуару, заставленному лотками с разным товаром. Нет, ему решительно не нравился людный квартал, где из каждого закоулка несло нищетой. Почему?.. Почему он заболел? Если не от тоски, то от чего же тогда?.. А ведь отец все время говорил ему: «Ты рассуждаешь как ребенок, Реми!» Ну вот, теперь он рассуждал как мужчина. Не может паралич разбить ни с того ни с сего, без всяких причин. Очень удобно называть его симулянтом. Было что-то еще. Но что?.. Он пнул ногой обнюхивающую его шавку. По всей вероятности, Мамулю похоронили не на Пер-Лашез, а в другом месте. Почему, раз Окто имели на Пер-Лашез фамильный склеп? Может, перед смертью Мамуля пожелала покоиться в могиле там, где когда-нибудь ее муж упокоиться рядом с ней? Все бывает…

— Пшел вон!

Фокстерьер, рыча, отбежал, но Реми почти сразу же почувствовал его своей спиной. Он попытался унять гнев. Смешно заводиться из-за такой ерунды. Болезнь сделала его раздражительным, это правда, но разве его не убеждали, что он уже здоров?.. Значит, Мамулю похоронили в другом месте, но, чтобы не вдаваться в ненужные и мучительные детали, при Реми продолжали говорить о Пер-Лашез. Вот оно, правдоподобное объяснение. Реми сжал кулаки, ему хотелось схватить палку, что попадется под руку и покончить с проклятой собакой. Он резко обернулся, гневно сверкнув глазами. Фокстерьер отпрыгнул в сторону, на шоссе. Вернуться на тротуар он не успел. Реми услышал скрежет тормозов. Машина дважды мягко приподнялась и; удаляясь, вновь набрала скорость.

— Так ему и надо, — произнес чей-то голос.

Уже начал стекаться народ, образовался круг склонившихся голов. Реми оперся о дверь какой-то лавки. Он тоже хотел посмотреть, но ему сжало горло, словно слишком туго затянутым галстуком. Вдруг задрожали ноги, как в тот день, когда он впервые встал с постели. От короткого головокружения в голове стало пусто. Ясной осталась лишь одна мысль: «Домой! Вернуться в свой тихий дом, за крепко запертые ворота…» Он сделал несколько шагов — ноги стали ватными.

— Такси!

— Вы нездоровы? — спросил его шофер.

— Немного кружится голова, ничего страшного.

Ветер развевал его белокурую прядь. Тошнота проходила. Он сидел неподвижно, полуоткрыв рот, бессильно уронив руки на сиденье… Потерянная могила… Раздавленная собака… Он уже не очень хорошо понимал происходящее, но догадывался, что существует между этими событиями невидимая связь… Ему не надо было выходить из дому… Да еще от спиртного противно во рту. Он медленно расстегнул ворот рубашки, почувствовав, что они выехали к Сене. Воздух стал прохладнее, чище. Да, деревня пойдет ему на пользу. Надо как можно скорее уехать и постараться до отъезда не думать. Он привстал, опершись на локоть, посмотрел на проплывающий мимо окон такси незнакомый город. Мимо проносились люди, магазины, влюбленные парочки, кафе, где спорили и болтали его сверстники, — запретный мир, уносящийся, как сновидение, и чей-то голос шептал: «Так ему и надо». Реми вытер вспотевшие ладони о брюки. Да что это он выдумал? Из-за того, что какая-то собака… А вот и дом за оградой, кругом тишина. Наконец-то он вернулся домой.

— Вам лучше? — спросил его шофер.

— Спасибо, — пробормотал Реми, — сдачи не надо.

Это было так унизительно — платить, считать монеты. Реми еще не умел обращаться с деньгами, да он и не хотел этому учиться. Он вошел через маленькую дверь, которую Клементина закрывала каждый вечер в девять часов. Машина дяди стояла во дворе: «ситроен». Огромный лимузин тоже был здесь. Отец дома.

В гараже работал Адриен. Он поднял глаза, улыбнулся, показал свои испачканные, черные руки.

— Извините, мсье Реми… Я в таком виде. Хорошо погуляли?

— Да, ничего… Немного устал.

— Еще бы! Вы ведь еще не привыкли.

Реми не мог не залюбоваться этим широкоплечим человеком. Он действительно выглядел великолепно в брюках для верховой езды и крагах. Сколько ему лет? Самое большое — тридцать пять. На лице безмятежность — сразу видно, у человека нет проблем. Выражение приятное, доброжелательное. Реми подошел ближе. Он никогда не думал, что у Адриена была какая-то своя жизнь. Для него шофер и машина составляли единое целое. С водителем здоровались, не глядя на него. С ним разговаривали, думая о другом, как если бы говорили с автоответчиком. Ах, уж эта фамильная гордость Вобере! Очень странно, что Раймонда в такой чести. Реми очень хотелось бы сказать ей какое-нибудь доброе слово, но он не решался оторваться от своих забот. Позже! Сейчас нужно разобраться в собственном положении, и как можно быстрее. Он удалился, немного ссутулившись, заложив руки за спину. Реми бы вспылил, если бы ему сказали, что сейчас он очень похож на отца. В прихожей Реми наткнулся на чемоданы. В чем дело? Разве они уже уезжают? Из гостиной, тяжело дыша и вытирая платком шею, вышел дядя.

— А, пришел! — сказал он. — Поторопись. Мы уезжаем.

— Куда?

— Как куда? В Мен-Ален, естественно. И я прошу тебя — не бери слишком много вещей. Мне не хочется всю дорогу ползти.

— Похоже, вы чем-то недовольны, дядя?

— Это все твой отец! Он собирается ввязаться в заведомо проигрышное дело. Напрасно я пытаюсь доказать ему элементарные вещи… Мсье Этьен Вобере знает, что делает! Ну хорошо! Хорошо! Если ему так нравится — пусть, пусть расшибает себе лоб. Только без меня.

— Он не едет с нами?

— А я откуда знаю! Мсье обиделся. Ведь он, твой отец, — тот еще тип, Реми. Дошел до того, что чуть не запретил мне ехать в Тулузу для встречи с Ричардом, экспертом. Да ведь ты его почти не знаешь… Во всяком случае, ты понимаешь, о чем я… Давай поторапливайся. Я увожу всю твою свиту.

— Но… а он-то?

— Слушай, ты мне надоел… Пойди и спроси его сам.

— Дело в том, Что… мне бы хотелось на праздник Всех Святых быть здесь.

Дядя нетерпеливо защелкал пальцами.

— По возвращении, — сказал он. — По возвращении у тебя будет уйма времени, чтобы сходить на Пер-Лашез… Давай шевелись! Мы уезжаем сразу после завтрака.

Реми поднялся к себе в комнату, сел на кровать. Он чувствовал себя разбитым. Ну и ладно, подождут. Он лег на спину. Так, значит, это правда: Мамуля похоронена на Пер-Лашез. Ладно! Это не самое страшное. Было нечто еще куда более ужасное. Нечто чудовищное. Реми закрыл глаза, вновь увидел идущую под гору улицу…

— Реми… Можно войти?

Как будто бы Раймонда не имела привычки входить без разрешения! Кстати, она и вошла. Реми слышал, как она подходит к кровати.

— Что с вами, мой маленький Реми? Вы же знаете, что мы уезжаем… Вставайте, лентяй!

У нее изменился голос, стал более серьезным, но вместе с тем и более ласковым.

— Вам нездоровится? Вы так долго отсутствовали! Я уже начала волноваться… Да отвечайте же, Реми. Что с вами?

Он отвернулся к стене, прошептал:

— Вы действительно хотите знать? Я убил собаку. Ну что, теперь вы довольны?

Глава 3

Шея дяди Робера представляла собой два валика воскового цвета, и в зеркале можно было увидеть его глаз, один-единственный, как на картинах футуристов, но чрезвычайно живой глаз, который несколько секунд следил за дорогой, затем начинал слегка косить и наполовину скрывался за тяжелым веком. Реми знал, куда смотрит этот глаз. Да и Раймонда тоже знала, потому как время от времени оправляла юбку. Реми откинулся на сиденье, попытался больше ни о чем не думать и заснуть. Зачем она согласилась сесть на переднее сиденье? Да дядя просто-напросто усадил ее рядом с собой. Однако разве сама она не изъявила согласие всем своим видом? Ах, эта загадка скрытных гладких лбов! Ложь начинается уже с кожи, с оболочки, непроницаемой, непостижимой. Насколько же раньше жизнь была проще! Отец. Правда, не всегда приветливый. Но всегда с подарками, которые сыпались на кровать, как будто каждое утро было рождественским. Гувернантка, Старая Служанка, Шофер. Все в распоряжении больного, живущие только им. Кем они становились, закрыв за собой дверь его комнаты? Довольно долго Реми не задавал себе такого вопроса. Ему казалось, что они, подобно марионеткам, после представления прятались в коробку. Он не хотел страдать из-за них, а он страдал бы при мысли, что у Раймонды, Адриена или даже у Клементины была своя жизнь, ему неведомая. Теперь-то он знал, что ошибся, что каждый находил пристанище в своем внутреннем мире, закрытом для него. Он был чужим. Так для чего же ходить? Неужели только для того, чтобы встретить других людей, скрытных, замкнутых, прячущихся за своей оболочкой, как за оборонительными укреплениями.

— Тебе следовало бы перекусить, — сказала Клементина.

— Спасибо, я не голоден.

Ох уж эта крестьянская привычка перекусывать в дороге! Клементина как будто нарочно старается вывести его из себя. И почему она как бы не замечает дядиной выходки? Почему?.. Почему?.. Реми переполнен этими «почему». Почему погибла собака?.. Ну ладно, допустим, она испугалась. Это понятно. Таково объяснение Раймонды — объяснение здравомыслящих людей, боящихся рассуждать, сомневаться. Но почему она испугалась, эта собака? Почему ее будто невидимая сила выбросила на шоссе? К чему упорствовать? Ответа нет. Дорога простиралась далеко за горизонт, а колеса машины, наподобие волнореза, разбрасывали направо и налево брызги щепок, веток и всякого мусора. Реми нравилось мчаться напролом. Он часто мечтал быть роботом, защищенным от внешнего мира стальной грудью. К чему эти руки, ноги, лишенные изящества, силы, которые лишь приковывают человека к земле? Иногда он просил купить ему спортивные журналы и долго недоуменно разглядывал пловцов, боксеров… Там всегда были женщины, дарящие цветы, и они тянули свои хрупкие лица к потным мордам, похоже, готовым их укусить, разорвать…

Взгляд Реми остановился на Раймонде, на ее красивой шее, где подрагивали от ветра волосы, тонкие, как пух. Затем он перевел глаза на дядю, чьи руки, казалось, ласкали руль — шершавые руки и пальцы с квадратными ногтями. Стрелка спидометра легонько дрожала на отметке «110», излучая загадочное фосфоресцирующее сияние. Можно было поклясться, что спидометр измерял не скорость машины, а дядины флюиды, избыток его жизненных сил, излучение его крови. Реми верил во флюиды. Он чувствовал их, как кошка. Со своей постели он ощущал настроение всего дома, тоску пустынных комнат первого этажа и даже как опадают лепестки с букетов в вазах. Вечерами через окно, выходящее во двор, он как бы осязал торжественную пустоту проспекта, осторожно проходил под деревьями… Видели ли его? Его не могли видеть, так как он лежал в кровати, но, несмотря на это, все же там, вне дома, должна была находиться какая-то малая часть его самого, иначе он никогда не узнал бы о присутствии влюбленной парочки в глубине гаража… Служанка Ружьеров. Немного позже слышался торопливый перестук ее удаляющихся каблучков… А дальше находился сад доктора Мартинона… ветер развевал занавеску… пахло рыхлой землей, мокрыми листьями… Вокруг лампы кружили мотыльки и майский жук… А дальше… Реми мог бы идти и дальше, но он боялся порвать эту невероятно тонкую и без того натянутую нить, которая соединяла его уже дремлющее тело с невидимым, заблудившимся в мире людей двойником. Одним махом он возвращался через стену обратно. Отец его лишен флюидов, в этом-то Реми уверен. Равно как и воображения. Клементина же, напротив, окружена некой аурой печали и затаенного чувства мести. Казалось, она растворялась в кухне или гостиной, как капля чернил в воде. Дядя… тут все сложнее. Он впитывал окружающую жизнь. На него невозможно было не смотреть, и приходилось терпеть все его жесты, голос, звук, который он издавал при дыхании, щелканье его пальцев… И это Вобере? Верится с трудом. А ведь он любил напыщенно произносить: «Я — настоящий Вобере» — только для того, чтобы видеть, как низко опускает при этом голову его брат. Реми наблюдал за мощной спиной, возвышающейся над сиденьем. И все тот же тяжелый и пристальный взгляд единственного глаза в центре зеркала, как будто бы дядя насторожился, почувствовал опасность сзади… Этамп… Орлеан… Вот уже и Ламот-Беврон… И все это, насколько хватало взгляда, — Солонь. Раймонда дремала. Клементина чистила апельсин. Реми смотрел на дядю. И вдруг рокот мотора стих. Машина, подавшись вправо, ехала уже по инерции.

— Привал? — спросил Реми.

— Да, — ответил дядя. — Я совсем одеревенел.

Машина встала под кроной деревьев, у пустынного перекрестка. Дядя вышел первым, закурил сигарету.

— Пройдешься немного, сынок? — спросил он.

Реми гневно хлопнул дверцей. Он ненавидел подобные фамильярности. Слева к небольшому лесочку тянулась ухабистая проселочная дорога, над ней кружили вороны. Справа виднелся пруд; небо, залитое светом и пустое, навевало необъяснимую грусть. Реми сделал несколько шагов рядом с дядей.

— Ну что, — пробормотал дядя, — как ты себя чувствуешь?

— Прекрасно.

— Если бы тебя иначе воспитывали, ты бы уже давно ходил. Вечно с тобой все носятся! Не желаете ли этого? Не желаете ли того? Можно подумать, им нравилось делать из тебя какого-то беспомощного кретина. Эх, если бы тобой занимался я! Но ведь ты же знаешь своего отца… Все потихоньку да полумерами. Глупо! Нужно доверять жизни!

Он схватил Реми за руку, до боли сжал ее.

— Доверять жизни, слышишь?

Он понизил голос, отвел Реми еще дальше в сторону.

— Между нами говоря, мой мальчик, сознайся, что ты немного преувеличивал.

— Что?

— Видишь ли, я из тех прихожан, которых не так легко заставить поверить. Если бы у тебя действительно были парализованы ноги, этот человек с нелепой фамилией… как бишь его?.. Мильсандье… Так вот, он мог делать пассы и щекотать тебя сколько угодно, хоть до всемирного потопа, но никогда не поставил бы тебя на ноги.

— Так вы подозреваете…

— Полно! Ничего я не подозреваю. К чему громкие слова?

Внезапно дядя разразился веселым смехом.

— Ты всегда обожал, когда с тобой сюсюкали. О тебе надо было без конца заботиться. И вечно хныкал, когда рядом не находилось юбки, за которую можно спрятаться. Ну, и когда ты потерял мать… Да, я знаю, ты скажешь, что заболел еще до того, как узнал… Именно этого я никогда не мог понять.

Реми смотрел на перекресток, на пруд. Он тоже не мог этого понять. Как и Мильсандье. Вероятно, никто не понял. Он поднял глаза на дядю.

— Даю вам честное слово, что я действительно не мог ходить.

— Ладно, хватит. Я только хотел показать тебе, что я менее наивен, чем все полагают. Если хочешь знать, я скорее думаю о твоем отце… Он ведь потакал тебе, не подавая виду. Его чертовски устраивала твоя болезнь. Она позволяла ему ловко использовать свое положение в наших спорах. Каждый раз, когда я хотел взять инициативу в свои руки или требовал от него отчета, он играл роль удрученного, убитого горем человека. Он отвечал мне: «Попозже… С меня других забот хватает… Малыш!.. Я как раз должен встретиться с новым врачом…» Ну и я, чтобы не выглядеть скотиной, вынужден был соглашаться. И вот результат — мы на грани краха. Только в отношении себя, должен тебе признаться, я принял некоторые меры предосторожности.

Реми почувствовал, что побледнел. «Я ненавижу его, — подумал он. — Я ненавижу его. Он мне противен. Я ненавижу его!» Он развернулся и пошел к машине.

Раймонда уже сидела на своем месте. Клементина ждала, стоя у дверцы машины. Лицо, изрезанное морщинами, с маленькими, живыми, ничего не упускающими глазками. Вот и сейчас они бегали от одного к другому, проницательные, ироничные, почти насмешливые. Она еще плотнее сжала губы, когда дядя сел, скрипнув пружинами, и проворно уселась на свое место. Ее сухонькая ручка нащупала пульс Реми.

— Я не болен, — проворчал Реми.

И все же ему пришлось признать, что дядя не так уж не прав. Вечно вокруг него сновали юбки: Мамуля, Клементина, Раймонда… Малыш закашлял? Мгновенно заботливая рука ложилась ему на лоб. Голос шептал: «Не волнуйся, малыш!» Он царствовал над всеми. А почему не быть искренним до конца? Он любил эти прикосновения женских рук. Сколько раз он изображал головокружение, чтобы почувствовать вокруг себя нежное шуршание юбок, кружев, чтобы услышать тихие голоса: «Малыш!» Так хорошо было засыпать под взволнованными и нежными взглядами. И может быть, самым нежным, самым взволнованным был взгляд Клементины. Реми все время чувствовал его рядом — во время сна, при пробуждении, в полузабытьи… Застывшее в морщинах лицо с печатью, если можно так выразиться, всепоглощающей любви. Но как только старушка замечала, что за ней наблюдают, она вновь становилась кислой, вызывающе резкой, тираничной.

Реми закрыл глаза, убаюканный покачиванием машины. А если совсем честно? Потворствовал ли он сам своему параличу? Трудно ответить. Его ноги никогда не были до конца мертвы. Только ему казалось, они никогда больше не смогут его держать. Когда его пытались поставить на ноги, в его голове что-то со свистом взрывалось, все плыло перед глазами, и он оседал как ватный в руках, которые его поддерживали. Вероятно, обреченные на казнь так же виснут на руках своих палачей. Понадобился взгляд этого толстого человека, Мильсандье… «А если бы я только захотел, — подумал Реми. — Если бы я захотел вспомнить…» Его охватило странное волнение, как будто он испугался… побоялся вспомнить. Он так же не решался обратиться к своему прошлому, как не рискнул бы шагнуть один в темноту. Сразу возникало ужасное ощущение опасности… У него перехватывало дыхание. Он задыхался. Однако теперь он мог себе признаться, что всегда был зачарован своим странным прошлым, отдаленно напоминающим подземелье без выхода. Никогда у него не хватит смелости углубиться в этот мрачный и полный опасностей мир тишины.

Думая, что он заснул, Клементина заботливо накрыла его ноги пледом, и Реми яростно лягнул ногой.

— Да отстаньте же от меня, наконец! Две минуты нельзя побыть одному!

Он пытался вновь ухватить нить своих рассуждений, наконец отказался от этого и со злобой посмотрел на дядину спину. Один! Да он никогда и не переставал быть один. Его баловали, холили, лелеяли, как маленького зверька, предмет роскоши. Поинтересовался ли хоть разок кто-либо из окружающих, кто же такой этот Реми, чего он хочет?

— Двадцать минут шестого, — сказал дядя. — В среднем мы ехали со скоростью восемьдесят километров.

Он притормозил, и Раймонда, похоже, расслабилась. Она попудрилась, повернулась, чтобы улыбнуться Реми. Он понял, что всю дорогу она боялась. У нее были мутные глаза, как после наркотика. Наверное, она не любила скорость. Реми разглядывал ее профиль, немного тяжелый подбородок. Она слишком много ест. Но, перехватив взгляд Клементины, он отвернулся и увидел лес, окружающий Мен-Ален. Машина ехала вдоль парковой стены, Реми помнил, что сверху она утыкана осколками стекла. Вобере хорошо себя чувствовали только за решетками, стенами, замками. Может быть, хотели скрыть от всех недуг Реми? Но ведь и так Мен-Ален, расположенный в глубине огромного парка, находился не меньше чем в километре от ближайших домов. И в деревне все были в курсе, что Реми… А ведь это будет интересно — пройтись до деревни. Все будут кричать о чуде!.. Клементина порылась в корзине, выполнявшей также роль ридикюля, извлекла огромный ключ. Машина остановилась перед великолепными решетчатыми воротами. Впереди протянулась очень длинная, темная аллея, сквозь деревья тонкими лучиками пробивалось солнце. В конце аллеи виднелся серый фасад дома.

— Дай, — сказал Реми.

Он хотел открыть сам. Петли проржавели. Он тщетно толкал ворота изо всех сил. Из машины вышел дядя.

— Оставь, воробышек.

Ему ворота поддались, и он нетерпеливо снова сел за руль.

— Я пойду пешком, — сказал Реми.

Он последовал за машиной, с наслаждением шагая по придорожной траве. Как же хорошо! И ведь впервые!.. Он покусывал сорванный цветок — маленький желтый цветок, названия которого он не знал. Ему также не были известны и названия деревьев, он с трудом узнавал птиц. С двух сторон простирались рощицы, и Реми чувствовал жизнь трав, листьев, мельчайших насекомых. Он и сам был чем-то вроде дикорастущего растения, пронизанного странным магнетизмом. Может, от этого отказаться и стать обыкновенным, похожим на других человеком, твердолобым, с бесчувственными руками? Он задумчиво посмотрел на свои длинные, гибкие пальцы — в грозу будто невидимыми иглами их пронизывали тысячи уколов. У Мамули были такие же пальцы… Он вздохнул и вспомнил, что хотел осмотреть дом. Дядя бился с разбухшей дверью. Он вошел первым, за ним Раймонда. Клементина, стоя у крыльца, помахала Реми, затем тоже исчезла, и вскоре высокие ставни первого этажа, распахиваясь, застучали о стену. Какие воспоминания остались у Реми об этом доме? Воспоминания об опавших листьях, о трескотне сорок, так как его кресло ставили в тени деревьев, и он спал, запрокинув голову, до тех пор, пока косые лучи солнца, просачиваясь сквозьветви деревьев, не падали ему на лицо. Так проходили однообразные дни. По утрам он играл в постели. Было стыдно за все это даром пропавшее время. После обеда он дремал, и Клементина, вязавшая рядом, платком отгоняла от него мух и пчел. Вечером в его комнате зажигали камин — в доме бывало сыро; Раймонда приносила карты. «Я был мертв», — думал Реми.

Он поднялся по замшелым ступеням крыльца, вошел в холл. Он узнал оленьи рога на стенах, плиточный, в шашечку, пол, огромную в два пролета лестницу с каменными перилами, нависающую площадку второго этажа, но особенно запах — запах подвала, отсыревшего дерева и гниющих фруктов. Совсем рядом слышались шаги дяди и голос Раймонды.

— Ой, стол весь заплесневел… А ковры… посмотрите-ка!

Неслышно он пересек холл, начал подниматься по лестнице. Перила были ледяными; в пыли отпечатывались его подошвы. Наверху еще царил густой полумрак, и он ощутил непонятное волнение, любопытство и беспомощность. На втором этаже он остановился. Перед ним были двери трех комнат. Первая — его. Следующая принадлежала отцу, затем — комната Мамули. С другой стороны площадки находились комнаты дяди, Раймонды, комната для гостей, вечно пустовавшая. У Вобере не было друзей. Он подошел к балюстраде над холлом. Под ним прошла Клементина. Она направилась к пролету, дважды позвала: «Реми… Реми…» Он смотрел, как слабо мерцали плитки, словно вода в колодце. Слегка наклонясь, увидел свое отражение. Почти торжественная тишина давила. Он испуганно попятился. Эта пустота, разверзшаяся под ним! Ему показалось, что он уже переживал подобный момент… Он был в этом уверен… Он прислушался — что-то стучало во мраке, словно маятник часов… Да… нет. Наверное, ему почудилось, и, кстати, ход часов не тревожил давящую тишину дома. Нужно все пооткрывать, впустить свежий воздух, свет, прогнать одиночество, тишину. Реми ринулся в свою комнату, распахнул ставни. Внизу он увидел Клементину, та подняла голову, помахала своей сухонькой ручкой.

— Ты меня напугал… Спускайся скорее… комнатами я займусь позже.

Уф! Все в порядке. Реми оглядел свою спальню. Как мог он довольствоваться этой комнатушкой с покоробившимися коврами, маленькой, узкой кроваткой под красным покрывалом? Зеркало было занавешено. У окна на потолке выделялось широкое желтое пятно. Воздух был холодным и липким. Впервые Реми подумал, что когда-нибудь сможет продать это владение. Он глубже вздохнул, закурил сигарету и вышел. Было слышно, как внизу чертыхался дядя.

— Наверное, авария, — говорила Клементина.

— Авария! Лучше помолчите! Я уверен, что все дело в этом проклятом счетчике. Ничего не скажешь, замечательная сделана проводка! Когда мой брат начинает экономить…

Реми повернул выключатель в коридоре. Лампы не зажглись. Тем лучше! Он проскользнул в комнату Мамули, открыл ставни. Сигарета дрожала в его руке. Он пожалел, что не выбросил ее, прежде чем войти. Может, этим он оскорблял покойницу? Что они скажут, если заметят?.. Мамуля… Эти стены видели ее живой… Реми медленно обошел комнату. Он никогда с тех пор не заходил сюда и понемногу забыл ее. Впрочем, здесь не осталось ничего, что представляло бы какой-либо интерес. Кровать, шкаф, два кресла, секретер, часы на камине, и повсюду запах плесени; время от времени — скрип. Балки проели черви. Черви… Реми провел рукой по лбу, откинул челку. Такое впечатление, что он — посетитель, прохожий, чужой. Мамули не стало. Ее комнату забросили. Вот и все. Ждать больше нечего. Прошлому больше нечего сказать.

Он сел за секретер, где Мамуля писала письма, открыл крышку. Ржавчина проела петли. С обеих сторон поднимались ряды ящичков. Они были пусты. Да и зачем бы Мамуля что-нибудь оставила? Сохранились лишь старый письменный прибор, перочистка да рассыпающаяся по ниточкам кружевная тряпица. Реми открыл средний ящик. Там лежала картина, но ящик не поддавался — картина застряла и мешала его открыть. Реми пришлось вынуть все ящики. Наконец холст появился на свет. Сначала он не понял. Перед ним был его собственный портрет, воспроизведенный с поразительной точностью: линия волос, голубые глаза с поволокой, худые щеки, слегка опущенные уголки губ… Но тут он заметил сережки и отложил картину, так как внезапно обессилевшие руки не могли больше ее держать. Внизу продолжался спор. Дядя бушевал, слышался стук инструментов. Реми опасливо опустил глаза, вновь увидел подростка в сережках. То была Мамуля. Теперь он вспомнил эти сережки — два золотых колечка, висящих на тонкой, почти невидимой цепочке. Так странно, эти сережки — и мальчишеское лицо! Реми отнес портрет на камин, прислонил его к зеркалу. Он видел свое собственное лицо рядом с этим, другим, ниспадающий локон челочки на обоих лбах. Он отошел, но взгляд голубых глаз последовал за ним, и в полумраке они казались необыкновенно живыми, очень ласковыми, немного утомленными, как после долгой болезни. Внизу, справа, расписался автор… Крошечная, четкая, как порез кинжала, подпись. Откуда эта картина? И почему ее так небрежно бросили в этот ящик, прежде чем закрыть дверь и повернуть в замке ключ? Двенадцать лет это лицо было пленником мрака. За что? Оно смотрело на Реми и, казалось, совсем не обрело свободы.

— Реми!

Голос Клементины. Ни минуты передышки! Он рванулся к картине, будто желая призвать ее в свидетели. Казалось, голубой глаз ожил, выражая смутный призыв. Реми сунул портрет под мышку, украдкой выскользнул из комнаты.

— Реми!

На цыпочках он пробрался в свою комнату. Куда спрятать Мамулю, освобожденную теперь из заточения? Руки Клементины шарили повсюду… Ладно, пока на шкаф. Он встал на стул, сунул картину за резное деревянное украшение. Ему хотелось попросить прощения у покойной.

— Реми!

Клементина приближалась к двери. Реми отодвинул стул, сделал вид, что причесывается перед зеркалом. Клементина вошла.

— Мог бы откликнуться!

Она подозрительно осмотрелась.

— Я подогрела тебе молоко, Реми. Спускайся.

Он пожал плечами, прошел перед старушкой. Молоко. Тонизирующее. Капли. Гранулы. Хватит, Боже мой, довольно! Он спустился. Дядя больше не кричал, но электричество по-прежнему не горело. Ужинать предстояло при свечах. Куда подевалась Раймонда? Никого в гостиной. Никого в столовой. Дядя на кухне. Он смеялся, разговаривая с Раймондой, но резко отодвинулся, когда вошел Реми.

Глава 4

— Конечно же твой отец забыл предупредить поденщицу, — сказал дядя. — Нет даже дров, чтобы разжечь камин. В деревне, конечно, хорошо, но только когда все налажено.

Он был без пиджака, рукава засучены, лоб вспотел. На столе стояли бутылка с белым вином, стакан и термос.

— Твоя соска, сынок, — снова заговорил дядя. — Но на твоем месте я бы выпил вина.

Он принес еще один стакан и, насвистывая, наполнил его до краев.

— Твое здоровье!

Реми протянул руку.

— Нет, — сказала Раймонда. — Вы не должны.

— Что? Чего я не должен?

— Ваш отец… Он бы вам запретил…

Реми взял свой стакан и назло смеющемуся дяде осушил его залпом.

— Вы не правы, мсье Вобере, — сказала Раймонда. — Вы же знаете, что Реми еще необходимо беречься.

Дядя так смеялся, что был вынужден сесть.

— Вы уморительны оба! — воскликнул он. — Слушай, с такой заботливой медсестрой ты не соскучишься.

Он закашлялся, побагровел и дрожащей рукой снова наполнил стаканы.

— Ах, чертенок! Ну, за твою любовь!

Он медленно выпил, встал, потрепал Раймонду по щеке.

— Не обижайся, девочка!

Потом добавил, указывая большим пальцем на племянника:

— Пусть-ка немного поработает! Не всегда же у него будут слуги.

— Я буду работать, если пожелаю, — бросил Реми. — А вовсе не по чьей-то указке. Мне надоело, что со мной обращаются как… как с…

Придя в ярость, он схватил бутылку. Он уже не знал, хотелось ему пить или разбить ее о каменный пол.

— Смотрите-ка! — сказал дядя. — Молокосос!

Он вынул из кармана коробку сигар, небрежно выбрал одну и ударом кухонного ножа отсек у нее кончик.

— Я с удовольствием займусь твоим воспитанием, — проворчал он, пытаясь найти спички. — Подумаешь, тоже мне принц!..

Он выплюнул крошки табака и направился к двери, открыл ее. Против света он был лишь огромной тенью, которая на секунду остановилась и повернула обратно. Реми наполнил стакан, вызывающе поднес к губам.

— Бедняжка, — сказал дядя. — Ну и зададут же нам за это.

Он спустился по ступенькам, гравий зашуршал под его ногами. Над порогом медленно плыла спиралька голубого дыма. Наверху хлопнули ставни, затем прошлепали семенящие шаги Клементины. Реми неслышно поставил стакан и посмотрел на плачущую Раймонду. Он не решался пошевелиться. Голова трещала, болела.

— Раймонда, — наконец сказал он, — мой дядя — жалкий человек. Не следует принимать его всерьез… Почему вы плачете?.. Из-за того, что он сказал напоследок?

Она покачала головой.

— Ну, тогда почему?.. Потому, что он пил за мою любовь?.. Да, Раймонда?.. Вам неприятно, что дядя вообразил…

Он подошел к молодой женщине, обнял ее за плечи.

— А мне это вовсе не неприятно, — продолжил он. — Представьте-ка, Раймонда, на секунду… что я… немного влюблен в вас, представьте, а?.. Ну что же в этом плохого?

— Нет, — прошептала Раймонда, высвобождаясь. — Не нужно… Ваш отец рассердится, если узнает, что… Я буду вынуждена уйти.

— А вы не хотите уходить?

— Нет.

— Из-за меня?

Она заколебалась. Болезненное напряжение сковало шею и плечи Реми. Он ждал. Он угадал, что она собиралась ответить, и поднял руку.

— Не надо, Раймонда… Я знаю и так.

Он сделал несколько шагов, закрыл дверь носком ботинка. Затем машинально переставил стаканы. Ему стало больно. Впервые в жизни он думал не о себе. Он участливо спросил Раймонду:

— Так сложно найти другое место?.. Наверное, придется долго искать… Читать объявления…

Нет. Пожалуй, дело было не в этом. Раймонда грустно улыбнулась.

— Извините, — продолжил Реми. — Я не хотел вас обидеть. Я только пытаюсь разобраться.

Он налил себе немного белого вина и, видя, как Раймонда потянулась к бутылке, чтобы забрать ее, сказал:

— Оставьте. Вино придаст мне немного воображения. Мне его не хватает.

Он только сейчас осознал, что Вобере платили Раймонде, равно как и Адриену, и Клементине, и всем служащим, которых он не знал и лишь изредка слышал их имена. В его памяти всплывал голос отца: «В конце концов, работаю-то я для тебя…» Целый маленький мир работал ради него, калеки, который нуждался в заморских фруктах, нежных цветах, дорогих игрушках, роскошных книгах.

— Кажется, скоро я тоже начну работать, — пробормотал он.

— Вы?

— Да, я. Вас это удивляет? Вы считаете, что я на это не способен?

— Нет. Но только…

— По-моему, в этом нет ничего сложного — работать в конторе, подписывать документы…

— Конечно! Если вы представляете себе работу именно так!

— Даже, при желании, работать руками… Вот смотрите, я никогда не зажигал огонь… Ну так вот, сейчас посмотрите. Подвиньтесь-ка!

Он снял с плиты комфорку, скомкал старую газету и злобно забил ее в отверстие.

— Вы еще ребенок, Реми!

Когда же она замолчит! Пусть все замолчат! Пусть перестанут встревать между ним и жизнью! Так, теперь щепки. Потом дрова. Ах да! Дров нет. Сейчас дядя их нарубит. Вот он посмеется! Ну и пусть!.. Спички?.. Куда я подевал спички?

— Реми.

Вошла Клементина, и он выпрямился, руки в саже, челка упала на глаза. Клементина медленно прошла через кухню.

— Это что же, теперь ты разжигаешь плиту? Да, чего только не увидишь!

Она подошла к мальчику, поправила ему волосы, посмотрела в его мутные глаза, затем на бутылку и стакан.

— Пойди погуляй. Здесь тебе не место.

— Я имею право на…

— Ступай подыши воздухом.

Она взяла его руки, вытерла краешком фартука, затем вытолкала его во двор и закрыла дверь. Он почти сразу же услышал голоса обеих женщин. Они ссорились. Из-за молока. Из-за вина, плиты, из-за всего. Из сарая раздавались глухие, ритмичные удары: дядя работал топором. Машина с распахнутыми дверцами все еще стояла у крыльца. Все вокруг стало тоскливым, и жизнь напоминала неудавшийся праздник. Реми спросил себя: в чем же его предназначение, истинное предназначение? Чем он был для Раймонды? Местом… Выгодным местом в тридцать тысяч франков в месяц. Она чуть не созналась ему в этом. Ну и что? Разве это не нормально? Не вообразил ли он себе, что все сразу же полюбят его только потому, что с ним стряслось… исключительное несчастье? А бывают ли несчастья исключительными? А его несчастье, разве он поддался ему не по доброй воле?

Он вернулся в холл и чуть ли не подскочил, услышав бой часов. Клементина завела эту старую махину под лестницей. Она даже успела подмести, протереть ступеньки. Реми поднялся на второй этаж в ванную комнату. Там лежали свежие полотенца, новое мыло. Она думала обо всем, следила за всем, проверяла все, пока Реми размечтался в доме, полном беспорядка, с забытой на стульях одеждой, едким запахом сбежавшего на плиту молока, о молодой женщине в пеньюаре, напевающей песенку, натягивая чулки. Он вымыл руки, причесался, с безразличием глянул на свое отражение в зеркале. Вот она, правда. Годами он потчевал себя баснями. Еще и сегодня он навыдумывал Бог знает чего по поводу могилы и раздавленной собаки. Еще немного, и он представил бы себе, что одного его взгляда достаточно, чтобы обречь собаку на смерть. Однако мысль о том, что он способен навлекать зло, подобно ядовитым деревьям, убивающим на расстоянии, как, например, манцениллы[51], о которых он читал жуткие рассказы путешественников, не была ему отвратительна. Но это все кончилось. Кончилось детство. Его не любили. Может быть, они были даже и правы.

Он выпил два стакана воды. Во рту у него пересохло, и мысли эти казались ему нереальными и деформированными, как рыбы в аквариуме. Солнце медленно опускалось за деревья. Кто-то захлопнул дверцы машины, затем чьи-то шаги гулко отдались на лестнице. Реми вышел из ванной и чуть не наткнулся на Раймонду. Она несла чемодан.

— Давайте.

Он вошел в комнату молодой женщины, бросил чемодан на кровать.

— Раймонда, я должен перед вами извиниться. Я был смешон. Может быть, то, что я вам сейчас скажу, глупо, но… я ревную вас к дяде. Я не могу выносить того, какими странными глазами он смотрит на вас…

Раймонда вынула из чемодана кофточку, расправила ее.

— Разве вы не понимаете, что он намеренно вас злит? Уж вы-то должны его знать.

— По-вашему, он привез вас сюда с одной целью — позлить меня? Но ведь мы с тем же успехом могли бы приехать сюда завтра утром вместе с папой. Так нет! Он хотел провести вечер здесь — с нами, с вами.

— Что вы хотите этим сказать?

— Вы меня удивляете, Раймонда. Можно подумать, вы не видите, в чем здесь дело!

Она накинула халат с застежкой на боку, как у медсестер.

— Бедный мой Реми! Вам просто нравится терзать себя, воображая Бог знает что!

Она взбила белокурые волосы, улыбнулась.

— Поверьте, он вовсе не опасен, ваш дядя.

— Откуда вы знаете? Разве вы привыкли к мужскому обществу?

— Во-первых, я запрещаю вам говорить со мной таким тоном.

— Раймонда!.. Неужели вы не понимаете, что я страдаю?

— Довольно! — раздосадованно воскликнула она. — Пошли накрывать на стол. Это будет лучше.

Он умоляюще взглянул на нее.

— Раймонда, подождите… У кого вы служили до нас?

— Но вы же прекрасно знаете. Я сто раз вам рассказывала: в Англии… Мне не нравятся ваши замашки, Реми. Последнее время вы…

Она собиралась открыть дверь, но Реми удержал ее за руку.

— Раймонда, — прошептал он, — поклянитесь мне, что никто… Я хочу сказать, никто не интересовался вами.

— Да вы становитесь грубияном!

— Поклянитесь! Умоляю вас, поклянитесь!

Она стояла перед ним, совсем рядом. Он видел в ее зрачках отражение окна и крошечное облачко. Ему показалось, что он вот-вот упадет, упадет навстречу этому лицу. Он закрыл глаза.

— Клянусь вам, — прошептала она.

— Спасибо… Подождите… не уходите…

Он почувствовал, как она погладила ему лоб — точно так же, как давным-давно Мамуля. Плечом он оперся о стену.

— А теперь вы будете послушным, — сказала Раймонда.

Она взяла его за руку.

— Пойдемте… вниз!

— Вы останетесь?

— Но, по-моему, речь никогда не шла о моем отъезде.

— Но вы останетесь… из-за меня.

— Конечно.

— В вашем голосе не хватает уверенности. Повторите.

— Ко-неч-но! Теперь вы довольны?

Они засмеялись. Между ними возникло нечто вроде союза. Она не обманывала. Она не могла обманывать. Он бы заметил. Его вдруг охватила уверенность, что она не сердится, что ей нравится это нежное товарищество. Он дал ей увести себя вниз. И прикинул, что ей будет двадцать девять лет, когда он станет совершеннолетним, но прогнал эту мысль и сильнее сжал ее руку.

— Мы будем ужинать при свечах, — заметила Раймонда. — Сейчас слишком поздно, чтобы вызвать мастера из города.

Они вошли в просторную столовую, и, пока Раймонда стелила скатерть, Реми открыл буфет.

— Вы хоть не устали? — спросила она. — Я не хочу, чтобы меня опять отругали… Нет, фаянсовое блюдо… Дайте-ка я сама, так будет быстрее.

На кухне взбивали омлет, откупоривали бутылки. Клементина всегда хорошо переносила общество дяди Робера. Ей даже нравились его резкости, его шутки. В Париже, когда его приглашали к обеду, он не забывал заглянуть на кухню. Приподнимал крышки кастрюль, нюхал, щелкал языком или говорил: «Бабуль, я бы добавил немного уксуса!»

И Клементина всегда следовала его совету. Иногда в своем портфеле он приносил бутылки. «Поммар» или «Шатонеф». Он подмигивал Клементине, зная, что та любит вкусно поесть. Смотрел на вас из-под тяжелых век и мгновенно узнавал то, в чем совсем не хотелось признаваться, заговорщицки смеялся, упираясь подбородком в воротничок. Может, он так же смеялся, глядя на Мамулю.

Раймонда наполнила графины, растворила таблетку в стакане с водой.

— Это чтобы заснуть, — объяснила она. — Вам тоже не мешало бы принять.

— Дети, за стол! — закричал дядя. — Я мою руки и сажусь.

Реми зажег свечи, воткнул их в подсвечники, а Раймонда резала хлеб, расставляла стулья.

— Я сяду рядом с ним, — решил Реми.

Клементина внесла суп. Все сели. Вернулся дядя с двумя бутылками в одной руке и кожаным портфелем в другой.

— Я просто без сил. Терпеть не могу этот свет, словно на похоронах. Тоскливый, все время дрожит. Нет, мне супа не надо.

Он достал из портфеля несколько досье, открыл их, положил рядом с тарелкой, бросил в рот кусочек хлеба, и щеки заходили ходуном.

— Если бы только мой уважаемый брат захотел меня послушать, — проворчал он, — с этим Виалаттом было бы покончено в сорок восемь часов. Купить грузовики у Управления государственного имущества! Вы представляете! Да через сто километров по такой трассе они превратятся в груду металлолома. Но у моего брата принцип — не двигаться с места. Он работает с планами, сообщениями, бумагами.

Дядя повернулся к кухне:

— Ну как там омлет, готов?

И хрипло продолжил:

— Не наша забота таскаться за товаром. Пусть арендаторы сами доставляют его в порт. Или у них грузовиков не хватает?

— Вы все время критикуете, — заметил Реми. — А вы что бы сделали на месте отца?

Он уловил, что Раймонда подает ему знаки, но решил их не замечать. Он никого не хотел замечать.

— Нет, вы слышите! — сказал дядя. — Я критикую! Я не успел и рта раскрыть, как уже не прав. Ну что ж, отныне я не буду неправым. Я покидаю фирму Вобере, мой мальчик. На сей раз решение принято. Потому как мне надоело двадцать лет кряду таскать каштаны из огня для других.

Он плеснул себе вина, пока Клементина раскладывала омлет.

— Для других? — сказал Реми. — Вы, по-моему, перебарщиваете.

— Дурачок, — возразил дядя. — Кому пришла мысль скупить склады Буассари, а? И создать межарендаторский союз производителей? Я университетов не кончал. Я не юрист, но умею управлять людьми. Где бы сегодня был твой отец, если бы я не удерживал его от ошибок? Он не сумел даже стать главой семьи. А что я получил взамен? Даже благодарности не заслужил. Ему все позволено, господину Вобере. Даже наша бедная мать стояла перед ним на коленях. Он был таким серьезным, таким представительным! Глава семьи! Есть, между прочим, кой-какие подробности, которые тебе неизвестны, мальчишка. Но я могу тебя просветить.

Реми побледнел. Он пил, не отрывая глаз от дяди, решив противостоять ему до конца.

— Мне бы хотелось их услышать, — прошептал он. — Особенно в вашей интерпретации.

— Наглец… Клементина, что там дальше? Хотя нет. Дайте мне кофе. — Он кое-как запихнул бумаги в портфель, отодвинул тарелку. Клементина молча принесла ветчину. Уже давно наступила ночь. Над столом нависали во мраке три лица, а за ними шевелились большие тени. Дядя выбрал сигару.

— Я ухожу, — сказал он. — Понимаешь? Ухожу… Это калифорнийское дело, которым пренебрегает твой великий отец… так вот, я беру его в свои руки. И естественно, забираю свою долю капитала из Союза. Мой брат давно предупреждён. Пусть выкручивается. Мне надоело играть роль преданного пса. И кстати, я уверен, мой дорогой Реми, что ты вскоре успешно меня заменишь.

— Не сомневаюсь, — сказал Реми.

Дядя сжал кулаки, мешки под глазами задрожали. Он закурил сигару.

— Вам следовало бы уехать со мной, мадемуазель Луанс. Мне потребуется там секретарша. И уверяю вас, вы не прогадаете.

Из-под полуопущенных век он следил за Реми.

— Мы будем путешествовать, — прибавил он. — Самолеты… Нью-Йорк… Лос-Анджелес… Как вам это нравится?

Клементина поставила перед ним полную чашку горячего кофе, и он зашуровал в сахарнице.

— Теперь, когда мсье, мой племянник, выздоровел, вы уже не нужны ему в роли сиделки. — Он улыбнулся, выпустил дым через нос. — Это будет выглядеть неприлично.

Реми бросил вилку на скатерть и так резко встал, что пламя всех свечей разом отклонилось.

— Все это блеф, — стиснув зубы, заметил он. — Блеф! У вас нет ни малейшего намерения уходить. Вы говорите это, желая произвести впечатление на Раймонду. Вы хотите знать, поедет она с вами или нет, да? Так вот, тут вы тоже просчитались. Во-первых, вы ей не нравитесь.

— Может быть, она тебе это сказала?

— Вот именно!

Дядя залпом выпил кофе, промокнул усы платком, медленно встал.

— Я уезжаю завтра в семь утра, — сказал он Раймонде. — Будьте готовы.

— Она не поедет! — крикнул Реми.

— Посмотрим.

Он остановился рядом с племянником, одна рука под мышкой, в другой — сигара.

— Ты меня ненавидишь, не правда ли?.. Да-да, ты меня ненавидишь. Вы только на это и способны — на ненависть. Если бы я не был твоим дядей и если бы ты был пошире в плечах, я знаю, что бы ты сделал.

В этот момент открылась кухонная дверь, и они повернули головы. На пороге стояла Клементина.

— Я могу убирать? — спросила она.

Дядя пожал плечами, окинул Реми пренебрежительным взглядом.

— Дай пройти… Спокойной ночи, Раймонда. В семь часов. Не забудьте.

Он сверил свои часы со стенными и начал медленно подниматься по лестнице. Реми следил за ним. Он весь дрожал. Да, ему хотелось схватить канделябр и со всего размаху… О, гнусный человек! Он ступил на площадку, подошел к перилам. Они едва доходили ему до пояса. Один толчок — и…

— Спокойной ночи, — сказал дядя, помахав рукой.

Дверь захлопнулась за ним. Наверху послышался треск половиц, который перемещался от стены к стене.

— Ты ничего не ел, — прошептала Клементина.

Реми провел рукой по лицу, тряхнул головой, будто желая смягчить боль от удара.

— Не важно, — сказал он. — Оставь графин и стакан.

Они не решались говорить громко. Первой села Раймонда. Реми попытался зажечь сигарету, но спички ломались одна за другой.

— Свеча, — сказала Клементина. — Прикури от свечи.

Пожалуй, она была единственной, кто сохранил хладнокровие. Она унесла посуду на подносе. Реми придвинул стул.

— Вы не уедете, — прошептал он.

— Нет, — покачала головой Раймонда.

Он взял подсвечник, поднес его к лицу молодой женщины.

— Что вы делаете?

— Хочу удостовериться, — сказал Реми. — Если бы вы сейчас солгали, я бы увидел. Ах, вы себе не представляете, Раймонда! Если вы уедете, мне кажется, что…

Он поставил подсвечник, резким движением развязал галстук.

— Дайте мне вашу таблетку, — прибавил он. — Иначе мне не заснуть.

Она сама растворила таблетку в воде. Реми выпил, немного расслабился. Попытался улыбнуться.

— Не рассказывайте о сегодняшнем вечере отцу. Он и без этого рассвирепеет, узнав, что дядя нас покидает.

Пламя свечей слегка подрагивало. Наступила ночь, она была повсюду: за окнами, в коридорах, в пустых комнатах. Он наклонился к Раймонде:

— Вы слышали, что он сейчас сказал? Он утверждает, что отец даже не смог стать главой семьи. Что он хотел этим сказать? Вам наверняка случалось слышать словцо здесь, словцо там?

— Нет, — произнесла Раймонда.

Она подавила зевок, протянула руку за канделябром.

— Вы устали, Реми. А ведь я за вас отвечаю.

— Хорошо. Пойду спать. Мне кажется, что до конца дней все будут говорить мне: «Встаньте… Лягте… Ешьте…» Вам меня жалко, Раймонда?

— Ну! Вы опять за свое. Спокойной ночи!

— Поцелуйте меня!

— Реми!

— Поцелуйте меня. Если вы хотите, чтобы я уснул, меня надо поцеловать вот сюда. — Он указал пальцем себе на лоб. — А потом я вам кое-что скажу. Что-то очень важное.

— Реми!

— Вы не любопытны.

— Вы обещаете после этого сразу же пойти в свою комнату?

— Да.

— Господи, какой же вы зануда, бедный мой Реми!

Она чмокнула его и отошла на несколько шагов, словно опасаясь дерзких поступков.

— Это было не особенно впечатляюще, — сказал Реми. — Вы так смотрите на меня! Сознайтесь, вы поцеловали меня, лишь бы узнать. Так вот, только что я пожелал, чтобы мой дядя умер. Я пожелал этого изо всех сил, как тогда собаке… Ну вот и все. Спокойной ночи, Раймонда.

Он захватил самый близкий к себе подсвечник и поднялся по лестнице, волоча за собой преломляющуюся на ступеньках тень. Ему действительно хотелось спать. Его комната показалась ему огромной, враждебной. Он закрыл окно, так как боялся летучих мышей, разделся. Кровать была ледяной, немного влажной. Он застучал зубами, растер ноги. А вдруг завтра они ему откажут?! Да нет! Стоит только захотеть… Сон уже медленно обволакивал его, как туман. Он подумал о портрете там, на шкафу. Но ему нечего опасаться Мамули. Напротив. Она будет его охранять… На лестничной площадке под ногами Раймонды заскрипел пол. Где-то вдалеке, в деревне, залаяла собака.

«Я сплю? — подумал Реми. — Наверное, все-таки еще нет». Сквозь сон он вспомнил, что не закрыл дверь на ключ, но от усталости не мог шевельнуться, чтобы сделать хоть одно движение. Ну и пусть. Впрочем, ничего и не случится. Ничего не могло случиться. Ничего.

Он проспал очень недолго и очнулся оттого, что чья-то рука трогала его лоб. Старческий голос что-то чуть слышно бормотал сквозь зубы. Холодная рука медленно спустилась к щеке, затем вновь поднялась, чтобы удостовериться, что веки его закрыты. Все это происходило где-то далеко, и прикосновения были так нежны! Его трогали любящие руки, завладевшие его гладким сонным лицом. Реми заснул, погрузившись в черные волны.

Когда он очнулся, стенные часы били семь. Серый прямоугольник окна пересекал крест-накрест переплет в виде двух скрещенных шпаг. Реми привстал на локте. Он знал… Он был уверен: Раймонда уехала.

Глава 5

Реми встал. Он заколебался. Что сказать, если он встретит Клементину? К черту!.. Реми что-то защищал… от всех от них. И ему даже казалось, когда он брался за ручки двери, что он защищал в какой-то степени свою жизнь. Раймонда не имела права уезжать, оставлять его в плену у… Он не знал, в плену у кого, у чего, но внезапно почувствовал себя узником. Он рывком распахнул дверь, чтобы она не скрипнула. Неяркий свет заливал лестничную площадку, лестницу, ведущую будто в морские глубины. Да, именно так: Реми жил в аквариуме, он аквариумная рыбка, близорукая, безразличная, ослепленная неизвестными фигурами, скользящими вдоль стекла в замкнутом пространстве. Время от времени ему меняли сосуд, иногда воду. Чьи-то лица склонялись над ним, когда он спал, или следили, как он перемещается по своей хрустальной тюрьме. Он было подумал, что Раймонда… но Раймонда, как и все остальные, была по ту сторону. Он пересек лестничную площадку. В тишине вестибюля медленно тикали стенные часы, иногда можно было услышать легкий, едва слышный стук маятника о деревянный футляр. Внизу паркет блестел, как водяная гладь. Реми всем телом подался вперед над пустотой и вспомнил осторожную медлительность этого движения. Он уже делал это движение когда-то раньше, давным-давно, может, во сне, может, в какой-то другой жизни. Он уже знал, что сейчас прямо под собой увидит черные неровные очертания…

Реми, с мокрым от пота лицом, вцепившись в перила, смотрел на ужасный силуэт, распростертый внизу, на плитках, и не решался даже дышать. Неужели ему хватило немного ненависти, чтобы… Он начал спускаться. Ощущение собственного могущества сжало ему горло, у него подкашивались ноги. Он уже не чувствовал холода плиток под босыми ногами. Реми играл в затянувшую его страшную игру, и, остановившись у трупа, похожего на опрокинутую шахматную фигуру, он подумал: «Шах и мат».

Он никогда не видел трупов. Но это не произвело на него сильного впечатления. Дядя был в пижаме, в тапочках на босу ногу. Он лежал на животе, подогнув правую руку. Крови не было. Очень чистый труп. Чисто сработано.

Реми встал на колени, вдруг почувствовав себя внезапно таким же пустым и обмякшим, как распростертое перед ним тело. Да, он ненавидел дядю, и не только из-за Раймонды. Существовали причины, сформулировать которые было гораздо труднее. Потому что дядя носил траур по Мамуле… Были и другие, еще более расплывчатые и в то же время более глубокие. Нечто вроде обиды, будто дядя не сделал чего-то, что мог сделать только он, из-за принятого обета молчания и потому, что в течение долгих лет повиновался своему брату. Реми бы на его месте… Реми пожал плечами. Он совсем не представлял себя на месте дяди. А ведь будь у него хоть половина дядиной энергии, живости… Ах, как бы он двинулся вперед, он бы просто ринулся! К какой цели? Да цель не имеет значения! Главное — быть сильным.

«Я сильный, — подумал Реми, — раз я убил его». Он отлично знал, что это была неправда, но играл с этой мыслью, чтобы хоть как-то взять реванш или, что было гораздо проще, придать себе немного смелости. Ну же! Ведь все становится слишком просто, если только…

Он протянул руку, тронул труп за плечо. И резко отдернул ее, затем заставил себя протянуть ее вторично и оставить на неподвижном плече, но ужаса не испытал! Дядя упал через перила, обманутый темнотой. Вот и все. Что толку выдумывать истории?!

От вранья заболевают… Но действительно ли дядя упал, наткнувшись на перила? Может быть, это одно из типичных объяснений в стиле Вобере, чтобы скрыть главное?

Светало. Реми тихо встал. Он внезапно почувствовал себя старым человеком, с большим жизненным опытом. На память ему пришли слова умершего: «Вот если бы тебя иначе воспитали!.. Если бы я за тебя взялся!» Глаза его оставались сухими, но отчаяние переполняло душу. Дядя умолк, умолк навеки. Важная вещь, касающаяся Реми, никогда не будет ему рассказана. Смерть пришла именно в тот момент, когда все должно было измениться, словно предусмотрительная рука толкнула дядю в темноту. «Рука, — подумал Реми, — но не моя». Подбоченившись, уткнув подбородок в грудь, он смотрел на труп, пытаясь вспомнить… Нет. Он не шевелился, не вставал, даже не видел снов. Случай с собакой был совсем иным. Тогда Реми сделал угрожающий жест. Собака отпрыгнула в сторону. Взаимосвязь фактов была бесспорной. Но какая связь между вчерашней ссорой и этим разбитым телом? Как можно, находясь в здравом уме, поверить?.. То была мысль больного человека. Раньше — да, достаточно нажать кнопку звонка, и кто-нибудь приходил, Клементина или Раймонда. Малейшее желание тотчас исполнялось. Казалось, любое желание Реми наделено всесильной властью. Но тогда всемогущей была его слабость. Теперь капризы бесполезны. Раймонда не любила его. Отец продолжал оставаться далеким, и даже Мамуля… Казалось, Мамуля умерла во второй раз. «Я сумею» — обычная медицинская уловка… Но как объяснить тогда падение дяди?

Реми поднял голову и услышал семенящую походку Клементины. Он попался. Никакой возможности убежать. Но зачем убегать? Чего бояться старую служанку? Опять он чувствует себя как виноватый ребенок. Виноватый в чем? Заложив руки в карманы, он пересек вестибюль и пошел навстречу Клементине, остановившейся на середине лестницы.

— Реми… ты болен?

Болен! Первое их слово. Первая мысль.

— Я проснулся, — пробурчал он, — и сделал странное открытие.

— Какое?

— Иди посмотри.

Она заторопилась, и Реми следил за ней с таким напряжением, что ему стало больно. Клементина спускалась бесшумно, вся в черном, ее морщинистое лицо, казалось, висело в воздухе, как маска.

— Вот, — сказал Реми.

Она повернула голову и вскрикнула.

— Боже мой!

— Он свалился ночью. Не знаю точно когда. Я ничего не слыхал.

Старушка сцепила руки.

— Несчастный случай, — прибавил Реми.

— Несчастный случай, — повторила Клементина.

Она, казалось, проснулась и взяла мальчика за руку.

— Бедный мой мальчик!.. Иди наверх, ты окоченеешь.

— Надо что-то делать.

— Я вызову врача, — пробормотала она, — а затем сообщу мсье… Правда, он, может быть, уже в пути.

Она опасливо подошла к трупу. Реми протянул было руку, но она оттащила его.

— Нет-нет… Не нужно ничего трогать, пока жандармы…

— Жандармы? — сказал Реми. — Ты собираешься предупредить жандармерию?

— Это необходимо. Я знаю, что…

— Что ты знаешь?

И тогда Реми заметил, что старая Клементина плачет. Может, она плакала с самого начала, без малейшей дрожи в лице и голосе. Слезы вытекали из ее покрасневших глаз, как под действием внутреннего давления. Впервые со смерти Мамули Реми видел, что она плачет.

— Тебе его жалко? — пробормотал он.

Она посмотрела на него не понимая, с немного потерянным выражением и машинально вытерла руки о краешек своего фартука.

— Пойду-ка разбужу Раймонду, — сказала Клементина.

Она покачала головой. Губы ее шевелились, как у грызуна. Казалось, она рассказывала себе какую-то очень старую историю, с невероятными перипетиями, но, увидев, что Реми направляется к телефону, бросилась к нему.

— Нет! — закричала она. — Нет… Это не твоя забота. Оставь!

— Я как-никак достаточно взрослый, чтобы позвонить. Доктор Мюссень — номер один?

Она семенила за ним, запыхавшись, всхлипывая, и, когда Реми поднял трубку, повисла на его руке.

— Да оставь же меня в покое! — вспылил Реми. — Если мне нельзя даже позвонить… Алло… Номер один, пожалуйста… Ты что, боишься, а?.. Ты боишься?.. Ты думаешь, что его столкнули?.. Но это же глупо!.. Алло!.. Доктор Мюссень?.. Говорят из Мен-Алена… Реми Вобере. Да… Я хожу, я излечился… Ах, это целая история… Вы можете сейчас приехать? Сегодня ночью мой дядя упал со второго этажа. Он, видимо, наткнулся на перила и потерял равновесие… Он скончался, да… Что?

Старушка попыталась вырвать у него трубку, и Реми с трудом удалось ее оттолкнуть.

— Алло… Мне плохо слышно… Да, спасибо… До скорого…

— Что он тебе сказал? — взволнованно спросила Клементина.

— Он садится в машину и едет.

— Нет, он сказал что-то еще.

Реми никогда не видел Клементину в таком потрясении, возбуждении и отчаянии.

— Уверяю тебя… — начал Реми.

Она следила за его лицом, как потерявший слух калека, стараясь все прочитать по губам.

— Я знаю, он сказал что-то еще.

— Он сказал: «Вам решительно не везет!» Ну что, теперь довольна?

Клементина еще больше съежилась, в руках она мяла косынку, и вид у нее был такой испуганный, как будто слова доктора заключали в себе некую скрытую угрозу.

— Иди наверх, — простонала она. — Я не узнаю тебя, мой маленький Реми. Можно подумать, что все это доставляет тебе удовольствие. Твой отец будет взбешен, когда узнает…

— А что ты ему расскажешь? Мой отец… мой отец… Он обрадуется, мой отец. Теперь ему уже никто не будет перечить.

Клементина упрямо подошла к телефону. Она сняла трубку и вызвала жандармерию. Она очень тихо говорила, у нее был бегающий взгляд.

— Если ты скажешь что-нибудь против Раймонды… — начал было Реми.

Он резко замолчал. Да что это он выдумал? Кстати, легко можно было…

— Раймонда, — позвал он. — Раймонда!

Так как она не отвечала, он взлетел вверх по лестнице, начал дергать дверь.

— Раймонда!.. Откройте скорей! Я прошу вас, Раймонда.

Он через пижаму нажал пальцами между ребрами, пытаясь унять непереносимую колющую боль в боку. Прислонился головой к притолоке.

— Раймонда! — умолял он.

Внизу монотонным голосом разговаривала Клементина, тем самым голосом, каким она обычно, сидя одна на кухне, читала газету. Только на этот раз на другом конце провода жандарм делал записи. Внезапно дверь распахнулась.

— Что такое?.. Вы что, больны?..

— Да нет, я не болен, — мгновенно ощетинившись, сказал Реми.

Они смотрели друг на друга враждебно. Она еще не успела затянуть пояс своего халата, и лицо ее было опухшим от сна. Реми никогда прежде не видел ее неубранной, с тусклыми глазами, серыми губами. Без особых причин ему стало жаль ее.

— Что вы хотите? — спросила Раймонда.

— Вы ничего не слышали ночью?

— Я никогда ничего не слышу, когда принимаю снотворное.

— Тогда пойдемте!

Он почти силой увлек ее за собой к краю лестничной площадки.

— Наклонитесь.

Луч солнца, красный, негреющий, наискось пересекал вестибюль. Голос Клементины смолк.

— Как раз под нами, — сказал Реми.

Он ожидал вскрика, но Раймонда не крикнула. Она согнулась, как бы увлекаемая вперед, и руки ее на перилах задрожали.

— Он мертв, — прошептал Реми. — Можно было бы поклясться, что это несчастный случай, но вот только… Действительно ли это несчастный случай?.. Вы уверены, что ничего не слышали?

Раймонда медленно повернула голову. У нее были безумные глаза, и нечто вроде кашля сотрясало ее плечи. Реми обнял ее за талию и проводил обратно в комнату. Ему не было больше страшно. В некотором роде последнее слово оказалось за ним. В некотором роде он завоевал свою свободу. Не полностью. Не окончательно. Все было ужасно неясным и запутанным. Но все-таки он чувствовал, что разорвал круг. Нет, он не убивал дядю. Все это были мысли прошлого, мысли того времени, когда он был лишь несчастным ребенком. Тем не менее что-то он победил. Он разбудил нечто, что будет отныне расти и убыстрять свое движение, как снежная лавина. Он был похож на человека, который выстрелил из ружья и слушает теперь отзвуки эха.

Раймонда села на разобранную кровать. Ставни рисовали две световые лесенки, отражавшиеся в стенке старинного шкафа, в заваленном вещами кресле, в графине с водой и даже на лице Раймонды, которое, казалось, смотрело из-за решетки.

— Жандармы будут задавать вопросы, — сказал Реми. — Не в наших интересах говорить им о вчерашней ссоре. Они вообразят Бог знает что… а я вас уверяю, что не покидал свою комнату всю ночь… Вы верите мне, Раймонда? Я хотел его смерти, это правда. И даже теперь я, может быть, не столь расстроен случившимся. Но я клянусь вам, что ничего не делал, ничего не пытался сделать. Остается одно — предположить, что у меня дурной глаз…

Он попытался улыбнуться.

— Ну скажите, что у меня дурной глаз!

Она молча покачала головой.

— Что вы так на меня смотрите? — спросил Реми. — У меня что-нибудь на лице?

Он подошел к туалетному столику, нагнулся над зеркалом и увидел челку, голубые глаза, худой подбородок Мамули.

— А я действительно на нее похож, — заметил он. — А впрочем, сегодня утром не более чем обычно.

— Замолчите! — простонала Раймонда.

На столике лежала пачка «Бальтоса», и Реми закурил сигарету, прищурив один глаз, а дым медленно поднимался вдоль щеки.

— Можно подумать, вы меня боитесь. Почему вы так испуганы?.. Из-за моей истории с дурным глазом?.. Вы не считаете, что это смешно?

— Идите оденьтесь, — сказала Раймонда. — Простудитесь.

— Вы уверены, что я опасен? Отвечайте!

— Да нет же, Реми… Нет, нет… Вы ошибаетесь.

— Может быть, я и опасен, — задумчиво сказал он. — Должно быть, дядя тоже так думал, и мне кажется; он что-то знал.

Они услышали, как у подъезда остановилась машина и хлопнула дверца.

— Уходите! — крикнула Раймонда.

— Вы не расскажете о ссоре, — сказал Реми. — Никому. А не то… я скажу, что я ваш любовник. А это вам не понравится, верно?

— Я запрещаю вам!

— С сегодняшнего дня я не принимаю во внимание запреты. До скорого.

Он вышел. Снизу доносился голос доктора Мюссеня, зычный и хрипловатый. Голос человека прямого, который далек от хитростей и тайн.

— Вы предупредили господина Вобере? — спросил Мюссень. — Каким это будет ударом для него, когда он приедет!

Клементина тихо произнесла какую-то длинную фразу, но разобрать ее было трудно.

— И все же, — продолжил доктор. — Прямо рок какой-то!

Он внезапно понизил голос, как если бы Клементина посоветовала ему говорить тише, и Реми уже больше ничего не смог разобрать. У Клементины все было государственной тайной. Реми надел тапочки, накинул халат и сошел вниз. Клементина исчезла. Склонившись над телом и тяжело дыша, Мюссень осматривал его. Заметив на полу тень Реми, он поднял голову.

— Вот это да!

Несмотря на присутствие трупа, он рассмеялся. Чувствовалось, что он не любил ни болезни, ни смерть, ни даже, быть может, медицину.

— Вы ходите!.. А я вам не поверил!..

Реми увидел, что Мюссень ниже его ростом, и впервые заметил его дородность, двойной подбородок и круглые, гладкие руки.

— Значит, правда то, что вы мне рассказали…

— Да, — холодно подтвердил Реми.

Что же все они так забавляются, когда речь заходит о целителе? Что знают они о скрытой правде вещей и о тайных воздействиях по ту сторону видимого и осязаемого?.. Почему обязательно нужно, чтобы мир был полон Мюссеней и Вобере?

— Вы позволите? — спросилМюссень.

И его узловатые руки заскользили по бедрам и щиколоткам Реми.

— В принципе, я не противник знахарства, — заметил он. — Нужно только его контролировать. В вашем случае, при вашей наследственности…

— Моя наследственность? — проворчал Реми.

— Да, у вас очень нервная натура, чувствительная к малейшему удару…

Мюссень внезапно погрустнел и заторопился.

— Разболтался я, как будто речь о вас. Совсем забыл о вашем бедном дядюшке. Видимо, не вынесло сердце.

— Я скорее думаю, что он разбился, — нетерпеливо сказал Реми.

Мюссень пожал плечами.

— Возможно!

Он осторожно, так, чтобы не помять брюки, присел и перевернул тело. Показалось опухшее, застывшее в страдальческой гримасе лицо, испачканное у носа и рта кровью. Реми глубоко вздохнул и сжал кулаки. Презрение! Это следовало презирать. Главное — не думать о том, что дядя мог долго страдать.

— Что это? — спросил Мюссень.

Он достал из-под тела блестящий предмет и поднял его к свету. Оказалось, это сплюснутая серебряная рюмка.

— Ему захотелось выпить, — предположил Реми.

— Значит, он неважно себя чувствовал. На лестнице ему стало плохо; он хотел было опереться о перила… Да, именно так, грудная жаба. Именно тогда, когда ее меньше всего ждешь.

Доктор потянул за правую согнутую в локте руку, но не смог ее даже разогнуть.

— Ярко выраженное окоченение… Почти нет крови… Смерть наступила несколько часов назад, и она не явилась следствием падения. Конечно же, вскрытие покажет все гораздо точнее. Но я надеюсь, вас оградят от… Не было ли вчера у вашего дяди усталого вида?

— Он был лишь немного перевозбужден.

— Он ни с кем не ссорился?

— Да нет… Насколько я помню… Кажется, нет.

Мюссень встал, отряхнул брюки.

— Когда я осматривал его в прошлый раз, у него было повышенное давление. Да, в прошлом году, под конец отпуска. Я его предупредил, но он конечно же не принял всерьез моего предостережения. В общем, красивая смерть. Чисто ушел, никому не став в тягость…

Он вынул трубку и нервно засунул ее обратно в карман.

— Все там будем, — закончил он немного смущенно и направился в столовую, отвинчивая колпачок своей ручки.

— Что касается меня, я сразу же могу оформить разрешение на вскрытие, — сказал он, усаживаясь за стол, куда Клементина уже поставила чашки и бутылку коньяка. — Чем быстрее мы покончим с формальностями, тем лучше.

Пока Мюссень писал, Клементина принесла кофе и подозрительно посмотрела на Реми.

— Все же это странно… — начал Реми.

— Если бы он умер за рулем своей машины или подписывая бумаги, это тоже сочли бы странным. Внезапные смерти всегда кажутся странными.

Мюссень витиевато расписался и налил себе кофе.

— Если я не застану господина Вобере, обязательно скажите ему, что я сделаю все необходимое, — пробормотал он, обращаясь к Клементине. — Вы меня понимаете?.. Новость не разнесется по всей округе. Я знаком с бригадиром Жуомом. Он будет молчать.

— Не вижу причин утаивать тот факт, что мой дядя умер от приступа грудной жабы, — сказал Реми.

Мюссень залился краской и хотел было ответить. Затем пожал плечами и взял бутылку коньяка.

— Никто и не думает что-либо скрывать. Но вы же знаете людей, особенно деревенских. Судачат, привирают. Лучше пресечь слухи сразу.

— Интересно, какие сплетни могут возникнуть? — настаивал Реми.

Мюссень торопливо допил чашку.

— Какие? Очень легко себе представить. Будут говорить, что…

Он порывисто встал, свернул вдвое свое свидетельство о смерти и бросил его на край стола.

— Ничего не будут говорить, — сказал он, — так как я прослежу за этим… Как зовут вашего знахаря, который творит чудеса?

Он с трогательным неумением пытался перевести разговор на другую тему.

— Мильсандье, — пробурчал Реми.

— Ну что ж, вы должны поставить ему свечку. Господин Вобере, наверное, счастлив?

— Он не очень-то разговорчив, — с горечью сказал Реми.

Сбитый с толку, Мюссень взял кусочек сахару и начал рассеянно его грызть.

— А не знаете ли вы, — через некоторое время снова заговорил он, — составил ли ваш дядя завещание?

— Нет. А что?

— Я по поводу похорон. Видимо, они состоятся здесь. У вас есть фамильный склеп?

Реми вдруг снова вспомнил Пер-Лашез, Шмен Серре и могилу наподобие греческого храма.

АВГУСТ РИПАЙ
───
ОН БЫЛ ХОРОШИМ МУЖЕМ И ХОРОШИМ ОТЦОМ
ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ
— Почему вы смеетесь? — спросил Мюссень.

— Я? Смеюсь? — удивился Реми. — Извините… Я задумался… Ну да, конечно же здесь… То есть я так полагаю.

— Возможно, мой вопрос бестактен.

— Нет, что вы. Просто ваш вопрос показался мне забавным.

— Забавным?

Мюссень с опаской посмотрел на Реми.

— Я не так выразился, — поправился Реми. — Скажем, любопытным… Где, по-вашему, похоронена моя мать?

— Но послушайте! Я не очень понимаю…

Клементина резко распахнула окно.

— Вот и жандармы. Я провожу их в прихожую?

— Да! — крикнул Мюссень. — Я займусь ими.

Он повернулся к Реми:

— На вашем месте, мой друг, я пошел бы отдохнуть до приезда господина Вобере. Сейчас бригадир приступит к осмотру, затем мы увезем тело. Вам ни к чему волноваться. Ни вам, ни кому бы то ни было. Я достаточно хорошо знаю вашу семью.

— Вы отвергаете версию об убийстве? — спросил Реми.

— Категорически.

— А самоубийство?

— К чему этот вопрос? Будьте спокойны, — сказал Мюссень. — Эту версию я тоже отвергаю. Категорически.

Глава 6

Вобере приехал в 10 часов вместе с Мюссенем, который, должно быть, выехал ему навстречу и сейчас, широко размахивая руками, что-то громко говорил у подъезда, в то время как Адриен ставил машину в гараж. Реми видел их сквозь щели ставен. Мюссень — круглый, лысый, радушный, суетливый; Вобере — молчаливый, с живыми глазами, с глубокой морщиной в углу рта. И чем ближе подходил отец, тем дальше от окна отходил Реми; ноги его дрожали, как в первый день выздоровления, когда он содрогался при одной мысли о том, что ему придется пересечь комнату. И все же он на цыпочках подошел к двери и приоткрыл ее. Голоса раздавались издали, откуда-то из прихожей, и каждое слово сопровождало какое-то пещерное эхо. Мюссень объяснял падение, и слышался стук его каблуков о плитки пола. Реми представил себе своего отца: руки за спиной, на лице неприязнь, передвигается мелкими шажками. Видимо, Вобере счел подобную смерть непристойной и пошлой. Особенно эта сплющенная рюмка…

— По всей видимости, он не страдал, — сказал Мюссень.

Реми знал, что отец давно уже его не слушает. Он, наверное, тихонько теребил подбородок, опустив голову и плечи, кончиком ботинка постукивая по полу. Таким образом он как бы уединялся. Внезапно его собеседник замечал, что этот внешне сосредоточенный и суровый человек, стоящий рядом, далеко отсюда в своих мыслях. Затем он приходил в себя, глаза мутнели, рот немного кривился. «Я слушаю вас», — вежливо бормотал он.

Реми закрыл дверь и вернулся к кровати, на которую он недавно свалил в кучу дядину одежду, когда Клементина и Раймонда готовили комнату усопшего. Он свернул ее, повесил на стул. Голоса приближались. Видимо, отец и доктор поднимались по лестнице. Реми поискал глазами, куда бы спрятаться. Портфель дяди был туго набит бумагами. Чтобы в них разобраться, понадобится время. Шкаф!.. Реми бросил его на шкаф, прямо на портрет Мамули.

Пол заскрипел под чьими-то шагами, и было слышно, как сморкалась Клементина. «Надо пойти туда», — подумал Реми. Сейчас… сейчас… Он не двигался с места и дрожал от собственной безоружности и тревоги. Он сожалел, что до сих пор не ознакомился с содержимым портфеля. Если бы он нашел там доказательство, что его отец действительно способен ошибаться, как любой другой человек, может быть, тогда ему хватило бы смелости противостоять отцу. Да, теперь умерший был его союзником! Дядя и он — как он не понял этого раньше?! — находились по одну сторону… Реми облокотился на кресло. Снова шаги, мелкие, неслышные из-за каучуковой подошвы, они мгновенно оказались на лестничной площадке и затем у двери. Ручка двери повернулась. Вобере не имел обыкновения стучать, прежде чем войти в комнату сына.

— Здравствуй, малыш! Мюссень мне все рассказал… Это ужасно!.. А ты как себя чувствуешь?

Отец смотрел на Реми, как врач, которого более интересует случай, нежели сам человек. Он был одет в светло-синий костюм, строгий, шикарный; он с ходу завоевывал преимущество и вел игру. Никогда Вобере не выглядел хозяином положения в большей мере, чем сейчас. Он поскреб ногтем рукав Реми, со следами штукатурки. Как он ни старался, его жест скорее походил на упрек в неаккуратности.

— Ты не слишком потрясен всем этим? — спросил он.

— Нет… нет…

— А сейчас? Ты не чувствуешь тяжести в голове? Не хочешь вздремнуть?

— Да нет же… Уверяю вас.

— Может, Мюссень осмотрит тебя?

— Вот уж нет! Я прекрасно себя чувствую.

— Гм…

Вобере пощипал себе ухо.

— Я предполагаю, — наконец пробормотал он, — что ты не захочешь здесь больше оставаться. Мы уедем, как только все будет улажено… У меня большое желание продать Мен-Ален. Это имение приносит нам одни неприятности.

Вот оно, слово Вобере! Смерть родного брата — неприятность. Болезнь сына, наверное, огромная неприятность.

— Сядь. Я не хочу, чтобы ты утомлялся.

— Спасибо. Я не устал.

Что-то в голосе Реми заставило Вобере нахмуриться. Он внимательно взглянул на мальчика, сдерживая раздражение.

— Садись, — повторил он. — Клементина рассказала мне, что вы немного повздорили, ты и дядя. Из-за чего именно?

Реми горько улыбнулся.

— Клементина всегда хорошо осведомлена, — заметил он. — Дядя утверждал, что я плохо воспитан и не способен работать.

— Возможно, он был не так уж и не прав.

— Нет, — не согласился Реми. — Я могу работать.

— Это мы увидим.

— Извините меня, отец, — сказал Реми, собрав все свои силы, чтобы сохранить ровный, немного печальный голос. — Я должен работать… На самом деле дядя обвинял меня в симуляции паралича; и он предполагал, что вы были, пожалуй, не так уж расстроены, имея сына-калеку, чтобы ловко уклоняться от некоторых неприятных проблем, касающихся управления предприятием.

— И ты ему поверил?

— Нет. Я больше никому не верю.

Слово попало в цель. Отец подозрительно посмотрел на Реми и согнутым указательным пальцем поднял ему голову.

— Что с тобой? Я не узнаю тебя, малыш.

— Я хочу работать, — сказал Реми, чувствуя, как бледнеет. — Тогда никто не сможет утверждать, что…

— Так вот что тебя волнует! Теперь ты вообразишь, что был не настоящим больным. Если я правильно понял, это уже стало у тебя навязчивой идеей. — Казалось, эта мысль мучила Вобере, и он медленно повторил: — Навязчивой идеей!

Затем он отпустил Реми и прошелся по комнате.

— Вы никогда особенно не ладили с дядей? — спросил Реми.

Вобере снова посмотрел на сына с любопытством и беспокойством.

— Откуда ты знаешь?

— Некоторые вещи я хорошо чувствую.

— Я совершил большую ошибку, отпустив вас вчера вместе… Что еще он тебе рассказал?.. Ну, скажи откровенно, Реми… С некоторых пор я нахожу, что ты стал скрытным, каким был он… И мне это не нравится… Он поведал тебе обо всех своих старых обидах на меня, да?.. Что я презирал его, что я был тираном… Что еще? Говори!

— Да нет же, уверяю вас. Он мне не…

Вобере дернул Реми за руку.

— Я знаю, что он тебе сказал. Так вот, какую месть он замыслил, черт возьми! Мне бы следовало догадаться.

— Я не понимаю вас, отец.

Вобере сел на кровать и медленно провел ладонями по вискам, как если бы хотел ослабить сильнейшую мигрень.

— Оставим эту тему! Прошлое есть прошлое… Зачем возвращаться к тому, чего больше нет? Намеки твоего дяди… сделай милость… забудь их… Это был увлекающийся, несправедливый человек. Ты же видишь, он хотел настроить тебя против папы. Сознайся, мысль о работе — это он внушил ее тебе? Будто тебе так уж необходимо работать!.. Ну подумай, малыш. Ты же совсем еще не жил. Подумай обо всех тех вещах, которые тебе предстоит узнать: музеи, театры… и многое другое!

— И Адриен будет повсюду возить меня, да? А Раймонда все объяснять?

— Конечно.

Реми опустил голову. «Я не должен его возненавидеть, — подумал он. — Только не это!»

— Я предпочитаю работать, — сказал он.

— Но почему, в конце концов, почему? — взорвался Вобере.

— Чтобы быть свободным.

— Чтобы быть свободным? — повторил Вобере, нахмурившись.

Реми поднял голову и посмотрел на отца. Как объяснить ему, что Мен-Ален за стенами, ощетинившимися своими осколками, особняк на проспекте Моцарта за его решетками и засовами, передвижения в ограниченном пространстве между Адриеном и Клементиной, вся эта жизнь в клетке… как объяснить ему, что она закончилась, закончилась раз и навсегда после сегодняшнего ночного происшествия?

— Тебе не хватает денег? — продолжал Вобере.

— Хватает.

— Что же тогда?

— Просто я хочу их заработать сам.

Вобере мгновенно принял прежний отчужденный вид. Он встал, приподнял рукав пиджака, чтобы посмотреть на часы.

— Мы продолжим этот разговор позже, но я иногда думаю: в здравом ли ты уме, мой бедный мальчик? Дядины вещи здесь?

Он взял брюки, жилетку, пиджак, которые Реми повесил на стул.

— Я не вижу его портфеля.

— Он, наверное, в машине, — сказал Реми.

— Ну ладно… На твоем месте я бы пошел прогуляться по парку.

Он вышел так же неслышно, как и вошел, и Реми, закрыв за ним дверь, повернул ключ, задвинул засов и прислонился к двери. Он выдохся; ему захотелось лечь и заснуть. У него всегда было такое впечатление, когда он расставался с отцом, будто его осмотрели, изучили, пропальпировали, прозондировали, и от него осталась лишь кожа, выеденная скорлупа. Он подошел к шкафу, прислушался, стараясь не скрипеть паркетом. И внезапно невероятная мысль пришла ему в голову — мысль, от которой он на секунду застыл с рукой, поднятой к портфелю. Он получит дядино наследство. Непременно. Неизбежно. Где-то должно существовать завещание, и это завещание сделает его, Реми, законным наследником всего дядиного состояния. Иначе говоря, этот портфель принадлежит ему по праву. Ему некого бояться.

Он положил портфель на кровать. По праву, потому что, быть может, дядя не так уж его и ненавидел… Действительно, если посмотреть на вещи трезво… Бедняга часто рычал, готовый укусить. Как будто жизнь без конца играла с ним злые шутки. Однако, Реми мог сколько угодно вспоминать, по большому счету ему не за что было жаловаться на дядю Робера. Вчерашняя ссора! Да разве теперь она имела значение? Раймонда права: дядя хотел лишь подразнить его. Он всегда был задирой, но, в общем, неплохим малым. Все его книги, замечательные книги о странствиях, приключенческие романы, рассказы о первооткрывателях — все это приносил ему он, одну за другой, неловко пожимая плечами, как бы желая сказать, что не следует придавать большого значения этим подаркам, а уж тем более принимать все это чтение всерьез. Реми медленно расслабил ремни, нажал на замок. Нет, ему не за что просить у дяди прощения. Провидение позаботилось о том, чтобы однажды Реми извлек из портфеля эти досье и разложил их на кровати. Все было так очевидно! Все связывалось в логическую цепь, и, видимо, потребовалась смерть одного, чтобы дать свободу другому. Как Мильсандье мог утверждать, что воля всесильна, если так приятно верить, что судьба неотвратима, что сам ты бессилен что-либо изменить!

Реми пролистал одно досье. Письма из Лос-Анджелеса, из Окленда, деловые письма. Незнакомые имена и цифры… копии, приколотые к письмам, списки: апельсины… бананы… ананасы… грейпфруты… виноград… лимоны. Реми впервые задумался об этих пирамидах золотистых фруктов. Он впервые представил себе склады, движение грузовиков, подъемные краны и настойчивые гудки грузовых судов. Ему казалось, что он ощущает запах. Эх! Подняться бы на борт такого грузового судна, полюбоваться пристанью, где снуют докеры, стать хозяином этих богатств! Какие они маленькие, оба Вобере! Как они смешны: умерший, со своими обидами, живой — со своими мелкими педантичными расчетами. Нет, Реми еще не жил. Но он будет жить, и жизнь его примет совсем иной оборот. Фрукты! Да что такое фрукты, когда есть кожа, дерево и металл и, быть может, драгоценные камни! Листки дрожали в руках Реми. Ему казалось, что благодаря дяде в сухой статистике и цифрах тоннажей ему открылась Америка, а все приключенческие книги лишь готовили его к этому открытию.

Реми быстро перебирал документы. Ему хотелось одним взглядом объять все. Мимоходом он замечал знакомые имена, Борель например. Теперь платежи, затем другие письма в большом желтом конверте. Реми чуть было не пропустил последнее, заложенное между страницами записной книжки. Его глаза рассеянно скользнули по нескольким словам, и вдруг, без особых на то причин, ему захотелось его прочитать.

«Психиатрическая лечебница доктора Вернуа

44-бис, авеню Фош

Фонтене-су-Буа (Сена)

10 октября

Уважаемый господин!

Ночь прошла плохо. Бедняжка беспокойна. Она много говорит; время от времени плачет, но, хотя я и привыкла, это разрывает мне сердце. Доктор утверждает, что она не страдает, но кто может точно знать, что происходит в больной голове? Приезжайте, как только сможете. Вы знаете, как благотворно действует на нее ваше присутствие. Нам нужно всеми средствами избежать нового приступа, который может закончиться летальным исходом. Если будут новости, я немедленно дам вам знать.

Ваша преданная

Берта Вошель».
Вырванная из блокнота страница. Широкий, решительный почерк… Реми аккуратно сложил досье, убрал его в портфель. Все же странно! Дядя Робер, который слыл закоренелым холостяком, всегда отзывался о свадьбе в самых ужасных выражениях, и вдруг он заинтересовался сумасшедшей! Вне всякого сомнения, какая-нибудь бывшая любовница. Старая, скрытая от всех связь. Ладно! Личная жизнь дяди не касается племянника. Реми на полу раскрыл свой чемодан, затем, встав на стул, нашарил спрятанный на шкафу портрет. Вновь возникла Мамуля. Ее голубые глаза, казалось, все так же пристально смотрели куда-то за спину Реми, на какую-то как бы приближающуюся вещь, и Реми почувствовал легкое жжение непролитых слез. Он встал на колени, аккуратно уложил картину на дно чемодана и сверху положил портфель. Затем он небрежно запихнул туда свое белье и бросил чемодан у кровати. Все готово!

Без единого звука он открыл дверь и спустился вниз. Будет ли он сожалеть, что покинул Мен-Ален? По правде говоря, нет. Но он сердился на отца за то, что тот столь грубо и безжалостно отдавал на продажу воспоминания, целую эпоху, которая прежде всего принадлежала Мамуле. Придет незнакомый человек, который начнет кромсать по живому, срубит деревья, переделает все в парке и доме, и для хрупкого образа Мамули не будет здесь больше места. Изгнанная отовсюду, она не обретет иного пристанища, кроме этой загадочной забытой картины! Кстати, кто этот неизвестный художник, который… Еще один вопрос, оставшийся без ответа. Жизнь Реми была наполнена вопросами без ответов. Как-нибудь нужно будет припереть Клементину к стенке, заставить говорить…

На кухне кто-то был, и Реми узнал голос Франсуазы — старой Франсуазы, которая приходила раньше стирать белье. Как?! Разве она не умерла? Есть, значит, жизни, которые не изнашиваются? Сколько же ей лет? Восемьдесят? Восемьдесят пять? Она кричала, видимо, будучи туговата на ухо.

— Да! Все же странные случаются вещи! — воскликнула она. — И подумать только, прошло уже двенадцать лет… Подождите-ка… да, как раз двенадцать. В тот год моя правнучка приняла первое причастие.

Клементина вынимала из большой корзины овощи, салат, картошку. Да, Франсуаза всегда снабжала продуктами их дом.

— Завтра принесите нам яиц и масла! — прокричала Клементина.

Обе старушки ближе подошли друг к другу. Он увидел, как Клементина что-то нашептывала Франсуазе. Еще один секрет, конечно же. Что-нибудь касающееся умершего или его брата. Реми в раздражении вышел на крыльцо.

— Я и говорю, — успел он расслышать, — лишиться рассудка — это хуже всего! Лучше уж умереть. Уверяю вас, мне жаль бедного мсье.

Обе сплетницы радовались встрече. Реми шел по аллее недовольный и странным образом взволнованный. Франсуаза, видимо, говорила о дяде, который как раз и получал письма, извещавшие его о… О ком же все-таки? Реми решил дождаться старушку. Он закурил и сел на траву, у края аллеи. Что он узнает? Откуда это внезапное желание узнать все о дяде, эта необходимость принять его сторону, как будто ему надлежало защищать дядю. Перед гаражом Адриен шлангом мыл «ситроен», и по форме его губ можно было догадаться, что он насвистывает. Реми позавидовал его беспечности. Ага, Франсуаза выходит. Наконец-то!

Старушка чуть не выронила корзину при виде Реми. Она заплакала, посмотрела на него издали, вблизи и, конечно же, сказала, что с ним сотворили чудо.

— Да, — успокаивал ее Реми, — да, хорошая моя Франсуаза… Ну, будет вам, будет. Я выздоровел, да. Конечно же, я хожу, раз я провожаю вас до дороги. Да успокойтесь же!

Но она каждую секунду останавливалась, качала головой, недоверчивая, потрясенная, подозрительная и восторженная.

— Кто бы мог поверить! — повторяла она. — Когда я думаю, что еще в прошлом году вы разъезжали здесь в своем кресле… А теперь… вот вы уже и мужчина…

— Давайте-ка вашу корзину.

— Да, вот так новости! — продолжала старуха. — Вы еще немного побудете здесь? Клементина говорила мне…

— Нет. Мы все уедем после похорон.

— Да, может, так оно и лучше, потому что этот дом, поверьте мне, не приносит счастья.

— О, я знаю, — сказал Реми, — мой отец мне все объяснил.

— Как? Мсье вам… И правда, вы ведь совсем взрослый. Я все время забываю… Да, все равно это, наверное, доставило вам много горьких минут. Я ставлю себя на ваше место.

— Да, — сказал Реми наобум. — Я был потрясен.

— Вон, смотрите, — продолжала старушка, протянув руку, — отсюда сквозь деревья видна прачечная. С тех пор туда никто больше не ходит… Теперь там полно змей, но раньше ее содержали в образцовом порядке… В то время я жила в Мене… У меня было полно белья, которое приходилось гладить… Прихожу… Открываю дверь… Господи! Я упала на колени… Крови было до самого порога.

Реми побледнел. Он поставил корзину на траву.

— Напрасно я вам рассказываю, — сказала старая Франсуаза, — но это сильнее меня, особенно когда я смотрю на вас. Мне кажется, я все еще вижу, ее. Она лежала на плитах, у печки. Она взяла бритву мсье.

— Франсуаза! — пробормотал Реми.

— Ах да, понимаю. Я тоже часто думала, что для нее, как и для всех вас, было бы лучше, если бы она сразу умерла. Иногда удивляешься, о чем думает Господь Бог? Такая молодая, красивая, добрая женщина! Сердце разрывается при мысли, что она живет взаперти.

Реми поднял руки, как бы желая загородиться, но старая Франсуаза уже не могла остановиться.

— Ну, в том что ее хорошо лечили, я могу вам поклясться. Бывали даже дни, когда нельзя было сказать, что она потеряла ясность ума. Она всех узнавала, болтала… Но в другие моменты она забивалась в угол, за кресла, и ее невозможно было оттуда вывести. Но всегда ласковая, покорная. Бедный ягненочек! Покойный дядя сделал все, что мог, чтобы ваш отец оставил ее дома… Помню, как однажды вечером они поссорились… Это было ужасно! Но, Боже, его можно понять. При такой работе у человека нет времени ухаживать за подобной больной… В некотором смысле она была хуже ребенка… Да и вы сами, как раз в то время… Просто рок!

— Довольно! — закричал Реми. — Довольно… Вы мне… вы мне…

Он рванул ворот, широко открыл рот. Старуха подняла корзину.

— Мне не следовало… Особенно… не повторяйте это…

— Убирайтесь! — заорал Реми.

Реми развернулся и бросился в заросли. Ветки свистели, разгибаясь. Он бежал, как преследуемое животное, и когда выбежал к прачечной, по лицу его текли кровь и пена. Из горла вырывались хрипы. Сжав кулаки, он подошел к лачуге с закрытыми ставнями. Дверь заперта на ключ, и, когда он дернул створку, что-то стремительно скользнуло в траву, к его ногам. Но Реми превозмог страх. Он потянул за трухлявые ставни, уперся, сломал несколько досок. Изъеденные ржавчиной крючки внезапно поддались. Тогда он камнем разбил стекло и, просунув руку, отодвинул засов. Перелезть не составляло труда. Реми оказался в узкой комнате, стены которой почернели от дыма. Высокий камин покрыт толстым слоем затвердевшей копоти, которая блестела, как гудрон, и сквозняк шевелил в очаге сухие листья. Пахло грибами, гнилым деревом, запустением. Возле позеленевшей раковины еще стояли низенькие табуретки, а на бельевых веревках висели заплесневевшие прищепки. Реми опустил глаза. Пол, покрытый красноватыми плитками, пересекали длинные трещины. Это здесь… Реми подумал о портрете. Внезапно он почувствовал, как волнение захлестнуло его, словно волной. Почему Мамуля попыталась?.. Что за серьезные и таинственные причины толкнули ее на этот шаг?.. Безумие — это ничего не объясняет. Реми с невероятной четкостью представил себе собаку, отпрыгивающую на шоссе… лежащего на сверкающем полу дядю Робера… А что, если Мамуля…

Он выбежал из прачечной и почти сразу же остановился, ноги подкашивались. «Сейчас я упаду», — подумал он. И почти желал этого. Вновь стать парализованным. Навсегда все это выкинуть из памяти…

На соседней аллее послышались шаги.

— Реми!.. Реми!.. Где ты?

Это была Клементина. Он не ответил.

Глава 7

— 44-бис, авеню Фош, в Фонтене-су-Буа.

— Нет ли там случайно клиники? — спросил шофер.

— Мы туда и едем. Вы подождете меня.

Такси тронулось. Реми опустил стекло, вдохнул свежий воздух. Он забыл об осени, о холоде — обо всем, что окружало его бесцветную жизнь. Он забыл похороны дяди и их вчерашний отъезд из Мен-Алена. Он думал лишь об этом лице, таком знакомом, загадочном, затерявшемся в прошлом, из которого оно должно было вот-вот возникнуть. Мамуля! Поговорить с ней!.. Узнать!.. Узнать наконец, была ли она такой, какой представляли ее остальные. Узнать, не заточила ли она себя добровольно после неудачной попытки себя убить, чтобы перестать сеять зло одним лишь взглядом своих голубых глаз. «О, Мамуля! Я твой сын, твой образ, неужели я такой же, как и ты, невиновный и виноватый?! Эта собака… я убил ее. А бедный мой дядя!.. Они все сошлись на несчастном случае, но это был не несчастный случай… По крайней мере, не обыкновенный несчастный случай. Потому что в тот момент я ненавидел его. Точно так же, как могла ненавидеть ты… кого? Может быть, бабушку? А теперь мне достаточно пожелать в приступе гнева чьей-либо смерти, чтобы вызвать катастрофу. Должен ли я просить, чтобы меня заперли, изолировали, но не как преступника, а как нечто более опасное — как источник смертоносного луча?.. Мамуля!»

Откинувшись на спинку сиденья, он смотрел на незнакомый Париж, который становился все мрачнее и безмолвнее. Без этого письма он никогда не нашел бы Мамулю. Так, значит, правда была столь страшной?.. Если бы Мамуля была сумасшедшей, просто сумасшедшей, разве бы ее так прятали? Осмелились бы разве говорить, что она умерла?.. А он сам?.. Разве не пытались воздвигнуть вокруг него неприступные стены якобы для того, чтобы лучше о нем заботиться, чтобы холить его?.. Какой ужас охватил их всех, когда он вдруг начал ходить, покидать дом… Его отец так быстро опускал голову, так стремительно отводил глаза… Клементина вечно начеку, вечно испуганная… Все встало бы на свои места, если допустить, что он унаследовал ужасный Мамулин дар!.. Ах, скорее бы узнать!

Такси повернуло на улицу, вдоль которой тянулись особняки и садики. Реми увидел клинику еще издали за высокими стенами и закрытыми воротами. Такси остановилось.

— Я ненадолго, — бросил Реми.

Он медленно шел. Стены напоминали ему Мен-Ален, его детство узника в заточении. Он позвонил.

— Я хочу видеть доктора Вернуа.

Теперь Реми идет за служителем. Он смотрит на разделенные лужайками здания. Когда-то сюда же входила Мамуля. Может, по этим аллеям она гуляла? А он в это время вел беззаботную жизнь калеки, жизнь без воспоминаний, без хлопот. До чего же удобная вещь — потеря памяти!

Они вошли в одно из зданий. Навощенные полы. Покрытая лаком дверь. Портье стучит и уходит. Реми входит в пахнущий мастикой кабинет. Он ощущает удивление доктора и медсестры раньше, чем различает их лица в прохладном полумраке.

— Реми Вобере, — бормочет он.

Доктор встает. Он большой, грузный, строгий, на щеках лежат голубые отсветы. Он изучает Реми так, как, наверное, изучал Мамулю — тяжелым взглядом, привыкшим проникать в самую суть.

— Я ожидал, мсье, вашего отца, — говорит он. — Это он вас прислал?

И так как Реми колеблется, добавляет:

— Мне очень жаль, что пришлось сообщить ему новость в столь резкой форме…

Реми, растерявшись, качает головой.

— Примите наши соболезнования, мсье, — продолжает доктор. — Но, поверьте мне, для нее так лучше. Кстати, она совсем не страдала… Не правда ли?

Медсестра спешит ответить спокойным голосом:

— Да, совсем. Она угасла, не приходя в сознание.

Реми думает, не упадет ли он сейчас, сможет ли он сдержать слезы. Похоже, Вернуа не любит тратить время на никчемные детали. Он окидывает внимательным взглядом фигуру Реми, прикидывает размер головы, длину рук, пальцев. Чисто профессиональная привычка. Усевшись, спрашивает и одновременно что-то записывает.

— Вы конечно же хотите ее видеть?

— Да.

— Мадемуазель Берта, проводите, пожалуйста, молодого человека.

Реми идет с Бертой по коридору. Ей лет пятьдесят. Маленькая, кругленькая, крепкая. Она кого-то напоминает ему своими блестящими глазками. Она похожа на Мильсандье.

— Мадемуазель Берта Вошель? — тихо спрашивает Реми.

— Да… Откуда вы знаете?

— Я нашел ваше последнее письмо в бумагах дяди… Вы, наверное, знаете о постигшем его несчастье?

Она утвердительно кивнула.

Вы часто ему писали? — спросил Реми.

— Один-два раза в месяц. Последнее время — чаще. В зависимости от состояния больной… Сюда.

Они проходят через лужайку, идут вдоль большого двухэтажного строения с зарешеченными окнами. Реми видит комнаты, иногда мелькнет неподвижное лицо на подушке.

— Вы никогда не писали моему отцу?

— Нет. Я даже никогда его не видела. Доктор тоже. А мы здесь вот уже шесть лет… Может быть, он приходил раньше, во времена доктора Пелиссона?.. Но я сомневаюсь. Каждые три месяца он высылает чек. Вот и все!

— А дядя?

— Все зависело от его командировок. Но он приходил так часто, как только мог.

Она улыбнулась, вспомнив дядю Робера. Она смотрит на Реми с большим доверием, ведь он его племянник.

— Его машина всегда была полна пакетов, подарков, цветов… Он был весел, шутил с нами. Ваша бедная мать после его визитов всегда становилась спокойной, напряжение спадало.

— Она узнавала его?

— О нет! Она была слишком больна.

— А… говорила ли она? Я хочу сказать, даже если это были отдельные фразы, бессвязные слова…

— Нет. Она никогда не говорила. Ее молчание производило такое сильное впечатление. По сути, она была очень легкой пациенткой… Если бы вы сами не были больны, ее спокойно можно было бы отправить домой.

Они заворачивают за угол, углубляются в парк, где за изгородью бересклета высятся небольшие павильоны, вокруг которых снуют медсестры.

— Вот мы и пришли, — говорит Берта. — Вы когда-нибудь видели мертвых?

— Моего дядю.

— Соберитесь с духом, — говорит Берта и прибавляет как бы для себя: — Она очень изменилась, бедняжка!

Берта отпирает дверь одного павильона, оборачивается.

— Мы на время оставили мадам в ее комнате — так попросило похоронное бюро… Господин Вобере может приехать слишком поздно.

Реми входит вслед за Бертой. Ну вот! Удар наотмашь. Он уже увидел, но все еще продолжает жадно смотреть. Он всматривается изо всех сил. Подходит к железной кровати, хватается за спинку. Очертания тела едва проступают под покрывалом, такое оно худое и плоское. На подушке остался лишь череп с впалыми щеками и такими глубокими глазницами, что они кажутся пустыми. Реми уже видел подобные головы в журналах, когда в конце войны из концлагерей возвращались заключенные. Он холоден, жесток, его переполняет чувство, сходное с презрением. Рядом с ним медсестра сложила руки. Губы ее шевелятся. Она молится. Нет, это… это не Мамуля. Седые, редкие волосы. Выпирает лоб, чудовищный, желтый, уже пустой, как кость, найденная на пляже. Молиться? За кого?.. Глаза Реми привыкают к мраку, рассеять который настольная лампа не в силах. Он различает немногочисленную мебель, нищенскую обстановку замурованной в четырех стенах жизни. Что-то сверкает на полированной поверхности тумбочки — он узнает обручальное кольцо, и это так чудовищно, что его сотрясают рыдания. Что он себе вообразил? Зачем он пришел? Он уже не знает… Но он уверен, что ничего не решено. Мамуля все так же далека, так же недоступна. Быть может лишь Клементина сможет ему объяснить, даже если и сама никогда не могла понять… Но захочет ли она говорить?

Реми все еще смотрит на эту окоченевшую голову, истощенную своими кошмарами, которая до сих пор кажется озабоченной. Он различает на шее бледный, вздувшийся шрам. Он наискось пересекает горло и заканчивается тонкой, как морщинка, линией возле скулы. Он тянет медсестру за рукав, шепчет:

— Как, по-вашему, физическая боль свела ее с ума или нравственная?

— Я не очень хорошо понимаю ваш вопрос, — говорит Берта. — Она и попыталась-то это сделать, потому что уже была не в своем уме.

— Вероятно… А вы не думаете, что у нее была какая-то навязчивая идея… что она опасна для окружающих?

— Нет, не знаю.

— Да, конечно, — поспешно сказал Реми. — Я просто смешон.

Берта, в свою очередь, посмотрела на серое, как камень, лицо покойной.

— Теперь она пребывает в мире. Там, наверху, свет один для всех.

Она крестится и прибавляет голосом, привыкшим командовать.

— Поцелуйте ее.

— Нет, — говорит Реми.

Он резко отпускает спинку кровати, отходит на несколько шагов. Нет. Он не может. Он любит Мамулю… но не эту, не этот труп… Та, которую он любит, все еще жива.

— Нет… Не просите меня об этом.

Он быстро выходит, моргает глазами, убирает с лица челку. К нему подходит Берта. Подавляя глухое рыдание, он опирается на руку медсестры.

— Не жалейте меня, — шепчет он. — Скажите мне правду! Она ведь иногда говорила что-нибудь?

— Никогда, повторяю вам. И даже когда мы к ней подходили, так вот, она подносила руку к глазам, как будто не хотела нас видеть. Был ли это тик или же ее жест что-нибудь означал? Мы так и не узнали. Она, казалось, боялась всех, кроме вашего дяди.

Реми молчал. Ему больше не о чем спрашивать. Он теперь знает. Он понял. Мамуля в глубине своего безумия все еще помнила, что способна навлечь несчастье. Это было очевидно.

— Спасибо, мадемуазель… Не провожайте меня! Я легко найду дорогу.

И все же он запутался и долго плутал по аллеям. Садовник выводит его на дорогу. Он шатается. Мигрень раскалывает голову. Такси едет по улицам, освещенным бледным солнцем. Его, наверное, уже ждут. Может быть, начинают волноваться из-за его долгого отсутствия. Разве и сам он не подобие демона, вооруженного чем-то куда более опасным, нежели простое оружие, и выпущенного в город?

Да нет! Отца еще нет дома, а Раймонда устала и отдыхает у себя наверху. Только Клементина вяжет у накрытого стола. Она сразу понимает — что-то случилось.

— Реми?.. Ты заболел?

— Она умерла! — выкрикивает он как оскорбление.

Они стоят друг против друга: она, вся съежившаяся, усталые глаза за стеклами очков, и он, дрожащий, ожесточенный, отчаявшийся.

— Бедный мой малыш! — вздыхает старушка.

— Почему ты никогда ничего не говорила мне?

— Ты был не в том состоянии, чтобы узнавать подобные вещи. Нам казалось, что мы поступаем правильно.

— Вы меня обманули… Но я хорошо знаю, чего вы боялись.

Она пугается, кладет на скатерть свое вязание и берет Реми за руку.

— Оставьте меня, — говорит Реми. — Мне надоели ваши методы, ваше шушуканье… вся эта конспирация вокруг меня.

Ему хочется что-нибудь разбить. Еще немного — и Реми возненавидит Клементину, поэтому он предпочитает подняться к себе в комнату и запереться на ключ. Никого не видеть! Старушка последовала за ним. Она шептала что-то за дверью. Он бросается на кровать, затыкает уши. Неужели они не понимают, что его лучше оставить в покое? В отчаянии, он пытается восстановить обрывки своего прошлого… Его бабушка?.. Она умерла от воспаления легких… скоропостижно. Такова, по крайней мере, официальная версия. Ничто не доказывает, что его не обманули. И почти сразу же после этого Мамуля попыталась покончить с собой. Совпадение? Ну да! А собака — тоже совпадение? Ах, как было бы хорошо, если бы он не ходил к Мильсандье! Именно с этого момента все и началось.

Слезы бессилия и гнева подступили к глазам. Клементина снова постучала в дверь. Взбешенный, Реми встал, пересек комнату. Он остановился, рука — на ручке двери. Осторожно! Клементина не должна иметь к этому никакого отношения. Ни в коем случае не причинить ей вреда. Реми пытается немного успокоиться. Он проводит рукой по лбу, старается дышать медленнее, рассеять этот приступ ярости, готовый вот-вот выплеснуться наружу. Он открывает дверь. Она держит поднос.

— Реми… Ну послушай!.. Тебе надо поесть.

— Входи.

Пока она ставит поднос на журнальный столик, он садится в кресло. Она кажется ему еще более морщинистой, пожелтевшей, высохшей. Реми совсем не хочется есть. Он берет куриную ножку и начинает грызть ее. Клементина, опустив руки, смотрит, как он ест, и рот ее шевелится одновременно со ртом Реми. Таким образом она тоже завтракает. Затем она наливает ему пить.

— Еще немного, — говорит она. — Специально для тебя сварила.

Он пробует белое мясо, берет немного желе, на самом краешке вилки.

— Вкусно?

— Да… да… — ворчит Реми.

Но забота старушки немного успокаивает его. Гнев прошел. Он только грустен и внезапно спрашивает:

— Мамуля… она любила… моего отца?

Клементина всплескивает руками. Она щурится, будто ее ослепил слишком яркий свет, а в уголках глаз собираются морщинки.

— Любила ли твоя мама?.. Конечно же любила.

— А отец, каким он был с ней?

Она слегка пожала плечами.

— Ну тебе-то что?.. Все это уже в прошлом.

— Я хочу знать. Каким он был?

Она смотрит в пустоту, стараясь разобраться в чем-то очень сложном, чего никогда не могла уразуметь.

— Он вел себя сдержанно.

— Не больше?

— С твоей бедной матушкой не всегда легко было, знаешь ли… Она изводила себя без причин… Она была немного истеричной.

— Что значит истеричной?

Клементина колеблется, поднимает с ковра крошку и кладет на поднос.

— Такой уж характер. Она все время волновалась… А потом, малыш, ты доставлял ей немало хлопот. Ты казался ей хрупким… она опасалась… да почем я знаю…

— Что-то было еще?

Клементина опирается на спинку кровати.

— Нет… уверяю тебя… Иногда твой отец терял терпение. И уж если быть до конца справедливой, он не всегда был не прав. Ты был чересчур избалован… Как бы это сказать? Ты был… между ними. Она слишком любила тебя, бедное дитя.

— Ты серьезно думаешь, что папа ревновал ее ко мне?

— Немного. Быть может, ему хотелось, чтобы о нем заботились чуть больше. Есть такие мужчины. А ты капризничал, как только он появлялся. И тогда он сердился. Если бы ты не был таким слабым, он непременно отправил бы тебя в пансион. Кушай, малыш. Возьми пирожок.

Реми отталкивает поднос. Он усмехается.

— Папа… Он ведь никогда особо не гордился мной, да?

— То-то и оно, что гордился! Когда ты родился, я не видела более счастливого человека, чем он. Это уже потом все мало-помалу изменилось. Он не хотел признать, что ты — вылитая мать. Он утверждал, что ты с головы до ног Вобере.

— И они, случалось, ссорились?

— Иногда.

— Они сильно ссорились, да?.. А Мамуля… да, я понимаю.

— Нет, — говорит Клементина. — Ты не можешь понять, так как понимать здесь нечего… Эта чета была не хуже любой другой… Доктор разрешил тебе курить? По-моему, ты слишком много куришь.

— Странная чета, — продолжает Реми. — Ведь отец ни разу не навестил Мамулю. Можно поклясться, что он ее боялся.

Клементина убирает поднос. У нее недовольный вид.

— Какие глупости!.. Боялся ее!.. Как это понимать?

— Тогда почему он не навещал ее?.. Ты что-то скрываешь от меня.

— Он не навещал ее потому, что у него не хватало времени. Если уж хочешь все знать, то дела его идут не блестяще. Твой бедный дядя мне все рассказал. Твой отец уже много лет работает на пределе возможного. Он живет в постоянном страхе перед разорением.

— Почему мне ничего не говорили?

— Ты все равно ничего не смог бы изменить.

— Зато теперь я все могу изменить!

— Ты, мой бедненький Реми.

— Я… Потому что я дядин наследник. То, что он собирался предпринять в Соединенных Штатах, сделаю я, и нет причин, чтобы я не смог этого сделать… Я уже не ребенок. Коммерции учатся… и потом мне так надоело здесь жить!

Внезапная мысль об отъезде вдохновляет его. Он представляет себе небоскребы с бесчисленными окнами, пальмы вдоль проспектов — все те картинки из журналов, которые он так часто листал в постели. Америка! Калифорния! Он станет бизнесменом и — кто знает? — будет помогать отцу — он, калека, смерти которого быть может, иногда желали. Он улыбается.

— Конечно же я увезу тебя с собой.

Клементина грустно качает головой.

— Будь благоразумнее — бормочет она. — Все не так просто.

Но Реми распаляется. Он бежит в библиотеку за атласом, находит Атлантику, огромный Американский континент, изборожденный дорогами, изрезанный рельсами. Двадцать четыре часа до Нью-Йорка. Двадцать четыре часа до Сан-Франциско. Грубо говоря. Мечты совсем рядом. Конец кошмарам. Там он станет новым человеком. «Я так хочу!» Стоит только захотеть… Он даже не заметил, как Клементина вышла. Он курит. Думает. Он возрождается к жизни. Там у дяди были знакомые служащие — люди, знающие дело. Стоит лишьвнести деньги. Остальному мало-помалу научишься. Ах, если бы только Раймонда…

Реми швыряет атлас на кресло, бросается в коридор. Когда он чего-нибудь хочет, то не в состоянии ждать. Он стучится в дверь.

Раймонда открывает, и с первого взгляда он понимает, что она плакала. Но сейчас ему наплевать на пустяковые огорчения молодой женщины.

— Раймонда!.. Мне пришла великолепная мысль.

— Позже, — говорит она. — Я немного устала.

— Нет. Сейчас… Только два слова… Вы уже знаете… о Мамуле?.. Я в курсе. Я только что из больницы. Вы напрасно от меня все скрывали.

— Это ваш отец вам…

— Нет. Это я сам… Я вполне способен принимать решения, и вот теперь…

Он подходит к Раймонде, берет ее за руку.

— Слушайте меня внимательно, Раймонда, и перестаньте считать меня ребенком. Я — дядин наследник. Я могу потребовать юридического подтверждения своей дееспособности, я где-то читал об этом, да, впрочем я еще узнаю подробнее…

Он останавливается, потому что теперь его сковывает смущение.

— Так что же? — говорит Раймонда.

— Так вот я еду туда… в Калифорнию.

— Вы?

— Вот именно. Я… Если я останусь, то не исключены новые несчастья… В то время как там…

Она смотрит на него с тревогой, и Реми нервным жестом откидывает челку.

— Там, — продолжает он, — я окончательно выздоровлю.

— А как вы представляете себя, одного, в чужой стране?

Он краснеет и отпускает руки Раймонды, чтобы она не почувствовала его смущения. Именно сейчас нужно выглядеть сильным, уверенным в себе, решительным.

— Раймонда… мой дядя в Мен-Алене предложил вам… Помните?.. Я прошу вас о том же. Вы все еще нужны мне.

Он засовывает руки в карманы, шагает по комнате, мимоходом пиная ногой пуфик.

— Покончим с этим, Раймонда. Я люблю вас. Это не признание — момент для объяснения совсем неподходящий… Я просто констатирую факт. А впрочем, вас это не должно удивлять. Я люблю вас, вот и все. И решил уехать, порвать со своим жалким прошлым… Вы помогли мне стать мужчиной… Вы должны помочь мне до конца.

— Вы это серьезно, Реми?

— Клянусь вам, мне совсем не до шуток. С сегодняшнего утра все стало по-другому. Вы должны это понять.

— Но… ваш отец?

— Мой отец!.. Поверьте, мой отъезд не лишит его сна… А там я смогу быть ему полезным… Ну! Да или нет?

Раймонда медленно села на краешек стула, не сводя глаз с Реми. На этот раз она тверда в своем решении.

— Нет, — шепчет она, — нет… Это невозможно… He нужно, Реми… Вы не должны обо мне думать.

— Да как же я могу иначе?! — восклицает он. — Вот уже много лет вы рядом со мной. Все, что у меня было счастливого, исходило от вас. В этом доме вы — единственный живой человек, единственная, кто умеет смеяться и любить.

Она все так же упрямо мотает головой.

— Вы отказываетесь?.. Да говорите же!.. Вы боитесь меня?.. Это так, да?.. Но ведь вы же знаете, что я никогда не смогу вас ненавидеть.

Внезапно какая-то мысль останавливает Реми. Он раздумывает, опускается перед Раймондой на колени.

— Послушайте! Будьте со мной откровенны. Вы уверены, что не можете уехать со мной?

— Да.

— Вы любите другого?

Он приподнимает ей подбородок жестом опытного, искушенного мужчины. Впивается взглядом в это лицо, ставшее чужим и замкнутым.

— Так вот оно что! Вы кого-то любите.

Крылья носа у него дрожат. Он встает.

— Мне следовало догадаться, — говорит он. — Но есть одна вещь, которой я не понимаю, Раймонда. Вы никогда не уходите из дому… Даже вечером… Где же он прячется, ваш возлюбленный?

Внезапно правда пронизывает все его существо.

— Он живет здесь… Кто это? Не Адриен же?

Она плачет, уткнувшись в согнутую руку, как если бы хотела защититься от удара. Но Реми не решается пошевелиться, не решается больше думать. Значит, несчастье уготовило ему новые хождения ощупью в темноте? У него горький вкус во рту.

— Мой отец?

Рука Раймонды падает. Больше нет надобности говорить. Сколько времени длится их связь? Видимо, с первого дня, как Раймонда вошла в этот дом. Вот почему братья ссорились, вот почему дядя так грубо обращался с молодой женщиной, почему подозрительная Клементина молчала, подавляя обиду.

— Извините меня, — бормочет Реми.

Он отходит к двери. Но у него нет сил уйти. Он последний раз смотрит на Раймонду. Он не обижается на нее. Она жертва. Такая же, как и он сам.

— Прощайте, Раймонда.

Он закрывает дверь. Колени его дрожат. Он спускается в столовую. Ему хочется выпить чего-нибудь крепкого, как в тот день, когда он побывал на кладбище.

Но спиртное его не согревает. Гнев переполняет Реми. Он боится того, что произойдет. Он не хочет этого, но таково исходящее от него проклятие. Реми идет на кухню, где Клементина мелет кофе.

— Когда вернется отец, — говорит он, — предупреди его, что я хочу с ним поговорить.

Глава 8

— Не скрою от вас, что он немного волнует меня, — говорит доктор. — Это возбуждение! Этот упорный отказ вас видеть. Странный юноша! Он читал недавно что-нибудь о сглазе? Откуда такое взбрело ему в голову?

— Он еще ребенок, — сказал Вобере.

— Я в корне с вами не согласен. Он сильно изменился, возмужал. А потому эта навязчивая идея может стать опасной.

— Чего вы опасаетесь?

— Точно не могу вам сказать. Но мне кажется, что за ним следует постоянно следить… Когда он будет в состоянии выходить из дому, не стесняйтесь. Проконсультируйтесь с психиатром. Специалист наверняка найдет причину его волнений. Что касается меня, то я считаю, что ваш сын когда-то испытал глубокое потрясение, он, видимо, увидел что-то, что сильно напугало его… Все пошло отсюда.

— Ну что вы! — прогремел Вобере. — Да, кстати, дурной глаз — это что-то новое… Нет, доктор, скажите уж лучше, что Реми не любит меня и никогда не любил, что он только и норовит отравить мое существование. Он прекрасно знает, что в настоящий момент у меня тысяча трудностей, и вот уже восемь дней, вы сами видите, он нарочно меня изводит… Как будто я могу согласиться на это абсурдное путешествие…

— И все же это, быть может, наилучший выход. Извините мою прямоту, но для него этот дом не подходит: он связан с терзающими его воспоминаниями. Я почти уверен, что полная, резкая перемена жизни избавит его от комплексов. А уж если кто-либо будет его сопровождать, я думаю… Его учительница, мадемуазель Луанс, она не сможет?

— Об этом не может быть и речи, — отрезал Вобере.

Врач открыл дверь вестибюля.

— Так или иначе, — заключил он, — вы должны что-нибудь решить. Нельзя оставлять сына в таком состоянии. Если он заставляет вас страдать, то, поверьте мне, сам страдает не меньше. И я считаю, что в его лице мы имеем классический случай. Полгода назад я не был бы столь категоричен. Но излечение от паралича доказывает, что все его беды и даже провалы в памяти возникли исключительно на нервной почве. Это очевидно! Но если уж вы не хотите отпустить его, то по крайней мере сделайте, как я вам посоветовал. За несколько сеансов специалист поможет ему осознать то, что он сам от себя скрывает. Правду, понимаете! Нет ничего лучше. Мальчик имеет право знать правду…

Он вышел, и Вобере медленно закрыл дверь, затем вытер руки платком. Правда! Легко сказать… Он прошел по коридору до своего кабинета, рассеянно посмотрел на свои книги, на свой стол, заваленный папками. Слова врача еще звучали у него в ушах. «За несколько сеансов специалист…» За несколько сеансов!.. Так долго бороться, чтобы к этому прийти. Он упал в кресло, оттолкнул разноцветные досье. Раз нельзя больше сопротивляться, к чему еще работать? Смерть брата ускорила катастрофу. А теперь еще и Реми… Он открыл ящик стола. Под стопкой писем, блокнотов, старых конвертов, которые он хранил из-за марок, его рука нащупала рукоятку револьвера. Может быть, крайняя мера… И снова — нет. Даже в этом единственном спасении ему отказано. Если он уйдет из жизни, мальчишка уверует, что обладает несокрушимой силой. Он уже никогда не выздоровеет.

Вобере потер веки. Он не знал, что лучше. Желал ли он, чтобы Реми избавился от наваждения? Если к Реми вернется память, другого выхода, кроме как револьвер, не будет… С любой стороны ситуация выглядела безвыходной, Реми погибал.

В дверь постучали. Вобере задвинул ящик.

— Войдите!.. Что вы хотите, Клементина? Я занят.

Своей семенящей походкой она подошла к столу, как злая колдунья, готовая накликать беду. Подбородок ее дрожал. Она сцепляла и расцепляла свои искалеченные артритом пальцы.

— Ну, так что же?.. Я занят.

— Я слышала, что советует доктор, — сказала она.

— Вы подслушиваете под дверью?

— Случается.

— Мне это не очень нравится.

— Мне тоже, мсье… Мсье не поведет малыша к специалисту, не так ли?

— Послушайте, с какой стати вы вмешиваетесь?

Старушка покачала головой. Вобере почувствовал, что она приняла твердое решение и ее не собьешь. Он заговорил мягче:

— Ну, что случилось?.. Выкладывайте начистоту.

Она подошла еще ближе, ухватилась за краешек стола, будто боялась упасть.

— Реми не должен ходить к другому врачу, — сказала она. — Мсье же знает, что это невозможно.

— Но почему же?.. Если нет другого способа вылечить его.

Вобере удивленно смотрел на это старое, изнуренное лицо, серые, подернутые дрожащей влагой глаза.

— Я не понимаю вас, Клементина.

— Да нет, мсье прекрасно меня понимает… Малыш не должен вспомнить, что он увидел в прачечной Мен-Алена.

— Что такое?

— Если бы он знал, что его бедная мать никогда не пыталась покончить с собой и что бритву держал совсем другой человек…

— Замолчите!

Вобере вдруг начал задыхаться. Он отодвинул кресло. Потные пальцы прилипли к подлокотникам. Клементина продолжала своим тоненьким, ломким голосом:

— Тогда бедняжка еще не была сумасшедшей, только потом…

— Это неправда!

— Я молчала двенадцать лет. И если я заговорила сейчас, то совсем не для того, чтобы доставить неприятности мсье.

Вобере встал. Ему хотелось закричать, пригрозить, но он был не в силах произнести слова, чтобы остановить высокий, скрипучий голос.

— Мсье прекрасно знает, что я говорю правду. Реми стал свидетелем этой сцены… Он рассказал мне об этом, рыдая, прежде чем потерять сознание… Когда он пришел в себя, его парализовало, и память отшибло.

— Довольно! — сказал Вобере. — Довольно!.. Покончим с этим.

Но Клементина уже ничего не слышала.

— Реми играл и вошел в прачечную, чтобы спрятаться. — Мсье видел, как он убежал… И с тех пор мсье боится своего сына… Это и объясняет поведение мсье.

Вобере обошел стол и остановился перед старой служанкой.

— Почему вы остались у меня служить, Клементина?

— Из-за него… и из-за нее. И, как видите, правильно сделала… Мсье даст ему уехать, не правда ли, раз это единственный способ его спасти?

— Это вы внушили ему эту глупую мысль?

— Нет… Ведь если он уедет, я никогда больше его не увижу.

Она держалась скромно, но с достоинством, и Вобере смотрел на нее с изумлением.

— Если он уедет, если я не буду располагать капиталом моего брата, то мои конкуренты… Да вы себе не отдаете отчета. Мне останется только сменить профессию.

— Так вы хотите держать Реми здесь пленником?

— Но он не пленник! — внезапно закричал Вобере, выйдя из себя.

— Это правда. Благодаря целителю он ходит… Если бы вы знали, что Мильсандье вернет ему способность ходить, вы бы поостереглись направлять его к Реми.

— Послушайте, Клементина… Я не позволю вам…

— Как только он уедет, я покину ваш дом… Но надо, чтобы он уехал… Там он будет жить как все… Начнет новую жизнь.

Она диктовала свои условия все тем же дрожащим голосом, и Вобере сдался. Он сел на краешек кресла, бессильно опустив руки.

— У меня были на то причины, Клементина.

— Это меня не касается.

— Я тоже желаю счастья Реми… Буду с вами откровенен… Вот уже двенадцать лет, как я сам себя не выношу… Я больше не в силах так жить.

— Если вы умрете, — спокойно сказала она, — Реми вообразит, что убийца — он. Если вы хотите его счастья, то вы не должны…

— Я знаю, — сказал Вобере.

— Пусть он уедет, — снова сказала Клементина. — Другого выхода нет.

— А если я не соглашусь, вы…

— Я… я не в счет.

Вобере потирал руки и рассматривал сложный рисунок ковра.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Реми уедет… Я позабочусь об этом… Но прежде… позвольте мне сказать вам…

Он не мог найти слов. Ему хотелось объяснить ей, почему в тот день он чуть не убил жену… Потому что она упорно не понимала, что он несчастен с ней… потому что она украла у него сына… потому что она строила из себя жертву и ради собственного удовольствия выводила его из себя… потому что она препятствовала осуществлению его честолюбивых замыслов. Но сейчас все это стало таким далеким и непонятным, и он уже так дорого заплатил! Но это было лишь начало… Объяснять не имело смысла.

— А впрочем, нет… Оставьте меня, Клементина. Обещаю вам, что он уедет.


В комнате стояли кожаные чемоданы, набитые бельем и одеждой. Шкаф оставался открытым, ящики комода выдвинуты. Карты, проспекты кипами лежали на столе и кровати. Реми ходил среди этого разгрома. Время от времени он смотрел на расписание, которое знал наизусть, жалея, что выбрал самолет. Пожалуй, на пароходе было бы приятнее. Или же садился на пол, скрестив ноги, и закуривал. Действительно ли он хочет уехать? На лбу его иногда выступал пот при мысли о встрече с неизвестностью. И тогда ему хотелось лечь на пол, вцепиться в эту комнату, где он был в полной безопасности. В такие панические моменты он любил отца, любил всех. Но мало-помалу жизнь и сила молодости крепли в нем, в его уставшей от обилия планов голове. Он смотрел на рекламы «Эр Франс», неясные очертания созвездий. Его мысль витала уже где-то над океаном. Пестрые такси несли его из гостиницы в гостиницу. Он жевал жвачку, улыбался репортерам. В дверь постучали. Он открыл глаза и увидел Клементину с подносом в руках.

— Конечно же, — сказал он ей как-то вечером, — ты приедешь ко мне. Я еду туда на разведку.

— Я уже стара.

— О, я оборудую себе такой домик… Вот увидишь! Все автоматизировано, никакого напряжения. Только нажимай на кнопки.

Он играл в свой отъезд, в путешествие, описывал Клементине все те зрелища, которые ждали их в Америке, а она надломленным голосом шептала:

— Какой несерьезный малыш.

Паспорт был готов, и Реми чуть не разорвал его. Это безумие — покидать свой дом. Там никто не будет любить его — неловкого, назойливого иностранца. Удастся ли ему выучить язык? Все эти сомнения удручали его. От частого курения у него пожелтели пальцы, и он ненавидел себя за собственную трусость. Он уже не злился на отца, а был зол на самого себя. Он — жалкий неудачник, и там все начнется сначала. Он выходил из дому, слонялся по улицам, заходил наугад в кафе, выпивал и возвращался как можно позже, чтобы не встретить Раймонду. Никто не делал ему замечаний, даже Клементина. Вобере показывался редко. Они сталкивались на пороге и обменивались неопределенными приветствиями. После всплеска отчаяния огромные волны надежды вновь захлестывали Реми, и он отдавался ненасытной потребности тратить деньги. Покупал одежду, галстуки для предстоящего путешествия, переворачивал чемоданы, поддерживая в себе «лихорадку» смелости, наполнявшую его пьянящим чувством свободы и могущества. Почтальон приносил письма с трехцветным ободком и штампом авиапочты.

Дата отъезда была назначена, Реми даже не выбирал ее и со скрытым ужасом думал о цепи событий, которым он дал толчок более из каприза, нежели с заранее обдуманным намерением. Банк выслал ему доллары. Одно из агентств забронировало место на трансатлантическом самолете. Дни шли, а он все еще пребывал в раздумье среди всех своих разбросанных вещей. Клементина теперь почти не разговаривала. Она высохла и превратилась в тень, ее хотелось обнять и сказать: «Я остаюсь». Но отступать он уже не мог. Его подталкивали в спину… Через пять дней… Через четыре… Ему было страшно, как зверю, ведомому на бойню, с ужасающей пустотой внутри он продолжал плыть по течению. Через три… Послезавтра… Погода стояла пасмурная. Опадали последние листья. Реми смотрел на небо. Через неделю он окажется на другом краю земли. И ему надо постараться стать серьезным, изо всех сил… Рядом уже никого не будет. Хочет ли он этого? Нет, он не хочет… Он не сможет… Ему не хватало воздуха, он задыхался. Он яростно застегнул чемоданы. Между двумя пиджаками был спрятан портрет Мамули. Все готово… Завтра!..

Последний день он провел в своей комнате, продолжая терзаться сомнениями. Если он опоздает на самолет, то… В общем-то, это не имеет никакого значения. Он спокойно мог отложить отъезд. Он ведь ехал по собственной воле. «По собственной воле», — повторял он себе, но так нервничал, что остановил каминные часы. Это почти незаметное тиканье стало ему невыносимо. Ближе к полудню он лег на кровать, уткнувшись в подушку, и более не шевелился. Последние часы, отделявшие его прошлое от будущего, он провел в каком-то полуобморочном состоянии. Внезапно он понял, что момент настал, и тихо сказал:

— Пора!

Вобере ждал его в гостиной. Он был весь серый, словно источенный давней болезнью.

— Не хочешь, чтобы я проводил тебя в Орли? — спросил он.

— Нет… Только Клементина, потому что я обещал ей.

— Держи нас в курсе.

— Конечно.

Меж ними, как холодная вода, просочилось молчание. Они были уже на разных берегах. Реми быстро проглотил свой кофе.

— А Раймонда? — спросил он.

— Сейчас она придет.

Она действительно вскоре пришла. Глаза у нее были красные. Реми протянул ей руку.

— До свидания, — сказал он. — Спасибо вам за все.

Раймонда наклонила голову. Она не могла говорить. Адриен принес вещи, уложил их в машину.

— Реми, — прошептал Вобере. — Мне бы не хотелось, чтобы ты увез с собой слишком плохие воспоминания…

— Ну что ты, папа… Я был очень счастлив.

— Жизнь — непростая штука, — вздохнул Вобере.

Они помолчали, затем Вобере посмотрел на часы.

— Ну, — сказал он, — пора… Клементина ждет тебя в машине. Счастливо, Реми.

Отец и сын обнялись. Раймонда комкала платочек.

— Погода будет хорошая, — прибавил Вобере. — Если верить прогнозу.

Они вместе пересекли вестибюль, прошли вдоль оранжереи к машине. Вобере открыл дверцу, и Реми сел рядом с Клементиной. Ему казалось, что все происходящее — сон. Лимузин вырулил на улицу, и дом исчез из виду… скрылось темное окно комнаты, где долгие годы он жил, подобно растению. Реми нашел руку Клементины.

— Ну, малыш! — прошептала она. — Ну же!

Но он не мог совладать с собой. Это была не его вина. Он слишком долго был один, в стороне от жизни… Америка, нет, не Америка пугала его. Скорее самолет… Он не знал даже, как там внутри, как все устроено. Раздеваются ли там, чтобы лечь спать? Все остальные пассажиры, безусловно люди бывалые, заметят его неловкость. А может быть, при взлете его укачает. «Хочу умереть, — подумал он. — Сейчас же. Мгновенно!» Но он поспешил подумать о другом — из страха, что желание сбудется. А он отчаянно дорожил жизнью. Все было так чудовищно сложно. Тем не менее рука Клементины потихоньку возвращала ему спокойствие и мужество.

— Уверяю тебя, что ты приедешь ко мне, — пообещал он.

— Ну конечно же.

Машина остановилась у аэровокзала, и тоска снова нахлынула на Реми.

— Я пойду вперед, с чемоданами, — сказал Адриен.

— Ладно. Сейчас я догоню вас.

Он взял Клементину под руку. Они шли медленно, пересекли просторный, слишком светлый зал. Сквозь оконные проемы виднелись огромные самолеты, блестевшие на бетонном поле. Мерцавшие габаритные огни убегали вдаль. Шум мешал говорить, а впрочем, им уже нечего было сказать друг другу. Громкоговорители передавали объявления, которые разносились гулким эхом. Они вошли в одну дверь и последовали за группой пассажиров. Вернулся Адриен.

— Ну что ж, мсье, желаю вам всего хорошего.

— Спасибо.

— Маленький мой… — пролепетала Клементина.

Реми склонился над ней. В его руках она была легче девочки, а ее морщины впитывали слезы.

— Ты знаешь, ведь мы расстаемся ненадолго, — сказал Реми.

Грусть сковала ему горло. «Умереть… Не жить больше этой глупой жизнью!»

— Побыстрее! — крикнул служащий.

Люди толкались около лестницы. Засверкали фотовспышки. Реми в последний раз стиснул руки Клементины.

— Я пошлю тебе телеграмму из Нью-Йорка.

Она попыталась что-то сказать, но он не расслышал. Толчея поглотила его, он поднялся по ступенькам вслед за девушкой, прижимавшей к себе футляр со скрипкой и роскошный букет цветов. Грохнули аплодисменты. Его впихнули в самолет, усадили в кресло. Заработали двигатели; кругом царила суета. Он был как потерянный, в отчаянии и все же опьянен неким подобием ужасной радости. Рты беззвучно орали что-то, как в немом кино. Наконец самолет дрогнул, и пейзаж медленно поплыл. Реми еще раз попытался увидеть удаляющийся конец взлетно-посадочной полосы. Люди уменьшались. Там, далеко-далеко, две малюсенькие тени, и, быть может, одной из них была Клементина. Вздохнув, Реми повернулся к своему соседу.

— Почему столько народу? — спросил он.

Тот удивленно посмотрел на него.

— Это поклонники Сердана и Жинетты Неве, — ответил он.

Самолет взлетел, и вскоре облака поглотили огни[52].


(1956)

Перевод с французского Л. Корнеевой


Замок спящей красавицы

Глава 1

Замок Мюзийяк, 7 ноября 1818 года


Это мое завещание. Через несколько дней меня не станет. Я сам подведу черту под своим безрадостным существованием. Но я пишу эти строки в здравом рассудке и клянусь честью, странные события, свидетелем коих я был, происходили в точности так, как я их опишу. Если бы они поддавались какому-то разумному объяснению, я, вероятно, не был бы доведен до столь печальной крайности. Да простит меня Всевышний и примет во внимание хотя бы то, что я не нарушил клятвы: вернул роду Мюзийяк это владение, из которого его несправедливо изгнали и куда я приехал, чтобы обрести здесь вечный покой. Для тех, кто ознакомится с моими записками — дальних родственников, адвокатов и, кто знает, может быть, ученых будущего века, — мне следует сделать несколько предварительных замечаний.

Я, Пьер Орельен де Мюзийяк дю Кийи, — последний представитель по прямой линии графов де Мюзийяк, которые ведут свой род — хотя тут и не все ясно! — со времен, непосредственно предшествующих религиозным войнам. Замок Мюзийяк построил мой предок Орельен, граф дю Кийи, в благословенном 1632 году, и мне достаточно обвести глазами кабинет, в котором я нахожусь в настоящий момент, чтобы увидеть портреты тех, кто жил в этих стенах: Пьер де Мюзийяк — друг маршала Тюрена, Эдуард и Пьер — советники парламента Бретани, наконец, Жак Орельен, мой несчастный отец, лейтенант полка Ее Величества королевы, гильотинированный в 1793 году, ровно двадцать пять лет тому назад. Моя бедная мать сумела бежать со мной в Англию. Я воспитывался там, у подножия меловых холмов Дувра. Иногда она, взяв за руку, вела меня через ланды на самый край какого-нибудь мыса и говорила, указывая пальцем на берег нашей Отчизны, похожий на опустившееся на воду облако: «Обещай мне вернуться туда, вырвать замок из рук тех, кто его присвоил, и захоронить останки графа, твоего отца, в склепе часовни, рядом с его предками… Ради меня!»

Моя дорогая мать поднимала к небу глаза, залитые слезами, и ей недоставало сил закончить фразу. Потрясенные, мы возвращались, и решимость моя крепла день ото дня. Да, я уеду во Францию, как только достигну того возраста, когда смогу предъявить свои права. В ожидании этого дня я работал как мог, укрепляя дух чтением, буквально проглатывая возвышенные произведения моего соотечественника графа де Шатобриана, а «Рене»[53] стал моей настольной книгой. Увы! Не был ли я, как и Рене, исключительным существом, обреченным на страшные испытания и трагическую любовь? Впрочем, о Клер рассказывать пока рано.

Итак, одинокий и озлобленный, рос я на берегу океана, до меня иногда долетали грохот битв и гул набата, возвещавшие Европе приближение Узурпатора. Время от времени нас посещали гонцы погибающей страны: либо вандеец, приехавший искать финансовой помощи, либо бретонец, бежавший от воинской повинности. При свечах они делили с нами скудный ужин, рассказывали, что происходит в замке.

После нашего изгнания Мюзийяк дважды переходил из рук в руки, и дважды новых его хозяев постигало несчастье. Первый, член Конвента, покончил с собой второй, откупщик государственной собственности, сошел с ума. Наши крестьяне усматривали в этих знаменательных ударах судьбы десницу Божию, мы стали склоняться к тому же мнению, когда узнали, что часовня наша была осквернена безбожниками. «Наши предки мстят за себя», — утверждала моя бедная мать, читавшая в то время с увлечением Льюиса, Мэтьюрина и Байрона[54] И эта женщина, отличавшаяся обычно мягкой набожностью, обращалась к святым Бретани — Ронану, Жильдасу, Корентэну, Тугдваллу — со столь страстными молитвами, что они более походили на проклятия.

Незадолго до краха 1815 года и падения Бонапарта моя бедная мать захворала. Что-то сломалось в голове ее, хранившей столько воспоминаний, скорби, химер. Она утратила способность ходить и временами теряла рассудок. После Реставрации у меня появилась возможность вернуться в милую Францию, но я не мог оставить больную, которая была мне дороже жизни, а от мысли перевезти ее на континент пришлось отказаться. Смирившись, я ждал конца с такой неизбывной тоской, которую не берусь даже описать. Новости, приходившие из Мюзийяка, усугубляли мое подавленное состояние: замок купил свежеиспеченный имперский барон Луи Эрбо. Говорили, что он весьма богат. Как я со своими скромными средствами сумею убедить этого выскочку вернуть земли предков? Возможно, мне и удалось бы получить небольшую часть пресловутого миллиарда, предназначенного эмигрантам, о котором тогда так много писали газеты, но для этого пришлось бы хлопотать при дворе, а я был в чужой стране, прикован к постели умирающей матери.

О, великий Боже, как я измучил Тебя своими молитвами! Я умолял Тебя излечить мою мать или же сделать так, чтобы мы оба умерли одновременно. И как в моменты помутнения разума я просил Тебя наказать семью Эрбо, которую причудливый ход моей переутомленной мысли сделал олицетворением торжествующего беззакония! Разве смел я предположить, о всемогущий Боже, что Ты исполнишь мою просьбу столь необычным и неожиданным образом!

В прошлом году мать моя тихо отошла в мир иной. За мгновение до того, как испустить последний вздох, она еще раз сжала мою руку и прошептала голосом, который я никогда не сумею забыть:

— Поклянись!..

Я поклялся все свои силы посвятить изгнанию Эрбо из колыбели нашего рода. Полный отчаяния, в одно прекрасное утро я сел на шхуну, направлявшуюся в Кале. Не стану описывать волнение, которое меня охватило, когда я ступил на землю Родины, но, видимо, мое лицо красноречиво говорило об этом, поскольку в первые дни моего путешествия меня окружали самым деликатным вниманием как трактирщики, почтмейстеры, так и простые люди — ремесленники, студенты и разодетые горожанки, которых обычно встречаешь в дилижансах. Несмотря на свою печаль, я был восхищен Парижем. Моя бедная мать часто рассказывала о красотах столицы и о меланхолической прелести парижского неба, но она ничего не говорила об очаровании громадных парков, созданных художниками, влюбленными в геометрию[55], об оживленных и широких проспектах с лавками, изобилующими самыми разнообразными и дорогими товарами, наконец, о дерзостном вдохновении улиц, расходящихся как спицы колеса от надменного монумента, призванного освятить победы узника Святой Елены, но ставшего из-за недостроенных арок символом падения тирана, что было избавлением для всех. Несмотря на угрызения совести, меня, должен сказать, манили соблазны, и поскольку я решил ничего не скрывать, признаюсь, что меня сразу же повергли в смущение многочисленные красотки. Представьте себе юношу, воспитанного среди траура, слез и бряцания оружия, привыкшего жить по-спартански, непрерывно разжигающего в себе горькое чувство мести и сдерживающего нежные устремления, свойственные этому возрасту, и вы поймете, что за человек был ваш покорный слуга: наивный и полный огня, отчаявшийся и в то же время жаждущий утешения. Потому обращенные ко мне, благодаря моей приятной внешности, улыбки казались жестокими ударами, оставляющими незаживающие раны. «Неужели, — думалось мне, — я настолько слаб, что продажное личико кокотки может отвратить меня от священной миссии!»

Вот почему решил я ускорить свой отъезд и заказал место в дилижансе, который менее чем за неделю домчал бы меня в Ренн, а оттуда, всего за два дня, в Мюзийяк.

Вскоре, проехав ланды, увидели мы первые сосны. Наконец-то я дышал воздухом Бретани! Вокруг слышалось жужжание пчел моей родины, и сердце воодушевляли возвышенные слова Рене: «Голос Неба говорил мне: „Человек, время возвращения еще не наступило, подожди, пока поднимется ветер смерти. Тогда ты полетишь навстречу неизведанным краям, туда, куда стремится твое сердце!“»

Разве мог я предположить, что совсем скоро ветер смерти подует мне в лицо!.. Дилижанс прибыл в Мюзийяк после обеда, под звон колокольчиков и удары хлыста. Лакей снял мой багаж, и некоторое время спустя я под вымышленным именем поселился в лучшей комнате постоялого двора. Из окна открывался вид на ярмарочную площадь, несколько старых особняков с величественными подъездами, кучку маленьких домиков и пышную зелень парка вдалеке, у горизонта. В этом парке, как помнилось мне, и стоял замок. Старое родовое гнездо графов де Мюзийяк было на расстоянии нескольких ружейных выстрелов от моего обиталища. У меня подкашивались ноги от радости, страха, горечи и надежды. Мне хотелось кричать, и я повалился на кровать, сраженный взрывом чувств. Потом я вскочил на ноги; мне не терпелось пройтись по деревне, где я так часто гулял с матерью, будучи ребенком. Я достал из чемодана скромный сюртук, башмаки с пряжками и, посмотревшись в висящее над камином зеркало, убедился, что могу показаться на людях. Это я и не преминул сделать.

Без особых сложностей разобрался я в хитросплетении улиц и направил шаги свои в другой конец деревни — мне хотелось навестить нотариуса. Жив ли еще господин Керек? Если он не отошел в мир иной, то конечно же не откажется мне помочь. Было очень тепло — кажется, я забыл упомянуть, что дело происходило в мае, — я вошел в церковь, остановился на минуту под колоннадой, глядя на купель, у которой когда-то, во время таинства крещения, держал меня крестный отец мой, граф де Савез. И он исчез в водовороте революции, как и тетка моя Аньес де Лезе, и дочери ее — Франсуаза и Аделаида. Я — последний росток мощного некогда родового древа, беспощадно вырубленного под корень. Меня вновь охватило отчаяние. Когда я постучался к нотариусу, настроение мое было мрачным. Еще более испортилось оно, когда я узнал, что господин Керек умер и дела моей семьи перешли к некому Меньяну, о котором я прежде никогда не слышал. Впрочем, когда меня ввели в его кабинет, я вынужден был признать, что выглядит господин Меньян приветливо и дружелюбно. Глаза из-за очков смотрели с юношеским удивлением, что сразу расположило меня к нему. С самого начала почувствовал я, что могу довериться этому человеку. Он спросил, с кем имеет честь говорить.

— Пьер Орельен де Мюзийяк!

Меньян покраснел и крепко сжал свои маленькие изящные ручки.

— Господин граф, — пробормотал он с самым трогательным видом, — господин граф… Возможно ли это?..

Он подошел ко мне, в сильнейшем волнении, и некоторое время молчал, не в силах с ним справиться. Наконец самообладание вернулось к нему, и он попросил меня рассказать в подробностях, что с нами произошло.

— Боже мой… Боже мой… — твердил Меньян, пока я рисовал картину нашего жалкого существования в Англии, а он, сняв очки, рассматривал меня большими близорукими глазами, в которых читалась безграничная доброта. Когда я закончил, он с горячностью пожал мне руки.

— Никогда в жизни я не слышал ничего более трогательного! — воскликнул он. — Вы потрясли меня, господин граф! Прошу вас, располагайте мной!

— Прежде всего я хочу сохранить полнейшее инкогнито, — сказал я, — во всяком случае, до поры. Малейшего намека будет достаточно, чтобы вызвать подозрение и расстроить мои планы. Затем хорошо бы выведать намерения барона.

— Увы! — вздохнул нотариус. — Увы, господин граф!

— Что вы хотите сказать?

— Барон Эрбо — человек не болтливый. Признаюсь, я даже никогда его не видел.

— Как! А в день совершения сделки?

— Бумаги готовил не я. Сделку заключил мой предшественник, господин Керек, за несколько дней до смерти, упокой Господи душу его!

— А потом?

— Потом я часто встречал в деревне карету барона, много раз разговаривал с его слугой Антуаном, но случая поговорить с хозяином не имел ни разу.

— Как? Неужто вас никогда не приглашали в замок?

— Никогда. Эрбо никого не принимают.

— Почему?

— Они знают, господин граф, что замок принадлежит не им. Они купили его — между нами, за бесценок, — но чувствуют себя чужими в Мюзийяке. Никто из здешних жителей не снимет шляпу перед ними, если они появятся в деревне. Даже Антуан держится настороже. Люди в деревне не любят его и ясно дают это понять.

— Но…

— Не надо, господин граф, дело ясное! Вас ждут, словно мессию, а барон уже много лет трепещет в ожидании вашего возвращения. Стоит вам только показаться, и он уберется отсюда!

— Спасибо, — прошептал я, растроганный простотой и прямодушием нотариуса. — Но у меня нет намерения просто изгнать этого господина. У него, возможно, есть семья…

— Да, он женат, — сообщил нотариус. — У него дочь… И кажется, прелестная. Иногда она гуляет в парке по вечерам.

— Сколько ей лет?

— Двадцать. Ее зовут Клер.

— Она не виновата, — сказал я, — что отец ее разбогател на службе у Бонапарта.

— Конечно!.. Но ей известно, какие чувства наши жители питают к их семье. Похоже, она очень страдает от этого. К ней часто вызывают доктора. Говорят, она немного… странная. Все это очень грустно.

— Может быть, из-за нее Эрбо и ведут затворнический образ жизни? — предположил я.

— Нет, господин граф. Они прячутся, потому что знают, с какой враждебностью местные жители относились ко всем, кто владел поместьем после вас. Сначала замок купил некто Мерлен, чем вызвал в деревне настоящий бунт. Несчастного чуть не забросали камнями, он еле успел спрятаться. Выходя из замка, он видел висящие на ветвях дуба чучела с надписью: «Смерть членам Конвента!» Его собак отравили. От одиночества и страха он повесился. Через несколько месяцев появился Леон ле Дерф. Ему тоже устроили невыносимую жизнь. Я не могу перечислить все унижения, которым его подвергали. Дошло до того, что он не выходил из дому без ружья. Он худел, дичал и в конце концов потерял рассудок. Его увезли в карете, и было слышно, как он кричал и колотил кулаками в дверцу. Замок несколько лет стоял без хозяина. Наконец в день отречения тирана его купили Эрбо. Они, вероятно, хотели укрыться подальше от Парижа, где шла охота за приверженцами императора. Наши люди не особенно беспокоили их, видя, что новые хозяева ведут себя скромнее прежних. Чтобы лучше понять ситуацию, господин граф, достаточно сказать, что при выезде они всегда опускают занавески в карете, так что нельзя рассмотреть даже профилей сидящих внутри.

— Знаете, — воскликнул я, — мне их жаль! Я сейчас же напишу им и предложу разумный компромисс, потому что не хочу пользоваться их несчастьем. Увы, я не очень богат, но никто не говорит…

Нотариус воздел руки горе, как священник перед алтарем:

— Позвольте сообщить, что вы владеете значительным состоянием. Мой предшественник, господин Керек, умело вел дела покойного графа Мюзийяка. Я также старался делать все от меня зависящее. Мы еще поговорим о ваших делах, но и так ясно, что, какие бы претензии ни выставил барон, вы сможете выкупить замок.

— Слава Богу! — воскликнул я. — Да благословит вас Небо! В таком случае я не буду медлить.

Нотариус поклонился, вызвал клерка, тот принес чернильницу. Он соблаговолил сам очинить перо, которым я набросал письмо, более любезное, чем предполагал вначале. Но меня не покидала мысль о несчастной девушке, ставшей, как и я, жертвой безумия людей и эпохи. Предложенная мною сумма была для них сущим подарком, но в то же время я дал им ясно понять, что в случае отказа могу быть не только щедрым, но и жестким. Пока я писал, Меньян отошел к окну и рассеянно глазел на рыночную площадь.

— Я как раз вижу, — сказал он, когда я посыпал исписанный лист песком, — слугу барона, того самого Антуана, о котором я вам говорил. Он пришел за покупками. Полагаю, господин граф, было бы лучше всего передать письмо с ним.

Я согласился и наспех прочел вслух написанные мною строки. Он чуть не подскочил, услышав предложенную сумму, и покачал головой.

— Господин граф слишком добр, — проговорил он наконец, — но я сомневаюсь, что барона убедят ваши доводы.

— Что ж, попытаемся!

Я раскланялся, нотариус любезно проводил меня и указал слугу Эрбо. Тот как раз покупал свечи и несколько пучков конопли, но мне было не до него — на площади я увидел нашу старую карету, и сердце мое бешено забилось. Улисса по возвращении на Итаку встречала собака. Увы, наша верная кобыла давно издохла, а передо мной стояла древняя, потрепанная годами колымага. Трогательный символ прежней роскоши! Я подошел к ней, погладил дверцу, на которой едва виднелся наш фамильный герб — золотой крест на лазурном поле. Там, возле кареты, пахнущей кожей и дегтем, мне явился образ графа — моего отца, я увидел его так явственно, что задрожал от страха и у меня подкосились ноги. «Будьте покойны, батюшка, — мысленно произнес я, — сын ваш полон решимости сдержать клятву, и прах ваш с почетом вернется в замок, в котором вы родились!» Но тут появился слуга со множеством свертков в руках.

— Эй, — крикнул я, — передай это письмо господину барону Эрбо!

— От кого? — буркнул грубиян, насторожившись.

— От графа Мюзийяка дю Кийи! — бросил я гневно.

Этот деревенщина, едва услыхав имя, поклонился мне до земли, побросал как попало свертки на сиденье, взмахнул хлыстом и так пустил лошадь, что карета чуть не развалилась. Я не мог сдержать улыбку. Мое поручение будет вскоре выполнено, и барон задрожит от страха за толстыми стенами и высокими башнями пока еще принадлежащего ему замка.

Вдруг меня охватило желание увидеть родовое поместье, и, выйдя из деревни, я быстрым шагом направился к деревьям, наполовину скрывавшим стену парка. Через несколько минут я был у ограды замка. Слава Богу, она не пострадала от ужасных событий, разоривших страну. Тем не менее во многих местах верхняя часть стены была разрушена поваленными ураганом деревьями, и я, цепляясь за корни и ветви, легко пробрался в парк. Из-за отсутствия надлежащего ухода кустарник в нем разросся сверх всякой меры, и я не без труда определял верный путь. Но, выбравшись из окружавших меня со всех сторон зарослей, сразу узнал тропинку, ведущую к пруду, и меня охватило сладостное волнение. Я дал волю слезам. Мне хотелось броситься на землю, целовать ее, приникнуть грудью к камням, которые были для меня дороже всего на свете. Наконец перед моим очарованным взором предстала величественная картина неподвижного водного зеркала, простирающегося до самого замка! Душа моя возликовала: «О Мюзийяк, сын твой вернулся!» Упав на колени на глинистом берегу пруда, я возблагодарил Господа за счастливое возвращение. Легкий вечерний ветерок, подобный дыханию надежды, гнул тростник и развевал мои волосы. Я был уверен в победе и безмятежно смотрел на родовую колыбель. Не поддаваясь воздействию времени и бурь, замок устремлял в небо величественные башни, увитые до самой кровли густым плющом. Флюгеры в виде вздыбившихся драконов вращались в прозрачном голубом дыму, поднимавшемся из труб. Заходящее солнце золотило окна фасада, и тут я заметил на террасе изящную фигурку в светлом платье — девушка в задумчивости облокотилась на перила, пальцы ее сжимали букет цветов.

— Это она! — вздохнул я и побледнел.

Вечерняя грусть, легкий плеск волны о берег пруда, стечение самых необыкновенных впечатлений делали эту нечаянную встречу более сладостной, нежели тайное свидание. Но девушка из замка была дочерью самозванца, а я, законный владелец поместья, вынужден прятаться, словно вор. В конце концов любопытство возобладало над возмущением, и, укротив свою злость, я пробрался через заросли тростника к террасе, над которой носились стрижи. Невинное дитя не догадывалось о моем присутствии. Силуэт ее четко вырисовывался на пурпурном небе. Не различая лица, я видел только пальцы, обрывавшие лепестки розы. Благоухая, они падали к моим ногам. Из окна гостиной доносились слащавые звуки спинета[56], и на миг я испытал угрызения совести: умиротворение, спокойствие — вот что я вознамерился разрушить. Из-за меня создание, чей облик навечно запечатлеется в моем сердце, обольется слезами! Но воля матери — для меня закон. Я не забыл ее уроки, хотя меня смущала их безжалостная суровость. Пока я стоял в замешательстве, предаваясь горьким размышлениям, послышался женский голос.

— Клер! — услышал я. — Клер!

Девушка вздохнула и исчезла. Я повторил про себя ее имя, совершенно беспричинно показавшееся мне очаровательным. Клер! Во всяком случае, ее я пощажу…

Опускалась ночь, по водной глади пробежала рябь, лягушки начали свой концерт. Словно ящерица, проскользнул я вдоль террасы к службам. У амбара я внезапно остановился. Часовня исчезла. Вернее, она рухнула в траву: колонны раскололись, разбились арки. Там, где она некогда высилась, буйствовал чертополох. Словно слепой, я сделал несколько шагов с вытянутыми вперед руками. Ноги спотыкались о вековые камни. Меня охватил ужас. Но, слава Богу, нет! От самого страшного испытания я был избавлен. Склеп оставался в неприкосновенности. Вход скрывала плита алтаря с изъеденнымвременем крестом, который пауки заплели паутиной. В этот миг я понял ожесточение людей из деревни, мне стало ясно, почему погибли Мерлен и ле Дерф. Я ощущал одновременно гнев одних и страх других — настолько безутешное величие святого места делало осязаемым совершенное кощунство.

— Боже мой, — прошептал я, — прости их и прости меня!

Я перекрестился, чтобы отвести проклятие, обрушившееся на Мюзийяк… Я еще не знал, что оно повиснет и надо мной и что вскоре настанет мой черед стать безвинной жертвой, избранной судьбой для искупления преступления!


…Кто бы ты ни был, читатель, потерпи, пока я передохну одно мгновение в моем бесконечном восхождении на Голгофу. Позволь мне еще раз пережить этот торжественный момент, когда я, стоя перед развалинами фамильного святилища, повторял страшную клятву. В этот миг судьба моя еще была на перепутье. Потом она подхватила меня и низвергла во мрак. За что, Господи, за что? Разве я плохо поступил, предложив Эрбо незаслуженно высокую сумму в качестве отступного? Может быть, следовало оставить их в покое? Может быть, следовало очистить сердце от ненависти, которую посеяла во мне моя несчастная мать? Неужто было суждено Клер, как и мне, заплатить за все кровью?


…Я ничего не знаю. Меня окружает тьма. В душе моей царит ночь. Ну же, Бог мести, еще одно усилие! Помоги мне поднять тяжелый пистолет. Пусть прольется и моя кровь. Да будет мне дано соединиться с возлюбленной и уснуть подле нее сном Тристана!..[57]

Обессиленный, вернулся я на постоялый двор с исцарапанными шипами лицом и руками, с сердцем, исполненным любви и отчаяния. Увы, я уже был влюблен в девушку, которую едва разглядел, и ненавидел свою любовь. Я долго стоял, облокотившись о подоконник, глядя, как поднимается в небе луна, и слушая вой собак в деревне.

Наконец я лег и погрузился в мучительный сон, полный кошмаров. А между тем то была моя последняя мирная ночь…


На следующий день я вновь встретился с Меньяном и договорился с ним о действиях на тот случай, если барон Эрбо примет мои условия. Дела мои были очень запутаны, и я с трудом следил за пояснениями добрейшего нотариуса. Мне не хватало того здравого смысла, благодаря которому отцу и деду удалось за несколько десятилетий скопить значительное состояние. От них я вообще унаследовал лишь благородную осанку, приятное лицо и неумеренную любовь к верховой езде. От матери же мне достался, наряду с сильной склонностью к мистицизму, меланхолический и угрюмый нрав, мешавший уделять должное внимание делам. Из всей беседы я понял только, что адвокат брался в двадцать четыре часа, полностью собрать предложенную мной сумму. С этой целью я подписал великое множество бумаг, и мы назначили встречу на следующий день.

К вечеру я решил совершить верховую прогулку по ближайшим окрестностям. В Мюзийяке нетрудно найти приличную лошадь. Я остановил выбор на резвой полукровке, и вскоре она бешеным галопом неслась к недалеким ландам. Стремительная гонка опьянила меня, и я целиком отдался ей. Душистый воздух лугов трепал мои волосы, грудь переполняла тонкая смесь запахов чебреца, утесника и майорана, кровь бурлила в жилах, как молодое вино. Но затем я пустил лошадь шагом, утомленный чрезмерностью нахлынувшего счастья, и в сознании ночной звездой в штормовом море всплыл образ девушки с розой. Я совсем отпустил поводья и погрузился в то состояние задумчивости, которое даже самой острой боли придает некую сладостную привлекательность. Нет, конечно же, я не мог любить незнакомку, лицо которой скрыла от меня ночь. Она была лишь тенью, дуновением ветерка, мечтой, наядой, поднявшейся из пруда вместе с вечерним туманом. Напрасно я пытался выбросить из головы навязчивое видение. Напрасно старался, призывая на помощь разум, вызвать в себе презрение к дочери мужлана, получившего дворянство с помощью интриг. Все равно сердце звало ее, губы сами собой шептали ее имя. Чувства мои уже не подчинялись зову чести, я воспылал такой страстью, что потерял голову, повторяя как безумец: «Клер! Клер!» — и мне казалось, что окружающая меня природа разносит повсюду ее имя с пением птиц, шелестом ветра, с журчанием родника в камнях: «Клер!.. Клер…» Я был самым несчастным и самым счастливым из смертных…

Лошадь сбилась с пути, а я не заметил этого и весьма удивился, когда увидел, что она бредет по дороге, ведущей к замку. Фасад его был обращен к ландам, в противоположную от деревни сторону, и отделен от нее парком. Для того, чтобы попасть на центральную аллею, ведущую к воротам, следовало сделать довольно большой крюк. Пока я решал, стоит ли ехать дальше, рискуя встретить того, чьей смерти желал порою, позади раздался шум кареты. Скрыться? Уже не успею. Но у меня было время свернуть в рощицу, примыкавшую к парку слева от меня. Едва я успел съехать с дороги, как показалась карета. Это был экипаж Эрбо. Лакей криком и кнутом подгонял лошадь, и наша старая карета раскачивалась на рытвинах, как лодка на морских волнах. Потерял он рассудок или крайняя необходимость заставляла его так гнать лошадь? Не успел я разрешить для себя этот вопрос, как произошло то, чего я так опасался: послышался треск, и карета резко накренилась, едва не рухнув на бок. Антуан пытался справиться с лошадью — та была вся в пене. Я пришпорил своего скакуна и устремился к нему на помощь. Мне удалось удержать испуганное животное, пока этот негодяй не спрыгнул с козел, не взял лошадь под уздцы и не успокоил ее. Хлопнула дверца. Я обернулся. Боже мой! Какими словами выразить то, что я почувствовал? Потеряв самообладание, я не смел шевельнуться. Я не сводил взгляда с девушки, которая стояла, придерживая рукой дверцу кареты. Она была удивлена не меньше моего и смотрела глазами лани, загнанной охотником в густой кустарник. В глазах ее было столько страха, что внезапно ко мне вернулось хладнокровие. Я соскочил на землю, церемонно поздоровался с ней, представился. Произнося приличествующие случаю слова, я изо всех сил старался запечатлеть ее черты в памяти. Даже сейчас, несмотря на последовавшие ужасные события, я без всякого усилия вспоминаю золотистые локоны возле уха, робкую улыбку, глаза небесной синевы, маленькую руку на дверце кареты, испуганный взгляд невинной девушки… Она ответила слегка дрожащим голосом. Я не ошибся. Это действительно Клер! Клер, дочь барона Эрбо.

— Не бойтесь, — вымолвил я. — Я здесь оказался случайно, просто прогуливался, и счастлив, что смог помочь вам в трудном положении.

В знак благодарности она склонила голову и, придерживая край платья, подошла к кучеру, изучавшему сломанную ось.

— Карета сможет ехать? — спросила она.

— Надеюсь, — пробормотал слуга тоном, который мне очень не понравился. — Сейчас поправлю.

— Поторопитесь!

Чувствуя, что мое присутствие становится неуместным, я собрался откланяться и сесть в седло, но очаровательное создание остановило меня:

— Господин граф, я хочу немедленно засвидетельствовать вам глубочайшую признательность…

Она понизила голос, страха в нем больше не было, и жестом предупредила готовые сорваться с моих губ возражения.

— Знайте, — прошептала она, — ваше письмо произвело благоприятное впечатление. Отец сам подумывал уехать отсюда… по слишком очевидным причинам… Увы! Во всяком случае, я буду сожалеть об этом.

— Мадемуазель!

— Я вас ни в чем не упрекаю, — поспешила произнести она. — Замок всегда принадлежал вам…

— Уверяю вас, что…

— Мы проводили здесь дни свои в тоске… Не только из-за окружающего нас недружелюбия. Людская злоба — ничто. Ужаснее враждебность неживой природы.

Она вздохнула, разгладила ладонью край платья цвета летних лугов и продолжила, пока лакей чинил ось:

— Правда состоит в том, что моим родителям страшно здесь жить. Безмолвие окружающих лесов, уныние песчаных равнин, где редко увидишь стадо, крики куликов над прудом — все это кажется им дурным предзнаменованием…

— А вам? — воскликнул я.

— Мне?.. Мне хорошо в этом печальном жилище. Я люблю голоса теней, тайны, о которых шепчут древние стены. Временами мне кажется, что я догадываюсь, почему повесился несчастный Мерлен, а преемник его потерял рассудок.

Пока она говорила, тонкие черты ее лица постепенно охватывало странное возбуждение, а сверкающие глаза, казалось, видели за моей спиной какую-то страшную, но захватывающую сцену. Движением, в котором было столько непосредственности, что она не усмотрела в этом ничего оскорбительного, я взял девушку за руку и с жаром пожал ее.

— Мадемуазель… — начал было я.

Но она осторожно высвободила руку.

— Приходите завтра, — произнесла она с улыбкой. — Отец будет ждать вас с господином Меньяном. Он собирался писать вам, но теперь я просто расскажу ему о нашей встрече.

— Значит, я могу считать себя приглашенным? — воскликнул я с горячностью.

Антуан уже проверил свою работу на прочность и взгромоздился на козлы. Я хотел открыть дверцу, но Клер с легкостью птички опередила меня и скрылась за опущенной занавеской кареты. Антуан, щелкнув языком, тронул лошадей. Экипаж пропал в легком вечернем тумане. Вскоре стал слышен лишь стук копыт, а потом наступила полная тишина.

Какое перо смогло бы описать чувства, разрывавшие в тот момент мое сердце? Почти мгновенно переходил я от безумного возбуждения к крайней подавленности. Я то повторял, как ребенок: «Завтра я ее увижу! Завтра я ее увижу!» — то каялся и просил прощения у матери. Затем, охваченный страстью, я вновь во всех деталях с мрачным удовольствием вспоминал прекрасные черты ее лица и грациозные движения, повторял ее слова, в которых пытался найти скрытые приметы любви, столь же пламенной, как моя. Мы едва успели расстаться, а я уже страдал от ее отсутствия и требовал леса и поля неблагодарной родины возвратить мою возлюбленную. Потом, поддавшись какой-то черной меланхолии, я удивлялся, что барон никого ко мне не прислал, и начинал подозревать эту романтичную девушку в том, что она замышляет какую-то отвратительную интригу, чтобы вызвать насмешки или даже грубость по отношению ко мне со стороны своего отца. Внезапно она стала казаться мне слишком смелой для человека, страдающего, по общему мнению, нервным истощением. Тогда я принимался обвинять себя в чудовищной черствости и гордыне и, пришпорив кобылу, заставлял ее мчаться стрелой, высекая из камней искры.

Я известил Меньяна о нечаянной встрече и попросил его сопровождать меня на следующий день в замок, после чего, разбитый, с пылающей головой, вернулся к себе. Я едва притронулся к пище, приготовленной трактирщиком с великим тщанием, как будто тот догадывался, что под скромной внешностью его постояльца скрывается владелец Мюзийяка, вернувшийся из изгнания. Но действительно ли я вернулся из изгнания? Не останусь ли я несчастным скитальцем до тех пор, пока не сумею покорить сердце своей возлюбленной? Занятый этими и другими, еще более горькими мыслями, я рано поднялся в свою комнату, надеясь, что усталость избавит меня от терзаний.

Этого не случилось. Шли часы, а желанный покой все не приходил. Вскоре мне на лицо упали бледные лучи луны, что привело меня в исступление. Я быстро оделся и встал у окна, тщетно пытаясь хоть немного освежиться ночным воздухом. Тяжелые тучи нависли над горизонтом, по краям их временами вспыхивали молнии, освещая на несколько мгновений верхушки деревьев, глухо рокотал гром, но над моей головой тучи рассеялись, в темной синеве неба, словно рой светлячков, показались звезды. И вновь во мне, будто изголодавшийся зверь, проснулось безумие. Не в силах больше переносить муку, я встал на подоконник, спрыгнул на землю, уцепившись за глицинию, которая осыпала меня дождем ароматных лепестков. Деревня спала, двери домов крепко заперты. Я был наедине со своей тенью, и мы с нею двинулись в путь, безмолвно, как призраки. Час спустя я уже ощупью пробирался вдоль старой ограды замка — с самого начала я знал, что не смогу противостоять соблазну повторить вчерашнюю вылазку. Да, я стал в каком-то смысле призраком, поскольку дух мой никогда не покидал замка, несмотря на расстояние, разделявшее нас. И если иногда легкое потрескивание паркета или поскрипывание отворившейся под собственной тяжестью двери вселяли на мгновение страх в сердца обитателей замка, я мог с полным правом считать, что в тот момент был там: прошелся по залу или задел створку. Я мог бы — теперь-то знаю, что должен был! — дождаться завтрашнего утра, следующего дня, и тогда, возможно, грядущий кошмар миновал бы меня. Но так хотелось еще раз увидеть, одному, без свидетелей, дом своего детства, так хотелось прикоснуться рукой к заросшим мхом камням, услышать, как играет ветер в башенках замка! Мне хотелось посмотреть на окно, за которым спала та, что лишила меня сна. Мне хотелось… Боже мой, как передать все то, чего желает сердце юноши?.. Я шел по тропинке, освещенной лунным светом, и лишь любовь моя опережала меня.

Миновав дорожку, огибающую пруд, я вышел на длинную аллею, где отец когда-то учил меня ездить верхом. Аллея эта, огибая весь парк, выходила к парадному входу в замок. Прежде она содержалась в совершенном порядке, посыпалась песком и речным гравием. Теперь же наполовину заросла травой, и время от времени я спотыкался об обломившиеся ветви, упавшие деревья. Я шел не спеша, испытывая глубочайшее удовольствие от прогулки по парку, окружавшему замок, который вскоре вернут мне и который через несколько часов примет меня навсегда. Любовь была главным предметом моих мечтаний, но меня занимали и другие достаточно приятные мысли: я уже думал о том, что надо восстановить часовню, залечить раны замка, привести в порядок парк, сад и огород. Пруд надо будет вычистить, а может быть, и осушить, если близость стоячей воды причиняет Клер неудобства. Я ведь был уверен, что она останется со мной, чтобы царствовать в поместье, к которому вернется его прежняя красота. Строя радужные планы, я бродил под кронами деревьев, охваченный невыразимым восторгом, когда до ушей моих донесся странный звук. Нет, то было не эхо глухо рокочущей за горизонтом грозы… Звонил колокол замка… Он бил медленно, через равные промежутки времени, как на похоронах, распространяя в ночи душераздирающую тоску. Сейчас уже наверняка за полночь. Кто же звонил в колокол? Барон? Но он запирался у себя в комнате, как только наступала темнота. Антуан? Может, в замке пожар? Эта мысль повергла было меня в отчаяние, но я быстро преодолел его — я заметил, что колокол звонил очень тихо, будто чья-то осторожная рука смягчала удары. Кто же тогда?.. Клер?.. Клер развлекалась после ночной прогулки тем, что заставляла петь бронзу, сливая голос металла с сокровенным голосом собственной восторженной души? Увы! Как бы ни было привлекательно это предположение, оно вряд ли имело под собой основание. Скорее всего, какой-то бродяга дергал за веревку колокола, чтобы испугать обитателей замка. Но он бы ударил раз изо всех сил и убежал, а загадочный звонарь не спешил, его монотонная мелодия походила на сигнал. Может быть, звонили для меня? Я тотчас отбросил безумную мысль. Но если мне удалось выбросить ее из головы, то из сердца я не смог вытеснить ее до конца, и капля по капле оно стало наполняться острой тревогой и непреодолимым желанием разгадать тайну. Колокол смолк, и мгновенно в природе что-то изменилось. Я весь дрожал, вслушиваясь в звуки, которые всего несколько минут назад, как сельская музыка, очаровывали меня, а теперь вдруг приобрели зловещий смысл. Я всячески старался приглушить звук шагов, вглядываясь в стоящие во мраке деревья и вздрагивая при уханье совы. Эхо возвращало глухой рокот далеких раскатов грома. Следовало бы вернуться — столько предзнаменований предостерегало меня. Но отступить? Никогда! Я прошел суровую школу и не боялся никого, будучи уверен в своих силах. Кроме того, у меня не было никаких причин заподозрить что-то неладное. Я просто ощущал безотчетную тревогу, которая легко объяснялась поздним часом, местом, где я находился, и неожиданным звоном колокола.

Прошло некоторое время, прежде чем в слабом лунном свете я увидел фасад замка с запертыми ставнями, с двумя башнями по бокам. Во дворе никого не было. Над крыльцом я разглядел колокол, с него свешивалась цепь. Ни души! Я мысленно укорял себя. Кого надеялся я встретить здесь в глухой ночной час? Как всякий бретонец, я суеверен, а в детстве меня часто волновали романтические и жуткие сказки, которые так любят рассказывать по вечерам в Арморе[58]. Но пока я оставался вне стен замка, пока чувствовал над головой широкое небо, детские страхи не волновали меня.

Итак, я смело пошел вперед и приметил свет в одной из комнат маршальской башни, названной так в честь знаменитого маршала Тюрена, который однажды провел в ней ночь. Башня возвышалась слева от главного корпуса, прежде в ней располагалась библиотека отца. Со двора в нее можно было попасть через большую стеклянную дверь. Я направился к ней, стараясь производить как можно меньше шума. Кто-то заболел, наверное, и мне вспомнились вдруг слова Меньяна о частых вызовах врача для Клер. Я еще больше встревожился и бросился к башне в неописуемом волнении.

Дверь была закрыта. Тем не менее сквозь ромбы стекла я мог видеть горящие свечи в канделябре на маленьком столике. Одним взглядом я охватил все предметы в комнате: мебель, картины, столик на колесиках с неубранным ужином. Однако прежде всего мое внимание привлекла странная группа. Три человека сидели в креслах, расставленных полукругом. Я тотчас узнал Клер, сидевшую ко мне лицом. Никогда раньше я не видел расположившихся вполоборота ко мне мужчину и женщину, но у меня были все основания полагать, что это барон и баронесса Эрбо. Все трое сидели неподвижно, но не как спящие, а словно восковые фигуры с руками, покоящимися на подлокотниках, со слегка склоненными головами. Острое пламя свечей колебалось в неуловимых потоках воздуха и отбрасывало на застывшие фигуры пляшущие тени. От моего дыхания стекло запотело, а я был настолько пора жен, что даже не догадался отстранить лицо. Не веря глазам своим, я все пристальнее всматривался в надежде, что хоть кто-нибудь из троих все же пошевелится. Я желал этого всеми фибрами души. Я мысленно взывал к Клер: «Встаньте!.. Заговорите!.. Ведь это ужасно!..» Но все трое сохраняли приводящую в ужас неподвижность, безмолвие; трепетность жизни оставила их. Они мертвы! Страшная мысль резко, как удар, пронзила меня. Мертвы?.. Полноте! Согнутым пальцем я тихонько постучал по стеклу. Сейчас они обернутся… Что я скажу им? Будут ли мои объяснения убедительны? Но мой стук не нарушил оцепенения смерти. Ни одна рука не шелохнулась. Ни у кого не всколыхнулась грудь. Ничто не могло прервать их жуткого, безмолвного собрания. Свет падал прямо на лоб и щеки девушки, и я обратил внимание на крайнюю ее бледность. Можно было подумать, что некто во время беседы заколдовал их и превратил Клер и ее родителей в статуи, но теперь я уверился в том, что их глаза смежил вечный сон. Надо было действовать немедля. Позвать на помощь? Разбудить Антуана? Но у этого лакея очень уж гнусный вид. Я предпочел действовать в одиночку.

Я навалился на дверь и почти влетел в комнату — створки были всего лишь прикрыты. Я вошел на цыпочках, взял подсвечник и поднял его над головой, чтобы лучше разглядеть сцену. Увы, я сразу убедился в тщетности любых действий. Толстый затылок барона (я сразу узнал его по элегантному туалету и перстню с выгравированной короной на пальце правой руки) был точно такого же цвета, что и свечи в канделябре. В памяти осталась жуткая деталь, истинность которой я удостоверяю, — в его бакенбардах жужжала муха, она ползала по уху, не вызывая ни малейшего подергивания кожи. Я подошел к нему, попытался нащупать пульс, однако прикосновение к ледяной руке вызвало у меня легкий стон. Я отступил назад и ударился локтем о кресло баронессы. Та медленно завалилась набок, как потерявший равновесие манекен.

Я заметался в ужасе возле трех тел, сраженных непостижимой болезнью, убивающей быстрее чумы! Легкий ветерок из приоткрытой двери колебал пламя свечей в канделябре, веса которого более не могла стерпеть моя дрожащая рука, и ковер был уже в пятнах воска. Я поставил подсвечник на стоящий в стороне ломберный стол и машинально поднял веер мадам Эрбо. Также машинально я положил его рядом с ней на столик и перевел взгляд на Клер. На ней было все то же зеленое платье с буфами на рукавах, изяществом которого я восхищался всего несколько часов назад. Волосы ниспадали на плечи, руки лежали на коленях. Она сидела в кресле, обитом бархатом с узором из кувшинок, напоминая Офелию, уснувшую в ложе из цветов и водяных растений, мне стало дурно от отчаяния и осознания того, что любовь моя погибла в самом начале своей весны.

Итак, предчувствие не обмануло меня: колокол звонил в тот момент, когда моя возлюбленная испускала последний вздох! Это ее отходившая душа изливала жалобный стон, убегая далеко от меня и доверяя ветру последнее «прости». О несчастный! Я продолжал жить, зачем-то продолжал дышать подле той, что навсегда покинула меня! Заливаясь слезами, я тщетно призывал смерть. Изумленная душа моя с трудом различала вокруг самые обычные предметы. В течение некоторого времени — мне показалось, что это длилось бесконечно, а на самом деле, вероятно, прошло не более минуты — я оставался в полнейшей прострации и все ждал, что вот-вот потеряю сознание и упаду без чувств. Тыльной стороной ладони я вытер потный лоб, и ко мне постепенно вернулся разум. Я еще раз оглядел чудовищную сцену: барона, его жену, Клер — троих совсем еще недавно не знакомых мне людей и занявших теперь такое место у меня в сердце! Я стоял среди них как гость, прихода которого ожидали. При моем приближении разговор их прервался, и я нашел три трупа. Что делать? Бежать в деревню и привести врача? Это было бы самым разумным действием, но мне недоставало сил, чтобы уйти. В этой тройной смерти было нечто настолько загадочное, что меня сдерживал неясный страх, я даже усомнился в себе. Эти чувства настолько захватили меня, что, несмотря на весь ужас, я решился еще раз дотронуться до руки барона. Руки Клер я ни за что бы не коснулся. И вновь пришлось признать очевидное. Смерть действительно унесла их, как ранее прибрала поочередно предыдущих владельцев замка — Мерлена и ле Дерфа. Печальная уверенность усилила мое смятение, охваченный паникой, которую ничто уже не могло сдержать, я направился к выходу. И тут вдруг я услышал, как где-то в замке хлопнула дверь. Одним прыжком я выскочил во двор. Обезумев, я уже не соображал, что делаю: то ли ищу помощи, то ли хочу спрятаться. Признаюсь, я убегал! Я бежал, не зная, что устремляюсь навстречу еще большему кошмару…

…После многих дней и недель мучительных размышлений клянусь вам, читатель, что в своем рассказе я ничего не опустил, добросовестно изложил все, что произошло в первой половине той жуткой ночи. В памяти моей навсегда запечатлелись невероятные события, невольным свидетелем которых я стал. Вот почему я продолжаю без колебаний свое повествование, пусть даже то, о чем далее пойдет речь, и покажется просто неправдоподобным. Ибо я уверен в том, что видел своими глазами. И именно потому, что видел это, я готов принять смерть.

Глава 2

Я мчался по аллее, которая только что привела меня к замку. Мною владело единственное желание: покинуть это проклятое место, где больше не было моей возлюбленной. Обезумев от горя, я двигался наугад в сильнейшем волнении, о чем вскоре мне пришлось пожалеть. В какой момент я сошел с аллеи? Не знаю. Луна наполнила подлесок призраками, рисовала тропинки там, где царили непроходимые заросли, отворяла ложные проходы в колючем кустарнике. Я заблудился, потерявшись в этом заколдованном мире, зачарованный голубым светом, который то открывал, то закрывал передо мной пути к спасению. Помню, как я обо что-то ударился, упал и очнулся под деревом, в которое врезался на бегу. Голова болела. Я поднес руку к лицу и различил на ней темные пятна, по всей видимости кровь. Я долго лежал без движения, стараясь собраться с силами и перебороть обморочное состояние. Постепенно я приходил в себя и уже собирался встать, чтобы продолжить путь, но меня остановили странные звуки. Неподалеку раздавался равномерный скрип, источник и природу которого я не мог сразу определить. Это походило на поскрипывание качающегося на ухабах неровной дороги старого экипажа. Испугавшись, я спрятался за поваленное дерево, о которое споткнулся. Скрип все приближался, сопровождаясь приглушенным стуком, похожим на удары разбитых лошадиных копыт о траву.

Я был в полном сознании, уверяю вас! Превозмогая головную боль, я старался как можно лучше все увидеть и услышать. Передвигающийся в темноте предмет был повозкой, в этом я больше не сомневался. Внезапно догадка пронзила меня и повергла в неописуемый ужас — теперь я узнал характерный скрип. Наша карета! Она медленно ехала по заросшей травой главной аллее, ее колеса давили гравий, ломали ветки, она двигалась с какой-то величественной неспешностью, вызвавшей в моей воспаленной памяти картинки детства, легенды о погребальном экипаже, увозившем покойников. Карета в парке так поздно?.. Тем не менее это был не бред. Я все отчетливее слышал приближающиеся звуки. Гроза, бушевавшая вдалеке, стихла. Тишина была настолько полной, что малейшие ночные шорохи приобретали особую выразительность. Внезапно я увидел карету в конце длинной дорожки лунного света, усеянной пятнами теней. Странный экипаж, казалось, плыл как корабль по молочно-белой воде. На козлах виднелась фигура кучера, возвышаясь над расплывчатыми очертаниями лошади, которую окружал как бы легкий туман. Несмотря на расстояние четко вырисовывались колеса, за каждой спицей ползла ее тонкая тень. Экипаж двигался как на прогулке, медленно покачиваясь на неровностях дороги.

С бьющимся сердцем я смотрел, ждал и задавался вопросом: не за мной ли едет карета и не назначила ли меня судьба жертвой жестокого грядущего испытания?

В игре света и теней лошадь казалась огромной и черной. Из ее ноздрей вырывались струи пара, позвякивала уздечка. Когда экипаж входил в тень, слышались лишь глухие удары подков, топчущих высокую траву, и неровный скрип катящейся кареты. Но затем сказочный свет вновь открывал взору мерно переступающие ноги лошади и сверкающие бока кареты. Против воли я вытянул шею, пытаясь рассмотреть людей, выехавших на эту необычную прогулку, и мне показалось, что занавески подняты. Угадывались фигуры двух человек, развалившихся на сиденье, и еще одна, напротив них. По мере того как карета приближалась ко мне, картина становилась все более четкой, как будто я смотрел в подзорную трубу, которую наводят на резкость. Сначала я узнал широкий рукав зеленого платья, затем луна осветила волосы Клер, ее тонкий профиль, и я впился зубами в пальцы, чтобы не закричать. Клер повернула голову к кустам, где прятался я, и, несмотря на бледный свет, придававший лицу зловещий оттенок, я заметил блеск ее глаз в тот момент когда карета проезжала мимо. Одновременно я узнал и ее попутчиков по ночной прогулке. Не знаю, откуда берутся силы, чтобы описать все это, ведь руки у меня до сих пор дрожат при воспоминании о волнении, сдавившем мне тогда горло. Барон попыхивал сигарой и, далеко выставляя руку, стряхивал пепел, постукивая по сигаре пальцем, на котором блестел массивный перстень. Пятна света и тени играли на его бакенбардах, на манишке, на сюртуке. Рядом с ним баронесса небрежно играла веером — тем самым веером, который в смертный час упал на ковер у ее ног. Нет, нет! Я стал жертвой видения, галлюцинации, вызванной тем, что я ударился головой о дерево. И потом, этот восковой оттенок на щеках Клер, оказавшейся теперь, когда карета проехала мимо, лицом ко мне, эта мертвенно-бледная маска, по которой словно масло стекал лунный свет, разве они не плод моего лихорадочного воображения? Но в то же время я видел, как ложится под колесами трава, слышал сопение лошади и скрип кареты. Больше того! Тянувшийся за каретой шлейф дыма сворачивался в прозрачные кольца, и дуновение ветра донесло до моих ноздрей аромат табака… Внезапно карета растворилась в тени. Я задержал дыхание, как будто надо мной нависла ужасная опасность. Неужели карета исчезла? Неужели она провалилась сквозь землю вместе с сидящими в ней призраками?.. Но вот она так же неожиданно появилась вновь, уже теряя резкость очертаний, а раскачивающиеся над ней неровные тени ветвей, казалось, увлекали ее в небытие. Она таяла в ночи. Мне хотелось броситься за ней, догнать, пощупать. Но я не мог двинуться с места. Я долго с сомнением и подозрительностью вглядывался в кустарники. Затем послышалась мелодичная песнь соловья, и колдовство рассеялось. Я вышел из укрытия и направился к аллее, по которой странный призрак проследовал мимо. На блестевшей от мелкой росы траве виднелись две параллельные борозды, которые уходили под расплывчатый свод, образованный кронами деревьев: следы колес. Боже мой, почему в ту минуту я не утратил рассудок? Скольких неприятностей можно было бы тогда избежать! Скольких слез!

В голове рождались тысячи самых ужасных подозрений, и я стоял посредине аллеи, не замечая задевавших меня черными крыльями летучих мышей, но страх все же почти прошел, и чары голубой ночи уже не могли расстроить мои нервы. Я пытался решить непостижимую проблему с противоречивыми исходными данными. Мертвы ли они? Живы ли? Ведь очевидно, что может быть либо одно, либо другое. Когда же глаза обманули меня? Я колебался, не зная, что признать истиной. С того момента, как я вступил за стены замка, мне казалось, будто я попал в сказку, в одну из тех страшных легенд, что рассказывала по вечерам моя бедная мать.

Но я не бредил! Более того, во мне росло любопытство. После долгих колебаний я все же решил вернуться в замок. Я не мог уйти побежденным! Надо, несмотря на все подстерегающие меня скрытые опасности, найти улику, доказательство. Если возлюбленная моя действительно мертва, я откажусь от своих планов. Но если она жива, если… Я перекрестился, чтобы заручиться поддержкой ангелов света, и осторожно направился к замку, избегая полян, дорожек, площадок — короче, освещенных луной открытых мест. Я тщетно вслушивался в ночь, но не услышал ничего, кроме трелей соловья и далекого кваканья лягушек…

Я долго осматривал двор перед замком, куда ложились тени двух башен с фантастическими очертаниями флюгеров. Неужели я поддамся страху, находясь так близко от цели? Шепотом я подбодрил себя и, решившись, несколькими прыжками преодолел те десять или пятнадцать метров, что отделяли меня от гостиной. За стеклянной дверью все еще горели свечи. Когда я отважился заглянуть внутрь, меня пронзил леденящий холод. Все трое находились там. Но уже сидели в других позах. Они переместились! Черт возьми! В самом деле, раз они совершали прогулку по парку, то и вернулись в гостиную только что… Думаю, что меня спас порыв гнева, здоровая реакция крепкой натуры, которую я унаследовал от отца. Я решительно вошел в комнату.

— Разрешите представиться. Мюзийяк!..

Мои слова отозвались эхом в пустой гостиной. Никто не шелохнулся. Лишь пламя свечей слегка дрогнуло, когда я проходил мимо, и вокруг меня заплясали тени, на какое-то мгновение как бы оживив окаменевшие фигуры семьи Эрбо. Они сидели в тех же креслах, что и в первый раз. Но барон придвинулся поближе к жене и положил руки на подлокотники, а в пепельнице догорала сигара. Баронесса поставила на соседний столик корзинку с вышиванием, на пальце у нее появился наперсток. Клер… Но неужели не ясно? Стояла такая тишина, которая убедила бы любого скептика. Было совершенно очевидно, что тела эти лишены жизни, как восковые фигуры, выставляемые в музеях, где иногда, ради вящего удовольствия публики, их приводят в движение скрытыми пружинами. Но, может быть, и передо мной просто превосходно выполненные манекены?

Едва только эта безумная мысль пришла мне в голову, как я тут же с презрением отбросил ее и, чтобы заставить замолчать упрямый внутренний голос, который вот уже час изводил меня самыми нелепыми предположениями, повинуясь, не знаю какому, инстинкту насилия и страха, схватил блестевшие в корзинке ножницы, замахнулся и, целясь в руку барона, быстрым движением нанес удар. Лезвие угодило в большой палец правой руки. Из глубокой раны потекла какая-то коричневая жидкость, сразу же застывшая, а меня помимо воли охватил нервный смех. Барон был настолько давно мертв, что кровь уже застыла у него в жилах. Я мог сколько угодно изощряться, резать… Мне все равно не вырвать этих троих из объятий смерти.

У меня подкосились ноги, устоял я лишь усилием воли, кроме того, от удара, рассадившего мне лоб, раскалывалась голова. Я выронил ножницы и осенил трупы крестным знамением. Потом побрел из комнаты не в состоянии уже ни думать, ни страдать. Я был настолько измотан, что плохо соображал, куда направляюсь…

Когда я подошел к постоялому двору, над деревней занималась заря, из последних сил я вскарабкался на балкон своей комнаты, рухнул на кровать и провалился в сон, подобный смерти.

Проснувшись несколько часов спустя, я обнаружил, что пребываю в сером ватном мире, как только что освободившаяся от бренного тела душа в преддверии вечности. Кто я? Какая тяжелая печаль давит меня? Удивленные глаза мои увидели незнакомую комнату. Лошади били копытами по мостовой. Где-то поблизости кудахтали куры. Внезапно я понял причину своих терзаний: счастье навсегда оставило меня. Охваченный мучительной болью, я стал проклинать день, когда родился, и день, когда принялся строить безрадостные планы.

К чему оставаться мне в Бретани? Не лучше ли уехать за границу и там, вдали от не принявшей меня в свое лоно родины, умереть хотя и в безвестности, но с пользой для дела? С тем капиталом, что собрал для меня нотариус, я легко найду выгодное занятие в Америке, этой земле обетованной для изгнанников. Я уже мысленно рисовал себе свое будущее, как в дверь постучали. Это был слуга, которому поручили передать мне, что господин Меньян ждет меня в общем зале.

Господин Меньян! Что сказать ему?.. Заканчивая свой туалет, я обдумывал различные предлоги, под которыми можно было бы избежать возвращения в замок и скрыть свое поражение. Но ни один из них не показался мне убедительным, а правда была настолько невероятной, что нотариус наверняка сочтет меня сумасшедшим, если я все расскажу ему. И напрасно я буду настаивать на том, что действительно все это видел своими глазами. Мне возразят, что мне почудилось. К тому же, если признаться, что я был в парке и даже в гостиной замка, то, зная мое враждебное отношение к барону, мне несомненно припишут убийство и его самого, и домочадцев. Следовательно, надо молчать. Но тогда Меньян поведет меня туда!.. Я буду вынужден в третий раз увидеть… Боже милосердный! Я почувствовал, что бледнею при одном воспоминании об ожидающей нас сцене.

Время шло, а в голову не приходило ничего, что могло бы спасти меня. Я устал, мне казалось, что за эту чудовищную ночь голова моя поседела. Мне едва хватило сил, чтобы устоять на ногах. Уже спускаясь по лестнице, я все еще разрывался между самыми противоречивыми решениями и не мог остановиться ни на одном из них.

Нотариус встретил меня с той же предупредительностью, что и накануне. На коленях он держал объемистый портфель, закрытый на замок.

— Здесь у меня, — проговорил он, похлопав ладонью по коже, — все, чтобы поставить его на колени. Но, извините ради Бога, господин граф, вы не заболели?

— Ничего особенного, — ответил я. — Простое волнение…

— Действительно, — признал этот милейший человек, — мы приближаемся к торжественному моменту. Я и сам…

Он лихо осушил стоявшую перед ним рюмку и добавил вполголоса:

— Я тоже не прочь сказать ему пару слов, этому барону Эрбо. Моя карета ждет на площади, и через четверть часа…

— Я думаю… — начал я.

Он хитро улыбнулся:

— Господин граф может во всем положиться на меня. Все будет сделано как подобает!

— Однако…

— Ни слова больше! У меня есть опыт в подобных делах, а потому — вперед!

Любезно и почтительно взяв меня под руку, он двинулся к двери.

— Не к чему торопиться, — робко запротестовал я.

— Куй железо, пока горячо! Если предоставить Эрбо время для размышлений, он может передумать. Сейчас барон все еще под впечатлением вашего приезда и готов принять любые условия. Завтра он воспрянет духом и будет поздно.

Я уступил, приободренный уверенностью и доброжелательностью своего спутника. Кроме того, слишком явная нерешительность могла показаться подозрительной. С другой стороны, в силу какого-то временного помутнения рассудка — иначе не объяснишь — меня стала интересовать та отвратительная ситуация, из которой я только что желал выпутаться. Вероятно, из всех неудачников я был самым несчастным и самым жалким. Но мне было любопытно присутствовать в качестве стороннего наблюдателя при крахе собственных надежд, и потому я решительно занял место в кабриолете подле нотариуса, декламируя про себя сонеты Шекспира.

Кто в состоянии объяснить загадку человеческого сердца, способного в момент, когда оно разрывается от обрушившихся на него ударов, испытывать отчаянное удовольствие от острейшей боли? Убаюканный мерным покачиванием экипажа, я забавлялся подобными мыслями и слушал болтовню нотариуса, пребывая в оцепенении, в котором так хотелось остаться навечно. Нотариус же видел себя хозяином положения: он уже устанавливал арендную плату, заключал выгодные сделки, клялся, что менее чем в пять лет восстановит подорванные дела. С моей стороны было бы слишком жестоко разубеждать его, заявив о своем желании отказаться от борьбы.

Вскоре кабриолет уже ехал вдоль стен замка, и меня стали осаждать воспоминания, от которых я впал в состояние глубокой депрессии. Меньян заметил произошедшую во мне перемену.

— Возможно, нам следовало перенести визит, — сказал он. — Видимо, господин граф, вас лихорадит.

— Усталость, — прошептал я, — дорога… Но на свежем воздухе мне уже гораздо лучше.

— Простите меня за настойчивость, — проговорил он.

Воцарилось молчание. Кабриолет медленно поднимался по аллее, ведущей к воротам замка. Я узнал место, где в первый и последний раз разговаривал с Клер. Это было вчера, и это было в другой жизни. Вчера она еще жила, а сегодня… Затем мои мысли потекли в другом направлении. Я подумал, что три человека не могут одновременно скончаться от болезни и не могут все вместе, одновременно — о, это было бы чудовищно! — принять решение положить конец своему бренному существованию. Следовательно, некий неизвестный преступник… Но я тут же отбросил это безумное предположение. Разве я не был уверен в том, что сам видел, как они ехали в карете, разве не чувствовал запаха сигары барона? Правда, чуть позднее в гостиной… Я не сумел сдержать стон, и нотариус участливо склонился ко мне:

— Вы очень бледны, господин граф. Одно ваше слово, и мы вернемся!

Но я решил испить скорбную чащу до дна, раз уж нельзя совсем отвести ее от моих губ. Завтра у меня будет еще меньше воли, и, следовательно, я подвергнусь еще большей опасности. Я отрицательно покачал головой, и мы въехали во двор. Со вчерашнего дня там ничего не изменилось. Слева я увидел все еще приоткрытую дверь в гостиную. Между башнями с криками носились старые вороны, лучи весеннего солнца праздничным светом падали на стены, делая их еще более серыми и, как мне показалось, более враждебными. Во дворе не было ни души.

— Замок спящей красавицы, — проворчал Меньян, ожидавший, вероятно, более любезного приема.

Он остановил кабриолет у подъезда, и мы вышли.

— Эй, кто-нибудь! — позвал он.

Я чуть не сказал ему, что напрасно он теряет время, ведь обитатели замка уже никогда более не услышат нас, но меня слишком отвлекали попытки сохранить хладнокровие и перебороть слабость, отнимавшие у меня последние силы. Попутчик мой взялся за цепь колокола, и раздалось несколько ударов, от которых у меня в жилах застыла кровь. Колокол издавал заунывные звуки, мне показалось, что я опять стою в кустарнике и слушаю его скорбную музыку. Я потянул Меньяна за рукав, призывая вернуться в деревню.

— Черт побери, господин граф, не раньше, чем мы узнаем, почему эти люди, пригласив нас, заставляют ждать!

Он был вне себя и принялся звонить с еще большим усердием. Дверь открылась. На пороге появился кучер и низко поклонился нам.

— Соблаговолите следовать за мной, господа… Господин барон сейчас примет вас.

— Очень надеюсь, — проговорил надменным голосом нотариус.

Меня трясло, как в лихорадке. Нотариус пропустил меня вперед, и я последовал за лакеем в этот проклятый замок, который был замком моих предков. Мы прошли анфиладу комнат, которые я лишь мельком окинул взглядом — я весь был во власти сжимавшей мое сердце тревоги. Мы направлялись в сторону башни. Может быть, слуга просто издевался над нами, или же он следовал инструкциям, полученным накануне, до того, как произошла трагедия? Вероятно, это наиболее приемлемая гипотеза. Но ведь экипажем в парке правил именно этот кучер… Я опять запутался в противоречивых предположениях и, когда слуга постучал в двери гостиной, не удержался и ухватился за руку нотариуса.

— Не бойтесь, — прошептал Меньян, — меня они не проведут.

Об этом ли речь! Через мгновение страшная правда откроется, и я…

— Войдите, — раздался голос.

Лакей открыл дверь и объявил:

— Господин граф де Мюзийяк!.. Мэтр Меньян!..

Я сделал несколько шагов и увидел всех троих, сидящих в креслах. Я увидел Клер в платье наяды, я увидел баронессу, складывающую веер, я увидел Эрбо, который поднялся мне навстречу с протянутой рукой, большой палец у него был забинтован.

— Добро пожаловать, господин граф! Счастлив познакомиться с вами…

Его голос гремел у меня в голове, как трубы Страшного Суда. Я вздрогнул от ужаса, когда рука моя прикоснулась к его сухой и теплой руке, и еще хуже почувствовал себя, когда склонился в поцелуе над рукой баронессы. Неужели я сошел с ума? Или я имею дело с дьяволами? Но взгляд моей возлюбленной был чист, как родниковая вода, он ничего не скрывал. Кто пододвинул мне кресло? В какой момент? Что ответил я на любезные слова барона? Ничего не помню. У меня осталось только одно воспоминание — но как отпечаталось оно в моем сознании! — ужас, который рос по мере того, как глаза мои выхватывали забытые детали: перстень, сверкавший на пальце барона, когда он машинально оглаживал бакенбарды, корзинка для рукоделия,стоявшая у моих ног, тщательно соскобленные с ковра, но все еще заметные капли воска.

— Сигару, господин граф?

Я отказался. Нотариус объяснил, что поездка утомила меня и я нуждаюсь в отдыхе. Я не слушал его. Я тупо глядел на кончик горящей сигары, вдыхал запах дыма, пытаясь сравнить его с тем запахом, который донесся до меня в лесу. Затем я забыл о сигаре и перевел взгляд на кресла, на фигуры, вырисовывающиеся при слабом освещении комнаты и сидящие на тех же местах, где я видел их ночью. А когда беседа, которую пытался поддержать нотариус, смолкла, мне показалось, что все начнется сначала, что хозяева сейчас угаснут, застынут в своих креслах, уснут сном, который на сей раз будет вечным.

Вскоре, правда, барон, словно разделяя охвативший меня страх, отпустил замечание, оживившее разговор. Нетрудно было догадаться, что его предупредительность наигранна, а невыносимое чувство напряжения, которое я испытывал, должно быть, разделяла и Клер, поскольку она упорно молчала и сидела, не поднимая глаз. Благодаря этому я смог разглядеть, что щеки ее бледны, глаза обведены темными кругами, а губы почти бескровны. Ее мать показалась мне еще более подавленной. Я видел, например, как дрожали ее руки над рукоделием. Даже у самого барона, несмотря на всю его веселость, сигару, дородность сельского дворянина, срывался голос, а временами слабел и странным образом ломался. Меньян чувствовал, что я скован. Он ерзал на стуле, покашливая, все не решаясь приступить к существу визита, говорил о видах на урожай, о поголовье скота, о погоде.

— Что, если нам осмотреть замок? — предложил вдруг барон, поворачиваясь ко мне. — Думаю, это ваше самое сокровенное желание.

Мы вышли, и Меньян шепнул мне на ухо:

— Они выглядят странновато, вы не находите?

Я подал руку Клер, и мы позволили барону, его жене и нотариусу пройти вперед, поскольку нас вовсе не интересовали денежные дела, к которым со всей обстоятельностью приступил Меньян. Мы медленно шли по комнатам, и я с грустью узнавал их. Я уже сожалел, что замок избежал разграбления — благодаря прихоти судьбы мне предстоит поселиться здесь в ужасном одиночестве. Когда Эрбо уедут, у меня, увы, будет предостаточно времени, чтобы бродить по комнатам, как призрак. И я беспрестанно буду вспоминать о трех мертвецах в гостиной, которые в этот момент любезно со мной беседовали… Мне не удалось совладать с легкой дрожью, и Клер тихо спросила:

— Господин граф, если вы больны, то, может быть, мы…

Очаровательное создание! Я чуть не рассказал ей правду и до сей поры не могу понять, что меня удержало от порыва.

— Под этими сводами так прохладно, — сказал я. — Пойдемте дальше!

Не знаю, что помешало мне намекнуть на события минувшей ночи. Я все еще горел желанием раскрыть ей тайну, но не знал, как приступить к мучившему меня вопросу. Кроме того, шорох шелкового платья Клер, легкое прикосновение пальцев к моей руке, запах ее волос — словом, ее присутствие окончательно привело меня в смущение и лишило дара речи. Мы поднялись на второй этаж. Я рассеянно слушал нотариуса, тот сыпал цифрами и, казалось, вел оживленную беседу. Вдруг мы очутились в маленькой, скромно обставленной комнате с побеленными стенами.

— Моя детская, — прошептал я.

— Мы отремонтировали ее, — сказала Клер.

Я долго рассматривал узкую железную кровать под белым пологом, распятие и сухую ветвь священного самшита, секретер, крышку которого я откидывал, когда занимался, и в углу, у окна, выходившего на земляной вал, скромный столик с тазиком и кувшином для умывания. Из этой непритязательной комнаты меня безжалостно отправили в изгнание, и теперь я возвращался сюда, чтобы пережить новое, еще более суровое испытание. Как бы мне хотелось, чтобы нежные излияния и ласковые откровения придали моему сердцу немного больше твердости и в то же время надежды! Но имел ли я право признаваться этой невинной девушке в терзавших меня чувствах? Мог ли я заставить ее разделить мою тревогу? И главное, как рассказать ей обо всем мною увиденном, что, я уверен, произошло наяву? Я сам себе напоминал рыцаря из старинной легенды, околдованного любовью феи, и меня бы, наверное, ничуть не удивило, если бы моя возлюбленная вдруг обернулась райской птицей или единорогом.

Я не без труда отбросил нелепые мысли и увлек Клер на смотровую площадку, откуда открывался вид на парк с его благородными деревьями, пруд, сад и развалины часовни.

— О, — вздохнул я, — я мечтал об иной судьбе! Насколько прежде я желал, чтобы это поместье было возвращено мне, настолько сегодня мне безразлично, поселюсь ли я в нем, если мы заключим договор с вашими родителями. Да что я говорю! Я подпишу его с крайней неохотой.

— Почему? — спросила Клер. — Разве…

Я осмелился прервать ее жестом и прошептал:

— Мне будет слишком больно, если я в одиночестве стану бродить по этим аллеям, где так часто гуляли вы. Все здесь, подумайте об этом, будет напоминать о вас. Лепестки цветов, плывущие по пруду, — вы оборвали их свой рукой; камни, на которые вы смотрели каждый день. Прикасаясь к спинету, я буду вспоминать музыку, которая вам нравилась… Ваша тень останется в замке, а я стану ее заложником.

Она приложила к моим губам надушенную ручку:

— Ни слова!

Грудь ее вздымалась от волнения, щеки стали бледнее цветов камелии. Я нежно отстранил ее пальцы, покрыв их поцелуями.

— Клер. Клер… Выслушайте меня! Это необходимо. Речь, возможно, идет о вашей и моей жизни. Я не смогу жить без вас…

— Прошу вас, господин граф… Оставьте меня!

Я и не подумал отпустить свою добычу и, в то время как слезы застилали ее прекрасные глаза, рассказал ей о своем детстве, о своей жизни в изгнании и о своей безнадежней любви. Она уже не пыталась оттолкнуть меня, и я, теряя остатки хладнокровия, упал перед ней на колени и предложил имя, состояние и замок, который некогда поклялся отнять у нее.

— Нет… — простонала она. — Нет! Это невозможно!

— Вы не любите меня?

Она провела рукой по моим волосам.

— Разве я это сказала?

Я вскочил на ноги и прижал ее к груди.

— Значит, вы любите меня? Я знал это! Я это вижу! Вы меня любите, Клер! Вы моя!

— Я не буду принадлежать никогда и никому. Это запрещено мне…

— Вашими родителями?

— О нет! Родители предоставляют мне полную свободу.

Я вдруг вспомнил ее таинственные слова, намеки на враждебность окружающих вещей и на страхи барона.

— Клер, — продолжал настаивать я, — в вашей жизни есть какая-то тайна. Доверьтесь мне. Я смогу помочь вам.

— Увы! — произнесла она. — Тайна эта принадлежит не мне.

— Нет такой тайны, даже самой ужасной, которую я не мог бы с вами разделить. Вы боитесь врага?

— Против этого врага вы бессильны.

— Где он прячется? В замке?

Она поднесла руки к груди и растерянно осмотрелась.

— Он прячется во мне… О, как я иногда хочу умереть! Как Мерлен, как ле Дерф! Порою мне кажется, что желание мое должно исполниться, что я познаю умиротворение, покой, а затем…

— Клер, дорогая, успокойтесь! Ваше душевное состояние внушает опасение. Но со мною вы в безопасности… Позже вы объясните…

Обняв за плечи, я повел девушку вдоль крепостного вала замка. В ветвях деревьев играл ветер. Ящерицы с быстротой молнии пробегали по нагретым солнцем камням. Божественная радость наполнила меня.

— Вы, как и я, жертва одиночества, — шептал я ей на ухо. — Эти густые кроны, заросшие пруды, дикие растения, опутавшие парк словно лианы и превратившие его в заброшенный угол, — вот что привело вас в мрачное и подавленное настроение. Но я намерен преобразить Мюзийяк. Вырублю деревья, осушу пруд, и на месте камыша и тростника расцветут розы и лилии. Сам же замок…

Она покачала головой:

— Прошу вас! Не усугубляйте мое горе… А! Вот и отец.

Из-за башни в самом деле раздался голос барона. Я отошел на несколько шагов.

— Я никогда не покину вас, что бы ни случилось! — торжественно произнес я.

Появился барон, за ним следовали его супруга и нотариус, удовлетворенно потиравший руки.

— Сделка состоялась, — обратился ко мне барон. — Вы должны быть довольны господин граф, у вас очень надежный союзник в лице господина Меньяна.

Я смотрел на его перевязанный палец, и слова эти странно отзывались в моем сознании.

— Очень рад, — пробормотал я. — Лично я мало что смыслю в подобных сделках…

— Теперь остается только подписать бумаги — вмешался нотариус. — Я уже все подготовил.

— Хорошо, — произнес барон. — Пойдемте вниз… Не желаете ли осмотреть что-нибудь еще, господин граф?

Я помедлил, боясь показаться смешным.

— Да, — сказал я наконец. — Да… Мне хотелось бы посмотреть склеп в часовне.

— Склеп? — переспросил барон.

Внезапно он остановился и кровь отхлынула от его полного лица; жена его облокотилась на выступ стены и стала такого же серого цвета, что и камень, поддерживающий ее. Клер опустила глаза, и, несмотря на яркое солнце, все трое стали похожи на застывшие изваяния, подтачиваемые изнутри невидимым и смертельным недугом.

— Впрочем, это не к спеху, — торопливо добавил я.

Барон слабым голосом повторил:

— Не к спеху…

Затем взял меня за руку и увлек в обратном направлении.

— Лучше всего, — сказал он, — оставить мертвых в покое!

— Разве вам никогда не приходила в голову мысль спуститься в склеп? — спросил я.

— Я спускался… однажды.

— Ну и?..

— Ну и у меня нет ни малейшего желания сделать это еще раз!

— Он… в очень плохом состоянии?

— Отнюдь. Но поверьте, господин граф, не дело хоронить умерших столь близко от живых!

Воцарилось молчание, едва нарушаемое свистом ветра. Меня вновь охватило чувство тревоги, пронзившей меня в начале визита. Я подумал, что у барона, возможно, были вполне основательные причины принять предложение нотариуса. Почему этот человек, никогда прежде не помышлявший о продаже замка, так быстро согласился? Клер вчера сказала мне: родители боятся. Взгляд мой то и дело обращался к забинтованному пальцу, который всего несколько часов назад я так глубоко поранил. Нет, страхом ничего нельзя объяснить: тайна Эрбо, вероятно, намного ужасней.

Запутавшись в собственных мыслях, отчаявшись убедить возлюбленную, желая умереть, шел я за бароном в гостиную. Веселое настроение покинуло нотариуса, и он, напустив на себя угрюмый вид, казалось, погрузился в глубокие раздумья. Он вынул из портфеля купчую и, пока мы с бароном ставили подписи под документом, начал пересчитывать деньги. По правде говоря, я уже не понимал, снится мне сон или все происходит наяву, в здравом ли я уме. Пока мы отсутствовали, принесли поднос с фужерами. Барон наполнил их вином, вкус которого я не ощутил. Напрасно твердил я себе: «Замок твой. Ты у себя дома. С прошлым покончено», я был печальнее, нежели в день похорон матери. Нотариус решительно закрыл портфель.

— Разумеется, господин барон, — сказал он, — вы располагаете достаточным временем для сборов.

— Благодарю вас, — ответил Эрбо. — Но мы уедем сегодня же вечером.

Я попытался возразить.

— Не настаивайте, господин граф, — продолжил барон. — Я намереваюсь поехать в Ренн, где мне предлагают интересное дело. С вашего позволения, некоторые вещи которые мне дороги, я заберу позднее. В то же время я был бы очень вам признателен, если бы вы на несколько дней оставили карету в моем распоряжении.

Я оценил учтивость барона и в ответ предложил оставить карету себе в подарок. Мы расстались лучшими друзьями. Пока Меньян прощался с хозяевами, я подошел к Клер.

— Я приеду в Ренн, — прошептал я.

— Ни в коем случае!

— Но я не хочу терять вас!

— А я не хочу выходить за вас замуж.

— Почему?

— Это секрет.

— Уверяю вас, я раскрою его.

— А я умоляю вас забыть меня!

— Никогда!

Это были наши последние слова. Потрясенный, я уселся в кабриолет, и мы с нотариусом покинули замок. В голове моей роились тысячи отчаянных планов. Я готов был в случае необходимости похитить Клер. Я поклялся, что она будет принадлежать только мне. В конце концов, мое возбуждение привлекло внимание нотариуса.

— Вижу, господин граф, у вас сложилось то же впечатление, что и у меня… Странная семья, не правда ли?

— Да, весьма.

— Я бы даже сказал, она внушает тревогу, — уточнил этот милейший человек. — В доме царит атмосфера… как бы лучше выразиться… Гнетущая атмосфера! Эти люди живут не так, как вы и я. Ничего таинственного в них нет… Должен даже признать, у барона весьма приличная юридическая подготовка. Но я бы не хотел жить с ними в замке… Может быть, это смешно…

— Вовсе нет. Я полностью разделяю ваши чувства. Вам доводилось встречаться с предыдущими владельцами замка, с Мерленом и ле Дерфом?

— Никогда.

— Вы говорили, что один из них скончался, потеряв рассудок?

— А другой сам покончил с собой — именно так, господин граф!

Меньян на секунду задумался, размышляя, по всей видимости, над моими вопросами. Наконец он продолжил:

— Вот что примечательно. Я готовился к очень непростому разговору. Но когда Эрбо узнал, что вы хотите решить вопрос как можно скорее, он сразу уступил. Мне кажется, он и сам торопился избавиться от замка.

Нотариус был несколько разочарован тем, что ему не удалось блеснуть своими талантами. Я решил не рассказывать ему об увиденном вчера, почти уверенный, что семья Эрбо — жертва таинственных злых чар. Я догадался об этом, когда барон говорил о склепе. Разумеется, я по-прежнему не мог проникнуть в тайну. Тем не менее догадывался, что она как-то связана с трагической судьбой первых незаконных владельцев замка. Странное поведение Эрбо все больше укрепляло во мне уверенность в правоте этого предположения. Я не был жертвой галлюцинации. Что из этого?.. Я опасался, что умозаключения, от которых я терял рассудок, вновь увлекут меня в бесплодные поиски истины, и потому решил при первой возможности посоветоваться со священником.

Тем временем мы въехали в деревню, и нотариус, видя мое подавленное состояние и, возможно, догадываясь — а он был весьма проницателен — о моей роковой страсти к дочери барона, весьма любезно пригласил меня отобедать. Я с радостью согласился, опасаясь остаться наедине со своим горем. Что толку рассказывать про этот обед и как прошел остаток дня! Нотариус поделился со мной планами, как приумножить мое состояние. Я же, слушая его с вежливым вниманием, размышлял об обитателях замка, готовящихся к отъезду. Конечно, некоторое время спустя я мог бы приехать в Ренн и попросить у барона руки его дочери. Покидая Мюзийяк, Клер не становилась для меня потерянной навсегда. Тем не менее я пребывал в глубочайшей тревоге. Смутное предчувствие говорило мне, что не следует отпускать ее, и, по мере того как садилось солнце, терзания мои становились все более непереносимыми. Я ушел, не в силах более выносить даже вида себе подобных. Теперь мне хотелось побыть одному.

Выйдя из деревни, я направился в ланды, и величественный вид заходящего солнца в алых и пурпурных тонах увеличил мою любовь. Заливаясь горькими слезами, я шел наугад, шепотом призывая в помощь Небо, и чувствовал себя более одиноким, чем самая страждущая душа на свете. Вскоре сумерки набросили темную вуаль на кусты цветущего дрока. Я все еще не принял никакого решения. Временами сама мысль о женитьбе казалась мне чудовищной, ведь я слишком хорошо знал, что люди из деревни будут указывать на меня пальцами. И наоборот, временами я так страстно стремился к этому союзу, что сердце мое замирало, и я шатался, словно дуб под топорами дровосеков. За деревьями поднялась ночная звезда, огромная и красная, как луна, которая в былые времена вела друидов[59] к местам жертвоприношений. Я же, словно неприкаянная тень, помимо собственной воли, брел к воротам замка…

Когда под ногами моими заскрипели камешки, я узнал дорогу. Я вернулся к месту нашей первой встречи. Итак, я поджидал возлюбленную в тот момент, когда она садилась в карету, готовясь навсегда покинуть эти места! Невольно я поддался отчаянию и, почти раздавленный болью, побрел к воротам замка. Ухватившись за решетку, как узник, в последний раз созерцающий свет дня, я бросил взгляд на высокие стены, за которыми она давно любила меня, не зная даже моего имени. А теперь… Боже, почему ты так жесток! Едва наши руки сомкнулись, как мы уже должны расстаться. Я воздел глаза к небу, невольно смешивая в своем призыве к Небесам и мольбу и сарказм.

Луна бросала серебристые отблески на покатые крыши и постепенно залила светом пустынный двор. Наконец я услышал, как едет карета. Она огибала замок с севера, и вскоре я должен был увидеть ее. Стук копыт отчетливо отдавался на каменистой дороге. Охваченный суеверным ужасом, я укрылся в тень. Вскоре колеса кареты заскрипели во дворе, и она показалась в слабо освещенном громадном пространстве столь же фантастической, как и вчера, в глубине парка.

Лошадь хрипела, слабое ржание вырывалось из ее глотки. Упряжь скрипела. Цилиндр кучера сверкал, словно воинский шлем. Карета с задернутыми занавесками надвигалась с холодной величавостью и смутной угрозой, отбрасывая перед собой неясную тень, которая, как сатанинским знаменем, заканчивалась неимоверно вытянутыми отображениями лошадиных ушей. Карета выехала из замка, и Антуан — я сразу же узнал его тощую фигуру — соскочил с козел и бросился назад, чтобы закрыть огромные кованые ворота. Я хорошо видел окна кареты, отражавшие кусочек неба, усеянного звездами. Что делали Эрбо за этими стеклами? Курил ли барон сигару? Смотрела ли баронесса в последний раз на утраченное владение? А Клер? Думала ли она в этот миг обо мне?

Ворота не поддавались. Петли скрипели. Я больше не мог сдержаться. К черту правила хорошего тона! Пусть говорят обо мне все, что им вздумается, но я, хотя бы в последний раз, прильну к руке возлюбленной! На цыпочках я перебежал дорогу и, взявшись за ручку, приоткрыл дверцу кареты.

Все трое сидели там без движения. Я плохо различал фигуры, но, ведомый инстинктом, узнал их. На бакенбарды барона падал луч лунного света, а белокурые волосы Клер светились в темноте почти фосфорическим сиянием. В полной растерянности я прошептал еле слышно:

— Извините, прошу вас!

Но я знал, что мне никто не ответит. За спиной послышался стук закрываемых ворот, появился кучер. Полностью утратив самообладание, я приготовился к обороне. Но у лакея не было дурных намерений. Он дал мне знак не поднимать шума. Сам он шел, стараясь ступать тихо. Подойдя ко мне, приложил палец к губам и распахнул дверцу:

— Садитесь быстро, и ни слова!

В темноте я на ощупь забрался в карету, задел за чьи-то вытянутые ноги и, потеряв равновесие от рывка лошади, упал на скамейку рядом с Клер. Я взял ее за руки, они были ледяными. У меня вырвался крик, ответа на который не последовало. Карета продолжала движение, вовсю раскачиваясь на изношенных рессорах, и при каждом толчке тела сидящих передо мной сдвигались и елозили по сиденьям самым нелепым образом. Я задыхался. В нос бил приторный запах гниющих цветов. О, этот запах был мне знаком! Так пахнет в помещениях, где лежат покойники, во время ночных траурных бдений. Меня заперли с тремя мертвецами! От более сильного толчка тело барона отбросило в сторону, оно упало на меня и уткнулось в плечо с безобразной фамильярностью. Я с криком отстранил его и ударил кулаком по стенке кареты. Антуан гнал лошадь, колеса подпрыгивали на ухабах. В голове шумело. Запертая дверца не открывалась. Рядом с собой я видел только три посиневших лица, на которых лежал отпечаток ужасающего безумия. Время от времени на них падал лунный свет, обнажая оскал ртов.

В последний раз я воззвал к Клер и потерял сознание.


Почему в тот момент не захотела забрать меня смерть? Она избавила бы меня от многих испытаний, самое страшное из которых мне еще предстояло пережить, и оно не замедлило обрушиться на меня.

Когда я открыл глаза, была ночь. Я лежал на большой кровати и, повернув голову, обнаружил слева от себя грубый деревянный шкаф, а справа — комод с висящим над ним зеркалом. У изголовья в медном подсвечнике горела свеча. Меня окружала тишина. Где я? На постоялом дворе в Мюзийяке? Но почему тогда меня не отнесли в мою комнату? Внезапно ко мне вернулась память, и я в ужасе перевернулся на бок. И чуть было вновь не потерял сознание. Я сошел с ума! Или стал жертвой наваждения? Клер!.. Клер!.. В бреду я твердил ее имя. По комнате прошла тень, приблизилась ко мне. Огонь свечи позолотил ее светлые волосы, отразился в глазах.

— Я здесь, — прошептал призрак. — Спите. Отдыхайте…

На лоб мой легла мягкая и теплая рука, вытерла выступивший на висках пот.

— Клер!.. В самом ли деле это вы?

Девушка улыбнулась:

— Да, Орельен. Это я… Я больше не покину вас.

— А ваши родители?

— Они уехали.

— Вы уверены?

— Уверена.

— Они не… больны?

— Больны? С чего бы им заболеть?

В изнеможении я закрыл глаза.

— А я? — спросил я. — Я не болен?

— Вы устали, — прошептала Клер. — Ничего больше не говорите. Спите.

Она убрала руку, и я погрузился в черную бездну.

Глава 3

Кем бы вы ни были, читатель, у меня более нет желания задерживать ваше внимание или вызывать жалость обстоятельным рассказом о моих злоключениях. Мне просто хотелось с точностью изложить основные моменты этой истории, кажущейся, увы, невероятной, и тем не менее она абсолютно правдива. То, что я рассказал, действительно пережито мной, и, надо признать, немногие выдержали бы столь тяжкие испытания. Но все же уделите мне еще немного времени — ведь рассказал я еще не все. Мне остается поведать самое грустное, самое печальное, силы покидают меня, когда я приступаю к последней части своего повествования.

Благодаря крепкому здоровью я быстро поправился. На мой взгляд, даже слишком быстро, поскольку в череде таинственных и ужасных событий короткий период моего выздоровления был как бы оазисом счастья. Клер постоянно находилась подле меня, как ангел доброты и сострадания, а ее не знающая усталости рука, поглаживая мой лоб отгоняла меланхолические мысли, которые временами рождали у меня в голове страшные тучи, угрожая обрушить на мою любовь шквал ураганного ветра. Молча мы вкушали несказанное наслаждение. Разве не получил я от нее обещанное? Разве не был уверен, что она останется со мной? Будущее манило нас самыми радужными перспективами. Почему же не торопился я навстречу ему? Потому что, несмотря на все усилия моей возлюбленной, несмотря на страстное мое желание забыть обо всем, прошлое отнюдь не умерло. Оно оставило на нас обоих неизгладимый след. Я без труда различал его на лице Клер, бледность и утомленные глаза которой не переставали тревожить меня. Конечно, мы ежедневно делали новые успехи в утраченном было искусстве улыбаться. Все более и более жаркая страсть пылала в наших взглядах и торопила нас соединить сердца. Но как могли мы принадлежать друг другу, если между нами оставались недомолвки? Потому я и ждал, что Клер заговорит, согласится наконец пролить хоть слабый свет на таинственные события, свидетелем которых я стал. Ручаюсь, она испытывала те же чувства — я много раз видел, как она порывалась обо всем рассказать, но когда слова признания уже готовы были сорваться с уст Клер, в последний момент что-то останавливало ее, тайная стыдливость или, быть может, непреодолимый страх. И тогда, несмотря на наши соединенные руки, на устремленный в глаза друг друга взгляд, мы чувствовали, что между нами встает отчужденность, души наши разъединяются и вновь становятся одинокими.

Вскоре я уже мог ходить и, понимая, что пришло время окончательно обустроить нашу совместную жизнь, изъявил желание написать ее родителям. Она, похоже, удивилась и даже рассердилась.

— Но, дорогая, — сказал я, — положение, в котором мы находимся, не может продолжаться вечно. Ваше присутствие подле меня и так уж слишком противоречит принятым в обществе нормам. Возблагодарим Небо, что эта беда приключилась со мной в маленькой деревушке, где нас никто не знает и мнение ее жителей нас мало волнует. Но ваши родители получат все основания счесть меня подлым соблазнителем, если я в ближайшее время не попрошу у них вашей руки.

— Я совершеннолетняя, — ответила она, — следовательно, вольна располагать собою.

— Но правила приличия…

— Достаточно, если я поставлю их в известность о нашей свадьбе. Сомневаюсь, что с их стороны последуют какие-либо возражения.

— Должен ли я понимать, что вы с ними не очень ладите?

— В самом деле, наши вкусы не всегда совпадают.

Я не стал настаивать не только потому, что не хотел показаться нескромным, но еще и потому, что чувствовал: здесь я вступаю на зыбкую и опасную почву. Я надеялся, что полное доверие, которое должно возникнуть при совместной жизни и под влиянием взаимной нежности, сопровождающей любую страсть, положит конец скрытности Клер. Мы уладили все дела, связанные с нашей свадьбой, и мне не без труда удалось уговорить ее переехать в замок, в котором я дал клятву поселиться. Она поняла, что я всю жизнь буду мучиться жестокими угрызениями совести, если уступлю в этом вопросе, и в конце концов сдалась, но не столько подчинившись моему желанию, сколько устав ему сопротивляться. С этого момента в ее поведении и даже в разговоре произошло неуловимое изменение. Она стала настолько покорной, что однажды я решился задать ей вопрос:

— Мне кажется, что вид замка вызывает у вас какое-то тягостное воспоминание. Но здесь все можно изменить. Скажите, что бы вам хотелось переделать?

Она заверила меня в желании оставить замок таким, каков он есть, в том, что он не вызывает у нее никаких неприятных воспоминаний. Как все девушки ее возраста, она предавалась мечтам, и в силу особенностей натуры некоторые из них были болезненными, но эти времена прошли, она будет чувствовать себя вполне счастливой и спокойной рядом со мной. Она пыталась меня успокоить, но лицо ее все больше бледнело, и самый невнимательный наблюдатель догадался бы, что часть правды она скрывает. По мере того как ко мне возвращались силы, меня все больше тянуло к тому, о чем я сам же запретил себе думать. Оставаясь наедине, я приоткрывал дверь прошлого, словно дверь склепа с мрачными останками. Из этих экскурсий в проклятое царство теней я выходил в глубоком волнении и с убеждением, что Клер — живая загадка. Более того — страшно сказать! — временами я начинал думать, что это чистое создание, само того не ведая, несет в себе какое-то болезнетворное начало, признаки которого я уже начинал замечать. Я старался казаться жизнерадостным, уводил возлюбленную на неспешные прогулки и, желая развлечь ее, рассказывал о жизни в Англии. Однажды вечером она даже воскликнула:

— Вот куда нам следовало уехать! В какой безопасности я чувствовала бы себя там!

— В безопасности от чего, душа моя?

Она склонила голову мне на плечо и ничего не ответила. Приближался день нашей свадьбы, и мы переехали в Мюзийяк. Нотариус, которого я ввел в курс наших планов, любезно согласился приютить у себя и в некотором роде опекать ту, которая через несколько дней станет моей женой. Я хотел подвергнуть себя этому испытанию. Как отнесется деревня к новости? Как ее жители встретят будущую графиню де Мюзийяк? Да будут благословенны наши бретонцы! Они продемонстрировали непревзойденное благородство. Через Меньяна я недорого купил нечто вроде тильбюри[60], которое сразу же оказалось мне весьма полезным, позволив быстро добираться из замка до города. Вскоре были закончены работы по благоустройству второго этажа. Все было готово к церемонии. Иногда я на пальцах считал дни, отделявшие нас от этого события, и видел, как Клер прикрывает глаза, но не понимал, от счастья или от страха. На ласки мои она отвечала то с каким-то пылким безумством, то с рассеянной снисходительностью, так что я без конца спрашивал себя, но так и не мог решить, разумно ли я действовал или готовился совершить непоправимую ошибку.

Накануне свадьбы я решил обойти замок снизу доверху. Я поддался какому-то неясному страху, природу которого мне трудно определить. Но я хотел осмотреть все детально, и в частности спуститься в склеп — единственное место, где я еще не побывал. Со смешанным чувством робости и брезгливости я осторожно ступил на скользкие от сырости ступени. Отодвинув плиту алтаря, я со свечой в руках тщетно пытался проникнуть взглядом во мрак, окружавший останки моих предков. Пламя потрескивало в воске, готовое угаснуть в удушливом воздухе. Лестница погружалась в полную тьму, и я в сильнейшем волнении, с бьющимся сердцем спускался, держа в руках замирающий огонек, в жуткую тишину гробницы. Вскоре ноги мои встали на вязкий грунт, и я смутно различил каменные ниши, где до Страшного Суда будут спать Мюзийяки. Я медленно опустил свечу и обратился к мертвым с бессловесной молитвой, когда охваченная трепетом душа полностью полагается на милосердие Всевышнего. Мое душевное смятение осталось у входа в склеп. Человеческое безумие, подобное разбушевавшемуся океану, разбилось у входа в это пристанище, оставив на нем лишь следы пены. А я, путешественник, которого носило в изгнании по воле волн, возвращался наконец к своей пристани, но меня не встречали цветами, как древних мореплавателей после удачного похода. На пути к спасительной гавани, где мне так хотелось укрыться, поджидало меня столько бурь, что я добрался до нее уставшим, постаревшим, несчастным, обессиленным. Я не сумел сдержать нахлынувших слез. И так долго предавался размышлениям, что, когда решил покинуть место скорби, свеча моя уже догорала. Возвращаясь к свету, я заметил на скользких ступенях многочисленные следы и капли воска от свечи, что очень удивило меня. Но затем вспомнил слова барона Эрбо о том, что однажды он спускался в склеп.

Успокоившись, я вернул на место плиту и поклялся потратить часть своих доходов на сооружение нового, более приличествующего моему роду склепа. Затем под суровыми взглядами благородных моих предков прошел по залам замка. Из потускневших золотых рам смотрели они на меня, кто опустив руку на эфес шпаги, а кто держал под уздцы горячего скакуна. Двое слуг, которых я накануне поселил в дальнем крыле замка, украсили наши залитые солнцем комнаты цветами. Дом, где я должен был принять Клер, несмотря на некоторую аскетичность, отнюдь не казался грустным, и я дал себе слово сделать его еще более веселым и привлекательным.

На следующий день состоялась наша свадьба. Я ничего не буду говорить об этом и последующих днях… В моей памяти они сияют нежным светом и напоминают о райском блаженстве…

Но счастье наше длилось не долго. Однажды вечером я занимался счетами в библиотеке, голова разбухла от цифр, и я попросил Клер:

— Душа моя, я забыл наверху важные бумаги. Если вы туда пойдете, принесите их мне, пожалуйста.

— Где они лежат?

— В комнате Мушкетера.

Эта небольшая комната в северной части замка называлась так потому, что в ней висел портрет двоюродного брата матери, служившего у кардинала в чине капитана. Я любил работать там в жаркие дни.

Клер взяла подсвечник и вышла. Я вновь погрузился в подсчеты и долгое время не обращал внимания ни на что, кроме скрипа пера. Закончив работу, я зевнул и вдруг посмотрел на часы. Клер ушла двадцать пять минут назад. Что она могла так долго делать наверху? Особенно я не беспокоился, но испытывал неприятное ощущение и потому тотчас отправился на ее поиски. Я пошел прямо в комнату Мушкетера, даже не прихватив свечу, поскольку прекрасно знал все закоулки замка. Никого на лестнице, никого в коридоре, который, после бесчисленных поворотов, вел в комнату. В слабом сумеречном свете я увидел на столе нужные мне бумаги, сунул их под мышку. Затем, слегка встревоженный, пошел назад и стал звать жену:

— Клер! Клер!

Я нашел ее в слезах в другом крыле замка. Свеча ее погасла от порыва ветра, и она призналась, что боялась двинуться с места, испугавшись надвигавшейся темноты.

— Но зачем, ради Бога, вы пришли сюда? — спросил я ее.

— Я заблудилась!

Сначала я не придал значения этим словам и отвел ее в наши покои, где она быстро оправилась от страха, но сам я той ночью спал очень плохо. Трудно было поверить, что Клер могла заблудиться в доме, где провела несколько лет жизни. Клер что-то скрывала от меня. Притупившаяся на время тревога охватила меня с новой силой. Я незаметно наблюдал за женой и немного погодя повторил опыт, на этот раз днем. Клер снова ошиблась и некоторое время бродила как потерянная среди знакомых ей предметов. Тогда я вспомнил слова нотариуса, когда он впервые говорил со мной о семье Эрбо. Он сказал, что Клер вроде бы слегка не в себе. Я никогда не замечал, что рассудок ее помрачен, но, возможно, таинственная болезнь возобновилась после периода затишья? Клер несомненно была больна. Причем болезнь поразила тело в не меньшей степени, чем душу. У нее пропал аппетит. На исхудавшем, бледном лице лежала печать невыразимой внутренней боли. Я вызвал из Вана молодого врача, таланты которого мне нахваливали. Он внимательно обследовал Клер, послушал ее дыхание по методике, получившей распространение благодаря нашему соотечественнику Ланнеку, затем отвел меня в нишу окна.

— Не буду скрывать, господин граф, я обеспокоен. Диагноз не вызывает никакого сомнения: легкие явно не в порядке.

— Вы опасаетесь чахотки? — спросил я, придя в ужас от одного только слова, за которым стояла страшная реальность.

— Этого я утверждать не берусь. Прогноз мой достаточно осторожен. Тем не менее постоянный уход, здоровая пища, полнейший отдых могут перебороть нездоровую слабость. Главное — избегать забот, умственного напряжения. Больную надо оберегать от малейших потрясений. Сначала попробуем лечение молоком ослицы. Я наведаюсь через две недели…

Со счастием моим было покончено! Передо мной открывался черный период, конца которому не было видно. Клер вскоре слегла и хотела, чтобы я неотлучно находился при ней. Иногда, видя, что она, заснула, я покидал ее, чтобы подышать воздухом в парке, а возвратившись, находил в сильнейшем волнении и лихорадке, часто в слезах. А когда я просил объяснить причину такой невероятной тревоги, она неизменно отвечала:

— Я боюсь… Я боюсь…

— Но, дорогая, чего же вы боитесь? Я с вами. И кроме того, вам ничто не угрожает!

Она упорно молчала, закрывала глаза, держала свою руку в моей и впадала в сонную дремоту, длящуюся часами. Лекарства не улучшали ее состояния. Я был предельно встревожен и предложил написать ее родителям, чье молчание казалось мне довольно странным. Они даже не соизволили присутствовать на свадьбе дочери, хотя я отправил им в высшей степени любезное письмо. Клер приняла мое предложение без радости, и я прекратил настаивать, поскольку моя дорогая больная так разволновалась, что я испугался серьезного осложнения. Но когда я ложился ночью в постель, беспрерывно прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате, то не мог помешать себе воспроизвести в воображении череду необычайных событий, державших меня вот уже три месяца в напряжении. И помимо воли все наводило меня на мысль, что между теми событиями и болезнью Клер существует связь. Иначе откуда эта медленно разрушающая болезнь? Откуда этот страх одиночества? Откуда эта дрожь при малейшем потрескивании деревянных перекрытий? Почему порой эти потерянные глаза смотрели на стены, на мебель с таким страхом, что, казалось, не узнавали их? Я должен был признать очевидное: жена моя умирала от страха. С тех пор как, опираясь на мою руку, Клер вошла в замок, она не переставала дрожать. А заглянув внутрь себя, я вынужден был признать, что часто и сам ощущал такую дрожь. Она пронизывала меня словно ток и оставляла горячий пот на висках и ладонях. Это случалось в самые неожиданные моменты, но почти всегда, когда я приближался к гостиной или когда слишком далеко забирался в глубь парка. Звон колокола также оказывал на мои нервы странное действие. Что еще сказать? Мне не удавалось привыкнуть к замку, в котором я вырос. Меня не покидало ощущение, будто за мной кто-то следит или кто-то прячется за дверью, когда я открываю ее. Кто?.. Увы! Какое имя дать призраку, рожденному больным воображением? Возможно, мне тоже следовало обратиться к врачу… Я притворялся как мог. Я старался быть жизнерадостным и веселым. Но было очевидно, что обмануть Клер мне не удалось. Наше тревожное состояние передавалось друг другу, так же как два уголька передают свой жар один другому, сгорая вместе.

Осень оголяла кроны деревьев. Гонимые ветром сухие листья летели над тростником, падали в пруд, где, соединившись в легкие стайки, некоторое время держались на воде, затем тонули. Клер чахла. Я пригласил другого врача. Он был уклончив, пытался приободрить меня, свалив все на неудачное время года, посоветовал мне увезти больную в горы и уехал, оставив меня в отчаянии. Понемногу я утратил желание бороться. Я начал жить как отшельник, даже нотариус прекратил визиты к нам. Мы были узниками замка, как Мерлен и ле Дерф, как Эрбо, и только ночь принималась катить свои темные волны из одного коридора в другой, как я совершал последний обход, проверял замки и засовы, затем садился у изголовья Клер, и мы слушали, ждали… не в состоянии ни пошевелиться, ни заснуть. Наконец, когда первые утренние лучи падали на оконные переплеты, нами овладевала изнурительная летаргия. Выхода не было. Я знал, что жена моя обречена. Я знал, что и мои дни сочтены. Я знал, что мы должны погибнуть, потому что стали свидетелями тайны, в которую не позволено проникнуть простым смертным. В глазах возлюбленной моей уже скользила тень смерти. Она почти ничего не ела. Золотое кольцо, залог нашего союза, болталось у нее на пальце, и все более частые приступы сухого кашля свидетельствовали о развитии болезни. В слезах, решился я призвать из деревни кюре. Эта церемония настолько потрясла меня, что я не в силах описать всю ее скорбь и величие. Забившись в угол комнаты, я как мог сдерживал рыдания, пока священник читал молитвы о прощении и соединял мятущуюся душу ее с Создателем. Его рука, чертя над постелью умиротворяющие кресты благословения, казалось, уничтожала тлетворное влияние, удушающее наши сердца. Он долго молился и, перед тем как уйти, взял меня под руку и негромко сказал:

— Она много страдала, сын мой. Но теперь она успокоилась. Вам понадобится немало мужества и веры, и не пытайтесь постичь пути Божественного Провидения.

Когда я вернулся в комнату, Клер дремала. Она выглядела спокойной, с губ ее слетало ровное дыхание. Но то было обманчивое затишье перед бурей. Когда сумерки укрыли обнаженный лес, а ночь приблизила к окнам свой угрожающий лик, Клер впала в какое-то оцепенение. Я зажег две свечи и сел подле нее, пытаясь ответить на вопрос: почему она так много страдала и почему так тщательно скрывала от меня то, в чем призналась на исповеди священнику? Иногда она стонала, приоткрывала веки, и тогда я видел ее потерянное лицо с блуждающими глазами, в которых вновь появилась тревога.

— Дорогая моя, — прошептал я, — вы слышите меня?

— Я не хочу больше, нет! — простонала она. — Нет, я больше не хочу… Вы же видите, что они мертвы…

Это были ее последние слова. Она еще что-то прошептала, но я не смог уловить ни звука. Затем она долго лежала неподвижно. Рано утром я понял, что она не дышит. Моя жена скончалась. Или была в том состоянии, в каком я застал ее в гостиной рядом с отцом и матерью в тот вечер, когда проник в замок? В состоянии, в каком я видел ее несколько позже в карете?.. Вот почему, несмотря на всю душевную боль, я не разбудил слуг. Хотя меня душили слезы, у меня хватило сил достать из шкафа зеленое платье начала нашей любви. Возлюбленная моя стала такой легкой, что я без труда смог одеть ее. Я причесал ее, надел украшения, осторожно положил на постель и стал ожидать чуда, которое неизбежно должно было свершиться. Время от времени я брал ее руку — она медленно остывала; но ведь рука, которую я схватил в карете, тоже была ледяной и одеревенелой! Почему бы не возродиться жизни в членах, в которые не раз уже проникала смерть?

Весь день я молча смотрел на приобретавшее серый оттенок лицо своей дорогой супруги. Я уже не мог ни думать, ни молиться. Я ждал знака. Я не сомневался, что он последует. Около пяти часов я отпустил слуг, и те, похоже испугавшись моей бледности, поспешили удалиться, не задавая вопросов. Я вернулся в комнату, где ярко горели свечи. Не пошевелилась ли она? Я сел возле постели, решив оставаться здесь до тех пор, пока возлюбленная моя не будет возвращена мне. Посреди ночи меня осенила запоздалая догадка, к которой я должен был прийти гораздо раньше. Для того, чтобы чудо произошло, надо очевидно, поместить тело в те же условия, в каких оно находилось тогда. Я широко распахнул все двери, зажег в замке все свечи. Клер казалась невесомой в моих руках. Я нес ее, медленно шагая по безлюдному замку под застывшими взглядами своих предков. Я спустился по величественной лестнице, по которой поднималось до меня столько счастливых пар. Та, что так недолго была плотью от плоти моей, лежала у меня на груди, но тепло моей крови не проникало в ее сердце. Затем я попытался усадить ее в то же кресло, где она находилась тогда, и, отступив на цыпочках, сел в кресло, которое занимал барон. Ну что ж!.. Теперь можно надеяться… Я сосредоточил всю свою волю, протягивая руки, умоляя…

Она едва заметно покачнулась, затем рухнула на ковер. Я потерял сознание…


Теперь я точно знаю, что она умерла. Я больше не испытываю боли, не питаю надежды. Я подобен сраженному молнией дереву. Моя жизнь утратила всякий смысл. Я зарядил один из пистолетов отца. Через минуту я, окровавленный, лягу рядом с ней, а замок с его прекрасными освещенными залами будет нести караул у наших тел. К этим запискам, содержащим мою печальную и правдивую историю, я прилагаю список тех, кто унаследует мое состояние. Не сохраняйте Мюзийяк! Это проклятое место. Лучше всего разрушить его! И пусть каждый год служат мессу во спасение наших душ, соединившихся навечно.

Глава 4

— Ну что ж, — сказала Элиана, — можно сказать, мой бедный Ален, что ваш двоюродный прадедушка был большой чудак.

— Элиана!

— Не сердись. Имею же я право пошутить! Ну и история!

— Ты, конечно, не веришь ни единому слову?

— Напротив. Бедняга был не способен лгать.

— Скажи лучше, что он был не слишком умен!

Девушка вернула Алену пожелтевшие листки и выключила плитку.

— За стол,маркиз! Триста километров на мотоцикле — есть от чего проголодаться.

Ален посмотрел на развалины замка Мюзийяк и в задумчивости сел рядом с Элианой.

— Все же любопытно, — негромко сказал он. — Конечно, у тебя аналитический склад ума. Тебе все надо увидеть, пощупать. Взвесить на аптекарских весах. Но если бы ты верила в судьбу, если бы смогла приоткрыть завесу этой тайны…

— Осторожно! — предупредила Элиана. — На хлебе муравьи!

— Извлеченный из прошлого документ… найденный случайно… Ведь я мог бы изучать, например, не право, а классическую филологию и не обратить внимания на старые семейные архивы.

— А я могла бы не встретить тебя, обручиться с другим человеком и не есть пережаренное мясо, глядя на развалившиеся стены и слушая небылицы.

Она рассмеялась и прицелилась костью в Алена.

— Нет, — сказала она, — я не хочу этого… Мне очень нравится твоя семья. Мне будет приятно называться мадам дю Круази, и если ты захочешь, мы станем часто совершать сюда паломничество. Место здесь симпатичное. Но не требуй от меня, чтобы я принимала всерьез выдумки твоего предка. Бутылка стоит у тебя за спиной.

— Выдумки! — проворчал Ален. — Ты — варвар, бедная моя Элиана! Я был глубоко потрясен, когда прочитал эти воспоминания. Вот почему я захотел увидеть все собственными глазами. И видишь, Мюзийяк не солгал…

— К сожалению, — сказала Элиана. — Замок на три четверти разрушен, а от парка не осталось и следа.

— Тем не менее теперь я лучше себе представляю все, что было в прошлом.

— Ты встречал здесь покойников на прогулке?

— Вот именно! А почему бы и нет, в конце концов? Ну постарайся объяснить эту тайну, ты ведь утверждаешь, что все поддается объяснению.

Элиана зажгла сигарету и села по-турецки.

— Я ничего не утверждаю, — сказала она, — но я уверена, что твой прадедушка не мог видеть живыми мертвых. Либо он ошибался, и эти люди не были мертвы либо, если они действительно умерли, он видел живыми других людей.

— Ты бесподобна, когда начинаешь рассуждать! Продолжай. Продолжай, пожалуйста!

— Но это все. Эрбо не были мертвы.

— Ты забываешь о ране на большом пальце барона.

— Если они были мертвы, значит, кто-то другой занял их места для отвода глаз.

— Но Клер, черт возьми, Клер! Ты забываешь о ней! Орельен влюбился в нее, когда встретил на дороге. Я не говорю о первом тайном визите прадедушки, когда он увидел ее на террасе: было темно, и он сам признает, что не мог различить ее черты. Но затем! В своей исповеди он говорит об одной и той же девушке, понимаешь? В гостиной, в карете, в замке на следующий день во время визита с нотариусом — все та же девушка! Твое объяснение не выдерживает критики.

Элиана нахмурила брови.

— Подожди! Раз он видел одну и ту же девушку живой, значит, и в гостиной Клер не была мертва. Она притворялась… Или, скорее всего, находилась без сознания.

— Почему без сознания?

— Из-за покойников, понимаешь, из-за настоящих покойников. Поставь себя на ее место… Твой прадедушка установил, что в комнате было два покойника, и сделал из этого вывод, что Клер тоже была мертва, но у него не хватило мужества проверить. Он сам пишет, что даже не смог приблизиться к ней.

— Пусть так, но это ничего не объясняет.

— Напротив. Твой прадедушка постоянно видел одну и ту же девушку, но он, возможно, видел разных Эрбо. Вероятно он видел то мертвых Эрбо, то людей, выдававших себя за них.

— Какая блестящая догадка! — съязвил Ален.

— Конечно нет, — согласилась Элиана. — Пока… Но мне кажется, я начинаю понимать. Итак! Мне в голову пришла мысль. Допустим, что тайна уже раскрыта!

— Хорошая мысль. Допустим!

— Замок стал собственностью барона Эрбо. Барон Империи… Такие люди чувствуют за собой неясную вину и постоянно находятся в смутной тревоге. Они пребывают в страхе из-за враждебного окружения — ведь уже были прецеденты. Они помнят о трагической судьбе двух своих предшественников, Мерлена и ле Дерфа. Следишь за моей мыслью?

— Еще бы!

— Их лакей Антуан, похоже, каналья. У него плутоватый вид. Кроме того, именно он поддерживает связь с деревней, и, думаю, он рассказывал своим хозяевам жуткие истории.

— Зачем?

— Чтобы держать их в страхе и помешать любым контактам хозяев с внешним миром. Он наверняка обсчитывал их. Не забывай, Эрбо никогда не решались показываться на людях. Никто из местных жителей их не видел. Взгляни на рукопись… Обрати внимание на слова Меньяна!

— Не шути, Элиана. Все это очень серьезно. Признаю, что Антуан — плут. А дальше?

— Однажды утром твой прадедушка передает ему письмо. Ты помнишь?.. Итак, Антуан вскрывает письмо и узнает о намерении графа де Мюзийяка выкупить замок. Предложенная сумма велика… Нельзя ли предположить, что наш алчный лакей постарался использовать положение?

— Допустим.

— У него есть знакомые, мужчина и женщина одинакового примерно возраста с бароном и баронессой, а также девушка или молодая женщина, по всей видимости, не их дочь… Это родственники или друзья Антуана, что, впрочем, не имеет значения! Они живут недалеко от замка, и наш кучер, вероятно, не раз обделывал с ними темные делишки…

— Гм! Это несколько притянуто за уши…

— Подожди! Итак, Антуан под каким-то предлогом уезжает из замка и встречается со своими сообщниками. Объясняет им задачу. Графа пригласят в замок, и там те трое сыграют роль семьи Эрбо, от которой предварительно надо избавиться. Комедия займет всего несколько минут — время достаточное, чтобы получить деньги. Те соглашаются, и Антуан привозит их в карете, чтобы спрятать где-нибудь в замке до появления на сцене… Но вот карета ломается, и появляется Орельен… Клер, точнее, лже-Клер, решает воспользоваться ситуацией. Она представляется графу, заявляет ему, что отец согласен и приглашает его на следующий день в замок.

— Какое хладнокровие!

— Не очень-то большое. Вспомни, что говорит Орельен в своих записках. Он как раз заметил, что у девушки был испуганный вид.

— Хорошо, хорошо… А дальше?

— В тот же вечер владельцев замка убивают… По всей видимости, отравление. Когда дело сделано, Антуан звонит в колокол, чтобы дать знак сообщникам…

— Извини… Ты придумываешь прямо на ходу или делаешь логические заключения?

— И то, и другое. Я пытаюсь рассмотреть последствия этого заговора… Теперь надо избавиться от трупов. Бандиты, вероятно, рассчитывают закопать их где-нибудь в парке. Но из осторожности решают на время, пока они роют яму, спрятать тела в склепе — идеальнейший тайник! Сначала они спускают туда тело дочери Эрбо — сама по себе эта деталь не имеет значения, но отсюда все и началось… Мужчины несут труп, женщина светит им… Клер же остается одна в гостиной. Но у нее не такие крепкие нервы, как у сообщников. Она теряет сознание… В этот момент появляется Орельен… Перечитай рукопись. Двух мертвецов он видит со спины, плохо освещенных дрожащим пламенем свечей. Единственная деталь, о которой упоминает твой бедный прадедушка, — это бакенбарды барона… Но в те времена они были в моде! Фактически Орельен смотрит только на Клер, сидящую к нему лицом. Он считает, что это дочь Эрбо. Поэтому у него и не возникает ни малейших сомнений, что двое других — барон и баронесса.

— Кстати, так оно и есть, если я правильно тебя понимаю.

— Да, так оно и есть. А поскольку совершенно очевидно, что те двое мертвы, граф решает, что Клер, которую он видит недвижимой и смертельно бледной, также мертва. Мне это кажется совершенно логичным. Тебе нет?

— До сих пор, да.

— Но бандиты возвращаются. Твой прадедушка, услышав шум, в испуге убегает, оставив на ковре капли воска.

— Теперь настала очередь бандитов испугаться!

— Именно… Они не могут понять, кто же этот таинственный посетитель и что он видел в комнате, где оставался всего несколько мгновений. Они подумали, что это какой-нибудь браконьер или крестьянин. Они действуют без промедлений. Антуан запрягает экипаж, а его сообщники приводят в себя Клер, и все трое садятся в карету. Под покровом ночи подлог раскрыть невозможно. Женщина скрывает лицо за веером баронессы, а мужчина пускает густые клубы табачного дыма. Кроме того, он демонстративно выставляет под лунный свет перстень, который снял с пальца убитого. Негодяи рассчитывают, что если незнакомец их увидит, то его свидетельство о сцене в гостиной уже не воспримут всерьез. Вот тому доказательство: твой прадедушка, образованный человек, сообразил, что, если он расскажет о сцене, которую застал в замке, ему никто не поверит.

— Да-да… Понятно! А дальше?

— Они возвращаются в гостиную, и там у бедной Клер вновь не выдерживают нервы. Она падает в обморок. Остальные слышат в этот момент чьи-то приближающиеся шаги. Они прячутся в соседней комнате и готовы вмешаться, если возмутитель спокойствия окажется слишком нескромным. Но они узнают графа, которого Клер не преминула им описать. О том, чтобы с ним расправиться, речи быть не может… Тем более что он и не думает пристально рассматривать покойников. Орельен наносит удар ножницами по руке барона, лежащей на подлокотнике, и убегает, потеряв самообладание от мысли, заставившей его усомниться в собственном рассудке… Я, кажется, ничего не упустила?

— Нет, прекрасно рассказано.

— Ну да! Теперь я уверена, что знаю правду. В конечном счете, все проще простого.

— Просто?

— Абсолютно… Находясь так близко у цели, бандиты не хотят отступать. Они не хотят, чтобы тройное убийство было совершено впустую. Если возникнут сложности, всегда можно принять меры… Подставной Эрбо забинтовывает палец. Вспомни их встречу на следующий день, поведение мнимых владельцев замка, их замешательство, когда твой прадедушка заявил о желании осмотреть склеп… в котором конечно же лежали три трупа! Даже нотариус и тот, почувствовал что-то неладное.

— Согласен! Но эта девушка… Не похоже, чтобы она была лжива и порочна по натуре.

— Это самый щекотливый и трогательный момент. Вероятно, ее заставили играть эту роль, кроме того, она уже была влюблена в графа… Он, похоже, был хорош собой.

— Ну, естественно. Орельен де Мюзийяк!

— Замолчи. Из-за тебя я потеряла нить. Ах да!.. Граф сказал, что переделает замок, осушит пруд, переустроит парк. Значит, ни один его уголок не останется без внимания. Поэтому не следует оставлять трупы на его территории. Их надо вывезти, закопать где-нибудь подальше от Мюзийяка. Итак, в тот же вечер трупы грузят в карету, и гони, кучер! К несчастью, появляется твой прадедушка и открывает дверцу. У Антуана нет выбора. Он заталкивает графа в темную карету и… Ты знаешь, что было дальше. Орельен теряет сознание. Антуан доставляет карету к месту встречи, где его ждут сообщники. Что делать? Убить графа? Кучер и лже-Эрбо, по-видимому, так бы и поступили, будь они одни. Но Клер восстает против этого плана, ведь она до безумия влюблена в Орельена. Она остается с ним. Ей хочется попытать счастья, довести свой роман до конца… Но представь ее чувства, когда, уже графиней де Мюзийяк, она вновь поселяется в замке. Ее снедает страх и, вполне вероятно, мучают угрызения совести. Она не выдерживает испытания… Ну вот хотя бы такая деталь: эпизод с комнатой Мушкетера. Ведь ясно видно, что Клер не знает замка, что она раньше в нем никогда не бывала.

— Признаюсь, все это меня смущает… Ты так все здорово излагаешь! Давай пройдемся.

Ален помог Элиане встать. Сумерки обволакивали развалины сиреневым туманом, в камышах перекликались лягушки.

— Твоя версия, — проговорил Ален, — это версия с точки зрения логики. Но посмотри…

Солнце отбрасывало на пруд красноватый свет. Над самой водой носились стрижи, потом они улетели к руинам, где с криком принялись гоняться друг за другом. Молодые люди шли по тропинке среди тростника.

— Посмотри! — повторил Ален.

Терраса выдержала испытание временем. Ее растрескавшаяся, сплошь увитая плющом балюстрада все еще возвышалась над большим гладким зеркалом стоячей воды. Первые клочья тумана медленно поднялись над поверхностью тихого пруда.

— Орельен стоял здесь, где сейчас стоим мы с тобой, — прошептал Ален. — Клер была у края террасы… Давай пройдемся еще немного.

Они прошли вдоль стен, в которых зияли провалы. В некоторых из них рос кустарник. Вокруг сновали летучие мыши.

— Представь здесь Орельена одного, со своей женой…

Они дошли до угла двора, заросшего травой. Теперь это была поляна, поросшая ромашками и лютиками. Слева они увидели развалившийся въезд, то, что осталось от гостиной. Теперь все это напоминало обвалившийся подвал, заросший кустарником. Вдруг оба они услышали глухой стук, тяжелый топот, доносившийся с другой стороны двора.

— Что это? — прошептала Элиана.

— Вроде бы лошадь, — сказал Ален.

Внезапно они увидели ее — вороной масти, с высоко поднятой головой, сильную, одиноко стоящую посреди цветущего луга. Животное задумчиво смотрело на них издалека, из ноздрей ее шел прозрачный пар. Затем она двинулась с места, перешла на рысь, и ее копыта мерно застучали по земле. Она исчезла, но цокот копыт еще долго звучал в наступающих сумерках.

— Пора возвращаться, — сказала Элиана.

— Подумай, — повторил Ален, — подумай о ле Дерфе, о Мерлене. Прадедушка тоже покончил с собой. А ведь он не был сумасшедшим… Если бы мы с тобой жили в те времена…

— Замолчи, — сказала Элиана.

Они вернулись в маленький лагерь и поспешили собрать вещи.

— Эта лошадь, — предположила Элиана, — наверное, убежала из табуна.

— Наверное, — согласился Ален.


(1956)

Перевод с французского Б. Скороходова


Фокусницы

— Было две девушки, — произнес Людвиг.

— Вы уверены?

— Совершенно уверен. Я их хорошо знал, ведь мы вместе работали в курзале, в Гамбурге.

Комиссар задумчиво поглядел на Людвига. За спиной комиссара стоял инспектор — долговязый парень в непромокаемом плаще. Его левую щеку пересекал неровный, как трещина, шрам. Людвиг не мог оторвать от него глаз.

— Почему вы не пришли и не рассказали об этом раньше? — спросил инспектор. — Уже больше месяца, как дело закрыто.

— Я всего пять дней во Франции, — сказал Людвиг. — Я жонглер в цирке Амара. Коллеги рассказали мне о смерти малышки Аннегрет… Я был потрясен.

— Повторяю вам: дело закрыто, — ворчал комиссар. — У вас есть новые, неизвестные нам факты? Считаете, девушка была убита?

Людвиг опустил глаза, положил руки на колени.

— Я ничего не считаю, — сказал он. — Я только хочу знать, которая из них умерла и что случилось с другой. Почему все молчат о ней? Как будто ее никогда и не было.

Комиссар надавил кнопку звонка.

— Вы готовы подписать показания? — повторил он. — Так было две девушки?.. Мне хочется вам верить, но если придется заново проводить следствие…

— Странная история! — вздохнул инспектор.

Действительно, странная история! Она началась за много лет до того дня. Сначала это была всего лишь история жизни маленького мальчика, но потом…


Глава 1

Его мучил кошмар, но не из тех, полных ужаса, какие заставляют вас кричать посреди ночи в тишине уснувшего дома, а кошмар человека, проснувшегося, как ему кажется, в неизвестном месте, и, словно утратив память, он не может понять: что за кровать? что за окно? кто я такой?..

Пьер Дутр открыл глаза: прямо перед ним, откинувшись на спинку кресла, спала женщина; справа тихо шептались и хихикали два розоволицых блондина; слева — стекло, пустота: пространство, населенное расплывчатыми силуэтами, мертвенно-бледной дымкой. Дутр закрыл глаза, пытаясь найти позу поудобнее и заснуть, но руки не хотели спать, ноги беспрерывно двигались, плечи болели. Он пытался представить себе город, скрытый туманом там, внизу, умирающего отца.

Профессор Альберто! Острая боль словно бритвой резанула по сердцу. Да, это был настоящий кошмар, который никак не кончался. Начался он в Версале, в приемной отцов-иезуитов. С тех пор минули годы. Дутр снова увидел себя мальчиком: сидит на стуле, положив берет на колени; отец вполголоса разговаривает со священником. Потом приходит еще один священник, берет Пьера за руку. Лестницы, коридоры, узенькая кроватка, крошечный шкафчик, в котором сложено его белье. Все его имущество имеет теперь номер четыре. Двенадцать лет он был номером четыре. Двенадцать лет в пансионе! Головокружительное количество дней, тоскливая череда совершенно одинаковых картин, которые он так хотел бы забыть. Чувствовал ли он себя несчастным? Нет! Он никогда ни в чем не нуждался. Все заботились о нем. Монахи по-своему любили его. Знали, что маленький Дутр не похож на других…

Дутр поглядел в темноту, вслушался в мерный гул моторов. На огромной скорости он удаляется от Франции, парит между прошлым и будущим. Иногда ему удавалось окинуть взглядом всю свою жизнь, увидеть сверху, как Бог, говорят, видит людей. Странный мальчик, неловкий, тощий, робкий, рассеянный, чья внутренняя жизнь скрыта от всех, даже от его духовника. С виду ко всему безразличный, но всегда полный добрых намерений. Точь-в-точь хорошо отрегулированный автомат. Первым в часовню, первым в класс, первым в столовую… Иногда настоятель пытался добиться у него: «В чем дело, Дутр? Почему вы не стараетесь? Вы ведь не хуже любого другого. И что же? Думаете, родители обрадуются, когда увидят такой табель?» Но он не особенно настаивал, потому что и родители у маленького Дутра не такие, как у других.

Ладони взмокли. Пьер дотронулся до иллюминатора, чтобы ощутить его прохладу, и оставил на запотевшем стекле долго не исчезавшую звезду. Покинув этот самолет, несущийся в ночи над незнакомой страной, он мысленно перенесся во двор, где воспитанники проводили перемены. Он видит все это так живо, что ему становится страшно. Надзиратель раздает почту:

— Пьер Дутр!

Один из мальчиков взял открытку, чтобы передать ему. По дороге глянул на нее и расхохотался. Немного погодя пятеро или шестеро мальчишек зажали его в углу внутреннего дворика.

— Покажи-ка открытку!

Ему тогда не было и десяти, он был хилым. И повиновался. Ребята молча стали рассматривать открытку, на которой был изображен человек во фраке. В левой руке он держал перевернутый цилиндр, в правой — колоду карт. На его лице играла улыбка победителя. Внизу большими белыми буквами было напечатано два слова: «Профессор Альберто».

— Это твой отец? — спросил старший из воспитанников.

— Да.

— Хорош папаша!

Без тени смущения он перевернул открытку и прочитал вслух:

«Копенгаген

Мой дорогой Пьер!

Гастроли проходят весьма успешно. Мы собираемся в Берлин, оттуда — в Вену, где задержимся на месяц. Я не сумею приехать в Версаль на Пасху, как мы договаривались. Ты же знаешь, люди нашей профессии себе не принадлежат. Надеюсь, ты будешь умником. Мама чувствует себе хорошо. Мы оба нежно обнимаем тебя.

А. Дутр».
— А твоя мать? — спросил кто-то из мальчишек. — Она что, на трапеции кувыркается?

Они смеялись до полного изнеможения, а он старался не расплакаться.

— Циркачи живут вместе с обезьянами и верблюдами! — корчились от смеха мальчишки.

— Видел я такого на ярмарке, — сказал длинный. — Он связывал себя толстенной цепью, ему надевали наручники, а он раз, два — и на свободе. Никто и не понял, каким манером. А твой отец так умеет?

Перемена кончилась. Маленький Дутр три дня болел. Когда он выздоровел, товарищи избегали любых намеков на профессора Альберто. Они чувствовали, что должны соблюдать запрет, но постоянно перемигивались, а когда приходило письмо или открытка, отовсюду слышалось многозначительное покашливание. В один прекрасный день кому-то в голову пришла мысль дать ему кличку «Фантомас». Теперь, стоило пропасть тетради, приговор был единодушен: «Это Фантомас».

Он делал вид, что ему смешно, но почти весь триместр рвал, не читая, письма и открытки, приходившие из городов со странными названиями: Нордкирхен, Лугано, Альбачете… А во время утренней мессы и вечерней молитвы Пьер думал о далеких родителях, вершащих свои смехотворные чудеса с помощью цилиндра. Дутр помнил все, даже то, о чем тогда думал. Он отыскивал в словарях слово «фокус» («Искусство создавать иллюзию ловкостью рук, с помощью трюков и т. п.»), рассматривал свои руки, скрючивая пальцы. Как делают фокусы? Что такое «иллюзия»? Он не замедлил узнать и это.

В коллеж приехал фокусник — ничтожный человечишка, тащивший за собой огромные чемоданы в разноцветных наклейках. Он расположился в гимнастическом зале и начал представление. «Нет, — думал Дутр, мой отец занимается не этим. Не может быть!» Но представление захватило и потрясло его. Карты появлялись, исчезали, проскальзывали в карманы ассистентов, сами собой прятались под стульями, под скатертью на столе. Тузы, дамы, короли словно жили собственной жизнью, пиковая или трефовая масть свободно перемещалась в толще колоды и послушно выстраивалась по порядку. Ребята протирали глаза, сжимали кулаки…

Черт возьми! Это ведь только трюки и фокусы. Но полной уверенности не было. А шарики, меняющие цвет в пальцах фокусника? Он и сам, казалось, удивлялся тому, что творилось у него в руках, и с недоверчивым возмущением качал головой. Он показывал монету, звенел ею о край тарелки. Монета была настоящая, без всякого сомнения! Но вдруг она вырывалась у него из рук, появлялась то в одном, то в другом кармане, выскальзывала, едва он ее хватал, вмиг исчезала, и бедный старик искал ее и казался совершенно несчастным. Внезапно он замечал монету далеко от себя, в волосах старшеклассника, и хватал ее ловким движением ловца бабочек. Дутр с беспокойством всматривался в него. То, что он видел, было восхитительным и в то же время ужасным. Цилиндр, казавшийся пустым, вдруг наполнялся цветами. Цельные металлические кольца, которые они только что сами ощупывали, вдевались одно в другое, словно звенья цепи. Хоп, один жест — и они снова разъединялись; но, продолжая жить, будто разрубленная на куски змея, вмиг соединялись в руке артиста в гремучую змею. Все аплодировали, кроме Дутра, — он прижимал руки к груди, словно в ознобе. Фокусник вызвал добровольца.

— Фантомас! — закричали вокруг. — Фан-то-мас! Фан-то-мас!

Он вышел на эстраду, бледный, не в состоянии вымолвить ни слова. Теперь он лучше видел помятое лицо фигляра, его воспаленную кожу алкоголика, потертую одежду. Он не слышал, что ему говорили. Он уставился на круглый столик, стоявший на эстраде; это был самый обыкновенный столик, с ножками, кое-как замотанными изолентой. Мало-помалу Дутр успокоился. Фокусник положил ему на голову руку. Воцарилась тишина.

— Вас зовут Пьер, — сказал фокусник. — Вы носите часы марки «Омега». Я даже могу прочесть номер, выгравированный на корпусе. Подождите… цифры такие маленькие… сто десять… сто десять тысяч… двести… четырнадцать! Хотите проверить?

Пьер, дрожа, открыл крышку часов: 110214. Громкие аплодисменты обрушились на них, и Пьер даже заслонился рукой, словно защищаясь от брошенного в него камня…

В иллюминаторе появились звезды, они собирались в бегущие созвездия, в букеты бледных искр; казалось, это исчезал в вихре пропеллеров затерянный в пространстве город. Женщина спала. Дутр чувствовал запах надушенных волос. Он летел в роскошном самолете; стюардесса издали следила за ним, готовая помочь, услужить. Все это было невероятно, но и в коллеже все было невероятно. Его невозможный отец появлялся два-три раза в год и засыпал подарками. А потом — долгое ожидание, полное обиды, недоверия, обожания и скрытой нежности. Тогда Дутр давал волю воображению: тайком долго разглядывал открытки с редкими марками. На открытках изображались то казино, то театры; опять он перечитывал фразы, погружавшие его в какое-то оцепенение: «Представление прошло с триумфом… Я подписал контракт, о котором и мечтать не мог…» Дутр думал о шариках и кольцах старого фокусника, а когда наезжал отец, не осмеливался говорить с ним, держался скованно, враждебно: он боялся.

О, их свидания в приемной! Как отрешиться от того, что этот стройный мужчина, элегантный и печальный, был профессором Альберто? Выступал ли он зазывалой на ярмарках? Было ли у его карманов двойное дно? Умел ли он угадывать мысли?

— Почему ты краснеешь, Пьер?

— Я не краснею.

Побагровев, Дутр разглядывал отца, изучал его тонкие бледные пальцы с отполированными ногтями, блестевшими, как оправа драгоценных камней. Он ощущал себя низшим существом, стыдился своей неловкости, жаждал остаться один, как сирота, и все-таки с отчаянием следил за стрелками стенных часов. «Любит ли он меня? — думал он. — А она?» Когда визит подходил к концу, он иногда задавал вопрос, от которого так долго удерживался:

— А мама приедет?

— Конечно. Сейчас она немного устала, но в следующий раз…

Дутра ни разу не навестила мать. Дня не проходило, чтобы он не взглянул на фотографию, где она, в цирковом костюме, на котором камни сияли ярче, чем на Деве Марии в часовне, украдкой улыбалась, прикрывшись веером. Она была красива. Только почему смущался отец, когда Пьер спрашивал о матери? Он отворачивался, показывая пальцем на чемодан:

— Угадай, что я тебе привез?

Он дарил часы, ручку, бумажник; часы были марки «Омега», на ручке с золотым пером написано: «Паркер», а в бумажнике лежала пачка тысячефранковых билетов. Дутр робко подходил, протягивал руки. На мгновение прижимался к отцовской груди; руки цеплялись за человека, который вот-вот должен уйти. Рыдания душили его.

— Ну не надо, Пьер! Я же не бросаю тебя!

— Нет, папа.

— Ну вот! Ты же знаешь, мы скоро совсем переедем в Париж.

— Да, папа.

— Ну вот! Учись хорошо, чтобы радовать нас с мамой.

Раздавался бой часов. Будто во сне, Дутр шел к двери. Последние жесты отца запечатлевались в памяти: движения пальцев, разглаживающих поля серой фетровой шляпы, щелчком стряхивающих пылинки с рукава пальто… Кончено. На секунду свет из комнаты привратника освещал внизу его темную фигуру. Дутр снова погружался в ночь; проходили недели, месяцы, и все это время за морями, за горами чета Альберто продолжала свое нескончаемое турне. У Дутра так и недостало смелости задать мучившие его вопросы: что же за номер у них был? много ли они зарабатывали? трудно ли обучиться профессии фокусника? Иногда ему хотелось узнать какие-нибудь их секреты, чтобы заткнуть рот однокашникам. С помощью одного приходящего ученика он достал книгу о фокусах, но сухость схем и непонятные объяснения оттолкнули его. Он бросил эту затею. Мало-помалу он даже перестал считать дни между приездами отца. Он погрузился в тихое забытье, отмеряемое соборным колоколом, и когда Пьеру сообщали, что его ждут в приемной, сердце сжималось всего лишь на несколько секунд. Отец и сын наблюдали друг за другом почти с опаской. По мере того как сын превращался в подростка, выросшего из всех костюмов, отец тоже изменялся: виски седели, на щеках появлялись новые морщины. Лицо было таким бледным, а глаза так глубоко запали, что казались подрисованными. Уже давно Дутр понял, что ни в коем случае нельзя говорить о будущем. Они болтали о пустяках. Да, кормят хорошо. Нет, учеба не слишком утомительна. Дутр возвращался в класс, спрашивая себя: «Сколько я еще пробуду здесь?» Его товарищи уже подумывали о выборе профессии. Во время прогулок вдоль изгороди, затягиваясь американскими сигаретами, они делились планами на будущее. На их вопросы Дутр неизменно отвечал: «О, лично я буду сниматься в кино!» И все верили ему. Насмешкам пришел конец. Своей беззаботностью, отрешенностью Дутру удалось создать образ богатого юноши, пресыщенного, презирающего учебу и ждущего своего часа. Он хотел быть таким, но прекрасно понимал, что это всего лишь мечта, в душе его часто поднималась волна страха, и тогда он закрывал глаза руками, а потом растерянно оглядывался…

«Я еще сплю, — думал Дутр. — Это неправда. Он не умрет».

Он зажег сигарету и наклонился к иллюминатору. Огоньков становилось все больше. Его соседи справа вытягивали шеи, один из них произнес длинную фразу. Дутр разобрал только слово «Гамбург».

— …Ваш отец заболел в Гамбурге, — объяснил настоятель. — Вы поедете немедленно. Я уже предпринял все необходимые шаги.

На краю стола лежали деньги, паспорт, телеграмма.

— Думаю, вас там встретит кто-нибудь, — добавил священник. — Если же нет, поезжайте на такси. Адрес указан в телеграмме.

Остальное помнилось смутно. Дальше все было как в тумане. Впечатления наслаивались одно на другое: класс, часовня, рукопожатия, крестные знамения, потом аэропорт с его белыми дорожками и громкоговорителями, отец-настоятель, машущий на прощание рукой, поток воздуха от винтов самолета раздувает сутану, словно плохо прихваченный парус.

Вот так Дутра выбросили в жизнь, и сколько бы он ни оглядывался назад, ему было ясно: в коллеж он больше не вернется.

Куда он летит? Кто будет заботиться о нем? Он погасил сигарету и пристегнул ремни. Под самолетом сверкал огромный город, расчерченный на квадраты светом. Еще несколько минут — и он станет всего лишь жалким человечком, если его никто не встречает. А если таксисты не поймут его или не найдут указанного адреса… Он достал телеграмму и перечел ее. Курзал, Гамбург. Названия улицы нет. Курзал. Несомненно, это мюзик-холл, в котором работал профессор Альберто. Теперь ему стало страшно. Он напрягся, самолет пошел на снижение, и наискосок стал выплывать, словно расположенный по невидимой кривой, весь в каменных кружевах и разноцветных огнях, город. Дутр закрыл глаза, зажмурился, изо всех сил отказываясь принять то, что предстояло. Ремень крепко держал его; он чуть не застонал, как больной, которого перекладывают на операционный стол. Как бы он хотел, чтобы самолет загорелся, взорвался! Кто заметит исчезновение маленького Дутра? А существовал ли он вообще, этот сын фокусника? Он снова увидел монету, исчезающую и возникающую из пустоты, чтобы вновь исчезнуть, кольца, цветы, цилиндр, наполненный видениями, тенями, химерами; увидел старика, волочащего два чемодана. Самолет уже катился по полосе. Город окружал его, огни переставали двигаться. Пассажиры поднимались с веселым шумом. Открылась дверь в ночь.

Дутр поднял воротник пальто и двинулся вперед, иногда вставая на цыпочки и стараясь хоть что-нибудь разглядеть. У трапа ждали люди, их поднятые вверх лица колыхались словно медузы. Внезапно все стихло. У Дутра немного кружилась голова. Он услышал вдалеке глубокий, настойчивый и до странности родной гудок корабля. Сжимая рукой поручень, он сошел вниз по трапу.

Каждый пассажир становился центром маленькой шумной группки. Когда спустился Пьер, на его долю не осталось никого из встречающих, и он остановился, не в силах идти дальше. И тут кто-то тронул его за руку:

— Пьер Дутр?

Отпрянув в сторону, Пьер оглядел окликнувшего его человека: тот был маленького роста, в жокейских бриджах и кожаном пальто; совершенно лысый и такой худой, что на шее проступали узлы сухожилий.

— Пьер Дутр?

— Да.

— Пошли!

Человек уже удалялся, торопливо, озабоченно. Дутр побежал за ним.

— Вас прислала моя мать?

Молчание.

— А отец еще…

Лучше не продолжать. Перед аэропортом среди длинных блестящих автомобилей стоял старенький грузовичок, груженный пуками соломы. На его левом борту были изображены львы, сидящие вокруг силача в леопардовой шкуре. На правом — голова клоуна: рот до ушей, рыжие волосы и квадратные глаза. Человек открыл дверцу кабины и знаком пригласил Дутра садиться.

— Курзал, — произнес он гортанным голосом.

Дребезжащий автомобиль катил по сияющему огнями городу. Вместо того чтобы направиться, как предполагал Дутр, в сторону бедных кварталов, он рванул к центру города вдоль новеньких, горящих неоном вывесок и красивых домов. Медленно плыла по тротуарам праздная толпа. Дутру страшно захотелось оказаться наконец на месте, броситься на кровать, забыть это бестолковое путешествие. Автомобиль проехал мимо озера, потом по узким улицам с огромным количеством пивных. На углу какой-то площади они остановились.

— Курзал, — произнес человек. — Мюзик-холл.

Он показал на фасад, окаймленный непрерывно мигающими, до огненных вспышек в глазах, яркими лампочками. Дутр не шевелился.

— Выходите!

Дутр слишком устал, чтобы возражать. Он последовал за провожатым, Именно тогда он и увидел афиши. Наклеенные одна за другой на фанерные трехметровые щиты, они закрывали всю стену. Профессор Альберто… Профессор Альберто… Профессор Альберто… Профессор во фраке, с цветком в петлице созерцает хрустальный шар. Каждая афиша по диагонали перечеркнута полоской белой бумаги. Профессор больше не в счет. Его больше нет в программе, но все-таки он еще жив, улыбается сыну бумажным ртом, протягивает ему таинственный шар, который то вспыхивает, то гаснет в лихорадочном мелькании огней. Человек, легонько подталкивая Дутра, довел его до начала маленькой улочки.

— Вперед!

Было темно. Из подворотни тянуло конюшней. Слышны были звуки оркестра: завывание духовых и тяжелые удары барабанов. У тротуара стояли два фургона, огромные, словно багажные вагоны. Дутр обогнул их, и в тот момент, когда он собирался шагнуть дальше, человек придержал его за руку.

— Здесь, — произнес он тихо.

Дутр нащупал ступеньки, толкнул дверь. В глубине темной комнаты тускло мерцал ночник. Вытянув руки, он пошел на слабый свет и заметил неподвижный предмет. Еще три шага, и он остановился у края кровати, на ней покоился профессор Альберто, с закрытыми глазами, заострившимся носом, с увядшей орхидеей в петлице фрака. Руки его скрещены на груди. На рубашке не хватает пуговицы. Дутр обернулся, поискал глазами провожатого, но тот исчез. Постепенно привыкнув к темноте, он заметил стул и тихонько сел. Он еще не понял, ощущает горечь утраты или нет. Внутри — пустота. Мало-помалу из темноты стали выступать неожиданные предметы, которые, должно быть, служили реквизитом: чемодан с просевшей крышкой, столики, стулья, составленные один на другой, мотки проволоки, кофейный сервиз на подносе, две шпаги на складном столике, арбалет…

Дутр хотел было вновь посмотреть на умершего и поплакать, но, повернув помимо воли голову, принялся вместо этого разглядывать недра странного фургона. Там что-то шевелилось… шелестящий шорох, затем скрип… Он встал с бьющимся сердцем. Вдруг раздалось хлопанье крыльев. С потолка упало что-то белое, и на инкрустированный ящичек села голубка. В ее круглых глазах, когда она наклоняла головку, чтоб получше рассмотреть посетителя, отражался свет лампы. Слетела вторая голубка и опустилась на полочку над телом. Дутр тупо смотрел на птиц. Они медленно расхаживали на своих звездчатых лапках, останавливались, ныряя клювом под крыло или в перья на грудке. Легко скользнув крылом, вторая голубка присоединилась к первой, и они быстрыми шажками принялись ходить друг за другом вокруг ящичка, потом одна из них тихо заворковала, и этот нежный вздох, это любовное рыдание наконец освободило Дутра. Он упал у кровати на колени.

— Папа!

Слезы лились сквозь прижатые к лицу руки. Все те слова, которые он не осмеливался произносить прежде, все подозрения, все упреки, все порывы… Ну почему же так поздно? Оставалось только плакать и просить прощения. Скрипнули ступени под тяжелыми шагами. Кто-то вошел в фургон. Дутр встал.

— Кто здесь?

Он услышал хриплое дыхание, низкий голос заставил его вздрогнуть.

— Это ты, малыш?

В круге, света появилась женщина. Она была ярко накрашена, с золотыми кольцами серег в ушах. Халат, стянутый в талии, обрисовывал рыхлое тело, приоткрывая голые ноги в шлепанцах. Она подошла, и Дутр отшатнулся.

— Ты боишься меня? — спросила женщина. — Ты меня не узнаешь… Ну поцелуй же свою мать!

Он подставил лицо, почувствовал на щеке прикосновение мокрых дряблых губ. Женщина отстранилась и оглядела его с головы до ног.

— Ты и впрямь его сын, — пробормотала она. — Вытри глаза. В твоем возрасте уже не плачут.

Тыльной стороной ладони она прогнала птиц, вынула из ящичка бутылку и два стакана.

— Ты, должно быть, устал, малыш? На-ка, выпей. Не думай о нем. Там, где он теперь, на живых внимания не обращают.

Она повертела стакан в руках, пожала плечами и осушила его одним глотком.

Глава 2

Никогда не забыть Дутру похороны. Кладбище, окруженное огромными зданиями из бетона, было похоже на футбольную площадку, что показывают в кинохронике. Плиты, кресты, гравий — все новенькое. Гроб блестел почти весело, старый священник неразборчиво произнес несколько молитв то ли на латыни, то ли по-немецки. Время от времени Дутр взглядывал на мать. Из-за нее он не мог ни сосредоточиться, ни вникнуть в происходящее. Она надела слишком узкий костюм, взятый, очевидно, у кого-то взаймы. Юбка так плотно облегала тело, что можно была различить контур трусиков. На поясе лопнул шов, и в дыре виднелся клочок фиолетового белья. Гроб стали опускать в могилу. Она шагнула вперед и нахмурила брови, потому что могильщики не соблюдали равновесия. Чуть позади стояла группка людей, слегка взволнованных и крестившихся всякий раз, когда священник кропил святой водой. Несколько любопытных глазели из окон домов. В конце ближней аллеи виднелся другой священник, другой гроб, другие люди в трауре, и ветер смешивал заупокойные молитвы. Дутру пришлось сделать над собой усилие, чтобы осознать все это: он в Гамбурге, хоронят его отца. Мысленно он тоже взмахнул кропилом, в памяти всплыли обрывки молитв. Он неуверенно произносил слова, которые, казалось ему, выучил в одной из своих предыдущих жизней.

Дутр невольно снова и снова переводил глаза на мать. Она кое-как наспех напудрилась, сквозь косметику проглядывали — морщины. Сколько ей лет? Пятьдесят? Больше? Волосы крашеные. Щеки отвисли. Но в мрачном, напряженном взгляде жил огонь юности, едва сдерживаемое неистовство, от которого Дутру становилось не по себе. С тяжелым стуком падали на гроб комья земли. Священник и мальчик-певчий ушли. Стали подходить друзья профессора Альберто. Они кланялись, произносили невнятные слова, долго пожимали вдове руки. На Дутра они совсем не обращали внимания. Некоторые из них были в странных костюмах. Акробаты? Клоуны? Среди них семенил на коротеньких кривых ножках карлик, с огромной жемчужно-серой шляпой в руках. У всех гладко выбритые щеки, светлые глаза и одинаково огорченное выражение лица. Почти все они целовали Одетту.

Женщин было мало. Дутр не осмеливался разглядывать их пристально, опускал глаза и оттого видел только ноги и бедра; в их походке было что-то дерзкое, развязное, и это наполняло его странным смущением. Самая молодая долго разговаривала с Одеттой, а когда она приблизилась, чтобы пожать Дутру руку, он съежился от ощущения собственного ничтожества. У нее были светлые волосы, сверкающего, ненатурального цвета, окружавшие голову золотым ореолом. Ему не хватило времени присмотреться, понять. Он даже не мог бы с уверенностью ответить, видел ли ее лицо. Внезапно он мучительно осознал нелепость пребывания на этом кладбище, в тесном костюме, рядом с незнакомой толстой женщиной, механически повторяющей: «Спасибо, спасибо!» — на трех или четырех языках. И перед глазами у него, как невыносимо яркое солнце, воссияли эти светлые волосы.

— Спасибо, Людвиг, спасибо, — сказала Одетта.

Ей пожимал руку тот самый человек, который встречал его в аэропорту. За его спиной переминался с ноги на ногу какой-то тип, на голову выше его и шире в плечах, казавшийся уродливым из-за невероятной худобы.

— Это Владимир, — пояснил Людвиг. — Он занимается нашей техникой.

И добавил шепотом:

— У него не все дома.

Потом он повернулся к Владимиру, щелкнул пальцами, и Владимир побрел за ним, сгорбившись, опустив руки, огорченно шмыгая носом. Он был единственным, кто, казалось, действительно печалился. Дутр закрыл глаза. «Я сплю», — подумал он. И, вздрогнув, открыл глаза. Блондинка, еще раз поцеловав его мать, направилась с протянутой рукой к нему.

— Но… мы уже… — бормотал он.

Она, казалось, не заметила его растерянности, мило улыбнулась, и он вдруг подумал, что она точно так же улыбалась ему всего минуту назад. Он с глупым видом рассматривал протянутую ему маленькую руку в черной перчатке. Он уже не задавался вопросом, почему женщина вернулась. Он разглядывал ее жадно, грубо; если бы ему хватило смелости, он бы крикнул: «Подождите! Не уходите опять, я хочу запомнить ваше лицо!» Но, как и в первый раз, она ушла, слегка покачивая бедрами, — тонкая, элегантная и такая светловолосая, неправдоподобно светловолосая… Игрушка! Фея, которая умела раздваиваться, когда хотела. Может, она появится и в третий раз. Но в аллее оставались только двое мужчин, пропахших кожей и сеном, наверное, конюхи. Они поспешили пробормотать несколько слов. Одетта вернулась к могиле; какое-то мгновение она стояла неподвижно, потом достала из сумочки крокодиловой кожи платок и вытерла рот.

— Что за сволочная жизнь! — сказала она и взяла сына под руку.

Такси доставило их в курзал.

В фургоне, служившем кухней и столовой, царила ночь. Бархатные занавески закрывали оба окна. На потолке медленно разгоралась люминесцентная лампа, заливая светом помещение, которое когда-то, возможно, было роскошным. Но краска на стенах облупилась. Диван, на котором спала Одетта, так и остался неубранным. На столе, на электрической плите громоздились тарелки и кастрюли. Одетта сняла туфли, потом жакет и в одних чулках отправилась искать чистый стакан.

— Ты не хочешь выпить, а? Я по утрам просто подыхаю от жажды.

Она выпила немного белого вина, закурила сигарету.

— Если хочешь, налей себе.

Но Дутр неподвижно стоял у входа, и она сказала ему:

— Ну, шевелись. Там, в корзине, есть картошка. Почисти-ка несколько штук.

Дутр поискал нож, выдвигая ящики буфета: в них лежала всякая всячина — веревочки, пробки от шампанского, счета, коробочки с аспирином.

— В ящике стола! — крикнула Одетта.

Она расстегнула юбку, и та мягко упада к ее ногам.

— Вот так-то лучше, — пробормотала она. — Господи! Бедный мой мальчик, какой же ты неуклюжий!

Она отстранила его и, пошарив в ящике, кинула нож на клеенку.

— Нужно будет тебе… Что? Что это с тобой?

Ужасно смущенный, Дутр не знал, куда деть глаза.До Одетты вдруг дошло, и она протянула руку к халату.

— Ты что же, никогда женщины не видел? — спросила она изменившимся голосом. — А ведь и правда, там, в твоем пансионе…

Она завязала поясок, пришпилила булавкой расходящиеся полы халата и, взяв пальцем Пьера за подбородок, сказала:

— Ну-ка, посмотри на меня. И вправду покраснел, бедняжка! Сколько же тебе лет?

Резким движением Дутр высвободился.

— Двадцать!.. Ты это знаешь не хуже меня…

Она мягко теребила его за ухо.

— Двадцать лет! Уже. И конечно же ты ничего не умеешь делать.

Разозлившись, он вскинул голову, но мать смотрела на него с такой грустью, так взволнованно и нежно, что он внезапно смягчился.

— Не слишком много, — признался он.

Пальцы ласкали его щеку.

— Однако у тебя милая мордашка, — прошептала она. — Вот это от меня, и это тоже.

Ее пальцы, казалось, лепили узкое лицо юноши, следуя вдоль линии носа, щек, воссоздавая из его черт другое лицо.

— И эти веснушки… У меня были такие же.

Глаза Одетты заблестели, и Пьер почувствовал, как дрожат ее пальцы. Он попытался заговорить.

— Нет, молчи, — попросила она.

И убрала руку. Потом заметила, что сигарета погасла, и щелкнула электрической зажигалкой, висевшей над плиткой. Та не сработала; Одетта пожала плечами.

— Все сломалось, — вздохнула она. — Да, ты явился не в лучшие времена, малыш. Сплошная невезуха.

— Хорошо, — произнес он едко, — я могу вернуться обратно.

Грудь ее всколыхнулась от смеха.

— И голос такой же, как у отца. Он тоже часто повторял: «Все поправимо…» Его кошелек был открыт для всех. Привык к фокусам с монетами и поверил, что они сами по себе размножаются…

— Я могу работать.

— Где?

Он промолчал.

— Положение у нас не блестящее, — снова начала она. — Твоего отца больше нет, а что я могу одна? Людвиг, конечно, поможет сделать номер. Может, месяц продержусь. А потом…

Мать отодвинула тарелки и принялась чистить картошку. Она наклонила голову, и Дутр увидел седые корни волос.

— Я думал, — начал он, — что вы хорошо зарабатываете.

— Да-а, мы зарабатывали неплохо…

Она улыбнулась, внезапно лицо ее оживилось. Что-то светлое, живое блеснуло в глазах.

— Сразу после войны, — продолжала она, — каждый день был праздником. Люди думали только о том, что бы еще купить. Ну и мы тратили много. Мы были недальновидны.

Она налила себе еще немного вина.

— Не надо бы мне пить, но как подумаю о том, кем мы были…

— Я не очень понимаю, — сказал Дутр.

— Это потому, что ты не циркач. Твой отец был потрясающим фокусником. Я еще никогда не встречала такого иллюзиониста. Но ему не хватало воображения. Его номер устарел. Люди привыкли к кино! Им подавай хорошую постановку, свет, игру, переживания… Кому теперь нужны ловкость рук, какие-то карты, шарики?! А твой отец был старой школы. Не так-то легко менял свои приемы.

— Послушай, мама…

Она с изумлением посмотрела на Пьера.

— Мама, — повторила она, — мама… Очень мило, конечно, но я никогда не привыкну. Лучше уж зови меня Одеттой, как все остальные.

Она открыла буфет, положила на решетку отбивные.

— Ты же видел, что это за заведение — третьеразрядный мюзик-холл, — вернулась она к прежней теме. — Потом придется выступать на ярмарках.

Дутр подумал о старом фокуснике, вспомнил его воспаленные глаза алкоголика. Он встал, сжал кулаки.

— Нет, — сказал он, — это невозможно. Должно же быть какое-то средство…

— Какое? Я уже несколько недель ломаю себе голову.

— Я могу помочь тебе.

— Ты?

Она подрегулировала огонь, потом посмотрела на Дутра долгим холодным взглядом.

— Повернись… Встань в профиль… Пройдись к двери… Хватит, вернись. Держу пари, ты и танцевать-то не умеешь! У тебя ноги как колоды.

Мясо зашипело, и она принялась искать вилку.

— Тебя придется долго учить. Надо уметь держаться на сцене, говорить, а ты слишком робкий.

Одетта выложила мясо на блюдо.

— Ладно, — сказала она, — хочешь быть полезным — режь картошку.

В дверь стукнули кулаком, вошел Людвиг. Он снял кожаную куртку, повесил ее на вешалку, достал из кармана трубку.

— Обедать! — позвала Одетта.

Людвиг сел на неприбранную кровать, подобрал валявшееся на полу платье, бросил его на спинку стула.

— Ну, как дела, парень? — спросил он неприятным, резким голосом. — Привыкаем?

— Он хочет помочь мне, — сказала Одетта.

— А! Это было бы недурно.

Они принялись оживленно разговаривать по-немецки. Дутр внимательно разглядывал этого человека, державшегося так свободно, устроившегося здесь словно у себя дома. А покойник еще остыть не успел. И снова Дутр почувствовал, что его швырнули в чужой, странный мир, как будто самолет приземлился накануне на какой-то неизвестной планете. Он подумал о блондинке, пожавшей ему дважды руку на кладбище, потом о голубках, порхавших среди шпаг.

— За стол, — опять позвала Одетта.

— Тарелки могла бы и помыть, — проворчал Людвиг и подошел к Дутру.

— Покажи-ка руки.

Он пощупал их, повращал ладони, чтобы проверить гибкость запястий.

— Похвастать особенно нечем, — заявил он.

Потом снова заговорил по-немецки. Время от времени они с Одеттой изучающе смотрели на Пьера. От забытой на сковороде картошки валил сизый дым. Людвиг что-то объяснял Одетте, ей это явно не нравилось.

— Пока не попробуешь, толком не разберешься, — заключил Людвиг.

— Ну хорошо, хорошо, — ответила Одетта.

Она вытерла руки о тряпку, висевшую над маленькой раковиной, открыла шкаф и сняла с вешалки костюм.

— Надень-ка, — приказала она.

— Сейчас? — удивился Дутр.

— Да, сейчас же. Людвиг, он такой. Ему если что в голову взбредет, он ждать не желает.

Дутр разложил одежду на диване.

— Но это же фрак! — воскликнул он.

— Конечно. Лучший костюм твоего отца.

Дутр разделся и натянул брюки с блестящими шелковыми лампасами, ошеломившими его.

— Что я говорил! — проворчал Людвиг. — Ему все впору.

Дутр надел фрак, и Людвиг встал, чтобы ощупать плечи, проверить длину рукавов.

— Ну как? — спросил он.

Одетта колебалась.

— Да, — признала наконец она, — может, и стоит рискнуть.

Дутр инстинктивно засунул руки в карманы брюк, нащупал какой-то круглый предмет и тут же вытащил его на свет.

— Это что? Монета?

— А! — сказала быстро Одетта. — Это доллар, с которым он работал.

— Из чего он? — спросил Дутр.

Людвиг посмотрел на Одетту. Она колебалась.

— Из серебра, конечно, — сказала она наконец. — Оставь себе. Он твой. Может, тебе придется им воспользоваться.

Людвиг снова сел. Сквозь прикрытые веки он смотрел на юношу.

— Выпрямись! — приказал он. — Так. Теперь скажи: «Дамы и господа!» Давай говори! Язык не отсохнет. «Дамы и господа!» Как будто ты обращаешься к зрителям в зале.

Дутру показалось, что сейчас он задохнется. Он посмотрел на мать и увидел, что та ждет, странно приоткрыв рот, с рукой, застывшей в ободряющем жесте.

— Нет… не могу, — простонал Дутр.

— Можешь! — раздраженно произнес Людвиг. — Сунь левую руку в карман. Расслабься. Ну! «Дамы…» Повторяй: «Дамы…»

— Дамы и господа! — Дутр выкрикнул эти слова так, как будто звал на помощь.

— Ну, совсем неплохо! — сказал Людвиг, повернувшись к Одетте. — Глуховато, но голос можно поставить.

Картошка подгорела. Носком ботинка, не вставая, Людвиг повернул выключатель. Потом, закинув руку на спинку стула, небрежно спросил:

— А не хотел бы ты, малыш, поработать со мной?

— Он не сумеет, — пробормотала Одетта.

— А я говорю, у него получится, — заверил Людвиг. — Черт возьми! Я и не таких обучал.

— Не знаю, — жалким голосом произнес Дутр.

— Дай твою монету.

Людвиг положил доллар на ладонь, и монета словно ожила. Она бегала по руке, падала в рукав, снова появлялась на плече, проскальзывала сквозь пальцы, потом, повернувшись в воздухе, исчезла.

— Она у тебя в кармане, — сказал Людвиг.

Дутр с глупым видом пошарил в кармане и недоверчиво вытащил доллар.

— Посмотри хорошенько, тот ли это, — посоветовала Одетта сыну.

— О! — запротестовал Людвиг. — Не хочешь же ты сказать…

— Я слишком хорошо тебя знаю!

Дутр внимательно разглядывал их обоих; Одетта оперлась на руку Людвига.

— Ну что? — опять спросил Людвиг. — Хочешь такому научиться? Это нетрудно.

— Да, — признался Дутр. — Пожалуй, хочу…

Людвиг снова сел за стол, и разговор на немецком возобновился. Дутр молча переоделся и вернулся к остывшему мясу. Доллар покоился в носовом платке. Время от времени он тайком ощупывал монету, проводил ногтем по ребру, чтобы почувствовать насечку. Он кинулся бы в драку, если кто-нибудь покусился бы на этот доллар. Монета вдруг стала для него бесценной. Теперь, когда он дотрагивался до теплого металла, ему казалось, что он сжимает руку отца. А ему так нужна была дружеская рука!

— У нас нет выбора, — заявил Людвиг. — В любом случае через четыре недели я уеду.

Он вылил остатки вина в свой стакан, выпил маленькими глотками, вытер рот платком.

— Начнем сегодня вечером. Согласен, парень?

Он ласково обнял Пьера за плечи, потом, изменив тон, сухо сказал:

— Следи за своими вещами, профессор! — И бросил на стол посреди тарелок бумажник, который только что вытащил у Дутра из кармана.

Людвиг ушел, насвистывая, перекинув куртку через руку. Одетта вздохнула.

— Невозможный человек! — пробормотала она. — Ох, с ним нужно терпение! Но умеет делать абсолютно все, и если б не он…

Она открыла коробку с печеньем и, проходя мимо Пьера, погладила сына по голове.

— Был бы ты хоть чуточку смелее… В нашем деле надо уметь обманывать, вот и все. Но только, черт возьми, обманывать мастерски. Ты когда-нибудь видел иллюзионистов?

Он сжал доллар в кулаке.

— Нет.

— Ну так сейчас увидишь — Людвига и меня. Через десять минут у нас репетиция. Тебе нужно только перейти улицу и подождать нас в зале.

Дутр покорно позволял руководить собой. Он не против, пусть решают другие. Ему было все равно. Что здесь, что в коллеже — та же бессмыслица, тот же дурной сон. Пьер достал доллар, подбросил его щелчком и поймал на ладонь, он не знал точно, где орел, а где решка. И что означает орел на монете? И что это за слово — LIBERTY — большими буквами? Он сошел по ступенькам. Из второго фургона выходил нагруженный реквизитом Владимир: две шпаги зажаты под мышкой, на голове цилиндр, норовящий сползти на нос. На плече спокойно сидели голубки. Дутр пошел за ним. Он уже перестал удивляться.

Зал едва освещали несколько лампочек, затерявшихся под колосниками. Красноватые отблески на спинках кресел, темные провалы лож. Это больше походило на камеру пыток, чем на театр. Дутр увидел в первом ряду какие-то темные фигуры и направился к оркестровой яме. Головы повернулись в его сторону. Кто-то помахал рукой, несколько человек поднялись, чтобы дать ему место. Извинившись, он сел, наудачу улыбнулся соседке слева и вдруг узнал ее. Фея! Белокурая незнакомка! Его глаза, привыкнув к полутьме, лучше различили лицо девушки, округлость щеки, припухлость губ, и когда она посмотрела на него, то Пьер скорее догадался, чем увидел блеск темно-голубых глаз под ресницами, густо накрашенными черной тушью. Пьер вжался в кресло, медленно выдохнул, но в нем еще оставалось какое-то беспокойство, он все еще был настороже, следил за соседкой, спрашивал себя, почему она делает ему знаки, почему указывает головой на кого-то сидящего справа. Наконец он посмотрел туда, и на мгновение ему показалось, что он сошел с ума, что кошмар продолжается. Справа от него сидела женщина. Та же таинственная блондинка. Ее губы, ее темно-голубые глаза, дрожание ресниц, чуть насмешливая улыбка. Профиль справа в точности повторял профиль, который, как ему показалось, он видел слева. Но тут обе девушки наклонились вперед, повернули к нему головы, и перед ним возникло одно, раздвоившееся лицо, одинаково насмешливые голубые глаза.

— Грета, — прошептала девушка слева.

— Хильда, — прошептала девушка справа.

Дутр все еще недоверчиво разглядывал их по очереди. Они расхохотались, и одна — он не сумел разобрать которая — произнесла что-то по-немецки, подняв два пальца на правой руке. Вторая сделала то же самое.

— Близнецы? — спросил Дутр.

— Ja, ja![61]

Они, казалось, были в восторге и хихикали, глядя на Дутра, а тот лишь растерянно косил то вправо, то влево, не скрывая охватившего его волнения. Потом они указали на сцену и принялись что-то объяснять, но он не понял ни слова.

— А у вас какой номер? Танцуете? — предположил Дутр.

Они посоветовались и зашевелили губами, как бы повторяя слова юноши. Тогда он задвигал пальцами одной руки по ладони другой, изображая ноги, отплясывающие польку. Девушки откинулись на спинки кресел и залились смехом. Пьер переходил от гнева к восторгу, но постепенно мягкая, тающая нежность взяла верх. Они выпрямились и одновременно приложили палец к губам. На сцену вышел Людвиг, огни рампы зажглись. Владимир быстро расставил одноногие столики, ящики, игральные кости гигантских размеров; Дутр уже не знал, куда смотреть. Его манило представление, но он не мог не думать о Хильде и Грете. Он склонился влево и прошептал:

— Хильда!

Девушка подавила великолепный грудной смех и ответила:

— Nein![62] Грета!

Эта восхитительная игра в угадайку очень быстро приобрела сладострастный оттенок. Дутр раскинул руки по спинкам соседних кресел, не понимая, откуда только у него взялась храбрость. Совсем рядом с ним были две девушки, которые время от времени в резком свете софитов поворачивали к нему одинаковые лица, посылая ему двойную многозначительную улыбку.

На сцене Людвиг жонглировал разноцветными шариками, которые, казалось, возникали из пустоты. Сначала их было три, потом четыре, пять. Ловким движением он сжимал их в пригоршню, тихонько тер ладонью о ладонь, потом разводил ладони в стороны, совершенно пустые. Шарики исчезли. Тогда Дутр кончиками пальцев прикоснулся к плечам девушек. Они по-прежнему были рядом, легкое подрагивание ресниц выдавало, что они почувствовали неуверенное прикосновение пальцев.

А Людвиг демонстрировал пустой цилиндр. Перевернул его, положил на столик, поднял руки, словно жрец, заклинающий духов, отошел на шаг, не опуская рук, и тут из пустого цилиндра выпорхнули две голубки и закружились над сценой. Дутр сжал пальцами плечи соседок.

— Я хочу научиться этому, — сказал он.

Они не поняли, но с благодарностью улыбнулись ему.

Глава 3

— Ну что, — спросила Одетта, — тебе понравилось? Я спрашиваю, тебе понравилось? Оглох ты, что ли?

— Да, конечно. Хорошее представление, — сказал Дутр. — А кто эти две девушки?

— Мне следовало бы догадаться. Ты только на них и смотрел, — проворчала Одетта. — В сущности, ты не так робок, как кажешься. Помоги-ка мне.

Она сняла костюм, в котором выступала, — длинное, узкое и прямое, сильно декольтированное черное платье — и попыталась на ощупь отыскать шнуровку корсета. Дутра вдруг бросило в жар.

— Две маленькие бездельницы, — продолжила Одетта. — У них номер, который никому не интересен… Ну что, долго еще я буду задыхаться?

Опустившись на одно колено, Дутр старался изо всех сил, но тянул не за тот шнурок.

— Я слишком старая, слишком толстая, — сетовала Одетта. — Публике это не нравится. Когда Людвиг объявляет, что сейчас я исчезну, люди хохочут. Вот ты, конечно, другое дело — можно поверить, что ты испаришься. Или эти блондиночки… Возраст у вас подходящий для таких трюков. Ну, все или нет?

Она прошлась по комнате, потом надела халат.

— Надеюсь, ты с ними сработаешься.

— Я?

— «Я?» — передразнила она. — Смешной ты, в самом деле. Прекрасно будешь работать с ними, у тебя это на лице написано.

Дутр отстранился от Одетты.

— Так ты что-то придумала?

Все еще глядя на него, она расхохоталась:

— Не петушись. Тебя удивляет, что у меня есть мозги? Ах ты, мальчишка! Я уже двадцать лет только и делаю, что придумываю. Иначе бы мы пропали. Отец-то твой не слишком любил напрягать воображение, это его утомляло.

Она схватила со шкафчика потрепанную картонную папку, положила ее на пол, ловко и грациозно опустилась рядом. Ее движения изумляли Дутра.

— Смотри! — воскликнула она. — Здесь — все мои идеи!

В папке было множество карандашных чертежей, набросков пером, углем. Она разложила их. Дутр присел рядом на корточки. Ярко накрашенным ногтем она указывала ему на листы.

— Окно с привидениями… Волшебное зеркало… Таинственный чемодан… И красиво, и эффектно. Женщина-бабочка… Индийский канат…

Дутр поднял один из рисунков и стал рассматривать.

— И все это ты сама?

— Нет. Не так уж я умна. Но некоторые трюки доработала, придумала свои декорации. Это же просто, все равно что скроить платье. С люками и зеркалами можно вытворять что угодно. Смотри-ка, эта клетка… Вот наброски декораций, их так и не сделали. Зрителям показывают прозрачный пустой ящик, освещенный изнутри, потом закрывают его ставнями. Затем снимают их, ящик оказывается полон роз, а из них медленно поднимается живой человек. Ты, например.

— Я. Думаешь, я…

— Ну конечно. Это любой сможет…

Она повернула к нему морщинистое лицо; халат сполз с плеча, от него приторно пахло духами. Дутр сел рядом. У него закружилась голова. Он смотрел, ничего не понимая, на рисунки, на легкие пунктирные линии. Одетта внимательно следила за ним.

— Господи! — вздохнула она. — Как хорошо быть таким наивным!

На руке побрякивал браслет с множеством брелков. Она обняла его за шею.

— Ты не очень сердишься на меня? — спросила она. Молчишь… Ты злой мальчик, правда? И в душе у тебя полно разных тайн, обид, дурных воспоминаний. А я старая дура. Но я тебя научу, вот увидишь. Людвиг, он скотина. Не слушай его. К тому же он скоро уедет. Для начала сделаем тебе другую прическу. Потом я одену тебя по своему вкусу. Не могу на тебя смотреть… в этой кофте… А вечером поговорю с девочками. Если они не совсем дуры, то… Да… Ну, ты хоть слово из себя выдавишь?

Дутр опустил голову и сделал вид, что рассматривает чертеж окна с привидениями.

— Людвиг… — пробормотал он. — Что он здесь делает?

Стало совсем тихо, только чуть слышно звякали брелки на ее браслете. Одетта убрала руку.

— Ты еще и не жил, — сказала она. — Вот и не задавай вопросов.

Она встала, отряхнула халат, причесалась, не глядясь в зеркало, потом пошарила в буфете.

— Глоток шнапса? Что ж, пожалуй. Как раз то, что нужно.

Дутр собрал листы в папку.

— Папа… — начал он.

— Нет, прошу тебя, — оборвала Одетта, — достаточно. Прежде всего, у двадцатилетнего парня нет уже ни отца, ни матери, понимаешь? Он должен уметь выкручиваться сам.

— Отчего он умер? — настаивал Дутр.

— Сердечный приступ. Это был настоящий человек, уж поверь мне.

Глядя в пространство, она маленькими глотками пила водку; ее низкий голос, когда она пускалась в откровения, приобретал душераздирающее звучание.

— Он давно уже понял, что устал. Ты ведь догадался, мы не очень-то ладили… Если бы он только согласился лечиться! У него был сложный номер: его привязывали к стулу…

— И он сам отвязывался? — невольно съехидничал Дутр.

Одетта, не переставая вертеть в руках стакан, покачала головой.

— Маленький дурень, — тихо проговорила она. — Да, он сам отвязывался. Но во всем мире есть всего пять или шесть мастеров, которые могут сделать это… Если бы ты видел, как он работал!

Резким движением она поставила стакан на стол.

— Да, он умер, — сказала она. — Что еще ты хочешь узнать?

— Ничего.

Одетта изменила тон, опять вдруг превратившись в вульгарную женщину, какой была на кладбище.

— Черт возьми, мы что, уже начинаем скандалить? Выкладывай-ка все, что думаешь! Мне это больше по нраву. Твой отец месяцами пережевывал обиды. А через два или три года припоминал слова, сказанные в пылу ссоры. Это не по мне.

Она подошла, обхватила Дутра за шею, встряхнула.

— Я виновата, знаю это лучше тебя. Но если удастся осуществить мой план… Иди, поищи Людвига. И старайся! Да, еще… Улыбайся хоть иногда. У тебя такие губы! Тебе что, в твоем коллеже не говорили, что ты красивый парень?

Дутру вовсе не хотелось улыбаться. Он думал только о том, как бы сбросить руку, ярмом повисшую на шее.

Людвиг ждал его в грузовом фургоне. Владимир, сдвинув декорации и реквизит вглубь, возился с маленьким прожектором.

— Снимай куртку, — сказал Людвиг. — Сейчас тебе жарко станет. Ты зарядку делаешь?

— Иногда.

— Будешь заниматься по часу каждое утро. Владимир, зажигай!

Владимир включил прожектор.

— Всегда нужно много света, — объяснил Людвиг. — Надо ослепить зрителя. Владимир, корзину!

Владимир поставил перед ним корзину, скрепленную ремнями.

— Ты должен влезть в нее, — сказал Людвиг.

— Это будет нетрудно, — сухо произнес Дутр.

Людвиг с улыбкой открыл корзину.

— Тут двойное дно. Не думаю, что у тебя выйдет с первого раза.

Дутр скорчился в корзине; крышка не закрывалась. Он попытался лечь на бок, прижав колени к груди. Людвиг, все так же улыбаясь, мизинцем стряхивал пепел с сигары. Дутр сжимался все сильнее и сильнее. Спина у него трещала, он задыхался.

— Еще! — требовал Людвиг. — Еще!

Но Дутр, которого будто сдавило гигантским прессом, взорвался. Он выпрямился; мышцы болели, ноги затекли, ивовые прутья корзины четко отпечатались на коже.

— Хватит, — пробурчал он.

— Злишься?

— Нет. Но это дурацкий трюк. Вы же видите, что тут нельзя поместиться.

— А вот у меня получается. И у тебя получится, когда ты приобретешь гибкость. Владимир, кольца!

То были тростниковые кольца величиной с тарелку. Людвиг подбросил в воздух два кольца, три, четыре, с минуту пожонглировал ими с оскорбительно небрежным видом, потом крикнул:

— Лови!

Дутр упустил первое кольцо, поймал второе, третье, а четвертое угодило ему в лоб.

— Реакция плохая, — заключил Людвиг. — Четверть часа с кольцами перед сном. Засучи рукава.

Владимир сидел на кровати и жевал резинку, время от времени вытирая нос рукавом. Людвиг вынул из кармана монету.

— Она свинцовая. Двадцать граммов. Самый подходящий вес. Разожми правую руку. Вот так. Попробуй мизинцем прижать монету к основанию большого пальца. Хорошо. Пошевели остальными пальцами, как будто в руке ничего нет.

Монета упала на пол.

— Никуда я не гожусь, — вздохнул Дутр.

— Терпение! У тебя недостаточно сильные руки, вот и все. Поработаешь маленькими гантелями пару неделек. И дело пойдет. Только придется все время тренироваться с твоим долларом. Это дело сноровки.

Он щелчком подбросил монету в воздух, поймал ее.

— Смотри, кладу ее на ладонь, сжимаю пальцы левой руки, делаю вид, что держу правое запястье. Хоп! Монета проскальзывает. Вот она.

Он взял монету правой рукой, и она опять исчезла, а Людвиг пошевелил пустыми пальцами.

— Где она? — спросил он.

— Я не знаю.

Владимир даже жевать перестал от восторга.

— Она там, где и была, — объяснил Людвиг. — В ладони правой руки. Чуть сжать ладонь, и монета встанет между большим и указательным пальцами.

Он показал, где спрятана монета. Владимир снова принялся за жвачку.

— У меня никогда не получится, — прошептал Дутр.

— Напротив, скоро получится. Вот работать, глядя на публику, да еще и говорить при этом — действительно трудно. Нужны очень гибкие руки, мягкие запястья, проворные кисти. Но ты же его сын! А он… Если бы ты его видел! Одевайся. Я тебе покажу реквизит. Вот это — сценический костюм.

Фрак был надет на манекен. Людвиг приподнял полу.

— Потайные карманы, — небрежно объяснил он. — Впереди, под жилетом, еще один карман. Там можно спрятать целого кролика. Эти крючки прицепляются к брюкам, чтобы прятать шарики, яйца…

— Но публика…

— Публика не видит ничего. Ты должен навсегда уяснить: они приходят для того, чтобы их обманули. Ты можешь заставить их поверить во что угодно. Публика — это сборище ротозеев. Здесь столики. У всех двойное дно, конечно. Магический кофейник… Из него можно налить что угодно: пиво, молоко, виски, даже кофе.

С видом крайнего отвращения он выплюнул табачную крошку и открыл кофейник.

— Не слишком хитрое устройство. Несколько отделений и гибкие трубки. Остается вовремя выбрать нужную.

— А это что за шар? — спросил Дутр.

— Одетта придумала. Шар поднимается и опускается по наклонной плоскости. Им управляют из-за кулис с помощью электромагнита.

— Ведь это надувательство! — возмутился Дутр.

— Вот! Ты сам сказал! — взорвался Людвиг. — Все, что здесь есть, — все это липа, обман! Шпаги?

Он схватил одну, ударил в стену. Лезвие пронзило перегородку.

— Эй, осторожней! — крикнул Дутр.

Людвиг выпрямился и с презрением бросил на пол рукоять.

— Не бойся. У нее выдвижное лезвие. Оно убирается в рукоятку. Ну, и все остальное в том же духе. Только вот это для души.

Он поднял кусок ткани, закрывавшей клетку, просунул в нее руку, нашарил птицу и вытащил ее, дрожащую, наружу.

— Дай руку!

Голубка неловко потопталась на незнакомой ладони, повернулась, балансируя, расправила крылья, и тоненькая пленочка быстро затянула круглый глаз. У нее был удивительно беззащитный взгляд, и, сам того не желая, Дутр поднес ее к губам и поцеловал теплую шейку. Крылом, словно веером, птица легонько хлопнула его по лицу.

— Другая точно такая же, — сказал Людвиг. — Их не отличить.

Дутр посадил птицу в клетку и задумчиво посмотрел на пленниц. Он слышал, как за его спиной Людвиг с отвращением сплюнул и пробормотал мертвым голосом:

— Да и они тоже… тоже фальшивые…

— Я думал, — произнес Дутр, — что это ваша профессия.

— Моя? — вскричал Людвиг. — Ты плохо смотрел на меня. Я — жонглер, я не жульничаю. Тут действительно свихнуться можно, если жить среди всего этого. Немудрено, что твой отец…

Дутр обернулся.

— Что — мой отец? Он умер от сердечного приступа.

Людвиг задумался, глядя на кончик сигары.

— А кто говорит, что это не так? — выдавил он после паузы. — Ну, давай, малыш, за работу. Если тебе что-то понадобится, спроси у Владимира.

И Дутр — впервые в жизни! — начал работать. Он вставал в шесть часов утра, как в коллеже. Кормил зерном голубок, открывал окошко в фургоне, впуская влажный мартовский воздух, приносивший запах конюшни и свежей соломы. Обнажившись по пояс, Дутр делал гимнастику; он боролся с собой, как с врагом, до изнеможения повторяя самые трудные упражнения. Иногда он подолгу лежал, опустошенный, потом вспоминая о близняшках, доставал корзину, залезал внутрь, расплющивался, скручивался, как канат, наблюдая за крышкой, которая день ото дня опускалась все ниже. С махровым полотенцем на шее он пересекал тротуар и шел умываться в туалет мюзик-холла. Он слышал фырканье лошадей и стук их копыт. Это были прекрасные минуты. Дутр любил эти резкие запахи и звуки, напоминающие ферму. Ему нравился кофе, который Владимир варил в пустом баре во внутреннем дворике. Владимир подмигивал, как бы спрашивая его мнение, а Дутр, пригубив кофе, поднимал большой палец. Владимир широко улыбался, прижимая руки к груди в ответном поклоне. Это был их утренний молчаливый разговор.

Потом Дутр полчаса упражнялся с маленькими гантелями. Он подбрасывал их, ловил, правая рука, левая рука, опять правая. Ладони горели. На руках вздувались вены. Он давал себе маленькую передышку, выкуривал сигарету. В соседнем фургоне просыпалась Одетта. Людвиг тоже поднимался. Дутр слышал, как они перешептывались. Он прекращал занятия; ему хотелось плакать. Голубки волновались, били крыльями, взъерошивая перья. Он машинально доставал доллар и начинал его подбрасывать. Случалось, он забывал, зачем делает это, и смотрел, не понимая, на гордо восседающего орла или на деревенский профиль женщины по имени LIBERTY. В восемь Людвиг уходил, зажав в зубах сигару, и Дутр входил в фургон.

— Вот и мой бульдог, — встречала его Одетта. — Мог бы и поздороваться.

Она все тянулась, зевала, пока Дутр готовил шоколад; потом уходила за ширму, минут десять делала гимнастику. Дутр слышал, как она вздыхала, ворчала, стонала. Он намазывал масло на хлеб, а мать кричала ему из-за ширмы:

— Говори! Скажи хоть что-нибудь! Думаешь, меня эта гимнастика очень развлекает?

Она выходила, потная, полы халата развевались, обнажая ноги в синих прожилках, и сразу садилась за стол.

— Идиотизм, — говорила она с набитым ртом, — чем больше я занимаюсь, чтобы сбросить вес, тем больше хочется есть.

Она затягивала завтрак, развлекалась, долго разминая в пальцах сигарету. Смеялась тем самым грудным смехом, который сковывал Дутра.

— Нельзя, а я много ем, без конца курю, делаю все, что мне не положено, — говорила она. — А, к черту! Если слушать врачей…

Она понижала голос, говорила, будто по секрету:

— Знаешь, я ведь не всегда была такой старой, негодной шлюхой!

И она открывала «шкатулку с призраками», как сама ее называла. Там было полно фотографий, газетных вырезок. Крючковатым, как птичий коготь, пальцем она рылась в бумажном хламе.

— Гляди! «Берлинер тагеблатт»… «Дейли миррор»… «Фигаро»…

Статьи были обведены красным или синим карандашом. Все фотографии походили одна на другую — мутные, с резкими бликами вспышки, искажающими лица. На них Одетта представала то баядеркой, то султаншей, то маркизой, то испанкой. Нахмурившись, Дутр быстро пробегал взглядом фотографии. Одетта продолжала копаться в шкатулке, потом замирала с какой-нибудь вырезкой в руках, беззвучно шевеля губами.

— Все пойдет по-другому, — произносила наконец она. — Малышки согласны.

Дутр мыл посуду. Одетта работала, сидя на полу с карандашом в руках, и вполголоса приговаривала:

— Настоящее представление… Целый спектакль из трех или четырех действий… Вот этого твой отец никогда не хотел понять. Пантомима, театральное действо со сменой декораций, специальными эффектами. На одних фокусах сегодня далеко не уедешь.

День шел к концу. Людвиг учил Дутра обращаться с реквизитом, потом Дутр занимался один, под присмотром Владимира. Он старался не смотреть на веревку, которой столько лет связывали профессора Альберто. Она была сложена восьмеркой, с узлом посредине. Дутр бросал доллар, ловил его, делал вид, что прячет в левой руке, открывал правую ладонь… Владимир кивал головой, аплодировал.

— Грандиозно, — говорил он, мягко грассируя. Владимир полагает, что это гр-р-рандиозно…

Но это вовсе не было грандиозно. Это было из рук вон плохо. Дутр ожесточенно ругал себя и, стиснув зубы, начинал заново, лицо от напряжения сводила гримаса. Потом он садился рядом с Владимиром, угощая его сигаретой, иногда пытался расспросить: откуда он? всегда ли занимался этим делом? Владимир сплетал пальцы, зажимал руки между коленями.

— Нет воспоминания, — говорил он. — Война… Очень нехороший…

В другом конце фургона стоял верстак, на котором он с изумительной ловкостью мастерил разные мелкие штучки по чертежам Одетты.

— Почему ты не выступаешь вместе с нами? — спросил его как-то Дутр. — Ты такой ловкий!

Владимир наморщил лоб, и волосы упали ему на глаза.

— Запрещено, — выговорил он наконец. — Владимир… Страх…

— Чего ты боишься? Ты же знаешь, как все эти приспособления устроены. Ведь ты же сам их сделал.

Владимир вытер нос, уставившись на Дутра мутными глазами.

— Мнительность! — произнес он.

Но чаще они молча сидели рядом. Дутр ждал вечера, представления, своего маленького счастья. С восьми часов он болтался за кулисами, останавливался у дверей уборных, где гримировались артисты. По ту сторону занавеса он слышал шум голосов, смех, крики… Полутемный зал, лица, глаза, дыхание… Он хватался за декорации, так его притягивала эта пропасть, задыхался от волнения. Звучали духовые, толпа начинала ворочаться, утробно урчать, как огромное животное. И каждый вечер к горлу подкатывала та же тошнота, охватывал тот же панический страх. Тогда он проскальзывал в фойе, к лестнице, ведущей во второй ярус. Затерявшись среди моряков, девушек, разномастной публики, он забивался на галерку, устраивался в кресле и снова впадал в отчаяние при виде освещенной сцены. Он представлял себе, как стоит на ней — один-одинешенек, мишень для насмешек и презрительного свиста. Ладони делались влажными. Потом занавес поднимался, и он, прикрыв глаза, переносился в мир грез. Близняшки приветствовали публику. Он забывал обо всем. Он смотрел то на одну, то на другую и приходил в восторг от того, что не может их различить. Издалека, сквозь табачный дым, он видел две одинаковые белокурые головки, две настолько похожие фигурки, что одна казалась отражением другой. Их номер был задуман так, чтобы сконцентрировать внимание зрителей на этом фантастическом сходстве. Одна из сестер делала вид, что как бы смотрится в зеркало, обозначенное пустой деревянной рамой, а вторая копировала ее движения, становилась ее отражением в зеркале. Дутра это зрелище захватывало сразу, и когда Хильда — а может, Грета? — пересекала плоскость волшебного зеркала, чтобы присоединиться к своему второму «я», он с облегчением ощущал, как с его души падает груз.

Прочие номера его не интересовали. Неверным шагом он спускался в вестибюль; музыка доносилась до него сквозь туман. Он брел, придерживаясь рукой за стену, к уборным. Девушки переодевались перед открытой дверью; он видел их, сидящих рядом, полураздетых, еще разительнее схожих оттого, что звонкому смеху одной эхом вторила другая. Он разглядывал их без стеснения, как разглядывают манекены в витрине. У них были кукольные глаза, в которых светилась жизнь, но только на поверхности, глаза таинственные, прекрасные, как драгоценные камни; глаза, не замутненные мыслью. Голоса их тоже казались лишенными всякого выражения. Они произносили непонятные слова, которые, похоже, и сами-то не очень понимали. Дутр прислонялся к косяку, сунув руки в карманы, и смотрел на них: это были не феи, а скорее игрушки, искусно раскрашенные, бело-розовые в своем красивом белье. Они одевались, делая одинаковые движения, настолько они привыкли работать вместе. «Это сказка», — думал он. Но нет, то была не сказка, потому что хотелось прижать к себе обеих, погрузить пылающую голову в легкую пену их волос. Тогда он медленно, как раненый, отворачивался, отыскивая взглядом кулисы, за которыми толпились артисты, ожидавшие своего выхода. Он смутно различал клоунов, напоминающих сверкающие блестками ромбы, — у них были огромные загнутые ресницы, рыжие парики, галстуки в горох, словно крылья птицы; эквилибриста на детском велосипеде; конюха в костюме генерала времен Империи и свою мать, наряженную маркизой, с высокой грудью, стиснутой кружевными рюшками, с мушкой на щеке, играющую веером.

— Ты куда? — спрашивала она.

— К себе, — бормотал он, — работать.

Он забирался в фургон, садился на край кровати, той самой, на которой умер профессор Альберто. Он ждал. «Ничего, — думал он, — пройдет. Я очнусь». Чаще всего он просто заваливался на бок и беспробудно спал до утра. А когда просыпался, то понимал, что жизнь, его настоящая жизнь, начнется только с наступлением вечера. А пока шесть утра. И он кормил голубок зерном.

Дутр быстро делал успехи. «Пошел в отца», — говорила Одетта. Людвиг иногда тоже признавался:

— Ты меня поражаешь, парень. Прямо поражаешь.

Иногда он думал, что надо бы сходить на кладбище, но ему было некогда. Не монета, так шарики. Не шарики, так карты. Его руки сами думали и работали независимо от него, они приобретали ловкость, а глаза видели только сестер. Время от времени он надевал фрак, но смелости пока хватало только на расхаживание по фургону с зажатым в руке долларом.

— Альберто нет умер! — шутил Владимир.

— Замолчи, — приказывал Дутр. — Шутки неуместны.

Вскоре Одетта начала репетиции нового представления. На какое-то время Дутру запретили ходить в грузовой фургон, потому что Одетта не была уверена в трюках. Почти сразу после завтрака с деловым видом являлись Хильда и Грета. Они запирались с Людвигом и Одеттой. Похоже, Людвигу эта затея не очень нравилась. Одетта рычала на всех. Владимир перебирал мотор старого «бьюика».

— В конце месяца, — доверительно сообщил он Дутру. — Все пять…

И он несколько раз ударил ребром левой ладони по правой.

Дутра скоро посвятили в тайну, потому что и ему была отведена определенная роль. Нацепив очки в тяжелой черепаховой оправе, Одетта руководила работой. С ворохом бумаг в руках, она орала на всех, как прораб на стройке.

— Ну, — спросила она, — как тебе все это?

Дутр был слишком взволнован, чтобы отвечать.

— А мне уже осточертело, — сказала Одетта. — Но успех будет грандиозным.

Караван тронулся в начале апреля. В Брюссель.

Глава 4

К концу первого действия они уже поняли, что выиграли. Журналисты толпятся в гримерной, где переодевается Одетта. Вопросы сыплются на нее со всех сторон. Зажав сигарету в зубах, она отвечает как бы неуверенно, а на самом деле тщательно взвешивая слова.

— Что натолкнуло вас на мысль сделать такой спектакль? — кричит репортер из «Либр Бельжик».

— Я люблю детективы, — объясняет Одетта, а карандаши бегают по бумаге. — Я подумала, что было бы интересно объединить несколько номеров сюжетом, показать эдакий спектакль-загадку…

Речь, скорее всего, составлена заранее, но говорит она здорово, запинаясь в нужных местах, как бы импровизируя.

— Ошибка большинства фокусников в том, — развивает она мысль, — что они просто демонстрируют свои трюки один за другим, разбивая действие на части… Вы понимаете, что я хочу сказать? А чтобы все эти разрозненные части соединить… они много говорят. Слишком много. Я ликвидировала треп. У нас только мимика.

— Вы написали пьесу для фокусника! — догадывается журналист из «Суар».

— Если хотите, да. Что-то в этом роде.

Она расчесывает свои короткие волосы, надевает черный жакет. Яркая вспышка заставляет ее сморщиться. Она надевает тяжелые очки в черепаховой оправе, придающие ей вид бизнесмена.

— Кто эта девушка, которая работает с вами? Аннегрет, кажется?.. — спрашивает корреспондент «Телеграф».

— Аннегрет — сирота. Я подобрала ее в Германии.

— Она здорово смотрится! — кричит кто-то. — А парень?

— Это мой сын, — отвечает Одетта, улыбаясь. — Он ужасно робкий, только вы об этом не пишите, хорошо? Он начал работать совсем недавно.

Раздается звонок, возвещающий конец антракта.

— Я провожу вас, — произносит Одетта. — Во втором отделении я не участвую. Обязательно напишите, что в нем заняты только Аннегрет и Пьер. Это их подбодрит, они того заслуживают.

Она выходит, возбужденные журналисты следуют за ней. Занавес уже поднимается, публика радостно аплодирует. Одетта садится в первом ряду, вместе с журналистами.

Роскошная комната. На стенах старинные гобелены. Трижды бьют часы. Сцена едва освещена. В замке все спят. Внезапно раздается тихий скрип. Дверь приоткрывается. Луч света бежит по коврам, прыгает по мебели. Неслышно, будто вор-домушник, появляется черная тень. Это Аннегрет. Она кажется голой в облегающем трико, тускло отсвечивающем, как черная кожа. С галерки раздается восхищенный свист. Слышен звук поцелуя, протестующий голос. Снова воцаряется тишина, такая глубокая, что в зале становится слышен глухой шум бульвара.

Девушка приближается к витрине, где поблескивают драгоценности, серебро. Она быстро взламывает запор, складывает добычу в висящий на шее мешок. В мгновение ока витрина пустеет, но мешок не увеличивается в размерах. Девушка принимается за вторую витрину. Зал, затаив дыхание, следит за каждым ее движением. Она так кладет фонарик, что становятся отчетливо видны ее руки в черных перчатках. Эти руки аккуратно собирают украшения, и те одно за другим проваливаются в мешок.

— Изумительно! — шепчет на ухо Одетте один из журналистов.

Но воровка торопится. Она шире распахивает мешок и горстями кидает туда содержимое витрины. То там, то здесь в зале раздаются нервные смешки. Теперь девушка поводит фонариком вокруг себя. Часы на камине. Но не станет же она… Одно движение — и часов нет. А мешок как был, так и остается плоским. Раздается шквал аплодисментов; они ширятся, как лесной пожар, охватывают оркестр, ложи. А девушка на сцене спешит. Это уже не воровство, а какая-то фантасмагория. Ценные книги — хоп! — исчезают. Севрский фарфор — в мешок! Как не бывало. Она бесшумно мечется по сцене. Вдруг вспыхивает люстра. Аплодисменты смолкают как по команде.

Входит молодой хозяин замка, он в халате. Озадаченная воровка медленно отступает перед ним, и зрители невольно любуются ее дразнящей грудью, стройными ногами, играющими бедрами. Мешок забыт. Все видят только вызывающую красоту девушки. Одетта упирается кулаком в подбородок. Она смотрит на Пьера. Он протягивает руку к партнерше. Одетта хорошо знает, что означает этот жест и почему лоб Пьера покрывает испарина. Дурень!.. Воровка хочет бежать, он хватает ее. Они борются…

— Держи ее покрепче, парень! — кричат откуда-то из-под потолка темного зала.

Сосед Одетты наклоняется к ней.

— Совет явно лишний, — шепчет он.

Одетта пожимает плечами. Пьер хватает веревку и крепко привязывает девушку к стулу. Потом очень медленно наклоняется к лицу пленницы, его губы касаются губ прекрасной преступницы, и зал невольно вздыхает. Одетта рвет программку на мелкие клочки.

— Перебарщивает, — ворчит она.

— Этого нет в сценарии? — спрашивает журналист.

Одетта вздрагивает, мерит нахала взглядом.

— Конечно есть! Но он так возбуждается, что перестает замечать публику.

Она смотрит на юную пару. Девушка отталкивает хозяина замка. Чудо! Веревка соскальзывает с нее и падает наземь. Он вытаскивает наручники и замыкает их на тонких запястьях. Напрасно! Неуловимое движение — и она освобождается. Сейчас она убежит, исчезнет. И тогда юноша выхватывает револьвер. Воровка застывает на месте, но ее откинувшаяся назад фигура выражает отказ. Движения так точны, а мимика настолько великолепна, что зал забывает про спектакль. Публика чувствует гнев обманутого юноши. Он распахивает дверцы шкафа, вытаскивает оттуда корзину и поднимает крышку. Девушка понимает,что ее ждет, но не уступает. Она предпочитает влезть в корзину, и хозяин вешает на крышку замок. Он жестоко улыбается, выбирает самую длинную шпагу, пробует лезвие. Одетта теряет терпение.

— Живее… Не тяните! — шепчет она.

Пьер нащупывает шпагой щель между ивовыми прутьями и резким движением вонзает острие по самую рукоять. Корзина судорожно сотрясается. Стоны. Но они быстро стихают. Пьер вытаскивает окровавленную шпагу, в зале раздается сдавленный крик ужаса, потом взрыв аплодисментов. За спиной молодого человека появляется воровка, одетая в шикарное вечернее платье. Как ей удалось выбраться из корзины и моментально поменять костюм? Секрет. Но это та же самая девушка — белокурая, улыбающаяся, сладострастно-невинная. Все узнают ее, потому что все ее желают. Она появляется рядом с хозяином замка, как мечта о недостижимой любви. Журналисты в один голос восклицают:

— Великолепно! Замечательно!

Только Одетта сидит неподвижно.

Внезапно хозяин замка кидается на неуловимую добычу. Сейчас он задушит ее! Нет. Девушка теряет сознание. Она падает к нему на руки, и он кружится по сцене, огорошенный, не зная, что делать с бесчувственным телом. Публика свистит, выкрикивает что-то — настоящий шквал смеха и свиста. Пьер опускает свою ношу на диван, набрасывает на нее покрывало и снимает телефонную трубку. Быстро и беззвучно шевелятся губы. Вероятно, он просит о помощи. Потом с озабоченным видом возвращается к дивану.

— Она смоталась! — кричат из зала.

Пьер наклоняется, берет покрывало за уголок. Одетта слышит, как вокруг взволнованно дышат зрители.

— Чего ждешь? — вопит тот же голос.

Пьер срывает покрывало. Под ним никого нет. Жертва обморока стоит в дверях, одетая в амазонку, шляпка кокетливо сдвинута набок, в зубах цветок. Зал раскалывается от криков «браво».

— Поздравляю! — восклицает журналист. — Высший класс!

— Да-да… — бормочет Одетта срывающимся голосом.

Один за другим раздаются три выстрела, и шум смолкает. Молодой человек стреляет в упор. Красавица покачнулась, падает на колени. В уголке рта показалась кровь. Она валится на бок. На этот раз конец. Пьер поднимает труп, запирает его в шкаф, вытирает руки. Но вот дверца шкафа медленно открывается. Девушка снова появляется, на этот раз в белоснежном бальном платье, в руках у нее веер. Она так сверхъестественно красива, что зрителями овладевает странное беспокойство. Теперь она идет навстречу молодому человеку, и его охватывает страх. Он отшатывается, суетится, кидается к многочисленным дверям, запирает их, а ключи один за другим опускает в карман. Последний взгляд. Чарующий призрак почти трагически неподвижен. Юноша бросается вон из комнаты, захлопывает последнюю дверь, слышно, как поворачивается ключ в замке. Он запер свою любовь. Безумец! Разве можно арестовать любовь?

Девушка с улыбкой поднимает лежащую у стула веревку. Она сворачивает ее, кладет у рампы, и начинает махать над ней веером. Зрители привстают с мест. Раздаются крики: «Сядьте! Сядьте!» Веревка вздрагивает. Под взмахами веера она приподнимается, как тонкая змейка, что раскачивает головой по воле факира. Она выпрямляется в такт все убыстряющимся взмахам веера.

— Индийский канат, — произносит журналист.

Одетта кивает. Кольцо за кольцом разворачивается веревка, а девушка начинает раздеваться. Весьма целомудренный стриптиз. Все понимают — ей это нужно, чтобы подняться по веревке и исчезнуть навсегда. Однако тишина делается все глубже. Одна за другой падают одежды. Веревка непонятным образом держится вертикально. Оркестр под сурдинку исполняет томный венский вальс. Верхний свет гаснет. Прожектор выхватывает словно окутанный синей дымкой прелестный силуэт актрисы, расцвечивает его в таинственные оттенки витража.

Сцена погружается в полумрак. Девушка горделиво стоит перед сотнями зрителей. Плавным жестом она отбрасывает веер, хватается за веревку и начинает подниматься. Она уже на полпути — эфемерное создание, призрачное видение. Лица зрителей в едином порыве запрокидываются, глаза следят за ее восхождением, музыка будит у них в душе неясную грусть. Так хочется удержать эту фигурку, которая там, в вышине, склоняется в последний раз и прощальным жестом протягивает к залу руку. Рыдает скрипка. Веревка вздрагивает. Тишина становится невыносимой. Канат раскачивается все сильнее, скрипка смолкает, и наваждение кончается. Что-то со свистом проносится в воздухе. Веревка падает на сцену. Все ищут глазами исчезнувшую женщину. Зрители даже не осмеливаются дышать. Внезапно сотрясается дверь. Входит хозяин замка, за ним жандарм. Публика не выдерживает — кто вопит, кто всплескивает руками. Жандарм бросается вперед, поднимает брошенную одежду. Оттуда вылетают две голубки и кружатся вокруг одураченных мужчин. Разгневанный жандарм хватает хозяина замка и уводит его, а зал взрывается аплодисментами. Занавес опускается, вновь поднимается. Зрители стоя приветствуют Пьера и его партнершу. Их вызывают снова и снова. Они неловко кланяются. При ярком свете прожекторов и софитов видно, что они совсем юные. Они хотят уйти. Требовательные крики зрителей усиливаются. Одетта потихоньку покидает зал, чтобы запереться в своей уборной. Там она расхаживает, нервно курит, вслушиваясь, как за стеной бушует успех, к которому она так долго стремилась. Она знает, что завтра ей предложат гастроли во Франции, Англии, по всей Европе. Она чувствует, что пришла наконец удача.

Аплодисменты! Плевать ей на аплодисменты! Главное не в них. Стук в дверь. Цветы… так быстро! Букеты, корзины. Из коридора в дверь просовываются головы, люди встают на цыпочки. Только бы не рухнуло все из-за какой-нибудь ерунды, неосторожности, неудачного слова, намека! А, вот и они наконец. Она входит первой. Пьер, стоя на пороге, поднимает над головой руки, приветствуя поклонников. Оборачивается. Он преобразился. Одетте знаком этот неестественный блеск глаз, чуть дрожащая улыбка, восторженное сияние на лице. Наконец он утратил постыдную для комедианта девственность. Впервые он занимался любовью с толпой и готов теперь лопнуть от гордости. Ей становится дурно от нагло торжествующей молодости. Странная печаль овладевает Одеттой.

— Закрой дверь, — приказывает она.

У нее такой жесткий тон, что Дутр взвивается:

— Зачем это? Что еще случилось?

— Пока ничего. Где другая?

Она говорит «другая», потому что больше не может разобрать, кто из них должен сегодня прятаться — Хильда или Грета.

— В своей гримерной, — спокойно отвечает Пьер.

— Надеюсь. А вдруг кто-нибудь услышит, что она там?

Она хватает девушку за руку и выпаливает ей прямо в лицо длинную немецкую фразу.

— Хватит! — грубо говорит Пьер. — Какого черта? Почему ты уверена, что непременно стрясется беда? Владимир никого не подпустит к уборной — он ее незаметно охраняет. А Грета переодевается себе потихоньку. Чего ради такая паника?

Одетта давит окурок каблуком и зажигает новую сигарету.

— Ладно. Я не права. Только ты, кажется, не понимаешь, что мы висим на волоске. Малейшая неосторожность, и… То, что мы делаем, крайне опасно.

— Опасно? Зрители уверены, что у меня одна партнерша, ведь все первое действие она на виду!

— Кстати, давай поговорим о твоей партнерше! — кричит Одетта. — Что это еще за новость: целуются, таращат глаза, тискаются на сцене?

Пьер указывает глазами на девушку, и Одетта бледнеет.

— Она не понимает. Дура дурой. Но хорошо бы и ее проняло. Мне не нужна импровизация. Честное слово, ты втюрился в эту недотрогу! Послушай, Пьер, малыш… После представления — ради Бога, делай что хочешь. Но пока ты на сцене — все чувства побоку. Только работа, ясно?

Хильда нюхает букет за букетом и радостно смеется. Одетта трясет Пьера:

— Скажешь ты мне, что на тебя накатило?

— Не знаю. Я как будто голову потерял. Если бы она не была привязана, я бы не осмелился.

Одетта окидывает его опытным взглядом. Теперь он хорошо одет. Волосы красиво уложены. По жесткой линии подбородка, отчетливой выпуклости скул видно, что в мальчике зреет мужчина, и снова внезапная судорога сжимает ей желудок. Она понижает голос:

— Значит, это серьезно?

— Что?

— Ты и она?

Он старается не смотреть на мать, упрямо хмуря лоб.

— Великая страсть, да?

Она грязно смеется, сигарета приклеилась к губе.

— Надеюсь, ты любишь не обеих сразу?

Он приоткрывает рот, как будто получил удар в солнечное сплетение. Она замечает, что кончик носа у него белеет.

— Пьер, — говорит она ласково.

Но он резко поворачивается и выходит, хлопнув дверью. Порхают осыпавшиеся лепестки. Одетта сжимает кулаки и тут замечает девушку:

— Raus![63]

Девушка послушно выходит, и Одетта выкидывает ей вслед, в опустевший уже коридор, букеты. Цветы рассыпаются по паркету…

…Больше Дутр и Одетта не заговаривали о близняшках. Да и времени не было. Они жили, как заговорщики. Днем Хильда и Грета по очереди прятались в грузовом фургоне, припаркованном в боковой улочке, у служебного входа. Журналисты, служащие театра, публика знали только Аннегрет — необыкновенную актрису, которая меняла одежду и все обличье гораздо быстрее самого знаменитого Фреголи. Вечером Владимир уносил корзину с пленницей в фургон. Он же, перед тем как переодеться жандармом, менял декорации и управлял прожекторами. За кулисы никого не пускали. И все-таки, когда приближался час спектакля, Одетта не могла усидеть на месте. Она проверяла реквизит, включала лебедку, которая с помощью невидимой нити поднимала канат. Взгромоздившись на колосники, Владимир проверял систему сцеплений, готовил черную завесу, цвет которой сливался с цветом задника, когда ее внезапно разворачивали перед Аннегрет.

— Все работает, мадам! — кричал он.

По ту сторону занавеса, пока публика заполняла зал, Одетта крутилась волчком, пересчитывала, загибая пальцы, необходимые для представления предметы. И когда, спустившись вниз, Владимир поднимал жезл, которым, начиная спектакль, предстояло трижды ударить в гонг, она устало облокачивалась на подставку для софитов.

— Они меня уморят! — вздыхала она.

Минуту спустя на сцену размашистым шагом выходила властная Одетта, и оркестр принимался играть марш.

Для Дутра представление было словно наркотик, дурманящий напиток. Стоило только ему выйти на затемненные подмостки, увидеть в черной бездне зала море голов, уловить мощное дыхание толпы, волной разбивающееся о край сцены, как он раздваивался. Подобные чувства испытывают в коме: он видел, словно со стороны, как по сцене двигался похожий на него незнакомец, и его действия приводили Дутра в отчаяние. Но особенно он боялся поцелуя. После долгих колебаний Одетта узаконила эту неожиданную импровизацию, и теперь Дутр просто обязан был целовать партнершу. До самой последней минуты он боролся, колебался, потому что не знал, как отреагирует Аннегрет. Одна из сестер стискивала губы, стараясь спрятать их от него; другая, напротив, с готовностью поднимала голову, ждала, прикрыв глаза, он чувствовал, как она дрожит в его объятиях, едва сдерживая стон. И невольно замедлял действие. Ему казалось, что, помогая девушке освободиться от веревки, он раздевает ее.

С трудом заставляя себя отстраниться, Пьер краем глаза замечал стоящую в кулисах Одетту, которая пытается спрятаться за декорации. Каждый вечер все то же испытание. Он готовился, твердил себе: «На этот раз будет та, что меня не любит» — и каждый раз ошибался. Вынужденный склоняться над ней, он обнаруживал, как тают под его губами ее губы. От волнения он совершенно терял голову. Может, равнодушная красавица тоже сдалась или они на пару придумали эту игру, чтобы посмеяться над ним? Которая из них была к нему благосклонна?

Когда Дутр позволял себе дерзкий жест в фургоне, девушка хмурилась. «Грета? Хильда?» — жалобно спрашивал он, а та отвечала: «Аннегрет!» — и ускользала со смехом, звучавшим, словно музыка. Днем они были для него недосягаемы. Он мог приблизиться к одной из них только вечером, когда полный зал в напряженной тишине следил за каждым движением артистов. И сцена, которую они разыгрывали, была шутовским отражением его ежедневного любовного краха. Он умолял Одетту изменить мизансцену.

— Ты газеты читал? — спрашивала та в ответ.

Целые кипы их лежали на стульях, открытые на театральных разделах. Заголовки пьянили: «Альберто завладели Брюсселем», «Чудо-пара», «Вызов законам природы».

Дутр настаивал:

— Вполне можно убрать корзину.

— Зачем?

— Да со шпагой… Не очень красиво получается!

— Тебе-то что? Боишься взаправду убить ее? Она только того и заслуживает, маленькая шлюха!

Когда Одетта злилась, она не выбирала выражений. Но моменты разрядки наступали и у нее. Особенно когда она подсчитывала сборы: деньги текли к ним рекой. После обеда она заносила цифры в толстую тетрадь, прихлебывая анисовую или бенедиктин.

— Ну-ну! Не так уж плохо!

Почесывая голову карандашом, она потягивалась и добавляла, зевая:

— Скоро продадим «бьюик», эту развалюху. Надо держать марку, ребятки! Никогда не забывайте, что надо держать марку!

Она подписала контракт с «Электрой» на выступления в Париже. После полудня она запиралась с мужчинами, которые громко смеялись и курили сигары. Каждую минуту ее звали к телефону. Она возвращалась, вздев очки на лоб и что-то бормоча про себя. Владимир перекрасил фургоны. Желтый с черным, и надпись: «Семья Альберто». Была в этом цирковая нарочитость, но как здорово, возвращаясь домой, пробираться сквозь толпу ребятишек! И как приятно, когда билетерши почтительно приветствуют тебя: «Здравствуйте, господин Пьер!» Приятно, что в кармане все больше и больше деньжат и что, останавливаясь перед витриной, думаешь: «Стоит захотеть, войду и куплю».

Дутр прекрасно понимал, что все это лишь продолжение сна. Слишком уж легко. Но еще абсурдней, чем прежде! Одна девушка до вечера заперта в фургоне. Другая — кто знает, может, та же! — гуляет по городу, чтобы вознаградить себя за вчерашнее заточение. А через несколько часов — прожектора, сырая темень театра, привязанная к стулу пленница, ожидающая его поцелуя. И наконец, побег по веревке, веревке профессора Альберто! Никогда больше ему не спуститься по ней…

Дутр бродил по магазинам, разглядывая свое отражение, оно-то, скорее всего, и было настоящим Дутром. Ибо где изнанка, а где лицо? Время от времени он подбрасывал свой доллар. Орел. Решка. Орел. Liberty. В конце концов он покупал полдюжины галстуков или серебряный портсигар. С четырех до шести он работал. Теперь руки у него стали почти такими, какими хотел их видеть Людвиг. Особенно Пьеру удавались фокусы с картами. Они летали в пальцах, будто связанные невидимыми нитями.

— Выбирай!

Одетта отвлекалась от своих счетов и бумаг, протягивала руку, всю в перстнях.

— Король! Еще выбирай!

Он все время подсовывал ей одного и того же короля, хотя она, задетая за живое, внимательно за ним следила.

— Каналья! — восклицала она.

В какой-то миг все препоны между ними рушились. Он улыбался без принуждения. Она похлопывала его по щеке.

— Вот увидишь — прошептала она однажды. — Если в Париже дело пойдет как надо, у нас будет все…

Она умолкла, потому что вошел Владимир. На подносе стоял обед для пленницы.

— Кто сегодня работает? — спросил Дутр.

— Хильда.

Одетта засмеялась:

— Хильда, Грета! Я не могу их отличить. Этим девкам нравится сбивать нас с толку. Надо им знак какой наколоть, что ли?

Дутр вновь замыкался в себе.

— Не давай ей слишком много жратвы, — советовала Одетта. — Обе только о еде и думают. Могли бы поработать, французский поучить. Нет же! Целый день пирожные!

Дутр шел к двери. В сумерках зажигались огни у входа в театр. Сияли афиши. Справа от входа — Аннегрет. Слева он, Дутр. Она — блондинка с ярко накрашенными губами. Он… Но теперь он видел только губы девушки. Оттолкнут они его через несколько часов или раскроются навстречу его губам?

Это и было самым страшным в его сне — каждый вечер он словно падал в пропасть… Он собирался с силами. Говорить он больше не мог. Его гипнотизировал большой черный провал, в котором бурлило море голов. Снова предстоит выдержать это, дойти до стула, до шкафа, спрятать Аннегрет и вскоре увидеть, как Аннегрет появляется, искать на ее лице следы волнения и шептать: «Хильда, я тебя люблю… Грета, я тебя люблю…» — чтобы в конце концов увидеть перед собой лишь смятое платье и двух голубок. Он кусал губы, глядя на зрителей, выстраивающихся у кассы. Он ненавидел их, каждого из них, они пробуждали в нем злобное ожесточение. Он ужинал с Одеттой и одной из девушек: орел, решка? Мысли в его голове начинали путаться, сворачиваться в отвратительный дряблый клубок. Задолго до начала Одетта принималась давать наставления, сначала по-немецки, потом по-французски.

— Ты что, спишь? Когда я взмахну рукой…

Вперед! Пора. Они вставали. Владимир уже на посту. Одетта запирала фургоны. В груди у Пьера дрожало. Последний взгляд в зеркало. Оркестр играл модную мелодию. Пьер подходил к двери.

— Сегодня полный сбор, — шептала кассирша.

Он сжимал и разжимал кулаки. Ему хотелось придушить ее.

Глава 5

Париж. «Электра». Публика загорелась, как огонь в сухой траве. Восторженная критика. Фотографии во всех журналах. Одетта отвлекала репортеров в сторону, пока Владимир во дворе мюзик-холла помогал той из девушек, которую не должны были видеть зрители, забраться в грузовичок. Потом они добирались до Сен-Манде, где на опушке Венсенского леса стояли их фургоны.

Одетта запретила девушкам выходить в одиночку, и Дутру приходилось сопровождать ту из них, которой разрешалось погулять, ибо Одетта все время боялась неосторожности, оплошности.

Так он провел несколько опьяняющих дней. Он без устали бродил с прекрасной спутницей по Елисейским полям или взбирался на Монмартр, чтобы полюбоваться оттуда золотыми в нежном весеннем свете далями, усеянными куполами и колокольнями. Он обнаружил, что может говорить девушкам что угодно, ведь они не знали французского. Он останавливался, обнимал спутницу за талию.

— Хильда.

— Ja, ja.

На этот раз угадал, и они смеялись, возбужденные игрой в жмурки, в которую играли, не закрывая глаз, на улице, среди прохожих.

— Я люблю тебя, Хильда. Ты красивая, ты мне нравишься.

Она смотрела на шевелящиеся губы, внимательно вглядывалась в лицо, стараясь понять, серьезно он говорит или шутит; потом он привлекал ее к себе, указательным пальцем легонько тыча в плечо:

— Ты — Хильда… Ты красивая.

Руками он пытался нарисовать в воздухе формы своей спутницы.

— Красивая, очень красивая!

Она прыскала, но, если он пытался поцеловать ее в шею, в ухо или щеку, в уголок рта, отстранялась:

— Nein. Verboten[64].

Тогда он менял игру: обнимал девушку рукой за плечи и с видом нежного почтения произносил такие непристойности, что сам вздрагивал. А что, если она влепит ему пощечину? Прямо здесь, прямо под носом у полицейского? Но она умиротворенно качала головой.

— Ja. Jawol![65]

— Знаешь, как я тебя люблю!

В голову приходили самые гнусные образы. Он невольно оглядывался по сторонам. Он боялся слов, слетавших с языка. Он перестал узнавать себя. Но успокаивался быстро. Ведь, в конце концов, это всего лишь игра. Он понемногу избавлялся от своих страхов, от робости, которая, казалось, прочно приклеилась к нему. Он делал вид, что показывает ей памятники, колонны, дворцы, она поднимала светлые глаза, внимательно слушала быстрые, звучные, незнакомые слова. Внезапно он умолкал, отстранялся от нее, как будто она приводила его в ужас.

— Ja.

— Бестолочь, — ворчал он. — Да-да… Видела бы ты, какой у тебя дурацкий вид! Тебе никогда не говорили, что ты похожа на дуру со своим отрешенным взглядом? Ты глупа, моя бедная девочка!

Он шепотом оскорблял ее, а она прижималась к его плечу. Но потом злость вдруг оставляла его. Он ощущал себя добрым и невинным. Он целовал кончики пальцев девушки.

— Знаешь, я не особенно люблю эту работу. Рехнуться можно. Если бы хоть вас не было двое… Если бы я знал точно, что люблю именно тебя… или твою сестру!

Эти монологи, которые она выслушивала, прикрыв глаза и с безошибочным инстинктом танцовщицы шагая в ногу с Пьером, эти произнесенные шепотом откровения освобождали его от прежних наваждений. Он вел спутницу к Сене, текущая вода умиротворяла его.

— Знаешь, чего бы я хотел?..

Он пытался заглянуть себе в душу, разобраться, долго колебался.

— Мне хотелось бы стать садовником или лесничим. Земля, лес — это настоящее!

Он подбрасывал свой доллар и ухмылялся:

— Сын профессора Альберто…

И добавлял, обнимая Хильду:

— …со своей девочкой номер один. Завтра будет девочка номер два.

Назавтра он уводил на площадь Сен-Мишель или к Люксембургскому саду Грету, и был влюблен так же, как и накануне. И вел все те же преступные речи. Он жил все в том же бессвязном сне. Иногда он останавливал Грету, обнимал ее за плечи.

— Послушай, но должно же быть между вами различие! Хоть какая-нибудь отметина, знак. Да что ты твердишь без конца «я, я»! Вот дам тебе сейчас по шее!

Девушка хмурила брови и шевелила губами, как глухонемая.

— Собака и то умней тебя, честное слово, — злился Дутр.

Иногда Грета что-то отвечала, пускалась в многословные объяснения, размахивала руками.

— Ну хорошо, хватит, я понял, — обрывал ее Дутр.

Возбуждение первых дней сменилось глухой злобой. Что они рассказывают друг другу ночью, перед тем как заснуть? Дутр представлял себе, как они хихикают над ним под одеялом. Сам он долго лежал без сна с открытыми глазами, задаваясь одним и тем же вопросом: которая из них? Но он хорошо понимал, что, получив одну, тут же возжелает другую. Ведь именно та другая — узница, двойник — неотступно преследовала его.

Едва только он отправлялся на прогулку с одной из девушек, как терял терпение.

— Ну, — издевался он, — на чем мы остановились позавчера? Вчера я чуть было не поцеловал твою сестру. А сегодня придется начинать с тобой все сначала. Что ж, это логично!

Девушка силилась понять, почему он сердится, почему с такой злобой стискивает ей руку. Он наклонялся. Она его отталкивала.

— Ладно, — говорил он. — Завтра посмотрим: уверен, твоя сестра будет любезнее.

И тут же ему в голову приходила мысль, что завтра будет похоже на сегодня, потому что завтрашняя девушка будет точной копией сегодняшней. Чтобы хоть немного приободриться, он иногда думал: «Ну хорошо. Это одна и та же. Тогда и я должен действовать так, будто она единственная. В конце концов, что от этого изменится?»

Потом наступало обеденное время. Все четверо собирались за столом. Напротив — Одетта, слева — Хильда, а Грета — справа. Если только… Ему казалось, что бесконечное представление продолжается, и одна из девушек — всего лишь призрак, и скоро она сольется с другой, точь-в-точь как шарики, которые то множились, то пропадали в его руках. Но девушки ели, разговаривали, и он вновь возвращался в действительность.

В действительность? Какую? Он прислушивался к ним. Одинаковые голоса. Присматривался: одинаковые улыбки. Сидя друг против друга, они как бы отражались одна в другой. Может быть, волосы у Греты более золотистые? Лицо у Хильды чуть уже? Но достаточно было измениться освещению, чуть ярче разгоралось солнце на улице, как более золотистыми становились волосы Хильды, а лицо Греты — более узким. Дутр ел молча, опустив голову. Он ощущал себя чужаком, когда девушки разговаривали с Одеттой. Он даже не спрашивал у матери, о чем они говорят, потому что это его не интересовало. Когда Одетта заговаривала с ним, то девушки становились пусть и великолепным, волнующим, но все-таки реквизитом, обычными манекенами. Дутр предпочитал прогулки по Парижу. Он бывал несчастен, если видел только одну из сестер, но когда они сходились вместе — не мог больше жить. Если бы они хоть одевались не одинаково! Однажды он заговорил об этом с Одеттой, но она, как всегда, только пожала плечами.

— Я им с самого начала говорила… — сказала она. — Но они упрямы как ослицы. И ревнивы! Ты даже представить себе не можешь. Я-то слышу их разговоры. Они считаются всем, даже аплодисментами. Если одной аплодировали больше, другая потом станет дуться.

— Но здесь-то они могли бы хоть причесаться по-разному.

— Конечно. Но они не хотят. Им доставляет удовольствие доводить меня до остервенения своими одинаковыми физиономиями. Две паскудины, вот кто они такие!

Но Дутр был настойчив. Он купил словарь и повел одну из сестер в Пале-Рояль. То была Хильда. Он нашел слово «любовь». Общаться оказалось трудно. Надо было знать склонения, а для начала — хотя бы как произносить слова. Как что сказать: Liebe[66] или Tuneinigung[67]? Хильда заглянула в словарь и расхохоталась. Потом она медленно произнесла, четко артикулируя:

— Liebe.

Красивое слово. На скамейках сидели парочки, по газонам, воркуя, бродили голуби. Дутр придвинулся к Хильде, сначала приложил руку к своей груди, потом к ее, как в детской считалочке, и прошептал:

— Ich… du… Liebe…[68]

Это было смешно и великолепно. Хильда еще смеялась, но уже коротким, нервным смехом, и глаза ее из голубых стали темно-зелеными. Она уже не защищалась. Комкая в руках перчатки, Хильда опять произнесла: «Liebe», как если бы слышала это слово впервые. Дутр добавил:

— Nein Greta[69].

Он поискал слово «только».

— Nur Hilda. Только Хильда… Не Грета…

Она положила голову Пьеру на плечо, он вытянул руку вдоль спинки скамьи. Раз они ревнуют друг к другу, то Хильда ничего не расскажет сестре.

На следующий день Дутр повел Грету в Тюильри. Он достал словарь и начал подбирать слова:

— Грета… Kamerad… Gut Kamerad…[70]

Краем глаза он наблюдал за ней. Нет. Хильда не рассказала об их прогулке в Пале-Рояль. Грета забавлялась, глядя на него. Он вздохнул. Как бы он ни заставлял себя, ему все равно казалось, что он снова обращается к Хильде, утратившей память, забывшей слово «Liebe». Надо было начинать сызнова, но он вовремя вспомнил, что опять не сможет различить их, если не обучит разным словам. Он полистал словарь:

— Freundschaft, — сказал он. — Дружба. Ich… du… Freundschaft…[71]

— Ja, ja, — сказала она.

Итак, отныне «Liebe» означало Хильду, a «Freundschaft» — Грету. Конец неуверенности. Тем хуже для Греты. Он будет любить Хильду. Только Хильду. И все-таки… В эту минуту именно Грета склонялась к нему. Она пыталась понять, почему он принес словарь, и глаза ее в этот раз светились по-настоящему. Дутр положил ладонь на руку спутницы. Грета произнесла странную длинную фразу, подождала, как отреагирует на нее Дутр, потом вытянула губы, состроив гримаску. Нет, это была не гримаса!

— Рот? — спросил он. — Губы? А, знаю!..

Он поискал в словаре; палец его бегал по строчкам.

— Kuss? Поцелуй? Так?

— Ja!

Смеясь, она откинулась на спинку скамьи. Обеими руками он взял ее лицо — как берут хлеб, плод, спелый гранат. Его мучили голод и жажда. У Греты были такие прохладные губы. Невозможно насытиться ими. Под опущенными веками плясали огненные точки. Он больше не Дутр. Он больше не один… Он оторвался от нее, чтобы глотнуть воздуха, и снова припал к губам.

О, это было чудесно! Задыхаясь, со слезами на глазах, он немного отстранился. Чудо женского лица, которое целуешь, едва касаясь губами. И такие близкие, такие странные глаза, полные солнечного света, взволнованные, глубокие, как море. Грета… Как это сказать?

Он развалился на скамье. Голова кружилась. На ощупь отыскал руку девушки, сжал ее и чуть не подпрыгнул, почувствовав ответное пожатие.

— Грета, — бормотал он, — ты выиграла. Это ты!

Но в ту же минуту подумал, как хорошо будет завтра на этом месте обнимать Хильду, и вздрогнул: его обожгло отвращение и удовольствие. Он убрал словарь, улыбнулся чуть принужденно.

— Kuss? — спросил он.

Вот так! Это похоже на заклинание. Надо было знать это слово. А так как теперь он знал его, Грета больше не сопротивлялась. А когда он узнает остальные слова… Но есть ли они в словаре?

Он опробовал новое знание тем же вечером, и, когда одна из сестер ждала за кулисами ударов гонга, возвещающих о начале представления, он прошептал, стоя за ее спиной:

— Freundschaft[72].

Девушка быстро обернулась.

— Nein. Liebe[73].

Это была Хильда. Наконец-то он нашел способ различать их! Его любовь перестала быть противоестественной. В тот вечер он не боялся публики. Он спокойно, почти скучая, смотрел в зал. Только что ему удался сложнейший трюк, и никто не знал об этом. Приблизившись к связанной партнерше, он прошептал:

— Грета? Kuss…[74]

И поцеловал ее как любовник. Все так упростилось! Грета скоро станет его любовницей, в этом он был уверен, и, даже если он обманет ее с Хильдой, даже если он будет колебаться в выборе, он перестанет так терзаться от того, что любит вымышленную женщину, отражение в зеркале. Дутр с развязным видом поклонился публике, в зале раздались смешки. Уже в уборной Одетта схватила его за руку:

— Что с тобой?

— Со мной? Ничего.

— Ты пьян?

— Ах, прошу тебя! Оставь меня в покое.

Одетта прошла в соседнюю комнату, где переодевались девушки, потом вернулась обратно.

— По мне, лучше бы ты запил, — проворчала она.

Она часто устраивала скандалы. Она испытывала неприязнь к близнецам. Но почему? И почему, оставаясь наедине с сыном, она допрашивала его, будто он пытался что-то утаить от нее? Она хотела знать все: куда он водил близняшку, что они смотрели, встретили ли кого-нибудь из репортеров? Это превратилось у нее в навязчивую идею. Но Дутр поклялся не терять выдержки. Ему наплевать на репортеров и на любопытную Одетту. Ему надо привести Хильду и Грету к тому, чего он так хотел — только об этом он мог думать. Уроки французского проходили на Бют-Шомон, Марсовом поле, в парке Трокадеро — всюду, где были скамейки, листва, тишина. Грета научилась произносить «поцелуй» со странной детской интонацией. Хильде никак не удавалось сказать «любовь».

— Нет, не «люпофф» — любовь! Надо говорить — вввь!

Она так трогательно вытягивала шею, что Дутр, не в силах сдержаться, сжимал ее в объятиях. В конце концов, все равно кто, главное, пусть хоть одна из них сдастся! Грета казалась менее суровой. Если он был с нею, всегда наступал момент, когда словарь падал, а она с неистовством впивалась в Дутра. Прохожие отворачивались. Но, когда потом, набравшись храбрости, Дутр пытался завести ее в какую-нибудь гостиницу, она моментально трезвела:

— Nicht… es ziemt sich nicht[75].

Он злился, щипал ее за руку.

— Вот еще — неприлично! Ведь я люблю тебя, идиотка! Где же ты хочешь? Где? Не в фургоне же! Не хочешь же ты, чтобы твоя сестра…

Ему самому делалось страшно, когда он так заводился. Как же сделать, чтобы она не сопротивлялась? Грета открывала сумочку, пудрилась. Дутр прибег к новой тактике. Он повел Грету к ювелиру на авеню Опера. Перед этим с помощью словаря он объяснил ей:

— Подарок… Браслет… Я счастливый… дарить браслет.

В конце концов они поняли друг друга. Грета, очень взволнованная, выбрала браслет из семи золотых колец.

— Это называется «неделька», — сказал Дутр. — Неделька. Семь дней. По мысли на каждый день!

На улице Грета поцеловала его, и Дутр почувствовал, что добьется своего. Еще немного терпения. Может быть, послезавтра… И тут ему в голову пришла мысль, что Хильда… Конечно, нужно было купить браслет и Хильде. Такой же точно, иначе она высохнет от зависти.

На следующий день он вошел в ювелирный магазин с Хильдой.

— Вы подумайте! — удивился продавец. — Вчера мадам выбрала точно такой же.

Дутр объяснил, что тот браслет потерялся. Хильда примеряла безделушку, чуть вытянув руку, и радовалась сверканию колец. Это была копия вчерашних жестов Греты. И точно как Грета, Хильда взяла Дутра под руку и прошептала ему:

— Danke schun[76].

— Это называется «неделька», — сказал Дутр. — Неделька.

— Ja.

— Семь дней. По мысли на каждый день!

Этой ночью Дутр спал спокойно. Он знал, что теперь девушки его, обе.

— Ну и вляпался ты, — сказала Одетта, когда он зашел утром выпить кофе.

— О чем ты? Не выдумывай.

— Я выдумываю? Может, ты скажешь, зачем купил Грете два одинаковых браслета?

— Но позволь, — рассердился Дутр, — я купил один…

Он замолчал. Одетта с раздражающим спокойствием мазала масло на хлеб.

— Идиот! — пробормотала она, прежде чем откусить.

— Не сошел же я с ума, в конце концов, — сказал Дутр. — Вчера я гулял с Хильдой.

— Нет. Хильда плохо себя чувствовала. Вместо нее пошла Грета. И я это точно знаю, потому что у меня есть способ заставить их говорить.

— Брось ты! Грета бы меня предупредила!

— Она-то! — закричала Одетта. — Мой бедный взрослый дурень! Хочешь, я скажу тебе, почему эта негодяйка провела тебя? Чтобы посмотреть, как ты ведешь себя с ее сестрой. Ну, уж и посмеялась она, когда ты купил ей второй браслет!

Она встала, схватила сына за шиворот и встряхнула:

— Проснись, Пьер! Слышишь? Они смеются над тобой. Их интересуют только деньги! Они пошлют нас к черту, как только сочтут, что сумеют обойтись без нас.

— Нет!

— Да. Они прекрасно понимают, что мы у них в руках. Уж я-то знаю. Я с ними все время разговариваю. Похоже, зря я придумала этот номер!

Грета! Грета, которая чуть не уступила, но сначала захотела удостовериться, что ей не предпочли сестру. Как будто можно предпочесть одну другой.

— Что она сделала со вторым браслетом? — спросил Дутр в отчаянии.

— Отдала его Хильде. Но сначала я думала, что они передерутся.

— Не надо было! — воскликнул Дутр. — Ты не понимаешь, что теперь…

Он был раздавлен, унижен. Щеки его пылали, кулаки сжимались. Как же он был смешон! «Это неделька… семь дней… по мысли на каждый день…» Как, должно быть, смеялась Грета! Слова, полные любви, превратились в треп, нежные жесты опошлены повторами.

Когда все четверо встретились за обедом, близняшки опять стали неразличимы. Запястья в одинаковых браслетах. Они смотрели на Дутра одинаково бледным взглядом, уже только от одного этого ироничным. Дутр совершил последнее усилие. Он повел одну из сестер в парк Монсо.

— Liebe? Hilda?[77]

— Ja… auch… Kuss![78]

И старательным голосом, с серьезностью хорошей ученицы, она произнесла по-французски:

— Грета… рассказала… мне.

Дутр вздрогнул:

— Кто подучил тебя сказать это?

И, не выслушав ответ, ушел. Тем хуже для девушки. Выкрутится. Ему осточертело все — они, работа… все! Он выпил несколько рюмок перно, стремясь захмелеть, но хозяин выставил его за дверь, так как он принялся развлекаться — исчезала сдача, которую ему пытался вручить официант. В фургоне Одетта устроила скандал. Потом, припоминал Дутр, она, кажется, дала ему пощечину. От спектакля в памяти остались какие-то неясные воспоминания, как ночная дорога при свете фар. Проснулся он больной, разбитый, измученный. Что делать? Но делать было нечего. Похоже, выхода нет. «Разве я не вправе любить их! — злился он. — Да, но не двух сразу, это смешно… Ну, тогда наугад, одну из них. Невозможно! Та все расскажет сестре, чтобы унизить ее. Это хуже, чем свидетель в спальне. Но что же тогда, Господи? А ничего!»

Он отыскал Владимира, который смазывал грузовичок.

— Влади, это ты учишь их французскому?

Влади медленно вытер руки о штаны, протянул мизинец, и Дутр с отвращением пожал его.

— Здравствуй, здравствуй. Так это ты давал им уроки?

— Владимир не сильный. Владимир плохо говорить. Но малышки хороший. Малышки влюбиться в тебя.

— Впредь — оставь их в покое. Слышишь? И еще. Может, ты начнешь говорить как все? Мне осточертел ваш ломаный язык! Осточертел, осточертел!

Дутр очутился на Венсенском бульваре, зашел в одно кафе, потом в другое. И в одном, и в другом он хранил злобное молчание.

— Я никуда не пойду, — сказал он Одетте, когда близнецы ушли в фургон, где пленница должна была провести первую половину дня.

— Что с тобой?

— Ничего.

Одетта придвинула ему чашку кофе.

— Спасибо.

— Немного шартреза?

— Я сказал — ничего. Разве не ясно?

Она раскрыла картонную папку с чертежами, надела очки и принялась изучать схемы, маленькими глотками прихлебывая кофе. Это хлюпанье выводило Дутра из себя. Но молчание матери раздражало еще сильнее. Он бросился на диван.

— Они такие дуры, — сказала Одетта. — Если кто-то из них скажет хоть одно неосторожное слово, мы погорим.

— Мне все равно.

— Ну если так, то и мне тоже. Я могу уволить их сегодня же. Я уже подготовила новый номер.

— Об увольнении не может быть и речи, — оборвал ее Дутр. — Они останутся.

— Ох, ох, ох! Они останутся! Пока что не ты здесь решаешь!

Дутр приподнялся на локте.

— Тебя-то это устраивает, — пробормотал он. — Уйдут они, и ты сможешь…

— Что я смогу? Ну, говори!

— Ты прекрасно знаешь, что я хочу сказать.

Он зажег сигарету и лег на спину, прикрыв глаза рукой. Одетта оттолкнула папку с бумагами. Чашка чуть не грохнулась на пол.

— Хорошо, — сказала она устало, — поговорим о них. Нормальный парень уже давно бы…

— А я, по-твоему, ненормальный!

— Ты мне, в конце концов, надоел, — взорвалась Одетта. — Да, ты не такой, как другие, если хочешь знать! У тебя только любовь в голове, как у отца! Хотела бы я, чтоб ты глянул на себя со стороны. Ты же сумасшедший! Но я тебя спасу, пусть даже вопреки твоей воле.

Она шумно дышала, прижав к боку ладонь. Дутр смотрел на нее сквозь раздвинутые пальцы. Он никогда не пожалеет ее.

— Что ты собираешься делать? — спросил он.

— Не заводись, парень! Им с нами не справиться, ручаюсь тебе. Для начала я переделаю первое действие. Уберу один из номеров с Аннегрет, все равно какой. Вместо него пойдет чтение мыслей — я и ты. Для этого ассистентки не требуется. Они поймут предупреждение.

Заинтересовавшись, Дутр сел.

— А что, взаправду можно читать мысли?

— Да нет, бедняжка ты мой! Чтение мыслей, как и все остальное, всего лишь набор приемов.

— А! — сказал Дутр, снова укладываясь на диван. — Опять трюки…

— Все очень просто, — продолжала Одетта. — Ты заучиваешь несколько условных фраз. Каждой фразе соответствует предмет; зрители, они всегда указывают на одно и то же.

Увлекшись любимой темой, она объясняла, жестикулировала, замирала перед невидимой публикой.

— Вот, например: «Что мадам вынула из сумочки?» Ты слушаешь?

Она нахмурилась, подошла к Пьеру, отвела от лица его руки. Он плакал.

Глава 6

Несчастный случай произошел очень кстати. Одна из девушек немного обожгла щипцами для завивки кожу под ухом, и представления прервали. Грете пришлось носить повязку. Это точно была Грета. А впрочем, какая разница? Наконец-то в идеальном сходстве появился изъян.

— Доволен, а? — проворчала Одетта.

— Да нет, — пожал плечами Дутр. — Меня это больше не интересует.

— Тогда бери машину и поезжай на выходные в Бретань. А то от тебя кожа да кости остались.

Она хорошо знала, что сын никуда не поедет. Он бродил вокруг фургонов, мастерил что-то с Владимиром, и все слышал, все замечал, отощавший и угрюмый, как влюбленный зверь. Близняшки растеряли свою веселость. Хильда постоянно сторожила сестру, покидая ее буквально на секунды, чтобы перекусить. Одетта делала вид, что ничего не видит и ничего не понимает. Стоя у плиты, она напевала, заглядывая в лежащую рядом поваренную книгу, и готовила сложнейшие блюда. Или, сидя на полу, раздумывала, глядя в разбросанные вокруг чертежи. Но когда Дутр проходил мимо, она следила за ним так настороженно, что он иногда даже оборачивался.

— Почему ты так смотришь на меня?

— Я что, не имею права на тебя смотреть?

Однако перепалки быстро затихали. Они больше не осмеливались вступать в разговор, словно боялись сказать друг другу нечто непоправимое. Дутр взялся за работу. Со скрипом он самостоятельно зубрил немецкий. Ему надоело слушать, как Одетта ругается с близняшками, а он не понимает, о чем они говорят. Произношение корректировал Владимир, это были странные уроки у верстака — немецкий и французский. В конце концов Дутр обо всем рассказал Владимиру.

— Плохо, — говорил Владимир и стучал себя по лбу. — Ты… солнечный удар… сумасшедший.

А поскольку он был полон желания помочь, то тут же переводил:

— Närrisch… Richtig![79]

Хорошо, пусть närrisch! А раз подойти к Грете было невозможно, то оставался один способ: написать ей. Дутр с помощью словаря составлял странные записки, почти непонятные любовные письма — невнятные, дикие, волнующие, ребяческие. С наступлением ночи он просовывал письма в левое окно фургона — кушетка Греты была как раз под ним. Если Хильда перехватывала письма, это тоже способ доставить их по назначению.

Но письма не терялись. Дутр смог убедиться в этом однажды вечером, когда из фургона ему выбросили скомканный лист бумаги. Он лег в кровать, расправил лист и, накрывшись с головой одеялом, прочел при свете фонарика. Письмо было подписано: «Грета». Иногда, встретив знакомое слово, он догадывался о смысле фразы, но целиком текст не мог перевести даже со словарем. Он долго лежал без сна, с письмом в руке — как с заряженным пистолетом. Потом, не в силах больше терпеть, встал и, не одеваясь, в пижаме, побежал к грузовичку, в котором спал Владимир.

— Это я, Влади… Нет, ничего не стряслось. Просто надо перевести письмо.

Владимир зажег лампу, поднес к ней записку. Долго читал про себя, шевеля губами.

— Ну?

Но тот продолжал молча читать. По движениям глаз можно было догадаться, что он возвращался к прочитанному, повторял некоторые места.

— Да будешь ты говорить или нет?

Владимир, покачав лысой головой, вернул Дутру письмо.

— Плохо, — сказал он. — Они обе — вот так! — И вцепился левой рукой в пальцы правой.

— Мне плевать! — закричал Дутр. — Она меня любит?

Он задыхался, будто пытался удержать жизнь в легких, а Владимир, казалось, готовился принять очень трудное решение.

— Она… — начал он, — сука втечке… осторожно!

Он произнес еще какие-то немецкие слова, пытаясь хоть как-то передать их французское значение, но, отчаявшись в своей попытке, сделал, как бы подводя итог сказанному, непристойный жест. Дутр разорвал письмо в клочки и швырнул их во Владимира:

— Болван!

Дутр выскочил из машины. Перед ним открывались черные аллеи Венсенского леса, и он — в пижаме, рядом с фургоном — показался себя настолько нелепым, что злобно, изо всей силы ударил себя кулаком по лбу.

На следующий день он терпеливо следил за фургоном, в котором была заперта Грета. Войти невозможно, Хильда покидала пост только в обеденные часы, да и то если он уже сидел у Одетты. Снова началась игра в записочки. Дутр хранил в бумажнике мятые непрочитанные письма. Он яростно трудился, зубрил грамматику, долбил первые главы учебника, наобум купленного в книжной лавке: «Папа курит трубку», «Эта доска черная». Когда в голове, вызывая тошноту, вскипали правила синтаксиса и неправильные глаголы в плюсквамперфекте, он доставал написанные карандашом любовные письма, разглядывал их, заучивал наизусть целые фразы, повторяя их вслух, чтобы подстегнуть свой гнев. В конце концов, ведь и это тоже словарь! У него была удивительная память, упорство не знало границ, он быстро двигался вперед. Время от времени какое-нибудь слово неожиданно приобретало смысл: одно из писем вдруг теряло частичку тайны. «Мой дорогой (две непонятные строки) …когда я тебя вижу (полстроки бессмыслицы) …печаль (боль или огорчение — дальше провал в шесть строк) …такая счастливая (три слова —?) …твои губы (а потом полный мрак до самой подписи)». Ему казалось, что он разбирает древние манускрипты, в которых зашифровано место, где зарыт клад. Иногда он забывал, что речь идет о Грете, и терялся в ее присутствии. Впрочем, сидела-то за столом другая. Но у нее то же лицо, которое он любит, то же тело, которого он желает, рука, во всем повторяющая руку, записавшую: «Мой дорогой, твои губы…»

— Да ешь же, наконец! — сердилась Одетта. — Ты думаешь, я для себя готовлю?

Он рассеянно улыбался. Есть? Почему бы и нет? Ему все равно!

После выздоровления Грета продолжала оставаться меченой. Отныне на ее шее будет шрам — небольшая розоватая припухлость, заметная даже под гримом. Теперь она чуть больше принадлежала ему. Он начинал узнавать ту, которую любит.

— Ты можешь ответить, когда с тобой разговаривают?

Одетта напрасно злилась, Дутр ничего не слышал, ни на что не обращал внимания. Для него существовала одна только Грета. Пришел черед худеть Хильде. Одетта наблюдала за ними, следила то за одной, то за другой, иногда бросала салфетку на стол и уходила. Тогда они долго и неподвижно сидели втроем, прежде чем снова взяться за вилку и нож. Потом Дутр получил записку, подписанную Хильдой. Какие мольбы, какие обещания были в ней? Собиралась ли измученная девушка сдаться? Дутр и эту записку положил к остальным. Запах, источаемый помятыми листочками, кружил ему голову. Может, следовало бы отважиться войти к ним ночью и объясниться? Но после его ухода они могут запросто убить друг друга.

Возобновились представления в мюзик-холле, и снова Париж восторженно приветствовал их. И каждый день в фургоне остается пленница, а вольная близняшка отправляется по музеям и паркам под руку с Дутром. Какой прекрасный момент…

Одетта удержала Пьера за руку:

— Ты никуда не идешь.

— Почему?

— Надо работать. Садись, я объясню.

— Но я…

— Сядь!

Голос звучал властно. Дутр сел. Вид у Одетты был усталый, это не скрывали и небрежно наложенные румяна. Она встала между Дутром и дверью. Ну что ж! Пришло время объясниться.

— Я придумала новый номер, — сказала она.

— Новый номер? Зачем?

— Я все обдумала. Можно обойтись без девчонок. Я вышвырну их за дверь.

Внезапно она утратила контроль над собой. Казалось, на ее лицо вдруг напялили маску ненависти.

— Я их вышвырну. Они осточертели мне. Эти стервы все-таки доконают тебя, мой мальчик. Они вытворяют все, что хотят. Если мы не станем защищаться, то скоро перестанем быть хозяевами в своем доме. Нет, так больше продолжаться не может! Это я, старуха, мешаю им. Они воображают, что поймали меня, что это они зарабатывают деньги. Но они еще меня не знают!

Дутр встал.

— Ты куда?

— Я пошел, — сказал Дутр. — Потому что если уйдут они, уйду и я.

Они молча смотрели друг на друга, глаза в глаза, как бы взвешивая силы перед последним ударом.

— И ты сделаешь это?

— У парня в моем возрасте не может быть ни отца, ни матери, — ответил Дутр. — Это твои собственные слова. Моя жизнь — не с тобой, а с ними.

— Прелестный двоеженец, — съязвила Одетта.

Они умолкли, потому что боль терзала их, рвала на части, а им хотелось сохранить хотя бы видимость… Одетта сняла очки, потерла пальцами глаза, потом взглянула на Пьера:

— Если бы они исчезли отсюда… ну, по причине, скажем.

— Я убью себя!

Одетта разразилась диким хохотом:

— Он убьет себя! Послушайте-ка его! Ты смешон, Пьер. Воображаешь, что так просто убить себя? Поверь мне, для этого сначала надо научиться убивать других. Это легче. А точнее, стоит ли убивать, потому что любовь… твоя любовь — это обычное самолюбие. Ты думаешь только о себе. Ты думаешь только о том, как выжить.

После каждого слова Дутр закрывал глаза, будто его хлестали по щекам. Он отшатнулся. Одетта ухватила его за рубашку и притянула к себе.

— А я? Обо мне ты подумал? Скажи… Ты думаешь, я тебя брошу? Мужчины, любовь — я сыта по горло всем этим. Увлекаешься, расстаешься, теряешь надежду… Это игра, вот увидишь. Но у меня появился сын…

Голос ее задрожал, и в заплаканных глазах появился неестественный блеск. Она обняла его за шею.

— Да, — тихо сказала Одетта, — я не знала, что это такое. Я забыла тебя, мой маленький. Прости… Но теперь… ты не знаешь… Я не хочу надоедать тебе, нет! Но я и не хочу, чтобы ты стал жертвой первой встречной дряни!

Дутр высвободился. Она не сопротивлялась.

— Ты сильный! — прошептала она. — И ненавидишь меня, потому что я такая же сильная, как ты.

— Они будут моими, — сказал Дутр.

— Обе?

— Обе.

— Нет, малыш. На это не рассчитывай. Я не хочу, чтобы ты сошел с ума.

Дутр взял с дивана шляпу и направился к двери.

— Подожди! — крикнула Одетта.

Она зажгла сигарету и тяжелым взглядом посмотрела на сына.

— Не забывай, что ты работаешь у меня. Я решила поставить новый номер. Или ты соглашаешься, или отказываешься. Можешь отказаться.

— А если откажусь?

— Поищешь работу в другом месте. Но смею тебя заверить, что подружки твои меня не бросят. Не такие они дуры. Любят, когда в кормушке есть корм.

Дутр машинально протирал поля фетровой шляпы жестом профессора Альберто. Постояв в нерешительности, он бросил ее на кровать.

— Тебе повезло, что я все еще беден, — сказал он. — Объясняй, и поскорее.

Дутру отводилась роль ясновидящего. Ему завяжут глаза плотной черной лентой. Тут никакого обмана: сквозь нее ничего не увидишь — любой может проверить! Ему достаточно заучить условные фразы, десятков шесть, и список соответствующих им предметов: от связки ключей до удостоверения личности. Дутр записал их под диктовку Одетты.

— У тебя на все про все десять дней, — сказала она.

— Почему десять? Разве публике надоело наше представление?

— Нет.

— Ну так почему?..

— Я подписала контракт в Ниццу.

— Мы уезжаем?

— Конечно.

— Там можно показать и старую программу. Чего ты добиваешься?

Но Одетте бесполезно было задавать вопросы. Дутр принялся за работу. Пришел конец прогулкам по Парижу. К этому ли она стремилась или хотела испытать все способы, чтобы отвлечь его от близняшек? В таком случае она просчиталась. Заучивая список и не прекращая долбить немецкий, Дутр следил за передвижениями девушек, как узник, готовящийся к побегу.

Около пяти часов Одетта уходила в мюзик-холл, где ее ждали хозяйственные дела. Обычно она поджидала возвращения той девушки, у которой был свободный день, иногда уходила немного раньше. Но несколько раз Одетта делала вид, что уходит, а через пять минут внезапно возвращалась, роясь в карманах и сумочке, как будто что-то забыла. Дутр выжидал. Если Одетта подходила к фургону, он начинал расхаживать взад-вперед, повторяя вслух: «Ручка… шляпа… часы… газета…» Случай, казалось, так и не представится. Да и какой случай? Зачем? Он не собирался искать ответ на этот вопрос, но тем не менее подсчитал, сколько шагов отделяет его от фургона девушек, и научился ступать, чтобы не стучали подметки.

Внешне он был спокоен. Вечером, словно робот, играл на сцене. Толпа, аплодисменты — это больше не интересовало его. Перестала волновать сцена с поцелуем. Он ждал случая, и никто не мог догадаться, до какой степени ожидание разрушает его. Он курил сигарету за сигаретой, пил виски — бутылка теперь всегда была у него в чемодане. В иные минуты ему хотелось кататься по земле, кусать и рвать на части все, что попадет под руку. Другой раз, напротив, его перегруженная память вдруг сдавала; он забывал обо всем. Тогда он садился на край кровати, тер ладонями виски и тихонько говорил себе: «Пьер… Ну что ты, старина?» И подбрасывал монету: «Орел? Решка? Если Liberty, то иду!»

И вот выпала Liberty. Одетта только что удалилась. Ушедшая на прогулку девушка еще не вернулась. Дутр открыл дверь, спрыгнул наземь и тише опытного домушника пошел к фургону близнецов. Любовь заставляла его ежесекундно агонизировать. Кровь бросилась ему в голову. Казалось, земля колеблется под ногами. На первой из трех ступенек — быстрый взгляд назад. Никого. Он толкнул дверь грудью и коленом, быстро прикрыл за собой. Девушка была здесь: она читала журнал, лежа на ковре. Она повернула голову, дважды испуганно моргнула. Потом улыбнулась странной, болезненной улыбкой и повернулась на бок, облокотившись на подушки. Дутр растянулся рядом. Он был опустошен, сломлен, разбит предпринятыми усилиями и страхом. Он протянул руку, положил ее на плечо незнакомки. Которая из них? Но к чему доискиваться?

— Вот видишь, — прошептал он, — я пришел.

Он приблизился к ней, вгляделся в прекрасное запрокинутое лицо, грустно улыбнулся и прошептал несколько немецких слов, которые давно подготовил, затем медленно прижался к ее губам, уже тянувшимся навстречу. «Исчезнуть бы, — подумал он. — Испариться…» Он тонул в нежности, он перестал быть малышом Дутром. Девушка оттолкнула его:

— Die Tür![80]

Растерявшись, он старался понять. Она показала пальцем. Он оглянулся. Кто-то прикрывал дверь: ручка поднялась и замерла. У него закружилась голова, он схватился за край стола, поднялся, сделал несколько неуверенных — шагов. Снаружи ни звука, кругом ни души.

— Ты уверена? — спросил Пьер.

Но он и сам не сомневался. Кто-то видел их. Кто-то теперь считает, что она стала его любовницей. А он еще… Пьер в отчаянии повернулся к девушке, но та отскочила:

— Nein… jetz nicht![81]

— Ох, успокойся! Я тебя не трону!

Он увидел красную отметину под ухом. По крайней мере, хоть одно достоверно.

— Это Хильда? — спросил он. — Нет? Одетта? Кто же тогда, идиотка? Ты будешь отвечать?

Грета, казалось, перепугалась насмерть.

— Может, Владимир? Да вообще-то ему наплевать, Владимиру!

Нет, не Владимир. Она никого не заметила, но так испугалась, что с трудом сдерживала бившую ее дрожь.

— Хорошо, — сказал Дутр. — Скандал понадобился? Они его получат!

Он не спеша вышел, на ступеньках фургона зажег сигарету, потом обошел весь лагерь. Пришлось признать очевидное. Ни Одетта, ни Хильда еще не вернулись. Владимира тоже не было. Впрочем, Владимир не в счет. На секунду он вспомнил о Грете, но возвращаться не хотелось. Она больше не нужна ему. Он признавал только тайную любовь, о которой никому не ведомо, и не выносил, когда за ним наблюдали. На углу остановилось такси, из него вышла Хильда. Она раскраснелась, как от быстрого бега.

— Sind Sie allein?[82]

— Да, я один, — ответил Дутр по-немецки, и Хильда в смущении остановилась. Она посмотрела на него как-то испуганно и снова спросила:

— Одетта давно уехала?

— С полчаса назад.

Снова обеспокоенный взгляд.

— Грета здесь?

— Конечно… А вы? Где вы были?

— Там, — сказала она, махнув рукой в сторону Парижа, — в кино.

Она скрылась в фургоне. Дутр бросился на кровать. Вернуться, добежать до ближайшего перекрестка, сесть в такси — все это Хильда могла сделать. Но и Одетта тоже, она должна вот-вот вернуться. А ревность всегда подскажет способ помешать ему начать все сначала. И что дальше? Он уткнулся головой в подушку. Желание снова охватило его. Кто враг ему? Кого надо умолять?

За обедом собрались все четверо, все улыбались. Одетта рассказала, что ее усилия принесли плоды. Уехать можно уже послезавтра. Она перевела это девушкам, и те выразили одобрение.

— Сколько мы потратим времени на дорогу, как ты думаешь? — спросил Дутр.

— Не знаю. Дня три-четыре. Можно будет остановиться в Авалоне. Потом Оранж, Экс. Владимир займется грузовичком и большим фургоном, я возьму на прицеп второй фургон.

Кто его враг? Вряд ли когда Одетта была любезней. Никогда близняшки не вели себя так предупредительно. Но Дутр чувствовал, как вокруг него собираются тучи.

— Ну и денек! — воскликнула Одетта. — Как же я устала!

И она взялась подробно рассказывать о своей поездке.

— У тебя никто не требует отчета, — проворчал Дутр; можно подумать, что она хочет отвести от себя подозрения.

А Хильда, которая обычно и рта не раскрывала, пересказала фильм, который ездила смотреть. Хорошо. Ему все это приснилось. Ручка двери не поворачивалась на его глазах. Никто его не видел рядом с Гретой. Но тогда откуда такое напряжение, эта подспудная неловкость, придающая взглядам нечто искусственное, двусмысленное, тусклый отсвет лжи? Не сговорились же они тайком, все втроем, против него? Пришлось и ему вступить в игру, сделать вид, что ничего не видит, ничего не понимает. Он должен смириться, потому что выхода нет. Нет выхода.

Весь вечер он пережевывал эти слова — за кулисами, на сцене. Нет выхода… А в это время публика приветствовала его — повелителя всего невероятного, властелина невозможного. Но все эти таинства устроила Одетта. Это она держала его, и держала крепко.

Дутр схитрил. Он научился притворяться. В этом ведь была суть его профессии. Последний спектакль прошел с триумфом, и он послал Одетте огромный букет со своей визитной карточкой: «Чародейке — от Пьера». Одетта обняла его, прижалась головой к груди.

— Ты знаешь, — прошептала она, — твоя записка не очень-то прилично звучит.

Он попытался высвободиться.

— Подожди! — сказала она. — Дай немножко добыть с тобой. Мой маленький…

Вечером они выпили шампанского, и Владимир сидел вместе с ними.

— За твой будущий успех! — сказал Пьер, поднимая бокал.

— За твое счастье!

Они глянули друг другу в глаза поверх бокалов, потом оба улыбнулись близняшкам.

— Prosit![83]

Дутру пришлось дотащить Владимира до грузовичка, уложить его спать — бедному Влади хватило глотка шампанского. Потом Пьер долго гулял вокруг фургонов. Над Парижем розовело небо, от леса шел запах сырой травы. Проходя мимо «бьюика», Дутр увидел в глянцевом корпусе свой элегантный силуэт, блеск фрачных лацканов и подумал, что никогда не был и никогда не станет таким, как другие. Во всем мире в эту секунду юноши его возраста обнимали женщин. Они шептали слова любви. Они повторяли: «Ты у меня одна! В мире такой нет!» Каждый склонялся над своей возлюбленной… Все это было так просто — для других! Дутр видел фургон, где близняшки, быть может, вместо того чтобы спать, сторожили друг друга. Он присел на подножку своего фургона, закрыл руками лицо. Эта мысль жила в нем как червь в яблоке. Он ощущал страшную усталость. Другие! Другие! Через несколько часов эти другие проснутся, побреются, мурлыкая какой-нибудь мотивчик, поцелуют сонную жену и уйдут в контору, в мастерскую, на завод. Делать настоящее мужское дело. Они будут работать с какими-то вещами, инструментами — настоящими! И заботы, и горести у них настоящие! Как только у него еще сердце не разорвалось!

Он забрался в фургон, разделся, оглянулся — столики, карточные колоды, корзина, шпаги — и пожал плечами. Прежде, там, в коллеже, они молились. Он лег и, перед тем как заснуть, тихо повторил слова, ставшие для него чем-то вроде молитвы. «Что этот господин держит в руке? Газету. Какого цвета пальто у этой дамы? Черное. Какая у него подкладка? На меху». На тридцатом предложении он заснул. Голубки ходили по клетке. Двое полицейских, объезжавших участок на велосипеде, переглянулись.

— Цирк Альберто, — сказал один.

— Вот уж профессия! — откликнулся другой.

Глава 7

Они остановились около Бриньоля, на опушке соснового бора. Владимир с трудом завел фургоны под деревья. Было совсем поздно. Они быстро поужинали, потом Дутр вынес из фургона кресла.

— Принеси выпить, — попросила Одетта. — Какая жара! Неужели вам не хочется пить?

Земля, воздух, одежда — все пахло смолой. Лунный свет, проникая сквозь сосновые ветки, заливал окрестности. Время от времени проезжали по шоссе машины, и тогда мягкая, сладкая волна воздуха колыхала ветви. Дутр налил в стаканы ликер, плеснул холодной воды.

— Позвать Влади? — спросил он.

— Пусть сначала закончит, — сказала Одетта.

В тридцати метрах от них Владимир менял колесо у грузовика. Его тощий силуэт, как в китайском театре теней, вырисовывался в свете стоявшей на земле переносной лампы. Они молча выпили. Одна из девушек что-то сказала Одетте, на сей раз и Дутр понял ее: «Я быстро закончу и вернусь».

— Ja! — ответила Одетта. — Spute dich![84]

— Это которая? — прошептал Дутр.

— Грета, — так же шепотом ответила Одетта и продолжила уже в полный голос: — Так сидеть неудобно, вы не находите? Принес бы ты столик, а, малыш? А то стакан некуда поставить.

— Я принесу, — предложила Хильда.

— Да, спасибо. Любой столик.

Хильда пошла к грузовому фургону. Этот момент Дутр не забудет никогда в жизни. Фургон стоял у дороги. Девушка толкнула скрипнувшую дверь. В зеленоватом свете переносной лампы обозначился вход.

— Потрясающе! — сказала Одетта. — Видно, как днем.

Владимир притащил запасное колесо и теперь сидел на корточках среди разбросанных инструментов. Грета мыла посуду, что-то напевая. Промчалась машина в сторону Экса, ее фары на мгновение осветили фургон, в котором Хильда искала столик.

— Налить еще? — предложила Одетта. — Уф, хоть вздохнуть можно!

Она пила смакуя, маленькими глотками. Блеск кольца на ее руке отражался в стакане. Дутр не спускал глаз с фургона, по борту которого бежала надпись: «Семья Альберто».

— Что-то долго она ищет столик, — произнес он. — Схожу посмотрю.

— Уже испугался, думаешь, похитили? — рассмеялась Одетта. — Все еще влюблен. Успокойся, ей не проскользнуть незамеченной.

Чтобы не отвечать, Дутр зажег сигарету и подозрительно глянул на Одетту. Первый раз со времени отъезда из Парижа она старалась быть любезной. В фургоне что-то рухнуло.

— Господи, ведь ей достаточно протянуть руку и зажечь лампу, — вздохнула Одетта. — Какая недотепа!

Опять что-то грохнуло, и тут же раздался сдавленный крик.

— Ты идешь или нет? — окликнула ее Одетта.

— Скорее всего, лампочка перегорела, — заметил Дутр.

Он встал, отряхнул габардиновые брюки… Одетта схватила его за руку:

— Оставь, пусть сама выкручивается! Если она не в состоянии найти столик… их там по меньшей мере три штуки.

Дутр прислушивался. Одетта раздраженно оттолкнула его.

— Ну ладно. Иди, раз уж тебе неймется! Отличный момент. Сможешь поцеловать ее в углу… Идиот!

Дутр взял в «бьюике» электрический фонарик и не торопясь направился к фургону. Одетта прикрыла глаза, медленно опустила руку, не глядя, поставила стакан на усыпанную иголками землю. Четкий силуэт Пьера, его беззаботная походка, непринужденные движения рук — она видела все. «Он знает, что я на него смотрю, — думала она. — Он знает, что это сводит меня с ума!» Стояла такая тишина, что она услышала слова Пьера:

— Хильда?.. Где вы?

Свет фонаря, мягкий, чуть ярче лунного, падал на ступени фургона.

— Хильда?

Пьер поднялся на одну ступеньку, потом на другую и вдруг остановился, направив луч света на пол.

Одетта встала. Грета все еще убирала тарелки. Владимир закручивал гайки на колесе; переносная лампа ярко освещала его голые руки, на которых черными жгутами вздувались вены. Пьер поднялся на верхнюю ступеньку, встал на колени. Одетта сделала несколько шагов в его сторону, потом побежала, словно кто-то толкнул ее в спину. Дутр повернул голову.

— Она мертва… — произнес он. — Веревка…

Одетта остановилась у лестницы; голова ее была на уровне пола, и она видела темные очертания лежавшего тела. Дутр посветил фонариком, стала видна веревка, обмотавшаяся вокруг шеи Хильды, как сытый удав. Белокурые волосы все еще развевались легкой пеной.

— Пьер, — тихо позвала Одетта.

Дутр поднялся с колен, опершись о косяк двери, шагнул в фургон, наклонился. Трепетный свет фонарика испещрил его худое лицо резкими тенями. Он выпрямился, закрыл глаза ладонью.

— Почему? — прошептал он.

— Бедный мальчик! — Одетта инстинктивно отшатнулась от сходившего со ступенек Дутра. Он шагал тяжело, опустив голову.

— Знаешь, меня это вовсе не удивляет, — произнесла Одетта.

Он отстранил ее резким жестом:

— Позови Владимира. И без паники. Грета ни о чем не догадывается. Успеем ей рассказать.

Голубой свет, нежность лунной ночи, и эта девушка, лежащая за его спиной! Когда же кончатся этот сон? Когда же наступит утро?

Одетта удалялась ровными шагами. Она тронула Владимира за плечо, он поднялся.

— Хильда умерла, — сказала она. — Убита… Ты понимаешь?

Он, казалось, ничего не понял. Одетта уточнила:

— Задушена… веревкой.

На этот раз Владимир встал.

— Когда?

— Мы только что обнаружили.

Нахмурившись, Владимир прокручивал эту мысль в голове. Задушена! Да, это он прекрасно понимал. Он столько их видел — расстрелянных, повешенных, наложивших на себя руки… Он вытер ладони о траву.

— Пошли!

Но Владимир все еще думал. Что-то смущало его, он попытался выразить это.

— Слишком красиво, чтобы умирать, — сказал он, гася лампу.

Он шел за Одеттой, и она слышала его внятный шепот:

— Мнительный… Мнительный…

Дутр ждал их у лесенки. Он молча протянул Владимиру фонарик. Владимир включил его и долго смотрел на покойную. Вздувшееся лицо, распухший язык, вылезшие из орбит глаза… Да, знакомая картина. Эти признаки никогда не обманывают. Легонько коснувшись пальцами, он закрыл ей глаза.

— Веревка! — подсказала Одетта.

Он ослабил веревку, высвободил тонкую шею. На ней остался глубокий синюшный след.

— Нет скользящая петля, — отметил Владимир.

— Ты слышишь? — спросила Одетта.

Дутр вскарабкался на ступеньки.

— Слышу. Но чтобы удавить себя, достаточно потянуть за концы верёвки, разве не так?

— Невозможно, — сказал Владимир.

— Как невозможно?

— Сначала упасть в обморок.

Дутр повернулся к Одетте:

— Что он плетет?

— Он говорит, у того, кто хочет наложить на себя руки, обычно не хватает смелости пойти до конца. Человек теряет сознание, и это спасает его.

— Она… убит, — добавил Владимир.

— Идиот чертов! — закричал Дутр. — Посмотри, прежде чем говорить!

Он вырвал у него фонарик и осветил фургон:

— Ты же видишь, там никого нет, а мы все были на улице. Понимаешь? На улице! Ступеньки, дверь — я видел их так же, как тебя сейчас. Она вошла…

Он вдруг замолчал. Фонарик осветил опрокинутый стол и рядом на полу шпагу с поблескивающим лезвием.

— Она закричала, — заметила Одетта.

Дутр подобрал шпагу, острием уперся в ножку стула; лезвие скрылось в рукоятке.

— Да, кричала… Но кто мог на нее напасть? Все-таки она убила себя сама.

— Нет, — сказал Владимир.

— Тогда что же? — удрученно спросил Пьер.

Владимир наматывал на руку веревку, потому что любил порядок. Подбородком он указал на фургон, кучу реквизита, клетку с голубками.

— Мнительный, — пробормотал он.

— О, почему я не пошел вместо нее! — простонал Дутр.

Он не держался на ногах, он больше не знал, на что смотреть. Ему хотелось одному уйти по дороге, вдоль которой с необычайной четкостью вырисовывались силуэты сосен. Внезапно открылась дверь второго фургона.

— Где вы? — крикнула Грета.

Они забыли про нее. Одетта взглянула на Пьера.

— Ты, — сказал он. — Иди к ней.

Грета заметила их. Она спустилась, насвистывая, и та же тревога охватила их: казалось, к ним приближается покойная в белом платье, едва касаясь земли. Даже Одетта явно растерялась.

— Погаси свет, — приказала она Владимиру.

Она подошла к девушке, обняла ее и заставила повернуть обратно. Их тени, почти сливаясь в одну, прошли под деревьями. Дутр ждал. Владимир тоже. Подлинное преступление — они чувствовали — должно свершиться сейчас. Одетта говорила что-то; они различали ее низкий голос. Через несколько секунд Грете будет нанесен удар. «Лучше бы она сразу сказала ей правду», — подумал Дутр. Он больше не мог ждать. У него кружилась голова. Одетта обняла Грету за плечи. Дутр оперся о перегородку. В темноте без единого звука по черной тени скользнула белая. Дутр рухнул на колени, Владимир вытер о рубашку потные руки и спрыгнул, чтобы помочь Одетте поднять Грету. Они увели ее; девушка так побледнела, как будто вся кровь вытекла из раненого сердца.

Дутр остался наедине с трупом. «Я страдаю… Я ужасно страдаю, но почему такое облегчение? Двойная любовь… Это было чудовищно. Спасибо, Хильда…» В голове у него совершенно самостоятельно звучал какой-то голос. Возможно, его могли услышать. Но он не хотел думать над тем, как заставить его замолчать. Луна поднялась еще выше. Свет ее уже проникал в фургон. Он надвигался неумолимо, словно прилив, омывая голубизной ноги покойной. Голубки волновались, их крылья с тихим шелестом задевали прутья клетки.

«Я люблю тебя по-прежнему, — говорил голос, — потому что ты всегда здесь. Ты поменяла имя. В этом вся суть. И теперь я могу жить. Спасибо…»

В круглых окнах фургона, где приводили в чувство Грету, мелькали огни. Дутр сел спиной к двери, настолько хлипкой, что ее можно было вышибить одним ударом. У дивана лежал моток веревки — там, куда его положил Владимир перед тем, как выйти. Веревка профессора Альберто! Магический канат, по которому каждый вечер взбиралась Аннегрет. Нет, утро больше никогда не наступит. В душе его воцарилась тишина. Встав на колени, он склонился над телом, коснулся губами лба, гладкого, словно камень. Потом, сняв покрывало с кушетки, накрыл им тело.

Появился Владимир. Он разговаривал сам с собой, пожимал плечами. Он перешел дорогу, влез в грузовик, загремел инструментами. Вышел с лопатой и заступом. Вмиг к Дутру вернулись силы. Он скатился по ступенькам, подбежал к фургону Одетты.

— Это ты велела?

— Да, я.

Она сидела на краю кровати, держа за руку неподвижно лежащую Грету.

— Тише! — строго сказала Одетта. — Хоть она и держалась молодцом, сейчас ей совсем невмоготу. Так оно и должно быть.

— Она спит?

— Нет.

— Ты ее расспросила?

— Да. Она утверждает, что сестра была очень несчастна.

— Почему?

— Ты еще спрашиваешь?

Грета открыла глаза, посмотрела на Дутра и заплакала. Он отвел Одетту в глубь фургона.

— Мы же не можем вот так, запросто, похоронить Хильду… Не знаю, что полагается делать в таких случаях, но мне кажется, надо сообщить властям, полиции…

Одетта, подняв голову, смотрела, как шевелятся его губы. Казалось, она чего-то ждет.

— Ты хочешь ее оставить тут? — наконец прошептала она. — Хочешь, чтобы жандармы начали расследование?

— Они констатируют самоубийство, вот и все.

— И ты берешься им объяснить, что у нас было две девушки, но одну мы прятали… Странный способ завоевать доверие! А если они отреагируют, как Владимир? Если они заподозрят нас, всех четверых?

— Это смешно!

— Может быть. Но вполне вероятно. Постарайся понять хоть сейчас! Одну из девушек мы скрывали. Этого достаточно, чтобы подозрение пало на нас.

— Предположим. — Нахмурив брови, Дутр принялся грызть ногти.

— А публика? — вновь заговорила Одетта. — Ты подумал о публике? О газетах? Мы же разоримся. Такого нам не простят.

— В любом случае этот номер…

— Это уже мое дело. Мы выкрутимся. А вот если поднимется шум…

— Но не можем же мы просто бросить ее в яму, как собаку!

— Знаешь ли, что гроб, что земля…

— И все-таки! Хотя бы ради Греты.

— Грета не так глупа, как ты, мой бедный мальчик!

— Ну и самообладание же у тебя!

— А ты не желаешь думать!

Одетта посмотрела на будильник.

— Двадцать минут третьего! Мы никого не встретим. Оставайся здесь. Побудь с ней, Владимир поможет мне. Я вас позову, когда все будет готово.

Дутр посторонился, пропуская ее.

— Ты согласен? — спросила она. — Не будешь потом попрекать меня?

— Нам нужно еще поговорить.

— Когда пожелаешь.

Она вышла, оставив после себя запах табака и одеколона. Дутр присел на корточки рядом с Гретой, но то и дело оглядывался на дверь, будто ожидал, что вот-вот раздастся звук знакомых шагов по сухой земле. И все-таки время раздвоенности, осторожности, оглядок, тревоги, притворства кончилось.

— Грета… Я в отчаянии… Я тоже любил ее. Меньше, чем вас. Но я любил ее. Я не знаю, как объяснить вам…

Он гладил ее руку. Но она не старалась понять.

— Все из-за меня, Грета. Она умерла из-за меня. Если бы я только мог забыть об этом!

Он стукнул себя кулаком по лбу, потом его охватило оцепенение, похожее на сон. Одетта легонько встряхнула его.

— Готово… поторопись.

Так наступила самая странная ночь в его жизни, ночь, которую он часто вспоминал потом и переживал вновь и вновь. У фургона ждал Владимир; на руках он держал спеленутое тело Хильды, даже не тело, а тщательно упакованный сверток, который выглядел вовсе не мрачно. Одетта несла лопату и заступ. Дутр поддерживал Грету, которая, словно слепая, позволяла себя вести. Они гуськом шли под соснами, облитые сказочным светом. По дороге встречались поляны, и тогда звезды блестели совсем рядом, гроздьями, соцветиями, букетами; небо тоже пахло смолой, полевыми цветами.

Потом они шли под деревьями, и сотни причудливых теней скользили по спине Владимира, ползли по телу Одетты, сливались в колышущуюся сетку на бескровном лице Греты. Тропинка повернула; справа были залитые молочным светом вершины гор, долина, укрытая торжественно-мрачной тенью, и где-то в глубине хмельной ночи — шепот ручейка, нежный, прерывистый шум потока. Дутру казалось, что он идет на волшебное свидание. Он уже не чувствовал усталости, он прижимал к себе Грету, обнимал ее могучей рукой; никогда она так полно не принадлежала ему, как в эту ночь. И в то же время он чувствовал боль — не плотью своей, но душой. То была страшная усталость мысли, беспамятство, избавлявшее его от прошлого, от мук раздвоенности, от всего, даже от воспоминания о недавнем ужасном бдении. Он был счастлив телом, предвкушающим наслаждение, — но шум ручейка пробуждал в нем желание плакать.

— Идем далеко? — спросил Владимир.

— Как можно дальше, — ответила Одетта.

Они вошли в густой подлесок, где луна дождем рассыпала по листьям крупицы бледного света. Владимир остановился передохнуть. Носком туфли Одетта поковыряла землю, покачала головой:

— Лучше спуститься, там земля мягче.

Сквозь ветви они заметили огромные валуны, лежащие посреди потока, в струях которого переливались звезды. Вокруг них в лесу раскрывались прозрачные пещеры ночи, тропинки влюбленных, где плавала дымка умирающего света.

— Здесь, — сказала Одетта.

Они вышли к берегу ручья, и Одетта сама выбрала место, очертила заступом контур могилы. Не говоря ни слова, Владимир начал копать. Дутр хотел помочь ему.

— Оставь, — сказала Одетта. — Ты не сумеешь.

Заступ глубоко вгрызался в жирную землю, в этой сцене не было ничего жестокого. От вскопанной земли шел терпкий дух скипидара и вереска. Одетта села на камень. Положив руку на плечо Греты, Дутр терпеливо ожидал конца церемонии. Он уже мог без трепета смотреть на сверток, лежащий на траве. «Мы туристы, — думал он. — Мы разбиваем лагерь». И вот это стало чем-то вроде игры, отгонявшей мрачные мысли. Владимир постепенно скрывался в яме. Все выше и выше приходилось ему выбрасывать комья земли, нашпигованные мелкими круглыми камнями. Луна исчезла за склоном холма, и только от воды тянулся к ним зеленоватый луч света.

— Можно, — сказал Владимир.

Он выбрался из ямы.

— Держи покрепче, — пробормотала Одетта.

Они взяли сверток и опустили его в яму. Подошла Грета и бросила на тело горсть земли. Владимир, опершись на ручку заступа, прочитал длинную молитву на каком-то языке: польском, а может быть, русском.

— Никто никогда не найдет ее здесь, — сказала Одетта.

Грета вновь принялась плакать.

— Уведи ее, — добавила Одетта. — Мы уже кончаем.

И снова они шли вдвоем заколдованным лесом, и снова на подъеме из ложбины их заливала светом луна, побледневшая и уже источенная наступающим утром. Лицо Греты, усталое, сведенное гримасой горя, стало напоминать мертвое лицо сестры, и Дутр заспешил к фургонам. Он чувствовал, заря принесет с собой страх. По дороге грохотал тяжелый грузовик. Дутр довел Грету до фургона.

— Я здесь, — сказал он. — Вам нечего бояться.

Он поцеловал ее в лоб, закрыл дверь и стал ждать возвращения Одетты. Чего бояться Грете? Он то и дело задавался этим вопросом, но тут же начинал убеждать себя, что это абсурд, что он женится на Грете через несколько недель или месяцев, когда она забудет сестру. А он? Он забудет? Он был в этом уверен. Он так торопился стать счастливым…

Владимир убирал инструменты. Одетта налила себе выпить.

— Глоток водки, малыш? Тебе пойдет на пользу. Она легла?

— Да.

Владимир тоже взял стакан и что-то произнес по-немецки. Одетта нахмурилась.

— Что он говорит? — спросил Дутр.

Одетта пожала плечами:

— Что эта история с веревкой ему непонятна.

— Как это?

— Дело в том, — снова заговорила Одетта, — что… Но зачем все время думать, все время задаваться вопросами? Она умерла, умерла…

Поставив стакан на стол, Владимир что-то пробормотал сквозь зубы.

— Что? — крикнул Дутр. — Говори. Объяснись!

— Он говорит, что веревка не сама по себе пришла, чтобы удушить ее, — перевела Одетта.

Они молча смотрели друг на друга.

— Что он еще вбил себе в голову? — спросил Дутр.

— Лучше нам пойти спать, — оборвала его Одетта. — Спокойной ночи!

Они разошлись. Владимир исчез в грузовичке. Одетта закрыла дверь своего фургона. Дутр предпочел постель из сосновых иголок, тонких и гибких, и лег на спину. Неслышно, как вор, приближался день.

Глава 8

Представление еще не кончилось, но Одетта знала, что это провал. Ничего не получалось. Пьер слишком усердствовал. Грета была чересчур рассеянна. Спектакль затянули. Пресыщенные зрители едва аплодировали. Они не скрывали разочарования. Карты, шарики, волшебные шляпы — да, все это им давно известно. Любой ярмарочный фигляр на рыночной площади делает такие трюки. И почему эта блондинка, Аннегрет, о которой столько трубили газеты, больше не раздваивается? Ведь они шли именно на это…

За кулисами Дутр успел переброситься парой слов с Одеттой.

— Ну как?

— Провал. Еще несколько таких дней, и нам останется только складывать чемоданы. Ты — будто экзамен сдаешь, а она… нет, ты только посмотри на нее! Спит на ходу.

— Она не спит, — сказал Дутр сквозь зубы. — Она боится.

— Что?!

— Она боится!

— Чего?

— Сама у нее спроси.

Она боялась! Одетта убедилась в этом, когда дело дошло до индийского каната. Грета разглядывала его, проверяла натяжение и никак не могла решиться…

— Вперед! — шипела Одетта. — Быстро!

Побледнев под слоем грима, Грета колебалась. Потом, вместо того чтобы задержаться на середине, склонить голову и помахать рукой, она быстро вскарабкалась до самого верха. Когда она исчезла под черным покрывалом, сброшенным Владимиром с колосников, Одетта заметила, что зрители улыбались. Публика попроще смеялась бы в открытую, осыпая их шуточками. Все приходилось начинать сызнова. Но как? Одетта непрестанно думала об этом, пока они с Пьером отрабатывали передачу мыслей. К счастью, он был достаточно ловок и, когда не работал в паре с Гретой, вновь обретал вызывающую и скучающую беспечность, которая так нравилась здешней публике. «К чему я прикасаюсь?» — «К сумочке». — «А что вы видите в ней?» — «Я вижу серебряную пудреницу». Вопросы-ответы чередовались в бешеном темпе. Это было простенько, но производило сильное впечатление, а женщины с интересом разглядывали высокого парня с завязанными глазами и спутанными веревкой руками. Им казалось, что его ведут на казнь.

Слово повлекло за собой идею. Точно. Надо было развить тему казни. Пьер сыграет шпиона. Грета и она — в масках, за длинным столом, освещенным факелом… Пьер осужден… Грета завязывает ему глаза… «Не стоит трудиться, — произносит он. — Я и так знаю все, что вы делаете. Вы берете револьвер…» И так далее. Хорошо. Совершается казнь. Тело кладут в чемодан. А! У него забыли отобрать бумажник! Чемодан открывают, но тела там нет, оно уже в корзине. Хорошо… Дальше — просто. Надо только развить эту тему. Одетта уже принялась совершенствовать проект, продолжая выполнять свой номер. Она привыкла жить и думать на двух независимых уровнях, предчувствовала, что новый спектакль понравится; если надо, она шепнет журналистам, чтобы подогреть их интерес: Аннегрет отдыхает, но возобновит выступления через пару недель.

Представление кончилось. Одетта раскланялась, но когда Владимир собрался еще раз поднять занавес, сказала:

— Не трудись, мы им уже надоели.

Дутр дрожащими пальцами зажег сигарету.

— Ну что? — спросил он. — Погорели?

— Может, и нет. У меня есть идея. Если только эта психопатка захочет помочь нам!

Она тут же принялась излагать свой план. Последние зрители покидали зал. Владимир выносил на сцену корзины и чемоданы, Одетта показывала, как намеревается использовать их. Грета наблюдала из-за кулис.

— Конечно, нужно набросать небольшой сценарий, — объясняла Одетта. — Но вообще-то принцип очень прост. Делаем в полу два люка: ты исчезаешь в одном и появляешься в другом. Придется лишь точно рассчитать размер чемоданов и передвижных щитов над люками. Тебе нравится?

— Мне да, но вот как она?..

— Грета?

— Она согласится?

— Послушай. Начнем с того, что в чемодане будешь ты, а не она.

— Но ей придется закрывать крышку… Даже если в него ляжешь ты, она откажется.

— Это просто смешно! Должна же она понимать, что с тобой ничего не может случиться!

Дутр понизил голос:

— Тогда тоже ничего не должно было случиться… Подожди! Дай сказать! Понаблюдай за ней. Посмотри на руки, глаза — она в ужасе. Она вздрагивает, когда с ней заговариваешь. И совершенно невозможно заставить ее дотронуться до столика или шляпы, не говоря уж о корзинах. Она уверена, что сестра стала жертвой какого-то трюка.

— Трюка?

— Я понимаю. То, что я говорю, звучит дико. И все-таки. Ее сестра попалась в ловушку, скажем так.

— Это Грета тебе сказала?

— Нет. И так понятно.

— Ловушка… Ведь ее кто-то должен был подстроить?

Носком ботинка Дутр тщательно затоптал окурок.

— Знаешь, — сказал он, — похоже, так глубоко она не вникает.

— А ты? Ты глубоко вник?

— О! Я…

Он повернулся на каблуках и направился к Грете, та ждала его у блока, на который были намотаны канаты, напоминающие снасти парусника.

— Вы идете, дорогая? Мы уходим.

Грета не сводила с него глаз, как зверь, готовый пуститься наутек. Он с нежностью взял ее за руку.

— Минуту, — сказала Одетта. — Не очень-то мне нравятся твои фокусы. Hast du wirklich Angst? Woher hast du Angst? Du glaubst, deine Schwester wurde umgebracht?[85]

— Nein, nein, — сказала готовая расплакаться Грета.

— Что ты болтаешь? — закричал Дутр. — Оставь ее в покое!

— А ты, малыш… — начала было Одетта; она заколебалась, внимательно оглядела их: глаза ее перебегали с одного лица на другое.

— Ну что ж… в конце концов… — вымолвила она. — Влади, поставь все на место. Завтра утром начнем репетировать. Нужно, чтобы эти два дурня наконец решились.

Она удалилась, стуча каблуками. Владимир развел руками. Дутр протянул ему пачку сигарет. Занавес на легком сквозняке колыхался, и оставшийся на сцене реквизит в резком свете софитов напоминал обломки кораблекрушения. Дутр щелкнул зажигалкой, поднес огонь Владимиру.

— Послушай, старина, — пробормотал он. — Объясни Грете, что ей нечего бояться. Скажи ей, что это было самоубийство.

— Самоубийство… невозможный… — запротестовал Владимир.

— Ладно, но все-таки скажи ей… Да что ты сам об этом знаешь? И потом, я ведь не спрашиваю твоего мнения. Переведи: Хильда удавилась. Ну, давай же!

Владимир с жалким видом вытер руки платком и выпалил:

— Hilda hat sich das leben genommen![86]

Грета вскрикнула.

— Продолжай! Продолжай! — настаивал Дутр. — Она намотала на шею веревку и дернула оба конца! Иначе и не объяснишь.

Владимир говорил очень быстро. Как только он останавливался, Дутр продолжал:

— Она ревновала. Она видела меня в фургоне, видела, как я тебя поцеловал. Теперь надо жить, Грета. А значит, надо забыть. Никто не хочет тебе зла… Особенно я…

Владимир переводил, бросая на Дутра смущенные взгляды. Затем он умолк на минуту и вдруг заявил:

— Извините. Влади очень огорчиться.

— Хорошо, достаточно, — сказал Дутр. — Можешь идти.

Он остался наедине с девушкой, в тишине театра гулко раздавались шаги уходящего Владимира.

— Грета…

Он подошел к ней, медленно привлек к себе.

— Грета… Ты знаешь, что я люблю тебя?

— Ja.

— И что?

— Ich will fort![87]

— Как? — Дутр понял не сразу. — Ты хочешь уехать? Тебе плохо с нами?

— Ja.

— Потому что нет Хильды?

— Ja.

— Хильда не любила тебя!

Грета резко оттолкнула его, и Дутр даже не пытался понять слова, произнесенные негодующим тоном.

— Нет, — опять начал он. — Она тебя не любила, я в этом уверен. И с твоей стороны сейчас глупо… В конце концов, я ведь здесь, Грета. Ich bin doch da![88]

Он взял ее за плечи, погладил по волосам; зачем говорить, бормотать со смешным акцентом всякие глупости! Пусть только она будет, пусть только она останется! От нее ничего больше и не требуется. Если сама не любит, то пусть позволит любить себя!

Он еще крепче прижал ее, поцеловал в глаза; веки трепетали, как пойманные голубки. Там, за занавесом, — пустой зал, ряды безмолвных кресел, а он снова и снова целовал ее, как будто бросал кому-то вызов. Губы его скользнули по щеке, нашли шрам от ожога, ощутили новую кожу, более тонкую и гладкую. Как любил он этот знак, который превратил Грету в реальную женщину! Какая разница, что она думала, что она говорила? В счет шло только тело в его объятиях, и оно приобретало почти фатальную реальность и значимость. Наверное, потому, что Хильда умерла? На всем свете остался только он. Он и мучился, и наслаждался. Грета хотела заговорить, но Дутр закрыл ей рот ладонью. Ожившая, но лишенная сознания статуя, покорная любому его капризу, — вот чего бы он желал. И все-таки — нет! Он видел голубые глаза — они были так близко! — и в этих глазах протест, неприятие. Ее еще предстоит завоевать. Что ж, тем лучше! Он опять нашел губы, они попытались ускользнуть, но покорились, хотя и не соизволили приоткрыться. Пьер вдруг подумал, насколько он омерзителен.

— Грета, дорогая…

— Ich habe Angst…[89]

— Но это смешно! Чего ты боишься?

Она посмотрела вокруг: сцена, занавес в крупных складках, колышущихся словно волны, кулисы, висящие провода, тросы, оттяжки, блоки, на столике веревка — та самая, которая убила Хильду.

— Клянусь, тебе нечего бояться!

Она вцепилась в него, уткнулась в грудь и залопотала слова, которые он не мог разобрать. Пускай, но о любви с ней говорить можно. Дутр отстранил ее на расстояние вытянутых рук.

— Посмотри на меня. Не так… Вот! Нет никакой опасности, поняла? Nicht gefarlich![90] Не веришь мне? Пойдем. Да, я хочу, чтобы ты поняла.

Он взял ее за руку, потащил по сцене.

— Вот… Это ты знаешь — это корзина с двойным дном, ничего страшного! А это стол с секретом, но ты же знаешь секрет! Да и все остальные трюки — ты их знаешь! Мой цилиндр, в нем шарики. Здесь корзинка с рукоделием, в ней мы прячем голубок. Шпаги. Ты же не боишься этих шпаг, а? И даже веревка… Она здесь ни при чем, эта веревка. Купим другую, если хочешь. Ну? Ты же видишь, что сама все напридумывала.

— Хильда… morden…[91]

— Да, она умерла.

— Nein… morden…[92]

Дутр вздрогнул.

— Убита! Ты это хочешь сказать? Убита! Ты сошла с ума! Убита! Но кто ее убил? Она была в фургоне одна. А? Кто же убил?

Теперь гнев охватил Грету. Она хотела ответить. Он видел, как трепетало ее горло, пока она составляла слова, и слова эти готовы были сорваться с губ, но она отвернулась и ушла со сцены.

— В конце концов, к черту! — заорал Дутр.

Но все же он догнал ее, и они поехали в «бьюике» вдоль берега куда глаза глядят. Оба чувствовали бессилие, как после долгой, мучительной ссоры.

Возвращались не спеша. Тени пальм, скользящие по рукам и лицам, напомнили перелесок, процессию, залитую лунным светом. Для них никогда уже не будет ни ночи-сообщницы, ни влюбленного ветерка.

— Хотел бы я знать, что мы здесь делаем, — тихо сказал Дутр.

И снова потянулись ненавистные дни. Ссоры прекратились. Одетта старалась вести себя непринужденно, а Грете даже удавалось иногда улыбнуться. Но за столом оставалось пустое место, и надо было делать над собой усилие, чтобы не смотреть в ту сторону. Молчание наводило ужас, от него некуда было укрыться. Неожиданно им стало не о чем говорить. Каждый старался отыскать хоть какую-то зацепку для разговора. Но какую? Выступления? Они становились все мучительнее. Новая программа? Одетта в нее больше не верила. Что тогда? Как положить конец мрачным взглядам? Все чаще наступал момент, когда глаза встречались с глазами и взгляды поспешно опускались долу. Или Одетта вставала, а Грета тайком следила за ней; или наоборот — Грета выходила из-за стола, а следила за ней Одетта. А если Дутр направлялся за оставленной где-то пачкой сигарет или пепельницей, то спиной чувствовал их настороженные взгляды. Потом снова возникал бессвязный разговор, и это было хуже молчания.

Каждодневная жизнь протекала в атмосфере постоянной тревоги. Иногда Грета не так зачесывала волосы или прикрывала ладонью шрам от ожога, который становился все менее заметным, и тогда среди них опять была та, которой не стало. Дутр узнавал ее, и сердце его замирало. Или Одетта, полузакрыв глаза, принималась постукивать пальцами по ребру стола. Живая девушка только наполовину была Гретой, вторая половина была Хильдой. Что ни говори, а воображению нравилось подмечать сходство. Дутр караулил движения Греты. Он думал: «Вот сейчас… сейчас она появится!» И Хильда появлялась, а Дутр испытывал тончайшую сладкую боль, от которой прерывалось дыхание. Он хорошо знал, что Одетта тоже…

Однажды за завтраком Одетта спросила его:

— Ты заметил?

— Что?

— Ее лицо…

— Нет.

— Шрам… Его уже совсем не видно.

Они замолчали. Дутр дождался прихода Греты и сразу увидел, что это так. Кожа вновь приобрела нормальный вид. Еще несколько дней, и Грета… Он больше не будет знать, кто лежит там, под соснами, на берегу ручья. «Я заболеваю, — думал он. — Грета остается Гретой, это несомненно». Уже после ухода Греты он сказал Одетте:

— Но мы ведь знаем, что это Грета!

— Знать-то знаем… — ответила Одетта, встряхивая большими цыганскими серьгами.

Новая мука, еще страшнее прежней. Мало того, что все остальное тяжким грузом легло на плечи, так еще и спектакль, показанный в Ницце, ничего не дал. Труп, который обнаруживали то в чемодане, то в корзине, был одновременно и мрачным, и нелепо смешным. Да и потом, Грета и Одетта рядом, на сцене… Нет, это невозможно! Одетта по-прежнему оставалась тщеславной.

— Ладно, — объявила она наконец. — Лучше опустить занавес.

— Почему? — спросил Дутр.

Она приподняла руками свою обвисшую, тяжелую грудь, посмотрела на нее с хорошо знакомым Дутру выражением:

— Вот поэтому.

Они заговорили о другом, но с того дня Одетта перестала заниматься гимнастикой и ограничивать себя в еде. Она выплатила дирекции театра неустойку и принялась искать сюжет для нового скетча. Когда Дутр предложил ей свою помощь, она встала на дыбы:

— Пошел вон! Ступай. И уведи отсюда девчонку! Это все по ее милости!

Дутр не спорил. Он больше никогда не спорил — он нашел убежище в молчании. Он молчал даже рядом с Гретой. Медленными шагами, рука об руку, они, скучая, гуляли. Грета купила черные очки. Ее глаза спрятались. Даже если Дутр дотрагивался до ее руки, она оставалась вялой и равнодушной. Предлагал он прогуляться к морю — ответ был один: «Ja». Бормотал он обескураженно: «Вернемся?» — «Ja».

Он хотел, чтобы она стала послушной куклой. И вот желание исполнилось. Она научилась терпеливо переносить поцелуи. Она жила в другом измерении. И день ото дня лицо ее вновь обретало нечеловеческую чистоту. Лицо же Одетты, изборожденное заботами, становилось похожим на гипсовую посмертную маску. Владимир избегал хозяев. Ему нечего было делать; он ходил на рыбалку и все время возвращался с пустыми руками. Погода стояла неизменно хорошая. Вокруг Бриньоля занялись лесные пожары. Газеты публиковали страшные фотографии: обугленные холмы, дымящиеся стволы сосен, тучи пепла, заваливающие ложбины. Они поняли, что тело не найдут никогда. Но Хильда вернулась: Грета совсем поправилась, и иллюзия стала полной. Могло показаться, что близняшки, как прежде, живут в фургоне и ничего не изменилось в этом мире. Одетта и Дутр нервничали все сильнее. Грета, когда ее никто не видел, заливалась слезами. Она купила железнодорожное расписание. Дутр нашел его в сумочке девушки.

— Зачем тебе это? — спросил он. — Ты хочешь уехать? Отлично. Я конфискую его.

Он показал расписание Одетте.

— Все ясно, — сказала та. — Ты что, не видишь, как мы ей осточертели? Теперь-то я готова ее понять.

— Нельзя ее отпускать. Куда она поедет?

— Полагаю, в Гамбург.

— Это безумие!

— Настоящее безумие оставлять ее здесь, — сказала Одетта. — Все пошло прахом. Меня уже можно списать со счетов. Ты… Сам ты сможешь как-нибудь выкрутиться — в одноактных пьесах перед началом представления. А она? Что прикажешь с ней делать? Об этом ты подумал? Нет. Ты никогда ни о чем не думаешь. Она — Аннегрет, а для публики Аннегрет — это нечто необыкновенное. Сейчас она просто топит нас. Надо смотреть фактам в лицо. Публике мы неинтересны. Им нужна только Аннегрет. А поскольку мы не можем предъявить ее… Понятно?

— Можно попробовать…

— Что попробовать? Я все время пишу в агентства. Все время один и тот же ответ: «У вас есть Аннегрет, возобновите старую программу!»

— Что изменится, если она уедет?

— Я сразу же найду тебе ангажемент. Это будет, может, не слишком шикарно, но как-нибудь выкрутимся.

— Да, понимаю, — зло сказал Дутр. — Турне в забытых Богом городишках, в жалких кабаках…

— Но мы жили так долгие годы!

— Ты называешь это «жить»? Сейчас ты скажешь, что мой отец «жил»!

— Думаешь, я…

— С тобой — кончено! А мне двадцать лет.

— Змееныш, — сказала Одетта. — Но ведь ты отлично знаешь, что мы здесь только потому, что…

Они замолчали, но дышали шумно, как борцы во время схватки.

— Потому что что? — спросил Дутр.

Внизу показалась Грета, в длинном платье соломенного цвета, стянутом в талии пояском. Она напоминала ржаной сноп, и Дутр повернулся спиной к Одетте. Он услышал, как та прошептала:

— Да, беги быстрей! Пользуйся ею. Это недолго протянется!

А он уже сбегал по ступенькам, брал Грету за руку… С каждой встречей в нем оживала безумная надежда. Но, оказавшись рядом с ней, он чувствовал, что она ускользает, и уже не видел ни моря, ни белых парусов, ни нарядного города.

— Грета, — спросил он, — это правда? Вы хотите уехать?

— Ja.

— В Гамбург?

— Ja.

— Вы знаете, что я люблю вас?

— Ja.

Он вздохнул. Перед ними, как заколдованная аллея, простиралась набережная.

— Вы знаете, что я хочу на вас жениться? Heiraten?

Она отстранилась.

— Невозможно.

— Почему? Из-за Хильды?

— Ja.

— Но Хильда сказала бы «да»!

— Хильда… убийство…

Эта девушка была упряма как мул! Любой разговор с ней возвращался все к тому же: убийство, убийство… Ну и что?

— Грета, вы меня знаете?

Она взглянула на него, но ничего не ответила.

— Я не дам вам уехать. Никогда… Вы моя. Вы дали мне слово!

— Нет…

— Грета, послушайте… Вам кажется, мы недостаточно наказаны? Вы хотите, чтобы и я… веревкой…

Он сделал движение, как бы накидывая петлю на шею, и она схватила его за руку.

— Тогда, — сказал он, — зачем все время отказывать? Поцелуйте меня! Liebe! Грета… ты помнишь?

Он терзал ее до тех пор, пока она не разрыдалась. Тогда он, пристыженный, пошел за ней, а прохожие оглядывались. Но он не мог расстаться с этой мыслью: она уедет, она воспользуется моментом, как только он оставит ее одну.

Он отдал приказ Владимиру:

— Ночью сторожить ее будешь ты, но так, чтобы тебя не заметили. Днем я позабочусь сам.

Но и по ночам он вставал, открывал дверь, смотрел на фургон. «Она там, — думал он. — Пленница. Что за жалкая у нее жизнь! Но моя ли в том вина?»

Он пытался заглянуть в душу того человека, который был когда-то маленьким Дутром. «Нет, это не моя вина. Я люблю ее, следовательно — я защищаю, берегу свою любовь!» В конце концов он усаживался, не сводя глаз с фургона, и принимался подкидывать свой доллар: орел… решка… Хильда… Грета… Хильда…

Глава 9

Дутр превратился в тюремщика. Он всегда был рядом с Гретой, смотрел на нее растерянным, умоляющим взглядом. Она запретила сопровождать ее на прогулках. Он же с неотвязным упорством шел за ней, отстав на десяток шагов. Он видел только ее загорелую спину, чуть покачивающиеся бедра и длинные ноги под прозрачным платьем, когда она вставала против света. Иногда он отпускал ее далеко вперед, но все равно чуял ее запах: он был привязан к Грете нитью этого запаха, который стал ее невидимым двойником. Он мог поймать этого двойника, удержать его в себе; запрокинув голову, он долго вдыхал ее, поглощал маленькими глотками, потом, когда сердце начинало порывисто биться, торопился догнать девушку, задыхаясь от слов, которые не смел произнести. Иногда он подходил совсем близко, униженно протягивая ладони. Она позволяла взять себя за руку. Он стал похож на человека, только начавшего выздоравливать после тяжкой болезни. Все способы заинтересовать Грету своей участью были хороши для него, даже жалость. Но ни один прием не срабатывал. Грета все время держалась настороже, будто со всех сторон ее окружали враги. Она почти не ела, чуть притрагивалась к блюдам.

— Вы подумайте! — сердилась Одетта. — Ее, видите ли, хотят отравить!

Она уходила в фургон, каждый раз запирая его на засов. Всем своим поведением она говорила, что больше не считает себя членом труппы. Она даже стала называть Одетту «мадам». Одетта пожимала плечами, стучала пальцем по лбу. У нее было слишком много забот, чтобы обижаться.

— Мы уезжаем, — сказала она однажды утром, когда Дутр, сидя на ступеньках, брился.

— И куда же? — спросил он рассеянно.

— В Тулон. Я получила ангажемент для тебя и этой… — Она продолжила фразу движением головы. — Будете выступать в кинотеатре «Варьете» между сеансами.

— А!.. — произнес Дутр. — Кинотеатр… Неужели мы так низко пали?

— В каком мире ты живешь? — спросила Одетта.

Не стерев со щек мыла, с раскрытой бритвой в руке, он вернулся в фургон. Одетта стиснула руки. Он наполнял всю комнату молодостью, светом. Она даже перестала злиться.

— Смотри, — сказала она, — вот контракт. Тебе нужно его подписать. Отныне подписывать будешь ты.

Он ухватился за спинку стула, с раскованным изяществом уселся на него верхом, пробежал бумагу глазами.

— Пять тысяч за выступление?

— Я и на это не рассчитывала.

— Нет, послушай… Ты это серьезно? Ведь мы зарабатывали…

— Ты забываешь — несчастный случай!

Они стояли лицом к лицу, пристально глядя друг на друга. Дутр закрыл бритву, швырнул ее на стол, прямо на исписанные листы.

— Да, — повторил он, — несчастный случай.

Они замолчали; он — сложив руки на спинке стула, она — приводя в порядок записи.

— Что сделано, то сделано, — сказала она наконец. — Подпишешь?

Одетта подтолкнула сыну ручку. Тот и не шелохнулся.

— Иногда я думаю, — тихо произнес Пьер, — что умереть должна была не Хильда…

Она протянула руку через стол; он медленно отстранился.

— Может быть, Хильда любила меня…

— Та или другая, не все ли равно. Брось, не думай больше об этом.

Мыло чешуйками засыхало на щеках Дутра. Он поскреб их ногтями.

— Откуда они взялись? — спросил он. — Где они были перед…

— Перед чем?

— Перед Гамбургом.

— А! Это не слишком тактичный вопрос. Те, кто выжил тогда в Германии, похожи на солдат Иностранного легиона: их прошлое принадлежит только им самим. А девушки, пережившие оккупацию… Ты меня понимаешь. С этими могло случиться худшее. По-моему, они всегда были малость не в себе.

Дутр еще раз пробежал глазами контракт, скорее для того, чтобы иметь возможность подумать о чем-то другом.

— Здесь речь в основном обо мне, — заметил он.

— Господи! А если она сбежит от нас до окончания срока контракта?

У Дутра свело спину, под кожей окаменели мышцы.

— Почему она должна сбежать?

— Ну хорошо, — сказала Одетта нерешительно, — подпиши все же…

Он замотал головой, как бык, которого одолели оводы. Одетта снова подсунула ручку.

— Подписывай! В нашем положении…

Опять они посмотрели друг на друга, с уже нескрываемой ненавистью.

— Ты свободен, — снова заговорила Одетта. — Но ты не можешь отказаться. Если бы ты не влюбился…

Он подписал бумагу одним росчерком, прорвав ее в двух местах, взял бритву и вышел. Два дня он ни с кем не разговаривал. Ночью, когда караулил Владимир, он ходил купаться, пытаясь загасить пожиравший его огонь. Он заплывал далеко в море. По теплой фосфоресцирующей воде пробегали искры. Он лежал на спине и смотрел на звезды. Он слышал, как неподалеку, поднимая волны, проходили катера. Толчок, форштевень врезается в хрупкую плоть, и все кончено. Но он совсем не хотел умирать. А чего же он хотел? Над головой качалось небо. Он лениво пытался найти ответ. Когда-то за него ответил Людвиг, крикнув: «Липа, жульничество!» Но уже слишком поздно, чтобы бросить все.

Выходя на берег, Дутр одевался в расщелине среди скал. Он устал, но совершенно не испытывал облегчения и подолгу лежал без сна на кровати, растирая ладонью грудь, в которой опять разгорался огонь.

Потом был Тулон. Огромный кинотеатр, где публика сидела слишком далеко от сцены. Эффектные номера не доходили до нее. Люди разговаривали, сосали конфеты. Несколько вежливых хлопков раздавалось после номера с букетами и голубками. Далекий звонок призывал зрителей, застрявших в буфете. Дутр спешил, опоздавшие пробирались на свои места. Последний фокус, последний поклон. Занавес падает. Надо быстро освободить площадку. Появлялась Одетта, ловко собирала реквизит, отбрасывающий нелепые тени на висящий за ними экран. Свет медленно гас, и едва они доходили до запасного выхода, как за их спиной громом взрывалась музыка. Освещенный занавес закручивался складками, раздвигался, появлялись титры, а потом раздавались настоящие аплодисменты, в которых было все: удовольствие, любопытство, нетерпение. Овации катились по темному залу, подталкивали в спину Дутра и Грету, бредущих вслед за Одеттой. Владимир забрасывал вещи в грузовичок. Потом они втроем шли в кафе. Половина одиннадцатого. Слишком рано возвращаться в фургоны. Они не привыкли к такому распорядку дня и все сильнее ощущали, что они потеряли. Одетта выпивала одну рюмку, вторую, третью. Она спешила воздвигнуть между собой и окружающими стену неуловимого опьянения. Грета и Дутр довольствовались пивом. Они предавались своим мечтам, время от времени извлекая сигарету из пачки, лежавшей между ними на мраморном столике. Музыканты, изображавшие цыган, наигрывали венские мелодии. Дутр тайком разглядывал щеку Греты. Может быть, Хильда не умерла? Может быть, она вскоре присоединится к ним? Может, вернется прежняя жизнь? Но ведь прежде был ад. А теперь?

— Грета!

Она делала вид, что не слышит. Смотрела на порт, на корабли, на простор — так смотрит животное на привязи. По тротуару проходили моряки. Она вытягивала шею, провожая их взглядом. Она никого не слышала, замкнувшись в скорби и озлоблении, как в крепости. Плакать? Унижаться? Взять ее силой? А потом? Самое ужасное то, что у них не было будущего.

Они молча возвращались по бульварам. Ветерок с гор доносил запах теплой земли, иногда — горелых листьев.

— Спокойной ночи!

Каждый забирался в свой фургон. Каждый зажигал маленькую лампу. Каждый мог вновь обрести свое настоящее лицо, свою настоящую муку — так раскрывают книгу на заложенной ранее странице. Одетта, без сомнения, занималась подсчетами. Грета, рухнув на подушки, вновь и вновь прокручивала в памяти все то же паломничество на берег ручья. Дутр шагал. Ему удалось в конце концов проторить дорожку, пересекающую фургон по диагонали. Он шагал по ней, засунув руки в карманы, иногда останавливаясь без всякой причины около фрака, висящего на стене, или около мотка веревки. Следовало бы выкинуть эту веревку. Совершенно немыслимо пользоваться ею после того, как Хильда… Да к тому же номер с индийским канатом все равно не сделать. В кинотеатрах нет нужных механизмов. Дерешься голыми руками… и проигрываешь! И куда же, интересно, они поедут после Тулона? Одетта писала старым друзьям, старалась поддержать падающий престиж семьи Альберто. Но время было неподходящее. Кроме того, им задавали тягостные вопросы; все хотели знать, почему Одетта отказалась от блестящего номера с Аннегрет; говорили, что молодой Дутр еще далеко не так хорош, как его отец, и что в такой ситуации…

После Тулона был Сен-Максим. Контракт на восемь дней в казино. Дутра и Грету принимали хорошо. Дутр расхаживал среди столиков под восхищенными взглядами отдыхающих, ловко жонглируя зажигалками, пудреницами, показывал прелестные карточные фокусы. Одетта, сидя в углу, пила коньяк и следила за его выступлением. За представлением следовал критический разбор.

— Ты работаешь все еще слишком быстро, — говорила она. — Чем медленнее движения, тем лучше. И слишком много говоришь. Представь, что я зрительница. Давай, подойди ко мне. Ну… Вот ты наклоняешься… И старайся не пялиться на женщин с видом наглого самца! А эта идиотка?! Она совсем одеревенела, как шпагоглотатель!

Грета слушала замечания молча, однако наотрез отказалась участвовать в номере «передача мыслей».

— Ну послушай, — говорила усталая Одетта, — ты же видишь, никакой опасности нет!

Она поняла, что попусту теряет время. Дутру везло не больше.

— Hilda… morden.

Он перестал настаивать на своем. Однако призвал в свидетели Владимира, смазывающего ступицу колеса:

— Вот услышат люди, и что они подумают?

Владимир удвоил старания. Дутр сел рядом с ним.

— А ты, Влади? Что ты думаешь?

Владимир взял банку со смазкой, тряпки, гаечные ключи и перешел к другому колесу. Дутр поплелся за ним.

— У тебя есть хоть какая-нибудь мысль? Объяснение?

— Владимир нет умный.

— Ты бы мог помочь мне уговорить Грету.

— Владимир занятый.

— Послушай меня, Влади. Это важно. Ты даже не знаешь, как это важно! Ты считаешь, Хильду убили?

— Уверенно, — произнес Владимир.

— Хорошо. Тогда кто? Ты помнишь, как все это было? Мы прекрасно видели друг друга, а Грета мыла посуду. Значит, только она не может понять… Вот почему она мне не верит. Я напрасно стараюсь ей втолковать. Я чувствую, сумей я ей объяснить, она бы вернулась ко мне. Ты и вправду думаешь, что Хильда не могла себя задушить?

— Я верю.

— Даже если бы сильно затянула петлю?

— Она не сделать… Владимир уже видал… в тюрьме…

Он погрузился в работу, испытывая ужас перед такого рода откровениями.

— Вот ты… У тебя привычка мастерить, — опять заговорил Дутр, — ты не думаешь, что есть какой-то способ… Сейчас я скажу глупость: способ сделать веревку опасной, понимаешь? В конце концов, ведь браконьеры умеют такое.

Владимир повернул к Дутру длинное лицо с большими оттопыренными ушами:

— Владимир ловить кролики в силок… Надо делать петля… скользящая петля…

— Да, конечно. Ну а дальше?

Дутр подошел вплотную к Владимиру.

— Влади, — прошептал он. — Ты нас знаешь. Ты кого-нибудь подозреваешь?

Владимир вздрогнул. Вид у него был совершенно несчастный.

— Нет, — сказала он. — Нет. Невозможно.

— А вот Грета подозревает нас.

— Грета больной… Владимир тоже… Боль в голова. Слишком думать.

— И ты ничего не придумал?

— Нет.

— Счастливчик ты, — сказал Дутр. — Мой отец… Постой, еще одна глупая мысль пришла в голову. А мой отец не мог сделать эту веревку опасной? Он здорово умел развязываться. Он вполне мог придумать какой-нибудь трюк, чтобы веревка сама связывалась без видимого узла… Ты понимаешь, что я хочу сказать?

— Профессор умел делать все.

— Так мы ни к чему не придем, — заметил Дутр. — Иногда я думаю, что произошел несчастный случай. Но как? Со столиками или там с чемоданами, мебелью можно вообразить какую-нибудь неожиданность, особенно в темноте, когда идешь на ощупь. Но веревка! Она ведь обыкновенная! Я ее хорошо рассмотрел, еще бы!

Дутр встал, стряхнул пыль с брюк.

— Я даже предположил, — снова заговорил он, — что кто-то спрятался в фургоне… бродяга. Летом их полно на дорогах. Но фургон был пуст, я уверен.

— Мадам? — спросил Владимир. — Мадам умная. Умная так, как профессор. Она… может быть… ты понимать?

— Ах да! Мадам! Попробуй заставь ее говорить, когда она желает молчать. Влади, ты поговоришь с Гретой? Тебе надо всего лишь повторить то, о чем мы здесь говорили: что я ищу, что я хотел бы найти… Ради нее… Попытайся, Влади! Это мой последний шанс.

Дутр прождал несколько дней. Поведение Греты не изменилось. К тому же с Одеттой все труднее становилось иметь дело. Контракт кончался, в перспективе не было ничего. Август — трудный месяц, возможно, придется просидеть несколько недель без работы. Дутр предлагал разные варианты, но все упиралось в очевидность: Грета была бесполезной партнершей. Быстро старившаяся Одетта ничем уже не могла помочь на сцене. Сделать цельный спектакль нельзя. А значит?

— Нам нужны другие девушки-близнецы или, на крайний случай, мужчины, — сказал он Одетте.

— Я уже думала об этом, — вздохнула она. — В цирках и мюзик-холлах таких полно. Но у них свои номера на мази, их знают… А что делать с Гретой?

Он не решился сказать, что теперь еще сильнее, чем когда-либо прежде, хочет жениться на ней. Теперь уже он раскрыл на полу картонную папку и стал искать хоть какую-то завалящую идею, копаясь в набросках, планах, эскизах. В одном конце фургона Грета шила. В другом Одетта, подняв очки на лоб, перебирала письма и счета.

— Заколдованный колодец? — предложил Дутр.

— Слишком дорого, — возразила Одетта, — нам сейчас не до роскоши.

— Ящик с цветами?

— Боб Диксон уже знает секрет.

— Сфинкс?

— Какой-то американец делает это в Медрано.

— Ты думала о Людвиге?

— У него турне на севере.

— Но, в конце концов, не в благотворительных же заведениях выступать!

Он вспомнил старика, выступавшего у них в коллеже, с чемоданами в наклейках, с дрожащими руками алкоголика, и весь напрягся, словно животное, которое тащат на заклание. Они получили письмо из Марселя. Жалкое предложение. Пять дней в кинотеатре вместо получившего травму эквилибриста. Они поехали.

— Не знаю, — вздохнула Одетта, — может, лучше продать «бьюик» и фургоны?

— Если мы остановимся в гостинице, — сказал Дутр, — она от нас сбежит.

Побег стал у него навязчивой идеей. Теперь, когда шрам у Греты совсем исчез, ему казалось, что нужно удвоить бдительность, как будто стеречь следовало двух девушек. Одетта же все чаще и все ядовитее намекала, что счет в банке быстро иссякнет, если они не получат длительного контракта, что Пьеру легче выкручиваться одному, что кто-то работает, а кто-то вечно сачкует. Грета многое понимала, плакала. Дутр сжимал кулаки.

— Ты хочешь, чтобы она ушла, да? Так и скажи!

С заострившимся от злости носом, он ходил вокруг Одетты.

— Да, пусть убирается! — кричала та. — Ветер в корму, солома в задницу!

Дутр бросался к Трете, извинялся, умолял, угрожал. Кончилось тем, что, уходя, он стал запирать ее на ключ. Он тайком приносил ей шоколад и цветы. Пять дней в Марселе прошли как кошмарный сон. Дутр брал Грету за руку и вел ее, словно поводырь, по пестрому, бурлящему городу. Отвлекись он на секунду, и она исчезнет в толпе — он знал это. Он дрожал над ней, как дрожат над кошкой или над болонкой, созданной для ласки и неспособной часу прожить без хозяйского ухода. Иногда он грустно улыбался, как бы измеряя глубину своего заблуждения, но бесполезно было думать о Грете как о человеческом существе. Он отвергал эту мысль. Свободная Грета? Бросьте! В глубине души он знал, чего хочет: чтобы она получала пищу, дыхание, самое жизнь из его рук. Он хотел мыть ее, причесывать, кормить. Слишком долго она была для него чужой, и все из-за той, другой, из-за ее отражения, двойника — ее сестры, которая была ей ближе любовника. Он хотел, чтобы теперь, когда она осталась одна, когда та, другая, умерла, чтобы теперь она принадлежала только ему. Так приятно было твердить про себя это «хочу»… Препятствие устранено… Главное — не бояться быть смешным. Унижения, грубые окрики — он согласен на все. Черный хлеб любви ему по вкусу. Он жил рядом с Гретой как отшельник живет рядом с Богом. Сам он едва ли осознавал, что хочет заменить покойную, стать частью плоти, второй половинкой сердца Греты. Но для того, чтобы раствориться в ней, нужно, чтобы сначала она подчинилась ему. Одна воля была лишней.

Каждое утро Одетта понапрасну ходила на почту — предложений не поступало. Она установила режим строгой экономии. Ели они меньше, зато курить стали больше. Одетта, прежде такая собранная, теперь окончательно распустилась. Она вдруг стала предаваться мечтам; с приклеившейся к губе сигаретой, уставившись в пустоту, она о чем-то глубоко задумывалась. Потом тяжело поднималась, бросала куда попало окурок и ворчала:

— Господи! До чего же мы докатились!

Или доставала блокнот и решительно начинала: «Мой дорогой друг…»

Но вскоре бросала ручку, шагала взад-вперед, наливала себе коньяку, так и не решаясь продолжить письмо. Иногда она кружилась вокруг сына:

— Пьер, я хочу с тобой поговорить!

Любой предлог годился, чтобы отложить разговор на потом. Она перестала убирать в фургоне. Хозяйством теперь занимался Владимир. Бездействие окончательно доконало их. После многих месяцев интенсивной работы они не знали, куда девать убийственно долгие часы, отделявшие утро от вечера. И особенно невыносимо было для них не видеть друг друга. После обеда они ставили рядышком шезлонги, дремали на солнце, поглядывая друг на друга, чувствуя себя одинокими, словно все были при смерти. Одетта предлагала уехать.

— Ну и куда? — вопрошал Пьер.

— А зачем оставаться? — отвечала она.

Иногда от нечего делать они втроем шли в кино, а может, и потому, что испытывали необходимость вновь очутиться в зрительном зале, вдохнуть запах публики, потереться среди чужих судеб; но возвращение всегда было таким мучительным, что вскоре они отказались от развлечений.

Наконец они получили письмо. Импресарио предлагал им контракт на две недели в Виши, в конце сезона. Предполагалась приличная оплата, и Одетта вновь воспряла духом.

— Опять начинается! — с отчаянием прошептала Грета.

Но Дутр, которого тоже увлек мираж, занимался изучением автомобильных карт. Он тщательно разработал маршрут: Арль, Ним, Алес, Манд, Сен-Флу, Клермон-Ферран… У них еще есть время, будет интересно проехать по Центральному массиву в качестве туристов, с привалами. Отъезд на следующий день, рано утром.

Как только они тронулись в путь, оживление пропало. Впервые каждый задумался над тем, что ждет их на вечернем привале. И когда подходил вечер и фургоны останавливались на краю какого-нибудь луга, они садились в кружок, чтобы выкурить последнюю сигарету, но не осмеливались смотреть друг другу в глаза. Только Владимир произнес однажды: «Опять полная луна!» — и тут же пожалел об этом. Как всегда, приложив два пальца ко лбу, он отсалютовал компании и пошел спать в грузовичок.

Над горизонтом поднималась зловеще красная луна, каждый вечер освещавшая их бивак. Они молчали. Дым их сигарет, поднимаясь вверх, смешивался. Спать им не хотелось. Когда побелевшая к утру луна, напоминающая доллар, со странным рисунком на диске, не то орлом, не то женщиной, возносилась высоко в небо, Дутр поднимался:

— Я иду спать.

Женщины тоже вставали.

— Спокойной ночи.

Он провожал Грету, закрывал фургон на ключ — она больше не возражала — и прятал его в карман.

— Как глупо ты себя ведешь! — сказала Одетта.

— Я знаю, что делаю.

Они остановились.

— Послушай! — начала Одетта.

— Да?

Он видел ее лицо, освещенное луной, глаза спрятались в глубокой тени под бровями. Но он чувствовал их темный блеск, их неподвижный огонь, направленный на него. Одетта медленно отвернулась.

— Спи спокойно, сынок!

Она взобралась по ступенькам в фургон, и Дутр остался один, как часовой, поставленный охранять их бивак. Он зажег еще одну сигарету, обошел фургоны; тень его скользила рядом. «Моя боль, — подумал Дутр, — мой грех!» Но небо было полно звезд, словно дерево в майском цвету. Дутр пожал плечами. «Было бы нелепо отчаиваться!» — подумал он.

Он вошел в свой фургон, прошел к кровати, разделся, не зажигая ночника. Он не боялся. Здесь ему было лучше, чем рядом с Одеттой. Перед тем как лечь, он приласкал голубок, почесал им головки, горлышки. Одна из них должна умереть, чтобы восстановилось равновесие. Ему не нравились подобные мысли. Да и что общего между девушками и голубками? Птицы волновались в клетке. Долго было слышно, как они стучат коготками. В конце концов он зажег ночник и только тогда заснул.

Глава 10

Караван миновал горы. Дни были долгими и утомительными, ночи — мучительными. Они медленно двигались вдоль незнакомых рек, по диким плоскогорьям или вдруг обнаруживали какую-нибудь каменистую лощину, которая вела к дрожащему в солнечном мареве горизонту.

Им больше не хотелось останавливаться на отдых. Владимир, по пояс голый, похожий на худого и жилистого Христа, только что снятого с креста, ехал впереди, выбирая для стоянки местечко у моста или уголок в тени под каштанами, и высовывал из кабины руку с поднятым большим пальцем, и фургоны со скрежетом останавливались. Они молча, наскоро перекусывали тушенкой с хлебом. Одетта расстегивала «молнию» на комбинезоне, чтобы ветром обдало грудь, массировала колени. Упав на траву, Дутр зажигал сигарету. Грета мечтала, следя за полетом хищных птиц, а Владимир заливал водой радиаторы и проверял шины. Потом он свистел в два пальца. Привал окончен. Машины трогались, устанавливали дистанцию, и караван набирал скорость.

Был у них и приятный момент, ближе к шести вечера, когда тени от холмов падали на дорогу. На склоне дня они давали волю мыслям; напоенный запахом фруктов воздух холодил потные щеки. Дутр прислонялся к двери, закрывал глаза или украдкой смотрел назад, туда, где стоял грузовой фургон, в котором заперта Грета. Окна закрыты. Нет, она не могла сбежать. Они останавливались в деревне, чтобы купить хлеба, колбасы, пива. Владимир ставил машины квадратом, Дутр освобождал Грету, приносил воду. В перламутровом небе зажигались первые звезды. Одетта накрывала стол на открытом воздухе, торопила всех, суетилась вокруг плитки. Приближение ночи тревожило ее. После еды именно она последней обходила стоянку, пока забытая сигарета не обжигала ей пальцы. От фургонов на землю уже падала мягкая тень. Чувствовалось, что луна поднялась, хотя ее еще скрывали дома. Владимир отправлялся спать. Грета, не произнеся ни слова, скрывалась в фургоне. Мать и сын оставались вдвоем, лицом к лицу, в пространстве, замкнутом с четырех сторон фургонами. Между ними на столике лежала пачка сигарет и зажигалка. Время от времени они закуривали и, откинувшись на спинки шезлонгов, глядели на яркие звезды.

— Ты устал, — произносила Одетта. — Иди спать.

Он медленно выпускал колечко дыма, после чего тоже предлагал:

— Если хочешь, иди ты…

Она делала вид, что не слышит. Луг, долины сияли таким нежным светом, что Дутр едва удерживался от громкого стона. Казалось, кузнечики ведут перекличку с разных концов земли. Прикрыв глаза, Одетта следила за Дутром, а Дутр, хотя и делал вид, что смотрит в другую сторону, пристально наблюдал за ней. Неподвижные, задумчивые, они подолгу сидели за столом, а луна поднималась все выше и выше. Постепенно остывал воздух. Первыми начинали мерзнуть руки, потом холод скользил по телу, охватывал живот и грудь, застревал в ложбинке на шее, заставлял неметь ноги. Им вдруг начинало казаться, что они промокли до последней нитки, дрожь леденила челюсти. Они вставали, быстро растирали руки.

— Не засиживайся допоздна, малыш.

Но и тут она не могла просто уйти, а вечно медленно оглядывалась, как будто страшилась неведомой опасности. С видом побитой собаки плелась она в свой фургон, раздевалась, не зажигая света. Дутр выжидал, зная, что она смотрит на него в приоткрытое окно. Но он точно угадывал момент, когда, сдавшись, она засыпала. Тогда неслышно, как тень, он сновал по лагерю, сунув сжатые кулаки в карманы, хмелея от горя и одиночества. Потом на цыпочках подходил к двери Греты, чтобы запереть ее на ключ. Он прислушивался, тихонько ходил вокруг фургона, иногда, раскинув руки, всем телом приникал к стенке и, прижавшись губами к неостывшему дереву, шептал: «Грета… Грета… Я люблю тебя, Грета… Я не могу без тебя, Грета…» Опечатав поцелуями пространство, в котором спала девушка, возвращался в шезлонг и вновь созерцал волшебное небо. Придет ли ночь, чтобы забыться и уснуть?

Утром Владимир будил всех гудком.

Их караван добрался до Сен-Флу, спустился в долину Аланьона. Одетта передала руль Дутру и стала рыться в его картах.

— Остановимся около Исуара, — сказала она. — К завтрашнему вечеру без проблем доберемся до Виши.

— Тебя это успокаивает?

— Ну… Я всегда воображаю невесть что.

Она надела очки и пальцем провела вдоль линии дороги на карте.

На этот раз замыкающим был Владимир, потому что у него полетела шина. В зеркале было видно, как он осторожно вел на буксире два прицепа.

— Ты не находишь, что она становится все более… странной? — спросил Дутр.

— Она? — И Одетта пальцем указала на фургон, прицепленный к их «бьюику».

— Она. Кто же еще!

— Знаешь, — сказала Одетта, — у меня полно других забот.

Они замолчали, потому что дорога становилась все уже и извилистей. Надо было старательно вписываться в виражи и следить за длинным грузовым прицепом, который все норовил выскочить за ограничительную линию. Слева, среди огромных глыб, отмеченных похожей на ватерлинию черной полосой, оставленной паводком, извивался поток. Одетта отхлебнула кофе прямо из термоса.

— Хочешь?

— Нет, спасибо.

— Мне не терпится увидеть Виллори.

— Кто это?

— Тот тип, который нашел нам ангажемент в Виши. Он должен прийти. Сволочь, правда, но у него большие связи.

Решительным жестом она водрузила очки на лоб, как будто собиралась обсуждать условия нового контракта.

— Этой ночью мне кое-что пришло в голову. Номер, который я когда-то видела в Берлине. Наша идиотка тоже могла бы пригодиться.

Дутр включил вторую скорость и вжал плечи в спинку сиденья.

— Послушай…

— Хорошо, — сказала Одетта, — не будем ссориться. Но я не дам ей покоя, если она не перестанет бездельничать. Постарайся это понять.

— Расскажи лучше про номер.

— Сложновато. Вечером покажу. А сейчас я хочу есть! Мы уже пять часов в пути.

Длинный подъем кончился, караван пересек плоскогорье, окруженное черными пиками, на которых торчали развалины башен, остатки разрушенных городов, крепостей, сказочных замков.

— Едут они за нами? — спросила Одетта.

Дутр наклонился к зеркалу и увидел Владимира за ветровым стеклом, выставившего в окно локоть, беззаботного, далекого от черных мыслей.

— Все в порядке.

Машины начали извилистый спуск, и Дутр сосредоточился на руле, скоростях, тормозах. Только изредка думалось: «Как же ее там трясет!» А автомобильные часы показывали полдень.

— Притормози, — сказала Одетта, — скоро приедем в уютное местечко. Я жутко устала.

Дорога бежала среди буков и берез.

— У перекрестка, — уточнила Одетта.

Лошади за изгородью смотрели, как подъезжают машины. Они испуганно отбежали, потом остановились неподалеку, и кобыла покрупнее положила голову на шею другой. Небо было голубое, словно в сказке. В траве торчали грибы. Дутр сорвал один — низ шляпки был розовым, влажным, нежным, как приоткрытые губы. Владимир отворил изгородь, поставил машины в ряд, взял брезентовые ведра. Под деревянным мостом журчал ручеек.

— Доставай стол! — крикнула Одетта. — Я пойду окуну ноги.

Дутр достал ключ, несколько раз подкинул его. Никогда еще, наверное, не были так напряжены его нервы, фиксирующие тысячи ощущений — смутных, но изнуряюще тревожных. Никогда раньше не испытывал он такой острой необходимости сжать в объятиях тело Греты. Он обогнул фургон, вставил ключ в замочную скважину…

Тем временем Одетта и Владимир спускались под мост. Минут на десять они там задержатся. Десять минут на то, чтобы насытиться Гретой. Он вздохнул и открыл дверь.

— Грета!

Он вошел. В фургоне было темно, окна закрыты, но Дутр наизусть помнил все закоулки. Он окликнул ее изменившимся голосом, исходившим из его крови, из его чресел.

— Грета!

И вдруг он увидел ее.

— Нет… нет… Это невозможно!

Он протянул руку, коснулся остывшего тела… Его трясло.


Одетта умывалась, сложив ковшичком ладони.

— Ах, здорово было бы искупаться! — воскликнула она. — Тебе не хочется побарахтаться голышом в воде, а, Владимир? Я бы с удовольствием!

Она сняла босоножки, засучила брюки и пошла вверх по течению. В потоке сновали рыбешки. Владимир наполнил ведра и вскарабкался на берег.

— Оставь мне одно! — крикнула Одетта.

В душе она любила бродячую жизнь, незапланированные привалы, неожиданные встречи с водой, травой, сеном или сырой землей. Почему она не цыганка с индейским профилем, что курят глиняные трубки, сидя на корточках у костра? Но существовал Пьер. Она вышла на луг, взяла ведро и будто подняла вместе с ним груз каждодневных забот. Она прибавила шагу. Так и есть, Пьер еще даже не вытащил столик! Он даже не открыл багажник «бьюика»!

— Пьер!

А он и не думал отвечать. Одетта поставила ведро и побежала к двери фургона.

— Выходи оттуда! — закричала она. — Хватит с меня, в конце концов.

Потом она вцепилась в поручни и медленно согнулась пополам, широко раскрыв рот, раздув ноздри. Пьер лежал без сознания, а рядом с ним на спине лежала Грета с веревкой вокруг шеи. Одетта чуть не завыла, как пес над покойником. Потом, несмотря на тошноту, выворачивавшую нутро, к ней вернулось присутствие духа. Она побежала к Владимиру:

— Быстрее! Помоги мне! Грета умерла!

Они склонились над распростертыми телами. Владимир дотронулся сначала до одной, потом до другого — с нежностью, жалостью, от которых становилось совсем невмоготу.

— Грета… умереть давно, — пробормотал он.

— Как?

Владимир приподнял руку девушки, показал уже окоченевшие пальцы.

— Многочасов.

— Но это невозможно, — сказала Одетта. — Она ведь вошла в фургон живой! И ты это помнишь точно так же, как и я. Пьер запер ее. Мы ехали без остановок. И кроме того, ты ехал за нами! И что же?

— Много часов, — повторил Владимир.

Он присел на корточки, приподнял Дутра, рывком забросил его себе на плечо, вышел из фургона и положил Пьера на траву. Одетта принесла ведро. Они брызнули Пьеру водой в лицо, и он открыл мутные глаза, в которых постепенно пробуждалась память и боль. Он скрючился, задыхаясь от рыданий, со стоном мотая головой из стороны в сторону: «Нет… Нет…»

Владимир отошел, оттащив за собой Одетту.

— Будет порядок, — сказал он. — Сейчас будет доволен жить!

Он никогда не говорил так длинно, и Одетта с удивлением посмотрела на него. Лошади подошли ближе. Владимир что-то крикнул им на чужом языке, протянул руку, и они со ржанием ускакали. Других свидетелей не было. Одетта размышляла.

— Не выпутаемся, как в прошлый раз, — объяснила она. — Все знали Аннегрет. Не спрячешь. Но если жандармы найдут ее в таком виде…

Она опять вошла в фургон. Грета упала точно на то место, где умерла Хильда. И выглядела она так же. Веревка была намотана на шею точь-в-точь… Она и рот открыла, как сестра, чтобы крикнуть, позвать на помощь, как та… Впечатление было жуткое, даже Владимир не осмеливался подойти.

— Влади, — прошептала Одетта, — сними веревку. Она меня сведет с ума!

Легким движением он впрыгнул в фургон и принялся за дело. Дутр, лежа ничком, царапал землю ногтями, плечи все еще судорожно вздрагивали. Одетта посмотрела на потолок фургона. К счастью, там было полно крюков.

— Кончил?

— Да, — сказал Владимир.

— Хорошо. Тогда слушай…

Она еще раз взвесила все «за» и «против», потом обернулась и увидела бесцветные глаза Владимира, в упор глядящие на нее.

— Ты сделаешь скользящую петлю, и мы ее повесим, понимаешь? Надо, чтобы походило на самоубийство. Без этого…

Губы Владимира с отвращением скривились.

— Мне это нравится не больше, чем тебе, — сказала Одетта. — Но другого выхода нет.

Владимир поднялся на одно колено. Левое веко его дергалось. Он пробормотал:

— Владимир верный… Но не это… Война кончилась. Хватит! Хватит!

Одетта сжала кулаки.

— Хорошо. Можешь идти. Давай! Займись Пьером. Пусть он сюда не заходит.

Она закрыла дверь и открыла одно из окон. Потом осторожно, сцепив зубы, наморщив лоб, влезла на табуретку, стоявшую рядом с телом Греты, привязала веревку к крюку и, отмерив нужную длину, ловко сделала скользящую петлю. Грета была не тяжелее птички. Одетта взяла ее под мышки, вскарабкалась на табурет, всунула голову девушки в петлю и тихонько опустила тело. Грета медленно раскачивалась. Одетта опрокинула табурет на пол. Она вся взмокла. Но мизансцена была безупречна. В глубине фургона неожиданно раздалось приглушенное курлыканье. Одетта вздрогнула.

— Чертовы отродья! — тихо выругалась она.

Одетта вытерла руки о комбинезон. Тело вращалось на веревке, показывая то запрокинувшееся лицо, то тонкую шею, перечеркнутую веревкой. Покачивающиеся ноги, обутые в черные балетки, казалось, жили своей, независимой жизнью. Одетта отшатнулась, нащупала ручку двери. Очутившись снаружи, она едва узнала дорогу, машины, цветущий луг, где Пьер, поддерживаемый Владимиром, делал нетвердые шаги. Но сильное биение жизни бросило в артерии мощную волну крови. Она посмотрела на Пьера, на его хрупкую фигуру, ставшую еще тоньше от горя. «Я уберегу его», — подумала она. И, вздрогнув, спустилась по ступенькам.

— Ты осмелилась… — прошептал он.

— А ты предпочитаешь расследование? — спросила Одетта. — Ты знаешь, чем бы оно для нас закончилось?

— А теперь?

— Теперь мы в безопасности. В путь!

Пришла очередь Владимира изумляться:

— Уезжать?

— Конечно. Остановимся в первом же городишке, и пусть жандармы выкручиваются. Ни к чему ждать их здесь.

— Плохо, — сказал Владимир.

Он снова сел за руль грузовичка, пропустив вперед Одетту. Дутр, сидя рядом с матерью, чувствовал, что умирает. Каждый ухаб становился пыткой. Он слишком хорошо представлял, что происходит в фургоне: длинное тело кружится на поворотах. Он вспоминал прошедшие вечера, аплодисменты, выходы на «бис», любовь… Это слово рвало душу. Жизнь рвала душу. Он навсегда останется всего лишь маленьким Дутром, сыном бродячего клоуна, идущим на поводу у химер. Одетта закурила. Она уверенно вела машину, ее неподвижное и невыразительное лицо казалось вырезанным из дерева. Только однажды она раскрыла рот и сказала:

— Смотри внимательно. Над жандармерией обычно висит флаг.

Караван проезжал по деревням, детишки бежали за ним, чтобы подольше видеть длинные яркие фургоны с надписью «Семья Альберто». Они весело махали путешественникам. Долина становилась все шире. Им повстречалось несколько тяжелых грузовиков, шоферы улыбались при виде цирковых машин.

Показался маленький городок, его коричневые и рыжие дома сбились в стадо вдоль железной дороги. Грета не будет долго страдать. Дутр закрыл глаза, он вышел из игры. Одетта достаточно умна, чтобы выкрутиться без него. Дутр не пошевелился, когда голоса направились в хвост каравана. Одетта с великолепным хладнокровием объясняла:

— Мы обнаружили ее минут десять назад. Хотели сделать привал. Когда я обнаружила, что бедняжка мертва, то решила все оставить как есть и поспешила прямиком сюда.

Фургон сотрясался под тяжелыми шагами, потом пришла Одетта, встряхнула Дутра.

— Ты им нужен. Просто расскажи, что видел.

Он побрел вслед за Одеттой в здание жандармерии. Снова он был как во сне, плакаты на стенах интересовали его больше, чем рапорт бригадира. «Юноши! Записывайтесь в колониальные войска!» У негритянок торчали острые груди. Плыл белый пароход по синему морю. Может, ему следовало завербоваться после коллежа? Может, надо было жить там, в хижинах под пальмами, среди туземок? Он отвечал на вопросы, но был далеко, очень далеко от фантастического следствия. Он снова был один во всем мире. Возраст, профессия… Что? Его отношения с умершей?

Одетта вмешалась, уточнила детали, не понятные бригадиру. Впрочем, факт самоубийства сомнений не вызывал. Заключение врача, осмотревшего тело, звучало однозначно. Дутру хотелось спать. Раньше, когда его наказывали или когда он был подавлен происходящим вокруг него, он засыпал моментально — в классе, в углу двора, на краю ямы, по четвергам на прогулке. Вот и на этот раз ему захотелось сбежать в милосердную тьму сна.

— Мой сын может уйти? — спросила Одетта.

Она все видела. Обо всем думала. Она помогла ему встать, проводила к двери.

— Подожди в машине. Теперь это не отнимет много времени.

Дутр пересек улицу. Маленькими группками стояли любопытные, жандарм расхаживал в тени домов. И все это таинственным образом означало конец чего-то. Может, конец его юности? Одним скачком во времени он догнал Владимира; одним махом зачерпнул всю радость, все порывы, все то, что сначала дрожит, трепещет от счастья, а потом истекает влагой, кровавым потом, слезами. Он не более чем булыжник. Здесь его положили, здесь он и останется; отбросишь его подальше — будет лежать там. Владимир поджидал Пьера у грузовика.

— Владимир уходит, — сказал он.

— Да? — безразлично вымолвил Пьер. — Куда же ты пойдешь?

Владимир подбородком указал на другую сторону улицы, на дорогу, поднимающуюся по краю долины, в белое небо юга.

— Туда. Все равно.

— Ты нас бросаешь?

— Да.

— Почему?

Владимир опустил голову в тяжком раздумье. Он надел чистую рубашку и серый пуловер. На сиденье грузовичка Дутр заметил его старый чемодан с ручкой, обмотанной изолентой. Владимир развел руками.

— Все это — конец, — сказал он. — Альберто конец. Две девушки мертвые. Неестественно.

— Что ты хочешь сказать?

— Они убитые…

Дутр сжал кулаки.

— Не говори этого слова, слышишь? Оно причинило мне достаточно боли. Ведь никто не мог сделать этого, кроме них самих! Ты боишься?

— Нет. О нет!

Его лицо с впалыми щеками сжалось, напряглось, в уголках глаз зашевелились морщинки. Он облокотился на дверцу.

— Влади любить малышек, — едва слышно произнес он.

— А! — сказал Дутр. — Ты тоже…

Они замолчали. Мимо со скучающим видом прошел жандарм, засунув большие пальцы за пояс.

— Что ты будешь делать? — спросил Дутр.

Владимир пожал плечами:

— Оставайся! — взмолился Дутр.

— Нет.

— Может быть, ты думаешь… — Он схватил Владимира за руку. — Скажи! Скажи же! Это ведь мы, да? Поэтому ты и хочешь уехать? Ну и поезжай! Чего ты ждешь?!

Вдруг спазма перехватила ему горло, с минуту он не мог произнести ни слова.

— А я, Влади? Обо мне ты подумал?

— Ты… тоже уехать.

— Каждый в свою сторону? Вот что ты предлагаешь… Уходи, идиот!

Одетта вышла из жандармерии и сразу направилась к ним. Лицо ее застыло, глаза были жесткие, как в дни репетиций. Она обо всем догадалась.

— Сматываешься? Бежишь, как крыса с тонущего корабля?

Владимир не отвечал; он был исполнен достоинства, даже благородства — в бедной одежде, с несколько растерянным лицом послушника, одолеваемого видениями.

— Не жди, я тебя удерживать не стану. Не мой стиль. Пьер, дай ему денег. Я не хочу, чтобы он побирался.

Владимир взял чемодан, отстранил руку с банкнотами.

— Дайте мне голубки, — попросил он.

— Если это доставит тебе удовольствие, — сказала Одетта.

Он вошел в фургон, вернулся с клеткой. И тогда просто, непринужденно, не обращая внимания на улицу, любопытных, жандармов, склонился к руке Одетты.

— Друг, — тихо сказал он. — Всегда друг.

Прижимая к груди клетку и схватив чемодан, он направился к вокзалу. Одетта проводила его взглядом.

— Пьер, — сказала она хрипло, — как я хочу, чтобы ты стал человеком! Таким, как он.

Она отвернулась, машинально взглянула на свою руку, пошевелила пальцами.

— Придется уж нам как-то поладить с тобой, — вздохнула она. — Одевайся, поедешь в Виши один. Остались формальности, ты им не нужен. Я приеду через два дня. Машины пристрою здесь, в гараже. А как повидаю Виллори, так и решу. Ну давай. Поторопись. Ты мне мешаешь.

Вечером того же дня Дутр приехал в Виши и стал искать дешевую гостиницу. Пьер знал, что отныне жизнь их будет трудной. Надвигалась ночь. Он случайно вышел к Алье, оперся о парапет. Он перестал чувствовать себя несчастным. Он был мертв. Он очутился на задворках жизни — без любви, без мыслей, без желаний. Отныне ему придется делать то, что от него потребуют. Дутр чувствовал, что становится похожим на отца. Скоро и у него появится тик. И в каждом городе он услышит: «Гляди-ка, профессор Альберто!» Его ждут превратности судьбы и временные пристанища, он станет забавлять продавцов, девчонок и школьников. И однажды умрет на узкой кровати, в черном фраке с увядшим цветком в петлице, а на рубашке не будет хватать пуговицы. И в кармане у него найдут всего один доллар.

А вода текла, отражая танцующие звезды и фонари набережной. Он стиснул зубы, и на глазах выступили слезы.

Глава 11

Виллори оказался толстяком, который постоянно вытирал шею желтым платком, а левой рукой выстукивал марш по мраморному столику.

— У нее были причины для самоубийства? — спросил он.

Одетта подозрительно обнюхала свой стакан, прежде чем отхлебнуть.

— Никаких, — отрезала она.

— Впервые слышу о таком удивительном способе самоубийства, — снова заговорил Виллори. — Повеситься в трясущейся машине, где вас бросает из угла в угол… Да, нужно очень захотеть умереть…

— Вне всякого сомнения, у нее было желание умереть, — сказала Одетта.

Виллори повернулся к Дутру и погрозил ему пальцем:

— Между вами ничего не было?

— Ничего, — ответила за него Одетта.

— Хорошо, — сдался Виллори, — это меня не касается.

Он отхлебнул перно, задержал его во рту. Глаза перебегали с Одетты на Дутра; потом он медленно проглотил напиток и облизал губы.

— Это меня не касается — я так, к слову. Потому что самоубийства нашим делам на пользу не идут.

— Я знаю, — сказала Одетта.

— О! Вы знаете! А я вот как раз и не знаю, понимаете ли вы, в какую историю попали?

Он доверительно склонился над столом, и сладковатый запах перно усилился.

— Я читал газеты, — тихо произнес он. — Следствие закончено. Хорошо. Все разъяснилось — тем лучше для вас. Но если теперь я позвоню директору зала и произнесу ваше имя, что он мне ответит, а? Альберто? Это у них девушка повесилась? Нет, спасибо!

Он поднял жирную, с четко обозначенными линиями судьбы руку.

— Я, конечно, буду настаивать. Вы меня знаете. Меня послушают, потому что, — он улыбнулся со скрытой иронией, — потому что ко мне все-таки немножко прислушиваются. Но предложат какую-нибудь ерунду.

Он откинулся на спинку плетеного стула, закинул ногу на ногу, обхватил пальцами щиколотку и добавил с грустным видом:

— Ну и? Мне придется согласиться… Вы оба в чертовски плохом положении. Малыш — что он умеет делать?

— Все, — сказала Одетта.

Виллори разразился добродушным жирным смехом.

— Конечно все! Чего уж там мелочиться? Карты, кости, цветы… Могу себе представить!

Дутр смотрел на проносящиеся мимо кафе длинные американские лимузины.

— Ваш реквизит? — спросил Виллори.

— Он остался там.

— Беру, — сказал Виллори.

— Нет.

— Все беру — реквизит и машины.

— Для кого?

— Имя вам ничего не скажет. Маленький итальянский цирк. У вас две машины, три прицепа — все не первой молодости. Миллион восемьсот тысяч.

Одетта подозвала официанта.

— Ни за что! — вскричал Виллори. — Плачу я. Подумайте. В любом случае вам придется продавать. Ну и продешевите. Сейчас не сезон. Давайте так: два миллиона, плюс я нахожу вам ангажемент.

— Я хочу оставить «бьюик» и мой фургон, — спокойно сказала Одетта. — Остальное берите за полтора миллиона.

— Еще побеседуем, — добродушно ответил импресарио.

Он дважды пересчитал сдачу, допил ликер, пожал им руки.

— Приходите сюда дней через пять. Может, что и наклюнется, но не обещаю.

С удивительной для толстяка ловкостью он пробрался среди столиков и сел в крошечную «симку».

— Сволочь, — выругалась Одетта. — Гарсон! Еще рюмку! Послушай, Пьер, если ты и дальше будешь сидеть с такой рожей, я немедленно возвращаюсь в гостиницу.

— Что я должен сказать?

— Он нас душит, он выворачивает наши карманы, а тебе плевать! Два миллиона!

Дутр медленно повернул голову:

— Сколько можно продержаться с двумя миллионами?

— А я знаю? — сказала Одетта. — Когда начинаешь проедать запасы, быстро оказываешься на мели.

Чтобы подогреть возмущение, она со злостью, одним глотком, осушила стакан. Дутр протянул ей сигарету.

— «Голуаз»! — рассмеялся он.

Она оттолкнула его руку, достала из сумочки конверт, что-то подсчитала, потом разорвала конверт на мелкие клочки и долго сидела неподвижно, уставившись в пустоту.

— Ужаснее всего, — сказала наконец Одетта, — что он прав!

И процедила сквозь зубы:

— К тому же при условии, что я буду одна…

— Повтори, — взбесился Дутр.

— Что?

— То, что ты сейчас сказала.

Они свирепо смотрели друг на друга. Охваченный внезапной усталостью, Дутр положил руки на стол.

— Да, я знаю… — начал он.

— Замолчи, — сказала Одетта. — Я снова начну работать, вот и все.

Так она и поступила в тот же самый день. Дутр слышал, как она стонет в соседней комнате, пытаясь размять заплывшие жиром руки и ноги. Иногда раздавался глухой стук об пол. «У нее никогда больше не получится», — подумал Дутр. Он открыл окно, взглянул сверху на узкую и тихую провинциальную улочку. Выглядела она так удручающе, что он предпочел ей шум в соседней комнате. Он закрыл окно и стал расхаживать между шкафом и кроватью.

— Ты тоже работай! — крикнула Одетта.

— Я работаю, — ответил он.

Как всегда в минуты интенсивного раздумья, мозг рисовал ему четкие картины. То, что он сейчас видел, наполнило его ужасом. «Она и я, — думал он. — Она и я… Сколько лет еще впереди!» За стеной громко, с натугой дышала Одетта. Дутр сел на кровать, и вот обе девушки очутились в комнате — разные и зеркально одинаковые, чуть менее живые, чем прежде. Дутр, сгорбившись, смотрел на стену и видел за ней бесконечное множество лиц, а далее — руки аплодирующих зрителей. Он выходил на «бис». Он крепко держал за руку партнершу. Он чувствовал ее тонкое запястье, на котором, словно струны, дрожали два сухожилия. Потом он заметил красноватое покрывало. Его рука была пуста. Он был один. Один с Одеттой, конечно. Он подбросил свой доллар, долго смотрел на орла, больше похожего на грифа, и его заинтересовало: как связана с этим хищником женщина, обещавшая на оборотной стороне монеты свободу? Разве рабы не остаются рабами навсегда? Разве можно сбежать от муки, грызущей сердце? Сбежать… куда?

Он встал, пошел в комнату Одетты.

— Мог бы и постучать.

— Да ладно!

Она застегнула халат и пригладила растрепавшиеся волосы.

— Дай-ка сигарету… Мне бы сбросить килограммов десять! Из-за них я так нелепо выгляжу. Дура я была, что не следила за собой. Да говори же ты, черт возьми! Не стой как чурбан!

— Хотел бы я стать чурбаном, — сказал Дутр.

Одетта положила ему руку на плечо:

— Значит, ты несчастен? Я, наверное, надоела тебе? Конечно, я старая, уродливая. И все-таки, мой маленький Пьер, несмотря на все то, что с нами произошло… Я рада, что ты здесь, рада, что мы вместе. Утром тебе показалось, будто я раскаиваюсь, что связалась с тобой… Это не так. Я ни о чем не жалею. Обещаю тебе, мы выпутаемся. Я привыкла, не впервой!

Она нежно погладила Пьера по голове.

— Как ты скукожился! Не доверяешь, да? Я тебе не враг, Пьер. Не хочешь отвечать…

Она отошла на несколько шагов, поглядела на него, прикрыв глаза и выпуская сигаретный дым из уголка рта.

— Я все забываю, что ты — его сын, — пробормотала она. — Бывали дни, когда мне хотелось, чтобы он ударил меня, убил. Но нет. Он смотрел на меня немного исподлобья, вот как ты сейчас. Вы, мужчины, всегда смотрите как судьи! Ну давай, допрашивай меня!

Дутр вышел. Но едва он очутился на улице, как ему захотелось вернуться. Он не знал, куда девать огромную печаль, которая давила на плечи, будто тяжелый мешок. Рядом с Одеттой он задыхался; вдали от нее чувствовал себя потерянным. Он долго бродил по улицам. Он еще не стал бедняком, но в глубине души уже старался приноровиться к бедности. Пьер как бы примерял на себя мысли человека, исчерпавшего все возможности. Он не боялся, напротив, развязка привлекала его. Скудость… Дойти до той черты, когда утрачиваешь все, вплоть до имени! С самого начала, даже в периоды ложного процветания в Брюсселе и Париже, Дутр постоянно, шаг за шагом, как канатоходец, не переставал идти к… А в самом деле, к чему? Еще рано говорить об этом!

Он вернулся в гостиницу, где одетая в неизменный халат Одетта составляла программу. Она оглянулась:

— Хочешь о чем-то спросить?

— Вовсе нет, — досадливо запротестовал он.

Он издали прочел список вещей, отобранных Одеттой.

— Никак не можешь с ними расстаться, с этими корзинами, — проворчал он.

— Не могу! Да, не могу! — сказала Одетта низким, почти мужским голосом. — Надо делать то, что умеешь, не так ли? А уж если ты явился, то давай репетировать чтение мыслей…

Они работали до вечера, потом обедали в маленьком ресторанчике, где стоял такой шум, что им не надо было разговаривать. Одетта мало ела, много пила и засиделась допоздна с рюмкой коньяка. Они возвращались по пустынным улицам, где ветер сдувал первые осенние листья.

— Дай мне руку, — сказала Одетта.

Немного погодя она остановилась:

— Нам будет очень не хватать Владимира, малыш. И почему только он нас бросил?..

Дутр грубо оттолкнул ее, но она вцепилась в его руку, и они молча двинулись дальше. Первым заговорил Дутр:

— Он нас бросил, потому что уверен в насильственной смерти девушек. И ты знаешь это ничуть не хуже меня.

— Мог бы и потерпеть, подождать.

— Подождать чего? Ему осточертели фокусы и волшебные веревки.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего.

Они подошли к гостинице.

— Спокойной ночи, — сказал Пьер. — Я еще немного прогуляюсь.

Она смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду, потом, спотыкаясь, поднялась по лестнице.

Назавтра Одетта получила записку от Виллори. Пьер подошел к ней:

— Он нашел что-нибудь?

— Как бы не так! Он будет нас мариновать, пока я не соглашусь на все его условия. Ни черта у него не выйдет! Продолжай… Я освобожусь через час.

Она опять надела черный костюм, шляпку, украшения, посмотрелась в зеркало. «Бедная моя девочка, — мысленно прошептала Одетта, — в твоем возрасте пора уже бросать работу!» Дутр рассеянно прятал туза треф, подбрасывал колоду, веером рассыпал ее в воздухе. Одетта остановилась в дверях и снова внимательно оглядела Пьера — тонкого, изящного, легкого, молчаливого.

— Увидишь, — сказала она. — Он ставит на мне крест. Все так думают. Кроме шуток!

Она хлопнула дверью. Пожав плечами, Дутр продолжил жонглировать картами. Это он еще любил. Может быть, и эта любовь ненадолго. Он несколько раз повторил особенно трудный фокус, затем перешел к шарикам, наблюдая за собой в зеркало: красный, белый, черный. Потом вспомнил о Грете и уронил шарики. Они подкатились к кровати, мягко столкнулись, упали в щель, ведущую к окну. Дутр опустил голову и не шевелился. Он ждал, когда пройдет боль, гримаса страдания стянула рот. Это было делом двух-трех минут. Он уже привык. Образ проявлялся с фотографической четкостью.

Грета? Или Хильда? Во всяком случае, это была она! Потом видение бледнело; лицо, казалось, исчезало за тонкой завесой. И когда оно почти совсем растворялось, важно было задержать дыхание. Внутри что-то корчилось, обрывалось. Приоткрыв рот, он едва сдерживал стон. Все… кончено…

Он собрал шары и с абсолютно пустой головой начал снова: красный, белый, черный… Все быстрее и быстрее, трудно было сделать лучше. Горькое и увлекательное удовольствие быть автоматом… Дутр резко остановился. Автомат… Он посмотрел на свое отражение: сначала застывшее лицо, потом руки, протянутые в глупом приветственном жесте, как у манекенов в витринах магазинов готового платья; растянув губы в улыбке из папье-маше, он понемногу поворачивал голову — с резкими щелчками, мельчайшей дрожью, похожей на механическую тряску. Нет, очень плохо. Видно, что он живой. Тогда он перерыл шкаф Одетты, разложил тюбики, коробочки, гримировальные принадлежности. Жидкой пудрой намазать лоб и щеки, чуть-чуть розового, синим углубить глазницы, немного бриллиантина на волосы… Он судорожно работал, переделывая лицо, которое никогда не принимал, изменял его, делал похожим на застывший, раскрашенный фарфор. Результат был далек от совершенства, пока только эскиз, но маленький Дутр постепенно исчезал. То, что улыбалось на месте его прежнего лица, условно можно было назвать живым существом, без прошлого, без ненависти, без любви… Он развел руки, жеманно отставил в стороны мизинцы. В следующий раз надо будет загримировать и руки. Он начал двигать головой, упрямо думая о том, что теперь он всего лишь тонкое соединение пружин, колес, гаек, металлических пластинок. Получилось лучше. На счет «пять» — маленький толчок, соответствующий шагу зубчатого колеса. Потом снова начинается вращение, еще маленький толчок… Он подумал о том, что после каждого толчка надо хлопать ресницами. Игра захватила его. Доведенный до изнеможения, но очень довольный, он сел и протер лицо. И вовремя. Вернулась Одетта. Она вошла и, подняв брови, посмотрела на Пьера:

— Что с тобой?

— Ничего. Я тут кое-что придумал. А как у тебя?

— Он сдался. У меня есть контракт! Не такой уж, правда, подарок — восемь дней там, восемь здесь… Поторопись. Мы уезжаем.

— Куда?

— В Монлюсон. Опять кинотеатр. «Рекс».

Они выступали уже следующим вечером, и принимали их не так уж и плохо. Снова захваченная работой, Одетта не могла скрыть радости. Она повела Пьера в шикарный ресторан.

— Я растолстею еще больше, но это надо обмыть. Улыбнись, малыш! У тебя всегда такой вид, будто ты где-то витаешь. Ты недоволен?

— Доволен.

— Ты боишься, что… Брось, сразу видно, что я твоя мать!

Она попыталась взять его за руку, но он отдернул ладонь. Одетта не рассердилась. Она была слишком счастлива.

— Если здесь у нас дела пойдут хорошо, — объяснила Одетта, — то наши акции сразу поднимутся. У нас, как у всякого товара, есть свой тариф. И когда курс растет…

Дутр ел, уставившись в тарелку. Мысленно он отрабатывал свой номер, думая о том, что сможет, сохраняя неподвижность головы и торса, жонглировать шариками, монетами, платками; это будет трудно, ужасно трудно. Вместо того чтобы координировать движения, он должен разбить их на ряд прерывистых жестов. Но именно это и будет здорово: выполнить фокусы, требующие большой гибкости, полной свободы движений и жестов. Фокусник-автомат — этого никто никогда еще не показывал.

— Ты не голоден?

— Что?

— Я спрашиваю, почему ты не ешь?

— Да нет же, я ем.

Радость Одетты рассыпалась на кусочки. Она подозрительно всматривалась в лицо Пьера.

— О чем ты думаешь?

Он поднял голову и механически, одними губами, улыбнулся, так, как делал это перед зеркалом. Пустыми глазами он уставился в бесконечность. Одетта вздрогнула:

— Ах нет! Прошу тебя! У тебя глупый вид, когда ты так неприятно улыбаешься.

Пьер опустил глаза, чтобы скрыть тайную радость. Прекрасно! Еще усилие, и он ускользнет ото всех. Он обладал огромным терпением. Как только Одетта уходила, он вставал перед зеркалом, отрабатывал взмахи ресниц, тренировал каждый мускул лица. Для упражнения глаз годилось любое место. Главное — вовремя погасить их, сделать сверкающими стеклянными шариками, лишенными даже тени разума. Но ведь у него был образец. Достаточно вспомнить глаза близнецов, мысленно заглянуть в них. Он представлял себе то одну, то другую — она всегда была одна и та же, — ставил ее в пространство, в нескольких шагах от себя. С помощью боли, что разрывала ему сердце, он сразу нашел нужную позу. Голова чуть склонялась к правому плечу, взгляд, казалось, терялся вдали. Сначала поза давалась трудно, тело противилось долгой неподвижности неодушевленного предмета. Ноги кололо словно иголками, мурашки бегали по спине. Неотвязно хотелось проследить глазами за своим отражением или парящей пылинкой. Ему приходилось старательно укрощать целую толпу незнакомых доселе мускулов и нервов, которые паниковали, чувствуя, как их насилуют в уютной, свободной плоти. Тогда его воля, словно железный кулак, таинственными путями проникала к сопротивляющимся органам и подавляла бунт. На короткое мгновение он видел в зеркале пустое, полое, незнакомое существо, которое уже стало никем…

После Монлюсона они поехали в Тур, потом в Орлеан. Они прозябали. Одетта стала худеть, больше от огорчения.

— Разве я делаю не все, что могу? — спрашивала она.

Дутр не отвечал. Он даже не слушал. Свои победы он хранил для себя. Пришел день, когда он сумел довольно долго простоять с открытыми глазами на сквозняке. Потом настал день, когда он смог придать предплечьям мягкую напряженность телеуправляемых механизмов. И наконец, ему стало удаваться мгновенно перейти от человеческой жизни к зачарованному сну машины. Как чудесна была эта игра! Он моментально исчезал. Конец Дутру! Его больше нет, нигде! И не было никогда! Он становился невидим и вездесущ, потому что из манекена, служившего ему наблюдательным пунктом, все видел, все слышал. Он чувствовал, что становится ловушкой для взглядов, что вокруг него простирается зона оцепенения, завязнув в которой, люди думают только о том, как понадежнее упрятать свои тревоги. Вот и Одетта…

— Ты болен?

— Болен? Вовсе нет.

— Тогда тебе скучно.

— У меня нет времени скучать.

Она озадаченно наблюдала за ним. Он всегда был скрытным, заторможенным, напичканным всякого рода предрассудками, но до такой степени еще никогда не доходил. Однако работал без устали, с усердием, ловкостью, виртуозно. Пьер заслуживал самого большого успеха.

Они уехали в Лион. «Прогрэ» опубликовала заметку: «Рассеянный волшебник», в которой Дутра восхваляли за видимое безучастие, отрешенный вид. После этого Дутр перестал кланяться; когда раздавались аплодисменты, он прислонялся к стойке и подбрасывал доллар, даже не стараясь скрыть отвращение.

— Ты нашел свой имидж, — с затаенной злостью сказала Одетта. — Но это опасно.

Она называла это имиджем! Она не понимала, что он погрузился в свою грезу: Хильда — справа, Грета — слева, как два ревнивых стража. Он пошел еще дальше: спокойно зевал на сцене, прикрывая рот ладонью левой руки, в то время как правая в одиночку, как бы освобожденная от контроля, продолжала увеличивать количество монет, шариков. Публика поверила. Приехал Виллори, чтобы убедиться лично. После представления он повел их ужинать.

— Признаюсь, он меня поражает, ваш мальчик, — сказал он Одетте.

— Какой мальчик? — спросил Дутр.

— Ты! Ты меня поражаешь!

— Ничей я не мальчик, — сказал Дутр ровным тоном. — И прошу вас быть повежливее.

Изумленный импресарио повернулся к Одетте:

— Вы его подменили? Это не тот парень, что был тогда, по приезде.

— Да, и мне кажется, совсем другой, — вздохнула Одетта.

— Хватит, — оборвал Дутр. — Мне нужен ангажемент в Париже. Мне надо быть в Париже, чтобы закончить то, что еще больше удивит вас.

Виллори, намереваясь поторговаться, зажег сигару.

— Я сказал — Париж, — настаивал Дутр. — И никаких кинотеатров.

— Позвольте! — запротестовал Виллори.

— Хотите — соглашайтесь, хотите — нет, — сказал Дутр, не повышая голоса. — Двадцать тысяч для начала.

Немного смущенный Виллори и Одетта переглянулись. Вовсе не слова Дутра поразили их. Сразил сам Дутр, его взгляд, его почти нечеловеческая неподвижность, его глаза, которые вдруг стали похожи на глаза чучела в мастерской таксидермиста[93]. Они быстро закончили ужин, и Виллори сразу же ушел, заявив, что он обдумает ситуацию.

— Ты с ума сошел? — спросила Одетта.

— Он нам больше не нужен, — сказал Дутр. — И потом, скажу честно, и ты мне не нужна.

— Что? Ты меня…

— Да нет! Просто я достаточно взрослый, чтобы зарабатывать на двоих. Я больше не хочу, чтобы ты работала. Ты любишь деньги. Я их тебе дам.

— Деньги, — печально произнесла Одетта. — Если я тебя потеряю…

— Слова! — пробурчал Дутр.

— Что это за номер, о котором ты только что говорил? Мог бы и мне показать.

— Ты настаиваешь? — спросил Дутр. — Хорошо, ты сама этого хотела.

Они поднялись в комнату Одетты.

— Подожди здесь. Мне надо сменить костюм. Но я тебя предупреждаю: тебе станет дурно.

В этот момент она поняла, что уже потеряла сына.

Глава 12

Когда дверь снова открылась, Одетта невольно отшатнулась. Дутр надел новый костюм, завязал галстук с преувеличенной пышностью, черные волосы спрятал под париком, отливавшим медью. Его глаза, белки которых казались нарисованными, были блестящими и мертвыми. Он двигался медленно, как робот, руки чуть вытянуты вперед, пальцы застыли в изящном жесте. Стопа после короткого скольжения по полу приподымалась целиком, как будто насаженная на металлический стержень; секунду она колебалась, потом по мановению невидимого поршня снова падала наземь и опять скользила, приподнимаясь. Торс вздрагивал, голова, отражая толчок, чуть склонялась, и сразу же пружина, ловко запрятанная в шее, возвращала ее в начальное положение. Глаза медленно моргали. Веки не закрывали их полностью, и можно было заметить белую каемку, светящуюся трещину, еще более пугающую, чем эмалированный блеск неподвижных белков. На губах карамельного цвета играла жестоко-снисходительная, бездушная улыбка. Через каждые четыре шага молчащий манекен останавливался и со щелканьем, вздрагиванием, угловатостью несовершенного еще механизма изображал нечто, отдаленно напоминающее поклон. Внезапно плечи чуть сдвигались, руки раскачивались на несколько ослабленных шарнирах. Потом тело, дернувшись назад, выпрямлялось. Плечо еще раз наклонялось, но последний поворот шестеренок внезапно возвращал его на место, и скольжение возобновлялось, подчеркнутое скрипом башмаков. На пуговице пиджака висела этикетка с ценой: 23 000 франков.

— Остановись, — пробормотала Одетта хриплым голосом. — Остановись! Это глупо!

Она встала, обошла вокруг манекена. Пьер остановился. Глаза моргнули три раза, потом, после толчка, сковавшего его целиком, манекен изменил направление и, ковыляя, пошел к Одетте.

— Хватит! — крикнула она. — Достаточно! Это сенсационно, здорово, согласна… Но прекрати эту игру!

Робот остановился, руки его падали постепенно, как стрелки манометра, когда в котле падает давление.

— Взгляни на меня, — взмолилась Одетта. — Мне страшно!

Жизнь возвращалась в помраченные глаза; маска исчезала, восстанавливалось человеческое лицо. Тело из плоти и крови заполняло костюм, натянутый перед этим на каркас из металла и дерева. Уже естественным движением Дутр сунул руку в карман и достал пачку сигарет.

— Как ты этого добился? — спросила Одетта.

Голос еще дрожал, и ей пришлось опереться о камин.

— У меня возникла идея, — сказал Дутр. — Я поразмыслил, поработал. Но еще не все готово.

Он снял парик.

— Этикетку не забудь, — произнесла Одетта.

Он снял этикетку. Каждое его движение как бы разрушало личину робота, однако тот исчезал медленно, слишком медленно.

— У тебя возникла идея, — снова заговорила Одетта. — Именно эта?

— Подожди, — ответил Дутр. — Есть и получше.

Он снова надел парик, сосредоточился, и Одетта увидела, как он исчезает, растворяется, превращается в машину. Ей стало страшно, будто она осталась в комнате наедине с необычным, странным, злым предметом.

— Нет… — тихо прошептала она. — Вернись, Пьер.

Но Пьера уже не было. Манекен держал белый шарик. Он начал медленно вращать его в розовых пальцах с карминно-алыми ногтями. Из белого шарика с завораживающей медлительностью вышел черный шар. Безразличные, бесчувственные, бессознательные руки работали короткими, прерывистыми толчками. Бледное лицо с аляповато накрашенными скулами непрестанно улыбалось; глаза, глядящие в никуда, сквозь стену… Вдруг рядом с зеленым возник красный шар. Пальцы задвигались быстрее, шарики один за другим исчезли, вернулись, пропали, опять появились… Все быстрее и быстрее чередовались цвета, пока не слились в сплошную разноцветную ленту, летавшую то справа налево, то слева направо, и запястья дрожали так, как будто приводились в движение перегруженными моторами. Внезапно все кончилось. Пальцы, все еще вытянутые, совершенно неподвижны. Потом они раздвинулись, и руки на хорошо смазанных шарнирах повернулись вокруг продольной оси, обратив пустые ладони к зрителям.

— Вот так, — вздохнул Дутр.

Внезапная усталость сломила, разрушила его. Он рухнул на стул. Струйка пота змеилась по виску, размывая грим в уголке глаза. И тогда Одетта оперлась на мрамор камина, закрыла лицо руками и зарыдала. Она громко плакала, спазмы сотрясали ее жирное тело. Она медленно переминалась с ноги на ногу, безуспешно пытаясь овладеть собой. Со скучающей гримасой Дутр ждал, вытирая платочком мокрые пальцы. Наконец она откинула волосы, обратила к нему лицо, перекошенное гневом, печалью и страхом.

— Прости меня, — сказала она. — Но это еще хуже, чем потеря любимого сына.

— Потеря? — не понял Дутр.

— Я запрещаю тебе делать это.

— Так плохо?

— О нет! Это… как бы точнее сказать… Это невероятно! Как тебе объяснить?..

Она подошла к нему, погладила по щеке.

— Если ты это покажешь, — сказала она, — успех будет неслыханный. Но этого делать нельзя.

— Почему?

— Я чувствую, это плохо кончится для тебя. Ты вконец себя уничтожишь.

— А если мне доставляет удовольствие уничтожать себя?

— Пьер, прошу тебя!

Он нервно бросил парик на кровать, отошел к окну, бренча в кармане монетами.

— Теперь я не в счет, — сказала за его спиной Одетта.

Он бессильно сжал челюсти.

— Но ведь я работаю для тебя! — крикнул он. — Чтобы заработать денег! Что, они больше тебя не интересуют?

— Я у тебя просила когда-нибудь? — ответила Одетта. — Нет, это из-за девок ты так убиваешься. Они преследуют тебя, да? Они и сейчас за нас цепляются!

Дутр обернулся.

— Я запрещаю тебе… — начал он.

— Ты не заставишь меня молчать. Может, если бы мы набрались храбрости и поговорили обо всем раньше, ты бы не докатился до этого. Пьер, ты не имеешь права наказывать нас обоих.

— Но я никого не наказываю, — уныло произнес Дутр.

— Тогда зачем ты придумал этот номер? Скажи откровенно… Чтобы остаться одному? Чтобы отомстить себе, мне? Скажи, что это неправда! Бедняжка Пьер, что я могу сделать для тебя?

Дутр прислонился к камину. Он подумал о Грете, и взгляд его окаменел. Одетта кинулась к нему, схватила за лацканы пиджака.

— Пьер, послушай… Останься со мной!

Он презрительно посмотрел на мать. Ничто не могло отвлечь его, когда он так старательно замыкался в себе. Напрасно Одетта прижимала его к груди, он едва слышал слова, которые она произносила. Что она там рассказывает? Она всегда все делала ради его счастья… Она сожалеет, что была сурова с Хильдой и Гретой… В одном мире звучал плачущий женский голос, а в другом, его, — глухая боль, которая никогда не кончалась. И это было все, что осталось от любви.

Он легонько оттолкнул Одетту, взял парик и ушел в свою комнату, заперев за собой дверь на ключ. По крайней мере, он знал, что, пройдя через тысячи испытаний, стал артистом, более талантливым, чем Альберто, и это еще не предел. Он сел перед зеркалом и начал репетировать исчезновение доллара в замедленном темпе.

В последний вечер в городе, перед выходом на сцену, он предупредил Одетту:

— Я попробую. Оставь реквизит за кулисами.

Одетта пыталась возразить.

— Знаю, — сказал он, — еще не все отработано. Но мне нужно понять, как далеко я могу зайти.

Занавес поднялся. Появился манекен. В зале раздался смех. Это было так смешно — сначала… Эта фигура, сбежавшая из витрины и передвигающаяся развинченной походкой, с остановками и колебаниями, как плохо отрегулированная заводная игрушка. Потом воцарилась тишина, все больше наполнявшаяся каким-то беспокойством, и было слышно, как скрипят башмаки, как по гулкой сцене тяжело ступают ноги. Каждый шаг отдавался эхом. Такие шаги любой из зрителей слышал по крайней мере один раз в жизни, во сне: шаги рока, у которого в запасе полно времени — целая вечность! — чтобы схватить добычу. Он ступал из глубины веков и ночей, спокойный, упорный… Человек входил в круг света, и Одетта, стоявшая за кулисами, чувствовала, как дрожат ее колени. Стоя на авансцене, он покачнулся, повернул мертвенно-бледное лицо направо, налево. Головы зрителей поворачивались вслед за его движениями. «Он выиграл!» — подумала Одетта. Затем мелкими рывками восковые руки сблизились, и шарики начали ошеломляющий полет. Когда они исчезли, никто не осмелился захлопать. Никто не знал, что надо делать. Дутр, великолепно понимая настроение публики, выронил белый шарик, словно какая-то пружина вышла из-под контроля механического мозга. Шарик покатился по полу, потом по первой ступеньке лестницы, ведущей со сцены в зал, по второй… Он все быстрее и быстрее катился вниз, в проход между креслами. Люди поджимали ноги, с вымученной улыбкой смотрели, как он катится мимо них. Дутр тоже спустился по лестнице, медленно-медленно. Он вспоминал белокурую девушку, привязанную к креслу, поцелуй… Его пустые глаза смотрели в прошлое. Каждое движение причиняло боль, но все-таки означало победу. Он направился к женщине, сидевшей в первом ряду; рука его механически опустилась к ее сумочке и поднялась, держа веером колоду карт. Глаза три раза моргнули. Рука поднялась еще выше. Карты исчезли, снова появились, но в другой руке. А улыбающаяся механическая голова все покачивалась, настолько лишенная сознания, что заставляла зрителей содрогаться от страха. Пальцы неловким движением сомкнулись вокруг колоды, чтобы перетасовать ее. Короли, десятки, льющиеся потоком разноцветные карты взвивались в воздух и пестрым дождем падали на пол. Робот продолжал свою спотыкающуюся прогулку, топча их ногами. Другая колода оказалась в его руке, принявшейся с головокружительной быстротой тасовать карты, Непрерывный поток карт лился из левой ладони в правую, они растягивались, словно мехи аккордеона, но руки прятали их резким толчком.

Пришел черед доллара. Стояла такая тишина, что казалось, будто автомат выступает перед автоматами. Жила только монета. Она подпрыгивала, крутилась, каталась по рукам, таинственно исчезала в одном кармане, в другом, и все-таки все время была на месте, поблескивая на кончиках картонных пальцев, которые хватали ее ломким жестом в миг падения. Робот смотрел в пространство, не обращая внимания на руки, на тело, на пленный доллар. «Liberty, — думал Дутр. — Liberty». Последний щелчок забросил монету очень высоко. Сейчас она упадет, потеряется. Но она вернулась по вертикали в протянутую руку, упав плашмя на ладонь, которая тут же повернулась к публике, широко раскрытая, пустая, с четкими линиями любви, жизни, счастья.

Дутр подождал пять секунд, десять, пятнадцать…

Он видел вокруг себя лица, застывшие в мучительном экстазе. Тогда он поклонился — мило, небрежно — и ушел со сцены под вопли «браво», которые вздымались волнами, ударялись о рампу и откатывались в беспорядочном возбуждении. «Бис! Бис!» Ноги всего зала стучали в такт.

— Ты был изумителен, Пьер, — сказала Одетта. — Выйди на поклоны.

Он пожал плечами и ушел к себе, чтобы обсохнуть. Его заливал пот, он был измучен, опустошен; он спотыкался и чуть не растянулся рядом со стулом, на который пытался сесть. Приглушенные аплодисменты все еще заполняли кулисы. Появился директор, запыхавшийся, с протянутыми руками.

— Великолепно! — восклицал он. — Необыкновенно! Продлеваем контракт!

— Мы уедем в конце недели, — сказал Дутр.

А так как директор пытался возражать, он повернулся к Одетте.

— Выгони его, — прошептал Дутр. — Пусть меняоставят в покое. Да и ты тоже.

Он рухнул на стул и долго смотрел на дергающиеся пальцы. Никогда еще он не испытывал такого счастья и такой печали.

Одетта избегала споров. Отныне Дутр был волен делать что угодно. Именно он решил продать Виллори все имущество. Именно он подписал контракт на три недели в кабаре на Елисейских полях. Он выбрал гостиницу, комнаты; Одетта занималась лишь разными мелочами бытового плана. Пока Дутр репетировал в одиночестве, она пила в кафе рядом с гостиницей. Иногда она плакала, так, не из-за чего, просто потому, что увидела себя в зеркале, или потому, что было всего только два часа и до спектакля предстояло убить целых девять часов. Мало-помалу она стала ожидать начала с почти болезненным нетерпением. Она, всегда такая неуемная, всегда готовая огрызнуться, теперь таскала чемоданы Пьера, убирала гримерную, готовила стакан сахарной воды, в которой он растворял таблетку, потому что теперь страдал от непрекращающихся головных болей.

— Мои брюки!

Без малейшего смущения он одевался в ее присутствии, и она смиренно отворачивалась, потом подавала ему карандаши, кисточки, коробки с пудрой. Любимое лицо на ее глазах превращалось в раскрашенную маску. Дольше всего жил взгляд, и это было самое страшное. Резкий огонь внимания и озабоченности оживлял зрачки, уставившиеся в зеркало. Потом Дутр начинал регулировку взгляда, как электрик, чинящий прожектор. Взгляд стекленел. Охваченная растерянностью, Одетта неподвижно стояла позади него и иногда шептала:

— Мой малыш… Мой бедный малыш…

Дутр вставал, две-три минуты работал с картами или долларом, и наступало время выхода. Одетта останавливалась на пороге. Отсюда она слышала все. Она была матерью этой машины, срывавшей аплодисменты зала. Если бы она не довела его до крайности, то, может быть… Она сжимала кулаки, сильно, чтобы вдуматься, понять. Все зло исходило от нее. Она должна была вовремя понять, до какой степени Пьер уязвим. Но еще не поздно. Она поговорит с ним.

Поговорит? Разве с автоматом разговаривают? Пьер возвращался, доведенный до изнеможения, раздраженный. Он соглашался разгримироваться; закрыв глаза, отдавался в руки Одетты, но между ними была такая стена молчания, что любое слово прозвучало бы нелепо. Одетта предпочла подождать, подстеречь момент, когда Пьер снова появится сквозь щели чужого лица, как зверь из своей норы на опушке леса. Одетта робко улыбалась:

— Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, спасибо.

— Ты переутомляешься, Пьер.

— Нет.

И сразу назад, глаза прячутся за веками, словно за занавесом, а пальцы отбивают дробь по краю стола. Прежде Одетта нашла бы в себе силы разозлиться, сорвать эту маску. Теперь она не осмеливалась. Пьер не оставлял ей ни секунды для новой попытки сблизиться. Они наспех ели, передвигались только на такси. Напрасно старалась она удержать его. Он поднимался в свою комнату и запирался на ключ. Она в соседней комнате прислушивалась, затаив дыхание. И когда он ходил по комнате тяжелыми шагами, которые она не могла слышать без ужаса, она тоже принималась ходить — по эту сторону стены: ей казалось, что этим она поможет ему, возьмет на себя часть его ноши. Потом, побежденная, спускалась вниз и ждала там Пьера, покупала газеты, которые уже начали писать о нем, вырезала короткие заметки: пока еще сдержанные отчеты, которые вскоре станут восторженными.

Изо дня в день Дутр совершенствовал номер, оттачивал манеру жонглировать, сохраняя полную неподвижность, противоречащую всем правилам жанра. Он пошел дальше: нашел голос, отвечающий облику его персонажа, голос резкий, отрывистый, голос спящего человека. И когда он попробовал его при Одетте, та смертельно побледнела.

— Понимаешь ли ты, — спросила она, — что медленно убиваешь себя?

Он небрежно взмахнул рукой.

— Ты на ногах не стоишь, — настаивала она. — Ты ничего не ешь, худеешь. Ты заболеешь. И все это ради… ради…

Лицо Пьера уже застывало, взгляд, обогнув Одетту, искал за ее спиной ускользающее видение. Она схватила его за руку:

— Послушай, Пьер! Я долго размышляла. У меня ведь полно времени… теперь.

Она кашлянула, чтобы скрыть волнение, и еле слышно добавила:

— Если хочешь, я уйду. И ты будешь свободен.

Но Дутр уже неподвижен, молчалив. Нельзя даже понять, дышит ли он. И все-таки Одетта настаивала:

— Ты хочешь этого? Ответь! Свободу? Ты меня боишься, я знаю. Я здесь. Я смотрю на тебя. Не могу же я не смотреть на тебя. Мой маленький Пьер… Ты думаешь, я не люблю тебя? Это я-то!

Слова как горох отскакивали от недвижной маски. Алые губы приоткрылись в бездушной улыбке, стали видны сверкающие зубы. Одетта плакала, будто в комнате никого, кроме нее, не было.

— Хорошо, — сказала она. — Лучше покончить со всем сразу.

Она пересекла комнату, надеясь хоть на что-то: жест, дрожь, подмигивание. Стоя у стены, Дутр — искусственный, неподвижный, пустой — пристально смотрел в пространство кукольными глазами. Одетта вышла; боль, которой не было имени, душила ее. У нее оставался только один шанс: болезнь. Пусть он заболеет! Но Пьер стойко сопротивлялся страшной усталости. Кожа лица от злоупотребления гримом приобрела нездоровый блеск, скулы стали розовыми, как у туберкулезного больного. Когда он пил, стакан мелко дрожал в руке. Но и тогда он бросал вызов Одетте своим пустым взглядом.

После кабаре настал черед мюзик-холла на левом берегу Сены, и успех пришел к нему, шумный, пылкий, успех, который в несколько дней заставил всех забыть прежние его номера. Оробевшая Одетта устраивалась в глубине зала, как некогда в гамбургском курзале сам Пьер. Луч прожектора пробегал по сцене, отыскивая в ее глубине странную фигуру, вытаскивал ее вперед, в самый центр сцены. Одетта кусала платок. Если бы Пьер был ей чужим, она тоже неистово вопила бы вместе со всеми. Но она знала цену каждому жесту робота. Она знала, что Пьер умирает от любви и ненависти, и ничто не спасет его. В ужасной гротесковой фигуре, которая там, в голубом нимбе прожектора, бросала вызов законам естества, она узнавала маленькую, меланхолическую и израненную тень профессора Альберто. Отец и сын из тех, кто не прощает. Публика, освобожденная от немыслимой скованности, приветствовала уходящего сгорбившегося человека. Раздавались крики: «Невероятно! Великолепно!» Они аплодировали неистово, фанатично, а в глазах еще стоял страх. Одетта выскальзывала на улицу, чувствуя, что она заболеет прежде сына.

Потом был цирк «Медрано» — посвящение, вершина их ремесла. Дутр в одиночку заполнял арену своим зловещим присутствием. Тихо играл медленную музыку оркестр. Ни рампы, ни софитов, ни занавеса — никакой мишуры. Дутр в рукопашной сходился с трепещущим залом, следившим за его, руками, ладонями, окружившим его кольцом склонившихся над ним лиц, на которых медленно проступало изумление. Он тихо поворачивался вокруг оси, как будто стоял на невидимой тумбе. Шарики, карты, цветы возникали на кончиках его пальцев, и голова с мягкими щелчками поворачивалась к каждому ряду, улыбаясь всем одинаково нечеловеческой улыбкой, даря всем одинаково трагическое отсутствие. Он потихоньку останавливался, не закончив движения, как механизм, у которого кончился завод. Подходил униформист и заводил пружину. Движения становились прерывистыми, казалось, под курткой ходят шатуны и рычаги; запястья бешено вращались, машина работала в режиме перегрузки, голова содрогалась, ноги тряслись… Наконец шарики падали из перенапряженных пальцев и катились по толстому ковру. Униформист отыскивал на спине у Дутра заводной ключ. Он делал вид, что вращает его, и зрелище становилось невероятным. Почти выключенный механизм начинал работать в медленном темпе. Карты исчезали, стекая вдоль рук, словно жидкое тесто. Доллар, будто приклеенный, скользил по согнутой руке, раскачивался, как потерявший инерцию обруч, собираясь упасть. Падал… Нет! Чудом выпрямившись, доллар, спотыкаясь, катился к ладони, которая никак не могла поймать его. Убийственная секунда — оркестр смолк, все затаили дыхание. Монета, казалось, боролась с притяжением, а рука — с каким-то особенным несовершенством. Наконец монета падала плашмя, и последний толчок пружин ставил вытянутую руку в нужное положение. А монета прямо на глазах испарялась с открытой ладони. Это было настолько завораживающее зрелище, что публика долго созерцала стоящий с неподвижно вытянутой рукой манекен, а на пуговице его костюма болталась нелепая этикетка: 23 000 франков.

Оркестр взорвался громом литавр и барабанов. Дутр не спеша оттаивал, избавляясь от неподвижной оболочки, и исчезал под сводами высокой галереи, ведущей за кулисы. Стоявшие шпалерами клоуны, эквилибристы, наездники, воздушные гимнасты смотрели на хрупкого юношу, имя которого завтра затмит их имена.

…И вот однажды вечером Дутр слег. Врач, явившийся в гостиничный номер, долго слушал больного, но казался сбитым с толку.

— Что-нибудь серьезное? — прошептала Одетта.

— Переутомление, — сказал врач. — Очень сильное переутомление. Если он не отдохнет как следует — сумасшедший дом, а потом…

Одетта организовала жизнь сына моментально. А он, обессиленный, больше не сопротивлялся. Он дремал, побежденный немыслимой усталостью. Одетта умывала его, причесывала, брила, заставляла глотать еду. Она вела хозяйство, удаляла любопытных, создавала вокруг Пьера вакуум. Она забыла о себе, ела стоя, дежурила у изголовья кровати и смотрела, как спит ее ребенок, который, быть может, еще сумеет избежать исполнения приговора. И мало-помалу он стал привыкать к ее бесшумному, ускользающему присутствию. К нему уже можно было подойти, и он не вздрагивал, правда, если Одетта не произносила при этом ни слова. Но она не могла заставить свои губы остановиться, помешать им беззвучно шептать слова, потрясавшие нежностью, а случалось, и слезы застилали ей глаза, пока она стерегла его сон. И в конце концов, доведя себя до изнеможения, Одетта бросалась в постель и засыпала, повторяя шепотом:

— Мой маленький Пьер… Мой малыш…

Глава 13

Только на короткое время по вечерам Дутр становился беззащитным. На закате, когда лихорадка овладевала им, он позволял дотрагиваться до рук, лба и не закрывал глаз. Одетый в пижаму, из которой торчала тонкая шея, он снова становился ребенком. Ей приходилось подавлять в себе желание взять сына на руки, прижать к сердцу, убаюкать. Но она знала, что это был самый верный способ потерять его. Она ждала своего часа, ловила мгновение, когда можно будет избавить его от наваждений, и заранее готовила слова. В тайнах жизни и смерти ее вел инстинкт немолодой женщины. После ужина, когда она уносила поднос, взбивала подушки и расправляла одеяло, они немного разговаривали при неярком свете ночника.

— Тебе лучше?

— Да. Думаю, теперь полегчает.

— Тебе ничего не надо?

— Нет, спасибо.

Она не притрагивалась к спицам вот уже тридцать лет, но опять начала вязать, чтобы продлить свидание с сыном наедине. Пьер дремал. Иногда ужасная судорога сводила руки и ноги. Он стонал. Она гладила его, ласково проводила пальцами по глазам, как будто смыкая веки покойнику, наклонялась низко, еще ниже:

— Спи, мой маленький Пьер!

Лицо Дутра разглаживалось. У глаз и на щеки ложились синие тени. Одетта чувствовала, что он принимает ее прикосновения. Скоро он сдастся. Она удвоила нежность, заботу, внимание. Он отдавал себя во власть этой удушающей нежности. Но как хорошо перестать бороться! И тогда она тихо прошептала, склонившись к самому уху:

— Мой маленький Пьер, я знаю, это ты убил Хильду…

У него вырвался глубокий, страшный вздох радости, и тело его отяжелело, расслабляясь в теплой постели.

Кончалось длинное путешествие. Одетта ничего больше не сказала в тот вечер. Она долго сидела рядом с уснувшим Пьером. Наутро они осмелились посмотреть друг другу в глаза, как любовники после первой ночи, и поняли, что всегда были заодно. Они едва дождались наступления сумерек, как нетерпеливые парочки дожидаются свидания, и от напряжения их голоса прерывались, а движения делались резкими. Одетта взялась за вязание.

— Ты убил ее, — снова начала она, — потому что не мог жить между ними. Ты ведь не мог разобраться, которую любишь. Да, я все правильно поняла…

Закрыв глаза, Пьер слушал ее с жадностью ребенка, внимающего сказке.

— А потом? — прошептал он.

— Я не очень-то умна, но сразу поняла, что ты сердился на меня из-за несчастного детства, из-за этой работы, которую я тебе навязала. Фургоны, Людвиг… я, наконец!

Спицы не прекращали своей сложной успокаивающей игры. Одетта говорила медленно, бесстрастно, с долгими паузами.

— Я так любила жизнь! Я надолго забывала о тебе, мой бедный малыш. Я не знала, что ты так чувствителен. Прости.

Старческий монотонный голос слегка дрожал. Он звучал так близко, что Пьер ощущал движение губ, колебание мысли, биение сердца. Он, как зачарованный, растворялся в нежной грусти.

— Нет бы мне догадаться, что ты сбежишь от меня с первой встречной девчонкой. И надо же было нарваться на близняшек!

Спицы останавливались, пока Одетта подыскивала самые трудные слова. Издалека сквозь толщу тишины доносились слабые звуки радио. Между улицей и Пьером было столько комнат, коридоров, лестниц, что никакие иные звуки не долетали до него. Он находился в безопасности рядом с голосом, который так много знал.

— К тому же я ревновала, — продолжала она. — Уж позволь мне признаться. Я ведь их хорошо знала, этих девиц. Это для тебя они были восьмым чудом света. Но не для меня! Во всем виновата я. Будь я поумнее, додумалась бы, может, как тебя уберечь.

Они вновь увидели фургоны под соснами, Хильду, уходящую в лунном свете, поднимающуюся по ступенькам…

— Ты сговорился с ней, — сказала Одетта. — Вы поневоле были заодно. Но, признаюсь, я не сразу поняла. Хочешь, объясню тебе, как я догадалась?

Взмахом ресниц Пьер показал, что согласен слушать.

— Когда Владимир сказал мне, что она не могла сама себя задушить, я задумалась. Ведь я тридцать лет занимаюсь этим делом, понимаешь… И знаю всю подноготную фокусов. Раз Хильда не могла сделать этого сама, значит, она еще была жива, когда я в первый раз увидела ее на полу фургона, перед тем как побежать за Владимиром. Ты затянул веревку, когда я ушла. Иначе не объяснишь.

Она положила вязание на колени, покачала головой. Она восхищалась ловкостью сына и не смогла удержаться от похвалы:

— Здорово сработано! Но почему Хильда согласилась стать твоей сообщницей? Потому что не предполагала, что именно она станет жертвой, не так ли? Нет, не шевелись… Я же сказала тебе, что все поняла. Она ревновала к сестре; она возненавидела ее. И ты дал ей понять, что хочешь убить Грету и положить тело Греты в ее фургон. Они так были похожи… И шрам уже почти исчез…

Дутр смотрел на потолок, по которому проносились странные тени. Он моргнул. Да, Хильда все приняла, на все согласилась. План показался ей прекрасным. Оба они с ужасным нетерпением ждали удобного случая. А теперь он жизнь готов отдать, чтобы забыть… чтобы никогда не видеть Хильду, такую наивную, такую доверчивую! Она растянулась на полу — бедняжка! — с веревкой на шее, и когда Одетта помчалась за Владимиром, ему осталось только затянуть веревку, затянуть до конца… Хильда сама пришла в ловушку. Выбор у нее был, до самой последней секунды.

— Хильда, — спросила Одетта, — что она тебе сделала?

Он пожал плечами. Нужно ли объяснять все сначала? Вот уж мания — все объяснить, вытащить на свет Божий все причины, всю нечисть, копошащуюся в глубине сознания! Ведь это Хильда застала его тогда в фургоне, когда, сраженный любовью, он лежал рядом с Гретой. Она призналась в этом после ужасного скандала. Хильда стала врагом. И поскольку одна из них была лишней…

Дутр медленно повернулся на бок, чтобы Одетта не видела, как он плачет. То, о чем она догадалась, — сущий пустяк. Но настоящие причины! Кто, когда поймет их? Кому сможет он объяснить, что задумал это преступление, чтобы сохранить иллюзию невинности? Какому судье? Он так недолго убивал! Веревка, когда ее затягиваешь… В сущности, уже затянутая веревка… Тело, которое душишь, но оно ведь уже лежало на полу, изображая труп! И то, что исчезло, вот так, потихоньку, собственно, уже было ничем. Был двойник трупа живой девушки, тень, которая отлетела, призрак, которого силой заставили вернуться в ночь… Одетта сразу это почувствовала. Она сразу придумала похороны в лесной чаще. Если бы она не додумалась, пришлось бы самому… После Гамбурга Хильды, собственно, уже и не существовало. Тогда почему она всегда стояла перед глазами? Плечи его затряслись от рыданий. Одетта взяла сына за руку, наклонилась, поцеловала.

— Ну что ты, — сказала она, — все позади, малыш. Спи. Я же знаю, что ты не виноват.

Одетта не спала всю ночь. На следующий день, на рассвете, когда он открыл глаза, она сидела рядом и впервые за долгое время улыбалась.

— Вот видишь, — тихо сказала она, — тебе уже лучше. Слова лечат. Яд выходит из тебя.

Он тоже улыбнулся — неловко, стыдясь, как нашкодивший ребенок.

— Послушай, — сказал он, — мне надо верить… Грета, я ведь ей ничего не сделал. Я бы никогда не смог… Она сама себя убила. Она была слишком несчастна. Она слишком боялась… Я пришел, а она уже…

Одетта обняла его рукой за плечи:

— Расскажи все… до конца…

— Это правда, — сказал он. — Впрочем, ты знаешь, прошло уже несколько часов, как она умерла. Она еще по дороге… Когда я ее увидел на крюке, и табурет опрокинулся… я подумал: если положить ее на пол и сказать, что она умерла, как Хильда, никто из вас никогда не заподозрит, что Хильду убил я.

— Значит, все-таки это было самоубийство? — спросила Одетта.

— Да… Я не знаю, как у меня хватило сил разорвать петлю и встать на стул, чтобы отвязать веревку… до того, как я упал в обморок. Меня держал только страх перед тобой и Влади. Я боялся, что вы узнаете правду о Хильде. Это мучило меня. Маскируя самоубийство Греты, я обелял себя перед вами… для себя… не знаю… чтобы обрести покой…

— Но я никогда не упрекала тебя.

— Ты — нет. Только Владимир ушел от нас.

— И потому ты приговорил себя к роли автомата?

— Может быть… в какой-то мере. И чтобы соединиться с ними.

— С кем?

— С ними… Хильдой… Гретой…

Одетта уже не понимала его. Но он прекрасно знал, что такое одиночество, какого он так и не смог добиться. Быть ничем, всего лишь оболочкой, машиной без разума, без воспоминаний, без угрызений совести. Не быть больше никем! О, если бы ему было пятьдесят лет, как отцу… Но он прожил слишком мало для того, чтобы преодолеть отчаяние. А может, и желания такого больше не оставалось…

— В конце концов, — заметила Одетта, — тебя всегда подталкивали обстоятельства. Ты запутывался все больше и больше, потому что не доверял мне.

— О! Не тебе!

— Кому же тогда?

— Жизни!

— Но теперь мы начнем сначала, мой маленький Пьер. Думай о том, что тебе предстоит.


В дверь постучали незадолго до полудня. Одетта куда-то вышла. Постучали снова, и дверь открылась. Вошли двое — в габардиновых пальто, шляпах, надвинутых на глаза, руки в карманах.

— Пьер Дутр?

— Это я.

Они медленно подошли с двух сторон к кровати — точь-в-точь такие, какими Дутр представлял их в своих видениях: вид не сердитый, мужчины сильные, плотного телосложения. У одного, высокого, странный шрам, похожий на трещину, пересекал левую щеку. От них пахло дождем, улицей, настоящей жизнью. Дутр спокойно откинулся на подушку и улыбнулся.

— Я вас жду, — прошептал он. — Я так давно вас жду!

У него перехватило горло, но он не боялся. Ему так хотелось вернуться к людям…


(1957)

Перевод с французского Б. Скороходова


Инженер слишком любил цифры

Глава 1

Ренардо поставил свой «дофин» за «симкой» Бельяра.

— Как вам нравится моя машина? — крикнул он.

Хлопнув дверцей, Бельяр одобрительно кивнул в ответ:

— Поздравляю, старина… Вид весьма внушительный.

— Я долго раздумывал, — сказал Ренардо. — Мне кажется, в черном есть какой-то шик. Особенно в сочетании с белым. Моей жене понравилась бордовая машина, но это, пожалуй, выглядело бы несколько эксцентрично.

Послюнив палец, он стер пятнышко на ветровом стекле, потом оглядел переулок, изнывающий от солнца.

— Согласитесь, что завод мог бы обзавестись гаражом, — проворчал он. — Такое солнце для машины — просто смерть… Да, кстати, что у вас новенького?

— Все в порядке, — сказал Бельяр. — Малыш уже прибавляет в весе.

— А мамаша?

— В добром здравии. Я только что привез их из клиники.

Бельяр толкнул калитку во двор. Ренардо, прежде чем войти, остановился и еще раз взглянул на свой сверкающий «дофин».

— Надо бы опустить стекла, — прошептал он.

В конце переулка струила свои воды Сена. Раскаленный воздух дрожал над шпилем Гранд-Жатт. Медленно тарахтел мотор на барже, и летний день вдруг показался каким-то грустным. Ренардо закрыл калитку. В конце зацементированной дорожки находился флигель, где работали инженеры.

— У нас, наверное, сдохнуть можно, — заметил Ренардо. — Как подумаешь, что в Америке везде кондиционеры…

Все окна флигеля, выходившие в сад, были закрыты. Белая стена излучала слепящий свет, ударявший в лицо.

— Когда в отпуск собираетесь? — спросил Бельяр.

— Недели через две… Жена хочет поехать в Португалию. А я предпочел бы испанское побережье.

— Счастливчик! — вздохнул Бельяр. — А мне придется торчать здесь.

Они дошли до угла флигеля. За ним вставали притихшие заводские корпуса. Работа начнется лишь через десять минут. У них еще было время. Под каштаном, который рос между заводом и флигелем, сидел Леживр и не спеша набивал трубку.

— Как дела, Леживр? — крикнул Ренардо.

— Ничего, только вот жара изматывает.

Он выставил вперед деревянную ногу, прямую и негнущуюся, словно оглобля. Оба инженера, вытирая пот со лба, остановились в тени, узкой полоской протянувшейся вдоль северной стены флигеля.

— Я вижу, Сорбье велел открыть все окна с этой стороны, — заметил Ренардо. — И то хорошо! Хотите сигарету?

Порывшись в кармане, он извлек инструкцию с техническими данными «дофина».

— Извините, — сказал он.

— Ясно, — пошутил Бельяр, — медовый месяц. Все мы прошли через это, старина.

Ренардо протянул ему пачку «Голуаз». День этот ничем не отличался от всех остальных. Через несколько минут явятся чертежники. У ворот раздастся вой сирены, и опоздавшие рабочие, подталкивая велосипеды, бегом заспешат мимо сторожа, папаши Баллю, который будет наблюдать за ними из застекленной будки, похожей на кабину стрелочника. Бельяр протянул зажигалку. Именно в этот момент послышался крик, как будто он вырвался вместе с пламенем зажигалки. Мужчины обернулись, они поняли, что крик донесся со второго этажа флигеля.

— Что там такое?

Снова раздался крик:

— Ко мне… На помощь…

— Да ведь это Сорбье, — сказал Ренардо.

Леживр с трудом встал, деревянная скамья заскрипела. Все было до неправдоподобия реально. Вдалеке тарахтел мотор, а на заводском дворе вдруг завыла сирена. Три коротких гудка, возвещавших начало работы после перерыва. Первым опомнился Ренардо. Дверь находилась всего в нескольких шагах. Он был уже около нее, когда раздался выстрел, в сухом, раскаленном воздухе звук ударился о заводскую стену и эхом отозвался два или три раза вдали.

— Скорее! — крикнул Бельяр.

Он вбежал в зал чертежников сразу за Ренардо. В огромной комнате с широкими окнами было пусто: ряды чертежных досок, на вешалках — белые халаты. В глубине — лестница, ведущая на второй этаж. Ренардо, более тучный, чем Бельяр, задохнувшись, отстал.

— Осторожнее! — крикнул он. — У него оружие!

«У него оружие… У него оружие…» — звучало в ушах у бегущего Бельяра.

Он взбежал по ступенькам. Ренардо поднимался следом за ним, продолжая выкрикивать предостережения, которых Бельяр уже не слышал. Вот и площадка. Удар ногой в дверь. Распахнувшись, она стукнулась о стенку. Перед Бельяром — вторая дверь, ведущая в его собственный кабинет. Он останавливается в нерешительности. Ренардо догоняет его. Он тяжело дышит.

— Я войду первым, — говорит Бельяр.

Он резко толкает дверь, теперь просматривается большая часть его кабинета: металлический письменный стол, светло-зеленые ящики картотеки, легкие алюминиевые стулья. Бельяр делает шаг, другой, останавливается. Ренардо шепчет:

— Он мертв.

На пороге следующего кабинета ничком, уткнувшись лицом в ковер, с поджатыми под себя руками лежит главный инженер. Ковер постепенно становится красным. Бельяр протягивает руку, чтобы помешать Ренардо приблизиться. Он оглядывается по сторонам. Стрижи летают перед открытым окном с пронзительными криками, слышно, как они со свистом рассекают крыльями воздух.

— Конечно, он мертв, — повторяет Ренардо.

В кабинете Сорбье ни шороха, ни звука. Инженеры проходят через кабинет Бельяра. Ковер приглушает их шаги. Не без опаски, Ренардо наклоняется над телом, заглядывает в соседний кабинет.

— Никого, — говорит он с озадаченным видом.

Он переступает через Сорбье и отваживается войти в кабинет, в то время как Бельяр склоняется над своим шефом. Ренардо спешит к окну. Внизу Леживр, покачиваясь на своей деревянной ноге, ждет, вытянув шею.

— Вы никого не видели? — спрашивает Ренардо.

— Никого.

Ренардо, обескураженный, свешивается из окна. Гравий искрится в лучах солнца. Под белым от зноя небом листва каштана как лакированная, вся в солнечных бликах. Приподняв фуражку, Леживр чешет в затылке.

— Оставайтесь на месте! — кричит Ренардо.

Он оборачивается и видит сейф.

— Боже, цилиндр!

Сейф в глубине кабинета полураскрыт. Стенки такие толстые, что внутреннее отделение кажется маленьким. Ренардо кидается к сейфу, проводит рукой по пустой полке, не отдавая себе отчета, до какой степени бессмыслен этот жест. Он отступает, оттягивая двумя пальцами воротник рубашки. Он задыхается. Ну-ну, спокойствие, спокойствие! Главное — не впадать в отчаяние! Кровь громко стучит в висках. Нельзя же терять голову из-за того, что… из-за того…

— Бельяр!

Инженер, стоявший на коленях возле убитого, поднимает голову. Словно очнувшись, он хватается за ручку двери и, шатаясь, поднимается. Ренардо уже овладел собой. Он тащит Бельяра за руку, показывает ему сейф, потом бросается к окну.

— Леживр… Никого не впускайте…

Он смотрит на часы. Три минуты третьего. Невероятно! Ему казалось, будто все, только что пережитое, длилось долго, бесконечно долго. Что предпринять?.. Он и сам толком не знает. Он думает о своем «дофине», там, на улице, потом о Сорбье, который лежит не шевелясь, мертвый — об этом можно догадаться по особой распластанности тела, по торжественной, ужасной неподвижности. Бельяр смотрит на сейф, затем подносит руки к лицу, словно собирается молиться. Однако он просто трет щеки, веки, тоже пытаясь прийти в себя. Потом оборачивается к Ренардо.

— А где же убийца? — спрашивает он.

— Я никого не видел, — отвечает Ренардо. И тотчас поправляет себя слегка дрожащим голосом: — Никого не было.

Оба оглядывают такие знакомые комнаты, обстановку, которую они видят каждый день, привычные предметы; на секунду они перестают их узнавать. Они чувствуют себя здесь чужими. Вздрогнув, Бельяр подбегает к окну. Леживр по-прежнему стоит внизу.

— Леживр, вы никого не видели?

— Ни единой души. — говорит Леживр. — Что случилось?

— Да вот Сорбье… Мы вам потом объясним… Предупредите всех служащих. Произошел несчастный случай. Сюда никого не пускать.

Он возвращается к Ренардо, который раздумывает, засунув руки в карманы и опустив голову.

— Надо позвонить патрону.

— Да… но он придет не раньше чем через четверть часа, — заметил Ренардо. — Лучше позвать доктора.

— Бесполезно. Я повидал на своем веку мертвых… поверьте мне, все кончено.

Шарканье ног внизу возвестило о том, что пришли чертежники. Затем донеслось какое-то шушуканье. И наконец — раздраженный голос Леживра:

— Да говорят вам, нельзя!

Бельяр и Ренардо помолчали еще некоторое время, не решаясь взглянуть друг на друга. Наконец Ренардо не выдержал:

— Вы никого не заметили в чертежном зале?

Вопрос был заведомо глупым. Он прекрасно знал, что там было пусто, голо, все, как на ладони. Хотя нет, а халаты на вешалках? Но между халатами и полом он сам видел белую стену, гладкую, чистую. Дальше лестница, вестибюль…

— Ни единого уголка, где можно было бы спрятаться, — снова заговорил Ренардо. — Ни у вас в кабинете, ни здесь…

Широким жестом он обвел рукой стены, покрытые эмалевой краской, самую необходимую мебель — ничего лишнего. На память ему пришла фраза Сорбье: «Все здесь должно быть строго функционально». Он обожал это слово… нет, отсюда никто не выходил. Оставались только открытые окна на северной стороне. Но во дворе стоял Леживр.

Завод постепенно оживает. Люди внизу волнуются. Видно, пронесся слух о том, что случилось.

— Сейф не взломан, — снова говорит Ренардо и пожимает плечами, настолько глупо его замечание. Впрочем, любая мысль кажется сейчас нелепой. Просто не осмеливаешься ни о чем больше думать. А между тем мысли рождаются одна за другой, и с каждой новой мыслью все нарастает чувство беспокойства, тревоги.

— Двадцатикилограммовый цилиндр! — шепчет Бельяр. — Двадцать кило — это не пустяк! Сломя голову с таким тяжелым предметом не побежишь.

Да еще с каким предметом! От которого весь Курбевуа может взлететь на воздух, если…

Ренардо опускается в кресло Сорбье. Он мертвенно-бледен.

— Что мы можем сделать? — спрашивает Бельяр.

Ренардо разводит руками, трясет головой. Может быть, следует закрыть все выходы с завода, обшарить все вокруг? Хотя здесь ведь тоже все двери были закрыты. И никакой лазейки. Только начинаешь логически рассуждать, оказываешься в тупике.

— Делать нечего, — говорит Ренардо. — Я звоню. А там видно будет.

Он набирает коммутатор, просит соединить его с господином Оберте.

— Как только он приедет, попросите его зайти во флигель. Дело срочное. Чрезвычайно срочное.

Он вешает трубку, хочет закрыть окно, так как внизу, во дворе, собралась небольшая группа беззаботно болтающих людей.

— Нет, — останавливает его Бельяр. — Трогать ничего не надо. Из-за полиции.

И верно. Явится полиция. Ренардо вытирает вспотевший лоб. Только бы не задержали его отпуск! Взгляд его останавливается на убитом, он не может оторвать от него глаз… Сорбье одет как обычно: фланелевые брюки, темно-синий пиджак, мокасины.

— Вот черт! — восклицает Ренардо. — Гильза… рядом с картотекой!

Бельяр оборачивается, поднимает маленький блестящий цилиндрик, разглядывает его, держа на ладони, потом кладет на письменный стол… Вот все, что оставил убийца!

Но Ренардо, который не может усидеть на месте, начинает обшаривать обе комнаты. Это минутное дело. У Бельяра всю стену напротив окна занимают металлические ящики картотеки, стол и в левом углу — рабочее кресло, рядом кресло побольше с пепельницей на металлическом стержне, предназначенное для посетителей. Вот и все. Никаких закоулков. У Сорбье мебель точно такая же, но кресло всего одно, ибо Сорбье никого не принимал. Людей, которые хотели с ним побеседовать, он делил на две категории: мелкая сошка и крупные «шишки». Мелкая сошка — это для Бельяра. А «шишки» — для Оберте… Одни и те же образы возникают в памяти обоих инженеров. Они вновь видят Сорбье живым. Впрочем, шуму от него было не больше, чем от мертвого. Он молча вышагивал, низко опустив голову, заложив руку за спину, и при этом постоянно потирал большой и указательный пальцы, словно перебирал купюры, отсчитывал монеты. Когда к нему стучались, ответа приходилось ждать долго… Если кто-нибудь входил в кабинет, он неизменно встречал посетителя удивленным и недовольным взглядом.

— В чем дело… Говорите быстрее…

Выслушивал, слегка склонив голову, делал какие-то пометки на уголке бювара, листок постепенно покрывался таинственными знаками, именами, цифрами, подобно стене в телефонной будке. Кивком головы он отпускал вас и снова начинал ходить по комнате. Ренардо ворчал:

— Что за странная манера работать у этого человека!

Но обычно все сходились на том, что один из самых блестящих выпускников Политехнической школы не может вести себя как заурядный человек. Порой над ним посмеивались. Сорбье приписывали необычайную рассеянность. Рассказывали, будто однажды вечером, выйдя из театра, он вместо красавицы мадам Сорбье по ошибке подхватил и привез домой весьма покладистую незнакомку. «Что вы хотите? Цифры! — объяснил Ренардо. — Попробуйте вскрыть его череп, и вы обнаружите там одни цифры!» Но тут же добавлял, питая глубочайшее уважение к своему шефу: «Но, что там ни говори, это настоящий ас!»

Шум голосов во дворе внезапно затих.

—  Вот и босс, — прошептал Ренардо.

Бельяр раздраженно отошел в сторону. Он терпеть не мог этих пристрастий Ренардо, его замашки бизнесмена. Не нравилось ему и напускное добродушие Оберте, его подчеркнуто оживленное обращение с рабочими. Настоящим-то шефом был Сорбье! Оберте медленно поднимался по лестнице. Ренардо вышел ему навстречу, вполголоса рассказал о случившемся.

— Что? Это невозможно!

Оберте входит, останавливается, глаза его прикованы к распростертому телу. Он тоже с первого взгляда понимает, что Сорбье мертв.

— Его убили почти что на наших глазах, — говорит Ренардо. — Но мы так никого и не обнаружили.

— Как же так?.. Как же так?.. — повторяет директор.

— И цилиндр исчез, — добавляет Ренардо.

Оберте смотрит на Бельяра, вероятно, ждет уточнений.

— Совершенно верно, — подтверждает Бельяр. Оберте в полном замешательстве аккуратно стягивает перчатки, бросает их в шляпу и кладет ее на кресло.

— Разразится страшный скандал, — шепчет он. Бельяр и Ренардо обмениваются понимающими взглядами. Они ждали этого слова.

Сделав над собой усилие, директор подходит к убитому. Ковер соломенного цвета медленно темнеет вокруг Сорбье. Ренардо коротко и четко перечисляет события. Оберте быстро кивает головой. Он овладел собой. Он привык к трудным ситуациям и сложным проблемам.

— Ясно, он ушел через окно, — говорит Оберте.

— Нет, — возражает Ренардо. — Внизу стоял Леживр. Он никого не видел.

Директор снова смотрит на Бельяра.

— Верно, — произносит Бельяр.

Оберте, перешагнув через тело, проходит в кабинет Сорбье, разглядывает окно, потом сейф. Он повторяет все то, что проделали двадцать минут назад они сами. Даже, как они, проводит по глазам и щекам своей мясистой, с массивным перстнем рукой.

— Подведем итоги, — говорит он. — Здесь, во флигеле, убийце спрятаться негде. С другой стороны, он не мог уйти ни через дверь, ни через окно… Что за чепуху вы мне тут несете?

А между тем Сорбье убит и открытый сейф пуст. Ключи еще торчат в замочной скважине, они принадлежали убитому.

— Вы понимаете, что это означает? — снова произносит Оберте. — Если убийца, на наше несчастье, заинтересуется цилиндром, захочет узнать, что там внутри...

Он опускается в кресло Сорбье. Оберте знает, что теперь все зависит от него, от его находчивости. Он протягивает руку к телефону.

— Ренардо, спуститесь вниз и прикажите очистить двор. Что же касается Сорбье, сошлитесь на несчастный случай. Незачем сеять панику среди персонала… Тем более что преступник, по всей вероятности, еще скрывается на заводе, возможно даже, он собирается в первую очередь уничтожить завод…

Бельяр и Ренардо безмолвствуют. У Ренардо лоб блестит от пота, но он вполне владеет собой и удаляется твердым шагом. Оберте снимает трубку, поворачивается к Бельяру:

— Пожалуй, вряд ли стоит обращаться в комиссариат. Дело слишком серьезное. Я сообщу обо всем шефу уголовной полиции.

Он раздумывает.

— Полиция или служба безопасности, что лучше? Точность и дерзость, с которой нанесен удар… Вы догадываетесь, Бельяр, что это означает?.. Это шпионаж.

— В таком случае, — отвечает Бельяр, — непосредственной опасности нет. Шпион, если речь и в самом деле идет о шпионе, просто спрячет цилиндр в надежном месте.

— Возможно, — соглашается директор.

Он тихонько постукивает телефонной трубкой по своей широкой ладони, не зная, какой из многочисленных версий отдать предпочтение.

— Мне кажется, лучше всего обратиться в уголовную полицию, — говорит Бельяр. — Я хорошо знаю комиссара Марея. Мы вместе воевали, вместе бежали из плена… — К тому же Марей был хорошо знаком с Сорбье…

— Превосходно!

Оберте звонит в уголовную полицию, спрашивает начальника и, так как Бельяр собирается уходить, удерживает его за руку. Бельяр слушает и невольно восхищается лаконичностью и точностью Оберте. Не прошло и пяти минут, как он здесь появился, а уже во все вник и обдумал все возможные последствия.

— С минуты на минуту мы можем взлететь на воздух, — разъясняет он. — Я прикажу негласно обыскать завод, но мы, конечно, ничего не найдем. Человек этот либо уже скрылся, либо, если почувствует опасность, откроет цилиндр… Других вариантов я не вижу… Что?.. Нет, господин начальник, даю вам слово, я ничего не выдумываю. Это не в моих правилах… Не могли бы вы прислать нам комиссара Марея? Он хорошо знал жертву… Спасибо.

Оберте вешает трубку и на мгновение закрывает глаза.

— Я сам во всем виноват, — тихо произносит он.

— Но простите… — пытается вмешаться Бельяр.

— Да, во всем. Я имел слабость уступить Сорбье. Два других цилиндра находятся в руках соответствующих служб. На заводе не следовало ничего хранить. Для нас, Бельяр, война все еще продолжается. А мы часто об этом забываем. Сорбье открыл катализатор, изобрел систему замедленного действия. Мне трудно было заставить его следовать общим правилам, тем более что он работал над усовершенствованием своего изобретения… А кроме того, вы же знаете, какой он был обидчивый!

Они взглянули на убитого. Бедняга Сорбье, всегда такой корректный, невозмутимый, и вот теперь он лежит на полу, утопая в собственной крови!

— Были приняты все меры предосторожности, — оправдывается Бельяр. — Один ключ от сейфа держал у себя Сорбье, другой был у вас. Ночью флигель охранялся.

— И тем не менее это ничему не помешало, — говорит Оберте. — Всегда надо быть готовым к тому, что найдется упорный противник, который сумеет преодолеть все принятые меры предосторожности. Вот вам доказательство!.. И уж куда дальше: он воспользовался ключом самого Сорбье.

Оберте умолк, провел пальцем по губам.

— Но вот чего я никак не могу понять… Сколько времени прошло с того момента, когда раздался выстрел, до того, как вы вошли?

— Наверняка не больше минуты… Вы хотите сказать, что если преступник убил Сорбье с целью завладеть его ключами, то у него не было времени открыть сейф?

— Вот именно.

— Значит, остается предположить, что сейф уже был открыт, и в этом нет ничего удивительного.

— Пожалуй, это вероятнее всего.

Оберте встает, подходит к окну. Двор опустел. Леживра и того нет. Только воробьи копошатся в пыли под каштаном. Небо стало сероватым. Оберте снова подходит к телефону, вызывает своего секретаря.

— Это вы, Кассан?.. Так… Вы один?.. Прекрасно… Только что убили Сорбье… Да, именно так, убили… Но это еще не все, выслушайте меня. Похищен цилиндр… Немедленно предупредите охрану. Тщательно проверьте весь персонал… И главное — время прихода. Проверить всех без исключения…. составьте список отсутствующих… Расспросите Баллю… Все кругом обыскать… Преступник мог спрятаться… Пусть сразу же стреляют во всякого постороннего на территории завода… я все беру на себя… Понимаете, что я имею в виду, когда говорю «сразу же»? Если у этого человека вид подозрительный… Ну, скажем, слишком уж проворный, что ли! Действуйте осмотрительно. Без паники.

Он бросает трубку. Влетает муха и жужжит над трупом. Бельяр отгоняет ее, размахивая рукой. Оберте машинально достает из пачки сигарету, потом раздраженно сует ее обратно.

— Все как во сне, Бельяр! — восклицает он. — Как во сне! Ну, между нами говоря, откуда мог проникнуть сюда этот самый преступник?

— Из переулка, — отвечает Бельяр. — Как мы с Ренардо. Как все те, кто не обязан отмечаться.

— Но тогда Леживр заметил бы, как он вошел.

— Леживр мог находиться где-нибудь еще. Например, у проходной завода. Это как раз легко уточнить. Впрочем, если бы он кого-нибудь видел, то уже сказал бы нам.

Оберте не в силах больше выносить этой тишины, этого ожидания. Он привык действовать, подчинять события своей воле. И вот теперь в бессилии слоняется меж четырех стен, поставивших перед ним задачу, исходных данных которой он впервые в жизни не может уяснить. Хотя считать на этом заводе умеют все. Здесь царит особая атмосфера чертежей, диаграмм, всевозможных графиков и уравнений. А когда мозг человека не в силах справиться с цифрами, на помощь ему приходят машины, с головокружительной быстротой разрешают они тайну материи, переводят ее секреты на простой язык формул, доступный на заводе каждому. Но тут…

— Он не мог уйти! — взрывается Оберте.

— Да, — подтверждает Бельяр. — И все-таки он исчез.

— Вы не заметили… ну, не знаю… какой-нибудь силуэт, тень?.. Хоть что-нибудь…

— Ничего.

— И ничего не слышали?

— Сорбье позвал на помощь, потом послышался выстрел. Вот и все.

Патрон возвращается в кабинет Бельяра, кружит по комнате, открывает дверь в вестибюль, снова закрывает ее, проводит рукой по рядам ящиков с картотекой.

— А в чертежном зале? — спрашивает он.

— Никого не было… К тому же Леживр стоял снаружи, у самой двери… а другого выхода нет.

— Невероятно, — ворчит Оберте. — Ведь вам известно, сколько весил цилиндр!

— Двадцать килограммов.

— Вот именно, двадцать. Вы могли бы удрать со свертком в двадцать килограммов?

— Я бы недалеко ушел, — говорит Бельяр.

— И я тоже. А ведь я не дохляк какой-нибудь.

Резко звонит телефон, от неожиданности они сжимают кулаки. Оберте подбегает, хватает трубку.

— Да… Директор слушает. Проводите его сюда.

Заметив вопросительный взгляд Бельяра, он объясняет:

— Это ваш друг… Боюсь только, что и он окажется не умнеенас!

Глава 2

Марей на первый взгляд и в самом деле казался не умнее директора, плотный, сангвинического склада, лысый, с голубыми в еле заметных красных прожилках глазами, с веселым выражением лица. Но его тонкий насмешливый рот, складка, идущая от носа, неожиданно выдавали скрывавшуюся под этой приветливой маской истинную натуру комиссара, без сомнения, страстную и сильную. На нем был плохо сшитый габардиновый костюм. Пояс скрутился валиком вокруг плетеного кожаного ремня. На лацкане пиджака, в петлице, множество тоненьких выгоревших орденских ленточек.

— Марей, — произнес он, протягивая руку.

Увидев труп, он на секунду замер. А директор уже пустился в объяснения.

— Простите, — прервал его комиссар. — Здесь ни к чему не притрагивались?

— Только к телефону.

Марей наклонился над убитым, перевернул его на спину. Рука Сорбье безвольно упала на ковер, другой он все еще зажимал небольшую кровоточащую рану на животе.

— Бедняга Сорбье! — произнес Марей. — Насколько мне известно, это самое страшное ранение. К счастью, он не долго мучился.

Он выпрямился, вытирая покрытую капельками пота лысину.

— Итак… Мне говорили о неком фантастическом исчезновении. Что произошло?.. Вы не возражаете?

Он достал из кармана пачку «Голуаз» и уселся на краешек письменного стола Бельяра, небрежно покачивая ногой, и сразу же будто что-то изменилось в атмосфере, царившей в комнате. Появилась какая-то надежда, словно к постели больного пришел наконец врач и можно переложить ответственность на его плечи.

— Все очень просто… — начал Оберте.

Марей слушал, а глаза его тем временем изучали комнату, иногда он сплевывал крошки табака, приговаривая: «Понимаю… понимаю…» Когда же директор кончил свой рассказ, он разразился беззвучным смехом, от которого сотрясались его плечи.

— Что за детские сказки!

— Но простите… — попробовал возразить озадаченный Оберте.

— Знаете ли, — прервал его Марей, — я вышел из этого возраста.

Марей не стал уточнять свою мысль, но было ясно, что такими штучками с толку его не собьешь.

— Подведем итоги, — сказал он. — Убийца проник сюда во время обеденного перерыва… Давайте уточним… Без десяти два он здесь. Леживр, который находится во дворе, закрывает ему путь к отступлению. Он убивает Сорбье. Тут же вбегают мой друг Бельяр и господин Ренардо. Здесь никого уже нет, а цилиндр весом в двадцать килограммов исчез… Вопрос: каким путем удалось скрыться убийце?

— Именно так, — подтвердил Оберте.

— Как раз это меня и тревожит, — заметил Марей. — Потому что задача, поставленная таким образом, практически неразрешима, скорее всего, она неправильно поставлена.

— Уверяю тебя… — вмешался Бельяр.

— Минуточку, мой дорогой Роже, — прервал его комиссар. — У нас еще будет время решить эту задачу. Но прежде всего необходимо установить факты. Могу я расположиться в соседнем кабинете? — Он указал на кабинет Сорбье.

— Прошу вас, — сказал Оберте. — Я отдам необходимые распоряжения. Чувствуйте себя как дома.

— Благодарю вас.

— На всякий случай я приказал обыскать завод. В настоящий момент охрана осматривает все здания. В самое ближайшее время поступят донесения…

— Превосходно.

И на лице директора, словно у примерного ученика, промелькнула довольная улыбка. Марей бросил сигарету в пустую корзинку для бумаг и снова подошел к убитому.

— Каждого свидетеля я допрошу в отдельности. А мои люди тем временем займутся телом, отпечатками пальцев… в общем, обычная процедура! Я был бы счастлив, если бы вы, господин директор, остались здесь. А ты, Роже, сходи, пожалуйста, за Леживром, а сам подожди внизу, хорошо?

Он смягчил властный тон распоряжения улыбкой. Бельяр метнул в сторону Оберте взгляд, означавший: «Ага! Что я вам говорил? С ним дело пойдет!»

Перед тем как выйти из комнаты, он показал комиссару гильзу.

— Мы нашли ее у картотеки.

И быстрыми шагами удалился.

— Калибр 6,35, — определил Марей.

Он положил гильзу в карман и остановился возле убитого.

— Печально! — тихо произнес он. — Пожалуй, он был самым умным из всех, кого мне довелось знать… И такой добрый, хотя со стороны казалось, будто он весь ушел в свои цифры.

— Точно, — подтвердил Оберте.

— Я не был с ним близок, — продолжал Марей, — но всегда им восхищался. Мы встречались у друзей, страстных любителей бриджа. Стоит ли говорить, что он всех нас обыгрывал, даже такого аса, как Бельяр.

Марей опустился на одно колено и с неожиданной нежностью коснулся пальцами век покойного, закрыл их, потом, словно дав Сорбье какое-то обещание, сжал его плечо.

— Я сразу же решил, что здесь замешан шпион, — сказал Оберте.

— Да… Конечно.

Ясно было, что Марей думает о чем-то другом. Он изучал карманы Сорбье, бросая на ковер рядом с собой мелкие монеты, зажигалку, автобусные билеты, начатую пачку «Житан», носовой платок, ручку. Он открыл бумажник — двадцать одна тысяча франков, водительские права, техталон с налоговой квитанцией и фотография.

— Госпожа Сорбье, — сказал комиссар.

— Я с ней знаком, — заметил Оберте.

Они склонились над квадратиком тонкого картона. Это была фотография, сделанная для удостоверения личности в «фотоминутке», но даже она не могла скрыть удивительной красоты молодой женщины.

— Она, кажется, датчанка? — спросил Оберте.

— Нет, шведка. Дочь судовладельца. Ей двадцать восемь лет.

Улыбающееся гладкое лицо, светлые волосы зачесаны назад и уложены короной вокруг головы. Прозрачные глаза мечтательно смотрят вдаль.

— Он называл ее Девушка с Льняными Волосами, — сказал Марей. — Я знаю об этом от Бельяра, он у них часто бывал… Линда, Девушка с Льняными Волосами… Несчастная! Когда она узнает…

Марей собрал содержимое карманов в носовой платок и положил на письменный стол.

— Ну что ж, начнем, — молвил он.

Марей прошел мимо Оберте в кабинет Сорбье, выглянул в окно и подал знак своим людям подняться. Небо заволокло тучами. На западе, точно горы в сиреневом ореоле, громоздились облака; от пота пощипывало кожу. Марей обернулся, издали взглянул на сейф, потом быстро прикинул расстояние от подоконника до земли. Около двух с половиной метров. Прекрасно. Он выдвинул ящики письменного стола, увидел папки, сложенные со свойственной Сорбье методичной аккуратностью.

— Так-так…

В корзинке для бумаг лежал слегка помятый конверт. Марей взял его двумя пальцами в том месте, где были наклеены марки. На конверте значилось: «Господину Жоржу Сорбье, главному инженеру. Генеральная компания по производству проперголя, Курбевуа». Обратного адреса не было.

— Письмо заказное, — отметил комиссар. — Отправлено вчера вечером из Парижа. В котором часу приходит почта?

— Обычная почта — в девять и в четыре. Ее разносит служащий, но заказное письмо требует расписки, значит, почтальон приходил сам. Вероятно, между одиннадцатью и двенадцатью часами. Это легко проверить.

— Письмо исчезло, — сказал Марей. — Его нет ни в бумажнике, ни в карманах Сорбье.

Он сунул конверт себе в карман, дружески взял директора под руку и показал на сейф.

— А теперь расскажите мне о краже. Я уже знаю в общих чертах, что похищенный предмет весьма опасен. Уточните, о чем идет речь.

— Вы в курсе ядерных исследований? — спросил Оберте.

— Откровенно говоря, нет. Как и все, я изучал элементарную математику. Вместе со всеми я читал научно-популярные статьи. Но что касается протонов, нейтронов, электронов, мезонов… тут я профан.

— И тем не менее вы это легко поймете, — сказал Оберте. — Прежде всего несколько слов о самом заводе… Мы работаем над проперголем… Это вещество используется в ракетных двигателях. Дело в том, что обычное ракетное топливо предназначено для больших ракет…

— Я видел кое-что в кино, — перебил его Марей. — Продолжайте, я вас слушаю.

— Поэтому во всем мире проводились исследования в области использования атомного топлива, — продолжал Оберте. — Но главная трудность в настоящее время состоит в том, чтобы взять под контроль ядерную реакцию, освобождать атомную энергию постепенно. Сорбье же в результате секретных изысканий совсем недавно изобрел новую форму кумулятивного заряда. Его изобретение — это своего рода линза, зеркало, которое до такой степени концентрирует силу обычного взрыва, что ядерная энергия высвобождается благодаря весьма незначительному количеству обогащенного урана, несоизмеримо меньшему, чем в атомной бомбе.

— Понимаю. И похищенный предмет — это…

— Модель кумулятивного заряда Сорбье вместе с необходимым количеством обогащенного урана.

— Дальше. Это не по моей части.

— Подождите!.. Аппарат покрыт слоем свинца и снабжен двойным завинчивающимся колпачком, наподобие термоса. Если вы отвинтите первый колпачок, цилиндр начнет испускать радиоактивные лучи. Но если, по несчастью, вы, не приняв специальных мер предосторожности, отвинтите и второй, все вокруг взлетит на воздух, так как замедлитель не сработает.

Далекий удар грома заставил обоих мужчин вздрогнуть. Они прислушивались к его глухим раскатам, от которых дрожали стекла в окне. В это время зазвонил телефон. Оберте нервно схватил трубку.

— Алло… да… Хорошо… продолжайте поиски. Спасибо.

Он повесил трубку.

— Разумеется, они ничего не нашли, — сказал он. — На чем я остановился?

— Вы объясняли мне, что цилиндр — это все равно что бомба.

— Ах да… Все взлетит на воздух…

Люди Марея работали в кабинете Бельяра. Один из них что-то измерял, чертил мелом на ковре контуры тела. Сверкали вспышки, щелкали затворы фотоаппаратов.

— Вы полагаете, взрыв будет мощным? — спросил Марей.

— Мощным? Не то слово. Он уничтожит целый квартал, и половина Парижа будет заражена радиоактивностью по меньшей мере лет на десять. Вся подземная сеть метро окажется засыпанной… И это лишь приблизительные масштабы бедствия, я держусь в рамках самого очевидного.

— Черт побери!

— Можно войти, патрон? — спросил инспектор.

— Давайте, — сказал комиссар.

Вместе с Оберте он подошел к сейфу, а специалист по отпечаткам сыпал тем временем свой порошок на мебель, оконную раму. Сорбье унесли. Марей изучал замок в сейфе.

— Замок с секретом, — пояснил Оберте. — Не представляю, каким образом убийца мог справиться с ним в такое короткое время…

— Фред, — сказал комиссар, — посмотрите, нет ли отпечатков вокруг замка и на ключах.

Нахмурив лоб и засунув руки в карманы, он взвешивал истинные масштабы загадочного происшествия.

— Вот о чем я подумал, — тихо проговорил он, — у вас есть счетчики радиоактивности?

— Конечно.

— Пусть придут сюда с этими счетчиками. Предположим, что цилиндр по той или иной причине был открыт, что один колпачок был отвинчен. У нас появится след, вполне отчетливый след.

— Вы отдаете себе отчет в той опасности, которая…

— А для чего же мы здесь? — сказал Марей. — Боюсь только, что дело это действительно вне нашей компетенции… Не можете ли вы мне сказать, почему Сорбье хранил этот цилиндр здесь?

— Ведь это его изобретение. А — кроме того, он работал над его усовершенствованием.

— Понимаю. Однако не проводил же он опытов в своем кабинете? Полагаю, он занимался этим в лаборатории?

— Разумеется. Но он хотел иметь цилиндр под рукой. К тому же в сейфе цилиндр был в большей безопасности, чем в лаборатории… По крайней мере, мы так считали… Необходимо, впрочем, внести одно уточнение: по ночам флигель охранялся. Днем же здесь работают инженеры и чертежники. С двенадцати до двух, когда в здании никого нет, у входа внизу стоят два охранника. Таким образом, флигель находится под постоянным наблюдением.

— А сегодня что же?..

— И сегодня, как обычно. Но иногда Сорбье оставался на эти два часа у себя в кабинете. Он отпускал охранников, потому что не выносил их болтовни, постоянных хождений… Вы же знали его.

— Понятно. Характер у него был нелегкий.

— В таких случаях Леживр приносил ему из столовой чего-нибудь перекусить.

— А где вообще помещается этот Леживр?

— Он живет в сторожке в конце сада. Так что он может наблюдать за всеми, кто входит со стороны переулка.

— Очень хорошо, — вздохнул Марей.

Он тронул инспектора за рукав.

— Где найдены отпечатки?

— Везде понемногу.

— Кто здесь убирает? — спросил комиссар у Оберте.

— На заводе — специальная бригада. А здесь — когда Леживр, когда охранник.

— В какое время?

— Утром, между шестью и восемью. Протирают мебель, пылесосят.

— В таком случае отпечатки, возможно, нам кое-что дадут. Сколько ключей от этого сейфа?

— Два. Второй у меня.

— Фред, забери связку с ключами. Займись вскрытием и всем остальным. Я здесь застряну надолго.

Первые капли забарабанили по гравию, запрыгали по подоконнику, где-то вдалеке послышались раскаты грома.

— Может быть, следует предупредить людей, чтобы держались настороже? —  высказал предположение Оберте.

— Ни в коем случае, — возразил Марей. — Напротив, мы стараемся помешать распространению слухов.

В чертежном зале инженеры и Леживр, застигнутые во дворе дождем, отряхивали одежду.

— Вы уверены в своих сотрудниках? — спросил Марей.

— Как в самом себе. Можете быть спокойны, к нам не принимают кого попало. Каждый служащий, от самого незаметного до самого высокопоставленного, при поступлении на завод прошел строжайшую проверку. Можете ознакомиться с картотекой в моем кабинете.

— Что вы скажете о Ренардо?

— Выпускник Высшего электрохимического училища, — сразу отозвался Оберте. — Тридцать девять лет. Военный крест. Политикой не занимается… Что касается Бельяра…

Марей в свою очередь с улыбкой ответил:

— Выпускник Высшего электрохимического училища. Окончил вторым. Медаль за участие в Сопротивлении. Вот уже восемнадцать лет друг комиссара Марея.

Впервые за все это время лицо Оберте несколько смягчилось.

— Вот видите, — сказал он. — Все до одного безупречны. Да и Леживр — вы ведь собирались спросить меня о нем, не так ли? — Леживр вне всяких подозрений. Ветеран Первой мировой войны, был ранен при Вокуа, затем работал в министерстве внутренних дел, занимал невысокие должности, требовавшие тем не менее сообразительности и самоотверженности. Теперь ему мало что по силам, но он готов умереть, выполняя служебный долг.

— Я все-таки ознакомлюсь с картотекой, — сказал Марей, доставая из кармана смятую сигарету.

Пелена дождя затянула окно. Каштан, казалось, дымился. Раздался телефонный звонок, приглушенный шумом ливня.

— Алло! — кричал Оберте. — Да, это я… Как там у вас дела?

— Я думаю, они могут прекратить поиски, — заметил Марей. — Удар нанесен весьма искусно.

— Хорошо… Можете прекратить… пришлите кого-нибудь во флигель со счетчиком Гейгера. Поскорее. Спасибо.

— Разрешите? — спросил Марей.

Он взял еще теплую телефонную трубку, соединился с городом, набрал номер уголовной полиции и попросил своего шефа. Оберте тактично отошел в сторону.

— У телефона Марей… История довольно скверная. Похитили какой-то атомный снаряд, взрыв может произойти в любую минуту, в результате чего будет уничтожено не меньше двухсот зданий…. Что? Из-за грозы я плохо слышу… Откровенно говоря, я не вижу ничего, за что можно было бы ухватиться. Преступник буквально растворился в воздухе. Сегодня вечером я пришлю вам рапорт. Главное — это обуздать прессу и принять необходимые меры предосторожности… Какие? Понятия не имею… Ну, разумеется, дороги, вокзалы, аэродромы… О! Это, вне всякого сомнения, связано со шпионажем. Не думаю, чтобы дело оставили за нами… Хорошо… Спасибо.

Он повесил трубку. Теперь полицейская машина была запущена. Преступнику трудно будет вырваться из кольца, но если он отвинтит колпачок… Марей вытер платком руки, щеки, шею. Он весь вспотел. Он высунулся в окно, лицо сразу стало мокрым от дождя, теплого, несущего с собой запахи моря в часы отлива. Медного цвета туман расползся по улице, время от времени его разрезала яростная вспышка молнии, затем раздавался оглушительный треск. Ничего! Главное — не спешить, продвигаться себе потихоньку от одной улики к другой. Убийца, бесспорно, очень хитер. Его можно поймать лишь путем последовательных, логических рассуждений. Марей последний раз провел платком по лицу и повернулся к Оберте.

— Я начну с Бельяра, — заявил он. — Можно его пригласить?

Но первым появился дозиметрист. Он нес цилиндр из черного металла.

— Мои познания ограничиваются «сковородой», — пошутил Марей. — Помните, был такой смешной прибор, при помощи которого обнаруживали мины?

Служащий улыбнулся.

— С тех пор придумали кое-что получше, — сказал он и принялся за работу.

Тем временем подоспел Бельяр.

— Ну, дорогой Роже, к делу… Начинай рассказывать с того момента, как ты ушел с завода. Сколько было времени?

— Приблизительно четверть двенадцатого.

— Сорбье был у себя в кабинете?

— Он звонил по телефону.

— Можно было разобрать, о чем он говорил?

— Да, речь шла о работе.

— Дальше.

— Я поехал в клинику. Привез Андре с малышом домой.

— Все в порядке? Я даже не успел спросить тебя.

— Да. Я так рад. Я стал… другим человеком!

— Прекрасно. Обязательно зайду поздравить мамашу. Вот только выкрою свободную минутку. Ну а потом?

— Вернулся я около двух часов. Машину поставил в переулке, рядом с машиной Ренардо. Вошли мы вместе.

— Подожди… Эту калитку из переулка может открыть любой?

— Да. Она запирается только на ночь. Но Леживр следит за ней из своей сторожки.

— Только он не всегда там сидит. Продолжай.

— Мы обогнули флигель и увидели под каштаном Леживра. Вот тут-то все и началось: крики о помощи, выстрел…

— А какие это были крики?

— Несколько сдавленные, это вполне понятно. Мы побежали и нашли Сорбье уже мертвым. В комнате еще сильно пахло порохом. Ренардо вошел сюда. Здесь тоже никого не оказалось. Вот и все.

Служащий за их спиной продолжал свое дело.

— Что-нибудь обнаружили? — громко спросил Марей.

— Ничего.

— Тогда посмотрите в соседней комнате, потом на лестнице, в чертежном зале и во дворе…

Он вернулся к Бельяру.

— Попробуем провести маленький эксперимент. Ты спустишься вниз, а я подам тебе знак. И ты поднимешься сюда с такой же скоростью, как в момент преступления. Давай.

Марей засучил рукав и приготовился включить хронометр. Дождь вдруг переменился, стал моросящим, словно вывернулась наизнанку зеленоватая туча, похолодало, порыв ветра взъерошил листки в записной книжке Сорбье.

— Готов? — крикнул Марей. — Начали!

Он нажал головку хронометра. Было отчетливо слышно, как бежит Бельяр, он быстро приближался и вскоре, совсем задохнувшись, появился на пороге. Марей остановил стрелку.

— Четырнадцать секунд, — объявил он. — Невероятно.

Неслышно возвратившийся Оберте только покачал головой.

— Похищение не могло быть совершено после преступления, — сказал он.

— До него — тоже, — возразил Бельяр. — Сорбье был не такой человек, чтобы даже под дулом револьвера позволить опустошить свой сейф. Сначала вору надо было убить его.

Заколдованный круг замкнулся. Взмахом руки Марей как бы отмел все трудности.

— Пошлите ко мне Леживра!

Леживр бы грузным, он отяжелел после увечья. Дышал он шумно, но все же старался встать по стойке «смирно». Марей пожал ему руку.

— Вы можете сообщить мне весьма ценные сведения, — сказал он. — Хорошенько обдумайте свои ответы. Это вы ходили в столовую за обедом для господина Сорбье?

— Да. Как и всякий раз, когда он оставался работать. Ему приготовили корзиночку с закуской.

— Который был час?

— Половина первого. Такая уж у меня привычка — замечать все подробности.

— Сколько времени вы отсутствовали?

— Десять минут. Черт побери, из-за ноги я не слишком-то быстро передвигаюсь. А столовая на другом конце завода.

— Хорошо. Вы вернулись. Прошли через чертежную. Там никого не было?

— Нет. Все чертежники давно ушли.

— Здесь тоже никого не было?

— Никого. Я накрыл вот тут, на краешке стола. Господин Сорбье стоял у окна — там, где вы сейчас.

— Он говорил с вами?

— Нет. Он глядел как-то неприветливо. Не в духе был. Я понимаю, он ученый, но вот характер у него был тяжелый.

— Ну а потом?

— Я пошел обедать в свою сторожку. А в половине второго забрал посуду и отнес корзинку.

— В столовую?

— Да. Господин Сорбье едва притронулся к еде. Потом я вышел подышать в тенечке, под деревом.

— И вы не заметили, не услышали ничего подозрительного до того, как пришли…

— Ничего.

— Еще один вопрос. Окна, которые выходят в сад, открывали в течение дня?

— Да. В семь часов утра, когда я убирал. Потом я их закрыл из-за жары.

— А те, которые выходят во двор?

— Это господин Сорбье велел мне их открыть как раз в тот момент, когда я уходил.

— А сейф? Вы не заметили, открыт он был или закрыт?

— Я не обратил внимания. Мне кажется, он был закрыт, как обычно.

— Вам кажется, но… Еще одно обстоятельство: приносили утром заказное письмо для господина Сорбье?

— Да. Я даже провожал почтальона, только я остался внизу.

Комиссар повернулся к Бельяру:

— А ты, Роже, ты был здесь?

— Нет, я уже ушел. Думаешь, есть какая-нибудь связь между этим письмом и преступлением?

— Я ищу, старина, ищу. У меня нет ничего, только этот ничтожный след.

Марей достал из кармана конверт, задумчиво посмотрел на него, потом положил в бумажник

— Короче говоря, Леживр, вы не заметили ничего необычного?

— Нет, господин комиссар. Утро как утро.

— Хорошо. Благодарю вас.

Леживр попрощался и вышел, прихрамывая. Трое мужчин встали в кружок.

— Никто не выходил, — сказал Марей.

— Никто не входил, — добавил Бельяр.

— Никто не приходил, — вздохнул Оберте.

Глава 3

Комиссар нетерпеливо щелкнул пальцами.

— Нет и нет! — воскликнул он. — Что-то тут не так. Неизбежно есть какой-то провал, отклонение, ну хоть что-нибудь! Круг этот замыкаем мы сами, он не может быть замкнутым. Прежде всего, не следует забывать, что наблюдение за флигелем велось с перерывами. Леживр приходил и уходил. Это главное. Убийца неизбежно явился во время отсутствия Леживра, первого, или второго. Да и потом, Леживр, несмотря на все свое старание, по всей вероятности, отнюдь не образец бдительности.

— Он очень добросовестный, — заметил Оберте.

— Разумеется. Я и не спорю. Но он стар, медлителен. Его жизнь течет в привычном русле. Мысли заняты всякими мелкими делами. И опять-таки эффект неожиданности сыграл здесь на руку преступнику. По сути, это ведь ограбление, оно удалось, как, впрочем, все хорошо подготовленные и выполненные с точностью до секунды ограбления.

— Надеюсь, ты не станешь искать сообщников среди заводского персонала? — спросил Бельяр.

— Немыслимо! — проворчал Оберте.

— Посмотрим-посмотрим, — сказал Марей. — Пригласите, пожалуйста, Ренардо.

Но Ренардо не сообщил ничего нового. Он тоже слышал крики, выстрел, почувствовал запах пороха, осмотрел оба пустых кабинета. Ничего больше он не знал.

— Я все думаю, — сказал Марей, — а не украл ли убийца еще что-нибудь, кроме цилиндра? Записи, наметки, наблюдения над опытами, которые проводятся?

Оберте выдвинул ящики стола, разложил папки.

— На первый взгляд все как будто на месте. Я проверю.

Марей машинально постукивал по книжке с адресами.

— Никаких визитов с утра? — снова спросил он.

— Нет, — сказал Бельяр. — Никаких.

— Хорошо… Господин директор, закройте, пожалуйста, сейф, прошу вас. Затем вы его откроете, как обычно, ни быстрее, ни медленнее.

— Дело в том… что у меня нет с собой ключа. Он в моем кабинете… Разрешите…

Оберте позвонил своему секретарю, потом, заметив во дворе служащего со счетчиком Гейгера, спросил:

— Ну как, Гоше? Ничего?

— Ничего, — ответил тот. — Я проверил все закоулки.

— Спасибо. Можете быть свободны.

Гроза удалялась, последние ее раскаты еще грохотали где-то за домами. Над гравием клубился легкий пар. Пролетел стриж.

— По-моему, — сказал Марей, — когда убийца вошел, сейф был уже открыт. Сорбье, возможно, услышал шум в соседнем кабинете. Он отворил дверь и был убит на пороге…

Марей повернулся к двум инженерам:

— Прошу прощения… Не могли бы вы нас оставить на минутку?

Как только они вышли, он спросил:

— Господин директор, какое слово служило шифром в замке?

— Линда.

— Кто знал это слово?

— Сорбье и я.

— Сорбье никому не мог его доверить?

— Никому. Могу поклясться, никому.

— У меня из головы не выходит это заказное письмо, — снова начал Марей. — Трудно не уловить связи между этим письмом и преступлением, в совпадения я не верю. Может быть, Сорбье знал преступника? Может быть, ему сделали какие-то предложения?

— Он получал много денег, — заметил Оберте. — К тому же он был не из тех, кто продается.

— Я тоже так думаю, — сказал Марей, — но таково уж мое ремесло — рассмотреть все возможные гипотезы, даже самые нелепые.

В дверь постучали. Это Кассан принес ключ. Оберте представил своего секретаря.

— Подождите нас внизу, — сказал он. — Вы покажете комиссару завод.

Оберте закрыл дверцу сейфа, сбросил набор шифра.

— Можно начинать? — спросил он.

Марей взглянул на свой хронометр и опустил руку. Небо постепенно светлело, с крыши стекали последние капли. В листве каштана чирикали птицы. Оберте не торопясь возился с замком.

— Девятнадцать секунд, — сказал Марей. — Больше, чем понадобилось Бельяру и Ренардо, чтобы добежать сюда. Дело ясное. Сейф был уже открыт.

— Значит, мы все-таки кое в чем разобрались, — заметил Оберте.

Марей кивнул.

— Подведем итоги. Человек пробрался во флигель, либо когда Леживр отправился за корзинкой в столовую, и ждал, где-нибудь спрятавшись, скорее всего в чертежном зале, либо он пришел, когда Леживр уже унес корзинку. И в том и в другом случае это было нетрудно.

— Это и правда единственно возможное объяснение.

— Подождите!.. Можно еще допустить, что их было двое. Один держит Сорбье под прицелом, другой берет цилиндр и убегает. Сорбье не в состоянии оказать им ни малейшего сопротивления, но вдруг он слышит во дворе голоса, зовет на помощь, и преступник убивает его.

— Но куда же делся убийца? Остается все та же проблема.

— Не спорю, — сказал Марей. — Но я выдвигаю и такую версию, чтобы ничего не упустить.

Он подошел к двери, жестом подозвал Бельяра и Ренардо.

— Выстрел был громкий?

— Нет, 6,35 — не слишком шумный калибр, — заметил Бельяр. — Сам знаешь не хуже меня.

— Если бы вас во дворе не было, а Леживр сидел у себя в сторожке, услышал бы он его?

— Думаю, нет, — сказал Ренардо. — А что это меняет?

Марей пожал плечами и стал изучать окно, выходившее в сад.

— Видите, — сказал он, — шпингалет закрыт до отказа. Отсюда выбраться было невозможно.

Он прошел в кабинет Бельяра. Там тоже окно было закрыто наглухо.

— Остается двор, — прошептал он. — Прыжок с двухметровой высоты… и при этом с грузом в двадцать килограммов… Этого Леживр не смог бы не заметить. Ведь человек упал бы прямо к его ногам!

Марей повернулся к Оберте:

— У этого цилиндра есть какая-нибудь ручка?.. Вообще что-нибудь, что облегчало бы его переноску?

— Он совершенно гладкий, — ответил Оберте. — Представьте себе термос или небольшой снаряд. Его надо брать обеими руками. Одной рукой не удержишь. Но, может быть, преступник захватил с собой сумку или ящик.

— Должен вам сказать, — признался Марей, — что загадка эта не дает мне покоя… Когда вы подъехали, в переулке вам никто не повстречался?

— Нет, — ответил Ренардо.

— А до того, как свернули в переулок? Не видели никакой машины?

— Нет. От жары все попрятались. Да и потом, не забывайте, сейчас время отпусков. Курбевуа напоминает пустыню.

— Не хотите ли вы осмотреть завод? — предложил Оберте.

— Вряд ли я узнаю что-нибудь новое, — сказал Марей. — Роже и вас, господин Ренардо, я попрошу не уходить. Впрочем, мои люди вернутся через несколько минут.

— Я прикажу охранять флигель, — сказал Оберте.

Он посторонился, пропуская комиссара вперед.


Внизу стояли два охранника в синей форме с тяжелыми пистолетами у пояса. Щелкнув каблуками, они отдали честь.

— Сколько у вас охранников? — спросил Марей, когда они шли по двору.

— Двенадцать, — ответил Оберте. — Этого недостаточно. Доказательство налицо! Но средств выделяют мало. Хотя, говоря откровенно, красть здесь совершенно нечего. По крайней мере, мы так думали! Ночью охрану усиливают, чтобы избежать возможного вредительства.

— Посетители обязаны при входе оставлять удостоверения личности, — заметил Кассан. — За три года у нас ни разу не случалось никаких происшествий.

Они дошли до угла здания, и Марей вздрогнул от удивления. Перед ним лежал маленький ультрасовременный городок, скрытый доселе высокими стенами цехов. Он увидел здания с широкими окнами, отделенные друг от друга красными цементными дорожками, водонапорную башню, столовые, лаборатории, металлические ангары… Внешне все это напоминало какой-то университетский городок, больницу или аэропорт. Взад и вперед сновали джипы, грузовики, доносились звонки, стучали пишущие машинки.

— Любопытно, — произнес Марей. — Я ожидал увидеть… сам не знаю что… в общем, завод, большие машины, дымящиеся трубы, моторы.

— Здесь все приводится в движение электричеством, — сказал Оберте. — За спиной у нас старое, полностью переоборудованное здание, где мы добавляем к проперголю, предназначенному для ракет, обогащенный уран, который нам поставляет Комиссариат по атомной энергии. Сейчас мы входим на новую территорию центра, специально отведенную для исследований. Кассан даст вам все необходимые объяснения. Всего хорошего, комиссар. Держите меня в курсе.

Он протянул Марею руку и заспешил к двухэтажному белому зданию из стекла и бетона.

— Сюда, — показал Кассан.

Марей остановил его.

— Я не турист и не представитель миссии, — сказал он, улыбаясь. — Я просто хочу взглянуть на лабораторию, где работал Сорбье.

— Боюсь, что у вас слишком… классическое представление о лаборатории, — ответил Кассан. — В действительности весь центр и представляет собой лабораторию. Вообразите себе некий физический кабинет, где вот это все — оборудование для опытов…

Он обвел рукой высокие электрические мачты с проводами, увешанными разноцветными шариками, подъемные краны, казавшиеся хрупкими под грозовым небом, каркасы строящихся зданий, плоские крыши.

— Понимаю, — сказал Марей. — Но был же у него свой уголок?

Кассан усмехнулся и постучал пальцем по лбу.

— Его уголок, — прошептал он, — вот здесь.

Они поднялись по ступенькам, и Кассан открыл высокую застекленную дверь.

— Это отдел металлургии и прикладной химии…

Они пересекли вестибюль. За столом с несколькими телефонами охранник ставил штампы на пропуска. Марей замер на пороге первой лаборатории.

— Проходите, — сказал Кассан. — Тут еще много других.

— Понимаю, — проворчал Марей. — Метрополис[94].

Зал, вероятно, был огромным, но казался маленьким, так как его загромождали гигантские аппараты. Трубы, пучки проводов, лампы, стеклянные трубки цеплялись за рамы, подобно вьющимся растениям, карабкающимся по сводам туннеля. Молчаливые люди в белых халатах ходили взад и вперед среди этого необычайного цветения, склонялись над циферблатами, передвигали какие-то ручки. Казалось, от самих стен и пола исходило жужжание, словно слетелся рой пчел. Марей шагал осторожно, с опаской.

— Здесь, — вполголоса рассказывал Кассан, — доводят до кондиции вещества, замедляющие реакцию нейтронов…

— А Сорбье?..

— Он все контролировал. Его работа начиналась после того, как кончалась работа других. Он, если хотите, суммировал результат.

Лаборатории следовали одна за другой, и Марей почувствовал растерянность. Слишком быстро сменялись картины. Они покинули помещение с высокими потолками, напоминающее зал, под куполом которого двигался мостовой кран, и вошли в огромную комнату с низким потолком, похожую на блокгауз, где, склонившись над пультом в форме подковы, сидел всего один инженер: он следил, как перед ним на стене вспыхивали светящиеся сигналы, скользили непрерывной чередой синие, красные, зеленые огоньки, фосфоресцирующим светом мерцали экраны, дрожали на серебряных циферблатах тонкие, как волоски, стрелки. И всюду тяжелые двойные раздвижные двери из стали, снабженные по краям герметичной прокладкой. Всюду сигналы: «Не входить», «Входите»… А были залы, походившие на внутренность радиоприемника, только несравненно большего размера, или напоминавшие музеи: реакторный зал, циклотронный…

— Пока все это только в стадии становления, — пояснил Кассан. — Мы еще отстаем от американцев, англичан, русских…

— Они в курсе ваших работ?

— Конечно.

— А изобретение Сорбье?

— Им известен его принцип. В этой области секретов нет. В тайне содержится технология. Тот или иной метод может обеспечить перевес на какое-то время, ну, скажем, на год или на два. Метод Сорбье дает нам временное преимущество.

— А не глупо ли было убивать такого ценного человека, как Сорбье?

— Конечно, глупо. Я не верю в преднамеренное убийство.

— Где он работал, когда проводил опыты?

— Сейчас увидите.

Кассан закрыл последнюю бронированную дверь и повел Марея по коридору, напоминающему корабельный: по обе стороны расположены каюты, на потолке — шаровидные плафоны молочного цвета, резиновая дорожка вместо ковра. Они вошли в квадратную комнату. Одну из ее стен целиком занимало окно, сквозь него видна была Сена, нагромождение крыш и бескрайнее небо, почти очистившееся от туч под многоцветной радугой, размытой дождем. Марей медленно обошел комнату… Та же аскетическая обстановка, что и там, в кабинете, где умер Сорбье: ящики с бумагами, картотека, голый стол…

— Ему здесь не нравилось, — заметил Кассан.

— Почему?

Кассан кивнул в сторону Парижа, над которым еще нависала пелена дождя.

— Он не любил, чтобы за ним наблюдали!

— Да... Понятно, — сказал Марей.

— И потом, — продолжал Кассан, — здесь его часто отрывали от дела. Вот взгляните!

Он открыл дверь, и Марей, наклонившись вниз, увидел длинный зал, где работало около двадцати инженеров. Кассан тихонько притворил дверь.

— Его ближайшие помощники, — сказал он.

— Значит, его изобретение, — заметил Марей, — это в какой-то мере результат коллективных усилий?

— Разумеется! Времена Эдисона или Бренли миновали.

— Позвольте, может, я скажу глупость… но в таком случае достаточно было похитить кого-нибудь из этих инженеров или подкупить…

Кассан покачал головой.

— Не имеет смысла. Каждый работает над своей частью программы. Всеми результатами исследований владел только один человек — Сорбье. Цилиндр был плодом его личных изысканий.

Привлеченный пробившимися солнечными лучами, Марей вернулся к окну. Отсюда, сверху, хорошо был виден весь центр: шахматное расположение строений, центральный двор, вход в который перекрывался красно-белым шлагбаумом, как на железнодорожном переезде, застекленная кабина папаши Баллю, крытая толем крыша одного из велосипедных гаражей… Глаза его проследили стену ограды, опоясывающей территорию завода… Вон там — флигель чертежников, калитка в переулок… в самой глубине — сторожка Леживра… Дальше раскинулся Курбевуа с другими заводами, другой жизнью… И с минуты на минуту смерть могла превратить этот уголок мира в пустыню. Ему, Марею, предстояло помешать разразиться катастрофе. А у него не было ни единой ниточки, он понятия не имел, за что зацепиться, с чего начать. Хотя нет, в бумажнике лежал этот конверт. Такая малость!

Марей вздохнул, прижал к стеклу влажный лоб. «Никто не выходил, — подумал он, — никто не мог выйти…» У него раскалывалась голова при одной мысли об этом. С чего начать?.. Результаты вскрытия станут известны только завтра утром. Впрочем, что нового это ему даст?.. А если Сорбье покончил с собой?.. Быть того не может. Прежде всего, он не стал бы звать на помощь… И потом, нашли бы пистолет…

Кассан курил сигарету, выжидая.

— У Сорбье был пистолет? — спросил Марей, не оборачиваясь.

— Не знаю, — ответил Кассан. — Не думаю. Вообще-то у наших служащих нет оружия.

Это было и без того ясно, черт возьми! К тому же Сорбье не из тех людей, кто убивает себя. Надо искать что-то другое. Но что же, что?

— Кто из персонала остается на заводе с двенадцати до двух?

— Подсобные рабочие и кое-кто из служащих, живущих слишком далеко, но им запрещено передвигаться по территории завода.

— Сколько всего человек?

— В это время года около пятидесяти. Обычно — больше.

— За ними следят?

— Непосредственно за ними — нет. Но за столовой наблюдают.

— А где столовая?

Кассан показал на длинное одноэтажное здание в конце двора, за открытыми окнами которого виднелись ряды столов.

— Сюда приходил Леживр за обедом для Сорбье?

— Да. Обратите внимание на расположение дорожек. Они расходятся от двора веером. А на перекрестке — сторожевой пост. Отсюда вам не видно. Его скрывает крыша здания научной документации. Но пройти из столовой к центру, минуя сторожевой пост, невозможно.

— А охранники? Вы в них уверены?

— Это все бывшие полицейские. Их отбирали с величайшей тщательностью.

— Следовало бы поставить пост у калитки в переулок.

— Я знаю. Но повторяю еще раз: центр переживает трудный период реорганизации и модернизации. Существует план, согласно которому этого второго входа вообще не будет. К тому же следует принять во внимание, что в этой части центра нет ни одной важной службы.

Крыши сияли на солнце, поблескивали лужи, сверкали высоковольтные линии. Марей посмотрел на часы: половина четвертого. Кассан протянул ему пачку сигарет.

— Позвольте предложить вам. — И добавил, поднося зажигалку: — У вас уже есть какая-нибудь версия?

— Никакой, — проворчал Марей. — И верите ли, больше всего меня смущает даже не столько преступление само по себе, сколько то, что вы мне сейчас показали. В банке, ювелирном магазине, в отеле я чувствовал бы себя в своей стихии. Я знал бы, с какого конца начать расследование. Но вся эта футуристическая обстановка… Вы понимаете, что я хочу сказать… Начинает казаться, будто здесь может случиться все, что угодно… Будто можно стать невидимкой или убивать на расстоянии!

— Что же вы собираетесь делать?

Марей взглянул сверху вниз на коротышку Кассана, слишком элегантного в своем габардиновом костюме.

— Принять ванну, — заявил он.

Глава 4

В половине шестого комиссар Марей вновь встретился с Бельяром в начале улицы Саблон. Увидев на Бельяре темный костюм, Марей с досадой щелкнул пальцами.

— До чего же я глуп, — сказал он. — Ничего не поделаешь, придется идти в таком виде. Бедная Линда не станет на меня сердиться.

Он запер машину и непринужденно взял своего друга под руку. Они шли по тенистому бульвару Мориса Барреса.

— Ну и темное дело!

— Ты не обнаружил ничего нового? — спросил Бельяр.

— Нет.

— Приходи к нам ужинать. Поговорим обо всем спокойно.

— Нет, спасибо, сегодня вечером не смогу. Слишком много дел. Забегу завтра, если будет время. Лучше, если ты ей скажешь… Сам знаешь, я на это не гожусь!.. К тому же вы были довольно близки.

Они остановились у ограды богатой виллы. Сад, гараж. Три этажа. Внушительная тишина.

— Близки — это, пожалуй, сильно сказано, — ответил Бельяр. — С Сорбье вряд ли кто был близок. Просто мы встречались раз в неделю… чаще всего по воскресеньям.

— Все четверо?

— Андре в последнее время со мной не ходила. Не хотела показываться в таком положении. И потом, ты знаешь, какая она дикарка!

Бельяр позвонил, толкнул калитку. На ступеньках у входа он замешкался, повернулся к Марею. Лицо его побледнело.

— Извини, старина… Я не смогу. Для тебя при твоей профессии это совсем другое…

Дверь отворилась, и старая Мариетта пригласила их войти. Она улыбнулась им:

— Мадам сейчас выйдет.

Очутившись в гостиной, они уже не решались взглянуть друг на друга. Донесся стук высоких каблуков Линды.

— Она будет держаться мужественно, — прошептал Бельяр. — Это женщина незаурядная.

Линда появилась в дверях, протянула им руки.

— Добрый день, Роже. Добрый день, мсье Марей. Какой приятный сюрприз!

Она была высокой, стройной, утонченно элегантной в своем простом белом платье. Коса уложена вокруг половы короной, поразительно светлые глаза — царственная красота.

— Мадам… — начал Марей.

Он выглядел таким несчастным, что она рассмеялась. Рассмеялась от души, как смеются совсем юные девушки, любящие жизнь, праздники, цветы.

— Это тяжкий долг, — пробормотал Марей. — Я в отчаянии…

Удивленная Линда старалась поймать взгляд Бельяра.

— В чем дело?

Мужчины безмолвствовали. Линда медленно опустилась на ручку кресла.

— Жорж?.. — прошептала она.

С букета роз упали два лепестка. Все трое вздрогнули, до такой степени были напряжены у них нервы.

— Господин Сорбье был в своем деле борцом, — сказал Марей. — Солдатом.

Линда замерла. Но рука ее, как бы сама по себе, поднималась к горлу, словно медленно приближалась чудовищная боль, которая вот-вот прорвется, уничтожит гармонию прекрасного склоненного лица. Бельяр подоспел, чтобы поддержать ее.

— Он умер? — произнесла она нетвердым голосом.

— Да, — сказал Марей. — Он не мучился, не успел.

И, чувствуя, что если он заговорит, если ему удастся нарушить нечеловеческое молчание, ползущее, словно туман, от мебели, картин, драпировок, черного пианино, это поможет Линде устоять, одержать над собой победу, он одним духом рассказал обо всем: и о странном преступлении, и о непонятном похищении, и о непостижимом исчезновении убийцы… Бельяр кивал, добавляя иногда какую-нибудь деталь. Все, услышанное Линдой, было настольконевероятным и в то же время нелепым, что она чуть не забыла о своем собственном горе; слова комиссара звучали для нее как жестокая, фантастическая сказка, где каждая новая подробность бесспорно убеждала ее в смерти мужа, но в то же время была так загадочна, что страдание отступало. Закрыв лицо руками, сгорбившись, она слушала и, как маленькая девочка, шептала дрожащим голосом: «Это невероятно… невероятно…»

— И теперь, — продолжал Марей, — нам всем угрожает опасность. Если убийца окажется не шпионом, а безумцем, который хочет отомстить за себя и войне и науке, вообще всему человечеству, целый квартал Парижа может исчезнуть или обратиться за какие-нибудь несколько часов в пустыню.

Линда уронила руку.

— Могу я его увидеть?

— Это нетрудно, — сказал Марей. — Он в Институте судебной медицины. Роже поедет с вами.

Бельяр положил руку на плечо молодой женщины.

— Моя машина стоит тут, — шепнул он. — Если вы чувствуете себя в силах, лучше поехать сейчас.

Она встала, но пошатнулась. Бельяр поддержал ее, однако она отстранила его.

— Нет, Роже, спасибо… мне надо привыкать.

Она обошла кресло, вытянув вперед руку, точно слепая. Потом, чтобы скрыть слезы, поспешно вышла. Они услышали, как она побежала. Марей беспомощно махнул рукой, словно чувствовал себя виноватым.

— Что еще я мог сказать?.. Все это ужасно. Ты думаешь, она выдержит?

— Думаю, да, — сказал Бельяр. — Несмотря на богатство, ее воспитывали в строгости.

— Я полагаю, — снова начал Марей, — это была очень дружная пара?

— Вне всякого сомнения. Разумеется, они не были голубками. Бедняга Сорбье всегда напускал на себя холодность, а Линда — это вещь в себе, понимаешь?

— Понимаю… Я был не слишком груб?

— Да что ты, старина!

— Ты уверен, что она на меня не сердится?

— Что ты выдумываешь?

— Видишь ли, она наверняка мне будет нужна. Мне придется подробнейшим образом проследить последние часы жизни Сорбье.

Погрузившись в раздумье, Марей обошел гостиную. Он остановился перед портретом убитого, рассеянно взглянул на картины. Кто-то плакал в глубине пустынных комнат. Вероятно, старая Мариетта.

— Она двадцать лет служит у Сорбье, — сказал Бельяр.

— А еще у него был кто-нибудь в услужении? — спросил Марей.

— Шофер. Представь себе, Сорбье знал, из чего сделаны звезды, но не мог отличить стартер от кнопки обогревателя в машине.

— Где этот шофер?

— Ну, старина, ты слишком многого от меня хочешь.

Вернулась Линда. Она надела синий плащ. Лицо осунулось, и все-таки она была очаровательна.

— Скорее, — сказала она.

Они чувствовали, что она на пределе, и поспешили на улицу. Бельяр помог ей сесть в машину.

— Я тебе позвоню, — сказал Марей.

— Ты с нами не можешь поехать?

— Никак не могу. Мне нужно навести справки об этом заказном письме.

Машина Бельяра тронулась, а комиссар сел за руль своей малолитражки. Было шесть часов. Марей страдал почти физически, мучительно ощущая, как быстро летит время, и чувствовал себя беспомощным, неспособным что-либо предпринять. Его поддерживала сила привычки. Он приоткрыл бумажник и в последний раз взглянул на конверт. Почтовый штемпель легко было разобрать: бульвар Гувьон-Сен-Сир. Он двинулся в путь. На бульваре было безлюдно. С карусели из-за решетки Зоологического сада доносилась музыка. Если бы убийца придавал своему письму серьезное значение, вряд ли он забыл бы конверт в корзинке. Правда, у него было не так уж много времени… Четырнадцать секунд! Эта глупая цифра приводила Марея в отчаяние. Впрочем, почему именно четырнадцать секунд, раз убийца не выходил?

Он затормозил, едва не столкнувшись с маленьким красным авто в виде снаряда, вынырнувшим из Булонского леса, и с удовольствием выругался, как всегда, когда бывал один. Потом подумал о Линде и Сорбье. Странная пара! Он — строгий, молчаливый, день и ночь за работой; она — словно из другого мира, какая-то сказочная фея, с удивлением взирающая на людей. Какой была их жизнь, когда они оставались вдвоем? О чем он мог с ней беседовать? О нейтронах? Об ускорителе частиц? Там — этот чудовищный завод с диковинными машинами. В Нейи — огромный молчаливый дом с полуприкрытыми ставнями. «Я все сочиняю, — подумал Марей, — фантазирую. Этак я заброшу свое ремесло!» Он отыскал место для машины и вошел в почтовое отделение. Служащий засуетился:

— К вашим услугам, господин комиссар. Чем могу быть вам полезен?

— О! Дело пустячное. Мне нужен адрес отправителя… Осторожно! Не прикасайтесь, здесь отпечатки пальцев.

Перепуганный чиновник списал с конверта номер, дату и час отправления.

— Садитесь, пожалуйста. Да-да, возьмите мой стул. Я займусь этим делом лично. Через три минуты мы все выясним.

Он удалился, преисполненный трогательного рвения. Марей не обнадеживал себя. Он был слишком умен и многоопытен, чтобы не почуять ложный след, ловкий ход; конверт этот могли оставить нарочно… а он попал в расставленные сети и, одураченный, барахтается в них, бессильный что-либо предпринять. Убийца же тем временем спешил к какой-нибудь дружественной границе… Но и эта версия казалась ему не из лучших. Марей ее «не чувствовал». И он почти не сомневался, что человек, которого он ищет, прячется в самом Париже и что цилиндр где-то здесь, поблизости. Его нисколько не удивило бы, если бы дело обернулось просто политическим шантажом.

— Вот нужные вам сведения! — воскликнул вихрем влетевший чиновник. — Я списал с копии квитанции: «Поль Леле, авеню Терн, 96». Подождите, я напечатаю адрес, так будет понятнее.

Он ликовал, этот превосходный человек, посылая Марею многозначительные улыбки и отстукивая двумя пальцами адрес.

— Что-нибудь серьезное? — спросил он.

— Кража, — ответил Марей.

— Все в порядке, — радостно заключил чиновник, — считайте, что ваш вор уже пойман. Желаю удачи, господин комиссар.

Пойман? Как бы не так! И все-таки у Марея радостно забилось сердце, он ощутил хорошо знакомый ему прилив надежды, так всегда бывало в начале расследования. Он даже говорил порой: «Расследование смахивает на флирт!» Марей бросился на авеню Терн, это было рядом. Первый этаж дома 96 занимала табачная лавка. Марей прошел по коридору, отыскал консьержку, сидевшую в своей каморке в обществе белого кота и портняжного манекена.

— Поль Леле? — медленно повторила консьержка. — Поль Леле? Нет… Здесь таких нет.

— Может быть, это родственник или друг одного из ваших жильцов?

— Я знаю свой дом, — сказала старая женщина, смерив посетителя взглядом поверх очков. — Здесь никогда не бывало Поля Леле.

Марей не стал настаивать и вошел в табачную лавку. Хозяин ее тоже ничего не слыхал о Поле Леле. Он знал всех своих клиентов, у него только постоянные. Так вот, ни разу ни от кого из них ему не доводилось слышать этого имени. «Тем лучше!» — чуть было не крикнул Марей. Раз не существует Леле, значит, след, нарочно запутанный, был правильным. Отправитель письма принял меры предосторожности, чтобы помешать розыскам. Следовательно, он их опасался. И значит, письмо играло определенную роль в происшедшей драме!

Марей вышел из лавки, сел в машину. Он поедет в уголовную полицию к Бельанфану. Может быть, Бельанфану удастся отыскать на конверте отпечатки пальцев. После незнакомца к конверту прикасалось такое множество людей: почтовый служащий, сортировщики, почтальон, Сорбье!.. Но Бельанфану случалось «читать» наполовину стертые отпечатки. У него было особое чутье. И он умел выжать все возможное из луп, микроскопов, из самых последних достижений химии. Площадь Звезды, Елисейские поля, площадь Согласия. Марей выехал наконец на набережную и прибавил скорость. Небо совсем очистилось. Воздух был теплым, ласковым. Время от времени о ветровое стекло ударялось какое-нибудь насекомое. Сверкающие автобусы, набитые иностранными туристами, следовали один за другим мимо Лувра. А ведь достаточно по неосторожности или из простого любопытства отвинтить колпачок… и произойдет несчастье. А в самом деле, каким образом это обнаружится? Люди внезапно начнут падать, словно сраженные молнией, или будут слабеть в течение многих дней, а то и недель? Надо как можно скорее установить это. А если Бельанфан обнаружит подозрительный отпечаток? Но, прежде всего, как отличить нужные отпечатки от ненужных… Впрочем, на что же тогда картотека? Может быть, удастся обнаружить уже зарегистрированный отпечаток? Один шанс из тысячи! Если же и этот последний шанс улетучится, дело кончено. Придется искать другую ниточку, а другой ниточки нет! Марей в мгновение ока восстановил в памяти завод, двор, свидетелей… Весь этот огромный следственный материал был бесполезен. Улик нет, подозреваемых тоже нет. Попробуй все это объяснить патрону!..

Марей поставил машину, пригнувшись, прошел низкую арку уголовной полиции. Он не был честолюбив, но неудач не любил, а насмешливая ирония директора всегда выводила его из себя. Фред ждал его.

— В чем дело? — спросил Марей. — Неприятности какие-нибудь?

— Нет. Я просто хотел предупредить, что он желает вас видеть.

Фред ткнул пальцем в потолок. Потом, понизив голос, добавил:

— Там начальник канцелярии министра.

— И давно?

— Минут сорок пять.

— Хорошо. Возьми этот конверт… за уголок, осторожно. Отнеси его Бельанфану. Пусть сейчас же займется им. И пусть найдет, слышишь, Фред? Надо, чтобы он нашел. Иначе я горю… можешь передать ему это.

Люилье, начальник уголовной полиции, — человек еще молодой, с выправкой спортсмена, волосы стрижены бобриком, глаза ярко-голубые, жесты резкие, а говорил он всегда тщательно подбирая слова, чтобы они звучали как можно внушительнее. И никогда не улыбался. «Он только с виду хмурый, — отзывался о нем Марей. — А на деле ничего, хороший малый». Люилье представил комиссара молодому человеку лет тридцати, державшемуся с очень важным видом.

— Я изложил суть дела господину Рувейру, — начал Люилье. — Задача не из легких. Смахивает на злую шутку.

— Мне трудно поверить, — сказал Рувейр, — что все обстояло именно так, как…

Марей жестом прервал его.

— Вообразите, что преступление произошло в этой комнате. С одной стороны — открытое окно и внизу сторож, человек вне всяких подозрений. С другой стороны — дверь, а за ней два инженера, тоже люди вне всяких подозрений. Здесь — тело Сорбье. Рядом — пустой сейф. Все это было установлено с абсолютной точностью. Очень сожалею, что факты подобрались столь необычайным образом.

— Вы тут ни при чем, — сказал Люилье. — Есть у вас отправная точка, какие-нибудь серьезные данные?

— Ничего.

Люилье повернулся к Рувейру:

— Расследование только начинается, комиссар Марей обычно действует очень умело…

«Он готов с головой выдать меня министру внутренних дел», — подумал Марей.

— Я уверен, что в ближайшие два дня что-нибудь прояснится, — продолжал шеф.

— Если газетам станет известно о пропаже цилиндра, — сказал Рувейр, — паника неизбежна. Разумеется, мы сделаем все необходимое. Но наша власть не безгранична. Если нас прижмут к стенке, что нам, спрашивается, отвечать? Какие меры предосторожности мы можем принять?

— Никаких, — ответил Марей. — Зараженный район должен быть немедленно эвакуирован.

Трое мужчин молча смотрели друг на друга.

— Наряды со счетчиками Гейгера будут патрулировать по всему Парижу, — устало сказал Рувейр.

— Служба безопасности тоже не сидит сложа руки, — заметил Люилье. — Если речь и в самом деле идет о шпионаже, им это быстро станет известно. Вам же, Марей, предоставляется полная свобода действий. В вашем распоряжении все средства, какими мы располагаем. Ну-ка! Расскажите, какое у вас лично впечатление?

Марей заколебался, но не из страха или робости, а из-за пристрастия к точности.

— Мое впечатление?.. — сказал он. — Прежде всего, дело это не похоже ни на какое другое. Обычно собирают сведения о пострадавшем. Круг расследования постепенно расширяется, и рано или поздно преступник попадает в зону подозрений, проверок; даже если его еще не взяли, он так или иначе опознан. И вообще понятно, что к чему. Но тут! Все происходит в мире, совсем не похожем на тот, где случаются обычные преступления. Сорбье — человек безупречный. Вокруг него люди вне всяких подозрений, исследователи, влюбленные в свое дело. И наконец, само преступление непостижимо. С чего, откровенно говоря, начинать расследование, если убийца вроде бы лишен всякой реальной оболочки, жизненной субстанции, если неизвестно, каким образом ему удалось скрыться с двадцатью килограммами в руках, и нельзя даже предположить причин, побудивших его совершить это преступление!

Марей, недовольный тем, что пришлось так долго говорить, пожал плечами и выудил из кармана смятую сигарету. Но, раз начав, он уже не мог остановиться.

— Конечно, на ум сразу же приходит шпионаж. Я и сам сначала так думал… Но куда ему податься, этому шпиону, с цилиндром, который весит больше, чем снаряд семьдесят пятого калибра. Шпионов интересуют планы, формулы… Они предпочитают работать с микрофильмами, а не брать на хранение тяжелые грузы. Чем больше думаешь об этом деле, тем оно кажется абсурднее. Не таинственнее, а именно абсурднее. Ни одна версия не выдерживает критики. Таковы мои впечатления.

— Ну-ну, — сказал Люилье. — Хотите, я дам вам в помощь Ребье? Или Менара?

— Это ничего не изменит, — проворчал Марей.

— Нам требуется лишь одно, — сказал Рувейр, — найти цилиндр. И чем скорее, тем лучше. В противном случае нам грозят осложнения, которых вы и представить себе не можете. Наши союзники по Атлантическому пакту не останутся безучастными.

— Мы его найдем! — поспешил вмешаться Люилье.

Рувейр встал, кивнул Марею и протянул руку Люилье.

— Держите меня в курсе событий ежечасно. Господин министр выказывает к этому делу особый интерес.

Перед высокой, обитой кожей дверью двое мужчин вполголоса обменялись еще несколькими словами, потом, когда Рувейр ушел, Люилье со вздохом вернулся к Марею.

— Ну и попали же вы в переплет! — выдохнул он. — Вам — следовало бы несколько более обнадежить его, дорогой Марей. Между нами, неужели дела так уж плохи?

— Почти.

— Ага! Почти! Значит, вы видите некоторый просвет?

— Весьма незначительный.

— Надо было сказать об этом.

— Я жду сообщений от Бельанфана. Как только получу ответ, я вам сообщу.

Люилье снял с вешалки плащ, взглянул на стрелки электрических часов.

— До девяти я буду дома. Потом уеду ужинать к друзьям. Но вам дадут номер телефона. Звоните не задумываясь. До свидания, Марей. Защищайтесь, черт возьми!

Комиссар спустился к себе в кабинет, где его ждал Фред.

— Ну как? — спросил он.

— Завуалированные угрозы. Перепугались они не на шутку… Может, я и сгорю, но сгорю не один… A-а, ты послал за пивом, это хорошо.

Марей открыл бутылку и стал пить прямо из горлышка, Фред с беспокойством следил за ним. Марей перевел дух, поставил пустую бутылку на стол и спросил:

— Что слышно от Бельанфана?

— Он взялся за работу. Отыскал с полдюжины отпечатков, но уверяет, что все не то.

— Схожу-ка я к нему, — решил Марей. — Записывай, если будут звонить.

Совсем недавно для Бельанфана оборудовали под самой крышей вторую лабораторию. Картотека находилась в конце того же коридора. Несмотря на объявление «Курить запрещается», паркет был усеян окурками.

— А, вот и ты! — сказал Бельанфан. — Ну и работенку ты мне подкинул!

На нем был грязный халат, весь в пятнах, изъеденный кислотами. Он был тщедушный, белокурый, из кудрявой шевелюры все время выбивалась одна закрученная, точно пружина, прядь и падала ему на глаза. Конверт в зажимах ярко освещался проектором на подвижном стержне, стол был загроможден всевозможными склянками.

— У меня семь отпечатков, — сказал Бельанфан, — но, за исключением двух, все чепуха.

Он показал Марею на эмалированные ванночки, в которых плавали фотоснимки.

— Не густо, — произнес Бельанфан. — Люди чересчур тщательно моются. Вот этот ничего… А этот, строго говоря…

Марей ничего не различал, кроме сероватых полос, испещренных более светлыми прожилками.

— Большой палец левой руки, — комментировал Бельанфан. — И палец этот мне что-то напоминает. Я его, конечно, видел, но когда?

Прикрыв глаза, он призвал на помощь свою удивительную память.

— Не вдаваясь в технические подробности, — шептал он, — я могу утверждать, что палец этот когда-то давно был слегка расплющен. Еще заметен шов у сустава… Я жду, когда принесут увеличенные снимки. — Ну, как там клише? — крикнул он в глубь лаборатории.

Потом, вернувшись к фотоснимкам, колыхавшимся в ванночках, добавил:

— Парень, должно быть, побывал у нас, но в связи с каким-нибудь незначительным делом, иначе я бы вспомнил…

Ассистент принес увеличенные снимки, еще влажные, и Бельанфан, наколов один за другим кнопками на доску, отступил немного назад и, склонив голову, стал разглядывать их.

— Ты не хуже меня видишь, — объяснил он, — шрам… а вот здесь, наверху, палец расплющен…

Палец его скользил по снимку, словно по штабной карте, следуя направлению каждой линии.

— Вспомнил, — продолжал Бельанфан. — Этот тип пытался вскрыть сейф.

При этом слове сердце Марея забилось сильнее.

— Сейф?

— Не то чтобы настоящий… просто маленький сейф с секретным замком у одного врача… Уж не помню, что он там делал у этого врача… Во всяком случае, тогда отпечатки пальцев сыграли свою роль… Подожди… Пойду схожу в картотеку.

Марей остался один, краешки фотографии на глазах сворачивались от света раскаленных ламп. Если Бельанфан не ошибается, неуловимого убийцу удастся разоблачить. Достаточно имени, описания примет, и ему уже не уйти. Бельанфан все не возвращался. Марей достал свою последнюю сигарету, перегнувшуюся пополам от слишком долгого пребывания в кармане, и нервно закурил. Нет, что-то вдруг все пошло чересчур гладко!

— Вот! — крикнул Бельанфан. — Нашел.

Он помахал карточкой и положил ее перед комиссаром. Марей взглянул на мужчину, сфотографированного анфас и в профиль: лицо правильное, пожалуй, даже слишком миловидное, потом прочитал вполголоса то, что значилось на карточке:

— «Рауль Монжо… родился 15 октября 1924 года в Орлеане… Осужден на один год тюремного заключения за кражу… Освобожден 22 декабря 1956 года… Последнее известное местожительство: «Париж, улица Аббатис, 39, отель «Флореаль».

— Так я и думал, — заметил Бельанфан. — Маленькое дельце. На убийцу он не похож!

Глава 5

Марея разбудил телефонный звонок. Он протянул руку к ночному столику, снял трубку и без всякого энтузиазма поднес ее к уху.

— Алло… Добрый день, господин начальник… Да, как будто подтверждается… О! Я не хотел вас беспокоить… Впрочем, возможно, это вовсе и не та нить… помните, заказное письмо, которое получил Сорбье… так вот, его отправил некий Рауль Монжо, его имя фигурирует в картотеке… Год тюремного заключения… Я уже отдал все необходимые распоряжения… Как вы говорите?.. Да нет ничего проще. У нас есть его последний адрес… на улице Аббатис. Я поручил это Фаржону. Он начал расследование вчера вечером. Много времени не потребуется… Нет, господин начальник, в данный момент я ничего не думаю, ничего не знаю, я жду… Спасибо, до встречи.

Зевнув, Марей положил трубку. Что он думает!.. Люилье, видите ли, желает знать, что он думает! А что тут думать, если в распоряжении убийцы оставалось всего четырнадцать секунд, чтобы исчезнуть! Марей встал, открыл ставни. Комнату залил ослепительно яркий свет летнего дня. Марей с отвращением выпил стакан воды. Думать!.. Думать о других… О Бельяре, например, который просыпается рядом со своей женой и новоиспеченным младенцем… Или о Линде, Девушке с Льняными Волосами… Или о комиссаре Марее, ведь он одинок как перст, вроде этих бедолаг, которых он бросает в тюрьму.

Снова зазвонил телефон. Марей покорно снял трубку.

— Алло… Привет, Фред, дружище… Что?.. Я так и думал… Этого следовало ожидать… Минутку, я кое-что запишу…

Он достал блокнот, всегда лежавший наготове в ящике.

— Давай… Значит, в отеле «Флореаль» — ничего… Что они говорят об этом типе?.. Ну конечно, не хотят вмешиваться… А дальше?.. Хорошо. Между нами говоря, тайные агенты не имеют привычки играть на бегах… Согласен… И когда же ты с ним встретишься, с этим гарсоном из кафе?.. Прекрасно!.. А я сейчас отправляюсь к мадам Сорбье… Слушай, ты звони Мишо. Как только выдастся минутка, я ему тоже позвоню, и он мне все передаст… Пока.

Машина опять закрутилась, и Марей потирал руки. Монжо теперь крышка. Это дело всего нескольких часов. Марей разогрел остатки кофе, наточил свою старую бритву и раза два-три провел лезвием по щеке. Все те же привычные жесты изо дня в день. Зеркальце, повешенное на окно, звук скребущей по коже бритвы и лицо, которое видишь перед собой, то и дело гримасничающее, чтобы облегчить бритве борьбу с непокорной щетиной. Но все это не мешает думать, как хотел его патрон… И додуматься, например, до того, что цилиндр-то могли украсть и раньше, а не в самый момент преступления. Может быть, утром, а может быть, и накануне… Или еще когда-то. В конце концов, цилиндра этого никто не видел. Знали только, что он там был… Ну а Сорбье?.. Сорбье, конечно, заметил бы… И ничего не сказал?.. Сорбье — сообщник?.. Немыслимо. Ну вот! Порез у самого носа. Но бедняжка Линда все равно ничего не заметит. При чем тут бедняжка Линда? «Послушай-ка, Марей, не слишком ли много ты о ней думаешь? Она красивая. Такая белокурая, такая непонятная! Словно явилась неведомо откуда! Ну да, я думаю о ней, и думаю по-хорошему. Хотелось бы помочь ей, и еще — чтобы она подняла на меня свои удивительные глаза. Капельку одеколона. Немножко пудры. Синий костюм. Я привык устраивать для себя маленькие праздники из пустяков, для себя одного…»

Марей увидел свое отражение в зеркале. «Старый дурак! Это в твоем-то возрасте? Ты внушаешь людям страх, хотя, по правде-то, сам боишься людей. Они такие до ужаса живые, у них столько тайн, силы, хитрости. И любви!..»

Марей тщательно закрыл за собой дверь, спустился с лестницы. В саду Тюильри золотилась листва, а солнце, казалось, ласково пошлепывало его по спине. «Надо будет преподнести цветы госпоже Бельяр и погремушку малышу», — подумал комиссар. Но едва он купил газеты в киоске, как у него сразу все вылетело из головы. «ТАИНСТВЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ В КУРБВУА. ПОГИБ ИНЖЕНЕР…», «СПЕЦИАЛИСТ В ОБЛАСТИ АТОМНЫХ ИЗЫСКАНИЙ УБИТ ВЫСТРЕЛОМ ИЗ РЕВОЛЬВЕРА…», «НЕОБЪЯСНИМОЕ УБИЙСТВО НА ЗАВОДЕ ПО ПРОИЗВОДСТВУ ПРОПЕРГОЛЯ…». Заметки были довольно туманные, но составлены ловко. Они произведут сильное впечатление! К счастью, о похищении не было пока ни слова. Но это только пока! Марей сел в машину несколько удрученный. Уже сегодня вечером или завтра газеты возьмутся за него. «ЧЕМ ЗАНИМАЕТСЯ ПОЛИЦИЯ?..», «КТО НАС ОХРАНЯЕТ?..» И пойдет… Позвонят из министерства внутренних дел… Люилье, не повышая голоса, скажет: «Послушайте, Марей, ну, приложите же усилия. Вы меня ставите в ужасное положение!»

Он бросил газеты на заднее сиденье и тронулся с места. Было еще довольно рано, и он позволил себе небольшую прогулку по Булонскому лесу, медленно прокатился по пустынным еще аллеям. Линда, верно, уже встала, и, должно быть, именно она утешает старую Мариетту, а не наоборот. Вряд ли она останется во Франции. Продаст виллу. Исчезнет. Уедет на свой туманный север. Нет, решительно Марей был настроен на меланхолический лад. Он приехал на бульвар Мориса Барреса и, прежде чем войти, окинул долгим взглядом дом. Ставни полуприкрыты, молчание, траур. Хотя и раньше-то здесь было, верно, не намного веселее. Он толкнул калитку. Слева лежал заботливо ухоженный садик. Розы, всюду розы. Клумбы, целые массивы, гирлянды. Своды беседки обвивала глициния. В глубине, справа от виллы, находился гараж. Марей полюбопытствовал, сделав крюк: в гараже стояла сверкающая «DS-19». С домом гараж не сообщался. Их разделял узкий проход, куда выходили окна одной из комнат, по всей вероятности кухни. Марей вернулся обратно и позвонил. Ему открыла Мариетта: казалось, она еще больше постарела, и морщин прибавилось. Узнав его, она невольно отпрянула, словно он стал для нее олицетворением дурных вестей.

— Сейчас узнаю, — проворчала она.

Линда ждала его в гостиной, и Марей оробел еще больше, чем накануне. Это была совсем другая Линда. Статуя, задрапированная в черное, со склоненным лицом и опущенными ресницами под высокими арками бровей. Усталым жестом она указала на кресло.

— Удалось вам что-нибудь выяснить? — спросила она.

— Возможно, я напал на след, — сказал Марей. — Не знаю, правда, куда он ведет. Но мне хотелось бы задать вам несколько вопросов. Не показалось ли вам, что в последние дни господин Сорбье был чем-то озабочен?

— Нет… Ничего такого я не заметила.

— Может быть, к нему приходил кто-то, я имею в виду кто-то посторонний…

Она не дала ему договорить:

— Мой муж никого не принимал. Когда он возвращался с завода, мы с ним недолго беседовали, потом он работал часов до девяти, до самого ужина. А после мы иногда музицировали.

— Он рассказывал вам о своих исследованиях?

— Нет. Я все равно не смогла бы ничего понять.

— А по воскресеньям?

— Мы выезжали прогуляться. По вечерам ужинали у друзей, а иногда друзья приходили к нам играть в бридж.

— Одни и те же друзья?

— Да. Роже Бельяр, Кассан, супруги Оберте…

— В общем, весь заводской штаб?

— Пожалуй.

— А за пределами этого круга?

— Никого.

— Господин Сорбье выезжал за границу?

— Очень редко. Два года назад он провел шесть месяцев в Соединенных Штатах. В прошлом году прочитал несколько лекций в Кембридже… Вот, пожалуй, и все.

— Вы сказали, что господин Сорбье обычно работал до ужина. Я полагаю, он приносил с завода какие-то бумаги, документы.

— Конечно. Он всегда был с портфелем.

— У вас ни разу не возникло ощущения, что он принимает особые меры предосторожности?

Линда задумалась. Потом сказала:

— Нет. Я знаю только, что он всегда запирал на ключ ящики письменного стола… А вечером непременно совершал небольшой обход… О! Скорее по привычке… Он всегда был очень аккуратен, очень организован.

— Ему кто-нибудь звонил сюда?

— Случалось иногда, но очень редко. Знали, что он целый день на заводе.

— А вчера или позавчера не разговаривал ли он с кем-нибудь по телефону?

— Абсолютно ни с кем.

— Прошу прощения, мадам, за все эти вопросы.

— Что вы, что вы…

— Не знаете ли вы некого Рауля Монжо?

— Рауля Монжо!

Линда внезапно поднялась, прошла через гостиную и открыла дверь в вестибюль. Она внимательно осмотрела все вокруг.

— Странно, — сказала она, возвратившись. — Мне показалось, будто послышался какой-то шорох. Наверное, это прошла Мариетта…

— Надеюсь, она не подслушивала у дверей?

— О нет! Бедняжка! У нас нет от нее секретов… Но я прервала вас. Рауль Монжо был нашим шофером.

— Вашим шофером?!

— Да. А в чем дело?.. Вам стало известно о нем что-нибудь? Неделю назад муж его уволил.

Марей некоторое время молчал.

— По какой причине?

— Монжо — человек несколько… сомнительный. Он перепродавал бензин, занимался спекуляцией на автостанциях. И потом, его поведение вообще нам не нравилось.

— Что вы хотите этим сказать?

— Он всюду совал свой нос, шарил… Я уверена, что он не раз лазил ко мне в сумку.

— Что он искал?

— О, конечно, деньги. Он вечно сидел на мели, требовал авансы, в общем, человек малоприятный.

— Каким образом он поступил к вам на службу?

— Не знаю. Его нанял мой муж.

— Здесь у него была комната?

— Да. На третьем этаже. Он забрал все свои вещи, унес даже фуражку, которую я ему купила.

— Но до того, как поселиться у вас, Монжо, вероятно, жил где-то еще?

— Разумеется. Но я не знаю где.

— Господин Сорбье, видимо, записал его адрес в книжку?

— Сейчас посмотрю. Его кабинет на втором этаже.

Линда прошла в вестибюль, и вскоре Марей услышал наверху ее легкие шаги… Потом стук выдвигаемого ящика… снова шаги… скрип дверцы какого-то шкафа… и вдруг поспешные шаги. Он встал, подошел к двери… Перегнувшись через перила, Линда делала ему знаки. Он поспешил к ней.

— Я не могу найти записной книжки, — сказала она. — А между тем я уверена, что видела ее не далее как вчера вечером.

Марей поднялся на площадку второго этажа. Дверь в кабинет была открыта.

— Взгляните сами, — сказала она. — Книжка лежала вот здесь, рядом с ящичком для сигарет. Большая книжка в зеленом кожаном переплете, ее прислала мужу в подарок одна химическая фирма.

Линда казалась испуганной, она с опаской поглядывала по сторонам.

— Подождите, — сказал Марей, — не надо волноваться. Вы видели ее вчера вечером?

— Я брала ее, чтобы составить список и оповестить всех… А потом положила сюда, рядом с ящичком…

Марей выдвинул средний ящик письменного стола, увидел пачки конвертов, коробки с визитными карточками. Повернулся, как это сделала Линда. Книжные полки… Ряды переплетов, научные журналы… Искать не было смысла.

— Может быть, Мариетта?..

— Нет-нет. Мариетте здесь нечего было делать.

Марей огляделся вокруг… Все тот же аскетический порядок. Возле стола — два кресла, самый обыкновенный книжный шкаф. Ни одного ненужного предмета, ни одной безделушки. Неяркий ковер.

— Мариетта ладила с Монжо?

— Она терпеть его не могла. Они не разговаривали друг с другом.

— Вы мне позволите осмотреть дом?

Он показал еще на одну дверь, выходившую на площадку.

— Наша спальня, — сказала Линда.

— А там?

— Комната для гостей, но ею никогда не пользовались.

— А на третьем этаже?

— Комната Мариетты, шофера и чердак.

— Подождите меня.

Марей поднялся по узкой лестнице, заглянул в пустые комнаты. Записную книжку украли. Допустим. Но кто? Значит, ночью или ранним утром кто-то посторонний проник в дом?.. А этот шорох вот только что?.. Может, это убегал вор… Марей спустился вниз. Линда, еще более побледнев, ждала его.

— Вы думаете, кто-то пробрался сюда? — спросила она.

— Нет, — сказал Марей таким дружески-ворчливым тоном, каким говорил в тех случаях, когда был не особенно в себе уверен. — Нет. Конечно нет!

— Дом настолько уединенный!

— Уединенный?

— Все наши соседи разъехались отдыхать.

Они обошли подсобные помещения, столовую, большую и маленькую гостиные. Марей заглянул даже в подвал.

— У господина Сорбье было оружие?

— Не думаю. Во всяком случае, я никогда не видела здесь никакого оружия. А что?

— Да нет, ничего, просто так. Ну что ж, мадам, мне остается только…

Он добродушно улыбнулся, и она порывисто протянула ему обе руки.

— Приходите, когда вам будет угодно. Я всегда буду рада вас видеть.

Он поклонился. Очаровательна. Просто очаровательна. И тут Марей вдруг рассердился на Сорбье. За этот слишком суровый дом, за эти мрачные вечера у пианино или проигрывателя. Она, должно быть, здесь задыхалась! Кассан, супруги Оберте, Бельяр… бридж! Да чем это лучше монастыря!

Марей, внезапно разозлившись, хлопнул дверцей своей малолитражки и резко рванул с места. Если Монжо — а ведь больше вроде некому — украл книжку с адресами на вилле, оставалась еще одна, которую Марей накануне заметил на письменном столе Сорбье на заводе. Может быть, Сорбье записал его адрес и в той, второй книжке?.. Монжо! Комиссар повторял это имя с некоторым отвращением. Монжо. Не велика птица, сомнений нет. Если этот самый Монжо был подослан к супругам Сорбье, чтобы следить за ними, он вел себя на редкость глупо. Тогда как убийца Сорбье проявил чудеса изобретательности. Так что ж, тогда… А если Монжо был орудием в чьих-то руках, кто же все-таки скрывался за ним? Кто?.. Кто украл записную книжку? У кого хватило дерзости проникнуть на виллу Сорбье?.. И главное, ведь книжка-то эта в общем не представляла ни малейшей ценности. Адрес Рауля Монжо? Рано или поздно его все равно найдут. «Что-то я увяз, — подумал Марей. — Никак не выберусь из трясины. Кидаюсь туда, сюда, как щенок, который ловит на лету все, что ему бросают. А в это самое время…» Навстречу ему попадались машины с нагруженными на крышу вещами; большинство магазинов было закрыто: время отпусков. А ведь достаточно повернуть колпачок…

Марей остановился перед красно-белым шлагбаумом завода, показал сторожу свое удостоверение, тот кивнул.

— Дорогу я знаю, — сказал Марей.

Ловко проскользнув мимо грузовиков и бульдозеров, он поехал вдоль стройки, где сновали рабочие. Слева — что-то похожее на бензоколонку, строительство ее близилось к концу. Подъемные краны вздымали в небо металлические пластины, которые, раскачиваясь, сверкали на солнце. Кое-где на перекрестках движение регулировали охранники. Добравшись до маленького дворика перед флигелем инженеров, Марей поставил машину под сенью каштана. На пороге чертежного зала его остановили.

— Полиция. Комиссар Марей.

Его узнали. Навстречу ему вышел Ренардо.

— Что нового, господин комиссар?

— Ничего особенного. Бельяр здесь?

— Да.

Они вместе поднялись наверх и увидели инженера, диктовавшего письма секретарше. Бельяр тут же отослал девушку.

— Я не хочу тебе мешать, — сказал Марей. — Только надо кое-что проверить.

Он вошел в кабинет Сорбье и сразу же увидел книжку с адресами. Черт возьми! На этот раз незнакомец не осмелился… Марей взял книжку, нашел букву «М». Вот дьявол! Страница была вырвана. Убийца не только унес цилиндр, но и позаботился открыть книжку, вырвать страницу. И это для того, чтобы оградить Монжо!..

— Роже!

— Да.

Бельяр появился в дверях.

— Ты не смог бы оказать мне услугу? — спросил Марей. — Ты хорошо помнишь шофера Сорбье, Рауля Монжо?

— А я и не знал, что его звали Монжо, — сказал, заинтересовавшись, Бельяр. — Его всегда называли Раулем… Да, я его помню… достаточно хорошо. А что такое? Он тоже замешан?

— Да. Я пока не знаю, он ли убил Сорбье или нет, но именно он отправил заказное письмо. И возможно, украл в Нейи книжку с адресами… Я только что от Линды. Мы вместе обнаружили пропажу книжки… А здесь, ты видишь…

Марей показал на вырванную страницу. Бельяр присел на край стола.

— Вот черт! — прошептал он. — Неужели этот Монжо и в самом деле опасный тип?.. Он казался таким невзрачным… Невысокий, смуглый, на вид довольно сообразительный… всегда готов услужить.

— Его уже судили за воровство.

— Ты говоришь, будто он взял книжку в Нейи?.. В этом нет никакого смысла. Он мог не сомневаться, что рано или поздно ты найдешь его адрес.

— Может, он просто хотел выиграть время.

Марей извлек из кармана наполовину сломанную сигарету и склеил ее языком.

— У Монжо были ключи от виллы. Ему ничего не стоило заказать еще одни.

— Ты хочешь сказать, что он предвидел?..

— О! Я ничего не утверждаю.

Марей закурил сигарету.

— Ладно. Не буду тебя больше задерживать… Сегодня вечером ты свободен?

— Я всегда свободен.

— Тогда я, наверное, напрошусь к вам ужинать.

— Так-так! — улыбнулся Бельяр.

— Видишь, я старею, — вздохнул Марей.

— Скажи лучше, тебе надоело жить одному. Женись.

— Не говори глупостей.

Комиссар спустился вниз, еще раз посмотрел на окно, через которое убийца должен был бежать, но не бежал, потому-что… Пожав плечами, Марей направил машину к заводским воротам.

В конце улицы катила свои воды Сена. Марей оглядел набережную с дремавшими кое-где бродягами, лодки, баржи, подъемные краны… Самоходная баржа поднималась вверх по течению, и шлюпка билась в струе за ее кормой. Достаточно было спрятать цилиндр на борту какой-нибудь лодки, добраться до катера… Река впадала в море. Монжо в этот момент, возможно, был уже далеко от берега, вне досягаемости. Марей вернулся в Париж, позвонил из бистро Мишо:

— Это ты, дружище Пьер?

— У меня для вас новость, патрон. Только что звонил Фред. Он раздобыл адрес этого малого. Сказал, что объяснит вам… Это в Леваллуа… Набережная Мишле… Фред уже поехал туда.

— А номер дома?

— Ах, верно, чуть не забыл… 51-бис… вроде бы маленький особняк.

Марей кинулся к своей машине и проскочил весь Леваллуа, то и дело по-идиотски рискуя столкнуться с кем-нибудь. Но ему не терпелось покончить с этим. Покончить? По правде говоря, достаточных улик для того, чтобы арестовать Монжо, не было. Он отправил заказное письмо бывшему хозяину, и Сорбье получил это письмо в день своей гибели. Вот и все. Любой адвокат… Марей мог установить слежку за Монжо, в крайнем случае, мог вызвать его к себе, чтобы допросить, но не более того. Ему хоть будет что ответить Люилье.

На набережную Мишле, изнемогавшую под лучами августовского солнца, больно было смотреть. Склады, облезлые дома, чересчур высокие здания, узкие и темные, словно нарисованные на небе. Фред расхаживал перед заржавевшей оградой. Подняв большой палец, он с взволнованным видом пошел навстречу комиссару.

— Он у нас в руках, патрон.

— Ты его видел?

— Вот как вас. И не далее как сейчас, в тот самый момент, когда он шел обедать.

— Ты позволил ему уйти?

— Гувар следует за ним.

— Заметно, что он нервничает?

— Кто, он? Да что вы! Разгуливает, как будто в отпуск приехал: руки в карманах, сигарета в зубах… кормится он на улице Броссолет, в бистро «У Жюля». В двух шагах отсюда.

— Как же ты разыскал его?

— Самым обычным образом!.. Мы обошли все тотализаторы на Монмартре, где Монжо когда-то жил. Один гарсон в кафе узнал его по фотографии, он дал нам адрес своего приятеля, таксиста. Так мы и добрались до нашего типа. Дело, как видите, нехитрое.

— Весьма любопытно, — буркнул Марей. — Ты останешься здесь. Свистни один раз, если увидишь, что он возвращается. Хочу заглянуть к нему в берлогу.

Калитка была не заперта. По обе стороны аллеи — запущенный, заросший сорняками садик. Сам дом, зажатый между двумя кирпичными зданиями, с нависшими над ним балконами, трубами, телевизионными антеннами казался крошечным, грязным, мрачным. При помощи отмычки Марей открыл дверь первого этажа. Справа от входа он увидел кухню и бельевую; слева — что-то вроде гостиной, откуда шла лестница наверх. Марей ступал осторожно, все время прислушиваясь. От стен с почерневшими, отставшими обоями веяло затхлостью. Марей поднялся на второй этаж, вошел в первую комнату. То была спальня Монжо. Железная кровать, два стула, на столе кувшин для воды, на полу — раскрытый чемодан, за дверью висела на вешалке одежда. Окно выходило на набережную. Марей подошел к нему. Взгляд его скользнул по Сене и остановился на том берегу… Подъемные краны, строения… На той стороне раскинулся проперголевый завод. Марей узнавал все до мельчайших деталей. Он даже сумел разглядеть каштан, скрывавший от него окна флигеля инженеров. Он отошел от окна, порылся в чемодане. Белье, ботинки, носовые платки и на самом дне что-то твердое. Марей раздвинул платки и покачал головой. В руках у него оказался бинокль. Он навел его на тот берег, и ему почудилось, будто он разгуливает по заводу. Тогда он осторожно положил бинокль на место и бесшумно вышел.

Глава 6

— Он великолепен, — заявил Марей.

— Правда?

Склонившись над колыбелью, Бельяр вытирал рот сына кончиком тонкого батистового платка.

— Будущий ученый, — сказал Марей. — Сразу видно.

— Бедняжечка! Надеюсь, что это не так! — воскликнула госпожа Бельяр.

Инженер выпрямился, задумчиво посмотрел на спящего младенца.

— Пусть станет, кем захочет, — прошептал он, — только бы был счастливее нас!

— Неблагодарный! — сказал Марей. — Тебе ли жаловаться…

И, повернувшись к его жене, продолжал:

— Все ему чего-то недостает, вашему мужу. Я бы не отказался поменяться с ним местами.

Улыбнувшись, он взял Бельяра за руку.

— Не обращай внимания, старина. Я заговариваюсь.

— У вас усталый вид, — заметила госпожа Бельяр. — Идемте… ужин готов. Если слушаться Роже, так весь день и проведешь в этой комнате.

— Правда, — сказал инженер, — ты что-то совсем расклеился. Что-нибудь не ладится?

— Да нет. Все идет прекрасно.

— Как следствие?

— Двигается потихоньку…

Они перешли в столовую, и Марей забыл о своих заботах. Он любил Роже и Андре, эту нежную скромную молодую женщину, обожавшую своего мужа. Через несколько лет после окончания войны Андре бросила учебу, вышла замуж за Бельяра и с тех пор довольствовалась тем, что жила подле него.

— Думаешь, это так весело — жить с женщиной, которой ты внушаешь робость? — пожаловался как-то Бельяр, совсем заскучав. — Вот во время войны была житуха!

— Может, еще скажешь, что жалеешь о жизни в подполье, о секретных заданиях, обо всяких передрягах, выпавших на нашу долю? — вздохнул Марей.

Нет, Бельяр, конечно, ни о чем не жалел. Но он не был, подобно Сорбье, одержим страстью научных открытий. У него оставалось время на то, чтобы читать, бывать в гостях, слоняться просто так, разъезжать. Порой он звонил Марею:

— Я тебя увожу.

— Куда?

— Куда пожелаешь. Хочется взглянуть на людей.

Они отправлялись в театр или молча ехали куда глаза глядят.

— Знаешь, чего тебе недостает? — говорил Марей.

— Знаю-знаю… сына… Но у Андре никогда не будет детей.

И вот чудо свершилось. Появился ребенок, он был тут, в соседней комнате, и взгляд у Бельяра стал совсем иным. Да и сам он, казалось, помолодел, но в то же время стал каким-то озабоченным. Он поглядывал на свою жену с удивлением, пожалуй, даже с недоверием.

— Извините, что я смотрю на часы, — сказал Марей, — но мне должны позвонить.

— Здесь ты у себя дома, старина. Не стесняйся. Кстати, как там с этим шофером?

— Пока на свободе, только ненадолго. У меня есть его адрес. Я даже осмотрел дом, где он живет.

Андре без конца вскакивала, чтобы присмотреть за новой служанкой, которая громыхала кастрюлями на кухне, и Бельяр стал нервничать.

— Почему же ты его не арестовал? — спросил он.

— А за что его можно арестовать?

— Если он украл, убил…

— Ну-ну… У меня нет никаких доказательств, а мы сейчас живем не в годы оккупации.

— Жаль!

Картошка подгорела. Салат… и в самом деле, забыли про салат. Расстроенная Андре снова исчезла.

— Я выгоню эту девчонку, — проворчал инженер.

— Этим ты ничего не добьешься, — сказал Марей. — Ты свободен сегоднявечером?

— Конечно.

— Можешь ты расстаться со своим сыном… ну, скажем, часа на два?

— Болван.

— Ладно. Я тебя увожу… Мы сменим Фреда и будем наблюдать за Монжо. Вспомним молодость. Кто знает? Может быть, он наведет нас на крупную дичь.

Зазвонил телефон, и Марей вытер рот салфеткой.

— Скажи своей жене, что мы уходим.

Он кинулся в гостиную. Звонил Фред.

— Ничего нового?.. Прекрасно. Скоро я тебя освобожу… Ну, скажем, в девять часов. Ты успеешь поужинать… Хорошо… Спасибо.

Вернувшись в столовую, Марей понял: Андре уже знает, что они уходят.

— Я похищаю вашего мужа, но ненадолго, — пошутил комиссар. — Он может мне помочь…

Помочь? Нет. Марей заранее знал, что ничего не случится, что слежка превратится в прогулку, но ему вдруг захотелось вновь пережить вместе с Бельяром забытые минуты. И он угадывал, что Бельяр со своей стороны тоже испытывал радостное возбуждение. Маленький заговор мужчин, который надо было скрыть от Андре. Конец ужина прошел довольно весело. Бельяр вдруг стал красноречивым. Он разгорячился, торопил Андре. Ему не терпелось поскорее уйти, и жена не могла сдержать улыбку. Пока Андре ходила за бутылкой коньяка, Бельяр спросил, наклонившись к другу:

— Ты по-прежнему думаешь, что речь идет о шпионаже?

— Ничего я не думаю. Ясно только одно: Монжо на кого-то работает.

— А если шпионаж тут ни при чем?

— Зачем же тогда Монжо понадобился этот цилиндр?

— Ты думаешь, цилиндр именно у него?

— Откуда я знаю? Пока что я чувствую какую-то связь между Монжо, цилиндром и неизвестным, которого надо найти. Вот и все. Какого рода эта связь, я не знаю. Но в том, что она существует, не сомневаюсь, и это уже неплохо.

Бельяр наполнил рюмки.

— За малыша и его маму, — сказал комиссар.

— Я готов, — объявил Бельяр.

Спустилась ночь, душная ночь большого города, изнемогающего от жары.

— Помнишь… — начал Бельяр.

Да стоило ли об этом говорить? Они втиснулись в малолитражку с еще не остывшей крышей. Хорошо было ехать вот так, плечом к плечу. Исчезло вдруг все: семья, работа. А то, прежнее, вернулось. Недоставало, быть может, лишь ощущения опасности. Да и то, как сказать. Вдруг запылает небо на горизонте? Или, попросту говоря, вдруг Монжо заупрямится? Вдруг он предпримет что-нибудь невероятное? Ведь они так мало, так плохо его знают! Но все это неважно. Марей вкушал сладость этой минуты, отданной дружбе и воспоминаниям. Он похлопал ладонью Бельяра по колену, Бельяр улыбнулся, зажег сигарету и сунул ее в рот комиссару.

— Который час? — спросил Марей.

— Без двадцати девять.

— Прекрасно.

И Марей короткими точными фразами, порой ненадолго умолкая, ввел Бельяра в курс дела. Домишко Монжо… грязная комната… бинокль… Зачем ему бинокль? Не иначе как наблюдать за жизнью завода… Но кто пользовался этим биноклем? Шофер или тот, другой?

Другой? Марей начал говорить «другой» инстинктивно. «Другой» — существо таинственное, бежавшее через окно вместе с цилиндром, несмотря на Леживра. «Другой», который, быть может, следит за ними без их ведома? «Другой…» Точно так же, как прежде, когда улица могла обернуться западней, когда долго прислушивались у дверей, прежде чем постучаться к лучшим друзьям.

— Помнишь… — начал Бельяр.

Еще бы не помнить?! Всем своим существом Марей помнил.

Машин было мало, а когда они выехали из Парижа, их и вовсе не стало. На тротуарах мелькали редкие прохожие, в окнах виднелись застывшие фигуры.

— Здесь, — прошептал комиссар.

Они оставили машину в начале улицы Броссолет, в тени погруженной во мрак стройки. Перед ними неожиданно вырос Фред.

— Ну и что?

— Ничего нового. Кончает ужинать… Сегодня, мне кажется, надеяться не на что.

— Кто знает? Ну ладно, не задерживайся дольше. Беги… До завтра.

Фред пожал им руки и быстро зашагал прочь.

— У тебя есть план? — спросил Бельяр.

— Нет. Будем следить за Монжо, вот и все. Я вылезу. Ты останешься в машине, немного поодаль, чтобы тебя не заметили. В случае чего, поможешь мне.

Они медленно прошли мимо кафе «У Жюля». Крохотное бистро. Всего несколько столиков. Хозяин облокотился о стойку бара, а в углу Монжо в полном одиночестве раскуривал короткую трубку. Марей с Бельяром беспечно прогуливались. Марей отчетливо помнил фотографию шофера. Теперь он постарел, отяжелел. В чертах лица появилось что-то более решительное, более ожесточенное, чем на фотографиях в картотеке… Сомнений нет. Он стал опасен.

— Тебе случалось иметь с ним дело, когда он служил у Сорбье?

— Очень мало… Пару раз он подвозил меня.

Они перешли на другую сторону и повернули назад. Старинный фонарь уныло освещал тусклые фасады домов, стену какого-то склада с замазанной дегтем надписью. Друзей снедала лихорадка ожидания. Они снова увидели Монжо, который сидел, подперев подбородок ладонями и задумчиво уставившись в свою тарелку. Бельяр высказал ту же мысль, что и Фред:

— Для преступника он слишком беспечен.

— Знаю, — сказал Марей.

Они остановились возле стройки, за бетономешалкой. Оставаясь невидимыми, они следили за всей улицей, не спуская глаз с красноватого пятна бара. Ждать. Дело привычное. Марей порылся в карманах, достал смятую сигарету и закурил ее, прикрывая ладонями, глаза его по-прежнему были устремлены вдаль. Бельяр припоминал забытые жесты: прислониться плечом, чтобы дать отдохнуть ноге, повернуть голову так, чтобы в поле зрения попадало как можно больше пространства. Военные ночи. Карман у самого сердца оттягивал пистолет. А до рассвета так далеко! Приближались чьи-то шаги, и Бельяр отступил в густую тень. Они заметили мужчину, толкавшего велосипед, его еще долго было слышно. Откуда-то издалека доносился приглушенный шум города. Бельяр переступил с ноги на ногу.

— Я совсем закис, — шепнул он.

— Что он там делает? — проворчал Марей. — Пойдем поглядим. Я не догадался спросить Фреда, можно ли выйти из кафе с другой стороны, но он предупредил бы меня.

Они снова неторопливо двинулись в путь, миновали бистро. В этот самый момент зазвонил телефон. Марей схватил Бельяра за рукав:

— Стой здесь.

Он пересек улицу и издали увидел, как хозяин бара протянул трубку Монжо, затем пододвинул к нему рюмку. Монжо не вынул трубки изо рта. Он слушал, кивая головой, казалось соглашаясь с кем-то. Разговор был коротким. Монжо взглянул на свои часы, сказал несколько слов, потом чокнулся с хозяином. Марей подошел к Бельяру.

— Монжо только что говорил по телефону, — прошептал он. — Мне показалось, что он получил какие-то распоряжения. Думаю, он ждал этого звонка. Возможно, ему назначили где-то свидание.

И снова Марей подумал о том, «другом». Он потащил Бельяра за собой, сделав крюк, они вернулись к машине.

— Поезжай вперед, — посоветовал Марей, — но не теряй меня из виду. Он может сесть в такси.

Монжо вышел из бара; он выбил трубку о каблук ботинка и, засунув руки в карманы, двинулся в путь. Марей подождал, пока он дойдет до угла улицы, и пошел следом за ним. Монжо направился к Сене. Он шел не оборачиваясь, видно, ничуть не был встревожен. Шаги его звучали четко, и Марею, который следовал за ним в тени домов, осторожно ступая в своих ботинках на каучуке, предосторожности эти стали казаться никчемными. Машина двигалась на первой скорости, метрах в двухстах. Комиссар готов был пожалеть, что взял с собой друга, словно он пригласил его на заведомо неудачную охоту. Монжо дошел до набережной, и Марей снова остановился. Через несколько минут Бельяр подъехал к нему. Марей знаком попросил его выйти из машины.

— Что случилось?

— Ничего. Мы уже на месте.

Они вышли на набережную. Монжо исчез.

— Он пошел к себе. Вот его лачуга между двумя домами.

В окне гостиной вспыхнул свет, показался силуэт Монжо. Его было хорошо видно, он смотрел куда-то в глубь комнаты. Вдали церковные часы пробили десять.

Друзья вдруг вздрогнули, обменявшись короткими взглядами. Монжо бессильно раскинул руки. Потом вытянул ладонь вперед, словно отводя какой-то довод или упрек. Он был не один. Он с кем-то спорил. И в жестах его, искаженных косым светом, появилось что-то угрожающее.

— Гость, видно, стоял у двери, — проворчал Марей. — Мне надо было поторопиться, вместо того чтобы ждать.

— Ничего пока не потеряно.

В этот самый момент рука Монжо потянулась к окну, он задернул шторы. Марей больше не раздумывал, он открыл калитку и шагнул в сад. Но, едва ступив на дорожку, ведущую к крыльцу, он так резко остановился, что Бельяр наткнулся на него. Прямо напротив них, в гостиной, прогремел выстрел.

— Оставайся на месте! — крикнул Марей. — Следи за калиткой!

В руках у него уже был пистолет, и он толкнул дверь. Она не подалась, и Марей в ярости выругался. Пока он искал свою отмычку… кто-то стонал за дверью, совсем рядом. Замок щелкнул. «Меня могут пристрелить», — подумал Марей. В прихожей было темно, но слева из-под плохо прикрытой двери пробивалась полоска света. Марей толкнул дверь ногой. В комнате никого не было. Впрочем, нет. Внизу у лестницы в луже крови хрипел Монжо. Марей взбежал по ступенькам на площадку второго этажа.

Лампа освещала узкий коридор. Плечом вперед Марей шагнул в комнату Монжо, повернул выключатель. Кровать, два стула, туалетный столик, открытое окно. Он наклонился над подоконником. Прислонившись к решетке, Бельяр ждал. И Марей понял, что сейчас ему довелось наблюдать ту самую сцену, которая разыгралась тогда на заводе. Жертва есть, а убийцы нет… Невероятно! Убийца еще не успел уйти из дома. Он здесь, рядом, в соседней комнате.

Марей вышел в коридор, открыл дверь. Никого. И здесь тоже негде спрятаться. Он машинально проверил, закрыто ли окно.

Может быть, внизу? Он сбежал по лестнице, перешагнув через распростертое тело. Ни в бельевой, ни в кухне — никого.

— Роже… Можешь войти.

Бельяр поспешил к нему.

— Ну как?

Марей вытер лицо.

— Да вот так… все начинается сначала… Как там… В Монжо стреляли, а убийцы нет.

— Что?

Они вместе обошли весь первый этаж, потом второй, не задерживаясь. Достаточно было бросить взгляд, чтобы убедиться. Они спустились вниз, склонились над раненым, перевернули его. Монжо едва дышал. Лицо осунулось, нос заострился, казалось, он умирает.

— Какое счастье, что ты здесь, — прошептал Марей. — Постарайся найти телефон и позвони в комиссариат. Пусть пришлют санитарную машину. Скорее!

Бельяр побежал. Марей опустился на колени возле шофера, но каждый его жест казался бесполезным. Тогда, на заводе, он тоже опустился на колени, проверил карманы Сорбье. Теперь он осматривал карманы Монжо: платок, трубка, кисет, зажигалка, два ключа, бумажник. В бумажнике водительские права, несколько тысячефранковых билетов, вырезанные из газеты статьи, в которых говорилось о преступлении на заводе. Что же теперь делать?.. Искать? Все точно так же, как там. Что искать? Потайную дверь?.. Смешно. Убийца вдруг превратился в невидимку. Вот и все. Но он не забыл унести с собой револьвер, тот самый, из которого, по всей вероятности, стреляли в Сорбье. Потому что с этой минуты преступник — не Монжо. Теперь уже нет. Но кто же тогда, черт побери, кто?

Марей взглянул на тело, лежащее у его ног, потом на часы. Если Монжо не спасут, никакого следа больше не останется, ничего. Глухая стена. Монжо был ранен в грудь. Комиссар расстегнул окровавленную рубашку, осмотрел рану. Вероятно, задето легкое, этим и объяснялось свистящее дыхание, розовая струйка в углах рта. Если хоть немного повезет, Монжо заговорит. Разгадка тайны скрывалась тут, под этим мертвенно-бледным, почти холодным лбом. Марей порылся в карманах. Сигарет не осталось. Тем хуже. Его осаждали привычные мысли. Самоубийство? Несчастный случай из-за неосторожного обращения с оружием?.. Но револьвер-то исчез. Снова на ум пришла мысль о потайной двери. Он опять пожал плечами. Стены сложены из облицовочного камня. Даже подвала и того не было. Нет, убийца придумал какой-то трюк. Как на заводе. И как на заводе, в его распоряжении было всего несколько секунд. Марей прекрасно знал, что этого не может быть, что никакого трюка нет, просто сам он неправильно рассуждает, неправильно подбирает факты. Он сел на краешек стола, но тотчас встал. Там, в углу у лестницы, какой-то блестящий предмет… гильза… Он поднял ее… калибр 6,35… Ну конечно, тот же револьвер!

Марей почувствовал истинное облегчение, когда услышал, как затормозила санитарная машина, словно ему самому нужна была помощь. Первым вошел Бельяр. Он тяжело дышал.

— Пришлось далеко ходить. Счастье еще, что они меня подвезли. Вот идут.

Вошли двое санитаров с носилками. Их сопровождал полицейский.

— Вид у него не блестящий, — сказал санитар.

Монжо осторожно положили на носилки, затянули ремнями, и вся группа двинулась к выходу.

— Охраняй дом, — сказал Марей полицейскому. — Я вернусь попозже… Роже, дай сигарету.

Он жадно затянулся.

— Теперь, — вздохнул он, — начнется… Чего я только не наслушаюсь!

Но когда через некоторое время Марей говорил с начальником уголовной полиции, он не услышал ни единого упрека. Люилье был сражен.

— Вам следовало взять с собой двух инспекторов, — сказал он.

— А чем бы они могли помочь?.. Никто не выходил. Я даже не могу утверждать, что кто-нибудь вошел.

— Доказательство налицо.

— Хорошенькое доказательство!

— Я считаю, что Монжо украл цилиндр, а те, кто использовал его в своих целях, хотели избавиться от него, чтобы помешать говорить.

— Может быть.

— Что вы собираетесь предпринять?

— Поместить Монжо в безопасное место. Как только его прооперируют, организую там охрану. Потом надо сравнить пули — эту и ту, что убила Сорбье.

— Я получил результаты вскрытия.

— И что?

— Ничего нового. Пулю извлекли. Калибр 6,35, это мы уже знали.

— Да. И согласитесь, что это не совсем нормально. Если речь идет о профессионалах, они, скорее всего, пользовались бы калибром 7,65… Во всяком случае, что касается Монжо, калибр тот же самый. По-видимому, и оружие то же самое.

— И тот же убийца!

Бельяр ждал Марея во дворе комиссариата.

— Ну и вечер! — сказал Марей. — Если ты спешишь домой… извини, что я так надолго задержал тебя. Возьми мою машину.

Они молча шагали по тротуару.

— Твое мнение? — снова спросил Марей.

Бельяр тряхнул головой.

— Нет у меня никакого мнения. В голове полный туман, как и у тебя. Я ничего не видел, ничего не слышал. И при этом не сдвинулся с места.

— Тебе не кажется, что убийца пользуется… как бы это сказать… определенным методом?

— Каким методом? Он не знал, что мы там будем, точно так же как не знал, когда убивал Сорбье, что явимся мы с Ренардо. Он приходит, стреляет, исчезает. Вот и все.

— И стены ему не препятствие.

— Да уж!.. Твои люди там, на месте?

— Да. Я разбудил Фреда. Впрочем, они ничего не найдут. Правда, отпечатки пальцев иногда могут оказать услугу, но мы имеем дело с человеком осторожным. Сейчас поеду в больницу. Надеюсь, Монжо спасут. Голову даю на отсечение, что он знает, где спрятан цилиндр.

— Уже две жертвы, — заметил Бельяр. — Предупреждаю тебя, что выхожу из игры. Не то чтобы я боялся за себя — для этого нет никаких оснований, — но мне надоело быть свидетелем, которому нечего сказать.

Он сел в машину.

— Поцелуй малыша, — сказал Марей. — Поверь, мне искренне жаль…

Бельяр включил мотор. Он дружески помахал рукой, а Марей медленно пошел к комиссариату. «Поразмыслим, — повторял он про себя, — поразмыслим… Кто-то наверняка поджидал Монжо у двери. Вероятнее всего, они вместе вошли. А потом?.. Потом этот человек стреляет в Монжо. В тот самый момент я теряю несколько секунд, чтобы открыть дверь… Человек услышал меня, иначе и быть не могло. Тем более что я крикнул что-то Бельяру. И тогда… Он прячется на втором этаже. Это самое разумное. Впрочем, даже если он спрятался на первом, это ничего не меняет. Внизу стоит Бельяр… Пойдем до конца: по той или иной причине Бельяр позволяет ему уйти. Этого не может быть, потому что на заводе, кроме Бельяра, были еще Ренардо и Леживр, а убийца тем не менее исчез. Значит, и отсюда он ушел не благодаря Бельяру, а вопреки ему. Но как? Каким чудом ему это удалось? Я становлюсь полным идиотом!»

Марей вошел к себе в кабинет и снял трубку.

— Алло… Больница?.. Ну как?.. Перфорации нет… Сколько времени?.. Три дня?.. Никак не раньше?

Удрученный, он повесил трубку. Три дня ожидания. За три дня столько всего может случиться!

Глава 7

На столе лежали пачки газет, казавшихся траурными из-за черных жирных заголовков. «ПОХИЩЕНИЕ АТОМНОЙ БОМБЫ». «ПАРИЖ ПОД УГРОЗОЙ». «КАТАСТРОФА МОЖЕТ РАЗРАЗИТЬСЯ ЗАВТРА». Усталым жестом Марей отодвинул их.

— Рауль Монжо… — начал он.

— Плевал я на вашего Монжо! — взорвался Люилье. — Паника может вымести всех из Парижа с минуты на минуту, а вы мне суете Монжо! Зачем он мне? Какое-то ничтожество! Полумертвец! Мне нужен цилиндр. Цилиндр!

Шеф утратил обычную невозмутимость. Он остановился у высокого окна, чтобы еще раз взглянуть на город, затопленный солнцем. Потом резко обернулся:

— Сегодня вечером радио передаст соответствующее сообщение. Мы постараемся подать происшедшее в должном виде. Того, кто разгласил эти сведения, неизбежно найдут. Наверняка кто-нибудь с завода не умеет держать язык за зубами, тем хуже для него! Он за это поплатится. Газеты замнут дело. Но я хотел бы сразу же предупредить вас, Марей: я вынужден поручить расследование другому… Вы будете по-прежнему заниматься Монжо… Табар же отправится в Курбевуа и начнет все сначала.

— Понятно, — сказал Марей.

Люилье медленно подошел к нему, тон его стал другим:

— Поставьте себя на мое место…

— Я все прекрасно понимаю, — отрезал рассерженный Марей.

— Вы-то сами верите в этого Монжо? — снова начал Люилье.

— Я ни во что не верю. Я придерживаюсь фактов. Монжо писал Сорбье. Он пытался замести следы, отправил письмо под вымышленным именем. Адрес его пропадал дважды: у Сорбье и на заводе. И наконец, кто-то хотел его убить. Судите сами!

— Это внушает подозрения, — согласился Люилье.

— Подозрения! — воскликнул Марей. — Я считаю это решающим фактором.

— А если Монжо умрет?

— Мы проиграли. И не надейтесь, что Табару удастся.

Люилье поднял руку, успокаивая его.

— Я вам полностью доверяю, — сказал он. — Но надо успокоить общественное мнение. Мы обязаны перевернуть небо и землю…

Люилье проводил комиссара до двери.

— Само собой разумеется, ни единого слова о том, что произошло в доме Монжо. Дальше этих стен ничего не пойдет. Критиковать пусть критикуют. Но смеяться над нами — дело другое!..

Марей уловил намек и чуть было снова не вышел из себя.

— Все произошло именно так, как я написал в своем рапорте, — возмущенно заявил он.

— Значит, убийца улетучился, — сказал Люилье.

Марей остановился и с вызовом произнес:

— Господин директор, я готов подать в отставку…

— Ладно, ладно, Марей! Разве я вас в чем-то упрекаю? Вам просто не везет.

— Это хуже всяких упреков, — сказал Марей.

Он был в ярости и, чувствуя себя совсем несчастным, отправился в больницу, где Фред установил свой наблюдательный пост, расположившись в маленькой комнатушке, пропахшей лекарствами. Фред читал газеты.

— Ну как? — спросил Марей.

— Ничего нового, — сказал в ответ Фред. — Он еще не пришел в сознание. Ему только что сделали второе переливание… Видели?

Он кивнул на разложенные газеты.

— К вечеру весь Париж тронется в путь, как в сороковом.

Марей снял пиджак, взял сигарету из пачки Фреда.

— Расследование будет вести Табар, — сказал он.

— А мы?

— Мы будем продолжать свое дело здесь.

— Это как сказать. Если верить врачу, с Монжо дело дрянь.

— Пойду погляжу, — сказал Марей, сунув сигарету в карман.

Лицо Монжо было воскового цвета, глаза закрыты, скулы резко выступили, нос заострился — он выглядел уже мертвецом. Из стеклянного сосуда, подвешенного на кронштейне, спускалась резиновая трубка, исчезавшая под простыней. Дежурный инспектор встал.

— Как дела, Робер? — прошептал Марей.

Тихонько взяв стул, он сел возле Монжо. Едва заметное дыхание вырывалось сквозь сжатые зубы раненого, порою нервная судорога сводила ему рот. Тишина в этой слишком теплой комнате казалась еще более бесчеловечной, чем в одиночной камере. Марей разглядывал лежащего человека, который во мраке угаснувшего сознания боролся со смертью. Его лоб, волосы были в липкой испарине. Истина скрывалась тут, она притаилась в этой лишенной всякой мысли голове. Цилиндр… По всей стране полицейские в форме и в штатском останавливали людей, придирчиво изучали документы, проверяли багаж. На контрольных пунктах задерживали машины. Сторожевые катера пришвартовывались к борту кораблей, покачивались рядом с готовыми отплыть грузовыми судами. Но на самом-то деле тайник, укрывавший цилиндр, был тут, в одной из извилин этого уснувшего мозга. И Марей глядел на умирающего с какой-то нежностью. Ему даже хотелось влить в него частицу своей воли, своей энергии. Если бы посмел, он, подобно знахарю, положил бы свою широкую ладонь на это осунувшееся лицо. Но Монжо в одиночку вел свою битву. Марей бесшумно встал, взглянул на листок с температурной кривой у кровати и выскользнул из комнаты.

Хирург все еще был на операции. Марей ждал его, проглядывая медицинские журналы, от которых его клонило в сон. Он запрещал себе думать. Впервые за всю свою службу он боялся задавать себе какие бы то ни было вопросы. Он старался похоронить на дне своей памяти картины, которые с поразительным упорством всплывали снова и снова. Пустая комната, пустая лестница, пустой дом. А стоило ему случайно взглянуть на часы, как все та же мысль поражала его: пятнадцать секунд, чтобы исчезнуть… как на заводе!

Около полудня появился хирург. Он еще не успел снять белую шапочку, и халат его был в розовых пятнах.

— Комиссар Марей.

Они пожали друг другу руки.

— Есть надежда? — спросил Марей.

— Один шанс из десяти. Парень потерял много крови. Он алкоголик. Рана сама по себе хоть и тяжелая, но не смертельная. Я боюсь осложнений.

— Когда он придет в сознание?

Хирург с улыбкой развел руками:

— Вы слишком уж многого от меня хотите.

Он снял шапочку, расчесал пальцами светлые волосы и вдруг стал похож на мальчишку, глаза у него были голубые и очень ясные.

— Может быть, к вечеру… Вы собираетесь его допрашивать? Это исключено.

— Только одну минуту.

Голубые глаза смотрели сурово.

— И речи быть не может.

— Если бы вы знали, с чем это связано! — настаивал Марей.

— И знать не желаю. И еще, прошу вас, уберите инспектора, которого мне навязали. В палате не должно быть посторонних.

Марею нравилась властность других людей. Он смирился.

— Спасите его, — сказал он. — Обещаю вам, мы ничем не будем мешать.

И началось ожидание, кошмарное ожидание. Поначалу Марей изобретал тысячу всяких дел, чтобы как-то себя занять. Он еще раз проверил все меры безопасности, принятые Фредом. За кварталом, окружавшим больницу, где лежал в агонии Монжо, была установлена постоянная слежка. Марей составил новый рапорт, тщательно изучил весь больничный персонал, имеющий доступ к Монжо. Ведь если убийца исчезал, когда ему вздумается, он точно так же в любую минуту мог и возникнуть. Коридор, где находилась палата Монжо, охранял инспектор, дежуривший в бельевой. Каждые два часа Марей докладывал обо всем Люилье. Но начиная с пяти часов время словно остановилось. Иногда Марей приоткрывал дверь, смотрел на неподвижно лежавшего Монжо и со вздохом снова закрывал ее. Фред принес вечерние газеты. Печать опровергала недавние сообщения, теперь уже речь шла лишь об опытном цилиндре и опасность будто бы представляла только радиоактивность. Население призывали к спокойствию. Впрочем, все необходимые меры уже приняты, и расследование ведется успешно.

— Поглядели бы на людей! — добавил от себя Фред. — У всех поджилки трясутся. Газетные киоски берут штурмом.

Марей рассеянно просмотрел еще не просохшие газетные листы. То, что происходило за стенами больницы, его не интересовало. Круг его забот ограничивался длинным коридором с резиновой дорожкой и палатой. Тем не менее часов около шести раздался телефонный звонок, еще больше его растревоживший. Пуля, извлеченная из груди шофера, была выпущена из того же самого револьвера, из которого убили Сорбье. Эксперт не сомневался в этом. И в том и в другом случае оружие оставило на пуле характерную зазубрину.

Значит, Марей был прав. Оба эти дела связаны между собой. Но каким образом? Монжо не мог убить Сорбье, потому что оружие принадлежало тому, кто стрелял в него самого. А следовательно, и цилиндра он не похищал, так как теперь уже очевидно: убийца Сорбье и был вором. Что же это означает? И стоит ли дожидаться, пока Монжо придет в сознание? Снедаемый сомнениями, Марей так и эдак обдумывал все те же нелепые догадки и бредовые предположения. Может быть, Монжо написал Сорбье, чтобы предупредить его о визите таинственного посетителя?.. Глупо!.. И почему письмо заказное?.. В каких случаях люди посылают заказные письма? Если имеют дело с человеком упрямым или недобросовестным. Или же если хотят быть уверенными в том, что письмо передадут адресату в собственные руки… Это заказное письмо все усложняло. Марей на цыпочках снова подошел к палате и заглянул туда, пытливо всматриваясь в профиль шофера, надеясь, что родится какая-то новая мысль… Может быть, это два совсем разных дела? В доме у Сорбье Монжо мог украсть какой-нибудь документ, который потом пытался продать инженеру. Отсюда это письмо. А убийца тем временем задумал и осуществил похищение? И все-таки оба эти дела так или иначе связаны воедино с того самого момента, когда раздался второй выстрел. У комиссара разболелась голова.

— Не изводите себя так, — посоветовал Фред. — К чему?

Около восьми часов в палате Монжо появился хирург, а вслед за ним два санитара с передвижным перевязочным столиком. Марей остался в коридоре, его терзало беспокойство, словно он был ближайшим родственником Монжо. Он прислушивался к металлическому стуку инструментов, к звону каких-то склянок. И как назло, в этой проклятой больнице не разрешали курить! Когда хирург вышел, Марей вопросительно посмотрел на него.

— Все в том же состоянии. Сердце работает вяло. Температура держится… Ему будут переливать плазму.

— Он не заговорит?

— Ему и так нелегко поддерживать в себе жизнь. Он, можно сказать, на краю могилы.

Марей задумался: отправиться спать или остаться дежурить? Он выбрал среднее — спать в больнице. Ему поставили кровать в крохотной комнатушке, и он все время слушал, как на колоколенке били часы. В полночь он совершил обход. Монжо так и не шелохнулся. При свете ночника глаза его казались глубоко провалившимися. В конце коридора инспектор читал газеты.

— Ничего нового? — прошептал Марей.

— Ничего, шеф… А вы знаете, что Париж патрулируют отряды со счетчиками Гейгера, не видели? Это и в самом деле так серьезно?

— Более чем! — буркнул Марей.

Он неслышно удалился, снова лег и заснул только на рассвете. Его. разбудил инспектор.

— Шеф… шеф… Монжо приходит в себя.

Взлохмаченный, небритый, с горьким привкусом во рту, Марей бросился в палату. Медицинская сестра вытирала вспотевшее лицо Монжо. Она сделала Марею знак ступать тихонько. Монжо открыл глаза и уставился в потолок. Он пытался выбраться из поглотившего его тумана, рот его скривился, обнажив острый клык. Сестра смочила ему губы, и раненый издал языком какой-то чмокающий звук. Марей опустился на колени, но уловил лишь короткий стон. Затем веки раненого медленно опустились, и Монжо потерял сознание. Стиснутые в кулаки руки разжались и упали по бокам.

— Он умирает? — спросил Марей.

— Дела его не блестящи, — прошептала сестра, отламывая головку ампулы.

Комиссар совсем пал духом и ушел. Он выпил чашку кофе в обществе Фреда, который провел ночь у себя дома и явился за распоряжениями.

— Что в газетах? — спросил Марей.

— Они ругают правительство: не заботится об охране населения, всюду беспечность, халатность, в общем, сами знаете. Охота на тех, кто несет ответственность, началась.

— Хорош я, нечего сказать, — вздохнул комиссар.

Он наспех, без зеркала, побрился, взяв у привратника скверную механическую бритву, от которой тут же, как от терки, воспалилась кожа. Потом позвонил Люилье — тот просто из себя выходил.

— Пусть его колют, отпаивают лекарствами, — кричал Люилье, — лишь бы заговорил!

— Обратитесь к хирургам, — ответил на это Марей.

С завода позвонил Табар, чтобы получить какие-то сведения, но Марей послал его подальше. Заложив руки за спину, он бродил по больнице и, стиснув зубы, так и кипел от злости. Он поклялся себе довести это дело до конца, даже если придется потратить свой отпуск. Но если Монжо умрет, с чего тогда начать расследование?.. Черт возьми, а телефонный звонок?

— Фред!

Он вернулся в комнату, служившую ему кабинетом, глаза его блестели.

— Беги в бистро на улице Броссолет и допроси хозяина. Вчера вечером он слышал голос убийцы. Возможно даже, он уже видел его раньше в компании Монжо. Поторапливайся!

Марей дал себе время насладиться первой сигаретой за день и, шагая взад и вперед по двору, придумал новую версию: Монжо должен был ждать убийцу где-то неподалеку от завода. Он погрузил цилиндр в машину и увез, а преступник тем временем мог вернуться на завод через главный вход. Надо будет проверить, чем занимались в это время все служащие, включая и руководство. Табар, верно, проделает эту гигантскую работу…

Размышления Марея были прерваны. Его позвали: Монжо как будто приходил в себя. Марей побежал по коридорам и только по дороге заметил, что забыл надеть галстук. Монжо выглядел уже не таким мертвенно-бледным. Дастье, молодой хирург, кончал перевязку.

— Он слышит, — сказал хирург. — Попытайтесь, только недолго.

И Марей начал что-то путано говорить, он уже не знал, с чего начать. Монжо повернул голову. Глаза у него были мутные, рассеянные, и все-таки они следили за движениями комиссара.

— Монжо, — прошептал Марей, — я был там… когда в вас стреляли… в саду… Вы меня слышите?

Монжо опустил веки.

— Хорошо… Я следил за вами… Как зовут того, кто покушался на вас?.. Назовите только имя, и на сегодня довольно.

Дастье и обе санитарки подошли ближе. Раненый пытливо вглядывался в лица, со всех сторон склонившиеся над кроватью, словно с огромным трудом пытался отделить образы, возникшие перед ним наяву, от тех, что осаждали его в забытьи.

— Только имя, — повторил Марей.

Монжо мотнул головой справа налево.

— Он отказывается, — шепнула санитарка.

— Скорее всего, просто не знает, — сказал Дастье.

— Имя? — жестко произнес Марей.

Дастье взял руку Монжо, щупая пульс, и Монжо ответил ему неким подобием улыбки. Марей еще ниже склонился над ним.

— Послушай, Монжо… Ты ведь знал его?.. Закрой глаза, если ты его знал… То, что я от тебя требую, совсем нетрудно… Ты не мог его не знать. Так что закрой глаза, и все.

Глаза Монжо оставались широко открытыми.

— Нечего рассказывать мне сказки, — проворчал Марей. — Он-то тебя отлично знал.

Монжо закрыл глаза.

— Он тебя знал, а ты его нет?

И тогда без всякого выражения, голосом странным, похожим на рыдание, Монжо произнес:

— Нет.

Гримаса боли скривила его рот.

— Оставьте его, — приказал Дастье. — Он уже обессилел.

Он подтолкнул комиссара к выходу. Марей тотчас же стал звонить Люилье.

— Все в порядке, — говорил он возбужденно, — он скоро сознается. Он уже ответил.

— Он знает убийцу?

— Уверяет, будто не знает, но это ложь. Я не мог его долго допрашивать — он еще очень слаб. Но сегодня вечером я за него возьмусь. Не забудьте побеседовать с хирургом. Его зовут Дастье. Парень умный, готов помочь нам… Что слышно у Табара?

— Ничего.

— Я вас предупреждал, — заявил Марей и повесил трубку.

С этого момента между раненым и полицейским начался опасный поединок. Марей был терпелив. Монжо чувствовал, что на его стороне санитарки и хирург. Дастье не отказывался помогать Марею, но, как только видел, что силы Монжо на исходе, тут же вмешивался, выпроваживал Марея из палаты, и упрямый комиссар шел в коридор, курил сигареты одну за другой, потом снова возвращался.

— Послушай-ка, мой дорогой Монжо. Не притворяйся, что спишь. Этот номер не пройдет. Ты видел того человека вот так, как я сейчас вижу тебя… Опиши его.

И Монжо, вздыхая и морщась от боли, словно в нерешительности, отрывисто отвечал:

— Небольшого роста… в плаще.

— Какого цвета?

— Черного.

— С поясом?

— С поясом…

— В шляпе?

— Да.

— В фетровой?

— Да.

— Надвинутой на глаза?

— Да.

— Он был с усами, с бородой?

— Нет… Бритый…

Марей сжимал кулаки. Он догадывался, что Монжо лжет, болтает просто так все, что ему в голову взбредет. К тому же шофер сам себе противоречил, один день говорил одно, другой день — другое, а когда Марей повышал голос, так жалобно смотрел на медсестру, всегда сопровождавшую комиссара, что та тут же требовала прекратить допрос.

— Как вы не понимаете, что это негодяй! — возмущался Марей.

— Может быть. Но здесь он имеет право на снисхождение.

И Монжо, здоровье которого теперь восстанавливалось прямо на глазах, упорно разыгрывал из себя тяжелобольного, а если Марей становился слишком настойчив, вдруг начинал стонать.

— Хорошо, — говорил Марей. — Отдохни. Через четверть часа я вернусь.

И вскоре действительно возвращался, с улыбкой потирая руки.

— Ну как? Теперь лучше?.. Давай поговорим.

Все начиналось сызнова: приметы незнакомца, его походка, манера говорить… Монжо в конце концов невольно вступал в игру.

— Где он тебя ждал?

— Перед дверью.

— Почему вдруг такое позднее свидание, в десять часов вечера?

— Днем он был занят.

— Откуда ему стало известно, что ты обедаешь «У Жюля»?

— Не знаю.

— Он звонил тебе впервые?

— Да.

— Чего он хотел?

— Нанять меня в шоферы.

— Почему ты его впустил?

— Нельзя же было разговаривать на улице!

— Ладно. Что вы друг другу сказали?

— Ничего. Он вынул револьвер.

— Вот так сразу?

— Да.

— Неправда. Я видел с улицы, как ты размахивал руками.

— Я хотел помешать ему выстрелить. Обещал ему деньги… Пытался выиграть время… А потом он подошел и выстрелил мне прямо в грудь. Клянусь вам, что это правда.

Марей шел к телефону и повторял Люилье ответы Монжо.

— Он лжет! — кричал Люилье. — Послушайте, Марей, надеюсь, вы не дадите обвести себя вокруг пальца…

— Хотел бы я видеть вас на моем месте!

Совсем отчаявшись, Марей пытался вместе с Фредом подвести итоги.

— Что мы можем утверждать с уверенностью?

— Ничего, — невозмутимо говорил Фред. — Хозяин бистро слышал лишь приглушенный голос, «едва различимый», как он выразился. Кто-то попросил Монжо к телефону, и все. А Монжо знай себе твердил: «Хорошо… Хорошо… Ладно…» Так что, не считая выстрела, все остальное — чепуха.

Марей не мог не согласиться с Фредом. Но Монжо упорствовал в своих показаниях. Марей тоже не отступался, хотя иногда при виде шофера, утопающего в подушках и взирающего на него спокойно, с полным самообладанием и чуть-чуть насмешливо, ему нестерпимо хотелось схватить того за горло.

— Поговорим о заказном письме. Надеюсь, ты не станешь отрицать, что посылал его?

— Нет.

— Ну? И что же там было?

— Оскорбления, угрозы… Обыкновенное дурацкое письмо! Я обозлился, что меня прогнали. Вот и писал всякую ерунду, что в голову пришло.

— И, однако, ты позаботился отправить его под вымышленным именем.

— Господин Сорбье мог пожаловаться.

— Значит, и письмо свое ты не подписал?

— Конечно нет. Я не собирался причинять зла господину Сорбье. Когда я узнал, что его убили, я был огорчен.

Все это он выложил с полным спокойствием, поглядывая на комиссара с наглой ухмылкой. Марей кивал, делая вид, будто принимает всерьез его объяснения.

— Как ты поступил на службу к мсье Сорбье?

— Случайно. Завод от меня в двух шагах. Сначала я пробовал наняться туда. Свободных мест не оказалось, но мне сказали, что господин Сорбье ищет шофера.

Марей проверил. Так оно и было. Монжо и в самом деле явился на завод. Сорбье он, конечно, показал поддельное удостоверение. Но в этом он, разумеется, тоже не захочет признаться.

Марей продолжал настаивать.

— Где ты был в два часа в тот день, когда убили господина Сорбье?

Монжо улыбнулся:

— На скачках в Ангиене. Я знал, что надо ставить на Аталанту и Фин Озей.

Фред проверил его алиби. Оно не вызывало сомнений. Монжо видели в конюшнях, он болтал с конюхом. Значит, его бесспорно не было в Курбевуа.

— Ты наблюдал за заводом в бинокль?

— Я? Делать мне, что ли, нечего? Бинокль мне был нужен на скачках.

Почва ускользала из-под ног Марея. Как-то вечером он вышел из больницы и встретил Бельяра в баре на Елисейских полях.

— Кажется, я все брошу, — вздохнул он.

— Как? — изумился Бельяр. — Ты его не арестуешь?

— Это невозможно. Улик против него нет. Теперь он стал вроде бы жертвой. В больнице на меня смотрят косо.

— И все-таки…

— Да-да… Он в этом деле замешан. Это так же верно, как то, что ты сейчас сидишь передо мной. Но поди докажи, что это так. Он написал письмо Сорбье. Ну и что? Его ранили такой же точно пулей, какой был убит Сорбье. Ну и что? Почему бы ему не утверждать, что убийца Сорбье преследует теперь его близких? Что завтра настанет очередь старой Мариетты или Линды?.. Он может рассказывать все, что ему в голову взбредет!

— Так что же?

— А то, что завтра он выходит из больницы. В добром здравии и чист, как снег.

— А ты?

— Я! — с горечью произнес Марей. — Я чувствую, что вполне созрел для отставки.

Глава 8

Монжо вышел из больницы и вернулся домой. Фред не терял его из виду и звонил Марею по нескольку раз на день. Но там, «наверху», Монжо уже никого не интересовал. И сколько бы ни доказывал Марей, что шофер лжет, что по каким-то непонятным причинам он покрывает убийцу, Люилье только пожимал плечами. В его глазах Монжо стал жертвой, которую нужно охранять, а не преследовать. Все ждали, что расследование, которое вел Табар, прольет свет на это дело. Он проделал гигантскую работу: проверил, чем были заняты подсобные рабочие, служащие, инженеры — словом, все, кто присутствовал на заводе в день преступления. Было точно установлено, кто куда и когда ходил, прохронометрировали и проанализировали каждый шаг, в результате на столе директора выросла гора бумажного хлама. В то же время с десяток инспекторов обследовали все окрестности завода; они обшарили бистро, гаражи, допросили водников, но цилиндр так и не нашли. Волнение не спадало. Газеты опубликовали точное описание цилиндра. Сообщившему необходимые сведения, которые помогут отыскать его, была обещана премия в десять тысяч. Беседовали не только с Линдой, но даже со старой Мариеттой. Поговаривали о посмертном награждении Сорбье. Марей пребывал в ярости, сносил оскорбление за оскорблением и все-таки упорствовал в своем решении идти до конца. Может, он и не гений, но уж свою добычу не упустит. А добычей этой был Монжо, умиротворенный, уверенный в себе Монжо, демонстративно не желавший замечать слежку, которую за ним установили. Вставал он поздно и совершал недолгую прогулку по набережной. Потом завтракал «У Жюля», играл в карты с завсегдатаями. Так наступало время аперитива. Он вместе с другими слушал по радио результаты скачек. Часов в десять не спеша возвращался домой. И никаких писем. Никаких телефонных звонков. Ничего.

— Никогда я так не изнывал от скуки, — жаловался Фред.

— А я что, по-твоему, веселюсь?

Монжо! Марей только о нем и думал. Он чувствовал, что убийца Сорбье ищет возможности войти в контакт с шофером: то ли для того, чтобы купить его молчание, то ли для того, чтобы окончательно заставить его замолчать. Но если Монжо знал того, кто хочет его убить, почему он казался таким спокойным? Ибо шофер отнюдь не походил на человека, снедаемого тревогой. Он не принимал никаких мер предосторожности, даже не запирал на ключ садовую калитку. Безмятежность его казалась чудовищной. Шли дни. Париж совсем опустел. В листве деревьев появились уже рыжие пятна, и местами столичные авеню обрели вдруг какое-то провинциальное очарование. Мареем овладела апатия, ему казалось, будто он дремлет с утра до вечера. Иногда он встречался с Бельяром, приглашая его выпить по стаканчику виски.

— Как чувствует себя малыш?

— Все в порядке. Хочу снять в сентябре какой-нибудь домишко в Бретани.

— Посоветовал бы и Линде сделать то же самое. А то здесь эти журналисты, статьи о Сорбье… Мне ее жалко.

— Я поговорю с ней. У нее в горах есть шале.

— Что слышно на заводе?

— Ничего нового. Табар старается вовсю. Всем отравляет жизнь. А у тебя как? Чем занимаешься?

— Да, как видишь, все тем же.

— Монжо?

Марей не решился признаться, что по-прежнему занят Монжо, и неопределенно махнул рукой:

— Оставим Монжо в покое. Он чуть с ума меня не свел, этот тип!

Возвращаясь домой, Марей звонил Фреду, слушал, кивая головой, и шел принимать душ. Но заснуть ему не удавалось. И все из-за этих четырнадцати или двадцати секунд… В голове у него все путалось, и, чтобы успокоиться и любой ценой найти себе оправдание, он убеждал себя, что ему еще недостает какой-то самой главной улики и что ни один человек на его месте не смог бы добиться большего. Наконец кое-что произошло. Около четырех часов дня во время очередной своей прогулки Монжо звонил из телефонной будки. Наблюдение вел инспектор Гранж. Он сообщил об этом, но случай был настолько незначителен, что сделать какие-либо выводы было невозможно.

— И долго он говорил по телефону?

— Нет! — сказал Гранж. — Минуты три, должно быть.

— Вы его видели?

— Со спины.

— Когда он вышел, какой у него был вид?.. Испуганный или довольный?.. Ну, вы сами понимаете, что я имею в виду.

Инспектор Гранж прекрасно знал свою работу, но обычно он не изучал выражения лиц тех, за кем следил.

— Ладно, — сказал Марей. — Я сам займусь им.

Раз Монжо кому-то звонил, значит, что-тоготовилось. По крайней мере, Марей всеми силами души желал этого. Фред был настроен более скептически.

— Верно, хотел поставить деньги на какую-нибудь клячу, — осторожно сказал он, боясь огорчить комиссара. Но Марей и слышать ничего не желал. В восемь часов они проходили мимо бистро на улице Броссолет, и Марей вздрогнул. В глубине зала Монжо ужинал в полном одиночестве, а хозяин читал газету. Сцена эта до такой степени напоминала ту, другую, которая предшествовала покушению, что Марея охватил суеверный ужас. Вот-вот все начнется сначала. Но где? И как? Он чуть было не ушел, чтобы подготовить западню в доме шофера. Но если Монжо и договорился о новом свидании, он, по всей вероятности, назначил его где-то в другом месте. Марей потащил Фреда к стройке, где однажды он уже ждал Монжо вместе с Бельяром.

— Вы что-то нервничаете, патрон, — заметил Фред.

— Есть от чего, — вздохнул Марей.

Он присел на тачку и добавил:

— Нечего стоять, садись. Ждать придется долго.

В этом он ошибался, потому что через полчаса Монжо вышел из бистро. Марей позволил ему пройти метров пятьдесят, потом двинулся следом за ним, а Фред тем временем сел в машину.

Монжо свернул на улицу Виктора Гюго и пошел в сторону центра. Значит, он не собирался возвращаться домой. Во всяком случае, не сразу. Монжо шел, словно прогуливаясь, засунув руки в карманы. И ни разу не оглянулся. Верно, он был уверен в том, что уж теперь-то полиция окончательно перестала интересоваться им. Тем не менее Марей не пренебрегал ни одной из привычных предосторожностей. Время от времени он останавливался, давая Монжо уйти вперед.

У Порт-д’Аньер стояли цепочки такси. Монжо не спеша сел в первое попавшееся. Марею не потребовалось даже делать Фреду знаки. Тот уже остановился рядом с ним. Комиссар немного отодвинул своего помощника и сам сел за руль.

Он сразу же дал газ. Ничего не поделаешь, придется жать до предела. Но жать не пришлось. Такси выехало на авеню Ваграм и медленно двинулось к площади Звезды. По всей видимости, Монжо не просил шофера ехать быстрее.

— Ничего не понимаю, — признался Фред.

— Поймешь, когда надо будет, — нахмурив брови, сказал Марей.

Движение было небольшое. Такси «Пежо-403» могло бы сразу оторваться от них. Но оно шло со скоростью не больше пятидесяти километров, и это особенно бесило Марея. Он предпочел бы жестокую схватку, какое-нибудь решительное действие, которое привело бы хоть к какому-то результату. Такси выехало на Елисейские поля и замедлило ход. Марей совсем прижался к тротуару, готовый в любую минуту остановиться, но серая машина все еще катила в тридцати метрах от них.

— Запиши номер, — сказал Марей.

Можно было даже разглядеть голову и спину Монжо. Он, по всей видимости, рассматривал дома. Потом наклонился к шоферу, видно давая какое-то указание. Такси остановилось возле кинотеатра.

— Ну вот, — сказал Фред. — Рандеву будет в кино.

Монжо расплатился, беззаботно пересек тротуар, зажав в зубах трубку. Он стал изучать афиши. Марей пристроился между двумя машинами и не запер дверцы на ключ, чтобы в случае необходимости выиграть время. Укрывшись в тени дерева, у самого тротуара, двое мужчин следили за Монжо. Тот, отогнув рукав, посмотрел на часы, заколебался, как им показалось, но все-таки вошел в кинотеатр.

— Беги! — сказал Марей. — Он тебя не знает. Возьми места там же, где он.

Марей медленно пошел вперед, делая вид, будто разглядывает афиши. Вернулся Фред с двумя билетами.

— Партер!

Наступил антракт. Билетерша провела Монжо на место, они узнали его коренастую фигуру на светлом фоне. В зале почти никого не было. Монжо выбрал место довольно близко к экрану. В этом ряду он сидел один. Ни впереди, ни позади него — никого.

— Тот еще не пришел, — прошептал Марей.

Они сели у прохода.

— Желаю вам повеселиться, — сказала им молоденькая билетерша с ослепительными зубами.

— Он сел там, чтобы никто не подслушал их разговора, — объявил Фред. — Зато нам отсюда легче будет заметить другого, посмотрим хоть, как он выглядит.

Кончилась реклама, и начался фильм. Марей почти не видел, что происходило на экране. Он наблюдал за проходом, разглядывал в полумраке редких зрителей, входивших в зал и следовавших за светлым пятном фонарика, которым билетерша освещала ковер. Никто из них так и не сел рядом с Монжо. Медленно тянулись минуты.

— Боюсь, что мы обмишурились! — прошептал Фред. — Чего он ждет, мерзавец?!

Сомнение закралось им в душу. Ведь мог же Монжо просто пойти в кино, точно так же, как завтра, например, мог поехать в Лоншан или Трамбле. Они зря теряли время.

— Пошли, — сказал Марей. — Подождем его на улице.

Фильм подходил к концу. На финальном поцелуе музыка зазвучала громче. Удрученные, один за другим они пошли к выходу.

— Как бы там ни было, — проворчал Марей, — но ведь звонил же он по телефону! Гранжу это не привиделось!

Ночь была такой ясной, что, несмотря на яркое уличное освещение, можно было увидеть звезды: казалось, они совсем близко. Вышел Монжо, поднял голову и, словно довольный зверь, радостно втянул в себя воздух. Потом со вкусом набил трубку и медленно побрел по Елисейским полям.

— Что будем делать, патрон?

— То же самое.

И началась слежка точь-в-точь такая же, как до кино, и точь-в-точь такая же, как та, что совсем недавно привела Монжо к убийце. Только дорога на этот раз была другой. Обогнув площадь Звезды, Монжо пошел по авеню Гранд-Арме. Время от времени Марей оборачивался. Фред сохранял дистанцию, и комиссар подумал, что если прогулка затянется, то вода в радиаторе закипит. Монжо бодро шагал вперед. Из трубки у него по временам вылетали искры. У заставы Майо он свернул, пошел вдоль решетки Булонского леса. Марея вдруг осенило: вилла Сорбье! Он шел на виллу Сорбье. Да нет! Это же глупо. А между тем… Марей заторопился. Дойдя до бульвара Мориса Барреса, Монжо пересек его наискосок и зашагал по тротуару мимо маленьких садиков. Тогда Марей замахал изо всех сил руками. Фред переключил скорость и продолжал еще скользить с выключенным мотором. Он неслышно остановился возле комиссара.

— Вилла Сорбье, — прошептал Марей.

— Что?

Ошеломленный Фред вышел из машины.

— Арестуем его? — спросил он.

— За что? Да и потом, ведь необходимо узнать, что он собирается украсть. Наверное, он что-нибудь спрятал в доме.

— Цилиндр?

Пораженные, они уставились друг на друга, потом Марей пожал плечами.

— Не думаю, — сказал он. — В день похищения Сорбье был без машины.

Они рискнули выглянуть: Силуэт Монжо неподвижно застыл перед оградой виллы. Небо затянуло облаками, стало темно. Они уже не различали Монжо.

— Он вошел, — выдохнул Фред.

Марей осторожно двинулся вперед. Он едва улавливал у себя за спиной неслышную поступь Фреда. Когда они достигли калитки, Монжо уже поднялся по ступеням и склонился над замочной скважиной, в руках у него, вероятно, была отмычка, а может быть, и ключ, который он утаил. Марей быстро оглядел фасад: все ставни на первом этаже были закрыты. На втором этаже ставни оставались открытыми, но, судя по слабым отблескам, окна были закрыты, в стеклах отражалась ночь. Дверь приотворилась, и Монжо скользнул внутрь.

— Подожди меня здесь, — сказал Марей. — Если он вырвется у меня, его схватишь ты. Если понадобится, стреляй!

Он пошел напрямик по цветнику, подобрал с земли несколько камешков и бросил их в окно Линды. Большинство сразу же упало вниз, но некоторые попали в стекло. Марей ждал со стесненной грудью. Окно вдруг отворилось, показалось светлое пятно ее лица.

— Комиссар Марей… Это вы, госпожа Сорбье?

— Что случилось?

Марей узнал приглушенный голос Линды.

— Не бойтесь… Вы хорошо меня слышите?

— Да.

— Запритесь на ключ.

— Почему?

— Делайте, как я говорю… Немедленно… Я жду… Поторопитесь.

Лицо исчезло. Марей прислушался. В доме все было спокойно. Монжо не подавал признаков жизни.

— Все в порядке.

Голос Линды дрожал, выдавая ее испуг.

— Оставайтесь в комнате, — посоветовал Марей. — Может быть, поднимется шум, но вам нечего бояться… нечего… Только выходить я вам запрещаю.

Окно закрылось. Марей отыскал глазами Фреда, тот стоял, у калитки. И вдруг лоб его покрыла испарина. На заводе, так же как в Леваллуа, кто-то следил за фасадом. «Тут нет никакой связи, — подумал Марей. — Монжо не опасен. Ведь это не он…» Марей осторожно поднялся по ступеням. Он уже протянул было руку, чтобы толкнуть полуоткрытую дверь, как вдруг услышал сильный удар, за ним последовал второй, третий. И тут же послышался крик Линды:

— Ко мне! На помощь!

«Боже! Он вышибет дверь спальни!» Мысль эта молнией вспыхнула в его мозгу. Марей бросился вперед, но в вестибюле было так темно, что ему пришлось остановиться, чтобы сориентироваться. Дом вновь содрогнулся от грохота. Марей явственно слышал прерывистое дыхание мужчины, собравшего все свои силы, чтобы выбить дверь. Должно быть, он бил плечом, дверь долго не выдержит такого натиска. Удары следовали один за другим. Они отдавались в голове Марея, у него в груди, а он терял драгоценные секунды, шаря по стене в поисках выключателя. Наконец он его нашел. Свет залил холл, лестницу. Марей побежал по лестнице вверх. Он услыхал еще два оглушительных удара, но, едва Марей очутился у поворота лестницы, наступила полная тишина. Застигнутый врасплох, Монжо, верно, готовился отразить атаку. Сжав кулаки, Марей взбежал на лестничную площадку второго этажа, залитую светом. Не в силах остановиться, он ткнулся в стенку. Вокруг него — закрытые двери, молчание. Он почувствовал слабость в ногах. Где же Монжо?.. По одну сторону — кабинет Сорбье, спальня Линды; по другую — комната для гостей… Марей провел рукой по взмокшему лицу… Осторожно! Монжо спрятался где-то здесь, в кабинете или в комнате для гостей… Марей взялся за ручку двери Линды.

— Госпожа Сорбье?.. Вы меня слышите?

— Да… мне страшно… ко мне кто-то ломился… Что случилось?

— Ничего страшного… Пока не открывайте. Только когда я вам скажу.

Он подошел к двери кабинета, схватился за ручку, толкнул ногой дверь, так что она ударилась о стену. Увидел выключатель, освещенный лестничным плафоном. Включил свет. Не переступая порога, оглядел кабинет. Комната была пуста. Он открыл дверь комнаты для гостей. Там никого не было. Оставалось окно в конце коридора. Но оно было закрыто. Марей в три прыжка достиг его. Закрыто? Нет, только створки прикрыты, оставалась небольшая щель, в которую можно было просунуть разве что руку. Он распахнул окно, свесился вниз, увидел Фреда, неподвижно застывшего на своем посту. Впервые в жизни на какое-то мгновение Марей потерял сознание и уперся кулаками в стену. С ума он, что ли, сходит? Минуту назад человек был здесь, неистовствуя у двери Линды. У него не было времени убежать. На третий этаж? Не может быть. Марей услыхал бы его шаги на лестнице. Тем не менее он вернулся назад, поднял голову. На площадке верхнего этажа сверкала еще одна лампочка. Там тоже никого не было, совершенно никого. Сгорбившись, Марей медленно стал подниматься по навощенной до блеска лестнице, на которой разъезжались ноги. Наверху он тоже никого не обнаружит. Вдруг перед ним возник образ старой Мариетты, и он бегом преодолел последние ступени. Комната служанки была пуста, кровать тщательно застелена. Мариетты на вилле не было. Марей осмотрел бывшую комнату Монжо, чердак. Никаких следов беглеца. В полном смятении Марей снова спустился. Он тихонько постучал в дверь Линды.

— Откройте.

Дверь распахнулась. На пороге в ажурной ночной сорочке, босиком стояла Линда, она была очень бледна. Марей смущенно остановился на пороге.

— Извините меня…

Линда обогнула широкую кровать, стоявшую посредине комнаты, подошла к шкафу, достала оттуда пеньюар, поспешно накинула на себя и вернулась к комиссару. Губы ее дрожали.

— Кто-то пытался взломать мою дверь.

— Это Монжо.

— Монжо?.. Вы арестовали его?

Ничего не ответив, Марей шагнул к окну, открыл его. Небо очистилось. Посреди аллеи с пистолетом в руках стоял Фред, он наблюдал за фасадом. Заметив Марея, он сделал шаг вперед.

— Вы схватили его, патрон?

Марея словно ударили.

— Ты ничего не видел?

— Ничего, — ответил Фред.

— Ты в этом уверен?

— Еще бы.

— Ладно. Стой там.

Марей обернулся. Застыв у кровати, Линда смотрела на него с нескрываемым ужасом.

— Где Мариетта? — спросил Марей. — Я осмотрел весь третий этаж. Она уехала?

— Да. Я отправила ее вперед. Вы, верно, знаете, у нас в горах небольшое шале… Старый дом, который принадлежал мужу. Завтра я собиралась уехать из Парижа… Надо уладить вопрос о наследстве. Нотариус мужа живет в Лон-ле-Сонье.

— Поезжайте завтра, — отрезал Марей. — Но возвращайтесь как можно скорее. Здесь вас легче защитить.

— Вы думаете, что…

Марей спохватился:

— Нет… Вашей жизни ничто не угрожает. Завтра же Монжо будет арестован, но…

— Для чего он пробрался сюда?

— Это такое запутанное дело, — признался Марей. — Во всяком случае, успокойтесь. Мы с вами. Я оставлю инспектора до самого вашего отъезда. Надеюсь, что больше мне не придется беспокоить вас, мадам. Завтра утром я задам вам несколько вопросов… Поверьте, мне очень неприятно…

Он уже не чаял, как уйти. Она сама протянула ему руку. Он обрадовался, очутившись на площадке, и ничуть не удивился, когда услышал, как щелкнул ключ. Бедная женщина! Еще бы ей не запираться! Марей осмотрел первый этаж, но ничего не обнаружил. Наружная дверь кухни, расположенной в боковой части виллы, была заперта на ключ. Марей открыл ее, обогнул дом, позвал Фреда.

— Ну как, патрон?

— А вот так. Монжо скрылся.

— Не может быть.

— Конечно, не может. Но факт остается фактом: он скрылся. Пойдем осмотрим гараж.

Гараж тоже был заперт на ключ. Фред с трудом его отпер. Они включили свет, заглянули в «DS» и даже открыли багажник, чтобы ничего не упустить.

— Ну что ж, Фред, дружище, вакансия открыта, — сказал Марей. — Я ухожу из полиции,

— Не говорите глупостей

— У меня нет другого выхода. Теперь мне будут смеяться в лицо. Счастье еще, что мне удалось спасти госпожу Сорбье. В другой раз может не повезти.

— Ну нет! Другого раза не будет.

— Как знать!

Они тщательно заперли гараж, и Марей пнул ногой гальку. Его вдруг охватила ярость.

— Посмотрим еще раз! — воскликнул он.

Но, сколько они ни искали во всех комнатах, им так и не удалось обнаружить никаких следов Монжо.

— Ведь не приснилось же мне все это, Фред. Ты сам тоже слышал. Да и госпожа Сорбье…

— Настолько хорошо слышал, что чуть было не прибежал вам на помощь.

— Так в чем же дело?

Два предшествующих поражения Марей пережил, не жалуясь. Но теперь это переходило всякие границы. Сорбье был убит. Пусть так. Монжо ранили. Пусть так. Но тогда хоть существовали горькая реальность, вещественное доказательство преступления: подобрали тело убитого, обнаружили раненого. А вот если живое существо из плоти и крови улетучивается, словно дым, исчезает среди четырех стен в доме, где нет никаких хитрых тайников, тут можно свихнуться. Марей не мог заставить себя уйти с виллы, и гнев его обернулся отчаянием. С того момента, как он услыхал последний удар в дверь, и до того мгновения, когда он увидел пустую площадку, прошло не больше пяти секунд. В этом он был абсолютно уверен. Это был непреложный факт. А за пять секунд Монжо не мог даже успеть спрятаться в одной из пустых комнат второго этажа. Причем другого выхода оттуда не было. Здесь кабинет, комната для гостей и запертая спальня Линды; там — приоткрытое окно, у которого стоял Фред. Пять секунд! Не четырнадцать, как на заводе. И не пятнадцать — двадцать, как в доме Монжо. Тут уж речь шла о полном исчезновении, можно сказать, о расщеплении на месте.

— Ну и везет же мне, — повторял Марей. — Да, таких людей, как я, надо отправлять на покой.

— Хватит, патрон! — уговаривал его Фред. — Меня это тоже огорошило. Только не надо поддаваться.

— Разве ты не понимаешь, что теперь все поставлено под сомнение и надо начинать сначала.

— Как это?

— Да так! Монжо только что доказал нам, что может каким-то чудом исчезать из закрытого помещения, за которым следят. Значит, это он убил Сорбье.

— А как же алиби?

— Еще один трюк.

— А его рана?

— Еще один способ нас провести.

— Тут уж вы преувеличиваете, патрон. Он мог и умереть.

— Ладно! Пошли отсюда. Впрочем, нет. Располагайся внизу и жди подкрепления.

Марей сбежал по ступеням, и тут силы оставили его. Он опустился на последнюю ступеньку, руки его бессильно повисли, глаза остекленели. Перед ним простирался цветущий сад, и белые розы, казалось, плавали в воздухе. Внезапно похолодало. Город спал. По небу тянулись длинные ленты облаков. Марей ни о чем больше не думал. Он устал, все ему опротивело. Он чувствовал себя жертвой чудовищной несправедливости. Мало того, он еще был в ответе за Линду. Сегодня покушение сорвалось, да и то! А завтра может удасться. Это какой-то рок! Потому что сила была не на стороне Марея. Преступник, пользуясь необычными средствами, тайно продолжал свое ужасное дело. Марей поднялся и, прежде чем сесть в машину, несколько раз обернулся назад. Ему казалось, что из окна кто-то смотрит на него, смеясь над его поражением.

Глава 9

— Войдите! — крикнул Люилье.

Марей сразу же узнал маленького Рувейра, сидевшего в кресле у стола и нетерпеливо игравшего своими перчатками. У окна, повернувшись ко всем спиной, стоял человек с плечами атлета и барабанил по стеклу.

— Садитесь, — сказал Люилье, казавшийся еще более невозмутимым, чем обычно. — Ваш звонок до такой степени поразил меня, что я просил этих господ прийти послушать вас. С господином Рувейром вы уже встречались, а вот господина Лартига, начальника канцелярии префекта полиции, вероятно, не знаете.

Лартиг резко повернулся на каблуках и с видом крайнего изнеможения неопределенно кивнул головой. Он стоял против света, и лицо было скрыто в тени, но враждебность его явственно ощущалась. Люилье, держа в руках разрезной нож, продолжал монотонным голосом:

— Я обрисовал в общих чертах ситуацию… Напомнил совершенно исключительные обстоятельства, при которых был ранен Монжо. Вам было поручено следить за Монжо… дело, казалось бы, нехитрое… и вот теперь, если я правильно вас понял, Монжо исчез.

— Он улетучился, — уточнил Марей с грустной улыбкой. — Слово это может показаться смешным, но я не нахожу другого.

Наступило молчание. Трое мужчин смотрели на комиссара, и Марею казалось, будто он держит очень трудный экзамен перед какой-то беспощадной комиссией. Лартиг сделал три шага и сел на краешек стола; у него были рыжие, коротко остриженные волосы, тяжелая челюсть, мешки под глазами. Он, пожалуй, слишком хорошо одет для чиновника.

— Этот Монжо, — медленно произнес он, — был единственным человеком, который что-то знал относительно похищения цилиндра?

Люилье открыл было рот, но Лартиг поднял руку:

— Дайте ему ответить.

— Я так считаю, — сказал Марей.

— И вы позволили ему бежать?

— Прошу прощения, — возразил Марей. — Он не бежал… Он исчез.

Все трое переглянулись.

— Что вы хотите этим сказать?

Марей встал, подошел к столу.

— Если я не нарисую плана виллы, — сказал он, — вы не поймете.

И крупными штрихами он набросал на бюваре шефа расположение комнат. Рувейр не шелохнулся, но Лартиг, опершись на свои веснушчатые кулаки, внимательно изучал набросок.

— Фред стоял здесь… Можете его спросить… У этого парня ясная голова. Он, как и я, слышал удары. Монжо пытался выломать дверь спальни, а госпожа Сорбье звала на помощь… Если моего свидетельства недостаточно, остается еще два бесспорных свидетеля.

— Но мы вам верим, — прошептал Люилье.

Кончиком карандаша Марей отметил на плане свое передвижение по дому.

— Я включил свет, потом пересек вестибюль… Заметьте, что вся лестничная клетка была освещена и обе площадки тоже… Я все еще слышал удары… Мне потребовалось… Ну, скажем, три или четыре секунды, чтобы добраться вот сюда, до поворота лестницы… Удары прекратились. Еще через две секунды я поднялся на второй этаж, но там уже никого не было…

— Вы все обшарили, — произнес Люилье, словно пытался подсказать нужный ответ.

— Дом был пуст, — отозвался Марей. — Абсолютно пуст. Спрятаться там негде. Я полагаю…

Он хотел было сказать: «…что знаю свое ремесло». Но предпочел промолчать.

— Значит, он ушел через окно в коридоре, — снова начал Люилье. — По телефону вы мне сказали, что это окно было приоткрыто.

— Под окном стоял Фред, — возразил Марей.

Молодой Рувейр закурил сигарету и время от времени зевал, прикрывая рот рукой.

— Во всех трех случаях фигурирует окно, — заметил Люилье. — И во всех трех случаях перед окном кто-то сторожит: в первый раз — Леживр, во второй — Бельяр, а на этот раз — Фред, помощник комиссара.

— Это все чепуха, — заявил Лартиг. — Чистейшее совпадение, и все. Не станете же вы утверждать, что ваш преступник заранее подготавливал такую возможность побега. Да и о какой возможности может идти речь, если вы уверяете, что через окно ему все равно уйти было нельзя. Что же вы предлагаете?

Люилье взглянул на Марея.

— Ничего, — сказал Марей. — Я просто констатирую.

— Это самое легкое, — бросил Рувейр из глубины своего кресла.

Засунув руки в карманы, Лартиг расхаживал по комнате до окна и обратно, потом вдруг остановился.

— Согласитесь, комиссар, это вызывает недоумение! Как только вы оказываетесь на месте преступления, происходят вещи, превосходящие всякое понимание.

— На заводе меня не было, — спокойно заметил Марей. — Но это не помешало человеку исчезнуть средь бела дня на глазах у нескольких свидетелей.

— Почему, — прервал его Лартиг, — вы не арестовали Монжо вчера вечером?

— У меня не было ордера на арест.

— Хорошо. Но если человек проникает ночью в чужой дом, он тем самым становится преступником. Значит, у вас были все основания.

— Основания! Это еще как сказать, ведь в конечном счете Монжо ничего не украл и никому не причинил вреда. Я хотел поймать его с поличным.

— Я вас не осуждаю, — сказал Люилье.

Лартиг проворчал что-то такое, что вызвало улыбку у маленького Рувейра, и, остановившись у письменного стола, сказал:

— Подведем итоги. Монжо писал Сорбье… потом его самого чуть не убили… Затем он хотел убить госпожу Сорбье… Разумеется, я придерживаюсь самых очевидных фактов. Что же из этого следует?

— Ничего, — вздохнул Люилье.

— Таково и мое мнение. Ничего. Это в том случае, если придерживаться вышеперечисленных фактов. Но насколько они соответствуют действительности?

— Позвольте! — прервал его Марей.

— Разве это факты? — продолжал Лартиг. — А может быть, точнее будет назвать их персональной точкой зрения комиссара Марея? Я не отрицаю, что Монжо получил пулю в легкое. Но кто в него стрелял? Этого мы не знаем. Нам возразят: «Монжо, вероятно, помогал убийце Сорбье. И наверное, это он спрятал цилиндр. А убийца, естественно, хотел от него избавиться». И в заключение: «Получается, Монжо собирался убить госпожу Сорбье». Согласитесь, Марей, что вы запутались… Дайте мне договорить. Запутаться каждый может, я вас и не упрекаю. Только признайтесь в этом откровенно, вместо того чтобы выдумывать эти нелепые истории… Убийца, который улетучивается… свидетели, которые ничего не видели…

— Пусть будет так, — сказал Марей. — Все это я выдумал, чтобы скрыть свои неудачи. Мой друг Бельяр солгал, чтобы доставить мне удовольствие. Фред тоже. А заодно и госпожа Сорбье…

Лартиг подошел к Марею, положил ему руку на плечо.

— Послушайте, Марей… Представьте себе, что завтра в газетах напечатают ваши показания… И представьте, что люди прочтут примерно следующее: «Монжо не мог выпрыгнуть из окна. Он не мог спрятаться ни в одной из комнат второго этажа, так же как не мог спуститься на первый или подняться на третий…» Что, по-вашему, должна думать публика?

— Монжо — человек, проходящий сквозь стены, — прошептал Рувейр, закуривая новую сигарету.

— Если бы еще не этот цилиндр, который находится неизвестно где, — продолжал Лартиг, — шутка могла бы показаться забавной. Но время сейчас неподходящее, общественное мнение встревожено, и мы не можем себе позволить… Нет, Марей, это несерьезно.

— А как продвигаются дела у моего коллеги Табара? — спросил Марей.

Вопрос попал в цель. Лартиг пожал плечами и сердито отошел в сторону. Люилье кашлянул.

— Табар? — произнес он. — Ну и что ж, он ищет…

— С исчезновением Монжо наши шансы значительно уменьшились, — заметил Рувейр.

— Да никто и не принимал всерьез этого Монжо! — не выдержал Марей. — И только теперь…

— Дело не в этом, — вмешался Лартиг. — Вы настаиваете на своих показаниях?

— Я уверен в том, что видел собственными глазами.

— А если вы плохо видели?

— Стало быть, речь идет о коллективной галлюцинации.

— До чего же вы упрямы!

Маленький Рувейр посмотрел на часы и встал.

— Все это ни к чему не ведет, — сказал он. — Я предлагаю начать поиски Монжо…

— Мы уже начали, — возразил Люилье. — Я отправил двух человек к нему домой. Он не вернулся.

— Вы надеялись, что он вернется к себе?

— Нет. И все-таки такая мера не повредит. Если он останется в Париже, ему трудно будет скрыться от нас.

Рувейр шепнул несколько слов Лартигу. Оба они отошли к окну и о чем-то тихонько посовещались, потом Лартиг сделал знак Люилье. «Пусть они меня уволят, — подумал Марей, — только бы уж поскорее!» Люилье вежливо кивал головой, но, очевидно, не разделял мнения двух других. Наконец он вернулся к Марею.

— Я благодарю вас, дорогой комиссар, — сказал он. — Вот уже месяц, как вы занимаетесь этим делом, и никто не может ни в чем вас упрекнуть… Если не ошибаюсь, вы собирались пойти в отпуск в октябре?

— Да, но…

— Вот вам мой совет, Марей… Берите отпуск сейчас же… Он пойдет вам на пользу, не я один так думаю. Вы немножко устали, да-да… Это вполне понятно! С этим делом вы совсем измучились.

— В таком случае, господин Люилье, я предпочитаю…

— Ладно! Будьте благоразумны. Подадите в отставку в другой раз. Черт побери, вы нам еще нужны! Никогда не встречал такого мнительного человека.

Он тихонько подтолкнул Марея к двери и приоткрыл ее.

— Ох, если бы я сам мог уйти сейчас в отпуск! — ляпнул он. — Поверьте, Марей, у вас еще не самое худшее положение.

— Подлецы! — проворчал Марей в коридоре.

Он поспешил к себе в кабинет и остановился как вкопанный на пороге. Его ждал Табар, от нечего делать он проглядывал газеты.

— Читали передовую? — спросил он. — Вы только послушайте. «Идет тридцать второй день расследования, а страшный снаряд, который может отравить Париж, так и не обнаружен. Тот, кто уезжает в отпуск, охвачен тревогой, тот, кто остается, — ужасом…»

— Довольно, — прервал его Марей. — Чего вы хотите?

Табар жестом успокоил его.

— Я знаю, старина. Вас сейчас не жалуют. А думаете, я на хорошем счету?

Он рассмеялся и вытащил кисет с табаком. Табар был ниже Марея, шире в плечах, жизнерадостный, говорил с чуть заметным тулузским акцентом.

— На заводе ничего не проясняется? — спросил Марей.

— Мы и через полгода будем топтаться на том же месте, — сказал Табар. — Никто уже не помнит, что он делал в то утро. Патрон хочет, чтобы малейшее передвижение было отмечено, зафиксировано… Настоящая головоломка. А этот бедняга Леживр! Он раз двадцать уже проделал путь из флигеля инженеров в столовую и обратно. Представьте себе: он — на своей деревянной ноге, а я — с хронометром в руках. Печальное зрелище!

Табар облизал скрученную им сигарету, размял ее с двух концов.

— Я почти уверен, что преступник не работает на заводе, — продолжал он. — Все эти типы чересчур сытые, вы понимаете, что я имею в виду. Они жизни не знают, а тот, кто сделал это, по всему видно, человек решительный… Вы не сердитесь на меня, Марей?

— Да что вы… Позвольте-ка…

Марей сел за стол и набрал номер Бельяра в Курбевуа.

— 22–17?.. Это ты, старина?.. Ты не можешь оказать мне услугу?.. Попроси отпуск на два дня. Это возможно?.. Я так и думал. Ведь в летнее время работа у вас свертывается… Заедешь домой, соберешь чемодан и отправишься…

Он не решался договорить. Табар снова углубился в газету.

— …отправишься в Нейи… Да, уточнять не стоит… конечно, предупреди жену… Я скоро к тебе присоединюсь… Да! Чуть не забыл… У тебя сохранился старый револьвер?.. Так вот, найди его и захвати с собой. Я все тебе объясню.

Он повесил трубку, задумчиво оглядел свой кабинет.

— Уступаю вам место, — прошептал он Табару. — Я в отпуске… На целый месяц.

— Вот черт! — воскликнул Табар. — Они скинут все это на меня… Вы уезжаете из Парижа?

— О нет! Мне еще надо уладить столько всяких мелочей… В случае необходимости вы найдете у меня в столе записи, копии рапортов… Только предупреждаю, это вам не поможет.

Он первый протянул руку:

— Желаю удачи!

— А вы хорошенько отдохните, — пожелал ему Табар.

— Мне это уже говорили, — проворчал Марей.

Фреда он нашел в комнате инспекторов.

— Я ухожу, дорогой Фред.

— Что? — подскочил Фред. — Вы же не собираетесь…

Марей показал пальцем через плечо:

— Кое-кто желает отправить меня на лоно природы. Они думают, что у меня начались галлюцинации. Хотя, может, они и правы.

Он взял стул за спинку, сел на него верхом.

— Ты видел, как он входил?

— Вот как вас сейчас вижу.

— Ты слышал, как госпожа Сорбье звала на помощь?

— Еще бы!

— Ты готов в этом поклясться?

— Клянусь моим мальчонкой.

— Раз уж они уперлись, они и тебя допекут! Ручаюсь.

— Но не посмеют же они заявить, что я дал ему убежать через окно?

— Все может статься.

— Я могу и рассердиться.

— Веди себя спокойно. Пусть болтают что хотят, не обращай внимания. Я все беру на себя, ясно? Если ты мне понадобишься, я тебе позвоню.

— Вы остаетесь в деле?

— Само собой.

Фред улыбнулся:

— И я с вами, патрон!

— Кто тебя сменил на вилле?

— Гранж. Я позвонил ему в восемь часов. Дал все необходимые указания. Он стоит в саду, готовый в любую минуту вмешаться.

— Прекрасно. Ну пока, и держи язык за зубами!

Немного успокоившись, Марей вышел на улицу.

У него было время выпить чашку кофе и пожевать рогалик, половину которого он, впрочем, оставил. Есть не хотелось. Он испытывал только бесконечную усталость и какой-то стыд. По сути, Люилье вел себя вполне достойно. А если вдуматься, то и те двое — тоже. Почему же не воспользоваться представившимся случаем? Уехать подальше от Парижа! Ведь тайну эту никто никогда не разгадает. Монжо!.. Его все равно не найдут. Цилиндр?.. Он уже давно в руках тех, будь то друзья или враги, кто подготовил оба покушения. Но почему, решив исчезнуть, Монжо выбрал именно виллу Сорбье? Почему?.. Марей укладывал на столе рядышком одну за другой монетки. Кошмар возвращался снова. Все версии ничего не стоят, они опять заведут его в тупик. Хватит! Пора уже успокоиться! А как же Линда? Разве она может успокоиться? Над ней нависла смертельная опасность. Если бы у Монжо хватило времени вышибить дверь, сомнений нет, он бы ее убил. Конечно, убил бы, потому что получил от кого-то приказ. Телефонный звонок перед тем, как он отправился в кино, означал, по всей видимости, что Монжо снова установил контакт с… С кем же? С тем, кто организовал похищение цилиндра. Но при чем тут Линда?

Марей вышел из кафе пошатываясь, голова у него гудела.

«Я схожу с ума, — думал он. — К счастью, все кончено. Монжо исчез, Линду охраняют, бояться больше нечего».

Он сел в свою машину и покатил в Нейи. Гранж, зевая, расхаживал по аллеям.

— Ничего нового? — спросил Марей.

— Ничего, шеф.

— Вы свободны.

Марей позвонил, навстречу ему вышел Бельяр. По его лицу Марей понял, что он был в курсе ночных событий.

— Как Линда? — спросил Марей.

— Она в гостиной… Что это за дикая история?

— Эх, старина, — вздохнул Марей, — если бы я знал!

Линда казалась спокойной, но усталые глаза выдавали ее тревогу. Они все трое сели.

— Я тут же приехал, — рассказывал Бельяр. — Не успел даже предупредить Андре, она куда-то ушла с малышом.

— Спасибо. Я к ней заеду. Самое главное сейчас — это оградить госпожу Сорбье… Нет-нет, мадам, я не думаю, что над вами нависла серьезная угроза, и все-таки опасаюсь… В двух словах положение таково: вот уже час, как я в отпуске… Я рассказал то, что случилось ночью, и надо мной посмеялись чуть ли не в лицо. Мне тут же посоветовали отдохнуть.

— Это уж слишком! — воскликнул Бельяр.

— Так-то вот, а дальше сам знаешь. Теперь уж не я распоряжаюсь, и предпринять я ничего не могу… Мы должны рассчитывать только на свои силы. Итак, госпоже Сорбье необходимо уехать из Парижа. Значит, вы поедете вдвоем и как можно скорее вернетесь. Вы не могли бы вернуться завтра, мадам?

— Линда совсем без сил, — перебил его Бельяр. — Ей необходимо…

— Очень сожалею, — сказал Марей. — Здесь мы можем ее защитить. Там мы не располагаем такими возможностями. Ваша встреча с нотариусом и в самом деле настолько важна?

— Нужно подписать бумаги, — сказала Линда. — У мужа был дом и кое-какие земельные владения под Арбуа. Если вы считаете это необходимым, мы могли бы вернуться послезавтра.

— Прошу прощения, — отозвался Марей. — Но это действительно в ваших интересах. Мой друг Бельяр… впрочем, мне нет нужды это подчеркивать… он и так уже доказал… с ним вы в полной безопасности. Тем не менее…

— Ладно-ладно, — проворчал Бельяр. — Остановись. Но чего ты на самом деле боишься?

— Как бы Монжо не попытался снова осуществить то, что не удалось ему минувшей ночью. Ты отыскал свой револьвер?

— Да. Я его захватил. Только, знаешь, с тех пор, как им пользовались…

— Неси его сюда.

Линда побелела.

— Вы думаете…

— Я просто грубое животное. Простите меня, — сказал Марей. — Мне следовало обсудить этот вопрос без свидетелей, а я… Но, с другой стороны, мне хотелось, чтобы вы ясно осознали сложившуюся ситуацию.

— Я не боюсь.

— Знаю, — сказал Марей. — Будь у меня время рассыпаться в комплиментах, я рассказал бы, как восхищаюсь вами. Но, добавил он со смехом, — у нас и без того дел хватает. Скажите лучше вот что… Почему Мариетта уехала до вас?

— Чтобы проветрить дом, приготовить мою комнату, прибрать немного.

— Понятно. А вы никому не рассказывали о своих планах? Припомните… Никто не знал о том, что Мариетта уезжает?

— Нет. Не думаю. Может быть, Мариетта сама проболталась, когда ходила по лавкам. У нее не было причин скрывать свой отъезд.

— Разумеется. Но это лишний раз доказывает, что противник все время начеку. Не успела ваша прислуга уехать, и он тут как тут, сразу же предупредил Монжо…

Тут Марей смущенно умолк. Нет, Монжо никто не предупреждал. Он сам позвонил… и не мог в тот момент знать, что Линда останется одна. Если бы он сам не позвонил, каким образом «неизвестный» мог бы связаться с ним? Позвонить в бистро, как в прошлый раз? Может быть, об этом телефонном звонке было договорено заранее? Но с тех пор, как шофера поместили в больницу, с ним никто не разговаривал. А может быть, Монжо должен был восстановить связь с «неизвестным», как только представится возможность? Но в таком случае он мог бы сделать это гораздо раньше…

Вернулся Бельяр и протянул Марею оружие.

— Осторожно, — сказал Бельяр, — он заряжен.

Марей вытащил обойму, осмотрел пистолет.

— Не мешало бы его смазать, — заметил он. — Но в общем-то он в хорошем состоянии. Держи его при себе. На всякий случай. Я уверен, что это излишняя предосторожность и одного твоего присутствия довольно, чтобы устрашить врага. Но мы обязаны все предусмотреть. На какой машине вы поедете?

— На моей, — сказал Бельяр. — Я никогда не водил «DS».

— Хорошо. Вы можете поехать прямо сейчас?

— Конечно, — ответила Линда. — Вот только возьму чемодан.

— Тогда за дело, — пошутил Марей.

Как только Линда ушла, Бельяр схватил комиссара за руку.

— Между нами говоря, ты и в самом деле чего-то опасаешься? Монжо не так уж страшен.

— А чего тебе еще надо? — проворчал Марей. — Молодчик пытается взломать дверь, а потом улетучивается как дым! Нет, он чертовски ловок. Не спускай с Линды глаз, слышишь? Никого не подпускай к ней. В конце концов, ведь не только Монжо может угрожать ей. За ним кто-то стоит, и этот «кто-то» куда страшнее.

— Не нагоняй страху.

— Я пытаюсь все предусмотреть. Будь очень внимателен. И возвращайся поскорее.

Появилась Линда в дорожном плаще, и Марей подумал, что она и в самом деле очень красива. Они вышли, молодая женщина заперла дверь на два оборота.

— Замок надежный, — заметил Бельяр.

— Надежный-то надежный, — сказал Марей, — однако это не остановило Монжо сегодня ночью. Пока вас не будет, я присмотрю за домом.

— Не забудь предупредить Андре, — попросил Бельяр.

— Сейчас заеду к ней.

«Симка» инженера стояла у гаража. Марей открыл ворота и, когда машина вырулила на бульвар, помахал рукой. Проводив ее глазами, он почувствовал облегчение. Если что случится, ему не в чем себя упрекнуть. Теперь надо было заскочить к Андре. Через четверть часа он уже был у нее. Бельяр жил в прекрасной квартире на улице Прони. Комиссар застал Андре у ворот гаража, она искала в сумке ключ, придерживая ногой коляску, в которой спал ребенок. Марей помог ей, открыл ворота гаража.

— Извините, — сказала Андре. — Тут такой беспорядок. А когда стоит машина, мне и вовсе некуда приткнуть коляску малыша.

— Я и не знал, что Роже так любит заниматься всякими поделками!

В гараже стоял верстак, на стене были развешаны гаечные ключи, пилы, молотки, на ручке металлического шкафчика висела спецовка.

— Раньше он и правда много мастерил, — сказала Андре. — Но теперь все забросил.

Она вытащила ребенка из коляски и вызвала лифт.

— Я как раз хотел сообщить, — начал Марей, — что он не придет к обеду. Я попросил его оказать мне небольшую услугу… Вы на меня рассердитесь… — Марей открыл дверцу лифта и вошел вслед за Андре. — Но он вернется только послезавтра.

В тесной кабине лифта Марей увидел совсем рядом ясное лицо Андре, ее широкий, почти мужской лоб, на котором уже наметилась морщинка. Она пытливо смотрела на комиссара, словно улавливала в его словах какой-то обман.

— Он далеко уехал? — спросила Андре.

— О! Тут нет никакого секрета, — ответил Марей с некоторым смущением. — Я попросил его проводить госпожу Сорбье в горы.

Лифт остановился, и они вышли в залитый солнцем коридор.

— Госпожу Сорбье вызвал нотариус по делам ее мужа, а мне не хотелось, чтобы в такой момент она оставалась одна.

— И вы подумали, что уж я-то привыкла и для меня это не имеет особого значения.

Она улыбнулась, но в улыбке ее чувствовалось что-то принужденное, вымученное.

— Нет, — сказал Марей, — поверьте мне. Потом я вам все объясню. Это не так просто.

— С Линдой всегда все не так просто, — вздохнула она. — По крайней мере, пообедайте со мной.

— С удовольствием.

Андре отдала ему ребенка и, пока он бережно укладывал его в кроватку, стала разбирать продукты.

— Накрывайте на стол, — сказала она. — Прислуга от нас ушла.

Марей неловко, с каким-то торжественным — видом взялся за дело, а Андре тем временем гремела на кухне кастрюлями. Иногда она заглядывала, проверяя, все ли в порядке.

— Прекрасно, — похваливала она его. — Сразу видно, что вы человек домашний!

Немного погодя они сели за стол друг против друга.

— Роже позавидует, — сказал Марей.

— Вот уж не думаю, — ответила Андре. И так как Марей удивленно поднял брови, она продолжала: — Неужели вы до сих пор не заметили, что ему здесь скучно? Сейчас, правда, меньше — из-за малыша… Но я совершенно уверена, что он с радостью ухватился за эту возможность… Ну-ну… не притворяйтесь. Знаем мы вашу мужскую дружбу.

— Честное слово…

— Да ладно. Вы что же думаете, я ничего не замечаю?

В глазах ее снова промелькнула горечь, она встала.

— И где у меня только голова? Забыла подать вино.

Глава 10

— Ну как, досталось? — спросил Марей.

Фред беззаботно щелкнул пальцами.

— Чего они мне только не наговорили! Еще немного, и они сказали бы, что я был просто пьян. Особенно толстый! Уж не знаю, чем вы ему досадили, только он не питает к вам нежных чувств. Я держался, как мог. И все-таки, клянусь вам, я чуть не погорел.

— А их вывод?

— Говорят, ошиблись мы. Видели, как кто-то заходил в соседний дом. Было темно, вот мы и решили, что это наш Монжо входит к Сорбье. Все остальное происходило только в нашем воображении. Вы, говорят, разбудили госпожу Сорбье и напугали ее, а когда стали ходить внизу, она совсем перепугалась и закричала. Потом, дескать, вы постучали в ее дверь и…

— Как ты думаешь, — прервал его Марей, — они говорили серьезно?

— Нет. Что они, ненормальные? Они прекрасно понимают, что мы оказались свидетелями странных вещей. Но предпочитают скрыть наши показания. Если газеты дознаются… вилла Сорбье… Монжо… Представляете себе?! Люди и так взвинчены! Совсем скверно получится. Меня определили под начало Табара.

— О Монжо, конечно, ничего не слышно?

— Ничего.

— За домом его следят?

— Нет. Неужели вы и правда думаете, что он настолько глуп, чтобы кинуться в волчью пасть?

— И все-таки он может вернуться. Вдруг он оставил дома деньги? Надо бы устроить там обыск. Понимаешь, с самого начала мы разбрасываемся, даем обвести себя вокруг пальца… Этот цилиндр нас загипнотизировал. Придется начать все сначала, поразмыслить серьезно, не спеша, на свободе. Ты сейчас не занят?

— До пяти часов — нет.

— Давай-ка сходим к Монжо.

— У вас есть идея?

— Да нет! — признался Марей. — Не такой уж я умник. Но там, на месте, меня, может быть, осенит, каким образом убийце удалось скрыться. Достаточно какой-нибудь крохотной улики, и все окажется проще простого, я уверен. А то у нас скопилось чересчур много странных фактов, а настоящей улики — ни одной.

Они сидели в маленьком кафе на площади Дофин. Им было тут так хорошо, что не хотелось уходить. Пиво свежее, солнце не слишкомжаркое… Марей с удовольствием посидел бы еще. Но он дорожил уважением Фреда. Малолитражка его стояла неподалеку, у Дворца правосудия.

— Садись за руль, — сказал Марей. — В конце концов, у меня отпуск.

Это была настоящая прогулка. Марей смотрел вокруг, ничего не видя, ни о чем не думая. Мысленно он представлял себе дом Монжо, гостиную, лестницу, обе комнаты… И еще бинокль… не забыть про бинокль, с помощью которого так легко было следить за тем, что происходит на заводе. Может быть, это и есть улика?

— Я остановлюсь у самого дома? — спросил Фред.

— Давай.

Они вышли из машины и осмотрели фасад дома, днем он выглядел довольно жалким.

— Все было так же, как в Нейи, — рассказывал Марей, подталкивая Фреда к запущенному саду. — Когда мы подошли, свет в гостиной уже горел. В окне четко вырисовывался силуэт Монжо. Если бы нам чуточку повезло, мы могли бы увидеть его гостя. Потом Монжо задернул занавеску.

Марей углубился в аллею. Фред пошел за ним.

— Бельяр стоял приблизительно там, где сейчас стоишь ты, — продолжал комиссар. — Он стоял здесь до тех пор, пока я его не позвал. Как видишь, дело тут еще проще, чем в Нейи. Выйти можно только через сад, другого выхода нет…

— А стреляли внизу?

— Да. В гостиной. Гость выстрелил в Монжо у подножия лестницы.

Марей вставил в замок отмычку.

— И если Монжо уверяет, будто не знает этого человека, то он врет, — продолжал Марей. — На самом деле они разговаривали. Правда, недолго. Но все же не меньше минуты.

Дверь отворилась, в коридор проник слабый свет. Фред вошел в гостиную. Марей открыл ставни.

— Что, неприятно?

Фред, скривив губы, разглядывал мрачную обстановку.

— Я думаю, — сказал Марей, — что незнакомец достал револьвер в тот самый момент, когда Монжо задергивал занавески. Должно быть, он стоял у двери, преграждая ему путь… Монжо, верно, что-то пообещал, чтобы задобрить противника, и, продолжая говорить, обошел стол, направляясь к лестнице… иди-ка туда, подальше… Вот так… Но тот, видно, разгадал его маневр… Монжо лежал у нижней ступеньки.

Фред инстинктивно оглянулся.

— А это еще что?

Марей, в свою очередь, обогнул стол.

— Черт возьми!

У самой лестницы лежало что-то длинное и черное.

— Цилиндр!

Марей выкрикнул это слово. Оба окаменели, они не в силах были пошевелиться, словно опасались разбудить спящую змею, и молча созерцали цилиндр. Глаза их, привыкнув к полумраку, царившему в глубине комнаты, различали все детали диковинного снаряда — цилиндр лежал перпендикулярно к первой ступеньке. Солнечный луч, проникнув через стекло, отражался в нем узенькой полоской. Фред присел перед ним на корточки.

— Не прикасайся! — сказал Марей.

Удивление захлестнуло его, а потом радость, внезапно нахлынувшая радость, от которой мучительно стеснилась грудь.

— Ну и ну, — прошептал он, — вот это штучка!

Он весь как-то отяжелел, словно водолаз в своем скафандре, не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. Перед ним и в самом деле лежал цилиндр!

— А может, мы как раз в самой зоне опасных лучей, — сказал Фред.

— Плевал я на это!.. Послушай-ка, Фред, беги скорее в какое-нибудь бистро, куда хочешь… и звони сначала на завод. Пусть сейчас же, в течение получаса, забирают свой цилиндр и изучают его со всех сторон. Потом позвонишь Люилье… или нет… Ты меня сменишь. Я и сам ему позвоню. Беги! Скорее!

Фред помчался. Марей медленно опустился на ступеньки, цилиндр лежал у его ног. Мало-помалу он собрался с мыслями. Прежде всего, кто осмелился притащить цилиндр в этот дом? Конечно, Монжо… Наверное, он собирался спрятать его в одной из комнат наверху, но ему помешали, и он оставил его здесь, надеясь вернуться. Значит, надо как можно скорее расставить ловушку!

Заподозрив что-то, Марей встал и поднялся на второй этаж. Но нет. Там никого не было. На мебели лежал слой пыли. Чемодан стоял на месте. Бинокль тоже никто не забрал. Марей спустился вниз и снова сел рядом с цилиндром. Итак, Монжо был в Париже. Значит, Линда в безопасности. По крайней мере, это можно предположить. Но если цилиндр был в руках у Монжо… Истина со всей очевидностью открылась Марею… Все сходилось. Вскоре после убийства инженера Монжо спрятал цилиндр на вилле Сорбье. О таком тайнике можно было только мечтать. Никому и в голову не пришло обыскивать виллу. Поправившись, Монжо снова забрал его. Он не рассказал о своем тайнике человеку, явившемуся к нему с угрозой. Не такой он дурак! Ему стало известно, что цилиндру этому цены нет, и он решил сам продать его подороже. «Я попал в точку, — думал Марей. — Остальное же… таинственные исчезновения и все прочее — дело десятое. Я держу основную нить, а это главное!»

Шаги Фреда заставили его очнуться. Фред был вне себя от возбуждения.

— Они едут, — объявил он. — Вот это был удар!.. Как они переполошились!

— С кем ты говорил?

— С директором, с Оберте. Он заставил меня повторить все три или четыре раза… А сначала не поверил. Он приедет на машине собственной персоной, а вместе с ним весь его штаб и телохранители.

— Я успею предупредить Люилье. Побудь тут. Помни, сейчас не до шуток!

Фред вынул из кармана револьвер.

— Не беспокойтесь, патрон. С этой штуковиной я никого не боюсь. Табачная лавочка рядом, первая улица направо.

Стараясь сохранять достоинство, Марей запретил себе бежать, но на последних метрах не выдержал и перешел на спортивный шаг. Телефон стоял на стойке.

— Полиция! — крикнул он владельцу заведения, бросаясь к аппарату.

Он почти тут же дозвонился Люилье.

— Говорит Марей.

Комиссар старался не выдать себя голосом, казаться беспечным, даже безразличным.

— У меня новости… да… Только что, прогуливаясь… времени у меня теперь предостаточно… Я решил заглянуть к Монжо… Нет, его, конечно, не было. По-прежнему в бегах… Но он оставил кое-что… Цилиндр!.. Я говорю: цилиндр… Ну да, цилиндр, что ж тут такого! Цилиндр, похищенный на заводе.

Хозяин кафе перестал мыть стаканы и, вытаращив глаза, уставился на комиссара.

— Я был с Фредом. Он сейчас там. Ждет Оберте, которого мы уже предупредили… Нет, мне кажется, цилиндр цел и невредим… Идет. Жду вас… Ну нет! И не рассчитывайте. Я в отпуске. Я отказываюсь продолжать расследование. Ничего не поделаешь.

Он положил трубку и посмеялся про себя. Хозяин кафе вытянул шею.

— Значит, это правда — то, что рассказывал сейчас тут господин? Вы нашли цилиндр?

— Да, только пока держите это про себя.

Хозяин открыл бутылку белого вина.

— За это следует выпить, — сказал он. — Из-за всей этой истории мы места себе не находили. В семнадцатом году я был отравлен газами, так что мне ли не знать, чем это пахнет… Нет-нет, угощаю я.

Они чокнулись. Марей залпом осушил свой стакан и на этот раз позволил себе припуститься бегом. Возле ограды стояли две машины и грузовичок. Дом кишел людьми. Марей узнал Оберте.

— Итак, дорогой комиссар, поздравляю вас! — воскликнул Оберте. — Конец кошмару!

Специалист со счетчиком Гейгера обследовал цилиндр.

— Его не трогали, — заявил он. — Во всяком случае, он ничего не излучает.

— На заводе проверим, — сказал Оберте. — Грузите его.

Один из служащих поднял цилиндр и в сопровождении трех охранников с автоматами наперевес понес его. Оберте с двумя инженерами остался, он представил их Марею.

— Наверное, вам стоило большого труда его обнаружить? — спросил Оберте.

— Да никакого. Цилиндр попросту оставили здесь. Любой человек мог его взять.

— Значит, Монжо и в самом деле его украл.

— Возможно.

— Странная история! Убить этого несчастного Сорбье… ради чего? Ведь цилиндр так и не переправили за границу.

— Рано или поздно переправили бы. Видно, я вовремя пришел, вот и все. Повезло!

— Может быть! Я хотел сказать: тем лучше. Но, согласитесь, все в этом деле сбивает с толку. Неужели месяца недостаточно, чтобы переправить через границу такой небольшой предмет? Позвоните мне вечером. Я сообщу вам результаты лабораторных исследований.

Все трое ушли, и Марей с Фредом тщательно осмотрели каждую комнату. Марей еще раз взял бинокль, чтобы взглянуть на завод.

— Знаешь, о чем я думаю? — сказал он. — Отсюда можно было проследить за флигелем чертежников, изучить, когда и куда уходит Леживр и, другие служащие. Я готов поклясться, что план нападения был разработан в этом доме. Дорого бы я дал, чтобы поймать Монжо. Надо будет заставить его говорить. К черту законность!

— Я слышу, подъехала машина, — молвил Фред.

Это был Люилье. Он схватил Марея за руку.

— Поздравляю вас, мой дорогой Марей. Я был тысячу раз прав, что верил вам. Где же этот знаменитый цилиндр?

— Едет на завод, — сухо ответил Марей. — Оберте со своими людьми только что был здесь.

— Прекрасно. Газеты могут сообщить эту новость сегодня же вечером. Я знаю кое-кого, кто вздохнет с облегчением. Послушайте, Марей, давайте выкладывайте. Ведь не случайно же вы оказались здесь?

Он повернулся к Фреду, призывая его в свидетели.

— Правда ведь? У него был свой план?

Фред хитро улыбнулся, а Люилье ткнул пальцем в сторону Марея.

— Я понимаю вас, Марей. Вы требуете реванша. Согласен. Предоставляю вам полную свободу действий.

— Я в отпуске, — буркнул Марей.

— Само собой! Вы в отпуске, но вам предоставляется полная свобода действий. Если вам кто-нибудь понадобится, позвоните мне, лично мне. И добудьте мне этого Монжо. Прогуливаясь… А теперь я поеду на завод. Желаю удачи!

Фред проводил его до калитки. Потом вернулся, потирая руки от удовольствия.

— Здорово вы их отделали, патрон. А теперь что?

— Поставь здесь двоих людей и обеспечь постоянное дежурство. Дом нужно охранять днем и ночью. Если Монжо случайно попадется, немедленно предупредишь меня. Люилье я не доверяю, сам знаешь. Хоть он и сказал: «Добудьте мне этого Монжо!..» — он же первый и отпустит его. По закону, у нас против Монжо ничего нет. И то, что я собираюсь сделать, я сделаю как частное лицо.

Он начал свой обход с дома, который стоял справа от них, стучал во все двери, расспрашивал всех жильцов: «Вы не заметили ничего необычного на улице утром или сразу после обеда? Не видели человека с довольно объемистым предметом? Он, верно, вылезал из машины…» Нет, никто ничего не заметил. По утрам женщины ходят на рынок, занимаются хозяйством. Им некогда смотреть в окна. Мужчины на работе, дети в летних лагерях. То же самое отвечали в доме слева. И так по всей набережной. Люди пытались вспомнить. Но нет, никто ничего не видел. «У Жюля» — та же история. С тех пор как с ним случилось несчастье, Монжо приходил нерегулярно, с прошлого вечера он так и не появлялся. Марей понял всю бесполезность своей затеи и уехал домой. Он закрыл ставни, снял пиджак и вытянулся на кровати, закинув руки за голову. Не было больше комиссара Марея. Был просто человек, который устал, втайне оскорблен и все-таки чувствует, что истина где-то рядом… Монжо спрятал цилиндр у Сорбье. Проверить! А если Сорбье сам принес его к себе? Потому что воровство, в конце концов, было всего лишь предположением. Ничто не подтверждало его с полной достоверностью. И может быть, Монжо, обнаружив цилиндр, пытался каким-то образом шантажировать Сорбье. Отсюда и заказное письмо. Что же выходит? Сорбье виновен? Но в чем?..

Марей на ощупь отыскал пачку «Голуаз» на ночном столике и закурил. Итак, в чем же виновен Сорбье? Он приносит домой цилиндр. Хорошо. В какой-то мере у него есть на это право. Ведь это он его изобрел. Но зачем ему приносить цилиндр домой? Чтобы показать кому-то под большим секретом? Кому же?

Зазвонил телефон, и Марей, удивленный, вздрогнул.

— Алло… да… A-а! Это ты… Хорошо доехали? Линда не устала?.. Прекрасно. Один совет. Постарайтесь найти номера в гостинице, так все-таки будет надежнее. Вокруг будут люди… Да… Вы возвращаетесь послезавтра?.. Нет, Мариетту привозить не стоит, без нее будет проще… А у меня важная новость, очень важная… Нет, узнаешь из газет или по радио… Пока, старина. При малейших осложнениях звони. Хорошо… Передай от меня привет госпоже Сорбье.

Он повесил трубку. Госпожа Сорбье. Линда… Интересно, отказался бы ее муж показать ей цилиндр? Разумеется, она ничего не понимала в таких вещах. Но Сорбье кое-что рассказывал. В тот день, когда он закончил свою работу, он наверняка сказал ей об этом. Иначе и быть не могло! «Я изобрел такое, о чем будут говорить». — «Правда?.. Ты станешь знаменитым?» — «Весьма вероятно». — «О! Дорогой, нельзя ли мне увидеть твое изобретение?..» Несмотря на весь свой талант, Сорбье был таким же мужчиной, как все, а Линда — женщиной, и какой! Линда, прекрасная чужестранка…

Марей обжег пальцы догоревшей сигаретой и бросил ее в камин. Но тут же закурил другую. Линда? Нет, не может быть. Впрочем, если бы Линда захотела продать кому-то изобретение мужа или если бы Сорбье хотел воспользоваться посредничеством своей жены, цилиндр не понадобился бы. Достаточно было бы расчетов, цифр, формул. Разматывать нить в этом направлении не имело смысла. Была еще одна версия, гораздо более вероятная. Сорбье доверил что-то своей жене. Что-то такое, что ставило ее теперь под угрозу. Но что?.. Может быть, Сорбье предчувствовал опасность. Может быть, он сказал Линде: «Если со мной случится несчастье, знай, что в этом виноват такой-то». Потому что, если Линда и была сражена известием об убийстве, тем не менее это, казалось, не так уж удивило ее… Рубашка Марея покрылась пеплом, он размышлял… Такой-то? Маловероятно. Даже если предположить, что Сорбье чувствовал опасность, он не мог бы распознать следившего за ним шпиона… Мысль Марея, распадалась на какие-то образы, превращалась в мечтания. Он снова видел Сорбье, Линду, пытался представить их вместе. После двадцати лет работы, расследований, поисков, наблюдений он не сомневался, что человек, которого вроде бы знаешь, как никого другого, все-таки полон всяческих тайн. Внутренняя жизнь людей подобна мрачным морским глубинам, дно которых образуют многочисленные пласты осаждающихся пород и залегающие в них рудные жилы. Кем был Сорбье? Само собой разумеется, ученым. А кроме того? Человеком. Вот именно. А еще?.. Каким человеком? А Линда?.. Такая прекрасная, такая далекая, великолепно владеющая собой и в то же время такая взволнованная, напряженная… Глаза Марея закрылись. Он задремал… Линда… Он испытывал к ней влечение, похожее на любовь… Да и как ее было не любить! До чего же он смешон, бесконечно смешон и так одинок, так… По лбу его ползла муха… у него не было сил прогнать ее… В отпуске… всегда оставаться в отпуске… спать!

Телефон.

Марей сразу же пришел в себя. Рука его схватила трубку.

— Марей у телефона. A-а! Это вы, господин начальник… Гм… приводил в порядок свои мысли… Что? Я вас плохо слышу… Они обследовали цилиндр? Понятно… Я так и думал. Его не открывали. Разумеется, я очень рад, но Оберте прав… Не ясно, зачем его решили украсть… У меня? Нет. Никаких новостей. Да-да, позвоню вам… Ах, люди! Ну теперь их успокоили, и им наплевать, кто убил Сорбье… Через два дня все и думать забудут… Да нет, при чем тут горечь! Я просто констатирую, вот и все. До свидания, господин начальник.

Марей зевнул, почесал затылок. Пробило восемь часов. Он наспех поужинал в крохотной кухне на уголке стола, потом вернулся в комнату. И все не мог заснуть, раз десять просыпался. Как только сквозь ставни забрезжил рассвет, он был уже на ногах.

Что делать? Может, взглянуть на дом Сорбье? Марей достал чистую рубашку, надел серый костюм. В машине или пешком?.. Человек в отпуске должен передвигаться пешком. У киосков толпились люди. Газеты расхватывали. «ГРОЗНЫЙ ЦИЛИНДР НАЙДЕН…», «КОНЕЦ ВЕЛИКОМУ СТРАХУ…», «СМЕРТОНОСНЫЙ ЦИЛИНДР В РУКАХ ПОЛИЦИИ…». Марей купил газету и на ходу прочитал ее. В ней упоминалось его имя: «КОМИССАР МАРЕЙ, ИЗВЕСТНЫЙ СВОЕЙ ВЫДЕРЖКОЙ И УМЕНИЕМ…» Это уже было делом рук Люилье, выпад против префекта полиции и министерства внутренних дел. Неплохо! Марей взглянул на свое отражение в витрине и застегнул пиджак. Жизнь представлялась ему если и не упоительной, то вполне приятной. Дорога показалась недлинной, он толкнул калитку. Все двери виллы заперты. Никто сюда не заявлялся. Ничего привлекающего внимания. Оставалось только ждать возвращения путешественников. Марей позволил себе выпить стаканчик анисовой водки на террасе ресторана у заставы Майо, потом попросил меню и долго изучал его. Когда после обеда он вернулся домой, было уже довольно поздно. Его ждала телеграмма: «Дела улажены. Приезжаем завтра. Ждем вас к ужину. Всего наилучшего. Линда».

В эту ночь Марей спал как младенец. На другой день в семь часов он звонил к Сорбье. «Симка» стояла в аллее у гаража. Ему открыл Бельяр. Он казался усталым и озабоченным. Марей сказал ему об этом.

— Пришлось гнать на полной скорости, — ответил Бельяр.

— Никаких происшествий?

— Ничего. Хотя мне показалось, что за нами следили… Черная машина, «Пежо-403», не отставала от меня последние двести километров.

— Ты не заметил номера?

— Нет. Слишком далеко.

— Давно вы приехали?

— С четверть часа. Я даже не успел позвонить домой. Ты видел малыша, мою жену? Как у них дела?

— Все в порядке.

Бельяр схватил Марея за отвороты пиджака.

— Читал газеты?.. Это правда, что они печатают, или хотят успокоить публику?

— Чистая правда.

— Цилиндр был у Монжо?

— Да, все, что ты читал, абсолютно точно. Цилиндр лежал у лестницы, на том самом месте, где ранили Монжо.

— Ты что-нибудь в этом понимаешь?

— Абсолютно ничего, но факт остается фактом.

Бельяр поднял глаза к потолку.

— Если цилиндр найден, значит, делу конец, разве не так? Ведь Линде уже не грозит опасность.

Марей покачал головой.

— Не будем спешить с выводами. На мой взгляд, дело не кончено. Или, если хочешь, цилиндр был лишь эпизодом.

— Почему ты так думаешь?

— Ну, скажем, нечто вроде предчувствия.

Марей понизил голос.

— Как вела себя Линда во время путешествия?

Бельяр, казалось, со всей серьезностью обдумывал свой ответ.

— Конечно, немножко беспокоилась… Была настороже… молчаливее, чем обычно… Но не так уж взволнованна.

— Она ничего тебе не рассказывала?

— Нет… А что?

— Возможно, я ошибаюсь, но у меня не выходит из головы мысль, что она знает обо всем этом больше, чем говорит. Вот потому-то я и боюсь.

— Любопытно! Ты в первый раз заговорил об этом.

На лестнице послышался стук высоких каблуков Линды. Марей пошел ей навстречу. Он, помимо своей воли, смотрел на нее пытливо, изучающе.

— Это правда? — спросила она. — Цилиндр нашелся? О, вы на высоте, комиссар. Лично я очень рада… из-за...

Голос ее дрогнул. Она неопределенно махнула рукой, закончив этим жестом свою мысль.

— Если бы теперь мы могли хоть немного пожить спокойно! — сказала она в заключение. — Я была бы вам очень признательна.

Что означали эти слова? Призыв? Или, наоборот, упрек? А может быть, вежливое безразличие.

— Пойду займусь ужином, — снова сказала она. — Но предупреждаю, меню будет очень простым. Оставляю вас тут секретничать.

Марей проводил ее взглядом. Он вздрогнул, когда Бельяр коснулся его руки.

— Я думаю, ты ошибаешься, — шепнул Бельяр. — Чего тебе налить?.. Где-то должен быть портвейн.

— Спасибо. Я ничего не хочу.

Бельяр достал пачку «Честерфилда», протянул ее Марею.

— На!.. Видеть не могу твоих перекрученных сигарет.

Марей молча сделал несколько затяжек, потом заговорил снова:

— Теперь речь идет о том, чтобы защитить Линду. Я думаю, тебе могут дать отпуск.

— Конечно. Но у меня семья.

— Знаю, — сказал Марей. — Я буду дежурить ночью, а ты будешь сменять меня днем.

— И долго будет продолжаться это наблюдение?

Марей мелкими шажками пересек гостиную, облокотился на пианино.

— Это-то меня больше всего и беспокоит, — сказал он. — Если противник решит взять нас измором, тут уж ничего не поделаешь. Но я надеюсь, что он так или иначе проявит себя, и очень скоро.

— Ладно. Как ты предполагаешь осуществить сегодняшнее дежурство?

— Сейчас ты поедешь домой, — сказал Марей. — Я останусь здесь. Устроюсь в гостиной или еще где-нибудь. Спать я не собираюсь. А завтра подумаем.

— Хорошо. Что от меня требуется?

— Следить за теми, кто приходит, кто звонит. Я поговорю об этом с Линдой. Ее могут попытаться вызвать из дому.

— А теперь предположим, кто-то проникает в дом. Что я должен делать?

— Никаких колебаний. Одно предупреждение, после чего ты стреляешь.

— Черт возьми! Да ты, я вижу, настроен решительно.

— Я все беру на себя. Последний совет: Линде не следует подходить к окнам. С улицы легко обстрелять фасад.

Линда хлопотала в столовой. Доносился стук ножей и вилок, звон стаканов.

— По-моему, ты беспокоишься еще больше, чем в тот вечер, — заметил Бельяр. — Может быть, ты скрываешь от меня что-то?

Марей хотел ответить, но в этот момент на пороге столовой показалась Линда.

— К столу.

Мужчины улыбнулись.

Глава 11

Ночь прошла без всяких происшествий. Утром заходил Бельяр узнать, есть ли новости, потом он уехал обедать к себе домой. Марей обедал с Линдой. Молодая женщина говорила мало. Вела она себя безупречно, как подобает хозяйке дома, но Марей чувствовал: что-то не клеится. Может быть, ей не нравилась эта слежка? Разумеется, все это немножко смешно: осадное положение, запертые двери, нелишние предосторожности. Марей невольно думал о Сорбье, таком блестящем, властном человеке. А он, Марей, должно быть, выглядел полным ничтожеством. Линда была рассеянна. Она улыбалась с опозданием, и улыбка не озаряла ее лица, была неискренней. Порой она отвечала невпопад. Если уже сейчас стала ощущаться неловкость, то дальнейшее пребывание на вилле может сделаться невыносимым. К счастью, около четырех часов появился Бельяр, и Марей ускользнул, пообещав вернуться К вечеру.

— Ты не поужинаешь с нами? — спросил Бельяр.

— Нет, хочу немного подышать свежим воздухом.

— Вы, надеюсь, не поссорились?

— Выдумал тоже!.. Линда не из тех женщин, с которыми ссорятся. Только мне показалось, что я надоел ей… О! Просто почудилось.

— Линду можно понять, — заметил Бельяр. — Я попробую все уладить. Во всяком случае, не задерживайся. Ведь ты заставляешь меня вести довольно странную жизнь.

— В девять часов я буду здесь. Обещаю!

Бельяр закрыл за Мареем калитку, запер ее на ключ. Марей очутился на свободе. Он дышал полной грудью. А на этой вилле он задыхался. Была ли тому причиной тишина? Или воспоминание о том, как исчез Монжо? А может быть, образ Сорбье? При малейшем шорохе Марей вздрагивал и на цыпочках шел осматривать соседние комнаты. Охрана виллы ставила множество проблем: где следовало находиться, чтобы обеспечить самую надежную защиту?.. Гостиная была расположена слишком далеко от лестницы. Зато обе комнаты наверху — слишком близко от спальни Линды. Марею не хотелось быть навязчивым. В конце концов, он решил лечь в вестибюле на матрасе, который притащил из комнаты для гостей. Линда одобрила его действия. И тем не менее Марею они казались нелепыми и ненадежными. Нелепыми потому, что при запертых дверях убийце нелегко будет проникнуть в дом, а ненадежными потому, что один раз он уже доказал, что препятствия ему нипочем. Находясь на вилле, Марей был готов ко всему. А едва он очутился на воле, как его страхи показались ему смешными. Вот почему он снова испытал чувство подавленности. Его неотступно преследовала все та же мысль: явится ли «он»? Ведь «он» же знает, как велик риск. Значит, Линда настолько опасна?.. Тут нить его размышлений терялась, путалась.

Марей приготовил небольшой чемоданчик: пижама, халат, туалетные принадлежности, носки. На всякий случай прихватил электрический фонарик. Он мог бы вернуться на виллу пораньше, поужинать вместе с Бельяром и Линдой, но предпочел смешаться с толпой и выбрал напротив вокзала Сен-Лазар шумный, залитый светом ресторан. Там по крайней мере можно ни о чем не раздумывать, все просто и ясно. И если под маской открытых, улыбающихся лиц назревали какие-то драмы, то это были драмы самые заурядные, можно сказать, безобидные: чуточку терпения и опыта — и их можно распутать. Сидя за своим бифштексом, Марей ощущал приятную умиротворенность. Если его и постигла неудача, то не по его вине. Он имел дело с чересчур ловким противником. Ведь тут всех постигла неудача. И Табара, и службу безопасности, и самых лучших специалистов «тайной войны». Если Линда не подвергнется нападению, если ловушка, расставленная на вилле, не сработает, никто никогда не узнает разгадки этой тайны. А Марею хотелось узнать. Уж так он был устроен, что неразрешенная проблема застревала у него в мозгу, как заноза, образуя болезненную, ноющую, незаживающую рану. Его собственная жизнь, так же как и жизнь других людей, переставала интересовать его. Он выпил рюмку арманьяка и с каждым об- жигающим глотком посылал противнику мольбу хоть как-то проявить себя, принять бой. И пусть даже будет плохо Линде, или Бельяру, или ему самому. Истина превыше всего!

Когда он вышел на улицу, уже стемнело, город сверкал огнями.

Марей медленно покатил в сторону Нейи, опустив в машине стекла, вдыхая вечернюю прохладу. В Булонском лесу было совсем темно. На тротуарах лежали первые опавшие листья. Он поставил машину немного в стороне от виллы и достал чемодан. Бульвар Мориса Барреса был пустынен. Он зашагал вдоль ограды. Вилла, казалось, спала. Все ставни первого этажа были закрыты, и сквозь них не пробивался свет. Правильно. Бельяр выполнял его указания. Марей мог воспользоваться отмычкой, но предпочел позвонить. В этой части бульвара было особенно темно. С противоположной стороны тротуара на фасад дома косо падал слабый отблеск фонаря. Марей вдруг заторопился, снова позвонил, входная дверь отворилась.

— Это ты? — спросил Бельяр.

— Конечно, — проворчал Марей.

Бельяр пошел по аллее, позвякивая связкой ключей.

— А где же пароль? — сказал он, принужденно улыбаясь. — Входи.

Как только он запер дверь, Марей направил на него свет карманного фонарика.

— Что нового? — спросил он.

— Ничего.

— Никаких телефонных звонков?

— Нет. Полное спокойствие.

— А Линда?

— Не блестяще. Нервничает. Волнуется. Сразу после ужина поднялась к себе.

Марей вошел в вестибюль, и Бельяр из предосторожности запер дверь на два оборота. Маленькая лампочка в углу освещала диван в гостиной и складной столик, на котором поблескивали бутылка и рюмка.

— Я читал, дожидаясь тебя, — прошептал Бельяр.

Он показал на полураскрытую книгу, лежавшую на ковре.

— Мне кажется, я даже вздремнул, — добавил он. — Хочешь выпить?

— Нет, спасибо.

— Сигарету? Эх, старина, ну и жизнь заставляешь ты меня вести.

Он взглянул на каминные часы.

— Пять минут десятого. Ты, как всегда, точен. Пойду домой.

— Побудь немного, — попросил Марей. — Андре не рассердится из-за нескольких минут…

— Нет, — сказал Бельяр. — И знаешь, пора это кончать. Разумеется, Андре не требует у меня отчета. Но так больше продолжаться не может.

— Знаю, — сказал Марей.

— Прежде всего эти наши бесконечные хождения… Соседи, чего доброго, подумают… В общем, сам понимаешь… Да и потом, поставь себя на мое место по отношению к Андре… Если я ей скажу, что Линда в опасности, она испугается. А если буду молчать, она подумает, что я хожу сюда ради собственного удовольствия.

Марей откинулся на спинку дивана и смотрел на дым, поднимавшийся от его сигареты.

— Неужели ты полагаешь, я об этом не задумываюсь. Прошу тебя, помоги мне хотя бы неделю. Только одну неделю. Если позволишь, я поговорю откровенно с Андре.

Нахмурив брови, Бельяр расхаживал между диваном и пианино, время от времени нетерпеливо притопывая ногой по ковру.

— Я тоже собирался уехать отдыхать, — заметил он. — Если я возьму отпуск на неделю, эта неделя пропадет. Мне-то наплевать. А вот малыш…

— Хорошо, я поговорю с Оберте, — предложил Марей. — Но, уверяю тебя, ты мне необходим. Повторяю, что…

— Слышишь! — прервал его Бельяр, подняв лицо к потолку. Но тут же тряхнул головой. — Нет. Почудилось. Она, должно быть, спит.

Он налил себе немного вина из бутылки.

— У меня было время поразмыслить над всей этой историей, — снова заговорил он. — Мне кажется, ты напрасно беспокоишься. По-моему, Монжо оставил цилиндр у себя для того, чтобы его нашли, а сам убежал.

— Чтобы его нашли?

— Конечно. Цилиндр не представлял никакой ценности с тех пор, как все дороги, вокзалы и порты стали охранять. Кому он мог его продать? Наши противники — люди осторожные, ты это знаешь не хуже меня. И если неожиданное похищение не удалось…

— Ладно. А почему не удалось?

— Ну знаешь, старина!..

— Значит, по-твоему, цилиндр принес к себе домой Монжо?

— А кто же еще?.. Только доказательств тебе никогда не добыть, и, если Монжо будет вести себя тихо, его оставят в покое. Согласись, разве не так?

— Да-да, конечно, — проворчал Марей.

— Потому-то я и пришел к такому выводу: никакие предосторожности больше не нужны. Слишком поздно.

— Я же сказал: неделя, — упрямо твердил Марей. — Если за неделю ничего не случится, я все брошу.

— А твои инспектора не могут тебе помочь?

— Еще раз тебе повторяю: я в отпуске! — сердито крикнул Марей. — Я веду расследование на свой страх и риск, понимаешь?

— Тсс!.. Прекрасно понимаю. Нечего ее будить. Как здесь душно, правда? Эти цветы да еще дым…

Бельяр открыл окно, откинул ставни и вытер вспотевший лоб.

— Во всяком случае, завтра все пусть будет, как договорились, — попросил Марей. — Могу я рассчитывать…

Бельяр вдруг отступил назад на несколько шагов и прижался к стене.

— Там кто-то есть, — торопливо произнес он.

— Что?

Марей сразу вскочил. Бельяр знаком приказал ему молчать.

— В саду, — прошептал он, — у ограды…

«Наконец-то!» — подумал Марей. В этот момент его охватила радость. Значит, он оказался прав. Он вынудил неприятеля обнаружить себя. Сад был погружен во тьму, но ограду можно было различить на фоне тускло освещенного бульвара.

— Ты уверен? — прошептал он.

— Абсолютно.

— Я ничего не вижу.

— Наверное, он меня заметил.

Марей порылся в карманах и выругался.

— Револьвер! Я оставил его в чемодане.

— Возьми мой.

Бельяр протянул комиссару свой револьвер, и Марей неслышно перекинул ноги через подоконник. Он спрыгнул на рыхлую землю клумбы. Может, тот ничего не заметил. Где-то он теперь прячется? Марей отодвинулся подальше от светлого прямоугольника открытого окна и прямо по цветникам пошел к ограде. Оттуда он ясно видел весь фасад. Ставни первого этажа, за исключением окна в гостиной, были закрыты. Входная дверь заперта. А калитка? Чтобы проверить это, Марею нужно сделать всего несколько шагов. Калитка тоже заперта. Значит, тот перелез через ограду? В таком случае ему деваться некуда. Он не успеет убежать. Держа палец на спусковом крючке, Марей направил луч фонарика на кусты самшита слева от себя. В серебряном свете мягко поблескивали листья, зашелестев крыльями, вспорхнула птица. Здесь не было ни души. Справа, извиваясь меж прутьями ограды, ползла вверх глициния; поддерживаемая металлическими дужками, она образовала сводчатый туннель. Марей осветил туннель изнутри. Никого. Он направился к гаражу, быстрый лучик пробежался по двойным воротам, потом Марей решил удостовериться, что кухня тоже заперта… Может быть, Бельяр ошибся? Он чуть было не окликнул его, но крик мог напугать Линду. Выключив фонарик, Марей повернул обратно.

И в этот момент на вилле внезапно раздался выстрел. Точно такой же сухой выстрел, как тогда в доме Монжо. Марей бросился бежать, обогнул угол фасада, успел заметить Бельяра, выбегавшего из гостиной.

— Твой револьвер!

Бельяр уже включил свет в вестибюле. Комиссар слышал, как он мчится по лестнице. Сам он тоже заторопился, держа оружие наготове и не спуская глаз с входной двери. И вдруг, подняв глаза, увидел наверху распахнутое окно. Окно Линды! Рука его медленно опустилась. «Бедняга Бельяр, — подумал он, — напрасно ты спешишь!..»

…Бельяр добежал до комнаты Линды, ударил в дверь кулаком и одновременно повернул ручку. Дверь отворилась, в комнате было темно. Занавески колыхались на ветру. Бельяр искал выключатель и никак не мог найти. По ту сторону бульвара он видел фонарь, деревья, казавшиеся бесплотными, словно нарисованными на холсте, а слева от него что-то смутно белело, может быть, кровать или брошенное на стул платье. Он нащупал пальцами выключатель, помедлил… потом включил свет.

Линда упала спиной на ковер. Там, где было сердце, виднелось темное красное пятно, не больше ладони. Бельяр опустился на колени. Комната выглядела мирной, приветливой, уютной. Но Линда была мертва. У нее было то отрешенное, отчужденное выражение лица, какое бывает у людей, которые обрели покой. Волосы, рассыпавшиеся при падении, тихонько шевелились на ветру. Они были светлые, удивительно светлые. Скрестив руки, Бельяр склонил голову.

— Ну что там? — послышался голос Марея. — Что происходит?

В окне показался Бельяр, он нагнулся вниз.

— Думаю, она умерла.

— Не двигайся с места! — бросил Марей.

Он спрыгнул в гостиную, закрыл за собой окно. Сердце стучало так громко, что оглушало его, но мысль работала четко. В вестибюле он успел проверить, заперта ли входная дверь. Выйти никто не мог. Он поднялся на второй этаж, глазам его сразу открылась вся картина. Распростертая Линда, Бельяр, стоявший у камина с осунувшимся, постаревшим лицом.

— Да встряхнись ты! — сказал Марей. — Вызови врача. Никогда не известно… Живо! Живо!

Он вытолкал Бельяра в коридор, вернулся в комнату, оглядел ее: шкаф, кресла, неразобранная кровать. Линда так и не ложилась. На ней было то же платье, что и во время обеда. На ногах — изящные туфли на высоких каблуках… Возле кровати что-то блестело. Марей наклонился. Гильза. Черт возьми! Калибр 6,35. Он подкинул ее на ладони, прежде чем положить в карман. Марей обшарил все вокруг, заглянул под кровать, осмотрел узкий шкаф — такое уж у него ремесло. Все это бесполезно, но потом придется писать рапорт. Время: без двадцати десять. И те же, что и всегда, каких-нибудь десять секунд, понадобившихся Бельяру, чтобы подняться из гостиной в спальню. Эта цифра вызывала у Марея смятение и ярость. Он подошел к окну. Убийца скрылся через окно, а внизу, под самым окном, караулил он, комиссар Марей. И он ничего не видел… Марей низко склонился над телом… Сорбье… Монжо… Линда… Все та же маленькая ранка, та же пуля, выпущенная в упор, только в случае с Монжо рука преступника дрогнула. Почему? Разве он был страшнее, чем Сорбье или Линда?

Под сразу отяжелевшими вдруг шагами Бельяра заскрипел пол.

— Врач сейчас будет, — сказал он. — Оставим ее здесь?

— Да. Не надо ничего трогать.

Бельяр скорее рухнул, а не сел в кресло.

— Я ведь так спешил, — прошептал он.

— Да я ни в чем не упрекаю тебя, — сказал Марей. — В прошлый раз я тоже спешил. Мне повезло не больше, чем тебе… Человек, которого ты видел в саду, — это Монжо?.. Подумай хорошенько.

— Пожалуй, нет, — сказал Бельяр. — Монжо пониже, пошире. Но я ни в чем не уверен. Все произошло так быстро!

Марей пожал плечами.

— Я снова начинаю сходить с ума, — буркнул он. — Я обошел весь сад, там никого не было.

— Человек уже проник в дом.

— Как он мог войти? Двери были заперты.

— Взобрался по фасаду.

— Нет, старина, я своими глазами видел весь фасад, понимаешь? Я слышал, как ты постучался в дверь, а потом?..

— Я включил свет и увидел ее.

— Ты включил свет… вот это-то я и имел в виду. Линда не раздевалась, почему же она сидела в темноте?

Они услышали, как у калитки затормозила машина врача.

— Поди открой, — сказал Марей.

Пока Бельяр спускался, комиссар быстро осмотрел соседние комнаты, поднялся на третий этаж, но все напрасно. Врач оказался человеком старым, растерянным, он еще больше разволновался, когда увидел Линду.

— Мне в первый раз случается констатировать смерть, вызванную преступлением, — заметил он, наклоняясь над телом. — Мне это совсем не нравится.

— Я не был уверен, что она мертва, — сказал Марей.

— Тем не менее это так… Сердце задето…

Он выпрямился, зажав свою сумку под мышкой, и подозрительно посмотрел на Марея.

— Чем скорее приедет полиция, тем будет лучше, вот все, что я могу сказать, — добавил он.

Марей вытащил из кармана свою бляху и сунул ее под нос врачу. Совсем опешив, тот отступил, рассыпавшись в извинениях. Марей схватил Бельяра за рукав.

— Ты тоже можешь идти. Я попрошу подкрепления. Спасибо, старина. Очень сожалею, что втянул тебя в это дело. Позвони мне завтра… домой. Я буду держать тебя в курсе.

Они пожали друг другу руки. Марей тщательно запер входную дверь. Он остался один с мертвой Линдой. Только теперь он почувствовал, что совсем выдохся, и плеснул себе в рюмку Бельяра немножко коньяка. Предстояло самое трудное. Он поднялся на второй этаж, сел в кабинете Сорбье, снял телефонную трубку.

— Алло… Я хотел бы поговорить с господином Люилье… Да, срочно. Комиссар Марей… Алло… прошу прощения, господин начальник, но дело важное. Только что у себя дома убита госпожа Сорбье… Я был здесь. Мало того, я все организовал, чтобы поймать убийцу… Что? Да, я ждал этого. Но оказался застигнутым врасплох… Да, с моим другом Бельяром. Госпожа Сорбье убита в своей комнате. Все входы и выходы были заперты, даю вам слово. Только окно спальни, где находилась госпожа Сорбье, было открыто… Не понимаю, господин начальник. Пересказываю вам то, что я видел, потому что на этот раз я видел сам. Я был на улице. Я осматривал сад, следил за фасадом. После преступления на заводе вы подозревали Леживра. Вы думали, Бельяр что-нибудь упустил, когда был ранен Монжо. И вы обвиняли Фреда, что ему пригрезилось, будто Монжо вошел в дверь виллы Сорбье, но не выходил оттуда. В моем свидетельстве вы сомневаться не можете. А я утверждаю, господин начальник, что в тот момент, когда раздался выстрел, мы с Бельяром находились внизу, потом Бельяр поднялся наверх, а я оставался снаружи… Нет, никто не выходил. Абсолютно в этом уверен… Я нашел гильзу… Калибр 6,35… Преступник расписался… Да, я буду на месте… Да, пожалуйста, господин начальник… Спасибо.

Марей повесил трубку. Люилье сделает все необходимое. Он снова, в который уже раз, пустит в ход тяжелую полицейскую машину. Через час дом наполнится вспышками фотоаппаратов, топотом грубых башмаков, бесполезной беготней. Пусть стараются! Марей же мечтал только об одном: вскочить в поезд и уехать как можно дальше отсюда… Он стряхнул с себя охватившее его было оцепенение. Ясно одно: во всех четырех случаях всегда один свидетель находился внутри, другой — снаружи, и во всех четырех случаях метод преступника обеспечивал ему успех. Да, теперь уже следовало говорить о методе. И что бы там ни думал Люилье…

Марей вернулся в спальню Линды и нежным движением закрыл ей глаза. Он поспешил отослать врача и Бельяра, чтобы самому сделать это. Вот теперь он мог коснуться лица Линды, но Линда была далеко, недосягаемо далеко. Жили только ее волосы, распустившаяся коса отливала живым блеском. Догадывалась ли она, до какой степени может во всем положиться на него? Конечно нет, раз не решилась ему довериться. А между тем раза два или три она чуть было не заговорила. Ее волнение, ее упрямое молчание — разве это не доказательство того, что она что-то знала? И не случайно сразу же после ужина под каким-то вымышленным предлогом она поднялась к себе в комнату. Она ждала того, кто пришел ее убить… Марей выключил люстру, оставив зажженным маленький ночник. Он сел подальше от покойной и закрыл лицо руками. Того, кто пришел ее убить. Чушь какая-то. Она прекрасно знала, что никто не придет. Она даже не закрыла свою дверь на ключ. Тогда почему же она не разделась? А главное, зачем открыла окно? Сигнал? Но кому? Хотя на заводе открытое окно вовсе не было сигналом, и открытое окно у Монжо — тоже. Почему убийце все время нужно было это открытое окно, хотя он, по всей видимости, им не пользовался?.. Но разве сегодня, вдруг подумал Марей, убийца не мог убежать? Во время короткого визита врача Бельяр, конечно, не догадался закрыть входную дверь на ключ… Рассуждая таким образом, он вряд ли додумается до чего-нибудь путного, потому что прежде надо было разгадать, как убийце удалось спуститься вниз и как ему вообще удалось проникнуть в дом. Но Марей дошел уже до той стадии, когда заведомо недобросовестная посылка была последней возможностью заставить его мысль работать. Он на цыпочках вышел из комнаты и спустился в сад. Когда все произошло, его первой заботой было проверить, что калитка по-прежнему заперта и, значит, неизвестный перелез через ограду. Марей включил свой фонарик и принялся изучать прутья ограды. Делал он это методично. Ограду давно уже не красили. Старая краска вздулась, висела лохмотьями. При малейшем прикосновении она отваливалась, превращалась в пыль. Невозможно было не заметить подозрительных царапин, да и глициния тоже должна была сохранить следы перелезавшего через ограду человека. Марей направил свет на ствол кустарника, обследовал каждый сучок, мускулистые ветви были такими крепкими, что местами погнули прутья ограды. В луче света вдруг что-то сверкнуло. Марей вернулся назад, нашел то место, где что-то вспыхнуло. Потом пошарил по карманам в поисках перочинного ножа, выбрал крепкое лезвие и начал им ковырять, зажав кольцо фонаря в зубах! Кусочек металла упал ему на ладонь. Марей долго разглядывал его, потом в глазах у него зарябило, он выключил свет. На какое-то мгновение Марей заколебался… Пойти домой?.. А как же Люилье?

В ту же самую секунду на бульвар выехала машина и сразу затормозила. Марей открыл калитку. Люилье сопровождал инспектор Гранж.

— Остальные приедут через пять минут, — сказал Люилье. — Проводите меня.

Марей шел впереди, в подробностях рассказывая Люилье о принятых им с Бельяром мерах.

— Невероятно! — ворчал Люилье. — Хотел бы верить этому, и то лишь потому, что это вы, но согласитесь…

Он поднялся взглянуть на Линду. Марей с трудом сдерживал себя. Он готов был отдать все на свете, лишь бы очутиться дома и наконец-то спокойно подумать. На дне кармана он нащупывал маленький кусочек металла, извлеченный из ствола глицинии. Но Люилье желал все осмотреть, во все вникнуть. Потребовалось тут же воспроизвести, как все случилось. Люильевыдвигал одну теорию за другой, но факты опровергали их.

— Дело ясное, — говорил он, — вы просто-напросто забыли запереть дверь… Раз убийца вошел, значит, он отыскал вход.

— Очень сожалею, господин начальник. Но я тщательно проверил, хорошо ли заперты двери.

Люилье уже готов был рассердиться, но тут подоспела вторая машина со специалистами. На полчаса они полностью завладели виллой.

— Я могу уйти? — спросил Марей.

— Завтра я увижу вас? — сказал в ответ Люилье.

— Нет. На этот раз мне и в самом деле нужен отдых. Думаю поехать на Юг.

— Вы отступаетесь?

— Точнее будет сказать, господин начальник, устраняюсь.

— Есть разница?

— Огромная.

Марей вышел на улицу и бросился к своей машине. Истина ждала его дома. Она будет ужасной — он это предчувствовал, — но ему не терпелось взглянуть ей прямо в лицо.

Глава 12

Без пиджака, в одной рубашке, с пачкой сигарет под рукой Марей старательно печатал. Делал он это не очень умело и от каждой ошибки приходил в бешенство. Листки валялись как попало. Он часто поглядывал на часы и, закуривая сигарету, вытирал взмокший лоб. «Забыл, — шептал он. — Чувствую, что забыл!»

В десять часов ему позвонили из уголовной полиции.

— Подождите! — крикнул он. — Я запишу… Характерные зазубрины… несмотря на сплющенность, пуля точно такая же… Прекрасно, старина… Спасибо… Нет, это не открывает мне ничего нового, но необходимо как подтверждение… До скорого.

Он снова принялся за работу, прикрыв ставни, чтобы не мешало солнце. В половине одиннадцатого опять зазвонил телефон.

— Алло!.. Ах, это ты! Нет, нет, Роже, ты мне ничуть не помешал… Да, есть новости. Ты не зайдешь ко мне?.. Если можно, прямо сейчас… Хорошо. Я жду!

На этот раз Марей не стал садиться. Он сложил разбросанные листки, перечитал их, потом долго бродил вокруг стола и, засунув большие пальцы под мышки, нервно барабанил остальными по груди. Звонок Бельяра заставил его вздрогнуть.

— Привет, старина. Извини. Но мне надо было повидать тебя. Если тебе жарко, раздевайся.

— Ничего, — сказал Бельяр.

— Чего тебе налить? — спросил Марей. — Портвейна или виски?

— Виски.

Бельяр подошел к столу.

— Работа в полном разгаре, — улыбнулся он. — Это что?.. Первая глава твоих воспоминаний?

— Просто обычный рапорт.

Марей отодвинул пишущую машинку, бумаги, поставил бутылку и стаканы.

— Я думал, ты в отпуске, — сказал Бельяр.

— Да разве с моим ремеслом можно позволить себе такое? — взорвался Марей.

Он постучал кулаком по лбу.

— Вот что мне хотелось бы отправить в отпуск. Хочешь не хочешь, само работает. И наступает момент, когда мне необходимо поделиться своим открытием.

— А ты открыл что-нибудь?

Марей плеснул виски, налил газированной воды. Он поднял свой стакан, в котором играла золотистая жидкость.

— Кажется, я все понял… или почти все, — прошептал он.

— Черт возьми! — насмешливо воскликнул Бельяр. — Ну что ж, твое здоровье.

Они выпили.

— Садись, — сказал Марей. — Тебе судить… Но прежде всего хочу сказать, что я ожидал чего-то в этом роде. Теперь я опираюсь на факты, я больше не строю замки на песке. Итак, все пули были выпущены из одного револьвера, это относится и к той пуле, что убила Линду, и… к другой тоже.

— Другой?

— Да, к другой пуле.

— Подожди, — сказал Бельяр, — я что-то не понимаю… Ведь было всего три пули?

— Нет, четыре.

— Как это?.. Сорбье, Монжо и… Линда. Три.

— Четыре. Только четвертая никого не убила… Она вонзилась в ствол глицинии. Помнишь глицинию, которая обвивается вокруг ограды прямо напротив гостиной? После твоего ухода мне пришла в голову мысль, что убийца, должно быть, перелез через ограду. Я стал искать следы, которые он мог оставить… и нашел пулю… Случайность… я хотел сказать: счастливая случайность!

Марей невесело рассмеялся и залпом осушил стакан. Бельяр, сдвинув брови, разглядывал свой стакан.

— Не понимаю, — сказал он.

— А ведь все очень просто, — продолжал Марей. — Потому что это-то и есть улика, самая настоящая, и притом единственная с тех пор, как это началось… Вчера вечером стреляли два раза… обе пули в руках экспертов.

— Предположим, — сказал Бельяр.

— Да нет, тут нечего «предполагать». У нас в руках две пули. А в течение вечера я слышал только один выстрел… Понимаешь?.. Пули — две. Выстрел — один. Каков же вывод?

— Вывод? — повторил Бельяр.

— Так вот, первый выстрел раздался до того, как я пришел, вероятно, перед самым моим приходом. Этот-то выстрел и убил Линду.

Бельяр поставил на стол свой стакан.

— Подожди, — продолжал Марей. — Хорошенько следи за ходом моих мыслей. Разве на заводе, когда был убит Сорбье, произошло не то же самое? Свидетели услышали выстрел, но, может, быть, был еще один, до этого…

Бельяр взглянул на Марея.

— Не понимаю, куда ты клонишь, — сказал он, — но ты забываешь главное. Вчера вечером, в момент твоего предполагаемого первого выстрела, которого ты не слышал, там находился я.

— Вот именно! — сказал Марей.

Комиссар открыл вторую бутылку воды, наполнил свой стакан. Он жадно пил с закрытыми глазами, не отрываясь, и от напряжения у него даже челюсть свело.

— Послушай, Роже… Я говорю с тобой не как полицейский… Со вчерашнего дня я все прикидываю и так и эдак… Чего бы я только не отдал, чтобы ошибиться. Но, к несчастью, я не ошибаюсь… Я не сужу тебя… Я просто пытаюсь понять… Ты ее любил… Ну да! Бог ты мой, да отвечай же!.. Конечно, ты ее любил.

Бельяр стоял перед ним, засунув руки в карманы, лицо его сразу осунулось. Марей пожал плечами.

— Все ее любили, — продолжал он тихо. — Даже я, старый сухарь. Да если бы я жил подле нее, наверняка бы я… А тем более ты… Ты красив, обаятелен… Любишь жизнь.

— Молчи.

— Почему же… Ведь это правда! И она тоже любила жизнь. Я сразу почувствовал, что она задыхалась там. Сорбье… Ладно, чего уж там. Они не были счастливы друг с другом. Ты тоже не был счастлив.

— Чепуха.

Марей приблизился к Бельяру, положил ему руку на плечо.

— И ты осмеливаешься утверждать, что был счастлив? Зачем же тогда ты приезжал за мной на машине и мы ехали с тобой куда глаза глядят… Я уверен, что ты долго противился… теперь я в этом уверен. Видишь ли, я уверен даже, что именно она начала… Она сама позвала тебя на помощь… Как утопающая… Она догадалась, что и ты тоже плыл по воле волн…

— У тебя сегодня поэтическое настроение, — буркнул Бельяр.

Марей отпрянул.

— Ну что за дурак! — крикнул он.

Он в бешенстве обежал вокруг стола, схватил дрожащей рукой сигарету и закурил.

— Ладно, — сухо продолжал он, — уперся, как осел. Ты упрям, а я еще упрямее. Раз ты боишься правды, я скажу ее вместо тебя.

Остановившись у окна, он задумался.

— Ты ей писал, — начал он не оборачиваясь. — Это в твоем характере. То, в чем у тебя не хватает духу признаться, тебе надо написать. И потом, такая любовь… такая любовь, мне кажется, должна изливаться в письмах. Особенно вначале, когда ясно осознаешь все препятствия, которые нужно преодолеть… Разумеется, ты ей писал до востребования. А Линда прятала иногда твои письма в сумочку. Чтобы перечитывать… И вот однажды одно из этих писем попало в руки Монжо, который всюду совал свой нос… Он подумал, что это может ему пригодиться… Я уверен, что не ошибаюсь, потому что этим все объясняется. Монжо вошел в силу. У него в руках козырь. И когда Сорбье выгоняет его, Монжо только смеется!

Бельяр не шелохнулся. Марей смотрел на голубей в саду Тюильри, не видя их.

— Ты лучше меня знаешь, что сделал Монжо, чтобы отомстить… Он положил в конверт украденное письмо и отправил его Сорбье… заказным. Но, так как он из тех, кто не любит лишних неприятностей, то поставил на квитанции вымышленное имя. Это письмо и послужило толчком.

Марей оглянулся. Бельяр, немного побледнев, пил виски, это избавляло его от ответа.

— Продолжать? — спросил Марей. — Ладно, продолжаю. Впрочем, здесь все написано черным по белому.

Он взял пачку отпечатанных листков и отыскал нужное место.

— Вот… Я немножко торопился, когда писал, но здесь сказано главное. Читаю: «В день преступления Роже Бельяр уехал около полудня в клинику, чтобы забрать жену и сына. Он привез их домой и вернулся на завод раньше обычного, вероятно, чтобы компенсировать свое недолгое отсутствие. Было время обеденного перерыва. Все обедали. Леживр ушел в столовую. Но Сорбье оставался на месте. После того как он получил заказное письмо, отправленное Монжо, у Сорбье не хватило духу поехать в Нейи. Бельяр неожиданно сталкивается с Сорбье. Эту сцену нетрудно представить: Сорбье показывает Бельяру письмо и, потеряв голову, угрожает ему револьвером. Бельяр тоже вооружен. Законная самозащита. Он стреляет первым и убивает Сорбье. Потом Бельяр забирает письмо и готовится бежать. Леживр далеко. Выстрела никто не слышал. Таким образом, Бельяру ничто не угрожает. Но он уже думает о расследовании. Если преступление не будет обосновано, заподозрят личную драму и, возможно, докопаются до истины. Нужно немедленно придумать мотив преступления. Рядом открытый сейф. Бельяр, не раздумывая, берет цилиндр и несет в свою машину. Прячет его в багажник и уезжает. Он спасен…»

Марей поднял голову.

— Ну как? — спросил он. — Я не слишком отступаю от истины?

— Я предпочел бы, чтобы ты поскорее кончил.

— Постараюсь не затягивать, — пообещал Марей. — Само собой разумеется, кое-какие детали я не уточнял… Взять хотя бы револьвер. Почему ты разгуливал с револьвером калибра 6,35 в кармане? Ты много выезжал. Домой частенько возвращался поздно. А оружие привык носить еще с войны… Я не стал останавливаться на всех этих мелочах, они и без того ясны… Итак, я продолжаю. «В два часа Бельяр приезжает на завод так, как будто едет прямо из дому. Он встречает своего коллегу Ренардо. Леживр уже занял свой пост. Преступления никто не обнаружил. Бельяр верит, что все обойдется. Цилиндр он так или иначе вернет, в честности и патриотизме Роже Бельяра никто не усомнится. А это-то как раз и поможет отвести всякое подозрение. И вдруг — выстрел. Тяжело раненный Сорбье пришел в сознание. Он слышит шум во дворе. Сорбье пытается позвать на помощь. В руках у него оружие, и, чтобы привлечь внимание, он приподнимается и стреляет в открытое окно. Но, потеряв много крови, он умирает, падая лицом вперед. Все последующее понять легко: пока Ренардо спешит к кабинету Сорбье, Бельяр наклоняется над убитым, забирает револьвер и компрометирующую его гильзу. А если револьвер с барабаном, он и от этого избавлен. Всего одно движение, и теперь для всех станет очевидно, что Сорбье убит выстрелом, который слышали три свидетеля. У Бельяра абсолютно безупречное алиби, такое же точно, как у Ренардо и Леживра».

— Довольно, — произносит Бельяр. — Довольно… Да, это я… Да, все произошло так, как ты описываешь… Я больше не могу.

Он хотел поставить стакан на стол. Но стакан опрокинулся, покатился и, упав на пол, раскололся на три части. Марей не мог оторвать глаз от этих сверкающих осколков. Бельяр дышал тяжело, как загнанный.

— Если бы ты знал… — сказал он и, закрыв руками лицо, без сил рухнул на диван, сотрясаясь от рыданий.

Марей наклонился над ним.

— Роже, старина, успокойся…

— Я ничего этого не хотел, — бормотал Бельяр. — Я был вынужден…

Он медленно поднял голову, выпрямился, опираясь на вытянутые руки.

— Не знаю, как я до этого дошел, — снова начал он более твердым голосом. — Да, я любил ее, ах, как я ее любил! Но против Сорбье я ничего не имел. И если бы он не стал мне угрожать…

— Что ты сделал с его револьвером?

— С револьвером?

— Ты же не оставил его у себя?

— Нет. В тот же вечер я бросил его в Сену.

Марей принес другой стакан и налил немного виски.

— Выпей… Вот так!.. А теперь рассказывай остальное.

— Это уже не имеет значения.

— Для меня имеет… Когда ты сказал Линде правду? Когда вы вместе поехали в Институт судебной медицины?

— Да.

— Как она к этому отнеслась?

— Сказала: «Теперь я свободна».

— Понимаю. А ты не был свободен. Уже не был. У тебя родился сын.

— Да.

— Для нее-то было безразлично, что она потеряла мужа… А ты не хотел оставлять малыша.

— Я и не подозревал, что ребенок может до такой степени захватить… так…

— Вот видишь, я был прав, — заметил Марей. — Для нее это было важнее, чем для тебя. Она во что бы то ни стало решила сохранить тебя.

Бельяр кивнул.

— Но вы еще не знали, каким образом твое любовное письмо попало в руки Сорбье, — продолжал Марей. — Это я надоумил Линду?

— Да. Когда ты спросил ее, знает ли она некого Рауля Монжо, она испугалась…

— Я помню, — прервал его Марей. — Она притворилась, будто услышала шум в вестибюле, чтобы дать себе время подумать. И так как она была очень умна, лгать не стала. Рано или поздно я все равно узнал бы, что Монжо работал у них. Нужно было выиграть время. И она спрятала записную книжку мужа, убедив меня, что Монжо ее украл… А пока я добирался до завода, она успела позвонить тебе. И ты вырвал страницу на букву «М» в другой книжке.

— Мы испугались. Делали первое, что приходило на ум.

— А я-то приписывал преступнику сверхчеловеческую ловкость, — вздохнул Марей. — Признаюсь, вначале меня это совсем сбило с толку. Подумать только, ведь я мог помешать всему этому!.. Если я правильно тебя понял, в тот вечер, когда я ужинал у тебя, а потом мы отправились следить за Монжо, Линда ни о чем не подозревала?

— Нет. Если бы я успел предупредить ее, все могло бы сложиться иначе… Хотя, впрочем, сомневаюсь.

— Она назначила Монжо свидание?

— Да.

— Ну разумеется. Она не могла себе представить, что мы уже нашли его. А Монжо, в свою очередь, должно быть, думал, что она пришла купить его молчание, потому что он угадал всю драму. Значит, это она звонила в бистро по телефону. Она знала, где обедает Монжо.

— Да. И если бы ты вышел на набережную на десять секунд раньше, ты увидел бы ее около дома Монжо.

— Что за невезенье! Боже мой, ну что за невезенье! А потом?

Бельяр устало поднял руку.

— Она была дьявольски импульсивна, — прошептал он. — Кроме того, у нее было своеобразное понятие о чести. Я убил Сорбье. Она хотела убить Монжо. Не только затем, чтобы заставить его молчать, но и для того, чтобы показать мне, что готова на все, что ни о чем не жалеет, что разделит со мной опасность… Да мало ли еще что!

— Между вами был Монжо.

— Пожалуй.

— А… револьвер?

— У нее был второй ключ от моей машины. Она взяла револьвер в тот день после обеда. Когда мы ехали в морг, я при ней положил его в ящик для перчаток. На следующий день она мне его вернула.

— К несчастью, рука у нее оказалась не такой твердой…

Марей чуть было не сказал: «… как у тебя». Он умолк, сделал несколько шагов, машинально собрал все листочки, затем, тряхнув ими, добавил:

— Остальные события я восстановил сегодня ночью. Скажешь, если ошибусь. Услышав мой голос, Линда вышла в прихожую и спряталась на кухне. Я же, увидев раненого Монжо у лестницы, конечно, сразу бросился на второй этаж. Она выскользнула… и, пока я рыскал по всему дому, ты открыл ей калитку.

— Да.

— Как это просто! И какой же я был дурак!.. А когда Монжо лежал в больнице, чего я только не выдумывал! Всех нас заворожил этот цилиндр. Потом уже все шло своим чередом. Монжо не так глуп, чтобы доносить на Линду. Дела его пошли на поправку, и он замыслил небольшой шантаж. Так ведь?

— Так.

— В тот вечер, когда мы с Фредом следили за ним, он звонил Линде?

— Да. Он требовал свидания. Линда не могла снова пойти на набережную Мишле, да и подвергнуться риску быть замеченной в обществе Монжо тоже не могла.

— Тогда она попросила его прийти к ней.

— Выбора не оставалось. Мариетта как раз уехала, — большинство соседей в отпуске. Она решила, что, если Монжо придет попозже, его никто не увидит.

— И Монжо согласился? Он не побоялся, что его пристрелят?

— Нет, он принял необходимые меры. Во всяком случае, он уверял, будто отправил нотариусу письмо, в котором обо всем рассказал. Если с ним что-нибудь случится, письмо вскроют.

— Думаю, он пускал пыль в глаза.

— Возможно, но сомнение оставалось.

— Мерзавец! — воскликнул Марей. — Он знал, что ему нечего бояться, и взял вас за глотку.

— Вот именно. Мы были у него в руках.

— Вернемся к Линде.

— Она не заперла ни калитку, ни входную дверь. Когда ты бросил камешки ей в окно, она подумала, что это Монжо давал знать о своем приходе. Когда же она узнала тебя, это был настоящий удар! А Монжо уже поднимался по лестнице. Она впустила его к себе в комнату, заперла дверь, как ты велел, и, чтобы обмануть тебя, Монжо несколько раз кидался на дверь изнутри.

— Вот это-то меня больше всего и смущало, — сказал Марей. — Она спрятала Монжо в шкафу?

— Да. Пока ты осматривал дом, она разделась, ведь одежда сразу бы выдала ее, и, подождав твоего возвращения, взяла халат…

— Из шкафа! Признаюсь, там я ни за что не додумался бы искать!

Бельяр казался менее удрученным. Удивление комиссара отвлекло его и даже позабавило. Он невольно включился в игру.

— И долго просидел Монжо в своем тайнике?

— До утра. Простившись с тобой, мы сделали вид, что едем прямо в горы, на самом же деле через полчаса вернулись обратно и освободили Монжо.

— И вы увезли его с собой?

— Да. Теперь он в Швейцарии.

— И… много он с вас потребовал?

— Сто тысяч.

— Черт возьми! И вы согласились?

— А что оставалось делать? Линда все уладила.

— Ну а цилиндр?

Бельяр как-то жалко улыбнулся.

— Я по-прежнему возил его в своем багажнике, мне не терпелось избавиться от него, но не мог же я отвезти его на завод?! Закопать или бросить где-нибудь на улице тоже не мог. Тогда мне пришла мысль оставить его у Монжо перед отъездом из Парижа.

— Ты хотел сделать мне подарок?

— В какой-то мере. Я знал, что рано или поздно ты снова туда придешь.

— И Монжо ничего не имел против?

— Ему заплатили. Он даже нашел это забавным.

— Правда, цилиндр ничем не мог ему повредить. Его пытались убить. Теперь хотели скомпрометировать. Он все больше и больше походил на жертву. Ну и жизнь! Вся ответственность за это дело лежит на нем, а в конечном счете против такого вот молодчика не может быть выдвинуто никакого обвинения. Мало того, он разбогател.

Марей предложил Бельяру сигарету. Они помолчали. Наконец Марей решился.

— Самое простое, — сказал он, — если я прочту тебе конец своего рапорта.

Он взял последний листок.

— Я позволил себе наскоро обрисовать твои чувства… — объяснил он. — Ты извини, но в этом вся загвоздка, так ведь? Поэтому я в общих чертах написал, что, после того как Монжо выбыл из игры, Линда просила тебя уехать с ней… Нет-нет… Не возражай. Повторяю тебе, это и есть правда, в общих чертах, конечно. А нюансы, старина… До нюансов судьям нет дела. Итак, в двух словах все сводится к следующему: Линда или ребенок… Она предложила тебе выбирать: «он или я». И грозилась все рассказать. Я не хочу знать, что вы друг другу сказали. Главное, что ты убил ее.

— Она совсем обезумела. Она и правда была способна на все.

— Об этом-то я и пишу в самом конце. Вот послушай: «Преступление только что было совершено, когда явился комиссар Марей. Бельяр сказал ему; что госпожа Сорбье ушла к себе в комнату. Мужчины разговаривали некоторое время в гостиной. Потом Бельяр под каким-то предлогом открыл окно. Он хотел воссоздать обстоятельства смерти Сорбье и обеспечить себе таким образом безупречное алиби. С этой целью он заявил, что в саду кто-то прячется, и предложил комиссару свой собственный револьвер, то есть старый револьвер, который брал с собой в путешествие. Зато оставил у себя револьвер калибра 6,35. Как только Марей скрылся из виду, Бельяр выстрелил в окно, то есть повторил то, что сделал Сорбье. Вернувшись, Марей увидел, как Бельяр бросился бежать из гостиной наверх. Алиби было прекрасным. Его нельзя было бы опровергнуть, если бы пуля не попала случайно в ствол глицинии. Но этой пули оказалось достаточно, чтобы узнать, каким образом была в действительности убита госпожа Сорбье. И с этого момента все постепенно начало проясняться…»

Марей сложил листки, бросил их на стол.

— Я печатал все утро, — устало сказал он. — Еще никто не знает.

Он протянул руку.

— Давай сюда.

— Что?

— Твой револьвер.

— А потом?

— Поедешь со мной в полицию.

— Нет, — сказал Бельяр.

— Хочешь, чтобы я отпустил тебя? Но через час тебя все равно поймают. Тебе не убежать.

Губы Бельяра совсем побелели. Он опустил руку в карман и достал револьвер — такой маленький, словно игрушечный.

— Давай, — снова повторил Марей. — Я все сделаю, чтобы помочь тебе, ты ведь знаешь.

— Что же тебе мешает молчать? Ты в отпуске. Это дело тебя больше не касается.

— Я хотел устраниться, — признался Марей. — Но не имею права…

Они взглянули друг на друга без гнева. Их связывала двадцатилетняя дружба. Марей снял с вешалки пиджак, неторопливо надел его. Собрал бумаги, повернул голову. Говорят, будто в самые ответственные моменты мысль работает с молниеносной быстротой. Неправда. Она скорее застывает. Марей едва сознавал, что делает. Он шагнул к двери… У него за спиной Бельяр боролся один на один, пытаясь сделать выбор. Наверное, он поднял руку с оружием, она уже дважды поднялась, чтобы убить. Забыто было все: трудности, которые они когда-то делили, общие поражения, смерть, которую они не раз готовы были встретить вместе… А дверь была далеко, так далеко! Марей силился держаться достойно и прямо. Он сделал еще два шага. В комнате раздался сухой треск выстрела, и Марей прислонился к стене. Он отчаянно страдал, стиснув зубы, во власти беспредельного горя. Но у него не было выбора. Так решил сам Роже…

Бельяр упал на бок. Себе он тоже целил в сердце. Лицо его разгладилось, стало спокойным. Марей уложил его на диван, закрыл ему глаза, поднял револьвер, потом подошел к телефону.

— Говорит комиссар Марей. Соедините меня с начальником.

И пока дежурный разыскивал Люилье, он думал о малыше… Теперь уже о досрочном уходе в отставку и речи быть не может. Надо работать, работать как можно дольше. Отныне вся забота и ответственность лежат на нем… Глаза его устремились к неподвижно застывшему Бельяру. Неужели мертвые не слышат обещаний живых?

— Алло, Марей?

— Я закончил свой рапорт, господин начальник. Тайны больше не существует.


С сердцем не в ладу

Глава 1

— Я убью его, вот увидишь, кончится этим!

Она остановилась у окна и невидящим взглядом смотрела на море. Лепра мучился со своим галстуком. Он видел ее отражение в зеркале и уже желал ее. Это было как болезнь, и никакие объятия не приносили облегчения. Под легкой тканью белого плиссерованного платья четко прорисовывалось ее тело. Лепра нервничал. Он выругался, посылая ко всем чертям галстук, а заодно и концерт…

— Пошли, Жанно, — сказала Ева. — Дай-ка сюда галстук. Ты хуже ребенка, ей-богу. Впрочем, ты и есть мой ребенок.

Ева стояла перед ним, подняв руки, и его взгляд медленно погружался в светлые глаза любовницы. Ему хотелось сказать ей: «Не думай больше о нем… Подумай чуточку обо мне!» Но она продолжала спокойно говорить, пока ее пальцы колдовали над безупречным узлом галстука.

— Я убью его. Он этого заслуживает.

Лепра знал, что должен поддакивать, в очередной раз выслушать все ее жалобы, знакомые на память, и сочувственно кивать. Она любила его потому, что он был безупречным пажом.

— Я его только что видела. Он обнимал малышку Брунштейн, а потом имел наглость утверждать, что это неправда. Врет и не краснеет. Ах, меня от него тошнит!

Ее светлые глаза посерели.

— Люблю предгрозовое небо, — пробормотал он, пытаясь шутить, чтобы скрыть волнение.

Но ее переполняла злость. Она была со своей ненавистью наедине. Лепра не в счет.

— Я влепила ему пощечину. Он, естественно, ответил мне тем же и сил не пожалел.

— Но ведь он изменяет тебе не впервые, — осмелился заметить Лепра.

— Да пусть изменяет! — вскричала она. — Плевать мне на это! Но имей мужество в этом признаваться! Вот чего я не прощу. Он меня обманывал все двадцать лет. Мы еще не поженились, а он уже мне лгал. Бывало, он сюсюкал: «Ты у меня одна-единственная, ты самая любимая», и тут же шел спать с первой встречной девкой.

Ева отстранилась от Лепра, словно само прикосновение к мужчине в эту минуту внушало ей ужас. Она смотрела на своего любовника с враждебной подозрительностью.

— Ложь меня убивает. Может, я и не воплощение добродетели, но лгать не умею. Став твоей любовницей, я ему во всем призналась в тот же вечер. Но вас, мужчин, уничтожает именно правда. Вы хотите, чтобы любовь была приятным приключением. Приключение вам интереснее самой женщины.

Лепра одернул костюм, поправил манжеты, осмотрел себя в зеркале.

— Успокойся, — сказала она, — ты неотразим. Женщины будут смотреть только на тебя. Какие же мы дуры!

Он привлек ее к себе, скользнув рукой в вырез платья, погладил по спине, тихонько, кончиками пальцев.

— Я, по крайней мере, тебе не изменяю, — прошептал он.

— Почем я знаю?

— Как это? — произнес он, разыгрывая обиду и удивление.

Она приникла щекой к его груди.

— Нет, — сказала она, — тебе я верю. Я отлично чувствую мужчин!

И снова Лепра пронзила нелепая, необъяснимая боль. Он затаил дыхание.

— Ева, — прошептал он. — Ева, мне плохо.

Она повернула голову — от ее коротко стриженных волос исходил запах травы, смятого цветка.

— Почему тебе плохо, дорогой?

Он молчал. Он оскорбил бы ее, спросив, сколько мужчин у нее было до него. Он даже не ревновал. Ведь ей никогда не понять, что женщину любишь вместе с ее прошлым, с ее детством. Продолжая машинально поглаживать Еву по плечу, он думал: «Ей сорок пять, мне тридцать. Через пятнадцать лет ей будет шестьдесят. А мне…» Он закрыл глаза. Он привык за прошедшие полгода, с самого начала их близости, ощущать, как внезапно на глаза наворачивались непонятные обжигающие слезы, вызывавшие головокружение, дурноту, тревогу. Любовь без будущего — вот что он держал в своих объятиях.

— Ты это сейчас сказала всерьез? — спросил он.

— Что?

— Насчет своего мужа…

— Да, — сказала она. — Был бы у меня под рукой револьвер, любое оружие… да, я бы его убила.

— Но на трезвую голову…

— На трезвую голову — не знаю… Не думаю… Как только я начинаю размышлять, мне становится его жалко.

Вот он, вечный его страх, от которого бешено колотится сердце. Голос Лепра звучал глухо, когда он спросил:

— Ты уверена, что эта жалость… что эта жалость — не любовь, остатки любви?

Про себя он заклинал ее: «Боже, только не говори: «Да, возможно, это все еще любовь»!» Тем не менее упорствовал с подчеркнутым благодушием:

— Знаешь, я бы счел это вполне естественным. Мы же не животные.

Она высвободилась из его объятий и снова взглянула на море. По фарватеру медленно двигался танкер. В эти сумрачные, серые часы вода освещала лица снизу, словно снег.

— Нет, — произнесла она. — Я его ненавижу. Я восхищаюсь его талантом, силой, умом. Он создал меня. Но я его ненавижу.

Лепра, сжавшись от боли, не отставал:

— Может, он заставляет тебя страдать, потому что ты сама его довела?

— Я? Как бы не так. Я всегда была готова все ему простить. Скажи он: «Меня соблазнили, и я не устоял», я любила бы его по-прежнему. Так ведь нет! Но он вдобавок пытается разыгрывать благородного героя. Ему мало того, что он у нас гений. Ему еще понадобилось доказать себе, что у него есть сердце. И я оказывалась во всем виноватой. Я, видишь ли, его не понимала. Я была надменной, властной… Подлый лжец!

От этих упреков Лепра почему-то почувствовал себя неловко. Еще немного, и ему захочется защитить ее мужа.

— Но, однако… — начал он.

— Не надо, — прервала она. — Иди ко мне. Поцелуй меня, Жан.

Поцелуй также причинил ему боль. Склонившись над ее волшебно свежим ртом, Лепра вообразил, сколько же губ, языков, зубов уже трепетали от этого нежного прикосновения. Он качался, как дерево под ветром. Он ощущал себя деревом. Кровь шумела и волновалась, как листва. Под веками вращалось солнце. А где-то, в потайном уголке его сознания, голос твердил: «Плоть всегда нова. У тела нет памяти. Тело невинно… тело… тело…»

У него перехватило дыхание, и он выпрямился. Ева, все так же подняв к нему лицо, не сомкнула губ. Ее помада размазалась по подбородку кровавым пятном. Она была бледна, отрешена, словно умерла у него в объятиях. А он был счастлив боязливым и печальным счастьем.

— Я тоже, — сказал он, — я тоже его ненавижу.

Они посмотрели друг на друга. Черные глаза. Зеленые глаза. В зрачках Жана загорелись первые вечерние огоньки. Он приник к ее лицу.

— Ева, — произнес он. — Любовь моя… горе мое…

Его распирало от слов, которые он не осмеливался произнести. Он хотел бы сейчас выложить ей все о своих слабостях. Хотел бы, чтобы она все узнала о нем, но чувствовал, что чрезмерная близость может погубить любовь. Сдержанность — тоже ложь?

— Мука моя… — сказал он и заметил уже веселее: — Смотри, уже восемь. Через час концерт, надо выходить. Ты останешься в этом платье?

Ева вдруг улыбнулась. Она уже забыла о своем муже, а может, и о любовнике. Теперь у нее было совсем другое выражение лица, как у тех деревянных дев, венчавших нос старинных кораблей. Она готовилась петь. Ева уже завораживала публику своим грудным голосом, «переворачивающим души и сердца», как любил повторять Лепра. Она выводила припев своей новой песни «Вот и ноябрь».

— Ладно, — решила она. — Останусь в этом платье.

— Ты в нем как гризетка.

— Вот и прекрасно!

Одним взмахом карандаша, даже не посмотревшись в зеркало, она нарисовала себе тонкогубый ротик, ставший уже знаменитым. Карикатуристы на все лады повторяли: ломаная линия губ, две черточки — ямочки на щеках, легкий мазок, намечающий нос (настоящая парижанка), и тяжелые мрачные глаза под полуприкрытыми веками. Эта картинка возникала повсюду: на стенах, в газетах. Она, должно быть, уже преследовала моряков, заключенных, школьников. Не избежал этой участи и Лепра.

— А эта Брунштейн, — сказала Ева, — просто потаскушка.

— Будь справедливой, детка. Твой муж имеет право…

— О! Я понимаю его игру. Он хочет меня уничтожить, вот и все. Он напишет для нее одну песню, вторую… Ты не знаешь публику. Достаточно, чтобы проскочила одна песня, как пройдут и все остальные. Она станет звездой. Ей двадцать три года. Рожа торговки, но она умеет себя подать. А я стану знаменитой старушкой. Обо мне будут вспоминать на официальных церемониях. Повесят крест. И все кончится. И ты тоже кончишься. Разве что согласишься аккомпанировать этой шлюхе.

Лепра привык к сменам ее настроения.

— Подожди, милая. Я тебе не враг. Ты что, правда думаешь, что я мог бы тебя бросить?

Она рассмеялась, но смех этот внезапно превратился в хриплый стон.

— Ты мужчина, — сказала она.

Он раздраженно пожал плечами:

— Я тоже начну писать песни. Подумаешь, какое дело!

— Дурачок! Для этого надо быть человеком из народа. А ты посмотри на себя!

Она схватила его за запястье и потащила к зеркалу.

— Ты создан, чтобы играть, и это не так уж мало, между прочим! Только такое чудовище, как мой муж, может изобретать всю эту чушь про осень и про любовь, да так, чтобы сердце сжималось. Ты ведь не такой… Но тебя ждет успех. Даю слово.

— В ожидании оного буду аккомпанировать тебе.

Он тут же пожалел о сказанном. Ева медленно закурила сигарету. Выдохнула дым далеко перед собой, как мальчишка. Рассердится?

— Вот видишь, — сказала она, — ты тоже бываешь злым.

Он проворчал упрямо:

— Я зол, потому что беден.

— И конечно же выбраться из нищеты ты хочешь сам. Лучше умереть, чем быть обязанным.

Она заговорила другим тоном, положив ему руку на плечо:

— Послушай меня хоть разок. Я знаю тебя, словно ты — творение моих рук. У тебя есть талант, ты честолюбив, и это вполне естественно. Ты видишь, что мой муж заработал себе состояние своими песнями. Вот и ты теперь жаждешь сочинять. Так вот, не надо. Все, что ты пишешь, никуда не годится, потому что в этом нет тебя, Лепра. Видишь, я говорю откровенно. Твои песни напоминают то Франсиса Лопеса, то Ван Париса, то Скотто. А исполнитель ты замечательный. Да, я знаю, концерты дорого обходятся. Но подожди, предоставь дело мне. Я устрою тебе Ламуре или Колонн. У меня еще есть связи.

Это была уже другая, многоопытная Ева, она говорила холодно, решительно. Он терпеть не мог эти материнские интонации и вообще ее манеру распоряжаться его жизнью. Плевать ему на концерты. Несколько вызовов, хвалебные заметки, пустые комплименты… У него есть будущее… Потрясающий темперамент… и в итоге — забвение. А песни, у всех на устах. Ты чувствуешь, как они живут рядом с тобой, они обрушиваются из динамиков на толпы зрителей, их насвистывают на улицах, в метро, на скамейках в парке… Вот проходит, напевая, женщина, мычит мелодию лифтер с жевательной резинкой во рту. И все эти незнакомые люди вдруг становятся твоими друзьями! Они убаюкивают себя нотами, которые ты, продвигаясь наугад, сумел собрать воедино, потому что свет был так мягок в тот вечер или ты мечтал о чем-то… сам уже не знаешь о чем…

— Ты слушаешь меня? — спросила Ева.

— Да… я тебя слушаю.

— Я хочу, чтобы ты стал большим артистом.

— Пошли. А то опоздаем.

Он вышел первым, предварительно выглянув в коридор.

— Боишься, что тебя увидят? — заметила Ева.

Он не ответил. Он снова замкнулся в своем смущении и вечной подозрительности. Его поставили на место. И снова он стал лишь тенью звезды. Они прошли по гостиничному холлу. Их сразу же узнавали. Все головы повернулись к Еве. Она привыкла к подобным знакам внимания. А он — нет. Он желал их и презирал одновременно. Он тысячу раз давал себе клятву, что обязательно добьется поклонения, чтобы потом отказаться от него. Он жаждал одиночества, которое приковывало бы к себе взгляды.

Над пляжем бульвар протянул цепочку огней. Невидимое море мягко вздыхало на песке.

— Твой муж там будет? — спросил Лепра.

— Прямо! Его давно уже не волнует мой успех. А что?

— Я не особенно хочу его видеть.

Они не спеша направились к казино. В голове Лепра проносились обрывки мелодии. Он тут же с раздражением отбрасывал их. Слишком уж мудрено! Как с первого раза найти эти невесомые, изящные напевы, которые Фожер изобретал с потрясающей легкостью! Стоило только этому вульгарному краснолицему толстяку сесть за рояль — «Слушайте, дети мои!» — как тут же под его пальцами рождался очаровательный рефрен, который навсегда врезался в память. Достаточно было сказать: «Фожер, давай что-нибудь веселенькое…» — или: «Фожер, что-нибудь грустное», — как он, не задумываясь, выдавал музыку, как сосна смолу. «А я, — сказал себе Лепра, — жалкий умник. Ум — мое проклятие!»

Они поднялись в казино. Люди поспешно расступались, давая им пройти, и улыбались, — улыбались… Это была целая аллея улыбок, ведущая до самого зала. Время от времени к Еве бросалась какая-нибудь девушка с блокнотом в руке:

— Если можно, автограф…

Ева расписывалась. Девушка отходила в полном восторге. Лепра от неловкости засовывал руки в карманы и изображал полнейшее равнодушие. Ева переставала быть женщиной, которую он любил. Она становилась Евой Фожер. Они оба принадлежали Фожеру. И аплодисменты предназначались Фожеру, а их любовь была лишь тщетной попыткой взять реванш. Лепра сел за рояль. Вместо него мог бы сыграть любой дебютант. И может быть, даже любая другая певица смогла бы заменить Еву. Толпа пришла сюда на свидание с собой, Ева была всего лишь голосом. Он — всего лишь звуком. Только Ева любила отдаваться публике и растворяться в ней. Он же ненавидел, когда о нем забывали.

Свет прожектора превратил его любовницу в голубую статую. Она пела о страдании влюбленных, об их объятиях и разлуке, о вечной схватке между мужчиной и женщиной, о душераздирающей тоске будней. Песни сменяли одна другую в звенящей тишине, от которой становилось дурно. Лепра задержался на последнем аккорде, чтобы довести напряжение до наивысшей точки. Шквал аплодисментов обрушился на сцену, загнав Еву за рояль, на который она оперлась в изнеможении. Она бросила на Лепра благодарный взгляд. Боже, как она была счастлива! Каждый вечер она была счастлива — благодаря Фожеру. Всякий раз после концерта ей приходилось убегать тайком через служебный вход, чтобы скрыться от фанатов. И эти предосторожности также доставляли ей удовольствие, от которого еще долго светилось ее лицо. И как только она могла сказать, что убьет его! Нет, она его не убьет. Выхода нет.

Когда занавес опустился, Ева поцеловала Лепра.

— Спасибо, Жан. Ты был сногсшибателен.

— Как всегда.

— Что с тобой? Ты недоволен? По-моему, публика в Ла-Боль отменная.

Она уже не принадлежала ему, отдавшись полностью своему триумфу, и Лепра ощутил боль и горечь: он ревновал ее к этому счастью, которое исходило не от него. Эта мука никогда не кончится. В отелях, поездах — везде и повсюду она сможет повстречать мужчин и женщин, которые напомнят ей эти драгоценные минуты прошлого. И она будет смеяться вместе с ними. А он — стоять рядом, как иностранец, которому забыли перевести, о чем идет речь.

— Пригласи меня поужинать, — предложила Ева. — Куда хочешь. Лучше бы в бистро. И не строй из себя оскорбленную невинность.

Он повел Еву в тихий ресторанчик неподалеку от казино и тут же пожалел об этом: в саду сидел Фожер в компании Брунштейна и его жены.

— Пошли отсюда, — прошипел Лепра.

— Ну уж нет, — сказала Ева и подошла к их столику.

Фожер обернулся.

— А, вот и вы! Ну как?

Лицо Фожера налилось кровью, он с шумом втягивал воздух. Он раздражал Лепра своей грузностью, потливостью, вызывающим жизнелюбием и проницательным взглядом то ли полицейского, то ли судьи. Он был так уверен в своей власти, что вел себя уж совсем беспардонно. Со всеми был на «ты», женщин называл «малышками», хохотал по всякому поводу и икал: «Умо-о-ра!» Но никуда не денешься — именно он написал «Наш дом», «Мой островок», «Ты без меня» и еще сотни две шлягеров, которые обошли весь мир. Он и слова для этих песен находил сам — точные, простые. Фожер был жаден до денег, жесток, деспотичен, вспыльчив, кичился своим невежеством, но он же написал «Вот и ноябрь»… Он завораживал Лепра.

— Пять виски!

Он пил виски — следовательно, все вокруг тоже обязаны были пить виски.

— Вы не правы, Фожер, — сказал Брунштейн. — Отсюда до Парижа пятьсот километров. Сидеть за рулем всю ночь…

— Подумаешь, мне не привыкать, — сказал Фожер.

— Я не знала, что вы уезжаете, — бросила Ева.

— Вы много чего не знаете, дорогая. Серж устраивает маленький праздник в честь миллионного диска «Она сказала «да». Так что…

— Вы очень устанете, — произнесла Флоранс Брунштейн.

— Ну, если он и устанет, то не от вождения, — рассеянно заметила Ева.

— Говорят, вы сами собрались записать долгоиграющую пластинку, — поспешно вставил Брунштейн. — Это правда?

— Точно, — сказал Фожер. — Первую часть моих «Мемуаров». Я люблю разговаривать с людьми, доверяться толпе. Это, может, и смешно, но трудно быть смешным, не становясь при этом отвратительным, вы меня понимаете? Трудно быть смешным и милым.

Ева прыснула, и Фожер залпом выпил виски.

— Я вернусь в понедельник, — объявил он. — Возражений нет?

Он смотрел на Еву своими большими голубыми глазами, в которых зрачки казались лишь микроскопическими блестящими точками.

— Если кто и умрет от тоски, то, во всяком случае, не я.

Брунштейн хлопнул в ладоши, подзывая официанта. Разгневанная Флоранс поднялась из-за стола. Вечер был испорчен. Ева будет пережевывать свои обиды до утра. «Надо с этим кончать, — подумал Лепра. — Не важно как, но покончить». Фожер встал и оперся на спинку стула.

— Не гоните, — сказал Брунштейн. — И оденьтесь потеплей, не так уж и жарко.

Фожер подошел к стойке бара и заказал коньяк.

— Не понимаю, что с ним, — пробормотал Брунштейн. — Он совершенно пьян, уверяю вас.

Фожер сначала пожал руку бармену, потом официанту, раскурил сигару.

— Я иду домой, — сказала Ева.

— Подождите, — начал умолять Брунштейн, — я вас довезу, дайте только ему уехать.

Наконец Фожер вышел. Его голубой «меркури» стоял напротив бара. Он неуверенными шагами перешел улицу. «Вот бы расквасил себе рожу!» — подумал Лепра. Фожер сел за руль и опустил стекло.

— До понедельника, — бросил он.

Автомобиль тронулся, сверкающий и одновременно уютный, как будуар. Они так и остались стоять вчетвером на дороге, провожая взглядом огни машины, растворяющиеся в ночном мраке. Когда стали прощаться, голоса их звучали натянуто.

— Я отвезу вас домой, — настаивал Брунштейн. — Не спорьте, вы устали.

Он подвел к бару свой «пежо». Ева обернулась к Лепра.

— До скорого, — прошептала она. — Я тебя жду.

Лепра остался один и почувствовал облегчение. С тех пор как он полюбил Еву, он жил нормально только ночью. Только тогда он мог остаться наедине со своими мыслями, перелистать свою жизнь, как листаешь журнал или досье. Вечерами он часто гулял по пляжу, вдоль самой кромки воды. Страсть покидала его. Он уже не был одержимым любовником. Как только он переставал любить Еву, молодость вновь просыпалась в нем. К чему эти мучения, если на свете столько женщин, столько возможностей! Ева!.. Стоит только захотеть… Еще усилие — и он свободен. Любовь — это всего лишь обоюдное согласие на близость. Забавы ради, на какое-то мгновение он отказывался от любви. Он видел Еву глазами окружающих: взбалмошная эгоистка, в которой было что-то отчаянное. Размышляя о ней, он старался сейчас держаться от нее на расстоянии, стремясь сохранить эту отстраненность. Он глубоко дышал, с радостью познавая всю меру своего одиночества. Как приятно судить того, кого любишь! Убеждаться в своей неординарности. В эти минуты музыка подпускала его к себе. Его кружил вихрь каких-то летучих мелодий, он чувствовал, что еще немного — и он создаст настоящий шлягер, простую наивную песенку. Он садился на еще влажный песок; невидимая мошкара скакала по его рукам. Волны казалисьбелой линией, и она то ломалась, то вновь выпрямлялась, следуя своему ритму, который перерастал в музыкальные такты, фразы, слова любви, — и Ева уже снова была в нем. Он рывком вскакивал на ноги, ему хотелось бежать, он дрожал, как наркоман, пропустивший час укола. И тихонько окликал ее: «Ева, прости меня…»

Он стремительно шел по улице, по обеим сторонам которой тянулись сады. Вилла Фожера одиноко возвышалась среди песчаной равнины длинным скатом крыши и деревянным балконом, напоминая баскскую ферму. Лепра издалека заметил машину Брунштейна. Он спрятался за соснами. Ева была способна проболтать и час. Она ненавидела Флоранс, издевалась над ее мужем, но иногда целыми вечерами готова была разговаривать с кем угодно, лишь бы чувствовать, что кто-то есть рядом. На крыльце зажегся свет, и на фоне дома возникли три силуэта. Лепра чуть было не повернул обратно, из чувства собственного достоинства. Пусть подождет. Но уже понимал, что не прав. «Как я сейчас буду ее любить!» — подумал он.

Тени у дома разделились. Стукнула дверца машины. Погас свет. Один за другим зажглись окна первого этажа. Ева пошла на кухню, выпила стакан воды. Лепра угадывал все ее жесты, шел за ней следом по опустевшему дому. Она была там, но он чувствовал ее в себе, он думал ее мыслями, он обладал ею по-настоящему только так, на расстоянии, когда она превращалась лишь в покорный образ. Машина Брунштейна исчезла. Он на цыпочках подошел к дому. Сквозь иглы сосен сверкали звезды, словно рождественские игрушки. Внезапно он почувствовал себя добрым, великодушным, нежным, готовым на все ради Евы. В два прыжка он поднялся на крыльцо и тихонько приоткрыл дверь.

— Это ты?

Она ждала его в прихожей. В темноте виднелось только ее белое платье, но он понял, что она протягивает к нему руки. Он сжал ее в объятиях. Ему хотелось упасть перед ней на колени. Она потянула его к лестнице и, прижавшись к нему, тяжело дышала, охваченная желанием. Окно было широко распахнуто в лиловую ночь. Внезапно свет фар цветным веером полоснул по их лицам. Они разжали объятия, пригнулись и начали раздеваться, разбрасывая одежду вокруг как попало. Он на ощупь нашел ее, еще успел с грустью сказать себе: «Вот оно, счастье», — и провалился в бездну.

— О чем ты думаешь? — спросила она потом, когда он уже лежал, отдыхая, с открытыми глазами.

— Я не думаю… — прошептал он, — у меня еще есть время…

Ложь. Он мысленно следил за голубой машиной, едущей по направлению к Парижу. Еще две ночи. А потом снова придется хитрить. Он вздохнул и погладил Еву.

— У меня еще есть время подумать!

Глава 2

Ева нащупала руку Лепра.

— Жан… тебе грустно?

Она зажгла ночник и, как всегда в эти минуты, подперев голову рукой, посмотрела на Жана.

— У, зверюга ты мой!

Она провела рукой по его лбу, и он замер, освобожденный от своей муки, от самого себя этой умелой лаской.

— Я люблю тебя, — сказала она.

— Надолго ли!

Они говорили тихо, с паузами. Для них любовь была не только горячечной страстью, бросавшей их в постель. Их объятия были своего рода ритуалом, предвестником транса, который рушил между ними границы. Потом они словно плавали в одной субстанции, в какой-то небесной туманности, где формируются мысли, принадлежащие им обоим, но тем не менее чуждые им. И слова, которые они произносили, уже не могли их задеть. Они теряли чувство индивидуальности, становились просто мужчиной и женщиной, слившимися воедино и противостоящими друг другу. Это было наивысшее счастье, самое восхитительное и самое чудовищное.

— В сущности, ты куртизанка.

Ева кивнула, не открывая глаз.

— Да, я была бы не прочь стать ею — служанкой любви.

Он слушал ее с каким-то мучительным восторгом. Каждое ее слово взрывалось в нем острой болью, которая была сродни счастью.

— Куртизанка… — сказал он, — та же проститутка.

Он любил наблюдать за ней, когда она думала. Она смотрела куда-то поверх его головы, вдаль, очень серьезно, ибо серьезна она была всегда, даже когда шутила.

— Ты в этом никогда ничего не поймешь. Во-первых, куртизанка не берет денег.

Она повернулась на спину, притянула его руку к себе на грудь.

— Послушай. Я мечтала быть свободной женщиной, жить, как мне заблагорассудится, как мужчина.

— Ну и?

— Мужчины считают, что иметь любовниц — это в порядке вещей. А если у женщины есть любовники?.. Вот видишь, ты молчишь.

— Это не одно и то же.

— Нет, именно одно и то же. Только при условии: женщина всегда должна говорить правду. Женщина, которая не врет и не продается, никогда не станет проституткой, ясно? Если бы я тебя обманывала… даже в мелочах… просто чтобы не причинять боль… я бы злилась на тебя. И любила бы тебя меньше.

— Почему?

— Да потому, что считала бы: из-за твоей слабости я вынуждена притворяться. По твоей вине я бы утратила какую-то частицу своего мужества. Я превратилась бы в шлюху, и ты стал бы моим злейшим врагом.

— Ну, ты и гордячка! Ты всегда стремишься найти опору в себе самой. И пытаешься любить того, кого любишь, вопреки ему, не так ли?

В их словах не было ни гнева, ни жестокости. Изо всех сил они пытались проникнуть в таинство любви, которая делала их пленниками друг друга. Лепра нежно провел рукой по ее груди. Ева поглаживала его руки. Ночной ветер раздувал занавески на окнах, закручивал перехватывавшие их шнуры. Начинался прилив, шум моря становился все слышнее.

— Нет, не вопреки, — сказала Ева, — а ради него… Ради его же счастья.

— Даже если ты его потеряешь?

— Ради того, чтобы его потерять.

— А взамен ты требуешь покорности. И поскольку твой муж отказался подчиняться, ты его бросила.

— Он никогда во мне не нуждался.

— А я в тебе нуждаюсь?

— Да.

— А вдруг ты ошибаешься? Может, ты мне не нужна.

Они оба почувствовали, что блаженный покой сейчас покинет их, и умолкли. Почему вокруг их счастья всегда рыскала ненависть?

— Я тебе нужна, — сказала Ева, — для страданий. А потом в один прекрасный день ты перестанешь меня любить. Станешь мужчиной. Хозяином самому себе. Будешь творить в одиночестве, как все настоящие самцы.

— Но я не хочу страдать, — сказал он.

Он тоже задумался, не решаясь выразить свои самые сокровенные мысли.

— Я не хочу, чтобы ты обращалась со мной как с ребенком, — продолжал он. — Меня тошнит от твоей опытности… Она меня уничтожает. Разрушает. Я уже не Жан Лепра. Я просто очередной мужик в твоей постели. И ты думаешь, я могу принять это одиночество?

Она приблизилась к нему, обвила его своим телом, и это была сейчас единственная правда, в которую он верил. Любовь вела их к искренности, а искренность возвращала к любви. День, разлучив их, даст ядовитый ответ на все вопросы, которые они задавали себе ночью в любовном угаре. Так они и лежали, щека к щеке, в теплом гнездышке сплетенных тел.

— Давай жить вместе, — предложил Лепра. — Бросай Фожера.

— Ты слишком молод, Жанно.

— Что тебя держит возле него? Деньги? Ты богата. Слава? Ты звезда. Любовь? Ты его ненавидишь. Так что? Я молод, но и ты не старуха.

— Если я уйду от него, получится, что я взяла всю вину на себя. А этому не бывать, уж извини.

— Вот увидишь, гордыня тебя погубит.

— А иначе я превращусь в его рабыню.

— Но сейчас-то речь идет обо мне… о нас.

— Нет, поверь мне, это невозможно. Во-первых, он способен на все.

— Ну! — сказал Лепра. — Способен на все… не надо преувеличивать. Он знает о наших отношениях, но, по- моему, это не особенно его и волнует.

— Ты его не знаешь. Он страдает… Да, если говорить о мужчинах, у меня были увлечения. Ты еще не вошел тогда в мою жизнь, миленький. Перед тобой я чиста… Он закрывал глаза на мои загулы. Фожер прекрасно понимал, что он сильнее, что я всегда к нему вернусь. Но на сей раз он чувствует, что это серьезно. Вот и страдает… и может разозлиться.

— Разозлиться! — воскликнул Лепра.

— Да, на свой манер, то есть не в открытую. Ты принимаешь его за этакого добродушного толстяка. А он, напротив… сложный, подозрительный, недоверчивый. Обожает интриги. Чтобы добиться преимущества, он может месяцами строить козни. Мы из породы нетерпеливых, особенно ты. А он никогда не торопится. В этом его сила.

— Послушай… — сказал Лепра.

Поднялся ветер. Глухо ворчало море. Листья скользили по посыпанной гравием аллее, и тихо шуршал плющ, обвивающий стены. Лепра протянул руку к ночнику и повернул к себе будильник со светящимся циферблатом. Четверть третьего.

— Мне показалось… — начал он.

— Это ветер, — сказала Ева и тут же вернулась к занимавшим ее мыслям: — Нам нечего его бояться, я не про то… Но лучше бы его не провоцировать.

— Знаешь, я ему когда-нибудь врежу, ей-богу.

Она, смеясь, пощупала мускулистую руку своего любовника, они расхохотались и еще теснее прижались друг к другу.

— Повредишь себе руки, — сказала она. — А я этого не хочу. Они так прекрасны… Скажи… а если бы тебе предложили сыграть на одном праздничном вечере?

— Я бы отказался.

— Да нет же, дурачок. Такой шанс грех упускать… Жан, серьезно, я собираюсь сделать тебе одно предложение... Я не хотела тебе говорить об этом, ну, да ладно… Так вот: через три недели ты играешь в гала-концерте на радио. Я обещала.

Ева ждала. Она дотронулась кончиками пальцев до его груди, может быть, чтобы ощутить рождающееся в нем волнение. Лепра отодвинулся от нее, как будто ему было слишком жарко, и бесшумно встал.

— Ты куда?

— Попить… Такая новость… Я как-то не ожидал…

Он пытался казаться радостным. Но впал в ярость.

Внезапно. Сохраняя при этом хладнокровие. Ярость придавала почти болезненное ускорение его мыслям. Играть на гала-концерте, между клоуном и пародистом. Она пообещала. Он, конечно, всего лишь дебютант. У него нет права даже на свое собственное мнение.

— И что же я буду играть? — спросил он издалека.

— Что хочешь. Шопена, Листа… Главное, чтобы это было доступно публике.

Он молча стал собирать с пола одежду. Внезапно Ева зажгла верхний свет.

— Жан… Что с тобой?

Скрывшись в ванной, он не отвечал. Если он пойдет сейчас на разговор с ней, то — слово за слово — они обязательно поссорятся. Ева обожала ссоры, ей доставляло удовольствие анализировать доводы противника, доказывать ему, как они мелочны и ничтожны. Она могла вывести на чистую воду любого. А Лепра не собирался публично каяться.

— Жан! — позвала она. — Жан! Ты же не откажешься? Мне стоило такого труда уговорить Маскере!

«Ну, естественно, — подумал он. — Этот тоже ни в чем не может ей отказать. Ладно, беру пиджак — и привет. Играть перед сборищем сытых кретинов, пожирающих сандвичи и печенье! Нет, всему есть предел».

Ева замолчала. Уже обиделась.

Лепра рывком открыл дверь.

— Послушай…

Но Ева не смотрела на него. Она уставилась на что-то в глубине комнаты. Лепра проследил за ее взглядом. На пороге, сунув руки в карманы плаща, стоял Фожер.

— Прошу прощения, — очень спокойно сказал он. — Я могу войти?

Он вытащил носовой платок, вытер лоб, потом губы.

— Очень сожалею, что мне пришлось прервать вашу беседу. Ты ищешь свой галстук, малыш? Вот он.

Он подобрал с пола галстук и кинул Лепра, но тот не поднял его.

— Что вам надо? — спросила Ева.

— Мне… да ничего, — сказал Фожер тем же ровным голосом. — Я пришел к себе домой. Полагаю, я имею право. Предположим, я устал. Просто перепил.

И он непринужденно усмехнулся. Все это его очень забавляло.

— Вы простудитесь, детка, — заметил он весело. — Мне кажется, вы слишком легко одеты.

Он не спеша подошел к окну и закрыл его. Ева воспользовалась этим, чтобы встать и накинуть халат.

— Иди сюда, — сказала она Лепра. — Раз уж он сам хочет, поговорим.

Фожер, стоя спиной к окну, пристально смотрел на них. Глаза под тяжелыми веками были почти неразличимы.

— Ну? — начала Ева. — Вы хотели застать нас врасплох. Прекрасно. И что дальше?.. Вы не удивлены, я полагаю?

Фожер неторопливо закурил тонкую черную сигару.

— Удивлен. И даже чувствую некоторое омерзение.

— Вспомните наш уговор, — сказала Ева. — Полная свобода каждому.

— При условии соблюдения внешних приличий.

— Не надейтесь, что вы сбили меня с толку с этой Брунштейн!

Ева и Фожер говорили, не повышая голоса, словно обсуждали какое-то дело. Они уже давно вели эту смертельную схватку. Пристально глядя друг другу в глаза, они надеялись нащупать слабину, предугадать ловушку или удар. Они восхищались друг другом, чувствуя, что силы их равны и что оба готовы ранить противника.

— Признайтесь, у вас своеобразная манера пользоваться моим отсутствием, — продолжал Фожер.

— А у вас — входить в мою спальню! Прошу, загасите эту мерзость.

Фожер раздавил в пепельнице сигару, словно стукнул кулаком. Лепра схватил пиджак и направился к двери.

— Не уходи, артист, — сказал Фожер. — Я из-за тебя вернулся. — Он схватил стул и сел на него верхом. — Теперь говорить буду я. Видите, я не сержусь. Я уже не одну неделю наблюдаю за вами. Я хочу удержать вас от глупости. Вы меня ненавидите. Это видно невооруженным глазом. Вы вбили себе в голову всякую чушь, например, что будете счастливы, если меня не станет.

— Черт знает что! — сказала Ева.

— Я вас вижу насквозь, я знаю вас лучше, чем вы сами. Мне случалось иметь дело с мужчинами, которые считали, себя хитрецами, и с женщинами, считавшими себя красотками. А у вас, простите за выражение, переходный возраст. Великая страсть, скажите на милость! Так что, старина Фожер, вали отсюда! Не мешай! Ты нам сбиваешь ритм! Какие у него острые зубы, у твоего Лепра!

— И долго еще это будет продолжаться? — прервала его Ева.

— Подождите! Я просто хочу предупредить вас обоих. Не играйте с огнем! Вы не забыли, малышка Ева, откуда я вас вытащил?

— Я была статисткой. И не стыжусь этого.

— В то время вы этим вовсе не гордились. А ваш протеже еще совсем недавно подвизался в кафе на бульваре Клиши.

— Но вы-то, — вскричал Лепра, — тоже, прямо скажем, не с высот начали…

Фожер обхватил руками спинку стула, его лицо пошло красными пятнами.

— Мне, — сказал он, — никто не был нужен, чтобы пробиться!

Ева как-то странно смотрела на своего мужа. «Она все еще им восхищается, — подумал Лепра. — Боже мой, когда же она выбросит его из головы!»

— Послушайте меня хорошенько, — продолжал Фожер. — Я могу уничтожить вас одним мизинцем. Но думаю, что, трезво все взвесив, вы любви предпочтете успех. Не так ли? Так что будьте послушными детками, расстаньтесь, и кто старое помянет…

— Так вот в чем ваш план… — сказала Ева. — Плевать я хотела на успех.

— Вы — может быть, но не он.

— Вы отвратительны, Фожер.

— Я просто защищаюсь. Если я предоставлю вам свободу, то вскоре обнаружу у себя в кофе мышьяк.

Лепра шагнул вперед.

— Не суетись, малыш, — посоветовал Фожер. — Я в курсе того, что касается Маскере. Ты уже спишь и видишь, как бы там мелькнуть. Ну признайся… Нет, ты вроде не горишь желанием. Это тоже Евина идея. Тебе нужны большие концерты, и сразу. Ты прав. Я могу тебе помочь… прямо сейчас… мне достаточно набрать номер… Поклянись, что больше не увидишься с ней, и дело в шляпе. Ну давай!

Ева молчала, и Лепра понял, что она предоставляет ему сделать выбор, что она пошла на это испытание, и даже не без тайного удовольствия. Она обожала такие моменты истины: бросить кости… любовь, разлука, жизнь, смерть… орел или решка. Он мог освободить себя одним словом. Но у него была всего одна секунда. Минутная заминка — и он пропал. Она уволит его, как лакея.

— Встаньте, господин Фожер, — сказал он.

Удивленный, Фожер поднялся.

Лепра было достаточно лишь чуть наклониться вперед, и он с размаху влепил ему пощечину.

— А теперь извольте выйти.

Эти слова внезапно выпустили наружу всю непреодолимую ярость, которая в нем накопилась. Он бросился на Фожера, но получил ответный удар, от которого у него перехватило дыхание. Опрокинутые кресла отлетели к столу. В комнате творилось что-то невообразимое. Лепра наносил беспорядочные удары, отмечая про себя несвязные кадры: струйка крови у губ Фожера, разобранная постель, телефон, голос, который раздавался у него в голове: «Она смотрит на тебя… судит тебя… любит тебя…» Сам не зная как, он очутился у камина. Фожер, выставив кулак вперед, ринулся на него, но Лепра успел подумать: «Китайская ваза… нет, она слишком легкая… канделябр…»

Страшный удар — и вдруг наступила полнейшая тишина. Лепра смотрел, на тело, распростертое на ковре. Собственное дыхание обожгло ему горло. Ева, схватившись руками за голову, уставилась на Фожера. Наконец она сделала шаг вперед и осторожно опустилась на колени.

— Он мертв, — прошептала она.

Уродливая гримаса исказила лицо Фожера, обнажив зубы. Лепра был уверен, что Ева права, и от внезапной слабости у него вспотели ладони. Он опустил канделябр на пол, как драгоценный хрупкий предмет. Ева сделала ему знак не двигаться. Они ждали, что Фожер пошевелится, что у него дрогнет мускул, моргнут ресницы, ждали чего-нибудь, что положит конец этому невыносимому страху. Но его глаза превратились в тонкую белую полоску под опущенными тяжелыми веками.

— Как, оказывается, легко убить человека… — проговорил Лепра.

Ева посмотрела на него, потом дотронулась до иссиня-черного кровоподтека на лбу Фожера. Она встала, подняла канделябр, поставила его на место.

— Ты взял самое тяжелое, — проговорила она.

— У меня не было времени размышлять.

— Знаю.

Она не плакала, но голос ее дрожал и прерывался и был начисто лишен тембра, словно она говорила во сне.

— Я очень сожалею… — начал Лепра.

— Замолчи. Умоляю тебя, молчи.

Ева посмотрела на труп, и ее плечи дернулись от рыдания. Она сжала кулаки.

— Какого черта вы все меня любите! — прошептала она. — Это я должна была умереть.

Внезапно решившись, она пересекла комнату и сняла телефонную трубку.

— Что ты собираешься делать? — спросил Лепра.

— Звонить в полицию.

— Подожди минутку.

Она посмотрела на него блестящими от слез глазами.

— Минутку, — повторил он. — Не будем спешить.

Лепра приходил в себя с быстротой, которая поразила его самого. Мысли, все еще лихорадочные, казалось, бежали впереди него, он перескакивал с одной на другую, располагая события по порядку, так, как он их видел, прежде чем нанес удар.

— Кто докажет, что я не нападал, а только защищался? — медленно проговорил он. — Твоего свидетельства будет недостаточно.

— Особенно потому, что первым ударил ты.

— Он довел меня. Ты упрекаешь меня в том, что…

— Нет…

— Представь себе, как будут рассуждать полицейские… Легко догадаться, что за этим последует… Не звони, а то мы оба пропали.

— Так что же делать?

— Подожди.

Своими длинными гибкими пальцами он начал медленно растирать себе щеки, лоб, веки.

— Никто не видел, как входил твой муж, — продолжал Лепра. — Он заранее подготовил свой приход. Принял все меры предосторожности… Брунштейн, Флоранс и все люди, бывшие в баре, уверены, что он едет в Париж… Понимаешь, куда я клоню… Завтра они будут свидетельствовать одно и то же… Почему бы нам…

— Рано или поздно все откроется, — устало сказала Ева. Она так и не повесила трубку.

— Мы будем защищаться. Он заставляет нас защищаться. Я не хочу, чтобы ты стала жертвой скандала… по моей вине… Твой муж слишком много выпил, ты сама видела… Он нервничал, и все это заметили. Он прекрасно мог не проскочить вираж… вот-вот, это именно то, что надо: он сорвался на вираже…

Ева повесила трубку. На лбу у нее пролегли глубокие морщины, сразу состарившие ее. Лепра подумал, что сейчас она выглядит вполне на свой возраст.

— Не доезжая Ансени, полно крутых поворотов, — продолжал он — Я просто положу тело в машину… Я буду там через час-полтора… И успею на «скорый» в Ансени.

— Это высоко? — спросила Ева.

— Метров двадцать, насколько я помню. Там нет даже парапета. Машина разобьется внизу о валуны.

— Жан… Ты меня пугаешь.

— Я?

— Можно подумать, ты все рассчитал заранее.

— Ева, дорогая моя, послушай… Разве я напоил твоего мужа? Я посоветовал ему вернуться? Угрожать, шантажировать нас?

— Нет, но… когда он говорил… у тебя было время подумать… обо всем, что ты мне сейчас объясняешь.

Лепра подошел к Еве, снял телефонную трубку.

— Лучше позвонить в полицию, — сказал он.

Она взяла его за запястье и опустила руку с трубкой на рычаг.

— Прости меня. Ты знаешь, какая я… Ты прав… Для него все кончено, это уже ничего не изменит, а мы…

Она приникла к нему, и он почувствовал, как ее руки обвили его и начали сжимать, сжимать в каком-то исступлении. Так она плакала — на свой манер.

— Я очень сожалею о том, что произошло, — произнес Лепра так нежно, как только мог. — Я так тебя люблю сейчас! И не хочу тебя терять. Я сделаю что угодно, лишь бы тебя не потерять.

Его голос задрожал. Слова всегда волновали его. Он еще не до конца осознал, что убил Фожера, но на самом деле готов был на все, лишь бы удержать Еву подле себя.

— Ты ведь мне доверяешь? — спросил он, поглаживая ее по волосам. — Надо, чтобы ты всегда мне верила… Мне необходимо твое уважение.

Решившись, она отстранилась от него.

— Давай я тебе помогу.

— Дотащи его со мной до машины. Дальше я справлюсь сам.

Они подошли к телу. Поскольку между ними вновь установилось доверие, переполнявший их страх исчез. Фожер был теперь просто трупом. Они взяли его за ноги и за плечи с каким-то чувством скорбной дружбы и молча перенесли, словно раненого. На минуту остановились на крыльце. Сверху глядели звезды.

— Пошли, — выдохнул Лепра.

Аллея казалась бесконечной. Их мог заметить поздний прохожий. Они старались ни о чем не думать, призывая на помощь остатки сил. Никто из них не имел права пасть духом раньше другого. Ева была еле жива, когда они положили тело на траву около машины. И тем не менее именно она открыла дверцу и села, чтобы помочь Лепра. Они усадили Фожера в углу на переднем сиденье.

— Вытяни ему ноги, — сказал Лепра. — Он скоро окоченеет, и тогда мне не усадить его за руль.

Фожер, казалось, спал, приткнувшись в уголке. Голова больше не кровоточила. Из предосторожности они надели на него фетровую шляпу, которую он оставил в машине вместе с перчатками.

— Надеюсь, все будет хорошо, — сказал Лепра. Ева в ответ поцеловала его в щеку.

— Удачи, дорогой. Я буду думать о тебе.

Машина тронулась. Ева заметила, что дрожит.

Глава 3

— Я сражен, — сказал Мелио, — буквально сражен. Это невероятно.

— Он выпил лишнее, — сказал Лепра.

— Мне это известно. Он вообще слишком много пил. Я не раз говорил ему об этом. Но он же не был пьян!

— Почти, — сказала Ева.

Мелио покачал головой, указывая на кипу газет на столе.

— Ему устроили достойные похороны… Бедный Морис! Такая глупая смерть… Я как сейчас его вижу! Он стоял там же, где стоите вы, мы виделись недели три назад. Он работал над новой песней. Был весел, как всегда. Впрочем, все-таки не так, как раньше. Но если бы что-то его тревожило, он бы со мной поделился. Фожер ничего от меня не скрывал. А что вы думаете? Мы дружим тридцать лет. Я, впрочем, спрашивал его. Помню, я поинтересовался, как его дела, здоровье. Он рассмеялся. Мне кажется, я до сих пор слышу его. «Новая песенка не дает мне покоя, — это его собственные слова, — но ничего, увидишь, это будет моя лучшая песня!» Такой уж он был, Фожер! Всегда полон сил, уверен в себе… Извините, мадам.

Мелио поднялся, прошелся по кабинету, с трудом сдерживая волнение. Лепра с любопытством наблюдал за ним. Он несколько раз видел его в мюзик-холле и у Фожеров, но они никогда не разговаривали. И вот он здесь, в этом кабинете, где чередой проходили знаменитые композиторы, признанные звезды. В один прекрасный день он положит на широкий стол, напротив которого сейчас сидит, текст своей первой песни. И тогда этот коротышка, который сейчас протирает стекла очков, будет держать в своих руках его жизнь… Какой он, право, незаметный, робкий, тщедушный… Детские запястья, шея тощая, лицо дохляка, оттопыренные дурацкие уши… И одет как клерк. Но диски Сержа Мелио известны во всем мире.

— Может, удалось бы его спасти, найди они его чуть раньше.

— Нет, — сказала Ева. — Он умер сразу. Машина превратилась в груду металлолома.

Она отвечала спокойно, не пытаясь изображать волнение, которого не испытывала. Поскольку Мелио знал все о жизни Фожера — то и ни к чему притворяться.

— И все-таки странное происшествие, — продолжал Мелио.

— Вовсе не странное! — оборвал его Лепра. — По заключению полиции, в тот вечер был густой туман, а виражи там крутые. Я их знаю. Уверяю вас, ездить там крайне опасно. Это не первый несчастный случай на том месте.

Мелио присел на угол стола, чтобы быть поближе к Еве. На Лепра он не смотрел. Не исключено, что само присутствие здесь пианиста казалось ему неуместным.

— Что вы теперь собираетесь делать? — спросил он.

— Не знаю, — сказала Ева. — Сначала мне надо отдохнуть. Смерть моего мужа влечет за собой много проблем.

— Если я могу быть вам полезен… — начал Мелио.

В его словах не прозвучало и толики тепла. Он был слишком большим другом Фожера, чтобы быть другом Евы.

— Да, конечно, — с достоинством сказала Ева отрешенным голосом. — Может, вы и смогли бы мне помочь. К моему величайшему удивлению, муж не оставил завещания. Он вам не давал никакого документа?..

Мелио прервал ее жестом.

— Нет, ничего, абсолютно ничего… Но, однако…

Лепра делал вид, что его крайне занимает последняя модель электрофона Мелио, которая стояла открытой на низком столике. Затем он медленно пошел вдоль книжного шкафа, остановился перед большим концертным роялем на небольшом возвышении. Отблески света играли на его лакированной поверхности. Он уже не слышал Мелио, который, склонившись к Еве, что-то ей тихо говорил. Ему хотелось уйти отсюда на цыпочках и смешаться с толпой на бульваре. Он увидится с Евой позже, когда у нее найдется время подумать о своей любви. Последние пять дней она как чужая. «Я что же, дни считаю?» — этот вопрос Лепра задавал себе постоянно. Нет, его любовница не думала о нем. Ей хватало хладнокровия, чтобы говорить о делах, принимать людей, болтать по телефону, писать, писать! Кому она писала часами? Друзьям, рассеянным по разным странам. Иногда она просто ставила его перед фактом: «Сегодня я обедаю с Мюриэль, она проездом в Париже. До вечера, дорогой». Но вечером она перезванивала ему: «Увидимся чуть позже. Сейчас я не могу. Я все тебе объясню».

Он ужинал один в первом попавшемся ресторане и не мог избавиться от какого-то смутного огорчения, от саднящей боли в груди. Она любила его — в этом он был уверен — как, быть может, никогда никого не любила. Но стоило ей отдалиться от него, он исчезал из ее жизни. Она принадлежала всем остальным. Она им себя предлагала. Она так смотрела на мужчин, что те невольно начинали за ней ухаживать… без всякой задней мысли! Она делала это специально, чтобы возникло некое напряжение — ее излюбленная атмосфера. А также, чтобы можно было перейти на дружеский фамильярный тон и тут же рассказать незнакомым людям о самом сокровенном и обращаться с ними как с близкими приятелями. Мужская дружба была нужна ей как воздух. С первого взгляда она проникала в самую душу, догадывалась об огорчениях, провалах, еще незажившей ране. Она улавливала аромат этих чужих жизней, которые соприкасались с ее собственной, и жадно вдыхала его, пьянея. Ее всегда тянуло испытать на себе все невзгоды, о которых ей рассказывали, справиться с ними, услышать в них какой-то человеческий патетический резонанс, подобный музыкальному аккорду. Лепра, уставившись на огромное черное крыло рояля, видел перед собой только вереницу Ев, населявших его память. Какая из них была подлинной? Та, которая порой рыдала у него на груди и кого приходилось утешать, как девочку? Или та, что говорила ему: «Я встретила Ларри. Он не изменился», — и тут же замыкалась в себе и сидела молча, погрузившись в свои далекие мысли? Та, что восклицала: «Как бы я хотела жить с тобой!» — или та, что шептала: «Мы всегда одиноки!»? Неуловимая Ева! В данный момент она исполняла роль вдовы в комедии соболезнований. Бывшая статистка тщательно соблюдала приличия. Чтобы забыть прошлое, может быть, но какое прошлое?

Ева встала, и Мелио пошел за ней к дверям. Лепра присоединился к ним и холодно кивнул на прощание.

— Лицемер, — сказала Ева на лестнице. — Странно, что Мориса всегда окружали подобные люди. Возьми Брунштейна, его импресарио! Этот пройдоха, вечно он сидел у него на шее…

— Мы тоже, — тихо сказал Лепра, — составляли его окружение.

— На тебя опять нашла хандра, Жанно.

Она остановилась перед гигантским магазином Мелио. В витрине в обрамлении пластинок стоял портрет Фожера, вокруг его властного лица порхали бесчисленные названия песен.

— Пошли, — сказал Лепра.

Она последовала за ним, но обернулась. Фожер по- прежнему смотрел на них из витрины, и Лепра пришлось снова повторить про себя все ту же фразу, которая, впрочем, уже не успокаивала: «Это была законная самозащита». Иногда он верил в нее, иногда жестко говорил себе: «Ладно, я его убил. Теперь надо об этом забыть». Он был уверен, что забудет. Он слишком поглощен Евой. А может, Ева была поглощена Фожером? Надо было найти удобный момент и поговорить с ней так же откровенно, как раньше. После Ла-Боля они почти не виделись, и Ева принадлежала скорее мертвому Фожеру, чем живому Лепра.

— Мелио думал, что я откажусь от своих контрактов. Не пойму, что он тут химичит. По-моему, хочет протолкнуть малютку Брунштейн.

Лепра не ответил. Он шел рядом с Евой. Ему хотелось обнять ее, прижать к себе, толкнуть в какую-нибудь подворотню и нацеловаться с ней наконец всласть. Ему было наплевать на Мелио, и на Флоранс, и на карьеру Евы, да и на свою собственную тоже. Он просто мальчик, который слишком много работал, страдал, нуждался и теперь хочет жить, просто жить! Препятствие исчезло. Нельзя терять ни минуты. Он остановил такси и назвал адрес Евы.

— Спасибо, — сказала она, — очень мило с твоей стороны, а то я уже изнемогаю от всех этих визитов.

Лепра придвинулся к ней и взял ее за руку.

— Не надо, — сказала она, — будь паинькой.

— Мне кажется, ты на меня сердишься.

— Я? Котик мой, с чего бы мне на тебя сердиться? Просто надо пережить этот период, вот и все. И потом, ведь я и вправду не была Морису хорошей женой. Он был… невыносим, но по-своему любил меня.

Лепра прекрасно знал эту сторону характера Евы, то, что он называл «оборотной стороной луны». Женщину, живущую такой бурной жизнью, всегда потакавшую своим желаниям, женщину, которая так гордилась своей независимостью, могли уничтожить только угрызения совести. И не просто, какие-нибудь банальные переживания. Она винила себя в том, что не была до конца самой собой, не смогла удивить человека, который ее любил.

— Я знаю, о чем ты сожалеешь, — сказал Лепра. — Теперь, когда он мертв, ты хотела бы стать его служанкой, да?

— Нет, не служанкой — подругой. Почему между мужчиной и женщиной невозможна дружба? Я не могу это правильно выразить, но очень хорошо ощущаю.

— Мы с тобой друзья.

— Ты еще слишком молод, Жанно.

— Прошу тебя, — проворчал Лепра. — Говоришь обо мне, как о собачонке. Сюсюкаешь с ней, а потом…

Ее рука в тонкой черной перчатке легла ему на губы.

— Смотрите, пожалуйста, он злится!

Лепра резко отстранился.

— Все, хватит. Ты хотя бы иногда пытаешься встать на мое место? Ты догадываешься, что мне пришлось перенести? И в такой момент, когда я так нуждаюсь в тебе, ты…

Он заикался, с яростью сознавая, что его лицо искажается от волнения. Ева терпеть не могла эти взрывы, проявления слабости. Она любила людей бесстрастных, тех, кто улыбается под дулом ружья. Когда он хотел позлить ее, он говорил: «Ты героиня, только тебе не в чем себя проявить». Но еще он знал, что она обожает залечивать раны, которые сама же нанесла. Поэтому ему достало хладнокровия, чтобы прижаться к ней.

— Ева, милая, прости… Ты права. Но я так нуждаюсь в тебе. Я все время думаю о том, что произошло. Мне кажется, ты стала какая-то другая.

— Замолчи, нас могут увидеть.

— Ответь мне, что изменилось?

Запрокинув голову, она рассмеялась и тут же стала прежней кокеткой, такой желанной в своем трауре, и Лепра понял, что она снова принадлежит ему. Он уловил в ее глазах влажный отблеск любви. Сжав ей запястье, он большим пальцем провел по ладони под перчаткой.

— Ева…

Иногда, неожиданно для самого себя, он начинал говорить чужим хриплым голосом, но Ева знала этот голос и впитывала его всей кожей, как жгучие солнечные лучи.

— Ева… я люблю тебя еще сильнее. Теперь я могу в этом признаться. Нас уже ничто не разделяет. Мы же не хотели того, что случилось. Мы ни в чем не виноваты. Понимаешь?

— Ну, конечно, Жанно.

Он нагнулся к ней и, прильнув губами к любимой ложбинке за ухом, куда она всегда слегка брызгала духами, прежде чем раздеться, горячо прошептал:

— Можно, я пойду с тобой?

Такси замедлило ход. Лепра начал шарить в карманах в поисках мелочи, расплатился и быстро обошел машину, чтобы открыть дверцу. Он хотел внести ее в дом на руках. Он был страшно горд, что имеет над ней такую власть. Она-то думала, что он слабак, а он оказался сильнее ее. Благодаря своей красоте, таланту. А еще и потому, что прекрасно умел быть именно таким мужчиной, какого она хотела видеть рядом с собой. Он был чувствительным, открытым, легким. Играл он виртуозно, привык вызывать интерес, а потом и полное восхищение публики, но только Ева была его настоящей публикой. Она сочинила себе ностальгического, страстного, великодушного Лепра. И была не прочь, чтобы жизнь походила на роман.

Лифт остановился на пятом этаже.

— В квартире пусто, — сказала Ева. — Старушка Жанна ушла на пенсию.

Она впустила Лепра и, не успев еще захлопнуть дверь, очутилась в его объятиях. Они долго стояли в передней, раскачиваясь, словно на ветру. Шляпка Евы упала на пол, она наступила на нее, не замечая. Лепра, освобождаясь от себя самого, снова, в который раз, познавал доброту, нежность, забвение.

— Пойдем, — прошептал он.

Она растерялась и, задыхаясь, позволила ему увести себя за руку, но в гостиной, перед роялем Фожера, начала слабо сопротивляться.

— Жан… нехорошо… Не здесь…

Но он уже расстегивал ей кофточку. В дверь позвонили.

Замерев, они внезапно увидели лица друг друга, полные желания. Оба разжали объятия, прислушались.

— Не ходи, — попросил Лепра.

— Это почта, — прошептала Ева. — Консьержка, наверное, нас заметила.

Она медленно пошла к двери, смотрясь в каждое зеркало, поправляла прическу, одергивала юбку. Лепра вздохнул, закурил. Теперь ему оставалось только уйти. На мольберте стоял портрет Фожера кисти Ван Донгена. Лепра повернулся к нему спиной, но и на рояле красовалась фотография Фожера. Лепра принялся нервно ходить взад-вперед по гостиной. Что она там делает, в прихожей? Наверняка распечатывает письма, а когда вернется, очень изумится, что он здесь. Он вышел в переднюю. Нет, Ева вовсе не распечатывала письма, она изучала аккуратно обвязанный бечевкой плоский пакет

— Что это? — спросил Лепра.

— Не знаю. Адрес отправителя не указан. Посмотри, какой легкий.

Лепра подбросил посылку на руке.

— Возьми в гостиной нож для разрезания бумаги.

Лепра разрезал веревку и вынул из пакета прямоугольную коробку. Он не торопился, в отместку Еве. Почему бы не бросить этот пакет куда-нибудь на кресло и вскрыть его попозже… После.

— Это пластинка, — сказал он.

Он перевернул коробку и теперь держал диск на вытянутой руке.

— Тут нет фирменного знака, — заметил он. — Наверное, какая-то любительская запись… Ну ее к черту!

Ева получала массу пластинок из провинции, а случалось, из-за границы. Незнакомые корреспонденты сочиняли песенки, с грехом пополам записывали их и посылали Еве в надежде, что она согласится исполнить их шедевр.

— Да нет. Дай-ка сюда, — сказала Ева.

У нее было обыкновение серьезно, прослушивать все пластинки. Два или три раза она таким образом обнаружила талантливых молодых людей и в дальнейшем следила за их карьерой с великодушием, которое Лепра находил чрезмерным. Во всяком ее бескорыстном поступке он усматривал влюбленность и страдал от этого. Ева поставила пластинку, села и улыбнулась Лепра.

— Ты ведь знаешь, я не питаю никаких иллюзий!

Но от первых нот, прозвучавших в комнате, она застыла и подалась вперед. Замер и Лепра, и сигарета медленно догорала у него в руке. Музыка лилась легко и непринужденно, словно простой незамысловатый мотивчик, который насвистываешь, даже не отдавая себе отчета, машинально, глядя, как по стеклу барабанит дождь. Пианист был далеко не виртуозен, но особенно и не усердствовал. Он играл по наитию, иногда совершая мелкие промахи, которые придавали музыке еще большую прелесть.

— Это он, — прошептала Ева.

Лепра тоже узнал манеру Фожера и тут же понял, что этой песне суждено стать шедевром. По мере того как вырисовывался мотив, нежный, уязвимый, но при этом ироничный, внутри у него все сжималось, вздрагивало, словно он проглотил что-то кислое. Короткий веселый рефрен был полон динамики, как танцевальное па. Эта музыка незаметно проникала вам в душу, а плечи и голова неожиданно начинали раскачиваться в такт. Лепра всем своим существом почувствовал ее непобедимое очарование. Он посмотрел на Еву. Она была смертельно бледна. Он протянул руку, чтобы выключить проигрыватель.

— Оставь! — крикнула она.

Пианист вновь повторил тот же мотив. Лепра невольно начинал мысленно формулировать для себя тему: это песня о любви, с привкусом слез, с чуть болезненной патетикой прощания. Однако рефрен был исполнен мужественности и захватывал слушателя полностью. Он воспевал жизнь. Лепра не осмеливался даже шевельнуться, боясь встретиться глазами с портретом Фожера. Фожер был здесь, спокойный, уверенный в себе, в своих силах. Ева опустила голову. Может быть, для того, что-бы лучше представить себе своего мужа: как он сидит за инструментом, с сигарой, прилипшей к губе, как его толстые пальцы ищут клавиши. Пластинка была так качественно записана, что слышно было даже поскрипывание табурета и шумное дыхание композитора.

«А ведь недурно!» — произнес голос Фожера. Они оба подскочили, и Ева не смогла удержаться, чтобы не вскрикнуть. Иголка все еще кружила по диску с едва уловимым шорохом. «Может, это лучшее, что я сочинил за всю жизнь», — сказал голос. Они поняли, что запись продолжается, и с ужасом посмотрели друг на друга. «Я сочинил эту песню для тебя, Ева… Ты слушаешь меня?.. Это, наверное, последняя моя песня…»

Голос делал короткие паузы, затем с усилием произносил следующую фразу… Фожер говорил совсем близко к микрофону, очень доверительно, и каждое слово выделялось с какой-то душераздирающей интимностью. Ева сделала шаг назад, будто коснувшись лица мужа.

«Ева, прости меня… я человек вульгарный, ты мне часто это повторяла… У меня осталось лишь это странное средство… но так, по крайней мере, ты не сможешь меня перебить… Считай, что эта пластинка — мое завещание…»

Лепра раздавил в пепельнице окурок, обжигавший ему пальцы. Ева улыбнулась ему смутной улыбкой, дрожащими губами умоляя не двигаться, и Лепра замер.

«…Я давно наблюдаю за тобой… Можно я буду с тобой на «ты»?.. Сейчас это уже не имеет значения, а мне приятно. У тебя сильная натура, Ева… Мы не были счастливы вместе… а между тем я любил тебя… Боже, как я тебя любил… И ревновал… У тебя невозможный характер…»

В его голосе прозвучали веселые нотки, он сдержанно усмехнулся. Ева плакала.

«Ты хочешь обладать правами мужчины и привилегиями женщины! Так что у нас с тобой и не могло ничего получиться… Чего уж теперь! У тебя были любовники. Ладно! Но я хочу поговорить с тобой о малыше Лепра…»

Ева хотела выключить проигрыватель. На сей раз Лепра остановил ее руку. Он медленно опустился на ковер у ее ног.

«Да… соблазнителен. Слишком соблазнителен. В нем есть все, чтобы тебе нравиться, главное, такой покорный.

Ты влюблена, влюблена по-настоящему. Я тут лишний. Если однажды ты услышишь эту запись, это и будет доказательством того, что я оказался лишним… Такая страстная женщина, как ты, и мужчина, готовый на все, как он… я понимаю, что это означает. Не знаю, как это произойдет, но это произойдет… Поэтому даю тебе совет, малютка Ева: берегись…»

Они оба похолодели. Голос его звучал как никогда сердечно.

«Дарю тебе эту песню. Я писал ее, думая о тебе. Надеюсь, ты не откажешься ее спеть… Ты поможешь мне пережить себя… Это твой долг… твой долг… твой долг…»

Пластинку заело, и голос казался механическим, хотя это нелепое повторение придавало ему какой-то зловещий оттенок. Лепра выключил проигрыватель. Когда Ева повернулась, его поразило ее растерянное лицо. Он схватил ее за плечи.

— Ева, приди в себя, малышка… ничего страшного нет. Мы потрясены, потому что не ожидали этого. В конце концов, все не так уж серьезно.

— Это очень даже серьезно, — прошептала Ева. — Для тебя, может быть, и нет. Для меня это ужасно. Он считал, что я способна на… О Жан!

Она положила голову ему на плечо, словно признавая себя побежденной. Лепра хотел обнять ее, но она его оттолкнула.

— Подожди…

Она снова включила проигрыватель, но рука ее так дрожала, что ей никак не удавалось как следует опустить иглу. Из динамика доносились безобидные обрывки фраз: «Можно, я буду с тобой на «ты»… У тебя были любовники… Малютка Ева, берегись… Ты поможешь мне пережить себя…»

— Хватит, довольно! — закричала она. — Прошу тебя, Жан… Заставь его замолчать!

Он вырвал вилку из розетки, и проигрыватель замолк. Теперь их терзала наступившая тишина. Лепра, руки в карманах, опустил голову на грудь, внимательно изучая узоры на ковре.

— Откуда взялась эта пластинка? — произнесла она наконец. — Чего он хотел? Ему следовало догадаться, что я никогда не спою эту песню!

— Может, этого он и добивался, — заметил Лепра, — помешать тебе спеть ее.

И снова воцарилось молчание. Потом он проговорил:

— Ты и вправду считаешь, что я способен на все? По-твоему тоже, во всем виноват я?

Он не спускал глаз с Евы.

— А по-твоему, — сказала она, — я только и стремлюсь навязатьтебе свою волю?

Ни он, ни она не знали, что ответить. Внезапно они стали чуть ли не врагами. Лепра опустился перед ней на колени.

— Этот вопрос мы и должны задать себе, — прошептал он. — Ева, ты ведь уверена, что я сделал это случайно? Хорошо. Твой муж ошибся. Он вообразил себе какой-то дурацкий заговор. У нас никогда и в мыслях не было его убивать. Вот наша правда. Поэтому предлагаю тебе: давай уничтожим пластинку.

— А песня…

— Тем хуже для нее. Будем последовательны, дорогая. Нам хватило мужества инсценировать этот несчастный случай, чтобы… избежать худшего. Мы не можем хранить эту пластинку. И потом, я тебя знаю. С тебя станется — будешь слушать ее в одиночестве и убеждать себя, что мы с тобой чудовища.

— Это правда.

— Вот видишь.

— Но ты кое-что забываешь. Кто-то знает, что эта пластинка существует. Кто-то слушал ее до нас.

— Кто?

— Тот, кто отправил ее мне.

Лепра нахмурился.

— Тот, кто отправил ее, — проговорил он изменившимся голосом. — Я не подумал об этом.

Он прыжком вскочил на ноги и схватил пакет. Адрес был с большим усердием выведен печатными буквами. На почтовом штемпеле было помечено: «Контора 17, авеню Ваграм» и стояла вчерашняя дата.

Лепра скомкал бумагу и взял коробку. Обыкновенная картонная коробка.

— Ну, правильно, — сказал Лепра. — Кто-то в курсе… А впрочем, все это просто чушь. Вряд ли такой человек, как твой муж, будет делиться подробностями своей интимной жизни. Даже Мелио ничего не знал. Но я начинаю понимать, чего он добивался. Он записал этот диск, сам запечатал пакет, написал адрес и затем кому-то отдал его, может, просто какому-нибудь посыльному в ресторане: «Если я умру от несчастного случая, пошлите, пожалуйста, этот пакет по адресу…»

— Но зачем?

— Чтобы досадить тебе. Чтобы разлучить нас. Это очевидно. Или просто сделать красивый жест! Я тоже был потрясен… Но теперь…

Лепра посмотрел на портрет Фожера. Ему уже не было страшно.

— Я разобью пластинку, — сказал он, — но прежде перепишу музыку. Красивая песня. Жалко ее уничтожать.

Он порылся в своем бумажнике и вытащил обрывок бумаги.

— Включи, пожалуйста, проигрыватель.

Вновь зазвучала музыка. Лепра уже знал ее наизусть. Он отмечал ноты, почти не думая, восхищаясь простым и ясным искусством Фожера. Никто не споет эту мелодию, но он сам позже подыщет слова, которые передадут все чувства композитора. «Это твой долг!» — в голове звучали последние слова Фожера. Ненависть вновь проснулась в нем. Он быстро дописал ноты и схватил пластинку.

— Позволь мне это сделать. Мы должны обезопасить себя.

Диск гнулся, но сломать его было нелегко. Лепра пришлось разбить его каблуком на каменной плите перед камином. Он даже не слышал, как зазвонил телефон. Ева, словно сомнамбула, пересекла комнату и сняла трубку. Ее лицо вытянулось.

— Сейчас приеду, — сказала она.

— Что там еще?

— Мелио получил по почте пакет. Хочет нам его показать.

Глава 4

Серж Мелио, раскрыв объятия, пошел навстречу Еве.

 — Извините меня, дорогая, что я осмелился вас побеспокоить, но я просто потрясен… Садитесь, прошу вас… Вы тоже, господин Лепра.

Чувствовалось, что он растерян, возбужден, даже как-то неестественно весел. Он указал на письменный стол, там лежал пакет, обрывки веревки и свернутый лист нотной бумаги.

— Я получил это с четырехчасовой почтой, — сказал он. — Просто невероятно!

Он нацепил массивные очки в черепаховой оправе, почти полностью скрывавшие его лицо, и развернул листок.

— Это песня, — сказал он. — А ее автор… впрочем, нет… смотрите сами.

Он протянул Еве партитуру и из вежливости обратился к Лепра:

— Тут столько поэзии, профессионализма, такое мастерство… Слова донельзя простые, и однако… А название: «С сердцем не в ладу». Это понятно каждой женщине, каждому мужчине: «С сердцем не в ладу». В нее сразу влюбляешься, стоит только услышать…

Он наблюдал за Евой краешком глаза, ожидая движения, вздоха. Ева протянула листок Лепра.

— Это последняя песня моего мужа, — сказала она.

Лепра узнал крупный небрежный почерк Фожера — не было необходимости читать партитуру. Это была та же песня. Фожер решил послать Мелио не пластинку, а рукопись с текстом трех куплетов.

— Можете представить себе мое изумление, когда я распечатал пакет, — сказал Мелио. — Это было так неожиданно…

Лепра положил листок на стол. Мелио смотрел на Еву. Лепра, не говоря ни слова, перевернул пакет. Такой же точно, и цвета того же. Адрес написан печатными буквами. То же почтовое отделение. Лепра вновь сел, делая вид, что слушает Мелио.

— Что вы думаете об этой песне, господин Лепра?

— Замечательная песня.

— Замечательная! Да это лучшая его песня, понимаете?! Невероятно! У нее будет оглушительный успех, можете мне поверить.

— Нет, — сказала Ева, — у нее не будет оглушительного успеха, потому что вы ее не выпустите в свет.

— Я не…

Мелио снял очки, нервно протер стекла уголком носового платка. Он взглянул на Еву с какой-то злостью.

— Знаете, моя дорогая, я что-то не вполне понимаю…

— Я полагаю, — резко сказала Ева, — вы не собираетесь извлечь выгоду из смерти моего мужа?

— Извлечь выгоду? — воскликнул Мелио. — Извлечь выгоду! При чем тут это! Наоборот. Это станет данью его памяти. Он вложил в эту песню лучшее, что в нем было. У меня нет никакого права… Нет, эта песня уже принадлежит публике.

— Подумайте все-таки.

— Я уже подумал.

Ева силилась сохранить хладнокровие, но на ее лице так ясно читались презрение и ненависть, что Лепра, опасаясь взрыва, поспешил сменить тему.

— Господин Мелио, — сказал он, — вы знаете, кто прислал вам этот пакет?

Мелио недобро взглянул на него.

— Нет, не знаю. Сначала я подумал, что послала сама мадам Фожер. Но поскольку она мне ничего не сказала… А потом, какая разница? Главное, что его песня у меня. Может, это Брунштейн или другой приятель Фожера…

Он сел за стол, скрестил руки и снова превратился в наводящего страх делового человека.

— Мадам, я был лучшим другом вашего мужа и остаюсь его издателем. У меня есть контракт, дающий мне права на все его произведения. Я имею права и на эту песню тоже. Как друг, я обязан ее издать. Поставьте себя на мое место… Давайте отрешимся на минуту от наших чувств… Дайте мне договорить… Есть ли причина, серьезная причина, которая помешает мне выпустить эту песню?.. Я согласен, что трагическая смерть Фожера тоже внесет свой вклад в этот успех. Такова уж публика. Я тут не властен. Но я готов отречься от всех своих прав, если вы считаете, что я хочу нажиться на смерти вашего мужа.

Он ждал ответа, возражения, потом покачал головой:

— Допустим, что Фожер жив… Он посылает мне песню. Я ее издаю, вы исполняете ее. Да, а что вы хотите, такова наша профессия. Он пишет песни, я их издаю, вы поете. Вы сами, кстати, утром сказали мне, что хотите петь, и вы правы.

— Я не буду больше петь, — сказала Ева.

Лепра понял, что она приняла это решение внезапно, чтобы досадить Мелио. И это решение она уже не переменит. Мелио, наверное, подумал то же самое, ибо умоляюще протянул к ней руки.

— Не отказывайте вашему мужу в этой последней радости. Я не прошу вас исполнять ее на сцене. То, что я прошу, гораздо легче: запишите ее на пластинку.

— Нет.

— Вы внимательно посмотрели ее? Чувствуете, насколько она согласуется с вашим темпераментом? Песня написана специально для вас.

Мелио с завидной легкостью подбежал к роялю и сыграл первые такты. Потом повернулся к ним вполоборота и подбородком указал на партитуру.

— Следите… следите…

Они слушали с особым вниманием, припоминая слова, которые прочли только что, и все глубже проникали в их смысл, по мере того как мелодия под пальцами Мелио становилась все трогательнее. «С сердцем не в ладу» — теперь рефрен звучал упреком, почти обвинением. А Мелио, не сознавая, какую боль он им причиняет, желая подчеркнуть прелесть этой песни, восторженно повторял пассажи, наполненные особой нежностью, доходя иногда до еле слышных аккордов и бросая время от времени через плечо:

— Ну что, красиво? Я предрекаю вам триумф… Бедный Фожер! Как он был бы счастлив!

Он опустил руки и взволнованно обернулся. к ним.

— Так как же?

— Нет, — жестко сказала Ева.

— Господин Лепра, — взмолился Мелио, — скажите что-нибудь. Может, вам больше повезет.

— Я отвечаю за свои решения! — отрезала Ева.

— Ладно, — сказал Мелио. — Значит, я отдам ее кому-нибудь другому.

Ева презрительно усмехнулась:

— Славно сказано. Покончим с этим… Вы имеете в виду Флоранс Брунштейн, не так ли?

Мелио взглянул на Лепра, словно призывая его в свидетели.

— Может быть, и Флоранс.

Ева взяла сумку, перчатки и встала.

— Ей-то все едино, но вас, господин Мелио, я считала деликатным человеком.

— Вы пожалеете об этих словах, мадам, — сказал Мелио.

Ева пересекла кабинет и остановилась возле двери. Лепра последовал за ней.

— Вы, разумеется, собираетесь выпустить песню как можно скорее?

— Я подпишу контракт завтра. Ее исполнят на гала-вечере на радио. Я ничего не упущу, чтобы обеспечить успех.

Ева вышла с окаменевшим лицом, побледневшими губами. Мелио удержал Лепра за рукав.

— Я крайне огорчен, — выдохнул он. — Попробуйте что-нибудь сделать. — И он закрыл за ними дверь, тихо, словно возвращался в комнату больного.

Она остановилась на улице Камбон, спиной к витринам. Лепра, шедший сзади, тщетно пытался найти какие-то слова утешения. Ему передавались ярость и тревога Евы, он чувствовал себя усталым, износившимся, старым и никчемным. Когда-то, играя в пивных, он был счастливее, пусть у него и не было никакой надежды прорваться. Он ничего не ждал тогда. Радовался любой ерунде — прогулкам, встречам, любил сыграть для себя, просто так, пассаж из Моцарта. Он жаждал большой любви. И получил ее!

На этот раз Ева сама взяла его под руку и улыбнулась. И снова, в который раз, он пришел в замешательство. Жизненная сила и властность этой женщины всегда удивляли его. Себя он считал фаталистом.

— Не дуйся, Жанно.

— Мне так неприятно все, что произошло.

— Подумаешь! Я давно вижу Мелио насквозь. Он меня не выносит. Знаешь, чего мне хочется?.. Я сейчас вернусь домой, переоденусь… мне это черное уже обрыдло…

— А… что скажут?

— Да плевала я… Я встречусь с тобой через час… где скажешь. Перед посольством Дании, а? Ладно?

Она уже останавливала такси.

— Пройдись немного и выкинь это все из головы… Жизнь только начинается!

Она скользнула в машину, опустила стекло, чтобы махнуть ему на прощание, и Лепра остался один, в толпе. Тут он заметил, что еще светит солнце и что лучи его играют на фасадах, а над крышами синеет небо, и любовь снова разлилась по нему живительной влагой. Он распрямил плечи, закурил, беспечным движением выбросил спичку и сел за столик в самом шумном из ближайших кафе. Вновь входящие то и дело задевали его. Мимо совсем близко проносились гудящие суетливые автомобили. В неверном свете золотистых сумерек хотелось передохнуть, поверить, что их планы осуществимы. Лепра мысленно вернулся к своим тревогам и счел их чрезмерными. Пластинка? Песня? Просто ловкий способ досадить Еве, только и всего. Мелио не осмелится предложить песню Флоранс, это всего лишь угроза. Одно только по-прежнему волновало его: зачем Фожер записал эту пластинку? Неужели он и правда чего-то опасался? Лепра попытался взглянуть на себя со стороны. Он никогда и не помышлял о том, чтобы убить Фожера. И тем не менее воспользовался первой же возможностью… Он не считал себя преступником. Но, может, в нем и на самом деле скрыто что-то жестокое, алчное, и это не ускользнуло от Фожера? Что он, собственно, за человек? Неужели снова, в который раз, начинать подводить итоги? Ева говорит, что он жестокий, но не злой. Жестокий? В основном к себе самому. Это жестокость человека, который хочет вырваться из посредственности. И вообще, он защищался. Если бы он не ударил первым, Фожер не колеблясь убил бы его. Фожер наверняка вернулся на виллу, чтобы объясниться с ним как мужчина с мужчиной. Это так на него похоже…

Лепра с отвращением допил пиво, оно казалось ему выдохшимся и горьким. Надо придумать себе оправдание, и все. Не так-то просто. Вот бы жить в полной гармонии с самим собой, как Ева. Видеть себя насквозь, не искать себе извинений. Быть твердым и цельным. Подле Евы он казался себе сильным и отважным. И теперь уж пора признаться: он нуждался в ней. Но при условии, что она будет бороться, не уступит ни Мелио, ни Флоранс — никому. Если она сдастся, он пустит все на самотек. И к чему это приведет?..

Он бросил на тарелку мелочь и медленно пошел по бульвару, разглядывая проходящих женщин. В его голове крутился один и тот же вопрос: кто? Он отмахивался от него, как от назойливой мухи. Кто послал пластинки? Никто… Сам Фожер попросил какого-нибудь приятеля… какая разница! Стоял тихий теплый вечер. Фонари мерцающим светом ночников разгоняли сумрак вечера. Это потрясающие минуты, их надо впитывать, слушать, как угасающую мелодию. Фожер сумел бы это выразить… Фожер… К черту Фожера!

Лепра дошел до Елисейских полей и направился навстречу заходящему солнцу. Все здесь кричало об успехе, деньгах, легкой жизни. Мимо пешеходов неслышно скользили американские автомобили. Сверкали огни кинотеатров. На афишах сияли огромными буквами знаменитые имена: Брайловский, Рубинштейн, Итурби… Лепра зябко съежился в этом блеске. Ему необходима была Ева, как необходимо было счастье, могущество, безопасность. Он страстно желал быть одним из этих мужчин, которые выходили из «бьюиков» и «паккардов». И так же пламенно жаждал он этих женщин, выступавших гордо и высокомерно, как некие божества.

Ева ждала его. В светлом жакете и плиссированном простеньком платье она была восхитительней любой молоденькой девушки. Лепра протянул к ней руки.

— Ева, ей-богу, ты так хороша сегодня! — воскликнул он. — Я тебя уже видел красивой, элегантной — словом, принцессой. Но пастушкой — никогда!

— Дурачок, — сказала она. — Пастушке уже за сорок!

Она провела ему по щеке кончиком пальца.

— Ты-то молодой, зачем же эти морщинки? Переживаешь, что ли?

Он сжал ее руки.

— Переживаю. Не нравится мне вся эта история.

— Хватит об этом. Сейчас возьмем такси и проведем вечер где-нибудь за городом. Идет?

Жадно втягивая воздух этого вечера, этого города, она напоминала уверенного в своей силе зверя, которого радует здоровый аппетит. Она уже не думала ни о Мелио, ни о Флоранс. В ее зеленых глазах искрами сверкали огни реклам. Она шла рядом с Лепра, прижимаясь к нему.

— Представь себе, что ты рабочий и выходишь, ну, скажем, из типографии. А я — швея. Мы не берем такси; едем на автобусе. Давай попробуем.

Они уже не в первый раз так развлекались. Но для Евы это было нечто большее, нежели просто игра. Это походило на бегство. Дай ей волю, она бы непрерывно убегала от себя, она любила воображать, как каждый день начинает в новом воплощении. Часто она бросала Жану: «Мы уезжаем». Уезжали они недалеко. Иногда в Орли, и она вела его к летному полю посмотреть, как взлетают огромные гудящие самолеты. Или в Обервиллье, где они бродили по кабакам. Или в Версаль, погулять в тишине среди статуй. Иногда она вдруг везла его в Крийон, и они ужинали за маленьким столиком: она — во всех своих драгоценностях, он в смокинге, словно высокородные дворяне. Эти вылазки она называла феерией. Лепра без особой радости уступал ее фантазиям. В отличие от Евы, он не умел предаваться удовольствиям, не отдаваясь им полностью. Он страдал даже от дорогих сердцу Евы контрастов. Лепра был по натуре своей слишком положителен, прилежен. Но главное — он то и дело думал: «Не будь меня здесь, она была бы так же счастлива!» И поэтому возвращался домой в дурном расположении духа.

Но сейчас он снова подчинился ей; она вела его от одного автобуса к другому, и вскоре они оказались в неведомом городе, неопрятном, заброшенном, но веселом. Служащие садились в машины, у женщин в руках были продуктовые сумки. Ева взяла Лепра под руку и погладила его пальцы. Может, это тоже входило в правила игры?

— Куда ты меня. тащишь? — спросил он.

— В Венсенн. Там есть премилый отельчик, в двух шагах от леса.

Значит, она там уже бывала. Когда, интересно? С кем? Лепра вздохнул. Никогда ему не избавиться от этих тоскливых мыслей. Над деревьями показались зубчатые стены башни. На тротуарах, вокруг кафе и у выходов из метро кипела жизнь. Ева вынула из сумки темные очки.

— Боишься, что тебя узнают?

— Нет, так лучше видно.

Они спустились. Лепра купил у цветочника розу и прикрепил Еве к корсажу, она захлопала в ладоши и поцеловала его.

— Вот видишь, я веду себя совсем как мидинетка. Тебя это шокирует?

— По-моему, ты стараешься пересилить себя.

— Это правда, — призналась Ева.

— Так в чем дело?

Она потянула его в глубь аллеи, тянувшейся вдоль старых крепостных стен. Стемнело. Вдалеке за деревьями Париж освещал небо гигантскими розовыми отблесками.

— Мы должны были все рассказать Мелио, — сказала она. — Он наверняка заметил, что я не очень-то удивилась. Старый лис.

— Не мог же я сказать ему, что разбил пластинку.

— Мы солгали, и теперь одна ложь тянет за собой другую. Одному Богу известно, куда это нас заведет. Вот что меня мучит. Впервые в жизни я оказалась в такой двусмысленной ситуации.

Лепра положил руку ей на плечо.

— Мы поступили неправильно?

— Не знаю, — прошептала Ева. — Иногда мне кажется, что мы должны были все рассказать.

— Мы растерялись.

— Мы, может, и сейчас еще не пришли в себя.

Они удалялись от освещенных улиц, медленно погружаясь во мрак стволов и ветвей. Ева правильно выбрала место — здесь они были вдалеке от Фожера, от Мелио и так близко друг к другу, что даже думали об одном и том же. Лепра внезапно понял, зачем Ева придумывала эти вылазки, всегда застигавшие его врасплох. Чтобы заставить его высказаться, открыться, рассказать обо всем, что у него на душе, освободиться от душивших его сомнений. И он заговорил:

— Я убил его ради тебя. Сколько можно жить втроем? Это было унизительно для всех нас. Теперь мы с тобой должны защищаться. Возникают новые проблемы. Но мне кажется, я стал тебе ближе… Ева, пойми, пожалуйста, я хочу только одного: жить с тобой. Я буду делать все, что ты захочешь. Давать концерты, если ты так настаиваешь. Пожалуйста, ради тебя я постараюсь воспринять честолюбие такого толка. Но подумай немножко и обо мне.

— Я только о тебе и думаю, Жанно.

— Не так, как я бы хотел. Не. вполне… как бы это сказать… не безраздельно… я владею твоим телом, да, но не твоими мыслями… Понимаешь?

— В общем, ты хочешь нездешней страсти и страданий.

— Не смейся, я серьезно.

— Можно смеяться и оставаться серьезным, — сказала Ева, обняв его за талию. — Вот вам, пожалуйста, предел мечтаний всех влюбленных — держать в плену любимую женщину. А? Ты бы хотел меня породить заново. Чтобы я была твоей плотью, кровью и духом. Что-бы я восхищалась тобой. Уважала тебя. Чтобы я была живой похвалой тебе. Ты мой маленький. В молодости я тоже предавалась таким нелепым грезам.

— Это не так уж нелепо.

Они замолчали, потому что заметили вдруг парочку, почти невидимую на фоне деревьев. Ева обернулась и прыснула.

— Знаешь, в общем-то, любовь — глупая штука. Особенно когда она становится обыденностью. Видишь, я не сержусь, что мне пришлось за тебя сражаться. У нас трудное будущее, но тем лучше.

— Ну-ну, — воспротивился Лепра, — это я за тебя сражаюсь.

— Давай разберемся, — не соглашалась Ева. — Разумеется, я отказала Мелио, чтобы ему досадить, это прежде всего. Кроме того, я просто не в состоянии исполнить эту песню. Но есть и другое — я отказалась, думая о тебе. Я сказала себе, что мне представляется удобный случай сделать некоторую передышку и заняться твоей карьерой. Сам по себе успех не приходит. Тут дело не столько в таланте, сколько в поддержке, в рекламе… И в то же время, если я уйду, со сцены, я выбью из колеи всех этих Мелио, Брунштейнов и Маскере. Они же злятся, считают меня ничтожной певичкой. Это лучший способ защитить тебя.

— Об этом я не подумал, — признался Лепра.

Они перешли широкую улицу, уходившую куда-то далеко, в ночь… Мимо проехали двое на велосипедах.

— Помнишь слова на пластинке? — спросил Лепра. — Тебе не кажется, что в них звучит угроза? «Берегись…» — это он обращается к тебе. Предположим, Мелио получил такую же пластинку. Если ты откажешься петь, попадешь под подозрение. Тебе придется исполнить эту песню, милая. Займешься мной попозже. Время есть, Я даже не уверен, что мечтаю о карьере виртуоза. Сначала ты.

Они оба пытались завладеть друг другом под предлогом нежной заботы и понимали это. Но никогда раньше они так не любили друг друга.

— Поцелуй меня, — прошептала Ева.

Они стояли в самом центре небольшой поляны и вызывающе долго не размыкали объятий.

— Черт с ними, а? — предложила Ева. — Черт с ними со всеми.

— Черт с ними! — повторил Лепра.

Они искренне рассмеялись и пошли, держась за руки, словно деревенские молодожены. Теперь их игра состояла в том, чтобы, не дай Бог, не обнаружить своих тайных мыслей. Они вышли на улицу, к сверкающей огнями станции метро.

— Последний отель с левой стороны, — сказала Ева. — Предупреждаю тебя, репутация у него не безупречная. Но зато чисто.

Странная женщина — для нее нравственность сводилась к чистоте.

Лепра щедро дал на чай, чтобы не указывать на карточке фамилию своей спутницы, и они отправились в кафе поужинать. Там резались в карты, утопая в дыму «Голуаз».

— И что тебя сюда тянет? — сказал Лепра. — Никак не пойму.

— Я тоже не понимаю, — сказала Ева. — Это очень сложно. Мой муж тоже не понимал. Извини. Я заговорила о нем только потому, что он, возможно, как никто другой, способен был ощутить это. Но я часто думаю: может, просто-напросто мужчины недостаточно умны?

К ним устало подошел лысый официант.

— И все-таки, — сказал Лепра, — мне кажется, есть какое-то объяснение. Тут движение, жизнь, шум…

— Не в этом дело…

— Смена обстановки.

— Нет, тут другое… Эти люди играют в карты, пытаются обрести свое маленькое счастье… Я чувствую, чего им не хватает, ради чего они собираются вместе. И мне кажется, что я могу дать им это. Они как заблудившиеся дети.

— Значит, я прав, что хочу писать песни?

— Этого недостаточно.

Ева почти не ела, только пила и все время курила. Ее взгляд перебегал от игровых автоматов к игрокам в белот.

— Нет, этого недостаточно, — продолжала она. — Спеть для них — это уже что-то. Надо бы сделать нечто большее… не знаю что. Принести что-то вроде жертвы… но не вынужденную жертву…

К ним подошел клошар, продающий арахис. Ева купила два пакетика, очистила несколько орешков и положила их в рот.

— В общем, — тревожно подытожил Лепра, — мужчины тебе недостаточно.

Они снова увязли в бесплодном споре, длившемся уже более полугода. Но Лепра не забывал, что убил Фожера, может быть, потому, что Ева никогда не отвечала толком на его вопросы. Он упрямо настаивал:

— Ты бы хотела любить всех мужчин в одном, и чтобы этот человек был бесконечно изменчив. Тебе следовало бы выйти замуж именно за такого.

Она сняла очки и посмотрела на Лепра почти с материнской нежностью.

— Мне не хочется причинять тебе боль, Жанно. Что ты себя терзаешь? Мы ведь счастливы с тобой. Так в чем дело?

Они встали из-за стола и поднялись в номер. Ева открыла окно. Где-то вдалеке играла музыка. Они узнали одну из мелодий Фожера. Лепра затворил ставни. Но мелодия проникала сквозь стены. Они слушали, не произнося ни слова.

— А представляешь, какой успех был бы у той песни?

— Замолчи!

Аккордеон звучал все мягче, поэтичнее, и казалось, что это поет чей-то далекий голос. Они уже не думали о своем решении послать все к чертям, забыть. Они слушали Фожера. Лепра сел на кровать.

— Лучше договорись с Мелио. Тебе нельзя уходить со сцены. Вспомни, что ты мне только что сказала: тебе нужна публика.

— Это ничего не изменит, — заметила Ева. — Кто-то догадывается о том, что случилось на самом деле. Может быть, и Мелио.

Аккордеонист томно выводил «Наш дом». Ева скинула платье.

— Слишком уж они обрадуются, если им удастся уничтожить меня.

— Но если ты откажешься, сама же будешь на меня сердиться.

Она погасила верхний свет. Теперь от них остались только тени, сплетающиеся в темноте. Они скользнули в постель, нашли друг друга и застыли. Фожер продолжал жить там, в ночи, где время от времени проносились редкие машины.

— Назови мне самых близких друзей твоего мужа.

— У него было не так много друзей. В основном приятели, деловые знакомые.

— Мелио, Брунштейн, Блеш. Кто еще?

— Вроде все. Еще у него есть брат в Лионе. Гамар, продюсер. Впрочем, я уверена, что он был с ним не так уж близок. Знаменитости не нуждаются в друзьях.

Аккордеон смолк. Поставили другую пластинку, и Ева узнала свой голос. Она пела «Ты без меня».

— Жалко будет, если ты все бросишь, — сказал Лепра.

Ева задумалась.

— Ты правда так считаешь?

— Прошу тебя.

— Я позвоню завтра Мелио.

Лепра обнял ее. Они уже не слышали музыки.

Утром они взяли такси и вернулись в город. Ева попросила Лепра подняться вместе с ней. Она хотела позвонить в его присутствии. Лепра взял отводную трубку. На том конце провода тут же раздался голос Мелио.

— Я подумала, — сказала Ева. — Мне кажется, вы были правы, господин Мелио. Я согласна исполнить песню своего мужа.

Мелио молчал.

— Алло, вы слышите? Я согласна…

Мелио кашлянул.

— Я очень сожалею, — начал он. — Я пытался вам дозвониться вчера вечером, но вас не было… Я уже подписал контракт.

— С кем?

— С Флоранс Брунштейн.

Ева повесила трубку.

— Кто-то хочет нас погубить, — сказала она.

Глава 5

Лепра смотрел на свои пальцы, скользящие по клавишам. Его считали талантливым. Ева удивлялась легкости его игры. Но настоящий талант не в руках! Талант!.. Лепра остановился, взял сигарету из пачки, лежавшей на рояле рядом с блокнотом и карандашом, которыми он никогда не пользовался. Он вспомнил, как импровизировал Фожер: он наугад нажимал пальцем на клавишу и долго вслушивался в замирающий дрожащий звук… Склонив голову набок, прищурив левый глаз из-за сигаретного дыма, он ждал… Лепра дотронулся до клавиши, помедлил. Ничего… Когда он так уходил в свои мечты, им сразу завладевала Ева.

«Надо дать себе волю, — говорил Фожер, — песни уже где-то существуют, готовенькие. Они смотрят на вас, понимаете? Это как кидать хлеб птичкам». Лепра с отвращением оторвался от рояля, прошелся по комнате, выглянул в окно, потом недоверчиво посмотрел на себя в зеркало. Бесплоден! Вот и все. Просто пуст. К томе же Фожер еще был по-своему великодушен и добр. Ну что же, остается только работать, чтобы стать виртуозом из виртуозов… Лепра подошел к роялю, закрыл глаза и, покрутив пальцем в воздухе, опустил его, словно тянул жребий. Раздался красивый низкий долгий звук. «Фа»… А что теперь? «Фа» и «фа», ничего больше. Что может эта «фа»? Полонез, баллада, концерт… Но разве скажешь с ее помощью: «Мне грустно, я ревную, мне скучно, я — Лепра»?

Он проиграл стремительный пассаж, трудный, блестящий, вышел на бетховенскую фразу, которую исполнил с истинным мастерством, но наслаждение испытал лишь в пальцах, на сердце было пусто. Тут зазвонил телефон.

— Алло, это ты, Ева, милая… Я играл…

— Ты читал газеты?

— Нет, а что?

— Эта дрянь Флоранс торжествует победу.

— Из-за этой песни?

— Ну да.

— И пусть. Нам что за дело?

— Как это — что за дело? Эту песню уже все поют!

— Извини, но я не понимаю…

— Скоро поймешь.

Она бросила трубку. Лепра пожал плечами. Плевать ему было на песню. Словно бросая вызов, он проиграл ее по памяти, выводя мельчайшие оттенки, с вариациями, даже приукрасив ее фиоритурами. Ну хорошо, это действительно здорово, но, в конце концов, песня как песня… Нет, он не сдастся… Он накинул пиджак, спустился за газетами и прочел тут же на улице. Ева не преувеличила: «НОВАЯ ЗВЕЗДА», «ВЫСТУПЛЕНИЕ ФЛОРАНС БРУНШТЕЙН СТАЛО ОТКРЫТИЕМ», «РОДИЛАСЬ ВЕЛИКАЯ ПЕВИЦА»…

Он поднялся к себе и позвонил Еве.

— Дорогая, это я. Я прочел газеты… Конечно, Флоранс победила… Но и ты не проиграла.

Он слышал учащенное дыхание Евы.

— Вас все равно нельзя сравнить. Я ставлю себя на твое место, я понимаю, тебе больно. Но, по-моему, мы все-таки…

— …преувеличиваем?

— Не исключено. Давай пообедаем вместе. Нам надо все обсудить.

— Давай, — сказала она без особого энтузиазма.

— Я заеду за тобой или ты приедешь сама?

— Сама. У «Фигаро».

— До скорого, милая.

Он переоделся. Успех Флоранс его не взволновал. Напротив, он успокоился. Фожер желал этого успеха, он долго готовил его. Может быть доволен. Лепра застыл с расческой в руке. Ну вот, приехали, как будто Фожер мог предвидеть… Да, собственно, что он предвидел, что задумал или подстроил?.. Лепра спокойно причесался. Он совсем с ума сошел. Ничего Фожер не подстраивал. Он просто пытался заставить Еву, вопреки ее желанию, спеть эту песню. Не вышло. Фожер остался в прошлом! Лепра вышел, вызвал лифт. Теперь надо позаботиться о будущем, других проблем нет. Он заглянул к консьержке.

— Если меня будут спрашивать…

По радио тихо пел женский голос.

— Что это за передача? — спросил Лепра.

— Какая-то певица, — сказала консьержка, — я не расслышала… Я так включила, музыку послушать.

Лепра медленно, осторожно закрыл за собой дверь. Этого можно было ожидать. Ничего страшного, конечно. И тем не менее! «Спокойнее. Я что, ревную к Фожеру? Нет. Песня получилась. Она уже всем нравится. Это нормально… Так что? Я боюсь? Нет. Да и чего мне, собственно, бояться? Так что же, черт побери?!»

Никогда еще осень не была такой теплой, а краски такими нежными. На бульварах празднично царил полдень. Праздник для других. Лепра внезапно показалось, что он беглец. Странно, эта песня, которую он знал наизусть, потерявшая уже всякую власть над ним, жила своей особой жизнью. Но так не может продолжаться… Вскоре к ней все привыкнут. К яду привыкаешь быстро… Тем не менее Лепра обошел стороной улицу Камбон. И в будущем он будет избегать некоторых улиц, в голове он уже составил их список… Из-за музыкальных магазинов. Не из суеверия, нет. Просто противно натыкаться на Фожера. И потом, когда проходишь мимо этих магазинов, постоянно слышится мелодия припева.

Лепра вышел на площадь Согласия. Под деревьями дышалось легче. Он снова вернулся к своим мыслям. Позаботиться о будущем… Раз Ева отказывается петь, придется выступать ему. А сольные концерты — это обязательно турне, разлука… Лепра пересыпал мелочь в кармане. Разлука! Конечно, Фожер и это предвидел. «Обещай мне больше ее не видеть». Вот что он имел в виду там, в Ла-Боле, на вилле. В смерти он обрел большую силу, чем при жизни!

— Нет, — произнес Лепра вслух.

Нет, он никогда не расстанется с Евой. Лучше снова играть в пивной. Но тогда Ева будет стыдиться его на людях… Слухи, намеки, шутки, полушепот — он знал все эти приемы, которые ранят острее, чем нож. «Может, я вообще конченый человек, — подумал Лепра. — Или мне надо срочно разлюбить ее». На этот раз он был готов вплотную подойти к проблеме. В Еву кто-то метил. И через нее — в него. Внезапно это показалось ему очевидным. Они еще считали, что могут защищаться, но на самом деле было уже поздно. От кого? От чего? От смерти?.. От слепого общественного мнения? Неужели действительно ничего нельзя предпринять? Может, есть еще время попробовать? Но как? Спрашивать всех по очереди: «Это не вы, часом, послали мне пластинку?» Курам на смех. Кроме того, Ева могла бы исполнить песню. Мелио настаивал. Никто не мог предвидеть, что она откажется. Никто? За исключением Фожера.

«Ладно, — подумал Лепра, — с этой минуты запрещаю себе думать о Фожере!» У него оставалась Ева. Ева вернется к нему, ей некому больше довериться. Они будут еще безраздельнее принадлежать друг другу, став сообщниками, нежели когда были только любовниками. Эти мысли принесли некоторое утешение.

В условленном месте Евы не было. Лепра посмотрел на часы, рассеянно пробежал вывешенные на доске страницы «Фигаро литерер»… Сейчас в нем существовали два Лепра: один — элегантный уверенный в себе, беспечно фланирующий по улицам, и другой — прислушивающийся к своим еще не оформившимся мыслям: «Мне придется переехать… экономить на всем… Вот падение!.. У нее есть деньги… а у меня нет…»

Ева появилась неожиданно. Она почти бежала. Лепра машинально поймал ее в свои объятия.

— Увези меня, — сказала она, — куда хочешь, увези. Я опоздала. Прости. Я бежала, потом взяла такси…

— И?..

— Мне просто стыдно, такая глупость!

— Ну, так скажи, милая.

— Шофер насвистывал мелодию…

— Понимаю, — сказал Лепра.

— Я вышла под каким-то предлогом. Добиралась пешком.

Они застыли друг перед другом в каком-то тревожном ожидании.

— То же самое случилось и со мной, — сказал Лепра. — Все это, конечно, мало приятно, но я полагаю, мы как-нибудь привыкнем. Куда денешься! Давай пойдем в «Элизе-клуб», хочешь? Сейчас там никого нет.

— Я ужасно голодна, — призналась Ева.

Они перешли площадь.

— Ты уверен, что мы не услышим там ту же мелодию?

— Ну, знаешь…

— Как я буду выглядеть в глазах людей?

У лестницы было оживленно, но в зале оставались еще пустые столики. Они сели в глубине. Лепра, читая меню, поглаживал Еву по руке. Почему-то он неожиданно успокоился, и Ева тоже улыбалась.

— Извини меня, Жанно. Я схожу с ума. Сама себя не узнаю. Закажи мне рыбу, все равно какую. И все… У меня для тебя хорошая новость.

— Маскере?

— Нет. Маскере не торопится, и это, между прочим, доказывает, что я больше не котируюсь. Блеш. Он обещает, что через три недели… Он должен перезвонить мне вечером. Но все уже почти готово… У них был контракт с венгерским пианистом, но тот заболел.

— Сгожусь на чардаш?

— Прошу тебя, не ворчи. Я, естественно, сказала, что ты согласен. Тихо! Не смотри на лестницу… Там… Гамар.

— Гамар? Тот, что в нашем списке?

— Да.

Гамар заметил их. Он кивнул и, поколебавшись, подошел. Ева представила его Лепра, словно Гамар был ее лучшим другом. В этом не было и тени лицемерия. Только любопытство и готовность к борьбе. Гамар присел рядом.

— Очень рад, что встретил вас, — сказал он Еве. — Я сейчас еду в Италию и, как всегда, на бегу… Фожер не передавал вам наш последний разговор? Видите, я иду прямо к цели.

Ева изучала его с таким пристальным вниманием, что Лепра уже заранее ненавидел этого человека со столь непринужденными манерами. Кто он, враг или друг?

— Нет, — ответила Ева. — Муж не посвящал меня в свои дела.

— Но это касалось непосредственно вас! — воскликнул Гамар. — Произошла какая-то путаница.

— Он обожал все запутывать, — сказала Ева.

— Я предложил ему снять фильм с вами в главной роли. И он ничего вам не сказал?

— Нет.

— Странно. Он обещал подумать, посоветоваться с вами…

— Он склонен был принять этот проект?

— Откровенно говоря, нет.

— Это неудивительно. Он бы не вынес моего успеха, если бы сам был ни при чем, понимаете? Без его разрешения…

Гамар уставился на Еву своими серыми глазами.

— Это на него похоже, — пробормотал он.

Ева взглянула на Лепра и наклонилась к Гамару:

— Господин Гамар, между нами… вы испытывали к нему симпатию?

— У людей моей профессии не принято советоваться с сердцем.

Он чуть заметно улыбнулся и встал.

— А жаль, — заметил он. — Мы отказались от этого проекта, но, может, когда-нибудь еще к нему вернемся.

— Не думаю, — заметила Ева.

Он не стал возражать, поклонился и сел за столик в другом конце зала. Еве расхотелось есть.

— Это не он, — сказал Лепра.

— Не он. Впрочем, чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что Морис никому не мог довериться. В какой-то момент мне показалось, что он мог все рассказать какому-нибудь приятелю. Но видишь ли… Гамар не любил его, и тем не менее они были очень тесно связаны. Мы только время теряем на поиски.

Она пожала плечами и вздохнула:

— Нет, я отказываюсь.

— От чего?

— От всего. Так будет достойнее. Не хочу, чтобы болтали, будто я навязываюсь.

— Ева!

Она смотрела на входящих в ресторан, их становилось все больше, это были в основном писатели, сценаристы, актеры, но на ее лице было написано полнейшее равнодушие. Главное для нее было — оказаться первой, чтобы потом не обращать внимания на пересуды.

— Ничего не изменится, — пообещала она. — Затворницей я не стану. А знаешь, вовсе неплохо пожить нормальной жизнью, по-людски: не бежать по вечерам на концерты, а спокойно выйти на прогулку… Я всю жизнь вкалывала как лошадь. Так вот, хватит, я устала.

— Ты?

— Да, я. Я ни о чем не жалею, но пора и честь знать.

— Да ладно тебе. Ты просто хочешь взять реванш у Фожера.

Лепра попросил счет и сжал руку Евы.

— Правда, — продолжал он, — твой муж тоже хочет взять у нас реванш.

Они двинулись к выходу. Разговоры за столиками смолкали, когда они проходили мимо, и вновь продолжались за их спиной, но уже тише. Оба были уверены, что все говорили о концерте и о песне, а им не терпелось остаться наедине. Тем не менее они поднялись до Триумфальной арки, не произнеся ни слова. Они были совершенно разбиты и знали, что тот из них, кто первый откроет рот, обязательно заговорит о Фожере.

— Давай выпьем кофе, — сказала Ева.

Лепра выбрал бар «Автомобиль». В дверях они столкнулись с Вирье.

— А, хорошо, что я вас встретил, — бросил он. — Ну что, милочка, как поживаешь? Я узнал, конечно, о твоем муже. Соболезную… А ты, парень, все бренчишь?

Он перебрал в воздухе пальцами, словно касался клавиш, и громко расхохотался.

— Чем вас угостить… не спорьте, не спорьте…

Он втолкнул их внутрь бара.

— Виски всем троим! Честно говоря, я обожаю «Вьей Кюр», но это дамские штучки. Ну и видок у тебя, детка. Тут болтают, что ты завязала, это правда?

— Пока я просто отдыхаю, — уточнила Ева. — Вот и все.

— Ну, в добрый час! Я тут, понимаешь, видел эту Флоранс. Меня газета послала. Представляешь, мне надо быстро что-нибудь накалякать. Согласен, с этим у нее все в порядке… — Он изобразил пышные формы Флоранс. — Но в остальном — ноль без палочки. Песня Фожера сама по себе — успех. Незачем, понимаешь, делать убитый вид, искать подтекст. Представляешь, детка, подтекст! Видела бы ты ее! Тискает микрофон, глаза дикие, рука на сиськах… Подожди, сейчас вспомню припев…

Он заверещал своим козлиным голосом, и все вокруг расхохотались.

— Да ладно вам! — заключил он. Сами попробуйте. В общем, эта штука называется «С сердцем не в ладу». Поэтому, понимаешь, нужен надрыв, слезки капают… Предположим, я к тебе обращаюсь: «Ты мне изменила, но я тебя простил…» Так это надо тихо-тихо… вот так… руки вперед… с милой улыбкой… поскольку в жизни все еще можно начать заново… вернуть то, что было… Разве нет? Если бы ты спела… Ну-ка, для нас, для своих, спой давай!

— Мадам Фожер неважно себя чувствует, — сказал Лепра.

— Ясно, — сказал журналист. — Извините.

— Я очень сожалею, — прошептала Ева. — Спасибо, старина Вирье. Вы правы, я спела бы ее так, как вы говорите, именно так!

Она протянула ему руку. Вирье расцвел.

— Можно я опровергну слухи в своей статье? Скажу, что ты скоро вернешься?

— Лучше не надо.

— А ее я могу разнести?

— Да бросьте, Вирье, не будьте злюкой.

Вирье проводил их до выхода.

— Не дрейфь, котик! — крикнул он на прощание. — Мы тебя ждем.

— Я больше не могу, — сказала Ева, — пошли домой.

Они медленно спустились по улице Марсо.

— Вот кретин! — проворчал Лепра.

— Скоро мы уже никуда не сможем выйти, — сказала Ева. — Не знаю, какое действие оказывает на тебя эта песня, но я… Вот не думала… Если бы не ты, я бы умотала куда глаза глядят… Поехала бы в Испанию… или на Канарские острова.

Лепра молчал. Если она ухватится за эту идею, все пропало. С нее станется; уехав, будет скитаться из отеля в отель, вечером от скуки согласится поужинать с первым встречным, чтобы доказать себе, что она свободна, еще способна на…

— Ева, умоляю тебя, будь осторожнее. Если ты уедешь, он победит… Ты сама только что сказала, что ничего не изменилось.

Ничего не изменилось! Он прекрасно сознавал, что изменилось решительно все. Даже молчание Евы стало иным. В любви она искала экстаза, когда слова меняют значение, лица выглядят странно, а жизнь похожа на рождественское утро. А любовь повседневную надо нести, как тяжкое бремя, на эту любовь ей не хватит сил.

— Не хочу оставлять тебя одну, — сказал Лепра. — Я поднимусь к тебе и приготовлю кофе. У меня масса скрытых талантов.

Ее смех прозвучал неестественно. Они вошли в подъезд. Консьержка бросилась за ними.

— Вот письма, мадам Фожер, и еще бандероль.

— Дайте мне, — сказал Лепра.

Он побледнел и нервно захлопнул дверцу лифта. Ева тоже узнала пакет.

— Ты думаешь, это…

— Боюсь, что да, — ответил он. — Та же бумага. Тот же почерк… и тот же штамп… авеню Ваграм…

Он нащупал картонную коробку. Лифт тихо скользил вверх, и мигающие лампочки на лестничных клетках мгновенным отблеском освещали искаженное лицо Евы и ее глаза, полные ужаса.

— Нет-нет, — сказал Лепра. — Не надо пугаться. Все шито белыми нитками. Это просто запись Флоранс. Нас хотят довести, вот и все.

— Так это она?

— Не знаю… пока не знаю. Скоро увидим.

Ева уже доставала ключи. Они быстро вошли в квартиру, и Ева заперла дверь.

— Иди вперед, — сказала она, — меня уже не держат ноги.

Она медленно последовала за ним, опираясь на мебель. Лепра взял нож для бумаги, разорвал обертку, открыл картонную крышку. Вынул пластинку.

— Этикетки нет! Сядь. Может, это та же пластинка.

Он включил проигрыватель и опустил иглу. Они тут же узнали игру Фожера.

— Вот видишь, — сказал Лепра, — та же пластинка.

— Уже легче, — вздохнула Ева.

В паузах слышно было шумное дыхание Фожера.

— Остановим? — предложил Лепра.

— Подожди… чтобы на душе было спокойно.

— Вот еще! Ты так рвешься послушать его болтовню?

Музыка, ставшая уже знакомой,лилась плавно, не предвещая никаких сюрпризов. Они почти совладали со своим страхом.

— Сейчас он произнесет те же слова, — объявил Лепра. — «А ведь недурно?» — и так далее. Нет, с меня хватит. Я выключаю.

— Да подожди же!

Рояль смолк. С тихим шорохом скользила игла. Фожер молчал, и Еве вновь стало страшно. Губы Лепра скривились в злой улыбке.

— Это новая пластинка, — прошептал он.

Внезапно послышался голос Фожера. Они были готовы к этому, но подскочили от неожиданности и бросились друг к другу. «Ева… ты ведь здесь, да? Извини меня… я говорю с тобой, как слепой… но на самом деле я даже не слепой… я уже просто ничто… сама знаешь… от меня остался только голос…»

Фожер рассеянно наиграл припев. Ева кусала носовой платок. В страшной тишине, поблескивая, вращалась пластинка. «От меня остался только голос, — продолжал Фожер, — но я все прекрасно понимаю. Например, я знаю, что ты думаешь обо мне больше, чем когда-либо. И это только начало…»

Он проиграл короткий пассаж, и Лепра чуть не крикнул: «Довольно!»

«Думаешь, я преследую тебя?.. Нет, я просто защищаюсь… Ты удивляешься… Твой дружок тоже… Держу пари, он тут, с тобой. Если нет, расскажи ему… Я защищаюсь. Скажу тебе честно: ведь это ты меня мучила, терзала, преследовала… Мне никогда от тебя не освободиться».

— Нет, — прошептала Ева, — нет, это неправда. — Она не спускала глаз с пластинки, словно могла увидеть там Фожера.

«Вы оба должны страдать так же, как страдал я. Справедливость? Я в нее не верю… или скорее верю, что ей не обойтись без посторонней помощи… Вот я и помогаю… Эта пластинка не последняя. Потом, правда, я буду обращаться не к тебе… До свидания, малютка Ева. Как бы я хотел любить тебя меньше… Я тебя не забываю. Я никогда тебя не забуду». Раздался легкий щелчок, и пластинка остановилась. Лепра бесшумно встал перед Евой на колени. Она сидела с отсутствующим видом, обхватив голову руками.

— Ева, Ева… дорогая...

Он почувствовал, что голос его дрожит, тихо прошел в кухню, порылся среди бутылок, наткнулся на едва початую фляжку арманьяка, налил полный стакан и принес Еве.

— На, выпей… выпей скорее…

Ева протянула руку.

— Он сведет меня с ума… Это невыносимо!

Она обмакнула губы в арманьяк, поперхнулась, и Лепра сам осушил стакан одним махом.

— «Только обращаться я буду уже не к тебе», — повторила она. — Ты понимаешь, что это значит?

— Нет.

Она снова посмотрела на пластинку.

— Я даже не подозревала, что он так меня любил! — сказала она своим низким голосом.

Лепра схватил ее за плечи и встряхнул.

— Ева… очнись… Я здесь… Мы тоже станем защищаться. Так нельзя.

— Что, по-твоему, мы можем сделать? Мы же не можем помешать этим пластинкам приходить по назначению.

— Нет, но мы вовсе не обязаны их слушать.

Ева горько усмехнулась.

— У тебя хватит выдержки не распечатать пакет? Неужели?.. Вот видишь. Мы прослушаем все. От судьбы не уйдешь. Это входит в его план. Не знаю, чего он добивается, но…

— Что ты говоришь! — оборвал ее Лепра. — Он же мертв, черт возьми!

— Это ты неизвестно что несешь, — сказала она тихо. — Ты же прекрасно понимаешь, что у него… друг, сообщник — называй, как хочешь, — и он все знает… Теперь в этом нет сомнения.

Лепра машинально взял пустой стакан, вдохнул сохранившийся аромат.

— Ну конечно, у нас даже есть доказательство… Этот таинственный незнакомец должен был дождаться признания успеха песни, прежде чем посылать вторую пластинку… Иначе она не произвела бы на нас такого впечатления, так ведь?

— Продолжай.

— Фожер не мог назначить даты отправки. Значит, кто-то их выбирает по своему усмотрению. Значит, это не просто какой-то знакомый. Только близкий друг Фожера может быть в курсе всего… Как ты полагаешь?

— Мелио?

— Больше вроде некому… Но зачем он умолял тебя исполнить песню?

— Подожди, я что-то не понимаю…

— Ну как же! Если этот неведомый друг согласился исполнить последнюю волю твоего мужа или, если тебе угодно, отомстить за него… то он должен идти до конца. Следовательно, если это Мелио, то он не стал бы предлагать тебе спеть.

— Значит, не Мелио… Тогда… Брунштейн? Нет, Морис не выбрал бы себе в доверенные мужа любовницы.

— Так кто? Флоранс? Девошель? Гурмьер?

— Только не Гурмьер. Гурмьер слишком подлый. Обладатель этих пластинок мог шантажировать меня, требуя плату за свои услуги. Можешь быть уверен, Морис это предвидел. Он наверняка выбрал кого-то понадежней… кого-то, кто нас ненавидит…

— Может, это его брат?

— Он даже не появился на похоронах. Они много лет были в ссоре.

Лепра сел.

— Что делать? — спросил он.

— А ничего, — прошептала Ева. — Ждать.

— Чего?

— Новых пластинок.

Глава 6

Прошла неделя. Каждое утро в девять часов Лепра звонил Еве.

— Есть что-нибудь?

— Нет, ничего, только письма.

В полдень он заходил к ней. Она показывала ему письма, сваленные без разбора в хрустальной чаше. По мере того как популярность песни возрастала, писем становилось все больше. Друзья умоляли Еву не уходить со сцены. Незнакомые люди поздравляли ее, высказывали свое восхищение Фожером. Ева похудела, но смело встречала жизнь лицом к лицу и пыталась жить как раньше, показываться вечерами в излюбленных ресторанах. Она бесконечно улыбалась, пожимала руки, принимала приглашения.

— Я немного устала, — объясняла она. — Мне надо отдохнуть… Нет, пока у меня нет определенных планов…

— Вы довольны? Эта песня станет шлягером.

— Прекрасно, она того вполне заслуживает.

Но через час она уходила с мигренью. Лепра ждал ее и молча провожал домой. Он был на пределе. При Еве он держался, даже шутил.

— Знаешь, сегодня я ее слышал одиннадцать раз, даже сосчитал. Утром в парикмахерской. Потом на лестнице… кто-то напевал в ожидании лифта… два раза в метро, два раза в Тюильри — мальчишки наигрывали на губной гармошке. В полдень…

— Хватит, дорогой. Я тоже повсюду ее слышу. Просто наваждение какое-то!

В дверях Лепра долго жал ей руку. Он чувствовал, что ей необходимо побыть одной, и покорно уходил.

— Спокойной ночи. Попробуй заснуть. Я позвоню завтра утром.

Он шел обратно, садился за столик в кафе, но ни размышлять, ни обдумывать что-либо он был не в состоянии. Одиночество угнетало его. Он заказывал виски, к которому даже не притрагивался, и смотрел прямо перед собой на оживленную толпу. Снова и снова он мысленно просматривал список подозреваемых… Мелио… Флоранс… Наверняка кто-то из них. Остальные отпадали сами собой. Девошель, музыкальный критик, которого они подозревали какое-то время, уехал в Швейцарию на следующий день после похорон. Ева узнала об этом случайно. Они проверили. Все так и было. Девошель не мог посылать пластинки. Значит, либо Мелио, либо Флоранс. Но как их расспросить, не вызвав подозрения? Лепра успокаивал себя. «В конце концов, — думал он, — что может случиться?» Ровным счетом ничего. По крайней мере, ничего определенного. Следствие по делу Фожера, наверное, уже закрыто. Через месяц о нем все забудут. Ева вернется к нормальной жизни.

Но ни один ответ не удовлетворял его. Лепра понимал, что ему нечего бояться, но тревога не оставляла его. Смутная тревога, наподобие морской болезни. Ему бы лечь и заснуть, и спать, спать! Но он переходил в следующее кафе, заранее насторожившись. Нет, тут вроде все тихо, никаких песен. Он чувствовал чуть ли не разочарование. Эта песня превращалась в своеобразный диалог с Фожером. Заслышав ее, Лепра распрямлял плечи, словно хотел сказать: «Видишь, мерзавец, я держусь. И буду держаться до конца!»

На полной скорости проносились машины, и только шелест листвы нарушал ночное безмолвие. Лепра возвращался домой. Напоследок заходил в соседний с домом бар, почти безлюдный в этот час. Там он стыдливо опускал монету в музыкальный ящик и слушал, стиснув зубы, песню Фожера. Потом буквально сваливался в постель, поворачивался к стенке и ждал сна. Едва проснувшись, мчался к телефону.

— Доброе утро, дорогая, как ты спала? Ничего нового?

Слава Богу, значит, еще не сегодня. Он усаживался за рояль, но тут же начинал испытывать к нему отвращение. Он жаждал услышать задыхающийся голос Евы: «Приходи скорей, я получила пластинку». Может, так бы они скорее узнали, что задумал Фожер.

Иногда, ближе к вечеру, Ева соглашалась пойти с ним в кафе. Лепра робко пытался поболтать с ней, как в былые времена. Но Еву всегда узнавали, и это приводило ее в отчаяние. Все взгляды обращались в их сторону. Ева вскоре вставала из-за столика, и им приходилось довольствоваться прогулкой по паркам. Сидя на скамейке, они наблюдали за воробьями, дерущимися среди опавших листьев. Если Ева заговаривала, то только чтобы сказать:

— Я долго думала. Это не Мелио.

Но наутро утверждала обратное:

— Это Мелио. Он сам сказал, что Морис сообщил о новой песне… Песне, которая не давала ему покоя, помнишь?

— Ну, конечно, — говорил Лепра. — Еще бы не помнить.

И они, в который раз, кружили по тому же замкнутому кругу подозрений, догадок, гипотез.

— Он, наверное, радуется, что мы в его власти, — говорила Ева с легкой иронией, демонстрируя таким образом свою отвагу. Или просто брала Лепра под руку. — Что за жизнь ты ведешь по моей милости!

— Да что ты, — возражал Лепра, — это я во всем виноват.

И снова между ними пробегали искры любви. Он обнимал ее.

— Ева, дорогая моя, ты меня еще любишь хоть немного? Ты понимаешь, что я бы все отдал, лишь бы прекратился этот кошмар?

— Ну конечно, милый. Да какой это кошмар? Ничего, выкрутимся. Давай пройдемся…

Они вновь выходили на многолюдные улицы, где так любила бродить Ева. Останавливаясь у витрин, рассматривали мебель, драгоценности, ткани. Как-то вечером Ева сжала его руку и потянула прочь, но он все-таки успел прочесть на флаконе духов узенькую этикетку: «С сердцем не в ладу» — такое название получили новые духи Диора. Ева отказалась от прогулок.

— Ты можешь заявить протест Мелио, — сказал Лепра. — Я вообще не знаю, есть ли у него на это право.

— Зачем? — прошептала Ева. — Как я буду выглядеть, если заявлю протест?

Ева хотела играть по правилам, это было ее кредо. И все-таки Лепра задал ей вопрос, который неотступно преследовал его:

— Ты еще любишь своего мужа?

— Я же сказала тебе: нет.

— Так почему тебя так задевает эта песня?

— А тебя?

— Меня нет, — возразил Лепра.

— Не ври. На самом деле мы оба боимся, потому что каждый раз вспоминаем сцену в Ла-Боле.

— Мы боимся, потому что недостаточно любим друг друга. Ты изменилась… Почему?

Они сидели на террасе пивного бара перед Бельфорским львом. Тут никто не обращал на них внимания.

— Ты все-таки ребенок, — сказала Ева. — Ты считаешь, что я недостаточно тебя люблю! Я тут торчу только ради тебя. Мне ничего не стоит уехать в Италию или в Португалию — ни почты, ни пластинок… покой… Не так ли? И ты еще недоволен?

— Нет, — сказал Лепра.

Он понял, что она в ярости, но он этого и добивался. В эту минуту он готов был потерять все, что любил.

— Мне не нужна твоя преданность. Только твоя любовь.

Ева не отвечала. Она пыталась сохранить спокойствие. И все-таки надела темные очки. Тогда Лепра решился.

— Ева, — прошептал он, — выходи за меня замуж. Ну, обещай хотя бы, что выйдешь за меня, как только мы сможем по закону…

Она горько усмехнулась:

— Вот тут нас и начнут подозревать. Ты соображаешь, что говоришь?

— А что тут такого? Мужчина предлагает руку и сердце своей… своей подруге. Подумаешь, событие!

— Ты спятил, дорогой! Нет, он совершенно спятил!

Лепра упорствовал. Он дрожал от захлестнувших его чувств, как, бывало, в свои лучшие дни, когда музыка еще могла завладевать всем его существом.

— Значит, ты не понимаешь, что я больше не могу так жить. Я звоню тебе, да… мы ходим в рестораны по вечерам… Но это что? Всего лишь час мы вместе. Все остальное время я сам по себе, ты сама по себе. Мы как чужие люди. Между нами стоит Фожер… более чем когда-либо. Вот почему мне страшно. Есть только один ответ на все эти идиотские пластинки… Поверь мне, я долго думал. Ты должна выйти за меня…

— Закажи мне еще кофе, — сказала Ева.

— Что? Ладно. Как хочешь. Официант! Два кофе.

Он раздраженно вынул из кармана сигареты. Ева протянула ему зажигалку.

— Извини меня, — пробормотал он.

— Ты закончил? — спросила она. — Я могу теперь сказать? Послушай… Я никогда не выйду замуж. И должна бы никогда не выходить замуж. Я слишком люблю любовь.

— Глупости.

Он скорее догадался, чем увидел, как сверкнули ее глаза за темными стеклами.

— Когда я хочу, я могу быть терпеливой. Я тоже долго размышляла. Я никого так не любила, как тебя. Женщине не так-то легко в этом признаться. Но именно поэтому я и не могу стать твоей женой. Чего бы ты хотел? Чтобы мы каждую минуту были вместе? Занимались любовью с утра до вечера? Чтобы я растворилась в тебе без остатка? Нет, дорогой. Любовь — это…

Она задумчиво отпила кофе.

— Это какая-то ностальгия… может, это звучит выспренно, но именно ностальгия… И как раз потому, что я тебя люблю, мне необходимо иногда тебя бросать… или причинять тебе боль… забывать тебя… замещать другим…

— Ева, умоляю!

Она наклонилась и, почти касаясь его плечом, проговорила:

— Успокойся, малыш. Давай рассуждать здраво. С тобой я такая, какая есть на самом деле. Мне кажется — может, оттого, что есть во мне что-то цыганское, бродяжье, — настоящая любовь должна стремится к самоуничтожению. Если она устоит, тогда…

— Но моя любовь устоит, — перебил ее Лепра. — Уверяю тебя…

Она закрыла ему рот рукой.

— Знаю, ты в любви эгоист, завоеватель. Ты любишь как мужчина… как Морис.

— Как же ты хочешь, чтобы я тебя любил?

— Ну наконец-то! Надо, чтобы ты пришел к тому, чтобы любить, не играя при этом никакой роли, ничего не ожидая взамен… Как тебе объяснить? Надо, чтобы ты оставался самим собой, и все.

— Но я не играю никакой роли.

— Ты не понимаешь.

— Ты сама…

— Да нет же. Ты бесконечно рассказываешь себе нечто такое, что может тебя возбудить, играешь в это. А как только я тебе говорю, какая я есть на самом деле, ты отвергаешь меня, переживаешь.

— У тебя все очень сложно.

В пивную вошел слепой. Под мышкой он нес скрипку.

— Пошли отсюда, — сказала Ева.

Слепой поднес скрипку к подбородку и заиграл мелодию Фожера. Скрипка дрожала, рыдая.

— Это уже ни в какие ворота не лезет, — буркнул Лепра.

Он расплатился и под руку вывел Еву на улицу.

— Теперь, разумеется, я должен тебя покинуть?

— Может, зайдешь ко мне? — спросила Ева.

Лепра, еще не вполне опомнившись от приступа ярости, смотрел на нее не отрываясь. Ева медленно сняла очки и улыбнулась.

— Видишь, какая ты! — сказал Лепра.

— Будь паинькой, — прошептала она. — Вызови такси.

В машине он привлек ее к себе. Они сидели не шелохнувшись, а на экране ветрового стекла, словно в фантастическом фильме, мелькали переливающиеся разными цветами улицы города. «Я держу ее в своих объятиях, — думал Лепра, — а руки у меня пусты… Она принадлежит мне, и она не моя. И я счастлив… страшно счастлив!»

Ева, словно прочитав его мысли, сказала, не поворачивая головы:

— Вот это и есть любовь, дорогой: мы решаемся заговорить. Обещай, что всегда будешь достаточно отважен, чтобы разговаривать со мной.

Он поцеловал ее волосы, уголки глаз. Мелкие морщинки трепетали под его поцелуями, и он чувствовал, что на глаза у него наворачиваются слезы, и пытался больше не думать о себе. Сейчас в нем не осталось ничего, кроме нежности, мягкости, печали…

Перед дверью консьержки Ева задержалась.

— Может, спросишь, нет ли почты?

Самая тяжелая минута. Лепра принял приветливый вид, открыл дверь. Консьержки не было, но почта аккуратно разложена по ячейкам. Он взял дюжину писем, сунул в карман, подозрительно осмотрел стол и буфет. Пакета не было — снова короткая передышка.

— Только письма, — объявил он.

Ева ждала его у лифта. Ее лицо прояснилось. В эту минуту она стала похожа на девочку, и Лепра внезапно захотелось утешить, защитить ее. Он открыл дверцу лифта, задвинул решетку.

— Я начинаю думать, — сказал он, — что больше никаких пластинок не будет. Твой муж не так глуп. Он должен был понять, что угроза, если ее повторять слишком часто, теряет свою силу.

— Не верю я этому, — сказала Ева.

Голос ее звучал весело. Лепра обнял ее, попытался поцеловать. Ева, смеясь, высвободилась:

— Нас могут увидеть, дурачина!

Лестничные площадки, мелькавшие за дверцей лифта, были пусты, и он стремительно приникал к тающим губам, не забывая окидывать мгновенным взглядом каждый новый этаж. Лифт остановился.

— Дай ключ, — сказал Лепра. — Сегодня я хочу открыть дверь. Давай сыграем, что я как будто вернулся к себе домой.

Он пропустил ее вперед и снова обнял, не давая ей времени обернуться:

— Ева, спасибо тебе за все, что ты мне сейчас сказала. Я, правда, не согласен с тобой. Но постараюсь любить тебя лучше.

Она повернулась к нему. Он взял ее лицо в свои ладони и поднял к своим губам, как чашу со свежей водой.

— Клянусь, — проговорил он, — я буду защищать тебя от него, от тебя самой, от себя. Но сначала мы очистим эту квартиру. Я поцелую тебя здесь, в прихожей…

Он прикоснулся губами к ее лбу, к глазам и, нежно взяв за руку, потянул в гостиную.

— И здесь я тебя поцелую, потому что здесь ты страдала из-за него.

Он коснулся губами ее щек, носа, пылающих губ. Он чувствовал, как она взволнована, открыта ему. Он медленно повел ее в спальню.

— Здесь я поцелую тебя потому, что он тебя любил…

Его губы нашли губы Евы, и она не смогла сдержать стона. Ему пришлось поддержать ее. Его рука скользнула по ее плечу, туда, где угадывалась округлость груди. Но он овладел собой и продолжал водить Еву из комнаты в комнату, не переставая повторять все тот же очистительный обряд.

— Жан, — выдохнула она, — хватит… Больше не могу…

Он отвел ее обратно в гостиную, посадил, но она, не отпуская его, спрятала голову у него на груди.

— Я хочу тебя, — прошептала она, вцепившись зубами в отворот его пиджака.

— Не сейчас. Мне, может быть, тоже надо отдалиться от тебя, чтобы ты пострадала… Я усвоил урок…

Она высвободилась и легонько оттолкнула его.

— Чудовище! — весело бросила она. — Да ты настоящий самец!

Они вместе рассмеялись.

— Видишь, как я люблю тебя. Неожиданно, с огоньком! Повтори: чудовище.

— Чудовище!

— Ева, милая, это правда! Ты хочешь?

Он снял пиджак, бросил его на спинку стула, из кармана посыпались конверты, письма.

— А, твои воздыхатели!

Он собрал конверты с пола, но, увидев последний, нахмурился и медленно встал.

— Это еще что?

— Дай мне, — сказала Ева.

Но поскольку он не выпускал конверта из рук, она прочла через его плечо: «Дирекция полицейского управления».

— Боже мой!

— Невероятно, — прошептал Лепра.

— Они нас выдали.

— Не говори глупости. Кто мог нас выдать?

Лепра нервничал, ему никак не удавалось просунуть мизинец, чтобы распечатать конверт. Он в сердцах топнул ногой, разорвал бумагу и выдернул письмо. Там было лишь одно предложение, напечатанное на машинке:

«Мадам! Прошу Вас срочно зайти ко мне в кабинет по касающемуся Вас делу.

Комиссар Борель».
— По касающемуся меня делу? Ничего не понимаю, — сказала Ева.

— Я тоже, — признался Лепра.

С письмом в руке он тяжело опустился в кресло и перечитал эту фразу: «…касающемуся Вас делу… Комиссар Борель…»

— Они все знают, — сказала она. — Они получили письмо.

— Да нет же! — вскричал Лепра. — Подумай сама… Твой муж не мог при жизни объяснить, как его убьют. Никто его убивать не собирался. Все произошло совершенно случайно.

Портрет Фожера по-прежнему стоял на полке. Его живые глаза, казалось, иронически наблюдали за происходящим из-под припухших век.

— А зачем меня вызывают? — сказала Ева. — Может, они что-то нашли… Не знаю, что и думать.

— Что нашли? Судебный медик написал отчет… страховая компания произвела свое расследование… эксперты засвидетельствовали несчастный случай… Где еще можно найти что-нибудь подозрительное?

Лепра силился побороть захлестнувшую его панику, но понял, что все его доводы неубедительны.

— Предположим, — сказала Ева, — что они получили письмо, в котором Морис объясняет, что мы замышляем его убить. И просит, в случае если он погибнет трагически, внезапно, внимательно изучить обстоятельства смерти… По-твоему, они будут сидеть сложа руки?

— Они подумают, что кто-то неудачно пошутил.

— Может быть. Но все-таки наведут справки. Проверят, действительно ли это почерк моего мужа. И если он сам нас обвиняет… можешь себе представить, как сильно прозвучит это обвинение!

— Они ничего не найдут, там нечего искать!

— А газеты? Вообрази на минутку заголовок:. «МОРИС ФОЖЕР: НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ ИЛИ УБИЙСТВО?»

Она схватилась за голову, потом вскочила.

— Я иду.

— Куда?

— К комиссару. Лучше с этим быстрее покончить. Сейчас четыре. В пять все будет кончено. Пусть арестует меня, если захочет. Лучше так, в конце концов.

— Ты что, во всем признаешься?

Ева взяла сумку, перчатки, сложила письмо, остановилась, взволнованная отчаянием, прозвучавшим в этих словах.

— А что бы ты сделал на моем месте?

— Я бы отрицал все… не колеблясь. Пойми, никаких доказательств нет! Под нас не подкопаешься.

— Под тебя, может быть. А я…

Лепра машинально облокотился на камин и, вспомнив, как он сделал то же движение там, на вилле, залился краской. Повторилась та же сцена. Она, впрочем, повторялась изо дня в. день, с тех пор как они жили в ожидании пластинок. Ему казалось, что он каждый день заново убивает Фожера. Он развел руками:

— Как хочешь.

— Я тебя разочаровала?

— Нет-нет.

— Не нет, а да. Это видно. Ну что ж, мне очень жаль, но я устала от этой игры, от ощущения загнанности. Зря я уступила тебе и не позвонила в полицию сразу. Я не умею беспрестанно лгать, как настоящая преступница… Мы дошли до этого потому, что лгали с самого начала.

— Ты забываешь, что твой муж обвиняет нас в предумышленном убийстве.

Ева провела тыльной стороной руки по глазам. Губы ее дрожали. Внезапно она заметила фотографию Фожера и одним взмахом руки сбросила ее на пол. Стекло, разбившись, тонко зазвенело.

— Вы способны на все! — крикнула она.

— Ну, знаешь!

— На все. И ты точно так же, как другие.

Ева побледнела, но сдержала слезы. Она вынула из сумки пудреницу, подкрасилась, не спуская глаз с Лепра, и ее глаза мало-помалу вновь становились серыми, с пляшущими светлыми искрами.

— Поцелуй меня, пока я не накрасила губы… Если я смогу, я промолчу… только ради тебя, зверюга ты мой!

Она закинула голову, и он склонился над ней в долгом поцелуе, баюкая ее в своих объятиях. Когда Ева отстранилась от него, она снова была весела и полна энергии.

— Не знаю, что это я нервничаю. С удовольствием встречусь с комиссаром. Пусть не думает, что запросто проведет меня, как какую-нибудь шансонетку!

Это слово смутило обоих. Ева причесалась. Лепра натянул перчатки. Ими вновь овладела тревога.

— Ну ладно, — произнесла Ева. — Ты пойдешь со мной?

Они вышли. На этот раз Ева сама заперла дверь. На улице Лепра чуть было не сбежал. Но ему стыдно было оставлять ее наедине с опасностью. Ева пыталась казаться беззаботной.

— Я хочу купить новую машину. Что ты мне посоветуешь? «Пежо»? «Симку»?

Он сжал ей руку, показывая таким образом, что восхищается ее мужеством.

— «Симку», — рассеянно сказал он и остановил такси.

— Понт-о-Шанж, и, если можно, выключите радио. Спасибо.

Всю дорогу они молчали. Лепра шел рядом с Евой вдоль серой стены. Они остановились под аркой. Ева посмотрела на Лепра и пригладила ему волосы на висках. Она понимала, что ему будет тяжелее, чем ей.

— Веди себя хорошо, — прошептала она.

— Ладно…

Он задыхался. Она прошла под аркой, пересекла двор не оборачиваясь, и он приподнял манжету, чтобы посмотреть на часы. Потом медленным шагом, словно тяжелобольной, пошел по набережной. Может случиться, вечером его арестуют. По зеленой воде зигзагами переливались перевернутые отражения судов. На углу Пон-Неф работал художник, не обращая внимания на зевак. Лепра, перевесившись через парапет, погрузился в размышления. «Если меня арестуют, буду ли я любить ее по-прежнему? Если меня разлучат с ней? Если она умрет?.. Может, Ева и права. Я все время что-то себе рассказываю, подогреваю себя. Я хочу, чтобы в жизни было что-нибудь прекрасное. И тем не менее меня дрожь пробирает от страха, что она сейчас там одна…» В памяти проносились обрывки мелодий, пассажи из «Аппассионаты», фраза из концерта Шумана. Он хотел бы сыграть для нее, чтобы чем-то помочь ей, как-то участвовать в битве. «А что, неплохо бы, — снова подумал он, — написать песню прямо сейчас и преподнести ей. Фожер смог бы». Впервые он вспомнил Фожера без горечи. Прошел буксир, таща за собой три осевшие в воду по самый борт баржи. Ветер играл на воде, разбрасывал листья. Лепра признался себе, что хотел убить Фожера, и почувствовал облегчение. Да, он завидовал Фожеру и ненавидел его всеми фибрами души. Фожер был прав, когда обвинял его. Предумышленное убийство вовсе не обязательно планируется за месяц или за неделю. Это дело нескольких мгновений, достаточно очень захотеть, когда уже начал действовать. Но в этом он никогда в жизни не признается Еве. Значит, он недостаточно ее любит? Можно ли пойти на то, чтобы тебя судила женщина, которая тобой восхищается, благодаря которой ты считаешь себя существом исключительным? Фожер с Евой никогда не притворялся и потерял ее любовь. Фожер был личностью, как-никак. А он — так себе, пропащий малый, даже трех нот не может связать. С другой стороны, все не так. Лепра понимал, что его подавленный вид — лучшее средство заставить Еву сопротивляться, отрицать, лгать. Да, он желал в эту самую минуту, когда она билась в руках полицейского, чтобы она забыла свою идиотскую заносчивость. Подумаешь, солгать! Он почти хотел, чтобы полиция допрашивала ее, чтобы она все больше увязала во лжи.

Он снова взглянул на часы. Не прошло и четверти часа, как он тут терзается. Рыбак вытащил из реки что-то блестящее, извивающееся. Лепра спустился вниз по ступенькам и, пройдя по набережной, подошел к нему. Рыбак вытирал руки носовым платком и насвистывал мелодию Фожера.


— Садитесь, мадам, прошу вас.

Комиссар Борель обошел свой стол и оперся на спинку кресла. Ева тут же поняла, что он за тип: умный, немного самоуверенный, этакий красавец мужчина. Но зубы неровные, в общем, ничего себе, обычный чиновник. Неплохо бы сдать его брюки в чистку… Она улыбнулась, чуть наклонив голову, глядя ему прямо в глаза, но вся настороже.

— Я очень рад видеть вас здесь, мне просто повезло. Я бесконечно восхищаюсь вами.

— Вы пригласили меня для того, чтобы иметь возможность в частном порядке высказать свое восхищение?

Комиссар полуприкрыл глаза и поднял руку, на которой блестел перстень с печаткой.

— Конечно нет. Но я, как и все… Я начинаю грезить, когда слышу ваши песни. И вот сегодня вы здесь, передо мной…

— …во плоти, — закончила Ева.

— Вот именно! Так что я вкушаю величайшее счастье, если позволите…

Он пытался шутить, но получалось неестественно. Глаза его не смеялись. Они были какие-то неестественно голубые, такого цвета бывает, стекло при электрическом свете.

— Меня потрясла смерть господина Фожера, — продолжал Борель.

— Мой муж никогда не был осторожным.

— Я знаю.

Борель сел и похлопал рукой по папке.

— У меня здесь копия рапорта. Впрочем, надо еще проверить, действительно ли причиной всему — неосторожность… Он немного выпил, ехал быстро, но ведь так поступают многие автомобилисты, особенно в летнее время… Это большая потеря для нас… Двойная, так как я случайно узнал… — вы собираетесь покинуть сцену.

— Вы прекрасно осведомлены!

Борель шутливо поклонился.

— Это входит в мои обязанности, мадам! Но можно вам задать один вопрос? Вы действительно считаете, что ваш муж погиб случайно?

Ева была готова к нападению. И тем не менее с трудом выдержала взгляд комиссара.

— Боже мой, конечно, — сказала она, — мне и в голову не приходило, что… Вы обнаружили что-то еще?

— Нет, мы ничего не обнаружили. Несчастный случай, тут нет сомнения.

Он открыл папку, задумался. Ева думала о Лепра. Бедный мальчик! Вот для кого начнется кошмар. Никогда он не поймет, почему она призналась. Сейчас она скажет всю правду. У этого полицейского есть доказательства, что Морис… нет, она не позволит застать себя врасплох, поймать на лжи, не позволит презирать себя.

— Думаю, у господина Фожера были враги, как и у всех нас, — начал Борель. — Вы не замечали ничего необычного в последнее время? Вам не казалось, что ваш муж чем-то озабочен? Он не говорил вам ничего, что могло бы…

— Ничего.

— Странно. У вас были хорошие отношения?

— Нет.

— Вот так так! Откровенно, по крайней мере. — Борель удивленно покачал головой.

Он вытащил из папки письмо и перечитал его. Ева сидела слишком далеко, чтобы узнать почерк, но почувствовала, что это конец. Фожер сдержал слово.

— У меня есть любовник, — сказала она. — Я думаю, ничего нового я вам не сообщаю. И раз уж вы хотите знать все…

Борель протянул ей письмо.

— Сначала прочтите это. Я не должен бы вам его давать, но я рассчитываю на ваше молчание.

Письмо писал не Фожер. Эти округлые, старательно выведенные буквы… Где она уже видела их?

«Все друзья Мориса Фожера неприятно удивлены бездействием полиции. Следователь пришел к заключению, что это — несчастный случай, что само по себе нелепо. Фожер прекрасно водил машину.

Кроме того, он обычно ездил кружным путем именно для того, чтобы избежать виражей Ансени…»

Ева заложила ногу на ногу и бросила письмо на колени. Взгляд Бореля помогал ей хранить спокойствие, она дочитает письмо до конца и ничем себя не выдаст.

«…Так что в гибели Фожера не все ясно. Почему он свернул с объездного пути?.. Потому что хотел покончить с собой… Он замаскировал самоубийство под несчастный случай просто из порядочности, чтобы не дать повода для сплетен. Но если этот человек, так любивший жизнь, покончил с собой, значит, его на это толкнули…»

И вдруг Ева узнала почерк Флоранс. Дома она пороется в секретере… Там наверняка найдутся старые открытки, отправленные из Дании и Швеции, когда Флоранс еще не превратилась в… Нет, это ее почерк, даже не измененный, вульгарный почерк невежды.

«…А те, кто толкает человека на самоубийство, — преступники. Полиции не вредно бы задуматься о роли, которую сыграла в этой истории Ева Фожер. Мое имя вам ничего не скажет. Главное для меня — потребовать правосудия».

Ева сложила письмо.

— Мы такие письма десятками получаем, — словно извиняясь, сказал Борель. — Маньяки, ревнивцы, одержимые. И тем не менее…

— Тем не менее? — спросила Ева.

— Ну, как вам сказать… это наша обязанность — все проверять.

— Вы считаете, что я несу ответственность за смерть своего мужа?

— Ну что вы! В вашем случае… ну, во-первых, я уступил своему желанию с вами познакомиться… и потом, прежде всего я собирался вас предостеречь… Очевидно, кто-то желает вам зла. Вам не приходит в голову, кто бы это мог быть?

Ева с отвращением положила письмо на стол.

— Разумеется, я ее знаю, — сказала она. — Но тут вы ничем не можете мне помочь.

— Ну почему? Если кто-то пытается вам докучать, преследовать вас…

— Спасибо, — сказала Ева, — вы очень любезны, но я сама справлюсь.

Борель одобрительно кивнул.

— В любом случае, теперь вы предупреждены. Обязательно дайте мне знать, если кто-нибудь захочет устроить скандал… Вы, конечно, не в курсе, действительно ли ваш муж предпочитал объездной путь, как это сказано в письме?

— Понятия не имею. Я в Ла-Боль всегда ездила поездом.

— Вообще-то, — сказал Борель, — самоубийство или несчастный случай — это ничего не меняет.

Он проводил Еву до лестницы.

— Так не стесняйтесь, — повторил он. — Я всегда на месте. Всегда к вашим услугам.

Ева не торопясь спустилась в вестибюль. Она могла поклясться, что Борель все еще там и не спускает с нее глаз… Потом она почувствовала, что он ушел, и заспешила неизвестно почему, почти бросилась бежать к арке. Лепра сидел на другой стороне улицы, на тротуаре, прислонившись к парапету.

— Вот видишь, — сказала она, — меня не арестовали.

— Ты все рассказала?

— Нет, в этом не было необходимости. Я бы с удовольствием выпила чаю.

Устроившись на диванчике в маленьком бистро, Ева расслабилась, заулыбалась, но тут же спохватилась и заказала белое вино.

— Мы с тобой как заговорщики, — усмехнулась она.

— Рассказывай.

— Все очень просто. В двух словах: комиссар, получил анонимное письмо. Я узнала почерк Флоранс.

— Недурно.

— Флоранс обвиняет меня в том, что я толкнула Фожера на самоубийство.

— Ничего не понимаю, — сказал Лепра.

— Я тоже. Вернее, в первый момент не поняла. Я думала… впрочем, ладно. Флоранс ничего не знает. Она просто пытается навредить мне. Может быть, надеется, что слухи попадут в газеты…

— И из-за этого он тебя вызвал?

— Да… но еще и по другому поводу. Флоранс в своем письме замечает, что обычно Фожер ездил окружным путем, именно для того, чтобы избежать крутых поворотов.

— Понятно…

— Этот комиссар не так глуп. Он ничего не знает. Ничего не подозревает. Но эта история с объездом его беспокоит. Твое здоровье, малыш. Мы можем чокнуться.

Она чокнулась с ним и с удовольствием выпила кларет. Лепра с опаской чуть-чуть отхлебнул тоже.

— Так что ты думаешь об этом?

— Что мы можем какое-то время жить спокойно.

— Но ведь пластинки посылает не Флоранс! Если бы она знала правду, она уж не упустила случая поделиться с комиссаром. Она обвинила бы нас совершенно определенно.

— Ты прав, я об этом не подумала. Она так меня удивила.

— С другой стороны, это письмо кое-что проясняет. Если мы отметаем Флоранс, остается Мелио.

Она осушила свой бокал.

— Дай мне сигарету. Сейчас полшестого… Давай-ка я ему позвоню.

— Мелио?

— Да.

— Зачем?

Ева сняла шляпку, встряхнула головой, уселась поудобнее, с облегчением вздохнула:

— Мы теперь уверены, что это Мелио, да?

— В общем, да. Скорее всего. Он был его другом, издателем.

— Ну и прекрасно. Значит, надо нанести решающий удар. Я попрошу, чтобы он принял меня, и припру его к стене. Подожди, успеешь еще нахмуриться. Если Борель… если комиссар… получит пластинку, он сразу поймет, что случилось… Я видела его, понимаешь, и я знаю этот тип людей… С другой стороны, кто знает, вдруг Мелио не очень по вкусу роль, которую он вынужден играть… Может, если надавить на чувства, он сдастся.

— При условии, — возразил Лепра, — что мы все ему расскажем.

— Ну что ж, расскажем.

— Он нас выдаст.

— Нет, не осмелится. Меня он не выдаст. Так не делается. Мелио все-таки порядочный человек.

Лепра сложил руки и уставился на блюдце.

— Ты со мной не согласен? — спросила Ева.

— Нет. Не согласен.

— Ты предпочитаешь сидеть и ждать, пока Борель нас арестует? Теперь уже одно из двух: либо Мелио, либо Борель. Давай, Жан, встряхнись.

Она просунула ладонь под руку Лепра и заговорила с ним сладким голосом:

— Мы же никогда толком и не говорили с Мелио… Я извинюсь перед ним.

— Ты? Признаешься, что была не права?

— Почему бы и нет? Во-первых, это действительно так. Я должна была бы говорить с ним по-другому… Я объясню ему, как жила с Морисом. Он наверняка все знает. Расскажу ему о нашем последнем вечере в Ла-Боле. Он поверит мне. Все зависит от того, как ему это преподнести. Люди сразу чувствуют, когда с ними говорят честно… Кроме того, Мелио не сумасшедший. В конце концов, он обычный коммерсант. И поймет, в чем его выгода.

Лепра устало пожал плечами.

— Ева, дорогая, я от тебя свихнусь. Еще час назад Мелио был последним негодяем. Теперь он стал чуть ли не джентльменом.

Ева встала, отодвинув столик.

— Я позвоню ему, — сказала она. — Бывают моменты, когда надо идти ва-банк. Если я с ним не встречусь, мы пропали, я уверена.

— Предупреждаю тебя, я не пойду.

Ева потеребила его за ухо и нежно склонилась к нему.

— Пойдешь. Я не хочу, чтобы в случае неудачи ты обвинил меня.

— Но ведь, черт возьми, полной уверенности у нас нет! Ладно, мы с тобой внутренне убеждены, что это он, но ты отдаешь себе отчет, что, несмотря ни на что, остается возможность ошибки? И ты что же, так и расскажешь ему всю правду?

— Не так же я глупа. Только в ответ на его откровенность. Знаешь, меня еще никто не смог обмануть.

Она, покачивая бедрами, проскользнула между столиками и поднялась по винтовой лестнице. Перед тем как исчезнуть из поля зрения, она еле заметным движением послала ему воздушный поцелуй. Лепра окликнул дремавшего у стены официанта:

— Два черных кофе.

Мелио могло не оказаться на месте. Лепра готов был ухватиться за любую соломинку. В этой спешке, в желании покончить со всем как можно скорее — вся Ева. Как объяснить ей, что комиссар, даже если и начнет их подозревать, никогда не найдет доказательств, а они сами собираются преподнести Мелио на блюдечке решающее, убийственное для них доказательство! Во что бы то ни стало надо набраться терпения! Даже если каждый день придется выносить эту муку ожидания почты. Другого выхода нет.

Лепра допил кофе, выкурил последнюю сигарету. Он принял решение. Он не пойдет к издателю. Ева забывает, что сама она в этой истории ничем не рискует. Фожера убил он. Если дело обернется плохо, приговорят не ее. Без четверти шесть… Может, у Мелио встреча в городе… Какая-то надежда есть.

Сначала показались ноги Евы — длинные, волнующие. «Боже мой, — подумал Лепра, — я люблю ее, как животное свою самку». Ева спустилась, полная юного задора, аккуратно накрашенная.

— Все в порядке, — сказала она. — Он примет нас завтра вечером, в десять часов. А, ты заказал кофе? Здорово!

— В десять?

— Да. Это единственное время, когда он может разговаривать спокойно.

— Он не удивился?

— Нет… скорее он был как-то смущен, уклончив… На мой взгляд, он ждал, что я появлюсь. Жан, дорогой мой, не дуйся. Я в полном порядке. Это, конечно, реакция. Мне было так страшно, когда я шла в префектуру! Этот Борель такой дотошный! Мелио рядом с ним — детский сад.

Глава 7

К восьми часам вечера хлынул дождь. Теплая стремительная волна захлестнула город, в воздухе запахло портом. Взошел месяц и засиял низко, почти на линии горизонта. Ева опустила стекло в такси и вдыхала ветер, застегнув доверху плащ. Париж был для нее большим родным лесом. Ей нравились девочки на пороге баров, витрины, сверкавшие сквозь решетки, живые отблески светящихся вывесок на фасадах зданий. Улица Камбон была безлюдна. Ева пришла первой. Она прошлась перед магазином и, заметив на углу бульвара высокий силуэт Лепра в плаще с поднятым воротником, почувствовала, как любовь шевельнулась у нее под сердцем, словно ребенок.

Извини меня, — запыхавшись, сказал Лепра. — Этих официантов только за смертью посылать.

— Ты хорошо поужинал? Расскажи, что ты ел?

— Пережаренный бифштекс… А что у тебя?

— Ну что ж, Блеш был само очарование. Он очень к тебе расположен. Думаю, с концертом проблем не будет. Я сказала, что через пару дней ты к нему зайдешь… Мы поговорим об этом завтра, если хочешь.

Лепра остановился у подъезда.

— Ты не передумала?

— Нет.

— А я — да. Мы делаем глупость, Ева.

— Не начинай сначала.

— Почему же? У меня было время подумать со вчерашнего дня.

Он вывел Еву на тротуар, к магазину с опущенными шторами.

— Послушай меня… в последний раз… Если это не Мелио, то мы посеем в нем страшное подозрение… Если же мы правы, то он дал обещание твоему мужу и сдержит его. Мы проигрываем в обоих случаях.

— Жанно, когда говорят «одно из двух», значит, решили сесть и сидеть сложа руки. Мелио нас ждет. Идем.

Она пошла обратно и остановилась, поджидая Лепра.

— Ну? Бросаешь меня на съедение волкам?

Он сунул руки в карманы и догнал ее.

— Говорить буду я, — сказала она. — Так что не бойся.

Лестница начиналась справа от них. Перила были влажные. Лампочка на лестничной площадке освещала медную табличку на двери: «Издательство Мелио. Входить без стука».

Ева повернула ручку, толкнула дверь. На потолке светилась неоновая трубка.

— По-моему, ты не в своей тарелке, — прошептала Ева. — Я тоже… Меня всю трясет.

Они пересекли прихожую, остановились перед кабинетом Мелио, посмотрели друг на друга. Ева сделала веселое лицо, постучала и вошла. Лепра, войдя, захлопнул за собой дверь. В кабинете никого не было. Ева в замешательстве медленно прошла вперед.

— Ведь он мне сам сказал… — начала она.

Лепра подошел к ней. Внезапно они увидели Мелио и замерли на месте: он лежал на полу за креслом. Ева вцепилась в руку Лепра. Лампа освещала мертвенно-бледное лицо с широко открытым ртом. Труп, казалось, продолжал кричать. Воротник у него был разорван, узел галстука почти развязался. Руки сжаты в кулаки. Один глаз выпучен, другой закатился.

Ева отошла от Лепра на цыпочках.

— Его задушили, — сказала она.

Ее голос странно отдавался в тишине.

— Он мертв, — добавила она.

Они стояли молча, не шелохнувшись.

— Уйдем отсюда, — сказал Лепра. — Если нас застанут…

— Подожди! Закрой дверь.

Она внимательно осматривала стол, кусая ноготь.

— Почему его убили? — прошептала она. — Может, совпадение? Но вряд ли…

Не колеблясь, она обошла тело и начала открывать ящики стола, аккуратно перебирая их содержимое. Потом перешла к книжному шкафу, нашла на полке несколько пластинок и прочла названия.

— Ну что? — спросил Лепра.

— Ничего нет. Здесь он не стал бы прятать компрометирующие вещи.

— Дома?

— Ну конечно.

Она присела на подлокотник кресла.

— Завтра здесь будет полиция. Все опечатают… И его квартиру тоже. Завтрабудет поздно, надо идти сейчас. Который час?

— Четверть одиннадцатого.

— Можно рискнуть!

Она покачнулась и оперлась о край стола.

— Ну ладно, не время впадать в истерику. Пошли.

Она присела около трупа и обшарила карманы, стараясь не прикасаться к нему.

— Помочь тебе? — спросил Лепра.

— Нет… Помолчи… Если ты будешь молчать, я все сделаю сама.

Связка ключей оказалась в кармане брюк. Ева вынула ее осторожными рывками и протянула Лепра. У нее уже не было сил подняться.

— Возьми, — выдохнула она.

Он довел ее до кресла, и она рухнула в него, закрыв глаза.

— Ничего, ничего, — прошептала она наконец. — Это так низко — обыскивать мертвеца!

Она выпрямилась, опираясь на подлокотник, и посмотрела на тело.

— Бедный старик! Дорого обходится дружба Мориса!

Она, пятясь, вышла следом за Лепра и закрыла за собой дверь. Они тихо спустились, перешли улицу и замедлили шаги только у бульвара. Ева тяжело повисла на руке Лепра.

— Это недалеко, — сказала она. — Улица Сент-Огюстен. На третьем этаже. Я там была несколько раз с мужем. Дай мне сигарету. Вид у меня, как у шлюхи. Тем лучше.

Он дал ей прикурить, закрыв пламя ладонями, увидел, как мелькнули под румянами мелкие веснушки на скулах. Но у него не возникло никакого желания поцеловать ее. Ева вновь взяла его под руку.

— Кому было выгодно убить его? — сказала она. — Он оставался последним в нашем списке.

— Я тоже не могу понять. Теперь, когда он мертв, про пластинки не знает никто.

— Может, мы ошибаемся. Его могли убить по неизвестным нам причинам. И мы найдем пластинки у него дома.

Они говорили автоматически, только чтобы нарушить безмолвие, царившее на улицах, и заговорить страх. Но он заставлял дрожать их голоса, делал неуверенной походку. Они шли, точно пьяные. Ева отдала свою сигарету Лепра.

— Докури. Меня мутит… Ключи у тебя?

— Да.

— Это угловой дом.

Они прошли мимо дома, оглянулись и только потом вернулись к подъезду. У консьержки горел свет, но никого не было. Через стекло видна была открытая дверь, ведущая, наверное, в кухню.

— Я пойду первым, — сказал Лепра.

Он вошел уверенным шагом, пересек прямоугольник света перед входом. Махнул Еве. Она присоединилась к нему.

— Дальше, — сказала она.

Лепра сделал в темноте шаг наугад и нащупал ступеньки.

— На третьем. Тут на этажах по одной квартире.

Поднявшись на площадку, Лепра чиркнул зажигалкой.

— Попробуй плоским ключом, — сказала Ева.

Дверь тут же подалась. Они молча закрыли ее, и Ева повернула выключатель. На стенах зажглись тяжелые кованые бра.

— Внизу есть соседи. Нельзя, чтобы они нас услышали, — сказала Ева.

Она сняла туфли. Лепра последовал ее примеру и посмотрел на часы.

— Скоро одиннадцать.

— Рабочий кабинет там, — показала рукой Ева.

Они прошли через огромную гостиную, их тени отразились в венецианском зеркале. Лепра задел этажерку, и с роз, стоящих на ней, посыпались лепестки. Свет из передней почти не доходил сюда. Ева шла на ощупь.

— Это здесь, — сказала она. — Надеюсь, ставни закрыты.

Она скользнула в соседнею комнату. Скрипнула половица, другая.

— Иди сюда

Лепра вошел. Настольная лампа отбрасывала яркий свет на большой старинный письменный стол. Смутно освещенное лицо Евы казалось маской.

— Займись книжным шкафом, — сказала она. — Я посмотрю в ящиках.

Она бесшумно приступила к делу. Лепра перебирал книги. Ева рылась в бумагах.

— Здесь ничего нет, — сказал Лепра.

— Тут тоже.

Он занялся полкой со стоявшими на ней конвертами с дисками: Стравинский, Шостакович, Гершвин, Бела Барток… Он читал надписи и каждую пластинку подносил к свету, чтобы проверить запись. На пластинках Фожера одно узкое кольцо дорожки — узнать их было просто.

— Мы даже не знаем, что ищем, — заметил он. — Может, твой муж оставил письма.

— Мы найдем их, — ответила Ева.

— Возможно, Мелио снял сейф в банке.

— Вряд ли.

Она еще раз осмотрела стол. Лепра снова перебрал все диски.

— Один на проигрывателе, — сказала Ева.

Лепра наклонил пластинку, рассмотрел ее.

— Ну? — прошептала Ева.

— По-моему, это то, что нам надо.

— Там есть надпись?

— Нет.

Ева задумалась.

— Чем мы рискуем? — произнесла она наконец.

Она поставила пластинку и опустила иглу.

— Ты с ума сошла!

— Молчи.

Стоя на коленях, она приглушила звук. Кончиком пальца коснулась иглы, в динамиках раздался щелчок, и она сделала еще тише. Они узнали голос Флоранс, но такой слабый, что он казался далеким, нереальным. Почти касаясь друг друга, они склонились над пластинкой, слушая песню. Они ждали другого голоса… Но он так и не прозвучал. Это было и невозможно, потому что Фожер уже умер, когда Флоранс записала «С сердцем не в ладу». Слова, которые произносила Флоранс, звучали душераздирающе… Они были обращены к ним одним, как будто Фожер мог предвидеть, что однажды вечером они будут, сидя рядышком с колотящимся сердцем, затаив дыхание, вслушиваться в эту завораживающую музыку, которая повествовала об их преступлении. Лепра почувствовал на руке что-то теплое. Ева плакала. Он хотел прижать ее к себе. Она мягко отстранилась. Песня подходила к концу, зазвучал припев… пластинка остановилась. Они продолжали слушать.

На пустынной улице остановилась машина. Хлопнула дверца. Лепра выключил проигрыватель и встал. Он сжал лицо руками, словно боялся, что побледнеет. На улице кто-то разговаривал. Хлопнула дверь, голоса зазвучали громче. Их было по меньшей мере трое. Ева бросилась в прихожую и потушила свет. Лепра тоже чуть было не выключил настольную лампу, но испугался остаться в полной темноте. Кто-то на лестнице громко рассмеялся. Голоса приближались. Все ближе и ближе. В проеме двери в кабинет появился силуэт Евы.

— Тихо!

Люди прошли лестничную площадку.

— Он иногда бывает забавным, — произнес голос.

— А девица, когда она опрокидывает бутылку…

Слова стали слышны неразборчиво. Кто-то споткнулся.

— Суббота, — шепнула Ева. — Возвращаются из театра.

Сверху послышалось топанье. Они различили глухой стук закрывающейся двери. Лепра в изнеможении прислонился к шкафу.

— Мы могли бы на них наткнуться, — произнес он; казалось, вместо него говорит кто-то другой.

Они еще подождали.

— Машина точно уехала? — спросила Ева.

— Не обратил внимания.

— Продолжим! Столовая с другой стороны.

Лепра, совершенно сломленный, проковылял за ней, но обыскивать он уже был не в силах. Он был не в себе от страха, усталости, отвращения. Скорее бы эта ночь закончилась! Ева зажгла люстру, быстро просматривая содержимое ящиков. Выдвигает ящик, осматривает, задвигает, выдвигает следующий.

— Еще кухня, — бормочет она.

Лепра сел, обхватил голову руками. Все это походило на кошмарный сон. Господи, если бы хоть закурить! Мучала жажда, он был опустошен до предела.

Сладковатый запах роз душил его. Где-то, как мышь, тихо скреблась Ева, продолжая поиски. Но она ничего не нашла, все это было зря затеяно. Мелио тоже убит неизвестно за что. Снова Лепра глянул на часы, но в такой темноте стрелок не увидеть. Он поднес их к уху. Они шли. Жест был идиотский. Все было до предела глупо и ненужно.

Почувствовав на плече руку Евы, он привскочил.

— Уходим.

— Ну как, ничего?

— Да.

Не нужно даже и пытаться понять. Конечно, ничего. Лепра тяжело поднялся. Ева зашла в кабинет проверить, что все осталось в том же порядке.

— Зажги свет в прихожей.

Лепра пересек темную гостиную. Справа — открытый рояль. Клавиши оскалились длинной светлой полосой. Лепра долго шарил рукой в поисках выключателя. Когда он повернул его, Ева уже стояла рядом.

— Ты посмотрела и в гостиной и в спальне?

— Да, только что.

Она надевала туфли, балансируя то на одной ноге, то на другой. Лепра пришлось опуститься на колени. Ботинки жали, как будто он целый день провел на ногах.

— Ты готов? — выдохнула Ева.

Она взяла его за подбородок.

— Ну-ка, дай я взгляну на тебя.

Голос у нее был такой искренне обеспокоенный, такой матерински нежный, что от внезапно охватившего волнения у Лепра задрожали губы. Он отвернулся, открыл дверь на площадку.

Дом погрузился в глубокое ночное безмолвие.

Ева вышла первой, Лепра погасил свет, взялся за ручку двери. Ева потянула его за руку, и от этого движения дверь захлопнулась.

— Ключи! — пробормотала, запинаясь, Ева.

— Что?

— Ключи у тебя?

У Лепра взмокли виски.

— А разве не ты…

Он задыхался. Боже, ключи остались внутри. Он изо всех сил потряс дверь. Но все это бесполезно. Ева переминалась с ноги на ногу рядом с ним. Скоро придет полиция… Не поймут, почему ключи… Мрак разделял их надежней всякой стены. Он протянул руку и коснулся ее пальто.

— Прости меня, — прошептал он, — прости.

— Поройся в карманах.

К чему? Он положил связку ключей на столик у вешалки, когда снимал туфли, он прекрасно это помнил. И забыл взять. Он снова потряс дверь…

— Ну?

— Они внутри.

Ева замерла, и на мгновение ему показалось, что ее нет рядом.

— Ева!

Она молчала. Когда она взяла его за руку, он чуть не вскрикнул.

— Пошли вниз!

Они спускались по темной лестнице, сжавшись и еле переставляя негнущиеся ноги, словно шли по льду. Лепра автоматически считал ступеньки. Площадка второго этажа показалась им гигантской. Ева по-прежнему крепко держала его за руку, и каждый раз, когда под их ногами поскрипывал деревянный пол, она с силой сжимала его кисть. Наконец они почувствовали под ногами асфальт. Свет у консьержки погас.

— Дверь закрыта, — прошептала Ева. — Дай зажигалку.

Пламя осветило стену и кнопку у входа. Ева нажала ее, и дверь открылась с легким скрежетом. Они вышли на улицу.

— Не беги, не беги! — сказала Ева.

Но сама она почти бежала. Они замедлили шаг только у авеню Опера.

— Который час?

— Без десяти двенадцать, — сказал Лепра. — Пойдем ко мне?

Лепра жил на улице Омаль. Они шли молча. Сами того не желая, они ускорили шаг. Перед глазами Лепра маячила связка ключей на столике у вешалки. Он видел их так отчетливо, что казалось, может до них дотронуться… он почти ощущал их в своей руке… Мельчайшие детали, на которые он не обращал внимания, постепенно представали перед его мысленным взором… Там пять ключей… Они вложены по размеру в отделения кожаного футляра… футляр закрывается на две кнопки… Может, если бы Ева не дернула его за руку… в тот момент было еще не поздно… а замок захлопнулся в ту же секунду. «Мы погибли, — подумал он. — Мы еще идем, но мы уже мертвы».

Он бросил свое имя дремавшей консьержке, зажег свет. Одни и те же жесты. Еще одна лестница. Как во сне, повторялась та же сцена… Может, он проснется, и ключи окажутся у него в кармане… Дверь… прихожая… снова рояль… Лепра закрыл глаза, вновь открыл их, чтобы убедиться, что они пришли, что он дома, в безопасности… Ева сняла плащ, вынула из сумки расческу, привела себя в порядок.

— На нас страшно смотреть, — сказала она.

— Выпьешь чего-нибудь?

— Да все равно… Что-нибудь покрепче и много воды.

Сбросив туфли, она села на кровать.

Когда Лепра вернулся с подносом, она по-прежнему сидела в задумчивости, потирая одну ногу о другую. Лепра наполнил бокалы, один протянул ей и растянулся в глубоком кресле. Он так устал, что даже в этом положении тело его ныло.

— Прости меня, — сказал он. — Это неисправимая ошибка.

— Что?

— Ключи.

Ева посмотрела на него растерянным взглядом, словно он оторвал ее от важного дела.

— Ах да, ключи.

— Ты, по-моему, не понимаешь, что произошло. Эти ключи нас выдадут.

Ева прилегла на край кровати, подобрав под себя ноги.

— Подумаешь, ключи! Знал бы ты, как мне на них наплевать.

— Но… полиция…

— Что полиция? Ну, найдет ключи. И что дальше?.. Между смертью Мелио и нами нет никакой связи. Пока полиция не получит пластинку или письмо, они ни о чем не догадаются.

— Так что тебя мучит?

Ева не ответила. Она часто так смотрела на Лепра — с какой-то пронзительной нежностью. Бывали минуты, когда она словно не принимала себя в расчет, когда собственная жизнь ей уже больше не принадлежала, и существовал только этот большой хрупкий мальчик, которого она любила с такой первобытной страстью. Он казался ей случайным прохожим, путником, который сейчас уйдет навсегда.

— Полиция ничего не получит, — сказал Лепра. — Потому что мы ничего не нашли.

Чем больше он пил, тем сильнее его терзала жажда. Он наполнил свой бокал водой и сел рядом с Евой, которая не спускала с него глаз. Словно гипнотизер, он медленно Провел рукой с вытянутыми пальцами над ее лбом.

— Что тебя мучит? — повторил он.

— Я хочу понять, почему убили Мелио.

Лепра задумчиво выпил.

— Я тоже, разумеется… Но меня больше всего волнует твой комиссар. Смерть Фожера и так дала ему пищу для размышлений. Теперь погибает издатель твоего мужа. Он будет искать связь между двумя происшествиями.

— Но не найдет.

Лепра вздохнул:

— Хотел бы я, чтобы ты оказалась права. В этом случае нам больше нечего бояться.

— Но если честно, смерть Мелио не наводит тебя ни на какие мысли?

— Разумеется, наводит, да. Но чем дольше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что его смерть не имеет никакого отношения к истории с пластинками. Подожди, сейчас поймешь. Эта мысль уже приходила мне в голову, но сейчас она представляется мне почти бесспорной… Мы ведь считали, что Мелио посылает нам пластинки, чтобы отомстить за твоего мужа, так?

— Да.

— В таком случае, почему убили Мелио, который так неукоснительно выполнял свой долг? Зачем заменять того, кто действовал, не зная пощады? Верно? Никто не станет убивать человека, чтобы потом делать то же самое, что и он.

Ева грустно улыбнулась.

— Как у тебя все гладко получается! — прошептала она.

— Просто я пытаюсь рассуждать. И я уверен, что Мелио убили не затем, чтобы завладеть последними пластинками. Более того, поскольку мы ничего не нашли у Мелио — а именно Мелио посылал нам пластинки, — значит, просто-напросто их у него больше не было.

Ева провела кончиками пальцев по губам Лепра, медленно следуя их изгибу.

— Мальчишка! — сказала она.

Он пожал плечами и осушил свой бокал.

— У твоего мужа не хватило бы духу нас выдать. Он слишком тебя любил. Он мог записать две пластинки, чтобы причинить тебе боль. Но долго эту игру он продолжать не мог.

— Я бы на его месте пошла до конца… Ты не знаешь, мой милый, что такое обманутая любовь.

— Не в этом дело, — настаивал Лепра. — По-моему, смерть Мелио — просто совпадение. Кто-то, убил его… Не важно кто. Нас это не касается. Его смерть нас интересует только с той точки зрения, что Мелио оставался нашим единственным подозреваемым. Но, поскольку он умер и пластинок больше не существует, мы можем жить спокойно, если только твой комиссар до нас не доберется. Однако ты тоже права: как ему до нас добраться, если пластинок больше нет? Сейчас я переживаю только из-за ключей. Но и ключи ничего не доказывают.

— Ну вот ты и успокоился, — сказала Ева. — Раз-два — и готово. Смерть Мелио забыта, жизнь продолжается!

— Ну да, именно так!

Ева приподнялась на локте.

— Я настроена не так оптимистически, — заявила она, наполняя свой бокал.

— Послушай, — сказал Лепра, — здесь все яснее ясного…

Усталость, коньяк, присутствие Евы — все это опьяняло его и освобождало от страхов. Ему хотелось говорить, громоздить слова на слова — так подбрасывают хворост в огонь, чтобы он разгорелся.

— Я утверждаю, — продолжал он, — что убийца нас не подозревает. Но пусть даже и подозревает. Либо у него уже были пластинки, и тогда ему незачем убивать Мелио. Либо у него их не было. Но раз Мелио аккуратно посылал их нам, то все равно нет причины его убивать. Замкнутый круг. Значит, твои гипотезы беспочвенны. На мой взгляд, Мелио убили по каким-то неведомым нам причинам. У него тоже, наверное, было немало врагов!

— Ты и вправду так думаешь? — спросила Ева. — Может, ты просто себя уговариваешь?

— Вовсе нет.

— Тебя не поражает такое невероятное совпадение?

— Совпадения случаются на каждом шагу. В конце концов, все — совпадение. Наша встреча… и даже смерть твоего мужа.

Лепра поставил бокал и растянулся рядом с Евой.

— А в общем, должен признаться, я пытаюсь себя уговорить, — прошептал он. — Мне очень плохо.

Она повернулась к нему и, уткнувшись головой в плечо, придвинулась вплотную. Головы их соприкасались… блестящие зрачки Лепра, чуть заметные веснушки Евы… Их дыхание смешивалось.

— Почему тебе плохо, скажи?

Он пошарил на стене над ее головой в поисках выключателя, чтобы потушить верхний свет. Она перехватила его руку и положила себе на грудь.

— Я хочу тебя видеть, — сказала она. — Почему тебе плохо?

Он закрыл глаза и нахмурился. Она почувствовала, как он напрягся.

— Я боюсь тебя потерять, — сказал он. Не знаю, что произошло сегодня вечером. Но мне кажется, что с самого начала, с Ла-Боля, день от дня я теряю тебя понемногу. Ева, дорогая, если ты бросишь меня, я пропал…

Его лицо приняло страдальческое выражение, как у ребенка, и Ева потушила свет.

— Я не узнаю себя, — продолжал Лепра в темноте. — Твой муж правильно рассчитал…

Он замолчал.

— Продолжай, — сказала Ева, — я твоя жена… Я еще никогда этого не говорила. Продолжай…

Но Лепра молчал, прижавшись к ней.

— Ты не доверяешь мне? Ты во мне не уверен? Тогда я тебе кое в чем признаюсь. В моей жизни было много мужчин. Тебе это известно. Помимо моего желания я заставляла их страдать. Я хотела, чтобы они позволяли себя любить, словно неодушевленные предметы. На них смотришь, к ним прикасаешься и уходишь. Я бы хотела, чтобы мужчины были огромными безмолвными пейзажами. Так я и Мориса любила. Я долгое время мечтала о любви без взаимности, чтобы не попасться в ловушку…

Лепра замер и похолодел, но слушал, всем своим существом впитывая ее слова.

— С тобой все иначе, — продолжала Ева. — Я уже не случайный прохожий. Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты любил меня долго, всегда, если угодно, но это слово бессмысленно. Я люблю тебя в радости и в горе… слышишь, и в горе… Теперь ты мне веришь?

— Спасибо, — выдохнул Лепра.

— Почему тебе плохо?

— Мне уже хорошо.

Она зажгла свет. Лепра с облегчением улыбнулся.

— Бедняжка, — сказала она.

Он попробовал поцеловать ее, но она отстранилась.

— Не надо, я слишком устала.

В изнеможении они лежали рядом, а утро еще было далеко. Где-то валялось, как забытая вещь, тело Мелио… Когда его найдут? В воскресенье никто туда не зайдет. Наверное, в понедельник. Комиссар обязательно их допросит… Лепра постепенно погружался в тревожный сон. Когда он приходил в себя, он видел Еву, она о чем-то думала, широко открыв глаза. О чем? О ком? О прошлом? О будущем? Наконец он уснул; ему приснился сон, он стонал и снова затихал, медленно превращаясь просто в тело, скользящее по черным водам забвения.

Когда он проснулся, Евы рядом не было. Он встал, заглянул в ванную комнату, затем в кухню. Она ушла. От нее остался только аромат духов вокруг постели и примятое одеяло. На часах было полдесятого. Ему захотелось позвонить ей и сказать, что он любит ее. Ева, любимая… любимая… Он напевал эти слова, никакого веселья при этом не ощущая. Он слишком хорошо понимал, какие опасности их ждут впереди.


В девять часов какой-то мальчишка вбежал в комиссариат на улице Бонз-Анфан…

— Мсье, мама просит, чтобы вы пришли. Она нашла мертвеца.

В полдень комиссар Борель из судебной полиции опустился на колени у трупа Мелио.

Глава 8

Ева позвонила около полудня.

— Приходи скорей, я схожу с ума.

Лепра хотел ответить ей, но она повесила трубку. Встревоженный, он стал ловить такси. Ева не из тех, кто теряет голову. Что-то случилось… Может, уже нашли тело? Но его найдут в любом случае. Это испытание неизбежно. Может, комиссар связал смерть Мелио и… Нет, невозможно! Невозможно, и все тут. Вот, что надо втолковать Еве.

Лифт был занят, он взбежал по лестнице, задыхаясь, ворвался в квартиру Евы и заключил ее в объятия.

— Ну что?!

— Ничего, — сказала Ева. — Мог так и не мчаться.

Она отстранилась, холодная, спокойная, далекая.

— Я испугался, — сказал Лепра, — у тебя был такой голос…

— Очень мило с твоей стороны.

Лепра вошел в гостиную.

— Ты плохо себя чувствуешь?

— Нет.

— У тебя дурное настроение?

— Только не начинай сначала, — прошептала она обессиленно. — По-твоему, все, что с нами происходит, очень забавно.

Она села поодаль от него, и он заметил, что она еще в халате, в тапочках на босу ногу, с серым от бессонной ночи лицом. Она пристально смотрела на него.

— Что ты собираешься делать? — спросила она.

— Я? — спросил Лепра, захваченный врасплох. — Что ты хочешь, чтобы я сделал? Будем ждать.

— Ждать, ждать, — простонала Ева. — Ты вообще понимаешь, что полиция скоро найдет его?

— Во всяком случае, не сегодня.

— Нет, сегодня.

Ее ярость внезапно обрушилась на него, словно он был причиной всех несчастий.

— Ты же не думаешь, что Мелио проводил воскресенье в одиночестве. Его без конца приглашали в гости. И наверняка сейчас кто-нибудь ждет его, волнуется, звонит и не может понять, куда он запропастился.

Она смотрела поверх Лепра, в пустоту, и тот, смутившись, отодвинулся, словно вжался в кресло.

— Через час, — продолжала Ева, — к Мелио постучат, начнут беспокоиться. Откроют дверь… Поставят в известность Бореля… он придет к нему в кабинет, увидит, что в ящиках рылись.

— В любом случае наших отпечатков он не найдет, — возразил Лепра, — мы были в перчатках.

Она закрыла глаза, глубоко вздохнула и раздраженно одернула халат.

— Я уверен в этом, — сказан Лепра. — Наша единственная ошибка в том, что мы не взяли его бумажник: можно было бы направить подозрения… по другому руслу.

Она с интересом посмотрела на него.

— А ты бы смог это сделать?

— Не знаю, — признался Лепра. — Я не думал об этом.

— А если бы подумал?

— Если уж защищаться, так до конца… Но, уверяю тебя, мы не так уж рисковали бы. Ты ведь знаешь, Мелио общался с разными людьми. С чего вдруг Борель станет нас подозревать?

Ева нетерпеливо пожала плечами.

— Хватит об этом. Пустой разговор. Просто ты не сможешь помешать Борелю думать о том, о чем весь Париж подумает завтра. Сначала странной смертью умирает известный композитор, а потом убивают знаменитого издателя, его друга. Не связаны ли эти факты между собой? Как только сопоставят эти два события, круг подозреваемых резко сузится, не так ли?

Лепра не стал отвечать ей. Факты, факты! Ева так часто употребляет это слово. Оно заслоняет горизонт, сковывает воображение, подчиняет нас законам реальной жизни. Лепра не любил факты.

— Ну хорошо, — сказал он наконец. — Мы попадаем в число подозреваемых. Но мы же, черт возьми, не виноваты в смерти Мелио! Так почему мы? Почему нас должны допрашивать?

— Почему? — спросила Ева с отвращением. — Потому что кто-то знает правду и ведет свою игру.

— Но кто, кто?! — заорал Лепра.

В бессильной ярости сжав кулаки, он пересек комнату и встал перед Евой.

— Кто?

— Я бы дорого заплатила, чтобы узнать это.

Ее голос звучал хрипло, она опустила голову. Лепра погладил ее по волосам со сдержанной нежностью.

— Теперь, — прошептала она, — достаточно малейшей зацепки — и нам крышка. Мы уже ничего не сможем сделать… Если бы я сказала правду… в Ла-Боле… мы бы до этого не дошли… Мы оказались заложниками собственной лжи… Как только начинаешь лгать… — У нее задрожал подбородок.

— Так что?

Она закончила фразу со странной улыбкой, полной отчаяния:

— …становишься сволочью.

Лепра прыжком вскочил на ноги. Несколько раз со всей силой ударил кулаком по ладони.

— Господи! — воскликнул он. — Можно подумать, ты нарочно… Я никогда не видел тебя такой…

Она подсказала ему:

— Такой опустошенной?

— Да. Ты что, считаешь себя виновной?

— А ты — нет?

Лепра смотрел на нее, подбоченившись.

— Телефон тут, рядом, — заметил он. — Давай сдадимся… Но нам никто не поверит. На нас повесят оба дела.

— Ты считаешь, что слишком поздно?..

— Конечно.

— Ладно, — сказала Ева, это я и хотела от тебя услышать… Ты хотя бы обедал?

— Что? Если бы я…

Она уже направлялась к буфету, к ней разом вернулась вся энергия.

— И он еще строит из себя героя! Накрой лучше на стол!

Они пообедали. Потом прогулялись по Люксембургскому саду. Мирно поговорили о предстоящем концерте Лепра. Блеш уже занимается рекламой. Ева рассказала о нем пару забавных историй. Может, она уже позабыла о Мелио? Или из благородства старалась казаться беззаботной? Лепра же не мог отделаться от тревожного предчувствия. Но, вынужденный играть свою роль, он послушно подавал реплики. К вечеру они появились на Елисейских полях. Ева встретила друзей, те пригласили их в модный ресторанчик поужинать вместе с ними. Она с радостью согласилась.

— Расслабься, — прошептала она. — Завтра Борель начнет следствие. Надо, чтобы ему сказали, что мы с тобой были в прекрасном настроении.

Лепра усердно пил, пока не пришел к убеждению, что комиссара бояться не стоит. Его озарило вдруг, что это совершенно очевидно. Он внимательно прислушивался к сотрапезникам, которые тем временем вели доверительные беседы на английском языке, и решил, что они вполне симпатичные люди. И все в зале были симпатичные. Да и жизнь в конечном итоге была вполне приемлема. Что касается Евы… Бог с ней! Он никогда так и не поймет, любил он ее или ненавидел. Он ненавидел ее, когда она была сильнее, умнее, мужественнее его. Да, в такие моменты он слегка ее ненавидел, потому что она была прекрасна, освещена каким-то внутренним светом, и на лицах всех мужчин вокруг он читал скрытый трепет желания, наполнявший ее счастьем… Как он сглупил в Ла-Боле… Но и эту мысль он довел до логического конца. Когда-нибудь Ева уйдет из его жизни, и тогда прошлое будет не в счет. Он стал преступником из-за любви к ней. Достаточно перестать ее любить, и… Неплохо придумано — приятная мысль, и в итоге он даже почувствовал уверенность в себе, нечто похожее на зыбкое тревожное счастье, и слезы чуть не выступили у него на глазах. Бедняжка Ева, в конце концов, она обыкновенная женщина, как все остальные.

Потом они мотались по ночным барам. Расстались поздно. Бесконечно пожимали друг другу руки. Состязались в выражении искренней симпатии. Ева взяла Лепра под руку.

— У меня кружится голова. Отвезешь меня?

— Кто эти люди? — спросил Лепра.

— Да так, какие-то знакомые. Тот, что повыше, руководит театром в Милане, а маленький, по-моему, производит автомобили. Что же касается девицы… тебе это интересно?

— Нет.

— И мне — нет.

Ева прижалась к нему.

— Пришлось делать вид… Все будет занесено в наше дело.

Они возвращались молча. Перед дверью Лепра склонился над рукой Евы.

— Не уходи, — сказала она. — Вот, возьми ключ. Оставь его у себя.

Он пошел за ней к лифту. Он был так взволнован, что не осмеливался даже поблагодарить ее. Ева взглянула на часы.

— Уже четыре… Скоро выйдут газеты. Знаешь, что мы должны сделать?

Лифт остановился. Ева снова нажала на первый этаж.

— Дождемся открытия газетных киосков. Мы первые прочтем новости!

— Ты с ума сошла, ей-богу!

— Ну что ты, это будет так здорово!

Ева подняла глаза на Лепра, усталость на ее лице сменилась возбуждением. Она была в восторге, что придумала новую игру.

— Кстати, — заметил Лепра, —  признайся, что ты все время думаешь об этом комиссаре. Если бы он начал преследовать тебя, ты бы не слишком огорчилась.

— Все может быть, — сказала Ева.

Они долго шли по улицам, до самого вокзала Сен-Лазар. Лепра уже еле держался на ногах, но Ева была полна энтузиазма.

— Я часто уезжала с этого вокзала, — сказала она. — Теперь с гастролями покончено. Но и в том, что кончается, есть своя прелесть.

Ворота были уже открыты. Они прошли во двор, поднялись по длинной лестнице. Фонари освещали их одинокие силуэты. Ева держала Лепра под руку и, подавшись вперед, вдыхала предрассветные ароматы.

— Здесь я познакомилась… — сказала она.

Она не закончила фразу. Она даже не поняла, что причиняет ему боль этими словами. В здании вокзала было пусто. Вдалеке мелькнуло светлое пятно рабочего халата. Ева вела за собой Лепра. Она шла медленно, изредка останавливалась у афиш и не торопясь рассматривала их, словно картины. Может, этот вокзал был музеем ее былых влюбленностей. Вышли на перрон. В предрассветных сумерках смутно виднелись поезда.

— Ты тоже, — сказала она тихо, — скоро научишься чувствовать этот вокзал. Друзья будут тебя провожать… встречать… друзья и другие женщины…

— Замолчи.

Они прошли вдоль буфетной стойки с перевернутыми и составленными друг в друга стульями. Рядом, съежившись, спал бродяга. Лепра вновь вспомнил о Мелио.

— Пошли отсюда, — взмолился он.

Они дождались рассвета в баре, попивая кофе. Перед ними проносились первые такси, почтовые автомобили, проходили ранние прохожие. Ева с внезапной усталостью тронула Лепра за руку.

— Пойди купи несколько разных газет.

Лепра перебежал улицу. Ему также не терпелось узнать новости. И он узнал их, еще даже не развернув газету. Огромные заголовки видны были издалека: шаря по карманам в поисках мелочи, он успел прочитать их: «УБИЙСТВО ИЗДАТЕЛЯ», «ТРАГИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ СЕРЖА МЕЛИО», «ЗАГАДОЧНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ»… Сжав под мышкой свернутые газеты, он пошатнулся и вынужден был опереться о решетку. Поискал глазами часы. Шесть пятнадцать. Сегодня, в понедельник, в шесть часов пятнадцать минут началось нечто чудовищное. Сжав зубы, он вошел в кафе и бросил газеты на стол.

Ева спокойно раскрыла их, пробежала глазами статьи, пока Лепра вытирал повлажневшие руки. Она заговорила вполголоса:

— Его нашли вчера… Консьержка заметила свет в кабинете.

— Это Борель…

— Да, Борель. Судебный медик определил время убийства… в субботу между восемью и десятью часами вечера… Посмотрим последнюю страницу… а, вот… У него дома был произведен обыск. В квартире кто-то побывал до полиции, рылся в вещах. Это заметил бы каждый… Они нашли ключи…

— Ну? Что дальше?

— Ничего. Борель считает, что убийца искал что-то на улице Камбон, но не нашел. Поэтому отправился на Сент-Огюстен… Сам читай.

— Да нет, зачем?

— В общем, ничего они не узнали, — заключила Ева. — Болтовня одна, биография Мелио, соболезнования…

— Но ведь это к лучшему.

Ева грустно улыбнулась.

— Да, пожалуй, ты прав. По крайней мере, пока.

Они еще посидели в баре, взвешивая свои шансы.

— Раз пластинок больше нет… — начал Лепра и запнулся.

— Ну-ну, продолжай.

— Так я не понимаю, почему бы нам не жить нормально, как раньше.

— Ну и упрям же ты... — сказала Ева.

Они расстались около вокзала, и Лепра пошел домой работать. Вечерние газеты дали дополнительную информацию. Лепра тут же позвонил Еве.

— Ты читала?

— Еще нет. Там что-то новое?

— Кое-что есть. Полицейские установили, что ничего не было украдено, и думают, что все это просто инсценировка. Вспоминают, что к Мелио захаживали люди из самых разных слоев общества, и намекают, что следствие обещает быть долгим.

— И все?

— В общем, да… Вспоминают, конечно, про смерть твоего мужа, но так, мимоходом…

— Я тебя увижу сегодня?

— Если хочешь.

Они снова пошли в ресторан. Как могли, оттягивали момент возвращения, одиночества, тишины, горьких мыслей.

Назавтра Лепра поспешно оделся и ринулся в ближайший книжный магазин.

«НОВОЕ В ДЕЛЕ МЕЛИО… ПО СЛЕДУ УБИЙЦЫ…»

Страницы пестрели заголовками, перерезавшими все пути к отступлению. Будущего не существовало. Лепра пошел назад, но был так поглощен чтением, что прошел свой подъезд и, подняв голову, решил было, что заблудился. По его виду Ева сразу поняла, что произошло что-то серьезное.

— Прочти сама, — сказал он. — Так будет лучше.

Статья была краткой.

«Сегодня ночью полиция выслушала шофера такси, чьи показания направят расследование по неожиданному пути. В тот вечер, когда было совершено преступление, к нему в машину неподалеку от Елисейских полей села элегантно одетая женщина. Он отвез ее к магазину пластинок на улицу Камбон. Было около десяти часов. Шофер не рассмотрел свою пассажирку, но его поразил тембр ее голоса — «низкого, хорошо поставленного, как у некоторых певиц на радио». Комиссар Борель от комментариев отказался».

Ева медленно откинулась на подушки. Взяла пачку сигарет.

— На сей раз попались, — сказала она.

— Может, и нет, — вяло возразил Лепра.

— А чего тебе еще надо?

Она курила, уставившись в потолок.

— Какой гадкой все-таки бывает жизнь, — проговорила она беззлобно. — Из-за этого таксиста меня наверняка арестуют. И обвинят во всем…

Лепра молчал.

— Борель упрекнет меня, что я лгала с самого начала. Припишет мне всякие гнусные намерения…

— Найдется с десяток певиц с низким грудным голосом.

— Так ты советуешь мне все отрицать, когда меня будут допрашивать?

— Естественно.

— Это все, что ты мне можешь предложить?

— Боже мой, да что еще…

— Ладно, не усердствуй…

Она откинула ногой одеяло, встала и направилась к туалетному столику.

— Ева, я хотел бы… — начал Лепра.

— Что? Чего бы ты хотел?

Ее тон был столь агрессивен, что вся доброжелательность Лепра мгновенно улетучилась. Он застыл. Ева смотрела на него таким взглядом, словно видела впервые.

— Не трать времени попусту, — продолжала она уже спокойно. — Ты должен работать… оставь меня… Садись там, в гостиной, ладно? И порепетируй прелюдии, доставь мне удовольствие… А все остальное… это уж мое дело.

И она поцеловала его в висок.

— Можно подумать, я должен просить у тебя прощения.

— Кто знает…

Она подтолкнула его за плечи и закрыла дверь. Лепра начал механически играть, потом всецело отдался музыке, как в лучшие свои минуты. Когда музыка завладела им, он почувствовал, что он вовсе не злодей, что ни в чем не виноват и вообще… остальное — дело Евы, она права. Его задача — играть, а не отвечать на вопросы полицейских. В конце концов он почти позабыл о Еве и вздрогнул, когда она положила руку ему на плечо.

— Ты чудо, — прошептала она ему на ухо. — Как тебя не любить!

— Увы! — усмехнулся он.

— Увы! — повторила она серьезно. — Продолжай. Я пойду к парикмахеру. Буду ждать тебя у Мариньяна, пообедаем там.

Она ушла, и он не огорчился. Он начал импровизировать одной рукой… и тут же вспомнил Фожера. Ведь он играл на его инструменте. Может, именно в этой комнате Фожер записывал пластинки?.. Значит, этот кошмар никогда не кончится? Он подносил сигарету ко рту, когда задребезжал звонок. Почта. Ну и что? В это время всегда приносят почту. Надо только пойти открыть. Почему же стало так трудно дышать, почему пылают щеки? Он бросил сигарету и вышел в прихожую. Консьержка дала ему пачку писем и газет.

— Подождите, тут еще пакет.

Лепра узнал бумагу, почерк, штемпель… Да нет же! Это шутка, ведь Мелио мертв. Прижав пакет к груди, Лепра с трудом, еле-еле, словно ему вспороли живот, дотащился до гостиной. Стены вокруг ходили ходуном. Он опустил свою ношу на стол и сел. Он слышал только собственное дыхание, и его все больше охватывал ужас. Нет, это невозможно… или что-то перевернулось в этом мире. Мелио умер. Он же точно знает, что Мелио умер… Пакет такой же, как остальные, столь же безобидный на вид, но Лепра не решался даже пошевелиться. Если бы Ева была рядом! Но он остался один, наедине с Фожером!

Он пошел на кухню, взял нож, постоял в раздумье, глядя на пакет, словно от него зависела его жизнь. Наконец в ярости разорвал веревку и бумагу. Вынул пластинку из картонной коробки. Ноги у него подкашивались, пот обжигал веки. Фожер мертв. Мелио мертв. И снова пластинка! Он поставил ее на проигрыватель, опустил иглу, дал себе еще минуту передышки, закурил и глубоко затянулся. Он пытался придать себе более мужественный вид. Ему казалось, что за ним наблюдают. Он нажал на «пуск» и, стиснув кулаки, стал ждать.

На этот раз Фожер шел прямо к цели.

«Дорогая Ева… я дал тебе несколько дней на размышление… и я уверен, ты все обдумала… в эту минуту ты наверняка не одна… Вы слушаете меня вдвоем… Но малыш Лепра не в счет… Я обращаюсь к тебе. Я только что написал письмо Прокурору Республики».

Лепра затих, опустив голову в ожидании удара, который наконец добьет его. Фожер кашлянул — наверное, он курил свою горькую сигарку и в этот момент стряхивал пепел.

«Я мог бы послать это письмо, не предупредив тебя. Но ты так часто упрекала меня в неискренности… Поэтому я не хочу ничего от тебя скрывать. Вот мое письмо:

«Господин Прокурор,

когда Вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. В своей смерти я обвиняю жену. Возможно, она убила меня. Или, по крайней мере, не помешала этому. Но в любом случае она давно желает моей смерти. Когда Вы будете ее допрашивать, она Вам все объяснит. Я ее хорошо знаю. Она с удовольствием воспользуется этой возможностью, чтобы произвести на Вас впечатление. Она даже согласится на роль мученицы, только бы пострадать на глазах у всех. Меня, к сожалению, она ничем не может удивить, и с этим уже ничего не поделаешь. Я взываю к правосудию, потому что хочу оставить последнее слово за собой. Я понимаю, это мелочно. Но я ее еще люблю, и если я сжалюсь над ней, она будет оскорблена.

Примите, г-н Прокурор… и т. д.»

Фожер сделал короткую паузу. Лепра, затаив дыхание, не отрываясь смотрел на блестящий диск. Худшее было впереди.

«…Это письмо, — продолжал Фожер, — опустят через неделю. У тебя еще есть неделя — можешь жить, заниматься любовью или готовиться к обороне — как тебе будет угодно. Я уверен, ты найдешь интересное решение. Жаль, детка, что мы не смогли прийти к согласию. Но я не сержусь на тебя за это… Ты слышишь?.. Я больше не сержусь… Прощай, Ева».

Лепра продолжал слушать. Он понял, что это конец, что больше Фожер не заговорит. Тем не менее он не нажал на «стоп». Пластинка постепенно замедляла вращение, и наконец игравшие на ней блики замерли. Предметы вокруг Лепра вновь приобрели свои очертания. Он перевел взгляд на рояль, затем на цветы в вазе, на кресло, на пепел от сигареты, на ковер и снова на неподвижную пластинку. Из его горла вырвалось какое-то подобие всхлипа. Он тяжело опустился на табурет и сжал руки. «И зачем я встал между ними?.. неделя… одна неделя… а потом…»

Внезапно ему захотелось увидеть солнце, очутиться среди людей. Он побежал в спальню Евы, еще хранившую дыхание страсти и сна. Ополоснув лицо, причесался, быстрым шагом пересек гостиную. Черный блестящий диск был похож на свернувшуюся кольцами змею. Лепра бесшумно вышел и запер дверь на ключ. Один оборот. Два оборота. Но опасность вышла из дома вместе с ним и отныне будет сопровождать его повсюду.

Открытые веранды кафе были полны. Мужчины рассматривали женщин, женщины — мужчин. Каждый — чья-нибудь добыча. Лепра шел по солнечной стороне улицы. У него не было ни малейшего желания видеть Еву. Он завидовал клошару, спавшему тогда на вокзале. Он брел наугад, мимо магазинов, почти забыв о своих страданиях, и его отражение вслед за ним скользило по витринам. Когда он увидел афишу, то даже не удивился. Его имя выделялось льстивыми яркими буквами: Жан ЛЕПРА. Дальше шли фамилии авторов, чью музыку он будет исполнять. Бетховен, Шопен, Лист… Блеш прекрасно справился. Лепра долго стоял перед афишей. Этот концерт не состоится. Газеты никогда о нем не напишут. Вернее, как раз напишут… Но в разделе судебной хроники… Он потерял все разом. Это еще не самое страшное. Агония наступит позднее. В полдень он вошел в кафе «Мариньян». Ева ждала его. Помахала ему издалека. Он сел напротив нее.

— Ты неважно выглядишь, — заметила она с явным подтекстом. — По-моему, ты переработал.

Лепра силился прочесть меню, но буквы прыгали у него перед глазами и слова казались бессмысленными: говяжье филе… рагу… сердце шароле[95]

— Цыпленка, — сказал он машинально.

Ева забрала у него меню.

— Что с тобой?

— Ничего… ничего, просто немного устал.

Она посмотрела на него, ее глаза еще никогда не светились такой любовью.

— Ты странный мальчик, — продолжала она своим надтреснутым, хрипловатым голосом, который так хорошо умел воспевать поражения и разлуку. — Вечно ты что-то скрываешь… вечно секреты какие-то… Хоть бы раз выговорился, облегчил душу.

— Что ты хочешь, от меня услышать?

— Ты уверен, что тебе нечего сказать?

Он схватил графин с водой, наполнил стакан и выпил, не утолив жажды. Потом жестко посмотрел на Еву, словно прицеливаясь.

— Ты права, — прошептал он. — Я должен кое-что тебе сказать.

Ему показалось, что лицо Евы как-то сжалось, застыло, превратилось в маску.

— Только что пришла последняя пластинка, — закончил он.

Метрдотель услужливо наклонился над столиком.

— Вы выбрали?

Ева сделала ему знак отойти.

— Бедный мой мальчик! — сказала она.

Глава 9

Пластинка остановилась. Ева молчала, положив голову на руки. Лепра метался по комнате от рояля к двери и обратно. «Я уже хожу, как по камере, — подумал он. — Еще немного, и начну думать, как заключенный». Он в изнеможении остановился позади Евы и оперся на спинку ее кресла.

— Ну… что ты об этом думаешь?

— Любопытный он все-таки человек, — сказала она.

— Сумасшедший! — закричал Лепра. — Псих! Надо совсем спятить, чтобы так изощряться! Ева…

Она запрокинула голову и взглянула на него.

— Ева… ты считаешь… что его план сработает до конца?

— Мелио умер, — сказала она, — а пластинка пришла. Почему бы и письму не дойти до прокурора?

Ее тонкие губы, двигавшиеся над глазами на запрокинутом назад лице, — все это вдруг стало чудовищно чужим и нереальным.

— Я тоже выбит из колеи… Но ты, кажется, уже смирилась с этим. Я тебя не понимаю.

— А что я должна делать, по-твоему? Битьсяголовой о стену? Кататься по земле? Он выиграл. Пусть так. Мы тут уже ничего не можем поделать.

— Он выиграл! — усмехнулся Лепра. — Он! Он! Что значит он? Он ведь умер, а? Ты говоришь о нем, словно он жив и здоров.

Ева пожала плечами, показала на проигрыватель.

— Он здесь. Ты слышал его, так же как и я.

— Так ты сдаешься?

— Я жду, — сказала Ева. — Это твои слова… Надо ждать.

— Ну а я ждать не намерен. Сложу чемодан и завтра буду в надежном месте.

— А я? — спросила Ева.

— Поедешь со мной.

— Он сказал бы точно так же… — сказала Ева с горечью. — Так все и началось… Ладно, я поеду с тобой. А что потом?

— Прошу тебя, — простонал Лепра. — Что бы я ни говорил, ты сердишься.

— Я вовсе не сержусь. Я просто спрашиваю: что потом? Ну, поедем мы в Швейцарию или Германию — и что будет там? Сменим имя. Допустим. Допустим даже, что нас не узнают. И что? Ты считаешь, что сможешь давать концерты? Ты будешь обычным безработным. А мне придется вести хозяйство… Нет уж, уезжай один, если хочешь.

Они смотрели друг на друга. О Фожере уже никто не думал. Внезапно они увидели друг друга в истинном свете.

— Ты предпочитаешь, чтобы нас арестовали? — прошептал Лепра. — Ты знаешь, что меня ждет?

— Нас, — поправила Ева. — В любом случае я заплачу дороже, чем ты. Твое имя упоминается в письме почти вскользь.

Лепра бессильно опустился в кресло.

— Лучше уж сразу покончить с собой, — сказал он.

— Ты способен на это?

Лепра ударил кулаком по подлокотнику.

— Послушай. С меня хватит. Ей-богу, тебе приятно меня доводить. Что ты предлагаешь?

— Ничего. Мы пропали — это ясно.

Лепра обхватил руками колени и опустил голову, чтобы не видеть ее, чтобы вообще ничего не видеть.

— Если бы только узнать, откуда приходят пластинки, — сказал он глухим голосом.

— Если б узнать, кто убил Мелио!

Они замолчали, и стало слышно, как поднимается лифт. Когда Лепра поднял голову, Ева сидела, закрыв глаза, с неподвижным лицом, и по щекам у нее текли слезы.

— Ева!

Одним движением он опустился на колени и обнял ее за талию.

— Ева, милая… Ты плачешь из-за меня… прошу тебя, дорогая моя… Ты такая сильная, мужественная, непобедимая… может, еще не все потеряно.

Она откинулась на спинку кресла, мотая головой из стороны в сторону, словно боль, терзавшая ее, стала невыносимой.

— Пластинка — еще не доказательство, — упорствовал Лепра.

— Жан, у тебя есть право на слабость, но не на глупость, — сказала она. — Когда письмо попадет к Борелю, он устроит мне очную ставку с шофером такси и получит необходимые доказательства.

На это нечего было возразить. Ловушка захлопнулась, Она прижала к себе голову Лепра и крепко обняла его.

— Теперь я хочу, чтобы ты стал мужчиной… чтобы весь этот ужас хоть чему-то послужил…

Она ждала. Лепра молчал, растворясь в тепле ее тела.

— Ты слышишь? — повторила она.

Он медленно отстранился и встал.

— Уложить всю жизнь в одну неделю будет трудновато. Ведь именно этого ты хочешь?

— Все зависит от тебя.

— Ты согласишься стать моей женой на неделю?

Она через силу улыбнулась.

— Если это единственный выход…

— Ты видишь другой?

— Тут не я решаю.

— По-твоему, ответственность за все несу я один?

— Не увиливай…

Лепра задумчиво обошел комнату. Подойдя к Еве, он поцеловал ее.

— Что ж, попробуем! — решился он.

Первый день уже начался. Лепра повел Еву в «Каскад». Заказал изысканный ужин, который привел его в жизнерадостное настроение, однако он отметил про себя, насколько трудно радоваться, если нельзя говорить о будущем. Уже многие месяцы, а может быть, и годы его естественное жизнелюбие питалось проектами, планами, но сейчас их не стало. Он пил, пока Ева не отодвинула от него бутылку.

— Веди себя достойно, — сказала она.

Он подавил в себе возникшую на мгновение неприязнь.

— Извини. Я еще не привык жить одним днем.

— Я знаю. Для этого надо быть очень несчастным.

Листья на деревьях уже покраснели. Двое, потерявшие свое будущее, брели куда глаза глядят, и Лепра, чтобы не молчать, рассказывал истории из детства. Воспоминания, которые он так долго хранил в себе, буквально переполняли его. Консерватория, упорная работа, виртуозы, властители дум, возникающие вдалеке на сцене в нереальном свете рампы, словно в ином пространстве. И навязчивая идея стать одним из них.

— Я всегда откладывал настоящую жизнь на потом, — признался он.

— Ты никогда так со мной не говорил, — сказала Ева. — Продолжай, милый.

— Тебе правда это интересно?

— Ты даже не представляешь насколько.

Он воодушевился, заговорил о бедности, о годах работы в пивной. Ему вспоминались редкие вечера, когда выпадала возможность показаться настоящим ценителям, и дни, полные безысходности, загубленный талант, случайные влюбленности и, наконец, Фожер! Фожер, который в один прекрасный день отставил бокал и приказал официанту позвать незнакомого пианиста. «Сядь. Как тебя зовут?.. Лепра? А у тебя недурно выходит. Сыграй мне что-нибудь простенькое… только для меня… что хочешь, лишь бы от души. Понял?»

Лепра сыграл ему ноктюрн Форе. Разговоры понемногу стихли, все лица повернулись к эстраде, и раздались первые аплодисменты в его жизни. «Хочешь работать со мной?» — спросил Фожер.

— А потом ты увидел меня, — сказала Ева.

— Да. Ты — в блеске славы. Я — робкий, неуклюжий. Я чуть не умер от стеснения, страха и восхищения, когда ты протянула мне руку. И теперь могу тебе признаться: именно в тот момент я начал ненавидеть Фожера. Я завидовал ему, потому что у него было все. Мне казалось, что он все у меня отобрал. Впрочем, я был не так уж далек от истины. В каком-то смысле он все у меня забрал.

Ева почувствовала, что он снова отдалился от нее, что дверь, распахнувшись на мгновение, вновь захлопнулась. Они сели в такси.

— Северный вокзал, — бросил Лепра.

Она не задала ему ни одного вопроса. Сам все объяснит, потому что мужчины — она знала это по опыту — не созданы для одиночества. Лепра задержался у справочной, изучая расписание поездов. Ему по-прежнему хотелось сбежать. Он вернулся с дежурной улыбкой, ничего ей не объяснив.

— Где ты хочешь поужинать? — спросил он резко.

— Решай сам, дорогой.

И снова возникшее между ними напряжение стало невыносимым. Он повел ее в кафе на площадь Вогезов, где можно было спокойно поговорить. Но частые паузы и недомолвки только подчеркивали зыбкость их планов.

— Помнишь наши первые вечера? — спросила Ева. — Ты говорил не умолкая и, когда мы расставались, всегда повторял одно и то же: извините, что я все время болтаю, но мне столько надо вам сказать!

— Это упрек?

— Что ты! Просто приглашение.

— Я все сказал.

Он снова налег на вино, на сей раз Ева не отняла бутылку. Она смотрела, как постепенно пьянеют его глаза.

— Хороший у меня видок! — проворчал он. — Слепой увидит, что я преступник. Раз я себя им чувствую, значит, это должно быть заметно.

Он вытер пальцы салфеткой.

— По-моему, я заврался. Ты была права. Надо было вызвать полицию в Ла-Боле. Сердишься на меня?

— Ты верен себе.

— В любом случае все это касается только меня.

Больше он не произнес ни слова, сделал знак официанту, судорожно пересчитал купюры и мелочь. Стемнело. Оказавшись на улице, Лепра заколебался. Идти на спектакль? Потерять еще один вечер? Он схватил руку Евы, и она поняла этот безмолвный призыв.

— Пошли домой, — сказала она.

Возвращение было невеселым. Лепра не выпускал ее руки. Он буквально вцепился в нее. Вся его тревога сконцентрировалась в пальцах. В лифте она заметила, что он бледен, весь в поту. На пороге он прошептал:

— Не зажигай света.

Он вошел в спальню на ощупь и рухнул на кровать. Боль скрутила ему живот, раздирала грудь. Жан икал, у него не было слез, но он задыхался в тисках своих собственных рук. Ева раздевалась в ванной комнате. По аромату ее духов он понял, что она идет по комнате, останавливается возле него.

— Не дотрагивайся до меня, — простонал он.

Кровать тихонько скрипнула. Она села и терпеливо ждала, пока он придет в себя. Он уже не боялся показаться слабым, уязвимым, но горечь поражения обжигала ему язык.

— Ева…

— Да?

— Повтори мне имена… Его брат, Гамар, Брунштейн, Блеш, Мелио… Кто еще?

— Что тебе это даст?

— Кто еще?

— Гурмьер.

— Ну да, Гурмьер.

Он снова и снова, вспоминая их лица, повторял вполголоса весь список, потом еще и еще раз. Нет, только не Гурмьер! И не Гамар! И не Брунштейн! И уж никак не Блеш! И разумеется, не брат, который даже не дал себе труда появиться на похоронах! Что касается Мелио…

Он подполз к Еве, как раненый зверь к своей норе, прильнул к ней и одним движением опрокинул ее на постель, раздавил своей тяжестью, попытался покончить раз и навсегда со своим мучительным и неутолимым желанием. Он бормотал непристойности, неловко тыкался то подбородком, то щекой в ее исчезающее во мраке лицо. Он глотал слезы, стискивал зубы, вступая в рукопашную схватку со стонущим противником, который станет в следующее мгновение тихим и безропотным. «Да уж какой есть, — думал он в этом вихре ярости и отчаяния. — Какой есть… Какой есть…» Он кричал, бредил, пытался освободиться от себя самого. Нет… умереть…

Он перевалился на бок, но не умер. Не так-то это просто. Мало того, гнусная радость заполняла все его существо, окатывала освежающей теплой волной. И так еще неделю? Неделя объятий, восторженного забытья, борьбы за жизнь, полной гордыни и отвращения. Ему стало дурно, он встал и пошел в ванную комнату, закрыв за собой дверь, чтобы она не видела, как он роется в аптечке. Он проглотил две таблетки снотворного в надежде, что сон сразит его наповал. Не тут-то было, сна пришлось подождать. Ева, лежа рядом, помогала ему своим молчанием.

Когда он вновь открыл глаза после долгих часов забытья, она по-прежнему была возле него, преисполненная материнской тревоги. Склонившись над ним. она гладила его по голове.

— Который час?

— Десять.

Одно утро позади.

— Почты нет?

— Только газеты.

— Там есть?..

— Да. Вскрытие показало, что он умер в обмороке. От эмоций, а не от удушья.

— Это не имеет значения.

— Кто знает, убийцу могут обвинить только в насильственных действиях, повлекших за собой смерть. По крайней мере, мне так кажется.

— Для нас, во всяком случае, ничего не меняется, — заключил Лепра.

— Может, все-таки поздороваешься? — сказала Ева.

— Доброе утро.

Они позавтракали на кухне. У них не было сил нести чашки и приборы в гостиную.

— Ну вот, мы как старые супруги, — сказала Ева. — Представь себе, что эта сцена повторяется ежедневно в течение двадцати или тридцати лет. Ты бы выдержал?

— Почему же нет?

— Нет, Жанно. Не насилуй себя. Почему ты всегда бежишь от очевидного? Мой муж был точно таким же. Он кидался за каждой юбкой и в то же время упрекал меня в неверности. Логики никакой ни у одного, ни у другого.

Лепра рассеянно слушал ее, подавляя зевоту. В это утро Ева казалась ему почти чужой. Он впервые размышлял о том, какая система защиты ему наиболее выгодна. Во-первых, надо настаивать на убийстве из ревности — это судьба, а судьба неумолима. И преступник — лишь заблудшая овца.

— Ева, — прошептал он, — я хочу задать тебе один деликатный вопрос. Но обещай мне, что ответишь спокойно… Не рассердишься… Помнишь фразу с последней пластинки? «Когда будете ее допрашивать, она вам все объяснит».

— Ну?

— Это правда?.. Ты действительно все объяснишь?'

Ева поставила чашку.

— Естественно, — сказала она. — Все. А что? Тебя это пугает?

— Нас будут допрашивать по отдельности. И если наши показания не совпадут…

— Почему бы им не совпасть? Ты собираешься лгать?

— Конечно нет. — Лепра опустил глаза.

— Не волнуйся, они устроят нам очную ставку.

Лепра допил свой кофе, забыв положить сахар. Он не мог признаться себе, что в этот момент понимал Фожера, чуть ли не сочувствовал ему.

— Какой ты у нас сложный, — сказала Ева. — В сущности, мы так плохо знаем друг друга. Я-то — сама простота.

— Знаю, — нетерпеливо перебил ее Лепра. — Ты ведь воплощенная добродетель.

Он ожидал, что она взорвется. Ева только посмотрела на него долгим взглядом. Он предпочел бы пощечину.

— Кто виноват в том, что ты страдаешь? Дай мне сигарету.

Он бросил пачку на стол и вышел в гостиную. Рассеянно проиграл мелодию Фожера и пошел бриться. Несмотря на жужжание бритвы, он слышал, как Ева ходила туда-сюда, мурлыча модные песенки. Она тоже старалась не выходить из роли, и ей это удавалось куда лучше. Он тщательно оделся и вернулся к роялю. «Там» он играть не сможет… «там», то есть в тюрьме, он понесет гораздо более суровое наказание, нежели она. Она может уверять сколько угодно, что заплатит дороже, чем он, но это не так. Вечное стремление возобладать, самоутвердиться. «Они воевали между собой, а я служил им заложником, — подумал он. — Кретин». Под его пальцами внезапно начала рождаться мелодия, он остановился.

— Продолжай, — сказала Ева из-за его спины. — Что это?

— Понятия не имею. Как-то само получилось.

Он попытался вновь уловить этот мотив, но на сей раз он ускользал от него, обрастая ненужными реминисценциями.

— Попробуй еще раз.

Она наиграла несколько тактов. Не стоило и продолжать. Родившаяся было песня уже не вернется к нему. А это была песня. Они оба почувствовали это. Новая изящная мелодия, в которой Лепра не успел еще обрести себя. Но он радостно бросился к Еве.

— Прости меня, милая, — сказал он. — Я действительно несносен. Я бы хотел быть таким же, как ты… прямым, непосредственным.

Он ударил себя в грудь.

— Это тут… во мне… но я не могу выпустить наружу все, что я хотел тебе сказать… все, что мне нужно будет тебе сказать…

Он обнял ее, прижал к себе и долго не отпускал.

— Я не хочу тебя терять, — прошептал он. — Мне так хорошо с тобой!

Тем не менее он отпустил ее и сел за рояль. Как Фожер, нажал наугад на клавишу, вслушался в замирающий протяжный звук. Ева подошла к нему, прислонилась к его плечу, и внезапно ему захотелось остаться одному. И впрямь, не так он и прост!

— Что будем делать? — спросила она.

И правда, надо было что-то делать, создать себе иллюзию жизни, держаться, продолжая эту чудовищную игру до того момента, когда раздастся звонок Бореля. Но что можно предпринять, когда в конце этой недели, как в конце улицы, погруженной во мрак, высится неприступная стена? Лепра был небогат, но он с удовольствием растратил бы сейчас все, что имел, почти 500 тысяч франков. По крайней мере, это был бы поступок!

— Давай я возьму напрокат машину, — предложил он.

Через час они уже сидели в маленьком красном «астон-мартене», который помчался вперед как метеор. Лепра, не раздумывая, поехал к морю. Какое счастье нестись, не разбирая дороги, в грохоте мелькающих кадров, рискуя двумя жизнями, которые, впрочем, и так уже обречены! Ева восприняла эту новую игру с какой-то пронзительной радостью. Может, она даже хотела, чтобы он допустил какую-нибудь оплошность, неловко нажал на тормоза… Они остановились только, в Гавре. Спотыкаясь, вышли из машины. Ева уцепилась за его руку, повисла на нем.

— Это почти так же хорошо, как заниматься любовью, — сказала она.

Снова они брели без всякой цели, вдоль берега, мимо кораблей, готовых к отплытию.

— Признайся, что ты бы мог вот так сесть на корабль и уехать без меня. Скажи правду, хоть раз в жизни.

— Бывают такие моменты.

— Тогда лучше уезжай. Надо делать то, что хочется.

Он не собирался с ней спорить. И вообще, знает ли он на самом деле, чего ему хочется? Жить! Покончить с этим бесконечным преследованием. Да, этого он желал изо всех сил. И еще: вновь обрести ускользнувшую песню. И остаться в одиночестве. И плевать на все, как плевал Фожер.

— Я с тобой говорю, по-моему, — сказала Ева.

Лепра смотрел, как грузят машины на теплоход, и позавидовал человеку, который управлял лебедкой и по своему усмотрению играл в воздухе этими тяжеленными контейнерами.

— Может, помолчим? — предложил он. — Я тебя люблю, но ты меня утомляешь.

Это вырвалось неожиданно, и тон его был столь непривычным, что он весь сжался и приготовился к обороне. Но Ева просто отпустила его руку. Они еще некоторое время шагали рядом, а поскольку Лепра шел медленно, она обогнала его на метр, потом на два. И вскоре они шли уже просто друг за другом, словно были незнакомы между собой. Ева, не оборачиваясь, села в машину. Лепра еще побродил некоторое время, купил газеты, сигары. Он подчинялся каким-то неожиданным, порывам и находил в этом острое удовольствие.

— Едем назад? — спросила Ева, когда он подошел к ней.

— Нет, мне тут нравится.

— Тогда отвези меня на вокзал.

— Как хочешь.

Он спокойно отъехал и стал не торопясь искать вокзал. Ева сидела у самой дверцы. Между ними поместился бы еще один пассажир. Лепра остановил машину, вышел, чтобы открыть дверцу Еве, но она уже поставила ногу на землю и нервно схватила перчатки и сумку. Лепра побежал в кассу за билетом.

— Поезд через час, — сказал он, протягивая билет.

Она, не отвечая, взяла у него билет и прошла в зал ожидания. Лепра пошел следом и сел рядом с ней. Каждый из них ощущал тепло другого и читал его мысли. Лепра казалось, что он никогда не испытывал такого восхитительного ощущения. Вскоре он поднялся, чтобы закурить сигару, и развернул газету. Первые полосы по-прежнему занимало дело Мелио. Журналисты давали понять, что комиссар Борель идет по интересному следу, но эта новость даже не тронула Лепра. В нем самом происходили гораздо более серьезные вещи. Тут он заметил, что Ева, пытаясь ускользнуть от него, уже идет к перрону, он вошел за ней в вагон и поискал свободное купе.

— Садись здесь, — сказал он.

Она прошла дальше по вагону, сама выбрала себе место.

— Что ж, счастливого пути, — сказал Лепра.

Она, казалось, не замечала протянутой руки.

— Ты делаешь успехи, — произнесла она голосом, которого он никогда прежде не слышал.

Он спрыгнул с подножки, дождался отправления. Когда поезд тронулся, Ева открыла сумочку и достала пудру. Лепра, для проформы, прошел вдоль вагона и помахал ей. Потом, сунув руки в карманы, вернулся к машине. Что теперь? Вечер был свободен. Он мог поехать куда-нибудь, побродить по порту, пойти в кино… Он ни перед кем не должен был отчитываться. Мог наконец остаться наедине со своей тревогой. Он выбрал отель по своему вкусу, вписал в регистрационную карточку первое пришедшее на ум имя. Лепра больше не существовало.

В баре он выпил виски, заказал еще и неожиданно вспомнил последний вечер с Фожером. Алкоголь только подогревал воспоминания, но они казались уже галлюцинациями. Нет, Фожер никогда на него не сердился. Напротив, он всегда был снисходителен к нему. Ревновал, конечно, но в этом не было злости. Бедняга Фожер! Вот этому и надо посвятить вечер. Думать о Фожере. Что бы сделал Фожер, если… Лепра закурил вторую сигару. Ее аромат тоже оживлял воспоминания. Все-таки удивительно, какое огромное место занимал Фожер в его жизни!.. «Ты слишком часто смотришься в зеркало», — нередко говорил Фожер или внушал: «Чем больше ты докучаешь окружающим, тем легче их приручить». Обрывки его мелодии на мгновение смешались с этими словами. Сидя за стойкой, положив голову на сжатые кулаки, Лепра рассматривал жидкость в своем стакане.

«Мы, — говорил Фожер, — люди особые, понимаешь, малыш! Если хочешь, чтобы музыка пришла к тебе, надо сначала, чтобы она почувствовала, что ты ей принадлежишь безраздельно». Бар постепенно пустел. Бармен настойчиво протирал стойку возле стакана Лепра. Тот взглянул на часы. Как поздно! Он расплатился, вышел и обрадовался, что снова может раствориться в ночи.

Сон продолжался. Фожер шел рядом с ним. Лепра снова оказался в порту. Раздался мычащий гудок огромного грузового корабля и повторился множество раз навязчивым эхом. Мелодия Лепра потихоньку оживала в нем. Он не обращал на нее внимания, думая о другом, смотрел на качающиеся фонари, на светлые блики на воде. В темноте проносились вагоны. Подъемные краны возносили вверх странные тюки, мелькающие в лучах прожекторов. Он чувствовал, как мелодия рождается в нем, начинает жить своей жизнью, и он становился уже просто страстным зрителем, которого не принимают в расчет. «Лепра не в счет!» — еще одна фраза Фожера, которая внезапно обрела свой истинный смысл. Неожиданно накатила волна и захлестнула мостовую и рельсы. Лепра вздрогнул. Он чувствовал, что весь горит, но сейчас это его не волновало.

В переулке он столкнулся с девушкой. Она остановилась и улыбнулась ему, помахивая сумкой на длинном ремне. Лепра тоже остановился. Она взяла его за руку и потянула за собой, и он пошел следом за ней по темному коридору, поднялся по лестнице. Фожер одобрил бы его. Девушка вошла в комнату и зажгла свет.

— Ты не здешний, — произнесла она. — Сразу видно.

— Вот послушай-ка, — сказал Лепра.

Он насвистывал ей свою мелодию. Она изумленно уставилась на него, забыв раздеться.

— Ну, знаешь, — наконец произнесла она, — я разных придурков видала, но такого — никогда…

Глава 10

— А, вот и ты! — сказала Ева.

— Да, вот и я. Извини меня, — сказал Лепра.

— У тебя был приступ независимости. Теперь ты вернулся ко мне. И воображаешь себе, что…

— Прошу тебя…

Он прошел мимо нее, сел за рояль и беспечно, как бы для собственного удовольствия, наиграл песню — без ненужного блеска, без затей, не спуская глаз с портрета Фожера.

— Ну как тебе? — спросил он, не оборачиваясь. — Для начала неплохо, по-моему. Только припев пока не получается.

Он поискал еще, попробовал наугад несколько тем и наконец остановился на той, которую легче всего было напеть. Затем сыграл все вместе, куплет и припев.

— Вот. Дарю ее тебе.

Он смеялся, он был счастлив.

— Ты ничего не понимаешь, — сказала Ева. — Ты спятил.

— А что? Тебе не нравится?

— Напротив. Это… Не хочу тебя обидеть, но я даже не думала, что ты на такое способен.

— Ну как?

— А все остальное?

Лепра нахмурился.

— Все остальное… ну да… следствие, письма!

Он обнял Еву за плечи и слегка потряс ее.

— Представь себе, я в это не верю. Хватит. Знаешь, я сегодня всю ночь думал о Фожере. И начал понимать его.

Она села. На ее внезапно побледневшем лице блестели расширенные, неподвижные серые глаза.

— Ты меня пугаешь, — сказала она.

— Пугаю? Потому что начал понимать Фожера? Не смеши меня. По-моему, он и не собирался посылать письмо. Повторяю тебе: на него это не похоже. Он просто хотел испытать тебя. Если бы ты пошла в полицию и выдала себя, он оказался бы прав. А если нет, то он все равно прав. Молодец, Фожер! Парень не промах!

— Только ты не учитываешь, что смерть Мелио все осложняет.

— Я не говорю о Мелио, — упорствовал Лепра. — Я просто считаю, что Фожер не мог отослать такое письмо. Может, он его и написал — тут я ничего не имею против. Но я готов биться об заклад, что Мелио либо уничтожил его, либо не воспользовался им.

— По-твоему, у убийцы Мелио такая же ранимая совесть?

— Но ведь…

Лепра внезапно отвернулся, подошел к окну и нетерпеливо забарабанил пальцами по стеклу.

— Может, убийца не нашел письма.

— Но пластинку-то он нашел. И он бы не расстался с пластинкой, если бы письма не было у него в руках. Это очевидно! Ты как мой муж. Он всегда отрицал то, что ему не нравилось. Так удобнее.

Зазвонил телефон, и Лепра резко обернулся.

— Меня нет дома, — сказала Ева.

Они подумали об одном и том же: что, если это…

— Ответь ты, — прошептала она.

Лепра на цыпочках пересек гостиную и снял трубку. Ева взяла отводную.

— Минуту, не кладите трубку, — произнес женский голос. Почти в ту же секунду заговорил мужчина:

— Алло… алло, мадам Фожер?

Ева наклонилась к нему и прошептала:

— Это Борель.

— Алло, — сказал Лепра. — Мадам Фожер нет дома.

— А кто у телефона?

— Жан Лепра.

— А, очень приятно, господин Лепра. Это комиссар Борель… Я имел счастье аплодировать вам… Я уверен, что мадам Фожер многим вам обязана… Она не скоро вернется?

— Я не знаю.

— Досадно. Вы сегодня увидитесь с ней?

— Думаю, что да.

— Будьте добры, передайте ей, что я жду ее у себя… Просто маленькая формальность, ничего серьезного, я даже не послал ей повестку… Если вы захотите сопровождать ее, я буду рад пожать вашу руку.

— Договорились.

— Всего хорошего, господин Лепра, до скорого.

Лепра осторожно повесил трубку.

— Лицемер, — бросила Ева.

— Борель пока не может устроить тебе очную ставку с шофером, — сказал Лепра. — Он еще трижды подумает, прежде чем сделать это.

— Он пригласил и тебя, — сказала Ева.

— Да, но я не обязан…

— Ты бросишь меня одну?

— Ладно, идем! — вздохнул Лепра. — Если им нужен преступник, я признаюсь. Ты же этого хочешь?

— В чем ты признаешься?

— Ну… что убил Фожера.

— И согласишься, чтобы тебя обвинили в смерти Мелио?

— Нет.

— А меня?

— Черт знает что, — проворчал Лепра. — Еще утром я почти забыл обо всем этом, и вот теперь…

Ева одевалась в спальне, а Лепра в сотый раз пытался представить себе ход мыслей Бореля. Он наверняка думает, что Фожера, возможно, тоже убили, как и Мелио… И тогда окажется совсем близок к истине. Таким образом, идти в префектуру — все равно что броситься в волчью пасть. Лепра нащупал свой бумажник. Там лежала бумажка с подробным расписанием поездов в Бельгию. Может, еще есть время. А там… он будет писать музыку под вымышленным именем… Поначалу ему будет трудновато пробиться — как и Фожеру. Но рано или поздно, как и Фожер, он прорвется. Ева висела на нем мертвым грузом. И он не потерпит, чтобы она его судила. Вот в чем его настоящая слабость, истинная трусость. Фожер бы не колебался.

Лепра пошел к дверям, повернул ручку. «Вскочить в лифт, зайти домой за чемоданом… потом поезд… граница…» Искушение было столь сильным, что он, задыхаясь, прислонился к стене. «Ну, еще усилие… Надо только открыть эту дверь и захлопнуть ее за собой, отрекаясь от прошлого».

— Я готова! — крикнула Ева.

Лепра ждал. Он бы уже сто раз мог сбежать. Когда появилась Ева, он бросил на нее затравленный взгляд: как всегда, элегантна, уверена в себе, неприступна. Если бы она согласилась не выкладывать Борелю всю правду, то получила бы еще отсрочку.

— Может, Борелю пришло еще одно анонимное письмо? — предположил Лепра.

— Он говорил о простой формальности, — возразила Ева.

— Поживем — увидим.

Он открыл дверцы лифта. Ева улыбнулась и прошла первой.

— Бедняжка Жан, — усмехнулась она. — Мне иногда так тебя жалко. Как ты себя изводишь!

На улице не было никого подозрительного. Лепра ожидал увидеть чуть ли не инспектора, который бы делал вид, что читает газету или рассматривает витрины. Он оставил машину возле дома, но Ева предпочла такси. Она подняла стекло, разделяющее их с водителем.

— Успокойся, — сказала она. — У меня уже нет ни малейшего желания говорить. Если б не Мелио, это было бы наилучшим выходом из положения. Я бы отдала Борелю пластинку. Он сам бы понял, что мой муж был сумасшедшим.

— Фожер — сумасшедший?!

— Конечно. Он прекрасно знал, что много пьет и быстро ездит, и понимал, что каждое следующее путешествие может кончиться плохо. А эта идея обвинить меня — тоже бред алкоголика, не так ли? Я смогла бы защититься. Но теперь…

— Никогда он не был сумасшедшим, — возразил Лепра.

— Давай-давай, защищай его! — гневно крикнула Ева. — Любовь! Отличное оправдание! Я люблю тебя, прибираю к рукам и уже не отпускаю. Все вы такие, и ты первый.

— Я?

— А кто же еще! Ты вообще думаешь обо мне в эту минуту?

— Будь последовательной. Ты…

— Боже, как ты мне надоел.

Она забилась в угол, всем своим видом показывая, что вновь погружается в свое одиночество. Такси быстро катило вдоль Сены. Может быть, в эту минуту Борель выписывает ордер на арест. «И, однако, я в это не верю, — думал Лепра. — Я просто не могу себе этого представить!» Такси замедлило ход перед хорошо знакомой аркой. Как он дрожал за Еву тогда, в первый раз! Как он ее любил! Теперь он смотрел, как она поднимается по лестнице, и спрашивал себя: чего он, собственно, тут торчит? Дело Фожера — Мелио? Старая история между вдовой и полицейским. Разберутся сами, он уже вне игры.

Борель принял их с обезоруживающей сердечностью. Ему так неловко, что он их побеспокоил. В общем, нет ничего срочного. Он позвал их только для очистки совести, чтобы потом не возникло никаких осложнений… Он смотрел на них по очереди, сидя за столом, и потирал руки, будто согреваясь. На манжетах ярко блестели пуговицы. Галстук на нем был довольно дорогой. У Бореля были манеры человека, привыкшего побеждать, и он как бы заранее извинялся, что окажется сильнее.

— Нас так потрясла смерть господина Мелио! — сказал он. — Просто невозможно представить! Вы, разумеется, не знаете ничего, что могло бы помочь следствию?

— Ничего, — сказала Ева.

— Вы никак не связываете эту смерть с гибелью вашего мужа?

Ева прекрасно разыграла удивление, смешанное с любопытством.

— А что, — спросила она, — есть связь?..

— Ну, это еще вилами по воде писано, — сказал Борель. — Если хотите — рабочая гипотеза. Мы просто обязаны рассмотреть все возможности, даже самые невероятные.

Еле слышно задребезжал телефон. Борель схватил трубку, и лицо его на мгновение изменилось.

— Я занят, — резко сказал он.

Но тут же снова улыбнулся, может быть, чуть снисходительно, и лицо его приняло прежнее любезное выражение.

— Тут есть одна деталь, которая заставляет задуматься… женский голос… Вы читали газеты? Вы в курсе?

— Да, — сказал Лепра.

— Ну так вот, — продолжал Борель, хитро прищурившись, — помните анонимное письмо, написанное женщиной… Улавливаете связь?

— Не вполне, — призналась Ева.

Борель улыбнулся с видом профессора, который понимает, что завысил требования.

— С одной стороны, мадам, у нас лежит письмо, цель которого — скомпрометировать вас, с другой — некая таинственная особа, возможно, нанесла визит Мелио за несколько минут до его смерти. Может, это одна и та же женщина? Видите, куда я клоню?

Внезапная радость осветила лицо Евы.

— Понимаю, — сказала она.

— Как только я идентифицирую почерк, — заключил Борель, — победа за мной. Пока же…

Он встал, подошел к низкому столику и указал на магнитофон.

— Я хочу попросить у вас помощи. Я тут, понимаете, записываю «низкие грудные голоса, как у некоторых певиц на радио», как выразился наш таксист… Само по себе это не так уж и неприятно, но беда в том, что они все похожи.

Он включил магнитофон.

«Улица Камбон, 17-бис… да, вот здесь, спасибо… улица Камбон, 17-бис… Сколько я вам должна?.. Улица Камбон, 17-бис… Остановите чуть дальше…»

Голоса сменяли друг друга, произнося эту бесконечную фразу, нелепую, нереальную. Борель посмотрел на Еву. Он так чудовищно умен или чудовищно глуп? Он все так же улыбался, не снимая руки с кнопки магнитофона.

«Улица Камбон, 17-бис… откройте, пожалуйста, окно… улица Камбон, 17-бис…»

Он выключил магнитофон.

— Вообще-то, — сказал он, — я должен был бы вызвать всех обладательниц грудного голоса, поющих на радио, для очной ставки с шофером… Но это, естественно, невозможно… и по многим причинам! У некоторых есть покровители… большие шишки… это, скорее всего, послужило бы причиной для скандала… Нет… уж лучше так…

Он снова включил запись.

«Улица Камбон, 17-бис… я спешу… Улица Камбон, 17-бис…»

Запись кончилась, и Борель вздохнул.

— Они все называют адрес Сержа Мелио и добавляют несколько слов… так, все равно что… и никаких обид… Но это нам ничего не даст. Как, скажите на милость, он сможет узнать голос?

— Тогда зачем? — спросила Ева.

— Долг службы, мадам, — ответил Борель.

— Я тоже, — сказала Ева, — должна произнести: «Улица Камбон, 17-бис»?

— Если вас не затруднит.

Лепра вцепился в подлокотники кресла. Он недоверчиво смотрел на Бореля, но комиссар был как никогда любезен.

— Подойдите сюда, — посоветовал он, — вот… я пускаю кассету… говорите, не торопясь, в микрофон.

— Улица Камбон, 17-бис, — проговорила Ева. — И побыстрей, пожалуйста.

— Достаточно, — сказал Борель. — Спасибо.

И снова жеманно принялся потирать руки.

— Для меня эта запись — просто коллекция автографов… Несравненный сувенир.

— Правда? — прошептала Ева. — Тогда вы должны были бы попросить, чтобы они спели… Почему бы и нет?

Она посмотрела на Лепра, натянуто улыбнулась и вновь взяла крохотный микрофончик.

— Если вам это доставляет удовольствие, — сказала она Борелю. — «С сердцем не в ладу», — объявила она.

Включилась запись. Лепра вскочил.

— Ева!

Но Ева уже подносила ко рту микрофон. Она пропела вполголоса первый куплет, не сводя глаз с Лепра. Она обращалась к нему. К нему и к Флоранс, которую она уничтожала своим талантом, к Флоранс, которая в эту минуту была стерта с лица земли. Вызов, звучавший в ее голосе, придавал словам Фожера непереносимую грусть. Эта прощальная песня, созданная им для Евы и исполненная в кабинете полицейского, стала прощанием Евы с Лепра. Постепенно лицо Евы исказила гримаса какой-то глухой муки. Модуляции голоса были рождены самим биением ее сердца, трепетом плоти. Голос прерывался, торжествовал, погибал. «И в нем, и во мне она всегда любила саму себя», — думал Лепра. Ева напела припев без слов, не размыкая губ, словно колыбельную. Казалось, песня доносится издалека, она вместила в себя все: расставания, встречи, отъезды. Борель покачивал головой в такт.

— Хватит! — крикнул Лепра.

Ева замолчала, и они застыли, не произнося ни слова.

— Господин комиссар не просил тебя о столь многом, — проговорил Лепра, стараясь казаться естественным.

— Ошибаетесь, — сказал Борель. — Я бы с удовольствием дослушал песню до конца. Вы неповторимы, мадам! Не знаю, как вас отблагодарить.

— Ну что вы… Я могу идти?

Борель, возбужденный, растроганный, проводил их до лестницы.

— Если у меня будут новости, я обязательно дам вам знать. Я ваш навеки.

Лепра взял Еву под руку. Они спустились вниз.

— Через пять дней он получит письмо, — сказала Ева.

— Замолчи, — прервал, ее Лепра.

Он обернулся, но Бореля уже не было. Когда они вышли на набережную, Лепра продолжил:

— Ты сошла с ума. Просто свихнулась.

— Подумаешь, нам немного осталось.

— Ну, знаешь, я еще хочу пожить.

Ева остановилась.

— Иди, — сказала она. — Уезжай… По-моему, ты упрекаешь меня в том, что произошло. Я тебя не держу. Ты свободен.

Он пытался протестовать. Она оборвала его:

— Послушай, Жанно, давай договоримся раз и навсегда…

— Не здесь.

— Почему?

Он оперся на парапет, словно вел с Евой непринужденную легкую беседу.

— У нас с тобой не складывается, — сказала Ева. — После смерти Мелио.

Он хотел прервать ее.

— Дай мне сказать! Все не так. С тех пор как ты почувствовал себя в опасности, ты думаешь только о том, как бы сбежать. Может, я говорю жестокие вещи, но это правда. Раньше я верила, — что ты меня любишь. Тебе льстила эта любовь. Но теперь я тебя компрометирую. Становлюсь опасной… Заразной.

— Ева!

— И потом, ты считаешь, что сможешь без меня обойтись… Потому что ты придумал эту песенку без моей помощи, один. Ты меня победил. Вот событие! Ты воображаешь, что сможешь заменить моего мужа? Нет, ей-богу, ты чувствуешь себя Фожером. Иногда мне кажется, что я слышу его… Смешно! Я, которая тебя создала!

Она ударила кулаком по шероховатому парапету, на котором играли тени от листвы.

— Не он тебя открыл, а я. Я. Кто научил тебя одеваться, жить, даже любить… Так уходи! Скатертью дорожка… Как-нибудь сама выпутаюсь. Я привыкла.

Выпрямившись, она смотрела на воду, в которой отражался город. Ей не удавалось побороть волнение. Она уже больше не могла произнести ни слова. И Лепра не знал, как ее утешить. Он чувствовал, что любая фраза прозвучит фальшиво, и он еще больше запутается. Они оба ждали. Наконец Ева с каким-то даже сожалением резко шагнула вперед. Лепра пошел рядом.

— Ева, — прошептал он. — Ева, я уверяю тебя, это недоразумение.

Она даже головы не повернула.

— Ну ладно, — сказал Лепра.

Он дал себе слово не замечать ее враждебности. Даже попытался просто мило поболтать с ней, как раньше. Но говорил он один. Обедали они в ресторанчике за Нотр-Дам-де-Пари. Устав, Лепра замолчал. Поскольку они сидели друг против друга, им приходилось следить за собой, чтобы не поднять головы в один и тот же момент Когда их руки соприкасались, они вздрагивали, как от электрического разряда, и тут же замирали, следуя неведомым правилам хорошего тона.

— Кофе для мадам, — произнес Лепра.

— Спасибо, я не хочу.

Она воспользовалась минутой, когда Лепра расплачивался, и ушла. Ему пришлось бежать, чтобы догнать ее.

— Это уже слишком, — возмутился он.

Ева не ответила. Они долго шли по набережной, не произнося ни слова. Ева, казалось, была всецело погружена в созерцание реки. Лепра был ее тенью. Они пересекли площадь Согласия, еще одну площадь. Ева остановилась перед кинотеатром, рассеянно взглянула на афишу и вошла. Лепра последовал за ней. Она выбрала место между двумя зрителями. Он устроился через два ряда от нее. Чего она добивается? Испытывает его? Решила выбросить его из своей жизни? Все это было до боли глупо. А в это время терпеливый Борель продолжает свое расследование! «Слишком уж она обрадуется, если я уеду», — подумал Лепра. На экране разворачивалась какая-то бессвязная история: мужчина… женщина., любовь… страдание. Лепра уже не смотрел и не слушал. Он следил за Евой. Протянув руку, он мог бы дотронуться до нее, но внезапно похолодел от мысли, что, может, она уже никогда не будет принадлежать ему, что он потеряет ее навсегда. Она еще сидела здесь, близко, он видел мягкую линию ее профиля, щек, сладострастные тени под глазами. Глядя на Еву, он не столько видел, сколько ощущал ее присутствие. Полуприкрыв глаза, он мысленно ласкал ее, вспоминая обнаженной, и невыразимая тоска сжимала ему грудь. Надо сейчас же, немедленно подойти к ней, смириться, довериться, подчиниться ее власти. — «Ева… Я люблю тебя! Ты мне нужна…» Он ждал ее в холле. Она подошла к нему, но отстранилась, избегая его протянутой руки.

— Шлюха! — пробормотал Лепра.

Дрожа от ярости, он как ни в чем не бывало занял свое место слева от нее. Она переходила от витрины к витрине, и от ее деланного спокойствия Лепра приходил в бешенство. Боже, как он сейчас понимал Фожера! Наверняка она с ним проделывала то же самое. Или пыталась, во всяком случае… Но Фожер был сделан из другого теста!

На террасе «Фуке» какой-то мужчина встал при их приближении и помахал Еве.

— А, Патрик… Как я рада тебя видеть!

Мужчина поклонился Лепра. Ева бросила небрежно:

— Жан Лепра, мой пианист. — Потом добавила со светской улыбкой: — Не ждите меня, Жан… Я вернусь поздно.

И она осталась с этим Патриком, который, казалось, был весьма тронут и взволнован. Лепра захотелось наброситься на него, он представил себе, как обратятся на них взгляды всех присутствующих. Закурил. Сколько раз он вот так закуривал, чтобы скрыть растерянность, робость! Он пошел дальше один, забрел в бар, потом в другой. Спустилась ночь, время дерзких мыслей и диких сновидений. Лепра вновь прошел мимо «Фуке». Евы там не было. Патрик увел ее… Куда? Лепра остановил такси, подъехал к своей машине и, пересев в нее, начал объезжать один за другим рестораны и ночные бары… Все безуспешно. Он даже не мог спросить у посыльных, не заходила ли Ева. У него и так был вид обманутого мужа. Очень точное определение. Он вспомнил последний вечер, несчастного пьяного Фожера. «Ну что ж, старина, мы квиты. Правда, я ее ищу… Я еще не сдался…Она держит меня не любовью, нет. Презрением…» Он говорил сам с собой, на полной скорости минуя перекрестки… Пусть он разобьется, но положит конец этому фарсу! Он то погружался в ночной мрак, то вырывался из него, проносясь по улицам, залитым резким светом праздничных залов. Зазывно звучали трубы, цимбалы. Он мчался по опустевшему городу все дальше и дальше, насилуя коробку скоростей. Останавливался. Выпивал. Последний раз он возвратился к машине, уже пошатываясь. «Куда теперь? По отелям?» Он усмехнулся и взглянул на себя в зеркальце: «Глаз не оторвать! Просто красавец!» Он вытащил носовой платок, вытер лицо, потное от усталости. Нащупал ключ от квартиры. «Чудно, я буду ждать ее у нас дома. У нас! Вот умора».

Он устремился назад. Скорость заглушила боль. На часах было два. Она уже наверняка вернулась. Он нажал на тормоза, заехал на тротуар и пулей вылетел из машины. Поднимался, перескакивая через ступеньки. Так быстрее, чем на лифте. Повернул ключ, толкнул дверь. Нет, еще не вернулась. Он зажег свет, медленно прошелся по пустой квартире. И что дальше? Чего он ждет? Разве она не так же свободна, как он? «Но, черт возьми, Ева, не приснилось же мне это! Ты сама сказала, что ты моя жена. Я слышу твой голос: «Я твоя жена!» Он задыхался, умирал от отчаяния. Зажег в спальне верхний свет, посмотрел на разобранную постель. На ней валялся ее халат. Тут же у кровати стояли домашние туфли, и Лепра уставился на них, словно они могли сами пойти куда-то.

С мягким шумом на площадке остановился лифт. Лепра как зачарованный вышел в прихожую. Еще шаг. В скважине поворачивался ключ. Открылась дверь, и в проеме показался силуэт Евы.

— Ева…

Он говорил и двигался, как сомнамбула.

— Ну, — сказала Ева, — что с тобой?

Она не успела поднять руку. Он со всего размаху влепил ей пощечину, она потеряла равновесие и отлетела к стене.

— Кто этот Патрик? Кто?!

Она оттолкнула его, вбежала в спальню и захлопнула за собой дверь. Лепра схватился за ручку и стал колотить в дверь.

— Открой! Открой!

Внезапно силы его иссякли. Он уткнулся лицом в створку двери, ощупывая вслепую возникшее на его пути препятствие.

— Открой, — простонал он. — Я прошу прощения, Ева… Я скотина… Бывают минуты, когда я сам не свой… Вы все сами меня провоцировали… Малыш Лепра… Думали, я не в счет… Открой, мне надо с тобой поговорить.

Он был уверен, что она стоит, прислонившись к двери с той стороны, и не пропускает ни единогоего вздоха и стенания.

— Я не хотел ударить тебя, Ева. Я искал тебя всю ночь. Ты была с этим человеком… ты не можешь понять… у меня, в конце концов, тоже есть самолюбие… Ты слушаешь меня? Я люблю тебя… я неправильно себя вел с тобой… но мы можем начать все сначала…

Он прислонился к двери всем телом, ему казалось, что он слышит ее дыхание, он вжался в дерево ртом, так что лак прилип к его губам.

— Ева… забудем… все… Будем считать, что мы ненадолго расстались… не получит Борель никакого письма, вот увидишь… Доверься мне…

Ему надо было спешить, если он хотел удержать ее до конца. Он врастал в дверь грудью, животом, не в силах прошибить ее.

— Позволь мне жить по своему усмотрению. Поверь, я добьюсь успеха… ты мне поможешь… Ева! Ты же не перестанешь любить меня из-за…

На глазах у него навернулись слезы.

— Я не злодей. Я сожалею… обо всем.

Он сполз на колени, потом лег на пол, увидел полоску света под дверью, и ничьей тени не было видно. Никого. Пусто. Он так и остался неподвижно лежать на полу.

Глава 11

На рассвете он ушел, точно воришка. Вернулся домой и метался по комнате, пока усталость не свалила его. Но он не желал ложиться спать, пока не найдет решения. И вообще, было ли оно? Даже Фожер — а уж он-то был посильнее его — искал его напрасно. Он не излечился от Евы. Она все усложняла своей манией обо всем судить и решать, что хорошо, а что плохо. Лепра встал, взглянул на календарь. Четверг. Еще четыре дня, если права Ева. Ну что ж, тем хуже. Она сказала бы: «Жан — никчемный человек». В конце концов, может быть, лучше жить свободным, даже если ты выглядишь никчемным в глазах… Никчемный? Ради Бога! Впрочем, не такой уж и никчемный! Он наиграл мелодию, чтобы еще раз убедиться в этом, успокоиться. Потрясающая получилась песенка! И не последняя.

Лепра вынул из кладовки чемодан. Вещей у него было не больше, чем у солдата. Уложить багаж — пара пустяков. Внезапно он заторопился, чтобы быстрее покончить с этим и не думать, не поддаваться мрачным мыслям, сомнениям. Будильник, щетку… Черкнуть два слова Блешу, предупредить его, что заболел… Он одним махом набросал письмо и подписался. Вот и все. Концерта не будет. Страница перевернута. Вот что значит разрыв. Так же легко, как стряхнуть с себя хлебные крошки. В последний раз оглядел комнату. Никаких сожалений? Никаких.

Он схватил чемодан и спустился вниз. В последний раз он ехал в этой маленькой машине. Жаль. В банке он снял со счета все деньги, сложил банкноты. С такой скромной суммой особенно не развернешься, но ведь и раньше в конце месяца он еле сводил концы с концами. Теперь на вокзал. Поезд на Брюссель отходит через сорок пять минут. Он поставил машину, позвонил в гараж, сказал, что машина припаркована во дворе Северного вокзала. Он чуть было не набрал номер Евы, но понял, что все будет потеряно, если снова пуститься в дискуссии. Он выбрал скромный букет и послал ей — так будет лучше. Не стоит подчеркивать момент отъезда. Теперь последнее: он взял билет в один конец и почувствовал себя таким же человеком, как и все остальные. Увидел солнце, пассажиров. Его пронизали флюиды, наполнявшие атмосферу отъезда. Он дрожал всем телом. Места для Евы в нем уже не оставалось. Любовь медленно уходила из него, словно болезнь. Ощущение было настолько новым и необычным, что он даже остановился, прямо посредине холла, и поставил чемодан на пол. Если бы у него хватило духу, он бы ощупал себя.

Как человек, упав, поднимается и с удивлением констатирует, что остался цел и невредим… «Ева, — прошептал он ее имя, затем еще раз: — Ева…» Оно уже ничего не пробуждало в нем. Ева. С тем же успехом он мог бы сказать «Жанна» или «Фернанда»… Толпа обтекала его, разделяясь на два потока. Люди обращали на него внимание, видя, как он беззвучно шевелит губами: он рассмеялся, потом смешался с другими пассажирами, направлявшимися к контролю.

Какое счастье — беспечно идти по вагону, выбирая себе купе, попутчиков! Опустить окно, вдохнуть запах металла, пара, дыма. Там, наверху, стрелка легко перепрыгивает с одного деления на другое. Скоро поезд тронется. Вот и все, поехали. Мир пленников остался позади. Свежий ветер дул ему прямо в лицо. Прощай, Ева!

На границе у него дрогнуло сердце. Нет, Борель еще не успел напасть на след. Теперь поезд мчит уже по чужой земле. В легкие проникает новый воздух. Что, интересно, она делает в эту минуту? Поглаживает лепестки цветов, которые он ей послал? Пожимает плечами: «Как же он меня любит!»? Будет ждать звонка. Завтра начнет беспокоиться: неужели раб взбунтовался? В субботу позвонит ему сама. В воскресенье настанет ее черед искать его по всему Парижу. А в понедельник, когда придет почта, Борель вызовет двух инспекторов… И тут ей ничего не стоит сказать: преступник тот, кто сбежал…

Лепра, чувствуя себя не в своей тарелке, пытался вновь обрести утраченную радость, рассматривая пейзаж за окном, прислушиваясь к мелодии, возникавшей в нем под стук колес. Но против воли он мысленно возвращался к этим четырем дням, которые выстроились перед ним в ряд, как препятствия на скаковом поле. Ему придется прыгать четыре раза, каждый раз все дальше и дальше, выше и выше. Видения! Видения! Уже долгие месяцы он не может от них избавиться. А ведь правда проста. Если его любовь действительно умерла, стоит ли обращать внимание на презрение Евы? Он не мог избавиться от этой мысли до самого Брюсселя, но так ничего и не решил. Снял номер в скромном отеле. О работе пока нечего и думать. Во всяком случае, до понедельника искать ее бессмысленно. Пока что лучше просто погулять по городу.

Повеселел он только к вечеру, после долгих часов воспоминаний. Радость возникла в нем внезапно, как будто он, пробираясь сквозь туман, наконец-то вышел на чистое пространство. Перед ним шла молодая женщина. У него не было ни малейшего желания идти за ней, но смотрел он на нее с удовольствием. Его глаза отдыхали от Евы. Постепенно обновится и тело. На этой земле будет жить другой Лепра. Он уже живет.

Лепра пытался подладиться под ритм улицы, и она посылала ему множество легких бодрящих зарядов. Вспышки реклам, встречные лица, огни витрин — все отдавалось в нем какой-то истомой. Ужин стал для него праздником. Он был наедине с собой, и все тревоги куда-то испарились. Его одиночество было ему крайне приятно; о чем бы он ни думал, в голове его звучала музыка, искавшая выхода. Таинственная ночь щедро расточала улыбки, и Лепра долго гулял в одиночестве. Впервые он спал без сновидений, плавая в блаженной нирване.

Наступила пятница. Свободная, беззаботная пятница. Несмотря на то что подсознательно он с мрачной точностью отсчитывал часы и минуты, он отдался свободному течению дня, бесцельно фланируя по городу. Он даже подарил себе билет на концерт и с удовольствием, не омраченным завистью, послушал неизвестного пианиста. Рояль также вычеркнут из его жизни. Он скоротал этот вечер в кафе, где оркестр играл попурри из шлягеров Фожера. Фожер! Как это было давно! В допотопные времена. Лепра пил пиво, грыз орешки. Никаких желаний. Ева унесла с собой все, вплоть до малейшей потребности любви. Он дружески смотрел на проходящих женщин. Не более того. Он был благодарен им за их красоту. Ночные мотыльки, шелковистые, мягкие. Главное — не дотрагиваться.

Возвращаясь в отель, он заблудился, и это тоже доставило ему удовольствие. Такие районы попадаются в маленьких французских городишках: пустынные, гулкие, словно отгороженные лунным светом, со свесившейся через решетку листвой, видневшейся то здесь, то там. Надо устроиться где-нибудь здесь, привыкнуть. Почему бы не давать уроки? Лепра представил себе крохотную, по-фламандски вылизанную квартирку. Он назовет себя г-н Жан, будет одеваться в черное, сойдет за вдовца. Он лег в два часа ночи. Наступила суббота, и Лепра понял, что грядущий день потребует от него новых усилий.

Проснувшись, он тотчас кинулся за газетами. Это было сильнее его. Пресса ни словом не упоминала о Мелио. Все внимание прессы было приковано к самолету, побившему мировой рекорд. Лепра тщательно оделся и остановился в раздумье: куда идти? Друзей нет, только дальние знакомые. Даже бармена нет, чтобы словом перекинуться. А Ева? Она поняла, что он сбежал, и для нее теперь он просто мертв… стерт с лица земли. В ее глазах он заслуживает только жалости. Она скажет очередному Патрику: «Лепра? В сущности, вульгарный мальчишка. Я так заблуждалась на его счет». Пусть так! Она никогда не узнает правды. Вот за эту мысль и надо уцепиться.

Лепра с трудом протянул время до обеда. Потом забрел в кинотеатр. Фильм кончился. Посидел в пивной, где вчера так приятно провел время. Съел солянку. Отяжелев от пива, пресытившись музыкой, он задремал прямо на стуле. Посетители вокруг него сменяли друг друга. Одни пришли на аперитив, другие — перекусить перед поездом, потом их сменили те, кому просто нечего было делать в этот вечер, и, наконец, ближе к ночи, — театралы после окончания спектакля. Лепра ушел последним, придумывая себе сложный маршрут, чтобы вернуться в отель как можно позже. Ничего, он выдержит! Он поклялся себе, что выдержит! Слишком дорого он заплатил за свою свободу.

В отеле он наглотался лекарств. Он не собирался выходить из игры, но только таким образом ему удастся свести на нет предстоящее воскресенье. Лепра забылся тяжелым сном, но, плохо рассчитав дозу, около полудня уже очнулся. Открыл ставни, оглядел безлюдную площадь перед отелем, и безысходная тоска этого пустого дня захлестнула его. Даже в Париже воскресенья становились для него испытанием, а уж тут… Что она делает? Кто утешает ее в эти часы? Она вполне способна на… Лепра сел в кровати. Нет, не такая она идиотка, чтобы открыть газ или проглотить пачку веронала. Разве только, чтобы наказать его? От нее вполне можно ожидать такой высокомерной мести. А он считал, что достаточно вскочить в поезд, чтобы ускользнуть от ее ненависти… Да нет. Она удовольствуется тем, что обвинит его, и у Бельгии потребуют выдачи преступника. Долго ли будут продолжаться эти игры? Он наполнил раковину холодной водой и окунул в нее голову. Я останусь… останусь… останусь… Наконец он произнес это слово совсем громко, посмотрев на себя в зеркало: «Ну, точно утопленник. Я остаюсь! Клянусь Господом! Свободен я или нет?»

Перед ним простирался город, безлюдный, покинутый, словно перед вторжением невидимого врага. Лепра почему-то казалось, что он должен идти быстро, но куда? Никто не гнал его. «Надо было мне уехать куда-нибудь подальше, — подумал он. — Может, в Антверпен. Там было бы больше возможностей… Ну, конечно, в Антверпен! Спасение в Антверпене». Он пошел на вокзал, купил путеводитель и, присев на скамейку в сквере, изучал историю этого города, его сложный план. Порт пробуждал его воображение. Ну что может быть лучше для композитора! За одну только ночь в Гавре он узнал столько интересного, и о себе самом в том числе! Поездов было много, в десять вечера отправлялся скорый. Сейчас четыре. Ждать осталось совсем недолго…

Лепра вернулся в отель, сложил чемодан и расплатился. Готов к новым свершениям. Но радости при этой мысли он не ощутил. Он отнес чемодан в камеру хранения. Если дела повернутся плохо, он сбежит в Англию, а там сядет на пароход, идущий в какие-нибудь дальние страны. Не будет же Ева такой беспощадной! Надо было ей объяснить… до отъезда. И снова в мыслях он оправдывал себя. Теперь он совершенно точно знал, какие слова надо было тогда произнести. Может, еще не поздно? Сидя в кафе, он взял лист скверной бумаги и нырнул в омут с головой. Но фразы получались какие-то мертвые, искусственные, в них сквозила неискренность. Неужели он и впрямь кривил душой? Где же истина, та самая, ради которой Ева готова все принести в жертву? Он разорвал письмо на крохотные кусочки и разбросал вокруг. Ладно, время не ждет. Он съел сандвич прямо на вокзале и забрал чемодан. Гигантское табло высвечивало красным часы отправления. Берлин… Париж… Женева… У кассы толпились люди.

Лепра поставил чемодан, вынул бумажник. Опустив голову, встал в очередь. Он больше ни о чем не думал. В его голове, как в раковине, раздавался только глухой шум, шум моря и ветра, утраченной свободы. Он наклонился к окошечку:

— Один до Парижа, второй класс.

Пятнистая рука сгребла в кучу банкноты и мелочь. Стоящий за ним человек вежливо кашлянул. Лепра отошел. Он покинул свою телесную оболочку и смотрел на себя как бы со стороны. И эта отстраненность доставляла ему наивысшую радость. Подземный переход… туннель… два поезда, разделенные широкой платформой… Налево — Антверпен, направо — Париж. Ему было не по себе.

Лепра сел в парижский поезд, зашел в первое попавшееся купе и, закрыв глаза, сразу заснул. Он почти не замечал, что едет. Таможенник хлопнул его по плечу. Лепра порылся в карманах, что-то пробормотал, сонно ворочая языком, и снова уснул. Он сознавал, что спит, и никогда еще не чувствовал себя так спокойно, вдали от всех тревог. Иногда толчок поезда приводил его в чувство, он успевал заметить лампочку в вагоне, огни, проносившиеся за окном, и снова погружался в блаженный покой. Когда поезд замедлил ход, Лепра вздохнул, устроился поудобнее, но вокруг началась суета, по коридору взад-вперед бесконечно сновали пассажиры. Он выпрямился, посмотрел в окно, хотя было еще темно, узнал пригород, по которому они ехали. Рывком вскочил на ноги… Какой сегодня день? Понедельник. Его стал бить озноб. Чудовищная усталость давила ему на плечи.

Поезд медленно скользил вдоль нескончаемого перрона, по которому катились вереницы тележек. Теперь надо выходить, с этим нелепым чемоданом, и никто не встречает несостоявшегося беглеца. Еще не рассвело. Комнату не снять. Слишком поздно. Или слишком рано. Значит, снова гулять по городу, сдав чемодан в камеру хранения. По пустым улицам плыли клочья утреннего тумана. Евы, может, нет дома. Или она не одна. Но это уже не важно. Главное — капитулировать, не уронив достоинства. И снова нескончаемое путешествие среди теней осеннего утра. Лепра рассчитал, что приедет к семи часам, если где-нибудь по дороге выпьет кофе с рогаликом. Может, надо позвонить, объявиться? Но она наверняка откажется принять его. Лучше прийти. Помятый, грязный, зато наконец искренний. Туман стал таким густым, что Лепра с трудом ориентировался. Зашел в первый попавшийся бар и долго сидел там в духоте. Официант поливал посыпанный опилками пол. Тяжелая грусть охватила его и сдавила так, что ему стало больно дышать. Он не в силах был доесть свой завтрак и понял, что наступил последний этап.

В половине восьмого он прошел мимо консьержки, закрыл за собой дверцу лифта. Спящий дом оседал под его шагами. Он кашлянул, чтобы прочистить горло. Лифт остановился, плавно подпрыгнув. Лепра вышел, отодвинув решетку. Теперь он спешил. Быстрее. Пусть откроет, пусть узнает!

Он позвонил и тут же услышал постукивание домашних туфель в глубине квартиры. Последовала короткая пауза, затем Ева открыла.

— Это я, — сказал Лепра.

Она отступила в ожидании.

— Ну что ж, входи.

Он прошел мимо нее и машинально ощупал свои грязные, заросшие щетиной щеки.

— Разденься.

Он протянул ей плащ, и она повесила его на вешалку. Он посмотрел на нее. Ева была в ночной рубашке, волосы взлохмачены. Он развел руками и бессильно опустил их.

— Ева, — прошептал он, — я убил Мелио.

Она посмотрела ему прямо в глаза. Он не выдержал ее взгляда, повернулся и пошел в спальню.

— Вот и все, — сказал он.

Она накинула халат.

— Я это знала, — сказала она. — С самого начала.

Она не сердилась — видимо, как и у него, ее душевные силы были на исходе.

— Ты ждала меня? — спросил он.

— Я надеялась, что ты придешь. Верила, несмотря ни на что.

— Извини. Я просто…

— Сядь, я сварю кофе.

Он сел на краешек разобранной постели. Он был так напряжен, скован, когда готовился произнести эти слова, что ноги его уже больше не держали и кружилась голова. Он снял туфли и растянулся, раскинув руки ладонями вверх, как мертвец. Позвякивание чашек не вывело его из небытия. Ева потушила верхний свет. В комнату из-за штор проникли первые лучи осеннего солнца. Наконец они вновь осмелились взглянуть друг на друга, но их лица казались нереальными в утренних сумерках. Она поднесла чашку ему ко рту.

— Зачем ты пошел к Мелио?

— Я был не прав, я знаю. У тебя такая… агрессивная искренность, что… понимаешь… я предпочел сам выяснить с ним отношения, как мужчина с мужчиной.

— Ты всегда считал, что все можно устроить мило и спокойно.

— Ладно, — сказал Лепра. — Я снова не прав. С другой стороны, если бы он захотел меня выслушать… Он… он довел меня… Я потерял голову. Он так злобно на меня смотрел! Я начал ему угрожать. Он попытался позвать на помощь… Я сдавил ему шею… и заметил вдруг, что он не дышит. Конечно, я должен был тебе признаться… сразу же… Я не решился. И чем дальше, тем меньше я был на это способен.

— Почему?

— Я бы стал тебе отвратителен… Я и самому себе был противен.

— Еще кофе?

Она разливала кофе, при этом движения ее были такими плавными, что Лепра почудилось, будто вернулись их прежние отношения.

— Я поняла, что это ты, еще в кабинете у Мелио, — сказала она. — Кто, если не ты, подумай сам! Я спросила тебя на обратном пути… Вспомни.

— Ты хотела, чтобы я признался?

— Да. Чтобы ты сказал правду. Она была бы не очень приглядной, но тем более.

Лепра уткнулся в подушку.

— Пойми меня, — прошептал он. — Я хотел нас защитить.

— Не в этом дело. Ты должен был довериться мне… Я бы все решила.

— Ладно, не будем ссориться… Я был не прав, раз тебе так этого хочется… Ты могла бы по крайней мере избавить нас от этой ужасной недели.

— Я ждала.

— Ты меня подстерегала. Хотела, чтобы я пал перед тобой на колени. Я недостаточно страдал, по-твоему. Пойми наконец, что дело Мелио касается меня одного.

Ева встала и задернула занавески. Они посмотрели друг на друга: он — бледный, растрепанный, похудевший, она — без румян и без помады, с мешками под глазами. Это была первая минута их истинной близости.

— Нет, — сказала она, — потому что арестуют меня.

— Не говори глупостей! — пробормотал Лепра.

Он наклонился, надел туфли, взял расческу.

— Глупостей, потому что письма никакого не было. Теперь я в этом уверен… твой муж не мог этого сделать!

— Ты-то откуда знаешь!

— А что… у меня было несколько дней на размышление. И я вернулся для того, чтобы ты перестала бояться.

— Спасибо, — сухо сказала Ева. — Но я не боюсь. Я готова. Вещи сложены. Ты, вероятно, заметил чемодан в прихожей.

В их голосах звучала горечь. Им трудно было обращаться друг к другу на «ты», и поэтому они говорили подчеркнуто вежливо и церемонно. Ева пошла в ванную комнату. Лепра обратился к ней через открытую дверь:

— Повторяю тебе, никакого письма не было. Мы бы нашли его у Мелио.

— Так зачем ты прятался четыре дня?

— Послушай, — мрачно сказал Лепра. — Пойми меня. Постарайся… я не прятался… Я был в Бельгии.

— Почему?

— Ты еще спрашиваешь! Ты знаешь, что такое ревность?

— Бедняжка!

— Не надо, прошу тебя.

Ева появилась на пороге ванной с щеткой в руке.

— Конечно, бедненький ты мой! Ты что, за идиотку меня принимаешь! Ты уехал, потому что я тебе надоела… А надоела я тебе с того момента, как мы побывали у Мелио. Все элементарно.

Она повернулась к зеркалу и продолжала, причесываясь:

— Мы вечно возвращаемся к одному и тому же. Я тебя не обременяю. Ты просто сбрендил от страха. Ты слабак, Жан, признайся, наконец. Но ты же не признаешься.

— И что?

— И не ради себя я принуждаю тебя, ради тебя же самого.

— Ну, я признался. Ты довольна?

— Довольна? Уходящая любовь не доставляет удовольствия.

Застигнутый врасплох этими словами, Лепра пытался найти какой-то утешительный ответ и ухватился за извинение, которое тут же придумал для себя:

— Я вернулся, значит, я тебя люблю. Ты теперь знаешь, что нам нечего опасаться.

В его тоне не было уверенности, и молчание становилось невыносимым.

— Как тут душно! — проговорил Лепра.

Он открыл окно и отшатнулся. У тротуара остановилась черная машина, и Борель с двумя инспекторами смотрел вверх на их дом.

— Полиция! — воскликнул он. — Внизу Борель.

Ева натянула через голову платье и аккуратно расправила его на бедрах.

— Полиция! — повторил Лепра. — Что это значит?

— Ты еще спрашиваешь! — сказала она с презрением.

Она молча, уверенной рукой накрасила губы, потом проговорила:

— Пока ты ждал меня в гостиной Мелио, помнишь… Я взяла письмо и пластинку.

Лепра не двигался, не в силах осознать услышанное.

— Пластинку я просто спрятала под плащом. Письмо отправила по почте в понедельник.

— Зачем? — простонал Лепра.

— Хотела посмотреть, что же ты за человек.

Она говорила нарочито медленно, с паузами, чтобы провести помадой как можно более четкую линию.

— И поняла. А жаль... Я еще колебалась, посылать ли письмо. Потом ты сбежал.

— Неправда.

— Так вот, — заключила Ева. — Я его послала… Запри дверь на ключ.

Лепра послушно запер входную дверь. Лифт поднимался, сейчас эти трое будут здесь. Ева была готова. Она выбрала сережки, аккуратно надела их, потом достала туфли на высоком каблуке. Задребезжал звонок.

— Не двигайся, — прошептала она.

Позвонили еще раз. За дверью зашептались.

— Они знают, что мы здесь, — проговорила Ева. — Консьержка сказала. Сейчас пошлют за плотником. У нас еще есть несколько минут.

— Ева, — спросил Лепра, — ты так меня ненавидишь?

— Я? Тебе еще надо объяснять? Теперь я тебе не нужна. Можешь начинать новую жизнь, по своему усмотрению. У тебя нет размаха моего мужа, хотя и в этом я не уверена… В тебе есть какая-то неистовость. Я была поражена в последнее время… Может, в пятьдесят лет ты будешь таким же, как он.

В скважину вставляли ключ.

— Они принесли целую связку, — произнесла Ева по-прежнему ровным голосом. — Борель, наверное, думает, что я покончила с собой. Дурак!

Из спальни им была видна прихожая, дверь и блестящий ключ в скважине замка. Лепра нащупал руку Евы и с силой сжал ее.

— Если бы ты мне сказала… — начал он.

— Замолчи… Наговоришь сейчас глупостей… Все, что сейчас происходит, тебя уже не касается. Это уже дело мое и моего мужа… Судить будут нас. Поймут, кто был чьей жертвой.

Ее голос задрожал, но она справилась с собой.

— Конечно, я с тобой говорю жестоко, — продолжала она. — Уверяю тебя, ты занимал немалое место в моей жизни… С тобой, как и с ним, я пыталась сыграть в игру без пощады, до конца. Теперь я осталась одна.

Лепра пожал плечами:

— Ты всегда этого добивалась.

Она резко обернулась к нему и сказала с гневом:

— А вчера я не была одна? А позавчера? Где ты был все это время? Не кажется ли тебе, что ты должен был находиться здесь, подле меня?

Ключ снова вынули. В скважину просунули какой-то металлический инструмент, пытаясь открыть дверь.

— Ты как все, — оказал Лепра. — Ты тоже придумываешь небылицы. Тебе необходимо нас унизить: меня, Фожера, всех… чтобы эта история стала еще увлекательнее!

— Ты лжешь! — закричала она.

Ключ, звякнув, упал на пол. Дверь тут же открылась. Первым вошел Борель. Он снял шляпу, прошел через гостиную. Инспектора остались в прихожей.

— Мадам, — начал он издалека. — Вы знаете, почему я здесь.

Он был смущен, встревожен. Приготовленные фразы как-то не подходили к ситуации.

— Я получил одно письмо, — продолжал он. — Я прошу вас следовать за мной. Приношу свои извинения. Мне очень неприятно.

Он переводил взгляд с Евы на Лепра. Ева подошла к нему.

— Я во всем признаюсь, — сказала она. — Я убила своего мужа. Наша жизнь стала сушим адом… по его вине. В день своей смерти он напился. Вернулся домой… устроил мне страшный скандал. Чтобы он оставил меня в покое, я согласилась поехать с ним в Париж. По дороге я вынуждена была сесть за руль, потому что он уже не соображал, что делает. Я поняла, что настал момент с ним покончить. Он заснул. Я инсценировала несчастный случай… Потом я убила Мелио. Я докажу, что он был заодно с моим мужем и собирался чудовищно отомстить мне.

Затем она добавила гордо:

— Господин Лепра ничего не знал. Он не имеет никакого отношения к этому делу.

Теперь она смотрела на него. Он опустил глаза. Она права. Он вздохнул с облегчением. Это было ужасно, это было замечательно. Как будто ему спасли жизнь.

— Я в вашем распоряжении, — сказала Ева.

Она прошла мимо Бореля, инспектора отошли назад, уступая ей дорогу. Один из них хотел взять чемодан.

— Не надо! — живо сказала она. — Я понесу сама.

Она обернулась, посмотрела на Лепра. Сжав кулаки, опустив голову, он изо всех сил старался молчать. Она мягко улыбнулась. Он был заклеймен. Отныне он принадлежал ей навеки.

— Прощай, — прошептала она и вышла.

Она выиграла эту партию.


Заклятие

Любовь, если нет в ней страсти, — ничто, всего лишь пошлое и бессмысленное приключение в мире зла.

Томас Манн. Волшебная гора
Ибо он попадет в сеть своими ногами и по тенетам ходить будет.

Петля зацепит за ногу его, и грабитель уловит его.

Скрытно разложены по земле силки для него и западни на дороге.

Со всех сторон будут страшить его ужасы и заставят его бросаться туда и сюда.

Ветхий завет, Книга Иова, гл. 18, 8-11

Глава 1

Франсуа Рошель, ветеринар

Ле-Кло Сен-Илер

через Бовуар-сюр-Мер (Вандея)

Мэтру Морису Гарсону,

члену Французской академии,

адвокату Парижского суда (Париж)

Все началось 3 марта этого года. По крайней мере, так мне кажется. Мне уже трудно сказать, что важно, а что не очень. Может, визит Виаля дал всему толчок? В каком-то смысле — да. Но, если не верить в случайности, драма началась двумя годами раньше. Как раз в марте!.. В марте я поселился здесь с Элиан. Мы переехали из Эпиналя.

Не стану рассказывать о своей жизни, хочу только подробно изложить события последних трех месяцев, не делая выводов, ничего не меняя, — словом, изложить то, что пришлось пережить. Уж не знаю, виноват я или нет. Вы сами решите, когда прочтете мой отчет, так как именно отчет я и стремлюсь написать. Я не претендую на то, что хорошо владею пером. Но мое ремесло научило меня наблюдать, размышлять, чувствовать: под этим я подразумеваю способность улавливать в большей мере, чем другие, то, что я называю «знаками». Впервые приближаясь к животному, я уже знаю, как расположить его к себе, как с ним разговаривать, как приласкать, успокоить. Первое, что ощущают мои пальцы под влажной шерстью, — это страх. Животных, поверьте мне, преследует страх смерти. Я всегда проникался глухой тревогой, терзавшей животных, когда они заболевают. О страхе я знаю все. Вот почему из меня выйдет хороший свидетель.

Однако, когда 3 марта у ворот позвонили, никакого предчувствия у меня не было. Начинало темнеть. Я валился с ног от усталости, так как весь день бродил по болотам от фермы к ферме. Я только что принял душ и сидел в домашнем халате у себя в кабинете, составляя список лекарств, которые требовалось срочно заказать в лаборатории Нанта. Залаял мой пес по кличке Том. Я вяло приподнялся. Какое-нибудь происшествие на дороге, не иначе. Раненая лошадь, которую, возможно, придется добить. Я спустился вниз, прошел через кухню, чтобы предупредить Элиан.

— Я быстро управлюсь или поеду завтра, если время терпит.

— Опять будешь есть все остывшее, — сказала Элиан, что следовало понимать, как «опять мне ужинать одной!».

Но пренебречь своими обязанностями я не мог. Мой предшественник в несколько месяцев растерял клиентуру только потому, что не понял — здесь, на болотах, скотина ценится дороже людей. Я спустился по аллее и за оградой разглядел высокий силуэт и темную массу автомобиля необычных размеров, наверняка американского. Заинтригованный, я ускорил шаг и открыл ворота.

— Мсье Рошель?

— Да.

— Доктор Виаль.

Я пригласил его войти. Он замялся было, потом решился:

— Только на минутку.

Позже, когда я шел рядом с этим человеком, у меня промелькнула мысль: парижанин, который приехал на уик-энд в Сен-Жиль или Сабль, может, просто проветрить виллу перед пасхальными праздниками… На вид лет пятидесяти… Богат… Дети хорошо устроены… У супруги собачка, которую она перекормила сладостями… пекинес или бассет… Я провел визитера в свой врачебный кабинет. Он огляделся. Положил на смотровой стол свою фетровую шляпу и перчатки, отказался сесть на стул, который я пододвинул ему, и протянул мне портсигар. На нем был добротный твидовый костюм, на шее пышно повязан платок, придававший ему вид актера. И при этом твердый взгляд, голубые, чуть навыкате глаза, тонкая кожа холеного лица, мясистые уши. Его облик меня слегка подавлял.

— Вас не слишком затруднит поехать в Нуармутье? — спросил он.

— Нет. Хотя я не часто бываю там из-за проезда Гуа[96]. Столько времени теряешь впустую, если застрять на той стороне из-за прилива… Но в случае необходимости…

Он стоял неподвижно и смотрел на меня, едва прислушиваясь к моим словам.

— Вам приходилось иметь дело с хищниками?

— С хищниками?.. Черт?! Я лечил быков.

— Нет, — произнес он нетерпеливо. — Речь идет о гепарде.

Меня насторожило именно это слово. Я воспринял его как-то болезненно и пожал плечами.

— А вы не могли бы объяснить?..

— Конечно.

Отодвинув шляпу, он уселся на краешек стола.

— В двух словах: я работаю хирургом в Браззавиле. Сейчас провел несколько месяцев во Франции и перед отъездом отправился в Нуармутье повидаться со своей хорошей знакомой мадам Элле…

Виаль поискал глазами пепельницу, возможно, чтобы собраться с мыслями. Говорил он как бы нехотя.

— Любопытная особа… Родилась в колонии… надеюсь, вас не шокирует это слово?.. Там жила, там вышла замуж… Настоящая африканка. Затем смерть мужа в прошлом году и приезд во Францию.

— В Нуармутье?

Виаль улыбнулся.

— Понимаю, что вы имеете в виду. Скорее ей пристало бы жить в Париже. Женщина высокой культуры. А как рисует! Но не имеет средств к существованию. Все, чем она владеет, — это домик, унаследованный от мужа. Так что пришлось покориться судьбе.

— Однако! Нуармутье после Браззавиля!

— У нее не было выбора, — сухо сказал Виаль. — Впрочем, ей там неплохо. Место великолепное, увидите… Дом окружен сосновым бором.

— Шезский лес.

— Да, по-видимому. Из мастерской Мириам открывается вид на море, берег.

Имя «Мириам» он произнес по привычке. Для него она была Мириам. Впрочем, это еще ни о чем не говорило.

— Так что же гепард? — напомнил я.

— Так вот, гепард заболел. Этого зверя я ей подарил, когда она уезжала. Мне хотелось, чтобы ее связывало с Африкой что-то живое. Может, мне и не следовало этого делать. Теперь Ньете хворает. Что с ней, не знаю. Это самка, а самки не так выносливы, как самцы, и острее на все реагируют. У меня впечатление, что она никак не может акклиматизироваться. Правда, это мое личное мнение. Как ее лечить, мадам Элле не знает. Мне хотелось, чтобы туда съездили вы… Понимаете, для меня этот гепард не просто зверь.

Да, я начинал понимать. Виаль поднялся.

— Вы поедете?

— Завтра утром.

— Благодарю вас.

Похоже, у него отлегло от сердца, но он сделал над собой усилие, чтобы попрощаться радушно.

— Я остановился в Сабль д’Олоне, в гостинице «Дю Рамбле», и уезжаю через десять дней. По приезде расскажете мне, что и как… — Он тотчас одернул себя: — Сообщите, можно ли что-либо предпринять… Разумеется, все расходы я беру на себя.

Когда он направился к двери, к нему уже вернулся апломб большого босса.

— Работенка, прямо скажем, не приведи Господь. Но Ньете — очень ласковый зверь. Я уверен, что у вас пройдет гладко.

Он поискал, что бы такое любезное сказать напоследок, но не нашелся, и пожал мне руку со словами:

— До скорого… Гостиница «Дю Рамбле».

Машина бесшумно тронулась, и я закрыл калитку. Гепард!.. Конечно же что-то вроде ягуара. И хотя страха я не испытывал, но уже жалел о своем обещании Виалю.

— Можно накрывать! — крикнул я Элиан, поднимаясь к себе в кабинет.

Пролистав несколько книг, я вскоре нашел небольшую статью.

«Гепард — хищник, крупная кошка. Гепарда также называют леопардом-охотником и леопардом с гривой; обитает в Южной Азии и Африке. Внешне похож на огромную кошку, но приручается, как собака. Шкура желтовато-рыжего цвета, покрыта черными круглыми пятнами. Достигает в длину одного метра. Обладает кошачьей гибкостью и мощными челюстями, но лишен острых когтей и свирепого нрава; шерсть завивается, как у собаки. На диалекте его называют также шета».

Я поднял глаза. В ночной тьме горели огни острова. Виаль мне определенно не понравился. Я уточнил час отлива — шесть с четвертью. Утро испорчено. Я был не в духе, усаживаясь рядом с Элиан. Но ее любопытства мне не следовало опасаться: Элиан никогда меня ни о чем не расспрашивала.

Я уже писал, что не намереваюсь рассказывать вам о нашей жизни. Но, однако, кое-что необходимо уточнить, иначе вы мне не поверите. Я чувствую, что любая подробность обретет смысл. Так, мне следовало бы, вероятно, описать наш дом. При выезде из Бовуара начинается дорога на Гуа. Она скользит между соляными разработками, выписывая странные виражи, подобно горной тропе, проложенной по плоской, как ладонь, равнине. То тут, то там подпрыгиваешь на ухабах, фермы попадаются не часто, дома, беленные известью, двери гаражей и сараев украшены большими белыми крестами. В Бретани на перекрестках ставят распятия. Здесь на воротах рисуют кресты. Почему я не поселился в Бовуаре, большом и шумном городе? Наверное, очаровала грусть, которой пронизан этот голый деревенский пейзаж. И нашлись доводы, чтобы убедить Элиан. Участок Сен-Илер можно было купить за бесценок. Дом хорошо расположен — чуть в стороне от дороги, кроме того, многочисленные пристройки, где я собирался со временем устроить псарню; а еще я планировал заняться садом, наглухо закрыть колодец, заново оштукатурить фасад… Элиан слушала меня со снисходительной улыбкой женщины, которую не проведешь.

— Ну что же, будь по-твоему, — сказала она.

Да, мне хотелось приобрести этот дом: просторный, светлый, удобный. С противоположной от фасада стороны — вторая дверь, позволявшая уходить, никого не беспокоя, и входить, не занося грязи. В моем распоряжении находился целый флигель; из одного окна кабинета на втором этаже открывался вид на бескрайнее море, а из другого — конца и края не видно лугам. Море — желтое и зеленое, земля — зеленая и желтая. Сам же я где-то между небом и землей, как впередсмотрящий на корабле. От такой шири охватывало какое-то пьянящее и немного болезненное чувство. Попробуй я выразить свои ощущения — Элиан меня бы не поняла. Да я и сам не мог толком в них разобраться. Что мне определенно нравилось, так это первозданность медленно поднимающейся из глубины моря суши. Я как бы соучаствовал в формировании земной тверди. Я чувствовал себя человеком, стоящим у истока времен, когда по утрам, бродя по полям под моросящим дождем, приносимым ветром с запада, замечал в тумане у дороги неподвижных лошадей, вытянувших шеи к совсем близкому отсюда морю. Потом животные шли ко мне через пастбище, я приветствовал их, разговаривал с ними. Все мы — земля, дождь, животные и я — первобытная глина, из которой жизнь задумчиво лепила свои формы. Элиан мило посмеялась бы надо мной, если бы я решился открыть ей душу. Она не глупа. Но, уроженка Эльзаса, она чувствовала себя здесь на чужбине. Да и от моей профессии она не в восторге. Послушать ее, мне следовало бы поселиться в Страсбурге, лечить за хорошую плату кошечек и собачек. Несостоявшийся врач, неудачник. Ну нет. Только не это. И вот однажды я прочел в газете, что в Бовуаре требуется ветеринар, и сразу решился… Дом тоже был куплен как-то с налету. Элиан смирилась. Я совсем неплохо зарабатывал и затеял целую программу усовершенствований: паровое отопление, современно оборудованная кухня, телевизор… Элиан могла чувствовать себя почти как в Страсбурге. Почти как… На самом же деле она ощущала себя здесь изгнанницей. Я тщетно уговаривал ее съездить развеяться.

— Но куда? — отвечала она.

— Не хочу, чтобы ты скучала.

— А я и не скучаю.

Она выращивала цветы, шила, вышивала, читала или, чтобы сделать мне приятное, ездила кататься на велосипеде.

Пока у нас еще не было телефона — его обещали поставить не один раз, но все мои ходатайства оставались без ответа. Два раза в неделю я привозил из Бовуара продукты: мясо, бакалейные товары, овощи. Если Элиан уставала, ей помогала по хозяйству пожилая женщина из какой-то развалюхи напротив. Женщине было семьдесят лет, и все ее звали Матушка Капитан. А может, то была ее фамилия. Друзьями мы не обзавелись. Я очень редко бывал дома. Разумеется, я знал всех в округе и мог перекинуться словечком то с одним, то с другим. При моей профессии нужно иметь хорошо подвешенный язык. Но я так ни с кем и не сдружился. И это не просто объяснить. Скрытным меня отнюдь не назовешь. Напротив, я скорее общителен. Но разговоры, даже самые дружеские, меня быстро утомляют. Они поверхностны и не затрагивают сути вещей. Здесь же час за часом, сменяя одно время года другим, всему, что надо знать, учит природа. Ветер и свет, земля и небо ведут бесконечный диалог. Как говорит Матушка Капитан — «мой единственный собеседник — это дождь». В этом мы с ней схожи. Я слушаю течение жизни. Поэтому на моем лице написана тревога, которая и вводит людей в заблуждение.

— Ну как, что-то не клеится сегодня утром, мсье Рошель?

— Да что вы, все в порядке.

Я почти слышу, как они шепчут за спиной: «Он слишком много работает… долго не протянет… не такое уж у него крепкое здоровье!..» Я все это знаю и знаю, что они ошибаются. По крайней мере, я думал, что они ошибаются. А теперь я сам задаю себе вопрос: может, надо быть таким же, как они, — исполненным здравого смысла, который мешает им видеть дальше собственного носа?

Но вернусь к Элиан. С обоюдного молчаливого согласия мы никогда не говорили о моей работе. Элиан же никогда не жаловалась. Когда я возвращался, валясь с ног от усталости, то переодевался и шел в другое крыло, где меня ждала Элиан. Я ее целовал. Она нежно гладила меня по щеке, желая показать, что она со мной, что остается моей союзницей, разделяет мои трудности, и затем вела меня в столовую. Стол всегда украшали цветы, меню состояло из аппетитных блюд. Почти никогда не бывало рыбы — Элиан не умела ее готовить. Мясные блюда, приготовленные каждый раз по-новому, по рецептам ее излюбленной кухни, приводили меня в состояние сытого оцепенения. Меня клонило в сон, а она смотрела телевизор.

Мне хотелось поговорить, но как Элиан не знала, куда поехать развеяться, так я не знал, что сказать. Просто я ощущал, что мне хорошо, она догадывалась об этом, и наше молчание было глубоким, умиротворенным, несколько меланхоличным. Может, в счастье должна заключаться толика сожаления о чем-то неведомом. Я пытаюсь изложить эти впечатления на бумаге. Теперь, когда все кончено, каждая деталь мне кажется важной и надрывает душу. Я вижу, как мы отправляемся спать. Комната меблирована с большим вкусом. Ее обставлял художник по интерьерам из Нанта.

Вначале она казалась мне слишком уж красивой, чересчур смахивала на рекламный проспект. Но мало-помалу мы вжились в нее — так привыкаешь к новой одежде, когда ее поносишь. Пока я заводил будильник, Элиан причесывалась на ночь. Временами я спохватывался и застывал на месте. Что со мной происходит? Мне тридцать лет, а я веду размеренную жизнь старика. Нет, вернее, солдата. Я скорее дисциплинирован, чем опутан привычками. А Элиан?.. Ну зачем бы я стал мучить ее абсурдными вопросами? Я гасил свет. Мы никогда не закрывали ставен, разве только при сильном ветре, который гнал над лугами водяную пыль. Лежа в постели, я любил наблюдать звезды, отблески маяка; луч скользил с такой быстротой, что казался нереальным. А затем?.. Раз я взялся ничего не утаивать, то придется затронуть и этот, основной, момент… Любовь как физическая близость не занимала большого места в нашей жизни. То был просто ритуал, впрочем, приятный. Элиан приноровилась к нему, как и ко всему остальному. Она полагала, что удовольствие — составная комфорта. И пунктуально предлагала мне себя, но без восторга. Утолив желание, мы тут же засыпали после целомудренного поцелуя. Дни и ночи зеркально повторялись. Я много работал, мой сейф заполнялся купюрами, которые я ежемесячно относил в банк. Я не придавал большого значения деньгам, не питал честолюбивых надежд и жил только работой. Здесь тоже необходимо внести ясность. Я не был ученым, отнюдь. Наука была мне в тягость. Но я одарен удивительным «чувством руки». Трудно объяснить, что я имею в виду. Вы слышали рассказы об искателях подземных родников? Они чувствуют воду. Они ее чувствуют всеми нервами, замирая над ней, подобно стрелке компаса, указывающей на магнитный полюс. У меня же пальцы знахаря. Мои руки интуитивно определяют больной орган, и животное тотчас мне себя вверяет. Между ним и мной устанавливается контакт — иначе не скажешь. Конечно, этого не объяснишь, но истина не всегда бывает наглядной: она может даже показаться невероятной, и вы убедитесь в этом сами. Несомненно одно — через животных я соприкасался с тем, что составляло мою собственную природу, мою суть; выбирался из смутной мглы, в которой обычно бродила моя мысль, не находя выхода. Я сосредоточивался, мое внимание чрезвычайно обострялось, и я перевоплощался в собаку, лошадь или быка, своей плотью ощущая их плоть, разгадывая их через себя, вылечивая себя через них. Наверное, музыканты, истинные музыканты, испытывают нечто подобное, и это потрясающее состояние. Испытываешь радость, которую желаешь пережить снова и снова. Я с трудом понимаю мужчин, женщин из-за той словесной шелухи, в которую они себя облекают. Животные — это любовь и страдание, и ничего иного. Я был пастухом, стерегущим свое стадо. Разумным животным, заботящимся о неразумных.

Эти откровения шокируют, но я последний раз говорю на эту тему и больше не вернусь к моей жизни среди болот. Если я сделал такое длинное отступление, то только затем, чтобы вы лучше поняли чувства, взволновавшие меня всвязи с приездом Виаля. Гепард! Признаюсь, я пришел в смятение, боялся, что меня постигнет неудача, а случись такое — прощай моя уверенность в себе, уверенность, что я вливаю в своих подопечных жизненную силу, благодаря которой начинали действовать лекарства. Слово «гепард» неприятно резануло мне слух. В нем таилось что-то опасное, ядовитое. Я наспех поужинал и, перед тем как улечься, записал в блокноте: «М.Э.» Я мог бы написать: «Мириам Элле». Почему просто инициалы? Предчувствие? Кто знает. Помнится, я проворчал: «Он мог бы уточнить адрес!» Затем посмотрел на небо. Погода была хорошая, и у меня оставалось добрых три часа — вполне достаточно, чтобы без особого риска съездить туда и обратно. Прошу меня извинить за очередные пояснения, но тот, кто не видел Гуа, не сумеет следовать за перипетиями моего рассказа. А я сомневаюсь, чтобы вам довелось бывать в этом уголке Вандеи, наводящем тоску зимой и малопривлекательном летом. Остров Нуармутье связан с материком шоссе длиной в четыре километра, но во время прилива его заливает так, что из воды торчат только придорожные столбы. Эта дорога не походит ни на какую другую: она вьется как тропа среди песков, местами это обычное шоссе, а местами — скверная колея, где всегда сыро и грязно. Ее называют Гуа. Ездить по ней можно только во время отлива, чуть более трех часов в сутки. Едва юго-западный ветер принимается гнать волны в узкий пролив Фроментин — будь осторожен. Море возвращается стремительно, а машины могут двигаться только на малом ходу, и неосторожный путешественник рискует застрять посредине брода. Тогда у него только один шанс на спасение: оставить машину и бежать к ближайшему убежищу. Их три. Это мачты с подобием клети наверху — платформа на высоте более шести метров, окруженная перилами. Они стоят как виселицы на коническом цоколе. Во время прилива вода в Гуа поднимается более чем на три метра. Я не признался Виалю, что Гуа внушает мне страх.

Хочешь не хочешь, мне приходилось ездить по этой дороге, поскольку на острове жили некоторые из моих клиентов, но делал я это всегда скрепя сердце. Несчастные случаи здесь происходили довольно часто, несмотря на то что щиты, установленные в начале и в конце шоссе, информировали о времени прилива.

В шесть утра я отправился в путь на своей малолитражке. Помимо неизменной сумки с инструментами я прихватил чемоданчик с набором медикаментов. Гуа в это время года пустынен. Нуармутье заявлял о себе только фиолетовой черточкой на горизонте. О присутствии моря можно было догадаться по холмикам ила и полету чаек. Я все еще слышу гудок затерявшегося где-то на пути к острову Пилье парохода, ищущего устье Луары. Утро выдалось не совсем обычное: несколько взбудораженный, но все же уверенный в себе, я испытывал радость от бодрящего воздуха и, проникшись торжественностью момента, пересекал пространство, двигаясь наугад среди выбоин. Свет маяков таял в отблесках зари. Я всячески старался объезжать промоины, чтобы не залить морской водой двигатель. Для меня механизм машины — нечто живое, требующее заботы. Когда славная колымага выбиралась на твердую почву, я как бы ослаблял поводья. Мне пришлось посторониться, чтобы пропустить машину с прицепом из Нанта: прицеп бросало из стороны в сторону. Мильсан, шофер, в знак приветствия помахал мне рукой. Затем дорога пошла вверх и потянулась по острову. От леса Годен до Нуармутье нет и пятнадцати километров, и я ехал не спеша. В Лагериньер еще все спали, и тут я сообразил, что к Мириам приеду слишком рано; поэтому, остановив машину в порту, решил выпить чашку кофе в бистро, где, склонив друг к другу головы, беседовали рыбаки. «Раз гепард похож на большую кошку, — подумал я, — значит, то, что свойственно кошке, свойственно и ему… А то, что этот зверь родился в Африке…» Но тут я вспомнил курс лекций нашего профессора биологии. Тот утверждал, что среда обитания оказывает сильное воздействие на людей и на животных.

«Среда обитания… вот ключ! — подытожил он. — Не забывайте этого, господа!»

Я глянул на часы и вышел, вновь озабоченный, немного не в себе, и поспешил дальше. Шезский лес — вот и все, что осталось от некогда обширного соснового бора, покрывавшего северную часть острова. В этом лесу на берегу бухты Бурнеф, укрытые от морских ветров, расположились красивейшие виллы. Какой же из десятка здешних особняков принадлежит Мириам Элле? Решить не просто. Я зашел в бакалею. Мадам Элле? На меня посмотрели с недоумением. Нет, о такой никто не слышал. В булочной — тоже неудача.

— Она рисует, говорите?.. А как она выглядит?

— Не знаю, никогда ее не видел.

Тогда я сообразил обратиться с вопросом к мяснику.

— А! Дамочка с пантерой! — воскликнул он. — Вилла «Мод»… Постойте, да вы вроде бы ветеринар из Бовуара?

— Да. Я самый.

— То-то я думаю… Я как-то видел вас у Мазо.

— Точно.

Я приглашал его к разговору, зная, что он словоохотливей Виаля.

— Что за бред — держать дома хищников. Это весьма неосторожно с ее стороны. К тому же требуется целое состояние, чтобы прокормить крупное животное, да еще такое прожорливое.

— Это гепард, — поправил я. — А не пантера.

— О! Для меня все едино. Как бы то ни было, я бы его пристрелил или отдал в зверинец… Но держать в доме! Она явно чокнутая, эта дама.

Я улыбнулся, а он притянул меня за лацканы меховой куртки и понизил голос, хотя в лавке, кроме нас, никого не было.

— Серьезно, — прошептал он, — эта женщина — чокнутая. Вы никогда не увидите ее днем. Она выходит только ночью. По-вашему, это нормально?

— Она художник. Будьте снисходительны. Она рисует.

— Рисует! Рисует! Ну и что из этого?.. Представляете, она выписывает мне чеки, вместо того, чтобы прийти и уплатить деньги. Что она себе вообразила, а? Мы все-таки не дикари… Подождите… я еще не сказал вам самого главного…

В магазин вошла пожилая женщина, и мясник от меня отступился.

— Заглядывайте! Пропустим по рюмочке.

— А как же найти виллу «Мод»?

— Дойдете до таможни, затем сверните налево, на большую аллею, ваша вилла последняя.

По дороге я старался нарисовать себе портрет Мириам. Впервые я пытался представить себе ее облик, лицо. Молодая, конечно, чуть эксцентричная, одна из тех девиц, которые летом гоняют на мотоциклах по бульвару на полной скорости. Она уже заранее мне не нравилась, и, кроме того, я был уверен, что она любовница Виаля. Впрочем, какое мне дело!

Я быстро нашел виллу «Мод». Это был двухэтажный особняк с резными деревянными украшениями, судя по архитектуре, построенный в начале века. Дом несколько обветшал. Все ставни были закрыты. Я толкнул калитку и вошел в сад. Точнее, не сад, а клочок песчано-каменистого участка, на котором росло несколько великолепных сосен. Я поднялся на трехступенчатое крылечко и поискал звонок. Звонка не оказалось, тогда я тихо постучал. Ни звука. Мириам и ее гепард спали. Я обошел виллу и сквозь сосны увидел море. С этой стороны дома по всему фасаду протянулся балкон. Очень широкий. На нем стояли шезлонг и рядом круглый столик; ветер легонько трепал листы забытой на столе книги. Я вернулся к крыльцу и позвал:

— Есть кто-нибудь?

В тот момент, когда я уже собирался сойти с крыльца, дверь распахнулась. На пороге стояла негритянка.

Глава 2

На вид около пятидесяти, небольшого роста, одутловатое лицо, как у моськи, с влажными и кроткими глазами. Нет! Это невозможно!.. Я утратил дар речи. Наконец я пробормотал:

— Извините… Меня направил сюда доктор Виаль.

— Входите. Я предупрежу мадам.

Разумеется, мне следовало сообразить, что у Мириам есть служанка. Но, уже войдя в гостиную, я все не мог оправиться от потрясения и только тогда понял, насколько этот визит волновал меня, нарушал привычный уклад моей жизни. Со вчерашнего дня, сознавал я это или нет, он был в центре моих забот. И не только из-за гепарда… Пусть смутно, мимолетно, но я уже ощущал угрозу, нависшую над моим житьем-бытьем. Возможно, сейчас я склонен все преувеличивать. Это неизбежно! Я… как бы это сказать… опасался и именно поэтому подозрительно оглядел комнату. В ней не было ничего примечательного: старомодная гостиная, сырая, темная, неприбранная. У стены стояло пианино, на нем — фотография бородатого мужчины во весь рост в форме артиллериста. На столе три свернувшихся листика мимозы. Под ногами скрипел пол, и я из стеснения боялся двинуться с места. Сверху до меня доносились голоса. Я наклонился и подобрал под стулом клок рыжих волос — тут прошлась Ньете. Шерсть была длинной, жесткой, белой у основания, такая обычно растет на ляжке. Я глянул на часы — десять минут девятого. Они там наверху не догадывались, что я торопился. В этот момент лестница заскрипела, и я уже знал, что это она. Но, увидев ее, я вновь испытал потрясение. Передо мной стояла высокая худая женщина в домашнем халате сливового цвета. Меня удивило ее холодное благородство. Не имея на то оснований, я ожидал увидеть фривольное и легкомысленное существо, а передо мной предстала настоящая дама. Может быть, я преувеличиваю и, — вероятно, это звучит наивно, но только так я могу передать свое первое впечатление. Застенчивый по природе, оторопев, я казался себе еще более неуклюжим, неотесанным, чем был на самом деле. Я поздоровался, слегка кивнув головой.

— Рошель, — представился я. — Ветеринар из Бовуара. Меня направил доктор Виаль…

Она улыбнулась и стала иной Мириам — простой, приветливой, совсем девчонкой. Ей безусловно было уже около сорока, но когда она вот так улыбалась, то превращалась в давнюю добрую подругу. Без каких- либо церемоний она протянула мне руку. Ее серые глаза лучились сердечностью, интересом, пониманием.

— И вы отправились в такую даль! — сказала она. — Филипп — чудак. Жаль, что он напрасно вас потревожил. У Ньете ностальгия. Но это пройдет…

По тому, как дрогнул ее голос, я сразу же почувствовал, что у нее тот же неизлечимый недуг.

— Пойдемте, — предложила она. — Я вам ее покажу, коль скоро вы здесь… извините… Повсюду такой беспорядок…

Я поднялся вслед за ней по лестнице. Она поднималась легко, полуобернув ко мне голову.

— Мне не хотелось бы, чтобы вы ее трогали, она не в духе. Я сама с ней сегодня осторожна.

— Мне не привыкать, — ляпнул я.

Я чувствовал себя все более стесненно, неловко, и я ненавидел Виаля… Филиппа… Человека, которого она называла Филипп… Мне хочется отметить теперь одну деталь: он не был красивым, скорее необычным. Впервые, кажется, во мне пробудилась ревность, детская, мальчишеская. Я сразу это ощутил, ни на секунду не усомнившись в природе этого чувства; разгоряченный, я вошел в комнату. Зверь спал в глубине разобранной постели, вытянувшись на боку. Когда он увидел меня, то не пошевелился, но в глазах под полуприкрытыми веками вспыхнул огонь.

— Тихонько, — шепнула Мириам.

Она села на край кровати. Распластавшись, гепард подполз к своей хозяйке, прижав уши, посматривая на меня краешком глаза. Мириам погладила гладкую голову с тремя коричневыми полосками между ушами.

— Хорошая моя девочка, красавица, — шептала Мириам.

Я видел только животное, все остальное перестало для меня существовать. Прелюбопытная эта перемена, столь внезапная, что мне никогда не удавалось уловить этот момент. Только потом, анализируя свои ощущения на холодную голову, я начинаю понимать, когда происходит превращение. Рошеля больше нет, есть первобытное существо, привыкшее навязывать свою волю. В обычной же жизни меня обуревают сомнения, и я не знаю, как поступить: так или иначе. Я решительно подошел и склонился над Ньете, которая слегка запрокинула голову, готовая выбросить лапу.

— Подвиньтесь, — велел я Мириам.

— Она может укусить, — ответила та встревоженно.

— Уйдите!

Теперь я чувствовал гепарда так, как если бы он вышел из моего чрева. Мы не отрывали глаз друг от друга. Я угадывал по его шкуре, по которой пробегала мелкая дрожь, что в нем заговорил страх. Ребра ходили ходуном. Зрачки позеленели, потом пожелтели, в них мелькали чуть заметные фосфоресцирующие блики, в которых отражался поочередно гнев, страх, сомнение, удивление и снова гнев. Я вдыхал запах зверя и знал, что он болен, потому что от него не пахло землей, теплым сеном, а пахло раненой плотью, гноящейся язвой. Я поднял руку и раскрыл пальцы — и гепард замер. Но у него задрожали губы и обнажился зуб, острый, как коготь. У меня за спиной по паркету заскользили шаги… Пришла негритянка… Я почувствовал, что обеих женщин охватил страх, и попросил их удалиться в глубь комнаты. Между ними и гепардом была какая-то физическая связь, их испуг передавался животному и только еще больше беспокоил его. Когда они исчезли из поля зрения, связь оборвалась. Теперь зверь зависел только от меня, и я чувствовал, что он успокаивается.

— Ньете, — сказал я.

Зверь вздрогнул. Мужской голос, незнакомый, встревожил его, однако он не был ему неприятен.

— Ньете… девочка.

Мускулы обмякли, длинный хвост, бьющий по простыням, вытянулся вдоль живота, только кончик торчал вверх и подрагивал. Я шевелил пальцами и издавал чуть слышные гортанные звуки. Тогда Ньете улеглась на бок, и где-то в глубине послышалось урчание. Я выждал еще немного, зная молниеносную реакцию представителей семейства кошачьих, затем очень медленно опустил руку. Ньете чувствовала ее приближение и испытывала необыкновенное наслаждение, отчего у нее приоткрылась пасть. Она слегка приподняла и опустила задние лапы, как бы подставляя бок, покрытый черными пятнами, как у питона.

— Девочка…

Мои пальцы чуть коснулись ее загривка, по телу пробежала судорога удовольствия. Ньете лежала с закрытыми глазами, вытянув кончик языка между зубами. Она была моей… Я принялся ее мять, начиная с крестца и переходя к холке. Она напрягла все четыре лапы и счастливо выдохнула. Когда я говорил с ней, ее веки, окруженные рыжей уходящей к вискам, полоской, как бы подрисованной карандашом, поднимались с трудом, отяжелев от истомы; медленно скользил краешек золотистого, как ликер, зрачка. Я ощупывал под тяжелой ляжкой влажную жирную плоть живота, столь нежную у пупырышков едва выступающих сосцов. Потом кулаком я два или три раза легонько похлопал по голове и поднялся. Ньете разочарованно открыла глаза, зевнула, лизнула себе нос. Я почесал еще раз ей за ухом.

— Так, понятно, — сказал я. — Ничего серьезного.

Мириам и служанка еще не отошли от потрясения.

— Как только вам удалось… — начала Мириам, — ее не так-то легко… Ронга, приготовь кофе. Я полагаю, мсье Рошель согласится выпить чашечку.

Признаюсь, я гордился собой. Я снял, как ни в чем не бывало, куртку, уверенный, что могу такое позволить. Я ощущал, как это ни странно, себя хозяином и совсем не удивился, когда Мириам мне предложила сигарету. Более того, я никогда не курил, но тем утром делал это с удовольствием.

— Как вы ее кормите? — спросил я. — Мясо три раза в день?

— Да, так рекомендовал Филипп.

— Доктор Виаль, возможно, хороший врач. Но он ничего не смыслит в животных.

И мы рассмеялись уже как два заговорщика. Мне хочется вам рассказать о чувстве еще столь смутном, но, однако, уже очень сильном. Подобно Ньете, воспринявшей меня в зверином любовном порыве, Мириам мне уже покорилась. Она забыла, что едва одета, не причесана, не накрашена. Мы по-свойски стали беседовать в комнате, где были разбросаны женские вещи, чувствуя себя непринужденно, как если бы прожили вместе долгие годы. Я ощутил, что такое интимная обстановка. Зверь, женщина и я — мы купались в одних лучах, мы касались друг друга взглядами, и все это сотворили мои руки, руки, чувствующие и понимающие любовь. Внизу на кухне урчала кофемолка. Мне хотелось остаться еще, сохранить нежность, от которой замирало сердце. Я, как во сне, слышал собственный голос:

— Ей нужны овощи, их следует измельчить и добавить мясной сок… короче говоря, чтобы получилась кашица. Вы слышите?

— Да, но мне кажется забавным: Ньете — и вдруг суп!

Она прыснула, закрывшись своими длинными обнаженными руками, обручального кольца на пальце не было.

— Слышишь, Ньете? — продолжила она. — Ты будешь умницей? Будешь слушаться меня так же, как мсье? Ведь вы навестите нас еще, правда?

От уголков глаз Мириам расходились тонкие морщинки, и, так как ее волосы были тронуты сединой, лицо, едва она переставала улыбаться, обретало печальное выражение.

— Само собой, навещу.

— Там, — сказала Мириам, — я бы ее вылечила сразу. У туземцев необыкновенно эффективные лекарства… Ну да, уверяю вас.

— У крестьян на болотах — тоже. И все-таки животные умирают.

— Вы настроены скептически?

— Поживем — увидим. Пока же удовольствуемся традиционным методом. Все, что нужно, у меня в машине.

В самых обычных словах неизменно таились шутливость, доброжелательность.

— Кофе готов! — крикнула Ронга.

— Пойдемте вниз, — предложила Мириам.

— А вы знаете, — произнес я, — я совершенно растерялся, когда пришел. Ведь доктор Виаль даже не обмолвился о вашей служанке. Так вот, когда она открыла дверь…

— Вы подумали, что это я!

Она рассмеялась и достала платок, чтобы промокнуть глаза.

— Это забавно, Бог мой, это ужасно забавно… Заметьте, что я настоящая африканка. Я родилась в Магумбе и бегло говорю на камерунских диалектах.

Мы подошла к двери. Она задержала меня, взяв за руку.

— Ронга — дочь вождя, — шепнула она. — Не следует заблуждаться на ее счет. Из нас двоих более черная я. Вы никогда не бывали в Африке?

— Никогда.

— Жаль! Только там и дышишь свободно!

Мы спустились вниз, и Мириам мне предложила пройти в гостиную, как она ее называла. Это была огромная комната, где царствовал поначалу шокировавший меня беспорядок. Повсюду полотна: на стульях, столах, вдоль стен. По всему полу — пятна, валялись палитры, тоже выпачканные краской. Между окнами стоял мольберт. На нем восхитительный набросок — поясной портрет негритянки со смело обнаженной грудью, откровенно чувственным лицом, лоснящимся в лучах солнца.

— Это Ронга, — пояснила Мириам. — Она мне позирует. Естественно, я не стремлюсь к сходству, но когда рисую, всегда предаюсь воспоминаниям… И переношусь туда.

Она прикрыла глаза, и ее узкая голова на долю секунды стала похожа на голову дикой кошки. Я не уставал за ней наблюдать.

— Садитесь, — предложила она.

Затем, обнаружив, что все стулья завалены ее работами, смела их тыльной стороной руки, освободила стол и позвала Ронгу.

— Я совсем не разбираюсь в живописи, — сказал я, — но мне кажется, что у вас действительно талант.

Я принялся перебирать картины, Мириам же не спускала с меня глаз, держа чашку в руке, и слегка дула на слишком горячий кофе. На полотнах мелькали экзотические деревья, цветы, которые росли в том краю, океан, такой, каким его можно увидеть только там. Краски были яркими, сочными, преобладала охра всех тонов.

— Нравится?

Я склонил голову, не зная, по правде, что ответить. Я слишком привык к изменчивым оттенкам здешнего пейзажа из грязи и травы. Но сила, которой веяло от этих полотен, пробуждала во мне потребность в солнце и тепле.

— Могу я осмелиться… — сказал я.

— Что ж, дерзайте!

— …попросить вас подарить мне одну.

— Выбирайте… то, что вам понравится.

Я не узнавал себя, и у меня сложилось впечатление, что она ответила слишком быстро, с радостной поспешностью. Пойманный на слове, я все же не решался. Я остановил свой выбор на картине в простой рамке темного цвета.

— Вот эту.

Представьте себе холм, который вертикально, как пирожное, разрезали. Наверху, на самом краю, растут несколько деревьев ярко-зеленого цвета, затем темно-коричневая полоска земли, а под ней красноватая скала. В самом низу поржавевшие рельсы, опрокинутые вагонетки, какой-то железный лом. Карьер. Рисунок, выполненный на скорую руку, был пронизан первобытной суровостью, от которой-то и веяло вдохновением. Я поднял картину на вытянутой руке и обернулся. Ронга удалялась почти на цыпочках. Что касается Мириам, то она поставила чашку и нервно потирала руки; теперь улыбка сошла с ее губ.

— Нет, — прошептала она. — Только не эту.

Кровь прилила к лицу; униженный, я чуть не предложил ей заплатить. Мириам очень мягко взяла у меня из рук картину, поставила на пол лицом к стене.

— Мне следовало ее уничтожить, — пояснила она. — Она навевает плохие воспоминания… Смотрите… Эта получше… Французский период — что надо, по-моему.

Это был ее автопортрет, где она сидела в шезлонге, уронив на колени книгу. Через невидимую листву медными каплями шел солнечный дождь. Я был удручен, — картина не вызывала отклика в моей душе. Тем не менее я поблагодарил Мириам и, чтобы скрыть свое смущение, напомнил ей, что тороплюсь, что меня ждет нелегкий день, допил кофе. Мы перекинулись парой слов о трудностях моей профессии, она проводила меня до машины, и я дал ей лекарства для Ньете. Она беззаботно сунула их в карман халатика. Мне пришлось ей напомнить, что не следует легкомысленно относиться к недугу гепарда.

— А вы для чего? — спросила она.

— Да, но меня ждут и другие пациенты.

Мы пожали друг другу руки, и я отправился в путь. Гуа! У меня и в мыслях не было о нем забывать, и я ехал как мог быстро, счет шел уже на минуты. Если придется остаться на острове, мои клиенты станут звонить домой — вот уже пару недель, как поставили телефон, — что встревожит донельзя Элиан. По мере того как я удалялся от Мириам, я возвращался, в некотором роде, в свою шкуру. Не стану утверждать, что чересчур себя осуждал, но и не привык особенно щадить, что свойственно, полагаю, всем стеснительным людям. Упрекнуть мне себя было не в чем, по крайней мере, пока. Но я был не в силах отрицать притягательность этой женщины, во всяком случае, так она действовала на меня. Мириам пробудила во мне другого, неведомого мне человека. И этот незнакомец мне не нравился. Я бросил взгляд на портрет Мириам, лежащий на сиденье. Что мне с ним делать? Мириам в моем доме? Нет, это невозможно.

Я добрался до Гуа. Взгляд на часы… Начинался прилив, но ветра не было. У меня еще добрых четверть часа. Я выехал на дорогу и был очень рад, что еду домой. Там мой берег и мой дом. В радужном пространстве как бы повисли бледные очертания ферм, темные точки пасущихся коров. Тогда, на полдороге, на этой узкой полоске земли, о которую уже с обеих сторон бились волны, я остановился и вышел из машины; Меня поглотила тишина, тишина безбрежного пространства, разносимого ветрами. Я схватил картину, приблизился к первым, еще бесшумно набегающим волнам, скользившим по песку, и изо всех сил забросил ее подальше. Она полетела, как палитра, ребром вошла в воду, выскочила обратно и поплыла, безвозвратно утерянная. Это было странное зрелище. Я знал, что имею право, свои причины так поступить, и продолжил путь, не оборачиваясь. Вода уже подступила к дороге, когда я выехал на подъем, ведущий к берегу, но у меня не было страха. Напротив, хорошо, что море смыкалось за мной, стирая мои следы. Я не ездил в Шезский лес. И не вернусь туда. Я нелепо выглядел, запутавшись в прописных истинах, но меня, однако, это даже забавляло. У меня вновь чиста совесть, и снова — возможно, это вызовет улыбку — воцарился покой в моей душе, уподобившейся водной глади прудов на болотах, в которых отражается небо. Я что-то насвистывал, пересекая сад. Подбежал Том, крупный спаниель бретонской породы с глазами ребенка, обожающего тебя всем сердцем и ужасно боящегося потерять, когда за тобой закрывается калитка. Он бросился на меня, охрипнув от счастья, но тотчас отступил, сгорбился, присел на задние лапы и поджал хвост.

— Ну, дурень, что с тобой?

Но он попятился, испуганно зарычав. Я вдруг понял. Гепард! Я прикоснулся к гепарду, от меня исходил его запах. Напрасно я туда ездил. Рассердившись, я прогнал Тома, он, заскулив, убежал, а я устремился в свой кабинет. Не долго думая, сменил одежду, протер руки спиртом; нужно было изгнать этот запах, не место ему здесь, так же как не место здесь портрету Мириам. Том оказался невольным свидетелем, и я чувствовал себя перед ним виноватым. Он не признал меня. Провонявши спиртом, я открыл окно. По мере того как светало, остров на горизонте обретал очертания и, казалось, приближался.

В тот день мне не удалось полностью уйти в работу. Чем рассеяннее я становился, тем меньше было толку, а уж этого я не мог себе простить. Во мне зрели пока еще очень смутные решения. Нет, это не намек на подсознание и на все, с ним связанное. Я много размышлял над этим феноменом. Он слишком сложен, и медицина пока не в силах его объяснить. Например, днем в какой-то момент у меня внезапно возникла потребность поговорить с Виалем. Желание оказалось столь сильным, что я чуть все не бросил и не отправился в Сабль. К шести часам, изнемогая, я позвонил Элиан, чтобы предупредить, что вернусь поздно. Мне оставалось посетить одну ферму, и я перенес эту повинность на следующий день. Из своей машины я выжал на дороге максимум. Но с этого момента излагаю только факты, в комментариях они не нуждаются.

Виаль пил виски в баре гостиницы. На нем были фланелевые брюки, пуловер, и этого оказалось достаточно, чтобы я почувствовал себя с ним на равных. Он не удивился, увидев меня, и заказал еще виски, невзирая на мой протест.

— Ну, видели зверя? Как он?

— Ничего страшного. Печень пошаливает, и, возможно, нервы чуть сдали.

Виаль сидел, положив ногу на стул и заложив руки за голову.

— Как у избалованной женщины, — сказал он. — Да, у нее во всем проглядывает женское начало. Она все понимает. Уверен, почувствовала бы она настоящий домашний уют, больше бы не хворала. Но у Мириам все преходяще. В каждом углу стоят раскрытые дорожные чемоданы, кофры. Там было то же самое. Однако видели бы вы этот дом!.. Маленький дворец! Ее муж руководил крупным предприятием по проведению общественных работ, так-то…

Виаль достаточно выпил, и я на него свалился в тот момент, когда он был склонен к откровенности. Может, ради этого я и приехал!

— Он был богат? — спросил я.

Вопрос его позабавил. Он мрачновато, не без иронии глянул на меня.

— Знаете ли, богатый там — это не то же самое, что здесь. Деньги уходят и приходят… Лишь в своем движении они доставляли ему удовольствие, давали власть… Элле зарабатывал, сколько хотел, а умер, не оставив после себя ни гроша.

— Не хотите ли вы сказать, что Мириам его разорила?

— Вы неотразимы, — пробурчал Виаль.

— То есть?

— Вот именно. Она разорила его. Но не в том смысле, в каком это понимаете вы. Она разорила, разрушила его тут.

Он поднес к виску указательный палец, нацеленный, как ствол пистолета.

— В общем, у Элле не все ладилось.

— Почему? — спросил я.

— Вы видели Мириам, не так ли?.. Дорогой мой, в колонии все мы были далеко не ханжами, уверяю вас. Но Мириам удалось нас удивить… вызвать наше негодование, если хотите. Я говорю «наше»… ну, по крайней мере, некоторых из нас.

— Своим поведением?

Вновь быстрый насмешливо-жесткий взгляд.

— Я бы сказал, своим отношением, — поправил он. — Очевидно, что у нее были похождения. Были такие, что закончились плохо, с точки зрения общепринятой морали… морали тех людей, которые ссорятся и разводятся. Но все это не имело значения. Мириам не следовало переступать границы.

— Какие границы?

Виаль посмотрел на свет рюмку виски.

— Не знаю, можете ли вы себе четко представить. Сейчас пишут столько несуразного об отношениях между черными и белыми!.. Короче говоря, африканцы перенимают наши манеры, привычки, наш образ мыслей… Мириам захотела пойти обратным путем. Есть бедолаги белые, вступившие на этот путь… Но чтобы женщина ее толка, с ее дарованием стремилась… Вот в чем загвоздка.

— Почему ей пришлось уехать?

— Из-за смерти мужа или скорее вследствие обстоятельств, сопровождавших эту смерть. Да, с Элле произошел несчастный случай. Он упал в заброшенный карьер. Любопытно, не так ли?.. Он никогда не ходил этой дорогой, и все же в тот вечер…

— Он покончил с собой?

— Что касается меня, то я в этом не сомневаюсь. А вот другие…

Его недомолвки выводили меня из себя.

— Что же подумали другие?

— Этого они и сами не знают! Одно несомненно: Элле играл в клубе до восьми, выиграл, казался более спокойным, чем обычно, и совершенно не походил на человека, решившего свести счеты с жизнью… С другой стороны, все знали о серьезных размолвках в семье Элле.

— Подозрения пали на Мириам?

— Да, но иного плана, чем вы думаете. В ту минуту, когда ее муж упал в карьер, Мириам находилась дома… И, однако, ее заподозрили, так как за несколько недель до того Мириам писала этот самый карьер.

— Но какая здесь связь?

— Для вас — никакой. Для меня — тоже. Но там еще период средневековья. Средневековья технического, но все же средневековья. Многие белые с недоверием относятся к африканцам как раз потому, что чувствуют — африканцы обладают особой властью.

— Глупо.

— И да, и нет. Для этого надо пожить в Африке.

— А вы?

— Ну, я! Я оставался наблюдателем. Меня интересуют не верования, а люди. Мириам — притягательная личность.

— Вы… хорошо ее знаете?

Виаль глянул на меня поверх рюмки, и я поспешил взяться за свою.

— Да, достаточно хорошо. Я был их общим другом, и я же посоветовал Мириам уехать. Поймите правильно, я хотел провести эксперимент. Я же уговорил Ронгу сопровождать ее. Вначале Ронга отказалась. Она была очень привязана к господину Элле.

— Она полагала, что ее хозяйка виновна?

— Безусловно. Но в каком смысле виновна — в нравственном или в использовании черной магии, — этого я сказать не могу.

— И это не помешало ей…

— Ронга знает, что нужна Мириам. И потом, Мириам — женщина, которой прощается все. Увидите сами!

— Догадываюсь.

— О! Не сомневайтесь! Вот, возьмите. — Он вынул из бумажника визитную карточку и протянул мне. — Будьте так любезны, время от времени черкните пару строк. Заботясь о Ньете, понаблюдайте, как идут дела. Я прошу вас об этой услуге, как коллега коллегу… Не забывайте, я провожу опыт… Сейчас объясню, не пугайтесь… и пока я здесь, я подпишу вам чек.

Я отказался наотрез, он настаивал. Я встал.

— Ладно, — сказал он. — Спасибо.

Тепло пожал мне руку и вышел вместе со мной.

— В следующий вторник я улетаю. Рад был с вами встретиться, Рошель.

Все. Я вернулся в Бовуар в полнейшем смятении; в моей голове роилось множество вопросов, которые я забыл задать Виалю. За столом я не проронил ни слова.

— Ты не заболел?

— Да нет. С чего ты взяла?

Через два дня Мириам стала моей любовницей.

Глава 3

Перехожу к началу нашей связи. Я плохо помню этот период. Я очутился на вершине блаженства. Но было ли это подлинное счастье? По правде говоря, не знаю. Скорее это было огромное, бьющее через край возбуждение, весна с ее половодьем, еще более неукротимым оттого, что его нужно было сдерживать, подавлять, скрывать цветы и ароматы его буйного ликования. Клянусь честью — если я смею еще говорить о чести, — что даже в минуты полного самозабвения не переставал любить Элиан. Я не силен в психологии. Однако, наблюдая, как распадаются супружеские пары, я не думал, что мужчина может любить одновременно двух женщин так искренне, более того, оставаясь одинаково верным. Вот почему я внезапно погрузился в хаос, причинявший мне боль. Я уже рассказывал о немалой роли Гуа в моих любовных похождениях. Без него, полагаю, я не сумел бы вести двойную жизнь, быть одновременно осторожным и страстным, мучимым угрызениями совести и желаниями, готовым покончить с собой на каждом повороте судьбы. Гуа был соблазном, искушением и смерти и счастья одновременно. Я спешил снова увидеть Мириам, неотступно следуя за морем, уходящим от берега, иногда даже ехал по воде, а затем мне приходилось ждать, заглушив мотор. Стайки рыбок переплывали дорогу, я продвигался дальше. Извивающиеся водоросли цеплялись за камень, курясь в утренней свежести воздуха, с них стекала вода. Я давил шарики фукуса[97] и заблудившихся крабов.

Было ощущение, что плывешь по морю, один в целом свете со своей любовью. И вот я достигал границы. Я, как и Мириам, переступал некую границу: она пролегала посредине Гуа, между двумя мачтами, светившимися белыми огнями, секретное место, ничем не обозначенное. По сути, я переступал границу в своем сердце. Я переставал быть Рошелем и становился тем, кого любила Мириам. Я наращивал скорость. Из-под колес веером разлетались брызги. Напрягая внимание, я старался не сойти с дорожного полотна, так как здесь был довольно крутой поворот. Всегда терпеливый и спокойный, я клял бы море на чем свет стоит, если бы отлив запоздал и не приоткрыл всю в выбоинах, скользкую, темную дорогу к острову, к моей радости, столь хрупкой, которой угрожали и тучи, и ветер, и приливы, и отливы. Любой ценой, но обратно я должен был успеть до прилива. Если бы я провел на острове двенадцать часов, то был бы вынужден искать объяснения, лгать, а Элиан обрек бы на страдания и тревогу. На это я не мог пойти. Я не столь тяжко переживал свою вину, зная заранее, что мое счастье безжалостно подтачивает время. Я смотрел на Мириам и наблюдал за небом. Я обнимал Мириам, а через ее плечо украдкой бросал взгляд на часы. Я плотью ощущал, как перекатываются волны на песчаном берегу, где рыбаки уже готовятся снова выйти в море. Я ждал… ждал последнего момента… самого жесткого, когда Мириам пыталась меня удержать. Затем с неимоверным усилием я вырывался от нее и на полной скорости возвращался по извилистым улочкам, обсаженным цветущей мимозой. Я скатывался вниз по океану, ощущая во рту горечь измены. Кругом вода. Она поднималась лениво, но неумолимо. Лодки, выброшенные на берег, оживали вновь. Машина приплясывала на колдобинах, ее бросало из стороны в сторону. Я страдал вместе с ней, толкая ее изо всех сил. Достигнув середины, я попадал в другой мир, обретая в себе Рошеля и начиная ненавидеть эту безумную жизнь, зашедшую в тупик. Мне хотелось взять на руки Элиан, и я клялся, что больше не поеду на остров. Иногда, измученный более обычного, я хотел остановиться и дождаться прилива, мечтал, чтобы сломалась машина. Кто меня увидит? Я исчезну в этой пучине, как исчезли многие. В газетах появится заметка о происшествии, вновь потребуют строительства моста, и все будет кончено. Но все эти опасности и страхи только усиливали жадное желание жить. Я вдребезги разбивал первую, робко нахлынувшую волну, переключал скорость и возносился с облегчением на вершину склона. Я был дома, узнавал каналы, окаймленные грудами соли. Из небесной глубины мне навстречу устремлялись болота, я слышал, как блеют овцы. Дурной сон стирался из памяти. Мириам оставалась далеко позади. Я подставлял лицо ветру, и мне казалось, что он уносил прочь последние искорки пылавшего факела, аромат страсти, которую я торжественно на несколько часов подвергал остракизму. Я отправлялся к своим подопечным и, когда возвращался, тотчас поднимался в кабинет. Закрывал за собой дверь в ванную комнату и долго мылся, чтобы избавиться от запаха гепарда. Затем шел к Элиан, целовал ее — нет, не лицемеря, я бы почувствовал себя глубоко несчастным, если бы этого не сделал; подбегал Том, обследовал меня, обнюхивал — он еще не забыл вражеский запах. Как честный пес, он озабоченно морщил лоб, стараясь понять суть дела, и держался подальше, вне досягаемости. Нас разделял неразличимый, неуловимый призрак Ньете. Я опасался, как бы его отношение не показалось странным Элиан. Иногда она говорила:

— Ты что ж, не узнаешь своего хозяина?

Я чувствовал, что бледнею, и давал слово больше туда не ездить. Я испытывал то же, что и наркоман. Я добросовестно трудился, забывая Мириам, уходя в работу с головой; дни проходили один за другим, и вдруг ни с того ни с сего, где бы я ни находился, меня скручивала тоска. Руки тряслись, бедра покрывались испариной. Мне остро на хватало Мириам. Мне приходилось вставать, протирать глаза, массировать под ложечкой, чтобы ослабить тугой узел взбунтовавшихся мышц, толкавших меня к морю. Такое ощущение, наверное, испытывает перелетные птицы. Какое-то неуловимое влечение. Проходило немало времени, прежде чем я приходил в себя, и невидимый кулак разжимался. Когда приступ начинался в разгар работы, мне стоило немалых усилий его скрыть. Надо мной подшучивали, предлагали стаканчик белого вина. Если подобное случалось в пути, я боролся с собой, чтобы не умчаться к Гуа, прыгнуть в лодку — и к Мириам! Чем она меня притягивала? Плотью? Нет, все сложнее. Или да; конечно, благодаря ей я испытал восхитительные ощущения. Но я не настолько чувственен. Напротив, пожалуй, слишком чувствителен, чтобы испытать истинное сладострастие. Плотское наслаждение никогда не приносило мне удовлетворения. Оно как бы чуть приподнимало завесу, чтобы тут же опустить ее вновь… мне не по душе заниматься подобным анализом, но я не забыл, что обещал быть с вами полностью откровенным. Когда Мириам оказывалась в моих объятиях, то на какие-то мгновения она становилась самкой, пишу это слово с уважением. Тогда она была моей, я ее понимал до глубины души. Мои руки легко читали любую ее мысль, как читают мысли животных, расстояние исчезало между нами, и я бы почувствовал сквозь ее кожу малейшую ложь, ощутив ее, как нездоровый запах. Мне думается, она тоже ощущала это подобие животной чистоты, которую я в ней вызывал, и оно возвышало ее наслаждение до восторгов блаженства. Случалось, она разражалась рыданиями, сожалея, что у нее до меня были плохие наставники. Признаюсь, хоть мне это и нелегко, что, по сути, любовь к Мириам являлась в какой-то мере высшим проявлением моего призвания. Мои глаза, пальцы видели, чувствовали трепет жизни во всех ее тайниках, там, где сливались воедино чувства и пульсация крови. И затем Мириам от меня ускользала, обретая дар речи. Между нами опускался занавес, сотканный из мыслей, и мои терзания возобновлялись. Я обладал женщиной, но не Мириам. Ее прошлое — вот обо что разбивался наш союз, и каждый раз я наталкивался на это препятствие. Я безраздельно властвовал над ее плотью, но не способен был господствовать над ее памятью, излечить ее от воспоминаний. Иногда я говорил себе: «Ее прошлое меня не касается. Она меня любит, значит, все начинает заново, сама ставит на карту свою жизнь, отказываясь от пережитого». К сожалению, минувшее было связано со смертью ее мужа, с тайной этой смерти, не дававшей мне покоя.

— Что закручинился? — шутила Мириам, заметив вдруг мою рассеянность и молчаливость.

— Задумался. Уже пора в путь, — обманывал я.

— Побудь еще. Подумаешь! Жена тебя не съест.

Моя постоянная спешка ее унижала. Во мне больно отзывалась странная смерть ее мужа, ее же раздражала моя странная привязанность к жене. Так мы и вращались по кругу, осторожные в вопросах и подозрительные к недомолвкам. Оба продумывали следующий ход. Она начала с того, что приготовила мне комнату, «твой уголок», как она называла.

— Захочешь остаться — и ты у себя дома.

— Не смогу.

— Никогда?

— Может быть, когда-нибудь. Сейчас это невозможно.

Она не настаивала. Я со своей стороны также прощупывал почву.

— Почему ты не нашла себе лучшее пристанище? Собираешься вернуться назад?

— Нет. Только не в Магумбу.

— Почему?

— Потому что не нравится, и все.

Мы откладывали в сторону наши проблемы, не стоило отравлять ими любовь. Но чем больше любовь входила в нашу жизнь, тем больше она заставляла думать о нашем будущем и поневоле будила прошлое. Бывали мгновения, когда мы ощущали себя мужем и женой. Например, мы выносили два шезлонга на балкон и устраивались рядом. Ньете ложилась между нами и тыкалась мордой в наши свисающие руки. Море, синеющее меж соснами и дубами, казалось, уходило в небо. Ронга хлопотала внизу или, вскочив на велосипед, отправлялась за покупками, крича от угла дома:

— Купить мерлана или ската?

— Что хочешь, — отвечала Мириам и добавляла, уже обращаясь ко мне: — Вот нелепое существо! Стоит нам немного побыть наедине, и она уже тут как тут.

И вновь воцарялось молчание, которое в конце концов становилось нестерпимым.

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем.

— Лгун, мечтаешь, как бы поскорее удрать.

Закрыв глаза, мы предавались своим мыслям. Ее были только отражением моих. Становилось все очевидней, что эта любовь никуда нас не приведет, но мы с отчаянием отбрасывали эту мысль. Рука Мириам находила мою руку. Мы еще вместе… но я уже искал повода уехать. Там, на песчаном берегу, по обе стороны дороги, море тянулось к морю. Чтобы задержать меня, Мириам заводила разговор:

— Что у тебя за дом? Мне хотелось бы побывать у тебя… мне кажется, я имею на это право.

У меня возникало желание тотчас возразить: «Нет, не имеешь», но я предпочитал делать вид, что уступаю.

— Это большой дом, дурацкий на вид. Впереди решетчатая ограда. Проходишь садик, который за домом расширяется. Внизу, справа, — кухня и столовая, слева — мой врачебный кабинет.

— Представляю.

— На втором этаже комнаты расположены так же. Справа — комната и ванная, слева — мой кабинет и туалетная комната.

— А мебель?

И я, насколько мог терпеливо, описывал мебель.

— А цветы?

Мне приходилось объяснять, какие у нас цветы, и я ловил себя на том, что сам никогда не обращал внимания на эти детали.

— Ты ничего не замечаешь, Франсуа, идешь по жизни, как лунатик. Сад большой?

— Такой же приблизительно, как твой парк. Есть старый, заброшенный колодец, довольно симпатичный.

— Это твоей жене захотелось его сохранить?

— О нет! Напротив, она хотела его закопать, полагая, что он привлекает комаров.

— А что у вас там есть еще?

— Ну, разумеется, есть еще гараж.

— Расскажи о гараже.

Ее забавляло, что я терял терпение, и, чтобы подлить масла в огонь, она добавляла:

— Раз уж мне не суждено побывать у тебя, потрудись ответить.

— Да гараж как гараж! — ворчал я. — Дверь у него раздвижная, очень тяжелая… ты ее не сдвинешь с места. Довольна?.. Да, забыл — она зеленая. Из гаража можно пройти на кухню, через небольшую дверцу выходишь в сад.

Она оборвала:

— Идея твоей жены? Уверена, что она весьма практична, не так ли?.. Она занимается садом?.. Отвечай. Чтобы не вносить грязь в дом, она идет в гараж и разувается перед кухней.

— Если тебе все известно…

— Не сердись, мой славный Франсуа, я представляю все так, словно там была. У нее растут овощи с одной стороны и цветы — с другой.

— Тут как раз ты ошибаешься. Овощей у нас нет.

Раздражение нарастало,особенно если Мириам заключала тоном, раздирающим мне душу:

— Ты любишь жену, Франсуа.

— Нет, не люблю.

Подобные отречения повергали меня в отчаяние, и я спешил уйти. Упоминания о моем доме делали его особенно привлекательным, рождали в моей душе нежные чувства, и мне тут же хотелось перенестись туда. Я вставал.

—До завтра, дорогой, — шептала Мириам.

— Что ты будешь делать?

— Рисовать.

Опять Африка! В момент расставания с Мириам я чувствовал, что меня предали, и спрашивал себя, не стоит ли остаться, чтобы не позволить ей вновь затеряться в этом опасном, незнакомом мире. Я уходил, чуть ли не обвиняя ее в том, что она покидает меня первой. Уходил рассерженный, а возвращался с мольбой. Любовь вновь бросала нас в объятия друг к другу, но прежде Мириам выставляла Ньете за дверь, опасаясь ее звериной ревности. Иногда я набирался смелости:

— Ты прежде бывала в Нуармутье?

— Нет. Муж часто говорил об этом доме, но я не предполагала, что придется в нем жить.

— Почему — придется?

Как-то Мириам схватила меня за руку и сказала:

— Послушай, Франсуа. Не принимай меня за дуру. Виаль тебе все рассказал. Только не говори, что нет.

— Уверяю тебя.

— Не лги. Он не мог не рассказать о смерти мужа.

— В общих чертах. Но ты была ни при чем.

— Нет. Только я этого хотела… давно хотела, потому что жизнь с ним была сущим адом. Затем произошел этот несчастный случай.

Я не смел расспрашивать дальше; уже позже как-то спросил:

— Виаль… кем на самом деле он был для тебя?

— Другом. Даю слово, Франсуа. Он сделал все, чтобы стать больше, чем другом, но относился ко мне, как врач к пациенту. Я этого не терплю. Для него я была не такой, как остальные женщины… А для тебя? Чем-то отличаюсь?

— Да, талантом.

Я был уверен, что доставил ей удовольствие, и это избавило меня от ответа. Со временем все же я обнаружил в ней нечто особенное, некую скрытую ярость, сродни той, что способна пробудиться у гепарда. Часто она накидывалась на Ронгу с искаженным от ненависти лицом и побелевшими губами, оскорбляя ее, или же прогоняла ремнем Ньете, и зверь послушно убегал. Краткие вспышки, снимавшие напряжение. Она называла эти минуты гнева «грозой в джунглях» и просила у меня прощения. Я чувствовал, что вскоре гроза разразится и над моей головой. По мере того как шло время, я ощущал все большую тревогу. Мои отношения с Мириам постепенно обострялись, но это не все — на горизонте возникла другая, пока отдаленная буря, но она нарастала. Мои приезды и отъезды не могли остаться незамеченными. По роду своей деятельности я мог разъезжать, однако на острове бывал уж слишком часто. Слава Богу, Нуармутье — это замкнутый в себе мирок, которому мало дела до материка. Тем не менее я решил ездить пореже и четыре дня там не появлялся. Сильнейший шторм — явление обычное для весеннего равноденствия — делал переезд опасным, а это был основательный довод. Я грыз удила, но держался молодцом. Таким угрюмым я никогда еще не был. Завтрак превратился в пытку. Слова — фальшь, молчание — фальшь, мое дыхание, сама жизнь — все фальшиво. Элиан — по-прежнему само терпение и заботливость.

— Тебе бы отдохнуть, — советовала она. — Мотаешься с утра до вечера. С таким распорядком ты свалишься.

Дождь хлестал по крыше, серой завесой стлался над дорогой. Коровы собрались у склона дорожного полотна. Я ездил по делам, подталкиваемый порывами ветра, а душу день и ночь точил червь желания. Я останавливал на мгновение машину у края берега. Мертвенно-бледное море обступало вдали маяки, скрывало остров в тумане водяных брызг. Мириам исчезла в этом тумане, и мне хотелось выть как собака.

С первыми лучами я выехал к Гуа. Я был готов просить прощения, унижаться. Мириам причесывалась в гостиной. Она бросилась в мои объятия. Короткая разлука свела нас с ума. Нескончаемый поток вопросов. Я рассказал о четырех днях одиночества. Лечил коров, лошадей, что еще? Подстригся. Мы рассмеялись. Я прижал ее к груди. А что же она? Она гуляла и промокла — с голубого плаща, повешенного на оконную ручку, еще стекала вода… поругалась с Ронгой… закончила эскиз порта Сетте-Кама.

— И еще нарисовала… Сейчас увидишь. — Она вытащила из альбома один лист с эскизом. — Узнаешь?

Нет. Не узнавал. Хотя…

— Твое жилище, — сказала Мириам. — Это твой дом. Вот решетка. Там колодец. Здесь главный фасад и стены гаража. Знаешь, вот засело в голове, возможно, не совсем так…

Совсем не так. Ручкой я исправлял рисунок и собрался уже набросать схему имения, как взгляд упал на картину, изображающую карьер, все еще в немилости повернутую к стене, и я вновь сунул ручку в карман. Инстинктивно. Смешно, конечно, согласен, но у меня привычка подчиняться инстинкту, в моей профессии мне это часто помогало.

— Ты чем-то расстроен, — сказала Мириам.

— Вовсе нет.

— Когда тебя нет, я пытаюсь следовать за тобой, — продолжала Мириам. — Я закрываю глаза, сосредоточиваюсь, и у меня впечатление, что я рядом с тобой. Без этого… ты не можешь себе представить, как мне было одиноко…

Мы катились по наклонной плоскости скрытых упреков, непонимания. Скованность, ставшая, увы, привычной в наших отношениях, овладевала нами. Мириам разорвала свой рисунок, и мы заговорили о другом. У меня, безусловно, нет уверенности, что я совершенно точно воспроизвожу то, о чем мы говорили. Какие-то беседы забыты, иные воспоминания сохранились лишь в отдельных словах или интонациях. Но в целом я достоверен несомненно. А этот эпизод представляется особенно важным. Мириам уже не была столь непринужденной. По-моему, она скрывала какие-то мысли, стараясь казаться кроткой, доверчивой, послушной. Я попытался было обратиться к Ронге, что оказалось не просто, так как Мириам держалась по большей части рядом, да и Ронга, со своей стороны, меня избегала. Я догадывался, что она меня не любит. Ведь я нарушил спокойствие этого дома и, в конечном счете, отнял у нее и хозяйку и зверя. Я понимал ее ревность. В двух словах — наступил период молчания. Мы, которые раньше так много болтали о том о сем, теперь подолгу прогуливались в саду, не проронив ни слова. Мириам ни разу не обмолвилась больше о живописи, не строила шутки ради невероятные планы… «Знаешь, о чем я подумала? Потом, когда мы будем богаты…» Или же: «Если бы я была твоей женой, то, знаешь, купила бы…» Она искоса на меня поглядывала, и я старался, улыбаясь, поддержать этот шутливый диалог, все же несколько жестокий. Теперь же ничего подобного… Причинял ли я ей боль? Она не пыталась больше меня удержать, когда я целовал ее перед уходом. Только Ньете служила мне утешением, следуя за мной неторопливой походкой поджарого пса, ее некрупная голова с круглыми ушами и раскосыми глазами была повернута ко мне, в ожидании, что ее пригласят поиграть или приласкают. Мириам, казалось, отдалилась от меня. Я же отдалился от Элиан. По вечерам я мотался со своей хандрой из комнаты в комнату. Из окна кабинета созерцал уснувший остров, маяки, машущие лучами, словно крыльями, тамариск, сгибаемый ветром. Закуривал трубку: я пристрастился курить трубку. Куда податься? Где укрыться? Элиан уже давно ждала меня в постели… Когда она наконец засыпала, я быстро раздевался и укладывался спать. Выхода не было. Я наивно полагал, что так может продолжаться долго. Наконец Мириам взялась раскрыть мне глаза. Как сейчас, помню: мы сидели на балконе и пили кофе. Ньете, закрыв глаза, опустив голову, громко грызла сахар, исходя слюной.

— Хотелось бы все-таки узнать, — произнесла вдруг Мириам, — каковы твои намерения?

— Мои намерения?

— Я польщена ролью второй жены, но мы не в Африке, о чем ты напоминал мне не раз. Ну так как?

Я вспомнил разговор с Виалем. Она заметила, что я готовлюсь к обороне, и это только усилило ее гнев.

— Ты утверждаешь, что любишь… меня… меня одну. В таком случае что ты намерен делать? Фавориток нынче берут в жены.

— Ты хочешь, чтобы…

— А почему бы нет? Мне надоело быть особой, с которой видятся украдкой два часа в день, и не больше, потому что та, другая, может все узнать. Пусть и она в свою очередь помучается! Милый мой, ты хочешь взять все и не давать ничего взамен. Как ребенок, ей-богу. Очень жаль, но я больше так не согласна.

Ньете села, забеспокоившись, считая, что Мириам распекает ее. Я пытался какое-то время сдерживаться, но Мириам задела меня за живое. Я ощущал свою неправоту, заведомо терпя поражение, и поэтому был готов сделать ей больно, но нужен был повод.

— Ты думаешь, — сказал я ей, — я не продумал всего? Я, слава Богу, дальновидней тебя. Прежде всего, у меня не так много денег. И потом, где ты хочешь, чтобы я жил?..

— Франция, чихала я на нее! Мы можем поехать в Браззавиль. Уверяю, у тебя там будет работа, а если ее будет слишком много, я помогу. Я многому смогу тебя научить. Африка никогда не перестанет тебя удивлять.

— А деньги?

— А это что! — Мириам показала на картины, висевшие по стенам. — Они достаточно дорого стоят, — продолжала она. — Я, возможно, смогу заработать больше тебя.

— Нет, — сказал я. — Нет, и все.

Я ожидал, что она взорвется. Но, напротив, установилась жуткая тишина.

— Хорошо, — сказала Мириам. — Как хочешь. Но предупреждаю…

Я прервал ее задрожавшим голосом:

— Это я тебя предупреждаю. Я не разведусь. У тебя было влечение ко мне, и у меня — к тебе… Не следует в это впутывать кого бы то ни было. Это касается только нас, и не понимаю, почему я…

— Франсуа!

Она вскрикнула. У нее выступили слезы — так выступает кровь на ране.

— Извини меня, — прошептал я. — Я люблю тебя, Мириам, но пойми, я не свободен. Меня удерживает моя профессия, край, который мне дорог.

— Твоя жена.

— Да. И Элиан. Мне нужно время, пойми! И не вспоминай постоянно о ней. Оставь ее… Постепенно я сам разберусь. Я человек привычки. Не нужно со мной говорить таким тоном. Прошу тебя, Мириам.

Я протянул ей руку, она вложила в нее свою, но я чувствовал, что гнев ее не утих, а клокочет, загнанный внутрь. Наступит ли однажды мир? В тот день я задержался дольше обычного, изучая выражение лица Мириам. Но оно осталось неразгаданной маской. Потеряв надежду, я уехал, и меня едва не задержал прилив. Последние сто метров машина шла по брюхо в воде. Измученный, я присел на дюну. Я задыхался, как если бы проскакал Гуа галопом. Дорога исчезла, и ниточка, связывавшая меня с островом, оборвалась. Мне хотелось, чтобы море никогда больше не отступало, чтобы бурный поток, в котором чайки ловили рыбу, навсегда отрезал меня от Мириам. Я лег на спину и, уставившись в небо, пытался разобраться в наших отношениях с Мириам. Месяцы, любви и ссор, потом она мной пресытится… А моя жизнь с Элиан? Годы и годы молчания!.. Как если бы мне приходилось выбирать между бурным морем и стоячим болотом. Я поднялся на ноги. Впереди — прилив, отодвинувший горизонт, позади — равнина, где сливались голубое и зеленое, до самых колоколен, отсюда высотой в палец. Там мой дом. Силы, несравнимые с моей, тянули меня в разные стороны. Мириам права. Я потерявшийся ребенок, который всего боится.

Глава 4

На этот раз мне достало сил устоять перед искушением. А может, не хватило духу вновь выслушивать упреки. Возможно, мне надоели поездки на остров. Но так ли уж, в сущности, важна причина? Когда я мысленно возвращаюсь к этим событиям, то у меня такое ощущение, что три или четыре дня я пребывал в анабиозе.

На моем участке началась эпидемия ящура, и во время работы мне некогда было размышлять. Я приходил домой, перекусывал, иногда даже не присаживаясь, а затем засыпал мертвым сном. Время от времени передо мной вставал образ Мириам. Я тут же прогонял его, полный решимости не уступать. Как она будет реагировать? Посмеет ли написать? Нет, конечно. Коли она такая гордая, что ж, я — не меньше. Может, она найдет лазейку, чтобы спасти свою гордость и мое самолюбие, и через Мильсана, водителя автобуса, передаст, что Ньете болеет? Я был уверен, что кризис разрешится именно таким образом. Поэтому каждый день, прежде чем зайти в табачную лавку в Бовуаре, изучал расписание автобуса. Затем покупал пачку табаку и газету, что позволяло мне дождаться прибытия Мильсана. Он был точен как часы, поэтому я не терял и пяти минут. Медленно проходил вдоль автобуса, уткнувшись в газету, в ожидании оклика водителя — нет, не сегодня — и уходил с облегчением. Вот скоро минет неделя нашего обоюдного упрямства. По-прежнему ничего. У меня возникли подозрения. Мириам не из тех женщин, что покоряются безропотно. Она что-то задумала. Но что? Я знал, что первый, кто не выдержит, должен будет принять условия другого. Следовательно, о капитуляции не могло быть и речи. В субботу я, как обычно, отправился в Нант. Мое расписание не менялось. Утром — покупки. В полдень — завтрак в небольшом ресторане в центре, затем — кино, любое. Я определял по афише. Лучше вестерн. Однако в эту субботу мне не хотелось сидеть в помещении и смотреть кино. Если по правде, то мне ничего не хотелось. Я бродил по площади Коммерс, сожалея о том времени, когда был обыкновенным мужчиной, свободным от мучительных проблем. На витрине магазина увидел книгу и от нечего делать купил ее — «Загадочная Африка». Чтение меня мало прельщает, но это заглавие привлекло, так же как и обложка — кривой топорный набросок черного тотема — камень стесать и то можно аккуратней, — но зловещий в своей устрашающей динамике, если можно так сказать. Вот, значит, к чему привязана Мириам! Во мне возросла решимость сопротивляться. Я отмечаю все эти подробности потому, что, если взглянуть издалека, когда все уже произошло и обозначилась перспектива, группирующая и выстраивающая эти подробности, они обретают поразительный смысл, всплывая в памяти, как по воле таинственной силы, чтобы пролить свет на трагедию.

Я бросил книжку на сиденье машины, раскрыл же ее значительно позднее. Слишком поздно, увы! Внезапно город с его весельем опостылел. На башенных часах площади Руаяль было чуть больше четырех. Предчувствие? Как знать! Неожиданно я решил вернуться. Зачем предвосхищать события? Беспокойства я не испытывал. Напротив, я решил ехать не спеша, чтобы насладиться солнышком, началом лета. И это была приятная, мирная прогулка. Я сидел и, как это часто бывает, смотрел на себя со стороны, эдакий растроганный, утративший иллюзии зритель, и думал о Мириам, не испытывая внутреннего возмущения. Неплохое любовное похождение. Благодаря ей я познал страсть. Теперь я ощущал себя мудрым и напишу обо всем Мириам, объясню ей, как смогу. Но эти мысли, такие разумные, отдавали солоноватым привкусом слез.

Я возвращался в Бовуар, в реальный мир. Завтра мне ехать в Гро-Кайу, там больна кобыла. Гнусная работенка. Я заметил, что владелец табачной лавки делает мне знаки, но я был не в настроении останавливаться. А потом, не знаю, по какой ассоциации, я вспомнил, что забыл купить Элиан одну из тех мелочей, что всегда привозил из Нанта. Она меня, конечно, не упрекнет, нет, только вечером, замученный угрызениями совести, я рта не раскрою. Я еще сбавил скорость. Имей я мужество, повернул бы назад. Мне хотелось исчезнуть, но вот уже дом, придется продолжать жить, лгать и всех обманывать. Я хотел свернуть в гараж и тут узнал «пежо» доктора Малле. Доктор? У меня? Мне вспомнились знаки, которые подавал мне Курийо, хозяин табачной лавки, и я понял, что произошло что-то серьезное… В это время из дома вышел человек и крикнул, увидев меня:

— Вот он!

Я тут же остановил машину, и затем все смешалось. Помню только удивление и испуг, когда кто-то сказал:

— Она внизу, во врачебном кабинете.

На крыльце и в вестибюле стояли люди, я отстранил их рукой и увидел, что Малле склонился над Элиан. Он тяжело распрямился, вытер лоб.

— Она упала в колодец, — пробормотал он и, продолжая делать искусственное дыхание, добавил, не оборачиваясь: — Кажется, приходит в сознание. Но если бы еще чуть-чуть…

Какая-то женщина плакала, я узнал Матушку Капитан. Том тоже скулил; у входа были слышны разговоры. Оторопь прошла: я привык к необычным ситуациям, тихонько проводил Матушку Капитан и закрыл дверь. Затем сменил доктора. Внешне я был хладнокровен, но в ушах, как звон колокола в тумане, непрестанно звучало: «Колодец… колодец…» Элиан еще не пришла в себя: жалкая, мертвенно-бледная, с обвисшими волосами, выпачканная в земле и тине. Никогда еще я не был так уверен, что люблю ее, а мои руки не были такими нежными и ловкими. Малле устало закурил сигарету.

— Теперь опасность миновала, — сказал он. Но в какой-то момент я подумал, что все кончено. Еще каких-нибудь три минуты… Вытащить ее оказалось не просто, это Гарри, каменщик, спустился в колодец. Элиан обвязали веревкой. Я приехал, когда он ее поднимал… Минут сорок, несмотря на все мои усилия, она не подавала признаков жизни. Я уже пал духом…

— Но как такое могло произойти? — спросил я. Этот вопрос не давал мне покоя.

— Понятия не имею. Подняла тревогу ваша собака. Пес выл так, что прибежала соседка. Он крутился у края колодца и лаял. Тогда она наклонилась и увидела вашу жену, та еще билась в конвульсиях… Соседка расскажет вам лучше, чем я; впрочем, она так растерялась, что не воспользовалась телефоном, и никого к тому же поблизости не было. Тогда она побежала к дому Паюсо… Их сын на мотоцикле помчался за мной. А время шло, вы понимаете, к тому же я был занят с больным, которого так сразу не бросишь. Все оборачивалось против нас. К счастью, в табачной лавке Паюсо-младший нашел помощь.

Малле подошел к Элиан, и мы перевернули ее на живот.

— Дело идет на лад, — продолжил он. — Самое страшное позади.

Он напереживался и теперь говорил без умолку.

— Приготовьте грелки. Еще не хватало, чтобы она у нас подхватила бронхит.

Икота сотрясала тело Элиан.

— Поторопитесь! — крикнул мне Малле.

Я вышел, поблагодарил всех, кто находился здесь. Я хотел поскорее остаться один, чтобы расспросить Элиан. Раз уж я решил сказать все, то должен подчеркнуть эту деталь. Несмотря на потрясение, у меня засела одна мысль: узнать, что произошло. При чем тут колодец?.. Меня бы не так поразило, если бы ее сбил автомобиль. Но колодец! Все случившееся казалось таким необъяснимым и страшным. Я утверждаю, что Элиан была уже в тот момент вне опасности. Симпатия всех этих славных людей была мне бесконечно дорога, но их любопытство меня раздражало. Я подумал о том, как обрадуется Мириам, когда узнает, что та, другая, которую она так и называла «другая», чуть не умерла. И здесь, в этом вестибюле, где все говорили разом, я понял, что Мириам действительно имела на меня права и что, если бы Элиан умерла… Отвращение и стыд в головокружительном озарении открыли мне, кем же я был. Виновником! Я вернулся назад. Элиан, поддерживаемая доктором, открыла глаза. Она смотрела на меня. Я заплакал навзрыд. Я отдаю себе отчет, насколько неубедительно могут прозвучать мои слова, но других не нахожу. Спазмы сдавили грудь. Я перестал терзаться, вновь мог выдержать ее взгляд; жизнь возвращалась к ней, глаза ее смотрели с недоверием, как будто она еще не узнавала мир, в котором пробуждалась. Я не смел ее поцеловать, неотрывно следил за ее, казалось, что-то ищущими глазами.

— Это ваш муж, — сказал Малле.

Я встал рядом с ней на колени, ее голова повернулась ко мне.

— Франсуа! — прошептала она. — Как я испугалась… Не уходи.

— Быстро в постель. Не до сантиментов, — проворчал доктор. — Вам помочь?

Я приподнял ее. Она была ледяной. Мне подумалось вдруг, что я несу собственный грех. Я сказал «грех», не зная, что еще придумать. Не будучи человеком религиозным, я в этом происшествии увидел знак, нечто вроде предупреждения. Не познакомься я с Мириам, случилось бы что-либо подобное? Бредовые, в сущности, мысли. Мне было настолько не по себе от жалости, угрызений совести, что на лестнице я поклялся покончить с собой, если Элиан умрет. Впрочем, я знал, что она вне опасности, но это мне не мешало разглагольствовать о собственной смерти. Может, это лишь способ заставить себя страдать, подняться до уровня Элиан. Чем большим страдальцем она меня увидит, тем скорее поверит мне. Не принимал ли я чрезвычайных мер предосторожности как человек совестливый, но неискренний? А может, это только сейчас мне так кажется? Я укладывал Элиан в постель. Малле тем временем готовил шприц и ампулы. Я не способен передать, о чем говорили те, кто суетился внизу, забыл и то, что сказал позже им сам. Сознаю, что в моем рассказе не все ясно. Впоследствии я мог бы заполнить пробелы, придав событиям характер хроники происшествий, но предпочитаю рассказывать их, как самому себе, так как именно во мне они обрели свою истинную значимость. Любовь к Мириам до настоящего времени была страстной игрой. С сегодняшнего вечера я знал, что наша связь таинственным образом превратилась во что-то большее. Пока я бодрствовал у изголовья Элиан, эти мысли, чувства, мечты захватили меня целиком. Врач ушел. Дом опустел. Элиан спала. Я бесшумно ходил по комнате, время от времени посматривая на нее. Я жил с ней многие годы и никогда ее не видел. Она казалась пугающе спокойной, исполненной необычайного достоинства в своей отрешенности; руки вытянуты вдоль тела поверх одеяла ладонями вниз. Я заметил энергичную складку ее рта, морщинку озабоченности между бровями. Она не обладала ни красотой, ни элегантностью Мириам. Ее чистота и одновременно упорство вызывали мое бесконечное уважение. Она была моей женой. Я чуть не потерял свою жену. Мириам украшала мою жизнь, Элиан была самой этой жизнью. Я до утра перебирал эти скудные истины, их очевидность меня удручала. В конце концов я сел в кресло у кровати и уснул. Когда проснулся, Элиан, опершись на локоть, глядела на меня. Я вскочил.

— Элиан!

Она печально улыбнулась. На этот раз я долго сжимал ее в объятиях, не в силах говорить. Насколько мне было легко сказать Мириам, что я ее люблю, настолько невозможно было выразить словами свою нежность к Элиан. Мне не хотелось даже ее ласкать. Но, прижавшись к ней щекой, я ощутил облегчение. Я чувствовал, как растворяется горечь, душившая меня. Элиан была здесь, со мной. Казалось, мне стоит раскрыть рот, и все будет испорчено. Однако наступил момент, когда молчание вот-вот потеряло бы свою прелесть. Она нарушила его первой.

— Франсуа, ты видишь… для меня все кончилось благополучно.

Я отступил, чтобы лучше ее видеть. Она была еще бледной, голубые глаза выглядели тусклыми, поблекшими, взгляд их казался одновременно сосредоточенным и рассеянным, как если бы ее преследовало необъяснимое видение.

— Как ты себя чувствуешь?

— Теперь хорошо.

Она нежным жестом протянула ко мне руку и пригладила мои взлохмаченные волосы. И мгновенная мысль: Мириам не сделала бы такого жеста. Мне хотелось остановиться на этой мысли: какой бы лживой она ни была, в этот момент она стоила истины. Я взял ее за руки, чтобы изгнать образ Мириам.

— Сожми, — сказал я. — Крепче.

Я смотрел на наши сплетенные пальцы, на блеск обручальных колец и вновь заплакал, но уже умиротворенно, не сдерживая слез, так как они принадлежали Элиан, ими я был обязан ей.

— Франсуа… Франсуа, дорогой, — прошептала Элиан.

— Мы глупые существа, — сказал я.

Она притянула меня к себе.

— Ты сожалеешь об этом?

В кабинете зазвонил телефон. Я не двинулся с места!

— Ты не пойдешь? — спросила Элиан. — Это клиент.

— Тем лучше. Обойдутся сегодня без меня. Я остаюсь с тобой…

Я почувствовал, что сделал ей неожиданный подарок. Я ждал, что Элиан мне расскажет, как она упала. Вопреки моему нетерпению и тревоге, я не смел затронуть эту тему. Элиан выглядела еще совсем разбитой, обессиленной. Я спустился, чтобы приготовить еду для Тома и сварить кофе, подал Элиан завтрак и уселся рядом, грызя ломтики поджаренного хлеба. Трогательная семейная трапеза: всевозможные знаки внимания — и каждый доставляет радость. Лицо Элиан постепенно обретало прежние краски, температура уже спала, но вставать ей я запретил, да и доктор вот-вот нагрянет.

— Ты ему очень обязана, — сказал я.

— Да, конечно.

Я убрал поднос и сел на кровать. Терпение мое лопнуло.

— Однако, Элиан, теперь, когда ты отдохнула, скажи, что же все-таки произошло?.. Со вчерашнего дня я непрестанно размышляю об этом, но не в силах разобраться.

Она устало откинулась на подушки.

— Я не могу, — призналась она.

— Ты хотела набрать воды?

— Совсем нет. Я вышла в сад, для чего, не помню… Странно, но я забыла… может, нарвать цветов… трудно сказать… Вдруг почувствовала большую усталость… Никогда такого не ощущала. Не представляю, что это было. Голова кружилась… Я разглядела колодец. Я не хотела к нему подходить и все же подошла, вопреки своей воле. Уселась на край и свалилась.

— Подожди. Не торопись. Сначала усталость. Откуда она взялась?

— Понятия не имею.

— Может, съела что-нибудь не то?

— Нет.

— И у тебя даже не было времени вернуться в дом?

— Нет.

— Элиан… ты чего-то не договариваешь.

— Нет же, уверяю тебя.

— Ты могла бы кого-нибудь позвать.

— Я была не способна ни пошевельнуться, ни говорить.

Я смолк, пытаясь поставить хоть сколько-нибудь удовлетворительный диагноз, опираясь на свои скудные познания. Элиан — здоровая женщина, полная противоположность некоторым нервным особам. Я не находил объяснения.

— В общем, — подвел я итог, — тебя как парализовало?

— Да.

— Но хоть что-то болело?

— Абсолютно… Не тревожься, милый Франсуа… Все позади, и я больше не хочу к этому возвращаться.

— Но мне приходится возвращаться. Недомогание может повториться.

Она локтем прикрыла лицо и быстро прошептала:

— Тогда уж лучше умереть.

— Я тебя просто не узнаю, Элиан. Головокружение. Согласен. Ты сидишь на краю колодца… Но он довольно широкий. Ты скатилась? Как ты сама себе объясняешь?

— Я почувствовала, что вот-вот свалюсь… Не могла двинуться, у меня даже нс возникло желания защищаться.

— Защищаться? Но на тебя никто не нападал.

— Это так, но объяснить иначе я не в состоянии. Было страшно и в то же время приятно. Мне казалось, что я как бы полая, пустая внутри… я полетела кувырком, ударилась головой обо что-то твердое, у меня шишка, вот тут…

Я нащупал под волосами шишку. Элиан охнула от боли.

— Показалось, что я падаю очень долго, — продолжила она. — О воду ударилась плашмя… Шум раздался страшный… Я не пошла ко дну, но от холода перехватило дыхание.

— Замолчи, — прошептал я.

Меня, всегда готового переносить страдания вместе с животными и людьми, эти подробности мучили. Элиан не замечала этого. По всей видимости, ей хотелось выговориться.

— Я старалась ухватиться, камни выскальзывали… Я не сразу потеряла сознание. Там неглубоко, и я смогла встать… наверное… точно не помню… Самое жуткое — холод, он проникал повсюду.

Я приложил ладонь к ее губам. Она ее поцеловала.

— Для меня жизнь кончена, — сказал я. — Я не смею больше отлучиться.

Колодец словно разверзся у меня под ногами. Скользкие камни. Ледяная вода. Эти подробности — как нож в сердце. Я встал, охваченный непонятным гневом из-за навалившегося страха.

— Я его зарою, и немедленно! — вскрикнул я. — А врач тебя тщательно обследует. Понадобится — съездим на консультацию в Нант. Мне нужно выяснить все до конца. Такое недомогание ненормально.

— Пожалуйста, Франсуа!

Я вышел в сад. Вокруг колодца натоптано. Я присел, в свою очередь, на край колодца — камни оцарапаны. Нетрудно представить, какая тут произошла битва, в то время как я… Наклонившись, я увидел очень далеко синий квадрат неба и черный шарик собственной головы. Да, если по какой-либо причине вдруг покинут силы или чуть переместится центр тяжести, кувырнешься непременно. Я было поэкспериментировал и тотчас с бьющимся сердцем вцепился в край. Фатальная случайность, что Элиан здесь проходила как раз тогда, когда почувствовала себя плохо, учитывая, что она не часто подходила к колодцу. Летом я сад поливал сам, а когда приходилось много ездить, помогал садовник из Бовуара — приходил два раза в неделю… Открылась калитка. Доктор Малле. Я обратился к нему со своими опасениями. Малле — малый лет сорока, крепкого сложения. Нельзя сказать, чтобы он отличался острым умом, но у него большой опыт, и он очень осторожен. Я редко бывал у него за недостатком времени и из-за того, что между нами мало общего. Но к мнению его я прислушивался.

— Драматизируете, — заметил он. — Кто угодно и где угодно может почувствовать слабость. Здоровье у вашей жены отменное, но это ничего не значит. Однажды у меня прихватило сердце, я потерял сознание, находясь за рулем, и в результате здорово поранил лицо. Так вот, я поехал к шефу в Нант. Он тщательно меня обследовал, но объяснить, почему у меня забарахлило сердце на две-три секунды, у него оказалась кишка тонка. И я, так же как ваша жена, почувствовал себя не в силах что-либо предпринять. Я умирал, буквально умирал. Согласен, от этого просто так не отмахнешься. Кстати, она не беременна?

И, уже поднимаясь по лестнице, сам себе возразил:

— Нет, думаю, что нет. После такой холодной ванны у нее появились бы другие симптомы… Что ж, посмотрим, но повода для отчаяния нет, поверьте!

Он пробыл целый час, расспрашивая Элиан, проявляя замечательную заботу и терпение, добросовестно слушал, пальпировал, осматривал, затем набросил простыню.

— Прекрасно, — сказал он ей. — К счастью, мои больные на вас не похожи, иначе мне пришлось бы прикрыть лавочку.

Он пожал мне руку, я проводил его до калитки.

— Уверяю вас, у нее все в порядке, — утверждал он. — Может, она не такая здоровячка, как кажется с виду, но все пройдет без последствий. Она хорошо себя чувствует здесь?

— А почему бы ей себя чувствовать плохо?

— Мало ли! Выводите ее погулять, это поможет ей восстановить силы.

Я передал наш разговор Элиан.

— Может, стоит отдохнуть несколько дней? Хочешь поехать на Юг?

Она отказалась. У меня работа, и она никогда не согласилась бы стать для меня обузой. Я не настаивал. Жизнь входила в свое русло. Только Матушка Капитан стала каждый день заходить утром на пару часов помочь по хозяйству. В этот вечер в Бовуаре меня остановил Мильсан, чтобы передать, что меня просят приехать в Нуармутье.

— По поручению мадам Элле, — объяснил он.

— Знаю.

— У нее вроде бы львица…

— Гепард.

— Зверь опять заболел. Негритянка подошла ко мне и просила вам передать.

— У меня нет времени.

— Хорошо. Я только выполняю поручение.

Я пожал плечами, показывая, что действительно мадам Элле и ее гепард для меня не имеют никакого значения. И откровенно признаюсь, в эту минуту так оно и было. Так оно было и назавтра, когда я сосредоточенно работал весь день, не отвлекаясь ни на минуту. После случившегося что-то как умерло во мне. Еще через день, лаская Тома, я задумался о Ньете, правда, мимолетно и с профессиональной точки зрения. Нарушили диету. Может, дали лекарства, используемые «там». Если Ньете в действительности больна, то и у нее есть право на лечение. Я отправился в свое утреннее турне, слегка печальный, очень спокойный и в совершенстве владея собой. Мне следовало остерегаться уже дающей о себе знать меланхолии. Пробуждался другой Рошель, но я пока не догадывался об этом. В полдень я обедал с Элиан. Она приободрилась настолько, что я почувствовал себя неловко. Мы вновь заговорили о колодце, ему по-прежнему принадлежало первое место в наших беседах. И тогда я задал вопрос, до сих пор не возникавший и пришедший на ум как бы по чьей-то подсказке:

— Ты была одна?

— Да, разумеется.

— Я хотел сказать…

Но я и сам толком не знал, что же я хотел сказать. Она была одна. Она мне уже объяснила все обстоятельства несчастного случая, затем мы заговорили о Матушке Капитан. Недели через две Элиан хотела отказаться от ее услуг. Я забыл о мелькнувшем у меня странном подозрении. Вновь я вспомнил о нем совершенно случайно. Пересчитывая вечером деньги, я обнаружил в бумажнике визитную карточку Виаля, застрявшую между банкнотами. Тут же я подумал о муже Мириам и почувствовал, что подсознательно опасался думать о нем. Я раскурил трубку. Ладно. Муж Мириам разбился насмерть. А Элиан тут при чем? Ни при чем. Мириам — вдова. И я чуть было не стал вдовцом. Взял бы я Мириам в жены?.. Может быть… Конечно… Безусловно! На этом моя мысль оборвалась. В чем-то я не смел себе сознаться, и сейчас, наедине с собой, я хотел наконец выдавить нарыв. Муж Мириам погиб, и никто не знает как. Он отправился дорогой, по которой никогда не ходил… Поскользнулся ли он?.. Стал ли жертвой недомогания?.. Толкнули ли его? Виаль меня заверил, что его никто не толкал. Оставался несчастный случай. Падение там. Падение здесь. Случайное совпадение. Может быть, я начинаю выдумывать? Я взглянул на остров, прячущийся в глубине ночи. Я привык рассуждать, делать выводы, черт возьми! Привык иметь дело с объективной реальностью. В силу своей профессии я научился наблюдать, размышлять, у меня выработался свой подход к пониманию внешних проявлений. Со мной произошел классический случай: я долго запрещал себе думать о Мириам и, чтобы обойти запрет, придумывал себе новые волнения, искал повод начать расследование. А зачем? Проблемы-то и нет никакой. Есть только человек, вновь охваченный страстью. Неужели все обстоит именно так? Положа руку на сердце я был вынужден признать, что именно так. Мне хотелось вновь увидеть Мириам — я же сочинял ложные отговорки. И все же почему я не позволял себе видеться с Мириам? Увидеться — еще не значит вынужденно пойти на уступки!

Как видите, я от вас ничего не скрываю. Мне хотелось бы во всех подробностях поведать состояние моей души, чтобы вы уяснили, как долго я себя изучал, критиковал, прежде чем прийти к какому-либо выводу. Истина, которая наконец открылась мне, заключалась в том, что она как бы существовала отдельно от меня. Кажется, в этом любовном приключении мне удалось устранить все, что было привнесено с моей стороны, преодолеть свою точку зрения. Ни секунды я не обманывал себя, принявшись искать доводы, чтобы вновь увидеть Мириам. Я знал, что виноват, и чувствовал себя бесконечно несчастным. Так или иначе, я продержался еще более недели. Эти восемь дней я окружал Элиан заботой, вниманием, нежностью. Несмотря на все старания казаться выздоровевшей, она все еще была очень слаба, покашливала, у нее пропал аппетит. Моя же решимость походила на песчаные замки, что строят у моря дети. Набегающие волны подмывают башни, и те кренятся, осыпаются… Меня все сильнее тянуло к морю, хотелось вновь вдохнуть запах водорослей. Запрокинув голову, я вдыхал соленый ветер, как затерявшиеся среди дюн лошади, когда, вытянув шеи, они принюхиваются к окружающему пространству. Инстинкт предостерегал меня: если я решусь пересечь Гуа — опасность возрастет. И все же как-то вечером, констатировав, что Элиан выглядит хорошо, я решил ехать. Я становился клятвопреступником, внушающим глубокое омерзение. Но сопротивляться я был больше не в силах. Ветер дул с берега. Вода в бухте напоминала озерную гладь. Майские жуки бились в стекла. Я завел будильник, поцеловал Элиан, надо признаться, переполненный счастьем.

Глава 5

В десять часов, едва начался отлив, я пересек Гуа. Впереди ехало несколько машин, и я вспомнил, что начиналась пасхальная неделя. Движение на дороге мне на руку. Дней десять можно ездить туда и обратно, не привлекая внимания. Меня переполняла радость вновь оказаться на острове, на узкой дороге меж низких домиков в живых изгородях тамариска, а вдали во всю ширь — океан. Деревеньки, которые я проезжал — Лабиярдьер, Лагурдери, Лематуа, — казалось, принадлежали другому миру. И я возвращался в этот выдуманный мир. Мириам же явилась неким языческим божеством из моих снов, и я зачарованным паломником устремлялся к ней. Пожелай она жить, как все, меня возмутило бы это. У меня защемило сердце от этих мыслей, любовь утратила вдруг свои сияющие краски, но утихло чувство вины перед Элиан. Я ничего у нее не похищал, я лишь удалялся на час в другой мир, подобный, может быть, миру музыки или поэзии. Такой умиротворенный, защищенный от одной и недоступный для другой, наедине со своим потайным счастьем, я спешил в Нуармутье.

Меня встретила Ньете. Она приблизилась несколькими бесшумными прыжками и чуть не сбила меня с ног, столь велика была ее радость. Она похудела. Лопатки торчали так, что становилось за нее тревожно; две черные полоски, тянущиеся от глаз к уголкам рта, походили на две морщины, следы печали.

— Ньете!

Я узнал голос Мириам и больше не смел сделать ни шагу, готовый к извинениям. Я слышал, как она ступала по гравию. Рассказать об Элиан? Проявить такую слабость? Она появилась из-за дома и замерла. Я неловко сделал в ее сторону несколько шагов. Гордячка Мириам разволновалась так, что прислонилась в стене. Мои колени дрожали. Чувство, которое я испытал, было хуже, чем голод и жажда. Прижав ее к груди, я ощутил, что ноги подкашиваются. Нас припаяло друг к другу некое паническое чувство. Оба закрыли глаза. Каждый ухватил добычу. Я попытался высвободиться первым.

— Нас могут увидеть!

— А мне все равно, — заявила она.

Чуть позже, спросила:

— Зачем ты так поступил?

— Был занят. В это время года разгар работы.

— Да нет. Здесь что-то еще… Сердишься?

— Да немного — конечно.

Она взяла меня за руку, почти бегом увлекла за собой в дом, ногой захлопнула дверь, сбросила на стул халат, и передо мной предстала дикарка, столь откровенная в своих желаниях, что все расчеты и раскаяния пошли прахом. Я сорвал с себя одежду. Огонь, исходящий от нее, пожирал меня. Я чуть не выпрыгнул из кожи. Мы искали чего-то большего, чем наслаждение. Это был порыв, избавлявший нас от мольбы о сострадании. Владевшие нами демоны наконец оставили нас, и мы рухнули без сил, без сознания — одержимые после изгнания бесов. Глупцы, мы думали, что любовь может избавить нас от проблем.

— Франсуа, — прошептала она, — не оставляй меня одну надолго… Знаешь, я способна тебя возненавидеть.

— Уверяю, что…

— Нет, я знаю твои доводы. Но ты здесь… и я не хочу, чтобы мы пререкались… по крайней мере, теперь.

Она вдруг засмеялась так по-детски; что мои страхи прошли. Мы вновь превратились во влюбленных, открывающих радость ласк после сладострастной схватки.

— Я ждала тебя каждый день, — произнесла она. — При отливе не смела ступить за порог, жила взаперти, как монахиня. Даже ночью надеялась, что придешь.

— Ты работала?

Она повернулась ко мне. Ее глаза были совсем рядом и от этого казались громадными.

— Работала? Думаешь, можно работать, если прислушиваешься к малейшему шороху, когда слышишь, как часы отбивают каждый час? Если бы ты меня любил, малыш, ты не задавал бы таких вопросов.

— Но… я люблю тебя.

— Нет, раз можешь жить так, как если бы меня не существовало.

Это была правда. Я не любил ее такой любовью, когда любишь всей плотью, всем трепетом сердца. И спрашивал себя, глядя в эти серые глаза, — отливающие перламутром поднятой со дна морской раковины: сколь многолика может быть любовь?

— Я приезжаю, уезжаю, — сказал я, — думаю о тебе… про себя.

Она толкнула меня в лоб своим лбом.

— Дурачок, про себя, значит, ты только вспоминаешь обо мне. Но вспоминают об отсутствующих! Ты же у меня вот здесь, всегда. Дверь скрипнула — это ты. Пол затрещал — это ты. И когда вдруг тебя нет, я замыкаюсь, чтобы сосредоточиться, и ты вновь тут как тут. Неужели не случается, что ты вдруг хочешь меня?

— О да! Часто.

— Так вот. В эту минуту я тебя притягиваю к себе. И видишь, я знала, что сегодня утром ты приедешь. Весь вечер я старалась изо всех сил.

— Веришь в телепатию?

— Да. Потому что верю в любовь.

Наше дыхание смешалось. Мне стоило вытянуть губы, и я мог прикоснуться к ее губам. Мы шушукались, как заговорщики, к заговору она меня и подталкивала, хотя безуспешно.

— Ты не покинешь меня больше?

— Будет тебе, — сказал я не без злости. — Как же я тебя покину, если ты способна вернуть меня своей властью? Я и в самом деле твой пленник.

— Не издевайся. Мне не нравится твое настроение. То же самое говорил и Виаль. Когда ты придешь опять?

Очарование рассеялось, нужно было спорить, доказывать ей, что меня ждут больные коровы в Жирардо, что мне срочно следовало ехать на ферму Гран-Кло. Она не признавала строгих графиков и расписаний. Возможно, опасалась, что за моими обязанностями скрывалось желание защитить свободу? Может, догадывалась, что на том берегу живет совсем другой человек, подозрительный, неуравновешенный, в любую минуту готовый от нее ускользнуть?

— Как можно скорее, — сказал я.

— Тебе хочется приехать?

Я чмокнул ее, чтобы скрыть раздражение. Она мне казалась неумной, когда тревога заставляла ее быть настойчивой, терять скромность. Я оделся.

— Ты лечишь Ньете по моему рецепту?

— Ты мне не ответил, — сказала она.

— Я взял на себя ответственность за это животное.

— Нет, ты отвечаешь прежде всего за меня. Ньете болеет, потому что ты заставляешь страдать меня.

Я не сумел подавить улыбку. И только много позже понял, насколько серьезно говорила Мириам. Она встала, завернулась в халат и открыла дверь гепарду.

— Ронга тоже болеет. Мы втроем болеем из-за тебя… Пойдем выпьем кофе.

— Но уже почти полдень, — заметил я. — Ясно, почему вы болеете. Едите неизвестно когда и неизвестно что.

— Мне хочется кофе.

Она скатилась по лестнице, насвистывая по-мужски, гепард вился около нее. Я тоже спустился и вошел в гостиную. Тут же машинально поискал глазами картину, которая стояла повернутой к стене. Но она исчезла. «Уничтожила», — подумал я. Странно. Почему уничтожила? Я прислушался. На кухне Мириам звенела чашками. Я быстро стал рыться среди картин, лежавших грудами тут и там. Я помнил ее формат; будь она в комнате, я сразу заметил бы ее. В полной тишине я ожесточенно рылся в картинах, как если бы этот эскиз стал для меня чем-то важным. Странные к смутные подозрения, охватившие меня некоторое время назад, оживали вновь, а мне нужна была уверенность.

— Тебе крепкий? — крикнула Мириам.

Я вежливо ответил:

— Как всегда.

Из-за этих глупых поисков мне стало стыдно, но я ничего не мог поделать со своими руками. Я, как вор, метался с места на место. На столах ничего. Неловким движением я свалил груду рисунков, они рассыпались, полетели карандаши, блокноты с эскизами.

— Что ты там вытворяешь? — спросила Мириам.

— Пытаюсь откопать свободный стул.

Я собрал рисунки, подобрал блокноты. Из последнеговыпали две фотографии. Я поднял их и так и замер, полусогнутый, онемев. На первой была изображена Элиан. Моя жена в сером шерстяном платье склонилась над кустом роз с секатором в руке. Ее сфотографировали в профиль, вероятно, на расстоянии нескольких метров от ограды. На второй… угол дома и колодец.

— Извини, дорогой, — бросила Мириам, — что заставила тебя ждать; не знаю, куда ушла Ронга.

Я запихнул фотографии в блокнот и попытался набить трубку. Пальцы так дрожали, что пришлось от этого отказаться. Я замер у мольберта, но забыл, что было изображено на только что задуманной картине. Я слышал, как звенят чашки на подносе и чуть слышно шлепают тапочки Мириам.

— Нравится? — бросила Мириам.

— Да, очень.

— Хорошо передано движение.

Я стоял к ней спиной, и мне пришлось сделать невероятное усилие, чтобы подойти к подносу. Грациозным жестом Мириам наливала кофе. Она покрасила волосы в серебристый цвет и походила на маркизу. Гепард прилег у ее ног. За занавесками летала муха. Да это просто сон. Конечно, я сплю! Я проснусь у себя дома, в реальной жизни, и все пойдет своим чередом.

— Два куска?

Сахар упал в чашку.

— В отношении Ньете, уверяю тебя, что ничем не пренебрегаю. Бывают моменты, когда она меня беспокоит. Выйти с ней нельзя — она может загрызть какую-нибудь собаку или кошку. Представляешь, какие будут неприятности!

Я слушал ее голос, видел ее лицо. Это была Мириам, женщина, которую я знал, которую любил.

— Ей, возможно, нужен самец, — сказала она.

Ее цинизм поверг меня в ужас. Я поставил чашку.

— Уже поздно. Я только… и успею…

Я бы убежал, если бы посмел. Но я знал, что вернусь, буду задавать вопросы, докопаюсь до истины. Она обняла меня за талию, прижалась головой к моей груди.

— Франсуа… я не могу без тебя, Франсуа. Может быть, потому, что не могу тебя удержать. Теперь буду ждать… ждать. Быть вдовой — мое призвание!

Я поцеловал ее волосы и сделал вид, что убегаю, расстроенный, но был счастлив забраться в малолитражку. Я хотел поскорее остаться один, чтобы подумать. На лобовом стекле у меня, как на экране, появились фотографии. Роза… протянутая рука… секатор… колодец… Элиан… колодец… К счастью, дорога была пустынна, я вел машинально, ничего вокруг не замечая. Перед глазами стояли только две фотографии, такие четкие, что я различал тень Элиан, черную тень на аллее. Фотографию, очевидно, сделали сразу после полудня. Кто? Разумеется, не Мириам. Она слишком тяжела на подъем и, главное, не рискнула бы из-за встречи со мной. Знает, что я сразу бы порвал с ней. Остается Ронга?.. Именно так. Мириам так хотелось все узнать! Дом мой она уже рисовала… Я вспомнил эскиз, который исправлял… Она направила Ронгу, та сфотографировала Элиан через забор. А колодец?.. Зачем понадобился колодец?.. Почему исчезло полотно с карьером?

Я подъезжал к Гуа. Вода уже начала заливать дорогу. Я слишком задержался. Этого мне только не хватало! Я чувствовал себя совершенно обессиленным, как если бы потерял много крови. Я прошелся пешком до склона. Поток воды уже устремился от одной мачты к другой, волны вытягивались светлыми полосами, здесь море пенилось. Противоположный берег казался недоступным. Я быстро подсчитал — раньше девяти, даже половины десятого, не переберусь. Я решил было позвонить. Раньше я целыми днями пропадал на работе. Но это было до Мириам, до несчастного случая… В те времена мне бы в голову не пришло никого предупреждать. Между мной и Элиан не было тогда той нежности, тех близких отношений, которые установились в последние дни. Сейчас я боялся телефона. Элиан почувствует, что я многого не договариваю, и начнет волноваться. Один на песчаном берегу, я вглядывался в противоположный берег, простиравшийся до Бурнефа и терявшийся в дрожащем воздухе. Я стоял, бессильный что-либо предпринять, а в это время Элиан подверглась… Чему? Я не знал, но смутно ощущал грозящую ей опасность. Я окунул в воду руку и тупо уставился на нее, глядя, как она подсыхает — впечатление такое, будто прохладная перчатка стягивает кожу. Я медленно поднялся к машине. Броситься бы в низко растущий чертополох среди дюн! Пьянящая пустота в душе. Вернуться в Шезский лес — не может быть речи, никакого желания вновь увидеться с Мириам. Слишком многое следовало прояснить. Пересечь на лодке? Но течение вынесет на середину залива. Найти моряка в Барбатре? И ему объяснить, что… И мысли какие-то нездоровые. Я вновь сел за руль. Проще всего вернуться, остановить машину на той стороне острова, которая обращена к океану, найти ложбинку среди песков и заснуть до вечера.

Я проехал Барбатр и остановился, немного не доезжая до пляжа Лагериньер. С этой стороны океан вздымался высокими волнами и штурмовал дюны; волны, насколько хватало глаз, обрушивались вниз, поднимая водяную пыль, искрящуюся в солнечных лучах. Я порылся в «бардачке», среди коробок с лекарствами. Там же валялась книга «Загадочная Африка». Поколебавшись, сунул ее под мышку и отправился на пляж. Я долго шел у самой воды, ногами ощущая гребни волн, с шумом накатывавшихся на берег. Их рокот отдавался у меня в ушах. Ветер толкал меня в плечо. Я шел вперед, окруженный тучей насекомых, похожих на мелкие серые семена. Впереди — никого, сзади — никого, и, однако, мне было страшно. Страх не физический. Это было нечто таинственное, что невозможно выразить, как будто солнце — нарисованное, а купол неба — только декорация. Я рухнул наконец на песок, обхватив голову руками… Колодец… Карьер… Какая связь? Никакой. Здесь я не уступлю: задето мое здравомыслие. Никаким басням я не верю. Но я обязан смотреть фактам в лицо. Элле покончил с собой при загадочных обстоятельствах. Незадолго до этого Мириам нарисовала карьер. Не мной установлена эта зависимость. По словам Виаля, главному свидетелю, Мириам, пришлось уехать, поскольку ее считали ответственной за смерть мужа. Такова первая группа фактов. Существовала вторая. Элиан упала в колодец, тот самый, к которому не приближалась никогда, которого даже опасалась, как будто ее удерживало необъяснимое предчувствие. И теперь у меня доказательство — у Мириам есть фотография колодца… Так. Какой же вывод?.. Нет. Я не мог, не смел, не хотел… Однако знал, что Мириам желала смерти мужа, она сама призналась. Вполне возможно, что она желала и смерти Элиан. Элле погиб, и Элиан чуть не последовала за ним… Случайность? Меня учили не верить в случай, учили наблюдать, искать во всем связь между причинами и следствиями. Даже Виаль, скептик Виаль, проявлял нерешительность. Мне вспомнились его слова, и в частности фраза: «Для этого надо пожить в Африке». Меня бросило в жар, голова гудела. Мне казалось, что я — подсудимый в тщетных поисках выхода. Я заснул, хоть и не переставал ощущать свое тело, песчинки, легкими прикосновениями пальцев пробегавшие по лицу, слышал громовые раскаты прибоя. Я долго бродил в этом сне, защищавшем меня, но не приносившем покоя. Очнулся от необычного шума. Я услышал шелест бумаги и вспомнил о книге. Кто-то ее листал… Я приоткрыл глаза. Никого. Это ветер играл страницами. Было пять часов. Море отступало. Я лениво встал на ноги. Надоело все время думать. Я поднял книгу и поискал среди дюн подходящее укрытие. Моя трубка, спички. Сначала я прочел оглавление… целители… жрецы и фетиши… ритуалы… оракулы… колдуны… Для меня все это был набор слов, но от них исходило какое-то могучее притяжение… Они как бы заключали в себе ответ на мои вопросы. Примостившись на теплом песке, я погрузился в чтение. И время потекло, как сон. Свет поблек, тени легли на песок, солнце стало пурпурным. Я все читал, ногтем отмечая наиболее характерные места. Так вот она какая, Африка! Сонмище легенд, поверий, предрассудков, странных явлений. Не было главы, которая не вызывала бы во мне недоверчивого изумления, гневного порыва, страстного протеста. Автор напрасно приводил одно доказательство за другим, ссылался на примечания, взятые из авторитетных источников. Я отрицал, упирался изо всех сил. Сглаз, одержимость, воздействие на расстоянии — все это не могло иметь никакого отношения к Мириам… Воздействие на расстоянии! Совершенно очевидно, что это объясняло все. Но чтобы я, опытный практикующий врач, всерьез воспринял столь смехотворное объяснение? Я резко захлопнул книгу, разозлившись на самого себя. Было около восьми. Я отряхнулся, потянулся, еще раз бросил взгляд на синевшее в сумерках море. Я — доктор Рошель. Возвращаюсь домой. Там меня ждет жена. И только это неопровержимо.

Я сунул книгу в «бардачок» и тронулся. Гуа еще залит водой, но уже подъехали три машины. Я встал в очередь и погрузился в размышления. Автор книги окончил университет, обладатель многих титулов, а не любитель глупых шуток. Он тоже стремился докопаться до правды. Он отправился туда, полный предубеждений. Но они исчезли одно за другим. Впрочем, он пишет: «Я пытаюсь объяснить. Я констатирую!» — в какой-то степени вторя Виалю. Но не находил ли он в констатации удовольствия? Очутись я в Африке вместе с Мириам, разве из любви к ней я не согласился бы с чем угодно? Можно быть серьезно образованным человеком и позволить увлечь себя собственной фантазии. Нет, эта книга не доказательство. Пока мне не попадется глубокое исследование, научно обоснованное, я не сдамся. Нет сомнения, существуют кровавые жертвоприношения, ритуальные убийства. О них я наслышан. Газеты пестрят такими не поддающимися пониманию происшествиями. Я собственными глазами видел короткометражные фильмы об Африке, потрясшие меня. И мне приходилось каждый день здесь, среди болот, преодолевать суеверия фермеров. Они тоже верили в предсказания, в судьбу. По роду занятий я близко соприкасался с ними и был уверен, что они заблуждаются. Колонна двинулась. С этой стороны острова море было спокойным, молочного цвета. Создавалось впечатление, что едешь по водной глади. Тревога моя утихла после того, как я начал раздумывать на эту тему. Я отверг доводы, приведенные в книге, и Мириам, казалось, потеряла отчасти свою утонченную обольстительность. И опять, едва очутившись на материке, я почувствовал себя уверенным в себе, сильным, твердым. Я обогнал все три машины.

Остановился перед гаражом. На кухне горел свет. Толкнув тяжелую гаражную дверь, на полном газу въехал внутрь, стремясь продемонстрировать, как я торопился вернуться. Элиан отворила небольшую дверь в глубине, спокойная, как обычно.

— Меня доконали. Двенадцать часов вкалывал без передышки!

Я хлопнул дверцей с усталым видом. Не следует меня судить слишком строго. Я и вправду измотался. Мне не пришлось играть — я не лгал. Я искренне жаловался. Элиан поцеловала меня, но Том попятился, шерсть дыбом.

— От меня несет быком, — объяснил я, смеясь. — Как ты?

— Нормально.

— Пойдем быстро за стол. Я смою грязь и приду.

Я напрасно боялся первой минуты нашей встречи. Для Элиан этот день не отличался от других. За ужином она мне рассказала о том, что делала, о тысяче мелочей, занимавших ее до вечера.

— Не очень утомилась?

— Нет.

Пока она убирала со стола, я раскурил трубку. Про Нуармутье я забыл, обдумывая завтрашние визиты. Тем не менее, прежде чем пойти в комнату к Элиан, я отправился за книгой — в ней давалась обширная библиография — и составил для знакомого книготорговца в Нанте большой заказ: Фрезер, Казалис, Бюрнье, Арбуссе, Сежи, Кристиан Гарнье, Дитлеран, Лейдеван, Сустель, отец Трий. Думаю, что я заказал — надеюсь, вы того же мнения — все, что представляет хоть какую-то ценность. Испытывая чувство исполненного долга, я улегся спать, почти довольный собой.

— Ты не скучала? — спросила я у Элиан. — Сожалею что так долго пропадал, но с эпидемией хлопот прибавилось. И это еще не конец.

— Ты вернешься завтра к обеду?

У Элиан был тон хорошей хозяйки, у которой в голове уже завтрашнее меню. Минутное колебание. Раз уж решил вернуться и провести что-то вроде расследования, то мои поездки морально оправданы, и утаивать их не было особой необходимости.

— Не думаю. Ехать придется довольно далеко, но постараюсь поздно не задерживаться. Спокойной ночи, дорогая.

На следующий день я встал рано и, пока поспел кофе, прошелся по саду. Мне нравилось по утрам ощутить бег времени, вдохнуть аромат просыпающегося сада, угадать намерения ветра, почуять его настроение. Матушка Капитан уже на ногах, готовилась вывести в поле козу. Мы поболтали. После несчастного случая старушка принялась нас опекать. Такое внимание поначалу действовало мне на нервы. Но оно могло оказаться полезным. Я начал ее расспрашивать с деланно безразличным видом. Но прежде объяснил, что на пасхальные каникулы ко мне приедут клиенты из города. Вскоре придется лечить кошек и собак. Не видела ли она, чтобы кто-то крутился рядом с домом из приезжих?.. Нет, она никого не видела. Однако она почти не выходит из дому. В ее возрасте и так далее — короче, она целые дни проводила на кухне, откуда ей видна дорога и мой дом. Я попросил ее предупредить, если кто будет, судя по всему, искать меня. Жена быстро утомляется, и ей нужен длительный покой. Поэтому мне не хочется донимать ее своими заботами. Польщенная Матушка Капитан заверила меня, что я могу на нее положиться. Я работал до одиннадцати, затем направился в Гуа. Машин прибавилось, большинство шло из Парижа. Я чувствовал себя уверенно. Совесть моя была чиста, но меня смущало, какие вопросы задать Мириам. Ведь у нее тут же возникнут подозрения. И если у меня будет обвиняющий тон, последует ссора, разрыв, который ни к чему не приведет, а она сможет продолжать действовать… издалека! Я тут же рассердился на себя из-за этой глупой мысли. А не лучше ли рассказать ей правду и вскрыть нарыв одним махом? Но я не способен двумя словами выразить то, что меня мучает: не от трусости, а из боязни не найти нужных слов, что-нибудь преувеличить, исказить. Начинаешь подытоживать и невольно предаешь прошлое, потому что перестаешь прислушиваться к голосу собственного сердца. Уже перешагнув порог виллы, я еще не принял никакого решения. Я застал Мириам за мольбертом.

— Подожди, — сказала она, — целую, но дай закончить.

Я очень обидчив и тут же пожалел, что приехал. Заложив руки за спину, я прохаживался по гостиной, как посетитель по художественной галерее.

— Кстати, — произнес я, — что-то не видно той картины… ну… той, с карьером.

— Я ее продала, — ответила она рассеянно.

Я замер как вкопанный.

— Правда?

Она положила палитру на свой табурет и подошла ко мне, вытирая пальцы о полу халата.

— Что здесь странного?.. Да, я ее продала одной галерее в Париже и вместе с ней еще груду полотен. Нужно же на что-то жить. Ты-то сам об этом хоть иногда задумываешься, Франсуа?

До чего все просто. А я-то напридумывал…

Она обняла меня за шею.

— Мог бы поздороваться. Просто медведь какой-то! Тебе никогда этого не говорили? Знаешь, я провернула неплохое дельце. Директор галереи Фюрстенберг прислал мне письмо. Он предлагает в следующем месяце организовать выставку в Париже. Мы разбогатеем…

— Разбогатеем? — повторил я.

— Ты что-то сегодня туго соображаешь, мой милый. Что с тобой?

В ней чудилось мне какое-то скрытое возбуждение. От радости и успеха ее бледные щеки порозовели. Живопись в ее жизни значила больше, чем моя любовь.

— Я подсчитала, — продолжала она. — Если упорно трудиться, то можно зарабатывать до трех миллионов в год. И это только начало. А ты сколько зарабатываешь на своем поприще?

Я плыл по течению.

— Около пяти миллионов, — произнес я.

Она захлопала в ладоши.

— Вот видишь… Мы поедем в Дакар и купим поместье. Там это совсем не то, что здесь, во Франции! Представь, вокруг дома целый лес. У тебя для рабочих поездок — вездеход. Мы будем вместе. Возьмем Ньете. Я не смела строить планы, не зная, сумею ли продать свои картины. Но теперь…

Она порывисто обняла меня.

— Ронга! — крикнула она. — Ронга!.. Честное слово, она оглохла… Франсуа, давай выпьем шампанского.

Она выскочила, пританцовывая, прищелкивая пальцами, как кастаньетами. У меня не хватало мужества заговорить. Впервые я ее ненавидел. Я ненавидел все эти планы, которые она строила без меня, как если бы мне только и оставалось, что подчиниться, как если бы между нами никто больше не стоял. В этот момент я вспомнил про блокнот с эскизами. Он лежал там же, где я его оставил накануне. Но фотографии исчезли.

Глава 6

Через два дня около Шаллана на меня налетел грузовичок торговца рыбой из Сабля. Столкновение было достаточно сильным. Малолитражку в плачевном состоянии отбуксировали до ближайшей мастерской, а меня отвезли домой с сильным ушибом головы. Доктор Малле наложил три шва. В общем, я больше натерпелся страху, чем пострадал, но неделю провалялся. Любопытно, что это небольшое дорожное происшествие скорее доставило мне удовольствие. То есть я хочу сказать, что столкновение это было явно непредвиденным, объяснение ему было столь простым; что косвенно оно и несчастный случай с Элиан лишало двусмысленности. Теперь я знал, как за долю секунды можно отправиться на тот свет. Еще минуту назад я вполне владел собой, был сосредоточен, о Мириам даже и не помышлял. А через минуту истекал кровью, потеряв сознание. Торговцу не повезло — вина полностью ложилась на него. Случись наоборот — и я был бы в смятении. Авария казалась бы только звеном в цепи странных и в некотором роде аномальных фактов. Но нет. Она из серии не связанных друг с другом явлений. За пределами магического круга. И с плеч свалилась тяжесть, сомнения развеялись, прекратился своего рода нервный тик. Уж попасть в катастрофу Мириам не могла мне пожелать. Это однозначно. Но и не сумела ее предотвратить. Ее любовь меня не защитила. Понимаю, что в такой формулировке подобные умозаключения могут показаться ошибочными. Но в том-то и дело, что это не умозаключения. В комнатной тиши, с перевязанной головой, чувствуя боль в ушибленных руках и ногах, я был во власти образов: Мириам, Элиан и я — мы только звезды в космической дали, повинующиеся в своем вращении вечным законам, а не какой-то неизвестной форме притяжения. Новая уверенность вселилась не столько в мою душу, сколько в мою плоть, и вызвала у меня хорошее настроение, задор, удививший доктора. Элиан была чрезвычайно нежной и заботливой. Как же я ее любил! Но это не мешало мне в порыве радости думать, что Мириам невиновна. Иногда, чтобы продемонстрировать самому себе, что мои тревоги тщетны, я закрывал глаза и делал вид, что сплю, так как фотографии, пресловутые фотографии — моя главная неопровержимая улика — ничего, по сути, не доказывали. Скорее они убеждали и демонстрировали, что Мириам, любящая Мириам, только искала утешения в этих несчастных картинках. Случалось, я говорил себе: «Что же теперь?» Я напрасно отмахивался от этой проблемы, она крутилась вокруг меня, как оса. Я считал Мириам опасной, и к моей любви примешивалось неодобрение: еще чуть-чуть, и я, быть может, разлюбил бы ее. Теперь же, по мере того как я выздоравливал, моя страсть пробуждалась с новой силой. Вскоре придется делать выбор… и я порой пытался выбирать… Приходила Элиан с глазами, полными нежности… Что, если бы ее рядом не было? Никогда. Ах! Как ужасно!.. Но когда я вспоминал Мириам, когда слышал ее голос, чувствовал ее тело, прижимающееся к моему, сама мысль расстаться с ней казалась невыносимой. Пришли первые из заказанных книг, они произвели неожиданный эффект. Я уже вставал тогда и днем читал в кабинете, где Элиан поставила для меня шезлонг. В некоторых были фотографии с африканскими пейзажами, туземными деревнями, масками колдунов. Конечно, содержание мне было интересно, но научные статьи, с их варварской терминологией, меня быстро утомили. В своем воображении я уже пребывал там, проносился между хижинами, танцевал со жрецами вокруг идолов, плыл среди крокодилов по могучим рекам. Африка сходила со страниц такой, какой ее описывала Мириам, такой, какой я видел ее на полотнах возлюбленной, — яркой, бурной, сочной, с привкусом крови. Вспоминались обещания Мириам: «Мы поедем туда… у тебя будет вездеход…» Я закрывал глаза и ехал на «лендровере»… Ребячество! Дешевая романтика. Впрочем, я это вполне сознавал. Чем бы ни тешиться, лишь бы утолить потребность вновь увидеть Мириам. Насколько «Загадочная Африка» меня отдалила от нее, настолько книги, которые я перелистывал теперь, мне говорили, что она здесь, рядом… и я не выдерживал, вставал и подходил к окну. Гуа сверкал в апрельских лучах. А там, словно корабль, ставший на якорь, меня ждал остров. Я прижимался лбом к холодному стеклу, вздыхал и возвращался к шезлонгу. Я узнавал удивительные вещи. Путешественники утверждали, что некоторые колдуны способны перевоплощаться ночью в животных-тотемы[98].

С десяток людей-пантер арестовали в 1911 году в Габоне. Они разорвали и сожрали молодую женщину. В 1930 году в Сенегале двести десять туземцев обвинялись в преступном колдовстве… В другом месте миссионер видел африканцев, способных раздваиваться и находиться сразу в двух местах… И еще, по общепринятому мнению, колдуны использовали мертвых, чтобы терроризировать живых… Воздействие на расстоянии — широко распространенная практика. Н’нем — это человек, одержимый Эвуром. Эвур — внутренняя сила, не зависящая от воли Н’нема. Она руководит его действиями и наделяет способностью творить вещи, на первый взгляд чрезвычайные… Увлекшись, полный любопытства, я перелистывал страницы. Виктор Элленбергер рассказывает, что у кафров тембу женщинами овладевает своего рода одержимость, психоз Мотеке-теке; он может длиться месяцами и толкает их на преступные деяния. В период кризиса они надолго теряют сознание, утрачивают память, страдают от стреляющей головной боли…

И все же я оставался при своем мнении. Свидетельства впечатляли. Подписывались люди, известные всему миру, такие, как Альберт Швейцер. Но не много ли этих свидетельств? Я недовольно ворчал про себя: «А доказательства?.. Где же доказательства?..» Отупев от цитат, ссылок, описаний, я закрывал книгу и удивлялся, что все еще нахожусь в собственном кабинете. Удивление переходило в радость. Здесь я в безопасности. В книжном шкафу я видел студенческие учебники, курсовые по физике, химии.

И я говорил «нет» этой кошмарной Африке, такой отличной от щедрой, доброй Африки Мириам. В пять входила Элиан с подносом в руках. Она пила чай. Я же отдавал предпочтение обжигающему черному кофе.

— Брось свои фолианты, дорогой, — произносила она. — Отдохни.

Ее совершенно не интересовало, что я читаю, ее загодя отталкивали размеры, объем книги. Она не проявляла абсолютно никакого любопытства. Единственные книги, изредка попадавшиеся мне на глаза, были небольшие трогательно-сентиментальные романы, рассеянно пролистываемые ею. После ужина я еще с час читал. Если я за что берусь, то делаю это основательно, поэтому я отмечал на карточках наиболее существенные моменты, подбирая их по рубрикам: колдовство, ясновидение, биолокация и т. д. Мне казалось, что, поступая так, я разделаюсь со своими прежними подозрениями. К тому моменту, когда я смог вернуться к работе, Мириам была полностью оправдана. Поэтому, возвращаясь в Нуармутье, у меня было тревожно на душе. Я привык чувствовать себя виноватым перед Элиан, но теперь еще большую вину я испытывал перед Мириам… Машину отремонтировали. Ближе к вечеру море отступило. Самый подходящий момент. Я отправился в путь, решившись на этот раз расспросить ее об отношениях с туземцами. Виаль явно преувеличивал.

Мириам была рассеянной и озабоченной. Ньете отказывалась принимать какую-либо пищу. Она лежала там, где раньше была прачечная, позже переделанная под дровяной сарай. Здесь Мириам оборудовала вольер, где зверь ел и спал. Едва справившись о моем самочувствии, Мириам предупредила, что со вчерашнего дня Ньете почти никого к себе не подпускает. Ронга, сидя на корточках, плакала. Гепард зарычал, когда я присел рядом, и мне стало ясно, что нужно быть поосторожнее. Я стал говорить, выбирая самые успокоительные интонации, затем, осмелев, погладил по голове. Ньете не возражала.

— Воду пьет?

— Да, много.

Осмотреть как следует — не может быть и речи. Зверь нервничает. По-моему, дело в печени. Мириам упрямо кормила ее со своего стола. Сама любила сладости и ее пичкала шоколадом и сахаром.

— Боюсь, как бы она не стала агрессивной, — сказала Мириам.

Я был растерян. Я любил Ньете, но спокойнее было бы содержать ее в зоопарке. Мириам слишком небрежна по натуре, чтобы серьезно заниматься животными, тем более хищным животным. Но высказать это вслух я не решился.

— Диета, — сказал я. — Никакого молока, сахара. Ничего, кроме нескольких косточек погрызть. Там будет видно.

По взгляду, брошенному Ронгой, я понял, что она того же мнения. Но Мириам я не убедил. Я увлек ее на свежий воздух.

— Животное в неволе, — добавил я. — В этом все зло… Не веришь?.. Как-то ты говорила мне о травах, об африканских лекарствах. Хочешь, я напишу своему африканскому коллеге?

— Он ничего в этом не смыслит.

— А ты?

— Я — да.

— Что же конкретно тебе известно?

— Тебе не понять. Нужно увидеть все своими собственными глазами… О, пожалуйста, Франсуа… Будь что будет!

Мы поднялись на второй этаж и устроились на балконе. Было жарко. В воздухе пахло смолой.

— Мне не нравятся здешние запахи, — сказала она. — У меня от них мигрень.

— Ты много общалась с африканцами?

— Да. Когда я была еще совсем маленькая, у нас была служанка… Н’Дуала… Необыкновенная женщина. Я не отходила от нее ни на шаг. Отца дома никогда не бывало. Мать то и дело отлучалась. Н’Дуала обращалась со мной, как с дочерью.

— Почему необыкновенная?

— Она знала все… всякие секреты… например, как заставить расти цветы, как заговаривать дождь.

— Серьезно?

Мириам сложила руки на затылке и, глядя сквозь сосны на небо, принялась напевать странную песенку, напоминавшую арабский речитатив:

Я нге нтья шенья, шенья
Ни шенья мушенья нунгу
Ни шенья ку малунду
Я нге нтья шенья, шенья…
— Это чтобы прогнать ночных духов. Н’Дуала пела эту песенку у моей кровати. Есть другая, чтобы удержать ветреного жениха:

Мундиа мул’а Катема
Силуме си квита ку ангула
Мундиа мул’а Катема…
— Эту я пою каждый день, но мне все больше кажется, что она не действует.

На глазах у нее выступили слезы. Я взял ее за руку.

— Отстань, — прошептала она. — Это ничего не меняет. Я вернусь туда одна.

— Мириам…

— Нет же, дорогой, уверяю тебя, теперь это неважно… Я тебе надоела. И очень хорошо. Не будем об этом.

— Ты сердишься, что я не приходил… Но я был прикован к постели… вот черт, видишь — шрам!

— Хороший предлог.

— Ладно, я нарочно сделал так, чтобы в меня врезался грузовик.

— Но, Франсуа, чем тебя удерживает эта женщина? Ты сам говорил, что не любишь ее… Говорил… Да или нет?

— Да.

— Это правда?

Почти без колебаний я ответил:

— Да.

Она не настаивала, она ждала, молчание становилось невыносимым. Мне нужно было что-то говорить, что-то придумывать. Чем дольше затягивалась пауза, тем большим подлецом я выглядел.

— Сейчас ты взглянешь на часы, — не выдержала она, — вздохнешь, встанешь как бы расстроенный, что приходится уходить… и быстренько смоешься, будто опасаясь подхватить позорную болезнь, а когда явишься домой, будешь злиться на меня… за все. Все вы одинаковы… Уходи, малыш. Я сама справлюсь с Ньете.

Она меня прогоняла. Мне вдруг захотелось ее оскорбить, ударить, но главное — я был противен сам себе, мне претила моя пассивность, какая-то оторопь, делавшие меня упрямым и скрытым. Я увидел себя со стороны и почувствовал отвращение. Я постарался как можно непринужденней встать, едва удержался, чтобы не вздохнуть, совсем как она и ожидала, проходя, дотронулся до плеча.

— Завтра все наладится, — сказал я. Голос звучал идиотски. Я и был идиотом. Деревенщина только и годен, что коров выхаживать.

Ронга остановила меня на крыльце:

— Так что делать с Ньете?

— У нее спросите! — крикнул я. — У нее найдется песенка, чтобы ее вылечить.

Я хлопнул калиткой и тронулся к Гуа, неспособный справиться с дрожью в руках. На этот раз это конец. Меня охватила злоба. Вечером, после долгих часов работы, я вернулся домой, так и не успокоившись. Впервые я прогнал Тома, пнув его ногой, когда он зарычал, обнюхав меня. Я забросил на книжный шкаф книги, наваленные на столе. Хватит! Сыт по горло! Решил было уехать отсюда куда подальше, на другой конец Франции. Морской прибой наводил тоску. Я проглотил две таблетки снотворного и заснул как убитый. На следующий день гнев прошел, развеялся; только голова стала как ватная. Это был я и не я. Неопределенность, вялость. Как будто долго плакал. В состоянии отрешенности я принял несколько клиентов, поехал навестить других. Про Мириам забыл, но временами вспоминались обрывки песни… «Мундиа мул’а Катема…» Непонятные слова, удивительно соответствовавшие моему грустному настроению, назойливо вертелись на языке, вызывая смутную тревогу своим ускользающим мотивом… Я боялся его упустить… Но нет… Он возвращался… Никогда еще болото не казалось таким зеленым, огромным, переливающимся. Я уходил в него всеми корнями. Может, оно меня понемногу исцелит?..

Я потерял счет дням после ссоры. Четыре, пять. Сколько же прошло? Не важно. Я возвращался под дождем из очередной поездки. Около шести я затормозил у гаража. Толкнул тяжелую дверь и, прежде чем снова сесть в машину, повернул выключатель над дверью, чтобы зажечь свет. Я останавливаюсь на мельчайших подробностях, так как они запечатлелись в моей памяти с драматической точностью. Я въехал вовнутрь и, пораженный, тотчас остановился, обнаружив в другом конце гаража большую черную дыру в полу. Люк в подвал был открыт. Между тем этот люк всегда оставался закрытым. Только я один спускался в подвал, и то очень редко.

У меня от страха буквально оборвалось сердце… Элиан! Я не решался выйти из машины, подойти к зияющему провалу… Люк сработал как западня. Элиан отправилась за покупками в Бовуар. Вернувшись, она прошла через сад, как всегда, открыла эту дверцу, что напротив меня, толкая перед собой велосипед, — я представлял эту сцену, и сердце тяжело стучало. В потемках прошла наискосок, чтобы поставить велосипед у входа на кухню. А под ногами разверзлась пустота…

— Элиан!.. — Я позвал громче: — Элиан!

Боже мой, что меня ждет?

Я толкнул дверцу машины и сделал несколько шагов. Ступеньки уходили в темноту, оттуда несло плесенью.

— Элиан!

Я спустился и увидел только обломки старых бочек. Я успел вовремя. Когда я поднимался, мне стало плохо… страх, усталость… Я с трудом придержал крышку люка, она с шумом закрылась, подняв с пола облако пыли. Я замер неподвижно посредине гаража, опустив руки, стараясь восстановить дыхание. Нельзя же, в конце концов, падать в обморок, потому что этот люк… Да, но Элиан его никогда не открывала. Погребом уже давно не пользовались.

Только я погасил свет, как услышал, что по гравию аллеи едет велосипед. Дверца открылась, и, как на пленке, которую прокручивают второй раз, вошла Элиан, ведя за седло велосипед. Она толкала его в сторону кухни. Послышался отзвук шагов по крышке люка…

В это мгновение она наткнулась на меня.

— Это ты? Что ты тут делаешь?

Я нервно потирал руки.

— Чинил кое-что, — сказал я.

— Зажги, будь добр… На обратном пути я проколола шину… Заклей заднюю покрышку, а я тем временем соберу поужинать…

Она отвязала от багажника пакеты и прошла на кухню. Если бы не этот прокол, который ее задержал… Снимая шину, я только и мог, что беспрестанно повторять: «Если бы не этот прокол…» Затем… я начал размышлять уже более связно. Разумеется, в погреб спускалась Элиан. Страшно встревожившись из-за случая с колодцем, я тут же провел параллель между колодцем и погребом. Один образ произвольно накладывался на другой. Положа руку на сердце, если бы Элиан чуть не убилась в первый раз, охватила бы меня паника при виде открытого люка?.. Я закончил ремонт, не зная, что и думать. Разум подсказывал одно, инстинкт — другое. Я пошел мыться, и когда уселся за стол, то внешне был совершенно спокоен. Поцеловал Элиан.

— Что нового?

— Да так, ничего, — ответила она.

— Самочувствие нормальное?

— Да. Сейчас я чувствую себя, как раньше. Постирала, погладила… И ничуть не устала. Съездила в Бовуар: кончилась мастика.

— Я все думаю, что нужно поставить второй выключатель в гараже, — бросил я небрежно. — Когда ты входишь со своим велосипедом, то ничего не видишь.

— Да я привыкла, знаешь… и потом, днем гараж пустует, я не рискую удариться.

По тону ее ответа я был уверен, что в погреб она не спускалась. Но это еще не доказательство. К несчастью, я не имел права прямо спросить об этом. Если люк открыла не она, то ее это встревожит. Элиан продолжала говорить, я слушал краем уха. Она встретила нотариуса, мэтра Герена… Я думал, как лучше подступиться, возможных вариантов было всего несколько…

— Ты слушаешь меня или нет? Мой бедный Франсуа, спустись же на землю.

— Что?

— Кто-то приходил в мое отсутствие.

— Кто?

— Не знаю. Дама. Меня только что предупредила Матушка Капитан.

— Дама?

— Клиентка, разумеется.

— Оставила записку?

— Нет.

— Любопытно, — сказал я. — Во сколько?

— Я не спросила. Возможно, около пяти. Я вышла примерно в полпятого. Она приедет еще раз, не волнуйся.

— Да я и не волнуюсь.

Но я как раз волновался. Дама! Сразу подумал о Мириам. Безумная мысль. И тем не менее она неотвязно преследовала меня с болезненной очевидностью. Это Мириам. Впрочем… я прикинул… да… с пяти часов через Гуа можно проехать…

— Возьми клубники, — сказала Элиан. — Она восхитительна.

Я очнулся. Стол, клубника, улыбающаяся Элиан.

— И вправду, — произнес я, — очень вкусно. — Ягоды казались горькими, с тошнотворным привкусом желчи.

Как только Элиан поднялась, чтобы убрать со стола, я отправился в сад. Узнать, узнать! Как можно скорее! Я почти бежал по аллее, а Том, думая, что я с ним играю, принялся прыгать вокруг меня. Мне пришлось дать ему пинка, чтобы он успокоился.

Когда я вошел, Матушка Капитан мыла посуду.

— Продолжайте, — сказал я. — Не обращайте на меня внимания. Я на минуту… Ко мне заходили?

— Да. Почти сразу после того, как ушла мадам Рошель… Я заканчивала уборку, мыла пол, когда пришла эта дама. Я даже не успела крикнуть, что дома никого нет. Она пошла прямо к дому.

— Вот как? Прямо к дому?

— Да, что меня и удивило.

— Как она выглядела?

— Я плохо ее рассмотрела. На голову был накинут капюшон от плаща… Высокая, стройная.

— Не представляю, кто это мог быть.

— В голубом плаще.

— Вы уверены?

— Вполне. Она направилась к дому. Тут выбежала ваша собака и залаяла. Я даже подумала, что она прыгнет на нее. Стала крутиться у ее ног, ну, вы знаете, как обычно… Если бы она ее укусила, бедняге пришлось бы туго. Тем более что та уже и так поранилась.

— Поранилась?

— Да, у этой дамы была забинтована нога или скорее лодыжка. Толстая повязка. Я даже подумала, что она к вам из-за ноги и пришла. Никогда не знаешь, если кто укусит, заразный он или нет.

— А потом?

— Наверное, постучалась, ее скрывал угол дома. Собака какое-то время еще лаяла. Я принялась готовить ужин. В моем возрасте особых приготовлений не требуется, но все же…

— Больше вы ее не видели?

— Нет. Если, она вернется и никого не будет, что ей передать?

— Спасибо. Думаю, она позвонит.

Переходя дорогу, я набивал трубку. Голубой плащ! Конечно, у Мириам есть голубой плащ. Но тысячи и тысячи женщин носят голубые плащи. И все же я был глубоко взволнован. Прибежал Том, стал резвиться, я присел на край колодца и погладил его. Пес положил голову мне на колени. Он-то видел ту посетительницу, но ее образ, запечатлевшийся в его полных любви глазах, был для меня потерян… Я так устроен, что волнение заставляет меня обсасывать одни и те же слова, возвращаться постоянно к одной и той же мысли, и так может продолжаться часами. Я понял в тот вечер, что избавиться от Мириам не удастся. Казалось очевидным, что таинственная посетительница живет поблизости, скорее всего в Бовуаре, и хотела спросить у меня совета по поводу укуса в лодыжку. Меня устроило бы, чтобы дело обстояло именно так. Если бы не люк! Кто-то же открыл его?.. Не помню, какие подробности я сообщил Мириам о привычках жены во время наших бесед. В общих чертах передал, о чем мы иногда говорим с Элиан. Да разве все упомнишь! Я был уверен, что Мириам знает наш дом как свои пять пальцев… Ночи стали темными. Элиан, очевидно, спит. Я поднялся в кабинет, по-прежнему на распутье. Итак, придется вернуться в Нуармутье. Но никакой необходимости в этом нет. У Мириам на лодыжке никакой повязки нет. Это не она. Стоп! Она вполне могла притвориться, что у нее рана, чтобы иметь повод, если Элиан окажется дома. Ладно. Но в случае с колодцем Элиан никого не видела. Вот решающий аргумент. Значит, я туда не еду, и все же следует посмотреть по календарю час отлива. Может, я безвольное существо, не способное принять энергичные меры. Поспешный приговор! Когда речь шла о жизни животного, я мгновенно принимал решение. «Значит, животных ты любишь больше, чем людей», — отвечал я сам себе. Неправда. Я готов порвать с Мириам, чтобы спасти жену. И без колебаний. Единственное, что нужно, чтобы спасти Элиан, — установить, что Мириам действительно виновна. Следовательно, необходимо вернуться в Нуармутье. Хоть ты плачь. Обсасывая проблему со всех сторон, я впал в сонное оцепенение. Глаза мои были открыты. Я видел, как по потолку пробегает свет маяка… «Мундиа мул’а Катема… Силуме си квита ку ангула…» Жалоба на непостоянство жениха! Карточки здесь, между книжкой и бухгалтерскими счетами. Рубрики: колдовство, ясновидение, биолокация… Отвращение нарастало. Мне казалось, что я пал ниже некуда, какой-то подпольный эскулап…

Когда я проснулся, то обнаружил, что лежу, обхватив голову руками. Затылок одеревенел. Было пять утра. Я бесшумно разделся. Элиан не шевельнулась, когда я залез в кровать. Я еще раз взвесил все доводы «за» и «против»… Если честно, то права обвинять Мириам у меня не было.

В тот же день около половины пятого я ждал отлива на склоне, ведущем к Гуа. Я был, как когда-то, нетерпелив. Когда-то — это всего несколько недель назад. И за несколько недель самая большая любовь в моей жизни превратилась в нечто постыдное. Возможно, я больше не любил Мириам? Как можно узнать, любишь или нет? Как и все, я читал любовные романы. В них не было ничего похожего на мои чувства к Элиан или к Мириам. Кем они были для меня? Сожаления, угрызения совести, сомнения, отрицательные эмоции. И все же, когда вода отступила, я запустил двигатель так порывисто, как если бы пришпорил лошадь. Я спешил туда, и одновременно мне хотелось, чтобы я оттуда уже вернулся.

Глава 7

Вилла казалась, как обычно, дремлющей. Мне не хотелось застать Мириам врасплох, ведь я не забыл, что меня выставили за дверь. Я не был теперь ни своим, ни чужим и не имел понятия, как сообщить о своем появлении. Обычно Ньете бежала навстречу. Сегодня — ни малейшего шума. Я поднялся по ступенькам, дверь не заперта. На первом этаже — никого. Я кашлянул — ни звука. Подошел к лестнице. Неприятный сюрприз — на вешалке висел плащ, голубой плащ Мириам. Впрочем, естественно, что он висел там. Это его место. Что бы я подумал, если бы его там не увидел? Что Мириам его спрятала, как фотографии? Все же этот темный силуэт у лестницы производил неприятное впечатление, и я посматривал на него, пока поднимался наверх. Дверь комнаты приоткрыта, я заглянул вовнутрь. Мириам спала! В пять часов! Потом ночью будет бодрствовать. Абсурд! Я вошел, и тут же запахло аптекой. Мириам заболела? Ставни не закрыты, я ясно видел ее лицо. Может, оно было чуть бледнее, чем всегда, но на нем скорее печать таинственных терзаний, чем физической усталости. Печаль, которую я так часто замечал, теперь была столь очевидной и трогательной, что меня охватила жалость. Не из-за меня ли она так страдала во сне? Я хотел уберечь Элиан, но сознавал ли, каким испытаниям подверг Мириам? Не она ли была жертвой? Не придумал ли я эту невероятную историю с колодцем и люком как предлог, чтобы отречься от своей любви? Так как ее любовь, столь сильная, болезненная и страстная по сравнению с моей, меня стесняла, принижала и, если можно так выразиться, пригвождала к позорному столбу, я превратился в человека, который разучился говорить «да»… Мириам!.. Мириам, дорогая!.. Мириам, которая еще глубоко волновала меня, особенно в эту минуту, когда она принадлежала мне вся целиком, такая беззащитная во сне. Мне нравятся беспомощные существа. В подобном чувстве, наверное, больше гордости, чем доброты! Но это искреннее чувство. Я встал на колени перед кроватью. Мириам легла, не раздеваясь. Она просто набросила на себя одеяло. Доказательство невиновности я мог получить тут же, не оскорбляя вопросами, которые возмутили бы ее. Достаточно приподнять одеяло. Я не решался. Меня удерживало уродство жеста. Не проще и не честнее ли было разбудить Мириам, сказать: «Поклянись мне, что ты ничего не предпринимала против моей жены» — и поверить ей на слово? Зачем нужно обязательно удостовериться, потрогать руками, самому вынести приговор, как будто я и суд, и судья, и свидетель, и обвинитель в одном лице. Бешеное желание узнать, узнать что-то, порочащее Мириам, мной овладело до головокружения. Я приподнял одеяло и на левой лодыжке Мириам увидел толстую повязку!

В состоянии прострации я находился довольно долго. Значит, так и есть! Все, чего я опасался, упрекая себя в одной мысли об этом, — все правда! Мириам хотела убить Элиан. Других объяснений нет. Женщина в голубом — она! Том лаял на нее, так же как лаял на меня, когда я возвращался из Нуармутье. Она открыла люк, идя ва-банк и полагая, разумеется, что это не вызовет моего негодования, что я смирюсь со свершившимся фактом! В общем, я ей дал право действовать, отказавшись принять окончательное решение. Теперь мы, стало быть, сообщники. Элиан чуть не стала жертвой. Элиан! Моя маленькая Элиан!

Голова моя упала на постель, сил встать не было. Я стал понимать, почему Мириам изгнали из Африки, но не сердился на нее. Все произошло по моей вине. Я возомнил, что сильнее Виаля, хотел помериться силами с Мириам. Я проиграл. Сейчас приходится расплачиваться… Эта еще не ясная мысль принесланекоторое облегчение. Мне не требовалось выслушивать объяснения Мириам. Я знал теперь, в чем дело. Оставалось незаметно удалиться. Я с трудом поднялся. Колени ныли. Я уже выходил из комнаты, когда Мириам проснулась.

— Франсуа… Как мило, что ты пришел, Франсуа…

Она приподнялась и застонала.

— Я с трудом могу двигаться!.. Садись же…

— Я только приехал, — сказал я. — Что произошло?

Она показала лодыжку.

— Видишь… Позавчера меня укусила Ньете. Я с ней играла, и вдруг она впилась зубами. Довольно глубоко.

— Почему ты меня не предупредила?

— Не предупредила тебя? Каким образом?.. Если бы Ронга позвала твою жену к телефону, что бы она сказала?.. Нет, Франсуа. Не будем к этому возвращаться. Я скорее умру, чем стану преследовать тебя дома!

— Однако ты можешь ходить?

— Врач запретил. Я вызвала его сразу… Это доктор Мург…

— Я знаю.

— Он хороший, очень тактичный… наложил повязку… Четыре-пять дней придется полежать… Поцелуй меня, Франсуа! Почему ты такой недовольный?

Я ее слегка чмокнул.

— Переживаю, — сказал я, — из-за тебя! Ты совсем не можешь ходить?

— Я прыгаю по комнате на одной ноге. Веселого тут мало.

— Температуры нет?

— Нет. Но и сил нет. Страх отнял!

— А где она?

— Ньете?.. В прачечной. Ронга заперла ее. Знаешь, Франсуа, мне придется с ней расстаться.

— Я могу связаться с кем-нибудь в Париже…

— Нет… Вопрос не в том, чтобы ее кому-то отдать!

— Что ты хочешь сказать?..

— Да… так надо!

Мириам не гневалась. Хуже. Она смотрела на меня пристально, как бы изучая и оценивая во мне не только мужчину, но и ветеринара.

— Я была добра к Ньете! — продолжала она. — Пыталась сделать ее счастливой. Она не любит меня.

— Ну что ты!

— Да, да! Я всегда знаю, кто меня любит, а кто нет. Инстинктивно. Между мной и Ньете все кончено. И так как я не хочу, чтобы она была несчастна… Ты был бы способен отдать свою собаку?

— Не знаю!

— Если бы она тебя укусила, ты бы ее оставил?

— Меня уже кусали…

— Отвечай! — крикнула она. — Ты все время увиливаешь…

Ее глаза буравили меня. Приподнявшись на локте, наклонив вперед голову, сжав губы, она дышала такой силой, что, признаюсь, я спасовал.

— Ты хочешь, — сказал я, — чтобы она была тебе признательна?

— Я не потерплю, чтобы меня кусали, вот и все!

— И ты рассчитываешь на меня?..

— Могу позвать кого-нибудь еще… Этот зверь принадлежит мне. А я считаю, что он болен и опасен!

— И ты решила его уничтожить. Просто так, из удовольствия! Еще недавно он ел из твоей тарелки! Теперь ты приговариваешь его к смерти! Какая ты жестокая!

— Хорошо. Я вызову ветеринара из Порника!

— Минутку! Я пока не отказался!.. Позволь, я осмотрю Ньете. Затем уж решу.

— Все уже решено.

Я предпочел немедленно уйти. Иначе я бы не выдержал и высказал ей правду в глаза! Теперь сомнения прошли! Я видел лицо преступницы в припадке некого безумия в здравом уме, исказившем лицо маской ненависти. Я не сомневался, что она солгала насчет ноги. Она могла ходить. Чтобы отправиться в Бовуар, она нашла какое-то средство передвижения — автомобиль или велосипед! Хладнокровно осуществила свой план, так же как безжалостно приговорила Ньете. Я искал Ронгу, чтобы кое-что выяснить, но не нашел. Впрочем, зачем? Она несомненно сообщница Мириам. Тогда я подумал о докторе Мурге. Вот он-то мне все. и расскажет. Я прыгнул в машину и вернулся в поселок. Отчаяние и тревога не стали слабее. Я ни за что не убью Ньете. Ни за что! Прежде всего, Мириам ошибается, если думает, что гепарду можно просто сделать укол, как ангорской кошке! Здесь следует принять немало мер предосторожности! Надо сначала усыпить его. Дома у меня есть все необходимое. А в этой прачечной действовать осторожно куда сложнее. И потом, ничего не произошло бы, если бы Мириам не дразнила Ньете!.. Удивительно, как быстро эта женщина может вызвать к себе отвращение! Сначала она покоряет. Потом приходится защищаться от ее властного влияния. Не то чтобы она была тираничной собственницей. Здесь все тоньше! Она оказывала некое воздействие — не могу подобрать точного слова. Но не она ли сама призналась в этом, сказав, что верит в телепатию, потому что верит в любовь. Дело, конечно, не в телепатии! Но смутное ощущение присутствия Мириам, мучившее меня, когда я был вдалеке от нее, как при перемежающей лихорадке, — это и было ее воздействие, несмотря на все мое сопротивление. И вполне реальное! Элле, очевидно, испытывал подобие такого колдовства, раз он погиб! Ощутил его и Виаль! Мне на память пришли его слова: «Это весьма притягательная личность!» Ронга, послушная Ронга, повиновалась, сжав зубы, как я не раз замечал. Что ж, с меня довольно, и, благодаря Мургу, для начала я уличу ее во лжи.

Мург был дома. Для него апрель — что-то вроде мертвого сезона, и мое посещение доставило ему удовольствие. Мы поболтали немного, пропустили по рюмочке, потом я заговорил о Мириам.

— Рана довольно глубокая, — заметил он. — Но серьезного ничего нет. Через недельку она зашагает, как прежде, но ей повезло! Если бы зверь сжал челюсти, то мог бы перегрызть ей лодыжку.

— Ньете не злобная! — воскликнул я. — Она просто не осознает своей силы.

— Однако она цапнула довольно здорово. Видели бы вы кровоподтек! Вы, кажется, там частый гость! — сказал он любезным тоном, возможно, с каплей иронии.

— Я лечу Ньете, — сказал я. — Зверь здоров, но ему не просто акклиматизироваться.

— Нелепая идея — держать дома гепарда!.. Она мне показалась слегка… странной, эта мадам Элле. Я видел ее в первый раз, но достаточно наслышан.

— О чем, например?

— Ах, вы знаете, в этих местечках, где все друг друга знают… сплетни разносятся быстро. Женщина, живущая с гепардом и негритянкой… да еще вдобавок и рисует!

Он засмеялся и наполнил рюмку.

— Когда она вызвала вас? — спросил я непринужденно.

— Позавчера, в утреннее время. Вчера я заезжал сделать перевязку.

— Ходить она в состоянии?

— Ходить?.. И речи быть не может!.. Впрочем, если бы она даже захотела, то не смогла бы. Помилуйте, Рошель! С укусами-то вы имеете дело чаще, чем я! У нее опухла нога, и рана причиняет сильную боль. Мне даже пришлось дать ей успокоительное. В подобных случаях чем больше спишь, тем лучше!

— Вы убеждены?

— О чем это вы?

— Мадам Элле не может выйти из комнаты?

— Послушайте, — сказал Мург с некоторым нетерпением, — попросите ее показать вам лодыжку. Вы убедитесь сами. У меня нет и тени сомнения! Если она сойдет с ума и попытается встать, то не пройдет и трех шагов!

Мне пришлось пояснить, чтобы не показаться невоспитанным.

— Извините, — сказал я. — Соседка сообщила, что заходила женщина, и я подумал, что…

— Вы безусловно ошибаетесь!

Я опрокинул рюмку, не сводя взгляда с Мурга. У него безупречная репутация, и раз он утверждал, что Мириам не могла вставать, мне оставалось примириться. И к тому же из собственной практики я знал, что при укусе собаки ногу парализует на два-три дня. Тем более при укусе гепарда! Этот очевидный факт и наполнял душу тревогой!

— Вы отправитесь к мадам Элле?

— Да, — сказал я. — Нужно что-то решать с Ньете!

— По-моему, ее лучше пристрелить. Представьте, если она убежит… Какая ответственность ляжет на вас!

— Это очень ласковый зверь!

— …который кусается. В Африке к хищникам привыкли. Я читал, что приручают даже львов и держат дома, как мы собак или кошек! Но в Нуармутье!..

Я протянул ему руку, чтобы покончить с советами. Он проводил меня до машины, потом настоятельно произнес:

— Пусть покажет лодыжку! Сами поймете!

Обидел беднягу! Но он меня сразил наповал! Я глянул на часы, не зная, что предпринять. Ньете, бедная зверюга, мне не до нее! Мириам не покидала своей комнаты, и Матушка Капитан видела Мириам у меня дома. Что из этого?.. Значит, то, о чем я читал, правда? Вывод, который сам напрашивался: до тех пор пока Мириам будет думать, как уничтожить Элиан, последней грозит смертельная опасность. И я бессилен ее защитить. Человек, подобный вам, который посвятил столько времени изучению таинственных явлений, употребив для этого свой талант, должен понять то, что я испытал. Я был поистине вне себя! Мои навыки, менталитет, интеллектуальные ориентиры — короче, моя индивидуальность была поставлена под вопрос. Я страдал физически, у меня ныла голова, сдавали нервы. Любое умозаключение вело в тупик. Например, я решался охранять Элиан, но сразу чувствовал бессилие перед тем неведомым, что исходило от Мириам, было оно кажущимся или реальным. Элиан не видела того, что столкнуло ее в колодец. Но ее столкнули, это, по крайней мере, очевидно! Том напрасно лаял! Ему не удалось помешать войти двойнику Мириам, голубой оболочке… Я схожу с ума? Да, возбуждение, в котором я пребывал вот уже полчаса, можно называть и так. Я ехал куда глаза глядят и заблудился в лесу. Мне пришлось остановиться, чтобы сориентироваться, и я решил вернуться на виллу. В этом внезапно принятом решении я видел дополнительное доказательство власти Мириам. Тогда я лишь улыбнулся в ответ на ее слова, что ей достаточно обо мне напряженно подумать, чтобы я приехал к ней. Но сейчас я ощущал реальную силу этой невидимой связи. Мне нужно было увидеть Мириам. Мне казалось, что я буду способен теперь, когда у меня наконец открылись глаза, уловить в движении головы, в жестах те тайные флюиды, которые она использовала для колдовства. Теперь я уже должен был их обнаружить, ведь мои руки умели нащупывать пораженные места, как бы глубоко они ни располагались. И мне хотелось прикоснуться к ним еще раз. Все же я убедился не до конца…

Я толкнул калитку. Дом по-прежнему погружен в молчание, и впервые я был поражен его негостеприимным видом. Я обошел вокруг. Дверь в прачечную приоткрыта. Гепард убежал? Испугавшись, я устремился вперед, понимая, насколько прав был Мург, предостерегая меня, и остановился на пороге. Ронга была здесь, она присела возле зверя и ласкала его, шепча что-то; ее шепот походил на монотонный речитатив. Она не пошевелилась, увидев меня, только не позволила встать Ньете. Я был врагом.

— Оставьте ее, — сказал я.

— Я запрещаю вам ее убивать…

— Но я не собираюсь причинить ей никакого вреда!

Она всматривалась в меня с недоверием и тревогой.

Зверь тоже за мной наблюдал. Я показал, что у меня в руках ничего нет.

— Вот видите!

— Вы ей подчинитесь, — сказал Ронга. — Вы всегда ей подчиняетесь!

Я присел с другой стороны и тихонько пощупал бока зверя.

— Это не мое ремесло — убивать, и я не исполнитель приказов мадам Элле!

Ронгу эти слова, казалось, не убедили. Я пожал плечами и продолжил осмотр Ньете. Когда я дотронулся до живота, она напряглась, зрачки расширились. Мне знакома такая реакция, и я убрал руку. Несварение желудка, вздутие, боль в животе — классические симптомы.

— Она пьет много?

— Да, — сказала Ронга.

— Она проявляла когда-нибудь агрессивность по отношению к вам?

— Никогда.

Я потрогал кончиками пальцев морду гепарда — горячий нос, температура… Ронга следила за моими движениями с таким же вниманием, что и Ньете. Она стала успокаиваться, но беспокойство вернулось вновь в ее настороженные глаза.

— Достаточно твердо соблюдать диету, — сказал я. — Она требует бережного обращения, и лечить ее нужно, как борзую.

— Объясните это ей! — Подбородком она указала на дом. — Стоит мне только открыть рот, — продолжала она, — как она меня гонит… Это плохая женщина!

Она посмотрела на меня с вызовом, Но я не стал возражать. Тогда Ронга взяла меня за запястья, притянула к себе через гепарда. Она плакала, умоляла, лицо ее исказилось от горя.

— Спасите ее, мсье Рошель… Я не хочу, чтобы ее убили… Что со мной станет без Ньете?..

— Обещаю вам сделать все возможное, — сказал я. — Но когда мадам Элле что-нибудь взбредет в голову…

— Я знаю. Вот уже два дня, как к ней не подступиться!

Ронга поискала платок, чтобы вытереть глаза, и улыбнулась Ньете сквозь слезы.

— Спи, спи! — прошептала она. — С тобой ничего не случится, радость моя!

Ронга встала, приоткрыла дверь, прислушалась, затем вновь закрыла.

Я ошибся, она оказалась доброй и мягкосердечной, суровость Мириам ей претила. Я видел, что она испытывает странную радость, когда, вместо того чтобы сказать «Мириам», я говорил «мадам Элле». Мое поведение, бесспорно, возмущало ее, но теперь служанка решила мне довериться. Я щекотал шею Ньете под тяжелой челюстью. Я тоже любил этого зверя, но выхода не видел. Мириам никто не помешает вызвать моего коллегу из Порника, объяснить ему ситуацию так, как она ее понимает. Если она будет упорствовать, гепард обречен.

— К счастью, — прошептал я, она не может двигаться.

— Да, — произнесла Ронга вполголоса. — Врач запретил ей вставать.

— Держите у себя ключ от прачечной и будете кормить Ньете так, как я вам укажу. Я все беру на себя. Вы будете подчиняться мне, а не ей?

— Да… Прошу прощения, мсье Рошель, за то, что только что вам наговорила… Когда я вас здесь увидела, то подумала, что вы ей уступили… Она всем навязывает свою волю…

Я был чрезвычайно удивлен, услышав, как свободно Ронга выражает свои мысли. Я смотрел на нее как на служанку, в какой-то мере как на рабыню, пригодную лишь вести хозяйство, ходить за покупками, мыть посуду; Мириам всегда с ней разговаривала несколько раздраженно и даже грубо. Но вдруг я обнаружил на ее лишенном привлекательности лице ум и чувство собственного достоинства. Я чуть не протянул ей руку, чтобы скрепить наш союз, но боялся показаться слабым и сентиментальным. Чтобы скрыть стеснение, я нацарапал на странице из блокнота несколько рецептов и протянул ей листок.

— Значит, договорились? Мы не встречались! Ни слова мадам Элле. Кстати, вы присутствовали, когда ее укусила Ньете?

— Да.

— Как это произошло?

— Она хотела научить Ньете ходить на задних лапах, Ньете не понимала, она рассердилась и ударила ее. Тогда Ньете схватила ее за лодыжку и слегка сжала челюсть, чтобы предупредить.

— То есть?

— Ньете гордая. Ей не нравится, когда с ней обращаются таким образом.

Это объясняло странную злобу Мириам.

— Но почему мадам Элле пошла на такой риск? Она ведь хорошо знает реакцию хищников!

— Ей было скучно! Когда она скучает, она способна на что угодно!

— Затем? Она лежала в постели?

— Да. И вчера тоже весь день.

— Вы не отходили от нее ни на минуту?

— Да. Она звонила мне постоянно. Ей надо было на ком-то сорвать злость.

— Но, помимо этой нервозности, какой она вам показалась?

— До четырех часов такой же, как всегда…

— А после четырех часов?

— Она уснула… Наконец…

— Наконец — что?.. Продолжайте же, Ронга!.. Все эти подробности меня интересуют… Я имею в виду с медицинской точки зрения!

— Она спала, если хотите. Но не обычным сном.

— Она приняла какое-нибудь успокоительное?

— Нет, напротив. Она попросила у меня очень крепкого кофе и выпила несколько чашек. Затем она задремала. Страшно бледная, все тело напряжено, во сне она говорила.

— Что она говорила?

— Не знаю. Она говорила на диалекте а-луйи. Этого диалекта я не знаю.

— Но она произносила слова бессвязно, как произносят во сне? Или она составляла предложения?

— Она составляла предложения… не могу вам как следует объяснить.

— Вы к ней прикасались?

Ронга, казалось, испугалась.

— Нет… Нельзя… Когда дух бродит, нельзя притрагиваться к телу. Это не разрешено!

Я в бешенстве сжал кулаки. Ронга была, возможно, достаточно цивилизованной служанкой, но продолжала верить во все эти глупости! Но если я задавал вопросы с таким пристрастием, то только потому, что и сам начал верить в этот бред! Боже мой! Я терял голову!

— И этот сон… длился долго?

— Возможно, час. Она пробудилась в пятнадцать минут шестого. Вначале она не понимала, где находится, затем сказала мне, что хочет остаться одна. Когда я поднялась к ней во время ужина, то увидела, что она плакала.

— Часто она спит таким сном?

— Нет. Кажется, нет. Во всяком случае, я ее в этом состоянии видела только раз.

— Давно?

— О да! Это случилось…

Ронга вдруг запнулась, как если бы признание стоило ей усилия.

— Я ваш друг, Ронга! — сказал я. — Вы знаете, что наш разговор останется между нами. Так когда?

— Ну, это случилось в тот день, когда мсье Элле упал в карьер.

До меня еле донеслись эти слова, которые она прошептала, наклонив голову. Если по правде, то я ожидал услышать подобный ответ. И все же я был потрясен до глубины души. Я долго стоял неподвижно, стиснув зубы, теребя ключи в кармане брюк. Вот оно, доказательство! Мысленно я был там, в гараже, перед открытым люком. Когда я пришел в себя, то увидел почти с удивлением, что гепард лежит у моих ног, а негритянка стоит у двери. Где я? В Африке?.. Я вздрогнул, осознав, что проделывал тот же путь, что проделала во сне Мириам. Я протер глаза и наконец открыл дверь. Солнечный свет окончательно вывел меня из царства теней.

— Вы говорили мадам Элле, что видели, как она спит?..

— Нет.

— И ни слова. Ни ей, ни доктору. Но продолжайте за ней наблюдать.

— Почему? — спросила Ронга. — Чего вы боитесь?

— Ничего… Пока ничего. Просто я не хочу, чтобы мадам Элле заболела из-за этого укуса. Упомянула ли она, что намеревается вернуться в Африку?

— Да, как-то…

— Что же она говорила?

Вновь Ронга опустила глаза. Я попытался ей помочь:

— Она сказала, что увезет меня с собой, не так ли? Что настанет день, когда у меня не будут связаны руки?

— Да, мсье.

— Хорошо, я с ней поговорю.

Я вышел, решив теперь все расставить по местам, но в вестибюле остановился. С чего начать? Как сформулировать, в чем конкретно я ее обвиняю? Она рассмеялась бы мне в глаза: «Ты, Франсуа, ты обвиняешь меня в том, что я хотела убить твою жену во сне?» Я буду выглядеть смешным. Ронга по простоте душевной была удивлена странным и беспокойным сном Мириам. Но со всеми нами случается, что мы во сне смеемся, плачем, говорим. Сколько раз мне самому снилось, что за мной гонятся, и я стонал, бежал как безумный или падал в бездонную пропасть, а потом просыпался в поту. Элиан, гладя меня по щеке, говорила: «Ты напугал меня, дорогой!»

Стоя на первой ступеньке лестницы, я перебирал все доводы в пользу того, чтобы хранить молчание. О главном я умалчивал, но иллюзий не строил. Мириам внушала мне страх.

Глава 8

— Итак? — сказала Мириам.

— Итак, согласен! Ньете больна, но ее легко вылечить…

— Кто же ее вылечит?

— Ты, разумеется! Если ты вменишь себе в обязанность кормить ее в определенное время и тем, чем полагается, если будешь делать все, что я советовал уже раз двадцать!

— У меня работа!

— Ах, работа!

— Вот как! Ты презираешь то, в чем ничего не смыслишь! Тебя бесит, что я рисую! Это тебя стесняет и унижает! Да, дорогой!.. Я это почувствовала уже давно.

— Предположим, — сказал я раздраженно. — Но речь не обо мне! Речь о Ньете!

— Что ж, раз ты ее так любишь, я тебе ее отдаю!

Такой уловки я не предвидел и понял, что опять сел в лужу.

— Такая зверюга у меня дома! — воскликнул я. — Ты рехнулась.

— Вовсе нет. У тебя преданная, послушная жена. Ей не придется двадцать раз объяснять, что от нее требуется!

— Пожалуйста, оставь Элиан в покое!

— Хорошо, не сердись, мой милый Франсуа! Раз тебе Ньете не нужна… я ее умерщвлю…

И я был настолько наивен и малодушен, чтобы начать думать: неужели нельзя у меня найти места, куда можно поместить гепарда? Но нет! Мириам старалась уязвить меня, доказать, что я избегаю любой ответственности, что из нас двоих именно я — эгоист! Зверь был лишь поводом!

— Предупреждаю, что я за это не возьмусь!

— О! Я знаю! — произнесла она оскорбительным тоном. — Но я найду кого-нибудь посмелее. И немедленно!..

Она отбросила одеяло и спустила с кровати ноги. Тут же вскрикнув от боли и задыхаясь, свалилась в постель.

— Чертова дура! — произнес я. — Ну, ты не можешь лежать спокойно?.. Покажи-ка мне ногу…

Ей было слишком больно, чтобы сопротивляться. Я насильно снял повязку. На своем веку я немало повидал укусов, но этот выглядел самым омерзительным из всех. Лодыжка распухла, почернела, в кровоподтеках. Клыки гепарда разрезали кожу и глубоко прошли в мякоть. Если бы Том меня вот так укусил, я не колеблясь пристрелил бы его. Реакцию Мириам я теперь вполне понимал. Но я не стал бы дразнить собаку! И почти одобрял Ньете, вспомнив, как вела себя Мириам. Я сделал перевязку, ослабив бинты, так как Мург слишком их стянул. Я видел то, что хотел увидеть. Ходить Мириам не могла.

— Я лучше, чем ты, знаю этих животных! — сказала Мириам. — Теперь Ньете слушаться меня не будет! При первой же возможности примется за старое. Я не чувствую себя с ней в безопасности.

Этот довод меня поколебал.

— Да нет же, — сказал я расчетливо грубо, — тебе надо обращаться с ней как с животным, а не как с человеком!

— Хищники — те же люди, — пробормотала Мириам, — а я потеряла авторитет.

Еще ни разу Мириам не высказывалась более определенно, все мои подозрения вдруг превратились в уверенность. Ньете ее укусила. Она уничтожает Ньете! Элиан ее оскорбила самим только фактом, своего существования, встав между нею и мной, — и ей суждено уйти из жизни! А я превращался в послушное орудие! В противном случае, однажды мне будет уготована судьба несчастного Элле. Почему бы нет?

Мириам наблюдала за мной. Она обладала даром входить в мой дом как тень, тем более способна проникнуть в мой мозг, мои мысли, отгадать, что стала для меня чужой. Именно в эту минуту я осознал: Мириам для меня больше никто! Даже воспоминания о нашей близости потеряли для меня всякий смысл. Мне хотелось бы передать вам то, что я чувствовал, настолько это важно для последующих событий. Но это не просто! Если хотите, я стал уже отдаляться от Мириам, потому что ее ревность, гордость, то, как она распоряжалась моей свободой, делали невозможными истинно нежные чувства, но она оставалась желанной женщиной, оставалась близким человеком. Теперь же, с того момента, когда я должен был признать, что она способна приводить в движение таинственные силы, вызывающие во мне отвращение, она потеряла для меня свою притягательность, стала другой. Нечто общее, объединявшее нас, вдруг исчезло. Точно так же, как не может быть ничего общего между человеком и пресмыкающимися. Не будь на карту поставлена жизнь Элиан, не скрою, я бы сбежал, ноги моей больше не было бы на острове, как если бы он стал для меня заклятым местом. Я опять, наверное, сумбурно выражаю свои мысли. Но что поделаешь? Мои чувства вам известны, пусть они кажутся вам странными или утрированными, даже ненормальными. В моем страхе было что-то «благоговейное», нечто вроде священного ужаса, который испытываешь, видя чудо, того ужаса, который испытывали древние, когда путешественники рассказывали им о чудовищах и циклопах. Что ж, я несколько преувеличиваю! Но полагаю, что верно передал природу своих переживаний. Мириам — такая, какой я ее видел, распростертая на кровати, с изможденным от страданий лицом, — внушала мне страх.

— Подождем еще немного, — продолжал я. — Ньете заперта в прачечной и причинить зла никому не может.

— Ждать! — заметила Мириам. — Ждать! Время ничего не решает, ты сам это знаешь… Наоборот!

И эти ее последние фразы с заложенным в них двойным смыслом! Она говорила о гепарде, а я был уверен, что она подразумевала Элиан. Ньете и Элиан в ее представлении, как и в моем, — одно и то же, та же проблема, тот же случай.

— Решим, когда вернусь, — предложил я. — Сейчас уже поздно. Я рискую не успеть до прилива.

Сил поцеловать ее не было. Стоило усилий даже подать ей руку. И только в машине я обрел хладнокровие, то есть я хочу сказать, что, закрыв дверцу, я почувствовал себя защищенным металлической оболочкой. Защищенным от чего?.. Просто в безопасности. Окружающий мир был благожелательным и почти приветливым. Я проехал Гуа, едва успев проскочить в последний момент. Море за моей спиной уже поглотило его. Я испытывал судьбу! Однажды море меня настигнет! Я обещал себе быть осторожным, так как теперь был полон решимости отвести беду от Элиан. Весь вечер я носился с этой мыслью, меня уже подмывало устроиться где-нибудь в Оверне, но потребуется время, чтобы найти подходящий городок, где нужен ветеринар. Несбыточные мечты! Но как отразить удар, я не знал. Во время ужина я намекнул Элиан, что, может, ей следует приглашать Матушку Капитан каждый день. Элиан возразила, что хорошо себя чувствует, что бросать деньги на ветер не стоит, что Матушка Капитан неорганизованна и нечиста на руку. Настаивать я не осмелился. Не мог же я объяснить причину своей настойчивости! В отношении Элиан я еще ни разу не допустил оплошности и не собираюсь возбуждать ее подозрения из-за экономки. Через два месяца, в летний период, когда у меня будет много приезжих клиентов, у меня появится серьезный повод оставаться дома каждое утро. Но уберечь Элиан нужно сейчас, а я чувствовал себя бессильным.

Поужинав, я удалился в свой кабинет, закурил трубку и методично начал перелистывать книги, которые поклялся не открывать. На этот раз я не сопротивлялся, не возмущался и приготовился к самым невероятным открытиям. Не стал ли я свидетелем того же, что видели путешественники? Когда они описывали спящего человека, дух которого бродит где-то далеко, они повторяли почти слово в слово то, что говорила Ронга. Спрашивается, почему бы мне им не верить (ведь они изучили все эти религиозные обряды), когда они рассказывают, например, как посвященный может на расстоянии использовать ядовитые свойства определенных трав и лекарств? Кто я такой — невежда, нашпигованный рационалистическими предрассудками — по сравнению с этими этнологами, врачами, профессорами? Впрочем, и они считали невероятным очевидное, как и я, вначале отвергали факты. Но какой смысл отвергать то, что подтверждено на практике! Воздействие на расстоянии в некоторых случаях возможно! Оно облекается в различные формы. Когда не происходит материализации, субъект действия может быть и невидимым. Свидетели приводили множество примеров. Я же мог привести пример с колодцем. В других случаях субъект обретает материальную форму, например случай с поднятым люком. Но чаще результат такого воздействия чуть заметен, едва различим. Избранная жертва необъяснимым образом погибает, и спасти ее нельзя, если только не лишить источник зла его чар. Мне вспомнился в связи с этим афоризм Суто, который гласит: «Кожу мертвеца пригвождают к коже душегуба». Рассказчик объяснил, что колдуна-убийцу следует найти и наказать — «сняв с него кожу, пригвоздить ее к коже загубленного колдовством». На самом деле все это меня мало продвигало вперед и только подтверждало мои страхи. К счастью, Мириам не располагала теми травами и растениями, которым авторы приписывали зловещие свойства. Но она могла их достать через Виаля! Я чуть было не написал доктору письмо. Временами я испытывал искушение довериться ему! Разве он не говорил мне: «Я провожу эксперимент»? Этот несколько загадочный человек понял бы мои страхи. Но как объяснить, что я стал любовником Мириам? Я видел его насмешливую улыбку… Нет, Виаль мне не поможет…

Было уже поздно, голова отяжелела. Строчки плясали перед глазами. Я спустился в сад. Стояла глубокая ночь. Было тепло. Капля дождя упала на щеку, потом на нос. Может, на углу гаража, у колодца мне встретится ирреальная оболочка Мириам? Я обошел вокруг дома. Напрасно я убеждал себя: «Прогуливаюсь себе, и все; нужно развеяться, избавиться от токсинов». Я знал, что просто-напросто делаю обход! Отныне Элиан и я, мы — в осаде. Я решил выпускать Тома на ночь на улицу. Однажды он уже залаял на голубой плащ. Значит, залает вновь, и я его услышу и буду предупрежден. Эта мысль была мне неприятна. Я вернулся в дом и проверил все замки на дверях. Смешно, но, не приняв этих мер предосторожности, я не смог бы заснуть.

Тем не менее сон не шел. Что она там замышляла? Не вернись я на остров, не начнет ли она мстить завтра, послезавтра? Не будет ли лучшей тактикой жить с ней в мире, хотя бы для видимости? Я слишком устал, чтобы принимать решения. Будильника я не услышал, меня разбудила Элиан. Тревоги не покинули меня, продолжая терзать и ночью.

— Ты неважно выглядишь, — сказала Элиан.

— Пройдет!

Не пройдет! Как поладить с Мириам, не соглашаясь усыпить Ньете? А если соглашусь, не слишком ли далеко зайду в трусости и отступничестве? Эти мысли не отпускали меня все утро. Я не мучился, как прежде, от отсутствия Мириам. Скорее наоборот, меня прошибал холодный пот при мысли, что придется ей повиноваться и, вопреки воле, ездить на остров. Два дня я держался. Клянусь вам: два дня — это много. Жизнь гепарда в обмен на мир! Животных я убивал десятками. Излишней чувствительностью не страдаю, и потом, все животные похожи друг на друга. Один пес умирает, другой приходит на смену. Это как бы тот же самый пес. По крайней мере, я себе так повторяю, когда вынужден сделать укол неизлечимому пациенту. И в этом случае смерть — гуманный акт. Но Ньете! Для меня это что-то особое. К ней я испытывал нечто сродни страсти, которая влекла меня к Мириам. К тому же Ньете символизировала мой прежний восторг, буйное счастье. Я отказывался от любви, но я еще не мог отказаться от поэзии любви, от ее первобытного блеска и великолепия. Я останавливал взгляд на Элиан, сидевшей передо мной за столом, смотрел на ее честное, доверчивое лицо, и мне сдавливало грудь от горя, будто ее гложет неизлечимая болезнь. Лгать, чтобы скрыть любовную связь, — не сложно. Но лгать, когда на карту поставлена жизнь? Тем хуже для Ньете! Значит, с каждой минутой зверь все ближе к смерти, и я ощущал флюиды, исходящие от нас; они парили от одного к другому, от Мириам к Элиан, от Элиан ко мне, от меня к Ньете, от Ньете к Мириам… Эти живые токи проносились в нас самих, как кровь, то красная, то черная, неся одни — гнев, другие — ненависть. Я положил в сумку наркотик и яд. Я усыплю Ньете, когда она придет ласкаться… Потом? Что будет потом, для меня уже не важно!

Я отправился утром в час отлива. Шел проливной дождь. Гуа выглядел зловеще под кнутом хлеставшего ливня. Я с трудом ориентировался по мачтам; грохот волн справа и слева заглушал шум двигателя. Было впечатление, что я отправился в далекое, очень далекое путешествие по призрачной стране, и мне удивительно хорошо. Я был почти разочарован, увидев берег, дорогу и дома. Но меня ждал еще один сюрприз. Мириам была само очарование. Я явился растерянным, побежденным; она, казалось, забыла, зачем я приезжал. Ни слова о Ньете. Ни малейшего намека на нашу ссору. Несмотря на утренний час, она была причесана, одета. Сидя в гостиной в кресле, положив одну ногу на стул, она рисовала реку, которая течет в ее стране.

— Ты неважно выглядишь, — сказала она, точно как Элиан. И интонация была почти такой же.

Эти совпадения были частыми и вызывали во мне замешательство. Я как бы проживал две не совпадающие во времени жизни. Одна была пародией на другую.

— У меня много работы!

И это я уже говорил двадцать раз.

— Иди отдохни, присядь сюда, рядом со мной.

Она наклонила стул и свалила на пол все, что на нем лежало. Догадывалась ли она о моем смущении? Забавлялась ли им? Думаю, ей скорее хотелось казаться нежной, как иногда хотелось прежде кофе или шампанского. И это ей удавалось как нельзя лучше. Пишу без всякой злобы! Просто хочу подчеркнуть происшедшую во мне перемену. Я наблюдал за ней так, как наблюдал за гепардом при первой встрече. Я прислушивался к ее голосу, следил за жестами, стремясь увидеть подлинную Мириам. Она рассказывала о своих делах. В мае она поедет в Париж на предварительный просмотр картин для будущей выставки. Она выглядела счастливой, уверенной в себе, в своем таланте, успехе и очень мило делилась со мной своими надеждами. Никакой фальши, двуличия, очень искренне. А ведь мы расстались в ссоре, и Ньете по-прежнему ждала в прачечной!

— Ты знаешь, что тебе следовало бы сделать? — сказала Мириам. — Покатать меня на машине. Вот уже неделя, как я торчу дома.

— Идет дождь.

— Тем лучше. Нас никто не увидит. Ты не будешь скомпрометирован.

С большущим удовольствием я повиновался. Мириам молчаливо предлагала мне перемирие, я не собирался возобновлять ссору, отказываясь выполнять ее просьбу. Поэтому я подогнал машину к крыльцу. Ронга вышла из дома, чтобы помочь открыть мне ворота, благодаря чему мы обменялись парой слов в саду, и я узнал, что Мириам позволила Ронге ухаживать за Ньете. Она вела себя так, как будто Ньете не существовало.

— Она была печальной и озабоченной на вид?

— Нет, — сказала Ронга.

— Впадала ли она вновь в тот странный сон?.. Помните?

— Нет. Напротив, она проявляла большую активность: писала письма… рисовала…

— Думаете, она забудет… о Ньете?

— Было бы удивительно… — ответила Ронга.

Я вернулся в гостиную. Мириам обхватила меня за шею одной рукой. Я поддержал ее за талию, и, подпрыгивая, она доковыляла до машины.

— Отвези меня в Лербодьер, — предложила она. — Хочется купить лангуста. Мне кажется, если я съем лангуста, сразу дела мои пойдут на поправку.

Порывами дул северо-западный ветер. Дорога стелилась ему навстречу, и нас раскачивало, как на корабле. Мириам смеялась. Она словно помолодела. А я, забыв про тревоги, жал на газ, во-первых, из-за Гуа — у меня было не больше часа в запасе, — ну и чтобы просто развеяться. Первый раз в моей холостяцкой машине рядом со мной сидела Мириам, и я, несмотря на все, что о ней узнал, отдался этому постыдному счастью. «Дворники» приоткрывали завесу дождя, искажавшую все предметы; запотевшие стекла прятали нас от редких прохожих. Я мог время от времени пожать ей запястье, в ответ она положила свою руку на мою. Переживания школьника! И все же ничего лучшего в любви нет… Набережные Лербодьер были пустынны. Мачты кораблей разом кренились то в одну сторону, то в другую. Пена от взорвавшейся волны веером расходилась по краю мола; чайки, слетевшись в бухту, плавали степенно, как утки. Я остановил машину перед лавкой торговца рыбой.

— Оставайся, — сказал я.

— Выбери посимпатичней, — попросила Мириам.

Я купил лангуста, который яростно бился, и долго спорил с Мириам, так как она хотела заплатить. Кончилось тем, что она сунула мне деньги в карман в тот момент, когда я взялся за руль.

— Потом, — сказала она, — когда будешь ходить за покупками, тогда и будешь платить. Это, само собой, войдет в твои обязанности!

Последнее слово испортило мне все настроение. Для Мириам настоящее ничего не значило. Она жила своими планами, проектами, тайными замыслами! Я привез ее в Нуармутье, и мы холодно расстались. Я жалел об этой бесполезной поездке и опять спрашивал себя: может, вернуться? Мне надоело бесконечно вращаться по замкнутому кругу. В конечном счете ей решать, жить гепарду или нет! Я пересек Гуа, над которым шел мелкий дождь. Еще оставалось время заехать к двум клиентам. У первого — просто формальность: осмотреть двух коров, выпить стаканчик белого вина на уголке стола. Роясь в кармане, чтобы дать сдачу, я заметил, что Мириам дала мне лишних шестьсот двадцать франков. Почему именно шестьсот двадцать? Что она опять задумала?.. Она не из тех, кто ошибается! Хитрость? Заставить меня приехать вновь? Затем я отправился на ферму Лепуа… хворая кобыла… Привычные жесты, всегда одни и те же… руки сами делали свое дело… Шестьсот двадцать франков… Почему?.. И главное, двадцать… Ладно! Теперь кобыла выкарабкается. Я открыл аптечку… одного пузырька нет. Сначала я не стал сопоставлять факты. Наверное, забыл где-нибудь. Я не растяпа, скорее уж педант. Оказав помощь животному, я вернулся домой, но потерянный флакон занимал мои мысли все больше и больше. Именно цена вывела меня на след. Шестьсот двадцать франков. Я слишком часто заказывал аптекарские товары, чтобы не знать цен. Я представил этикетку. Значит, Мириам украла флакон, точно за него заплатив. Лангуст? Предлог. Все спланировано, как обычно, ловко. Убила наповал. У нее было предостаточно времени, чтобы открыть аптечку, выбрать, что требуется, и теперь она готовится дать яд Ньете! Я бессилен помешать. Болезненное чувство — усталость, горечь, отвращение. А надо притворяться снова и снова ради Элиан. Она как раз приготовила восхитительную солянку; я попробовал, похвалил, был многословен, только бы забыть про жуткую стряпню, которая готовилась там. Но вечером не смог выйти на улицу, настолько разболелась голова. Я пичкал себя таблетками, но не обрел ни минуты покоя. Непрестанно смотрел на часы, говоря себе: «Теперь все! Ее нет в живых». Представлял себе Ньете: лапы одеревенели, взгляд потух; я метался по кабинету, не способный остановиться, спокойно подумать, унять панику, толкавшую меня в спину. Лукавая решимость Мириам, то, как она шутя меня обманула, ее врожденная жестокость, все, что она делала, говорила, думала, меня возмущало! Эти шестьсот двадцать франков!.. Хуже чем пощечина! Обращается со мной как с марионеткой!.. «Потом, когда будешь ходить за покупками!» Теперь эти слова мне вспомнились! Она, значит, уверена, что я буду с ней жить! Тогда как я мечтал никогда ее больше не видеть, порвать с ней раз и навсегда, Мириам методически, по своему желанию планировала нашу совместную жизнь. Она даже учитывала мою слабость! Чтобы избавиться от Ньете, она достала яд с моей помощью, но вопреки моей воле. Сам того не желая, я становился ее сообщником! И в том, чтобы избавиться от Элиан… Нет! Я никогда этого не допущу! Но что делать, Господи, что делать?

Вечером ужинать я не мог. Заботливость Элиан меня выводила из себя. Я хотел ее защитить, но сначала пусть она оставит меня в покое! Она говорила о рецептах и настойках, я же отчаянно искал, как нам спастись.

— Какой у тебя дурной характер! — сказала она.

— У меня?

— Да, у тебя! Мой бедный друг, вот уж столько времени ты сам не свой! Понимаю — у тебя тяжелая работа! Но разве все сводится к деньгам?

Милая глупышка, которая никогда ничего не поймет! Я предложил отправиться спать, спешил очутиться в завтрашнем дне…

В гостиной Мириам сортировала полотна. Она передвигалась, опираясь левым коленом на стул, который служил ей костылем.

— Видишь, — сказала она, — я готовлюсь к выставке.

Я вытащил шестьсот двадцать франков и положил их на табурет.

— Эти деньги твои, — сказал я. — Ты ее похоронила?

Она ответила не сразу. Возможно, не ожидала лобовой атаки. Возможно, удивилась гневу, который мне не удалось скрыть.

— В глубине сада… Она не страдала!

— Об этом мне судить. И позволь мне усомниться!

— Прошу, не разговаривай со мной таким тоном!

— Верни флакон.

— Я его выбросила… Франсуа, сядь и успокойся… То, что я сделала, должен был сделать ты! Нет, я не хочу ссориться!.. Мне тяжело говорить на эту тему! Если бы ты был… таким, каким я хотела бы тебя видеть, мы бы говорили о чем-нибудь другом!

— О живописи, например?

— Бедняга! — сказала она. — Тебе нужны подробности! Хорошо! Я добавила яд в мясо.

— Ронга об этом знала?

— Я не обязана перед ней отчитываться. Потом она вырыла могилу… Мне тоже горько. Но этот зверь не был здесь счастлив. А рано или поздно соседи заставили бы меня избавиться от нее… Ты сердишься потому, что я взяла этот пузырек! У меня не было выбора! Уверяю, что ничего не замышляла! В отношении денег — извини меня!.. Я не права!

Я встал и направился к двери.

— Франсуа! Куда ты?

— В сад, — сказал я.

— Нет! — воскликнула она. — Нет! Ты хочешь уйти. Останься. Я должна тебе еще кое-что сказать…

Она пододвинула стул ко мне.

— Франсуа… Постарайся понять! Ты любил ее, я тоже… Но она держала нас на привязи. Из-за нее мы никуда не могли уехать. Ты можешь представить, чтобы мы с Ньете остановились в гостинице или сели на пароход?..

— С ней бы занималась Ронга!

— Но я не хочу всю жизнь таскать Ронгу за собой! Я хочу располагать собой, Франсуа… Ради тебя! Ронгу я оставила из-за Ньете. Теперь она мне не нужна! Да мы и не очень ладим друг с другом. Вчера вечером мы выяснили отношения. В любом случае в конце месяца она уедет…

У меня внутри все похолодело. Стало быть… стало быть, Мириам уже давно решила покончить с Ньете!

Она знала, даже когда играла с ней, ласкала ее, что зверь — обуза и должен умереть!

— Ты почувствуешь себя одинокой, — заметил я.

— Только не с тобой! — сказала она. — В последнее время я получила немало писем. Из Африки, разумеется, и еще с Мадагаскара. В общем, не исключено, что лучше всего нам будет именно там. Для тебя так просто идеальные условия, судя по сведениям, которые я получила. И для меня вполне подходящее место. Приятный климат плоскогорья, чудесные пейзажи…

Она открыла ключом небольшой шкафчик, вытащила письмо.

— Приходится все закрывать. Ронга повсюду сует свой нос. На днях я ее застала за чтением моей почты, а мне не хотелось, чтобы она знала о наших планах.

Я собрался с силами.

— Нет, — сказал я. — Нет! Я не хочу уезжать.

— Но мы же не сейчас поедем! Там зима, и потом, у меня еще здесь немало дел, а у тебя не решен пока вопрос с женой…

Я повернулся спиной, не сказав ни слова, вышел. Наверное, я ее ударил бы, если бы она попробовала меня остановить. Чудовище! Я повторял про себя: «Чудовище! Чудовище!» И я — чудовище, потому что еще здесь и потому что не уехал безвозвратно и торчу в саду у этого квадрата свежевырытой земли. Прости, Ньете! Я открыл дверь прачечной, еще раз ощутил ее запах — все, что осталось от ее маленькой верной души; затем поискал Ронгу, но ее в доме не оказалось. Когда я завел мотор, то был совершенно уверен, что никогда больше не вернусь, никогда больше не увижу Мириам, что все кончено. Больше она не посмеет посягнуть на Элиан, так как знает, что я для нее безвозвратно потерян. А если она, несмотря ни на что, возобновит свои поиски — я ее убью.

Глава 9

Вы, конечно, не раз наблюдали, как бесплодно вспыльчивы слабые люди! Пока он один и витает в облаках, он — повелитель, он преодолевает любое препятствие. Но вот происходит столкновение с реальностью!.. Едва вернувшись, я впал в уныние, зная, что бессилен перед Мириам! Я даже бессилен забыть ее! Хотя и не отступился от своего решения. Смерть Ньете освободила меня от Гуа, отъездов тайком, приездов, полных опасений! Я возвращался к своим привычкам и налаженной жизни. В печали моя душа обрела прежний покой. Наша равнина никогда не казалась мнетакой дружелюбной. Три-четыре дня я напоминал выздоравливающего, который еще не решается подняться, но чувствует, что силы возвращаются к нему. Маю месяцу удалось придать поэтический оттенок нашим пастбищам и соляным копям. Какая неведомая отрада — катить от фермы к ферме среди блестящих, как английский газон, лугов! Африка! Мадагаскар! Красивые слова! Но всего лишь слова! Здесь, в забрызганной грязью машине, одетый в сапоги и куртку, я — господин. Это моя страна. Как это выразить? Она — продолжение моей плоти, а я — ее бьющееся сердце. Если я любил Элиан, то потому, что, сама того не ведая, она похожа на здешних крестьянок. Такая же простая, непосредственная и серьезная. И если по ту сторону Гуа я становился боязливым и пошлым, любя и ненавидя Мириам, то потому, что обрывалась связь с этим миром. Я понимал, что Мириам, занося руку над моей женой, наносила удар мне, посягая на источник моей жизненной силы, на мое душевное равновесие. Уехать для меня было физически невозможно. И очевидно, Мириам, оставаясь, чувствовала, что обрекает себя на самоуничтожение. Мне хотелось спокойно проанализировать нашу ошибку. Мы могли предаваться любви, только взаимно пожирая друг друга. И неизбежно один становился жертвой другого! Тогда почему не расстаться друзьями? К чему злоба, месть? Я разговаривал так сам с собой, чтобы успокоиться и обезоружить ее на расстоянии, как будто мое стремление укротить гнев было способно защитить дом, окружить его невидимой крепостной стеной. Я прекрасно осознавал всю банальную сентиментальность таких мыслей и видел, что моя магическая стена не устоит перед кознями Мириам. Но, вопреки опасениям, я сам не принимал всерьез сказанное про крепостную стену. Мне и сейчас трудно сказать почему. Убеждение, что Мириам в силах причинить вред Элиан, осталось, но оно исходило как бы не от меня, не от того, что было лучшего во мне, а от другого Рошеля, неудачливого юноши, покоренного Мириам, которую он обожал несмотря ни на что. Я трепетал, но проявлял любопытство. Не без некоторого скептицизма я принял меры предосторожности.

Матушке Капитан сказал, что, возможно, посетительница в голубом плаще придет еще раз. Это маловероятно, но не исключено.

— Что мне тогда делать?

— Вы меня сразу предупредите.

Я заложил люк и закрыл наглухо колодец, но без спешки, как бы из желания повозиться по хозяйству. Мне не хотелось себя в чем-либо упрекнуть. Я посмеивался про себя! Ей придется потрудиться, чтобы устроить еще один несчастный случай! Вечером я выпускал Тома в сад под предлогом, что с наступлением хорошей погоды его место теперь там, а не на кухне. Я закрывал двери и старался отвлечься. Я был притворно веселым, что иногда удивляло Элиан, так как она несколько раз спрашивала:

— Неужели твои дела идут так хорошо?

Она давно вбила себе в голову, что у меня единственная цель в жизни — это заработать побольше денег. Перед Мириам я мог бы раскрыть душу. С Элиан — знал заранее, что это бесполезно. Мои объяснения ей наскучили бы, а может, даже шокировали. Так что я удовольствовался беззаботным жестом. Чтобы доставить ей удовольствие, я торопился вернуться в назначенный час. Я тщательно ее расспрашивал. Что она делала? Кто приходил! Устала ли она? Случалось, она просто пожимала плечами:

— Что тебя заботит? Все идет как обычно!

Но вот как-то вечером я увидел, что она слегла. Щеки ввалились, глаза потемнели, блестят. Я сразу насторожился, пощупал запястье — пульс учащенный, рука горячая.

— Ничего страшного, — сказала она. — У меня болит желудок после кролика. Соус был немного острым. Тебя не прихватило?

— Нет. Что ты приняла?

— Немного уроформина.

— Позвать Малле?

— Его только не хватало. Так пройдет!

Встревоженный, я вымылся и переоделся. Наверное, и впрямь расстройство желудка. Обильный стол Элиан часто вызывал у меня недомогание. Что же особенного в том, что и ее желудок не выдержал? Но я не мог не волноваться. Я вернулся к ее постели.

— Какая температура?

— Тридцать восемь и две.

Напрасно я переживал. Внизу я наспех подогрел ужин и проглотил его наедине с Томом, помыл посуду, приготовил все для овощного супа и лег спать. Элиан вроде бы полегчало, но настроение у нее было подавленное. Она приняла снотворное и еще спала глубоким сном, когда я отправился на работу. Я слегка скомкал рабочий день, хотелось быстрее вернуться домой. Выжал из машины все, что мог. Ее давно отдать бы на техосмотр. Ей изрядно досталось, к тому же соленая вода Гуа вряд ли могла пойти на пользу. Элиан встала с постели, но осталась в халате.

— Я не в лучшей форме, — призналась она.

Однако она посчитала делом чести пообедать со мной. Она только чуть выпила бульона, похвалив его. Я прикончил кролика, тот был восхитителен.

— Иди ложись, — сказал я. — Я справлюсь, мне поможет Матушка Капитан.

Я помог Элиан подняться к себе и отправился поболтать минут пять с соседкой, всегда готовой оказать нам услугу. Посетительницы в голубом она не видела. Никто у ворот не звонил. Я сорвал несколько цветов в саду, вошел на кухню и тут услышал стон Элиан. Бросив цветы на стол, я взлетел по лестнице. Элиан рвало в туалете.

— Элиан… что с тобой?.. Элиан!

Я успел ее подхватить и отнес в постель. Она была почти без сознания. Крупные капли пота выступили на лбу, на висках. Ее сотрясала икота.

— Оставь меня, — сказала она. — Оставь… Иди к своим больным.

Беспомощный, я в растерянности метался по комнате, спрашивая себя, что предпринять, чтобы ей полегчало.

— Покажи, где у тебя болит?

Она только перекатила голову на подушке в другую сторону. Я пощупал ноги. Холодные. Не переставая соображать, что к чему, я поставил греться воду, вымыл керамическую грелку — она сослужила службу, Бог мой, не так уж давно… когда с Элиан произошла беда. Это что, новая попытка Мириам от нее избавиться? Меня вдруг охватил такой ужас, что я был вынужден сесть. Я сидел, задыхаясь, такой же больной, как Элиан, и только вода, переливающаяся через край, вывела меня из состояния оцепенения. Я инстинктивно понял, что это Мириам!.. Я был в этом уверен. Несварение — только видимость, ложный симптом, который мог обмануть врача, но не меня, ведь я столько узнал теперь. И все же я позвонил Малле, тот приехал почти тотчас. Элиан, обессилев, дремала. Она похудела меньше чем за час. Глаза запали, зрачки расширились, они, казалось, смотрели в пространство и видели что-то свое, недоступное для окружающих. Я рассказал Малле о случившемся. Он придвинул к постели стул.

— Что ж, посмотрим.

Сначала он ее послушал. Когда стал прощупывать живот, она вздрогнула всем телом. Он пытался установить точно, где болит, но при малейшем прикосновении Элиан стонала. Он упрямо продолжал щупать, прислушиваясь к модуляции голоса при стенаниях, оценивая, сравнивая. Он закрыл глаза, чтобы придать своему диагнозу больший вес. Наконец поднял руку в нерешительности.

— Положим ее на обследование, — сказал он. — На мой взгляд, похоже на аппендицит. У нее не было раньше приступов боли?

— Нет.

Он склонился еще раз над животом Элиан и уточнил свой диагноз.

— Похоже, во всяком случае, на приступ аппендицита.

— Думаете, придется класть на операцию?

— Спешить не стоит!.. Сначала нужно снять боль, мешающую обследованию. Я зайду вечером. Лучше всего строгая диета… Пусть пьет, если захочет, но умеренно.

Он вытащил блокнот и ручку. У меня с души как камень свалился. Приступ аппендицита. Это понятно. Причины известны. Существует немало средств, чтобы побороть болезнь. Хотелось, чтобы у Элиан был аппендицит. Я этого почти желал, и когда Малле ушел, я принялся успокаивать Элиан. Я отвезу ее в Нант, в клинику доктора Туза. Она будет там себя чувствовать королевой. На все уйдет две недели.

— Можно подумать, что тебе это доставляет удовольствие! — прошептала она.

— Отнюдь, никакого удовольствия! Только…

Но что у меня творилось внутри, я не мог ей передать. Не мог объяснить, что приступ аппендицита доказывал бессилие Мириам. Впрочем, Мириам, чтобы убить Ньете, пришлось применить обычное средство! Итак! Опасения напрасны. Ко мне возвращался вкус к жизни. Матушка Капитан взялась сходить за покупками и обещала присмотреть за Элиан.

— В четыре часа чашечку овощного бульона… и немного минеральной воды «Виши». К ужину буду гораздо раньше обычного. Мне суп, два яйца, и хватит!

Я отсутствовал не более трех часов, съездил только на ярмарку в Шаллан, где у меня было назначено свидание с выгодным клиентом. По возвращении я увидел Элиан в самом плачевном состоянии. Матушка Капитан в совершенном смятении одновременно плакала и говорила. Вскоре после моего отъезда у Элиан началась страшная рвота. Но она запретила старушке вызывать врача, и бедняга томилась, ожидая меня. Я ее отправил как можно вежливей восвояси и постарался что-нибудь узнать у Элиан.

— Ну, дорогая, как ты себя чувствуешь?

— Хочу пить, пить…

Я дал ей воды. Руки у нее горели и дрожали.

— Где болит?

Она не ответила. Я позвонил Малле, может, есть смысл срочно сообщить в клинику? Он примчался и был очень удивлен, что болезнь прогрессирует. Он снова осмотрел Элиан.

— Откройте рот… покажите язык…

Стонать у Элиан уже не было сил. Она дышала учащенно, на глазах выступили слезы. Малле приподнял ей веки.

— Куда ее вырвало? — спросил он.

— В умывальник, по всей видимости.

Он прошел в ванную. Умывальник был вымыт. Малле задумчиво осмотрел его, затем приоткрыл дверь и понизил голос:

— Что она вчера ела?

— Кролика. Я тоже его ел, и, видите, никакого несварения… Впрочем, приступ аппендицита…

Он прервал меня:

— Это не аппендицит… Послушайте, старина… Я имею обыкновение быть откровенным! Можно поклясться, что вашу жену отравили… Вы видели, какой у нее язык, какая слюна. А сейчас наблюдаются остальные признаки отравления: пульс, боль под ложечкой, слезы конъюнктивита…

— Этого не может быть!

Я бурно протестовал, но подумал об исчезнувшем из аптечки пузырьке с мышьяком.

— Этого не может быть, согласен, — продолжал Малле, — но мне приходится объяснять симптомы, и даю голову на отсечение, что речь идет о мышьяке.

— Послушайте… Вы отдаете себе отчет…

Он вернулся к изголовью Элиан, понюхал ее губы, пощупал живот.

— Конечно, — шепнул он, — стопроцентной гарантии дать не могу… Во всяком случае, могло быть и хуже. Мы промоем ей внутренности, другого выхода нет! На мой взгляд, она съела какую-то пакость… Не будем ее пока трогать.

Я отвел его в свой кабинет. Он вытащил табакерку, взял щепотку табаку и стал набивать трубку, не переставая осматривать комнату.

— Вы уверены, что опасности нет?

— Абсолютно! Какой-то продукт, содержащий яд, какой, не знаю, поищите сами. Но это только начало отравления. С ее здоровьем такой отравы потребовалось бы приличное количество! До чего здесь хорошо, однако! Равнина! Море!.. Нуармутье виден так близко, кажется, руку протяни!

Он сел за мой стол и набросал рецепт.

— Вашей жене с некоторых пор не везет, — заметил он. — Прямо полоса неудач! Надеюсь, третьего раза не будет! Смотрите, я выписал раствор окиси магния, пару-тройку таблеток поддержать сердце… Ах да, следует проверить мочу на наличие белка… Так что анализ, не так ли? Завтра приду опять.

Он заметил мое смятение и подавленное состояние, положил мне руку на плечо.

— Не стоит так расстраиваться, Рошель! Знали бы вы, как часто происходит подобное. В прошлом году здесь, в Бовуаре, имел место такой же случай! Одна старушка возилась с порошком против улиток… А сейчас она в полном здравии.

Я проводил его, сделав вид, что он убедил меня, но тот же страх вновь овладел мной, тот же трепет, и, поднимаясь вверх по аллее, я мучительно остро ощутил, что побежден, что я проиграл. Мириам слишком сильна для меня. Первое движение — вылить овощной бульон. Вторая мысль — отнести его к аптекарю. Но Ландри я знал! Он начнет болтать! А потом, с какой стати подозревать бульон, который сам готовил? Только Элиан его пила? Хорошо. И я тоже его выпью… Кастрюля стояла на газовой плите. Матушка Капитан забыла поставить ее в холодильник. Я понюхал бульон, обмакнул в него палец, облизал его. Очевидно, я все больше глупею! Как Мириам смогла бы?.. Я решил, что бульон безобиден, но это было сильнее меня: я налил два половника в миску и выпил залпом, как слабительное, закрыв глаза. Затем я порылся во всех углах в доме и гараже, заранее зная, что ничего не найду, что Элиан никогда не покупала порошков от улиток и прочей живности. На самом деле я искал в надежде найти! Я искал, как говорят, для очистки совести. Я был похож на человека, который отключил воду, который знает, что повернул кран, и в душе уверен, что сделал это, но все же опять открывает дверь и снова идет проверять. Если бы я не рылся повсюду, хотя был убежден, что это бесполезно, то не сумел бы справиться с охватившей меня паникой. Напрасно я поверил Мириам на слово, когда она заявила, что выбросила пузырек; следовало добиться, чтобы она его вернула. Хотя, предположим, она вернула, но ей было не сложно купить в первой же попавшейся аптеке лекарство на базе мышьяка. Не так ли? Что тогда? Как она поступила? Нужна ли ей материальная субстанция, как этот овощной бульон, например? Здесь, у нас, когда фермеры утверждали, что кто-то сглазил их коров и у них пропало молоко, разве нужно им было материальное обоснование? Стоит ли настаивать на том, что для установления контакта между Элиан и Мириам нужен предмет? И вновь побеждал стереотип моего мышления. Почему бы Мириам не отравить ее без посредства чего-либо материального? Думаю, хватает в колониях и в самой Африке таких деревьев, рядом с которыми и останавливаться смертельно опасно…

Потеряв надежду, я отправился в город и привез лекарства, выписанные Малле. Я не ощущал никакого недомогания. От выпитого бульона не тошнило, не было изжоги. Я наспех поужинал и занялся Элиан. Она лучше соображала и, не хмурясь, выпила магнезии. Я помог ей вымыть лицо и руки.

— Вспомни, — сказал я, — когда ты встала сегодня утром, что ты делала?

— Какое это имеет значение? — прошептала Элиан.

— Это важно. Ты умылась и затем?

— Выпила немного кофе.

Про кофе я забыл.

— Вкус был обычным?

— Как всегда.

— Горечи не чувствовалось?.. Не было странного привкуса?..

— Да вроде нет!

— Что потом?

— Я вновь легла, потому что кружилась голова. Потом пришел ты… Это все.

— Сегодня днем, когда я ездил в Шаллан, что ты пила?

— Стакан минеральной воды «Виши».

Бутылка еще стояла на столе. Я рассмотрел ее, понюхал. Я отпил воды из стакана Элиан.

— Ее открыла Матушка Капитан?

— Да.

Поистине я задавал странные вопросы. Старушка схватила бутылку наугад в кладовке!

По всей вероятности, вода в бутылке не была отравленной. Я спустился на кухню. В кофейнике еще осталось немного кофе… Я заставил выпить себя полчашки кофе, холодного, без сахара. Думаю, что почувствовал бы себя счастливым, если бы мне свело желудок и комната пошла бы кругом! Но и кофе был безвредным! Может быть, Малле ошибался? Я перебрал все доводы, чтобы появилась возможность усомниться в диагнозе. Я заглянул даже в научный трактат по токсикологии. К чему отрицать? У Элиан все признаки отравления мышьяком. Это бесспорно!

У меня не было выбора. Мне нужно было ее охранять день и ночь, контролировать все, что она подносит ко рту. Если мне не удастся помешать, я вернусь к Мириам, приму ее условия, буду умолять ее, но спасу Элиан! Завтра воскресенье. С понедельника я дам объявление в газету, чтобы предупредить моих клиентов. Я лег рядом с уснувшей Элиан и несколько часов подряд переживал все то же. Разжалобить Мириам! Как? Она с первого взгляда определит, что у меня нет намерения с ней ехать! А если, вопреки всему, я притворюсь, что разделяю ее планы? Если заявлю, что передумал? Если расскажу о своих приготовлениях?.. Не строить иллюзий! Я ожидаю, что когда она будет далеко, то не сможет ничего предпринять против Элиан! Но если она опасна в пятнадцати километрах, то почему она будет менее опасна в тысяче пятистах, в трех тысячах километров? Я читал в журналах, что один знаменитый велогонщик умер в Европе в результате таинственной болезни, которую на него наслали негры в Африке, отомстившие ему таким образом за нанесенное им оскорбление. Не тот ли это случай? Да, но пресса, вероятно, немного приукрасила! Может, это сон и я проснусь? Я отключился. На заре пришел в себя. Еще один день в тревоге. И будут еще дни, и ночи, и другие пробуждения. Я проклинал Мириам всеми силами. Том скребся в дверь на крыльце. Я пошел ему открывать. Начиналось воскресенье.

Наступило необычное умиротворение! Элиан поправлялась. Боли в области живота прошли. Осталось сильное утомление, некое ослабление воли, как если бы Элиан отказывалась выздоравливать. Я напрасно разговаривал с ней, суетился, как принято у постели больного; она не реагировала, у нее не хватало духу даже улыбнуться. Однако она следила взглядом за мной, за моими жестами. Я чувствовал, что она боится. Я напугал ее своими вопросами. Когда пришел Малле, я рассказал ему про свои страхи и попросил успокоить Элиан. Он нашел тонкий подход, весело пообещав, что через два дня она будет на ногах, посоветовал несколько недель сидеть на диете, поскольку пищевое отравление может иметь неприятные последствия. Элиан с удовлетворением узнала о причинах болезни. Тут же при Малле выпила чашку чая и съела сухарь. Чай я заваривал сам, а сухарь вытащил из пакета, который открыл в комнате.

— Больше беспокоиться не стоит, — сказал Малле, спускаясь. — Все как нельзя лучше, некоторая вялость, как я заметил. Она хандрит?

— Не думаю! У нее уравновешенный характер.

— Вам, безусловно, виднее!

Он не спросил, нашел ли я, чем она отравилась, а я сам не стал затрагивать этот вопрос. Еще минуту мы поболтали у дороги. Малле обещал сходить завтра в аптеку и о результатах анализа сообщить по телефону.

— Если результат отрицательный, значит, я оплошал! С каждым случается, с вами тоже, как понимаю. Тогда сделаем рентген! За всем этим может оказаться язва!

Славный Малле! Эта история с мышьяком занимала его больше, нежели он хотел в этом признаться. Слово «мышьяк» звучит жутковато, от него веет могилой, я знал чьей и не сердился на Малле за то, что он склонен предполагать язву. Я ел и пил то. же, что и Элиан, и со мной ничего не случилось. Если последуют другие приступы, к каким выводам придет Малле? И тут я оценил масштаб и хитрость козней Мириам. Она не только мстила сопернице, но и меня ставила в невыносимое положение. Она в выигрыше при любом исходе. Если Элиан заболевает серьезно, чтобы не сказать больше, меня ждали немыслимые трудности. Со мной все было кончено! Мне приходилось сражаться не только за Элиан, но и за себя!

Чем неотступней меня преследовала эта мысль, тем неизбежнее казалась катастрофа. Если копнуть глубже, то Элиан — средство. В первую очередь на прицеле кто? Я! Кого стремились скомпрометировать? Меня! Опять меня! Кошмарный шантаж! Никакой лазейки! Выхода нет! Мириам оставалось лишь диктовать условия! Я был так потрясен, что пришлось побыть в саду, придавая должное выражение своему лицу, стараясь взять себя в руки. Я решил сопротивляться и, значит, воспрепятствовать таинственному отравлению Элиан. Я не знал, как Мириам это удавалось, какие силы она приводила в действие, но я констатировал, что со вчерашнего дня ее атака неэффективна. Возможно, я дал отпор уже тем, что оставался рядом с Элиан, контролировал, что она ест, пьет? Нужно удвоить внимание. Я вернулся в комнату, сам привел Элиан в порядок, пропылесосил, занялся своим обедом. Из предосторожности я открыл банку сардин и банку фасоли с сосисками. Я охотно превратил бы дом в больничную палату, дезинфицировал бы стены, паркет, мебель, воздух. Вы улыбаетесь, и вы правы. Но разве моя вина, что я ощущал сверхъестественное и вредоносное присутствие Мириам как страшнейший микроб, который могла уничтожить только стерильная чистота? Если бы я изобрел способ очиститься самому, погубить семена этой любви, постепенно убивающей теперь нас обоих с женой, с радостью это сделал бы! Огромное значение, которое со студенческой скамьи я придавал стерильности, казалось мне сейчас уместным и духовно вооружило меня против Мириам. Я предпочел вылить овощной бульон, он мог в любой момент скиснуть. Разумнее предложить яйцо всмятку. Я его тщательно выбрал, протер и поставил варить. Я открыл новую бутылку минеральной воды «Виши», новый пакет с сухарями. Остатки я съел сам. Элиан позавтракала с аппетитом. Я вымыл посуду кипяченой водой и устроился с книгой в комнате. Сделал потише радио, чтобы Элиан не утомляла веселая музыка. Вечер прошел спокойно, слегка однообразно и чуть грустно. Элиан уснула. Я дремал до пяти. Снова чай и сухари для Элиан. Я выпил чаю, чтобы доставить ей удовольствие. К ней вернулись силы и цвет лица.

— Сколько я доставляю тебе хлопот! — прошептала она.

— Вовсе нет! Мне нравится возиться с тобой!

— Когда я болею?

— И даже когда ты в полном здравии. Только это сложнее. Займусь строительством псарни. Давно ношусь с этой идеей! Теперь у меня есть для этого время. Чаще буду с тобой!

Она улыбнулась одними губами, а глаза оставались серьезными.

— Спасибо, Франсуа! Мне нужно ощущать тебя здесь, рядом! Мне нехорошо, ты знаешь!

— Что за выдумки!

— Я не уверена, что поправлюсь!

Я ласково отругал ее, поцеловал в глаза, чтобы удержать слезы. Она опять погрузилась в сон. Я же приготовил ужин. Так как я не проголодался, то ел то же, что и она: лапшу и варенье. Наступила ночь. Я прошелся по саду с трубкой во рту.

Мириам сейчас собиралась на прогулку, как обычно в это время. Или, лежа в постели, старалась погрузиться в сон, сводящий на нет расстояния, позволяющий быть здесь и там? Том выскочил из кухни и забегал вокруг; он метался туда и обратно, охотясь за насекомыми, но не проявляя беспокойства.

Я попрощался с ним и вернулся в дом; здесь я услышал, как Элиан кашляет. По потолку зашлепали босые ноги. Она бежала в туалет, ее тошнило.

Глава 10

Я перебрался при вечернем отливе; утренний пропустил, так как Малле пришел слишком поздно. Он был в совершенной растерянности. Результат получен отрицательный, по меньшей мере, той дозы белка, которой он ожидал, не обнаружено. В связи с чем он срочно потребовал сделать рентген. Я назначил встречу с коллегой из Нанта, пребывая в полном отчаянии. Все средства защиты исчерпаны. Сил больше не было, нервы на пределе. Воздействовать следовало на Мириам, вести бой в Нуармутье. Я оставил Элиан в плачевном состоянии. Переезжая через Гуа, я понятия не имел, что говорить и что предпринять. Навалилась жуткая усталость, и если бы моя смерть, повторяю, могла принести пользу, я остановился бы, клянусь, и подождал прилива. Но я должен продолжать сражение! Что-то в этих словах вам режет слух? Разве я сражался? Разве не пасовал все время перед Мириам? Желание не расставаться с Элиан я наивно и трусливо называл «боем». Когда я, вынужденный отступать, окажусь припертым к стене, тогда и перейду, в свою очередь, к угрозам. В дальнейшем я буду поступать по обстоятельствам. Я осознавал смехотворность своей программы действий. Но поймите: дух мой был сломлен. И это не оправдание, а объяснение цепи событий, на которых сказались и усталость и страх.

Ронга возвращалась из города с батоном в руках, когда я остановился перед виллой. Я догнал ее и пошел рядом, чтобы напомнить: мы союзники, хоть Ньете уже и нет. И все же я объяснил:

— Все делалось за моей спиной, Ронга, даю честное слово. Мадам Элле взяла яд в моей машине.

— Я знаю, — сказала она.

Она так тяжело переживала, что в один миг ее широкое лицо залилось слезами.

— Успокойтесь, Ронга! Я понимаю, что вы испытываете! Я и сам ее сильно любил.

— Я хотела забрать ее с собой, когда уеду, — сказала она. — Для меня она была настоящим другом!.. Это невозможно, конечно, но когда я подумаю, что она останется здесь, что никто не будет ухаживать за ее могилой…

Она изящным жестом вытерла глаза тонким носовым платком, в который раз удивив меня достоинством своих манер.

— Но ведь вы едете еще не сейчас? — спросил я.

— Через неделю. Вы не в курсе? Мадам Элле меня уволила. Я сделаю генеральную уборку, пока она будет в Париже, и уеду…

— Она собирается в Париж?

— Ну да! — сказала Ронга. — Вас же не было у нас несколько дней! Да, она отправляется завтра… она вам все объяснит…

Внезапно вспыхнула надежда, осветившая все вокруг, согревшая меня, даже не знаю, как точнее выразить охватившее меня чувство. Надежда сильная и сладкая, как жизнь! Что-то подобное я испытывал, когда раньше летел на свидание к Мириам. А сегодня радость принес ее отъезд! Я еле сдерживал себя, чтобы тотчас не броситься в дом.

— И куда вы направляетесь, Ронга? Возвратитесь в Африку?

— Нет. Поищу место во Франции. Я кое-что присмотрела. В любом случае буду счастливей, чем здесь!

— А с ней, — прошептал я, — вы совсем не ладите?

— Она больше со мной не разговаривает!.. Для нее я больше не существую!.. И никогда не существовала!.. Я была для нее натурщицей, не более.

Она открыла калитку, и в тот же миг Мириам появилась на углу виллы в своем голубом плаще и с перевязанной ногой. Это случилось столь неожиданно, силуэт так соответствовал описанию Матушки Капитан, что от волнения я застыл на месте. Но нет, это не призрак. Прихрамывая, ко мне приближалась Мириам. Она прошла мимо Ронги, не обратив на нее внимания.

— Франсуа, мой дорогой! Какой чудесный сюрприз! Я была уверена, что ты приедешь, но ждала тебя скорее завтра.

— Ты уходишь?

— Нет. Хотела посмотреть, что делает Ронга! Вот уже час, как она ушла! Знаешь… мне надоела эта служанка… Зайдешь на минутку?

Она взяла меня под руку и увлекла в дом. Я сжался. Мне не хотелось к ней прикасаться, но она нарочно на меня опиралась, и с гневом и страхом я чувствовал, что она любит меня.

— Как видишь, — сказала она, — я начинаю ходить. Еще побаливает, но рана уже затянулась.

Она отвела меня в гостиную и там, даже не закрывая двери, обхватила мое лицо руками, прижимаясь своими губами к моим так сильно, что перехватило дыхание. Мы чуть не потеряли равновесие.

— Франсуа, дорогой… Ты не сердишься?.. Все забыто?

Она вновь поцеловала меня. В том поцелуе было столько страсти, подлинных чувств, что и мне передалось ее волнение. Цепляясь за меня, она допрыгала до своего табурета и села.

— Франсуа… Дай я на тебя посмотрю!.. Нет, я тебя не потеряла! Ты меня любишь? Люби меня, Франсуа… особенно теперь, потому что я много выстрадала из-за нас обоих.

— Сними этот плащ, — сказал я.

Ее это озадачило. Она не поняла, что мне было стыдно держать в объятиях женщину, проникшую ко мне в дом словно преступница.

— Ты ведешь себя странно, мой дорогой.

Она сняла плащ. Теперь передо мной прежняя Мириам, которую я так любил. Глаза светились нежностью.

— Я завтра уезжаю, — продолжала она, — еду в Париж подписать контракт. Директор галереи, о котором я тебе уже говорила… ты забыл, но не важно… так вот, он согласен. Если в последнее время я и была в плохом настроении, малыш, то лишь потому, что пришлось за себя постоять, а это было очень не легко. Но он все-таки принял мои условия! В субботу я получила от него письмо. Мне придется остаться в Париже на пять-шесть дней, чтобы подготовить открытие выставки, потом вернусь проверить, все ли в порядке, и запру дом. Это станет началом новой жизни. И у тебя будет время решить твои проблемы…

Гостиная почти опустела. Большая часть полотен исчезла, вдоль стены стояли чемоданы с разноцветными этикетками.

— Садись, мой милый Франсуа! Ты прямо как в гостях.

Я пододвинул ногой стул. И с любопытством, к которому примешивался страх, ждал продолжения. Так охотник, притаившись в зарослях, ждет зверя, по следам которого он шел.

— Пришлось действовать на свой страх и риск, — сказала она. — Правда, ты этого не любишь, но иначе я не могла. Вот увидишь, все уладится! В итоге я остановилась на Мадагаскаре.

Она засмеялась, может, чтобы скрыть цинизм этих слов, схватила меня за руку по своей отвратительной привычке.

— Для тебя страна не имеет значения. Ты никогда не покидал Францию. Я знаю, на Мадагаскаре нас ждет успех. Хочу реванш! Сначала поедем в Тананариве. Там знакомые обещали тебя устроить. Это животноводческая страна. Что коровы на Мадагаскаре, что в Вандее! Только тебе придется лечить не сто или двести животных, а пятнадцать или двадцать тысяч! Есть ради чего ехать! Доволен?

Я не ответил, предчувствуя, что она откроет наконец саму суть.

— На самолет сядем в Орли, — продолжила она. — На то, чтобы добраться до Тананариве, времени уйдет чуть ли не меньше, чем ты тратишь на поездку ко мне, дожидаясь отлива. В сущности, до Мадагаскара добраться проще, чем до Нуармутье. Все деньги, разумеется, тебе нужно перевести в парижский банк. Легче потом будет ими распоряжаться… они будут под рукой. Нет?.. Ты не согласен?

— Ты прекрасно знаешь, что Элиан болеет!

— Что это меняет?

— Как?

— Так и так решение суда будет не в твою пользу, — ведь это ты покидаешь семейный очаг. Можешь подождать, пока поправится твоя жена, но это ничего не изменит.

Я молчал, давая ей высказаться, и напрасно. Она сочла, что решимость моя поколеблена и я согласен с ее планами.

— Лучше, — сказала она, — чтобы ты ничего с собой не брал. Начнем с нуля, как настоящие эмигранты. Ты же хочешь эмигрировать со мной? До сих пор жизнь тебя не баловала! Думаю, ты уедешь без сожаления.

— Вопрос не об этом! — воскликнул я нетерпеливо.

— Подожди! Я обо всем подумала! Если у тебя есть сумки или чемоданы, отвези их в Нант. Мы заберем их по пути, так как я намереваюсь купить машину… О! Подержанную… Я попрошу отвезти меня сюда, а затем перевезти нас в Париж, и все! Хотя можно этого не делать!.. Но у меня еще много картин, которые нужно отправить так, чтобы они не пострадали в дороге.

Невольно я слушал ее внимательно, с диким желанием бросить ей в лицо: «Все это абсурд! Ты бредишь!» Я пожал плечами.

— Этот малый… — сказал я, — из галереи… он мог бы за ними приехать?

— Нет! Я предпочитаю, чтобы он не видел мои первые работы.

— Тогда возьми напрокат машину!

— Да, ты, возможно, прав. Во всяком случае, какое-нибудь транспортное средство у нас будет. Я вычислила час отлива. В следующее воскресенье отлив в девять часов вечера. Самый благоприятный момент. Мы уедем тайком, что не в моих правилах, но я понимаю, что ты предпочтешь ехать через Бовуар ночью. Не так ли?

— Я буду ждать тебя перед домом, — сказал я горько, — с багажом у ног и проголосую.

— Нет уж! Будь добр, помоги мне погрузить машину! Одной не справиться. И потом, мне кажется, будет лучше, если мы уедем отсюда вместе. Хорошее предзнаменование! Ты знаешь, как я суеверна!

Каждая фраза Мириам все больше затягивала сеть вокруг меня. Я должен был бы отбиваться изо всех сил, разорвать эту обвившую меня паутину. А я, проявляя нерешительность, терял время! Искал доводы, как будто в этой дуэли осталось место логике! Мне приходилось признать, что план Мириам не был пустой затеей. Моим единственным категорическим возражением, которое я не хотел выдвигать, была Элиан! Мириам еще раз пронзила меня насквозь:

— Что с ней конкретно, с твоей женой?

— Нет, — сказал я, вставая, — нет! Ты заходишь слишком далеко!

— Франсуа, пожалуйста, выслушай внимательно… Отступать теперь поздно! Если бы ты был врачом, то я допускала бы, что ты хочешь остаться возле нее. Но лечишь ее не ты! Твое присутствие ее не исцелит! Она ведь не одна? У вас есть домработница! Деньги тоже есть. Ну?.. Когда ты будешь далеко, поверь, она примирится. Я даже уверена, что она быстрее поправится!

— Что ты хочешь сказать?

— Ты меня прекрасно понял! Она тоже станет свободна! Сможет вернуться в Эльзас и будет жить так, как хочется ей!

— Ты обещаешь?

Мириам нежно улыбнулась и положила голову мне на плечо.

— Дорогой, ты меня удивляешь! Ты как с неба свалился. Я обещаю тебе, да… потому что знаю женщин…

Она потянула меня к лестнице, в комнату. Но я воспротивился.

— Нет? — шепнула она. — Правда нет? Ты уже уходишь? Тогда поцелуй меня, Франсуа, дорогой…

Ее губы силой заставили открыться мои. Руки сплелись на бедрах. Я попал в ловушку. Я чувствовал ее язык во рту. Ее дыхание прожигало меня насквозь. Мне почему-то вспомнились экзотические цветы, пожирающие насекомых. Я задыхался и грубо оттолкнул ее. Мириам по-прежнему улыбалась.

— В воскресенье приедешь?.. Я буду ждать тебя с полдевятого… До скорого, милый Франсуа. Не беспокойся о жене… Все уладится.

Она поправила мне галстук. Потом, легким поцелуем коснувшись своего пальчика, прижала его к моим губам.

— Езжай скорее. Не хватало еще, чтобы ты утонул…

Я вышел не оглядываясь. Я чувствовал, что Мириам смотрит на меня, я был уверен, что она обойдет вокруг дом, чтобы посмотреть, как я уезжаю. Я резко тронулся с места. Жаль только, что не успел попрощаться с Ронгой, пожелать удачи! Что ж теперь? Идти ли на свидание к Мириам? Я приезжал, чтобы выяснить ее намерения. Что ж, добился своего. Сделка, какой я и ожидал: мой отъезд в обмен на жизнь Элиан. И эта сделка молчаливо заключена. Мириам будет ждать, конечно же уже с билетами на самолет в кармане… С этого момента каждая секунда приближает меня к катастрофе, потому что не хочу уезжать! Жизнь Элиан, безусловно, драгоценна! Ну, а я что же, не в счет?

Я переехал Гуа при свете фар. По обе стороны дороги чернело море. Виднелись едва различимые силуэты мачт, то там, то здесь мелькало на самом краю ночи белое крыло чайки. Где чудные зори моей зарождающейся любви? Теперь навстречу мне скользили в сумерках дома. Я превратился в трусливое существо с раздвоенным и больным сознанием. Чтобы не шуметь, я оставил машину на дороге и вошел через заднюю комнату, прошел садом и открыл дверь в гараж, повторяя путь Элиан, когда она возвращалась на велосипеде из города. Молча подбежал Том, ткнулся влажным носом мне в ладонь: Ньете он теперь не боялся! Я чиркнул зажигалкой и поднял ее над головой. Люк по-прежнему закрыт. Я прогнал Тома и на цыпочках поднялся на второй этаж. Элиан спала. Мне не хватило духу разбудить ее, и я предпочел провести ночь в своем кабинете. Я наконец решился поставить вопрос ребром: соглашусь ли я уехать? Я слишком хорошо знал Элиан: если я уеду, она не простит меня никогда. Она слишком цельная, слишком прямая. Ей нужно все или ничего. Даже если я потом порву с Мириам, это ничего не изменит: как только я выйду за порог этого дома, я стану для Элиан чужим. Спасая ей жизнь, я терял ее любовь! Я мог и не рассказывать ей о злых чарах Мириам — бесполезно. Принуждая меня, Мириам тем самым отдаляла меня от себя. Неужели она так наивна, что не понимает этого? Неужели не чувствует, что втайне я уже стал ее врагом? Короче, остаться? Невозможно. Ехать? Невозможно!

Я избавлю вас от перечисления тех невероятных и романтических решений, которые я вертел и так и эдак, скорее не всерьез, лишь бы убедить себя, что не упустил ни одного аспекта проблемы. Вывод напрашивался сам собой: я совершил ошибку по отношению к Элиан и должен за нее платить. Я оставлю ей письмо, где покаюсь во всех своих грехах, и уеду с Мириам. Через некоторое время я ее брошу и останусь один, потеряв все. Оставалось только смириться со своим несчастьем! Вот что меня возмущало! Не хотел я быть несчастным! И если взглянуть правде в глаза, я просто боялся перемен, как те животные, которых палками загоняют в вагон, увозя из родных мест, и которые, опустив голову, с налитыми кровью глазами упираются дрожащими ногами, отказываясь сдвинуться с места. Итак, ранним утром я решился на перемены! Когда отяжелевшей походкой я подошел открыть окно, окинув безразличным взором ширь лугов, меня уже здесь не было. Я был измучен, но мне казалось, что я сумел остаться мужчиной.

Элиан проснулась, повернулась ко мне. Лоб стал казаться больше, нос заострился.

— Ты рано встал!

Я пощупал ее руки, еще горячие.

— Тебе больно?

— Нет. Приступ прошел.

Я склонился к ней и поцеловал от всего сердца, не стыжусь в этом признаться. Знаю, что злоупотребляю вашим терпением, обнажая, хоть и беспристрастно, свои чувства, угрызения совести, раскаяние. Поверьте, меня самого это раздражает! Но не могу не отметить, что мой порыв вызвала подлинная глубокая нежность. Элиан получала то, чего я никогда не дарил Мириам.

Весь день я хлопотал по дому, что доставляло не испытанную еще радость смиренного послушника. Я отослал в газеты сообщения о своем двухдневном отсутствии и принялся обдумывать письмо-исповедь для Элиан. Письмо-то и легло в основу отчета, который вы читаете. Я ходил взад-вперед по дому, поглядывая на дорогу. Прошел утренний автобус. До чего медленно он идет из-за поворота на выезде из Гуа. Я успел рассмотреть силуэт Мириам позади шофера. Она отправилась в Париж. Все реально — ее поездка, самолет, Мадагаскар… Я знал, что все это реально, и, однако, должен был беспрестанно себе это повторять! В полдень зашел Малле. Он осматривал Элиан минут десять, потом одобрительно кивнул:

— Неплохо! Неплохо!.. Вы не совсем обычная пациентка, мадам Рошель! Так и продолжим… Легкая пища… Покой…

Затем, по своему обыкновению, он отправился в мой кабинет выкурить трубку.

— Старина, не знаю, что и думать! Больше того, уверен, что любой из моих коллег растерялся бы! Эта боль в желудке может означать все что угодно! Пока не будут готовы снимки, ничего нельзя сказать с определенностью! Когда вы поедете в Нант?

— Дня через три… Вы считаете, ей лучше?

— Безусловно.

Что до меня, то я не удивлялся. Я мог бы рассказать Малле, что она будет себя чувствовать все лучше и лучше. Но я просто облегченно вздохнул. Естественно, я перестал обращать внимание на то, что Элиан ела и пила. Излишние меры предосторожности. Назавтра температура спала, и она начала вставать. Я проводил время за письменным столом. По мере того как Элиан возвращалась к жизни, я задумался над деталями отъезда. Небывало трогательное время. Никогда не были мы столь неразрывно связаны. Впервые я почти не выходил из дому. Я был в отпуске. Иногда я вроде и выезжал: в Бовуар за покупками; поболтать с тем-сем, сообщить новости об Элиан. Но в душе я прощался с деревьями, полями, солнцем и облаками этой страны. Над ее обитателями я подсмеивался и все послеобеденное время посвящал животным. Я гулял по пастбищам, долго брел по обочине. Лошади отходили в сторону, пугливо мотая головой. Коровы не двигались, даже когда я хлопал их по бокам. Они жевали. Было слышно только, как они дышат, щиплют траву. Волнами набегал ветер, и, сколько хватало глаз, до самого горизонта золотящимся морем простиралась степь. Горестное чувство прошло. Я ощущал себя полым и гулким, как раковина. Живой труп. Возвращаясь, я закрывался в кабинете и писал. Писать иногда было приятно, иногда жутко. Но от своего решения я не отказывался. Мне достаточно было глянуть на Элиан, чтобы понять, что я принял единственно верное решение. После того как Мириам уехала, Элиан выздоравливала как по мановению волшебной палочки. У нее вновь был аппетит, хорошо работал желудок, на столе появились прежние блюда. Да, забыл отметить, рентген ничего не показал. Мириам перестала мучить Элиан. Мне оставалось лишь соблюдать условия договора! Небольшую сумму денег я перевел в Париж. Остальные я получил наличными. Элиан обнаружит на моем столе приличную стопку пачек банкнот вместе с моей исповедью и прощальным письмом. Я отложил те вещи, которые собрался увезти. Тем временем Элиан расставляла в комнатах цветы, гладила белье, готовила чай, который мы пили в пять часов. Случалось, что я останавливался посредине лестницы или у калитки и говорил себе вслух: «Это невозможно!» Я даже голоса своего не узнавал. Пятница прошла спокойно. В этот день шел сильный дождь. Я долго писал, мне хотелось, чтобы Элиан почувствовала мою привязанность, и, может, я уже готовил будущее примирение. К вечеру Элиан ушла, уже не помню зачем; по правде сказать, этого момента я ждал с нетерпением. Я быстро перенес два чемодана в машину и спрятал их под старым плащом, которым пользовался зимой. Затем я составил коротенькое письмо, в котором просил Элиан дочитать до конца листы, которые к нему прилагал. Затем все вложил в конверт. Я был готов. Мне даже захотелось уехать в этот же вечер. Я испытывал лихорадку нетерпения. В субботу я делал вид, что вожусь со своей псарней. Мне просто нужно было остаться в саду и следить за дорогой. Мириам должна была обязательно проехать мимо. Шансов ее увидеть у меня не было никаких, так как я даже не знал, какую машину она достала, но не мог совладать с собой. Делая разметку, чертя лопатой по земле, чтобы обозначить диаметр небольшого сооружения, я прислушивался. Как только приближалась машина, я поднимал голову. В этот субботний день их, увы, было много. Мириам я так и не увидел. Почти торжественно наступило воскресенье, последнее воскресенье. В последний раз я принес Элиан ее завтрак. Я сознавал, что все, что я делаю, я делаю в последний раз. И изо всех сил старался использовать каждое мгновение, не испытывая при этом ничего, кроме горечи. Мне не дано жить преходящим мгновением. Мне нужны постоянство, повторение, надежность. От мысли, что через три-четыре дня я окажусь на другом краю света, Мириам становилась ненавистной, а это последнее воскресенье — лишь горсткой праха несбывшихся надежд. Помню, Элиан приготовила запеканку. Впрочем, с необычайной точностью я помню каждую мелочь. Я слышу звон колоколов Бовуара, вдыхаю непорочный и тлетворный аромат роз, которые Элиан расставила на камине в нашей комнате. Помню, как она по радио слушала песню «Страна улыбок»; помню, что вечером мы ели торт с клубникой. Помню, как с наступлением ночи отправился на дорогу выкурить трубку. Квакали лягушки. Я клялся, что ничего не забуду. Возможно, Мириам и удастся начать свою жизнь сначала. Моя же настоящая жизнь заканчивалась сегодня вечером. Опустив голову, я вернулся в дом. В туалетной комнате горел свет. Элиан стояла перед умывальником. Она повернула ко мне побледневшее лицо.

— Опять начинается, — сказала она.

Я уже знал: Мириам вернулась. Я помог Элиан лечь в постель. На душе даже не было тревожно. Меня просто призывали к порядку. Издалека Мириам давала знать, что мое обещание должно оставаться в силе. Я бросил в стакан с минеральной водой «Виши» успокаивающую таблетку и протянул Элиан. Она залпом выпила — так ейхотелось пить.

— Может, позвать Малле? — сказал я.

— Завтра, — прошептала она, — как я и собиралась.

Я держал ее руку в своей. Время от времени по телу пробегали судороги, отчего она стонала, ворочалась, не зная, как ей лечь, чтобы уснуть. Было уже девять часов, мое нетерпение прошло. Со снотворным Элиан будет спать глубоким сном до утра. Я не сердился на Мириам. Напротив, она облегчила мой отъезд. И действительно, Элиан погрузилась в сон, стала ровнее дышать. Я подождал еще полчаса, чтобы быть уверенным, что она не услышит, как я уеду, потом нежно поцеловал ее. Прощай, Элиан! Я боялся этого момента. Но он настал, и я почти не волновался. Горе обрушится на меня позже, и я знал, что буду страдать. Теперь я спешил уехать. Я пребывал в состоянии оцепенения, как бы под наркозом. Остановившись на пороге, я видел только ее волосы на подушке и ее тело, едва вырисовывающееся под пледом. Розы в вазах роняли лепестки. Значит, я этого хотел! Я способен разрушать, но почему? Боже мой, почему? Я медленно закрыл дверь… Затем я все делал в спешке, как вор. Из ящика стола, запертого на ключ, вытащил конверт, пачки банкнот, надел куртку, спустился по лестнице в носках, туфли надел только на кухне; проскользнул в гараж, мягкими ударами плеча сдвинул тяжелую дверь, руками вытолкнул машину на дорогу. Том забеспокоился в саду, я пошел его приласкать, прежде чем закрыл гараж. Вот так! Все кончено. Когда я вновь проеду мимо нашего дома, я буду за рулем уже другой машины, рядом с другой женщиной. Стану иным человеком. Еще мгновение я взвешивал «за» и «против». Пока не поздно отказаться! Нет, слишком поздно. Я не стану разыгрывать комедию выбора, так как уже давно плыву по течению, глядя широко открытыми. глазами на то, что меня ожидает. Я сел в машину и запустил двигатель.

Гуа предстал передо мной пустынный и спокойный. Ночь и море полны звезд. Напоенная любовью майская ночь так светла, что остров, казалось, такой близкий, возвышался над горизонтом, словно корабль. Я ехал неторопливо, опустив стекла. У меня вдруг появилось время! Я, который столько раз преодолевал этот проезд, не отрывая взгляда от часов, из-за страха опоздать к Мириам или домой, неожиданно обрел дни и месяцы, которые мог тратить, как хотел. Я был свободен, стал частью этого пейзажа с песчаным берегом, лужами, скользкими булыжниками. Я добрался до другого берега. Мимо промелькнули знакомые деревеньки. Нуармутье спал, охраняемый маяком. Но на вилле горел свет, все окна освещены, на соснах лежал праздничный отблеск. Двери распахнуты. Мириам услышала и бросилась навстречу в мои объятия.

— Франсуа, дорогой… Я боялась, ты знаешь! Я была уверена, что ты приедешь вовремя, но все же боялась… Спасибо… спасибо, что приехал! Помоги мне идти. Лодыжка сильно болит… Пришлось побегать последнее время… А врач велел поменьше двигаться!.. Видел бы он меня! «Дофин» я взяла напрокат, послушалась тебя… Пойдем посмотришь!

Она болтала с радостным оживлением, восторгом маленькой девочки, для которой жизнь — сплошной праздник. Я чувствовал себя стариком рядом с нею. «Дофин» стоял у крыльца, а вокруг свертки, чемоданы, всякие тюки.

— Думаешь, все войдет? — сказал я.

— Да хорошо бы, — ответила она.

Я принялся за работу. Дрянная работенка — укладывать багаж, когда приходится решать головоломку, что на что поставить, чтобы все разместить. Мириам считала так, я — по-другому. Я снимал, ставил заново.

— Лучше выйди! — воскликнула она устало. — Я быстрее справлюсь.

Я посмотрел на часы.

— Поторапливайся, — сказал я. — У нас сорок минут, не больше.

Глава 11

Когда она силой запихивала последнюю кладь, я вдруг вспомнил о своих двух чемоданах. Я пошел за ними, но для них места не осталось.

— Но, дорогой, куда ты хочешь, чтобы я их поставила! — сказала Мириам. — Смотри! Багаж почти упирается в потолок. Его еще нужно будет поддерживать, если ты не хочешь, чтобы он рухнул нам на голову.

— Эдак мне придется, — заворчал я, — вести одной рукой, а другой не давать соскользнуть вещам нам на спину! Очень мило!

— Я сама поведу машину, — решила она. — Одно удовольствие, и я совсем не устала. Ну, Франсуа, не упрямься! Оставь свои чемоданы в машине. В Париже купишь все необходимое. Учись путешествовать.

Я невольно со злостью посмотрел на «дофин», набитый битком, что рассмешило Мириам…

— Я — совсем другое дело! Иди сюда. Я приготовила кофе.

— Мириам… Нам остается полчаса, ты соображаешь?

— Да хватит тебе!..

Напевая, она поднялась на крыльцо. Я большим пальцем попробовал шины задних колес. Идиотизм — так перегружать машину. Мне следовало посоветовать Мириам взять напрокат «пежо». У меня не было и мысли тогда, что фортуна, играючи, уже подводила к драматической развязке столкновение этих безобидных с виду причин…

Я пошел на кухню к Мириам.

— Могла бы, — сказал я, — закрыть двери и окна! Сэкономили бы время!

Она тронула меня за кончик носа и скривилась:

— Что за человек! Всем недоволен… Хорошо! Закрою!

— Прошу тебя, сиди смирно! С твоей хромой ногой мы проторчим здесь до завтрашнего утра.

Я шутил, хотя мне было не до шуток. Я мог бы, несмотря на внутреннее смятение, почувствовать, испытать некоторое возбуждение, которое предшествует далекому путешествию! Я же, напротив, был угрюм, инертен, подавлен, как зверь, который чует беду. Бегом поднялся на второй этаж, закрыл окна и ставни, то же самое сделал на первом этаже. Я обжегся, отхлебывая кофе.

— Пей из ложечки, — посоветовала Мириам, — уверяю, так лучше.

— Но, Мириам, ты отдаешь себе отчет, что мы торопимся?

— Надеюсь, ты не собираешься рассказывать небылицы про твой Гуа, нет? Я проезжала его вчера, знаю, что это такое. Если тебя послушать, так можно подумать, что этот бедный Гуа — какая-то западня, вечно наготове! Милый Франсуа, ну как же ты любишь преувеличивать!

Я выпил кофе, не ответив ей и не проронив ни слова, пока она проверяла, перекрыт ли газ и отключена ли вода. Она попудрилась и наконец выключила свет. Щелкнул рубильник. Мириам нашла меня в темноте и обняла.

— Ты такой бука, — шепнула она. — Что с тобой?

Я повел ее к саду, забыв, что ей следовало запереть входную дверь, и ей пришлось на ощупь подбирать ключи, пока она не нашла тот, что нужно. Чтобы доказать себе, что я не нервничаю, я стал набивать трубку. Конечно, у нас есть еще немного времени! Прилив уже начался, и мы несколько выбились из графика. Однако оставался еще некоторый запас времени. Мириам была наконец готова.

— Чего же ты ждешь? Выводи машины, чтобы я могла закрыть ворота.

Я поставил свою малолитражку на обочину и вывел «дофин» на середину дороги. Я опробовал фары, послушал двигатель на малых оборотах. Он работал ровно. Бак заправлен накануне. В общем, все казалось в порядке.

Почему же так щемило сердце? Я уступил свое место Мириам и, посасывая трубку, устроился рядом, повернувшись вполоборота, чтобы присматривать за багажом. Мириам медленно тронулась, дала полный газ.

— Разбудишь всех! — сказал я.

— Мне наплевать.

Мы поехали. Моя машина осталась покинутой там, под деревьями. Я храбро оставил Элиан и свой дом, но теперь мужество изменило мне. Оставить еще, как обломок кораблекрушения, мою машину?.. Я был готов заплакать! Внезапно ворвались ритмичные звуки тамтама, запела труба… Мириам включила радио. Под звуки меди и синкопы барабанов проплывал спокойный ночной пейзаж, низкие фермы, старые мельницы и заросли тамариска. Мириам вела машину без напряжения, слегка запрокинув голову и пальцами правой руки отбивая такт. Она была счастлива. Она увозила своего пленника. Мы проехали Лагериньер. На шоссе к Барбатру лежал легкий туман, облачка дымки поднимались над дорогой. Мириам пропустила развилку и указатель дороги на Гуа.

— Стоп, — сказал я. — Нужно было повернуть налево.

Скрипнули тормоза. Машина остановилась, проехав метров пятьдесят.

— Тормоза паршивые, — заметил я. — Тебе дали старую колымагу!

Мы зигзагами вернулись к перекрестку задним ходом. Мириам была еще не слишком умелым водителем. Она нервничала, чувствуя, что я за ней наблюдаю, и тронулась слишком резко. Несколько толчков подряд сдвинули с места багаж. Я встал коленями на сиденье и как мог запихивал обратно свертки, которые вот-вот должны были свалиться на нас. Взгляд на часы. Теперь уже нельзя останавливаться, чтобы приводить багаж в порядок! Мы выехали на шоссе, ведущее к Гуа.

— Переходи на вторую, — сказал я. — Сейчас надо быть поосторожней!

Насколько хватало взгляда — ровная гладь моря и насыпь Гуа, черточкой обозначающая водораздел. Ночь была такой светлой, что Мириам переключила фары на ближний свет. Море уже подошло к первой мачте. Машина ехала вровень с водой. По мере того как мы продвигались, нас поглощала пустота. Берега не было видно. Остров утонул во тьме. Оставалась эта узкая дорога, бегущая как железнодорожная насыпь в огромном сером пространстве, от бесконечной неподвижности которого сжималось сердце. Слева вдали, на уровне горизонта маяки обменивались короткими световыми сигналами. Машину подбрасывало. Минут через десять мы будем на другой стороне. Шоссе пошло вниз, смешиваясь с океаном. Вода просачивалась под клочки выброшенных на мель морских водорослей и медленно распутывала их. Я видел, как она, чуть пенясь, поблескивает справа и слева, слегка вскипая вокруг небольших камней. Показался силуэт второй мачты, он увеличивался, потом стал уменьшаться, удаляясь. Самое трудное позади.

— Теперь видишь, — сказал я, — что у нас не было времени…

Машину резко занесло, двигатель заглох. Мириам перевела рычаг в нейтральное положение, затем включила стартер, сцепление. Машина заскользила еще немного и накренилась — так кренится корабль, задев дно кормовой частью киля.

— Подожди! — крикнул я.

Я открыл дверцу и обошел «дофин». Задний мост машины сошел с дороги и увяз. Мириам выглянула.

— Прокол?

— Нет, — сказал я. — Ты не вписалась в поворот.

Наши голоса были слышны далеко в тишине, и джазовая музыка придавала сцене необычный характер, хотя и успокаивала. Мириам вышла из машины.

— Ничего не понимаю, — сказала она. — Уверяю тебя, я старалась придерживаться середины дороги… Это серьезно?

— Не думаю. Подложу камни под колеса. К несчастью, машина слишком тяжелая.

— Может, ее разгрузить?

Я пожал плечами и поискал глазами мачту. Она возвышалась метрах в ста, и ее присутствие как бы говорило, что опасности нет. Я сунул трубку в куртку, которую повесил на дверцу.

— Выключи двигатель, — сказал я Мириам. — Здесь работы на минуту.

Камней хватало. Они валялись везде. Но как только я подсовывал руку, чтобы их вытащить, чувствовал, как в образовывавшиеся ямки устремлялась вода. Мириам принялась вытаскивать багаж, складывая его кое-как на дороге. По-прежнему, как в насмешку, громко играл джаз. Я пяткой забивал камни под шины. По идее, я успевал вытащить машину. Если это не удастся, то вот она, мачта, здесь, готовая нас принять. Наша жизнь не была под угрозой, ничего не могло случиться. Но если мы проведем ночь на Гуа, утром разразится скандал! От Элиан его не утаить!.. Я работал как одержимый. Когда я посчитал, что достаточно заполнил впадину, сел за руль и запустил двигатель, затем резко включил скорость. Колеса забуксовали, вдавливая камни в грязь, и вновь мотор заглох. Я снова вышел и понял, что «дофин» обречен. Он увяз еще глубже. Нужно было не меньше трех-четырех здоровых парней, чтобы вытолкнуть машину.

— А если домкратом? — предложила Мириам.

— Во что ж ты его упрешь, твой домкрат? — завопил я в ярости. — Нужно было вовремя выезжать — вот и все. Но нет!.. Я все преувеличиваю…

Я схватил два чемодана.

— В путь!

Мириам посмотрела на меня, не понимая.

— Что ты хочешь делать?

— Переждать на мачте! И поверь, что нужно спешить!

— Ты с ума сошел! А машина?

Я бросил чемоданы, схватил за руку Мириам.

— Пойдем со мной. Ну пойдем же…

Я потащил ее к краю насыпи.

— Наклонись… Потрогай… здесь… да… под ногами… Это вода… Это морской прилив, ты понимаешь? Минут через сорок Гуа не будет. Течение смоет машину, унесет все…

Мириам была умной и энергичной. Она не спорила, выбрала из всех свертков тот, который был, наиболее ценным: полотна, завернутые в холщовую ткань. Я поднял чемоданы и отправился в путь. Гуа всегда пугал меня. Произошло то, чего я боялся. Ну что ж, теперь я знал, как это бывает! Не так уж страшно. Мне доводилось слышать о драматических событиях. В жизни все проще. Нужно просто идти и идти, сколько хватит сил, не жалея ног, до убежища. Оно находилось далеко, это убежище! Не меньше ста пятидесяти метров. Если бы еще не надо было спасать багаж!

Я дошел до цоколя мачты, высокого, массивного, как опора моста. Выбитые в камне ступеньки позволяли добраться до огромного деревянного бруса, на котором крепилась платформа. Но у нас было время забраться наверх. Я вернулся, чтобы помочь Мириам подняться. Она прошла только полпути, сильно прихрамывая, и я вспомнил про ее лодыжку. Все было против нас. И все-таки эта ночь была прекрасна, и даже звезды казались живыми. Я устремился к Мириам, чтобы помочь ей.

— Нет, — сказала она. — Иди за мольбертами и коробками…

Я побежал, стараясь быть осторожным; туфли скользили, в этом месте грунт был размыт. Издали казалось, что машина задним мостом кренилась в море, как корабль. Дверцы открыты, фары зажжены, музыка доносится из приемника; вещи, разбросанные то здесь, то там, создавали картину кораблекрушения, и именно в этот момент мне в душу закралась тревога. Я дошел до «дофина» и взял куртку, в которой были документы и чековая книжка. Затем наугад вытащил из багажа два пакета, прикинув, что придется сходить четыре-пять раз, чтобы все унести. Туда и обратно триста метров… нет, времени на все не хватит. Я заметил Мириам, идущую мне навстречу.

— Оставайся там! — крикнул я.

Мириам прошла мимо, как будто я был незнакомый прохожий. Она думала только о том, как забрать у моря свои вещи. Она спотыкалась в легких городских туфлях, но упрямо шла вперед, привыкнув побеждать. Я почувствовал, что иду по воде всего лишь в двадцати метрах от мачты; тут же промокли ноги. Однако на дороге четко вырисовывался каждый булыжник — настолько прозрачной была вода. Море было уже здесь, рядом, вровень с дорогой, а не чуть ниже ее, как еще несколько минут назад. Был слышен тысячеголосый всплеск волн, нашедших склон, по которому мог устремиться поток. Я выкарабкался со своими тюками на бетонный цоколь и немного передохнул. Я четко видел силуэт Мириам. Она как бы шла по большому серому лугу. Контуры шоссе становились размытыми. На этот раз меня охватила паника. Я кубарем слетел по ступенькам убежища, но когда ступил на землю, то забрызгал ноги грязью. Я опустил руку в воду. Теплая, живая, она текла меж пальцами, три-четыре сантиметра глубиной.

— Мириам!.. Возвращайся, Мириам!

Она даже не обернулась. Мне теперь приходилось делать усилие, чтобы вглядываться в дорогу под ногами. Булыжники еще были видны, но уже как будто сквозь дымку; обрывки водорослей, щепки, палки проносились все быстрее от одного края дороги к другому.

— Мириам… Боже мой… Ответь!

Она остановилась, сняв туфли, бросила их, затем вновь пошла. Когда она подошла к машине, мне оставалось преодолеть больше ста метров, и я невольно замедлил ход, по мере того как удалялся от мачты, как бы чувствуя, что вокруг меня сжимается зона безопасности, центром которой была мачта. Мириам набрала столько, сколько могла унести, и, медленно наклонив голову, тронулась в обратный путь. Я прошел еще немного и вдруг по щиколотку провалился в дыру. Я чуть не потерял равновесие, сердце оборвалось. Море стало пениться вдоль шоссе. Я оглянулся. Мачта была недалеко. Она казалась гигантской над пришедшей в движение равниной. Я не умел плавать, и, если меня смоет с брода, я пропал. В нерешительности я сделал еще несколько шагов. Мириам с трудом шлепала по грязи. Вода закручивалась водоворотом вокруг нее. В эту минуту меня охватила вся накопившаяся во мне злость. По странной ассоциации мне вспомнились слова, которые напевала Мириам:

Мундиа мул’а Катема
Силуме си квита ку ангула
Мундиа мул’а Катема…
Теперь она уже порядком продвинулась. Она хотела меня удержать любой ценой. И мы оба очутились в ловушке. От холода у меня немели ноги, сила течения нарастала. Мириам тоже приходилось бороться с течением, так как она спотыкалась.

Мы приблизились друг к другу.

— Брось все! — закричал я ей.

То ли вода стала прибывать быстрее, или дорога в этом месте опускалась, но я очутился в воде по колено. Мне казалось, что мы ведем игру с собственной жизнью. Я услышал хриплое дыхание Мириам, затем шум, как от прыжка в воду, — она упала и забилась в центре пенистого водоворота.

— Моя лодыжка! — застонала она. — Я не могу…

Она была в тридцати метрах от меня. Течение бросало меня, как дерево, которое подпилили у основания. Ей удалось подняться на одно колено и собрать свертки. Я проталкивал ноги вперед на метр, на два. Мы глупо погибнем здесь по ее вине, потому что она не хотела расстаться с картинами, красками и кистями! Легкий бриз с материка поднял невысокие волны и в мгновение ока уничтожил нечеловеческий покой моря. Гуа, поглощенный водой, превратился в длинную пенистую полоску, в неподвижный неровный кильватер, в центре которого — мы, устремленные друг к другу. Она встала, с нее ручьями стекала вода.

— Франсуа!

Застыв и вытянув руки, я в некотором роде взвешивал свои силы. Да, думаю, что я еще мог преодолеть расстояние, которое нас разделяло, и вернуться с нею.

— Франсуа!

Я не хотел ее убивать, клянусь! У меня по-прежнему было желание ее спасти. Ветер задул сильнее, он пах сеном, свежей землей, он принес приглушенный лай собаки. Этот спокойный, полный воспоминаний ветер все решил вместо меня. Слезы затуманили взор. Я осторожно ступил, как если бы хотел стереть следы моего бегства, оставленные на море… Мириам не сразу заметила, что я удаляюсь от нее. Отыскивая одной ногой опору, она сделала шаг, и лодыжка подвела ее еще раз. Она с шумным всплеском рухнула в воду, перевернулась на спину и завопила:

— Франсуа!

Столько ужаса излилось в этом крике, что у меня внутри все перевернулось. От меня самого уже ничего не осталось, кроме инстинкта самосохранения, но где-то в глубине душевной смуты сохранились проблески сознания, и я повторял афоризм Суто: «Кожу мертвеца пригвождают к коже душегуба». Конец колдунье, я свободен, цел и вновь обрел Элиан! Я по-прежнему пятился, напрягая мышцы, против течения, сгибающего мне колени. Мириам выпрямилась на руках. Теперь я ее боялся! Она способна долго сопротивляться.

— Франсуа!

Это было последнее усилие. Руки Мириам ослабли, она забилась, течение ее перевернуло, и вдруг бедра и грудь ощутили пустоту. Шоссе исчезло. Она потеряла брод, свою опору. Она задыхалась. Но вот ее закружил и унес прилив. Меня самого все сильнее били волны. Я видел, как ее уносило. Все было кончено. Я остался один с машиной, напоминавшей судно, потерпевшее кораблекрушение, из которой слышалась веселая музыка и вырывались полосы света. Я повернулся к мачте и спросил себя, хватит ли у меня сил, чтобы до нее добраться. Меня приподнимало, переворачивало на бок. Я тоже рисковал оступиться. Казалось, земля, на которую я пытался опереться, зажила скрытой жизнью. Ногам приходилось отталкивать всю массу моря. Я отчаянно бился, ни о чем не думая. Убежище было уже рядом, возвышалось, как феодальный замок. Он почти навис надо мной. Ветер леденил пот, выступивший на лице, дыхание жгло горло. Вода доходила до пояса. Счет шел на минуты; еще четыре-пять минут, и я бы утонул. В конечном счете я так и не знаю, сумел бы я оказать помощь Мириам… Я не перестаю и никогда не перестану задавать себе этот вопрос… Зацепившись за ступеньки, я упал плашмя на цементный цоколь рядом со свертками. Прижавшись щекой к камню, я слушал, как стучит в висках кровь. Потом меня охватил страх. Я посчитал, что нахожусь слишком близко к поднимавшейся воде, и по железным прутьям, торчащим из деревянного бруса, надрываясь, поднялся на платформу. Отсюда я увидел наполовину затопленную машину. Фары, ушедшие под воду, по-прежнему светили, и море над ними было неземного изумрудного цвета, но музыки не было слышно. Я поискал глазами то место, где исчезла Мириам, прислушался, услышал только волны, плещущиеся у подножия башни. Я тщетно старался разглядеть на ручных часах, который час, но нетрудно было подсчитать, что Гуа отпустит меня не раньше семи утра.

Началось долгое, жуткое бодрствование. Я разделся, чтобы выжать брюки и вылить воду из туфель; растер себя, стал ходить кругами по платформе, еще не до конца придя в себя, — все произошло слишком быстро. Я возвращался назад, перебирая цепь событий в поисках совершенных ошибок, как если бы существовал способ остановить время и предотвратить трагедию! Но Мириам погибла! Я убил ее! В порядке законной самообороны!.. Нет! Не так все ясно — все сложнее! Она мне опостылела, и я вдруг понял, что представилась благоприятная возможность… Я знал, что одновременно и виновен, и невиновен. Но в какой мере виновен и в какой мере невиновен? Мне никогда самому не распутать этот клубок причин, поводов, предлогов… Мне было стыдно, но я чувствовал несказанное облегчение! Потухли фары машины, и мои мысли потекли по другому руслу. Мириам никому не говорила о нашем отъезде. Было бы не о чем беспокоиться, если бы немного повезло и меня не заметили в этом убежище, если бы мне удалось вернуться домой незамеченным, если бы я успел вовремя уничтожить свою исповедь и спрятать банковские билеты до пробуждения Элиан. Ронги я совершенно не боялся, будучи уверенным в ее дружеских чувствах. Она будет молчать, никому не скажет о моей связи с Мириам. Найдут «дофин», обнаружат исчезновение Мириам, найдут ее тело в заливе и сделают вывод, что произошел несчастный случай! А это и в самом деле несчастный случай! Следствие на меня не выйдет. Совершенно невозможно определить, что я был с ней в машине. К счастью, мои чемоданы находятся в малолитражке. Сяду в вечерний автобус и пригоню машину… Я надел брюки — на мне они высохнут быстрее, — обул туфли и спустился на цоколь мачты. Море разбивалось о преграду и обдавало меня мириадами брызг. Я прочно уцепился за лестницу и ногой столкнул в воду чемоданы, полотна, последние компрометирующие предметы. Они умчались, подхваченные потоком. Я как бы утопил Мириам во второй раз. Я вернулся на свой насест, и ужас от содеянного медленно прокрался в меня и обдал смертельным холодом. Напрасно я искал оправдания, я был преступником. Мне кажется, что преступлением является уже сам его замысел… Я уничтожил чудовище. Разве можно считать убийцей того, кто истребляет чудовище?.. До самой зари меня раздирали угрызения совести и сомнения, я не имел ни минуты покоя. Занялся день, начался отлив. Обляпанный грязью «дофин» отнесло метров на десять от дороги. Солнце осветило море до самого горизонта. Кругом только вода. Я посмотрел в сторону острова — никого… К Бовуару — никого. Я спустился к воде. Вода отступала, течение слабое, но нужно еще подождать. У меня стучали зубы. Туфли, подсохнув, отвердели и стали тесными. Наконец я рискнул. Вода доходила до середины бедра. Сначала идти было очень трудно. Но после того как я дошел до каркаса «дофина», дорога пошла вверх, и я стал двигаться быстрее. Солнце согревало лицо, грудь. Время от времени я останавливался перевести дух, опираясь на придорожные столбы. Приближался берег. Вскоре воды было уже только по щиколотку. Затем последовал сухой асфальт и выезд из Гуа. Было пол седьмого. Я правильно сделал, что не ждал конца отлива и покинул мачту раньше, так как вдалеке увидел приближающийся грузовик. Шел полями, вышел к дому с обратной стороны. Элиан еще спала. На моем столе по-прежнему лежали пачки банкнот и конверт. Я запер их на ключ, разделся и растерся спиртом, чтобы согреться. Я смертельно устал, но был вне опасности. На какое-то мгновение я прикорнул в кресле. Когда Элиан проснулась, я сидел в халате с опухшими глазами, как если бы только что проснулся. Она наивно спросила:

— Как спалось? Я тебя не слышала…

Я молча обнял ее.

Следствие началось уже вечером, поскольку только и разговоров было что про несчастный случай в Гуа. На следующий день газеты опубликовали фотографии Мириам. Рыбаки обследовали бухту. Я хранил молчание, пригнал малолитражку, вытащил все из чемоданов. Все время я проводил у постели Элиан, которая медленно восстанавливалась после последнего, самого сильного приступа.

— Ты выздоровеешь, — повторял я ей. — Тебе уже намного лучше.

Здоровье Элиан было моей единственной наградой и в какой-то степени моим оправданием. Такая поддержка была мне страшно необходима, так как я непрестанно переживал ту сцену в Гуа. Да что там! Я анализировал одно за другим все события этой весны! Мириам больше нет, наваждение от ее пагубного присутствия прошло, и я перестал понимать случившееся! Все, что казалось очевидным, теперь вызывало подозрения, — вот почему я решил изложить на бумаге эту историю. Я написал ее на одном дыхании: писал днем, когда Элиан отдыхала, писал и по ночам… Элиан с эгоизмом больных не обращает внимания на мою бледность. Она изо всех сил стремится выздороветь. Она вновь смеется, шутит. Я же сужу себя! Обвиняю! Можно было постараться все забыть. Следствие закрыто. Тело Мириам так и не нашли. «Дофин» отбуксировали в Бовуар. Я видел, как он проезжал, покрытый илом. Газеты больше не упоминают о происшествии. Никто не приходил задавать вопросы. Да, теперь я мог все забыть. Свой рассказ я завершил. Но с моей души не спал груз. Я не забыл ни единой подробности. Так откуда же у меня в таком случае ощущение, что я что-то упустил или неправильно трактовал некоторые события и обстоятельства? И в этом, возможно, моя подлинная вина! Я знал, что Мириам хотела убить Элиан! Я видел колодец, ободранный веревками спасателей, и открытый люк, опухшую лодыжку Мириам и почти умирающую Элиан. А затем Мириам утонула у меня на глазах. Она звала меня четыре раза и… как бы это сказать… если бы она была той, кем я ее считал, она не звала бы меня таким голосом, которому я просто не мог не верить. Вы прочитаете этот отчет и, возможно, поймете то, что мне не удалось разгадать! Что касается меня, то я решился: пойду и заявлю на себя. Так надо. Чемодан готов, он в малолитражке. Поеду сейчас в Нант, как каждую субботу. Я поцелую на прощание Элиан, теперь Элиан ничто не угрожает. Теперь следует подумать о Мириам. Мне кажется, что, обвинив себя, я в какой-то мере оправдаю ее, приму на себя долю ее вины. Я знаю, никто от меня ничего не требует. Если рассуждать здраво, то я не прав. Раз я бережно отношусь к Элиан, то не должен подвергать ее еще и этому последнему испытанию. Это так. Но я люблю Мириам. Я все еще ее люблю, несмотря на ужас и отвращение, которые я иногда к ней испытывал, а может быть, как раз благодаря этому ужасу и отвращению. Невероятно, чтобы женщина могла быть такой жестокой. И что тогда? Следовательно, я ошибся? Тогда пусть меня посадят в тюрьму. Если же я все-таки не ошибся, то все равно пусть меня осудят. Во всяком случае, я так больше не могу. Часть меня умерла в Гуа, и я устал жить. Меня будут допрашивать, терзать тысячами способов. Я не отвечу им. Я полагаюсь на вас. Вас они послушают, вам поверят, когда вы скажете, кто — Мириам или я — истинный виновник.

Глава 12

«Пятница

Дорогой Франсуа!

Я долго раздумывала, прежде чем написать эти строчки. Уже не знаю, с чего и начать! Если бы ты был другим человеком, мы смогли бы объясниться! Конечно, у меня есть недостатки. Возможно, тебе нужна была другая жена! Я делала все, что в моих силах, чтобы ты был счастлив. Мое представление о счастье очень простое. Счастье — это быть рядом с тобой! Но я не сразу поняла, что тебе этого недостаточно! Да, думаю, ты меня любил, можно сказать, даже очень любил. Но я также думаю, что не была для тебя чем-то необыкновенным, я была просто подругой, с которой можно и пошутить! Мой бедный Франсуа, это верно, я не такая, как ты! Нет во мне загадочности! Но если бы ты действительно пригляделся ко мне, то хотя бы почувствовал, что я способна страдать. Я страдала из-за тебя… страдала ужасно. Я говорю это не к тому, чтобы разжалобить тебя. Теперь я решилась и могу говорить с тобой, почти отбросив всякие эмоции, потому что жить мне осталось рядом с тобой всего два дня. Вот уже целый час я знаю, что ты уедешь. В конечном счете победила она. Пусть так!.. Через какое-то время ты узнаешь, что меня нет в живых. Возможно, тебе будет горестно, даже наверняка! Тебе станет жалко самого себя, потому что ты слишком талантлив, чтобы растрачивать себя на нежные чувства… Прости меня! Я не могу сдержать своей злости. Я сержусь на тебя, Франсуа!.. В последнее время ты превратил меня в обозленную, отчаявшуюся женщину! Но тебе не удалось сделать из меня жертву обмана. Вот что мне хочется, чтобы ты знал! Я согласна, что я слишком простая. Та, другая, изысканнее, умнее меня. Когда-нибудь вы там заговорите обо мне. Ты не вправе будешь сказать: «Элиан, да… она была очень милой, но простодушной», потому что о твоей связи я знала подробно, знала все детали и с самого начала! Я сразу инстинктивно почувствовала, что ты любишь другую женщину! Сначала я боролась с этим подозрением. Я слишком уважала тебя, Франсуа!.. Я полностью тебе доверяла. Для меня любовь — это прежде всего данное слово. Существует также и многое другое: ласки, удовольствие, интимность. Но мне все это казалось второстепенным; данное слово — это самое главное. Поэтому я отметала подозрения. Ты казался еще более рассеянным, отсутствующим, чем обычно. Ты больше меня не замечал. Я относила это за счет работы. Но скоро я была вынуждена признать, что ты счастлив, Франсуа, — ты не можешь представить, что это такое! Ты нарочно старался казаться сильно озабоченным, занятым, ты как бы носился со своими тайными мыслями. Ты хмурил брови, закусывал губу, но глаза блестели помимо твоей воли. Походка стала порывистой. В твоей манере расправлять плечи, в посадке головы появилось что-то новое, молодое, что раздирало мне душу. Любовь цветочной пыльцой осыпала тебя. Я ощущала ее запах. Том тоже тебя не узнавал. Я подумала, что ты встретил какую-то крестьянку, что это мимолетное увлечение, — и это было ужасно! Но я ухитрялась находить тебе оправдание. Я никогда не понимала достаточно хорошо, что вас влечет и толкает к нам, потребности прикоснуться к нам, которую вы испытываете. Как если бы под нашей кожей можно что-то обнаружить, нечто секретно питающее вас и необходимое для вашего существования. Я плохо объясняю, потому что мне самой это непонятно. Наконец, я была готова допустить, что ты необдуманно поддался порыву. Мне было плохо, и, однако, я сохранила какую-то надежду. Ты мне часто говорил, что я разумная женщина и не слишком много требую от жизни.

И затем в один прекрасный день приходит Ронга! Чудесная, милая женщина! Превосходная подруга! Как я ей благодарна! Я сразу же поняла, что могу на нее положиться, довериться ей. Но даже не ожидала, что она окажется столь преданной. Что мы, Ронга и я, могли против вас двоих? Вы были сильнее. С первой же секунды я интуитивно почувствовала, что все потеряно. Ронгу ее хозяйка отправила сфотографировать дом. И она честно меня предупредила. Мириам любит тебя. Ей все хотелось знать о тебе, о твоей жизни. Я не знаю, какая она — Мириам, и не желаю этого знать, но когда женщина способна вызывать такое озлобление у своей служанки, цена ей не высока. Может, я просто мещанка, ослепленная предрассудками. Однако мне кажется, Франсуа, что тебе стоило быть поосмотрительней. Разве подлинная женщина, которую берут в жены, рядом с которой старятся, может держать гепарда, заниматься живописью, вести эту богемную жизнь? А скандальное прошлое в Африке! Разрушение семьи! Странная смерть мсье Элле! Ты знаешь все эти подробности. Они тебя не возмутили? Ронга — честный человек, но и она едва смела мне о них рассказать. Я слышу, как она говорит:

— Не нужно, чтобы это повторилось. Мсье Рошель не злой, но слабый. Он пойдет у нее на поводу, если вы ничего не предпримите.

Что делать? Я слишком была несчастна, чтобы защищаться. Ронга сфотографировала дом, гараж, сад. Сил что-либо предпринимать у меня не было. У меня было одно желание — запереться и плакать. Ронга сделала все, чтобы успокоить меня. Она обещала мне вернуться. Когда я оставалась одна… нет, я предпочитаю молчать. На этом свете у меня был только ты, Франсуа, и ты меня покидал. Я понимала теперь, почему ты так торопился уйти, почему ты не знал, когда вернешься. Так ты мог лгать мне каждый день… Но зачем к этому возвращаться! Я жила вдалеке от своего родного дома, в этом безрадостном крае, без единого друга… Выхода не было. Я решила с этим покончить. У меня не было оружия и осталось не так много мужества. Почему я подумала о колодце? Не знаю. Я подумала, что это так легко — перешагнуть край колодца и упасть! Никто меня не увидит. Никто не услышит. И мне представлялось, что эта смерть станет трагедией, которая заставит тебя страдать, ты пожалеешь меня и, быть может, откажешься от другой! Странные мысли приходят в голову, Франсуа, когда горе наваливается всей своей тяжестью. Именно убеждение, что я вас разлучу, придало силы идти до конца. И я не так уж ошиблась, потому что ты едва не порвал с ней. С тех пор я часто проклинала Тома. Если бы не он, меня бы не спасли и мне не пришлось бы еще столько пережить. Но когда я пришла в себя, когда увидела, что ты склонился надо мной, какую же радость я испытала! Ведь хотя бы в эту минуту ты любил меня. Я вновь тебя обрела. Твои слезы, Франсуа, были искренними. Значит, не все еще потеряно! Ах! Если бы мы были настолько простодушны, чтобы сказать друг другу правду! Но как бы я тебе призналась, что хотела покончить с собой? А ты был скован, поглощен своими угрызениями совести и своим хваленым чувством собственного достоинства. Ты молчал или расспрашивал меня о том, что ты называл «несчастным случаем». Ты полагал, что меня толкнули. Абсурдное предположение, но в тебе меня уже ничто не удивляло. Однако, — как только я увидела Ронгу, я сообщила ей об этом. Она часто навещала меня, когда я выздоравливала. Для такой крепкой женщины, как она, Шезский лес — это меньше часа езды на велосипеде от Гуа. Она выходила чуть пораньше и останавливалась в Барбатре. Если ты не появлялся в первые минуты отлива, это означало, что путь свободен. Мой бедный Франсуа, даже в любви ты остаешься верным привычкам. Ронга наблюдала за тобой. Несколько раз она видела, что ты едешь по воде, чтобы выгадать время. Если в течение пятнадцати минут тебя не было, она знала, что ты отправился по визитам. И тогда она быстро приезжала сюда. Я советовала ей проезжать через черный ход, и я уверена, что никто никогда не видел, как она входила и выходила. Мы часто общались по телефону. Ронга звонила из телефонной будки в Нуармутье. Она учитывала все. Я никогда не встречала более решительной, находчивой женщины. Она любила меня от всего сердца. Когда я призналась Ронге, что решила покончить с собой, она плакала так, как не плакал ты, и взяла с меня слово, что такое не повторится. С этого времени она искала способ, чтобы вас разлучить. Я невольно подсказала ей решение, когда однажды заговорила о книгах, которые ты купил. Я показала их ей. Ронга прочитала выписки, сделанные тобой в те долгие ночи без сна, когда я понапрасну тебя ждала. Она сразу поняла ход твоих мыслей. Ты знал, что Элле погиб при загадочных обстоятельствах и что его жене пришлось покинуть страну. Ты подозревал, что твоя любовница сбросила меня в колодец с помощью магической силы. До такого я сама бы не додумалась. Для Ронги это было, естественно. Ронга не верила больше в магию, но и не совсем с ней распростилась. Вот почему немного позже ей пришла в голову эта идея с плащом. Я скептически отнеслась к ее замыслу. Когда Ронга изложила мне свой план, я чуть было не отказалась от этого эксперимента. Но чтобы вновь заполучить тебя, Франсуа, я бы согласилась на что угодно. Какая разница, что предпринять! Я так измучилась! Гепард укусил Мириам. Так ей и надо! Я бы хотела, чтобы он ее загрыз. В конце концов, что мне до этого! Я принялась без особой надежды за осуществление плана, который тебе теперь известен. Матушка Капитан видела, как я уехала на велосипеде. Но я отправилась вовсе не в Бовуар. Объехав дом, накинула не без отвращения ее плащ, перевязала лодыжку и вернулась на дорогу. Матушке Капитан, вполне очевидно, показалось, что калитку открыла другая женщина, даже Том меня принял за чужую и оскалился. От меня пахло другой, ее гепардом. Как мне тебя было простить! И, однако, когда ты чуть позже обнаружил открытый люк, мне стало жалко тебя, Франсуа, в такое, казалось, ты пришел смятение, такой охватил тебя страх! Да! Ронга не ошиблась! Вопреки чувствам к своей любовнице, ты считал, что она способна на убийство! Я почувствовала себя отомщенной. С каким жутким удовольствием я следила за тем, как множатся твои подозрения, растет тревога. По вечерам ты стал задерживаться в саду и не только наглухо закрыл люк и колодец, но и незаметно запирал на все замки двери. Я заметила, как все чаще останавливается твой невидящий взгляд, в котором затаился страх, на окружающих тебя предметах, на мне. Этот взгляд был мне знаком! От Ронги я узнала, что там, на острове, ты ссорился с другой! У меня создалось впечатление, что я одержала верх. В то же время мне было стыдно за нас обеих. Я отнюдь не гордилась, что разыграла для тебя, Франсуа, эту подлую комедию! Еще меньше я гордилась тем, что сумела ввести тебя в заблуждение! Значит, влюбленный мужчина может стать таким слабым, доверчивым, уязвимым? Какой же я была наивной простушкой! За несколько недель я, в свою очередь, научилась разным уловкам, ухищрениям, постигла страсть и ее исступление. На твоем месте я убила бы Мириам уже раз двадцать! Но, заронив сомнение в твою душу, уже через тебя я добралась и до нее, причинив ей боль, заставила ее страдать. Мое сердце пело от радости, когда я видела твое лицо мученика. Теперь изобретение Ронги мне казалось прекрасным! Мне хотелось усовершенствовать его еще больше, заполнить его новыми находками. Ничто не могло меня остановить! Как только ты уезжал на работу, я устремлялась в твой кабинет и открывала твои книги. Эти книги, полные безумия и неистовства! Я читала твои выписки. И потеряла голову. Не посвящая в это Ронгу, я скатывала бесформенные хлебные мякиши, пытаясь изобразить из них Мириам, и протыкала их иголкой. Это позволяло справиться с тревогой, не покидавшей меня ни на секунду. Я наизусть заучивала непонятные литании, цитируемые твоими авторами и способными наводить порчу. Пробуждаясь, засыпая, я желала смерти этой женщине. Франсуа, Франсуа, в кого ты меня превратил? Я, наверное, стала хуже ее!

Затем мне пришлось признать очевидное! Ты возвращался туда! Ты не мог обойтись без нее! Я узнала от Ронги, что она отравила своего гепарда мышьяком, который украла у тебя! Ронга также сообщила мне, что она собирается покинуть Францию, но не могла мне сказать, уезжаешь ли ты с ней. Я переживала кошмарные дни, тщетно ища возможность тебя удержать! Ронга указала мне путь, по которому следовало идти. Я решила пройти его до конца. В твоей аптечке нетрудно было найти пузырек с мышьяком. Мне хватило мужества, Франсуа, страшного мужества, отравить себя! Но не для того, чтобы умереть! По меньшей мере не умереть сразу! Просто заставить тебя остаться со мной! Я была уверена, что ты не посмеешь уехать. Ты слишком любишь животных! И я, твоя жена, была теперь всего лишь несчастным животным! Ронга умоляла меня отказаться от этой затеи! Она с ума сходила от беспокойства. Но у меня не было выбора! Моя первая попытка с плащом закончилась неудачей. Ронгу уволили, и она уедет. Мне оставался только этот последний шанс. Если я не ошибусь в дозе яда, если выживу, быть может, сохраню тебя? Может, ты оторвешься наконец от этой женщины? Ты непременно обвинишь ее в отравлении! Кто убил свою собаку или своего гепарда, может отправить на тот свет и соперницу. Когда я растворяла в воде гранулы, моя рука не дрожала. Но когда я выпила яд… Я уже и не знала, люблю ли я тебя или ненавижу! Потом, когда начались боли, когда стало жечь в желудке, я прокляла вас обоих! Сколько же можно выстрадать!.. Напрасно ты сидел у кровати, держа мою руку, — я не могла тебя простить. Я видела тебя, Франсуа, таким, каков ты есть! Я спрашиваю себя: как любовь может выжить, если о существе, которое любишь, приходится судить, разглядывая его при неумолимо ярком свете? Но, несмотря на физические страдания, которые ничто по сравнению с моральными, я решилась на все. Не колеблясь, я проглотила почти у тебя на глазах еще одну дозу яда, пока ты проверял продукты, которые я ела и пила, чтобы еще больше подстегнуть твои подозрения: во всем виновна Мириам! Эта мысль должна была преследовать тебя до тошноты! Я не упускала из виду ни одного твоего движения, ни одного твоего взгляда, потому что настал момент, когда ты должен был решить: Мириам или я! Четыре или пять дней я считала, что чаша весов склонилась в мою сторону. Что же ты за человек? Ты заботился обо мне со всей самоотверженностью, на которую был способен, и, однако, думал о другой! Никогда мне тебя не вернуть! Лицемерие ли? Слабость? Или, быть может, любовь для тебя — мимолетное влечение? Если бы тебе нужна была эта Мириам или я так же, как ты необходим мне, ты бы не колебался ни минуты! Я бы предпочла, чтобы ты резал по живому, грубо, по-мужски. Твое промедление вызывало у меня отвращение. Я дошла до того, что и Мириам стала считать твоей жертвой! Затем раздался звонок от Ронги. О! Это случилось совсем недавно! Мне кажется, что это было страшно давно, а ведь все произошло вчера днем. К счастью, тебя не было дома. Ронга назначила вчера встречу рядом с Гуа, и я тотчас с ней встретилась. Она сказала мне наконец правду. Я узнала обо всем сразу: она окончательно решила уехать. Мириам вернется завтра, и в воскресенье вечером вы отправитесь вдвоем! Она показала мне письмо, которое получила из Парижа. Письмо почти непристойное от радости! Если бы ты не был согласен с этой женщиной, разве оно было бы написано таким тоном! Вы замышляли ваш побег давно! Подробности мне неизвестны. Я не знаю, будешь ли ты ждать свою любовницу в Бовуаре или приедешь к ней в Париж. Но одно было несомненно: в понедельник ты уже будешь далеко. Я проиграла.

В понедельник я обязательно допью остаток яда, клянусь. Прежде я отправлю это письмо вконтору мсье Герену. Он перешлет его адресату. Прощай, Франсуа! Меня немного утешает моя уверенность, что ты никогда не будешь счастлив. Как только ты меня потеряешь, ты начнешь обо мне сожалеть. Ты любишь только то, чего у тебя нет, бедняга! Теперь мне ее жаль.

Элиан».

«Суббота

Моя обожаемая Ронга!

Кошмар закончился. Завтра будет уже две недели, как я с вами встречалась, помните? Вы уезжаете в Бордо, а я… Я, мой бедный друг, решила покончить с собой! Признаюсь теперь, что первую дозу яда я уже приняла. Внешне Франсуа казался не очень взволнованным! Не думаю, что в душе он метался как безумный, не зная, что предпринять! С тех пор я поняла, насколько ошибалась на его счет. Но он такой непредсказуемый! Да, в воскресенье вечером я была в полном отчаянии. Он заставил меня выпить снотворное, и я трусливо согласилась! Я не хотела следить, не вставая с постели, за его сборами, слышать, как одна за другой запираются двери, и затем остаться одной в тишине опустевшего дома.

В понедельник, когда я открыла глаза, он был рядом. Он никуда не уехал! Мне самой кажется, что это сон. И, однако, он здесь! Как и я, он читал газеты, из них узнал обо всех подробностях трагедии, и лицо его осталось спокойным, как если бы эта женщина была ему незнакома! Иногда у меня возникает мысль, что он мог оказаться там вместе с ней и вместе с ней утонуть! Я потрясена! Но только не он! Когда в утренней газете я сегодня прочитала, что выловили тело со стороны Лабернери, я разволновалась, несмотря на всю ненависть, которую испытывала к ней. Он же бровью не повел. Ронга, дорогая Ронга, теперь я уверена, что он ее никогда не любил, я хочу сказать, не любил всем сердцем. Вы ошиблись; он мог увлечься ею, это я допускаю. Вы его видели, как вы мне говорили, охваченного мучительной страстью. Но он не уехал, и спорить не о чем. Если бы эта женщина обладала малейшей властью над ним, он бы покинул меня, поверьте мне! Все козни, которые мы строили, были излишни! Теперь я смеюсь над ними! Жизнь возобновится такая же, как прежде, лучше, чем прежде. Она уже возобновилась! Ко мне вернулись силы. Я прихорашиваюсь для него. Прежде всего и с какой радостью я уничтожила то первое письмо, которое написала вам… Но хватит об этом. Как хорошо, Ронга, все забыть, быть счастливой, слышать, что он дома. Он приходит, уходит, под сапогами скрипят половицы. Пахнет трубкой, куда ни пойдешь. Мне нравится этот запах. Мне все нравится в нем, даже то, как он молчит, смотрит в пустоту. Раньше, быть может, я не умела его любить! Я его любила про себя, не ценила его присутствия. С некоторых пор я знаю, что там, где нет тела, нет любви! Еще недавно то, что я написала, вызвало бы у меня негодование! Я изменилась. Стала другой. Я не испытываю ненависти. И думаю о Мириам с нежностью. Она, наверное, тоже страдала!

Не знаю, дорогая Ронга, увидимся ли мы. Но помните, что я вам очень признательна. Вы мне помогли, и я этого никогда не забуду. Спасибо. Наспех заканчиваю это письмо, так как Франсуа там, наверху, зашевелился. Сегодня суббота, он уезжает в Нант, как обычно. Поедет за покупками, обновит свою аптечку и, конечно, сходит в кино. Ему нравится эта прогулка, и мне хочется, чтобы он вновь обрел свои привычки. Он и не подозревает о том, что мне все известно. И никогда об этом не узнает. Он будет жить рядом со мной как ребенок, которого простили. Пишите мне время от времени, Ронга. Я ваш искренний друг.

Элиан».

— Подожди, Франсуа, я составила список вещей, которые нужно купить. Мне нужна мастика. В Бовуаре она стоит слишком дорого. Еще два карниза для занавесок, я пометила размеры… И потом, еще пять-шесть мелочей… Скажи мне: «До свидания…» Поцелуй меня… Мог бы побриться… Это еще что за толстый конверт?.. Деньги, держу пари. Нет?.. До чего же ты скрытный!.. Не возвращайся слишком поздно — на ужин тебя ждет сюрприз… Прощай, Франсуа, дорогой. Ты так часто общаешься с животными, что стал таким же молчаливым, как они. Ну и пусть! Ты мне нравишься, какой есть… Возвращайся поскорей… Я тебя жду…


Трагедия ошибок

Старик! Меня называют Стариком! Говорят, я одинокий и жестокий маньяк. Уверяют также, что я обладаю могучим умом и беспредельной властью. Я действительно стал, если верить тем книгам, которые уделяют моей скромной особе слишком большое внимание, Владыкой Мира.

Всеведущий, вездесущий, вершитель человеческих судеб, я заслужил, чтобы прозвище мое, Старик, писалось с большой буквы, я стою по ту сторону добра и зла, передо мной преклоняются. Короче говоря, сегодня я считаю нужным покончить с этой бессмысленной легендой, развеять, как говорится, этот миф о себе. Я такой же человек, как и все, только у меня чуть более скептический взгляд на жизнь, возможно, потому, что на своем веку я повидал немало безрассудных действий, и потому, что сам совершал безрассудные поступки. Война — мое ремесло, это так. Побежденные никогда не вызывали у меня чрезмерной жалости. Но существует множество ни в чем не повинных людей, тех, кому приходится расплачиваться за других, кого поражают шальные пули, кто погибает по недоразумению. Тайная борьба всегда рождает ненужные драмы, непредсказуемые и непоправимые. Я часто думаю об этих драмах. В них есть что-то потаенное, коварное, необъяснимое. Они составляют грязную и кровавую накипь тайной войны. Возможно, у меня были победы. Я забыл о них. Но воспоминания о бессмысленных жертвах преследуют меня. Будь я писателем, я бы сам рассказал об этом, чтобы показать людям, что секретные расследования — не совсем то, что они думают.

Впрочем, меня гораздо больше, чем сам разведчик, интересуют его жена, или брат, или друг, та или тот, чья жизнь будет исковеркана уже потому, что у человека, которого любишь, оказывается, два лица, две жизни, два сердца, о чем окружающие даже не догадываются. Он всегда носит маску, и эту маску принимают за его лицо. Происходит ошибка, и разыгрывается трагедия, трагедия ошибок, самая невыносимая из всех.

Поскольку у меня нет литературного таланта, я ограничусь в этой первой истории лишь публикацией необработанных материалов: дневников и донесений. Эти документы позволят читателю постепенно постичь ту правду, которой неприятно смотреть прямо в глаза. Ему и судить. Что касается меня, то свое суждение я уже вынес.

Дневник Жака

22 июля

Прекрасно понимаю, что вести дневник глупо. Но за последние три недели в моей жизни произошло столько событий, и событий столь необычных, что если я сейчас не возьмусь разобраться во всем, не вспомню, каким я был до этого, то совсем запутаюсь… Уже сейчас… да, уже сейчас я не знаю, кто я — Жак Кристен или тот, другой. Мне бы не следовало соглашаться. Теперь я как бы стал узником, отпущенным под честное слово. Я не могу спастись бегством. Слишком поздно. Во всяком случае, если когда-нибудь меня вынудят использовать ради своей защиты эти записи, я буду вправе утверждать, что попал в подобное положение в какой-то мере против собственной воли.

Мне следовало бы восстановить все подробности с самого начала. Но именно такого рода работа мне претит. Я никогда не был педантичным. Никогда не задумывался о будущем. Всегда откладывал на завтра то, что мог сделать сегодня. Те, кто проявлял ко мне интерес, не раз говорили мне, что я далеко пойду с моими способностями… И действительно, в двадцать лет я был скрипачом, подающим большие надежды. Если бы кто-нибудь проявил настойчивость, заставил бы меня трудиться, развивать свой талант, который расцвел почти без всяких усилий с моей стороны, одним словом, если бы кто-нибудь сумел взять меня в руки, как иной менеджер нерадивого боксера, я, может, не уступал бы сейчас самым известным скрипачам мира. Но у меня не было денег, я не умел просить, не знал, что успех достается не самым лучшим, а самым ловким. К тому же я был красив. Я говорю об этом совершенно беспристрастно. Я никогда не мог толком понять, что значит быть красивым. Но столько женщин говорили мне с каким-то надрывом в голосе: «Как ты красив!» — что я в конце концов согласился с ними. О! Мне было это вовсе не трудно. Естественно, слова их льстили моему самолюбию. Что за чудесная игра — переходить от одной к другой, обволакивать их музыкой, осторожно ловить их в расставленные сети, словно прекрасных диких козочек! Как увлекала меня эта охота! Я не понимал, что таким образом жертвую временем, которое мне следовало упорно посвящать честолюбивым устремлениям. Я соглашался на ангажементы, которых должен был бы стыдиться. Играл в казино, в пивных. Мои учителя отвернулись от меня. Однако я все еще не понимал, что качусь в пропасть. Но вот однажды, в Каннах, меня словно молнией ударило. Я играл тогда в модном ресторане. Обстановка летнего отдыха, южного солнца, легких любовных связей, богатства нравилась мне. Я исполнял небольшие эффектные вещи, которые очаровывают купальщиц во время чая: «Китайский тамбурин», «Чардаш»… Мне аплодировали — я низко кланялся, как паяц, кем, в сущности, и был. Однажды, не знаю почему, я заиграл «Арию» Баха. И сразу почувствовал, как в зале постепенно воцаряется тишина. Посетители перестали болтать. Я догадывался, что люди подают друг другу знак замолчать. Я все еще вижу официанта, застывшего с подносом, уставленным бутылками. В этот день во мне жила сама музыка. Не понимаю, почему она тогда выбрала именно меня — меня, который был ее недостоин. Я долго буду помнить мгновения, которые пережил, когда в воздухе замерла последняя нота: потрясенная тишина, такая глубокая, что отчетливо различим был даже звон упавшей ложки — и вдруг такой оглушительный, что я зажмурил глаза, взрыв восторга, гром аплодисментов, прокатившийся слева направо, который, все нарастая, перешел в возгласы: браво!., бис!.. Случилось то, чего я никогда не знал, о чем тщетно мечтал: я услышал крики толпы, влюбленной толпы. Ощущение было столь необычным, столь сладостным, столь потрясающим, что все остальное потеряло для меня всякий смысл. Я почувствовал во рту горечь презрения и стыда. Вечером я готов был наложить на себя руки. Возможно, мне следовало тогда покончить с собой, но я слишком привык жалеть самого себя. И потом, я все еще надеялся, что удача улыбнется мне. Я играл в самых дешевых кафе и ресторанах, был отвратителен самому себе, но, вопреки всему, не терял надежды. Ведь мне еще не было и тридцати.

Не стану описывать, как катился по наклонной плоскости с открытыми глазами, прекрасно сознавая, что потерял. Я очень скоро понял, что, если только не произойдет чудо, я не сумею удержаться даже на этом уровне. Мой талант сослужил мне дурную службу. Помогают посредственностям. Меня же избегали. Я ставил людей в затруднительное положение. Вызывал чувство неловкости. А поскольку всегда отчаянно нуждался в деньгах, соглашался на любые предложения. Но я утратил право на требовательность, и меня нещадно эксплуатировали — это был порочный круг. И чем больше я увязал, тем острее ощущал свое одиночество. Само собой, я начал пить! Вино, хоть оно и пагубно действовало на мой характер, не повлияло ни на мою память, ни на руки. Виртуоз упорно не хотел умирать во мне, часто я и сам удивлялся этому. У меня появилась своя манера изящно и лихо проигрывать наиболее трудные пассажи, смягчая их холодность и технику. К тому же я сохранил мягкое, сдержанное вибрато, царственное звучание, лишенное пошлости. Словно меня все еще питал чистейший источник, который ничто не могло замутить. Случалось, в конце недели управляющий отводил меня в сторону и говорил: «Все было прекрасно, вы, без сомнения, хороший скрипач, но, понимаете, это не наш жанр!» И я уходил. Комнаты, которые я снимал, выглядели все более мрачными. Костюмы мои становились все более поношенными. Мои любовницы на один вечер, послушав мою игру, шептали: «Да, весельчаком тебя не назовешь!» Я прекрасно понимал, что ждет меня впереди. Расстаться со скрипкой? Я уже предпринимал такие попытки. Но скрипка вскоре снова завладевала мной. Зарабатывать себе на жизнь уроками? Но я не умел преподавать. Нельзя научить тому неуловимому, что подсознательно живет в тебе, постоянно присутствует в твоей душе. Возможно, я мог бы играть в ансамбле. Но тогда пришлось бы ходить на репетиции, сносить капризы руководителя. Нет. Я так привык к вольной жизни, что, доведись мне вести упорядоченную жизнь, чувствовал бы себя как в тюрьме. Я взялся было сочинять музыку. Но создать нечто возвышенное у меня не хватало таланта, а коммерческая музыка была мне противна. Впрочем, к чему оправдываться? Мой корабль сел на мель. Я потерял управление и даже не испытывал желания крепко взяться за руль. Есть своя прелесть в том, чтобы чувствовать себя потерпевшим кораблекрушение.

Именно в такой момент этот человек и появился в первый раз. Я тщетно пытаюсь припомнить, что же привлекло к нему мое внимание? Быть может, он уже несколько дней следил за мной? Быть может, он заметил меня в «Джамбеу», где я играл вместе с одним жалким пианистом в часы аперитива и по вечерам? Поскольку в ту пору я ел очень мало, то пьянел от первой же рюмки и не очень четко воспринимал окружающее. Я походил на рыбу, которой сквозь стекло аквариума видны лишь неясные очертания движущихся предметов. Все окружающее ко мне отношения не имело. Это был мир, куда я не собирался возвращаться. Я играл. Ждал момента, когда смогу уйти. Закончив выступление, я с футляром под мышкой отправлялся к себе в гостиницу на улице Аббатис или же доходил до ярко освещенной площади Клиши, чтобы в одной из закусочных съесть сандвич.

Он сидел за третьим от меня столиком, и до меня вдруг дошло, что я уже где-то видел его. Должно быть, не отдавая себе в этом отчета, я заметил его в толпе, и теперь это лицо показалось мне знакомым. Я вгляделся в него внимательней. Теперь я уже не сомневался, что встречал его. Это был мужчина лет пятидесяти, одетый без претензий, крепкого и даже плотного телосложения. Во всем его облике было что-то тяжеловесное, деревенское, но огромные мешки под глазами придавали ему вид человека, который многое пережил, передумал. Волосы подстрижены бобриком. Он курил длинную, очень тонкую сигару, пепел с нее время от времени сыпался ему на галстук, на что он не обращал внимания. Похоже, иностранец. С июля месяца на Монмартре полным-полно туристов, которых ожидают стоящие вдоль Бульваров огромные сверкающие автобусы. Я тут же забыл и думать об этом человеке. На следующий день я увидел его в «Джамбеу». Он пил пиво и читал газету. И ни разу не повернул голову в мою сторону. Музыка не интересовала его. В перерыве я проглотил стаканчик виски и тут же снова позабыл о нем. Я играл, как робот, ни о чем не думая. Мне было жарко. И я очень устал. В полночь я оправился восвояси. Он вышел вслед за мной. Простое совпадение? Я заметил, что он высокого роста, сутуловатый, с фотоаппаратом через плечо. Возможно, он был голландцем. Я пошел по бульвару. Незнакомец перешел на другую сторону улицы и вскоре скрылся из виду. Где я мог его видеть? Я уже не сомневался, что лицо его мне знакомо. Но столько лиц всплывало в моей памяти! Перед моими глазами промелькнуло за эти годы столько незнакомых лиц! Однако же эти мешки под глазами…

Я лег. Мои обычные думы долго не давали мне уснуть. В нашем квартале я задолжал буквально всем. Мой ангажемент кончался через две недели. Я бы смог еще заплатить за комнату в гостинице и рассчитаться с прачечной. Но как быть с другими долгами? Я услышал, как возвращается моя соседка. Ей тоже я задолжал немало. Она работала в гардеробе в ночном ресторане и неплохо зарабатывала. В молодости она была танцовщицей в кабаре и даже теперь, когда ей перевалило за сорок, выглядела весьма привлекательно. Всё звали ее просто Лили. Кроме меня. Я не умел быть с женщинами на дружеской ноге. Она же, со своей стороны, хотя это может показаться смешным, питала ко мне чувство, похожее на уважение. Мне было бы достаточно сделать шаг… Но я предпочел оставаться ее должником. Я уснул, как всегда, когда уже забрезжил рассвет.

В час дня в закусочной я снова увидел его, углубившегося в свою газету. Он, конечно, не мог знать, что я забреду именно сюда. Значит, он находился здесь не из-за меня. Я заказал два сандвича. Незнакомец читал «Энформасьон финансьер». На сей раз на нем был костюм из зеленоватого твида, поношенный, но хорошего покроя. Народу было немного, а мне некуда было спешить. Если у этого человека здесь назначена встреча, хотелось узнать, с кем именно. Примерно в два он аккуратно сложил газету, отсчитал мелочь, положил ее на столик и встал. Я наклонился к официанту:

— Вы знаете этого человека, который уходит? Он у вас часто бывает?

— Вы смеетесь надо мной, что ли?..

— Но, уверяю вас…

— Он никогда с вами не заговаривал?

— Никогда.

— Любопытно.

Официант глянул вслед незнакомцу, тот переходил улицу на зеленый свет.

— Чуть больше месяца назад он спросил меня, знаю ли я вас. Я сказал ему, что вы играете в «Джамбеу» — думаю, в этом нет ничего дурного. Что касается остального…

— Остального?

— Да, он стал задавать и другие вопросы: есть ли у вас друзья, встречаетесь ли вы с женщинами… Я решил было, что он из полиции, но поскольку он дал мне пятьсот франков…

— И часто он потом заходил?

— Нет. Я совсем забыл о нем, а тут он снова появился позавчера… Наверное, хочет предложить вам какое-то дело…

— Дело?.. Мне?..

Все это еще больше меня заинтересовало. Я старался припомнить, где встречал его, и мне показалось, что вроде бы видел его в «Вельзевуле» — кабачке, где проработал несколько дней. Это в самом деле было недель пять назад. Но если человек хотел навести обо мне справки, он, должно быть, следил за мной, повсюду расспрашивал обо мне. Нужно разобраться. Я начал со своей гостиницы. Нет, никто мною не интересовался. То же самое сказали мне в табачной лавке. И в булочной. Я обошел все ближайшие лавочки. Никаких следов незнакомца. Я отправился в «Вельзевул». Пустое дело. Я чувствовал себя все более и более подавленным, безо всяких на то причин. Это весьма любопытно: я человек беспечный, однако придаю огромное значение самым несущественным мелочам, мысль о них преследует меня, как наваждение. Кто-то заинтересовался моей особой? Прекрасно. Надо спокойно выждать, посмотреть, как будут развиваться события. Но не тут-то было: я не переставал строить самые несуразные догадки. Они сменяли одна другую, как это бывает во сне, и я не мог остановить их. Я решил напиться. В два часа я оказался на площади Пигаль, Я был пьян, но на свой обычный манер: чувствовал себя расслабленным и заторможенным, однако мысль работала с удивительной ясностью. Конечно, ясность эта не была подлинной. Просто у меня возникла причудливая способность устанавливать весьма правдоподобные связи между совершенно абсурдными мыслями. Тем не менее этот странный дар доставлял мне горькую радость. Теперь я был уверен, что знаю правду: этот человек — ревнивый любовник. Очень похоже, он друг Берты, негоциант, наезжающий в Париж раз в две недели. Несколько месяцев назад Берта была моей любовницей. Она довольно скоро порвала со мной, сославшись на то, что ее друг очень ревнив. Она боялась его. И теперь этот ревнивец захотел отыскать меня. Таким образом, все объяснялось… Что можно тут возразить: он меня нашел. Но чего же он ждал, почему не заговаривал со мной?.. Теперь мне стала понятна его тактика. Он старался меня запугать, рыская вокруг да около.

Взволнованный своим открытием, я вышел из бара, выпив там рюмку коньяку, и собирался пересечь площадь, чтобы купить пачку «Голуаз», когда чья-то рука опустилась мне на плечо.

— Жак Кристен?

Это был он. Незнакомец оказался намного выше меня ростом и шире в плечах. Серые глаза — глаза игрока в покер — внимательно разглядывали меня, словно я товар, который он намеревался купить.

— Вы опять напились, — сказал он.

— Но позвольте…

— Пойдемте!

Он подвел меня к черной малолитражке, открыл заднюю дверцу и сел рядом со мной.

— Я не собираюсь вас похищать, — заговорил он. — А просто хотел бы побеседовать с вами. У вас найдется пять минут? А затем мы отправимся с вами на улицу Аббатис. Вы сможете взять свою скрипку, и я отвезу вас в «Джамбеу».

Он говорил медленно, с заметным иностранным акцентом, по всей вероятности немецким. Во всяком случае, он вовсе не был ревнивым любовником, как я предполагал.

— Взгляните-ка, — сказал он, протягивая мне фотографию. Я окончательно перестал что-либо понимать.

— Так это же я! — сказал я.

— Посмотрите внимательней.

Фотография была не очень четкой. Вероятно, ее отклеили от какого-то официального документа — паспорта или вида на жительство, на уголке был заметен оттиск круглой печати. Но сомнений быть не могло.

— И все-таки это я.

— Весьма сожалею, — возразил незнакомец. — Вы — Жак Кристен, родились в Страсбурге двадцать второго января тысяча девятьсот двадцатого года, закончили консерваторию с золотой медалью в тысяча девятьсот тридцать восьмом году, а теперь безработный или что-то в этом роде. Тогда как это — фотография некого Поля де Баера, родившегося в Саверне тринадцатого марта тысяча девятьсот восемнадцатого года… Сравните.

Он извлек из бумажника две фотографии, на которых я сразу же узнал себя.

— Я сделал эти снимки на улице, — объяснил он. — Простите меня, но ваше сходство с де Баером таково, что заметить разницу можно, лишь очень внимательно изучив обе фотографии… Взгляните, мочка уха, и потом, складка — здесь, в левом уголке рта.

Может быть, он и прав. Что же касается меня, то я был буквально загипнотизирован фотографией Поля де Баера. Снимок был не совсем в фокусе, но можно было бы поклясться, что де Баер — мой брат-близнец.

— Невероятно, — пробормотал я.

— Это действительно кажется невероятным, — согласился он. — Однако подобное сходство встречается гораздо чаще, чем мы думаем.

Он отстранился немного, чтобы получше меня разглядеть.

— Де Баер был не таким худым, как вы, — добавил он. — А потом… Простите меня… он был богат, а богатство, как и бедность, накладывает на человека определенный отпечаток. Сейчас вы уже меньше похожи на де Баера. Вроде бы то, да не совсем то.

— Если я правильно вас понял… он умер?

— Да… Именно поэтому вы мне и нужны.

Он положил руку на спинку сиденья за моей спиной и сказал уже совсем другим голосом:

— Давайте поговорим серьезно, Кристен. Ваши дела очень плохи, вы это знаете. Вам уже никто не верит в долг. И никакой работы не предвидится. Неужели вы думаете, что в костюме, который сейчас на вас, вам предложат контракт? К тому же скрипачи теперь никому не нужны. Вот если бы вы играли на саксофоне или на трубе… тогда, не спорю, у вас был бы еще какой-то шанс.

Я попытался возразить. Он заставил меня замолчать.

— Я достаточно осведомлен. Вы дошли до ручки. А я могу помочь вам выкрутиться. Послушайте… если бы я дал вам миллион наличными… для начала, конечно… согласились бы вы работать на меня?

И, желая доказать мне, что его предложение вполне серьезно, он порылся в карманах и достал чековую книжку. Миллион! Признаюсь, в первую минуту от этой цифры мне стало не по себе. Я провел ладонями по глазам, по щекам. Мне бы так хотелось проснуться, понять…

— Я сказал «работать», — поправился незнакомец, — но это сказано не совсем точно. На самом же деле я нанимаю вас, ваше лицо, ваше тело… Я нанимаю ваше сходство, если хотите. Хочу сразу же вас успокоить. Я не намерен впутывать вас в какое-то грязное дело. Увидите сами… Все очень просто. Поль де Баер был человек богатый, знаете, из хорошей, обеспеченной семьи, из тех, кому все доступно и кого ничто не интересует. Он сумел разориться за десять лет. Был женат, и женат по сей день, на очаровательной женщине, которая очень его любила. Это не помешало ему изменять ей и промотать ее состояние. Одним словом, в один прекрасный день де Баер отправился на пароходе в Нью-Йорк вместе со своей последней возлюбленной, американкой. С очень крупным счетом в банке. Путешествовал он под чужим именем, — возможно, у него еще сохранились остатки совести или же он считал, что это поможет ему замести следы. К несчастью, корабль затонул. Он назывался «Стелла Марис». Де Баер и его любовница исчезли. Я один знаю, что он погиб, поскольку находился в курсе всех его секретов, остальные же, и в первую очередь его жена, ни о чем не подозревают. Жена думает, что это просто его очередная отлучка, более длительная, чем предыдущие. Она ждет его уже целый год.

Я слушал незнакомца очень внимательно, все еще не понимая, к чему он ведет, но уже чувствовал себя бесконечно разочарованным, обманутым. Нанять мое сходство? Ерунда! Какие-то бредни!

— Я перехожу, — продолжал он, — к самой щекотливой стороне вопроса. У де Баера есть дядя, брат отца. Этот дядя Анри еще жив. Он живет на покое в Кольмаре, и поскольку болен раком, то протянет недолго. А он тоже очень богат — не стану вдаваться в подробности, у нас еще будет время обо всем поговорить, — он очень богат, и состояние его должно перейти к Полю де Баеру. Вы представляете себе ситуацию?.. С одной стороны, Жильберта, жена Поля, которой он изменял и которую разорил, а с другой — наследство дяди Анри, которое глупейшим образом пропадет, если Баер не появится в нужный момент, так как других наследников у его дяди нет.

— А оно велико, это наследство?

— Весьма! Около ста миллионов. Дядюшка занимался оптовой торговлей кофе. Он владел плантациями в Бразилии и был связан с торговцами кофе в Эльзасе и прирейнской области.

— А какова тут ваша роль?

— Я служил у родителей Поля де Баера. Потом перешел на службу к нему. Меня зовут Франк Майер. Нет, я не преследую никаких личных целей, меня беспокоит лишь судьба Жильберты де Баер. Вот почему, увидев вас, узнав, что вы скрипач, я сразу понял, что все-таки, может, есть еще возможность не упустить наследство… Так вот: когда дядюшка умрет — а это не заставит себя долго ждать, — нотариус вызовет Поля де Баера. Он не видел своего клиента уже много лет, так как все последние годы де Баер жил на мысе Мартин, на большой вилле, принадлежащей его жене. Но хорошо его знает, будучи большим другом семьи, и, более того, бывало, он музицировал с Полем и Жильбертой. Я забыл вам сказать, что де Баер довольно хорошо играл на скрипке. Значит, вам надлежит обмануть нотариуса, создать впечатление всего на час, что вы и есть Поль де Баер. Это нетрудно, если, вы сумеете перевоплотиться, войти в роль. Сходство само по себе ничего не значит. Главное — жесты, манера говорить, словом, вы понимаете: вам надо будет научиться вести себя, как Поль де Баер.

— А… его жена… Жильберта?

— Я уже говорил вам, она ждет возвращения мужа.

— Но… она не будет в курсе дела?

— Ни в коем случае. Я хорошо ее знаю. Она никогда не согласилась бы на такую комбинацию. Речь идет о том, чтобы защитить ее интересы… вопреки ей самой.

Я невольно рассмеялся, хотя мне было отнюдь не до шуток.

— Вы принимаете меня за дурака, — сказал я. — Нет, не настаивайте. Я вас любезно выслушал. Ваша история очень забавна. Но я не согласен. Потому что… Потому что все, что вы мне рассказываете, ни в какие ворота не лезет. Я все-таки кое-что соображаю.

Пока я говорил, он быстренько заполнил чек. Подписал его.

— Знаю, — сказал он. — Поверьте, я рассмотрел этот вопрос со всех сторон. Само собой разумеется, есть масса деталей, которые вам пока еще неизвестны, но они заставят вас изменить свое решение. Мне надо объяснить вам, каков был Поль де Баер. Этот человек никогда не был счастлив. Он очень рано потерял отца. Мать исполняла все его прихоти. Но у Поля де Баера не было цели в жизни. Одно время он увлекался игрой на скрипке. Потом начал заниматься живописью и архитектурой. Но он был не способен чем-либо заинтересоваться надолго. Вскоре после женитьбы (может быть, ему показалось, что он лишился свободы) Поль стал отлучаться из дому. Исчезал на несколько дней, возвращался без единого су в кармане и замыкался в пугающем молчании. Когда он вновь уезжал, мы даже испытывали некоторое облегчение. Что тут говорить, характер у него был не слишком уравновешенный. Вот почему, даю вам честное слово, у Жильберты не возникнет никаких подозрений, если я позвоню ей по телефону и скажу, что нашел вас, но вы потеряли память…

Я открыл дверцу и выскользнул из машины. Я был достаточно терпелив, но мне надоели все эти глупости. Двойник, да еще утративший память. Что еще? Я ушел, не оглядываясь, я был вне себя, а воспоминание о чеке у меня просто вызывало отвращение. Целый миллион! Это позволило бы мне вновь всплыть на поверхность. Кто же, в сущности, этот Франк? Мошенник? Больной? Фантазер? Я пошел по улице Гудона. Негромкий автомобильный гудок заставил меня вздрогнуть. Автомобиль медленно следовал за мной. Франк улыбался, держа чек в руках. Несмотря на жару, я постарался ускорить шаг. Гул мотора по-прежнему сопровождал меня, и передо мной замелькали обрывки этой невероятной истории… Нотариус… Жильберта… Не будь этой женщины, остальное выглядело бы еще более или менее правдоподобно… Но возвращение страдающего амнезией мужа!.. Одно из двух: или все это правда — и мне предлагали сыграть гнусную роль… или же все это ложь — и тогда эта женщина просто дрянь… Я уже ничего не понимал, не мог рассуждать здраво. Я вбежал в вестибюль гостиницы, перевел дух. И, снова услышав короткий гудок, бросился к лестнице, где столкнулся с соседкой по площадке.

— Да вы же совсем больны! — воскликнула она.

— Нет, пустяки… Это все от жары…

— Вы хоть что-нибудь ели сегодня?

— Конечно.

Она открыла сумочку и достала несколько купюр. Я резко оттолкнул ее и заперся у себя в комнате. Мне хотелось кого-нибудь ударить. Неужели все принимают меня за нищего? Да, конечно! Вскоре я стану нищим. Я ломаюсь, когда мне предлагают деньги, но через несколько дней, если пожелаю уберечь свое драгоценное самолюбие, буду вынужден заложить скрипку. Мне за нее дадут, вероятно, тысяч двадцать, что позволит мне продержаться недели две. А потом — полный крах. Вот до чего я дошел. И Франк это прекрасно знал, он знал все. Я растянулся на кровати. Припомнил его нелепую историю во всех подробностях. Она не содержала явных несуразностей, но звучала по-детски неправдоподобно, хоть я и не мог понять почему. Я видел фотографию этого де Баера. И должен признать, что мы похожи друг на друга как две капли воды. Впрочем, если Франк месяц назад потрудился навести обо мне справки, значит, у него были на то веские причины. С другой стороны, де Баер, даже не страдая потерей памяти, вполне мог вести себя как человек, страдающий неврозом. Я кое-что об этом читал. Люди, забывающие то, что вызывает у них особую тревогу, — случай не такой уж и редкий. В общем, каждая отдельная деталь была вполне допустимой. Хотя вся история в целом звучала фальшиво. Но чем я рисковал? Этот вопрос, словно яд, отравлял мне душу. Ведь никто и не требовал от меня, чтобы я поверил этим бредням. Нанимали мое тело, а не мой ум. Этот ангажемент не так уж и отличался от остальных. Вместо того чтобы играть на скрипке, я буду играть глазами, голосом, руками. Какая разница?

Я смочил голову холодной водой, причесался и взял футляр со скрипкой. Самое время выходить. Стоило мне появиться на тротуаре, как машина Франка тут же ловко отделилась от вытянувшихся в ряд машин: Франк ждал меня. Он следовал за мной до самого «Джамбеу». Я видел его в зале, как обычно, погрузившегося в чтение газеты. Мне плохо запомнился этот вечер. Я играл как во сне. Смотрел на Франка. И думал о нотариусе, который сразу же вызовет полицию. Подлог и использование поддельных документов. Франк спокойно потягивал пиво… Вполоборота он выглядел таким же массивным и упрямым, как бык. Он уже имел некоторую власть надо мной, благодаря своей невозмутимости, уверенности в себе, тяжеловесности. Я не стал противиться, когда он повел меня ужинать. Он заказал, как я и предполагал, обильный, сытный ужин. Впрочем, ничего еще не было решено. Я пока еще оставался свободным и стал доказывать ему, желая не уронить своего достоинства, что у всей этой комбинации нет ни малейшего шанса на успех.

— Даже после долгой разлуки, — доказывал я, — жена сразу узнает своего мужа. Есть альковные тайны, которые не могут быть вам известны.

Он улыбнулся и наполнил мой бокал рейнским вином.

— Уже многие годы, — сказал он, — Жильберта и Поль спят в разных спальнях. Жильберте пришлось слишком много страдать. Уверяю вас, ваше возвращение не доставит ей радости. Она будет избегать вас, насколько это возможно.

— И все-таки она заметит, что я не тот человек, каким был прежде.

— Она решит, что вы поступаете так нарочно, стараетесь доказать ей, что вы для нее чужой.

Он бросил бумажник на стол, и я еще раз собрал все свои силы, чтобы отказаться от чека, но он достал и положил передо мной новую фотографию. Жильберта. Она была очень красива. Красота мраморной статуи. Бесконечно трудно описать красивую женщину. В ней все безукоризненно, безупречно, гармонично. Как бы это сказать? Все — сплошное совершенство. Именно такой была Жильберта. Даже глаза ее, очень светлые, которые смотрели и, казалось, не видели, были глазами статуи.

— Вы оскорбляли эту женщину… — сказал Франк. — Вы сделали все, чтобы она разлюбила вас. И всегда должны помнить об этом.

Вот тогда-то я и решился.


Я решился, но в своем обычном стиле: то есть, когда казалось, что я совсем уже согласился, я снова все поставил под сомнение — последний всплеск недоверия или, если хотите, чувства собственного достоинства. Я не хотел, чтобы он подумал, будто я уступил из корыстных побуждений. Если я буду долго спорить, у Франка создастся впечатление, что я дал согласие по доброй воле. И потом, хоть я и осовел после сытного ужина, я прекрасно понимал, что Франк, несмотря на внешнее спокойствие, взбешен моими возражениями. Таким образом, я брал реванш и не преминул этим воспользоваться.

— Допустим, — сказал я, — что в первую минуту Жильберта и будет обманута. Но очень скоро она убедится, что я не знаю, к примеру, расположения комнат на вилле.

— Вы ничего не поняли, — возразил Франк. — Вы потеряли память, у вас амнезия, еще раз повторяю вам это! Следовательно, вы чувствуете себя чужим в собственном доме, это же ясно. Все ваши ошибки, все ваши промахи пойдут лишь на пользу делу. И даже более того. Представим себе больного де Баера, который и в самом деле позабыл свое имя, потому что, в сущности, это его устраивает, но не утратил полностью память. Так вот, этот де Баер, если бы он существовал, постарался бы разыграть комедию человека, который ничего не узнает.

— Но почему?.. Не понимаю вас.

Франк, который как раз подносил бокал к губам, заколебался. Потом медленно-медленно стал пить вино, словно тянул время, чтобы взвесить все «за» и «против». Наконец он тихо сказал:

— Де Баер ненавидел Жильберту. Видите ли, Кристен, между ними разыгралась ужасная интимная драма. Де Баер был человек властный, надменный, привыкший удовлетворять все свои прихоти. Жильберта любила его. Я убежден, она до сих пор его любит. Но он не сумел ее разбудить, если вы понимаете, что я хочу сказать, и так и не простил ей ее холодности. Это… физическое несоответствие на него очень подействовало. Многие годы он всячески старался унизить жену. Скажу вам нечто поразительное: если бы де Баер не утонул при кораблекрушении, он мог бы в конце концов действительно впасть в амнезию. Так он старался всеми способами убежать от самого себя. Его бессчетные отъезды, его бегство под чужим именем… То, что он никогда не имел при себе никаких драгоценностей, никаких предметов, которые могли бы помочь установить его личность… Все это говорит о многом — с чисто медицинской точки зрения.

— А Жильберта понимала это?

— И да, и нет. Она была вынуждена признать, что муж ведет себя, странно. Но истинная причина такого поведения до нее, не доходила. Она думала, что Поля плохо воспитала мать, что она исковеркала его характер. В этом объяснении тоже скрывалась доля правды.

— Все так запутано, — заметил я.

— Вот именно… запутано.

Я почувствовал, что Франк немного успокоился. А сам я стал лучше понимать, что речь шла о реальной жизненной драме, а не о какой-то сомнительной комбинации. Однако я все еще не собирался сдаваться. Я снова перешел в наступление.

— Пусть так! Де Баер больше не мог выносить жену. Но раз он умер, почему не сказать Жильберте всю правду? И почему не объяснить ей ваш план, который поможет ей вернуть состояние?

Франк хмыкнул и пожал плечами.

— Может быть, вы и хороший музыкант, но в психологии полный профан. Вы видели фотографию Жильберты. Вы теперь немного лучше знаете эту несчастную женщину. И вы хотели бы, чтобы я сказал ей: «Ваш муж собирался навсегда исчезнуть со своей любовницей. Он вас так ненавидел, что решил никогда больше не давать вам знать о себе». Нет, есть поручения, которые невозможно взять на себя. А если бы я под конец предложил ей найти подставное лицо, чтобы обмануть нотариуса, она бы выставила меня за дверь.

— Вы признаете, таким образом, что вся эта история с наследством выглядит весьма подозрительно?

— Естественно, признаю. Если бы я мог взяться за это дело иначе, будьте спокойны, я бы к вам не обратился. Но у меня нет выхода. Я считаю, что Жильберта заслуживает, чтобы ей вернули ее состояние после всего того, что ей пришлось пережить.

— Вы ее любите?

Я думал, что Франк вспылит. Я чувствовал, как напряглись его мускулы, затвердели огромные плечи. Однако голос его прозвучал безразлично, когда он ответил:

— Вы слишком много пьете, дорогой Кристен. Там вам придется избавиться от этой дурной привычки. Запомните раз и навсегда: я был предан Полю де Баеру. Уже одно это не позволило бы мне говорить о том, что он хотел сохранить в тайне. Но я первый признаю, что он совершал ошибки, и считаю, что мне надлежит теперь, когда он умер, их исправить. Вот и все. Вы продолжаете сомневаться? Вы спрашиваете себя, где я взял тот миллион, что даю вам в качестве задатка?.. Да из собственных сбережений! Де Баер жил на широкую ногу, а меня считал своим другом.

У него на все был готов ответ. Но я обладаю удивительной, способностью находить новые доводы, когда меня вынуждают делать то, что мне не нравится.

— Одного все-таки я не понимаю: почему бы вам не выложить нотариусу те же басни, что и Жильберте? Де Баер потерял память, ладно, это не помешает ему поставить свою подпись… Нотариус будет не более требовательным, чем мадам де Баер.

— Простите! Вы все перепутали. Я же вам объяснил, почему Жильберту не должно удивить возвращение мужа… скажем, неузнаваемого. Но юридический акт может подписать только человек, находящийся в здравом уме. Если нотариус вдруг заподозрит, что перед ним Поль де Баер, страдающий амнезией и, следовательно, в определенном смысле не отвечающий за свои поступки, тогда… на наследстве придется поставить крест!

Понятно, мне следовало бы ожидать подобного возражения. Я предпринял обходной маневр.

— Вы утверждаете, что Жильберта ждет возвращения мужа. Согласен. Но, в конце концов, ведь он, мне кажется, исчез слишком давно. Вы не находите, что надежда просто въелась ей в душу?

Он не понимал иронии.

— Да, — прошептал он, — да… Она все еще надеется. Я сказал ей, что Поль, быть может, находится в каком-нибудь лечебном заведении, она сочла это вполне вероятным. Я делаю вид, что ищу его в Италии, Швейцарии, Германии… Когда я позвоню ей и сообщу, что отыскал Поля в Париже, у нее не возникнет и тени сомнения.

— А когда я уеду… так как, в конце концов, у меня нет никаких причин долго там задерживаться, вы согласны со мной? Все это дело каких-нибудь двух недель.

— Может, и больше, — ответил Франк. — Я не обещал вам, что дядя Анри умрет на будущей неделе.

— Это не имеет значения… Итак? Что же будет, когда я уеду?

Франк не торопился с ответом, он положил себе на тарелку огромный кусок торта.

— Если вы тот человек, каким мне кажетесь, — заговорил он наконец, — если вы испытываете хоть немного жалости к Жильберте, то постараетесь вести себя с ней так, чтобы она окончательно излечилась от любви к вам, когда вы исчезнете.

— Черт возьми! — выкрикнул я раздраженно. — Вы предусмотрительны.

— Чем удачнее вы проведете эту операцию, — продолжал Франк, — тем больше вознаграждение. Я рассчитываю дать вам еще три миллиона, когда со всем будет покончено.

— Но, простите, вы…

— Довольно, — оборвал он меня. — Я вам все объяснил. Теперь вам решать, да или нет. Вот чек. Если вы его берете, вопрос исчерпан.

Он достал портсигар и протянул его мне. Я отказался. Он закурил сигару, полузакрыл глаза, делая вид, что не заметил, как я взял чек, и, казалось, удивился, когда я поднялся.

— Я подвезу вас, — вяло сказал он.

— Не нужно. Мне необходимо пройтись.

— Как хотите. Мы уезжаем завтра в час дня. Приходите ко мне в гостиницу «Бристоль», на улице Аркад.

— Мне хотелось бы обновить свой гардероб.

— Ни в коем случае. На вилле вы найдете десятка два костюмов… Вы найдете там также и скрипку, так что вам незачем брать свою. Я попрошу вас только зайти к парикмахеру… Стрижка должна быть короче и пробор более четкий. До свидания.

Нервы мои во время разговора с ним были до такой степени напряжены, что сейчас я чувствовал себя совершенно разбитым. Итак, я согласился. Ему удалось меня убедить… нет, он не убедил меня… Отвечал он складно, история казалась вполне правдоподобной, но за свою жизнь я прочитал столько партитур, сыграл столько искренних, исполненных жизни произведений, что особенно остро чувствовал, когда речь шла о подлинной правде, а когда о примитивном правдоподобии. Франк явно многое скрывал от меня. Каковы его отношения с Жильбертой? Действительно ли он простой слуга? Собирался ли он присвоить себе это наследство? Я не позволю, чтобы меня водили за нос.

Я долго ходил по улицам; перебирал в уме все, что нарассказал мне Франк, и под конец уже не знал, что и думать: то все казалось мне вполне приемлемым, то все представлялось совершенно надуманным. Еще немного, и я вошел бы в кафе, положил чек в конверт и вернул бы его Франку: я был целиком и полностью во власти болезненной нерешительности. Я вернулся на улицу Аббатис и, приняв снотворное, лег спать. На следующий день, проснувшись, я сразу припомнил почти дословно каждое объяснение Франка, и мне удалось отделить ту часть истории, которая при внимательном рассмотрении, по-моему, была особенно подозрительной. Это касалось нотариуса. Франк, конечно, не лгал когда рассказывал мнео драме Поля де Баера. Но даже само слово «наследство» вызывало у меня неприятные ощущения. Этот умирающий дядюшка, эти миллионы, которые предстояло заполучить, — все это слишком напоминало сценарий дешевого фильма. Франк собирался надуть Жильберту — я готов был дать голову на отсечение. И вот этот-то тайный замысел и разжег мое любопытство. Мне вдруг показалось занятным помочь этой женщине со столь волнующим лицом. Я пощупал чек. Он являлся доказательством того, что я и впрямь двойник Поля де Баера и муж Жильберты: Франк не стал бы жертвовать миллионом, если бы думал, что сразу по прибытии на виллу меня выведут на чистую воду. Этот миллион, если хорошенько подумать, подтверждал, что я могу действовать смело, что я ничем не рискую, во всяком случае, в ближайшем будущем. Когда отправился в банк, сердце мое учащенно билось. Мне отсчитали десять пачек по сто тысяч франков, не задав ни единого вопроса. А впрочем, с чего бы мне стали задавать вопросы? Все было в полном порядке. Я оставил себе тысячу франков, а остальные положил в банк на свой счет. Я не собирался являться на виллу с миллионом в кармане. Франк вполне способен отобрать его, окажись я плохим актером. Жизнь в кои-то веки проявила ко мне милосердие. У меня уже не хватало времени обойти все лавочки, где я задолжал, и расплатиться со всеми кредиторами. С другой стороны, мне не хотелось трезвонить о своем отъезде. Но я намеревался во что бы то ни стало вернуть долг соседке. Я схватил такси, чтобы заскочить на улицу Аббатис, и поднялся к Лили. По утрам она всегда бывала дома. Она всячески пыталась разузнать, откуда у меня вдруг появились деньги, и мне было не легко уклониться от прямого ответа. Я пообещал, что вскоре расскажу ей обо всем, и она мило поцеловала меня.

Я потому так подробно описываю все эти детали, что их можно досконально проверить. Я ничего не выдумываю. А мысленное возвращение в прошлое помогает мне самому во всем разобраться. Это произошло дней десять назад. Всего лишь десять дней. Как в столь короткий срок я смог превратиться в того человека, каким являюсь сейчас?!

Итак, когда в час дня я вошел в холл гостиницы, Франк меня уже ждал. Он оглядел меня с головы до ног, похвалил мою прическу и, пока мы шли к машине, сказал:

— Будьте внимательны, Кристен… в вас есть что-то такое… Я не хочу вас обидеть… Что-то раболепное. Де Баер был высокомерен и, я полагаю, остался бы таким, даже если бы вынужден был просить милостыню.

— Если я вам не нравлюсь, еще не поздно расторгнуть нашу сделку! — воскликнул я, вдруг разозлившись.

— Неплохо, неплохо, — сказал Франк. — Уже лучше. Но де Баер никогда не выходил из себя… Я вам все объясню… Садитесь.

Я сел рядом с ним и больше не произнес ни слова. Он заговорил со мной первым.

— Ночь мы проведем в Авиньоне, — сообщил он мне, — а завтра утром уже прибудем на место.

— Мадам де Баер часто принимает гостей?

— Нет. Будьте спокойны, она никого не принимает. И со временем ей пришлось распроститься со всеми слугами.

Тон, каким он говорил со мной, слегка изменился. В нем появилась еле уловимая снисходительная нотка, словно я был путешественником, прибывшим издалека, у которого еще многое будет вызывать удивление, и это обещает быть забавным.

— Вилла великолепна, — продолжал он, — почти у самой оконечности мыса.

Он взглянул на меня и, поняв, что я раздражен, не стал продолжать. Он вел машину быстро и умело, и, поскольку дорога не была запружена, мы ехали на приличной скорости. Мягкое сиденье и скорость в конце концов меня убаюкали. Когда я открыл глаза, меня вдруг поразила одна мысль, возможно, от этого я и проснулся.

— А… мадам де Баер знает? Вы предупредили ее?

— Да. Я вам об этом уже говорил.

— И как она восприняла это известие?

— Как я и предполагал.

Теперь он стал скуп на слова. Но я твердо решил не отступать.

— Я хотел бы задать вам еще один вопрос. Как вам удалось собрать обо мне столько сведений?

— Я расспросил хозяев соседних лавочек.

— Это не так. Я проверял.

— Вы надоели мне, Кристен. Я допускаю, что это вас интересует. Но не люблю, когда меня стараются перехитрить.

— Я имею право все обдумать.

— Вы слишком долго думаете.

Голос его прозвучал резко. Я понял, что попал к нему в подчинение. Охваченный новым приступом гнева, я сжал кулаки.

— Поосторожнее, — сказал я. — Давайте договоримся. Если я хоть раз — слышите, только раз! — заподозрю, что вы хотите втянуть меня в какую-то грязную историю, я сразу же сматываю удочки… Я буду задавать вам все вопросы, какие мне заблагорассудится, и, если вы откажетесь отвечать, сам решу, как мне следует поступить.

Он медленно повернулся ко мне. Его серые глаза ничего не выражали. Этот человек был непробиваем, как стена.

— Вы считаете, что я от вас что-то скрываю? — спросил он.

— Да, считаю.

И чтобы использовать свое преимущество, я высказал первое пришедшее мне в голову возражение:

— Предположим, что о смерти Поля де Баера станет известно… и дядюшка из Кольмара умирает… Разве Жильберта не становится автоматически его наследницей?

— Если бы дела обстояли так, интересно, чего ради я стал бы так суетиться, — проговорил он с подчеркнутой иронией.

— Однако я полагал, что вдовы…

— Их брачный контракт предусматривал раздельное владение имуществом, — сказал Франк. — Наследником является только Поль де Баер.

— Тогда как же получилось, что де Баер разорил свою жену?

— А так, что сразу после свадьбы она доверила ему солидный капитал… Теперь вам все понятно?

Я был уязвлен и тщетно попытался снова уснуть. Я начинал его ненавидеть. Ни в чем конкретном упрекнуть его я не мог, но слишком самоуверенные люди внушают мне неприязнь. Почти физическое отвращение. Я догадался, что у него всегда наготове ответ и что именно таким образом он станет мучить меня и унижать. Человека с такими, глазами невозможно застать врасплох. Отныне он и впрямь стал моим хозяином.

Мы поужинали, как и предполагалось, в Авиньоне, в маленькой, только что отстроенной гостинице, где еще пахло свежей краской, и расстались, не подав друг другу руки. Я лег, разговаривая сам с собой, как это случается со мной, когда я рассержен. В семь утра мы снова отправились в путь.

— Хорошо себя чувствуете? — любезно осведомился Франк.

— Не очень.

И это соответствовало действительности. Во-первых, я плохо спал. А потом, мне было страшно. Никогда еще я так не трусил. Образ Жильберты неотступно преследовал меня. Меня то и дело бросало в жар, я весь покрывался потом. С моей стороны было безумием согласиться. Больной амнезией! Одно это слово приводило меня в болезненное возбуждение. Я был страшно зол на самого себя. Зол на Франка, на Жильберту. Они безжалостно воспользовались моей слабостью, моей бедностью. Все было продумано!

Мы выехали на побережье. Дорога выглядела праздничной. Каждый дом, каждая вилла, казалось, нежились в солнечных лучах. Море весело искрилось. Я же умирал от страха. Я видел себя со стороны, такого жалкого, в лоснящемся костюме. Что она обо мне подумает?.. Как я ни старался переубедить себя, я продолжал рассуждать так, словно Жильберта заранее знала, что я Кристен, а не ее муж.

Мы проехали Монте-Карло. Передо мной предстал мыс Мартен, его высокие сосны, живописные скалы, крыши вилл отражались в голубой воде.

— Жильберта выйдет встречать нас, — заговорил Франк. — Будьте с ней холодны, держитесь отчужденно. Вы не должны походить на бездомного пса, нашедшего приют. Останавливайтесь время от времени возле какого-нибудь шкафа или кресла или на пороге одной из комнат, словно они пробуждают в вас воспоминания… Днем я постараюсь увидеться с вами… Давайте у вас в комнате… Я дам вам нужные указания. Если по какой-нибудь причине у вас возникнут затруднения или вы почувствуете, что можете совершить оплошность, сошлитесь на головную боль и удалитесь к себе… Даю слово, вам нечего опасаться.

Сквозь ветви деревьев я видел теперь богатую усадьбу. Машинально я провел рукой по своим не слишком чисто выбритым щекам, взглянул на стоптанные ботинки.

— Вот мы и на месте, — неожиданно сказал Франк,

Мы ехали вдоль высокой стены. Внушительный портал был украшен черной мраморной доской, на которой было высечено: «Вилла «Свирель». Ворота остались позади, мы оказались на длинной аллее, в конце которой возвышалась вилла, но я не успел ее даже окинуть взглядом.

Глаза мои были прикованы к фигуре женщины у крыльца, склонившейся над клумбой. Жильберта! Услышав шум мотора, она выпрямилась и посмотрела в нашу сторону. Я, должно быть, был мертвенно-бледен, потому что Франк бросил мне ворчливо:

— Не будьте идиотом! Вам нечего бояться.

Он описал безупречный полукруг, ловко выскочил из машины, подбежал к дверце и открыл ее мне с легким поклоном. Я вышел из автомобиля, меня слегка шатало. Передо мной стояла Жильберта. На ней был простой и очень дорогой костюм из синего джерси. На сгибе руки лежали великолепные розы. Она жадно смотрела на меня, в глазах ее застыло отчаяние.

— Мой бедный друг, — прошептала она, протягивая мне руку. Я сделал шаг, другой, неловко, неуверенно. Взял ее прохладную руку и на минуту задержал в своей.

— Мадам, — сказал я, — вероятно, я должен просить у вас прощения…

В ту же минуту я понял, что нашел правильный тон, так как на прекрасном лице Жильберты отразилось смятение. В ее глазах, таких светлых, что любое волнение могло их замутить, на мгновение появилось выражение полной растерянности. Она заколебалась, смущенная присутствием Франка, а возможно, и словом «мадам», которое ее резко хлестнуло. Я пообещал себе, что сохраню это двусмысленное обращение, оно вполне подходило как для страдающего амнезией де Баера, так и для самозванца, которым я стал не по своей воле.

— Входите, — сказал она. — У вас усталый вид.

Она пошла вперед. Легкий скрип заставил меня поднять голову, и я тут же утратил уверенность, обретенную с таким трудом. Чья-то рука захлопнула приоткрытый ставень находящегося над крыльцом окошка. Жильберта оглянулась и тоже подняла голову.

— А, — произнесла она с безразличием, показавшимся мне нарочитым, — мы потревожили Мартина…

— Мартина?

— Да, Мартина… О, простите меня. Правда… ведь вы забыли… у меня есть брат.

Она подождала, надеясь, вероятно, что это слово вызовет у меня какие-то воспоминания. Я старался, как мог, скрыть свое замешательство. Франк ничего не сказал мне об этом. Почему? Что представлял из себя этот новый противник?

— Он приехал с месяц назад, — продолжала Жильберта. — Он болен.

— Франк мог бы сообщить мне об этом, — сказал я жестко.

Она внимательно посмотрела на меня, стараясь понять, насколько я искренен.

— Простите меня, — произнесла она. — Я попросила Франка не говорить вам о Мартине. Вы не слишком с ним ладили в прежние годы. Но он не станет вам мешать. Вы будете редко его видеть.

Чувствуя все большее беспокойство, я вошел вслед за ней в вестибюль. И все-таки самое трудное осталось позади. Жильберта узнала во мне своего мужа. Я был почти уверен, что она не разыгрывает передо мной комедию. Волнение, охватившее ее, когда она меня увидела, было неподдельным. Значит, мое сходство с де Баером было и впрямь поразительным. Следовательно, этот Мартин тоже был введен в заблуждение. И тем не менее! Мне нечем было гордиться.

— Вот гостиная, — сказала Жильберта.

Я чуть не отпрянул назад. Прямо напротив двери висела большая картина, изображавшая меня, играющего на скрипке. Жильберта аккомпанировала мне на рояле. Да нет, это нелепость. Человек, игравший на скрипке, был Поль де Баер. Но, нарисованный в профиль, с полузакрытыми глазами, он вызывал у меня странное ощущение, что я вижу свое отражение в зеркале. Я подошел поближе, словно загипнотизированный. Художник поставил свою подпись: «Р.Сальватори. 1955 год». Картина была слишком тщательно вырисована и не имела художественной ценности, но меня это мало волновало.

— Эта картина вам ничего не напоминает? — спросила Жильберта. — Бразилию, Рио?..

Я ничего не ответил. Я с восхищением смотрел на концертный «Плейель» в глубине гостиной.

— Вы по-прежнему играете?

Я утвердительно кивнул головой и стал перелистывать лежавшие во множестве на низеньком столике ноты. Моцарт, Бетховен, Гайдн, Мендельсон… Жильберта, должно быть, была неплохой музыкантшей.

— Ваша скрипка лежит на прежнем месте, — сказала она. — Там, где вы ее оставили.

Тут я увидел ее, в открытом футляре. И с первого взгляда определил, что передо мной дорогой инструмент. Наверняка итальянский. Я осторожно взял ее в руки, она не была настроена. Мне захотелось поднести ее к плечу, натянуть струны, несколькими ударами смычка вдохнуть в нее жизнь. Но я испугался, что выйду из роли. Я бережно опустил ее на красный бархат и заставил себя тяжело вздохнуть, как человек, которому слишком сильные ощущения причиняют страдания.

— Столовая там, — объяснила Жильберта, указывая на двустворчатую дверь. — Вы не хотели бы закусить?

— Нет, благодарю.

— Тогда я провожу вас в вашу спальню.

Мы поднялись по мраморной лестнице. Краешком глаза я наблюдал за Жильбертой. Она была очень бледна. Ее рука судорожно сжимала перила из кованого железа. Наше молчание становилось невыносимым, но нарушать его мне не следовало. К тому же я слишком был поглощен собственными впечатлениями. Жильберта не так уж мне и нравилась. В ней чувствовалась какая-то скованность. Она носила свою красоту, словно маску, и ее слишком светлые глаза вызывали чувство неловкости. Я вспомнил рассказ Франка: если де Баер не смог разбудить ее слишком совершенное тело, то, может быть, не только по своей вине. Не знаю почему, но я был зол на нее. Она открыла дверь и пропустила меня вперед.

— Я оставляю вас, — сказала она. — Франк здесь ни к чему не прикасался. Надеюсь, это поможет вам хотя бы вернуться к вашим прежним привычкам. Обед в час.

Если вначале она была явно взволнована, то теперь тон ее стал почти враждебным. Правда, подумал я, если только — хотя это было совершенно невероятно — она знает, кто я, то в ее глазах я последний из негодяев.

— Благодарю вас, — прошептал я.

Гнев и стыд душили меня. Я прислонился к закрытой двери, слушая, как затихают ее шаги. Нет, она, конечно, не знала, кто я на самом деле. Она была слишком горда, чтобы согласиться принять в своем доме такого бедолагу, как я. Я был действительно ее мужем, настоящим чудовищем, от которого она могла ждать лишь новых оскорблений. И в каком-то отношении это было хуже всего! Я подошел к окну, откуда открывался самый восхитительный вид. Дом был окружен соснами, но деревья расступались, открывая проход к морю, оно сверкало и переливалось до самого горизонта. Чуть правее в знойном мареве возвышалась скала Монако. Издалека доносился гул мотора скутера. Воздух был сладковатым. Я чувствовал на губах привкус смолы. Никогда еще я не был так несчастен!

Я повернулся спиной к окну. Итак, я у себя. Де Баер читал эти книги. Я полистал некоторые из них, наугад… книги по искусству, журналы по архитектуре… Де Баер курил эти сигареты… Де Баер смотрел на эти фотографии, которые представляли новую столицу Бразилии в самом футуристическом стиле… Я открыл шкаф. Де Баер носил эти костюмы… Я выбрал один из них наугад, бросил его на кровать. Обратил внимание на цветы, стоявшие на столе в прекрасной вазе богемского стекла. Знак внимания со стороны Жильберты… Первый. И тем не менее спасибо!

В дверь постучали, я вздрогнул. Может, быть, это был ее брат, тот самый Мартин, который не любил меня.

— Войдите.

Появился Франк. Он переоделся, и его полосатый жилет хорошо вышколенного слуги развеселил меня. Хотя у меня не было никакого желания смеяться.

— Вы прекрасно справились, — сказал он мне тихо. — Продолжайте называть ее «мадам», это очень точно передает ваше отношение к ней.

— Вы ничего не сказали мне об этом Мартине! Почему?

Он приложил палец к губам.

— Его не следует принимать в расчет, — прошептал он. — Это жалкий тип, который всю жизнь живет за счет сестры. Де Баер в конце концов выставил его за дверь. Обычно он живет в Ментоне, в меблированных комнатах. Я не знаю, почему он вернулся. Он больной, неврастеник, у него мания преследования. Советую быть с ним терпеливым, особенно если он будет с вами нелюбезен… Наденьте этот костюм. Я захватил нитки и иголку. Но, думаю, этот вам будет в самую пору.

Я надел костюм Поля де Баера. Он был из тонкого легкого габардина и великолепного покроя. Надо было лишь переставить две пуговицы. Я сразу преобразился. Франк выбрал мне гладкий галстук.

— Де Баер, — сказал он, — любил мягкие, слегка приглушенные тона. Держитесь прямо. Суньте левую руку в карман пиджака. Нет, не слишком глубоко. Только чтобы не были видны пальцы, но большой палец оставьте снаружи. Вот так.

— А она не удивится, если я слишком быстро стану прежним?

— Нет, если мы проследим, чтобы это происходило постепенно. Разве не естественно, что вы потихоньку-полегоньку становитесь здесь таким, каким были всегда? Ни один врач не может сказать, каковы границы потери памяти.

Он открыл ящик комода.

— Не забудьте об этих безделушках: кольцо, часы, булавка для галстука. Посмотрите-ка на меня.

Он отступил шага на три, поднял руку, наклонил голову, загадочно улыбнулся каким-то своим мыслям и наконец церемонно поклонился и громко сказал:

— Если мсье угодно последовать за мной, я буду счастлив показать мсье парк.


В коридоре Франк задержался на несколько секунд, потом потащил меня к лестнице.

— У мсье Мартина мания подслушивать у дверей, — прошептал он мне.

Мы прошли через кухню, показавшуюся мне очень современной; она выходила во двор, обе стороны его занимал обширный гараж. Сосновая роща начиналась в нескольких метрах от служб, а молодая поросль сосен рассеялась, казалось, повсюду.

— Здесь у вас достаточно места для прогулок, — сказал Франк, отбросив свои манеры заговорщика.

Он раскурил сигару, затушил ботинком спичку и увлек меня под деревья.

— Будьте осторожны, когда станете курить. Огонь здесь распространяется быстро. Де Баер курил мало, но у него была привычка целыми днями не выпускать изо рта мундштук. В спальне у него этих мундштуков великое множество. Но вам лучше не пользоваться ими первое время… Сейчас, главное, следите за своей одеждой. Де Баер был очень педантичным; один из его привычных жестов — стряхивать с себя пыль кончиками пальцев правой руки, вот так… Другая особенность: сидя, он никогда не клал ногу на ногу. Казалось, он всегда находится в гостях.

— О, до чего мне не нравится этот тип!

— Со временем привыкнете. Естественно, вы обещаете мне не покидать виллу до нового распоряжения. Лучше, чтобы пока вас никто не видел.

— А кто бы мог меня увидеть?

— Соседи… Если вас увидят с дороги, это покажется странным. Мы распустили слух, что вы снова уехали в Бразилию… Через некоторое время мы сообщим, что вы вернулись… Если вам что-нибудь понадобится, предупредите меня. Я почти ежедневно бываю в Ментоне.

Я удержал его, взяв за руку.

— Вы утверждаете, что этот Мартин не будет меня беспокоить. Но мне что-то не верится.

— Он не в счет, — запротестовал Франк. — Сейчас он, вероятно, недоволен. Он опасается, что сестра предложит ему уехать. Будьте готовы к тому, что он станет наблюдать за вами, приглядываться, может, даже шпионить. Но как только Мартин убедится, что вы против него ничего не имеете, что вы действительно человек больной, он успокоится. У него одно только желание: чтобы о нем позабыли в его углу… Черт побери, уже скоро полдень… Я покидаю вас… Ах да, еще одно: я сказал вашей жене, что вашим единственным развлечением в лечебнице, где я вас отыскал, была скрипка. Я ничего не смыслю в музыке, но вы играете куда лучше де Баера, тут нет никаких сомнений. Значит, надо было найти этому объяснение. Вы очень много занимались, вот и все. Скрипка стала для вас навязчивой идеей. Согласны?

— Да. Думаю, да.

Я опустился на скамью, глядя вслед уходящему Франку. Тень ветвей сплетала у него на спине узорную решетку, и по вполне естественной ассоциации у меня мелькнула мысль, что отныне Франк стал моим тюремщиком. Странная тюрьма! Чтобы выйти из нее, я должен перестать быть самим собой, а проделав это, становился мучителем Жильберты. А если бы я сумел заставить ее полюбить себя? Если бы сумел открыть ей нового де Баера? Что бы тогда сказал Франк? Нет, невозможно! Как ни крути, Франк держит меня в руках. Как только я получу наследство, как только я переведу эти деньги на счет Жильберты, под предлогом возмещения растраченного мной капитала, Франк сумеет заставить меня уехать. Это будет нетрудно, ему достаточно будет заявить, что его обманул самозванец, воспользовавшись своим сходством с де Баером. Жильберта укажет мне на дверь, и можно себе представить с каким видом!

Я встал и принялся без цели бродить по дорожкам среди сосен. Я вынужден был неукоснительно выполнять взятые на себя обязательства, то есть следовать указаниям Франка. Так ли уж это трудно? Нет. Так к чему прибегать к каким-то уверткам? Прежде всего потому, что меня уже заранее мучило презрение Жильберты: Франк, хитрая бестия, неспроста постарался уверить меня, что она все еще любит своего мужа. Но как могла она сохранить какую-либо нежность к человеку, которого пришлось чуть ли не силой возвращать домой, к человеку, который в нравственном смысле как бы покончил с собой, чтобы окончательно забыть ее? Сама эта так называемая потеря памяти являлась для нее ежеминутным оскорблением. Как я не почувствовал этого раньше? Как все это противно! И когда прозвонил гонг, приглашая к обеду, я почти решил все рассказать Жильберте. Я повернул к дому, усталый, преисполненный к себе отвращения, и вдруг заметил, что опустил левую руку в карман пиджака именно так, как мне советовал Франк. В то время как я разыгрывал перед самим собой комедию благородных чувств, мое малодушное, трусливое нутро без моего ведома уже сделало наиболее устраивающий меня выбор. Бедный Кристен! Жалкий шут! Я вошел в столовую в самом дурном расположении духа. Жильберта уже ждала там. При виде меня она сделала над собой усилие, чтобы не отступить назад.

— Я заставил вас ждать, — проговорил я. — Простите меня. Парк так хорош!

Мы уселись друг против друга по разные стороны большого стола, за которым свободно разместились бы двенадцать человек. Франк, очень торжественный в своей белой куртке, подал нам первое блюдо. Между нами вновь воцарилось то невыносимое молчание, которое так тяжело давило на меня на лестнице.

— Ваш брат, — спросил я через какое-то время, — не спустится к обеду?

— Он предпочитает обедать у себя в комнате. Но я надеюсь, вечером мы увидим его.

Жильберта! Моя жена! У нее не было даже сил улыбнуться, она едва притрагивалась к кушаньям. Мне самому тоже не хотелось есть. Мы старательно избегали смотреть друг на друга. Я сказал, просто чтобы спасти положение:

— Вы, вероятно, знаете, что я очень много времени уделял игре на скрипке.

— Да, Франк упоминал об этом.

— Вас это обрадовало?

Франк молча расхаживал по столовой, ничто не ускользало от его бдительного ока.

— Я рада узнать, что вы наконец чем-то заинтересовались.

Это звучало не очень вдохновляюще. Кончиками пальцев я смахнул пыль с рукава, руки Жильберты едва заметно судорожно сжались. Она боялась. Я это остро почувствовал. Она боялась меня. Прежний де Баер слишком быстро возвращался к жизни у нее на глазах. Я заставил себя быть любезным и объяснил, что, хоть у меня почти не сохранилось воспоминаний о прежней жизни, я, как бы в компенсацию за это, помню все произведения, которые исполнял когда-то.

— Вы не откажетесь аккомпанировать мне?

— Попробую, — ответила она.

— Бах, держу пари?

Жильберта, потрясенная, медленно положила вилку на тарелку.

— Нет. Вы всегда утверждали, что Бах — старый зануда.

— Я? Я говорил так?.. Значит, я очень с тех пор переменился… Я обожаю Баха. Глубоко его почитаю.

— Вы его почитаете?

В голосе ее слышалось такое сомнение, что мне стало стыдно и за де Баера, и за себя. Я быстро вытер рот салфеткой и позвал Франка.

— Принесите мою скрипку, Франк, прошу вас.

— Мсье не будет десерта?

— Потом!… Принесите мою скрипку… Я жду, Франк!

Тон не допускал возражений. Франк повиновался.

Жильберта смотрела теперь на меня. С беспокойством? С удивлением? Или с интересом? Я не стал терять время на то, чтобы найти ответ на этот вопрос. Я торопился продемонстрировать ей, на что я способен. Доказать, что я человек, на которого она не имеет права смотреть свысока. Де Баер, я это чувствовал, поступил бы именно так. Франк, нахмурив брови, с осуждающим видом протянул мне скрипку. Я быстро настроил ее, потом поднялся с хорошо разыгранным равнодушием.

— «Чакона».

Я начал играть и сразу же понял, что я в ударе. Столовая не приглушала звук и в то же время не усиливала его чрезмерно. Скрипка обладала удивительно нежным голосом. Я прикрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться и как можно точнее, без ненужных эффектов показать всю утонченность и благородство этой жизнерадостной и в то же время серьезной музыки. Я полностью владел собой, как это порой бывает, когда понимаешь, что уже лучше тебе не сыграть, я старался не раскачиваться, не строить гримас, которые у людей наивных создают иллюзию, что перед ними виртуоз. Я играл строго и аскетично, обнаружив у этого незнакомого мне инструмента какое-то торжествующее звучание, которому давал иногда прорваться, словно искрящаяся радуга, вспыхивающая вдруг на хрустале. Боже мой, эта скрипка вознаграждала меня за все! Она возвращала мне чистоту. Мне отпускались все прегрешения, я никому больше не желал зла…

Я открыл глаза в то мгновение, когда в воздухе замер последний аккорд. Жильберта сидела, сложив руки и наклонив голову, она казалось выточенной из камня. Слева от меня, я чувствовал, застыл Франк. Бесконечно далеко, в той стороне, где была гостиная, скрипнул паркет. Мартин!.. Мартин спустился послушать меня… Жильберта вздохнула, как человек, пробуждающийся от глубокого сна. Я следил за ней с напряженным вниманием дуэлянта. Сейчас я должен был узнать. Я должен был уловить в ее зрачках отсвет правды… Она в растерянности посмотрела на Франка, потом перевела уже более твердый взгляд на меня. Грустная улыбка окончательно согнала с ее лица выражение тревоги, которое я заметил.

— Нет, — проговорила она. — Вы не так уж изменились.

Она поднялась, снова улыбнулась мне, улыбнулась подчёркнуто вежливо и вышла.

— Но… Что с ней? — спросил я. — Почему она ушла?

Франк взял у меня из рук скрипку и унес в гостиную.

Я ждал похвал, выражения симпатии, порыва, чего-то такого, что сразу разрушило бы эту мучительную скованность, разбило бы этот железный ошейник неловкости и страха, который душил меня. Ничего подобного. Я был жестоко обманут. Я по природе человек общительный. Мне необходимо немного человеческого тепла. Когда я играю, я невольно стараюсь подметить вокруг себя на лицах выражение умиротворенности и восхищения. Она же от моей музыки словно окаменела. Эта женщина не способна была чувствовать, любить всем сердцем. Она была жертвой? Полноте! Настоящей жертвой был де Баер. То есть я. Есть оскорбления, которые невозможно простить.

— Франк!

Он долго не возвращался, этот тип.

— Франк!.. В чем же дело? Что это значит?

Он был явно смущен, старался говорить уклончиво.

— Вы поторопились, — успокаивал он. — Слишком поторопились. Не знаю, согласится ли она теперь вам аккомпанировать. Она очень заурядная музыкантша. Вы таким образом унизили ее!

— Я… Я… Вы смеетесь надо мной!

На этот раз я не сдержался. Я отшвырнул ногой стул. Он с грохотом упал. Я прошел через столовую и взбежал по лестнице. Ни одной минуты не останусь больше здесь. Деньги… Деньги… Не такое уж они имели для меня значение, эти деньги. Я предпочитал быть бедным малым, к которому время от времени обращаются с ласковым словом, а не лакеем, которого наняли на время. Лили не была светской дамой, но у нее, по крайней мере, было врожденное уважение к таланту. Я стащил с верхней полки платяного шкафа чемодан. Оттуда посыпался на пол целый дождь счетов: счета из ресторанов, гостиниц. Счета из Рио-де-Жанейро, Мехико, Флоренции, Лозанны… Все причуды несчастного де Баера! Скорее все их раздоры! Каждый счет, должно быть, свидетельствовал об очередной ссоре, об очередной вспышке гнева, которую ему пришлось сдержать, об обманутом желании счастья. Как я жалел нас обоих, запихивая кое-как белье в чемодан! Я был так поглощен своей обидой, что не услышал, как отворилась дверь.

— Спокойнее, — сказал Франк.

Это был тот Франк, которого я видел в Париже — холодный, властный, подавлявший меня своим нечеловеческим взглядом.

— Сядьте, — приказал он.

Я сел. Он вывалил содержимое чемодана на кровать и аккуратно поставил его на прежнее место в шкафу. Потом остановился прямо передо мной.

— Мой милый Кристен, — сказал он, — выслушайте меня внимательно. Безусловно, вы свободны. Я не стану удерживать вас силой. Но не забывайте о взятых вами обязательствах. Вы поехали со мной по доброй воле, зная, о чем идет речь. Ведь вы не ожидали, что Жильберта бросится вам на шею? Не так ли? В чем же дело?.. Конфликт между де Баером и его женой вас не касается. Запомните это раз и навсегда.

Он зажег сигару и вдруг заговорил более мягким тоном:

— Разве я обманул вас? Как видите, вся история, показавшаяся вам невероятной — вы сами мне об этом не раз говорили, — сущая правда. Поведение Жильберты служит тому доказательством, как мне кажется. Есть, однако, нечто, чего я не учел: вы слишком хороший актер… Нет, это не упрек. Я просто хочу, чтобы вы поняли, что вам надо быть осторожнее с Жильбертой… Сейчас, я готов поклясться, у нее зародились сомнения.

— Сомнения?

— Ну да. Она, вероятно, задается вопросом, действительно ли вы больны амнезией, не хитрая ли это уловка с вашей стороны, чтобы причинить ей новые страдания… Вся эта история со скрипкой… признаюсь, этого я не учел… Де Баер был бы в восторге, если бы смог ее подобным образом мистифицировать!

— Вы перебарщиваете!

— А вы, позвольте сказать, совершенно не разбираетесь в женщинах.

В этом отношении он, пожалуй, был не так уж не прав. Я замолчал. У меня не было никакого желания спорить.

— Вы думаете только о себе, — продолжал он. — Подумайте и о ней. Поставьте себя на ее место. А также немного и на мое. Если она заподозрит, что вы разыгрываете перед ней комедию, то решит, что я ваш сообщник, и вполне способна предложить вам сделать выбор: один из нас — или я, или она — должен покинуть дом. И тогда все пропало…

— Так что же вы мне предлагаете?

— Я думаю, теперь самое время — не торопить события. Я хотел как можно скорее сделать из вас де Баера. Но это, видимо, неправильно. Не будем спешить.

— То есть?

— Ну, положим, недели три, месяц… Вы постепенно преобразитесь… Она убедится, что вы действительно забыли прошлое. И это главное.

Мне совсем не нравился его вкрадчивый тон.

— Вы не сказали мне в Париже, что у Жильберты есть брат. Теперь вы хотите, чтобы я продлил здесь свое пребывание… Завтра появится еще что-нибудь новое… Никогда не знаешь, чего от вас ждать.

— Я действую в ваших интересах, — возразил он. — Гуляйте. Читайте. Играйте, сколько угодно, на скрипке. Для большего правдоподобия вы должны много играть. Это лучший способ заставить Жильберту поверить, что вы еще не совсем в нормальном состоянии. Де Баер был человек непостоянный, неусидчивый, он не был способен упорно трудиться. Но играйте этюды, вещи, которые не очень приятны для слуха, вы понимаете, что я хочу сказать?

— Вы могли бы достать мне такие ноты?

— Это нетрудно.

Мне пришла в голову новая мысль. Раз уж я вынужден был находиться в таком заточении, почему бы мне не попытаться серьезно поработать? За месяц я, естественно, не верну себе прежнее дуате[99]. Но, возможно, я снова привыкну регулярно заниматься.

Бросив пить, я хоть частично восстановлю свою былую виртуозность. Обещанные миллионы позволили бы мне еще раз все начать заново. Я не совсем еще конченый человек. К черту Жильберту! Я вспомнил о чудесной скрипке, и от обиды не осталось и следа.

— Дайте мне листок бумаги.

Франк указал на секретер; там лежал блокнот, и я быстро написал несколько названий. Мне уже не терпелось столкнуться с настоящими трудностями, определить, много ли я позабыл. Может быть, я не так опустился, как думал. Я протянул листок Франку.

— Это мне нужно немедленно.

— К чему такая спешка? — сказал Франк. — Все-таки это не рецепт на лекарство!

Слово это поразило меня. В сущности, это было лекарство. Лекарство, благодаря которому я должен был выздороветь. Успех! Успех! Ничто в жизни не имело для меня такого значения. Я медленно умирал, потому что так и не сумел добиться успеха; теперь успех был у меня в руках, а я об этом и не догадывался…

— Странный вы человек, — заметил Франк. — Де Баер был чем-то на вас похож. Он мгновенно переходил из одной крайности в другую.

— Ладно. Вы мне об этом расскажете как-нибудь в другой раз. А теперь идите!

Я вытолкнул его из комнаты. Он обернулся и напомнил мне, что ужин в восемь часов и что к ужину надо будет переодеться. Мой смокинг висит в шкафу.

— Идите же!

Я без сил опустился в кресло. Я вдруг почувствовал бесконечную усталость. Испугался самого себя. Я сам себя припер к стенке. Что станет со мной, если я обнаружу, что больше ни на что не гожусь? Ничего не поделаешь, тем хуже для меня! Мне надоело пережевывать без конца эти нерадостные мысли. Я взял со стола пенковый мундштук. Он был почти новым и хранил еще запах дорогого турецкого табака. В шкатулке лежали турецкие сигареты. Я закурил и понемногу успокоился. В доме стояла глубокая тишина, как в колодце. А не расхаживал ли бесшумно по комнатам в это время Мартин? Не заглянул ли он к сестре, чтобы поговорить с ней о незваном госте? Не шепнул ли ей на ухо, что это, вероятнее всего, самозванец? Я лениво перебирал в уме эти вопросы, но они уже не тревожили меня. — Я теперь строил планы на будущее… Планы еще весьма туманные, но они согревали мне сердце… Нужно ли мне взять другое имя?.. Снять зал?.. Найти импресарио? А что скажет Жильберта, если я стану знаменитым, если моя фотография появится в иллюстрированных журналах?.. Поймет ли она тогда, что ее обманули? Но к тому времени она, должно быть, получит наследство. Вероятнее всего, промолчит… И снова у меня возникло неуловимое, смутное ощущение, что во всем этом существует какая-то неясность, что от меня скрывают какую-то тайну. Что было у Поля де Баера в прошлом такого, чего мне не следовало знать? Уж не был ли Поль де Баер вором? А почему бы и нет? Было очень удобно навязать мне роль человека, потерявшего память! Франк избегал всяких доверительных разговоров, которые могли бы вызвать неловкость… Ну и пусть! Де Баер мог быть вором, преступником, кем угодно! Меня это не трогало! Пусть они держат при себе свои секреты, лишь бы оставили мне эту несравненную скрипку. У меня смежились веки, и я очнулся после нескольких часов глубокого сна. На вилле по-прежнему было тихо. Казалось, в доме нет ни души. Я принялся изучать спальню и ванную комнату. Де Баер, видимо, увлекался архитектурой, потому что на секретере у него лежала целая стопка специальных трудов, в частности о соборах. Я надеялся найти его фотографии, какие-то личные бумаги, но ящики были пусты. У меня возникло подозрение, что Франк внимательно все здесь просмотрел. Он не оставил ничего такого, что могло бы мне помочь лучше узнать жизнь, вкусы и взгляды его хозяина. Это было весьма любопытно! Костюмы его не слишком много добавили к тому, что я уже знал. Де Баер любил комфорт, дорогие, но не броские ткани. В общем, де Баер оставался тенью, которую я облек своей плотью и кровью.

Я принял душ, оделся с особой тщательностью, чего не случалось со мной уже многие годы. Смокинг очень шел мне, он казался совсем новым. Я долго рассматривал себя в зеркале, как это делаешь, не боясь показаться смешным, когда находишься в комнате один. Я остался доволен собой и без труда представил себя выступающим перед переполненным залом. Затем надел на руку золотые часы, лежавшие на тумбочке возле кровати. Было около шести вечера. Я спустился в гостиную, никого не встретив по пути. Ставни из-за жары были полуприкрыты, в аромате роз, пышно распустившихся в вазе граненого хрусталя, было что-то погребальное. Рояль роскошно блестел в полумраке. Я открыл его и с уже забытым волнением прислушался к раздавшемуся при этом еле уловимому звуку. Потом любовно взял в руки скрипку. Не помню, назвал ли я уже имя скрипичного мастера? Лоран Гваданьини. На смычке тоже стояло известное имя. Я поискал среди нот что-нибудь не слишком легкое и напал на «Крейцерову сонату». Я уже многие годы не исполнял ее. Я поставил сурдинку. Незачем было беспокоить Мартина наверху в его спальне, где он, возможно, еще отдыхал. Я начал первую вариацию и исполнил ее без блеска. Меня сковывало отсутствие аккомпанемента. Я несколько раз сфальшивил на верхних нотах. И все-таки результат был не таким уж безнадежным. К тому же голос скрипки, наполовину приглушенный, звучал удивительно чисто и гармонично, что придавало даже моей неуверенной игре неповторимую прелесть. Я снял сурдинку. Я не имел права заставлять гнусавить такой прекрасный инструмент. По памяти я легко исполнил «Рондо каприччиозо» Сен-Санса, которое хорошо знал. Я был потрясен. Низкие ноты обладали удивительным диапазоном, редкой звучностью, которую необходимо было сдерживать, смягчать, чтобы не впасть в невольную излишнюю бравурность. Зато в испанской музыке сразу нашли полное выражение самые страстные модуляции. Я перескакивал от одного фрагмента к другому, от Альбениса к Равелю, от Дебюсси к Форе, едва закончив один отрывок, начинал другой, дал себе полную волю. Я словно опьянел. Никогда не испытывал я большего чувственного восторга, чем в те минуты, когда ласково и яростно овладевал этой скрипкой. Она принадлежала мне. Я бы украл ее, если бы у меня решили ее отнять. Прижав скрипку к щеке, я исполнил анданте из концерта Мендельсона. Можно было умереть от нежности и пленительной торжественности. В мире не существовало ни де Баера, ни Кристена, существовала одна лишь освобожденная от оков скрипка, певшая в полумраке для самой себя. Я остановился, обессиленный, вытер пот со лба. Но вдруг я заметил какой-то отблеск на открытой крышке рояля и резко обернулся. Она бесшумно вошла в гостиную. И стояла, прислонившись к двери, в вечернем, очень торжественном платье, прижав руку к груди, словно хотела сдержать готовый вырваться крик.

— Простите меня, — пробормотал я. — Поверьте, если бы я знал…

Свет, пробивавшийся сквозь ставни, отразился в ее глазах двумя маленькими, блестящими, неподвижными бликами.

— Это я должна просить у вас прощения, — сказала она. — Я зашла за вами. Уже восемь часов. Франк звонил к ужину.

Я ничего не слышал, мне было стыдно, что меня застали врасплох. Я стоял перед ней без маски, беззащитный. Я осторожно положил скрипку на кресло и выпрямился. «Держитесь высокомерно», — советовал мне Франк. Я сделал несколько шагов. Дверь в столовую отворилась.

— Прежде вы подавали мне руку, — проговорила Жильберта.

Я покраснел, но не подал вида и даже бровью не повел, когда она оперлась на мою руку. Однако на пороге я на мгновение задержался. В столовой, положив руку на спинку стула, стоял человек. Худой, среднего роста, в темных очках в черепаховой оправе.

— Мартин, — произнесла Жильберта.

Я по-дурацки поклонился. Я забыл, что Мартин был моим шурином. Но, по правде говоря, разве я не страдал амнезией? Мое поведение, наоборот, было вполне естественным. Мартин сделал два шага вперед и протянул руку.

— Мне очень жаль, что вы в таком состоянии, — проговорил он. — Франк мне объяснил.

Мы сели за стол.

— Поздравляю вас, — снова заговорил Мартин. — Я в этом мало что понимаю, но, мне кажется, вы сделали большие успехи.

— Спасибо, — отозвался я. — Знаете, почему я так много и упорно играю? Музыка — единственное, что связывает меня с прошлым. У меня всегда такое чувство, что пелена вот-вот спадет.

Мартин кивнул головой. Лучи склонявшегося к горизонту солнца косо падали на него, и теперь я мог лучше его рассмотреть. Он выглядел гораздо старше своей сестры. Он уже начал седеть, но больше всего меня поразило его лицо, покрытое множеством морщин. Лоб, щеки прорезали глубокие складки, которые как бы соединялись густой сетью тонких, словно нанесенных бритвой, черточек. Его нельзя было назвать уродливым. В его внешности и сейчас сохранилось что-то аристократическое, но какая-то загадочная болезнь медленно разрушала его лицо. Глаз его за стеклами очков не было видно.

— Вы занимались сами? — спросила Жильберта.

— Да! Но мне одолжили там скрипку, которая сильно уступала этой.

— Думаете ли вы, — вступил в разговор Мартин, — что привыкнете здесь?

Он прощупывал почву, стараясь казаться равнодушным. Хорошо, что Франк предупредил меня.

— Не знаю еще, — ответил я. — Думаю, что этот дом понравится мне. Но больше всего меня смущает, что он остается пока совсем чужим для меня… И даже немного враждебным…

Жильберта быстро подняла на меня глаза. Я старался вести себя как можно естественнее. Впрочем, я был очень голоден и не скрывал этого. Мартин же, наоборот, почти не притронулся к еде. Он ел только овощи и пил минеральную воду. По его длинным и сухим рукам то и дело пробегала дрожь. Он страдал, в этом не было никаких сомнений, каким-то нервным заболеванием. Франк был к нему очень внимателен и старался не заставлять его ждать. Если хорошенько подумать, Мартин был мне глубоко антипатичен, вероятно, из-за того, что выглядел настороженным, болезненным, как бы уже за гранью жизни. Жильберта говорила о том, какая стоит жара, о грозе, обрушившейся на Марсель… Между братом и сестрой было что-то общее, но мне не удавалось уловить, что именно… Возможно, какая-то неподвижность, напряженность… У обоих был немного отсутствующий вид. Они смотрели на меня, когда я ел, так, словно мой аппетит их шокировал. Вскоре Мартин поднялся из-за стола.

— Я был рад снова встретиться с вами, — сказал он мне. — Прошу простить меня, что я так скоро покидаю вас, но меня тревожит мое здоровье, я должен быть очень осторожен… Нет-нет,сидите. Не беспокойтесь.

Мартин вышел, волоча ногу.

— Что с ним? — участливо спросил я.

— Он всегда был таким, — ответила Жильберта. — Он всегда считал, что болен. Он все время лечится от воображаемых болезней.

— Я понимаю теперь, почему у вас такой грустный вид.

— Нет… Вы не можете этого понять. Лучше поговорим о вас. Я очень плохо встретила вас. Мне казалось, что я правильно сделаю, если оставлю вас одного. Человек в вашем положении предпочитает адаптироваться без свидетелей, не так ли?

Слова эти были произнесены самым спокойным тоном. Невозможно было уловить какое-то скрытое волнение, намек, невысказанное желание…

— Вы, вероятно, будете пить кофе в гостиной?

— Я так делал раньше?

— Да. Одну чашку очень сладкого кофе.

Франк вновь бесшумно появился в столовой. Я перехватил его взгляд. Он наблюдал не за мной, а за Жильбертой…


На следующий день, спустившись к завтраку, я встретил в столовой Мартина. На этот раз он был без очков, и я увидел его глаза, покрасневшие от бессонницы. Конечно, передо мной был человек больной, мучимый тревогой, который вовсе не намеревался прятать глаза. Он протянул мне вялую руку.

— Жильберта просила сказать, что не спустится к завтраку… Ничего серьезного. Небольшая мигрень. Это наш семейный недуг.

— Весьма сожалею, — ответил я. — Мне, право, неловко, но я очень голоден.

Я ответил любезно, сердечно. Мартин сделался еще угрюмее и больше за все время не сказал мне ни слова. Он старательно грыз свои сухарики. Ничто не раздражает меня больше, чем хруст сухарей, стук зубов и вид человека, который ест, стараясь показать, что мысли его в это время где-то далеко. Мартин вел себя так, словно меня и не было напротив него. Франк принес мне большой кофейник и целую тарелку тартинок с маслом. Я проглотил лишь чашку кофе. Я снова взбесился. Все мне было противно. Я сам себя не узнавал. А ведь мне в жизни не раз приходилось сталкиваться с грубостью! Внезапно мне пришла в голову мысль, что история, придуманная Франком, вероятно, не ввела в заблуждение Мартина. Видимо, он обо всем догадался, но пытался, хотя это ему и не доставляло удовольствия, подыгрывать нам, что, в сущности, его вполне устраивало. Если бы сестра его получила наследство, ему, несомненно, тоже перепало бы кое-что. Я сознавал всю нелепость своего положения. Обратиться с вопросами я мог только к Франку, но проверить его ответы было невозможно. А поскольку, с другой стороны, я знал за собой склонность до бесконечности толковать каждое слово, каждый жест, каждый взгляд, я обречен был переходить от одного предположения к другому, не в силах что-либо выяснить. Что знал Мартин? Что знала Жильберта? Чего хотел Франк? Были ли они, все трое, сообщниками? Или сообщниками были Франк и Жильберта? Или же Франк и Мартин? Или вообще здесь не было сообщников?.. У меня голова шла кругом.

Мартин запахнул свой халат цвета спелой сливы, отвесил мне легкий поклон и, хромая, отправился в свою комнату, следуя за Франком, почтительно открывавшим перед ним двери. В рассеянности я вертел в руках нож. Действительно ли мне хотелось браться за скрипку? Теперь, когда я сам отрезал себе путь к отступлению, у меня не хватало мужества.

Когда Франк спустился, я подозвал его.

— Он всегда такой?

— Очень часто. Должно быть, опять повздорил с сестрой. Они вечно ссорятся.

— А не мог ли он что-нибудь заподозрить?

Франк, казалось, искренне удивился.

— Заподозрить?

— Вы же не его наперсник! Вы не можете знать, что он думает.

Франк помолчал немного, прежде чем ответить.

— Нет, — сказал он. — Нет. Не забывайте, что это я вас сюда привез. Следовательно, он убежден, что я принял все меры предосторожности, что я навел о вас все нужные справки. На меня можно положиться. Этого достаточно… Следите за своими ногами.

— Что такое?

— Не сидите, положив ногу на ногу… Помните, я уже говорил вам об этом.

— Ах вот что! Вы мне надоели со своими указаниями.

Раздраженный, я ушел в гостиную и снял пиджак.

Я решил сперва разработать пальцы, сыграв, все убыстряя темп, несколько гамм. Потом принялся за хроматические этюды. Моя игра оставляла желать лучшего. Я долго занимался, позволяя себе лишь изредка делать небольшие перерывы, чтобы выкурить сигарету. И все-таки, если говорить честно, я справлялся неплохо. Конечно, я не стал еще прежним профессионалом, но я не утратил техники. Если упорно трудиться, кто знает?.. Незадолго до обеда я перестал играть И вышел прогуляться в парк. Он был окружен очень высокой стеной. Невозможно было рассмотреть соседние виллы. Как скучала, вероятно, Жильберта изо дня в день в этой роскошной тюрьме! Я не мог представить себе, чтобы она шила или вышивала. Может быть, она читала? Но невозможно же читать с утра до вечера! Я спрошу у нее. А пока что я пытался ответить на другой, более трудный вопрос: какое, собственно, чувство внушала она мне? Она живо возбуждала мое любопытство. Согласен. Я находил ее привлекательной, пусть так. Но смог бы я, к примеру, ее полюбить? По правде говоря, нет. Она была слишком загадочной, слишком «светской дамой». Я же предпочитал женщин простых, чувственных и легкомысленных. Но зато я понимал, что вполне способен разыграть перед ней комедию любви, чтобы заставить ее открыть мне все, что она от меня скрывает. Это будет даже интересно. Франк разозлится. Тем лучше. Я слишком ему нужен, чтобы он посмел довести меня до крайности. Размышляя таким образом, я шел по аллее, которая вела к вилле. Одна только Жильберта могла рассказать мне, каким был де Баер. От нее я узнаю, хотел ли Франк обмануть меня или нет. Я не позволю, чтобы меня без моего ведома заставляли играть недостойную роль. Я услышал звон колокола и ускорил шаг. Жильберта как раз направлялась в столовую, когда я вошел в вестибюль. Она остановилась.

— Хорошо отдохнули? — спросила она.

— Да, благодарю. Но мне сказали, что вы не совсем здоровы?

— Не волнуйтесь. Впрочем, я полагаю, вас это не очень обеспокоило.

— А если бы я сказал, что обеспокоило?

— Я бы вам не поверила.

Она вошла в столовую. Возле ее прибора лежало письмо. Она взяла его, протянула мне, потом передумала.

— Это из клиники, — сказала она. — Вашему дяде, вероятно, стало хуже.

Она распечатала конверт и быстро прочитала:

«Мадам!

Состояние здоровья мсье де Баера ухудшилось. Он не может принимать пищу, и силы его быстро таят. Однако он все еще находится в полном сознании и был бы счастлив увидеть господина Поля де Баера. Я снова повторила ему, что господин Поль де Баер находится в отъезде, что очень огорчило нашего больного. Если у Вас есть возможность предупредить г. Поля де Баера, я полагаю, мадам, не следует терять времени, хотя наш больной и отличается редкой выносливостью…»

Я опустился на стул, буквально сраженный обрушившимся на меня ударом. Жильберта протянула мне письмо. Я сделал вид, что читаю его. Буквы плясали у меня перед глазами. Где же был Франк? Почему он не предостерег меня?

— Я уже получила несколько писем от матери-настоятельницы, — сказала Жильберта. — Сделала, что смогла… На вашем месте я бы не торопилась с ответом. Вы сейчас не в состоянии совершить подобное путешествие.

Франк принес закуску, что избавило меня от комментариев. Я подвинул письмо Жильберте и ограничился замечанием:

— Ему лучше не знать, что я стал другим.

Минуты, последовавшие за этим разговором, оставили самые отвратительные воспоминания. Если дядюшка умрет в ближайшее время, я буду вынужден поехать в Кольмар… Все пойдет прахом!..

В конце концов я самым постыдным образом спросил у Жильберты:

— Какие у нас с ним были отношения?

— Не плохие, не хорошие, — ответила она.

— А как бы я поступил, не заболей я потерей памяти?.. Главное, не щадите меня, я хочу знать правду.

Она подняла на меня свои светлые глаза, подождала, пока Франк отойдет к сервировочному столику, и прошептала слегка дрожащим голосом:

— Вы бы не двинулись с места. Чужие страдания вас не трогали.

— Я был жестокосердым?

— Нет, вы были бессердечным.

Франк вернулся к столу с блюдом овощей, зеленой фасоли. Вся эта сцена запечатлелась в моей памяти, потому что она вдруг, в одно мгновение, приобрела какую-то странную напряженность. Жильберта была очень взволнованна, я это ясно видел, но не понимал, что означает ее взгляд. Этот взгляд должен был подсказать мне что-то, но что именно, мне не удавалось понять. В нем таился какой-то намек… Я готов был уже протянуть свою руку к ее руке. Но тут Франк поднес ко мне блюдо, и я быстро положил фасоли себе на тарелку. Он удалился, бесшумно ступая, что уже начинало, выводить меня из себя.

— Жильберта… Вы имели в виду только моего дядю, когда говорили о чужих страданиях… Или же думали… и о себе?

— Оставим этот разговор, — устало ответила Жильберта. — Я знаю, о чем говорю.

— Значит, я был бессердечным. Естественно, я был также и корыстолюбивым?

— Возможно…

— Я был… Договаривайте же, я был настоящим чудовищем?..

— Я очень долго отказывалась в это поверить… А потом… вдруг… я поняла…

Ее глаза заблестели еще больше… Это была ее манера плакать, без слез. Она словно всматривалась во что-то невидимое за моей спиной… В картины прошлого…

— Жильберта!

Мой голос словно пробудил ее ото сна. Она посмотрела на меня так, будто я откуда-то внезапно возник, и на губах у нее промелькнула уже хорошо знакомая мне грустная улыбка.

— Я это говорила для самой себя, — произнесла она и, тут же спохватившись, поправилась: — Вы, вы совсем другой… Вы изменились… Поверьте мне… Не вникайте во все это!

Франк кашлянул и быстро убрал тарелки. Жильберта поднялась. Я тотчас же последовал ее примеру. Понятно, я не собирался дать ей уйти после этих загадочных слов.

— Я не буду десерта, — сказала она.

— Хорошо, мадам.

— Я тоже.

Франк нахмурился. По всей вероятности, он хотел призвать меня к порядку, но я не намерен был повиноваться ему. Властным тоном, с тем высокомерием, которое он советовал выставлять напоказ, я приказал:

— Кофе в гостиную, и побыстрее.

— Слушаюсь.

Я решительно взял Жильберту за локоть и подвел ее к роялю.

— Я хотел бы, — произнес я, — сказать вам, что весьма сожалею. Я не враг вам, Жильберта. Вы потом мне расскажете, что вам пришлось вынести из-за меня… Обещаете? Теперь же доставьте мне удовольствие… Согласитесь сыграть со мной что-нибудь по своему выбору… В знак примирения.

Она живо высвободила свою руку.

— В знак перемирия, если предпочитаете, — добавил я.

Мы стояли друг против друга возле рояля. Она все еще не соглашалась, и, несмотря на румяна, было видно, как она бледна. А я в эту минуту думал: «Никуда ты не денешься, моя милая. Тебе уже хочется уступить. Ты такая же, как и все, ты готова выложить мне всю свою жизнь». Франк с подносом в руках прошел через столовую. Она наконец решилась, села на табурет и взяла несколько аккордов, небрежно, словно желая доказать Франку, что играет по собственной воле и ради собственного удовольствия. Потом указала мне на концерт Мендельсона.

— Вы так любите его! — прошептала она.

— Тут дело не в моих вкусах, а в ваших, — возразил я.

— Тогда уж скорее концерт Брамса.

Я ждал, что буду разочарован. Так и случилось. У Жильберты была неплохая техника. Она играла по нотам, не делая серьезных ошибок. Но игра ее была лишена виртуозности, гибкости, чувства внутреннего ритма. Она мешала мне. Подстраиваясь к ней, я испортил эту вещь, всю сотканную из порывов, восторга, чуть ли не импровизации. Музыка не жила в ее душе, не горела в ней жарким пламенем любви. Она любила ее, но любила холодным разумом, а не всем своим существом, и я почувствовал себя жестоко обманутым. Я властно исполнил короткие соло и остановился.

— Наверное, хватит? — спросила она.

— Нет. Просто я немного устал.

— Не лгите… Я стала неважно играть. Мне бы следовало больше заниматься.

Я принес ей чашку кофе.

— Это нетрудно, — заверил я ее, стараясь говорить веселым голосом. — Мы будем заниматься вместе.

— Теперь я уже не посмею.

— Ну что вы!

— О, я не строю себе никаких иллюзий! Сыграйте что-нибудь один… только для меня.

Она улыбнулась и снова стала загадочной.

— Это будет впервые, — добавила она.

Я исполнил для нее «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси, без какой-либо слащавости, отстраненно, весь отдаваясь мечтам и колдовским чарам. Удивительная скрипка брала за душу, как только я прикасался к ее струнам. Звуки лились с неба или рождались в воздухе, где-то между нами — так возникают облака в голубом небе. Я не терял Жильберту из виду. И голубизну ее глаз затуманило легкое облачко, словно еле заметная дымка печали медленно опускалась на ее лицо, и оно оцепенело от непонятного страха. Она осторожно поставила чашку на рояль и крепко сжала руки. Я кончил играть. Я был счастлив, что сумел вызвать такое волнение.

— Уходите! — прошептала она. — Умоляю вас, уходите!

Ошеломленный, я смотрел на нее, ничего не понимая. Нет, вернее, я понял, но это было так внезапно, так неожиданно… Франк сказал правду, Жильберта по-прежнему любила меня.

— Жильберта!

— Замолчите… Вы встали на опасный путь.

— Вы все еще боитесь меня?

В дверь постучали. Жильберта резко повернулась на табурете и в одно мгновение оказалась далеко от меня.

— Войдите.

Появился Франк.

— Мсье Мартин был бы рад поговорить с мадам.

— Хорошо. Я иду.

Франк пропустил Жильберту и, когда шум ее шагов затих в глубине коридора, закрыл дверь, обратив на меня тяжелый взгляд своих глаз с набухшими мешками.

— Глупец! — бросил он мне. — Стойте спокойно… Вы что, круглый идиот? Вы думаете, я не заметил за обедом ваших уловок?.. Вы хотите вызвать к себе интерес?

Он опустил руки в карманы, словно боялся собственного необузданного гнева.

— Подождите хотя бы, пока вы станете де Баером, — продолжал он. — Но вам еще далеко до этого. Так далеко, что она в конце концов что-нибудь заподозрит. Уж, клянусь вам, де Баер никогда в жизни не впал бы в слезливую сентиментальность. Он бы здорово посмеялся, если бы увидел, как вы ухаживаете за его женой. Но это так, к слову… черт побери! Кристен, вы словно поклялись все провалить!

— Еще одно слово, и я пошлю вас к черту, — сказал я.

Он широко открыл дверь.

— Тогда уезжайте, — зарычал он. — Сейчас или никогда. Только уедете вы отсюда в чем мать родила, так как я сжег все ваши вещи, а ваши принципы не позволят вам, я полагаю, брать то, что не принадлежит вам… Так как? Уезжаете? Или остаетесь?

Я осторожно положил скрипку в футляр, чтобы выиграть время. Голос Франка лишал меня всяких сил… Не потому, что я испытывал страх. И не от унижения. Просто я знал, что с ним бесполезно притворяться. А он слишком хорошо понимал, насколько я слаб. В его присутствии я переставал ощущать себя мужчиной. Я сдался.

— Не кричите так громко, — сказал я.

— Поднимемся к вам.

Он последовал за мной — вышколенный, полный почтительности слуга. Но, как только мы оказались вдали от посторонних взглядов, он снова стал фамильярным, взял стул и уселся на него верхом.

— Письмо из клиники меняет все, — проговорил он. — Мы немедленно примемся за работу… Полно, Кристен, не дуйтесь. Если Жильберта вам нравится, оставайтесь здесь, когда мы закончим дело с наследством. В конце концов, она ваша жена.

В Париже он советовал мне быть резким с Жильбертой. Теперь он предлагает мне нечто совершенно чудовищное, невероятное…

— Вы не слишком противоречите самому себе? — заметил я.

— Когда я ставлю перед собой какую-то цель, я своего добиваюсь. Сейчас вы должны перевоплотиться в Поля де Баера и думать только об этом.

— Но еще вчера вы говорили, что не следует слишком торопить события.

— Возможно. Знаете ли, и мне случается ошибаться. Я убедился, что у Жильберты не возникло никаких подозрений. Она жалеет вас. Она сочувствует вам. Этим нужно воспользоваться. Вот, держите.

Он достал из бумажника какой-то листок и развернул его.

— Это образец почерка Поля де Баера. Постарайтесь научиться подражать ему.

Почерк был очень простым, без всяких завитушек, буквы были странным образом отделены одна от другой, что свидетельствовало об изменчивости и нерешительности характера покойного. Я уселся перед секретером. Наклонившись надо мной, Франк ждал. Никогда еще я не чувствовал себя таким безвольным, таким ничтожным. И все- таки я попытался воспроизвести каждое слово.

— Побыстрее, — сказал Франк. — Нет необходимости вырисовывать каждую букву. Наоборот, посмотрите, как они все у него упрощены. Де Баер, которому нечего было делать, вечно торопился.

Я снова взялся за работу. Прямые линии в буквах «м» и «н» как-то странно утолщались, но мне никак не удавалось изобразить это.

— Это придет, — сказал Франк. — Вам надо только каждый день упражняться; Не забывайте сжигать черновики. Когда вы станете искуснее, напишите ответ в клинику.

— Мне, вероятно, придется съездить в Кольмар? А не то, что они подумают обо мне?

— Съездите, не беспокойтесь. Позже. И пусть вас не волнует, что подумает Жильберта. Итак, еще раз, вкратце: почерк, а потом те мелкие характерные черточки, о которых я вам уже говорил. Поработайте над этим. Надо, чтобы эти привычки стали для вас совершенно естественными. Исходите из того, что у де Баера аккуратность превратилась в настоящую манию… К примеру, всякий раз, когда он касался ручки двери, он тут же вытирал руки.

— Черт побери! — вырвалось у меня. — У него, вероятно, совесть была нечиста. Это же настоящий невроз.

— Возможно. Еще одно: вы заметили, что большинство имеющихся здесь книг — это книги по архитектуре. Де Баера очень интересовало строительство новой столицы Бразилии. Он много раз бывал в этой стране. Целый год был страстно увлечен созданием макетов. Ему доставляло удовольствие сооружать небольшие макеты многоэтажных домов, дворцов ЮНЕСКО, НАТО. Вы понимаете, какие здания его привлекали?

— Хорошо, — сказал я. — Я прочту эти книги, но в чем именно это потом должно проявиться?.. Для этого нет жестов…

— А вот и есть. Де Баер, как только ему попадал под руку клочок бумаги (не важно что — старый конверт, обрывок газеты), машинально тут же начинал рисовать дома… Вот так.

И на листочке блокнота Франк набросал несколько линий, небольшой чертеж, который мог бы сойти за фасад. Он наметил окна, а на крыше в уголке поместил маленький схематичный четырехугольный флажок, какой обычно рисуют дети.

— Я обращаю ваше внимание на этот флажок, — сказал он. — О нем он никогда не забывал. Стоило ему нарисовать дом, как он тут же прилаживал к нему флаг. Попробуйте.

Это было нетрудно. Мне удалось с первого же раза изобразить очертания нескольких современных зданий и украсить их разными флагами.

— Прекрасно, — одобрил Франк. — Но должен сказать, что де Баер рисовал, думая о чем-то другом. Работала только рука. Он в это время был способен поддерживать разговор. Да, еще одна деталь. Он пользовался лишь красным карандашом. Не спрашивайте почему. Очередная блажь. Постарайтесь всегда иметь при себе этот автоматический карандаш, подарок его матери…

Он показал мне на лежащий рядом с чернильницей золотой автоматический карандаш.

— А теперь я оставляю вас.

Он вышел, внимательно поглядел на меня на прощание — наверное, чтобы убедиться в моем послушании. Но у меня не было никакого желания до самого ужина писать, подписываться, десятки и десятки раз повторять: «Поль де Баер, Поль де Баер…» К тому же этот де Баер, по мере того как Франк открывал мне новые черты его характера, становился мне все более противен. Жильберта окончательно отвернется от меня, если я вздумаю воскресить из мертвых ее мужа. А я все-таки почувствовал в ней, в этом я был совершенно уверен, пробуждение нежности и даже любви к калеке, каким я был в ее глазах. Как мне следовало поступать, если я хотел угодить и Жильберте и Франку? Я долго размышлял над этим вопросом и решил поставить маленький опыт во время ужина. С шести до восьми, как и накануне, я играл на скрипке. Но на этот раз за мной зашел Франк. Мартин, еще более угрюмый и чопорный, чем обычно, уже находился в столовой. За столом я, словно по рассеянности, потер о скатерть пальцы левой руки и тотчас увидел, что Мартин обратил внимание на этот мой жест. И Жильберта тоже. Я повторил его, на этот раз нервозно, словно меня раздражало, что я обнаружил на кончиках пальцев что-то липкое. Потом я внимательно посмотрел на руку.

— Простите меня, — сказал я. — Это, должно быть, пыль от канифоли…

Я вытер руку салфеткой…

Мартин и Жильберта очень медленно подносили свои ложки ко рту. Мартин, казалось, был преисполнен отвращения. Жильберта так побледнела, что на нее жалко было смотреть. Я встал, сохраняя полное спокойствие.

— Я сейчас вернусь, — обратился я к ним, — я чувствую, что если тотчас не вымою щеткой руки, то не смогу спокойно поужинать.

Я бегом поднялся в свою спальню, провел там ровно три минуты и вновь спустился в столовую.

У меня создалось впечатление, что брат и сестра поссорились в мое отсутствие. Жильберта сидела, опустив глаза. Мартин бросил на меня злобный взгляд. Перед ним вдруг появился враг. Да, именно так. Прежний де Баер вернулся, от него исходила угроза. Они не осмеливались больше есть. Жильберта вышла первой, ссылаясь на жару. Мартин вскоре последовал за ней. Он снова был в темных очках и напоминал мне маленького кальмара, прячущегося от врага за чернильным облаком. Я остался с Франком, который тоже, казалось, был недоволен.

— Ладно! — проворчал я. — Не станете же вы теперь меня упрекать за то, что я слишком хорошо сыграл свою роль?

— Я ни в чем вас не упрекаю, — отозвался он.

— Если бы де Баер испачкал пальцы в канифоли, он бы не раздумывая вышел из-за стола?

— Конечно.

— Так в чем же дело?.. Они ведь поссорились?.. Почему?..

— Им страшно… Вам не понять, но кажется, что видишь вдруг перед собой прежнего, злобного де Баера.

— Франк, вы мне достаточно много сказали. Так договаривайте до конца. Чего именно они боятся? Что им такого сделал этот де Баер?.. Я же вижу, что у Жильберты запуганный вид. Она бы не выглядела так, будь этот де Баер тем жалким типом, которого вы мне описали… Говорите же!

Франку, несмотря на все его хладнокровие, было явно не по себе. Он пожал плечами.

— Не забивайте себе голову, — сказал он. — Никто никого не запугал, поверьте мне. Они просто беспокоятся, не станете ли вы снова таким, каким были раньше. Вы были невыносимы, совершенно невыносимы.

Это не было ответом, но я не стал настаивать. Я постараюсь задержать Жильберту в гостиной или еще где-нибудь и вернусь к нашему разговору. Но ни назавтра, ни в последующие дни я так и не смог приблизиться к Жильберте. Казалось, Франк стерег ее. Он всегда был рядом, кроме отлучек на кухню во время обеда и ужина, но тогда оставался Мартин, поскольку теперь Мартин обедал с нами. Во всяком случае, присутствовал; выпивал немного бульона с сухариками. Что же касается Жильберты, она появлялась совсем ненадолго и исчезала после десерта. Я не встречал ее ни в парке, ни в вестибюле, ни на лестнице. Франк, когда я спрашивал его, неизменно отвечал одно и то же:

— Занимайтесь!.. И оставьте Жильберту в покое.

Тогда, открыв дверь гостиной, я играл концерт Брамса. Она не могла не услышать меня. Должна была понять, что я обращаюсь к ней, что я постоянно думаю о ней… И действительно, это было так. Поскольку мысли мои все время были заняты ею и я придумывал самые невероятные способы встретиться с ней, я полюбил ее. Копируя почерк де Баера, я изобретал всякие истории, по-детски наивные, чтобы развлечь себя… Я неожиданно появляюсь в ее спальне, заключаю ее в свои объятия. Одним словом, я был смешон. Промучившись так какое-то время, я старался взять реванш, и поступал довольно подло. Все было так просто! Я хорошо помню этот ужин, когда специально уронил свой мундштук. Франк стоял ко мне спиной. Я наклонился с самым естественным видом, осторожно поднял мундштук и с гримасой отвращения положил его на стол. Затем я долго вытирал пальцы. Результат не заставил себя ждать. Жильберта без всяких объяснений тут же покинула столовую. Теперь я был уверен, что в любую минуту могу причинить ей боль. Мне следовало лишь сделать один из тех жестов, которым научил меня Франк. Мог ли я сомневаться, что она любит меня? Мне не составляло труда заставить ее страдать. Эта жестокая игра заполнила всю мою жизнь. Я уже больше не помышлял об отъезде, не собирался бросить все. Я не мучил себя вопросами, не обманывает ли меня Франк и не был ли де Баер мошенником, опасается ли меня Мартин. Одна Жильберта была у меня на уме и немного в сердце. Мне доставляло жестокую радость сознание, что я занимаю все ее мысли; что могу испугать ее, что она моя пленница настолько, насколько сам я был пленником Франка. Но чтобы она простила меня, я время от времени исполнял для нее чудесные концерты, так как постепенно превращался в того скрипача, каким был когда-то.

Однажды вечером я без помарок написал в клинику письмо, текст которого продиктовал мне Франк, И подписался не раздумывая: Поль де Баер. Я действительно стал им, Полем де Баером. Я прочел его книги, перенял его привычки, носил его костюмы, любил его жену. Я чувствовал, что стал, как и он, взбалмошным, слабовольным и подловатым. Как и он, я начал ценить роскошь и хороший стол. Только моя скрипка не давала мне окончательно погрузиться во мрак. Но как долго это могло продолжаться?

Из дневника Жильберты

26 июля

Франк отдал Мартину письмо, адресованное в клинику, на котором стояла подпись Поля де Баера. Мартин снова пришел в ярость или же по крайне мере сделал вид, что пришел. Аргументы всегда одни и те же: «Вы принимаете этого парня за круглого идиота… А я говорю, что он издевается над нами… К тому же вся эта история не выдерживает никакой критики… Двойник, заболевший амнезией!..» Мартин постоянно повторяет это, потому что прекрасно знает, что Франк разозлится, а ему нравится выводить его из себя так же, как издевательским тоном повторять мне: «Он же любит вас, дорогая… И признайтесь вы все для этого делаете!..» Когда же он видит, что я не в силах сдержать слезы, он успокаивается. И притом, мы на редкость терпеливы с ним. Особенно Франк. Франк, который наивно полагает, что его доводы могут успокоить Мартина. Он начинает ожесточенно защищаться, в сотый раз разбирает весь механизм того, что он называет «своим заговором», а для меня это настоящая пытка, потому что ничего более чудовищного, чем этот заговор, я не знаю. По мнению Франка, его план — верх совершенства. По мнению Мартина — сплошная глупость. Но им даже в голову не приходит, что это, прежде всего, преступление. Они бесконечно спорят, словно порочные мальчишки, а я сижу рядом и вынуждена их слушать. И слышу, как внизу волшебно поет скрипка. А здесь, у нас, «час рапорта», как говорит Франк. Тщательно разбираются малейшие поступки, малейшие шаги того, кого Мартин с гримасой бешеной ненависти называет «артистом». Франк подробнейшим образом докладывает, что тот делал в течение дня. «Он» встал в восемь часов. «Он» принял душ и выкурил две сигареты. «Он» спустился в столовую. Затем эстафету принимает Мартин:

— Он съел четыре ломтика поджаренного хлеба и выпил две чашки кофе. Его аппетит вызывает у меня отвращение. Мы с ним обменялись несколькими банальными фразами, и я убежден, что, судя по тому, как он на меня смотрит, он прекрасно знает, в чем тут дело.

— Нет, — возражает Франк. — Не забывайте, он мне обо всем рассказывает. Я утверждаю: он ни о чем не догадывается. Он полагает, что вы брат мадам. Он остерегается вас, это правда!

— Он просто не выносит меня!

— Потому что считает, что вы хотите помешать мадам говорить с ним.

— Допустим.

Франк продолжает свое донесение… До десяти часов «он» гулял по парку. «Он» ни разу не приблизился к решетке.

— Странно, — комментирует Мартин.

— Вовсе нет, — возражает Франк. — Он убежден, что главное испытание не заставит себя долго ждать, а потом он будет свободен.

— А я нахожу его поведение неестественным. Вы сами увидите, насколько я прав, что беспокоюсь. Продолжим…

— С десяти до двенадцати тридцати «он» играл на скрипке.

— Да, — говорит Мартин с издевкой. — Тут нечего возразить. Играет он как сапожник, но с этим надо смириться.

Он украдкой бросает взгляд в мою сторону. Не запротестую ли я? Нет. Я сижу как каменная. Он недоволен и поворачивается к Франку, который по-прежнему стоит перед ним навытяжку.

— После обеда, — продолжает Франк, — он читал. В пятнадцать часов я зашел к нему поболтать.

— Какой на нем был костюм?

— Синий двубортный пиджак и фланелевые брюки.

Мартин тяжело вздыхает, откидывает голову на спинку кресла и закрывает глаза.

— Он сносит все мои костюмы, — говорит Мартин. — Это становится невыносимым!

Усталый жест, предлагающий Франку закончить свой доклад.

— Мы поговорили о нотариусе, — продолжает Франк. — Я сообщил ему массу подробностей. Я специально подчеркнул…

— Меня это не интересует, — обрывает его Мартин. — Удивляюсь, как ты еще не запутался в своем вранье.

Франк явно гордится собой. Он заканчивает свой отчет:

— Музыка с семнадцати до двадцати часов. Ужин…

Мартин поворачивает голову в мою сторону:

— Сегодня вы были особенно хороши, дорогая Жильберта. Нет ничего удивительного, что этот французишка влюбился в вас. Но вы заболеете, если не заставите себя есть побольше.

Его ирония, как всегда, скрывает угрозу. Он страшен в своей холодной беспощадности. Я вижу теперь, каков он есть на самом деле, и он внушает мне ужас. Он щелчком устраняет с рукава невидимую пылинку, отпускает Франка и надолго погружается в свои размышления. Мне бы тоже хотелось уйти, но я не смею. У него не должно создаться впечатление, что я спасаюсь бегством. Он наблюдает за мной из-под полуопущенных век и спрашивает меня:

— Жильберта… Вы со мной против него?.. Или же с ним против меня?

Он знает, что подвергает меня настоящей пытке, и ему это нравится.

— Я с вами, Мартин.

— Тогда перестаньте терзать себя. Он… или кто-нибудь другой, какое это имеет значение?

Между нами снова произойдет отвратительная ссора. Вероятно, именно этого он и желает. Ему мало того, что он приговорил к смерти этого несчастного. Он хочет, чтобы я одобрила его решение, чтобы я всей душой была на его стороне. Он страдает еще и потому, что любит меня, и к тому же он болезненно, страшно ревнив. Ему бы хотелось, чтобы я разразилась упреками или мольбами, а может быть, стала приводить свои соображения в противовес его, как это делает Франк, который всегда в этой игре терпит поражение и всегда счастлив быть побежденным. Мне же слепая преданность неведома. Если бы я продолжала любить Мартина, то принадлежала бы ему душой и телом. Но все это в прошлом. Ему своего не добиться, я не стану ссориться. Я остаюсь. Помогаю ему лечь в постель. Я стараюсь неукоснительно выполнять свои обязанности. Я по-прежнему внимательна. Я его супруга, но уже не жена. Для такого человека, как он, это худшее из оскорблений. А меня разве он не оскорбляет тем, что вынуждает стать его сообщницей?.. Я закрываю за собой дверь его спальни. Прислушиваюсь. До меня не доносятся больше звуки скрипки, я на цыпочках добегаю до конца коридора. Вхожу в свою комнату. Закрываю за собой дверь на засов. Меня ждет долгая бессонная ночь. В течение многих часов я буду сражаться со своим прошлым…


27 июля

Скрипка. Ее невозможно не слышать. Она так поет, что звуки ее разносятся по всему парку, я проверяла это. Иногда я затыкаю себе уши, потому что все время невольно думаю, что через две, через три недели эта волшебная скрипка замолкнет навсегда. Тогда мне становится трудно дышать, я бросаюсь на кровать. Я схожу с ума от горя, от угрызений совести. Я сообщница, раз я боюсь сказать ему правду. Зачем я заполняю эти страницы, которые никто никогда не прочтет? Мне бы следовало поговорить с самим Жаком. Но теперь слишком поздно. Он стал бы презирать меня, а я не заслуживаю этого. Клянусь, с самого начала, когда Франк изложил свой план, я сразу же сказала «нет», и очень решительно. А ведь Жак был для меня тогда просто незнакомцем, одним из миллионов, некто, не заслуживающий внимания. Было это два месяца назад, почти день в день. Франк ездил в Париж в «краткосрочный» отпуск. (Я терпеть не могу эти военные выражения, которые Мартин всегда употребляет с каким-то извращенным удовольствием.) Он вернулся очень возбужденный. Даже саркастические замечания Мартина не остановили его, когда он стал рассказывать, что у него там есть подружка, неподалеку от Монмартра, бывшая танцовщица, которую он зовет Лили; их связь началась еще во времена оккупации. Эта Лили случайно рассказала ему о своем соседе, не имеющем ни гроша за душой. Франк навел справки. У молодого человека не было родных. Его никто не знал, если не считать нескольких торговцев и владельцев ночных кабачков. Одним словом, он мог исчезнуть, и никто не стал бы его разыскивать. Ни Мартин, ни я не понимали еще, к чему клонит Франк. Франк выложил на стол три фотографии.

— Жак Кристен, — сказал он. — Родился двадцать второго января тысяча девятьсот двадцатого года.

— Ну и что?

— Он худощав, светловолос. Играет на скрипке.

— Я начинаю понимать, — сказал Мартин. — Продолжай…

Я вертела в руках одну из фотографий. Молодой человек был очень красив, особенно вполоборота. Кристен был молод, но выглядел он неухоженным, даже запущенным. После 1945 года я встречала в Бразилии немцев, выглядевших именно так. А Франк тем временем излагал свой план.

— Я привезу его сюда в любую минуту, — уверенно говорил он. — У меня уже заготовлена для него целая история. Если я докажу ему, что в его собственных интересах занять чье-то место, он согласится.

— Чье-то место? — спросила я.

Я все еще не могла догадаться, куда он клонит. И тогда Мартин раздраженно объяснил:

— Франк намерен сфабриковать лже-Мартина фон Клауса… Теоретически это довольно соблазнительно. Но на самом деле затея твоя не выдерживает критики, дорогой мой Франк. Послушай, ты же их знаешь! Ты думаешь, что их можно будет обвести вокруг пальца с первым попавшимся?

— Да, — ответил Франк. — Прекрасно можно. Что они о вас знают?

Я устала, устала в который раз выслушивать одни и те же аргументы. В течение многих недель, мучительных недель, велись эти бесконечные разговоры. Мартин утверждал, что его неминуемо со дня на день должны опознать, что для этого у них есть все возможности. Франк утверждал обратное. Мне достаточно перелистать свой дневник. Уж не знаю, сколько раз я записывала их разговоры. Когда же Мартин не опровергает доказательств Франка, он начинает меня убеждать, что «потенциально» (это его слово) он уже мертв. Если же я не отвечаю ему, он продолжает говорить, расхаживая взад-вперед по комнате. Он потенциально мертв. Можно подумать, его самолюбию льстит, что он приговорен к смерти. И, исходя из этого, мы должны быть особенно к нему внимательны. Каждый его каприз становится его последним капризом, каждое желание — последним желанием, каждый день — последним днем… Если я не сошла с ума за это время, то, верно, потому, что обладаю особой живучестью. Долгими вечерами я наблюдала, как они, сидя напротив, вечно дымя, один своей сигарой, другой — сигаретой, выдвигают по очереди свои аргументы, как шахматисты — шахматные фигуры. Целыми вечерами, я не преувеличиваю. Когда же Франк и я больше не выдерживали, когда у нас уже не было сил, когда нас буквально начинало тошнить, Мартин брал скрипку и играл «Юмореску». А я постепенно начала его ненавидеть. Я никогда не спрашиваю себя: не дошел ли и Франк, несмотря на всю свою преданность, до предела? Иначе почему ему пришла в голову эта нелепая мысль привезти незнакомца и заставить его играть роль Мартина?

— Во-первых, — сказала я, — для этого надо было бы, чтобы ваш Кристен был двойником Мартина. А у них нет ничего общего, если не считать фигуры, роста.

— Сходство не имеет значения, — возразил Франк. — Вы все время забываете, что они никогда не держали в руках фотографии или портрета Мартина фон Клауса. Что они знают? Они разыскивают человека, родившегося в тысяча девятьсот восемнадцатом году в Дюссельдорфе, имеющего диплом архитектора, вот и все. Остальное — ерунда, разные, вероятнее всего противоречивые, свидетельства, смутные обрывочные воспоминания заключенных… Они рассказали, что по вечерам у себя в кабинете Мартин фон Клаус играл на скрипке, что у него была страсть рисовать, что он всегда сосал мундштук, что у него были некоторые странности… А что еще?

— Но кто-нибудь мог же описать его и более подробно?

— Согласен. Но что это дает? Правильные черты лица, голубые глаза, светлые, коротко подстриженные волосы, средний рост. Особые приметы? Ничего определенного… Множество мужчин соответствуют этому описанию. Вот так! Я привожу сюда этого Кристена. Я учу его вести себя так, как repp фон Клаус…

Я ждала, какова будет реакция Мартина. Он запротестует, заявит, что нельзя приносить в жертву невинного таким отвратительным способом. Нет. Он заинтересованно обдумывал проект. То, что вместо себя он пошлет на смерть другого, его не волновало. Этот человек, сумевший убедить меня, что он был жертвой возмутительной несправедливости, что руки его не запачканы кровью, с готовностью обсуждал безумный план Франка.

Я поднялась.

— Нет, — сказала я. — Даже если то, что предлагает Франк, было бы осуществимо, я против.

— Вы забываете, дорогая Жильберта, — мягко заметил Мартин, — что война продолжается!

Между нами троими она началась в тот вечер.


28 июля

Не знаю еще, как я это сделаю, но я спасу его. Я скорее выдам Мартина. Когда я увидела, как он выходит из машины, нерешительный, стыдясь той роли, которую собирался сыграть, сердце мое екнуло — это ощущение хорошо знакомо таким женщинам, как я. Я поняла, что полюблю его, потому что он был самым слабым. Напрасно я убеждала себя, что надо очень низко пасть, чтобы согласиться обмануть женщину, занять место «покойника», ежесекундно играть нужную роль, в общем… я считала, что я куда более виновна, куда более лицемерна, чем он! Кто дал мне право судить его? Если бы я увидела перед собой циника, человека алчного, я бы и тогда, несмотря ни на что, была в отчаянии. Но он! Он был беззащитен; попытайся я даже объяснить ему, кто мы, он бы не понял. Возможно, он даже настолько наивен, что верит, будто я узнала в нем своего мужа. Если бы он только знал, что мой муж — Мартин! А главное, если бы он знал, что приехал сюда, чтобы погибнуть! Но он ничего не замечает. Он живет своей музыкой. Я сержусь на него за то, что он так слеп, за то, что у него такой огромный талант. Я попыталась было разговаривать с ним. Во-первых, это просто невозможно. Франк ни на шаг не отходит от меня, и Мартин тоже постоянно следит за мной. Но, даже если бы они не мешали мне поступать, как мне заблагорассудится, я бы стала избегать Жака. Я догадываюсь, что он мне скажет, что он уже говорит мне, исполняя некоторые пьесы, а тогда я не смогла бы больше молчать. Это было бы катастрофой. Я молчу. Я жду. Чего же я жду?


29 июля

Я перечитываю свой дневник. Лучшим выходом, вероятно, было бы уничтожить некоторые страницы и каким-нибудь образом передать ему остальное. Он постепенно понял бы, кто я. У него наконец открылись бы глаза… Он бы узнал, что у меня нет никакой задней мысли и никогда не было. Но сколько страниц придется сжечь, чтобы не испугать его! Если просмотреть записи последних недель, то какое я произвожу впечатление? Ведь, если уж говорить правду, я принимала участие в их «заговоре». Я присутствовала, когда они вдвоем придумывали человека, заболевшего амнезией. Впервые за многие годы Мартин находился в хорошем расположении духа. Он не принимал всерьез план Франка, но это развлекало его. Иногда он сам предлагал: «А не сыграть ли нам в утратившего память?» Я прочла у себя в дневнике, например, что им понадобилось три дня, чтобы продумать в мельчайших подробностях путешествие Мартина под вымышленным именем на «Стелле Марис» и историю старого больного дядюшки в Кольмаре. Есть еще и другие частности, о которых мне не хотелось тогда писать, но которые приходят теперь на память, мучают меня. С какой педантичностью, как досконально Мартин описывал отношения покойного с его женой, то есть со мной. Несчастная супружеская пара, так и не нашедшая физического согласия… Беглец, погибший во время кораблекрушения… Он, конечно, пытался ввести меня в заблуждение. — «Все эти несуразные вымыслы не должны наводить вас на грустные мысли, дорогая Жильберта, — говорил он мне. — Вы слишком умны. Вся эта история кажется совершенно нелепой. Но, если я не помогу Франку, он в ней окончательно увязнет!» Франк, естественно, присутствовал при разговоре. И я согласилась, делая вид, что все это меня не задевает. Но можно ли было не почувствовать, что Мартин в  этой истории раскрылся куда больше, чем сам этого хотел! Бегство? Бегство под чужим именем! Бегство в одиночку! Неотступно преследующие его мысли. До тех пор имя «Поль де Баер» было всего лишь последним из имен, под которым жил Мартин; теперь же де Баер приобрел плоть и кровь, становился четвертым обитателем нашего дома. О нем спокойно говорили. «Я знаю, что некоторые мои странности всегда вас шокировали, дорогая, — заявил как-то вечером Мартин, — а потому я передам их все Полю; это будет для меня прекрасный способ от них избавиться!» С помощью этих небольших лицемерных выпадов он пытался определить искренность и глубину моего возмущения. Я принимала скучающий вид, стараясь скрыть свои чувства, и это выводило его из себя. Он ссорился с Франком, называл его претенциозным кретином, запрещал ему заниматься своим безумным проектом. Франк щелкал каблуками, выпячивал грудь. «Слушаюсь, герр фон Клаус…» Но на следующий день Мартин улыбался, шутливо и иронично.

— У меня возникли, как мне кажется, неплохие мысли относительно этого старого дядюшки из Кольмара…

И он излагал свои хитроумные планы, которые причиняли мне боль, потому что я уже начинала задаваться вопросом: не жил ли он всегда в неком воображаемом мире, в некой жестокой сказке, все персонажи которой были для него лишь марионетками? Не была ли и я сама одной их этих марионеток? А почему бы и нет? Но я верила Мартину. Всю войну я прожила в Бразилии.Известия доходили до нас, приглушенные расстоянием. Лагеря заключенных — это было так диковинно, совершенно непостижимо! Когда Мартин признался мне, что скрывается от правосудия, что его считают военным преступником, он, казалось, был так мало этим обеспокоен, так откровенен и убедителен, объясняя все это глупой ошибкой властей, что я готова была поручиться: он невиновен. Его история звучала весьма убедительно: на него было возложено руководство фортификационными работами где-то в Восточной Пруссии, название местности я даже не запомнила. Он повиновался. Множество людей умерло там от истощения, говорил он. И спешил добавить, что он тут ни при чем. Приводил в пример Панамский канал и крупные магистрали, построенные буквально на костях. Он был простым солдатом и выполнял приказ… Разве подвергались преследованию те, кто проложил знаменитую дорогу в Бирме? Я убеждена, что любая другая двадцатилетняя девушка на моем месте при тех же обстоятельствах слушала бы его с таким же доверием. А потом, он был так красив, так трогателен в образе изгнанника! Мне казалось, что он бесконечно нуждается в любви, чтобы забыть все эти ужасные годы… Нет, я не раскаиваюсь, что полюбила его… Я уверена к тому же, что он испытывал ко мне сильное, очень искреннее влечение, чуть ли не страсть, в той мере, в какой он был способен забыть о самом себе. Однако эта страсть — теперь я ясно сознаю это — была частью спектакля, который он разыгрывал для самого себя. И я думаю, что сейчас он даже рад был, придумывая жизнь Поля де Баера, продемонстрировать мне наконец свое истинное лицо. Это для меня сочинял он романтические перипетии, чтобы смутить мою душу, а также доказать мне, что у него в запасе немало хитроумных ходов и приемов. Он хотел казаться опасным, чтобы запугать меня, лишний раз навязать свою волю, но словно бы забавлялся, обсуждая эту историю с присущим ему цинизмом. Раз он был «потенциально» мертв, он не желал упустить случая нам об этом напомнить.

И вот на моих глазах постепенно подготавливалась ловушка… Разрабатывалась история, с помощью которой они собирались заманить в западню невинного человека.

— Идиотская выдумка, — повторял Мартин. — Всю ответственность за нее несет Франк.

Но он заставлял Франка, как настоящего актера, репетировать сцену его будущей встречи с Жаком.

— Допустим, я — Жак Кристен… Как ты подойдешь ко мне?.. Нет, не так. Видно, что ты никогда не испытывал нужды! Деньги, в первую очередь деньги. Скажи ему о деньгах. Сразу же. Пусть он пощупает чек. Сунь ему его под нос… Но предупреждаю… Он пошлет тебя ко всем чертям, потому что твоя история никуда не годится. Двойник, потеря памяти. Чистое безумие.

Он беззвучно смеялся. Всеми своими морщинками. К концу у меня уже не было сил присутствовать на их совещаниях. Большой портрет для гостиной Мартин нарисовал без моего ведома в своей спальне по фотографиям, которые привез Франк. Когда я увидела этот портрет в первый раз, когда Жак оказался среди нас, как покойник, образ которого благоговейно хранят, между Мартином и мной разыгралась бурная сцена. Или, вернее, вспылила я одна. Он же был абсолютно спокоен. И даже более того, он изучал меня, так через лупу рассматривают насекомое. Когда же, обессиленная, я замолчала, он сказал:

— Дорогая Жильберта, вы глубоко заблуждаетесь. Я ни о чем вас не прошу. Я вполне понимаю вашу щепетильность. Но не забывайте, эта комедия не может иметь успеха. Я не препятствую Франку, раз это его забавляет. Пусть ставит свой опыт. Пусть. Меня уже больше нечего принимать в расчет…

Он хотел, чтобы я почувствовала себя виноватой. Он хотел внушить мне, что у меня не больше здравого смысла, чем у Франка, раз я принимаю всерьез то, что для него было лишь развлечением, от которого он уже устал. Начиная с этой минуты он как будто бы потерял всякий интерес к этой истории. Франк снова уехал. Потом позвонил по телефону и сообщил, что подсек рыбу. Говорила с ним по телефону я. Мартин, удалившись в свою башню из слоновой кости, выказывал полнейшее безразличие. Казалось даже, что он на моей стороне, что ему смертельно надоело глупое упрямство Франка. Ему почти удалось убедить меня, что все провалится, что Кристен и дня не проведет на вилле. Он гораздо раньше меня понял, что если я не раскрою их обман сразу же по приезде Жака, то потом ничего не смогу сказать. А благодаря моему молчанию станет возможным то, что он якобы считал совершенно нереальным. То был невероятно хитрый маневр. Но он оказался слишком уж хитроумным. И теперь я знаю, кто такой Мартин фон Клаус. Так же как знаю, кем были Гармиш, Штауб, фон Курлиц! И почему их казнили. Есть ненависть, которая не может угаснуть. Но в жертву будет принесен Жак… Мне стыдно. Мартин смотрит на меня. Он смотрит на Жака. Он страдает не меньше меня. Но этого еще недостаточно.


30 июля

Я перечитываю свои вчерашние записи. Я должна внести исправление: Мартин страдает больше меня, потому что Жак — настоящий «артист», как бы он его ни высмеивал. Волшебные звуки скрипки, запевшей как бы по его повелению, ежечасно развенчивают миф о таланте Мартина, созданный им самим, повергая того в состояние холодной ярости. Когда он слышит, как его любимые произведения под смычком другого превращаются в восхитительные мелодии, когда его собственная скрипка под чужими пальцами дрожит, трепещет, смеется и плачет, словно неверная жена в объятиях любовника, он обращает ко мне свои синие ледяные глаза, и едва заметные капельки пота выступают у него на висках. Я же, из остатков щепетильности, сохраняю спокойный и чуть ли не рассеянный вид. Мартин, конечно, предпочел бы, чтобы я выдала свое волнение, тогда он одним словом заставил бы меня замолчать. Но он слишком умен, чтобы открыто выказывать свою досаду. Напротив, он пытается сохранять хладнокровие умелого игрока.

— Мне кажется, ваш протеже делает успехи, — шепчет он. — Надо признать, для уличного музыканта, подобранного в кабаке, он играет вполне сносно.

Молчание.

— Если бы он соблюдал такт, он был бы невыносим.

Молчание.

Его гнев обрушивается на Франка. Мартин говорит ему ужасные вещи, и Франк не протестует. Случается, они ссорятся по-немецки, и я вижу, как Франк делает над собой огромное усилие, чтобы сдержаться. Мешки у него под глазами дрожат. Он становится по стойке «смирно». Это помогает ему все вынести. Я никогда не узнаю, какие таинственные узы связывают этих людей. К тому же я начинаю путать даты, путать страны. Мне бы надо заглянуть в свои старые записи. Была Бразилия, где Мартин проработал некоторое время архитектором то на строительстве новой столицы, то в Рио. Потом мы обосновались в Нигерии, откуда совершали путешествия на Острова Зеленого Мыса. Затем был Египет. Кажется, именно в Каире Мартин в первый раз заговорил со мной о Франке. Просто намекнул: «Я знаю немало таких, кто сумел выкрутиться… кому удалось проскочить. Я представлю тебе Франка… Он нам поможет». Это означало, что мы должны будем еще раз сменить фамилию. И страну. Мы переехали во Францию, где у Мартина, благодаря его прекрасному знанию французского языка, было больше всего шансов не привлечь к себе внимание. Франк сразу же присоединился к нам. Он подыскал нам виллу и раздобыл новые документы. Имя Поля де Баера фигурирует в книге записей гражданского состояния. С тех пор Франк больше не покидал нас; он стал нашим фактотумом[100]. Мне казалось, что этот Франк как бы служил связным с бывшими товарищами Мартина, но, может быть, я и ошибаюсь. Мартин всегда избегал моих вопросов. Вероятно, Франк, используя свои таинственные каналы, имеет также возможность размораживать капиталы, которые Мартин поместил в начале войны в Швейцарии. Однако совершенно ясно: с тех пор как мы здесь обосновались, мы никогда не испытывали недостатка в деньгах. Служил ли Франк в свое время под командованием Мартина?.. Вполне вероятно. Был ли он у него унтер-офицером или еще кем? Трудно сказать. Между ними существует какая-то близость, которой я не могу подобрать название. Это не дружба в обычном понимании этого слова. Тем не менее их связывает очень тесная, ревнивая, а порой и сварливая привязанность, что-то вроде родственных уз. Франк, естественно, не любит меня. Мы стали врагами с первого взгляда. Я полагаю, он никогда не мог мне простить, что я француженка, а следовательно, посторонняя в их тайном сообществе. Но мысль эта не сразу пришла мне в голову. Я, конечно, заметила во время наших странствий, что Мартин старался близко ни с кем не сходиться, что он наводил самые подробные справки о людях, с которыми мы были вынуждены часто встречаться. Эта осторожность легко объяснима. Но я приписывала простой случайности тот факт, тем не менее. поразительный, «что Мартин всегда встречал кого-нибудь, кто мог бы быть ему полезен, когда нам бывали нужны новые документы или деньги. «Повезло», — говорил Мартин. Мне потребовалось немало времени, чтобы понять, что по всему свету рассеяны люди, которые не желают смириться с ролью уцелевших после сражения и которых связывают между собой не знаю уж какие воспоминания! Доказательство этому я получила, когда увидела, как буквально поблек и высох от горя Мартин, когда узнал о похищении Адольфа Эйхмана в Буэнос-Айресе. Никаких с его стороны объяснений. Он просто стал чуть молчаливее и чуть более скрытным. Прошло немало времени. И вот однажды он показал мне три строчки в какой-то газете, в отделе происшествий, которые он обвел красным карандашом. Сообщалось о смерти в Афинах некого Хайнака, погибшего при падении в шахту лифта.

— Хайнак — на самом деле Ганс Штауб, — сказал он мне. — Теперь настала моя очередь.

Видя, что я не понимаю, он объяснил мне со злостью, словно и моя доля вины была во всех этих несчастных случаях, что Рудольф фон Курлиц попал под поезд в окрестностях Мехико, а Эрнест Гармиш утонул неподалеку от Венеции. Он сообщил, что Эйхману было известно, где скрываются эти трое, что он также знал, кто такой Поль де Баер и где он скрывается.

— «Они» заставили его заговорить, — сказал он в заключение. — Любого можно заставить заговорить!

— Может быть, все это просто совпадения.

— Вы на редкость тупы, — проговорил Мартин. — Вы же знаете, какие дипломатические осложнения повлекло за собой похищение Эйхмана. Будьте уверены, им не нужны новые скандалы. Они вынесут «свой» приговор и приведут его в исполнение на месте, без лишнего шума, с помощью заинтересованных правительств. Доказательство тому — фон Курлиц, Гармиш, Штауб… Не знаю, как они расправятся со мной, но я верю в их способности. Успокойтесь. Вероятнее всего, это произойдет еще не завтра. Они не будут спешить. Не станут довольствоваться откровениями Эйхмана. Они должны будут удостовериться, кто я на самом деле, подобно тому как они убедились, кто такой Штауб и все остальные. А уж тогда… Простите меня. В конечном счете, вас это не касается.

С этой минуты я поняла, что он больше не хочет делить со мной свое одиночество, что нашему союзу настал конец. Некоторое вещи он мог доверить только Франку. Их связывало общее прошлое, перед которым отступали недолгие годы нашей совместной жизни. Приезд Жака ускорил развязку, но не спровоцировал ее. Если бы даже Франк не придумал свой ужасный роман, все равно бы мы, Мартин и я, стали противниками. Я снова и снова твержу себе это, потому что все еще достаточно глупа и испытываю угрызения совести. Думаю, что, вероятно, я не та жена, которая нужна была Мартину. Я совсем растерялась. Я пытаюсь понять, как мне следует вести себя. И думаю, что Мартин уже многие годы носит в себе этот ужас, который ни на минуту не отпускает его. Он всегда держался мужественно. Он всегда отличался удивительным достоинством. Он вынуждал себя, вынуждал нас жить, соблюдая все условности, на широкую ногу. Он и по сей день вызывает у меня восхищение. Но я больше не выдержу. А в это время Жак бросает на меня полные обожания взгляды. Мне хотелось бы взять его за плечи, встряхнуть, причинить ему боль. Здесь не место музыке!


31 июля

Жак пытается отомстить мне за мою холодность. Он заметил, что мелкие странности человека, роль которого он исполняет, ранят и пугают меня. И старается повторять эти жесты как можно чаще и как можно естественнее, и в этом, несчастный, он достиг совершенства! Он и не подозревает, что Мартин задыхается от ненависти. Эта карикатура на него самого, которую он сам так охотно создал, воспринимается им теперь как вызов. Я вижу, как судорожно сжимает он руки, когда Жак в течение двух минут отряхивает лацкан пиджака, где пепел от сигареты оставил серое пятнышко. Мартин никогда не желал видеть себя таким, каков он есть. Пусть Жак на него совсем не похож, но для Мартина видеть свои собственные привычки как бы отраженными в кривом зеркале — тяжелое испытание. Он бросает на нас, на Франка и на меня, возмущенные взгляды, словно мы над ним издеваемся. И хуже всего то, что он к тому же должен постоянно следить за собой, чтобы не сделать по неосторожности один из тех жестов, которые так отвратительны ему у Жака. Бывают минуты, когда не смеешь больше дышать, когда не знаешь, на чем остановить взгляд. Тем не менее мы не можем не собираться все вместе в столовой. Мы — пленники этой зловещей сказки, выдуманной Франком. И вот что весьма любопытно — мне кажется, мы ждем с каким-то болезненным нетерпением той минуты, когда мы снова встретимся за столом. Я, конечно, — чтобы вновь увидеть Жака. А они — чтобы укрепиться в своей ненависти и надежде. Так как они надеются! Мартин надеется! Если я ничего не могу скрыть от него, то он тоже не может меня обмануть. Мы слишком долго жили вместе. То, что испытывает один, тут же передается другому. Это все, что остается от любви. На смену обладанию и пресыщению приходит неотвязное присутствие в тебе другого. Я чувствую, что в нем живет надежда, безрассудная надежда, с которой он борется, но уже начинает думать, что… может быть… Жак здесь. Они вцепились в него мертвой хваткой. Он послушен. Так почему бы и нет?.. Обманутый враг вычеркнет еще одно имя из черного списка и, удовлетворенный, исчезнет. А Жак заслуживает смерти, потому что позволяет себе передразнивать человека, который наводил ужас на миллионы рабов. Я убеждена, что в извращенном мозгу Мартина гибель Жака стала чем-то вполне справедливым. Тот доложен расплатится за свои грехи и за грехи Мартина. Жак — козел отпущения в полном смысле этого слова, а ведь в этом слове так много неосознанно суеверного. А потом снова начнется жизнь. Настоящая жизнь. Свободная жизнь. Жизнь на людях. Мартин в душе понимает, что надеется. Вот почему он делает вид, что впал в беспросветное уныние. Он хочет скрыть от меня, что в нем что-то оживает, что разбитое молнией дерево наливается соками. Но, несмотря на его пугающее умение владеть собой, он по вечерам не может побороть себя и подходит к окну, смотрит в парк, вглядывается в полную таинственных отсветов ночь, вслушивается в приглушенные звуки ликующей жизни. Порой я ловлю в зеркале его устремленный на меня взгляд.

Есть и другие признаки. Вчера после рапорта (на котором я всегда присутствую, хотя это и вызывает у меня отвращение, потому что хочу знать, что еще они там задумали) Франк сообщил нам, что он стал рассказывать Жаку о прошлом Поля де Баера.

— А нужно ли? — спросил Мартин.

— Он сам начал, — объяснил Франк. — Он не хочет, чтоб его застали врасплох, если нотариус ненароком заговорит о каких-нибудь событиях, которые должны быть ему хорошо известны…

Мартин прервал его:

— Какой нотариус?

Но тут же оборвал себя, сообразив, что допускает ошибку.

— Простите меня, — пробормотал он. — Конечно же, нотариус.

Его уже не интересовала эта часть истории, которая, как он считал, была излишне тщательно разработана. К счастью, Франк из тех, кто всегда доводит дело до конца. Со свойственной ему серьезностью он передал во всех подробностях свой разговор с Жаком. Он, как всегда, помнил каждое его слово. Его даже как-то странно слушать. Он отмечает все, любое движение Жака. Например, он говорит: «С этим он был не согласен. Поскольку он обжег сигаретой пальцы, то подошел к окну, чтобы выбросить окурок…» и т. д. Мартин бурчит и говорит: «Хорошо… Не останавливайся на пустяках… Дальше…» Но Франк лишь тогда чувствует себя уверенно, когда передает все до последней мелочи, смысл его жизни — это жизнь других. Я очень долго считала его до неприличия любопытным. Но это нечто большее; он буквально подключается к вам. Он впитывает в себя все ваши привычки, все ваши мысли. Он потому терпит Мартина, что в известном смысле он сам стал Мартином или же, во всяком случае, частью Мартина. Он без труда стал частью Жака. Это не слежка с его стороны, это миметизм[101]. Он воссоздает перед нами все, что было сказано Жаком, с точностью магнитофона.

— Он спросил меня, — сказал Франк в заключение, — не пора ли ему навестить своего умирающего дядюшку.

Тут я, в свою очередь, чуть не воскликнула: «Какого дядюшку?» — так как в конце концов совсем запуталась во всех перипетиях этой истории. Все, что касается потерявшего память Поля де Баера и его необычных отношений с женой, мне до боли знакомо. Но я легко забываю другую серию их измышлений: дядюшку, которого никогда не существовало, придуманного нотариуса, мифическое наследство. Я способна солгать, но не могу жить в воображаемом мире. Мартин задумался.

— Что это, в сущности, значит?

— Это значит, что ему хочется вырваться отсюда, — ответил Франк.

— Ты передашь ему еще одно письмо. Сообщишь, что больной никого уже не узнает и что любое посещение бессмысленно, — продолжал Мартин. — Это даст нам небольшую отсрочку. Будем надеяться, что этого окажется достаточно.

У меня на языке уже несколько минут вертелся вопрос, который я теперь не смогла сдержать.

— Я что-то никак не могу понять… — начала я.

Они оба сурово посмотрели на меня, словно, начав говорить, я превысила свои права.

— Каким образом вам станет известно, — продолжала я, — что эти… люди… которых вы опасаетесь, уже здесь? Вы их не знаете. Они никак не проявят себя до тех пор, пока не решатся действовать. Так как же? Представьте себе, что это затянется на многие месяцы… Думаете ли вы… что у Жака хватит терпения ждать столько времени?

Мои соображения задели их за живое. На лице Мартина вновь появилось выражение тревоги, и оно стало похоже на восковую трагическую маску. Я коснулась того, что тайно мучило его, самой болезненной точки.

— Мне очень жаль, дорогая Жильберта, — сказал он, — что вы говорите так, словно ваша судьба не связана неразрывно с моей. Правда, вашей жизни ничто не угрожает. Но мне было бы приятнее, если бы у вас хватило… милосердия говорить об этом иначе… Вы правы, мы пребываем в неизвестности. Мы не знаем, что они собираются предпринять. Возможно, они еще далеко… А возможно, они уже наблюдают за виллой.

И я, в свою очередь, физически ощутила опасность. В душе мне стало жаль Мартина. Это было ужасно.

— Но, поверьте мне, — продолжал он, — я убежден, что они не станут медлить… Что же касается вашего… протеже, то он может уехать. Не в моих правилах принуждать кого-либо.

Франк улыбнулся.

Оба они отвратительны.


1 августа

Мы погибли. Это чувство больше не покидает меня. Добрую половину ночи я перебирала в уме всевозможные пути и планы. Но я не нахожу ничего такого, за что я могла бы уцепиться. После обеда Жак задержал меня в вестибюле. Франк убирал со стола. Он следил за нами издалека, этого ему было достаточно. Он и не пытался подслушивать.

— Есть ли у вас причины быть недовольной мной? — спросил Жак. — Чем я не угодил вам? Или же вы все еще не можете простить мне вещи, о которых я даже не подозреваю? — И, приняв таинственный вид, он добавил: — Я изменял вам когда-то. Вот почему вы сердитесь на меня?

В нем сохранилось что-то детское — и в очертаниях лица, и в рисунке губ, всегда готовых сложиться в улыбку. Он бесхитростен, беззлобен. Удивительно цельная натура, и к тому же так плохо притворяется! Он бы потерял голову от счастья, догадайся, как волнует меня. В другие времена он вызвал бы у меня раздражение. Тогда я была околдована умом и образованностью Мартина. Теперь же я научилась любить простоту и приветливость. И достоинства Жака кажутся мне в тысячу раз прекраснее и заслуживают большего уважения, чем таланты Мартина.

— Прекратите эту игру, — сказала я. — Почему я должна на вас сердиться?

Моя резкость привела его в замешательство. Он бросил быстрый взгляд в сторону столовой и увлек меня на лестницу.

— Я совсем не чувствую себя в душе преступником, — прошептал он. — Жильберта, ответьте мне. Я был тогда презренным человеком?

Франк кашлянул.

— Нужно ли что-нибудь мсье? Я собираюсь в Ментону.

Я убежала и заперлась в своей комнате. Мне нравится, что ему все больше и больше не по себе от этой роли. Он не прожженный мошенник, как я того боялась. Он всячески старается мне показать, что только я одна имею для него значение. Остальное его мало интересует. Дай я ему возможность открыть свою душу, он бы рассказал мне, я в этом уверена, обо всех этих махинациях. А я не вмешиваюсь в ход событий. Я не нахожу никакого выхода, потому что у меня не хватает смелости рассказать ему, кто я.


2 августа

Кто же я? Я долго размышляла над этим вопросом прошлой ночью. С тех пор как я поняла, каков настоящий характер Мартина, я не перестаю задаваться вопросами. Я боюсь додумать все до конца. Если бы я сейчас предстала перед судом, разве посмела бы я утверждать, что лишь недавно открыла для себя этот характер? Что до этого Мартину удавалось обманывать меня? И, однако, если я хочу спасти Жака, возможность выступить на суде представляется не такой уж абсурдной. Мне кажется, что с самого начала, еще в Бразилии, я угадала правду, но лишь на короткое мгновение. Так перед свадьбой в последний раз задумываешься и спрашиваешь себя: не совершаешь ли ты глупость, потому что безумно влюблена? В те годы в Южной Америке у немцев, уцелевших после войны, была неплохая репутация. Если бы я сама пережила войну, если бы сама от нее пострадала, я бы, естественно, не была столь доверчивой. Но я куда больше бразильянка, чем француженка. Мне не у кого было спросить совета. Мои родители умерли за два года до этого, я была независима и довольно богата. Почему же мне было не выйти замуж за Мартина? Если мне возразят, что я должна была бы позднее понять, что Мартин вынужден скрываться, я бы ответила: все не так, это мне страстно хотелось объездить весь свет, поэтому мы переезжали с места на место. Иногда Мартин, казалось, предпочел бы остановиться. Я же шептала ему: а не поехать ли нам еще куда-нибудь, еще дальше? Во мне жила ненасытная жажда жить, хотелось двигаться, переезжать, путешествовать с человеком, которого я любила. Конечно, я знала, что он женился на мне под вымышленным именем, и я не могла не заметить, что он избегает посещать некоторые страны и некоторые города, что он условливается о встречах с людьми, о которых не любит рассказывать. Но я решила забыть о его прошлом. Для меня все, что было до нашей встречи, просто не существовало. Но это не мешало нам свободно беседовать обо всем. И ни разу он не сказал мне ничего такого, что возмутило бы меня своей жестокостью и бесчеловечностью. Я думаю теперь, что он никогда не принимал меня всерьез, но полагаю также, что он не относится к породе фанатиков. Идеи не увлекают его. Нередко я спрашивала себя, был ли он нацистом. Так вот — нет! Он слишком аристократ для этого. Он не нуждается в каком-либо символе веры. Для него существует только он сам — этого достаточно. Я почти уверена, что он просто не замечал всех этих заключенных и военнопленных, тех, кто умирал под его началом. Когда он играл на скрипке в своем кабинете в двух шагах от стройки, где заключенные гибли от голода, я готова была бы поклясться, Мартин полностью был поглощен своей музыкой. Он, конечно, преступник. Но не такой, каким представляют его другие. Он просто считает очень ценной свою персону. Кто-то страдает рядом с ним, кто-то умирает, это их дело. Если бы они чего-то стоили, они сумели бы выжить. Таков этот человек. Я была ему полезна и нередко приятна. Он обращался со мной с врожденной галантностью, которую так легко принять за целомудрие любви. Была ли я его сообщницей? Нет. Однако теперь я сама чувствую к себе отвращение. Если бы все было так просто, так ясно, как это представляется мне теперь, почему бы мне во всем не признаться Жаку? Но я никогда не скажу ему того, о чем пишу здесь. Я слишком боюсь уничтожить в нем ту нежность, которая звучит в его музыке. Он остался чистым. А я — нет.


3 августа

Неприятный разговор сегодня после обеда. Жак занимался в гостиной. Как только он берет в руки скрипку, мы чувствуем себя спокойно. Мы собираемся в спальне Мартина. Обычно Франк заходит за мной, так как Мартин не хочет, чтобы я заподозрила, что он что-либо скрывает от меня. Несмотря на наши споры, он делает вид, что верит, будто в «главном», как он любит говорить, я с ним согласна. Еще один ловкий прием, чтобы связать мне руки.

— Дорогая Жильберта, — обратился ко мне Мартин, — если вы будете так продолжать, мы потеряем нашего друга, что мне было бы очень неприятно… Объясните ей, Франк.

— Да, — заговорил Франк. — Молодой Кристен подавлен.

Мимоходом отмечаю, что они часто используют выражение «молодой Кристен». А ведь Жаку почти столько же лет, сколько и Мартину. Но он принес с собой в этот дом что-то такое, что не знакомо ни Франку, ни Мартину: пылкую душу.

— Он болен? — спросила я.

— В каком-то смысле, — ответил Франк, — это болезнь. Вы так резки с ним, что он впал в глубочайшее уныние.

Я посмотрела на Мартина. Что он еще придумал? Он полировал ногти и, казалось, едва слышал наш разговор.

— Мы беседовали с ним сегодня, — продолжал Франк. — Он сказал мне:«Я совсем не хочу, чтобы меня считали нахалом. Раз уж я вызываю у нее отвращение, я лучше уеду. Можете оставить себе ваши грязные деньги…»

Не поднимая глаз, Мартин прошептал с негромким смешком:

— Ваши грязные деньги!.. Слышите, Жильберта?.. Он все еще думает, что играет в «Поэте и крестьянине»!

— Послушайте, что было дальше, — продолжал Франк. — Я, естественно, попытался ему возразить. Он не дал мне говорить: «У вас что ни слово, то ложь…» Это его точные слова. «Что за история с умирающим дядюшкой, который никак не умрет? И вообще, существует ли он на самом деле?»

— Не глупо, не глупо! — заметил Мартин.

— «Уж не придумали ли вы всю эту историю, чтобы завлечь меня сюда?» Я оказался в довольно затруднительном положении. Я попытался возмутиться, но теперь это больше на него не действует. Становится все труднее и труднее управлять им. И знаете почему?

— Разумеется, — отозвался Мартин. — Потому что он чувствует, что стал лучше играть. И поверил, что больше в нас не нуждается!..

— Я еще не кончил, — вновь заговорил Франк. — Мы немного поспорили. Все это время он развлекался тем, что копировал почерк Поля де Баера… И под конец, слушайте внимательно, он встал и сказал мне: «Франк, мне это надоело… Я не хочу поступать нечестно по отношению к вам… Я даю вам время до конца недели…» И он выставил меня за дверь.

— И тебе захотелось набить ему физиономию, — вздохнул Мартин. — Ты ровным счетом ничего в этом не смыслишь, мой бедный Франк… Уверяю тебя, у него нет никакого желания уехать. Он использует тебя, он делает успехи, этот маленький Кристен!

— Не вижу, каким образом, — засмеялась я. — Он несчастен, вот и все!

На этот раз Мартин от души рассмеялся.

— Несчастен он! Дорогая Жильберта, как плохо знаете вы мужчин! Поверьте мне, пока у него хватит сил играть на скрипке, ему ни до кого не будет дела, и до вас в частности… Нет, я постоянно наблюдаю за ним. И скажу вам, чего он хочет… Этот парень, в сущности, одержим желанием быть респектабельным… Он боится, что играет неблаговидную роль, выдавая себя за Поля де Баера. У него создалось впечатление, что мы презираем его, что мы используем его в своих целях.

— А разве он не прав? — спросила я.

— Дайте договорить… Он подозревает, что вы, Жильберта, в сговоре с Франком. И вот, смотрите, каков его расчет: он оказывает давление на Франка, грозится уехать, чтобы Франк оказал давление на вас и попросил бы вас быть с ним поласковей. Если завтра вы будете с ним любезнее обычного, он получит доказательство, что вы — сообщница Франка.

— И он уедет! — воскликнула я.

— И он останется, — возразил Мартин, и глаза его вдруг загорелись. — Останется, чтобы узнать побольше. Останется, потому что разочаруется в вас, потому что убедится, что вы не какая-то необыкновенная женщина, а следовательно, и у него есть шанс.

— Вот как, есть шанс?

— Вы неправильно меня поняли, я хотел сказать: шанс узнать правду.

Мартин с иронической улыбкой наблюдал за мной, словно я была редким экземпляром, предназначенным для захватывающих опытов.

— А если я сделаю все, чтобы он окончательно пал духом? — спросила я.

— Он все равно останется, потому что в таком случае он по-настоящему в вас влюбится.

— Значит, результат будет тот же?

— Отнюдь. Если вы будете к нему суровы, я пойму, что вам доставляет удовольствие подогревать его чувства.

Он вставил сигарету в длинный пенковый мундштук и разжег ее с раздражающей размеренностью движений.

— У вас-то есть выбор, дорогая Жильберта, — заключил он наконец. — А у него нет!

По правде говоря, выбора не было ни у меня, ни у него. Мартин все рассчитал, все предусмотрел, вплоть до моих возражений… В сущности, надежда засияла перед ним в тот день, когда Франк швырнул на стол фотографию Жака. С тех пор он неустанно готовил свое собственное спасение. Франк, Жак, я сама — все мы были лишь пешками в захватывающей Kriegspiel[102], которую он вел с напряженным вниманием, с полным отсутствием разборчивости в средствах, что и делало его таким опасным. Мы все находимся в полной его власти, потому что мы достаточно глупы, чтобы любить, страдать, ненавидеть, желать… В то время как он живет, трезво рассчитывая каждый ход заранее, чтобы выиграть, победить. И всегда побеждает. И лишь потому он чуть было не сломался, поддавшись отчаянию и отвращению, что в нашем уединении ему нечего было выигрывать, некого было побеждать!


6 часов вечера

Телефонный звонок разорвал тишину. Было 4 часа дня. Я вышла из своей комнаты: Мартин появился на пороге своей. Мы переглянулись. Мы очень редко пользуемся телефоном, да и то лишь когда нужно сделать какие-то заказы, нам же никто никогда не звонит. Мы услышали, как Франк взял трубку, Мартин сделал несколько шагов вперед. Жак был у себя, читал или мечтал. Он не вышел.

— Да, это здесь, — проговорил Франк. — Вы подождете? Я сейчас его позову.

Мартин подал мне знак. Я спустилась вслед за ним. Франк протянул ему трубку, прошептав:

— Агентство Версари из Ментоны.

Мартин нахмурился.

— Алло, я слушаю.

Франк взял вторую трубку. Оба они были напряжены, глаза устремлены в одну точку, несколько капель пота выступило у Мартина на лбу. До меня доходил лишь неясный шум голосов, и я, обиженная тем, что меня решили не посвящать, отошла, чтобы поправить в вазе розы, осыпавшиеся на рояль, но при этом не теряла Мартина из виду.

— Что же вы ответили? — спросил Мартин.

Он взглянул на Франка, спрашивая его совета, тот, видимо, его одобрил.

— Вы правильно сделали, что предупредили меня, — продолжал Мартин. — Я подумаю. И сам позвоню вам чуть позже… Если мы решимся, вам надо будет поместить объявление… Мне бы хотелось иметь и других покупателей, вы понимаете?.. Вот именно! Мы сможем получить более высокую цену… Благодарю вас.

Он повесил трубку и оперся обеими руками о низенький стол. Франк сделал движение, чтобы его поддержать.

— Оставь, — сказал Мартин.

Он несколько раз глубоко вздохнул и выпрямился. Лицо его стало мертвенно-бледным.

Что случилось? — воскликнула я.

Его, казалось, удивило мое присутствие. Он сел в угол дивана и вытер рот платком.

— Звонили из агентства, — объяснил мне Франк, — потому что к ним обратился некий адвокат, мэтр Боржер, который хотел бы купить виллу на побережье. Прогуливаясь в этих местах, он обратил внимание на нашу «Свирель», расположение которой ему понравилось. Это как раз то, что он ищет. Тогда он навел справки. Спросил, кто является владельцем, давно ли он поселился на вилле, откуда приехал, кто с ним живет…

— Вы понимаете, Жильберта? — спросил Мартин. — Этот мэтр Боржер чрезвычайно любопытен.

— Вы бы тоже могли, в свою очередь, навести о нем справки, — заметила я.

— К чему!.. Версари передал мне предложение. Мне надлежит ответить «да» или «нет».

— Что же вы ответите?

— Да, и не раздумывая! Этот Боржер — наблюдатель, в этом можно почти не сомневаться. Они придумали эту хитрость, чтобы проникнуть сюда, не вызвав подозрений. Я им подыграю. Естественно, и речи не может быть о продаже; я отнюдь не намерен, дорогая Жильберта, распоряжаться имуществом, которое принадлежит вам. Мы лишь сделаем вид. Я знаю, что могу рассчитывать на вас… Не правда ли?

Наклонившись, он вглядывался в меня, не скрывая холодной иронии, придававшей теперь нашим отношениям характер какой-то беспощадной борьбы.

— Не правда ли, Жильберта?.. Заметьте, впрочем, этот Боржер вполне может быть просто Боржером. Стоит рискнуть. Рискнем?.. Да, я вижу, что вы того же мнения, что и я… Франк… Позвони в агентство. Скажи, мы принимаем посетителей с десяти часов до двенадцати и с пятнадцати до девятнадцати…

Но в ту минуту, когда Франк поднял трубку, Мартин на короткое мгновение потерял сознание. Голова его упала на спинку дивана. Руки на груди судорожно сжались. Я хотела помочь ему расстегнуть ворот рубашки. Он оттолкнул меня.

— Кристен, — прошептал он. — Предупредите Кристена.


10 часов вечера

После ужина, на котором Мартин не появился, я предупредила Жака. Я призналась ему, что нахожусь в стесненных обстоятельствах и что мы вынуждены сократить наши расходы. Жак был ошеломлен.

— Это вы из-за меня хотите продать? — сказал он. — Но как только дядя скончается, у меня будет много денег… Я не хочу видеть вас грустной, Жильберта.

Он заключил меня в свои объятия. Жак заключил меня в объятия. У меня не было сил говорить. Жак, любовь моя…


5 августа

Я разорвала все, что записала вчера. Я совсем сошла с ума. Я была счастлива. Для женщины любовь — всегда первая любовь. Я теперь даже не сердилась на Мартина — он стал для меня как бы чужим. Он ушел из моей жизни в ту минуту, когда Жак коснулся губами моих губ. Его поцелуй стер все наши воспоминания, наши горести, наши радости, наше прошлое. Я с Жаком, на стороне Жака. Я не знаю еще, как я его спасу, но я, конечно, что-то придумаю. Я боюсь, страх мой всегда сильнее, чем я могу это выразить словами, но я привела свои мысли в порядок. Все стало так просто.


6 августа

Сегодня утром я снова спустилась в столовую. Я не видела Жака с позавчерашнего дня. Он спросил, чувствую ли я себя лучше. Несчастный, он совсем забыл, что мы с ним «муж и жена». Он разговаривал со мной так робко, словно очень молодой человек с очень юной девушкой. Он был очарователен. Он пытался сдержать победоносную, несколько самодовольную улыбку, потому что Мартин смотрел на него, но он весь светился, и это выдавало его. Я старалась держаться как можно холоднее. Пусть он пожалеет, что воспользовался минутной слабостью. Пусть обвинит меня в непостоянстве, пусть гнев, досада, унижение заставят его уехать. Я не вижу другого выхода. Мартин может говорить что угодно… Если Жак решит, что его любовь для меня развлечение, он выйдет из игры. В своей любви он дошел до того предела, когда из-за одного неосторожного слова, одного презрительного жеста можно смертельно обидеться. Я заставлю его уехать. Тем хуже для меня и для Мартина. Может быть, я готовлю смертный приговор Мартину, но…


20 часов

К чему теперь плакать!.. Несколько минут назад Мартин зашел ко мне в комнату. Он, как обычно, прекрасно владеет собой, но глаза его лихорадочно блестят. Я невольно восхищаюсь им. Он принес кое-какие безделушки и попросил меня их спрятать. Когда же я выразила удивление, он не дал мне говорить.

— Я не хочу, чтобы какие-то вещи могли выдать присутствие в доме четвертого человека… Помилуйте, дорогая Жильберта, вы, насколько мне помнится, были прежде куда сообразительней. Подумайте сами! Наши посетители обязательно узнают в агентстве, что на вилле нас только трое. Надо, чтобы моя спальня имела вид пустующей в настоящее время комнаты для гостей. Мои личные вещи будут заперты на ключ в шкафу…

— И вы собираетесь спать здесь! — воскликнула я.

— Бог мой! — сказал он. — В этом не было бы ничего неприличного. Но успокойтесь, я, с вашего разрешения, проскользну в вашу спальню, лишь когда, посетители ее осмотрят… Никто не заподозрит, что я существую. После семи часов все будет, как и прежде… Вы удовлетворены?.. Теперь, если вы непременно хотите пощадить нашего юного артиста, скажите ему откровенно!

И поскольку я молчала, он осторожно присел на мою кровать.

— Я всегда считал, дорогая Жильберта, — сказал он усталым голосом, — что вы мужественная женщина. Одно ваше слово — и, клянусь вам, Кристен тут же покинет дом. Вы имеете право сделать выбор… Но, быть может, вы тоже вынесли мне приговор?.. Нет?.. Благодарю вас, Жильберта.

Он встал, мимоходом потрепал меня по щеке и вышел. Вот каков он. Всего несколько секунд на размышление — не успеваешь даже подготовить ответ. Он уже все продумал за вас. Он принял решение, которое вы всей душой отвергаете… В сущности, я думаю, он просто издевается… Он явно лжет, а глаза, губы, лицо выражают искренность. Почему бы и мне не вести с ним ту же игру? Жак уедет, но тогда, когда этого захочу я, одна я!


7 августа, 11 часов

Телефонный звонок из агентства. Франк уже взял трубку, когда я подошла. Жак, увидев меня, нашел уж не знаю какой предлог, чтобы остаться. При первых же словах он насторожился.

— Как вы его назвали? — спросил Франк. — Боше?.. Но, мне кажется, вы говорили «Боржер»?.. Ах, это другой покупатель… Повторите, пожалуйста, имя… Франсуа Боше.

Жак подошел поближе.

— Спросите его, — прошептал он, — не импресарио ли он?

— Алло, — сказал Франк. — Мне кажется, есть импресарио, которого так зовут… Ах, это он… хорошо, спасибо… Пусть приезжает, когда хочет… В два часа?. Прекрасно.

Он повесил трубку.

— Вы его знаете?

— Его все знают, — сказал Жак. — Вы никогда не слышали о нем, Жильберта?

Я забыла ответить. Жак не мог усидеть на месте.

— Представить себе только, — говорил он, — Боше в этом доме!

Он вспомнил вдруг, что он — страдающий амнезией Поль де Баер и что ему следует сдержать свое возбуждение. На какое-то мгновение он успел забыть, что играет здесь чужую роль. Не знаю, помнил ли он еще, что любит меня. Он был так поглощен своей страстью к музыке! И теперь настала моя очередь загрустить, почувствовать себя обиженной. Он даже не попытался удержать меня. Я слышу, как он играет, как умеет играть, когда хочет привлечь к себе внимание. Чего ждет он от этой встречи с Боше? Теперь эта мысль мучит меня. Неужели я бы предпочла, чтобы первым посетителем был тот, «другой», которого так опасается Мартин? Но, как это ни глупо, мне тяжело. Каким тоном он сказал: «Представить себе только, Боше в этом доме!» Все остальное было словно сметено ураганом. Нас больше не существовало. Когда Мартин вспоминал Бразилию, голос у него дрожал точно так же; для них всегда существует другая любовь, кроме обычной любви. Пусть уезжает, Боже мой, пусть вырвется отсюда, но благодаря мне.


9 часов

Мне нужно подвести итог, записать во всех подробностях все, что произошло сегодня после обеда. Меня одолевают всевозможные страхи, и я уже просто не способна рассуждать. Жизнь моя полна противоречий и непоследовательности.

Боше приехал в половине третьего. Дверь ему открыл Жак. Франк, видимо, здорово его проинструктировал, потому что он был еще больше де Баер, чем обычно. Боше — толстяк, небрежно одетый, с черными глазами навыкате, нетерпеливый, страдающий одышкой, от него пахло погасшей трубкой. Человек он очень светский, из тех, кто вечно торопится. Почтительно поклонившись мне на крыльце, он осмотрел парк и виллу с одобрительным видом и сразу же ввел нас в курс дела. Сам он не является покупателем, покупатель — Борис Проковский, знаменитый пианист.

— Борису нравятся эти места, — пояснил Боше, очень раскатисто произнося «р». Я за свою жизнь видала немало эмигрантов и сразу догадалась, что он швед по происхождению. — Борис — очаровательный малый… Вы его знаете?..

— Я сама играю на рояле в свободное время, — сказала я. — А муж мой играет на скрипке.

— Вот как? Чудесно.

Но я тут же заметила, что Боше инстинктивно замкнулся. Должно быть, опасался любителей. Он по-хозяйски вошел в вестибюль. Я наблюдала за Жаком. Он был смущен, чрезмерно предупредителен. Я бы предпочла, чтобы он вел себя более сдержанно. Я дала Боше нужные объяснения: дата строительства виллы, расположение комнат.

— Хотите подняться на второй этаж?

— Нет… Незачем… У меня нет времени. Больше всего меня интересует сама атмосфера, вы понимаете меня, дорогая мадам!.. Борис стр-р-рашно чувствителен к атмосфере.

— Тогда пройдемте в гостиную, хотя бы на минутку.

Жак открыл дверь. Он изо всех сил старался походить на де Баера, и вдруг я поняла, почему он так вел себя: он черпал уверенность в изображаемом им персонаже, он держался с Боше как с ровней, поскольку собирался его попросить кое о чем. Боше увидел картину и затем сразу же рояль.

— Замечательно, — сказал он.

Я позвонила Франку и обратилась к Боше:

— Не выпьете ли вы чашечку кофе?

Боше заколебался.

— Но… Охотно, — проговорил он наконец. — Извините меня, что не могу задержаться здесь подольше, как мне того хотелось бы… У меня через час свидание, в Монте-Карло.

И, поскольку он был хорошо воспитан, добавил без особого восторга:

— Я рад за вас, что вы играете для собственного удовольствия… Теперь пошла мода на пластинки. Мне немного жаль.

И тогда Жак как в воду бросился — храбро и с той неловкостью, которая позабавила и в то же время покоробила меня.

— Мы очень много работаем, — сказал он. — Сейчас мы разучиваем концерт Брамса.

Боше удивленно поднял брови и улыбнулся.

— О! — произнес он, развеселясь. — Это довольно сложно.

Франк поставил поднос между нами и принялсяразливать кофе. Боше с чашкой в руках подошел к роялю.

— Буду счастлив послушать вас, — продолжал он. — Борис придет в восторг, когда я расскажу ему…

В голосе его звучала еле уловимая ирония, вполне достаточная, чтобы заставить меня решиться.

— Я весьма посредственная музыкантша, — сказала я, — но у моего мужа настоящий талант.

— Вот оно как! — сказал Боше смеясь. — Мсье де Баер, вот вас и представили. Так что берегитесь!

Жак взял скрипку и поднял смычок тем плавным движением, которое уже само по себе привлекает внимание и заставляет обратиться в слух. Он заиграл сонату Баха и сразу позабыл о нас. Вот это я и любила в нем, его абсолютную искренность, полное отсутствие комедианства. Ему очень хотелось, чтобы Боше услышал его. Но теперь он больше не думал о Боше, не замечал его. Зато Боше, он-то и видел и слышал его; он даже не пытался скрыть своего удивления… Он замер, насторожившись, почти не веря себе. Осторожно поставил чашку на краешек рояля и медленно отошел, отступил на несколько шагов, чтобы лучше видеть Жака. Он изучал его внимательным взглядом, в котором не осталось и тени благодушия. Жак играл удивительно мягко и изящно. У меня тогда возникло странное предчувствие: мне показалось, что наши судьбы, если только это слово имеет смысл, разошлись. Не знаю, как это объяснить. Но нет никакого сомнения, я всем сердцем поняла, что эта минута является чрезвычайно важной, решающей для нас.

Закончив первую часть, Жак поклонился, коснувшись пола смычком, подобно фехтовальщикам, потом поискал глазами Боше. Боше не произнес ни слова. Мы замерли в ожидании. Он взял чашку, помешал ложечкой кофе.

— Вы никогда не думали о том, чтобы выступать в концертах? — спросил он вдруг напрямик.

— Нет, — ответила я вместо Жака.

Это «нет» само вырвалось у меня. Сказала ли я так из предосторожности, вовремя вспомнив, что Жак в эту минуту был Полем де Баером? Или по какой-то другой причине, которую я не могу сейчас точно определить? Не знаю.

— Жаль! — проговорил Боше. — Действительно жаль. Мадам де Баер ничего не преувеличила. Вы очень талантливы. Я знаю немало скрипачей, которые отдали бы все на свете за такой вот звук, как у вас… Ваша игра местами может показаться спорной, но главное, уж поверьте мне, у вас есть…

Жак словно окаменел от радости.

— Благодарю вас, — пролепетал он тем нежным голосом, который все еще волнует меня.

— Если разрешите, — продолжал Боше, — не могли бы вы исполнить что-нибудь другое… в жанре более…

Он сделал руками плавное движение, словно изображая облака. Жак сыграл Форе, затем Шоссона, а вслед за этим Равеля. Боше давно достал свою трубку, он пил уже третью чашку кофе. И все больше воодушевлялся. На меня он совсем перестал обращать внимание.

— Бог мой! — проворчал он. — Что вы здесь делаете? Вы зря теряете время, де Баер. Это я вам говорю… О, простите, дорогая мадам… Прошу извинить меня.

Он взглянул на часы.

— Черт побери! Моя встреча… Мне нужно бежать.

Но он все не уезжал. У него появились какие-то еще неясные мысли.

— Вы никогда не бываете в Париже?

— Бываю иногда, — ответил Жак.

Боше схватил его за плечо с дружески ворчливым видом.

— Обязательно загляните ко мне, — сказал он. — Вы, знаете, особый случай! Я рассчитываю на вас.

Мы проводили его до ворот. Я без особого энтузиазма заговорила о цене.

— Агентство, вероятно, сообщило вам наши условия…

— Это касается Бориса, — остановил меня Боше. — В настоящее время он на гастролях… вы с ним договоритесь, когда он вернется… А вы, де Баер, не забудьте о своем обещании.

Мы закрыли калитку; мы оба, и я и он, без сил. Жак — от счастья, а я…

— Вот видите, Жильберта, я тоже на что-то гожусь, — сказал он радостно. — Он производит очень хорошее впечатление, этот тип.

— Он смеется над вами.

— Почему?.. Разве я плохо играл?

— Не думаете ли вы всерьез, что он собирается выпустить вас на сцену? Виртуозы, сейчас их полным-полно!

— Жильберта!

Я должна была продолжать, добить его, полностью обескуражить.

— Нельзя начинать карьеру музыканта в вашем возрасте. Пусть Боше открывает молодые таланты, согласна. Это его работа. Но вы же понимаете, что он не станет рисковать, выпуская вас, мой бедный друг!.. Он сказал несколько любезностей, само собой разумеется. Поступи он иначе, было бы просто удивительно. Вы приставили ему нож к горлу.

— Я?!

— Да, вы! Он приехал покупать дом. Вы навязались ему со своей скрипкой. Ведь вы видели, как он потом убежал.

— Я совершенно забыл о доме. Я весьма огорчен, Жильберта. Для вас, понятно, существует только этот дом.

На этом мы расстались. Он — уязвленный в самое сердце, я же в полном отчаянии. Мартин ждал меня в коридоре на втором этаже. Увидев меня, он сразу все понял.

— Вы поссорились?.. Это не слишком разумно.

Я отстранила его и заперлась у себя в спальне. Разумно! Я как раз действовала слишком разумно. Жак… Теперь все кончено. Я стала его врагом, потому что не восхищаюсь им, потому что не разделяю его надежд. Ладно, все кончено! Однако он не уехал… В своей комнате я настороженно подстерегала его за ставнями всю вторую половину дня. Я не увидела его в парке. Мне кажется, я узнала его шаги в коридоре в час ужина. Он уедет завтра. Мне не терпится узнать, что он уехал. Франк постучал в мою дверь. Я не ответила. Сейчас, должно быть, он вместе с Мартином изучает сложившееся положение. Для них это катастрофа. Но ведь и для меня оно тоже невыносимо.


Полночь

Долгий разговор с Мартином. Он пришел, чтобы отчитать меня, Жак выставил Франка за дверь. Он, видимо, был вне себя. Мартин хотел, чтобы я помирилась с Жаком. Нервы у него не выдерживают. Постоянное ожидание, скрытая опасность, которая нависла над нами из-за этого Боржера, сломят его, если мучительная неопределенность еще продлится. Мартин, несмотря на все то, что нас теперь разделяет, ищет у меня поддержки. Не потому, что нуждается в чьих-то советах. Но он может хоть выговориться, даже если я не отвечаю. Я слушаю его. Я рядом. Он кого-то убеждает. Неизвестность терзает его в эту минуту куда больше, чем страх. Он снова и снова приводит свои доводы, так проверяют правильность выкладок, а сомнения все равно остаются: про Боржера нельзя с уверенностью сказать, что он подозрителен. Боржер может быть самым заурядным покупателем, которого соблазнило местоположение виллы. Мартин ждет, когда же я вступлю в эту игру, когда я в свою очередь примусь обсуждать каждый из его аргументов. От терпеть не может, когда высказываются просто «за» или «против» какого-то вывода. Он хочет, чтобы выбрали то, что представляет наибольшую вероятность. А наиболее вероятно, что Боржер — человек, посланный на разведку, потому что… Глаза у меня слипались. Он ушел, вырвав у меня обещание, что я повидаю Жака и постараюсь его удержать. Я пообещала, чтобы он только оставил меня в покое. При свете лампы Мартин кажется особенно худым, глаза его лихорадочно блестят, как у больного.


8 августа, 3 часа дня

Мы прождали все утро. Ничего. Жак сразу после завтрака принялся за свою скрипку. Но к нему, по словам Франка, нельзя подступиться. В полдень зазвонил колокольчик у калитки. Франк пошел открывать. Я следила сквозь жалюзи. Мартин, вероятно, тоже был настороже. Я увидала идущую вслед за Франком высокую молодую женщину, худощавую, элегантно одетую, и вздохнула от нетерпения. Эту-то дамочку я живо выпровожу. Я подошла к гостиной как раз в ту минуту, когда Франк открывал перед ней двери. Ей можно было дать лет тридцать. Светлые крашеные волосы, худое лицо, платье из набивного шелка, отличного покроя; все это я отметила про себя с первого взгляда, направляясь к ней.

— Мэтр Боржер, из Лиона, — сказала она. — Агентство Версари сообщило мне, что вы собираетесь продать вашу виллу. Я как раз ищу что-нибудь подходящее в этих краях. И потому я даже позволила себе…

— Вы правильно сделали, — сказала я. — А вот и мой муж, мсье де Баер.

Жак, с еще открытой партитурой в руках, поклонился. Мысли его разбегались… Страх парализовал меня… Мы ждали мужчину. Не знаю почему, но мы были лучше подготовлены к борьбе с мужчиной. Агентство не сообщило, что мэтр Боржер — женщина. С этой минуты начался сплошной обман. Какой обман? Я вела себя нелепо. Как бы между прочим, мэтр Боржер сообщила нам некоторые сведения, словно сразу же хотела нас успокоить.

— По сути, я представляю лионскую фирму, которая желала бы приобрести виллу на побережье, где могли бы проводить отпуск ее заграничные представители. Наши директора, возвращаясь из Африки, находятся, как правило, в несколько угнетенном состоянии. Мы предоставляем им двухмесячный отпуск… Так что…

Она вела себя совершенно естественно. В ее словах не было ничего подозрительного. Мы ошиблись. Мартин определенно ошибся.

— Я бы не хотела причинять вам много хлопот, — добавила она. — Мне достаточно будет в настоящее время взглянуть на дом и сделать кое-какие заметки, так как нам, вероятно, придется кое-что перестроить. Эта гостиная великолепна…

Она повернулась, чтобы лучше все рассмотреть. Взглянула на картину, на рояль, на скрипку, лежащую на кресле.

— Я немного играю, — сказал Жак. — Видите, у меня тут беспорядок…

Он не переставал тереть большой палец указательным — жест, ставший для него привычным с тех пор, как он стал заниматься музыкой целыми часами. Мэтр Боржер достала из сумки тоненький блокнот и золотой автоматический карандаш.

— Начнем по порядку, — сказала она. — Итак, вилла «Свирель». Мсье… Мсье?

— Поль де Баер, — сказал Жак и по буквам продиктовал фамилию.

— Де Баер… Я знала одну семью в Голландии с такой фамилией.

Она не спрашивала. Она как бы заметила это про себя, занося имя в блокнот, при этом в голосе ее прозвучали профессиональные нотки.

— Значит, — продолжала она, — большая гостиная со столовой сообщается через эту дверь.

Я открыла дверь в столовую. Она обошла комнату не спеша; если она из тех, кого опасается Мартин, ее самообладание просто невероятно. Она останавливалась, прикидывая размеры комнаты, что-то записывала.

— А там? — спросила она.

— Это буфетная… Оттуда можно также выйти в парк.

— Подождите. Я что-то не улавливаю.

В разговор вмешался Жак.

— Самое простое, — сказал он, — было бы сделать сперва для вас небольшой чертеж. Вы тогда лучше разберетесь… Вы разрешите?

Он взял у нее из рук блокнот и карандаш и на краешке стола тут же набросал план виллы. А я, я смотрела на него с ужасом, потому что тем самым этот несчастный письменно удостоверял, что он именно тот, за кого выдает себя, и если эта женщина была действительно… То, что он делал, было настоящим безумием. Его ни о чем не просили. Он сам вызвался. И поступал он так, чтобы уязвить меня, потому что вчера я глупо обвинила его в том, что он ставит свои интересы выше моих. На этот раз он собирался продемонстрировать мне, как надо продавать дом. Карандаш его так и летал, он уже набросал очертания виллы, чтобы показать, что со второго этажа открывается вид на море…

— Спасибо, — поблагодарила женщина. — Теперь все очень ясно.

— Для меня это дело привычное, — сказал Жак и, как бы в шутку, поместил на крыше маленький, как флюгер, флаг.

Мэтр Боржер взяла у него из рук блокнот и карандаш. Она собиралась унести с собой эти страшные вещественные доказательства. Я чувствовала себя больной.

— Поднимемся взглянуть на спальни, — предложил Жак.

Я следовала за ними, как автомат. И повторяла про себя: «Это неправда… Это неправда… Она просто мэтр Боржер… И никто другой… Боже, сделай так, чтобы она не была «никем другим»!»

Начался методический осмотр спален.

— Какие огромные комнаты! — пробормотала она. — Их было бы нетрудно, в случае необходимости, разделить на две. А гараж имеется?

— Само собой, — ответил Жак. — Для двух машин. А теперь сюда… Вот моя спальня.

Мне показалось, что она задержалась там дольше, чем это требовалось, смотрела на названия книг, журналов. Но я уже была не в состоянии спокойно наблюдать за ней. Мы вошли в спальню Мартина, и я вся напряглась. Жак вполне мог сообщить: «Комната моего шурина!» Но моя тревога длилась всего несколько секунд. Жак не переступил даже порога. Посетительница уже выходила с блокнотом в руках.

— Действительно, — сказала она, — владения у вас довольно большие, Но у вашего агентства, как мне кажется, слишком высокие требования… Впрочем, хочу уведомить вас, что мы намерены заплатить наличными, а это обычно уже предполагает значительную скидку.

Нет, она вела себя слишком естественно. В ее голосе я ни разу не уловила хоть сколько-нибудь подозрительную интонацию. Ее любопытство было понятным, законным. Если бы она стала осматривать виллу менее внимательно или слишком поспешно, мы были бы вправе ее заподозрить. Ложная тревога. Мэтр Боржер была просто мэтром Боржер.

— Потребуется, конечно, ремонт; — заметила она. — И немалый! Одним словом, все это мы еще с вами обсудим.

— Вы еще придете? — спросила я.

— Вероятно. Сперва я сообщу о ваших условиях совету директоров фирмы. Осмотрю также еще кое-какие виллы… Я собираюсь, как видите, еще торговаться. Я действую в открытую, без хитростей.

Она засмеялась, я готова была поклясться, без всякой задней мысли. Она произнесла эту фразу обычным вежливым тоном… И все-таки… Я ни в чем не была уверена… Недоверие Мартина передалось и мне. Мы спустились взглянуть на сосновую рощицу.

— Мне особенно нравится здесь, — сказала мэтр Боржер, — что вы отгорожены от посторонних взглядов. В разгар лета почти не слышно никакого шума. Это уединение великолепно. Вы никогда не скучаете?

— Нет, никогда, — ответил Жак.

— У вас приятные соседи?

— Мы ни с кем не поддерживаем отношений.

Весь этот разговор, довольно непринужденный, мы вели во время мирной прогулки, направляясь к калитке, Мэтр Боржер поблагодарила нас за любезность и распрощалась, пообещав позвонить в ближайшие дни. Она перешла дорогу и села в автомобиль английской марки с откидывающимся верхом. Я проводила глазами ее маленькую машину. Жак взял меня под руку.

— Ну как, Жильберта? Довольны?.. Вы не хотите мне ответить?

Зазвонил колокол, призывающий нас к обеду. Он прервал нашу беседу, которую я не в силах была вынести. Мы вошли в столовую.

— Мсье Мартин просит извинить его, — сказал Франк. — Он не совсем здоров.

По тому, как он на меня посмотрел, я поняла, что Мартин действительно плохо себя чувствует, и все мои сомнения сразу ожили. Мартин обладал удивительной интуицией. Он потому не спустился к обеду, что почуял врага, и нервы у него сдали. Но что же тогда? Жак должен погибнуть? Жак!..

— Вы обратили внимание на ее маленькую «санбим»? — спросил меня Жак. — Как бы мне хотелось иметь такую машину!

Он и не думал о чертежах, которые она увозила в своей сумке!


9 часов вечера

Франк не в силах скрыть своей радости. У него нет никаких сомнений: эта женщина, посланная врагом, явилась на разведку. План полностью удался. Мартин более сдержан, из принципа. Он не любит признавать, что не ему, а кому-то другому пришла в голову удачная мысль. Но я вижу, что, в сущности, он того же мнения, что и Франк. Он заставил меня повторить слово в слово весь наш разговор. Самым тщательным образом он все рассмотрел, проанализировал, оценил. Франк во время моего рассказа комментировал жесты и даже мимику посетительницы. Вывод: вероятно, это именно тот человек, появления которого мы ждали, причем Мартин считает, что уверенным можно быть лишь на 60 процентов. Франк специально отправился на машине в Монте-Карло, чтобы заглянуть в справочник Боттена. Он нашел там несколько Боржеров, проживающих в Лионе, но среди них не оказалось ни одного адвоката, или поверенного в делах, или нотариуса. Мартин считает, что это еще ничего не доказывает: женщина, которую мы видели, может быть, не указала свой профессии или лишь недавно обосновалась в Лионе, а потому ее имя не фигурирует в ежегоднике. Столько же доводов «за», сколько и «против».

Можно также допустить, что наши противники использовали настоящего адвоката. Франк считает, что это вполне вероятно. Но Мартин отвергает такую возможность. По его мнению, ни при каких условиях секретные службы не послали. бы напрямик одного из своих агентов под его собственным именем. Я рано удалилась в свою комнату: все эти разговоры, сегодняшние волнения, весь этот утомительный день сломили меня окончательно. Чего ждет Жак? Почему не уезжает? А если он сейчас уедет, есть ли у него шансы выпутаться из всей этой истории? Не слишком ли поздно? Вот что меня беспокоит. Я убеждена, чисто интуитивно, что эта женщина чрезвычайно опасна. Я тоже теряюсь в догадках, но никому не могу доверить свои мысли. Если бы Жак уехал немедленно, не убьют ли его по дороге? Не ведется ли уже наблюдение за нашей виллой? У меня возникают, вероятно, совершенно нелепые мысли. На самом же деле все, наверное, происходит совершенно иначе. Но я не знаю, как это бывает обычно, а я люблю Жака, и если Жак погибнет, я выдам Мартина, Франка… Я буду способна на все.


Полночь

Я встала. Не могу сомкнуть глаз. Мне надо записать, четко изложить на бумаге, чего я опасаюсь. Разобраться в том, что меня пугает, чтобы помешать этому. Эта женщина встретилась в Ментоне или еще где-то со своими сообщниками или же позвонила им. Они знают теперь, что Жак — тот самый человек, которого следует убить. Но если бы завтра, например, он уехал, как бы им удалось узнать его за пределами виллы? У них есть его приметы, но все это довольно туманно. Единственное, что они могут утверждать: человек, проживающий на вилле «Свирель», играющий на скрипке, — тот самый, которого следует убрать. Я выражаюсь недостаточно ясно. Я хочу сказать, что эта вилла, плюс музыка, плюс некоторые его жесты и привычки — это все, что определяет для них преступника, до тех пор пока мэтр Боржер не укажет своим друзьям на Жака и не скажет им: «Это он!» Мне бесконечно трудно формулировать свои мысли. Однако мне кажется, что, если бы Жак уехал в ближайшие часы, у него еще был бы шанс. Если рассуждать логически, они должны подготовить ловушку; привезти своих людей, окружить виллу. На все это им понадобится время — день, два дня… Как заставить Жака уехать? Можно подумать, что у него нет самолюбия!.. Но, если он уедет, я знаю заранее: меня сразу же одолеют сомнения, у меня сразу же найдутся доказательства, что эта посетительница не представляла никакой опасности; уже сейчас одна мысль о его отъезде разрушает карточный домик предположений и подозрений. Мне хочется отбросить все эти мысли, отказаться от них. Это испытание оказалось мне не по силам.


ИЗ ОТЧЕТА № 7

…Поль де Баер несомненно является Мартином фон Клаусом. Все, что мы видели, подтверждает это. Человек выглядит немного моложе, чем мы ожидали, он играет на скрипке (к тому же в гостиной висит его большой портрет). Он говорит по-французски без всякого акцента, все его жесты, манеры, поведение в точности соответствуют имеющимся у нас сведениями. Прилагается чертеж, выполненный самим фон Клаусом, на котором имеется его знак. Мы не могли во время этого первого посещения сфотографировать его, но завтра мы направляем туда Рене, который является непревзойденным мастером этого дела, и через два дня у нас будут снимки. По нашему мнению, уже можно действовать.


9 августа

Сегодня у нас был посетитель. Некий Домманж. Жозеф Домманж. Он оставил свою визитную карточку. Это промышленник из Рубе. И тут вроде ничего загадочного. Мартин, однако, отнесся к его посещению с той же придирчивой предосторожностью, которая приводит меня в отчаяние. Впрочем, я не права. Мартин говорит правду, утверждая, что у них в запасе бесконечное множество хитроумных уловок. Жак с большим усердием разыграл свою роль. Может быть, всячески демонстрируя свою добрую волю, он хочет доказать мне, что думает о моих интересах. Я обращаюсь с ним с ледяной холодностью. И все-таки он еще здесь. Время проходит, и страх мой все растет. Франк отправился в Ментону, он даже заглянул в агентство. Адвокатшу он не видел. У Мартина появился аппетит. Глаза у него теперь не такие красные. Он явно чувствует себя увереннее. Именно это меня и пугает.


10 августа, 9 часов

Ура! Победа! Избавление!.. Жака нет больше на вилле. Франк ищет его повсюду. Сегодня утром Жак не вышел к завтраку. Франк постучался к нему. Никакого ответа. Он открыл дверь. Комната была пуста. Кровать даже не разобрана. Жак, должно быть, скрылся среди ночи, когда все мы спали. И свидетельством тому, что он уехал по собственной воле, служит увезенная с собой скрипка. Он бросил все: белье, одежду, личные вещи, дорогие безделушки, часы. Взял с собой лишь серый костюм. Мартин буквально сражен. У него одна лишь надежда: Жака во время ухода засек какой-нибудь наблюдатель, не спускающий глаз с виллы. Но надежда эта очень хрупкая. Его враги убеждены, что мы продаем дом, потому что оказались на мели, и, следовательно, не двинемся с места, пока вилла не будет продана. Значит, они уверены, что мы у них в руках. Я восхищаюсь Мартином, который, несмотря на свое смятение, сохраняет достаточно хладнокровия и выдвигает разумные контраргументы. Мне же в голову ничего такого не приходило. Он послал Франка на вокзал в Монте-Карло. Жак, вероятно, успел на парижский скорый. Но если даже Франк привезет подтверждение, это нам ничего не даст. Исчезновение Жака нарушило все расчеты Мартина.


3 часа дня

Письмо от Жака! Франк, вернувшись, обнаружил его в почтовом ящике.

«Мадам!

Каждый день подтверждал мне, что присутствие мое было Вам невыносимо. Вы не захотели понять, что я стал другим человеком. В Вашем доме я нашел только одного друга — скрипку. Вы, несомненно, будете счастливы не слышать ее более. Вот почему я увожу ее с собой. Если я невольно обидел Вас, если я обманул Ваши ожидания, то прошу Вас извинить меня. Прощайте, Жильберта. Я позабуду Вас, как позабыл все остальное. Вы сами, видимо, желали этого.

Поль де Баер».
И, как бы в насмешку, он вывел подпись с особой тщательностью. Письмо было отправлено из Монте- Карло. Мы все трое молчим. Все кончено. Жак не вернется.

— Он поехал к этому импресарио, — произнес наконец Мартин. — Его письмо — способ не уронить своего достоинства. Он прекрасно знает, что ему выгодно. Это естественно!

— Хотите, я… — начал было Франк.

— Прошу тебя… С меня достаточно… Ты видишь, я был прав, что не слишком рассчитывал на все это. Чересчур многое не состыковывалось в твоей комбинации, слишком ты рассчитывал на случай… все сорвалось, все сорвалось. Ничего не поделаешь.

Франк с трудом сдерживает свой гнев. Попадись Жак ему в руки, он тут же бы его убил. Мартин не выходит из спальни. Отказывается есть. Он размышляет. Ищет выход. Я ступаю почти неслышно, словно Мартин при смерти. Я избегаю встречаться с ним взглядом. Он прекрасно понимает, что я испытываю, но из уважения, еще сохранившегося у меня к его личности, я стараюсь казаться удрученной. Франк сидит верхом на стуле. Он так потрясен, что не пытается даже сохранять позу подчиненного, готового выполнить в ту же минуту любой приказ.

— А я иначе смотрю на это письмо, — говорит он. — Кристен хитер. Он делает вид, что разрывает соглашение, чтобы добиться реакции… Вы понимаете?

— Реакции Жильберты? — спрашивает Мартин с гримасой отвращения.

— Да. Я убежден, он вернулся бы, если бы ему написали, что сожалеют.

Франк всегда умудряется не называть моего имени, когда речь идет обо мне. Он воспринимает меня только через Мартина, как досадное к нему дополнение. Мартин обдумывает со всех сторон это новое предложение.

— Я знаю Кристена, — продолжает Франк. — Он ни за что не откажется от надежды получить свои три миллиона.

Мне хочется ответить ему, что сам-то он слишком корыстен, чтобы понять, что означает отвергнутая любовь. Мартин снова берет в руки письмо, перечитывает его.

— Кристен искренен, — шепчет он.

— Тем более, — настаивает Франк. — Если ему дать понять, что произошло недоразумение, гарантирую вам, он быстренько явится. Во-первых, он все здесь бросил, а он не так глуп, чтобы на собственные деньги справлять себе гардероб.

— Это не выдерживает критики, — замечает Мартин.

— Согласен. Но что можно еще сделать?

Мартин поворачивается ко мне.

— Боюсь, дорогая Жильберта, что Франк не слишком хорошо разбирается в сердечных делах.

Он шутит. Это его манера обращаться с просьбой. Он ждет, чтобы я поддержала предложение Франка. Он хочет, чтобы я сама навязала ему это решение. Франк настаивает:

— Всего лишь несколько любезных слов…

— Вот видите, — говорит Мартин. — Франк вовсе не советует вам компрометировать себя.

Я чувствую, что он уже отказался от борьбы и как бы превратился в зрителя собственного поражения. Он в отчаянии, и ирония помогает ему скрыть свое состояние. Я отрицательно качаю головой. Франк сжимает кулаки.

— Тогда бегите! — восклицает он.

— Я очень устал, — говорит Мартин все с той же легкой усмешкой. — Скоро уже пятнадцать лет, как меня все время вынуждают бежать!

— Но вы все-таки не дадите себя…

— Довольно! — обрывает его Мартин. — Иди… Я тебя позову.

Франк поднимается, смотрит на меня с нескрываемой ненавистью, затем щелкает каблуками.

— Как прикажете, repp фон Клаус.

Мы остаемся с глазу на глаз. Никогда еще солнце не светило так ослепительно. Я вдруг заметила: я совсем забыла, что стоит лето, воздух упоительно нежен, а розы, которыми увита стена, источают аромат.

— Я думаю, это конец, дорогая Жильберта, — шепчет он. — Меня развлекала… вся эта история с маленьким Кристеном. Я разыграл для себя небольшой спектакль. Я благодарен вам, что вы не поддались обману. Я люблю умных людей… Если бы вы не приняли этого молодого человека всерьез, я бы полюбил вас еще сильнее… Будьте осторожны, если снова встретитесь с ним… Нет, не протестуйте… Правда не должна нас пугать. Вы неминуемо снова с ним встретитесь. Я же… я скоро исчезну из вашей жизни. Не знаю, как они от меня избавятся, но на них можно положиться. Дорогая Жильберта, мы много говорили о наследстве последнее время. Наследство и правда существует, и я прошу вас принять его от меня. У меня лежит много денег в Швейцарии. Очень много. Франка я предупредил. Вам ничем не надо будет заниматься. Если же эти деньги жгут вам руки — что вполне возможно, хотя я не хочу этого знать, — оставьте их Франку…

Он негромко засмеялся и закончил уже шутливым тоном:

— Мы ведь тоже занимаемся благотворительностью, на свой манер.

Я вышла. Что могла я ему ответить? Спорить бесполезно. Он лучше, чем я могла бы это сделать, проанализировал положение. Кроме того, он прекрасно догадывался, что я не последовала бы за ним, если бы он решил укрыться в другом месте. Мы не стали врагами. Просто мы больше не были вместе. И это бесконечно грустно.

Я пообедала одна в мрачной столовой. Не слышно больше музыки. Если я поднимала глаза, то снова видала Жака с поразительной четкостью воспоминаний, еще более мучительной, чем фантомные боли. По правде говоря, я не знаю, куда деваться в этом доме, который отныне населен лишь призраками. Франк бродит по вилле словно тень. Время от времени из глубины коридора доносятся еле слышные шаги Мартина. Я не осмеливаюсь даже гулять по парку.

Я боюсь игры света и тени под деревьями. Где они? Где они прячутся? Я дошла до того, что спрашиваю себя: имеют ли они право так жестоко наказывать человека и не превращается ли ненависть сама в преступление, когда она так долго не умирает?


11 часов вечера

Я закрылась в своей комнате. Франк запер на засов все двери. Мы поняли, что присутствие Жака служило нам защитой. Во-первых, он нарушал тишину. Теперь же тишина вновь воцарилась в доме, особая тишина, не имеющая ничего общего с покоем. Наши самые тайные мысли незаметно перемещаются, перекликаются, расходятся во все стороны. Ночи не будет конца.


11 августа, 4 часа утра

Я совсем потеряла голову. Умер Мартин.


8 часов

Только что от нас вышел врач. Мартин умер. Инфаркт.


10 часов вечера

Достаточно было нескольких минут, и вот я выброшена в новую жизнь. Я не в состоянии собраться с мыслями. Все отступило так далеко, и в то же время, это правда, все произошло только сейчас. Я нахожусь в спальне Мартина. Дежурю у его постели. Я пишу, чтобы чем-то занять свои мысли, чтобы не поддаться окончательно оцепенению. Прошлой ночью за мной пришел Франк. Он услышал через перегородку какой-то крик. Он спит в комнате, примыкающей к спальне Мартина. Франк тотчас зашел узнать, в чем дело. Мартин уже потерял сознание. Франк сразу понял, что произошло. И стал звонить в Ментону. Невозможно было вызвать врача. Я сменила его у телефона, а он в это время пытался уколами камфары поддержать сердце Мартина. Наконец-то мне удалось дозвониться до какого-то врача, который соблаговолил приехать. Но он смог лишь констатировать смерть. Он объяснил это обычными причинами: нервное истощение, переутомление. Но мы-то знаем, что его убила мучительная тревога. В первую минуту в панике я подумала об убийстве. Франк тоже. Это было, конечно, глупо: в дом никто не мог проникнуть. Мартин не ел и не пил ничего подозрительного. Впрочем, у доктора не было сомнений: речь идет об инфаркте. Мартин жил в таком напряжении, что трех посещений и последовавшего за ними отъезда Жака хватило, чтоб сердце его разорвалось. Франк проводил врача до калитки. Когда он вернулся, я испугалась, таким злобным он был. Но он не сказал мне ни слова. Когда же я захотела помочь ему одеть Мартина, он грубо отстранил меня. Он задыхается от горя, хотя у него грозный вид. Он сам одел Мартина, скрестил ему на груди руки. Затем отправился в мэрию Ментоны со всеми необходимыми бумагами. Он действует всегда удивительно четко и быстро. Он знает, что следует делать. И делает все методично. Он урегулировал все детали, связанные с похоронами, и даже подумал о цветах. Судебно-медицинский эксперт приехал в первой половине дня. Без малейших колебаний он выдал разрешение на погребение. После его отъезда Франк достал из какого-то тайника Железный крест и бережно подсунул его под рубашку на груди своего хозяина. В этом жесте было что-то впечатляющее! Вслед за тем он написал несколько писем, но адресов я не смогла рассмотреть. Вероятно, сообщал о смерти Мартина каким-то таинственным соратникам, рассеянным по свету. Затем вернул мне бумаги, которые брал с собой в Ментону: свидетельство о браке, удостоверение личности. Я теперь — мадам де Баер, вдова. Но сижу я у гроба Мартина фон Клауса. Я никогда не узнаю, какой у него был чин, что входило в его обязанности. Я даже не знаю, в чем его обвиняют. И не хочу этого знать. Настал час сострадания и, может быть, примирения. Он спит, худощавый, элегантный, с иронической складкой в уголках рта, словно его смерть принадлежит ему одному, словно ее тайну он не хочет ни с кем разделить.

Франк закрыл ставни. Он надел свой темный двубортный пиджак. На нем черный галстук. Мне также надо будет надеть траур. Но я займусь этим завтра. Похороны состоятся в 11 часов.

Если они неусыпно следят за нами, то увидят, что Поль де Баер умер. Они смогут навести справки, если у них появятся сомнения. Жак спасен. Вот почему я не могу почувствовать себя действительно в трауре. Я потеряла спутника, но человек, которого я люблю, жив. Прости меня, Мартин. Я пишу эти слова возле тебя, но ты сам все понял, все предугадал. Ты все еще подсмеиваешься над моей слабостью.

Франк установил часы нашего бдения, словно речь идет о смене караула. Он сменит меня в полночь и будет дежурить возле Мартина до 5 часов утра. После похорон; думаю, я смогу уехать. Агентство продаст виллу, а я устрою свою жизнь иначе. Если только Жак захочет, я надеюсь…


12 августа, 3 часа ночи

Слишком жарко. Я не могу уснуть. Я приготовила себе стакан очень холодной воды с сахаром. И со стаканом в руке прошлась по аллее. Теперь я уже не боюсь. Я разбита, измучена, и все-таки я чувствую себя умиротворенной. Суд свершился, мне больше не нужно стыдиться за себя. Небо восхитительно чистое, каменные ступени крыльца еще не остыли. Надо ли будет сказать всю правду Жаку?.. Этим бы я заставила его признать, что он играл неблаговидную роль. Я подожду. Позднее, надеюсь, сам собой представится случай все ему объяснить. Я стала бодрее, нет прежней усталости. По дороге я не удержалась и вошла в его спальню. Впервые со дня его приезда. Здесь еще стоял запах его турецких сигарет. Я не стала зажигать свет. Я легла на его кровать. Положила щеку на подушку, где лежала его щека. Нет, у меня, как говорится, не возникло никаких дурных мыслей. Я была с ним, избавившаяся от всякой лжи. Я чуть было не уснула. Я выбежала, точно воровка, плотно, с бесконечными предосторожностями закрыв дверь. И, как влюбленная девушка, прижалась к ней губами.


11 часов

Служащие похоронного бюро закрыли крышку гроба. Я слышу, как стучат их башмаки в коридоре. Я хочу сразу же рассказать об одном событии, которое потрясло меня. Переоденусь потом. Когда я, проспав около двух часов, направилась к Франку, то заметила, что дверь в спальню Жака, которую я так старательно закрыла, была чуть приоткрыта. Я зажгла свет. Комната была пуста. Должно быть, Франк заходил сюда за чем-то. Я не придала тогда этому большого значения. Франк, бедняга, крепко спал, когда я вошла. Усталость взяла верх. Я коснулась его плеча. Он подскочил и тут же попросил прощения. Он был слишком раздосадован.

— Я приготовлю кофе, — сказал он.

— Вы давно уснули?

— Не знаю.

Я добавила для очистки совести:

— Вы не выходили из спальни?

— Мадам, — сказал он, — вы забываете, что я последнюю ночь провожу возле него.

Чувство достоинства, прозвучавшее в его голосе, поразило меня.

— Мне показалось, — сказала я, — что вы заходили в спальню Кристена. Я ошиблась, вот и все.

Он молча смерил меня взглядом и вышел.

Так что же? Кто входил в спальню Кристена? Кто?.. Жак! Разумеется. Он вернулся. Это мог быть только он.


5 часов

Мартин покоится на кладбище Ментоны. Гражданская церемония похорон, как он того желал, не заняла много времени. Катафалк ехал быстро. На этом шумном побережье не любят, когда возят хоронить покойников. Мы, Франк и я, постояли несколько минут возле могилы: он с одной стороны, я — с другой. Развороченная земля разделила нас узким холмом, еще более непреодолимым, чем любая граница. Отныне мы представляли разные страны. Он удалился первым, не поклонившись, не сказав ни слова. Его задача была выполнена. До последней минуты он неусыпно заботился о своем хозяине. Когда я вернулась на виллу, он укладывал чемоданы. Я побродила по этому покинутому дому. Он уже казался нежилым. Мы не сумели вдохнуть в него свою душу. Я очень внимательно осмотрела спальню Жака. Не могла отделаться от мысли, что он побывал здесь? Часы его лежат на тумбочке возле кровати. Запонки валяются на стуле в ванной комнате. Все на том же месте. По крайне мере, на первый взгляд. А если он вернулся, чтобы повидаться со мной? Как знать, не жалеет ли он уже о том, что написал безрассудное письмо? Не бродит ли сейчас вокруг виллы? Я хорошо его знаю: импульсивный и робкий, дающий себе слово заговорить и в последнюю минуту отказывающийся от своего решения. Но если он скрывается поблизости, какая неосторожность! Неужели Мартин умер, чтобы оставить мне в наследство свои тревоги?


7 часов вечера

Франк только что простился со мной. Я не пыталась его удержать. Не задала ему ни одного вопроса. Он отстранил конверт, который я для него приготовила. От меня он ничего не может принять. Он щелкнул каблуками и низко поклонился. Этот жест, вероятно, был тоже обещан покойному. Потом он взял чемоданы, а я осталась одна. Я вызвала такси. Переночую в Ментоне.


13 августа, 10 часов

В конце концов ночь я провела в гостинице в Монте-Карло, неподалеку от Казино. До самого утра я слушала, как мимо проносятся автомобили. Я не спала. Я никак не могла принять решение. С одной стороны, мне обязательно надо встретиться с Жаком: я убеждена, что наши преследователи откажутся от своих намерений, но я должна все-таки его предостеречь. Что произойдет, если этот импресарио устроит ему громкую рекламу — в чем я, правда, сомневаюсь, — если газеты и журналы опубликуют его фотографии? Вернее всего, ничего. Наши противники, возможно, еще не знают, что Поль де Баер скончался, но им скоро станет об этом известно. И даже если адвокатша однажды заявит им, что скрипач — это тот самый человек, которого она видела на вилле «Свирель», расследование очень скоро установит, что Жак Кристен всегда был Жаком Кристеном. Значит, теоретически, как говорил Мартин, Жаку ничто не угрожает. И тем не менее я предпочла бы быть поближе к нему… Хорошо, допустим, я окажусь рядом с ним. Как я должна действовать, чтобы предостеречь его? Что я ему скажу? Всю правду? Тогда я буду выглядеть как настоящее чудовище. Он наверняка решит, что я сообщница Мартина. И сможет упрекнуть в том, что я ни о чем не сказала ему раньше, еще до смерти Мартина. Надо было во всем признаться раньше. Теперь слишком поздно… Не говорить всей правды? Но как выделить из моей истории то, что выглядело бы правдоподобным и не компрометировало бы меня? Мартин, тот что-нибудь придумал бы. Я же не умею сочинять. Я могла бы, может быть, рассказать, что была в курсе махинаций Франка, что хотела заполучить наследство знаменитого дядюшки из Кольмара… В его глазах я стану воровкой… А это еще хуже! Кроме того, если я скажу ему, что знала, кто он на самом деле, он ответит мне: «Вы всегда смеялись надо мной!» И не простит мне ту отвратительную комедию, которую я так долго играла… Выхода нет.


4 часа дня

Я взяла билет. Жду ночного скорого. Уезжаю, так и не решив, как мне следует поступить. Или, вернее, решила: я скажу, что письмо его потрясло меня, что я наконец поняла, что он был искренен. Если я и была с ним холодна, то из боязни, что в глубине души он оставался прежним. В общем, я буду продолжать лгать, но, поскольку я не разрешу ему даже упоминать о прошлом, поскольку мы пообещаем друг другу не принимать прошлое в расчет, это почти не будет иметь значения. Однако, если подумать, есть еще одна трудность. Боже мой, я никогда из всего этого не выберусь! Из-за меня Жак станет пленником своей прежней роли. Я в какой-то мере заставлю его снова быть Полем де Баером. А ведь он не имеет права по закону носить это имя. Мне хочется разорвать свой билет и уехать куда-нибудь, все равно куда… А почему бы не в Бразилию? Я одинокая женщина, без цели, без будущего, все разлучает меня с Жаком — и ложь, и правда. Я так же, как и Мартин, «потенциально» мертва!


ИЗ ОТЧЕТА № 9

…Мы ни на секунду не поверили в смерть фон Клауса и были правы. Я сам, лично, ночью побывал на месте. В спальне фон Клауса никого не было. Зато в комнате для гостей, которая прежде пустовала, находится неизвестный покойник, возле которого спал слуга. Нетрудно восстановить ход событий: фон Клаус еще до нашего приезда приютил у себя некого субъекта, который был, по всей вероятности, одним из его бывших сообщников. Эти люди составляют настоящее тайное общество, и нет ничего удивительного, что фон Клаус предоставил убежище какому-нибудь беглецу. Как бы то ни было, смерть вызвана естественной причиной, о чем свидетельствует разрешение на похороны. Фон Клаус, должно быть, знал, что гость его находится при смерти, что в скором времени в его распоряжении окажется труп. Итак, он встретился с нами, не скрыв своего имени, чтобы мы могли легко установить его личность. Я заранее знаю, что мне возразят: он не мог знать, кто мы. Но он, конечно, догадывался, что мы снова напали на его след, и лучшее доказательство того, что он в какой-то степени нас ждал, — его объявление о продаже виллы. Таким образом он открыл двери всем и каждому. Этот факт прежде смущал меня. Но теперь все прекрасно объясняется. Фон Клаус готовился исчезнуть, похоронив вместо себя кого-то другого. Классический ход. Итак, фон Клаус скрылся. Конечно, нам не следовало упускать его. Но мы не могли предполагать, что он готовит нам такой финт. Однако в любом случае это лишь небольшая отсрочка. Мы теперь знаем его в лицо, у нас есть его фотографии. И наконец, осталась жена, за которой мы будем неотступно следовать. Было бы весьма удивительно, если бы она в один прекрасный день не вывела нас на него.

Продолжение дневника Жака

15 августа

Я перечитываю эти записи. Определенно я веду дневник, чтобы изо дня в день прослеживать историю своего поражения. Для меня Боше олицетворял путь к спасению, к богатству, к славе, не меньше. Когда же наконец я перестану вести себя как наивный дурак? Я прождал его целых три утра в приемной; секретарша время от времени мило мне улыбалась. «Не надо на него сердиться, — говорила она. — Он так занят! Но он обязательно появится через минуту». Но он так и не появился. Сегодня утром он вихрем влетел в приемную, рассеянно кивнул мне и устремился в свой кабинет. Я жду еще час, глядя, как девушка виртуозно справляется с двумя телефонами. «Я сейчас вас с ним соединю…», «Перезвоните через полчаса, у него совещание…», «Не будете ли вы так любезны повторить мне ваше имя?.. Давидсон… Нет, не раньше будущей недели…». В конце концов меня все-таки приняли. Он меня не узнал.

— Де Баер… де Баер… Ах! Вспомнил, вилла «Свирель», чудесная вилла… Я весьма огорчен, дорогой мсье, Борис продлил свои гастроли. Он вернется не раньше чем через два месяца…

Я объясняю ему, почему я приехал. Он на глазах меняется. Усаживается за свой письменный стол, скрещивает руки. Снова смотрит на меня оценивающим взглядом.

— Я прекрасно вас помню, — говорит Боше, — вы очень талантливы… Удивительный звук… К несчастью, солистов… изготовляют на конвейере. Мне только что предлагали юного армянина… Четырнадцать лет… Целый набор первых премий… необычное имя… Я отказался. Это слишком дорого стоит.

Звонит телефон. Он начинает говорить по-английски, очень быстро. От отчаяния я весь покрываюсь испариной. Он кладет трубку, смотрит на часы.

— И тем не менее я был бы рад сделать для вас что-нибудь, мсье де Баер… Вам, естественно, это не к спеху. Вам повезло, вам не надо зарабатывать себе на жизнь!

Он предложит мне сейчас зайти к нему еще через полгода. Я погиб. Я говорю первое, что мне приходит в голову… что, несмотря на все… я не могу так долго ждать… что унас с женой всегда были очень сложные отношения… как раз из-за музыки… Это его забавляет, он явно заинтересован.

— Не может быть!.. Такая оча-ро-вательная женщина.

Да, несомненно. Очаровательная, но очень ревнивая, считающая, что я слишком много занимаюсь, что не уделяю ей должного внимания.

Он от души смеется, грозит мне пальцем привычным для него жестом.

— Это плохо, мсье де Баер… Но не вы первый. А не появилась ли у вас случайно подружка?.. Подружка, которой бы нравилась музыка, я хочу сказать — «ваша» музыка. Ну, между нами?

Он смеется еще громче и продолжает все более сердечным тоном:

— Понимаю… понимаю… Посмотрим…

Он вытирает глаза своими толстыми пальцами и говорит, не глядя на меня:

— Понятно, и речи не может быть о том, чтобы предложить вам залы Колонна или Ламуре… А не согласитесь ли вы играть в оркестре? — На этот раз он направляет прямо на меня взгляд торговца рабами. — Для начала, конечно, — уточняет он. — Постойте! Возможно, у меня найдется для вас что-нибудь и получше… Я подумываю создать квартет… Камерная музыка сейчас в цене… первая скрипка, вас бы это устроило?.. Гастрольные поездки по стране и за границей, ну как? Но вам надо поменять имя. Квартет де Баера — это не звучит. Слишком старомодно!

— А если Кристен… Жак Кристен?

— Это мне нравится больше… Куда больше. Квартет Кристена… На афише это смотрится.

Он вытягивает вперед руку, растопыривая пальцы, словно направляет луч прожектора.

— И потом, в провинции имя Кристен наводит на мысль о Христе, связывается с духовной музыкой… Великолепно!.. Только дайте мне время обернуться. Напомните-ка номер вашего телефона.

— Я больше там не живу, — ответил я.

— О, прекрасно! — воскликнул он. — Здорово же она вас околдовала! Она хоть хороша собой?

Я назвал гостиницу, где снял комнату, на улице Жоффруа. Поль де Баер не мог поселиться на улице Аббатис. Но это мне обходится в сто тысяч франков в месяц. Я смогу продержаться месяца три, может быть, четыре. А потом полный крах.

— Моя секретарша позвонит вам, — сказал он, вставая. — Это дело трех недель. В августе мне трудно будет осуществить подобный проект… Счастливых каникул, Кристен… да, Кристен, мне это нравится!..

Он подталкивает меня к двери, он уже не обращает на меня внимания. Звонит телефон. Вот и все. Я использовал свой шанс. Свой единственный шанс. И, вероятно, проиграл. Уже сегодня вечером он, скорее всего, позабудет мое имя.

Однако я объяснил телефонистке в гостинице, что, если будут спрашивать Поля де Баера, надо будет вызвать меня. И теперь я жду. Я буду всю жизнь проводить у телефона. Из-за соседей я не могу даже играть. Лишь немного, в полдень и около семи вечера, когда их не бывает дома. Все остальное время я курю, мечтаю. Я думаю о ней. В мыслях своих я с ней на вилле. Франк уехал в Ментону со списком необходимых покупок. Мартин бесцельно бродит по комнатам. Играет ли Жильберта на рояле? Или срезает розы? Не собирается ли написать мне, потребовать обратно скрипку? Отчасти из-за этого я и увез скрипку с собой. Франку известен мой прежний адрес. Если он напишет мне, Лили перешлет его письмо. Я предупредил ее сразу же по возвращении. Я скучаю. Чем больше я раздумываю над предложением Боше, тем меньше оно меня привлекает. Квартет. Это уже отступление. Это значит наверняка обуржуазиться, увязнуть в условностях. А каким тоном Боше сказал мне: «Понятно, я не смогу предложить вам зал Колонна!..» Я и не рассчитывал на это, и все-таки какой удар! Мне было бы трудно сказать, чего именно я ждал. Ничего определенного, просто блестящие картины одна за другой возникали перед глазами. Мне представилось, что я стал более важной персоной, глубже дышу, выше несу голову. Я уже почти слышал гром аплодисментов.

Теперь я вновь оказался без денег, без имени, мой горизонт ограничен этим окном. Я жалею, да, жалею, что покинул «Свирель», мне приятно вспоминать даже холодность Жильберты, мои споры с Франком. Иногда я представляю себе возвращение на виллу. А если бы я сел в поезд сегодня вечером, что произошло бы завтра утром? В конце концов, я для них все еще Поль де Баер, то есть человек непостоянный, привыкший неожиданно отлучаться. Когда у меня будет побольше денег, ничто не помешает мне жить с ними. Конечно, нельзя забывать о презрении Жильберты…

Но если дядюшка умрет в ближайшее время, я буду нужен Франку. Я буду нужен им всем. Они будут умолять меня вернуться. В сущности, я, может быть, был прав, показав им, что я не просто послушный пудель. У меня есть возможность выставить свои требования: «Вы хотите, чтобы я поставил свою подпись? Хорошо. Это будет вам стоить четыре миллиона! У меня ангажемент, причем очень выгодный. Так что мне не так уж нужны ваши деньги!» В общем, сплошной блеф. Я слишком хорошо себя знаю, я не способен говорить с ними таким тоном. Я пишу так, чтобы подбодрить себя, чтобы убедить себя, что могу обойтись без Боше, а также и без них. Во мне по-прежнему живет жажда независимости. Увы!

На всякий случай я лениво копирую подпись Поля де Баера. Чтобы не утратить навык.


ИЗ ОТЧЕТА № 12

…Снова установили контакт. Мадам Поль де Баер побывала у Франсуа Боше, импресарио, занимающего очень солидное положение и оказавшегося случайно замешанным в этом деле. Затем она направилась в гостиницу «Руаяль» на улицу Жоффруа, где встретилась с мужем, который живет теперь под именем Жака Кристена. Они покинули отель и поселились в Ла-Сель-Сен-Клу, в меблированных комнатах в жилом квартале Дювиньо. Фон Клаус слегка изменил свою внешность. Следует отметить, что он спокойно гуляет, не выказывая ни малейшего страха. Он явно чувствует себя в безопасности, с тех пор как «умер». Он больше не ускользнет от нас. Как только мы лучше узнаем его привычки, мы поступим, как было предусмотрено.


19 августа

Я и сам теперь не знаю, что думать. Меня словно молнией поразило. Я должен сосчитать: четыре дня. Прошло четыре дня! Зазвонил телефон. Было 6 часов 15 минут, я как раз собирался выйти, пройтись немного, подышать воздухом. Здесь трудно дышать. Я снял трубку. Наверняка это Боше. Но нет! Телефонистка сообщила мне, что меня спрашивает какая-то дама.

— Пусть поднимется.

Дама? Вероятно, Лили принесла ожидаемое письмо. Я действительно ни о чем не догадывался. Я слушал шелестящий шум поднимающегося лифта и думал: дядюшка умер, Франк приказывает мне вернуться. В дверь постучали. Я отворил. Там стояла она. Жильберта…

— Можно мне войти?

Я записываю все эти мелочи на будущее, для себя, потому что все это совершенно невероятно, потому что это сплошное безумие. Я был так поражен, что не мог выговорить ни слова. Жильберта вошла, быстро оглядела себя в зеркале платяного шкафа. Никогда еще она не была так хороша!

— Вы приехали за скрипкой? — проговорил я. — Она там.

Жильберта подошла ко мне, положила руки мне на плечи и самым естественным образом вернула мне мой поцелуй, который тогда на вилле, казалось, привел ее в ужас. Теперь уже у меня перехватило дыхание.

— Жильберта!

— Да, как видите, — сказала она. — Я покинула виллу… Мартин умер.

Тогда я обратил внимание на то, что на ней был темный костюм, очень строгий, но удивительно элегантный.

— Сердечный приступ, — пояснила она, — агония длилась всего несколько минут.

Я подвинул ей кресло. Она сняла шляпу, взбила волосы. Я не уставал смотреть на нее, потому что не узнавал ее. Она вела себя так, словно мы расстались с ней накануне добрыми друзьями, верными супругами. В ней не чувствовалось больше холодности. И ни следа враждебности. Немножко грусти, вполне естественной.

— Вы знаете, что я решила продать виллу. Я отпустила Франка. Ничто больше не удерживает меня там. Я хотела покончить с тяжелыми воспоминаниями…

— Но каким образом?..

— Каким образом я узнала ваш адрес? Очень просто. Я побывала у Боше; его не было в конторе, но секретарша сообщила мне все нужные сведения. От нее я узнала… все. Во-первых, ваш адрес. А потом, ваши планы… ну, вы знаете, квартет Кристена. Вы разрешите называть вас Жак?.. Мне кажется, вы стали другим человеком.

Она улыбнулась с затаенной грустью, нежная, волнующая. А я… я совершенно растерялся. Мне пришлось опуститься на кровать.

— Жак, — сказала она, — от вас одного зависит, чтобы мы больше никогда не говорили о том, что было прежде… Я тоже перечеркнула многое. Я хочу забыть Мартина, Франка и, главное, Поля. А вы… согласны ли вы забыть?..

— Вы прекрасно знаете, Жильберта, что…

— Да, знаю.

Она протянула мне руку, потом скользнула в мои объятия. Не важно, что я сейчас совсем один, наедине с собой, но мне кажется, я бы опошлил последовавшие затем мгновения, если бы попытался рассказать о них словами, которые все оскверняют. Я никогда даже не предполагал, что могу быть так счастлив. Но к моему счастью примешивалась одна навязчивая мысль. В конце концов, есть настолько интимные ситуации, жесты, которые не могут ввести в заблуждение. Мы любили друг друга радостно, восторженно, исступленно, но мы, конечно, не были мужем и женой. Она должна была неминуемо почувствовать, что я не Поль де Баер. Тогда к чему вся эта ложь? Все утро следующего дня меня преследовала эта мысль. Ночь мы провели вместе. Утром она ушла довольно рано, сославшись на то, что у нее неотложные дела, а я еще оставался в постели так долго, как никогда раньше. Я мог лишь мечтать, возвращаться в мыслях к отдельным картинам и обрывочным фразам. Я был похож на человека, пережившего «потрясение», выбитого из привычной колеи каким-то взрывом, катакмумом сладострастия, если только эти слова имеют смысл. Поскольку Жильберта отнюдь не походила на ту женщину, о которой говорил мне Франк. Разве не утверждал он, что де Баер отдалился от жены, потому что она была холодна? Или он солгал мне, или я пробудил к жизни оцепеневшую Жильберту. В обоих случаях мне было ужасно не по себе. Если Франк солгал мне, то, вероятнее всего, сделал это, чтобы скрыть от меня, что Жильберта — его сообщница, а если Жильберта благодаря мне узнала, что такое любовь, значит, теперь она убедилась в моем обмане. Но если судить по тому, как она поцеловала меня перед уходом, последнее предположение казалось несостоятельным. А потом, тысячи мелочей доказывали мне, что я ничему не научил ее, ничего не открыл этой пылкой зрелой женщине. Следовательно… Нет, я что-то путаю. Правда была куда проще. Виноваты во всем были Франк и Мартин, они придумали историю больного амнезией, чтобы завладеть дядюшкиным наследством, и вынудили Жильберту действовать по их указке. Вот почему в течение всех этих недель она вела себя по отношению ко мне так странно и повергла меня в отчаяние. Теперь же, когда брат умер, а Франк получил расчет, она сразу же отказалась от наследства, которое никогда не стремилась заполучить. А иначе почему бы она предложила мне начисто забыть прошлое? Она должна была чувствовать себя куда более виноватой, чем я. Этим объяснялся ее порыв, ее страстное желание отдаться мне без остатка, словно она старалась искупить какую-то вину, давая мне больше, чем я был вправе от нее ждать.

Я облекаю теперь в логическую форму то, в чем уже и раньше подсознательно был уверен. И все-таки в сердце моем сразу же воцарилось необычайное, согревающее меня и, если так можно сказать, целительное спокойствие. Я знал, что мои опасения беспочвенны. Жильберта полюбила меня с первого взгляда, и ее любовь льстила мне.

Глупо писать об этом, но в те дни я страшно боялся ее презрения, и поэтому мысль, что меня сразу признали и выбрали, придала мне огромную уверенность. План Боше стал теперь вполне разумным и даже заманчивым решением нашего будущего. Менялась вся картина моей жизни, подобно тому как в театре за короткое мгновение, когда опускается занавес, полностью меняются все декорации на вращающейся сцене. Я проснулся в этой еще теплой и хранящей запах ее духов постели женатым, богатым и почти знаменитым. Накануне еще я считал себя жалким неудачником, а уже на следующее утро чувствовал, что способен под своим настоящим именем, вместе с женщиной, бывшей моей законной женой и в то же время любовницей, достичь вершин успеха. Я встал, посмотрел на себя в зеркало. Для меня было чрезвычайно важно окончательно подружиться с этим двойником — своим отражением, — который чуть было не поглотил меня. Был ли я действительно похож на Поля де Баера?.. Мне бы хотелось ответить отрицательно, убедить себя, что это всего лишь грязная махинация Франка, желавшего превратить меня в другого человека, ничем не похожего на меня. К несчастью, я видел в «Свирели» картину. Поэтому я решил изменить свой облик; отпущу волосы, буду одеваться по своему вкусу и, главное, постараюсь как можно скорее отделаться от тех привычек, которым научил меня Франк.

Когда Жильберта вернулась, я занимался. Она взяла у меня из рук скрипку, и мы долго стояли, тесно прижавшись друг к другу.

— Жак, — сказала она и засмеялась, потому что ей удивительно приятно было произносить это имя. — Жак, ты знаешь, что мы с тобой сделаем?.. Мы переедем. Гостиница — это хорошо, но, если бы мы поселились в маленькой меблированной квартирке, было бы еще лучше. Ты бы смог там играть, сколько тебе захочется, а меня, ты понимаешь, не стали бы принимать за твою подружку. У меня есть несколько адресов. Я даже принесла план.

Мы развернули план, положили его на кровать, и у нас разгорелся спор, который тут же привел нас в восторг. Мы с ней, конечно же, придерживались разных взглядов. Ей бы хотелось иметь уютное гнездышко в одном из престижных пригородов, тогда как я предпочел бы не уезжать из центра, из-за Боше. Время от времени мы обменивались поцелуями и снова принимались, прижавшись головами, за изучение плана. Мне нравилось выдвигать возражения ради удовольствия затем уступить. Был еще вопрос денег, но она решила его сразу.

— Денег у меня достаточно, — сказала она. — Если тебе это так уж важно, ты вернешь мне их позднее, любимый. Но я была бы так счастлива, если у нас все было бы общее!

Мы выбрали прекрасный дом в Ла-Сель-Сен-Клу.

— Там нам будет спокойно, — заметила она. — Никто не будет нам мешать.

— Не забывай о Боше.

Мы отправились обедать. Потом осмотрели квартиру. Договор был тут же заключен. Затем мы купили, вернее, Жильберта купила то, что называла предметами первой необходимости: белье, кое-какие продукты, что-то там еще. Напрасно я говорил, что можно было бы так не спешить, ей же, наоборот, хотелось как можно скорее покинуть Париж. Вечером мы на такси переехали в Ла-Сель-Сен-Клу. Я был совершенно разбит, она же была неутомима, быстро поставила в вазу цветы — я даже не заметил, когда она успела купить их, — и приготовила праздничный ужин. Сидя без сил в самом удобном кресле, я мог лишь наблюдать, как она из крохотной кухни бегает в ванную, и восхищался ее предусмотрительностью, вкусом, сноровкой и, главное, ее веселостью. Она напевала, она, которую я так часто видел мрачной и озабоченной, вечно настороженной. Я сохранил самое чудесное воспоминание о нашем первом ужине. Под узким столом наши колени соприкасались. Я воровал у нее хлеб, она пила из моего бокала. По мере того как голод утолялся, огоньки иного голода загорались в наших глазах, заставляя беспричинно смеяться, придавая словам скрытую теплоту. В конце ужина Жильберта принесла бутылку шампанского поскольку, она подумала и о шампанском, я ее откупорил, и мы очень торжественно, глаза в глаза, выпили за нашу любовь. Наступил новый вечер и новая ночь…

Очарование продолжается. Мы похожи на те очень молодые пары, которые так часто можно встретить в Париже, — они словно не замечают окружающей их толпы, околдованные, сплетенные, словно ветви дерева, опьяненные нежностью. Я уже не задаюсь никакими вопросами. У меня на это нет времени. У меня ни на что больше нет времени. Я весь отдаюсь созерцанию и без конца повторяю: «Нет, этого не может быть!» Я знаю ее всю, но и теперь она по-прежнему так же непостижима для меня, как бывают непонятны нам наши домашние животные, живущие бок о бок с нами. Я осыпаю ее ласками, но она не принадлежит мне. Существо, которое любишь, бесконечно далеко от тебя, оно замкнуто в самом себе, окружено твердой и гладкой оболочкой, точно галька, отполированная набегающими морскими волнами… Жильберта! И все-таки мне неизвестно, что скрывается в глубине ее светлых глаз. Иногда, чтобы приобщить ее к этой тайне, я исполняю для нее глубоко трогающие душу мелодии, но она сразу же останавливает меня.

— Нет, — шепчет она, — оставайся со мной!

— Но ведь так я делаюсь еще ближе к тебе.

— Нет. Я не хочу становиться твоей мечтой!

Часто, лежа на спине, держась за руки, застыв подобно каменным изваяниям, мы, расслабившись, слушаем, как стремительно проносятся машины по автостраде. И я повторяю про себя: вот оно, это и есть счастье. Мне нечего больше желать… Но по той гулкой пустоте, которую я ощущаю в себе, я понимаю, что не этого покоя, не этого отсутствия желаний я хочу. Удовлетворение желаний еще не означает полноты жизни, и, однако, мне кажется: я умер бы, если бы Жильберты вдруг сейчас не оказалось здесь со мной… Квартет Кристена!.. Надо будет много работать, если я хочу выиграть эту партию!

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем.

— Нет, думаешь. Я слышу, как ты думаешь. Я уверена, что и сейчас эта голова полна музыки.

Она покрывает мой лоб короткими поцелуями, и ее волосы, словно теплый дождь, пахнущий опаленной землей и бурей, падают мне на лицо. Она запретила мне говорить о прошлом, но сама невольно все время обращается к нему, намекая на него, как будто нашей любви нужно пустить глубокие корни, чтобы защитить себя от будущих испытаний. Я уверен, когда-нибудь она по собственной воле расскажет мне всю правду. Правду, которая тогда уже не будет иметь значения; засохшая корка отвалится сама, оставив лишь небольшой шрам. Иногда она вслух подсчитывает.

— Дом и мебель представляют солидный капитал… Мы можем уехать из Парижа, если захотим…

— Это не так-то просто, — возражаю я.

— Почему?

— Ты прекрасно знаешь… Боше… Квартет.

— Это так необходимо?

— Послушай!

Она целует меня, чтобы испросить прощения. В следующий раз заговаривает о Мартине:

— Я никогда не замечала, что у него больное сердце.

Или же:

— Он не страдал. Я бы хотела умереть, как он.

— Глупая! У нас с тобой есть чем заняться. А со смертью, если ты не возражаешь, мы еще подождем!

Теперь уже я заключаю ее в свои объятия, а она обхватает мою голову руками и смотрит мне в лицо так, словно я представляю собой что-то необычайно драгоценное и редкое.

— Жак, дорогой.

Вчера опять, когда мы вместе мыли посуду и развлекались этим, как дети, она вдруг на минуту замерла и спросила:

— Когда ты той ночью вернулся на виллу, почему ты не постучался ко мне?

— Я? Я не возвращался на виллу.

— Да нет, возвращался… в ту ночь, когда умер Мартин.

— В ту ночь, когда умер Мартин?.. Я тогда был в Париже.

Она вдруг страшно побледнела. И едва не выронила бокал, который вытирала.

— Жак, умоляю тебя… Не шути…

— Но, Жильберта, дорогая, у меня нет никакого желания шутить. Может быть, я многое позабыл, но уверяю тебя, что не уезжал из Парижа, я ведь только приехал в тот день утром. Впрочем, у меня, должно быть, сохранился счет из гостиницы… Ты можешь сама убедиться.

Она надувает губы, словно собирается заплакать. Затем медленно развязывает фартук, стягивает с рук резиновые перчатки, устремляет невидящий взгляд в пустоту и шепчет:

— Это невероятно. Но тогда…

— Что случилось, Жильберта?.. Кто-нибудь побывал на вилле в ту ночь? Что это за история?

Она выглядит такой несчастной, подавленной, что я увожу ее в комнату и усаживаю в кресло.

— Вот так… А теперь расскажи мне все… И прежде всего — кто-нибудь действительно побывал на вилле?

Она описывает мне убитым голосом в мельчайших подробностях все, что она делала, все, что она увидела, начиная с той самой минуты, когда узнала, что брат ее умирает; я напрасно пытаюсь отыскать в ее рассказе хоть что-нибудь, вызывающее тревогу. Мартин потерял сознание… Франк попытался привести его в чувство… Она вызвала врача… Одним словом, все это было вполне естественно… Потом они по очереди сидели у ложа покойного… И Жильберта обнаружила, что дверь в мою спальню, которую она закрыла, утром оказалась приоткрытой. Всего-навсего!.. И тогда она стала придумывать всякие романтические небылицы: я якобы вернулся на виллу, незаметно проскользнул в свою комнату… но не осмелился сообщить ей о своем присутствии… В конце концов я не мог сдержаться и рассмеялся.

— Жак, — умоляющим голосом говорит она, — это совсем не смешно!

— Мне очень жаль, — отвечаю я, — ты права. Я искренне сожалею, что уехал как вор. Мне бы следовало вернуться. Но, при всем моем желании, как мог бы я войти в дом? Ты же сама знаешь, я не взломщик.

Глаза ее расширяются.

— Замолчи, — шепчет она.

— Ты очень сердишься на меня? Жильберта, дорогая, я убежал, потому что любил тебя… Пойми… Я бы никогда не посмел вновь появиться перед тобой… Но я огорчен, что разочаровал тебя.

Я глажу ее по голове. Но вид у нее по-прежнему потрясенный.

— Ничего не поделаешь, — говорю я. — Это был не я. Никого не было… Из-за какой-то полуоткрытой двери, уверяю тебя, не стоит впадать в подобное состояние. А потом, доказательств моей любви у тебя предостаточно… Ну ладно… Улыбнись… С этим покончено!

Странная Жильберта! Она сделала вид, что успокоилась. Однако, видя, как она внезапно на несколько секунд умолкает, как порой бывает рассеянна, я прекрасно понимаю, что ее это по-прежнему тайно мучит. В сущности, она не может простить мне мой решительный, бесповоротный отъезд. Может быть, она считает, что я ее люблю меньше, чем она меня. Я не предполагал, что она до такой степени чувствительна. Но должен признать, что мысль вернуться на виллу ни разу не мелькнула у меня в голове. Я должен даже сказать больше: если бы Жильберта не приехала ко мне в Париж, я бы, вероятнее всего, довольно скоро, ее позабыл. Страшно сказать, но это так. Я уже смирился с этим. Тогда как от одной мысли, что она может потерять меня, ее бросало в дрожь. И безошибочный инстинкт помог ей угадать эту трещину в нашей любви. Теперь ее мучают подозрения, которые даже нельзя сформулировать. Потому что в конечном счете вся история с приоткрытой дверью — бессмыслица. Да и сама она никогда всерьез не верила в это мое ночное посещение… Она уступила такой естественной для женщины потребности приукрасить жизнь, преобразить ее, облечь в форму романа. Ей надо было, чтобы я продолжал оставаться в ее глазах робким воздыхателем, чтобы она смогла простить меня и приехать в Париж, не потеряв к себе уважения. Не будь этой истории с приоткрытой дверью, она, возможно, и не пыталась бы найти меня. Жильберта, любимая, как мне тебя успокоить? Как вернуть тебе радость и душевный покой?


21 августа

Мы были так счастливы! А теперь что-то сломалось. Я, вероятно, преувеличиваю. Не сломалось, нет. Но мы перестали полностью быть прозрачными друг для друга. Жильберта уже не совсем та, что прежде. Это глупо! Тем более глупо, что я ничего не могу сделать, чтобы заставить ее забыть об этом недоразумении. Любые слова, любые объяснения только усугубят это положение. Я бы хотел объяснить Жильберте, что в любви должно быть место дружбе, доверию. Она не должна каменеть в своем стремлении к абсолютному единению. К несчастью, между нами стоит и работает против нас та комедия, которую мы оба играли на вилле. Мы не можем говорить совершенно откровенно. Внешне наша жизнь все так же восхитительна. Вчера мы купили подержанную машину, чтобы не ездить на шумных, битком набитых пригородных поездах. Мы сразу же опробовали ее на автостраде. Жильберта водит хорошо. Мне же следует быть осторожнее. Я уже давно потерял навык.

— Имея такую машину, мы могли бы поселиться где-нибудь подальше, — заметила она.

— Тебе не нравится наша квартира?

— Нравится, конечно. Но на Юге у меня появились свои привычки, и мне теперь трудно переносить присутствие соседей.

— Когда начнутся репетиции, мне придется каждый день ездить в Париж. Ты не слушаешь меня, Жильберта…

Она не сводила глаз с зеркальца заднего вида.

— Я слежу за этим «пежо», — сказала она. — Эти люди никак не решаются нас обогнать.

Машина обогнала нас, и Жильберта с непонятной враждебностью внимательно посмотрела на водителя.

— Какой у тебя недобрый вид! — заметил я.

— У меня? — Она тут же улыбнулась. — Продолжай. Ты говорил о репетициях.

Я не стал настаивать. Я чувствовал, что ее мысли чем-то заняты. В нашем счастье появилась еще одна, еле заметная трещина. Отныне я веду им счет.


23 августа

Сегодня утром между нами произошла маленькая ссора. Я играл этюд Вьетана, очень трудный и не слишком изящный, но весьма полезный для развития техники.

— А о соседях ты не думаешь? — бросила мне Жильберта.

Замечание само по себе вполне безобидное, но тон возмутил меня, потому что в нем слышался упрек, даже нечто большее, чем упрек, какая-то горячность, которую я не могу объяснить. К тому же я еще не созрел для того, чтобы воспринимать не моргнув глазом эту супружескую бесцеремонность, граничащую с бестактностью. Я слишком долго был холостяком.

— А мне наплевать на соседей.

Ответ прозвучал сухо и раздраженно, и я тотчас же пожалел об этом. Я не знал, кем именно был Поль де Баер, если хоть четверть того, что рассказывал мне Франк, соответствует действительности, он, должно быть, время от времени говорил таким резким, не допускающим возражений тоном. Я попытался загладить свою резкость:

— Я слишком громко играю?

— Жак, — ответила она, — не сердись. Я просто не хочу, чтобы ты привлекал к себе внимание.

— Если дела пойдут так, как я надеюсь, через полгода, ты сама понимаешь, всем уже все будет известно. Тебе это неприятно?

— Милый мой дурачок!

Ничего больше не произошло. Но я все время возвращаюсь к этой короткой стычке, потому что у меня от нее остался неприятный осадок. На вилле Жильберта старалась не аккомпанировать мне на рояле. Я сразу почувствовал, что она боится моих критических замечаний, страшится показаться заурядной музыкантшей. А сейчас я пытаюсь облечь в кровь и плоть свои смутные и, возможно, ошибочные ощущения. Однако мне кажется, что Жильберте не очень нравится, когда я играю. Почему? Она слишком много перестрадала из-за странных привычек своего мужа и боится вновь оказаться жертвой человека, одержимого навязчивой идеей? А может быть, не отдавая себе в этом отчета, она ревнует меня? Или же я выдумываю причины конфликта, которого просто не существует? Я глуп и мерзок, вот и вся правда!


24 августа

Я мог бы написать, что не произошло ничего существенного, если бы не настоятельная потребность сказать, что день сегодня был чудесный. Мы совершили долгую прогулку. Я радовался, что веду машину. Я радовался, что иду. Я радовался, что дышу. Каждое мгновение, проведенное рядом с Жильбертой, переполняло меня радостью. Эта женщина любит меня так, как не любила ни одна другая, и я стыжусь мыслей, которые иногда приходят мне в голову. У меня есть только одно извинение: человек не отвечает за призраки, порождаемые воображением.


25 августа

Столкнулся с Жильбертой, стоявшей перед почтовыми ящиками в вестибюле. То, что я застал ее врасплох, видимо, ее смутило.

— Меня интересовали визитные карточки наших соседей, — объяснила она мне. — Глупо не знать людей, с которыми рядом живешь.

— А зачем? — сказал я. — В таком доме, как этот, с меблированными квартирами, они, вероятно, будут часто меняться.

Эти слова заставили ее призадуматься, так как через какое-то время, взяв меня под руку (мы шли с ней по аллее парка, который окружает дом), она сказала очень серьезно:

— Я, вероятно, напрасно сняла эту квартиру. Нам было бы куда лучше в настоящем доме, понимаешь, в маленьком особнячке, где ты был-бы совершенно спокоен.

Я тщетно пытаюсь уловить какую-то связь между моими словами и ее. Частенько ее мысли идут непостижимым для меня путем.

— Но не потому же, что жильцы здесь часто меняются, — заметил я, — нам было бы лучше в отдельном домике?

Впрочем, я не придал никакого значения этим словам, но Жильберта взволнованно прижалась ко мне.

— Что с тобой, Жильберта? Ты какая-то странная последние дни.

Она сразу же запротестовала:

— Нет-нет. Абсолютно ничего, уверяю тебя.

Пусть так! Однако я убежден, что с ней что-то происходит.


26 августа

Наконец пришло письмо от Боше. Он не терял времени зря. Дела идут успешно. Я знаю только одного из партнеров, которых он мне предлагает: виолончелиста Дютуа. Гассан, вторая скрипка, и Тазиев, альт, — иностранцы. Впрочем, все трое в настоящее время находятся на гастролях. Но Боше уже переговорил с ними. В принципе, они согласны. Если мы сыграемся, то сможем дать первый концерт уже в ноябре. Боше приложил к письму список произведений, которые можно было бы записать на пластинку, и он просит выбрать среди этих вещей те, которые мне больше всего нравятся. В ближайшее время он пришлет проект контракта. Мне кажется, я закричал от радости. Жильберта тоже прочла письмо.

— Должна ли я быть счастлива? — спросила она.

— Да, да, Жильберта, да. Несомненно.

— Ты будешь часто отсутствовать?

— Довольно часто, конечно.

— А могла бы я ездить с тобой?

— На репетиции?

— Да.

— Это ужасно, предупреждаю тебя. Тебе будет скучно.

— Значит, ты против.

— Дорогая, послушай… Я не против. Ты будешь ездить на репетиции. Решено.

— А ты знаешь этих людей?

— Виолончелиста знаю, но очень плохо.

— А двух других?

— Совершенно не знаю.

— Так, значит… Это могут быть… какие-то неизвестные люди?

— Как так — неизвестные люди? Боше, несомненно, все хорошо обдумал, прежде чем сделать окончательный выбор.

— Вы будете ездить на гастроли?

— Точно не знаю, но вполне возможно, что будем.

Лицо ее теперь выражало безграничное горе.

— Жак… Ты погиб… Погиб для меня!

Я правильно угадал. Я обнял ее, попытался утешить, я говорил ей слова, которые обычно говорят детям… Не помню что… Что гастроли будут не слишком долгими, что мы с ней не будем никогда разлучаться, что она всюду будет ездить со мной, что музыка — это единственный смысл моего существования… нет… после нее, конечно… Что я должен зарабатывать деньги, что она будет гордиться тем, что она жена знаменитого скрипача… Но чем дольше я говорил, тем упорнее отказывалась она меня слушать. Она упрямо, в отчаянии качала головой. Исчерпав все свои доводы, измученный, я воскликнул:

— Чего же ты хочешь? Скажи прямо!.. Чтобы я все бросил?

Она заплакала. Я был огорчен и возмущен одновременно. Мне выпал самый удивительный шанс в жизни, а она этого упорно не желала понять. Поскольку я больше не в силах был сдерживаться, то вышел из квартиры. Она догнала меня у лифта. Вид у нее был совершенно потерянный.

— Куда ты идешь?

— Хочу пройтись.

Мы молча, бок о бок, дошли до автострады, потом, все так же молча, вернулись. Снова молчание, как и там, на вилле, но еще более гнетущее, если только это возможно. А затем — последнее прибежище возлюбленных, когда любой разговор становится невозможным, — мы занялись любовью. Но ссора через некоторое время едва не вспыхнула снова, так как я имел неосторожность сказать:

— Мне надо будет завтра съездить в Париж, к портному.

Право, я не чувствую за собой никакой вины. Я бы все отдал, чтобы она не сердилась на меня. Я искренне, глубоко люблю ее. Но она не вправе ждать от меня, чтобы я пожертвовал ради нее своей карьерой. Как может она, такая деликатная, подумать, что я соглашусь жить на ее счет?! Будь она из числа тех недалеких, заурядных женщин, с которыми я имел дело прежде, я бы еще понял. Но она совсем не такая. Она умна, энергична, привыкла преодолевать трудности, но ее охватывает ужас, как только я заговариваю о поездке в Париж… Невероятно!


Половина первого

Я встал. Не могу уснуть. Я слышу ее ровное дыхание в соседней комнате. Я знаю, что она приняла снотворное. Мне же хочется выпить; будь у меня под рукой спиртное, все равно что, я бы напился, чтобы забыться. Всего две недели назад она была недоступна. А теперь она принадлежит мне, и моя любовь уже утратила прелесть новизны. Что же произошло с нами? Так дальше нельзя! Я вижу лишь один выход, с самого начала не было никакого другого: сказать всю правду, освободить себя этой правдой и покончить с нашим тягостным прошлым, которое медленно разлагается и отравляет нас. Я убежден, что все стало бы проще, что она больше не мешала бы мне жить, как я того хочу, если бы она в точности знала, кто я. Может быть, она считает, что я авантюрист? Даже наверняка так. Для нее я все еще человек, которого нанял Франк, чтобы заполучить наследство. Она любит этого человека, но не доверяет ему. Она видела, как я носил костюмы ее мужа, копировал без всякого стеснения его жесты; из дому я исчез, захватив с собой скрипку, которая некоторым образом была как бы моей, но, что ни говори, в ее глазах это воровство; а теперь она ясно видит, что у меня одно только желание: отправиться на гастроли, уехать подальше от нее. Разве не объясняет это ее поведение?

Я на цыпочках вошел в спальню. Наклонился над ее кроватью. Осторожно коснулся губами ее лба. Она застонала. Прости меня, Жильберта!


28 августа

Со мной только что приключилась ужасная история. Сегодня днем я чуть было не погиб на автостраде. Заурядный несчастный случай, каких ежедневно бывают десятки. Я отправился в Париж один, чтобы обсудить условия контракта. Жильберта поняла, что ей не следует навязывать мне свое присутствие, и безропотно согласилась подождать меня дома. Однако она наказала мне быть очень осторожным.

— Я что-то неспокойна, Жак. Не знаю почему, но у меня дурные предчувствия.

Любопытно! Это даже впечатляет. Меня же, наоборот, переполняла радость, и мне было бесконечно трудно это скрывать. Если обычно моя любовь питалась размышлениями, восторгалась открывающимися ей контрастами между, прошлым и настоящим, то в это утро, напротив, меня переполняли эмоции, жизнь кипела во мне. Боше в каком-то смысле стал мне дороже Жильберты. Наша встреча не разочаровала меня. В этом человеке есть увлеченность, необычная сила. В нем чувствуется кузнец человеческих судеб. Его короткие широкие ладони соединили наши четыре жизни, и наш квартет уже существует, составляет единое целое. Будущее рисовалось мне в розовом свете, слава готова была принять меня в свои объятия, а Боше уже говорил: «Вот увидите, Кристен, через два года…» Я вышел от него восхищенный, с головой, полной чудесных грез, и, садясь за руль, находился в восторженном, ни с чем не сравнимом состоянии. Вот почему, вероятно, любовь и слава притягивают друг друга, жаждут друг друга. Не бывает любви без восхищения и восхищения без любви. Я мчался на полной скорости, мечтая как можно скорее увидеть Жильберту и поделиться с ней своей радостью. И неожиданно — я глазом не успел моргнуть — попал в аварию. Белая низкая машина, оглушая сиреной, обогнала меня, слегка коснувшись корпуса, и круто свернула с дороги. Застигнутый врасплох, я резко повернул руль в одну сторону, потом в другую, стараясь выровнять машину, и меня занесло. Машина накренилась, перевернулась, подскочила, и я оказался в траве, возле кучи перекрученной ржавой проволоки, но все мое тело было в ушибах. На дороге образовалась пробка. Двое полицейских на мотоциклах тут же взялись за дело. Один восстановил движение. Другой занялся расследованием, проверил мои бумаги, затем осмотрел разбитый автомобиль…

— Вы ехали слишком быстро, — заметил он. — Успели вы заметить, какой марки была та машина?.. Нет, естественно. А сколько человек было в машине, один или два?

— Не знаю… Кажется, один.

— Подождите немного… Я отвезу вас домой.

Он обменялся несколькими словами со своим товарищем, в то время как я понемногу приходил в себя. У меня оказалась небольшая царапина на лбу и огромный кровоподтек на правом виске. Правая нога тоже болела. Я прихрамывал, голова кружилась. В ушах не проходил грохот от падения, я все еще находился в заторможенном состоянии. Возле нас остановилась полицейская машина. Какие-то люди о чем-то возбужденно говорили. Я пассивно наблюдал со стороны, все это меня не касалось; мне хотелось спать.

— Если бы вас не выбросило из машины, — сказал кто-то рядом, — то не было бы никаких шансов, что вы выберетесь живым!

Мне помогли дойти до полицейской машины. Я послушно повиновался, воля моя была атрофирована. Единственное, что временами всплывало в моем мозгу, — это страх, что меня будут упрекать. Я, как мальчишка, боялся гнева Жильберты. Когда она открыла дверь, увидела полицейского, мою перепачканную, изодранную одежду, кровь на лице, то побледнела как полотно и стиснула руки.

— Боже мой! — воскликнула она. — Я так и знала.

— Его надо уложить, — сказал полицейский. — Он в небольшом шоке.

Они уложили меня на кровать Жильберты. Полицейский рассказал, как все произошло; добрым ворчливым голосом отца семейства, которому и не такое приходилось видеть, он весьма подробно описал, сколько при подобных обстоятельствах у меня было шансов погибнуть, и не оставил никакой надежды отыскать подлеца, который столкнулся со мной.

— Сколько их таких, кто выжимает сто пятьдесят километров в час на автостраде! Что тут можно поделать? В будние дни скорость не ограничена, и за всеми уследить невозможно.

— Дайте мне что-нибудь выпить, — прошептал я.

— Ну вот, — проговорил полицейский радостно — он приходит в себя. Это хороший признак. Некоторые несколько недель еще плохо соображают. Или же теряют память.

— Это ужасно, — пролепетала Жильберта.

— Шампанского, — сказал я.

— Не надо вам беспокоиться, — запротестовал полицейский. — Стаканчик белого вина вполне достаточно.

— Но не для меня… Жильберта, достань мой бумажник. У меня там проект контракта.

— А мне нет до него дела! — воскликнула она. — Если бы ты не отправился в Париж, они бы не попытались тебя убить.

— Простите, — вмешался полицейский, — никто не собирался убивать мсье. Я понимаю, что каждый шофер лихач в каком-то смысле преступник, но и сам мсье тоже ехал слишком быстро.

Пока Жильберта ходила за шампанским, он, поразмышляв, великодушно сказал мне доверительным тоном:

— Я уж постараюсь представить вас как надо в своем рапорте. У вас имеется страховка. С этой стороны все в порядке. Давайте расскажите мне, как все произошло.

Вернулась Жильберта. Она слушала мой рассказ и у нее нервно подергивался уголок рта. Я взял у нее бутылку и откупорил ее.

Полицейский писал что-то в своей записной книжке.

— Вы ехали по правой полосе? — спросил он.

— Нет. Я ехал посредине, потому что к тому времени обогнал уже несколько машин.

— Следовательно, этот автомобиль выскочил с левой стороны и неожиданно обогнал вас? Вы в этом уверены?

— Да. Тогда-то я и потерял управление.

— Он это сделал нарочно, — вмешалась Жильберта.

— Да нет, — ответил полицейский, — не будем ничего преувеличивать. Когда едешь слишком быстро, поверьте мне, не думаешь о том, что можешь столкнуть другого на обочину. Это было бы слишком рискованно.

Я наполнил бокалы, чтобы положить конец этому разговору. Жильберта с ее манерой вечно все драматизировать немного раздражала меня. Она не стала пить.

— За ваше здоровье, — сказал полицейский. — Сейчас самое время выпить за ваше здоровье.

Он поставил бокал на поднос, выражением лица свидетельствуя, что это было стоящее шампанское, поднялся и, как полагается, отдал честь.

— Вы найдете его? — спросила Жильберта.

Полицейский бросил на меня сочувственный взгляд, который ясно говорил: «Не очень-то весело живется с вашей хозяйкой!» — и заверил, что будет сделано все возможное, чтобы поймать этого типа. Пожал нам руки и удалился. Я позвал Жильберту.

— Послушай, моя дорогая, сперва присядь здесь, рядом со мной… Я не хочу, чтобы ты так расстраивалась из-за этой дурацкой аварии. Он прав, этот полицейский. Если бы я ехал медленнее, если бы я так не торопился рассказать тебе обо всем, ничего бы не случилось. Но сейчас все позади… У меня все в порядке. Может быть, только немного болит голова. Выпью таблетку — и как рукой снимет. Так что доставь мне удовольствие… Нет, это некрасиво с твоей стороны.

Она плакала у меня на плече. Она вся исходила слезами, как исходят кровью.

— Жильберта, родная моя…

— Я не хочу больше жить…

— Но уверяю тебя, все это пустяки. У меня уже была «своя» авария. Ничего не поделаешь. Когда ездишь на машине, рано или поздно это должно произойти. Так вот, это уже произошло. Я счастливо отделался. Поговорим о другом…

Бесполезно. Никакие доводы не действовали на нее. Она хотела целиком погрузиться в свое безграничное горе. Она находила в этом удовольствие.

— Жильберта, ты поступаешь нечестно. Ты просто хочешь свалить всю вину на меня.

— Как так?

Она подняла ко мне лицо, на которое страдание наложило свой отпечаток, лицо, на котором не было и тени притворства, никакой задней мысли. Я продолжал уже не так уверенно:

— Да, ты ухватилась за эту аварию, Жильберта. Сейчас ты пытаешься заставить меня от всего отказаться… От музыки, от гастролей… Не знаю почему, но тебе это неприятно, тебе не хочется, чтобы я пробился, достиг успеха. Ты сама не своя всякий раз, как только я заговариваю о Боше.

— Ты действительно веришь тому, что говоришь?

Я опустил голову.

— А что еще мне остается думать?..

Она заставила меня посмотреть ей в глаза, погрузиться в их светящуюся нежность.

— Жак, ты до такой степени сомневаешься во мне?

Я высвободился, слегка пристыженный, но полный решимости бороться до конца.

— Кто в ком сомневается? — ответил я. — Если уж говорить правду, разве ты не пытаешься всеми средствами помешать мне?

Охваченная внезапной вспышкой гнева, она поджала губы. Потом отстранилась от меня, словно я представлял для нее опасность, угрозу, и с трудом сдержала слова, которые готовы были уже сорваться с ее губ. Я остро чувствовал, что в ней происходит какая-то борьба, что она никак не может решиться сказать что-то очень важное. Была ли то минута истины?

— Ты клянешься мне, — прошептала она, — что это действительно был самый обычный несчастный случай?

Я настолько не был готов к такому вопросу, что не смог удержатьсяот смеха.

— Ну а что, по твоему мнению, это еще могло быть? Конечно же, обычный несчастный случай, и я не попал бы в эту аварию, будь у меня хорошо развиты рефлексы и не крути я руль сначала направо, потом налево. Вот с тобой, к примеру, ничего такого бы не произошло.

— Вот видишь!

— Что?

— Что я должна быть рядом с тобой, всегда. Как только ты остаешься один, ты делаешь глупости. Жак, позволь мне сопровождать тебя повсюду. Нет, я не хочу мешать тебе, любимый, добиться успеха. Но тебе нужно, чтобы кто-нибудь заботился о тебе, чтобы кто-нибудь стоял между тобой и остальными, занимался всякими мелочами, на решение которых у тебя нет времени. Разве это не так?.. Разве у всех великих музыкантов, у всех этих Франческатти, Стернов нет секретарей, которые отвечают вместо них, не допускают к ним докучливых поклонников, охраняют их от толпы?

Я понял, к чему она клонит, но теперь это меня забавляло, я хотел, чтобы она сама договорила все до конца. Я ошибся. Она не ревновала меня, она просто боялась, что не будет приобщена к моему успеху. Она хотела чего-то совершенно естественного — быть не просто моей спутницей, но и помощницей. Если бы я не прожил всю свою жизнь один, я бы это понял гораздо раньше.

— Я знаю, чего тебе не хватает, — продолжала она, — я человек практичный, умею наблюдать. Никто не подступится к тебе без моего разрешения.

— Ох-ох, — пошутил я. — Быть секретарем тебе уже мало. Ты хочешь быть еще и моей телохранительницей.

— Я не смеюсь.

— Ладно, решено… И начнем мы, конечно, немедленно. Имеет ли право хозяин обнять своего телохранителя? А затем принять ванну?

Кризис миновал. Я так страшился мучительных объяснений, что сразу же почувствовал себя совершенно здоровым и пришел в прекрасное расположение духа. Жильберта, со своей стороны, тоже казалась успокоенной. Незадолго до ужина она спросила:

— Не могла бы я взглянуть на то, что осталось от машины? Мне нужно знать, можно ли ее отбуксировать или надо будет послать за ней грузовик.

Мысль была весьма разумной, но я уловил, как мне показалось, в том слишком ровном тоне, каким это было сказано, плохо скрытое беспокойство. Я с удивлением обнаружил такую черту ее характера, о которой никогда не подозревал. Жильберта была человеком неуравновешенным. Это, конечно, не облегчит нашу совместную жизнь, и, возможно, я поступил легкомысленно, разрешив ей встать на страже моих интересов. Мы дошли вместе, причем я прихрамывал, до автострады. Несколько любопытных собралось около разбитой машины. Рука Жильберты вцепилась в мое плечо. Исковерканный автомобиль весь словно съежился, не оставляя внутри места для человека. Я должен был превратиться в покойника, которого невозможно было бы узнать, если бы меня не выбросило на траву.

— Действительно, чудо! — прошептал я.

— Чудеса бывают только раз, — сказала Жильберта дрожащим голосом.

Мы простояли так довольно долго, на почтительном расстоянии, словно загипнотизированные обломками.

— У него не было никаких причин сворачивать с дороги, — заметила Жильберта, — раз он ехал по полосе, отведенной для скоростных автомобилей. А не было ли перед ним другой машины?

— Нет. Дорога была свободна. Это я прекрасно помню. Но я должен был ехать правее. Может, прижимая меня, он хотел напомнить мне об этом?

— Полно! — Помолчав, она добавила: — Ты больше не сядешь за руль. Не следовало мне снимать эту квартиру.

— Мы сняли ее вместе.

— Да, но я сделала плохой выбор. Квартира неудачно расположена. Ты вынужден совершать утомительные переезды.

Она, казалось, была искренне сердита на себя, ее удручала серьезность совершенной ошибки.

— Ладно, — проговорил я, — еще немного, и ты обвинишь себя, что направила мою машину прямо на это дерево! Пошли отсюда! Вернемся домой! Не следует все усложнять.

Я увлек ее, но она еще несколько раз оглядывалась, все повторяя:

— Мы купим другую. Дело не в этом… Не в этом!

Вечер прошел довольно грустно.


ИЗ ОТЧЕТА № 13

…Фон Клаус чуть было не погиб в машине на восточной автостраде. Обычное дорожное происшествие. Он ехал быстро, и его прижал какой-то тип, ехавший еще быстрее, чем он, на машине марки «альфа-ромео». Он потерял управление своей машиной и несколько раз перевернулся. Все обошлось. Очень жаль. Это происшествие вынуждает нас изменить свои планы. Второе «происшествие» такого же порядка может и в самом деле показаться подозрительным.


30 августа

Жильберта плохо спит. Она внезапно просыпается с криками: «Нет, нет…» Я подхожу к ней, целую. Она не знает, что ее разбудило. Моя авария глубоко ее потрясла, вот, в чем дело. Я вижу, что она также потеряла аппетит. Стоит мне спуститься в сад выкурить сигарету, как она тут же бежит следом за мной: «Куда ты?» Меня, естественно, это раздражает. Я не могу отчитываться в каждом своем шаге. Но заставляю себя быть с ней терпеливым. В конце концов Жильберта успокоится. По крайней мере, я на это надеюсь. Если же нет, нас ждет невеселая жизнь.


31 августа

Она снова принялась за прежнее. Наша квартира ей уже не нравится… Во-первых, нам нужен телефон. А потом, это слишком далеко. Целых пятнадцать минут до вокзала. Пригородные поезда не слишком удобны. Поставщиков не так-то просто сюда заманить. Она всем недовольна.

— Тебе не хочется перебраться в Париж?

Что касается меня, я согласен на все, лишь бы меня оставили в покое. А вот покоя-то и нет. Жильберта — чудесная женщина, но, если я долго валяюсь в постели, она начинает открывать кран в ванной комнате, звенеть чашками, чтобы напомнить мне, что пора вставать. Она просыпается рано и не выносит, когда я в пижаме бесцельно слоняюсь по комнатам, как я привык за многие годы. Моя любовь к беспорядочной жизни действует ей на нервы. Если я слишком долго сижу в кресле, закрыв глаза и положив ноги на край стола, она наклоняется ко мне:

— Тебе скучно?

— Да нет, я работаю.

— Странная манера работать!

И тем не менее это так, я работаю, я медленно проигрываю музыкальные пьесы, составляю программы, налаживаю понемногу жизнь квартета, моего квартета. Иногда она бросает как бы мимоходом, что еще хуже:

— Там ты играл куда больше…

— Да.

— Это из-за меня ты меньше играешь?

— Да нет. Только я ничего не могу делать, пока остальные не приедут.

Она не смеет признаться мне, что ее мучит, но я и так знаю. Когда она видит, как я сижу вроде бы без дела, она не смеет выйти из дому. Она воображает, что я со своей стороны только и подстерегаю минуту, когда смогу отправиться один на прогулку, и тогда или меня собьет машина, или мне на голову свалится труба, и меня, окровавленного, принесут домой. Вот такие картины неотступно преследуют ее. Так что мы почти все время проводим дома. И становимся оба все более обидчивыми и подозрительными. Теперь ей захотелось снять квартиру в центре Парижа. Она обставляет ее, украшает, спрашивает мое мнение. Меня же это совершенно не интересует. Откровенно говоря, мне не терпится оказаться в Бордо, Лионе, Тулузе или же в Брюсселе, Лозанне, Милане, и меня бы вполне устроила любая комната в гостинице. Мне и дела нет до атласа и кретона, когда я весь погружен в Гайдна или Моцарта. Но это я держу про себя, потому что Жильберта не поняла бы меня. И чтобы ее успокоить, я заставляю себя, словно наказанный школьник, играть этюды. Когда она решает, что я занят работой, что я увлекся, она уходит по делам. Я и не слышу, как она тихонечко закрывает за собой дверь. Если бы она посмела, она бы заперла меня на ключ. Вернувшись, она прислушивается. Я просто чувствую, как она переводит дыхание, успокаивается. «Благодарю тебя, Господи, он здесь! Он не сбежал от меня!»

«Ты принадлежишь мне!» — говорят любовники. Увы!


3 сентября

Меня просто поражает, какую энергию может развить Жильберта, когда ей чего-то очень захочется. Она вбила себе в голову, что наша маленькая квартирка расположена в неудобном месте. Так вот, теперь она присмотрела новую меблированную квартиру. Право же, она ставит передо мной множество проблем! Во-первых, где она берет деньги? Может, заняла деньги под виллу? Я, понятно, не стану ее об этом спрашивать, но у меня вовсе не создается впечатления, что она экономит или стеснена в средствах. А я ведь помню, что мне сказал Франк: де Баер все промотал, и Жильберте необходимо получить наследство, то самое наследство, о котором она даже не упоминает. Все-таки это очень странно! Если бы она заложила свою виллу, она наверняка не была бы столь расточительна. Впрочем, кто станет покупать заложенную виллу? И вот по вечерам, ложась в постель, я принимаюсь сочинять самые причудливые истории. Я думаю, Франк просто солгал мне, что Жильберта всегда была богата, а вот у де Баера не было больших денег, и он был вынужден, как и Мартин, выносить все капризы этой неуравновешенной женщины. Да, другого слова и не подберешь. Кажется, она не в состоянии долго оставаться на одном месте. Нам хорошо было здесь! Теперь она буквально влюбилась в какой-то дом в двух шагах от Елисейских полей. И по причине совершенно невероятной! Когда я заметил, что мы могли бы устроиться в более спокойном квартале, она мне ответила:

— Тут по крайней мере ты не будешь подвергаться риску!

Мне не хотелось ссориться, но порой я не выдерживаю, когда со мной обращаются как с несмышленышем. Даже все знаки ее внимания, небольшие подарки кажутся мне неуместными. Она постоянно окружает меня заботой, словно я болен, смотрит на меня с такой тоской, будто меня подтачивает какая-то неведомая болезнь, а я об этом даже не подозреваю. Она ни в чем не знает границ. Сколько тайн в человеческих существах! Мы можем лишь предполагать, каковы они на самом деле, и вынуждены постоянно вносить поправки в свои представления. Лили была проще, и с ней было куда спокойнее!

Итак, завтра мы переезжаем. Можно было бы дождаться конца месяца. Нет. Надо уезжать сегодня же. Нельзя упустить такую возможность, которая, как я полагаю, будет стоить нам бешеных денег. Я побывал вчера в этой новой квартире: две малюсенькие спальни, крохотная гостиная, кухонька, не больше сторожки, и ванная комната, где я с трудом помещаюсь. Но квартира очень нарядная, светлая, окна смотрят в парижское небо, и это вознаграждение за все. Седьмой этаж. За одной из стен скользит лифт. Слышны его приглушенные щелчки. К счастью, я люблю рельсы и все, что напоминает мне жизнь в поезде и на вокзалах. Я буду спать здесь.

— Тебе тут нравится, дорогой?

Как тут сказать «нет»?! И почему я должен говорить «нет»? Мне нравится! Здесь или еще где-то… А потом, тут есть телефон. Белый аппарат, совсем как те, что показывают в кино. Боше сразу оказывается совсем рядом. Я снимаю трубку и, чтобы обновить линию, сообщаю его секретарше мой новый адрес и номер телефона. Жильберта внимательно наблюдает за мной, словно я неосторожным движением собираюсь пустить в ход какую-то адскую машину. Затем мы едем взглянуть на небольшую рабочую студию, которую снял для нас Боше у Плейеля. У меня от радости перехватывает дыхание. Пюпитры, кипы партитур и что-то неповторимое в воздухе, на стенах, на стульях, какое-то особое присутствие музыки — все пьянило меня, доставляло тайное, глубокое, полнейшее удовольствие.

— Я устроюсь здесь, в углу около двери. Я не буду вам мешать, — сказала Жильберта.

Я подскочил. Я совсем забыл, что она собиралась…

— Это тебя не стеснит?

— Нет. Конечно нет.

Как сделать, чтобы она поняла, что музыканты, которые впервые играют вместе, подобны любовникам, которые впервые заключают друг друга в объятия. Свидетели превращаются в соглядатаев! Моя радость была испорчена на весь остаток дня.


4 сентября

Вот мы и поселились в нашей новой квартире. Право, мне приятно сознавать, что я «подключен» к внешнему миру. Это трудно объяснить. Здесь я чувствую себя вполне активным. Нужно договориться о встрече — достаточно телефонного звонка, и импульсы уже летят в разные стороны, бегут по дорогам, по проводам, передаются по радиоволнам. Я словно нахожусь у пульта управления. Париж — это тысячекратно отраженная сила. И в доказательство тому мне позвонила секретарша Боше: мои партнеры приезжают сегодня. Боше намерен устроить нам встречу и предлагает для этого ближайший вторник. Встреча состоится у него в шестнадцать часов. Ему необходима моя хорошая фотография, пока нас не сфотографируют группой. Он посылает мне взамен фотографии моих будущих коллег.

Таким образом, все устраивается очень быстро. Жильберта, подойдя ко мне, смотрит на меня с тревогой. Я смеюсь, вешая трубку.

— Все в порядке! Через три дня наш квартет уже будет существовать. А сейчас мы идем к фотографу.

— Зачем?

Я обнимаю ее за плечи, целую, осторожно встряхиваю.

— Проснись же, Жильберта. Зачем мне фотографироваться? Для рекламы, разумеется!

— Ясно, — почти злобно отвечает она. — И твоя фотография будет красоваться повсюду! Фото мисс Лазурный Берег!

— Но, успокойся, не на первой странице. Во всяком случае, не сразу. Я бы многое отдал, чтобы они повсюду «красовались», как ты говоришь!

Жильберта прижимается к моей груди.

— Прости меня, — шепчет она, — я бы тоже этого хотела, раз тебе это доставляет радость. Но меня беспокоит наглость газетчиков. Они начнут рыться в нашем грязном белье. Ты же их знаешь. От них ничто не ускользает…

— Мы придумаем себе биографию. Нарасскажем всякого.

Я увлекаю за собой Жильберту. Сейчас не время рассуждать. Сейчас надо наслаждаться радостью, что тебя зовут Кристен. Квартет Кристена. Афиши на Елисейских полях, у Дюрана, повсюду. Мы садимся в лифт. Мы стоим, тесно прижавшись друг к другу, в блестящей кабине, и пока мы спускаемся к жизни, к настоящей жизни, к яркому летнему солнцу, я касаюсь долгим поцелуем глаз Жильберты.

— Фотоателье «Аркур», само собой разумеется.

Жильберта на отвечает. Она покорно следует за мной.

Я думаю: не неврастения ли это? В «Свирели» она ни у кого не бывала, никого не принимала. Мне вспоминается ее смятение, ее холодность во время посещения Боше, а затем и адвокатши. Ее одновременно и притягивает, и отталкивает эта жизнь, которую я ей предлагаю. Но она полюбит ее, я уверен.

Мы выходим. Она с беспокойством оглядывается вокруг, словно порядочная женщина на пороге подозрительной гостиницы. Она бросает рассеянный взгляд на украшающие стены портреты; однако тут представлены все звезды кино, театра и эстрадной песни. Это музей Славы. В царственной тишине просторных залов, по которым мы медленно проходим (Жильберта при этом немного отстает, чтобы подчеркнуть, что здесь она не по своей воле), я отдаюсь сладостным ребяческим мечтам. Она доходит со мной до самой студии, где молодая женщина подготавливает осветительные приборы, регулирует свет. Я — скрипач? Сейчас мне дадут скрипку, это поможет найти нужную позу. Жильберта у дверей внимательно наблюдает, покусывая губы. Все это немного смешно, я знаю. Я бы предпочел быть один в эту минуту, когда послушно принимаю ту или иную позу…

— Теперь скрипку к плечу, опустите смычок на струны у колодочки. Прикройте глаза… Так… Неплохо.

Голос напрасно ждет одобрения Жильберты. Щелчок. Потом со скрипкой под мышкой, левая рука дирижирует невидимым оркестром. Щелчок.

— А теперь играйте, — приказывает наконец молодая женщина. — Не обращайте на меня внимания. Играйте что хотите.

Инструмент не слишком хорош, но у меня тут же исчезает всякая скованность. Я выбираю зовущую, опьяняющую, свободно льющуюся «Песню любви» Крейслера. Я мысленно посвящаю ее Жильберте, которая сидит, сжав колени, на краешке стула. В своем темном строгом костюме, с непроницаемым лицом, с глазами, устремленными в одну точку, она похожа на мою вдову. Молодая женщина ходит вокруг меня, стараясь создать портрет, который должен завтра же украсить тысячи программок. Забавно, как остро запечатлелись в моей памяти эти мгновения! Яркие осветительные лампы, нежная, исполненная муки музыка и расплывчатые очертания сидящей против света Жильберты, где-то вдали…

Потом мы покинули фотоателье. Мы долго шли в полном молчании. Я крепко держал Жильберту под руку, словно только что чуть не потерял ее. Мало-помалу между нами вновь установилось доверие, и мы принялись болтать, разглядывая витрины. Однако, я это совершенно ясно чувствовал, Жильберта не осмеливалась больше строить планы. Она, еще несколько дней назад желавшая купить буквально все, что видела, теперь указывала мне лишь на красивые безделушки. Я шагал рядом с ней, словно солдат, получивший увольнительную, и через час мы возвратились домой. Меня ждал конверт. Фотографии, обещанные Боше… Я с первого же взгляда узнал Дютуа. Он не постарел или скорее дал фотографию, сделанную в молодости.

— Покажи мне! — сказала Жильберта.

Она долго вглядывалась в лицо Дютуа, суровое лицо под шапкой курчавых волос.

— Он совсем не похож на музыканта, — заметила Жильберта. — Он выглядит… грубым, недобрым.

— Он? Да это самый славный малый на свете!

— Ты ничего о нем не знаешь.

— Знаю. Я прекрасно знал его…

— Когда?

Я заколебался. Заговорить с Жильбертой о консерватории — значило рассказать ей о своей молодости, раскрыть ей то, что я до сих пор так старательно от нее скрывал, сделать признание, для которого минута была самой неподходящей, наконец, нарушить перемирие. Я слукавил:

— Дютуа — очень известный, почти знаменитый виолончелист. Он долго играл в зале Колонна. Остальных я не знаю, их имена мне ничего не говорят. Но они, без сомнения, прекрасные музыканты, раз их пригласил Боше.

Мы стали рассматривать фотографии.

— У них очень заурядная внешность! — сказала Жильберта. — На улице я не обратила бы на них внимания.

Меня же больше всего занимал Дютуа. Он был на последнем курсе, когда я поступил в консерваторию. Естественно, мое лицо и мое имя были ему незнакомы. Да и потом, через двадцать лет… Но достаточно было досадной случайности, и он бы мог мне сказать: «Послушайте, Кристен, Кристен… Мы с вами не встречались раньше?» И Боше с трудом простил бы мне мою ложь. Он навел бы справки, это было бы настоящей катастрофой! Мысль эта мучила меня. Она и сейчас не дает мне покоя. Это глупо! Один шанс из тысячи, что Дютуа погубит меня. И тем не менее я чувствую, что буду жить в постоянном страхе. Мне бы следовало во всем признаться Боше, не откладывая. Сказать, что Поль де Баер — не мое настоящее имя. Я все время возвращаюсь к одному и тому же вопросу, твержу себе одно и то же. Но совершенно очевидно, что двусмысленное положение, устраивающее нас с Жильбертой, долго продолжаться не может!


5 сентября

Спор с Жильбертой. Не люблю, когда она орудует пылесосом. Мне кажется, пусть даже это немного наивно, что она не создана для подобной работы. Я посоветовал ей нанять приходящую прислугу.

— Нет.

— Но почему?

— Потому что я не хочу вводить в дом незнакомого человека.

— У нас нечего красть.

— О! Об этом я и не думала.

— Так в чем же дело?

— В том, что я не хочу. Вот и все!

Она почти кричала. Я сказал ей, что она могла бы разговаривать со мной другим тоном. Словом, произошла глупая вульгарная ссора, после чего мы оба надулись. Никто не хотел заговаривать первым. Мы сталкивались, пропуская друг друга, отворачивались, делая вид, что не замечаем один другого, и задыхались от невысказанных упреков. Вот это-то я больше всего и ненавижу. Не в силах дольше терпеть, я схватил пиджак и открыл дверь.

— Куда ты?

Я даже не ответил. Спокойно закрыл дверь, уверенный в своей правоте, и сел в лифт. Я впервые подумал, что Жильберта может сделать мою жизнь невыносимой и не лучше ли, вместо того чтобы пытаться с ней объясняться, просто положить конец тому, что, в сущности, было обыкновенной любовной связью. Оказавшись на Елисейских полях, я продолжал безжалостно исследовать собственную совесть, не испытывая при этом той острой мимолетной боли, которая так часто пронзала мое сердце при одной только мысли, что я должен расстаться с любимой женщиной. А ведь Жильберта занимала особое место в моей жизни. Первые дни я был буквально околдован ею. Но я не могу допустить, чтобы мной командовали. Я такой же, как некоторые дикие звери, кусающие того, кто слишком сильно их любит. К тому же радость уехать, попытать счастья вместе с тремя своими товарищами так упоительна, что я начинаю ненавидеть все, что меня связывает. К тому же… Возможно, правда и в том, что Жильберта — победа моего самолюбия, и не больше. Я и сам уже ничего не знаю и не хочу знать. Мне ясно лишь одно: я совершил чудесную прогулку в одиночестве, еще неизвестный толпе, но уже чувствуя себя избранным, на пороге той жизни, о которой я столько мечтал. Мне не хотелось возвращаться домой. На какое-то мгновение я подумал было провести ночь в гостинице, чтобы Жильберта впредь удерживалась от подобных внезапных перепадов настроения. Но я не настолько жесток.

Дома я застал Жильберту рыдающей на постели. Она была такой несчастной, осунувшейся, измученной горем, что в первую минуту я взорвался:

— В конце концов, ты ведешь себя просто нелепо! Не кажется ли тебе, что ты перебарщиваешь?.. Умри я, вряд ли бы ты рыдала сильнее!

Я поцеловал ее. Она обвила руками мою шею и в ответ стала пылко осыпать меня поцелуями. Примирение было быстрым и полным. Я позабыл о своих обидах, уступив захлестнувшей меня нежности. Мы провели упоительный вечер наедине. Она была очень весела, а я немного грустен. Теперь, когда я пишу эти строки, я прекрасно понимаю, что буду вспоминать о ней с сожалением. Но я не потерплю больше подобных сцен.


ИЗ ОТЧЕТА № 15

…Супруги снова переехали. Это, по всей видимости, доказывает, что у фон Клауса после инцидента на автостраде возникли некоторые подозрения. Они поселились в новой меблированной квартире на улице Пьер-Шаррон, в доме 14-бис. Поскольку там есть телефон, мы сразу же устанавливаем подслушивающий аппарат. Таким образом мы узнали, что импресарио Боше собирается организовать квартет, где так называемый Жак Кристен будет первой скрипкой. Что он задумал? Трудно сказать. У него, конечно, есть какой-то план, но мы не оставим ему времени на его осуществление. Мы ведем постоянное наблюдение за домом и будем действовать при первой возможности. Квартира находится на седьмом этаже, и там имеется лифт. Следовательно, мы используем тот же способ, что и с Гансом Штаубом.


6 сентября

Я взял скрипку и отправился заниматься в студию, снятую Боше. Я проработал все утро. Не хочу, чтобы Жильберта мешала мне готовить программу, которую я собираюсь предложить своим друзьям. Она зашла за мной туда около двенадцати, мы вместе дошли до квартала Сент-Оноре и пообедали в ресторане неподалеку от церкви Мадлен. Я был в прекрасном расположении духа. Когда Жильберта спросила меня: «Знаешь ли ты того человека, вон там, который за тобой наблюдает?» — я даже не пожал плечами. Я ничего не ответил. Только попросил принести нам еще одни графинчик «божоле». Нет, ей не удастся погасить во мне радость жизни, столь непривычную и столь глубокую, которой я обязан Боше. Навязчивые идеи Жильберты, ее придирки теперь мне хорошо известны. Я твердо решил не обращать на них больше внимания.

Во второй половине дня я снабжал примечаниями партитуры — все там же, у Плейеля. Жильберта устроилась в уголке, который для себя выбрала. Я думал, что ей надоест и она уйдет. Она же, напротив, не двинулась с места. Она обладает редким упорством, которое выводит меня из себя. Она поклялась себе ни на шаг не отходить от меня. И сдержит свое обещание. Я уже сейчас представляю себе выражение лиц моих коллег, когда мы будем работать здесь все вместе! И, однако, если я прямо заявлю Жильберте, что хочу чувствовать себя свободным, начнется ссора, а за ней расставание.

Грустный вечер, разрыв навис над нами. Мы стали далеки друг от друга. Никогда еще я не чувствовал себя так неуютно, как в этой слишком нарядной квартире. Жильберта и «Свирель» составляли единое целое, особый мир. Жильберта без Мартина и Франка превратилась в нервную требовательную женщину, от которой хочется убежать, чтобы выпить рюмку вина в каком-нибудь шумном заведении. Где ты, радость жизни! Бедная моя радость жизни!..


7 сентября

Фирма «Аркур» прислала мне фотографии. Не так-то легко выбрать лучшую. Естественно, мы с Жильбертой разного мнения. Она хочет, чтобы я остановил свой выбор на фотографии, где скрипка закрывает мне половину лица. Невозможно ее убедить, что Боше она не устроит. Порой я ее не понимаю. Я не обращаю внимания на ее возражения. Выбираю снимок, где я изображен вполоборота, лицо хорошо освещено, глаза полузакрыты. И вовсе я не стремлюсь выставить себя в выгодном свете. Просто я всегда, насколько это было в моих силах, служил музыке. А если одной из фотографий, к счастью, удалось передать то, что я испытывал — уважение к исполняемому произведению, — то именно ее, а не какую-то другую надлежит передать прессе! Впрочем, решит сам Боше, я должен увидеться с ним в шестнадцать часов.

В эту минуту раздается звонок. Это как раз Боше. Он просит извинить его. Он должен вылететь в Рим. Но встреча наша все-таки состоится в его конторе. Мои партнеры очень милые люди, уверяет Боше, очень покладистые. У меня с ними не будет никаких трудностей. Гассан и Тазиев свободно говорят по-французски. Нет, старший по возрасту не Дютуа, а Тазиев. Превосходный парень, но у него были какие-то неприятности. Боше будет отсутствовать три дня. Он соберет нас снова, как только вернется…

— Боше должен уехать в Рим, — говорю я.

— Значит, ваша встреча не состоится! — восклицает Жильберта, глаза у нее загораются.

— Почему? Состоится. Его присутствие необязательно.

Жильберта размышляет.

— Ты твердо решил? — спрашивает она.

— О чем ты, Жильберта? Все уже подготовлено. Мы должны встретиться все вчетвером. Боше начнет рекламную кампанию. И ты бы хотела, чтобы я еще раздумывал?

Жильберта смотрит на меня с безграничным отчаянием. Она вглядывается в мое лицо, словно хочет определить, как велики моя сила воли и честолюбие. Потом отворачивается, идет на кухню. Я слышу, как она сморкается. Я курю сигарету за сигаретой, чтобы сдержать закипающий во мне гнев.

Унылый обед. Мы оба, и я и она, молчим. Жильберта погружена в какие-то свои думы. Вдруг она говорит мне:

— Ваша встреча назначена на шестнадцать часов? Значит, в шестнадцать все решится?

— Ну да.

— В таком случае…

Она не заканчивает фразу и снова отдается своим мыслям. Я не знаю, что у нее на уме, и это меня немного тревожит. Возможно, она заявит мне: «Между нами все кончено. Раз для меня нет больше места в твоей жизни, я предпочитаю уйти сейчас, сразу же, не откладывая».

Она убирает со стола. Я хочу ей помочь.

— Оставь, — говорит она сухо.

Я подхожу к окну. Улица почти пустынна. Все обедают. Есть же счастливые пары и в ресторанах, и в садах, и на вокзалах. В городе полным-полно счастливых пар. Я барабаню по стеклу. Мне нужно успокоиться. Я должен быть в форме, когда встречусь с этими тремя музыкантами, руководителем которых должен стать. Если я сразу не вызову у них доверия, все погибло. Струнный квартет — это нечто вроде группы воздушных гимнастов. Каждый без слов понимает другого, подхватывает то, что тот начал. Малейшая ошибка смертельна.

— Жак!

Я оборачиваюсь. Жильберта оделась, подкрасилась. Под мышкой у нее толстая тетрадь. Она собирается уходить.

— Жак… Я должна поговорить с тобой…

— Ну что ж, говори, дорогая… Обычно ты не прибегаешь к подобным церемониям. Это так важно?

— Да… Это гораздо важнее, чем ты полагаешь.

Еще немного, и она расплачется. Она протягивает мне тетрадь.

— Что это такое? — спрашиваю я.

— Сам увидишь… Это мой дневник… Все, что там написано, очень важно, потому что я веду его уже давно… Ты должен все прочитать… Ты обещаешь мне это? Все.

— Но почему?

— Прошу тебя. Не задавай мне вопросов… Сейчас немногим больше часа. У тебя есть время все прочитать до того, как ты отправишься на эту встречу. А я пойду пройдусь, поброжу. Лучше, чтобы ты был один. Я вернусь до твоего ухода, около половины четвертого.

— Послушай, Жильберта…

— Нет. Сначала прочти. Потом мы все решим.

Она кладет тетрадь на стол, подходит ко мне, сжимает мое лицо ладонями.

— Жак, — шепчет она. — Жак… Мы ставим нашу жизнь на карту… Я была не права, что так долго тянула. Прочти побыстрее… и прости меня.

Я протягиваю к ней губы. Она отступает, почти убегает. Слышу, как спускается лифт. Я открываю окно, чтобы позвать ее. Что все это значит?.. Я вижу ее внизу, она такая маленькая, переходит улицу. Исчезает. Я на скорую руку записываю все эти события. Женский дневник… Представляю, что это такое! Тут больше трехсот страниц! С тоской принимаюсь за чтение.

Телефонный звонок. Незнакомый голос:

— Алло?.. Мсье Кристен?.. Жак Кристен?

— Да, это я.

— Говорит Дютуа.

— Какая приятная неожиданность!

— Мы должны были встретиться с вами в шестнадцать часов у Боше… Но у меня неожиданно изменились обстоятельства. Не могли бы мы встретиться раньше?

— Охотно. Где вы сейчас?

— Совсем недалеко от вас. Мы только что пообедали вместе с Гассаном и Тазиевым. Я полагаю, проще всего было бы…

— Я бы мог подойти к вам.

— Нет! Нет! Это нам надлежит нанести вам визит, если мы вам не помешаем.

— Да вовсе нет… Приходите, когда вам будет угодно.

— Тогда прямо сейчас.

— Согласен. Я вас жду.

Они уже в пути. Мне не терпится встретиться с ними. Мне хочется ходить, говорить, действовать, я пишу, чтобы чем-то занять себя. Они уже в пути! Меньше чем через час квартет Кристена станет реальностью. Когда Жильберта вернется, я все ей объясню… Ее дневник мы прочтем с ней вместе сегодня вечером, вот и все. Откровенность за откровенность, я дам ей прочитать свой дневник. Она узнает, что я обманул ее доверие в «Свирели», а я узнаю, почему она, со своей стороны, разыгрывала эту комедию. А потом мы уничтожим всю эту кучу бумаг. Раз и навсегда подведем черту. И если она хочет вернуть себе свободу, что ж, пусть будет так! Теперь значение имеет только наша группа, наше будущее. Эти три человека, направляющиеся к моему дому, придадут наконец смысл моей жизни.

Только что я видел, как они, все трое, вышли из машины. Самый маленький держит под мышкой папку с бумагами. Они остановились на противоположном тротуаре. Один из них поднял голову, но это не Дютуа. Они собрались группой, посовещались. Маленький указал пальцем на самого высокого. Мне кажется, что они смущены. Высокий — это, вероятно, и есть Дютуа, Он будет говорить первым. Мне кажется, Дютуа был не выше меня ростом, но мне трудно определить, потому что я смотрю на них сверху. Впрочем, это, конечно, Дютуа. Они уже вошли в дом, я слышу, как лифт спускается им навстречу. Еще одно слово, чтобы сказать, как я счастлив, счастлив… Может быть, это моя последняя запись. Я буду слишком занят, чтобы вести дневник. Теперь лифт поднимается. Жильберта, ты должна знать: я очень любил тебя. Я и сейчас готов любить тебя, если ты не будешь мешать моей работе.

Дверь лифта захлопнулась. Звонок в дверь. Интересно, это звук «соль». Я никогда прежде этого не замечал. «Соль-соль-соль…» Все начинается, как в Пятой симфонии Бетховена. Сама Судьба стучится в мою дверь.


Искалеченное тело Кристена было обнаружено в шахте лифта. Для такого вида работы у меня имеется особая бригада, которая никогда не совершит ни малейшей ошибки. Тетради Жака и Жильберты были переданы мне с небольшой, сделанной от руки запиской: «Задание выполнено». Понятно, никто из них этих тетрадей не открывал. Обязанности у нас четко разграничены: один думает и ведет одновременно двадцать расследований (я не пытаюсь, впрочем, искать себе оправданий), а другие казнят!..

Тело Жильберты было выловлено в Сене.


Жертвы

Почему мне пришло в голову, что Ману меня обманула? Часом раньше я тосковал, думая о ней, ведь нас разделяли тысячи километров, и я не знал, соберется ли она сюда приехать; а еще потому, что любовь становится унылой, как только пытаешься в ней разобраться. Но несчастным я тогда еще не был. Страдал, как обычно, не больше и не меньше. Не припомню, кто сочинил легенду о любовных стрелах. Но только вернее не скажешь. Беда в том, что это не слишком приятная правда. Скорее горькая истина. Вот уже две недели, день за днем, я ощущал, как горечь разлуки разрывает мне сердце. Но ведь Ману любила меня, и я должен был чувствовать себя счастливым. Так оно и было — пока она была рядом. Но стоило мне разжать объятия и позволить ей уйти, как начиналась сущая пытка, временами до того нестерпимая, что я задыхался и ловил ртом воздух, словно умирающий. И начиналось ожидание. На работе, на улице, за столом, у телефона — повсюду я только и делал, что ждал ее. Ману! Я стал похож на бездомного пса. И думал, убивая время, тогда как время убивало меня: «Это и есть счастье. Сильнее ты уже не полюбишь. Помучайся хорошенько, приятель». Я расхаживал взад-вперед по комнате. Перестал ездить в автобусе. Мне постоянно хотелось двигаться. Когда любишь, все время хочется быть на ногах. Пальцы потемнели от табака. Я заходил в кафе и стаканами поглощал минеральную воду. Она леденила мне грудь, но не утоляла жажду. Думаю, каждому мужчине знакома эта жажда. Но Ману была не такой, как другие женщины.

И вдруг сомнение обрушилось на меня, как удар дубинки. Я помню, где это произошло. Мы как раз съехали с дороги — вернее, с того, что в этой стране зовется дорогой, — и по проселочной колее направлялись к плотине.

Жаи сидел за рулем. Рядом с ним, уронив голову на грудь, дремал Жаллю. Его прикрытый тропическим шлемом дряблый, в морщинах и редкой седой щетине затылок неожиданно выдавал в нем старого человека. Нас окружали горы. Не наши холмы с их жалкой наготой. Нет, то были древние, доисторические горы. Повсюду, насколько хватало глаз, дикие скалы: потрескавшиеся от холода, иссушенные солнцем, дубленые, будто кожа, бесчувственные и бесстрастные до жути. Некий вещественный мир, он заполнял пространство до самых гребней, которые не замыкали его, а лишь заслоняли другие хребты, и так до бесконечности, до головокружения. Вокруг ни клочка тени. Отвесно светило солнце, и в раскаленном добела небе неподвижно парил орел.

«Она меня обманула». Эти слова сами собой возникли у меня в мозгу, словно кто-то нашептал их мне на ухо. Но Жаи по-прежнему держался за руль «лендровера», а Жаллю привалился к дверце, сраженный сном.

Я даже не успел подготовиться для защиты. Уверенность, подобно яду, проникла в мою кровь. Ну конечно, она обманывала меня с самого начала. Она не изменяла мне с другим мужчиной. Нет. То, что она сделала, казалось куда страшнее, но мне пока не удавалось четко сформулировать обвинение. Даже не обвинение. Просто моя тоска стала вдруг такой острой, такой пронзительной, что, казалось, рассекла меня надвое, подобно клинку, и я невольно подался вперед, обхватив себя руками и крепко зажмурившись, словно боялся истечь кровью. Ману! Скажи же что-нибудь. Быть этого не может…

Темные очки спустились у меня с переносицы. Я вернул их на место и снова наклонился вперед, стараясь глотнуть раскаленного воздуха. Слишком поздно! Отныне придется жить с этим злом, считаться с ним, лукавить — и я знал, что не выдержу. Нас потряхивало на ухабах, будто мешки с картошкой. Вверху, над плотиной, показалось озеро. По краям оно было синим, а в середине отливало ртутью. У нас вода питает растения и птиц. В мае даже горное озеро прихорашивается, в нем отражаются цветы и листва, проплывающее облако. Здесь же вода — элемент, стихия, емкость! И, лишь низвергаясь, она оживает, ненадолго обретает очарование, цвет и голос, прежде чем излиться в скалистый водоем. Но небо тут же выпивает ее, и дальше безводная каменистая долина спускается к пустынному плоскогорью.

Жаллю выпрямился. В мгновение ока он вновь стал патроном и окинул взором свою плотину. Он-то не думает о Ману. А ведь она его жена. Но плотина — это он сам. Свои тревоги, стремления, смысл жизни — все это он отлил в ее бетон и, подобно Богу-Отцу, как гласит библейское предание, «увидел, что это хорошо». Умей он читать в моем сердце, стал бы презирать меня. Жаллю терпеть не мог пустые мечтания и бесплодных мечтателей. Если он отзывался о каком-нибудь: «Это любитель!» — то тем самым выносил ему окончательный приговор, как будто стирал человека с лица земли. Вот он смотрит на свою плотину, и в его взгляде нет ни тепла, ни восторга, похоже, нет и гордости: ведь все эти чувства — лишь ненужные побрякушки. Но в глубине души он счастлив, что сумел обуздать стихию, противопоставив напору воды свой разум в виде преграды, искусно сложенной из камня.

С каким удовлетворением его серые глаза — левый был мне виден в профиль — следили за чистыми линиями сооружения! Эта стена, выступавшая из воды подобно молу и одним смелым росчерком соединившая оба берега — в середине она была шире венчавшего ее дозорного пути, — воплощала абстрактную красоту схемы. И сама ее плоть состояла в большей мере из цифр, чем из цемента. Жаллю не любовался плотиной, казалось, он выверял ее равновесие. И я ненавидел его и боялся.

Извилистый проселок вот-вот кончится. Мы подъезжаем к электростанции. Если смотреть отсюда, со стороны водостока, плотина и впрямь заслуживала своего имени. То была сверкающая волшебная дверь, запирающая на засов теснину. Здесь у вас буквально дух захватывало при мысли о страшном напоре воды на камень, когда потрясенным взглядом вы измеряли ее толщу, сдерживаемую заслоном. Завод в глубине долины отсюда казался совсем крошечным. Столбы, несущие линию высоковольтной передачи, терялись на пустынном горизонте. Существовала лишь эта гигантская преграда, только она жила, ибо она жила на свой лад: ее изгибы были наделены жизнью, подобно аркбутанам[103] собора. Над водосливом клубился пар. Грохот падающей воды заглушал шум мотора. Мы приехали.

Вот уже две недели, как я жил здесь, рядом с Жаллю. Отсюда Париж казался чем-то из прошлой жизни, почти сном, таким далеким, что я не помнил, где он находится. И сама Ману превратилась в образ, размытый разлукой. Всякий раз, оставаясь один, я пытался восстановить его, вернуть к жизни. И пока мне это удавалось: я вновь слышал шаги Ману, видел, как она стоит у окна, глядя на улицу. Выходя из комнаты, служившей мне спальней, я не мог сообразить, где нахожусь.

Что это — пещера? тюрьма?.. Грохот водослива возвращал меня к реальности. Я шел по трассе, ощущая на щеках прохладную водяную пыль. Я находился в шестидесяти километрах от Кабула, и с Ману меня связывала лишь эта, уже ставшая привычной, боль, из-за которой я на ходу прижимал ладонь к боку, словно страдал от неведомой хвори. Я был болен Ману.

Когда секретарша доложила мне о ее приходе, я сказал: «Попросите ее обождать». И вновь занялся почтой. Это было… Господи… четыре месяца тому назад. Восьмого января. В десять часов утра. Серого утра, грязной бумагой липнувшего к стеклам окна. Я занимался обычными делами. Вокруг меня текла будничная жизнь издательства. Многие ведь думают, что издательство — высшая сфера, где не существует повседневности, где, как на перекрестке судеб, встречаются избранные. Иной раз так оно и бывает, и Ману — лучшее тому доказательство. Но вот уже год, как я сидел в этом кабинете, слыша все те же звуки: шум лифта, треск пишущих машинок, голос литературного директора,[104] искаженный селектором: «Мсье Брюлен, загляните ко мне на минутку…» — и ничего не происходило, кроме обыденных, быстро приевшихся забот. Я руководил новой серией «Восток — Запад», но пока дело продвигалось плохо. Я читал безличные рукописи и с досадой их отклонял. И вот в то утро, пока я докуривал сигарету, Ману с бьющимся сердцем ожидала моего приговора. У меня не было никакого предчувствия. Я просмотрел рукопись не без интереса. «Наконец-то, — подумал я, — автор, хоть немного знакомый с Востоком». И я попросил ее зайти ко мне в издательство. Но сначала заставил ее ждать — ее, мою ненаглядную Ману!

А потом она вошла в кабинет. Передо мной стояла молодая брюнетка, высокая, хорошенькая — не хуже и не лучше множества других. Я посмотрел на нее с интересом — не более. Она непринужденно присела на краешек кресла, но руки у нее дрожали. Помнится, на ней было меховое манто — уж не знаю, что это за мех. Никогда не обращал внимания на подобные вещи. Без шляпки, волосы собраны в пучок. Нежный цвет лица молочно-голубоватым отливом напоминал драже. У нее был прямой открытый взгляд, глаза темные, лучистые и чуточку грустные. Вероятно, от волнения правый казался чуть меньше левого. А я-то, дурень, смаковал это мгновение! Чувствовал себя хозяином чужой судьбы. Довольно одного моего слова — и выражение ее глаз изменится. Как же она была взволнована!

— Мадам, я прочел вашу рукопись.

Она не поправила меня. Значит, замужем.

— У меня сложилось благоприятное впечатление…

Она смотрела на меня неотрывно. Только один раз она моргнула, и глаза ее увлажнились. Но радость высушила слезы. Она смотрела на меня с недоверчивым восхищением.

— Это действительно так, — подтвердил я. — Вы создали нечто значительное.

У нее вырвался вздох, похожий на рыдание, — и в этот миг я полюбил ее. Вновь и вновь я прокручиваю в памяти эту сцену, будто кадры из фильма, и рассматриваю Ману — один план за другим. В ту минуту она казалась воплощением счастья. И она уже любила меня. Позже она сама мне призналась в этом. Все лучшее, что только было у меня в жизни, вместилось в одно мгновение — то, когда мы смотрели друг другу в глаза и не могли оторваться. Наконец губы ее шевельнулись. Я понял, что она благодарит меня.

— Что вы, не за что. Не стоит благодарности.

Мне не сиделось на месте. Я предложил ей сигарету, прошелся по кабинету — чтоб только быть к ней поближе.

— Вам и в самом деле приходилось бывать в Бомбее?

— Да, вскоре после замужества. Вот мне и пришло в голову написать книгу…

Говорила она негромко, с виноватым видом, и боязливо следила за каждым моим движением, будто опасаясь, что вот я передумаю и отниму у нее надежду, которую только что подал.

— Это моя первая книга.

— Что ж, поздравляю вас. Не скажу, что все в ней безукоризненно. Кое-что следовало бы поправить. Вот вы подписались «Эммануэль». По-моему, зря. Иное дело, если бы вы писали для модного журнала!..


— О чем задумались, старина? Ностальгия одолела?

Опять этот Блеш. И пяти минут нельзя побытьбез него. Всегда он тут как тут, с неистощимым запасом россказней, сплетен, дурацких секретов. Плотина, как и нефтяной танкер, работает сама по себе. Нужно только следить за приборами, а для экипажа время тянется медленно. Чем же еще заняться, как не чужими делами, жизнью соседей? Блеш всегда обо всех все знал. Он крутился возле меня, чуя, что тут кроется что-то лакомое, о чем можно потом разузнать и раззвонить повсюду. Отвязаться от него было невозможно. Жилая часть завода не многим больше офицерской кают-компании. Все мы постоянно сталкивались в столовой, в баре, в курилке. Мы все! На самом деле нас не так уж и много: человек пятнадцать инженеров и техников. Обслуга из местного населения ютилась в бараках на правом берегу.

Блеш оказался единственным французом. Он отвечал за систему безопасности плотины. Все инженеры были немцы, а техники — англичане и голландцы. Народ большей частью молчаливый и недоверчивый. На работе все говорили по-английски. Но во время перерывов каждый предпочитал свой родной язык. «Европа в миниатюре», как в шутку называл их Блеш. Он потащил меня в бар.

— Да на вас лица нет. Он что, наорал на вас?

«Он» — это Жаллю. Блеш никогда не называл его по имени. Только «босс», «шеф», «папаша» да еще «зануда». Хассон налил нам виски. Как обычно. Уже к концу первой недели у меня здесь появились свои привычки: любимое место за столиком, свое кресло на террасе. Каждый день неумолимо повторял предыдущий. Может, тут все дело во всепроникающем, непрерывном и неизбежном шуме падающей воды? Время здесь становилось не мерой, а материей, чем-то плотным и липким. На самом деле я постоянно ждал Ману. Она непременно приедет. Да и Жаллю ее ждал. Потому-то я много пил, пытаясь, как говорится, думать о другом. Но о чем еще я мог думать, кроме одного: кем была Ману? Что она хотела от меня утаить?

— Извините, дружище. Что-то голова побаливает…

— Это все жара, — пояснил Блеш. — Да вы еще не знаете, что это такое. В августе иной раз птицы прямо на лету гибнут от зноя!

Я захватил свой стакан и уселся у окна: отсюда было видно, как поток разбивается о флютбет.[105] Ослепительная белизна пены всегда действовала на меня завораживающе. Легкая сонливость овладела мной, помогая сознанию как бы раздвоиться. Ману снова была со мной.

В тот раз я предложил ей позавтракать вместе, и мы отправились в ресторанчик на бульваре Сен-Жермен. Мне нравилось тамошнее освещение, медная посуда, запотевшие окна. Столики были маленькие, и, разговаривая, мы наклонялись друг к другу, от этого любое слово приобретало какой-то тайный смысл. Она сняла меховое манто и перчатки. В строгом черном костюме и белой блузке с глубоким вырезом она выглядела тоненькой и гибкой. Меня волновала ее изящная маленькая грудь, но еще сильнее трогала нежность открытого лица. Я так жадно внимал всему, что она рассказывала о себе, что сухо отослал метрдотеля, который хотел принять у нас заказ. Пусть подойдет чуть позже! Оба мы не чувствовали голода. Или, вернее, испытывали голод совсем иного свойства. Живая и непосредственная, будто маленькая девочка, она говорила мне о своих неудачах, о двадцать раз переписанных главах, а я, не отрываясь, смотрел ей в глаза, где уже тлел робкий огонек еще не осознанной нежности. Казалось, она хочет рассказать мне всю свою жизнь, и все же кое о чем мне пришлось спросить самому.

— Вы вдова?

— Нет. Почему вы спросили?

— Я заметил у вас на безымянном пальце белый след. Как от обручального кольца, которое вы когда-то носили.

Она опустила глаза, положила обе руки перед собой, и я коснулся их кончиками пальцев.

— Не надо ничего говорить. Меня это не касается…

— Я замужем, — прошептала она, — но уже давно не ношу кольца.

Метрдотель издали наблюдал за нами. Очевидно, он понял, что мы сейчас сказали друг другу нечто очень важное, и теперь нам нужно помолчать, отвлечься. Он подошел к нам, улыбаясь с видом заговорщика. Не припомню уж, что я тогда заказал. Зато я, как сейчас, слышу каждое ее слово и буду слышать до конца жизни — жизни, отныне лишенной всякого смысла. Она сказала мне, что первый год после замужества много путешествовала.

— Такая уж профессия у мужа, — пояснила она.

Но не стала уточнять, какая именно. Она так и не назвала мне ни своего имени, ни возраста, ни адреса. На присланной мне рукописи стояло только: «Эммануэль. До востребования, а/я Париж 71, 17». Я и не спрашивал ее ни о чем, будучи уверен, что мы еще увидимся. Мне и в голову не пришло, что она чего-то недоговаривает. Она меня околдовала. Время от времени я накрывал своей ладонью ее руку, и она благодарно улыбалась.

— Вы и правда думаете, что меня издадут?

— Безусловно. Через несколько дней я пришлю вам письменное согласие.

— Я просто вне себя от радости. Если бы вы только знали… еще утром я умирала от страха, а потом…

— …а потом мы познакомились. Эммануэль и Пьер.

— Можно, я буду звать вас Пьером?

— Сделайте милость.

Я поднял бокал. Она сделал то же самое, и снова наши глаза встретились.

— Спасибо… Пьер.

Она уже не улыбалась.


Кто-то открыл дверь, и шум воды заглушил голоса. Я и забыл выпить виски. И даже не подумал снять очки. Повернув голову, я взглянул на электрические часы. Жаллю мне кивнул. Пора было идти завтракать. Я последовал за ним в столовую.

— У вас усталый вид, мсье Брюлен, — заметил он.

— Пожалуй… Я неважно переношу здешний климат.

Я был зол на него, потому что он застал меня врасплох. Хотя вряд ли Жаллю вообще вспоминал о моем существовании. Вероятно, не больше, чем о тех, кто сейчас молча поглощал пищу, собравшись за разными столами: отдельно англичане, немцы, голландцы… Блеш сидел один. Они притворились, будто им до нас нет дела, но не спускали с нас глаз. Жаллю для них — враг. А я?.. Роллам, слуга-афганец, принес нам завтрак: куропатки с капустой и рисом, консервированные ананасы. По приказу Жаллю, который терпеть не мог ждать, нам подавали все сразу.

— Но ведь вам, — заметил Жаллю, — уже приходилось бывать на плотинах Востока?

— Да, в Турции… Еще в Израиле… Один раз — на Цейлоне. По сравнению со здешними краями, все это райские уголки.

Похоже, он меня и не слушал. Я то и дело поглядывал на него. Не знай я, что ему сорок лет, по виду не смог бы определить его возраст. Короткая стрижка, лицо изрезано глубокими морщинами; впалые щеки делали его похожим на миссионера. У него был взгляд путешественника: устремленный вдаль, постоянно озабоченный, а иногда и пустой. Блеш рассказал мне, в чем тут дело. С тех пор как в Португалии прорвало одну из его плотин, о нем пошла дурная слава. Блеш уверял, что все плотины, построенные по планам Жаллю, рухнут одна за другой. Он даже набрасывал мелом чертежи на крышке стоящего на террасе стола.

— Понимаете, беда этой его плотины в форме раковины не в том, что она тонкая… Тут как раз надо отдать старику должное… Свое дело он знает… но вот боковой напор слишком велик. Стоит почве сдвинуться хотя бы на волос, и стена полетит ко всем чертям. А почва всегда сдвигается, сколько цемента туда ни вбивай… Достаточно какого-нибудь отдаленного землетрясения или оседания глубинных слоев… Такая вот штуковина (тут Блеш постучал ногой об пол) простоит пятнадцать — двадцать лет… Но что с ней будет лет через пятьдесят? Кому и знать, как не мне… Ведь это моя специальность — проверять надежность таких сооружений… Я их изучил как свои пять пальцев. Так вот, готов поспорить, тут всякое может случиться… Взять хотя бы ту плотину, что он построил возле Бомбея, я ведь там тоже был… тогда-то и начались у нас стычки… так вот, в прошлом году весь правый берег пришлось укреплять заново… Бурить скважины по триста метров глубиной… Можете себе представить, какой это адский труд! Само собой, себестоимость здесь ниже, да и строительство идет быстрее. Для бедных стран все это имеет значение. На его месте меня бы кошмары замучили!

Жаллю ел быстро; как ни старался, я не мог за ним поспеть и вечно нервничал, когда он говорил:

— Да вы не спешите… Вам ведь, мсье Брюлен, торопиться некуда.

Разумеется, это следовало понимать в том смысле, что я здесь турист… приехал, так сказать, прошвырнуться… а то и под ногами путаюсь… Да, инстинктивно я его ненавидел, хотя ревности не испытывал. Просто не мог себе представить, что он ее муж. Ведь я никогда не видел их вместе. А главное, знал, что между ними уже давно не было близости… вот в чем заключалось мое преимущество. Да, теперь-то можно сознаться: я, как и все, попал под его влияние. Но в ту пору я скорее бы умер, чем признался в этом. Я ничего не смыслил в его работе, он не разбирался в моей; вот я и думал, что мы квиты. Потому я и бесился, когда невольно опускал глаза под его взглядом. Мне хотелось хоть раз ему не подчиниться. Тем паче что у меня имелось на то полное право: ведь я не служил под его началом. Но стоило ему спросить: «Мсье Брюлен, могу я на вас рассчитывать во второй половине дня?» — и я, сам того не желая, спешил выразить свое согласие. Похвали он меня, я, наверное, проникся бы к нему почтением. Но он держал меня на расстоянии. Для него я был чем-то вроде секретаря-переводчика, знающего, но не заслуживающего внимания. Потому-то во время наших почти ежедневных поездок в Кабул я отчаянно, изо всех сил думал о Ману, стараясь не поддаваться ему и даже втайне унизить. Но униженным оказывался всегда я сам.

Впрочем, в тот день манеры Жаллю мало меня задевали. Единственной моей заботой была Ману. Вот уже целый час, как во мне росла уверенность: Ману использовала меня. Но само по себе это еще ничего не значило. Зачем ей понадобилось меня использовать? Чтобы издать свою книгу? Глупо. Тогда зачем?

Я увиделся с ней на следующий день. Мы вместе работали у меня в кабинете, а потом я пригласил ее к себе домой. Она согласилась с присущей ей прямотой. По моему голосу она догадалась, как мне хотелось работать с ней и для нее — безо всякой задней мысли.

У меня была квартира на улице Алезиа, унаследованная от отца. После его смерти я переделал гостиную и библиотеку по-своему, и получилось совсем неплохо, хотя из-за книг вся обстановка оставалась довольно строгой. Книги были повсюду, и это произвело на Ману сильное впечатление.

— Какой вы ученый!

— Вовсе нет, — возразил я. — Знай вы моего отца, вы бы поняли, что такое настоящий ученый. Я уже и не помню, на скольких языках он говорил. Видите, его труды занимают три полки. Я еще был совсем мальчишкой, когда он стал учить меня персидскому.

— Тогда мне вас жаль! — воскликнула она. — А мне вот мама все толковала о цветочках да о птичках. И, по правде сказать, я мало что знаю. Вы разочарованы?

Вскоре я заметил, что она часто повторяла этот вопрос. Ману была горда — какой-то сумрачной гордостью, которая нередко приводила к ссорам между нами. Но сначала и речи не могло идти о ссорах. Нам так хотелось быть вместе! Все нас тогда радовало. Какое чудесное воспоминание осталось у меня от тех первых дней совместной работы! Но к чему ворошить былое? Лицо Ману озарялось, когда я растолковывал ей ее ошибки. «Да, понимаю!» — восклицала она и складывала ладони так, будто я принес ей бесценный подарок, до которого и дотронуться страшно.

И впрямь она быстро все схватывала и всегда предлагала удачную правку. Она была куда более талантлива, чем думала сама. Мне приходилось прерывать наши усердные занятия и напоминать ей, что мы имеем право выпить чашку чаю. Тогда она вызывалась принести поднос и разлить чай; заставляла меня устраиваться на диване, а сама хлопотала на кухне. Я и не спорил, радуясь тому, что могу любоваться ею. Она ежедневно меняла туалеты, но делала это не подчеркнуто, а как будто даже без кокетства. Украшения у нее были простые: серьги в тон платья и тяжелый браслет, который она снимала во время работы. От него на запястье оставался след в виде тонкой сеточки.

— Это привезено с Востока? — поинтересовался я.

— Да, я купила его в Бомбее.

Но она тут же перевела разговор на другую тему, расспрашивая меня о моем детстве, о родителях. Держа в руке чашку, она расхаживала по библиотеке, читала названия книг, с неосознанной чувственностью поглаживала безделушки, привезенные моим отцом из путешествий. В тот вечер, когда я подарил ей крошечного будду из слоновой кости, которого она то и дело брала в руки, мне показалось, что она готова разрыдаться.

— О Пьер, — твердила она, — что за чудо! Какой вы милый!

Не в силах совладать с собой, она вдруг обвила мою шею руками, порывисто, словно счастливая девочка, слегка коснулась губами виска. Я прижал ее к себе. Она тут же высвободилась.

— Нет, — сказала она. — Нет, Пьер.

И поставила будду на этажерку.

— Возьмите его, — повторил я. — Прошу вас.

Уже тогда я боялся ее потерять. У меня было предчувствие, что она навсегда останется для меня маленьким пугливым зверьком, который соглашается подойти поближе, только если чувствует у себя за спиной открытое окно. В тот день она сразу ушла и не позволила мне себя проводить. Но на следующий день она стала… я чуть не написал «моей любовницей». Нет. Она стала моей женой. Я попросил ее выйти за меня замуж.

— Если бы я могла, Пьер! — произнесла она, обводя пальцем мои губы.


— Мсье Брюлен, вас к телефону.

Это был Аман, телефонист из местных. Жаллю тоже встал.

— Может, это меня?

Мы вместе бросились к телефону. Жаллю схватил трубку. Он выглядел как в свои самые скверные дни: серые глаза смотрели безо всякого выражения.

— Алло! Это Жаллю… А, это вы, Клер?[106]

Сжавшись от боли, я отступил назад.

— Извините.

Через приоткрытую дверь я не отрываясь смотрел ему в спину и представлял себе Клер в маленьком особняке в Нейи, в гостиной с зачехленной мебелью, говорившую по телефону с тем самым сдержанным, скучающим, утомленным видом, который постоянно был у нее перед отъездом.

— Нет, — говорил Жаллю, — я ничего не получил… Верно, придет со следующей почтой… Когда пожелаете… Я так и думал, что она долго не протянет, бедняжка. Лейкемия в ее возрасте… Все же постарайтесь не переутомляться… У нас все в порядке… Да… Переговоры? Как всегда, немного затянулись, но все уладится.

Тем временем я прилежно набивал табаком трубку, делая вид, будто настолько поглощен этим занятием, что не замечаю своей нескромности.

— Да, у меня хороший помощник… Спасибо, это очень любезно, но у нас все есть… Погодите, я сейчас у него спрошу.

Жаллю обернулся и подозвал меня. Я сперва сделал вид, что не слышу, потом подошел к нему не торопясь, все так же занятый своей трубкой.

— Мсье Брюлен, жена спрашивает, что вам привезти из Парижа?

Он чуть было не захватил меня врасплох. Радость оглушила меня, как удар кулака, и жаркая волна залила мне лицо, будто хлынувшая из раны кровь. Надо было ответить хоть что-нибудь, не раздумывая.

— Ручку, — сказал я. — Моя что-то барахлит.

Мне даже не пришло в голову его поблагодарить. Я перестал прислушиваться к разговору. Она меня любит по-прежнему. Скоро мы увидимся. Значит, тогда, в Орли, она не улетела с нами, потому что, как и сказал Жаллю, ее старая тетка умирала от лейкемии, а вовсе не потому, что она в последнюю минуту передумала, не захотела ехать со мной. Выходит, мои опасения были напрасны? Я уже ни в чем не был уверен. У меня так тряслись руки, что я прекратил раскуривать трубку, поднялся к себе и бросился на свою узкую, как в казарме или дортуаре лицея, кровать, еще пахнущую краской.

Ману! Как я мог поверить, будто она не захотела ехать! Я только сам все испортил, выдергивая из памяти отдельные слова, выражения, паузы в разговоре, которые, если их сопоставить, могли навести на мысль о какой-то измене. Что за нелепая страсть истолковывать, «переводить» чужие помыслы?

«Все-то тебе надо понять!» — упрекала меня иной раз Ману, когда я, обхватив ладонями ее лицо, вглядывался в него и шептал: «Кто ты?» Этот вопрос я задавал себе без конца. Конечно, я видел, что в ней есть что-то детское. Но Ману была также присуща какая-то тайна, выходившая за пределы обычной для женщины загадочности.


Как это объяснить? Как только за ней закрывалась дверь, я уже ни в чем не мог быть уверен. Ману превращалась в отвлеченную идею, в нечто абстрактное. Первое время — примерно недели три — я даже не знал, ни как ее зовут, ни где она живет. Я был у нее дома только один раз, уже под конец. Отдаваясь мне, Ману не раскрывала своих тайн. Да я почти и не задавал вопросов. Слишком я был очарован, слишком влюблен. Мне было довольно ее присутствия. Лишь бы я мог держать ее в своих объятиях — только это и было для меня подлинным. Я не желал знать ни о ее привязанностях, ни о ее прошлом, ни о любовных связях. Ману принадлежала мне одному. Я сам ее выдумал. К тому же она была моей находкой, моим открытием — и ничто не могло сравниться с этим счастьем. Слова, которые она произносила перед уходом — а наши расставания всегда были мучительными, — переворачивали мне душу: «Ну вот, теперь снова мертвая полоса!»

Да, она тысячу раз была права! И впрямь, всякий раз для меня наступала мертвая полоса — ограниченное стрелками часов прозябание, когда любое занятие превращалось в тяжкий труд, в неприятную обязанность: работа, отдых, еда и даже сон. Я весь был во власти воспоминаний и ожидания, которое вскоре становилось тревожным, потому что всякий раз, когда мы расставались на короткое время, мне мерещилось, что мы расстаемся навсегда, что само наше знакомство было хрупким и ненадежным и однажды Ману, возможно, не вернется вообще; и тогда для нас обоих наступит мертвая полоса — вечность без любви. Никогда раньше мне не доводилось испытывать ничего подобного. У меня и до Ману были любовные приключения — иной раз веселые, иной раз грустные, но всегда несерьезные. Лишь с Ману познал я тоску и страдание. Она появилась в своем длинном меховом манто, будто окутанная дымкой, и даже лицо у нее было продолговатым, бледным и выглядело страдальчески из-за слишком темных глаз и тонкого слоя косметики, покрывавшего его хрупкой, как раковина, маской. Казалось, она возникла из зимы, из одиночества, из какого-то неведомого мне края, где женщины похожи на вдов. В своей страсти мы нередко доходили до исступления — как раз потому, я думаю, что в ней мы искали забвения от тайного страха. Мы догадывались, что нам не стоит заглядывать в будущее. А ровно в шесть Ману исчезала. Удержать ее дольше было невозможно. Лишь один раз я попытался. Но она выглядела такой несчастной, испуганной, смотрела с такой мольбой, что я сам помог ей одеться и поскорее выпроводил… Ночь благодатна для любовников — но в нашем распоряжении были только куски дня, обрывки утра, лоскутья вечера. Она сама мне звонила. Она знала до мелочей мой ежедневный распорядок и где меня можно застать в любую минуту; я же, если бы со мной произошел несчастный случай, окажись я в смертельной опасности, не знал бы даже куда обратиться, чтобы предупредить ее. Мне было бы не так тяжело, если бы мы заранее договаривались о встрече. Но стоило мне спросить: «Так, значит, до завтра?» — как она грустно улыбалась, прикладывая палец к моим, губам:

— Я позвоню тебе… Обещаю.

И снова мною овладевали печаль и неуверенность. Иногда, повалившись на постель, где я только что был так счастлив, я искал там запах ее духов, аромат ее тела; мои глаза под сомкнутыми веками наполнялись слезами. Сколько часов пройдет до следующего телефонного звонка? И все это время надо будет обедать, спать, умываться, бриться, ходить на службу… Позвонит она мне в издательство? Или, может, не позвонит вовсе? А потом звонок, дрожа на лету, стрелой вонзался в мою плоть — и я на ощупь, как слепой, искал трубку:

— Алло! Это ты?

Я ощущал ее дыхание в себе самом: она была такой близкой и в то же время бесплотной, как душа. Она назначала время быстро, тихим голосом, будто опасаясь слежки, и никогда после короткой паузы не забывала добавить: «Я люблю тебя». От этих ее слов у меня всякий раз обрывалось сердце. На таком расстоянии это были лишь тени слов, но они чудесным образом доносили ее тепло, ее жизнь, вечно ускользающую реальность Ману, как будто на виске, там, куда она поцеловала меня в первый раз, оставался незримый след ее губ.

И я снова начинал для нее очередное послание. Да, я писал ей все, что приходило мне в голову: любовный бред, пылкие признания, силясь обмануть ожидание. Я хватал любой листок: фирменные бланки издательства, жуткую почтовую бумагу в бистро, а то и счет, и жгучие слова, переполнявшие мое сердце и голову, изливались, как шампанское из открытой бутылки. Словесная пена вырывалась из меня столь стремительно, что рука еле поспевала за ней. Кто-нибудь входил в комнату, и я поспешно, будто застигнутый врасплох школяр, запихивал свою писанину в конверт, указывал номер ее почтового ящика — ведь я не знал, где она живет, не знал даже номера ее телефона. А когда она наконец мне его дала, то запретила звонить, так она боялась малейшей оплошности, которая могла бы ее выдать.

Это была безумная жизнь. Мы нигде не бывали вместе. Ману постоянно опасалась, что ее узнают. Она заставляла меня запирать дверь и, спрятавшись за занавеской, наблюдала за улицей. Зато она чувствовала себя как дома в моей старой квартире и вскоре преобразила ее. Смеясь, мы переставили всю мебель, и комнаты, по которым некогда блуждала высокоученая тень моего отца, обрели то, что Ману именовала «интерьером». По ее указаниям я покупал ковры, безделушки, лампы — много небольших светильников, потому что она расцветала, лишь когда шторы были опущены. Но стоило нам зажечь повсюду свет, как мы, чтобы утолить свою тоску по совместной жизни, устраивали маленькие семейные обеды, даже если оба недавно поели.

— Вот видишь, — начинал я, — как было бы хорошо…

— Молчи, Пьер, милый… Ты только делаешь мне больно…

И с минуту мы старались не смотреть друг на друга. Эта игра в счастье казалась мне такой жестокой, что однажды я не сдержался:

— Ману, ну разведись же ты, наконец… Ради Бога, что мешает тебе развестись?

— Подумай хорошенько, прежде чем говорить, Пьер, — сказала она.

Это была наша первая стычка. Так я впервые осознал, что Ману — не только та нежная, чувствительная, утонченная женщина, которую я боготворил. Была и другая Ману — вспыльчивая, упрямая, и она легко могла стать моим врагом. Я побоялся настаивать. Ману обвила руками мою шею, покусывая меня за ухо… Мы расстались полностью примиренными. На другой день я принес целый ящичек с длинными и тонкими американскими сигаретами, от которых она была без ума. Меня всегда трогала ее манера выражать свою радость. Казалось, у нее перехватывало дыхание. Она молитвенно складывала руки. Надо было сказать ей:

— Возьми же… Это тебе!

Она отвечала шепотом, как будто от волнения ей трудно было говорить:

— Пьер! Милый мой муж!

Но и это было лишь частью игры. Так же как ее планы на будущее. С какой-то бессознательной жестокостью она часто говорила о нашем будущем:

— Если книга будет иметь успех и я заработаю много денег, знаешь, чего бы мне хотелось? Поехать за границу вдвоем с тобой… Путешествовать… Мы могли бы пожить в Лондоне…

Ману забывала, что не хотела разводиться. Она курила, полуприкрыв глаза, поджав ноги, и, возможно, в мечтах уже писала вторую книгу. Я смотрел не нее, затаив дыхание, боясь нарушить очарование.

— Вечерний Лондон — это чудо! Мы будем гулять, прижавшись друг к другу, укрывшись под одним зонтиком… никто нас там не знает… Пошли бы вместе в театр…

Сквозь табачный дым ей уже виделся лондонский дождь. Было так тихо, что хотелось закричать. Я боялся пошевелиться, весь истерзанный, однако уже готовый поверить. Но стоило мне спросить:

— Ману… Неужели это правда? — и она откидывалась на спинку, ища мою руку.

— Иди ко мне, Пьер!.. Иди скорее…


Вдали, за стенами крепости, слышался шум водопада. Вентилятор жужжал, как майский жук. Как же живут здесь все остальные? У многих семьи в Кабуле. В основном это люди без проблем и, вероятно, без желаний. Они зарабатывают деньги, строя для себя изо дня в день будущее мелких рантье, о котором стараются не говорить. Какое же будущее ожидает меня? На самом-то деле у меня нет будущего, как у человека, потерявшего свою тень. Будущее у меня отняла Ману. Возвращаюсь к этому все время, так как здесь кроется подлинная причина моего несчастья. Ману, когда она не мечтала, иной раз задавала очень точные вопросы.

Много ли денег приносит автору изданная книга? А если ее переведут на другие языки? А если захотят экранизировать? Я не решался сказать, что ей следует запастись терпением, что ее талант еще не окреп. Мои уклончивые ответы вызывали у нее глухое раздражение, как будто ее успех зависел лишь от меня. Но она меня ни в чем не упрекала. Просто вдруг становилась рассеянной, словно подсчитывала, вернее — прикидывала… уж не знаю что. В такие минуты она жила в ином измерении, где мне не было места, и я жестоко страдал от того, что она не допускала меня в свой мир. Что за планы обдумывала она, оставляя меня в плену у безрадостного настоящего, где наше счастье было таким непрочным? Но подобные мысли пробегали легкой тенью, и руки Ману, обвиваясь вокруг моей шеи, прогоняли любые сомнения. И все же…

И все же моя печаль понемногу обретала очертания. Хотя даже себе я не мог бы объяснить, в чем тут дело. Прошло немало времени, прежде чем я понял, что Ману не предпочитала меня всему. Это слово пришло мне в голову лишь здесь, на плотине, в тот день, когда, заключенный, как в тюрьму, в свою бетонную камеру, скрестив руки на затылке, я пытался укрыться в прошлом. Нет, Ману не предпочитала меня всему. Она не ставила меня превыше всего, тогда как для меня в ней заключался целый мир. Она была в нем природой, Богом и звездами. И именно это слово помогло мне рассеять мрак. Взять, например, нетерпение Ману, когда я говорил, что договор с ней еще не подписан.

— Ведь ты мне веришь? — твердил я ей. — Это дело решенное. Но у фирмы есть свои традиции. Не принято торопить главного…

Ману слушала, уставившись поверх моего плеча на что-то у меня за спиной, и я ненавидел этот ее устремленный вдаль, не замечающий меня взор.

— Может, тебе нужны деньги?

Я сам испугался, задав ей этот вопрос. Наверняка Ману рассердится. Но, втайне от самого себя, я почти желал поругаться с ней по-настоящему, чтобы выманить наружу все задние мысли и передавить их, как вредных насекомых. В ту же секунду я понял, что попал в точку, и, не удержавшись, заметил:

— Неужели тебе нужны деньги? Иначе говоря, ты богата, живешь куда лучше, чем я, привыкла к роскоши, которую я не смог бы тебе дать, и все-таки нуждаешься в деньгах!

Вопрос звучал оскорбительно, но она не обиделась. Напротив, она наконец устремила на меня взгляд, который по временам становился блуждающим, как у очень близоруких людей.

— Да, — сказала она, — ты все понимаешь. Ты не такой, как все.

Этого было достаточно, чтобы я совсем потерял голову. Значит, она во мне нуждается! Я был вне себя от радости.

— Хочешь, я дам тебе денег в счет задатка? Ману, любимая, это же так просто! Ты только скажи…

Я выписал ей чек. Она взяла его.

— Я скоро верну тебе все сполна, Пьер.

Тут же она поняла, что причинила мне боль, и попыталась загладить неловкость:

— Я объясню тебе… Верь мне, милый… Если бы ты только знал, как трудно мне живется…

Слишком поздно. Холодные слова, оттолкнувшие меня, были произнесены. Разумеется, после я нашел ей тысячу оправданий. Помнится, я даже сочинил бесконечное письмо, прося у Ману прощения за свою обидчивость. И я искренне считал себя виноватым. Целых три дня Ману не давала о себе знать. На третий день я сходил с ума от тоски. А потом зазвонил телефон. И Ману вернулась. Любовь была сладостной, как никогда раньше. И я даже не заметил, что Ману забыла извиниться. А когда я это осознал, то прогнал подобные мысли с негодованием, удивившим меня самого. Как будто Ману нуждалась в извинениях! Ей и без того нелегко живется с мужем, который наверняка следит на нею, проверяет все расходы… Я представлял себе жизнь Ману, расцвечивая ее всеми подробностями, которые подсказывало мне воображение, и моя любовь к ней становилась от этого еще сильнее. Сочинять истории — ведь в этом и состоит мое ремесло! Но муж Ману, о котором я обычно старался не думать, понемногу становился между нами. Мне захотелось побольше о нем узнать, раз уж из-за него она вела себя так странно. Я принялся расспрашивать Ману, заранее трепеща от страха. Но Ману сразу же поддалась, и я понял (по крайней мере, мне так показалось), что моя сдержанность была неуместной и Ману даже нравилось, когда на нее давили. Внезапно решившись мне довериться, она рассказала обо всем, начиная со своего имени. Уже давно Жаллю не считается с ней, для него, кроме работы, ничего не существует. Он много зарабатывает, но живет в вечном страхе перед будущим.

— А как же твои туалеты?.. Драгоценности?

Ах, в том-то все и дело! Это связано с его положением в обществе. Жаллю богат и должен вести себя соответственно. Жена для него была лишь дорогой вещью, которую ему нравилось выставлять напоказ. Зато он проверял даже самые незначительные расходы, выискивал в счетах ошибки, сам делал заказы у поставщиков, глаз не спускал со служанки, пятнадцатилетней девчонки, которую им прислали из Оверни по его просьбе, потому что так было дешевле. Карманных денег у Ману было в обрез, и частенько ей приходилось ездить на метро.

— Ты понимаешь, Пьер…

Да, я полагал, что понимаю, и гордился, что мои догадки оказались так близки к истине. И я предпринял новую попытку:

— Но почему ты от него не уходишь?

Вырвать у нее объяснение было невозможно. Сразу же между нами возникла стена. Она смотрела на часы: оказалось вдруг, что ей срочно нужно уйти. А я часами обдумывал то, что мне удалось узнать. Что же удерживало ее рядом с этим человеком? Она страдала. Не меньше, чем я. В этом я был уверен. Но вместе мы нашли бы выход. В конце концов, я понимал, что, в сущности, она мне так ничего и не сказала.

Я отыскал фамилию Жаллю в «Who’s Who in French».[107]

«Жаллю Рене, инженер. Родился 25 марта 1918 г. в Пемполе… Женился 16 февраля 1957 г. на мадемуазель Клер Лами… Окончил лицей в Ренне, Центральную школу гражданских инженеров в Париже. Изобрел и построил первые тонкостенные плотины в Сантереме, Санго, Панджхарпуре. Кавалер ордена Почетного легиона… Адрес: 31-бис, улица Ферм, Нейи-сюр-Сен».


Этого мне показалось мало. Я принялся расспрашивать всех встречных и поперечных. «Рене Жаллю? Погодите-ка… Кажется, я что-то слышал…» Но толком никто о нем ничего не знал, пока однажды англичанин, написавший замечательную книгу о «белом угле»,[108] не поведал мне:

— Жаллю, говорите? Как же, знаю. Человек известный. Работал на американские фирмы. Говорят, в своей области он мнит себя кем-то вроде Ле Корбюзье.[109]

Инженер из министерства водного и лесного хозяйства рассказал мне как-то за коктейлем:

— У него был свой звездный час. Но в Европе его техника не имела успеха. Не хочется углубляться в детали. Знаете, в этом деле, как и в одежде, приходится следовать моде. Сейчас строятся в основном тяжелые плотины из предварительно напряженного бетона. Может, Жаллю отстал от времени, а может, наоборот, он предвестник будущего.

И он добавил, посмеиваясь:

— По крайней мере, сам он считает себя гением. Это уж я знаю точно.

Я внес поправки в свою историю: нет, Ману — для меня у нее никогда не будет другого имени — не была с ним несчастна. Она им восхищалась. Она все еще любила его. И я снова занялся самоистязанием. Я приписывал Ману нравственные муки, угрызения совести. А иной раз — и низменные побуждения: я устраивал ее как любовник; она скучала, я помогал ей рассеяться. Но всего важнее для нее было ее положение в обществе. Кто я такой в ее глазах? Писатель, у которого еще нет имени, не имеющий даже достаточного веса, чтобы выбить для нее контракт. Нет, наши отношения не стали враждебными. Но даже наше молчание было теперь иным, нежели раньше. Мы поглядывали друг на друга украдкой. Мы поклялись всегда и все говорить друг другу — и уже лгали. Или, по крайней мере, скрывали свои переживания. И мы никак не могли утолить свою страсть…


…Я поднялся с постели, чтобы напиться. Было три часа дня. Мне следовало заняться работой, подготовить для Жаллю краткую запись тех переговоров, которые он провел вчера и позавчера с представителем короля. Однако я совсем забыл уточнить, каковы были мои обязанности при Жаллю. Я был его переводчиком. Хитрец Жаллю сообразил, что его компании будет куда легче договориться о строительстве новой плотины под Ландахаром, обращаясь непосредственно к министрам, ведающим этим проектом. Его конкуренты пожелали говорить только по-английски. Благодаря моему участию, Жаллю вел переговоры на дари и уже добился определенного преимущества. Теперь он мог быть почти уверен, что заказ достанется ему. Однако я подчинялся не Жаллю, а своему издательскому начальству, «одолжившему» меня инженеру на три месяца, в течение которых я должен был написать книгу об Афганистане. Это предоставляло мне свободу действий: я мог поехать куда хотел, к тому же Жаллю приходилось обращаться со мной как с гостем, а не как со своим подчиненным. Каждый вечер я вручал ему свои записи, относящиеся к утренним переговорам; работа несложная, и я мог бы закончить ее за час, но предпочитал возиться с этим подолгу, стараясь внушить Жаллю, как я ему необходим. Зато работа над книгой совсем не продвигалась. Для этого я слишком скучал. К тому же постоянное присутствие Жаллю лишало меня всякого вдохновения. Сколько мне уже пришлось из-за него выстрадать! Каждое вырванное у Ману полупризнание заставляло меня крепко зажмуривать глаза и переводить дыхание. Случалось, она рассказывала и о том, о чем я ее не спрашивал; к примеру, что книгу она писала украдкой, так как ее герои были почти теми же, что в жизни: он — это был Жаллю, а она — Ману. И тогда, стоило ей уйти, как я хватался за рукопись и с болью перечитывал некоторые места. Она любила Жаллю так же сильно, как меня… Неужели так же? Я доходил до того, что обдумывал каждое слово… Некоторые описания жестоко ранили меня… иные детали были просто убийственными. Когда же, вконец обессиленный, я приходил в себя после долгих приступов отчаяния, то упрямо твердил, расхаживая по комнате: «С этим давно покончено. Это уже не в счет. Он стал для нее чужим». Я пытался представить, как он выглядит, примерял к нему множество лиц. А Жаллю оказался тем сухим, молчаливым человеком, с которым я обедал и завтракал, и выглядел абсолютно неспособным любить кого бы то ни было. Он мог только внушать страх. Без устали я изучал его губы, нос, лоб, его морщины, его руки… Каждая частица его тела казалась мне неведомым словом, смысл которого знала одна Ману. Но не на него, а на нее я затаил за это обиду. В Париже я постарался затянуть подписание контракта. Человек меня зачаровывал, зато книга выводила из себя. По собственному опыту я знал, к каким именно воспоминаниям обращалась Ману, чтобы написать самые удачные места, самые сильные, самые выразительные. В подобные минуты она заранее изменяла тому, кого ей суждено было полюбить. И тем самым причиняла мне обиду.


…Вода в бурдюке из козьей шкуры оказалась тепловатой и отдавала дегтем. Меня позабавила мысль, что за этой стеной скрывались миллионы тонн воды, а мы, словно караванщики, пили воду из бурдюков. Но плотина — это завод, а не гостиница. Я вышел на террасу. Там были Жаллю и Блеш. Я тут же понял, что между ними снова произошла стычка. Блеш покраснел как рак, только на висках и вокруг лба виднелась белая полоса от шлема.

— Уж я найду на вас управу! — кричал он. — И прежде всего пошлю докладную…

Жаллю стоял спиной ко мне. Он казался спокойным, но я заметил, как он комкал в руках письмо. Я сразу узнал бумагу, на которой оно было написано: голубая, как и в том письме, которое Ману приложила к своей рукописи.

— Если и был допущен брак, — продолжала Блеш, — то я тут ни при чем.

— Убирайтесь! — бросил ему Жаллю.

Письмо у него в руках превратилось в бесформенный ком. Блеш замолчал. У него дрожали губы. Он взглянул на меня, и я понял, что ему страшно. В глубине души он готов был сдаться.

— Убирайтесь! — очень тихо повторил Жаллю.

И Блеш как-то сразу сник. Он весил на двадцать килограммов больше, чем Жаллю. Мышцы узлами вздувались у него на руках. Но по глазам было видно, что он струсил. Он вышел, пожав плечами, бросив через плечо:

— Вы еще обо мне услышите.

— Дурак, — пробормотал Жаллю, не двинувшись с места.

Он подождал, пока Блеш скрылся в коридоре, ведущем к генераторам. Руки у него за спиной по-прежнему терзали письмо. Он подошел к перилам и тут наконец заметил меня.

— А, так вы были здесь, мсье Брюлен? Прошу прощения, но этот кретин вывел меня из себя.

Я протянул ему сигареты. Тут только он обнаружил у себя в руках что-то бесформенное и нахмурил брови. Его лицо пошло белыми пятнами, губы посерели.

— Завтра он уедет, — сказал Жаллю.

Машинально он попытался разгладить скомканное письмо, потом опомнился и швырнул его через перила.

— Мне даже некогда было прочесть письмо от жены… Докладную он пошлет!

Я перегнулся через перила. Пришедшее с двухчасовой почтой письмо Ману унесло ветром. Как Ману обращалась в нем к мужу: «Мой родной», «Дорогой Рене», «Милый»?.. Внизу вода билась о камни, выбрасывая на скалы пену, похожую на слюну, из которой ветер выдувал гирлянды пузырей. «Целую тебя», «Люблю»?.. Жаллю жевал кончик сигареты. Руки у него все еще конвульсивно сжимались и разжимались.

— Завидую вам, — вдруг сказал он. — Вы путешествуете ради собственного удовольствия, ни забот, ни хлопот. А на мне — все это!

«Это» означало стену позади нас, вздымающуюся вверх до самого раскаленного добела неба. Он взял себя в руки и сухо произнес:

— Инцидент исчерпан. Жду вас к пяти, мсье Брюлен.

Там, в Париже, Ману собирала чемоданы…

Чуть больше часа я проработал с Жаллю в кабинете, предоставленном ему главным инженером. Нам бы следовало поселиться в Кабуле, но Жаллю предпочел устроиться на плотине. Здесь он чувствовал себя как дома. Обычно он работал быстро и четко, ко мне обращался чуть свысока, с легкой иронией. Но в тот день он слушал меня вполуха, чертя в блокноте какие-то фигурки. Вероятно, думал о Ману, которая должна была приехать через несколько дней. Я замолчал. Я тоже думал о Ману. Теперь, по прошествии времени, оказавшись вдали от нее, я начинал понимать, что она любила меня вопреки чему-то, о чем не решалась сказать… У Ману была какая-то тайна. Иначе просто быть не могло, раз уж она после трех месяцев безумной любви постаралась понемногу отдалиться от меня. Сперва она стала уходить от меня пораньше. О, совсем чуть-чуть, но все-таки достаточно, чтобы я насторожился. Однажды вечером я увидел в зеркале, как она, обвив мою шею руками, украдкой смотрит на часы. Она была со мной нежна, как никогда раньше. Это значило, что ее мучила совесть. Когда она уходила, я подолгу писал ей письма. «Ману, уж если и случится так, что ты меня разлюбишь, ты ведь скажешь мне, правда? Вспомни, что мы обещали доверять друг другу всегда и во всем, что бы ни стряслось. Нанеси удар сразу. В любви я не признаю эвтаназии…[110]» На следующий день она прислала ответ на своей голубой бумаге, пахнущей вербеной: «Глупый, ты же знаешь, я твоя. И не терзай меня больше, прошу тебя. Так ты скорее меня потеряешь. Люблю тебя».

Я не забыл это краткое, как телеграмма, послание, в котором любовь так удачно сочеталась с угрозой. Но зачем ей понадобилось мне угрожать? Дни напролет я обдумывал этот вопрос, так как от Ману всю неделю не было известий. Видно, она вздумала обуздать меня. Ни само это слово, ни то, что под ним подразумевалось, не могло меня отпугнуть. Для этого я слишком любил Ману. Но казалось, что я угадал верно. Она стремилась обеспечить себе мою покорность, если и не вполне сознательно и обдуманно, то, по крайней мере, весьма тонко и последовательно. Чего же она добивалась? Я начал к ней присматриваться, и это стало переломным моментом в наших отношениях. Прежде Ману была моей любовью, моей жизнью — я не отделял ее от себя. Теперь же я старался понять ее, как героиню романа. Пытался определить, где проходят ее оборонительные рубежи, нащупать центры ее притяжения.

И наконец-то поверил, что она такая же, как и другие женщины. Я больше не боялся задавать ей вопросы, но делал это с безразличным видом, как будто она уже утратила свою способность причинять мне страдания. Так, например, я говорил ей, словно в шутку:

— В сущности, ты ведь любишь мужа.

— Пожалуйста, Пьер, не надо.

— Меня бы это не удивило. Ты восхищалась им, и я уверен, что и сейчас он тебе не безразличен. Но это так естественно, Ману, любимая. Знаешь, я тебя прекрасно понимаю…

И я склонился над ней, пытаясь уловить хотя бы тень согласия у нее на лице. Это нанесло бы мне жестокий удар; но она всякий раз отворачивалась или закрывала глаза.

— Нет, Пьер… Мне трудно объяснить… но постарайся понять… Я им не восхищаюсь и не люблю его, но, если я сейчас его оставлю, получится, что я его осуждаю; его врагам это будет только на руку. Ты ведь не знаешь, какое шаткое у него положение, какие он выдерживает нападки!

Как раз подобные доводы всегда казались мне слишком уж прекраснодушными, чтобы быть вполне правдивыми. Месяцем раньше я бы поверил Ману и восхитился ее благородством. Но теперь меня занимали лишь ее тайные побуждения, надо думать, не столь благовидные. Ману, словно зверек, повинуется инстинкту: тщеславие и жажда счастья терзают ее. Почему же она остается с Жаллю?


Жаллю поднялся со стула и подошел к окну. Ему нравилось разговаривать, повернувшись к собеседнику спиной.

— Думаю, на сегодня все, — сказал он.

Я собрал карандаши и бумагу.

— Вам ведь случалось беседовать с Блешем, мсье Брюлен?

— Разумеется. И нередко. Частенько случалось.

— Говорил он вам, что он думает об этой плотине?

— Право…

— Ну-ну, не увиливайте. Блеш доказывал вам, что эта плотина ни за что не устоит, как и все плотины этого типа. У него это навязчивая идея… А как вы сами-то думаете, мсье Брюлен?

— Увольте… Я недостаточно разбираюсь в этом деле, чтобы…

— Значит, вы думаете так же, как он. Да-да, не спорьте. Этот человек причинил мне столько зла… И надо же, чтобы… Ну да ладно. Не буду вас задерживать, мсье Брюлен.

Жаллю засунул руки в карманы. Он буквально задыхался от гнева. Я вышел, стараясь не шуметь. Вечер еще не наступил, но тень от плотины уже накрыла долину. Я был свободен дозавтрашнего дня. Свободен терзаться сомнениями, обвинять Ману, обвинять себя, перебирая бесчисленные обиды, быть может, воображаемые. Я шел по извилистой дорожке, ведущей к озеру. Наши разговоры с Ману… видит Бог, сколько мы с ней говорили… Я помнил их все, до единого слова. Помнил даже ее интонации, колебания, недомолвки. Когда я ей говорил:

— Ману, ну что же нам теперь делать? — она отвечала:

— Пьер, наберись терпения.

— Я уж и так терпелив. Да что толку?

— Почему ты вечно стараешься сделать мне больно?

— Ману, это несправедливо. Наоборот, я так хочу, чтобы ты была счастлива!

А то, что я не решался высказать вслух, я писал ей в своих письмах: «Я понимаю, что ты не можешь уйти от мужа. Да он, вероятно, и не даст тебе развода. Но мы могли бы найти другой выход…» К несчастью, другого выхода не было. Сколько я об этом ни думал, ничего не приходило мне в голову. Вот если бы Ману рассказала Жаллю о своей работе над книгой, она, возможно, могла бы отправиться в путешествие, чтобы поискать сюжет для нового романа. Мы поехали бы вместе — на три месяца, а то и на полгода. Это как раз то, что нужно. Мы были бы спасены! Но раз она не желает ничего ему говорить, что толку настаивать! Если я ничего не придумаю, наша любовь — я это чувствовал — обречена. Я бы пошел на что угодно — до того туго мне приходилось. Потому-то, едва завидев возможный выход, я ни на минуту не задумался, разумно ли это, осуществимо или безрассудно. Я тут же принял решение и поделился им с Ману. Вид у меня при этом был такой торжественный, что Ману принялась надо мной подтрунивать:

— Берегись, милый, похоже, ты сейчас наговоришь глупостей. Как тебе нравится мой чай?

В тот день она в самом деле забавы ради приготовила чай с мятой. Он был восхитителен, как и все, что она делала. А так как Ману обожала комплименты, я на них не скупился. Но больше всего мне хотелось поскорее рассказать ей, что я надумал.

— Ты ведь любишь меня, Ману?

Она прыснула, и я продолжал с досадой:

— Пойми, Ману, это очень важно. Если ты меня не любишь, не стоит и продолжать. Значит, любишь? В самом деле? Ну хорошо… С другой стороны, ты не можешь бросить мужа. Это мы уже выяснили.

Тут я поставил чашку, потому что мне необходимо было размахивать руками, как адвокату, чтобы перейти к самому трудному. Но мне удалось возбудить любопытство Ману, и теперь она с ласковой усмешкой смотрела на меня.

— Поэтому у нас остался один выход, Ману. Только один.

— Убить моего мужа, — предложила она со смехом.

И, заметив, что я сбит с толку и рассержен, добавила:

— Извини, Пьер. Просто у меня сегодня смешливое настроение. Со мной это не часто бывает… Извини… Сейчас пройдет.

Опустившись рядом с ней на колени, я взял у нее из рук чашку и зажег ей сигарету.

— Ману, дорогая, послушай… Я говорю вполне серьезно. Вот что я придумал… можно мне сказать? Ты сама должна исчезнуть.

Ману все еще не понимала.

— Все очень просто… Допустим, с тобой что-то произошло… несчастный случай… не знаю, об этом я еще не думал. Я говорю в принципе… Ты исчезнешь. Твой муж считает, что ты умерла… Мы вместе уезжаем за границу, и… и все. Дело сделано.

Ману уже не смеялась. Она приложила руку мне ко лбу и прошептала:

— Бедный мой мальчик! Пьер, миленький, да ты с ума сошел!

— Не спеши судить…

— Сам подумай, Пьер. Это же ни на что не похоже. Иди-ка ко мне поближе.

Я прилег на диван, заранее решив твердо стоять на своем, каким бы нелепым ни выглядел мой план! Мне не хотелось вновь идти на уступки.

— На первый взгляд, — признался я, — согласен, это звучит довольно странно.

— Да и на второй — тоже. Как это, по-твоему, я могу исчезнуть? Предложи что-нибудь конкретное… убедительное…

Я ничего не приготовил, не обдумал — и заранее был обречен на провал.

— Люди, — возразил я, — исчезают ежедневно… Особенно во время отдыха… на море, на реке, в горах…

— Но их ищут, и, как правило, тела находят.

— Ну, исчезновение, которое я имел в виду, должно быть тщательно подготовлено. Ведь сочинять истории — наше ремесло.

Я возражал с плохо скрытой горечью. Ману повернула ко мне голову, погладив меня по щеке. Теперь она понимала, что это не шутка, что я ухватился за свой безумный план, потому что был доведен до крайности, но остановиться мы уже не могли.

— Допустим, — сказала она. — А под каким именем я буду жить за границей?

Здесь я чувствовал себя более уверенно.

— Что касается документов, удостоверений личности — так их раздобыть совсем несложно. За деньги все можно сделать… Я это легко устрою.

— Но у меня ведь ничего нет…

— Я буду работать. Переводчиком… преподавателем. Могу, например, поискать работу во Вьетнаме. Меня возьмут наверняка.

— А если мы встретим кого-то из знакомых?

— Ну, знаешь… Это было бы таким совпадением…

— Но… мы никогда не смогли бы вернуться во Францию?

— Тебе так уж хочется сюда вернуться?

Все это были пустые слова, годные лишь для того, чтобы сотрясать воздух и на короткое время создать иллюзию, будто мы могли прийти к какому-то решению. Но я уже понял, что Ману будет против. К тому же я задел ее, предложив пожертвовать тем, чем особенно дорожат женщины, — своим именем. И что за жалкое будущее я ей предлагал — ссылка на край света в обществе мелкого служащего… Тут мои глаза наполнились слезами. Я-то хотел как лучше, и вот теперь Ману для меня потеряна. Какие еще нужны доказательства, что мы никогда не будем вместе? Ману права. Я просто ребенок.

— Не мучь себя понапрасну, — сказала Ману. — Я ведь тоже ищу выход.

Она приподнялась на локте и так сильно приблизилась ко мне, что ее лицо показалось мне не таким, как всегда, а совсем другим: сумрачный взгляд, темный провал рта, на щеках пролегли страстные тени.

— Я никогда не откажусь от тебя, слышишь, Пьер?.. Никогда! Что бы ни случилось!

Она повторила это с болью в голосе: «Что бы ни случилось!» — и положила голову мне на плечо.

Больше мы о моем плане никогда не вспоминали. Я вновь обрел веру. Ману — тоже. И снова какое-то время мы были счастливы, как в первые дни.


Должно быть, погрузившись в свои воспоминания, я слишком ускорил шаг. Запыхавшись, я остановился передохнуть возле сторожевой будки, от которой начиналась дорога, ведущая на верх плотины. Двое оборванных солдат курили одну сигарету на двоих, передавая ее друг другу через равные промежутки времени. Еще один готовил внутри какое-то тошнотворное варево. Прямо за ними простирались пустыня, красные холмы, окружившие черное озеро. Я пошел вдоль берега, который слева от меня круто спускался к неподвижной воде.

Здесь больше ста метров глубины. Если бы Ману только увидела это озеро, она бы поняла, как можно исчезнуть бесследно… Да нет, то была просто глупая выдумка. К тому же Ману не хотелось уезжать из Франции — я это еще тогда почувствовал. И вскоре мне вновь пришлось убедиться в этом. Она позвонила мне на работу, чтобы договориться о встрече. Ману была так взволнована, что я забеспокоился, не стряслось ли что-нибудь.

— Что-нибудь серьезное, Ману?

— Хуже, чем ты думаешь. Я тебе потом объясню.

— Скажи прямо сейчас.

— Ну ладно… Вскоре муж должен ехать в Афганистан, и он хочет взять меня с собой.

Она повесила трубку, а я провел всю первую половину дня в страшной тревоге. Мы встретились у меня дома. Я купил холодного цыпленка и пирожные, но есть нам не хотелось. Еще никогда я не видел Ману в подобном состоянии.

— Но ведь он не может тебя заставить, — уговаривал я ее. — К тому же я не представляю, что с тобой станется в этой стране. Это же чертовски далеко.

Я принес атлас, но она не стала смотреть. Она была так упряма, так враждебно настроена, что я не знал, как ее успокоить.

— Может, он еще передумает? — сказал я без особой надежды.

— Он?.. Сразу видно, что ты его не знаешь. Раз он хочет меня увезти, значит… Пьер, бедняжка, не могу я с тобой об этом говорить…

— Нет-нет, говори… Прошу тебя.

— Лучше не проси. Не хочу вмешивать тебя в эти дела. Ты-то порядочный человек…

— Что ты имеешь в виду?

Но я так и не добился от нее ничего более определенного. И в последующие дни она ничего не говорила. Но я предпринял еще одну попытку, рискуя рассердить ее по-настоящему. Чего она не может мне сказать? Я клялся, что не стану принимать этого близко к сердцу; напротив, ее молчание для меня оскорбительно. Неужели в ее жизни есть запретная зона, куда я не имею доступа? Но тогда я так не считал. Если попытаться выразить словами смутные подозрения, возникшие у меня в то время, вот что, наверное, получилось бы: Ману лгала мне, утверждая, что муж для нее уже давно ничего не значит. Возможно, ей пришлось уступить его прихоти, чтобы усыпить подозрения. Короче, я позволил подозрительности завести себя слишком далеко по ложному пути, а Ману меня поощряла. Впрочем, говоря о запретной зоне, я почувствовал, что истина была где-то рядом. Вот только какая истина? Что на этот раз пыталась утаить от меня Ману? Хотя в ту пору я так далеко не заглядывал. Лишь одно меня интересовало: уедет ли Ману? Если уедет, это будет доказательством, что муж сохранил на нее все права. Ману говорила, что не поедет, но до того неуверенно, что жизнь превратилась для меня в постоянный кошмар. Отъезд был намечен на конец апреля, это давало мне около трех недель отсрочки, и я уже лелеял новые замысли, один нелепее другого. Ведь у меня на самом деле не было никакой возможности удержать Ману. И вскоре я догадался, что втайне от меня она готовится к отъезду. Иной раз, придя с опозданием, она, отводя взгляд, уверяла, что задержалась в метро. Я же был уверен, что она заходила в «Весну» или в «Труа-картье».[111] А как-то раз у нее вырвалось:

— Бедненький ты мой, когда меня…

Я закончил за нее:

— Когда тебя здесь не будет… Ты ведь это хотела сказать?

— Пьер, ну не будь же таким злюкой…

Для нее я был злюкой, когда понимал, что происходит. Еще никогда мне не приходилось так худо. Я уже испытывал боль ожидания, муки ревности, сомнений, отчаяния, но еще не знал пытки страхом. А сейчас дикий страх терзал мне нутро, стоило только представить Ману за тысячи километров от меня.

Нет, я этого не выдержу… не перенесу. Если она уедет, мне тоже придется ехать за ней. Это тут же превратилось в навязчивую идею, которая разрасталась, будто опухоль. Я стал собирать всевозможные материалы по Афганистану. К счастью, я неплохо знаю дари. Ману говорила мне, что Жаллю знает только английский и немецкий. Это было мне на руку. Я пошел прямо к директору и попросил предоставить мне отпуск. Отпуск на шесть месяцев? Но отчего так много? И потом, зачем мне отпуск? Я принялся сочинять на ходу. Думаю написать роман… Да, это будет что-то совершенно оригинальное. Замысел возник у меня уже давно, да я все не решался, ведь Афганистан — это такая даль…

— Что? Афганистан?

Да. Страна бурно развивается, ее раздирают политические страсти. С другой стороны, о ней писали меньше, чем о других азиатских странах.

Широкой публике она не знакома. Короче, идеальный фон для романа…

Я разошелся, изобретая все новые живописные подробности. Директор слушал меня с улыбкой — как видно, мне не удавалось его провести. Я ведь не прошу оплатить поездку за счет издательства. Но я слышал, что одна крупная фирма посылает в Кабул своего эксперта, господина Жаллю, и что у этого эксперта нет опытного переводчика. В общем, надо только рекомендовать меня этому господину Жаллю, а уж он, наверное, будет только рад взять меня с собой… В этом-то мне не должны отказать… Ведь издательству случалось оплачивать даже кругосветные путешествия, и…

— Хорошо, хорошо, — прервал меня директор. — Ничего не могу обещать, но попытаюсь. Если дело выгорит, дадим вам четырехмесячный отпуск.

В тот же вечер я получил от Жаллю ответ: Он ждет меня завтра в одиннадцать часов в своем кабинете. Я так волновался и нервничал, что впервые за все время отказался от свидания с Ману. Она тут же поняла, что происходит что-то необычное.

— Пьер… Алло!.. Пьер, ты не болен?

— Нет-нет, уверяю тебя. Просто мне надо закончить срочную работу, а потом директор просил зайти всех заведующих отделами. Собрание закончится поздно…

— Ты, кажется, чем-то доволен, Пьер? Я не права?

— Доволен? Да нет, с чего ты взяла?

— Тогда до завтра? Ближе к вечеру?

— Да, непременно… Пока, Ману, любимая.


Наступила ночь, необъятная, враждебная. Даже звезды здесь похожи на булыжники. Я присел на еще не остывший камень. Жаллю принял меня между двумя телефонными звонками, только взглянул на меня и бросил:

— Решено. Детали обсудите с моим секретарем.

Минуту спустя я все еще не понял, правда ли это. Я явился на эту встречу, как неуверенный в себе соискатель, готовый к суровому экзамену. Но Жаллю был слишком перегружен делами, измучен и рассеян…

— Он что, всегда такой?

— Нет, — заверил меня секретарь. — Но сейчас я даже не знаю, что с ним творится. Видно, все дело в этой поездке. Возникло немало трудностей…

И он, в свою очередь, рассказал мне о нападках, которым подвергся Жаллю. О том, что все ставят ему палки в колеса и что, если он упустит и этот новый контракт, ему останется только поискать себе место инженера на каком-нибудь второразрядном заводе.

— Он будет конченым человеком, — заметил он в заключение.

Я вспомнил усталые серые глаза, только что смотревшие на меня. Секретарь тоже выглядел совершенно измученным.

— А что, если у него ничего не выйдет? — спросил я.

— Ну нет. Так только говорится… На самом деле такого просто не может случиться.

— Ну, а если все-таки?..

— Тогда, — сказал секретарь, — для него это будет полный крах… Даже хуже… Я не могу вам все объяснить, раз это не ваша профессия, но вы способны понять, что на карту поставлено очень многое. Господин Жаллю не может позволить себе ни единого промаха. Стоит ему раз оступиться, и с ним будет кончено. А тогда…

Он помахал рукой, намекая, что Жаллю потеряет все: состояние, репутацию, жизнь… Ману…

— Не стоит преувеличивать, — добавил он. — До этого еще далеко. Но, возможно, вы могли бы ему помочь больше, чем предполагаете. Раз вы собираетесь написать книгу, почему бы вам не сделать героем такого человека, как господин Жаллю? Вы могли бы рассказать историю создания плотины. Какой захватывающий сюжет! Все равно что сражение — ведь это и есть сражение. Но публике это неизвестно. Господин Жаллю так одинок! Вы и представить себе не можете!

— Да что вы!

— Уверяю вас.

— Но у него есть вы. И потом, госпожа Жаллю…

Секретарь протянул мне свой портсигар и зажигалку.

— Вы летите дней через десять, — продолжал он. — Ни о чем не беспокойтесь. Зайдите ко мне на следующей неделе.

— Я лечу тем же самолетом, что и господин и госпожа Жаллю?

— Ну конечно.

Должно быть, мой вопрос показался ему глупым, зато ответ окрылил меня. Я поспешил предупредить директора издательства.[112] Уж и не помню, чем я занимался до прихода Ману. Хотя нет! Я купил толстую книгу о плотинах. Там было полно формул, уравнений, чертежей, и я отдался сладостному ощущению, что от меня уже ничего не зависит. Я уезжаю! Уезжаю вместе с Ману! Мне не хотелось думать о Жаллю. Я только твердил себе, что не так уж страшен черт, как его малюют, и что напрасно я боялся этой встречи.

Он просто затравленный человек — вот что он такое. Он потерпит неудачу и исчезнет. И Ману достанется мне. Я принес домой цветы — много цветов. Уже ничего толком не соображая, я битый час выбирал одежду, которую стоило взять с собой.

Ману поняла все с первого взгляда. Я заключил ее в объятия.

— Ты ведь не станешь меня ругать? Ману, ну скажи же что-нибудь… Я правильно сделал, верно?.. Я не мог поступить иначе, сама подумай. Ты там, я здесь… Это же немыслимо!

Я уже оправдывался. Снова я был виноват. Снова я просил прощения за то, что слишком ее любил. Она слушала мои объяснения, полуприкрыв глаза, с напряженным лицом. Все ее застывшее тело выражало протест. Сколько я ни показывал ей, как удачен и надежен мой план, она только качала головой, как женщина, вдруг решившаяся на разрыв. Я почувствовал, что не только эта поездка, но и сама наша любовь оказалась под угрозой.

— Я не хотел тебя оскорбить, — говорил я. — Надо было действовать быстро, что-то решать. Я думал, ты не станешь возражать… Не мог же я, в самом деле, спрашивать у тебя разрешения встретиться с твоим мужем…

— Ты хоть подумал, что там мы будем втроем — день за днем, неделя за неделей?!

— Ну, так далеко я не заглядывал.

Я отпустил ее и засунул руки в карманы, желая скрыть от нее, как они дрожат. Она коснулась моей щеки затянутым в перчатку пальцем.

— Бедный Пьер! — сказала она. — Никогда ты ни о чем не думаешь… Нет, только не сердись… Просто постарайся себе это представить… Как я буду там жить между вами обоими? Какое у тебя будет лицо, когда мы пожелаем тебе доброй ночи?.. А он… Он всегда все понимает, даже молчание… особенно молчание… Неужели ты думаешь, что он с этим смирится?

— Что же ты предлагаешь?

Она взяла гвоздику, прикусила губами лепесток. Что она могла предложить?

— Пьер, ну потерпи еще немного, — сказала она.

— Ладно. Я понял.

Я снял трубку.

— Что ты собираешься делать?

— Отказаться от поездки. Похоже, у меня нет выбора.

— Погоди!

Она заставила меня положить трубку, оглянулась по сторонам, как будто собираясь с силами для борьбы со мной.

— Дай мне один день, — продолжала она. — Всего один. Я позвоню завтра вечером. Договорились?

Она поцеловала меня в висок, очень осторожно, так как всегда боялась за свою косметику. И дверь бесшумно захлопнулась за ней. Я чуть было не окликнул ее, не бросился следом. Возможно, это было прощание? И я ее никогда не увижу? Тогда зачем понадобилась отсрочка? Просто уловка, чтобы расстаться с достоинством, избежать упреков, злых шуток, угроз и слез, неизбежных при разрыве?.. Я подобрал гвоздику, которую она выронила, и прикусил горький стебель. Наша любовь была обречена.

И я не знал тогда, насколько был прав!


Я сделал несколько шагов в темноте. Боль снова охватила меня. Я почувствовал, что задыхаюсь. Изо всех сил швырнул камень вниз, в озеро, и, услышав далекий всплеск, представил себе, как черная вода поглотила его, как он погружается на сто метров, до самого дна затопленной долины. Как просто здесь было бы разыграть несчастный случай! Ману посмеялась надо мной, когда я предлагал ей исчезнуть! Но теперь…

Безумием было надеяться, что здесь она согласилась бы на то, что там отвергла с таким упорством. Она наконец решилась приехать сюда, Пусть так! Но что, собственно, может пойти по-новому? Если бы ее намерения изменились, неужели она не написала бы мне? Стоило только напечатать адрес на машинке. Жаллю не следил за моей почтой. Но от нее ничего не приходило — ни письма, ни записки. Пустота. Тьма. Тогда как в Париже…

Я дожидался ее звонка, как больной ждет результатов анализа. Это и правда был вопрос жизни и смерти. Помню, как на работе я взял листок бумаги, с одной стороны записал все поводы для отчаяния, с другой — основания для надежды. Чистое ребячество, да к тому же напрасный труд! Потому что не существовало ни поводов, ни оснований. Ничего такого, что можно было бы определить, выразить словами. Я «чувствовал», что Ману от меня что-то скрывает; у меня сложилось «впечатление», что была какая-то постыдная тайна, раз Ману хотела ее сохранить во что бы то ни стало, видимо опасаясь, что я стану ее презирать, если узнаю правду. Но только я пытался облечь в слова эти неуловимые ощущения, как тут же убеждался, что удаляюсь от истины. Это напоминало игру, в которую я играл в детстве: надо было найти спрятанную вещь, а партнер, посмеиваясь, руководил неуклюжими поисками, говоря: «Горячо…», «Холодно…». Когда же было «горячо»? Когда я заподозрил, что Ману меня использует? Но ведь она не лгала мне, когда прошептала; «Я никогда не откажусь от тебя… Никогда… Что бы ни случилось…» Но почему она так сказала — «что бы ни случилось»? Откуда вдруг этот серьезный, почти трагический тон? Так я блуждал в чаще вопросов, каждый из которых норовил зацепить меня мимоходом…

Ману сдержала слово. Она мне позвонила. Да. Она сказала «да». Она согласна. Я поеду с Жаллю. Мы попробуем выдержать испытание. Голос у нее был грустный, немного надтреснутый, как будто она много плакала. Я же от радости путался в словах.

В тот вечер я долго бродил по Парижу, развлекаясь тем, что шепотом признавался Ману в любви на всех языках и наречиях, какие только знал, начиная с турецкого и кончая бенгальским. На следующий день мы встретились у меня дома, но когда я попытался поблагодарить Ману, она приложила мне к губам затянутый в перчатку палец:

— Молчи… Не будем говорить об этой поездке, хорошо?

Так начался самый удивительный период нашей любви — и, возможно, самый прекрасный. Мы встречались каждый день под вечер. И все шло, как прежде. Ману была такой же страстной. Мы знали, что перед нами приоткрылось будущее, и все же я вел себя как солдат-отпускник, невольно считающий дни и думающий о каждой ласке, что она самая последняя и больше не повторится. И я был уверен, что Ману испытывала то же самое. Мы целовались до самозабвения, а после улыбались друг другу чересчур старательно и натянуто. Мы говорили без умолку, стараясь казаться оживленными, потому что паузы были для нас невыносимы. И, в каком-то высшем смысле, мы уже не были вместе.

— Пьер, — сказала мне Ману однажды, — хочешь прийти ко мне домой?

— А как же твой муж?

— Завтра его не будет. Он должен поехать в Брюссель. Прошу тебя, приходи.

— Ману, а ты подумала, как…

— Я только и делаю, что думаю, — отрезала она. — Доставь мне удовольствие. Ты ведь давно хотел побывать у меня дома. Я буду рада тебе его показать. Служанка уже вернулась к себе в деревню. Мы будем одни.

Она не стала продолжать, но я понял, о чем она думает, и прижал ее к себе, нежно укачивая, чтобы она почувствовала мою благодарность. Обычно такая осторожная — даже чересчур, — сейчас она не отказывала мне ни в чем, как будто приняв какое-то бесповоротное решение. Но даже в моих объятиях она ни на минуту не расслаблялась. Нет, она оставалась такой же собранной и бдительной, как всегда. Почему бы ей не довериться мне, не раскрыть свои тайные мысли?.. Я посмотрел на нее. Она улыбнулась скорее себе самой, чем мне, какой-то двусмысленной улыбкой. Что это было? Удовлетворение? Торжество? Хотела ли она отомстить Жаллю? Или просто радовалась тому, что сумела положить конец своим колебаниям?

— Я живу в Нейи, — продолжала она. — Дом на углу улиц Ферм и Сен-Жам. Ты его стразу узнаешь: сад окружен сплошной решеткой. Главный вход с улицы Ферм, а со стороны улицы Сен-Жам есть калитка. Но для тебя я, конечно, открою ворота.

— В котором часу?

— Ну, скажем, в девять. Квартал очень уединенный, ты никого не встретишь. Я буду ждать. Только постучись два раза. Ты ведь хочешь прийти?

Еще бы мне не хотеть! Уже много недель я мечтал об этом. Снова я ждал, и день этот тянулся для меня особенно долго. Книги валились у меня из рук. От табака тошнило. По почте мне прислали билет на самолет. Я сходил в банк. Сделал кое-какие покупки. Как же я жил раньше, пока не встретил ее? На что тратил свое время? В моей жизни было множество приятных мелочей. Я беседовал с друзьями, читал рукописи, бывал на генеральных репетициях. В общем, наслаждался каждым мгновением. И вот теперь чувствовал себя как заключенный в тюрьме: утром он знает, что до вечера еще страшно далеко, и думай не думай, шевелись или сиди себе тихо — от этого ничего не изменится. Правда, я еще мог мучить себя, превращая ожидание в какое-то болезненное отупение. Быть может, Ману пригласила меня только затем, чтобы сказать, что во время поездки не станет говорить со мной. Или искала предлог не ехать вовсе. Или… Или… В этой игре мне не было равных; и когда наконец я отправился в Нейи, моя вчерашняя радость сменилась тревожными опасениями. Я узнал дом еще издалека. Это был скорее небольшой элегантный особняк. С улицы был виден только верхний этаж с закрытыми ставнями и крыша с мансардами. Основная часть здания, окруженного довольно просторным садом, была скрыта высокой решеткой. «Да, веселенькое местечко, — пришло мне в голову. — А Ману там совсем одна!»

Я подошел к главному входу и, как было условлено, постучал два раза. Ману мне открыла. Охваченный неясной тревогой, я поспешно вошел и украдкой чмокнул Ману в щечку, словно кузен из провинции. Для меня она надела вечернее платье, и это окончательно меня смутило. Будто я пришел в гости не к Ману, а к госпоже Жаллю: на мгновение мне даже захотелось уйти. Грациозно, как маленькая девочка, она взяла меня за руку, и мы пошли по длинной аллее к крыльцу в четыре или пять ступенек. По обеим сторонам аллеи густые заросли образовывали темные стены, сквозь которые ни справа ни слева ничего нельзя было разглядеть.

— Тебе здесь нравится? — спросил я.

— Я привыкла, — ответила Ману.

— Чудно, но мне трудно представить тебя в этой обстановке.

Возможно, виной тому была сгущавшаяся ночная тьма или тишина, царившая вокруг, но все казалось мне каким-то причудливым. Скорее всего, при ярком дневном свете этот укромный сад больше пришелся бы мне по душе. Фасад с двумя пилястрами и фронтоном, который сейчас выглядел слишком вычурно и даже немного враждебно, возможно, показался бы мне элегантным. Во мне росла уверенность, что мне не следовало сюда приходить. Ману проскользнула в темный вестибюль и зажгла свет. Она закрыла за мной дверь.

— Ты доволен?

Мне следовало бы броситься к ней, как-то выразить ей ту радость, которой она ждала от меня. Но я чувствовал растущую неловкость и улыбнулся ей через силу:

— Покажи-ка мне этот музей.

— Ну, это не так долго. Вот гостиная.

Загорелась люстра, и я увидел какие-то белые размытые очертания. Вся мебель стояла в чехлах.

Мне совсем не хотелось идти дальше. Ману сделала два-три шага, оглянулась кругом. Брошь у нее на плече переливалась мерцающим светом. Меня охватывало необъяснимое ощущение, будто она тоже здесь только в гостях. Я молча шел за Ману. Дом, казалось, вымер. Наши силуэты отражались, скользили в высоких зеркалах. В комнатах уже пахло затхлостью и запустением. Настоящий музей одиночества, и Ману была здесь всего лишь тенью.

— Ману, — прошептал я, — ты ведь где-то живешь… У тебя же есть своя комната… Ее-то я и хочу посмотреть…

Поднявшись впереди меня по лестнице на второй этаж, она и тут принялась распахивать двери в пустые комнаты.

— Комната для гостей… спальня мужа… туалетная комната… моя спальня.

По крайней мере, чувствовалось, что в этой комнате кто-то живет. Я на мгновение задержался в дверях, обняв Ману за плечи.

Кровать, кресла… Селектор… журнальный столик… я охватил все это одним взглядом. И одновременно ощутил запах духов Ману. Я узнал бы его из тысячи: ее духи пахли травой, утром, летом. Здесь ждала меня моя безраздельная любовь, и я склонился над Ману, поднявшей ко мне лицо. Со сдержанной страстью коснулся губами ее глаз, ее губ.

— Ману, любимая, — сказал я, — кроме тебя, не будет никого, никогда… Ты ведь знаешь?

— Сумасшедший, — прошептала она. — Садись…

Но любопытство и нежность побуждали меня переходить от одной безделушки к другой. Мне хотелось все рассмотреть, потрогать, вдохнуть аромат каждой вещицы. Я переходил от кровати к секретеру, приподнимал лампы, выдвигал ящики. Ману следила за мной, улыбаясь с видом заговорщицы. Этот шутливый грабеж забавлял, трогал, волновал ее.

— А это что такое?

— Моя музыкальная шкатулка, — сказала она. — Ну-ка, открой…

Я приподнял крышку: раздался слабенький, надтреснутый, чуть фальшивый мотив. Я узнал «Форель».[113] Ману подпевала, не разжимая губ. Иногда она останавливалась, пока механизм шкатулки исполнял самые сложные рулады, затем продолжала, тихонько отбивая такт, словно хотела подбодрить невидимого музыканта, то и дело сбивавшегося с ритма и путавшего клавиши спинета. Под конец она, приподняв юбку за краешек, сделала реверанс. Я захлопал, наслаждаясь неповторимым очарованием этой минуты.

Ману покраснела. Взгляд ее оживился, и она показала мне шкатулку:

— Посмотри, что там внутри.

Там лежали мои письма в конвертах. Я их вытащил, и, прижавшись ко мне, она прочла некоторые места вслух.

— Ты пишешь лучше, чем я, — заметила она. — А может, ты лучше умеешь лгать.

— Ману! Как ты можешь…

Она бросилась мне на шею. Господи! Я переживал эти мгновения! Они были! А теперь…

Я поискал задвижку на двери.

— Она не запирается, — сказала Ману.

— Значит, кто угодно… твой муж…

— Он сюда никогда не заходит.

Под стопкой писем оказалась толстая записная книжка. Ману выхватила ее у меня из рук.

— Не смей! Это мой дневник. Каждый вечер я вспоминаю прожитый день. Тебе этого не понять. Ты мужчина.

— Можно посмотреть? Хоть одну страничку?

— Не стоит.

— Кто тебе подарил шкатулку?

— Никто. Она мне досталась от дедушки с бабушкой.

Я подошел поближе к камину, на котором стояла фотография.

— Это мои родители, — объяснила Ману. — Здесь они сняты всего за месяц до несчастного случая… Потому-то я ею так дорожу.

Мужчина на фотографии был высоким, темноволосым, с тонкими усиками. У его жены было болезненное лицо, полускрытое полями соломенной шляпки.

— Ты не слишком на них похожа, — заметил я.

— Мама тогда болела. Женщины у нас в роду не очень-то крепкие. Вот и тетушка Леа, мамина сестра, больна раком. Она в безнадежном состоянии.

Смутившись, я подошел к окну. Оно было необычной формы, какое-то усеченное. Сквозь жалюзи виднелся сад и обе улицы, освещенные стоявшим на углу высоким фонарем, над которым вились мошки. Еще одна аллея, также обсаженная густым кустарником, вела от дома к калитке, выходившей на улицу Сен-Жам.

— Ни у кого нет времени ухаживать за садом, — посетовала Ману у меня за спиной. — А жаль. Но в таком доме, как этот, требуется много слуг. А муж считает, что даже наша служанка нам слишком дорого обходится.

Я повернулся к Ману и сжал ее лицо в своих ладонях.

— Брось, — сказал я. — Забудь об этом. Через два дня мы будем далеко отсюда… Пусть это путешествие станет для нас каникулами.

Я почувствовал, что она пытается возразить мне, помотав головой, и еще крепче обхватил ее лицо. Пристально, почти сурово взглянул ей в глаза.

— Ману… Обещаю… Я буду очень осторожен. Твой муж ничего не заподозрит. Вы будете жить, как если бы меня там не было. Все, что мне нужно, — видеть тебя… каждый день… Понимаешь? Слушай, давай договоримся об условных словах. Если ты скажешь: «Ну и жара!» — это будет значить: «Я тебя люблю». Это ты сможешь твердить хоть целыми днями.

Я расхохотался, в восторге от свой выдумки, а Ману, заразившись моим весельем, повторила:

— Ну и жара!

— Теперь твоя очередь, — предложил я. — Придумай что-нибудь.

— Ну… «Мне хочется пить» могло бы означать: «Хочу тебя поцеловать».

— Умница, Ману. Значит, мне хочется пить.

— Что?

— Хочется пить. Не понимаешь? Мне хочется пить. Пить.

Я схватил ее в объятия. Она попыталась разжать мои руки.

— Нет, Пьер, не надо… Прошу тебя… Не здесь.

В голосе ее звучал такой испуг, что я тут же ее отпустил. Недовольный, готовый взорваться, я не спеша прошелся по комнате. Конечно, всю мебель, все эти безделушки купил ей Жаллю. И драгоценности в шкатулке из слоновой кости на ночном столике тоже подарены Жаллю. Даже белый телефонный аппарат установлен на его номер. В общем, за исключением моего будды из слоновой кости, все здесь принадлежало Жаллю. И даже Ману… в особенности Ману!

— Пьер… Я не хотела тебя огорчать.

— Ну что ты… Ты же знаешь, мне не привыкать!

— Вот видишь, а сам сердишься. А мы ведь еще и не уехали. Что же будет там?

— Не надо мне было сюда приходить.

— Помоги мне, Пьер.

Я обернулся. Она приподняла платье за подол и собиралась его снять, когда внизу зазвенел колокольчик.

— Муж?

— Нет… Наверное, золовка.

Она подкралась к окну, но высокая решетка заслоняла тротуар. Мы ждали, боясь пошевелиться. Снова зазвонил колокольчик — приглушенно, с промежутками, будто в монастырской приемной.

— Это она, — прошептала Ману. — Она всегда так звонит.

— У твоего мужа есть сестра?

— Да. А что в этом такого?

— Да ничего, просто я не знал. Ты откроешь?

— Придется. Видно, она приехала из Ниццы, чтобы попрощаться с нами. Если я не открою, она позвонит Рене. Ему это покажется странным. Он же знает, что вечером я никогда не выхожу из дому. К тому же она видела свет в окне… Мне жаль, Пьер.

— Ты хочешь, чтобы я ушел? Но как?

— Идем со мной.

Она повела меня к лестнице. Колокольчик зазвонил в третий раз, теперь уже громче. Одна из дверей кухни выходила в дальний конец прихожей. Мы вышли через нее, и Ману сняла со стены пару ключей, подвешенных за соединявшее их кольцо.

— Тот, что побольше, — шепотом пояснила она, — от калитки на улицу Сен-Жам. Смотри не перепутай. Второй ключ от кухни. Никто тебя не увидит. Ступай скорее… Ключи оставь себе, у меня есть запасные. Больше не сердишься?

— Любимая!..

Я обнял ее так, будто расставался с ней навсегда, и, пригнувшись, украдкой пробрался по укромной аллее к маленькой калитке. Выйдя на улицу, я не спеша, будто прогуливаясь, направился к перекрестку. Улица Ферм была безлюдной. Прислушиваясь, я прошелся вдоль решетки, но из дома не донеслось ни звука. Я добрался до дому на такси.

От последующих двух дней у меня сохранилось лишь смутное воспоминание. Они были заполнены какими-то мелкими делами и хлопотами, не слишком меня обременявшими. Секретарь Жаллю пожелал мне счастливого пути.

— Главное, не опаздывайте, не заставляйте его ждать! Он сейчас и без того на взводе.

Я бы охотно поговорил с ним о Ману. Но ведь она, как и договорились, прибудет в Орли.[114] Теперь уже ничто не сможет помешать ей уехать. Поэтому я не стал ей больше писать на ее абонентный номер. Да и на почту она уже не зайдет. Слишком поздно. Может, позвонить ей? Но к чему? Просто чтобы застать ее дома? А что, если к телефону подойдет Жаллю? Не беда. Извинюсь и повешу трубку. Ну а если она сама ответит? Что я ей скажу? Мы уже обо всем договорились. После долгих колебаний, сомнений и уловок я с бьющимся сердцем набрал номер. Но после восьми гудков повесил трубку. Дома никого не было. Что ж, тем лучше.

Вечер я провел в кино, а вернувшись, принял снотворное, чтобы забыться сном. Мне не хотелось больше думать об этой немыслимой поездке. Ведь Ману была права. Каково мне будет там рядом с ними обоими? Что, если Жаллю вздумает обращаться со мной пренебрежительно, а я не стерплю унижения в присутствии Ману? Или вдруг он будет груб с женой, и я не сумею долго держать себя в руках? Даже если он вовсе не станет обращать на нас внимания, нас может выдать любая оплошность. Или вдруг… Список «а что, если» и впрямь оказался бесконечным.


Я брел по берегу озера, куря сигарету за сигаретой. Начинало холодать, и звезды на небе, как у нас в зимнюю пору, казались близкими и колючими, словно осколки стекла.

Те страхи, что мучили меня накануне отъезда, наутро не показались мне менее грозными. Но, не знаю уж почему, сейчас они меня уже не пугали. Может быть, потому, что с тех пор я ближе узнал Жаллю? Хотя тогда, в такси по дороге в Орли, при мысли о нем мне становилось не по себе. Вообще-то мы втроем должны были добираться туда на автобусе. Но мне почему-то казалось, что легче будет встретиться с ними под грохот взлетающих самолетов, чем в буфете автовокзала на бульваре Инвалидов. Так что я был на месте за час с лишним до отлета и прохаживался по просторному холлу, прислушиваясь к громкоговорителям. Я был взволнован куда больше, чем старался показать. Конечно, я радовался предстоящей поездке, ведь меня всегда манил Афганистан. Но главное, впервые я встречался с Ману вне дома. Правда, был еще тот наш первый завтрак в ресторанчике на бульваре Сен-Жермен, но он не шел в счет. Потом-то мы все время скрывались от людских глаз. Мне ни разу не пришлось пройтись с Ману по улице. Ни разу не сидели мы вместе на террасе кафе. Получалось, что я ожидал незнакомку. Мне предстояло узнать совсем другую, почти чуждую для меня женщину; ведь я никогда не видел, как она ведет себя с мужем, как говорит, как смотрит на него. Вероятно, Клер Жаллю не слишком похожа на Ману… Я пожал плечами. Вот я уже готов сделать из нашей встречи настоящий роман! Все же я, надо думать, узнаю Ману! Оставалось всего полчаса… «Боинг», направлявшийся в Рио, медленно покатил по взлетной полосе. Спасаясь от дикого грохота, от которого у меня стучали зубы, я укрылся в баре. Вот-вот они появятся. С тревогой я высматривал Ману в толпе суетящихся пассажиров. И вдруг увидел Жаллю. Одного.

Я даже не удивился. Помнится, у меня вырвалось: «Так я и знал!» Ману как-то устроилась, чтобы не ехать с нами. Предчувствие меня не обмануло. Жаллю искал меня. Я с трудом поднялся со стула. У меня оставалось еще несколько секунд, чтобы на что-то решиться: я мог вернуться в Париж, отказаться от поездки, остаться с Ману. Но я вышел навстречу Жаллю. Он очень любезно пожал мне руку и тут же дал объяснения, которых я ждал. Тетка Ману была при смерти, и Ману в последний момент решила отложить отъезд. Всего на несколько дней. Жаллю старался казаться безразличным, но я видел, что внутри он просто кипел от гнева, даже от ярости, и еще от чего-то, не поддавшегося определению. Потом я узнал, в чем тут дело, благодаря его ссоре с Блешем. В Орли у Жаллю было такое же лицо, как и сегодня, когда он решил уволить Блеша. Наверняка у него с женой произошла бурная сцена. Я прошел за ним к самолету, и вскоре Париж останется далеко позади. Я расставался с Ману, вероятно, надолго, так как болезнь ее тетки была просто предлогом. Ману отказалась ехать с нами. Тогда еще я не мог ясно выразить эту мысль. Она складывалась постепенно, когда у меня появилась возможность все обдумать на досуге. У Ману была веская причина не приезжать…


И тем не менее она собирается прилететь ближайшим самолетом. Выходит, все это время я заблуждался. Я постоянно заходил слишком далеко в своих догадках и подозрениях. Просто-напросто я принадлежу к тем глупым существам, которые не умеют быть счастливыми. И я решил отныне заглушать свою тревогу. Ману любит меня. В ее поведении никогда не было ничего странного. И я счастлив, счастлив, счастлив…

Удрученный, я вернулся на плотину и улегся в постель, но заснуть так и не смог. Следующий день ничем не отличался от предыдущих: первый завтрак, работа, завтрак, Кабул, возвращение на плотину, обед… и постоянная изнуряющая жара, от которой трескаются камни. Жаллю был по-прежнему молчалив. Скорый приезд жены не мог отвлечь его от забот. Зато я невольно мысленно сопровождал Ману. Восемнадцать часов, она уже в Орли… вернее, еще нет, ведь надо учитывать разницу во времени… Во что она одета? Какой у нее багаж? Я мечтал, стоя перед картой, стараясь не думать о возможных несчастных случаях… Хоть бы она мне написала, рассказала о тех мелочах, которые помогают любовникам переносить разлуку… я бы мог за что-то зацепиться…

Так, я представлял лишь женщину в вечернем платье, блуждающую среди призрачной мебели по пустому дому… В той Ману не оставалось почти ничего реального — расстояние и отсутствие вестей наполовину изгладили ее образ из моей памяти.

— Завтра утром, мсье Брюлен, — сказал мне Жаллю, — вы едете со мной в Кабул. Я бы хотел сам поехать за женой в аэропорт, но мне необходимо присутствовать на важном совещании. Не будете ли вы так любезны встретить ее вместо меня?

— Но как же…

— О! Вы легко ее узнаете. Во время посадки в Кабуле мало кто сходит… Встречаемся в баре «Сесил-отеля».

— Она ведь, наверное, удивится, если…

— Ни в коем случае. Она прекрасно знает, как важно для меня сейчас добиться успеха. Это не слишком вас обременит?

— Что вы, нисколько. Буду рад взять на себя все хлопоты…

— Все уже готово, — сухо заметил Жаллю. — Я велел приготовить для Клер комнату рядом со своей. Завтрак будет подан в два часа.

— А вдруг она будет слишком утомлена…

— Кто, Клер? Да она выносливее меня.

Я не предполагал, что Жаллю обратится ко мне с подобной просьбой, и теперь не помнил себя от радости. Значит, у нас с Ману будет достаточно времени, чтобы вдоволь насмотреться друг на друга, поболтать всласть, а к приходу Жаллю принять соответствующее выражение лица. Нам предстояло испытание менее суровое, чем мы предполагали.

Оставшиеся часы я провел в состоянии крайней отрешенности. Вероятно, нечто подобное испытывают те, кто принимает наркотики. «Лендровер» быстро мчался по дороге к Кабулу.

— Скоро увидимся, — сказал мне Жаллю. — Извинитесь за меня перед Клер, и еще раз спасибо.

Вот и аэродром. Стоянка для автомобилей. Я уже не мог устоять на месте. Несмотря на жару, я вышел из машины и принялся расхаживать вдоль решетки. Когда объявили о прибытии «боинга», у меня закружилась голова. Ноги налились свинцом. Где-то вдалеке сверкающий самолет опустился на посадочную полосу, медленно покатился по ней, наконец описал полукруг и постепенно подъезжал все ближе, пока служащие подводили к нему высокий трап. Я не в силах был пошевелиться. Вот в борту самолета распахнулась овальная дверца. Показались пассажиры… мужчины… женщина… еще одна. Я сорвал с себя темные очки, и отраженный свет размыл очертания фигур. Всего четыре женщины с синими чемоданчиками в руках сходили по трапу. Она уже должна была показаться… Приехавшие собирались в кучки. По трапу, смеясь, сбежал офицер и подошел к стюардессе.

Больше никто не выходил… Как же так? Да разве такое возможно? Пассажиры проходили через таможню. Я по-прежнему не спускал глаз с самолета. Верно, она задержалась… потеряла сумку… никак не найдет билет… Но в душе звучал голос, который я уже не мог заглушить: «Она не приехала… И не приедет… Никогда не приедет… Больше ты ее не увидишь… У вас с Ману все кончено. Кончено! Кончено!»


— Мсье Брюлен?

Я живо обернулся.

Передо мной стояла молодая женщина. Она поставила чемоданы на цемент и вытирала вспотевшие ладони крошечным носовым платочком.

— Я вижу, вы кого-то ждете, — сказала она. — Я тоже жду. Вы ведь мсье Брюлен?

— Да.

— А я госпожа Жаллю.

Она рассмеялась без признака смущения и протянула мне руку.

— Как мило, что вы меня встретили, — продолжала она. — Я так и знала, что Рене будет занят. Он здоров?

— Да.

Я отвечал автоматически. Да я и действовал как автомат: смотрел, как мой двойник берет чемоданы и несет их к машине, и повторял все его движения. Я был потрясен, выбит из колеи. Про себя я не переставал повторять: «У меня просто тепловой удар». Но женщина, семенившая рядом, была настоящей и реальной. Постепенно, с недоверием и даже с каким-то отвращением, я заставил себя взглянуть на нее. Невысокая, тоненькая, светловолосая, волосы зачесаны назад и искусно уложены в пучок. В ней было много шика, непринужденности. Но не думает же она провести Жаллю? Тогда к чему вся эта комедия? Она говорила без умолку, радуясь, что уже приехала и скоро увидит новую для себя страну. Путешествие оказалось довольно приятным, хотя над Средиземным морем они попали в бурю. В самолете она встретила приятеля своего мужа — Жоржа Ларю, горного инженера. Благодаря ему, время пролетело быстро. Я почувствовал, что молчать дольше было бы невежливо.

— Я огорчен кончиной вашей тетушки, — сказал я.

— Так Рене вам сказал? Да, очень ее жаль. Бедная тетя Леа! Я ее так любила. Больше у меня никого не осталось.

— А как же ваши родители?

— Они погибли давно, в автомобильной катастрофе.

Я яростно запихивал чемоданы в «лендровер». Размышлять я тогда не мог, но уже ненавидел спокойную, уверенную в себе женщину, которая с милой улыбкой уселась рядом со мной.

— Мы встречаемся с господином Жаллю в баре «Сесил-отеля», — сказал я, на бешеной скорости срываясь с места.

Я вцепился в руль дрожащими руками. Лишь бы поскорее пришел Жаллю и разобрался в этой дурацкой истории! До самого Кабула я гнал машину, поминутно рискуя жизнью. Незнакомка, судя по всему, любила быструю езду. Она сняла темные очки и подставила лицо раскаленному ветру.

— На заднем сиденье есть тропический шлем, специально для вас! — крикнул я ей.

Она не пошевелилась, возможно даже, не расслышала. Я подавил желание выругаться. Мне казалось, что Ману сыграла со мной жестокую шутку. Неужели она прислала кого-то вместо себя? Да нет, что за ерунда! Как тогда объяснить уверенность этой женщины?

Я затормозил и поставил машину в тени, в переулке возле отеля.

— Муж меня предупреждал, — сказала она, — и все же я ожидала, что город больше. Хотя вид неплохой… И горы здесь красивые.

Я протянул ей тропический шлем.

— Наденьте-ка… А не то перегреетесь на солнце.

— Ну и вид у меня в нем будет… Ну, признайтесь, Пьер?

Ее фамильярность вывела меня из себя. Довольно натянуто я заметил:

— Разве вы никогда не носили шлема?

— Носила, конечно! Давным-давно… В Бомбее. И старалась это делать как можно реже!

Я замахнулся, отгоняя двух голодных псов, что-то вынюхивавших у меня под ногами. В какую же игру я, сам в нее не веря, позволил себя втянуть? На что я еще надеялся?

— Я бы чего-нибудь выпила, — сказала она. — Далеко еще этот бар?

— Мы уже пришли.

Я толкнул дверь. Все такая же улыбающаяся и спокойная, она вошла, сама выбрала столик у окна, откуда видна была улица. Я взглянул на часы: Жаллю вот-вот появится. Только сейчас я заметил, что на ней был темный английский костюм. Раньше я не обращал на это внимания. Так же как и на ее глаза… они оказались карими с янтарным отливом.

— Что вам заказать? Здесь все больше пьют виски.

— Что ж, пусть будет «Джилбиз».

У меня едва не вырвалось: «Ману не любит виски». Вместо этого я позвал Мустафу и заказал два виски с содовой.

— Как вам живется на плотине? — спросила она. — Рене уверяет, что там удобно. Но ему везде хорошо.

Я принялся рассказывать о плотине. Она тут же меня прервала:

— Только не говорите мне «мадам». Нам предстоит прожить бок о бок, по-товарищески несколько недель. Знаете, мне уже приходилось так жить. По-походному. Ведь я не преувеличиваю?.. Так что давайте без этих церемоний.

— Господин Жаллю не любит фамильярности.

— Ну, то он. Между нами, Пьер… Как он ведет себя с вами? Блюдет дистанцию? Бывает резким?

— Скорее натянутым.

— Так я и думала. Не сердитесь на него. У него столько забот! Да и характер нелегкий… Иногда он такой странный… Вы его еще плохо знаете. Когда на него находит мрачный стих, уж поверьте мне, лучше ничего не замечать. Ой! Смотрите-ка!

Она показала мне тонгу, которую тащила древняя кляча, вся облепленная мухами. За повозкой шли двое крестьян в лохмотьях, с ружьями за плечами.

— Здесь, — пояснил я, — все местные обожают оружие. Без ружья они чувствуют себя раздетыми.

Но она не слушала меня. Просто захотела сменить тему. Она поднесла ко рту бокал. На пальце у нее блеснуло обручальное кольцо. Тонкое платиновое колечко с крошечными брильянтиками. А Ману кольца не носила.

— Вам будет не хватать Парижа.

— Не думаю, — сказала она. — Мы живем в довольно уединенном месте. Знаете улицу Ферм? Нет? Это в Нейи… Дом мрачноват, да к тому же он для нас слишком велик. Рене часто отсутствует. Нельзя сказать, что мне там так уж нравится. Что бы я делала без своих книг!

— Так вы пишете?

— Только пытаюсь. Вы станете надо мной смеяться. Вы-то — настоящий мастер!

— Да будет вам. Какой я мастер!

— Рене говорил мне о вас. По-моему, у вас увлекательная профессия!

И в этот момент я увидел Жаллю. Он шел вдоль стены, стараясь держаться в узкой полоске тени, благодаря которой под стенами отеля можно было хоть как-то укрыться от зноя. Он появился неожиданно. Я опустил глаза, чтобы не насторожить молодую женщину. Она сидела спиной к двери. Он застанет ее врасплох. Жаллю вошел, снял шлем и очки, заметив нас, помахал рукой. Я поднялся. Жаллю уже склонился над столиком.

— Здравствуйте, Клер. Как вы добрались? Нет-нет, не вставайте.

Они мирно поцеловались, как старые супруги, довольные тем, что они снова вместе и могут вернуться к привычному образу жизни. Жаллю сел между нами за столик.

— Мне виски с содовой, — бросил он Мустафе.

Он казался почти оживленным и смотрел на Клер с нежностью, совершенно преобразившей его обычно напряженное лицо. И Клер смотрела на него с тем же вниманием и заботой. В складке у губ, в чуть сдержанной улыбке затаилась ласка. Я немедленно проникся глубокой уверенностью, что эти двое любят друг друга. Не зная что и думать, я прислушивался к их разговору. Клер рассказала о смерти тетки, о похоронах в Версале…

— Я не стала рассылать извещения, — рассказала Клер. — Бедняжка давно уже ни с кем не виделась. Мори был на высоте. Он заказал мне билет на самолет. Можно сказать, мне самой ничем заниматься не пришлось. Перед отъездом я заплатила за газ и за электричество… Ларю передает вам привет.

— Как он поживает?

— Он едет в командировку в Японию… Если бы вы пришли к самолету, увиделись бы с ним. Все такой же энергичный, у него столько планов!

Супруги со стажем! А что же я? Только что я потерял Ману. Потерял вдвойне: раньше я не знал, где она, а теперь мне даже неизвестно, кто она.

— Извините, — сказал я. — Я на минуту.

— Если можно, закажите мне еще виски, — попросила Клер. — Ужасно хочется пить!

На какое-то мгновение я растерялся. «Мне хочется пить!» — шифр, означающий: «Я хочу тебя поцеловать!» Сердце сжалось от боли, и я поспешил уйти, крепко сжав кулаки и повторяя про себя: «Нет, ты не заплачешь!.. Дурак!.. Какой же ты дурак!..» Я укрылся в туалете, наполнил ладони водой, пахнущей хлоркой, и плеснул себе в лицо. Ману! Жить без Ману! Мне остается только собрать чемодан и ближайшим рейсом вернуться в Париж. Но что я стану делать в Париже? Нет. Лучше обождать, расспросить Клер. Но о чем спрашивать? В тесном помещении стояла такая удушающая жара, что мне стало совсем нехорошо. Я вышел, так ничего и не надумав. Как бы там ни было, один день ничего не решит. А вдруг тайна раскроется сама собой, вдруг одно слово или намек даст мне ключ к разгадке? Я заказал два виски и вернулся за столик. Жаллю объяснял жене, отчего переговоры так затянулись. Американцы ругают его проект, но король подозревает, что ими движут политические соображения. Он колеблется. Жаллю на удивление хорошо ориентировался в этих восточных интригах. Невольно он приписывал себе самую выигрышную роль и ожидал от Клер одобрения. После всего, что я слышал о нем от Ману, эта новая грань характера Жаллю явилась для меня полной неожиданностью. Выходит, она и тут солгала? А в чем она мне не солгала?..

— У вас усталый вид, мсье Брюлен, — заметила Клер.

— Едем обратно, — решил Жаллю. — Вы в состоянии вести машину? Может, лучше я сам сяду за руль?

— Нет-нет, — возразил я.

Но стоило выйти за порог, как от раскаленного воздуха у меня перехватило дыхание. Я подогнал машину к дверям отеля. Все мне опротивело, я взмок от пота и чувствовал себя от горя совсем больным. К счастью, рефлексов я не утратил, да к тому же на дороге никого не было. При желании можно было ехать хоть зигзагами, что я, впрочем, и делал, ловя обрывки их разговора. Я решил неустанно следить за ними: раз Ману была близкой знакомой супругов Жаллю, то и они знали ее не хуже. В том разброде, который царил у меня в голове, это, пожалуй, было единственное, в чем я не сомневался. Вдруг они упомянут о ней в моем присутствии? Но настоящее имя Ману мне неизвестно; если и случится им заговорить о знакомой молодой женщине, как я могу быть уверен, что речь идет именно о ней?..

Впрочем, я не мог слушать и думать одновременно. К тому же я мало что смог уловить. «Лендровер» здорово дребезжал, так что на тех участках пути, где мне приходилось подключать второй мост, разговаривать было невозможно. Говорили они в основном о плотине. Жаллю упомянул Блеша.

— Блеш! — откликнулась Клер. — Это тот инженер, который… — Ухабы, выбоины, меняем скорость. — Думаешь, он сможет тебе навредить? — Когда им казалось, что никто их не слышит, они обращались друг к другу на «ты». Это нормально.

— Еще бы! Он всегда мечтал меня погубить.

— Но ведь у него нет никакого влияния…

— Ошибаешься. Стоит ему только… — Нажимаю на тормоза. Перехожу на первую скорость.

— Дорога скверная. Неужели вы каждый день здесь ездите?

— Приходится.

Клер понизила голос:

— Твой секретарь выглядит очень славным.

— Стоящий парень.

Это замечание Жаллю помогло мне прийти в себя. Оно придало мне уверенности в себе, которой я едва не лишился. Я был просто обязан разобраться в этой истории. Но стоило мне вспомнить комнату, которую показала мне Ману, как меня охватывало отчаяние. Только я начинал выстраивать гипотезу, пытаться связать какие-то догадки в единое целое, как снова воцарялся хаос. Взять хотя бы ключи… Два ключа, которые я, уезжая из Парижа, оставил в ящике письменного стола, — не во сне же это было? Те самые ключи, которые Ману сняла с крючка на кухне тем быстрым, уверенным движением, которое сразу выдает человека, привыкшего к этой обстановке, способного перемещаться в ней с закрытыми глазами… ведь эти ключи в самом деле принадлежали госпоже Жаллю.

— Я распорядился, чтобы тебе приготовили самую лучшую комнату, — сказал Жаллю. — Она сообщается с моей. Я часто работаю допоздна…

— Да, понятно.

Несмотря на шлем, мне напекло голову. Еще пять километров по этим раскаленным камням… Казалось, грохочет не мотор, а я сам, мой измученный мозг. Я знаю Жаллю! Я не могу не верить своим глазам. Его лицо просветлело, стоило ему взглянуть на эту женщину! К чему отрицать очевидное? Это Клер, его жена… Ману… Клер… Почувствовав себя дурно, я замедлил ход машины. На пышущей жаром дороге у меня перед глазами заплясали искры.

— Долго еще ты думаешь здесь пробыть?

— Месяц, — сказал Жаллю. — Не меньше месяца, и то в лучшем случае. Если все будет нормально, я… — Поворот. Машина рывком взобралась на плоскогорье. Показалось озеро. — Днем я редко бываю на плотине. Брюлен составит тебе компанию.

— Поразительно! — вырвалось у Клер. — Ты так и говорил, но действительность превзошла все мои ожидания…

Они замолчали. Позади меня Клер привстала на сиденье, чтобы лучше видеть. Перегревшееся на солнце озеро дрожало в знойном мареве. Яростный свет отражался в красноватых скалах и огненным потоком заливал незащищенные щеки и кисти рук.

— Самое скверное время дня, — сказал Жаллю.

Я подъехал к сторожевой будке, где дремали двое часовых, присев в тени на корточки; дальше «лендровер» сам скатился вниз, туда, где были расположены постройки. Жаллю помог жене выйти из машины. В растерянности она смотрела на стену, такую гладкую, что взгляд, отталкиваясь от нее, сам устремлялся в небо. Шум падающей воды почему-то только усиливал чувство страшного одиночества. Клер, я был уверен, сейчас испытывает то же, что пережил я сам, когда только приехал сюда. Она помотала головой, слегка оглушенная. Жаллю полагал, что она в восторге. Но я-то знал, что ей было страшно. Он обернулся ко мне:

— Благодарю вас, мсье Брюлен. Увидимся в баре. Вы заслужили чего-нибудь освежающего.

Я дотащился до душа, потом, голый и мокрый, растянулся на своей походной кровати. Ману! Беззвучный вопль сам рождался в моем теле, разрывая на части ноющую голову. Ману! Ману предала меня! Моя Ману, которую я и сам готов был предать, пытаясь возненавидеть. О, она отлично все рассчитала!.. Я припомнил, как она была растеряна в тот день, когда я сказал ей, что тоже еду… Тогда-то она и решила порвать со мной… и все подготовила, все продумала так тщательно, что теперь я не знал, ни куда ей писать, ни как позвонить. У нее не было ни имени, ни адреса. Ее просто не стало.

Я снова встал под душ, чихнул, высморкался кровью. Вдруг я и во рту ощутил привкус крови. Кругом все было усеяно красными брызгами, и я закинул голову назад. Кровотечение облегчило меня, словно вместе с кровью я избавлялся и от мучительной тоски по Ману. Приложив к носу полотенце, я дотащился до постели. Похоже, теперь все становилось понятным. Так вот отчего она нигде не желала бывать со мной — боялась, что кто-нибудь ее узнает, подойдет, назовет ее настоящим именем. Вот для чего ей понадобился почтовый ящик да и все другие меры предосторожности, которые она принимала, чтобы скрыть от меня, кто она на самом деле. И ни теперь, ни раньше она не жила в особняке в Нейи.

Я перевел дыхание. Ко мне возвращалась способность рассуждать здраво. Тем хуже, если этим я убивал память о Ману. Любой ценой мне необходимо было узнать правду. Итак, она не жила в особняке в Нейи. Как раз затем, чтобы я ничего не заподозрил, она и пригласила меня туда перед самым моим отъездом. И поэтому сказала, когда я ее обнял: «Прошу тебя, только не здесь». Как и я, она была там в гостях. Недаром у меня на какой-то миг возникло такое чувство, когда мы осматривали дом, показавшийся мне нежилым, мебель в чехлах, напоминавших саваны. А как же ее комната? Да это же комната Клер! Ману пришла заранее и до моего прихода успела подложить в шкатулку мои письма, поставить маленького будду там, где бы он сразу бросился в глаза. В сущности, только эти письма и будда были ее собственностью. Все остальное принадлежало Клер. Фотография родителей?.. Очевидно, на фотографии были изображены родители Клер.

Последний проблеск света убедил меня, что я не ошибся. Звонок в дверь? Это Клер пришла домой. Ключей у нее не было, потому что их взяли. Нет, тут я, похоже, переборщил. Ману не стала бы открывать тому, кто звонил в дверь. Да откуда я мог знать, что она и правда открыла ей после моего ухода? Гостье — кем бы она ни была в действительности — надоело ждать, и она повернулась и ушла. Потому-то на улице мне никто и не встретился. Многие детали были по-прежнему окутаны мраком. Могла ли Ману оставить запах своих духов в комнате, где жила другая женщина? Правда, я не обратил внимания, какими духами пользовалась сама Клер. Хотя, если теми же, что и Ману, я бы непременно это заметил. Но в целом мои догадки выглядели убедительно. Ману мне солгала. Более того, она меня водила за нос. Это звучит не очень красиво, но лучше не скажешь. Она меня разыграла, с самого начала выдавая себя за Клер Жаллю.

Тут я вспомнил, что меня ждут в баре, и поспешно встал. Мне стало получше. Кровотечение прояснило мои мысли. Я умылся. Чистые шорты, тенниска, белые носки — и я снова мог показаться в обществе. Одеваясь, я разгадал еще одну загадку: дневник Ману. Ну конечно же это был дневник Клер. Ману достаточно было его прочитать, чтобы в точности соответствовать своей модели. Стоило мне только поразмыслить, как отгадок нашлось сколько угодно. Разумеется, все они нуждались в проверке. Но ведь у меня под рукой была Клер. Надо только будет расспросить ее половчее. И что потом?

Чего я этим добьюсь? Пусть даже Ману меня обманула. Но ведь она любила меня. Любила, быть может, куда сильнее, чем казалось мне, — как раз потому, что ежеминутно опасалась разоблачения. Потому-то, приходя ко мне, она всегда бывала настороже. Ну-ну, мне только не хватало растрогаться. Ману — просто дрянь. Я закрыл глаза, чувствуя, как внутри все сжалось от непереносимой боли. Не стоило и стараться! Ману, одна-единственная, вечно будет для меня самой подлинной, самой чистой и верной. Гнев лишь питает мою любовь — терпеливо и безжалостно, — превращая ее в наваждение… Я не заблуждался тогда — теперь я это знаю наверняка.

Я спустился в столовую. Клер переоделась в легкое платье из набивной ткани. Она также слегка подкрасилась. Издалека я почувствовал запах ее духов. Духов Ману… Вернее, наоборот: как раз Ману и… Похоже, я снова запутался. Вконец сбитый с толку, я уселся напротив нее.

— Рене позвали к телефону, — сказала она. — Как вы себя чувствуете? Когда мы приехали, у вас был нездоровый вид.

Ее ясные глаза смотрели в мои ласково и открыто. Она была из тех прямых женщин — без ужимок, без тайн, — которые сразу предлагают вам свою дружбу. Я чувствовал, как тает моя неприязнь. Она-то была вовсе непричастна к моей беде.

— У меня здесь часто болит голова, — объяснил я. — С трудом привыкаю к здешнему климату.

— Здесь, должно быть, скучновато? Нет-нет, мсье Брюлен не станет пить спиртное. Только фруктовый сок.

Непререкаемым тоном она отослала Хассана обратно. Мне было приятно, что она так обо мне заботится.

— Да нет, — ответил я, — мне здесь не скучно. Напротив, это идеальное место для работы.

— В окрестностях есть места для прогулок?

— Да тут нет никаких окрестностей. Одни горы — такие же голые и дикие, как здесь.

— Но это все-таки не пустыня?..

— Да нет… Кое-где в долинах, насколько я знаю, почва очень плодородная. Только это не близко, а вы теперь сами знаете, какие здесь дороги.

— Со слов Рене я не совсем так все себе представляла, — проговорила она задумчиво. — Выходит, стоит здесь оказаться, и уж никуда не вырвешься.

Я возражал скорее для виду:

— С утра пораньше и вечером, когда стемнеет, можно выйти прогуляться вокруг озера. И потом, всегда можно поехать в Кабул. Там есть американцы, англичане, немцы. Французов мало, в основном мелкие чиновники. Все сходятся в «Сесиле». Там накачиваются виски и перемалывают друг другу кости.

— Это мне знакомо. В Бомбее было то же самое.

— Но вы забыли про свои книги… Теперь вам хватит времени их дописать… Чем не развлечение!

— Только не смейтесь надо мной, — сказала она. — Это всего лишь наброски. Я пыталась сделать из них что-то цельное, законченное, но мне не хватает смелости. А ведь я немало поездила с Рене, повидала много интересных людей… Хватило бы на целый роман!

— Вы захватили эти наброски с собой?

— Нет. Оставила в Париже.

— А в какой форме они написаны? Извините за нескромность, но тут уж писатель берет во мне верх… Что это — просто воспоминания, голые факты, даты, забавные случаи?

— Нет… Это скорее черновики, только еще очень сырые. Боюсь, дальше этого дело и не пойдет… Мне не хватает воображения.

— Может, вам мог бы помочь кто-то из знакомых? Подруга, например? Ведь у вас, конечно, есть одна или две ближайшие подруги, от которых у вас нет тайн?

— Знакомые у меня есть. Но не подруги…

Тут пришел Жаллю. У меня вырвался вздох нетерпения: ведь я, возможно, вплотную подошел к разгадке. Что, если Ману были знакомы эти наброски? У нее-то не было недостатка в воображении, и она могла бы… Мне уже приходилось встречать женщин, готовых на все, лишь бы публиковаться!

— Давайте завтракать, — предложил Жаллю. — Все готово.

С едой было скоро покончено. У меня сердце не лежало к болтовне, да и Жаллю, поглощенный своими делами, не замечал, что разговор не клеится. Клер задавала вопросы о природных богатствах, о еде, о жизни на плотине. Она обладала практической сметкой, а это всегда меня раздражало. Я догадывался, что она думает обосноваться здесь и заняться обустройством нашего холостяцкого быта на семейный лад. Мне это вовсе не нравилось. Мой привычный беспорядок стал мне дорог. Ману умела с этим считаться. Но в Клер была веселость, был задор, скажу больше — в ней была прозрачная ясность, которая понемногу рассеяла мое предубеждение. Сравнивая этих двух женщин, я поневоле признавал, что Клер — само воплощение покоя и надежности. Никогда не знавший матери, я больше, чем кто-либо другой, был подвержен определенному женскому влиянию. От Ману не исходило такого ощущения надежности… Стоп! В эту сторону проезд закрыт. Стоит мне только начать думать о Ману…

— Вы о чем-то задумались, мсье Брюлен, — донесся до меня голос Клер. — Давайте-ка сюда тарелку.

Ее насмешил пузатый самовар, словно составленный из двух колб и напоминавший сосуд алхимика.

— Чем собираетесь заняться теперь? — спросил Жаллю.

— Думаю навести порядок у себя в комнате, — ответила Клер.

— А я, пожалуй, поработаю.

— Вот и отлично. А когда моя жена передохнет, покажите-ка ей здешние сооружения. Увидимся за обедом.

Жаллю легонько поцеловал Клер в висок, а мне пожал руку, что у него было редким знаком доброго расположения. Клер поднялась из-за стола.

— Я кое-что привезла для вас, Пьер.

Я зашел вместе с ней в ее комнату, такую же бетонную келью, как и моя собственная. Она покопалась в разобранных чемоданах и протянула мне пакетик из шелковистой бумаги. Я сразу догадался, что это та самая ручка, которую я просил. Я открыл футляр, и сердце у меня замерло. Это была не просто ручка, а роскошный «Паркер», о котором я как-то говорил Ману.

— Будешь умницей, я тебе такой подарю, — посулила она.

«Будешь умницей» в ее устах означало: «Не станешь задавать вопросов», «Будешь принимать меня такой, какая я есть»… Я вновь видел эту сцену. Видел Ману, сидевшую на диване с чашкой чая в руках. Это было… ну да, в тот самый день, когда я выписал ей чек. Я даже забыл поблагодарить Клер. Я снова был в Париже. Ману была со мной…

— Вам не нравится?

— Простите?.. Нет, напротив… Извините, мне, право, неудобно… Но почему именно «Паркер»?

— Сама не знаю. Мне продавец посоветовал. Сказал, что такие ручки никогда не протекают, даже в самолете. Я-то в этом не разбираюсь.

Ну конечно! А почему именно «Паркер»? Что только не лезет мне в голову! Я достал бумажник.

— Нет-нет, — сказала Клер. — Денег я у вас не возьму. Это подарок. Вы ведь помогаете моему мужу. Если дело выгорит, в этом будет и ваша заслуга. Я обижусь, если вы не возьмете… Будьте проще, Пьер… Держите, и будем друзьями.

Взяв ручку у меня из рук, она сунула мне ее в нагрудный карман.

— Она принесет вам счастье, — добавила Клер. — Вы ей напишете вашу книгу. А я тоже стану романисткой… через посредника.

Она рассмеялась, но в этом смехе мне почудилось что-то горькое. Я подумал, что, быть может, заблуждаюсь на ее счет. Мне еще многое предстояло узнать о Клер Жаллю.


Я жил призрачной жизнью между явью и сном, между Клер, которая была как бы одним из воплощений Ману, и Ману, которая представлялась мне прошлым обличьем Клер. Я только что перечел эти строки. Они безо всякого преувеличения передают то, что я испытывал в те дни. Ибо в этих двух женщинах была, если можно так выразиться, какая-то взаимозаменяемость. Я воображал, что, разобравшись в прошлом Клер, я тем самым пролью луч света и на прошлое Ману. Мне представлялось несомненным, что Ману принадлежала к окружению Клер. И значит, расспрашивая Клер о ее жизни, я непременно должен был натолкнуться на Ману. Но ничего подобного не произошло. Чем больше Клер рассказывала о себе, тем чаще мне казалось, что я слышу Ману. Я уже забыл обо всем, что происходило со мной в те дни, похожие один на другой. Большая часть наших разговоров стерлась из моей памяти. От этого, в некоторых отношениях страшного для меня периода сохранились лишь «шоковые» моменты. Внешне они ничем не отличались от других. Но для меня то были мгновения удушья, головокружения, когда я проваливался в воздушные ямы и мне чудилось, что я, словно в кошмарном сне, лечу в бездну… Так было в тот вечер, когда Клер принялась напевать «Форель». Мы с ней прогуливались по восточному, самому пустынному берегу озера. Его поверхность между двумя берегами выглядела совершенно гладкой — ни волны, ни ряби. Лишь отражавшиеся в воде звезды хоть немного оживляли его. И тут Клер сквозь зубы замурлыкала «Форель». С чего ей вздумалось напевать именно эту мелодию? Я спросил ее об этом.

— Даже не знаю, — ответила она, удивленная таким вопросом. — Вероятно, потому, что у нас в это время рыбы выпрыгивают из воды, охотятся… А что, в этом озере совсем нет рыбы?.. Почему вы всегда во всем ищете какую-то подоплеку?

И это тоже я уже слышал от Ману. Простое совпадение. И, разумеется, его нетрудно объяснить! Но почему все-таки именно эта мелодия Шуберта? Я настаивал. Клер призадумалась и вдруг рассмеялась.

— Вспомнила, — сказала она. — Когда в Париже вы придете меня навестить… вы ведь непременно придете, правда?.. я вам покажу старую музыкальную шкатулку. Она принадлежала еще моим дедушке с бабушкой. Вы ее откроете, и она сыграет вам «Форель». Я столько раз слышала ее, что она стала частью меня самой. Я даже не замечаю, когда пою ее.

Ну конечно! Опять я забыл, что эта музыкальная шкатулка принадлежала ей, а не Ману, что самозванкой была Ману, а не Клер. Никак не привыкну.

— Что же вы прячете в своей шкатулке? — поинтересовался я.

— Да мне нечего прятать, — возразила она. — Я там держу письма, записные книжки.

— Что за книжки?

— Вы что же, хотите все знать?

— Я любопытен по роду своей профессии.

— Мой дневник… Можете надо мной смеяться!

— Я и не думал смеяться, уверяю вас.

Письма! Мои письма! Нет, не мои! Я лишь напрасно терзал себя, находя в этом удовольствие. Но я не мог не вспоминать тот последний вечер. Я все еще ощущал у себя на ладони тяжесть тех любовных посланий, некоторые из них мы тогда перечитывали вместе… Она и я. Ману и я. Что же сказала Ману? «Ты пишешь лучше меня… или, может, ты лучше лжешь». Выходит, лгала она. Я все больше и больше убеждался в этом, и только какой-то уголок моего мозга упорно отторгал эту истину. Возможно, Ману и была способна что-то скрывать. Но только не лгать! Только не играть чью-то роль с таким безупречным искусством. Я вслушивался в ее голос, который по-прежнему звучал у меня в ушах. И в этом голосе была одна нежность, все с той же ноткой отчаяния. И снова я летел в пропасть, чувствуя, как мучительно обрывается все внутри. Я больше ничего не понимал. С трудом узнавал темные воды озера и отдаленный грохот плотины. Повстречай я Клер в другом месте, и, я уверен, мои страдания не приобрели бы такого болезненного характера. По крайней мере, так мне кажется. Но здесь, в этом грохоте и палящем солнце, было что-то неистовое и беспощадное. Грохот в особенности давил на сознание. Этот вечный шум стекающей воды постепенно притуплял внимание и придавал мысли какую-то вялость. Поток сотрясал почву. Машины сотрясали плотину. А чтобы укрыться от этого ада, надо было сесть в «лендровер», который, впрочем, трясло на дорогах. И там солнечный свет заливал небо жарким маревом. Весь этот мир был болен скрытой формой заразной горячки. Плотинная лихорадка! Она-то и подтачивала мои силы.

— Пьер, какой же вы чудной!

Клер наблюдала за мной с растущим беспокойством. Однажды она сказала:

— Пьер, вы несчастны!

И я понял, что мне угрожает опасность: я должен быть бдительным, если не хочу выболтать ей все. Что же мешало мне во всем ей признаться? Очень быстро наши отношения стали достаточно близкими. Практически все свободное время мы проводили вместе. Я еще выполнял кое-какую работу для Жаллю — время от времени сопровождал его в Кабул, — но он предпочитал, чтобы я оставался с его женой. Он поручил мне развлекать Клер. Это тоже было для меня тайной. Почему он заставил Клер приехать сюда, прекрасно зная, что не сможет уделять ей много времени? Зачем ему понадобилось, чтобы она жила на плотине, раз сам он пропадал на работе с утра до вечера? Я подозревал, что они не ладят между собой, хотя и без всяких на то оснований: Жаллю был неизменно внимателен и предупредителен по отношению к Клер. Да и сами эти подозрения были нелепыми. Они возникли из-за признаний Ману, сделанных мне тогда, когда я еще считал ее госпожой Жаллю. Но эти признания были ложными, преследовали цель, до которой я до сих пор не смог докопаться. И все же я следил за Клер и ее мужем, как если бы Клер была Ману. Более того, я даже ощущал приливы ревности, когда за столом Жаллю случалось упомянуть о чем-либо из их прошлой жизни, назвать имя, припомнить какое-нибудь событие. Я сам на себя за это злился. Но, как это ни глупо, во мне по-прежнему уживались самые противоречивые чувства. Так, я допускал, что Клер была женой Жаллю, но не мог смириться с мыслью, что Жаллю был мужем Ману. Выходило до смешного глупо, но это-то понемногу и разрушало меня. Я понимал, что мое поведение могло показаться странным. До приезда Клер я охотно пропускал стаканчик то с тем, то с другим. Любил поболтать с инженерами. Иной раз я навещал их на заводе во время дежурства. Мне нравилась легкая дрожь, которая охватывала меня всякий раз, когда я входил в огромные цеха, где с головокружительной скоростью вращались турбины высотой с локомотив. Я знал, что на плотину всей своей массой давит озеро. Я дотрагивался до перегородки, прикладывал ладонь к неровной цементной поверхности, неизменно удивляясь, что она не разлетается на куски под невообразимым напором воды. Теперь же я беседовал только с Клер. Все прочее, будь то люди или вещи, перестало меня интересовать. Когда стояла невыносимая жара, мы встречались с ней на террасе или в комнате — то у нее, то у меня. И всегда говорили о Париже. Она мастерила занавески, кроила, шила. Я курил. Прикрыв двери, мы на какое-то время избавлялись от оглушительного шума. И все-таки приходилось включать вентилятор, перегонявший воздух справа налево и слева направо. Ветерок обвевал наши лица, трепал волосы Клер. Она смеялась:

— Наверное, я похожа на шалую собачонку.

В такие минуты мне хотелось рассказать ей все, спросить: «Кому из ваших близких могло прийти в голову попытаться занять ваше место, выдать себя за вас? Кто так хорошо знал вашу жизнь, чтобы присвоить себе даже ваши воспоминания, привычки, вкусы и манеры?» Это было бы так легко сделать, но я все не решался. Мне претило обвинять Ману; и я не хотел слышать, как ее станет уличать другая женщина. А главное, я вовсе не жаждал узнать, что Ману в действительности зовут Ивонной или Сюзанной и она замужем за мелким служащим, что я был для нее отдушиной в ее унылом существовании. Иной раз правда хуже лжи. Но были у меня и другие причины ничего не говорить Клер и выжидать. Сейчас, когда я осмысливаю прошлое и вижу его в истинном свете, они кажутся мне очевидными. Но тогда разобраться в них было куда труднее. Как выразить то, что я испытывал? Эти часы душевной близости были дороги нам обоим. Клер казалось, что меня привлекает она, в те самые минуты, когда мои мысли были заняты Ману. Нежность к той, с кем я был разлучен, несомненно, вносила в мои слова привкус ласки и тихой грусти, которые не могут оставить равнодушной ни одну женщину. Вскоре я заметил, что Клер нравятся эти беседы с глазу на глаз, что она ждет от меня вопросов и нередко сама на них напрашивается. Она охотно говорила о своем детстве, я же, закрыв глаза, представлял на ее месте Ману, которая наконец-то рассказывает мне то, о чем всегда наполовину умалчивала. Вентилятор издавал приглушенный шум, похожий на звук кинопроектора. У меня в голове словно загорался экран, и я видел Ману в детстве, Ману в лицее, Ману в Сорбонне и, наконец, Ману замужем… Когда же я говорил о себе, о том, кем я был и чего хотел, что я любил, стараясь избегать всякого намека на Ману, то в этих моих полупризнаниях, непосредственных и в то же время обдуманных, оставались пробелы, возбуждающие любопытство Клер. Очень скоро она поняла, что в моей жизни, как говорят, была женщина, и старалась подловить меня на каждом слове, так же как и я ее. Так, прибегая ко всяческим уловкам под видом полной откровенности, мы с ней кружили друг возле друга — а ставкой в этой игре была Ману. Нередко я и сам наводил разговор на эту тему.

— Пьер, вам следовало бы жениться, — говорила она.

— Я еще слишком молод. И я недостаточно серьезно отношусь к жизни. К тому же я еще не встретил ту, которая… ну, вы меня понимаете.

Она слишком хорошо понимала, и в том удовольствии, которое я испытывал, когда походя ранил ее, было что-то садистское. Ведь я знал, что, прикидываясь равнодушным или пресыщенным, причинял ей боль. Она не решалась быть резкой, упрекнуть меня во лжи. И прибегала к обинякам:

— Должно быть, среди ваших знакомых немало красивых и образованных молодых женщин. Вам бы подошла жена-романистка…

На сей раз ей удалось задеть меня за живое. Я отвечал грубым выпадом:

— Терпеть не могу женщин-писательниц.

И тут же снова старался ее уколоть:

— Я имел в виду не вас, Клер. Ведь вы не писательница.

— Кто же я, по-вашему?

— Ну… Просто женщина… Женщина, которая, как и я, ищет свою дорогу в жизни.

Все эти пошлости произносились с дальним прицелом. Они придавали нашей дружбе оттенок значительности, побуждая нас к новым, все более откровенным признаниям. Я терпеливо подстерегал любую возможность что-то выяснить. Чего же все-таки я ждал? Этого я и сам не смог бы объяснить. Мне нравилось, что жена Жаллю ломает себе голову над моими причудами. К тому же мне было с ней хорошо. Я чувствовал себя как выздоравливающий, который уже сожалеет о своей болезни и напоследок старается извлечь из нее все возможные выгоды. Клер заботилась обо мне так же, как прежде я сам заботился о Ману: была очень внимательной и заботливой и в то же время такой мягкой, какой умела быть она одна. Напавший на меня в ту пору душевный столбняк шел мне на пользу — я могу последовательно и дотошно обдумать поведение Ману. Тем хуже для Клер, если она не сумеет преодолеть свое влечение ко мне! Она отняла у меня Ману и я ей ничем не обязан!

Все мои домыслы ни к чему не вели. Мне никак не удавалось найти убедительное объяснение случившемуся. Допустим, Ману была вхожа в дом Жаллю. У нее были ключи от него, она знала его так, как будто бы сама там жила. Все это пригодилось ей, когда она разыграла передо мной прощальную комедию. И что же дальше? У меня было мелькнула догадка о каких-то махинациях с рукописью романа. Но я тут же зашел в тупик. Ведь рукопись была хорошей. Ее издали бы и без моего содействия… Конечно, Ману не могла предвидеть нашу встречу и ее последствия; но если она хотела любой ценой скрыть от меня подлог, то уж, верно, не стала бы выдавать себя за жену Жаллю, этим она бы только все испортила. Здесь я сталкивался с непреодолимым препятствием… Возможно, Ману и не была опытной лгуньей. Я же приписывал ей тонкий расчет даже там, где ей на самом деле приходилось импровизировать. В этом случае выдавать себя за Клер ей было проще всего. Такая догадка показалась мне многообещающей. Нетрудно вообразить тщеславную, одинокую женщину, разочарованную в жизни, которая, завидуя Клер, постепенно все больше и больше входила в ее роль; заимствовала ее воспоминания, путевые заметки и на их основе создала оригинальное произведение. С этой кражи, которой она не могла не стыдиться, должна была начаться для нее та новая прекрасная жизнь, о которой она всегда мечтала. Все это очень походило на правду. Мне захотелось убедиться, что я не ошибся. Нередко, когда я замолкал, Клер спрашивала:

— О чем это вы задумались, Пьер?

Я решил не упустить случай.

— Есть нечто, чего я никак не могу понять. Можете не отвечать, если я лезу не в свое дело. Но все-таки почему вы сюда приехали? Только не говорите, что вас заставил муж. Ведь до этого вы не всегда ездили с ним, правда?

Нисколько не смутившись, она ответила:

— Я скучала в Париже. Вот и вся причина.

— Но ведь в Париже вы где-то бывали, с кем-то встречались?

— Да, но мне все равно было очень скучно.

— Вы говорили, что подруг у вас мало. Но все же одна-две подруги у вас есть?

— И того не наберется.

— Ну хотя бы одна?

— Смотря что называть подругой.

— То, что все так называют. Женщину, от которой у вас нет секретов, с которой вы ежедневно болтаете по телефону; она свой человек в вашем доме и все о вас знает. Это и есть подруга.

— Ну, вы слишком многого хотите… Сожалею, Пьер, но подруги в этом смысле у меня нет.

— Почему же?

— Да потому, что мужу это бы не понравилось.

— С чего вы взяли? У него самого, я думаю, друзей хватает?

— Вот и ошибаетесь. Он не может себе позволить заводить друзей.

— Что-то не пойму, что вы имеете в виду…

Она ответила не сразу, сделав вид, что ищет ножницы, чтобы отрезать нитку.

— От вас, — заговорила она после паузы, — можно этого не скрывать. Пару лет назад Рене облыжно обвинили в растрате. Разумеется, это неправда. Но чтобы свалить соперника, все средства хороши… Рене заключает сделки на огромные суммы. Так вот, стоило одной из его плотин рухнуть, как тут же пошли слухи, будто подрядчики, с которыми он работает, темные личности. Было предпринято расследование, а потом говорили, что Рене подкупил членов комиссии. Будь Рене покладистым человеком, все давно бы забылось. Но вы ведь знаете, какой у него бешеный нрав. Он всех от себя отталкивает. Его оставили даже те, кто еще был на его стороне. Постепенно от него отвернулись все. Близкие люди в том числе.

— А у него есть братья или сестры?

— Сестра, она живет в Ницце. Похоже, она единственный человек, кто его поддерживает.

— Сколько ей лет?

— Лет тридцать.

— Она замужем?

— Вдова.

Чуть поколебавшись, я продолжал допытываться:

— Похожа она на брата?

Клер бросила на меня удивленный взгляд.

— Вы хотите сказать, внешне?

— Да… И внутренне тоже.

Клер, как видно, призадумалась.

— Внутренне, может, и похожа. Но внешне — нисколько… Жаль, у меня нет ее фотографии. А я смотрю, она вас заинтересовала.

— Только в связи с вами. У вас с ней хорошие отношения?

— Не особенно. К счастью, она не так уж часто бывает в Париже.

Я пошел по ложному пути, это ясно, и поспешил вернуться к первоначальной теме:

— Ну, допустим, у вашего мужа друзей нет. Это же не причина, чтобы и вам сторониться людей.

— В том-то все и дело. Вы только представьте себе ситуацию: мой муж больше никому не доверяет. Ему уже стало казаться, что все жаждут его погибели. Повсюду ему мерещатся происки врагов. Взять хоть бы историю с этим Блешем. Я и сама толком не знаю, что там между ними произошло, но этот пример достаточно показателен.

— Они разругались из-за плотины.

— Вот видите!.. Блешу пришлось уехать. А ведь он наш старый знакомый. Да вы сами, Пьер, скажите откровенно, разве вы чувствуете себя с ним уверенно? Вот то-то и оно… Теперь вы понимаете, отчего я ни с кем близко не схожусь?

Удивительное дело! В рассказах Клер Жаллю представал таким, каким мне его описывала Ману. Ману тоже жила отшельницей из-за нелепых прихотей Жаллю. Он даже внушал ей страх.

— Скажите, Клер, а вы его не боитесь?

— Почему вы об этом спрашиваете?

Она ни с того ни с сего смутилась и бросила на меня тревожный взгляд. Я вспомнил признания Ману и решил попытать счастья на этом пути.

— Вы чего-то не договариваете, — начал я. — Муж сделал вашу жизнь невыносимой. Вот это, пожалуй, ближе всего к истине. Он не просто запрещает вам заводить подруг, но еще и следит за вами, все проверяет, урезает даже ваши карманные деньги — до такой степени он стал недоверчивым и прижимистым.

Клер уронила руки себе на колени.

— Откуда вы это знаете? — чуть слышно спросила она.

— Я уже давно к нему присматриваюсь… Это я нарочно вас провоцировал и, делая вид, будто ничего не знаю, ждал, пока вы разговоритесь сами. Вижу, я верно угадал. Ведь характер человека несложно восстановить по какой-нибудь детали, подобно тому, как восстанавливают скелет…

— Да, — подтвердила Клер. — Он страшно боится, что для него наступят черные дни. Вечно ему мерещится, что он разорится и не сможет заниматься своим любимым делом. Зарабатывает много, но во всем себе отказывает. Да вот хотя бы такой пример: ему прислали из Оверни служанку — пятнадцатилетнюю девчонку, которая обходится нам дешевле…

Нет. Просто невероятно! Ясно, что одна из женщин играет чужую роль! Те же фразы… Почти те же слова… Но ведь Жаллю не двоеженец! Я уже не слушал, что говорила Клер. Мне вдруг пришло в голову: а что, если Ману — его любовница? Разве это не единственное разумное объяснение? Я перебирал в памяти все, что мне до сих пор не удавалось убедительно истолковать. Но на сей раз все факты выстраивались в логическую цепочку. Так вот почему Ману упорно отмалчивалась, когда я предлагал ей развестись с мужем?

— Ваш брак удачным не назовешь, — посочувствовал я Клер.

Голос у меня дрожал от гнева, но Клер ничего не замечала. Похоже, она испытывала облегчение, радовалась, что была со мной так откровенна, как будто тем самым доказала мне свою любовь, — и это было мне неприятно.

— Он вас обманывает? — спросил я без обиняков.

— Помилуйте, да ему просто некогда. Угадав все остальное, вы должны были почувствовать и это. К тому же ему важно оставаться неуязвимым. Любовница требует расходов. Вообще такой образ жизни делает мужчину более слабым, подвергает соблазнам… Раз уж Рене не может позволить себе иметь друзей, станет ли он заводить любовницу?

Что ж, все это звучит весьма убедительно. В здравом смысле Клер не откажешь.

— А вам, — продолжал я, — никогда не хотелось ему изменить?

— Иногда.

Она улыбалась мне, а я все больше злился на себя. И зачем только я затеял этот разговор, принявший столь сомнительный оборот?

— Но вы так и не решились?

— Поставьте себя на мое место…

— Отчего же вы не разводитесь?

Я словно вернулся к спору с Ману, который состоялся у меня за несколько недель до этого. Но теперь я заранее знал, что она мне ответит… Я уже слышалвсе ее доводы: если я его брошу, это будет выглядеть так, словно я его осуждаю… это означало бы лить воду на мельницу его врагов…

— Допустим, я разведусь, — сказала Клер. — Все непременно начнут доискиваться скрытых причин. А то и сами их придумают… Для Рене это станет последней каплей. Выйдет так, что я признаю его вину.

Какой-то бред! Окончательно сбитый с толку, я чуть было не рассказал Клер про Ману. Но, поглядев на нее, удержался. Мои расспросы ввели ее в заблуждение: очевидно, она полагала, что с момента нашей встречи меня мучает совесть… Идиотка! Как будто я способен в нее влюбиться! Напрасно я спросил, какие у них с мужем отношения; этот разговор завел меня слишком далеко. Судя по тому, как она на меня смотрит, ясно, что она ждет его продолжения. И вот из-за моей застенчивости, нежелания кого-либо разочаровывать и нетерпимости к хамству я ни словом не упомянул Ману. Более того, несколько дней я, как только мог, избегал встречи с ней. Ссылаясь на сильную головную боль, я вставал из-за стола первым. Делал вид, что работаю над романом. Жаллю, поглощенный своими делами, вечно в разъездах, ничего вокруг себя не замечал. Я же буквально всей кожей ощущал влюбленность Клер. Мои расспросы, недомолвки, все странности моего поведения, печаль и горечь — все это она истолковала совершенно ложно и, уверив себя в том, что я борюсь с зарождающейся страстью, увлеклась сама. Зло свершилось. Может, мне лучше уехать? Когда мне случалось пасть духом окончательно, я клялся себе, что уеду без промедления. Но, поразмыслив, всякий раз находил множество причин остаться. Больше всего меня страшило презрение Жаллю. Я знал, что он скажет «Вы свободны» таким тоном, который ранит меня сильнее, чем удар хлыста. И что я стану делать в Париже без Ману? Буду тащиться с работы домой, устав от жизни, со страшной пустотой в душе. Клер меня хотя бы отвлекала… В иные минуты я вдруг впадал в такое отчаяние, что оно оборачивалось своей противоположностью, когда и Клер и Жаллю казались просто смешными, а ситуация, в какую я попал сам, забавляла меня до слез. Я был любовником первой госпожи Жаллю, а теперь, выходит, это же повторяется и со второй? А вторая, глядишь, тоже исчезнет? Может быть, подлинного в ней больше, чем в первой? Когда же я наконец очнусь ото сна, то окажется, что никакой плотины не было и в помине, впрочем, как и самого Жаллю. Так велика ли беда, если мы с Клер… Воспоминания о Ману пока что служили мне защитой, но все более слабой, по мере того как моя обида росла. Я носился с этой обидой, подпитывал ее, приручал, как хищного зверя. Каждый вечер, когда другие на сон грядущий вспоминают свои грехи и молятся, я вызывал Ману на свой суд; требовал от нее оправданий, припоминал ей ее недомолвки, ее молчание… доказывал, что она всегда скрывала от меня свои истинные намерения. Лик Ману, плоский и безгласный, витал надо мною, но иногда, в тот самый миг, когда я погружался в сон, он вдруг чудесным образом оживал, обретая плоть и кровь… Склонившись надо мной, она нашептывала мне что-то, чего я не мог разобрать, но, просыпаясь, ощущал во рту соленый привкус слез.

Так я готовился к неизбежному, не испытывая к Клер ни капли жалости. Я жаждал отомстить Ману за себя. Клер — одновременно похожая и непохожая на нее — была доступна моему мщению. В лице одной я покараю другую, а тем самым освобожусь от обеих. Я уже желал только одного — избавиться от этой навязчивой идеи, и больше не пытался проникнуть в их тайну.

Жаллю пригласил группу иностранных инженеров посетить плотину. В столовой устроили праздничный обед. Клер помогла слугам подготовить и украсить зал. Она была рада гостям и считала для себя делом чести превратить вечеринку в настоящий прием. Всех нас попросили одеться соответственно. Преодолев себя, я обрядился в смокинг. Когда я спустился в столовую, Клер только начала принимать гостей. На ней было вечернее платье. Желая подыграть ей, я торжественно поклонился и поцеловал ей руку. На запястье у нее красовался массивный золотой браслет Ману. Слегка удивленный, я выпрямился. Она уже протянула руку шведскому инженеру, пытавшемуся сделать ей комплимент на ломаном французском. Какой удачный вечер! Даже Жаллю немного расслабился. Клер улыбалась, польщенная всеобщим вниманием, моим в особенности. Откуда ей было знать, что это с ее браслета я не спускал глаз. Да, тот самый браслет, из сложенной в четыре ряда цепочки с плоскими звеньями, от которых на запястье Ману оставался отпечаток наподобие тонкой сетки. Я не сомневался в том, что, сними я его сейчас с руки Клер, увижу на ее коже тот же самый рисунок, которого столько раз касался губами. Мне вспомнилась полная драгоценностей шкатулка из слоновой кости в ее спальне. Выходит, Ману могла брать оттуда что ей заблагорассудится и Клер не замечала, что другая женщина носит ее браслет, а может быть, и ее ожерелье, серьги?! Даже платья? Например, то, что сегодня было на Клер, — не в нем ли Ману принимала меня в тот вечер, в Нейи? Впрочем, нет, ведь Ману ростом намного выше Клер. Но и браслет сам по себе вызывал немало вопросов. Мне пришлось отвечать моему соседу за столом, тоже шведу, который, принимая меня за специалиста, без конца приводил какие-то цифры на ломаном французском. И вот, пока я в меру своего разумения пытался ему отвечать, внутренний голос нашептывал мне: «Ведь она сказала тебе не все. Стань ее любовником, и узнаешь всю правду. Стань ее любовником!» Я много пил, стараясь не отстать от шведа. Я сидел довольно далеко от Клер, и никто не видел, что я не сводил с нее глаз, — никто, кроме нее самой. Браслет поблескивал на ее запястье. Иногда она улыбалась именно мне, тогда я отводил глаза. Я был чуточку пьян, когда встал из-за стола. Гости перешли на террасу покурить и отведать ликеров. Клер нарочно задержалась, поджидая меня.

— Что-нибудь не так?

Приходилось кричать, чтобы перекрыть шум водопада.

— Вовсе нет. Все в полном порядке. Поздравляю вас, вы отлично справились со своей ролью.

— Правда, удачный вечер?

— На редкость удачный. И вы сегодня такая красивая! Какой прелестный браслет!

— Я надела его для вас.

От выпитого у меня шумело в голове. И чей-то голос без умолку твердил: «Стань ее любовником. Тогда она скажет тебе все». Клер поискала глазами среди гостей своего мужа, увидела, что он о чем-то спорит с моим приятелем-шведом. Она взяла меня за руку и увлекла за собой к лестнице. Я знал, куда мы идем. Знал, что, едва захлопнув за собой дверь комнаты, она бросится в мои объятия. И я тоже желал ее. Даже испытывал какое-то дикое нетерпение. Мы вели себя точно безумные; но, несмотря на опьянение, синим пламенем полыхавшее в моих венах, я сохранял ясную и трезвую голову. Я знал, чего хотел, и, когда Клер отдавалась мне, думал: «Дура, теперь ты все мне расскажешь! Только не воображай себе, что я тебя люблю!»

Я не мог предвидеть, что Клер воспылает ко мне подлинной страстью. Мне-то казалось, что ее влекло ко мне любопытство; а главное — она устала от Жаллю. Увы! Мне попалась чувствительная, несчастная женщина, для которой любовь превыше всего. О том, чтобы ее выспрашивать, нечего было и думать. Теперь я вынужден был перейти к обороне. Я должен был поклясться, что женщины, которых я знал до нее, ничего для меня не значили, что я был от нее без ума, что мы навечно принадлежим друг другу. Никакая лесть не казалась ей слишком грубой, никакая глупость — чересчур несусветной, ведь она любила меня. Но в моем сердце по-прежнему царила Ману. Наблюдая за Клер, я не мог не поражаться: неужели такой заурядный тип, как я, мог стать объектом подобного волнения, таких страданий и смятения, всего этого безумия? Как мне вывести ее из заблуждения? И следует ли это делать? Не слишком ли это рискованно? Несколько дней я жил в постоянном страхе перед скандалом. Жаллю не мог не заметить внезапной перемены в поведении Клер. Она стала задумчивой, раздражительной, отвечала ему очень сухо. А главное, у нее был взгляд влюбленной: туманный, пристальный, с расширенными зрачками, словно оцепеневший. Каждое наше свидание начиналось с того, что я пытался вывести ее из этого полубредового состояния, призывая к осторожности.

— Ты сама говорила, что нрав у него бешеный. Хочешь, чтобы он обо всем догадался?

Она обвивала мою шею руками, а у меня кулаки сжимались от злости. Так и до беды недалеко. Пусть даже сам Жаллю ничего не замечал, но ведь были другие: инженеры, жившие бок о бок с нами, встречавшиеся с нами по три раза на дню и, как неудовлетворенные самцы, за версту чуявшие в Клер женщину. Уж они найдут способ поставить Жаллю в известность. Я решил по вечерам больше не выходить из дому. Первая ссора между Клер и ее мужем вспыхнула случайно. Нередко мы с ней садились в «лендровер» и, дождавшись, когда солнце стремительно закатится за гору, огибали озеро, забираясь на выжженное солнцем плоскогорье. Здесь мы были одни. Мы могли болтать и дурачиться, как хотели. Но нас видели, когда мы уезжали; слышали, как мы возвращались. Я догадывался, какими сплетнями и ехидными улыбочками нас провожали. И решил отныне не отлучаться с плотины. Но Клер, которая была без ума от этих прогулок, заартачилась и попросила у Жаллю разрешения самой брать «лендровер». Жаллю не позволил. Машиной с двумя ведущими мостами было нелегко управлять, малейший промах мог привести к тому, что она съедет с дороги и перевернется. Клер отшвырнула салфетку и выбежала из-за стола. Я уткнулся носом в тарелку. Жаллю сохранял спокойствие.

— Разве я не прав, мсье Брюлен? — обратился он ко мне. — Конечно, у Клер есть права, но она несколько лет не садилась за руль. Машина не моя. Она, как и любой инвентарь, составляет имущество плотины.

Разумеется, я согласился с ним. В тот вечер я больше не виделся с Клер и провел кошмарную ночь. Если ссора на этом не закончится, от Клер — я это чувствовал — можно ждать любой выходки. Но тревога оказалась напрасной. На следующий день Клер попросила у меня прощения.

— А что твой муж?..

— Работал у себя в комнате. Я для него почти ничего не значу. Знаешь, что я такое? Обуза, которая осложняет ему жизнь… Ты напрасно беспокоишься…

Но как мне было не беспокоиться? Я слишком хорошо знал, насколько этот человек лукав и коварен. Мне довелось наблюдать, на какие уловки, даже ухищрения он шел, чтобы втереться в доверие к министрам и самому королю. И я постоянно был настороже. Этим отчасти объясняется та холодность, с какой я иной раз принимал постылые ласки Клер.

— Чего ты боишься? — спрашивала она.

И я вдруг понимал, что и в самом деле боюсь, как прежде боялась Ману. Я замечал, что мне следует вести себя, а то и говорить, почти как она. Я заходил в комнату Клер и прислушивался. Ману, бывало, прячась за занавеской, следила за улицей. Клер целовала меня, нашептывая нежные и страстные словечки. В ответ я улыбался ей с вымученной любезностью. Бывало, я, как Ману, украдкой поглядывал на часы. Неразделенная любовь обернулась для меня докукой…

— О чем ты думаешь?

На это приходилось покорно отвечать: «О тебе», лишь бы не говорить, что на самом деле мне хотелось очутиться подальше от нее, где угодно, но только одному. Я входил в образ Ману, придумывал ее заново. Как она, я вызывался приготовить чай, лишь бы чем-нибудь заняться, а главное — чтобы Клер не приставала ко мне со своими ласками. И так же, как Ману, я старался сократить наши свидания. Вместо того чтобы сказать: «Мне пора», я говорил: «Надо идти работать», с тем же, что и у Ману, бессильным сожалением в голосе. Закрыв за собой дверь, я облегченно вздыхал. Неужели Ману, уходя от меня, тоже испытывала облегчение? Мне уже многое пришлось выстрадать из-за Ману, но то, что открывалось мне теперь, было поистине ужасно. Возможно ли, что Ману лишь притворялась, будто любит меня, как я сам притворялся, что люблю Клер? Но я на это пошел с определенной целью. А Ману? Какую цель преследовала она? Это-то я и хотел выяснить. Потому я и поддался настояниям Клер. Любовь Ману, любовь Клер, любовь истинная и притворная — все это перемешалось в моем мозгу, приводя меня в такое смятение, что я рад был прилепиться к Клер, но то, что ей казалось исступленной чувственностью, было лишь попыткой преодолеть охвативший меня испуг. Чего же добивалась Ману? Напрасно терзал я свой ум в поисках ответа. Ману проявляла необычайную изобретательность, отталкивая меня, отказываясь выйти за меня замуж. Да не имело это ничего общего с какой-то целью! Вздумай Клер женить меня на себе, я бы тоже попытался отбить у нее подобное желание. Но я не порву с ней до тех пор, пока мое любопытство не будет удовлетворено. А Ману порвала со мной. Что-то весьма существенное по-прежнему ускользало от моего понимания.

— Милый, — шептала Клер, — если бы только ты любил меня так, как я…

Я готов был пожать плечами. Неужели я докучал Ману подобными жалкими признаниями? Стоит ли после этого удивляться, что она… И, заметив в глазах Клер то же страстное сомнение, какое испытывал я сам, сжимая в объятиях Ману, я ощущал в сердце мгновенный укол жалости. Тогда я старался обращаться с ней помягче, поласковее — настолько, чтобы она поверила в мою любовь. Но тем самым я лишал себя всякой возможности говорить с ней о Ману… Положение становилось невыносимым, но я ничего не мог изменить. Я оказался в плену ужасного недоразумения. Конечно, я никогда не упускал случая спросить ее о чем-нибудь как бы невзначай. Браслет? Я знал ответ заранее: она купила его в Бомбее.

— Любопытно, — сказал я, — а мне казалось, что в Париже я видел точно такой.

— Меня бы это удивило. Мастер, у которого я купила его, уверял, что это — единственный экземпляр.

Пожелай Клер скрыть от меня что-то, связанное с этим браслетом, она ответила бы уклончиво: «Возможно, существует копия?» — или: «Узор довольно банальный…» Но, сама того не подозревая, она сделала эту тайну совершенно непроницаемой.

— Ты никому не давала его поносить?

— А ты дал бы кому-нибудь свою ручку или часы? Женские украшения — вещь куда более интимная.

Так что и этот след никуда не вел. Пришлось испробовать другие. Клер частенько заговаривала о своем детстве. Я старался ее в этом поощрять. Но она повторяла лишь то, что я уже слышал от Ману. Даже показала мне фотографию родителей, и я вновь увидел мужчину с тонкими усиками и молодую женщину в соломенной шляпке — тех же людей, что и на снимке в спальне Ману. Вернее, в спальне Клер. Но я уже ничему не удивлялся. Клер позволила мне рыться у нее в сумке, там оказались другие фотографии, на которых был снят Жаллю в молодости, какой-то загородный дом…

— Это дом родителей мужа, — пояснила Клер, — а это группа инженеров на фоне плотины. Той, что под Бомбеем, — уточнила она. — Это я сама снимала. — Рене — третий справа.

Рядом с ним я узнал Блеша. Эти бесконечные объяснения утомляли меня, погружая в какое-то оцепенение. Мне казалось, что я опутан коконом паутины. И вдруг меня опаляла огнем истина, взорвавшись, подобно снаряду, прямо передо мной: каким образом Ману могла жить в точности той же жизнью, что и Клер? А может, я имел дело с сумасшедшей? Тогда я запирался у себя в комнате, бросался ничком на кровать, утыкался лицом в подушку — и вновь передо мною проходили сцены из прошлой жизни, словно в моем мозгу прокручивались обрывки фильмов… Но Ману все больше удалялась от меня, стираясь из памяти, превращаясь в бледное воспоминание, бессильное разрешить мои сомнения. Лишь одно впечатление оставалось неизгладимым: между мной и Ману произошло какое-то недоразумение, что-то важное не было нами высказано. Именно эта тайна, которую я уже не мог разрешить, и стала главной препоной в наших с Клер отношениях. Мой гнев против Ману распространялся и на Клер, и в том, что я не мог простить одной, я бессознательно винил другую. Я стал подозревать, что и Клер скрывает от меня то, о чем умалчивала Ману. Это звучит глупо, но именно в этом я черпал силы, чтобы противостоять Клер. Потому что вскоре мне пришлось оказать ей сопротивление.

Клер была энергичной и настойчивой. Насколько Ману нравилось упиваться мечтами и лелеять надежды, которым не суждено было сбыться, настолько Клер ненавистны были ложь и увертки. Она любила меня, верила, что я ее тоже люблю… Значит, мы должны были что-то придумать и найти выход из этой двусмысленной ситуации. Сама она не испытывала никаких колебаний. Когда мужчина и женщина любят друг друга, они должны быть вместе и поскорее пожениться. Такие нравственные правила были присущи ее простой и здоровой натуре. Но ведь несколькими неделями ранее я и сам рассуждал точно так же! Теперь же это представлялось мне ребячеством, даже отдавало чем-то вульгарным. Пусть разумом я и соглашался с ней, но в душе потешался над ее убежденностью. Невольно я говорил Клер то же самое, что раньше сам слышал от Ману:

— Потерпи немного… Давай подождем…

И если я настаивал, чтобы Ману наконец объяснилась с мужем, то Клер я предостерегал от всякой поспешности. А ведь в обоих случаях речь шла об одном и том же муже… Едва удерживаясь, чтобы не усмехнуться, я говорил:

— Он не тот человек, чтобы смириться… Не стоит доводить его до крайности.

Мы искали возможность обрести свободу. Вернее, искала Клер. Я только притворялся. Не мог же я признаться ей, что в недавнем прошлом часами пытался найти выход из подобного положения? Но тогда Ману высмеяла то единственное решение, которое пришло мне в голову. Выхода не было, и, в сущности, меня это устраивало. Такая уверенность давала мне ощущение безопасности, которое оправдывало мое бездействие. Я обустраивался в новом, все более отвлеченном мире, состоявшем из простейших привычек и ощущений. Я предпочитал оставаться его пленником. Раз уж мне не суждено узнать, кем была Ману, стоит ли двигаться, смотреть, работать, любить? Что и говорить, я оказался жалким любовником! Клер наводила на меня тоску, я долго слонялся по коридору, прежде чем зайти к ней, а когда мои поцелуи были чересчур братскими, старался сбить ее с толку, уверяя с иронией, ранившей меня самого:

— Я ищу выход!

Но если уж Клер что-то затеяла, ничто не могло отвратить ее от намеченной цели. Она считала себя моей женой, и, следовательно, Жаллю становился ей врагом. Я узнал, что она запирается в своей спальне, и муж больше не имеет права ее касаться. За столом выяснилось, что они снова начали ссориться. Жаллю появлялся в столовой последним и первым выходил из-за стола. Он больше не разжимал зубы, а если ему случалось обращаться к Клер, делал это в самых резких и оскорбительных тонах. Я попытался узнать у Клер, в чем тут дело.

— Пустяки, — ответила она, — не беспокойся, к тебе это отношения не имеет.

Такое заявление показалось мне обидным.

— Я его не боюсь, — возразил я.

Но я не прощал Клер того, что могло бы нарушить мой покой. Интересно, а когда Ману случалось поругаться с мужем, она тоже срывала зло на мне? Подобные мысли ранили меня, словно пули. На мгновение мне показалось, что я сражен наповал. Ману никогда не ссорилась с Жаллю — она никогда не была его женой! Но почему она часто казалась раздраженной, совсем как я теперь? Чем хуже становились отношения Жаллю и Клер, тем дальше заходил я в своих обвинениях против Ману. Нет, никогда она всерьез не думала заново устроить свою жизнь. Я судил по себе, ведь сам я не собирался жениться на Клер. И мои нынешние чувства удивительно напоминали то, как относилась ко мне Ману. Она уступила мне, так же как я сам уступил Клер, не более того. А потом постоянно сожалела о своей минутной слабости. Подобное поведение называется… Но не стоило продолжать. Если я стану оскорблять Ману, то тем самым нанесу оскорбление самому себе. Я вовсе не испытывал особого чувства вины перед Клер. Почему же мне непременно хотелось поверить в виновность Ману? Нечистая совесть вызывала у меня жажду: я пил, чтобы забыться. В то время я пил запоем. Клер это замечала. Но она не решалась надоедать мне своими попреками и потому жила в постоянной тревоге.

Эти ли переживания или жаркий климат были тому причиной — но она потеряла аппетит. Мы больше не решались поверять друг другу свои мысли. То и дело между нами повисало настороженное молчание, сменявшееся минутами, когда мы предавались безумной страсти, чтобы потом терзать друг друга жалобами.

— Пора с этим покончить, — твердила Клер.

Вот так же и я говорил Ману. Клер раздобыла карту Афганистана. Я тоже однажды купил себе карту… Когда я спросил у нее зачем, она сказала:

— У меня появилась мысль.

Эта мысль занимала ее несколько дней. Специальной линейкой она измеряла расстояния, погружалась в какие-то сложные расчеты.

— Если ты задумала убежать, проще сесть в самолет, — заметил я.

— Сбежать тоже можно по-разному, — возразила она.

Мне же казалось, что это вообще невозможно. Я полностью замкнулся в себе, словно скрылся в подземной темнице. И мне вовсе не хотелось оттуда убегать. К тому же, если подумать, почему я должен опасаться Жаллю? Тогда, в Париже, все было по-другому. Прежде всего, там я знал его только по рассказам Ману; он представлялся мне человеком, способным на все. К тому же в моей жизни еще ни разу не было романа с замужней женщиной; само слово «муж» вызывало у меня представление о неизбежном бурном объяснении, о драке. Но за прошедшие недели ежедневного общения с Жаллю я постепенно научился различать в нем человека. Физически он не внушал мне страха. Я только боялся сплоховать перед ним. В этом было все дело. Но именно сейчас, когда ему удалось добиться на переговорах перевеса в свою пользу, ему всячески следовало избегать скандала. Я не любил Клер и потому чувствовал себя неуязвимым. Если опасность и существовала — в чем я сомневался, — то мне она не угрожала. Вполне возможно, что в другое время я бы устыдился подобных рассуждений. Но я был не в своей тарелке с самого приезда Клер. И из нас троих я казался себе самым разнесчастным. Разногласия между Клер и ее мужем меня не касались. Планы, вынашиваемые Клер, меня тем более не трогали. Если Жаллю прознает о наших отношениях, я просто-напросто уеду отсюда. Но и в этом случае я недооценивал характер Клер.

Как-то раз она с самым таинственным видом зазвала меня к себе и сказала:

— Я очень хорошо все обдумала и, кажется, нашла решение.

Как обычно, при таких словах у меня в мозгу словно что-то щелкнуло. Разве в недалеком прошлом мне уже не пришлось пережить точно такую же сцену? Поэтому я тут же догадался, что она сейчас скажет. Клер обняла меня за плечи.

— Мне нужно исчезнуть, — продолжала она. — Ничего другого не остается.

Подавленный, я присел на кровать. Выходит, она в конце концов пришла к тому же выводу, что и я… к выводу, который Ману даже не пожелала обсуждать всерьез.

— Понимаешь, если я исчезну и меня сочтут мертвой, мы будем спасены. Тогда ничто не помешает нам начать жизнь заново где-нибудь в другом месте…

Ее глаза светились надеждой. Этот план полностью захватил ее. Жизнь возвращалась к ней, прокладывая себе дорогу в будущее. Наверное, я тогда склонился к Ману с тем же горящим взором, с тем же страстным желанием преодолеть любые преграды.

— И как ты это себе представляешь? — спросил я.

В споре с Клер мне было достаточно использовать те же доводы, к которым тогда прибегла Ману.

— Я так и знала, — заявила она, — что тебя удивит эта затея. Но давай пока не будем обсуждать детали. Скажи, в принципе ты согласен? Что до меня, я не вижу другого выхода.

Я нехотя согласился. Если бы я уклонился от ответа, она бы тут же сказала, что я ее не люблю, а я не выносил таких попреков: «Ты меня не любишь», «Вот если бы ты меня любил…» Ладно, я ее люблю. Что дальше?

— С этой идеей надо свыкнуться, — продолжала Клер. — Постепенно начинаешь понимать, что она не такая уж безумная, как кажется поначалу.

— Если ты исчезнешь, он организует поиски и найдет тебя, будь спокойна.

— Нет. Не найдет, если я исчезну здесь… Если со мной что-нибудь случится.

— Что-то я не пойму…

— Ну подумай сам! Ведь все очень просто. Главное, чтобы не нашли тело.

— Да в том-то и дело. Куда, по-твоему, денется тело в пустынном краю, где нет ничего, кроме камней?

— И все-таки это возможно.

Я молчал. Клер наблюдала за мной, радуясь, что я отнесся к ее словам вполне серьезно и теперь пытаюсь угадать, что же она умела в виду. Но в мыслях я находился далеко отсюда… Мне вдруг вспомнились слова Ману: «Я ведь тоже ищу выход». Как раз перед тем, как она сказала: «Я никогда не откажусь от тебя, Пьер». Нет, она не лгала. И если бы выход был…

— Ну как, что-нибудь придумал?

Нет, ничего я не придумал. Ману была со мной, и больше ничто меня не трогало. Если Клер хочет исчезнуть, это ее дело. Клер постучала кулаком по стене.

— Ты забыл, что здесь есть озеро глубиной в сто метров. По-твоему, там можно будет найти мое тело?

Должно быть, в моих глазах отразилось смятение. Клер поцеловала меня и присела рядом.

— Дурачок, я и не думала топиться. Предположим, мы разыграем несчастный случай. Все решат, что я упала в озеро. Как ты считаешь, дно можно обследовать?

— Навряд ли. Там полно оползней.

— А полностью осушить озеро?

— Наверняка нельзя. Пришлось бы затопить всю долину.

— Тогда все в порядке?

— Как это, в порядке? Если кто-то и впрямь утонет в озере, может, его и найдут. Но вряд ли стоит этого опасаться, поскольку купаться в нем запрещено. Ну хорошо, допустим… А как ты думаешь уехать отсюда? Граница ведь охраняется.

— Ну и что? У меня есть документы, я не нарушаю никаких законов. Уеду, как и приехала.

— А что, если… даже не знаю… вдруг на таможне запишут твое имя, потом узнают о несчастном случае…

Мои доводы никуда не годились. Когда-то я отмел все возражения Ману. Тогда я был способен на все, лишь бы Ману осталась со мной. В то время переход через границу показался бы мне сущим пустяком. Но теперь спокойная уверенность Ману выводила меня из себя.

— Где же мы будем жить потом?

— Ну, конечно, не во Франции. За границей.

— А вдруг мы когда-нибудь встретим кого-то, кто тебя опознает? Надо предусмотреть любую случайность.

— Существует один шанс на миллион, что такое случится. К тому же я покрашусь, сменю прическу, макияж… Женщине нетрудно полностью изменить свою внешность.

— А как же моя работа?

Мне не следовало этого говорить. Но почему я должен был щадить Клер? Какое она имела право требовать, чтобы я всем пожертвовал ради нее? Она взглянула на меня так, как будто я собирался ее ударить.

— Пойми меня правильно, — добавил я, — дело даже не в карьере. Это все не так важно. Но на что мы будем жить?

— Ты говоришь не знаю уж на скольких языках…

— Предположим. Но переводами много не заработаешь.

— Я тоже могу работать.

И в самом деле, ради меня она была готова вынести что угодно. Движением, исполненным безграничной нежности, она накрыла мою ладонь своей.

— Скажи «да», Пьер.

Я вновь поддался жалости, заменявшей мне любовь.

— Ладно. Допустим, что с жизнью за границей мы все уладили, — сказал я. — Остается самое сложное: несчастный случай. Ты, верно, забыла, что над плотиной есть сторожевой пост.

— Часовые почти все время спят.

— Может, оно и так. Хотя и не совсем. Днем, когда у озера никого нет, они и правда дремлют. Но вечером и ночью не спят, я уверен. Если во время прогулки один из нас свалится в озеро, они тут же поднимут тревогу.

Я думал сбить ее с толку. Но не тут-то было.

— Я и забыла про часовых, — призналась она, — но это нам скорее на руку… Разве мы не могли бы подстроить автомобильную аварию? Я только еще не знаю как… Надо подумать. Погоди-ка, дай мне сообразить. Допустим, однажды утром мы отправимся в Кабул за покупками. Как-то раз мы уже так сделали, и никого это не удивило. Значит, мы можем поехать снова.

— Продолжай.

— Ты вернешься один, когда стемнеет… и машина свалится в воду.

— Легко сказать…

— Ты подгонишь ее к краю тропинки, включишь первую скорость, а сам выпрыгнешь… По-моему, это не так сложно… Часовые услышат шум, позовут на помощь. Дальше все зависит от тебя. Ты скажешь, что я попыталась сама вести машину, когда ты вышел, и что-то напутала с управлением. Вот и все.

Ей все еще не удавалось меня убедить — до этого пока было далеко. Я по-прежнему намерен был разгромить этот план, и все же настойчивость и изобретательность Клер не могли меня не восхитить. Я выдвинул первое возражение:

— А что, если по какой-то причине я не смогу столкнуть машину?

— Тогда ты наутро приедешь за мной в Кабул. Я имею право переночевать в Кабуле. Нет, тут нам опасаться нечего. Рене не удивится. Я подожду и, если ты не вернешься, поеду в Пешавар.

Она уже говорила в будущем времени: мы покинули область предположений, и мне поневоле пришлось занять какую-то позицию.

— Нет, — сказал я. — В теории все выходит очень гладко, но стоит копнуть поглубже, и окажется, что все не так-то просто.

— Что, например?

— Ну хотя бы… а как ты доберешься до границы? Я беру первое, что приходит в голову.

— Послушай, — сказала Клер, — если ты пытаешься мне доказать, что существует определенный риск, тогда, конечно, не стоит и пытаться. Риск существует всегда. Но если мы будем выжидать, то подвергнем себя куда более серьезной опасности. Пьер, хватит с меня этой лжи. Мои силы на исходе. Но если муж узнает правду, это действительно будет ужасно. А теперь надо выбирать.

Я чуть было не ответил ей: «Наберись терпения», как, бывало, говаривала мне Ману. Клер положила голову мне на плечо.

— Я что-нибудь придумаю, — продолжала она. — Женщина в этом случае скорее справится с задачей, чем мужчина. В Кабуле меня никто не знает. Я возьму машину до границы. Это же совсем близко. Потом доберусь до Пешавара, сяду на самолет… Ты не веришь, что все получится так, как задумано?

— Честно говоря, не очень.

— Но почему?

Ни один убедительный аргумент мне в голову не приходил. Пришлось признать, что в общих чертах план Клер выглядел вполне разумным.

— И все-таки проще было бы развестись, — добавил я.

— Если ты боишься, не будем говорить об этом, — отрезала Клер.

Она уселась подальше от меня, взяла свое шитье, и я тут же сдался… Мне и сейчас случается себя спрашивать: мог ли я тогда поступить иначе? Честно говоря, не думаю. Согласившись стать ее любовником, я был вынужден мириться с последствиями того, что между нами произошло. Безусловно, истинной виновницей случившегося была Ману. Но время, когда еще можно было рассказать о ее существовании, миновало. К тому же то, о чем просила меня Клер, скорее напоминало услугу, чем сообщничество. Она больше не желала жить с Жаллю, но понимала, что тот ни за что не согласится на развод. Я не вмешивался в чужую ссору. Я всего лишь помогал Клер обрести свободу. Что до ее планов на будущее, это дело другое, однако с этим можно было и повременить. Самое главное, я нужен был Клер только как повод, чтобы избавиться от Жаллю. Повстречай она не меня, а кого-то другого, ничего бы от этого не изменилось. И другой на моем месте не стал бы колебаться! Таков был ход мысли, определивший мое решение. Правда, я не сдался без боя.

— С точки зрения закона, ты будешь считаться умершей, — напомнил я.

— А по-твоему, сейчас я живу? — воскликнула она. — Вот уже долгие годы я не принадлежу себе. Лишь его воля имеет значение. Недаром он строит плотины. Ни на что он больше не годен, как только преграждать путь, перекрывать течение! С меня довольно. Если так будет продолжаться, мне и впрямь лучше умереть. Пьер, ну пожалуйста. Кроме тебя, у меня нет никого на свете.

— Давай обдумаем все хорошенько.

— Только не надо ничего обдумывать. Чем больше думаешь, тем труднее на что-то решиться. Скажи «да» или «нет»!

Я почти любил ее, когда она, как сейчас, смотрела на меня с такой собачьей преданностью. Ману не умела отдаваться вот так, без остатка. И она никогда не нуждалась бы во мне по-настоящему. Я напрасно оскорблял Клер, приписывая ей какие-то небескорыстные побуждения. Кто знает, не встреться я ей, она, быть может, и примирилась со своей участью. Да, она права; у нее никого нет, кроме меня, я же все боюсь продешевить, что-то прикидываю, тяну время, придумываю отговорки. Я готов предать ее только потому, что меня самого предала Ману. Поддавшись искреннему порыву, я взял ее за руку.

— Я спасу тебя, — прошептал я. — Да.


Жаллю не было на плотине почти неделю. Ему пришлось отправиться в Рим на встречу с группой деловых людей. А для нас с Клер наступили чудные времена. Как вынырнувший на поверхность пловец, я почти физически ощущал, что на меня теперь ничто не давит. Я снова стал обращать внимание на окружающих. Плотина уже не казалась мне тюрьмой. Завтраки и обеды больше не напоминали томительные партии в покер, когда игроки пытаются по глазам угадать намерения противника. Мы с Клер могли сколько угодно разговаривать, выходить из дому безо всяких предлогов.

— Вот видишь, — радовалась она, — как нам хорошо вдвоем. Мы с тобой прекрасно поладим.

И она говорила о своих планах на будущее. После так называемого несчастного случая я вернусь в Париж, и она приедет ко мне.

— Кстати, где ты живешь? Я даже адреса твоего не знаю.

— На улице Алезиа. Но прийти туда — чистое безумие.

— Почему же? Париж велик… Улица Алезиа далеко от Нейи… Какое-то время я могла бы скрываться у тебя. Мне так хотелось бы посмотреть, как ты живешь! Мне это важно знать… на будущее. Там, где мы поселимся, мы найдем похожую квартиру, и я устрою все точно так же, как у тебя в Париже.

— Там, где мы поселимся?..

— Нам незачем уезжать на край света. Можем обосноваться в Лондоне. Рене там никогда не бывает.

Ману шептала мне на ухо: «Вечерний Лондон — просто чудо!.. Мы будем гулять под одним зонтиком…»

— Ты что-то имеешь против Лондона? — настаивала Клер.

— Ничего.

Клер продолжала налаживать наш быт с присущим ей вниманием к мелочам, что действовало мне на нервы. Словно я был уже женат, пристроен, приручен, опутан по рукам и ногам… В мечты Ману всегда верилось с трудом, слишком многое в них зависело от случая. Зато планы Клер отличались точностью, но, осваивая будущее, она тем самым разрушала его. И все-таки я уже сказал «да». Я продолжал соглашаться, в душе отвергая все, что она предлагала. Послушайся я ее, и наш побег готовился бы так же тщательно, как боевая операция. Мы бы изучали его по карте, репетировали на местности. Жаллю наложил на Клер свой отпечаток. Во многих отношениях она напоминала его. И в частности, этой страстью все рассчитывать, взвешивать, заранее подчиняя события своей воле. Я просто задыхался, когда она так вот расписывала все буквально по минутам. Потому-то я больше и не пытался спорить. Что бы она ни предлагала, я повторял: «Согласен». Отныне я всегда соглашался с ней. Мы отправимся в Кабул в семь утра, там мы расстанемся, она снимет номер в недорогой гостинице «Руаяль», где запишется под чужим именем… На следующее утро до десяти часов она будет ждать меня у гаражей «Форда». Если я не приеду, значит, все произошло так, как задумано. Тогда она возьмет напрокат машину и уедет. Согласен!

— Скажи, наконец, что ты сам об этом думаешь? — возмутилась она. — С тобой невозможно разговаривать.

— Все это кажется мне вполне разумным, — отвечал я. — Дело решенное. Стоит ли без конца пережевывать одно и то же?

— Приходится пережевывать, если хочешь, чтобы все прошло без сучка, без задоринки. Скажи откровенно: как, по-твоему, из этого что-то выйдет?

— Я вынужден так думать. Если я скажу, что в гостинице у тебя могут спросить документы, ты ответишь, что это зависит от чаевых, что ты все уладишь и что мне незачем беспокоиться. Ладно! Пусть будет по-твоему.

Мгновение мы смотрели друг на друга как враги. Возможно, Ману меня и не любила. Но даже в разгар ссоры мы все-таки были с ней заодно; между нами существовала подспудная связь, глубокая внутренняя общность. Оба мы в равной степени были наделены воображением и слабостью; потому-то мы инстинктивно признали друг друга при первой же встрече. Клер же была существом другой породы. Любое несогласие выводило ее из себя, вынуждая нас меряться взглядами. Зато там, где Ману уклонялась от спора, но не складывала оружия, Клер немедленно уступала. Если бы Ману вбила себе в голову то, что задумала Клер, я бы сходил с ума от беспокойства. Но за Клер я ничуть не тревожился, заставляя ее переживать все муки ада. Я догадывался, о чем она думает. «Он притворяется. Он меня не любит». И спешил перевести разговор на другую тему:

— Давай-ка займемся «лендровером».

Как и следовало ожидать, Клер досконально разобралась в этом вопросе. Я объяснил ей, как переключать скорость, и она доказывала мне, что совсем несложно на первой скорости подключить оба моста и выпрыгнуть из машины безо всякого риска. Машина катилась сама по себе; она даже могла, как мы убедились, въехать на насыпь, не отклоняясь в сторону. Оставалось выбрать подходящее место, не слишком далеко от сторожевой будки, чтобы часовые услышали шум, но и не слишком близко, чтобы они не могли ясно видеть, что происходит. Это было несложно. Метрах в пятидесяти от поста проходило что-то вроде коротенького ущелья, в котором шум мотора отдавался очень громко. Затем края расщелины понижались, и лишь у самого берега оставался небольшой выступ. Мне придется только включить первую скорость при выезде из коридора, свернуть направо, выскочить из машины и бежать за ней следом. «Лендровер» без труда въедет на насыпь, а затем скатится вниз по крутой тропинке до самого озера. Машина сразу пойдет ко дну. Если даже ее удастся подцепить драгой, исчезновение Клер никому не покажется странным: вечером верх машины всегда был опущен. Трудность заключается в другом: сумею ли я разыграть смятение? Клер замучила меня советами. Я выслушивал их с досадой как раз потому, что вовсе не был уверен, что смогу изобразить отчаяние, огорчение, угрызения совести — короче говоря, кучу переживаний, имитировать которые не так-то просто. Но в панике никому не придет в голову приглядываться ко мне. Я постараюсь выглядеть подавленным, словно окаменевшим от горя. Я буду механически твердить одно и то же:

«Как только мы выехали из Кабула, у меня страшно разболелась голова. По дороге несколько раз пришлось останавливаться. Госпожа Жаллю захотела сама сесть за руль. Я ей не позволил, но, доехав до плоскогорья, не выдержал и остановил машину, желая немного пройтись. Вдруг я услышал, что машина отъезжает. Госпожа Жаллю что-то крикнула. Думаю, что, сев за руль, она не справилась с управлением. Я бросился к ней, но было слишком поздно».

Клер соглашалась со мной. Вполне достаточно будет ограничиться этими вполне правдоподобными объяснениями.

— Смотри только, чтобы твой рассказ не прозвучал так, как будто ты выучил его наизусть.

— Успокойся. Не такой уж я законченный тупица.

Все ли мы предусмотрели? Головная боль? Жаллю было известно, что я плохо переношу жару… Ошибка в управлении? Нетрудно себе представить, как это могло случиться. Клер пыталась подогнать машину ближе ко мне, но неправильно повернула рукоятку, и «лендровер» швырнуло вперед. Растерявшись, Клер не успела ни перевести рычаг, ни выключить мотор. Нет, никаких неувязок вроде не было. Гибель Клер не может вызвать подозрений.

Жаллю должен был вернуться в понедельник, и мы наметили «несчастный случай» на вторник. Тем сильнее подействует на него неожиданность: усталый, все еще поглощенный проблемами, которые ему пришлось обсуждать в предшествующие дни, он пассивнее отнесется к случившемуся. Мне скорей придется опасаться его упреков, чем расспросов… Еще четыре дня ожидания. Клер была на удивление спокойна… Я же от решимости переходил к угрюмому смирению. Как животное чует подземный толчок, я предчувствовал неотвратимую беду. Но изо всех сил старался казаться безразличным и, так сказать, не замешанным в разговор. Между Клер и мною шла подспудная борьба. Все ее поведение должно было означать: «Только ради тебя и из любви к тебе я решилась на такое». Напротив, я всем своим видом стремился показать, что участвую в этом только в качестве подручного, как снисходительный свидетель. То, что задумала Клер, меня не касалось. В результате между нами то и дело вспыхивали короткие ссоры, завершавшиеся не слишком искренним примирением. В этом бодрствовании накануне сражения для любви не оставалось места. Клер обдумывала каждую мелочь, решала, что ей надеть, чтобы в Кабуле не бросаться в глаза, взяла у меня чемодан, потому что ее собственные были слишком шикарными. Казалось, она и впрямь предусмотрела все, нисколько не нервничая, как будто собиралась на пикник. Она даже подумала о том, чтобы оставить свою комнату неприбранной, тем самым исключая всякую мысль о побеге: на столе валялось ее рукоделие, под кроватью — кожаные сандалии… «Кстати, — напоминала она, — не забудь оставить мой шлем на сиденье, рядом с собой. Представляешь, какое создастся впечатление, когда он всплывет!» В воскресенье было пасмурно, жара спала, что нас сильно встревожило. Если пойдет дождь — а в здешних краях это всегда ливень, — нам придется его пережидать, так как о поездке в Кабул нечего будет и думать. Но Клер напоминала мне, что это не так важно, вполне можно отложить. После обеда мы, не надевая шлемов, прошлись по берегу. Впервые температура была приятной, но под свинцовым небом плотина и прилегающая к ней долина выглядели зловеще. Мы были одни. Все, кто сегодня не был занят на работе, разъехались на ценный день. Клер взяла меня под руку.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала она. — Мне ведь тоже не нравится то, что мы затеяли… Но он сам во всем виноват. В сущности, он человек не злой. Но он настолько закоснел в своей гордыне, что с ним невозможно разговаривать.

— Уже раскаиваешься?

— Да нет же! Он останется один. Тем хуже для него, сам этого хотел. У него одно на уме: как отомстить за свое унижение.

— Кому отомстить?

— Да всем. Тем, кто в нем усомнился, кто его чернил, обвинял, вывалял в грязи.

— Признайся, действительно ли он так чист, как ты говоришь?

Клер заколебалась, нагнулась, чтобы подобрать камешек с блестящими прожилками.

— Его можно понять, — сказала она. — Если тебе вздумается написать книгу, ты возьмешь бумагу и будешь писать. Твое сырье тебе ничего не стоит. Ему же, чтобы доказать, что он — Жаллю, что его проекты самые лучшие, что ему повинуются стихии, нужны горы, реки, тысячи тонн бетона; ему нужны миллиарды франков. Ты напишешь двадцать, тридцать книг — сколько пожелаешь; ему же, в лучшем случае, удача выпадет семь, ну, восемь раз в жизни. Да и тогда с ним не перестанут спорить… Не думаю, что он совершил… что-то незаконное. Но такой человек, как он, мог закрыть глаза… ну… на какие-то махинации, чтобы заполучить контракт, неупустить случай самоутвердиться или, вернее, утвердить свои теории.

— А как же другие?

— О них он не думает. Он знает, понимаешь, знает, что не может ошибиться. Он продает расчеты, в которых абсолютно уверен. Однажды он мне все это растолковывал. Признаюсь, в нем есть что-то пугающее. Он считает, что прочность плотины зависит в большей степени от ее формы, чем от материала, из которого она построена. Он даже уверял, что цемент выбрасывается на ветер, что его всегда кладут слишком много!

— Ну знаешь… Так можно далеко зайти.

Клер бросила камень в озеро, полюбовалась расходившимися по воде кругами, потом изящным изгибом плотины и длинной темной струей воды, вливавшейся в водосброс.

— В этом его беда, — сказала она. — Вся его жизнь напоминает затянувшееся самоубийство. Теперь понимаешь, почему я так хочу уйти от него?

— А не боишься, что твое исчезновение будет для него слишком тяжелым ударом?

— У меня тоже есть право жить…

— А если он когда-нибудь тебя найдет?

— Лучше бы этого не случилось.

Некоторое время мы гуляли молча. Именно этот человек через два дня потребует у меня отчета…

— Как раз поэтому, — сказал я наконец, — ты и не должна возвращаться в Париж. Это же чистое безумие. Поживи пока хотя бы в Лондоне, раз уж у нас зашла об этом речь… Ты мне сообщишь свой адрес, и я приеду к тебе.

— Верно. Думаю, так будет лучше, — согласилась она.

Я продолжал:

— В гостинице ты остановишься под своим именем?

— Ну какое это имеет значение в Лондоне?

— А как же… после?

— После! Успокойся. Я раздобуду себе фальшивые документы.

До конца прогулки мы больше ни о чем не говорили. Я в последний раз осмотрел то место, где мне предстояло столкнуть «лендровер» в воду. Оно было выбрано очень удачно. Привычный шум мотора привлечет внимание часовых, но не встревожит их. Они выйдут и будут присутствовать при падении, но на таком далеком расстоянии, что не смогут разобрать, был ли кто-нибудь в машине. Я расстался с Клер у двери ее комнаты.

— Что касается фальшивых документов… — начал было я.

— Положись на меня.

Еще одно словечко из репертуара Ману. На нее я тоже полагался. И вот что из этого вышло.


Жаллю появился на плотине в понедельник. Он запретил нам встречать его в аэропорту. Он приехал на армейском грузовике, когда уже стемнело. Пожал мне руку, поцеловал Клер, как всегда, рассеянно и торопливо. О переговорах ни слова. Мы для него были в лучшем случае подручными, но только не партнерами. Ушёл к себе в комнату и там пообедал в одиночестве. Ему нужно было переписать начисто какие-то свои записи. Клер посмотрела на меня. «Вот видишь», — говорил ее взгляд. Да, я все видел. Я понимал, почему Жаллю предпочитал здешние примитивные условия жизни номеру в отеле «Сесил». Здесь у него из окна был вид на плотину — его плотину. Здесь он чувствовал себя дома. Куда больше, чем в собственном доме в Нейи. Плотина внушала ему надежду. Никакое другое место в мире не могло бы лучше защитить его от недугов.

— Перед сном, — шепнула мне Клер, — я скажу ему, что завтра мы с тобой едем в Кабул.

Я принял душ. Я буквально заливался потом. Завтра! Завтра! Это слово стучало у меня в висках. К счастью, ночью разразилась гроза, настоящая буря, наполнившая долину таким грохотом, словно по ней в упор палили из пушек. Это было похоже на светопреставление. Дикий шум оглушил меня. Я заснул с тревогой на сердце, перебирая в уме все причины, из-за которых следовало опасаться неудачи. У нас не было и одного шанса из ста. Да и к чему мне был этот шанс? Каждый шаг навстречу Клер чуть-чуть отдалял меня от Ману. Единственным преимуществом для меня было то, что я наконец смогу вернуться в Париж. Там я продолжу свое расследование, поеду в Нейи. У меня есть ключи от дома. На досуге я обшарю его сверху донизу. Ведь Клер — если все пройдет благополучно — будет ждать меня в Лондоне, а Жаллю еще какое-то время пробудет на плотине.

Проснувшись, я сразу почувствовал, что время замедлило свой бег и каждая минута тянулась так долго, словно я должен был участвовать в какой-то церемонии. Я вышел на террасу. Небо было густо-синего цвета, переходившего в белизну на горизонте — там, где, словно сгустки дыма, клубились горы. Вздувшийся от ночного потопа водосброс грохотал, словно горный поток, его пенные струи, сплетаясь, исчезали в низине под радужной дугой. Дня через три-четыре я увижу Триумфальную арку! Наконец я собрался. Жаллю с Клер завтракали в столовой. Я поздоровался с ними. Клер выглядела спокойной и хорошо отдохнувшей. Гроза не помешала ей выспаться. Сидя рядом с мужем, она дышала покоем. Ровным, как всегда, голосом она спросила у него:

— Вам привезти что-нибудь из Кабула? Вы ведь не забыли, что мы сегодня едем в Кабул?

— Нет, спасибо, — сказал Жаллю. — Я бы и сам поехал, но мне нужно закончить отчет.

Клер и об этом подумала. Она знала, что наутро после приезда Жаллю мы будем свободны. Если уж она ничего не оставила на волю случая, то, верно, позаботилась и о том, как раздобыть себе новые документы. Я решил ни о чем больше не тревожиться, раз и навсегда скинуть с себя бремя неуверенности и сомнений, буквально раздавившее меня. Мы обменялись какими-то словами, которых я не запомнил. Жаллю первым встал из-за стола. Чмокнул Клер в висок, протянул мне руку.

— До вечера. Предупреждаю, вам будет жарко.

Клер смотрела на него, когда он шел к двери. Она видела его в последний раз. Выходя из этой комнаты, он навсегда выходил и из ее жизни. Она была совершенно спокойна. Жаллю прикрыл за собой дверь.

— Дай-ка мне сигарету, — шепнула мне Клер и с каким-то наигранным весельем, больно ранившим меня, добавила: — Ты в порядке?

— В порядке.

— Тогда поедем, как только ты будешь готов.

Я пошел за «лендровером». В это время слуги обычно убирали служебное помещение. Никто мне не встретился, когда я относил чемоданчик в машину. Я прикрыл его чехлом. Тут подошла Клер, и мы поехали.

— Видишь, как все просто, — сказала она, когда я, выехав на шоссе, прибавил скорости.

Мы ехали молча до самого Кабула. Она попросила меня остановиться, немного не доезжая до первых домишек предместья.

— Расстанемся здесь. С этой минуты мы друг с другом не знакомы… Если днем ты меня где-нибудь увидишь, не подходи и старайся меня избегать.

— Тебя все увидят. Европейская женщина ходит по городу с чемоданом…

— Ну и что? — возразила она. — Лишь бы никто не знал, что я — госпожа Жаллю. А этого здесь никто и не знает, кроме тебя… Не забудь: завтра у гаражей «Форда», до десяти часов… Милый, только не надо делать такое лицо. Все обойдется, поверь… Но ты должен постоять за себя, Пьер, любимый. За нас с тобой.

Она чмокнула меня в уголок рта. В глазах у нее стояли слезы. Я хотел было выйти из машины, но она меня опередила. Она уже ставила свой чемодан на землю.

— Ну, с Богом… Поезжай скорей…

Она махнула рукой, прогоняя меня с глаз долой. Я отъехал и еще долго видел в зеркале ее фигурку, за которой, принюхиваясь к следам, брела бездомная собака. Я поехал в «Сесил». Теперь мне предстояло самое трудное: долгое, нескончаемое ожидание до самого вечера — до того момента, когда должна свершиться драма. А пока я пил, курил и размышлял: старался представить себе, что делает Клер, как она пытается найти машину. Народ здесь любопытный. Машина. Одинокая женщина. Ей станут задавать вопросы. Молчание тех, кого она наймет, обойдется ей очень дорого. Чем больше я пил, тем сильнее терзал меня страх. Чтобы успокоиться, я твердил себе, что движение на границе с Индией очень сильное и ежедневно ее пересекают в обе стороны множество путешественников… что Клер, если не найдет машину, сможет добраться на автобусе, что власть денег в этой нищей стране безгранична. По временам я следил за улицей, чувствуя себя несчастным и потерянным. Что же все-таки я испытываю по отношению к Клер? Если мне удастся отыскать Ману, будет ли и тогда Клер хоть что-то для меня значить? Так я мучил себя бесплодными угрызениями, погружаясь на самое дно тусклого отчаяния, тумана и противоречивых чувств. Медленно текли часы, пока я блуждал в потемках собственной души, там, куда заводили меня тошнотворные метания нечистой совести. Да был ли я уверен хотя бы в том, что еще увижусь с Клер? Поеду ли я в Лондон, если Ману так и не даст о себе знать? И будет ли действительным брак с женщиной, живущей под чужим именем? По-видимому, нет. Будущее вновь ускользнуло от меня. Что это будет за жизнь, если нам придется избегать людей, высматривать знакомых в толпе, прежде чем зайти в театр или в кино, опасаясь роковой встречи с кем-нибудь, кто сможет нас разоблачить! Мы будем обречены жить на отшибе, влачить жалкое существование вдали ото всех. А как же мои планы, мои книги? Как могли мы забыть об этом? Нет. Я не поеду в Лондон. Я скажу Клер то, что сама она недавно произнесла с таким жаром: «Я тоже имею право жить!»

Я издали раскланялся с какими-то слонявшимися без дела чиновниками, поел безо всякого аппетита, по-прежнему поглощенный мыслями о Клер и Ману. Это напоминало мне череду зеркал: отражение одной из женщин напоминало мне о другой, и так без конца. Меня охватила какая-то горячечная дремота, но ближе к вечеру, внезапно почувствовав, что не в силах больше усидеть на месте, я вышел из гостиницы. Однако, сколько я ни бродил по городу, Клер нигде не было видно. Пытаясь взять себя в руки, я твердил: «Ты ведь сам этого хотел! Когда ты предлагал Ману исчезнуть, тебя не пугало то, что теперь кажется таким рискованным. Представь, что Клер и есть Ману!» Я упорно возвращался все к тому же, подобно глупой мухе, бьющейся о стекло. Пора было ехать.

Солнце опускалось за горы, блестевшие, словно жестяная кровля. У меня побаливала голова. Значит, мне даже не придется лгать, ссылаясь на мигрень. Я положил рядом с собою на сиденье шлем Клер и пустился в обратный путь. Удастся ли мне до конца справиться с «лендровером»? А что, если заглохнет мотор и я не смогу сбросить машину в озеро?.. Что я тогда скажу?.. Клер говорила мне об этом, ведь она предусмотрела такую возможность, как и любую другую; но я никак не мог вспомнить, как именно мне следовало поступить. Машину потряхивало на ухабах, заходящее солнце было похоже на раскаленное жерло печи. Меня терзал страх, что я не успею вовремя выпрыгнуть и свалюсь в озеро вместе с машиной. Я представлял себе, как вода раскаленным потоком металла с ревом низвергается в расщелину у подножия плоскогорья, бьется о крутую тропинку. До плотины оставалось чуть меньше километра пути. Я мысленно повторил все, что мне предстояло сделать: перевести «лендровер» на первую скорость, подключить оба моста, как только проеду коридор, свернуть направо и выпрыгнуть. Все это надо проделать согласованно, без излишней спешки.

На фоне заката четко выделялась приближавшаяся плотина. Возле постовой будки никого не было видно. Внимание, пора! Шум мотора сразу заполнил ущелье. Я почувствовал себя голым, выставленным на всеобщее обозрение, виновным до мозга костей. Итак, включаем первую скорость, ручку отвести назад до упора, руль — направо. Я выпрыгнул из машины, но приземлился неудачно. Острая боль в левой щиколотке, словно удар палкой, сбила меня с ног. Я покатился на землю, кое-как поднялся. Тяжелый «лендровер» косо вползал на насыпь. Стараясь не ступать на левую ногу, я взобрался следом. Машина внезапно провалилась со страшным металлическим скрежетом. Я поднялся наверх в ту секунду, когда она скрылась под водой. До меня долетели брызги. Канистра из-под бензина, сорвавшаяся во время падения, покатилась по тропинке и исчезла в волнах, с шумом бьющихся о берег. Тут моя щиколотка подвернулась, я повалился на землю. Не зацепись я за скалу, тоже свалился бы в воду. Я закрыл глаза. Все у меня болело, но самое трудное было позади. До меня донеслись крики, топот бегущих ног. На грани обморока, я словно плавал в каком-то ласковом тумане. На этом мое участие в событиях должно было окончиться. Механизм, запущенный Клер, пришел в движение, словно первые пласты снежной лавины. Тогда еще я не мог знать, что она сметет всех нас…

Сразу столкнуться с Жаллю мне не пришлось. Впрочем, я все равно был не в состоянии отвечать на вопросы. Я лежал на носилках. Помнится, кто-то спросил:

— Госпожа Жаллю была с вами?

Другой голос крикнул:

— Вы что, не видите ее шлем там, на воде?

Затем послышались другие голоса:

— Осторожнее, он ранен…

— Должно быть, она сразу пошла ко дну…

— Нужны аппараты для подводного плавания. А у нас их нет…

— Да, я его предупредил, сейчас придет…

Не знаю уж, кто задел мою больную ногу… Я потерял сознание. Лишь позже, уже в санчасти, я оказался лицом к лицу с Жаллю. И, как всегда бывает, все произошло не так, как я думал. Жаллю сел рядом с моей кроватью. Он выглядел измученным, постаревшим и разбитым.

— Не шевелитесь, — сказал он. — У вас вывих щиколотки и глубоко срезан волосяной покров.

Я еще не заметил, что голова у меня перевязана. Выражение моего лица обмануло его, и он добавил:

— Нет, ее не нашли и никогда уже не найдут. Это невозможно…

Ко мне тут же вернулось хладнокровие. Я опасался взрыва, вспышки гнева, дикой сцены. Мне же пришлось иметь дело с человеком, владевшим собой и тщательно скрывавшим свои чувства. Только голос выдавал его. Я, как мог, объяснил ему, что произошло. Он кивнул. Конечно, он узнавал во всем этом легкомыслие и неосторожность своей жены.

— Я никак не ожидал ничего подобного, — добавил я, — даже не сразу сообразил, что случилось.

— Вода в озере очень холодная, — заметил он. — Жена умела плавать, но, вероятно, у нее тут же произошло кровоизлияние. К тому же, возможно, она была ранена.

Он вздохнул.

— Это я настоял, чтобы она приехала сюда, — сказал он наконец, — следовательно, сам виноват во всем… Ее еще будут искать, но надежды нет никакой. Завтра вы понадобитесь следователю. Спокойной ночи, господин Брюлен, постарайтесь уснуть.

И я уснул — настолько я был измучен, ошарашен, подавлен, и вместе с тем я испытывал странное облегчение. На следующий день я смог подняться. Нога еще побаливала, но не слишком распухла. В голове немного шумело. Разбирательство было недолгим. Я изложил свою версию событий афганцу, чья должность, видимо, соответствовала нашему комиссару полиции. Затем я составил письменные показания, и они были приобщены к делу вместе с показаниями часовых — свидетелей происшествия. Я перевел просьбу Жаллю, просившего власти не предавать дело огласке. Учитывая обстоятельства, он предпочел не давать пищу кривотолкам. Все произошло именно так, как предполагала Клер. Молчание полиции давало ей возможность скрыться. К вечеру у меня исчезли последние сомнения. Клер добилась своего. Ее смерть была признана официально.


Я провел в санчасти еще несколько дней, не зная толком, что мне делать дальше. Жаллю дважды навестил меня из вежливости. Я чувствовал, что он делает это через силу. Должно быть, он меня ненавидел, но виду не показывал. Когда я сказал ему, что думаю вернуться во Францию, он ответил просто:

— Я тоже считаю, что так будет лучше.

И я получил отставку. После этого я постарался собраться поскорее. Перед самым отъездом хотел было попрощаться с ним, но слуга сказал, что его нет дома. Меня ждал служебный грузовик. В последний раз я окинул взглядом плотину — его плотину, — окутанный паром водосброс, пустынную долину… Что ждет меня впереди? Я уселся в кабину рядом с шофером.

Жаллю стоял на том самом месте, где «лендровер» свалился в озеро. Он пристально смотрел на воду. Когда позади него проехал наш грузовик, он даже не обернулся.

Глубокая радость охватила меня по возвращении в Париж. Люди разъезжались на каникулы, город пустел, а у меня словно заново открылись глаза, впервые забилось сердце. Помню, несколько дней подряд я, словно восхищенный провинциал, без устали бродил по городу, любуясь тысячекратно виденным, облокачиваясь на парапеты мостов, ласково поглаживая старые камни. Длинные проспекты, уходившие в небесную синеву, приводили меня на любовные свидания с самим собой, а затем — к воспоминаниям, от которых я уже не мог избавиться. Ману! Раз она все знала о супругах Жаллю, то должна была знать и об отъезде Клер в Афганистан, а следовательно, о том, что я обнаружил подлог. Отныне она постарается не попадаться мне на глаза. Нечего и надеяться на встречу с ней. Возможно, ее нет в Париже. Однако сердиться на нее я не мог. Она пыталась меня обмануть, зато я стал любовником Клер. То, что сделал я, было куда хуже! Когда она узнает, что Клер была моей любовницей — а она наверняка это узнает, — я буду в ее глазах достоин презрения. И у меня не было никакой возможности заставить ее меня выслушать.

Радость возвращения уже померкла. Былые сомнения вновь овладели мной. Ведь на самом деле я ничего не знал наверняка. От кого Ману может узнать, что Клер была моей любовницей? Кто ей об этом скажет? Ведь не сама же Клер? Значит… Я не мог не видеть, к чему ведут все эти бесплодные рассуждения. И все-таки я еще боролся с собой. Глупо цепляться за прошлое. В конце концов, пусть Ману думает обо мне все, что ей угодно. Я свободен и ни перед кем не обязан отчитываться. Даже перед Клер. Бедная Клер! Верно, она сейчас в Лондоне и томится в ожидании… Но мне больше не хотелось ее видеть. Скажи мне кто-нибудь, что у меня перед ней есть определенные обязательства, я был бы искренне удивлен. Я мог думать только о Ману. И в один прекрасный вечер вдруг осознал, что борьба окончена и мое поражение было предрешено. Ману осталась победительницей. Я написал ей письмо в том самом ресторанчике, где мы когда-то завтракали вместе. Всего несколько торопливых строк:

«Ману, любимая, я ничего не забыл. Я только что вернулся и вижу тебя повсюду. У меня — у нас — дома твое присутствие ощущается до такой степени, что я ни на что не решаюсь смотреть, боюсь чего-нибудь коснуться, чтобы не задеть твою руку. Когда я выхожу из дому, то в каждой встречной женщине мне чудишься ты. Даже когда я бываю один, все же я вдыхаю тот же воздух, что и ты. Ману, если ты любила меня, тебе должен быть знаком этот обман чувств. Не уверен, но со смертью, мне кажется, можно примириться. Смерть поддается осмыслению. Но разлука… ее создаем мы сами, Ману, из нашей трусости, из нашей слабости. Надо только немного мужества, чуть-чуть откровенности. То, что ты пыталась от меня утаить, не имеет значения, потому что я люблю тебя. Во время своей поездки — видишь, я ничего не скрываю — я пытался, чтобы выжить, полюбить другую женщину. У меня ничего не вышло. Я больше никого не смогу полюбить… Если получишь это письмо, умоляю, Ману, ответь, дай о себе знать. Ведь только Господь Бог имеет право существовать, ничем не проявляя себя».

Я не забыл номер ее почтового ящика. Так что я отправил письмо, и на несколько часов мне стало полегче. Ману не сможет дольше оставлять меня в неведении. Мне бы следовало написать ей еще из Афганистана. Если бы я не поддался Бог знает какому мстительному порыву и рассказал ей обо всем… Нет, не мог я ей ничего рассказать. Ведь написать о Клер — значило бы прямо или косвенно упрекнуть Ману за то, что она сделала. Впрочем, если бы она ответила, назначила мне свидание, мне пришлось бы спросить ее, почему она пыталась занять место Клер. Я совершил ошибку. Мне следовало дать ей понять, что эта страница нашей жизни перевернута, и мы никогда не станем поминать старое. Посреди ночи я вскочил, чтобы написать ей новое письмо, но на этот раз не смог подобрать слов. Получилось, что, предлагая ей забыть о прошлом, я тем самым обвиняю ее. К утру я был уже без сил и почти решился уехать из Франции, отправиться куда глаза глядят. «Да полно, люблю ли я ее? Или, может, просто притворяюсь героем собственного романа?» Эти мысли не оставляли меня и на кухне, пока вода в кофейнике кипела, выплескивалась и испарялась, попадая в пламя горелки. Я не сомневался, что вскоре мне опротивеет моя квартира. И вдруг меня осенило, что мы никогда не знаем, любим мы или нет, и что вся наша любовь, быть может, всего лишь соглашение, заключенное с самим собой и позволяющее нам верить, что мы никогда не изменимся, бросать вызов времени и тайному желанию забыть… Эта беспощадная трезвость, которая приходит к нам в предрассветные часы, — сколько раз уже она больно ранила меня! Я вышел из дому и долго блуждал по пустынному городу, мимо закрытых магазинов, пока первые солнечные лучи справляли какой-то свой таинственный праздник, на котором я был незваным гостем… Жажда писать томила меня сильнее, чем некогда — любовное желание. Я гулял по набережной, а в голове у меня теснились слова, кричавшие о моем поражении. Зайдя в кафе, я проглотил прямо за стойкой несколько липких рогаликов и внезапно решил приняться за работу. Мне необходимо было поскорее вернуться в свой кабинет, к своим папкам, к своей прежней жизни. Я хотел видеть людей, слышать телефонные звонки. Одиночество убивало меня. Я сам себе казался тенью в аду…

Через день, в десять часов утра, я явился к моему директору. По своему обыкновению, он встретил меня очень любезно. Из газет он уже знал о гибели госпожи Жаллю и не прочь был услышать подробности. Не без некоторого опасения я поведал ему свою версию «несчастного случая». Если только когда-нибудь правда выйдет наружу, он не простит мне этот обман. Ослушавшись Клер, я поступил безрассудно. Сейчас, в его кабинете, эта мысль поразила меня.

— Вы выглядите усталым, — заметил он. — Может, вам нужен дополнительный отпуск? Как раз сейчас у нас в работе затишье…

— Нет, ни в коем случае. Я надеюсь, что работа поможет мне прийти в себя.

— А как продвигается ваша книга об Афганистане?

— Этим я займусь позже.

— Я бы вам посоветовал не скупиться на вымысел, — добавил он, улыбаясь. — Не то Жаллю непременно к чему-нибудь придирется. Должно быть, он не слишком вас жалует. Смерть жены пришлась ему совсем некстати…

Некоторое время мы беседовали о текущих планах издательства, о горячей поре, которая, как обычно, должна была наступить по окончании отпускного сезона. Когда же я собрался уходить, он придержал меня за рукав:

— Вы, случаем, не хотели бы поехать во Вьетнам?

— Да нет, пожалуй… Дальние странствия мне не на пользу.

— А жаль… Я мог бы устроить… за счет одной крупной вечерней газеты…

— Расскажите, в чем там дело.

— Не стоит, раз вам это неинтересно… Но все же поразмыслите над моим предложением. Если надумаете, тогда и поговорим.

Он проводил меня до лестницы, и я спустился к себе в кабинет. Там, как обычно, царил беспорядок: все было завалено книгами и рукописями. В соседней комнате моя секретарша печатала письма. Я прошелся по кабинету, закурил… Ману вошла в ту дверь… Она сидела здесь, вот в этом кресле… Прошлое вернулось ко мне. Да с тех пор ничего и не изменилось: стоит мне только перелистать блокнот, отыскать страничку с пометкой: «Эммануэль». Рукопись и сейчас должна лежать в каталожном шкафу… Я открыл его, порылся в папках. Куда же она подевалась? Я точно помнил, что, внеся все исправления, принес ее обратно в издательство. Пришлось позвать Ивонну, мою секретаршу. Она еще не слыхала о моем возвращении, и с четверть часа мне пришлось отвечать на ее расспросы, рассказывать, как мне жилось на плотине, чем мы питались, как одевались. Да я и не противился, смеялся вместе с ней и в то же самое время думал, что рукопись — отличная приманка; стоит мне только послать Ману приглашение на бланке издательства, и она не сможет уклониться от деловой встречи. Слишком много значила для нее эта книга. И узнай она, что книга отдана в набор и нам нужно с ней переговорить — повод найти нетрудно, — непременно пришла бы, я не сомневался в этом. И как только я раньше не вспомнил о такой возможности? В предотъездной суматохе другие заботы вытеснили эту рукопись у меня из головы. А уж с тех пор столько всего произошло!

— Как вы додумались, — воскликнула Ивонна, — вернуться на работу, когда все только разъезжаются на каникулы? На вашем месте я бы продлила отпуск.

— Ну, я и не намерен слишком усердствовать. Пора все же мне подумать о нашей серии. Кстати, что сталось с рукописью, подписанной «Эммануэль»? Если помните, речь там шла о молодой женщине, а действие происходит в Бомбее?

— Ее же забрали.

— То есть как забрали? Ничего не понимаю.

— В прошлую пятницу во второй половине дня позвонили по телефону. Попросили прислать рукопись, чтобы еще кое-что исправить.

— Кто звонил?

— Как кто? Автор…

— Кто с ней говорил?

— Я сама.

— Чушь какая-то. Что же все-таки произошло?

Ивонна растерянно уставилась на меня.

— Да я вас ни в чем не виню. Просто никак в толк не возьму… Постарайтесь припомнить весь разговор в точности.

— Ну, вам позвонили по прямому проводу… Я сняла трубку и…

— Говорила женщина?

— Да. Она спросила, на работе ли вы. Я ответила, что вы в отъезде. Тогда она попросила переслать ей рукопись.

— По какому адресу?

— На номер почтового ящика.

— И что вы сделали?

— Отправила рукопись в тот же вечер. А что, не надо было?

— Думаю, ничего страшного не произошло…

— Она ведь, наверное, скоро сама ее вернет.

— Ну да. Вы, конечно, правы. Благодарю вас… Мне надо написать несколько писем. Пока, Ивонна.

Она вышла. Совершенно ошарашенный, я опустился в кресло. Значит, Ману узнала о моем возвращении. Но каким образом? От кого? Уж, во всяком случае, не от Жаллю. И тем паче не от Клер. Та сейчас скрывается в Лондоне. Тем не менее это так. Чтобы избежать встречи со мной, Ману попросила вернуть ей рукопись по почте. Она следила за всеми моими передвижениями. Выходит, она знала, что я несколько дней просидел безвылазно дома и ни с кем не виделся. Я почувствовал, насколько шатки все мои предположения. И все же они не выходили у меня из головы… Все это нельзя объяснить простым совпадением. В пятницу я возвращаюсь, и в ту же пятницу Ману звонит мне… по прямому проводу!

Я попытался заставить себя работать. Но все впустую. Мне не удалось выжать из себя ни строчки. И все-таки ко мне снова вернулась надежда. Ведь Ману была в Париже. В этом я был уверен. Пусть даже она хранит молчание. Но она живет, затаившись где-то в тени. Она интересуется мною. И быть может, мне хватит сноровки, чтобы схватить ее. Ману! Что за жестокую игру в прятки ты ведешь со мной?

Я долго метался по кабинету, то и дело натыкаясь на стены. Возможно, она отнесет рукопись в другое издательство. Но я без труда узнал бы об этом, стоило мне только сделать несколько звонков. И ей это известно. Неужели она отказалась от издания своей книги? Но ведь для нее на этом романе чуть ли не свет клином сошелся… Разве что… Да, как-то раз у меня уже промелькнула подобная догадка. Если Ману использовала заметки Клер, если она как бы написала эту книгу вместо нее, то теперь она знает, что ее тайна раскрыта, а сама она разоблачена, раз на плотине я познакомился с Клер и у нас было достаточно времени, чтобы все это выяснить. Ману со своей гордостью, должно быть, вообразила, что я ее презираю…

И я тут же набросал у себя в блокноте:

«Ману, только что я узнал, что ты забрала свою рукопись. Давай объяснимся раз и навсегда. Пойми же, что ты написала эту книгу вовсе не благодаря тем заимствованиям, которые могла сделать — вольно или невольно. Эта сторона вопроса не имеет никакого значения. Но ты ставишь меня в безвыходное положение. Если по какой-то причине, которой я понять не в состоянии, ты не хочешь прийти ко мне домой, зайди в издательство. И захвати рукопись: она такая же моя, как и твоя, хотя ты, похоже, и забыла об этом. Ману, если ты скажешь мне в лицо: „Между нами все кончено“, даю слово, я отпущу тебя. Я больше не стану искать с тобой встречи. Но ты не можешь исчезнуть из моей жизни вот так, словно воровка…»

Я зачеркнул это слово, выругался, стал переписывать письмо и в конце концов так и оставил: «…словно воровка». Там видно будет… Теперь адрес… Все тот же почтовый ящик, ясное дело. Вот тут-то мне и пришло в голову… Как только я раньше не додумался? Мне всего лишь надо было сходить на почту. Если рукопись все еще в ящике, так же как и мое первое письмо, это означало бы, что мои предположения ошибочны. Ну а если ящик пуст… что ж, тогда мне остается писать Ману каждый день, завалить ее письмами… Кто знает, может, она не выдержит. Вконец запутавшись в пустых догадках, я отогнал от себя весь этот рой предположений, сев в такси, которое отвезло меня на авеню Ваграм. А что, если я встречу Ману?.. Я пересек зал, оглядываясь по сторонам. Нет, Ману нигде не было видно. В поисках нужного номера я прошел вдоль стоящих в ряд почтовых ящиков. Перед 71-й ячейкой я застыл, чувствуя, как у меня подкосились ноги. Это номер Ману. Сквозь застекленное окошечко было ясно видно, что лежит внутри. Рукописи нет, письма тоже. Выходит, Ману уже заходила за ними… Я снова окинул взглядом посетителей. Вдруг меня охватило не изведанное никогда прежде ощущение: мне казалось, что за мной следят. Но Ману ни за что бы не решилась выслеживать меня. Тогда как же она обо всем узнала?.. Не торопясь, я вернулся на работу, пытаясь проникнуть в эту новую тайну. Хотя почему же новую? Скорей уж старую тайну: она вновь витала передо мной, еще более непроницаемая и мучительная, чем прежде. Стараясь ее сформулировать, я наталкивался все на то же противоречие: с одной стороны, между Ману и Клер существовала какая-то связь, с другой — никакой связи между ними быть не могло. Иначе бы я об этом знал: ведь я был их любовником. И я все еще оставался им, что казалось уже верхом нелепости. Та, кого я любил, убежала от меня, подобно тому как я сам бежал от той, которая любила меня. Я уныло позавтракал в первом попавшемся ресторане, перебирая в уме самые невероятные замыслы. Подумывал даже о том, чтобы обратиться к частному детективу. Он вполне мог бы предпринять некоторые шаги, которые мне особенно претили. Так, я не мог вообразить, как бы я стал что-то выведывать у поставщиков Жаллю. Но, подумав, сообразил, что это был верный способ все испортить. Ведь Ману была начеку. И любая попытка подобраться к ней, захватить ее врасплох навсегда отдалила бы ее от меня. Оставалось набраться терпения, переждать, затаиться. Пришлось вернуться на работу, словно у меня не было иных забот. Я представлял себя человеком, за которым следят, всматривался в отблески света в витринах. Конечно, я знал, что это только игра, но она напоминала мне о недавних муках страсти. Что же еще дала мне Ману, кроме постоянного ожидания? Самые сильные мои переживания были связаны с этой вечной разлукой. Тысячу раз я спрашивал себя: «Где же она?» Теперь я твердил: «Ману, ты здесь, может быть, совсем близко. Покажись… Видишь, я замедляю шаг, чтобы ты могла меня догнать. Если сейчас ты просунешь руку мне под локоть, я не стану задавать вопросов. Мы просто пойдем рядом. Прошлое будет забыто…»

Но я по-прежнему оставался один на тротуаре, и тени платанов шевелили ветвями под моими ногами. Снова написать ей? Но мужество покинуло меня. Усевшись за свой письменный стол, я почувствовал себя совершенно обескураженным. Заняться работой? Но к чему? Я снял пиджак и окинул мысленным взором необъятное пространство, отделявшее меня от вечера. Прожить эти несколько часов будет труднее, чем пересечь выжженное солнцем плоскогорье, примыкавшее к плотине. Понемногу меня разморило, и когда зазвонил телефон, я не сразу сообразил, где я, думая, что меня вызывает Жаллю. Спросонок я не узнавал своего кабинета. Выведенный из себя, я схватил трубку и раздраженно бросил:

— Алло! Брюлен у телефона.

Никто не ответил.

— Алло! Говорит Брюлен.

Я услышал чье-то дыхание на другом конце провода. Внезапно меня осенило: это же она! Я прошептал:

— Ману! Это ты?

Всеми нервами, всем телом я вслушивался в тишину. Теперь до меня не доносилось ни шороха. Лишь головокружительное ожидание пролегло между нами.

— Ману… Ману, прошу тебя… только не вешай трубку… Подожди… Видишь, я пытаюсь собраться с мыслями… Ману… Ману, любимая… Ты слушаешь? Между нами ничего не изменилось… Я люблю тебя, как прежде… Если ты не давала о себе знать, что же, значит, у тебя были на то причины… Я не хочу знать какие… Только вернись, Ману… Вечером… я жду тебя… у нас дома… Если бы ты только знала…

Звук положенной на рычаг трубки оглушил меня, словно взрыв. Я продолжал подыскивать слова, которые она уже не могла услышать. Исчезнувшее на миг пространство, разделявшее нас, возникло снова, отбросив ее далеко от меня… Куда?.. Остается это свидание, на которое она то ли согласилась, то ли отказалась прийти. Кто знает? Помедлив, я опустил трубку на рычаг. Сердце стучало так сильно, что я помассировал его большим пальцем, не в силах связать двух мыслей. Зачем она звонила? Я не дал ей и слова сказать… вел себя как последний дурак. А может, нас прервали? Может, она перезвонит?

Я прождал до самого вечера, вздрагивая от каждого звонка. Но звонили мне только по служебным делам. В шесть часов я пошел домой, от неизвестности чувствуя себя совершенно больным. На всякий случай я купил цветы, пирожные, бутылку шампанского, ее любимые сигареты и все устроил для праздника, на который она не придет. Я задремал у накрытого стола. Силы покинули меня. Около полуночи я очнулся от сна, ощутив голодные спазмы в желудке. Пирожные таяли в коробке. Я их съел. Лампа, висевшая рядом с диваном, осветила мои дрожащие руки.

Наступил новый день, еще более нескончаемый, чем вчерашний. Я ни на секунду не решался выйти из кабинета. Она непременно позвонит мне! Не может быть, чтобы не позвонила. В половине первого я все же решился пойти поесть. По дороге мне встретился знаковый, несколько месяцев назад опубликовавший у нас свой роман. Он предложил позавтракать с ним, и я согласился в надежде, что это поможет мне избавиться от наваждения. Но когда мои часы показали сорок пять минут третьего, я перестал прислушиваться к его словам. Накануне Ману позвонила мне около трех. Я не стерпел. Извинился и бегом вернулся в свой кабинет.

— Ивонна… Мне никто не звонил?

— Нет, — сказала Ивонна. — Но вам принесли письмо.

— Где оно?

— У вас на бюваре.

Я прикрыл за собой дверь, чтобы остаться одному, и взял конверт, на котором было напечатано мое имя. Внутри, судя по виду, было много листков. Ману предпочла мне написать. Наконец-то я обо всем узнаю. Я вскрыл конверт ножом для разрезания бумаг и извлек оттуда пачку банкнотов. Больше там ничего не было. Я пересчитал деньги. Как раз та сумма, которую я выплатил Ману в счет ее гонорара. Я бросился в холл, где швейцар читал газету за своей застекленной конторкой.

— Клеман, это вы положили мне на стол письмо?

— Да, мсье.

— Кто вам его вручил?

— Никто. Я нашел его в ящике, когда вернулся после перерыва.

Значит, чтобы принести мне эти деньги, Ману выбрала время, когда, как она знала, в издательстве не было ни души. Это несомненно означало, что между нами все кончено. Что же, я сам умолял ее подать мне какой-нибудь знак, и вот получил больше, чем просил. Поступок Ману говорил сам за себя. Хорошо еще, что она не расплатилась со мной чеком, как с каким-нибудь поставщиком! Взявшись было за дверную ручку, я вдруг застыл на месте. В самом деле, почему она не прислала чек?.. Потому что не хотела — вернее, не могла — указать свое настоящее имя. Иначе разве она решилась бы прийти сюда сама? Столько предосторожностей с самого начала… псевдоним, почтовый ящик и вот теперь это письмо… Я присел в кресло, забыв даже убрать деньги… На это можно было бы возразить, что ведь она все-таки пригласила меня к себе домой… Да, но я так долго просил ее об этом, и она дождалась последней минуты, когда дом уже был закрыт. Но, возможно, я и на сей раз совершенно превратно истолковываю те знаки, которые она мне подает. Что, если она, напротив, хотела, чтобы я узнал всю правду? Ну нет! Ей стоило только позвонить мне, признаться во всем. Какого черта, ведь никто же за ней не следил!.. Господи, да откуда мне знать? Мне было стыдно за самого себя. Я придирался к пустякам, цеплялся за дурацкие выдумки, вместо того чтобы честно признать свое поражение. Старик, она тебя больше не любит. Ты уязвлен, унижен. Боишься сознаться, что тебе дали отставку? По-твоему, только мужчина может порвать с женщиной, но не наоборот?..

Нет, дело не в этом. Верно, в газетных разделах, посвященных сердечным делам, в песенках любовь приходит и уходит… Но у нас с Ману все было по-другому. Господи, да стоит мне только вспомнить! И если Ману вела себя со мною столь необъяснимым образом, значит, на то была веская причина. Может, кто-то вынуждал ее порвать со мной? Но кто?.. Жаллю?.. Что, если она была любовницей Жаллю? Эта мысль уже приходила мне в голову… А что, если Жаллю, теперь овдовев, предложил Ману выйти за него замуж? И Ману, несмотря ни на что, готова согласиться? Очевидно, Жаллю поставил ей определенные условия: забрать рукопись, отказаться от всякого литературного поприща, немедленно порвать со мной… Этим и объясняется тот странный телефонный звонок. В последний момент Ману так и не решилась заговорить… Что ж, похоже, я нашел верное объяснение. Усмехнувшись, я сунул деньги в карман. Эта славная Ману! Она все еще любила меня, но не могла упустить Жаллю — вернее, его состояние и общественное положение. Пока меня не было, она успела все обдумать. Ну а тем временем я, втянутый в замысел Клер, помог осуществиться чаяниям Ману. Это даже забавно! Подумать только, и я еще опасался упреков Жаллю! Да ведь он должен меня благословлять! Я взял на себя всю грязную работу. Только вот я не собирался и впредь оставаться славным дурачком Пьером, всегда готовым оказать любую услугу. Я взял блокнот и на одном дыхании написал:

«Ману, милочка моя, вот и пришло время нам расстаться. Спасибо Вам, Вы полностью заплатили свои долги. Я всегда считал Вас разумной женщиной. И все-таки Вы не смогли все предусмотреть. Разве тело госпожи Жаллю было найдено? Предположим, что Клер не умерла. Поверьте, я говорю это не просто так. Не забывайте, что я единственный свидетель ее гибели. Вам стоило бы поделиться со мной Вашими замыслами. Я смог бы дать Вам полезный совет. Вы предпочли обо всем умолчать — тем хуже для Вас. Не рассчитывайте на мою сдержанность. Желаю Вам, любезная Ману, всего того счастья, которое Вы сулили мне».

Я заклеил конверт, надписал на нем номер почтового ящика и отдал письмо Ивонне. Из этой вспышки гнева я извлек некоторое умиротворение, продлившееся до самого вечера. Собирался ли я осуществить свои угрозы? Право, я и сам не знаю. Зато я был уверен, что теперь-то Ману у меня в руках. Мне больше не придется умолять эту женщину, месяцами выскальзывавшую у меня из рук, прийти ко мне: я прикажу ей явиться, и она повинуется. За обедом я постарался припомнить малейшие детали нашей связи, проверяя, насколько убедительны мои предположения. Нет, ошибиться я не мог. Мои догадки были правильными. Завтра она получит мое письмо. И тогда признает свое поражение.

Я был так доволен собой, что нашел в себе силы отправиться в Нейи. Темнело, и в спальне Ману — а вернее, в спальне Клер — горел свет. Мне требовалось доказательство измены Ману — вот оно. Ману уже обосновалась в особняке. Она чувствовала себя там, как у себя дома. А что, если я позвоню в дверь? Да нет, лучше обождать. Мне хотелось унизить ее. Она сама придет ко мне. Домой я вернулся пешком, и было уже за полночь, когда, вконец измученный, я присел на постель. Возбуждение прошло. Может, я и добился над Ману преимущества, но тем не менее она для меня потеряна. Пачка сигарет, которые я купил для нее, лежала рядом с шампанским и еще не увядшими цветами. Я только собирался ее открыть, как в дверь позвонили, и я застыл на месте. Она? Уже? Но в такую пору это могла быть только она. Я бросился к дверям.

— Ты! — вырвалось у меня.

— Вижу, ты меня не ждал, — сказала Клер.

Она вошла, поставила на диван чемодан, который я выбрал для нее там, на плотине, и синюю сумочку с тремя буквами: Т. W. А.[115] При виде цветов и бутылки у нее на лице промелькнула робкая улыбка.

— Это мне? Ох, милый!

Я закрыл глаза, когда она меня поцеловала.

— Ты уже обедала?

— Да, — сказала она. — Перед вылетом из Лондона.

— Ведь ты, помнится, собиралась мне написать?

— Решила, что лучше приеду сама. Здесь мне легче будет раздобыть новые документы.

— А тогда ты вышла из положения без проблем?

Скинув плащ, она осматривала мою квартиру.

— У тебя здесь очень славно.

Я взял бутылку с шампанским, собираясь убрать ее в холодильник.

— Удачная мысль, — заметила она. — Умираю от жажды. Сейчас я тебе помогу.

Она отыскала бокалы, поднос и даже пачку сухого печенья, о котором я совсем забыл.

— Клер, — спросил я, — почему ты приехала? Скажи мне правду.

Сбросив туфли, она уселась на диван, поджав под себя ноги. Я наполнил бокалы, и мы взглянули друг на друга.

— Разве ты не рад? — прошептала она.

— Не особенно. Ты советуешь мне быть осмотрительным, принимаешь тысячу предосторожностей, а сама тут же мчишься в Париж, где тебя всякий может узнать.

— Никто меня не видел… К тому же все разъехались на каникулы.

— Ладно. Ты, как всегда, права.

— Пьер… Послушай… А если бы я не приехала, что бы ты стал делать?

— Я здесь еще меньше недели. Дай мне время оглядеться. Такое место, как у меня, не бросают с бухты-барахты. К тому же, детка, существуют законы, хотя ты об этом, похоже, и не подозреваешь. Я должен отработать месяц…

Все это я выдумывал на ходу. Злоба и отвращение душили меня. Я сам себе был противен. Но по какому такому праву она взяла и свалилась мне на голову? По какому праву пыталась занять место Ману? Кто ей позволил рассиживаться здесь на диване, распоряжаться всем, словно… словно она мне жена? Я-то ее не любил, и мне хотелось бросить ей это в лицо. Хватит с меня лжи. Почему я не согласился смотаться во Вьетнам? К счастью, еще не поздно уехать.

— Я не собираюсь тебе навязываться, — сказала Клер.

— Не о том речь.

— Я думала, что…

— Обожди. Дай мне подумать.

В жизни мне еще не случалось попадать в более щекотливое, более ложное положение. Клер настолько захватила меня врасплох, что мне никак не удавалось придать лицу то озабоченное, но нежное выражение, которое могло бы ввести ее в заблуждение. Я был зол и вел себя как подонок. Да, она всем пожертвовала ради меня. Да, из-за меня она теперь никто. Но то, что казалось естественным там, в нечеловеческом одиночестве плотины, здесь напоминало дешевую мелодраму. Плевать мне на ее чувства! Я жду Ману, и этим все сказано!

— Я могу уйти, — продолжала она.

Она говорила все, чего не следовало говорить. Я медленно допил свойбокал. Такие, как я, только и умеют тянуть время.

— А если бы ты меня не застала, — сказал я, — что бы ты стала делать?

— В Париже хватает тихих гостиниц. Ты напрасно беспокоишься, Пьер. Я и забыла о каникулах. Но ведь ясно, что все, кто мог бы меня узнать, сейчас далеко от Парижа. Через несколько недель все будет иначе. Но к тому времени ты уладишь свои дела.

Ману уже хлопнула бы дверью. Клер продолжала спорить, и все мои возражения рушились одно за другим раньше, чем я успевал их выставить.

— Здесь, — продолжала Клер, — я буду в безопасности. Ты можешь выдать меня за свою родственницу, если тебя беспокоит, что подумает консьержка. К тому же я буду выходить как можно реже, только за покупками. Вот увидишь, я тебя не стесню. И мы не торопясь подготовимся к отъезду. Ты согласен?

— Я целый день на работе.

— Боишься, что я стану скучать? Но у тебя здесь полно книг.

— А если мне будут звонить?

— Сам понимаешь, к телефону я не подойду… А если позвонят в дверь, не стану открывать. Я еще не сошла с ума… Я даже тебя не ревную…

— С чего бы тебе ревновать?

Похоже, на сей раз Клер смутилась.

— Сама не знаю, — сказала она. — Может, у тебя есть старая приятельница… ну… словом, кто-то, кто тебя удерживает… Нет, я ни о чем не спрашиваю, Пьер… Если это и так, я тебе доверяю… Я ведь знаю, что ты меня не бросишь…

Внезапно она показалась мне такой искренней и ее слова звучали так правдиво, что мне стало стыдно. Я опустился рядом с ней на колени.

— Клер… Ты что, подозреваешь меня?

Она погладила меня кончиками пальцев по лбу и по щекам.

— Цветы, — сказала она, — шампанское… для кого все это? Раз меня ты не ждал…

— Да ни для кого, поверь. Цветы я поставил, чтобы немного оживить квартиру, а то здесь пахнет затхлостью. А шампанское купил на случай, если придут гости. Я всегда держу две-три бутылки про запас.

— Правда?

— Сущая правда.

— Если бы у тебя был кто-то, Пьер… ведь ты бы мне сказал? Честно? Я не хочу быть тебе обузой. Как-нибудь справлюсь сама.

Казалось, ее глаза растворились в какой-то нежной влаге. Она притянула мою голову к себе на колени, и я чуть было не сознался ей во всем. Но я, когда волнуюсь, теряю дар речи. Слова (хотя владеть ими — мое ремесло) кажутся мне слишком напыщенными, грубыми и фальшивыми. Я начинаю их перебирать и упускаю время. То, что было целомудренной неловкостью, вдруг оборачивается хитростью и лукавством. Я попросту струсил.

— Можно мне остаться, Пьер?

— Ну конечно.

— Спасибо.

Она сама выключила свет. Помню, перед тем как уснуть, я решил, что непременно скажу правду. Может, все обернется так, что мне нетрудно будет это сделать? К тому же я свободен. Я больше ничем не обязан Ману… Но, проснувшись наутро и увидев рядом с собой Клер, я понял, что пропал. А что, если ко мне заявится Ману?.. И сколько я ни ломал себе голову, никакого выхода не находил. Кто же поверит, что у нас с Клер не было на уме ничего дурного? Да нас заподозрят во всех смертных грехах… Я поднялся, и Клер окликнула меня. Так начался этот тягостный день. Клер была веселой. Готовя на кухне кофе, она напевала, а я тем временем мучительно подыскивал предлог, чтобы заставить ее уйти. Но ведь я сам сказал ей накануне, что она может остаться. Я слышал, как стучат ее шлепанцы, как позвякивают чашки, и пытался представить себе, что нас ждет, если я проявлю слабость и поддамся ей… С Клер можно было жить только по-семейному, а само это слово приводило меня в ужас. Оказавшись вдвоем с ней в той самой комнате, где я был так счастлив с Ману, я не знал, куда спрятать глаза. У кофе был привкус желчи. От Клер пахло зубной пастой. Мне стало не по себе. Неужели в любви меня привлекает лишь то, что в ней есть скрытого, тайного? А вдруг Ману одурманила и развратила меня? Тогда я никогда уже не смогу жить как все, не смогу терпеть рядом с собой женщину, ее расспросы, болтовню, приливы нежности…

— Ты чем-то озабочен? — спросила Клер.

— Вовсе нет.

В том-то и дело, что я действительно был озабочен. Ей не следовало говорить мне об этом. Я намерен был решать сам, о чем мне думать и тем более куда мне смотреть.

— Ты вернешься к завтраку?

Я с трудом сдержался. С самого своего возвращения я ел где придется, повинуясь минутной прихоти. И она спрашивает, приду ли я домой завтракать!

— Мне будет некогда. Я действительно занят, поверь.

— Значит, до вечера мы не увидимся?

Чтобы не отвечать ей, я закурил сигарету.

— Пьер, ты на меня не сердишься?

Я старался припомнить все, в чем мог себя упрекнуть. «Не забывай, что ты сам втравил ее в эту историю. Пусть ты этого не хотел, но соглашался на все. Теперь она — как бездомная собачонка». Я заставил себя улыбнуться и похлопать ее по руке.

— Не беспокойся, детка.

Но она еще умудрилась, когда я собрался уходить, задержать меня, чтобы почистить на мне пиджак. Я бегом спустился по лестнице и лишь на улице немного успокоился. Здесь, по крайней мере, я чувствовал себя дома. На что же мне решиться? Что же мне решить?

Это неуместное слово вызвало у меня горькую усмешку. Как будто я привык решать! Вот уже несколько месяцев, как я плыл по воле волн. Игру вела Ману, а я до сих пор даже не знал ее правил. Но что теперь мешало мне перехватить инициативу? Мы с ней расстались — ведь мое последнее письмо было прощальным — и, следовательно, стали друзьями. Какое-то время я пережевывал эту странную мысль. Так или иначе, раз уж мне больше не на что было надеяться, почему бы не потребовать у Ману если не объяснения, то хотя бы разъяснений? То, в чем она мне так долго отказывала, потому что любила меня, она должна будет дать мне теперь, когда я уже не был ее противником. Но до сих пор я вел себя неправильно. Мои письма к ней были глупостью. Почему бы мне самому не пойти к ней? Домой. Там мы бы выложили карты на стол… У нее дома? Целое утро я взвешивал все «за» и «против». Мне нетрудно будет проникнуть на виллу, так как у меня сохранился ключ от боковой калитки. Но я вовсе не был уверен, что застану там Ману. Вряд ли она уже переехала к своему любовнику. Скорее всего, она пока только заходила туда время от времени, может быть, чтобы проветрить дом перед приездом Жаллю и привести все в порядок. Вчера вечером, когда я заметил свет на втором этаже, она как раз была там. И если я зайду в то же время, возможно, я ее застану. Вот только Клер захочет узнать, куда это я собрался так поздно. Вечно она встает у меня на пути!

В полдень я столкнулся в холле с директором.

— Ну как, вы подумали? — спросил он, посмеиваясь.

— Если бы я знал подробнее, — сказал я, — в чем там, собственно, дело?

— Но, в конце концов, мне от вас скрывать нечего… Я очень близок с… Но не стоит говорить об этом. Речь идет о том, чтобы провести во Вьетнаме журналистское расследование. Но оно должно быть глубоким и всесторонним. Придется пробыть там довольно долго, несколько месяцев. Условия весьма заманчивые… Я уверен, что вы бы справились… Между прочим…

Он отвел меня в сторону.

— Вы уже знаете насчет Жаллю?

— Нет.

— У него все сорвалось. Контракт получили американцы. До меня это дошло случайно, только что. Не рассказывайте никому, договорились?

Признаюсь, меня мало тронуло это известие — по крайней мере, до тех пор, пока я вдруг не понял, какие оно могло иметь последствия. Жаллю скоро объявится в Париже. Возможно, он уже в пути. А Клер живет у меня. На сей раз риск слишком велик… Я и сам не мог бы сказать почему. У Жаллю не было ни малейших оснований заявиться ко мне домой. Вздумай он повидаться со мной, он позвонил бы мне на работу. Да и зачем ему мне звонить? Но я уже слишком разнервничался. Мне непременно нужно убедить Клер уехать. Это просто необходимо! Я чувствовал, что нам грозит катастрофа.

В пять я уже вошел в метро. Дома Клер ждала меня, прилежно листая журналы.

Взглянув на меня, она сразу поняла, что я чем-то встревожен.

— Твой муж возвращается, — объяснил я. — Я только что узнал об этом от своего директора…

— Только и всего?

— То есть как это «только и всего»! Да тебя, похоже, ничем не проймешь.

— Мы и так знали, что рано или поздно он приедет. Но что это меняет? Я для него не существую…

— Но я-то существую. Что, если он захочет со мною встретиться… придет сюда… и узнает…

— Чего же ты хочешь, Пьер? Скажи, наконец… Чтобы я уехала?

— Да нет… Не в том дело… Просто чтобы ты ждала меня в другом месте. Согласись, так будет лучше.

— Можешь не продолжать.

Она поднялась. Я удержал ее.

— Куда ты?

— Хочу собрать вещи.

Я заставил ее сесть.

— Да нет же, Клер. Прошу тебя, не устраивай сцен. Постарайся, наконец, понять. У меня и в мыслях не было тебя выгонять… Просто лучше тебе побыть в гостинице до… до нашего отъезда. Во-первых, здесь тебя в любую минуту могут увидеть. Во-вторых, я не могу делать что хочу. Меня приглашают направо и налево. Вот и сегодня вечером мне придется встретиться с молодым автором, который только что приехал из Стамбула… Отказаться я не мог. Ведь всем известно, что я холост и могу располагать своим временем. Чем, по-твоему, я бы объяснил свой отказ? Если я перестану выходить, это покажется странным. Тут же станут поговаривать, что я живу с любовницей, а этого-то я и хочу избежать…

Клер устремила на меня свой ясный, лучистый взгляд, в котором я ни разу не замечал ни малейшего проблеска иронии.

— Если я переберусь в гостиницу…

Я перебил ее:

— Я буду навещать тебя, ясное дело. Как только освобожусь, тут же позвоню. Раз, кроме меня, никто не будет знать, где ты живешь, ты сможешь спокойно отвечать на звонки.

У меня такой груз свалился с плеч, что я говорил совершенно искренне. Мы принялись всерьез обсуждать планы переселения за границу. Я мог бы получить место преподавателя только где-нибудь на Востоке: в Турции, Индии, возможно, в Японии… увлекшись, я изобретал для себя разные занятия. Я сочинял на ходу истории какого-то другого Брюлена, наслаждавшегося взаимной любовью где-нибудь в краю тихих зорь, а сам тем временем исподтишка поглядывал на часы.

— Знаешь, — сказал я, — нам следует поторопиться, если ты хочешь найти свободный номер. Сейчас столько понаехало иностранных туристов…

Клер собрала вещи. Пока она стояла спиной ко мне, я захватил с собой ключ от виллы в Нейи.

— Только не очень далеко отсюда, — попросила она. — Мне кажется, я тебя потеряю, если мы будем жить далеко друг от друга.

Она прильнула ко мне, обняла меня с каким-то отчаянием.

— Пьер, — прошептала она, — ты правда так думаешь, как говорил мне сейчас?

— А как же иначе? Похоже, у меня нет выбора.

Я поднял чемоданы. Окинув прощальным взором мою квартиру, она вышла за мной следом. У меня была на примете очень удобная гостиница на авеню де Мен. Клер сняла там под моей фамилией номер, и мы расстались.

— Позвонишь мне? — спросила она с мольбой в голосе.

— Непременно!

Уф! Я был свободен. И обошлось без особых потерь. А теперь — к Ману. Было еще слишком рано, но я могу пройти часть пути пешком, не торопясь. О еде я и думать не мог. Для этого я был слишком взволнован. В кармане у меня лежал ключ от боковой калитки. Конечно, Ману никогда уже ко мне не вернется. И все же проблеск немыслимой надежды озарил мое сердце. Когда мы окажемся с ней лицом к лицу… Кто знает, может, не все еще кончено. Чем ближе я подходил к ее дому, тем больше меня охватывала паника. Я зашел в бар и выпил неразбавленного виски. Еще не стемнело. Стояла теплая погода. Через час все будет кончено. Мне останется только уехать с Клер за границу. А потом… Ну а потом каждый день будет как две капли воды похож на предыдущий, и так до самой смерти. Клер несла в себе счастье, как заразу. Это было женское, невыносимо мирное счастье… Я стану умолять Ману. Буду унижаться, если потребуется. Или, наоборот, буду жестким, безжалостным. Но никогда я не соглашусь ее потерять.

Было десять, когда я подошел к дому. Света нигде не видно. Вилла казалась безлюдной, заброшенной. Я решил подождать еще немного и, не торопясь, обошел окрестности. Когда я вернулся, все оставалось по-прежнему. Ни малейшего следа человеческого присутствия. Если кто-нибудь заметит, что я слоняюсь возле этих богатых особняков, это может вызвать подозрения. Уж лучше войти и подождать Ману внутри. Я вставил ключ в замочную скважину. Калитка отворилась. Я оказался в саду. И сразу же узнал обсаженную буксом аллею, по которой убежал отсюда в тот последний вечер. Осторожно ступая, я пошел по ней. Вошел в кухню, стараясь в темноте ощупью найти дорогу и ничего не опрокинуть… А что, если Жаллю уже здесь?.. При этой мысли я застыл на месте, точно парализованный, и затаил дыхание. Вдруг он уже вернулся? На самолете можно добраться за один день. Я проник в его дом, словно грабитель. Заблудившись в темноте, я выставил вперед руки и хотел уже было повернуть обратно. Мне не было страшно, только стыдно. Я собирался совершить что-то низкое. А если вдруг вспыхнет свет, что я тогда скажу? Я прислушивался изо всех сил, чувствуя, как давит на меня тишина этого необитаемого дома. Сделал шаг, другой… Нет, никогда еще не случалось мне оказываться в столь двусмысленной ситуации… Так же нерешительно я пересек кухню и наконец отважился заглянуть в прихожую. Попытался было сообразить, где дверь, но ничего не вышло. Тогда я пошарил руками по стене в поисках выхода. Даже если Жаллю здесь, он спит на втором этаже. Ничего не случится, если я на минутку включу свет. Я наткнулся на что-то круглое, оказавшееся дверной ручкой. Повернул ее и открыл дверь, которая, к счастью, не заскрипела. Еще одна бесконечная минута ушла на поиски выключателя. Я нажал на него, как на спусковой крючок. Загорелась люстра. Я стоял в дверях гостиной. Чехлы был сняты. Значит, я не ошибся. Ману приходила сюда, чтобы привести дом в порядок перед приездом Жаллю. Она ждала его. Они действовали заодно…

Свет люстры вырывал из темноты прихожей длинный прямоугольник. Лестница в глубине тонула в полумраке. Но теперь я вполне сориентировался. Внезапная вспышка гнева вернула мне присутствие духа. Я погасил свет и, держась за перила, стал подниматься по лестнице. Я чувствовал себя все более уверенно, так как у меня крепло ощущение, что я ошибся и Жаллю здесь нет. Если бы он вернулся, я бы увидел внизу его вещи, заметил бы тот беспорядок, который сразу выдает человеческое присутствие. В темноте я смутно различал двери: они были закрыты. Было так тихо, что я непременно услышал бы даже сонное дыхание. Совсем осмелев, я приоткрыл дверь в спальню Жаллю. Никого не было, но, как и в гостиной, чехлы были сняты. Я вошел в спальню Ману и присел на кровать. Ноги больше не держали меня. Ману! Обиды, упреки, доводы больного самолюбия — все было мгновенно забыто. Оставалась только эта страшная пустота, более реальная, чем моя собственная жизнь. Будда, которого я ей подарил, остался на прежнем месте. Я взял его в руки, бережно погладил. Я был благодарен Ману за то, что она его мне не вернула. Значит, ей хотелось оставить себе хоть что-нибудь на память обо мне. Сохранила ли она мои письма? Я встал и открыл музыкальную шкатулку. Она была пуста, но сыграла мне «Форель», и эти натужные, искаженные звуки показались мне такими мрачными, что я поспешил захлопнуть крышку. Я прекрасно понимал, что передо мной — музей моей умершей любви. Обойдя всю комнату, я остановился у камина. Рядом с фотографией родителей Ману я заметил блюдце… а в нем — крошки от пирога. Ману здесь что-то ела… может быть, рогалик… совсем недавно. Мне нетрудно было себе представить, как она хозяйничает в доме, который вскоре должен был стать ее собственным, как вытирает пыль, готовясь к приезду человека, за которого собиралась выйти замуж. Чтобы съесть рогалик, она нарочно зашла в эту комнату, где уже давно мечтала поселиться. Может быть, при этом она думала обо мне. Я был убежден, что она не любит Жаллю. Но, как и многие другие женщины, счастью она предпочитала уверенность в завтрашнем дне. Потому-то она так безжалостно обошлась со мной… Тут мне на глаза попалась рукопись. Я узнал ее в ту же минуту. Она лежала на противоположном конце камина, а бумагу, в которую она была завернута, сложили на секретере. Не раздумывая, я зажег лампу, висевшую в изголовье кровати. Я перелистал рукопись, увидел нашу с Ману правку: вытянутый почерк Ману чередовался с моим, тонким и четким. Оба почерка словно преследовали друг друга на страницах рукописи, то сплетаясь, то расплетаясь вокруг некоторых предложений, и так простодушно говорили о нашей любви, что я не выдержал. Усевшись за секретер, я набросал карандашом на вырванном из записной книжки листке, словно несколько строчек для будущей книги, послание для Ману:

«Ману, любимая, прости меня. Забудь мое последнее письмо. Сейчас я пишу у тебя в комнате. Чтобы войти в дом, я воспользовался теми ключами, которые — помнишь? — ты дала мне перед самым моим отъездом в Кабул. Постарайся понять, что я сейчас испытываю. Никогда еще я не любил тебя так сильно. И потому хочу, чтобы ты знала: жена Жаллю не умерла. Не важно, откуда мне это известно. Но я решил предупредить тебя, пока еще не поздно. Жаллю вот-вот должен вернуться. Постарайся не встречаться с ним. До этого ты должна увидеться со мной, что в твоих же интересах. Иначе рано или поздно ты окажешься втянутой в скандал, размеры которого тебе даже трудно себе вообразить. Я все тебе объясню, Ману. Я не о себе пекусь. Просто я хочу спасти тебя. Вот что я предлагаю. Ты знаешь, когда приезжает Жаллю. Если завтра, предупреди меня, и мы договоримся о встрече. Если ты не позвонишь, я буду знать, что у нас есть еще немного времени, и тогда я приду сюда завтра вечером, потому что это самое лучшее место, чтобы поговорить без свидетелей, а то, что я хочу тебе рассказать, займет много времени. Завтра увидимся непременно. Это очень важно для тебя, а может, и для меня. Я люблю тебя, моя Ману, но я еще и твой друг.

Пьер».
Я положил рукопись на видное место, а сверху поместил свое письмо. Ману не может его не заметить. На этот раз мы все-таки объяснимся. Я погасил свет и вышел через сад. На улице никого не было. Дверь я запер на ключ. Я чувствовал себя совершенно умиротворенным. Разумеется, многое в моем плане зависит от случая. Возможно, завтра Ману и не зайдет на виллу. Но, по всей видимости, она еще здесь появится до приезда Жаллю. А тот вот-вот должен вернуться… Похоже, все выйдет по-моему. К тому же я намеревался писать ей до тех пор, пока она не отзовется.

Домой я пришел почти без сил. И тут же вспомнил о Клер. Мысли мои были так поглощены Ману, что я и не подумал об ужасных последствиях своего поступка. Если Ману узнает правду, то что станется с Клер? А вдруг Ману, отличавшаяся, как мне хорошо было известно, вспыльчивым и мстительным нравом, накинется на Жаллю? А разъяренный Жаллю во всем обвинит меня. Если Ману все же вернется ко мне, то что будет с Клер? Не готовлю ли я, пытаясь любой ценой завоевать Ману, взрыв адской машины, который разнесет нас всех? В этих потемках я часами искал, но так и не смог найти решение. В любом случае я был в проигрыше.

Я принял снотворное и наконец забылся сном. Телефонный звонок вернул меня к кошмарной действительности.

— Алло! Пьер… Как спалось? Я спала прекрасно. Ты очень удачно выбрал гостиницу… Как ты себя чувствуешь? Ты меня слышишь?

— Да-да, я тебя слышу.

— Ты сегодня зайдешь ко мне?

Я вздохнул:

— Если только смогу. Но лучше не жди меня. У меня сегодня много деловых встреч…

Теперь голос Клер звучал совсем глухо:

— Ведь ты обещал мне, Пьер.

Я повесил трубку. Ману я тоже обещал, что зайду…

На следующий день мною овладело какое-то лихорадочное уныние. На работе никаких дел не было. Жара опустилась на город, и меня преследовали воспоминания о плотине. Жаллю не выходил у меня из головы, Я опасался новой встречи с ним. Тогда, оглушенный падением, я справился со своей ролью. Но вздумай он сейчас меня допрашивать, я непременно себя выдам. Хотя, должно быть, он рад-радешенек избавиться от жены и не станет цепляться ко мне. К тому же, судя по тому, как он, можно сказать, постарался замять это дело, он уже и думать обо мне забыл. Чего я так и не смог понять, так это почему Клер даже не подозревала о существовании Ману. Выходит, мы с ней напрасно рисковали. Знай Клер всю правду, она бы просто-напросто предложила ему развестись. Я и сам не понимал, почему я ей ничего не сказал. Вероятно, из-за того, что привык видеть Ману в роли несчастной и разочарованной в жизни женщины, которая к тому же нуждалась во мне. Назвать ее авантюристкой — значило бы признать, что она злоупотребляла моим доверием, насмехалась надо мной. Почему-то мне не терпелось услышать ее объяснения.

Весь день телефон молчал. Тем лучше. Значит, я увижу ее сегодня. Я уже представил себе эту сцену. В воображении я разыгрывал ее на все лады… Вот я осыпаю ее упреками… или она падает в мои объятия… Все это вовсе не казалось мне смешным. Напротив, я просто задыхался от волнения, сидя в своем кресле, вот так, совсем один, положив ноги на стол и чувствуя, как догорающая сигарета обжигает мне пальцы. Домой я вернулся довольно рано. Письма не было. Прекрасно. Я оделся особенно тщательно. Та стадия, когда заранее готовят речи, для меня миновала: у меня не осталось больше доводов. Мною владело одно желание: вернуть ее во что бы то ни стало. Будь она даже авантюристкой, которую я сам разоблачил. Потом у меня еще будет время, чтобы вновь мучить себя напрасными переживаниями. И жить я тоже буду потом… А пока мне оставалось убить еще пять часов до вечера. Я все-таки вышел из дому и долго блуждал по Парижу, похожему на какой-нибудь заштатный городок. Но к чему стараться выкинуть из своей жизни эти потерянные часы, мучительные и прекрасные одновременно? День уходил, а я понемногу приближался к Нейи. Я зашел в кафе и подождал там, пока совсем стемнеет. Когда же — все разом — загорелись фонари, до самого конца высветив проспекты, я, не торопясь, отправился на свидание с Ману.

У нее в комнате горел свет: тонкий золотистый ободок окружал ставни. Она была там. Она готова встретиться со мною. Я чуть не пустился бегом. Дрожащими руками я еле-еле сумел отворить калитку, ведущую в сад. В аллее я остановился. Я не должен выглядеть слишком счастливым — это значило бы заранее признать себя побежденным. Нельзя забывать, что я собирался потребовать отчета у Ману. Я вошел в кухню и нажал выключатель. В прихожей свет уже горел. Я подошел к лестнице.

— Ману!

Она меня не слышит.

— Ману… Это я.

Ладно. Она не желает сделать первый шаг. Я поднялся наверх. Дверь в ее комнату была приоткрыта. Последние метры я прошел, прижав к боку ладонь. Путь сюда оказался таким долгим! Но теперь разлука подошла к концу. Я открыл дверь.

— Ману!

На полу, вытянувшись перед секретером во весь рост, лежал человек. Жаллю… Вокруг него — лужица запекшейся крови.

Я обернулся. Нет, это мое дыхание вырывалось с таким шумом. Ману здесь не было. Она убежала, застрелив своего любовника. Пот заливал мне глаза. Вытерев лицо, я заставил себя снова взглянуть на него. Жаллю упал ничком, одна рука была согнута, другая вытянута. В профиль я различал его посеревшее лицо. На полу валялся листок бумаги… Мое письмо. Я хотел было подойти поближе, но почувствовал, что если выпущу из рук дверную ручку, то свалюсь на пол рядом с трупом. Хуже всего были эта тишина и лампы, горевшие у меня за спиной. Я был один, и все же мне казалось, что на меня смотрят. Я боялся шелохнуться, но понемногу ко мне возвращалась способность думать. Жаллю приехал до прихода Ману. Он прочел мое письмо и одновременно узнал, что Клер жива и что любовница его обманывает. Что же произошло потом? Наверное, между ними разыгралась бурная сцена. Мне был известен бешеный нрав Жаллю. Быть может, он сам угрожал Ману? Или она выстрелила первой? Рядом с телом я не заметил оружия. Значит, Ману унесла его. А что, если… Это предположение привело меня в ужас. Что, если Ману приходила сюда, чтобы застрелить меня, единственного свидетеля, чье слово могло бы разрушить все ее замыслы? Но нет, это было бы слишком мерзко и нелепо. К тому же она не оставила бы здесь письмо… Но, может, она собиралась вернуться?

От охватившего меня вдруг страха у меня внутри все сжалось. Я наконец отпустил ручку, за которую все еще цеплялся, и подобрал с полу письмо. Потом поспешно спустился вниз, оставляя за собой невыключенный свет и распахнутые двери. Больше я ничего не желал знать. Жаллю… Ману… Нет, этот кошмар и так слишком затянулся. Я выхожу из игры… Я очутился на улице и удивился, обнаружив настоящий тротуар у себя под ногами, настоящие деревья у себя над головой. Для меня это было откровением. Значит, реальный мир все еще существует. Он принимает меня. Вот уже несколько месяцев я жил как в тумане, преследуемый женщиной, которую считали умершей, сам преследуя неуловимую возлюбленную, а теперь еще этот труп… Я разорвал письмо на мелкие кусочки и развеял их по улицам, по которым проходил. Ману покидала меня вместе с ними, и Клер… и Жаллю! Последняя связующая нить была разорвана. Теперь я мог уехать, вернуться в мир живых. Тогда-то я понял, что давно уже решил отправиться во Вьетнам.

На следующий день я подал заявление. Мне оставалось лишь довериться ходу событий. Они сами увлекали меня. Кто-то занимался мной, моими документами. За два дня все было улажено. Я ни во что не вмешивался, старался ни о чем не думать, опасаясь, что мрак вновь окутает меня. Вопреки моему желанию, время от времени у меня еще возникали сомнения, угрызения совести. Клер! Вправе ли я был… Но я гнал от себя всякое искушение. Стоит только ему поддаться, и все пойдет прахом. Я оставил указания своей секретарше. Если мне будут звонить, пускай говорит, что я уехал надолго. То же самое я сказал и консьержке. Заткнув таким образом щели, сквозь которые призраки могли вновь проникнуть в мою жизнь, я приготовился к отъезду и уже начал терять терпение. Всеми силами я желал оказаться далеко — как можно дальше отсюда. Последние дни прошли в невыносимой тревоге.

А потом бомба разорвалась. Отныне самые крупные заголовки в газетах были посвящены Жаллю: «УБИЙСТВО ИЛИ САМОУБИЙСТВО?», «РЕНЕ ЖАЛЛЮ, ИЗВЕСТНЫЙ КОНСТРУКТОР ПЛОТИН, НАЙДЕН МЕРТВЫМ У СЕБЯ ДОМА». Соседи, чье внимание привлек свет, горевший на вилле днем и ночью, в конце концов обратились в полицию. Под одним из кресел обнаружили автоматический пистолет. Но на его рукоятке, покрытой сетчатой резьбой, не осталось никаких следов. Никто не знал, был ли Жаллю убит или же он сам пустил себе пулю в сердце.

Сначала мне даже в голову не приходило, что это могло быть самоубийство. Но сейчас это предположение буквально потрясло меня. Возможно, я совсем неправильно истолковал случившееся. Ведь тогда Ману… Но было уже слишком поздно — даже для того, чтобы думать об этом. Я не имел отношения к тому, что произошло. Ману все это затеяла, она подготовила развязку. Ее и следовало арестовать. Подобные мысли приоткрывали мне нового, незнакомого Брюлена — непостоянного, причудливого, в чьем характере таилось много неизвестного. В этом я видел лишнюю и важнейшую причину, чтобы уехать отсюда. Скорее! Скорее!

В Орли, прежде чем подняться в «боинг», я купил свежие выпуски газет, но решился их развернуть, только когда мы были высоко в небе. Я мало что узнал из них. Версия самоубийства все больше завоевывала признание. По мнению секретаря Жаллю, он очень тяжело перенес провал своих переговоров в Афганистане, последовавший вскоре после гибели его жены. Овдовевший, наполовину разоренный, отчаявшийся, он предпочел умереть… Разумеется, Клер никак не заявила о себе. По-видимому, она все еще скрывалась в гостинице на авеню де Мен. Истинной жертвой всего, что случилось, была она: отныне ей предстояло вечно таиться от людских глаз. Ведь если узнают, что она жива, ее тут же заподозрят в убийстве мужа. Полиция соглашалась с версией самоубийства лишь потому, что у нее не было никаких доказательств противного. Я опять увяз в своих рассуждениях. Теперь я начинал понимать, что до полного выздоровления мне еще далеко. Пока меня будут преследовать вопросы, на которые нет ответа, я не поправлюсь. А вопросы я буду задавать себе вечно. Как я могу выбросить из головы мысли о Клер — покинутой, одинокой, лишенной всех прав гражданского состояния, даже права получить наследство после мужа… ведущей существование, которое… Ужасно! Я-то даже не подумал об этом: Клер, считавшаяся умершей, не только не могла получить наследство после Жаллю, но даже располагать собственным состоянием. Поскольку она умерла раньше мужа, все, что она имела, должно было перейти к нему… В этом деле она потеряла абсолютно все… Однако здесь скрывалось что-то такое, чего я не мог понять. Она должна была предвидеть легальные последствия своей юридической смерти. Как последний дурак, в разговорах с ней я избегал этой темы. Но теперь это обстоятельство приобретало первостепенное значение. Как же мне быть? Ни в коем случае я не собирался возобновлять нашу связь. К тому же я и не знал, под каким именем она теперь живет. Я не мог ни написать ей, ни послать денег. Мы вдруг стали не просто чужими — мы даже не были больше знакомы… Мы принадлежали к разным мирам. Мое внезапное решение уехать сделало неразрешимыми те затруднения, которые, вероятно, со временем сами улеглись бы.

Вот так я, поклявшись обо всем забыть, поспешил найти себе новые причины для переживаний. К счастью, самолет летел быстрее, чем вести из Франции. Сразу же по приезде в Сайгон я попал в водоворот бесчисленных дел, и много дней подряд у меня совсем не оставалось времени подумать о себе самом. И вот однажды вечером в гостинице мне попалась на глаза старая, измятая газета, которую я унес к себе в номер, чтобы на досуге без конца перечитывать ту заметку… Дело Жаллю уже превратилось в мелкое происшествие и было наполовину предано забвению. Я узнал, что сестра Жаллю, госпожа Клери, вдова, дала показания полиции и что отныне его самоубийство уже не вызывает сомнений. Газета больше ничего не сообщала своим читателям, но мне она открыла все. Словно яркий свет внезапно вспыхнул у меня в мозгу. Госпожа Клери, вдова! Сестра! Ману! Как мог я быть так слеп и так глуп, чтобы не догадаться обо всем раньше? Ману не была любовницей Жаллю — она была его сестрой. Она могла свободно бывать на вилле в Нейи. Она была здесь и в гостях, и у себя дома, чем и объяснялась ее манера держаться непринужденно и в то же время несколько скованно, что меня так поражало в ней. И в конечном счете именно она наследовала все имущество. Неужели это являлось скрытой пружиной ее интриг? Многое все еще оставалось неясным, но у меня было ощущение, что наконец-то я нащупал истину. И вот, после того, как я так страстно желал обо всем забыть, я уже проклинал работу, поглощавшую все мое время. Будь у меня тогда пара дней, чтобы расслабиться, мне кажется, я бы без труда во всем разобрался. Но я вечно был в дороге, на глазах у людей, сам без конца задавал вопросы и отвечал на те, которые мне задавали другие, втянутый в невероятно сложную игру, которую вели здесь вьетнамцы, американцы и французы, и почти всегда доведенный до одурения усталостью. Да, сестра Жаллю… разумеется, но все это уже дело прошлое… И все же, вытесненные куда-то на задний план моими повседневными заботами, вопросы рождались сами собой… Они возникали передо мной в те минуты, когда я меньше всего этого ждал. Я сидел в баре гостиницы, болтал с кем-то, попивая скотч, и вдруг мне приходило в голову: «Как могла Ману знать заранее, что ее невестка в меня влюбится?..» Но на этот вопрос у меня не находилось ответа. Или же: «Ману никак не могла лететь с нами. Сразу бы открылось, что она ему сестра. Потому-то она и старалась отговорить меня от этой поездки. Ведь на самом деле для нее все было между нами кончено с того дня, когда я принял решение ехать на плотину вместе с Жаллю. Но для чего ей вздумалось меня обманывать, выдавая себя за его жену?» Ответа не было. И все же уверенность мало-помалу крепла во мне и сводила ревность на нет, постепенно подтачивая любовь. Сестра! В самом этом слове было что-то настолько безобидное, что делало Ману неопасной, а тем самым лишало притягательной силы. Ну конечно же она терпеть не могла Клер, а та отвечала ей тем же. Мне вспомнилось, как на плотине Клер отзывалась о сестре мужа с каким-то высокомерным безразличием. А еще я вспомнил внезапный испуг Ману в тот последний наш вечер, когда раздался звонок в дверь. Сестра, обожающая своего брата? Почему бы и нет? Выдающая себя за его жену? Почему бы и нет?.. Это подозрение бросало неожиданный и резкий свет на некоторые страницы в рукописи Ману, а также объясняло ее двусмысленное поведение со мной. Она играла роль неверной жены собственного брата. Я для нее был лишь поводом затеять эту игру. Бедняжка Ману! Она становилась для меня в один ряд со всеми женщинами. Ведь только сейчас я увидел ее в истинном свете. И уже сожалел о Клер…

У меня почти не оставалось времени для угрызений совести, ведь я все же вынужден был принимать участие в вечеринках, танцевать, флиртовать, чтобы не выделяться среди других. Я знакомился с красивыми женщинами. Но ни одна из них не отличалась прямотой и великодушием Клер. Большинство искали скуки ради мимолетного романа и ждали от меня слов, способных поднять их в собственных глазах. Они были всего лишь жестокой добычей. И Ману была им под стать… А я-то не пожелал присмотреться к Клер. Если мне суждено когда-нибудь вновь встретиться с Ману, я брошу ей в лицо свое презрение… Из-за нее я потерял Клер. Ману… Клер… Это смахивало на дешевый романс. Я принялся лелеять в себе надуманные чувства. И, сам не замечая, понемногу начал исцеляться от своей любви. Работа захватывала меня все больше. Она приносила мне глубокое удовлетворение. Постепенно я возвращался к жизни. Настоящее снова интересовало меня, и статьи, которые я писал, сами ложились на бумагу. Ко мне возвращалась способность ощущать смысл и вкус слов. Случалось, я уже целыми днями не вспоминал ни о Ману, ни о Клер. Мне так и не суждено узнать правду? Ничего не поделаешь… Тем не менее, повинуясь какому-то суеверному страху, я продолжал покупать французские газеты и раскрывал их с бьющимся сердцем. Но ни в газетах, ни в письмах, которые я изредка получал, не было ни слова о Ману. И тем более о Клер. Меня попросили провести журналистское расследование в Японии. Я согласился не раздумывая. И вот уже Франция превращалась для меня в край света. Восемь месяцев я провел в Японии. Затем какое-то время прожил в Калькутте. Побывал и в Бомбее… Нарочно прошел по следам Ману. Желал подвергнуть себя испытанию… Но ощутил лишь изысканную грусть путешественника. Отныне я мог не страшиться возвращения во Францию.


А вскоре я уже оказался в Париже, вернулся к своим прежним привычкам и, если бы не необходимость каждый вечер возвращаться домой, совсем забыл бы прошлое. К несчастью, оно все еще таилось в каждом уголке моей квартиры. Воспоминания по-прежнему причиняли мне боль. Поэтому я дал объявление о ее продаже. И вот однажды в мою дверь позвонил бывший секретарь Жаллю. Он скитался по агентствам в поисках жилья. Он долго толковал мне о своих затруднениях, и я заскучал, слушая его. За какие-то несколько мгновений он нарушил мой покой. Мне снова захотелось знать. Я не подавал вида, в надежде, что он и сам сообщит мне что-нибудь интересное о Жаллю. Но он совсем забыл Жаллю. И был полностью поглощен своими жилищными неурядицами. Он был готов согласиться на мои условия, но все же попросил дать ему некоторое время на размышление. Провожая его, я небрежно бросил:

— Совершенно случайно я узнал о смерти Жаллю. Когда это произошло, я находился в Сайгоне. Значит, он покончил с собой?

— Печальная история. Заметьте себе, это и не могло кончиться иначе. Жаллю был в некотором роде игроком. Он все поставил на кон ради этого контракта в Афганистане, ну и… сами понимаете!

— Гибель жены, вероятно, была для него страшным ударом?

— Да. Но дело не только в этом.

— Он был разорен?

— И да и нет. В нравственном смысле — да, плотина была его последней надеждой. Но не в смысле денег. Он наверняка оставил после себя немалое состояние.

— Кому же оно досталось?

— Его сестре. Других наследников у него не было.

— Кажется, она жила на Юге.

— Да. Но теперь она находится в Париже. Выходит замуж.

— Когда?

— Да вроде бы на будущей неделе. Хотя погодите…

Порывшись в карманах, он вытащил записную книжку.

— В следующую среду, в одиннадцать, в церкви Сен-Пьер-де-Шайо. Это выгодное замужество. Хоть она теперь завидная невеста.

— За кого же она выходит?

— За некоего господина де Сен-Ком, или Косн. Не помню точно. Но знаю, что он многообещающий дипломат. Ему сулят блестящее будущее.

И он ушел, радуясь, что нашел квартиру своей мечты. Меня же он поверг в отчаяние.


Венчание давно уже началось, когда я проскользнул в церковь, заполненную элегантной толпой. Я долго боролся с искушением. Ману добилась того, к чему всегда стремилась: богатства и блестящего положения в обществе. Чего же больше? Я уронил бы свое достоинство, явившись на ее торжество. И зачем понапрасну себя мучить? Заметив меня среди гостей, она станет меня презирать, да еще как! Я привел себе все эти и многие другие доводы. И тем не менее в половине двенадцатого я толкнул обитую дверь церкви и поискал глазами свободный стул поближе к проходу. Я увидел жениха и невесту, преклонивших колена перед алтарем. Я пришел как раз, когда они обменивались кольцами. Солнечные лучи, проникая сквозь разноцветные витражи, окутывали их подвижными бликами. Оба были в черном, что придавало церемонии несколько причудливый характер. Мне указали свободное место в середине ряда. Усевшись, я перестал их видеть. Я слушал музыку и мечтал. Воображая себя рядом с Ману… В эту секунду она должна была вспоминать обо мне, как я вспоминал о ней. Между нами существовала связь, порвать которую нам было не дано. Когда присутствующие встали, я различил против света ее силуэт рядом с человеком, которого она предпочла мне. Звуки органа отдавались у меня в голове невыносимым грохотом. Что же я здесь делаю? Поджидаю удобный момент, чтобы с ледяной любезностью пожать Ману руку и пожелать счастья? Это было глупо и мерзко. Но я уже принял решение. Не мог я смириться с тем, что меня бросили, как… как… Подходящее определение не приходило мне на ум, но я непременно должен был поставить ее на место.

Послышался стук передвигаемых стульев, громкие аккорды. Гости подходили к ризнице поздравить новобрачных. Я заколебался. Кто из нас двоих сильнее ранит другого? Однако неожиданность моего появления дает мне несомненное преимущество. Я всего лишь пройду мимо, быстро скользнув по ней равнодушным взглядом… Я двинулся по проходу. В ризнице толпились друзья. У жениха, которого отделяла от Ману группа приглашенных, была прекрасная осанка. Я направился в сторону Ману, которая стояла ко мне спиной. Сутолока была просто невообразимой. На какой-то миг меня оттеснили назад. Пробираясь между гостями, я окликнул вполголоса:

— Ману!

Новобрачная обернулась. Это была Клер.


Все осталось, как было. Я только придвинул ломберный столик к окну, чтобы видеть сад. Могила там, чуть правее. Вокруг нее я посадил георгины. Я слежу за тем, чтобы она всегда, и даже зимой, была в цветах. С виду это просто ухоженная клумба. Никто не подозревает — и не должен подозревать — правду. Дом мой. Я купил его, как только узнал… Здесь я и начал писать эту историю… Мне чудится, будто Ману читает ее, заглядывая мне через плечо. Рядом стоит шкатулка; теперь в ней лежат сигареты. Почувствовав усталость, я закуриваю и слушаю «Форель»; или верчу в руках свою бороду, которую ты так любила, Ману. Видишь, после всех этих трагических недоразумений мы все-таки снова вместе. Думаю, мы больше никогда не расстанемся. Никто не должен осквернить своим присутствием тайну этого дома. И я буду жить ради тебя, как ты умерла ради меня.

Ману! Подумать только, что я бы так ничего и не понял, если бы Клер не поведала мне все. Чего только я не воображал! Даже то, что ты была любовницей Жаллю или его сестрой. Но видимость оказалась обманчивой. Так было с самого начала. Потому что ты так и не решилась признаться мне, насколько ты была несчастна с мужем. Тебе не хватило простоты. Надо было сказать мне: «Он маньяк. Он настолько одержим своими плотинами, что способен на все — даже на самые бесчестные поступки». И тогда конечно же мы поступили бы иначе. Накануне отъезда ты не столкнулась бы с ним один на один… Не было бы этой ужасной сцены. Но зачем, зачем ты довела его до крайности, высказав ему все, что о нем думаешь, заявив ему, что отныне намерена обходиться без него и устроить свою жизнь по-своему? Клер рассказала мне все — вернее, та, которую я по-прежнему называю так, потому что настоящей Клер Жаллю была ты сама. Но для меня ты навсегда останешься Ману. Ты была моей женой. А та, другая, которую я впервые увидел в кабульском аэропорту и которая присвоила себе твое имя, навсегда останется для меня Клер. Сколько бы я ни старался, все равно есть Клер Жаллю и есть Ману. Когда же я думаю о плотине, мне даже трудно вспомнить, что там вместо тебя оказалась сестра Жаллю. В какой-то момент ты как бы раздвоилась в моем сознании. Потому-то я и предал тебя. Прости, Ману. Но ты ведь не станешь сердиться, если я по-прежнему буду звать ее Клер… Да, она мне все рассказала. Конечно, ты и не подозревала, насколько она восхищалась своим братом. Вы обе не слишком хорошо понимали друг друга. Ты ей не доверяла. Ведь ты была ужасно скрытной, Ману, вспомни, как я от этого страдал. Но и Клер больно ранила твоя холодность. Она стала бы тебе другом, если бы ты… Напрасно я то и дело возвращаюсь к прошлому; но как не думать, что всего этого — кто знает? — можно было избежать… Ты предпочла молчать, не доверяться никому. В последний момент отказалась ехать в Афганистан, потому что любила меня. Он дал тебе пощечину. Ты его оттолкнула. Он схватил тебя за горло… Все произошло в этой самой комнате. Я снова и снова вижу эту сцену. Ману, ведь ты чувствуешь, что я с тобой?..

Мне бывает трудно взяться за перо после того, как я пережил эти минуты… Они убивают и меня… Единственное, что дает мне силы продолжать свои записи, это убеждение, что, каким бы странным и неуместным ни казалось наше поведение, все мы поступали так, как считали нужным. Даже Жаллю с его эгоизмом и вспыльчивостью. Несчастный, он вовсе не хотел тебя убивать! Когда пришла Клер, он уже собирался звонить в полицию. Он потерял голову. Именно у Клер, желавшей любой ценой спасти брата, возникла эта мысль. Безумная мысль! Но выбирать приходилось между ней и судом присяжных. Прежде всего, надо было выиграть время.Значит, Жаллю уедет завтра. Один. Он объяснит, что жена задержалась в Париже из-за болезни старой тетушки. Потом, немного позже, Клер приедет к брату на плотину и выдаст себя за госпожу Жаллю. Так что в Париже твое отсутствие никого не удивит. Нужна была редкая смелость и находчивость, чтобы придумать такое. Одним махом Клер устранила все затруднения. Как только Жаллю обоснуется на плотине, Клер отправится в Кабул — под своим настоящим именем. И все прошло бы гладко, они инсценировали бы несчастный случай, якобы стоивший жизни мнимой госпоже Жаллю. Таким образом, Ману, все бы считали, что ты погибла там, на плотине, и ни у кого не возникло бы никаких подозрений. Клер вернулась бы во Францию уже в качестве себя самой, а Жаллю, всеми уважаемый вдовец, продолжил бы свое дело. Но, как на грех, на плотине оказался Блеш, который знал тебя, Ману. Жаллю предстояло сделать так, чтобы он убрался оттуда. Что же касается Брюлена, секретаря Жаллю, то его присутствие в конечном счете было только на руку. Он станет бесценным свидетелем.

Вот какой план придумала Клер сразу после драмы. Надо было спешить. И прежде всего избавиться от… Но об этих вещах, Ману, я не пожелал ничего слышать, да и Клер наверняка мне бы этого не стала рассказывать. Жаллю послушался ее в этом вопросе, как и во всем остальном…

Обо всем остальном она мне тоже рассказала: о своем приезде в Афганистан, о встрече со мной. Из дома в Нейи она уехала в то же время, что и брат. Она не знала, Ману, что письма — все те письма, что я писал тебе многие недели, — лежали здесь, в этой шкатулке. Брюлен был для нее просто молодым человеком, которого при случае стоит использовать. Но я сразу же перестал быть просто молодым человеком, потому что смотрел на нее с каким-то страстным любопытством. Она полюбила меня из-за этого недоразумения. Понимаешь, Ману, почему я, сам того не желая, обманул тебя? Ведь если Клер и впрямь была женой Жаллю, значит, ты мне солгала. А Клер, вне сомнения, была женой Жаллю — это было видно по всему: по их разговорам, намекам, манере повседневного общения, в которой ощущалась и сдержанность и близость. Даже самые невинные мелочи были тому подтверждением. К примеру, я не мог знать, что Клер пользовалась такой же, как у тебя, почтовой бумагой необычного голубого цвета, потому что однажды Жаллю подарил вам обеим по коробке этой бумаги. Все выглядело вполне нормальным, естественным, но для меня имело двойной смысл. В этом заключалось что-то роковое. Клер, как никто другой, знавшая вашу жизнь, играла свою роль безупречно, безо всяких усилий. Фотография родителей, браслет — все это могло пригодиться для «несчастного случая», если вдруг понадобится оставить на виду вещи, которые легко опознать. Но именно эти вещи и питали мои кошмары… Ману, я хочу, чтобы ты знала, какие муки мне довелось пережить! Я не отверг любовь Клер в стремлении ухватиться за что-то реальное, живое. Мне казалось, что я умираю. Но главный парадокс заключался в том, что любовь Клер оказалась искусной имитацией супружеской жизни. Мне было невдомек, что Жаллю крайне неодобрительно воспринял увлечение Клер. Я замечал только его дурное настроение, иной раз ловил на себе враждебные взгляды. Не укрылись от меня и приглушенные ссоры, стихавшие при моем появлении. Но на все мои замечания Клер отвечала: «Доверься мне. Не думай об этом». Разумеется, Жаллю не имел права в чем-либо ее упрекать. Она была вольна — после того как обезопасила его — любить меня. К тому же эта нежданная любовь благоприятствовала их замыслам. Ведь Клер уже тогда обдумывала наше будущее и начинала поговаривать о том, чтобы поселиться за границей, вдали от Парижа. Как только Клер сменит фамилию и станет госпожой Брюлен, Жаллю больше нечего будет опасаться. Конечно, он понимал это, но не мог простить мне романа с его сестрой. Я сам догадывался о его неприязни и испытывал в его присутствии какую-то неловкость, не понимая ее истинных причин.

Да и весь этот замысел — я говорю о несчастном случае на озере — представлялся мне странным и рискованным. Как можно было рассчитывать, что нам удастся обмануть Жаллю? К тому же я представлял, с какими трудностями придется столкнуться Клер, чтобы уехать из страны, тогда как в действительности ей достаточно было предъявить свой паспорт, чтобы ехать куда заблагорассудится. Она не могла показать его мне и обманывала меня, уверяя, будто ей требуются подложные документы. У нее в самом деле были все основания твердить: «Доверься мне». Я долго не мог ей этого простить. И даже сейчас из-за дурацкого самолюбия простил не до конца. Но у нее не было выбора. Она тоже оказалась в плену у прошлого. И если мне бывало с ней не по себе, то и она, бедняжка, догадывалась, что я от нее что-то скрываю, что меня неотступно преследует чей-то образ. Она никогда не говорила об этом, но ее терзала ревность. Ревность к тебе, Ману, и это, пожалуй, было хуже всего. Она была заложницей своей роли и вынуждена была мне лгать до самого конца. Так она и поступила, с редким мужеством и самоотверженностью.

Клер рассказала мне о своем возвращении во Францию. Она достойна жалости, Ману. В этой истории, где все мы были жертвами, похоже, ей выпала самая тяжкая доля. Подумай только, ведь, возвращаясь домой, и без того переполненная тягостными воспоминаниями, она шла навстречу правде, уже не одну неделю ожидавшей ее в этой шкатулке. Она прилетела прямиком в Париж, где ей нечего было бояться. Чего ради ей было ехать в Лондон? Она возвращалась без всяких предчувствий, радуясь скорой встрече со мной. Но прежде хотела убедиться, что дом надежно хранит свою тайну; к тому же ей надо было забрать какие-то вещи. Она обошла весь дом, все уголки, на минуту задержалась здесь, чтобы, открыв шкатулку, обнаружить в ней твой дневник и мои письма к тебе. На том самом месте, где она продумывала план спасения, ей привелось узнать, что все потеряно. Пробежав страницы, полные любви, она убедилась, что ее я никогда не любил. Наша любовь, твоя рукопись, почтовый ящик — обо всем этом она узнала одновременно. Она садится в то самое кресло, в котором я сейчас пишу эти строки. Ей хочется умереть. Она говорила мне, что и вправду помышляла о самоубийстве. Но у нее оставался слабый проблеск надежды. Не все еще потеряно, раз сам я не знаю, почему ты исчезла из моей жизни. Я по-прежнему думаю, что ты больше не хочешь меня видеть. Если я поверю, что между тобой и мной действительно все кончено, если навсегда откажусь от тебя, Ману, тогда у Клер останется шанс спасти брата и удержать меня. Мало-помалу к ней возвращается хладнокровие. Она взвешивает все «за» и «против».

Предупредить Жаллю по телефону было бы чистым безумием. Поэтому она решает ему написать, чтобы ускорить его приезд. Вкратце сообщает ему о создавшейся ситуации, а в ожидании его возвращения вновь занимает твое место. Сначала она просит вернуть твою рукопись. Ей нетрудно было вынуть ее из почтового ящика, ключ от которого она нашла среди писем. Затем звонит мне по телефону. Бедная Клер! Она ведь знала, что, оживляя Ману, возрождает и мою страсть к ней. Но и здесь ей пришлось смириться перед необходимостью. И чтобы довести эту чудовищную игру до конца, приносит мне деньги, которые я вручил тебе в счет аванса. Пойму ли я, наконец, что мне не следует любить такую неблагодарную, эгоистичную Ману? Но увы! Я снова пишу тебе. И каждое из моих писем доказывает ей, что я никогда не исцелюсь от этой любви. Когда она звонит, я беру трубку и говорю такие вещи, которые ее потрясают. Ведь я не знал, что, обращаясь к одной, на самом деле говорю с другой. Я бесконечно страдал сам, но и ей причинял немыслимые страдания. Мы должны простить ее, Ману.

…Продолжаю свою исповедь, и мне становится легче. Уже поздно. В распахнутое окно доносится запах цветов. Ману, потерянная, обретенная, утраченная безвозвратно. Что еще сказать? Из всех нас я оказался самым слабым, самым ничтожным. Да, я вел себя подло. Теперь приходится расплачиваться, расплачиваться жестоко. И этому уже не будет конца.

Жаллю покончил с собой. Что послужило причиной: муки совести, усталость, нежелание жить? Надо думать, и то, и другое, и третье. Им овладел страх. Клер не пожелала распространяться по этому поводу. Так же как она постаралась не упоминать о моем бегстве. Она долго ждала меня, затем смирилась. И опять судьба смеется над нами: она уезжает в Тегеран, куда ее муж назначен послом.

Ну а я?.. Останусь здесь, Ману, рядом с тобой. Для тебя стану писать книги. Наша любовь начинается снова.


(1964)

Перевод с французского А. Райской


Разгадка шарады — человек[116]

Предлагаемый рассказ основан на подлинных фактах, поэтому рассказчик из предосторожности изменил имена участников событий. Читатель, который все-таки узнает себя в одном из персонажей этой странной истории, примет долю ответственности за происходящие в ней события.

«Господин Президент Республики,

сегодня я осмеливаюсь направить вам этот рапорт, поскольку у меня есть основания думать, что дело Рене Миртиля вам никогда не представляли в истинном свете, а некоторые его аспекты, не известные никому, кроме двух-трех человек, от вас даже систематически скрывали. Записки, переданные мною префекту полиции 19 апреля, представляли собой своего рода памятку, и события, отразившие конец этой ужасной истории, никогда не были изложены в письменной форме. Исходя из этих соображений, считаю необходимым вернуться к фактам в их совокупности, поскольку в разрозненном виде они могут вызвать различные толкования, тогда как собранные воедино обретают настолько жуткий смысл, что, наверное, никто не возьмет на себя смелость их пересказать. Поначалу моя роль ограничивалась рамками наблюдателя. Однако предоставленные мне широкие полномочия в силу обстоятельств превратили меня в судебного следователя и позволили проникнуть в глубину тайны, еще более ужасной, нежели тайна Железной Маски или любая другая государственная тайна, разглашение которой рискует стать угрозой общественному порядку. С открывшейся мне правдой надлежит ознакомить высшую инстанцию государственной власти, но не в форме резюме, иначе она может показаться просто невероятной, а в виде последовательного изложения, как я сам пришел к ней, постепенно, через тысячи сомнений. Поэтому я позволю себе не колеблясь вернуться к самому началу этой истории, чтобы постараться не упустить ни одной детали, никого не щадить, дабы этот документ, уже по характеру самих фактов скорее похожий на роман, нежели на судебное донесение, мог бы послужить интересам правосудия и науки.»

19 апреля в одиннадцать часов меня вызвали к префекту полиции господину Андреотти. Вас это вполне может озадачить, поскольку все сотрудники префектуры в тот день отдыхали, так как в понедельник 19 апреля началась пасхальная неделя. Но в пятницу вечером господин Андреотти меня предупредил:

Дорогой Гаррик, не уезжайте из дому. Скорее всего, в воскресенье или понедельник вы мне понадобитесь.

Я несколько лет заведовал его кабинетом и по тону голоса догадался, что речь идет о чем-то весьма серьезном.

— Неужто открыли какой-то заговор против… — начал было я.

— Вот и не угадали. Пока что я не могу ввести вас в курс дела, но не уезжайте на каникулы. Это приказ начальства.

Двое суток в моей голове возникали самые невероятные предположения, поэтому, когда я сел напротив господина Андреотти, мое любопытство было так обострено, что наш разговор запечатлелся в моей памяти с точностью стенограммы. Господина префекта явно что-то беспокоило. Он угостил меня голландской сигаретой — его любимый сорт — и, долго не раздумывая, приступил к делу:

— Дорогой Гаррик, если я не ошибаюсь, вы католик?

— Да, господин префект.

— Отвечайте без обиняков. Если миссия, для которой я предложил вашу кандидатуру, будет вам неприятна, откажитесь, и я подыщу другого. Но, между нами говоря, я предпочел бы получить ваше согласие… Вы обладаете всем необходимым для достижения успеха, и думаю, что ваши убеждения… ваша философия, если вам так больше нравится… делают вас особенно подходящим для выполнения миссии, которую на вас возлагают. Это совершенно особая и очень трудная задача, к которой следует подходить с критериями морали в гораздо большей степени, нежели с позиций научной целесообразности.

Он встал и прошел к высокому окну с видом на город, где по случаю праздника не осталось ни души. Я был озадачен. Явное замешательство Андреотти сказалось на мне. Я стараюсь точно воспроизвести наши предварительные переговоры, поскольку в этом деле важное место принадлежит контексту. В то пасхальное утро никто еще не ведал о последствиях одного важного решения, принятого после долгих размышлений. Но когда час битвы назначен и будущее зависит только от удачи, тогда каждая секунда бесконечно весома и все, способствующее успеху, принимается в расчет. Я и по сей день слышу шаги префекта, приглушенные ворсистым ковром; вижу еле заметное скольжение золотистого солнечного луча по письменному столу и помню, какая борьба между «да» и «нет» шла в моей душе.

— Поймите правильно, — продолжал Андреотти. — То, что мне предстоит вам сказать, это более чем доверительно. Дайте слово, что никому не повторите услышанного.

— Я даю его вам, господин префект. К тому же я холост, подружки у меня нет, а в свободное время я пишу очерк о явлениях, наблюдаемых в парапсихологии. Проболтаться мне просто некому.

— Знаю… Благодарствую… Знаком ли вам профессор Марек?

— Да, по имени. Не тот ли это хирург, который успешно провел весьма неординарные операции на собаках?

— Он самый. Но с той поры Марек шагнул далеко вперед. Будь у него средства, какими располагают некоторые экспериментаторы в Америке, он произвел бы переворот в хирургии.

Андреотти протянул мне фото, и я увидел усталое лицо, изборожденное морщинами. Те, что проходили по лбу, весьма впечатляли. Но вдоль носа и вокруг рта образовалась целая сеть трещин — тонких, как порезы бритвой, или глубоких и словно подвязывающих отвислые щеки. Глаза карие, лишенные тепла, неподвижно глядели в сторону. Короткий седеющий ежик волос приоткрывал крупные, мясистые, чуть торчащие уши. Я прочел подпись: «Антон Марек».

— По происхождению он чех, — сказал Андреотти. — В момент венгерского восстания бежал во Францию и поселился в Вилль-д’Аврэ. Вы увидите его клинику, когда поедете туда. Она под стать ее владельцу. Марек… как бы вам доходчиво объяснить… Эйнштейн и Эдисон в одном лице. Смесь теоретика и практика, способного на сомнительные поделки. Он живет там среди своих собак с маленькой бригадой учеников-фанатов и, надо признать, творит чудеса. Пресса поведала не все, но даже то, что она обнародовала, прошло незамеченным, так как американцы и русские достигли в сфере трансплантации органов таких результатов, которые впечатляют гораздо сильнее. Теперь уже не проблема пересадить ногу, руку, почку одного человека другому. Обычно такая операция проходит успешно, однако пересаженный член или орган приживается не всегда, и нейтрализовать реакцию отторжения организма порой крайне трудно. А Мареку удается преодолеть отторжение. Но о его методе никто не знает. Я хочу этим сказать, что нами предприняты все необходимые меры для неразглашения тайны. Разумеется, в детали я не вдаюсь. Тем не менее могу вам поверить такой секрет: экспертная комиссия ознакомилась с отчетами по опытам Марека на собаках — оказалось, что результаты просто ошеломляют. Марек способен не только пересадить от одного животного другому сердце, печень, легкие и тем более лапу, но также… вы слышите, Гаррик… голову. Иными словами, он способен осуществить любую пересадку.

— Меня это не очень удивляет, — сказал я. — Скрибнер, в Соединенных Штатах, давно уже сделал пересадку искусственных почек, а совсем недавно я прочел длинную статью о создании банка органов. Журналист напоминал, что по инициативе медицинского еженедельника был создан банк глаз, и ратовал за открытие лаборатории экспериментальной хирургии при медицинском факультете. Я знаю также, что один русский — Анастас… по фамилии на «ский»… Лапчинский, кажется, — пересадил собаке по кличке Братик лапу другой собаки, предварительно сделав ей переливание крови животного другой породы.

— Но голова, дорогой мой Гаррик, голова?..

— Да, это просто невероятно. Тем не менее, поскольку сращивание нервов и артерий стало уже повседневной практикой, я не вижу…

— Тем лучше, тем лучше. В конце концов, это я, быть может, отстал от жизни, — сказал Андреотти. — Весьма рад, что вы оказались столь компетентны. Поистине, вы именно тот человек, какой нам требуется. Но слушайте дальше.

Префект снова сел, задумался, затем продолжил:

— Марек хвастался, что может получить подобные результаты, оперируя на людях. Но только понимаете, в чем загвоздка… Спрашивается: где брать доноров? Понятно, когда отец готов отдать руку своему ребенку, пострадавшему в аварии. Можно также вообразить старого человека, отписывающего себя науке, если мне позволено так выразиться…

— Нет, — возразил я, — для подобных операций требуются молодые и безупречно здоровые люди.

— Этого тоже недостаточно, — сказал префект. — Вы забываете про юридическую сторону проблемы. Допустим, вы захотели бы в интересах будущего науки отдать ей легкое, или почку, или другую часть своего тела. Так вот, вы не имеете на это юридического права. Отбросим случай с отцом или матерью, жертвующими собой ради ребенка, что тоже порождает проблемы, по ныне действующим законам никто не имеет права добровольно соглашаться себя изувечить.

— Остаются смертники, — сказал я.

— Точно! Совершенно очевидно, что приговоренный к смертной казни, молодой, здоровый субъект и к тому же давший согласие — таково основное условие, — вот тот человеческий материал, который может быть предоставлен в распоряжение ученого.

— Но такого почему-то никогда не происходит. Я лично ни о чем таком не слышал.

Андреотти посерьезнел. Он наклонился ко мне, словно опасаясь, что его услышат посторонние.

— Ошибаетесь. У нас есть осужденный. Это Миртиль.

Я совершенно позабыл про Рене Миртиля. А между тем два года назад все газеты наперебой писали о нем в хронике происшествий. Он похитил в аэропорту Орли груз с золотом, предназначавшийся Национальному банку Франции. Поистине, ограбление века! Четырех миллиардов как не бывало. Два конвоира убиты. Миртиля приговорили к смертной казни. Но потом другие события постепенно заслонили это происшествие. Мало ли в мире государственных переворотов и военных агрессий, чтобы к убийце, пусть даже гениальному, у публики пропал интерес?

— Миртиль согласился по доброй воле, — сказал префект. — Он — особый случай.

— Значит, преступник в курсе дела?

Андреотти вздохнул:

— Дорогой друг, вот уже несколько месяцев без нашего ведома происходит такое!.. Скажем, если угодно, что государственными интересами прикрываются в тех случаях, которые бы в иные времена… Ладно, об этом ни слова. В самом деле, я узнал, что Миртиль предчувствовал…

— Но послушайте, господин префект, это же немыслимо… Ну кто пожелал бы присоединить… к своему телу… часть тела убийцы…

— Погодите, не горячитесь… У вас еще будет много поводов для удивления… Сначала вернемся к Миртилю. По правде, говоря, это он сам однажды известил через капеллана директора Санте,[117] что готов посмертно отдать свое тело медикам, ученым и тем самым способствовать прогрессу науки. В тюрьме Миртиль совершенно переменился… Я встретился по приказу начальства с его духовником, человеком весьма достойным. По его словам, Миртиль искренне обратился к вере. С того дня, как он вышел из-под влияния своей любовницы, некой Режины, которая по-прежнему заключена в Петит-Рокет, он преобразился.

— Или же разыграл комедию.

— Но какая ему корысть?.. И потом, вы же понимаете, одни его слова нас не устроят. Нет. В том-то и дело, что Миртиль, в доказательство своих слов, указал место, куда он спрятал украденное золото, так что мы вернули сокровища по принадлежности… Словом, когда я говорю «мы»… вы меня понимаете… Поэтому-то его предложение и было принято… — префект понизил голос, — и вот почему его апелляцию о помиловании отклонили лишь на прошлой неделе. С решением тянули до того момента, пока все не подготовили. Казнь Миртиля состоится завтра утром.

— Признаюсь, господин префект, что не вижу…

— Сейчас увидите. Подведем итог: с одной стороны, у нас имеется хирург, способный осуществить, как я вам только что сказал, полную пересадку. С другой — универсальный донор, поскольку все части его тела — вы меня поняли — все!.. — предоставлены в наше распоряжение… Наконец, настал тот день, когда по прогнозам дорожной полиции на дорогах ожидается двести пострадавших… Ну как, теперь вы догадываетесь о характере намеченного эксперимента?

Да, меня внезапно осенила догадка, и это было таким потрясением, что я не мог удержаться и тоже встал и зашагал по просторному кабинету префекта, богатая драпировка которого, несомненно, никогда не приглушала более невероятные конфиденциальные сообщения.

— Это безумие, господин префект, — заявил я. — Чистое безумие!

— Вначале я реагировал точно так же, как вы… Но как, по-вашему, когда была взорвана первая атомная бомба, разве это не было безумием? А когда послали первого человека в космос, разве это не было безумием? Мне сказали… вы меня внимательно слушаете?.. что Франция имеет возможность занять первое место в той сфере, в которой, по утверждению врагов нашего государства, а также некоторых его друзей, другие страны давно ушли вперед. Следовательно, эксперимент состоится… Точнее, он уже проводится… Позвольте мне закончить. Прежде чем вдаваться в подробности, я должен вас предупредить, что все это сохраняется в полной тайне. В курсе событий лишь несколько высокопоставленных лиц. Если Марек потерпит неудачу… ну что ж, тем хуже, придется ждать другого случая. Если же добьется успеха… вот тут-то, мой дорогой друг, в дело вмешаетесь вы.

— Каким образом?

— Вы прекрасно понимаете, что, достигнув положительных результатов, мы не станем сразу трубить на всех перекрестках. Пересадить руку, ногу… голову еще недостаточно. Надо ждать. И нам, возможно, придется набраться терпения на целые месяцы, чтобы увидеть, как чувствуют себя люди, перенесшие такую сложную операцию, не повлечет ли за собой пересадка органов побочных явлений. Короче говоря, нам потребуется человек, который будет поддерживать контакт с нашими подопечными, записывать их высказывания, наблюдать за их реадаптацией. Высшую инстанцию особенно интересует нравственная сторона эксперимента, как я и сказал в самом начале нашего разговора. Вас наделят всеми полномочиями, и вы станете вольны организовать свою работу по собственному усмотрению. Только раз в месяц вы будете представлять мне отчет. Забудьте, что вы служащий префектуры. И, конечно, не может быть и речи о том, чтобы угождать начальству. Объективно констатировать факты — вот, что от вас требуется, проследить, возвращаются ли прооперированные к нормальной жизни или на них легла печать хирургического вмешательства, психологические последствия которого непредсказуемы.

— Не думаете ли вы, что психиатр…

— Только не психиатр! Ничего такого, что могло бы породить у них комплексы. Нет! Вы станете их другом… Войдете к ним в доверие. Я знаю, у вас прекрасно получится. Ну и как? Вы согласны?

— Я хотел бы немножко подумать.

— К несчастью, у нас на это нет времени. Повторяю, эксперимент уже проводится. В этот самый момент все жандармерии парижского округа получили приказ доставлять в клинику профессора Марека лиц, пострадавших наиболее серьезно. Приняты все меры, чтобы их транспортировка ни у кого не вызывала любопытства. Марек отберет объекты, способные вынести пересадку. Это очень сложно из-за различий в составе крови, общего состояния пострадавших, возраста, а в некоторых случаях из-за семейного положения. Возможно, мы столкнемся с жестокими вопросами совести. Теперь вы видите, дорогой друг, почему я обратился именно к вам.

Я был поставлен в крайне затруднительное положение, так как слишком хорошо узнал закулисную сторону политики и ясно видел ожидающие меня трудности, но тем не менее эта необычная миссия меня привлекала. Когда-то я долго колебался, делая выбор между правом и философией. Мой отец настоял на моем поступлении в Административную школу, но я не утратил вкуса к научной работе и все свободное время отдавал изучению таких столь мало известных психических явлений, как передача мыслей на расстоянии, предчувствие, ясновидение. Андреотти хорошо знал, что делает, предлагая мне столь неблагодарное дело. И тем не менее я никак не мог принять окончательного решения.

— Так что же все-таки возьмут у Миртиля для пересадки? — спросил я.

— Но… все, — сказал префект. — У Марека нет намерения использовать только тот или иной орган. Он хочет взять все. Случай слишком уж благоприятный. Подумайте, ведь на нашу голову падут десятки умирающих. У одного раздроблены ноги, второму угрожает ампутация руки, у третьего продырявлен желудок, или раздавлена грудная клетка, или размозжена черепная коробка. Завтра в этот же час Миртиль мог бы исчезнуть в полном смысле слова, но его сердце, голова, внутренние органы могли бы вернуть жизнь невинным жертвам дорожных происшествий. Благодаря ему, шесть или семь человек выживут.

— Какой ужас! — пробормотал я. — Как подумаю, что в эту самую минуту они катят в автомобилях, а уже в следующую… Я вас недопонял. Я счел было, что Марек предполагал пересадить только два или три органа.

— Да нет же! Научный эксперимент состоит именно в том, что он намерен взять тело и расчленить… После хирургического вмешательства от Миртиля не останется больше ничего. Представляете!

Конечно, я представлял и был в какой-то мере даже зачарован этим кошмарным экспериментом.

— Разумеется, — продолжал префект, — реципиенты не узнают, что обязаны спасением жизни части тела или внутренним органам преступника. Что касается Миртиля, то его гильотинируют в Санте, как это происходит обычно, однако при казни будет присутствовать один из сотрудников Марека, и он предпримет все необходимое, чтобы голова казненного никак не пострадала. Для этого нужны особые предосторожности. Мне они не известны, но дело в том, что профессор разработал специальную методу, которая вроде бы задерживает омертвление мозговой ткани. Труп Миртиля отправят профессору Мареку с целью безотлагательной пересадки органов. Улицы будут перекрыты для городского транспорта, чтобы максимально ускорить доставку тела в клинику. Все продумано до мельчайших деталей. Марек наверняка добьется успеха. С этой стороны нам нечего опасаться. Ваша роль заключается в том, чтобы предвидеть непредвиденное.

Я не мог сдержать улыбку.

— Мне нравится сочетание этих слов, — сказал я. — Оно меня ободряет.

— Значит, вы согласны?

— Ладно!.. Согласен.

— Я вам очень признателен, дорогой друг. И если все пойдет хорошо, поверьте, вышестоящие персоны засвидетельствуют вам свою благодарность. Я собираюсь распорядиться завести специальное досье по этому делу. В нем уже лежит curriculum vitae[118] Рене Миртиля и Марека, различные сведения, которые могут быть вам полезны, в частности имена очень немногих людей, которых мы вынуждены поставить в известность. С этого момента вы совершенно независимы. Вы найдете в этом досье также служебное предписание, которое распахнет перед вами все двери. В случае необходимости звоните прямо мне. Но никогда не говорите по телефону ничего такого, что могло бы нас выдать. Мы обо всем договорились?

— Обо всем, господин префект.

— Не забудьте про ежемесячную докладную записку. И вот еще что: для всех сотрудников префектуры вы в отпуске. Не так ли?.. По личным мотивам. А теперь мне остается только пожелать вам успеха.

Он протянул мне руку и, провожая до двери, добавил:

— В порядке совета, на вашем месте я заглянул бы в Штаб…[119] Операцией руководит дивизионный комиссар Ламбер. Мужайтесь, Гаррик!

Я вышел от префекта в состоянии полного душевного смятения. Спускаясь по безлюдной большой лестнице, я осознал, что забыл задать ему тысячу вопросов… Например: а согласятся ли на такой эксперимент семьи пострадавших? Если согласие родственников получено, имеют ли право скрывать от них происхождение органов для пересадки? Что произойдет, если придется выбирать между пострадавшими: кому из них выжить, а кому погибнуть? Я не силен в вопросах совести и чуть было не вернулся к префекту, с намерением сказать ему, что, хорошенько взвесив «за» и «против», понял, что не подхожу для такой миссии. Но это было бы равносильно прошению об отставке. Мне стало нехорошо при одной мысли, что в данную минуту первые жертвы катастроф уже направляются в Вилль-д’Аврэ. Я почувствовал такую растерянность, что был вынужден присесть на скамейку. Открыв досье, я прочел несколько машинописных страниц, посвященных Миртилю. Молодой человек двадцати восьми лет. Два фото — в профиль и анфас, наклеенных на картон. Открытое, симпатичное лицо. Голубые, на вид правдивые глаза, четкий, мужественный, довольно красивый профиль.

Рене Миртиль был сыном фармацевта. Хорошо учился, потом его призвали на военную службу, и он провел тринадцать месяцев в Алжире. Затем все пошло наперекосяк. Подозреваемый в различных кражах со взломом на Лазурном берегу, он был арестован, потом отпущен на волю; арестован вторично за ношение оружия без разрешения и сопротивление общественным властям. Будучи вскоре освобожден, он исчез из виду на два года; служебная записка комиссара Бертена указывает, что Миртиль, возможно, входил в шайку, орудовавшую на Юго-Востоке и специализирующуюся на ограблении банков и почтовых машин. Но доказательств против него не оказалось. Затем несколько свидетелей, внушающих доверие, утверждали, что видели его за рулем грузовичка, задействованного в похищении весьма известного лица. Наконец, следовал список его прегрешений: торговля оружием, валютой, два ограбления ювелирных магазинов средь бела дня в Париже, кровавое сведение счетов на улице Бланш, выстрелы в полицейского регулировщика и, разумеется, hold-up[120] в Орли… Словом, список длинный и удручающий.

На карточке стоял адрес его адвоката — мадам Эбер-Жамен, и я спросил себя, уместно ли нанести ей визит, но, подумав, отказался от этой затеи. Какой веский предлог мог бы я найти для такого шага? Не вызовет ли он подозрения у Эбер-Жамен? Да и чему это послужит, коль скоро Миртилю предстоит бесследно исчезнуть! Зато мне, пожалуй, было бы интересно поговорить с Режиной, которая, по словам комиссара Бертена, немало сбивала Миртиля с пути истинного. Это оказалось сильнее меня: хотелось узнать о нем поподробнее. Я вынужден был себе признаться, что больше всего меня смущала назойливая мысль, что Миртиль умрет, как еще никто не умирал до него. Могила никогда не разверзнется для него. Он уйдет в своеобразное небытие, бросавшее вызов воображению. Я смотрел на фотографию — еще несколько часов, и его лицо станет лицом другого человека, даст приют другим мыслям, возможно посредственным, и, чего доброго, его станут ласкать руки, которые… Нет! Это невообразимо! Если умирающий, которому предназначалась голова Миртиля, был женат, то как должна вести себя женщина в присутствии мужа — живого, но внезапно ставшего чужим и незнакомым? Что мы, в сущности, любим в человеке? Искалеченный мужчина… инвалид войны, у которого обезображено лицо… покинет ли его жена? Но с головой другого?.. А что, если она потребует развода? Возмещения убытков? Что меня особенно бесило в этих проблемах, которые я перебирал в немом ужасе, — это их досадная бессмыслица и, надо признать, смехотворность. Я дошел уже до такой степени усталости, когда насмехаешься над тем, от чего к горлу подступает тошнота. В конце концов, может, эта женщина будет согласна обменять голову заурядного супруга на голову Миртиля. У нее создастся впечатление, что она изменяет мужу со своим же мужем. Стоп! Я дошел до ручки.

Я встал с чувством растущего волнения. Я коснулся того, что префект так изящно назвал «непредвиденным».

Я вошел в кабинет комиссара Ламбера. Он ждал меня и был явно заинтригован, но не позволил себе расспросов, а ограничился тем, что в общих чертах изложил мне ситуацию. Несколько серьезных несчастных случаев в провинции, парочка автомобильных столкновений на подъезде к Парижу, а именно — раздавленная рука в Дурдане. Раненый немедленно отправлен в Вилль-д’Аврэ.

— Речь идет о некоем Оливье Гобри, — объяснил мне комиссар. — Тридцать лет. Положение критическое. Наверняка потребуется ампутация.

— Чем он занимается?

— Рисует. Он живет на улице Равиньян.

— Женат?

— Нет.

— Какая рука?

— Левая. Это ему не слишком навредит.

В этот момент зазвонил телефон, и комиссар бросился к нему. Со сжавшимся сердцем я взял отводную трубку и услышал далекий голос обезумевшего человека, который кричал:

— Алло!.. Пост 14! На выезде с Восточной автострады! Бригадный комиссар дорожной жандармерии Менье. Только что лопнула покрышка, и в результате произошел несчастный случай. Двое убитых и двое тяжелораненых. «Скорая помощь» прибыла.

— Какие именно ранения? — спросил комиссар.

— В одной машине у женщины полностью раздробило ногу. Ее муж погиб. В другой — наоборот: жена скончалась, но муж может выжить, если его прооперировать вовремя. У него оторвана правая нога и множество ушибов.

— Направляйтесь к Вилль-д’Аврэ, как условлено, — приказал комиссар.

Он повернул ко мне побледневшее лицо.

— И это пока не час пик, — сказал он. — Но еще немного, и работы будет хоть отбавляй.

Я думал о мужчине и женщине, чья жизнь зависела от Миртиля. Но решатся ли пересадить одну из ног Миртиля жен…

— Можете ли вы немедленно отправить меня в Вилль-д’Аврэ? — спросил я.

— Ничего проще!

Когда я садился в машину, у меня кружилась голова.


Антон Марек был миниатюрнее и старше, чем я себе представлял. Из-за тика у него постоянно мигало веко, а щека все время дергалась, как шкура лошади, донимаемой слепнями. Его желтые жгучие глаза смотрели на вас со смущающей настойчивостью, возможно, потому, что он плохо изъяснялся по-французски и боялся, что его не поймут. Профессор приветствовал меня с преувеличенной почтительностью и повел в свой кабинет. Обстановка выглядела бедной, но библиотека набита книгами, журналами, публикациями на многих языках. Два окна выходили в просторный двор, окруженный собачьими будками. Время от времени собачья морда тыкалась в сетку ограды или царапала ее нетерпеливой лапой. Распахнутые двустворчатые ворота охранялись жандармом.

В двух словах я объяснил Мареку, в чем состоит моя миссия, и теперь он вводил меня в курс своих работ или скорее, получив в моем лице любезного слушателя, щедро развивал перед ним свои теории. Очень скоро я понял, что ему хотелось взять реванш за трудное и безвестное прошлое. Эта защитительная речь, пересыпанная научными терминами, была недоступна мне, профану по части медицины.

Я прибыл сюда не для того, чтобы слушать лекции, и попытался вежливо дать ему это понять. Какое там! Этот человек принадлежал к породе исследователей-одиночек, которые живут ради того, чтобы в один прекрасный день торжествовать победу; что возьмет в них верх — гениальность или фанатизм, — никто не знает. В то же время в том, как он, поддакивая, качал головой и наклонялся ко мне, сквозило желание угодить, понравиться, и меня это несколько коробило. Антон Марек! Имя ассоциировалось с двадцатью годами войны, погромов, путчей, исступленной борьбы, нищеты. И вот этот раздавленный жизнью тип возжелал воскрешать людей!

— Я полностью вам доверяю, господин профессор, — сказал я. — У меня всего лишь один вопрос: не могу ли я обосноваться здесь до завтра?

Разумеется, да. Места хоть отбавляй. Комнаты переоборудованы и обставлены на современный лад. Впрочем, если я желаю осмотреть… Я согласился и был приятно удивлен: Марек замечательно преобразил бывший отель, купленный, по его утверждению, за бесценок. Спальни оказались тесноваты, поскольку он разделил перегородками несколько комнат надвое, но комфортабельны. Я пожелал заглянуть и в операционное отделение, но, к сожалению, вход в эту часть дома посторонним воспрещался. Повсюду царила деловая атмосфера. Суетились санитары. Секретарь у входа в коридор, ведший в операционную, яростно стучал по клавишам пишущей машинки.

— Что-то не видно женщин, — заметил я.

— Я опасаюсь болтливости, — с озабоченным видом ответил Марек.

В этот момент во дворе остановилась машина «Скорой помощи». Мы прибавили шагу. Моторизованный полицейский, сняв очки, поздоровался с нами.

— Принимайте еще одного бедолагу. Наткнулся на грузовик, перевозивший балки. Представляете, балки — в праздничный-то день!.. Он врезался с такой силой, что проткнул себе грудную клетку.

— Очень хорошо, — пробормотал Марек. — Очень интересный случай.

Тем временем, санитары осторожно доставали из «скорой помощи» носилки.

— Вот его документы… — продолжал мотоциклист. — Роже Мусрон, двадцать два года. Проживает по улице Сен-Пер… Страх Божий смотреть на все это!

Носилки медленно продвигались к операционной. У меня едва хватило времени мельком увидеть восковое лицо, приоткрывшийся рот и передние зубы.

— Правых ног больше мне не привозите, — велел Марек мотоциклисту. — С меня хватит. Я бы хотел левую ногу, правую руку, живот… и голову… главное — голову.

— Черт знает что! — сказал удивленный мотоциклист. — Как будто бы дело во мне… Я тут ни при чем.

Нетерпеливо топнув ногой, он завел мотор и поехал впереди «скорой помощи». Марек извинился и ушел. Ему надо было срочно заняться пострадавшим. Так что я завладел его кабинетом, чтобы иметь под рукой телефон, и позвонил комиссару Ламберу. Тот как раз готовился направить сюда человека, правая рука которого была в очень плохом состоянии.

— Какого он возраста?

— Ему пятьдесят два.

— Исключено, — сказал я. — Нам нужны субъекты между двадцатью и тридцатью, не старше.

Субъекты! Вот уже и я усвоил лексикон профессора! Но после приезда в клинику я ощущал себя совершенно другим человеком. Первый шок прошел, и я начал постепенно привыкать к этой невероятной ситуации. Я закурил сигарету, чтобы перебить неприятный запах, царивший в клинике, и пробежал глазами сведения о любовнице Миртиля, поскольку мои мысли все время возвращались к осужденному.

Режина Мансель работала манекенщицей и пару раз снялась в рекламных фильмах. Она познакомилась с Миртилем в Париже и, по ее словам, знать не знала о занятиях своего любовника. Ее осудили на два года тюрьмы за хранение краденого, но вскоре должны освободить. В сложившейся ситуации она опасна, а Андреотти, возможно, недопонимает этого. Что произойдет, если Режина в один прекрасный день узнает голову Рене Миртиля на плечах другого мужчины? Она может поднять шум. А что, если мужчина, которого нам скоро привезут, женат? Я молил Бога, чтобы он оказался холостым. Задерживать Режину Мансель в тюрьме было невозможно. Но и в этом случае удастся ли нам сохранять тайну? Стоило мне призадуматься и детальней разобраться в проводимом эксперименте, как я обнаружил новые трудности. В высшей инстанции, несомненно, интересовались, главным образом, научными аспектами. А вот человеческий фактор был взвешен недостаточно тщательно. Я находился тут как раз для того, чтобы изучить его, и намеревался сделать это с величайшим тщанием. К несчастью, я не мог предусмотреть и предупредить неизбежные последствия. Только что я нащупал одно. А сколько осталось незамеченных и еще более серьезных? Не говоря уже о некоторых проблемах, которые меня будут преследоваться это предчувствовал. Например, вопрос о душе Рене Миртиля…

Зазвонил телефон. На проводе комиссар.

— Алло… Возможно, у меня для вас кое-что есть… Парень, который застрял под грузовиком на остановке. Его сейчас достают оттуда автогеном. Он жив, но, похоже, у него совершенно раздроблен таз.

— Возраст?

— Тридцать один год. Его зовут Франсис Жюмож. Живет в Версале…

— Посылайте. А нет ли у вас левой ноги? Нам была бы нужна левая мужская нога.

— Я передам.

В тот момент, когда я клал трубку, вошел профессор.

— Головы все еще нет? — спросил он.

— Нет. Зато нам посылают таз.

— Вечно одно и то же. Но меня интересует голова! Без головы эксперимент не состоится. Ну, хотя бы перелом черепа. Как это вы говорите… Когда нет рыб, обойдемся раками?

— Нет… на безрыбье и рак — рыба… Как поживают пострадавшие?

Он пошевелил пальцами, словно желая впихнуть их в слишком тесную перчатку.

— Надежды не теряю… Но время не терпит… Последний очень плох…

Голова поступила в клинику уже на исходе дня. Если говорить точно, то целых три, но с общего согласия мы отвергли голову человека, признанного алкоголиком. У двух остальных шансы были равны. Я настаивал на том, чтобы Марек выбрал холостого, он согласился с моими доводами. Итак, мы остановились на Альбере Нерисе. Тридцать четыре года, банковский служащий. С ним у нас, возможно, возникнет меньше хлопот. Если художник, Этьен Эрамбль и Симона Галлар не создавали дополнительных затруднений — слишком уж велико счастье вновь обрести утраченные конечности, — то другие не могли лечь под нож хирурга без согласия родственников. Я уже телеграфировал матери Жюможа и сестре Мусрона в провинцию, где те проживали, заранее зная, что это делается для проформы, и обе предоставят Мареку свободу действий, но полагалось их предупредить и заручиться согласием. Что касается Альбера Нериса, то у него из родственников оказались лишь дальние — двоюродные братья. Комиссар прислал мне подтверждения около шести вечера, чем и развязал нам руки. Но выдержит ли Нерис операцию? Он умирал и производил впечатление человека слабого здоровья. К тому же он был заметно миниатюрнее Миртиля. Для его плеч голова осужденного окажется довольно тяжелой ношей! Тем хуже! Выбора не было. Требовалась еще одна правая рука. На всякий случай одну отложили для нас в Лионе, где пешехода переехал троллейбус… но и тут рост не совпадал. Тем не менее, если не найдется ничего лучшего, пострадавшего доставят ночью самолетом. Яхотел навестить пациентов. Марек возражал. Его сотрудники готовили их для решающего хирургического вмешательства.

— А знает ли Симона Галлар, что ей пересадят мужскую ногу?

— Нет, — признался профессор. — Я только пообещал ей сделать все, чтобы она не осталась калекой. Но если в течение ночи мне не доставят мужчину, которому потребуется нога Миртиля, я отброшу всякие колебания. Думаю, это будет правильно.

Я удержался от улыбки. Но профессор не шутил. Впрочем, он, похоже, не умел шутить. Просто сам он никогда не согласился бы на пересадку женской ноги. Я догадался, что раньше Марек, несомненно, занимался эстетической хирургией, пока не перешел к исследованиям в области трансплантации. Его доходам больше неоткуда было взяться. Я навел справки в префектуре.

Около семи вечера я наскоро перекусил в кабинете профессора. Марек присоединился ко мне и выпил чашечку кофе. Он казался усталым и нервным, а также раздраженным. Жюмож внушал ему сильное беспокойство.

— Будь у меня этот Миртиль под рукой, — доверился он мне, — я мог бы им распоряжаться свободно и был бы уверен в успехе. Но существует закон. Гильотинируют на заре. Почему не ночью, а? Какая разница? Спрашивается, ну как при таких условиях двигать науку?

Он налил себе вторую чашку и, выпив горячий кофе залпом, схватил телефон. Ему пришлось убеждать целую минуту, прежде чем его соединили с директором Санте.

— Говорит Антон Марек. Да, я тоже, господин директор.

Он протянул мне параллельную трубку.

— Это по поводу осужденного… скажите, а он волнуется?

— Нисколько, — ответил директор тюрьмы. — В данный момент Миртиль беседует с капелланом, как и каждый вечер. Они вместе молятся. Это скорее Миртиль утешает священника. Уверяю вас, весьма впечатляющее зрелище.

— Ладно, ладно… Тем не менее, если он будет плохо спать, ему следует принять успокоительные капли, которые я прописал… Двадцать капель. Все пока без изменений?

— Процедура закончится в пять тридцать утра.

— А нельзя ли… чуть пораньше?

— О-о! Это было бы грубым нарушением тюремного распорядка.

— Плевал я на распорядок, — проворчал Марек и в сердцах швырнул трубку. — В конце концов, господин Гаррик, осужденный согласен… Все согласны… Ну разве же это не абсурд? — И вышел, хлопнув дверью.

Я получил еще несколько телефонограмм, не представляющих никакого интереса, и продолжал собирать данные о пострадавших, поступающие по телефону, а затем направлял их в больницы. У нас еще не было правой руки, а движение на въездах в Париж становилось спокойнее. Еще немного, и нам уже не придется рассчитывать на что-либо, кроме потасовки. И тем не менее удача нас не покинула. В четверть двенадцатого, когда я задремал, хотя всячески силился бодрствовать и фиксировать все детали этой памятной ночи, раздался еще один телефонный звонок.

— Говорит комиссар Дюселье… Я замещаю комиссара Ламбера… мое почтение, мсье… у нас здесь тяжелораненый… велосипедист, ехавший без фонаря… У него оторвано полруки. В данный момент мы пытаемся остановить кровотечение.

— Возраст?

— Лет тридцать.

— Прекрасно. Посылайте его к нам.

Я сам пошел во двор встречать «скорую». Собаки метались, лаяли, возбужденные необычными хождениями взад-вперед. Я заметил, что это была великолепная ночь… последняя ночь Рене Миртиля! Возможно, Миртиль еще молился. За кого? О чем? Где будет его душа, когда его тело поделят на семерых? Нужно будет обратиться с этим вопросом к теологу, а у меня не было времени на дальнейшие размышления — прибыла «скорая помощь». На ее тихий гудок явились санитары. Подъезд осветился, и носилки извлекли из машины. Мелькнуло бледное лицо, черный китель, белый стоячий воротничок. Санитары набросили на пострадавшего одеяло. Я подошел к шоферу.

— Официант?.. Он возвращался с работы?

— Ничего подобного. Кюре. У него старый, разбитый велик без фонаря. В него врезались одним махом… Однорукий кюре… плохо ему придется.

— Да замолчите же! — закричал я, выйдя из себя.

— Ах! Извините… Я, знаете ли, ничего против них не имею. У каждого своя работа.

Он повернулся и ушел. Один из санитаров в вестибюле передал мне портфель священника. Антуан Левире, двадцати девяти лет, викарий в Ванве. Я был подавлен. Мне казалось, что я вижу сон, думаю головой другого. Что, если Нерис будет находиться в таком же состоянии, когда воспользуется головой Миртиля? Я пощупал карманы. Сигареты кончились. Я позвонил, чтобы мне принесли кофе — большой кофейник. Почему не признаться откровенно? Я был в шоке… Священник — один из семи подопытных свинок… Нет, мне это казалось недопустимым и чудовищным. Надо было побороть еще один предрассудок! Префект был прав, утверждая, что любой научный эксперимент вначале кажется безумным. Собрав всю свою волю, я все же дрожал, воображая себе, как священник Левире осеняет себя крестом рукой преступника.

Разумеется, эта рука уже перестанет быть рукой Миртиля. Она как бы ассимилируется новым владельцем. Когда человеку переливают кровь, разве она не усваивается его организмом? Значит?.. Какая, в сущности, разница между кровью другого и рукой, кистью, головой другого? Я был бы плохим наблюдателем, если бы со всей решительностью не приказал своему воображению умолкнуть. Моя обязанность — изучать результаты эксперимента объективно, абстрагироваться от любой предвзятой мысли, любого предрассудка… Что касается души Миртиля… Ну что ж, допустим, лев пожирает миссионера. Плоть второго становится плотью первого. В результате от тела не остается ровным счетом ничего… а душа претерпит судьбу, общую для всех душ… В чем же проблема?..

Несмотря на кофе, мои мысли путались. Телефонный звонок вывел меня из состояния отупения. Было немногим за полночь. Звонила мадам Жюмож, чтобы справиться о сыне. Я успокоил ее как мог и уточнил, что, поскольку визиты запрещены до нового распоряжения, ей абсолютно незачем выезжать из дому. О результатах операции ее будут информировать. Немного погодя позвонила сестра Мусрона. Я сказал ей примерно то же самое. Осталось еще пять часов ожидания… Около трех ночи с первого этажа донеслась какая-то возня. Должно быть, готовились принять останки Рене Миртиля. А там, в тюремном дворе, настала пора устанавливать гильотину. Я отодвинул журналы, которыми был завален диван, и, высвободив угол, решил спокойно прикорнуть. И провалился в сон. Меня разбудил профессор.

— Извините, — сообщил он, — но сейчас пять утра. Момент приближается.

— Как пострадавшие?

Пока все держатся. Если чуточку повезет, думаю, управимся.

— Но вы не сможете делать семь операций подряд!

— Нет. Пересадку конечностей сделают мои ассистенты… Подобная операция не представляет особой трудности. А сам я прежде всего займусь головой. Вот эта операция исключительно длительная и тонкая. Надеюсь, что они там, в тюрьме, не совершат…

— Оплошности…

— Вот именно. Нож гильотины не должен падать как Бог вложит в душу.

— Вы хотите сказать: как Бог на душу положит…

— Именно это… У меня там ассистент, которому поручено регулировать процедуру. Наибольшее время потребует наложение гипса, закрепляющего голову на торсе. Не желаете ли меня сопровождать?

Мы вышли во двор. Стояла ясная ночь. Издалека доносился перестук колес проезжавших мимо поездов, а в воздухе уже пахло сеном, мокрой травой, распустившимися цветами.

— Как долго длится выздоровление? — спросил я.

— У собак — недолго. А у человека — не знаю. Благодаря разработанной мною методике, это, я полагаю, дело нескольких недель. Я веду речь о голове. Для других органов — намного меньше.

— И вы думаете, что Нерис полностью обретет свои умственные способности?

— А почему бы и нет? Возможно, его придется перевоспитывать. И у него неизбежно наступит расстройство памяти…

— Не хотите ли вы сказать, что воспоминания Миртиля перемешаются с его собственными? Вот ужас!

— Нет, вовсе нет… Но ему придется освоиться с новым инструментом… как скрипачу, который меняет скрипку.

— Признаюсь, что такое представление кажется мне несколько… не обижайтесь, профессор… несколько упрощенным.

— Возможно. Посмотрим.

— А кого вы оперируете после Нериса?

— Жюможа… он — исключительно интересный случай: ему придется заменить все внутренние органы, включая половые. Но как только начинаешь работать над слизистой оболочкой и нервами, которые легко отделяются, продвигаешься быстро и почти ничем не рискуя. Надеюсь к вечеру закончить.

— А Мусрон?

— Им займется мой второй ассистент. Пересадка сердца — операция сравнительно простая. Для легких существует фокус…

— Прием.

— Да, благодарю… прием, который нужно освоить. Я разработал методику, значительно упрощающую такую операцию; она позволяет пропилить только два ребра. Больной встанет на ноги дней так через десять.

— Жаль, что у вас не нашлось мужчины для левой ноги Миртиля.

— Да, я и сам сожалею об этом больше всего. Хотя данный эксперимент может стать весьма поучительным.

— Мадам Галлар хромать не будет?

— Никаких причин. Она одного роста с Миртилем. Но ее левая нога, разумеется, будет намного мускулистей правой. Ей придется носить брюки или длинные платья.

— А если… Извините, мне пришла в голову нелепая мысль… Что, если ваши пациенты окажутся жертвами новой аварии… можно ли им повторить пересадку? Например, мадам Галлар однажды, в результате обстоятельств, которые я себе плохо представляю, попадет в катастрофу. Сможет ли она получить левую ногу, принадлежащую женщине?

— Конечно. Я утверждаю, что с точки зрения хирургии любая пересадка возобновляема бесконечно. Я как раз и хочу доказать, что тем самым проблема смерти решена. Единственная неразрешимая проблема — доноры. Но она скорее политическая, нежели медицинская.

Марек поднял руку, чтобы посмотреть на часы.

— Пять часов двадцать минут, — сообщил он.

Марек не задумывался о Миртиле и его смерти. Миртиль был для него лишь сочетанием костей, артерий, тканей — своего рода резерв, из которого он готовился черпать. Перед моими глазами был ученый в чистом виде. Что им двигало: тщеславие, желание славы? По моему впечатлению, в него вселился демон научного поиска. Этот человек был способен сожалеть о лагерях смерти, которые могли бы поставлять ему доноров в неограниченном количестве. Поистине, это было единственным «политическим» решением проблемы. Неужто настанет день, когда человечество будет держать в клетке людей, как подопытных свинок, как Марек — своих собак?

Было прохладно. В Санте Миртиль уже, несомненно, направлялся к гильотине. Мне вспоминались книги, статьи, фильмы: огромный коридор, вереница мужчин в черном и осужденный на казнь в своей рубахе смертника с широким вырезом и связанными за спиной руками шагает рядом с капелланом… Я жалел Миртиля.

Где-то часы отбили половину, и зазвучали другие удары, степенные, на колокольне, в мэрии… Нож гильотины упал. Миртиль был мертв. Я мысленно молил Бога о прощении. Но, возможно, эта смерть таинственным образом входила в чьи-то высшие соображения? Раскаявшийся преступник, с одной стороны, а с другой — умирающие, которые оживут. Зачем же сразу восставать? Разве не такие люди, как Марек, время от времени наносят решительный удар Истории?

— Они с этим никогда не покончат, — проворчал Марек.

Его-то угрызения совести не мучили. Он пританцовывал, чтобы согреться, растирая руки, как атлет, который перед опасным упражнением проверяет свою гибкость и собирается с силами; к нам присоединились два санитара. Они переговорили с профессором на непонятном мне языке.

— Они не знают французского? — спросил я.

— Очень плохо… Я избегаю всякой болтовни. A не то нас атакуют журналисты, и работать станет невозможно.

— Тем не менее в один прекрасный день придется открыть миру, что…

— Как можно позднее, — прервал меня профессор. — К тому моменту у меня может хватить времени и средств построить где-нибудь на отшибе хорошо охраняемую клинику.

— Но… родственники прооперированных?.. Вы не намерены их отталкивать?

— Нет… нет, разумеется.

— Как вы объясните им… все это?

— Тут я рассчитываю на вас. В конце концов, для этого вы и находитесь здесь… Им достаточно сказать, что органы были взяты у неизлечимых больных. Такое уже проделывали с глазами, и многим это известно. Так что никто не удивится. Естественно, вы порекомендуете им хранить молчание. Все поймут. Ни родственники, ни оперированные сами не заинтересованы в том, чтобы их имена фигурировали в газетах, их раны фотографировали, дома осаждали любопытные…

Вдруг издалека донеслись две ноты полицейской сирены.

— Приехали! — вскричал Марек. — Все по местам!

Несколько мгновений спустя, предшествуемые мотоциклистами, во дворе разворачивались черная машина и фургон; санитары открыли его заднюю дверцу и вытащили гроб, еще в пятнах крови. Подняв его вчетвером, они бросились в клинику.

— Что здесь собираются с ним делать? — спросил один из мотоциклистов. — Воскрешать?

— Как он себя вел? — ответил я вопросом на вопрос.

Жандарм передернул плечами.

— Похоже, отчаянная голова. Пошел под нож, как другие идут покупать билеты национальной лотереи. Это уже не мужество, а безрассудство.

— Что ни говори, — сказал второй жандарм, — а нужно им обладать, чтобы сохранять на лице улыбку в то время, как нож уже завис над тобой. Поверьте мне!

Во дворе клиники все пришло в движение. Мотоциклисты отдали мне честь, и кортеж уехал. Собаки выли. Кто-то опустил жалюзи. Самое тяжкое осталось позади. Мне больше не хотелось спать. По правде говоря, ничего не хотелось. Я был праздношатающимся, без цели, без мысли. И когда провел оборотной стороной ладони по щекам, то обнаружил, что они весьма нуждались в бритве, и вернулся в клинику. Входя в кабинет, я услышал мягкое шуршание колес и увидел семь каталок на резиновом ходу. Пострадавшие лежали на них неподвижно, словно каменные изваяния. Они исчезли в операционном отделении, оставляя за собой легкий запах эфира. Я подошел к телефону и позвонил префекту по его домашнему номеру.

— В общем, все идет хорошо, — сказал он мне после того, как я доложил ему обстановку.

— В каком-то смысле да, господин префект. Все идет хорошо.

— Что-нибудь не так?

— Я устал, хочу спать.

— И это все, вы уверены?

— Да, уверен. А еще я плохо себя чувствую. Я был недостаточно подготовлен!.. Можно мне задать вам вопрос?

— Давайте.

— Почему именно Мареку доверили подобный эксперимент? Знаю, он получил наше подданство. Поймите меня правильно, господин префект.

— О-о! Да я вас прекрасно понимаю. Так вот, строго между нами — потому, что в прошлом году он спас нынешнего министра здравоохранения. Тсс!.. Его считали обреченным самые крупные светила. Мареку удалось то, от чего отказались другие. Теперь вам понятно? Так что ведите себя с ним осмотрительно. И держитесь, ладно?

— Держусь, господин префект.

Знай я, что меня ждало, утверждал бы это с меньшей уверенностью.


В среду вечером, то есть через тридцать шесть часов после доставки тела Рене Миртиля в клинику, семеро оперированных вроде бы оклемались. Профессор не хотел вселять в нас чрезмерную надежду, но радость и гордость звучали во всех его речах. В особенности он был счастлив пересадкой головы Альберу Нерису.

— Его жизнь пока висит на волоске, — объяснил профессор на своем странном языке, — но он уже может глотать… нормально дышит… Его веки поднимаются и опускаются… слышит… Сердце работает в хорошем ритме… О психических функциях в собственном смысле этого слова судить рановато. Тут я еще не могу сказать ничего определенного, но думаю, все пойдет на лад. В данном случае я все еще действую на ощупь… Ведь это впервые, не правда ли?

— Вы устали?

Марек обратил ко мне свои желтые глаза — они выражали беспокойство.

— Все мы изнурены.

Он предоставил мне право, в котором пока отказывал родственникам, — навестить пациентов. Жюмож и Мусрон еще не полностью вышли из коматозного состояния. Из огромных стеклянных колб, висевших на кронштейнах, оперированным поступал по трубкам специальный физиологический раствор, формулу которого Марек подробно объяснял мне, но я слушал его невнимательно. Я был напуган, не признаваясь себе, внушающим тревогу состоянием людей, перенесших сложнейшие операции, поскольку оно не казалось блестящим. Что касается Нериса, то на его лице были приоткрыты лишь иссохшие губы и кончик носа. Остальное скрывали бинты и металлический шлем, оберегавший голову и плечи. Профессор ощутил мою тревогу.

— Они отупели от транквилизаторов… К тому же шоковый эффект дает о себе знать довольно долго. Но через двое суток, увидите, они наберутся сил.

— А что, если, несмотря ни на что, результаты окажутся плачевными?

— Сделаю анатомическое вскрытие — у меня есть на это специальное разрешение, в котором мне не могли отказать, — и извлеку уроки на будущее. Первые опыты всегда сопряжены с риском.

— Вы все предусмотрели.

— Я привык все предусматривать.

— У вас большой штат сотрудников?

— Нас шестеро хирургов, это значит — пять учеников и я сам. С десяток ассистентов и санитаров, не говоря о персонале, который занимается домом, секретариатом, животными. Всего двадцать два человека. Кстати сказать, я хотел бы впоследствии оставить Нериса при себе, если только он согласится. Это легко, поскольку семьи у него нет. Я хотел бы изучить на нем последствия трансплантации. У него могут возникнуть второстепенные осложнения, и я намерен установить за ним постоянное медицинское наблюдение.

— Это звучит убедительно, — сказал я. — Со своей стороны, я попросил бы у вас разрешения беспрепятственно ходить по клинике и видеть наших пациентов в любое время.

— Договорились.

Назавтра я вошел в контакт с родственниками. Как мы и условились, я рассказывал им, что пересаженные органы взяты у людей, безнадежно пострадавших при автомобильной катастрофе. С другими я даже не говорил о пересадке. Газеты посвятили казни Миртиля лишь коротенькую заметку. Мы были спокойны.

Лучше всех перенес операцию кюре. Я навещал его каждый день. Он был веселым и сразу проникся ко мне дружескими чувствами. Мне он тоже нравился, но я остерегался его вопросов. Вот почему я, не подавая виду, пристально за ним наблюдал. Новая рука возбуждала у него огромное любопытство. Он мог наблюдать за пальцами, торчащими из шины, в которой покоилась пересаженная рука, и эти пальцы его завораживали.

— Просто любопытно, — сказал он, — ведь могли же ампутировать руку, и казалось бы, радоваться надо, получив новую. А между тем мне как-то не по себе. Не знаю, как это объяснить… Такое ощущение, что я не один… Это не моя рука, понимаете?

— Вам больно?

— Не очень.

— Вы чувствуете свою правую руку?

— В данный момент никакой разницы с левой. Когда я просыпаюсь и вижу ее, я всегда вздрагиваю. Внутренне она моя, если угодно… Но внешне она чужая. Форма пальцев для меня непривычна, в особенности ногти… Эти ногти меня поражают. И потом, она какая-то квадратная, широкая, мощная. Я задаюсь вопросом: сумею ли я ею пользоваться? Иногда она наводит меня на мысль о лошади, которую придется дрессировать в манеже…

Его речи меня смущали. Я менял тему разговора. Священник говорил мне о своей жизни, о своих трудностях с прихожанами, утратившими веру. Он был одним из тех крепких, напористых священников, каких готовят сейчас к покорению пригородов, с короткой стрижкой упрямых волос, с наивными глазами и детским румянцем. Как бы я ни старался его отвлечь, он постоянно возвращался к своей проблеме.

— Понимаете, мсье Гаррик, когда мне предложили сделать пересадку руки, я согласился не задумываясь. Я был в шоковом состоянии. А вот теперь я очень хотел бы знать, откуда взялась эта рука. Ведь когда усыновляешь ребенка, наводишь справки о семье.

— Согласитесь, что это сравнение не совсем правомерно.

— Но, в конце концов, ее же где-то взяли?

— Да… у человека, попавшего в аварию, как и вы сами… но ему предстояло умереть. Врачи хотели провести эксперимент. Этим, кстати, и объясняется мое присутствие здесь. Помимо вас, тут есть еще шестеро оперированных, в соседних палатах. Благодаря пересадкам их жизнь спасена…

— И тоже руки?

— Руки, ноги… внутренние органы… Профессор Марек — специалист по такого рода хирургическим вмешательствам.

— Выходит… ради нас обобрали трупы?

Что я мог ему ответить? Я отделывался шутками. Странно, что такая тема дает пищу для шуток.

Я продолжал свой обход. С Оливье Гобри, художником, мне было общаться легче. Он ограничивался тем, что плакался.

— Я левша, мсье. Ну что прикажете мне делать с чужой левой рукой?

— Она привыкнет.

Я раскуривал ему сигарету и клал ее на палитру. У него наболело на душе — его картины не пользовались спросом. Он был художником-маринистом.

— Жанр марины ближе всего к нефигуративной живописи, — объяснял он мне. — Паруса, дома, скалы — вы видите, что это может дать при известной схематичности. Однако меня упрекают за избыток здоровья, непосредственность восприятия. А большим спросом пользуется все острое, колючее, тотемическое — словом, заумное!

Мне стоило огромного труда его успокоить. А между тем он производил впечатление не очень здорового человека, с изможденным лицом, удлиненным благодаря редкой рыжей растительности на подбородке. У него были пронзительные серые глаза, и он напоминал бедного несостоявшегося Христа.

Этьен Эрамбль был его прямой противоположностью: буржуа до мозга костей, уверенный в себе. Он владел большим салоном мебели в предместье Сент-Антуан. Этьен не производил впечатление человека, подавленного смертью жены. У него была одна забота — узнать, а будет ли он ходить, «как прежде». Он метал громы и молнии против Симоны Галлар, по вине которой произошла авария, когда она нарушила правила дорожного движения.

— Когда сидишь за рулем «404», мсье Гаррик, то нечего соваться обгонять «Лендровер-2000».

— Не надо так громко… тсс!.. Мадам Галлар лежит в соседней палате… Она может услышать…

— Тем хуже для нее. Я весьма сожалею. Все это случилось по ее вине. Впрочем, я еще потребую возмещения убытков.

А вот Симона Галлар не говорила ничего. Непричесанная, без всякой косметики на лице, она целыми днями лежала, закрыв глаза, и ничем не интересовалась.

— Через месяц вы будете в состоянии покинуть клинику, — твердил я ей. — Уверяю вас.

Она делала вид, что не слышит моих слов. Что будет с этой несчастной после того, как она обнаружит на своем теле мускулистую волосатую ногу Миртиля вместо своей собственной? Когда я касался этого вопроса в разговоре с Мареком, тот отделывался тем, что пожимал плечами.

— А что, ее больше устраивал бы протез? — ворчал он.

Все внимание он отдавал Нерису, поскольку Нерис попросту воскресал из мертвых. Теперь он уже понимал все, что ему говорили, и отвечал на вопросы соответственным морганием век.

— Вы видите мою руку? — Моргание в утвердительном смысле. — Вы страдаете? — Никакой реакции. — Вы хотите пить? — Моргание в утвердительном смысле.

Марек проводил все время у изголовья Нериса и исписывал блокноты заметками.

— Что бы мне очень хотелось узнать, — однажды вечером поведал он мне, — это пришел ли Нерис в сознание или же у него все еще в голове пюре…

— Каша, — машинально поправил я. — Но ведь он отвечает на ваши вопросы.

— Когда просыпаешься, но еще не способен ориентироваться — понимаете? — то можно отвечать на любой вопрос, все еще не соображая, кто ты есть.

— Он Альбер Нерис.

— Само собой. Но осознает ли он это? Вот в чем суть проблемы. Скажем так: в его голове думает «оно». Но как долго еще это продлится?

Маленький Мусрон обрел сознание полностью, но был очень слаб и сильно исхудал. Я прекрасно видел, что он беспокоится по поводу предстоящих экзаменов. Он готовил четвертый реферат по английскому языку.

Франсис Жюмож был, пожалуй, самым любопытным случаем из семерки. Он жил один в небольшом доме в Версале, где давал частные уроки, и его более чем скудное существование отражалось на всей его личности — ничем не примечательной, бесцветной.

Я терпеливо собирал материалы для их досье, старался больше разузнать про житье-бытье этих людей, чтобы быть во всеоружии, отвечая на вопросы, которые в один прекрасный день мне не преминут задать. Вы даже не представляете себе, как трудно по-настоящему проникнуть в чужую личную жизнь. Пока что я располагал только чисто анкетными данными, какими интересуется полиция. Я довольно точно представлял себе характер Эрамбля и уже хорошо знал, что за люди художник и студент. Священник, разумеется, был для меня человеком без тайны. Но двое последних продолжали оставаться за семью печатями.

Аббат Левире, казалось, свыкся с новой рукой, которая поначалу так страшила его. Он стал шевелить пальцами. Они хорошо его слушались. Аббат даже признался, что ощущал в этой руке непривычную силу.

— Тем не менее я думаю, что всегда буду надевать на нее перчатку, — доверился он мне. — Наверное, никогда не сумею убедить себя, что эта рука — моя. Хороший инструмент, согласен. Но не более того.

— А вы не почувствуете неудобства во время мессы?

— Может, мне и придется испросить специальное соизволение. Не думаю, чтобы в нашей практике имелся прецедент… Чего доброго, возникнут проблемы канонического характера…

Тем временем Нерис продолжал делать успехи, и вскоре мы получили доказательство того, что он обретает себя. Например, он упорно отказывался пить молоко. Стоило ему почувствовать во рту вкус молока, как он его выплевывал.

— Вам следует навести справки, — подсказал мне Марек. — Будет несложно найти тех, кто снабжал его продуктами, или ресторан, где он питался.

Я ограничился расспросами квартирной хозяйки, которая по утрам готовила ему завтрак. И узнал от нее, что у Нериса была не в порядке печень и он избегал молока. Миртиль же, наоборот, обожал молочную пищу и накануне казни ел омлет. Следовательно, сомнения рассеялись — натура Нериса постепенно проявлялась. Несколько мелких фактов убедили нас в этом окончательно. Так, например, Нерис стал подносить руку к щекам. Марек первый расшифровал смысл этого жеста.

— Он щупает свою бороду, — сказал он.

В самом деле, Нерис носил бородку, тогда как Миртиль тщательно брился. Но главное, едва начав ворочать языком, он отчетливо, по многу раз шептал отдельные слова: «Банк… предупредить…» Разумеется, я тут же сообразил что к чему. Я довел до сведения директора банка, где служил Нерис, что он в доме отдыха и задержится там еще на неопределенное время. Когда важный полицейский чин говорит завуалированно, напустив туману, люди обычно не расспрашивают. Они предполагают худшее и помалкивают. Тем не менее, благодаря этому случаю, я узнал, что Нерис был образцовым служащим и отличался едва ли не маниакальной добросовестностью. Значит, операция его не изменила. Возвращаясь к жизни после совершенно невероятного испытания, его первой заботой оказалось стремление избежать выговора на работе. Мы были тронуты и в то же время не могли удержаться от улыбки. Подумать только, губы Миртиля произносили такие слова, как: «Банк… предупредить…», тогда как казненный был специалистом по ограблениям!

У меня возникло впечатление, что наши пациенты выздоравливали прямо на глазах. Я сообщил каждому, по мере того как они были в состоянии меня выслушать, что произошло… Эксперимент, проведенный in extremis,[121] конечности или органы, заимствованные у потерпевших аварию и обреченных на смерть… И никто не протестовал. Да что я говорю? Никто даже не удивился. Они были просто счастливы обрести себя в целости. Чудо пересадки их не удивляло; все они были наслышаны о трансплантации и знали, что такая практика вот-вот станет повседневной. Они скорее испытывали эгоистическое удовлетворение от того, что выбор пал на них. Только одна Симона Галлар конечно же не пришла в восторг от того, что ей досталась нога мужчины. Но ее реакция не была бурной, как я опасался. Больше всего ее огорчало не то, что нога мужская, а то, что она волосатая. Тем не менее Симона так сильно переживала смерть мужа, что, казалось, забыла про эту небольшую напасть.

Вскоре некоторые из оперированных, наименее пострадавшие при аварии, попытались ходить, стали встречаться в коридорах клиники, приглашать друг друга в палату, взаимно оказывать услуги. Этьен Эрамбль, что бы он ни говорил, пошел поздороваться с Симоной Галлар, и на него произвело большое впечатление то, с каким достоинством держится вдова. Он заказал для нее цветы. Священник снискал всеобщее уважение. Эрамбль находил, что кюре воздействует на него успокоительно, Гобри рассказывал ему о своей живописи. И только Жюмож — случай, который я намеренно пока оставлял в тени, — держался немножко особняком, казался грустным и не пытался изливать душу. Что до Нериса, то он, в силу быстрой утомляемости, еще не принимал гостей, но был уже способен следить за разговором. Я приносил ему сигареты, зная, что курение — его страсть. Когда у него возникло желание курить, мы воспользовались этим обстоятельством, чтобы провести новый тест, составленный так же убедительно, как и предыдущий. Миртиль всегда курил американские сигареты, а Нерис — французские (у Нериса в кармане мы обнаружили пачку «Голуаз»). И вот мы предложили Нерису сигареты разных марок, и он, не колеблясь, выбрал французские.

— Это доказывает, — сказал мне профессор, — что единство человеческого организма обеспечивают, главным образом, железы, спинной мозг, гормоны — все, что обусловливает постоянное обновление клеток тела. Голова не играет тут никакой привилегированной роли. Носитель наших привычек, наших склонностей, наших желаний — кровь.

Его теория, которую я почти что принял, внезапно была опровергнута на следующий же день. Когда я вошел к священнику, чтобы попросить его подтолкнуть Жюможа на откровения, я застал его в состоянии крайней озабоченности.

— Дайте слово, что вы ответите на мой вопрос чистосердечно. От кого мне досталась эта рука?

Я попытался скрыть свою растерянность и надеялся, что этот вопрос никогда больше не встанет. Увы!..

— Вы это прекрасно знаете, — ответил я. — Она взята у человека, пострадавшего при автомобильной катастрофе…

— А вы видели мою руку?

— Нет… Я приехал сюда, когда все операции по пересадке были закончены. Моя роль, как я вам уже объяснял, ограничивается изучением последствий этого эксперимента — всех последствий, как нравственных, так и физических.

— Именно… Так вот, пересаженная мне рука — татуирована.

Это слово камнем свалилось мне на голову. То есть как? Выходит, никто и не поинтересовался… Какая халатность! А между прочим, можно было бы и предположить, что… В моей голове роилась тысяча мыслей. Подумали обо всем, все предусмотрели… кроме этого!

— Красивая татуировка, — продолжал священник. — Она изображает сердце.

Ко мне вернулась надежда.

— Сердце, — пробормотал я, — но… не так уж и плохо, сердце… молодые люди, которых вы наставляете… это придает мужественности и может им понравиться… И в то же время содержит некий мистический смысл.

— Да, но вот если бы только сердце, и ничего другого.

— Вижу. Его пронзает стрела.

— И есть надпись: «Лулу».

Все потеряно. Священник смотрел мне прямо в глаза. Солгать я не мог.

— Профессор страшно торопился, — сказал я. — С одной стороны, умирающие, с другой — те, у кого был шанс перенести операцию.

— Этот мужчина… кто он?

— Он умер… Так что какое это теперь имеет значение?..

— Меня мучает не пустое любопытство, мсье Гаррик… Видите ли, с ней происходит нечто странное. Когда меня застает врасплох какой-нибудь шум… например, внезапно открывается дверь… или же я слышу за спиной чьи-то шаги… моя новая рука дергается — другого слова не подберешь, она бросается мне на грудь, шарит под курткой. Это как непроизвольный рефлекс, ужасающе мгновенный… И теперь я задаюсь вопросом: а что, если она ищет оружие?.. Представляете себе?.. Вы не отвечаете… А ведь я имею право знать…

— Ладно, — сказал я. — Этот человек не был достоин особого уважения, но его настигла весьма поучительная смерть. Он искренне раскаялся перед тем, как умереть, и отписал свое тело науке. Что вам еще надо знать?.. Поверьте, его рука движима не плохими намерениями.

— Нет, разумеется, — сказал священник. — Впрочем, она меня хорошо слушается… Кисть тоже. Если случается вопреки себе самому делать непроизвольные движения…

— Я переговорю с профессором, — обещал я. — Мы подумаем…

Марек был не слишком удивлен.

— Простая мускульная сила, — определил он. — Это явление быстро пойдет на убыль. Можете его успокоить. В течение месяца-двух, возможно, мы будем наблюдать у того или иного пациента маленькие неполадки с ассимиляцией органа. Но ничего серьезного.

— Тем не менее Нерис… Когда он посмотрится в зеркало?..

— Я об этом уже думал, — сухо сказал профессор. — Я скажу ему, что у него новая голова. И придется к ней привыкать.

Я очень хотел бы надеяться. Однако я еще не совсем доверял его словам. У меня была веская на то причина.

Наши пациенты начали выходить, гуляли по саду. Они загорали на солнце, болтали, отдыхали после обеда. Тема их разговора была неизменной: перенесенная операция. Каждый рассказывал другим, что он чувствует, прикидывая последствия пересадки… Художник продолжал огорчаться. Эрамбль критиковал выбор его ноги, находил ее грубоватой… Мусрон, наоборот, поздравлял себя с новым сердцем, с неистощимым дыханием… Он считал, что выиграл от обмена… Оставался только Жюмож, упорно хранивший молчание. А потом, когда были сняты последние повязки, они рассматривали свои шрамы, сравнивали их, и Гобри, который всегда искал повод для недовольства, обнаружил на руке странный след. Это была длинная белая полоска, слегка вздувшаяся, которая начиналась от бицепсов и доходила до сгиба локтя. Было нетрудно распознать в ней рубец от раны, не имевший к пересадке никакого отношения. Другие тоже тщательно себя осматривали, и Эрамбль обнаружил на икре своей новой ноги розоватую впадину, что-то вроде вороночки посреди мускула, которой на противоположной стороне, чуточку ниже, соответствовал бугорок на коже, где волоски больше не росли.

— Право, — сказал он, — это же след от пули… У вас тоже, мой дорогой Гобри, — ваша новая рука была когда-то ранена… Что за конечности нам посмели присобачить!

Сам я при этой сцене не присутствовал. Мне доложил о ней кюре Левире.

— И вот тут-то Жюмож и вмешался в разговор, — рассказал он мне. — И знаете ли вы, что он сделал?.. Принялся считать по пальцам: одна левая рука, одна правая рука, одна левая нога, одна правая нога, одна грудь, один живот. Не хватало только головы, чтобы укомплектовать человека.

Кюре заметил мою растерянность. Он усадил меня рядом.

— Голова? — спросил он. — Это Нерис?

— Да.

— Я догадывался об этом. Выходит, профессор Марек разработал методу, позволяющую…

— Да.

Священник зажал правой рукой пальцы левой. Он извинился за такой жест:

— Это чтобы унять ее и спокойно поразмыслить. Похоже, до меня постепенно доходит. Это один и тот же человек, верно?

— Да.

— След от ножа на одной руке, татуировка — на другой, шрам от пули на ноге… Вы мне сказали, что он был человек не весьма достойный. Я думаю, он был гангстер?

Я утвердительно кивнул. У меня уже не хватало сил скрывать правду.

— И вы утверждали, что он раскаялся?

— Да, перед смертью.

— Ах! Все проясняется. Он был…

Левире провел по шее пальцем.

— Господин кюре, — сказал я, — поклянитесь сохранять тайну. Тогда я все вам объясню.

Я рассказал ему о событиях последних дней, о поучительном конце Рене Миртиля, об эксперименте, предпринятом профессором Мареком, о грандиозных перспективах, открываемых Мареком перед хирургией. У священника был живой ум и широкие взгляды на вещи. Мои откровения его очень заинтересовали, и он стал снисходительно рассматривать свою правую руку. Я настаивал на том факте, что Миртиль никогда не был закоренелым бандитом, а скорее — заблудшей овцой.

— Если наши пациенты откроют, в свою очередь, правду, — заявил я наконец, — они, думаю, не рассердятся, узнав, что им пересадили органы или конечности человека, осужденного на смерть.

— Они узнают ее, — сказал священник. — Это неизбежно.

— В таком случае, не смогли бы вы их морально подготовить, господин кюре?.. Смягчить шок.

— У вас найдется фотография Миртиля?

— Но… но послушайте… Господин кюре, Миртиль находится здесь… У Нериса его голова, а у каждого из вас…

— Так оно и есть, — пробормотал священник в крайнем смущении. — Но об этом просто невозможно думать. Миртиль среди нас, в семи обличьях… Господи, мне кажется, что я богохульствую… или скорее нас подводят слова, верно? Миртиль умер. Такова истина, которую надо себе твердо уяснить. Это прежде всего… А уж затем признать, что его тело принадлежит всем нам…

Он поиграл правой рукой.

— Вполне моя рука, поскольку она слушается меня. Тем не менее, когда она испытывает страх…

— Профессор заверил, что это просто-напросто в организме идет процесс ассимиляции…

Я рассказал ему теорию Марека о соотношении крови и личности. Он покачивал головой, всем своим видом выражая сомнение.

— Сам-то я не против, — сказал он. — Возможно, наука и права. Но то, чему меня учили в семинарии — единство тела и духа, — никак не согласуется с такими вот теориями. По совести говоря, я должен проконсультироваться с моим духовником.

— Только не это! Подождите немного, господин кюре. Речь идет всего лишь об эксперименте, последствия которого мы наблюдаем. Признайтесь, в данный момент они скорее благотворны.

— Точно. И я думаю, мы не должны делать вид, будто что-то скрываем, и приписывать этому эксперименту постыдный характер. Я поговорю с нашими друзьями.

— Нет! Только не со всеми вместе!.. Если профессор согласится, мы встретимся с каждым из них и побеседуем наедине.

Мы начали с самого беспокойного — Этьена Эрамбля. Он отреагировал совершенно непредвиденным манером — расхохотался.

— Ну что ж! — вскричал он. — Мне это больше по нраву. По крайней мере, что-то оригинальное. Если эту историю однажды предадут гласности, меня ждет потрясающий успех среди друзей. Скажите, а ваш парень, случаем, не прикокнул отца с матерью?.. Ну и хорошо. Осужденный на смерть — в этом все-таки что-то есть! Меня просто воротило при мысли, что мне присобачили ногу черт знает кого, без разбору… Но тогда выходит, что нога у Симоны… пардон, мадам Галлар… это вторая нога… Или скорее… обе наши ноги составляют пару, не так ли?

Мы оставили его погрузившимся в бесплодные размышления. Нас удивила мадам Галлар:

— Да это лишь временно. Раз мне без труда привили ногу, которая меня не устраивает, надеюсь, что в следующий раз у меня ее отнимут и заменят на другую, более подходящую.

Священник вздохнул.

— Ну и эгоисты, — прошептал он.

Гобри нашел только один повод упрекнуть Миртиля: тот не был левшой. Мусрон очень гордился тем, что унаследовал сердце и легкие Миртиля.

— Сердце — мое слабое место, — признался он. — Теперь я смогу заниматься спортом и совершенствоваться в игре на саксофоне. А то раньше я быстро утомлялся.

Мы встретились с Нерисом и с большими предосторожностями завели разговор. Он нас прервал:

— Я это знал. Стоило мне посмотреть на себя в зеркало, и я узнал его, ведь фото Миртиля разослали по банкам. Несколько месяцев я смотрел на него ежедневно, заступая на дежурство, чтобы распознать грабителя, ежели тот к нам заявится. А потом этот рубец вокруг шеи. Он о чем-то говорит, а?

— Ну и что вы ощущаете?

— Стараюсь привыкнуть. Это тяжко!

Жюмож слушал нас невнимательно, уклончиво отвечая на вопросы. Миртиль его ни капельки не интересовал.

— Но, в конце концов, — спросил я, — вы что-нибудь ощущаете?

— Да… Я вижу сны… Много снов… Мне снятся ужасы.

— Какие сны?

Он подскочил.

— Нет, — вскричал он, — нет… это было бы неприлично… Я аду… В компании сластолюбцев!

Мы со священником переглянулись.

— Возможно, было бы лучше дать ему умереть, — шепнул мне священник.


Очень скоро кюре Левире стал моим ассистентом. Он прекрасно понял, в чем состоит моя миссия, и приложил все усилия, чтобы оказывать мне содействие. По мере выздоровления семи пострадавших мне с каждым днем становилось все труднее находиться в клинике, так как мое присутствие уже утомляло их. Кюре же, наоборот, мог себе позволить расспрашивать, выслушивать признания; его всегда хорошо принимали. Затем мы сопоставляли наши впечатления, и я заносил в досье каждый случай, надеясь на то, что позднее смогу написать книгу, если, конечно, эксперимент закончится благополучно и будет обнародован. Что касается ежедневных сводок о самочувствии пациентов, то ими занимался профессор, а я только пересылал господину Андреотти. Он был неизменно лаконичен и полон оптимизма. Операции, сделанные профессором Мареком, действительно имели поразительные результаты. Правда, Эрамбль и мадам Галлар пока еще ходили с палочкой, но через несколько дней они смогут вернуться к своим занятиям. Гобри уже пытался работать пересаженной рукой, но привычки левши ему изрядно мешали. Он попробовал написать этюд, но получилось что-то непотребное. Мусрон уже возобновил занятия физкультурой. Даже Жюмож, несмотря на мрачное настроение, чувствовал себя хорошо. Он был обжорой. Мареку приходилось ограничивать его в еде. Эта булимия[122] внушала профессору известное беспокойство, впрочем подтверждая его теории, согласно которым самые автономные, самые независимые части нашего тела обладают вегетативными функциями. Миртиль любил поесть. Жюмож проявлял ту же склонность и всю жизнь страдал от болей в животе, а теперь, удивляясь и радуясь тому, что обжорство больше не сказывается на желудке, предавался излишествам, заставлявшим его краснеть. Жюможу ужасно хотелось отведать рагу, кровяной колбасы, бургундских улиток, коньяку и малины. Сначала кюре отказывался ему потакать, но я настоял, чтобы он доставил Жюможу это маленькое удовольствие, в надежде, что тот на сытый желудок разговорится. Но он оставался замкнутым. Наведя о нем справки, я не без труда прояснил ситуацию. Жюмож руководил в Версале небольшим учебнымзаведением — Курсами Эразма Роттердамского, которые готовили слушателей к сдаче экзаменов на бакалавра, работе на почте, в финансовых органах и даже практиковали уроки рисования и дикции. А еще он был лауреатом безвестных провинциальных академий и продавал лучшим ученикам свои произведения: «Очарованные сердца», «Корона ночей», «Соломенные факелы»… Он жил один, но встречался с женщиной значительно старше себя, пианисткой по имени Надин Местро — я наметил себе со временем ее навестить.

Но мое внимание главным образом привлекал Нерис. Теперь он достаточно окреп, чтобы ходить без посторонней помощи. Он всегда держал голову прямо и разговаривал хриплым голосом с присвистом. Профессор не был в восторге от результата операции. Любопытная вещь: он опасался осложнений со стороны спинного мозга, а наиболее чувствительными оказались голосовые связки. Однако Нерис чувствовал себя хорошо и, казалось, был счастлив, что выжил. Он отрастил бороду, что его несколько примирило с физиономией Миртиля. Разумеется, Нерис еще не совсем оправился после первого сюрприза. Если перед аварией он почти что облысел, то теперь с трудом расчесывал густую шевелюру. При бритье он то и дело резался, не освоившись с новыми чертами лица, формой челюстей. И потом, его борода отрастала слишком быстро и грозила разрастись по всей нижней части лица. Он привык оставлять под носом узкий хомутик, считая усики приметой аристократа, а теперь приходилось бороться со щетиной нищего бродяги. Это очень досаждало Нерису, так как его привычки не изменились. А еще он страдал оттого, что частично утратил память на цифры.

— Больше всего меня смущает то, — говорил он, — что, вычисляя сумму, я всегда считаю в долларах… Почему именно в долларах?.. Когда я вернусь к себе на работу, мне не сладить с этой проблемой… Но вернусь ли я когда-нибудь на работу?..

Кюре и я постепенно внушили Нерису, что в его интересах оставаться в клинике. Профессор нуждался в серьезном работнике — помощнике бухгалтера. Такая должность как раз по нему. К тому же тут ему будет сподручнее находиться под наблюдением врачей, чего еще долгое время потребует состояние его здоровья. Он не особенно сопротивлялся и не стремился показываться на улице — из боязни, что его узнают. И коль скоро Марек оставляет его в клинике, жизнь Нериса, в сущности, вернется в привычную колею.

— Я соглашусь при условии, что мне позволят по воскресеньям ходить в кино, — заявил как-то Нерис.

И признался, что питает слабость к вестернам. Индейцы, дилижансы, погони, перестрелка — все это он просто обожает. Бедняга Нерис! Такое хобби — его реванш!

— А потом вы станете президентом нашего содружества!

Кюре сказал это в шутку, не имея ничего такого на уме. Но в тот же миг идея показалась нам великолепной, конечно же, было уместно создать содружество, чтобы укрепить связи между этими семью жертвами несчастного случая.

— Мы просто обязаны это сделать, поскольку в нас живут семь частей одного и того же человека.

— Правильно, — согласился кюре. — Если мы расстанемся, это равносильно тому, что его расчленили бы. Наоборот, стоит нам объединиться, и он будет символически воссоздан. Другого способа засвидетельствовать ему нашу благодарность, которой он достоин, нет.

И вот кюре созвал организационное собрание, и проект был принят единогласно. Содружество станет собираться раз в месяц, в клинике. Осведомленный о проекте профессор предоставил в распоряжение группы большой зал на первом этаже. Надо ли выработать статус? Тут возникали трудности, учитывая хотя бы одно — необходимость скрывать истинные мотивы создания такой ассоциации, поскольку они не могли быть обоснованы юридически. Однако мы имеем полное право основать клуб единомышленников и принять регламент по своему усмотрению.

— «Клуб воскрешенных» — предложил Эрамбль. — А почему и не взять такое название? Устроим ужин в тесном кругу. Тем самым нам представится случай поболтать и обменяться новостями.

— Прежде всего, — сказал кюре, — если вы согласны, мы могли бы также отслужить мессу за упокой души Миртиля.

Само собой, против мессы никто не возражал. Симона Галлар хотела бы, чтобы члены их содружества носили значок — скромный, но наводящий на воспоминания символ, вроде кусочка колючей проволоки у бывших узников нацистских лагерей.

— Не забывайте, что наша ассоциация призвана пополняться. Мы являемся доказательством того, что теперь осуществить трансплантацию так же легко, как удалить аппендикс. Следовательно, в недалеком будущем таких людей, как мы, появится еще больше.

Тут завязалась оживленная дискуссия. Нерис придерживался совершенно другого мнения. Он считал, что оригинальность их группы заключалась в доноре, тело которого было использовано целиком и полностью.

— Когда нас семеро, нас восьмеро, — весьма уместно заметил он. — Возможно, придется ждать очень долго, прежде чем представится подобный случай.

Это было очевидно. Предложение Симоны Галлар отклонили и проголосовали за кандидатуры членов правления. Председательствовать выпало на долю кюре, привыкшего вести собрания, а Нерис был избран его заместителем шестью голосами при одном воздержавшемся. Я был назначен секретарем. Членские взносы установили в двадцать франков ежемесячно. Жюмож, явно сожалевший, что не его выбрали замом, предложил выпускать бюллетень.

— Хорошая мысль, — сказал неизменно сострадающий кюре. — И, кажется, никто не сумеет справиться, с этим делом лучше вас…

Жюмож заупрямился и заставил себя просить, но в конце концов согласился с доводом, что обладает кое-какими необходимыми качествами. К тому же у него имелся ксерокс, и вопрос решился в пользу его кандидатуры. Первое собрание назначили на следующее воскресенье — день, когда профессор разрешил своим пациентам покинуть клинику. Мы собрались в воскресенье в десять утра в большом зале первого этажа. Кюре преобразил длинный стол для осмотра больных в алтарь. Я принес цветы. Санитары украсили помещение. Весь персонал клиники изъявил желание присоединиться к нам, и церемония, хотя и весьма незатейливая, тем не менее прошла успешно. Священник произнес вступительное слово — очень безыскусно, как привык говорить, обращаясь к своим прихожанам.

— Миртиль был грешником, — сказал он, — но и Варрава тоже. Господь никого не отвергает и всегда использует зло ради большего добра. Миртиль, как мы знаем, раскаялся. Он всеми силами желал смерти, чтобы предложить безвинным жертвам свое тело, полное жизни. И если мы сумеем любить его так, как он любил нас, совсем не зная, мы должны не только воздать ему должное, но и возвратить ему своего рода жизнь, эфемерную и таинственную, превосходящую наше разумение и тем не менее реальную. Благодаря науке и любви, Миртиль и после смерти все еще среди нас. Эта правая рука, принадлежавшая ему, вас благословит. Теперь она умиротворена. Вам предстоит сделать из тела Миртиля верного слугу. И пусть он вас нисколько не пугает. Он познал смертные муки казни. Теперь он прощен. Позаботимся же о нем все вместе. Аминь.

По окончании мессы сотрудники Марека удалились, и мы закончили сервировать стол для банкета. Стояло десять приборов.

— Но нас только девять, — заметил Нерис.

— Нет, — возразил священник. — Семеро нас, профессор, господин Гаррик… и Миртиль — всего как раз десять. На каждом нашем собрании, по-моему, надо оставлять место тому, кто отсутствует не вполне…

— Вам не кажется, что это уже слишком! — шепнула мне Симона Галлар, когда я помогал расставлять цветы. — Эти нынешние священники питают слабость к проходимцам. Скоро кюре выдаст Миртиля за Христа трансплантации! Если он доволен своей рукой, тем лучше для него.

— А разве вы… С вами не все в порядке?.. — спросил я. — Я думал, что…

— Да, разумеется. Я хожу, как видите… но это сущая пытка…

Удивившись, я увлек ее в глубину комнаты.

— Прошу вас! Не скрывайте от меня ничего. У вас что-нибудь болит?

— Нет, ничего. С этой стороны, я признаю, свершилось чудо. Только мне никак не удается привыкнуть…

Она покраснела.

— Я здесь, чтобы выслушать вас, — пробормотал я. — Что же еще не так?

— Не знаю, как вам объяснить. Такое чувство, словно во мне поселилось животное. Я ощущаю его по всей длине моей новой ноги. Она крупная, понимаете. Она трется о мою собственную ногу. Ее волоски меня щекочут. Извините за подробности. Все это ужасно неприлично!

— Да нет же, уверяю вас. Наоборот, что может быть естественнее! Продолжайте.

— Все мои мысли только об этой ноге. Оставшись наедине с собой, я не могу удержаться, чтобы не взглянуть на нее, не потрогать… Мне кажется, я люблю ее больше своей собственной… И это меня бесит. Видите ли, я всегда отличалась независимым характером… Вот почему… у нас с мужем… не все проходило гладко… Понимаете?.. Бог с ним. Он погиб, бедняга… не будем ворошить прошлое… Теперь же эта нога… Я ее ненавижу. И тем не менее она мне дорога. Я и вправду могу говорить все до конца? Вы не рассердитесь?

— Продолжайте! Вы должны рассказать мне все без обиняков!

— Так вот, эта нога залезла мне под кожу. Я чувствую, как она меня насилует.

— Нужно предупредить профессора.

Она крепко сжала мою руку.

— Нет! Запрещаю вам.

— Он что-нибудь предпримет…

— Я сказала вам, Что это невыносимо?.. Смотрите на это как на забавный эксперимент — вот и все. Знаете, я не драматизирую.

— Лучше бы помогли мне! — крикнул Эрамбль, проходя мимо нас со стопкой тарелок.

Симона Галлар покинула меня. Я следил за ней взглядом. Она ходила еще неуверенной походкой, но ее фигура была по-прежнему изящной, и она сохранила мягкое покачивание бедер нормальной женщины.

— Брюки ей не идут. Вы согласны с моим мнением?

Это возвращался Эрамбль. Угостив меня сигаретой, он склонился ко мне:

— Строго между нами, ну, как она?

— Плохо, — ответил я. — А вы как?

— Не жалуюсь… Забавно то, что, стоит мне заметить на земле какую-нибудь ерунду — бумажный катышек, кусочек ваты, меня так и тянет поддать его ногой, как присуще мальчишке… Уверяю вас, раньше я за собой такого не замечал. А она? Что ощущает она? Симона не болтлива, верно?.. Я уже пытался ее разговорить, но без большого успеха… Какая жалость! Такая хорошенькая женщина!

Я искоса наблюдал за ним. Мне пришла в голову мысль, что эти двое… Нет, я докатился до абсурда.

— Похоже, она богата, — сказал я.

— Не то слово, — подхватил Эрамбль, — я навел справки и… — Он тут же спохватился: — Навел справки, нет… с чего бы я стал наводить справки!

— В этом нет ничего предосудительного.

— Нет, конечно. В конце концов, в ней есть все для того, чтобы возбудить интерес… особенно у человека в моем положении.

Перехватив мой взгляд, он подтолкнул меня к окну.

— Я хотел бы объясниться, — сказал он. — Говорить на эту тему со священником как-то неловко. С вами — другое дело… Эта нога сбивает меня с толку. Я не могу не думать, что у Симоны такая же… И вот… это смешно, это идиотизм — думайте что угодно… но это сильнее меня… Мне кажется, что я имею на Симону какое-то право… Мне хочется спросить у нее, как поживает моя левая нога, довольна ли она ею, словно я уступил ей часть самого себя из чистой любезности.

— Вы подменяете собой Миртиля, если я правильно понимаю.

— Нет. Это не совсем так. Скорее наоборот. Я хочу сказать, что нога Миртиля стала подлинно моей ногой, на которой я крепче стою на земле. А вот вторая, левая, стала для меня ничем. Я ее отвергаю. Она мне досаждает. Она какая-то жалкая. У нее нет горячности правой, ее… мальчишеских повадок. И я тоскую по другой, той… которая досталась мадам Галлар. Я думаю о ней с сожалением… Ну почему мне не пришили заодно и ее, а?.. Гуманно ли разлучать две ноги? Мадам Галлар несчастна от того, что ей пришили эту ногу, а я несчастен от того, что меня ее лишили. Ах! Миртилю повезло! Если бы вы только почувствовали эти мускулы, особенно бедро! Какое же оно твердое и упругое. А линия икры — чудо, мой дорогой. Рядом с ней моя родная нога — всего лишь ходуля, подпорка, лишенная выразительности, конечность — сальная и плоскостопая, изнеженная ездой на машине. Вы думаете, я смотрю на мадам Галлар глазами мужчины, которому нравится эта женщина? Ничуть не бывало… Я смотрю на свою левую ногу в изгнании. И я благодарен Симоне за то, что она хорошо с ней обращается, говорит о ней без злобы. Сегодня я должен быть веселым — правда, ведь мы покидаем клинику! А вот я печалюсь, потому что мы разойдемся в разные стороны… Мадам Галлар вернется домой, а я, массируя по вечерам, перед сном, новую ногу, как рекомендовал профессор, спрошу себя: «А вторая?.. Отнесутся ли и к ней с такой же заботой? С таким же вниманием? Не захиреет ли она?» Как мне быть, о Господи, как мне быть?

— Женитесь на мадам Галлар!

— Что?

— Прошу прощения, — извинился я. — Поверьте, эти слова вырвались у меня непроизвольно.

— О-о! Я на вас вовсе не сержусь… Я уже подумывал и сам. Мы вернемся к этой теме позже.

Священник хлопал в ладоши, собирая присутствующих. Он указал место, отведенное за столом каждому из нас. Ему же надлежало занять почетное место председателя. Справа от него сидел Нерис, вице-председатель. Слева уселся Жюмож. Напротив него, на другой стороне стола, находилось место покойного. Всем своим видом изображая беззаботное, доброе настроение, я выбрал место справа от Миртиля. Этот прибор, этот пустой стул производили на сотрапезников неприятное впечатление. Но очень скоро разговор оживился. Еда была превосходной, солнечный свет разливался по залу. Реплики становились все более жизнерадостными. Подшучивали над аппетитом Жюможа, но тот не обижался. И почти совсем забыли о лице Нериса, а между тем… Это были глаза Миртиля, которые жили и задерживались на каждом из нас. Стоило встретиться с их взглядом, как сразу приходилось отводить свой. Было почти невозможно выдержать его, не испытывая при этом невыносимого чувства неловкости, словно встретился глазами с мертвецом.

Вдруг Мусрон необдуманно спросил:

— А где похоронили Миртиля?.. О-о! Извините!

И поскольку остальные взглянули на него сурово, он поправился:

— Я хочу сказать, где бы его похоронили, если бы все произошло иначе?

— На кладбище Тиэ… — сказал я. — Там есть то, что называется «Квадрат казненных». Не спрашивайте меня больше ни о чем. Я не знаю этого места и весьма надеюсь, что мне никогда не придется там побывать.

— А на крестах помечены имена осужденных? — обеспокоенно спросил священник.

— Там нет крестов, господин кюре. Нет каменных надгробий. Простые холмики — и только.

От моих слов повеяло холодом.

— Ему лучше здесь… с нами, — шутил подвыпивший художник.

— Но разве запрещено, — продолжал расспрашивать священник, — дать им более пристойную могилу?

— Нет, родственники имеют право, спустя некоторое время, перезахоронить тело, куда им заблагорассудится.

— В случае с Миртилем такого вопроса не возникает, по счастью!

Эти слова произнес Нерис устами Миртиля, а сейчас он улыбался улыбкой Миртиля! Кашлянув в свою салфетку, Мусрон коснулся моего локтя и шепнул:

— А нельзя ли в следующий раз оставлять его у себя в комнате? Или посоветовать ему молчать. От его голоса мне становится не по себе.

Марек жестом попросил слова. Он хотел напомнить своим пациентам, что они не должны пока покидать Париж или его ближайшие пригороды без разрешения. Еще несколько месяцев им надлежит каждую неделю показываться врачу, а при малейшем тревожном симптоме вернуться в клинику под его наблюдение. Симона Галлар улыбнулась мне с видом заговорщицы и подняла бокал за здравие профессора. К ней сразу же присоединился Эрамбль, который что-то шептал ей на ухо все время, пока длилась трапеза. Шум голосов усиливался. Мусрон предложил сыграть нам на саксофоне. Он был не лишен таланта, с которым все его поздравляли, потом Нерис и Жюмож стали из-за чего-то пререкаться, а в это время Мусрон поведал мне, что рассчитывает серьезно обратиться к музыкальным занятиям. После операции у него значительно улучшилось дыхание. А звук, объяснял он, в первую очередь зависит от дыхания. При очень хорошем звучании саксофонист почти наверняка может записать пластинку… А с этого момента перед ним откроется перспектива!

— Но… как же занятия? — возразил я.

— Никакой проблемы. Занятия проходят днем, а сакс — по вечерам.

— Да вы себя угробите!

— Только не теперь, когда у меня внутри это! — сказал он, колотя себя в грудь.

Он наполнил стакан и залпом его осушил. Я заметил, что все они были перевозбуждены, словно теперь, когда опасность миновала, готовились начать жизнь сначала. Вплоть до Жюможа, который говорил на слишком повышенных тонах. Когда настало время расставаться, все они взволнованно обнимали друг друга, обещая перезваниваться и оказывать в случае чего всяческую поддержку.

— Я думаю, мы чуточку под хмельком, — сказал мне священник. — Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Я подвез его в Ванв. Он много говорил, пытаясь мне доказать, что, пересаживая человеку орган, тем самым изменяешь ему судьбу, поскольку изменяются его наклонности. Он философствовал, с трудом ворочая языком, и в конце концов уснул, положив голову мне на плечо.

Я устал и, откровенно говоря, мне уже начинало надоедать это сборище, странные признания и бессвязные речи. Я решил договориться о двухдневном отпуске. Ни звонков по телефону, ни клиники. Буду жить, как все: ходить по вечерам в кино, кафе. Еще на площадке я услышал звонки телефона. Это оказался Андреотти.

— Знаете, что произошло, Гаррик? Режина Мансель, любовница Миртиля… Вы меня слышите?.. Хорошо. Вчера ее выпустили из тюрьмы.

— Уже?

— Представляете себе? Она схлопотала два года за хранение краденого… по-моему, все эти данные фигурируют в вашем досье… словом, она уже на свободе и теперь хочет знать, где похоронен Миртиль, чтобы пойти и помолиться у него на могиле. Представляете?

— Но у него нет могилы!

— То-то и оно. Надо ей внушить, что Миртиль похоронен в Тиэ. Что поделаешь! У нас нет выбора! О том, чтобы сказать ей правду, не может быть и речи!

— Ну что ж. Согласен с вами… но я…

— Минуточку, Гаррик, я прошу вас ее сопровождать. Мы не можем допустить, чтобы она пошла на кладбище одна… Она станет расспрашивать смотрителей… Нет, нет! Нужно, чтобы кто-то показал ей место… понимаете… какое-нибудь. Короче, вы должны внушить ей доверие, она посмотрит, помолится, сделает, что пожелает, и оставит нас в покое, по крайней мере, я на это надеюсь.

— Какая она из себя?

— Хороша собой, статная блондинка…

— Да нет, по характеру.

— Чего не знаю, того не знаю. Режина наверняка особа решительная и, похоже, очень любила Миртиля. Когда она утверждает, что понятия не имела, чем занимается ее любовник, это вранье, сами понимаете. Всем, кто следил за следствием по этому делу, ясно, что она была в курсе.

— А она не попытается затеять скандал?

— Совершенно. При условии, что она ни о чем не догадается. Так что напустите на себя соответственный вид и запудрите ей мозги. Это главное!

— По правде говоря, господин префект, я начинаю находить свою миссию тяжелой.

— Знаю, Гаррик, знаю… Но вы подошли к концу ваших испытаний. Еще чуточку мужества.

— И когда же я должен повести ее в Тиэ?

— Хотя бы завтра… Чем раньше, тем лучше, поверьте моим словам. Режина будет вас ждать в привратницкой префектуры… в десять утра.

— А что, если она потребует труп, чтобы перезахоронить?

— Тут надлежит вмешаться вам. Отговорите ее от такого намерения. Дайте ей понять, что страница перевернута… мы ей поможем… если она проявит благоразумие… Я вам полностью доверяю, Гаррик. Во всяком случае, существует закон о сроках перезахоронения, который дает нам возможность… потянуть время и придумать выход из создавшегося положения… А как там у наших бывших пациентов? Все путем?

Я вкратце рассказал ему о последних событиях. Создание содружества его очень позабавило.

— Право же, мне не до смеха, господин префект.

— Вот и напрасно, дорогой мой друг… Заметьте, мне тоже. Но вы принимаете это дело слишком близко к сердцу… Да-да… Я чувствую, как вы серьезны, как напряжены… Разумеется… я ставлю себя на ваше место. Особенно завтрашняя неприятная обязанность — в ней нет ничего забавного. Но это последний эпизод. Теперь все они вне опасности, и с ними ничего больше не может приключиться. А через полгода мы обнародуем правду. А возможно, даже раньше. Будем оптимистами, дорогой мой Гаррик. Мужайтесь. И, пожалуйста, звякните мне завтра. Доброй ночи.

Я был в бешенстве. Вменить мне в обязанность ломать комедию перед какой-то шлюхой! Еще немного — и я послал бы письмо с просьбой об отставке. А на следующий день, в десять утра, входил в полицейскую префектуру.

У меня был вид осужденного.

По наивности я полагал, что встречу по меньшей мере Золотую Каску,[123] возможно, из-за выражений, употребленных в рапорте: «девица Мансель», «подсудимая», «любовница Миртиля»… Была подозрительной уже одна ее профессия: натурщица. Мы-то знаем, что за этим кроется. Вот почему в присутствии Режины я стал что-то лепетать, как школьник. Она была красива и выглядела достойно в своем темном костюме отличного покроя. Я имел дело с женщиной, которую обидели, и она сразу дала мне понять, что я — обидчик или, по крайней мере, принадлежу к стану притеснителей. Блондинка с волосами теплого медового оттенка, она была очень хороша, но ее темно-синие глаза воительницы, твердо решившей не складывать оружия, пригвождали меня на расстоянии, разглядывали со своего рода презрением. На мое приветствие она ответила сухим кивком головы и села в машину, проявляя всяческую сдержанность. Ее профиль был чуточку простоват из-за слегка вздернутого носа, но прическа — умело закрученная на затылке коса — сглаживала этот недостаток и подчеркивала чистоту линий. Ее духи довершали впечатление, что она опасна. За какие-то сутки Режина вновь обрела свой прежний, дотюремный облик.

— Сказал ли Рене что-нибудь перед смертью? — спросила она.

Я сообщил ей, что Миртиль за последние месяцы очень изменился. Он часто выражал желание быть забытым и мирно ждал смерти. До последней минуты проявлял большое мужество и в то же время своего рода безразличие, как будто его уже ничто не касалось.

Я не слишком гордился разыгрываемой ролью. В глазах Режины стояли слезы, но, оберегая косметику, она сдерживала их.

— Мне хотелось бы, — сказала она, — чтобы мы поехали той же дорогой, которой проследовал фургон с его телом.

— Это нетрудно.

Я наклонился, чтобы дать указание шоферу. Вытащив из сумки платочек, она его смяла и прикладывала время от времени к носу. Когда мы ехали вдоль высокой серой стены Санте, она пробормотала:

— А правда… что их хоронят, положив голову между ног?

— Зачем думать о таких мрачных вещах? — сказал я. — Ведь его могли убить на войне или же искромсать в автомобильной катастрофе. Тело — ничто.

Она спросила, но не сразу:

— Вы верующий?

— Я верю, что Миртиль искупил свою вину. И верю в справедливость.

Ее удивили подобные речи, я это видел, но она не задала больше ни одного вопроса.

Когда мы прибыли на кладбище, Режина оперлась на мою руку, чтобы выйти из машины. Враждебности с ее стороны я уже не чувствовал. Похоже, она способна взрываться, но не злопамятна. В конторе мне дали точные и сложные указания насчет «Квартала казненных», так как кладбище занимало огромную территорию. Он находился в его глубине, в своего рода могильном пригороде. По образу и подобию городов, на кладбище имеются свои богатые кварталы и трущобы. Казненных хоронили на пустыре. Там было несколько холмиков, которые уже начали зарастать сорняками. Расстрелянные, гильотинированные, они покоились тут в ужасающей анонимности. Режина, повиснув на моей руке, двигалась все более и более неуверенно. Я остановился перед голым бугорком.

— Здесь, — показал я.

И тут она совершила удивительный поступок. Побежала к ближайшей аллее, нарвала там без разбору цветов, листьев и разбросала их по голой бурой земле. Потом, став на колени, опустила голову, как если бы, в свою очередь, предлагала ее какому-нибудь палачу, и надолго застыла в такой позе.

А я, в двух шагах за ее спиной, чувствовал себя сообщником чудовищного заговора. Мне и вправду было ее жаль. Я помог ей встать. Внезапно, в глубине кладбища, в безмолвии камней, между нами рождалось своеобразное товарищество и даже интимность, потому что она опиралась на меня, отряхивая пыль, потому что она плакала, не таясь, и была похожа, как все плачущие женщины, на совсем маленькую девочку, покинутую и беззащитную.

— Я больше его не увижу, — повторяла она.

Перед могилой с выгравированным на плите именем она могла вообразить, что покойник уснул, едва разлученный с ней могильной плитой. Здесь же она ощущала всю жестокость отсутствия — бесповоротного, вечного. А тем не менее в Виль-д’Аврэ… Ах! Мы не смели этого делать! Глубокая печаль этой женщины помогла мне уяснить, что смерть вызывает сугубо личное отношение, обладает таинственным смыслом, который мы попрали. Мы украли у Режины смерть Миртиля.

— Пошли, — предложил я. — Давайте уйдем отсюда!

— А можно мне сюда наведываться?

— Зачем?.. Вы видите… сюда никто никогда не приходит. Поверьте, вам надо забыть это кладбище. Оно не в счет.

Я говорил что попало, лишь бы ее отвлечь и избежать вопроса, который она должна была мне задать: «Смогу я его перезахоронить?» А между тем этого вопроса она мне не задала и — как я понял — никогда не задаст, потому что не думала о памятнике, посмертных хлопотах, загробной жизни. На все это ей было наплевать. Режина вспоминала только о своей любви. Префект не прав. У меня сложилось впечатление, что, как говорят, в высшей инстанции ошибались, усматривая лишь эксперимент там, где, возможно, начинается испытание — и для всех нас.

Мы вернулись в машину.

— Что вы теперь намерены делать? — спросил я.

— Не знаю.

— У вас есть родные?

— О-о! Они давно от меня открестились. Но я привыкла устраиваться сама… Вернусь к своей прежней профессии… Я демонстрировала модели одежды.

— Миртиль вам ничего не оставил?

Она передернула плечами.

— Нет, ничего. Он думал, что так будет продолжаться вечно… Он стал одержимым… Воображал, что сильнее его нет никого на всем белом свете… Я читала книги про диктаторов, так вот — он был именно таким… А когда я ему выговаривала, отвечал: «Миртилю на это плевать», говоря о себе в третьем лице и называя по фамилии.

Побежденная усталостью и горем, Режина разоткровенничалась, она прекрасно знала, что я расспрашиваю ее не из профессионального любопытства, а пытаясь отвлечь от горестных мыслей.

— А как он вел себя со своими сообщниками?

— Миртиль?.. Собственно, их и сообщниками-то нельзя назвать. Он был жутко гордый. Когда невозможно было провернуть дело в одиночку, он нанимал двух-трех человек, с которыми щедро расплачивался. Но чаще всего действовал один, и всегда успешно, что да, то да.

Мне нравился голос Режины. В нем отражались все эмоции. Она дрожала, готовая разразиться рыданиями, а потом обретала стойкость и почти резонерствовала; восхищение придавало ее голосу горячности. И внезапно она сама начинала излучать всю прелесть молодости. Я стал лучше понимать, какое воздействие Режина оказывала на Миртиля, и, неприметно наблюдая за ней, восхищался уверенностью, естественностью ее движений. Она попудрилась и, вовсе не стесняясь моего присутствия, начала, как любая элегантная женщина, смотреться в зеркальце; она то наклоняла голову, то держала ее прямо. Я видел в зеркальце пудреницы то ее голубой глаз, то крутую бровь, но меня обволакивал, погружая в оцепенение, запах ее духов… Я снова видел голову Миртиля, теперь бородатую, на плечах Нериса, и, рассматривая Режину, воображал рядом с ней Миртиля… Я представлял себе руку, которая ее обнимает… Руку кого, собственно говоря?.. Нет, не священника… не Гобри… И потом вспоминал о Жюможе… Вот до чего я докатился! Все это — игра больного воображения, потрясенного аномальной ситуацией, соприкоснувшись с которой, невозможно было не запачкаться.

— Куда вас подвезти? — неожиданно спросил я.

— Мне безразлично. Я сейчас живу у подруги — манекенщицы. Это возле Плас-Бланш.

Я добавил, почти непроизвольно:

— Если я могу быть вам полезен…

— Что вы готовы для меня сделать? — спросила она. — Впрочем, когда я немного приду в себя, я бы хотела, чтобы вы мне подробно рассказали, если это вам не в тягость, как его задержали, о последних минутах жизни Миртиля… Мне рекомендовали обращаться к вам по всем вопросам, связанным с Рене…

Я проклинал Андреотти, но у меня не хватило мужества вывести ее из заблуждения.

— Охотно, — сказал я. — Стоит только вам позвонить мне домой, чтобы назначить встречу. — Я дал ей свой телефон.

— Благодарю… Никак не ожидала такой любезности со стороны…

Я угадал, какое слово она не решалась произнести.

— Сотрудника префектуры? — подсказал я.

— Вот-вот.

Она улыбнулась и, когда машина остановилась, протянула мне руку в перчатке.

— Удачи вам! — пожелал я.

Она скрестила указательный и безымянный пальцы, заклиная судьбу, вышла из машины и захлопнула дверцу. Я смотрел, как она удаляется — великолепная, безразличная.

Мой взгляд упал на часы. Первый час. Я находился в двух шагах от улицы Равиньян, где жил Гобри.

— Высадите-ка меня, — сказал я шоферу. — Мне нужно зайти в одно место неподалеку.

Откуда такая внезапная потребность повидать Гобри? Я с трудом мог дать этому рациональное объяснение. Может, после долгого пребывания наедине с Режиной я спешил удостовериться, что ее любовник все еще существовал под видом левой руки художника? До сих пор я был зрителем, чрезвычайно внимательным свидетелем — меня лично все это никак не задевало. Но теперь я отдавал себе отчет в том, что из-за Режины меня охватило какое-то волнение. У меня возникло желание посмеяться при одной мысли об этих семерых обладателях пересаженных органов. Я чуть ли не желал им зла! И если я направил свои стопы к Гобри, в сущности, мною двигало что-то весьма похожее на ревность.

Я застал Гобри курящим длинную трубку, лежа на железной кровати. Его захламленная и грязная мастерская смахивала на лавку старьевщика. Повсюду валялись начатые и незавершенные холсты. Пол был не мыт и заляпан краской. Стопка грязных тарелок скопилась в углу. Я освободил себе стул.

— Не помешал? — спросил я.

Отекшие глаза Гобри, багровый цвет лица доказывали мне, что он уже наполовину пьян. Я заметил на столе бутылку. Стакана не было — возможно, он пил прямо из горлышка.

— Волен я делать что хочу или нет? — проворчал он. — Вас послал ко мне профессор?.. Наверное, ему хочется узнать, что она выделывает, его рука?.. Можете ему доложить: она ни на что не годна… Ни на что… Никогда еще не видывал подобной руки; она швыряет на пол все, чего касается.

— Ну, а как… ваша работа?

— Моя работа?

Он расхохотался — да так, что вся кровать заскрипела, потом, напрягшись, умудрился сесть.

— Моя работа, — повторил он. — Вы ее видите. Вот она… Например, это небольшое полотно рядом с вами… да, у ножек мольберта… что, по-вашему, это такое?

Я увидел красные пятна, коричневатые — как будто бы полотно обрызгали кровью.

— Это улица Ив! — вскричал он и согнулся вдвое от душившего его смеха, а потом объяснил, утирая глаза от навернувшихся слез. — Да, это моя новая манера, мой «красный период».

Он указал на бутылку.

— Если душа лежит… Настоящее «Old Crow».[124]

— Вам бы не следовало… — начал было я.

— Что-что? Мне бы не следовало… А вы смогли бы удержаться, если бы у вас руки тряслись? Да смотрите, черт побери, смотрите же!

Он подошел к мольберту, схватил кисть.

— Вы видите… Я пытаюсь двигаться прямо, нарисовать прямую черту… А похоже, что я фиксирую землетрясение… Нет, дело в том, что мне приклеили руку чернорабочего! Она хороша только для работы отбойным молотком, но держать кисть художника — об этом нечего и думать. Совершенно не способна провести прямую черту. Можно подумать, это сделано нарочно…

— Начните сначала, — попросил я. — Но не препятствуя произвольным движениям руки.

— Думаете, она меня слушается?!

Он попытался провести вертикальную линию, а получились три неровные волнистые черточки. Гобри запустил кистью через всю мастерскую.

— Я и прежде, — сказал он, — не считался большим мастером. Но, в конце концов, на то, что я рисовал, вполне можно было смотреть. Теперь же…

— А правой?

— А ну-ка, попробуйте сами писать левой рукой!

— Может, вы слишком торопитесь? На то, чтобы переподготовить руку, требуется время.

Закатав резким движением рукав, он обнажил мускулистое и волосатое предплечье.

— Неужто вы, господин Гаррик, и вправду верите, что этой лапище дано чувствовать живопись?.. Это равносильно тому, чтобы требовать от боксера умения плести кружева.

Я внимательно рассматривал кривые линии, нанесенные им на полотно. Они были выразительными, а вовсе не неуверенными или дрожащими, как утверждал Гобри.

— А знаете, что изображает эта кривая? — спросил я. — Женский силуэт… Вот изгиб плеча… вот изгиб бедра… Выпуклость икры… Пропорции соблюдены…

— Вы не лишены воображения.

— А может, у вас его не хватает?.. Гобри, поговорим серьезно… я помню все, что вы мне рассказывали в клинике. Про художника, которому завидуете, не так ли?.. Которому хотели бы подражать?.. Бернар Бюффе, кажется?

— Нет… Карзу.

— Ладно. Допустим!.. У вас стойкое пристрастие к острым углам, ломаным линиям. Вот в чем ваша ошибка. А почему бы вам не решать свои сюжеты с помощью закругленных, мягких, женственных линий? Начните с обнаженной натуры, чтобы набить себе руку. А затем придете к своего рода антикубизму.

— Моя рука годится на то, чтобы лапать, если я правильно понял, — захихикал Гобри.

С минуту я чувствовал смущение, воображая, как рука Гобри ласкает Режину. Было ли это бедро Режины — линия, которую его рука бессознательно очертила на полотне? Я отбросил эту чудовищную мысль, потому что прекрасно знал — моя теория ничего не стоит и Гобри суждено остаться неудачником. Но его нужно было спасти от депрессии, дать ему хоть маленький повод для надежды.

— Владельцы нескольких выставочных залов — мои знакомые. Если вы будете упорно работать, найдете подходящий для себя жанр, доверяя пересаженной руке, а не презирая ее, я им порекомендую вас.

Гобри слушал, но, судя по лицу, упорно продолжал думать свое.

— Есть, начальник… Слушаюсь, начальник, — ответил он и, пытаясь отвесить низкий поклон, едва не потерял равновесие.

Мне хотелось дать ему по физиономии. Я схватил его за грудки.

— Послушайте, Гобри. Все остальные перенесли трансплантацию более или менее сносно. Вы единственный, кто все время ворчит. Так что переборите себя. Неужто вы не понимаете, что через полгода прославитесь, вопреки самому себе, когда правда станет общеизвестной! И вы должны быть к этому готовы. На вашем месте я работал бы денно и нощно.

Я отпустил Гобри и пошел к раковине вылить остатки виски. Перед уходом у меня создалось впечатление, что я сумел-таки задеть его за живое.

Погода была хорошая. Договорившись с начальством, я получил три дня отдыха и удрал в Сен-Серван, где круглый год снимал домик на берегу Ранса. Приведя свои записи в порядок, я долго размышлял над происшедшим, гуляя по пляжам в устье реки. Не стану вдаваться в подробности моих раздумий, чтобы не утяжелять свой отчет. Но, как бы я ни старался не выходить за рамки голых фактов, тем не менее должен упомянуть о наблюдении, обретающем все большую силу и очевидность: части тела Миртиля теперь принадлежат разным людям, но при всем этом, подобно тому, как каждая частица древней руды сохраняет свойства радиоактивности, они оказывали своеобразное взаимовлияние. Точнее говоря, Миртиль, мертвый и расчлененный, стал как бы созвездием своих частей, мини-галактикой, наделенной собственным гравитационным полем. Доказательство: совсем недавно выпущенная на свободу Режина снова была вовлечена в орбиту Миртиля и теперь вращалась вокруг меня, а я сам вращался вокруг семи прооперированных, и все мы находились, так сказать, под воздействием Миртиля. Это был феномен уже не физического порядка, а скорее психического. Наши мысли получали тайные импульсы от исчезнувшего Миртиля; мы неотступно преследовали друг друга, так как оказались звеньями единой цепи и нас одолевали одни и те же мысли.

Подтверждение своей гипотезе я получил по возвращении в Париж. Вечером того же дня позвонил священник Левире. Оказывается, он уже неоднократно звонил мне по поводу Жюможа и теперь казался сильно обеспокоенным. Я пригласил его зайти. Когда он пришел, я заметил у него на руке черную перчатку.

— Что, рука все еще доставляет вам хлопоты?

— Нет, не очень… У меня было несколько неприятных моментов в воскресенье, когда я собирал пожертвования. О-о! Пришлось преодолеть каких-нибудь два-три непроизвольных рывка, сущий пустяк. А вот у Жюможа, похоже, дело не ладится.

— Что с ним такое?

— Вы и сами должны догадываться. Заметьте, я не выдаю никакого секрета. Он не исповедовался. Просто пришел ко мне поговорить как мужчина с мужчиной. Знаете, он достоин сочувствия… Это сродни одержимости. Вероятно, у Миртиля была большая… потенция, огромная, и он привык ее удовлетворять без проблем. Не было ли у него… подружки?

— Да. Режина…

Я осекся на этом имени, и священник посмотрел на меня вопросительно. Желая скрыть свое замешательство, я угостил его сигарой.

Но его намек на характер отношений Миртиля и Режины испортил мне настроение.

— Ну и… — спросил я, — что же он вам рассказал?

— Значит, так. Прежде всего он поссорился с этой особой — вы наверняка в курсе дела, — преподавательницей музыки…

— Да, знаю. И почему же?

— Я хотел бы, мсье Гаррик, чтобы вы понимали меня с полуслова.

— Черт возьми, господин кюре! Мы же с вами не в ризнице. Говорите!

На беднягу было больно смотреть. Я пошел за бутылкой коньяка и стаканами. Мы чокнулись.

— Можете рассчитывать на мою помощь, — сказал я. — Он проявил большую требовательность?

— Да. Но и это еще не все.

— Что?.. Не хотите ли вы мне сказать, что Миртиль — не был нормальным мужчиной?

— И Миртиль и Жюмож совершенно нормальны. Но Жюмож не может перенести контраста, резкого отличия его теперешнего состояния от прежнего. Вы видели его за столом… Он не ест, а жрет. Он никогда не насыщается, впрочем, у него отличный желудок. Но вместо того, чтобы испытывать удовольствие, он, наоборот, себя корит, считает скотом. Так что судите сами, что он ощущает, когда речь идет о…

— До меня постепенно доходит.

— Представьте себе бедняка, которому вы предложите богатство. Он устрашится его. При всяком широком жесте он станет оглядываться вокруг, спрашивая себя, а правильно ли он поступил, потратив деньги… Понимаете?

— Бедняки быстро приноравливаются.

— Разумеется. Возможно, мое сравнение не из удачных. Так или иначе, он никак не приноровится. Он готов считать себя чудовищем.

— Полноте!.. Вы уверены, что малость не преувеличиваете?

Священник порылся в кармане и протянул мне толстую записную книжку, перехваченную резинкой.

— Судите сами, — сказал он. — Вот его дневник или по крайней мере первые записи. Поскольку он меня не просил хранить его в тайне, а вы интересуетесь его случаем даже больше меня, передаю его вам.

— А он случайно не ударился в сочинительство?

— Возможно! Но сначала прочитайте.

— Вы не видели других? — спросил я.

— Нет. Но знаю, что Нерис тоже не в блестящей форме. В клинике мне сказали, что у него боли на почве невралгии. Я попытался дозвониться мадам Галлар, но не застал ее дома. Сегодня вечером я рассчитываю заглянуть к Мусрону. Эрамбль, похоже, в порядке.

Как всегда, он был преисполнен доброй воли. Я очень любил его, нашего скромного кюре! Он, к счастью, легко справлялся с побочными явлениями. Я пожал ему руку и, ублажив себя парой глотков коньяку, уселся в кресло читать знаменитую записную книжку. На деле это оказался ежедневник большого формата, где Жюмож день за днем фиксировал свои свидания, расходы, мысли, время от времени стихотворные строчки, которые он, наверное, счел особо достойными. По субботам он имел обыкновение встречаться с подружкой, и, по-видимому, они проводили воскресенье вместе, поскольку на воскресных страницах я обнаружил, к примеру, такую запись:

«Бек Фен, два обеда: 2400 франков. Телячью печенку подали пережаренной. Впредь избегать Сансерр… Ниверне, два обеда: 2750 франков. Ракушки Сен-Жак были с душком… Спор о „Пеллеасе и Мелизанде“.[125] Надин явно не разбирается в Метерлинке… Как, впрочем, и в Дебюсси. Отель „Шануадок“ в Шартре. Проливной дождь. В соборе у меня закоченели ноги. Молящиеся вызывают раздражение. Перечитать „Сложные государства“ Генона.

Хлеб холмов (поэмы) В этот миг между мной и тобой нашлось место для солнца

Аспирин, Лорага, Висмут: 1925 франков. Плюс такси, поезд. Я начинаю жить не по средствам».

Однако мне не терпелось перелистать те страницы, которые были написаны им после операции. Их насчитывалось немного. Записи не соответствовали датам, хронология не соблюдалась.

«…Доминирующее впечатление: у меня больше нет времени думать, размышлять. Они превратили мое обоняние в собачий нюх. Я улавливаю запах земли под окном, запахи из кухни… Наверняка в полдень нам подадут к столу мерлана… Я улавливаю запах табака — это курит Эрамбль через три комнаты от моей. Прежде я не обращал внимания на окружающие мелочи… Теперь живу вне самого себя… Я реагирую не только на запахи, но и на шумы… Три воспоминания проходят, как картинки в фильмоскопе… Например, вспоминается вкус морского языка, который я ел в Дьеппе два года назад… Или глубокий вырез платья официантки, покачивание ее бедер… Теперь я полюбил женские бедра… Они качаются, комната качается, кровать качается… Я прихожу в себя — дрожащий, обессиленный, но уже терзаясь от наката новых вожделений. Я голоден. Я хочу пить. Мне хочется уйти, ходить по траве, жевать листья, кусаться и выть…

…Во мне живет что-то огромное, чего я никак не пойму. Оно неисчерпаемо, и мне страшно. Раньше было хорошо, я был спокоен. День следовал за днем, без толчков.Сумею ли я вернуться к прежней работе? Мне не удается сосредоточиться. Я разбрасываюсь… Смотрю на облака, и перед моим взором проходят картины детства. Снова вижу себя на мельнице в Обье, мне шесть лет… Я вырвал морковь, чтобы грызть ее сырой, лазил на орешник, на яблони, упивался ветром. Я снова вижу себя, подглядывающим за служанкой Элизой, когда она раздевается для послеобеденного сна. Я считал, что завязал со всеми такими глупостями, а на поверку сам себе не хозяин. Считаю путешествия, которых не совершил, женщин, которыми не обладал. Я непрерывно пересчитываю упущенные возможности. Чему-то внутри хотелось бы меня убедить, что я несчастный, который однажды стал на неправедный путь. Меня не проведешь. Я прекрасно вижу, что терзающие меня желания, собственно говоря, мне не принадлежат. Они пытаются заручиться моим сообщничеством, а для этого стремятся унизить меня в моих же глазах. Но им этого не добиться. Что за гнусные желания! Они неотступны — я говорю о них, пишу о них, думаю о них. Но я не желаю уподобляться животным.

…Уличное зрелище нестерпимо. Куда ни глянь — женщины. Даже в ранний час — время, которое я предпочитаю, — я улавливаю кругом себя специфически женские запахи. Я подолгу брожу по улицам. А поскольку я теперь слишком много ем, у меня потребность утомляться, доводить себя до изнеможения, иначе…»

Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы:

«Невозможно объяснить Надин…

Радость. Стыд. Чудесный момент. А потом становится невыносимо… Может, я все время обманывался…

Разрыв с Надин. Я внушаю ей страх.

Ее зовут Клотильда. Она девушка. Черт с ней, но как же быть дальше? Открытие особого мира… Пусть тот, кто войдет в него, отбросит всякое чувство у входа… Чувство — вот, пожалуй, все, что тебе остается, если ты импотент. Я же погряз в блуде, как хряк…

Клара. Ну и девка! Она сказала, что я способный ученик…

Но где взять денег?.. И потом, эта моя по-прежнему жалкая внешность школьного наставника… Для них она — предмет насмешек. Похоже, при взгляде на меня никому и в голову не придет…

Что-то звучит громко, но во мне, как будто бы трубишь в трубу, которая воспроизводит одну и ту же оглушительную ноту. А мне хотелось бы хоть немножко монотонно-настоящей музыки…»

На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными.

Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее.

— Послушайте-ка, шеф!

Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку.

— Вы меня приятно удивили, — признался я.

— Правда? — спросил гитарист. — После аварии он стал другим человеком.

— Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал.

А контрабасист добавил, протирая очки:

— Послезавтра у нас прослушивание.

Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри».

— Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я.

— Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете?

— Потому что у остальных дела неважнецкие.

Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля.

— Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального.

— А вот вы сами… Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком… Что в вас изменилось?

— Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница.

— Я не о том. Раньше… вы бы осмелились себя рекламировать, организовать оркестр и все прочее?..

— Нет, я был не в состоянии. А теперь — без проблем.

— И вы почувствовали себя счастливее?

— Ах, и не говорите. Я только сейчас начинаю жить.

— А как же ваши занятия?

— С ними я завязал! Мы с приятелями так решили. Копаем вглубь. Делаем карьеру. Вот увидите, какие денежки мы станем загребать через полгода.

— Еще вопрос. Вы иногда думаете о Миртиле?

— Никогда. Нет времени… Между нами говоря, знаете, эта затея содружества, эти собрания и все прочее — чистое ребячество… Заметьте, я-то не против. Но какой в этом прок? Мехи Миртиля приклеили мне. Теперь они мои. Дело сделано. Но ведь Миртиль не стал бы играть на саксе, верно? Так что пусть меня оставят в покое с этим Миртилем!

Мне понравилась философия Мусрона. По крайней мере, он был спасен. И священник. Итого — двое наверняка избегнувших гибели. Ко мне вернулась вера в успех эксперимента. В конце концов, Мусрон был прав: каждый оставался таким, каким был прежде. Операция не изменила ничьей сути. Она только обострила самосознание каждого.

Тем не менее надо было попытаться что-то сделать для Жюможа. И я позвонил священнику. Оказывается, он мне тоже звонил. Жюмож нанес ему визит, и на этот раз исповедался. Священник еще не оправился от потрясения.

— Если не вмешаться, он себя прикончит. Я не могу вам ничего повторить, но я напуган.

— Сегодня вечером уже слишком поздно пойти его повидать. Вы согласны завтра в девять утра?

— Раньше… Чем раньше, тем лучше, поверьте мне.

— Хорошо. Я заеду за вами в восемь.

Назавтра в восемь я усадил священника рядом, и мы покатили в сторону Версаля.

— Неужто это так серьезно? — спросил я.

— Вы читали его дневник и знаете, от какого рода одержимости он страдает. Это ужасно. Ведь, в конце концов, он не виноват.

— Полноте! Да он же всегда отличался неуравновешенным характером! Это явствует из каждой строчки его записной книжки.

— Неуравновешен, возможно. Но не до такой степени, чтобы совершать… Нет, прошу вас, не вынуждайте меня говорить то, чего я не имею права сказать.

Рванув вперед, я обогнал вереницу грузовиков и выехал на автостраду, которая, по счастью, не была забита.

— Его случай вовсе не сложный, — пробурчал я. — Хотите, я вам расшифрую? Так вот. Жюмож был человеком, покорным судьбе, и окружил себя, как защитной оболочкой, несколькими гарантиями покоя; но, внезапно оказавшись беззащитным, он испугался и помирает со страху.

— Нет, — упрямо возразил священник. — Уж извините, но я с вами совершенно не согласен. По-моему, Жюмож подвергается жестоким испытаниям… как бы это выразиться?.. из-за впечатлений… ощущений, в которых не имел опыта, и они показались ему нездоровыми хотя бы потому, что были чересчур сильными… Вы меня понимаете?.. Представьте себя человека, который был лишен обоняния и вкуса… Его излечивают, и несчастный, сидя перед тарелкой лукового супа, вообразил, что потребляет гашиш. Что-то вроде этого происходит и с Жюможем.

— Все-таки мне кажется, что с ним дело посложнее. Жюмож явно хочет наказать себя и, возможно, других за то, что он испытывает.

Я умолк, так как машин на дороге прибавилось, что потребовало напряженного внимания за рулем. Но, даже если я и не мог больше распространяться о Жюможе, то никто не мешал мне размышлять о сути его проблемы. С одной стороны, желания, в которых неловко признаться… с другой — внезапно обретенная возможность их удовлетворять… Тут недалеко и до Джека-Потрошителя. Мои теории снова приходилось пересматривать.

Жюмож жил в квартале Сен-Луи, мало привлекательном, с малюсеньким палисадником. На ограде висела пластинка — «Курсы Эразма». Стук дверцы, похоже, насторожил Жюможа — он появился у окна второго этажа и, высунувшись из него, крикнул нам:

— Иду! Подождите!

Священник толкнул калитку. Еще несколько шагов — и мы очутились у первой ступеньки крыльца.

— Как можно тут жить? — шепотом спросил я. — Представляете себе: каждый день, с утра до вечера, сюда тянется вереница балбесов! Это должно быть изнурительно!

Священник поднял руку в черной перчатке в знак смирения.

— Бывает и похуже, — пробормотал он.

Мы ждали. Я прислушался. В доме — полная тишина.

— Что же он там выделывает?

Священнику тоже показалась странной столь затяжная тишина. Он ударил по двери кулаком, и я обратил внимание, каким твердым, мощным был его кулак. Сам того не желая, кюре дубасил, как полицейский.

— Жюмож! — позвал он. — Вы меня слышите?

Тишина.

— Эй! Жюм…

Его зов прервал оглушительный выстрел.

— Окно! — вскричал он. — Бейте по стеклу!

Он замахнулся. Профессиональный удар кулаком, сильный и в то же время сдержанный, от которого разлетелись осколки, но на перчатке ни царапины. Мы шагнули в столовую со старомодной мебелью, заставленную зелеными растениями. Я прошел впереди священника, пересек коридор и вошел в комнату, переоборудованную в учебный класс: столы, стулья, кафедра, грифельная доска. Жюмож тоже тут, его лицо было залито кровью. Он свалился за кафедрой и, падая, уронил на пол дешевый автоматический револьвер, такой же старинный, как и все в его доме.

— Наповал? — спросил священник.

Я ощупал Жюможа.

— Нет… Останьтесь при нем. Я предприму все необходимое.

Я побежал к машине, но потерял время, так как неважно знал район Версаля, пока наконец отыскал кафе. Я позвонил Мареку. Он был потрясен вестью об этом самоубийстве. Я почувствовал, что он думал не столько о Жюможе, сколько о своем эксперименте, который был тем самым скомпрометирован.

— Какой калибр? — спросил он.

— Вроде бы 6,35.

— А вдруг его еще можно спасти? Не пули наносят главный урон. Все будет зависеть… Не двигайте его с места. Еду.

В ожидании Марека, я предупредил комиссара полиции и врача, после чего поспешил вернуться. Священник молился рядом с Жюможем.

— Никаких изменений?

— Нет.

Рана на виске не кровоточила. Жюмож слабо дышал. Какого черта он пытался убить себя в тот момент, когда увидел нас? Я обошел дом и в спальне обнаружил тетрадь, лежавшую в секретере. Это было продолжение дневника. У меня хватило времени лишь на первую строчку:

«…Ее зовут Гертруда. Она дочка хозяйки булочной…»

Я сунул тетрадь в карман своего габардинового плаща, так как к дому подъезжала машина. Из нее вышли двое мужчин — полицейский комиссар и доктор. Я предъявил им свое удостоверение и в общих чертах описал ситуацию. Комиссар сразу же смекнул, что в его интересах занять примирительную позицию, и пообещал мне не предавать это дело гласности. Что до врача, его роль ограничилась констатацией того, что раненый транспортабелен и, возможно, имеет шанс выжить, если его вовремя прооперируют. Тут явилась и «скорая помощь», из которой вышел Марек с двумя санитарами. Жюможа положили на носилки и погрузили в машину. Я попросил комиссара запереть дом, и мы со священником помчались в Вилль-д’Аврэ.

— Он покончил с собой из-за трансплантации? — спросил я священника.

— Думаю, да.

— Но ведь тогда он все равно был обречен.

— Обратите внимание, — сказал священник, — что погибнуть в автомобильной аварии или покончив с собой — вовсе не однозначно, в особенности для христианина. На нас ложится ответственность — на всех нас, от низших до самых высших инстанций. Боюсь, мсье Гаррик, что дольше уже не смогу скрывать правду от вышестоящих отцов церкви.

— Ну пожалуйста! — взмолился я. — Вы видите, с какими трудностями мне приходится сталкиваться. Так не добавляйте же к ним новые. И потом, не исключено, что Жюмож еще останется в живых.

Мы ждали профессора у него в кабинете. Я мысленно составлял письмо, которое буду вынужден послать префекту, так как, по всей видимости, мне придется испрашивать у него новых инструкций. Если Жюмож выживет, он должен будет рассказать, послать свой дневник… Я ощупывал тетрадь, лежавшую у меня в кармане. Возможно, там находилась разгадка тайны, но сейчас мне было не до чтения. Если он умрет и будет доказано, что причина самоубийства — операция, весь эксперимент непоправимо провалится. А какой удар для остальных!.. Какой удар для Гобри, который впал в еще большее отчаяние, чем Жюмож… Что сделать, чтобы выручить Гобри? Есть от чего потерять голову!

Марек не обнадеживал нас. Хотя пулю и можно извлечь, общее состояние раненого внушало серьезные опасения. Профессор обещал держать меня в курсе дела, информируя каждый час. Я покинул клинику в подавленном состоянии. Священник был удручен не меньше. Я подвез его в Ванв и вернулся домой только к ужину.

— Вас ждут в гостиной, — объявила мне горничная.

— Кто?

— Не знаю. Молодая женщина… Она здесь примерно с час.

Только визитера мне еще и не хватало. Я был вне себя, когда открывал дверь в гостиную.

— Как! Вы?

— Да, — сказала Режина и разрыдалась.

Я подошел к ней. Она шагнула назад, словно бы испугавшись меня.

— Где Рене? — кричала она.

Рене?.. До меня не сразу дошло, что речь идет о Миртиле. Как будто мне тоже подменили голову.

— Но послушайте… Вы же сами прекрасно знаете.

— Лжец! Все вы — лжецы!

— Прошу вас. Присядьте вот сюда… Успокойтесь… Поведайте мне, что с вами стряслось.

Все оказалось очень просто и в какой-то мере весьма предсказуемо, увы! Режина встретилась с Гобри в баре на Плас-Бланш. Гобри перепил, и поскольку он досаждал бармену по имени Макс, тот свел его с Режиной. «Может, тебе удастся подработать. Кажется, ему нужна натурщица», — шепнул он молодой женщине. Гобри умолял Режину проводить его, и, так как он едва держался на ногах, она помогла ему дойти до мастерской. Там он добавил к выпитому еще порцию, и ей пришлось уложить его в постель. Раздевая Гобри, она увидела шрам на левой руке, а потом обнаружила еще и свежие следы операции на плече.

— Я сразу узнала руку Рене, — сказала она. — Но, если у него отняли руку, значит, сам он жив… Мне плевать, если у него стало на одну руку меньше, но скажите мне, где же он сам…

Она упала на диван и, прикрыв лицо руками, плакала, будучи не в состоянии сдержаться. А я опять оказался лицом к лицу с омерзительным вопросом совести. Это становилось моей специальностью. Но коль скоро знающих правду было уже семеро, тем хуже — теперь их будет восемь. В конце концов, я предпринял все, что было в моих силах, и если «эти неуравновешенные», как выражался Андреотти, угрожали нарушить тайну, моей вины в том нет. Я положил руку на плечо Режины.

— Можете вы мне поклясться, что сохраните тайну?

Слово «тайна» всегда оказывает на женщин магическое действие. Режина выпрямилась, взяла мой платок, чтобы приложить к глазам.

— Он не умер, нет? — лопотала она.

— Умер… В том смысле, какой в это слово вкладываете вы, он мертв.

— Но… Смерть — понятие однозначное…

— В том-то и дело… Возможно, что отныне оно стало двузначным. Вы поклянетесь, что никогда не повторите… никому… то, что сейчас от меня услышите?

— Клянусь.

— Очень хорошо… Прошу вас, наберитесь мужества.

И я рассказал ей про события последних недель. Она была так ошарашена, что ни разу меня не прервала. Время от времени женщина проводила рукой по лбу. На ее лице читалась растерянность. Чтобы окончательно убедить ее в правдивости моих слов, я открыл перед ней досье Миртиля и показал его заявление, где он совершенно недвусмысленно передал свое тело посмертно в дар науке.

— Выходит… он меня разлюбил? — пробормотала она.

— Поймите, у него не оставалось никакой надежды.

— Он ничего для меня не оставил?.. Ни единой строчки?

— Нет… Он отрекся… от своего прошлого… целиком… В нем родилось как бы непреодолимое желание самоуничтожения.

— Какая чепуха, — сказала она. — Сразу видно, что вы не знали этого человека. Миртиль? Да он был сама жизнь. Он желал получить все, что видел. Он хотел всего — денег, женщин, власти. У него могла быть только одна мысль: убежать из тюрьмы во что бы то ни стало. И вы еще хотите, чтобы я вам поверила?

— Речь идет не о том, чтобы верить мне, а лишь о том, чтобы поверить собственным глазам… Вы видели левую руку Миртиля. Ведь это вам не приснилось.

— А другие — могу я с ними познакомиться?

— Что?

— Да… Тех, кому пересадили другие части тела Рене?.. Я хочу их видеть. Иначе я никогда не буду уверена…

— Пойдет ли это вам на пользу?

— А вы никогда никого не любили?.. Поскольку Рене еще живет в них, у меня есть полное право его увидеть.

— Послушайте, Режина… Да, Миртиль как бы не совсем мертв, как вы выразились. Но это больше не он…

По правде сказать, я просто не знал, как же ей втолковать, что тело, которое она любила, ласкала, продолжало некоторым образом существовать, но то, что составляло Миртиля, исчезло на веки вечные. Слишком неподходящий момент для того, чтобы преподать ей урок метафизики. Она послала бы меня куда подальше и была бы совершенно права.

— Его могила — это они! — вскричала она. — Так имею же я право пойти и помолиться на его могиле?

Признаюсь, этот крик души меня сразил. При ее простоте и прямодушии, она сумела определить ситуацию одним словом и куда лучше меня. Я признал себя побежденным.

— Ладно. Итак, я организую для вас такую встречу… однако предупреждаю: это будет ужасно. Для вас, разумеется… но и для них тоже. Поскольку я буду вынужден им сказать, чем вы являлись для Миртиля…

— Я от этого не покраснею.

— Конечно нет. Но вы не помешаете тому или другому думать невольно о том, какие отношения существовали между вами… вашим телом… и частью Миртиля, пересаженной каждому из них…

Я сбивался. Краснел. Мне не удавалось выражать свои мысли достаточно объективно, сухо, научно. Вопреки себе, я подчеркивал то, что хотел бы только обозначить… А Режина ничего не делала, чтобы мне помочь.

— Хотелось бы узнать, что получил каждый при дележе.

— Значит, так… правая рука досталась священнику.

Она не сдержалась и прыснула.

— Ничего смешного, — заметил я.

— Это из-за татуировки «Лулу»… Рене очень гордился этой татуировкой. Воспоминание об Алжире.

— Надеюсь, вы воздержитесь от комментариев.

Она пожала плечами.

— Продолжайте, — попросила она.

— Левая нога отдана женщине, Симоне Галлар.

— Что? Да неужели?.. Но это ужасно!

Она расплакалась, и невозможно было понять — от отчаяния или от ревности.

— Правая нога принадлежит торговцу мебелью… Этьену Эрамблю… Голова… выбора не было… ее получил банковский служащий.

— Я схожу с ума, — сказала Режина. — Банковский служащий!.. Рене на это никогда бы не согласился.

— Сердце, легкие послужили спасению жизни студента, Роже Мусрона, ну, а остальное… именно так — остальное… все было трансплантировано мужчине, Франсису Жюможу, который только что попытался покончить с собой.

— Боже мой… Почему?

— Этого мы не знаем.

— Но он не умрет?

— Нет. Его пытаются спасти. Если хотите, я могу запросить последние новости.

— О да! Прошу вас.

Я набрал номер клиники и пригласил к телефону Марека, тогда как Режина схватила параллельную трубку. Мне ответил ассистент профессора.

— Он на пороге смерти, — сказал тот. — Мы испробовали все возможное. Тут ничего не поделаешь. Теперь это вопрос нескольких минут… Мы рассчитываем на вас в отношении формальностей.

Я шмякнул трубку. Еще одна неприятная обязанность. Ну нет, хватит с меня! Всему есть предел.

— Значит, на похороны пойду я. И сделаю так, чтобы его похоронили на кладбище в Пантене, по-человечески.

— Но позвольте!.. Он вам не принадлежит, не забывайте этого.

Мы переглянулись и оба вздохнули.

— Простите меня, — сказал я.

— Да нет, это мне следует просить у вас прощения. По-моему, я чуточку не в себе… Мне нужно отдохнуть, собраться с мыслями.

Она встала, и я проводил ее до дверей.

— Буду держать вас в курсе дела, Режина, обещаю. И искренне сожалею.

Она протянула мне руку.

— Мерси… Вы были очень добры… Я этого не забуду.

— Хотите, я вызову вам такси?

— Не надо… Лучше пройдусь — это пойдет мне на пользу.

Когда она вышла, я сразу бросился звонить Андреотти. И начал с того, что заявил о нежелании продолжать эту работу:

— Я отказываюсь. Лучше уж подам в отставку. Так больше продолжаться не может.

И вкратце рассказал ему о событиях, произошедших после нашей последней беседы.

— Поставьте себя на мое место. Этой женщине уже была известна часть правды, что вынудило меня посвятить ее во все перипетии… Почем знать, может, завтра кто-то другой раскрыл бы наш секрет. Мы перегружены работой. Полностью зависим от любой оплошности. В этих условиях я больше не могу считать себя ответственным за то, что произойдет.

— Да, — сказал префект, и я почувствовал, что он пришел в замешательство. — Да, я вас прекрасно понимаю.

— Почему бы не раскрыть сейчас то, что неизбежно вскоре станет общим достоянием?

— Это исключено… Гаррик, вы дома один?.. Хорошо. В соответствии с приказом я сказал вам не все. Но вам необходимо знать все… В действительности, это дело проходит по ведомству министерства национальной обороны. Да-да, сейчас поймете… При том, что во Франции сорок восемь миллионов жителей, мы — маленькая страна по сравнению с Соединенными Штатами, Советским Союзом или Китаем. Ладно, в случае войны у нас будет бомба… Но не забудьте про кровопролитие Первой мировой войны, которое чуть не стало для Франции роковым. И вот с открытием Марека, благодаря не слишком разрушительному несчастному случаю, мы сумеем спасти жизнь пяти, шести, семи раненым, возвращать в строй по пять, шесть, семь солдат… До вас начинает доходить? Из ста тысяч павших на поле брани, в случае удачи, мы вернем в строй семьдесят тысяч новых бойцов. Эта операция под кодовым названием «Лернейская гидра» обеспечит нам подавляющее преимущество над врагов, разумеется, при условии, что война приобретет затяжной характер. Значит, о том, чтобы выйти из игры, нет и речи! Если вы чувствуете перегрузку, как вы сказали, мы смогли бы потом увеличить штат. Но сейчас время терпит, какого черта! Ваш Жюмож покончил с собой, тем хуже для него! Это не так уж и страшно, поскольку прямого отношения к трансплантации не имеет. Да, вам поручено изучать реакции оперированных! Но вы должны смотреть на все происходящее глазами стороннего наблюдателя, понимаете, что я хочу сказать? Так что повторяйте себе, что вы не одиноки, старина. Это дело мирового значения — я не преувеличиваю. И сейчас вы должны сохранять хладнокровие и ясность ума больше, чем когда бы то ни было. Мы рассчитываем на вас, Гаррик!

Он повесил трубку.

«Я уплетаю хлеб с молоком, бриоши, пирожки, шоколад, только бы видеть эту девочку… Девчушку. Волосы распущены по спине. Глуповатый смех. Несимпатичная физиономия. И зад… Я отдал бы все на свете, только бы ее… Вот какие картины теперь рисуются моему воображению. Я хотел бы стать чьим-нибудь господином… полновластным… я подаю знаки, и меня понимают без слов, без объяснений. Даже профессионалки и те считают необходимым поговорить, а я как раз такой тип, с каким никто говорить не умеет.

Ее зовут Гертруда. Родители приехали из-под Страсбурга. Отец — громадина с головой Пьеро — почти никогда не появляется в магазине; у матери на руках малыши. Гертруда сидит за кассой. Она жует жвачку и слушает транзистор; на ней пуловер канареечного цвета, который ее плотно облегает. Наверное, она из него выросла; может, ей и невдомек, что трикотаж обрисовывает ее формы с чарующей точностью. У нее полудетские черты лица; от нее пахнет самкой, и она шмыгает носом, как младенец. Я долго выбираю карамель, хотя вся она с привкусом вазелина, и одной конфеткой угощаю Гертруду.

„Вы сладкоежка“, — сказала она мне с неосознанным вызовом в голосе. „Да, ужасный…“

Дальше этого наши разговоры не заходят. Я уношу свою карамель и пытаюсь чем-то заняться, но после этого демарша работать неохота. Я обучаю маленьких тупиц, которых отовсюду повыгоняли. Они оседают у меня, довольные собой, и знают, что я тайком сбегаю с уроков. Мы сообщники: они лодырничают, а я посылаю родителям табели с завышенными отметками. В этой партии учеников есть две шлюшки, которые легко подпускают к себе, но меня удерживает осторожность. И потом — они меня не возбуждают. Зато Гертруда!..»

К чему продолжать это чтение? Я встал, подогрел себе кофе. Мне уже не уснуть. В этот час Жюмож, должно быть, отошел в мир иной, и его дневник попал ко мне слишком поздно. Тем не менее я вернулся к нему, ища подсказки о причине самоубийства… Я уже предугадал развитие сюжета с Гертрудой. Он терпеливо обрабатывал мать… Девочка неплохо соображает, и было бы несложно обучить ее началам коммерции… ведь иначе, без диплома, нельзя продавать даже газеты… Гертруда стала посещать его курсы.

«Она пишет крупным четким почерком. По мере того как рука движется по листку, голова медленно качается. Она получает удовольствие от своего усердия, от того, что хорошо вырисовывает каждую буковку. Она получает удовольствие от того, что чувствует, как за ее спиной стоит учитель. Она дышит бесшумно; она преисполнена благодарности. Она моя. Я не пускаю в ход руки. Мне достаточно слегка ее касаться, вдыхать ее запахи. Она пахнет теплым хлебом. В том, что я люблю в ней, она ни при чем. Стоит ей ошибиться, и она краснеет, глаза увлажняются. Они почти красивые. Я заставляю ее делать много ошибок, и она смотрит на меня с испугом, с уважением. Я хотел бы приложиться губами к ее векам; наверное, они теплые, гладкие, трепещущие, как… не знаю, как что; я уверен, что выразить это словом просто невозможно.

„Мне надо, чтобы вы приподняли эти пряди, — говорю я. — Вам они явно мешают при занятиях“. Я приподнимаю пальцем прямые, неухоженные патлы. Она замирает без движения. Этот простой контакт ее парализует. Я обнаруживаю мясистое ухо, вдобавок обезображенное дешевой клипсой. „И еще — одевайтесь по-другому. А то вам неудобно заниматься“.

Я слегка касаюсь ее груди. Мы побледнели — и она и я. Она сдалась, как кролик удаву… Теперь я шепчу ей: „Начните свой пример на сложение заново. 57 плюс 8 равно не 66… Посчитаем-ка вместе!“ Я обхватываю рукой ее плечи, и мои пальцы как бы отсчитывают на ее груди: 8, 9, 60, 61, 62, 63, 64 и 65… Я чувствую, что она чуточку опирается на меня спиной, откидывает голову. У нее сладковатое дыхание и плохо почищенные зубы. Я ненавижу ее. Мои губы потихоньку ищут встречи с ее губами. С этого момента мне уже не смешно. Ее удовольствие скорее приводит меня в отчаяние. И потом, какое безобразие, что эта девчонка вдруг так заерзала. Может, она начнет еще меня обучать. Потаскушка эдакая…

Четверг. Я объяснил матери, что ее дочь, и в самом деле, слишком отстала, и лучше было бы вернуть ее в обычную школу. Сегодня, во второй половине дня, раздался звонок в дверь. Гертруда проскользнула у меня под рукой, догадываясь, что я захлопну дверь перед ее носом. Она сосала леденец, от которого воняло парикмахерской.

„Похоже, я забыла у вас сумку“, — нагло сказала она, что меня возмутило. Я последовал за ней в класс. Но она даже не потрудилась поискать свою сумку. Она смотрела на меня и улыбалась. „Мама спросила у меня, что я такого сделала, если вы рассердились. Разве вы сердитесь?“ Она присела на краешек стола, выпятив грудь и раскачиваясь. „И что же ты ответила?“ Она вызывающе захихикала, отбросила волосы, падавшие ей на глаза. Я почуял угрозу, а она должна была чувствовать, что я боюсь ее, потому что засмеялась громче, как будто придумала игру, полную неожиданностей. „А правда, что вы меня больше не хотите?“

Она умела играть словами, подсказанными ей инстинктом, развлекаясь тем, что выводила меня из себя. Я сжал кулаки. „Если вы меня ударите, я пожалуюсь папе. Он сильный, сильнее вас!“ — „Убирайся отсюда немедленно!“ — „Он разозлится. Когда я плачу, отец просто звереет. Он запретит вам меня целовать…“ Пока она ребячилась, ее глаза, хитрющие и искушенные, подстерегали каждое мое движение, по ее мнению, я непременно должен сдаться. Я протянул руки. Я мог бы с таким же успехом ее задушить. Но она прекрасно отдавала себе отчет в том, что я капитулирую, и приоткрыла рот; ее ноздри сжались. Она застонала еще до того, как я к ней прикоснулся.

Пятница. Она вернулась. Она испытывает удовольствие, дразня меня разговорами об отце, которого описывает как настоящего людоеда. Она врет с наслаждением. Как она поняла, что в глубине души я слабак? Но, может, она и не поняла? Может, она тоже боится? Она приходит играть со мной в игру „Кто кого боится“. Мы занимаемся любовью, как обреченные. Стоит ей уйти, и я бросаюсь под душ. Я гнилой, как перезревший плод. Когда-нибудь нас засекут за этим делом, это как пить дать. Или же она проговорится… Самое печальное то, что отныне я не могу без нее обходиться. Я ждал ее сегодня с самого утра. Поскольку она запаздывала, я пошел купить хлеба. Она читала иллюстрированный журнал и обслужила меня так, точно я был клиент, которого она прежде никогда не видела. Она знает меня как облупленного, я же веду себя с ней как со зверем, дразнить которого опасно. Она доведет меня до исступления. И черт с ним! Стоит ей уйти, как я принимаюсь ее ждать. Я даже не способен приготовить себе поесть, бесцельно хожу по дому, провожу время, вспоминая ее жесты, крики, и мне хочется выть. Если так будет продолжаться, лучше с этим покончить. А не то — суд присяжных.

Суббота. Она придумала другой вариант. Является: „Быстрей, быстрей, меня ждет папа“. Она сильнее распаляется, когда я беру ее силой. Потом она задерживается со мной, и я умираю от беспокойства: „Давай беги!“ Но ей уже больше не хочется спешить. „Ну и пусть, — говорит она, — ведь мы все равно поженимся“. Она произнесла эту чушь, как начитавшаяся романов кретинка. Но она уверена в себе. „Берегись, как бы ты не попалась“. — „И вы тоже берегитесь. А разве вам бы не хотелось, чтобы?..“ — „Ты еще слишком маленькая!“ Она фыркает, потом трясет головой с серьезным видом женщины, которая долго взвешивала все „за“ и „против“.

„Разве это жизнь? — говорит она. — Целый день продавать булочки. Попробуйте-ка сами и увидите!“ Она осматривается своими глазами вне возраста. „Мне здесь будет хорошо“. И добавляет: „Я умею готовить, стирать, убираться“.

Отвратительно. Я выставляю ее за дверь, но на пороге она успевает чмокнуть меня по-супружески в щеку. Потаскуха. Ей меня не заполучить…»

На этом рукопись обрывается. Я ее аккуратно складываю. Мое досье распухает все больше и больше, и я начинаю думать, что оно станет огромным, если другие, в свою очередь, заразятся этой странной болезнью. Потому что в случае с Жюможем было что-то, не поддающееся логическому объяснению. Я еще могу понять, что произошло с ним. Тут все более или менее ясно. Но вот какова во всем этом доля Миртиля? А ведь она неоспорима. Однако ее не удается рассмотреть изолированно. Она была в основе его поведения, воздействовала, как фермент. А завтра Нерис и Гобри — они тоже станут жертвой очередного наваждения… Я проглотил снотворное, но уснул с трудом.

На следующий день я спозаранку позвонил в клинику. Марек сообщил мне, что Жюмож умер, не дожив до полуночи. Он, не откладывая, уже провел анатомическое вскрытие. Трансплантация тут ни при чем. Она проведена безупречно. Значит, причины самоубийства надо искать в прошлом Жюможа. Марек пришел к заключению, что отбор пострадавших при аварии был сделан слишком поспешно. В другой раз придется действовать более осмотрительно и выбирать кандидатов на пересадку тщательнее.

— Я прочел записки, которые оставил Жюмож, — сообщил я.

— Ну и что! Записки не имеют отношения к науке, — ответил Марек. — Я не могу долго держать труп в клинике. Нужно похоронить его завтра.

— Мне кажется, это слишком короткий срок. Существуют формальности…

— Вечные формальности, — проворчал Марек. — Здесь только о них и слышишь… Ну, тогда послезавтра?

— Постараюсь.

Профессору легко было говорить! Я провел день в хлопотах, в визитах. Начал с того, что позвонил матери Жюможа. Мне ответили, что она уже несколько недель болеет и не сможет приехать. Надо ли добавлять, что у меня словно камень с души свалился! Затем надо было договориться с похоронным бюро, спорить, бегать туда-сюда. К счастью, священник оказал мне серьезную помощь. Он был противником гражданских похорон.

— Вы согласны с тем, что бедняга Жюмож не был в нормальном состоянии?.. Где его похоронят?

— На кладбище в Пантене.

— Хорошо. Я отслужу заупокойную мессу в клинике и прочитаю молитвы на его могиле. Все это не по правилам. Если мои духовные пастыри узнают правду… а они обязательно узнают… Я не смогу молчать вечно!

— Послушайте, кюре. Не начинайте… Честное слово, вы тоже зациклились на своем.

Не скоро забуду я эти похороны. Мы поехали в клинику. Гроб выставили под черной драпировкой в том же зале, где собиралось содружество. Горели свечи. Все выглядели подавленно. Один Нерис не явился «на поверку». Смерть Жюможа была для него ударом, и он отдыхал, напичкав себя успокоительными таблетками. Говорили тихо. Гобри напился. Он произносил какие-то слова, качая при этом головой. Мусрон всячески проявлял неудовольствие.

— Лично я этого типа не знал! — заявил он во всеуслышание. — И не могу разбазаривать драгоценное время. У меня репетиция. Как по-вашему, долго еще это продлится?

Эрамбль вел себя пристойнее, но казался не менее раздосадованным. Он держался рядом с Симоной Галлар и повторял: «Момент выбран неудачно… неудачно». Я спросил его, почему он так считает. Он объяснил мне со смущенным видом, что они с Симоной со вчерашнего дня помолвлены, и этот траур совсем не ко времени. У меня не хватило сил его поздравить. Тут явилась Режина, и воцарилась тишина. Я прямо не знал, с чего начать. Священник хмурил брови, и я пожалел, что не известил его накануне. Но он забросал бы меня возражениями, а мне уже поднадоели его вечные нападки.

— Так вот… — сказал я. — У Рене Миртиля была подруга, которой он очень дорожил. Позвольте вам представить мадемуазель Режину Мансель.

Все это звучало ужасно фальшиво.

— Она случайно узнала часть правды, и мне пришлось раскрыть ей все, предварительно заручившись обещанием хранить наш секрет.

— Секрет полишинеля, — пробормотал Мусрон.

— Естественно, она имеет право присутствовать на похоронах нашего друга Жюможа, поскольку… Разумеется, Жюмож был совершенно незнакомым ей человеком, но, коль скоро мы хороним Жюможа, она… — это уже другое чувство, но не менее законное, — она хоронит… частицу Миртиля…

Мусрон усмехнулся. Священник строго глянул на него. Я поспешил продолжить:

— Это не его вина и не наша, если обстоятельства столь необычны. Из всех нас, признайтесь, именно ее… это событие коснулось самым непосредственным образом.

Я почувствовал, что запутался в собственной аргументации, и перешел к представлению… Мадам Галлар, мсье Эрамбль, мсье Мусрон.

— Сердце и легкие, — уточнил Мусрон.

— Да помолчите же! — шепнул ему я.

— Черт! Надо же ей знать.

— Она знает.

Мусрон зарделся; у меня было впечатление, что он задохнется от непреодолимого безумного смеха, и я поспешил от него отойти.

— Оливье Гобри… Ах! Извините, это правда — с ним вы уже знакомы.

— Немножко, — сказал он охрипшим голосом.

— И наконец, кюре Левире… Простите, господин кюре… У меня не было времени предупредить вас заранее.

— Полноте, — грустно сказал он. — Какие уж тут церемонии!

— А другой?.. — спросила Режина. — Тот, у кого… голова?

— Он болен.

— Смогу ли я его увидеть?

— Позднее. Обещаю вам.

Они инстинктивно сгрудились вместе, поодаль, образуя враждебную группу, а я остался один с Режиной, чувствуя, что исчерпал все доводы. Священник спас положение, начав отпевание. За моей спиной слышался шепот, но это наверняка были не молитвы. Я слышал, что они садились, вставали. Груз возможного скандала давил мне на плечи. Но мог ли я поступить иначе? Впрочем, Режина вела себя исключительно достойно и была очень сосредоточенна. Она молила Бога за Миртиля, тогда как священник — за упокой души Жюможа. Я же молился за обоих, поскольку, в сущности, они как бы оба покоились в гробу.

Мне приходили на ум обрывки исповеди Жюможа. Несчастный! Он выбрал лучший выход из положения! И вдруг я осознал, что другие почти не расспрашивали меня об обстоятельствах его самоубийства. Их неотступно преследовали мысли о собственной судьбе. Содружество! Какая насмешка! Возможно, то, что должно было по нашей теории их объединять, их разобщит, и вскоре они больше не смогут сами себя выносить. Но как же тогда Эрамбль и Симона?

Помолившись об отпущении грехов, священник повернулся к нам:

— Франсис Жюмож покидает нас. Но главное, не подумайте, что его исчезновение имеет какое-либо отношение к перенесенной им операции. Наш несчастный друг страдал неуравновешенностью и, по всей вероятности, погиб бы при любых обстоятельствах. Умирая, Жюмож уносит с собой частицу того, чем был Миртиль. Объединим их в своих молитвах. И мир их праху.

Он перекрестился, и тут вошли работники похоронного бюро. Когда гроб погрузили в фургон, распорядитель открыл дверцу.

— Члены семьи, — пригласил он.

Мы и не подумали об этой детали. В общем-то, все те, кто перенес трансплантацию, являлись членами семьи. Но Режина, серьезная и скорбная, как вдова, незаконно и самоуправно села в машину, и больше никто не осмелился последовать за ней. Мусрон взял Гобри за руку.

— Он поедет со мной! — заявил он. — Можете не волноваться. А профессор нас не сопровождает?

— Нет. Он вынужден заниматься Нерисом.

— Ну тогда вас подвезу я.

Мы ехали за катафалком, все молчали. Желая прервать нависшую тишину, я наклонился к Симоне:

— Вы шокированы, правда? Из-за Режины?

— Правда, — призналась она. — Начать с того, что, говоря откровенно, это неприлично… И потом, между этой женщиной и нами отныне существует… понимаете?.. своего рода сообщничество, что-то нечистое, сомнительное… А что, теперь она постоянно будет нашим придатком?

— Мне кажется довольно затруднительным держать ее в стороне.

— Вы хотите сказать, что мы персонифицируем ее любовника?

Услышав эти слова, Эрамбль воздел руку к небу.

— Это немыслимо! — вскричал он. — Значит, по-вашему, мы обязаны пригласить ее на нашу свадьбу?

Мы явно увязли в абсурде.

— Что вы об этом думаете, аббат?

Священник сложил ладони вместе в знак бессилия и смирения.

— В конце концов, — сердито сказала Симона, — у нее нет на нас никакого права!

— И да, и нет, — задумчиво сказал священник. — Супруги — единая плоть!

— Но супружеский союз закрепляет церковное освящение… А поскольку они не состояли в церковном браке…

— Следует принимать во внимание и намерение. Она считает, что их бракосочетанию помешали только обстоятельства. И, если она держится как жена, на то у нее…

— Не бойтесь слов! — гневно бросил Эрамбль. — У нее есть право смотреть на нас. Но мои ноги — мои, и навсегда.

— Извини, — сказала Симона.

— Я оговорился, — сказал Эрамбль. — Я хотел сказать, моя нога, разумеется. Но не важно! Я никогда не соглашусь, чтобы эта особа делала вид, будто ей принадлежит частица меня. Куда мы катимся?

Я обменялся со священником удрученными взглядами. Симона Галлар натянула юбку на колени и угрюмо сжалась в углу сиденья. Мы молчали до самого кладбища. Погребение прошло быстро. Я в последний раз пожалел Жюможа. Присутствующие, конечно же, думали только о Миртиле, а я задавался вопросом, не начали ли они ощущать изъяна в своем теле. Режина, отступив на несколько шагов, остановилась у обочины. Гобри подал пример — он пожал ей руку и пробормотал свои соболезнования. Остальные последовали его примеру. Мы оказались у выхода.

— Вас куда-нибудь подвезти? — предложил мне Эрамбль.

— Нет, благодарю. Я провожу мадемуазель Мансель.

Он не настаивал, и мы расстались. Я пошел вверх по аллее в поисках Режины. Она вернулась к могиле, где работники похоронного бюро заканчивали раскладывать цветы и венки. Венков всего два. На одном была надпись: «Нашему другу от содружества». На другом — «Вечные сожаления».

Режина проследила за моим взглядом и без труда отгадала мою мысль.

— Да, — сказала она, — вечные. На кладбище не принято лгать.

Она умела найти такие формулировки, которые внезапно заставляли вас умолкнуть. Я потихоньку увел ее с кладбища.

— Я хочу вернуться в клинику, — продолжила она. — Прошу вас, господин Гаррик. Я хочу увидеть того, кто получил голову… Как же его зовут?

— Нерис. Альбер Нерис.

— Да… мне нужно его увидеть. Это поможет мне перенести горе… Я стану думать, что мне что-то остается.

— Не знаю, согласится ли профессор. Сегодня утром Нерис чувствовал себя неважно.

— Ну пожалуйста, мсье Гаррик.

Я не умел противиться Режине и, подозвав такси, помог ей сесть в машину.

— Они на меня в обиде, правда? О-о, я это почувствовала кожей. Чем это я им насолила? Ведь я у них ничего не украла!

Я взял ее руку и по-дружески сжал.

— Вы несправедливы, — возразил я. — Никто ни у кого ничего не крал. Так пожелал Миртиль — никогда незабывайте этого.

— Наверное, его накачали наркотиками и заставили подписать черт знает какую бумагу… Рене слишком гордился своим телом… Он был красив. Если бы вы только знали, до чего он был хорош собой!

Режина разрыдалась. Я твердил, что Миртиль действовал не по принуждению — ведь она читала его заявление, — и нечего к этому возвращаться, но тщетно. Режина ничего не желала слушать. Когда мы подъезжали к клинике, она попудрилась, чтобы выглядеть как ни в чем не бывало.

— Держитесь в рамках, — порекомендовал я ей. — Если вы не будете владеть собой, Марек больше никогда не позволит вам переступить порог своей клиники.

Профессор находился у себя в кабинете. Он недоверчиво осмотрел Режину.

— Нерис спит, — сказал он. — Мигрени подрывают его силы. Право же, сам не понимаю… Видите, сейчас я как раз записываю свои наблюдения. Вполне возможно, мы действовали слишком поспешно… Поэтому я переделал ему гипсовую повязку… Если вы обещаете не разговаривать, бросить на него взгляд убегал…

— Беглый, — пояснил я Режине.

— Да, вот именно… Тогда я даю вам три минуты…

Он позвонил. Санитар провел нас в палату. Я был растроган, наблюдая волнение Режины, которую мне приходилось поддерживать… Я подтолкнул ее к кровати.

— Боже мой! — пролепетала она.

Лежа с закрытыми глазами и вытянув руки вдоль тела, с компрессами на лбу, Нерис казался мертвым. Ногти Режины вонзились в мое запястье.

— Он отпустил бороду, — шептал я.

— И все-таки я его узнаю… это действительно он… Рене.

— Тсс!

Санитар уже решительно выставлял нас за дверь. Я подумал, что Режина сейчас упадет в обморок, и подвел ее к открытому окну.

— Сюда, сюда… моя маленькая… Да успокойтесь же.

— Это Рене, — сказала она. — В конце концов, вы отдаете себе отчет в том, что это Рене?

— Да нет же… Это его голова, согласен. Только теперь в ней живет Нерис. Знаю… Вначале я реагировал, как и вы. И не хотел признать этот факт. Тем не менее сомнений нет. Впрочем, когда ему станет лучше, вы будете вынуждены смириться с очевидностью. Он увидит в вас незнакомку, будет разговаривать с вами как с чужой. Вам будет трудно это перенести.

— Ужасно!

— Скажем — поразительно. По зрелому размышлению, даю вам слово, с этим свыкаешься.

Однако Режина была слишком потрясена, чтобы задумываться.

— Не хотите ли поехать ко мне и передохнуть? — спросил я. — У нас будет вдоволь времени поговорить. Я постараюсь вам лучше объяснить…

Она приняла мое приглашение, и такси подвезло нас ко мне домой. Я рассказал Режине обо всех опытах, какими занимается Марек, и повторил ей все, что говорил Нерис. Я отчетливо видел, что она и верила мне, и все же в чем-то сомневалась. Я усадил ее в гостиной и угостил виски, в котором она, похоже, сильно нуждалась. И перечитал ей свои записи.

— Как же вы себя утруждаете! — сказала она. — Какой вы милый!

— Да нет, Режина. Дело не в этом… я стараюсь объяснить вам…

Я терял понапрасну время. Философские рассуждения были для нее тайной за семью печатями.

— Спросите священника, — настаивал я. — Он следит за этим экспериментом с интересом, о котором нетрудно догадаться.

— Значит, Рене умер!.. — сказала она упавшим голосом, и я подумал, что все начнется сначала. Но, взяв себя в руки, она продолжала:

— Ну, и что же остается в этой ситуации мне? Навязываться я не намерена. Когда, по-вашему, мне позволят снова увидеть Рене?.. Я хочу сказать, Нериса. Другие интересуют меня меньше. Эрамбль — урод. Галлар — вздорная баба.

— Они собираются пожениться.

Режина отвела глаза.

Мне придется смириться и с этим. У Рене болел шрам к перемене погоды. И тогда я ему массировала ногу. В конце концов…

— Есть еще Гобри, — сказал я. — Я очень хотел бы, чтобы вы не упустили его из виду.

— Гобри? А вы не знаете, что с ним произошло?.. Ах, правда! Со всеми этими событиями я совсем потеряла голову. Ему устраивают персональную выставку. Да, нечто весьма торжественное. Он показал свои полотна — то, что он называет своей новой манерой, — директору одной галереи, и тот сразу загорелся.

— Да неужели? Вам надо было меня предупредить!

— Он совершенно чокнулся. Бедный Оливье! Раньше он пил с горя. Теперь пьет от радости. Он себя не узнает. К тому же он уже получил кучу денег.

— Но когда же все это произошло?

— Два-три дня назад. Я застала его в мастерской за тем, что он танцевал сам с собой. Он показал мне левую руку и сказал: «Эта лапа — целое состояние». То была рука Рене!

Ее глаза наполнились слезами, но она продолжала.

— Он взял кисть и изобразил ею что-то наподобие разноцветных кривых. Они были без начала и конца, но, в общем, не лишены приятности. Он мне сказал: «Знаешь, как я это назову?.. „Галактика“. Название их волнует ужасно. Парень считает, что я рисую гиперкосмос. Этим я обязан твоему Миртилю…» Ну, пришлось влепить ему пощечину.

— Да что вы говорите!

— Он выставил меня за дверь. И все. Больше я не хочу иметь с ним никаких дел.

— Режина, — сказал я. — И не думайте. Наоборот, за ним нужен глаз да глаз. Это катастрофа!

Так оно и было. Мне пришлось в этом убедиться уже несколько дней спустя.


Я хотел внести ясность. У меня в ушах еще звучали слова Режины, и то, что она мне сообщила, было просто невероятно. Галерея Массара — одна из самых важных на левом берегу Сены. Я никогда не был ни знатоком, ни даже просвещенным любителем живописи, но, в конце концов, я и не полный профан, и внезапный успех Гобри показался мне странным. Возможно, Режина преувеличила.

Меня с большой предупредительностью принял мужчина и, проведя через залы, где преобладало нефигуративное искусство, привел в кабинет, обставленный в американском стиле.

— Гобри? — переспросил он. — А с вами можно говорить откровенно?

— Прошу вас об этом. Мне поручили следить за реабилитацией Гобри, который, как вы знаете, был вынужден пойти на легкую операцию левой руки… Никакого другого основания интересоваться им у меня нет.

— Так вот, Гобри может продержаться два-три года, я имею в виду — как художник.

— Но… есть ли у него талант?

Массар посмотрел на меня наполовину удивленно, наполовину забавляясь и подтолкнул мне шкатулку со светлыми сигаретами.

— Талант? — пробормотал он. — Прежде мне казалось, я знаю, что сие означает. Теперь же есть то, что продается, и то, что не продается. Гобри может продаваться столько, сколько продлится шок, изумление публики. Я здесь для того, чтобы разжигать интерес к его картинам. Живопись подобна лесному пожару. Внезапно все запылало, пожар разгорается, дым виден издалека, цены круто подскакивают… А когда огонь не разгорается сам по себе, я подбрасываю спичку. С Гобри я организую небольшой пожар в густом кустарнике. Огонь далеко не распространится. Впрочем, как знать?

— Ну а потом? Когда Гобри перестанет продаваться?

— Дорогой мсье, я живу одним днем, как нынче каждый. Надеюсь, у Гобри хватит ума, чтобы не задаваться многими вопросами… Если у него еще сохранились иллюзии, посоветуйте ему сменить профессию.

— А правда ли, что вы собираетесь устроить ему персональную выставку?

— Совершеннейшая правда. Ровно через полтора месяца, за которые он закончит картин тридцать. Если не станет увлекаться спиртным. Вы должны были бы помешать ему пить… до того, как это отвратит от него моих клиентов. Легенда, знаете ли!.. Отчаявшийся художник, которому не удается обуздать левую руку. Для рекламы уже одно это такой козырь, что вы себе даже не представляете. Гобри всем обязан своей левой руке.

Я ушел из галереи в совершенном смятении. Фраза Массара сверлила мне мозг: «Гобри всем обязан своей левой руке». Право же, мне требовался наперсник. Вот почему я отправился к аббату. Он был у себя в комнате, в доме священника. Он что-то писал на листке бумаги. Увидев меня, кюре грустно улыбнулся. Я наблюдал, как он терпеливо выводил дрожащей рукой завитки заглавных букв.

— Вначале, — пояснил он, — я думал, что больше уж никогда не сумею… Теперь у меня получается гораздо лучше.

— Но послушайте!.. С самого начала у вас не получалось? Разве то, чему учили в школе, забывается? Почерк — это автоматика!

— Разумеется. Но когда приходится держать карандаш пальцами, которые не являются вашими собственными, и у вас рука, которая пишет так, как присуще ей, — все становится проблемой. Вначале я продырявливал бумагу. В этом запястье такая силища, что она не позволяет легко маневрировать… Я вам не рассказывал… К чему? Все равно вы ничего не можете для меня сделать, правда ведь? И много молился.

Я рассказал ему про посещение галереи. Священник призадумался, потом произнес:

— Очень боюсь, что все мы в какой-то степени жертву. Я много размышлял о нашем случае. По правде говоря, только это и делаю. И знаете, почему я решил ничего не говорить своим духовным пастырям?.. Вообразите себе, что публику поставят в известность! Гобри вот-вот познает славу!.. Мусрон тоже… Если я сам начну читать проповедь, в церковь набьются любопытные. Вскоре станут утверждать, что моя рука творит чудеса… Из нас сделают сверхчеловеков. Никто против этого не устоит, даже я… Посмотрите хотя бы, что случилось с беднягой Жюможем! Нет… Мы во что бы то ни стало должны молчать в надежде, что Господь милостив.

— Признайтесь-ка, что сегодня утром вы настроены не на очень веселый лад. Есть у вас какие-нибудь новости об Эрамбле?

— Нет… Все, что мне известно, это его намерение жениться на Симоне. Вам предстоит благословить их брак. Так что тут вроде бы все обстоит благополучно. — Аббат вздохнул и посмотрел на часы. — Извините, у меня свидание с моим духовником.

Я покинул его, так и не обретя утешения, которого искал. На почтовом ящике лежал пакет на мое имя. От Мусрона. Надорвав его, я извлек пластинку в обложке с посвящением, выведенным толстым фломастером: «Господину Гаррику. В знак большой дружбы». Его первый диск! Я побежал ставить его на проигрыватель. Не будучи фанатиком джаза, должен честно признаться, что это звучало очень неплохо. Саксофон Мусрона достиг самого патетического звучания. Это был хриплый, раненый голос, внушавший неясную тоску, рассказывая про мир иной, как если бы Миртиль… Полноте! О чем это я, собственно, думаю! Выключив проигрыватель, я поймал себя на том, что держу полный бокал виски. С некоторых пор я и сам приобрел склонность злоупотреблять ободряющими напитками. Поставив стакан, я решил немножко поработать. Прежде всего, я сочинил очередную записку для префектуры. Затем мне пришла мысль собрать наше содружество в моем доме. Атмосфера была бы интимнее, чем в клинике, и нас не преследовало бы воспоминание о гробе Жюможа. Я собирался выйти, чтобы отправить составленные приглашения, когда раздался звонок. К своему большому удивлению, я увидел у порога Симону Галлар.

— Настоящая телепатия, честное слово, — сказал я. — Как раз о вас думал — вот письмо, предназначенное вам…

Я провел ее в гостиную и усадил в кресло.

— Глоток виски? «Чинзано»?

— Нет, благодарю, что-то душа не лежит к спиртному, — отказалась она и сразу перешла к делу: — Я не могу выйти за Эрамбля.

— Вы поссорились?

— Нет. Просто это невозможно — вот и все.

— Но почему?

— И вы меня еще спрашиваете?

Приподняв юбку, она вытянула левую ногу.

— Вот почему!

Я увидел тщательно побритую мускулистую мужскую ногу. Насколько правая, облегаемая ажурным чулком, была тонкой и изящной, настолько левая казалась могучей, грубой, словно перетянутой сухожилиями!

— Как будто я надеваю вуальку на кечиста! — сказала Симона.

— Полноте.

— Не пытайтесь быть со мной любезным, мсье Гаррик. Правда заключается в том, что я теперь не чувствую себя женщиной. Когда я выхожу в брюках, во мне все возмущается, а в юбке выгляжу чудовищно.

Я промолчал, неспособный найти утешительное слово, так как был сообщником ее мучителей. И она это знала.

— Мои отношения с Этьеном, — продолжала мадам Галлар, — сплошной кошмар. Начнем с того, что я его не люблю и никогда не полюблю. Он размазня, ни рыба ни мясо. И не, достоин своей ноги!..

— Пардон!.. Я вас не совсем понимаю.

— Пожалуй, я все-таки глотнула бы «чинзано»… От всего этого нетрудно и свихнуться.

Я налил ей вина. Она была комок нервов, но холодна и полна решимости, как человек, который, чтобы преодолеть головокружение, заставляет себя нагнуться над пропастью и смотреть в нее.

— В сущности, — сказала Симона, — я люблю… Миртиля. Будь вы женщиной, вы поняли бы меня с полуслова. Я долго боролась с собой… Но это сильнее меня. Я прочла газеты последних лет и теперь знаю его жизнь наизусть. При мысли, что во мне живет что-то от него… Понимаете, как будто его нога — наше общее дитя… Спасибо, что вы не улыбнулись. Я отдаю себе отчет в том, что мои слова лишены смысла, и тем не менее они точно передают мои ощущения. Я с гордостью демонстрирую ее, эту ногу, если на меня смотрят. Это шагает Миртиль. Понимаете?

— Стараюсь.

— Нет, разумеется. Никто не может влезть в мою шкуру. Дома я частенько раздеваюсь догола и рассматриваю себя в зеркалах… И прошу у Миртиля прощения… Бедро пересаженной ноги красиво, как мраморное изваяние греческого бога. И надо же было ее обрамить женственностью, ослабить, выставить в смешном свете… Я надеваю на нее чулок с подвязкой… Все это нестерпимо.

— Но только что… вы говорили…

— Знаю… Я противоречу сама себе. Но правда и то, что я себе противна. И мне стыдно быть подобием проститутки… Это не я владею его ногой. Это его нога владеет мной!

— Успокойтесь же, мой дорогой друг.

— О, не бойтесь. Я вовсе не экзальтированная особа. Я говорю вам все как на духу — и точка. И пытаюсь вам объяснить, почему никогда не смогу жить с Эрамблем. Он хвастается ногой Миртиля, как будто купил собаку со щенятами. Он не способен чувствовать некоторые вещи. Мне хочется влепить ему пощечину, когда он говорит о своей ноге, как о раритете. У Эрамбля образ мышления собственника. Но хуже всего то, что он хотел бы присоединить к себе и мою левую ногу — совсем как коммерсант старается расширить свое дело. Вот уж это — никогда!

Симона взяла стакан и с блуждающим взором поставила обратно на стол, даже не пригубив.

— В конце концов, — продолжала она, — я способна идти до конца. Извините, если я вас шокирую. Да, мы переспали. Ничего ужаснее я не испытала за всю свою жизнь. Признаюсь, возможно, я не очень сильна в постели. Но я чувствую, что с таким мужчиной, как Миртиль… Короче, это был не Рене, это был Этьен! И тем не менее это был не один Этьен, понимаете! Попытайтесь вообразить своеобразную любовь втроем, в самом точном смысле слова. Я думала, что сдохну. А потом!.. Он мог бы меня ласкать, меня! Но нет, он без устали гладил ляжку, которая будет принадлежать ему в браке. Это было смешно, грустно! Это он меня побрил, собственной рукой. Я до сих пор слышу скрип лезвия. Затем на постели оказались две одинаковые ноги, разделенные нашими двумя телами. Одна была мужественной, волосатой, как кокосовый орех, а вторая — без растительности, опошленная бритвой. Он пошел на это. Я задаюсь вопросом: не берет ли он своеобразный реванш над Миртилем? Знаете, в ночь после бунта народ спит в кровати государя… Он низкий человек.

— Вы уже сообщили ему о своих намерениях?

— Нет еще. Я хотела сначала повидаться с вами. Я исчерпала свое мужество. Если бы вы смогли поговорить с ним за меня!

— Но что…

— Вы сумели бы подсказать Этьену, что ему лучше отказаться от этой затеи… Позже, когда профессор разрешит нам жить, где пожелаем, я уеду из Парижа.

— Вам надо проконсультироваться у Марека… Он вас подлечит. И потом, возможно, он найдет средство в не очень отдаленном будущем сделать вам новую трансплантацию ноги.

— Только не это!.. Нас никогда не разлучат.

— Ну разумеется, — примирительно сказал я. — Ни о каком принуждении не может быть и речи. И тем не менее не думаете ли вы, что следовало бы рассказать Мареку о своих ощущениях?.. Некоторые из ваших чувств кажутся мне… близкими к патологии. Доверьтесь мне. Я поговорю и с Эрамблем, и с профессором. Возвращайтесь домой. Отдохните. Буду держать вас в курсе.

Я проводил Симону до дверей, тщетно пытаясь скрыть свое волнение, и сразу после ее ухода позвонил Мареку, который выслушал мой рассказ с обычным для него хладнокровием.

— Я знаю женщин такого рода, — сказал он. — Их «я» слилось с их телом. Сделайте им пластическую операцию носа или щеки, и вы измените всю их суть. Желая испытывать новые чувства, они просят нас подправить им… лицо. На сей раз мы зашли далековато, но я попытаюсь это уладить.

Затем я позвонил Эрамблю, снова проклиная Андреотти, заставившего меня играть роль Фигаро. Но эти уколы самолюбия были сущим пустяком в сравнении с той тревогой, которая овладевала мной все сильнее. Я понял, что Симона Галлар затаила в себе злобу неистовой силы. Один за другим наши пациенты как будто перерождались — они становились буйными. Все происходило так, словно привитая им часть чужого тела воздействовала на них подобно ферменту, высвобождая некую волю к господству, опасно активизируя озлобленность. Донор оказался для реципиентов слишком сильной личностью. Жюмож с добавкой Миртиля буквально взорвался. Гобри теперь прямо на глазах превращался в джазового идола. А Симона!.. Но я не считал подобные идеи глупыми из-за того, что они противоречили всему, чему меня в свое время учили. Я глотнул «чинзано». Наверное, нельзя обобщать. А что, если Симона, Гобри — все они, один за другим, последуют примеру Жюможа?! Да нет, это невозможно! Им приходится адаптироваться в новой ситуации — и пускай себе! Все, что произошло, вовсе не означает проявление влияния Миртиля. Именно такой точки зрения на последние события и надо держаться. Как только соберется у меня содружество, я раз и навсегда внесу ясность в этот вопрос. Впрочем, с Эрамблем мне следует объясниться безотлагательно.

Эрамбль не заставил себя ждать.

— А! Я догадался, почему вы захотели меня повидать, — сказал он. — Это из-за нее, не так ли?

— В самом деле, Симона только что покинула меня.

Эрамбль явно удивился.

— Не понял. Вы о ком говорите, мсье Гаррик?

— О мадам Галлар.

— Ах, теперь дошло… А я-то — о своей ноге.

Швырнув на кресло шляпу и перчатки, он вздохнул:

— Впрочем, все сводится к одному знаменателю! Бедняжка Симона! Что с ней стряслось — ума не приложу: звоню в дверь — не отворяет, набираю номер телефона — бросает трубку. Впрочем, догадываюсь, что с ней творится. Она ревнует. Сразу видно, что вы ее совсем не знаете. Симона — человек независимого нрава. В сущности, она врожденная холостячка и бесится от того, что ей пересадили мужскую ногу. По ней, уж лучше бы деревянную клюку.

— Не вижу тут никакой связи.

— Она присутствует. Сейчас поймете. Мне, напротив, хорошо живется с ногой Миртиля. И не скрываю этого. Она меня радует! Симона же бесится из-за нее. У Галлар создалось впечатление, что ее новая нога и я подтруниваем над ней. Я нескладно объясняю, но вы, надеюсь, понимаете, что я хочу сказать? Когда Симона со мной, у нее срабатывает комплекс неполноценности, и ей кажется, что нога Миртиля находится со мною в сговоре. Вы, возможно, заметили, что, когда трое друзей собираются вместе, двое из них всегда действуют заодно против третьего. Так вот, это примерно тот же случай. Что бы я ни говорил, Симону все раздражает. Если я справляюсь о ее здоровье, она молчит. Если предлагаю ей сесть, заявляет, что не устала. Если советую ей вернуться к занятиям физкультурой, она иронизирует. В конце концов я просто теряюсь. И думаю, что новая нога внушает ей ужас. Нога, которая меня бы лично весьма устроила! Какая неразбериха!

— Ну и когда же ваша свадьба?

— О ней больше нет и речи!.. Конечно! Она решила меня наказать. Симона прекрасно знает, что я буду страшно переживать, если она откажет мне. Но именно этого мадам и добивается и желает лишний раз напомнить мне, что я такой же калека, как и она сама… и так же одинок!

Несчастный Эрамбль, казалось, окончательно потерял голову.

— Откровенно говоря, это сущее ребячество… Мне удается вас понять только в известной мере. В вашем поведении что-то от меня ускользает. Знаете, вы напоминаете мне болельщиков, этих фанатов, которые…

— Вот-вот! Точно… Вы нашли именно то слово, которое я искал… Фанат! Подходит идеально! Странно, что оно не приходило мне в голову. В самом деле, я чувствую себя фанатичным приверженцем Миртиля. Его нога — как бы его дар лично мне.

— Как чемпион, который отдает своему почитателю флажок, эмблему клуба или майку, которая была на нем в тот момент, когда он установил рекорд?

— Совершенно точно! Теперь Миртиль для меня — Некто, кем я восхищаюсь. Но Симона этого никогда не поймет. И то, что ей отдали его вторую ногу, — ужасная оплошность. Женщине не дано испытывать чувства подобного рода — Симона не приемлет моей заботы о второй ноге Миртиля. Ее это раздражает. Как бы вам объяснить? Если угодно, для нее любовь исключает товарищество! То чувство мужской дружбы, что я испытываю ко второй ноге Миртиля, воспринимается ею как личное оскорбление… А то, что в этой дружбе присутствует благодарность, а также толика поклонения, просто выводит ее из себя!

Я понял, что им никогда не разобраться в своих отношениях. Эти двое просто-напросто заболели. Однако предписанное нам молчание не позволяло мне обратиться к невропатологу. Марек же не умел лечить неврозы. Возникла срочная необходимость что-либо предпринять, но я опять был бессилен.

— Вам надо бы куда-нибудь поехать, чтобы развеяться, — предложил я.

— Вы прекрасно знаете, что профессор запретил нам отлучаться из Парижа.

— Это всего лишь излишняя предосторожность.

— Но допустим, что с ней произойдет… ну, не знаю… несчастный случай.

— С мадам Галлар?.. Да полноте!.. Я буду за ней присматривать, обещаю.

Он продолжал колебаться, не решаясь досказать, что имеет в виду.

— Поезжайте-ка на недельку, — посоветовал я. — Берусь уладить это дело с Мареком, так что не беспокойтесь.

Эрамбль позволил подтолкнуть себя к дверям, но в самый последний момент желание о чем-то попросить оказалось сильнее его, и он жалобно прошептал:

— Не забудьте… я претендент номер один на ногу Миртиля.

Закрыв за ним дверь, я обессиленно прислонился к стене. Если бы этот кошмар не кончился, я бы просто не выдержал… Я попытался читать, но все, за что бы ни брался, казалось мне блеклым и скучным. Я перешел рубеж и, сам того не желая, принадлежал новой эре — эре трансплантации. На моих глазах человек переживал процесс перемоделирования. Книги валились у меня из рук, потому что описываемые в них истории и страсти — все это уже вчерашний день. И меня уже не касалось. Существовали только Симона, Эрамбль и другие. Я был готов постоянно интересоваться ими. Что они делали? О чем думали?

Сев в машину, я отправился в Фонтенбло. Но лес на меня не подействовал успокоительно. Я чувствовал, как непоследовательно веду себя…

Два дня спустя я получил от Эрамбля открытку. Он находился в Квимпере и имел намерение там задержаться. «Когда сообщу об этой отлучке Мареку, разразится хорошенький скандальчик!» — подумал я. И пускай себе. Профессор позвонил на третий день, рано поутру. Голос Марека впервые дрожал от волнения, и вот что он поведал. Накануне вечером к нему явилась Симона. Она была сама не своя и попросила у него разрешения проконсультироваться у психиатра.

— Я ей отказал, — рассказывал мне Марек. — Знаю я своих коллег. Они добиваться полной исповеди, такая уж у них профессия, но я не желаю, чтобы они… сидели у меня на шее. Правильно ли я употребил слова?.. Я дал ей эффективное успокоительное. Главное для нее — сон… Сегодня утром она должна была мне позвонить и сообщить, как прошла ночь. Я опередил ее и позвонил сам, но она не отвечает. Мне слышны звонки ее телефона, но никто не снимает трубку.

— Вы боитесь, что…

— Я опасаюсь… Симона была так перевозбуждена… Нам обязательно надо к ней поехать. Если вы опередите меня, то подождите. На всякий случай я поеду в «скорой помощи».

— Хорошо! — закричал я. — Спасибо, что предупредили!

Симона жила на проспекте Перришон, в нескольких минутах ходьбы от меня. Пока я шел, сердце мое сжималось от опасения. Второй этаж, указала мне консьержка. Я позвонил. Ответа не последовало. За дверью царила тишина. Что делать?.. Позвать слесаря? Мне стало дурно от тревоги. Вот так же мы стояли у двери Жюможа. Я спустился к консьержке.

— Горничная вам откроет, — сказала та. — Она ночует на седьмом этаже и обычно приступает к своим обязанностям в восемь утра.

Ну конечно же! Горничная! Я бросился вверх по лестнице, перескакивая через ступеньки, и встретился с ней на третьем этаже.

— Быстрее! Мадам Галлар не отвечает. С ней что-то стряслось.

Мое волнение передалось горничной, и она бросилась следом за мной. В это время появился Марек на площадке второго этажа, он, как всегда, хорошо владел собой и открыл дверь Симоны, потому что горничная никак не могла вставить запасной ключ в замочную скважину. Мы прошли через прихожую и маленькую гостиную.

— Спальня в конце коридора, — пояснила она.

Мы побежали туда. Симона казалась спящей. Профессор пытался нащупать пульс. Служанка уже хныкала, готовая к худшему.

— Симона умерла, — шепнул Марек. — Недавно.

Он осмотрелся и обнаружил пустой аптечный пузырек на ночном столике рядом с графином и стаканом. Я услышал, как он чертыхается на непонятном мне языке. Удрученная горничная плакала навзрыд.

— Выведите ее отсюда! — закричал Марек, внезапно взорвавшись.

Я выпроводил ее на кухню.

— Подождите меня здесь… А мы займемся мадам Галлар. Тсс!

Вернувшись в спальню, я поднял бумажку, валявшуюся на прикроватном коврике. Оказалось — это рецепт, выписанный Мареком. «По десять капель перед сном и пять утром — строго придерживаться дозы».

Марек пожал плечами.

— Она покончила с собой, — сказал он. — Мсье Гаррик, прошу вас, незамедлительно приступайте к роли понятого, как в прошлый раз. Мы не должны допустить, чтобы кто-либо из чиновников вашего ведомства совал нос в наши дела. Это возможно?

— Да, разумеется, но…

— Я увезу ее в клинику. А для горничной придумайте какую-нибудь версию… Скажите ей, что… что надежда еще есть… А затем помогите мне.

Я сделал, как велел Марек, но был подавлен случившимся. А между тем следовало бы догадаться, что Симона пришла ко мне не только поболтать. Возможно, она ждала помощи, моральной поддержки, а я ничего такого для нее не сделал. Это непростительно.

Я помогал Мареку, но двигался, как сомнамбула. Симона была не особенно тяжелой. Мы без труда вдвоем погрузили ее в «скорую помощь», а затем я, закончив формальности, стал сочинять хитроумные объяснения преждевременной смерти Симоны. Дело-то не простое. Благо еще, что я располагал неограниченными полномочиями.

Почувствовав, что владею ситуацией, я сразу же сообщил префекту о случившемся.

— Это происшествие носит чисто личный характер, — буквально отрезал он.

Разумеется, назад пути нет. Остается одно — на все закрыть глаза. В счет шел только успех научного эксперимента, что бы там мне ни говорили. Я не настаивал и был уверен, что отныне плохое настроение начальства скажется на мне.

Я позвонил аббату, который очень огорчился, но не особенно удивился.

— Дьявол орудует последовательно, — сказал он. — Теперь вы понимаете, почему Святое Писание учит нас, что плоды с древа познания отравлены?

И этот начал понемножку заговариваться! Мне не от кого услышать здравого суждения! Придется разбираться во всем одному.

После полудня позвонил Марек. Его сообщение казалось таким же холодным и точным, как доклад на ученом совете. Забыл, какие именно термины он употребил. Запомнилась лишь его последняя фраза: «Нерис проведал о случившемся и впал в состояние глубокой депрессии». Я потребовал подробностей, но Марек не сообщил их. Он ограничился замечанием, что Нерис находится под наблюдением, что его преследует страх смерти. По его мнению, самоубийством закончат все подвергшиеся операции. Я чуть было не признался, что подобная мысль уже посещала и меня самого. Но Марека такой малостью не проймешь. Он поручился за здоровье Нериса и попросил меня предпринять все необходимое по части похорон. И тут же повесил трубку, несомненно, опасаясь препирательств с моей стороны. И зря. Время протестов миновало. Теперь я оказался в эпицентре катастрофы. Кто следующий? Я вздрогнул. Эрамбль!.. Эрамбль, который изничтожит меня своими попреками! Эрамбль, за которым, несомненно, нужен глаз да глаз. У него совершенно такие же причины покончить с собой. Такие же глупые. Такие же надуманные. Но неизвестно, за какой чертой берет начало помутнение рассудка. Я послал ему телеграмму: «Просьба немедленно вернуться. Жду Вас».

На следующий день ни свет ни заря раздался звонок.

— С ней что-нибудь случилось? — суровым голосом спросил Эрамбль.

— Да. Успокойтесь!.. Она отравилась.

— Тогда, выходит… ее нога вакантна?.. Я хочу ее, слышите? Она моя!


Последующая неделя оставила у меня самые смутные воспоминания. В тот период я делал лаконичные записи на скорую руку, и сегодня мне трудно в них разобраться. Я как бы пробираюсь на ощупь, восстанавливая логическую последовательность рассказа. Помню, что по просьбе Марека поселился у Эрамбля. Я снова вижу профессора, у которого поубавилось уверенности, когда он просил меня не отходить от Эрамбля ни на шаг. Все мы опасались неблагоразумного поступка, взрыва, шумного заявления со стороны несчастного, который смертельно невзлюбил Марека с тех пор, как тот отказал ему в трансплантации второй ноги Миртиля. «Отказал» — сказано не совсем точно. Такая операция была технически невозможна, поскольку к моменту возвращения Эрамбля в Париж Симона была мертва уже свыше суток. Но, даже если бы Эрамбль не уезжал, профессор не удовлетворил бы его просьбу, что я и пытался целыми днями ему втолковывать… Тщетно!

Он уперся и не желал ничего слушать. Напрасно я объяснял ему, что трансплантация — законная практика лишь в случае крайней необходимости, однако надо ограничить ее применение во избежание нетерпимых злоупотреблений. Эрамбль мне возражал, утверждая, что второй эксперимент, предпринятый из соображений эстетики, напротив, в какой-то мере привлечет еще большее внимание к работам профессора и покажет, что любой орган человека способен жить, независимо от самого тела, предоставляющего ему временное прибежище. Он говорил, что нога Миртиля принадлежит ему по праву. Она повлекла за собой смерть Симоны, так как женщина была для нее не органичным объектом, а вот он сам представит доказательство, что если правильно подобрать реципиента, то можно создать нового человека — более сильного, более уравновешенного. Эрамбль выдвигал и другие аргументы, отличающиеся такой же абсурдной логикой, и это больше всего беспокоило Марека и меня.

К тому же, как все одержимые, Эрамбль не слушал возражений, грозился писать в газеты, воззвать к общественному мнению, обратиться в суд. Надо было дать ему выговориться. Перестав неистовствовать, он успокаивался, извинялся, сам признавал свою неправоту, но при этом впадал в другую крайность и с тревогой спрашивал нас, не заболел ли он неврозом, умолял меня присматривать за ним, пускался в признания, которые было даже неловко выслушивать.

Из-за стеснительности Эрамбль никогда не занимался спортом. Ему была нестерпима мысль, что его увидят в майке или трико, всегда казалось, что над ним насмехаются. Призывная комиссия его забраковала, и Эрамбль вбил себе в голову, что устроен не совсем так, как другие юноши. А поэтому он должен скрывать свое тело, чтобы не вызывать смеха у окружающих. Управление автомобилем частично вернуло ему уверенность в себе: за рулем виден только торс, и тут все похожи друг на друга. Самый сильный тот, кто обгоняет других.

— Теперь вы понимаете, мсье Гаррик, почему я воспринял ногу Миртиля как подарок судьбы.

Да, я понимал. И старался потихоньку урезонивать Эрамбля, чтобы заставить его смириться с отказом Марека.

Симону похоронили на кладбище Перлашез. Эрамбль на кладбище не поехал — это было бы для него чересчур суровым испытанием, и я остался при нем. Аббат описал мне похоронную церемонию, на которой присутствовала Режина. Нерис не смог покинуть клинику. Гобри и Мусрон не пожелали явиться. Аббат был преисполнен печали. Он видел, что наша небольшая группа поредела не только по велению судьбы, ее разрушало изнутри необъяснимое озлобление.

— Похоже на проклятие, — повторял он. — Как если бы кровь Миртиля пала на наши головы!

— Но вы, священник, — говорил я ему, — вы же не собираетесь нас покидать!

— Нет, конечно нет. Нас по-прежнему ждет спасение — всегда, каждую секунду. Мы остаемся свободными в своем выборе.

— Значит, именно это и надо внушать им. Поговорите с ними. Вы пользуетесь у них доверием.

Я спешил провести собрание содружества. Этьен Эрамбль предоставил в наше распоряжение свой дом, и все откликнулись на мой призыв, даже Нерис, которого Марек привез на носилках из клиники, настолько он все еще был слаб и подавлен. Мы обосновались в гостиной. Аббат усердствовал, искусно изображая оживление. Я сам, угощая печеньем и раздавая наполненные вином бокалы, притворялся если не веселым, то, по крайней мере, не испытывающим опасений. Но холод упорно не развеивался. Гобри, казалось, был где-то далеко от нас, чуждый тем разговорам, которые велись вокруг. Мусрон исподтишка поглядывал на часы. Вот кто изменился больше всех! Он как-то неуловимо преобразился, и его лицо выражало успех так же, как когда-то лицо Жюможа — провал. Жесты Гобри были торопливыми и пренебрежительными, черты лица утончились. Он похудел и выглядел как атлет в хорошей форме, его зубы блестели как у хищника. Он был одет с продуманной небрежностью и теперь, сидя в гостиной, скользил по мебели, картинам быстрым, пресыщенным взглядом.

— Ну и чем мы займемся? — спросил он.

С этих слов и начался наш вечер. Привыкший руководить дискуссиями в молодежных кружках, аббат взял слово.

— Мы собрались, — сказал он, — прежде всего, для того, чтобы повидаться. Давненько мы не встречались. Я хотел бы поздравить наших друзей, Гобри и Мусрона. Все хорошее, что с ними происходит, нам только приятно.

— Твоя выставка состоится в ближайшее время? — спросил Мусрон.

Он обратился к художнику на «ты» впервые. Гобри стал для Мусрона полезным человеком. Художник оживился.

— Недельки через две, — ответил он.

— И дела идут? — спросил Эрамбль.

Гобри посмотрел на него своими мутными глазами.

— Что значит «идут»? Мне говорят, надо рисовать. Ну я и рисую.

— Мы все придем вас поздравить, — изрек я.

— Лучше будет, если вы у меня что-нибудь купите, — проворчал Гобри.

— А я держусь на плаву, — похвастал Мусрон. — Мне предлагают три контракта, а с началом сезона я буду писать музыку для фильма.

Мы подняли бокалы.

— И это еще не все, — продолжал аббат, — и, поскольку мы выпили за счастье наших друзей, я могу поделиться с вами своими сокровенными мыслями. В конце концов, удачу одних следует рассматривать как благоприятный знак для других. Последнее время беда не обходит нас стороной, и некоторые из присутствующих падают духом…

— Мы все умрем, — сказал Нерис.

— Несомненно, — пошутил аббат. — Каждый в свое время… Но нет ни малейшего основания думать, что это будет завтра. Видите ли, в самоубийстве таится что-то притягательное, и я должен вас предостеречь… Главное, не вздумайте вообразить, что Жюмож и Симона Галлар умерли оттого, что перенесенная нами операция толкнула их на самоубийство. Это ошибочное предположение. Я вас предостерегаю от поисков серьезных доводов в пользу такой мысли. У них были свои причины, как и у нас. Но если бы они попросили у нас помощи, мы смогли бы их спасти. Одиночество порождает отчаяние. Впятером мы еще очень сильны. Так что поверьте мне, при малейшем упадке духа пусть каждый бьет тревогу, извещая об этом других!

— Знаете, — сказал Мусрон. — За меня страшиться нечего. А ты, Гобри, намерен проститься с жизнью?

— Я еще немножко подожду, — ответил Гобри, допивая вино.

— А вы, Нерис? — спросил аббат.

— Будь я не таким усталым, — пробормотал Нерис, — я бы повесился. Но эти покойники меня доконают. Я чувствую, как они приближаются. Думаю, что звери испытывают нечто подобное во время землетрясения.

Эти слова возбудили мое любопытство, и я решил завести с Нерисом длинный разговор — позже, так как сейчас был не подходящий момент для серьезной дискуссии. Мусрон всем своим видом выражал нетерпение, и аббат поспешил закончить свою речь.

— Эрамбль тоже с этим вполне согласен. Что касается меня, я не должен вам напоминать, что христианин не кончает жизнь самоубийством.

— Не считая Иуды, — прошептал Нерис.

— Итак, продолжаем поддерживать контакт и не будем бояться поверять друг другу свои малейшие тревоги. Договорились?

— Договорились, — повторили остальные четверо, шутливо, но с воодушевлением, несмотря ни на что, так как их тронули убедительные слова аббата.

Затем Эрамбль откупорил бутылку шампанского, после чего настоял, чтобы мы отведали искристого розового вина из-под Труа… Настала пора расходиться. Мусрон увел Гобри. Марек увез Нериса. Аббат был явно удовлетворен вечером. А Эрамбль — просто в восторге. Он обрел прежний тонус, потешался над тем, что называл «своими слабостями», и заверил нас, что с нервами у него уже полный порядок. Я рискнул его покинуть, не без некоторого опасения. Но назавтра Этьен позвонил мне и повторил, что чувствует себя очень хорошо — наша дружба сделала для его здоровья больше, чем все таблетки профессора.

Успокоившись, я отправился на могилу Симоны. Из чистого любопытства, признаюсь. Сторож указал мне дорогу. Перед склепом стояла Режина. Я узнал ее еще издали. В моей душе что-то дрогнуло, я ускорил шаг. Похоже, она обрадовалась, завидев меня.

— Я не решилась спросить про вас в день похорон. Вы не болели?

— Я оставался с Эрамблем.

Я смотрел на венки. Одни были от родных и близких — племянников и двоюродных братьев, другие возложила наша группа. Венок Режины тоже был тут, чуть в стороне от всех прочих: «Вечная память».

Режина поспешила прервать молчание:

— Здесь лучше, чем в Пантене. Там все заросло травой.

— Как? Вы продолжаете бывать в Пантене?

— Приходится. Он ждет меня там.

— Послушайте, Режина…

Я увел ее. Мне хотелось бы ей внушить, что ее верность лишена предмета, но она была такой же упрямой, как Эрамбль.

— Значит, если Мусрон умрет, или Нерис… Вы так и будете разъезжать от кладбища к кладбищу?

Она не ответила. Я вспомнил, ведь верующие считают естественным посещать церкви, где покоятся разрозненные мощи святых, которых они почитают.

— Извините, — пробормотал я. — Не хотел вас обидеть.

Мы прошлись по тихим аллеям. По небу то проплывали облака, то снова проглядывало солнце, рисуя на мраморных памятниках наши косые и сближенные силуэты.

— Расскажите мне побольше о Миртиле, — попросил я. — Был ли он суеверным? Мне трудно объяснить свою мысль… Верил ли он в предчувствия? Прежде чем что-либо предпринять, относился ли он со вниманием к приметам?.. Знаете, ну, что к счастью, а что к несчастью?

— Он? Конечно нет! Наоборот, он очень тщательно все готовил и ничего не делал на авось.

— А он любил музыку, живопись?

— Нет. Он был человеком дела. Думал только о себе… В первую очередь о себе! Вот почему ваша история о трупе, отписанном медицине, не укладывается у меня в мозгу. Или же он просто над кем-то посмеялся. Вот это да — на это он был способен.

Я остановился у ворот.

— Вы видитесь с Гобри?

— Почти ежедневно. Я навожу у него порядок. В пьяном состоянии он меня еще выносит… Я смотрю, как он рисует… это так странно — рука, принадлежавшая Миртилю, такая ловкая, когда он разбирал пистолет, теперь движется по полотну неуверенно, как бы ощупью… Я это чувствую… Из-за нее-то я и хожу к Гобри… Когда он спит, я ее трогаю… Раньше она была горячее. Мсье Гаррик, те, кто позволил это, — чудовища!

Она была очень хороша в гневе. Я как бы на себе почувствовал силу ее любви и, смутившись, протянул ей руку.

— Встретимся на вернисаже. Продолжайте присматривать за Гобри. Я был счастлив повидать вас, Режина.

Удивленная и польщенная, она улыбнулась, возможно подыскивая любезное слово. Мне и самому хотелось что-либо добавить. Мы не знали, на какой ноте расстаться, и, оказавшись в катастрофическом положении, вели себя неестественно.

— Еще раз спасибо, — так и не найдясь, сказала она.

Я пошел и был уверен, что она смотрит мне вслед. Я страшно злился на себя, потому что все их страсти — исступление Жюможа, отчаяние Симоны, тщеславие Мусрона, любовь Режины — скрещивались рядом со мной, как траектории снарядов. Кончится тем, что заденет и меня.

Дома меня ждало письмо директора галереи — он назначал мне свидание на послезавтра и хотел со мной поговорить о вернисаже. Очень скоро этот вернисаж стал главным предметом моих забот, так как хотелось помочь Гобри, и Массар поручил мне роль посредника между ним и людьми, к которым не знал подхода. Я предпринял многочисленные шаги. Эрамбль предложил себя в мое распоряжение, что было очень мило с его стороны. Вечерами у нас проходили долгие совещания в предместье Сент-Антуан, после того как служащие галереи расходились по домам и роскошные залы, казалось, ожидали таинственных жильцов. Я всегда немного волновался, пересекая их при слабом и бледном сумеречном освещении. Эрамбль показывал мне вырезки из газет, рассортированные по рубрикам статьи, уложенные в папку, на которой он написал: «Выставка Гобри».

— Он меня заинтересовал, этот славный малый, — заявил Этьен, извлекая коробку сигар. — Прежде всего, Гобри — один из наших! И потом, дорогой мой Гаррик, у меня нюх на такие вещи… Гобри стартует. Значит, нельзя упустить случай. Это хорошее помещение капитала. Я и сам готов взять у него десяток полотен только для того, чтобы поднять цену.

Мы с Эрамблем навестили Гобри. Он трудился с потухшим взором: окурок во рту, бутылка с опрокинутым на нее стаканом под рукой. Все картины походили одна на другую. Они представляли собой некое сочащееся гниение, жирные накаты красок, клейкий пот разлагающейся материи, которая возвращалась на стадию плазмы, — то в виде сгустков крови винного цвета, то слизистые, как медуза. И эти сомнительного вида, студенистые массы были как быоживлены ферментацией, подспудным кипением, крупинками охлажденного пара. Все это источало влагу и в то же время дымилось. За короткое время Гобри выработал себе вполне индивидуальную манеру письма, весьма далекую от стиля его первых этюдов. Он писал быстро, а его рот судорожно перекашивало выражение презрения. Кисть двигалась по полотну постоянно спотыкаясь, затем ковырялась в красках, заливавших палитру, и снова бросалась на полотно для того, чтобы нанести серую или грязно-синюю оттеночную линию; или же она скользила сверху вниз, оставляя след, казалось бы лишенный смысла, но краска — густая, как сок невиданных плодов, — тотчас преображалась в разливающуюся лаву, в сукровицу. В двух шагах позади Гобри стоял Эрамбль, склонив голову и хмуря брови.

— В этом что-то есть, — шептал он мне. — Что производит такой эффект? Несомненно, сочетание красок. Это отвратительно, и это потрясно.

Я посмотрел на него. Этьен не шутил. Он позабыл свои навязчивые идеи и, перестав думать о ноге, складывал в уме цифры. Когда мы уходили, Гобри даже не перевел взгляд с полотна на нас.

— Ему необходима громкая реклама! — вскричал Эрамбль, возбуждение которого усиливалось.

— Положитесь на Массара.

Я повторил свои указания всем и каждому: ни единого лишнего слова журналистам. Гобри попал в автомобильную катастрофу; ему более или менее поправили руку. Такова официальная версия, и ее следовало придерживаться. Зато каждый был волен на свой собственный лад комментировать работу художника, упорствующего в использовании поврежденной руки. Впрочем, борьба мнений приобрела публичный характер еще задолго до момента открытия выставки. Одни критики громогласно заявляли о блефе; другие заговорили о «Вселенной Гобри». Эрамбль потирал руки. Я только и делал, что бегал между выставочным залом, клиникой и своей квартирой. Мне пришлось воевать с Нерисом, который страшился появляться в таком людном месте, где, конечно же, могут оказаться адвокаты, судьи, всякого рода хроникеры. Я решил ему не объяснять необходимость подобного важного психологического экзамена из опасения, что он «уйдет в кусты». Поэтому мне пришлось воззвать к его сердцу: «Мы нужны Гобри… Если он не увидит вас, то подумает, что его бросили на произвол судьбы» — и дальше в таком же духе. И наконец, желая помочь Нерису, я посоветовал ему прийти в защитных очках — тогда, со своей бородой хомутиком, он станет совершенно неузнаваем. Нерис явится только в момент наибольшего стечения посетителей и пробудет с четверть часа с одной-единственной целью — поздравить Гобри. Разумеется, Марек будет рядом, вооруженный медицинскими принадлежностями для оказания неотложной помощи. Несчастный Нерис чувствовал себя потерянным, стоило профессору на миг отлучиться.

Поначалу Марек воспринял идею выхода Нериса в свет не слишком благосклонно; но, узнав, что на вернисаж придет и Режина, сразу согласился со мной. Режина видела Нериса только спящим. Столкнувшись с ним в выставочном зале, она не посмеет сказать ничего такого, что может его взволновать. Присутствие множества людей вокруг смягчит шок. Марек полагал, что после этой встречи Режина перестанет интересоваться Нерисом. Я же пытался убедить себя, что, возможно, так ей будет легче забыть Миртиля.

Словом, когда этот день настал, я был переполнен опасений и надежд. Если все пойдет хорошо, Гобри избавится от своих черных мыслей, Нерис вновь обретет доверие к самому себе, а Режина… Да что там много говорить! В конце концов, Режина — всего лишь девица легкого поведения, сидевшая в тюрьме, тогда как я — сотрудник префектуры! Такой довод был легковесен и не мешал моему увлечению Режиной. Мне безумно хотелось увидеть ее опять, вытравить Миртиля из ее сердца. Вытравить Миртиля! Вот в чем состоит моя миссия! Уже несколько недель я не расставался с этой мыслью. Если вернисаж пройдет успешно, первое очко будет засчитано мне, а не Миртилю. Гобри вновь обретает вкус к жизни, Мусрон одержит триумфальную победу, Эрамбль поуспокоится. Какое облегчение! Я начну думать о себе, о том, чтобы наладить личную жизнь.

Я заехал за Эрамблем. Когда мы прибыли, в выставочном зале уже собрались люди. Массар шепнул нам:

— Дела идут!

Гобри переходил от группы к группе с безразличным выражением лица. Он был тут единственным, кто совсем не обращал внимания на картины. Их было примерно сорок. Они прекрасно смотрелись, благодаря искусному освещению, и каждая бросала в толпу немое проклятие, которое сразу же привлекало любопытных, заставляло их отступить на несколько шагов, чтобы расширить поле зрения и ответить на вопрос: кто же все-таки этот Гобри — шутник или наивный человек, больной, бунтовщик, импотент или гений?

Я заметил Режину и, покинув Эрамбля, бросился к ней. Где она научилась одеваться с такой изысканной простотой? Я сделал ей комплимент, и она зарделась от удовольствия. Мы смотрели, как залы галерей заполняет элегантная публика. Среди собравшихся присутствовали более или менее знаменитые люди. Я приветствовал важных особ, называя Режине их имена, с чуточку ребячьей гордостью. Массар представлял самого художника. Устремляясь навстречу новым посетителям, он бросил мне:

— Наша взяла!

Началась толчея, и мы медленно поплыли по течению вместе с толпой, посреди шума, восклицаний, доверительных оценок, перехваченных нашим ухом на ходу: «Невероятно!..», «Мне кажется, возьмись я за кисть, получилось бы не хуже…», «Поговаривают, что он неоднократно пытался отравиться…», «Новое издание „Путешествия на край ночи“…[126]», «Жалкий тип…», «Вы полагаете, эти картины многого стоят?..». Эрамбль присоединился к нам; он охарактеризовал ситуацию:

— Там говорят, есть ли у него талант, еще неизвестно, но какая экспрессия! Это хороший знак!

В глазах Режины отразился блеск от вспышек блицев.

— Я довольна. Если Гобри ждет успех, то это благодаря Рене.

Я собирался ей ответить, когда неподалеку от нас увидел Марека и Нериса. Режина заметила их одновременно со мной. У нее задрожали руки. Марек поклонился и представил:

— Мсье Нерис… Мадемуазель Режина Мансель.

Режина уцепилась за мою руку. Нерис рассеянно поздоровался.

— Я ужасно устал, — объявил он. — Нельзя ли тут где-нибудь присесть?

— Кресла, кажется, расположены в конце галереи, — сказал Марек и увел Нериса.

Режина смотрела, как удаляется лицо Миртиля, не улыбнувшееся ей и уже терявшееся в толпе. Я наклонился к ее уху:

— Как мог бы он вас узнать, Режина? Вспомните, он вас не видел. Ни разу в жизни. Когда вы покупаете дом, интересно ли вам узнать, кто жил тут до вас? Правда, ведь нет?.. Это прежний дом и тем не менее уже другой — ваш!.. Нерис живет в новой оболочке, но она уже принадлежит ему. Вы для него — незнакомка.

— Да, — произнесла Режина. — Кажется, я начинаю понимать. Пойдемте отсюда!

Я только этого и ждал. События принимали такой оборот, который меня устраивал. Но, прежде чем уйти, надо было еще поприветствовать Массара и поздравить Гобри.

— Режина, подождите-ка меня минутку… Я только пожму на прощание несколько рук, и мы поедем ко мне выпить вина.

Я стал пробиваться через толпу. Встретившийся мне Мусрон спросил не без зависти:

— Правду говорят, что ему предложили выставляться в Лондоне?

— Не знаю, не знаю. А где он сам?

Мусрон ответил неопределенным жестом. Я с трудом пробивался во второй зал, где были выставлены лучшие картины художника. Мне удалось прорваться к Массару, который вел конфиденциальный разговор с двумя мужчинами, по виду англосаксами.

— Гобри в моем кабинете, на втором этаже, — подсказал он. — Захотел чуточку передохнуть.

Я двинулся дальше. Аббат помахал мне издали. Он тщетно пытался прорваться ко мне. Я указал ему на конец галереи, затем отважился пройти сквозь группу женщин. Одна из них просто кричала, чтобы ее услышали другие:

— Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует!

— А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая.

Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок.

— Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он.

— И у него был довольный вид?

При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку.

— Я знаю дорогу. Пошли!

Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб.

— Какой неожиданный успех. Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота?

— Мы это узнаем через два года… Сюда.

Я постучал.

— Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно.

Я толкнул дверь и остолбенел.

— Святый Боже! — пролепетал аббат.

Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер.

— Он себя убил! — сказал я и подобрал с пола, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Вы мне противны».

— Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями.

Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно. Аббат встал.

— Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара.

Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент.

На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал.

— А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп?

— Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили.

— А что потом?.. Как оповестили приглашенных?

— Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам и любопытствующим. Большая часть людей разошлась. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри.

— Но… какая причина?

— По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект…

Он пресек мои сетования резким движением руки.

— Ну, а как Режина? Ее удовлетворила такая версия?

— Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения.

Префект стукнул кулаком по столу.

— Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется…

— Извините, но…

— Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!.. Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека?

Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел:

— Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери!

Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием.

— Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь…

— Само собой, она есть.

— Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны?

— Говорите… говорите!

— Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское.

Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения:

— По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе.

Префект с трудом сдерживался.

— Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке!

Я попытался было вставить слово, но безуспешно.

— Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека!

— В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и не за чем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие.

Мы смотрели друг на друга с некоторой враждебностью. И он, и я чувствовали, что наш разговор зашел в тупик, в то время как, несомненно, все гораздо сложнее, и мы, вероятно, столкнулись с таким научным явлением, которое еще не имеет объяснения.

— Вполне возможно, что эксперимент, поставленный Мареком, — сказал я, — вызывает неизвестные нам побочные явления. Возьмите, к примеру, невесомость. Никому еще неизвестно, может ли человеческий организм переносить ее без вреда для здоровья. Некоторые ученые уже поговаривают о болезни космического пространства…

— Высшие инстанции, — перебил меня префект, — придают работам Марека огромное значение. Они воспринимают эти самоубийства крайне отрицательно. Мы должны любыми средствами положить им конец. Скажите, а наши четверо оставшихся в живых как себя ведут?

— Нерис не слишком хорошо. Каждая смерть погружает его в состояние подлинной неврастении.

— Нерис — это голова, не так ли?

— Да. Не по этой ли причине он воспринимает каждое самоубийство еще болезненней, чем остальные? Этого я не знаю. Во всяком случае, он находится под постоянным наблюдением Марека и поэтому мы вправе считать, что он в безопасности. Аббат — человек крепкий. Вера запрещает ему совершить подобное. Маленький Мусрон настолько тщеславен, что у него нет времени задаваться вопросами. Остается Эрамбль. Вот он — предмет моей наибольшей тревоги.

— И что вы собираетесь предпринять?

— Ничего. Тут ничего не поделаешь. Ну что, по-вашему, быть при нем круглые сутки нянькой? После смерти Симоны Галлар целую неделю я заботился о нем, как о больном. Но теперь он пошлет меня подальше, если почувствует, что я его подкарауливаю.

Поразмыслив, префект передернул плечами.

— Это, мой дорогой Гаррик, уже ваша проблема. Задача заключается в том, чтобы придумать систему охраны и помешать Эрамблю совершить глупость. Это нужно во что бы то ни стало, и вам предоставлена полная свобода действий. Мы вмешаемся только тогда, когда пожелаете вы. Я не могу объяснить вам доходчивее.

Беседа закончилась. Она мне ничего не дала. Я понял лишь то, что получил приказ препятствовать смерти. И должен выкручиваться без чьей-либо помощи, в противном случае… Я покинул префекта, упав духом, во власти горького чувства. С тех пор как все это закрутилось, у меня кончилась личная жизнь; я не встречался с друзьями, перестал бывать на людях. Мало-помалу я настолько подключился к содружеству, что стал вести себя так, будто мне тоже пересадили орган или часть тела Миртиля. В сущности, подлинной жертвой Марека оказался я сам.

Итак, в очередной раз похороны. Гобри хоронили на кладбище Монпарнас. Чуть ли не тайком, так как я вовсе не желал появления журналистов. Надо ли добавлять, что мне пришлось крепко повоевать, чтобы избежать огласки. Режина тоже пришла, и на сей раз именно она была огорчена менее остальных. Захоронение еще одной части тела Миртиля ее уже не волновало; она возложила венок даже без какой-либо надписи на ленте. Зато Мусрон и Эрамбль не скрывали подавленности.

— Как будто мы заражены чумой, — шепнул мне Эрамбль, в то время как аббат, который исхудал и носил на лице печать мученичества, скороговоркой читал на могиле молитву.

— Себя убивают, только если очень хочется, — сказал я ему.

— Вот об этом я себя и вопрошаю. У меня такое впечатление, что я ношу в себе зародыш, который медленно произрастает до тех пор, пока не разразится катастрофа.

— Полноте! Вы не должны так думать.

— В том-то и дело, что я так думаю. Может, оттого, что зародыш уже на меня воздействует.

Я понял, что речи, советы, увещевания — все бесполезно. Что поделаешь против самовнушения, симптомы которого явно демонстрировал Эрамбль? После похорон я повел всех в ближайшее кафе. Впрочем, наши ряды уже поредели: Режина, аббат, Эрамбль, Мусрон, Марек и я. Нерис отказался покинуть клинику. Там он чувствовал себя в безопасности, тогда как за ее воротами…

— У него появляются симптомы боязни пространства, — объяснил нам Марек. — Он даже не осмеливается пересечь комнату. Ходит, ощупывая стены.

— Но почему? — спросил я.

— Боится. Боязнь пространства — верный признак душевного состояния, которое чревато серьезными последствиями.

Я видел дрожащие руки Эрамбля, как шевелит губами аббат. Все были бледны и молчаливы.

— По-моему, — сказал я, — наших друзей следует признать больными до следующего распоряжения. В конечном счете, страх — это тоже болезнь. Доказательство тому — Нерис. Не могли бы они снова лечь на некоторое время в клинику?

Все запротестовали, как я и ожидал. Но профессор не отверг моей идеи. Мы ее обсудили и в конце концов пришли к компромиссному согласию: ежедневно, в девять вечера, мы будем собираться в клинике и там подводить итоги. Каждый опишет свой день, свои мысли, страхи, тревоги, затем подвергнется полному медицинскому осмотру. Если Марек обнаружит что-нибудь аномальное, например, повышенную возбудимость, подозрительную усталость, он оставит больного у себя для дальнейшего наблюдения. Это решение было разумным выходом из создавшегося положения. Мы расстались несколько успокоенные. Я подвез Режину до Плас-Бланш. Я чувствовал, что мое общество ей нравится. Я относился к ней с большим вниманием и почтительно. Она была мне за это очень благодарна. И потом, по мере того как шло время, Режина перестала разыгрывать вдову — роль, подсказанную ей гордыней, а также страхом перед тем, что скажут люди. Мы ведем откровенную беседу. Она подтрунивает надо мной, видя, что я полный невежда относительно той среды, в которой она вращалась всю жизнь. Для меня же вопрос чести показать ей, что можно быть чиновником и при том мужчиной. Все это придавало нашим отношениям большую непринужденность и сдержанность одновременно. Наконец, я помогал ей избавляться от Миртиля, не упуская при этом случая о нем расспросить.

Во время похорон мне пришла в голову странная мысль, которую я хотел продумать досконально.

— Миртиль работал в одиночку, — начал я. — У него были только случайные сообщники, и он с ними щедро расплачивался. Правильно?

— Да.

— Какие чувства питали к нему эти сообщники?

— Разумеется, они восхищались им. Миртилем восхищались все. Ради него они могли пойти на убийство.

— Даже те, кто знал его лично?

— О-о, думаю, что да. Понимаете, в своем деле Рене был так же знаменит, как, например, Азнавур в песенном жанре.

— Мог ли Миртиль, сидя в тюрьме, довериться другому заключенному и дать ему знать о своем намерении отписать свой труп медицине?

Режина нахмурила брови, стараясь понять, к чему я клоню.

— Меня бы это очень удивило. Должна вам сказать, Рене не имел обыкновения откровенничать.

— Но практически это было возможно?

— Думаю, да. У тюремных стен есть уши.

— Я это вот к чему: может, кому-нибудь, узнавшему проект Миртиля, пришло в голову за него отомстить?.. Погодите… дайте мне досказать. Кто-нибудь вообразил, что Миртиля принудили отписать свое тело посмертно, и это вызвало у него возмущение. Вот он и решает…

Режина, смеясь, перебила меня:

— Я и не знала, что вы способны сочинять романы. Да нет, это чистая фантазия. Прежде всего, Рене не стал бы ни с кем договариваться. Это совершенно исключено. Никто не посмел бы обсуждать его решение отомстить за него? Но почему? Впрочем, если медики решили воспользоваться трупом Рене вопреки его воле, тогда я молчу. Но только все это могло быть и без ведома Рене. Как видите, ваша идея заводит в тупик… Даже если бы кто-нибудь и захотел отомстить за Миртиля, как он вышел бы на ваших друзей?

— Ведя слежку за нами.

Режина повернула ко мне лицо, которое зарделось от возмущения.

— Что? Вы считаете меня способной…

Я положил ладонь поверх ее руки.

— Нет Режина. Вы меня неправильно поняли… Речь не о вас, вы это прекрасно знаете. Но, в конце концов, ведь вас тоже хорошо знают… я хочу сказать в определенных кругах… И если допустить, что кто-либо развлекался, следя за вами, вашими передвижениями, он оказался бы в курсе всех ваших дел, узнал бы про три могилы, клинику…

Режина так побледнела, что это стало заметно, несмотря на макияж.

— Вы серьезно? — пробормотала она.

По правде говоря, я и сам не очень-то знал, куда заведут меня предположения. Просто я воспринял картину в целом, поскольку «обладал тонким нюхом», как любезно заметил префект.

— Что меня озадачивает, — продолжал я, — так это револьвер у Гобри. А вы-то знали, что у него имелся револьвер?

— Нет. Но Гобри ничего не стоило раздобыть его в барах, которые он посещал. Если желаете, через час я принесу вам два-три револьвера… Нет, вы бредите, мсье Гаррик… Только что я испугалась, так как за мной и вправду могли следить. Но неужто вы воображаете, что убийца Гобри разгуливает себе по выставочным залам, среди фотографов и журналистов?

Конечно же ее аргумент был убедителен. И потом, как же так? Я лично присутствовал при самоубийстве Жюможа. И никто не заставлял Симону силком проглотить таблетки, которые ее убили.

Я искал, где бы припарковать машину, но, так и не найдя местечка, проследовал к площади Клиши.

— Я и сама ничего не понимаю, — призналась Режина. — Он был большой любитель выпить. И все же по своей сути это был мелкий буржуа, а не настоящий художник. Что бы ему хотелось — он сам мне говорил, — так это рисовать букеты, лица или такие штуки, как раньше: трубку рядом с газетами, кофейник рядом с рыбой… А то, что делал он, подрывало его здоровье. И вот результат…

Я думал, что меня осенила блестящая мысль, но признал, что она плохо согласуется с фактами.

— Ладно. Поговорим о другом. Когда я опять увижу вас?

— Кончится тем, что я вас скомпрометирую.

— Сейчас я в отпуске.

Мы договорились о свидании на завтра.

Зачем обманывать себя? Эта девушка нравилась мне все больше и больше. Я играл с огнем и знал это. Но она была так хороша собой! Что произойдет, если… Мне останется только подать в отставку. Я буду посмешищем всей префектуры. Говоря по совести, не будь она в прошлом любовницей Миртиля, обратил ли бы я на нее внимание вообще? Не знаю, не знаю. Любил ли я ее? Возможно, я был достаточно глуп, чтобы полюбить! Я впервые задался вопросом: а есть ли у меня характер? На меня возложили бесконечно трудную миссию, я же позволяю отвлекать себя девице, недавно покинувшей тюрьму.

Такое рассуждение вернуло мне здравый смысл. Я пришел домой, решив продолжить свои записи и обстоятельней, чем прежде, обдумать происходящее, так как моя версия, может, и была абсурдной, но за ней то преимущество, что она толкнула меня на новую интерпретацию происходящего… Если хорошенько поискать, то, вполне возможно, я придумаю еще одну версию!.. Быстрее! За работу!

Увы! Меня ждал у дома молодой Мусрон. Я сразу же прочел по его лицу, что у него неприятности. Я впустил его в квартиру. Он упал в кресло.

— Все кончено, — сказал он. — Наши планы полетели в тартарары.

— Что случилось?

— Мой приятель… гитарист… сын дипломата… он нас бросает… А поскольку именно он субсидировал нас, мы погорели.

— Давайте-ка по порядку. Итак, почему он вас бросает?

— Из-за своей мамаши, старой шлюхи, которая больше не желает о нас и слышать. И увозит его в Англию.

— Это очень серьезно?

Он смотрел на меня так, словно видел перед собой недоумка, придурка.

— А где мне, по-вашему, взять бабки, шеф? Сколотить оркестр из дебютантов стоит больших денег!

— Но я-то думал, что ваше издательство…

Он пожал плечами.

— Конечно же, нам помогают. Но я знаю от приятелей, как это происходит. Если не хочешь выглядеть жалко, надо вкладывать денежки, и много.

— У вас вроде бы есть сестра? Не могла бы она вам помочь?

— Она даже не пожелала навестить меня в клинике. Впрочем, она уезжает из Франции.

— Когда вы узнали, что гитарист вас бросает?

— Менее часа назад, вернувшись с кладбища. Мы должны были репетировать — и вот на тебе… Ах, шеф! Мне остается только одно — утопиться.

Я задрожал всем телом.

— Полегче, старина, полегче. Думайте, прежде чем говорить! Если все упирается в деньги… сколько вам потребуется?

— Трудно определить заранее. Эта бабенка платила нам не по ставке. Она просто нас финансировала.

— Подождите… Я подумал вот о чем…

Схватив телефонную трубку, я набрал номер Эрамбля. Этот малыш Мусрон нагнал на меня такого страху, что я никак не мог ясно выразить, в чем суть дела. Наконец Эрамбль понял, какого рода услугу я жду от него. Он тут же опять стал подозрительным дельцом, который не берет на себя необдуманных обязательств.

— Передайте трубку Мусрону.

Они долго разговаривали, но так и не пришли к согласию.

Измученный, я снова взял трубку.

— Без гарантий, — твердил Эрамбль свое, — я не могу взять на себя такого обязательства.

— А… что, если он станет на вас работать… Он наверняка может оказать вам большие услуги.

Такой аргумент поколебал Эрамбля.

— Пошлите-ка его ко мне. Я посмотрю, нет ли возможности выручить его.

Я счел более благоразумным проводить Мусрона. Дискуссия продолжалась более двух часов. В конце концов они договорились. Мусрон взял на себя секретарство. Он поселится над салоном мебели Эрамбля и будет иметь выходной в субботу, воскресенье и с четырех по будням. Они начнут работать на пару, но Эрамбль окажет денежную поддержку оркестру. Мусрон с друзьями станут выступать по уик-эндам в парижском районе, а когда их репутация утвердится, то Эрамбль наладит контакт с издательством и поведет с ним переговоры напрямую.

— Он ни черта не смыслит в таких делах, — сообщил мне Мусрон. — В один прекрасный момент его пошлют куда подальше.

Однако выбора не было. Он принял условия Эрамбля с болью в сердце и назавтра приступил к работе. У меня просто гора упала с плеч. Сам того не желая, я свел Мусрона с Эрамблем. Они станут присматривать друг за другом, и таким образом я сразу получу информацию, в случае если один из них «захромает».

Последовавшие за этим дни доказали, что мой расчет оправдался. Звонили попеременно то Эрамбль, то Мусрон, и, признаться, какое-то время мне казалось, что дела у них пошли на лад. Эрамбль слышал игру Мусрона на саксофоне. Его, как и меня, поразил такой большой успех, и он уже задумывался над тем, какие выгоды можно будет из этого извлечь. Что касается Мусрона, он терпел торговца мебелью, хотя и считал его малость чокнутым.

Эрамбль опять заговорил о своей новой ноге и время от времени не мог удержаться, чтобы не демонстрировать ее молодому человеку. Именно от Мусрона я и узнал про очередную причуду Эрамбля. Теперь он сожалел о том, что получил ногу Миртиля. Насколько раньше он был счастлив, что его выбрали для трансплантации, на столько теперь все вызывало его подозрительность. Он считал, что эта нога приносила ему одни неприятности. Вот почему он не переставал пытать Мусрона, желая узнать, что тот ощущает, когда играет, когда не играет, когда ходит, ест, спит. В один прекрасный день он попросил Мусрона показать ему швы. Мусрон предупредил меня: если так пойдет и дальше, он съедет с новой квартиры. Я вразумлял его, как только мог.

— Этот тип совершенно свихнулся! — вскричал он.

— Да нет же! Поставьте себя на его место!

— Что? Да я уже на его месте. Я тоже лежал под ножом. Но это позади, и я даже не вспоминаю об этом. А он все время крутится вокруг меня. Если мне хочется закурить, он тут как тут. Мне следует поберечь легкие. Если я прикорну после обеда — опять нехорошо. Это вредит кровообращению. Все это не по мне. И потом, вы думаете, я не понимаю, что у него на уме? Ради его блажи я, видите ли, должен раздеться догола, чтобы он получше мог рассмотреть работу Марека.

— Не нужно ему перечить.

— Но меня от всего этого просто тошнит!

Тем не менее, когда он уступил настояниям Эрамбля, стало и того хуже. Эрамбль был буквально очарован тем, что увидел. Теперь он пожелал услышать, как бьется сердце Миртиля.

— Он прослушивал меня, как врач-профессионал, — доверительно сообщил мне Мусрон. — Он засыпает меня вопросами. Утверждает, что я получил лучшую часть Миртиля. Будь у него такое сердце, как мое, он жил бы, не зная забот. Нога его больше не интересует. Когда он чувствует, что я способен разозлиться не на шутку, он стонет. Он говорит, что мне передалась твердость Миртиля и меня ждет такой же финал.

Я опять наведался к Эрамблю. Мусрон не преувеличивал: тот сразу заговорил о своем квартиранте. Мусрон — всего лишь маленький карьерист, а уже всех подавляет.

— Он меня презирает. Он выдает себя за Миртиля. Он всегда готов бить себя в грудь. Я, я! Ничего другого от него не услышишь. Я выставлю его за дверь — вот чем закончится вся эта история.

Мусрон опередил его, приняв решение съехать с квартиры. Мое посредничество ничего не дала. Я пытался урезонить того и другого в клинике, где мы регулярно собирались. Они обещали не враждовать, но их ссоры тут же возобновлялись. Я умолял Марека попытаться что-либо предпринять.

— Я наблюдаю за ними, — отвечал он мне. — Это увлекательно. У Эрамбля появились явные признаки невроза, и вскоре придется его лечить. Но сначала я хотел бы посмотреть, как он прореагирует на отъезд Мусрона.

— Может, тогда будет уже слишком поздно.

Эрамбль нервничал все сильнее и сильнее, по мере того как приближалась дата, намеченная для отъезда Мусрона, и я уже не знал, что предпринять.

— Меня все презирают, — повторял он. — Начиная с Симоны… И даже вы в глубине души. Уж лучше бы меня оставили умирать на дороге… Я ничего плохого не сделал этому мальчишке!

Наступил день отъезда.

Накануне мы собрались в клинике, на сей раз я твердо решил заставить профессора вмешаться. Аббат тоже беспокоился и был готов меня поддержать. Мусрон присоединился к нам в девять вечера. Он явился один. Мы ждали только Эрамбля и Марека, который оставался подле Нериса. Мусрон отказался выслушать наши доводы. Он измучен и уладит свои дела без посторонней помощи. Он уже вышел из того возраста, чтобы сносить чью бы то ни было тиранию.

Мы долго обсуждали создавшуюся ситуацию. Марек, бесшумно появившись в комнате, успокоил нас относительно состояния Нериса; он собирался вскоре назначить ему новый курс лечения. И тут кто-то из присутствующих обратил наше внимание на время — было около десяти, а Эрамбль все еще отсутствовал.

— Наверняка он хочет нас наказать, — сказал профессор. — Классический прием. Я могу позвонить, если желаете.

— Прошу вас об этом, — сказал Мусрон.

Он позвонил раз, второй. Никто не снял трубку. Я сразу же предположил худшее. И набрал номер сам. Впустую. Даже Марек выглядел обеспокоенным.

— Надо ехать за ним, — предложил аббат.

— Между тем, уверяю вас, когда я покинул его часа в четыре, — сказал Мусрон, — я ничего особенного не заметил. Он наблюдал за сборкой двух модных спальных гарнитуров и был абсолютно спокоен… Наверняка он решил нас попугать.

Марек посадил нас к себе в «бьюик», и мы отправились. Аббат сел в уголок и читал молитвы.


Витрины салона протянулись на большое расстояние, зарешеченные металлической сеткой. Несколько бра освещали выставленную мебель и вереницу залов, уходящую в полумрак, в котором отблескивали буфеты, шкафы, кровати. У Мусрона были ключи от салона, и мы вошли следом за ним; тут пахло восковой политурой и едва ощутимо медом. Пока мы шли, я касался кончиками пальцев гладких поверхностей дерева или мягких, как мох, диванов.

— Он должен быть в глубине магазина, — сказал Мусрон.

Справа была выставлена мебель для столовой, огороженная шнурком из красного бархата, слева — по-разному оборудованные спальни, затем шли гостиные, населенные манекенами.

— Это новинка! — воскликнул я.

— Да, — объяснил Мусрон, — похоже, они оживляют торговлю. С некоторых пор Эрамбль обожает манекены. Он не перестает их теребить… осторожно — ступенька!

Мы пришли в самую удаленную часть магазина.

— Спальня для новобрачных, — хихикнул Мусрон.

Он разом остановился, и я наткнулся на аббата, шедшего впереди меня.

— Стой! — крикнул Марек.

Он перешагнул через шнур, отделявший нас от спальни. Я увидел только новобрачную, стоявшую перед кроватью с рукой, изящно поднятой к вуалетке; ее лицо, узкое, как собачья мордочка, на котором застыла двусмысленная улыбка. Марек стоял коленями на медвежьей шкуре, лежавшей между кроватью и трельяжем.

— Эрамбль мертв, — констатировал он.

Мусрон оттолкнул металлические подставки, поддерживающие шнур, и мы заполонили спальню. Должно быть, прежде, чем пустить себе пулю в грудь, он лег на кровать, так как покрывало было в пятнах крови. Конвульсия сбросила его на медвежью шкуру, на которой он лежал ничком. Револьвер, подскочив на паркете, скользнул до самой стенки.

— Главное — ни до чего не дотрагивайтесь. Я позвоню по телефону.

Мусрон проводил меня в кабинет.

— Как вы думаете, это из-за меня? — спросил он.

— Да вовсе нет. Какая чепуха!..

Мусрон упал в кресло, откинул голову на спинку и прикрыл глаза. Мне удалось дозвониться до комиссара полиции. В течение нескольких минут я снова проделал все, чтобы осторожно привести в движение административную машину, затем, в ожидании комиссара, возвратился к профессору. Он все еще был возле трупа. Аббат, обессилев, сидел у изножья кровати.

— Больше трех, — пробормотал он, увидя, что я возвращаюсь.

— Полноте! Вы-то не станете сдаваться! Эрамбль не выдержал, потому что…

Я умолк, не зная, что сказать дальше. Новобрачная смотрела на нас, задорно подняв руку. Марек с отсутствующим взглядом перебирал в карманах звонкую мелочь.

— А что, если это не самоубийство? — опять заговорил аббат с ноткой надежды в голосе.

Похоже, его слова пробудили Марека.

— Явное самоубийство, — сказал он. — Жилет прогорел в том месте, где дуло коснулось груди. Посмотрите!

Взяв Эрамбля за плечо, он повернул его на бок. Я увидел порыжевшую ткань вокруг раны.

— Вас это убедило?

Он отпустил труп, который принял прежнюю позу.

— Мне непонятно, — добавил Марек, — почему он покончил с собой. Судя по наблюдениям, самоубийство нередко принимает характер эпидемии. Как будто распространяется зараза. Быть может, это и есть тот самый случай. Такое впечатление, что один копирует другого. Все они прибегали к револьверу.

— За исключением Симоны Галлар.

— Да, за исключением ее, несомненно, потому, что у нее не оказалось под рукой револьвера.

— Но теория эпидемии ничего не объясняет, — заметил священник.

— Ничего. Я думаю, что причиной такого патологического импульса является личность самого Рене Миртиля. Трансплантация тут ни при чем. В мире насчитывается уже множество операций по пересадке, и они никогда не вызывали умственных расстройств. Но тут впервые использован в качестве донора преступник, и это вызывает у реципиента подсознательное состояние тревоги — явление, не похожее ни на что известное ранее и…

— Уверяю вас, — сказал аббат, — лично я ничего такого не ощущаю. Будь ваша теория обоснованной, я тоже испытывал бы подобное искушение.

— Возможно, упадок духа, с которым вы столкнулись, и есть первый симптом заболевания.

— Но я не падаю духом, по крайней мере, в том смысле, в каком это понимаете вы. Я опечален, это точно. Я чувствую, что мы спустили с цепи злые силы и порой задаюсь вопросом: нет ли тут доли и моей ответственности за столько несчастий… потому что я ничего не говорю… потому что я принимаю?.. Но я не верю в это ваше состояние подсознательной тревоги. Начнем с того, что у священника отсутствует подсознание!..

За дверьми послышался шум. Прибытие комиссара и врача оборвало нашу дискуссию. Я отвел их в сторонку и начал пространно объяснять ситуацию. Эти двое были как-то особенно недоверчивы. Битых четверть часа ушло на то, чтобы их уломать — они опасались скандала, санкций — как знать. Они уходили, возвращались, осматривали труп, с подозрительностью смотрели на Мусрона, священника и в особенности на Марека, задавали вопросы.

— Я пошел спать, шеф, — неожиданно объявил Мусрон, который стоял, прислонившись спиной к стене. — С меня достаточно. Моя спальня наверху.

Чтобы покончить с волокитой, я позвонил Андреотти и соединил его с комиссаром. Когда тот выходил из кабинета, у него было бледное лицо.

— Ладно, пожалуйста… — твердил он. — Все что угодно… Если закон больше не закон, тогда ничего не остается, как замять дело… Пошли! Унесите труп!

Он повернулся к доктору:

— По-вашему, это самоубийство? Вы в этом уверены?

— Абсолютно, — ответил доктор.

— В таком случае, нам тут больше делать нечего.

Он снова глянул на новобрачную, осмотрел мебель спальни, в которой многократно отражалась ее белая фата, и, прощаясь, с отвращением кивнул нам.

— Подсобите-ка мне, — попросил я профессора и священника.

Мы перенесли Эрамбля к «бьюику».

— Пожалуй, — заметил комиссар, — дайте-ка мне револьвер. Я присовокуплю его к рапорту, который буду хранить в своих архивах.

— Но… он остался в магазине, — сказал Марек, завершавший шествие. И, повернув на сто восемьдесят градусов, исчез в салоне.

Мы подождали его несколько минут на тротуаре.

— Да-с, — нетерпеливо вякнул комиссар, — сколько же ему нужно времени, чтобы…

Он вошел в мебельный магазин, а я — следом за ним, Марек сидел на корточках в спальне.

— Револьвер? — произнес он. — В конце концов, я не могу ошибаться…

Так я и знал! Мусрон неприметно для всех поднял оружие с пола, перед тем как пойти к себе. В глубине магазина была дверь, выходившая на узкую площадку, откуда начиналась лестница. Перемахивая через ступеньки, я быстро поднимался. Из-под приоткрытой двери в спальню виднелся свет. Мусрон лежал на постели, вытянувшись во весь рост. Он пустил себе пулю в ухо.

Комиссар тотчас поднял револьвер — калибр 7,65. Я мог догадаться, что в магазине имелось оружие. И должен был предвидеть многое! Уж лучше бы префект подрядил вместо меня полицейского!

Пока Марек осматривал Мусрона, комиссар пошел за врачом. Но ему уже нечего было тут делать. Бедный мальчик скончался мгновенно.

Увидев, что мы возвращаемся с трупом, аббат упал в обморок. Врач привел его в сознание, посадил в свой «ситроен». Я почувствовал чуть ли не облегчение при мысли, что мне не придется заниматься священником. Марек уехал в клинику. Я остался с комиссаром улаживать последние детали. Заперев дверь, я передал ему ключ.

— Хотите, я вас куда-либо подброшу? — предложил он.

— Спасибо. Охотно принимаю ваше предложение. У меня просто нет сил двигаться.

Он отвез меня домой. По дороге мы уточняли текст коммюнике, которое придется давать в газеты. Но в Париже два самоубийства не тянут даже на одно происшествие. Никто не задаст никаких вопросов.

— А как насчет родственников? — поинтересовался он.

— Ну, у нас уже процедура отработана. Мы объясним им, что их близкие оказались жертвами нервной депрессии. Впрочем, это вполне соответствует истине.

Я пригласил комиссара к себе выпить. Он был очень заинтригован этой историей, но сдерживался, стараясь не выдавать себя вопросами. Я поведал ему из вежливости, что эти двое отчаявшихся перенесли некоторое время тому назад хирургическое вмешательство особого свойства.

— Они очень страдали?

— В том-то и дело, они слишком страдали, — подтвердил я. — Но именно это и следует скрывать, до нового распоряжения.

Удовлетворенный тем, что его приобщили к тайне, комиссар, пожелав мне доброй ночи, удалился. Доброй ночи!.. Я выкурил целую пачку сигарет, расхаживая взад-вперед поквартире до самого рассвета. В сотый раз я словно под увеличительным стеклом изучал каждый из этих смертных случаев, припоминая мельчайшие подробности. Меня не покидало тягостное чувство; неизменно казалось, что я забыл что-то существенное. Разумеется, то были самоубийства, но… Правильно это или ошибочно, но я воображал, что убить себя можно лишь при условии, если имеешь более серьезные качественно иные причины. Жюмож — да, его самоубийство я еще оправдывал. Касательно Гобри я уже испытывал сомнения. В отношении же Эрамбля и Мусрона я категорически говорил «нет». В особенности в отношении Мусрона, который был, в сущности, эгоистом, полным жизненной энергии. К тому же он не любил Эрамбля. Допустим, его потрясло столь театральное самоубийство. Но это еще не причина взять револьвер, попрощаться с нами чин по чину и пустить в себя пулю, даже не написав прощального слова, фразы, объясняющей такой поступок… Или же тогда надо вернуться к теории профессора, которая, по сути, была моей: между всеми частями тела Миртиля существует таинственная связь. Жюмож своим опрометчивым поступком разорвал ее, и в результате реанимированный труп постепенно развалился на части. Со смертью Жюможа началось нечто вроде цепной реакции распада, которая набирала скорость.

Изначальной причиной этих драм был не Миртиль, а Жюмож, что, впрочем, я всегда подозревал. Если эта теория, вопреки белым пятнам, состоятельна, то Нерис и аббат обречены и оставались еще в живых один — потому, что находился под постоянным надзором, другой — потому, что его нравственная сила пока еще препятствовала вторжению зла. Но их ждет неизбежная смерть.

Мне показалось, что я различаю слабый свет в потемках. Конечно, у меня еще не было никакого точного объяснения, но я уже лучше распознавал общий смысл заражения. Все пятеро проявляли аналогичные симптомы. Их сопротивляемость подорвали угрызения совести. Для Жиможа это совершенно очевидно. Для Симоны тоже сомнений не было. Гобри не мог себе простить собственной капитуляции. Эрамбль являл собой более сложный случай, но было не трудно понять — он корил себя за слабость, терзался из-за странных и нездоровых импульсов… Мусрон же по наивности думал, что несет ответственность за смерть Эрамбля… И даже — такая мысль меня ужаснула, — и даже священник сказал, я это прекрасно помню: «Я спрашиваю себя, не несу ли какую-то ответственность за столько несчастий?» Он тоже начал поддаваться угрызениям совести!

Я налил себе большую порцию виски и выпил не разбавляя.

Усталость ножом вонзилась мне в спину, в бока, но был самый неподходящий момент, чтобы приостановить ход моей мысли. Я ухватил идею. Угрызения совести! Но что значит угрызения совести? Когда ты себе опротивел, когда не можешь смотреть на себя без стыда, когда наступает разрыв между сознанием и телом. Разрыв! Как будто тело рвется в одну сторону, а дух — в другую! Когда желание умереть затаилось в крови и костях, оно проявляется в сознании в форме угрызений совести. А угрызения совести, подобно магниту, притягивают к себе все доводы, хорошие и плохие, разрастаются подобно раковой опухоли и мало-помалу приводят к фатальной развязке. Именно таков механизм этих пяти самоубийств. Возможно, Жимож убил бы себя при любых обстоятельствах, но его смерть, так сказать, нарушила равновесие как раз в тот момент, когда прооперированные старались ассимилировать привитый орган. Физически пересадка удалась. Психически — дала осечку…

Я обессилел, в голове гудели пустые фразы… Физически… психически… что все это означает? И был готов рассказать себе одну из тех нагоняющих страх сказок, какие любили в прошлом веке, когда верили в магнетизм, гипнотизм и прочий вздор. Достоверным оставалось только то, что Нерис и аббат подвергались опасности. Нерис находится в хороших руках, а я займусь аббатом с утра пораньше.

Я начал было раздеваться, как вдруг зазвонил телефон. Я с трудом узнал голос Марека, таким он был дрожащим и хриплым.

— Нерис только что проглотил тюбик веронала.

— Что?!

— Он воспользовался моментом, когда я со своими сотрудниками занимался вскрытием трупа, встал с постели, проник ко мне в кабинет и проглотил не знаю сколько таблеток.

— И что же?

— А то, что я это не сразу заметил, естественно. Я предпринял все необходимые меры, но большой надежды нет.

— Можно мне приехать?

— Пожалуйста… это было бы лучше всего…

Я собрался за пять минут. Выходит, я глядел в самую точку сквозь мои туманные досужие домыслы. Я прыгнул в машину и рванул в Вилль-д’Аврэ. Несмотря на подавленное состояние, я испытывал чувство удовлетворения, у меня получится обильный и довольно связный отчет для префекта. А потом я пущу в ход все средства, чтобы спасти аббата.

Марек меня ждал. Он увлек меня в спальню Нериса, у которого на лице застыла маска смерти: землистый цвет кожи, провалившиеся глазницы, заострившийся нос. Длинная резиновая трубка спускалась из большой стеклянной колбы и исчезала под простыней.

— Он очень плох, — шепнул Марек.

— Есть хоть немного надежды?

— Очень мало.

Марек казался таким же пострадавшим, как Нерис. За одну ночь он состарился на несколько лет. Морщины углубились, кожа обескровлена. Особенно неузнаваемо изменился голос.

— Я сделал невозможное, — сказал он. — Пошли.

Мы направились в его кабинет. На столе еще лежал пустой тюбик.

— Нерис взял его в шкафу, — продолжал Марек. — Он приходил сюда как к себе домой. Я не питал к нему недоверия. Вчера вечером, как вы помните, он внушал мне беспокойство. Днем он показался мне мрачным; это правда, со смертью Гобри он стал особенно молчалив. Слышал ли он, когда я вернулся? Подметил ли что-нибудь такое? Возможно. Когда я вошел в его спальню, он был без сознания. Я пустил в ход все средства, имеющиеся в моем распоряжении, но он не реагировал. Если он умрет… Я потеряю все! Это будет, само собой разумеется, полный провал эксперимента… Я уеду в Америку, если меня захотят там принять.

— Может быть, остается хоть какой-то шанс?

— О-о!.. Малюсенький… Если сегодня вечером он еще будет жив, я сумею вытащить его из лап смерти. Но в данный момент я больше ничего не могу для него сделать. У науки тоже свои пределы.

Он произнес эти слова с холодным бешенством.

Я чувствовал, что для него худшее испытание заключалось в признании своего бессилия, в признании того, что он еще не является хозяином над жизнью и смертью. Я поделился с ним пришедшими мне в голову мыслями. Марек выслушал с напряженным вниманием. Когда ему излагали теорию, он преображался — не только начинали ярко блестеть глаз, но оживали все члены, кожа.

— Любопытно, — произнес он, — очень любопытно. И приемлемо… нет?

Он подыскивал французское слово.

— Правдоподобно? — подсказал я.

— Вот-вот. Очень правдоподобно.

— Заметьте, — продолжал я, — благодаря вам Нерис может стать первым, кто спасется после попытки самоубийства. О других мы ничего не знаем. Жюмож оставил записки… Гобри — клочок бумаги… Если Нерис согласится объяснить нам, что же он испытал, мы познакомимся наконец с мотивами его самоубийства, а заодно — с остальным. Вам совершенно необходимо вырвать его из когтей смерти.

— Понимаю, — задумчиво пробормотал Марек. — Надо ждать. Так или иначе, он будет в состоянии говорить через несколько дней — не ранее.

Мы вернулись посмотреть на Нериса. Он так и не шевельнулся. Санитар присматривал за ним. Я спешил поговорить с аббатом. Марек подал мне мысль пригласить его приехать в клинику. Тут нам будет спокойнее беседовать. И вот я ему позвонил, и он обещал поспешить. Ожидание началось. Сколько раз я уже считал минуты, например, в ту ночь, когда казнили Миртиля! Но ни разу еще не испытывал такого нетерпения, будучи почти уверен, что Нерис раскроет нам большую тайну, ужасающий секрет. Я то и дело посматривал на часы и, уже не в силах усидеть на месте, спустился во двор, где собаки, подвывая, встретили меня, затем вернулся в кабинет. А тем временем Нерис отвоевывал каждый свой вздох. В данный момент все зависело от какого-то одного нерва, сосуда, клеточки, до которой мог не дойти кислород. Ждать было нестерпимо. Но, к счастью, аббат явился, и я ему объявил о самоубийстве Нериса. Он не выказал удивления.

— В конце концов, — вскричал я, — не станете же вы меня уверять, что ждали этого!

— Да… да, потому что это логично. Эксперимент профессора и не мог быть успешным. Он противоречит законам жизни, Божьей воле!

Он сел в кресло Марека и вытер пот со лба правой рукой, по-прежнему одетой в перчатку. На нем тоже сильно отразились пережитые события.

— Да будет вам! — сказал я. — Что вы знаете о Божьей воле? Прежде всего, Нерис не умер!

— Он умрет. Все мы умрем. Каждое утро я молюсь, чтобы у меня отняли жизнь, так или иначе. С этой рукой, которая не моя, я живу во лжи.

— Вы что — предпочли бы остаться одноруким? Тогда вы исправнее служили бы Богу? Послушайте-ка, что я вам скажу.

Я изложил ему свою гипотезу и объяснил, какой мне видится связь между угрызениями совести и искушением прибегнуть к самоубийству.

— Вы и сами, — сказал я в заключение, — их не избежали. Угрызения совести уже разрушают вас, да или нет?

— Да, — пробормотал он. — Я изменился до неузнаваемости. Но клянусь, дальше этого не пойдет. Я никогда не…

Перекрестившись, он сложил свои руки на груди, чтобы унять дрожь.

— Я упрекаю себя лишь в том, — продолжил он, — что следовал вашему указанию и хранил молчание. Я стал соучастником чего-то неведомого, и это страшно. Вы, мсье Гаррик, защищаете чьи-то интересы. А я обязан защищать только правду.

Спорить с ним было уже невозможно. Он стоял на своем. Тем не менее я предпринял последнюю попытку.

— Допустим, я прав. Допустим, в вас, без вашего ведома, живет какое-то утомление, нежелание постоянно думать об этой руке… Вы следите за моей мыслью?.. Эта рука в каком-то смысле для вас слишком тяжела. Она ваш истинный крест.

— Совершенно верно… Так оно и есть!

— A-а! Вот видите! Мысли, которые приходят вам в голову, все ваше подспудное отчаяние — не есть ли это ее способ отделиться от вас, а вам — отделиться от нее? Ваша рука, разумеется, не говорит, но она может быть у истока отторжения материи, которое вы переводите в слова. И они систематически выражают ваше враждебное отношение к эксперименту Марека, к самому профессору, ко мне… Вы стали носителем протеста. Нечто в вас говорит «нет», и вы становитесь на сторону этого «нечто». Вами маневрируют, аббат!

— Боже мой! — вскричал он. — Я просто не знаю… Я уже теряю голову.

— Как было с Гобри, Эрамблем, Мусроном…

— Прекратите! Прошу вас, мсье Гаррик. Да, несомненно, вы правы. Но что прикажете делать?

— Прежде всего, вы не должны оставаться наедине с собой. Никогда!.. Потому что однажды вы внезапно, как и все другие, сдадитесь, сами того не желая, вопреки себе…

Он посмотрел на свою руку в трауре, смирно лежащую на колене, — руку, которая была бы способна схватить пистолет, и мне передался его страх. Я видел, как он борется с собой, стараясь не терять достоинства и восстановить спокойствие.

— Нужно, чтобы вы на некоторое время вернулись сюда — до тех пор, пока Нерис не придет в сознание, пока вы не выздоровеете, пока не будет восстановлено ваше единое «я». Я останусь рядом с вами. Обещаю вам — с этим кошмаром будет покончено.

Его добрая воля была беспредельной. Он пообещал мне вернуться в клинику в тот же вечер, как только обговорит со своим церковным начальством небольшие проблемы, которые могут возникнуть в его отсутствие. В тот момент я был уверен, что принял оптимальное решение — утверждаю это. Если Нерис сумеет противостоять смерти, он заговорит, и мы примем свои меры для наших двух пациентов, оставшихся в живых. А если умрет, мы учредим при аббате дежурство на такой долгий срок, какой только потребуется.

Вот почему я вернулся домой собрать вещи. Как будто мне предстояло отправиться в длительную командировку. А потом, закрыв за собой дверь, решил заскочить к Режине. В предлогах недостатка не было! Мне не хотелось, чтобы она беспокоилась по поводу моего отсутствия; и в случае необходимости срочно со мной связаться, она должна знать, где меня найти… Короче, мне ужасно хотелось поговорить с ней, послушать, что она скажет. Мы провели вместе час. Не припоминаю всего, что было нами сказано. Наверное, мы болтали о всяких пустяках, но помнится, расставаясь, я поцеловал ей руку — смех, да и только. Почти что машинальный жест. И тем не менее я вижу Режину, как если бы все это было только вчера: влажные глаза, она утратила дар речи от такого потрясения и была готова броситься ко мне в объятия. Не будь я обязан возвратиться в клинику… Итак, я оторвался от Режины и три четверти часа спустя расположился в своей новой спальне с твердой решимостью выиграть битву.

Нерис все еще был жив. Профессор находился при нем, по-прежнему очень обеспокоенный, но сохраняя некоторую надежду. Я хотел сменить его и заступить на дежурство. Но он категорически отказал мне в этом. Нерис принадлежит исключительно медикам — вплоть до полного выздоровления, если только он до него доживет! Я устроился на новом месте — вынув личные вещи, положил на столике у окна досье, записки. Минуты бежали. Время от времени я отправлялся за новостями. Марек приоткрывал дверь, высовывая пол-лица с угрюмым взглядом и с сеткой морщин вокруг глаз. Он качал головой. Нерис все еще не приходил в сознание, но упорно цеплялся за жизнь.

Аббат присоединился к нам перед самым ужином. Стол накрыли в том самом зале, где собиралось первое заседание содружества. Мы не решались говорить громко, пугались звука собственного голоса. Мы невесело ели вдвоем. Марек выпил с нами чашечку кофе. Он казался немного спокойнее.

— С сердцем неплохо. На данный момент, — сообщил он нам. — Будь Нерис более крепкого здоровья, я бы питал оптимизм. Но после того, что он перенес, я ни в чем не уверен.

Спальня аббата была смежной с моей. Он рано удалился к себе, и я слышал его молитву. Потом бормотание стихло, и наступила наша первая ночь в крепости, которая должна была удерживать смерть на почтительном расстоянии.

Назавтра лицо Нериса уже не казалось таким бескровным. Сердцебиение обрело нормальный ритм, и Марек опять стал тем занятым человеком, уверенным в себе, каким мы его знали. Он заперся у себя в кабинете с аббатом. За обедом я узнал, что он подверг его тщательному медицинскому обследованию, а затем они вели долгую дискуссию.

— Марек — чудовище, — сказал мне аббат. — Он верит только в науку. Но это наверняка исключительный ум. Я же всего лишь рядовой человек и ему в подметки не гожусь. Но только я здраво мыслю, а ему это не дано. Я хорошо знаю, что Марек ошибается. И вы, мсье Гаррик, тоже.

Тема была спорной, и исчерпать ее не представлялось мне возможным.

— Пусть он выговорится, — порекомендовал Марек. — Это современный вариант кровопускания. И намного эффективнее!

Мы обменивались доводами, а тем временем Нерис потихоньку возвращался к жизни. Марек был удовлетворен. Однажды вечером он сказал нам:

— Завтра мы его расспросим. Это уже не опасно.

Аббат долго ворочался на кровати. Я и сам никак не мог уснуть. Завтра! Завтрашний день принесет нам правду!

В девять утра мы собрались у кровати Нериса. Марек нам запретил утомлять больного множеством трудных вопросов. Нерис выглядел еще очень слабым. Санитар подрезал ему бороду и подстриг волосы, что придало ему более здоровый вид, но в самом лице появилась некая одутловатость, чего не было в лице Миртиля. По крайней мере, так показалось мне, и эта внешность, дарованная посредственности, внушала чувство жалости. Жестом, полным заботы, удивившей меня, Марек приподнял одеяло.

— Он постоянно зябнет, — сказал нам профессор.

Нерис улыбнулся через силу. Мы пожелали ему скорейшего выздоровления, и после нескольких банальных фраз аббат взял на себя инициативу в разговоре.

— Вы должны сказать нам откровенно, — начал он, — что же с вами, собственно, произошло? Вы испугались?

— Да, — пробормотал Нерис своим разбитым голосом.

— Почему?

— Я услышал шум. Встал… и увидел, как на каталке провезли Эрамбля, потом Мусрона… Тут я понял, что мы все осуждены на смерть.

— Да нет, — пошутил аббат. — Похож ли я на осужденного на смерть?

— Вы — как и все прочие.

Аббат, поставленный в тупик таким ответом, повернулся ко мне. Я поспешил принять эстафету разговора.

— Вы забываете, что вы все еще с нами, Нерис. Как видите, никто не осуждает a priori. Другие — особый случай. У них были проблемы, которые никто не мог бы разрешить на их месте… Но вы!

— Я… я — отребье.

Марек нахмурил брови.

— Вы мне ничего подобного еще не говорили, — заметил он.

— Но так думают все. Живу, конечно, но как мокрица, всегда по углам, в стороне. И непрерывно страдаю…

Волнение Марека возрастало.

— Не верю! — вскричал он. — Я подверг вас многочисленным наблюдениям…

— Я не говорю, что мне больно, — уточнил Нерис. — Я сказал, что страдаю… И чувствую, когда смерть подбирается к каждому из вас. Я страдал от боли в животе, руке, ногах… а сейчас кричит моя правая рука.

— Он бредит, — шепнул я.

Аббат наклонился вперед, так как Нерис с трудом подыскивал слова.

— Это я так выражаюсь… — продолжал он. — От этого у меня шумит в голове и отдает до самой руки.

— Но в тот вечер…. — сказал я. — Что вы почувствовали тогда?

— То же самое. Я знал, что наступил мой черед.

— Как вы это узнали?

Он искал слова — долго, прикрыв глаза.

— Начался шум… — сказал он, — свист… что-то свалилось мне на голову!

Он открыл рот, словно ему не хватало воздуха. Марек пощупал ему лоб, щеки и указал нам на дверь.

— Ладно, ладно, — сказал он Нерису. — Не надо волноваться. Вы здесь в надежном пристанище… Отдохните… Мы вернемся позднее.

Марек догнал нас в коридоре.

— Нерис болтает невесть что… — проворчал он. — Эта история со свистом… что она, по-вашему, означает?

— Гильотину, — объяснил аббат.

Мы стояли словно пригвожденные к месту. Это было так ужасно!

— Но тогда… — начал я. — Значит, он вспоминает?

— Исключается, — твердо заявил Марек. — Исключается, и это подтверждают проведенные нами эксперименты. Я думаю, он интерпретирует то, что испытывает… Драматизирует… У него еще остались небольшие проблемы с циркуляцией крови, происходит онемение конечностей, шумит в ушах… Само по себе это не вызывает опасении. Но меня огорчает то, что он сейчас рассказывает нам какие-то басни.

Мы спустились к Мареку в кабинет покурить и выпить по чашке кофе. Аббат продолжал хранить молчание.

— Надеюсь, — сказал я, — что вы не придаете никакого значения его досужим вымыслам.

— Нет… нет, разумеется.

Профессор пустился в технические объяснения, которые были для нас чересчур сложны. Он старался, как только мог, не выдать своего волнения. Я перебил Марека:

— В конечном счете, мы так ничего толком и не узнали. Или скорее, похоже, Нерис действовал в состоянии своего рода аффекта…

— Это одержимость, — пояснил аббат. — Изгоняющие дьявола осведомлены в этой области больше, нежели врачи. Как известно, некоторым одержимым удавалось безошибочно предсказывать грядущие события и…

— Аббат, — продолжал я, — скажите честно, он напугал вас. Вы и вправду верите в предчувствия?

— Почему бы и нет.

Тут разразился спор. Марек обозвал священника ясновидцем, аббат же упрекнул того в близоруком материализме. Все трое были раздражены, разочарованы словами Нериса и находились в тревожном состоянии, которое усиливалось с каждым часом. После обеда я предложил профессору предпринять вторую попытку. Мы вернулись к Нерису, который дремал.

— Есть один момент, — начал я, — который мы не совсем понимаем. Вы чувствуете боль в голове. Но в тот момент, когда вы приняли решение проглотить веронал, вы сделали это от боли или же уступили своего рода импульсу — более сильному, чем ваша воля?

— Этот вопрос для него слишком сложен, — заметил Марек.

Нерис искал ответа, ощупью пробирался среди загадочных воспоминаний.

— Я хотел спать, — наконец сказал он. — Я чувствую себя хорошо, когда сплю. Я убегаю…

— Значит, вы арестант?

Мне показалось, я увидел, как в его глазах блеснула злая, хитрая насмешка, но нет, это было всего лишь отражение лампы под потолком. Его взгляд не выражал ничего, кроме неизбывной скуки.

— Не знаю, — пробормотал он. — Я перестал думать. Думать так утомительно!

— Была ли у вас причина умереть?.. У других она имелась. А вот у вас? Вам тут нравилось. Вы ни в чем не терпели нужды. За вами прекрасный уход. Так в чем же дело?

Аббат наклонился к постели.

— Вам не нравится ваше голова?

— Я сожалею о своей настоящей.

— Но она такая же настоящая, как другая, — запротестовал Марек. — И даже лучше!

— Вы не понимаете, — тихонько сказал Нерис, потом добавил: — Я тоже не совсем понимаю… Но, когда я стараюсь понять, у меня в голове шумит…

Он закрыл глаза и устало вздохнул.

— Если вы пожелаете исповедаться, — предложил аббат, — я тут, по-соседству. Попросите меня позвать.

— Благодарю, — ответил Нерис.

Когда мы вышли, аббат нас остановил.

— Этот человек нуждается главным образом в моральной поддержке, — заметил он. — Как и все мы! Он здесь просто задыхается. Он живет жизнью подопытного кролика. За решеткой, как собаки Марека.

— Его можно было бы переместить в санаторий.

— Да нет же, не в этом дело. Все время одни белые халаты, запахи операционной, лекарства, наркотики, уколы. Не жизнь, а пародия на жизнь.

— Куда же ему податься, в его состоянии? — спросил я.

Пожав плечами, аббат ушел и заперся в своей спальне. Вечером он отказался принять Марека. Наши отношения ухудшались. Аббат сердился и на меня, думаю, за то, что я часто принимал сторону профессора. Марек с трудом скрывал отвращение, внушаемое ему священником.

— Пожалуй, мне лучше покинуть клинику, — сказал мне аббат как-то утром, за завтраком, когда мы ели безо всякого аппетита, сидя напротив друг друга. — Я не нуждаюсь в лечении, которое мне навязывают. Здесь подлинный больной — ваш Марек.

— Мы должны поставить ему большую свечку, «моему» Мареку! Похоже, он спас Нериса.

Подобные стычки меня раздражали. Шушуканье аббата с Нерисом приводило Марека в ярость, потому что с некоторого времени Нерис по нескольку раз на дню требовал аббата к себе. Мареку хотелось бы узнать, что же они там потихоньку рассказывают друг другу. Но аббат не отвечал на его расспросы. Самое большое, он соглашался сказать: «Нерис — несчастный человек… Он всю жизнь страшился одиночества…» Или же: «Я составляю ему компанию… Мы болтаем».

Так долго продолжаться не могло.

Нерису стало намного лучше. Он уже вставал с кровати. У него явно не возникало никакого желания снова попытаться что-либо сделать себе во вред. Со своей стороны, аббату больше нечего было делать в клинике, поскольку он отказывался от медицинских осмотров. Все мы начинали забывать про смерть Эрамбля и Мусрона. Я и сам испытывал большое желание вновь обрести свободу. Тем не менее остатки благоразумия еще удерживали нас в клинике… Что случится, когда аббат уйдет из-под наблюдения? Когда Нерис вернется к повседневным занятиям? Я совершенно откровенно поделился со священником своими опасениями.

— А будет то, что угодно Богу, — последовал ответ.

— Согласен. Но вы уверены в себе?

— Настолько, насколько это возможно.

— Вы уверены в Нерисе?

— Да. Неудавшийся опыт не повторяют.

Я обратился с вопросом и к профессору. Он был менее категоричен, решителен в суждениях, однако, как и я, считал, что мы попытались сделать невозможное. Если опасность еще существует, надо ее избежать.

— Если ничего не случится, — сказал я, — мы так никогда и не узнаем, почему умерли остальные.

— Узнаем ли мы об этом больше, если эти двое тоже погибнут? — возразил он мне.

Это было совершенно очевидно. С общего согласия мы наметили наш отъезд на послезавтра, и обстановка, похоже, разрядилась.

Аббат и Марек обменялись несколькими любезностями. Я воспользовался перемирием, чтобы позвонить Режине и назначить ей свидание. Потом я нанес визит Нерису. Он читал, укутавшись в теплый домашний халат, из которого торчала одна голова, и воспринял наше решение без эмоций. Впрочем, он знал, что мы не перестанем часто наезжать в клинику.

— Мне кажется, я выздоровел, — сказал он. — Но все же я хотел бы исповедаться. После этого у меня будет спокойнее на душе.

— Вы чисты, как белый снег, — пошутил я.

— И все же… Ведь я совершил этот поступок! Право, не знаю, что меня на него подвигнуло… Но, видите ли, я едва ли не предпочитаю, чтобы все они умерли… Я уже свыкся с этой мыслью… Удар зафиксирован. Теперь больше ничего не случится.

Он встал меня проводить и пожал мне руку.

— Пошлю к вам аббата, — пообещал я.

Тот оказался у себя и читал свой требник. Когда я ему сообщил о желании Нериса исповедаться, его лицо просветлело. Сколько дней он уже ждал этого приглашения!

— Предупреждаю, — уточнил я. — Если он поведает вам что-либо насчет своего самоубийства, это прольет хотя бы немного света на смерть других…

— Я не смогу нарушить тайну исповеди, и вы это прекрасно знаете, мсье Гаррик.

— Не скажите. Ведь он может доверительно поведать вам то, что касается не его лично, но интересно для медицины… Тут вы обязаны выслушать его до конца и, я думаю, имеете право потребовать, чтобы он раскрыл профессору детали, способные просветить его о последствиях эксперимента.

Аббат захлопнул свой требник.

— Единственный судья — это я сам, — отрезал он.

Я не настаивал, но сделал запись на листе бумаги и положил его в свою папку, в которой уже лежали подобные сведения о разговорах, телефонных звонках, различных наблюдениях. Если дело примет непредвиденный оборот и, к примеру, я буду вынужден защищаться, эти документальные записи выведут меня из-под обстрела. Затем я пошел к Мареку, чтобы возместить ему расходы за наше с аббатом пребывание в клинике. Сначала он отказался брать деньги, но в конце концов уступил моим настояниям. Марек признался мне, что его материальное положение далеко не блестяще. Он получил довольно крупные субсидии из секретных фондов на проведение эксперимента. По желанию высшей инстанции его клиника была как бы засекречена до поры до времени, чтобы уменьшить риск разглашения тайны. Но выделенных кредитов, как всегда, не хватило, и профессор поспешил принять новых клиентов. Он ничего не знал о дальнейших намерениях властей. Обнародуют ли они в конце концов полученные результаты или обойдут их молчанием?

— Эти самоубийства, одно за другим, для меня ничего не значат, — заметил он. — Я подготовил отчеты. С точки зрения медицины партия выиграна. Полностью выиграна. Тем не менее есть факты, которые смогут послужить предлогом для личных нападок.

Я понял, что он меня пытает. Возможно, он воображает, что мое влияние будет решающим в тот день, когда откроются дебаты. Я успокоил его, как только мог.

Дверь в его кабинет внезапно распахнулась.

— Что такое? — сердито крикнул Марек.

— Нерис, — сказал санитар. — Сердечный приступ.

Мы поспешили к Нерису. Он лежал на постели, вытянув ноги, стонал и медленно перекатывался с боку на бок.

— Подождите меня за дверью, мсье Гаррик, — сказал профессор. — Все это по вине аббата. Мне не следовало позволять…

Пока я ждал, сердце мое колотилось. Исповедь Нериса, должно быть, повлекла за собой что-то непредсказуемое… Несомненно, аббат отказал кающемуся в отпущении грехов, если тот не поведал всей правды… За один миг в моей голове пронеслись двадцать объяснений. Но, когда Марек вышел ко мне, я отчасти успокоился. У него был вид человека не столько взволнованного, сколько утомленного.

— Все сначала, — сказал он. — Все та же навязчивая идея. Теперь он считает, что на нем лежит проклятие… Ну и наделал же он дел, ваш маленький кюре. Где он?

— Полагаю, у себя в палате.

И в самом деле, он был там — висел на оконной задвижке. Я потерял сознание.


В сущности, моя жизнь была вне опасности, но меня все же изолировали на неделю и предписали молчание. Профессор лечил меня превосходно, но прописал мне строжайший режим. Он опасался последствий шока, поскольку моя нервная система могла не справиться с такими перегрузками. Мало-помалу он начал со мной разговаривать. Заходил повидать после завтрака, садился у изголовья, брал за руку. Поначалу я внушал ему большое беспокойство. Нерис тоже приносил ему — и продолжает — много хлопот. Но теперь нам обоим гораздо лучше. Пока не может быть и речи о том, чтобы я покинул клинику. Впрочем, все, в чем мое участие было необходимо, уже позади. Несчастный священник похоронен на кладбище в Ванве. Официальная версия — его сгубило воспаление мозга. Андреотти уладил все формальности.

Марек, как всегда, проявил безупречную деловитость. Похороны прошли почти без огласки. Режина на них не пошла, не прислала венка; и я весьма оценил ее такт. Оставался вопрос, единственный и ужасающий: почему аббат покончил с собой? Сказал ли ему Нерис что-либо такое?.. Немыслимо! Марек еще не расспрашивал Нериса, который, благодаря принятым предосторожностям, не знал об этом последнем самоубийстве. Ему расскажут о нем позднее, если сочтут необходимым. Не считая навязчивой идеи, сам Нерис вел себя так же, как прежде. Его припадок произошел в точности так, как и все предыдущие, хотя и был сильнее их. Он сопровождался теми же симптомами, как в момент смерти Гобри и, несколько ранее, смерти Эрамбля и Мусрона.

— Я вынужден думать, что существует связь телепатического характера между Нерисом и другими оперированными. Хотя это и не совсем научные объяснения, но факт остается фактом, — с грустью констатировал Марек.

Я решился его спросить, как поживает Режина.

— Она звонит мне ежедневно, — сказал он. — Все эти события очень ее огорчают. Мужественная девушка!

Удивительная оценка в устах Марека. Впрочем, скорее нет. Это была лишь констатация факта. Мы выдвигали также другие гипотезы о причинах самоубийства аббата. Но стоило мне разволноваться, как Марек прописывал мне успокоительное, и я на время забывал проблему, выводившую меня из равновесия. Я обретал его понемногу. Из моей памяти постепенно стиралось ужасное зрелище — повесившийся аббат. Я смирился с тем, что мы так никогда и не узнаем всей правды. В голове Нериса слишком большая путаница, а другие унесли свой секрет в могилу. Тем не менее, как забыть размышления аббата о свободе? Как забыть его ужас перед самоубийством? Он был так уверен в себе! И вот он тоже… И почему все эти смертельные случаи следовали один за другим все с меньшим интервалом, как будто эпидемия набирала силу? Почему Нерис, самый хрупкий по здоровью, пережил всех остальных? Все теории, выстроенные мной раньше, казались просто детским лепетом.

Слова! Слова! Один Нерис мог еще что-то сказать. В конце концов, именно он видел аббата последним. А аббат повесился сразу после их разговора… Я понимал щепетильность Марека. Несомненно, нельзя было наносить Нерису новый удар, объявив ему о смерти священника. Но, возможно, не будет ничего страшного, если я попрошу кратко и правдиво передать сказанное до и после исповеди. И, коль скоро профессор наотрез отказывался расспрашивать Нериса, сделаю это сразу же после разрешения покинуть свою палату…

Но почему бы не раньше? Что помешает мне выскользнуть за дверь? Ходить я могу. Голова больше не кружится. Я уже окреп.

Когда идея овладевает выздоравливающим, у которого масса свободного времени для раздумий, она очень скоро становится навязчивой. Я должен действовать, обойдя Марека, — это очевидно. Он не терпел непослушания пациентов. Значит, мне следовало дождаться ночи. Может, у постели Нериса дежурит сиделка? А может, и нет. А что, если Нерис принял снотворное? Возражения, трудности возникали без счета. Еще один довод против. Но чем я рисковал? Ссорой с Мареком? Они никогда не заходили особенно далеко. К тому же я считал, что правота на моей стороне.

Я дождался одиннадцати вечера, и, когда выскользнул из своей палаты, в клинике все уже спали. В длинном коридоре — ни души. Я на цыпочках добежал до двери Нериса. Сиделки при нем не оказалось. Он спал на спине с открытым ртом. Мне было его хорошо видно при свете синеватого ночника над кроватью. Закрыв за собой дверь, я потихоньку приблизился к кровати. Как жаль его будить! Я подошел вплотную. В комнате было очень жарко, поэтому он откинул простыню и одеяла. Я отчетливо видел широкий шрам вокруг шеи, наподобие ошейника; я протянул руку, чтобы потеребить его за плечо. Рукав, задравшись довольно высоко, открыл какое-то странное пятно на бицепсах. Я наклонился. Мои глаза осознали раньше моего мозга: татуированное сердце, пронзенное стрелой… и буквы, перекошенные сжатием мускулов: «Лулу».

От бешеного сердцебиения меня забила дрожь. Тем не менее мне достало мужества осторожно приподнять простыню…

Потом я бежал к двери. К горлу подступила тошнота. Я чуть ли не стучал зубами. Я вернулся к себе в спальню, сжимая грудь, уже не в силах удержаться от рвоты. Просто не знаю, как я сумел одеться, спуститься к дверям, убежать из клиники. Знаю только, что я очутился в такси.

— Вы больны? — спросил меня шофер.

— Да… да… Поехали быстрее!

Я назвал домашний адрес префекта и, доверившись водителю, провалился в небытие.

Поначалу Андреотти подумал было, что я заболел. Я и в самом деле был болен. Я уже не держался на ногах. Дрожал всем телом. Префект набросил мне на колени плед, велел глотнуть спиртного. Я не переставая твердил:

— Я знаю все… Я знаю все…

Я прекрасно видел, как он сердился за то, что его разбудили, но мое поведение было таким странным, что он сдерживался, сгорая от любопытства узнать, что же такое я обнаружил. Ценой большого усилия над собой я наконец бросил ему правду в лицо:

— Миртиль не умер!

Да нет, я не должен был с этого начинать, не то он откажется мне верить. И никто мне не поверит. Меня сочтут сумасшедшим. Я и сам не был уверен, нахожусь ли в здравом уме. А между тем я чувствовал, как мои мысли выстраиваются в надлежащем порядке. Яркий свет очевидности, пронзивший меня молнией там, у изголовья Нериса, теперь уступал место рассуждениям, пока еще отрывочным, но уже все более последовательным. Я попросил вторую порцию арманьяка. С чего начать, Господи, ведь время не терпит?! Префект смотрел на меня страшными глазами, в которых читались ужас и жалость.

— Вспомните, Гаррик, — тихо сказал он. — Миртиль был гильотинирован в присутствии свидетелей, слова которых сомнению не подлежат… Его труп был расчленен… Вы это помните?

— Да, да… Но вопрос не в этом.

Префект нахмурил брови.

— Полно, Гаррик!

— Выслушайте меня, — попросил я. — Умоляю… Если бы я не увидел собственными глазами, то мог бы еще сомневаться… но я тоже свидетель, достойный доверия.

Я сосредоточился, чтобы дать себе время собрать частицы мозаичной картины, которая не была еще в моей голове полной.

— Вы позволите мне начать издалека? — продолжал я.

— Все что угодно, лишь бы вы не подвергали сомнению смерть Миртиля.

— Согласен! Оставим этот вопрос на время в стороне.

Кровь стучала у меня в висках. Алкоголь обжигал внутренности. Но мысль работала все быстрее и более четко.

— Никто, — сказал я, — не знает Миртиля лучше Режины Мансель — вы с этим согласны, не так ли?

— Да.

— Она нарисовала мне портрет Миртиля, который я не забыл: это был человек решительный, эгоист, необычайно ловкий и способный провернуть такие дела, которые считались невозможными. Пример тому — его последний hold up.

— Знаю-знаю, — нетерпеливо прервал префект. — Только ей не известно, что перед казнью Миртиль стал совершенно другим человеком.

— Вот в этом и заключается вся проблема. Действительно ли он изменился или же просто стремился ввести людей в заблуждение?.. Что он, в сущности, возвратил из награбленного? Исключительно добытое преступлениями, которые ему были инкриминированы. Но те миллионы, десятки миллионов, которые могли принести ему нераскрытые преступления, те, об авторе которых мы продолжаем пребывать в неведении, — их он ловко утаил.

— Ему от них толк невелик! — хихикнул префект.

— Возможно!.. Но Миртиль был знаком с профессором Мареком. Не спрашивайте у меня доказательств. Мы их отыщем. Я просто говорю, что он был знаком с ним, потому что дальнейшее показывает, что они были сообщниками.

Префект сел напротив меня и прикрыл ноги полами домашнего халата.

— Абсурд! — сказал он.

— Даже если это и абсурд, припишите очко в мою пользу, господин префект. Впрочем, почему бы Миртилю не знать Марека? Он мог его встречать, у него консультироваться — еще до своего ареста. Или же он мог узнать из газет, что Марек интересуется проблемами трансплантации — это ни для кого не составляло секрета. Наконец, он по необходимости имел многочисленные беседы с Мареком уже в тюремной камере с того самого момента, как решил завещать свое тело науке — посмертно. А значит, профессору непременно нужно было его осматривать, провести всякого рода анализы. Но Миртиль обладал несметным богатством, а Марек, со своей стороны, нуждался в больших средствах для успеха своих экспериментов.

— К чему вы клоните?

— Вот к чему. Миртиль знал, что обречен… Так вот, при всех обстоятельствах он ничем не рисковал, пытаясь вместе с Мареком провести посмертный эксперимент. Марек утверждал, что способен осуществить полную трансплантацию. Не стало ли это последним шансом Миртиля?

— Я продолжаю вас не понимать.

— Сейчас поймете, господин префект. Полная трансплантация — это операция не только в одном направлении. Она состоит не только в том, чтобы взять орган у одного человека и пересадить другому. Она может также вернуть этот орган изначальному владельцу, изъяв его у промежуточного реципиента.

Вконец измученный, префект воздел руки к небу.

— Но в конце концов, — вскричал он, — Миртиль мертв, он архимертв!

— В том-то и дело, что он, возможно, не так уж и мертв, как вы полагаете. Тут мы касаемся самого драматического момента данного дела. Это правда, что Гобри с рукой Миртиля все еще оставался Гобри; что Эрамбль с ногой Миртиля все еще оставался Эрамблем и так далее. Но оставался ли Нерис с головой Миртиля по-прежнему Нерисом?

Префект продолжал нервничать. Он наклонился ко мне, сжимая подлокотники кресла.

— В самом деле, такой вопрос возникал, — сказал он. — Вы и сами проводили различные исследования, которые, впрочем, упомянуты в ваших отчетах.

— Точно. Мы задавались вопросом: кем же окажется Нерис, когда придет в сознание? Но будучи одурманенными поразительными успехами современной хирургии, допускали, что Нерис все же останется Нерисом. Мы и не подозревали, что Нерис мог оказаться симулянтом и в действительности мог быть Миртилем — Миртилем, владеющим всеми присущими ему способностями, умом и коварством.

Префект задумался. Он подыскивал аргументы для возражений. А я перевел дыхание и, глотнув арманьяка, продолжал:

— Голова, конечно, часть тела и может быть пересажена, как и все другое, — доказательства тому у нас имеются!.. Но только не тело возвращается к жизни с новой головой, а голова возвращается к жизни с новым телом. Миртиль вернулся к жизни в теле Нериса. И при соучастии Марека стал нам лгать. Ему было очень легко разыгрывать перед нами комедию!

На этот раз префект не выдвинул никакого возражения. Он увидел дело в новом свете и, судя по его лицу, просто остолбенел.

— Допустим, — наконец произнес он. — Ладно! Миртиль и Марек спелись. И что же?

— Неужто вы полагаете, господин префект, что Миртиль согласился бы жить с жалкими руками, смешными ногами, короче — неказистой внешностью какого-то там Нериса?.. Если он согласился на риск — пройти через смерть (ведь никто, даже сам Марек, точно не знал, успешной ли будет операция), то уж не для того, чтобы потом влачить жалкое существование во плоти, которая принадлежит не ему. Нет! Миртиль — недюжинный малый. Он хочет получить назад то, что ему принадлежит по праву. В нем живет необыкновенная нервная энергия и такая же сила воли. Не знаю уж, какой пакт он заключил с Мареком, но готов биться об заклад, что свои миллионы он уступал ему только по малой толике. За каждый орган! За каждую конечность!

Префект не мог сдержать улыбку.

— Извините, это на нервной почве. А между тем, видит Бог, у меня нет ни малейшего желания смеяться. Подумать только, что специалисты, которыми мы так гордимся, могут пойти на подобную мистификацию… Поразительно! Продолжайте, прошу вас.

— Итак, для Миртиля речь шла о том, чтобы один за другим уничтожить шестерых несчастных, получивших при дележе по куску его тела. Он станет действовать осмотрительно. Самоубийство Жюможа указывает ему, каким путем следует идти.

— Вы по-прежнему уверены, что это было самоубийство?

— Совершенно уверен. Я при нем присутствовал. И потом, дневник Жюможа не дает повода для сомнений. Миртиль — умник, он видит всю выгоду, какую можно извлечь из расстройства сознания, вызванного пересадкой. И вот с помощью Марека он гримирует все свои преступления под самоубийство. Мне нет необходимости вдаваться в подробности. Возьмите Симону Галлар. Марек дает ей успокоительное средство и рекомендует при пробуждении проглотить все содержимое пузырька. Но это смертельно. Вскоре прибываем мы. Ему остается лишь подбросить рецепт, снимающий с него всякую ответственность…

— Конечно, — сказал префект, — профессор был в выигрышном положении. Мы не только противились всякому следствию, но и предоставили ему разрешение проводить анатомическое вскрытие при несчастных случаях. Следовательно, он мог рассказывать нам что пожелает!

— Вы совершенно правы, господин префект. — После того как он получал обратно очередной труп, ему не оставалось ничего другого, как вернуть Миртилю конечность или орган, пересаженный ранее… Вот почему тот человек, которого мы называли Нерисом, оставался часто для нас недосягаемым. Мы его не видели, так как, по словам Марека, он якобы страдал от депрессии, нервных срывов, и нам запрещали ходить к нему в палату… А в действительности Миртиль приходил в себя после очередной трансплантации.

— Удивительно! Я задаюсь вопросом, Гаррик: а что, если мы с вами оба сейчас просто бредим?

— Господин префект, позволю себе заметить, что вы первый меня убедили, в тот день,когда обратили мое внимание на то, что мы стоим у начала совершенно экстраординарных научных открытий — настолько экстраординарных, что должны отказаться от привычных подходов.

Префект пошел искать второй стакан и налил нам обоим по глотку.

— Что-то мне стало холодно, — пробормотал он. — От того ли, что вы передо мной сейчас раскрыли, но капелька укрепляющего не повредит. Итак, по-вашему, Миртиль, замаскированный под Нериса, если я смею так сказать, убил всех?..

— У меня еще не было времени это проверить; я объясняю вам в общих чертах, как меня осенило, но отдельные детали могут еще от меня и ускользать… Например, Гобри… Нерис (а лучше сказать — Миртиль) пошел искать Гобри в кабинет Массара, где и убил его. Мог ли несчастный Гобри его опасаться?.. То же самое произошло с Эрамблем. Нерис, должно быть, покинул мебельный магазин в машине Марека за несколько мгновений до нашего приезда. Заметьте, мы всегда появлялись очень быстро. Марек нуждался в еще неостывших трупах! На нынешнем этапе развития медицинской техники трансплантация должна проводиться незамедлительно.

— Вижу, вижу. Но вот как Мусрон… Разве вы не рассказывали мне?..

— Да. Господин префект. Он был с нами; он нас покинул, чтобы лечь спать. И поскольку невозможно допустить, что Миртиль совершил неосторожный поступок и прятался на месте, мы вынуждены предположить…

Я сам налил себе арманьяку.

— Как я докладывал вам, господин префект, Марек оставил нас на улице, а сам вернулся в магазин за револьвером, и мы прождали его несколько минут…

— Марек! — вскричал префект.

— Я предполагаю, что он воспользовался сложившимися обстоятельствами. Несомненно, он также хотел избавить Миртиля от нового утомления. И потом, для него это был прекрасный случай проделать одновременно две операции, перескочить через этап… Наверное, он считал, что в интересах науки…

Воцарилось долгое молчание. Наконец Андреотти его нарушил:

— Ну, а священник?

— О-о! Разумеется, это дело рук Миртиля. Вне всяких сомнений. Он его задушил, пока я вел споры с Мареком, а потом отнес в соседнюю палату. Все это, в сущности, ясно как Божий день и практически разворачивалось у меня на глазах, пока я тщетно пытался найти ключ к тайне этих самоубийств. Мне никогда так и не удалось бы обнаружить истинное положение дел, если бы не мысль пробраться в палату псевдо-Нериса. Когда я это сделал, я открыл… я открыл, что Нерису-Миртилю пересадили правую руку аббата — ту, со знаменитой татуировкой «Лулу», помните?.. А также ногу со шрамом от пули — я тотчас узнал его, а также… короче, за правдивость своих слов я ручаюсь.

Префект щипал подбородок, уставившись в ковер.

— А вы подумали о последствиях? — спросил он.

— Нет, признаюсь, что… Я и без того положил немало труда на то, чтобы собрать все факты.

— Миртиля казнили в соответствии с законом. Если он продолжает оставаться в живых, во что я начинаю верить, его невозможно арестовать и осудить вторично… Такого закона, по которому… нет, это невозможно! Вы представляете себе, какой разразится скандал? Мы, правительство — мы предоставили свободу действия преступнику, это ли не скандал? Мы, правительство предоставили свободу действий, с лучшими намерениями, хирургу, возможно, и гениальному, но лишенному всякой человеческой морали… Ах, Гаррик, прошу вас, спокойнее, друг мой, спокойнее! Дадим себе время для размышлений.

— Но их нужно арестовать, господин префект.

— Несомненно!.. Хотя я еще не очень-то знаю, по какой статье обвинения.

— Они убили шесть человек!

— Внимание! Не следует все-таки забывать, что, если бы Миртиль не отписал свое тело, двое или трое из этих лиц погибли бы при катастрофе, следовательно… Наконец, Миртиль умер, умер — он был казнен в соответствии с судебным приговором.

— Но он совершил убийство после смерти, а следовательно, несет уголовную ответственность за содеянное.

— Сейчас пойду и скажу министру: он убил после смерти! Послушайте, Гаррик, очнитесь! Можете ли вы предоставить мне неоспоримое доказательство, что эти самоубийства в действительности являются убийствами?

— Вам надо лишь поехать со мной в клинику, господин префект, и вы сами убедитесь в том, что…

В этот момент зазвонил телефон.

— Извините, — сказал префект. — Да, мы сели в калошу! — признал он, поднося трубку к уху. Но, прежде чем ответить, добавил:

— Ступайте домой и ложитесь в постель. Вы едва держитесь на ногах! Со своей стороны, я извещу… Алло?.. Алло?.. Он у телефона.

Поманив меня пальцем, префект протянул мне параллельную трубку. Я узнал голос Марека.

— Я повсюду ищу господина Гаррика, — говорил профессор. — Он покинул клинику, но его нет и дома… А между тем произошло нечто очень… очень… Словом, Нерис умер…

Резко нахмурив брови, Андреотти велел мне молчать.

— Что с ним стряслось? — спросил он.

— Разрыв сердца. Ночной сторож обнаружил его безжизненный труп с полчаса назад.

— А вы уверены, что это разрыв сердца?

— Совершенно уверен, — ответил Марек. — Он был сражен, как молнией. Я попытался узнать причину, но прежде хотел вас предупредить… так как отчет по результатам вскрытия будет готов лишь завтра.

— Его следует направить мне, — сказал префект. — Отныне всем этим делом занимаюсь я лично.

Андреотти повесил трубку.

— Вот видите, — сказал я. — Марек его убил. Когда он понял, что я обнаружил правду, он избавился от Миртиля. Если не вмешаться немедля, мы останемся без улик!

— Спокойнее, прошу вас, Гаррик, спокойнее! Вы слышали, что я сказал? Отныне всем занимаюсь я сам. Вы больше не в состоянии этого делать. Вам предписан отдых, а я постепенно войду в курс дела. Понимаете, малейший ложный шаг, малейшая неосмотрительность могут иметь непредсказуемые последствия… А эта девица — Мансель, какую роль, в сущности, играла во всей этой истории она?

Я начинал терять терпение. Речь пошла о Режине, тогда как Марек…

— Да никакой, — ответил я. — Миртиль, сами понимаете, с ней совершено не считался. Он остерегался посвящать ее в свои дела… Нет, господин префект, поверьте мне, тут все совершенно ясно, и нужно арестовать Марека. Как можно скорее. А заодно и его ассистентов!

— Само собой разумеется, — примирительно сказал префект, чем окончательно вывел меня из себя. — Поезжайте-ка домой… Похоже, я спрашивал с вас слишком много, дорогой друг. Настало время мне самому встать за штурвал.

— Запомните, господин префект, Марек опасен. Вы только что убедились в этом сами.

— Да, — мечтательно произнес Андреотти. — Со смертью Миртиля судебная процедура завершена… Ну и дела!

Он почти властно проводил меня до дверей и в последний раз заверил, что все необходимое будет сделано, что я могу на него полностью положиться и моя преданность делу получит полное признание в высших сферах.

Я падал от усталости и желания спать. В такси, увозящем меня домой, я все-таки сделал над собой последнее усилие и перебрал в памяти все, что знал… Нет, я ничего не упустил… все концы сходятся с концами вплоть до мельчайшей детали: слова поддельного Нериса, его столь хорошо разыгранные недомогания, непоколебимая флегма Марека, а затем его дикая паника в тот день, когда жизнь Миртиля после кончины Эрамбля и Мусрона висела на волоске — ведь он перенес двойную трансплантацию. Но этот дьявол в образе человека сумел-таки выкрутиться. Он придумал версию о попытке Нериса покончить самоубийством. И прикрылся ложью и на сей раз. Он прикрывался ложью с самого начала, тем самым вводя в заблуждение всех нас; он и до сих пор ловко обманывает префекта: я чувствовал, что, хотя Андреотти и потрясен моими разоблачениями Марека, они еще не совсем его убедили. Однако завтра я вернусь к своим служебным обязанностям и объясню ему все, до последней детали. Я сумею его убедить.


Отбросив сигарету, Гаррик перечитал страницы. Осталось написать еще две или три, чтобы опротестовать незаконное решение, в результате которого, так и не уразумев, что, собственно, произошло, он оказался в изгнании — в шести тысячах километров от Парижа. Сколько еще оно продлится? Гаррик посмотрел на конверт, на котором было выведено его рукой:

«Господину Президенту Республики

Елисейский дворец

Париж, восьмой округ»

Его последний шанс! Если ему будет отказано в просьбе предоставить аудиенцию и выслушать, то не останется ничего другого, как пустить себе пулю в лоб.

Он никогда не привыкнет к этой опереточной декорации, к этой жизни — расслабляющей от тропической влажности воздуха и скуки… Он встал и подошел к окну: пальмы… море… Лишение свободы в административном порядке, пожизненная ссылка в колонию… Совсем как в былые времена, когда сажали в каземат тех, кто проник в какую-либо важную государственную тайну. Он поплатился за других!

«Смирись, — повторяла Режина. — Притворись, что ты смирился. Подыгрывай им, и они тебя скоро вызовут в Париж». Но нет! Он предпочитал сдохнуть здесь, завалив министерство своими письмами протеста.

Постучался дневальный — бывший адъютант колониальных войск, однорукий и с военной медалью. От него пахло ромом. В этом городе все пропахло ромом. Дневальный швырнул на письменный стол кипу газет: «Маяк» из Гваделупы, «Индепендент» из Пуант-а-Питр, а также «Фигаро», «Монд», «Франс-суар», только что доставленные «боингом» из Парижа. Гаррик развернул «Фигаро» и перво-наперво ему бросился в глаза заголовок: «НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ ПО БИОЛОГИИ ПРИСУЖДЕНА ПРОФЕССОРУ АНТОНУ МАРЕКУ».

Буквы затанцевали у него перед глазами. С некоторых пор при малейшем волнении у него подкашивались ноги и учащалось сердцебиение. Он глянул на другие газеты… «ПРЕСТИЖ ФРАНЦИИ»… «РЕШАЮЩИЙ ПРОРЫВ ФРАНЦУЗСКОЙ НАУКИ»…

Затем посмотрел на свой рапорт. Вчера еще его страницы были историей. А сейчас в высоких инстанциях их уже больше никто не станет читать. Это было художественное произведение. Роман в жанре научной фантастики!

Гаррик медленно вскрыл конверт. Ну и пусть! Роман так роман. Книга тоже может взывать к правосудию. А в Париже нет недостатка в издателях, которые бы…

Он сгреб со стола телефонный справочник.


(1965)

Перевод с французского Л. Завьяловой


Смерть сказала: может быть

Персонажи этого романа, как и положено, являются вымышленными, а его действие развивается скорее в нашей стране, чем где-либо еще, по совершенной случайности: просто писатели воспользовались неоспоримым правом романиста включать в вымысел элементы реальной жизни, но в произвольной обработке.

Тем не менее они почитают своим долгом воздать должное благотворительным обществам, которые вот уже несколько лет повсеместно стараются прийти на помощь людям, близким к отчаянию. И если этот роман сможет привлечь внимание широкой публики к подобным «службам доверия», пока еще мало кому известным, он полностью достигнет своей цели, которая отнюдь не исчерпывается желанием развлечь читателя.

Глава 1

— Бросила трубку, — сказал Флешель.

Он спокойно водрузил аппарат на подставку.

— Нужно что-то предпринять, — встревожился Лоб.

Флешель невозмутимо набивал трубку. «Курить! Делать ему больше нечего», — подумал Лоб и закурил сигарету.

— Когда нервничаешь, — продолжил Флешель, — им это передается, и они уже не решаются говорить. Вот так их и теряешь. Я долгое время задумывался, чего же они ждут от нас… ну, тепла, душевного порыва… Нет! Покоя… Не безразличия, разумеется! Но им необходимо почувствовать, что создавшуюся ситуацию приняли к сведению, не драматизируя, не подключаясь к их игре… Подобно врачу, который не позволяет себе волноваться при виде крови. И поверьте моим словам… Человек, решившийся покончить с собой… — он выпустил пару клубов голубого дыма, — это некто, внутренне истекающий кровью, и ему страшно. Присаживайтесь в это кресло, мсье. Ночь тянется нескончаемо долго, даже летом.

Сняв куртку, Лоб брезгливо повесил ее за дверью — в этом помещении, похоже в прошлом бакалейной лавке, было грязновато. На плитках пола еще виднелись следы прилавка, а на стенах — черноватые полосы от полок. И еще тут так и не выветрился запах — въедливый запах переспелых фруктов, солений и керосина. Лоб присел возле телефона, на сквознячке от вентилятора.

— Думаете, она перезвонит?

— Не исключено, — ответил Флешель. — Но позднее, когда шум с улицы совсем утихнет. Пока они слышат, как движутся машины и пешеходы, отчаяние не в силах овладеть ими сполна. А вот с наступлением тишины, к утру, часа эдак в два, им становится по-настоящему худо.

Лоб глянул на будильник, стоявший на уголке письменного стола, рядом с термосом Флешеля. Одиннадцать. Флешель не шевелился, но от его могучего дыхания поскрипывала спинка стула, на котором он сидел. Сколько ему лет? Шестьдесят? Семьдесят? «Феномен, — охарактеризовала его Мари-Анн Нелли. — Все это он организовал сам, привлек к делу благотворительности первых добровольцев, чем очень гордится». На все расспросы Лоба она отвечала одно: «Сами увидите».

— Звонила девушка?

— Похоже, да.

— И что же она, собственно, сказала?

— О-о! Да то, что говорят они все… Что выдохлась… что ей уже никто не способен помочь… Обычные слова, оправдывающие отчаяние!

— Тогда почему же она положила трубку?

Флешель долго раскуривал трубку. Его серые глаза скосились на телефон, и он приподнял кустистые брови.

— Возможно, ей почудилось, что разговор кто-то подслушивает, — предположил он. — Вы не можете себе даже представить, насколько они подозрительны — как наркоманы.

— Она звонила из отеля?

— Наверняка.

Уверенность Флешеля раздражала Лоба.

— Возможно, у нее номер с телефоном. С этой точки зрения Ницца благоустроеннее многих городов.

Ему тут же захотелось иначе построить свою нескладную фразу, которая прозвучала строкой из туристического проспекта.

Он чувствовал себя перед Флешелем так, как офицер генштаба перед солдатом с передовой. Да что он, собственно говоря, знал о самоубийцах? Ведь он имел дело только с бездушными цифрами, статистическими данными, процентами. Тогда как Флешель обладал боевым опытом.

— Так оно и бывает, — попросту сказал Флешель. — Те, кто звонят ночью, почти всегда в нашем городе проездом. Они — самые обездоленные. Представляете ли вы себе, мсье, гостиничный номер?

— Полагаю, что да, — обиделся Лоб. — Я много разъезжаю!

Флешель благодушно выдержал паузу, раскуривая трубку, которая все время грозила погаснуть.

— Отель отелю рознь, — продолжал он. — Я веду речь не о таких, где останавливаетесь вы.

— Это далеко не дворцы, — запротестовал Лоб.

— Я говорю о других… о тех, про которые вы и понятия не имеете… Когда докатываешься до них, тогда только и начинаешь понимать, что такое одиночество. И больше не хочешь жить. Как правило, мы тут бессильны. Они звонят нам для проформы. На следующий день полиция ставит нас в известность. Ведь нам интересно узнать, кто да что… Посмотрите, картотека вон там.

Он указал концом трубки на шкаф светлого дерева. Лоб из любопытства открыл его и увидел десятки аккуратно расставленных папок. Он вытащил одну: «Ломбарди, Джина, 22 года».

Старательный, немного детский почерк, несомненно, принадлежал самому Флешелю. В папке хранились вырезки из газет и заметки, сделанные от руки. Лоб дал себе зарок все это проштудировать. Он обнаружил записку, подколотую к оборотной стороне донесения, и прочел: «Всеми покинутая, я предпочитаю уйти из жизни. Джина».

— Если нет родственников, — пояснил Флешель, — мы берем все бумаги, письма себе — для архива. В конце концов, самоубийство — такая же болезнь, как и любая другая. Может, в один прекрасный день кто-нибудь, изучая архивные дела всех наших отделений, и откроет спасительное лекарство…

— А можно мне переснять эти документы? — спросил Лоб.

Флешель заколебался.

— Мадам Нелли поставила вас в известность, — настаивал Лоб. — Я представитель ассоциации страховых обществ в Лозанне. Вам должно быть понятно, почему мы интересуемся самоубийствами.

— Ну, раз мадам Нелли не возражает… — нехотя согласился Флешель.

— Но если вам не по душе…

— Нет, это меня не волнует… просто я не вижу, при чем тут страховка…

И когда Лоб открыл было рот для ответа, он сказал:

— Не надо объяснять! Мне знать не обязательно. Верно то, что в Ницце самоубийств больше, чем где бы то ни было. Я вам покажу графики. Потому что у меня своя теория. Может, и не совсем научная, но все же вам будет любопытно… Кофейку, господин Лоб?

Он открутил крышечку термоса и наполнил ее дымящейся жидкостью.

— Не хотите? Правда? Я двадцать лет плавал комиссаром торгового флота — может, вам говорили. Так что не сомневайтесь. Этот кофе готовил моряк!

И он осторожно пригубил. Лоб сосчитал папки. От четырехсот пятидесяти до пятисот. На добрый месяц работы.

— Вами сделано много заметок? — спросил он. — Вы позволите их переснять?

— Если они сослужат вам службу, — ответил Флешель. — Мои комментарии представляют собой ценность главным образом для меня самого. Возьмите, к примеру, южный ветер. Южный ветер всегда способствует самоубийствам… но в основном среди стариков.

— Они вам звонят?

— Почти никогда. Им сказать уже нечего. Они выпускают из рук перила, и все кончено.

— Кто же вам звонит чаще всего?

— Женщины. На восемьдесят процентов. Всегда на почве любовных разочарований. Их бросает ухажер, и они остаются без средств к существованию. Или же в интересном положении, а замуж их не берут. Или от зрелых матрон отворачиваются юнцы. Пожалуй, этот случай — самый распространенный… Вы себе просто не представляете, сколько дам теряют здесь свои последние иллюзии.

Флешель бросил в кофе кусочек сахара и задумчиво следил, как он растворяется.

— Чудной город, — пробормотал он. — Не город, а пассажирский пароход. Рейсовый пассажирский пароход высшей категории. На верхней палубе — роскошь, сплошной праздник, туалеты, драгоценности, похмельные физиономии пассажиров первого класса… Ниже — те, кто путешествует по необходимости, и все их добро умещается в одном чемодане. А между теми и другими — члены экипажа, стюарды, которые спят с пьяными богачками, помощники кочегара, промышляющие кокаином, а в трюме — «зайцы», умирающие от жажды. А вокруг — огни, звуки музыки… И каждую неделю попытка самоубийства.

— Да неужели?

— Представьте себе! К счастью, чаще всего неудавшаяся. Нередко люди кончают с собой из желания удивить других, заставить их терзаться угрызениями совести.

Флешель начал заводиться. Тема настолько его захватила, что он забыл про кофе. Он смотрел вдаль, как пианист, ожидающий, когда на него снизойдет вдохновение.

— В иных случаях бьют тревогу соседи, — продолжал он. — Вот так, совместными усилиями, нам удается спасти примерно одного самоубийцу из десяти. И поверьте, мы возвращаем его издалека.

— Вы дежурите у телефона постоянно?

— Да, двадцать четыре часа в сутки.

— И сколько тут вас?

— Человек пятнадцать.

— Каким образом вы вербуете людей?

Флешель улыбнулся, и Лоб почувствовал, что опять задел его за живое.

— Мы никого не вербуем, — возразил ему Флешель. — Приходи, кто хочет. Мы никогда не превратимся в чиновничью контору.

— Вы принимаете первого встречного?

— Тот, кто приходит сюда, уже не первый встречный. Тратить все свое время — значит отдавать самое ценное, что у тебя есть… По крайней мере, мне так кажется.

Его серые глаза подстерегали Лоба. Возможно, они давали понять, что вот он как раз не из тех, кто на это способен…

— Несомненно, я плохо выражаю свои мысли, — сказал Лоб. — Я смотрю на это под особым углом зрения… если угодно, абстрактно. Мне предстоит представить отчет.

— Понятно, — ответил Флешель все с той же скрытой иронией. — И все же трудновато не учитывать эмоций, если желаешь описать нашу деятельность точно и полно.

— Каких именно эмоций?

Флешель прищурился, как если бы старался совладать с приступом боли.

— Не знаю, как и сказать, — наконец ответил он. — Надеюсь, мало-помалу вы определите это сами… Всеми, кто приходит к нам, движет одно и то же. К сожалению, нас устраивает не каждый.

— Почему?

Флешель показал на телефон.

— Из-за него. Тут требуется особый голос… Если кто-нибудь страдает, берут за руку, гладят по голове. Прикосновение приносит облегчение уже само по себе… А вот мы… У нас нет никаких средств воздействия, кроме голоса. Если голос слишком приметный… к примеру, с акцентом… или слишком громкий, или слишком звонкий, слишком индивидуальный… контакта не возникает. Как бы вам объяснить? Они нуждаются в том, чтобы кого-то услышать, но этот «кто-то» не должен быть личностью… Эти люди обращаются к пустоте, к вакууму… По сути дела, они говорят сами с собой, как заключенные… И тюремные стены должны ответить им отзвуками эха… Вы даже себе не представляете, как трудно подыскать подходящие голоса!

Лоб слушал его с явным изумлением. Был ли Флешель маньяком или же он потешался над визитером — новоявленным филантропом, которого направили сюда господа благотворители?

— К каким слоям общества принадлежат ваши коллеги?

— Да к любым.

— Люди пожилые?

— Не обязательно. Но в большинстве случаев пенсионеры… в прошлом учителя, офицеры, инженеры.

— А женщины?

— Нет. Их я избегаю. Они чересчур впечатлительны. Главное — слезно не уговаривать тех, кто решился себя убить. Не придавать их жесту слишком большого значения.

— Как я полагаю, они, ваши коллеги, католики?

— Не все. Здесь не место для проповеди. Нельзя проявить и признака осуждения. Нет и речи об отпущении грехов. Или, скажем, о том, чтобы врачевать душу. Мы не священники, не врачи.

— Но, в таком случае, я не вижу…

— Это трудно сформулировать. Я и сам толком не знаю…

Флешель аккуратно закрутил крышку-стаканчик на термосе.

— В сущности, — продолжил он, — мы возрождаем право человека на убежище. Тот, кто помышляет о самоубийстве, нигде не чувствует себя дома. Выходит, ему некуда податься. Он оказался изгоем общества. Вот мы как раз и заменяем ему в каком-то смысле общество. Мы не что-то определенное. Никакого ярлыка… Мы существуем — и этим все сказано. К нам взывают, и мы отзываемся. Нам часто поверяют жуткие вещи. Мы выслушиваем как люди, которых ничем и никогда не поразишь. Преступник и тот имеет право на наше внимание. Любое живое существо имеет право на наше внимание. По крайней мере, я так считаю… Извините… Но философия не по моей части.

Он приблизил пламя зажигалки к Лобу, который подносил к губам сигарету, и этот жест старика глубоко тронул его.

— Извиниться должен я, — сказал он. — Я принимал вас за спасателей по линии Красного Креста. Знаете, я воспитывался в Женеве…

— Мадам Нелли мне говорила. В этом нет ничего зазорного.

Флешель снова улыбнулся, как бы выражая сдержанное расположение, и Лоб отметил для себя, что старик и сам не прочь поговорить, совсем как те, кто звонит ему по телефону.

— Верно, я кажусь вам бесчеловечным со своими расспросами, — сказал он. — Ремесло страхового агента, по сути счетовода, не располагает к сердечным излияниям…

— Даже и не представляю, в чем заключается ваша работа, — перебил Флешель.

— А, да просто в составлении сводок по смертности населения, учитывая различные показатели: возраст, пол, профессию, чтобы определить процент страховки. Если можно так выразиться, занимаюсь прогнозированием, но, по мере изменения материальных условий жизни, эти прогнозы устаревают. Поэтому-то и приходится проводить бесконечные опросы в самых разных областях.

— Не весело, — покачал головой Флешель. — Если я правильно вас понял, вы обеспечиваете рентабельность смерти.

— Грубо говоря, да. Но мы не только констатируем факты, мы стремимся осуществлять предварительные, что ли, меры.

— Реклама, — сказал Флешель, — конференции, наглядные пособия… В общем, понятно!.. Филантропия — не что иное, как… Ладно, не хочется обижать вас.

Лоб направился к двери, на ходу бросив взгляд на пустынную площадь. У соседнего здания комиссариата тихонько урчал двигатель полицейской машины. Город спал, расцвеченный ночными огнями. Что сейчас с девушкой, которая звонила им? Может быть, завороженно смотрит на лежащий перед ней револьвер или на пузырек с таблетками… Или ждет наступления дня и глядит в это мгновение на пустынную улицу, на пальму напротив окна, умело подсвеченную, словно театральная декорация… Или прислушивается к упрямому биению жизни внутри себя…

Лоб обернулся. Флешель, откинувшись на спинку стула, нога на ногу, мирно курил, и Лобу показалось вдруг, что он виноват в чем-то необъяснимом, чего он никогда не сумеет сформулировать. Молча он сделал несколько шагов.

— Нет, — прошептал он наконец, — я не обиделся. Не моя вина, что я не знал всего этого… — Он жестом обвел комнату, телефон, шкаф с картотекой. — Мне повезло, — продолжил он, — у меня обеспеченное существование. Счастлив ли я, это другой вопрос!.. Я мог бы жить на свою ренту. Мне хотелось стать полезным.

— Совершенно уверен, что вам удалось это, — вежливо заметил Флешель.

Сунув руки в карманы, Лоб опять зашагал по комнате. С такими людьми, как Флешель — фанатиками своего дела, — не спорят. Право на убежище! Слова-то какие! В один прекрасный день ему снова придется отправиться в путь, а одиночество уже подкарауливает у порога. Телефонный звонок пригвоздил его к месту, как выстрел. «Она!» — подумал Лоб.

Флешель не спеша снял трубку.

— Да… Я вас прекрасно слышу… Ах нет, сожалею… Звоните пожарникам… Нет, нет. Повторяю вам, это не по нашей части… Не за что!

Он повесил трубку.

— В чем дело?

— У какой-то дамы кошка вскарабкалась на крышу, и она никак не может ее дозваться. О-о, такое случается с нами сплошь и рядом. Люди путают нас с аварийной службой. К нам обращаются, разыскивая собаку, или проконсультироваться относительно покупки квартиры. Случается, нас принимают за службу советов по любовным проблемам. «Я располнела, а моему жениху нравятся только худые. Что мне делать?»

Флешель рассмеялся и сразу стал заурядным стариком.

— А вы не посылаете их куда подальше? — спросил Лоб.

— Никогда!.. Случается, те, кто испытывает в нас нужду, начинают со странных вопросов, прощупывают почву, обеспечивают себе пути к отступлению… Помнится, однажды мне позвонили… Это был мальчик… Он позвонил и сказал, что у него украли водительские права… А на самом деле он был готов совершить глупость… Мы уберегли его от беды в самый последний момент…

Флешель посерьезнел.

— С мальчиками, — сказал он в заключение, — следует быть начеку.

У Лоба давно уже вертелся на языке вопрос. Он задал его, придав голосу безразличное выражение:

— А вы не позволите мне хоть раз ответить по телефону?

Флешель ответил не раздумывая:

— Нет.

— Может, у меня неподходящий голос?

Флешель встал, растопырив пальцы, несколько раз прочесал ими седые волосы, подстриженные бобриком. После чего промокнул носовым платком шею и уши, не переставая наблюдать за Лобом.

— Вы, наверное, думаете, что я — старый чудак, а? — спросил он. — Что я перегибаю палку… и, быть может, разыгрываю перед вами представление?

— Да ничего подобного!

— И все же категорически отвечаю: нет! Вы слишком молоды.

— Мне уже тридцать два.

— Господин Лоб, строго между нами, сколько в вашей жизни было женщин?

Лоб почувствовал, как краска заливает его лицо.

— Вот видите, — сказал Флешель.

Он вытряхнул содержимое трубки, осторожно постукивая ею по краю пепельницы.

— Чтобы играть в эту игру, — продолжал он, — желание помочь еще не все. Нужно пережить немало ударов судьбы. И даже скажу вам одну вещь… — Он приглушил голос, словно опасаясь, что его подслушивают. — Нужно самому пройти через намерение покончить с собой. Нужно пройти через это…

Телефон заставил Лоба подскочить. Зачем Флешелю такой громкий звонок? Тот уселся на стул верхом и схватил аппарат.

— Слушаю вас.

Повернувшись к Лобу, он шепнул:

— Она.

И протянул ему отводную трубку, в ней слышалось дыхание. Затем — шорох скомканной бумаги.

— Вы там один? — пробормотал голос. И снова послышалось дыхание — частое, нервное, такое близкое, что оно почти смешивалось с его собственным.

— Если вы не один, я бросаю трубку.

— Один, — сказал Флешель тоном, не допускающим сомнений.

Смутившись, Лоб присел на краешек стола. Как животному в предчувствии опасности, ему передалась тревога незнакомки. Трубка больно давила на ухо.

— Могу я говорить с вами свободно?

Голос был слабенький, хрупкий, слегка дрожащий; казалось, он выбился из сил, преодолевая большое расстояние и ночную тьму. Голос страждущей души. У Флешеля хватило сил рассмеяться, словно вопрос его позабавил, и он ответил, как ответил бы робкому ребенку, которого следовало пожурить:

— Ну конечно! Расскажите мне все… все, что вам приходит в голову.

— Вы поклянетесь мне, что рядом с вами никого нет?

Лоб чуть было не отложил трубку, но Флешель остановил его взмахом руки.

— А вы знаете, который час? В такое время все спят. Вы можете говорить. Я слушаю вас один и все забуду, если вы того пожелаете.

Дыхание стало прерывистей.

— Я собираюсь покончить с собой, — произнес голос.

Флешель молчал. Тишина стала такой глубокой, что тиканье будильника оглушало. Флешелю следовало протестовать. Лоб едва сдерживал слова, которые должен был бы произнести старик. У него непроизвольно шевелились губы. Но Флешель выжидал. По его виску стекала струйка пота.

— Я покончу с собой.

Прошла еще секунда — нескончаемо долгая.

— Куда спешить? — сказал Флешель так, будто тщательно взвесил все «за» и «против».

«Да он круглый дурак», — подумал Лоб.

— У меня вышли деньги, — сообщил голос. — Пустой кошелек. Мне не на что надеяться.

Флешель прикрыл глаза. Он дал восстановиться тишине, и Лоб понял, что в этом и состоит его тактика: сдержать противника, поймать врасплох и привести в замешательство. «Было бы проще простого предложить ей деньги, — подумал Лоб. — У меня они есть. Я дам ему столько, сколько он пожелает, но пусть говорит, святый Боже, пусть решается!»

— Сколько вам лет? — спросил Флешель.

— Двадцать три года.

— И вам давно уже хочется умереть?

На другом конце провода дыхание замерло. Вопрос попал в точку. Потом до Лоба донесся глубокий вздох. Он вытер влажную ладонь о брюки.

— Давно, — ответил голос.

— С каких же это пор?

Ответ последовал сразу, как крик души:

— Когда я была еще девочкой.

Незнакомка пошевелилась. Тяжелый предмет свалился на ковер или палас. Пепельница? Книга? Оружие?

— Моя жизнь никого не интересует! — вскричал голос. — Никого!

— Интересует. Меня, — возразил Флешель.

— Кто вы такой?

— Старый человек, — сгорбившись, ответил Флешель, — глубокий старик. Я вам в дедушки гожусь.

Дыхание участилось. Лоб ощутил в своем горле комок, но рычание донеслось из трубки; неизвестная оборвала связь, и Флешель, отставив телефон, взглянул на Лоба.

— Вы думаете, что… — начал Лоб.

— Нет, — ответил Флешель, — еще нет. Но нам придется тяжко.

Лоб повесил отводную трубку на крючок. Руки тряслись. Ноги дрожали.

— Это ужасно, — выдохнул он.

— Ужаснее, чем вы можете себе вообразить, господин Лоб. Вот она и вправду хочет покончить с жизнью.

— И что?

— А то, что нужно ждать.

Флешель извлек из кармана трубку.

Глава 2

Лоб ослабил галстук. Безукоризненная аккуратность, которой он неукоснительно придерживался, старания противопоставить другим свой безупречный вид, постепенно укоренившаяся в нем привычка, порою даже болезненная, беспрестанно смотреть на себя как бы со стороны — все это разом пошло прахом.

— Нужно постараться определить, откуда звонят, — предложил он.

— Только не через телефонную станцию, — предупредил Флешель. — И потом, даже если мы, допустим, и узнаем адрес… Я приезжаю. Выясняю номер комнаты. Меня спрашивают, почему я, собственно, интересуюсь. Я отвечаю, что речь идет о попытке самоубийства. Можете себе представить, какую реакцию это вызовет? Дежурный меня сопровождает в номер. Стучит, а за дверью разъяренный голос посылает нас ко всем чертям… На кого я буду похож? Три-четыре подобных опыта, и нам в официальном порядке запретят являться в отели. Это ясно как Божий день.

— Ну, а если за дверью никто не шелохнется? — возразил Лоб.

— Тогда мне заметят, что прислуга еще спит, и попросят спуститься, чтобы не тревожить постояльцев.

— Вы можете сослаться на звонки.

— Где взять доказательства, что мне звонили? И потом, не забывайте, что Ницца — город туристов, а люди, которые находятся в городе проездом, нередко ведут себя странно. Я погублю наше дело, навлекая на него слишком много нареканий.

— И все-таки нужно что-то предпринять! — отчаявшись, вскричал Лоб.

— Согласен, — сказал Флешель. — Ждать!

Лоб чуть не вспылил. Ничего, он отыграется в отчете! Сделает упор на бессилии этих служб, скудости их материальных средств, безразличии городских властей. Прежде всего, следует покончить с этой жалкой кустарщиной. Один номер телефона при том, что взывать о помощи могут несколько отчаявшихся одновременно… Он повернулся к Флешелю.

— А что, если вам сейчас кто-нибудь позвонит и займет ваш номер на час? Что станет с этой девушкой?

Флешель метнул на Лоба такой острый взгляд из-под мохнатых бровей, что заставил его почувствовать себя неловко.

— Не бойтесь, мы ее не потеряем.

— Тем не менее… вообразите себе…

— Я лишен воображения…

— Будь у вас три-четыре телефонных номера…

— И мы превратились бы в контору по внешнеторговым связям.

Лоб предпочел выйти на улицу. То был час, когда предутренняя свежесть уже возвещала об окончании ночи. Перед полицейским участком потягивался со сна инспектор в рубашке с закатанными рукавами. С соседнего цветочного рынка доносился слабый аромат, напоминающий запах парикмахерской. «Собственно говоря, — подумал Лоб, — какое мне дело до этой девушки?» Алкоголики, наркоманы, люди, склонные к самоубийству, — все, кого он относил к «группе риска», — внушали ему какое-то отвращение. Они были грязные. Вульгарные. Лоб терпеть не мог с ними сталкиваться. Он тщательно привел в порядок галстук, приглаживая волосы, провел ладонями по вискам и, успокоившись, вернулся в дежурное помещение. Флешель пил вторую чашку кофе.

— Не беспокойтесь, господин Лоб. Она перезвонит… Теперь я в ней разобрался. В прошлом году я имел дело с девчушкой… семнадцати лет… Так вот она держала нас в напряжении три дня кряду… Три дня!

— И вам удалось ее спасти?

— Разумеется! Ее отец, видите ли, женился вторично. Она ревновала.

— И только поэтому?..

— Представьте, да. Только поэтому, из-за такого пустяка!

Лоб снял с крючка куртку, по привычке проверил, все ли на месте: носовой платок — в правом кармане, сигареты и зажигалка — в левом, бумажник, расческа в футляре… Самое время распрощаться. Ночь миновала. Он увидел все, что хотел. Тогда почему он мешкает?

Привыкший за собой наблюдать, запрещать себе какие-либо увертки, строго следовать своим принципам, Лоб вынужден был себе признаться, что оставался из интереса к Флешелю, желая посмотреть, выпутается ли тот из создавшейся ситуации. Ему не нравился непререкаемый тон Флешеля. Сам он, возникни у него желание покончить с собой, предпочел бы идти до конца без всяких проволочек, без этих жалких доверительных признаний, этой манеры выворачивать наизнанку перед кем-либо душу! По счастью, мысль о самоубийстве ему никогда не придет в голову. О том, чтобы оставить после себя окровавленный труп, нечего и думать! Женщины, да. Такие толстяки, как Флешель, да. Они слишком эмоциональны и полнокровны!

Мысли Лоба перебил телефонный звонок. Он без спросу взял вторую трубку и узнал голос, как только Флешель взял свою.

— Не бойтесь, малышка, — увещевал Флешель. — Вы не одна. Ну, поделитесь со мной своими невзгодами.

Она подыскивала слова, что-то бормотала, и Лоб задался вопросом: а не находится ли она уже под действием таблеток? У Флешеля явно создалось такое же впечатление, поскольку он поспешил ее спросить:

— Вы ничего такого не глотали?

— Нет.

— Истинная правда?

— Да, правда.

— Ну, тогда еще не все потеряно. Послушайте, давайте рассуждать здраво… У вас совсем нет денег?

— Нет.

— Я вам их раздобуду. Нет больше работы?

— Нет.

— Я вам ее найду… Что вы умеете делать?

— Я умею…

Она примолкла, задыхаясь, потом закричала:

— С меня хватит… всего… Вам не понять… Никто не может меня понять! Все, что бы я ни делала, оборачивается против меня… Я слишком несчастна.

— Вы не больны? — спросил Флешель.

— Нет… Не то чтобы больна… У меня нет сил жить — вот и все.

Накрыв микрофон ладонью, Флешель быстро зашептал:

— Если она пускается в объяснения, значит, наша взяла!

Потом он продолжил, прикрыв глаза и словно напрягая все силы, чтобы представить себе эту молодую женщину, перенести ее образ в эту комнату.

— Почему? — спросил он. — Вы утратили желание жить, если я вас правильно понял?

— О-о! Что вы! Мне бы так хотелось жить! Но мне не дают.

— Вам кто-нибудь угрожает?

Из трубки все еще доносилось ускоренное, лихорадочное дыхание, мучительно отзывавшееся у Лоба в душе.

— Нет.

Голос нащупывал ответ, как это бывает после нескончаемых споров с самим собой, когда создается впечатление, что докопаться до истины невозможно. Лобу это было так знакомо!

— Нет… Врагов у меня нет… Виной всему складывающиеся обстоятельства. Жизнь стала для меня невыносимой.

Она присовокупила несколько слов по-немецки, которые Лоб сразу же мысленно себе перевел, но от Флешеля их смысл ускользнул. Сморщив лоб от усилия понять, он выпрямился.

— Что она сказала?

— Что ей не везет.

Флешель покачал головой. Лоб почувствовал, что это выше его понимания. Несомненно, он привык иметь дело с бедными девушками без затей. Но вот стоило обратиться к нему девушке с натурой более тонкой… А на сей раз он столкнулся с существом неординарным. Голос, акцент, тон — все звучало изысканно, свидетельствовало об образованности. Случай явно не для Флешеля. Лоб вытянул руку.

— Позвольте мне продолжить?

Но Флешель, дернув подбородком, велел ему молчать.

— Везенье, — сказал он, — приходит и уходит. Какое-то время на тебя обрушиваются жестокие удары судьбы, а потом, без видимой причины, наступает просвет…

Незнакомка слушала, несомненно разочарованная такими банальностями. Она ожидала иного — Лоб был в этом уверен. Следовало найти более интимный, доверительный тон, сказать о своего рода бегстве от счастья, отравляющем всякую радость, делая любовь смехотворной. Следовало создать атмосферу некоего соучастия в покорности судьбе. Флешель же обращался с ней как с горничной.

— Ваши родители… — начал он.

— У меня нет родителей.

«Поделом ему», — подумал Лоб.

— Ваши друзья?

— У меня нет друзей.

«Поделом!»

— Ну что ж, тогда я, — взорвался Флешель, — я запрещаю вам делать глупости, слышите? Сироты, одиночки — я знаю множество примеров. Я даже знаю девушку, которая живет в стальном легком, как рыба в аквариуме, что не помешало ей сдать экзамены…

— …и рожать детей, — вдруг в сердцах сказал голос.

Флешель стиснул зубы и переложил трубку в другую руку. Он спросил со всей мягкостью, на какую только был способен:

— Послушайте, мадемуазель, когда вы мне позвонили, у вас была какая-то цель, не правда ли?

— Да…

Пауза. Лоб почувствовал, что она заплакала.

— Алло! — кричал в микрофон Флешель.

Щелчок в аппарате, когда собеседник вешает трубку, прозвучал в их ушах ударом гонга. Флешель, тяжело вздохнув, в сердцах ударил трубкой по руке.

— Как же это глупо получилось! Нет, да неужели…

Он виновато смотрел на Лоба.

— Я впервые вышел из терпения, господин Лоб. Мне не следовало… разумеется… Но эти юные создания с их воображаемыми горестями… Временами так и хочется их отшлепать!

Он снова водрузил телефон на подставку и встал, тыча пальцем в Лоба.

— У меня был сын… Возможно, мадам Нелли вам рассказала… Он покончил с собой в девятнадцать лет… Я находился далеко — служил в Порт-Саиде… И так никогда и не доискался, почему он пустил себе пулю в лоб… Если бы я был с ним построже, если бы я муштровал его, как муштровали меня… — Он нервно сжимал и разжимал кулаки. — Вот почему я оказался здесь. И уже шесть лет выслушиваю их разглагольствования, бредни, колкие замечания. «Невезенье»! — Он усмехнулся. — Что значит «невезенье»?.. Как будто человек заслуживает сплошного везенья.

«А что такое „заслуживает“?» — чуть было не парировал Лоб, но предпочел хранить молчание перед этим старым человеком, который только что проиграл партию и силился сохранить лицо.

Флешель открыл шкаф и достал общую тетрадь в твердой обложке, ручку и чернильницу.

— Мой судовой журнал, — пояснил он. — Я заношу сюда все ночные происшествия. Привычка моряка. Однако это полезно, сами убедитесь!

Он тяжело сел за стол и раскрыл тетрадь, продолжая вполголоса диктовать себе:

— Три часа пятьдесят минут… Вторично звонила девушка, не назвавшись по имени… Возраст: двадцать три года… Круглая сирота… Без средств к существованию…

Лобу хотелось добавить: «Блондинка, хорошенькая». С минуту он шестым чувством воображал себе ее именно такой, и, будь перо в руке у него, он уточнил бы: «Умница, образованная, впавшая в отчаяние по мотивам, достойным уважения».

— Еще не доказано, что она не позвонит в третий раз, — заметил Флешель. — Она еще не все выложила. В конце концов, возможно, я и имел основания говорить с ней резко.

— Сожалею, — сказал Лоб, — я вам мешаю. Я пошел.

— Останьтесь, господин Лоб. Сделайте одолжение. Присаживайтесь и выпейте кофейку. Вам это нужно не меньше, чем мне. А вдруг она снова заговорит по-немецки…

Лоб сел, но так и не притронулся к крышечке с кофе, от которого шел пар. Никакого желания пить из нее после толстяка.

— Мне быи в голову не пришло, что она немка, — продолжал Флешель.

Он дописал: «Возможно, немка по происхождению».

Следуя ходу своих мыслей, он скрестил руки и заглянул Лобу в глаза.

— Уверен, что она еще объявится… Есть слово, которого она не смогла произнести. Может, ее сковывает стыд… или удерживает желание, в котором она не решается признаться. Понимаете, если бы мы могли в последний момент подарить им… ну, не знаю… скажем, зверька, котенка, канарейку, что-нибудь живое и хрупкое… это могло бы их удержать.

«Он добрый, — думал Лоб. — Великодушный. И я его глубоко обижу, если не выпью предложенный кофе. Ну почему так получается, что я всегда делаю то, чего бы мне не хотелось?» Лоб отпил обжигающую жидкость. Он устал. Внезапно он почувствовал, что с него довольно Флешеля и этой девушки, которая никак себя не убьет. Скорее бы вернуться к себе в отель — горячая ванна, час сна на террасе и ни о чем не думать. Но ему не удавалось отрешиться от воспоминания о голосе. В особенности ему запомнился крик души: «О-о! Я так хотела бы жить!» Неужели можно до такой степени любить жизнь! Это непристойно!

Лоб замаскировал зевок ладонью и заставил себя пройти несколько шагов. За окном, в бледном свете утра начали проступать, напоминая зарисовки углем, выдержанные в итальянском стиле фасады домов. Со стороны моря взмыл в небо «боинг» — пронзительный свист, заполнив собой пространство, растаял. Лоб подумал, что еще ни разу в жизни не видел умирающего. Его мать… Он был слишком молод. Отец… Он жил тогда в интернате. А когда приехал, гроб уже закрыли. Он отказался от ночного бдения при покойнике, скомпрометировав себя в глазах слуг. Но он часто силился вообразить себе мертвое лицо. В музеях он мечтательно простаивал перед посмертными масками. Почему? А теперь он ожидал конца — конца спектакля! Еще немного, и он бы прошептал: «Поскорей бы уж!»

Он рассеянно прочитал на прикрепленном к стене листке фамилии коллег Флешеля: «Филипп… Меркюдье… Дотто…»

— Она не заставит себя ждать, — как бы извиняясь, произнес Флешель.

Лоб оглядел комнату. Теперь он мысленно ее переоборудовал, обставлял офисной мебелью — вращающиеся на стержне картотеки, коммутатор, крупный план города… И сказал себе: нет, это помещение все равно никуда не годится. Оно расположено в неподходящем месте; следовало бы подыскать что-нибудь поприличней, попросторней, посолидней, с помещениями для консультаций, службой аттестации. Зачем спасать людей от смерти, если впоследствии не снабжать их средствами к существованию? Возьмем эту девушку. У нее наверняка имелись веские причины расстаться с жизнью, но такие причины возникают из-за неудовлетворенных потребностей! Будь у нее деньги и работа, она не сочинила бы целый роман. Лоб терпеть не мог людей из романов! Если он, отторгая их от себя, все же сюда пришел, то главным образом из-за предчувствия, что сумеет проникнуть в отталкивающий мир слез, признаний, жалоб и заклинаний. Эта убогая комнатушка идеально подходила для откровенных излияний. Переменить обстановку и изгнать слащавое сюсюканье! Построить благотворительность на прочном фундаменте. В сущности, кто такой кандидат в самоубийцы? Перемещенное лицо. Достаточно подыскать ему новую родину. Компьютер с успехом заменил бы нескольких Флешелей. Во что все это станет?.. Лоб уже перебирал в уме цифры, когда зазвонил телефон. Флешель тут же положил руку на аппарат.

— Что я вам говорил?! — прошептал он. — Алло? Слушаю вас.

Лоб бесшумно завладел второй трубкой.

— Вы хотите мне что-то поведать? — продолжал Флешель. — Я готов прийти вам на помощь… С какой целью вы мне позвонили?

Она молчала, возможно испытывая проницательность Флешеля.

— Знаете, мы о вас ничего не спрашиваем… А с другой стороны, располагая всякого рода возможностями, могли бы негласно прийти вам на помощь…

— Цветы, — сказала она.

Флешель удивленно переспросил:

— Цветы?

— Я прекрасно знаю, — еле слышно прошептала она, — меня закопают, как собаку.

— Полноте!

— Конечно. Так уж заведено. Священники отворачиваются от самоубийц. Никто меня не проводит на кладбище. Но я ушла бы из жизни менее несчастной, если бы знала, что на мою могилку станут класть цветы… какое-то время… я так люблю цветы… Обещайте… Вот видите… вы не хотите даже пообещать…

Флешель бросил отчаянный взгляд на Лоба, который потупил взор.

— Обещаю, — строго сказал Флешель. — Но в таком случае сообщите свой адрес и назовитесь.

— Вы и сами сумеете навести справки.

— Не кладите трубку, — взмолился Флешель. — Я буду…

— Прощайте, — шепнул голос. — И спасибо… спасибо.

Лоб осторожно повесил трубку на место и отошел от Флешеля. Он хотел было уйти на цыпочках. Позади него Флешель выдохнул так, как человек, разбитый усталостью.

— Ну конечно же, я провожу ее на кладбище, — сказал он. — Я их всех провожаю. Что она себе думает?.. Ну, а пока…

Теперь небо окрасилось в розовые тона. Скоро начнется праздник радужного света над недвижным городом. Флешель набрал номер.

— Вы вели себя бесподобно, — сказал Лоб, не оборачиваясь.

— Алло… Центральная полиция? Говорит Флешель… Да, спасибо… Нам только что звонили… Девушка, которая, вероятно, сейчас покончит жизнь самоубийством… О-о! Я этого страшно боюсь… Знаете, когда они решают идти до конца… Нет, никаких данных у нас нет. Двадцать три года… Возможно, студентка. Дайте мне знать сразу, как получите сообщение… Да нет! Достаточно соседу услышать что-либо подозрительное… Так уж бывало не раз. И еще, доложите об этом случае комиссару, когда он появится… Пожалуйста, держите меня в курсе.

Он положил трубку и объяснил Лобу:

— Комиссар Моруччи — друг и оказывает нам немало услуг.

Потом Флешель в свою очередь подошел к порогу и, прищурившись, глянул на предрассветное небо.

— Прими она какое-нибудь зелье, — пробурчал он, — у нас еще оставались бы шансы. А вот если у нее револьвер…

Первые голуби, распрямив крылья, падали с крыш посреди стада припаркованных машин. Воздух был приторный до тошноты.

— Если я вам понадоблюсь, — сказал Лоб, — вы знаете, где меня найти. Так или иначе, я зайду днем поработать в ваших архивах.

Он протянул руку Флешелю, который ее рассеянно пожал, и перешел через дорогу к своему «вольво». Флешель снова уселся за свою писанину. Лоб видел, как он раскрыл тетрадь. Наверняка допишет недостающую строку отчета: «Скончалась на рассвете». Лоб включил сцепление и медленно выехал на Приморский проспект. Перед его глазами открывался вид, как с почтовой открытки. Но и вся Женева с ее озером походила на яркую почтовую открытку. А сам он в своей красной машине выглядел ее деталью, статистом из рекламных роликов, которые позируют перед камерой, застыв то в одной позе, то в другой. Реальной была лишь девушка в предсмертной агонии со слипшимися от пота волосами, в убогом номере отеля. Лобу все еще слышался ее голос, и он не переставал отвечать ей, как если бы ему было жизненно необходимо оправдаться; как если бы незнакомка в смертной муке презирала именно его, Лоба, кого, между прочим, тоже особо не баловала судьба. Есть, размышлял он, разочарование громогласное, с фальшивым пафосом, к примеру, на почве страсти, болезни, веры; разочарование, репетируемое, как роль перед зеркалом; есть и другие — мелкие разочарования, будничные, переживаемые из-за безразличия, неверия. Они проступают на лице маской смерти. Но разве такие не в счет? Вот разве он сам приемлет себя таким, какой есть? А между тем продолжает жить и не закатывает истерик! Идиотка!..

Лоб повернул назад к порту, еще издали высматривая свой отель, окна своего номера. Ему нравился его старинный, благородный фасад над недвижным зеркалом залива. По вечерам он любил выкурить на балконе тонкую голландскую сигару, наблюдая движение катеров или следя за теплоходом «Наполеон», идущим к причалу с грузом туристов. Отражение вспыхивающих на воде огней, скрип якоря, глубокое дыхание моря в листве платанов — все это на мгновение звучало нежной мелодией скрипки, мелодией счастья. Главное — остерегаться поверить в возможность счастья. Быть всегда начеку. Чтобы не остаться в дураках!

Лоб остановил машину на набережной, прямо напротив подтянутых к берегу лодок. Сердце у него екнуло, когда с соседних улиц до его слуха донеслись две ноты сигнала кареты «Скорой помощи». В этом городе сирена «скорой помощи» давно стала самым привычным звуком, заменившим крик петуха. Он вовсе не означал, что девушку удалось обнаружить.

Лоб пересек улицу, вошел в отель. Ночной дежурный дремал в приемной. Несмотря на вентиляторы, воздух был влажный, липкий. В лифте еще держался пряный запах духов, усиливая грусть Лоба. В комнате стояла жара, металлические перила балкона уже нагрелись. День явно обещал быть знойным. В котором часу им что-либо станет известно? Может быть, и никогда! Возможно, в последнее мгновение она одумалась. И потом, какое это имеет значение? Лоб вспомнил статистические данные по Франции: около семи тысяч самоубийств ежегодно, что составляет примерно двадцать в день. В эту самую минуту в Париже, Лионе, Кемпере на носилки укладывают трупы самоубийц. Двери открываются, люди перешептываются. Эта девушка — всего лишь один из таких обломков ночного кораблекрушения и достойна жалости не более, чем другие. У Лоба не было времени на то, чтобы обременять себя ее случаем. Он наполнил ванну, поставил на стол пишущую машинку. В этом отчете ему не следует задевать чьи-либо чувствительные струны, и прежде всего — супругов Нелли. Нельзя забывать, что Мари-Анн Нелли — одна из тех, кто щедро жертвует на благотворительные цели. Готовясь побриться, Лоб заказал себе в номер чашку чая и сдобные рогалики. Его вновь охватила потребность работать, организовывать, руководить, которая еще немного — и приведет его в кресло, столь продолжительное время занимаемое его отцом. Однако он не удовольствуется скромным местом управляющего…

Тихонько зазвонил телефон.

— Алло?

Лоб узнал голос Флешеля — ворчливый, потрясенный.

— Свершилось! Наконец-то мы ее отыскали… Я только что перевез ее в клинику… Успели в последний момент… Вены на запястьях вскрыты… Прошу прощения… Я торопился… Ее спасут.

— Чем могу быть полезен? — спросил Лоб.

— Ну что ж… Вы ведь хотели ее видеть, не так ли? Для вашего… статистического отчета…

Теперь, когда на душе Лоба полегчало, у него пропало всякое желание заниматься этой девицей. Желая потянуть с ответом, он спросил:

— Как ее зовут?

— Зина Маковска. По происхождению она полька.

— И конечно же блондинка?

— Да.

Зина! Какое нелепое имя!

— Ну так что? — настаивал Флешель. — Вы поедете?

— Ладно, — согласился Лоб. — Заезжайте за мной.

Он закрутил краны в ванной, критически посмотрелся в зеркало над умывальником. «Я вполне созрел для Армии спасения!» — подумал он.

Глава 3

— Я звонил в клинику, — сообщил ему Флешель, — но мои надежды не оправдались: до вечера нас туда не пустят.

— Положение очень серьезное?

— Нет, не очень, она не успела потерять много крови. Но порезы глубокие — хватила через край. Прямо-таки чудо!.. И самое удивительное заключается в том, что бедняжка остановилась вовсе не в заштатном отеле, а в приличном, трехзвездном, на бульваре Виктора Гюго. Туда уже приехал инспектор. Сейчас мы с ним и повидаемся.

Лоб искоса наблюдал за Флешелем. Толстяк был явно сильно взволнован. У него не нашлось времени побриться, и наверняка он не завтракал. Как он жил в те дни, когда не дежурил? Среди каких воспоминаний? Какова в нем доля великодушия и доля любопытства — того жадного, настырного, пронырливого любопытства людей, переставших жить собственной жизнью? Лобу совсем не улыбалось присутствовать на полицейском расследовании. В конце концов, эта Зина знала, что делала! Ее смерть принадлежала ей одной! Флешель быстро ехал по улицам, которые не спешили просыпаться. Он ворчал, тщетно отыскивая место для парковки.

— Что ж, придется немного пройтись!

— А я совсем не против, — ответил Лоб.

Он опять становился несносным. Визит в отель был ему неприятен. Он досадовал на то, что приходится тащиться с Флешелем, быть при нем то ли в качестве подчиненного, то ли туповатого посетителя, которому приходится все растолковывать. Перед отелем был разбит цветник. Разбрызгиватели орошали лужайки. Лоб пошел в обход, тогда как Флешель врезался в самую середину водяного облака, не обращая на это ни малейшего внимания.

— За все про все, — объяснил он, — в разгар сезона с нее брали, почитай, минимум шестьдесят франков в сутки. Сущее разорение! Наверняка она жутко задолжала.

Молодой инспектор ожидал их в гостиной.

— Менго, — представил его Флешель, — помощник комиссара.

Лоб представился сам, желая побыстрее покончить с формальностями.

— Ну и как? — спросил Флешель.

— О-о! — ответил Менго. — Ничего особенного. Предполагаю только один мотив, да и тот кажется не вполне ясным. Ее никогда не видели с мужчиной… Она никого не принимала у себя, никуда не ходила по вечерам… словом, будем считать… часам к одиннадцати — двенадцати она уже поднималась к себе.

— И долго она проживала в этом отеле? — спросил Флешель.

— Недели две… Судя по записи в журнале, она родилась в Страсбурге 23 июля 1941 года… Дата точная, я сверился с удостоверением личности.

— Нам она сказала, что ей двадцать три года, — уточнил Флешель. — А выходит — двадцать шесть.

— Француженка. Должно быть, ее родители обосновались во Франции после Первой мировой войны. Маковски… Это имя ассоциируется у меня с художником или композитором, а у вас?

— Погодите-ка, — сказал Лоб. — Да ведь это же фамилия физика, и даже знаменитого. Возможно, однофамилец.

— Наверняка, — сказал Менго. — Не представляю себе, чтобы дочь известного ученого работала гидом на туристических автобусах Гугенхейма…[127] А впрочем… В конце концов, это не существенно. Такая уж у нее профессия. Сейчас я звякну в Страсбург и запрошу подробности… может, она находилась в отпуске, хотя сейчас разгар сезона, и меня бы это весьма удивило. Скорее она бросила работу по причине, нам пока неизвестной.

— А где ее постоянное местожительство? — поинтересовался Флешель.

— В Страсбурге.

— И как все это произошло?

— У нее оказалась безопасная бритва. Она вскрыла себе лезвием вены на обоих запястьях, а при этом еще и порезала пальцы. Ей потребовалось большое мужество. Дело это нелегкое и болезненное. Потеряв сознание, она потянула за провод, и телефонный аппарат отключился. Дежурный послал горничную поглядеть, в чем дело; та открыла дверь запасным ключом. Кровотечение было не особенно обильным, но все-таки… Если желаете, мы могли бы подняться в номер.

Он находился на пятом этаже. Неубранная кровать. Палас, в мокрых от чистки пятнах, уже начал подсыхать. Личные вещи аккуратно сложены на столике у двери. Возможно, днем номер сдавали какой-нибудь парочке, которая на этой же кровати… «Все мы кочевники», — промелькнуло у Лоба.

Менго открыл дорожную сумку из искусственной кожи.

— Немного белья, как видите… Туалетный несессер… сандалеты, купальник…

Лоб отвернулся. Если бы тут распоряжался он сам, он не разрешил бы рыться в ее вещах.

— В сумочке, — продолжал инспектор, — всех денег три франка тридцать сантимов. Она осталась совсем без средств.

— Счет, конечно, не оплачен, — сказал Флешель.

— Оплачен. Вчера вечером. По-моему, она поистратила здесь все свои сбережения, и хоп!.. Вы передадите ей эти вещи или же мне переправить их в клинику самому?

— Беру на себя, — поспешил бросить Лоб. — Я располагаю временем.

Он еще толком не знал, почему принял такое решение, но чувствовал, что, начиная с какого-то момента, стал на сторону Зины, как если бы смертельная опасность грозили им обоим. Из открытого окна веяло запахом влажной травы, теплой земли. Перед ним росла пальма, которую вечером, должно быть, освещали фонари бульвара. Лоб обвел взглядом казенную мебель, сероватые обои. Комната, навевающая мысли о смерти. Да и сам город навевал такие мысли. Лоб подхватил чемодан и сунул под мышку сумочку.

— Пойду навещу ее, — сказал он.

— Постарайтесь узнать причину ее поступка, — напутствовал его Менго. — Нам недостает только этой детали. Так или иначе, случай вполне заурядный!

— Я угощаю, — предложил Флешель. — Теперь, когда все обошлось, я чувствую себя разбитым. Перейдем на террасу. Там нам будет приятнее.

Он заказал три кофе. Еще одна вещь, отвергаемая Лобом, — болтовня в бистро, переливание из пустого в порожнее в тот момент, когда дел по горло! Но в Ницце это больше, чем обычай-ритуал. Он оставил вещи в приемной.

— Один звонок, — извинился он.

Он вызвал клинику. Ему пришлось вести долгие переговоры, вновь и вновь объяснять одно и то же…

— Да… Маковска или Маковски, как вам угодно… Это малышка, которая вскрыла себе вены…

Наконец к телефону подошло именно то административное лицо, которое могло сообщить ему новости…

«Состояние здоровья удовлетворительное… большая слабость и нервный шок… Придется еще несколько дней держать ее под наблюдением врача… Да, она содержится в общей палате…»

— В том-то и проблема, — сказал Лоб. — Я хочу, чтобы ее перевели в отдельную палату.

— Но дело в том…

— За мой счет.

— Вы являетесь ее…

— Нет. Ни мужем, ни любовником. Я заеду в течение дня, чтобы уладить формальности.

Он сухо прервал разговор. Разумеется, ему было плевать на мнение других, но как бы по милости этой дурочки его, чего доброго, не приняли за олуха какого-нибудь. Тем не менее он позвонил знакомому продавцу цветов, раз уж она такая их любительница!.. Он в деталях описывал желаемый букет — не потому, что цветы его очень трогали, просто букеты являлись элементом его воспитания. Он преподносил их без счета и четко различал нюансы — свадебные, на день рождения, на Новый год или просто в качестве знака внимания, — и ему доставляло удовольствие вперемежку с возмущением составлять букет для девушки, вознамерившейся умереть.

— Никакой карточки, — распорядился он. — Направьте счет мне.

Он вернулся к честной компании в тот момент, когда Флешель объяснял инспектору, как он спас пожилую даму, потерявшую все свои сбережения в лопнувшем банке недвижимости. Он все-таки перебарщивал с рассказами из личной практики. Лоб пил кофе стоя, давая понять, что ему некогда.

— Подождите! — сказал Флешель. — Подождите! Я вас подвезу.

«Подождите» — ключевое слово, употребляемое здесь к месту и не к месту. А еще: «Да у вас уйма времени!..»

Лоб спросил себя, следует ли объявить им о своем намерении нанести визит мадам Нелли. Это стало бы новым поводом для болтологии, а ему не терпелось остаться наедине с самим собой. Он потянулся к карману, чем сразу вызвал бурю протестов, чего и опасался. Менго тоже пожелал расплатиться. Флешель сделал вид, что обижается. Лоб закурил сигарету и повернулся к ним спиной. Единственное средство поставить эту девушку после выздоровления на прочные рельсы — конечно же подыскать для нее интересную работу, и Мари-Анн Нелли не откажется принять участие в ее судьбе… На ее парфюмерной фабрике заняты десятки женщин. Наверняка найдется возможность пристроить и Зину.

Эта идея осенила его в тот момент, когда он звонил в цветочный магазин, и показалась ему лучшим выходом из сложившейся ситуации. Он глянул на часы и прикинул время. Пожалуй, он сможет заехать на фабрику около десяти, что придало бы его визиту характер срочности и лучше всяких объяснений подчеркнуло бы драматический характер происшествия. Требуется безотлагательное решение. А когда он появится в клинике, у него уже будет что предложить Зине — нечто определенное и надежное. Словом, проект для обсуждения! Таким образом, девушка не удивится, не станет делать неуместные предположения. Только не это!

Менго откланялся, а Флешель с Лобом вернулись в машину по тенистому тротуару. Голубые горы уже заволакивало знойное марево.

— В этом сезоне у нас тут прямо вторая Африка! — сказал Флешель.

Потом заговорил о Менго. Но Лоб его не слушал. Ему не терпелось попасть в Зинин номер, чтобы рассмотреть фото на удостоверении личности. В годы студенчества он сталкивался с польками. Как правило, они довольно красивые, живые, развязные, полноватые, на его вкус, немного простоватые, что ли, и слишком фамильярные с первых минут знакомства. Он сторонился крупных особ с пышными формами, про себя называя их «мясистыми». В этом было нечто сродни его отвращению к молоку, ко всему липкому. Кузов его малолитражки раскалился на солнце, и Лоб вытер вспотевшие ладони. Чего он не прощал этим местам, так именно этого свойства — делать липким все, чего ни коснешься. Каждое рукопожатие становилось для него пыткой. Что же тогда говорить о любви?..

В тот момент, когда они уже были готовы расстаться, Флешель удержал Лоба за рукав.

— Не проговоритесь, что вы были прошлой ночью в дежурке, — попросил он. — Вранье не по мне. Уж лучше скажите, что вас послала мадам Нелли.

— Именно это я и собирался сказать. Разумеется, я стану держать вас в курсе.

Флешель все еще пребывал в растерянности. Лоб догадывался, что старик ощущал себя обделенным, так как в известном смысле эти жертвы кораблекрушения принадлежали ему и он не хотел бы уступать свое право на них постороннему. «Я несправедлив к старику, — попрекнул себя Лоб. — Благодарность — вот и все, что остается на долю этого бедняги!»

— Все это не совсем правильно, — вздохнул Флешель и захлопнул дверцу.

По здравом размышлении, Лоб предпочел бы подождать в его машине. Он не горел желанием пересечь вестибюль отеля с вещами Зины. В ее сумочке лежало немного мелочи, губная помада, пакетик гигиенических салфеток «Клинекс» и бумажник, содержимое которого Лоб быстро осмотрел. Он нашел удостоверение личности. Фото плохого качества — вероятно, сделано в кабинке-автомате универмага, но резкому свету вспышки не удалось стереть с лица девушки его природное обаяние. «Интересная! — подумал Лоб. — Нос коротковат. Плохо пострижена. Но глаза красивые, чуточку трагичные, как у кошки при ярком свете… Прелестный рот с вызывающей усмешкой…»

Фотография на водительских правах сильно отличалась от первой: жесткие черты лица, ввалившиеся щеки, высокие скулы. Мечтательное, почти грустное выражение глаз. «Хороша! — подумалось ему. — Я вполне могу ее рекомендовать, не рискуя попасть в смешное положение».

Он развернул план окрестностей Ниццы и, стараясь запомнить маршрут, тронулся в путь. Потерянный день! По счастью, к вечеру все будет улажено, и коль скоро ему выпало побездельничать, то лучше уж делать это с приятным чувством. Дорога была не слишком запружена, и у Лоба появилась возможность поглазеть по сторонам. Он был неприятно поражен. У него создалось впечатление, что он жертва крупного надувательства. Да, море тут ласкало взор, но оно не сумело обзавестись пляжами. Горы затейливо расположены, но из-за отсутствия перспективы похожи на театральные декорации. В этом пейзаже было что-то условное, поддельное; в нем проступала вульгарность итальянского бельканто. К счастью, стоит углубиться в горы, как, несмотря на обилие цветов, вновь обретаешь суровую, дикую красоту альпийских лугов; местами в лесу виднелись черные проплешины — следы пожаров, нередких в этих ущельях, изобилующих туристами.

Супруги Нелли жили вверх по дороге за Грассом. Здание парфюмерной фабрики, постройки XVIII века, больше походило на крупную ферму. Оставив его слева, Лоб поехал по аллее, которая после нескольких зигзагов среди сосен и кедров выводила к современной вилле «Ирисы», названной так потому, что, как он недавно прослышал, здесь уже свыше ста лет специализировались на переработке корней этого цветка.

Он попросил доложить о своем приезде старую горничную-корсиканку в черном, походившую на сестру-привратницу какого-нибудь монастыря. Мари-Анн Нелли вышла из своей конторы, и Лоба, как всегда, поразила ее холодноватая элегантность, которая поначалу приводила его в робость. Темно-зеленый костюм, нефритовые бусы, тонкий золотой браслет, необычный зачес волос наверх, открывающий уши и лоб, придавал ей вид прилежной ученицы; взгляд карих глаз слишком, пожалуй, пристальный или скорее застывший, словно в глубоком раздумье. Мари-Анн улыбнулась любезной светской улыбкой. Лоб поцеловал ей руку. Он чувствовал себя с нею на равных, хорошо защищенный условностями жестов и слов. Она проводила его в гостиную, где широкие проемы окон открывали взору горизонт с голубыми холмами, словно сошедшими с полотен художников Возрождения. Со вкусом расставленные повсюду цветы дополняли изысканность меблировки. Тут царили хороший вкус и не выставляемое напоказ богатство. Лоб молча оценил обстановку. О Зине он говорил отстраненно. Он ничего не добивался. Он описывал случай как таковой, а Мари-Анн реагировала на каждую подробность кивком головы.

— Сколько она зарабатывала в качестве гида? — спросила она.

— Не имею понятия.

— Не более тысячи двухсот франков, включая чаевые. Это средняя ставка. У меня она будет получать меньше. Я не совсем представляю себе, куда ее пристроить. Может быть, в секретариат, она ведь знает немецкий. Как, вы сказали, ее зовут?

— Зина Маковска.

— Я вам ничего не обещаю, господин Лоб. Вы мне ее пришлете. Мне надо ее увидеть, поговорить с ней. Взбалмошная девчонка мне не требуется. О! Вот и мой муж.

Она пошла открывать дверь.

— Филипп!.. У вас найдется минутка? Я хочу познакомить вас с мсье Лобом.

Когда Нелли вошел, Лоб едва не выдал своего удивления. На нем были серые вельветовые брюки и пестрая рубашка, широко расстегнутая на груди, на ногах — разношенные мокасины. Ниже жены ростом, он выглядел здоровяком; четкие черты массивного лица напоминали одну из тех римских масок, какие можно увидеть в музеях Италии, — прямой нос, тяжелый подбородок, чувственный рот. Быстрое сильное рукопожатие.

— Прошу прощения, — сказал он. — У меня работа в самом разгаре.

— Филипп пытается изобретать духи, — объяснила Мари-Анн, как бы снисходительно подтрунивая над ним.

Затем, повернувшись к мужу, добавила:

— Господин Лоб приехал поговорить со мной насчет девушки, которая прошлой ночью пыталась наложить на себя руки. Мы постараемся ее пристроить.

— Куда?

— К нам на фабрику, разумеется.

— Значит, — глядя на Лоба, сказал мсье Нелли, — вы тоже подвизаетесь в спасении утопающих!

— Мой муж убежден, что мы только попусту теряем время.

— Терпеть не могу неврастеников, — отрезал Нелли. — Направлять проституток на путь истинный — еще куда ни шло. Если они сошли с него — не их вина. Но признайтесь, дорогая, что с вашими подопечными вам не везет.

Почувствовав, что лучше сменить тему, Лоб признался, что является профаном по части парфюмерии.

— Если я вас правильно понял, выходит, изобретать духи возможно еще и в наше время?

— Да хоть каждый день, — заверил его Нелли.

— Может быть, мсье Лобу хочется пить? — прервала его Мари-Анн.

— В самом деле! — воскликнул Нелли. — Где же моя голова? Вы пообедаете с нами? Да? Разумеется, да. Прежде всего, мне требуется время на то, чтобы просветить вас… насчет духов.

Мари-Анн подняла брови и закатила глаза, давая понять Лобу, что ему придется смириться, после чего, извинившись, удалилась. Лобу ничего не оставалось, как вежливо слушать.

— Мари-Анн в это не верит, — продолжал Нелли. — Она признает один-единственный запах — натуральный. Под тем предлогом, что здесь с незапамятных времен изготовляют натуральные эссенции, мы тоже должны уважать традицию… Виски? «Чинзано»? Порто?..

— Капельку «чинзано».

Нелли позвал старушку горничную, открывая шкатулку с сигаретами.

— Угощайтесь, господин Лоб. Традиция! По мне, так просто рутина… У вас хорошее обоняние?

— Думаю, да.

— Тем лучше. Я покажу вам свою лабораторию в Ницце… Здесь у нас тоже есть лаборатория, но мне в ней не работается. Я использую ее во время своих наездов. А там у меня полностью развязаны руки. Увидите, я разработал несколько марок, за которые не приходится краснеть. Ведь духи — та же музыка! Я вовсе не против Баха. Но вправе предпочитать ему Армстронга. Миллионы современных молодых людей предпочитают Армстронга. Так вот, я ориентируюсь на их вкус. Фиалки, жасмин — все это отошло в прошлое, годится лишь на потребу престарелых дам. Сейчас нужны духи, гармонирующие с мини-юбками, такие, что заявляют о себе, прилипают к коже, возбуждают самца, как это происходит у животных по весне… У меня нюх на современность. Мари-Анн этого не приемлет. Разумеется, я могу ее понять… Она предпочитает не рисковать. Возможно, будь я наследником такой именитой фирмы, я бы тоже поступал благоразумно. Но будущее за вонью, а не за благовонием. Будущее вот тут!..

Он медленно провел по носу и рассмеялся.

— Прошу прощения! — сказал он. — Надеюсь, у вас тоже есть конек. Жизнь — все равно что лошадь. Ее надо насильно оседлать и гнать во весь опор!

Он утомлял Лоба, который подкарауливал удобный момент, чтобы задать мучивший его вопрос. Он спросил, как бы невзначай:

— А у вас возникали какие-нибудь трения с Делом?

Нелли расхохотался, приоткрыв хищный оскал белых зубов.

— Ну, это хобби моей жены. Бывалочи опекали бедняков. А нынче — самоубийц. Это ее манера идти в ногу с модой. И вот всякий, кто не умеет держать в руках пистолет или не способен утонуть, в одно прекрасное утро выплывает к нашему берегу и тут же напускает на себя оскорбленный вид, как будто промашка дает право докучать всему миру. Разумеется, все они ни для чего не пригодны. И разумеется, их вешают мне на шею. Вот и вашу дамочку сбагрят мне, как только она опять станет ходить без посторонней помощи. Чем она занималась до этого?

— Работала гидом… сопровождающей, если это вам больше нравится. Правда, мне бы не хотелось ее вам навязывать.

Нелли наклонился и по-свойски положил ему руку на кисть.

— Шутка, — сказал он. — Мы займемся ею. Ежели бы еще она обладала хоть каким-то обонянием! Мне требуется ассистентка с такими данными. Да только это чувство у людей атрофировано. Они разучились нюхать. Вот и приходится изобретать запахи, бьющие в нос.

За обеденным столом Нелли оживлял беседу. У него оказался просто неисчерпаемый запас анекдотов и несбыточных замыслов. Жена рассеянно слушала его, улыбаясь парадоксам, когда видела, что Лоб улыбается. А тот говорил о Деле, указывая, в каком направлении ему следует развиваться.

— Вот видите, — сказал Нелли, — вы тоже живете будущим. Мари-Анн! Слышите, что говорит Лоб? Очень рад, что я больше не одинок.

Она пропустила его намек мимо ушей и перевела разговор на их ферму в Антрево.

— Ферма? — удивился Лоб.

— Настоящая ферма, — подтвердил Нелли. — С коровами, курами, навозом… Там есть все!

— И вы там живете?

— Мы живем по соседству, — сказала Мари-Анн. — Мы отреставрировали хутор. И поскольку не имеем возможности выезжать к Лазурному берегу, проводим там уик-энд и отпуск. Надеюсь, вы нас навестите. Это в получасе езды от Ниццы.

— Значит, у вас есть и фермеры?

— А как же! Целое семейство из Пьемонта с выводком ребятни. И все это замечательно грязное…

— И замечательно трудолюбивое, — мягко добавила Мари-Анн.

Они пили кофе на террасе под большим тентом. Внизу располагалась фабрика. Грузовики доставили партию голубых цветов.

— Первая лаванда, — пояснила Мари-Анн.

Теперь Лоб почувствовал, как он выдохся после бессонной ночи. Он не любил поддаваться усталости и предпочел распрощаться, пообещав вскоре вернуться вместе с этой Зиной, которую общими усилиями они попытаются вызволить из беды. Лоб был не прочь снова остаться наедине с самим собой. В глазах у него запечатлелась картина: рабочие, поднимающие на вилы, как сено, охапки цветущей лаванды. Ему еще не случалось видеть цветы в роли сырья, и он как-то болезненно это воспринял. Дорога была забита транспортом, так что он добирался до клиники более двух часов.

Медсестра повела его через раскаленные солнцем дворики.

— Больной уже лучше, — сообщила она. — Но слабость еще не прошла. Вам разрешается пробыть в палате не дольше пары минут.

Она остановилась у двери и тихонько ее приоткрыла. Лоб заблаговременно приготовил купюру, которую стеснительно сунул сестре в руку, и вошел в палату. Зина сидела в подушках с открытыми глазами, но их взгляд был мутным, как если бы она находилась в наркотическом забытьи. Лоб так и замер у изножья кровати. Девушка смотрела на него, не шевелясь, потом вдруг стала медленно сползать с подушек под простыню, так и не отрывая от него глаз, как будто подозревала его в злых намерениях.

— Здравствуйте, — поздоровался Лоб. — Как я рад узнать, что вы уже вне опасности!

Зина отвернулась и закрыла глаза.

— Попытаюсь заново, — пробормотала она.

Глава 4

В течение трех дней Зина отказывалась отвечать на вопросы, которые задавал ей Лоб. Она пристально смотрела на него. Ее глаза следили за ним, когда он перемещался по комнате. Но, похоже, смысл его слов до нее не доходил. Он заговорил было с ней по-немецки, но и это не пробудило в ней интереса. Вначале он думал, что она молчит из упрямства, гордости. Но тут крылось нечто иное, чего он не мог распознать. Сестра, врач утверждали, что она еще не отошла от шока, и пичкали ее таблетками. Лоб был уверен, что они не правы. Ему казалось, что коль скоро она хотела уйти из жизни, но безуспешно, то теперь она, более или менее сознательно, пыталась укрыться в отрешенности. Отказывалась обращать внимание на тени, перемещавшиеся вокруг нее. Лоб тоже был для нее всего лишь тенью, что его страшно обижало.

Флешель также пришел навестить Зину. Он уселся на постель рядом с ней и положил свою крупную ладонь на ее перевязанное запястье.

— Бедная девочка, — произнес он. — Почему вы мне тогда не доверились? Вы меня узнаете? Это я разговаривал с вами в ту ночь по телефону… Как вы заставили меня страдать!

Голубые глаза наблюдали за ним — глаза человека, утратившего память и силившегося ее обрести.

— Мы вызволим вас отсюда, — продолжал Флешель. — Не правда ли, мсье Лоб?

— Безусловно. У нас много друзей, они с удовольствием помогут вам. Они сделают для вас все необходимое… Здесь вас все любят. Слышите, все…

Зинины губы зашевелились. Оба визитера наклонились к ней. Но Зина прикрыла глаза, так ничего и не сказав.

— Давайте, — сказал Флешель, — как следует вылечимся, а на следующей неделе будем паинькой и обо всем поговорим.

Губы снова зашевелились. Склонившись вплотную к замкнутому лицу, Флешель напряг слух. Он поднялся, нахмурив брови.

— Что она сказала? — спросил Лоб.

— Что начнет все сначала.

— Я предупредил вас, — с досадой пробормотал Лоб. — Она упрямица.

Флешель присмотрелся к исхудавшему личику, светлым непричесанным волосам с детскими локончиками.

— А ведь она прехорошенькая! — вздохнул он.

— Возможно, и хорошенькая, — ворчал Лоб. — Но какая несносная! Лично я уже просто не знаю, с какого боку к ней подступиться.

— Надо запастись терпением, господин Лоб.

Лоб был если и не терпеливым, то упорным. Девушка сопротивляется. Тогда он станет сопротивляться еще сильнее, чем она. Раз она отказывается говорить, он изведет ее молчанием. Но непременно настоит на своем. Он стал работать в прилегающей комнатке. Изучал архивные папки, не обращая на Зину никакого внимания. Он знал, что ни один его жест не ускользает от ее глаз. Случалось, внезапно отрываясь от бумаг, он встречал ее взгляд — хмурый и в то же время блестящий, и она тут же отводила свои голубые глаза. А он снова погружался в работу как ни в чем не бывало. У Лоба создалось впечатление, что он приручает одичавшего зверька. Когда наступало время лечебных процедур или же приема пищи, он спокойно укладывал бумаги в папку, закуривал сигарету. Он чувствовал, что Зина умирает от желания курить. Но, ни слова не говоря, уходил. Оказавшись за дверью, он, при всей своей благовоспитанности, испытывал желание выругаться как извозчик. Он помыкал своим «вольво», как бы хлестая его до самого отеля, где бросался под душ. За что же он, собственно говоря, сердился на эту девушку? Сколько бы он ни перебирал возможные мотивы ее поступка, самые очевидные и самые скрытые, ни один из них не был удовлетворительным. Он только обнаруживал в себе нечто сродни мазохизму. «Я мучаю сам себя!» — думал он. И ежедневно посылал ей очередной букет. Зина никогда его не благодарила, и всякий раз он констатировал, что его букет сослан на столик у окна, за которым он усаживался работать. То была война. Он неоднократно звонил Менго.

— Следствие продвигается своим чередом, — отвечал инспектор. — Вас будут держать в курсе.

— О-о, я пекусь не о себе, — защищался Лоб.

Он звонил также Нелли. Филипп назначил ему свидание в Ницце, в своей городской лаборатории. Лоб отправился туда; он ожидал увидеть современное оборудование, машины, сложные технические приспособления, всякие загадочные штуки. Но застал Нелли в просторном зале с полками на стенах, на которых стояли в ряд, подобно книгам в библиотеке, сотни флаконов — один к одному, — и на каждом этикетка с обозначением содержимого. Пробирки, весы, газовые рожки, ступки и пестики загромождали край длинного стола.

— И это все? — удивился Лоб.

— Ну да, все. А вы что вообразили?.. Я здесь не изготавливаю духов. Я их изобретаю. Возьмите-ка, понюхайте!

Он откупорил пробирку под самым носом у Лоба. И по комнате разлился сложный аромат, в котором преобладал мускус, но временами ощущался также, как бы перемежаясь с ним, запах леса, нагретой солнцем травы, теплой земли.

— Нравится?

— Право же…

— Именно такого ответа я и ждал! — вскричал Нелли, прищелкнув пальцами. — По правде говоря, поначалу может не понравиться… А потом, минутку спустя, вы попросите понюхать еще. Это и есть духи, настоящие!.. Вот «Аспазия». А вот «Клеопатра».

Он схватил другую пробирку. На сей раз духи напоминали запах шерсти, резкий, звериный. Лобу вдруг вспомнилась собака, помесь с волком, его детства. Когда, побегав, она каталась по траве, то пахла именно так. Сильный, чуточку терпкий запах, взывающий к ласке.

— Как у вас получаются такие ароматы? — подивился Лоб.

— Ага! Вы заинтересовались! — обрадовался Нелли со своей едва сдерживаемой восторженностью, которая придавала его жестам своеобразную лихорадочность.

Нелли провел указательным пальцем по пробиркам за спиной Лоба, жестом арфиста, перебирающего струны перед началом концерта.

— Три месяца исследований на «Клеопатру», четыре — на «Аспазию». И ничего, кроме химических веществ на основе туберозы… Когда это поступит в продажу, больше никто не пожелает всей этой фабричной дребедени — духов для мединеток[128] и служащих с оплаченным отпуском. Постойте-ка!..

Порывшись в карманах куртки, он извлек гигиенические салфетки и завернул в них одну из пробирок.

— Преподнесите-ка своей протеже… этой, с цыганским именем…

— Зина!

— Да. Клянусь, это поможет ей выкарабкаться.

— Что ей просто необходимо, — заметил Лоб.

И рассказал Нелли, который слушал его вполуха, про свою бессловесную войну с девушкой.

— На вашем месте я бы плюнул, — сказал Нелли. — Жалость — это прекрасно, но сродни анемии. Отказывают ноги. Ты перестаешь работать как следует.

Лоб машинально рассматривал ряды пробирок.

— Мне хотелось бы доискаться, — продолжил Лоб, — почему она так себя ведет. После кризиса обычно наступает разрядка… И потом… она могла бы мне довериться. Какое там! Заметьте, сама по себе она меня не особенно интересует. Просто я люблю вникать в суть проблем.

— Вы повторяете точь-в-точь слова Мари-Анн, — сказал Нелли. — Для нее люди — тоже прежде всего проблемы. Какая чушь! По мне же, они смесь, наподобие этой…

Он потряс пробиркой, которую держал в руке.

— Немного больше того, чуть меньше этого, и они пахнут хорошо или непотребно. Вместо того чтобы вести за вашей девушкой наблюдение, возьмите-ка ее в крепкие руки, поболтайте с ней — подправьте смесь. Ведь хорошо знаешь лишь то, что создано тобой самим.

Он протянул руку, преграждая Лобу путь.

— Посторонним вход воспрещен.

Он указал на ту часть лаборатории, где стоял письменный стол, заваленный рисунками, и рассмеялся.

— Я, конечно, шучу. Секретов у меня нет. Просто я пытаюсь изобретать флаконы, упаковку, выражаясь языком фармацевтов. Самые тонкие духи без заманчивой упаковки могут не иметь спроса. Вот почему я намерен рядом с лабораторией открыть магазин. Мари-Анн не согласна со мной, но у меня — своя теория. Поживем — увидим. Клиента необходимо захватить врасплох. К примеру, вот брелок для ключей с флакончиком духов… «Селимена». Да, все выпускаемые мною духи носят женские имена… «Зина»… скажите на милость, а ведь звучит неплохо… Вам нравится? Дарю. Для ключей от вашей машины.

— А кто же займется магазином? — спросил Лоб.

— Что? Моим магазином? Об этом я еще не думал… Я помещу объявление.

— В таком случае… Зина?

Нелли посерьезнел.

— Да-а, вижу, к чему вы клоните… Вы тоже весьма последовательны. Буду с вами откровенен, Лоб. Если эта девушка соответствует вашему описанию, тогда нет и еще раз нет! Я не могу жить в окружении постных физиономий. Пройдет неделя, и я ее прогоню. Понимаете, мне требуется, чтобы на меня давили, меня подстегивали, чтобы мною занимались. Но не заставляйте меня заниматься другими.

— Но в таком случае… — сказал Лоб.

— Да нет, старина, — вскричал Нелли, — не хватало еще вам начать ломаться! Вы должны понять, что я имею в виду… Конечно же присылайте вашу девушку… Постараюсь что-нибудь придумать. Пойдемте, я покажу вам помещение.

Взяв Лоба за руку, Нелли повел его по коридору. Лоб не противился. Трудно противостоять такому деятельному человеку, всегда доверительно настроенному, немного утомительному, многословному, убежденному в своей правоте, возможно, хитрому, чье радушие ударяет вам в голову подобно алкоголю. Они вошли в комнату, где трудились художники по интерьеру. Ее окна выходили на площадь Гримальди. Нелли с ходу принялся объяснять расположение витрин и, присев на корточки, рисовал кончиком пальца по плиткам.

— Упаси Боже,чтобы это напоминало ювелирный магазин! Я делаю ставку на молодежь. У меня будет звучать музыка, создавая атмосферу; у прохожих возникнет желание сюда заглянуть. Вот тут, справа, в глубине, — кабинет духов с вентиляторами.

Лоб думал о Зине, которая, быть может, ждала его, несмотря на озлобленность.

— …Нюхаешь один запах… Щелк вентилятор… нюхаешь другой. Спутать невозможно. Обычно, заглянув в парфюмерный магазин, вы не в состоянии вычленить нужный запах. Ароматы смешиваются друг с другом. Как в кондитерской или аптеке. Только не это!

Как бы удрать, не обидев хозяина нелюбезным поступком? Лоб начинал чувствовать себя как на угольях. Но ему пришлось еще выйти с Нелли на улицу, чтобы, посмотрев на магазин снаружи, получить о нем полное представление, и даже с умилением повторять:

— Просто замечательно! В самом деле, ловко придумано!

— Не правда ли? — улыбался Нелли.

И поскольку он всегда устремлялся к будущему, добавил:

— Думаю, ей тут понравится. Передайте, что я жду ее.

Лоб удрал. В отеле он узнал, что ему звонил инспектор Менго. Это не к спеху. Приняв душ, он надел синий костюм из ткани «альпага» и долго разглядывал себя перед зеркальным шкафом. «Может, я ей не нравлюсь? Я выгляжу староватым. У меня вид счетовода… Впрочем, так оно и есть… Вот ведь что со мной сделали!» Он примерил однотонный галстук серого цвета. «Нет, слишком парадно. В конце концов, какая разница! Она мне уже поднадоела!»

Он мчался в клинику, нагоняя время. Зина причесалась, слегка подкрасила щеки, и Лоб сразу же вошел в роль. Выжав улыбку, он чопорно поздоровался.

— Я вижу, вы чувствуете себя лучше, — сказал он. — У меня есть для вас кое-что весьма приятное…

Он поставил на тумбочку пробные духи. Зина даже не прикоснулась к пробирке.

— Ну а сегодня мы сможем поговорить? Вы наверняка задаетесь вопросом, кто я такой.

Пододвинув кресло к кровати, он поднес Зине портсигар. Она повела головой в знак отказа. Лоб сунул портсигар обратно в карман, пообещав себе сохранять спокойствие.

— Меня зовут Эрве Лоб. Я родился в Женеве. Служу в ассоциации страховых компаний… Сложная работа, суть которой я объясню вам в другой раз.

Слушала ли она? Глаза ее смотрели в потолок. Ладони легли на простыню и, казалось, спали.

— Я был в дежурке, в ту ночь… — продолжал Лоб. — Предмет моего интереса — чего хотят люди, подобные вам… по причинам сугубо профессионального характера, кстати.

Он произнес последние слова с каким-то озлоблением, что удивило его самого. Она не шевелилась. Как это ей удается так долго смотреть в одну точку, не мигая?

— Я здесь, чтобы вам помочь и, похоже, подыскать вам занятную работу… Вы любите цветы… так вы сказали по телефону…

И тут она вдруг ожила. Пальцы судорожно вцепились в простыню. Она повернула лицо к Лобу, и его словно хлестнул напряженный взгляд голубых глаз.

— Он утверждал, что, кроме него, там никого нет, — пробормотала она, — другой… толстый…

— Мсье Флешель?

— Он солгал.

— Да нет, — возразил Лоб. — Я оказался по чистой случайности, и в качестве наблюдателя.

— Он солгал, — повторила Зина. — Все вы лжете. Уходите.

Лоб встал.

— Даю вам слово, что…

Она закрыла уши ладонями.

— Нет… нет… Оставьте меня в покое.

— Меня обзывают лжецом впервые в жизни, — сказал Лоб. — Знаете, я не собираюсь навязываться.

Он направился к двери. Зина, закрыв глаза и сжав губы, медленно качала головой, словно изнывая от нестерпимой боли. Лоб вышел из палаты. Он поклялся себе впредь никогда не переступать порога этой комнаты. Какая идиотка! Не хватает воспитания хотя бы на то, чтобы притворяться любезной!

В коридоре он столкнулся с медсестрой и остановил ее.

— Как она ведет себя с вами?

— Она такая милашка! — ответила та. — Боится лишний раз побеспокоить. Никогда ничего не попросит. Сущий ангел!

Лоб так и остался стоять посреди коридора. «Все насмехаются надо мной, — думал он. — Я разбиваюсь в лепешку. Трачу свое драгоценное время. А меня обвиняют во лжи. Ничего себе — ангел!..»

Лоб все еще усмехался, садясь в машину. Ангел! Вместо того чтобы вернуться в отель, он, лавируя в пробке, направился в полицейский участок. Возможно, Менго сможет ему сообщить, откуда же взялась эта Зина. В любом случае, договоренность с Нелли отпадает. В особенности с Мари-Анн — такой утонченной, благовоспитанной! Девушка, которую подобрали невесть где! Он вел себя хуже, чем невежливо, бестактно. Лучше сразу, незамедлительно дать задний ход, позвонить на фабрику и принести извинения…

По счастью, Менго оказался на месте. Он принял Лоба в тесном, накуренном кабинетике.

— Я уже получил кое-какую информацию, — сказал он. — Садитесь, пожалуйста.

Он включил вентилятор.

— Снимите пиджак. Не стесняйтесь. У нас так заведено.

Порывшись в бумагах, он извлек листок с машинописным текстом.

— Вот… Начнем с того, что она и в самом деле дочь того физика, о котором вы упоминали. Он состоял профессором Страсбургского университета. В 1944 году был выслан и, естественно, пропал без вести. Вероятнее всего, погиб в Дахау. Француз по рождению, поскольку ее бабушка и дедушка получили французское подданство. Очевидно, в 1901 году они поселились неподалеку от Лилля. Имели ферму. Их сын учился в Лилле, затем в Педагогическом институте в Париже. Отец прошел по конкурсу на замещение должности преподавателя лицея, защитил докторскую диссертацию, заведовал кафедрой физики в Страсбурге. Неплохо для своих неполных тридцати пяти! Здесь упомянуты некоторые из его ученых трудов… Это не для моего ума-разума.

— Я знаком с его трактатом по теории вероятности, — сказал Лоб. — Он стал учебным пособием для студентов.

— Ученое светило?

— Безусловно.

— Мне сообщают также, что он был женат на двоюродной сестре. Эти поляки обожают сочетаться браком между собой… Сестра некого… погодите, еще одно непривычное имя… Залески… Она умерла в 45-м, от чего именно — не сказано. Лишения… горе… не трудно себе представить. Эти Залески до сих пор живы. У них ферма в Эльзасе. Я опускаю подробности, которые для нас не существенны. Важно то, что они и воспитывали маленькую Зину. Разумеется, у бедной девчушки не было за душой ни гроша, по крайней мере, так я предполагаю. Быть знаменитым ученым — совсем не значит быть богатым.

— Может, дедушка с бабушкой сколотили себе состояние? — предположил Лоб.

— Об этом тут не упоминается! О-о! Справка очень короткая. Смотрите, я уже подхожу к ее концу. Зина переехала в Страсбург, работала в магазине книг и пластинок у некого Лонера. Затем перешла в туристическое агентство. Десять дней назад она послала туда заявление об уходе, без объяснения причин. Теперь вы знаете столько же, сколько я. По-моему, в ее жизни определенно есть мужчина.

Лобу хотелось протестовать. Такое предположение пришлось ему совершенно не по душе.

— Девушка ее возраста, привлекательной внешности… на такой работе, — продолжал инспектор. — Может, вы и видите другое объяснение!.. Так или иначе, но мы дело закрываем. Я пошлю эту бумагу господину Флешелю.

— Я передам ему сам, — вызвался Лоб.

— Так оно еще лучше!

Они обменялись рукопожатиями. И Лоб ушел, погрузившись в раздумья. Дочь профессора Маковски! Это меняет дело. А что, если он заговорит с ней об отце? Она, так же как и он сам, благоговеет перед ним. Это их сблизит. И потом… Откровенность за откровенность… Она поведает ему правду об этом мужчине, по милости которого захотела… Как пошло — покончить с собой из-за несчастной любви! И все же это факт! В самом деле, какое тут может быть другое объяснение?

Лоб заметил, что время уже позднее, он проголодался, работать его не тянуло и впервые в жизни, сняв на улице пиджак, он перекинул его через руку. Похоже, он распустился. Переполненные экскурсионные автобусы двигались чуть ли не шагом по запруженным улицам. Гиды или сопровождающие надрывали глотку с микрофоном в руке, заставляя туристов, как по команде, одновременно поворачивать головы. Какого черта она выбрала себе такую дурацкую профессию? Потребность путешествовать? Или же возможность ускользнуть от кого-то или чего-то? А может, в поисках приключений? Сколько у нее было любовников? До этого момента он по наивности думал, что ее попытка самоубийства — жест отчаяния. Но почему бы и не результат усталости, отвращения? А в таком случае к чему готовить ей почву для новой жизни, которую она наверняка отвергнет? Когда Лоб сел в машину, дышать в ней было невозможно. Он на мгновение заколебался. Как просто, заплатив за номер в отеле, уехать в Женеву! Но в такую жару принять решение невозможно. Завтра тоже еще не поздно…

Назавтра Лоб вернулся в клинику. Стоило ему переступить порог, как он уловил запах духов. Зина открыла пробирку…

— Благодарю вас, — сказала она.

И улыбка озарила комнату. Лоб, предписавший себе держаться на расстоянии, покраснел.

— Не за что. Это пустячок. Один из друзей подарил мне эти духи для вас. Впрочем…

Лоб уселся у изножья кровати, но, не обладая непосредственностью Флешеля, он не решился взять в свою руку забинтованное запястье. Ему даже трудно было показаться незлопамятным.

— Впрочем, — продолжил он, — я должен рассказать вам об этом человеке. Его зовут Нелли, Филипп Нелли. У его жены старинная парфюмерная фабрика возле Грасса, основанная вроде бы еще во времена Революции, так что судите сами…

На сей раз Зина внимала, широко открыв послушные и серьезные глаза ребенка, который любит занятные истории.

— Это очень крупное предприятие… Если бы я вам сказал, сколько тонн роз, фиалок, всяких цветов там перерабатывают, вы бы мне просто не поверили. Впрочем, вы побываете со мной на этой фабрике, вам наверняка будет интересно…

Время от времени Зина подносила к лицу носовой платок, и запах духов заявлял о себе — сильный, чувственный. Лоб старался не смотреть на девушку.

— Нелли проводит опыты по изобретению новых духов, — продолжал он. — То, что вы сейчас вдыхаете, — аромат, недавно им созданный. Мне он не очень нравится. А вам?

— А мне очень, — пробормотала Зина.

Она возвращалась к жизни, как будто в этой пробирке заключался кислород. Она уже не выглядела такой бледной и, склонив голову, не переставая улыбаться, ожидала продолжения рассказа.

— Итак, Нелли изобретает духи и намерен вскоре открыть магазин. Он ищет себе в помощники надежного человека… Я подумал было о вас.

— Обо мне? — с испуганным видом спросила Зина. — Я никогда не сумею.

— Почему же? Продавать духи не Бог весть как трудно… Вы никогда не работали в магазине?

Улыбка покинула ее лицо, и она с подозрительностью глянула на Лоба.

— Да, — сказала она. — Я работала в книжном магазине. Вы это знали? Вы навели обо мне справки?

Лоб почувствовал, что Зина от него ускользает.

— Нет… Не наводил, если быть точным. По какому праву!.. Но проведено полицейское расследование, как и положено в таких случаях. Таким образом, сам того не желая, я узнал о вас некоторые подробности.

— Например?

Голос звучал твердо, враждебно. Лоб чуть было не взбрыкнул. Но дал себе время подумать, прежде чем ответить.

— Моя специальность — теория вероятности. В наше время страхование жизни… о-о! Все это не представляет для вас ни малейшего интереса… Знайте только, что я хорошо знаком с некоторыми трудами профессора Маковски и что его имя внушает мне глубочайшее почтение… Вот почему я хотел бы быть вам полезным.

Расплачется ли она? Зина отпрянула на подушку и спрятала руки под простыней.

— Ведь вы и в самом деле его дочь?

— Да.

— А я… я в какой-то мере его ученик. Теперь вы понимаете, почему я забочусь о вас?.. Супруги Нелли готовы вам помочь. Вы станете прилично зарабатывать, поверьте мне. Однако, если вы предпочли бы вернуться в Страсбург…

— Нет! О-о, нет! — вскричала она.

— Вы боитесь туда возвращаться?

— Нет, просто я слишком много страдала там.

Лоб чувствовал, как ему передается ее боль, и встал, желая скрыть волнение. Он сделал вид, что поправляет цветы в вазе, украшающей стол.

— Вы расскажете мне про это потом, — сказал он, стараясь разыгрывать безразличие. — А пока что мы вас устроим получше.

— У меня не осталось денег.

— Не волнуйтесь на этот счет. Ссужать деньгами — тоже моя профессия. Вы мне возместите их через пару месяцев. Мы подыщем вам приятный семейный пансион… А когда Нелли закончит отделку своего магазина… скажем, в сентябре… вы приступите к служебным обязанностям. А пока отдохните. Вы такая худенькая. Едва на ногах стоите.

Он вернулся к кровати, держа руки в карманах, и сказал с отчасти наигранным, отчасти искренним воодушевлением:

— Я за вас в ответе. И хочу, чтобы вы жили, как все; это приказ… Да, да! Жить вовсе не так уж и плохо. Дайте-ка мне руку.

Она протянула ему правую — пострадавшую. Он осторожно взял ее и почувствовал себя до смешного взволнованным.

— Искать смерти, — пробормотал он, — это неприлично. А ведь вы у нас воспитанная девочка.

Ее глаза были совсем рядом. Он прочел в них смятение — оно не проходило.

— Я не сумею вас отблагодарить, — сказала Зина.

— А я и не жду благодарности, — поспешил заверить ее Лоб.

И вдруг она обратила к нему взгляд зрелой женщины, полный необъяснимого страдания.

— Что вы об этом знаете? — устало произнесла Зина.

Глава 5

Почему?.. Почему она это сделала?.. Теперь больным, одержимым стал Лоб.

Такой вопрос терзал его мозг целыми днями, не отпуская, как затяжная лихорадка. Теперь он непрестанно думал о Зине, как будто она владела тайной, которая непостижимым образом имела отношение к нему. По вечерам он записывал свои наблюдения в школьную тетрадку. На ее обложке он вывел ручкой: «Зина». И пытался разобраться, но тщетно. Девушка начала говорить, однако не как человек, раскрывающий душу, а короткими намеками, как бы под воздействием непроходящей обиды. Лоб решил прибегнуть к ловкому приему и сначала поведать о себе: «Я тоже рос сиротой…» — что вынудило его вернуться к своему детству в Женеве и воскресить те годы, которые больше всего на свете ему хотелось бы забыть, поэтому все его признания отдавали злобой. Зина улыбалась. Лоб нашел лучший способ добиться ее доверия. Они ссорились, наперебой доказывая один другому, что именно его детство было наиболее несчастливым.

— Вам не понять, — искренне жаловался Лоб. — Мальчонка, совершенно одинокий в огромном доме под недремлющим оком слуг. Ежедневный отчет старого слуги: «Мсье Эрве не пожелал кушать шпинат… Мсье Эрве нагрубил горничной…» А я при сем присутствовал — стоял перед письменным столом отца, не имея права и слова сказать в свое оправдание… Я должен был прилюдно приносить извинения. А в ту пору мне было шесть лет от роду.

— Бедный Эрве! — бормотала Зина.

Именно так у них возникла привычка называть друг друга по имени.

— А мой папа меня боготворил.

— Но вы не можете его помнить. Вы были тогда совсем маленькой.

— Нет, помню. Я хорошо себе представляю папу… И все остальное… Когда немцы пришли за ним, мама вместе со мной спряталась в платяном шкафу. С тех пор я стала бояться темноты, а от запаха нафталина меня просто тошнит. Я слышала крики. Думаю, они его били.

Она говорила ровным голосом, без выражения, как больной под наркозом. Потом глаза оживали, жизнь медленно возвращалась в них. Она смотрела на Лоба.

— Теперь вы понимаете, Эрве, что росли счастливым мальчиком.

— Извините, — протестовал Лоб. — В моей жизни был еще пансион.

Он рассказал ей о колледже близ Лондона. Но вскоре она подняла руку, давая понять, что все эти мелкие притеснения в счет не идут.

— Представьте себе девочку на ферме среди животных. Я все время дрожала от страха. Люди, у которых я жила…

— Ваши дядя и тетя…

— Да… Они обо мне не заботились. Не любили меня, потому что я профессорская дочка… По крайней мере, так я поняла позднее… И потом, думаю, они тоже боялись. Возможно, из-за меня они чем-то рисковали… Все это немного запутано. Знаю только, что хотела сбежать.

— Но куда?

— Не знаю. Таким вопросом я не задавалась. Я хотела убежать — и все… Я представляла собой опасность, и мне следовало уйти.

— Послушайте, извините меня, но я чего-то недопонимаю. Вы представляли опасность?

— Да, я представляла собой опасность — и для других, и для себя самой. Мне это казалось очевидным. Меня прятали. Со мной избегали разговаривать. Я чувствовала себя виноватой во всем — в исчезновении папы, смерти мамы… Узнав, что отец уже не вернется, мама повесилась.

Лоб записал в тетрадке:

«Врожденная неврастения. Проверить, поддается ли лечению. Самоубийство матери могло подспудно подготовить Зину к попытке самоубийства, однако полностью ее не объясняет».

Тем не менее такое откровенное признание потрясло Лоба. Отныне он знал, что будет неизменно проигрывать в игре «кто кого несчастнее». И поскольку Зина пережила больше испытаний, нежели он, Лоб уже не мог без нее обходиться. Он забронировал комнату для Зины в семейном пансионе по подсказке Флешеля. Однако ему пришлось добиваться согласия Зины. Как только ей чудилось, что он хочет как-то проявить нежность, она становилась колючей. Он призывал на помощь Мари-Анн и самого Нелли.

Мари-Анн с присущей ей властностью уладила все детали обустройства девушки на новом месте.

— Она славная, эта малышка, — сказала Мари-Анн Лобу. — Приведите ее ко мне, когда она выздоровеет окончательно. А главное, предоставьте решать финансовые проблемы мне… Вы очень умны… но в том-то и беда, что некоторые женщины не слишком ценят ум. Им требуются сообщники, а не исповедники.

Лоб занес эту фразу в свою тетрадку, сопроводив восклицательным и вопросительным знаками. Но он не огорчился тем, что его избавили от забот, которых он никогда не проявлял даже в отношении самого себя. И игра продолжалась. Он заезжал за Зиной в пансион и увозил на холмы. Они гуляли, обедали в случайных кафе под зелеными сводами ветвей, занятые каждый только собой.

— Я… — начинал Лоб.

— А я… — подхватывала Зина.

Мало-помалу ему открывалось детство Зины на ферме, тяжелая физическая работа и слишком часто пропускаемые уроки в школе.

— Я училась всему, чему хотелось, — говорила Зина, — и это им не нравилось.

— Все же они не обращались с вами, как с Золушкой?

— Нет, не совсем. Они не щадили себя. И поэтому не щадили меня. Они не понимали разницы.

— Какой разницы?

— А как же? Я была, дочерью своего отца. Они должны были послать меня в колледж. Вы, разумеется, получили все сполна!

— О-о! Зина!

— Да-да. Вам-то никогда не отказывали в книгах. Может, вам и случалось голодать, но вам была неведома жажда пищи духовной. А вот мне — да. Непрестанно.

Вокруг летали осы; воздух был наполнен сладостью. Тени от веток шевелились подобно ласковым рукам. Они сходились, ничего не видя, ничего не чувствуя, и каждый ненавидел озлобление другого и силился сохранить в неприкосновенности свое собственное. Возвращаясь вечером в отель, Лоб чувствовал себя обессиленным, но тем не менее не мог дождаться прихода завтрашнего дня. Наверняка кончится тем, что Зина откроет ему правду, назовет имя мужчины, из-за которого… Он раскрывал тетрадку, закуривал сигарету и писал с прилежанием школьника, от которого так и не сумел избавиться:

«Она считает, что пережила из ряда вон трудное детство. Я же не вижу в нем ничего исключительного. Тысячи девочек, пройдя через аналогичный опыт, выросли нормальными и уравновешенными женщинами».

На этом Лоб остановился и подошел к окну взглянуть на рыбака, выходившего в море на своей лодке, помеси фелуки[129] с тартаной.[130] И думал: «Ну а разве сам я нормальный и уравновешенный?» И тут он снова принимался экзаменовать свою совесть, не переставая сравнивать, тщательно взвешивать Зинины испытания и свои, иногда даже завидуя тем, что выпали на долю Зины. Но была ли она по-настоящему искренна? Не подавала ли она правду так, чтобы разжалобить его, взволновать, завлечь? Лоб не без тревоги задавался вопросом, насколько Зина его интересует.

Или же, подходя к проблеме с другого конца, он спрашивал себя: «А что, если она назавтра исчезнет? Чем это для меня обернется?» Он чувствовал, что это стало бы для него трагедией. В сущности, глядя на вещи хладнокровно, если он потерпит неудачу, если не сумеет заставить Зину принять его доводы в пользу жизни, что-то рухнет в нем самом. Каждое мгновение она являлась для него риском, угрозой. Поэтому необходимо было найти способ заставить ее разговориться. Он составлял в уме список вопросов и старался заучить их наизусть, чтобы не дать себе отвлечься, когда несколько часов спустя повезет ее дышать свежим воздухом под предлогом ускорить выздоровление. Но теперь Зина уже опережала его самого.

— Заметьте себе, — говорила она, — я на родственников не в обиде. Когда я захотела их покинуть и перебраться в Страсбург, они меня ничем не попрекнули.

— Они вас ссудили деньгами?

— И не подумали. Мне пришлось выходить из положения без посторонней помощи. Вначале я работала в магазине «Книги — пластинки».

— У кого?

— У Лонера. Зарабатывала не Бог весть какие деньги, но у меня под рукой оказались книги, о которых я могла только мечтать. Я читала запоем, а это нелегко, поверьте, — читать в промежутке между двумя покупателями… А еще в моем распоряжении оказались пластинки «Ассимиль».[131] Таким путем я выучила итальянский.

— Немецкий вы уже знали?

— Да. По-немецки разговаривали у нас на ферме.

— И долго вы проработали там?

— Два года.

— Почему вы от него ушли?

— Ему было тридцать пять, и у него серьезно болела жена.

— Ну и что?

— Вы и вправду хотите, чтобы я вам разжевала?

Лоб сильно покраснел.

— Извините! Продолжайте… Потом?

— Потом я служила в туристическом агентстве. Побывала в качестве гида в Германии, Италии… Знаете, озера, Венеция, Веронские любовники, Миланский собор… Вам знакомы эти организованные туры?

— Нет. Лично я предпочитаю индивидуальные поездки дикарем. Однако легко могу себе вообразить.

— Не думаю, — грустно сказала Зина. — О! Попадались и симпатичные группы, например учителя. Они робкие, дисциплинированные, держатся в рамках, но даже и с ними приходилось тяжело. Всегда найдется желающий влюбиться. Как правило, они довольствуются тем, что на ходу сунут вам в руку пламенное послание. Назначат свидание.

— Правда?

— Бедняжка Эрве! Вы что, с луны свалились? Конечно же правда. Уж я молчу о тех, кто преследует вас, как охотник — дичь.

Эти откровения были для Лоба сущей пыткой из-за волнующей интимности, которую они внезапно порождали. Но ему необходимо было знать…

— А как же вы себя вели в таких случаях?

— Неизменно любезно. Сопровождающая ничего не слышит, ничего не понимает, никогда не сердится. Ей платят за то, чтобы она улыбалась. Если она не способна защитить себя, ее увольняют.

— Но, в конце концов, ведь эти ухаживания далеко не заходили?

Зина призадумалась. Лоб остановил машину на опушке сосновой рощи. В просвете между стволами проглядывала морская синь.

— Я бы не хотела, чтобы вы считали меня не такой, какая я есть на самом деле. Думаю, всем женщинам нравится ощущать себя жертвой. У меня еще с детства сложилось впечатление, что я — жертва насилия. Уже на ферме… Не будем об этом.

— Напротив! — вскричал Лоб. — Ведь вы доверяете мне, правда?

— Не знаю. Я никому не доверяю.

Лоб хотел уже включить мотор. Зина остановила его, положив руку ему на запястье.

— Подождите, — пробормотала она. — Я не хотела вас обидеть. Вы меня спрашиваете. Я отвечаю. И не моя вина, если…

— Послушайте, — оборвал ее Лоб. — В вашей жизни есть мужчина. Все дело в этом?

— Ничего подобного.

Они снова вступили в противоборство. Зина оказалась уступчивой:

— Я вам еще не рассказала про аварию.

— Какую аварию?

— Экскурсионного автобуса… Туристического автобуса, который сорвался в пропасть. В прошлом году мне предстоял тур в Швейцарию и к Восточным Альпам, на новом автобусе. В кои-то веки маршрут меня манил. Но в последний момент сопровождающей назначили другую девушку… действительно, в самый последний момент — я настаиваю на этом обстоятельстве, поскольку все произошло так, как если бы мою роковую судьбу застали врасплох… Я уже стояла одной ногой на подножке, когда у меня вдруг закружилась голова и я потеряла сознание… сказалось переутомление предшествующих недель… Я проходила выматывающий курс лечения… Короче говоря, автобус отправился без меня и разбился в тот же день, свалившись в овраг… Об этом писали газеты. Были погибшие и раненые. Сопровождающая, сидевшая на моем месте, впереди, погибла. Теперь вам понятно?

— Но это просто смешно, Зина, — сказал Лоб. — Как же вы, дочь своего отца, который написал о случайности самые глубокие научные исследования, как вы допускаете, чтобы подобные совпадения производили на вас впечатление?

Она молча сидела с серьезным видом, опустив глаза, подобно верующей, которая отказывается обсуждать свою веру.

— Я и сам, — продолжал Лоб, — два или три раза избежал серьезных аварий… Как и все люди…

— Это другое дело.

— Но… в чем же разница?

— Вы избежали, как вы сейчас выразились… Тогда как я — это было знамение. Я знаю, что меня ждет ужасный конец… если я пущу свою жизнь на самотек.

— А посему вы предпочли опередить события!.. Какой абсурд!

— Поехали!

— Нет, — возразил Лоб. — Зина, послушайте меня… мы должны покончить с этим кошмаром.

— Это касается меня одной.

— Извините. Меня тоже.

Она вскинула голову.

— Эрве, — взмолилась она. — Прошу вас… Если вы будете продолжать, клянусь, я перестану с вами видеться.

Ее голос зазвучал невнятно, но она продолжала, уже шепотом:

— Вы наверняка такой же, как другие мужчины… Начинается с дружбы, а потом… Оставьте меня, Эрве. Я не хочу, чтобы меня любили.

Лоб почти что рванулся с места. Он не разжимал зубов до самой Ниццы. А когда машина остановилась у пансиона, и не шелохнулся, чтобы помочь Зине выйти.

— Спасибо, — сказала девушка.

Она ждала. Обычно в это время он назначал ей свидание на завтра. А тут, едва кивнув на прощание, уехал.

Пускай Мари-Анн сама разбирается с этой идиоткой. С него довольно. Это не может так продолжаться. Что она себе воображает? Он пытался ей помочь, а она ударилась в пафос, разыграла спектакль.

Лоб с трудом отыскал местечко для машины на утрамбованном пустыре и проложил себе путь к отелю в пестрой толпе. Он почти сразу дозвонился до Мари-Анн.

— Я отдаю ее под вашу опеку, — сказал он. — Я уже больше не в силах для нее что-либо сделать… Эта особа напичкана комплексами. Угадайте ее последнее открытие. Она вообразила себе, что я в нее влюбился.

— Разве это неправда? — рассмеялась Мари-Анн.

— Разумеется, неправда. Вы же меня знаете.

— То-то и оно!

— Нет, шутки в сторону. Уверяю вас, с меня хватит.

— Ладно, — сказала Мари-Анн. — Я поселю ее на некоторое время у нас. Работа фабрики ее развеет. А затем отвезу в Антрево. Время отпусков не за горами, так что все складывается весьма удачно. Как по-вашему, она согласится?

— Почем я знаю! Все, чего я хочу, это сбыть ее с рук. Извините, что я веду себя так невежливо.

— Будет вам! Я с удовольствием приму у вас эстафету. Иду предупредить Филиппа. Он перевезет ее к нам сегодня же вечером.

Лоб впервые устроил себе послеобеденный отдых. Он поднялся в Симиез и, гуляя по старому саду при монастыре, пережевывал в уме свое возмущение. Продолжая прерванный диалог с Зиной, он развивал свои аргументы, которые она не пожелала выслушать, и объяснил себе ее случай — ясно и неопровержимо, как профессиональный психиатр. Потому что тут все было ясно и заурядно. Сначала травма, нанесенная арестом отца, затем толкование, раз за разом, малейших незадач как знамений трагической судьбы… Когда-то он разыграл аналогичную комедию сам с собой. Но его это не толкнуло на самоубийство. Ведь тогда ему пришлось бы систематически накладывать на себя руки. Наверняка в последние месяцы у Зины стряслась беда, которая ее добила, но она продолжала утаивать это от других. Почему она сказала: «Не хочу, чтобы меня любили»? Выходит, кто-то пытался ее любить? А потом предал? Ох, уж мне эти высокие чувства! Этот выспренный слог!

Мало-помалу Лоб приходил в себя. Ему нравилось прогуливаться по этому безлюдному саду, куда не доносился городской шум. Она не вызывала в нем ничего, кроме острого любопытства. Потому что они различались в одном: пусть оба и пережили тяжелую пору, он, по крайней мере, изгнал злых духов своего детства, тогда как Зину они не отпускают, о чем свидетельствовала тысяча деталей. К примеру, ее взгляд — беспокойный, бегающий; он следил за каждым его жестом, подстерегая, как бы рука дающего не обернулась сжатым кулаком. Или же ее манера втягивать голову в плечи… А голос, западающий в душу… И это категорическое нежелание доверительно выложить все начистоту… «Позвоню ей завтра», — решил Лоб. Но позвонил в тот же вечер. К телефону подошел Филипп Нелли.

— Дамы гуляют в саду, — сообщил он. — Похоже, они замечательно поладили. Это заслуга девчушки… Нет, она не очень ломалась. Правда, со мной, как правило, не поспоришь. Я схватил ее вещи и — в машину!

— Какое у вас сложилось мнение?

— У меня? Да никакого. Мнения — это по части моей жены. Мы вас завтра увидим? Завтра воскресенье, и мы проведем его в Антрево. Приезжайте. Я свожу вас на ферму. Вам покажется, что вы снова очутились в Швейцарии.

Кончилось тем, что, не найдя предлога, чтобы отказаться, Лоб принял приглашение и подумал не без горечи, что все пойдет как прежде, что он все глубже увязает в тупиковой ситуации. Ему все же следовало найти предлог для отказа; но в таком случае он выглядел бы виноватым, который просит прощения, и, возобнови он в той или иной форме свой допрос, Зина заподозрит его в ревности. А уж дальше идти некуда! Разве что…

Ему пришла в голову мысль, которую он нашел удачной. Не сможет ли он сохранить лицо, сказав Зине, что она относится к разряду людей, о которых идет дурная слава — они, мол, способны накликать беду. Такие люди — серьезная проблема для страховых компаний: ни в чем конкретном их не уличишь — они неосторожны не более других — и тем не менее с ними постоянно приключается что-то несусветное. Он на этом собаку съел и располагал множеством фактов и примеров. Тем самым ему было бы нетрудно оправдать свою опрометчивую фразу: «Этот кошмар касается меня самого…» Зина поймет, что в ней не содержалось никакого намека на влюбленность, и позволит расспрашивать себя без обиняков. В кои-то веки Лоб почувствовал себя довольным, хотя охватившая его радость была несоразмерно велика, а до ее подлинной причины следовало еще докопаться, будь на то время. Но ему предстояло купить подарки Зине и супругам Нелли, и, когда наступила пора ложиться, он принял снотворное во избежание мрачных мыслей перед сном.

Наутро его ждала забитая машинами, как всегда по воскресеньям, дорога. Он долго плутал, прежде чем нашел прямой путь на ферму.

Стоит съехать с шоссе Диня, как сразу попадаешь в другой мир — тихий, диковатый, полный аромата цветов и ветра. Дорога переходила в тропинку, цеплявшуюся за склон каменистого холма. Старинный хутор расположился сразу же за его гребнем. Лоб окинул взглядом пейзаж: справа, в ложбине, среди лужаек, порыжевших от летнего зноя, ферма; слева — вначале старая рига, похоже служившая гаражом, потом, чуть дальше, на узком плато, дом, сверкающий на солнце, а за ним гора, громоздящаяся до самого небосвода, в котором парил ястреб. Нет, это была не Швейцария! Редкая трава, слепящий свет. И все же Лоб был благодарен супругам Нелли за то, что они обосновались в этой глуши. Он медленно спустился к риге. Еще только одиннадцать. Он слишком гнал машину и вот прибыл на место намного раньше, чем принято. Он пристроил машину в тени.

— Эрве!

К нему бежала Зина.

— Я заприметила вас издалека.

«Не вздумает же она броситься мне на шею!» Лоб холодно протянул Зине руку.

— Как я рада, Эрве. Я вижу, вы на меня не рассердились… Я этого опасалась.

— Напрасно.

Зина отлично смотрелась в своей простой белой плиссированной юбке и красном пуловере, облегающем маленькую грудь. Она завязала волосы на затылке лентой в тон пуловеру и выглядела школьницей на каникулах, которая перевозбуждена от избытка свежего воздуха.

— Эрве, скажите же, что вы на меня не сердитесь.

— Что вы! У меня на это нет причин.

— Знали бы вы, как тут хорошо!

Она взяла Лоба за руку и повела по направлению к горе, без умолку болтая: фабрика, цветы — все было потрясающим… И чем больше Зина говорила, тем больше он был недоволен тем, что она так беззаботно весела.

— Мне нужно пойти поздороваться с нашими друзьями.

— Они на ферме. Пошли сначала прогуляемся…

Ей хотелось столько всего ему рассказать! Накануне она осмотрела на фабрике все, что можно; видела погреба, чаны, перегонные аппараты; она станет работать с Мари-Анн, чтобы войти в курс дела… «Она хочет, чтобы я звала ее просто по имени. Какая же она милая!» Потом ездила в Антрево, ужинала в деревенской семье… «Фермеры потчевали нас блинами». А вечер они провели в шезлонгах, перед входом в дом, наедине с этой безбрежной ночью, которая поднимается из самых недр земли…

— Держу пари, что вы счастливы! — сказал Лоб.

Зина отпустила его руку и вдруг показалась пристыженной.

— Разве это дурно? — пробормотала она.

— Что вы… напротив. Просто я несколько удивлен. После всего того, что вы мне порассказали!

— Имею же я право забыться, хотя бы на время!

Она снова стала серьезной, отчужденной, и Лоб не мог не подумать, что такая Зина ему больше по душе. В печали она принадлежала ему больше, нежели в радости.

— Я так и знал, Зина, что вам понравится у Нелли. И вы забудете… про остальное.

— Нет.

— Не нет, а да. Вы такая же девушка, как все. О вас заботятся, вас балуют, и вы тут же таете. Это нормально. Я этому рад.

— Эрве!

Они остановились у скалистого оврага, наполненного камнями.

— Все по-прежнему, — сказала она. — Здесь передышка, но непродолжительная, вот увидите. Мне нигде нет защиты.

— Тем не менее здесь…

— Даже здесь. Пошли в дом.

Он подал руку, чтобы помочь ей перешагнуть через каменную осыпь, но вдруг отдернул. Чуть ли не под самыми их ногами медленно разматывалась гадюка, досыта напоенная зноем и словно отполированная солнцем. Лоб шаг за шагом уводил Зину. Они не теряли из виду змею, которая извивалась лениво, как струя разлитого масла, и таинственно скрылась в камнях. Зина дрожала всем телом. Пока они отступали, Лоб неотрывно смотрел вниз. И когда Зина с рыданиями прижалась к нему, почти рассеянно обнял ее за плечи.

Глава 6

Несмотря на все усилия, Зина не смогла обедать. Мари-Анн осталась при ней в комнате для друзей.

— Что я вам сказал? — ворчал Нелли. — Я начинаю их узнавать, подопечных благотворительности… ах, прошу меня извинить — святого Дела благотворительности. Не забудьте про заглавную букву! Ужи — да их тут видимо-невидимо. И если эта девушка воспитывалась в деревне, как вы утверждаете, то у нее было время насмотреться на ужей.

— То была гадюка, — поправил его Лоб.

— Странно, здесь не водятся гадюки. Тем не менее…

Нелли покрыл голову широкополой соломенной шляпой.

— Пошли! — позвал он Лоба. — Мы должны разыскать ее, эту гадюку.

Лоб без труда отыскал овраг, и Нелли принялся голыми руками ворошить камни, то там, то тут нарушая покой ящериц, при виде которых сердце Лоба отчаянно колотилось. Взмокнув от пота, Нелли остановился и вытер руки носовым платком.

— А может, то была медяница? — предположил он.

— Нет. Я знаю медяниц. Гадюка приземистее, металлического отлива, и потом, ее безошибочно выдает форма головы.

— Я обыщу всю территорию, — пообещал Нелли. — Если только это и в самом деле гадюка, то, к сожалению, она не пребывает в одиночестве, и я вовсе не желаю, чтобы они тут водились.

Они вернулись домой. Вскоре Мари-Анн присоединилась к ним в гостиной.

— Зина уснула, — пробормотала она. — Я дала ей таблетку. Я сожалею о происшедшем, господин Лоб.

Трапеза проходила в мрачной атмосфере. Нелли не скрывал плохого настроения, а у Лоба не шло из памяти то мгновение, когда Зина бросилась к нему в объятия.

— Есть ли у нее родственники? — поинтересовалась Мари-Анн.

— Наверняка, — ответил Лоб. — Люди, принявшие ее у себя по смерти родителей. Но, если я правильно понял, Зина не поддерживает с ними никаких отношений.

— Я покажу ее своему доктору. Нельзя же оставлять ее в таком состоянии, бедняжку. Знаете, как вам следовало бы поступить, господин Лоб? Немножко пожить тут… не «нет», а «да»! Она питает к вам дружеские чувства. И втроем мы сумеем создать вокруг нее радостную атмосферу. Она так нуждается в заботе!

Лоб чуточку посопротивлялся, для проформы.

— Во всяком случае, не сейчас, — сказал он. — Флешель предоставил в мое распоряжение свои папки. Самое время мне всерьез приняться за работу. Через недельку, если угодно. Сомневаюсь, однако, что мы добьемся результата.

И он рассказал все, что ему поведала Зина. Нелли время от времени передергивал плечами; он хранил злобное молчание.

— Словом, — заключил Лоб, — она вообразила себя жертвой некого заговора. Возьмите случай с гадюкой… Так вот, уверен, она решит, что эту гадюку подсунули ей злокозненно.

— Знамение судьбы! — хихикнул Нелли.

— О-о! Я могу это понять, — сказала Мари-Анн.

— Извините, — продолжал Нелли, — я, несомненно, полный идиот, но лично мне непонятно… ну вот ничегошеньки! Прежде всего, она еще не выложила вам все начистоту, верно я говорю?

— Да, — подтвердил Лоб.

— Вот видите! Тогда поверьте мне. Подлинное объяснение не замедлит себя ждать. Потому что все эти байки про комплексы, торможение годятся только для простаков. А я говорю вам, если она боится, значит, у нее есть конкретная причина.

— О-о! Вы… — начала было Мари-Анн.

— Не терплю литературщины, — словно отрезал Нелли.

Он встал и пошел за корзиной с фруктами.

— Умеет ли она водить машину? — спросила Мари-Анн.

— Думаю, что да.

— У нас тут есть маленькая «симка», которой я не пользуюсь. Я езжу на «DS». У меня повреждено несколько позвонков; и врач рекомендовал мне автомобиль с мягкой подвеской. Я могла бы отдать эту «симку» в распоряжение Зины — пусть себе разъезжает.

— Прекрасная мысль!

Нелли принес фрукты и бутылку ликера. О Зине больше не говорили, и Лоб уехал, так ее и не повидав. Он мог бы и дождаться ее пробуждения, но предпочитал сохранить воспоминание об этой напряженной минуте, когда гадюка уползала в щебень. Он все еще был потрясен, но нисколько не спешил в этом разобраться. И, хотя из-за усталости и был вынужден ехать не спеша, чувствовал себя очень неплохо. И у него уже появилось желание вернуться на хутор. Отныне он ни о чем другом не мог думать. Лениво, сменяя одна другую, ему представлялись картины… Зинины волосы, когда он наклонил голову, чтобы крепче прижать к себе девушку, прильнувшую к его груди… Прикосновение к ее голой спине под легкой блузкой… Жар зверька, обезумевшего от страха, и тяжелые удары его забившегося сердца… Воспоминания о прочитанных книгах… обрывки музыкальных пьес. Временами он думал, но без особой убежденности: «Какой же я дурак!» — и сделал то, чего никогда не делал прежде: остановился у бистро и выпил бокал гренадина, как в те времена, когда начинал один бывать на людях и стакан гренадина символизировал для него чуть ли не распутство. Он смотрел на обгоняющие его машины. Он был как бы вне этого потока. «Я был мертв, — подумал он. — И возможно, ожил еще не совсем».

В отеле его сразу же стало мучить желание позвонить Зине. А когда он проснулся, телефонный провод у изголовья сразу напомнил про гадюку, и он восхитился тем, что устрашающее обличье змеи все еще вызывало в нем такое волнение, в котором радость брала верх над страхом. Как Зина провела ночь? Он протянул было руку, но, увидев свое отражение в зеркальном шкафу, устыдился. Он решил отправиться к Флешелю и, если возможно, поработать. Его принял Меркюдье — один из сотрудников Флешеля. Старый, болтливый, грудь в орденах. Из самых добрых побуждений, он лез из кожи вон, что раздражало Лоба. Конечно же он наслышан о Зине, интересовался тем, как она и что. Объяснил, что по утрам у них затишье, утро — время передышки, звонков не бывает… Открыв шкаф с досье, Лоб приступил к делу.

«Мартинелли, Франсуаза, 24 года… Отравилась гарденалом. Причина: брошена любовником… Ланселот, Робер, 22 года… Повесился на задвижке оконной рамы. Причина: провал в финале конкурса певцов-любителей».

И так папка за папкой. Приходилось читать все подряд, расставить по категориям, классифицировать по аналогам, предлагать свою интерпретацию, чертить графики. И тут Лоб вдруг засомневался в том, что подобное исследование сможет представить какой-либо интерес.

— Разрешите? — спросил он Меркюдье.

И, не дожидаясь позволения, снял трубку и попросил соединить его с Антрево. Ему сразу ответила Мари-Анн. Да, все в порядке.

Впрочем, Зина находилась рядом… ее подозвали. И Лоб расслышал ее бегущие шаги.

— О-о! Это вы, Эрве… Как мило с вашей стороны!

— Вы пришли в себя?

— Вполне. Знаю, я вела себя просто смешно. Когда вы появитесь снова?

— Приеду на уик-энд.

— Вы так сильно заняты?

— Дел еще невпроворот. А чем займетесь вы до моего приезда?

— Прогулками. Мадам Нелли согласна одолжить мне свою маленькую «симку». Мсье Нелли будет первое время меня сопровождать. Что за чудесные люди!

— Значит, настроение хорошее?

— Скажем, не слишком плохое.

— Зина, надо отвечать не так. Надо сказать: у меня чудесное настроение. Давайте… Попробуйте сказать: у меня чудесное настроение.

— У меня чудесное настроение.

— Звучит намного лучше. Вы делаете успехи. Постарайтесь хорошо спать.

— Постараюсь хорошо спать.

— О-о! Превосходно, моя крошка Зина… Передайте привет нашим друзьям.

Он повесил трубку, продолжаяудивляться своей естественности, спокойствию. Но вскоре почувствовал, как впечатление непринужденности, легкости блекнет.

Вечером у него возникло желание написать Зине, но кончилось тем, что, взявшись за тетрадь, он подвел итог:

«Совершенно очевидно, что происходящее со мной банально и называется словом, известным всем и каждому. Но тогда одно из двух: либо я предоставлю событиям следовать своим чередом, либо порываю с ней всякие отношения. Если первое, тогда одно из двух: либо она любит меня, либо нет. Если она любит меня, я не тот мужчина, который возьмет ее в любовницы; но, с другой стороны, если я на ней женюсь, она не будет со мной счастлива, учитывая мое происхождение, среду, профессию, связи и конечно же характер. Если же она меня не любит, я готовлю себе испытания, которые серьезно скажутся на моем душевном равновесии… Значит, лучше порвать сразу. А это означает возвратиться в Женеву».

Отложив ручку, Лоб замечтался, вслушиваясь в шум, доносящийся из порта. Итак, все начинается заново. Вся его логика, создающая иллюзию реальности, призвана готовить почву для его бегства. Так уже было, когда он познакомился с Моникой. Не говоря уж о его побегах до этого… Он дописал решительной рукой:

«Я придерживаюсь своих принципов. Я дал себе зарок раз и навсегда — не связывать себя никакими путями».

Лоб закрыл тетрадь, обзывая себя последними словами: педант, синий чулок, евнух, чокнутый. Неизбежное свершилось. Он позвонил среди ночи в приемную отеля и сообщил, что обстоятельства вынуждают его срочно уехать. Затем тщательно составил телеграмму для передачи на почту, как только та откроется поутру.

«Срочно вызван Женеву тчк Невозможно уточнить продолжительность отсутствия тчк Чувством большой дружбы тчк Лоб».

Все! Теперь он хорошо понимал, как люди могут кончать самоубийством на заре. Он машинально запер чемоданы и был удивлен, очутившись на улице. Кофе в пустом баре; отъезд крадучись через город в тот ранний час, когда он больше выглядит общественным парком с безлюдными аллеями, — все это походило на какой-то бредовый сон. Он пожелал сделать нечто такое, чему противилась вся его душа. Счетчик отсчитывал километры, все более отдаляющие его от Зины. Цифры прыгали и на приборном щитке, и в его мозгу. Он выиграл. Он проиграл. Выиграл! Проиграл! Выиграл! Проиграл! Только ни о чем больше не думать.

Проезжая берегом Женевского озера, он чуть было не развернулся обратно, подумав, не без радости, что заболевает. «Я вполне способен, — сказал он себе, — довести до этого из-за собственной желчности».

Он чувствовал себя преотвратно и, проглотив две таблетки, улегся в постель. Телефонный звонок вырвал его из оцепенения, в которое он впал. Он узнал голос Мари-Анн, но далекий, заглушаемый тысячью потрескиваний на линии, что лишало его всякого тепла и почти что всякой реальности. Что? Почему она спрашивала, а не является ли его отъезд, столь неожиданный, лишь предлогом?

— Уверяю вас, — протестовал он. — Я сам удивился.

— Зина долго плакала. Мне неизвестно, что произошло между вами…

— Да ничего. Клянусь вам, ничего!

— Она такая тонкая натура. И я надеялась, что как для нее, так и для вашего блага… Уж вы не взыщите, я говорю с вами откровенно.

— Да что вы, право.

— Намерены ли вы вернуться?

— Знаете, в данный момент не могу сказать ничего определенного. Все зависит от дел на службе.

— Я уверена, что ваше присутствие благоприятно действует на состояние ее здоровья. Мы с ней вели долгие беседы… Она рассказала мне такое, что вам наверняка неведомо.

— Например?

— Нет. Только не по телефону. Несомненно одно — у нее была странная жизнь. Филипп и тот согласен с моим выводом, и тем не менее… Словом, подумайте… Мы уже перебрались на летние квартиры, в хутор. Если вы пожелаете к нам присоединиться, то доставите этим удовольствие всем без исключения. Ваша комната ждет вас. И поверьте… эта малышка вовсе не так проста. Вы же простите меня, правда?

— Напротив, я вам крайне признателен. До скорого свидания, надеюсь.

Но Лоб произнес последние слова с такой интонацией, что они делали его возвращение весьма проблематичным. Настойчивость Мари-Анн показалась ему неприличной. А ведь такая благовоспитанная дама! Возможно, ее просила позвонить сама Зина. Возможно, супруги Нелли его сурово осуждают — Лоба снова обуревали сомнения. Он задавался вопросами с таким пристрастием, что у него загудело в голове, как бывало с ним в ту пору, когда он готовился к устным экзаменам.

Два дня он провалялся в постели. Вздумай он выйти на улицу, он бы просто упал. В его холостяцкой квартире, из окон которой были видны лебеди, а вдалеке — струя фонтана, возвышавшаяся подобно Эйфелевой башне над гладью озера, с ее отсветами и пеной, он мало-помалу воссоздавал себя и опять становился таким, каким был: серьезным, энергичным и самоуверенным. По мере того как он заново окунался в атмосферу своих любимых книг, безделушек, досье, ситуация представилась ему в ином свете. Мари-Анн права. Зина хороша собой. Дочь знаменитого профессора! Женева приняла бы ее безоговорочно. Возможно, ей ставили бы в упрек, шепотком, отсутствие состояния. Ну и пускай! С другой стороны, Зина стремилась к спокойствию, стабильному положению в жизни. Он и забыл принять во внимание такой важный момент. В общем и целом, этот брак был вполне приемлемым. Тем не менее для вящей уверенности он написал Мари-Анн длинное письмо, где изложил свои сомнения и опасения.

«Не будь в жизни Зины чего-то такого, что от нас ускользает, мне кажется, я перестал бы колебаться. Но, похоже, она не желает посвятить нас в свою святая святых, несомненно из гордыни, и решила во что бы то ни стало скрыть от нас нечто вроде изъяна. Но именно это меня и удерживает от решительного шага. Допустим, правда откроется, когда она уже станет моей женой, — мне это будет стоить служебной карьеры. В любом случае, говорить о том, что я на ней женюсь, — значит забегать далеко вперед: мне надо еще подготовить здесь почву и хотелось бы со всей определенностью знать, как следует воспринимать ее чувства. В этом отношении вы могли бы оказать мне неоценимую услугу, расспросив Зину с присущим вам тактом. Дайте ей почувствовать, что нашим планам серьезно навредила бы ее упорная скрытность…»

Лоб несколько раз перечитал текст письма, добавил парочку запятых. Письмо звучало несколько выспренно, но именно подобный стиль и подходил для такого адресата, как Мари-Анн. Повышенное чувство хорошего тона не позволит ей навязывать ему полезные советы.

Он стал ждать ответа с возрастающим нетерпением. Время от времени он проводил рукой по глазам, говоря себе: «Да как же я мог зайти так далеко? Это немыслимо. Девушка, о которой мне ничего не известно…» Он вспоминал их разговоры. Сколько любовников у нее было? Откуда у нее столь горький опыт с мужчинами? Он избегал выходить из дому, чтобы не встретиться с клиентами или друзьями. Он позвонил к себе на службу и сообщил, что находится в Женеве проездом, но не замедлит вернуться в Ниццу. Теперь уже за него принимал решения другой Лоб. И когда прибыл ответ Мари-Анн, он догадался о его содержании еще прежде, чем вскрыл конверт. Конечно же ему непременно следовало туда вернуться.

«Поведение Зины приводит в замешательство. В данный момент она кажется перевозбужденной: смеется чересчур громко, много суетится. Возможно, это своеобразная реакция. Филипп приобщает ее к делу и утверждает, что у нее исключительный „нос“. Я старалась ее разговорить, но она стала намного скрытнее прежнего. У меня впечатление, что она сожалеет о своих первых откровенных признаниях. В сущности, она призналась, что в бытность ее на ферме на нее напал батрак и совратил ее. Вот чего я и не могла рассказать вам по телефону. На бедняжку этот случай наверняка наложил свой отпечаток. До какой степени? Трудно сказать. Однако я думаю, если она еще способна влюбляться — а все ее теперешнее поведение доказывает именно это, — значит, не поздно вернуть ее к нормальной жизни. Я говорила с ней о вас. Она на вас очень сердится. Считает вас „черствым эгоистом, полным предрассудков“. Но когда женщина так плохо отзывается о мужчине, значит, она по уши в него влюблена. Тем не менее, если вы будете долго отсутствовать, эта озлобленность может обернуться враждебностью. Так что не слишком откладывайте свой приезд…»

Лоб оттянул свой приезд еще на день. Не мог же он создать впечатление, пусть даже у Мари-Анн, что подчиняется капризу безответственной и своевольной девчонки. Он забронировал место на авиалинии «Свисс-Эр», телеграфировал супругам Нелли и на следующий день двинулся в путь. У него было четкое ощущение, что он поступает глупо. В Ницце он пересел на Мишлин-де-Динь,[132] путь его пролегал через восхитительные ущелья, которых он даже не замечал, и наконец прибыл в Антрево, где его ждал Филипп Нелли за рулем своей малолитражки.

— Надеюсь, вы не переутомились в пути? — пошутил Филипп. — И хорошо, что не выпали из вагона этой игрушечной железной дороги. Вам просто повезло!

Филипп был, как всегда, веселым, оживленным, остроумным.

— Как поживает мадам Нелли? — спросил Лоб.

— Неизменно верна себе.

— Гадюка больше не объявлялась?

— Нет. Но мы пережили другую неприятность, меньше часа назад. Передайте мне чемодан. К счастью, отделались легким испугом.

Он двинулся с места и поехал по дороге, которая поднималась на холмы.

— Помните, моя жена предоставила в распоряжение Зины свою «симку»? И, уверяю вас, Зина разъезжала на ней в свое удовольствие… Только Мари-Анн собралась завести в гараж эту машину, стоявшую позади ее «DS», и притормозила, тормоза отказали. «Симка» скатилась до самой дороги. Хорошо еще, что Мари-Анн не растерялась и воспользовалась задним тормозом, что замедлило разгон, а потом перешла на ручной. Тем не менее она оказалась на волосок от гибели… Когда я полез под кузов, то обнаружил, что один из тормозных шлангов оплавился. Впрочем, сейчас вы убедитесь в этом сами. Мы уже прибываем на место.

Наша машина одолевала перевал. На сей раз пейзаж показался Лобу уже привычным: ферма посреди лужаек, хутор, а в конце спуска он увидел голубое пятно «симки».

— Я оставил ее на месте происшествия, — объяснил Нелли. — Приедет механик и отбуксирует отсюда к себе в мастерскую.

Он остановился возле неисправной «симки» и спрыгнул на землю с легкостью, неожиданной для его довольно солидной комплекции.

— Взгляните.

Лоб подошел ближе. Нелли надавил пальцем на трубку.

— Мадам Нелли еще дешево отделалась, — сказал Лоб.

— Моя жена? Она-то не особенно рисковала — доказательство налицо. Но вот Зина вчера, та запросто могла разбиться насмерть. По счастью, тормозная жидкость вытекла не сразу, что позволило ей вернуться домой без неприятностей.

— Зина в курсе событий?

— Нет. Мы ничего ей не сказали.

— Щебенка?

— Вполне возможно. Тут разбрасывали гравий на дороге, почти до Анно. Могу себе вообразить, сколько ветровых стекол пострадало.

— Факт все же прелюбопытный!

Нелли опустил крышку капота, и та с шумом упала. Он обтер пальцы носовым платком.

— Только не надо драматизировать, — сказал он. — Случись такое со мной, вы не придали бы этому происшествию никакого значения. И потом, ведь с Зиной ничего не случилось. Все вы меня немного смешите — Мари-Анн, Зина, вы сами. Лично я нахожу, что эту девушку опекает ангел-хранитель. Ее жизнь держится на волоске. Она постоянно пребывает на грани катастрофы, но в последний момент катастрофа обрушивается на голову других.

Он пригласил Лоба опять сесть в машину и направился в ремонтную мастерскую.

— Вы оптимист, — сухо заметил Лоб.

— Ничего подобного! Я рассуждаю здраво и утверждаю, что Зине на роду написано остаться целой и невредимой.

— А между тем эпизод с батраком. Вы в курсе?

— О-о! Это… — сказал Нелли. — Знаете, она склонна подтасовывать факты. Ей хочется выглядеть жертвой.

— Но ведь ее самоубийство — не симуляция.

— Согласен. Однако причины, которые толкнули ее наложить на себя руки, не оправдывают такого шага — вот ведь в чем дело.

Он вырулил, желая поставить машину у стены, и достал чемодан Лоба.

— Лучшее тому доказательство, — продолжал он, — перемена, которая произошла с ней за то время, пока она живет здесь. Вот посмотрите. Она весела. Ей все интересно. Но стоит задать ей вопрос, и она замыкается. Вновь становится «героиней романа с продолжением» собственного сочинения с похоронным видом. Осторожно! Не угодите в масляную лужу… Здесь проехала «симка» и…

Шум мотора побудил их быстрее выйти из машины. Вслед за ними на большой скорости ехала Мари-Анн.

— Механик сейчас прибудет, — сообщила она. — Извините, господин Лоб, я забыла осведомиться, хорошо ли вы доехали… У меня еще не прошло потрясение. Подумайте только, что могло произойти!..

Она протянула руку Лобу.

— Главное, Зине ни слова! — порекомендовала она. — Девушка ни о чем и не догадывается. Мы сюда приезжаем уже более десяти лет и ни разу не встречали гадюки. У нас никогда не было ни малейших неприятностей с машинами. Но вот стоило ей появиться… Пошли, вам надо отдохнуть с дороги, господин Лоб.

Они направились к дому, пока Нелли доставал из багажника своей машины мешки и сетки с провизией.

— Филипп вам рассказал? — спросила она.

— Да. В общем, много шуму из ничего.

— Лично я от этого просто заболела. Она очаровашка! Уверяю вас, к ней невозможно не привязаться.

Мари-Анн смущенно кружила вокруг темы, близкой ее сердцу. Лоб был не тем человеком, который мог бы прийти ей на выручку.

— Она вами недовольна, — продолжала Мари-Анн. — Я брала вас под свою защиту, насколько это было в моих силах. Она такая обидчивая.

— Я тоже, — признался Лоб.

— Не говорите с ней пока ни о чем. Водите ее на прогулки… Дайте ей время настроиться на откровенность.

— Даже рискуя показаться грубым?

— Прошу вас. Ну пожалуйста. Зина ужасно сентиментальна, как и все женщины. А вы… так вот… вас на это не хватает. Своими вопросами вы отпугиваете ее. Она побаивается вас… Да-да! Прибавьте к этому, что она вновь обрела вкус к независимости. У нее наверняка душа не лежит к тому, чтобы заиметь повелителя.

— Уверяю вас, что…

— Знаю. Но в данный момент все мы должны казаться веселыми, жизнерадостными; знаете, Филипп нашел с ней правильный тон. Он никогда не принимает ее всерьез. Я прекрасно вижу, как это ее раздражает… Но и заставляет выползать из раковины.

— А я, по-вашему, я слишком замкнулся в своей?

— Думаю, да. Вы взвешиваете каждое слово, мой бедный друг. Возможно, для деловых отношений это необходимо, но вот для любовных…

Они вошли в дом, и Мари-Анн отослала его на второй этаж.

— Вы поселитесь рядышком с Зиной, — смеясь, сообщила она. — Чего бы вы хотели выпить?

— Просто фруктового соку.

— Сию минутку.

Лоб раскрыл чемодан, переоделся. Из его окна открывался превосходный вид: сельский пейзаж, небольшая долина, а на горизонте серо-голубые вершины, с которых шел спуск к невидимому отсюда морю. Чуть правее расположилась ферма в окружении деревьев незнакомой ему породы. Названия деревьев, птиц и цветов он так и не освоил. На фермерском дворе он разглядел цыплят, на крыше пристройки — голубей, важно расхаживающих по солнечной стороне, а чуть поодаль, на лужайке, образующей загон, — корову, жующую траву. «Особого веселья ждать не приходится», — подумалось Лобу.

Он уже собрался прикрыть ставни, когда увидел Зину, выходившую с фермы с толстухой, которая несла корзинку. Несмотря на приличное расстояние, он угадал, что Зина смеется, чем был шокирован, как если бы девушка что-то от него утаила. Он потянул на себя створки и спустился в гостиную, где его уже ждала Мари-Анн.

— Зина на ферме?

— Да. Она ежедневно ходит туда за молоком. Для нее это одно удовольствие.

— Настолько ей мила деревня?

Мари-Анн рассмеялась и протянула Лобу стакан.

— Позже, — сказала она, — если захотите ее удержать, купите ей клочок земли в окрестностях Женевы. Она вольнолюбивый зверек, эта Зина. Вам придется относиться к ней снисходительно, господин Лоб. И смириться с мыслью, что эта женщина никогда не будет принадлежать вам целиком и полностью.

Лоб выпил свой стакан залпом.

Глава 7

— Я подзадержался… — сказал Нелли. — Славный парень этот Мендель. Я имею в виду автомеханика со станции обслуживания. Но до чего же болтлив!.. Я тоже не отказался бы чего-нибудь выпить… А куда вы подевали Зину?

— Она еще не вернулась с фермы, — ответила Мари-Анн. — И не знает о приезде мсье Лоба.

— Ну что ж, пошли-ка ей навстречу, — решил Нелли. — Выпью, когда вернусь. Вы идете, Лоб? Снимите пиджак — на дворе жарища.

Спустившись с каменистого склона, они потеряли из виду строения фермы. Нелли остановился, чтобы набить трубку.

— Я вам еще не говорил, что подверг Зину тестированию, выражаясь языком Мари-Анн?

— Нет.

— Так вот, дорогой мой, она меня ошеломила. Зина наделена исключительной способностью различать ароматы. Думаю, что я наконец напал на человека, обладающего «умным носом»… Причем она не только чутко реагирует на запахи, но и инстинктивно отличает, к какой категории клиентов адресуется тот или иной аромат. Разумеется, ей нужно еще подучиться, но это дело наживное. В конце месяца я отвезу ее в Ниццу, и пожалуйте — каждое утро занятия в лаборатории. Так что премного обязан вам за такую находку.

— Но, — сказал Лоб, — еще понравятся ли ей подобные занятия?

Нелли отмел такую заботу жестом руки.

— А я у нее и не спрашивал.

По мере того как они взбирались по склону, справа им открывалась ферма.

— Наше владение, — с шутливым пафосом провозгласил Нелли. — Само собой, оно обходится нам в копеечку. Не хватает воды. Мари-Анн пригласила специалистов… Они бурили направо и налево, и все впустую. Не считая того места, внизу, где вы видите быка… Там обнаружен подземный водоносный пласт. Достаточный для поддержания жизни двух лужаек, однако недостаточный для утоления жажды стада, хотя бы маленького… Но уж если Мари-Анн что-нибудь втемяшится в голову…

Лоб слушал его вполуха. Он не спускал глаз с Зины, выходившей из овина следом за фермершей. Она несла корзинку — похоже, тяжелую — и пошла по дороге, пролегающей по кромке луга, оставаясь под сенью деревьев.

Окольный путь нерадивых школьников, — сострил Нелли.

Он сошел с дорожки и зашагал напрямик.

— Мы подойдем к Зине сзади, — сказал он, — и пропоем арию из «Кармен». Она придет в восторг. Вы любите петь?.. Лично я обожаю оперу. И чем она глупее, тем, по мне, лучше.

Бык приблизился к изгороди и грузно затопал параллельно Зине, которая продолжала идти в тени. До них доносилось его могучее пыхтенье. Отгоняя мух, он мотал массивной головой, и время от времени его белые рога блистали на солнце. Желая поменять руку, Зина поставила корзинку на землю. Бык замер на месте, упираясь боками в железную сетку ограды; с его морды свисала густая пена. Когда Зина снова пустилась в путь, бык тоже двинулся вперед, задевая колья и сотрясая их на ходу.

— А он не опасен? — поинтересовался Лоб.

— В зависимости от обстоятельств, — пояснил Нелли. — Сегодня он ощущает приближение грозы. Но загородка прочная. Бояться нечего.

— Сколько же весит примерно такое животное?

— Около тонны. И стоит так же дорого, как автомобиль.

Зина прибавила шагу. Бык тоже зашагал быстрее, и до обоих мужчин донеслись глухие удары копыт по пересохшей земле.

— Боже мой! — вскричал Нелли. — Засов! Ворота!

В ту же секунду Лоб тоже увидел, что засов отодвинут. Еще пару минут, и Зина вплотную столкнется с быком. Сложив перед ртом ладони рупором, Нелли зычным голосом окликнул девушку:

— Зина!

Та обернулась.

— Задержите ее! — распорядился Нелли. — И главное, без озабоченного лица, а я пройду за вами и запру ворота.

Они ринулись вперед с радостным видом, замахали руками. Наклонив рога, бык сердито бил копытом о землю. Лоб догнал Зину первым. Он выдавил из себя улыбку.

— Я вас повсюду искал, — сказал он слегка дрожащим голосом.

Стараясь выглядеть как ни в чем не бывало, Нелли продвигался вдоль ограды позади Зины. Бык снова пошел своим путем, и Лоб с тревогой задавался вопросом, а успеет ли Нелли подойти к воротам раньше животного. Укрыться совершенно негде. Залитое солнцем плоскогорье открывалось взору, как цирковая арена. Ферма находилась слишком далеко отсюда.

— Вы выглядите замечательно, — продолжал Лоб.

Он говорил, что приходило ему на ум, а сам следил поверх Зининого плеча за Нелли, который припустился бегом.

— Да? Я немного устала… Загородный воздух пошел мне на пользу.

Зина ни о чем и не подозревала. Она протянула корзину Лобу.

— Осторожно, — предостерегла она. — Тут яйца.

Нелли добежал до ворот. Засов никак не удавалось закрыть, потому что ворота застряли в земле. Бык приближался к ним, и Лоб утратил дар речи. Зина оглянулась как раз в тот момент, когда Нелли протаскивал брус через железное кольцо запора. Бык с ревом удивленно остановился.

— Что это он там выделывает? — пробормотала Зина.

Но Нелли уже направлялся к ним, держа руки в карманах.

— Я хотел проверить этот запор, — спокойно сказал он. — Самый неподходящий момент выпустить птичку из клетки. Просто не знаю, что с ним сегодня творится.

Все трое рассмеялись. Лоб промокнул лицо платком и слегка сжал плечо Нелли. Они вернулись на тропинку, ведущую к хутору. Лоб неоднократно оглядывался. Бык миролюбиво чесал шею о ствол дерева, сотрясая листву.

Нелли непринужденно болтал. А Лоб, обмениваясь с ним скупыми замечаниями, задавался вопросом: случайность ли это? Простая забывчивость фермера или же нечто иное? Еще немножко, и Нелли стал бы жертвой. Точно так же, как до этого сопровождающая, которая погибла в автокатастрофе вместо Зины. Но разве и сам он чуть было не наступил на гадюку? Разве Мари-Анн не маневрировала машиной без тормозов?.. Вокруг Зины как бы образовалось некое поле, таящее опасность. Картина складывалась впечатляющая.

— Похоже, вы в дурном настроении? — заметила Зина.

— Что вы! — запротестовал Лоб. — Напротив, я рад и счастлив. Мсье Нелли сказал мне…

— Послушайте, — прервал его Нелли, — теперь мы уже близкие знакомые, все трое… Зовите меня Филипп. И я тоже буду обращаться к вам по имени.

Лоб не терпел панибратства. Тыканье всегда ввергало его в отчаяние. Но он был так сильно озабочен, так нуждался в союзнике, что воспринял предложение Нелли чуть ли не с восторгом. В конце концов, снятая им преграда ни к чему не обязывала. А если так пойдет и дальше, то он кончит тем, что станет впадать в панику всякий раз, когда опрокинут на скатерть солонку или ненароком сложат крестом нож с вилкой. Тем не менее, воспользовавшись моментом, когда Зина уносила свою корзину на кухню, он ввернул Нелли:

— Вы думаете, это произошло по недосмотру?

— Мне бы очень хотелось так думать, — шепнул ему в ответ Нелли.

— Может быть, расспросить вашего фермера? Вы ничего не имеете против?

— Наоборот. Давайте! Познакомьтесь с ним… Лично у меня совершенно нет времени, а вечером мы все обсудим… Мне еще надо поставить в известность Мари-Анн.

Минуту спустя они сошлись в просторной гостиной. Зина выглядела не совсем прежней. Она изменила прическу — перевязала волосы на затылке бархатной лентой. И полностью отказалась от косметики. Что еще? А как она выглядела тогда, когда Лоб с ней расставался? Он чуть было не ответил себе: «Старше!» Теперь, когда у него появилась возможность понаблюдать за ней на досуге, его поразило, что ее жесты, слова отличались большей непосредственностью. Впрочем, непосредственность — не совсем точное слово, скорее она стала чувствовать себя свободнее. В ней появилась гибкость, шлифовка, не приметные ранее и исходящие как будто бы из глубин тайного источника. Несомненно, под воздействием отдыха. А может, она вдруг почувствовала себя счастливее от новой встречи с ним?

«Должно быть, у меня дурацкий вид, — подумал Лоб. — Ни дать ни взять — жених на смотринах». По мере того как шло время, он все больше чувствовал себя скованным, неестественным. К счастью, Мари-Анн позвала Зину. Лоб, сделав вид, что поднимается к себе, выскользнул из дому. Он снова отправился на ферму. Бык пасся под деревьями. Ворота по-прежнему оставались на запоре. Собаки с лаем подошли обнюхать ноги Лоба, который не решался их отогнать. С фермы вышел мужчина и что-то крикнул на диалекте, не понятном Лобу. Собаки тут же отступились. Лоб объяснил, что пришел с хутора, что он друг супругов Нелли. Фермер жестом пригласил его войти. В закопченной кухне женщина пекла блины. Лоб ее узнал. Та самая, которая сопровождала Зину. Она встала, обнимая троих ребятишек, оробевших перед чужим дядей. Загородка… Бык… Это было выше ее понимания. Бык. Лоб приложил указательные пальцы к вискам… Смехота! Мужчина и женщина спорили между собой на своем грубоватом местном диалекте. Наконец мужчина, выйдя на порог, взвыл, как автомобильный гудок в тумане:

— Дино!.. Дино!..

Прибежал мальчонка лет двенадцати — чернявый, с гривой крутых коротких завитушек, как на каракуле. Он уставился на Лоба и сопел.

— Ты говоришь по-французски?

— Да. Я хожу в школу… под горой.

— Это ты отодвинул запор? Бык чуть было не выбежал из загона.

Отец что-то пробурчал, и испуганный парнишка, по-видимому, перевел ему вопрос Лоба, так как мужчина воздел руки к небу и, призвав жену в свидетели, держал длинную речь, должно быть содержавшую угрозы. Время от времени мальчонка приподнимал локоть, чтобы смягчить неминуемый тумак.

— Это ты отодвинул засов? — повторил свой вопрос Лоб.

— Нет, мсье… Они говорят, что я, но это не я.

— А ты когда-нибудь ходишь на луг, где пасется бык?

— Нет, мсье. Он бодается.

— А кто отводит его на луг и приводит назад?

Ребенок с изумлением рассматривал Лоба.

— Никто, мсье. Он там живет.

Лоб понял, что не добьется толку. А между тем эта загородка открылась не сама собой.

— Если ты скажешь мне правду, я дам тебе денег… много монет.

Ребенок заколебался, посмотрел на отца и мать, которым было стыдно за сынишку перед посторонним. Тот расплакался.

— Ты это сделал не нарочно? — продолжал допрашивать Лоб.

— Нет, мсье.

Фермер схватил мальчонку за руку и грубо встряхнул.

— Я не хочу, чтобы тебя ругали, — продолжал Лоб. — Просто мне нужно знать. Это ты?..

— Не помню, мсье.

Лоб достал из кармана несколько блестящих монет, на которые ребенок смотрел с отчаянием во взоре.

— Мне надо знать точно… Постарайся вспомнить… Это сделал ты?

Ребенок покачал головой. В смысле «да»? В смысле «нет»? Теперь он вообще отказывался говорить, а только плакал навзрыд, и отец разразился проклятиями. Лоб сунул монеты в руку мальчонке.

— Давай беги!

Это явно сделал он. А то кто же еще? И деньги у него не залежатся! Лоб живо представил себя в кабинете своего папы. Тем не менее он силился улыбнуться, чтобы успокоить мужчину, и согласился отведать блинов, у которых оказался отвратительный привкус жареного сала. Он вернулся, перебирая в голове сбивчивые показания ребенка. Это было все равно что гадать: орел или решка? Нелли поливал огородик на заднем дворе.

— Ну что, — закричал он издалека, — вы их видели?

— Да… Похоже, это дело рук их сынишки… маленького Дино…

Нелли задумчиво опорожнил лейку на грядку с салатом.

— Меня бы это удивило, — сказал он. — Только не Дино. Он охотился за ящерицами в папоротнике при дороге. Я видел его все время, пока разговаривал с автомехаником. И внимание! Когда Зина шла на ферму, загородка была закрыта. А иначе бык выбежал бы еще тогда. Следовательно, ее открыли, пока Зина находилась на ферме.

Лоб, искавший по карманам зажигалку, так и замер на месте.

— Вы хотите сказать, что…

Поставив лейку на землю, Нелли уселся на тачку.

— Сопоставьте это со случаем в Милане, — вполголоса произнес он.

— Каким еще случаем?

— Разве она вам не рассказывала? Правда, мне она обмолвилась о нем невзначай. Уж и не припомню, при каких обстоятельствах… Не важно! Событие двухлетней давности. Она поехала с группой студентов на озера, и вот однажды, когда возвращалась в отель, на улице на нее напал мужчина с ножом. Естественно, она закричала. Мужчина испугался и убежал. Вот и все, что мне известно, хотя я и задал ей немало вопросов. Но в отношении всего того, что касается прошлого, Зина, скажем так, скупа на подробности.

— Но это ужасно! — вскричал Лоб.

— Возможно, и нет. Знаете, бродяги… Да вечерами на улицах ими хоть пруд пруди, с позволения сказать.

Нелли рассмеялся собственной шутке и, передернув плечами, добавил:

— Несомненно, этот тип позарился на ее сумочку. По крайней мере, я так думаю… Но вот сейчас… Все это внушает мне большую тревогу, — заключил он.

— В особенности после аварии автобуса с туристами, — заметил Лоб.

Сорвав пучок травы, Нелли скатал его между ладонями.

— В конце концов, это могло быть сделано нарочно, — допустил он. — Я долгое время не принимал этого всерьез… Я ошибался.

— Лично я, — сказал Лоб, — питаю принципиальное недоверие к случайным совпадениям, что продиктовано моей профессией. И считаю, что их чересчур много.

Сложив ладони лодочкой, словно собирался попить из ручья, Нелли поднес их к лицу.

— От меня ускользает общий смысл событий, — пробормотал он. — Такое впечатление, что Зина находится в эпицентре какой-то странной и даже подозрительной интриги, но до тех пор, пока она не заговорит откровенно… Заметьте себе, если она что-либо скрывает, то я не вижу, по какому праву мы добиваемся от нее признаний.

— Если ее жизнь в опасности, то мы вправе вмешаться, — сказал Лоб. — А она находится в постоянной опасности.

Он отмел рукой всякие возражения Нелли.

— Знаю. Эпизод с загородкой, возможно, так же случаен, как и происшествие с гадюкой.

— Вот то-то и оно, — сказал Нелли. — Это меня как раз и настораживает. Между этими четырьмя происшествиями связи нет; по крайней мере, явной. Впрочем, ее и не может быть. Никто эту гадюку вам под ноги не подкладывал. Или возьмите случай в Милане. Между ним и аварией автобуса прошел год. И еще год между аварией автобуса и инцидентом с загородкой, если только допустить, что она была открыта умышленно. Понимаете, к чему я клоню? Признаю, что детали плохо согласуются между собой, и, если допустить, что существует некий злоумышленник, покушающийся на жизнь Зины, слишком уж велик разрыв во времени между его происками. По-моему, подобный замысел срабатывает лишь при условии, если действовать быстро, а иначе это уже не покушение, а скорее случайность, но я полностью с вами согласен… есть предел случайным совпадениям.

— То-то и оно, — сказал Лоб. — Мы пришли к тому, что тут и слишком много случайного, и недостаточно. Вот потому-то Зина и сорвалась. Что же нам делать?

Нелли встал и посмотрел на часы.

— Пора глотнуть перед ужином аперитива. Но сначала нужно съездить за «симкой». Ее ремонт, поди, уже закончен. Я отправлюсь пешком или вы подвезете меня?

— Я подвезу Зину, — ответил Лоб. — Надо, чтобы она поведала мне о миланском нападении.

Похоже, Зина очень обрадовалась возможности сопровождать Лоба.

— Куда вы подевались? — спросила она. — Как в воду канули.

Она переоделась, и теперь под ее белым плащом виднелось голубое платье из набивной ткани в цветочек.

— Нравятся вам мои духи?

— И да и нет. Очередное творение Нелли?

— Ну конечно. Они называются «Поппея».[133] Мне поручено их опробовать. Нелли утверждает, что новые духи нуждаются в обкатке. Порой у него появляются забавные идеи.

Прежде чем мягко тронуться с места, Лоб задержался, перебирая скорости «404».

— Я вас ревную, — сказал он.

— О-о!

— Да. Ревную. Вы поведали Филиппу нечто такое, о чем мне никогда не рассказывали.

Зина обеспокоенно наблюдала за Лобом. Тот улыбнулся, желая ее ободрить.

— Шучу… Но правда, расскажите-ка мне эту мрачную историю, которую вы пережили в Милане.

Зина казалась раздосадованной.

— И зачем только он проболтался!

— Мы заговорили о гадюке, — объяснил Лоб. — И по ходу разговора я уловил его намек. Нелли полагал, что я в курсе. Ну так что же с вами стряслось в Милане?

— Да ничего, сущий пустяк.

— В самом деле? А ведь вас чуть не убили.

— Ну прямо!

— Давайте рассказывайте!

— Да, собственно, и рассказывать-то нечего… Я хотела посмотреть вечерний спектакль в «Ла Скала». Он был просто замечательным, и я не пожалела. При выходе замечаю — нет моей сумочки. Ищу повсюду… В ней лежали все мои документы, все деньги… Я задержалась. Но в конце концов сумочка отыскалась в гардеробе, куда ее сдали. Содержимое в целости и сохранности. Не потрать я время на поиски, думаю, ничего бы и не случилось. Но когда я возвращалась, улицы уже опустели. Какой-то мужчина, должно быть, некоторое время шел за мной следом и, воспользовавшись удачным моментом, когда вокруг не осталось прохожих, напал на меня.

— Он вас ударил?

— Нет. Только угрожал ножом. Он что-то сказал, но я со страху не разобрала. На мой крик проезжая машина притормозила. Мужчина дал тягу. Автомобилист отвез меня в полицейский участок, где я оставила заявление, затем подвез до отеля. Он оказался ювелиром из Флоренции. Назавтра я возвратилась домой в своей машине, и больше о нем ни слуху ни духу.

— А нападавший? Вы бы его узнали?

— О-о! Не думаю. Нет. Помнится, он был скорее низкого росточка. В узких брюках, может в джинсах, и в пуловере. Темная фуражка.

— Вы уверены, что до этого никогда его не видели?

— Собственно говоря, чего вы от меня добиваетесь? — вместо ответа сухо спросила Зина.

— А если бы эта машина не подвернулась?

— Ну что ж, тогда он отнял бы у меня сумочку.

— Только и всего!

— Как вы понимаете, я не стала бы сопротивляться.

— Но он мог бы… причинить вам вред.

— Какой же вы дотошный, однако! — вскричала Зина. — Вы вернулись для того, чтобы меня терзать?

Сбавив скорость, Лоб взял руку девушки.

— Зина, уверяю вас, что это вовсе не входит в мои намерения. Напротив, я хочу вас оберегать.

— А я не нуждаюсь в том, чтобы меня оберегали. Единственное, о чем я прошу, это оставить меня в покое. В кои-то веки раз нашлось местечко, где я почувствовала себя уютно, так надо же — являетесь вы, чтобы все разрушить своими расспросами.

Высвободив руку, Зина отодвинулась от Лоба. После паузы она продолжила тихим голосом, как бы разговаривая сама с собой:

— Впервые в жизни я чувствую себя хорошо… в безопасности… вдалеке от других. Я перестала бояться. И не хочу ни о чем думать. Хочу жить — жить, как все люди.

Она умолкла, уставившись в одну точку взглядом обреченного.

— Как все люди! — повторила она.

До самой деревни Лоб не произнес ни слова. Он поставил машину на площадке, в тени, перед автомастерской. «Симка» была отремонтирована. Механик даже вымыл ее. Зина снова приободрилась и уселась за руль.

— Поезжайте вперед, — сказал ей Лоб. — Я догоню вас. Мне нужно купить кое-какие мелочи.

Он посмотрел ей вслед.

— Какая же она славная, эта малышка, — сказал хозяин мастерской. — Наверное, вы — друг семьи Фонвьей?

— Нет, супругов Нелли.

— Это одно и то же. Мы, местные, всегда называем их Фонвьей. Это фамилия матери мадам Нелли. Мне хотелось бы вам показать, что я обнаружил.

Он повел Лоба под навес, куда были свалены кузова машин, покалеченных в аварии, и вошел в комнатушку, служившую ему кабинетом.

— Смотрите!

Он протянул Лобу тщательно оттертую трубку.

— Видите! Разрез!

— Да, знаю. Трещина от наезда на камень.

— Ничего подобного, — возразил механик. — Я сравнил ее с другой такой же, которой с размаху врезались в кремень, что, к счастью, случается не часто.

Он стал вытаскивать ящики, один за другим, пока наконец не отыскал запропастившуюся трубку.

— Видите, — пояснил он, — надрез не гладкий… Камень искорежил металл… Края прорези в зазубринах… А теперь гляньте-ка на трубку «симки». Она без единой заусеницы, словно специально надрезана лезвием ножа.

— Послушайте, — возразил Лоб, — ну, кому бы взбрело в голову забавы ради разрезать эту трубку?

Механик сдвинул на затылок просаленную кепку.

— Поймите меня правильно. Я не возвожу напраслины ни на кого персонально. А просто обращаю ваше внимание на факт, показавшийся мне странным.

— Похоже, дорогу недавно посыпали гравием…

— Совершенно верно. Однако подача масла в машинах надежно защищена. И нужно специально стараться…

— По-вашему, получается…

— Но Боже мой! — запротестовал механик. — Просто я довожу до вашего сведения… и дело с концом. Вокруг завистников хоть отбавляй, разве я не прав? Им ничего не стоит резануть перочинным ножичком!..

Завистники! Возвращаясь на хутор, Лоб обдумывал это слово. Завистники!.. Нет, не завистники, а преступник, и отныне сомневаться в этом уже не приходится. Лоб вернулся на хутор так быстро, как только мог. Скорее предупредить супругов Нелли! Держать военный совет, поскольку он, в полном душевном смятении, уже продумывал план защиты и, не признаваясь себе, полагался на Филиппа. Тот наверняка сумеет придумать, как отразить удар. Он человек практичный, сметливый, предприимчивый.

Преступник! Нет, сам Лоб не подготовлен к борьбе с преступником. Конечно же не потому, что ему не хватало мужества. Но у него отсутствовала способность давать отпор. Вот почему он испугался. Оставив машину у гаража, он бегом поднялся к дому. Нелли сидел в гостиной один и курил трубку.

— Это злой умысел, — с ходу заявил Лоб. — Трубку перерезали намеренно.

— Да неужели? — воскликнул Нелли. — Пожалуй, такая версия мне больше по душе! По крайней мере, знаешь, что происходит.

Он встал и бесшумно приоткрыл дверь в прихожую.

— Вот они, — шепнул он. — Обсудим после ужина. Давайте все же поедим без треволнений. Сегодня потчуют дарами моря, обжаренными в сухарях. Я вам ничего не говорил.

Во время трапезы Филипп выглядел жизнерадостным, спокойным, остроумным. Зина то и дело заливалась смехом. Мари-Анн казалась совершенно беззаботной. Сам Лоб, частично рассеяв свои страхи благодаря винам Прованса, рассказывал о своих путешествиях, прочитанных книгах. Стоило ему захотеть, и он становился превосходным рассказчиком. Зина слушала его с явным удовольствием и даже не без гордости. Внезапно и так кстати наступил чудесный антракт, момент безмятежности, гармонии. В комнату через широкий проем окна вошел вечер, и свежий ветер, пахнувший землей, временами надувал занавески, как паруса. И тут со стороны фермы вдруг донесся рев быка. Лоб умолк, а Мари-Анн пошла и закрыла окно.

— А теперь баиньки! — сказал Нелли. — Зина, помните, что вы нам обещали? Девять часов сна, и без всяких таблеток, да?

Они обменялись пожеланиями доброй ночи, и Зина поднялась в свою комнату. Сверху до их слуха донеслись ее легкие шаги. Достав бутылку арманьяка и три бокала. Нелли наполнил их до краев.

— Итак? — вопросительно произнес он.

Глава 8

Лоб передал разговор, состоявшийся в автомастерской.

— Однако механик не может утверждать что-либо определенно, — заметила Мари-Анн.

— Разумеется, — сказал Лоб.

— По-моему, — вмешался Нелли, — сомнений больше нет. Некто покушается на жизнь Зины, и ей этот «некто» известен, даю руку на отсечение. Он уже неоднократно пытался ее убить. Поди знай, не скрыла ли она от нас другие случаи… По милости этого типа она и пыталась покончить с собой… Вот мое мнение! Если помните, я с самого начала подозревал что-нибудь вроде этого… Погодите, я еще не кончил. Это даже объясняет, почему она решила стать гидом, — это наилучший способ всегда быть на людях, постоянно переезжать с места на место. Убийца был вынужден подстроить аварию автобуса, а в Милане — нанять человека…

Мари-Анн, сложив ладони вместе, улыбнулась мужу.

— Бедняжка Филипп!.. Какая богатая фантазия…

— То есть как? Но ведь я вовсе не фантазирую. Я сближаю факты во времени. Для чего, по-вашему, она устроилась в Ницце? Для чего же еще, как не для того, чтобы сбить с толку своего преследователя? Однако он отыскал ее и здесь. Тогда она предпочла покончить с этим раз и навсегда. Мы ее спасли. Но он по-прежнему где-то здесь… Отсюда и повреждение тормозной трубки, открытая загородка… Вы иного мнения, Эрве?

— Нет. Думаю, что дело обстоит если и не совсем так, то близко к этому.

— А мне кажется, вы занимаетесь грубой подтасовкой фактов, — возразила Мари-Анн.

— Но ведь Зинино самоубийство тоже грубое насилие над жизнью, — сказал Лоб, — и тем не менее факт налицо.

— А знаете, почему здесь она вновь обрела уверенность в себе? — спросил Нелли. — Потому что наш дом стоит изолированно, а людей, которые сюда приходят, видно издалека. Чужака можно сразу распознать — по крайней мере, ей так кажется.

— Да я и сама так думаю! — с горячностью вскричала Мари-Анн. — Филипп, вы никогда не заставите меня поверить в то, что кто-либо мог…

— Не исключено, что этот «кто-либо» живет в Антрево, — оборвал он жену. — Там полным-полно дачников… Ему оставалось только следовать за Зиной в машине и, воспользовавшись обстановкой… Тут ведь что?.. Полагаю, двух-трех минут хватит за глаза, чтобы, юркнув под ее «симку», надрезать трубку… К несчастью для него, надрез оказался поверхностным. Масло просачивалось медленно, и Зина вернулась домой целой и невредимой.

— А как насчет загородки?

— Тут, — сказал Лоб, — объяснение и того проще. Мы с Филиппом уже анализировали этот случай. Сколько времени Зина оставалась на ферме?.. Около часа?

— Даже меньше, — сказала Мари-Анн.

— Ладно. По дороге туда ничего подозрительного не произошло. По-видимому, ворота были заперты. Я приехал вместе с Филиппом. Затем пришел сюда. Тем временем Филипп, поджидая механика, видел, как маленький Дино играл на дороге.

— Точно, — подтвердил Нелли. — Мне была видна дорога, которая тянется по кромке луга, но я особенно не всматривался… Никаких причин для подозрительности…

— Наконец Филиппвернулся домой, и мы вдвоем отправились на ферму. В этот самый момент ворота и были открыты. С явно преступными намерениями… Теперь меня поражает то обстоятельство, что неизвестный, по-видимому, долго наблюдал за нашими передвижениями… Он точно знал, когда для него наступит самый благоприятный момент.

— Но где же он мог прятаться все это время? — возразила Мари-Анн.

— Видите, — Нелли призвал Лоба в свидетели, — моя жена ничего не желает слушать!..

— Да у него и не было никакой нужды прятаться, — продолжал Лоб. — Ведь гуляющих на холмах пруд пруди. Можно сделать вид, что срезаешь тросточку или отдыхаешь в тенечке. О-о! Никакой проблемы отодвинуть засов и при этом не привлечь к себе чьего-либо внимания.

— Допустим, — согласилась Мари-Анн. — И все-таки тут есть одно обстоятельство, которое меня очень смущает. Эти покушения… Они растянулись на годы…

— Нас тоже, — признался Лоб. — Мы тоже бьемся над этой загадкой.

— Если кто-то задумал ее убить, — продолжала Мари-Анн, — ему ничего не стоило выстрелить в нее — и делу конец. Что означают эта погоня и все эти промашки?

Воцарилось молчание. Каждый из присутствующих взвешивал свое объяснение. Нелли затянулся трубкой. Мари-Анн предложила Лобу вина, но тот отказался.

— То, что речь идет о преступных намерениях, теперь уже вне сомнений. Но, в сущности, какой из известных нам фактов можно отнести к разряду покушений на жизнь?

Филипп поднял руку. Но Лоб подал знак, что хочет продолжить.

— Я пытаюсь ответить на вопрос мадам Нелли. Например, случай в Милане. Было ли это покушением или своего рода предупреждением? И даже авария автобуса. Где доказательства, что она была подстроена человеком, желавшим показать… ну, как бы это выразиться… что он сильнее?

— В таком случае этот человек психически болен, — категорически заявила Мари-Анн.

— Не обязательно. По правде говоря, нам неизвестен характер его отношений с Зиной, и, возможно, мы толкуем его поведение превратно.

— Да, — сказал Нелли, — я вижу, куда клонит Эрве. К примеру, речь может идти о шантаже, как если бы человек добивался от Зины того, в чем ему упорно отказывали.

— Или же, — предположил Лоб, — допустим, она когда-то порвала с любовником и тот преследует ее, движимый чувством мести.

— В таком случае «промашки» — часть его плана.

— Это не разрешит проблемы времени, — настаивала на своем Мари-Анн. — Ни преследования, ни шантаж не могут растягиваться на годы!

— Что вы об этом знаете? — буркнул Нелли.

— И потом, — сказал Лоб, — возможно, мы ошибочно полагали, что преступник тенью следует за Зиной. А что, если он вынужден отлучаться, совершать длительные поездки — деловые или иного характера?

— А почему бы, — предположил Нелли, — его отношениям с Зиной не меняться? Почему бы периодам мирным не чередоваться с враждебностью?

— У вас обоих просто талант, — устало пробормотала Мари-Анн.

— И все же не мешало бы поставить в известность Бонатти.

— Кто это такой? — поинтересовался Лоб.

Ответила Мари-Анн:

— Полицейский комиссар в Ницце. Мы неоднократно оказывали ему услуги, и Бонатти, разумеется, сподручнее разобраться в ситуации.

— Следует безотлагательно его повидать, — продолжил Нелли. — И если малышке и в самом деле угрожает опасность, на нас ложится слишком большая ответственность.

— Конечно. Однако неудобство состоит в том, что, получив предупреждение, комиссар пожелает расспросить Зину, и та сразу узнает, что с того момента, как она тут, на ее жизнь дважды покушались. Каким это станет для нее ударом!

— Вы правы, — согласилась Мари-Анн. — Но тогда что нам остается делать?

— Я не могу за ней неотступно присматривать. И потом, по чести говоря, дел у меня по горло. Бонатти — парень дошлый. Уверяю вас, он справится.

— Возможно, — без особого убеждения сказал Лоб. — Но вряд ли он кого-нибудь высмотрит. Можете на это не рассчитывать. Угроза слишком безлика. Если желаете, поставьте его в известность, чтобы не нести ответственности самим. Но, думается, мы могли бы провести расследование и без посторонней помощи. Я могу заняться этим самолично. Чего мы, в сущности, хотим? Проверить факты, и все. Посмотреть на прошлое Зины своими глазами — разве не так? И выяснить, что же она продолжает от нас скрывать.

— Это приведет ее в бешенство, — сказал Филипп.

— Или же она вздохнет с облегчением, — предположила Мари-Анн.

— А как же вы подступитесь к людям, которых станете расспрашивать? — спросил Филипп.

— О-о! Нет ничего проще. Я расскажу им, что Зина желает застраховаться, но моя компания, учитывая предшествующие обстоятельства Зининой жизни, хочет точно определить размеры риска, которому подвергается ее жизнь.

Наступило смущенное молчание.

— Странное же гостеприимство мы оказываем ей, — наконец сказала Мари-Анн. — Однако лучшего решения я не вижу. Когда вы отравляетесь в путь?

— Чем скорее, тем лучше… уже завтра… Почему бы и нет? Зина убеждена, что моя работа не оставляет мне никакого досуга.

— А что… если вы обнаружите, что на ее жизнь кто-то покушается? — спросил Нелли.

— Ну что ж, тогда мы ее предупредим… Сообщим ей правду.

— Ну, а если она попытается наложить на себя руки вторично?

— Вы невыносимы, мой бедный Филипп! — вскричала Мари-Анн. — Да, знаю, я в самом начале совершила ошибку, приняв эту малышку в своем доме. Но, умоляю, не старайтесь напоминать мне об этом по любому поводу… Я стану присматривать за ней сама, если вам это в тягость.

На лице Филиппа ясно читалось изумление.

— Вот уж совсем не так. Ну, просто абсолютно. Я сказал только, что мы играем с Зининой жизнью; мне хотелось бы этого избежать. Допустите, что ваше расследование насторожит преступника… В конце концов, такая мысль не лишена здравого смысла… А не ускорим ли мы события, которым хотим воспрепятствовать?

— Мое отсутствие не затянется, — сказал Лоб. — Со своей стороны, не смогли бы вы придумать средство удержать Зину при себе?

— Да, это лаборатория. Я могу предложить ей поработать со мной в Ницце. Об этом уже шел разговор. Намечалось более позднее время. Я не в восторге от необходимости сократить свой отпуск, черт подери. Но прекрасно понимаю, что другого выхода у меня уже нет.

— Подытожим сказанное, — предложил Лоб. — Вы даете мне недельный срок, что вполне достаточно для поездки в Эльзас и Италию. А пока не отпускайте Зину от себя ни на шаг, а значит, лучшая идея — занять ее в лаборатории.

— А я в двух словах ввожу Бонатти в курс дела, — предложил Нелли.

— Согласен. Выбора у нас нет. Если я не привезу серьезных данных, нам не останется ничего иного, как положиться на полицию.

— Так что приложите максимум усилий, — пробормотала Мари-Анн.

Она встала, все обменялись пожеланиями доброй ночи.

Но, прежде чем улечься, Лоб выкурил у окна последнюю сигарету. Ферма выглядела темным пятном под сенью деревьев. Вокруг все замерло. На плоскогорье — ни души. Живым казалось лишь бескрайнее небо. Внизу Нелли методично запирал двери и окна. В соседней комнате Зина, должно быть, уже спала мирным сном. Лоб еще раз продумал выдвинутые гипотезы и, не полагаясь на память, занес их в свою тетрадь, добавив от себя:

«Деньги тоже являются правдоподобным мотивом. Вполне резонно предположить, что какой-нибудь родственник в Польше оставил ей после смерти свое состояние. В таком случае, кто наследует Зине? Залески или тот, чье имя Зина упорно скрывает?.. Это не исключено, но весьма маловероятно, поскольку исчезновение Зины немедленно привлекло бы внимание к этому таинственному наследнику. К тому же Зина, скорее всего, знала бы, что она богата. Ее предупредили бы заранее… Тем не менее спешить с отказом от такой гипотезы не следует».

Помечтав с минуту, он приписал мелкими буквами:

«Да, поскольку Зина, скорее всего, знает своего преследователя, она никогда не простит мне вмешательства в семейные дела. Тем самым я, возможно, сам себе рою могилу, так как могу ее потерять. И все-таки я решил предпринять расследование, не раздумывая. Значит ли это, что во мне и вправду живет некто, не желающий потерпеть неудачу, некто, очень мне близкий и готовый создать ей новые трудности? И выходит, мадам Нелли была права, сказав, что мы играем с Зининой жизнью. Только играют не они, а я… И в таком случае…»

Лоб долго колебался, не зная, как закончить фразу, поскольку не особенно доверял расхожим истинам, которые, на миг вспыхнув ярким огнем очевидности, гаснут, оставляя тягостное впечатление, что ты способен на все. А ведь он так трепетно дорожил этой девушкой! Это сомнению не подлежит. Он никому не позволит причинить ей зло. Но разве он сможет запретить это самому себе? Разве себе он откажет в разрешении? Только для того, чтобы она знала — он тоже не отступит ни перед чем и способен разделить с ней и желание небытия, и стремление к счастью…

Кончилось тем, что он записал с красной строки:

«Уехать ранним утром во избежание ненужных объяснений».

И в пять часов покинул дом, всячески стараясь никого не разбудить. Он только оставил на столе в столовой записку:

«Дорогие друзья!

Возвращусь через пару-тройку дней. Мне необходимо уладить кое-какие дела, прежде чем взять отпуск.

До встречи. С чувством большой дружбы.

Лоб.»
P.S. Даже не забираю вещей.

Он решил начать со Страсбурга — просто потому, что юность Зины интересовала его больше, нежели ее детство на ферме. И он упорно верил, что найти человека, желавшего убить Зину, можно и не углубляясь в ее давнее прошлое. Поэтому перво-наперво он обратился в агентство по туризму. Шефа по кадрам его визит ни капельки не удивил. Он сохранил о Зине наилучшие воспоминания.

— Нам сразу было ясно, что она на этой работе не задержится.

— Почему?

— О-о! Такое сложилось впечатление. Было очевидно, что она создана для чего-то иного. И даже порой из-за нее у нас возникали трудности с клиентурой… Знаете, наши клиенты воспринимают гида как… Гид, сопровождающая — им все едино! Они склонны требовать тысячу мелких услуг, как от какой-нибудь горничной. Зина давала им отпор в резкой форме. Вот у меня имеются опросники, заполняемые туристами после каждого тура… Впрочем, если пожелаете с ними познакомиться, они к вашим услугам… Вот, читаю… один пример из множества: «Мы предпочли бы иметь дело с более услужливым гидом…» Или вот еще: «Мадемуазель Маковска — приятная особа, она эрудированна, но несколько перебарщивает, принимая автобус с туристами за классную комнату…» Вот такая еще фраза… Я не акцентирую внимание на орфографических ошибках: «Гид постоянно давала нам почувствовать свое умственное превосходство».

— Ясненько, — сказал Лоб.

— Она вела себя высокомерно даже с нами, — добавил он. — Этакая гранд-дама, которая вынуждена давать уроки музыки. Такая манера поведения всегда вызывает раздражение!

— Я слышал про аварию, в которой она чуть не погибла…

— Ах да! Несчастный случай, когда автобус свалился в овраг. Разумеется, работая гидом, можно попасть в рискованные ситуации.

— Удалось ли установить причину аварии?

— Нет. Водитель скончался в больнице, так и не придя в сознание. Свидетельства пассажиров… Вы прекрасно знаете цену свидетельским показаниям. Вполне возможно, водитель совершил ошибку… Некоторые газеты писали про вредительство. Но кто и кому захотел навредить? Расследование ничего не дало.

Видя смущение своего собеседника, Лоб перешел к проблеме, которая преследовала его неотступно.

— Расскажите-ка про ее личную жизнь.

— С этой стороны я ее не знаю. Не подумайте, что мы ведем слежку за нашими сотрудниками. Каждый волен жить по своему разумению. Но все же при отборе претендентов на должность гида мы вынуждены соблюдать известную осмотрительность. И кроме того, мы прислушиваемся к пересудам… Известны случаи, когда сопровождающие, стоит им пересечь границу…

— Манкируют своими обязанностями? — подсказал ему Лоб.

— Именно так. В этом отношении поведение мадемуазель Маковски было безупречным. Вот почему ее заявление об уходе… к тому же до завершения тура… застало нас врасплох. Нашей первой мыслью было, что у нее не все дома… Я хочу сказать… — он хлопнул себя ладонью по лбу, — что она страдает душевным расстройством. В дальнейшем это и подтвердилось, не так ли?

— А разве это не могло произойти на романтической почве?

— Наверняка нет! Такое впечатление… это мое личное суждение…

— Говорите, прошу вас.

— У меня создалось такое впечатление, что мадемуазель Маковска не могла найти достойного партнера. Я упрощаю, но по сути так оно и есть. Она никогда не упускала случая дать понять, что является дочерью крупного ученого…

— Это сущая правда! — подтвердил Лоб.

— Да неужели? Я-то полагал, что она выдумывает. Ну, допустим… Но это не повод корчить из себя разорившуюся графиню.

— А были ли у нее источники к существованию помимо жалованья?

— Чего не знаю, того не знаю. Однако нередко она просила выплатить аванс. Не на тряпки, отнюдь. Она покупала уйму книг с немыслимыми названиями. И всегда держала одну из них под мышкой… Ее коллеги утверждали — чтобы пустить пыль в глаза.

— Наверное, они относились к ней с неприязнью.

— Не скажите. Она вовсе не из тех, кого называют «синий чулок». В чем-то она была необыкновенно мила. Над ней подтрунивали, но незлобиво. Все считали, что ей не везет в жизни.

— Премного благодарен, — распрощался Лоб. — Я начинаю лучше разбираться в этой особе.

На самом деле он испытывал страшное разочарование. В Зининой жизни неопровержимо затаился мужчина. Но как его обнаружить? Впервые у Лоба промелькнула мысль, что она всегда жила двойной жизнью. Вкус к просвещению, скрытный характер, напускное высокомерие в отношении окружающих имели целью пресекать любопытство — разве в этом не проявлялась нарочитость?

В сущности, Зининой жизни во внеслужебное время не знал никто. Возможно, Лонер-книготорговец был о ней осведомлен лучше. Однако Лоб уже засомневался в этом; Зина начинала рисоваться ему ловкачкой, которая все предусмотрела заранее. И если ей удавалось вводить в заблуждение стольких людей, где гарантия, что в этот самый момент, в Ницце, она не занимается тем же — не водит за нос супругов Нелли? С кем она встречалась, покидая дом якобы для прогулки?.. Абсурдное предположение, разумеется. Лоб тотчас же выбросил его из головы. Однако временами он так сердился на себя за любовь к Зине, что был не прочь находить поводы для нападок, считать ее виноватой. И потом, это было новое, изящное решение проблемы… лучший способ не позволить себя больше дурачить… Сразу же по возвращении в Ниццу он начнет вести за Зиной неослабное наблюдение… Отныне у него имелись на то и повод и извинения. Плохой повод! Недостаточное извинение! Возможно… Но кто начал первый?

Лоб без труда отыскал книжный магазин. Лонер явно не пришел в восторг от такого визита.

— Странная девушка, — сказал он, выслушав Лоба. — Лично мне жаловаться на нее не приходилось, но я так до конца ее и не понял. Я пробовал ею заинтересоваться… Был с ней так любезен, насколько это только возможно со служащей собственного магазина… Но она считала, что ей все чем-то обязаны, и в один прекрасный день покинула меня, не предупредив о своем намерении.

— Была ли она серьезной?.. Иными словами, встречали ли ее с молодыми людьми? Скажем, ждал ли ее кто-нибудь после работы?

У Лонера была физиономия порядочного эльзасца — круглая, румяная, — полная противоположность тому, что вообразил себе Лоб после Зининых откровений.

— Никогда! — ответил тот не задумываясь, так что его нельзя было заподозрить в обмане.

— Она была… кокетлива?.. Ну, не знаю… находясь целыми днями в магазине наедине с вами, она могла…

— О-о!

Лонер был оскорблен в лучших чувствах.

— Начнем с того, — продолжил он, — что в магазине я практически не бывал. В ту пору жена моя серьезно болела, так что у меня не оставалось времени на коммерцию. И потом, я никогда не позволил бы себе никаких вольностей.

Но в таком случае не была ли Зина фантазеркой? Лоб раздражался, чувствуя, как истина ускользает от него. Расспрашивать Лонера было пустой тратой времени. Он так и не навел Лоба на новый след. Угадывая возрастающее недоверие к нему со стороны книготорговца, Лоб ретировался.

На следующий день, собираясь ехать к Залески, он уже потерял надежду на успех своего предприятия. По всей видимости, опасность, угрожавшая Зине, не могла зародиться на ферме, а возникла немного позже… если предположить, что она существовала, что все — туристический автобус, нападение в Милане, повреждение тормозов, бык — не было чистой случайностью, как и гадюка.

Лоб разыскал Зинину тетку — старую женщину, совершенно разбитую непосильным физическим трудом. Стоило ему заговорить о Зине, и она пригласила его войти в просторную комнату, служившую, похоже, лишь для особо торжественных приемов, и водрузила на стол бутылку водки. Она ужасно разволновалась, сжимая руки под черной шалью, и Лобу не удавалось вставить и словечка… Эта девочка, которую они вырастили как родную дочь… Конечно же, ей не повезло… и потом, она — дитя города… Но все же она могла бы время от времени черкнуть им хоть словечко, сообщить, как дела… Так нет же… Со времени ее отъезда она как в воду канула… Ни разу не прислала хотя бы открытки… а ведь она путешествует по дальним странам… Что ей стоило доставить им удовольствие! Друзья из Страсбурга рассказывали о ней. От случая к случаю!.. У нее всегда был такой странный характер. Сколько бы о ней ни пеклись, мсье, все впустую. Такое впечатление, что она всегда витала в небесах…

Она говорила не переставая, с трогательным немецким акцентом, позабыв о посетителе, полностью во власти застарелых обид.

— А между тем эта девочка ни в чем не нуждалась, можете мне поверить. Конечно же, жизнь в послевоенные годы была не сладкой. Но на ферме в Зине нуждались. Ведь на Януша рассчитывать не приходилось.

— Януш… Кто такой Януш?

— Ее брат.

— То есть как это? У Зины есть брат?

— Да, разве вы не знали?

Лоб наклонился вперед. На сей раз он наконец ухватился за кончик ниточки.

— Нет, — ответил он, стараясь, чтобы его интерес не выходил за рамки вежливости. — Расскажите мне про этого мальчика. Сколько же ему лет?

Загибая пальцы, она занялась подсчетами.

— Теперь ему должно быть лет тридцать.

— И где же он сейчас?

— Кто может знать? Это был не ребенок, а сущий дьявол… Сатана! С ним невозможно было поладить — он никого не слушался. Если вы делали ему замечание, он исчезал на несколько дней. Случалось, его приводили домой жандармы. Они хорошо нас знали. Знали, что мы тут ни при чем. Они жалели нас, мсье. Да только что проку! А потом…

Похоже, она вдруг застыдилась. Лобу показалось, что он догадался. Он тихонько пробормотал:

— Изнасилование?.. Так это был он?

— Какое изнасилование?

— Но, помилуйте… я считал… что на Зину однажды напали?

— На Зину? О нет, мсье! Этого еще не хватало. Бедняжка и без того достаточно настрадалась. Упаси Бог от такой напасти! Нет. Речь идет совсем о другом. Я хочу рассказать о скирдах…

— Скирдах?

— Да… Януш стал поджигать копны соломы. Лично я так и не поняла, какая муха его укусила. Ведь надо быть сущим чертом. Потом его увезли в психушку. Нам объяснили: якобы он помешался… Его поместили в палату с буйными. И мы о нем больше слыхом не слыхали. В каком-то смысле оно даже и лучше, правда ведь, мсье?

— Да, конечно, — машинально поддакнул Лоб.

— Бедная малышка очень любила брата. Как ни странно, он оказывал на нее огромное влияние, потому что был старше… А еще потому, что в его голове рождались странные идеи… Как и у их отца. Вы что-нибудь слышали об ее отце? Он тоже был с приветом. И я знаю все, что пришлось выстрадать моей несчастной сестре… Януш был точная копия своего отца.

Она пошла к шкафу и, покопавшись в стопках белья, принесла старую фотографию. Сначала Лоб рассмотрел Зину — вьющиеся волосы и глаза, восхищенно глядевшие в пространство. Януш положил руку ей на плечо. Это был толстозадый деревенский паренек с короткой стрижкой и взглядом, выражавшим какую-то неутолимую алчность. Неужто это он теперь травит Зину? И с чего бы это?

— Никто так больше и не видел вашего племянника?

— Никто. Думаю, он по-прежнему там.

— Где там?

Она развела руками, давая понять, что не знает.

— Вы хотите сказать, что он все еще под замком? Это невероятно. Послушайте, с тех пор его наверняка выпустили на волю!

— Не знаю. Но будем надеяться, что это не так. Это было бы лучше для всех.

— Есть ли у вас еще родственники в Польше?

— Нет. Все погибли в войну. Когда-то семья Маковски была большой. Осталась одна Зина.

Старушка расплакалась.

— Извините, мсье. Есть люди, пережившие слишком много горя!

Глава 9

На сей раз Лоб был уверен, что докопался до истины. Но просто не представлял себе, как ему разузнать о дальнейшей судьбе Януша. Такая задача уже по части комиссара Бонатти. Но факты сами по себе увязывались безупречно! Он составил подробный отчет для супругов Нелли. И превосходно справился с такой работой, благодаря своей исключительной памяти на детали. Перед его глазами снова прошло агентство по туризму, книжный магазин, ферма — так, словно ему показывали фильм, и в то же время он таинственным образом, не упуская из виду Зину, противопоставлял ее всем тем, кто ее знал. Это походило на суд, на котором он был одновременно судьей, адвокатом, экспертом, свидетелем и истцом.


«Теперь стало понятно, — писал он в заключение, — почему Зина нам лгала. В том, что имеешь умалишенного брата, не признаешься. Это семейная тайна. Должно быть, Зина очень скоро осознала или сообразила, что для нее будет лучше всего отказаться от планов на замужество. Но поскольку она и сама-то была не как все, то и придумала себе имидж, чтобы отваживать любопытных. Возможно, что в конце концов она слилась с ним. Что же касается такого странного брата, то мы вправе предполагать, будто он продолжает рыскать вокруг нее и угрожает ей. Почему? Чтобы вытянуть из нее немного денег? Из-за какой-то странной ревности? Тут все гипотезы правомочны. Достоверно лишь то, что Зину уже давно терроризируют, и она ждет худшего, что достаточно хорошо объясняет ее попытку самоубийства. И вот к какому выводу мы приходим, рассуждая логически: в опасности не только Зина, но вы и я — все мы подвергаемся известному риску, поскольку пытаемся ее оберечь. Ну как не думать, в свете известных нам теперь фактов, что, повреждая машину, открывая ворота, умалишенный нападал на всех нас одновременно. Поэтому мы тоже должны быть настороже. Комиссар Бонатти не сможет нам отказать в просьбе обеспечить нашу безопасность. Вы, Филипп, старайтесь как можно дольше оставаться в Ницце с Зиной. А вы, мадам, покиньте на время хутор и возвращайтесь к себе на виллу. Почем знать, что может зародиться в больном мозгу этого Януша? Завтра выезжаю в Милан…»


Лоб поостерегся записать мысль, хотя она и неотвязно его преследовала по пути в Италию, — мысль о том, что он полностью заблуждался в чувствах, владевших Зиной. Он как дурак втемяшил себе в голову, что у нее были любовники, ненавидел мужчину, который ее якобы преследовал, хотел занять его место, стереть с лица земли и даже верил в то, что выиграл партию. А на поверку никакой партии… Зина неизменно пребывала в гордом одиночестве. Клан Маковски! Брат и сестра, несущие свой крест, — вечно одинокие, изгои общества, безмолвно пожирающие друг друга и презирающие других!.. Лоб терзался ревностью. Но унижение, испытываемое им теперь, оказалось еще нестерпимее. Сколько душевных мук, решений, так на него не похожих, шагов, не свойственных его характеру! И все это впустую. Впустую! Почему она его не осадила? Не дала ему отпора?.. Потому, что сочла недостойным откровенных признаний. Потому, что он ее вовсе не интересовал. Лоб чувствовал себя смертельно оскорбленным и дал себе зарок докопаться до сути этой тайны, отказывая кому бы то ни было в праве себя презирать. После всего, что он сделал…

Он презрительно ухмылялся, разглядывая в зеркале заднего вида свое мрачное лицо со следами переутомления… «Всего, что он сделал». Не смешно! Вот уже и готов требовать от Зины благодарности — он, кто терпеть не мог такого рода сладеньких чувств. Как будто бы кому-либо даны права на другого! Но, в таком случае, почему же Зина бросилась к нему в объятия? Потому что боялась. Глупец! По-твоему, если женщина позволяет себя обнять, можешь смело считать, что она тебя любит? Что ж, поищи, не осталось ли следов однажды проявленной нежности! Правда заключается в том, что с того момента, как ты прижал Зину к себе, она стала для тебя желанной. Вся твоя психология первого ученика, засидевшегося в холостяках, неутомимого книжного червя — сплошная фикция. Хочешь, чтобы она стала твоей? Так и скажи. Ты всего лишь обманутый в своих надеждах и разъяренный самец. И, в сущности, вовсе не против, что вместо любовника у нее обнаружился брат. Если она не принадлежит тебе, то пускай не принадлежит никому? Так, что ли?.. И ты разбиваешься в лепешку лишь потому, что все еще питаешь надежду ее смягчить! Защитник вдов и сирот!

Лоб нескончаемо, слой за слоем, сдирал с себя шкуру. Под одним слоем обнаруживался другой. Никогда не очистить ему свою совесть!

По приезде в Милан он был бы не прочь, чтобы его вытолкали за дверь полицейского участка. А вместо этого его приняли весьма любезно. И поскольку он, по своему обыкновению, подготовил точную формулировку запрашиваемой справки, поскольку, сам того не желая, хорошо себя подавал — с какой-то важностью и официальностью, неизменно производившими впечатление на чиновников, — там, не откладывая в долгий ящик, приступили к розыскам. В полицейских архивах документы не пропадают.

Отчет о нападении на Зину незамедлительно извлекли и, отряхнув от архивной пыли, предъявили Лобу. Он был расплывчатым и не содержал ничего такого, чего Лобу не было бы известно. Но, поскольку с тех пор было арестовано несколько асов по ночным грабежам, Лоб попросил разрешения взглянуть на карточки с их приметами. Сославшись на комиссара Бонатти, он утверждал, что, возможно, и узнает виновного по фото. Несколько часов спустя в Центральном бюро по розыску ему предъявили четыре фотоснимка. Лоб помнил лицо Януша и, главное, его взгляд. Ни один из четырех мужчин не оказался Янушем. И тем не менее этот опыт навел Лоба на мысль: Бонатти наверняка сумеет раздобыть фото Януша, поскольку еще до отправки в сумасшедший дом он подвергался аресту. С помощью этой фотографии, расспрашивая местных лавочников, возможно, удастся узнать: а не был ли замечен в Антрево и его окрестностях мужчина схожей внешности? Лоб распрощался, на всякий случай описав полицейским весьма приблизительные приметы Януша, а также сообщив им все известные ему сведения о Зинином брате.

Теперь ему не оставалось ничего другого, как вернуться в Ниццу. Он отправил телеграмму Мари-Анн, извещая о своем приезде, так как предпочитал разобраться с ней в сложившейся ситуации еще до встречи с Зиной, и через агентство по найму забронировал себе комнату в Ницце. Он не привык так подолгу сидеть за рулем и, прибыв к утру на фабрику, чувствовал себя совершенно разбитым. Мари-Анн находилась в служебном кабинете — на совещании с иностранными представителями, по словам секретарши. Но Лобу не пришлось долго дожидаться.

— Заботы, вечные заботы! — вздохнула Мари-Анн, протягивая ему руку. — Американцы выбивают у нас почву из-под ног. Они производят продукции больше и дешевле и пытаются выкупить наши мелкие предприятия. Не знаю, долго ли еще я продержусь.

Она провела по лицу длинными смуглыми пальцами и улыбнулась через силу.

— В Милане ничего, — сказал Лоб. — А здесь?

— Тоже ничего. В конце концов мне удалось добиться, чтобы Филипп сопроводил меня в полицейский участок. Этот визит его не воодушевлял. Вот он такой, Филипп… То увлекается какой-нибудь идеей, то отказывается от нее… Следует честно признать, что стройка отнимает у него все время. В данный момент заставить строителей работать — дело нелегкое… Бонатти принял нас весьма любезно. Он скептически выслушал Филиппа, сделал заметки… но категорически заявил: пока Зина не обратится в полицию лично, что-либо предпринимать он не вправе.

— Вы еще не получили мое письмо?

— Нет. Но вы же прекрасно понимаете, что Зина не станет подавать жалобу на брата.

— Однако тут появилась новая деталь, — настаивал Лоб. — С вашего позволения, я, в свою очередь, пойду повидать Бонатти. Он мог бы навести справки конфиденциально. Кстати, вы не замечали в Зине ничего за пределами нормы?

— Упаси Боже, нет. Я сняла для нее меблированную однокомнатную квартирку в Ницце, по улице Моцарта. Мне кажется, там ей будет спокойнее, нежели в отеле. А ей, по-моему, именно это и требуется. Я нахожу, что, вернувшись в город, она помрачнела… стала нервозной.

— Она боится, — сказал Лоб.

— Возможно. А между тем чего ей так уж бояться? Целыми днями она помогает Филиппу в магазине или лаборатории. А для переездов по городу я оставила ей «симку». Впрочем, увидите сами.

— А согласится ли Филипп поехать со мной к Бонатти? Это придало бы вес моему запросу.

Сняв трубку, Мари-Анн набрала коммутатор.

— Вы узнаете это прямо сейчас, — сказала она, — но я очень удивлюсь, если он согласится. Он не способен ни о чем думать, кроме мастерской… Алло… Ниццу, пожалуйста… Спасибо… У меня сложилось впечатление, что вся эта история ему надоедает все больше и больше… Ах! Филипп… Передаю трубку.

— Добрый день, Филипп… Я только что вернулся из Милана. Нового ничего. Но я по-прежнему убежден, что Зинин брат находится где-то поблизости. Я намерен повидаться с Бонатти во второй половине дня… Не могли бы вы пойти вместе со мной?

— О! Нет, старина, нет… сожалею… Но никак не смогу вырваться. Мари-Анн объяснила вам ситуацию?.. У меня здесь столяр. Вы же знаете эту публику. Стоит его упустить, и прости-прощай. Его переманит кто-нибудь другой… Нет, ступайте один и передайте от меня привет. Кстати, строго между нами… Я вот спрашиваю себя, не зря ли мы паникуем…

— Так ведь вы сами…

— Верно! Однако с того момента, как мы узнали от вас о существовании братца, я, как ни странно, поуспокоился. Понимаете, псих долго не останется незамеченным. Если он тут объявится, считайте — ему крышка!

— Ему крышка, — эхом вторил Лоб. — В этом я не совсем уверен.

Удивившись его словам, Мари-Анн взмахом ресниц попросила разрешения взять вторую трубку.

— Я делаю все, что в моих силах, — продолжал Нелли. — Мы с ней вместе обедаем в бистро, поскольку кончаем работу поздно. Что же прикажете еще? В сущности, здесь она в большей безопасности, чем где бы то ни было. Не хотите ли переброситься с ней парой слов?.. Зина!.. Лоб на проводе!..

И Лоб услышал дыхание Зины — как и в ту ночь, когда она звонила Флешелю.

— Зина!.. Здравствуйте!.. Как дела?.. Я наконец-то уладил свои… на сей раз окончательно. Я уже нахожусь в отпуске.

— Как я рада! — сказала Зина.

Ее голосу недоставало тепла. Девушка молчала, ожидая продолжения, и Лоб, смущаясь, подыскивал слова.

— Вам доставило бы удовольствие со мной пообедать?

— Погодите… Мне надо предупредить Филиппа.

Лоб сообразил, что поступил как неотесанный мужлан. Приглашать Зину и не пригласить Филиппа — какая бестактность!

— Алло! — закричал он в трубку. — Зина… Вы меня слышите?.. Я приглашаю и Филиппа, само собой.

— Нет, — ответила Зина. — Он не сможет. Его даже вполне устраивает, что вы меня увезете… Так что заезжайте около часу… в магазин… До скорого, Эрве.

Она повесила трубку.

— Что я вам говорила? — пробормотала Мари-Анн. — Ее что-то явно угнетает, но она скрытничает. Услышав вас, по идее, она должна бы обрадоваться. А она отвечала вам как будто через силу.

Мари-Анн встала, машинально коснулась букетика гвоздик, украшавшего письменный стол.

— Теперь, — добавила она, — зная Филиппа… я задаюсь вопросом: а правильно ли он поступает в отношении Зины?.. Может, он требует работы, к которой у нее не лежит душа. Когда он поглощен очередным проектом, все остальное для него в счет не идет. Мне нередко приходилось испытывать такое на собственной шкуре.

Мари-Анн грустно улыбнулась.

— Держите меня в курсе, — попросила она.

Лобу показалось, что она говорит, преодолевая смущение.

— И еще. Если вы сможете сами заботиться о Зине, намекните Филиппу, что его желают хотя бы изредка видеть дома.

Мари-Анн проводила Лоба до машины. На дворе выстроилась очередь из туристов, желающих совершить экскурсию на парфюмерную фабрику. Лоб пообещал звонить часто и, пересиливая гнетущее желание спать, опять сел за руль.

Агентство забронировало ему номер в роскошном отеле на набережной — каких он терпеть не мог из-за шума, вечного хождения туда-сюда, взрывов смеха, эксцентричных дамских туалетов. Он был угрюм и настроен на ворчливый лад, когда, приняв ванну и облачившись в костюм из летней ткани «альпага», направился к магазину Нелли. Поскольку Зинин голос звучал озабоченно, приходилось допустить одно из двух: либо она опять виделась с братом, либо тот ей написал. Нет, в Ницце она была не в большей безопасности, чем в деревне. Но как станешь ее непрерывно сторожить?

Магазин смотрелся отлично, несмотря на табличку: «Осторожно! Окрашено!» Нелли, одетый по молодежной моде — джинсы, ковбойка с засученными рукавами, — разговаривал с пожилым рабочим. Увидев Лоба, он расплылся в улыбке и протянул ему обе руки.

— Итак? Что вы на это скажете?

Он медленно повернулся, указывая рукой на внутреннее убранство, восхищаясь темной деревянной обшивкой прилавков.

— Смахивает на клуб, — продолжил он. — Зинина идея. У этой малышки хороший вкус по части интерьера. Отделка еще далеко не закончена. За вами новости… Зина!.. К вам пришли!

То была она и не она. Какая заметная перемена за столь короткий срок! Начать с прически — более высокой, с гладким зачесом волос, что делало ее как бы выше ростом. Потом серьги — длинные, тяжелые, они подчеркивали, насколько исхудало ее лицо. И глаза, в особенности глаза, — подведенные сильнее обычного, они блестели каким-то лихорадочным блеском… нет… Лоб подыскивал эпитеты… беспокойным, словно Зина не вполне оправилась после тяжелой болезни. Лицо, выражавшее тревогу — нет, лихорадочное возбуждение. Лоб протянул ей руку. Зинина рука оказалась горячей, сухой, твердой.

— Примите мои поздравления, — сказал он. — Вижу, вы славно потрудились.

— Правда ведь? — вмешался Нелли. — И в лаборатории тоже — на все сто. Ну, скажем, на девяносто девять. Ведь она у нас скромница.

Лоб сморщил нос.

— Что это за духи?

Нелли взял Зину за кисть и приподнял.

— Они еще не дозрели и не имеют названия. Понюхайте-ка… Недурственно, а?.. Духи реагируют на контакт с кожей… Аромат улучшается или наоборот. Этот запах пока находится в процессе обретения своего букета!.. Если вам придет на ум имя знаменитой куртизанки… У меня они что-то выветрились из памяти.

Он громко рассмеялся. Зина живо высвободила кисть и взяла Лоба под руку.

— Пошли?

— Не особенно задерживайте ее, — попросил Нелли. — У нас тут запарка. А вечером мне предстоит еще вернуться на фабрику. Некоторые опыты я могу проводить только там. Приятного аппетита!

— Куда вы хотели бы пойти, Зина?

— Неподалеку от моего дома есть ресторанчик… Нам будет там уютно. И я покажу вам свою новую обитель.

Они молча зашагали в ногу, и Лоб изумлялся тому, что внезапно почувствовал, как все просто, полностью отрешился от забот и тревог.

— Ну, рассказывайте, — попросил он некоторое время погодя. — Как вы себя чувствуете?

— Хорошо… Никогда еще я не была в такой отличной форме.

— Ну, а настроение?

— Отвечать начистоту?

— Прошу вас.

— Скверное!.. Супруги Нелли чересчур усердствуют. Я предпочла бы пользоваться большей самостоятельностью. Терпеть не могу, когда мной распоряжаются… Меня приводят сюда и увозят туда, как мешок.

— Ну, а работа вам нравится?

— Да… нет… Не знаю. Откровенно говоря, не знаю.

Она взяла Лоба за запястье.

— Увезите меня, Эрве… Увезите меня отсюда как можно дальше. Вы много путешествуете. Для вас это не проблема.

— Что касается меня, — ответил Лоб, — так я бы ни о чем другом и не мечтал. Но существуют еще супруги Нелли.

— Ах! Супруги Нелли! — вскричала Зина. — Вам не было бы цены, если бы вы поменьше…

— Поменьше?..

Она передернула плечами. Лоб остановился и огляделся вокруг. Машины стояли даже на тротуарах. Спешащая толпа вынуждала их идти не задерживаясь.

— Но не могу же я сделать вам предложение прямо на улице?! — сказал Лоб, желая всем своим видом показать, как он шокирован.

Зина рассмеялась. Она смеялась все громче и громче.

— Зина!.. На нас смотрят люди.

Она смеялась до слез.

— Зина, да вы плачете!

— Оставьте меня!

Лоб растерялся и просто не знал, что же ему делать. Он предложил Зине носовой платок.

— Странный вы человек, Эрве, — пробормотала она, и ее голос звучал уже тверже. — А вот и ресторан.

Они вошли, и Зина исчезла в коридоре, ведущем к туалетам. Потрясенного Лоба донимали вопросы. Его подозрения находили подтверждение. Януш наверняка находился в Ницце и никогда не позволит сестре уехать. Отсюда и такой своеобразный спазм отчаяния. Слова в меню танцевали у него перед глазами… Кальмары… фрикандо… Аппетит совершенно пропал. Этот обед, от которого он ждал так много, не удался. Стоило ему остаться с Зиной наедине, и, как правило, надежды не оправдывались. Зина вернулась и села, предлагая его глазам гладкое, непроницаемое лицо. У нее вдруг разгорелся аппетит. Теперь она была способна улыбаться и шутить, сполна наслаждаться вкусом розового прованского вина, и Лоб уже не решался вернуться вспять и напомнить ей, к примеру, про сделанное ей предложение. Он также не мог рассказать Зине о проведенном расследовании. Словом, он ни о чем не мог вести разговор и только через силу подавал реплики, сознавая, что он никудышный собеседник и ей остается лишь сожалеть о том, что она приняла его приглашение. Тем не менее за десертом он робко попытался взять ее за руку.

— Зина!

Порою достаточно чуть понизить голос, поддаться волнению, и атмосфера интимности восстанавливается, беседа вновь обретает соответствующую тональность. Но Зина от него уже ускользнула. Она глянула на часы.

— Я покажу вам свою квартиру… Ну, словом, квартиру, которую мне преподнесли!

Невозможно было уловить, посмеивалась ли она, а если да, то над кем именно. Улица Моцарта находилась в двух шагах от ресторана. Они поднялись в лифте на пятый этаж.

— Консьержки нет? — поинтересовался Лоб.

— Нет.

— Входи кто хочет?

— Конечно.

Зина рылась в сумочке, отыскивая ключи. Лоб оттолкнул двустворчатую дверь лифта, помогая ей выйти. Но створка была на пружине и, автоматически захлопываясь, стукнула ее по локтю, так что Зина выронила сумочку. Из нее выпали пудреница, губная помада, документы…

— Я становлюсь все более неловким, — проворчал Лоб. — Прошу прощения.

Зина протянула ему ключи от квартиры.

— Открывайте.

Он повернул ключ английского замка, подстерегая щелчок.

— Как неосмотрительно с вашей стороны! — заметил он. — Лучше бы вы запирали дверь на два оборота.

Убедившись, что все собрала с полу, Зина выпрямилась.

— А я всегда запираю на два.

— Только не на сей раз. И вот вам доказательство…

Он слегка надавил ключом, и собачка замка поддалась. Дверь приоткрылась.

— А между тем я твердо знаю…

Лоб перешагнул порог.

— Нет! — закричала Зина. — Эрве, прошу вас… не входите!

— Почему? Значит, там кто-то есть?

И тихо добавил:

— Он там?

Лифт внезапно стал опускаться, вызванный с нижнего этажа. Зина следила за кабиной и с растерянным видом прижимала сумочку к груди.

— Он здесь, не так ли? — допытывался Лоб.

— Кто «он»?

— Как будто бы вы не знаете сами.

Лоб распахнул входную дверь во всю ширь.

— Эрве! — в крик кричала за его спиной Зина. — Если только вы войдете…

Он вошел… В крошечной прихожей никого. В комнате тоже никого. Лоб раздвинул занавеску в гардеробной. Ничего, кроме чемоданов и коробок. Оставалась кухня! Зина стояла на лестничной площадке, не шевелясь. Только рука, с которой свисала сумочка, медленно, судорожно распрямилась. Лоб, сжавшись в комок — так ему не хватало воздуха, — опустил кулак, оглянулся на Зину и отшвырнул кухонную дверь так, что она стукнулась о стену. Никого! Никого и в ванной комнате. Он медленно вернулся на исходное место, едва зацепившись взглядом за диван, книжный шкаф, большую лампу на комоде, две-три картины на стенах, белый плащ, брошенный на кресло. Ах! Шкаф!..

— Итак, — сказала Зина, — чего же вы ждете?

Он пересек комнату и взялся за его ручку.

— Нет… Какой смысл?.. — бормотал Лоб. Приступ гнева шел у него на убыль… Ноги дрожали.

Зина потянула за створку, которая нелепо заскрипела, как в третьесортном фильме ужасов.

— Вам хотелось поглядеть на мое нижнее белье? Зачем стесняться?

Лоб отпрянул, как будто ему угрожали револьвером.

— А теперь уходите! — велела ему Зина.

— Зина… Послушайте!..

— Повторяю, уходите. Хватит с меня ваших штучек.

— Зина… здесь вполне мог кто-нибудь оказаться.

— Ну и что? Разве я обязана перед вами отчитываться? Убирайтесь! Я прекрасно во всем разберусь и без вашей помощи.

— Зина… Позвольте вам объяснить. Есть вещи, которые вам неведомы…

— Прикажете кого-нибудь позвать на помощь?

Кабина лифта снова потянулась наверх. Страх перед сценой на людях лишил Лоба остатков уверенности в себе. Он очутился, сам не понимая, как же это получилось, на лестничной площадке. Входная дверь за ним захлопнулась. Сквозь прутья решетки он разглядел в кабине парочку и постарался изобразить непринужденную позу гостя, только что распрощавшегося с хозяевами. Но он был вынужден промокнуть лоб и шею. Пот прошиб его по всему телу. Он медленно спустился по ступенькам, цепляясь за перила и твердя самому себе:«Да как же так! Да как же так! Это что — разрыв?» Ведь он хотел ее защитить, а она выдворила его вон. Нетрудно ее понять — она приютила у себя этого Януша, который, возможно, ей угрожал. Предполагалось, что он будет весь день отсутствовать. Вот почему Зина смогла пригласить Лоба зайти… А потом перепугалась из-за этого замка, закрытого только на язычок.

Самое время положить всему этому конец. Лоб отвернул кончик манжеты — почти три часа, как раз подходящее время навестить комиссара. Стояла такая жара, что он остановил такси. Нет! Это еще не разрыв. Он напишет Зине. С пером в руке он не оплошает. Он уже мысленно слагал примирительные фразы, но злоба нет-нет да и подсказывала ему жесткое словечко, от которого он с сожалением отказывался. Лоб так увлекся этим упражнением, что весьма удивился тому, как быстро прибыл на место. На всем пути следования к комиссару он сочинял и другие фразы, подыскивая аргументы, так и не сумев преодолеть злость, от которой у него пересыхало во рту.


Бонатти оказался широкоплечим, смуглым, с напоминающими татуировку, набухшими синими венами на мощных бицепсах. Перед силой Лоб неизменно ощущал, как в нем что-то ломается. Но он знал, что в разговоре одержит верх. Кратко, с холодным равнодушием он обрисовал ситуацию. Комиссар кивал, как бы желая сказать: «Короче. Я в курсе».

— Повторите имя по буквам, — прервал он Лоба.

— Януш, последняя буква «ш».

— Ладно. Мы предпримем необходимые шаги. Я свяжусь с коллегами с Нижнего Рейна. Это несомненно потребует времени. Я вызову вас. Где вы остановились?

Он записал адрес отеля. Лоб спросил:

— А пока суд да дело, нельзя ли вести наблюдение за мадемуазель Маковски?

— Нет. Это исключено. Начнем с того, что до настоящего момента ничем, кроме гипотез, мы не располагаем. Этот Януш «мог» быть в Ницце. «Мог» угрожать сестре… Да у нас и без этого дел по горло. Вот когда у вас появятся новые факты, разумеется, дайте мне знать.

Бонатти встал. Лоба так и распирало от вопросов, предложений, просьб, но у него уже не было времени их сформулировать. Он поспешил к себе в отель, чтобы все это занести на карточку. Он оставляет за собой право при случае вежливо вручить ее комиссару и дать ему понять, что существуют дела, не терпящие легкомысленного подхода. Затем, открыв свою тетрадку, он долго писал. После чего улегся спать, даже не взглянув на темное море, которое время от времени отбрасывало на пляж светлые блики. На следующий вечер, когда Лоб ужинал, ему позвонил Бонатти.

— У меня для вас хорошая новость, — сообщил комиссар. — Ваш парень… ну, этот… поляк… он умер пять лет назад. Я получил официальное донесение днями. Он скончался в больнице Страсбурга от опухоли мозга. Вы довольны?.. Ну что ж, тем лучше… Нижайшее почтение мадам Нелли.

Глава 10

Всю ночь напролет Лоб не сомкнул глаз. Как будто его стукнули по голове. Разом поставлено под сомнение все — не только безопасность Зины, но, главное, его собственный мир, привычки, уверенность в себе, распорядок жизни. События теряли логику, размышления приводили к туманным предположениям. Размышлять? К чему? Ради чего? Что Зина прятала у себя того, кто стремился ее убить? Но какой смысл заключался в этом? Ведь не сама же она повредила тормоза и, отодвинув засов, открыла дорогу быку?! Какой тут напрашивается вывод? Что у нее не все дома? Какая чушь!.. А между тем… Имея родного брата-поджигателя с раком мозга… не объясняются ли ее неуравновешенность, озадачивающие перепады настроения нервным расстройством?.. И если она отказалась убить себя, так сказать, впрямую, то не была ли способна создавать рискованные ситуации, участвовать в игре наподобие русской рулетки, пользуясь то аварийной ситуацией с машиной, то выпуская на волю быка?..

«А что, если попытка самоубийства все еще продолжается? — спросил себя Лоб. — Что, если нет преступника, а есть просто психичка, которая изощряется, сбивая людей с толку?» Лоб бросился к заветной тетрадке и записал:

«Вообразим себе такое: она еще не излечилась, но по причине, нуждающейся в уточнении, скрывает свою игру. И, будучи редкой умницей, своими признаниями, притворными страхами внушает нам мысль, что ее преследуют. Предвидимый результат: ее переселяют в Ниццу, где ускользнуть от нас гораздо легче, пожелай она снова наложить на себя руки. Ладно! Но вот вмешиваюсь я, и она на краткий миг встряхивается от своего кошмара. Отсюда мольба: „Увезите меня!“ И поскольку я не внимаю, она замыкается в себе. Окончательно. Вкупе с супругами Нелли она относит и меня к числу своих противников — всех тех, кто изводит ее советами, дружбой. И устраивает так, что мой визит к ней заканчивается размолвкой, и тем самым она развязывает себе руки. А это бесспорно означает, что она примется за старое и предпримет новый выпад против себя самой…»

Лоб в ярости отшвырнул тетрадь. Все это слишком умозрительно, слишком гладко увязано одно с другим. «Но ведь сам я не болен», — подумал он. И, чуточку поразмыслив, дописал:

«Одно из двух: либо ее преследует неизвестный, и я могу на ней жениться, если полиция свое дело знает, что сомнительно; либо, что более правдоподобно, она страдает неврастенией, и лучше мне от нее отказаться».

Приписка была хороша уже одним тем, что вносила в эту путаницу элемент ясности. А для Лоба ясность — залог спокойствия. Он улегся, плотно задвинув гардины. Ему и в голову не приходило, что Зина могла отказаться от встреч с ним. Он решил раз и навсегда, что их ссора основана на недоразумении. Но там, куда вкралось недоразумение, возможна дискуссия, а в этом деле он мастак. Уже в девять часов поутру он позвонил в магазин и попросил к телефону Зину.

— Ее тут нет, — ответил незнакомый голос.

— С кем я говорю?

— Со столяром. Барышня в Грассе.

— Но как же так?

— Палас будут стелить только на будущей неделе. Рабочие обещались прийти с утра, но задерживаются. И господин Нелли сказал, что будет ожидать звонка дома… Так что я запираю помещение.

Он допустил оплошность. Возможно, Зина была не так уж и не права, сказав, что с ней обращаются как с каким-то мешком! Ему следовало проявить больше такта, дипломатичности. Лоб позвонил Мари-Анн на фабрику, и та утратила дар речи, выслушав сообщение о смерти Зининого брата.

— И что об этом думает Бонатти? — опомнившись от шока, произнесла она.

— Не знаю. Я с тех пор не виделся с ним, но, похоже, он считает это дело закрытым.

— А вы сами?

— Лично я думаю, что оно продолжается. Но теперь оно видится мне в другом свете. А Зина? Как она поживает?

— По-прежнему. Вчера вечером мы ужинали вместе. Она выглядела измученной, рассеянной. Она себя пересиливает. Я этого не люблю. Она пожелала во что бы то ни стало вернуться к себе и отказалась переночевать у нас. Я очень беспокоилась, как она доберется. Филипп тоже. Но не держать же нам ее на привязи!

— Думаю, это было бы чревато! — заметил Лоб.

— Мы решили, что она станет работать в лаборатории полдня. Заметьте, в месяц это составит дней восемь. По утрам она дома, в Ницце. А после обеда едет на фабрику, откуда возвращается в шесть. Дни стоят длинные. На дорогах полно народу. По-моему, она ничем особенно не рискует. Но вот в Ницце… Может, вы могли бы за ней неприметно присматривать?

— Беда в том, что мы поссорились.

— Опять! Какая странная парочка влюбленных. И всерьез?

— Не думаю… Я постараюсь все уладить… Буду вас держать в курсе. Только ни слова о моем звонке. Пусть этот разговор останется между нами.

Присматривать за ней! Лоб не нуждался в такой рекомендации. Он уже решил вернуться на улицу Моцарта и объясниться с Зиной. Тем хуже! Он без обиняков заговорит о брате. И на сей раз, если будет необходимость, вызовет ее на откровенность даже ценой нервного срыва. А пока он решил еще раз побеседовать с Флешелем. Если Зина и вправду старалась провоцировать несчастные случаи, направленные против нее самой, то Флешелю должны быть известны такие прецеденты. Имело смысл полистать его архивы.

К несчастью, Флешеля в конторе не оказалось. Он отдежурил ночью. Узнав, что Лоб — друг супругов Нелли, дежурный предложил свои услуги. Это был старичок, отличавшийся подчеркнутой вежливостью. Он услужливо поставил ему на стол первый ящик картотеки, и Лоб приступил к изысканиям. Имя за именем сопровождались однообразными данными: «…вскрыла себе вены… бросилась в воду… проглотила смертельную дозу снотворного… повесилась на форточке…» От всего этого Лоба затошнило…

— Вам не удается найти то, что ищете? — любезно осведомился старый человек. — Не могу ли я быть вам полезен?

— Мне хотелось бы собрать материал о самоубийцах, совершающих повторные попытки, — объяснил ему Лоб. — Было бы хорошо держать их карточки в отдельном разделе.

— Мы подумываем над этим… Нас тоже интересовала эта проблема. Сам я в прошлом врач, и полагаю, что…

— Ах, — обрадовался Лоб, — в таком случае вы можете дать мне справку. Бывает ли так, что самоубийца, пытаясь покончить с собой, сам и организует с этой целью несчастные случаи?

— Все бывает, — подтвердил доктор. — Нам известен такой вот случай. Молодой человек, единственный сын своих родителей, воспитанный матерью, которая его боготворила…

— Знаю, — перебил его Лоб. — И который сам случайно увидел отца в конторе, где проходило судебное разбирательство.

— У этого мальчика возникло чувство отвращения к жизни, но в то же время он боялся смерти. Сначала его сшиб велосипедист… затем он упал с лестницы… не нарочно, разумеется… Но он совершал оплошности, оборачивающиеся против него, неосознанно. И потом в один прекрасный день он попал в аварию. В подобном случае авария — лучший способ свести счеты с жизнью. Вполне вероятно, что многие дорожные происшествия со смертельным исходом на поверку являются самоубийствами.

Лоб подумал о туристическом автобусе, пострадавшем из-за недобросовестного водителя, о «симке».

— И даже, — уточнил он, — если при этом гибнут и другие люди?

— Больной никогда не думает о других, дорогой мой. Все его мысли сосредоточены исключительно на собственной персоне. Его неотступно преследует мысль о катастрофе, как художника — о своем творении. Я подготовлю вам небольшую памятку по данному вопросу, поскольку эта проблема — одна из самых любопытных. Стремление к саморазрушению проявляется по-разному.

Лоб покидал дежурку в большом волнении. Дел никаких не было, и он пошел в кино, где повторно демонстрировался фильм режиссера Луи Малля «Блуждающий огонек».[134] Но картина его совершенно не удовлетворила. Зинин случай куда сложнее. Его вдруг осенило, что, возможно, она страдает неизлечимым недугом, который ее медленно убивает.

Подобная гипотеза ему еще не приходила в голову, но одно возражение тут же ее исключило: прежде чем принять на работу в агентство по туризму, ее непременно подвергли серьезному медицинскому обследованию… Тупик! Тупик, выхода нет!

Он направился на улицу Моцарта, обдумывая фразу врача: «Стремление к саморазрушению проявляется по-разному». Разве сам он, со своей немногословной и придирчивой любовью, разве он сам в каком-то смысле не пытается себя разрушить? Потом он задался вопросом, как ему лучше подойти к Зине. Он позвонит, а она попытается запереть дверь. Следует ли ему ломиться в эту дверь? Это приведет лишь к скандалу. Вести переговоры, стоя на пороге, извиняться, напустить на себя покаянный вид? Нет, бесполезно унижаться. Тогда, быть может, следует произнести двусмысленную громогласную фразу типа: «Мне все известно… Я разгадал вашу тайну!» Но ему никогда не произнести таких слов. Он доверял только словам повседневного обихода, нынче почти утратившим свой изначальный смысл. Банальность — маска, более надежная и менее заметная, чем любая другая. И она помогает раствориться в толпе, когда чувствуешь себя неспособным ассимилироваться. Ну и пусть! Он станет импровизировать — единственное, чего он вовсе не умеет. Будь что будет!

Было около семи. Он ускорил шаг и тут же успокоился: «симка» стояла напротив входа. Самое время предпринять атаку. Он остановился. Ноги не шли, тело не слушалось. Он превратился в аморфный сгусток неуверенности. Если Зина откажется его принять, все потеряно. И вдруг он увидел ее.

Она спустилась с крыльца с чемоданчиком в руке и, не глядя по сторонам, скользнула в машину.

«Она уезжает! Уходит! Ускользает!» Этот немой вопль словно раздирал Лоба на части. Он шагнул вперед. Голубая машина двинулась с места. Лоб побежал на угол, где стояли такси, и прыгнул в первое.

— Поезжайте следом за «симкой», вон она — голубого цвета. Остановилась на красный.

Сложив газету, шофер глянул на Лоба и отрицательно мотнул головой.

— Вы-то сойдете, — сказал он, — а свидетельские показания давать мне… Ревнивцы — да я сыт ими по горло… Теперь, когда меня просят ехать следом за машиной, я не двигаюсь с места. Для этого дела существуют частники!

Красный сменился зеленым.

— Плачу двойной тариф! — заорал Лоб.

— Ни за какие деньги, — спокойно ответил шофер и снова развернул газету. — Деньгами вам жену не вернуть.

Повернув за угол, «симка» скрылась из виду. Вне себя от возмущения, Лоб хотел было записать номер такси, чтобы подать жалобу на этого нахала, но тогда ему пришлось бы давать объяснения, а что он скажет? Он решил отказаться от этой мысли. Однако последнее слово будет не за Зиной. Он сюда вернется. Со своей машиной. И куда только она могла отправиться? Возможно, она проводит так каждый вечер. Но при чем тут чемодан?..

Очень скоро Лоб отыскал успокоительные объяснения — в такой практике равных ему не существовало. Например, ей страшно ночевать в этой квартире, куда могли проникнуть, даже если она заперта на ключ. Или вот еще: она предпочитала ночевать в отеле, чтобы чувствовать себя свободной, избавиться от благожелательной опеки супругов Нелли. Лоб отыскал свою машину и медленно поехал наугад по улицам. «Симки» голубого цвета стояли куда ни глянь. Стоило ему заметить одну, и он тормозил, силясь прочесть номер. У него не было никаких шансов обнаружить Зинину машину. Он знал это, но обманывал самого себя видимостью деятельности. Ему уже не на что было надеяться, поскольку самым логичным объяснением, какое он всячески отметал, хотя оно и приходило первым на ум, было: Зина поехала на свидание с другим мужчиной. Хватит самообольщаться. Накануне дверь в ее квартиру оказалась не заперта на ключ, и Зина призналась, что кому-то дала дубликат. Кому-то, кого хорошо знает. Кому-то, кого ей не терпелось повидать снова, после работы на фабрике; кому-то, кого любит и кто хотел ее убить…

Вечер и ночь прошли у Лоба в мучительных сомнениях. Они парализовали его ум, и ревность мучила, как зубная боль. Утром он помчался к комиссару. Возможно, Януш не умер?

Но официальные документы уже аккуратно лежали в ящике его стола. Бонатти протянул их Лобу: свидетельство о смерти, рапорт инспектора, проводившего расследование, старое удостоверение личности, выданное на имя Януша Маковски. Фотография — пожелтевшая, в пятнах, — несомненно, была фотографией Зининого брата. Лоб без труда узнал этот странный пристальный взгляд. Какие призраки чудились ему?

— Но тогда почему не оповестили родственников?

— Прошу прощения! Его сестру известили. Знаете ли, когда имеешь дело с подобным сбродом, формальности сокращают до минимума!

Выходит, придется все начинать заново. Лоб не продвинулся ни на йоту дальше того, что знал уже в первый день. Но теперь он, по крайней мере, был убежден, что втайне от супругов Нелли Зина жила двойной жизнью. И принимала столько предосторожностей, несомненно, не только защищая свою независимость, но скорее из страха перед осуждением друзей. Супруги Нелли были нужны ей, поскольку давали возможность заработать себе на жизнь. Но если она совершала неблаговидные поступки, то они могли бы попросить ее выходить из положения своими силами. Однако зачем ему забираться в такие дебри? Ведь самое простое — выследить, куда же она все-таки ездит.

И вот, приехав заранее, Лоб занялся поисками приемлемой стоянки. Шел дождь, и движение транспорта было сильно затруднено. Неподалеку от Зининого дома он, по счастливой случайности, нашел что-то вроде ниши, откуда наудачу принялся наблюдать за теми, кто входит и выходит. Он занялся таким грязным делом впервые в жизни, но уже отбросил всякую щепетильность. Менее чем за месяц он совершенно порвал с педантичным однообразием своей жизни, которую прежде считал высоконравственной. И, нимало этим не смущаясь, почувствовал, что начал жить!.. Пусть плохо, но все же лучше, чем в Женеве, с ее конторами, административными советами, балансовыми отчетами и цифрами, цифрами!

В семь часов Зина поставила машину во втором ряду, а значит, не собиралась долго задерживаться дома. Лоб завел мотор и приготовился к старту. Несколько минут спустя она снова появилась на улице, перекинув через руку белый плащ. Она переоделась. Поменяла прическу и подкрасилась. У нее было гладкое, новое лицо — праздничное!

Лоб сжал на баранке кулаки. Он так нервничал, что чуть было не заглушил мотор в тот самый момент, когда голубая машина уже мчалась на свидание. Она не замедлила выехать на ту дорогу, которая взбиралась на холмы. Лоб без труда ехал следом, на расстоянии одного поворота, маскируясь благодаря извивам дорога. Они пересекли Аспремон. Погода стояла прекрасная, но Лоб, превратившись в охотника, ничего не замечал, кроме передвижений преследуемой дичи.

Замедлив ход, Зина неожиданно свернула на проселочную дорогу. Миновав перекресток, Лоб тоже остановился. Избегая всякого шума, он, даже не захлопнув дверцу, потихоньку зашагал по обочине, не обращая внимания на усиливающийся дождь. Он услышал, как Зина убавила газ, вышла из машины и толкнула решетку ворот. Потом, вернувшись в машину, въехала на территорию поместья, тщательно заперев за собой ворота. «Так это здесь!» — зафиксировал про себя Лоб. И тут вдруг за закрытыми ставнями на первом этаже мелькнул свет. Зину кто-то ждал. Она поднялась на три ступеньки крыльца, до ушей Лоба донеслось позвякивание ключей в связке, потом щелкнул замок ее сумочки. Зина юркнула в дом. То была старая вилла, запущенная с виду, за поржавевшей оградой. Лоб медленно приближался к ней. За голубой машины расстилался заросший бурьяном пустырь. Слева от дома к гаражу вела цементная дорожка, двери его были закрыты. Свет внизу потух, но зажегся на втором этаже. «Спальня! Уже!» — в отчаянии подумал Лоб. Ухватившись за прутья решетки, как арестант, отъединенный ею от мира свободы, он со сжавшимся сердцем смотрел и слушал. Никогда еще не ощущал он себя таким одиноким, таким несчастным. Отступив на пару шагов, он обнаружил на стене эмалированную табличку с названием виллы: «Домовые».

Это было так нелепо, так вульгарно, так глупо, что его затрясло от какого-то неестественного хохота, и он сделал нечто такое, от чего в прежние времена просто окаменел бы со стыда: изо всех сил он плюнул на эту табличку.

Способность думать Лоб обрел вновь, лишь доехав до пригородов Ниццы. В его голове забурлил поток возражений. Начать с того, что все они забыли такое обстоятельство. Зина наезжала в Ниццу уже несколько лет. Вполне возможно, что она давно уже сняла этот дом, где время от времени проводила пару деньков?.. Нет, это маловероятно! Тогда почему же перед попыткой самоубийства она поселилась в отеле?.. Да именно потому, что порвала с мужчиной, с которым встречалась на этой вилле… Не так быстро! Какой еще мужчина?.. Чисто умозрительное предположение! Никто этого мужичину и в глаза не видел. Но тогда кто зажег свет на первом этаже? Ведь кто-то же зажег! И кто-то отпер дверь ее квартиры… Но…

Лоб принял решение. Было девять вечера. Супруги Нелли еще не спят. Следовало предупредить Мари-Анн, попросить у нее совета. Он позвонил из отеля. Ему сразу ответила Мари-Анн.

— У Зины есть любовник, — сообщил он.

— Что?!

— У нее есть любовник. Я знаю почти наверняка. Только что я за ней проследил. Она с кем-то встретилась на вилле, неподалеку от Аспремона.

— Вы меня удивляете. Я считала ее девушкой серьезной.

Лоб ей рассказал все: про ссору, слежку, свет на вилле.

— В самом деле, это настораживает, — признала Мари-Анн. — И потом, такая скрытность после всего, что мы для нее сделали! Послушайте, хотите завтра поехать в Аспремон вместе со мной? Я заеду за вами сразу после двенадцати, когда Зина будет тут… В конце концов, мы ведь можем и ошибаться.

— Согласен… Но… прошу вас, Филиппу ни слова… По крайней мере, пока мы сами точно не разузнаем… Не хотелось бы выглядеть…

Надо было сказать «рогоносцем», но Лоб вовремя спохватился:

— Жалким типом. Понимаете?

— Да. Понимаю. Успокойтесь, пожалуйста. Я ничего ему не скажу… Ну, так до завтра. И мой совет: не слишком драматизируйте.

Лоб повесил трубку с чувством неясного раздражения. Мари-Анн поверила ему только наполовину — это было ясно. Как же открыть ей глаза, убедить в том, что Зина насмехается над всеми ними?

Назавтра, по дороге в Аспремон, Мари-Анн продолжала сомневаться, тогда как Лоб выставлял все новые аргументы. При свете солнца вилла выглядела еще более обветшалой и чуть ли не зловещей в своей заброшенности.

— Странное любовное гнездышко, — пробормотала Мари-Анн. — Узнав имя ее владельца, мы сразу выясним, кому он сдал этот дом, и тайна раскроется.

— Это не трудно! — ответил Лоб.

Возвратившись в Аспремон, они зашли в кафе. Хозяин был не прочь поболтать, но не мог сообщить им, продается ли эта хорошо ему знакомая вилла.

— В настоящий момент продать такой дом труднее, чем выиграть на скачках в тройном забеге, — цветисто объяснил он. — Однако вы можете повидать Альбера, его владельца.

Альбер Обертен жил в двух кварталах от кафе.

— Ах! Как вам не повезло! — вскричал он. — Я совсем недавно сдал его в аренду. Он встал мне в копеечку… знаете. Налоги, ремонт. Пришли бы вы всего только недельки на две раньше!

— А вы заключили договор на аренду? — спросила Мари-Анн.

— Нет. Сдал как меблированную квартиру.

— На дачный сезон?

— Вот именно. Заметьте себе, что жилец никогда подолгу тут не задерживается…

— А как фамилия вашего съемщика? — спросил Лоб. — Может быть, мы сумели бы с ним договориться.

— Как его фамилия? — повторил мужчина. — Как же его фамилия? Послушайте… Я все записал.

Открыв секретер, он порылся в бумагах. У Лоба было желание, оттолкнув его, поискать самому.

— Ну так как же его зовут? — нетерпеливо переспросил он.

Мари-Анн положила Лобу ладонь на руку, как бы призывая его к спокойствию.

— Нашел!.. — сказал Обертен. — Я специально записал, не надеясь на свою память… Странное имя… русское… Тут у нас полно русских… Мак… Маковска… Зина Маковска. Она живет в Ницце, на улице Моцарта. Производит прекрасное впечатление.

Лоб и Мари-Анн обменялись обескураженными взглядами.

— Мы вернемся вас повидать через некоторое время, — сказала Мари-Анн. — По-моему, так будет лучше.

— Она была одна? — допытывался Лоб.

— Да.

— Она не сказала вам, замужем она или нет?

— О-о! Я и не расспрашивал.

Мари-Анн увлекла Лоба за собой, и они снова сели в машину.

— Ваш последний вопрос наводит меня на мысль, — сказала Мари-Анн. — Каких только предположений мы не строили, за исключением одного. А что, если Зина замужем?

— Я только что и сам подумал об этом. Разумеется, это объяснило бы немало моментов. Муж, в котором нельзя признаться, которого желают скрыть любой ценой, который цепляется за Зину и которого приходится по вечерам снабжать провизией… Вот откуда чемодан…

Они возвратились на виллу… Лоб удостоверился, что решетчатые ворота заперты на ключ. Дом производил впечатление необитаемого. Тем не менее перед гаражом виднелись масляные пятна на голом цементе.

— Не станем тут задерживаться, — шепнула Мари-Анн. — Может, он нас в этот момент видит. Знаете, что я сделаю? Скажу Зине всю правду. Мне лично не по нраву все эти скрытничанья, тайные сговоры. Я очень люблю Зину. Она может мне все поведать, как женщина женщине. Если она попала в лапы авантюриста, мы поможем ей; если же у нее есть любовник… я выставлю ее за дверь, поскольку это предмет, о котором… Замнем… По крайней мере, у нас появится ясность.

— Как бы то ни было, но толкать ее на крайности нельзя!

Мари-Анн высадила Лоба на набережной, пообещав позвонить ему и рассказать про свой разговор с Зиной. И ожидание началось — все более невыносимое по мере того, как шли часы, Лоб немного страшился инициативы, предпринимаемой Мари-Анн. Добрая и великодушная, она была не сильна в дипломатии, и если Зина заартачится после первых же ее слов, конфликт неизбежен.

Звонить на фабрику первым было бы невежливо. И потом, Лобу вовсе не улыбалось натолкнуться на Филиппа Нелли и подвергнуться допросу с его стороны. В семь часов он отправился на улицу Моцарта. «Симка» отсутствовала. До восьми он расхаживал взад-вперед. Никого. На этот раз Зина, несомненно, отправилась в Аспремон, не заезжая домой. Он вернулся к себе в отель. Нет, ему никто не звонил… Не иначе как Мари-Анн отложила свое объяснение с Зиной на потом или отказалась от своего намерения. Приняв снотворное, Лоб улегся и так, из кошмара в кошмар, промаялся до утра.

Просыпаясь, он ощутил такую усталость, что решил больше о Зине не думать. В конце концов, драмы случаются только с нашего согласия! Он ни за что не позвонит Мари-Анн первым!.. Тем не менее он тянул время, долго не вставал с постели, затем сидел в номере, потом — в гостиной отеля. По-прежнему от Мари-Анн ни слуху ни духу. Возможно, произошло нечто такое, в чем уже невозможно было ему признаться. Покинув отель, Лоб пообедал в старой части Ниццы, отупев от недосыпа и жары. В поисках прохлады и тени он укрылся в дежурке, благо она оказалась поблизости. Дежурил старичок — врач, который погрузился в чтение книги об атомной войне.

— А я про вас не забыл, — сказал тот. — Я на вас работаю и уже подобрал несколько любопытных казусов. Например, случай с девушкой, которая писала анонимки сама на себя, доказывая, что живет двойной жизнью, повторяя историю доктора Джекила и мистера Хайда.

— Меня никто не спрашивал по телефону? — прервал его Лоб. — Поскольку я частенько захаживаю к вам, мне могут сюда позвонить.

— Нет. Никто.

Лоб тут не задержался. Проделав крюк, он зашел в отель. Страх медленно накатывал на него и уносил все меры защиты, одну за другой. Он ожидал звонка, которого как не было, так и нет. И зачем только он переложил инициативу на Мари-Анн! Это ему самому следовало допросить Зину. Мари-Анн, безусловно, питала к ней чувство дружбы, но он… он любил ее. «Я ее люблю, и все остальное не в счет. Если у нее есть любовник, она его бросит. Если она замужем, то разведется. Плевать мне на ее прошлое! В сущности, все проще простого. Это я сам вечно все усложняю. Итак, я куплю ей подарок и попрошу все забыть… Вот в чем выход из создавшейся ситуации!»

Лоб прошелся по ювелирным магазинам. Прогуливаясь, он пытался усыпить свою тревогу и внушал себе надежду, что действует, как ему и надлежит. Наконец он выбрал золотой браслет, состоящий из нескольких тонких колец, которые позвякивали. Это звучало весело, гляделось молодо и стоило недорого. Он еще не имел привычки тратиться на женщин. С футляром в кармане, Лоб немного успокоился. Пять часов. Он позвонил в отель из кафе. Конечно же никакого сообщения. Он воспринял это почти с безразличием. Стадия паники осталась позади. Теперь он спокойно поднимется в Аспремон и будет караулить Зину. А если она почему-либо там не объявится, поедет на улицу Моцарта. Так или иначе, но Зине от него не ускользнуть.

Лоб проехал виллу, по-прежнему запертую, и замаскировал машину при въезде на тропинку, терявшуюся в ложбине. С этой высокой точки перед ним расстилался пейзаж, слагающийся из солнечных бликов и теней, холмов, увенчанных деревьями, которые блестели на солнце, и голубых долин, где уже сгущался вечерний туман. Со стороны Италии глухо громыхал гром и крупные дождевые капли, явившиеся словно ниоткуда, падали на металлический капот его «вольво». С этого наблюдательного пункта дорога, поднимавшаяся к Аспремону, местами хорошо просматривалась, и Лоб смог бы без труда обнаружить приближающуюся «симку». Опершись на разогревшийся кузов машины, он закурил. Рука нащупала футляр с браслетом. «Заключить мировую! Отмести последние подозрения! Вернуться в Женеву вместе с Зиной».

Лоб размечтался. Когда он взглянул на циферблат, шел восьмой час. Он дал себе еще полчаса сроку, но тут вдруг увидел в самом низу машину и узнал «симку». Она росла с каждым поворотом дороги, смело обгоняя попутный транспорт. Какая неосторожность! Пока он ждал, сердце его бешено колотилось. Он предпочел бы встретиться с Зиной, когда она будет уже за оградой. Тогда он отрежет ей путь к отступлению.

Он услышал скрип колес в тот момент, когда «симка» въехала на частную дорогу. Пора. Он подал назад до поворота. Зина оставила машину за оградой; ворота были приоткрыты. Похоже, она не намеревалась тут задерживаться. Поднимаясь по ступенькам, одной рукой она придерживала капюшон, а другой — запахнутый белый дождевик, когда внезапный порыв ветра надул его, как белье на веревке. Она заторопилась и остановилась в тени двери. Лоб ощупал коробочку как талисман и приготовился бежать.

Ему показалось, что в него залпом разрядили ружье. Грохот, воздушная волна взрыва отбросила его назад. Вокруг него летал строительный мусор, ветки. Потом дождем посыпались сорванные листья. Из виллы выбивались тучи рыжего дыма.

— Зина!

Лоб с криком бросился к дому. У крыльца лежало тело, распластавшись в луже крови. Аллея была завалена обломками. Он кашлял. Плакал.

— Зина!

Лоб опустился перед молодой женщиной на колени, повернул на спину и, собираясь проверить, дышит ли она еще, так и замер, постыдно счастливый.

Перед ним лежала Мари-Анн.

Глава 11

— Какой бред! — изрек Бонатти, колотя по столу кулаком. — Пластиковая бомба. Да вы себе только вообразите… Надо быть настоящим психом. Психом!

— Но я всегда так и думал… с самого начала, что мы имеем дело с умалишенным, — сказал Лоб.

— Да, знаю. Не напоминайте, — проворчал комиссар.

Филипп Нелли молчал. Запрокинув голову, откинувшись на спинку кресла, он казался непричастным к этому разговору.

— Извините, господин Нелли, — продолжил комиссар, — но я попрошу вас подумать еще… Постарайтесь вспомнить… Мадам Нелли и в самом деле не говорила ничего такого, что могло бы…

Нелли поднял голову. У него распухли глаза, лицо почернело, а взгляд — как у человека, который очень долго отсутствовал и, похоже, не совсем узнает повернутые к нему лица.

— Ничего, — пробормотал он. — Я довольно поздно приступил к работе вместе с маленькой Маковски… Я составляю новые духи, которые мне трудно даются… Внезапно я обнаружил, что уже шесть часов… Поскольку мы были еще далеки от завершения работы, я позвонил жене по внутреннему телефону и предупредил, что мы задержимся до восьми — половины девятого.

— Где ваша жена находилась в этот момент?

— У себя в кабинете.

— Одна?

— Конечно. Она только спросила меня, вернется ли Зина в Ниццу или поужинает с нами. Я за нее ответил, что она останется на ужин. Тут Мари-Анн повесила трубку. Вот и все.

— Она никогда не упоминала про эту виллу?

— Никогда.

— Как по-вашему, почему она взяла «симку» и плащ, принадлежащий девушке?

— Понятия не имею. Я и сам этого не понимаю.

Лоб поднял палец.

— А я понимаю. Зина задерживалась на фабрике. Она наверняка не сумела уведомить об этом своего любовника. И вот мадам Нелли воспользовалась моментом, чтобы проникнуть к этому человеку. Она подумала, что если он приедет на виллу первым, то ничего не заподозрит, узнав голубую машину и знакомый облик. Ключи от виллы, должно быть, хранились в машине — в ящике для перчаток.

— Но на что могла она рассчитывать?

— На возможность объясниться с этим мужчиной.

— Какая неосторожность! — оборвал его Бонатти.

Он присел на краешек своего письменного стола, взял было пачку «Житан», но тут же отбросил и сурово глянул на Лоба.

— Вам следовало вмешаться!

— Но как я мог ее узнать? — запротестовал Лоб. — Мне ничего не было известно о ее плане. Я вам уже объяснил, что ждал ее звонка. Я прождал целый день… Она должна была поговорить с Зиной, позвонить мне. Но предпочла действовать самостоятельно… как и я.

Комиссар снова обратился к Нелли:

— Послушайте… поскольку мадам Нелли знала, что девушка ездит на эту виллу, она…

— Нет, — резко оборвал его Нелли. — Нет. Повторяю вам, она мне ничего не говорила.

— Была ли у нее привычка скрывать от вас свои заботы? — настаивал Бонатти.

— У нас отсутствовало согласие насчет малышки, — сказал Нелли. — Вы позволите?

Взяв из пачки сигарету, он прикурил ее от зажигалки комиссара и, прикрыв глаза, вдохнул дым, как будто глотал горькую таблетку.

— У нас отсутствовало согласие, поскольку у моей жены были нелепые взгляды на некоторые вопросы. Скажи она мне: «У Зины есть любовник», я пожал бы плечами. Впрочем, такая проблема обсуждалась. Мсье Лоб, наверное, помнит… И главное, она знала, что я запретил бы ей ехать на виллу… по той простой причине, что Зинина личная жизнь нас не касается. Но только моя жена…

— Да, — сказал комиссар. — Продолжайте… Ваша жена…

— Я был не прав, — пробормотал Нелли. — Я часто над ней подшучивал. Знаете, противоречить — это у меня в крови. Это сильнее меня. Если говорят «белое», я говорю «черное»… Как бы шутки ради… Но Мари-Анн не понимала шуток. И на этот раз оказалась права.

— О да! — подтвердил Бонатти. — И меня удивляет, что вы сами не опасались того же, что она.

— Опасался… но не все же время?! У меня трудная работа, гораздо труднее, чем полагают. Зина… разумеется, она очень мила… Но, в конечном счете, на свете существует не она одна… И потом, повторяю вам, я и понятия не имел об этих ночных вылазках, об этой вилле…

— Ну а, судя по поступкам, поведении девушки, вы не догадывались, что она таится, что-то усиленно скрывает?..

— Знаете, когда дозируешь химические препараты, фиксируешь данные, проводишь опыты, требующие предельной точности, тебе уже не до настроения окружающих. Зина показала себя внимательной, проворной, исполнительной… к тому же она одарена исключительно острым обонянием… Это все, что мне требовалось от нее.

— Но в том-то и дело… — сказал комиссар. — Эти последние дни она могла быть уже не столь внимательной, менее исполнительной…

— Я ничего такого не замечал.

— Не проявляла ли она смущения, недовольства, когда вы решили работать на фабрике, в ожидании, пока ваш магазин в городе будет готов к открытию?

— Ничего подобного.

— А как она отреагировала на то, что вы задержали ее на работе вчера вечером?

— Да никак особенно.

— Получала ли она письма, спрашивали ли ее по телефону?

— Спросите у нее, — потерял терпение Нелли.

— Это как раз и входит в мои намерения, — повысил голос Бонатти. — Вам придется впредь до новых указаний обходиться без ее услуг. Она останется в моем распоряжении, здесь. И сегодня, со второй половины дня, игра пойдет по-крупному. Даю вам руку на отсечение, что она все выложит мне начистоту.

Лоб хотел было что-то сказать. Но Бонатти уже вышел из себя.

— По мне, так все ваши истории с ночным нападением, вредительством, быком, выпущенным на свободу, — вскричал он, — сущий бред! Полная ерундистика. А вот покушение на жизнь с использованием взрывчатки — тут уж извините. Она меня еще узнает.

Он хлопнул ладонью по нескольким газетам, разложенным вокруг пишущей машинки.

— Прочтите-ка это! И до вас дойдет, что времени на подобные бредни уже не осталось. Потому что малышка, которую вы взяли под свое покровительство, следующая на очереди, если она станет упорствовать. Тот, другой, понял, что совершил промашку. А значит, он снова примется за свое… И как я при этом буду выглядеть, а? Скоро мы здесь заживем, как на Диком Западе, ей-богу.

Зазвонил телефон. Бонатти раздраженно снял трубку.

— Алло, да… Бонатти слушает… Ладно! Еду.

Он подал знак обоим мужчинам, что они могут располагать собой.

— Из Ниццы не выезжать, — уточнил он. — Завтра вы мне понадобитесь.

Нелли вышел первым. Лоб догнал его в коридоре и вышел на улицу вместе с ним. Он был смущен.

— Пошли, — предложил он. — Моя машина в двух шагах отсюда.

Нелли позволил ему себя увезти.

— Куда вас подбросить?.. В магазин?

— Да. Пожалуйста.

— В отношении предстоящих хлопот… располагайте мною, само собой.

— Благодарю, но я справлюсь сам… Меня страшит не день… А вечер…

— Я приеду к вам, — сказал Лоб. — Это не проблема… Или лучше давайте… поужинаем вместе… В моем отеле… в гриль-баре… Там никогда не бывает много народу… Мы проведем вечер в спокойной обстановке. Можете на меня рассчитывать.

Лоб колебался, но ему было необходимо честно довести этот разговор до конца.

— Я… На мне лежит доля ответственности за случившееся, — добавил он. — Да… если бы я не порекомендовал вашей жене молчать… утаить от вас то, что мы обнаружили… Я поступил глупо… Но вы сами только что сказали… о своей склонности подсмеиваться над ней. Я боялся стать в ваших глазах посмешищем…

— Оставьте, — пробормотал Нелли. — Мари-Анн обожала вмешиваться в чужую жизнь. Переделать ее не было никакой надежды… Так что потерянного не вернуть… На мне тоже лежит ответственность, если придерживаться вашей логики. И так до бесконечности.

Лоб остановился у магазина. За ним уже выстроилась цепочка машин, и слышались гудки. Нелли поспешил выйти.

— Увидимся вечером! — вдогонку ему крикнул Лоб. — В восемь!

Он поехал вперед, понукаемый потоком автомобилей и не зная, куда же ему направиться. Может, на вокзал? Там он купил бы утренние газеты. Ему посчастливилось найти свободное место перед буфетом, и он избавился от «вольво». Четверть двенадцатого. До улицы Моцарта рукой подать, и Лоб вдруг сообразил, что Бонатти придется сообщить Зине о тех попытках убийства, которые от нее скрывали. Со свойственной ему прямотой он откроет ей, что она не переставала являться мишенью, что кто-то упорно и терпеливо вот уже несколько недель добивался ее смерти. Как она отреагирует, если сама ничего такого и не подозревала?.. Лоб отказался от покупки газет. Ему следовало уже с утра пораньше поспешить на улицу Моцарта. Однако после вчерашнего он утратил ясность мысли.

Зина приоткрыла дверь.

— Ах вы! — произнесла она таким безразличным голосом, что Лоб заледенел. — Заходите!

Несмотря на жару, она закуталась в банный халат. Без всякой косметики, бледная после бессонной ночи, она производила жалкое впечатление. Квартира пропиталась отвратительным запахом стылого табака. Во всех пепельницах лежали окурки. На диване, который остался неразобранным, видны вмятины от ее тела. Скомканная газета наполовину торчала между спинкой дивана и стеной. Лоб ткнул пальцем:

— Значит, вы в курсе… Я находился там… И все произошло на моих глазах…

— Вы за мной шпионите?

Разговор начинался не лучшим образом. Лоб не спеша достал пачку «Кравена», угостил Зину сигаретой и щелкнул зажигалкой. Зина держалась настороже. Значит, главное — соблюдать спокойствие, полное спокойствие, как если бы речь шла о заключении сделки. Лоб уселся в кресло, стараясь сохранить хладнокровие.

— Знаете ли, — начал он, — существует закон касательно людей, подвергающихся смертельной опасности. Он обязывает свидетелей под угрозой судебного преследования приходить им на помощь… Вам это известно?

— Разумеется. Но…

— Я не кончил. Вы не задавались вопросом: а с чего бы это супруги Нелли окружили вас такой заботой?.. Такой неотступной, что она даже вызывала у вас раздражение? Уж не говорю о себе самом… Вы всегда воспринимали меня как липучку… А между тем ведь я тоже был вынужден оберегать вас…

Зина медленно села на диван. Казалось, тело не повинуется ей, а ноги утратили способность ее держать.

— Но послушайте, — пробормотала она, — я не понимаю…

— Это потому, что вы многого не знаете… Но рано или поздно, когда полиция вас допросит… Вот почему я предпочитаю предупредить вас прямо сейчас и помочь вам сохранить хорошую мину при плохой игре. Зина, я желал быть вашим другом… и даже более того… Но вы не можете воспрепятствовать мне быть хотя бы вашим союзником…

Казалось, она слушает его всеми порами своей кожи.

— Помните быка… там… в Антрево?.. В тот день, когда мы пошли вас встречать, Филипп и я?.. Филипп еще подошел к загородке… Так вот, он сделал это, чтобы ее закрыть… До вас доходит?.. Кто-то отодвинул засов. И, не окажись мы тут… Вы встретились бы с опасным животным нос к носу, совершенно беззащитная.

Она всхлипнула, как если бы у нее начинался кашель.

— Ваша машина… в день моего приезда… перед этим кто-то перерезал у нее тормозной маслопровод. Владелец автомастерской вам это подтвердит… Проехав чуточку дольше, вы бы перевернулись… И вот вчерашнее происшествие… Сделайте вывод… Ведь это вы должны были поехать на виллу… И на сей раз преступник твердо решил покончить с вами. Тут уж двух мнений быть не может. Дверь в дом, начиненная взрывчаткой! Затрачены большие средства! Что вы ответите полицейскому комиссару, когда он перечислит вам все факты: нападение в Милане — два года назад; авария автобуса с туристами — в прошлом году и плюс все то, что я вам сейчас перечислил?.. Не можете же вы все-таки настаивать на своем и утверждать, что это всего лишь роковые случайности!..

Зина выронила сигарету, Лоб встал, поднял и раздавил ее в пепельнице.

— Я, — продолжил он, — я вас знаю… ну, немного, скажем так… Но он, если вы станете отвечать ему молчанием, он обвинит вас в сокрытии убийцы… И будет не так уж и не прав, поскольку вы, само собой, знаете того, кто систематически покушается на вашу жизнь… Давайте же рассуждать здраво… Эта вилла, вы ее сняли… Вы туда ездите по вечерам… Вы встречаетесь там с кем-то… кем-то, у кого есть вторые ключи и время, чтобы подложить взрывчатку… Поставьте себя на место комиссара… Начнем с того, что он обязан оберегать вас от очередного покушения… а также предусмотреть другие недоразумения — такие, как вчера вечером… Где-топоблизости от вас существует некто, представляющий собой смертельную угрозу для общества… И вы, отказываясь его изобличить, станете его сообщницей… Так вот, говорите. Прошу вас, Зина… Мне вы можете доверить всю правду. Я юрист, в некотором роде адвокат. Я помогу вам… Знаете, я никогда не сталкивался с чем-либо подобным: женщина, пятикратно встречавшаяся со смертью, упорно скрывает имя своего безумного преследователя… Потому что этот человек ненормальный… Но если вы принимаете его сторону, то комиссар вправе прийти к заключению… Вы догадываетесь, к какому именно?.. Ну скажите, кого может прикрывать всеми средствами и даже ценой собственной жизни женщина… а?

Лоб выждал. Зина качала головой. Она судорожно втягивала воздух, у нее был потерянный взгляд наркоманки.

— Своего любовника! — пробормотал Лоб.

Зина повалилась на бок. Банный халатик, соскользнув, приоткрыл голое плечо. Лоб подтянул полу и закурил вторую сигарету. Он был не прочь увидеть, как Зина разражается слезами. На сей раз она заговорит. Он обуздал ее — без крика, заклятий. И тем не менее у него осталось еще желание сделать ей больно. Он еще не свел с ней счеты полностью.

— Своего любовника, — повторил он. — Зина, вам придется в этом признаться. И даже если вы не признаетесь, полиция доищется… Она уже сунула нос в ваше прошлое… Да. Она в курсе… относительно вашего брата… Она расспросит жителей Аспремона. Сколько бы времени на это ни ушло… Она проведет расследование и в Антрево… Какие меры предосторожности ни принимай, а люди видят… Всегда найдется свидетель, который, в конечном счете, вспомнит, что в такой-то день, в такой-то час, и в самом деле, мужчина и женщина, в таком-то месте…

— Замолчите! — крикнула Зина в сложенные перед лицом ладони.

— Ладно. Я-то замолчу. Но вот Бонатти будет действовать без перчаток. Вопросы, которые я задаю вам по-дружески, он будет задавать вам часами, орать на вас и молотить кулаком по столу. А когда он утомится, его сменит инспектор и скажет: «Итак, у вас есть любовник! Не поговорить ли нам об этом господине… Послушайте!.. Сколько лет вы с ним знакомы?.. Где вы с ним встретились? Наверное, во время тура…»

— Хватит! — молила Зина. — Хватит!..

Но Лоб уже завёлся. Он страдал сильнее Зины.

— Они пустят в ход все аргументы. Станут утверждать, что этот мужчина — психопат; и вы отказываетесь его выдать по той причине, что признание вас принизит еще больше. Они даже пойдут дальше и скажут, что это по его милости вы пытались… там… в отеле…

— Ну почему вы не дали мне умереть? — простонала Зина.

Лоб придавил глаза ладонями и увидел, как в черном небе засверкали искры.

— Это я схожу с ума, — пробормотал он. — Зина…

Он опустился на колени перед диваном и приблизил лицо к лицу девушки.

— Зина, я не знаю, что со мной творится… Я не хотел, клянусь вам… Я пришел, движимый желанием вам помочь… В конечном счете, меня не волнует то, что у вас есть любовник… Я ревновал… Бывали минуты, когда… Ладно! Это моя проблема… Но нам надо продумать ваши показания… Вы должны будете все сообщить об этом человеке, понимаете?.. Отмежеваться от него. Иначе я просто не знаю, что вообразит себе Бонатти… Вы меня слушаете?

Зина не шелохнулась, по-прежнему прикрывая лицо ладонями. «Как будто бы я задушил ее», — мелькнуло у Лоба в голове. Вздохнув, он встал и прошел к окну выглянуть на улицу. Может быть, за домом уже начато наблюдение? Вон тот детина, который договаривается с таксистом… Все это совершенно не существенно! Он вернулся к Зине, поискал в карманах носовой платок. И его пальцы наткнулись на коробочку с браслетом.

— А ведь я принес вам подарок.

Зина наклонила голову, и сквозь растрепанные пряди Лоб заметил голубой глаз, который наблюдал за ним.

Не спеша открыв футляр, Лоб пропустил указательный палец через семь колец и поиграл ими. Они весело звякнули. Лоб протянул Зине платок.

Выпрямив Зинину правую руку, он пропустил одно колечко браслета за другим на влажное запястье.

— Перестаньте плакать! И постараемся все обговорить. Но сначала высморкайтесь.

Он помог Зине сесть и осторожно вытер ей лицо, думая о том, как же было бы славно ее умыть, искупать, одеть; она стала бы для него большой куклой; он мог бы касаться ее, как пожелает; мог бы… Он чуть ли не задыхался. Проведя носовым платком по лбу, он учуял ее запах — терпкий и в то же время приторный, запах женщины.

— Зина!

Она оттолкнула его. Что-то закончилось — что-то редчайшее, неуловимое, ранее никогда им не испытанное. И возможно, наступало одиночество, какого он еще не ведал. Зина откинула волосы назад, приоткрыв выпуклый, упрямый лоб; потом поворотом гибкой руки сбросила браслетные кольца на диван.

— Вы очень милы, господин Лоб… Извините меня… я вела себя глупо… только что…

По мере того как Зина опять становилась сама собой, ему казалось, что он смотрит на себя ее глазами, и с удивлением увидел лепечущего, загнанного в угол старого ребенка с нечистыми желаниями. Зина, плотно запахнув пеньюар, завязала его кушаком. Лоб неловко подобрал с дивана кольца.

— Я не могу, — пробормотала Зина. — Вы такой добрый. А вот я… Но вы оказали мне услугу… придя со мной поговорить… услугу… знали бы вы только какую…

— Я просто в восторге, — сказал Лоб, вновь обретая привычку изъясняться формулами вежливости, в то время как его руки, ноги, тело после многолетней муштры обретали позу победного безразличия.

— Теперь уходите… пожалуйста… меня запросто можно испугаться… И потом, мне надо поразмыслить до встречи с этим полицейским.

Зина протянула руку. Лоб взял ее в свою.

— Кто он? — шепнул Лоб.

— Нет. Вам не понять. Вы никогда не понимали. Теперь уходите.

— Но… я вас увижу… после?

— Уходите, — твердо повторила Зина. — И больше за меня не тревожьтесь.

— Тогда пообещайте позвонить мне после встречи с Бонатти… Вот мой номер.

Он нацарапал его на клочке.

— Обещаете?

— Да.

Они подошли к двери. Лоб долго смотрел на Зину.

— Бонатти — мужлан. Он много кричит, но он вас не съест! В конце концов, вам себя укорять не в чем. Вы вне всего этого.

Она как-то двусмысленно улыбнулась, и дверь, медленно прикрываясь, постепенно скрывала ее лицо. Еще секунда, и сквозь тонкую, с волосок, щелку он видел уже только голубой глаз, показавшийся ему полным отчаяния. Потом язычок скользнул в свое гнездо. Больше, чем слова, Лоба терзали как бы немые знаки: ключ, поворачивающийся в замочной скважине, поднятое стекло вагона, исчезающая кабина лифта… Его жизнь была полна таких вот крошечных расставаний, лишавших всякой значимости дни, которые он пытался наполнить содержанием. А чем же заняться ему теперь до вечера?.. Как всегда, перебирать только что сказанные и услышанные слова и до тошноты твердить себе: «Мне следовало… Я должен был…»

Лоб спускался по лестнице, ступенька за ступенькой, и на каждой площадке между этажами поднимал лицо, готовый вернуться наверх. Ступив на тротуар, он, как ни странно, подумал: «Нелли потерял жену, а вдовцом чувствую себя я!» Какая бессмыслица! Его мысли становились театром теней, сценой гиньоля,[135] где разыгрывается абсурдистская пьеса, которая пойдет без антракта до Зининого звонка. Он никак не мог вспомнить, где поставил машину, и, наконец припомнив, что на вокзале, побрел в отель пешком.

— Если мне позвонят, — сказал он портье, — я у себя в номере.

Он пропустил время обеда. Есть ему не хотелось. Растянувшись на постели, он пытался осмыслить последние события. Одна часть его «я» старалась подкорректировать события, предотвратить драму; другая относила вину на его счет. Ведь если бы он не попросил супругов Нелли принять на себя заботу о. Зине, глупейшим образом не влюбился в нее, подталкиваемый ревностью, не начал выслеживать ее, а затем не встревожил своим звонком Мари-Анн… и, главное, не попросил ее ничего не говорить мужу… К чему эти рассуждения? С первого дня он поступал так, словно жестокая судьба воспользовалась им, чтобы Мари-Анн отправилась на эту виллу. Он никому не желал зла, однако виновник — он! И никто не предъявит ему счетов! Это ужасно смешно! Тот, кто страховал жизнь, подталкивал людей к смерти. Какая же он, Лоб, зловещая марионетка!.. А по возвращении в Женеву, всеми почитаемый и уважаемый, он, несомненно, продолжит свою непыльную работенку поставщика смерти… Почему бы и нет?

Кондиционер не справлялся с жарой. Лоб отправился под душ с желанием отмыться и охладиться. Телефонный звонок застал его голым и — мокрым. Он чуть не выронил скользкую трубку.

— Лоб у телефона.

— Говорит Бонатти. Не знаете ли вы, где малышка?

— Зина?

— Разумеется. Ее ищут уже битый час. Она и не отлучалась, и дома ее нет.

— Не знаю.

— Черт подери! Этого только не хватало!

— Вы звонили в магазин мсье Нелли?

— А как же? Но там ее никто не видел. Мне следовало это предусмотреть. Она удрала, потаскушка!..

— Это исключено!

— Будь у вас за плечами мой двадцатилетний стаж, вы никогда больше не посмели бы так сказать…

— Непременно сообщите мне, если что-нибудь узнаете.

Некоторое время спустя Лоб почувствовал, что замерз, и оделся ощупью, как слепой. Телефон зазвонил опять. Голос Нелли:

— Бонатти вам сообщил?..

— Да… Я ничего не понимаю.

— Могу я прийти?

— Да, и поскорее. Жду вас внизу… Обсудим, что можно предпринять.

Но Лоб знал, что ничего уже предпринять нельзя — ни Нелли, ни кому-нибудь другому. Он представил себе, как инспектора полиции, смешавшись с толпой пассажиров на вокзале, аэродроме, готовы обрушить кулак на хрупкое плечо, защелкнуть наручники, как защелкивается капкан. У него ныло все тело, кости. Ему следовало бы сразу сдаться полиции, ведь единственным виновным являлся он сам.

Нелли не замедлил прибыть.

— У вас изнуренный вид, — сказал Лоб.

— И у вас не намного лучше.

Выбрав кресла в сторонке, они заказали два коньяка с водой. Пить и разговаривать! Разговаривать и пить! И подкарауливать телефонный звонок. Выбора не было. Репродуктор на набережной оповещал о празднике цветов и фейерверке.

Глава 12

Они наскоро поужинали, как путешественники перед отходом ночного поезда. Им уже больше нечего было друг другу сказать. Теперь Нелли составлял компанию Лобу и пытался его ободрить. Лоб дважды звонил Бонатти. Кто-то отвечал, что комиссара нет, поиски продолжаются… Лоб настаивал. Он напоминал, что Зина уже однажды пыталась покончить самоубийством. Равнодушный голос ограничивался тем, что повторял: «Мы приняли все необходимые меры». Однако Лоб не мог избавиться от мысли, что все начинается заново. С той лишь разницей, что теперь Нелли заменил Флешеля, декорация изменилась; ожидание стало мучительнее. Лоб слишком много выпил — содовая, коньяк, кофе… За стойкой метался белый силуэт бармена. Вентилятор под потолком создавал звуковой фон, как в кино! Слабое освещение, перешептывания сидящих в баре; крупный план — Нелли, то и дело поглядывающий на часы; все стало фильмом. Время остановилось, Лоб уже не понимал, что здесь делает Нелли. И тут к нему вдруг стала возвращаться ясность ума, страшная ясность, являющаяся ночью, самая проницательная и безумная. Он глотнул чего-то, что на секунду погасило пожар во рту.

— Вам следует вернуться домой, — сказал он Нелли.

— Мне некуда спешить, — отвечал Нелли. — Некуда спешить!

— Она не позвонит мне. С чего бы она стала мне звонить до встречи с Бонатти?!

Нелли открыл еще одну пачку сигарет и поставил рядом со своей зажигалкой, между стаканами.

— Она непременно сообщит нам, что и как. Мы понадобимся ей. Нам придется искать для нее выход.

У Зины был другой способ найти выход, но при таком раскладе время еще не вышло. Лобу вспомнились все объяснения Флешеля. Отсрочка продлится еще несколько часов.

— Хотите, я позвоню Бонатти? — вызвался Нелли.

Он встал.

— Я пойду с вами.

Телефонная кабинка тесновата для двоих. Они были вынуждены прижаться друг к другу. От Нелли исходил запах душистого мыла, туалетной воды и еще чего-то терпкого, должно быть, тревоги. Лоб взял отводную трубку. На другом конце провода отозвались.

— Говорит Нелли… Ничего нового?

— Пока ничего. Наши люди прочесывают отель. На это потребуется время.

— А именно?

— Возможно, несколько дней.

Лоб не дослушал. Выйдя из кабины, он облокотился на стойку бара. Зеркало множило до бесконечности его отражения. Лобы в глубине ночи, потерявшие способность думать, — всего лишь тени, но Эрве Лоб был не прочь оказаться одной из них.

— Я попросил, чтобы нам дали знать, — сообщил ему Нелли. — Так оно будет проще.

— Думаете, нам следует подождать?

Нелли глянул на часы.

— Еще нет и полуночи. Еще не все потеряно.

— Чего вам налить? — спросил бармен.

— Две анисовки, — заказал ему Нелли.

Они пили молча. Лоб вяло перебирал расплывчатые мысли… Мари-Анн… Несомненно, ее похоронят в Грасе… У него нет черного костюма… Послать цветы… Смешно!.. Может быть, ему следует принять участие в ночном бдении у гроба? Но это роль мужа… Бедняга Филипп, который ждал тут вместе с ним лишь из любезности.

— Что вы, в сущности, сказали ей утром? — спросил Нелли.

— В сущности? Уж и не припомню. Я только добивался от нее, чтобы она решилась сказать правду. И мы поссорились.

— Это у вас вошло в привычку?

— Право же…

— Вы с ней не особенно ладили!

— У меня неважный характер. У нее тоже.

— Но вы не сказали ей ничего такого, что могло бы ее испугать?

— Я доказал ей, что она находится в опасности.

— Вот поэтому она и прячется!

Зазвонил телефон, и Лоб положил ладони плашмя на стойку, пытаясь унять их дрожь.

— Вас, — сказал ему бармен.

Спрыгнув с табурета, Лоб ринулся в кабинку.

— Лоб у телефона…

Он сразу же узнал Зинин голос.

— Где вы?.. Почему вы убежали?.. Вас разыскивает полиция.

Нелли проскользнул в кабину вслед за Лобом и прикрыл за собой дверь. Им нечем было дышать. Трубка стала клейкой в руке Лоба.

— Я вас плохо слышу… Я сказал, вас плохо слышно… Говорите громче… Где вы находитесь?.. Я поеду за вами.

— Нет, — сказала Зина. — Не стоит труда… Я и без того принесла вам слишком много хлопот, бедненький мой Эрве… Собственно, потому я вам и звоню… Вы всегда были добры ко мне. А я… похоже, вы правы… я, как мой брат… Он любил поджигать. Я тоже… По-другому, но результат один.

— О чем это она? — шепнул Нелли.

Он ощупью искал выключатель, так как Лоб забыл включить в кабине свет, и схватил отводную трубку.

— Смерть Мари-Анн, — продолжала Зина, — произошла по моей вине.

— Не станете же вы говорить, что убили ее! — крикнул Лоб.

— В каком-то смысле, так оно и есть… Она осталась бы в живых, если бы позволила умереть мне. Я — как ядовитая змея. Помните гадюку, Эрве? Ведь до этого они никогда не водились в тех местах… С этого момента у меня родилось предчувствие чего-то ужасного…

— Но это же абсурд!

— О нет, — монотонно продолжала Зина. — Пресмыкающихся следует истреблять.

— Как… Неужели же вы хотите этим сказать, что…

— Именно это я и хочу сказать. Вам тоже, сама того не желая, я причиняла огромное зло. Забудьте меня, Эрве.

Нелли шумно дышал. Лоб вытер рукавом пот со лба. Пот застилал ему глаза.

— Прошу вас… Без глупостей…

— Я не глупая, Эрве… Как вы не можете понять?.. Я кругом виновата… Мне следовало все это предвидеть… Так нет же… Я думала, что, быть может, смогу жить, как другие люди… Вы все столько раз внушали мне, что напрасно я вбила себе в голову… что жизнь надо принимать такой, какая она есть, не задаваясь вопросами… И вот что из этого вышло…

Голос Зины звучал уже не так четко, но оставался решительным.

— Эрве… обещайте мне… сказать этому комиссару, что я не хотела ничего плохого, не знала, что дело обернется таким образом…

— Подвиньтесь, — бросил Нелли. — Дайте-ка мне это…

Он вырвал телефонную трубку у Лоба из рук и наклонился вперед; его плечи расширились от прилагаемого усилия, а кровь прилила к лицу. Теперь он держал обе трубки так, словно сжимал в кулаках голову умирающего.

— Зина, — медленно произнес он, — Зина… Это я… Да, я здесь… Я тебе запрещаю, слышишь, я запрещаю тебе двигаться с места… Ты скажешь мне, где находишься, и станешь меня ждать… спокойно… Остальное я беру на себя…

Лоб приоткрыл дверь и выбрался из тесных объятий Нелли. Ему вовсе не нравилась его манера обращаться к Зине на «ты», однако Нелли был вправе разговаривать с ней как с девчонкой, наседать на нее всей силой своего авторитета.

— Нет, — продолжал Нелли, — сейчас не время спорить.

По-видимому, Зина сопротивлялась, поскольку теперь Нелли слушал ее и молчал. Лоб положил было руку на вторую трубку. Но, почувствовав, как сжали ее пальцы Нелли, не настаивал. Время от времени из трубки доносился Зинин голос. Похоже, она вдруг впала в неистовство.

— Клянусь тебе, нет, — пробормотал Нелли. — Ты должна мне верить…

Этот новый тон потряс Лоба. Неужто Нелли сдастся?.. Он видел, как тот прикрыл глаза со все более явным выражением душевной муки на лице. Он упирался грудью в полочку с телефонным аппаратом.

— Знаю, — сказал он. — Ты права… Но ведь сама ты ничего плохого не сделала… Это несправедливо… Зина, милая…

Лоб отпрянул так резко, что дверь кабины, распахнувшись во всю ширь, ударилась о стенку. Подошел бармен, и Лоб чуть было не извинился. Он тихонько снова прикрыл дверь за спиной и неподвижно стал по другую сторону, прижимая ладони к бокам. «Надо держаться, — внушал он себе. — Не подавать виду… Не подавать виду…»

Он углядел в глубине бара парочку, которая наблюдала за ним, и заставил себя вернуться в свое кресло. Он даже не потрудился уяснить себе ситуацию. Правда, чистая правда забиралась в него, как морская вода в треснувшую раковину. Он вылил из сифона себе в стакан последние капли. Парочка успокоилась, продолжала любезничать. Из кабины, как из исповедальни, вырывался бубнящий голос. Но Лоб знал эту проповедь наизусть. Он знал, что Зина не уступит никаким настояниям. На этот раз она пойдет до конца. Она обязана так поступить. Лоб посмотрел на часы и засек в памяти: четверть первого ночи. В четверть первого некий Лоб — легковерный, робкий, со своими несбыточными мечтами, Лоб-младенец, которого грубо оторвали от материнской груди, ушел со сцены, полный презрения и сарказма, уступая место некому незнакомцу. Когда Нелли вышел из кабины с лоснящимся лицом, сбившимся на сторону галстуком, как после пьяной драки, Лоб испытал чуть ли не победное чувство.

— Садитесь, — пригласил он Нелли с плохо скрываемой радостью. — Вам это необходимо.

Нелли плюхнулся в пододвинутое кресло, как боксер после удара гонга.

— Все кончено, — пробормотал он.

— Вы уверены, что…

— О! Почти.

— Вы могли бы догадываться об этом… и раньше, — небрежно бросил Лоб, как следователь, досконально изучивший расследуемое дело. — Ведь вы знали ее… лучше кого бы то ни было.

Глаза Лоба снова метнули взгляд на кабину, и он выпрямился.

— Естественно, полицию вы не известили.

Нелли поднял руку, потом бессильно уронил ее.

— Иду, — сказал Лоб.

Трубка липла к пальцам, как если бы Нелли пролил на нее кровь.

— Алло… Лоб…

Он понизил голос из величайшей заботы о соблюдении тайны.

— Звонила Зина… Да, Зина Маковска… а кто же еще… Она наверняка находится в отеле, и ей угрожает опасность… Да нет. Ее никто не преследует. Она решила покончить с собой… Нельзя терять ни минуты… Я прекрасно понимаю, что шансов у вас почти нет, но все же нужно попытаться… Да, спасибо…

Повесив трубку, он машинально вытер руки. Нелли сидел в прежней позе. Когда Лоб сел, он спросил:

— Вы заявили на меня в полицию?

— Нет еще, — ответил Лоб.

— Что они предпримут, чтобы ее найти?

— Ускорят поиски… Они пообещали мне сделать невозможное.

Позади них вырос бармен.

— Два коньяка с водой, — заказал Лоб.

Выждав, он пододвинул свое кресло к креслу Нелли.

— Так это вы убили Мари-Анн, да?.. Вы хотели убить ее.

Он не рассчитывал на ответ и был удивлен, увидев, что Нелли выпрямился в кресле.

— Думайте, прежде чем говорить, Лоб! Как бы вы не наговорили глупостей.

— Полноте! — гневно сказал Лоб. — Вы ненавидели жену.

— В том-то и дело, что это не так. Мы с ней не понимали друг друга, а это не одно и то же. Просто мы не могли ужиться под одной крышей — вот и все.

— Вам надо было развестись.

— Для этого требуется согласие обеих сторон.

— К тому же у нее были деньги.

— Послушайте! Я мог бы разбить вам…

Бармен поставил на стол запотевшие стаканы и графин. Нелли откинулся на спинку кресла.

— Да, — вздохнул он, — у нее были деньги. И она не умела найти им применения. И принимала меня за психа. Мне это осточертело… осточертело. Я просто подыхал. Через это надо пройти, чтобы…

Он обеими руками потянул Лоба за рукав.

— Клянусь вам, Эрве, я никогда об этом не думал… По крайней мере, осознанно… Когда-то я сказал себе: «Если с ней что-нибудь случиться… если ее не станет…»

— Вы бы сразу навлекли на себя подозрения, — заметил Лоб. — Вы же ее наследник.

— Согласен. Но я воспринимал себя иначе. И когда вы привели в наш дом Зину… Вот тут-то оно и началось… Не так, как думаете вы. Вы считаете меня закоренелым преступником… мозг, холодно рассчитывающий каждый шаг… Я же был от такого весьма далек… Я возжелал эту девушку, как никогда и никого… А между тем сколько их перебывало за мою жизнь! Но вам этого не понять.

— Скажите на милость!.. Ведь я тоже…

— Да нет же, вы ее не любили. Не так, как я. Вы не способны потерять голову… Зина… ей нужно было все… чтобы забыться. У нее темперамент наркомана, как и у меня. Называйте это любовью, если угодно. Но наше чувство гораздо сильнее. Мы с ней просто теряли ощущение времени.

Лоб отпил глоток, который испарился у него на языке, как вода на раскаленном песке.

— И это началось… — начал он.

— Сразу же, разумеется. И безо всякого расчета!

— Присутствие Мари-Анн вас нимало не смущало!

Нелли взглянул на Лоба, как на диковинного зверя за решеткой.

— Когда страдаешь от голода и жажды, — сказал он, — то сначала ешь и пьешь. Угрызения совести — это годится для пресытившихся. Только мы… чем больше мы пили, тем сильнее становилась жажда.

— Ах, увольте! — пробормотал Лоб. — С меня хватит!

Не будь тут бармена и этой парочки в глубине бара, которая шушукалась за столиком, он залпом опустошил бы целый графин прямо из горлышка.

— Меня осенило внезапно, — продолжал Нелли.

— Вдохновение, — скривился Лоб.

— Вы даже не представляете себе, как точно выразились. Зина считала, что ее преследуют, гонятся за ней по следу, как охотник за дичью… что она обречена на погибель… Вспомните происшествие с автобусом… чистое совпадение; подобные аварии случаются каждый Божий день. Вы со мной согласны? История в Милане — того же порядка. Вечерами на женщин нападают — такое случается сплошь и рядом… Она воспринимала это как рок.

— Ее детство…

— В том-то и дело! И вот она решила покончить жизнь самоубийством… Возможно, это глупо, но вопрос не в том… Я только стараюсь, чтобы вы поняли, как я пришел к мысли принять эстафету. Девушка, которой, похоже, угрожала смерть в рассрочку… Мне представился отличный случай… Я воспользовался моментом, когда был один, чтобы открыть загон для быка…

— Это было рискованно!

— Рискованно? Бросьте!.. Когда я пилил трубку, машина стояла в гараже. Представляете? Что касается загородки, то я держался настороже. Да вы и сами видели. В случае малейшей опасности для Зины, я скорее подставил бы под рога самого себя… Потом… так вот, потом события развивались как по писаному… Вы уехали в Эльзас… а я предупредил Бонатти. Враг Зины, ее таинственный враг, — не фикция. Он существовал. Существовал многие годы!.. Он уже четырежды пытался убить Зину. И если Мари-Анн в один прекрасный день будет убита вместо Зины, по ошибке, следствие зайдет в тупик… Но для этого мне требовалось особое, счастливое стечение обстоятельств.

Нелли залпом выпил свой коньяк и улыбнулся. Несмотря на тревогу и изнурение, он все еще испытывал удовлетворение от своей находчивости, как рассказчик до самого конца истории радуется удачным находкам. И вдруг он поднес ладонь к глазам, чтобы помешать пролиться слезам. Лоба затошнило от отвращения.

— И конечно же, — сказал он, — я сам и предоставил вам благоприятные обстоятельства, которых вы так ждали.

— Разве я ждал? — сказал Нелли. — Право, я уже сам не знаю… Мы жили сегодняшним днем. Будущее? Зачем оно?.. И вот два дня назад жена сказала, что Зина поедет в Аспремон с кем-то встретиться.

— А ведь я советовал ей молчать, — опять прервал его Лоб.

— Вы ее очень плохо знали, ее тоже. Одно только предположение, что Зина завела любовника, вызвало в ее душе возмущение, которое должно было найти себе выход… Ей казалось грязным уже само это слово. Поначалу я струхнул… Я подумал, что она все поняла… А между тем я прибегнул к мерам предосторожности — Зина сняла виллу на свое имя. И мы всегда ездили туда порознь…

— Да… да… — нетерпеливо прервал его Лоб. — И как же вы поступили?

Нелли уселся поглубже, как будто нуждался в опоре. Он поставил стакан, не в силах унять дрожь в руках.

— Мне оставалось предоставить Мари-Анн свободу действий. Она собиралась поехать на «симке», взяв Зинин плащ… Мне оставалось только найти благовидный предлог для того, чтобы задержать Зину на фабрике… Я вам уже сказал: все шло гладко, как по маслу… Все думали бы, что покушались на Зину, поскольку Мари-Анн как бы ее подменила… И вы первый подтвердили бы, что я даже не был в курсе дела.

— Ну и сильны же вы… так называемое безупречное убийство… Преступление, которое совершается как бы само собой.

— Я отказываюсь вам объяснять… — сказал Нелли. — Вы все толкуете превратно. Для такого иезуитского ума, как ваш, да… это может казаться силой… А между тем события разворачивались сами по себе, как болезнь…

— А взрывчатка? Что ни говори, а ведь вам пришлось собственноручно поместить ее на нужное место!

— Динамита и прочего в деревне хоть отбавляй. Когда мы купили хутор, я обнаружил на участке целую кучу разных взрывных устройств — их закопали во времена макизаров.[136] Знаете, заложить динамит в дверной проем — дело нехитрое!

— Значит, в этом и состоит ваша система защиты? — воскликнул Лоб. — Вы предоставляли событиям развиваться своим чередом, а затем лишь наносили на эту картину ретушь… Последний штрих мастера!

— Глупец! — проворчал Нелли.

— Не хватает только, чтобы вы стали утверждать, будто ваша жена сама и повинна в своей гибели от несчастного случая…

Нелли грустно кивнул.

— Я начинаю понимать, — сказал он, — что тут есть нечто за пределами нашего разумения… нечто такое… Назовите это как вам угодно… Но это истинная правда: с того самого момента, как Зина пыталась покончить самоубийством, все происходило так, будто ее желание умереть заражало других… То, что сделал я, занимает в этом ряду, разумеется, свое место… Но и то, что сделали вы…

— Что?

— Да это бросается в глаза! Не будь вы таким, какой вы есть… занудой… маньяком… мучителем… Вам бы оставить Зину в покое. Так нет же! Вам понадобилось пойти в ее комнату именно в тот самый день, когда я завез ей лампу, которую она захотела поставить у себя. У меня есть вторые ключи… Она страшно перепугалась. Подумала, что я еще не ушел… что вы обо всем догадаетесь… И вы решили установить за ней слежку, обнаружив виллу, предупредили Мари-Анн. А сегодня утром… Зина со мной уже поделилась… Вы все ей рассказали, раскрыли перед ней то, о чем она и не подозревала. Сказать такой девушке, как Зина, что ее любовник — убийца! Да отдаете ли вы себе отчет? Боже мой! Возможно, я и заложил взрывчатку, но бикфордов шнур подожгли вы.

— Выходит, по-вашему, я виновен?

— Все невиновны и все виноваты!

— Вы кое-что забываете, — сказал Лоб. — Оставим в стороне мое утреннее вмешательство… И вот вы с Зиной остались один на один… Разумеется, она не знает, что вы — убийца Мари-Анн, что кто-то покушался на ее жизнь. Но как вы рассчитывали ее успокоить? Как доказали бы, что ей больше никто не угрожает?

— Не ваше дело… — отрезал Нелли. — Если бы вы любили хоть единожды в жизни, вы бы знали, что два существа, считавшие, что они… увидев, как распахиваются двери тюрьмы, не задаются вопросом: а кто же их открывает?.. Они думают лишь о том, чтобы выйти на волю и подышать свободно…

— Возможно, я маньяк и зануда, — сказал Лоб голосом, который ему уже не удавалось контролировать. — Но вы, похоже, страшно самодовольны… невероятно тщеславны, если никогда не догадывались, что ведь Зина любила и меня.

— Вас? — вскричал Нелли.

Парочка, отпрянув друг от друга, смотрела уже на них. Услышав разговор на повышенных тонах, бармен повернул голову в их сторону. Нелли захохотал. Лоб почувствовал, что краска заливает его щеки. Огонь, полыхавший внутри, обжег его лицо.

— Замолчите, — прошипел он.

— Не смешите меня!

— Да замолчите же, наконец!

— Эх вы! Шут гороховый!

Рука Лоба потянулась к графину, и пальцы сжали горлышко. Размахнувшись жестом завзятого преступника, Лоб изо всех сил обрушил графин на голову Нелли. В ушах так гудело, что он и не услышал, как тот раскололся. Сноп осколков рассыпался по бару. Послышались крики. Лоб выронил горлышко и пососал ладонь, на которой кровоточил глубокий порез. Потом повалился в кресло и выдохнул.

Где-то хлопали двери, кто-то бежал галопом. Что же это такое сказал сейчас Нелли по поводу Зины?.. Лоб уже не мог припомнить… Но теперь он был уверен: истоки происходящего — в далеком прошлом… очень далеком… Он снова увидел кабинет своего отца, его ледяное лицо. В глубине памяти прочно гнездилась картина этого суда… И вот наконец круг замкнулся… Он перестал страдать… В каком-то смысле он сбросил с себя страшную тяжесть. Капля падала за каплей… не то воды… не то крови…

В бар ворвалась гудящая толпа — словно мощный поток прорвал запруду. Свет люстры слепил глаза. Лоба поставили на ноги. Потащили к двери. За его спиной прозвучал голос:

— Бедняга!.. Уведите его… Осторожно! Он свое получил!

В тот самый момент, когда Лоб шагнул за порог, зазвонил телефон.


(1967)

Перевод с французского Л. Завьяловой


Убийство на расстоянии

Один за другим Раймон включил все двадцать два телевизора — подарки фанатов по случаю его последнего триумфа в «ТВ, давай». Были тут и маленькие, с никелированными антеннами, словно рожки у марсиан, и здоровенные, как шкафы, уставленные бутылками, одними бутылками… Весь день можно пить беспробудно, если настроение хреновое; и со всех этих экранов, повернутых к Раймону, лился в студию лунный свет. Раздались позывные «Парижского клуба». На шум из ванной вышла Валери.

— Выключи! — крикнула она. — От этого грохота рехнуться можно!

Она протянула руку к ближайшему телевизору, но Раймон схватил ее за запястье.

— Не трожь!

— Уже напился, — сказала Валери. — Ты стал просто невыносим, Раймон!

— Рай… Прошу тебя, зови меня Рай… Ты же называешь его Крисом!..

Она хотела было ответить, что Кристиан Марешаль уже знаменит, а он… Только к чему снова ссориться? Люди с экранов заполняли комнату; сначала их окружили со всех сторон крупные планы какого-то романиста, потом завертелись в народной пляске танцоры под звуки деревенской скрипки…

— Вот это твое, родное, — сказала Валери.

И вдруг отовсюду, с каждой стены возникли они: Крис — волосы напомажены, ослепительная улыбка, в глазах вызов, гитара наперевес — и Коринна — худая, потускневшая, мрачная, ресницы, как бархотки, рот прямой, словно ножевая рана. Но сколько потрясающей нежности во взгляде, когда она поворачивалась к Кристиану!

— Сучка! — процедил сквозь зубы Раймон.

Он бросился ничком на диван, уперся подбородком в ладони, не в силах оторвать взгляд от зрелища. Коринна рассказывала, как впервые увидела Кристиана на любительском конкурсе и как была покорена его выдающимися исполнительскими способностями…

— Врет! — взорвался Раймон. — Он поет не лучше утюга… А главное-то, главное! Разве он выиграл тот конкурс?

— Замолкни, наконец, — сказала Валери. — Болтаешь без остановки.

Коринна как раз говорила о том, как ей пришла в голову мысль дать Кристиану шанс.

«— Но у вас ведь есть и другие подопечные? — спросил ведущий.

— Разумеется».

— Вот посмотришь, обо мне она даже не обмолвится, — вскинулся Раймон. — Ну, видишь?.. Что я говорил?.. Кроме этого проходимца, никто для нее больше не существует!

Теперь Коринна объясняла, зачем она организовывает гала-концерт в «Афинии». Ей кажется, что Крис уже достаточно известен и вполне может показать сольную программу. Вот и Оливье Жод специально для него написал шесть новых песен.

— Нет, ты только послушай! — кипел Раймон. — Ну и народ! Жод отлично знает, что она любовница Криса! И ничего! Я написал тебе шесть песен! Ты у меня жену уводишь, а я тебя все-таки продвигаю!

Он заколотил кулаками по подушке, на которую опирался.

— Нет, нет, нет! Хватит с меня!

— Оставался бы ты в Сен-Флу, — заметила Валери, старательно покрывая лаком ногти. — Здесь, мой котик, и не такое случается.

Ведущий тем временем спрашивал Коринну, не жаль ли ей самой расставаться со сценой. Последовала короткая напряженная пауза. Казалось, что измученные лица Коринны вопрошающе смотрят на Раймона. Медленный взмах ресниц…

«— Нет, не жаль, — чуть слышно произнесла Коринна. — Мне уже незачем подтверждать свое мастерство, так ведь?»

— Еще бы! — сказала Валери, не поднимая глаз. — Пятьдесят пять стукнуло! Столько раз делала пластические операции, что улыбаться не может — того и гляди, кожа на шее лопнет…

«— Моя задача, — продолжала Коринна, — открывать новые таланты.

— Вот о чем хотела умолчать Коринна Берга, — подхватил ведущий, — хотя, впрочем, это известно каждому: сегодня в Европе — и я полностью отвечаю за свои слова — нет более прозорливого импресарио, чем она… Думаю, даже не стоит перечислять имена эстрадных знаменитостей, которые обязаны ей своим появлением на сцене… Не сомневайтесь, дорогой Крис Марешаль, вы в надёжных руках, на предстоящем гала-концерте вас ждет триумф… Напомните нам дату?

— Четырнадцатое, — сказал Крис. — Мы решили, что на тринадцатое лучше не назначать.

— Значит, через три дня, — подвел итог беседы ведущий. — Мы все придем вам аплодировать. А что вы нам исполните сегодня?

— „Я тебя обнимал“ — слова и музыка Оливье Жода.

— Слушаем вас».

Раймон вскочил с дивана.

— Да что же они делают?! — завопил он. — Нет, скажи, Вал, обещала она мне эту песню или нет?

Он стоял, сжав кулаки, в пижаме в черно-золотую полоску, напротив соперника, который как бы вторгся со своей гитарой в его студию. Раймон отбросил челку, свисавшую на глаза, и повернулся к Валери.

— Я понял, они хотят, чтоб я сдох… Да, говорю тебе. Я им мешаю.

— Не выдумывай, — сказала Валери. — Просто он лирик… А тебе ближе что-нибудь бодрое, веселое…

— Издеваешься!

— Вовсе нет. Сам подумай… Он похож на Тино… А в тебе скорее что-то от Бурвиля.

Она едва успела пригнуться. Бокал ударился о стену, и звон разбитого стекла смешался с первыми аккордами гитары. Она убежала в ванную. Услышав, как щелкнула задвижка, Раймон лишь пожал плечами.

Нашла весельчака! Он снова завелся, а Крис тем временем запел кисловатым тенорком:

Я тебя обнимал,
Белокурый мой гном.
Счастья солнечный шквал
Захлестнул наш дом.
Раймон не мог стоять на месте: переминался с ноги на ногу, словно старался унять невыносимую боль. Трагедию, драму — вот что он сделал бы из этой песни! Гвоздь сезона! Так нет же — из-за трусости Жода на всех пляжах, во всех модных кабаре, на улицах из открытых окон будет звучать пение Криса: переливы, вздохи, изысканное томление.

Я тебя потерял,
Белокурый мой гном,
Злой печали вал
Затопил мой дом.
Раймон запутался ногами в упавшем на пол поясе пижамы. Схватил его и взмахнул как кнутом.

Свет и радость мою
Унесла ты во тьму.
Я, как прежде, люблю,
Но уже не живу.
Что за жалкий идиот этот Жод — доверить свое отчаяние молодому сопернику! Смешно, ей-богу! Раймон одним движением сбросил со стола пачку «Голуаз». И вдруг принялся сплеча хлестать воздух. Пояс громко щелкал, заглушая музыку, разрубая слова.

…ясный день
…без тебя
Одинокий, как тень
…любя
Валери просунула в дверь всклокоченную голову.

— Хватит! — крикнула она. — Ты с ума сошел!.. Нет! Только не машинку!

Она бросилась на Раймона как раз тогда, когда он собирался грохнуть об пол «Ремингтон».

— Чего ты добиваешься, Раймон?.. Успокойся!

— Они у меня получат, — задыхаясь, проговорил Раймон. — Клянусь, они мне за все заплатят.

Крис раскланялся. Раздались аплодисменты. На всех экранах снова появилось лицо Коринны. Раймон обвил пояс вокруг шеи Валери.

— Придумал! Вот что я с ними сделаю… А начнем с Жода…

— Пусти меня! — прохрипела Валери. — Ведь задушишь!

— Да что ты, это шутка. Я же шутник, весельчак, хохмач.

Его голос сорвался. Он отпустил пояс и, продолжая разговаривать сам с собой, стал один за другим выключать телевизоры. Коринны становилось все меньше, и бешенство его утихало.

Наступила тишина.

— Ну и что, легче стало? — спросила Валери.

— Меня это успокаивает!

Он открыл бутылку виски и сделал глоток, не касаясь губами горлышка, как пили крестьяне в его родной деревне. Потом проворно переоделся в серые бархатные брюки, бледно-голубой джемпер, туфли.

— Уходишь?

— Пойду поговорю с ним.

— С кем?

Он взорвался:

— С Жодом, с кем же еще? Он мне обещал. Пусть выполняет. Я не позволю водить себя за нос, как какого-нибудь молокососа. Это моя песня. Моя, и все. А если откажется, морду набью… Ну-ка, отойди… Вечно ты под ногами путаешься.

Он отпихнул ее, открыл комод, принялся выбрасывать на пол носки, рубашки, пока наконец в руке у него не оказался маленький револьвер.

— Рай… Ты что, собираешься…

— Не будь идиоткой. Конечно нет, просто так мне будет проще с ним говорить. Пусть выбирает… Или они, или я.

— Рай… Прошу тебя… Погоди, я сейчас.

Но он уже шел к выходу.

— Рай… Я пойду с тобой.

Он с грохотом захлопнул дверь. Его машина стояла у подъезда: маленькая «альфа-ромео» с откидным верхом — он купил ее на свои первые гонорары. Она была для него обещанием успеха, удачи, богатства, могущества. Он сел за руль и почувствовал, что храбрость покидает его, как покидает раненого жизнь вместе с последними каплями крови. Сколько усилий! Сколько надежд! Четыре буквально вырванных зубами пластинки… А у кого, собственно, вырванных?.. Да у целого мира интриг, авантюр, соперничества… И деньги потекли. Доказательством тому, что успех действительно был рядом, только протяни руку, — появление Валери… Она нюхом чувствовала поживу… Значит, надо стать сильнейшим, любыми средствами. Крис-то не церемонился…

Раймон рванул с места. Эта песня принесет миллионы — будет на что купить настоящую студию с террасой в шестнадцатом округе, продав наконец эту грязную конуру с окнами на пустырь на улице, прилепившейся к холму. Улица Габриэль! К счастью, никто не знал, где она находится. Так что всегда можно было небрежно добавить: «Это на Монмартре». И вроде все пристойно!

Я тебя обнимал,
Белокурый мой гном.
Раймон выругался. Вот привязалась! Сколько еще будет преследовать его эта песня, дергать, как нарыв? Он нажал на газ. Жод жил на улице Лабоэси. Тряпка! Но в сочинении мелодий, припевов, запоминающихся мотивчиков ему не было равных. Как говорили все — второй Венсан Скотто. И все-таки тряпка, под каблуком у Коринны — она заставляет его работать как проклятого и при этом изменяет ему с первым встречным.

Злой печали вал…
Придурок! Только и может, что хныкать с нежными переливами. Правда, в его возрасте… Ему ведь хорошо за шестьдесят, папаше Жоду. Он и тянет на свой возраст; какой-то хилый недомерок, но всегда в безупречных костюмах цвета морской волны; такое впечатление, что он каждую минуту готов принять соболезнования.

Дорога стала свободнее, и Раймон прибавил скорости, радуясь реву мотора. Вот за что он борется — за скорость, шум, радость от того, что может всех обогнать, рискуя при этом задеть неосторожных. И пусть старик пеняет на себя, если вовремя не уберется с его пути!

Отъехал какой-то «мерседес». Раймон занял освободившееся место. Дом он знал: как-то раз он уже приходил сюда, сразу после победы над Крисом в финале. Тогда еще совсем зеленый — высокий худой паренек, плохо одетый и оглушенный успехом. Однако с тех пор кое-чему все же научился. Стал намного раскованнее. Так что он даже не пытался придумать первую фразу, пока ехал в лифте. Он был уверен, что заглушит своим голосом хозяина и что ему достаточно просто дать себе волю. Он выложит ему все — все, что накипело в душе!

Ключ торчал в двери. Он вошел, узнал прихожую, обставленную как будуар, прислушался. Слева находилась гостиная, в конце коридора — кабинет. Наверное, Жод в кабинете — он любил забираться в эту маленькую комнатку, набитую сувенирами: слушал пластинки, смотрел телевизор.

Он и в самом деле оказался в кабинете. Висел на оконной ручке, повернувшись к Раймону тем, что когда-то было тонким, выразительным лицом. Раймон застыл на месте. У него подкосились ноги — никогда раньше он не видел повешенного; однако ярость придавала ему силы. Горечь наполнила его рот. Он не глядя поднес к губам носовой платок. Из телевизора лилась нежная мелодия. На экране медленно проплывали кувшинки, отражались в пруду облака. А в мертвых глазах Жода отражалсяпруд.

Раймон с огромным усилием, словно плыл против течения, сделал шаг вперед. Перерезать веревку? Но вообще-то это была не веревка. Черно-золотая полоска ткани… и еще кое-какие детали настораживали: полная чашка кофе на низком столике. Жод, без сомнения, только-только встал. Накинул халат сверху пижамы. Обычно он ложился часа в три. Когда другие спали, он сочинял.

Злой печали вал…
Мелодия все звучала в голове Раймона. Обессилев, он присел возле тела на краешек старого кожаного дивана. Сколько раз он видел его в журналах! От плывущих по экрану кувшинок его затошнило. Он нажал кнопку, наступила такая тишина, что стало слышно, как бьется его сердце, и он рассердился на себя за то, что жив. Хотя какая это жизнь! Самый последний пастух Планезы живее его. Остаться бы ему там!.. Но, честно говоря, если бы он там остался… он бы умер от скуки рядом с Катрин и детьми… И что получается? Так и так — смерть! Он посмотрел на Жода, словно надеялся услышать от него совет, но Жод уже присоединился к безутешным влюбленным из своих песен.

Может, позвонить? Куда? В полицию? Или вызвать врача? Как полагается поступать в таких случаях? Проще всего предупредить консьержку… Только для этого нужно встать… Еще минутку… Ее хватило, чтобы осознать последствия, уразуметь, что победа осталась за Крисом. Не нужно обладать особым воображением, чтобы представить себе заголовки завтрашних газет: «УМЕР ОЛИВЬЕ ЖОД», «ЕГО ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ», «ПЕСНЯ, НЕСУЩАЯ СМЕРТЬ». И фотографии Жода, Коринны, Криса… К концу месяца тираж пластинки — не меньше миллиона… слава… контракты… гастроли… а ему, наверное, придется искать не только нового композитора, но и нового издателя… даже наверняка… Крис не упустит возможности избавиться от соперника, а поскольку Коринна в «Юпитере» царь и Бог, достаточно будет одного язвительного замечания Криса… Жод уже не защитит.

Он услышал, как мягко застопорил ход лифт, лязгнула решетка, застучали каблуки Валери, и машинально подумал, что ей повезло с такси. Потом внутренне усмехнулся: сейчас в обморок грохнется — и стал ждать.

Нет! Валери только как-то забавно икнула и выронила сумочку. Прежде чем прибиться к мюзик-холлу, она немало помыкалась, хлебнула горя. Она быстро взяла себя в руки и подошла к покойнику.

— На поясе от пижамы, — прошептала она. — Странный способ! Разве что…

И она посмотрела на Раймона.

— Вы поругались?

— Нет. Когда я пришел, он уже висел.

— Пойми, я для тебя стараюсь… Как ты вошел?

— То есть… так же, как ты. Ключ в двери. Наверное, он хотел, чтобы его побыстрее нашли… Погоди, Вал!.. Ты что, решила…

— Перестань, ради Бога. Кто тебе встретился?

— Никто.

— А где ты машину поставил?

— Да тут… метрах в пятидесяти.

— Повезло, — сказала Валери. — Я сошла на Сен-Филипп, из-за пробки. Здесь все чисто. Можно не бояться свидетелей.

— Что? Но я…

— Ты ни до чего не дотрагивался?

— Телевизор выключил.

Она подняла свою сумочку, достала из нее салфетку и тщательно вытерла кнопку телевизора и дверную ручку. Потом взяла Раймона за руку.

— Пошли… Давай скорее.

— Надо сообщить…

— Сообщить!.. Хочешь, чтобы нас задержали, чтобы тебя стали допрашивать?… Пошли, пошли.

Он покорно последовал за ней, совершенно опустошенный, ощутив вдруг, что в этом городе он по-прежнему чужой. Валери сама села за руль.

— Едем в «Юпитер», — решила она. — У тебя же запись… Мы уже опаздываем. Постарайся держать себя в руках.

— Клянусь, Вал, я не…

— Потом поговорим. А сейчас расслабься.


Раймон словно видел наяву кошмарный сон — обрывки так никогда и не сложились в его памяти в цельную картину… Только что вернулись с интервью в «Парижском клубе» Коринна и Крис… Это он отчетливо помнил. А вокруг них толпились те, чья жизнь проходит в кулуарах мира новостей: на студиях звукозаписи, на съемочных площадках, в крошечных артистических барах; это они придумывали смешные фразы, ядовитые шутки, облетавшие за день весь Париж, и с удовольствием наблюдали, как пожирают друг друга священные чудовища. По углам раздавались сдержанные смешки: тут и там шепотом прохаживались по поводу связи Коринны и Кристиана, но каждый спешил поздравить Криса — отныне звезду первой величины. А Раймон слышал, как Валери то и дело шептала ему:

— Держись!

Коринна заметила его, подошла, поцеловала.

— Здравствуй, мой мальчик… Я пробовала дозвониться до тебя вчера вечером… Но никто не снимал трубку. Оливье согласился. Он напишет тебе песню… что-нибудь этакое, чуточку комичное… Ну, ты понимаешь.

Она говорила так быстро, что ответить не было никакой возможности. Да и что отвечать? Что Оливье там… Валери все твердила: «Не подавай виду… Не подавай виду…» Он бы сейчас все на свете отдал за глоток спиртного.

Дальше провал памяти. Коринна говорила ему:

— Не сердись, Рай… Вот увидишь… Ты еще благодарить меня будешь.

А потом он увидел, как Валери болтает с Кристианом. Когда она успела отойти? И чего это она хвост распустила, как последняя дура, перед этим кретином, ловившим каждое ее движение? Пыль в глаза пускает. Значит, она по-прежнему уверена, что это он убил Жода.

Снова пропуск, черный провал… Образовалась толчея. Он оказался стиснутым со всех сторон людьми, сгрудившимися возле телефона. Коринна сидела на подлокотнике кресла и растерянно говорила в трубку:

— Этого не может быть, господин комиссар… когда я ушла… Да, вчера вечером…

Взгляды окружающих следили за женщиной, впивались в нее.

— Он работал, как обычно… Все было абсолютно нормально… Алло?.. Да-да, слышу… С чего ему вдруг себя убивать?

Легкий шумок заглушил ее голос. Кто-то рядом с Раймоном прошептал:

— Она еще спрашивает, с чего… Потрясающе!

Снова наступила тишина; круг сомкнулся теснее возле Коринны — так толпа зевак на улице обступает окровавленное тело.

— Да, — согласилась Коринна, — он бывал подавленным… переутомлялся… но мы все так живем.

— Особенно Крис, с тех пор как попал к ней, — раздался откуда-то тихий женский голос.

— Сейчас приеду, господин комиссар.

Коринна положила трубку, и все бросились к ней с соболезнованиями, в том числе и Крис, не понимавший, как ему себя вести. Коринна плакала. Многие из присутствовавших сопереживали ей. Жода жалели, еще вчера к нему относились немного презрительно, но все же его любили. Сегодня же его любили гораздо сильнее, потому что он сумел уйти тихо, без сцен, как и жил.

Крис помог Коринне подняться. Еще несколько пар рук потянулось, чтобы поддержать ее. Приподнявшись на цыпочки, Раймон увидел лицо Коринны, блестящее и мертвое, как маска. По щекам, словно капли дождя по оконному стеклу, сбегали слезы. Фотограф влез на стул, поднял над головой вспышку и, повернувшись к Раймону, крикнул:

— На первую полосу тянет! Такое событие, соображать надо!

С этого момента все опять помнилось смутно. О работе уже и речи не было. Операторы вышли из аппаратной и присоединились к остальным. Все что-то живо обсуждали. Валери знаком подозвала Раймона.

— Сделай так, чтобы тебя заметили, — сказала она мягко. — Пошевеливайся… Сейчас журналисты заявятся. Тебе нельзя оставаться в стороне.

И они прибыли, чуть позже, с ворохом новостей… Жода обнаружил один его друг… Врач считает, что это — самоубийство… Умер не больше часа назад… Возможно, как раз тогда, когда показывали интервью в «Парижском клубе»… Разве сама песня, если хорошенько подумать, не стала своего рода предупреждением? В ней чувствуется усталость… может, отчасти, обида… да еще какая. «Свет и радость мою унесла ты во тьму!..»

— Что вы думаете по этому поводу? — спросил один из журналистов Раймона.

— В один прекрасный день такое с каждым из нас может случиться, — не дала ему ответить Валери. — Нервы сдают. Живем как сумасшедшие… Вот я, например… Вы же знаете, я из кордебалета «Афинии»… Иной день так устаю, что, кажется, сдохну где-нибудь в уголке… Правда, Рай?

— Для вас смерть Жода — неприятный сюрприз, — настаивал журналист. — Что вы теперь намерены делать?

— Работать, — ответил Раймон.

— С кем?

— С Коринной, с кем же еще?.. У нас заключен контракт на пластинку.

— А дальше?

— У Раймона куча предложений, — быстро вставила Валери. — Можете за него не беспокоиться!

Раймону стало стыдно за их былые стычки. Валери — отличная девочка. Если ему удастся вывернуться, то только благодаря ей.

Позже, в машине, когда она везла его на улицу Габриэль, он поблагодарил ее.

— Играть так играть, — ответила она. — Тут каждый за себя. Тебя этому не учили в твоем Сен-Флу?

Ему хотелось выпить, а руки так дрожали, что он пролил половину стакана. Плюхнулся на диван. Ладно! Самое страшное позади. Валери с любопытством следила за ним.

— Слушай, может, ты мне объяснишь, что на тебя нашло?

— О чем ты?

— Ты что, вошел и прямо бросился на него?

— Ей-богу, Вал…

— Да ладно тебе! Ты или не ты грозился придушить его, когда собирался туда? Приезжаю — он висит. Да к тому же на поясе от пижамы… Не дрейфь!.. Я еще никогда никого не закладывала.

— Черт побери! Это уж слишком. Где моя пижама?

Раймон встал, осмотрелся, заглянул под диванные подушки, прошел в ванную.

— Вот она! — крикнула Валери.

Раймон вернулся в комнату. Валери протянула ему пижаму в черную и золотую полоску. Раймон взял ее, развернул.

— Где пояс? — спросил он.

— Был да сплыл! — сказала Валери. — Он там… на шее у Жода.

Комната вдруг покачнулась, отвратительно заколебалась. Раймон рухнул в кресло. Ему хотелось по-детски расплакаться.


Теперь Раймон пил беспробудно, лишь бы избавиться от наваждения. Пока не было Валери, он разорвал и искромсал на мелкие кусочки пижаму, которой раньше так гордился — она походила на пижаму Жода. Своего рода магический ритуал: он подражал тем из своего окружения, кто сумел взнуздать фортуну. Носил галстуки, как у Беллема, директора «Афинии»; купил «альфу», потому что на «альфе» ездил Люсьен Фрег из агентства печати. Ему хотелось бы заиметь награды, ордена — не из тщеславия, а чтобы окончательно обезопасить себя от провала, завершить наконец марафон упрашивания, хлопот, вынужденного каждодневного рабства. Успех дебютанта казался ему порой настолько шатким и хрупким, что он считал: надежнее висеть, зацепившись кончиками пальцев за водосточную трубу на двадцатом этаже! Его не покидал ужас перед бездной. Лишь спиртное немного притупляло это чувство. А напившись, он вел себя как мальчишка. Разве не идиотизм — порвать такую красивую пижаму! К тому же он зарыл клочья на пустыре за домом и хорошенько утрамбовал землю, чтобы приходившие сюда играть ребятишки, не дай Бог, не нашли бы их. Вернувшись, он почувствовал себя несколько увереннее; если бы Валери вздумалось сейчас его снова расспрашивать, он бы ей задал жару. Но Валери ни словом не обмолвилась о смерти Жода Только как-то странно глядела на него — иронично и покровительственно… И кошмар продолжался. Ее игра — считать его виновным, игра страшная, в которой у него не оставалось шансов. Он сам пожелал изобразить перед ней комедию насилия, и насилие словно поймало его на слове. Все оборачивалось против него. Даже пояс, который он потерял… Как терял, бывало, зажигалку, ключи от машины, носовые платки. А ведь она отлично знала, что он обладает удивительным даром заколдовывать вещи, не раз они вдвоем ползали на четвереньках по студии, уже отчаявшись найти какую-нибудь трубку или запонку.

— Что за черт! Я же видел ее пять минут назад.

— Думаешь?

— Не думаю, а уверен.

— Не злись, котик.

Но он злился, чертыхался — никакого, мол, порядка в доме, — лишь бы не признавать, что сам растеряха. На этот раз винить было некого. Вот он и пил, только бы забыть то, что видел там.

На похороны Жода он идти отказался. Ей пришлось умолять его, вразумлять: он себе ломает карьеру, и вообще его отсутствие будет выглядеть странным и даже подозрительным. В конце концов он сдался, но его распирало от злобы на весь белый свет. На кладбище он держался в стороне, видел лишь головы, слышал лишь обрывки прощального слова — его произнес академик, сокурсник и друг Жода. Зато в вечерних газетах событие освещалось в мельчайших подробностях. В студию их принесла Валери. Раймон даже вздрогнул, увидев заголовки.

— Что я тебе говорил! Ты только прочти… Читай, читай… «ПОГИБ ПОЭТ»… «ПЕСНЯ, НЕСУЩАЯ СМЕРТЬ»…

Журналист выспренно повествовал о том, что Жод умер как раз тогда, когда Крис пел в «Парижском клубе» «Я тебя обнимал»… Судебный эксперт установил время смерти с большой точностью. Разумеется, нельзя утверждать, что существует прямая связь между песней и самоубийством, однако каждый, кому известна исключительная чувствительность покойного, непременно свяжет эти два события.

— Специально для рекламы стараются, — сказала Валери.

— Смотри! — вскрикнул Раймон. — Они кое-что получше придумали… Вот сволочи!

И он начал читать вслух, все громче и громче:

— «Завтра вечером по телевидению будет транслироваться вторая часть концерта из зала „Афиния“. Широкая публика сможет почтить память того, кто тридцать лет отдавал весь свой талант и душу французской песне. Восходящая звезда „Юпитера“…»

Раймон смял газету в комок, швырнул на пол и ударом ноги загнал под диван. Валери достала ее, терпеливо разгладила и просмотрела конец статьи.

— Да, — произнесла она. — Считай, что Крис выиграл забег.

— Еще бы! Дебют на этой сцене! Любая бездарь имела бы успех!.. Да ему стоит только выйти на эстраду… Овация обеспечена, хотя бы из вежливости… Нет, до чего все это гнусно… Вот увидишь — толпа будет бесноваться! Все захотят попасть на концерт…

— Надо уметь проигрывать, Рай… Был бы жив Жод, ничего подобного бы не случилось…

— Что? Ну-ка, повтори.

— Ты и так меня хорошо понял.

Валери взглянула на часы и спокойно добавила:

— Двадцать минут девятого! Мне пора двигать. Если я не приду вовремя, там такое будет! Терпеть не могу открывать программу!.. Ты меня отвезешь?

Раймон ткнул кулаком в сторону большой афиши, закрывающей окно с разбитыми стеклами. Ему и в голову не приходило вставить новые. С афиши смотрела Коринна Берга, снятая в ту пору, когда она была звездой мирового масштаба, чуть ли не соперницей Пиаф.

— Во всем виновата она! — крикнул Раймон.

— Так ты меня отвезешь?

Он застыл перед афишей.

— Ладно, как хочешь, — сказала Валери.

Он слышал, как Валери набрала номер, вызвала такси. А Коринна смотрела на него, улыбаясь своей знаменитой дерзкой улыбкой. Она словно ожила. До сих пор она была не больше чем картинкой, листом бумаги, спасавшим комнату от сквозняков. Сегодня она впервые вошла в дом. Она глядела на него молча, с вызовом, а он озадаченно рассматривал ее.

Валери ушла, хлопнув дверью. Афиша закачалась от потока воздуха, черты Коринны пришли в движение. Раймону показалось, что она приоткрыла рот, словно собиралась заговорить.

Такси остановилось, отъехало. Раймон налил себе виски. Нельзя было так надеяться на Коринну. Теперь, когда он мог спокойно ее рассмотреть, он легко угадывал за чертами модной парижанки жестокую маску деловой женщины. Он улегся на диван, не сводя глаз с афиши. Сначала он по наивности решил, что интересует ее. Он вспомнил, как взбесился, когда она холодно поставила его на место.

— Ты не красавец и орешь так, словно пожар начался. Тебя придется учить абсолютно всему. Так что не спорь. Подписывай…

Приятели смеялись над ним.

— Что, тебя тоже контрактом пришибла? Теперь нахлебаешься!

Что да, то да. Нахлебался досыта. Она присутствовала на каждой репетиции: в пальцах тонкая голландская сигара, голова чуть склонена набок, глаза прикрыты — ни одной ошибки не упустит.

— Руки… Сунь их, куда хочешь, только с глаз долой!.. А то одни руки видны… Стоп!.. Совсем не то. Учись дышать, мой мальчик. И меру соблюдать надо… Соблюдать меру! Знаешь, что это такое?.. Еще раз сначала… Раз, два, три.

Он пел, а голос дрожал от страха и усталости. Он пел так, как другие карабкаются на горную вершину. А она ловила каждый его промах, малейшую фальшь.

— Так… Ну, вроде получше… Твой стиль — крик души, понимаешь? Ты же из глубинки… Деревенщина!.. Вот только кричать сердцем ты пока не умеешь!

Он работал как каторжный, пел часами напролет. Каждый день она ждала его в репетиционном зале и тут же принималась изводить: слова обрушивались на него, словно удары кнута.

— Прекрати! Не напускай на себя трагический вид! Помощник парикмахера, да и только… Оставь ноги в покое. Это тебе не деревенский хоровод водить…

Когда он изнемогал, она вытирала ему пот со лба тонким надушенным платочком. Тогда он видел ее лицо совсем рядом, как сейчас. Она наслаждалась его усталостью.

— Ну никак тебя не обтешешь! А казалось бы, что тут сложного: немного хрипотцы в голосе и улыбка. Тебе и больно, и наплевать. Неужто с тобой никогда такого не случалось? Тебя никогда подружка не бросала, а?

Операторы услужливо хихикали. Он начинал сначала. Все старался добиться той хрипотцы. Впору было зарыдать. Но продолжал слепо верить Коринне. Пока однажды случайно не услышал, как репетирует Крис. А главное, не увидел ее.

Он снова налил, выпил залпом. Алкоголь обжигал, но тогда ненависть жгла его еще сильнее. Он отыгрался на Валери, привыкшей сносить все. Вышла первая его пластинка… Да, он радовался… но, если честно, не слишком. Больше ему понравились первые гонорары и то ощущение власти, какое они ему дали. Он тогда написал Катрин, подружке детства, ставшей учительницей в затерянном горном селении: «Дела идут… Успех близко…» Но сам он не был в этом уверен — ему никак не удавалось найти собственный стиль. Возможно, следовало усмирить ревность и послушаться советов Коринны. Но он уже устал от ее дрессировки и чувствовал, что она тоже теряет терпение. Теперь она заходила, бросала несколько едких реплик — это было сильнее ее — и быстро исчезала… «Я для Коринны ничто, — думал Раймон. — Вложение капитала, и то не слишком рентабельное».

Теперь он стал пить прямо из горлышка. Коринна все смотрела на него. Это была бумажная Коринна… а та, другая, из чего сделана она?

— А?.. Шлюха… Что в тебе?.. Ничего… Абсолютно ничего.

Он встал. Бутылка опустела. Он покачнулся, как-то вдруг опьянев. Он никогда не мог вовремя остановиться, всегда незаметно для себя превышал норму. Раз — и готов, раздвоился и сам не узнает ни своих желаний, ни тоски, ни ярости.

— Ты еще смеешься, сука!

Он, пошатываясь, шагнул вперед. То ли в глазах у него помутилось, то ли действительно света не хватало.

— Убирайся вон, — приказал он. — Хватит, нагляделись… Отправляйся к нему… Ну!.. Не желаешь?

Он изо всей силы запустил в нее бутылкой. Бумага прорвалась. На месте головы зияла черная дыра. За окном что-то покатилось по земле… «Это — голова, точно голова!..» — хмыкнул Раймон.

— Нечего было меня доставать, — пробормотал он.

Бар оставался открытым. Он схватил новую бутылку, упал на диван и провалился в забытье. Сон сразил его.


…Кто-то тряс Раймона за плечо. Голос звал его из темноты. А ему было так хорошо!

— Раймон… Проснись, Раймон!

Он узнал Валери.

— Отстань, я устал.

— Снова напился!

— Кто, я?

Он тяжело приподнялся, опершись на локоть.

— Она сама начала, — сделал он попытку выбраться их липких сновидений. — Ну я ее и убил.

— Что?

Он захохотал и мотнул головой в сторону порванной афиши.

— Нет! Ее я не повесил!.. Я ее бутылкой… Тюк!

Валери глядела на него с ужасом. Он снова рухнул на подушки.

— Сколько сейчас?

— Почти полночь.

— Надо же, в такой час будить вздумала!

И он тут же отключился, а открыл глаза только утром.

Он чувствовал себя грязным, точно в помойке вывалялся. Валери варила кофе на кухне. Ему не хотелось разговаривать. Он не осмеливался повернуть голову в сторону изуродованной афиши. Вышел на цыпочках из дому и направился, как обычно, к маленькой книжной лавке на углу, чтобы купить «Фигаро». На первой странице было набрано крупными буквами: «УБИЙСТВО КОРИННЫ БЕРГА».

Раймон развернул газету. Рядом со статьей — фотография артистки. С той самой афиши, та же двусмысленная улыбка, что взбесила его.

— Бог мой! — прошептал Раймон.

Он быстро пробежал глазами сообщение. Это было настолько невероятно, что он закрыл глаза и потряс головой, но вчерашний хмель улетучился. Ему не чудилось, Коринна действительно умерла. Он начал медленно читать сначала:

«Возвращаясь из театра, соседи Коринны Берга заметили, что ее дверь открыта. В гостиной они обнаружили тело артистки и тут же позвонили в полицию. В данный момент комиссар Мессалье из уголовной полиции только начинает расследование, и мы пока располагаем весьма скудной информацией. Коринне Берга пробили голову бутылкой виски — она найдена тут же, на ковре. Из квартиры ничего не пропало. Коринна Берга родилась в Париже в…»

Раймон листал страницы, ища продолжение статьи. Биография Коринны его не интересовала. Но, может, они сообщат какие-нибудь подробности, и настанет конец его мукам. Может, убийца сдался сам. Может…

То, что он прочел под заголовком «ГИПОТЕЗА», его окончательно добило.

«Смерть Коринны Берга, наступившая вскоре после кончины Оливье Жода, заставит следователей призадуматься: вряд ли тут может идти речь о простом совпадении.

Похоже, эти два дела связаны между собой. Невольно возникает вопрос: а действительно ли несчастный композитор повесился сам, не стал ли он первой жертвой опасного преступника? По крайней мере, такая мысль напрашивается сама собой. Прозорливый комиссар Мессалье, без сомнения, проверит нашу гипотезу».

Раймон, как лунатик, пошел к дому. Валери чуть было не выронила поднос с завтраком, когда увидела его на пороге: бледный, прислонился плечом к притолоке и слова не может вымолвить.

— Что с тобой?

Он протянул ей газету, дотащился до дивана и плюхнулся на него. Солнце весело заглядывало в дырку на афише и грело ему руки. Он боязливо отдернул их, пересел подальше и стал ждать, когда Валери начнет допрос. «Почему ты не проводил меня вчера на работу?.. Ты выходил из дому в мое отсутствие?.. Точно нет?» Он и сам себя об этом спрашивал. Хоть и знал наверняка, что оставался дома. Коринну убили бутылкой виски. И что?.. Вдруг он вспомнил свою пьяную браваду, вызов, брошенный Валери: «Нет, ее я не повесил!.. Я ее бутылкой. Тюк!»

Рехнуться можно! Валери читала не торопясь, почти с удовольствием.

— Так ей и надо, — сказала она. — Не все коту масленица. Что ни говори, есть на свете справедливость!

Она положила газету на поднос, собираясь, без сомнения, перечитать статью, и протянула Раймону чашку кофе.

— Тебе это пойдет на пользу, бедняжка!

Потом подошла к окну и сорвала афишу — как может хорошая хозяйка терпеть беспорядок в доме! Швырнула обрывки в корзину для бумаг.

— Позвоню, пожалуй, стекольщику, пусть займется окном.

Она держалась вполне естественно, может, чуть веселее, чем следовало. Кошмар продолжался. Раз она не задает вопросов, раз избегает комментариев по поводу смерти Коринны, значит, у нее нет сомнений. Раймон — убийца. Вероятно, она ждала его признаний. Но как признаться в преступлениях, которых не совершал?.. И все-таки даже молчание обвиняло его, с каждой минутой все больше и больше.

Несмотря на свое хладнокровие, Валери выглядела теперь не намного лучше. Она следила за стрелкой часов и наконец включила транзистор.

— Послушаем, что они там болтают, в новостях…

Диктор повторил почти слово в слово то, что они прочли в газете.

— Еще слишком рано, — сказала Валери. — Интересно, что сообщат в двенадцать? Жалко, меня не будет… Репетиция в «Афинии». Беллем хочет устроить сегодня вечером грандиозное представление. Все билеты проданы. Я и так уже ног не чувствую. Что за проклятая работа!

Она зевнула, потянулась, прошла в ванную. «Рада улизнуть! — подумал Раймон. — Бежит как от прокаженного. Ну и пусть. Представляю, как у кое-кого вытянулась рожа!» Крис без Коринны становился таким же уязвимым, как и он сам. Разумеется, сегодня он обречен на успех, но только Коринна сумела бы правильно им воспользоваться. Приятно было об этом думать. Удавалось на время скрыться от мучительной, как тошнота, тоски. Ему хотелось выпить, но при взгляде на бутылку он чуть не застонал. Допил остаток кофе.

— Я ушел! — крикнул он.

Что он надеялся отыскать на пустыре? Рылся среди мусора, пружин от кроватей, затянутых паутиной велосипедных колес, ржавых банок, бутылок всевозможной конфигурации. Поднимал — нет, не та. А она должна быть тут… Она не может быть… там! Или ему пора обратиться к психиатру.

Он пошел по бульвару, выпил в бистро рюмку коньяка, ненадолго задержался у игрального автомата. Словно жил вне своего тела. Точно такое же странное ощущение он испытал, очнувшись от наркоза, когда ему вырезали аппендикс — ты и вроде не ты. Но при этом он понимал, что пытается сам себя одурачить. А что ему оставалось делать? И потом, бутылка, разве она его не дурачила?..

Когда он вернулся домой, Валери уже ушла. Было почти одиннадцать. Транзистор по-прежнему работал. Оркестр исполнял мелодии Жода. Внезапно музыка оборвалась — поступила новая информация. Вскрытие подтвердило первые предположения. Сильный удар пробил череп Коринны, оставив заметный след на лбу жертвы. Вероятнее всего, его нанесли дном бутылки, потому-то она и не разбилась. Смерть наступила между двадцатью и двадцатью двумя часами…

Снова полилась музыка, и Раймон выключил радио. Между двадцатью и двадцатью двумя!.. Сомнений не оставалось. Это он убил Коринну… Коринна умерла одновременно и тут и там. Он сжал виски кулаками. Студия кружилась у него перед глазами. Господи! Да он сейчас потеряет сознание. Он убил Коринну точно так же, как убил Жода. Невзначай! Вот!.. Случайно… Один лишний жест. Неосторожность. Он вспомнил сказки, которые читал в детстве… предания старины… о колдовстве… «Загадай три желания, — говорила фея, — и они исполнятся…» И бедняк желал кровяной колбасы. Она тут же появлялась у него в тарелке… Потом он ссорился с женой: «Чтоб тебе подавиться этой колбасой!» И кусок колбасы застревал у бедняжки во рту…

Хватит! Хватит! Он сам себя истязает — это простое совпадение. Все пояса похожи один на другой! И бутылки все одинаковые! Пока не доказано, что речь идет именно об этом поясе и именно об этой бутылке… а главное, о том самом часе, минуте… Не он один желал смерти Жоду и Коринне! Композитор, несмотря на свой деликатный характер, небось уничтожил немало конкурентов. Таков закон ремесла. А уж Коринна!.. Немного успокоившись, Раймон открыл бутылку скотча и стал ждать двенадцатичасовую сводку новостей. Она началась с сенсации.

«— Нам только что стало известно, — говорил диктор, — что знаменитому певцу Кристиану Марешалю, которого все называют Крисом, угрожают. Вернувшись сегодня утром домой после допроса у комиссара Мессалье, он обнаружил под своей дверью отпечатанное на машинке анонимное письмо: „Бог любит троицу. Если выйдешь сегодня на сцену „Афинии“, пеняй на себя“. Конец цитаты. Что это? Скверная шутка? Комиссар Мессалье уклонился от комментариев. Лишь сказал журналистам, что лично он воспринимает записку всерьез.

Если автор письма — действительно убийца Коринны Берга, то приходится признать, что Оливье Жода тоже убили. В таком случае жизнь Кристиана Марешаля в опасности. Удастся ли полиции обезвредить преступника до наступления вечера? Не исключено, поскольку, как нам стало известно, на бутылке, а именно ею ударили Коринну Берга, найдены четкие отпечатки пальцев… Нельзя обойти вниманием и такую любопытную деталь — возможно, она играет не последнюю роль в головоломке, которую предстоит решить комиссару Мессалье: в гостиной Коринны Берга стоял проигрыватель, а на нем — последняя пластинка, выпущенная возглавляемым ею Домом звукозаписи „Юпитер“. Пластинка называется „Я тебя обнимал“, именно эту песню должен исполнять сегодня в „Афинии“ Крис. А теперь о политике…»

Раймон стал судорожно крутить ручку настройки и тут же поймал горячую дискуссию между журналистом и слушателем.

«— Я считаю, что концерт следует отменить, — говорил один. — Очевидно, что в противном случае в зал ринется толпа любопытных, привлеченных запахом крови…

— До этого не дойдет, уважаемый, — перебил его собеседник. — Прежде всего, мы живем в свободной стране, так или нет? Крис имеет полное право петь, если считает, что его жизни ничто не угрожает…

— Но это не так, мсье.

— Не станете же вы отрицать, что существуют просто-напросто любители дурных шуток. И пока нет более полной информации, никому не запрещено думать, что речь идет именно о дурной шутке… Тем более что в любом случае меры предосторожности будут приняты…

— Больше вопросов нет? — спросил ведущий. — А сейчас — рекламная пауза…»

Раймон выключил радио, налил себе скотча. Отпечатки! Конечно, должны быть отпечатки. Полиции останется найти, с чем их сравнить. И она найдет… где угодно… да хоть вот на пистолете. Сердце у Раймона екнуло. Пистолет!.. Он бросился к комоду, отодвинул белье. Оружие лежало на месте… Не безумие ли при таких обстоятельствах хранить в доме пистолет?.. Раймон осторожно взял его — он вдруг показался ему тяжелее и опасней, чем раньше. Лучше его отнести куда-нибудь подальше. Он положил пистолет в карман. Но, прежде чем выйти, решил послушать следующий выпуск новостей.

Есть ему не хотелось, но его сжигала жажда, которую никак не удавалось погасить. Он глотнул скотча, вытянулся на диване рядом с транзистором. В час дня новости передавали дольше обычного. Дело Берга интересовало миллионы людей.

«— Только что обнаружен новый факт, — сообщил диктор. — Отпечатки пальцев на анонимном письме идентичны отпечаткам на бутылке. Следовательно, Крису писал убийца Коринны Берга. Напрашивается вывод: Оливье Жод не вешался. Его задушили, а затем инсценировали самоубийство. Жизнь Криса Марешаля действительно подвергнется опасности, если он рискнет выйти сегодня вечером на сцену. Наш корреспондент побывал у дома певца. Ему с трудом удалось пробиться сквозь плотные ряды людей, стекающихся к жилищу звезды эстрады. Здание строго охраняется. Крис закрылся у себя в квартире. Туда впускают лишь самых близких. Узнать, будет он петь или нет, пока невозможно. Префект полиции опубликовал краткое заявление, в котором, в частности, говорится: „Только Кристиан Марешаль вправе принять решение. В случае, если он будет выступать, служба безопасности примет меры к недопущению каких бы то ни было эксцессов“. Конец цитаты».

Раймон включил телевизор, стоявший ближе других. Замелькавшие кадры тут же пробудили его ревность: улица, где живет Крис… головы… головы… Человек триста… триста лиц, повернутых к окнам второго этажа. На перекрестке — полицейская машина. На экране возник журналист с микрофоном:

«— А теперь узнаем мнение мясника квартала…»

Крупный план: туши, телячьи головы, бараньи ляжки. Потом во весь рост мясник — усатый, здоровенный, он вытер руки краем своего фартука и произнес с бургундским акцентом:

«— Я уверен, что это — шантаж… Кто из нас анонимок не получал?.. Да я первый, во время войны… Если каждый раз, когда тебе грозят дать под зад, снимать штаны…

Вокруг одобрительно засмеялись.

— А вы, мадам, что думаете?

Изумленная старушка торопливо прикрыла лицо.

— Нет-нет, я политикой не занимаюсь.

— А вы, молодой человек?

— Пусть поет.

— А если с ним что-нибудь случится?

— Да мы все туда придем… Все наши парни, я имею в виду… Думаете, хуже полиции справимся?.. Вашему этому… ну, тому, кто пришиб Коринну… лучше ему вообще там не показываться, вот что я скажу».

Раздались возгласы поддержки, и парень возбужденно замахал руками, приветствуя невидимых зрителей. Камера снова показала дом Криса: балкон, закрытые ставни.

«— Слово за вами, артист», — сказал репортер.

На мгновение Раймону захотелось смешаться с толпой. Послушать зевак, пройти сквозь скопление людей к подъезду, улавливая за спиной шепот: «Это — Рай… Тот самый… Он еще поет в „ТВ, давай“… Лично мне он нравится больше, чем Крис». Одна его половина погружалась в мечты, а другую переполняла решимость отчаяния. Нет! Даже речи не может идти ни о каких выходах! Тут же нарвешься на приятелей, они будут сочувственно хлопать по плечу, утешать. Сегодня день Криса. Только на него и смотрит вся страна…

Ну и пусть! Раймон выключил телевизор и выпил немного скотча. Может, еще все переменится. О! Если бы таинственному убийце удалось исполнить угрозу!.. Ну и что из этого?

Он вдруг ясно, словно со стороны, увидел свое будущее: никогда ему не стать настоящей эстрадной звездой. Пластинки, конечно, у него еще будут… если удастся найти хорошие песни, причем написанные специально для него. Но путь на сцену ему заказан… потому что он неловок, потому что он чернявый, волосатый, коренастый, как крестьянин Канталя. И, сознавая это, он всегда безумно волновался перед выходом. Еще несколько лет, а может, месяцев, и он займет свое место — певца народных праздников или крошечных курортных городков… Он уже сейчас видел свое имя на афишках: «Рай… плейбой государственной телерадиосети»… Он словно уже читал статьи в «Утреннем вестнике черной горы» или «Рожке Маржериды»: «Наш земляк исключительно талантливо исполнил очаровательные куплеты, которые…»

Он рывком перевернулся на другой бок. Нет! Никогда!.. Он слишком хорошо знал, как ему необходимы студия, микрофон, оператор, взмахивающий рукой из-за стеклянной перегородки: «Начали!» — и бистро, где завсегдатаи четко определяли рейтинг каждого, где можно было узнать объем продаж любого диска, где малейший успех отражался на лицах, рождал уважение, молчаливое почтение. Сначала его звали молонпизцем, по названию деревни, потом Шандессом, потом Раймоном… потом Раем… А завтра он снова станет Раймоном… и директор студии скажет ему с доброй улыбкой: «Погодим немного с твоей следующей пластинкой… Куда торопиться?..» Он хоть и был новичком на эстраде, но интуитивно чувствовал ее коварство и знал наверняка, что умрет, если она его отринет. Может даже, не без помощи этого самого пистолета, который оттягивал ему карман, — в конце концов, не стоит, наверное, совсем от него избавляться.

Телефонный звонок. Его словно током ударило. Он бросился к аппарату, но это оказалась всего-навсего Валери.

— Не волнуйся, — сказала она. — Я постараюсь заскочить перед спектаклем, но не уверена. Они требуют, чтобы к половине восьмого все танцовщицы были на месте, представляешь?.. Полиция уже сейчас на каждом углу. Комиссар… ну, тот… у него еще фамилия такая… Весалье, что ли? Так он всю сцену перерыл. Похоже, после нашего первого выхода придется сидеть в гримерных до самого антракта. А я так хотела поглядеть на Криса из-за кулис… Вот черт! А знаешь, сколько стоит билет с рук?.. Угадай… Пятьсот… Я могла купить сколько хочешь! Вот бы сейчас отхватила!

— Значит, Крис решил петь? — перебил ее Раймон.

— Конечно! Какой дурак упустит такой шанс! Он только что передал, чтобы проверили аппаратуру. На проспекте уже полно народу, ждут начала. Если я не приду к ужину, ты сам-то проглоти что-нибудь… А если собираешься сюда, то лучше ехать на метро. Пробки будут такие!..

— Никуда я не собираюсь, — отрезал Раймон. — По телевизору посмотрю.

— Ну и правильно. И мне потом расскажешь, а то я-то ничего не увижу. Вот невезуха!

— Да ничего и не случится.

— Думаешь? А вот полиция считает по-другому… Говорят даже, публику будут проверять на входе… Ну, до вечера, котик!

Весь день Раймон слушал новости. Концерт в «Афинии» затмил все остальные события. В пять часов передали призыв префекта полиции сохранять спокойствие.

«— Полиция опасается эксцессов на улице и в зале, — прокомментировал диктор. — Все помнят истерические выходки, которыми не раз сопровождались концерты популярных исполнителей. Разумеется, Криса пока трудно назвать гордостью нашей эстрады. Но за ним стоят тени Коринны Берга и Жода, а опасность, которой он себя подвергает, придает его выступлению скандальную привлекательность. Наши специальные корреспонденты будут вести репортаж с места события, начиная с двадцати часов…»

Семичасовой выпуск был чуть ли не полностью посвящен концерту. Дали звуковую зарисовку, и в студию ворвался гул с трудом сдерживаемой толпы.

«— Эти люди собрались здесь просто так, у них нет каких-то определенных и уж тем более недобрых намерений. Но кое-где мелькают печально знакомые лица: прибыла пригородная шпана и явно дожидается, когда откроют двери. Разумеется, все возмутители порядка взяты под контроль пока невидимой, но готовой каждую минуту вмешаться полицией…»

«Фуфло, — подумал Раймон. — Теперь Крис точно выиграл. А может даже, он сам это все и придумал…»

Он перешел со скотча на водку. Он не был пьян, но уже давно его состояние нельзя было назвать нормальным. Апатия сменилась возбуждением. Он вышагивал по комнате, включая один за другим телевизоры — это создавало иллюзию безопасности и могущества. Потом открыл банку тунца. Валери уже не придет. Она боится! Она его боится! Вот почему ее никогда нет дома с тех пор, как… Да нет, ерунда. Они же хорошо жили, хоть и ссорились. «Может, она считает меня сумасшедшим?» — подумал Раймон. Правда, Валери не назовешь впечатлительной. Скорее всего, она просто осторожничает. Вдруг в студию нагрянет полиция с обыском, начнет задавать каверзные вопросы — лучше в это время оказаться подальше от дома. А возможно и другое… Вполне вероятно, она просто не хочет знать, что он предпримет дальше: она же считает его преступником… А вдруг он отправится в «Афинию» и убьет Криса?.. Или станет дожидаться более удобного случая?.. Чувствуя, что окончательно сходит с ума, Раймон принялся за бурбон — ему нравилось, как он обжигает желудок. Одно несомненно: Вал будет держать язык за зубами. Но при малейшей опасности расколется… как и любой на ее месте. Кому он, собственно, нужен? Кто станет его защищать? Здесь он — словно во вражеском лагере. Раймон подправил изображение. Как бы ему хотелось увидеть себя на двадцати экранах сразу! Двадцать жизней, тысячи, миллионы жизней! Пусть смотрят те, кто знал его с пеленок, кто говорил: «Этот не такой, как другие! Этот палец о палец не ударит!..»

Он рассеянно слушал сводку погоды, на экране возникали причудливые схемы со стрелками, словно угрожавшими темному массиву Оверни. И вдруг, сразу отовсюду, раздалось сообщение, которого он ждал.

«— Он будет петь! — кричал ведущий. — Крис только что подтвердил свое решение нашему специальному корреспонденту… Прошу вас, Робер!»

Показали комнату Криса. Он сидел в кресле в халате, откинувшись на подушки.

«— Конечно, я боюсь, — признал Крис не без отваги. — Хоть и знаю, что почти не рискую, но все же страшусь той минуты, когда придется выйти на сцену. Для артиста это всегда нелегкое испытание, а уж сегодня…»

Камера медленно наезжала на него, безжалостно укрупняя осунувшееся от тревоги лицо, застывший взор и тонкую морщинку, перерезавшую лоб, словно след, оставленный скальпелем.

«— Сцена надежно охраняется, — сказал репортер (виднелось лишь его плечо громоздкой тенью в левом углу экрана). — К вам никто не сможет приблизиться.

— Пустоты-то я и боюсь больше всего… Разумеется, я постараюсь не разочаровать тех, кто поверил в меня, но хочу, чтобы они знали заранее, что не стоит ждать слишком многого: если я и решился выступить, то исключительно ради них… Мне сейчас так тяжело…»

— Подонок! — рявкнул Раймон. — Тяжело ему!.. Да он мать с отцом пришибет и не охнет!

«— А что вы собираетесь исполнить?

— Последнее, что написал Оливье Жод… Только то, что еще не вышло на пластинках, например „Я тебя обнимал“. С этой песни я и начну…

— Мы уверены, что это будет чудесно», — завершил беседу репортер.

Дальше показали проспект Монтеня, неподалеку от «Афинии». Огромная толпа выплеснулась на проезжую часть, огибая со всех сторон полицейский фургон. В студию ворвался многоголосый шум.

«— …Невероятное зрелище… Конечно, мы ожидали, что придет много, очень много народа… Но кто мог предвидеть такое… Я обращаюсь к офицеру полиции, возглавляющему службу охраны порядка… Как по-вашему, сколько человек собралось возле зала „Афиния“?

— Трудно сказать, — ответил голос с тулузским акцентом. — Тысяч семь… или восемь…

— Вы не опасаетесь нежелательных инцидентов: драки, пожара?

— Гарантировать что-либо трудно… Но не похоже… Я толпу часто вижу… Пока тут все спокойно… Большинство собралось из любопытства, не ради кумира, а из-за преступления.

— Короче, вы настроены оптимистично?

— Так точно».

И тут же в кадре появился комиссар Мессалье: он стоял в фойе, лицо волевое, волосы ежиком, на ровных зубах отражался свет прожекторов. Раймон даже не заметил, как снова налил себе. Ему не нравился этот человек; он боялся его всем своим издерганным существом. Комиссар, казалось, чувствовал себя уверенно.

«— Со стороны кулис и сцены опасности никакой, — сказал он. — Там нет ни одной живой души. Остается зрительный зал. Первые пять рядов будут пустовать, и боковые места над сценой тоже. Что может произойти? Допустим, какой-нибудь чокнутый попробует чем-нибудь швырнуть… У меня повсюду расставлены люди… Преступника тут же схватят… Поверьте мне, ничего не случится! — Комиссар рассек рукой воздух, будто взмахнул косой. — Ничего!»

Камера, установленная, вероятно, где-то на крыше, дала общий план. Она медленно поворачивалась, показывая подходы к мюзик-холлу. Сверху толпа напоминала поток лавы, жирный, в змеящихся струйках. Он начал тяжело разделяться на рукава, раздались крики.

«— А вот и первые почетные гости, — прокомментировал репортер. — Скоро сюда съедутся все корифеи песни и массовых зрелищ… Кажется, я узнаю…»

Его голос заглушили крики восторга. Телеоператор быстро перевел камеру, и на экраневозникло лицо знаменитости в узком коридоре нечетких фигур, расплывчатых лиц.

«— А сейчас из „феррари“ выходит…»

Снова вопли. Раймон завороженно переводил взгляд с экрана на экран. Ему хотелось видеть все. Он бы отдал… даже жизнь отдал бы… лишь бы на минуту оказаться на месте одного из тех, кто дружески махал рукой и, приветливо улыбаясь, поднимался сейчас по ступеням мюзик-холла. Возникла сутолока, раздались возгласы.

«— Обстановка накаляется, — говорил журналист. — Полиция уводит одного слишком рьяного любителя музыки. Вечер рискует стать еще веселее, чем ожидалось».

Показали зал. Он был уже полон. Молодежь возбужденно перекликалась… Слышались громкие хлопки.

«— Это лопаются бумажные пакеты. Их надувают зрители, забавы ради», — пояснил репортер.

Музыканты рассаживались в яме. Вдруг какой-то человек, вероятно полицейский в штатском, приказал им выйти, и они один за другим снова удалились. А шум все нарастал. Раймон и сам уже не владел собой. Волосы его слиплись от обильного пота. Стакан дрожал в пальцах. Он забрался с ногами на диван, уселся поглубже.

«— Только что комиссар Мессалье решил внести в программу существенные изменения, — продолжал репортер. — Он считает, что это поможет сохранить нормальную обстановку. Крис Марешаль, чей номер намечался во второй половине концерта, выступит в самом начале. Сейчас конферансье объявит об этом зрителям…»

Появление конферансье, вынырнувшего из складок занавеса, было встречено такими воплями, топотом, взрывами лопающихся мешков, что слова его потонули в этом гвалте. Он беспомощно развел руками и снова скрылся. Раймон представил себя на месте Криса. Если когда-нибудь к нему вернется удача, он тоже будет слушать из-за кулис этот рев… ему тоже доведется шагать в свете прожекторов навстречу многоголовому зверю. Сумеет ли он?.. Да… Да… Он стремился к этому мгновению изо всех сил. И он своего добьется, если только преступник осмелится сейчас нанести удар… если Крис сойдет с его дороги… Раймон жадно выпил, как раненый, который возвращается к жизни, и подался вперед, кусая ногти.

Занавес начал медленно раздвигаться, открывая сцену, в глубине которой небольшая группка сопровождающих ожидала выхода Криса. На этот раз раздались не просто вопли, а дикий рев; вся студия содрогалась от гула — зал приветствовал Криса. Вот он — настоящий успех, вот слава, вот удача… Раймон задыхался, словно под пыткой. Наконец показался Крис, сначала совсем маленький — точка на экране, — но, поскольку камера быстро приближалась к нему, он рос на глазах, словно аплодисменты превращали его в гиганта. Он занял собой весь экран: выразительное, светящееся лицо, лихорадочно блестевшие глаза, будто две загадочные впадины, — в нем чувствовалось что-то сверхъестественное. Теперь он чуть не касался соперника.

— Сволочь! — прошептал Раймон и отпрянул к самой стенке.

Фортепьяно, ударные и контрабас заиграли слишком хорошо знакомую Раймону мелодию, но он даже не слышал ее. Он весь обратился во взгляд и вживался в ненавистный облик с такой страстью, с какой другие предаются любви. Он растворился в нем, кожей, каждым нервом своим ощущал ужас, владеющий Крисом, и думал: «Вот сейчас… сейчас надо стрелять… сейчас…»

Шум в зале постепенно стихал. «Вот сейчас…»

Показанный в полный рост Крис прижал руки к груди, словно старался унять пронзительную боль. На самом деле этот законченный лицемер ждал, пока наступит полная тишина — ощутимая, душераздирающая, — будто бы заранее переживал тоску и безысходность, наполнявшие песни Жода. Он потянулся к микрофону.

— Господи! Сейчас надо, ну давай! — крикнул Раймон.

«— „Я тебя обнимал“, — объявил Крис. — Слова и музыка Оливье Жода».

Снова крики, снова аплодисменты; опять от рева задрожали телевизоры. Раймон встал. Он огляделся, вспомнил про пистолет в кармане. «Раз ни у кого не хватает смелости…» Он сам не сознавал, что делает. Видел только, как обнажаются зубы Криса в торжествующей улыбке. Он вытянул руку с пистолетом и выстрелил в ближайший телевизор.

Его оглушило. Телевизор разлетелся вдребезги. Взметнулись языки пламени, повалил дым. Раймон вне себя прицелился в другой экран, но рука его ослабла… Двадцать изображений Криса синхронно покачнулись, двадцать ртов открылись в беззвучном крике, поскольку его заглушали повскакавшие со своих мест зрители. А потом Крис упал на колено. Раймон опустил дымящийся пистолет. Со стороны кулис к авансцене спешили люди. Крис рухнул лицом вперед.

Занавес поплыл, закачался, и изображение исчезло. Что-то похожее на рыдание вырвалось из груди Раймона. Он слушал… Неужели опять? Что это за кошмар? Может, он просто бредит? Он осторожно повернул голову… А вдруг сейчас увидит, как по стенам бегают крысы?.. Экраны снова ожили, зазвучала нежная мелодия, закачались кувшинки.

— Нет, — произнес Раймон вслух. — Нет, только не это…

Затуманенное сознание его в панике искало выход. Он бросился к дверям, обернулся, чтобы еще раз убедиться… Кувшинки, повсюду кувшинки. Он весь был в кувшинках, как утопающий, вынырнувший последний раз на поверхность… И по щекам струилась вода… а может быть, слезы… Он бросился в темноту, даже не закрыв двери.


— Огнестрельное ранение, — сказал врач. — Пуля застряла в теле. Нужно немедленно оперировать.

Шум в зале стоял такой, что Мессалье его еле расслышал. Подошел один из охранников.

— Что делать, шеф?.. Многим уже удалось уйти… Наши, конечно, растерялись немного… Некоторые из оставшихся начинают беситься… Мне кажется, лучше всех выпустить… В зале же более тысячи человек. Если каждого осматривать да устанавливать личность, представляете, когда мы закончим? А главное, что это даст? Наверняка преступник…

— Погодите! — прервал его комиссар.

Он хорошо сознавал, в какое попал положение, но привык быстро принимать решения.

— Предупредите директора… Пусть скажет зрителям несколько слов… Правду скрывать незачем, но и драматизировать не надо… Рана неопасная… Вдруг кто-то что-то видел или хочет сообщить… Почем знать?.. Пусть этого человека немедленно проведут на сцену.

— А что делать со зрительным залом?

— Немедленно освободить помещение! А тех, кто будет сопротивляться, пусть забирают в участок…

Он вернулся к раненому. Врач опустил рубашку. Стал вытирать носовым платком окровавленные руки.

— Жить будет? — тихо спросил Мессалье.

— Смотря где застряла пуля… Во всяком случае, где-то совсем близко от сердца.

Комиссар опустился на колени, осторожно приподнял промокшую рубашку и осмотрел рану.

— Калибр небольшой, — сказал он. — Скорее всего, 6,35… Стреляли из зала; из первых рядов, наверное… Но от занятых мест до микрофона не меньше двенадцати метров. Попасть с такого расстояния из револьвера калибра 6,35 — просто невероятно!

Он поднялся, озадаченный, увидел двоих полицейских с носилками. Директор зала, Беллем, тронул его за рукав.

— Господин комиссар… В зале присутствуют известные люди… Их так запросто не выпроводишь… И кроме того, друзья Криса…

— Хорошо, — согласился комиссар. — Пусть соберутся в фойе. Я к ним сейчас выйду.

Подбежал офицер полиции.

— Шеф… Что делать с теми, кого мы заперли за кулисами?

— Освободите… Нет, подождите… Большинство из них хорошо знают парня… Лучше их допросить сейчас же… Скажем, через пять минут.

— А где?

Комиссар поискал глазами Беллема, но тот уже исчез со сцены. Двое агентов уносили на носилках раненого.

— В дирекции, — решил Мессалье. — Да! Мне нужен Лартиг.

— Я здесь, шеф.

Мессалье обернулся.

— Отличная работа, — сказал он. — Углядеть за залом как следует не можете! Кажется, я дал вам достаточно людей!

— Мне очень жаль, шеф. Но они как взбесились. Все прыгают, со всех сторон кричат. Тут уж не знаешь, за кем смотреть.

— Но стрелявший все-таки должен был подняться, чтобы точнее прицелиться.

— Не обязательно. А потом, они почти все слушали стоя. И размахивали руками! Разве тут углядишь?.. Уверяю вас, мы очень старались.

— А звук выстрела? Никто, естественно, ничего не слышал!

— Стоял такой гвалт: кто мешками хлопает, кто кричит, кто аплодирует! На звуки мы и внимания не обращали!

— Пишите отчет. И не ждите благодарности.

— Да уж знаю.

— Мне тоже радоваться нечему, — добавил Мессалье, сердито сунув руки в карманы.

Комиссар выглянул из-за занавеса. Зал быстро пустел, За его спиной заканчивала работу оперативная группа. Возле микрофона остался лишь нарисованный мелом силуэт да несколько бурых пятен. Ни малейшей зацепки! Преступник понял лучше полиции, что в толпе перевозбужденных фанатов он ничем не рискует. Но он забыл: если человек убивает одного за другим композитора, импресарио и певца, значит, он и сам принадлежит к тесному мирку эстрадной песни. Следовательно…

Мессалье не был гением следствия, но он работал настойчиво и методично. И кое-что в его активе все же имелось: прежде всего, отпечатки пальцев. Они не принадлежали ни одному из тех, кто был на учете в уголовной полиции, но рано или поздно могли сыграть свою роль… И потом, существовало еще анонимное письмо! Пришло время им воспользоваться.

Мессалье задержался на минуту в фойе, попросил остаться всех, кто знал Криса Марешаля. Он намерен с ними поговорить. На улице все еще не расходилась толпа зевак, но напряжение спало. Полиция взяла ситуацию под надежный контроль.

Зато свидетелей не оказалось. Ни одного. Мессалье расположился в кабинете Беллема. Малыш Ламбертини был у него за секретаря.

— За кулисами много народу? — спросил он, прикуривая первую сигарету.

— Человек пятьдесят… танцовщицы, гримеры, техники… И все, как ни странно, настроены против нас.

— Я могу их понять, — буркнул комиссар.

Парад начался. Мужчины кипели негодованием, женщины плакали. Рассказывали всякие глупости, вспоминали мелочи, забавные истории, и остановить их Мессалье было невероятно трудно. Анонимное письмо лежало перед ним на столе.

— Посмотрите, — говорил комиссар каждому из входящих. — Вы когда-нибудь видели такую бумагу?

Бумага была самая простая, обычного формата. И цвет ничем не примечательный, голубой.

— У меня тоже есть такая, — сказал контрабасист, — в универмаге купил.

— А шрифт? Обратите внимание: буквы «о» и «е» забиты… лента бледная… заглавные буквы подпрыгивают… Вы никогда не получали письма, где бы…

— Нет. Нет. Ничего не могу сказать.

Все твердили одно и то же. Мессалье даже удивился, когда девушка, с которой он разговаривал, вдруг смутилась.

— Вы узнаете бумагу?

Девушка молчала. Лежащие на сумочке руки задрожали.

— Посмотрите-ка на меня.

Она подняла голову. Просто очарование: гладкая кожа, румянец, удивительный для девочки, росшей, как сорняк, на улицах Парижа. Элегантная даже в своей дешевенькой одежде. В меру надушенная.

— Как вас зовут?

— Валери… Валери Ванс.

— Чем вы занимаетесь?

— Танцую.

— Вы только что узнали бумагу… этот шрифт… Не отрицайте.

— Я… мне показалось.

Мессалье стукнул кулаком по столу.

— Давайте без глупостей, а?.. Со мной такие штучки не проходят… Вы уже где-то видели этот листок… где?

Она пыталась сопротивляться, пальцы на замке сумочки побелели.

— Где вы живете?

— У Рая.

— Кто это — Рай?

— Раймон Шандесс.

— Кто он такой?

— Певец.

— Ах вот оно что… У него есть пишущая машинка, да или нет? Я все равно проверю.

— Есть.

— С черной лентой… а буквы «о» и «е» забиты.

— Да… кажется.

— А пистолет?

— Нет… Если бы был, я бы знала… Рай — вспыльчивый, но не злой, уверяю вас, Господин комиссар.

— Но он ведь завидовал Кристиану Марешалю?

— Черт побери! Поставьте себя на его место… Оливье Жод обещал песню ему, а они потом все переиграли за его спиной, и Коринна Берга отдала ее Крису.

— Жод… Коринна… Крис… И все из-за одной песни!

— Песни, которая пойдет на ура… это большие деньги, господин комиссар.

— Знаю… Вернемся к Раймону… Он находился в зале?

— Не знаю.

— Как! Вы не знаете, где в такой вечер был ваш парень?

— Нет. Я всю вторую половину дня репетировала и домой не возвращалась.

— А он не говорил, что собирается делать?

— Нет… Он был не в духе.

— Вот как? И давно?

Валери измученно пожала плечами.

— На него частенько нападает. Сразу видно, что вы не из наших!

— А вам никогда не приходилось слышать от него угроз в адрес Кристиана Марешаля или кого другого?

— Нет… Не помню.

— Ваш адрес.

— Улица Габриэль, 48-бис… На первом этаже, один художник приспособил помещение под студию.

— Дайте мне ключи.

Валери прижала сумочку к груди, готовая сорваться с места, но она принадлежала к тому разряду людей, которые не могут ослушаться полицейского. Она протянула Мессалье связку из двух ключей.

— Спасибо. Теперь вы будете сидеть смирно и дожидаться меня, — он показал на Ламбертини, — вот с этим господином… Я скоро вернусь.

Она переводила взгляд с одного на другого.

— Я хотела… это… это серьезно, да?

— Что?

— Крис серьезно ранен?

— Да нет, нет.

Послышался шум из коридора.

— Остальных можешь отпустить! — крикнул комиссар Ламбертини. — И позови Лартига. Он мне нужен.

Зазвонил телефон. Говорил врач из больницы Некера, судя по голосу, он бежал к телефону.

— Раненый скончался, — сказал он. — Пуля застряла возле самого сердца.

— Какой калибр?

— 6,35… Обычно извлечение пули проходит без особых осложнений, но Кристиан Марешаль не выдержал… Мы все перепробовали… уколы… массаж… никакого эффекта.

— Хорошо. До завтра никаких сообщений для прессы. Я заеду. Спасибо.

Он повесил трубку, повернулся к Валери спиной. Какая удача, что нашлась ниточка! А то бы… Если действовать быстро, можно схватить убийцу еще сегодня. Вошел Лартиг.

— Есть кое-какие новости… Знаешь, где улица Габриэль?

— Да… На Монмартре… Ведет прямо к лестнице.

Они сели в полицейскую машину, Лартиг вел, а Мессалье подводил итоги. Остановились в нескольких метрах от студии.

— Он дома, — сказал Мессалье.

В студии вроде бы горел свет.

— Как странно, а? — пробормотал Лартиг.

Комиссар бесшумно приблизился. Дверь оказалась не заперта.

— Господи! Только бы…

Он бросился в квартиру и остановился как вкопанный. В доме пусто, но телевизоры включены — они стояли тут повсюду.

— Сбежал, — сказал Лартиг. — Расписался в преступлении.

Комиссар стал обходить помещение, остановился перед разбитым телевизором… Любопытно… Возле дивана валялся пистолет, он быстро поднял его, обернув руку платком. Калибр 6,35 и еще пахнет порохом…

Рядом на столе стояла пишущая машинка. Они нашли в ящике бумагу. Тот же цвет, тот же формат, та же выделка. И машинка слабо пропечатывала «о» и «е», выбивала из строки заглавные буквы.

— Забери все это, — приказал Мессалье. — Уверен, что на рукоятке оружия те же отпечатки, что и на письме и бутылке… Лучших улик просто не бывает!..

Он выключил телевизоры, не торопясь, осмотрелся.

— Чего-чего, а бутылок тут хватает, — заметил он. — Две или три точно такие, как та, которой убита Коринна Берга… Ладно!.. Остается получить ордер на арест… Далеко он не уйдет!

Жаворонок, милый жаворонок,
Дай мне, птичка, тебя ощипать…
Мотив все еще звучал в голове… Теперь пело несколько голосов, много голосов… мальчиков, девочек… Так это ему снится; он учится в школе… Да, он в школе… Он открыл глаза. Дети пели внизу. Им подыгрывала фисгармония… Она отдала ему свою спальню… На старых фотографиях в золоченых рамках ее родители… А вон тот большой снимок над камином… стайка напряженно глядящих в объектив девушек, неловких, гладко причесанных — это выпускной класс Катрин, когда она заканчивала педагогический коллеж… Он бесшумно спустил ноги с кровати и увидел, что одет в пижаму Катрин, голубую, с кружевами на манжетах… Он совсем ничего не помнил… Наверное, она напичкала его успокоительным… Его мучила жажда, и он долго пил из кувшина на туалетном столике, как зверь, задыхаясь от долгого бега. Вода выплескивалась, лилась ему на грудь… Она была прохладной, животворной, как в ручьях, где когда-то очень давно водилась форель. Он перевел дух и подошел к окну. И увидел крошечный школьный дворик, расчерченный мелом для игры в классики, дальше неправильными прямоугольниками тянулись поля — этот край не терпел ровных линий, — а на горизонте вставали горы, округлые, мягкие, первозданные… У него горело в горле и в груди, будто вместе с водой в него проникло страдание. Ему не следовало… Не должен он был сюда приезжать…

Вдруг во двор, пронзительно крича, словно стрижи над вечерними крышами, высыпали ребятишки. И он был таким же, одевался, как и они, в толстый плюш, стригся коротко, чуть ли не наголо.

— Проснулся?

Он даже не слышал, как она вошла.

— Катрин!..

— Я устроила перемену… Скоро уже каникулы… И потом, здесь я сама себе хозяйка.

Они чувствовали себя неловко, хотя вместе росли, вместе играли, могли вместе прожить жизнь, если бы…

— Где моя машина? — спросил Раймон.

— Я спрятала ее в старой пастушьей хижине — туда теперь никто не заглядывает… Не бойся.

Она подошла к нему совсем близко. Он увидел все то же круглое свежее лицо с насмешливым выражением, которое он когда-то любил. Она была одета в белое платье с застежкой на плече, делавшее ее похожей на лаборантку.

— Тебе удалось отдохнуть?

Он с трудом сел на кровати.

— Я опустошен, — прошептал он. — Прости, Катрин… Я не подумал… Мне хотелось одного — спрятаться!.. Лучше места я не нашел… Глупо! Здесь меня запросто найдут.

— Никто не видел, как ты приехал, — сказала Катрин невозмутимо, тем тоном, каким обычно успокаивала детей. — А если меня спросят, хотя это и маловероятно, я скажу, что ничего не знаю… кроме того, что написано в газетах… Как ты себя чувствуешь?.. Вчера утром вид у тебя был совершенно безумный. Я даже испугалась… Ведь это неправда?.. Ты их не убивал?

Раймон спрятал лицо в ладонях.

— Не знаю… Я уже ничего не соображаю…

Она ласково погладила его по голове.

— Бедный мой! Отдохни еще… Тебе необходимо отдохнуть… Надо же — такой сильный и такой слабый!

— Клянусь, все, что я тебе рассказал, правда.

— Конечно!.. Пояс, бутылка, выстрел из пистолета…

Она засмеялась и села возле него на кровать.

— Что может быть естественнее! — продолжала она. — Пошел навестить знакомого, увидел, что он повесился, и счел себя виновным… Бросил бутылку в картинку и вообразил, что убил человека, который находился совсем в другом месте… Выстрелил в телевизор, а попал в певца!

— Но не приснилось же мне все это! — вскричал Раймон.

— Нет! Конечно, не приснилось. Но кто-то, наверное, очень старался, чтобы приснилось. Послушай… ложись и отдохни… Вот тебе таблетки, будь умницей, выпей прямо сейчас… Такие истории, как ты мне рассказал, я сама сочиняю детишкам, когда они начинают уставать и перестают слушать…

— Уверяю тебя…

— Бедный мой оборотень, — сказала Катрин, целуя его в щеку.

Она помогла ему снова лечь, подоткнула одеяло, все с той же ласковой решимостью, которая расставляла все по своим местам и так удачно сочеталась с этим светом, тишиной и покоем школы. Раймон погрузился в сон.


Когда он проснулся, она сидела у его изголовья, вязала свитер. Она приподняла вязание, чтобы он смог рассмотреть.

— Правда, красиво получается?.. Ну как, тебе лучше?

— Уже есть хочется, — сказал Раймон.

Катрин от души рассмеялась, как будто она вызвала его голод и страшно этим гордилась.

— Все готово. Надеюсь, тебе по-прежнему нравятся наша кровяная колбаса и грибная похлебка… Ты там так изменился… Пойду подогрею… Я выстирала и погладила твое белье… Кстати, можешь шуметь. Мы одни.

— Спасибо, Катрин.

Он был страшно растроган. Чистая рубашка, безупречная стрелка на брюках и все остальное: запах дома, ветер гор, раздувающий занавески… Смешно, но у него прямо горло перехватывает… Внизу Катрин гремела кастрюлями. Он вдруг вспомнил мелодию песни: «Я тебя обнимал…» Обнимать Катрин… И больше ни о чем не думать!.. Он спустился вниз, остановился на пороге классной комнаты. С доски еще не стерли пример на сложение. Под стеклом меры объема, веса, строго выстроенные оловянные и медные гирьки… карта Франции, глобус, на стенах — лучшие детские рисунки… Все понятно и ясно. И никакого обмана! Он вошел в кухню, и Катрин, словно так и надо, подставила ему щеку для поцелуя.

— Садись вот здесь… Видишь, у меня тесно.

Она убрала со стула газеты.

— Я покупала все, в которых писали о тебе… Получилась целая кипа.

Все так же улыбаясь, она налила Раймону супа.

— Горячо! Не обожгись.

Она смотрела, как он ест. Он чувствовал, что напряжение спадает. Наступила минута, когда он откинулся на спинку стула, положил руки на скатерть ладонями вниз и улыбнулся.

— Ну как? — спросила она. — Приходишь в себя?.. Прошло твое безумие?

— Ой, давай не будем об этом, — устало произнес он. — Мне все равно от этого не избавиться, ты же понимаешь.

— Все дело в твоей подружке… этой Валери…

— Кати! Не будь злюкой!

— Ты ее любишь?

— При чем тут это? Какое отношение имеет одно к другому? Что она могла мне сделать?

— Господи, Раймон, каким же ты можешь быть глупым, когда захочешь!.. Подумай же, наконец!.. Ты никого не убивал, но получалось так, будто ты убил всех троих. Значит, непременно кто-то постарался, подтасовал карты.

— Во всяком случае, не Валери.

— Правда?.. Тогда объясни мне, что произошло с твоей пижамой?

— А что с ней произошло?..

— Ты сказал, что Жода повесили на поясе от твоей пижамы. А тебе не пришло в голову, что Валери просто спрятала его, когда вы вернулись домой, чтобы создать видимость улики?

— Это ни в какие ворота не лезет!

— Даже так! Ты говоришь, что задушишь Жода; приходишь к нему, а он мертв; повесился на поясе, который как две капли воды похож на твой… И хочешь, чтобы твоя милая подружка упустила такую возможность?.. Нет?.. Не доходит? Разве тебе не ясно, что, как только Валери получила возможность сказать: «Это Раймон убил Жода», ты оказался у нее в руках?.. Я, мол, пыталась его удержать, побежала следом, но опоздала…

— Ей-богу, ты ревнуешь!

— И что с того?.. Тебе повезло, что я ревную… потому что зато я прекрасно вижу всю подоплеку твоего безумия! Только женщина может разобраться в женских интригах!

— Но, Кати, какая надобность Валери держать, как ты говоришь, меня в руках?

Катрин горько рассмеялась и пожала плечами.

— Сама невинность!.. Да ты стал ее собственностью… ты больше пальцем не мог шевельнуть, не получив у нее разрешения. Думаю, таким шлюхам нравится, когда они могут помыкать теми, кто их содержит… Я уж молчу о другом… что просто бросается в глаза.

— Не говори только, что это она убила Коринну.

— К несчастью, она никого не убивала… Во всяком случае, пока. Если дать ей такую возможность, она прикончит тебя… Ты не читал, что она сообщила прессе?

Раймон протянул руку к графину с вином, но Катрин опередила его.

— Нет… С этим покончено!.. Если бы ты меньше пил!..

— А ты поставь меня в угол!

В глазах Катрин блеснули слезы.

— Зря я так о тебе беспокоюсь, — прошептала она.

— Прости, Кати… Я просто никогда не видел, чтобы ты проявляла столько прыти.

— Я ради тебя стараюсь… а ты отказываешься признавать очевидное. Тебе больше нравится болеть… Ведь когда ты швырнул бутылку в афишу, она упала на пустырь. С этим ты не можешь не согласиться. А ее тем не менее нашли возле тела Коринны… Как она туда попала? Не сама же пришла!

— Но, когда убили Коринну, Валери репетировала в «Афинии».

— И что это значит? Да только одно — она так хорошо знает убийцу, что готова спасти его любой ценой… Ты спал, когда она вернулась, так? Она тебя разбудила, и ты сам рассказал ей о своем подвиге. Ты мне не соврал?

— Нет, все точно! И я тут же снова уснул.

— Очень жаль! Иначе ты увидел бы, как она помчалась на пустырь. Подняла бутылку… бутылку с отпечатками твоих пальцев, заметь… Отправилась к Коринне… Она уже знала, что произошло с Коринной. Любовник сообщил ей немедленно…

— Но… ведь ее любовник — я.

— Бедный мой Раймон! Скажи, почему Валери связалась с тобой?.. Только честно… Потому что ты был восходящей звездой. Но как только у тебя появился соперник, как только от тебя отвернулась фортуна, твоя малышка тут же поменяла партнера.

— Ты хочешь сказать, что…

— Разумеется, Крис!.. Это не мог быть никто иной, кроме Криса… Только так можно все объяснить! Крис в опасности, потому что он убил Коринну. Но все подозрения помогла отвести от него твоя бутылка… и они пали на тебя, тем более что твоя необузданность всем известна… Сначала пояс! Потом бутылка! Теперь понимаешь?

Раймон сжал голову руками. Замерцавший в его сознании свет причинял ему еще большую боль, чем потемки.

— У Криса была связь с Коринной, — продолжала Катрин. — Но что это за связь, сам подумай!.. Женщина годилась ему в матери!.. Он стал ее любовником точно так же, как Валери стала твоей любовницей… Из тщеславия! Чтобы выбраться из незадавшейся жизни…

— Но ты не можешь ничего знать наверняка, черт возьми! — взорвался Раймон. — Это твои предположения… Только предположения…

— Никакие не предположения. Я лишь утверждаю, что между Крисом и Коринной должна была произойти ссора, коль скоро Коринна умерла не своей смертью. Нетрудно догадаться, из-за чего. После самоубийства мужа Коринна стала свободной. Она любит Криса… любовью старухи, которая не в силах от нее отказаться… Такое случается, знаешь… Она сделала для Криса все, что могла. Вполне вероятно, не в ее правилах делать что-то задаром. Она хочет, чтобы он на ней женился. А он увиливает. И тогда они бросают правду друг другу в лицо. Коринна, не владея собой, достает пистолет калибра 6,35 и ранит Криса, а тот хватает первый попавший ему под руку предмет, ударяет Коринну по голове и убивает… Потом… Понятно, что потом: он звонит, зовет на подмогу подлую девку, которой после смерти Жода тебя опасаться уже не приходится. Прямо из «Афинии» Валери приезжает к Коринне. В смелости ей не откажешь. Крис ранен в грудь, но вроде не опасно. Ранение из пистолета такого калибра редко бывает смертельным.

— Все-то тебе известно!

— Времени для чтения у меня в избытке, — грустно сказала Катрин. — А дальше… события стали развиваться сами по себе… Крис не может обратиться к врачу, при этом не выдав себя. И не может все потерять как раз в тот момент, когда оказался так близко к цели. Он думает, что сумеет еще сутки продержаться. А после концерта начнет лечиться… Но как объяснить ранение?.. Будь я на месте Валери, я приняла бы точно такое же решение. Когда обстоятельства вынуждают, сразу умнеешь… Надо всех заставить поверить в покушение… мол, после Жода и Коринны настала очередь Криса… А если такое покушение произойдет в «Афинии», на глазах сотен зрителей, никто и сомневаться в нем не станет… Конечно, дырочку придется проделать в сценическом костюме там, где надо… Валери возвращается к тебе с пистолетом Коринны… и подменяет им твой, пока ты спишь. Потом берет у тебя бумагу и печатает на твоей машинке анонимное письмо с угрозами… План совсем простой… А тут ты просыпаешься и рассказываешь ей про бутылку… Теперь она одержала полную победу… Она одним махом избавляется от тебя — ты стал ей в тягость… и из тебя получается отличный подозреваемый… Ты и сам почти уверен, что убил Коринну… Крис не только спасен, но ему обеспечена сногсшибательная реклама… И нет тут ничего загадочного… Надо было просто сравнить твою версию… с той.

— Но Крис-то умер, забыла?

— Не забыла. Есть все же справедливость на земле! Его убила собственная неосторожность… Представляешь себе: измученный, больной, перепуганный… неуверенный в том, что сумеет продержаться, а тут еще журналисты… А потом, надо же было сорвать повязку, чтобы пошла кровь… Добавь к этому шум в зале, волнение… Он просто не успел разыграть комедию… а вернее, слишком полно сыграл роль человека, в которого стреляют… Он действительно потерял сознание. А спасать его было уже поздно. Вообще говоря, в газетах написано правильно: всех троих убила песня. Теперь ты мне веришь?

Раймон молчал. Вот она, правда… Правда ради правды?.. Нет, это ему совершенно не нужно. Он почти не чувствовал облегчения… Значит, это — Валери…

— Так ты считаешь, все подстроила она? — прошептал Раймон.

— Все подстроила? Не совсем так… Один убил себя сам… А двое остальных уничтожили друг друга… Твое вмешательство спутало все карты… И чем сильнее ты склонялся к тому, что виновен, тем больше она старалась сделать тебя виновным… Знаешь, что бы произошло, если б ты оказался в руках полиции? Ты сам бы во всем признался… А Валери утопила бы тебя окончательно… Достаточно газеты почитать… Она вроде бы тебя защищает, но лишь с одной целью — заставить всех поверить, что ты необузданный, ревнивый пьяница…

— А я и в самом деле такой?

— Нет… Во всяком случае, больше не такой… Ты спасен, Раймон. Ты вернешься в Париж и расскажешь все комиссару…

Он чуть не сказал вслух: «И что же дальше?» Наверное, Катрин очень умна, но абсолютно не понимает главного. Не видит, что никакого «дальше» для него не существует. Он встал.

— Мне надо подумать, — сказал он. — Спасибо, Кати. Ты просто потрясающая девчонка, знаешь?

— Значит, решено. Ты возвращаешься в Париж.

— Да. Думаю, так будет лучше.

Он обнял Катрин. Она крепко прижалась к нему, уткнувшись головой в плечо. Она сумеет его излечить, сделает счастливым, она удержит его возле себя.

А Раймон, убаюкивая ее, не мог оторвать глаз от ножа на столе. Ножа, которым он убьет Валери.


(1968)

Перевод с французского М. Стебаковой


Морские ворота

Глава 1

— Остановись здесь, — сказал Севр, — иначе я не смогу выйти.

Шквальный ветер раскачивал старенький «ситроен». Фары освещали желтоватым светом фасад дома, который казался сотканным из движущихся теней и водяной пыли. Мари-Лора схватила Севра за руку.

— Пожалуйста, Жорж. Ну поехали со мной!..

Севр приподнял за ручки сумку с продуктами, стоявшую у него между ног.

— Они тебя тут же отпустят, — продолжала она. — Подумай, как ты станешь жить дальше?

Голос Мари-Лоры дрожал. Когда Севр открыл дверцу, ветер чуть было не вырвал ее из его рук. Косой дождь ударил по лицу крупной дробью и застучал по куртке. Вода уже стекала с носа, слепила глаза. Он схватил сумку, забившуюся в руках, как кролик, которого схватили за уши, и захлопнул дверцу машины. Его сестра, согнувшись на сиденье, что-то кричала, но он уже ничего не слышал. Она опустила стекло и вытянула руку. Он узнал электрический фонарик, который забыл в «бардачке». Мари-Лора пристально смотрела на него, но ветровое стекло запотело и скрывало ее облик за серой пеленой. Мари-Лора что-то шептала. Ее губы медленно шевелились, будто она обращалась к глухому. Он различил: «До четверга!» — кивнул в знак того, что понял ее, и, чтобы наконец распрощаться, махнул свободной рукой. Так прогоняют верного пса, который никак не отстает.

Машина тронулась и сразу, словно корабль, попала в водоворот бури, зарылась носом, закачалась из стороны в сторону. Севр сделал пару шагов. Может, еще не поздно... Она отвезет его в жандармерию, он скажет правду... Красные габаритные огни то исчезали, заслоненные дождевыми вихрями, то возникали вновь... Он вдруг подумал, что Мари-Лора остановилась... Но нет... В темноте еще раз вспыхнули две яркие точки, похожие на глаза кошки, высматривающей добычу, и он остался один. Темень была такая, что и вытянутой руки не разглядеть. Он обернулся, и струи дождя ударили ему прямо в лицо. Казалось, само пространство пришло в движение, оно со свистом проносилось мимо, сгибало его как деревце, рылось своими ветряными пальцами в плотных складках одежды, добираясь до самого нутра. Морские волны беспрерывно накатывались на берег и разбивались у его ног.

Задыхаясь, согнувшись пополам, он повернул налево к едва различимому крытому входу, походившему на спасительный ковчег, заполненный звуками и отголосками. Луч фонаря выхватывал из темноты носки сапог, иглы дождя и, наконец, бетонную дорожку. Вскоре он достиг укрытия и в изнеможении оперся рукой о камень. Здесь был слышен лишь шепот ручьев да мягкий шелест воды, стекающей по кровле. Еще оглушенный шумом бури, он расстегнул куртку окоченевшими пальцами, нашел ключи, медленно двинулся вперед, прокладывая себе дорогу фонарем, как слепой — тростью, повернул направо, прошел вдоль гаражей, добрался до двери, но ему никак не удавалось вставить плоский ключ в сложный замок. Его охватила злость на самого себя, на Мерибеля, лежащего там, рядом с креслом, на все, что обрушилось на него за эти несколько часов... Столько бед, а тут еще этот ключ, когда силы и так на исходе.

Наконец ключ повиновался. За дверью оказался роскошный холл. Луч фонаря осветил мраморную отделку, лифт, украшенный позолотой. Севр закрыл дверь и запер ее, чтобы наверняка отгородиться от угрозы, таившейся в ночи. Завтра... завтра он включит рубильник. Он сможет пользоваться лифтом, шуметь. Он начнет обустраивать свою новую жизнь. А сейчас нужно спать. Он замер в нерешительности перед лестницей, на которой блестел, как новый, красный ковер. С мокрой одежды падали капли, он наследит повсюду. Ну и пусть! Он один, здесь долго никто не появится. Он прислушался. Сквозь тишину доносился гул бури, но она осталась далеко, очень далеко, как та неизвестная страна, по которой он бродил во сне. Здесь же его ожидал благоговейный прием: вещи словно наблюдали за ним, не узнавая. Он начал подниматься по лестнице, нежно поглаживая перила; он сам здесь все рассчитал, продумал, выстроил: ограду, сад, бассейн, солнечное освещение, весь этот дом с видом с одной стороны на равнину и на море — с другой. Он был хозяином этого огромного здания, которое внимательно наблюдало, как его грязные сапоги шагали от одной лестничной площадки к другой. Когда он вошел в квартиру, отделанную декоратором, приглашенным из Парижа, а теперь ставшую немым свидетелем его состояния, ему стало стыдно, и он не решился освещать большое зеркало в передней, чтобы не видеть человека, одетого в костюм для охоты на болотах — куртка на меху, черная от дождя и жесткая, как толь, брезентовые брюки, заправленные в высокие порыжевшие сапоги; на левом сапоге у лодыжки виднелась круглая заплата, наподобие той, что ставят на прохудившуюся шину.

Он прошел на кухню, пристроил фонарь на столе, прислонив его к стене. Он чувствовал себя неловко в этой образцовой, сверкающей чистотой, чуть ли не фантастической кухне, как бы сошедшей со страниц рекламного проспекта. Он осторожно сел на стул с резной спинкой, принялся снимать сапоги, безуспешно пытаясь отогнать мысль о том, что в этих комнатах, обставленных с таким изяществом, все было не практично, не удобно. Он ошибся, задумав проект этого дома, ошибся, закончив его строительство, пренебрегая мнением друзей, ошибся, ошибся... Он все время совершал ошибки. И вот теперь... Босиком он подошел к крану, чтобы попить, но воды не было. Его окружал враждебный мир. Он начал замерзать. Что сказала Мари-Лора? «Ты сумасшедший!» Он и впрямь сумасшедший. Только сумасшедший мог убежать в такую неистовую ночь, чтобы укрыться... от кого?.. от чего?.. Он не знал, но ему еще слышался ружейный выстрел, от которого задрожали стены. Мерибель обрел покой. Он же теперь беглец. За ним будут гнаться, как за преступником.

Он пошел в гостиную. Луч фонаря скользил по мебели, сделанной из светлого дерева, и он вспомнил слова составленного им же самим буклета: «Красивейший ансамбль на Берегу Любви в 500 метрах от Пириака. Вы покупаете простор и радость. Вы вкладываете капитал в счастье». Тогда он и не подозревал, что жульничал; впрочем, он и сейчас не до конца понимал это. Завтра... послезавтра у него будет время найти причины катастрофы. Но сначала спать. Он стащил с себя куртку, машинально вытащил все из карманов. Он настолько устал, что с трудом соображал, разглядывая трубку, кисет, зажигалку, бумажник — все эти предметы, к которым его пальцы не привыкли прикасаться. Они принадлежали Мерибелю. Обручальное кольцо... Ему пришлось снять обручальное кольцо Мерибеля и надеть ему свое. На его руке были часы Мерибеля. Труп Мерибеля стал его трупом. Кто назвал его сумасшедшим? Он мертвец. Если бы еще и заснуть мертвым сном! Он принялся искать спальню. Он забыл расположение комнат. Он снова очутился в передней и стал продвигаться на ощупь. Кажется, спальня выходила окнами на море. Он пошел, ориентируясь на шум волн. С этой стороны завывания ветра достигали такой высокой ноты, что он остановился у кровати, наклонив голову. Ему не привыкать к бурям на равнинах Лабриера, но такого он еще не видел. Разбушевавшаяся стихия как бы перекликалась с его собственной драмой, казалось, он сам и вызвал эту бурю каким-то таинственным способом. На широкой кровати с роскошным покрывалом не было ни белья, ни одеял. Почти призрачное ложе для соблазна посетителей, переходящих из комнаты в комнату, как в музее, ослепленных светом, яркой гармонией красок и мечтающих: «Вот бы здесь пожить!»

Севр снял брюки и бросил их на кресло, обитое пушистым мягким бархатом, похожим на дорогой мех. Было довольно прохладно. Через плотно закрытые окна проникало дыхание моря, пахло тиной, мертвыми водорослями. Сырость оказалась хуже холода. Из-за нее ткань стала липкой, матрас — влажным. Покрывало липло к телу. Севр вытянулся на кровати, потушил фонарь, потер одну о другую заледеневшие ноги. Стояла непроглядная тьма. Тем не менее он закрыл глаза, чтобы остаться наедине со своей болью, понимая, что уснуть ему не удастся.

Наверное, сейчас Мари-Лора звонит в жандармерию. Завтра разразится скандал. Все с удивлением узнают, что Жорж Севр покончил с собой, выстрелив из ружья в голову, а его зять, Филипп Мерибель, скрылся. Так ли это? Все гораздо сложнее... На самом деле совершил самоубийство Мерибель, а Севр, то есть он сам, быстро запутал следы, чтобы все подумали, что покойник... Разумеется, в это трудно поверить! А следователи неизбежно докопались бы до истины, и тогда его обвинили бы в убийстве Мерибеля. К счастью, он смог бы показать письмо, но... Ему не хотелось больше думать. Он слишком устал. Свернувшись калачиком под покрывалом, он пытался сохранить тепло, выжить, вопреки всему, поскольку надежда еще не покинула его. Его сковало оцепенение, он провалился в небытие. Шквал ветра обрушился на стену дома, капли дождя застучали по ставням, словно кто-то бросил горсть камешков. Он со стоном перевернулся... Дениза!.. В первый раз с тех пор, как надел траур, он не подумал перед сном о Денизе. Если бы она находилась рядом... Он снова задремал. И вдруг его сознание прояснилось, как это случается только ночью, словно озаренное неверным лунным светом. Он понял, что погиб: заболей он, и никто не придет на помощь, ведь все жители округи тщательно закрылись, забаррикадировались на зиму. В декабре владельцы домов не утруждали себя заботой о помещениях, даже тетушка Жосс не станет проветривать опустевшие до Пасхи квартиры. Он чувствовал себя более одиноко, чем потерпевший кораблекрушение и очутившийся на необитаемом острове, и еще более обездоленным! Мари-Лора сказала: «Четверг!» Но удастся ли ей ускользнуть от тех, кто станет задавать бесконечные вопросы? Какая находка для газетчиков эта женщина, плачущая по умершему брату, у которой муж скрывается от правосудия! А если бы полиции удалось разузнать правду, было бы еще хуже. Она стала бы вдовой человека, убитого ее собственным братом! Если же она не станет говорить, то ее примут за сообщницу. А если...

Севр зажег фонарь, прислонился к стене. Нет! Это невозможно! Если бы у него хватило времени предвидеть последствия, он ко всему приготовился бы. Еще не поздно, стоит только снять телефонную трубку; он поднялся, вернулся в гостиную. Телефон стоял там, на низком столике, белый, как кости, которые находят на пляже, и такой же мертвый. Аппарат еще не подключили к сети. По сути, он был украшением, всего лишь одним из штрихов роскоши в элегантной комнате. Между Севром и остальным миром простирались бесконечные затопленные поля да ночь, исковерканная бедой. Он посмотрел на часы — до утра еще оставалось далеко, так далеко, что его охватила дрожь. А ведь ему нужно выдержать пять дней и пять ночей! Он устроился в кресле, прикрыв ноги курткой. А почему бы не написать прокурору? Ведь именно к нему обращаются в подобных случаях? Но где найти бумагу, карандаш, марки? Если бы он мог высказаться сейчас, пока еще не померкли мучающие его образы и мельчайшие подробности словно запечатлелись на пленке!.. Домик, например... справа камыши. Ветер, гуляя, раздвигал их, а на поверхности воды появилась рябь. «Ну и мерзкая погода, — ворчал Мерибель, — никогда такого не видывал!» Тогда все и началось. Вспомнить, что происходило раньше, невозможно. В противном случае придется без конца перебирать встречи, какими полна жизнь, события, которые напоминают железнодорожный узел — пути то разбегаются, то сплетаются в клубок. Какая стрелка на этих путях направила к нему Денизу? А Мерибеля? Почему Севр женился на Денизе? Почему Мари-Лора вышла замуж за Мерибеля? Нет, прокурору нужно знать лишь то, что началось после того, как Мерибель произнес: «Ну что, уходим?»

Они одновременно посмотрели на серое небо, затем Мерибель, придерживая переломленный ствол ружья, наклонился, чтобы выбраться из болота, и они пошлепали по грязи. В это время вестник несчастья уже направился к небольшой старой ферме, но они этого не знали. Все случилось вчера вечером. Темнело. Время? Прокурор спросит точное время. Возможно, половина пятого. «Завтра поднимется этот чертов юго-западный ветер», — сказал еще Мерибель, когда они ступили на более твердую почву. Они были одни на всем болоте. Ферма находилась у дороги, ведущей в Ларош-Бернар, до нее оставалось еще с полчаса ходьбы. Нужно ли будет объяснять, почему Мерибель купил эту полуразвалившуюся хибару? Если прокурор не любит ни охоты, ни рыбалки, он никогда не поймет Мерибеля. Возможно, это и погубило беднягу Филиппа? Он не был ни высоким, ни сильным. То же самое можносказать и о Севре. Но Филипп обладал какой-то чудовищной жизненной энергией. Он никогда не сидел на месте, его всегда обуревали новые идеи. Он отличался изысканным вкусом, свойственным состоятельным людям; эту хибару он преобразил собственными руками, так как умел делать все! Она превратилась в его крепость. Квартира в Нанте годилась для Мари-Лоры или для случайных клиентов, впрочем, он предпочитал принимать их в кафе. По возвращении из командировки его всегда ждал этот домик, ружья, удочки. Еще он обожал готовить. Он был гурманом и отыскивал разные необычные рецепты. Всем приходилось подстраиваться под его образ жизни.

Даже Дениза и та ему уступала... Севр вытянул онемевшие ноги, устроился поудобнее. Со двора донесся какой-то грохот. Придется наверняка делать ремонт. Ну и пусть! Севра уже ничего не волновало. Не его вина, в конечном счете, что ветер ломал крышу. Не его вина, что Мерибель пустил себе пулю в лоб. Но в чем же его вина? В том, что он вовремя не раскрыл глаза пошире. Но и Дениза, такая рассудительная, тоже ни о чем не догадывалась. Еще одна деталь — возможно, не понятная прокурору. При разговоре с Севром он обязательно спросит:

— Почему вы не присматривали за зятем?

— Он был моим компаньоном.

— Вот именно! Время от времени вам следовало вникать в суть дела. Вы допустили ошибку, предоставив полную свободу действий такому авантюристу.

Дениза, наоборот, думала, что не следовало излишне ограничивать свободу Мерибеля. Севр привык не спорить с Денизой. И что потом? Его попросят рассказать о Денизе. Судьям, адвокатам захочется узнать, почему он на ней женился? Из-за денег? Из-за ее положения в обществе? Если он скажет, что любил ее, это вызовет улыбку. Когда вдовец говорит о любви, это звучит несерьезно!

Севр встал. Куда он положил сумку с провизией? Мари-Лора, конечно, забыла положить аспирин. Она страшно торопилась. Он зажег фонарь и вернулся на кухню. Сумка стояла под столом. Он помнил, как они с Мари-Лорой собирали ее в спешке в последний момент, перед самым отъездом. Он выложил содержимое, выстроил банки с консервами, крабы, зеленый горошек... Что он будет делать с этим горошком без кастрюли, без огня? Сосиски, грибы, пачка печенья, конфитюр, бутылочка кетчупа... Они оба несомненно потеряли голову... Никаких лекарств. На самом дне лежала его электробритва. С этой провизией, которую невозможно использовать, ему предстояло продержаться пять дней. Смешно! У него разболелась голова. Возможно, что он простудился. Закурить бы! Есть, конечно, трубка покойника, но пока до этого он еще не дошел. По крайней мере, в данный момент. Было чуть больше пяти часов. Ветер не стихал. Севр выключил фонарь — надо беречь батарейки, продержаться будет не просто. До спальни он добирался на ощупь. Дождь хлестал по стенам, а с моря доносился непрерывный гул, напоминающий басы органа, от которого временами звенели стекла. Он снова лег, набросил на себя покрывало и куртку. Итак, на чем он остановился? А, он писал прокурору... Конечно, это бессмысленно, как и все остальное, но зато голова занята. Следовательно, все началось на обратном пути. Во дворе домика перед гаражом, где они ставили машины, красовалась машина красного цвета — «мустанг».

— Не знаешь, чья это? — подозрительно спросил Мерибель: он не любил, когда к нему приезжали сюда и докучали делами. Подойдя ближе, они увидели номерной знак с арабской вязью и латинские буквы: «МА».

— Машина из Марокко? Здесь?

Мари-Лора покорно поджидала их, как всегда, с виноватым видом.

— Он настоял, — прошептала она. — Я провела его в курительную комнату.

— Что бы это могло значить? — проворчал Мерибель. — В такой час?

Но ни тот, ни другой не испытывали никакого беспокойства. Севр даже вспомнил, что провел рукой по лицу и сказал: «Может, стоит побриться?» В его свидетельском показании все было важно. И, черт возьми, отчего скрывать желание выглядеть чистым, ухоженным, чтобы соответствовать тому образу, который люди заранее создают себе, готовясь к встрече с директором крупной фирмы, финансирующей местное строительство? Мерибель посмеивался над ним. «Ты похож на заведующего отделом в магазине». Но дело не в том. Дело в Денизе, он хотел ей нравиться. Ее уже не было в живых, но ему все равно хотелось ей нравиться. Говорить о ней спокойно невозможно. Он никогда не сможет им рассказать... Он и Дениза — все так не просто!

Итак! Они вошли на кухню, прислонили ружья к высоким стенным часам. Мерибель не спеша приподнял крышку кастрюли, вдохнул пар:

— Не забудь хорошенько посолить!

Мари-Лора посмотрела на них — так похожих друг на друга в одинаковых охотничьих костюмах, в складках которых еще виднелись следы дождя.

— Вам бы следовало переодеться, — заметила она. — Сразу видно, что не вы занимаетесь уборкой.

Мерибель пожал плечами и толкнул дверь в курительную комнату. Они узнали его с первого взгляда — он не изменился, но стал элегантным, появилась какая-то уверенность в себе.

— Здравствуйте, Севр.

Раньше он говорил «мсье Севр».

— Здравствуйте, Мерибель.

В сером костюме, который делал его стройнее, он казался немного выше Мерибеля, хотя это была только видимость. Впрочем, он выглядел так, словно это он принимает своих арендаторов.

— Сейчас не время отпусков, — ринулся в атаку Мерибель.

Как ни странно, но Севру запомнилась каждая фраза, каждая реплика, сохранился в памяти каждый образ. В камине весело потрескивали поленья, от охотничьих курток шел пар, в комнате запахло влагой.

— Я не в отпуске. Я специально приехал повидаться с вами... После того как вы меня... — У него чуть не вырвалось «выставили за дверь», но он вовремя спохватился. — После того как мы расстались, я провернул дельце в Марокко... Оно на мази. Там на месте можно проворачивать дела... естественно, при условии, что будешь соблюдать правила игры... Но ведь вы все знаете не хуже меня. Правда, Мерибель?

Он произнес эти слова таким тоном, что они оба тотчас насторожились.

— На что вы намекаете, Мопре? — спросил Мерибель.

Мопре бросил взгляд на часы, взял папку для бумаг, лежавшую возле его ног, которую они еще не заметили, и продолжал, теребя застежку:

— Некоторые из моих клиентов помещают капиталы в Испании, и как раз в том районе, который вас интересует... Между тем ходят довольно любопытные слухи... И если я говорю «слухи»...

Мерибель поднялся, чтобы подбросить в огонь поленьев. Со стороны казалось, что они мирно болтали, но истина уже начинала вырисовываться. Она неминуемо должна была привести к взрыву. Так оно и вышло.

— Продажа квартир — дело выгодное. Но продавать одни и те же квартиры по нескольку раз — еще выгоднее. Не говоря уже о взятках, о... сделках с предпринимателями... Здесь у меня целое досье. — Он постучал по папке и мило улыбнулся. — Когда я работал у вас коммивояжером, между нами происходили размолвки по менее серьезным поводам.

Резким движением он расстегнул «молнию» и извлек документы... планы... записи...

— Разумеется, это копии, — уточнил он, все с той же несколько натянутой улыбкой. — Большинство клиентов не въезжают в квартиры. Они доверяют фирме. Разумеется, «Компания Севра» вне подозрений...

С этого момента и началась драма. Мерибель, положив локти на колени, сжав кулаки и опустив голову, разглядывал свои сапоги. Ему следовало бы... но нет! Он казался подавленным. Севр заново переживал эту минуту, и сердце его учащенно забилось. Никто, и тем более судьи, не поверит, что он, Севр, ничего не знал о махинациях зятя.

Мопре даже не обращал внимания на Мерибеля. Он говорил со своим бывшим патроном. Он не угрожал. Угрожать ему было незачем. Документы, которые он собрал, таили в себе гораздо большую опасность, чем наставленный револьвер.

— Я оставлю вам досье, — закончил он. — То, что я обнаружил, никому не известно. Пока это только оплошность... возможно, поправимая... При условии, что вы не станете терять время! Заплатите мне комиссионные, и я возвращаюсь в Касабланку. Я только оказываю вам небольшую услугу, которая стоит, скажем... двести тысяч франков. Из рук в руки. Вы согласны, не так ли?

Довольный собой, он закурил.

Глава 2

Когда же он заснул? По-прежнему стояла непроглядная темень. Ветер изменил направление, и теперь его шквал обрушивался на южную стену. Сильные порывы, накатываясь, как морские волны, сотрясали оконные рамы. Севр долго искал фонарь, который закатился под кровать, посветил на часы — четверть восьмого. Значит, уже утро? Во рту он ощущал странный привкус, какой бывает, когда кровоточат десны. Он весь окоченел, словно его только что вынули из морозильной камеры.

Он сел и принялся массировать ноги заледеневшими пальцами. Начала работать и мысль, направляясь по старой колее: ферма... труп... Пришлет ли прокуратура кого-нибудь на место происшествия? Странное слово — прокуратура, ведь она состоит из людей, с которыми он часто встречался. Одну квартиру он продал Гранжуану, прокурору, раз в месяц Севр ужинал с председателем суда — как и он сам, членом Ротари-клуба[137]. Впрочем, он не знал, как ведется расследование. Жандармы, следователь... Значит, туда приедет Кулондр. Случалось, они играли в бридж. Дело постараются замять. Все станут его жалеть. Поворчат, скажут, что он слишком высоко метил, что в то время, как в Ла-Боле многие начали распродавать гостиницы, его проект оборудовать новый пляж, построить роскошный гостиничный комплекс выглядел как чистейшее безумие, ведь о махинациях Мерибеля станет известно не сразу. Что удручало Севра больше всего и казалось вопиющей несправедливостью, так это упреки в его адрес как руководителя. Ведь он вел честную игру, несмотря на некоторые трудности! Конечно, он смотрел вперед, загадывая слишком далеко. Возможно! Но если бы Мерибель в конечном счете его не предал, он одержал бы верх. Ему не следовало слушать Денизу и Мерибеля — вот в чем заключалась его ошибка. У них с языка не сходила Испания, выгоднейшая стройка в Коста-Браво... И он уступил. Кто объяснит это Гранжуану? Как ничтожный чиновник, получающий раз в месяц свое жалованье, сможет разобраться в делах, требующих многомиллионных затрат и подключения все новых и новых структур? Ему следовало бы создать акционерное общество. Время семейных предприятий прошло — вот чего он не понял. Доверив Мерибелю стройки в Испании, он допустил трагическую оплошность. Но мог ли он предвидеть, что его зять займется мошенничеством? Кому пришло бы в голову, что этот деятельный, оборотистый, ловкий парень окажется слабаком? Более того — трусом, который сдался при первой же угрозе... Ведь с Мопре еще можно было договориться.

Севр пытался вспомнить, что же произошло потом, но вспыхнувшая ссора затмила собой воспоминания... Все случилось очень быстро... слова звучали как выстрелы... в одном он был совершенно уверен: Мерибель не отрицал своей вины. Он говорил о небольших «промахах», оспаривал величину суммы, в краже которой его обвинял Мопре. Мерзкая, жестокая ссора, которая чуть не переросла в драку. Мерибель уже было протянул руку к ружьям на стойке. Ружья — его гордость. С десяток их стояло в ряд, готовых к бою. Когда они вновь сели, все трое побледнели и тяжело дышали. Мопре, прекрасно владеющий собой, старался разрядить обстановку. Если бы ему самому не пришлось столкнуться с трудностями, он бы не пошел на этот шаг. Но он имел право надеяться на компенсацию, вознаграждение — в обмен на молчание... Двести тысяч франков! Это очень умеренная сумма. Мерибель тем временем, повернувшись спиной, ворошил угли, пытаясь раздуть огонь в камине, дым от которого ветер временами заносил в комнату.

— Я вернусь через три дня, — уточнил Мопре, — у вас будет время изучить досье, собрать деньги... Мне нужно отдохнуть. Я ехал без остановок от самой границы и валюсь с ног от усталости.

Он едва не подал им руку.

— До скорого. Не сомневаюсь, мы придем к согласию... И вы еще мне скажете спасибо.


Севр поднялся, он готов был отдать все, лишь бы не думать. Особенно теперь, когда это ничего не изменит. Но воспоминания кишели в нем, как черви в мертвечине. Он натянул брюки, накинул еще непросохшую куртку, решив немного пройтись, чтобы согреться. Он вернулся на кухню и нерешительно посмотрел на сапоги. Выйти на улицу? Но куда идти? Сквозь ставни просачивался серый, словно идущий из погреба, свет, но со стороны сада ветер дул уже не так сильно. Он не без труда открыл окно, ведь рамы разбухли. Видимо, подрядчик использовал низкокачественную древесину. Или, возможно, в этом ужасном климате со временем все разрушалось: краска, цемент, металл. Он приоткрыл ставни и с опаской выглянул наружу. Сквозь пелену свинцового утра проступали здания другого крыла, сад, где блестели мокрые аллеи, бассейн, полный опавших листьев. У крыльца бесновались скатавшиеся в шарики колючки и листья. У Севра мелькнула мысль о Денизе.

Дождь перестал, облака, похожие на стелящийся дым, плыли, едва не задевая крыши. Севр тщательно закрыл дверь, устало вздохнул. Ненастье установилось надолго, возможно, не на одну неделю! Нужно было срочно обустраивать свой быт. Севр еще раз перебрал в уме свои припасы: конфитюр и печенье можно съесть, но вот остальное... Где найти консервный нож? Как глупо подохнуть от голода, когда рядом магазин! Он погрыз печенье, снял бумажку с банки конфитюра. Ложки нет, не пальцем же его доставать! До этого он пока еще не дошел. Но до чего тогда он дошел? Ни денег, ни приличной одежды нет, полная зависимость от Мари-Лоры. Что же с ним случится, если по какой-нибудь причине она не приедет через пять дней? Печенье неприятно хрустело, вызывая жажду. Пора уже включить рубильники, чтобы можно было пользоваться электричеством... Да, что с ним будет? Даже если он покажет полиции записку, которую написал Мерибель перед тем, как покончить с собой, и которая не оставляла сомнений в самоубийстве, даже если эксперты признают ее подлинность, придется объяснять все остальное. Но кто этим займется, если он сам не в состоянии ни в чем разобраться? Зачем он здесь, в этой блистающей чистотой кухне, со своим печеньем и конфитюром, грязными руками и бородой бродяги? Что мешало ему признать поражение, пойти на скандал и разорение? Он долго искал ответа на эти вопросы. По правде сказать, в глубине души он знал, что не выдаст себя. Он катился вниз, может быть, в наказание за то, что совершил когда-то? Трудно сказать. Впервые он спрашивал себя об этом. Впереди пять дней! За это время можно закончить расследование!

Выйдя из квартиры, он запер дверь. Это было так же глупо, как и все остальное: он один в доме, в квартале, в округе. Но именно это одиночество, наполненное эхом, пустота лестницы ему и не нравились. Он раздвоился, и теперь другой Севр шел рядом с ним, внушая ему страх. Рубильники находились у входа в подвал, в стенном шкафу. Он включил их все сразу. Теперь можно пользоваться лифтом. Но когда он нажал на кнопку третьего этажа, лифт не двинулся с места. Буря, несомненно, повредила провода! Такое повреждение за час не исправят. Везет же ему! Может, он ошибся с рубильниками? Он вернул рычаги в прежнее положение и включил коммутатор подвала. Вспыхнули лампочки, освещая лестницу, цементные стены, проход, ведущий в темноту, словно в подземелье. Он потушил свет, вновь зажег. Еще один промах тетушки Жосс: она забыла выключить рубильники. Севр решил ее уволить, но тотчас вспомнил, что он теперь стал никем, что решения теперь будет принимать тот, кто сумеет избежать банкротства. Тогда не все ли равно?

Лифт бесшумно поднял его наверх, и Севр закрылся в квартире. Он думал, что свет скрасит его одиночество, но свет оказался еще более невыносим, чем темнота. Он медленно обошел комнаты, внимательно рассматривая кресла, обитые кожей медового цвета, книжный шкаф, в котором стояли не книги, а корешки от них, золоченые бра, обои, светлые настолько, что, казалось, декоратор хотел поймать солнце и навсегда сохранить его отблески на стене. Но за закрытыми ставнями опять барабанил дождь, море обрушивало свои волны на песчаный пляж. Севр не находил себе места. Он съел еще одно печенье, кончиком пальца зацепил конфитюр и с отвращением слизал комочек. Кухня была отлично оборудована, там стояла даже жаровня. Но полочки с раздвижными дверцами, кухонные шкафы с изображением парусника на стеклах пустовали. Севру ничего не оставалось, как напиться из ладоней. Он вытер лицо платком, принадлежавшим Мерибелю. Нет! Он не сможет здесь оставаться. Он проверил связку ключей, которую взял с собой. Там висел ключ от конторы. Он сходит и посмотрит, можно ли устроиться где-нибудь еще. Половина десятого! Мари-Лора, наверное, все еще на ферме, ее допрашивает один следователь, другой. Сможет ли она лгать до конца? По сути, это не ложь, а сокрытие того, что и должно было произойти! Что касается Мопре, то он, вероятно, остерегался подавать признаки жизни... Севр размотал провод от электробритвы... Только Мопре мог дать полицейским полную информацию, ведь Мари-Лора многого не знала. Она понятия не имела о той сцене, что разыгралась после отъезда Мопре. Мерибель, охваченный бешенством и злобой, во всем сознался. Да, он вел двойную жизнь, да, он пустился в махинации... Он понимал, что однажды все откроется, но ничего не мог с собой поделать. «Тебе не понять!» Он все повторял: «Тебе не понять!» Боже мой! Каким же тупицей нужно быть! Севр в сердцах воткнул вилку от бритвы в штепсель. Раздался треск, замигали лампочки. Бритва отключилась. Севр забыл, что местное напряжение было 220, и мотор сгорел. Запахло паленым. Решительно все против него. Когда Мари-Лора придет, она увидит перед собой бродягу.

Он выбросил бритву в мусорный ящик, провел тыльной стороной руки по щекам, отросшая щетина неприятно покалывала. Бедняга Филипп стал корчить из себя несчастную жертву, он, видите ли, не сумел устоять перед искушением. Да любой нормальный человек поймет его! Ведь работа часто бывает однообразной. К тому же Мари-Лора не очень-то привлекательна как женщина! И деньги там заработать легче, чем здесь. Однако имелись и другие причины, о которых Мерибель не упомянул. Но, по сути, кто такой Мерибель? Глядя на этого пышущего злобой незнакомца, говорящего невесть что: «Я подыхаю во Франции... хочу уехать, жить в другом месте... я бы продал этот домишко... нет, меня тут ничто не держит...» — Севр действительно почуял надвигающуюся катастрофу. Но толком так и не смог ничего добиться.

— И все-таки сколько миллионов ты украл? Назови цифру.

Мерибель передернул плечами.

— Понятия не имею... все получилось как-то само собой!

— Шестьдесят... восемьдесят... сто?

— Наверное.

— Или больше?

Мерибель открыл окно, вытер пот со лба. Плохо пригнанные ставни стучали под напором ветра — в этом доме все было сделано кое-как. Огонь в камине наконец разгорелся.

— Ты, однако, не все потратил?

— Нет.

— Деньги лежат в банке?

— Я что, псих?

Он злобно бросал слова, как если бы Севр вдруг стал его заклятым врагом.

— А Мари-Лора? Ты подумал о ней?

— О! Мари-Лора!

— Ты полагаешь, что она поехала бы с тобой?

— Она не имеет привычки спорить.

— Ну, а я?

Они пристально посмотрели в глаза друг другу. Затем, почти шепотом, Мерибель сказал:

— Выходит, ты не знал, что я подлец?

У Севра еще звучала в ушах интонация зятя, где смешались и жалость, и ирония... и насмешка. Надо было вцепиться ему в глотку. Но он ограничился тем, что спросил:

— Ты, разумеется, ведешь свою бухгалтерию?

— Да, но предупреждаю, ты в ней не разберешься.

— Это книга ведения счетов?

— Ты уже вообразил, что у меня целые тома! Это красная записная книжка. Она лежит в ящике моего стола.

Севр на минуту задумался, затем прошептал:

— Двести тысяч франков!.. Двадцать миллионов!.. Но где я их возьму?

Мерибель резко передернул плечами:

— Если бы еще мы могли быть уверены, что он станет молчать!

— Ведь он обещал, что...

— Видно, ты его плохо знаешь.

Выходит, он никого не знал: ни Мерибеля, ни тем более Мопре. Он честно вел дела с честными людьми. Обязательство есть обязательство, подпись — подпись. Его отец был нотариусом и сыном нотариуса. «Контора Севра» — это серьезно, солидно, как банк. Во всяком случае, так продолжалось довольно долго, до начала строительного бума, который, подобно эпидемии, поразил всех несколько лет назад. Люди захватывали земельные участки, раскупали побережье. Того, кто попытался бы плыть против течения, просто смели бы с дороги. Все спекулировали, но в авантюры не пускались. Клиент был превыше всего. Доказательство? Мопре вышвырнули за дверь, как только он свернул в сторону. Тогда глаза своему шурину открыл именно Мерибель. Почему? Занимался ли Мерибель махинациями уже тогда? Шла ли речь о сведении счетов между сообщниками? Какие козни готовились за его спиной?

А эта жуткая поездка в Ла-Боль, когда «дворники» не справлялись с потоками дождя! Офис Севра находился в новом корпусе, занятом под конторы. Можно было не опасаться непредвиденной встречи. Красная книжка лежала, к счастью, в указанном месте. Как и говорил Мерибель, разобраться в ней было невозможно. Цифры, адреса, инициалы, даты... Время поджимало, но Севр сел и терпеливо перелистал записную книжку. Он привык читать отчеты. Глядя же на эти странички, он чувствовал себя обезоруженным, сбитым с толку, осмеянным. Тем не менее не мог же Мерибель слопать целое состояние!.. Даже если бы он глотал не прожевывая! Как можно растратить состояние? Что можно купить? Что вообще означает слово «растратить»? Листая книжку, он не переставал задавать себе эти вопросы, охваченный непонятным страхом. Его учили относиться к деньгам так же почтительно, как и к хлебу. Каждый день через его руки проходили значительные суммы, но он жил очень скромно: довольствовался дешевым автомобилем, в то время как Мерибель раскатывал на шикарном «шевроле». По сути, что такое деньги? Бастион! Стена, за которой можно жить спокойно! Она защищает от... от всего, что движется, меняется, подрывает, взрывает. Это дамба, противостоящая морю. Существуют люди, которые строят, и люди, которые разрушают. Мерибель относился ко второй категории. Эта красная записная книжка с шифрованными записями походила на судовой журнал пиратского корабля. Где же спрятано сокровище? Какова его стоимость?

Севр швырнул книжку в глубь ящика. В тот же миг взорвался телефон, и у него замерло сердце. Он снял трубку и машинально сказал, настолько велико было его смятение:

— Севр слушает.

Звонила Мари-Лора. Она проговорила сильно встревоженным, задыхающимся, как после длительного бега, голосом:

— Приезжай быстрей! Он хочет покончить с собой.

— Что?

— Да. Он закрылся в курительной комнате и не отвечает. Что вы с ним сделали?.. После твоего отъезда он мне такого понарассказал!.. Я ничего не поняла.

— Если хочешь знать, он совершил кражу.

— Он?! Но это невозможно... Боже мой!.. Быстрее возвращайся! Я здесь одна в полной растерянности...

— Еду.

Естественно, о том, что он уехал и сразу же вернулся, Мари-Лора умолчит. Это решено, о Мопре тоже ни слова. По сути, ее показания будут сведены к минимуму: возвращение с охоты, ссора между шурином и зятем... начавшаяся, вероятно, еще на пути к дому... бегство мужа и самоубийство Севра в курительной комнате. Все. Об остальном — о причинах ссоры, о возможных денежных затруднениях — она в слезах скажет, что не в курсе. И это воистину так! Поскольку она ничего не смыслила в деле, в ее присутствии лишь намекали на какие-то проекты, но никогда не призывали в свидетели, не спрашивали ее мнения. В секретариате счета в полном порядке, но из них дополнительной информации почерпнуть невозможно.

Потребуется время, чтобы выяснить, кто покупал участки и квартиры, правосудие еще не скоро соберет все данные. Ну что ж! Немного везения — и глядишь... Но лучше не думать о том, что будет! Предстоящее даже не достойно того, чтобы называться будущим...

Севр везде погасил свет и спустился, предаваясь отчаянным раздумьям, подобно шахматисту во время сеанса одновременной игры на нескольких досках. У него еще нашлось время подумать о консьержке, так плохо справлявшейся со своими обязанностями и слишком много себе позволявшей, поскольку хозяева находились далеко, а между праздником Всех Святых и Пасхой посетителей не ожидалось. Тут мог поселиться любой бродяга!.. Он прошел через сад, который в буклетах именовался частным парком. Шум моря раздавался, казалось, со всех сторон одновременно. Чуть заметно, как палуба плывущего корабля, подрагивала земля. В воздухе стоял запах залитого водой костра. Водосточные трубы буквально истекали дождевой водой. Это Денизе захотелось окрестить комплекс «Морскими воротами». Бедняжка Дениза! Сколько глупостей он совершил по ее воле, да и по своей собственной тоже! Подняв воротник, засунув руки в карманы куртки, где он теребил трубку Мерибеля, Севр дошел до черного хода агентства. Ему пришлось немало потрудиться, чтобы открыть дверь. Замок поддавался с трудом. Неужели уже заржавел? Или он неисправен? Наконец дверь со скрипом отворилась. Севр не стал ее закрывать, чтобы было лучше видно. В полумраке помещение казалось мрачноватым: американский письменный стол, вращающееся кресло, металлическая картотека, развешанные на стенах схемы, планы местности, которые из-за сырости начинали скручиваться. Все казалось претенциозным и жалким. Обычно все купчие на квартиры оформлялись в офисе. А это агентство предназначалось специально для туристов, приезжавших в период отпусков. Время от времени кто-нибудь из туристов останавливался тут, просил показать квартиру... Все обещали приехать снова...

Севр провел пальцами по столу, тот тоже был липким. Любой предмет становился влажным, словно покрывался соленым потом. Но нельзя же не отключать отопление на всю зиму только ради того, чтобы избавить от сырости пустующее здание! В ящиках стола Севр ничего не обнаружил. Он заглянул в картотеку. Каждой квартире был отведен отдельный ящичек. В конечном счете, он нашел то, что искал: карточки с именами владельцев. Шестеро за два года!.. Нет! Следователи не удивились бы!.. Он вышел на порог, чтобы прочитать эти фамилии: Ван дер Нот... Клостерман... Ольсен... Фрек... Фондакаро... Блази... Этими делами занимался его торговый агент, быть может, сам Мопре. Из шести владельцев он встречался только с Фондакаро, жителем Пьемонта, который работал в автомобильной промышленности. Тетушка Жосс своим корявым почерком нацарапала на карточках: «К июлю найти экономку», «В мае вставить стекла», «Водосток расположен над кухней», «Найти студента для преподавания французского в августе»...

Люди приезжали сюда лишь с мая по сентябрь. Никто не потревожит Севра. Ему остается только выбрать. Связки ключей висели на деревянной доске. Севр взвесил все «за» и «против». Где бы ему обосноваться? За пять дней он ничего не испортит. Но минутку... Мари-Лора придет в показательную квартиру. Следовательно, нужно держаться поближе к ней. Значит, остается выбирать между квартирами Фрека и Блази. Он взял две связки ключей, а все остальные положил на место. То, что он собирался делать, стоило ему немалых усилий. Это было хуже, чем просто непорядочность. Почти что кража со взломом, но он так озяб!

Дверь никак не закрывалась. Ключ тоже застрял, невозможно вытащить. Он довольствовался тем, что просто прикрыл дверь, затем осмотрелся. Квартира Блази располагалась на пятом этаже. Вместо того чтобы возвращаться напрямик, как и пришел, Севр стал пробираться вдоль стен. Его никто не мог видеть. Но, к сожалению, он видел себя — как он воровато пробирался: грязный, косматый, дрожащий от страха. Он ненавидел себя.

Глава 3

Северный корпус носил имя Кассара. Западное крыло — Дюге-Труена, южное — Жана Бара, восточное — дю Геклена[138]. Он тщетно протестовал, ссылаясь на то, что дю Геклен не был корсаром, как все остальные. Дениза настояла на своем, полагая, что будущие покупатели вряд ли окажутся большими эрудитами, и это имя обязательно должно им понравиться, хотя бы потому, что оно вызывает ассоциации с именами легендарных героев. Дверь в квартиру Блази открылась без труда. Севр не посмел повернуть выключатель и невольно прислушался. Он видел подобные сцены по телевизору: настороженный силуэт, перебегающий с одного предмета на другой луч фонаря. Но он-то явился не за драгоценностями. Ему бы только как-нибудь перебиться! Он сразу направился на кухню, не заходя в расположенную слева от кухни гостиную, нашел только пустые бутылки, тарелки, пластмассовые стаканчики — один он засунул в карман. В ящике — вилки, ложки, ножи из какого-то белого металла; песочные часы, штопор, но консервного ножа не было. Он заглянул в стенные шкафы, там висели лишь пустые плечики для одежды. Отдыхающие, разумеется, к концу сезона увезли всю утварь. Спальня, напротив, казалась жилой. Все постельные принадлежности лежали на месте — он убедился в этом с первого взгляда и подумал, что если квартира Фрека ему не понравится, то он вернется сюда. Но пока самой насущной оставалась проблема с едой. Кроме того, ему нужна одежда, но Мари-Лора, конечно, об этом подумает, и если дом в Ла-Боле взят под наблюдение, то в Нанте у нее достаточно богатый выбор, поскольку шурин и зять, к счастью, одного роста.

Севр тщательно закрыл за собой дверь. Он ожидал большего от своего визита. Квартира Фрека располагалась как раз над показательной квартирой, поэтому и стоит перебраться туда. Спуститься этажом ниже — и ты у себя дома. Если бы этому Фреку еще пришла в голову мысль не увозить с собой все... Кстати, интересно, где он живет? Севр вернулся в агентство. Ему пришлось вновь сражаться с дверью, которую заклинило еще больше. Он повесил на место, может, только временно, ключи от квартиры Блази и поискал карточку Фрека: «Фрек Доминик. Валенсия, улица Сан-Висенте, 44». Замечательно! Ехать из такой дали сюда за солнцем! Или все же нет. Этому, очевидно, напротив, требовался ветер, соленый дождь, серый горизонт. Француз, возможно бретонец?.. В таком случае следует вести себя осторожнее... Впрочем, всего пять дней!.. Чем он рискует?

Снова полил дождь, окутав сад дымкой. Севр побежал, шлепая по лужам, задыхаясь, вбежал в холл, где уже успел наследить. Вот тоска! Нужно будет протереть полы, чтобы не вызвать подозрения у тетушки Жосс.

Квартира Фрека понравилась ему с первого взгляда. Трудно сказать почему, но, наверное, потому, что она казалась жилой, может, из-за еле уловимого запаха духов... не понятно, духи ли это?.. Кухня выглядела богато. Именно это слово первым пришло на ум... хотя точнее было бы сказать «хорошо обставлена», продуктов здесь тоже не было, но в ящиках столов нашлось все необходимое, в том числе перочинный ножик со всеми приспособлениями, включая консервный нож. Какая удача!

Севр разложил свои находки: столовая посуда, приборы, три коробка спичек, кое-какие инструменты: молоток, клещи, разводной ключ, отвертка... Начатая пачка сигарет «Честерфилд» — он сразу же закурил и почувствовал себя уверенней, — запасные лампочки, электрическая плитка и в глубине стенного шкафа — полбутылки коньяка. Имея все это, он продержится. В гардеробе лежало белье: салфетки, резиновые перчатки, простыни, голубые и розовые. Это навело его на мысль, что Фрек был женат... отсюда и запах духов, который усилился, как только он из кухни прошел в спальню. Севр потушил сигарету и принюхался. Он в этом не очень-то разбирался. Дениза предпочитала душистую туалетную воду. Мари-Лора пользовалась духами, он никогда не спрашивал какими, но они казались ему довольно заурядными... Эти же имели такой изысканный аромат, что он растерялся. Севр шел по запаху, как по следу, обошел стоящую посредине большую кровать, затем направился в ванную. Он повернул выключатель. С этой стороны нельзя было заметить свет, поскольку все окна закрыты ставнями и забиты крест-накрест досками на всю зиму.

Если смотреть со стороны моря, жилище должно походить на форт, на блокгауз. И все же ветер проникал внутрь. Пресный запах водорослей боролся с запахами жилья. Севр пробежал взглядом по флаконам, стоящим на полочке над умывальником, они были пусты, но этикетки говорили сами за себя: бальзамы, лосьоны для снятия макияжа, кремы... Да, Фрек женат. Старый халат висел на вешалке. Рядом с ванной лежали два куска мыла.

Севр с удовольствием бы принял сейчас душ, чтобы смыть всю грязь, но вспомнил, что забыл включить нагреватель. Он это сделает потом... Главное — поесть.

Он еще раз обыскал все шкафы. Ему ужасно хотелось выпить кофе, что ж, тем хуже, придется опять есть конфитюр, но зато он приготовит себе грог, правда, без сахара...

Он спустился вниз за своими консервами. Сомнения отпали. Располагаться так располагаться! И лучше всего ему будет у Фрека. Он принялся за дело: включил рубильник, нагрел воды в кастрюле, долго тер руки и лицо, наконец завернулся в халат. Он безобразно зарос, но, может, это лучшая мера предосторожности. Когда отрастет борода, его никто не узнает. Он заставил себя накрыть стол на кухне, борясь с искушением перекусить на ходу, и принялся не спеша за еду, он отвык от этого с тех пор, как Денизы не стало...

Денизы больше нет!.. Почему же не дрожат руки? Почему он сейчас принимал то, чему всеми силами отказывался верить раньше? Может, у него нервное истощение? Или, поменявшись местами с Мерибелем, он стал другим, человеком без прошлого, и ему, подобно людям с провалами памяти, следует всему учиться заново? Дениза... Имя звучало как заклятие, которое потеряло силу. Как ни в чем не бывало, он неторопливо ел, сидя в нелепом одеянии — халате и сапогах, а где-то там лежало изуродованное тело, которое его друзья проводят в последний путь и захоронят в его фамильном склепе. И он произнес: «Дениза», и ждал, когда появится ставшая привычной боль. Возможно ли это? Ему больше не удавалось заставить себя страдать, воскресить связанные с ней другие образы, он почувствовал, что они ушли навсегда, помимо его желания... Все, что он пережил накануне, хотя и было испытанием на пределе возможного, по сути, оказалось мимолетным потрясением. Что-то ускользало, оставалось в тени, он — обвиняемый и одновременно судья. Возможно, ему приходилось играть роль священника, потерявшего веру в Бога или никогда ее не имевшего... Дениза... Когда он вернулся на ферму, ему пришлось пережить тысячу смертей, и каких! Ему такое и присниться не могло.

Мари-Лора ждала его в слезах.

— Послушай! — прошептала она.

Они подошли к двери курительной комнаты. Мерибель ходил взад-вперед. Его резиновые подошвы скрипели на плиточном полу, когда он поворачивался.

— Филипп! — позвала она.

— Убирайтесь! Оставьте меня! — заорал Мерибель.

— Филипп! Послушай меня!

— Если не отстанешь — стреляю через дверь!

— Видишь... Он совсем спятил!

Мари-Лора не переставала рыдать. Севр встряхнул ее, тоже впадая в отчаяние.

— Расскажи, наконец, что произошло? Когда я уходил, он не выглядел человеком, доведенным до крайности... Ты его в чем-нибудь упрекнула?

— Да.

— Что?.. В чем?

— Не знаю. Я сказала ему, что он страшный эгоист... Что из-за него я несчастна. Идиотская ссора!

— Ну и?

— Тогда он закрылся на ключ.

— Ах! Пожалуйста, перестань реветь.

Мари-Лора разрыдалась еще сильнее. Он снова подошел к двери.

— Филипп!.. Открой... Давай поговорим...

— Убирайся!

— Бог мой! Образумься!

Вдруг Севру показалось, что он догадался... Но в присутствии Мари-Лоры объясниться было невозможно.

— Подожди меня здесь. Я посмотрю, нельзя ли забраться через окно.

Он отправился в обход через сад, дождь и ветер уже тогда застилали ему глаза. Он постучался кулаком в тяжелый ставень.

— Филипп!.. Я один!.. Ты слышишь, Филипп?

Буря завывала так, что ему пришлось приложить ухо к мокрому ставню.

— Филипп! Отвечай!.. Я понял... Филипп... Это из-за женщины, да?

Он был уверен, что Филипп открыл окно и стоял за ставнями.

— Все это можно уладить.

Наконец совсем близко послышался дрожащий голос Мерибеля:

— Я хочу с этим покончить. Нет больше сил.

— А я тебе говорю, что все еще можно уладить.

— Нет.

— Мы вернем долг.

— Нет.

Казалось, он никогда не забудет происходившего.

Однако сейчас эти сцены почти не вызывали у него прежних эмоций. Он превратился в стороннего наблюдателя. В ветвях груши, росшей поблизости от него, свистел ветер; ведро, висевшее у колодца, билось о его край. Внезапно сильный грохот прервал бессмысленный диалог.

— Убирайся! — закричал Мерибель. — Прикоснешься к двери — стреляю.

Он обращался к Мари-Лоре. Идиотка! Она все испортила. Он вернулся бегом. Мари-Лора пыталась разбить замок топором.

— Брось!

Она не послушалась, и Севр вырвал топор из ее рук.

— Я вас предупреждал!..

Это был голос Мерибеля, искаженный от страха, гнева, охватившей его паники. И тут раздался выстрел — такой близкий, такой мощный, на какое-то мгновение он их оглушил, и они не поняли, выстрелил Мерибель в них или в себя. С потолка упал кусок штукатурки. Запахло порохом. Мари-Лора застонала. Тогда Севр схватил топор и начал изо всех сил рубить дверь. Наконец она треснула. Еще несколько ударов, и он просунул руку в щель, нащупал ключ изнутри. Дверь открылась, и Севр увидел тело. Нет! Вначале он увидел кровь.

— Не входи! — крикнул он Мари-Лоре.

Кровь была повсюду. Заряд крупной дроби, выпущенный в упор, почти обезглавил Мерибеля. По крайней мере, так показалось Севру. Он сразу отвел глаза, к горлу подступила тошнота, он почти терял сознание. И все-таки он вошел в комнату, обошел лужу крови. Он задыхался. Хоть немного воздуха! Но тут он вспомнил, что ни к чему нельзя прикасаться. Мерибель оставил окно открытым, но Севр был вынужден подавить желание распахнуть ставни, взять лист бумаги, лежавший на столе... Ружье тоже следует оставить там, где оно упало... Не стоило также подходить к трупу, рискуя оставить кровавые следы в доме.

Что происходило потом, он помнил очень смутно. Плакал ли он? Или впал в оцепенение? Он вновь увидел Мари-Лору, вытиравшую ему лицо влажным полотенцем. Он сидел в кресле у камина в курительной комнате... В памяти всплыли первые слова, которые он произнес: «Во всем обвинят меня!» Почему ему пришла тогда в голову мысль тоже уйти из жизни? Даже не мысль, а порыв! Рука сама потянулась к ружью. Он ни о чем не думал, испытывая лишь усталость и отвращение: ружье было ему необходимо, как больному — снотворное. Но он не сопротивлялся, когда Мари-Лора оттолкнула его. Все смешалось на фоне воющего ветра, мерцающих звезд и стенаний Мари-Лоры. Бедняжка Мари-Лора! Он никогда с ней не считался. Если бы кто-нибудь сказал Севру: «Она оплакивает мужа!» — он бы, конечно, спросил: «Какого мужа?» Потому что в тот момент Мерибель стал для него чужаком, незнакомцем, явившимся нарочно, чтобы умереть и свести на нет двадцать лет усилий, борьбы с собственной совестью, размышлений, расчетов, удач. То, что он покончил с собой, — это его дело. Но одновременно он убил их всех! Возможно, именно эти рассуждения и навели Севра на мысль, что он тоже больше не существует. Он стал думать о себе в третьем лице, словно о ком-то другом. И это раздвоение, вызванное постигшим его несчастьем, как ни странно, вернуло ему хладнокровие. Он стал смотреть на происходящее со стороны. С какого момента он перестал быть только Севром, работающим по двенадцать часов в сутки, позабывшим, что такое театр, корпя над бумагами даже по воскресеньям? Так вот, именно этот Севр, потерпевший крах, обанкротился. Ему осталось только исчезнуть с лица земли. Исчезнуть, но не умереть. Это было бы слишком легко — перестать жить. «Ты разве не понимаешь, что Севра больше не существует?» Мари-Лора смотрела на него глазами, полными ужаса. «С Севром покончено... Его больше нет! Вот он — Севр!» И он показал на распростертое тело. Вначале это была как бы зловещая игра, страшная из-за своей безыскусности, хуже нервного срыва! Но вдруг эта невероятная идея увлекла его. На Мерибеле еще был охотничий костюм. Рост у них одинаковый, костюмы тоже. Лицо обезображено выстрелом. Замена уже произошла? А раз Мерибель — негодяй, то пусть Мерибель и скрывается. Севр же должен покончить с собой, если его честь задета. Все это поймут. Таков закон, таков порядок вещей, более того, именно так и должно было произойти. Мерибель спутал карты в последний раз. Оставалось лишь придать подобающий вид внешней стороне дела.

Чем больше Мари-Лора его умоляла, тем сильнее он упорствовал, руководствуясь каким-то странным понятием чести; на губах блуждала безумная улыбка. Что бы он сделал, если бы у него не было свидетеля?.. Возможно, довольствовался бы тем, что вызвал полицию? Честно ответить на этот вопрос невозможно. Ему пришлось теперь признаться, что его отчаяние было... как бы сказать?.. условным, словно он давно уже ждал подобного случая. И вот доказательство: все сразу образовалось само собой. Одна деталь подсказывала другую, та сочеталась с третьей... Все было взаимосвязано, абсурдное происшествие превращалось в хорошо продуманный план. Жилье? Единственный выход — показательная квартира. Только этот выход! Это и есть настоящий выход! Добраться до ближайшей границы? Об этом и речи быть не может, прежде всего, из-за охотничьего костюма — в таком одеянии он сразу обратит на себя внимание. К тому же, превратившись в самоубийцу, он не мог переодеться. Полиция найдет на ферме его черный костюм, в котором он приехал. По этой же причине он не мог уехать на своем автомобиле, равно как и на машине Мерибеля: он никогда не водил эту марку, малейшая случайность в пути — и ему крышка... Мари-Лора сидела напротив, неодобрительно качая головой, но остановить его уже не могла. Он завелся. Слова действовали на него, как наркотик. По мере того как он развивал перед сестрой свою идею, он сам все больше верил в нее. Он отвергал возражения, в том числе и те, которые Мари-Лоре даже и не приходили в голову: «Знаешь, почему я не могу вернуться домой в Ла-Боль?.. Мария услышит мои шаги. У нее чуткий сон. Она обязательно принесет мне липовый отвар... Я знаю. У нее сегодня выходной, но по вечерам она никогда не выходит... Следовательно, выбора нет! На несколько дней придется задержаться, тут уж одно из двух...»

Другой Севр, его второе «я», никогда не смевший подать голос, с удивлением слушал.

— Одно из двух: или следствие подтвердит мою смерть — что наиболее вероятно, — и тогда, чуть позже, без особого риска, я отправлюсь за границу, или полиция обнаружит подлог, и тогда у меня не возникнет трудностей, чтобы оправдаться благодаря вот этому.

Он встал, взял со стола лист бумаги, который заметил с самого начала, и прочитал:

«Ярешил уйти из жизни. Прошу никого не винить в моей смерти. Прошу прощения у всех, кому нанес ущерб, и у моих родных.

Филипп Мерибель».
— Видишь... благодаря этой записке я неподсуден.

Невольно он употреблял слова из своего прежнего лексикона. Но он и от этого излечится. Он влезет в другую шкуру.

— Бедный мой малыш! — прошептала Мари-Лора.

В ярости он стал выкладывать все из карманов на стол: носовой платок, множество патронов, перочинный нож, пачку «Голуаз», ключи от машины, водительские права, бумажник с несколькими сотнями франков, записную книжку, две фотографии Денизы. Он чуть было не оставил их себе, но решил идти до конца и поэтому снял часы и свое обручальное кольцо. Тело должны опознать сразу, без малейших колебаний.

— Нет! Нет! Жорж, пожалуйста!

Отступать поздно. Теперь его поддерживало не мужество, а внутреннее возбуждение, похожее на состояние опьянения, непонятная спешка сжечь мосты, отрезать себе все пути к отступлению.

Почти без отвращения он обыскал труп. Он поменялся бы с покойным одеждой, если бы в этом возникла необходимость. Больше его уже ничего не смущало. Обручальное кольцо легко соскользнуло с пальца Мерибеля. Мари-Лора тихо повторяла:

— Ты не имеешь права!.. Ты не имеешь права!..

Он поднялся, чувствуя слабость в ногах, но почти довольный собой... Документы, принесенные Мопре, он бросил в огонь, затем пошел на кухню смыть кровь. Намыливая руки, он продолжал объяснять Мари-Лоре:

— Через несколько дней ты мне привезешь одежду и деньги... Лучше немного подождать. Если ты поедешь домой сейчас, работник заправочной станции безусловно увидит тебя. И потом, ваша служанка... Нет... Переждем несколько дней.

— Ты считаешь, что полиция не станет за мной следить, полагая, что Филипп где-то скрывается?

Возражение оказалось весомым, но, поразмыслив немного, он решил, что в корне ничего не меняется.

— Тебя слишком хорошо знают, — ответил он. — Никому и в голову не придет, что ты в курсе махинаций своего мужа. Не забывай, что именно из-за него я и покончил с собой. Согласись, ты никогда не была его сообщницей, действовавшей против меня! Это очевидно! Нет, тебе нечего бояться.

И он продолжил, не отдавая себе отчета в том, что своими словами ранит сестру:

— Несомненно, они установят слежку на границе. Но тобой никто не станет заниматься. Если ты придешь в четверг, ближе к вечеру... скажем, часов в пять... уверяю, никаких осложнений не возникнет.

Он застегнул на запястье часы Мерибеля — золотой хронометр престижной фирмы.

— Пожалуйста, не ходи туда!

Вновь начались слезы и жалобы. Он положил руки на плечи Мари-Лоры.

— Послушай!.. Твой муж оказался прохвостом, ты осознаешь это? Он нас разорил, понимаешь или нет? Хорошо! Тогда что, по-твоему, делать? Ждать, пока меня вываляют в грязи? Если ты этого хочешь, скажи. Я же предпочитаю попытать счастья в другом месте.

— Где же?

— Не имею понятия; у меня будет время об этом подумать до четверга. Давай возьми сумку, сетку, что угодно и сложи туда еду.

Отделавшись от сестры, он вернулся в курительную комнату, быстро переписал записку Мерибеля, поставил подпись «Жорж Севр» и сунул ее под табакерку. Время поджимало. Бросил последний взгляд на покойника. Осталось только вернуться в кабинет, взять ключи от «Морских ворот» и от показательной квартиры. Он помог Мари-Лоре наполнить сетку, хватая все, что попадало под руку, и отнес ее в гараж. Его автомобиль придется оставить здесь. Мари-Лора поедет за ним на своем «ситроене». Ну, а ему, несмотря на все опасения, придется рискнуть и поехать на «шевроле» Мерибеля.

— Я брошу его у вокзала в Сен-Назере. Не завтра, так послезавтра машину обнаружат и подумают, что Филипп уехал ночным поездом... Затем ты отвезешь меня в Ла-Боль, потом в комплекс. Идет?

— Ты не прав, — повторила Мари-Лора. — Лучше было бы...

— Я знаю, знаю. Делай то, что я тебе говорю... Затем ты вернешься на ферму и позвонишь в полицию. И будь внимательна! Не противоречь сама себе. Мы с Филиппом поссорились. Твой муж ушел. Я закрылся на ключ. Ты услышала ружейный выстрел, старалась открыть дверь, тебе потребовалось много времени, чтобы ее выбить... Все это звучит правдоподобно... Если тебя упрекнут в том, что ты не позвонила сразу, скажешь, что не сообразила от отчаяния, потеряла голову. Я могу на тебя рассчитывать, Мари-Лора?

— Я постараюсь.

В этом была вся она... Всю жизнь она смиренно старалась, проявляя при этом такое горячее участие, что становилась невыносимой. В четверг она опять постарается. И позже... когда они будут вдвоем... Ее придется увезти с собой... Но это та часть плана, которую нужно еще продумать. А Севру так хотелось пожить одному!

Глава 4

Жить одному — мысль, возникшая в глубине сознания и которая, разумеется, ничего не значила... Севр тщательно собрал крошки и высыпал их в мусорное ведро, стоящее под мойкой. Еще одна деталь — нельзя ничего бросать в мусоропровод, тетушка Жосс наверняка заметит это.

Вот что значит жить одному: постоянно заниматься всевозможными скучными мелочами и вести бесконечный монолог, вновь пережевывая одно и то же, прятаться ото всех, как насекомое... Он посмотрел на часы — десять минут седьмого. Он удивился и поднес часы к уху — часы стояли. Привыкнув к своим автоматическим часам, он не подумал, что хронометр Мерибеля следовало завести. Конечно, знать точное время ему не обязательно. Но, по крайней мере, он мог бы представить себе, чем заняты сейчас другие: что делает Мари-Лора, что творится в полиции, как живут люди... Теперь он заблудился во времени... Он вспомнил, как читал про шахтера, замурованного в штольне при взрыве рудничного газа, и понял, что если не займётся конкретным делом, то, как параноик, потеряет связь с реальностью. Со вчерашнего дня он отрезан от мира, выброшен на обочину жизни. Он сам наказал себя, и, если он хотел выйти из этого положения, ему следовало создать хоть какие-то удобства. Кисловатый на вкус грог немного согрел Севра. Он решил тщательно обследовать квартиру. Расставив продукты, он повесил тряпку на мойку и вернулся в комнату, выбрал пару голубых простынь и постелил постель. Он наверняка замерзнет под тонким шерстяным пледом, которым хорошо укрываться летом... В квартире Блази постельных принадлежностей гораздо больше, может, взять оттуда одеяла? Там будет видно... Пройдя коридор, он вошел в гостиную. Здесь сразу заметил бледный экран телевизора, зажег люстру. Да, перед ним стоял «Филипс» с большим экраном. Первый подарок случая, судьбы, удачи — всего того, от чего зависит гибель или спасение. Благодаря телевизору он мог наблюдать за всеми, кто говорил о нем, о Мерибеле, о банкротстве. Он включил вилку в розетку. Старый телевизор долго нагревался. Он покрутил ручки, сначала услышал голос: «Господь заботится обо всех нас, братья мои! После Светлого Воскресения каждый становится его плотью и кровью...»

Появилось изображение: спины верующих, виднеющийся вдали алтарь, перед которым возвышалась фигура в белом. Севр тут же понял, что это воскресная месса, значит, сейчас примерно четверть двенадцатого. Он сел на диван, завел часы, поставил стрелки и удовлетворенно вздохнул. Слова священника оставляли его равнодушным. Он только что обрел время, и это было дороже, чем святая истина. В определенном смысле время и есть истина. Оно поместило его в это воскресенье среди непроглядной тьмы. Он, как сбившийся с курса корабль, узнал наконец координаты.

Иногда, видимо, когда ветер уж слишком яростно трепал антенну, изображение на экране пропадало, и появлялись серые полосы. Севр выключил телевизор, словно желая поберечь его и не утомлять непосильной работой. Он вернется к нему позже, чтобы растянуть удовольствие. Гостиная состояла из двух комнат, сообщающихся через арку. С одной стороны салон, с другой — столовая. Мебель роскошная и дорогая, но картины не представляли большой ценности. Фрек не был знатоком живописи. В шкафу со стеклянными дверцами стояли дешевые книги карманного формата, большей частью купленные в универмаге на первом этаже. Севр не подумал об универмаге только потому, что находился в другом корпусе. В сентябре все из универмага, конечно, убрали. Однако не мешало бы туда заглянуть. Наверняка там есть продуктовый отдел. Хотя на самом деле это был крохотный магазинчик, устроенный на старинный манер, как ему однажды рассказывала Дениза. Точно он не помнит, но у них с Денизой разгорелся спор. Из-за названия... Она называла его по-американски «драгстор», а ему не нравились эти американские словечки, которыми она щеголяла. Севр заглянул в пустой гардероб и обнаружил в картонной коробке небольшой электрообогреватель — ценность не меньшая, чем телевизор. Он отнес его в спальню и поставил рядом с кроватью. Обогреватель работал великолепно и очень быстро раскалился докрасна. Севр сел на ковер и протянул руки к теплу. Ветер все неистовствовал, но в комнате постепенно становилось тепло и почти уютно. Севр услышал, как тикают часы. Раздавались медленные, размеренные удары. Севр вскочил как ужаленный где-то шли комнатные часы. Невозможно! В квартире никто не жил после сезона отпусков. Он прислушался. Этот звук, как и запах духов, доносится отовсюду и ниоткуда, его то не было слышно совсем, то он был едва различим.

Севр двигался бесшумно, как тень, по пушистому ковру. Он осмотрел все вокруг, обшарил глазами все места, где обычно стоят часы. Здесь кто-то был. Этот звук от кого-то исходит... Инстинктивно Севр присел на корточки и заглянул под кровать. Будильник лежал там. Небольшой дорожный будильник в кожаном футляре, состоящем из двух половинок. Он взял его и поднялся. Будильник показывал десять минут пятого. Севр, очевидно, его уронил, когда вошел в комнату в первый раз. Будильник, должно быть, стоял на столике рядом с кроватью. От падения механизм пришел в движение. Но когда Севр попытался его завести, то обнаружил, что пружина взведена до отказа.

Теперь Севра бросило в жар. Только не стоит делать поспешных выводов! Если кто-то завел будильник, он должен был правильно поставить и время. Ну и что?.. Нужно найти объяснение, или вся квартира станет подозрительной, ядовитой... непригодной для жилья. Он заметил, что часто дышит, у него дрожат руки. Тогда он сел на кровать, прислушался, повернув голову к двери... Все те же завывания ветра. Нечего выдумывать разные глупости. Все можно объяснить. Первое и самое простое, что пришло на ум, — будильник неисправен. По какой-нибудь причине, как только его завели несколько месяцев назад, он остановился, а после удара стрелки пошли вновь. Когда-то у Севра были дорожные часы, и они вот так часто капризничали. Через час или два будильник остановится вновь, и вопрос отпадет сам собой... Разумеется, если будильник остановится... то и вопрос исчерпан. Но, даже если он будет продолжать идти, следует придерживаться этой же версии, ведь очевидно, что квартиру покинули давно. И все-таки Севр с неприязнью смотрел на этот будильник, который стоял на столе и громко тикал. Его циферблат, полузакрытый футляром, походил на зверька, выглядывавшего из норы. Севр тихонько закрыл футляр и увидел на верхней крышке позолоченные буквы: «ДФ» — Доминик Фрек... Севр не удержался от ребяческого жеста и повернул будильник к стене. Его тяготили более серьезные проблемы. Впрочем, возможно, виновницей была тетушка Жосс. Она же забыла отключить рубильники! Почему, забавы ради, ей не завести и будильник?

Он устроился перед обогревателем и постарался привести в порядок свои мысли. Что бы произошло, если бы он подождал полицию, вместо того чтобы устраивать инсценировку? Пришлось бы возвращать долг. Но как? Брать взаймы? Сколько? Если Мерибель предпочел покончить с собой, то это означало, что он вел крупную игру. Во всяком случае, пришлось бы принимать срочные меры. Неизбежное разорение — и с «Компанией Севра» было бы покончено! Да, он разорен! Но, поскольку его считают покойником, руки у него развязаны. Итак, разве он не прав? И если Мерибель за несколько месяцев провернул свои делишки, то что же мешало Севру обосноваться за границей и благодаря накопленному опыту в торговле недвижимостью создать там солидное предприятие?..

Для начала не обязательно обладать большим капиталом. Мари-Лора владела небольшим состоянием. К счастью, брачный контракт спасает ее имущество от ареста. Квартира в Нанте записана на ее имя. Она могла бы ее легко продать. Все это уже давало приличные средства. Кроме того, Мари-Лора была единственной наследницей Севра. Даже заплатив налог на наследство, она, несомненно, получит несколько миллионов. Наконец, почему бы ей не попросить развода? Идея на первый взгляд не казалась привлекательной, но логика вещей этому не противоречила. Все подумают, что Мерибель скрывается от правосудия. Разве может столь уважаемая женщина, как Мари-Лора, оставаться супругой негодяя? А если она за границей откроет свое дело под девичьей фамилией, кто этому удивится? Будущее потихоньку обретало смысл, потому что, оставаясь в тени, руководить всем будет, конечно, он. В одиночку ему не справиться, а с Мари-Лорой, прикрываясь ее именем, он сможет начать все сначала, при условии, конечно, что его никто не узнает. Особенно надо опасаться Мопре. Но не стоило заглядывать так далеко! Пока партия разыгрывается на ферме. Если следствие примет хороший оборот, при небольшом везении можно выкрутиться... А благодаря телевидению он будет в курсе событий.

Будильник исправно тикал в своем кожаном футляре. Севр встал. Терзаниям следует положить конец. После стольких часов совершенного отчаяния к нему вернулось желание бороться. Он открыл кран с горячей водой, но нагреватель слишком долго был отключен, так что ванну придется принять попозже. Он приготовил себе обед: зеленый горошек с шампиньонами, закурил сигарету. В пачке оставалось шестнадцать штук. На этом далеко не уедешь. Чтобы чем-то заняться, он разделил продукты на четыре части: понедельник, вторник, среда и четверг. Если Мари-Лора задержится, положение сразу станет критическим.

Он быстро пообедал, мыть посуду ему не хотелось. Часы показывали без нескольких минут час дня, наступало время новостей. В гостиной он включил телевизор, стащил сапоги, которых стыдился. На толстом ковре сидеть было удобно, словно на мягкой траве. Вскоре появилось изображение... Биафра... Вьетнам... наконец основные новости... непогода в Европе... грузовое судно дрейфует в Северном море... на вершине Эйфелевой башни сила ветра достигает ста шестидесяти километров в час. Он ждал, взволнованный и напряженный, как актер перед выходом на сцену. Вот наконец и его выход...

«Из Нанта нам сообщили о самоубийстве известного предпринимателя Жоржа Севра. Он выстрелил себе в голову из ружья. Предполагается, что причиной трагедии послужили финансовые затруднения».

Все. Затем последовал перечень дорожных происшествий. Севр выключил телевизор. Все, но это означает, что версию его смерти приняли. Если бы возникли сомнения, то сообщение не звучало бы столь конкретно, ведь полиция вела расследование со вчерашнего вечера и за это время у нее сложилось определенное мнение. Значит, для Мари-Лоры самое страшное осталось позади. Севр растянулся на диване, закурил. Теперь можно и отдохнуть. Он был доволен тем, что ему удалось обернуть ситуацию в свою пользу, несмотря на охватившую его панику. Уж если он сумел инсценировать самоубийство и обмануть полицию, то тем более сумеет осуществить свой план бегства за границу.

Глаза закрывались сами собой, но спать ему не хотелось, нужно еще многое обдумать... Давно уже он не оставался наедине с собой, и ему вдруг показалось очень важным пересмотреть свои взгляды на многие истины... Например, его обращение с Мари-Лорой... Он распоряжался ею, как счетом в банке. Даже не в этом дело. Главное заключалось в том, что он и раньше ловил себя на мысли, что хочет внезапно исчезнуть. Он воспользовался случаем не колеблясь, как злоумышленник, стремящийся обмануть своих преследователей. Он никогда не делал ничего плохого. Хороший сын, хороший брат, хороший муж. Безупречный. Исполнительный, скрупулезный, может быть, только немного слабовольный, особенно по сравнению с Денизой... Несмотря на все это, он ни секунды не колебался, когда возник соблазн. Ему хотелось поставить себя на место Мерибеля. В таком случае не стоит судить его слишком строго, надо быть к нему снисходительным. Мерибель поддался власти денег. Он тоже уступил. Только вот чему? Он никак не мог понять, и это раздражало его еще и потому, что если бы удалось устроиться в ином месте, то жизнь вновь бы потекла ровно, без всяких неожиданностей. Это странное, необъяснимое происшествие останется в прошлом! На этой мысли он и заснул. Во сне он слышал, что стонет, ему хотелось пить; повернувшись на бок, он чуть не свалился с постели и с трудом пришел в себя. Опять пробуждался незнакомец, который вновь начнет задавать вопросы.

Было чуть больше семи, выходит, он проспал весь день. Еще одна ночь — и останется четыре дня... На столе тикали часы.... Нет, в самом деле! Хватит вопросов! С вопросами покончено! Он наполнил ванну и погрузился в нее с уже забытым наслаждением. Если бы он обратился к врачу, тот, несомненно, пояснил бы, что Севр испытал нервное потрясение и что в таком случае странное поведение представляет собой обычное явление. И не нужно ничего выдумывать, нужно только лежать в теплой воде, лениво слушая шум дождя.

Обогреватель нагрел комнату. В общем, жизнь налаживалась. Не таким уж неприятным было это уединение, которое так походило на тюремное заключение. В свое время Дениза возила его в Анжер, в монастырь Святой Анны. Время от времени в ней пробуждались религиозные чувства, и она уединялась в каком-нибудь монастыре, потом с друзьями обсуждала достоинства монахов, монашеские кельи, проповеди. Он же жутко скучал. А теперь, в этой затерянной квартире, без друзей, без документов, почти без еды, он наслаждался покоем, вручив свою судьбу провидению.

Он долго растирался полотенцем, и только отсутствие чистого белья мешало ему почувствовать себя по-настоящему комфортно. Завтра он устроит стирку. Прежде чем открыть банку крабов, он включил телевизор, чтобы не пропустить выпуск новостей, затем сел ужинать на кухне. Из гостиной доносились голоса, затем зазвучала музыка. К нему возвращались забытые воспоминания. Часто, когда еще была жива Дениза, он включал телевизор, направляясь к ней на кухню. На чтение газет не всегда хватало времени, и он довольствовался тем, что издали слушал новости, пока она что-нибудь рассказывала.

— Ты слышишь, что я говорю?

— Разумеется... Ты пригласила мадам Лувель на чай.

Он избегал этих чаепитий, там слишком много болтали о политике. Дениза была яростной клерикалкой и упрекала его в безразличии к религии.

Он представил, что она сидит напротив и тоже ест крабов. Это было столь нелепо, что он мысленно попросил у нее прощения. Она осудила бы все, что он делал последнее время. Прежде он никогда не вышел бы в гостиную с тарелкой в руке, под предлогом, что должны передавать новости. Он никогда не стал бы вытирать рот носовым платком... Общий рынок... Да ну его! Он им больше не интересуется, а ведь раньше он в него верил... ядерное разоружение... все происходит в другом мире. Торжественное построение перед Домом инвалидов... Он чуть не улыбнулся... Денизе так хотелось, чтобы он получил какую-нибудь награду... Наконец перешли к происшествиям. Он поставил тарелку на подлокотник дивана. Опять буря... Сорваны крыши в Морбигане. Затонул траулер «Мари-Элен» из Конкарно... Так, так... дальше!.. Ах! Ну вот и о нем.

«...Следствие по делу Севра продолжается. Наши корреспонденты в Нанте сообщают...»

На экране появилась ферма, полицейские машины во дворе. По полученным данным, Севр серьезно поссорился со своим зятем, Филиппом Мерибелем, после чего покончил самоубийством, выстрелив себе в голову из ружья. Филипп Мерибель исчез, но его машина «шевроле-импала» найдена на стоянке вокзала в Сен-Назере.

Камера двинулась вокруг «шевроле». Возле машины стоял полицейский. Он смотрел прямо в объектив, заложив пальцы за пояс. Потом вновь показали ферму, залитую дождем, и вдруг крупным планом лицо Мари-Лоры. В сером свете дня она походила на нищенку.

«Мадам Мерибель не смогла ничего разъяснить следствию. Ее брат и муж хорошо ладили друг с другом. Их дела, несмотря на кризис, казалось, процветали... Комиссар Шантавуан отказался от каких-либо комментариев. Это самоубийство повергло в уныние весь район, где у покойного осталось много друзей».

Камера показала его фотографию, и он невольно отпрянул. Его портрет был в траурной рамке, таковым он появится в завтрашних газетах, таковым его увидят миллионы людей. Эта фотография сделана три года назад. Тогда завершалось строительство комплекса «Морские ворота». Он выглядел важным, уверенным в себе.

«После смерти мадам Севр, безвременно ушедшей из жизни вследствие неизлечимой болезни, покойный жил уединенной жизнью. Траур, в котором он пребывал, возможно, частично объясняет его отчаянный поступок...»

Начались спортивные новости. Севр выключил телевизор. Это уже победа. Он взял тарелку и разделался с крабами, не присаживаясь, смутно испытывая недовольство. Нет, траур здесь ни при чем. Если же комиссару этого достаточно, тем лучше! Но он-то знал, что причина кроется в... Нет сомнений, первое время смерть Денизы казалась ему кошмарным сном. Да и теперь ему не следовало слишком много об этом думать. Однако...

Он вымыл тарелку, приборы, замел крошки в угол комнаты. Чем ему заняться вечером? Может, заглянуть в магазин, заодно и воздухом подышать? Он оделся, сунул фонарик в карман и вышел. Шторм утих. Дождь перестал, и он рискнул пойти по тропинке. Ночь была темной, но время от времени небо вдруг освещалось, и Севр вспомнил, что наступило полнолуние. Хотелось курить, но он решил пока воздержаться.

Со стороны поселка его не увидят. Первые дома находились примерно в полукилометре по другую сторону пустыря. Несмотря на темень, он легко представил себе участки, с уже намеченными улицами, вдоль которых стояли фонари, которые, возможно, никогда не зажгутся, панно, где крупными буквами значилось: «Компания Севра». Ла-Боль. Улица Ласточек». Буря, конечно, повалила это панно. Вот и еще одно предупреждение.

Пляж простирался слева, волны свободно накатывались на берег, в ночи слышался лишь шум прибоя. Никому не придет в голову сунуть сюда нос. Севр неторопливо направился к своему агентству. Это агентство, где хранились ключи, доверенные тетушке Жосс, — просто подарок судьбы. Под напором ветра дверь открылась. Севр вошел, снова пересмотрел содержимое бюро и картотеку. Он обнаружил три ключа на одном кольце с этикетками: «Железная раздвижная дверь», «Дверь во двор», «Гараж». Если и были какие-то съестные припасы, то они хранились в гараже. Но в каком? Под каждым корпусом находился паркинг, разделенный на боксы. В каждом подъезде стоило лишь повернуть направо, как сразу начинался плавный спуск в подвал. Севр сбежал вниз. В луче фонаря двигались тени, шаги пробудили эхо. Он подошел к первым двум ближайшим боксам, но ключ не поворачивался. Он прошелся по обширной стоянке и с удовольствием отметил, что пол и стены сухие. Четвертый бокс открылся без труда. Он был забит ящиками, пакетами, тарой для бутылок. Прямо корабельный камбуз! Луч фонаря упал на консервные банки, часть из них валялась в беспорядке. Даже странно. Севр посветил повыше, чтобы охватить подвал целиком. Складывалось впечатление, что товары просто свалили в кучу или в них рылись и все перевернули. Но кто мог здесь хозяйничать? Скорее всего, владелец гаража поручил навести порядок какому-нибудь небрежному служащему, а тот принялся за работу в последний момент, как раз перед отъездом.

Севр быстро прикинул, что можно захватить с собой: опять крабы, уже тошнит от них. Мясные консервы, солонина, сардины в масле, говяжья тушенка — словом, все то, что продается обычно в бакалейной лавке; на этом можно продержаться несколько месяцев и подохнуть от цинги. Фруктовые соки — в изобилии. Бутылки с минеральной водой. Вина нет, кофе тоже. Он спотыкался о детские ведерки, мячи, шезлонги. Потом увидел коробки с разобранными бумажными змеями, с пляжными играми. Под руку попалась пустая упаковка с оторванной крышкой... Но действительно ли она была оторвана?.. Не становился ли он подозрительным, как преследуемый зверь?..

В самой глубине, в углу, где стояла куча банок, он обнаружил разные мелочи: помазки, зубные щетки, но бритвы не было. Лезвия, разумеется, проржавели бы. Он сунул в карман несколько банок сардин, пачку аспирина. Нет смысла нагружаться: он будет приходить сюда по мере надобности. На три с половиной дня всего хватит. Он с облегчением закрыл дверь. Раз уж он отправился на поиски, стоило вернуться сразу в квартиру Блази и взять красный плед, который он заметил, заодно и размяться немного. Завтра он постарается отремонтировать дверь агентства. Он не был мастером на все руки, но эта дверь, которая не закрывалась, его раздражала. Любой мог войти в помещение. Если вдруг тетушка Жосс надумает делать обход, чтобы посмотреть, не сильно ли пострадал комплекс от бури, то заметит, что кто-то проник в агентство, и может его обнаружить. Надо принять все меры предосторожности.

Небо прояснялось. Блестящие, прозрачные, как пар, облака, почти касаясь крыш, проносились так стремительно, что оставалось только удивляться, почему они движутся беззвучно. Гул моря, казалось, усилился, но теперь можно было различить плеск и шелест каждой волны. Если бы он решился, то отправился бы гулять по бесконечному пляжу. В конце концов, он свободен, свободен, как никогда. Может, из-за этого так тревожно на душе? В квартире Блази он осмотрел каждый закуток, но красного пледа на обнаружил. Скорее всего, его и не было. Севр ошибся... И все же...

Глава 5

На следующий день шторм возобновился с прежней силой. Севр приоткрыл в гостиной окно, выходящее на эспланаду. Отсюда можно было разглядеть крайние домики поселка. Они едва просматривались сквозь водяную завесу и казались покинутыми. Это напоминало военный пейзаж, когда от свинцовых снарядов темнел горизонт. Для Севра наступили томительные часы безделья, и он вновь прилег. Лишь телевизор кое-как скрашивал его затворничество. В промежутках между нечастыми передачами понедельника он слонялся из комнаты в комнату, кашлял и пытался без особой надежды предотвратить надвигающуюся простуду, глотая аспирин и грог. Чтобы убить время, он придумывал себе разную работу и делал ее не торопясь. Например, он принялся изучать бумажник Мерибеля. Но его зять был осторожен — в бумажнике лежала лишь небольшая сумма денег и несколько цветных фотографий с образцами домов и интерьеров — «квартиры под ключ», которые он продавал по нескольку раз. Хоть Севр досконально знал свое дело, он никак не мог подсчитать сумму мошеннической сделки. Несомненно, Мерибель знал, что однажды попадется. Видимо, он все рассчитал, определил тот период, в течение которого мог действовать безнаказанно. Между тем этот период оказался фатально коротким. Следовательно, хищение не должно было принять особо крупные размеры. Возможно, речь шла о пятидесяти, шестидесяти миллионах? Севр спрашивал себя: не поддался ли он панике? Пятьдесят миллионов еще можно компенсировать и уладить дело полюбовно. Не драматизировал ли он все с самого начала? Да. Но обстоятельства оказались сильнее его. Он сразу же примирился с мыслью, что Мерибель виновен, и это его, похоже, устраивало. По крайней мере, ему следовало бы серьезно изучить документы Мопре. Нет, сразу же последовали высокопарные слова, благородное возмущение... У Мерибеля не осталось времени защищаться. Не совершил ли он самоубийство потому, что Севр задел его самолюбие?

Если хорошенько поразмыслить, все не так-то просто. Мерибель пошел на это преступление по какой-то конкретной причине. Все происходило так, как если бы он назначил себе срок... Шесть месяцев? Год?.. После чего, вполне вероятно, он намеревался исчезнуть. Следовательно, заключая мошеннические сделки, он готовил себе путь к отступлению. Неужели он собирался удариться в бега из-за пятидесяти миллионов? Стоила ли игра свеч?

Севр пересел в другое кресло. Теперь он задыхался в этих трех комнатах с закрытыми окнами, где работал обогреватель. Он выкурил уже почти все сигареты, и в воздухе стоял запах табака и плесени, как в зале ожидания на вокзале. Размышляя, он постоянно возвращался на то перепутье, где его обуревали сомнения. По сути, что ему известно о Мерибеле? Друг детства, которого якобы знаешь, потому что росли вместе и делили скуку провинциальной жизни. Даже трудно себе представить, что с теми, с кем на «ты», можно поддерживать только деловые связи. Они всегда рядом. В один прекрасный день им говорят: «А не жениться ли тебе на моей сестре?» И не удивляются, что те соглашаются! Никогда не задаются вопросами: счастливы ли они? любят ли их? Нет времени. А может быть, они давным-давно уже стали нашими врагами? Доказательство тому — испанское дело. Кто заговорил в первый раз об Испании? Все произошло как-то само по себе... Дениза не отвергла проект — даже наоборот. А когда Мерибель сказал: «Я съезжу туда, осмотрюсь на месте», он, Севр, с удовольствием отпустил своего зятя. Только Севр привык скрывать свои эмоции. Жизнь напоминает море — никогда не знаешь, что происходит там, в глубине.


Севр бросил бумажник в ящик книжного шкафа, он заберет его, когда будет уходить. Вещи, которые носил Мерибель, которые принадлежали Мерибелю, теперь внушали ему отвращение. Внушали отвращение и часы, и обручальное кольцо. Он оставил в кармане только записку, написанную Мерибелем перед смертью. Местный телевизионный канал почти весь вечер посвятил разыгравшейся трагедии. Ферма крупным планом. Ружье крупным планом. Крупным планом лицо Мерибеля, лицо, от которого ничего не осталось после выстрела, но никто об этом не знал, за исключением Севра и Мари-Лоры. Потом появилась и она, одетая в траур, совершенно другая женщина; горе придавало благородства ее чертам, что поразило Севра. Чья-то рука налаживала микрофон. Чей-то голос сказал:

— Мадам Мерибель желает сделать заявление.

И Мари-Лора неловко, страшно стесняясь, прошептала тем же тоном, каким читала когда-то катехизис:

— Филипп... Если ты меня слышишь... пожалуйста, возвращайся. Я уверена, что ты невиновен, что ты сможешь объяснить, почему мой брат покончил с собой...

Восхитительная Мари-Лора! Она придумала эту хитрость, чтобы развеять сомнения, чтобы спасти его, и она играла эту роль так утонченно и с такой самоотверженностью, на которую только она была способна, продолжая настойчиво и жалобно:

— Возвращайся, Филипп... Я одна и не могу ответить на вопросы, которые мне задают... Говорят, что вы занимались мошенничеством, я не могу в это поверить...

Она не смогла сдержать слезы, и у нее забрали микрофон.

— Вы слышали патетический призыв мадам Мерибель, — продолжал ведущий. — Увы, кажется, подтверждается тот факт, что для фирмы Севра наступил трудный период... Нам удалось связаться с комиссаром Шантавуаном, который захотел сказать несколько слов...

Комиссар крупным планом. Внешне похож на Клемансо, говорит басом, при этом шевелятся пышные усы.

— Да, согласно полученным данным, мы уже сейчас можем сообщить некоторые подробности дела, остающегося загадочным... Покойный разработал смелую программу застройки побережья, куда и вложил все имеющиеся у него наличные средства. Вследствие разразившегося кризиса он, как и другие руководители строительных компаний, испытывал денежные затруднения, хотя и не очень серьезные. В то же время у нас есть основания предполагать, что Мерибель, отвечавший, если так можно выразиться, за внешние сношения, занялся за спиной своего шурина, мягко говоря, опрометчивыми спекуляциями. Следствие только начинается... Но бегство Мерибеля вызывает всевозможные подозрения... Разумеется, выдан ордер на его арест.

Затем показали торжественное открытие моста в Вандее. Севр не выключил телевизор, но уже не следил за программой. Он боялся тишины и заснул лишь после того, как закончились все ночные передачи, когда экран стал напоминать бельмо на глазу слепого. «Если меня арестуют и осудят, — думал он иногда, — вот во что превратится моя жизнь». Тогда он ощущал в груди ту же трепетную боль, какую испытал, когда закрыли крышкой гроб с телом Денизы. А почему он думает, что его обязательно осудят? Разве записка Мерибеля не свидетельствует о его невиновности? Севр давно уже заметил, что всегда, при любых обстоятельствах, он опасается худшего. Если бы его не понукали, он не рискнул бы строить эти роскошные квартиры, в одной из которых он теперь изнывал. Даже свою профессию он не любил. По сути, он никогда не делал того, что хотел бы делать. А что он хотел делать? Он не знал. Природа не наделила его большими талантами. Докуривая последние сигареты, он мысленно анализировал свои скромные способности. Он много работал, но скорее по привычке и потому, что был славным малым, склонным к абстрактному мышлению. Он-то понимал, что имел в виду. Он ощущал потребность все определить, свести к простой схеме, исключить из жизни неожиданное, избыточное, необычное, зачеркнуть готовые формулы, и это придавало ему уверенности. И вот он попадает в непредвиденную ситуацию с ее страстями, вожделениями, слабостями, насилием и кровью... и он сломлен! Сломлен, потому что оказался не прав. Вот так!..

Севр обдумывал эти горькие истины и определял время по будильнику, который тоже ошибался. Его окружала сплошная ложь. К счастью, была Мари-Лора. Вторник тянулся бесконечно долго. Дни стали плотными, как порывы ветра. Слышно было, как они скользят вдоль стен, внушая своим бессвязным лепетом больные мысли. Севр похудел. Из-за лихорадочно блестящих глаз, бороды, которая, казалось, делала впалыми щеки, и халата, напоминающего монашескую рясу, он походил на фанатика, которого в учебниках по истории изображали с кинжалом, занесенным над каким-нибудь государем.

Во вторник вечером он присутствовал на собственных похоронах. Местный канал посвятил этому событию специальную передачу. Все происходящее засняли с бессознательной жестокостью. В голосе диктора звучал торжественный пафос. Севр зачарованно смотрел на черную обивку с буквой «С», на катафалк с венками... Крупным планом показали ленточку с надписью: «Моему брату...» Несколько друзей, не желая привлекать к себе внимание, укрылись под навесом... Их губы шевелились. Говорили много, и Севр припал к телевизору, будто ему было достаточно напрячь слух, чтобы услышать то, что говорят эти движущиеся тени, и наконец узнать правду. Потом показали гроб, который, согнувшись, почти бегом несли служащие похоронного бюро, все время отворачиваясь от дождя. Они быстро затолкали его в катафалк. Из-за бури у него украли похороны. Все делалось на скорую руку. Изображение было расплывчатым. Картинка то появлялась, то исчезала. Вдоль бульвара поднималась водяная пыль, и все кипарисы, росшие на кладбище, наклонились в одну сторону и походили на черные парусники.

Был открыт фамильный склеп, склеп, где покоились два поколения Севров. Там найдет вечный покой Мерибель! Трагедия и фарс слились в одно целое. Хотя хоронили самоубийцу, все-таки удалось пригласить священника. Одежду присутствующих ветер развевал, как белье на веревке. Все старались пригладить метавшиеся на ветру волосы, и поэтому казалось, что они как бы отдают честь, а мальчик из церковного хора крепко держался за крест, стоя на краю могилы, в которой исчез гроб. Это все?.. Нет. Еще короткий кадр — Мари-Лора принимает соболезнования. Лучшие друзья спасались от ливня, прыгая через лужи. Позже они обязательно скажут: «Да, вы помните... Это произошло в середине декабря... в тот день, когда хоронили Севра».

Севр только что прошел мимо собственной смерти и с удивлением отметил, что ему все равно. Он спал лучше, чем обычно, и вот наступило утро среды. Еще около тридцати часов! Затем он исчезнет навсегда. Теперь он понимал, что отныне ему стало просто невозможно вернуться назад. Ему, вероятно, простили бы многое, но только не комедию с похоронами. Он посмел глумиться над своим кланом. Он никогда не убежит далеко. Эта мысль заботила его все утро. Куда бежать? И что делать? В сорок лет трудно менять профессию. Он наскоро перекусил, стоя, как путешественник, который боится опоздать на поезд. Он постоянно держался настороже и все же не услышал, как это случилось. Дыхание бури смешалось с шумом скользящего лифта. Он не осознал, что ключ поворачивается с замочной скважине, но уронил консервную банку, когда дверь закрылась. Он прислонился к косяку, не в состоянии двинуться с места. Кто-то пришел! Он всегда знал, что кто-то прячется рядом с ним. Рубильники... будильник... Держа руку на сердце, словно удерживая добычу, которая кусается и царапается, он напряженно думал. Погибнуть тогда, когда он почти дошел до цели... Кто это?.. Бродяга, как и он?.. Нужно будет драться? Бешенство ослепило его. Он бросился в вестибюль и увидел женщину, стоящую спиной к двери. Она открыла рот, чтобы закричать, но крик застрял в горле. Она поднесла к лицу руку с растопыренными пальцами, как в скверном фильме ужасов. Он остановился. Их разделял большой чемодан из свиной кожи.

— Не прикасайтесь ко мне, — сказала путешественница.

Она задыхалась, готовая вот-вот потерять сознание. Он сделал еще один шаг.

— Нет... Нет... Пожалуйста... Деньги здесь.

Она протянула ему сумочку с инициалами «Д. Ф», теми же, что и на будильнике.

— Я не вор, — сказал Севр.

К ней постепенно возвращалось хладнокровие, но от потрясения ее руки повисли вдоль тела, словно плети. Она уронила связку с ключами и не пошевелилась, чтобы ее поднять. Через мгновение она прошептала:

— Я могу сесть?

Они сидели, оба сбитые с толку, и наблюдали друг за другом с напряженным вниманием, опасаясь неловким движением вызвать самое ужасное. Но она приходила в себя быстрее, чем он. Севр имел опыт и «чувствовал» клиента. Он сразу отнес незнакомку к категории женщин, с которыми невозможно договориться, потому что они спорят, критикуют, грубят только для того, чтобы за ними осталось последнее слово. Он наклонился, поднял связку ключей и вставил ключ в замок. Она вновь потеряла самообладание, когда увидела, что он повернул ключ на один оборот и сунул ключи в карман.

— Дайте мне уйти... Прошу вас дать мне уйти... сейчас же!

— Я не собираюсь причинять вам зла.

Новая стычка. Она, очевидно, спрашивала себя, не с психом ли имеет дело. Он осознавал, что она ощупывает его взглядом, пытается увидеть его истинную сущность, не принимая во внимание бороду, морщины, возникшие от усталости, бледность лица. К Севру вернулась уверенность. Он взял чемодан и отнес в гостиную. Она последовала за ним, и он сразу же узнал запах духов, который тревожил его с первого дня. Она отгородилась от него столом.

— Верните мои ключи.

Теперь ее губы дрожали от гнева.

— Мне нужны ключи. Я здесь у себя дома.

— Где мсье Фрек?

Теперь счет стал один ноль в пользу Севра. Он угадал, что это лучшая тактика — интриговать, пугать, постоянно вызывать любопытство.

— Вы его знаете?

— Где он?

— В Валенсии, разумеется.

— Как вы сюда добрались?

— Самолетом.

— А затем?

— На автобусе.

— Он знает, что вы здесь?

— И что из этого?

Первый признак вульгарности. Он столкнулся с тем, что позволило бы Денизе назвать ее «простолюдинкой». Он стал отмечать про себя те ее черты, которые показались ему подозрительными: слишком высокая прическа, избыток косметики, слишком большая грудь, ярко-красные ногти, слишком толстые кольца. Не лишена элегантности. Довольно красивая. Кожу покрывал темный загар. Но и это стесняло Севра, как и глаза — слегка навыкате, светло-карие, говорящие скорее о вспыльчивости, чем о злобе.

— Ну?.. Теперь вы меня выпустите?

— Нет.

— Это уже слишком! Вы полагаете, что это вам пройдет даром?

— Подождите! Когда вы приехали?

— Но... только что... Я только что сошла с автобуса.

— Скажите правду. Вы здесь уже несколько дней. Не лгите, ведь я знаю.

— Вы совершенный...

Она сдержалась, пожала плечами.

— Мои ключи!

— Вы заходили к тетушке Жосс?

— Нет... Говорю вам, нет. Я только что приехала... А вы! Скажите сначала, кто вы такой? Что за манеры? Если кто и должен объясняться, так это именно вы, скажете нет?

— Я беглец.

На ее лице живо, как у актрисы, отражались малейшие чувства. Она подняла брови, они были выщипаны, подведены карандашом и доходили почти до висков. Она улыбнулась краешком рта.

— Беглец? Придумайте что-нибудь получше...

Но ее уже охватило беспокойство, она ждала продолжения.

— Я не могу вам объяснить. Но вы же видите, что у меня нет дурных намерений. Извините, что навязываюсь вам. Просто я вынужден скрываться.

— Полиция?

— Да и нет. Будьте спокойны. Я не грабил, не убивал... Скажем так: я вынужден исчезнуть. Завтра вечером я уеду. Даю вам честное слово.

Она наклонила голову, как животное, которое старается понять смысл слов. Ее удивлял голос Севра, спокойный голос образованного человека, привыкшего отдавать приказы.

— Могли бы спрятаться где-нибудь в другом месте, — сказала она.

— Здесь или в другом месте, какая разница?! Но что вас привело сюда в такое время года?

— Я могла бы ответить, что это не ваше дело. Я была в Нанте проездом, узнала, что буря разрушила многочисленные строения на побережье, тогда и решила заехать, посмотреть... Я дорожу этой квартирой. Так что верните ключи!

— Но я же объяснил...

— А мне наплевать. Убирайтесь!

На этот раз любопытство сменил гнев. Она, видимо, не привыкла, чтобы ей перечили.

— Сожалею, — сказал Севр. — Но мне необходимо здесь остаться. Это вопрос жизни и смерти.

— Идите в другую квартиру. Их здесь хватает.

— У меня здесь свидание.

Она презрительно усмехнулась.

— В таком случае уйду я. Не хочу вас стеснять. Откройте дверь.

— Нет. Никто не должен знать, что я здесь. Вы все расскажете, не так ли?

— Можете не сомневаться.

Она осмотрелась вокруг. Севр понял, что она искала что-нибудь, чем могла бы швырнуть ему в лицо.

— Да вы считаете, что сможете держать меня в плену! Предупреждаю, я буду кричать.

— Думаете, в деревне вас услышат?.. Успокойтесь. Поверьте, я прошу вас подождать только сутки.

— А если я пообещаю вам, что стану молчать, вы меня отпустите?

— Нет.

— Вы мне не доверяете?

— Нет.

Они еще раз смерили друг друга взглядами. Затем онамедленно сняла меховое пальто, под ним был темный костюм, скинула пиджак и осталась в белой блузке. Легкая блузка облегала ее настолько, что просвечивался, как сквозь мокрую ткань, рисунок бюстгальтера.

— Как вы выносите такую жару? — спросила она почти что любезным голосом.

Она пересекла комнату и протянула руку к ближайшему окну.

— Нет.

— Ах! — сказала она наигранным тоном, но в голосе зазвучали гневные нотки. — Если я правильно понимаю, мне все запрещено.

Она обернулась, подняла руку и прищелкнула пальцами, как делает ученик, который хочет задать вопрос учителю.

— Мсье! Мсье!.. Могу я осмотреть квартиру?

В ее глазах светилось лукавство, и она провоцировала, лихорадочно ища иной способ убежать, чувствуя, что этого странного человека, который бдительно и с тревогой смотрел на нее, можно одолеть издевками. Севр не ответил, поэтому она прошла коридор, вошла в комнату.

— Что за манера! Вы могли бы спать в другом месте.

Она остановилась на пороге ванной.

— Да, ну никакого стеснения! Можно было хотя бы вымыть ванну!

Она пошла назад, и он поспешно уступил дорогу. Он и не предполагал, что она так быстро одержит над ним верх. Ему стало стыдно за кухню, за консервные банки, за халат на спинке стула.

— Ну и дела! — сказала она, состроив презрительную гримаску. — Вы что, в лесу живете?.. И потом, неужели нельзя одеться как-нибудь по-другому?.. Ко мне в гости в сапогах ходить не принято.

— У меня ничего другого нет.

— Тогда... Я схожу куплю вам одежду.

Она это сказала совершенно естественным тоном.

— Нет, — ответил Севр.

— Ах да! Я забыла!

Она порылась в сумочке, вытащила пачку сигарет и зажигалку. Севр был не в состоянии оторвать глаз от сигарет.

— Раз вы все время твердите «нет», то я вам не предлагаю.

Она закурила сигарету, выпустила струйку дыма в сторону Севра и вернулась в гостиную, где уселась, обнажив под юбкой восхитительные ноги. Она рассматривала Севра, глядя снизу вверх, словно она разглядывала манекенщика на показе мод.

— Дезертир?

— Я вышел из этого возраста.

— Контрабандист?.. Нет, это не в вашем характере... Вы из здешних мест, раз знаете тетушку Жосс... И у вас здесь назначено свидание!.. Разумеется, вы ждете женщину!.. И боитесь ее мужа... Так!.. Забавно.

Она от души рассмеялась, обхватив руками колено и слегка покачиваясь.

— Глядя на вас, подумаешь, что вы муж, а не любовник... Вы не очень-то разговорчивы, господин Нет... Обожаю, когда меня развлекают разговором.

Она прошептала это таким вызывающим тоном, что Севр отвернулся. Еще сутки! Придется нелегко!

Глава 6

На долю Севра выпало наихудшее испытание — ощущать, как на тебя непрестанно смотрят искушающим взглядом. Она готова воспользоваться его малейшей слабостью. Севр понимал, начнись между ними схватка, он вряд ли окажется победителем. Через минуту она раздавила сигарету в пепельнице и вздохнула.

— Предположим, — сказала она, — завтра вы встречаетесь с особой, с которой у вас назначено свидание... Что будет со мной?

— Что ж... Вам придется побыть в вашей спальне.

— Вы меня там закроете?

— Боюсь, что так.

— Хочу я того или нет?

Она угадывала все его мысли и, конечно, подумала о возможной потасовке, очевидно, она взвешивала свои шансы.

— Хотите или нет, — ответил Севр, неожиданно для себя самого вспылив.

Ему захотелось, чтобы она потеряла над собой контроль, чтобы согласилась пойти на уступки. Но все происходило как раз наоборот: она его больше не боялась, она хотела заставить его спорить, чтобы ослабить, подорвать его силы, заставить сдаться.

Осторожно! Он и так сказал слишком много.

— А дальше? — допытывалась она. — После того как свидание состоится, что станет со мной?

Молчание.

— Вы же не хотите сказать, что...

В ее голосе вновь появились тревожные нотки. Севр опять едва не поддался на уловку. Он пожал плечами и принялся ходить по гостиной.

— Вы не похожи на злодея!

— Ну нет, я не злодей, — проворчал Севр.

Это оказалось выше его сил, он не мог не ответить.

— Ну?.. Дальше! Я смогу уйти?.. Через час?.. Правда?.. Через два часа?

Он остановился перед ней.

— Послушайте! Я...

Она пыталась разжалобить его. Он сжал кулаки в карманах и вновь принялся ходить.

— Так что вы мне скажете? — вновь заговорила она. — Или у вас есть другое предложение? Хотите, я вам кое-что предложу. Когда уйдете, вы меня заприте... Видите, я приняла вашу игру.

Потаскуха! Точно рассчитывает удары. Еще немного, и он станет ее слушать и, возможно, вступит в разговор.

— Времени, чтобы скрыться, у вас будет предостаточно. Затем вы позвоните какому-нибудь местному жителю, скажете, что я здесь заперта. Таким образом, меня освободят только тогда, когда вы захотите. Вы дадите сигнал... Согласны?

А может, она действительно боялась? Тем более следует придерживаться избранной тактики. Он сел подальше от нее на подлокотник кресла. Она вновь закурила сигарету и наблюдала за ним, слегка прищурившись, поскольку дым попадал ей в глаза. Она курила как мужчина, не выпуская сигарету изо рта, даже когда разговаривала.

— Весьма разумно, не так ли? Каждый свободен в своих действиях. Обещания выполняются. Договор. Я — за договоры... А вы?.. Ну! Скажите что-нибудь... Хорошо! Как хотите!

Она встала, потянулась, зевнула и, не обращая на него внимания, присела на корточки перед своим чемоданом, который принялась расстегивать.

— Почему вы не оставили чемодан в камере хранения?

Слова сами соскользнули с его уст. С досады он готов был поколотить себя и все же терпеливо и недоверчиво ждал ответа. Зачем таскаться с чемоданом, если в какой-то затерянной деревне надо провести всего лишь несколько часов? Она неторопливо, ласково, с какой-то чувственной мечтательностью провела по коже рукой.

— Я слишком дорожу своими вещами, — прошептала она. — Ценный багаж не оставляют в камере хранения.

Она открыла чемодан. Он чувствовал себя страшно назойливым. Интересно, что бы она подумала, если бы он извинился? Впрочем, она нарочно демонстрировала у него перед носом свои комбинации, чулки, нижнее белье, которое бережно складывала на ковер. Она разворачивала блузки, шерстяные костюмы, раскладывала их на диване, чтобы они разгладились.

— Это все такое нежное, — объясняла она. — Вы должны знать, поскольку вы женаты.

— Я... я...

— Вы сняли обручальное кольцо, но на пальце остался след... Такие вещи сразу бросаются в глаза.

— Что же еще вы заметили?

— Уж не думаете ли вы, что мне очень интересно разузнавать о вас?

Разговор вновь оживился. И она сразу же этим воспользовалась.

— Положите эту стопку в шкаф... направо... в нижний ящик.

Он не смог найти причину, чтобы отказаться, и теперь как челнок сновал между спальней и гостиной. Со злостью и отвращением он перетаскивал носовые платки, трусики, мочалки в виде перчатки, надеваемые на руку. От всех этих вещей пахло духами, и ему хотелось расшвырять их по комнате, но что поделаешь! Он вынужден выступать в роли тюремного надзирателя, но не обязан становиться слугой. Он протянул руку к шкатулке, но она живо схватила ее.

— Мои сережки! — воскликнула она.

Потом дружелюбно, обезоруживающе засмеялась.

— О! Они ценности не представляют, а вы уж и размечтались!

Она открыла шкатулку. Та была битком набита сережками всех форм и размеров, одни в форме цветка, другие — плодов, третьи походили на драгоценные камни. Она выбрала пару, они напоминали розовые раковинки.

— Красивые, вы согласны?.. Я купила их в Нанте, ожидая машину.

Интересно, сколько ей лет? Не меньше тридцати пяти... а замашки маленькой девочки. Она сидела на ковре, поджав под себя ноги, и рассматривала сережки.

— Голубые мне тоже нравятся. Но голубой не мой цвет!

Она сняла свои сережки, надела новые и повернулась к Севру.

— Как вы их находите?

Новая хитрость? Он уже и не знал. Дениза вела себя совершенно иначе. Если он примерял новый костюм, то сам спрашивал совета у жены, и она указывала, где что подогнать. Он с некоторым отвращением наблюдал за незнакомкой, которая, виляя бедрами, встала и подошла к ближайшему зеркалу.

— Волосы совсем растрепались, — прошептала она.

И кончиками пальцев, которые проворно забегали, как пауки в своей паутине, она вернула прическе прежний затейливый вид. Она держалась совершенно непринужденно: ни боязни, ни стеснения, ни дерзости, ни жеманности. Как рыба в воде. Как раз именно это и пугало Севра. И в то же время зачаровывало его. Он смотрел на нее с неким сдержанным ужасом. Так в детстве он наблюдал в цирке за клоунами, наездниками, эквилибристами, таинственными существами из другого мира, которые делали немыслимые вещи с застывшей улыбкой и не замечали никого вокруг.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Фрек. Вы отлично знаете.

— Это фамилия, а имя?

— Доминик.

Он опасался, что ее тоже зовут Дениза. Она подошла к нему, слегка покачиваясь и держа руки на бедрах.

— Любопытствуете? — спросила она насмешливо, но без злобы. — Доминик... И что... А вас как зовут?

— Ну! Это не важно. Дюбуа, Дюран, Дюпон, называйте, как хотите.

— Понимаю... мсье Никто! По-прежнему секрет... и по-прежнему вы полны решимости остаться?

— У меня нет выбора... Но я устроюсь здесь, смотрите, на краю дивана и больше не сдвинусь с места. И спать буду здесь.

— Ха! Вы и ночь здесь провести собираетесь?

— Но я же вам объяснил, что...

— Ну, разумеется... Я все никак не свыкнусь с этой мыслью.

Вновь наступила тишина, но уже другого рода. Они почувствовали себя сообщниками, появилась некоторая двусмысленность после того, как она произнесла «проводить ночь».

— Вы мне дозволите запереться в спальне? — спросила она вновь с насмешкой.

— Уверяю вас, не стоит меня бояться.

— Она симпатичней, чем я?

— Кто?..

— Ваша подружка... Ну, та, которую вы ждете.

Она не сложила оружие и продолжала отыскивать брешь в его обороне. Севр забился в угол дивана, полный решимости молчать.

— Я ее увижу в любом случае, так что выкладывайте.

Эту сторону проблемы Севр еще не обдумал. Он не сможет разговаривать с Мари-Лорой в присутствии этой женщины, даже если он запрет ее в спальне... Значит, показательная квартира? Да, но тогда придется оставить Доминик одну... По его лицу было видно, что он озадачен, и Доминик продолжала:

— Предупреждаю вас, здесь не дом свиданий... Я без комплексов, однако...

— Я жду сестру! — воскликнул Севр, потеряв терпение.

— Ах вот как!.. Сестру!

Теперь она ничего не понимала и не сводила глаз с Севра, стараясь разгадать, не водит ли он ее за нос.

— Может, все же в ваших интересах сказать мне правду?.. Раз вы не вор, не преступник, то можете открыться любому, если только речь идет не о семейной тайне.

— Вот именно. О семейной тайне.

— Ну что ж, как хотите!

Она повернулась на каблуках, как испанская танцовщица, ее платье раздулось, обнажив подвязки, и направилась в спальню. Тогда Севр окликнул ее:

— Мадам Фрек, клянусь, что это правда... Я жду сестру... Так что мне хотелось бы... поступить так, как вы предложили, ну, иначе говоря, я вас запру и позже поставлю в известность жандармерию... Конечно, это наилучший выход. Когда я увижу, что сестра пришла, то закрою дверь на ключ и уйду... Теперь желательно, чтобы вы молчали. Вы меня очень обяжете...

— Это настолько важно?

— Да. Никому не следует знать, что я жду сестру. И, видите ли, вы не могли бы описать меня несколько иначе, понимаете, о чем я говорю?

— Короче, вы не только держите меня взаперти в собственном доме, но и считаете нормальным сделать своей сообщницей в деле, о котором мне ничего не известно... Вам не кажется, что вы перегибаете палку, мсье Дюран?

Она несколько повысила голос, но, казалось, не очень рассердилась. Она делала вид, что возмущена, чтобы вызвать его на откровенность. Он развел руками.

— Весьма сожалею.

Она тут же передразнила его:

— И я сожалею...

Она прошла к себе в спальню и закрыла дверь. Севр понял, что все его планы рушатся. Если она сообщит его приметы и уточнит, что он ждал сестру, то у полицейских возникнут подозрения. Как избежать такой опасности?.. Как обезвредить женщину, которая думает лишь о мести? И к тому же, чем дольше он будет держать ее взаперти, тем больше навлечет подозрений. Придется все объяснить Мари-Лоре, а она от этого может совсем потерять голову. Что тогда? Он же не мог задушить Доминик, чтобы ей помешать... Сдавить руками ее шею... там, где кожа нежнее всего, где бьется жизнь... Сдавить бы хоть слегка, чтобы увидеть...

Дверь в спальню снова открылась. Доминик надела прозрачный пеньюар, слегка перетянутый поясом. На ногах у нее были марокканские туфли без задников. Пеньюар лишь слегка прикрывал ее тело. Она чувствовала себя превосходно. В руках Доминик держала небольшой флакончик и кисточку.

— Если вы меня задержите слишком надолго, — сказала она все с той же игривостью и непринужденной естественностью, — то забеспокоится мой муж. Тем хуже для вас.

— Он далеко, — проворчал Севр.

Она открыла флакончик и стала наносить лак на ногти левой руки.

— Три часа лета!

— Он ревнив?

— Да, хотя в то же время равнодушен... потому что теперь он стар. Это довольно сложно объяснить. Он не раз смотрел смерти в глаза, так что каждый новый день для него словно подарок Всевышнего.

— Смотрел смерти в глаза?

— Да... он жил в Оране[139], а ведь там разгорелись самые ожесточенные бои.

От лака для ногтей исходил сильный запах. Севр наблюдал за легким движением кисточки, женщина водила ею сосредоточенно, приоткрыв рот и нахмурив брови. Не отрывая взгляда от ногтей, она попятилась наугад к креслу, стоящему напротив Севра, и, когда почувствовала бедром подлокотник, медленно села, балансируя на одной ноге. Пеньюар распахнулся, обнажив черный чулок, пристегнутый треугольной подвязкой.

— Я до сих пор удивляюсь, как нам удалось выкрутиться, — продолжала она. — В то время я еще не была его женой. Он женился на мне позже, когда мы переехали в Испанию. В этом отношении с испанцами шутки плохи... Будьте любезны, подержите этот пузырек. У меня плохо получается левой рукой...

Она протянула ему флакончик, окунула кисточку и, вытаскивая, испачкала ему лаком пальцы.

— Ох, простите!.. Его легко стереть, знаете... Ваша жена красит ногти?

— Она умерла, — проворчал Севр.

Она подняла на него глаза, заметила, что у нее распахнут пеньюар, и не спеша поправила его.

— Искренне сожалею... — сказала она. — Давно?

— Вот уже два года.

— Это тоже часть... семейной тайны?

Севр вдавил затылок в спинку дивана, вытянул ноги в изнеможении.

— Вы считаете, — прошептал он, — что я не понимаю, куда вы клоните? Вы крутитесь около меня... откровенничаете... чтобы и я, в свою очередь, уступил и рассказал... Ведь так, да? Вам не терпится узнать, почему я здесь!..

— О, конечно нет! Если я, по-вашему, откровенничаю, то только для того, чтобы вы поняли, что мне тоже досталось в жизни. Мне довелось пережить такое, что вам и не снилось... И потом, у меня впечатление, что вы принадлежите к категории людей, склонных делать из мухи слона.

— Из мухи слона! — съязвил он. — Скажете тоже!

Он вдруг вскочил и наклонился к ней, с гневным блеском в глазах.

— Я мертвец! — крикнул он. — Вы понимаете?.. У меня нет больше семьи, гражданских прав, денег — ничего... Такое вам доводилось пережить? Вам, все повидавшей на своем веку?.. Если хотите знать правду, то меня похоронили. И букеты с венками нагромоздили на могилу. Только вот речей не читали. Времени на хватило.

Она перестала водить кисточкой по ногтям и жадно уставилась на него с выражением полного восхищения. Он хлопнул об пол пузырек с лаком и встал, заметался по комнате от стены к стене.

— Больше никто не должен услышать обо мне, — продолжал он.

— А... ваша сестра?

— Только она одна и знает... Она должна принести сюда деньги и одежду... Но, разумеется, если вы меня предадите...

— Я в жизни никого не предавала, — сказала она страстно. — Но я предпочла бы, чтобы меня не впутывали в эту историю. У меня тоже есть личная жизнь. Полагаю, что вы догадались.

— О чем? О том, что вы приехали сюда убедиться, что квартира не пострадала?

— Это я так сказала.

— Есть иная причина?

— Вас это не касается... Но, будь я мужчиной... хорошо воспитанным мужчиной... я бы выложила карты на стол... все карты... или ушла бы.

Они задирали друг друга, вновь став врагами. Севр капитулировал.

— Вас шокировало слово «предавать»? Оно сорвалось нечаянно. Если откровенно, то я считаю вас на это не способной. Но в моем положении я вынужден оставить вас здесь до...

Подняв руки, она шевелила пальцами, чтобы просох лак.

— Меня никто против воли не удерживал, — сказала она. — Вы были бы первым. На что поспорим?

Проявление неуважения всегда причиняло Севру страдания.

— Пожалуйста, — сказал он. — Постарайтесь меня понять.

— Я что, совершенная дура? Кто угодно, только не такое ничтожество, как вы, сумеет...

Потеряв терпение, он отвернулся и тут же получил в спину мягкий удар, она бросила в него подушку с кресла.

— Прекратите! — крикнул он. — Это смешно!

Она схватила тяжелую хрустальную пепельницу, и он только-только успел пригнуться. Пепельница с грохотом ударилась в стену, отчего окурки разлетелись по ковру.

— Хватит!.. Доминик...

Он обхватил ее в тот момент, когда она попыталась поднять медную лампу у изголовья дивана. Она стала изворачиваться, он увидел, что она может поцарапать его накрашенными ногтями, грубо заломил назад одну руку, но не успел справиться со второй. Наконец отпустил ее, испытывая боль в щеке. Доминик, запыхавшись, поправляла на груди пеньюар.

— У вас кровь, вытрите.

Она удалилась в спальню. Он сложил носовой платок и промокнул щеку, испытывая желание наброситься на нее и ударить так, как никогда не бил.

— Я вам советую запереться, — сказал он голосом, который сам не узнал.

Она толкнула дверь, и он услышал, как заскрежетал засов.

— Мразь! — произнес он так, как если бы на болоте раздавил какую-то рептилию.

Он плюхнулся на диван, возмущенный до глубины души этой дуэлью, в которой страсти разыгрались с такой силой, что он и не мог припомнить, с чего все началось... Прикосновение к этому крепкому телу, к этим бедрам, скользящим в его руках... к чему-то порочному, такому, что хочется разметать, уничтожить...

Потаскуха! И этой женщине еще минуту назад он собирался довериться!.. А потом, очевидно без причины, из-за одного оскорбительного слова... Ладно! Больше врасплох она его не застанет... Севр с трудом поднялся, пошел посмотреть на свое отражение в стеклянной дверце книжного шкафа. Под щетиной проглядывали две красноватые полосы, две легкие царапины, они подсохнут и не будут привлекать внимания. Он глубоко вздохнул, чтобы избавиться от комка, давившего грудь, прислушался. Она наполняла ванну. Севр слышал, как струилась вода. Слышалось что-то еще... да... она что-то напевала, мурлыкала... с такой беззаботностью, что он удивился. Чтобы окончательно убедиться, он прижал ухо к двери и услышал, что так оно и было. Он выпрямился, пристыженный. Севр чувствовал, что изменился. С ее появлением в квартире он перестал себя узнавать. Он заболел ею. Он уже и не вспоминал о том, что его пугало накануне. Мерибель... ферма... они остались не просто далеко, они привиделись... возникли из небытия...

Кожаный чемодан стоял все там же. Она не успела распаковать его. Там еще лежали шерстяные вещи, которые следовало разложить по полкам, но он отпрянул, потому что Доминик отпирала дверь. Она появилась на пороге совершенно обнаженная, прошла с таким видом, как будто и не подозревала о его присутствии, захлопнула чемодан и отнесла его в комнату. Ее образ запечатлелся в глазах Севра подобно резко и ярко освещенному предмету, который долго не исчезает, а потом многократно экспонируется на все, что попадает в поле зрения. Он смотрел на диван, книжный шкаф, а видел ее... Позже, и он уже знал это, он будет созерцать ее во всей красе и гореть желанием. А пока он лишь ошеломленный наблюдатель. Она вошла оттуда... Мысленно он повторил путь, который проделала она... пять или шесть шагов... Она наклонилась... затем выпрямилась, отчего у нее напряглась грудь. Ее бедра были того же цвета, что и чемодан. Тело покрывал ровный загар. Она, очевидно, принимала солнечные ванны совершенно обнаженной. Распущенные волосы покрывали бедра. Ни единого взгляда в его сторону! Его просто не существовало. Она находилась у себя дома и могла прогуливаться в любом одеянии... Кому не нравится, может убираться. Она выбрала новую тактику. Даже не закрыла за собой дверь. И не переставала напевать. Из ванной доносился плеск воды, удар плюхнувшегося в воду мыла...

Уйти? Перебраться в показательную квартиру? Такого удовольствия он ей никогда не доставит. Но, если он станет навязываться, она будет продолжать его всячески провоцировать. Он почувствовал, что не сможет долго сопротивляться, и это оказалось еще более невыносимо, чем ружейный выстрел, кровь, бегство... Щеку жгло. Он ее сильно потер. Как вырвать из себя эту женщину? «Я, Севр, многие годы жил в мире с самим собой. Я обладал женщиной. Я любил ее. Да, это была настоящая любовь... И вот из-за какой-то первой попавшейся бабенки... у меня уже возникло желание...» Он стал опять мерить шагами комнату, нанося ногами удары по невидимым препятствиям.

Слышался шум воды. Она, наверное, стоит в ванной и вытирается. Он вновь увидел ее всю, с головы до ног, она смотрелась лучше античной статуи... Женщина, которой он никогда не обладал... и которой никогда не сможет обладать. Его охватила паника. Если она сейчас войдет в гостиную, то с первого взгляда поймет, что одержала победу. Придется притвориться, что он не видит ее, или скорее ему надлежит вести себя так, как если бы она была одета. Он не уступит. Четыре часа! Еще один вечер, одна ночь, один день... Он поклялся, что не уступит. Теперь, обретя некоторую уверенность, он позволил себе поддаться искушению и вызвал в памяти образ ее тела. Его глаза остановились на воскрешенном образе, скользнули на ее широко расставленные груди, прошлись по блестящей смуглой коже, опустились к животу. Он перестал ходить. Теперь он видел и себя, стоящего посредине гостиной, с лицом, искаженным от неведомой боли, и пожалел, что не покончил с собой в тот вечер выстрелом из ружья.

Глава 7

Через приоткрытую дверь Севру удавалось заглянуть в спальню. Прохаживаясь по гостиной взад и вперед, он подошел к стене и заметил картину. На ней была изображена серая полоска воды, а вдали, на горизонте, силуэты каких-то металлических конструкций... Возможно, устье Луары?.. Каждый раз, подходя к картине, он машинально задавал себе этот вопрос. Но когда он поворачивался, его глаза невольно обращались в сторону спальни. Доминик находилась там, по-прежнему напевала, то исчезая в одной половине, то на секунду появляясь в другой: она снимала с кровати простыни... Через мгновение она их складывала... потом исчезала... и появлялась снова, теперь она стелила розовые простыни... Она ни разу не повернула голову в сторону гостиной, отлично зная, что он за ней подсматривает, но и ни единым жестом не выдала, что подозревает о присутствии в квартире постороннего. Она твердо решила игнорировать его. Наступил решающий момент битвы. Как ни в чем не бывало, она вновь надела пеньюар, но под ним легко угадывалось обнаженное тело. И она тоже, очевидно, за ним следила, возможно спрашивая себя, сколько времени он продержится и как она завладеет ключами, когда он окончательно сдастся. Эти мысли вдруг появлялись в его вялом мозгу, затем терялись, неосознанные, в сером тумане. Видеть ее! Видеть ее! Все остальное отступало на задний план. Что бы она ни делала, она постоянно стояла к нему спиной, и он в конце концов обнаружил, что по другую сторону кровати висело зеркало и что от нее не ускользало ни одно его движение. Они следили друг за другом, наблюдая отраженные в зеркале силуэты. Она задержалась около кровати, уверенная в своей власти, и, возможно, уже посмеивалась над ним. Чтобы доказать Доминик, что он сильнее, Севр замер в самом отдаленном углу гостиной. Она перестала напевать, потом вновь продолжила, как только услышала, что он стал прохаживаться по ковру. Это напоминало странную игру, таинственный ритуал, похожий на ухаживания животных, которым никак не удается соблазнить друг друга.

Она вышла из спальни, неся голубые простыни, те, на которых он спал, и с отвращением бросила их в глубь платяного шкафа. Затем она прошла мимо него, слегка задев, при этом даже не моргнула. Ни на секунду в ее взгляде не появлялось даже намека на усилие, по которому можно было бы определить, что на вас не хотят смотреть. Она просто его вычеркнула из своей жизни. Он стал менее осязаемым и менее реальным, чем сигаретный дым. Она включила телевизор. Про телевизор он забыл. Из новостей, передаваемых в половине восьмого, она узнает правду. Он подождал, пока она отойдет, и повернул ручку. Она, казалось, удивилась и посмотрела на телевизор с недовольным видом, как бы сердясь на того, кто его продал. Затем спокойно включила вновь и села. Появилось изображение... Школьная передача. Чья-то рука чертила на доске геометрические фигуры, писала уравнения... Она слегка наклонилась, как бы плененная происходящим на экране. Неубранные волосы упали ей на плечо. Он увидел ее шею, почувствовал, что тает, сделал несколько неуверенных шагов и остановился за ее спиной. Цифры исполняли бессмысленную сарабанду... мел писал сам по себе... Тряпка, возникшая из небытия, вытирала доску, расчищая место для иксов и игреков, квадратных корней... Шея, живая, золотистая, с нежной бороздкой, в которой подрагивали темные волосинки, была совсем рядом. Наклониться чуть-чуть... еще чуть... испить из этого источника, к которому стремились все лучи... пить и пить так, чтобы превратиться в ничто... Она оставалась неподвижной, ожидая прикосновения этого лица, которое медленно приближалось сверху, как хищная птица.

Резкий порыв ветра ударил в ставни. Севр выпрямился, но его глаза оставались полузакрытыми, а сам он еще не стряхнул с себя оцепенения. Чей-то голос произнес: «На следующей неделе мы рассмотрим проектирование плоскости на...» Но они не слышали. Они ощущали только напряженную пульсацию крови в жилах. Севр отступил. Она сейчас наверняка обернется. Если она совершит эту ошибку, он найдет силы улыбаться, противостоять ей... Она не обернулась. Из кармана пеньюара она вытащила расческу и с томной медлительностью стала расчесывать волосы, пока на экране мелькали стены какого-то замка. Зубья расчески скрипели в копне распущенных волос. Севру казалось, что он чувствует, как живо, вдохновенно колышутся эти полные сладострастия пряди. Но его минутная слабость прошла. Она обо всем догадалась и встала. Расческа замелькала быстрее. Она быстро разделила волосы на части, чтобы заплести косу, и направилась к зеркалу, на ходу продолжая причесываться. Теперь он видел ее в профиль, с поднятыми руками. Под мышками у нее оказались рыжеватые завитушки. Ему и не нужно было к ней прикасаться. Она ему принадлежала целиком... даже в большей мере, чем Дениза! Теперь это имя казалось незнакомым, странным, неуместным... Мимолетно он подумал о Мерибеле, совершившем кражу ради женщины, и одобрил его поступок. С появлением Доминик его озлобленность угасла. Теперь он сердился только на самого себя, нет, не за то, что натворил раньше, а за то, что его гордость мешала ему — сколько же это может продолжаться?! — сказать Доминик: «Я проиграл». В зеркале он видел половину лица молодой женщины, часть лба, один глаз, необыкновенно живой уголок рта, а вокруг — закружились завитками чернильно-черные волосы. Все это выглядело как внезапно ожившее на полотне художника-футуриста. Он любовался каждым движением, любовался новой прической, открывающей шею, уши. Совсем маленькие, точеные, если так можно сказать, с нежными очертаниями, от них падала изящная тень. Он чуть не выразил одобрения, когда она опустила наконец руки и несколько раз покрутила головой, оценивая работу. А затем в каком-то порыве, с необыкновенной живостью, которая его так волновала, она изогнула руку над головой и прищелкнула пальцами, затем подбоченилась, подперев кулаком бедро, и что-то сказала, но вполголоса, для себя самой, поскольку, само собой разумеется, рядом не было ни единого человека, и направилась к нему, причем столь неожиданно, что он отпрянул в сторону.

— Посмей только сказать, что я хуже, чем она! Потому что басни про сестру можешь рассказывать кому угодно, только не мне!.. Лжец!

Она засмеялась, увидев, как он растерялся, и прошла на кухню. Наступило время ужина. Уже!.. Никогда еще подобная мысль не приходила ему в голову. Ему больше не удавалось рассуждать логично, и он уже не помышлял о том, чтобы дать отпор. В ее глазах он выглядел презренным и смешным. Услышав, как гремят кастрюли и столовые приборы, он вышел в коридор. В этой очень небольшой квартире он был просто обречен на то, чтобы наблюдать за ней исподтишка, забиваясь в угол. Она постоянно находилась на расстоянии вытянутой руки и, однако, казалась недосягаемой. Он видел электроплитку, на которой грелась кастрюля. Время от времени в его поле зрения попадала рука, помешивающая в ней деревянной ложкой. Может, она готовила ужин на двоих и посмеется над ним, если он не сядет рядом? Он сделал вид, что все это ему безразлично, и оперся плечом о дверной наличник — так надзиратель, делая обход, рассеянно задерживается возле одного из заключенных. На столе стояли только одна тарелка и только один стакан, лежала только одна салфетка. Но, возможно, она спросит: «Вы проголодались? Не хотите ли перекусить со мной?..» Она суетилась между столом и электроплиткой... разогревала говяжью тушенку, от которой исходил божественный запах, но ни разу не посмотрела в сторону двери. Его опять вычеркнули из списка живых.

Она положила еду себе на тарелку, села и спокойно принялась есть, не обращая внимания на того, кто заглядывал ей в рот, жадно провожая глазами каждый кусочек, как собака, лежащая у ног своего хозяина. Происходившее выглядело настолько глупо, настолько неестественно, а молчание казалось таким невыносимым, что и тот и другой ждали, когда произойдет взрыв, закипят страсти. И все же они держались до последнего. Она встала, помыла посуду, прибрала в кухне. Он посторонился, чтобы дать ей пройти, затем вновь поставил кастрюлю на электроплитку и открыл банку мясных консервов. Нелепо, но ведь и у него тоже есть право поужинать! Пока она ела, он ощущал острое чувство голода. Теперь же он силился проглотить эту жирную массу, которую так и не сумел вкусно приготовить. Где она? О чем думает? Он глотал не прожевывая, торопясь вновь увидеть ее. Если бы он перестал слышать ее шаги, то ринулся бы в гостиную. Он следил за ней, прислушиваясь к каждому движению, и вдруг замер, приоткрыв рот, сверкнув глазами, как одержимый. Что она там открывала? Нет... не окно. Да, шкаф в спальне, он определил это по скрипу дверцы. Почему она открывала шкаф? Да, он не прав, такая слежка просто чудовищна, это гнусно с его стороны... но он уже терял самообладание при мысли, что завтра ему придется расстаться с ней.

Он на скорую руку вымыл посуду и вернулся не торопясь в гостиную с видом хорошо подкрепившегося человека. Она смотрела телевизор. Было почти семь часов. Уже! Он уселся в кресло. Она погасила люстру и включила торшер, стоящий в углу, отчего комната погрузилась в полумрак. Ветер! Все время ветер! Она забилась в угол дивана, поджав под себя ноги и спрятав руки в рукава пеньюара. Она походила на серьезную, послушную школьницу. Дениза всегда оставалась одинаковой, что в постели, что в церкви. Эта же... Он вновь принялся пристально вглядываться в каждую черточку. У нее был красивый профиль. Анфас ее лица казался немного широким, профиль же был тонким-тонким и страстным... Он подскочил, когда диктор стал говорить о местных новостях. Тем хуже!.. В глубине души ему уже не было досадно, что все так складывалось... Если пришло время сказать правду, то он не будет молчать. Но дело Севра потеряло злободневность. Пожар уничтожил аптеку и перекинулся из-за сильного ветра на жилой квартал. Брандспойты, каски, дым. «По предварительным данным, ущерб оценивается более чем в пять миллионов...» Опять студия, комментатор заглядывает в свои записи. Удалось ли Филиппу Мерибелю, предпринимателю, скрывающемуся от полиции, перебраться в Швейцарию?.. В Швейцарии его мог бы узнать кто-нибудь из бывших клиентов... Следствие активно продолжается... Потом показали новый мост через Луару. Доминик не шелохнулась. Все это ее не очень-то интересовало. Она зевнула, прикрыв рот рукой, вспомнив, безусловно, что ей надо разыгрывать комедию одинокой женщины. Она сладко потянулась и услужливо выпятила грудь, затем выключила телевизор, как только началась передача «Телевизионный вечер», открыла книжный шкаф, взяла первую попавшуюся книгу и ушла в спальню, оставив дверь приоткрытой.

Севр вновь включил телевизор, но, чтобы не мешать ей спать, убрал звук. Он не мог с собой совладать и начал прохаживаться взад и вперед. Она, сидя на краю кровати, надевала сиреневые пижамные брюки. Он вышел из гостиной, а когда вернулся, то она лежала и читала, или делала вид, что читает, при свете ночника, поставленного у изголовья. А он, как он проведет ночь? На диване? Так близко от нее?.. На экране кто-то двигался, шевелил губами. Это не имело никакого смысла. Но давно все происходящее потеряло всякий смысл. Она читала. Он прохаживался. Мелькали кадры. Он ходил от стены к стене, бросал беглый взгляд на картину. Она читала, но расстегнула пижамную кофточку. Заложив руки за спину, сгорбившись, он удалился. Проходя мимо телевизора, увидел танцовщика, крутящегося на кончиках пальцев одной ноги. Что его ждет, когда он пойдет обратно? Ничего. Она спокойно переворачивала страницы. Иногда кровать скрипела. Наконец раздался слабый стук. Книга упала на ковер, запрокинув голову на подушку, она, казалось, уснула.

Севр немного пришел в себя, выключил телевизор, разложил на ночь диван и вытянулся, не раздеваясь. Он чувствовал себя неважно, он весь горел и ощущал тяжесть в животе. Достаточно было прислушаться — и можно уловить между двумя порывами ветра ровное дыхание его соседки. В полосе света, падавшего от ночника, ковер казался более светлым, чем на самом деле, а он мучил себя вопросами, охваченный сомнениями, переполняющими обычно душу того, кто погрузился в темноту. Спала ли она на самом деле? Возможно ли такое? Не храбрилась ли, не разыгрывала комедию? Не умирает ли она в эту самую минуту от страха! Она назвала его лжецом. Почему? На что она намекала?

«Да, — подумал он, — к себе домой приезжает ничего не подозревающая женщина и сталкивается со странным типом, немного не в себе, и, оправившись после первых страхов, обретает хладнокровие и начинает его соблазнять...» Так или иначе, но это единственно возможное объяснение! Неплохо бы в этом убедиться. Одно из двух: или она спит, и это означает, что она ничего не боится... Значит, она уверена, что ей придут на помощь... значит, кого-то в Нанте или в ином месте встревожит ее отсутствие, и этот кто-то поспешит на помощь... Или она все же не спит... и тогда она просто-напросто несчастная испуганная женщина, пытающаяся его перехитрить. Но это неправда! Нет! Она попала в точку, обозвав его лжецом! А правда заключалась в том, что ему ужасно хотелось встать и, подкравшись на цыпочках, взглянуть на нее, постоять рядом, помечтать в эти томительные часы о другой жизни. И если она спит, разбудить ее, именно сейчас у него возникло желание все рассказать ей. Он просто должен... немедленно... она поверила бы, они перестали бы быть врагами... он бы ей рассказал... все... о ферме... о самоубийстве Мерибеля и о своем внезапном желании порвать со всем тем, чем так дорожил прежде... Он бы ей объяснил, что начал понимать с ее появлением в квартире... что он уже сыт по горло, как и Мерибель... Трудно подобрать верные слова... этим бездушным покоем, комфортабельной пустотой и особенно Денизой... Он всегда пытался избавиться от нее! Сколько раз он готовил свой побег... Нет... Безусловно, дело обстояло не так, но Доминик поймет, потому что она именно та женщина, которая только и может понять... Теперь он должен говорить... говорить... говорить... Он бесшумно поднялся. От волнения у него перехватило дыхание. Он замер на пороге спальни. Она лежала с закрытыми глазами, от ее дыхания равномерно вздымалась простыня, но, когда он сделал шаг вперед, она прошептала:

— Не приближайтесь.

— Доминик...

— Что вам еще от меня надо?

Он заранее все продумал, подобрал слова, тон. Но события стали разворачиваться не так, как он предвидел, и от негодования кровь бросилась ему в лицо.

— Не подумайте, — сказал он, — что я намереваюсь...

— Я знаю. Вы уже сказали... Я не в вашем вкусе.

Она открыла глаза, и они блеснули так, что он почувствовал: она даже и не дремала. Он присел на кровать, она не двинулась, чтобы ему помешать.

— Что вы думаете обо мне? — спросил он.

— Полагаете, что настал час откровений?

— Ответьте все же.

— Думаю, что вы опасны, мсье Дюпон-Дюран!

— Я?

— На вид вы порядочный человек и от этого кажетесь столь несчастным и искренним!

— Так оно и есть. Я и искренен, и чувствую себя несчастным.

— Да, все мужчины так говорят в присутствии женщин.

— Вы так хорошо знаете мужчин?

— О! Не пытайтесь язвить... Я и в самом деле их знаю достаточно. Во всяком случае, знаю, чего вы от меня ждете.

— Вы хотите, чтобы я ушел из этой квартиры?

— Вы жаждете меня удивить?.. Я не так уж ошиблась, когда сказала, что вы опасны!

Он вытащил из кармана ключи и показал их ей.

— Они вам нужны?

— Я сама их заберу... когда они мне понадобятся... Я у себя дома, мсье Дюбуа, и не желаю принимать от вас подарки.

Севр вновь положил ключи в карман.

— Я пришел как друг.

У нее вырвался смешок, и она скрестила руки над головой.

— Несомненно! — произнесла она. — И глядите вы на меня по-дружески!

Он повернул голову, в висках тяжело стучало.

— Я хотел бы вам объяснить...

— Вы о семейном секрете? Вы его так долго вынашивали, обсасывали... Я выслушаю с умилением.

— Вы все же считаете, что я вру?

— Уверена.

— В таком случае...

— Нам больше нечего сказать друг другу.

Он посмотрел на нее столь свирепо, что она приподнялась на локтях, готовая защищаться, но глаз не отвела.

— Идите спать, мсье Дюпон, — прошептала она. — И, уходя, закройте за собой дверь... спасибо...

Он не сдержался и хлопнул дверью. Никогда его так не унижали. Он выпил целый стакан воды и проглотил две таблетки аспирина, чтобы прошла начавшаяся головная боль, затем вновь принялся ходить, как зверь в клетке. Он прилег только тогда, когда почувствовал, что силы на исходе, и все же до утра не сомкнул глаз, прислушиваясь, когда она шевелилась. Раз она не сложила оружия, ему оставалось только перейти в наступление, причем незамедлительно, поскольку час свидания с Мари-Лорой приближался.

Но что она могла предпринять? Открыть окно? Закричать? Кто ее услышит?.. И потом, Доминик была не из тех, кто зовет на помощь. Она хотела одержать победу. Станет ли она ждать, пока он уснет, чтобы попытаться забрать ключи из его кармана? Но она обязательно разбудит его. Тогда что ж? Нападет на спящего? Ударит? Ранит его? На нее это совсем не похоже. Дождется ли она, пока он пойдет открывать дверь Мари-Лоре? Попытается резко толкнуть его, воспользоваться тем, что Мари-Лора не ожидает никакого подвоха? Ничего у нее не выйдет, он не будет ждать сестру. Он пойдет ей навстречу. Следовательно, никакой борьбы у двери. Так что ее внешняя самоуверенность оборачивалась совершенной беспомощностью. Отсюда сдержанный гнев, подстрекательство...

Размышляя, он не заметил, как впал в забытье. Его вдруг разбудил знакомый шум, на кухне гремела посуда. Итак, ей удалось увидеть его спящим и понять, что он не опасен, сломленный усталостью, которую она же и спровоцировала. Сейчас она постарается завлечь его на кухню, предстать перед ним свежей, подкрашенной, готовой к решительной схватке. Он оставит ее в этой квартире непокоренной!.. Она до конца сохранит свое презрительное отношение к нему и не перестанет обращаться с ним, как с мальчишкой... Она все рассчитала заранее... умело... шлюха! Ладно! Она сильнее. Но он мог принять решение больше о ней не думать, вести себя так, как будто ее здесь нет! Было девять, через семь или восемь часов он уедет с Мари-Лорой... Как болит живот... Никогда раньше так не болел... Он уедет... Выбора нет!..

В дверь гостиной постучали. Он поднял голову. Это она, улыбается, осторожно держит чашку.

— Как спалось? Выпейте, пока горячий.

Выспавшаяся, накрашенная, одетая, как на светский раут.

— Это чай, — объяснила она. — У меня всегда небольшой запас заварки.

— Я, знаете ли, искал...

— Плохо искали. Пейте смело, он не отравлен.

Он понюхал: может, это верх хитрости?

— Или вы предпочитаете налить себе из чайника?

Он выпил, подталкиваемый потребностью не сводить глаз с лица, из-за которого он совершил столько ошибок. Она по-прежнему улыбалась и никогда еще не была такой желанной.

— Отдохните, — сказала она, — а я слегка приберусь... Можно немного проветрить?.. Пахнет, как в свинарнике... Что подумает ваша сестра?

И ни тени иронии.

— Она придет вовремя, — сказал Севр сухо.

— Я и не сомневалась. Вы можете ее описать?

Задетый за живое, Севр начал:

— Не очень высокая... держится как уроженка Вандеи... скорее брюнетка.

— Короче говоря, похожа на всех остальных женщин. Вы готовили ответ заранее, мсье Дюбуа... А когда время истечет, когда мы оба будем уверены, что никто не придет, что вы придумаете тогда? На вашем месте я бы незамедлительно принялась работать над этим вопросом. Ложитесь! Вам так будет удобней размышлять.

Она унесла чашку, он слышал, как она наводит порядок на кухне. Звякнула крышка от мусорного ведра. Она вернулась, чтобы спросить:

— Я имею право открыть окно?

Несколько секунд он колебался. Чем он рисковал, если предположить, что кто-то заметит Доминик? Он пожал плечами.

— Вот то?... Вы издалека увидите вашу сестру.

Она говорила весело, задорно, не выпуская коготков. Через распахнутые ставни в гостиную ворвался свежий воздух вместе с гулом моря. Капельки дождя брызнули на ковер.

— Ну и погодка! — сказала она. — Собаку на улицу не выгонишь, не то что сестру.

— Хватит! — крикнул он. — Довольно!

Ноей понравилось это новое развлечение, и она все утро непрерывно подходила к окну, объявляя то, что видела вдалеке: «Вижу почтальона... Нет, он не сюда... он в бистро... Смотри-ка, мясник, пересел из своего грузовичка в... А ваша сестра приедет на автобусе или на машине?..»

Он не отвечал, не хотел подавать виду, что обижается, но и не мог одернуть ее. Он ее ненавидел, но как только она исчезала в спальне, ждал ее возвращения, прижимая руку к груди, сдерживая свое негодование. В полдень она отправилась готовить обед, и он воспользовался этим, чтобы устроиться у окна. Пустырь был залит водой, пузырившейся под частым дождем. Временами над ним низко пролетала чайка. Поселок, спрятавшийся от непогоды, дымил трубами. Ни души... Почтальон. Мясник... Она все это выдумала, чтобы его подразнить. Ему не хватило мужества встать и поесть. Телевизор она не включала, наслаждаясь его нарастающей нервозностью. С двух часов она уже то и дело смотрела на часы.

— Она едет издалека?.. Тогда ей следует поспешить отправиться в путь.

У него не было сил умолять ее замолчать. Чтобы приободриться, он начал собирать вещи, проверил содержимое карманов.

— Глядя на вас, подумаешь, что вы и впрямь собираетесь уйти. Вы прекрасный актер, мсье Дюпон... Но договор есть договор, сами сказали, что в пять часов вы покинете квартиру. Я поставила будильник. Он не очень хорошо ходит, но в пять зазвонит... Согласны?

В половине четвертого он занял свое место у окна. Она тоже, почувствовав, что его нервы натянуты до предела, смолкла. Теперь лишь шумел ветер да стучал дождь. С темного неба спускалась ночь. У входа в поселок зажегся фонарь. Она придет, повторял себе Севр. Он тихо подбадривал ее. Приходи! Мари-Лора! Я больше не могу!.. Темень окутала гостиную. Доминик превратилась в смутный силуэт. Резко зазвонил звонок.

— Ну, что я говорила? — прошептала Доминик.

Глава 8

— Она могла опоздать из-за плохой погоды, — сказал Севр.

— Откуда она едет... по-вашему?

— Из Нанта.

Доминик включила торшер.

— Ключи, — потребовала она. — Теперь они мне понадобятся. Я долго терпела. Вы же не станете это отрицать? Но существует предел... Мои ключи!

— Еще немного... может, она приедет.

— Нет. Вы меня кормили баснями с самого начала.

Севр посмотрел в последний раз на дома в поселке, потом тщательно закрыл окно. Не нужно, чтобы кто-то увидел свет в этом здании. Он повернулся лицом к Доминик.

— Хорошо, — сказал он, — я все объясню.

— Сначала ключи.

— Поймите, она наверняка приедет завтра, она знает, что без нее я пропаду.

— Вы, стало быть, вообразили себе, что я буду ждать, пока эта особа, если она вообще существует, соизволит явиться. Пошутили и хватит!

— Доминик!

— Не смейте называть меня Доминик. Хватит! С меня довольно!

Она не хитрила, от прежнего кокетства не осталось и следа. Она требовала свое, по праву. Перед Севром стояла взбунтовавшаяся женщина, готовая обвинить всех мужчин в двуличии. От напряжения и гнева у нее побелела кожа вокруг рта.

— Могу вас заверить, — сказал Севр, — что это и мой дом тоже. Весь этот комплекс принадлежит мне. Я его построил. Именно поэтому я и спрятался в этом здании. Показательная квартира находится этажом ниже, но, к сожалению, она нежилая.

— Я вам не верю.

— Меня зовут Севр... Жорж Севр. Я живу в Ла-Боле.

По выражению его лица она старалась определить, правду ли он говорит. Когда он сделал вид, что хочет присесть на другой край дивана, она поспешно отодвинулась.

— Оставьте меня... Не приближайтесь!

— Я хочу только, чтобы вы знали, в каком я оказался положении... Мой зять покончил с собой... Мы возвращались с охоты на уток...

По мере своего рассказа он все лучше понимал абсурдность своих слов. Она сразу уловила растерянность в голосе Севра и прервала его:

— Тогда вы должны показать мне свои документы... Иначе как я могу поверить, что вы тот, за кого себя выдаете?

— Нет, как раз... все документы, все личные вещи я подложил зятю, пытаясь выдать его за себя... Подождите... Я знаю, это похоже на бред, но вы сейчас поймете... Я руковожу... в общем, я руководил компанией, строил дома... продавал квартиры... со своим компаньоном... Мерибелем... мужем моей сестры.

Сейчас она слушала и следила за каждым словом рассказчика, словно ребенок, завороженный сказкой.

— Так вот, — продолжал Севр, — одним словом... По вине Мерибеля мы попали в тяжелейшее финансовое положение...

— Почему?

Он с удовлетворением отметил проявление интереса. Ему следовало бы с самого начала рассказать правду. Это избавило бы его от стольких страданий!

— Мой зять, которого я считал порядочным человеком, оказался прохвостом. Он продавал одни и те же квартиры по нескольку раз... Классический прием... Но один человек вывел его на чистую воду... некий Мопре... и решил шантажировать нас, и меня, и его... Мерибель выстрелил себе в голову из ружья... Не знаю, в состоянии ли вы понять, что такое выстрел из ружья в голову...

— Замолчите! — пролепетала Доминик, пряча лицо в ладонях.

— Это меня и побудило пойти на подлог. Я был разорен, уничтожен. Мне оставалось только одно — исчезнуть... Но обстоятельства вынудили меня спрятаться там, где меня никто не увидит, где никого нет в это время года. Поэтому я и приехал сюда, поэтому и выбрал эту квартиру, ведь она прекрасно расположена и наиболее приспособлена для житья... Сестра должна привезти мне все необходимое, чтобы я смог бежать... одежду... немного денег... Только существует одна деталь, о которой я должным образом не подумал. Очевидно, полиция следит за ней. Со мной-то порядок... по телевизору объявили... моя смерть сомнений не вызывает... Но Мерибеля ищут, и, очевидно, они предполагают, что моя сестра знает, где он скрывается, и надеются, что через нее можно будет выйти на него... Она приедет, нет сомнений... Но, возможно, не раньше, чем завтра или послезавтра... как только сочтет обстановку благоприятной... Вы мне верите теперь?

Она уронила руки и посмотрела на него с тревогой, смутившей его.

— Вы можете рассказывать все что угодно, — сказала она.

— Клянусь, это правда. Подумайте, ведь вас так удивил этот охотничий наряд... вот ему объяснение... консервы... перед уходом я хватал все, что под руку попадалось... еще одна деталь, смотрите... моя бритва! Я забыл, что здесь напряжение 220. Очевидно, мотор перегорел. Пришлось отпустить бороду... Хотите взглянуть на бритву? Она в мусорном ящике. Я могу спуститься, поискать.

Она все же сомневалась и медленно направилась в гостиную.

— Спрашивайте меня о чем угодно! — воскликнул он.

— Самоубийство? — спросила она не без колебаний. — Люди так легко не расстаются с жизнью. Тем более он предвидел, что однажды все всплывет наружу.

— Конечно! Но вы совершенно не учитываете фактора неожиданности. Мы возвращались с охоты. Он даже не мог и предполагать... И потом, там находилась его жена... Там был я... Ему предъявили обвинение в нашем присутствии. Он сломался.

— Удивительно!.. Он похитил много денег?

— Понятия не имею. Несколько десятков миллионов, полагаю.

— Он ни в чем не сознался? Вы опираетесь только на слова вымогателя?

— Ну уж извините... А его собственные заявления? Мерибель признал себя виновным, но не назвал суммы.

— Если вам доведется отвечать на вопросы полиции, вы скажете то же самое?

— Разумеется.

— Вы предполагаете, что вам поверят? Сомневаюсь.

Наморщив лоб, машинально теребя пальцами кисточку от подушки, она старалась выразиться точнее.

— Полиция, — продолжила она, — в отличие от меня, будет иметь возможность проверить, что я не... И вы этим пользуетесь... Может быть, вы выдумали про это самоубийство, чтобы произвести на меня впечатление, выгородить себя.

— Значит, я лгу?

— Не знаю... — сказала она утомленно. — Хватит с меня всего этого... вас... ваших бед... Дайте мне уйти!..

Обманутый в своих надеждах, Севр искал способ убедить ее.

— У меня есть и другие доказательства, — сказал он вдруг.

Он вспомнил про бумажник и обручальное кольцо, лежащие в ящике стола. Он побежал, схватил их и положил на диван между ней и собой.

— Ну, — сказала она, — это бумажник, вижу... и обручальное кольцо.

— Это его вещи. На кольце выгравированы его инициалы.

Он взял кольцо, зажег люстру и подошел ближе к свету, чтобы лучше разглядеть.

— От М-Л тире Ф... От Мари-Лоры — Филиппу... и дальше дата свадьбы... Разве это моя выдумка?

Он посмотрел на нее и наткнулся на ненавидящий взгляд, делавший ее лицо похожим на гипсовую маску.

— Бумажник и кольцо можно украсть...

Она резко встала и подошла к нему вплотную, как бы намереваясь его ударить.

— Вы могли его убить... Это было бы для меня понятней.

Она вдруг рухнула на диван и разрыдалась. А он, исчерпав все доводы, безуспешно искал, как ее убедить и успокоить. Он присел на колени и потянул к ней руку.

— Доминик... Послушайте... Вы же знаете, что меня не следует бояться.

Она вскочила как ошпаренная, грубо оттолкнула его, убежала на кухню и закрылась. Севр в полном смятении вдруг увидел свое отражение в зеркале гостиной. Он походил на привидение. В изнеможении он опирался о стены.

— Доминик! Пожалуйста!

Теперь он увещевал ее, почти вплотную прильнув к замочной скважине.

— Если бы я вынашивал какой-либо злой умысел, то не ждал бы столько времени.

— Убирайтесь!

Он потеребил ручку, нажал на дверь плечом. Изнутри дверь не запиралась на ключ. Доминик, очевидно, прижала ее стулом или гладильной доской. Он толкнул сильнее, и дверь подалась на несколько сантиметров. Он слышал, как прерывисто дышит Доминик.

— Доминик... Будьте благоразумны... Я, наверное, не так выразился... Мне не хотелось бы, чтобы между нами возникло хоть малейшее недоразумение... Вы мне очень дороги, Доминик...

Бог мой! Что он нес! Но слова лились, как кровь из раны.

— Я люблю вас, Доминик... Вот... Нужно, чтобы вы знали... Человек, который вас любит, не мог убить... Вы понимаете это?

Он прислушался. Она замерла, как испуганный зверек. Нужно было говорить, говорить, не важно что, успокоить ее, заворожить звуком голоса.

— Вы думаете, я все придумал? Но если вы знаете людей, как утверждали, то должны чувствовать, что я говорю правду. Да, это правда, я люблю вас! Это глупо, наверное, смешно... Ну, что вы хотите, чтобы я сделал? Я ничего не требую взамен, только хочу, чтобы ваши сомнения рассеялись. Клянусь, Доминик, я ни в чем не виноват... На первый взгляд все оборачивается против меня, согласен. А вам разве не приходилось быть искренней, но наталкиваться на подозрение?.. Вы же знаете, что значит страдать! Ничего не может быть хуже! Вот это и происходит сейчас со мной... Хотя, впрочем... да, у меня есть еще один способ убедить вас... Я в таком смятении... что обо всем забыл.

Он стал рыться по карманам и извлек записку, оставленную Мерибелем. У него так дрожали пальцы, что он выронил письмо, потом никак не мог развернуть.

— Смотрите! С него и надо было начинать... с записки, которую Мерибель написал как раз перед тем, как покончил с собой.

Доминик недоверчиво взглянула в приоткрытую дверь.

— Читаю, — сказал Севр. — «Я решил уйти из жизни. Прошу никого не винить в моей смерти. Прошу прощения у всех, кому нанес ущерб. И у моих родных». Подписано. «Филипп Мерибель», полная подпись.

— Покажите!

Она еще не сдавалась, но вновь пошла на общение... Севр взял записку за уголок и поднес ее ближе к приоткрытой двери.

— Я ничего не вижу, — сказала Доминик. — Дайте мне.

— Тогда откройте.

— До чего же вы жестоки! Идете на все, лишь бы лишить меня возможности защищаться.

— Вам не придется защищаться, Доминик, уверяю вас... Откройте мне!

— Сначала письмо.

Он немного поколебался, потом просунул руку в щель, крепко держа записку за верхний краешек. Она потянула так сильно, что бумага разорвалась. У Севра в руках остался только небольшой клочок. Он изо всех сил дернул за ручку двери.

— Доминик! Умоляю вас... Это письмо может спасти меня... Я больше никак не могу доказать, что Мерибель покончил с собой.

— Ключи!

— Что?

— Верните мне ключи!

Он бросился на дверь, и она приоткрылась чуть пошире.

— Если вы войдете, я его разорву.

Задыхаясь, он стал растирать плечо. Он с такой силой толкнул дверь, что сердце чуть не выскочило из груди и, казалось, застряло где-то между ребрами. Он услышал, как она чиркнула спичкой.

— Боже мой! Доминик... Вы не сделаете этого!

Он вновь разбежался и бросился на дверь. За створкой что-то треснуло. На этот раз он почти мог проскользнуть. Она приблизила спичку к уголку записки. Она тоже перестала владеть собой. Пламя коснулось бумаги, но записка не загорелась. У Доминик дрожали руки. Севр протиснулся между дверью и стеной. Его куртка зацепилась за ручку.

— Остановитесь... Доминик.

Чем отчаяннее он пытался высвободиться, тем более упругой становилась ткань. Пламя охватило край бумаги и устремилось к руке, держащей письмо. У Севра на шее вздулись вены от напряжения. Он видел, как увеличивается черный круг, пожиравший в нижней части пламени строчки, написанные Мерибелем. Теперь поздно! Его мышцы ослабли, он отпрянул назад, куртка освободилась, и он очутился по ту сторону, весь в поту, в полном изнеможении. От письма остался только обгоревший клочок, он упал из рук Доминик, разлетелся на кусочки, которые свернулись, как мертвая кожица, и упали на плиточный пол. Севр прислонился к стене.

— Ну, — выговорил наконец он, — можете радоваться!

Она медленно опустила руку, державшую письмо. Ярость, исказившая ее лицо, постепенно проходила. Она закрыла глаза, чтобы вновь открыть их, как бы пробуждаясь от глубокого сна.

— Вам не следовало меня провоцировать.

Он уцепился за спинку стула и подтащил его к себе. Ноги у него подкосились.

— Если меня арестуют, — прошептал он, — я пропал. Вы только что вынесли мне приговор... Но я никого не убивал!

С горькой улыбкой он добавил:

— Я на это просто не способен. Если бы я был тем, кем вы меня считаете, я вас задушил бы здесь, сразу, не колеблясь.

Он опустил голову, посмотрел на свои руки, лежащие на коленях, и продолжил хриплым голосом:

— Но это — вы, и поэтому я не сержусь на вас. Вы по-прежнему хотите уйти?

Она села на табуретку. Силы покинули и ее тоже.

— Наверное, я ошиблась, — созналась она. — Поставьте себя на мое место. Вы даете мне честное слово, что ваша сестра придет?

— Что за вопрос? Разве я могу кривить душой в таком положении?

— Тогда я подожду.

Она посмотрела на него испытующе, как судья на подследственного.

— Вот видите... — продолжала она. — Мне сдается, что вы потеряли уверенность... Хотелось бы, чтобы вы в ее присутствии повторили все, что изложили мне. Если это правда, я попробую вам помочь.

— Прежде всего вы попытаетесь сбежать. Вы только об этом и думаете!

— Вы не верите?

Он кивком показал на пепел от записки.

— После этого трудно верить!

Удрученные, они смолкли, прислушиваясь к шуму ветра и дождя.

— В жизни я совершила немало такого, чем вряд ли стоит гордиться, — сказала она. — Хотя я не злая. Если вы заслуживаете того, чтобы получить шанс на спасение, я помогу вам. Но меня столько раз обманывали! Разрешите мне поговорить с вашей сестрой.

Что ж, почему бы и нет? Севр задумался. Не это ли лучшее решение? Доминик могла бы стать куда более ценной союзницей, чем Мари-Лора. Она-то могла ехать куда угодно. У кого она вызовет подозрение? Оправдываться за свое пребывание в комплексе ей не нужно. И главное, он не потеряет ее... во всяком случае, не сразу...

— Войдите в мое положение, — сказал он. — Официально меня нет в живых... Меня никто не должен узнать.

— Я понимаю, — сказала она. — Для вас самое трудное — уехать отсюда.

— Если вы мне поможете, то вас будут считать моей сообщницей.

— Как сказать! Можно разработать такой план... Но стоит ли ломать копья именно сейчас?.. Подождем вашу сестру.

Напряжение как-то само собой спало. Между ними установилась даже какая-то симпатия. Может, потому, что у него пропал интерес к борьбе, а может, потому, что она не испытывала больше чувства враждебности. Совершенно неожиданно сожженное письмо их сблизило. Оба пребывали в растерянности, но именно это и сплачивало их. В молчании теперь не таилось угрозы. Она встала, взяла щетку, стоящую в стенном шкафу, неторопливо, осторожно, как будто речь шла о мертвой птичке или о чем-то очень хрупком и дорогом, собрала пепел. Подобный жест служил лучшим доказательством тому, что она приняла его версию, а ее сдержанность была только последним проявлением гордости. Затем она наскоро приготовила ужин и поставила два прибора.

— Нам будет не хватать всего этого, — заметила она.

И это впервые прозвучавшее «нам» тоже свидетельствовало об определенных переменах.

— Завтра вы будете свободны, — сказал он.

И, вторя ей, тут же поправился:

— Мы будем свободны!

Они быстро поели. Тем не менее она казалась очень озабоченной. Их соглашение было столь хрупким, что Севр предпочитал молчать. Он хотел помочь ей вымыть посуду, но она его отстранила, не сказав ни слова. Тогда, чтобы доказать свои добрые намерения, он включил телевизор. Когда начали передавать местные новости, она бесшумно проскользнула в гостиную, но осталась стоять около двери. Было ясно, что она не сдалась и пока временно заняла нейтральную позицию. Но в сводке о ферме ничего не сказали. Севр выключил. Она еще секунду не шевелилась, как бы не замечая, что телевизор уже не работает. Она выглядела растерянной и, казалось, не замечала ничего вокруг, словно ее застигла врасплох какая-то недобрая новость. Раскаивалась ли она в том, что сожгла записку? Севр чувствовал, что она вовсе и не мечтает обрести свободу. Все усложнялось. Он перестал быть для нее преградой, проблемой — одним словом, ничего из себя не представлял! После сцены на кухне он ее уже интересовал гораздо меньше. А может, после всего, что он наговорил, она его просто презирала? Он не смел задать вопрос, отдавая себе отчет в том, что они стали друг друга стесняться. Она удалилась в спальню, а он сожалел о тех часах, когда они чувствовали себя врагами. Ветер ослабел. Так глупо терять вечер, тем более что это, без сомнения, их последний вечер. Ему столько еще нужно объяснить! Он прошел через гостиную, остановился в коридоре.

— Доминик! — позвал он. — Доминик... Я бы хотел...

— Завтра, — сказала она.

Он не настаивал. Он не решился прохаживаться взад и вперед, как накануне, и украдкой заглядывать в спальню. Он улегся на диване. Ночничок опять прочертил на ковре светлую дорожку, но у него больше не возникало желания пройтись по ней. Он безнадежно старался заснуть и не заметил, как уснул. Наступило утро. Начинался новый день, который все поставит на свои места. Буря стихала. Было слышно, как вода стекает с крыш. Шум моря стал приглушеннее. Севр сел среди смятых подушек и неожиданно увидел ее. Она расположилась в кресле, рядом с телевизором, одетая, плащ лежал на коленях, как у пассажира, ожидающего первого поезда.

— Здравствуйте, — сказал Севр.

— Я больше не могу, — прошептала она. — Побыстрее бы все закончилось.

В ее голосе опять зазвучала озлобленность.

— О! У нас есть еще много времени, — сказал Севр и тут же пожалел о своих словах. Чтобы разрядить обстановку, он открыл окно. Теперь они могли наблюдать за дорогой. Моросил теплый дождик. Очертания домов едва просматривались, а на пустыре образовались огромные лужи. Ветер совсем стих.

— И не увидишь, как она подъедет, — сказал Севр.

— Скорей бы уж, — вздохнула Доминик.

Потянулось утро. Севр заварил чай, предложил чашку Доминик, та отказалась. Она с трудом сдерживала нетерпение, то и дело вставала, подходила к окну и нервно ходила по гостиной. Она навела полный порядок в спальне. Ее чемодан, уже собранный, стоял у двери в прихожую. В полдень они слегка перекусили, и Доминик прибралась на кухне. Квартира опять приобрела нежилой вид. По мере того как шло время, в них росло отчуждение друг от друга. Дождик превратился в густой туман. Обогреватель они выключили, и в квартире становилось холодновато.

— Мы услышим шум машины? — спросила Доминик.

— Не думаю, что она рискнет остановиться перед жилым массивом. Она скорее доедет до грунтовой дороги, а оттуда придет пешком.

— С чемоданом?

Она хотела дать понять, что Мари-Лора глупа, что все выглядит идиотски и что если она ждала, то только из чувства порядочности. Она уже, конечно, сожалела, что на какое-то мгновение усомнилась в виновности Севра.

Севр прекрасно понимал, что если Мари-Лора не появится, то больше он не сможет удерживать Доминик. Он сидел на диване, когда она сказала, стоя у окна, неуверенным голосом:

— Полагаю, что это она!

Севр ринулся к Доминик. Он увидел, как из тумана возник серый силуэт, согнувшийся под тяжестью чемодана. Да, это Мари-Лора.

— Подождите меня здесь! — крикнул Севр. — Я ей помогу.

Он вышел, поискал рубильник, включил его, протянул руку к лифту, затем передумал, быстро вернулся назад и закрыл на ключ дверь в квартиру. Когда он вновь подошел к лифту, кабина шла вниз. Мари-Лора, не зная, что он находится на четвертом этаже, поднимется на третий, где расположена показательная квартира. Спуститься к ней он уже не успевал. Он подождал. Его сердце неистово билось. Наконец он услышал мягкий щелчок остановившейся на первом этаже кабины. Тогда он нажал на кнопку вызова. Однако лифт продолжал стоять на первом этаже. Быть может, Мари-Лора никак не могла втащить чемодан, ведь автоматические двери закрывались слишком быстро. Наконец кабина тронулась, и он увидел мигающую красную лампочку. Не остановит ли Мари-Лора лифт, решив, что что-то неладно? Но кабина тихонько двигалась вверх и остановилась перед ним.

— Ну наконец-то, — сказал он, открывая дверь.

Кабина была пуста.

Глава 9

Посмотрев вниз, Севр увидел чемодан, один чемодан, стоящий у стены, ведь Мари-Лора была очень щепетильна, даже в мелочах, но эта черта и делала ее отсутствие необъяснимым. Может, он вызвал лифт слишком рано? Такое иногда случается. Едва в кабину ставят вещи, как двери уже закрываются, поскольку один из жильцов преждевременно приводит механизм в действие. В таком случае Мари-Лора уже, наверное, поняла, что он увидел ее и ждет наверху. Ему оставалось только к ней спуститься. Севр вошел в лифт и нажал на кнопку первого этажа. Он рассматривал незнакомый ему чемодан. По бокам его перетягивали два ремня. Он поднял его и подумал, что для женщины такой чемодан слишком тяжеловат. Мари-Лоре, видно, досталось, пока она донесла его до комплекса.

Кабина остановилась, и Севр толкнул дверь. В холле никого не было. Он прошелся, поднял голову, в потемках увидел перила винтовой лестницы — никого! Он быстро пересек холл. Слева виднелась дорога, на которую ложился густой туман. Справа за застывшей конструкцией из легких материалов сквозь сетку дождя просматривался сад. Он прислушался, но услышал лишь, как капли дождя стучат по мокрой земле да шум воды, льющейся из водосточных труб. Он вышел на крыльцо. Наверное, Мари-Лора вернулась к машине, чтобы взять другой чемодан. Туман делал ее невидимой. Или же... Он бегом вернулся к лифту и поднялся на третий этаж. Но у Мари-Лоры не было ключей от показательной квартиры. На лестничной клетке ни души. В большом смятении, Севр опять спустился. Это смешно, конечно! Мари-Лора появится, само собой разумеется. Надо потерпеть только пять минут. Он не решился позвать ее, тем более выйти к эспланаде.

Шло время. Мари-Лора не возвращалась. Может, она заметила за собой слежку?

Она, видимо, смогла оторваться от полицейски, но успела только поставить чемодан и убежать. Это выглядит правдоподобно. Даже вероятно... Наверняка она не замедлит сделать еще одну попытку. И тогда? Ждать, опять надо ждать. Но согласится ли Доминик?.. К счастью, он держал в руках чемодан, и этот чемодан свидетельствовал, что у него нет плохих намерений. Продрогнув от холода, Севр вернулся в лифт и поднялся на четвертый. Доминик, вся в напряжении, полная тревоги, стояла за дверью.

— Я уже, грешным делом, подумала, что вы оба удрали, — сказала она.

Севр поставил чемодан в прихожей. Доминик продолжала стоять перед открытой дверью.

— Ее нет? — спросила она.

Севр закрыл дверь на ключ.

— Нет. Я искал повсюду. Полагаю, что-то вызвало у нее подозрение. Она успела только поставить чемодан в лифт.

— Это еще что за россказни?

— Это не россказни. Вы видели, что она шла, так же, как и я.

— Да, я видела, как шла женщина.

— Женщина, которая несла мне белье, одежду... Это могла быть только Мари-Лора... Сами подумайте!

Он взял чемодан за ручку и поставил его на стол в гостиной. Чемодан был совершенно новым и пах кожей. Севр принялся расстегивать ремни.

— Если за ней следят, у нее не было выбора... и потом, она такая трусиха, бедняжка!

Он нажал на замки, металлические защелки с треском отлетели.

— Одному Богу известно, что ей вздумалось мне принести! Ей иногда в голову приходят нелепые идеи...

Он поднял крышку. Доминик, стоявшая позади него, подошла с недовольным видом, все еще не избавившись от подозрений. Ни тот, ни другой сначала ничего не поняли. Чемодан был битком набит небольшими пачками, перетянутыми резинкой... Бесконечно повторялось изображение лица одного и того же человека в парике...

— Бог мой! — пробормотал Севр.

— Банкноты в пятьсот франков! — прошептала Доминик.

Севр, держась за края чемодана, смотрел на его содержимое так, как смотрят на кишащих змей. Потом, внезапно охваченный порывом бешенства, столкнул чемодан на ковер и сильно тряхнул, чтобы очистить его до дна. Образовалась куча из пачек банкнотов, некоторые пачки упали под кресла.

— А где же... — сказала Доминик, — одежда?

Одежды не было. Только банкноты. Доминик нерешительно подняла пачку... посчитала... В пачке десять штук. Но сколько пачек?.. Если прикинуть на глаз, то несколько сотен...

— Не понимаю, — повторял Севр, присев на корточки. — Это совершенно бессмысленно!

Кончиком туфли Доминик пододвинула к нему несколько пачек, упавших дальше других.

— Не прикидывайтесь простаком. Эти деньги вы украли у ваших клиентов.

— Я?

— А я-то, наивная, вам поверила. Да! Ловко придумано! Эта Мари-Лора — ваша сообщница, не так ли?.. И вы ее предупредили, что я здесь. Теперь вы, конечно, притворяетесь изумленным. Вы что, оба принимаете меня за дуру?!

— Ну что вы, Доминик, что вы! Я понятия не имею, откуда взялись эти деньги. Я даже не знаю, сколько их!

— Лжец! Лжец! Вы убили его вместе с вашей сестрой — вот единственная правда, я в этом уверена. Записку, которую я сожгла, вы подделали. О, как я была права!

Она встала за креслом, чтобы он не смог дотронуться до нее.

— Вам не удастся заставить меня замолчать... Клянусь, я за него отомщу....В ваши лапы я не попадусь!

Севр, опершись на одно колено, как боксер, исчерпавший силы, был не в состоянии подняться. В руке он еще держал пачку банкнотов, тупо на нее уставившись.

— Ради чего я столько преодолел? — сказал он. — Я мог бы просто-напросто исчезнуть. Вы говорите глупости.

Доминик вдруг уткнулась лицом в ладони и разрыдалась. Севр тяжело поднялся, бросил пачку в чемодан и подошел к Доминик. Она отступила назад, они так и ходили вокруг кресла.

— Пожалуйста, — сказал Севр. — Сейчас не время ссориться.

— Возможно... Но не старайтесь меня убедить, что, сколотив такое состояние, можно покончить с собой.

И вновь они вместе уставились на гору банкнотов. Но она тут же перевела взгляд на него, готовая, если он попытается приблизиться, дать отпор. Севр, пораженный замечанием Доминик, задумался.

— Он потерял голову, — предположил Севр. — Иного объяснения у меня нет... Даю честное слово, что я удивлен не меньше, чем вы. Здесь... я не знаю... нужно посчитать... возможно, четыреста или пятьсот миллионов... Я и представить себе не мог, что он похитил такую сумму... Нет сомнения, он собирался удрать, разорив меня и Мари-Лору... Скорее всего, так оно и должно было произойти. Теперь, когда я знаю, сколько он хапнул... Появление Мопре перевернуло все его планы.

— За пятьсот миллионов можно пойти и на убийство!

— Вы считаете меня, его шурина, и Мари-Лору... не забывайте, что она его жена... способными совершить подобное преступление! Неужели я стал бы жертвовать своим положением, идти на такой риск только ради того, чтобы завладеть этими миллионами, которые я не в состоянии перевезти через границу?! Вот он — другое дело, ему как раз терять было нечего!

— Допустим, — сказала она. — В таком случае эти миллионы... Вы их вернете?

Севр понизил голос.

— Я мог бы их вернуть... если бы вы не сожгли записку Мерибеля. Но теперь... у меня нет доказательств, что я не убийца... по вашей вине.

Уязвив ее, он перешел в наступление.

— И я тоже, — продолжил он, — потерял голову... По моей вине все так осложнилось! Но если вы, человек, которому я спокойно объясняю, что произошло, мне не верите, то кто же поверит вообще?

— Вы можете поклясться, что не разговаривали со своей сестрой?

— Повторяю, что этот чемодан я обнаружил в лифте. Все. Она его поставила и тотчас ушла.

— Любой бы его смог взять.

— Кроме нас, здесь никого нет.

— И все же странно. Ведь она должна была попытаться встретиться с вами, пусть на мгновение. Кто же принесет пятьсот миллионов, чтобы просто оставить их в лифте?

— Разумеется. Это странно, но мы, по сути, не знаем, что же произошло. Она нам расскажет, и все прояснится.

— А если она не вернется?

— Ну как можно, это же глупо!

— Вы допускаете, что несколько минут назад ей грозила какая-то опасность. Ей могут грозить и другие опасности, она будет все время откладывать встречу с вами. И что тогда?.. Сколько еще вы собираетесь меня здесь держать?

Севр, показывая, что у него нет дурных намерений и что он озадачен так же, как она, опустился на диван.

— Вчера, — сказал он, — вы предложили еще свою помощь.

— Это было вчера.

— Со вчерашнего дня ничего не изменилось, и я прошу вас подождать еще сутки.

— И что же тогда? Вы, честный мсье Севр, удираете с деньгами. У вас просто нет иного выхода. Или сдаваться в полицию, или бежать. Попадаться в руки полиции вам не хочется. Остается бегство, если я правильно поняла. Поскольку вам нужны деньги...

— Вы не совсем правы, — сказал Севр. — Мне нужно, чтобы сестра объяснила вам, что она видела и слышала на ферме. Что же буду делать я и что со мной станет, пока я даже и не думаю об этом. Но я не желаю в ваших глазах выглядеть злодеем... негодяем... Вчера я сказал вам, Доминик, то, что не следовало бы говорить. Однако это правда. Я дорожу вашим мнением обо мне. Все так глупо... И потом, что значат одни сутки?

— А что мы будем есть?

Она соглашалась. Несмотря на свои сомнения, она все же продолжала доверять ему. Он минуту помолчал, чтобы не дать ей повода испугаться.

— Я схожу за продуктами, — сказал он. — Кладовые универмага заполнены до отказа.

— Тогда идите немедленно, если не хотите остаться без ужина.

Она все еще не выходила из-за кресла.

— Вы боитесь?

— Проявляю осторожность, — ответила она.

— Где моя сумка?

— В шкафу на кухне.

Он пошел на кухню, на обратном пути не преминул заглянуть в гостиную. Она не тронулась с места. Он вышел, закрыл дверь, сел в лифт. Альтернатива, высказанная Доминик, не переставала его тревожить. Сдаться властям или уехать?.. Очевидно, тюрьма грозила ему и в том, и в другом случае. Сумма была весьма значительной. Столь значительной, что он даже не мог твердо сказать, не появится ли у него желание оставить ее у себя! Им овладевало чувство вины. Пятьсот миллионов! Наступила ночь. Он зажег фонарик и пошел напрямик к агентству, где взял связку ключей, затем спустился к гаражам. Севр очень удивился, что наделал такой беспорядок в кладовой. Он аккуратно сложил разбросанные консервные банки. С первого же взгляда можно было определить, что кто-то здесь побывал, и он упрекнул себя в небрежности. Севр взял говяжью тушенку, зеленую фасоль, добавил банку супа. Нет смысла много набирать на один день... Он пока не представлял себе, что будет делать, если Мари-Лора не приедет, но так дальше продолжаться просто не может. Он посмотрел, что бы взять еще, и вдруг обнаружил большую коробку, которую не заметил в первый раз. Коробка была раскрыта, в ней лежали три банки с растворимым кофе. Кофе! Севр тут же их сунул в сумку, но, может, тут есть и другие банки?.. Он напрасно светил по всем углам, больше он ничего не нашел. Он так любил кофе! Как же, черт возьми, эти банки ускользнули от него в прошлый раз? Наверное, он очень нервничал. Правда, сейчас он нервничает еще больше! Но перед глазами уже стояли две дымящиеся чашки... Доминик была находчивой женщиной, может, она подскажет какое-нибудь решение?.. Пятьсот миллионов!.. Как Мерибелю только удалось провернуть такое?.. Севр отнес ключи в агентство и направился в квартиру. Он спешил. Ему не следовало оставлять Доминик наедине с этими банкнотами. Он-то привык иметь дело с крупными суммами, поэтому эти деньги не вскружили ему голову. А вот она... Но нет... Пачки лежали нетронутыми. Доминик, когда он вошел, на них даже не смотрела. Она открыла свой чемодан и укладывала туда кое-что из одежды.

— Я принес кофе, — гордо объявил Севр. — Предлагаю выпить его сейчас же. Поужинаем после.

Он протянул сумку Доминик. Она хотела уже поднять руку, чтобы взять ее, но передумала.

— Положите ее на кухне, я ее потом разберу. Может, это и смешно, но я, однако, предпочитаю держаться от вас подальше... Я знаю. Да, вы невиновны. Временами я просто в этом уверена... и все же... так лучше... трудно объяснить почему.

Севру казалось, что их отношения дошли до абсурда, дальше некуда. Но он ошибался. Она приготовила кофе, выпила свою чашку, он тем временем ждал в гостиной. Затем он пошел и выпил безо всякого удовольствия свой кофе, настолько его задело сказанное. А еще через какое-то время они поужинали, держась на значительном расстоянии друг от друга. Она ни на мгновение не сводила с него глаз — так смотрят на хищника, от которого можно ожидать чего угодно.

— Что-то подобное я видел в цирке, — усмехнулся он.

— Я тоже, — сказала она. — Вы совершенно правы!

Она вымыла посуду. Он крутился, покусывая ногти, вокруг банкнотов. Что делать? Как добиться ее расположения? Ничего не придумав, он принялся укладывать пачки в чемодан, заодно их пересчитывая. Всего четыреста восемьдесят.

— Сколько? — спросила она.

Он поднял голову. Она стояла на пороге спальни. Она задала вопрос только из вежливого любопытства или же у нее были силы, о которых он и не догадывался?

— Немного недостает до пятисот миллионов, — сказал он. — На его месте я сделал бы несколько вкладов. Возможности, судя по всему, у него были. Глупо держать такую сумму наличными!

— Каждый по-своему демонстрирует свою любовь к деньгам, — сказала она. — Спокойной ночи.

Она закрыла дверь, и Севр на этот раз не рассердился. Он уже и не знал, любит ли ее или ненавидит, хочется ли ему ее поколотить или стиснуть в объятиях, возникнет ли у него желание предложить ей миллионы или же удрать одному, словно вор, преследуемый жандармами. Он прочно затянул ремни. После кофе и консервов он испытывал жажду. Он пошел и выпил один за другим два стакана воды. Когда он вернулся, то увидел, что дверь ее комнаты тихонько закрывалась. Она следила за ним, опасаясь, что он уедет, оставив ее взаперти. На цыпочках он подошел к ее двери и остановился в нескольких сантиметрах. Ему показалось, что он слышит ее дыхание. Ни он, ни она не спали, пытаясь найти ответы на одни и те же вопросы.

На следующий день, как только рассвело, Севр открыл окно. Утро было серым и скучным. Теперь Мари-Лора могла вернуться в любую минуту. Он приготовил кофе и крикнул, подойдя к двери спальни:

— Я приготовил завтрак. Можете выходить.

— Отойдите подальше, — ответила она.

Повторялась глупая комедия вчерашнего дня. Он замер у окна и не оборачивался, пока она шла через гостиную. Видимо, начинался прилив, потому что море, казалось, плещется рядом с домом. Каждая волна с силой обрушивалась на берег, затем, не торопясь, долго скользила назад, мягко шелестя, как подъемник в шахте. Поселок спал.

— Я готова, — сказала Доминик, стоя за его спиной.

Опять потянулись часы ожидания. Молчаливого ожидания. Чемоданы стояли рядом. Они избегали смотреть друг на друга. Но их мысли неотступно возвращались к этой огромной сумме денег.

Она сказала, что можно за пятьсот миллионов пойти на убийство. На что бы решилась она сама ради пятисот миллионов? Они жадно ловили каждый звук. Вокруг было так тихо, и они нисколько не сомневались, что услышат шум мотора старого «ситроена», если Мари-Лора остановит его на эспланаде. Временами вдалеке проезжали какие-то машины. Десятичасовой автобус? Привезли хлеб? К полудню Доминик потеряла терпение.

— Она не вернется, вот увидите!

Он не ответил. Зачем? Они прекрасно знали, что теперь уже им нельзя расставаться, что друг без друга им не обойтись, если они хотели спасти капитал. Один он попадет в руки полиции. Оставшись одна, она его выдаст. При всем недоверии, которое они питали друг к другу, у них оставался единственный шанс на двоих. Дождаться ночи, а там будет видно... Они придумают что-нибудь. Но если Мари-Лора не появится... нет, это немыслимо! Неплохо было бы перекусить, не важно чего, не важно как. Это не имело значения. В час, чтобы отвлечься от тревожных мыслей, поскольку обстановка становилась невыносимой, Севр включил телевизор. Новость прозвучала как гром среди ясного неба:

«Снова о деле Севра: ночью в двух километрах от населенного пункта Пириак в опрокинувшейся в кювет машине марки «Ситроен» найден труп Мари-Лоры Мерибель, сестры покончившего с собой несколько дней назад предпринимателя. Один из водителей сообщил в полицию. Существует предположение, что несчастная женщина не вписалась в поворот. Ведется расследование...»

Севр как бы спускался по ступенькам черной лестницы. Какой ужас его ждал в самом низу? Потрясенный, он хотел спросить: «Это все? Мне больше нечего терять, я переступил последнюю черту». Если бы он был один, он лег бы здесь же, где и стоял, и ждал, когда горе навалится на него со всей силой. Но рядом находилась Доминик.

— Вот видите! — сказал он.

Доминик нащупала рукой спинку кресла и не столько села в него, сколько свалилась.

— Я ни разу вам не солгал, — добавил он. — Совершенно не понимаю, как она не вписалась в поворот. Она же знает дорогу как свои пять пальцев.

Доминик была шокирована еще больше, чем он. Ей бы следовало немедленно потребовать ключи. К каким только ухищрениям она не прибегала, чтобы их заполучить! А теперь до свободы рукой подать, и она ничего не просит, ничего не говорит. Ее поведение так удивило Севра, что он забыл про свое горе, но он слишком устал, чтобы поддерживать разговор. Раз она оставалась рядом с ним, значит, принимала близко к сердцу его страдания, стала союзницей, и, возможно, он мог на нее рассчитывать. Чуть позже она приготовила кофе и принесла ему чашку.

— Вы любили свою сестру? — спросила она.

— Наверное, да... Иначе я бы не испытывал такой боли... Я ей посоветовал выйти замуж за Мерибеля... и вот что получилось... если бы не этот чемодан, она бы осталась в живых... и здесь моя вина.

— Нет! Нет! — сказала она. — Не смешивайте одно с другим. Вина лежит на вашем зяте. Но что произошло, то произошло. Мы уедем вместе... Я найду выход, мне не привыкать. Не волнуйтесь.

Они ждали выпуска новостей на местном канале. Мало-помалу Севр обретал дар речи. Сейчас он испытывал потребность рассказать Доминик о Мари-Лоре. Бедняга, она никогда не была счастлива! Ее супружеская жизнь сложилась неудачно. Мерибель обращался с ней как со служанкой. Она никогда не жаловалась. Она безгранично любила его. Доминик внимательно слушала. По ее лицу было видно, что она страдала.

— Она когда-нибудь думала о разводе?

— Нет. Она принимала жизнь такой, как есть. Она обожала мужа — в нем чувствовалась какая-то неимоверная внутренняя сила, животная жажда жизни, которая сносила все преграды. Я понимаю, почему столько людей стали жертвами его обмана! Если бы вы его знали, то увлеклись бы им, как и все мы. Он ни в чем не знал удержу. Именно поэтому он не сумел остановиться, чтобы подумать.

— А вы? Я вижу, как вас мучает совесть, но вы, извините меня, ведете себя несколько странно... Что вас побудило принять такое решение? Ведь ваш поступок настолько необычен...

— Не знаю. Бывают мгновения, когда один довод перебивает другой! Не оказал ли Мерибель и на меня какое-то воздействие? Возможно, я завидовал ему, сам того не осознавая. И мне, наверное, захотелось... как бы сказать?.. получить некое наслаждение, уйти... хоть не надолго, от бремени забот, одних и тех же забот. Вы понимаете меня?

— О! Конечно, понимаю!

— Поэтому... когда вы приехали...

— Да. Не волнуйтесь. Я сама найду выход из создавшегося положения.

Она закрыла окно. Им некого больше ждать. Затем она вымыла и расставила посуду. Севр впал в оцепенение, и грусть принесла ему облегчение. Худшее осталось позади. В программе новостей, которая вот-вот должна начаться, уже ничего неожиданного не скажут, только прокомментируют происшедшее. Поэтому он и не встал, когда Доминик включила телевизор. Но вскоре он приподнялся на локте, затем вскочил.

«Неожиданная развязка в деле Севра... Мари-Лора Мерибель была убита...»

Диктор, уверенный, что произвел огромное впечатление, поправил лежащие перед ним листы бумаги и скрестил руки. Он, казалось, не сводил глаз с Севра и говорил только ему одному:

«Расследование, быстро проведенное комиссаром Шантавуаном, позволило прийти к заключению: жертву убили и затем перенесли к месту, где и была обнаружена машина. Состояние «ситроена» не оставляет никаких сомнений, в канаву его столкнули руками. Если бы машина ехала с нормальной скоростью, то корпус был бы поврежден гораздо сильнее. Кроме того, мадам Мерибель скончалась от удара, нанесенного в правый висок, иначе говоря, в то место, которое не пострадало в момент, когда тело бросило вперед и голова стукнулась о лобовое стекло. К несчастью, на дорожном полотне не осталось никаких следов. Откуда ехала машина? Вероятно, из Нанта. Но убийца мог приехать из Пириака и, прежде чем столкнуть машину, развернул ее, чтобы сбить следователей с толку...»

На экране появился «ситроен». Перед машины почти утопал в канаве, наполненной водой, вокруг него простирались бесконечные поля. Печальный пейзаж Лабриера подмертвенно-бледным небом.

«Это преступление таит в себе много загадок, — продолжал диктор. — В данный момент мы не уполномочены сообщать подробности, но уже сейчас мы можем заявить, что прокуратурой вынесено решение провести эксгумацию трупа Жоржа Севра. Повторное вскрытие состоится завтра утром...»

— Это должно было произойти, — прошептал Севр.

«Возникает законный вопрос: не был ли несчастный предприниматель тоже убит? Нужно ли говорить, как накалены страсти!»

Севр выключил телевизор.

— На этот раз, — сказал он, — мне конец. Они обнаружат, что труп не мой, и все свалят на меня!

Он посмотрел на Доминик. Ее лицо исказилось от ужаса.

— Вашу сестру убили здесь, — выдохнула она. — Здесь... Вы понимаете?

Глава 10

Здесь... Всю ночь это слово не сходило у них с языка. Не могло быть и речи о том, чтобы немедленно уехать. Осторожность требовала подождать дальнейшего развития событий. Следовало принять все необходимые меры предосторожности. Они уже нисколько не сомневались, что на территории комплекса кто-то прятался. Эта мысль и раньше появлялась у Севра, наверняка уже два или три раза. Рубильники не отключены. Забывчивость тетушки Жосс или... А исчезнувший из квартиры Блази плед? И особенно — кладовая универмага, беспорядок, бросившийся в глаза... возможно также, будильник, хотя это и не столь очевидно. Какой тогда напрашивается вывод? Незнакомец тоже имел доступ в агентство, доступ к ключам. Он тоже ходил, где ему вздумается. И Севр при мысли об этой тени, наблюдающей за ними, следующей за ними по пятам, бродившей сейчас по лестницам и коридорам, покрылся холодным потом. Сколько раз он и Доминик повторяли одно и то же, понизив голос, ведь, возможно, кто-то сейчас их подслушивал.

— Бродяги, — повторял Севр. — Их всегда можно встретить на любой стройке.

— Но здесь уже не стройка.

— Весной начнут строить новый дом. Строительные блоки уже завезли. Отсюда их не видно.

— Откуда они сюда приходят?

— Вы слишком много от меня хотите... думаю, из Сен-Назера. Но обычно это безобидные существа, страдающие алкоголизмом. Зимой они прячутся в норы. Как крысы. Нет ничего удивительного, что кто-то из них, чуть посмышленей, чем остальные, понял, что ему будет удобней разместиться в этом здании, куда в это время года никто не придет.

Ничего удивительного нет, но оба отдавали себе отчет, что это объяснение ломаного гроша не стоит.

— Зачем же ему убивать?

Они поочередно задавали себе этот вопрос. Зачем? Захватила ли его Мари-Лора врасплох? Но Севр, вышедший на площадку четвертого этажа в тот самый момент, когда Мари-Лора остановилась на площадке первого этажа перед лифтом, ничего не услышал. Если бы на Мари-Лору кто-то напал или просто произошла бы потасовка, он бы непременно услышал какой-нибудь шум, например топот ног, ведь в холле эхом отзывался малейший звук. А чемодан? Нападавший бы завладел им.

— Как сказать, — возразила Доминик. — Предположим, некто появляется в тот момент, когда ваша сестра ставит чемодан в лифт. У него просто нет времени схватить чемодан. Ваша сестра толкает дверь лифта, а вы нажимаете на кнопку вызова... Это еще как-то можно понять.

— Мари-Лора позвала бы на помощь.

— Но он ее убил! Потом он относит тело и прячет его. Вы затем спустились и просто ждали внизу. Вы ему никак не мешали.

— Да, но машина?..

Ни один бродяга не смог бы так все логично продумать. Проехать через поселок, даже глубокой ночью, на «ситроене», найти место, где могла бы произойти автокатастрофа, сообразить развернуть автомобиль в том направлении, откуда он ехал. Нет, все было слишком ловко подстроено. И потом — что больше всего смущало Севра, — смерть Мари-Лоры представила дело в новом свете. Не следовало питать иллюзий. Повторное вскрытие покажет, что труп с фермы был трупом Мерибеля. Какие выводы сделает полиция, нетрудно догадаться. Кто больше всех заинтересован в том, чтобы его считали умершим, как не убийца обоих супругов? И подтасовка фактов послужит неопровержимым тому доказательством.

— Возможно, — говорила Доминик, стараясь его успокоить. — Но вы уверены, что эксгумация может что-то изменить?

— Совершенно уверен, — настаивал Севр. — Я был уверен в этом еще раньше! И тут я совершенно бессилен.

Он расхаживал взад и вперед, упрямо объясняя Доминик причины своего поражения, не оставляя молодой женщине ни малейшей надежды.

— Изуродованное тело, — продолжал он, — всегда вызывает подозрения. Рано или поздно тайное становится явным... Если бы не эта история с «ситроеном», то произошло бы еще что-нибудь. Только, видите ли... одного я не могу понять... одну деталь. Держу пари, что Мари-Лору убили, чтобы вновь навести полицию на след.

— Это совершенно нелогично!

— Да, знаю.

Они вновь принялись обсуждать вариант с бродягой. Но все время возникали новые вопросы, остававшиеся без ответа. Это не мог быть бродяга! И это мог быть только бродяга!.. Севр приводил многочисленные доводы. Утомленная Доминик устало закрыла глаза.

— Вы сами видите, в какое положение я попал, — настаивал Севр. — Если бы я убил, то, уж конечно, поспешил бы уехать отсюда. Можно легко догадаться, что Шантавуан, обнаружив машину, перекроет проезд, установит наблюдение на дорогах, на вокзалах. Вы согласны со мной?

Она кивком показала, что еще слушает, что не спит.

— Самоубийство, — продолжил Севр, — еще куда ни шло, комиссар может это понять. Но два преступления? Да он поднимет на ноги всю жандармерию. Мне не выбраться отсюда. А оставаться здесь с... с этим человеком, теперь готовым на все... Невозможно. Я даже не могу пойти за продуктами.

— Хватит, не терзайте себя.

— Я рассуждаю, и только.

— Вы слишком много рассуждаете. Ваши близкие, очевидно, изрядно намучились с вами. Я не удивлюсь, если...

— Если что?.. Хотя вы правы. Я всегда просчитывал все «за» и «против». Помню, однажды...

И тут на него нахлынули воспоминания о прошлом. Он говорил помимо своей воли, как на приеме у психиатра. Наконец он заметил, что она уснула. У него даже сложилось впечатление, что он разговаривал сам с собой во сне. Больше он не выдержит. Он бесшумно проскользнул на кухню, припал к воде и долго пил, безуспешно стараясь погасить сжигавший его после смерти Мари-Лоры огонь. Потом он вновь сел рядом с Доминик и смотрел, как она спит. Итак, она прекратила сопротивление, она уже знала, что он невиновен. Ему удалось ее убедить... Может, теперь стоило ее отпустить? Если их застанут вместе, то она будет напрасно скомпрометирована. Кто поверит в сожженное письмо? А если выяснится, что он держал эту женщину взаперти столько дней... он уже не помнил сколько... это только отягчит его вину. Он напрасно искал выхода... его не существовало!

Более того, ему припишут самые гнусные мотивы преступления: его обвинят в убийстве зятя и сестры с целью завладеть всеми деньгами. Из него сделают монстра. Они даже не удосужатся обыскать комплекс и окрестности, опросить здешних бродяг... Голова Доминик все больше и больше запрокидывалась на подушках, ее руки медленно раскрывались, подобно причудливым цветам. Она была далеко от него. Может, ей снились другие мужчины? Только с ней он мог чувствовать себя в безопасности...

— Доминик! — прошептал он, поскольку тишина становилась невыносимой. — Доминик! Я сказал, что люблю тебя... Возможно, это неправда... потому что я еще никого не любил... по крайней мере, хоть это я понял здесь... Но я не хочу причинять тебе беспокойство... Ты уйдешь... оставив мне свой гнев, свое презрение и, наконец, свою жалость... Это много! После этой ночи последует сотня других, которые я проведу в тюрьме. У меня останутся только воспоминания. Я смотрю на тебя... твоя щека дрожит, и я вновь сотни раз увижу, как она дрожит. Ночь за ночью я буду видеть блики света на твоих, зубах. Я охраняю твой покой, Доминик... Я, который уже мертв.

Он бы многое отдал, чтобы продлить это мгновение, запомнить истины, идущие из самых глубин, которые, возможно, потом обретут форму, но все смешалось у него в голове. Он устал, страшно устал и чувствовал, что его сознание куда-то ускользает. Когда он вновь открыл глаза, то увидел, что она склонилась над ним и, казалось, пыталась что-то прочесть на его застывшем лице. Быть может, у нее еще не было полной уверенности?.. Вдруг он обрел ясность ума.

— Несомненно, — сказал он, — я мог бы с кем-нибудь договориться, чтобы мою сестру убили... Кто знает, может, мой сообщник тут, рядом?.. Вы об этом подумали, признайтесь!

Она смутилась, потом пожала плечами.

— Я много думал, — продолжил он. — Если они установят, что это труп Мерибеля, а об этом я скоро узнаю, то я сдамся властям. В поселке есть отделение жандармерии.

И снова она пожала плечами.

— Или еще проще, — вновь заговорил он. — Вы ее предупредите перед отъездом. Вам достаточно позвонить, не называя себя. Вы скажете, где я нахожусь. За мной придут. Это для вас лучшее решение, единственный способ избежать неприятностей.

— За кого вы меня принимаете? — спросила она. — Когда вашу сестру убили, я находилась здесь. Вам необходимы мои свидетельские показания. Вы полагаете, что я сяду в самолет и брошу вас?

— Мне не хочется впутывать вас в это дело.

— Вы меня в него уже впутали. Тем хуже для вас.

— Посмотрим.

— И так все ясно.

Севр встал. У него слегка кружилась голова. Он прошел через гостиную и прихожую, вытащил связку ключей из кармана и вставил ключ в замочную скважину.

— Вы свободны, — сказал он. — Я оставляю ключ в двери.

— Спасибо. Я не тороплюсь... Немного кофе?

Неужели они так и остались врагами? Ночное примирение вновь исчезло. Севр чуть было не схватил чемодан и не ушел. А вдруг вскрытие из-за какого-то невероятного стечения обстоятельств не даст никакого результата?

Доминик протянула ему дымящуюся чашку. Он, скрепя сердце, взял. И вновь началось ожидание. Доминик устроилась на диване, показывая всем видом, что не собирается уходить. Но он совершенно не испытывал чувства признательности за ее отказ. Он представил жандармов, пишущую машинку, отстукивающую свидетельские показания, взгляды, украдкой брошенные на Доминик. Он догадывался о последствиях, о слухах и уже читал статьи в местных газетах. Чем тверже Доминик будет защищать его, тем большее возмущение она вызовет у его друзей, клиентов. Как это объяснить женщине, жившей, пренебрегая общественным мнением?

Он включил телевизор задолго до начала передачи. К горлу подступила тошнота. Доминик оставалась спокойной, как бы заранее зная, что ставки сделаны. Она едва повернула голову, когда диктор сказал:

«Дело Севра приобрело новую окраску. Нам сообщают из Нанта, что был предан земле вовсе не труп предпринимателя. Полиция хранит полное молчание, но напрашивается логический вывод: если покойный не является Жоржем Севром, то, по всей вероятности, это Филипп Мерибель, объявленный к розыску. Очевидно, Севр убил зятя, который работал в его фирме, а затем избавился от сестры. Следствие продолжается. Оно неизбежно завершится арестом преступника...»

— Ну что ж, — сказал Севр, — так даже лучше... А вам, Доминик, нужно уходить. Вы слышите? Меня разыскивают. Всем известны мои приметы. Бороться совершенно бесполезно... Я найму хорошего адвоката, он сошлется на нервную депрессию... Вы мне больше не нужны. Я...

Доминик расплакалась. Это случилось так быстро, так неожиданно, что озадаченный Севр замолчал на полуслове.

Крупные слезинки одна за другой медленно катились по лицу. Так капельки воды после дождя стекают по свисающим проводам. Слезы, вызванные настоящей болью.

— Будет вам, Доминик, не из-за меня же...

— Он умер.

— Кто?

— Филипп.

— Филипп?.. Мерибель?.. Мой зять... Ну и?

— Я была его любовницей.

Севр резко выключил телевизор.

— Филипп... Филипп и вы?

— Да.

— А! Понимаю.

Он храбрился, стараясь хладнокровно отнестись к такому признанию, как человек, который уже ничему не удивляется. Только не проронить ни слова, оставаться спокойным. Она была его любовницей... Вот так!.. Не предаваться ни отчаянию, ни гневу... Унять небрежным жестом волнение крови... Похоже на перерезанную артерию... Чувствуешь, что жизнь уходит... Мерибель... получил все... деньги... любовь. Его и в самом деле следовало убить... Приставить ружье к сердцу... чтобы свершилось правосудие... Настоящее правосудие...

— Простите меня.

— Что?

Она просила прощения. Он подавил короткий смешок. Прощения? Ну да! А чего с ним церемониться?.. Его можно обмануть, над ним можно глумиться, и у него можно попросить прощения. Но так ли это на самом деле?

— Подойдите ко мне. Я вам все расскажу... Он умер, я в этом убедилась, и скрывать мне больше нечего.

— Слушаю вас.

Он ответил суховато, как адвокат, как юрист, у которого время ограничено, и это было смешно. Он вполне отдавал себе в этом отчет.

По его вине теперь все станет фальшивым, неестественным. Она это почувствовала, поскольку тут же сдержанно спросила:

— Я разговариваю с другом или с судьей?

Он подсел к ней, не сказав ни слова.

— Вы уже поняли, — продолжила она, — что я сюда приехала не случайно... не из-за бури.

Она вытащила из сумочки кружевной платочек, вытерла глаза, промокнула щеки.

— Я, наверное, ужасно выгляжу... Мне не хотелось бы, чтобы вы страдали из-за меня. Жорж... Я плачу, но не из-за него, а из-за всего того, что я думала о нем. Я не знала, что он негодяй.

— Вы думали, что негодяй — я?

— Да, думала. Поставьте себя на мое место. Или скорее вначале я вообще ни о чем не думала. Мною владела только одна мысль: заполучить ключи... убежать.

— Любым путем?

Она отступила назад, чтобы было удобней на него смотреть.

— У женщины есть только одно средство... Надеюсь, у вас хватит тактичности меня в этом не упрекать.

— Скажите «Жорж» еще раз.

Она провела тыльной стороной ладони по его виску.

— До чего же вы странный! — прошептала она чуть слышно. — Такой восприимчивый, такой нежный... такой неопытный!.. Вы совершенно ничего не понимаете в женщинах, не так ли, Жорж?

— Да!

Неприязнь прошла. Может быть, они наконец смогут все рассказать друг другу? Севр почувствовал, что до правды рукой подать. Слова наконец станут средством общения, а не преградой между ними... Ничего не утаивать... Но говорить мягко, доверчиво...

Он схватил руку Доминик и с силой сжал ее.

— Вы все мне расскажете... абсолютно все... сначала.

— Не думайте Бог весть что! — сказала она. — И принимайте меня, пожалуйста, такой, какая я есть... Деньги много значили в моей жизни... Я согласилась выйти за моего мужа только потому, что за ним я чувствовала себя как за каменной стеной... Так поступают, знаете ли, многие женщины!.. Я не любила его, но неприязни не испытывала. Как я уже говорила, мы были вынуждены покинуть Алжир и уехать в Валенсию. Здесь я встретила Филиппа...

Она почувствовала, как Севр стиснул ей руку.

— Будет вам, Жорж! Проявите благоразумие! Все уже в прошлом. И вы сами признали, что ваш зять обладал такой энергией, что почти никто не мог ему противостоять. Вы, возможно, и не замечали, но у него были замашки диктатора. Я так скучала!.. А скучающую женщину, Жорж, покорить легко. И потом, он строил столько планов! А женщину легко прельстить, разглагольствуя перед ней о своих намерениях. Я поехала бы за ним на край света. Он мне говорил, что богат, но что ради меня хотел стать еще богаче и что он вскоре таковым и станет. А тем временем, чтобы я была рядом с ним, он посоветовал мне купить эту квартиру... Точнее, мой муж купил ее на мое имя, он охотно помещает деньги за границей.

— Вы проводили здесь все свое свободное время? — прервал ее Севр.

— Я приезжала сюда, летом два раза.

— И здесь вы встречались с Мерибелем?

Он хотел встать, она удержала его подле себя.

— Зачем ревновать?.. Его больше нет... Вы как ребенок... Успокойтесь, этот диван не хранит никаких тайн... раз вы хотите все знать. В сентябре этого года Филипп... — она тут же спохватилась, — Мерибель сообщил мне, что готовит наш отъезд... Мы должны были изменить фамилии, чтобы ни его, ни мои родственники не смогли нас найти, и уехать в Бразилию.

— А... документы?

— У него были многочисленные связи в самых разных кругах. Для него это не представляло никакого труда. Мы решили, что встретимся в Швейцарии, в Лозанне, как только все будет готово. Он мне пошлет телеграмму. Я как раз ждала телеграмму... и из французской газеты узнала, что он исчез после самоубийства своего шурина. Можете представить мое беспокойство. Я подождала день, другой, затем вскочила в самолет. Я даже не продумала конкретный план действий, просто я хотела все выяснить. Я говорила себе, что он должен прятаться в этой квартире. Поэтому, как только самолет приземлился, я бросилась сюда.

— Вы, наверное, натерпелись страху?

— В тот момент, да. Но в Алжире я и не такое испытала! Я привыкла находить выход сама... а вы мне показались не таким уж злым.

— Но вы мне не поверили?

— Нет. Я полагала, что Мерибель просто не способен совершить самоубийство. Не знаю, как это вам объяснить. Я тут же заподозрила, что произошло что-то еще... другая трагедия, которую вы хотели от меня утаить... Поэтому я сожгла записку, будучи уверенной, что это фальшивка... а когда меня пытаются водить за нос, то я уже не ведаю, что творю... И потом, сколько ожиданий... надежд... мне казалось, что все потеряно... Я надломилась.

— Я ни о чем не догадывался!

— О! Я умею сдерживаться, но не прощу себе, что уничтожила записку. Это ужасно. Я вас погубила, мой бедный друг. Если бы вы сохранили эту записку, то смогли бы доказать, что не убивали Мерибеля... и вернуть деньги...

— Никто не поймет, почему я решил выдать себя за покойника, — отрезал Севр. — С их точки зрения, это, по сути, непростительное преступление. Нечто похожее на предательство... Я сам толком не знаю, что на меня нашло... Знаю только, что пощады мне ждать не приходится. И в этом я убежден.

— Тогда, Жорж, нужно без колебаний бежать... Знаете, о чем я думаю?.. Только не сердитесь... План Мерибеля мог бы сгодиться и для вас.

— Нет. Я не сержусь... Только Мерибель рассчитывал исчезнуть прежде, чем начнется следствие. Вы сами видите разницу.

— Вы предпочитаете, чтобы вас схватили здесь? Я понятия не имею, как рассуждают полицейские, но рано или поздно кто-то из них вспомнит о комплексе. Они придут с обыском. На мой взгляд, это может случиться в самое ближайшее время. Нужно найти другое место. Разве я не права?

— Но куда идти?

— Сначала выберемся отсюда. Один, разумеется, вы далеко на уйдете. Но если я отправлюсь в Сен-Назер купить вам одежду, то меня никто не заметит. Если затем я возьму два билета до Лиона, например, никто не обратит внимания. Полиция ищет мужчину. Супружеская пара подозрений не вызовет, это очевидно, тем более что вы теперь с бородой. Я куплю вдобавок очки, шляпу, которая скроет верхнюю половину лица. Поверьте, вы ничем не рискуете. Лион я предложила так, случайно. Но от Лиона можно поехать южнее, в Марсель, в Ментону, отыскать спокойный уголок, как делают те, кто нуждается в отдыхе.

— Мне придется, однако, показывать документы, — возразил Севр.

— Нет же. Я сама заполню карточку в гостинице. Мы просто-напросто станем мсье и мадам Фрек, затем я достану другие документы. Я знаю, к кому Мерибель хотел обратиться. У меня в сумочке лежит перечень фамилий. Это обойдется недешево, но деньги у нас есть... С этими деньгами вы вольны делать все что хотите, но пока будет смешно... если вы ими не воспользуетесь, чтобы найти убежище... Или нет? Что-то еще вас беспокоит?

— Да, комната.

— Какая комната?

— Ну, мы... в гостинице, вы и я.

— А-а!

Она улыбнулась мило, без кокетства.

— Я привыкла платить долги... — сказала она. — Что-то не так? Вы не удовлетворены?

— Речь не идет о долгах, — прошептал он. — Я совсем не это имел в виду.

— Но, Жорж, и я не это имею в виду. Только вы все несколько усложняете. Другой не стал бы спорить, уверяю вас.

Он обнял рукой Доминик за шею и притянул к себе.

— Доминик, — шепнул он, — я говорю так, потому что это серьезно! Вы и представить себе не можете... Но потом вы согласились бы остаться со мной?.. Если вы уедете... то я, скорее всего... поймите... жизнь для меня потеряет всякий смысл.

Она наклонилась к нему, приоткрыв рот.

— Нет, — сказал он. — Сначала ответьте... Вы остаетесь?

— Я остаюсь.

Он припал к ее губам и забыл, что он собирался рассказать ей так много, объяснить столько вещей, но это желание отступило, сменившись незнакомой, нарастающей, почти нечеловеческой радостью. Он уже не чуял под собой ног. Он вновь обрел жизнь, нечто огромное и светлое. В то же время он чувствовал, как трепещет, словно дикий зверь, его сердце. Чей-то голос совсем рядом шептал:

— Не надо плакать.

В голове непрерывно стучала возникшая из прошлого полузабытая фраза: «Воскрешение плоти». Он вырвался из объятий смерти. Он стал свободным, безгрешным, обновленным, невинным, как ребенок, и уже не испытывал угрызений совести. Он хотел поблагодарить, но не знал кого. Он сказал:

— Доминик!

Глава 11

Доминик уснула. Севр лежал с открытыми глазами, смотрел в темноту и ни о чем не думал. Рукой он медленно поглаживал бок Доминик. Ее кровь, казалось, перетекала в его вены, неся радость и умиротворение.

Она, и это правда, находилась рядом, но теперь уже не как добыча, а как подруга, как продолжение его самого. Он мог ее потрогать рукой, он ощущал, что и во сне это тело, вспотевшее от усталости, еще тянулось к нему и наконец доверилось ему. В нем рождалась уверенность, такая новая, такая волнующая, что он продолжал, все еще не до конца поборов неуверенность, ласкать ее пальцами так, как может ласкать слепой, стремясь не только прикоснуться, но и увидеть. Он восхищался округлостью ее живота, затем его рука скользнула ей на грудь, где затаилось самое интимное тепло, где билась, жизнь, слившаяся теперь с его жизнью. Их приняло в свое лоно шумящее море, волны скользили по песку и, казалось, перекатывались через них. Это, наверное, и есть счастье... эта крайняя усталость... это существование за гранью счастья... душевная пустота... остановившееся чудесное мгновение, сплетение рук на вершине ночи, уже готовой устремиться навстречу зарождающемуся утру, утру перед бегством, перед подстерегающей опасностью. Но страх не мог омрачить радости. Севр наклонился к плечу Доминик, приложил губы к коже, ближе к подмышке. Ему захотелось испить из этой кожи. Кончиком языка он попробовал ее на вкус, потом отвернулся, чтобы подавить пробудившееся желание, становившееся мучительным. Он медленно опустил онемевшую руку. На какое-то мгновение они стали похожи на две пустые скорлупки грецкого ореха, которые уносят куда-то волны уходящей ночи. Бессознательно он продолжал ощущать свое счастье, напоминающее негаснущий огонь. И теперь, собрав все свои силы, он боролся со сном, чтобы не дать вот так уйти этой необыкновенной ночи, и его рука искала опору. Доминик, его берег, его пристанище, была рядом. Она вздрогнула от его прикосновения и тоже потянулась к нему, их дыхание смешалось. Но он задержал вдох, чтобы ощутить дуновение, легкое, как от веера, исходившее от её щек... ее чуть заметный сладкий детский выдох. До этой ночи он и не знал, что спящая женщина — это волнующая чувства маленькая девочка. Как многого он еще... Но если бы он принялся считать, то, несомненно, вышел из этого оцепенения, охватившего его. Не торопись, жизнь, подожди!..

Но она уже тут как тут. Он узнал ее по бледному свету, лившемуся из окон. Несмотря на тепло постели, он догадался, что задули холодные ветры. Пора, если Доминик хочет успеть на автобус. Он стал тихонько ее будить, получая новое наслаждение. Тело Доминик освобождалось ото сна постепенно. Так островок возникает из морской пучины при отливе. Ее руки первыми пришли в движение и лениво потянулись к нему в объятия, ноги ощупью принялись искать забытого ночного спутника. Но глаза оставались закрытыми, они еще досматривали последний сон, чуть дрогнули увлажненные губы. И вдруг ладони резко упали на грудь Севра.

— Доминик! — позвал он вполголоса. — Доминик! Проснитесь! Ну же!

Голова Доминик медленно запрокинулась на подушке, она счастливо вздохнула, ресницы вздрогнули, веки чуть приоткрылись. Ее затуманенные глаза излучали тихую радость и переполнялись любовью, но взор был еще обращен внутрь. Теперь чуть скривились губы, обретая память, они округлились, чтобы произнести: «Жорж», но это им не вполне удалось. Потом Доминик неожиданно завладела им, сжала его изо всех сил, обвилась вокруг ног, бедер с такой силой, что он задохнулся. Он улыбался, переводя дух.

— Доминик... ты мне делаешь больно, моя крошка.

— Который час? — спросила она.

Он освободился из ее объятий, включил лампу и показал будильник.

— Половина восьмого.

Она вскочила, стаскивая на ходу одежду со спинки стула.

— Я опоздаю на автобус. Приготовь побыстрее кофе.

Но он смотрел, как она одевается, как ловко застегивает одной рукой лифчик, как натягивает корсет. Вот так он будет смотреть на нее каждое утро, и каждое утро он будет открывать для себя что-нибудь новое, каждое утро...

— Поторопись, Жорж. У нас мало времени! — звонко прозвучал ее голос.

Она привычным жестом натягивала чулки, и эти быстрые движения внушали Севру какое-то чувство безопасности. Благодаря ей, у него появилось впечатление, что он уже спасен. Он приготовил кофе. Когда он принес чашки в гостиную, Доминик была уже готова. Надев перчатки, она составляла перечень вещей, которые следовало купить.

— Какой у тебя размер обуви?

— 42-й, я думаю.

— А рубашки?

— 38 или 39. Купи 39.

Пока она писала, он расстегнул чемодан и взял два банкнота из пачки. Он понял, что только что переступил черту, что теперь они оба загнаны в угол. Они проглотили обжигающий кофе, стоя друг перед другом, и их глаза говорили, что все складывается хорошо, что они сделали правильный выбор.

— Я вернусь на одиннадцатичасовом автобусе, значит, буду здесь около полудня... Вечером мы уедем в Нант. Автобус отправляется в шесть. Он всегда пустой.

Она улыбнулась ему, уверенная в себе.

— Я провожу тебя до двери, — сказал он. — Помни о Мари-Лоре.

Охваченные единым порывом, они прислушались. Они ведь уже успели забыть, что кто-то прятался неподалеку от них. Она пожала плечами:

— Бродяги еще спят. Но обещай мне не выходить из квартиры до моего возвращения. Я буду беспокоиться.

Их губы слились в долгом поцелуе, затем Севр открыл дверь на лестничную клетку, потом запер ее за собой на ключ. Доминик тем временем вошла в лифт. Лифт начал спускаться. Они вдруг стали серьезными и немного смущенными. Она вновь превратилась в путешественницу, обрела свободу, а он... В холле они обнялись на прощание.

— Не волнуйся, — сказала она. — Все будет хорошо.

Севр шел за ней до начала улицы, провожая ее глазами. Он видел, как она пересекла эспланаду. Мало-помалу расстояние, разделяющее их, увеличивалось. Воздух бодрил, еще мерцали крупные звезды, и прибой мягко бился о берег, предвещая хорошую погоду. Подойдя к поселку, Доминик обернулась, с опаской помахала ему рукой и исчезла. Севр вернулся назад, у него сжалось сердце. Он ощущал себя покинутым, беспомощным, как никогда. У входа в сад он остановился, опять прислушался. Тишина, ни единого звука. Верхняя часть фасадов домов ярко блестела, за закрытыми окнами, их вдруг стало несметное множество, расположились бесконечные тайники и ловушки. Где затаился этот человек? Возможно, в двух шагах... Охваченный страхом, Севр побежал к лифту, с облегчением закрыл на ключ дверь квартиры. Оставалось убить несколько часов. Он прошел в спальню, убрал постель, привел все в порядок. Несмотря на смерть Мари-Лоры, он чувствовал себя очень счастливым, ему пришлось сделать усилие, чтобы не начать насвистывать какую-нибудь мелодию, чтобы не разговаривать с самим собой. Теперь его переполняли образы, идеи, он ощущал потребность действовать, показать Доминик, на что он способен. Поскольку Мерибель общался с людьми, изготавливающими поддельные документы, то он сумеет разыскать их. Чего проще. Доминик знала адреса, имела необходимые рекомендации. Потом они уедут в Италию, остальное уже детская забава. Они доберутся до какой-нибудь латиноамериканской страны, где можно не бояться, что их вышлют как преступников. Там прячется немало людей, оказавшихся в таком же положении, как и они. Затем... Проще простого заставить работать этот огромный капитал и постепенно вернуть долг... В этих недавно возникших странах, где все еще только создавалось, богатый решительный человек, умеющий обращаться с деньгами, не мог не преуспеть. К тому же с ним будет Доминик! Любить, строить планы, творить — это одно и то же. Перед ним открывалась еще одна истина. Вынужденный идти по стопам Мерибеля, он не замедлит перенять чудесным образом энергию, устремленность, успех, свойственные его зятю... Он даже невольно почувствовал, что перенимает безразличие, пренебрежение, с которым Мерибель относился к людской молве. Когда на другом конце света он завоюет высокое положение в обществе, а за этим дело не станет, то без зазрения совести вновь встретится со старыми верными друзьями, объяснит им тайну своего исчезновения, и, кто знает, может быть, примет меры, чтобы вернуться во Францию! Но эту проблему он еще до конца не продумал. Безусловно, Францию лучше забыть навсегда... Раз у него есть Доминик... О чем бы он ни думал, все мысли непрестанно возвращались к ней. По сути, она его родина, его дом. Он опять вспомнил прошедшую ночь и принялся ходить по гостиной. Насколько все выглядело странным, почти невероятным! Решив укрыться здесь, он спровоцировал столько удивительных событий и, помимо своей воли, становился то их свидетелем, то жертвой, и наконец они подарили ему счастье. В один прекрасный вечер он уподобился игроку, стал проигрывать и выигрывать, опять проигрывать и снова выигрывать. Может, стоит так играть всю жизнь? Вместо того, чтобы копить деньги... Он открыл окно, его охватило нетерпение. Как только он увидит Доминик, то сразу же пойдет ей навстречу, чтобы избавить ее от любой неприятной встречи. Но средь бела дня она не очень-то рисковала. Если бы Мари-Лора приехала пораньше, то, возможно, не встретилась бы с человеком, напавшим на нее, чтобы ее ограбить. Эта мысль поразила Севра... Конечно, чтобы ее ограбить. В ее «ситроене» должен был находиться другой чемодан, с одеждой и бельем. Однако полиция ничего о нем не сообщила. Следовательно, чемодан исчез. Это как раз подтвердило то, что преступление совершил бродяга. И опять-таки потеря обернулась выигрышем. Исчезновение Мари-Лоры значительно облегчало осуществление его новых планов. Любопытное совпадение! Севр взглянул на часы. Доминик вот-вот должна появиться. Он встал у окна. В первый раз за столько дней... А за сколько дней?.. Небо было голубым... нежно голубым и излучало счастье, а крыши домов там, вдали, слегка золотились. Из труб совершенно прямо поднимался дым. Чайки резвились на солнце. Над лужами клубился легкий пар. Кошмар закончился.

Воздух был таким чистым, а звук разносился так далеко, что Севр услышал, как просигналил автобус. Пассажиров в это время года немного. Доминик вот-вот должна появиться... Вдруг в душу закралась тревога... А если ее выследили, арестовали? Если он сейчас увидит жандармов? Ну-ну! Как игроку, ему не хватало самоуверенности. И почему ему на ум все время приходит это слово — «жандармы»? Слово, услышанное в детстве от взрослых людей, соблюдающих законы и традиции! Слово, которое следовало бы нацарапать как непристойность. А! Вот и она...

Она шла по эспланаде. Она немного согнулась под тяжестью чемодана, и он увидел вновь Мари-Лору. Тот же силуэт, та же походка. Все повторялось. Но на этот раз он первым спустится вниз... Он бегом пересек квартиру, схватил ключ, попытался вставить его в замочную скважину. Почему этот сволочной ключ отказывался входить? Им овладела паника. Он изо всех сил нажимал на дверь и тряс ее, хотя знал, что она закрыта, ведь он сам закрыл ее на два оборота. Но почему же она не открывалась? И он вдруг понял, что в замочной скважине торчал другой ключ. Его вставили с наружной стороны двери, и именно он блокировал замок. Теперь Севр заметил, как он блестит. Нужны были клещи, другой слесарный инструмент, чтобы повернуть ключ, вытолкнуть его из замочной скважины. Он подбежал к окну.

— Доминик!

Она пропала. Сейчас она уже в холле, садится в лифт. Он чувствовал дрожь в коленях, голова гудела. Он вернулся в переднюю, ощупал дверь пальцами, как бы надеясь, что она распахнется под действием скрытой пружины. Его заперли. Кто? На этот раз не бродяга. Кто-то хотел помешать ему выйти, пойти навстречу Доминик. Следовательно...

Он бросился на дверь и только ушиб плечо. Силой ее не откроешь. Тогда как... как?.. Он ощущал, как течет время. Доминик уже должна подняться... Если она еще не приехала, то это означало только одно... Боже мой, нет, нет! Только не это... Шурупы! Нужно отвинтить шурупы. Может, на кухне есть инструменты? Он спешил. Пот заливал глаза. В ящике стола он нашел довольно тяжелый молоток, но отвертка была слишком маленькой. Он принялся за дело. Краска прилипла к шурупам. Он никогда не отличался ловкостью. Инструменты то и дело падали из рук. Наконец Севр очистил шуруп от краски. Ему пришлось изо всех сил надавить на отвертку, поворачивая ей то вправо, то влево. Замок и он сцепились в молчаливой схватке, металл противостоял воле человека. Кто уступит? Потом он два или три раза одержал верх и лихорадочно вывинчивал шурупы. Прошло более пяти минут с того момента, как он начал работать. Что произошло с Доминик за это время? Пока он ожесточенно бился с замком, с кем пришлось бороться ей? Куда ее увели? Ее отличали ясность ума, самообладание, хладнокровие. Она так легко не сдастся, как Мари-Лора. Но каждая минута промедления давала преимущество нападавшему. Замок теперь шатался в гнезде. Молотком он расшатал его еще больше, но язычок по-прежнему прочно держался в замочной личине. Оставалось преодолеть последнее препятствие — два шурупа: Доминик, наверное, уже мертва... К чему все время выдумывать всякие глупости!.. Отставив одну ногу назад, опершись о наличник, закрыв глаза, приоткрыв рот, он навалился на отвертку, словно взломщик, и личина поддалась. Она с треском вылетела из наличника. Последний удар молотком — и замок сломан. Дверь открыта.

Севр выбежал на лестничную клетку, открыл лифт. Кабина стояла здесь. Никто ее не вызывал. Он лихорадочно соображал. Возможно, Доминик где-то задержали, чтобы заставить его, именно его, выйти, оставив чемодан в квартире? Может, это отвлекающий маневр?.. Не выпуская из рук молоток, который мог превратиться в грозное оружие, он пошел за чемоданом. Чемодан не слишком его обременял, а противник, захваченный врасплох, не замедлит себя обнаружить. По правде говоря, Севр чувствовал, что все его предположения выеденного яйца не стоят. Мари-Лоры нет в живых. Больше никто не мог знать о существовании чемодана, кроме Доминик и его самого.

Он вошел в лифт и спустился. Это все же не Доминик вернулась назад и вставила ключ в замочную скважину. У нее не хватило бы времени... Да, но ключ был только у нее... Лифт остановился, и Севр с чемоданом в руке вышел, прошел через холл и остановился перед садом, залитым солнцем. Что же теперь?.. Фасады стояли молчаливо, как бы храня тайну. Что делать? С чего начать? Он сделал еще несколько шагов. Он выглядел смешным, растерзанным с этим чемоданом, как жалкий торговец, ищущий закоулок, где бы наспех продать сомнительный товар. Он не решался звать Доминик, чтобы не давать знать противнику, что он вырвался на волю. После напряженной работы у него горели руки. Все мышцы болели, и навалившаяся усталость постепенно выливалась в жуткое чувство катастрофы. Легкая металлическая конструкция, напоминавшая ребус, колыхалась со скрипом под действием ветерка. На цементе виднелись отпечатки шин, столь же четкие, как слепок. Они начинали подсыхать. Севр безразлично, подавленно отмечал эти детали. Где искать?.. Сколько часов займут поиски?.. Это следы «ситроена»? Нет. Машина не проезжала через крытый вход. Тогда? Какая машина приезжала сюда во время бури? Следы, прямые, как рельсы, вели в сторону сада, но... Севр прошел еще несколько метров... они продолжались на крытом пандусе, ведущем к гаражам комплекса. Сюда он раньше не заходил, поэтому и не заметил их. Он пошел по следам, спустился вниз, в подвал, и включил свет. Следы потеряли четкость и казались старыми. Они вели к одному из боксов. Он прочитал на двери: «3».

Три! Номер выгравированный на одном из ключей от квартиры Фрека. Значит, Доминик приехала на машине? Она солгала? Она не садилась ни в самолет, ни в автобус?.. Но чтобы добраться сюда из Валенсии ей потребовалось бы по меньшей мере два дня, если не три. Севр поставил чемодан на землю и вытащил связку с ключами. Маленький ключ повернулся в скважине. Дверь состояла из нескольких створок, закрепленных на рельсе. Она двигалась вдоль стены. Ему оставалось теперь только толкнуть ее.

Дверь заскользила. В боксе виднелась темная масса машины. Он поискал выключатель, но уже почувствовал, что где-то видел эту машину. Однако, когда вспыхнула лампочка, он вздрогнул. Этот красный удлиненный кузов, эти очертания, которые создавали иллюзию движения, даже когда машина стояла! Он отпрянул назад, увидев арабскую вязь, две буквы: «МА». «Мустанг» Мопре!..

Схватившись за сердце, он старался осмыслить происшедшее. Образы вспыхивали перед глазами, как яркий свет... Мопре... Испания... Доминик приезжает из Валенсии... Она его любовница... Его сообщница... Они приехали вместе... Чтобы шантажировать Мерибеля. Никогда несчастный Мерибель не был ее любовником... Боже, это ужаснее всего! Сколько лжи... Севр чувствовал, что погибает. Он вышел из гаража, сел на чемодан с миллионами и положил на цементный пол молоток, который до сих пор не выпускал из рук. Как она водила его за нос, шлюха!.. Человек, прятавшийся где-то в комплексе, это Мопре! Все наконец становилось понятным! С фермы они прямиком отправились в квартиру Доминик. Он поставил машину и ждал. Ждал чего? Севр пока не знал... Постепенно все выяснится... Но правда находилась где-то здесь, рядом. А вот и доказательства, детали, которые раньше не поддавались объяснению, теперь выстраивались в логическую цепочку, обретая смысл: будильник, который Мопре завел перед тем, как в спешке покинул квартиру... пропавший плед... консервы, украденные в кладовой универмага... все... все... получало объяснение. Когда Мари-Лора наткнулась на Мопре, он ее убил. Вполне естественно. У него не было выбора... Когда сейчас Доминик ушла, Мопре заклинил замок... Но зачем? Зачем? Потому что деньги по-прежнему лежат в чемодане... Просто теперь ему нужно договориться с Доминик. Теперь они его убьют. Это неизбежно!

Севр поднялся, посмотрел в глубь прохода, туда, где сгущалась тень. Они придут оттуда? Постараются его окружить? Они, конечно, знали, что он спустился в подвал. Они с него глаз не спускали из какой-нибудь соседней квартиры. Куда бежать? А стоило ли бежать?.. Он поднял молоток, взял чемодан и пошел вверх по пандусу. Сад был по-прежнему пуст. Вокруг только окна. Ему казалось, что все эти окна наблюдают за ним. Исподтишка. Он сделал шаг к крытому входу, затем еще один... Они видели его. Они не позволят ему уйти. Он добрался до входа. У него сложилось впечатление, что он идет по болоту, буквально вытаскивая ноги из пористой почвы. Сумеет ли он защититься? Зачем теперь ему деньги? Он продолжал брести к залитой солнцем эспланаде. Теперь она уже совсем рядом.

Потом он очутился на дороге, ведущей к комплексам. Никто не появился. Он свободен. Оставалось только добежать до поселка, позвать на помощь... Он колебался. Может, он ошибся? Но почему? «Мустанг» здесь. Мопре тоже. Тогда? Следовало бы все обдумать, проанализировать. Он слишком устал. Еще минуту назад он считал, что во всем разобрался. Теперь он уже и не знал. Мопре! Да, разумеется, он... Только это Севр и мог утверждать. Но почему Мопре сразу направился в комплекс? У него же не было никаких причин прятаться. О том, что произошло на ферме, он узнал из газет после своего отъезда. Тогда он сделал то, что следовало бы сделать полиции. Он следил за передвижениями Мари-Лоры, надеясь не без оснований, что она его выведет на беглеца. Он вновь шантажировал, имея более веские аргументы... Это не лишено оснований. Тогда Доминик? Доминик, которая была его любовницей? Что ж, Доминик, возможно, не солгала хотя бы в том, что она пришла в квартиру, чтобы встретиться там с любовником, а нарвалась на другого мужчину, которого, несомненно, сразу узнала. Мопре ей, должно быть, не раз говорил о своем патроне. После того как прошел первый страх, она все испробовала, чтобы выйти на свободу и предупредить сообщника...

Все сходится, да не совсем. Севр чувствовал, что нечто от него ускользнуло. Действия Мопре он мог объяснить. Например, смерть Мари-Лоры уже не таила никакой загадки. Мопре преследовал Мари-Лору, будучи вполне уверен, что в чемодане спрятано целое состояние. Он опоздал на несколько секунд. Когда он на нее напал, то чемодан уже стоял в лифте. В остальном... Инсценировать автомобильную катастрофу совершенно не сложно... ключи... здесь тем более не возникает никаких вопросов. Мопре тоже занимался продажей квартир. Вполне возможно, что именно он и заключил сделку с Доминик и ее мужем. Естественно, что он мог сохранить дубликат ключей. По сути, все, что говорила Доминик о своих отношениях с Мерибелем, было правдой. Однако она имела в виду Мопре. Но поведение самой Доминик приводило Севра в смятение. Он не мог понять саму Доминик. Все то, что она говорила, все то, что она делала в течение этого последнего дня!..

Севр превратился в сплошную боль... и эта самая боль ему повторяла, что Доминик искренне сжимала его в своих объятиях. Мопре был не кем иным, как мелким жуликом. Мопре и Доминик действуют заодно. Вот это и невероятно. И все же... Оставалась иная гипотеза. Доминик — не сообщница Мопре, а пленница. Мопре схватил ее, увел куда-то, чтобы допросить. Теперь, разузнав все детали, он предложит обмен: Доминик на миллионы. Поэтому он и не показывался или пока не показывался. Он ждал. Но почему? Чего он ждал?

Севр еще раз посмотрел на поселок, раскинувшийся позади него... потом посмотрел на комплекс, белеющий перед ним как отвесная скала, вернулся назад и остановился на секунду перед крытым входом, он внутренне сжался, он чувствовал, что голова ушла в плечи, как будто его держали под прицелом. Быть может, Мопре вооружен? Вполне вероятно. Он прошел через крытый вход, обошел металлическую конструкцию,которая медленно вращалась как гроздья курительных трубок, служивших мишенью на ярмарках. Так что же? Пора. Севр бросил молоток подальше, как бы показывая, что сдается, что заранее принимает условия противника. Он поставил чемодан на землю, отошел от него на несколько шагов. Вот! Можно брать. Он отказывается. Подняв голову, он пристально разглядывал безмолвные фасады. Теперь он походил на нищего певца, ожидающего милостыни. Никогда еще он не попадал в столь жалкое, отчаянное положение.

Глава 12

Ни единого шороха. Но знал ли Мопре, с кем имеет дело, если Доминик отказалась говорить? Если по необычайному стечению обстоятельств Мопре не читал газет и не слушал новостей, то он по-прежнему считал, что его противник — Мерибель. Вот поэтому он так и осторожничает. Севр подошел совсем близко к бассейну, сложил руки рупором и завопил:

— Мопре!

Его голос отразился от стен, и краткое эхо повторило: «...пре... пре...» Севр медленно шарил глазами по окнам, пытаясь угадать, какое же сейчас откроется. Он попробовал крикнуть еще сильнее и подольше потянуть звук:

— Мопре-е-е-е!

Он закашлялся, глаза наполнились слезами, отчего фасады раздвоились. Он больше ничего не видел, потом протер глаза, поднял голову. Над ним сиял обширный прямоугольник голубого неба, по которому пробегали почти прозрачные облачка, слепившие его глаза. Непроницаемые стены, на которые падала тень, резко контрастировали с ними. Севр встал так, чтобы лучше видеть эти стены, и крикнул изо всех сил:

— Mo-пре!

Его должны были слышать везде. Но почему никто не отзывался?

— Mo-пре! Я оставляю вам деньги!

Выкрикнуть имя было довольно легко. Чего никак нельзя сказать о целой фразе. Слова падали, словно тяжелые камни. Севр поднял чемодан и ушел из сада, еще раз внимательно осмотрев его напоследок. Он направился к южным воротам, набрал воздух в легкие и выкрикнул:

— Mo-пре!

Свод ворот создавал прекрасную акустику, и на этот раз раздался душераздирающий крик. Севр ждал. Вот-вот должен прозвучать ответ. Неизбежно! Но вокруг шумел только резкий ветер, который стал усиливаться.

— Mo-пре!.. Го-во-ри-те!..

Почему он молчал? Это глупо. Он не мог не догадываться, что его обнаружили. Может, он услышит, если крикнуть ему от следующих ворот? И Севр с неподъемным чемоданом вновь тронулся в путь и остановился в том месте, которое посчитал наиболее удачно расположенным.

— Mo-пре! Выходите!..

Он теперь и сам толком не знал, в какой части комплекса находился. Те же слегка будоражащие воображение и разбегающиеся перспективы фасадов. Одни бесконечные окна сменялись другими окнами. Он видел только окна, они образовывали гигантские правильные ряды по горизонтали, по вертикали и походили на чудовищный кроссворд.

— Mo-пре!.. Mo-пре!..

Встревоженный зов метался, как в клетке. Ясно. Мопре не хотел отвечать. Он изматывал противника. И действительно, после каждого выкрика Севр слабел. Но он не уходил с поля боя. Он, возможно, рухнет совершенно обессиленным, бездыханным, но заставит Мопре обнаружить себя и вырвет у него признание.

— Mo-пре!

Голос ослаб. Иногда он едва долетал до конца сада, потом эхом отзывался в холле — но в каком? который не был закрыт? — затем звук устремлялся по лестничной клетке, повторяя на каждом лестничном марше: «Mo-пре!.. Mo-пре!..» — перед тем как исчезнуть во тьме этажей. Силы окончательно покинули Севра. Он сел, прислонившись к стене. Грудь горела. Он прерывисто дышал. Он увидел себя в своей конторе: важный, с властными жестами, окруженный телефонами, магнитофонами, пишущими машинками. Он пощупал свою бороду потерпевшего кораблекрушение, которая покалывала пальцы. В этом чемодане есть все, чтобы купить целый мир!!! Мир без Доминик!.. Он поднялся. Привычным жестом он поднял чемодан и вышел. Сколько раз он входил, выходил? Сколько раз он звал? Он поднял голову, как затравленный зверь, и завопил:

— Доминик!

Она ему досталась не для того, чтобы тотчас ее потерять! Всему есть предел, даже абсурду. Он едва волочил ноги, таща свои миллионы, но все же медленно шел вперед и время от времени, как когда-то стекольщик или точильщик, издавал крик: «Доминик!» Хриплый крик, подобострастное предложение никого не интересующей услуги. Наконец он прошептал про себя: «Доминик!..» — и этот зов отозвался в нем самом. Он едва шевелил губами и все же это эхо со всей своей мощью оглушило его. Он говорил «Доминик!» уже не языком, не горлом, а венами и костями. Он весь обратился во внимание, словно кудесник, собирающийся сотворить чудо.

И чудо произошло. Он наткнулся на тело. Доминик лежала здесь, распростершись на плиточном полу комнаты, которую он не узнавал. Неподвижная. С растрепанными волосами. Еще теплая, но уже не по-настоящему теплая. Встав на колени, Севр протянул к ней руку. Долгое путешествие закончилось. Он уже не испытывал страданий. Она жертва, и он, в некотором роде, тоже... Он вообразил, что можно влезть в другую шкуру. Смешно!.. Он гладил ее по руке, у него сложилось впечатление, что он находился и здесь, и где-то еще. Этот стол, эта картотека. Это было агентство, оно осталось так далеко, это агентство «Морские ворота». В голове гудит, словно в туннеле. Он преодолевал огромные пространства. Может, для того, чтобы встретиться с ней! Он отпустил ее руку, она скользнула на меховую подкладку плаща. Так отдергивает лапку испугавшийся зверек. Потом он наклонился, приложил губы к ее лбу. Лоб был холодным. Он не осмелился закрыть полураскрытые глаза, потому что никогда не закрывал глаза мертвецам. Он просто не умел. Странно, но он успокоился. То, что ему нужно было делать, следовало делать немедленно. Плакать он будет позже, если у него останутся слезы. Он увидел, как встает на ноги, как выходит и как тщательно закрывает дверь. Подлинный Севр теперь шел сзади, словно призрак другого Севра. И этот другой направился в гараж. В первый раз он оставил чемодан. Миллионы! Слово, имеющее значение для живого. А для того человека, который сейчас удалялся, сгорбившись, прижав к животу руку, это слово обозначало лишь смешную кучу бумаги. Он шел из последних сил. Больше он не думал даже о Мопре, который, возможно, сбежал. Машина! Пригнать машину, погрузить тело и тут же поехать в жандармерию. Затем... Сначала машина, если только Мопре не уехал на ней.

Нет. Она стояла на месте, блестящая, искрящаяся в отблесках света. Когда Севр открывал дверцу, то увидел свое отражение на поверхности кузова — огромное расплющенное лицо, походившее на водосточный желоб, и большие руки, как у палача. Он словно смотрел в кривое зеркало. «Бардачок» был открыт. Промасленная тряпка валялась на полу. Пахло оружейной смазкой. В тряпке был завернут пистолет. Безусловно, именно из этого оружия Мопре убил Мари-Лору и отправил на тот свет Доминик. Севр нерешительно посмотрел на сложную приборную доску. Он включил зажигание, нажал на стартер. Мотор завелся сразу, наполнив грохотом подземелье. У Севра никогда не было машины с автоматической коробкой передач. Две педали его стесняли. Он не знал, куда деть левую ногу. Он резко дал задний ход, сильно затормозил. Едва он прикоснулся к педали газа, как «мустанг» преодолел подъем и вихрем вылетел в сад. В последнюю секунду он вывернул руль, едва не задев ворота. Наверняка он попадет в аварию, так и не добравшись до жандармерии. Подошва сапог была слишком толстой, и он не чувствовал педали. Он снял ногу с педали, и машина остановилась.

При дневном свете он получше рассмотрел указатель скоростей. Он включил первую, медленно доехал до агентства и аккуратно подвел машину к входной двери. Он старался ради Доминик. Он опустил спинку правого переднего кресла, сделав нечто вроде шезлонга. Тело будет полулежать в достойной позе. Он снял два стопора, удерживающие капот, откинул его назад и широко раскрыл дверцы. Теперь он сможет бережно положить Доминик на сиденье. Затем он вошел в агентство. И вдруг заметил другой чемодан, тот, что Доминик привезла из Сен-Назера. Там, конечно, лежала только что купленная одежда. С одной стороны, деньги, с другой — костюм, чтобы совершить побег... Он не сдержал слез, которые внезапно брызнули из глаз. Сейчас он один, он мог вдоволь плакать.

Он поднял голову Доминик, чтобы обхватить ее за плечи. Кровь прилипла к волосам. Раны не было видно. Скорее всего, смерть наступила не от пули, а от удара рукояткой пистолета. Он просунул правую руку под ее ноги. Тело налилось свинцовой тяжестью. Он поднялся и, покачиваясь, направился к красной машине... Словно ожившая рекламная афиша, которую он сам некогда рассылал. Большая спортивная машина стоит перед комплексом, о котором можно только мечтать. «Вы покупаете счастье!..»

Он положил Доминик, тщательно поправил плащ, осторожно, чуть придержав тело, бесшумно захлопнул дверцу. Она казалась уснувшей. На ветру шевелились волосы. Но глаза, эти ужасные глаза! Севр повернулся и отправился за чемоданами. Он поставил их на заднее сиденье. Бросил последний взгляд, чтобы запечатлеть в памяти картину, которую больше уже не увидит. Он завел мотор, повернул, доехал до входа. Вдруг перед ним возник силуэт, поднялась рука, держащая пистолет.

Севр даже не успел принять никакого решения. Он просто слишком резко утопил педаль. Машина прыгнула. В тот же момент вдребезги разлетелось лобовое стекло, усыпав колени Севра битым стеклом. Он увидел человека, согнувшегося пополам. «Мустанг» вздрогнул, как бы преодолевая препятствие. Он искал ногой тормоз, опять ошибся и дал газ, наконец остановился и пешком двинулся к Мопре. Тот лежал на животе, все еще сжимая пистолет. Струйка крови, извиваясь, стекала в канаву. Его левая рука сжималась и разжималась, словно пульсирующее сердце. Скончается ли он тоже? Севр перевернул его и резко отпрянул. Умирающий прошептал:

— Твоя взяла!

Это был не Мопре, это был Мерибель.

Эпилог

— Вы поняли уже, — сказал Севр, — что на ферме остался труп Мопре.

Молодой атташе посольства пробежал глазами наспех сделанные записи.

— Какая необыкновенная история, — прошептал он. — И все же, господин Блен...

— Простите, Жорж Севр, запомните хорошенько, что меня зовут Жорж Севр.

— Да... да... разумеется! Однако дайте мне привыкнуть... Вы также и Шарль Блен с момента вашего приезда в эту страну. Сколько времени с тех пор прошло?

— Вот уже четыре года.

Молодой человек поднялся и прошел на террасу, за ним последовал и Севр. Атташе показал рукой на здания со смелыми конструктивными решениями, напоминающие башни, которые возвышались над крышами других строений.

— И вы сумели все это построить...

— Здесь иная ситуация, чем во Франции, — сказал Севр. — Как зернышко, брошенное в здешнюю землю, превращается в дерево за несколько недель, так и один доллар приносит целое состояние в считанные дни. А если долларов много, то и говорить не приходится. Разумно использовать капитал. Но это моя профессия.

— Что навело вас на мысль приехать именно сюда?

Севр пожал плечами.

— У обломка кораблекрушения не спрашивают, почему его прибило именно к этому берегу, а не к тому. Так сложились обстоятельства.

— Какие обстоятельства?

Севр вернулся назад и сел за просторный стол красного дерева, пододвинул своему гостю шкатулку с сигарами.

— Не важно, — сказал он устало. — У меня были деньги, одежда, адреса... Один раз и мне в жизни немного повезло... Я смог покинуть Францию и выбрал страну, которая не выдала бы меня французским властям, если случайно меня разыскали бы здесь.

— И все же почему вы сообщили в посольство, кто вы есть в действительности?.. Заверяю вас, ваше заявление произвело громадный эффект.

— Хотя прошло уже столько лет?

— Видите ли, «дело Севра» осталось чем-то вроде загадки истории. Я тогда жил во Франции. Прошло много месяцев, но разговоры не прекращались... Подумайте сами: три смерти. Мерибель, его жена и таинственный труп, не ваш, не вашего зятя... Похищено пятьсот миллионов. И единственный человек, который мог пролить свет, исчез.

— Все меня считали убийцей.

— О нет. Выдвигались самые экстравагантные предположения. Полиция же хранила молчание.

— Я тоже читал газеты, — не без горечи сказал Севр. — С двухнедельным опозданием, но они ко мне приходили... И возможно, это опоздание и делало для меня содержание статей еще более жестоким. Предполагалось в основном, что я бежал, уничтожив всех своих близких. Не так ли?

— Истина заключается в том, что никто так и не понял, что произошло на ферме.

— Но теперь вы, — сказал Севр, — прекрасно видите, что Мерибель убил Мопре, а потом подстроил так, чтобы его самого приняли за убитого. Эта мистификация ввела меня в заблуждение. Что произошло на самом деле, я не знаю. В это время я листал записную книжку Мерибеля в Ла-Боле. Но представить не трудно. Мопре по неизвестным мне причинам вернулся. Мой зять, отличавшийся жестокостью, выстрелил ему в голову из ружья. Затем... он придумал, как инсценировать самоубийство. Ему нужен был свидетель, человек, который в некотором роде будет присутствовать при его самоубийстве, и он вынуждает Мари-Лору позвонить мне. Я приезжаю, охваченный страшной тревогой. Ведь я не сомневался, что он покончит с собой... Да, он ловко все придумал. Как могли у меня возникнуть подозрения? Мопре и Мерибель были примерно одинакового роста. Мерибелю только оставалось надеть на Мопре охотничий костюм. Добавьте обручальное кольцо, часы, бумажник... добавьте прощальное письмо на письменном столе. Великолепная маскировка. Моя бедная сестра была совершенно убита горем... Мое поведение тоже можно понять, ведь я знал о его махинациях.

— Да, я понимаю...

— Когда я подошел к двери, Мерибель толкнул ставни, разрядил ружье в воздух, затем положил оружие рядом с трупом, вновь открыл ставни, выскочил в окно и скрылся на «мустанге». Должно быть, он спрятал его достаточно далеко, чтобы не вызвать у меня подозрений. Вот так он и провернул дело! Только он ни секунды не задумался, что кто-то еще мог иметь не меньше оснований, чем он, поступить так же.

— Из боязни скандала? От отчаяния?..

— Да... и по другим, более интимным причинам.

— Все предельно ясно, — сказал молодой человек, — по меньшей мере то, что касается вас... но ваш зять... Вы полагаете, что он прямиком отправился в комплекс?

— Нет сомнений: ключи от квартиры Фрека у него были. Трудно найти более безопасное место. Никто не знал, что Мопре приехал во Францию. Таким образом, он не слишком рисковал.

— Вы говорили, что после его смерти при нем обнаружили два фальшивых паспорта, на одном из них была приклеена фотография Доминик Фрек.

— Совершенно верно! Полагаю, что из-за этих паспортов и погибла Мари-Лора.

— Минутку! Здесь я теряю нить.

— Ну как же, — продолжал Севр, — Мерибель не имел возможности вернуться домой и взять чемодан, в котором лежали не только миллионы, но и эти два паспорта. Обстоятельства вынудили его дать соответствующие указания Мари-Лоре, вы согласны? У него не было выбора. Итак, что же он ей сказал? «Ты мне принесешь туда-то чемодан, который возьмешь там-то». То есть он попросил Мари-Лору сделать примерно то же самое, что и я.

— И не проходит и часа, как приезжаете вы?

— Скажем, он услышал, как приехал некто. Он вынужден покинуть квартиру Фрека и спрятаться в другом здании. Где именно, я не знаю. Также понятия не имею, как он жил. Хотя это не важно... Далее, полиция начинает следствие. Мари-Лора отвечает на разнообразные вопросы и, возможно, начинает догадываться о скрытой жизни мужа. Она была скромной, застенчивой, но не глупой. Что же спрятано в чемодане? Ей хочется знать. И она открывает его. Она находит там миллионы и паспорта, что доказывает намерения Мерибеля уехать с другой женщиной...

— Понимаю. Ревность!

— Но это еще не все. Будете пересказывать наш разговор, обязательно подчеркните этот момент. Мари-Лора думала не только о мести. Приехав в комплекс, она хотела объясниться с мужем и отнести мне деньги. Иначе зачем она привезла этот чемодан? Достаточно было сдать его в полицию. Ей, однако, нужно спасти меня, потому что теперь она уверена, что Мерибель — негодяй. В этот момент и происходит встреча у лифта, в который она только что поставила чемодан. Видите ли... Куда он ее завлек? Что ей сказал?.. Мари-Лора — простая женщина, цельная натура. Она наверняка бросила ему в лицо оба паспорта. Он понял, что разоблачен, и убил ее.

— То же самое случилось и с мадам Фрек?

— Думаю, да, — печально сказал Севр. — Он следил за нами. И перехватил Доминик, когда она возвращалась... Вы помните подробности?

Севр взял сигару, вдохнул ее аромат, задумался, глядя на нее.

— Я никогда не переставал думать о случившемся, — продолжал он. — Чтобы покончить с наваждением, есть только одно средство: рассказать правду, всю, ничего не утаивая. Вот почему я и позвонил вчера в дипломатическую миссию. Мне следовало прийти туда лично. Но тогда все решили бы, что я пришел с повинной. Никогда! Не важно, кто я, Севр или Блен, здесь я чувствую себя сильным. И я таковым намерен остаться.

— Вы хотите, чтобы с вами разговаривали на равных, — сказал атташе.

— Вот именно. Я намереваюсь сторицей возвратить долг жертвам Мерибеля. Вам предстоит найти способ, как это сделать законным путем. Я также хочу приезжать иногда во Францию на несколько дней. Но мне должна быть предоставлена свобода действий, я не собираюсь отчитываться перед кем бы то ни было. Вы об этом позаботитесь?

— Боюсь, что это не так просто.

— У моей страны здесь немалые интересы. Ей требуются такие люди, как я. Нужно строить плотины, стадионы. А я прошу так мало.

— У вас во Франции остался кто-то из близких вам людей? Это из-за них?

Севр медленно положил сигару в шкатулку, сложил руки и закрыл глаза.

— Доминик! — прошептал он. — Я ее похоронил там... в дюнах. Она принадлежит мне. Я построил город и заслужил право подарить ей могилу.

Послесловие

Послесловие... А для чего? Чтобы ответить тем читателям — а их не так уж мало, — кто, перевернув последнюю страницу, задается вопросом, не ввели ли мы их в заблуждение. С одной стороны, они ждут, надеются, требуют такой концовки, которая полностью бы изменила смысл истории, рассказанной нами. С другой — они хотят, чтобы эта концовка, несмотря на свою неординарность и необычность, оказалась правдоподобной, почти будничной. Иными словами, они хотят, чтобы после того, как тайна оказалась раскрытой, роман сохранил некую поэтическую ауру, возникшую именно благодаря этой тайне. Короче говоря, они требуют, чтобы все менялось, оставаясь неизменным.

Мы прощаем фокуснику его трюки, потому что он не раскрывает их секреты. Автору детективных романов мы не верим никогда. Он должен показать руки и вывернуть карманы. У него выигрыш оборачивается проигрышем. Его упрекают в том, что он нашел чересчур банальное решение!

Банальное... Когда иллюзионист манипулирует со своими аксессуарами, он знает, какой произведет эффект, когда же писатель обрисовывает изначальную ситуацию, то он и сам не представляет, как будет развиваться его идея, куда она его приведет и чем все это закончится. Его упрекают в том, что он прибегает к трюкам. Согласны! Но опять-таки следует понимать, что «трюки» придумываются по ходу действия, оттачиваются, уточняются по мере того, как развивается фабула. Их досконально понимаешь только тогда, когда опускается занавес. Вот чего читатель не успевает заметить. Он не без наивности полагает, что все уже сказано с самого начала и что автор вволю водит его за нос. Ему даже не приходит в голову, что автор движется на ощупь, испытывает нерешительность, сворачивает с дороги и в результате в поиске истины опережает читателя всего лишь на один шаг. Нужны доказательства? Пожалуйста!

В процессе написания «Морских ворот» мы задавались вопросом: кого же «мустанг» должен сбить — Мерибеля или Мопре? И в том, и в другом случае фабула не могла измениться коренным образом, просто повествование велось бы «с лица» или «с изнанки». «С лица» — если Мерибель действительно покончил с собой, «с изнанки» — если он только сделал вид, что покончил с собой. Живой Мерибель — какая неожиданная развязка! Читатель не преминул бы нас упрекнуть за такой поворот событий, но и не хотел бы, чтобы все произошло иначе. Нам следовало идти на риск. Не без некоторого сожаления!..

А не интересней было бы вести рассказ не от имени Севра, а от имени Мерибеля? Тогда бы читатель присутствовал при втором визите Мопре, когда Севр ненадолго уехал с фермы. Читатель сопереживал бы Мерибелю, участвовал бы в разработке плана действий при невольном сообщничестве жены Мерибеля, наблюдал бы за комедией, разыгрываемой Мерибелем в курительной комнате, закрытой на засов, увидел бы, как тот убегает на «мустанге». С ним бы мы приехали в комплекс, вошли бы в квартиру Доминик, квартиру, которую мы в спешке покинули при неожиданном приезде Севра. А потом мы проследили бы за Мари-Лорой, затем...

Стоит ли продолжать? Мы переживали бы сомнения и надежды убийцы, а не невиновного. Но и другие версии имеют право на существование. Предположим, что историю начинает рассказывать Мари-Лора... И тогда очевидно, что именно она становится главным действующим лицом в сцене, когда Севр, потрясенный кажущимся самоубийством Мерибеля, решает занять место покойника... Затем Мари-Лора отвечает на вопросы полицейских. Мари-Лора обнаруживает в чемодане два фальшивых паспорта и направляется за разъяснениями к мужу... Разве такой поворот событий не заслуживает внимания?

Увы! Мари-Лора умирает слишком рано!

А Доминик появляется слишком поздно. Разве не интересно было бы выслушать любопытную и волнующую историю этой молодой женщины, которая в поисках возлюбленного попадает во власть таинственного незнакомца?..

Итак, мы сделали свой выбор. Мопре стал первой жертвой, хотя кое-кто напрасно называет наш выбор «трюком», а Севра — главным действующим лицом. Найденное решение представляется наиболее удачным. Мы считаем, что именно при таком раскладе читатель получает наибольшее удовольствие от книги. Ведь в конечном счете детективный жанр подчиняется только этому закону.

Но судьба Севра не должна затмевать три другие. Они как бы накладываются на его судьбу. Их присутствие, поверьте нам на слово, не делало повествование легче и до самого конца несчастный иллюзионист рисковал оступиться, что-то забыть, где-то перегнуть палку. Каждый трюк не придавал автору уверенности. Напротив, он таил опасность, потому что ученик волшебника — а именно им является автор каждого романа — может знать преимущества своего изобретения и не подозревать о скрытых подвохах.

Не нам судить, выиграли ли мы предложенную партию. Точно так же мы не рассматриваем это послесловие как свою защитительную речь. Просто мы уже не раз замечали, что сегодняшний читатель уже не тот, что в былые времена. Он не такой хитрый, но более недоверчивый. Он хочет пасть жертвой обмана, но тут же обвиняет автора, что тот его обманул. Он ставит под сомнение детективный роман, упрекая его в том, что он написан так, а не иначе. Но именно в детективе находит свое отражение наша многообразная жизнь. Вот почему хороший читатель не будет его «глотать», а станет читать небольшими кусочками, стараясь «расшифровать», потому что истина заключается не в том, что написано, а в том, что осталось за рамками повествования. Зритель соглашается смотреть фильмы, смысл которых от него ускользает, он по-своему «домысливает» фильм. Читатель охотно читает романы, где происходят правдоподобные события. Почему же именно детективному роману отказывают в праве изображать действительность, следуя законам жанра?

Для того чтобы создать ощущение двусмысленности, детективный роман описывает исключительную ситуацию, но вовсе не прибегает к трюкам. Это известно. Если ситуации банальны или совершенно неправдоподобны, вполне справедливо ставить их под сомнение, но когда автору отказывают в праве придумывать неординарные события, то тем самым наносят удар по жанру, который якобы любят.


Белая горячка

Постукивая молоточком по моим коленным чашечкам, Клавьер повторял:

— Неважно!.. Неважно!..

Я смотрел на его лоснящийся череп. В тридцать пять лет у него начисто отсутствовала шевелюра, что делало его похожим на постаревшего младенца. Он неторопливо меня осматривал — так знаток ходит вокруг машины, потерпевшей аварию.

— Пьешь много?

— Когда как.

— В среднем?

— Ну... утром чуточку виски, чтобы запустить мотор. Иногда, если устану, около десяти часов... Само собой разумеется, после обеда... Но главным образом — ближе к вечеру...

— Насколько я помню, студентом ты не пил.

— Да, я начал пить после того, как связался с Марселиной. Два года назад.

— Вытяни руку, держи ладонь прямо.

Зря я старался — пальцы тряслись.

— Понятно... Отдохни... Расслабься.

— Но в том-то и дело, старина, что я не в состоянии расслабиться... поэтому я и пришел к тебе.

— Ложись.

Он обернул манжетку вокруг левой руки, заработал резиновой грушей.

— Давление сильно пониженное. Будешь продолжать в том же духе — беды не миновать. Сейчас у тебя работы много?

— Хватает.

— А я думал, что строительство дышит на ладан.

— Так оно и есть. Но я сопротивляюсь.

— Нужно все бросить... на пару недель. И даже...

Он присел на краешек стола и закурил сигарету.

— Ты должен поехать отдохнуть.

Я постарался изобразить улыбку.

— Однако... я еще не дошел до чертиков, я еще не допился.

— Конечно. Но и такое может случиться. Ну вот... Тебе даже не удается застегнуть пуговицу на манжете рубашки... Садись в кресло... Скажи... неужели ты так сильно ее любишь?

Я боялся этого вопроса, потому что сам задавал его себе уже не первый месяц. Клавьер сел за стол, и я почувствовал себя, как на скамье подсудимых.

— Я хорошо помню ее, — продолжал он. — Марселина Лефевр!.. Когда я уехал в Париж, она училась на втором курсе юридического факультета, не так ли?.. Вы вроде даже были помолвлены?

— Да.

— Ну и?.. Что же произошло?.. Вы поссорились?

— Она вышла замуж, за Сен-Тьерри.

— Сен-Тьерри?.. Подожди... Что-то не припомню... Высокий, сухощавый такой. Большой сноб, он еще собирался поступать в Центральную[140]? Сын промышленника?

— Да... У него завод шарикоподшипников в Тьере. У отца огромные владения недалеко отсюда... Впрочем, ты же знаешь... Сразу после Руая — налево... Дорога тянется вдоль парка, километра два, даже больше.

— Приходится заново привыкать, — сказал Клавьер. — Двенадцать лет в Париже — это много. Я уже не узнаю Клермон. А почему она вышла за Сен-Тьерри?.. Деньги?..

Меня томила жажда.

— Да, возможно... Но здесь все не так просто. Не знаю, помнишь ли ты... у нее есть брат...

— Я не знал его.

— Ничего из себя не представляет... он старше и жил за ее счет. Он и толкнул сестру на это замужество после того, как Сен-Тьерри взял Марселину к себе секретаршей.

Теперь у меня появилось желание высказаться.

— Я хочу, чтобы ты понял, это не тривиальная связь. Я тебе объясню... Ты не мог бы дать мне воды?

— Сейчас.

Он вышел. Когда-то Клавьер мне нравился. Мы часто встречались в Доме кино. Марселина тоже безумно любила кино! Но нам не удалось достойно постареть... Чего не скажешь о Клавьере. Он-то стал невропатологом, как и хотел. А что же я?.. Я, который возомнил себя архитектором, этаким Ле Корбюзье! А Марселина, она тоже с легким сердцем забросила науку!

Клавьер принес стакан воды.

— Сначала, — сказал я, — тебе следует разобраться в наших отношениях. Старик Сен-Тьерри больше не выходит из замка. Он очень болен... вероятно, рак печени, хотя он и не догадывается об этом. Поэтому его сын вынужден мотаться из Парижа, где расположены его офис и квартира, в Руая. Естественно, Марселина ездит с ним. Но довольно часто она остается со свекром. Так мы с ней и встретились. Ведь в замке всегда найдется что подреставрировать, и поэтому Сен-Тьерри обратился ко мне.

— Так-так... Он мог бы выбрать другого архитектора.

— Он знал, что я возьму недорого... Ты даже не представляешь, до чего все в этой семье прижимисты!

— Но я не понимаю, как Марселина и ты...

Я залпом осушил стакан, не утолив жажды.

— Она ненавидит Сен-Тьерри, — сказал я. — И сожалеет о содеянном, это несомненно... Ее настоящий муж, в какой-то мере, я.

— Но ты же знаешь, что это неправда... это только так говорится — муж! Прости меня за грубость. Но это входит в лечение. Все-таки признай: ты пьешь потому, что ситуация тупиковая?

— Ты полагаешь?

— Это по всему видно. Как ты представляешь себе будущее?

— Не знаю.

Я посмотрел на свой стакан. За несколько капель спиртного я бы отдал все на свете.

— В каких ты отношениях с Сен-Тьерри? — спросил Клавьер.

— Когда я собрался открыть свое дело, он одолжил мне деньги.

Клавьер поднял руки.

— И разумеется, ты их не вернул?

— Нет.

— Смею надеяться, что это произошло до того! Вы с Марселиной еще не...

— Я же тебе объяснил. Мы не любовники. Если кто и любовник, так это — он, а не я.

Я упорно стоял на своем, глупо, как пьяница. Марселина — моя жена... пусть неверная, но жена! И к черту Клавьера с его лечением!

— Вы часто встречаетесь?

— Что?

— Я тебя спрашиваю, часто ли вы встречаетесь. Не из простого же любопытства, сам подумай!

— Да, довольно часто. Сен-Тьерри много ездит. Он хочет объединиться с одной итальянской фирмой. Его отец не одобряет эту идею. Надо сказать, что старик поотстал от жизни. Но все принадлежит ему, и решающее слово — за ним. Сен-Тьерри спит и видит, когда папаша отправится на тот свет, но ждать осталось не долго.

— Чудно! И ты приезжаешь в Париж, когда его нет?

— Да.

— Это значительно усложняет твою жизнь.

— У меня есть секретарша, и я выхожу из положения. Я никогда там долго не задерживаюсь.

— Кто-нибудь подозревает, что...

— Не думаю. Мы всегда принимали все необходимые меры предосторожности.

— А когда вы встречаетесь здесь?

Я покраснел, поднес стакан к губам, но он был пуст.

— Мы никогда не встречаемся в Клермоне, только в пригородах... В Риоме, в Виши..

— Роковая страсть, — задумчиво сказал Клавьер.

— Да нет же!.. — вырвалось у меня. — Не совсем так... Постараюсь быть как можно более искренним, чтобы ты хорошенько уяснил себе... Мы учились с Марселиной в одном лицее. Нас связывает старая дружба... понимаешь, что я хочу сказать? Что нас объединяет, так это своего рода невзгоды; у нас общая беда. Она мне рассказывает о своей жизни без меня, а я — о моей жизни без нее.

— И таким образом, когда вы встречаетесь, то еще больше терзаете себя.

— И да, и нет. Несмотря ни на что, мы счастливы. Если хочешь знать, мы не смогли бы отказаться от встреч.

— Все это — абсурд, — сказал Клавьер. — Она знает, что ты пьешь?

— Догадывается.

— Но она же видит, в каком ты состоянии. И она мирится с этим!

— Мы не можем смириться с тем, что происходит с нами: ни она, ни я. Но мы вынуждены терпеть. Что нам остается делать?

— Нет, нет! — воскликнул Клавьер. — Нет, старина. Не говори, что ничего нельзя сделать.

— Ты намекаешь на развод? Мы тоже об этом думали. Но с Сен-Тьерри об этом нечего и мечтать.

Клавьер встал передо мной.

— Послушай, Ален... это и есть моя работа: помогать решать проблемы, подобные твоим... Здесь кроется что-то еще, признайся!.. Скажи как мужчина мужчине... ты уверен... что Марселина согласилась бы выйти за тебя замуж, будь она свободна?.. Ну! Это причиняет боль, но у тебя осталось же хоть немного мужества... Ответь!

Я отвернулся, не в силах говорить.

— Вот видишь, — произнес Клавьер. — Ты не уверен.

— Ты не понимаешь, — прошептал я. — Она... да, она выйдет за меня. Но я... Видишь ли, я с трудом свожу концы с концами, я тебе говорил, что у меня дела идут кое-как. Я выхожу из положения, разумеется, но и только. У меня жалкая колымага, а она ездит на «мерседесе». В этом — вся суть!

— Ты рассуждаешь как обыватель, — сказал Клавьер. — И все же опиши мне Сен-Тьерри, ты ведь упомянул о нем вскользь... Если бы ты был женщиной, что бы тебя в нем заинтересовало?

— Дурацкий вопрос!

— Давай, не стесняйся.

— Ну... его умение держаться... обходительность. Он элегантный, светский... с привычками состоятельного человека... Это сразу бросается в глаза...

— Например?

— То, как он произносит: «Дорогой друг»... Его высокомерное безразличие, какие он выбирает бары, рестораны... манера подзывать метрдотеля, разговаривать с барменом... он чувствует себя в своей тарелке, что там говорить! Более того, он обращается с тобой так, что ты рядом с ним чувствуешь себя деревенщиной. Симон, брат Марселины, все это воспринимает как должное... Марселина и та смирилась.

— А ты?

— Я?.. Я же тебе сказал, я ему должен.

— Ты ему, часом, не завидуешь?

— Можно еще воды?

Клавьер улыбнулся.

— Все говорит о том, что я прав. Даже жажда, — сказал он.

Он взял стакан и исчез. У меня разболелась голова. Все эти вопросы... да еще те, что я задавал себе сам... Боже, до чего все надоело! Никто не сможет мне помочь. Клавьер выпишет успокоительное, выразит надежду и отправит восвояси. И все вернется на круги своя. Не следовало мне приходить.

— На, выпей.

Он протянул запотевший стакан. Я чувствовал, как ледяная вода проходит по пищеводу, и потихоньку массировал живот. Он сел за стол и взял записную книжку.

— Это может продлиться долго, — сказал он. — Ты принадлежишь к тем больным, которые любят свою болезнь. Я могу помочь тебе. Вылечить тебя — это другой вопрос. Все зависит от тебя. В первую очередь мне бы хотелось, чтобы ты вернул долг этому Сен-Тьерри. Сколько ты ему должен?

— Два миллиона старыми франками.

— Не Бог весть какая сумма. Займи. Я думаю, что ты легко получишь кредит на семь лет. Тебе придется выплачивать тридцать пять тысяч в месяц. Самое главное — вернуть долг. Хотелось бы также, чтобы ты перестал на него работать. Ты говорил о реставрационных работах в замке. Там большой объем?

— Нет. Обвалилось около двадцати метров стены вокруг парка. Ее просто нужно поднять. Надо также переоборудовать старые конюшни. Они стали слишком тесными. У Сен-Тьерри есть свой собственный «мерседес», а у Марселины — 204-я модель. Мне предстоит построить современный гараж. Заказ я получил от отца.

— Откажись.

— Это мне позволит видеться с Марселиной, если она приедет в замок.

Клавьер заглянул мне в глаза.

— Увидитесь где-нибудь в другом месте!.. Да отделайся же ты от них! Во-вторых, ты должен бросить пить. Но если не принять радикальных мер, то ничего не получится. Тебя нужно вылечить от алкоголизма, старина, ни больше ни меньше. Повторяю — две недели в клинике. Согласен?

Я кивнул головой.

— Завтра и начнем, — сказал Клавьер.

— Дай мне время привести в порядок дела, уладить кое-что.

— Ты ведь хочешь ей позвонить, спросить совета? Я угадал? Где она сейчас?

— В Париже. Мне хотелось бы с ней увидеться, прежде...

— Ален, старина, ты хоть понимаешь, что причиняешь мне беспокойство?.. Тогда сам назначь день.

— Что ж. Сейчас март... Скажем, в начале апреля?

— Идет. Вот адрес.

Он быстро записал в блокноте, вырвал листок.

— Предупредишь меня накануне... Обещаю тебе, что почувствуешь себя родившимся заново. Когда ты станешь, как все, ты найдешь выход, черт возьми! Если нужно порвать, порвешь с ней, а не превратишься в какого-нибудь горемыку! Согласен?

Он проводил меня до двери, похлопал по плечу, открыл лифт.

— Пока же постарайся избегать бистро, если можно. До скорого!

Я спускался вниз, несколько успокоенный. Порвать! Я думал об этом уже давно. Несколько раз случалось, что я принимался за письмо. Но я никогда не шел до конца. Можно порвать, если озлобишься на кого-нибудь. А я ничуть не сердился на Марселину. Напротив, для меня она — роскошь, праздник, радость жизни...

Площадь Жода находилась в двух шагах. Опускалась ночь, с гор дул холодный ветер. Совершенно машинально я зашел в «Люнивер».

— Виски!

Она — мой свет! В памяти всплывали слова Клавьера. Он раскрыл мне правду, как в воду с головой окунул, дыхание аж перехватило, и правильно сделал. Мне следовало наконец признать, что я охвачен не страстью, не исступлением. Сильные страсти, крайние меры — не для меня. Тем более не для Марселины. Мы оба страдали от смутной неудовлетворенности, необъяснимой печали. И когда мы встречались, нам становилось не так зябко. Между нами как бы вспыхивал огонек, к которому мы протягивали руки, поворачивались лицом. Кроме того, нас объединял общий враг!

Виски обожгло горло. Я долго кашлял и, заказав рюмку коньяку, дал себе слово не пить залпом... Да, мы много говорили о нем. Нам нравилось бунтовать. Едва встретившись, например, в гостиничном номере, едва обменявшись быстрыми поцелуями, она начинала:

— Знаешь последнюю новость?

Она раздевалась так, как если бы перед ней стоял Клавьер, кипела злобой, появлялась обнаженной из ванной, держа в руке зубную щетку, губы в розовой пасте.

— И тогда я ему ответила...

А я закуривал сигарету, машинально кивал в знак согласия, вешал пиджак на спинку стула. Несколько минут назад я не лгал... мы действительно представляли собой старую супружескую чету, для которой ласки значили гораздо меньше, нежели сплетни. Закончив заниматься любовью, мы сразу возвращались к нашей навязчивой идее. Вот что по-настоящему доставляло нам наслаждение. Прижавшись друг к другу, мы ему мстили; мы питали иллюзию, что сильнее его; мы назначали новые свидания, наши сердца таяли от охватившей нас меланхолии.

— Какое счастье, что ты рядом, дорогой! Если бы я осталась одна, то, наверное, сошла бы с ума.

На следующий день мы безропотно расставались. Она возвращалась в свои богатые апартаменты, я же поздно вечером садился в поезд, наполненный резкими ночными запахами. И вновь Клермон, мрачные горы, извилистые улицы, резкий ветер, ожидание. В этом городе я превращался в человека ниоткуда. Мне, наверное, следовало бы признаться Клавьеру, что отвращения ко всему этому я не питал. Я пил, чтобы держаться в стороне. В стороне от чего? Он-то, возможно, сумел бы мне ответить. Если он мне вернет здоровье и душевное равновесие, то избавит от горестной отрешенности, которую я так старательно взлелеял и которая заменила мне талант.

Коньяк имел сладковатый, маслянистый привкус и отдавал лаком. Я снова принялся за виски. Последняя рюмка. Я обещал... Значит, вопрос о разрыве отпадает. Эта мысль вывела меня из оцепенения. Подобные мысли приходят в голову по утрам, когда новый день вступает в свои права. Клавьер полагал, что все понимает, но он ничего не понял. С Марселиной я никогда не расстанусь. Потому что в ней воплотилась какая-то часть меня самого, непостижимая, неуловимая, самая ценная. Я пригубил виски и почувствовал себя лучше. Я много раз замечал: первая рюмка всегда пробуждала мои обиды. Я пил как бы собственную желчь. Вторая навевала поэтическое настроение. Я вылезал из собственной шкуры, образы принимали почти болезненную ясность, они сопровождали меня в моих раздумьях. И сейчас, когда я думал о Клавьере, то вновь видел его блестящий череп, отливающий синевой по бокам, там, где он тщательно сбривал свои редкие волосы, родничковую впадинку, морщины на лбу... Эти образы столь явственно возникали перед моими глазами, что мне приходилось замахиваться на них, чтобы прогнать, развеять, как сигаретный дым. Но наибольший эффект оказывала третья рюмка. «Как ты представляешь себе будущее?» — спросил меня Клавьер. Вот теперь я его видел. О! Ничего определенного. Но, в конце концов, Сен-Тьерри много ездил... он всегда мчался во весь опор, независимо от погоды, летом и зимой... И тогда одно неверное движение, камень в лобовое стекло, обледеневшая дорога... крошечная надежда, которая исчезнет с наступлением ночи и которую мне снова придется воскрешать, возбуждать, все больше и больше разрушая при этом свое здоровье.

Я заплатил и вышел. Хмель бродил во мне и вызывал почти радостное возбуждение. Огни города казались особенно роскошными. Я решил вернуться домой. Может быть, пришла почта? Кто знает? Например, меня ждет сногсшибательный заказ — строительство школьных зданий, один из тех проектов, которые приносят сотни и сотни миллионов! Я стану богаче и могущественнее Сен-Тьерри! Ко мне станут обращаться «мсье Шармон». Он будет принимать меня в гостиной замка, а не в холле. Я засмеялся. Очевидно, я несколько перебрал.

Я жил недалеко от собора в просторной квартире, две комнаты которой я превратил в свой офис. Из окон виднелись крыши, облака, вершины Домской горы. Элиана, моя секретарша, оставила записку на моем бюваре:

«Фирма «Дюрюи» сообщила, что привезли шифер...

Звонил Эммануэль Сен-Тьерри. Он просил, чтобы вы связались с ним как можно скорее...»

Я и не знал, что он заедет в Руая. Марселина не говорила мне об этой поездке. Я посмотрел на настольные часы. Почти восемь. Но... если Эммануэль находится в Руая... тогда, наверное, и Марселина здесь? Возможно, старик Сен-Тьерри вот-вот отправится в мир иной? Плохо! У Марселины не будет времени вырваться. Я сел. Я устал от этой игры в прятки. А если я не сдвинусь с места? Если пошлю его хотя бы разок?.. Но я прекрасно знал, что бесполезно прислушиваться к своей совести. Я протянул руку к телефону. Повинуйся, старина, и торопись. Раз Сен-Тьерри оказывает тебе честь и звонит, то торопись! Он ненавидит ждать! Он тебе уже говорил об этом. Я открыл вмонтированный в стену сейф. За несколькими досье стояла бутылка «Катти Сарк». Я еще стыдился собственного порока. Я изрядно отхлебнул прямо из горлышка, хорошенько прокашлялся и, как бы из детской шалости, набрал номер Сен-Тьерри, держа в руке бутылку. Он, наверное, ужинает. Старый Фермен, ведь там все из другого века, подходит церемонно шепнуть ему на ухо, что кто-то позволил себе его побеспокоить. Я отхлебнул еще. Может, и меня не будут беспокоить! Но нет. На этот раз я ошибся. Голос Сен-Тьерри звучал любезно.

— Это ты, Шармон?.. Решительно у тебя дел больше, чем у министра. Я могу тебя увидеть?

— Завтра.

— Нет, сейчас... Это срочно! Через два часа я уезжаю в Милан с Симоном. Так что, сам понимаешь... Сможешь? Ну конечно, сможешь! Я буду тебя ждать у ворот. Это пятиминутное дело, но мне хотелось бы все решить до отъезда... Да! Еще одно... Никому не говори об этой встрече... Когда выйдешь из дому, ты рискуешь наткнуться на кого-нибудь из наших общих знакомых... в разговоре смотри нечаянно не сболтни, знаешь, как бывает: «Сен-Тьерри? Надо же, я как раз к нему еду...» Прошу тебя, будьвнимательней... Ни слова. Согласен?.. Хорошо! До скорого.

Он повесил трубку. Я заметил, что у меня влажные руки и на лбу выступил пот. Я медленно сел. Неужели он знал?.. Эта таинственность, что она означала?.. Я еще выпил. Он любил скрытничать. Марселина не раз жаловалась на это. Но сейчас я почуял западню. Напрасно мы с Марселиной принимали всяческие меры предосторожности, все равно мы оставались во власти злого рока. А потом?.. Да, потом!.. Я не решался об этом и думать... Я сказал Клавьеру не всю правду. Но что меня тревожило днем и ночью, внушало тайный ужас, так это именно то... что Сен-Тьерри узнает правду. Я не очень боялся, что он вспылит. И даже если бы он бросился на меня, с каким наслаждением я бы его ударил! Нет, я не боялся его. Я боялся только его презрения. Мне хватало и своего. В течение нескольких часов в этом городе, где вся жизнь зиждется на именитых гражданах, на их ссорах, на небольших скандалах, мне вынесут приговор и приведут его в исполнение. И мне останется только уехать далеко, как можно дальше. А я на это был не способен. Не потому, что у меня не хватит сил все начинать заново, скорее потому, что любое переселение окажется для меня фатальным. Я чувствовал себя зверем, привязанным к своему логову всем нутром, впитавшим в плоть и кровь его запахи, привыкшим к его тропинкам, распознающим его шумы, знакомым со всеми укромными местечками. Даже если когда-нибудь мне придется расстаться с Марселиной, у меня останется тихая радость бродить по этим улочкам, сидеть в этих кафе, возвращаться туда, где недавно проходил. Клавьер хотел меня «подновить». Не очень-то я к этому стремился. Мне сомнительны люди без прошлого. Тогда вставай! Если он на меня набросится, я стану защищаться. Я поставил бутылку на место, разорвал записку Элианы. Защищаться чем? Оружия у меня не было. Я развязал галстук. Голова слегка кружилась. Что же придумать? Я увидел пресс-папье, небольшой кусок кварца с вкрапленными фиолетовыми кристалликами, выступающими, как зубы из челюсти животного. Ей-богу, если придется защищаться, из него получится неплохой кастет. Я немного поколебался, затем сунул его в карман плаща и вышел.

Я потерял много времени, разыскивая свою машину. Если я ею не пользовался два-три дня, то уже не мог найти. В конце концов я натолкнулся на нее за собором. Свежий воздух не развеял пары алкоголя, наоборот, я окончательно опьянел. Вцепившись в руль, внимательно следя за сигналами светофора, я свернул на дорогу в Руая. Я больше ни о чем не думал, тихонько ехал, придерживаясь правой стороны. Вскоре я очутился за городом, затем поехал вдоль стены парка. Я поставил «симку» на обочину, предпочитая прийти на встречу пешком. Я не стеснялся своей машины, хоть и не каждый месяц мыл ее. Мне просто хотелось немного пройтись. Может, после короткой прогулки я приду в себя. Еще никогда Сен-Тьерри не видел меня захмелевшим. Без пяти десять. Я приехал раньше назначенного часа. Я остановился у ворот. В глубине аллеи для верховой езды виднелся замок. На первом этаже горел свет. У крыльца я разглядел белый «мерседес». Как узнать, там ли Марселина? Не знаю почему, я вспомнил вдруг о табличках, висящих в холле дорогих гостиниц: «Просить милостыню запрещено». Я отступил назад и на дороге справа от себя увидел в темноте красную точку сигареты.

— Шармон?

Мне навстречу направлялся Сен-Тьерри. Он бросил сигарету и протянул мне руку.

— Сожалею, что побеспокоил тебя, — сказал он. — Но если я хочу быть в Милане завтра утром, нужно ехать прямо сейчас.

Мне казалось, что его голос доносился издалека, и я старался изо всех сил идти прямо, изображая из себя несговорчивого, вечно чем-то недовольного, раздраженного человека.

— Отцу ничуть не лучше. Врач только что ушел. У него нет никаких сомнений, что конец близок. Но ты же знаешь моего отца. Он болел всю свою жизнь, но сила воли поддерживала его. Так вот, он считает, что это очередной приступ болезни, который он одолеет своей энергией. Он и не думает, что умирает. Естественно, никто ему не перечит.

Он посмотрел на замок. Свет, горевший в правом крыле, погас.

— Наверное, уснул, — сказал Сен-Тьерри. — Ему колют морфий. К сожалению, я не могу отложить поездку, но завтра приедет Марселина. Она всем и займется.

Мои страхи потихоньку развеивались. Судьба старого владельца замка оставляла меня равнодушным. После того как Сен-Тьерри уедет, я смогу без всяких хлопот увидеть Марселину.

— Пройдемся немного, — предложил Сен-Тьерри. — С тех пор как я приехал сюда, я дышу только запахами лекарств.

Он протянул мне свой портсигар, и я совершил ошибку, согласившись взять сигарету. Пальцы дрожали, я уронил ее, поискал на ощупь. Сен-Тьерри посветил на землю фонариком.

— Спасибо.

Он направил луч мне в лицо.

— Честное слово, ты пил!

— Только одну рюмку перед тем, как приехал. Вы мне не дали поужинать.

Я всегда считал делом чести говорить ему «вы». Мы даже чуть не поссорились по этому поводу однажды. «Пожалуйста, если это тебе доставляет удовольствие, — отрезал он. — Но я остаюсь на «ты» со всеми бывшими однокурсниками и не изменю себе». Он остановился на дороге, подождал меня. Я различал его длинную тощую фигуру.

— Напрасно ты это делаешь, — продолжал он. — К подобным вещам быстро привыкаешь, и к тому же это плохая реклама.

— В Клермоне есть другие архитекторы. Вы можете обратиться к ним!

Мне не удавалось взять себя в руки. Я и не догадывался, что ненавидел его до такой степени.

— Ну, если ты так ставишь вопрос! — сказал он. — Очень жаль. Я надеялся сделать тебе крупный заказ. Теперь же я спрашиваю себя...

Он сделал несколько шагов, я последовал за ним, стараясь обуздать свое раздражение, вызванное действием алкоголя.

— О чем идет речь? — прошептал я.

— Это конфиденциально. Я должен быть уверен, что мой отец ничего не узнает. Слухи у нас здесь быстро распространяются.

Он поклялся вывести меня из себя.

— Я умею держать язык за зубами, — сказал я.

Он немного помолчал, как бы обдумывая мой ответ. Мы шли вдоль парка. Стал накрапывать мелкий холодный дождь.

— Можно подумать, что я из всего делаю тайну, — наконец сказал он. — Но на самом деле очень важно, чтобы мой отец не знал о моих планах... Вот и сейчас между нами произошла стычка. Он стал невыносим. Его послушать, так нужно сидеть сложа руки, ничем не рисковать, положиться на провидение. Он не отдает себе отчета, что над заводом нависла опасность, что замок вот-вот рухнет ему на голову! Больше нет моих сил! Здесь можно встретить только кюре, монахинь, попрошаек. Я хочу поговорить с ним о деле, а он бормочет о вечном блаженстве. Если я выскажусь напрямик, он разорит меня не колеблясь...

— Мне кажется, это не так просто.

— Не так просто! Ничто не мешает ему делать подарки всем подряд. Вот почему, когда я уезжаю, я стараюсь устроить так, чтобы Марселина жила здесь. Не то чтобы она его любила, но она, конечно, заботится о нем, посредничает между ним и ходатаями.

Мне хотелось недоуменно пожать плечами. Я не представлял Марселину в этой роли. Я-то лучше знал ее, нежели он!

— Он тебя попросил, — продолжал он, — отремонтировать ограду. Впрочем, мы уже пришли.

Метров двадцать ограды, обветшав от времени, рухнуло. Через проем был виден полуразвалившийся особнячок, где когда-то жили привратники или конюхи. Сен-Тьерри взобрался на груду камней. Я не без труда последовал за ним.

— Бог мой! — заворчал он. — Ты же не стоишь на ногах.

— У меня резиновые подошвы, — сказал я. — Они скользят.

Но он, поглощенный своими заботами, уже не обращал на меня внимания.

— Эта стена, — объяснил он, — в сущности, ограждала его частную жизнь. Теперь же любой может войти в парк: мальчишки, животные или бродяги. Такое чувство, словно они заглядывают в его постель. Кончится тем, что состояние будет растрачено впустую... Совершенно впустую... в то время как мне так нужны наличные... Абсурд!

— Однако...

— Нет. Никакого «однако». Конечно, ты в этом разбираешься. Ты заново отстроишь всю ограду. Но я хочу все смести, понимаешь? Все. Не только эту стену. Но и этот домишко, эти деревья — все, что валится от старости. И все продать. Муниципалитет ищет место, чтобы разбить парк. Вот оно! Ну посмотри, старина... Этот домишко — такой же ветхий, как замок. Он разваливается на глазах... Ты в него когда-нибудь входил?.. Не стесняйся.

Он пнул ногой дверь, она широко распахнулась.

— Входи! Я посвечу.

Он пошарил фонарем по пыльному полу, осветил стоящую с незапамятных времен мебель. С нашей одежды капало. Сен-Тьерри пристукнул каблуком.

— Все сгнило! Если постучать сильней, мы провалимся в подвал. Ну скажи, стоит ли это восстанавливать?

Он погасил фонарь, и я перестал его видеть. Я слышал только, как трещит деревянный каркас, шумит ветер, качая деревья.

— Так вот, — продолжил он, — я предлагаю следующее... Когда ты встретишься с моим отцом, обещай ему все, чего он захочет, но не торопи событий... Это будет не трудно... Разумеется, врач не сказал мне: «Он умрет тогда-то». Но он долго не протянет. Затем наступит мой черед. Никто не знает о моих планах. Даже Марселина.

— А Симон?

— Симон тем более. Я не обязан отчитываться перед шурином. Симон — служащий.

Сен-Тьерри теперь отдавал распоряжения, как, хозяин. Но я не желал проявлять покорность.

— В общем и целом, — сказал я, — вы готовитесь окончательно покинуть Руая?

— Да. Я намереваюсь купить что-нибудь в Италии... Я еще не знаю, в каком уголке... возможно, на берегу озера Маджоре.

— А ваша жена согласна?

— Марселина? Надо думать!

Негодяй! Он распоряжался нашими жизнями... Если он хотел нас разлучить, Марселину и меня, то ничего лучшего не мог и придумать. Быть может, он узнал правду? Но нет, он бы не стал посвящать меня в свои планы. Правда, я мало что для него значил.

— Остается обсудить один вопрос, — сказал он. — Мне не хотелось бы, чтобы ты меня обобрал. Снос строений не такая уж дорогая работа.

Тут преимущество перешло на мою сторону.

— Заблуждаетесь, — сказал я ему сухо. — Прежде всего, это займет уйму времени. Транспортные расходы весьма высоки, затем придется приводить территорию в порядок. Просто выкорчевать деревья недостаточно. Иначе усадьба станет похожа на полигон.

— Сколько?

— Я затрудняюсь сказать так сразу...

— Приблизительно?

— Несколько миллионов.

— Два?.. Три?..

— Больше.

— В таком случае мне выгоднее иметь дело непосредственно с городскими властями!

Он вышел на крыльцо. Я услышал, как он пробурчал:

— Что за мерзкая погода!

Затем он повернулся ко мне.

— Не думаю, что это твое последнее слово. Или ты нарочно стараешься казаться неприятным?

— Не верите, наведите справки. Но на вашем месте я не стал бы искать другого специалиста... потому что у вас нет выбора.

Я еще и сам толком не знал, чего добивался, но какая-то дикая радость обуяла меня, как если бы я схватил его за горло. Я подошел поближе.

— Разве вы мне не сказали, — прошептал я, — что не следует перечить вашему отцу? Если он узнает...

Сен-Тьерри направился к проему в ограде, резко остановился.

— Что?

Он сделал шаг в мою сторону.

— Повтори.

Я сжимал в кармане острый камень.

— Он смог бы... догадаться, — продолжал я. — В отличие от вас, я не привык лгать...

Свет электрического фонаря ударил мне в лицо.

— Ты пьян! Совершенно пьян!

— Выключите эту штуку! — закричал я.

Разумеется, я был пьян. Я чувствовал себя голым, с обнаженной душой, как больной на операционном столе.

— Боже мой! Да выключите же!

Левой рукой я схватил его за запястье. Фонарь упал, освещая нас снизу. Мне показалось, что он поднял кулак. Моя правая рука, вооруженная камнем, нанесла удар сама, клянусь, без моего ведома, вырвавшись на свободу, словно хищник. Она инстинктивно выбрала место, куда ударить. Я почувствовал удар в плечо. Я видел только распростертую тень, луч света выхватывал из темноты лишь покрытое мхом крыльцо, ствол дуба, по которому стекала вода, и черточки дождя. Мое сердце билось с какой-то торжественной медлительностью. Я весь горел, несмотря, на мокрые от дождя руки и лицо. Сен-Тьерри не шевелился. В затуманенный мозг стала просачиваться смутная правда. Я еще держал в руке фиолетовый камень, затем положил его в карман и поднял фонарь.

— Сен-Тьерри! — сказал я. — Давайте поднимайтесь!

Но я уже понял, что он никогда не поднимется. Я присел возле него на корточки. На виске у него расплывался огромный кровоподтек, при ярком свете фонаря он казался еще более ужасным! Две широких красных струйки застыли у его ноздрей, как плохо приклеенные усы. Все это походило на гротескную жуткую маску смерти. Никакого сомнения...

Я погасил свет и тяжело поднялся. Я его убил. Допустим, я его убил! Не я, но что-то, существовавшее во мне, отдельно от меня, его убило. Я не чувствовал себя виновным. Внезапно я резко протрезвел, но в то же время ощущал себя отрешенным от всего. Марселина, наши страдания, наши надежды... все оставалось в прошлой жизни. Теперь я тоже труп. Не пройдет и часа, и Симон примется повсюду искать Сен-Тьерри. Пусть! Меня арестуют. Тут я бессилен. Правда, на меня, вероятно, не подумают. О нашей встрече Сен-Тьерри никому не рассказывал. Поэтому можно допустить, что на него напал бродяга, проникший через проем. Мне достаточно взять у него бумажник, портсигар, зажигалку, чтобы инсценировать ограбление... Я принялся осторожно обыскивать Сен-Тьерри, словно опасался разбудить его. В карманах у него не осталось ничего существенного, только золотой портсигар, зажигалка, так хорошо мне знакомая... Ее ему подарила Марселина... пузырек с таблетками, бумажник, платок. Жалкая добыча! Этот грабеж выгоды не принесет, ведь я ничего не сохраню, придется все уничтожить. Я искал оправданий, бессознательно стремился выиграть время. Впрочем, ради, чего? У меня же не возникало желания бежать. Но эти противоречия смущали меня. Что меня тревожило, так это необходимость оставить тело под дождем. Я раздумывал: а не дотащить ли его до входа в особнячок? Если бы у меня оставались силы, думаю, я так бы и поступил. Но я страшно устал, начал мерзнуть. Я вылез через проем.

К счастью, машину я припарковал вдалеке от ворот и мог безбоязненно включить фары. Я быстро развернулся и помчался в Клермон. Огибая площадь Жода, я подумал о Клавьере. Если Клавьер заговорит — мне конец. Меня охватило столь сильное волнение, что пришлось остановиться у тротуара. Клавьер, разумеется... Он знал, что я ненавидел Сен-Тьерри, что я задолжал ему, что я — любовник его жены... Когда он узнает о смерти Сен-Тьерри, то ни на минуту не усомнится. Что же делать?.. Пойти и сказать ему правду немедленно?.. Он жил в двух шагах отсюда. Я ухватился за ручку дверцы. Но я действительно слишком устал. Мне нужно лечь, поспать... Об остальном, о следствии, о Клавьере, я не хотел больше думать. Я вновь тронулся с места и поехал к собору. Прежде всего, Клавьер обязан хранить профессиональную тайну. И потом, если бы я намеревался убить Сен-Тьерри, разве пошел бы я исповедоваться к врачу? Довод весомый. Нет. Клавьер, как и другие, не смог бы сделать соответствующих выводов. Я нашел свободное место, поставил машину и пересек площадь, еле волоча ноги, дрожавшие от усталости. Дождь и ветер хлестали меня. В холле я глянул на часы: пять минут одиннадцатого. Мне казалось, что ночь длится целое столетие, а она только-только наступила. Я сразу же схватил бутылку и, чтобы согреться, сделал хороший глоток спиртного, снял мокрый плащ. От пресс-папье избавиться не удастся. Домработница или секретарша заметили бы его исчезновение. Я вынул его из кармана, положил в раковину и открыл горячую воду, из другого вытащил все предметы, которые нашел у трупа, свалил их в ящик секретера и запер на два оборота. А ключ повесил на связку вместе с другими ключами. Завтра я продумаю каждую мелочь. Я слышал, как течет вода. Она уносила с собой кровь, стирала следы преступления, очищала мне сердце. Я разделся и принял обжигающий душ. Надел пижаму и халат, раскурил трубку. На пресс-папье не осталось никаких следов. Я его тщательно вытер и положил на стол. Каждый день теперь оно будет на глазах! Каждый день!.. Значит, я надеялся? Но я не хотел питать надежд, потому что убийство не должно оставаться безнаказанным, потому что я гнусный мерзавец, потому что очень уж все просто... Кто-то вам мешает пройти. Удар по голове — и никаких проблем. Я опустился в кресло. Но обязательно отыщется какой-нибудь след, который приведет ко мне. Посмотрим! Со стороны Сен-Тьерри — ничего. Он принял меры предосторожности, чтобы наша встреча осталась в тайне. Что даст осмотр трупа?.. Тоже ничего. Со стороны Клавьера? Я не волновался. Элиана? Сен-Тьерри ей звонил, но звонили и многие другие. Если меня спросят об этом, я скажу, что Сен-Тьерри попросил меня составить смету ремонтных работ, которые хотел провести его отец. Невероятно! Я сидел и убеждал себя, что ничем не рискую. Более того! Марселина овдовела, она свободна! Сумею ли я солгать ей?.. Мои глаза слипались, а дойти до кровати у меня не хватало сил. Мысль по инерции продолжала работать. Марселина придет в ужас, если однажды... Вот где таилась опасность. Ибо и она знала, что я ненавидел ее мужа, что задолжал ему... Но она меня любила, верила в меня. Так как же у нее может зародиться малейшее подозрение?.. Когда она узнает о смерти мужа, то будет настолько потрясена, что не обратит внимания на мое поведение, на мою реакцию. Впрочем, мы с ней свидимся в тот момент, когда в замке будет царить растерянность от этой жуткой смерти... Что уж говорить о старике, на этот раз он не выдержит. Отец после сына... Я появлюсь лишь на одно мгновение, чтобы выразить свои соболезнования. Марселина умела ко всему приспосабливаться, и поэтому она наденет строгий траур. Я ее слишком хорошо знал и заранее мог сказать, что пройдет не одна неделя, прежде чем она согласится встретиться со мной в Париже или в пригородах Клермона. Мне вполне хватит времени, чтобы влезть в новую шкуру, обрести спокойствие, зализать свои раны. Сен-Тьерри, по сути, был негодяем. Несомненно, я виноват, но я мог сослаться на множество смягчающих обстоятельств! Наконец я обрел свободу! Это он душил меня, заставлял пить! С пьянством покончено! Почему бы не лечь в клинику на несколько дней, как мне предложил Клавьер? Это послужит лучшим доказательством моей невиновности, если у него и возникнут подозрения. Я выйду оттуда совсем другим человеком, со свежей головой, готовым к новой жизни. Я женюсь на Марселине, продам свой офис, перееду в другое место, возможно в Париж. Сбудутся юношеские мечты. Марселина не откажется мне помочь. Благодаря состоянию Сен-Тьерри я смогу...

Эта мысль вывела меня из оцепенения, в котором я пребывал. Однако неужели это возможно? Их планы... теперь превращались в мои. Ограда становилась моей оградой. Замок... сносить или реставрировать... это — мой замок. Не снится ли мне или...

Скоро двенадцать. Труп наверняка уже обнаружили. Вызвали врача, сообщили в полицейский участок, следователи выехали на место происшествия. Но дождь, конечно, стер все следы. Марселину предупредили, и она бросилась к своему автомобилю. Нет, она предпочла ехать ночным поездом. Она мне позвонит рано утром, не опасаясь, что кто-нибудь услышит ее. Оставалось только ждать. Я проглотил две таблетки и лег. Мне потребуется много сил.

Я плохо спал, несколько раз просыпался, и когда встал, то чувствовал себя разбитым, как больной, делающий первые шаги после выздоровления. Половина восьмого. Марселина ищет попутную машину. Я принял душ, сварил кофе, проглотил его в кабинете, чтобы, когда зазвонит телефон, сразу снять трубку. Вчерашние мысли путались, голова была пуста. Поэтому в четверть девятого я вынул из сейфа бутылку и основательно полил ее содержимым кусочки сахара. Затем машинально открыл папку с текущими делами, стал перелистывать страницы, поглядывая на настольные часы. Элиана пришла без четверти девять. Я вошел в ее кабинет, который сообщался с моим через обитую кожей дверь. Я купил обстановку офиса у старого архитектора, вкусами напоминавшего провинциального нотариуса. Но через несколько месяцев, когда я устроюсь основательно, отделаю контору в современном стиле, он станет просторнее и светлее. Я уже строил планы!.. Элиана снимала чехол с пишущей машинки.

— Вы видели мою записку, мсье?

Настал момент впервые солгать.

— Да, спасибо. Я позвонил Сен-Тьерри. Ничего существенного, впрочем... Что новенького?

— Не знаю. Я даже не разворачивала газету. Если хотите взглянуть, она в кармане моего плаща.

Я не торопясь взял «Ла-Монтань». Может, что-то сообщалось в рубрике «Последний час»? Нет. Ничего. Новость не подоспела вовремя. Я оставил газету на краю стола и вернулся к себе. Девять часов. Может, у старика начался приступ. Может, он сейчас умирает. Переживания! Марселина, разумеется, не могла мне позвонить.

Неведение превращалось в пытку. Я попытался немного поработать, но случилось то, чего я опасался. Мои глаза непрестанно искали пресс-папье. Этот шероховатый брусок, который я сотни раз держал в руках, теперь гипнотизировал меня. Аметистовые клыки ярко-сиреневого цвета угрожающе сверкали. Камень, казалось, раскрыл свою пасть и напоминал мне чучела голов хищных животных, которые, зевая, показывают острые зубы. Совершенно бессознательно я выбрал самое грозное оружие. Однако я ударил не сильно. Я старался вспомнить, но все окутал туман, как будто бы моя память посредством некого таинственного механизма за ночь опустила ширму, отгородив меня от меня же самого. Я вновь видел дождь, слышал его, он сопровождал мои воспоминания. Я взял бумаги, перенес их на небольшой столик позади меня, а сверху положил пресс-папье. Зазвонил телефон.

— Спрашивают из замка.

А, на этот раз нашли!

— Шармон слушает. Это вы, Фермен?

— Да, мсье.

— Мсье Сен-Тьерри хуже?

— Совсем нет, мсье. Ему даже лучше сегодня утром. Он хотел бы вас увидеть. Вы не могли бы подъехать к одиннадцати часам?

Я ничего не понимал.

— К одиннадцати часам?.. Подождите!

Я хотел выиграть время, придумывая подходящий вопрос, но не сумел. Наугад спросил:

— Кто сейчас в замке?

— Никого, мсье... Мадам Сен-Тьерри предупредила, что приедет поездом, потому что немного устала. Поезд прибывает в двенадцать десять. А господа уехали вчера вечером на машине. Я скажу мсье, что он может рассчитывать на вас.

— Да-да, разумеется.

— До скорого свидания, мсье.

Он повесил трубку. Новость меня сразила. Господа уехали вчера вечером на машине! Что это могло означать? Только одно — Сен-Тьерри жив.

— Элиана, мне нужно ехать. Отмечайте все звонки, как всегда... и говорите, что я занят до шестнадцати часов.

В холле я схватил еще непросохший плащ. Мне нужно было пройтись, убедиться, что я не сплю, что это не сон. Если Сен-Тьерри не умер, он должен сейчас лежать в постели, а не мчаться в своей машине. И уж конечно он не преминул бы донести на меня. Здесь концы с концами не сходились. Я знал, мое тело знало, что он мертв. В кармане я теребил его фонарь, которым осветил рану. Фонарь не обманывал! Этот старый Фермен нес вздор. Накануне, перед тем как лечь спать, он видел «мерседес». Проснувшись, убедился, что он уехал... Но именно это и казалось невероятным. Симон не уехал бы один, он обязательно стал бы разыскивать своего зятя. Если бы он его не нашел, то до сих пор оставался бы в замке, впрочем, как и машина. А если бы Симон обнаружил труп Сен-Тьерри, он поднял бы тревогу. Значит, и он и машина должны находиться в замке.

Я зашел в «Кафе дю Сикль» и заказал грог. В замке меня поджидала западня. Фермен получил приказ вызвать меня, и «они» меня там поджидали. Они! Другие! Все сговорились! Все готовы меня убить! Я увидел, как над бутылками кружатся цветные круги, словно беспечные воздушные шарики. Я выпил свой грог. Осторожно, Шармон! Клавьер тебя предупредил. Как бы не началась белая горячка!

Я сделал крюк, чтобы пройти перед рухнувшей оградой и осмотреть особнячок, прежде чем направиться в замок. Я отдал бы все на свете, лишь бы увидеть полицейского и отбросить сомнения. Но дорога была пустынной. Я поехал медленней. Подозрение нарастало. Затем я подумал, что безусловно не только я имел право осматривать этот уголок парка. Я остановился перед проемом в ограде и вышел из машины, держа в руках карандаш и записную книжку. Если меня заметят, то увидят лишь инженера, занятого своими расчетами. Я перешагнул через груду щебня, заставляя себя насвистывать.

Труп исчез. Я хотел уж повернуть назад. От жуткого страха душа ушла в пятки. Труп исчез. Кровь впиталась в землю. Дождь смыл все следы. Ничего! Я притворился, что делаю записи. Я должен хорошенько подумать. Но я уже столько думал, что голова шла кругом. Я, как крыса в крысоловке, зациклился на своих мыслях. Труп исчез! Значит, Сен-Тьерри не умер... Следовательно, он в замке... Что же делать?.. Я направился к деревьям. Может, он ранен и куда-нибудь отполз? Насколько хватало глаз, я видел только унылую, редкую поросль, показавшуюся в конце зимы. У меня не оставалось выбора. Я должен идти в замок и узнать правду, какой бы она ни была. Дело сделано. С каким облегчением я скажу им: «Да, это я»! Я вернулся к машине и поехал к воротам. Перед крыльцом «мерседес» не стоял, но он наверняка убран в гараж. Замок выглядел как обычно. Я пошел по аллее, остановился, огляделся вокруг, затем медленно поднялся по каменным ступенькам и потянул колокольчик за цепочку. Этот колокольчик всегда напоминал мне школу, детство, молчаливые ряды учеников, страх, что я не приготовил уроки. Если бы я только мог начать сначала, повернуть время вспять!.. Дверь приоткрылась, и Фермен высунул голову.

— А! Это вы, мсье Шармон.

И он тоже точно такой же, как и всегда. Я проскользнул в вестибюль, всматриваясь в лестницу, которая вела в комнаты второго этажа. Эммануэль спал наверху.

— Мсье, будьте так любезны дать мне ваш плащ.

— Спасибо, Фермен. Я долго не задержусь... Как поживает мсье Сен-Тьерри?

— Ему лучше... значительно лучше.

Он подошел ближе и понизил голос:

— Он держится на одной лишь силе воли. Но, боюсь, долго не протянет... По правде говоря, я предпочел бы, чтобы господа остались в замке... Это тяжелая ответственность для меня.

— Они надолго уехали?

Фермен сокрушенно развел руками.

— Мсье Эммануэль не посвящает меня в свои дела... Вчера вечером я хотел замолвить ему словечко. Но он такой же упрямый, как его отец. Жаль, что даже сейчас они живут как кошка с собакой.

— В котором часу они уехали?

— Не знаю, мсье. На службе так устаешь, что мы ложимся спать очень рано. Все это очень печально, мсье, поверьте мне. Не знаешь, кто же здесь хозяин... Мсье, будьте любезны следовать за мной..

Семеня, Фермен продолжал свой грустный монолог:

— К счастью, мадам должна скоро приехать. Когда она здесь, нам спокойней. Что бы мы без нее делали?

Я его едва слушал. С трудом, но я смирился с этой реальностью. Фермен ничего не знал. Это невозможно, невероятно, неправдоподобно, но действительно так. Тогда где же Сен-Тьерри? Фермен поскреб в дверь комнаты и впустил меня. Больной был один, под спину подложены подушки, исхудавшие руки плашмя лежали на простыне.

— Здравствуйте, Шармон... Берите стул.

Голос оставался энергичным, глаза — живыми. Я подошел, держа стул в руке.

— Как вы себя чувствуете, мсье?

— Оставим это... А если встретите доктора Марузо, не слушайте его. Между нами, это старый хрыч, но я привык к нему... Вы видели моего сына?

Внезапно появилась опасность. Старик подозрительно смотрел на меня, приготовившись уловить малейшую неуверенность, колебание, сомнение.

— Он мне звонил вчера вечером...

— А! Не сомневаюсь... По поводу ограды, не так ли?

— Да.

— Конечно, он хочет ее разрушить... Что он вам сказал?

— Э-э...

— Ничего не скрывайте, Шармон.

— Он сказал оставить все, как есть, до его возвращения. Затем будет видно.

Старик приподнялся на локте.

— Потом ничего не будет видно... Подвиньтесь ближе, Шармон... Ответьте мне откровенно... Он вам говорил только об ограде?

Я импровизировал наугад, чувствуя себя все более неловко.

— Он намекал о других проектах, но ничего не уточнял.

— О! Ну да. Я знаю эти проекты.

Он прилег на спину и сказал прерывающимся голосом:

— Он все хочет переделать. Ему не нравится этот дом, Шармон. Он здесь несчастлив. У современного поколения только одно на устах: они хотят быть счастливыми! Я же приверженец старой школы. Я за то, что непреходяще... Так послушайте меня внимательно... Вы мне заново отстроите эту ограду... Немедленно! Я просил вас составить смету расходов. Вы ее сделали?

— Нет еще.

— Не тяните! Я хочу, чтобы работы начались до возвращения моего сына!

Возвращение его сына! Я чувствовал себя еще хуже, чем он.

— Когда он вернется, мы раз и навсегда поставим точки над «i». А если он не согласится, то я оговорю условие в моем завещании. Пока еще я хозяин в своем доме. Все ясно, Шармон?.. Вы работаете на меня, на меня одного... Ознакомьтесь с местом работ. Сделайте то, что необходимо, и возвращайтесь, введите меня в курс... Без лишних фантазий. Восстановите ограду, и ничего более. Спасибо.

Он протянул мне пожелтевшую руку, столь сухонькую, что она походила на птичью лапку, и позвонил в колокольчик. Фермен проводил меня обратно.

— Как мсье нашел состояние мсье?

— Дела идут не так уж плохо.

— Доктор, однако, весьма встревожен.

Он шел за мной до самого крыльца. Я сел в машину. Дело, однако, не сдвинулось с мертвой точки. Что случилось с Сен-Тьерри? Трудно поверить, чтобы ему настолько не терпелось уехать, и он, будучи раненным, отправился бы в путь... Нет. Концы с концами не сходятся!

Так или иначе, надо мной все же висела угроза, правда, уже другого рода. Теперь следовало опасаться не полиции. Тогда кого?.. Я тронулся и поехал напрямик через парк. По крайней мере, я был уверен, что ни один любопытный меня не побеспокоит. Не знаю, как мне в голову пришла эта мысль, но она всецело завладела мной. Сен-Тьерри пришел в себя и, сам того не сознавая, ища убежища, пополз к особнячку... Он там... Он еще там. Он не мог быть нигде в другом месте.

Я выскочил из машины и побежал к особнячку. Дверь закрыта. Он захлопнул ее за собой. Может, он еще жив? В таком случае... что ж, тем хуже для меня... я подниму тревогу... Я не оставлю его агонизировать. Вот где таилась угроза. Я всегда знал, что выдам себя. Во мне нет задатков убийцы. Во мне вообще нет никаких задатков.

Я открыл дверь и включил фонарь. Его фонарь. В помещении никого не было. Я посветил во все стороны. Никого!.. Никаких тайников или потаенных уголков... Он ни за что бы не смог подняться на второй этаж. И все же нужно проверить... Я стал подниматься по узкой лестнице, вздувшиеся от сырости ступеньки ужасно громко скрипели. И на втором этаже — никого. Я осмотрел заброшенные две комнаты. Сен-Тьерри говорил правду. Все прогнило и грозило рухнуть. Теперь?.. Может быть, в подвале? Я спустился вниз, заранее зная результат. Раненый не станет искать убежища в подвале. Дверь находилась под лестницей. Свод был столь низким, что мне пришлось согнуться и идти очень осторожно. Наконец я выпрямился и посветил.

Он лежал здесь.

Я замер. Внимательно осмотрелся... мертв, вне всякого сомнения. Он лежал на спине, руки аккуратно вытянуты вдоль тела. Он не сам спустился и не сам принял такую позу. Кто-то его нашел и спрятал... Симон!.. Ну конечно Симон!.. Я перебрал все возможные варианты, кроме этого... И из всех этот самый бредовый. Колени дрожали. Меня внезапно охватил страх, словно, я заново убил Сен-Тьерри. Я повернулся и быстро поднялся наверх, закрыл дверь. Где же теперь находился Симон?.. Почему он уехал на «мерседесе» один, никого не предупредив?.. Может, он прикончил Сен-Тьерри?.. И что делать мне?

Я вышел из особнячка и побежал к машине. И только там, сложив руки на руле и опустив на них голову, я позволил себе передохнуть, чтобы постараться понять. Не оставалось никаких сомнений. В подвал его упрятал Симон! Какая-то необходимость вынуждала этих двоих отправиться в Италию. Ключ от тайны, возможно, находился там, в Турине или в Милане. Вероятно, достаточно было показать «мерседес», создать иллюзию, что Сен-Тьерри совершил эту поездку... Если обнаружат труп, если дело получит огласку в печати, то не состоятся некие секретные переговоры. Я не понимал значения всего происходящего, но, скорее всего, был недалек от истины. Если Симон быстро, не теряя ни секунды, сообразил, как поступить, то, надо думать, он не располагал временем... Возможно, ему предстояло там предъявить документы... передать подписанный контракт... сделать то, что входило в обязанности Симона. Впрочем, это неплохая идея — спрятать труп в подвале этого строения, куда уже никто давно не заглядывает... В любом случае мне обеспечена безопасность. Симон не знал, что Сен-Тьерри назначил мне встречу. Когда он нашел труп и обнаружил, что, помимо всего прочего, пропал бумажник, то просто-напросто подумал, что преступление совершил какой-то бродяга. Это отправная точка. Я вне подозрений. Если начнется следствие, то ниточка потянется прежде всего к нему. Самый большой риск он взял на себя... Огромный риск, если как следует подумать. Что Симон ответит, когда у него спросят, почему он уехал один?.. Быть может, он скажет, что Сен-Тьерри внезапно бросил его по ту сторону границы? А возможно, он был крайне заинтересован подстроить исчезновение Сен-Тьерри в Италии? Напрашивалось столько предположений, что всякий раз я рисковал запутаться. Но чем больше я обдумывал проблему, тем яснее видел, что мои интересы и интересы Симона противоположны. Раз Симон в некотором роде предстал виновником исчезновения Сен-Тьерри, то пусть и выкручивается. Если обнаружат труп, то я окажусь только в выигрыше. Марселина — вдова, вдова официально, а это в корне изменит всю мою жизнь. Сен-Тьерри при жизни представлял собой непреодолимое препятствие. И мертвый он мог все еще разлучить нас, Марселину и меня, если его не найдут... Тогда что же, найти его, вытащить из подвала и положить там, где он упал в первый раз? Нет. Не я же должен бить тревогу в замке и вызывать полицию. Пусть кто-то другой, посторонний, на которого не падает ни малейшего подозрения, займется этим делом вместо меня. Я предложу старику восстановить особнячок, а не только одну ограду и предложу столь умеренную цену, что он ни за что не упустит подобный случай, обращусь к подрядчику, который, прежде чем приступить к работам, посчитает своим долгом осмотреть особнячок снизу доверху.

Ко мне возвращалась надежда. Я напоминал севшую на мель лодку, которая благодаря приливу вновь закачалась на волнах. Воздух свободно поступал в мои легкие. Я закурил сигарету. Хотелось немного выпить. После стольких кошмарных часов я наконец увидел свет в конце туннеля. Спасение!.. Разумеется, оставался еще Симон... брат Марселины! Но прежде всего Симон должен обеспечить себе алиби. Он способный тип. Даже слишком!.. Я всегда его опасался. Он без зазрения совести использовал сестру в своих интересах. Какую работу он делал для Сен-Тьерри? Мальчик на побегушках, темная лошадка. Но он достаточно хитер, чтобы все взвалить на себя. Я посмотрел на часы. Почти полдень. Марселина скоро приедет. Я снова направился в замок.

— Ну как? — спросил старик.

— Что касается ограды, то никаких проблем. Расходы невелики. Можно использовать тот же камень.

— Очень хорошо. Я об этом думал, но рад, что предложение исходит от вас.

— К сожалению, надо чинить не только ограду, но и особнячок.

— Что? Ну и что с ним, с особнячком?

— Да он разваливается на части. Какой смысл восстанавливать ограду, если он на нее вскоре рухнет.

Старый Сен-Тьерри напряженно следил за мной, нахмурив брови, как бы чувствуя подвох.

— Вы уверены, Шармон? Может, вы преувеличиваете?.. Последний раз, когда я туда ходил, я ничего не заметил.

— Как давно?

Он закрыл глаза, устало вздохнул.

— Верно, — прошептал он, — очень давно!..

— Крыша прохудилась. Я не заходил внутрь, но даю голову на отсечение, что стропила сгнили. Если произойдет несчастный случай, вам придется отвечать.

— Туда больше никто не ходит.

— Тем не менее! Нужно быть осмотрительным. Безусловно, речь идет не о том, чтобы его реконструировать, а о том, чтобы отремонтировать главное.

— Это дорого?

Вновь жесткий взгляд из-за полузакрытых век.

— Нет, в целом можно уложиться в полтора миллиона.

В замке я всегда называл цены в старых франках, только так старик понимал.

— Посмотрим, — сказал он.

— Мне хотелось бы все решить до возвращения вашего сына.

Подобные обороты теперь меня не пугали. Непонятно почему, но я стал смотреть на Симона как на единственного преступника.

— А если ограничиться тем, что поставить опоры?

— В глубине парка очень сыро. Сгниет любое дерево. Рано или поздно зло придется искоренить, а чем дольше вы будете тянуть, тем дороже обойдется ваш ремонт.

— Кто у вас может выполнить работу?

— Мейньель.

— Он дорого берет.

Раздраженный, я сжал кулаки. Из-за глупого упрямства он все провалит. В дверь поскреблись.

— Откройте, — сказал он мне. — Может, это Марселина.

Я так торопился закончить с ним разговор, что сделал вид, что не расслышал.

— Он примет наши условия, — продолжал я. — Сейчас немало безработных.

— Может, это Марселина, — повторил он.

Я поднялся и продолжал разглагольствовать, пересекая огромную комнату:

— Все же лучше пригласить Мейньеля... Он посмотрит, и мы вместе договоримся о цене...

— Не надо горячиться!

Уже взявшись за ручку двери, я бросил ему:

— И если ваш сын уже общался с Мейньелем... Он ведь думал о нем, я знаю.

Я открыл. На пороге стояла Марселина, элегантная в своем просторном дорожном плаще. Она вытянула губы, изображая поцелуй, и шепнула:

— Как он?

— Такой же упрямый, как и раньше.

Она вошла и, уже надев маску, вежливо обратилась ко мне:

— Мсье Шармон, ну, как чувствует себя наш больной?

Но старик так же быстро напустил на себя трагический вид, слабо пошевелил рукой и умирающим голосом произнес:

— Мое бедное дитя, я думаю, что пришел конец. А тем не менее твой муж все же уехал... Со мной здесь никто... не считается.

Она наклонилась, чтобы поцеловать его.

— Не нужно так, отец... Я ведь специально приехала, чтобы не оставлять вас одного.

Я с трудом сдерживал свою ярость. Все пропало! Если бы только Марселина приехала минут через десять!.. Радость свидания с ней исчезла. Теперь я должен уходить. Здесь на меня смотрели как на простого служащего. Но, возможно, сначала разыгрываемая комедия и завораживала меня. Обреченный старик изображал агонию. Эта женщина обращалась к нему «отец», хотя называла его «слабоумным старикашкой», когда мы встречались. И я, убийца сына... и мужа. Нет! Невозможно. Это просто сон!

И все же я подошел к кровати.

— Что решим с Мейньелем?

Марселина сгорала от желания увидеть меня наедине. Она погрозила мне пальцем:

— Мсье Шармон, не могли бы вы отложить свои дела? Я догадываюсь, что речь идет об этой проклятой ограде. Так пусть она подождет! Отец сообщит мне свое решение, а я передам вам его ответ... я как раз собиралась съездить в Клермон во второй половине дня. Я заеду к вам. Договорились?

Если бы она только знала, глупенькая! Но настаивать опасно. А отложить на какое-то время, как предлагала она... значит упустить единственную возможность с этим покончить. Нелепая идея мне пришла на ум. Но с некоторых пор у меня появлялись только нелепые идеи. Сколько дней может пролежать труп?.. Я унес все предметы, позволяющие его опознать. Не обернется ли против меня эта мера предосторожности?.. Сколько дней?.. Клавьер прав. Мне просто необходимо лечиться от алкоголизма.

— Договорились? — повторила Марселина.

— Разумеется, разумеется, — сказал я, несколько невпопад, поскольку чувствовал, что проиграл. — Но я предупредил мсье Сен-Тьерри: убытки быстро начнут расти.

В соседней комнате зазвонил телефон. Марселина хотела выйти.

— Останьтесь, — сказал старик. — Фермен подойдет, наверняка кто-нибудь хочет справиться о моем здоровье. Уже неделя, как все время звонит телефон. Если бы даже я и питал какие-нибудь надежды, они быстро бы их развеяли.

Раздались шаркающие шаги Фермена. Трубку сняли.

— Алло... А! Здравствуйте, мсье... Мсье удачно доехал?.. Хорошо, мсье.

Мы услышали, как Фермен направляется к комнате, затем слуга слегка постучал.

— Да! — крикнула Марселина.

Фермен просунул голову в приоткрытую дверь, как он всегда делал.

— Звонит мсье. Мсье спрашивает мадам.

— Извините, — сказала Марселина.

Она вышла, не закрывая за собой дверь. Я застыл на месте. Старик жестом подозвал меня к себе. Ноги стали похожи на костыли, такие же несгибающиеся и одеревенелые. Я изо всех сил прислушивался к разговору.

— Алло... Алло...

Марселина говорила громко, и до меня отчетливо доносились ее слова.

— Я очень плохо тебя слышу... Уже в Милане?.. Да вы оба с ума сошли, разве можно ехать всю ночь! Попадете в аварию, запомни, что я тебе говорю.

Старик потянул меня за рукав.

— Шармон, если Эммануэль вам позвонит... а от него вполне можно это ожидать... помните, вы работаете на меня.

— Алло... Я тебя плохо слышу... Да, я только что приехала... Что?.. Отец, конечно, чувствует себя неважно, но состояние не ухудшилось... Скажи, куда тебе писать...

При этих словах во мне вспыхнула болезненная ревность, хотя теперь для нее не существовало никаких причин. Рассердившись, я обернулся к старику:

— Проще всего вызвать Мейньеля и поручить ему строительство. Вопрос будет решен.

— Алло... Не слышу, дорогой... Алло...

— Не больше полутора миллиона, Шармон. Вы дали мне слово. И потом, я хочу получить подробную смету... Эти расходы могут не облагаться налогами.

Эти трое сведут меня с ума... Нет, двое, поскольку третий... А! Клавьер! Помоги! Я сейчас свихнусь. Я собирался уходить, когда вошла Марселина.

— Вы нас уже покидаете, мсье Шармон?

Пустая улыбка светской дамы. Вот притвора! Ну еще одно усилие, чтобы она ничего не заподозрила.

— Да... Мсье Сен-Тьерри в конце концов согласился пригласить Мейньеля. Завтра я его приведу.

— Так, значит, мы будем иметь удовольствие часто видеть вас здесь?

Она продолжала играть, и это доставляло ей удовольствие, глупышка!

— Я провожу мсье Шармона, — сказала она свекру.

Она закрыла дверь и прислонилась к ней.

— Уф! — прошептала она. — Представляешь, если бы они нас застукали! К счастью, этот в Милане. Можно не волноваться!

— Не волноваться! — ухмыльнулся я.

— Что с тобой?.. Ты кажешься усталым, выглядишь просто ужасно. Я сразу заметила.

— Так, ничего... Несколько переутомился... Давай выйдем.

Мы прошли через столовую —темная мебель, серые обои и тусклый свет, падавший из высоких окон, придавали ей мрачный вид, — затем через вестибюль, облицованный черно-белой плиткой, блестевшей так, что наши силуэты отражались в ней, как в воде пруда. На улице я вздохнул свободней.

— Твой муж... что он, собственно, тебе говорил?

— Я его еле-еле слышала... Ему хотелось знать, приехала ли я, что с отцом, все ли в порядке в замке.

Очевидно, звонил Симон, приглушив голос. Труп в подвале, несмотря ни на что, должен был его серьезно волновать. Мы спустились по ступенькам крыльца.

— С ним бесполезно говорить о Мейньеле и ремонтных работах, — сказал я. — Это только вызовет у него раздражение... Тем более что из-за этого он и поссорился со стариком.

— Ясное дело, что там говорить... Я приеду к тебе в офис.

— Нет. Теперь в этом нет необходимости, раз «добро» получено. Я сам приеду в замок.

— Но когда мы увидимся... без посторонних?

— Все зависит от обстоятельств... Я дам тебе знать.

Разумеется, все будет зависеть от подрядчика! Мы пожали друг другу руки, ведь нас могли увидеть из окна. Я вернулся в Клермон, где пообедал в небольшом ресторанчике, здесь я был постоянным посетителем. Выпил две чашки кофе, рюмку коньяку, закурил сигарету. Мои мысли витали вокруг Симона, словно мухи вокруг куска сахара. Симон стремился выиграть время, но, по сути, его положение было безнадежным. Пока пусть считает, что находится в безопасности. Любой убийца вряд ли выдаст себя, обрадовавшись, что преступление никто не заметил. В течение еще нескольких дней Симон, оставаясь в Италии, сможет создавать впечатление, что Сен-Тьерри находится вместе с ним, благодаря телефонным звонкам, даже письмам. А затем?.. Их поездка не могла длиться слишком долго. Итак?.. Что-то от меня по-прежнему ускользало, и я злился, потому что не мог понять. Симон был слишком умен, чтобы пуститься на такую авантюру, не имея на то веского основания. Я выпил еще рюмку. Рука тряслась — настоящая рука алкоголика, дошедшего до точки. И все же я не столь уж плох. Разве я виноват, если все, что я ни делаю, оборачивается против меня? Я узнавал эту глупую жалость к самому себе. Она возвещала об опьянении. Самое время уносить ноги. Но где найти силы? Как заставить себя встать? Я так отяжелел! Каждое движение давалось с трудом. Опереться о стол, встать, отодвинуть стул, ничего не опрокинув, пересечь зал и затем жить, жить назло всем... Сен-Тьерри хорошо лежать в своем подвале, ведь это он, как всегда, одержал верх!

Все еще шел дождь. Я ехал, смутно различая, скорее угадывая между двумя движениями «дворников» то, что творилось вокруг. Я видел, как люди входили в собор. Они там находили убежище и, возможно, решение всех своих проблем. Я же искал, где поставить машину. Каждый день я объезжал эти старые камни... Я слышал таинственное пение. Иногда вечерами горел свет, освещавший витражи изнутри. Может, мне надо только войти... не через паперть, слишком величественную... а через одну из небольших дверей... Я не смел... Пока не смел!

Я поднялся в свой кабинет и позвонил Мейньелю. Мейньель только этого и ждал, но для проформы не согласился с такой ценой. Что же, мне платить из собственного кармана, чтобы вытащить Сен-Тьерри на свет Божий? Договорились встретиться завтра утром. Мейньель не хотел браться за дело. Деньги! Деньги! Они водились у всех, кроме меня. Вот почему на мне лежало проклятие!


Мейньель представлял из себя типичного уроженца провинции Овернь. Мохнатые брови придавали ему свирепый вид, а волосы были настолько густыми, что дождь на них ложился, словно роса. Порывистый и в то же время осмотрительный, он ходил от ограды к особнячку, нагибался время от времени, чтобы пощупать камень, качал головой с недовольным видом. Я же стоял в стороне и ждал, охваченный тревогой, но полный решимости не торопить его. Он расстегнул кожаное пальто, потому что ему сделалось слишком жарко, отряхнулся, вытер руки.

— Во всяком случае, — сказал он, — при такой погоде не может быть и речи о том, чтобы начать...

— Но это выполнимо?

— Все всегда выполнимо. Но вы сами понимаете, что это за работа!

Он вытащил из внутреннего кармана складную деревянную рулетку, подошел к двери особнячка и поводил по ней медным уголком.

— Чуть нажми — и проткнешь насквозь... Вся прогнила... На мой взгляд, восстановить ее нельзя... по крайней мере, за ту цену, которую вы предложили... Будьте благоразумны, Шармон. Не мне вас учить!

— Может, договоримся? Возможно, нам удастся уточнить цену.

— Хотелось бы надеяться. Внутри строение в таком же плачевном состоянии, как и снаружи, полагаю.

— Не знаю. У меня не было времени его осматривать.

Он вошел. Я последовал за ним. Все должно произойти так, как я задумал. Он зажег фонарь и начал прощупывать стены, ходил вокруг окон.

— Но посмотрите сами, Шармон. Он что, ненормальный, ваш заказчик?.. Восстанавливать такую развалюху!

— Он ею очень дорожит!

Я чувствовал, что Мейньель сейчас начнет возмущаться и силком потащит меня наверх, потом вниз, чтобы доказать, что я ничего в этом не смыслю. Моя репутация от этого только пострадает, но речь шла о Марселине, о моей жизни, о... Он схватил меня за руку.

— Поднимемся! Несущие конструкции еле-еле держатся. Я не понимаю, как вы могли назвать такую цену! Вы поступили легкомысленно! Во всяком случае, я вас не одобряю... Прежде всего нужно отремонтировать лестницу, вы согласны?.. А пол!

Он стукнул каблуком. Эхо отозвалось по всему зданию, затем он кулаком ударил по перегородке.

— Все очень просто, — сказал он. — Нужно заменить все, что сделано из дерева. Абсолютно все. Произвести расчеты. Я не могу поручиться даже за стены.

— Камень прочный.

— Но цемент никуда не годится. В те времена возводили просто толстые стены и не ломали себе голову. Я видел, как работал мой дед, должен вам сказать! Здесь всюду скалистый грунт, поэтому чуть копнут, и подвал готов. Затем нагромождали один на другой крупные камни... Строили прочные на вид развалины. Пример такой развалины у вас перед глазами!

— Однако все же признайте, кое-что хорошо сохранилось.

— Да, — сказал он, смеясь. — Подвал, разумеется, подвал!

Я спускался первым. Он ступал за мной. Под его тяжестью ступеньки прогибались.

— Во всяком случае, — продолжал он, — глубиной старинные подвалы не отличались. Ничего существенного там не поставишь.

— Этот, кажется, довольно просторный.

— Такой же, как остальные! Я-то их перевидел!

— Лестница здесь, — сказал я, направляясь в глубь помещения.

— Не стоит! Я заранее знаю, что он из себя представляет.

— Как?.. Вы не хотите осмотреть?

— Я и так достаточно выпачкался.

Как бы отряхивая снег с одежды, он размашисто похлопал по бокам кожаного пальто, погасил фонарь.

— Подведем итог, — произнес он. — Я готов приняться за дело, но при условии, что старик мне станет доверять. Он, черт возьми, меня знает. Я никогда не драл с него три шкуры... Если он согласен, вы мне позвоните.

Я растерялся. Настаивать бесполезно. Мейньель торопился. Сейчас он уйдет. Я побежал за ним.

— Если я улажу этот вопрос, когда бы вы смогли приступить?

— Как только кончится дождь. Обещают сухую погоду... Завтра, самое позднее послезавтра... Но только чтобы сделать вам приятное.

Клянусь, он специально подбирал слова, чтобы вызвать у меня еще большую панику. Лишние день-два... для него это не имело значения. Для меня же...

Он перепрыгнул через проем в ограде и открыл дверцу своего грузовичка.

— Не позволяйте ему водить себя за нос! — крикнул он. — Когда приступим, он должен вас слушаться.

Я остался один среди обвалившихся камней. Все складывалось ужасным образом. А если старик решит повременить?.. У меня оставалась еще одна возможность — отказаться от Мейньеля и обратиться к другому подрядчику. Но я привык работать с Мейньелем... Он бы не понял... Лучше вернуться к разговору и постараться настоять на окончательном решении. Я обернулся к особнячку и чуть было не крикнул: «Мы еще не уходим!» Как если бы труп бросал мне вызов. Неужели так трудно привести кого-нибудь в этот подвал? Почему кого-нибудь? Почему не действовать самостоятельно? Что мне мешало отважиться? Я заявлю, что после отъезда Мейньеля я спустился в подвал именно потому, что он не захотел его осмотреть... Что тут противоестественного?.. Но, с другой стороны, два дня... только два дня... Если все тщательно взвесить, то я все еще остаюсь хозяином положения. И потом, Мейньель прав: главное — начать. Если старик сочтет, что его втянули в лишние расходы что ж, работы прекратятся. Но к тому времени уже обнаружат труп.

Я зашагал более уверенно. Это только временная помеха. Над Домской горой небо прояснилось. За несколько дней я стал суеверней простого крестьянина. Меня не покидало чувство, что я окружен сплошными символами. Голубой просвет на небе означал, что удача мне улыбнется, что старик уступит. Я сел в машину и вновь направился в замок.

— Мсье очень плохо спал ночью, — объявил мне Фермен. — Утром приходил доктор.

— Мы договорились встретиться...

— Доктор настоятельно рекомендовал не тревожить мсье.

— Тогда прошу вас поставить в известность мадам Сен-Тьерри.

— Хорошо, мсье.

Я не уйду, пока не получу окончательный ответ. В конце концов, надо мной что, издеваются? Я стоял посредине вестибюля, как ходатай, которого собираются выпроводить, а между тем и замок и парк были почти у меня в руках! Я устал ломать комедию!

— О! Мсье Шармон! — издалека воскликнула Марселина. — Что же вы не прошли в гостиную?

Когда она подошла поближе, то искренне встревожилась:

— Что произошло?

— Мне необходимо видеть твоего свекра.

Все напоминало бездарный спектакль с репликами в сторону и театральным шепотом на авансцене. Марселина почувствовала, что я раздражен, и постаралась меня успокоить.

— Я скажу ему, что ты пришел, но, поверь мне, он не в состоянии вести беседу... Около четырех с ним случилось что-то похожее на обморок... Мы не сомкнули глаз... Ты по поводу строительных работ?

— Разумеется.

— Тебе не кажется, что с этим можно подождать?.. Пошли в гостиную.

Гостиная, как и все остальное, походила на музей старинных вещей, наводящих тоску. Здесь царила прохлада.

— Хоть поцелуй меня! — жалобно простонала Марселина.

Я быстро ее чмокнул.

— Если хочешь, я напишу Эммануэлю, — продолжила она. — Он мог бы тебе сообщить о...

— Только не это.

Эммануэль! Что за идиотизм! Просто нет слов. Живой он нас сближал. Теперь, когда я не мог ни сообщить правду, ни подавить гнев, он делал из нас с Марселиной врагов.

— Однако, дорогой, эта история с оградой становится просто смешной.

— Возможно... Но я-то должен работать.

— О! Ладно... Тогда пошли со мной.

Я прошел с ней до двери спальни. Она бесшумно вошла, а я встал у одного из окон. Оттуда был виден уголок парка. Дождь перестал. Черная птичка прыгала среди опавших листьев. Меня мучила жажда. Я слишком много курил. Марселина вернулась, осторожно прикрыла дверь.

— Он сказал, — шепнула она, — что вы пришли к согласию и что тебе следует приступить к ремонтным работам.

— Отнюдь нет!

— Он никого не хочет видеть.

— Послушай, Марселина... Это важно, черт возьми!.. Иди и скажи ему, что я разговаривал с Мейньелем. Расходы окажутся большими, чем мы предполагали. Нужно посчитать... вдвое. Скажи ему просто: вдвое.

Это далеко не окончательная сумма расходов, но с 30 000 франков Мейньель согласится начать работы. А там посмотрим. Марселина проскользнула в спальню. Если возникнет конфликт с Мейньелем, она выступит в качестве свидетеля. Я совершил ошибку. Мне не следовало бы разводить все эти разговоры, нужно было решительно попросить Мейньеля начать работы и не создавать самому себе трудности из-за цен, что меня ставило в невыносимое положение. Но старик тоже хорош! Марселина выскользнула наружу.

— Он отказывается! Согласен на два миллиона, только чтобы его оставили в покое, но не больше.

— Вот видишь, — сказал я, — если бы он был так болен, как говорят, да плевать он хотел бы и на ограду, и на все остальное. Это его очередной трюк. Ты ему ответь...

— Ну уж нет! Это становится омерзительно!.. Я к нему не питаю никаких симпатий, ты же знаешь... но мы не имеем права его так мучить!

— Но это в его духе, — ответил я со злостью. — Пока можно торговаться, он будет дрожать над каждым су и ни за что не уступит.

— Какой ты безжалостный! — прошептала Марселина. — Я тебя не узнаю.

Оставалось только одно средство. Оно внушало мне отвращение, но выбора не было.

— Хорошо, — сказал я. — Объяви ему, что разумней всего написать твоему мужу... Представь все так, как если бы инициатива исходила от тебя, разумеется... Предложить мудрый вариант — не значит его мучить.

Она посмотрела на меня с некоторой враждебностью, поскольку чувствовала, что я скрываю от нее правду.

— Обещаю, что после этого отстану... Иди!

На этот раз отсутствовала она недолго. Когда она вернулась, то выглядела возмущенной и оскорбленной.

— Я же говорила тебе! — выдавила она. — Он очень плох. А тут еще это!

— Что такое?

— Он принимает ваши условия, но хочет, чтобы Мейньель принялся за работу немедленно. Ему нужно, чтобы вы составили раздутый счёт... из-за налогов. Раздутый, он так и сказал. Ты-то его знаешь лучше, чем я. Он еле ворочает языком, а туда же, силится считать. Честное слово, я поражаюсь. Ну и семейка!

Я вздохнул с облегчением.

— Ты позволишь мне воспользоваться телефоном?

И, не дожидаясь ответа, я позвонил Мейньелю.

— Говорит Шармон. Все улажено. Можете приглашать ваших рабочих. Я звоню из замка... На первую очередь работ вам выделяется тридцать тысяч...

— Хорошо, — сказал Мейньель. — Но мне нужно письменное подтверждение.

— Завтра принесу на стройку.

Когда обнаружат Сен-Тьерри, работы вряд ли продолжатся! Я ничем не рисковал, давая подобное обещание.

— Алло... Когда вы собираетесь начать?

— Завтра утром, — сказал Мейньель, — если погода улучшится. Мы приедем к восьми часам.

Я повесил трубку. Марселина стояла за спиной.

— Эммануэль придет в ярость, — заметила она.

— Эммануэль ни о чем не узнает.

Я тут же постарался поправиться, не хватало сейчас совершить оплошность.

— Он ни о чем не узнает, — продолжал я, — потому что ты ни о чем ему не расскажешь.

— Разумеется. Но он скоро вернется. К тому же, если умрет отец, он тебе никогда не простит пустую трату денег... Ты его знаешь. Вы поругаетесь, и нам от этого не станет легче. Подумай, дорогой, и о нас... Я бы на твоем месте не торопилась... Предположим, отец скончается завтра, послезавтра... ты же будешь вынужден все остановить...

— Старик не так уж плох.

— Если бы ты провел эту ночь здесь, то ты бы придерживался другого мнения. Доктор считает, что он безнадежен. Он говорит, что, возможно, уже сегодня нужно звать священника... Впрочем, я предупрежу Эммануэля. Как бы он ни ненавидел отца, его место здесь.

Я пожал плечами. Да, она стала членом семьи Сен-Тьерри!

— А ведь еще вчера ты спрашивала меня, когда мы сможем увидеться наедине, — сказал я со злобой. — Теперь же ты думаешь об уведомительном письме, о траурном платье.

— Я прошу тебя... Войди в мое положение.

— Мы уже не встречались больше месяца.

Она, не отрывая взгляда от двери позади нас, погладила мне волосы.

— Как только смогу, поверь мне.

— Держи меня в курсе, я у себя в офисе.

Но я не сразу возвратился в офис. По дороге я заглянул в небольшое бистро, расположенное рядом с собором. Я был его завсегдатаем. Бистро облюбовали служащие похоронного бюро, которые забегали сюда пропустить стаканчик белого вина, пока шло отпевание. Я заказал рюмку арманьяка и попробовал предугадать дальнейший ход событий. Первым делом Мейньель примется за особнячок, но ему потребуется какое-то время, чтобы выгрузить стройматериалы из грузовика. Затем рабочие приступят к возведению лесов, а он вновь станет осматривать здание. Мне следует появиться попозже. Я не горел желанием присутствовать при обнаружении трупа. Поэтому я не должен приезжать раньше девяти часов. До тех пор они могут еще не забить тревогу. Иначе мне придется сообщить это известие Марселине. В этом и заключалась вся трудность. Как себя вести?

— Гарсон... еще одну.

Оставаться естественным. Безусловно, это событие меня потрясет. Сколько времени он уже лежал в подвале?.. Не так уж и долго!.. И все же меня охватывал ужас при мысли, что я должен буду вновь его увидеть. Мне его покажет Мейньель. Мне придется выслушать его разглагольствования, предположения... Предстоит пережить кошмарный день. А еще эта полиция, эти журналисты... В Италию пошлют телеграмму... чтобы предупредить Симона... О дальнейшем я не мог догадываться. Судмедэксперт даст заключение, что смерть наступила три дня назад. Марселина скажет: «Позавчера он мне звонил». Симон: «Мы вместе уехали...» А я? Что же скажу я?

Я выпил рюмку пастиса и купил пачку сигарет «Руаяль». А я выхожу из игры. Я не хочу больше в этом участвовать. Если понадобится, то я заболею, лягу в клинику, наконец. Они у меня еще попляшут!.. В голове — туман. Хватит! Я вышел. Перед входом в собор стоял катафалк. Еще одно предзнаменование. Вот уже три дня, как смерть бродит за мной по пятам. С меня довольно, довольно, довольно!

Перевалило уже далеко за полдень, когда я вернулся к себе в офис; там меня ждала записка от Элианы.

«Звонила мадам Сен-Тьерри, просила Вас с ней связаться. Срочно. Я пошла на почту. Буду через час».

Неужели опять все сначала?.. Я сел, подавленный. Да нет же! Марселина просто нашла способ вырваться. Зачем все время думать о худшем? Я набрал номер. Сразу же узнал голос Марселины, голос светской женщины. Таким тоном она разговаривала, когда кто-то находился рядом.

— Мадам Сен-Тьерри у телефона... А, это вы, мсье Шармон... У свекра снова был приступ... Он в коматозном состоянии... На этот раз все кончено... По словам доктора, он сможет протянуть еще несколько часов... Да, все это очень печально... Я вынуждена сообщить вам, чтобы вы не приступали к работам... Когда муж вернется, он даст вам о себе знать...

Рядом слонялся Фермен или другой слуга. Во всяком случае, сказать мне было нечего. Я перестал разбирать звуки, исходящие из наушника, походившего на плохо отрегулированный приемник. Я опустил трубку. Все! Больше никто не вытащит Сен-Тьерри из его могилы. Марселина никогда не станет вдовой. А ты, глупый пень, так и останешься тем, кем и был до сих пор — неудачником, ничтожеством, примитивным преступником. Я открыл сейф, сделал наспех большой глоток спиртного, поперхнулся, закашлялся, никак не мог остановиться, слезы выступили на глазах, и я надеялся, что задохнусь окончательно.

Наконец я успокоился. Теперь настал черед предаться всяким досужим домыслам, в чем я уже весьма преуспел. Итак! Старик отправляется к праотцам. Что же дальше?.. Кто вернется из Милана, а? Симон. Симон один. Симону придется давать объяснения... Но как только я подумал о Симоне, то ощутил, что попал как бы в полосу тумана. Что же дальше? Старик после того, как у него началась агония, все еще не сказал своего последнего слова!.. Есть столько примеров, когда, впадая в кому, больной черпает в этом состоянии новые силы и тянет, и тянет еще не один день. Труп в подвале скоро превратится в вещь, в безымянный предмет, станет никем. Даже если случайно его обнаружат, ничто не позволит утверждать, что это — Сен-Тьерри, а не какой-нибудь бродяга. И на сей раз моя судьба целиком зависела от старика. Все равно что биться головой о стену. Нужно ли предупредить Мейньеля? Да. Если он узнает, что старик при смерти, то он все равно прекратит работы, опасаясь, что ему не заплатят. А узнает он об этом, как только приедет в замок. Лучше уж опередить события. Поэтому я ему позвонил и поставил в известность.

— Мне это больше по душе, — сказал он. — Работенка не из приятных.

Если бы он только знал!.. Будучи не в состоянии ничем заняться, возбужденный, я отправился бродить по городу, чтобы убить время. Конечно, мне нужно было изучить кое-какие планы, рассмотреть заявки клиентов, но я совершенно не мог сосредоточиться на конкретном предмете. Я шатался, рассматривая витрины, и искал какую-нибудь уловку, придумывал малейший повод, изобретал способ, который бы мне позволил привести свидетеля в особнячок. Но лишь двое были способны профинансировать работы, только один из них уже умер, а другой вот-вот умрет... Обычно убийцы пускаются на всякие ухищрения, чтобы спрятать тела своих жертв. Я же ломал себе голову над тем, как сообщить, что совершено преступление, и не находил никакого решения. Если только Марселина...

Я вошел в кафе, чтобы ей позвонить, и наткнулся на Фермена.

— Мадам не сможет прийти, — сказал он мне заговорщицким голосом, — мсье соборуют.

— Он, значит, пришел в себя?..

— Нет, мсье. Он все в том же состоянии. Больше нет никакой надежды.

— Предупредите мадам Сен-Тьерри, что я позвоню через час. Я извиняюсь за назойливость. Но речь идет о срочных работах, вы понимаете? Я совершенно не представляю, что должен предпринять.

Невероятно, сколько абсурдных идей, химерных надежд могут пронестись в голове за какой-то час! Я не удержался, выпил еще несколько рюмок. Мысли путались. Тротуар поплыл под ногами. Фонари тускло горели в сумерках. В этот час тени от них были лишь бледными очертаниями, сгустятся и почернеют они позже. Я шел, не разбирая дороги. Дыхание клубами пара вырывалось изо рта, они принимали форму шара, словно в комиксах, и в середине этого шара я радостно писал: «Сен-Тьерри умер...», «Ищите Сен-Тьерри...», «Сен-Тьерри — ку-ку...». Хорошенький комикс, черт возьми! Потом я зашел в незнакомый бар, попросил телефонный жетон и рюмку коньяку. Марселина сразу сняла трубку.

— Марселина?.. Извините, я хотел сказать мадам Эммануэль Сен-Тьерри?

Я чувствовал, что она беспокоится, нервничает. Она, очевидно, спрашивала себя, не заболел ли я. Ну да, заболел. Конечно!

— Фермен передал вам мою просьбу?.. Хорошо, я хочу твердо знать, что же делать — ремонтировать или сносить? Я знаю, что ваш муж хотел все стереть с лица земли... Полагаю, что он остался при своем мнении. Вы ведь в курсе, не так ли?

— Мсье Шармон, неужели нельзя дождаться его возвращения?

— О! Его возвращения! Возможно, он не собирается возвращаться.

— Я ему написала. Через два-три дня все станет ясно.

— Но вам, дорогая мадам, ничто не мешает дать мне заказ. Ему останется только его подтвердить.

От слов «дорогая мадам» у нее перехватило дыхание. Меня это рассмешило. Ее брату, этому славному малому, будет совсем не просто отразить удар, нанесенный ниже пояса. Разумеется, он позаботился, чтобы наложить руку на переписку Сен-Тьерри. Но у него не хватит смелости ответить, что особнячок следует разрушить. Однако, раз он залез в шкуру Сен-Тьерри, он не сможет отказаться от обещания!

— Алло... — Она говорила тихо, так что я с трудом ее слышал. — Алло... Что происходит, Ален?

— Просто я спешу, я взял на себя определенные обязательства. Так я начинаю или нет?

— Лучше не надо, до тех пор пока здесь не произойдет... что-либо конкретное.

— А «конкретное» произойдет скоро?

— Неизвестно. Сердце у него здоровое... Если что-нибудь случится, я поставлю вас в известность, мсье Шармон.

Связь оборвалась. Вероятно, из-за преданного слуги, который повсюду совал свой нос. Что ж, мой славный Шармон, выбора нет. Придется самому браться за работу, как говорил Мейньель. За неприятную работу. Я залпом выпил рюмку коньяку и заказал еще одну — лишь для того, чтобы набраться сил и обдумать одну мысль, которая только что меня осенила. Раз от меня все отворачиваются, то я возьму дело в свои руки как можно скорее — а именно сегодня вечером. Я, Ален Шармон, вытащу труп сам и положу на дорогу у всех на виду. А тот идиот из Милана пришлет письмо, подписанное «Сен-Тьерри». Полиция долго будет разбираться!.. Нет, если подумать, здесь что-то не так. Если Симон находился в Милане, то он не мог в то же самое время быть здесь и заниматься трупом. Я только отводил от него подозрения. Нужно положить труп в самой удаленной части парка, чтобы... Нет! Это ничего не меняло.

— Официант!..

Прошу прощения. Я ошибся. Напротив, если полиция завтра обнаружит труп, то судмедэксперт легко установит, что смерть наступила несколько дней назад, то есть до отъезда Симона. Всем станет ясно, что Симон спрятал свою жертву в кустах, чтобы затем занять его место... Мои рассуждения казались логичными. Оставалось вытащить Сен-Тьерри из подвала!

Меня бросало в жар. Сен-Тьерри был не очень тяжелым, однако существовало препятствие — дюжина ступенек, которые надо преодолеть. Взвалить его на спину? Озноб прошел по телу от отвращения. Взять его под мышки и вытащить?.. Тоже омерзительно. Может, использовать трос?.. Главное — избегать любого прикосновения... по крайней мере, продолжительного соприкосновения. Да, канат, но где я возьму его? Что за увертки! А канат, который я всегда вожу в багажнике на случай аварии? Он длинный, прочный. У меня все есть под рукой, все, кроме мужества. Я мысленно делал скользящую петлю... А как ее потом накинуть?.. Поднять голову... продеть через плечи... но еще нужно поднять руки... Я вцепился в стойку бара.

— Официант... Чего-нибудь покрепче!

— Вы не думаете, мсье, что... На вашем месте я бы остановился.

Он прав. Мне нужна воля, а не алкоголь. Я заплатил и очутился на улице. Ноги тряслись. Если честно, то меня всего трясло. Но я должен... Я должен... Не знаю почему... но должен. Иначе я действительно стану последним подонком. Я расхлебываю... потому что заварил... или скорее я заварил и теперь должен расхлебывать. Наконец я себя понимал, и все звезды, светившие над крышами, понимали меня, обещали мне чудесную ночь, без дождя. Ночь, которая не оставит следов от тела, когда его поволокут по земле. На самом деле ночь такая, о которой можно только мечтать. Ночная тишина и морозец, они отпугнут любопытных. Твоя ночь, Шармон, если ты мужчина!

Я напрасно старался двигаться осторожно, земля трещала так, как будто я ступал по битому стеклу. Давно минула полночь. Городские шумы смолкли. Когда я проходил мимо замка, то заметил слабый свет в комнате старика. Остальные окна оставались темными. Я был совершенно уверен, что никто меня не побеспокоит. Единственная опасность таилась во мне самом. Алкоголь догорал в моей крови, как затухающая трава, которая сильно дымит. Встав на четвереньки, я перелез через проем, слегка запутавшись в канате. Я надел брюки для верховой езды и куртку на меху, чтобы чувствовать себя не столь стесненным в движениях, но канат, слишком долго пролежавший в багажнике, немного испачкался в масле и все время разматывался.

Я остановился на пороге особнячка. Дверь оставалась открытой. Момент настал... Я расстегнул ворот куртки. Я вновь стал задыхаться. Куда я положу труп?.. Может, сначала было бы разумней осмотреть кустарник, росший недалеко от особнячка... Я знал, что старался выиграть время, что хитрил сам с собой, и все же гордился своей прозорливостью, аккуратностью, тщательной аккуратностью! Ни в чем не полагаться на случай. Я пошел в сторону парка. Звезды мерцали на голых ветвях, как весенние бутоны. Я считал шаги: 40... 50... Достаточно. Даже слишком. Дорога осталась далеко позади. Потом вдруг мне стало стыдно. Все это уловка, повод избежать испытания. Нужно только вытащить тело и оставить снаружи. Потом... что ж потом?.. События сами определят продолжение истории.

Я вернулся к особнячку и решительно вошел внутрь, закрыв за собой дверь. Отступать больше некуда. Я снял перчатки, зажег фонарь и поставил его на пол. Он хорошо освещал потолок, но бледно отсвечивал на стены. Я достаточно хорошо видел, чтобы сделать скользящую петлю. Я просунул в петлю ногу и сильно потянул, чтобы испытать канат на прочность. От усилия кровь ударила в голову, запульсировала на шее. Я закрыл глаза, и под веками светящийся диск фонаря распался на зеленые сверкающие пятна. У меня никогда не хватит сил... Я медленно тер виски. Спокойно... теперь лучше. Не может быть и речи, чтобы поднять труп одним махом, только преодолевая ступеньку за ступенькой. Я открыл глаза... Под лестницей что-то шевелилось. Я схватил фонарь и направил его на дверь, ведущую в подвал, но выступающий угол мешал мне как следует разглядеть. Я замер. Мне что-то послышалось... Но в пустом доме всегда что-то может послышаться... Я вытащил ногу из петли, не выпуская фонарь из рук. Он проложил передо мной дорогу, по которой теперь я должен идти. Я сделал шаг, и пол протяжно затрещал. Я резко остановился... Что-то быстро проскользнуло... нечто живое... или почудилось? Может, это перегретая кровь стучит в выжженных алкоголем мозгах? Если бы я не закрыл дверь, то ночь успокоила бы меня. Я чувствовал себя ужасно одиноким, ощущая под ногами реальное присутствие трупа, для которого дом стал союзником. Я глубоко вдохнул воздух, словно собирался нырнуть в пропасть, затем сделал еще один шаг в сторону, чтобы разогнать темноту, скопившуюся под лестницей.

Я чуть не завопил. Крыса!.. Она смотрела на меня... потом крысы не стало... Потом появилась другая... вот еще одна уцепилась лапками за ступеньку лестницы... Их глаза двигались, как крошечные головешки... Клавьер, на помощь! Я вижу крыс!.. Пот заливал глаза. Толстая серая крыса, как бы привлеченная светом, двинулась на меня... все эти хвосты шевелились, извивались... звери, пресмыкающиеся. Веревка, лежащая у моих ног, ожила, петля раздулась, как шея кобры... Я бросил фонарь, наткнулся на стену. Я никак не мог найти дверь. Я умолял Сен-Тьерри выпустить меня...

Потом ночной холод осушил мое лицо. Я очутился на улице. Я побежал. Я бросился в машину. Я полагаю, что потерял сознание. Я ничего не соображал, когда взялся за руль, ничего не соображал, когда вошел в дом. Я рухнул на кровать. Я их еще видел, но все более и более смутно. Толстая крыса исчезла последней. Я совершенно забыл про Сен-Тьерри. Я превратился в человека, которому напомнили, что он смертельно болен. Его тело ему больше не принадлежало. Его рассудок измышлял крыс. А вскоре, возможно, заставит их бегать по комнате, карабкаться по занавескам. Я машинально прижал колени к животу. Клавьер недаром меня предупреждал, но я бы никогда не подумал, что можно так явственно представлять себе подлинных крыс, так подробно, во всех деталях, видеть их шерсть, лапки, коготки. Я на самом деле болен... Собрав остаток сил, я все же поднялся, чтобы утолить жажду. Я выпил два полных стакана воды, прежде чем лечь, зажег в квартире все лампы. При свете я чувствовал себя в некоторой степени в безопасности, но все же боролся со сном. Лежа на боку, я смотрел на пол, заглядывал под мебель. Соборные часы отбивали время. Мимо проезжали грузовики. Я наконец заснул, и когда вернулся из небытия, когда увидел, что везде горит свет, то выпрыгнул из кровати с криком: «Кто здесь?..» Потом вспомнил... Мне нужно лечиться. К счастью, это первый приступ.

Я сварил кофе. Больше в рот не возьму ни капли спиртного. По мере того как я обретал душевное равновесие, я судил себя все строже. Фонарь, канат, перчатки остались там. Необходимо за ними сходить! И потом, все-таки я должен вытащить труп. Через два-три дня... когда пройдет алкогольное отравление. Пока я не в состоянии сделать ни малейшего усилия. О крысах я больше не думал, но они не оставили меня в покое. Они там, они затаились в моих жилах, в моих нервах... В душе царил страх, он мешал мне серьезно, не спеша обдумать создавшееся положение. Я только знал, что перчатки меня выдадут, что я совершил страшную ошибку. Как только я сосредоточивался на этом факте, то где-то в самой глубине своей души испытывал некую напряженность, заторможенность... Движение перекрыто! Спина покрылась холодным потом. В начале я без особого труда смирился с мыслью, что Сен-Тьерри умер по моей вине. Я не учел, что эта мысль пробьет себе дорогу. И теперь она меня постепенно уничтожала. Она закрывала мне доступ в особнячок. Она давала о себе знать, когда алкоголь во мне неистовствовал и принимал форму тех зверей, которые появлялись, чтобы загородить мне проход... Я видел не фурий, я видел крыс, это — гораздо хуже.

Я предупредил секретаршу, что плохо себя чувствую, и попросил ни в коем случае меня не беспокоить. В книжном шкафу стоял медицинский словарь. Статья «Белая горячка», к сожалению, была слишком короткой. Но в ней говорилось о галлюцинациях на почве алкоголизма: крысы, змеи, летучие мыши... все, что обитает в царстве теней и символизирует смерть. Не колеблясь ни секунды, я заперся в кабинете и позвонил Клавьеру.

— А, это ты! — сказал Клавьер. — Говори быстрее, мне нужно бежать в больницу... Так как, решился?

— Я видел крыс.

— Что?

— Крыс, ты понимаешь?

— Ты хочешь сказать, что у тебя был приступ?

Он вдруг стал внимательно слушать. Я его представлял слегка склонившимся надо мной, с чуть повернутой головой, прислушивающимся, подобно настройщику пианино.

— Не знаю, приступ ли это... Думаю... да.

— Послушай... Где это с тобой случилось?

— На стройке.

— Ты тогда выпил много?

— Изрядно... да... прикладывался в течение всего дня.

— Что с тобой произошло?

— А... ну, это — просто... Они выбежали из темного угла.

— Ты был один?

— В этот момент — да.

— Потерял сознание?

— Потом да.

— Как потом?

— Я сначала убежал и потом от потрясения упал в обморок.

Клавьер засмеялся, я чуть было не рассердился.

— Это правда, уверяю тебя. Я их видел.

— Согласен. Ты их видел. Наверняка ты видел настоящих крыс, старина. Если бы с тобой случился действительно припадок, то ты бы сам разобрался... Если хочешь, могу показать настоящих больных, ты сразу успокоишься... Это психи, понимаешь. Они катаются по земле, вопят... А! Я уверяю тебя, что, случись с тобой припадок, ты бы всполошил всех соседей... Нет, слава Богу, до такого состояния ты пока не дошел... я совершил ошибку, когда в тот раз позволил себе пошутить по этому поводу.

— Однако...

— Поверь, Шармон... ты видел настоящих крыс, реально существующих. Их можно встретить на любой стройке. Только ты находился не в своей тарелке... Поэтому-то ты и подумал, что у тебя крыша поехала. Вот так!.. Все очень просто. Приходи все же ко мне в кабинет. Нам следует принять меры. Я тебе говорил и повторяю: у тебя что-то неладно. Когда такие люди, как ты, начинают пить, значит, что-то в жизни их раздражает. Главное — устранить причину этой мании. Пока же, черт возьми, если ты не можешь не напиваться, то добавляй воды в ту пакость, которую глотаешь... И потом, забудь о них, о крысах, или же купи хорошую крысоловку и поставь ее у себя на стройке. Позже сообщишь новости... Ну, до скорого!

Он повесил трубку. Он считал, несчастный Клавьер, что успокоил мою душу. Я смертельно устал. Если эти крысы были настоящими крысами, как он утверждал, то в особнячок их привлек... Я слышал скрежет их зубов, сотен зубов, орудующих, словно тоненькие скальпели. Изо дня в день их число росло, они грызли... грызли... Если я не вмешаюсь, они ничего не оставят. Они быстро сожрут мое преступление и мои надежды. Марселина даже не станет вдовой. Брошенная жена, вот и все... Она примется искать мужа. Симон заявит, что в одно прекрасное утро Сен-Тьерри уехал... Следствие затянется. Дело закроют. Но до тех пор я умру!

Нет, Боже мой, нет. Невозможно, чтобы меня настигла подобная кара! Ведь с крысами можно бороться, ведь можно каким-то образом их прогнать. Пусть их целые полчища, но все равно за один присест они не уничтожат... Время от времени, насытившись, они обязательно делают перерыв... Я отыскал в своей библиотеке одну старую книжку по естествознанию. Детская наивность, но что поделаешь! Я был совсем один и имел право валять дурака... А мне любой ценой нужно получить полное представление о крысах. И я узнал, что их зубы беспрестанно растут и что они вынуждены есть, есть без передышки, даже когда не голодны, чтобы не дать зубам вырасти до чудовищных размеров. Возможно, они ели от страха, что могут умереть, если у них во рту вырастут кошмарные клыки. Они поедали все подряд, мягкое, твердое, охваченные навязчивой идеей — двигать челюстями. Кровожадными их делало отчаяние. Как и меня. Они стремились уничтожить. Я стремился сохранить. Я закрыл книгу. Война объявлена. Но как ее вести? Я позволил себе отхлебнуть немного водки, поскольку это меня успокаивало. Алкоголь меня приободрил. И, бросившись из одной крайности в другую, я сказал себе, что если все тщательно взвесить, то положение не выглядело столь катастрофическим. Я увидел одну или двух крыс. Все остальное — плод моего болезненного воображения. Не существовало никакой причины для того, чтобы подвал кишел крысами. Я вооружусь палкой, вот и все. На ногах сапоги, руки в перчатках, мощный фонарь, прикрепленный к куртке. Чем же я, в конце концов, рискую? Моя ошибка заключалась в том, что я не приготовил должным образом эту вылазку, ничего не предусмотрел...

Я наполнил ванну, долго, тщательно мылся, старательно убеждая себя, что таким образом очищаюсь от суеверных страхов. Как-нибудь мне следует рассказать об этом Клавьеру. Может, во мне сохранились детские воспоминания, отравлявшие мое существование еще больше, чем алкоголь. Я вспомнил, какой ужас я испытал, когда юношей читал в иллюстрированных журналах рассказы об охотниках, окруженных волками. А какое отвращение питал к змеям! До сих пор оно настолько сильное, что летом я не ходил в лес. Мальчишка! Настоящий Шармон — мальчишка. Он совершил преступление, словно мальчишка, которого наказали. И теперь готов на все, лишь бы не смотреть на содеянное.

Зазвонил телефон. Десять часов. Это Марселина.

— Алло... Я беспокоилась, Ален... Да, могу говорить. Фермен и служанка убирают комнаты наверху. Ты не заболел?

— Почему? Вовсе нет.

— Вчера ты мне показался странным!

— Да нет же... Как старик?

— Без изменений... Это может долго продолжаться. Так вот, раз у нас теперь есть сиделка, я подумала, что и я имею право отлучиться... В конце концов, Эммануэль просто обязан приехать! Я сделала достаточно... Как ты смотришь на то, чтобы... завтра?

— Где?

— Не знаю. Может, в Виши.

— Во сколько?

— После трех. Я вынуждена пообедать здесь.

— Договорились.

— Точно? Ты не болен?

— Нет. Заботы одолели. Потом объясню.

— До завтра, дорогой. Я очень рада.

Завтра все уладится. Я поискал в шкафу сапоги. Я надевал их, когда дороги становились грязными, но часто забывал их чистить. Я ко всему относился небрежно. Заботы повседневной жизни меня удручали. Естественно, гуталин засох. Я просто почистил их щеткой. Перчатки я отыщу на месте. Что касается палки... Пока я искал, пришла в голову идея. Иногда я ловил рыбу спиннингом. Он был в хорошем состоянии. Само удилище, прочное и гибкое, напоминало шпагу. Хлесткий удар — и крысы нет. Забавы ради я со свистом рубанул воздух. Прекрасно. Днем я купил фонарь с мощным отражателем и со скобой и стал дожидаться ночи.

Время тянулось бесконечно однообразно. Я даже страдал, потому что старался пить понемногу, ровно столько, чтобы не дрожали руки. Они все равно дрожали. Они дрожали также, если я превышал допустимую норму. Но существовало некое промежуточное состояние, когда я чувствовал себя уверенным, ведя машину, был способен на любые подвиги. Я съел легкий ужин, выпил слабенького бургундского, затем пошел в кино, где немного вздремнул. Ночь вступила в свои права. Я тщательно снаряжался. Голова ясная, я вполне владел собой. И все же в глубине души таилась тревога. Задача передо мной стояла не из легких. Я ехал не торопясь, заметил уснувший замок, остановил машину в перелеске. Держа в руке удилище, пролез, даже не споткнувшись, через проем в ограде и одним махом очутился у двери. Здесь остановился. Сердце сильно стучало. Успокоить невозможно. Я включил фонарь. Помещение выглядело как обычно. Никакого шума. Никакого подозрительного движения. Я поднял перчатки и надел их. Они были ледяные. Я сунул в карман фонарь, брошенный накануне, затем перекинул на плечо канат, больше он меня не пугал. Такая победа придала мне смелости, и я сделал несколько шагов, чтобы осветить лестницу снизу.

Она сидела там... Она самая, смею сказать, и дожидалась меня. Луч света заиграл на ее шкуре, пробежал по извилистому хвосту, напоминающему медяницу. Я направил фонарь прямо ей в глаза, и они засверкали. Переведя дух, я стал внимательно ее разглядывать. Да, это настоящая крыса, и ее можно убить. Страх перерос в жестокость. Я сделал шаг, и видение исчезло. Ее нигде не было, она растаяла на месте. Я приблизился, держа удилище наготове. Дверь, ведущая в подвал, приоткрыта, она ускользнула в узкую щель. Я пнул ногой дверь и открыл ее настежь. От грохота они должны были разбежаться. Я разглядел первые ступеньки винтовой лестницы. Черт, не прыгнут же они на меня сверху! Это же не волки! Еще один шаг. Еще один. Стиснув зубы, я стал спускаться. Лестница была свободна от врагов. Теперь я ее видел вплоть до самого низа. Я мог бы избавиться от стольких глупых страхов. Я встал на предпоследнюю ступеньку. Сводчатый потолок взмыл над моей головой. Я выпрямился. Свет от фонаря скользнул вверх и залил светом подвал...

А!.. Все головы поднялись одновременно, тесно прижавшись друг к другу. Глаза блестели, как осколки стекла, как будто они устилали весь пол подвала. Ни одна крыса не собиралась удирать. Я услышал нечто похожее на рыдание. Рыдал я. Я отступил, держась за стену. Они на меня нападут. Это — неизбежно. В этом замкнутом пространстве я не смогу защититься. Пятясь, я медленно поднимался по ступенькам. Но они казались слишком узкими и тесными. Теперь, когда свет фонаря не беспокоил их, я слышал писк, тонкий, словно иголки, которые вонзались мне в кожу. Изо всех сил я захлопнул за собой дверь. Я их запер. Больше они, наверное, не смогут выйти. Тем хуже. Я дышал столь учащенно, что фонарь дрожал и его яркий свет метался по двери. Но позади все еще слышался писк. Мои ноги подкашивались. Спотыкаясь, я прошел через зал. Их слишком много. Ничего не поделаешь. Невозможно подойти до тех пор, пока... Тогда что же остается? Об этом мне даже не хотелось думать. Я положил канат в багажник и вырулил на пустынную дорогу. По мере того как я удалялся, я испытывал облегчение, которое у меня вызывало отвращение, и отчаяние, леденящее сердце. Я чувствовал себя одновременно спасенным и пропавшим. Сен-Тьерри больше не существовал! Кончился! Исчез! Развеялся! Его можно искать годами. Да и мне самому осталось только забыть его. Но пока я буду его забывать, Марселина мало-помалу тоже отдалится от меня. Он нас связывал. Никогда раньше я не осознавал этого так отчетливо. Отныне она станет жить, испытывая страх перед его возвращением. Впрочем, по закону, ей придется долго ждать, прежде чем она сможет выйти замуж повторно... Я наведу справки, но уже сейчас былв этом уверен... Я поставил машину у собора. В этот час все бары закрыты. Присутствие человека, кого угодно, принесло бы мне облегчение. Но по улице шел я один. Я вошел в дом, положил удилище и фонари. Больше я туда не вернусь. Выпил немного коньяку и проглотил таблетку снотворного. Я по опыту знал, что эта смесь оказывала сокрушительное воздействие, а у меня появилось острое желание забыться! Что-то во мне думало, думало... У меня внутри тоже сидели крысы!

Я выплыл из небытия, когда уже давно наступило утро. Телефон. Я побежал в кабинет. Это Марселина? Да.

— Ален?.. Только два слова... все остается в силе, как мы договорились?

Почувствовав, что я колеблюсь, она продолжила очень быстро:

— У тебя же нет никаких встреч: сегодня суббота.

— Решено. Я тебя жду на вокзале в три часа.

Итак, сегодня суббота. Все началось... Я схватил блокнот, чтобы посчитать дни... все началось... во вторник. Позади неделя. Она зияла за моей спиной, как дыра во времени. Я чувствовал вялость, пустоту и не испытывал ни малейшего желания ехать в Виши. Но потом, побрившись, приняв душ, выпив чашку крепкого кофе, вдруг заспешил ехать. В этой квартире стало невыносимо. Я задыхался. Быстрее на свежий воздух. Дорога. Жизнь.

Увы, над Виши висело мрачное, серое небо. Я обошел парк, прошелся вдоль рядов пустых стульев. Некоторые стояли в кружок, как если бы невидимые существа вели беседу среди опавших листьев. Крупные гостиницы закрыты. Город еще не отошел от зимнего оцепенения. Я уединился в привокзальном буфете, где и пообедал. Плохо. Но существовало хоть какое-то движение: люди несли на плечах лыжи, иногда приходили поезда, можно было хоть о чем-то думать, не вникая в сущность. Наконец я направился к выходу на платформу. Я испытал какое-то легкое волнение, которое в былые времена сжимало мое сердце, когда я поджидал Марселину и представлял, что уже стискиваю ее в объятиях. Но с тех пор...

Я заметил ее. С пустыми руками. Значит, ничего не получится. Она уедет первым же поездом. В противном случае она захватила бы небольшой чемоданчик, набитый всякой всячиной: чулками, флакончиками, кремами. Она брала ночную рубашку и даже вечернее платье, на котором, когда она его вынимала, не было ни единой складки. Она по-дружески мило чмокнула меня в щеку.

— Извини меня, Ален... Я ненадолго. Он при смерти.

— Он умирает столько же времени, сколько прожил!

— На этот раз все кончено. Мне удалось удрать. Они думают, что я в Клермоне. У меня только час... Я ведь расстроена не меньше, чем ты!

На другой стороне площади расположились многочисленные кафе. Мы выбрали одно наугад. Я заказал грог.

— Я тебе не говорила... Я совершенно замоталась... Там живешь как ненормальная. Он заболел.

— Кто?

— Эммануэль, разумеется.

— Что?

— Да что с тобой? Ты словно витаешь в облаках. Эммануэль в Милане заболел, похоже, бронхит. Брат звонил вчера вечером. Ничего серьезного, но на улицу выходить нельзя. Врач запретил... Если отец умрет, то на похороны он не приедет. Весело, ничего не скажешь! О последствиях можешь догадываться... Я его предупреждала, но он ничего не хочет слушать. Это должно было случиться, а все его манера ездить по ночам...

Ее болтовня позволила мне прийти в себя, но я с трудом скрывал свои чувства. Машинально она поправила узел галстука.

— Ты по-прежнему одеваешься кое-как. Неужели ты не можешь купить себе другой галстук? Из этого уже нитки торчат. Я тебе подарю красивый галстук, который я видела в Клермоне в последний раз.

— Ты с Симоном говорила о проведении работ?

— Разумеется. Но он сказал, что решать не ему и что до возвращения Эммануэля ничего не надо предпринимать.

— А Эммануэль скоро вернется?

— О! Как только будет в состоянии выдержать поездку. Возможно, в конце следующей недели... На этот раз хорошо, если бы он задержался подольше. Столько всего надо уладить! И прежде всего этот замок. Он не собирается его восстанавливать. У него возникла идея купить недвижимость в Италии, возможно, на берегу озера Маджоре. Рядом с Миланом. Я была бы очень довольна.

Она и не догадывалась, как своими словами раздирала мне душу.

— Купим яхту, всю из красного дерева. Как-нибудь я на ней отправлюсь к тебе на свидание.

— Послушай, Марселина, ты даже не представляешь, что это за расстояния!

— О! Расстояния! В наше время!.. Между Парижем и Миланом ходит прямой поезд.

У меня чуть было не вырвалось: «А расходы? А потерянное время?» Но зачем еще больше унижаться? Правильно я все же сделал, что убрал Сен-Тьерри! Понемногу своими коварными планами, заманчивыми перспективами он у меня отнимал ее, похищал с каждым днем все больше и больше. Он оставался там, живой, энергичный, а она продолжила свой восторженный монолог:

— Если мы начнем строительство, то тебе придется разрабатывать проекты и ты будешь часто туда приезжать. Эта поездка в Италию... ореол таинственности... мне все ясно. Он что-то наметил... земельный участок... недвижимость... Я допускаю, что он заболел. Но здесь кроется что-то еще. Я знаю его!

— Марселина... скажи откровенно... ты можешь твердо утверждать, что он так и не узнал правды... в отношении нас?.. Да, мы уже это обсуждали. Но я опять задаю себе этот вопрос.

— Что ты выдумываешь? Конечно, он не знает.

— Но как ему пришла в голову идея переехать в Италию?

— Может, ему подсказал Симон. Симон и я, мы иногда болтали. Симон часто говорил, что хватит с него Франции, что это страна скупердяев и низкооплачиваемых трудяг.

— Твой брат может быть в курсе нашей связи?

— Я ему не рассказываю о своих делах.

— Можно не рассказывать... а как-то намекнуть... разве нет?

У нее закралось сомнение.

— Нет, — прошептала она. — Не думаю... Даже если он что-то подозревает... что мне кажется невероятным... Не в его интересах посвящать Эммануэля! Пройдемся немного? После Парижа я ни разу не выходила на воздух.

Мрачная прогулка по пустынным улицам. Марселина говорила о замке, об умирающем старике с каким-то неистовым увлечением, задевавшим меня за живое, как если бы я имел право из-за этого переживать. Хотя именно я задал этот циничный тон. Мне-то нужно было сорвать свою злость. А что касается ее, то я знал, что она испытывала... радость скорого освобождения от зависимости и перспективы стать богатой. От мужа она переняла этот жуткий вкус к деньгам. Она заразилась им, как вирусом. Даже мертвый Сен-Тьерри оставался заразным. Влияние убить нельзя! Призрак на тот свет не отправишь!


Старик умер на следующий день. Меня не было в офисе, когда позвонил Фермен. Эту новость мне сообщила секретарша.

— Можно подумать, что это доставило вам удовольствие, — заметила она.

О да! Это доставило мне удовольствие. Из-за Симона. Кончена комедия! Ему придется открывать карты. После Виши я думал о нем, но так и не смог ничего разгадать. На что он надеется? Может, в Италии он хотел выдать себя за Сен-Тьерри, провести вместо него переговоры? Почему бы нет, если ему приходилось иметь дело с людьми, не знавшими Сен-Тьерри в лицо? Я даже подумывал, не намеревался ли он избавиться от своего зятя раньше? На первый взгляд это казалось экстравагантным. Но все же!.. Он досконально знал положение дел. Неотступно следуя за Сен-Тьерри, он, несомненно, мог научиться писать, как он, говорить, как он. Он, конечно, прикарманил паспорт убитого и теперь останавливается в гостиницах под фамилией Сен-Тьерри и получает на его имя корреспонденцию, по крайней мере, на почте, в отделе до востребования. Одним словом, он мог совершенно спокойно превратиться в Сен-Тьерри. Они не похожи друг на друга, но кто же разглядывает фотографию в паспорте, если нет причин для подозрений? Может, Симон даже обрадовался, когда увидел, что кто-то другой сделал за него работу! А возможно... пряча труп в подвал, он знал, что крысы завершат столь успешно начатое дело. И тогда его поведение вполне объяснимо. Болезнь Сен-Тьерри — хороший повод. Можно не приехать на похороны, но продолжать давать о себе знать, присылая письма. Вполне правдоподобно. Каждый посыльный, каждая горничная согласится за приличные чаевые относить на почту письма в определенные дни. Приедет Симон, озабоченный, расстроенный. «Нет, Эммануэль плох... Но он хотел приехать. Его с огромным трудом заставили соблюдать постельный режим. За ним хорошо ухаживают. Но он такой неосторожный!..» Я понимал Симона. Марселина получит все. Но затем?.. Затем?.. Симон все же не мог вести двойную жизнь, жить во Франции под своим собственным именем, а в Италии — под именем Сен-Тьерри!.. Тогда? Неужели исчезнет и Симон? Чтобы провернуть в Милане крупную операцию за наличные? Затем самолет в Южную Америку, а когда правда пробьет себе дорогу, будет слишком поздно... Пикантно? Но подлинное мошенничество всегда имеет свою пикантную сторону. И все же существовала одна помеха. Труп. В худшем случае, скелет... Симон недаром, говоря от имени Сен-Тьерри, остерегался возобновлять строительные работы. В этом-то заключалась вся соль. Не ведутся ремонтные работы, не находится и труп. Силен мужик!.. Все прояснилось. Даже слишком! Может, я все напридумывал. Но одно из двух: или Симон — пройдоха, и я не далек от истины, или Симон — глупец и не замедлит запутаться в собственной лжи. На похоронах ему придется сбросить маску.


Я позвонил Марселине и выразил свои соболезнования. Она держалась очень достойно, с чуть наигранным волнением. Похороны должны были состояться на следующий день. Она направила телеграмму мужу и ждала от него ответа.

— Поставь меня в известность, — сказал я. — Мне нужно с ним поговорить.

Два дня назад у меня язык не повернулся бы такое выговорить. Сейчас я даже не испытывал ни малейшего стеснения. Не то чтобы я ожесточился, просто я мысленно следил за Симоном, как шахматист, который заблаговременно обдумывает ответную комбинацию. Я забыл про особнячок и про то, что там видел. Крысы!.. Они превратились во что-то абстрактное... Иногда я отрывался от работы, отодвигал от себя бумаги, наваленные на столе, закуривал сигарету. Крысы!.. Мне хотелось им сказать: «Поосторожней... Не торопитесь!»

Ближе к вечеру мне позвонила Марселина:

— Звонил Симон. У Эммануэля состояние неважное. Ему колют пенициллин. Помимо всего прочего, у него пропал голос. — Мысленно я поздравил Симона. Ловко придумано! — Он не приедет. Что поделаешь! Симон передаст его извинения.

— Когда приедет Симон?

— Чтобы добраться быстрее, он рассчитывает завтра вылететь в Париж, там пересядет на самолет компании «Висконт». Для него, возможно, так проще, но мне это очень неудобно. Аэродром у черта на куличках, а у меня столько дел здесь!

— Я могу тебя отвезти.

— Правда?

— Во сколько он приземляется?

— По расписанию — в пятнадцать двадцать.

— Хорошо. Минут за сорок я за тобой заеду. Я буду рад увидеть Симона и привезу вас. Но не покажется ему это странным?

— Нет. Конечно нет. И потом, разве сейчас до приличий!..

Старина Симон! Он не посмел взять «мерседес». Он всего еще лишь верный секретарь. Стеснит ли его мое присутствие? А мои вопросы смутят ли его? Я ведь тоже спрошу его о болезни Сен-Тьерри. И уж конечно заговорю о ремонтных работах. Я заранее знал его ответ. Но эксперимент стоило провести. Я торопил завтрашний день. И каждый раз, когда становилось тревожно на душе, я позволял себе пить чересчур много. Но я твердо решил лечь в клинику, как только дело прояснится. Сейчас мне необходимо очистить душу. После смерти Сен-Тьерри я стал слишком часто приписывать людям низменные чувства. Скоро я начну думать, что пал жертвой всемирного заговора. И об этом нужно рассказать Клавьеру. Это — самое верное доказательство того, что в моей измученной голове что-то медленно выходит из строя. На мою долю выпало слишком трудное испытание. Днем этот кошмар. Ночью снотворное, успокоительные таблетки, которые утром выбрасывали меня из объятий сна, словно корабль, потерявший управление.

И вот я дожил до следующего дня. Еще шел дождь, и я обрадовался, ведь в такую погоду невозможно найти такси. Симон, следовательно, не удивится, увидев меня на аэровокзале.

Фермен был одет во все черное. Зеркала задрапировали. Замок выглядел, словно церковь в страстную пятницу. Марселина вышла ко мне на цыпочках. Она тоже надела траурное платье. Мы осторожно прошли в комнату, где находился покойник. Старый владелец замка в торжественных черных одеяниях лежал между свечами, с недоверчивым видом сжимая в руках четки. Вокруг него я заметил силуэты молящихся и сам замер у изножья кровати. Отец и сын теперь где-то встретились наедине, если это «где-то» существует после смерти, и, возможно, ругались по поводу ремонтных работ. Почему мертвые должны быть менее суетными, чем живые? Я поджидал Марселину в вестибюле. Я бы дорого заплатил, если бы мне позволили закурить. Фермен стоял на посту у двери, впускал посетителей, принимал соболезнования, чуть склонившись, шевеля губами, напуская на себя отсутствующий вид, но тем не менее замечал все происходящее. С ним надо вести себя поосмотрительней. Вот почему Марселина сочла своим долгом разыграть комедию, непрерывно повторяя, что не хочет никого беспокоить, что она могла бы в крайнем случае вызвать такси, что стесняется принять мое предложение. В машине она облегченно вздохнула:

— Как мне все осточертело!.. Скорей бы наступило завтра, тогда можно будет передохнуть! Как видишь, я не огорчена, что Эммануэль не приехал. Он такой же заносчивый, как и этот старый хрыч. Иначе бы визиты, знаки вежливости... все это длилось бы целую неделю.

— Может, он дал указания Симону?

— О! Несомненно. Но Симон обычно слушает, кивает и делает по-своему. С ним мне спокойно. Он быстро все уладит.

Город был запружен машинами, и мы приехали как раз тогда, когда самолет вынырнул из облаков и делал круг над аэродромом. Стали выходить немногочисленные пассажиры. Симон шел первым. В пальто из верблюжьей шерсти, на шее — серый шейный платок, на голове — фетровая шляпа с загнутыми полями. В руках он нес чемодан из свиной кожи. Ни дать ни взять — патрон. Очень довольный, улыбка во весь рот.

— Шармон, какая встреча!.. Очень рад видеть тебя здесь, старина!

Он поцеловал Марселину, обернулся ко мне.

— Ты получил письмо от Сен-Тьерри?

— Нет.

— Тогда скоро получишь... Он мне сказал, что собирается написать тебе.

— Как он себя чувствует? — спросила Марселина.

— Так себе. Он не хочет лежать, но врач запретил ему выходить. Не очень-то удобный больной.

Я не знал, смеяться мне или скрипеть зубами, поскольку все происходило именно так, как я и предполагал.

— Смерть отца не очень потрясла его? — продолжила Марселина.

— Он ожидал этого печального события, в конце концов, возраст есть возраст!

Он ловко забрался на заднее сиденье «симки», а Марселина села рядом.

— Старина Шармон! Надо же, при каких обстоятельствах мы снова встретились... А ты помнишь те времена, когда мы вместе ходили в Дом кино?

Ни одной фальшивой ноты. Предельная искренность с толикой снисходительности. Но Марселина думала сейчас вовсе не о Доме кино.

— Что у него с горлом? — продолжала она. — Он мог бы мне и позвонить!

— Обязательно позвонит. Он мне обещал. А пока он в состоянии только брюзжать. И при этом весьма раздражителен! К счастью, у меня покладистый характер.

— Как идут дела?

— Думаю, неплохо. Ты знаешь его. С другой стороны, итальянцы играют свою игру. Молчат и он, и они. Но впечатление, что все складывается удачно.

— Он оставался все время в Милане?.. Не ездил за город?

— Нет... Он почти сразу заболел.

— Тогда он не сумел пообщаться с теми, с кем хотел.

— Он звонил им по телефону.

— А вот мне он не звонит!

Славная Марселина! В мгновение ока, только потому, что ее самолюбие пострадало, она заставила брата перейти к обороне. Я наблюдал за Симоном в зеркало заднего вида.

— Дела прежде всего, — сказал он.

— Разумеется! — прошептала Марселина. — С какой стати он должен измениться?

Симон предпочел поговорить со мной.

— Ты никогда не ездил в Италию?

— Один раз, — сказал я. — Когда был в Ницце, то решил прокатиться в Сан-Ремо.

— Это не считается. Тебе нужно поехать посмотреть, как они строят. Вот все говорят — американцы! Но эти-то гораздо изобретательнее! Поверь мне, там архитектор запросто может разбогатеть!

Я его слушал так внимательно, что проехал знак остановки. По всей видимости, этот человек не испытывал ни малейшего беспокойства. А ведь он знал, где находится Сен-Тьерри. Он не мог не отдавать себе отчета, что риск все же существует, хоть и минимальный. Когда я объезжал площадь Жода, в голову мне пришла новая мысль, но настолько безумная, что я тотчас ее отбросил. Нет, Симон не подозревал, что Марселина была моей любовницей, по крайней мере, по его виду об этом не скажешь. А если предположить, что он знал об этом, считал ли он меня убийцей Сен-Тьерри? Одну деталь я упустил. Мне никогда в голову не приходила мысль, что Симон мог видеть меня рядом с трупом в тот самый вечер... Если он торопился ехать... если он считал, что Сен-Тьерри опаздывает... в конечном счете, ничто не мешало ему пройтись по парку... и тогда он мог издалека наблюдать за нашей потасовкой. А если у него есть улика против меня, то он вообще действует наверняка... Но какая улика?.. Марселина теперь рассказывала брату, как умирал старик. Симон делал вид, что внимательно слушает, но на самом деле ему-то было решительно наплевать. Я бесстрастно, насколько мог, наблюдал за ним, но его любезное, приветливое лицо человека, всегда готового оказать услугу, ничего не выражало. Вдали показался замок.

— Мы могли бы, например завтра, немного побеседовать? — спросил я.

— Конечно, старина.

— Похороны назначены на одиннадцать, — сказала Марселина.

— Тогда, скажем, в десять часов. А о чем пойдет речь?

— О планах Сен-Тьерри. Я составил смету. Или, точнее, сделал кое-какие расчеты. Это обойдется очень дорого. Мне хотелось бы немного обсудить...

— Охотно... конечно, я в этом совсем не разбираюсь. Но твои предложения я ему передам. Конечно, если все будет подтверждено расчетами. Он обожает цифры.

Симон любезно улыбнулся, показывая, что весьма снисходительно относится к причудам патрона. Что ж, это не сон!.. Ведь именно он пустился в гнусные махинации, а не я. Его спокойствие начинало меня пугать. Я остановился у крыльца. Он пожал мне руку.

— Спасибо, старина. Ну, до завтра.

Фермен уже бежал с зонтиком, укрыл под ним Марселину. Симон помахал рукой.

— Чао!

Невероятно! В большом смятении я вернулся в офис. Я дал себе слово, что задам ему несколько коварных вопросов, но он уже ускользал, словно песок сквозь пальцы. Да и о чем его спрашивать? С самого начала он занял очень выгодную позицию: «Я ничего не знаю... Обращайтесь к Сен-Тьерри... Подождите его возвращения... Он сам принимает решения». Я ничего не добьюсь, показав ему эту более или менее правдоподобную смету, напрасно стану объяснять те или иные детали, он на все ответит благожелательной улыбкой. «Если бы это зависело от меня, старина... Но патрон... ты же его знаешь... чуть что ему не нравится — и страсти начинают бушевать!» Только, наверное, Марселина может его смутить, как это едва и не произошло в машине, но не мне пробуждать ее подозрения... Я вновь кусал губы от отчаяния. До чего же глупо! Он здесь, рядом и почти у меня в руках. Казалось, стоит немного слукавить... но я ничего не мог придумать... Я напрасно часами ломал себе голову. День прошел. Ложась спать, я еще придумывал невероятные уловки, но неизбежно приходил к одному и тому же выводу: работы никогда не начнутся. Еще одна бессонная ночь. На следующий день, разбирая почту, я обнаружил письмо.

Вот оно лежит на бюваре. Почтовый штемпель Милана. Я его вскрыл. Напрасно я надеялся, что узнаю правду. Меня ждало очередное потрясение. Естественно, оно напечатано на машинке. Я бросил взгляд на подпись. Невероятно, но подпись... несомненно, подлинная... подпись Сен-Тьерри... «С» выписано размашисто, верхняя черточка буквы «Т» — длинная... все... все превосходно воспроизведено. Прекрасная подделка. Не кто иной, как Сен-Тьерри, пишет мне из больничной палаты.

«Дорогой Ален!

Я несколько приболел, но не хочу больше заставлять тебя ждать. Марселина мне сообщила, что ты попал в трудное положение. Теперь, когда отец умер, я хотел бы попросить тебя о следующем: я вовсе не собираюсь жить в замке. Но в целом усадьба нуждается в обновлении. После моего возвращения мы вместе посмотрим, как обновить сам замок. Пока же ты можешь снести наиболее ветхие строения, а именно: старую конюшню, приспособленную под гараж, пришедшую в упадок оранжерею, особнячок в глубине парка, который вот-вот рухнет, только ткни в него пальцем, а также заделай проем в ограде. Я сообщаю тебе о первоочередных работах, но я не требую начинать их незамедлительно. Мне важно соблюсти приличия. Пока же можешь располагать собой. Пусть пройдет несколько дней. Впрочем, как только я почувствую себя лучше, сразу же вернусь. Мне хотелось перечислить работы, которые ты можещь обдумать уже сейчас. Это позволит тебе подсчитать расходы, и, я настаиваю, подсчитать как можно точнее. Я планирую провести только самые необходимые работы. До скорого.

С дружеским приветом

Эммануэль Сен-Тьерри».
Я перечитал письмо. Никакого сомнения! Написано черным по белому: «Можешь снести особнячок...» Иными словами, Симон просил меня сделать работу, о которой я даже не смел и мечтать. Иными словами, его не волновало, если труп обнаружат. Иными словами... я мысленно перебирал последствия этого решения, и каждое новое поражало меня сильнее, чем предыдущее... Как Симон решился пойти на такой риск?.. Я еще раз перечитал письмо. «Пусть пройдет несколько дней...» Вот она, ключевая фраза... Когда он перенес труп в подвал, то, вероятно, увидел первую крысу. Симон моментально понял, что его лучшие союзники уже прибыли на место. Теперь это только вопрос времени, черт возьми!

Как и я, он сделал вывод, что вскоре никто не сможет его опознать. Но на всякий случай принял меры предосторожности и просил меня подождать немного. Немного — означало минимум десять — пятнадцать дней. Гораздо больше, чем достаточно!.. Силен, ничего не скажешь. Он сделал лишь одну ошибку... но я единственный, кто мог ее заметить, и единственный, кто вынужден молчать... это — его фраза: «Я планирую провести только самые необходимые работы...» Он не знал, что Сен-Тьерри поделился со мной множеством проектов. А если подумать, то вряд ли он ошибся. Он мог узнать об этих проектах из откровений Сен-Тьерри. Но теперь, когда Сен-Тьерри нет в живых, почему же, черт возьми, он решался на столь масштабное мероприятие? Я выучил письмо наизусть. Я его декламировал. Придраться не к чему. Если я покажу его Марселине — а Симон предугадал такой вариант, — она не удивится. Она узнает и тон, и манеру своего мужа. Она ничего не возразит. И я приступлю к работе в намеченные сроки... Рабочие обнаружат останки, начнется следствие, и оно неизбежно зайдет в тупик. Для меня все вернется на круги своя. Как расстроить замысел Симона?.. Время шло... Я должен ехать в замок. Следует ли мне говорить им об этом письме?.. Я был поставлен в такое положение... По идее — да, следует... С другой стороны, покажи я письмо, разговор с Симоном не принесет никакой пользы. Он мне скажет: «Тебе теперь все известно, так что действуй». Моя настойчивость ни к чему не приведет. Можно бесконечно задаваться вопросом: не сделал ли он это специально, не подстроил ли он так, чтобы я получил письмо именно сегодня? Это давало ему еще одно преимущество. Все говорило о том, что Сен-Тьерри в Милане и не забывает о своих интересах. Доказательство налицо.

Я пошел искать машину. Где же я ее оставил?.. Я обнаружил ее в конце улицы, под «дворниками» лежало уведомление о штрафе за нарушение парковки. Настроение совсем испортилось. Ну и денек! Вот так денек!.. Симон побеждал на всех направлениях. Я сунул бумажку в бумажник... и вдруг меня осенило. Бумажник! Портсигар! Зажигалка!.. Я ведь мог сделать так, чтобы скелет в подвале опознали. Вот уж поистине балбес, каких поискать! Я тратил время, ища способ, как вывести Симона на чистую воду, а ведь такая возможность всегда была у меня под рукой. Произошло столько событий, что я напрочь забыл об этих вещах. Я чуть было не вернулся, чтобы убедиться, что они по-прежнему заперты в ящике, но я уже опаздывал. Я поехал. Что это? Радость, удовлетворенная ненависть, облегчение?.. Меня переполняло какое-то сильное чувство, бешеное возбуждение, оно играло в жилах, ударяло в виски, пробегало по пальцам... На этот раз он попался, теперь пробил мой час. Мысли проносились одна за другой... Поставить в известность Мейньеля... Пусть принимается за дело на следующей же неделе... Нет, лучше привести его на стройку сразу же, как только он освободится, чтобы окончательно уточнить детали. Решено! Сегодня вечером я снова приду в особнячок... брошу в подвале бумажник, портсигар, зажигалку... Крысы их не тронут, а следователи получат пищу для размышлений. Письма из Милана, телефонные звонки — весь этот блеф лопнет, как мыльный пузырь. Полицейским понадобится живой Сен-Тьерри. Иначе они сделают вывод, что в подвале спрятан труп Сен-Тьерри, и Симону придется пережить неприятные минуты. Бедняга! Он все предусмотрел, кроме этого. Он не учел, что «бродяга» может вернуть свой трофей... Опасно, старина, бросать вызов Шармону! Не так уж и плохо, Шармон!..

В замок я приехал немного раньше назначенного времени и увидел, что Симон и его сестра беседуют, уединившись в одной из аллей. Симон говорил, жестикулируя, как темпераментный итальянец. Марселина слушала, опустив голову. В руках она держала скомканный платочек и время от времени вытирала глаза. Значит, она жалела старика? Что-то новое. Может, такое поведение объяснялось усталостью? Или воспоминанием о перенесенных обидах... Конечно, нелегко нести на своих плечах траур в одиночку, принимать соболезнования, в которых сквозили недоброжелательные намеки. Я проехал через ворота и направился к крыльцу. Они услышали шум двигателя. Симон сказал сестре еще несколько слов, затем пошел мне навстречу, она же вернулась в замок. Он порывисто пожал мне руку.

— Поставь машину на обочину, — сказал он. — Сейчас понаедет столько драндулетов, что всем не хватит места.

Он подсказал, как поставить машину. Выглядел он не очень хорошо. Хоть он и бодрился, но чувствовалось, что заботы одолели его. И это только начало.

— Я получил письмо от Сен-Тьерри, — сказал я. — Вот оно, кстати... Можешь прочитать. У меня нет секретов.

Я обращался к нему на «ты» без особых усилий. Теперь мы ведем игру на равных. Пока он просматривал письмо, я незаметно подошел к нему ближе. Честное слово, от него разило спиртным. И он нуждался в допинге, чтобы довести до конца эту чреватую опасностями партию. Может, я переоценил его мужество... Он сложил письмо, протянул его мне.

— Что ж, — произнес он, — теперь тебе все ясно... Эти планы мне представляются разумными. Ты можешь сказать, во что это обойдется?

— Приблизительно.

Он надеялся, что я назову конкретную сумму. Несмотря на внешнее равнодушие, он напряженно ждал ответа. Ему нужно было знать ее, чтобы действовать в соответствии с обстоятельствами и, уж конечно, присылать другие письма из Милана. Как это приятно — играть с ним в кошки-мышки!

— Я должен проконсультироваться с подрядчиком, затем я напишу Сен-Тьерри.

— Сколько... грубо говоря?

— Несколько миллионов... я имею в виду только первую очередь работ.

— С ума сойти!

— Разумеется! Возьми, например, особнячок. Ты же динамит туда не подложишь, правда?.. Рядом дорога. Да ты сам понимаешь...

Возможно, он рассчитывал, что особнячок разрушат тараном и что подвал будет погребен под обломками, когда здание рухнет. Скорее всего, он так и подумал. Хороший способ похоронить останки. Затем бульдозер разгребает завалы. И все шито-крыто!

— Снести, — объяснил я, — означает почти демонтировать. Разбирается крыша, перекрытия, затем приходит черед каменных стен...

Я намеренно преувеличивал. Но он ничуть не смутился, только пожал плечами.

— Тебе лучше знать, — пробормотал он. — Расходы не из моего кармана.

На дороге появилась первая машина. Он взял меня под руку, и мы вошли в вестибюль.

— Извини меня, Шармон. Придется приступить к неприятным обязанностям, а Марселина не в своей тарелке.

Обезоруживающая улыбка. Он исчез в комнате покойника. А я и в церкви, и на кладбище чувствовал себя легко и спокойно. Я стоял далеко от Марселины и плохо видел ее лицо, закрытое вуалью. Церемония носила торжественный характер, играл орган, присутствовало много народу. Старик хотел, чтобы его похоронили по старинному обычаю, чтобы за роскошным катафалком шли все духовные чины. У края могилы один старичок дрожащим голосом произнес слова, которые никто не разобрал. С Домской горы сердито задувал ветер, но я не проявлял ни малейшего нетерпения. Я даже не замерз. И мне совершенно не было стыдно вспоминать — что совсем уж некстати — гостиничные номера, где мы с Марселиной проводили время. Может, из-за этой темной вуали я представлял ее обнаженной. Правда, ее страсть никогда не отличалась пылкостью, но оставалась приятной, покорной, а иногда в ней даже пробуждалось воображение...

Наступила моя очередь склониться перед фамильным склепом. Здесь покоились все члены семьи Сен-Тьерри, ряд могил походил на книги, аккуратно стоящие в книжном шкафу. Все, кроме одного!.. На некотором расстоянии держались Фермен, горничные, кухарки... Я долго жал руку Марселины. Мне показалось, что глаза у нее покраснели. Она уж чересчур добросовестно играла свою роль!..

Теперь я свободен. Свободен тщательно обдумать свой план. Я вернулся домой так быстро, как позволяло уличное движение. Скорее в лифт... ключ в замочную скважину... ящик стола... Все на месте. Я вынул содержимое бумажника. В нем оказалось лишь несколько купюр. Первым делом я собрался их сжечь, но, подумав, решил, что они наверняка выведут следствие на Симона. Когда будет отброшена версия о бродяге... Деньги лучше оставить. Я закрыл ящик. Нет необходимости в особой одежде... Крысы едва ли успеют среагировать, застигнутые врасплох. Я налил себе полную рюмку коньяку. Его-то я не украл!

Наступила ночь, ничем не отличающаяся от других. И мне снился тот же сон. Я стоял перед дверью особнячка, прислушивался. Ни звука. Я вошел как вор. Я думал о преступниках из древних сказаний, которые изо дня в день, из ночи в ночь, и так целую вечность вновь переживали совершенные злодеяния. Я осторожно продвигался вперед. Все время прислушивался. Теперь, как только я включу фонарь, то увижу сидящую под лестницей крысу, огромную серую крысу, посланную мне в наказание. Я зажег фонарь, никакой крысы не было. Я весь обратился в слух. Ни единого шороха. Меня охватил страх, потому что все происходило не так, как я представлял себе. Эти крысы, которых я так боялся, служили, несмотря ни на что, заслоном между мной и... Они мешали мне спуститься вниз, приблизиться... Я собирался не глядя бросить зажигалку, портсигар, бумажник. И затем удрать. Я нуждался в них. Куда же они делись? Неужели они оставят меня одного с... тем, что еще более чудовищно, чем они!

Я напрасно светил по всем углам. Никакого движения. Я шаг за шагом продвигался к двери, ведущей в подвал. Она по-прежнему была закрыта. Я прислонился ухом к створке двери. Я помнил живой клубок, из которого исходил писк... Может, насытившись, они отправились на поиски другой добычи? Я толкнул дверь, просунул руку и посветил фонарем... Давай, нужно идти! Нужно увидеть то, что увидит Мейньель... Я должен посмотреть на все его глазами. Я переступал с ноги на ногу, высматривая на ступеньках сверкание их зрачков Но видел только почерневшие камни. Они покинули дом, как, по преданию, покидают корабли, обреченные на гибель. Я обогнул угол и осветил сразу весь подвал

Он был пуст, совершенно пуст. Ни единой крысы. Ни останков, ни костей.

Я присел на последнюю ступеньку, почувствовал себя плохо. Совершенно пустой подвал. Может, там еще и витал затхлый запах крыс, их шерсти... какой-то резкий и в то же время пресный запах. Но трупный смрад, наверное исходил от меня. Отдать борьбе столько сил и ничего не добиться... Мне следовало бы решительнее действовать раньше. Я слишком долго ждал... Я с трудом поднялся. Будто на мои плечи давил весь этот дом. Я обошел подвал, тщетно ища хоть след, хоть намек... ботинки, например, они-то прочные — ботинки... А пряжка от ремня! Крысы же не могли... И вдруг я отчетливо увидел правду. Или скорее я увидел образ, возникший внезапно, как призрак. Симон!.. Накануне пришел Симон... И очистил помещение. У меня не хватило мужества все довести до конца, а он попытался и преуспел. И теперь останки Сен-Тьерри покоились в каком-нибудь укромном уголке парка, в стороне, вне досягаемости. Я понял, почему перед похоронами Симон показался мне уставшим и почему он написал мне, чтобы я приступил к строительным работам. Он действовал по тщательно разработанному плану. Этот план развязывал ему руки. Из Милана он будет вести двойную игру столько времени, сколько сочтет необходимым. Затем Сен-Тьерри должен исчезнуть окончательно. А я больше ничего не смогу сделать. Ничего!..

Я поднимался наверх, размышляя над случившимся. Если я открою рот, то тем самым признаю, что убил Сен-Тьерри. От этого никуда не денешься. Я оставил двери открытыми. Не было смысла принимать меры предосторожности. Особнячок больше ничего не значил. Безусловно, если я приду с повинной, то дело получит новый импульс, но Симон лишь слегка встревожится, ведь он не убивал. Мне оставалось только молчать. И пить, чтобы забыться!

Я выехал на дорогу, ведущую в Клермон, переживая обиду. До чего же все несправедливо! А если я заговорю с Симоном?.. Если я ему скажу: «Убил его я, но ты — негодяй, и я даю тебе двадцать четыре часа, чтобы исчезнуть, убраться куда угодно»?

Вновь начинается. Безумные мысли!.. Абсурдные проекты!.. Хотя, в конце концов, не такие уж и абсурдные. Я вполне мог заставить Симона выложить все начистоту, сказать наконец, чего он хочет добиться. Но он предложит мне деньги, как какому-нибудь шантажисту. Мы не сможем донести друг на друга, ни тот ни другой, но передо мной у него есть преимущество: он оповестит Марселину, скажет ей, кто я есть на самом деле... Я пил до дна чашу унижений и отвращения. Это преступление, которое я совершил... Вдруг я захотел рассказать о нем кому угодно потому, что оно слишком хорошо удалось, потому, что последняя ниточка, связывавшая меня с ним, только что оборвалась, наконец, потому, что в него уже нельзя было поверить... Настоящий рассказ пьяницы о крысах, о таинственно исчезнувшем трупе... О ничьем трупе! Я плакал в одиночестве, ведя машину по пустынному шоссе. То, что со мной сделал Симон, было хуже всего. Я предпочел бы, чтобы мне нанесли оскорбление, предпочел бы получить пощечину. Мне хотелось его убить.

Я припарковал машину во второй ряд, наверное, нарочно, для того чтобы бросить вызов полиции, и поднялся к себе. Коньяку оставалось на донышке. Я выпил залпом. Так больше не может продолжаться. Если я позволю Симону уехать, все будет кончено. Больше я его не увижу. Пока же он здесь, нужно этим воспользоваться. Предположим, скажу ему: «Я видел тебя позавчера вечером в парке... Я пришел уточнить некоторые замеры (пришел за этим, за тем или просто так, незачем оправдываться). Ты что-то нес... а по дороге кое-что потерял, а я подобрал...» И я покажу ему портсигар, зажигалку... Что он ответит? Здесь-то он и влипнет. Попробует отрицать, разумеется, обвинит меня, но доказательств у него никаких. Я выступлю как свидетель. Ситуация изменится в мою пользу. И тогда я буду вправе требовать: «Если ты не хочешь, чтобы я рассказал все Марселине, то объясни, что ты замышляешь... немедленно!..» Денег не возьму. И даже на правду мне наплевать, в конце концов. Но он дрогнет, сознается. Я чувствовал, что потом обрету душевный покой.

Я заснул, наглотавшись снотворного. Когда проснулся, то гнев вспыхнул с новой силой, внутри все накалилось, запылало. Я позвонил в замок.

— Это вы, Фермен?.. Говорит мсье Шармон... Я хотел бы поговорить с мсье Лефевром.

— Сожалею, мсье. Он уехал.

— Уже?

— Да, вечерним поездом, он спешил вернуться к мсье.

— А мадам Сен-Тьерри?

— Она приболела, мсье. Мне велено не беспокоить ее. Хотите что-то передать, мсье?

— Нет, спасибо.

В ярости я бросил трубку на рычаг. Я все больше и больше выходил из себя. Я опаздывал в погоне за истиной, упускал инициативу. Он ускользнул от меня. Пока я метался по особнячку, он уже мчался в Милан. И сейчас, пока я ходил кругами, он успеет ободрать как липку патрона, разорить сестру. А затем?..

Ведь он способен на все. Человек, который прошлой ночью осмелился вытащить то, что находилось в подвале, не остановится ни перед чем. Не исключено, что, покончив с Сен-Тьерри, он возьмется и за Марселину, чтобы завладеть ее состоянием. Сомнений нет, Симон — крупный авантюрист, которому все по плечу. А если я встану на его пути?.. Я вытащил из кармана зажигалку и бумажник. На бумажнике в уголке переплетались инициалы «Э. С». И на портсигаре был выгравирован его вензель, поэтому никакого удостоверения личности и не потребуется. Я положил эти предметы в ящик стола, закрыл его на ключ, затем из нижней полки книжного шкафа вытащил карты и путеводители. Самая короткая дорога на Милан лежала через Лион, Шамбери и перевал Мон-Сени. Оттуда я попаду на автостраду, ведущую в Турин... Дорога предстояла тяжелая, но горы не пугали меня. Впрочем, с некоторых пор все перевалы стали доступны для проезда. Я уселся за стол и стал подсчитывать расстояние, но вскоре послал это занятие к черту. Опять мечтания вместо конкретных действий. Я намеревался ехать в Милан? Прекрасно. Нужно ехать... немедленно... или, по крайней мере, как можно раньше. Да. А что я буду делать в Милане?.. Во Франции я мог пригрозить Симону полицией, а в Италии?.. Все не так просто, как кажется. Я схватился за бутылку. Она оказалась пуста. Вечно все против меня. И все же нужно шевелиться. Я должен почувствовать, что дело сдвинулось с мертвой точки.

Я вышел на улицу. Машина стояла на прежнем месте, мешая движению, но под «дворниками» я не увидел никакого уведомления о штрафе, лишнее доказательство того, что нахальство — второе счастье. Это подбодрило меня. Я отправился в гараж, чтобы смазать детали машины и заменить масло в двигателе. Затем заскочил выпить немного разбавленного коньяка. Облокотившись о стойку бара, я раздумывал, как бы заманить Симона во Францию, но в голову мне так ничего и не пришло. Одной рюмки оказалось мало, я выпил еще, уже неразбавленного, чтобы заставить заработать воображение. После третьей рюмки я набросал в общих чертах кое-какой план. Возможно, мне удастся это сделать с помощью Марселины... Она плохо себя чувствует. Со стороны Сен-Тьерри — Симона будет жестоко оставаться в Милане слишком долго. Значит, надо увидеться с Марселиной и уговорить ее написать мужу, чтобы он возвращался. Гордый собой, уже ради собственного удовольствия, я выпил виски. Этот идиот Клавьер хотел лишить меня спиртного! Спиртное — это мой талант, мои мысли, это искры моего воображения. Я подождал, пока наступит день, пошел в гараж и отправился в замок.

Мне пришлось долго уговаривать Фермена. Он согласился доложить Марселине, которая наконец меня приняла в гостиной. Ее вид меня встревожил.

— Что с тобой? — спросил я чуть слышно.

— Простудилась на кладбище... Наверное, грипп.

— Почему же ты не возвращаешься в Париж?

— Меня здесь удерживают дела. В любом случае мне придется вернуться сюда... Нотариус назначил встречу на конец следующей недели.

— Твой муж в курсе?

— Я ему только что написала. Мы оба хороши. Он начинает выздоравливать после бронхита, а я только что подхватила его.

— Ты вызывала врача?

— О! В этом нет необходимости.

— И все же!.. Береги себя, дорогая.

Она грустно улыбнулась, и слезы выступили у нее на глазах.

— Ну... ну... Успокойся, Марселина!

— Не обращай внимания. Я очень устала... Это пройдет.

Я внимательно смотрел на нее. Может, такой вид ей придавал слишком просторный халат? Она мне казалась похудевшей, осунувшейся, еще сильнее больной, чем думала сама.

— Когда мы увидимся? — прошептал я. — Наедине!

— Не сейчас. Через некоторое время. В Париже.

— Обещаешь?

— Обещаю. Я пойду лягу. Я правда очень плохо себя чувствую.

Она протянула мне руку. Сухую, горячую руку. Мы простились у входа в вестибюль, и я услышал, как она кашляет на лестнице. Подумаешь! Грипп. Не так уж и опасно. Главное, чтобы Симон вернулся. Но до чего я глуп! Симон не мог вернуться и отправиться к нотариусу вместо Сен-Тьерри. Это ни в какие ворота не лезет.

Симон просто-напросто объяснит, что Сен-Тьерри уехал в Рим или в какой-нибудь другой город, а затем, чуть позже, заявит о его исчезновении.

И снова я бродил в потемках, метался между «за» и «против». Чтобы не сидеть сложа руки, я сделал вид, что готовлюсь к поездке. Вытащил из шкафа теплый свитер — на перевале Мон-Сени, несомненно, будет морозно, пошел купить бутылку арманьяка. На всякий случай приготовил цепи на колеса, если придется ехать по снегу или в гололед, положил карты и путеводители в «бардачок». Словно готовился участвовать в ралли. И в то же время я испытывал жалость к самому себе. Комедиант! Петрушка! Но небольшой стаканчик, наполненный до краев, заставил замолчать этот голос. Я отправлюсь в путь на рассвете. Если очень устану, остановлюсь на границе. В любом случае завтра я приеду в Милан.

Проснувшись, я передумал. Во-первых, густая пелена тумана накрыла весь город. А во-вторых, что, если позвонит Марселина?.. Разве я мог уехать, не предупредив ее?.. Что я скажу в свое оправдание, когда вернусь? А уж мои немногочисленные клиенты наверняка разорутся, узнав о моем отъезде. А если я пошлю Симону письмо? «Продолжать бесполезно. Я обо всем знаю. Мне понадобилось осмотреть особнячок, прежде чем приступить к строительным работам. Если я и молчал, то только для того, чтобы избежать скандала, жертвой которого могла бы стать ваша сестра...»

Фразы выстраивались в голове. На словах я никого не боялся. К несчастью, все сводилось к дрянной мелодраме, к туманным угрозам. Истина постепенно открывалась предо мной. Хочу я того или нет, но в конце концов я буду вынужден заключить нечто вроде соглашения с Симоном. Я ему пообещаю свое молчание в обмен на его. Я ничего не предприму против него, а он ничего не предпримет против Марселины и меня. Хорошенько все взвесив, я остановился на этом решении. Никакого насилия. Откровенный разговор. Еще минуту назад я решил никуда не ехать. Теперь я снова спрашивал себя: может, это лучший выход из положения? Лучшеесредство доказать Симону, что я пришел с мирными намерениями?

Так я пребывал в нерешительности два-три дня. За это время, уже и сам точно не знаю почему, я не смог выбрать ни одного варианта, не смог составить никакого плана. Кончилось тем, что у меня голова пошла кругом. Я старался не смотреть на свое отражение в зеркале, опустился до животного состояния, даже хуже, потому что животные наделены по крайней мере инстинктом самосохранения. Они твердо знают, в чем заключается их спасение, где они обретут спокойствие.

Наконец позвонила Марселина. У нее грипп, но у меня нет повода для беспокойства. Что касается Сен-Тьерри... он возвращается. Симон звонил, чтобы предупредить ее. Сен-Тьерри поставили на ноги. На совещании с промышленниками он поручил Симону кое-что сделать. Ближе к полудню он рассчитывал отправиться на «мерседесе». Он переночует в Шамбери и завтра приедет в замок, ближе к обеду... Эти подробности я уже слушал вполуха. Шамбери! Вот что меня заинтересовало. Я перехвачу Симона в Шамбери! Я не дам ему опомниться, и он расколется. Марселине я сказал, что отлучусь, пока она болеет. У меня как раз есть дело в Пюи. Так что не падай духом и до скорого...

На этот раз я загорелся. На ходу поставив в известность секретаршу — она привыкла к моим причудам, — я прыгнул в машину. Пока прогревался мотор, я пробежал глазами статью из путеводителя Мишлена. Гостиниц много, но я знал, что Симон выберет лучшую, а именно Гранд-отель герцогов Савойских. Когда я выехал, стоял сильный туман. Однако небо стало проясняться. И все же я ехал не слишком быстро: дороги были мокрыми. Утомившись, я слишком долго задержался в придорожной гостинице, где подавали вкусные блюда. В пригороде Лиона возникли пробки. Когда я добрался до Шамбери, пробило почти десять. Чтобы не путаться на дорогах с односторонним движением, я поставил машину на стоянке у вокзала. Впрочем, отель герцогов Савойских возвышался в двух шагах.

— Мсье Эммануэль Сен-Тьерри?.. Нет. Он здесь не останавливался...

— У него «мерседес» с откидным верхом.

— Мы его не видели, мсье... Очень сожалеем.

— А мсье Симон Лефевр?

— Сомневаюсь, мсье.

Администратор справился по регистрационной книге.

— Нет. Он здесь не останавливался.

Вот так номер! Надо непременно пропустить рюмочку в привокзальном буфете. Я поступил, конечно, глупо. С какой стати Симон будет останавливаться в городе, где Сен-Тьерри знали в лицо?! Что за чушь! Сен-Тьерри приезжал сюда не раз, вот почему Симон и говорил Марселине о Шамбери. И все же не стоит уезжать, не попытавшись все разузнать. Я поискал улицу Соммейе, где находилась гостиница «Турин». Никакого Сен-Тьерри. Никакого Лефевра. Никакого «мерседеса». Я отправился в «Отель князей». Никого. Я чувствовал, как росла усталость. Заглянул еще в «Золотой лев» и в «Савояр». Разумеется, безрезультатно. Все стало ясно. Осторожный Симон выбрал другое место для ночевки. Отчаявшись, я решил было снять номер в «Савояре», но испугался, что бессонной ночью все новые и новые версии будут лезть мне в голову, ведь я мог вообразить все что угодно. Кто знает, а может, Симон все еще находится в Милане! Лучше вернуться назад. Что делать! Когда ведешь машину, то ни о чем не думаешь. Я дал маху — вот и все.

На выезде из Шамбери я остановился, чтобы заправиться. Я машинально выбрал самую симпатичную заправочную станцию, самую освещенную. А вдруг... Я спросил заправщика:

— Вы не видели белый «мерседес» с откидным верхом... с номером департамента Пюи-де-Дом?

— «Мерседесы» часто подъезжают. А какой номер у департамента?

— 63.

— Нет. Не замечал.

Я вновь тронулся в путь. Я вполне мог упустить Симона в Шамбери, пока метался от гостиницы к гостинице! В таком случае я ехал по его следам. Но его машина намного мощнее моей, и у меня нет никаких шансов догнать его. До Лиона я так ничего и не придумал. Но когда увидел первые бензоколонки, то вышел из оцепенения. Почему не повторить попытку? Я обращался в «Тоталь» и в «БП», в «Эссо» и «Эльф». Безуспешно. Потом поехал в «Антар».

— Постойте-ка... Белый «мерседес»... Кажется, я видел. И не так давно. Внутри сидели двое... да, точно.

— Тогда это не тот. Мой друг путешествует один.

Я вновь выехал на трассу, и потекли мрачные, однообразные ночные часы, фары выхватывали из темноты те же самые деревья, те же самые дома, те же самые перекрестки. Время от времени, когда мои веки вот-вот готовы были сомкнуться, я останавливался, чтобы немного покурить, немного пройтись. Я взял курс на Фер, поскольку хотел попасть в Тьер. Симон вполне мог ехать через Тьер. Сквозь тучки, зацепившиеся за склоны гор, проглядывало утро. Я навел справки еще на двух бензоколонках, чтобы довести до конца начатое дело... дело чести. В Тьере я осмотрел стоянку около гостиницы «Золотой орел». Но что Симону делать в городе, где Сен-Тьерри знают как облупленного? Еще одно усилие — и я смогу отоспаться всласть. К черту Симона!.. Я с облегчением увидел впереди пригороды Клермона, посмотрел на часы и понял, что несся как сумасшедший, но абсолютно не помнил, давил ли я изо всех сил на газ. Силы совершенно оставили меня, я пребывал в состоянии отрешенности, у которого тоже есть своя прелесть. Как лунатик, я поставил машину рядом с собором и устремился прямо в постель. Я умирал, так хотелось спать. Провалиться... С трудом сняв обувь, я канул в небытие.


...Мне снилось, что звонил телефон. Я метался из стороны в сторону, чтобы заглушить этот звук. А потом я открыл глаза. Действительно, звонил телефон. Половина десятого. Ничего не соображая, я снял трубку, узнал голос Фермена.

— Прошу прощения, мсье... я по просьбе мадам.

— Да... слушаю.

— Не может ли мсье приехать... произошло несчастье.

— Несчастье?

— Большое несчастье... Мсье Сен-Тьерри погиб.

— Что?

— Мсье Сен-Тьерри погиб.

— Как?.. Что случилось?

Это событие застало меня врасплох, и я попеременно испытывал то облегчение, то крайнее изумление.

— Авария, мсье, нам сообщили из жандармерии сегодня утром.

— Сейчас приеду.

Я повесил трубку и стал одеваться. Вне всякого сомнения, что-то перепутали. Симон ехал в машине Сен-Тьерри, с документами на имя Сен-Тьерри... Теперь я окончательно проснулся, и радость пронизывала каждое мое движение. Наконец-то забрезжил свет в конце туннеля. Все-таки справедливость существует. И нет больше никаких препятствий между мной и Марселиной. Только без спешки. Я всего лишь сострадательный и преданный друг. Я постарался войти в роль, как только Фермен открыл мне дверь.

— Какая страшная трагедия! — сказал я. — Только что умер отец, и вот на тебе. Это ужасно!

Марселина уже спускалась по лестнице. Она была смертельно бледной. Я церемонно пожал ей руку.

— Поверьте, я разделяю ваше горе. Даю вам слово! Мы с вашим мужем — старые друзья.

— Спасибо, — прошептала она. — Я знаю, что могу рассчитывать на вас.

Она отпустила Фермена и провела меня в гостиную. Мы вдруг почувствовали себя стесненно. Даже оставшись одни, мы не могли себе позволить обрадоваться встрече.

— Он умер мучительной смертью, — сказала она. — Машина загорелась... Именно это меня и потрясло. Он был тем, кем был, но такого конца не заслуживал.

— Где произошла авария?

— Совсем недалеко отсюда. Около Республиканского перевала, немного не доезжая до Сент-Этьена.

— Почему, черт возьми, он ехал этой дорогой? Так намного дальше.

— И почему не ночевал в Шамбери, как говорил? Авария произошла рано утром... Он поступает так, как взбредет ему в голову, тебе хорошо это известно... Судьба... Он не вписался в поворот. Машина упала в овраг и загорелась. Как сообщили жандармы, осталась груда металла, и он...

Она поднесла ладонь ко рту.

— Марселина... Не нужно представлять себе всю эту картину... Зачем?

— Ты прав, — произнесла она и схватилась за платок. — Мне нужно идти.

— Куда его отвезли?

— В морг... ты можешь поехать со мной?

— Конечно, о чем речь!

— Спасибо. Я боялась, что ты не успеешь вернуться.

— Я приехал вечером.

— Ты выглядишь измученным, мой бедный Ален. А у меня подкашиваются ноги, к тому же лихорадит.

— Когда ты собираешься ехать?

— Как можно быстрее... ты думаешь... мне придется опознавать тело?

— Не знаю.

— Я думаю, что мне никогда не хватит мужества...

Она уткнулась мне в плечо и расплакалась. Я прижал ее к груди. Мне было жалко нас обоих. Теперь, избавившись от Симона, я ощутил в себе чудесный запах нежности.

— Поехали, Марселина... Это последнее испытание. Слышишь? Последнее...

Я вытер ей глаза, быстро чмокнул ее в губы.

— Иди собирайся. Я тебя подожду здесь.

Я рухнул в кресло. У меня не было времени отдохнуть, и теперь я чувствовал ломоту, тяжесть во всем теле. Малейшее движение причиняло мне боль, но душой я отдыхал.

Марселина отказалась обедать в Сент-Этьене. Я проглотил два бутерброда и позвонил в жандармерию. Мне ответили, что кто-то там отправился в морг, чтобы нас встретить. Нам представился лейтенант. Он объяснил, что начато следствие. Может, кто-нибудь из проезжавших мимо автомобилистов что-то и видел, хотя маловероятно. Авария произошла около пяти часов. Шофер грузовой машины заметил вдалеке зарево... но поскольку он ехал очень медленно, то прибыл на место трагедии минут через двадцать. Он не остановился, хотел как можно скорее предупредить жандармов, поэтому те сразу выехали на место происшествия. Предварительный осмотр показал, что машина не тормозила и ее не занесло. Она переехала через небольшое заграждение и рухнула в пустоту. Вполне вероятно, что водитель заснул.

— Мсье Сен-Тьерри, — сказал я, — ехал из Милана.

— Это все объясняет, — сделал вывод лейтенант.

Он открыл ящик и выложил на стол то, что осталось от паспорта, авторучку, запонки, обуглившуюся папку, но огонь не уничтожил инициалы «Э. С».

— Этот автомобиль с жестким верхом, — сказал он. — Мсье Сен-Тьерри зажало, как в клетке. Последствия пожара ужасны... Приношу извинения, мадам, за подробности, но вы должны быть готовы к суровому испытанию... чрезвычайно суровому... Труп, сказать по правде, находится в кошмарном состоянии.

Я поддерживал Марселину. Я понимал, что она вот-вот упадет в обморок.

— Будьте добры, следуйте за мной, — сказал лейтенант.


— Я не могу, — пролепетала Марселина, — пожалуйста...

Простыня, прикрывавшая останки, казалось, была натянута на тело ребенка. Лейтенант повернулся ко мне:

— Вы выдержите?

Он откинул простыню, и меня словно оттолкнули назад. То, что я увидел, было не просто ужасным... Это... было нечто иное. Когда он положил саван на место, я дрожал с головы до ног.

— Все это бесполезно, — заметил он, — но показать нужно. Вы были другом мсье Сен-Тьерри?

— Да. Школьным товарищем.

— Понимаю.

— В отношении похорон... Что нам следует делать?

— Когда следствие будет закончено, вы сможете забрать труп. Оно продлится недолго. Мадам Сен-Тьерри сможет также забрать вещи, которые я вам показал. Формальности простые.

Лейтенант повернулся к Марселине.

— Сожалею, мадам, что пришлось подвергнуть вас такому испытанию. Теперь все кончено. Еще раз примите мои соболезнования.

Он пожал мне руку.

— Ведите машину поосторожнее, мсье Шармон. Вы видите, к чему приводит скорость!

Дневной свет нас ослепил. Марселина повисла у меня на руке.

— Ален, я никогда не смогу забыть.

Бедняга, ей предстояло свыкнуться еще и с исчезновением брата. И я напрасно старался что-то придумать. Как ее к этому подготовить?.. Но... Ее брат мог и не погибнуть в «мерседесе»! То, что я увидел под простыней, эти жуткие обуглившиеся останки... никогда мне их не забыть... представляли собой безымянную вещь... Как я мог подумать хоть на минуту, что Симон погиб?.. Ему нужно было заставить других поверить, что Сен-Тьерри находился за рулем собственного автомобиля где-нибудь... Возможно, подобрал одного из тех, кто ездит автостопом... или, скорее всего, итальянского рабочего, ищущего работу. Он вез его оттуда... Кого угодно, лишь бы заполучить обуглившиеся останки... Ну конечно же, Симон не из тех, кто по глупости прозевает поворот. И, напротив, ему ничего не стоит отправить на тот свет невиновного человека и тем самым окончательно избавиться от Сен-Тьерри, когда тот начал создавать ему трудности!..

Я понимал истинное положение. Сейчас Симон был живее и опаснее, чем когда-либо. Он возьмет меня измором, и у меня сдадут нервы. Я схватился за руль и заглушил двигатель.

— Бедный Ален, — сказала Марселина, — ты доведен до крайности. Я тоже... Может, остановимся и что-нибудь выпьем?

— Нет. Только не это. Тогда я не смогу вести машину. А ведь мы должны вернуться!

Хорошо, что дорога мне знакома. Я снова стал думать о Симоне. Он выбрал самый трудный маршрут, чтобы лучше замаскировать преступление под аварию. Он прикончил своего попутчика во время остановки. Затем, используя автоматическую коробку передач, включил первую скорость и выкатил машину на обочину. Проще простого! А что касается пожара, то вполне вероятно, что он его и устроил. Вряд ли разбившийся «мерседес» загорелся. Но Симону ничего не стоило спуститься в овраг и спокойно довершить начатое дело.

Марселина дремала. Я ей завидовал. Все эти бесконечные тайны в конце концов меня доконают. Я больше никогда не осмелюсь провести с ней ночь, потому что боюсь проговориться во сне. Что же делать? Я по-прежнему обладал оружием против Симона, но официально констатированная смерть Сен-Тьерри делала его неэффективным. Волей-неволей, покрывая Симона, я становился его сообщником. Но как разоблачить его, не разоблачая самого себя? Так с самого начала я добросовестно и ловко создавал по частям ловушку, в которую теперь и угодил, ловушку, из которой не было выхода. Бесполезно что-либо придумывать. Я рассчитывал загнать туда Симона, а попался сам. Я уже давно попал в ловушку, словно крыса! Картина вдруг предстала перед моими глазами с такой жестокой очевидностью, что пришлось затормозить. Голова Марселины скользнула мне на плечо. Как крыса!.. Как крыса!.. Левой рукой я вытер лицо, протер глаза... Я так и предполагал! Так и предполагал! Дьявол! А если Симон действительно умер? А я его обвинял, не имея ни малейшего доказательства. Я просто знал, что он подлец и что подлецам легко живется. Другой на моем месте, наоборот, обрадовался бы. Сен-Тьерри устранен, Симон погиб. Остался один победитель — я. И никто никогда не заставит меня отчитываться. Ах! Если бы это было так!

Подъезжая к Клермону, я разбудил Марселину, отвез ее в замок. Она затащила меня всеми правдами и неправдами на чашку кофе. Мы оказались в столовой вдвоем. Через полгода, через год, возможно, мы будем здесь обедать. Никогда! Симон, сам того не предполагая, показал мне дорогу. Я уеду в Италию. Там наживу себе состояние. В конце-то концов прошлое должно забыться! Раздался телефонный звонок.

Я подошел, снял трубку. Звонил Симон. Я сел, голова пошла кругом.

— Шармон?.. Ну и ну! И что ты поделываешь в замке?

Радостный голос человека с чистой совестью. Откуда он звонит? Может, из Сент-Этьена. Почему бы и нет?

— Ты все еще в Милане? — спросил я.

— Конечно. Решу пару-тройку вопросов и возвращаюсь. Передай, пожалуйста, трубку патрону, мне нужно ему кое-что сказать.

— Патрону?

— Да, Эммануэлю... Он доехал благополучно?

— Как?.. Ты хочешь поговорить с Сен-Тьерри?

Значит, к тому же мне предстояло... ему сообщить? Какой-то жуткий смех застрял у меня в горле. Я прокашлялся.

— Алло... Шармон?

— Я нахожусь в замке, потому что, возвращаясь, Сен-Тьерри попал в аварию. Он погиб.

— Что?

— Он погиб. Мы только что вернулись из морга в Сент-Этьене, твоя сестра и я. Машина свалилась с обрыва в верхней точке Республиканского перевала. Она сгорела.

Подошла Марселина, протянула руку, я дал ей трубку.

— Симон! — сказала она. — Ну да. Он разбился насмерть, сгорел. Из-за всего этого я совершенно больна. Что?.. О нет! Я не захотела смотреть... Шармон все взял на себя... Когда похороны, еще не знаю... После следствия. Как будто в этом есть какая-то необходимость!.. Итак все ясно. Эммануэль поступил необдуманно... Послушай, какие доказательства! Если бы он еще немного полежал, если бы подождал до полного выздоровления... Вот так, Симон. Не будешь же ты утверждать, что он поступил благоразумно, решив ехать без остановок?! Если бы он переночевал в Шамбери, как обещал... Я хотела бы, чтобы ты присутствовал здесь... Да, благодарю тебя. Это очень мило с твоей стороны... Да, передаю ему.

Она протянула мне трубку.

— Я просто убит, — сказал Симон. — Когда мы расстались, уверяю, он был в полном порядке. Иначе, подумай сам, разве я позволил бы ему уехать... Должно быть, он уснул за рулем.

А какой искренний тон! Как может он сохранять такое хладнокровие? Он продолжал тепло, по-дружески:

— Ты очень великодушен, Шармон, знаешь, я никогда этого не забуду.

Потеряв терпение, я сухо прервал его:

— Куда тебе можно позвонить в случае необходимости?

— Не волнуйся. Я собираю свой чемодан и возвращаюсь... поездом или самолетом. Смотря, что прибывает раньше. Я сейчас выясню... Ни о чем не беспокойся. Тебе и так досталось, старина... Еще раз спасибо. До скорого!

Да он смеется!

— Иди перекуси, выпей кофе, — сказала Марселина. — А то он остынет.

Кофе был теплым, противным. И масло было противным. И хлеб. И воздух, которым я дышал.

Я схватил плащ, перчатки.

— Извини меня, Марселина. Не могу больше задерживаться. Но я остаюсь в твоем распоряжении. Звони... не стесняйся.

— Как подумаешь, что все начинается сначала, — прошептала она. — Уведомления, соболезнования, вереница людей... Покоя, Боже мой, как хочется покоя!

Я то же самое повторял себе в машине: «Покоя!». Быть похожим на тех, кто бродит по улицам, разглядывая витрины, кто шатается без дела, кто беззаботно гуляет. Быть похожим на этих мужчин и женщин, которые безбоязненно думают о завтрашнем дне. Я чувствовал, что внутри у меня что-то сломалось. Я направился прямо к себе в комнату. Постель смята еще с прошлой ночи. Я даже не разделся, словно какой-то бездомный бродяга. Я с тем же успехом мог спокойно переночевать где-нибудь под мостом. Я заснул сразу, как убитый.

Затем?.. Затем я куда-то провалился... и, уж конечно, не на один день. Все вновь началось с повестки, которую принес полицейский. В ней сообщалось, что я должен проследовать за ним в уголовную полицию по касающемуся меня делу. Безусловно, требовались мои свидетельские показания. Однако сказать мне больше нечего.

Я отправился в уголовную полицию, где меня ждали. Меня сразу провели в довольно уютный кабинет. За столом сидел молодой человек.

— Старший комиссар Базей... Садитесь, пожалуйста... Итак, мсье Шармон, мне хотелось бы уточнить некоторые не совсем ясные детали того, что я называю «делом Сен-Тьерри».

Он изучал меня, скрестив руки. У него были голубые глаза, волосы подстрижены бобриком. Он не произвел на меня приятного впечатления. Уж слишком уверен в себе.

— Мы внимательно изучили следы, оставленные автомобилем на обочине. Мсье Сен-Тьерри обычно ездил быстро?

— Очень быстро, — сказал я. — По крайней мере, он хвастался этим. Он любил мощные машины.

— Само собой разумеется, что определить скорость на момент аварии невозможно. Но дорога была свободна... возможно, немного мокрая... Как вы думаете, на какой скорости вы могли бы спускаться с перевала, при условии, что колеса не скользили бы?

- 70... 80...

— И я придерживаюсь того же мнения. Машина съехала на обочину по диагонали. След очень хорошо виден. Но если бы она ехала даже со скоростью 60 километров, то земля была бы сильно вдавлена. Понимаете?.. Колеса проделали бы настоящую колею. Между тем что вы видите на фотографиях? Посмотрите!

Он протянул мне увеличенные снимки. Я с любопытством стал разглядывать. Шины оставили такие четкие отпечатки, что они походили на слепки.

— Земля, — продолжал он, — просто продавлена под тяжестью автомобиля. Когда машина полетела под откос, ее скорость не превышала скорость идущего человека.

Симон все предусмотрел, кроме этой детали. И эта деталь его погубит.

— Действительно, — сказал я. — В этом нет сомнения.

— Вот видите... Вывод напрашивается сам. Машину столкнули. Вы несомненно также знаете, что машина снабжена автоматической коробкой передач. Поэтому для того, чтобы направить ее под откос, достаточно было включить первую скорость и крутить рулем, идя рядом с машиной. Требовалось лишь опустить стекло.

— Но тогда?

— Вот именно. Что тогда?

— Сен-Тьерри! — воскликнул я. — Что тогда в это время делал Сен-Тьерри?

— Ничего. Потому что его уже не было в живых.

— Как это?

— Вот заключение судмедэксперта. Сен-Тьерри умер потому, что ему проломили череп. Его ударили спереди тупым предметом.

Пресс-папье!.. Я вдруг увидел фиолетовый камень, его бесчисленные резцы... Но это произошло гораздо раньше! У меня все перепуталось... Этот человек, говоря со мной о Сен-Тьерри, вызвал у меня приступ безумия. Он по-прежнему не сводил с меня глаз, точно так же наблюдал за мной, как и Клавьер.

— Кто-то, — медленно произнес он, — поджидал Сен-Тьерри... Несчастный остановился. Вы догадываетесь почему?

— Нет.

— Потому что он знал того, кто делал ему знаки... Предлагаю вам найти другое объяснение... Произошло убийство... Умышленное убийство. Это написано на земле... И возможно, сам убийца затем поджег автомобиль, чтобы окончательно скрыть следы преступления... Мы провели замеры. «Мерседес» упал с высоты семнадцати метров. Машина ударилась о выступ, который смял багажник, и перевернулась на крышу. При ударе Сен-Тьерри сильно стукнулся затылком. Затылком. А не лбом! Если бы автомобиль не загорелся, преступление стало бы еще более очевидным.

Я чуть было не крикнул: «Нет же, идиот! Если машина сгорела, то только для того, чтобы никто не смог опознать труп... ведь погиб неизвестно кто». Но мне следовало молчать, любой ценой. Симон допустил ошибку. Симон и заплатит.

Комиссар перебирал бумаги. Вдруг он пристально посмотрел мне в глаза.

— Где вы находились, мсье Шармон, в ночь преступления?

Если бы он всадил мне в живот нож, я бы и то не почувствовал столь острой боли.

— Я? — вскрикнул я. — Я? Почему я?

— Отвечайте.

— Я спал. Я ничего не знаю.

— Вы были дома?.. Вы в этом уверены?

— Да... да... Я в этом уверен.

— Я задаю вам этот вопрос, потому что имею довольно любопытное сообщение. Даже несколько сообщений... Между нами говоря, должен признать, что, если бы не эти заявления, которые открыли нам глаза, мы бы и не догадались, что речь идет о преступлении. Наша служба даже не была бы задействована. Расследование, проведенное жандармерией, выглядело убедительным. Но представьте себе, что некто, прочитав в газете о дорожно-транспортном происшествии, вспомнил, что около десяти вечера неизвестный искал в Шамбери именно мсье Сен-Тьерри... Он нам позвонил. С нами связались, и мы начали поиски... Мы установили, что действительно неизвестный обошел несколько гостиниц. Мы располагаем его точным словесным портретом. Он выглядел чрезвычайно нервозным, обеспокоенным... Мы расширили круг поисков, опросили служащих заправочных станций. Этот человек появлялся на нескольких из них. Он сидел за рулем «Симки-1500» темно-синего цвета. Заправщик даже вспомнил, что номер машины заканчивался цифрой 63... 63 — номер департамента Пюи-де-Дом... У вас машина какой марки?

— «Симка».

— Какого она цвета?

— Темно-синего.

Воцарилось молчание. Затем комиссар продолжил:

— Мне остается только устроить вам очную ставку со служащими гостиниц в Шамбери или с...

— Ни к чему, — сказал я. — Вы правы. Я ездил в Шамбери.

Я не мог больше отрицать. У меня пропало желание защищаться. Мне казалось, что Сен-Тьерри издевается надо мной. С самого начала. Он не переставал вести свою игру. Он использовал своего отца, свою жену, Симона... чтобы добить меня... меня одного. А сейчас он использует комиссара: он подсказывает ему вопросы. Он шепнул ему на ухо: «Спросите у Шармона, не он ли убил меня?.. Вы увидите... Он не посмеет отпираться, потому что это правда. Меня убил он».

— Вы убили Сен-Тьерри, — сказал комиссар.

Весь в поту, я расстегнул воротничок, вцепился в стол.

— Клянусь, я не имею никакого отношения к этому делу с машиной... мне только нужно было увидеться с Сен-Тьерри...

— Почему?

— Потому что он поручил мне выполнить некоторые работы в парке замка.

— Когда он поручил?

— Несколько дней назад...

— И неожиданно возникла такая срочная потребность его видеть, что вы ночью отправились к нему навстречу?.. Давайте, мсье Шармон... говорите серьезно. Почему вы его убили?

Я молчал. Отвечать больше не буду. Никогда Сен-Тьерри не заставит меня сознаться, что его убил я... Это слишком несправедливо... Я, конечно, убил его, но не сейчас, а гораздо раньше!

— Вы неважно себя чувствуете? — сказал комиссар.

— Мне... мне не хватает воздуха.

— Что ж, мы сейчас выйдем. Я даже отвезу вас домой... У меня есть ордер на обыск.

Дальше я не слышал. Опять начался этот кошмар. Сопротивляться бесполезно. Я пропал. Хотелось пить. Так хотелось пить! Они усадили меня в машину. Комиссар сел рядом. Следователь занял место с шофером. Затем... они потребовали у меня ключи. Они командовали, могли делать все, что хотели. Сен-Тьерри подсказывал им, направлял их... иначе они не устремились бы сразу к ящику стола... К ящику стола! Я-то про него забыл! Но не Сен-Тьерри!.. Комиссар вытащил из него бумажник, зажигалку, портсигар и с кровожадным вожделением посмотрел на них. Затем положил их рядышком на мой письменный стол, словно иллюзионист, готовящий свой фокус... Я рухнул как подкошенный.


...Все немного растерялись.

— Держите его! — крикнул Базей.

— Здоровый, дьявол! — сопел следователь. — Постарайтесь схватить его за ноги.

— Осторожно! — завопил Шармон. — Крысы... Крысы... Они сейчас прыгнут на меня... В углу, там, в углу...

— Нужно вызвать «скорую», — задыхался следователь.

— Жирная! — рыдал Шармон. — Жирная, вся серая... Она меня душит... Ко мне, Сен-Тьерри... Ко мне... Помоги мне, Сен-Тьерри, прогони их... Тебя-то они послушают!

Следователю пришлось его оглушить. Он вытер лоб, вконец измотанный. Комиссар показал ему бутылку, которую он только что обнаружил в стенном сейфе.

— А вот и разгадка, — произнес он.


Нотариус закончил читать завещание. Размеренным жестом убрал его в большой конверт, поправил манжеты, скрестил руки.

— Из этого следует, — бормотал он, — что вы наследуете все, дорогая мадам. Небольшие пожертвования, которые я перечислил, весьма ничтожны... Позвольте мне сказать вам, что, несмотря на постигшее вас горе, вам повезло. Если бы ваш муж умер раньше своего отца — а ведь еще немного, и это бы могло произойти, — все состояние семьи Сен-Тьерри перешло бы дальним родственникам и, фактически, государству.

Симон уронил шляпу, подобрал ее, погладил кончиками пальцев. Нотариус встал и проводил посетителей до двери.


Остров

В рубке тихо разговаривали две женщины, а у лебедки стоял таможенник и сворачивал самокрутку. Мэнги разглядывал свой исцарапанный бесформенный чемодан и саксофон, выглядевший так нелепо и странно в футляре. Ему было стыдно. Чувство стыда пришло не сразу, хотя он и не отдавал себе в этом отчета. Огромная радость, охватившая Мэнги во время отъезда, понемногу оставляла его, пока они ехали по Франции. Потом пришла усталость. Но не только путешествие утомило Мэнги. Это была застарелая усталость, давившая на плечи, навсегда оставившая печать на лице. Его часто спрашивали, особенно Хильда: «Да что с тобой творится?» Ничего! И это правда. С ним все в порядке. Просто он последний из рода Мэнги. Возможно, это кровь предков заставляла его так мучиться. А вот теперь Мэнги испытывал стыд. Он чувствовал себя лишним на этом корабле, плавно качавшемся на волнах. В такт качке женщины наклонялись друг к другу, таможенник раскачивался, а он все время пытался за что-нибудь ухватиться. Мэнги забыл море. Он превратился в обитателя суши. И даже не столько в обитателя суши, сколько в шута горохового. Однако он все-таки родился там, на крошечном острове, который еще скрывался за горизонтом. Но, может, ему следовало бы остаться в Гамбурге? Что он, собственно, ждет от своего побега? Он сойдет с корабля. Хорошо! Поселится у Миньо, если, конечно, гостиница еще существует. И что дальше? Он станет гулять? Но стоит ли вообще говорить о каких-то прогулках, если весь остров можно охватить одним взглядом, а вокруг него простирается только море. Ну и?.. Он, словно паломник, посетит свой дом, родные могилы? Вполне вероятно, что его дядюшки еще живы. Сколько же им должно быть лет? Мэнги напряг память. Так... его отец родился в 1912-м. Он был младше братьев, но не намного. Фердинанду, самому старшему из них, должно быть около шестидесяти, а Гийому — около пятидесяти восьми. В сущности, они не так уж стары. Но они пережили войну, оккупацию... Его отец и Фердинанд бежали вдвоем на лодке в Англию. Они уже заранее походили на потерпевших кораблекрушение. Мэнги плохо помнил и дядю Фердинанда, и своего отца. В те времена он был еще совсем маленький! Но он не забыл их отъезда. И его воображение рисовало невероятно четкие образы, подобные галлюцинациям. Почему, например, ему снова виделось, как рассек воду якорь, когда лодка отходила от мола? Его мать плакала... Мэнги блуждал по своим воспоминаниям. Вероятно, именно из-за них он все бросил там, в Гамбурге. Дядюшки, и живые, и покойные, его совершенно не волновали. Но он отдал бы все на свете, чтобы обрести в себе именно того самого малыша Мэнги — очень серьезного, чистого и необыкновенно одаренного мальчика. Монахиня, которая вела у них занятия, не уставала повторять: «Этот мальчик, мадам Мэнги, я уверена, далеко пойдет...» Ах, если бы вернуться назад, если бы забыть эти годы мрачной богемной жизни, если бы все начать сначала, именно на острове. Но не на том острове, куда устремлялись любители водного спорта, а на его собственном острове, где правили и творили свои чудеса ветра, волны да одиночество. Не раз Хильда подшучивала над ним: «Эй, шуан[141], все мечтаешь?» А порой она, уже по-немецки, говорила своим клиентам: «Можно подумать, что этих бретонцев только что изгнали из рая». И тогда он приходил в себя и оглядывался. Он жил только по ночам и видел лишь причудливо освещенные лица и головы, украшенные бумажными безделушками. Сам он носил узкие черные брюки и зеленую блузку с широкими рукавами. Часами он играл между неистовым трубачом и беспечным контрабасистом, в то время как ударник за его спиной выбивал ритмы из своих тамтамов. Саксофон — это было самое дорогое, чем он владел, в чем мог полнее всего себя выразить, благодаря хрипловатому звуку, так похожему на плач. Он забрал саксофон с собой, чтобы не оставлять его в недостойных руках. Но сейчас при свете заходящего солнца, на этом корабле, похожем на буксир, его инструмент внезапно показался ему неуместным. Если бы у Мэнги спросили: «Эта штука ваша?» — он, наверное, ответил бы: «Нет». Так на чем же он остановился? Миньо... Гостиница... В ближайшее время на жизнь ему хватит. Его должны хорошо встретить. Один из Мэнги возвращается в родные края после столь долгого отсутствия — это наверняка вызовет одобрение. Кроме того, у него все еще есть свой дом. Вероятно, он совсем разрушился. Мэнги не мог точно вспомнить, где он находится. Должно быть, где-то в конце главной улицы поселка. Но можно ли все это называть «поселком», «главной улицей»? Ведь там обитала всего-навсего горстка жителей, зацепившихся за склон холма, словно моллюски, облепившие обломок корабля. В этом уж он, по крайней мере, был уверен, потому что вычитал эти сведения в каком-то путеводителе. 300 жителей. Все мужчины — рыбаки. Путеводитель также сообщал, что там обнаружены мегалиты[142]. В его памяти остров был голым, плоским, без единого деревца. Там царствовал ветер. Он никогда не забудет этот ветер. Не только его шум, но и его осязаемую мощь. Мэнги находился внутри этого ветра, в его чреве, как ядро ореха в скорлупе. Ветер никогда не стихал. Когда люди ложились спать, он свистел сквозь оконные рамы. Когда они просыпались посреди ночи, то слышали, как он струился, словно вода, стекавшая по сливному желобу. И днем он находился по-прежнему рядом, неутомимый, внезапно обвивая ноги или толкая в спину. Мэнги оставалось только прикрыть глаза. И он обретал в себе того прежнего малыша, который, лежа в расщелине скалы, слушал, как ветер, то стремительный, то резкий, то пронырливый, пролетает над ним, словно влажными руками, пробегает по его щекам и обвивается вокруг ушей...

Мэнги сел на ящик. Ну вот! Наконец-то к нему вернулись утраченные ощущения, необходимые для его выздоровления. Он очень хотел выздороветь. Работа для него найдется и в Ване, и в Лорьяне. Он устроится работать на материке и постарается как можно чаще приезжать на остров. Он отремонтирует дом, он его перестроит. Каменные дома подвластны разрушениям. Он вернется наконец к себе домой, в свою нору. И тогда он сможет вычеркнуть из памяти Гамбург. Он больше не будет рабом Хильды.

Женщины по-прежнему болтали, близко склонив друг к другу головы, а таможенник свертывал уже следующую самокрутку. Мотор равномерно гудел, и Мэнги, в свою очередь, отбивал ногой ритм — он машинально импровизировал соло на саксофоне. То, что Мэнги не мог выразить словами, он умел, по крайней мере, сыграть. Так он и играл, сжав губы, лишь для себя одного меланхолическую мелодию возвращения домой, пока не увидел остров, похожий на корабль, стоящий на якоре. Сначала это были всего лишь неясные очертания. Затем начали вырисовываться дома, прижавшиеся к колокольне, напоминавшей главную башню замка. Вдоль берега белела морская пена. Мэнги поднялся. Он пошел на нос корабля и оперся локтями о борт, прислонив ладонь к глазам, чтобы защититься от ослепительного солнца, совсем низко висевшего над горизонтом. Он различил короткий мол и несколько привязанных к причалу лодок. Меньше чем через час зажгутся огни буев и маяков. Он снова увидел маяки, и у него что-то сжалось внутри. С наступлением темноты они поведут над морем свой собственный разговор. Если выйти из дома и углубиться в садик, возвышавшийся над пляжем, можно увидеть целое созвездие огней, слева от шоссе Кардиналов. Одни походили на прожекторы, находившиеся на уровне воды, другие, более таинственные, вспыхивали лишь на мгновение, затем гасли, и когда снова зажигались, то их огни сверкали не там, где ты ожидал их увидеть. С них нельзя было спускать глаз. Может быть, они перемещались, пока на них никто не смотрел? Мэнги охватила тревога. Он знал, что едва доберется до места, сразу же побежит на берег. Это было как свидание, которое должно состояться при любых обстоятельствах. И сколько у него еще будет таких свиданий! Эти встречи с маяками и конечно же с его пещерой заполнят все его время.

Это было, вероятно, всего лишь крошечное углубление в скале, но тогда оно ему казалось настоящей пещерой. Почва там состояла из мелкого, как пыль, песка. Во время прилива потоки морской воды устремлялись в пещеру, и от их тонких прозрачных лезвий темнел песок. А когда вода спадала, от каждой маленькой волны оставался след. Отовсюду в пещеру проникали морские дафнии, бесчисленные, как саранча. Сумеет ли он найти свою пещеру?

Корабль протяжно загудел. Только у кораблей бывают такие голоса — голоса давно исчезнувших животных. Фигуры на молу засуетились. С саксофоном под мышкой, Мэнги пошел за чемоданом. Причаливание — это особый ритуал, который необходимо тщательно соблюдать. Рулевой, стоя на узком мостике, не спешил... Задний ход... малый ход... вперед... один конец брошен с носа... Поверхность воды вокруг корабля вспенилась, он приближался к молу... Другой полетел с кормы... Корабль остановился. Долгое путешествие Мэнги окончилось. Он прошел по мостику и вступил на свой остров. Удаляясь от корабля, Мэнги ощущал, что все взгляды направлены на него.

Ничто не изменилось. Ничто, и тем не менее все выглядело не так. У него появилось горькое чувство, будто он разглядывает выцветшие фотографии. Общее расположение домов осталось, пожалуй, прежним. Как пройдешь бакалейную лавку, попадешь на маленькую площадь. Какая же она крошечная! Когда-то там стояли две каменные скамьи. Но там ли они стояли? Мэнги с трудом продвигался по своим воспоминаниям. Перед ним выросла церковь, ее портал скрывали леса. Вот и гостиницу подновили. Да, конечно, это она, нет никакого сомнения. Интересно, стояли ли раньше там на окнах горшки с геранью? Этого Мэнги не помнил. Но зато он был уверен, что памятник, который он заметил на перекрестке, установлен недавно. Эта бронзовая статуя выглядела так нелепо, что Мэнги подошел поближе. Остров дал немало смелых моряков, умелых рыбаков и даже морских волков, которые в один прекрасный день уезжали, чтобы никогда не вернуться, но ни один из них не стал незаурядной личностью. Со своего постамента из черного гранита неизвестный, указывая пальцем в сторону материка, казалось, прогонял кого-то с острова.

Скульптор изобразил его в городском костюме, воротничке и галстуке, с непокрытой головой. Усы как у Клемансо[143], нахмуренные брови, мясистый нос... Кто бы это мог быть? Мэнги наклонился, чтобы прочитать надпись, и тут же отступил с бьющимся сердцем.

ЖИЛЬДАС МЭНГИ
1885-1944
Расстрелян нацистами
Его дед! Конечно, от него скрыли, как он погиб. Но нет, это невозможно! Начнем с того, что дед никогда так не одевался, да и усы у него были совсем другие. И он не позволил бы себе столь нелепого жеста. Дед всегда держался очень спокойно. Характер у него был нелегкий, очень нелегкий. Любой в его присутствии присмирел бы. Но когда дед приходил в ярость, он лишь сжимал кулаки. Мэнги до сих пор помнил некоторые сцены, происходившие между отцом и дедом. Именно после одной из таких ссор отец и решил уехать. Мэнги поднял глаза. Может быть, этим жестом дед теперь его прогоняет с острова? Он почувствовал себя виноватым, совсем как раньше, когда дед, пристально глядя на него голубыми глазами, взгляд которых было невозможно выдержать, говорил: «Ты опять совершил глупость!» И, как тогда, покраснев, Мэнги едва не ответил: «Да, дедушка». Он отвернулся от памятника. Ему не следует быть таким впечатлительным, как подросток. Старик не испортит ему радости возвращения. Но тревожное чувство уже поселилось в душе Мэнги. Возможно, из-за этого перста, указующего на материк... «Уходи... Тебе здесь больше не место...» Просто смешно. Мэнги направился прямо к гостинице. Взявшись за ручку, он оглянулся и, бросив взгляд на предка, беспрекословного в своем последнем гневе, пожал плечами и вошел. Там никого не было.

— Что вы желаете? — раздался голос из подпола.

Тут Мэнги заметил лесенку с выбитыми ступеньками, которая вела в подвал. Появилась голова женщины в чепце. Она смахивала в нем на мужчину. Женщина медленно поднялась и закрыла люк.

— В чем дело?

Она с подозрением оглядела его с ног до головы, и Мэнги испугался, что его сейчас спровадят, вытолкнут на площадь, куда опускалась ночь.

— Я Жоэль Мэнги, — объяснил он. — Внук старого Жильдаса. Я вернулся.

Должно быть, он действительно походил на привидение, потому что женщина теперь глядела на него со страхом. Она крикнула:

— Огюст! Эй! Поди сюда на минутку!

Мужчина неопределенного возраста, одетый в толстый свитер, показался в дальнем конце комнаты.

— Догадайся, кто к нам приехал! Сын Мэнги.

Мужчина внезапно ускорил шаг. Он сильно хромал. Он всматривался в лицо Мэнги.

— Я могу показать вам документы, — сказал Мэнги.

Он вручил им удостоверение личности, паспорт. Они оба покачали головами.

— Вот оно что, — пробормотал мужчина.

— Мне захотелось снова увидеть этот край, — объяснил Мэнги, желая вызвать хоть немного сочувствия. — Вы знаете, как бывает... Колесишь по свету, думаешь, что все забыто... и однажды... Не мог бы я у вас переночевать, господин Миньо?

— Я не Миньо, — ответил мужчина. — Миньо умер пять лет назад. Садитесь... Меня зовут Ле Метейе... Я занялся этим делом после того несчастного случая.

И он повернулся к жене:

— Принеси-ка нам кувшинчик... Так, значит, вы Мэнги... Чудесно... А дядюшка ваш уже знает, что вы приехали?

— Так дядя еще жив?

— Конечно... Фердинанд... Тот самый, которого называют канадцем.

— Я его совсем не помню. Я немного помню другого дядю, Гийома... Тем не менее не уверен, что узнал бы его.

— Можете не волноваться, — сказал хозяин. — Он умер. Внезапно... От сердечного приступа.

Хозяйка поставила перед ними кружки. Хозяин наполнил их сидром.

— За ваше здоровье. Держу пари, такого сидра вам не часто доводилось отведать... А чем вы занимались там, на материке?

Мэнги кивнул в сторону саксофона.

— Я был музыкантом.

— На жизнь хватает?

— Не слишком, — признался Мэнги.

— Здесь-то нам не до музыки! — заметила женщина. — На нее у нас попросту нет времени.

— Да и уж какие там танцы с нашим священником! — поддакнул хозяин. — Вы знаете его?.. Галло?.. Он уже был здесь, когда вы уехали?

— Мы с отцом уехали в 45-м, — сказал Мэнги.

— Тогда, конечно, нет. Галло поселился здесь в 47-м. Но он из местных. Вы знаете семью Галло?

— Я был тогда еще слишком мал и почти все забыл.

— А что стало с вашим отцом?

— Он умер, — ответил Мэнги.

Он не осмелился добавить: умер в больнице. Как нищий. Отец таскал своего сына из города в город, из одной подозрительной гостиницы в другую. Это стало тайной Мэнги. Первой тайной. Второй тайны он стыдился еще больше. Многие из предков Мэнги пили, так что сам он был вынужден воздерживаться от алкоголя. Стакан вина — и он совершенно пьянел. Можно подумать, что еще при рождении его кровь уже содержала несколько капель мюскаде[144]. Это было нечто вроде физического дефекта, как зоб или заячья губа. И поскольку никто об этом не знал, его всегда пытались заставить выпить. Все кругом пили, и его воздержание быстро вызывало раздражение. Пьянея, Мэнги мрачнел, становился необузданным. Он плакал, лез в драку, вел себя как сумасшедший. Поэтому Мэнги и отказывался от любой выпивки. Даже от некрепкого сидра у него закружилась голова.

— Вы надолго приехали? — спросил хозяин.

— Не знаю. Это зависит от многих обстоятельств.

— Здесь, — заметила женщина, — вы не найдете работы. На стройке требуются только специалисты.

— На какой стройке?

— Так вы же ничего не знаете, — сказал мужчина. — Здесь хотят устроить что-то вроде лечебных ванн, курорта или санатория. Врачиподыскивали на побережье спокойное солнечное местечко, да чтобы побольше водорослей. Похоже, что они собираются лечить водорослями! Скоро здесь все переменится. Раньше у нас можно было встретить приезжих лишь в самый разгар лета. А теперь поговаривают о двух рейсах в день из Киброна. Священник утверждает, что цена на землю резко подскочит.

— На этом можно немного подзаработать, — вздохнула женщина.

— Строительные работы начнутся в июле, — продолжал хозяин. — Да вы все сами увидите, когда пройдетесь по острову. Материалы уже завезли. Еще кружечку?

— Нет, спасибо. Очень вкусно, но мне не хочется пить.

— Его пьют не для того, чтобы утолить жажду.

Он навечно обречен на эту муку. Мэнги опорожнил свою кружку.

— Я очень устал, — пробормотал он. — Не могли бы вы меня устроить на ночь...

— Ну конечно, — ответил хозяин. — Мы дадим вам самую большую комнату и, клянусь Богом, самую удобную. Уж в любом случае никто из соседей вас не побеспокоит. Доброй ночи... Моя хозяйка вас проводит.

Мэнги последовал за женщиной. У него кружилась голова. Оставшись один, он растянулся на кровати, даже не сняв ботинок. Поезд, корабль, сидр — у него не осталось больше сил. Кровать скрипела, и он старался не шевелиться. Мэнги узнавал звуки прошлого. Прежде всего, шум ветра, хотя в тот вечер он еле-еле дул. И особенно глухой рокот моря, катившего волну за волной. Удар, затем долгая пауза: море уносило с собой гальку, водоросли, куски дерева, тысячу обломков, обрамляющих море. И снова удар. Море всей своей мощью обрушивалось на небольшие пляжи, на скалы. Пауза. Удар. Мэнги видел море. Он его ощущал всеми фибрами. Море было теплым и густым, как кровь. Сознание его понемногу меркло. Никогда еще до сих пор он не испытывал такого чувства безопасности. Мэнги погружался в сон. Море обступило его со всех сторон, не оставив ни единой щелочки. Оно защищало его лучше, чем стены и замки. То, что осталось на материке, больше не властно над ним.

Мэнги разбудило солнце. Все еще скованный усталостью, он подошел к окну, открыл его и, как все островитяне, по привычке, переходящей от отца к сыну, взглянул на небо. Ветер изменил направление, он теперь дул с юго-запада, пока еще неравномерными, но уже набиравшими силу порывами, и нес с собой дождь. Мэнги любил дождь, но не городской, колючий и грязный. Он любил легкий, быстрый, бесшумный, наполненный прозрачным светом дождь, который приходил вместе с морским ветром. Он специально выйдет, чтобы встретиться с ним. Мэнги сменил белье. Он долго вертелся перед колченогим зеркальным шкафом, пытаясь как следует рассмотреть свою спину. От ножевой раны остался едва заметный красноватый след, но боль не ушла, напоминая обо всем, что ему так хотелось бы забыть. Мэнги умылся холодной водой, тщательно выбрился, ведь надо произвести хорошее впечатление! Толстый свитер с круглым воротником — это как раз то, что подойдет на острове. Он перекинул через руку дождевик и спустился. Внизу сидел священник и беседовал с Ле Метейе. Он улыбнулся первым и указал на стул, стоявший напротив него.

— Рад вас видеть, — сказал он.

В длинной сутане, с морщинистым лицом и седыми волосами, священник напоминал старую женщину, к тому же не особенно приветливую. Глаза его смотрели с живым любопытством. Приезд Мэнги был событием. И он пытался оценить его. На столе уже появились кружки и кувшин.

— Мне хотелось бы выпить немного кофе, — попросил Мэнги.

— Как пожелаете, — ответил хозяин. — Однако совсем неплохо перед кофе пропустить кружечку сидра.

Священник продолжал изучающе разглядывать Мэнги.

— Наверное, странно чувствуешь себя, когда возвращаешься туда, где так долго не был. Сколько же вам тогда было лет?

— Семь.

— И вы ничего не помните?

— Кое-что помню. Помню маму. Она умерла в конце войны. Именно тогда за мной и приехал отец. Он добрался до Англии в сорок втором году, вместе с одним из своих братьев. Я также немного помню деда. И все-таки я не узнал его вчера вечером, увидев памятник.

— Неудивительно, — сказал священник. — Лицо несколько изменили, постарались придать ему более решительное выражение, чтобы каждый сразу видел — вот герой Сопротивления. Понимаете меня? Это должно поражать. Ваш дед был личностью!

Помолчав, он снова заговорил:

— Фердинанд обрадуется. Он думал, что вы уже никогда не вернетесь. Хочу, однако, вас предупредить... Он очень болен. Думаю, и полугода не протянет. Я уверен, что у него рак.

Появился хозяин, ходивший за кофейником и сахарницей. Под мышкой он держал регистрационную книгу.

— Пока вы тут пьете кофе, — сказал он, — я должен соблюсти формальности. Вот сюда я обязан записывать всех приезжих. Теперь так полагается.

— А что говорит врач? — спросил Мэнги.

— Какой врач? — удивился священник.

И он расхохотался вместе с хозяином гостиницы.

— Если бы мы рассчитывали на врачей с материка, — сказал хромец, — то отдали бы концы, дожидаясь их. Конечно, у нас есть доктор Оффрэ, но он очень стар. И не любит чересчур себя затруднять.

— Здесь всех лечу я, — сказал священник. — Если уж дела обстоят совсем плохо, я отправляю больного в Киброн. Но вы, наверное, не знаете, что из-за непогоды мы по полгода бываем полностью отрезаны от материка. Однако надо как-то выходить из положения.

Хозяин открыл регистрационную книгу и начал медленно записывать под диктовку Мэнги: «Мэнги Жоэль, родился 8 февраля 1938 года», а священник продолжал:

— Фердинанд практически не встает. Вот уже несколько месяцев, как он вообще не выходит из дому. За ним ухаживает Мари. Печальный конец. Вы сумеете найти его дом? Хотя у нас тут не заблудишься. Он предпоследний слева, если идти в глубь острова. А ваш дом стоит почти напротив. Он не в очень хорошем состоянии.

Священник разговорился, стараясь вызвать Мэнги на откровенность.

— Ле Метейе сказал мне, что вы играете на саксофоне. Я хотел бы заманить вас к себе. С тех пор как сломалась наша фисгармония, старый Менанто во время мессы играет на аккордеоне. Жалкое зрелище. Но я очень сомневаюсь, что вы станете ходить на мессу: ни в одном из Мэнги сроду не было и крупицы веры. И все-таки подумайте над моим предложением.

Мэнги поднялся, чтобы поскорее закончить разговор. Хозяин гостиницы и священник пожелали ему хорошей прогулки. Мэнги вышел, испытывая легкое раздражение. Он так нуждался в тишине! Но пока он не удовлетворит всеобщее любопытство, его здесь не примут за своего. При свете дня Мэнги легко узнал маленькую площадь, москательную лавку, где продавались в основном принадлежности для рыбной ловли, мэрию, служившую одновременно и почтой, и школой, дом священника, ступеньки которого терла, стоя на коленях, какая-то пожилая женщина. Но более всего внимание Мэнги привлекал памятник. Он почти с опаской обошел его вокруг. Кустистые брови — ну конечно же, это его дед. У отца были такие же, и когда тот напивался, они придавали ему невероятно злобный вид. В памяти Мэнги черты его предка постепенно соединились в законченный образ. Но его приводил в замешательство полный неистовства жест его деда. Мэнги лезли в голову безумные мысли. Казалось, своим жестом дед навсегда изгоняет с острова немцев. Но сам Мэнги, приехавший из Гамбурга, не походил ли и он, в свою очередь, на врага? И этот карающий жест, не показывает ли он, что Мэнги здесь чужак и что ему нет места среди местных жителей?

И Мэнги попросту сбежал. Он отправился к морю. Его не покидало чувство, что палец деда по-прежнему указывает на него — шулера, бродягу, человека ниоткуда. Стоя на крыльце гостиницы, священник набивал трубку и при этом не спускал с него глаз. В конце концов, у него оставался остров. И это у него никто не отнимет.


Мэнги обошел церковь и двинулся вдоль кладбища. Он хорошо его помнил. В их семье мужчины не отличались особой религиозностью, женщины же, напротив, были очень набожны. И поэтому после мессы его мать шла помолиться на могилы усопших, близких и чужих. Умершие принадлежали всей общине. В памяти Мэнги размытые черты материнского лица проступали как будто сквозь дымку. Зато он очень четко видел, как она преклоняет колени перед могильными плитами или ухаживает за цветниками на могилах, выдергивая сорняки. Мать вручала ему крошечную лейку, и он наугад окроплял могилы Маэ, Гурлауэнов, Тузе. Лейка была красного цвета, и у нее едва держалась ручка. Дед закрепил ее с помощью проволоки. Эта подробность внезапно пришла Мэнги на память и глубоко взволновала его. Значит, в его душе сохранились, вопреки всему, нетронутые, неповрежденные уголки. Он все яснее сознавал, что же все-таки привело его на остров. Он вернулся сюда в поисках утраченных восхитительных образов прошлого. Мэнги шел по тропинкам своего детства. Под ногами скрипела галька, которой были посыпаны дорожки. Мама каждый раз повторяла ему: «Не шуми так». Мэнги не нуждался ни в каких ориентирах. Инстинкт привел его к семейной могиле. Только теперь на могильной плите за именем его бабушки следовали еще три имени: деда, расстрелянного патриота, Ивонны Мэнги и Гийома Мэнги. Его мать. Его дядя. Что касается Жан-Мари Мэнги, его отца, паршивой овцы в семейном стаде, то его имя никогда не будет высечено на этом камне. Отца погребли в Антверпене.

Мэнги застыл перед могильной плитой. В отдалении он заметил склонившуюся пожилую женщину и услышал стук кирки и лопаты. Здесь всегда у покойников будет свой садовник. Вероятно, благодаря именно этой женщине плита такая чистая, а камень у изголовья выглядит абсолютно новым. Бронзовая оправа медальона сверкала, и на ней Мэнги не увидел ни единого зеленого пятнышка. Медальон занимал особое место в воспоминаниях Мэнги. На нем была изображена женщина: голова повернута в профиль и окружена нимбом, руки молитвенно сложены. Дева Мария, как утверждала его мать. Нимб завораживал Мэнги. Он думал, что это головной убор, но только более красивый, более элегантный, чем тот, что обычно носили островитянки — небольшая белая лента, прикрепленная к шиньону. Ему так хотелось, чтобы и у его матери был нимб! Она сердилась, когда он просил ее купить себе такой же: «Глупый мальчишка!» Он ставил красную лейку на край аллеи и любовался прекрасной молодой женщиной, чуть склонившей голову. Она смотрела налево, на могилу Танги.

Мэнги сделал шаг вперед, чтобы получше разглядеть медальон. Нет, она смотрела направо. И тем не менее он мог поклясться... Мэнги закрыл глаза и мысленно стал повторять свои действия... Лейка стоит на краю аллеи, тени облаков скользят по плите, он опускается на колени рядом с матерью... камни впиваются ему в кожу... он поднимает голову... Дева Мария смотрит налево... Он в этом так же уверен, как в том, что его зовут Мэнги. Он открывает глаза. Голова Девы Марии повернута направо. Все это было так давно! Возможно, могила Танги расположена справа? Нет, справа могила семьи Козик. В сущности, какая разница?.. Он прошел быстрым шагом несколько аллей, пытаясь оживить воспоминания. Он расстроился. Казалось, малыш Мэнги сыграл с ним злую шутку. Он вернулся к могиле. Налево или направо? Конечно же, направо, он ошибся. После стольких лет это вполне простительно. Вероятно, тьма, куда погружаются наши воспоминания, искажает их. Может быть, детство — это только сказка, которую мы сочиняем сами для себя, когда нам грустно. Да нет же! Зачем подправлять столь незначительные подробности? Почему налево лучше, чем направо? Но тогда, возможно, и лейка была зеленой? Или ее не существовало вообще? Да и Мэнги был совсем не Мэнги. «Мама права, — подумал он. — Каким же я могу быть глупым!»

Мэнги вышел с кладбища на маленькую улочку и в конце ее увидел ланды. Он зайдет к дяде позже. А сейчас ему хотелось побыть одному. Ему не пришлось долго идти, чтобы добраться до середины острова. На узком скалистом плато вздымались два менгира, напоминающие пастухов в накидках. Мэнги обрадовался, когда увидел их. Они возвышались там же, на прежнем месте, как и раньше. И ветер все так же водил хоровод вокруг них. «Пусть, — сказал себе Мэнги, — Дева Мария смотрит направо. Забудем об этом. Все прекрасно, как и прежде».

Мэнги окружало море, уходившее за горизонт. Перед ним белели скалы, возвышающиеся вдоль дороги, ведущей на Лошадиный остров. С юга надвигался ливень, и там, подобно темному утесу, громоздились тучи, заслоняя горизонт. Но на северо-западе небо еще отливало сверкающей голубизной, которая лилась Мэнги в самое сердце. Он раскинул руки, глубоко вдохнул и вновь ощутил радость возвращения домой, безраздельного обладания этим клочком земли, покрытым песком и обломками скал. Мэнги не мог толком понять, что же он на самом деле испытывал. Он слишком много пережил, и ему не хватало времени для самоанализа. Но Мэнги чувствовал, что уже начинает менять кожу и что в конце концов прошлое искупит настоящее, если только он сумеет построить его, не совершив новых ошибок. Теперь он отправится к своей пещере. Она находится где-то на западе, ведь там ветер дул целыми днями, не утихая ни на мгновение. Мэнги пересек ланды и пошел вдоль берега. В детстве он вряд ли уж чересчур далеко уходил от поселка. Мэнги помнил, что он шел довольно долго, возможно, целый час. Значит, пещера находилась километров в двух от его дома. Он прикинул расстояние и спустился к пляжу. Начинался прилив, но море было еще далеко. У него хватит времени вернуться берегом в порт. И в то же мгновение Мэнги осознал, что он ничего не найдёт. Гроты, расщелины, углубления, пещеры — они раскинулись повсюду. Но какая же из них его? Мэнги забирался то в одну, то в другую, усаживался в самой глубине и слушал звуки прошлого. Вот та самая скала, возвышающаяся возле входа и рассекающая в прилив волны! Но точно такая же скала стоит перед соседней пещерой. Мэнги вырос, и все пропорции и размеры стали восприниматься по-иному. Мог ли он, как прежде, свернуться калачиком? Или лежать, уставившись вверх? Мэнги колебался, возвращался назад и снова, согнувшись в три погибели, пытался влезть в очередную щель. Время от времени он кричал: «Эге-гей! Эге-гей!» — и, напрягая слух, внимал эху, пытаясь уловить вибрацию стен. Ему хотелось завопить: «Это я, Жоэль... Я здесь! Отзовись!» Он продвигался все дальше и дальше. Морские дафнии облепили его икры. Но ведь не могла его пещера испариться, где-то она существует? Не приснилась же она ему? Мэнги присел на каменный выступ, обхватил голову руками и закрыл глаза. И тут же увидел свою пещеру. Она была совсем рядом. Он ощущал ее прохладу, видел ручейки, пересекавшие пещеру, следы своих босых ног, песок, прилипший к лодыжкам, словно крупинки золота. И морской прилив, оставлявший на камнях грязные брызги. Он почувствовал себя тем малышом Мэнги, чистым и подававшим такие большие надежды. Но пещера и мальчик исчезли. Стоит ли продолжать поиски? Мэнги поднялся, еще раз огляделся. Ему вспомнились картинки-загадки из старого журнала. Там были нарисованы поля, деревья, где-то среди них прятался жандарм, его-то и следовало обнаружить. Обычно его профиль бывал замаскирован в ветвях. Так и пещера находилась совсем рядом, затерянная среди обломков скал. «Может, сам остров не хочет принять меня», — подумал Мэнги.

Его хлестнули по щеке первые капли косого дождя. Море почернело. Мэнги натянул дождевик и бросился под дождь, ища у него защиты. Он побежал к поселку и остановился только у гостиницы. Хромой хозяин читал газету.

— Ну и погодка! — заметил он. — Кружечку сидра?

Он явно не упускал случая выпить.

— Не сейчас, — бросил Мэнги.

Он поднялся в свою комнату, уселся в колченогое кресло. Вся мебель в доме хромала, подобно своему хозяину. Там, далеко, Хильда, наверное, сбилась с ног, разыскивая его. Но она, должно быть, уже поняла, что он больше не вернется. В гневе она становилась бешеной. Она, верно, думает, что он сбежал с другой. Бедняжка Хильда! Она решила бы, что он сошел с ума, если бы только узнала, где он. Мэнги протянул руку — он слишком устал, чтобы встать, — и взял саксофон. Вынул из чехла, поднес инструмент к губам и исполнил в быстром темпе гамму. Дойдя до последней ноты, сыграл нежное тремоло[145]. Мэнги нравился скорбный голос саксофона, как будто созданный для выражения всех чувств и мыслей, которые Хильда называла «манией». Он привык импровизировать, и у него тут же сложилась тягучая печальная мелодия, рассказывающая о его потерянном острове. Возможно, он хотел с ее помощью приручить остров, очаровать его. Дождь струился по оконному стеклу. Мэнги захлебывался тоской и отчаянием. Возможно, он заблуждается насчет острова. Его собственный остров уже давно поглотила морская пучина, как Ис[146]. Одно лишь страстное заклинание может его вернуть. Надо только вложить в игру всю страсть, и тогда остров поймет, что маленький Жоэль возвратился и пришел к нему на свидание. Мэнги швырнул саксофон на кровать. Какая чепуха! Он превращается в идиота, впадает в детство. Мэнги схватил плащ и быстро спустился.

— Вы красиво играли, — сказал хозяин. — Что это было?

— Моцарт, — прорычал Мэнги и снова устремился под дождь.

Их дом стоял в конце улицы. Сад, скрытый невысокой каменной стеной, раскинулся позади дома. Его легко было узнать. И к тому же это был его дом, он мог там жить. Мэнги нашел его без труда. Дом сохранился, как ему показалось, в хорошем состоянии. Дверь была закрыта, но ключ, безусловно, хранился у дядюшки. Мэнги обошел его кругом и обнаружил, что за садом ухаживают, и довольно тщательно, совсем как в те времена, когда еще была жива его мать. Мэнги так поразил этот сад, как бы бросивший вызов времени, что он, потрясенный, застыл на месте. Аккуратные, четко обозначенные грядки. Свежевыкрашенный сарай весело сверкал зеленым глянцем. Он дотронулся до стены. То здесь, то там поблескивали зерна гранита, как будто стена инкрустирована драгоценными камнями. То, что он видел перед собой, было абсолютно материальным, реальным. Остров впервые улыбнулся ему. «И все это благодаря моей музыке», — подумал Мэнги. Теперь ему нравилась роль волшебника. И раз уж сад сохранил свой прежний облик, то, конечно, и внутри дома ничего не должно перемениться. Ему внезапно захотелось как можно скорее попасть в дом и обосноваться там. Надо побыстрее заполучить ключи. Несмотря на объяснение священника, Мэнги пребывал в нерешительности. Окрестные дома походили друг на друга: оштукатуренные стены, узкие окна, закругленные сверху двери. Мэнги вспомнил, что, когда был маленьким, он переходил улицу, чтобы попасть к одному из дядюшек. Только вот к кому из них? К Фердинанду или Гийому? Шел ли он прямо или наискосок? Ну, кончено же, он может у кого-нибудь спросить. Но ему почему-то не хотелось этого делать. Он пока оставался чужаком. К тому же это было глупо, ведь ответ хранился в его пока еще неразбуженной памяти.

Дождь прекратился, внезапно выглянуло солнце, и на каменистую дорожку легла его длинная тень. Один из дядюшек жил напротив или почти напротив, а другой — немного дальше. Дверь отворилась. Голос произнес:

— Иди поиграй и постарайся не извозиться!

На пороге дома напротив появилась маленькая девочка. Мэнги боялся пошевелиться. О Господи! Эта малышка!.. Она чудесным образом явилась из его прошлого. Ей было пять или шесть лет, блондиночка. Светлые кудряшки, спускающиеся на лоб... черные шерстяные чулки... маленькие сабо... Да это же Мари! И как в свое время малыш Жоэль, взрослый Жоэль был очарован. Он любил эту девочку, как любят в этом возрасте, всем сердцем. Необыкновенно дороживший всеми своими игрушками, он готов был отдать ей все. И если Мэнги плакал, когда отец увозил его с собой, так это только из-за нее.

Как же он мог ее позабыть? Он стал слишком развращенным. Девчушка что-то напевала, Мэнги узнал мелодию: «Мой милый жаворонок...» И все-таки, все-таки... Совершенно очевидно, что это не та Мари. Той девочке Мари должно быть сейчас лет тридцать. Священник сказал: «За ним ухаживает Мари». Значит, это и есть дом его дядюшки. Настоящая Мари, девочка из его детства, ведет у него хозяйство. Мэнги ощутил острое разочарование. Он чувствовал себя обманутым, одураченным. Его дед, застывший в бронзе, малышка, появившаяся подобно видению из прошлого, — все это не то. Только небо да океан не обманывали его.

Мэнги тихо окликнул девочку:

— Мари.

Она подошла, подпрыгивая на одной ножке. Мэнги увидел светлые глаза, воспоминание о которых так ранило его, и, не удержавшись, коснулся кудрявой головки.

— Я бы хотел поговорить с твоей мамой, — пробормотал он.

Девочка боязливо смотрела на него. Возможно, она спрашивала себя, почему этот господин так странно разговаривает с ней. Она побежала назад в дом. Сходство все-таки было необыкновенным. Но теперь уже множество иных образов, наплывая, теснилось в его голове. Стоя перед полуоткрытой дверью, он узнавал запахи: запах дров, горящих в большом камине, где обычно готовили еду, запахи рыбы... На столе всегда лежали или лобан, или окунь, или огромный краб, шевеливший в пустоте клешнями. Мэнги пытался раздразнить краба, дотрагиваясь до его клешней то обгоревшей спичкой, то клочком бумаги. Дверь налево вела в комнату, которой никогда не пользовались. Мэнги представил себе деревенскую мебель, отполированную до такой степени, что она сверкала, будто была сделана из какого-то ценного дерева. Из общей комнаты можно было пройти прямо в сад. В глубине его находился колодец.

— Что вам угодно?

Он не слышал, как она подошла, и от неожиданности невнятно забормотал, как человек, едва очнувшийся ото сна.

— Я Жоэль Мэнги... Я пришел навестить дядюшку... Перед ним стояла грузная простоволосая женщина. Она вытерла руки уголком грязного передника. Его Мари... Ему хотелось плакать. Но и Мари, в свою очередь, не отрываясь, смотрела на его исхудалое лицо бегающими глазами.

— Жоэль... Жоэль Мэнги...

— Входите... Входи.

Она не знала, как себя держать с ним, что говорить.

— Я пойду его предупрежу, — произнесла Мари. — Он очень болен.

Она направилась к лестнице, а Мэнги прошелся по комнате, сопровождаемый внимательным взглядом неподвижно стоящей белокурой девчушки. Камин не топили, на столе не было никакой рыбы. А вот сувениры из Канады по-прежнему висели на стенах: топоры, снегоступы, фотографии, запечатлевшие реки, озера, громадные деревья, деревянные домики и на их фоне людей, закутанных в шубы, в шапках, надвинутых до бровей, и поэтому смахивавших на неведомых зверей. Возвратившись на родину, дядя многое изменил в старом доме, и это вполне естественно. Так почему же он упрямо готов объявить все, что изменилось, неверным и фальшивым? Мэнги обернулся, услышав скрип ступенек. Это чувство оказалось сильнее его. Спускавшаяся по лестнице женщина просто не могла быть маленькой белокурой девочкой из его детства. Он не хочет этого. Он не может ей этого позволить.

— Дядя ждет вас, — произнесла она. — Для него было потрясением узнать о вашем приезде.

Помолчав, она заговорила снова:

— Я не узнала бы тебя. Ты бы хоть сначала написал, а то свалился вот так, как снег на голову.

Нескладная, взволнованная, она ждала. Возможно, ему следовало ее поцеловать.

— Это твоя дочка? — спросил он.

— Да... Ее зовут Мари... Иди поиграй.

Малышка убежала, и волшебство исчезло.

— Я хотел бы заодно забрать ключ, — почти со злостью произнес Мэнги.

Она взяла связку ключей с полки над камином и, сняв один из них, протянула ему.

— С тех пор как умер мой муж, — объяснила она, — я помогаю по хозяйству, убираю церковь — в общем, кручусь. А что поделаешь! Твой дядя разрешил мне ухаживать за садом. Ты не против, если я и дальше буду поддерживать там порядок?

— Ну, конечно нет. И в моем доме тоже.

Он поднялся по узкой лесенке. Толстую веревку, служившей перилами, хорошо знали его руки. Дядя Фердинанд лежал на широкой кровати орехового дерева. У Мэнги сжалось сердце, он как будто увидел своего отца за несколько недель до смерти. Дядя протянул ему руку, похожую на куриную лапку. Мэнги пожал ее.

— Вот видишь, — сказал Фердинанд, — и ты вернулся. Все в конце концов возвращаются. Кроме твоего несчастного отца. Я узнал о его смерти от одного местного парня, механика с «Капитана Пливье». Говорят, вы жили как бродяги.

— В общем-то, нет, — ответил Мэнги. — Но когда у моего отца появлялись деньги, он их тут же проматывал, что верно, то верно!

— А ты?

— Я? Что ж, я стал музыкантом, играю в оркестре.

— Бедный малыш! — пробормотал старик. — Разве это жизнь?

— Да, это не жизнь.

— Так что же ты собираешься делать? Не рассчитывай найти здесь работу. Да ты и сам это хорошо понимаешь.

— Я еще не думал об этом, — сказал Мэнги.

— Даже если ты продашь дом, много за него не выручишь. А я, к несчастью, ничего тебе не могу оставить.

— Можно найти себе занятие и на материке.

— При условии, что ты поедешь далеко.

— В Рен, Брест?

— Бесполезно. Бретань умерла. Ты что, газет не читаешь?

Обессилев, Фердинанд прикрыл глаза. Мэнги быстро огляделся, заметил часы, стоящие рядом с окном, и сразу узнал их. Высокий, узкий футляр напоминал гроб, поставленный на попа. Когда он был маленьким, эти часы наводили на него страх. К тому же ему не нравился их слишком мрачный бой, который, казалось, никогда не кончится. Из своей постели старик мог видеть движение стрелок, отсчитывавших его последние часы.

— Никому из нас не выпала удача, — произнес Фердинанд с закрытыми глазами. — И твоему отцу, который надеялся разбогатеть... И мне, оставившему на материке свое здоровье... Гийому, который умер от удара... Ему еще, можно сказать, повезло. Он увяз по уши в долгах. И в общем, всем, кто имел несчастье здесь родиться. Их удел — убожество и нищета. Мари отдала тебе ключ? Это хорошо, что она здесь. Мари — воплощенная преданность.

Но Мэнги уже не слушал его. То, что привлекло его внимание, оказалось для него совершенно неожиданным и выглядело чрезвычайно странно. Собачий хвост. Он виднелся из-под занавески, отгородившей угол комнаты, оборудованный под туалет. Фердинанд открыл глаза и понял, чем вызвано удивление его племянника.

— А, это... это Финет... Когда Мари метет пол, она убирает Финет, чтобы не пылить на нее. Будь добр, верни ее на обычное место: на подушку рядом с постелью.

Мэнги отодвинул занавеску и увидел собачку, лежавшую на подушке.

— Не бойся, не укусит, — сказал Фердинанд. — Она набита соломой.

Финет... Ну конечно! Вот и еще одно воспоминание, вернувшееся из тьмы забвения. Как же он ее когда-то дразнил! Тому, кто сделал это чучело, удалось создать видимость жизни. Песик лежал, вытянувшись и положив морду на лапы, но в его стеклянных глазах не отражалось ни малейшей искры дружелюбия.

Мэнги почти с отвращением взялся за подушку. Это набитое соломой чучело немного пугало его. Или скорее... Нет, все это слишком сложно... Это похоже на какую-то жестокую игру, правила которой ему неизвестны. Существуют две Финет: одна — в его воспоминаниях, другая — у него перед глазами. Два несовпадающих образа. И это еще не все. Есть нечто неуловимое, трудно определимое, что ему никак не удается выразить. Он положил подушку у постели. Рука дяди нащупала голову собаки, потрепала ее и замерла.

— Я тебя скверно принимаю, — сказал дядя. — Но вино мне противопоказано. Так считает священник. Не курю и почти ничего не ем. Я здорово поизносился, пора мне на свалку.

В той стороне, где стояли часы, раздался звук, напоминавший икоту, затем послышалось шипение, и часы начали медленно отбивать одиннадцать часов. Мэнги слушал. Тренированное ухо музыканта не могло его подвести. Теперь это был совсем иной звук. Отрывистый, резкий, лишенный вибрации, он не плыл медленно вдоль стен, как это было прежде. Мэнги отворил дверь, выходившую на лестницу.

— Ты уже уходишь? — спросил Фердинанд.

— Нет, мне послышался чей-то голос.

Мэнги вернулся и снова сел, ожидая второго удара. Вот он раздался и зазвучал уже более торжественно, а его тембр стал ниже. Благодаря открытой двери, звук обрел свободу движения. И все-таки он так и не достиг прежней широты. Создавалось впечатление, что звук утратил то пространство, по которому он некогда свободно разливался. Почему Мэнги постоянно ощущает пропасть между его воспоминаниями и настоящим, как будто оно не является естественным продолжением прошлого? Он блуждает между двумя островами. Тот, что Мэнги когда-то покинул, был живым, а этот, который он обрел, — мертв.

— Мари может для тебя готовить, — сказал дядя.

— Нет. Я буду столоваться в гостинице.

— Что ж, пожалуй, так веселей. Одинокий человек повсюду таскает за собой свои беды.

— Я еще зайду, — вяло произнес Мэнги. — Устроюсь только, огляжусь...

Он пожал дяде руку.

— Осторожнее, — сказал тот. — Не наступи на Финет.

Мэнги быстро спустился. Он спешил выбраться на волю, как будто спасался бегством... Ему казалось, что с тех пор, как он приехал на остров, прошло уже несколько недель, и ему захотелось броситься в порт и там дождаться ближайшего корабля. Он пересек улицу, открыл дверь своего дома и остановился на пороге. Стоит ли входить? Что его там ждет? Но ему тут же попался на глаза трехмачтовый корабль, который сделал еще его дед. Мэнги провел немало часов, рассматривая этот чудесный парусник. В нерешительности Мэнги сделал несколько шагов, подобно пугливому зверю, который понемногу начинает приручаться. Так, от одной неожиданности к другой он продвигался по своему прошлому, будто прыгал на одной ноге.


Это была уменьшенная модель корабля, выполненная с потрясающей тщательностью. Изящные линии корпуса, гордо устремленные вверх мачты создавали впечатление, что корабль действительно плывет, а не застыл неподвижно на спусковых салазках из красного дерева. Мэнги не осмелился прикоснуться к нему. Он мысленно поднялся на корабль, прошелся по палубе, переходя от одного борта к другому, склонился над форштевнем, украшенным бюстом женщины с обнаженной грудью, затем вернулся вместе с вахтенным на правый борт, чтобы спустить паруса. Мэнги быстро отдавал приказы в рупор. Штормило и время от времени волной накрывало палубу. «Убрать фок! Поднять грот-брамсель!» Господи! Эти забытые слова переносили его в другой мир, открывая перед ним бескрайние океанские дали. Комната исчезла. Мэнги снова было пять лет. Он только что поднялся на борт трехмачтового черно-белого судна. Он уже отправился в Австралию. Он был одновременно и юнгой, и капитаном. Он карабкался по вантам, и он же отдавал команды. Слезы выступили у него на глазах.

Что ж, это был всего-навсего маленький кораблик, покрытый слоем пыли, игрушка, которая могла поместиться у него на ладонях. На клипере Мэнги с трудом различил название: «Мари-Галант». Мэнги присел рядом. Одна «Мари-Галант» уже с лихвой оправдывала его поездку. И тут он совершил то, что не осмеливался сделать раньше, когда был жив дед. Мэнги взял парусник и поставил его себе на колени. Он слегка подул на реи, тонкие, словно птичьи косточки, на хрупкие, похожие на паутинки, снасти. Кончиком платка он протер корпус, штурвал и фигурку на носу корабля. И все это время Мэнги словно слышал голос матери: «Не трогай корабль! Если бы твой дедушка это увидел!..» Все они мертвы и не могут ему ничего запретить. Парусник теперь принадлежал только ему, но это случилось слишком поздно. Он поставил «Мари-Галант» на прежнее место — на толстый альбом, обтянутый бархатом, потертым во многих местах. От всего исходил запах плесени. Печально вздохнув, он пошел открывать окна, чтобы изгнать из дома призраки прошлого.

Священник сказал правду. Дом имел жилой вид. Мэнги неторопливо, обошел весь дом, стараясь не пропустить ни единой мелочи, которая могла бы напомнить ему детство. Мебель не вызвала у него никаких эмоций, она не много для него значила. Это была старинная бретонская мебель, почти без украшений, но в хорошем состоянии. Если бы возникла такая необходимость, она могла бы, вероятно, заинтересовать антиквара. Лестница, ведущая в спальни, гораздо больше напоминала Мэнги. Он очень часто там играл. Было забавно бросать сверху шарики и слушать, как они с громким стуком скатываются со ступеньки на ступеньку. Картины же вызвали у Мэнги прилив воспоминаний. Они принадлежали кисти его отца. На них наивно и неумело были нарисованы лодка, лежавшая на боку, соцветия утесника, слишком голубая макрель на чересчур белой скатерти. Художник попробовал себя и в портрете. На одном из них маленький Мэнги, одетый в черную блузу, держал руку на голове Финет. Его отец с большим вниманием относился к мельчайшим деталям. Можно было даже сосчитать цветочки на башмачках и черные пятнышки на морде пса. Мэнги шутки ради подсчитал, что там было три больших и пять маленьких пятнышек. Поскольку его бедный отец умел держать кисть в руках, он считал себя художником. К тому же он сочинял сентиментальные, патриотические песенки и, когда напивался, величал себя бардом. Мэнги всегда стыдился отца. Поначалу потому, что был его сыном, а потом — потому, что стал подозревать, что ничем не отличается от отца. Мэнги часто называли странным. Но в чем же его странность? Случалось, Хильда, постучав ему кончиком пальца по лбу, говорила: «Вот откуда все твои беды, мой миленький!» Мэнги бродил по собственному дому, вдыхал аромат печали, смешавшийся с запахом затхлости. Где же все-таки ему поселиться? В гостинице? Здесь? Где ему будет лучше? Не жалеет ли он о Гамбурге, о клиентах в бумажных колпаках, чудовищной усталости, наваливавшейся на него по утрам. Наверное, именно в этом и состояло сходство между ним и отцом. Им всегда хотелось туда, где их нет.

Он даже не стал закрывать дверь. Что, собственно, ему там прятать или беречь? С юга налетел сильный ветер. Он принес с собой на остров нежное тепло Испании. Мэнги, сделав крюк, снова зашел на кладбище и опять оказался у той самой могилы. Голова Девы Марии была повернута направо. Ладно, пусть так! Мэнги направился в гостиницу, но не удержался, чтобы не взглянуть еще раз на своего деда. И тот снова повторил ему: «Убирайся!..» Что же, он уедет. Но, в конце концов, он имеет право на отпуск. Никто не смеет ему приказывать. Он всегда подчинялся чужой воле, постоянно уступал. С этим покончено. Возможно, он и уедет, но только тогда, когда сочтет нужным.

Все замолчали, когда вошел Мэнги. Там сидели несколько рыбаков, показавшиеся необъятными в своих желтых клеенчатых плащах, и священник — маленький, морщинистый. Священник представил его:

— Жоэль Мэнги. Да, это его внук... Он хочет пожить какое-то время на острове.

Рукопожатия, кружки, сидр. Нужно крепко выпить, чтобы влиться в компанию. Но, несмотря на горячее желание, Мэнги не мог почувствовать себя одним из них. Его не интересовали ни цены на рыбу, ни проекты благоустройства небольшого порта, ни способы добиться процветания острова. Когда говорил священник, остальные его слушали, как будто он произносил проповедь во время мессы. Мэнги кивал, делал вид, что согласен с ним. Он уже выпил целую кружку и чувствовал себя не в своей тарелке, Мэнги испытал облегчение, когда рыбаки ушли. Остался только один. Он сел напротив Мэнги.

— Еще по кружке! — крикнул он.

Он облокотился о стол. Вся его поза выражала сердечное радушие. У него было обветренное лицо, напоминающее фигурку, что вырезают на головке трубки.

— Так, значит, это был ваш дед, — произнес он. — Святой человек. Он испил свою чашу до дна и не дрогнул. Я был его заместителем, когда все случилось.

Священник, присоединившись к ним, пояснил:

— Сейчас Пирио — наш мэр.

— Хотелось бы мне, чтобы это было не так, — продолжал Пирио. — С этими новыми законами работать стало невозможно. К счастью, наш священник всегда готов прийти на помощь. Вы уже видели дядю?

— Я только что от него. Он совсем плох.

— Ему крышка, — сказал Пирио. — Его просто нельзя теперь узнать. Для вас это большая потеря. Ведь с его смертью у вас не останется никого из родни.

— Вы правы.

— Да, вам здесь будет невесело. Ваше здоровье!

Он выпил залпом свою кружку. Мэнги лишь слегка смочил губы.

— Вы, конечно, рассчитываете продать дом? — снова заговорил Пирио. — Что ж, это наилучший выход. Нам нужно будет расселить инженеров. Ваш дом требует ремонта, но за него в том виде, каков он есть, вы сможете получить изрядный куш.

— Мэнги только что приехал, — вмешался священник. — Дайте ему отдышаться.

— Да, — сказал Мэнги, — я должен передохнуть. У меня пока нет никаких планов. Мне нужно немного оглядеться.

Пирио протянул ему руку и поднялся.

— Если я не отлучился по делу, то меня всегда можно найти в мэрии. Заходите, если возникнет желание.

— Пирио — грубоватый малый, но человек он честный, — сказал священник, когда мэр ушел. — И вам не стоит пренебрегать его предложением.

— Как я посмотрю, здесь чересчур много говорят о моих делах, — ответил Мэнги. — Пока что я не намерен ничего продавать.

Он выпил совсем немного, но пришел в крайне злобное состояние. Он предпочел оборвать разговор на полуслове и тоже поднялся.

— Когда я приму решение, — произнес он, — вы узнаете об этом первым. Если я правильно понял, Пирио здесь — не хозяин.

Мэнги в бешенстве поднялся к себе. Он не позволит выставить себя. Оказывается, за его спиной плетутся заговоры. Продать дом! Об этой не может быть и речи. Он сохранит его им назло. Остров принадлежит не только Пирио, не только всем прочим, но и Мэнги тоже. «Я даже не могу выпить кружку сидра», — с грустью подумал Мэнги. Он сел на кровать. У него слегка кружилась голова. Он дорого платит за пьянство отца. Надо бы спуститься и принести извинения священнику, но он слишком устал. Мэнги растянулся на кровати и непонятно, по какой причине, вдруг вспомнил о Финет. Он внезапно понял, почему так встревожился. Это была совсем не та собака. Иначе он сразу узнал бы ее. Алкоголь обострил его чувства. С невероятной четкостью он представил себе прежнюю Финет. Что он только с ней не вытворял! Однажды Мэнги держал ее за лапы над колодцем. Бедное животное извивалось и скулило, обезумев от страха. Вдруг кто-то подошел... Мэнги даже не помнит кто... но зато он никогда не забудет тех пощечин, которые тот ему влепил. Безусловно, это не Финет. В конце концов, ведь все нетрудно проверить. Но даже если это и Финет...

Мысли его путались. Не в силах сформулировать причины своего беспокойства, он словно шел на ощупь. Например, могила явно была той самой, и все-таки... А часы? Почему у него создалось впечатление, что это совсем другие часы, хотя он безошибочно узнал их высокий футляр из темного дуба и маятник, чей бесцветный диск качался из стороны в сторону, словно мертвое солнце. Ему впервые пришла в голову мысль, что он, вероятно, страдает одним из тех странных недугов, которые нельзя излечить, задавая бесконечные вопросы о детстве, навязчивых идеях, сексуальных фантазиях. Живя с отцом, он вел странную жизнь, и это, возможно, объясняло все. Он ходил вместе с отцом на причал, когда тот помогал разгружать огромные корабли. Он сидел рядом с ним в те убогие вечера, когда несчастный отец играл куплеты Ботреля на аккордеоне, одолженном у друга, чтобы заработать на ужин... Следуя маленькой тенью по пятам за большой, спотыкающейся тенью, он видел темные и грязные улицы разных городов, девок, пьяных матросов, облавы. Стоит ли удивляться тому, что в его бедной голове что-то разладилось? Можно ли считать нормальным внезапное дикое, неутолимое желание вернуться? Как будто через четверть века могло сохраниться нетронутым все то, что он успел позабыть, о чем сохранились лишь разрозненные впечатления, а часть воспоминаний, подобно обломкам кораблекрушения, поглотило забвение. И некому довериться. Гийом умер, Фердинанд на смертном одре. Да и он превратился почти в иностранца, прожив двадцать пять лет в Канаде. Свидетелей не осталось. С врачами же он погодит. Священник станет ему толковать о Боге. Но он не нуждается в Боге! Он хочет знать только одно: настоящая ли это Финет... Забавно!

Он все-таки решил поесть и проглотил без всякого аппетита несколько сардин и кусок трески. Затем отнес в дом чемодан и саксофон. Переезд не занял много времени. Он захватил с собой лишь немного белья и концертный костюм. Он не мог толком понять, почему в последний момент сунул его в чемодан. Мари постелила ему постель, наполнила бак и кувшин водой. И вот он наконец дома. Но радости он не испытал. Он надеялся, что дом поведает ему тысячи интимных подробностей. Но дом безмолвствовал. Он затопил камин, дрова Мари приготовила заранее. Может быть, огонь?.. Нет. Огонь потрескивал, мерцал, но был бессилен осветить тропинки, ведущие в его прошлое. Один только кораблик, устремивший в сторону окна свой острый нос, угрюмо жил, словно птица в клетке, мечтающая о свободе. Мэнги захотелось сказать ему: «А вот я, как видишь, свободен...»

Он вышел. Белокурая малышка играла в классики. Она подошла к нему и, поднявшись на цыпочки, подставила лоб. Но с ней дело обстояло так же, как и с Финет. Это была другая Мари. Мэнги на ходу потрепал ее по щеке. Он решил отправиться на долгую прогулку в надежде, что она принесет ту здоровую усталость, что способна уничтожить миражи.

Через заросли утесника Мэнги двинулся на север. С этой стороны тянулись защищенные от ветра пляжи, где можно было сладко подремать в каком-нибудь углублении в скале. Увы, эта часть острова была обнесена проволочной оградой. Под навесом, покрытым гофрированным железом, хранились различные строительные материалы, детали башенного крана, там же стоял грузовик, принадлежащий одному из предприятий Кемпера. Это была строительная площадка. Летом здесь закипит работа. Остров перестал быть прежним. И вот тому доказательство... Вероятно, через два-три года здесь возведут виллы, построят причалы для яхт. Его детство умрет во второй раз. Пирио прав. И священник прав. Они все правы. Ему остается только продать дом, вернуться в Гамбург, смириться и жениться на Хильде. Он станет хозяином заведения. И когда шум, крики и споры с Хильдой утомят его, то будет ходить в порт, чтобы проводить в дальний путь нефтяные танкеры, похожие на плавучий остров. Он повернул назад. Южный ветер хлестал его по лицу, обжигал горло. На глазах у Мэнги выступали слезы. Когда-то именно этот ветер так волновал его. А теперь он опустошил Мэнги. Вернуться домой? Чтобы бродить по комнатам в бесполезных поисках? Уж лучше отправиться к дяде. И порасспросить его, сохраняя равнодушный вид.

Фердинанд, казалось, очень обрадовался, когда снова увидел племянника.

— Уже? — спросил дядя. — Ну что, немного прогулялся?

Финет лежала на подушке. Мэнги посчитал пятнышки: три больших и пять маленьких... Точно, как на картине. Это была та самая собака... И снова возникла неотвязная мысль: та, да не та... Может, это все из-за подушки, из-за ужасающей неподвижности стеклянных глаз... Мэнги заговорил о Канаде. И дядю уже нельзя было остановить, а Мэнгиоставалось только слушать его, размышляя о своем. Когда-то Финет вот так же дремала у ног хозяина... на старом коврике с красными цветами... Но были то цветы или... скорее красные пятна? Собака время от времени приоткрывала глаза, наблюдая за движениями малыша... И комната отражалась в ее выпуклых зрачках. Можно было различить во всех подробностях крошечное, но аккуратное окно, узкие стекла, занавески, все, и даже обои по обеим сторонам от окна. И там, около окна, не было часов... «Я грежу, — подумал Мэнги. — Это просто фантазия. Как я могу все это помнить?»

— Только воспоминания и помогают мне выжить, — сказал дядя.

— Кстати, о воспоминаниях, — начал Мэнги. — Мне припоминается, здесь, у кровати, лежал коврик с красными пятнами.

— Совершенно верно! Вот это память!.. Коврик побила моль, и пришлось его выбросить.

Они еще поболтали. Фердинанд поинтересовался, как Мэнги устроился, хорошо ли Мари ведет его хозяйство. Он узнал от священника о предложении, которое Мэнги сделал мэр, и похвалил племянника за то, что тот не уступил сразу.

— Тебе уже все известно? — удивился Мэнги.

— Священник часто заходит ко мне на чашечку кофе. Он прекрасный человек. Прямой и честный.

— Я не очень-то люблю, когда лезут в мои дела.

— Это потому, что ты городской. Здесь люди так бедны, что все здесь у нас общее: и море, и земля. Мари сочла вполне естественным, что я разрешил ей ухаживать за садом. Случись так, что ты вернулся бы уже после моей смерти, твой дом был бы уже занят. Здесь не могут себе позволить, чтобы добро пропадало.

Дядя покачал головой, подыскивая слова.

— Видишь ли, — продолжал он. — Я должен кое-что тебе сказать... Если бы вдруг ты решил остаться здесь, не имея никакого занятия... стал жить как рантье... ты, один из Мэнги... в то время как остальные трудятся в поте лица... ну... все тогда отвернулись бы от тебя.

— Не волнуйся, — сказал Мэнги, — я все понял. Спасибо за совет.

Он чувствовал это с самого начала: остров не хочет его принять. Он его отторгает, о чем ни Пирио, ни дядюшка, ни священник, никто даже не подозревают. Он попрощался с Фердинандом и еще раз взглянул на собаку. На лестнице Мэнги чуть было не сел на ступеньки, чтобы снова попытаться все для себя понять. Возможно, что он сам неосознанно создал из обрывков воспоминаний и картин детства волшебный образ острова, бережно и тайно хранимое сокровище, которое помогало ему сносить тяготы неудавшейся жизни. Ему достаточно было вспомнить о его пещере, о играх с маленькой Мари... Но все это оказалось мечтой, игрой воображения, дуновением ветра. И все-таки еще оставался трехмачтовый корабль... отцовские картины, Финет... Случай с колодцем. Все это не выдумано... По крайней мере, существовало когда-то... Он прошел через гостиную, бесшумно отворил дверь и вышел в сад. Колодец находился на месте, сверху донизу оплетенный плющом и окруженный разросшимися кустами жимолости. Мэнги поднял плоский камешек. Он знал заранее, что именно услышит... Он успеет досчитать до девяти или даже до десяти... а затем шумное эхо откликнется на всплеск от упавшего в воду камня. Он не осмелился перегнуться Через край колодца, настолько живы были в его памяти прежние запреты. Отступив назад, он бросил камень. Ударившись два-три раза о стенки колодца, камень вошел в воду. Он едва успел сосчитать до трех.

Он стремительно подошел к колодцу, наклонился... Вода находилась совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки. В ней отразилось его взволнованное лицо, облака. И все-таки это тот самый колодец. Может быть, он спутал его с каким-то другим? Этот колодец не единственный. Точно такой же есть и у дядюшки Гийома. Рядом с каждым домом есть колодец. Может быть, следовало бы обойти весь поселок и, спросив разрешения, осмотреть все колодцы? Но если он зло подшутил над Финет не здесь, то где же это могло случиться? Задумавшись, он присел на край колодца. Может, играя, он слишком быстро считал до десяти?.. Но Мэнги хорошо помнил, как, затаив дыхание, долго ждал... А если камень не достигал дна? Если колодец, несмотря на свой внушающий доверие вид, на самом деле был пропастью? Мэнги испытывал невероятное облегчение, когда слышал глухое, как в пещере, эхо. Это-то он не придумал! А пощечины?.. Ни один лжец не станет сочинять столь неприятные для себя воспоминания. Каков же вывод? Лжет колодец, также как и часы, и могила... Есть ли хоть какой смысл в этих бредовых рассуждениях?

Мэнги перешел улицу и оказался у себя дома. По крайней мере, он мог в это верить. Но Мэнги уже больше ни в чем не был уверен. Он растянулся на кровати. Едва затянувшаяся рана еще давала о себе знать. Он принялся размышлять о Гамбурге. А что, если его воспоминания об этом городе тоже целиком и полностью плод его фантазии? Существует ли на самом деле «Тампико»? Он представил себе Хильду в черном шелковом платье, ее ожерелья, украшения, ярко накрашенные губы, зеленые веки, серьги, которые слегка покачивались. Существовала ли она в реальности? А тот матрос-датчанин, который готов был все разнести только потому, что шампанское оказалось слишком дорогим? Однако нож, который матрос выхватил из кармана, был все-таки настоящий. Им стоило неимоверных усилий вышвырнуть матроса за дверь. Мэнги хорошо помнил, как Хильда завопила: «Кровь! Ты ранен!» Но если он вернется назад в Гамбург, то, возможно, напрасно станет искать «Тампико»! Такими же безрезультатными оказались поиски его пещеры.

С тягостным чувством он взял саксофон. За окнами сгущались сумерки. Но он не нуждался в свете, чтобы играть. Как бы бросая вызов, он сыграл мелодии, которые обычно исполняют в кабаках. Он бросил вызов всем: мэру и священнику, дядюшке Фердинанду и его собаке, и колодцу, и старику на постаменте, упорно указывающему ему дорогу назад. У Мэнги горело лицо. Он ощутил лезвие ножа, пронзившее его бок. Он тяжело дышал, словно каторжник. Его ноги отбивали ритм, будто какой-то невидимый танцор вторил ему. Да так оно и было. Музыка не лгала. Где-то внутри его маленький серьезный мальчик со страхом смотрел на Мэнги.

Наконец, обессилев, он перестал играть: что подумают соседи? В доме, погруженном в полную тьму, человек играет на таком громогласном инструменте, да еще столь сомнительные мелодии... Ну конечно, он совсем свихнулся! «Если бы я только мог сойти с ума! — подумал Мэнги. — Какое это было бы облегчение!» Высокое белое здание посреди деревьев. Сестры, врачи — все в белом. Он страстно жаждал этой белизны. Ему надо пройти курс лечения этой белизной, чтобы душа насытилась ею. Он возродится! Он отправится в Киброн. Мэнги узнает адрес этого старого доктора, о котором ему рассказывали... Оффрэ... У него есть кое-какие деньги. Не так много. Около пятидесяти тысяч франков. Он купит себе на эти пятьдесят тысяч покой и одиночество. Он будет в безопасности за высокими стенами. Пока Хильда его разыскивает — она, вероятно, уже весь Гамбург перевернула вверх дном, обзвонила всех, кого только можно, — он, вдали от мира, станет ясным и светлым. Грязь отступит вглубь. Тогда его пропустят через фильтр, и он, очистившись, возвратится к жизни свободным и честным. И если он вернется на остров — но вернется ли он? — он сразу же найдет свою пещеру, могила окажется прежней, и колодец, и все остальное. Вот... Он наконец все понял. И завтра...

Мэнги заснул и проснулся на рассвете, потому что забыл закрыть ставни. Он вскочил, готовый защищаться, но в комнате никого не было. Ничего, кроме хмурого утра, осветившего окружавшую его обстановку, которую он теперь совершенно не узнавал. Он еле ворочал языком, как будто накануне перебрал лишнего. Мэнги выпил залпом большой стакан воды и убрал саксофон в футляр. Безделье постепенно начинало его тяготить. Он спустился, толкнул дверь, ведущую в сад. Ветер стих, на небе еще кое-где виднелись звезды. Из порта отчаливал корабль. Воздух облеплял лицо, словно влажное полотно. Он продрог и вернулся в дом. В это время он обычно ложился спать и теперь не знал, что ему делать с наступившим днем, который для него начался так рано. Помыться, побриться? Для кого? Для чего? Ему захотелось выпить чашку кофе. Но чтобы сварить здесь чашку кофе, надо переставить столько вещей... Сначала найти мельницу, если она еще существует... Позаботилась ли Мари о сахаре? Проще отправиться в гостиницу.

Мэнги зевнул, потянулся и застонал. Эту чертову рану по-прежнему дергало, как нарыв. Он взглянул на свой портрет с собакой. Три больших пятнышка и пять маленьких. Вновь заработали орудия пыток. Повернувшись спиной к картине, он увидел трехмачтовый корабль...

Но что это! Вместо того чтобы плыть в сторону окна, парусник, казалось, направлялся к стене. Что это значит? Кто трогал корабль? На этот раз речь шла не о воспоминаниях детства, но о совсем свежих впечатлениях. Или «Мари-Галант» сдалась, как он, и изменила курс, поскольку путеводный свет маяка по-прежнему ускользал от нее?

Мэнги собрал все силы, подобно игроку, который пытается сосредоточиться. Он мысленно повторял жест за жестом. Он видел, как осторожно поднимает корабль, ставит его к себе на колени, чтобы стереть пыль. До того момента вся цепочка последовательных событий прекрасно выстраивалась. А потом? Потом, когда он поставил корабль на место? Его жест был настолько естественным, спонтанным, что он совершенно не зафиксировал на нем внимание. Может быть, именно в этот момент он изменил положение корабля? Но это такая незначительная подробность! Извините! Для него, напротив, это имело колоссальное значение. Этот корабль создан для полета, чтобы слиться воедино с пространством, ветром и небом. И хотя он был совсем маленьким, Мэнги уже тогда глубоко прочувствовал это. Когда он играл с «Мари-Галант» — это случалось всегда, если он оставался один, — он осторожно ставил корабль, развернув его носом к окну, потому что знал, что тот живет и ждет своего часа. Иногда в хорошую погоду, прежде чем лечь спать, он открывал окно, чтобы помочь кораблю вырваться на свободу. Куда устремлялся он ночью? Утром его верный корабль вновь возвращался на свое место, быть может, слегка опьяневший от открывшихся ему горизонтов. Это стало их секретом, Мэнги и парусника. Дед, всегда такой суровый, проходил мимо, ни о чем не догадываясь. Никто из окружающих, казалось, даже не подозревал о таинственной жизни вещей. Все они были слишком стары, погружены в свои внутренние проблемы. Только Мэнги был посвящен в эту тайну. Вот почему он никогда не поставил бы парусник в угол носом к стене. Он мог быть рассеянным, но руки его знали свое дело. Они всегда действовали так, как нужно. Значит, кто-то приходил. Вероятно, вчера этот «кто-то» не поленился проследить за ним, когда он долго гулял. Некто проник в дом подобно вору... Но для чего? Чтобы взять парусник и перевернуть его. Вот к чему ведут подобные рассуждения. «Мэнги, старина, признайся, что ты болен. В течение двадцати лет в этот дом мог войти кто угодно. Ничего не взято. Никто ни к чему не прикасался. Здесь слишком боятся Бога! Стоило ждать твоего возвращения, чтобы переставить корабль, который только тебе одному и дорог». Полный абсурд! Он сам, не отдавая себе в этом отчета, повернул парусник. Другого объяснения просто быть не может. Врач объяснил бы ему, что он совершил символический жест: он наказал корабль, желая покарать самого себя. А бронзовый медальон на могильной плите — это тоже, чтобы наказать себя? Да, именно так. Все эти провалы памяти свидетельствуют о его жажде понести наказание. А если взглянуть шире, его ностальгия, неистребимая потребность вернуться на остров имеют ту же причину. «Необходимо уничтожить в себе отца, вырвав из памяти сами корни воспоминаний». Вот как объяснил бы ему врач. Мэнги не был невеждой. У него находилось время для чтения, несмотря на все его терзания. А сейчас у него появилось время для размышлений. Возможно, он просто день за днем медленно убивает себя, чтобы стереть в своем прошлом все то, что считает постыдным. Можно было принять это объяснение, но оно его не удовлетворяло. Никто, ни один врач, не сможет понять, что он просто был не способен пожелать зла паруснику. Но выбирать поневоле проходится только из двух возможных вариантов. Или он сам повернул парусник, или кто-то побывал у него в доме... Маленькая Мари!.. Ну конечно! Она, вероятно, привыкла везде ходить вместе с матерью. Она не могла не обратить внимания на этот чудесный корабль. И вот, пока мать не видит, Мари берет корабль. Она ведь даже и не подозревает, что сделает корабль несчастным, если повернет его к окну кормой. Наконец все разъяснилось.

Тем не менее Мэнги с нетерпением ждал, когда Мари придет делать уборку, чтобы расспросить ее. В ожидании Мари он внимательно обошел дом, как если бы сам был покупателем, ведь предложение мэра его заинтересовало гораздо больше, чем он сам себе в этом признавался. Несмотря на то что он абсолютно в этом не разбирался, Мэнги не мог не заметить, что многое в доме требовало немедленного ремонта. Ставни на окнах, обращенных к морю, находились в плачевном состоянии. Крыша доброго слова не стоила. В двух комнатах протекал потолок. Снаружи начала отслаиваться штукатурка на стенах. Поскольку средств на ремонт у него не было, ему придется продать дом по очень низкой цене, если все-таки он когда-нибудь на это решится. Пусть так! Он всегда был нищим, им и останется. Это предназначение всех Мэнги! Какое-то время он надеялся, что поселится неподалеку от острова и сохранит этот дом. Он дал себе слово приезжать сюда как можно чаще. Он без конца строил фантастические проекты, совсем как его отец. Сколько раз он слышал от отца, что они вот-вот разбогатеют. А на другой день им приходилось занимать деньги.

Он прошел через сад, на ходу прикинув его размеры. Участок был не слишком велик. В целом речь могла идти приблизительно о миллионе старых франков. В лучшем случае о двух миллионах. Неплохо выручить и такую сумму. В конце сада он увидел калитку. Дерево разбухло от сырости, и, открыв калитку, Мэнги уже не смог ее затворить. От нее вела тропинка, которая обрывалась у скал. Еще одно воспоминание. Мэнги пошел по этой узенькой тропке. Море было совсем рядом. Сад раскинулся на высоте двенадцати метров над морем. Начался прилив. Волны разбивались о нагромождение каменных глыб. Это место могло бы привлечь парижан, если бы остров был приспособлен для туризма. Похоже, Пирио в это верит. В этом случае Мэнги смог бы выручить еще больше... миллиона три. «За три миллиона, — подумал Мэнги, — я продам». Его привело в возбуждение само слово «миллион». Он попытался перевести эту сумму в марки, чтобы лучше понять ее значительность. Он не привык иметь дело с франками. И когда он подсчитал, то понял, что сможет купить «мерседес», телевизор, несколько костюмов... Он вернулся в дом. У него разыгралось воображение. Мари подметала гостиную.

— А малышку ты не взяла с собой?

— Нет, — ответила Мари. — У нее небольшое недомогание. Она слишком быстро растет.

— Послушай... ведь вчера... Она приходила сюда... Я ее видел вчера утром.

— Да. Я уложила Мари перед обедом. Священник сказал, что нет ничего серьезного.

— Но когда ты возвратилась, ее с тобой не было?

— Нет. Она уже легла. А что?

— Да нет, ничего. А ты не трогала корабль, когда стирала пыль с мебели?

— Корабль?.. Ты думаешь, у меня есть время на такие пустяки?

Но тогда, тогда... Он готов был биться головой о стену.

— Тебе приготовить что-нибудь поесть?

— Нет, не беспокойся.

— Мне это совсем не сложно.

— Никто сюда не входил вчера, кроме тебя?.. Ты в этом уверена?

— Никто. Зачем сюда кому-то приходить?.. Ты действительно очень странный.

— Я странный? И кто же это так говорит?

— Твой дядя... священник... все. Кажется, ты играл вчера вечером?

— А что, я не имею права играть, если мне этого хочется?

— Да нет, но...

— Но что?

— Не сердись, Жоэль. Говорят, ты играл, как на танцах в Киброне. Рокоэ, твои соседи, даже вышли тебя послушать.

— За мной уже шпионят?

— Да нет же... Только все удивлены. И потом, я думаю, лучше, если это больше не повторится. Ты понимаешь, людям утром на работу. И как только стемнеет, все быстро ложатся спать.

— А на тебя возложили миссию мне это передать! — воскликнул Мэнги. — Так передай им, что я у себя дома и буду играть тогда, когда захочу, и не собираюсь ни у кого спрашивать на это разрешение.

Он схватил свой плащ и выскочил из дому. Покоя! Покоя! Куда пойти, где спрятаться, чтобы обрести покой? Как будто у него и без этого мало проблем! Пройдя через весь поселок, он оказался у причала. Корабль, который привез его сюда, стоял там. На него грузили пустые ящики. Он поднялся по сходням. Двигатель работал на малых оборотах. В каюте сидели три женщины, и Мэнги инстинктивно понял, что они говорят о нем. Он прислонился спиной к перегородке, она вибрировала в такт работающему мотору. Что он станет делать в Киброне? Сначала он окунется в толпу, в городской шум. Затем поговорит с доктором, попросит у него совета и получит какое-нибудь чудодейственное средство, которое наконец избавит его от навязчивых идей.

Со своего места он видел памятник деду, который указывал на материк. Да, он всегда был мальчишкой, готовым тут же подчиниться. В сущности, его дед не так уж не прав. Он так и остался мальчишкой. «Если о тебе не позаботиться, во что ты превратишься?» — говорила Хильда, которая знала его лучше, чем кто-либо. Настоящий мужчина занялся бы серьезным делом, хорошо бы зарабатывал, обзавелся бы домом, стал бы хозяином своего будущего. Он таких перевидал немало, людей, преуспевших в жизни, когда они заходили в их заведение, чтобы провести ночь с девочками... Взревела сирена, берег медленно удалялся. Остров был таким маленьким, что очень скоро совсем скрылся из виду. К Мэнги подошел матрос, убиравший швартовы, с сумкой на ремне и с пачкой билетов в руке.

— В котором часу мы прибываем? — спросил Мэнги, ища мелочь.

— В шесть часов, если не испортится погода. Однако я опасаюсь, как бы мы не застряли. Полнолуние, да еще прилив. Поживем, увидим.

— Вы знаете доктора Оффрэ?

— Еще бы мне его не знать! Его все знают.

— Где он живет?

— Рядом с вокзалом. Но я слышал, что он болен. Семьдесят пять лет, сами понимаете.

Семьдесят пять лет! Безусловно, этот доктор в разное время лечил всех Мэнги. Он, должно быть, лучше любого другого поймет недуг последнего из них. Надо будет все ему рассказать, как другу, перед которым не стыдно унизиться. Мэнги провожал взглядом рыбацкие лодки, мимо которых они проплывали. Время от времени кто-нибудь из рыбаков махал рукой или же корабль давал короткие приветственные гудки. Если бы у него существовал хоть один близкий друг, которому можно все рассказать, он, без сомнения, сумел бы не наделать многих глупостей. Но он жил в окружении врагов, людей, в любой момент готовых поиздеваться над ним. Когда он напивался, то становился для них козлом отпущения из-за внезапных приступов дурного настроения, неврастении, вспышек гнева. И ни минуты передышки. А вот старый доктор, тот даже не улыбнется. Может быть, он не слишком учен, но Мэнги вовсе не стремится попасть в руки талантливого медика. Он нуждался прежде всего в человеческой теплоте. Если бы священник не оказался на стороне его врагов, он пошел бы сначала к нему. К несчастью, священник был совестью острова. В сущности, он воплощал собой остров, суровый, враждебный к чужакам, ожесточенный, своей яростной верой. Бессмысленно даже и пытаться открыть ему душу, можно только сдаться, просить прощения... прощения за то, что он не такой, как все остальные. Лучше сдохнуть!..

Показалась земля. Мэнги вдруг заметил, что уехал, даже не побрившись. Подбородок был колючим. Он произведет на доктора плохое впечатление. Мэнги встал у того борта, где должны были установить сходни. Он торопился поскорее сойти. Длинный мол становился все ближе, позади него виднелись сверкающие на солнце крыши, шпиль колокольни. Пахло городом, и Мэнги с немного мучительным наслаждением вдыхал его ядовитые ароматы. Ему никогда не излечиться от этой болезни: он отравлен раз и навсегда.

Сойдя с корабля, Мэнги сразу же отправился в бистро и заказал кофе. Внезапно он почувствовал себя лучше. Он смотрел на проезжающие мимо грузовики, прислушивался к знакомым звукам. В бистро стоял запах вина и перегара. В глубине зала виднелась небольшая эстрада. Летом там, вероятно, танцевали под аккордеон. Остров остался далеко. Мэнги заказал еще кофе. Он походил на птицу, которая расправляет взъерошенные после дождя перья. Когда он вышел, то уже не так сильно хотел увидеть доктора Оффрэ. Но, в конце концов, нужно идти до конца. Вокзальная площадь находилась в двух шагах. Перейдя через нее, Мэнги справился у прохожего. Тот ответил:

— Вот тот угловой дом, рядом с которым стоит черная машина.

Это была машина похоронного бюро. Рабочие драпировали дверь черной тканью.

— Кто-то умер? — спросил Мэнги.

Собеседник с любопытством взглянул на него:

— Но... Доктор Оффрэ... позавчера... от сердечного приступа.

Первый друг. Последний друг. Теперь Мэнги должен выпутываться сам. Он вынужден был прислониться к стене. Затем медленно пошел обратно. С чего это он вбил себе в голову, что кто-то может ему помочь? Все его оттолкнули. Доктор Оффрэ нарочно умер в самый важный момент. Есть нечто предумышленное в его смерти. Все подстроено нарочно. И с парусником, и с колодцем, и... К счастью, Мэнги знал путь к спасению. Он вернулся на набережную, нашел бистро, столь гостеприимно принявшее его, и заказал коньяк. Он предпочел бы что-нибудь покрепче, например одну из тех северных водок, что прошибают до слез. Коньяк показался ему сладковатым, чересчур густым, но действие его не замедлило сказаться.

У Мэнги возникло ощущение, что свет стал менее резким. Солнце побледнело, как во время солнечного затмения. Каждый звук воспринимался отдельно, не смешиваясь с остальными, он свободно перемещался, приобретая рельефность и необыкновенную выразительность. Чайки кричали еще пронзительнее. Еще резче скрежетали металлические блоки. Корабли, качаясь на волнах, сталкивались бортами, и звуки ударов казались еще глуше. Значит, доктор Оффрэ отправился на тот свет. Вот так-то! И все потому, что он догадался, что Мэнги придет к нему посоветоваться. Значит, есть такие вопросы, на которые доктор не хотел отвечать. Кому теперь Мэнги мог бы их задать? Кому, ради всего святого?! Да и о чем он стал бы спрашивать?

Мэнги щелкнул пальцами:

— Повторить!

Если он вернется пьяным, определенно произойдет скандал. Хозяин гостиницы отправится за мэром. Мэр позовет кюре. Кюре соберет весь приход. И все вместе, выстроившись в процессию, пойдут и сбросят его в море. А его дед опустит наконец руку, указывающую на материк. Он везде не ко двору, повсюду лишний... Вот несчастье! Ну конечно же, он сможет вернуться в Гамбург. Забиться в свою конуру. Но тогда ему сроду не избавиться от Хильды. Она станет с утра до вечера терзать его вопросами: «С кем это ты сбежал? Где ты ее спрятал, эту девку?.. Сказала бы я ей пару ласковых... Как ее зовут? Где ты ее встретил? Чем это она лучше меня?»

Мэнги ударил кулаком по столу. Подбежала официантка.

— Желаете еще?

— Нет... Счет!

Он заплатил, пока еще у него были силы остановиться. У него дрожали и руки и ноги. Он весь обливался потом и начал мерзнуть. Надо немного пройтись, и ему станет лучше. Главное сейчас для него — это уйти подальше от соблазнов, иначе все плохо кончится. Отчаяние отступило, и жизнь уже казалась Мэнги вполне сносной, словно боль, притупленная морфием. Ему было знакомо до мельчайших подробностей это состояние превращения в бесформенную массу, наподобие медузы, когда не осознаешь, где начинается и кончается твоя плоть. Он слонялся по улицам, на мгновение остановился у рынка, привлеченный запахом рыбы. Там стоял оглушающий шум. Наступило время торгов. Кололи лед. Повсюду виднелись следы крови. Мужчины в высоких сапогах, клеенчатых плащах размахивали ножами, крючьями. Они выкрикивали цифры, словно ругательства. Запах рыбы был таким сильным, что Мэнги чуть не стошнило. Он проскользнул между двумя грузовиками. И тут увидел ее. Да, это была она. Ее белый плащ, перетянутый в талии, на голове зеленый шарф. Это она.

— Осторожно! — крикнул ему кто-то и чертыхнулся. Мэнги попятился. Хильда здесь! Он осторожно вытянул шею, но ничего не увидел. Должно быть, в последнее время он слишком много о ней думал. И теперь уже готов видеть ее повсюду. Когда Мэнги заметил светлый силуэт, он словно получил удар в живот. Напрасно он пытался связать концы с концами. Но он должен немедленно получить доказательства того, что Хильды просто не может быть в Киброне. Во-первых, как она могла догадаться, что он уехал навсегда? Он не взял с собой почти никаких вещей.

— Осторожнее! Выйдите отсюда!

Он пошел по проходу между рядами ящиков с тунцом. Черные блестящие рыбины были уложены в них вертикально и напоминали снаряды... Почти ничего с собой не взял... Ну конечно, ничего не взял. Первое, что ей должно было прийти в голову, что он не мог уехать далеко, и она, наверное, потратила целый день, чтобы обзвонить всех, кого только можно... Но как только в ней проснется ревность, она догадается обо всем. Вот где таится опасность. Она сказала что-нибудь вроде: «Он думает, что чересчур хитер. Мне совершенно ясно, что он увез эту шлюху на свой остров...» Напряженный, подозрительный взгляд Мэнги метался по толпе, толкавшей его со всех сторон. Белый плащ. К счастью, его легко заметить. Что она еще сказала? Что он смеется над ней вместе со своей потаскухой. Она никому не позволит морочить себе голову... и выцарапает ей глаза... Все это он уже слышал сотни раз. Господи, сколько же они ссорились! Как только наступало пять часов, у нее начиналось нечто, столь похожее на приступ малярии. И ничто не могло этому помешать. Несколько раз она распахивала настежь входную дверь. «Давай уходи, проваливай отсюда... Убирайся на свой остров, ты ведь так по нему скучаешь. Бездельник!» Однажды он дал ей пощечину. Он вспомнил, как потом в гардеробной взглянул на себя в зеркало. У него был совершенно озверевший взгляд. «Оставь в покое остров... Ты этого не поймешь никогда!» В тот раз они находились на волосок от трагедии.

Мэнги понемногу успокаивался. Всего-навсего еще одна галлюцинация. Хильда никогда не смогла бы так быстро принять решение. «Тампико» приносил ей немалый доход, и чем больше она зарабатывала, тем сильнее это разжигало ее аппетиты. Она сто раз подумала бы, прежде чем закрыть свое заведение хоть на пару дней. Мэнги вышел с рынка и вернулся в центр города. Нет! Хильда не может быть в Киброне. Он зашел в кафе, чтобы выпить кружку пива. Его мучила жажда. Хильды здесь нет, и тем не менее она здесь. Надо искать ее, обшарить, перевернуть весь город. Мэнги не сможет вернуться на остров, пока не убедится. Есть такое место, где он непременно найдет ее: на той самой улице, на которой было полно лавочек, универсальных магазинов, торгующих летом сувенирами. Он начал обходить магазины по обеим сторонам улицы, поднимался на цыпочки, стараясь поверх уложенных товаров разглядеть находившихся внутри покупателей. Затем он отправился на вокзал, прошелся несколько раз мимо окна справочного бюро.

Приближался час обеда, Мэнги бродил вокруг отелей, ресторанов. Чем больше проходило времени, тем сильнее становилась его уверенность. Он торопливо проглотил какую-то еду в закусочной, затем, чтобы согреться, заказал у стойки один за другим два кофе. Погода портилась. Ветер был таким влажным, что лицо становилось мокрым. Мэнги сделал еще один, на этот раз последний круг по городу. Дождь застал его на улице Верден. Он укрылся в магазине, торговавшем дешевыми товарами. И вот тут он ее и увидел. Напрасно Мэнги все время был настороже, он даже не узнал ее поначалу, поскольку в это время года все женщины носили плащи. Его насторожила манера покачивать бедрами. Мэнги выскочил на порог. Где же она?.. Он добежал до перекрестка, но только потерял время, отыскивая взглядом зеленую чалму. Прохожие надели на головы пластиковые капюшоны. Они торопливо шли, прижимаясь к стенам и заслоняя друг друга.

Он остановился посреди перекрестка, и какой-то шофер обругал его. Но на этот раз он уже был уверен, что ему не привиделось. Он слишком хорошо знал фигуру Хильды. Теперь сама его плоть вопила: «Это она!» — словно пес, рвавшийся вдогонку своему хозяину. Но дождь уже смыл все следы Хильды. Мэнги снова ее потерял. Он слишком устал, чтобы продолжать преследование. Если она оказалась здесь, то только для того, чтобы переправиться на остров. Значит, она сядет на корабль. Почему самые простые мысли приходят в последнюю очередь? И конечно же, он ее там встретит. Они начнут ссориться прямо на корабле. Что подумает священник о девице с ярко накрашенным ртом и слишком дерзким взглядом? Мэнги необходимо собрать все свое мужество. Он укрылся в том самом бистро, где был утром, и проглотил две рюмки коньяку. Понемногу мысли его затуманились, но одно было очевидно: он сопротивлялся, сопротивлялся изо всех сил. Хильда не должна и шагу ступить на его остров. Иначе все, чем он так дорожит, будет осквернено. Мэнги вспомнил деда и чуть было не попросил его о помощи, он, который готов был дать себя убить, лишь бы избежать этого.

«Я ничтожный человек, — повторял себе Мэнги, — но я честен, честен так же, как и они». Но тут же называл себя лжецом, потому что чувствовал, как все больше пьянеет, как пьяный дурман накрывает его черной волной. У острова есть все основания отречься от него. Но если ему удастся помешать Хильде сойти на берег, может быть, все станет как прежде. Он найдет наконец свою пещеру. И тогда прошлое воссоединится с настоящим, чтобы изменить его. Надо оторвать от себя Хильду. Швырнуть в море. И увидеть затем, как она уйдет на дно, подобно мертвому спруту. Со стороны порта до него донесся длинный гудок.

— Если вы хотите успеть на корабль, — сказала официантка, — вам следует поторопиться.

Ну вот уже пора! Мэнги поднялся. Несмотря на неуверенные движения, его переполняли силы и неистовство. Он бросил мелочь на стол и побрел в порт, подставив лицо дождю. Отличная погода для моряка. Все Мэнги были моряками. На набережной тротуар покачивался, словно корабельная палуба. В добрый час! Поднять фок! Поднять все паруса! И никаких женщин!

Сирена взревела во второй раз. «Ну вот я и добрался, — сказал себе Мэнги. — Напрасно она станет прятаться, ей не ускользнуть от меня». Слегка покачиваясь, он поднялся по трапу и огляделся. Никого! Как будто он единственный пассажир. Каюта была пуста. На палубе стояли ящики, лежали тюки — все, как обычно. Последний гудок раздался так близко, что Мэнги даже споткнулся и ухватился за лебедку. «Хильда!.. Где ты?..» Крик так и не сорвался с его губ, а застрял где-то внутри. Мэнги пристал к человеку, продававшему билеты:

— Где она?.. Женщина в белом плаще... Ну, вы же знаете... Хильда... Где она?

— Послушай, старина, — сказал мужчина. — Что ты несешь?.. И не стоит здесь оставаться. Сейчас начнется качка.

Он помог Мэнги спуститься в каюту. После первого толчка море впереди вспенилось, веером разлетелись брызги. Мэнги приник к иллюминаторам. Брызги летели во все стороны и, странно завихряясь, напоминали неведомые светлые силуэты. Может быть, это Хильда? Она бродит вокруг него. Она способна на все. Он чувствовал себя все хуже. С трудом справившись с дверью, он выбрался на палубу. Его стошнило. Худшее миновало. Голова прояснилась. Раз Хильды нет на корабле, значит, он попросту ошибся. Он все придумал. Хильда в Гамбурге. Он больше ничего не значил для нее. Но из-за этого он плакать не станет. Он смеется над всем этим, над своей любовью. Он вытянулся на банкетке, хотя из-за качки рисковал каждую минуту свалиться на пол, и наконец заснул. Иногда сознание возвращалось к нему... «Никто меня не любит... Никто... Что я такого сделал?..» Кто-то потряс его за плечо.

— Эй, морячок... мы прибыли.

Мэнги, оглушенный, с блуждающим взглядом, вышел на палубу. Его тошнило. Белая полная луна освещала порт. В лунном свете поблескивал памятник его деду.


Вместо того чтобы пересечь поселок напрямик, Мэнги сделал крюк через пляж. Он не хотел, чтобы его видели. Он сам себе был противен. Даже лунный свет казался ему слишком резким. Вокруг него простирался остров, сохранивший первозданную дикость и чистоту, дарованную ему Господом при сотворении мира. Ему нечего здесь делать. И нет ему здесь места. Он уедет ближайшим пароходом. Но куда?.. Не важно, главное — уехать! Иначе он не сможет никому посмотреть в глаза. Обойдя сад Рокоэ, он увидел свой дом. Это из-за Хильды он должен бросить его. Когда он ее увидел, он уже знал, что встретился с бедой. Теперь никакие заклинания священника не изгонят из него бесов. Она держит его в своей власти, преследует даже в воспоминаниях. Если он останется, вместе с ним поселятся на острове его неудачи. Рыба перестанет ловиться, а люди начнут болеть. Малышка Мари уже слегла. Самое время паковать вещички... И куда это запропастился ключ? Наконец Мэнги вошел, долго искал выключатель. Он так и не приручил свой дом. Первым делом Мэнги взглянул на парусник. Он стоял на прежнем месте и все так же был повернут носом к окну. Придется и с парусником распрощаться. Надо расстаться абсолютно со всем, с самой жизнью. Мэнги распахнул дверь в сад, чтобы впустить свежий воздух. Он чувствовал себя отвратительно и поднялся, чтобы умыться. Затем он небрежно побросал белье в чемодан. Когда придет Мари, она обнаружит, что дом снова опустел. И все разговоры о нем скоро прекратятся.

Он услышал стук в дверь, ведущую на улицу. Несмотря на все предосторожности, кто-то все-таки его видел, что весьма некстати, и зашел узнать новости. Он спустился. Снова раздался стук...

— Кто там?

Никакого ответа. Рассвирепев, Мэнги распахнул дверь и попятился. Она стояла на пороге, язвительно улыбающаяся, самоуверенная.

— Не ждал?.. Можно войти?

Хильда закрыла за собой двери.

— Я могу посмотреть дом?

Она медленно прошлась по комнате, открывая шкафы, качая головой.

— Для гнездышка влюбленных могло быть и получше.

Хильда начала подниматься по лестнице.

— Она прячется наверху, не правда ли?

Мэнги застыл на месте и не произносил ни слова. Он не понимал: то ли это рокот моря, то ли ярость клокочет у него в груди. На первом этаже скрипел паркет. Она заглянула в каждый угол. Может быть, она вооружена? Хильда снова появилась перед ним. Она улыбалась.

— Я вижу, твой чемодан уже собран. Хотел удрать... Тем хуже. Ты вернешься вместе со мной... Да ты не рад мне, Жоэль! Твоя малышка Хильда совершила такое долгое путешествие, чтобы тебя найти!

Она села на стул. Мэнги заметил у нее в глазах опасный блеск, который так хорошо знал.

— Ты ничего мне не предложишь? Я очень устала... Еще бы — примчаться на рыбацкой лодке с идиотским названием «Верую в Господа»... Мне сказали, что парохода больше не будет.

У Мэнги так пересохло в горле, что ему пришлось откашляться, прежде чем заговорить.

— Ты пошла в гостиницу?

— У меня не было выбора... Но вряд ли это можно назвать гостиницей...

— Ты им сказала, кто ты такая?

— Конечно. Что мне скрывать?.. Этот отвратительный хромой с трудом записал мое имя... Как будто он впервые видит приезжего.

— Ты говорила с ним обо мне?

— Тебя это смущает, да?.. Я у него спросила, где ты живешь... А потом подождала, пока кончится дождь. Ну и местечко!.. Если ты любезно позволишь, я переночую здесь, а завтра мы оба уедем.

— Нет.

— Ах вот как!.. Мсье не желает покидать свою милашку... А ведь в саду-то я и не посмотрела.

Хильда встала и подошла к двери, ведущей в сад.

— Она, верно, там и подслушивает нас.

Встав на пороге, Хильда закричала:

— Ого-го!.. Это я, Хильда... Иди сюда, моя цыпочка, мы с тобой потолкуем.

Мэнги схватил ее за руку.

— Да замолчишь ты, наконец, или нет?

— Если захочу!

Мэнги отшвырнул ее на середину комнаты.

— Ну и ну! — сказала Хильда. — Я не имею права пойти в твой сад. Надо будет там поискать.

Мэнги попытался преградить ей дорогу. Но она ловко ускользнула от него и устремилась к двери.

— Иди сюда, шлюха подзаборная! — заорала она.

Мэнги обхватил Хильду сзади и закрыл ей рот рукой.

— Да заткнись же ты, Господи! Там соседи!

Она укусила его. Он отпустил ее, и она побежала в глубь сада.

— Покажись, шлюха!

Мэнги, обезумев, окинул взглядом комнату и, заметив кочергу, схватил ее. Это должно было случиться!.. Это должно было случиться!.. С поднятой рукой он кубарем спустился по ступенькам. Хильда поняла, что он хочет убить ее. Она искала выход и, увидев в конце сада открытую калитку, побежала по тропинке, затем повернула налево.

Запыхавшись, Мэнги так и не сумел ее догнать. Он выпустил из рук кочергу. И все время повторял: «Только не туда... Только не туда...» Но Хильда уже не слышала его. Она бежала изо всех сил. А когда заметила у самых ног пропасть, было слишком поздно.

Охваченный порывом, Мэнги остановился лишь в самый последний момент. Внизу шумело море, между скалами поднимались фонтаны брызг. Наконец ему удалось различить что-то белое, лежавшее в расщелине. Это была Хильда, мертвая. Она разбилась. Он почти лег на землю. Он сам боялся упасть. У него колотилось сердце, и каждый выдох со стоном вырывался из его груди. Зачем она приехала? Она, глупая, думала, что остров — такое же место, как любое другое. Она даже и не ощущала страха. Теперь Мэнги мог видеть лучше. Тело Хильды застряло между двумя обломками скал. Прилив никогда не доходил до этого места. Какой-нибудь ловец крабов, привлеченный криками чаек, обнаружит ее. Наживка на месте, теперь ловушке осталось только захлопнуться. Все неминуемо решат, что он ее убил. Рыбак, который ее привез на своей лодке «Верую в Господа», будет свидетелем. Хозяин гостиницы тоже. И соседи, которые наверняка слышали крики, также подтвердят. Ситуация выглядела слишком скверной, чтобы он мог надеяться выпутаться из нее. Мэнги прижался щекой к камню. А если ему самому броситься в пропасть? Не наступил ли для этого подходящий момент? Но он чувствовал себя абсолютно опустошенным и был не способен совершить еще одно усилие. Да Хильда и не заслуживала того, чтобы он из-за нее разбился.

Мэнги встал на колени. Никогда еще он не становился свидетелем подобной феерии. Луна освещала море, прочерчивала на воде дорожку, которая терялась, едва достигнув пляжа. Лунные блики мелькали то здесь, то там на скалах, их отсвет ложился на белый плащ, призывая в свидетели саму природу.

— Прости, — сказал Мэнги, — прости!

Он поднялся на ноги, и ему захотелось спрятаться. Он укроется в доме. И там подождет жандармов. Он медленно пошел назад. Его тень ползла за ним, она была не больше того Мэнги, бросавшего камни в волшебный колодец и укрывавшегося в пещере, которая сегодня исчезла. В невысокой траве Мэнги обнаружил кочергу и подобрал ее. С ее помощью он закрыл садовую калитку. Войдя в дом, он запер все замки. Он пытался заслониться от света, от глаз острова. Оставшись один, он лег. Если бы он догнал ее, то ударил бы? Нет. Он мог поклясться, что нет. Он бросил кочергу и кричал, пытаясь предупредить Хильду. В душе он был невиновен. Но на самом деле им и нужен невинный человек. В древние времена, когда островитяне собирались вокруг своего капища, они всегда приносили в жертву невинного. Он, вероятно, как раз из породы жертв. Мэнги увидел себя в наручниках, вот он проходит между двумя шеренгами рыбаков, которые кричат: «Смерть чужаку!»

Он начал бредить, пытаясь больше не думать о Хильде. Под утро, сам не зная почему, Мэнги решился пойти и во всем признаться, чтобы доказать, что не боится их. Он расскажет им все: о Гамбурге, о «Тампико»... Ну нет! Зачем бесполезно унижаться? Он скажет им правду, даже не пытаясь оправдываться. Это существенно для приговора. Но, в конце концов, что это может изменить? В шесть часов Мэнги встал, вымылся, тщательно побрился. Он открыл ставни, и руки сразу стали влажными от холодного моросящего дождя. Погода изменилась. Но на этот раз она полностью соответствовала его мыслям. Он накинул плащ и отправился в мэрию. Пирио следует предупредить первым. Мэр еще не вставал. Когда он появился, волосы у него торчали в разные стороны, а из-под закатанных рукавов виднелась голубая татуировка.

— Произошла ужасная история, — сказал Мэнги.

Мэр пригласил его пройти в класс, и Мэнги узнал старые настенные карты, глобус, медные гири. Здесь ему будет труднее признаться. И тем не менее он начал рассказывать. Пирио тер себе бока, разглаживал щеки, проводил рукой по шее. Он слушал Мэнги с интересом, но к рассказу его отнесся скептически.

— Вы уже говорили со священником? — спросил он.

— Нет! Я хотел сначала предупредить вас.

— Тогда идемте!

Он взял толстый свитер и натянул его в присутствии Мэнги.

— Я хотел бы верить вам, — начал он, — но все это так необычно...

Они пересекли безлюдную площадь. У священника горел свет. Пирио вошел без стука. Священник завтракал в кухне, на коленях у него сидела кошка.

— Извините, — произнес Пирио. — Но Мэнги рассказал мне такие вещи... Вы разберетесь в этом лучше меня... Давайте, Мэнги.

Священник слушал, не переставая гладить кошку. Время от времени он обмакивал губы в кофе. Пирио взял стул и уселся на него верхом. Кухня с распятием над камином и белыми занавесками на окнах выглядела такой мирной и скромной, что рассказ Мэнги казался сказкой, и он начал путаться, излагая подробности.

— Она, должно быть, испугалась... я не знаю... если бы она не побежала налево, с ней бы ничего не случилось... И вот теперь... она мертва.

— Вы не спускались? — спросил священник.

— Нет... Было недостаточно светло.

— Мой бедный друг! — произнес священник.

Он постарался сохранить хладнокровие, но так волновался, что посадил кошку на стол, рядом с чашкой. Он взял длинную накидку, висевшую за дверью.

— Мы пойдем вместе с вами.

Мэнги ожидал вопросов, упреков, бурной сцены. И был почти разочарован, не встретив враждебности, а наоборот — сочувствие, хотя и с примесью некоторого сомнения. Он собирался настаивать, клясться, что сказал правду, что ничего не придумал. Все вместе они вошли в дом.

— Она была там, — объяснил Мэнги. — Она вообразила, что я прячу где-то женщину... Я не хотел, чтобы она кричала. Тогда она выскочила в сад.

Они пересекли сад. Дождь приглушал все звуки, и Мэнги пришлось говорить громче. Накидка священника была покрыта каплями дождя, которые дрожали, когда он шел.

— Задняя калитка была открыта... Она не колебалась. И повернула налево... Она бежала очень быстро.

Они пошли по тропинке. Мэнги впереди, за ним священник, последним шел Пирио. Они остановились в метре от пропасти.

— Она там, — прошептал Мэнги.

Мэр наклонился.

— Вы видите ее? — спросил священник.

— Нет... Я ничего не вижу.

Теперь подошел взглянуть и священник.После долгого молчания он обернулся.

— Вы уверены, что это случилось здесь?

— Абсолютно уверен.

— Посмотрите сами.

Мэнги вытянул шею. Он хорошо запомнил то место и сразу его узнал. Два обломка скалы, расщелина, но там никого не было. Ни там, ни вокруг... Ниже Мэнги увидел только чистую белую гальку... Ни единого подозрительного следа. Пляж, умытый приливом, был словно чистая страница.

— Может, ты спустишься? — спросил священник Пирио.

Мэр оказался проворным и ловким. В одно мгновение он достиг подножия скалы.

— Нашел что-нибудь? — крикнул священник.

— Ничего!

Эхо повторило это слово несколько раз, и Мэнги вздрогнул. Священник взял его под руку и заставил отойти от края.

— Послушайте, Мэнги... поймите меня правильно, не истолкуйте мои слова неверно. Вчера вечером, видите ли... откровенно говоря... все ли с вами было в порядке? Мне сказали, что вы плохо себя почувствовали на корабле... В конце концов, вы выпили... Я не упрекаю вас... Но иногда, если человек выпьет, он может вообразить себе невесть что.

— Хотел бы я, чтобы это было так, — сказал Мэнги, — но другие ее тоже видели... Например, хозяин гостиницы. Он-то не был пьян.

Пирио поднялся на тропинку. Он обвязал платком левую руку, оцарапанную о скалы.

— Абсолютно ничего, — произнес он. — А что касается вашей женушки... Она случайно не приснилась вам?

— Ничего не понимаю, — произнес Мэнги. — Она разбилась здесь, именно здесь.

— Хорошо, только не сердитесь. Она упала здесь, но внизу ее нет. Можете быть в этом уверены.

Мэнги пытался поверить в то, что ему все привиделось. Нет тела, нет доказательств. Но хозяин гостиницы может подтвердить. В любом случае с этим надо покончить немедленно.

— Она сняла в гостинице комнату, — сказал он. — Там остался ее чемодан.

— Что ж, — произнес Пирио, — это идея.

Они отправились в гостиницу, на этот раз священник и мэр шли впереди. Они о чем-то тихо говорили. Чуть поодаль за ними следовал Мэнги. Единственно возможное объяснение выглядело чистейшим абсурдом. Упав с высоты десяти — пятнадцати метров, Хильда осталась невредима. Стараясь не двигаться, она немного подождала, затем, убедившись, что за ней никто больше не гонится, она отправилась в гостиницу... Или же, получив только легкие повреждения, она прячется где-то неподалеку. Возможно, Пирио был совсем рядом с ней. Опасаясь за свою жизнь, она не стала звать на помощь. В конце концов, это абсурдное объяснение — своего рода опора, перила, за которые можно ухватиться, когда мутится в голове. Если он сойдет с ума, этот кошмар кончится.

Хозяин гостиницы открывал ставни. Он остановился, увидев троих мужчин.

— Войдем, — предложил священник.

— Что вам подать?

— Мы пришли не для того, чтобы выпить. Вчера во второй половине дня к тебе заходила приезжая, одетая в белый плащ... Она приехала из Гамбурга... как и Мэнги... Да или нет?

— Приезжая... ко мне?.. Вы шутите, господин кюре.

— Она зарегистрировалась под именем... Хильды Бёш, — вмешался Мэнги.

— Это очень легко проверить, — сказал строго священник. — Пойди и посмотри в своей регистрационной книге.

— В моей книге... Вот так история!

Он заковылял к стойке, вернулся с черной книгой и протянул ее священнику. Тот выбрал чистый стол и открыл книгу. Тотчас он ткнул пальцем в последнюю запись:

— Мэнги... Взгляните сами.

Мэнги встал и прочитал:

— «Мэнги Жоэль, родился в...»

Все трое посмотрели на Мэнги, и взгляд их был полон жалости. Можно позволить себе выпить, и даже сильно напиться, но только потом надо обрести человеческий облик.

— Никто не приезжал, — сказал хозяин гостиницы.

Мэнги сел и провел рукой по лицу.

— Извините меня, — пробормотал он. — Я, вероятно... Я ничего не понимаю. Послушайте... Она приехала не на пароходе, ее привез рыбак.

— Какой рыбак? — спросил Пирио.

— Я не знаю, но мне известно название лодки: «Верую в Господа». Существует такая лодка?

— Да, — ответил священник. — Она принадлежит Ланглуа.

— Тогда, — сказал Мэнги, — мы могли бы его расспросить?

К нему вернулась надежда. Если Ланглуа все подтвердит, он погиб. Но теперь он предпочитал, чтобы его обвинили, арестовали и осудили. Все лучше, чем этот сон наяву, эта нескончаемая душевная мука, от которой хочется утопиться.

— Мы пойдем с вами, — сказал Пирио.

Они отправились к Ланглуа. Лил дождь. На этот раз священник шел справа, а мэр слева от Мэнги, словно сестры милосердия, сопровождающие тяжелобольного.

— Послушайте, господин кюре, — умоляюще произнес Мэнги. — Подумайте сами... Как я мог придумать такое название, как «Верую в Господа»?.. Если оно мне известно, так это потому, что мне об этом рассказали. Она мне об этом рассказала.

— Обычно, — заметил мэр, — наши парни без особого желания берут на борт пассажиров. Только в случае крайней необходимости, и стоит это недешево.

— Она, должно быть, предложила ему кучу денег. У нее их предостаточно.

Ланглуа жили у порта. Там стояло несколько хибар. Священник позвал:

— Аннет!

В первой из них распахнулись ставни. Они увидели женщину, которая придерживала на груди полы халата.

— Мы хотим переговорить с твоим мужем.

— Его нет дома.

— Где же он?

— Да... где-то неподалеку от Бель-Иля, думаю.

— И давно он уехал?

— Два дня назад. Сегодня должен вернуться... Я могла бы передать ему ваше поручение.

— Не надо. Спасибо.

Ставни затворились.

— Так я и думал, — произнес священник. — Ну, теперь вы убедились? Ланглуа не мог рыбачить около Бель-Иля и одновременно оказаться в порту Киброна. Пойдемте... Вам следует выпить чего-нибудь крепкого. На сей раз это вам пойдет на пользу.

Мэнги был настолько ошеломлен, что позволил себя увести. Напиток был терпким и обжег ему все внутренности. Мэнги видел, как шевелят губами священник и мэр, но не слышал ничего, кроме неясных голосов. Священник положил ему руку на плечо и встряхнул его.

— Мэнги!.. Очнитесь, Мэнги... Не следует принимать все так близко к сердцу... Наоборот, вы должны радоваться... Никто не умер. Вам следует лечь в постель, принять снотворное — у меня найдется в аптечке лекарство на этот случай, — а завтра мы все обдумаем... Возможно, я смогу вам кое-что предложить.

Мэнги кивнул. Он не возражал. Он был на грани обморока. Он наблюдал за всем происходящим, и за собой в том числе, как бы со стороны, словно душа его отделилась от своей телесной оболочки. Его вели, поддерживали под руки, раздели, уложили в постель. Все происходило как на другом свете. Затем он впал в бесчувственное состояние, но каким-то таинственным образом знал, что он не один, что за ним наблюдают, время от времени ему щупают лоб, руки. Когда он открыл глаза, Пирио сидел рядом с ним.

— Ну что, старина? По тому, как вы спали, можно было бы сказать, что вы здорово вкалываете. Вам лучше?

— Думаю, что да.

— Отлично. И никаких кошмаров?

Мэнги взглянул на честное лицо Пирио. И этот наивный человек говорит о кошмарах? Что толку обсуждать это с ним?

— Нет, — ответил он.

— Значит, вы выздоровели.

— И долго я спал?

— Еще бы! Двое суток.

Мэнги сел, спустил ноги на пол.

— Вам помочь?

— Нет, спасибо... Все в порядке. Вы можете оставить меня одного. Я справлюсь.

Ему хотелось поскорее остаться одному, чтобы подумать. Он начал понимать, что произошло... Хильда не приезжала, это доказано. Но она приедет. Возможно, она уже в пути... И если он здесь останется, то убьет ее... Этот сон должен стать предупреждением ему. С ним это уже случалось два-три раза за последние годы, когда он получал предупреждения о грядущих ужасных событиях. Он пережил их во всех подробностях, прежде чем они произошли. Хильда приедет. Он убьет ее и сбросит ее тело к подножию скалы. В пережитом кошмаре его вина была скрыта. Имя исчезло из регистрационной книги, лодка Ланглуа находилась в открытом море. Все именно так, как должно быть! Он узнавал все эти бессознательные хитрости, обманы, порожденные слабой волей, которая не уставала создавать миражи. Внезапно Мэнги осознал простую истину: он хотел смерти Хильды. Тогда ему надо бежать, пока не стало слишком поздно, не важно куда, главное — как можно дальше. В любом другом месте ему не будет грозить опасность, исходящая от него самого, он сможет безболезненно мечтать. По крайней мере, на острове он понял, что можно творить реальность по собственному выбору. Пирио по-прежнему находился в комнате. Мэнги оделся.

— Вы следите за мной или что? — спросил он.

— Я? — сказал Пирио. — Отнюдь... Я только хотел сделать вам одно предложение, но не знаю, с чего начать... Муниципалитет намеревается оборудовать в вашем доме настоящую почту. Администрация выделила кредиты... Ну и... Мы купили бы у вас дом, немедленно... За десять миллионов.

— Что?

— Мы можем поднять цену до двенадцати.

— Вы издеваетесь надо мной?

— Этого мало?

— Послушайте, Пирио... Я всего-навсего несчастный бродяга... Согласен... Но я ни от кого не приму подачки... ни от кого!

Он пошел на мэра, и тот был вынужден отступить на лестницу.

— Вы хотите избавиться от меня, не так ли?.. И не только вы. Все. Я вас стесняю... Всех вас... Вы боитесь меня... Вы сговорились между собой... Надо ему заплатить... Он не откажется от денег... Он не сможет себе этого позволить... И вы являетесь ко мне и предлагаете двенадцать миллионов за хибарку, которая вот-вот развалится. Вы считаете меня идиотом...

— Мэнги, — начал Пирио, — я прошу вас...

— Уходите, возвращайтесь в свою шайку. И скажите вашему священнику, что я уеду тогда, когда захочу. Я не из тех, кого можно выставить за дверь, откупившись, если их присутствие нежелательно.

— Но...

— Вон... Когда я уеду, вы можете забрать себе этот дом. Ноги моей здесь больше не будет.

Мэнги с треском захлопнул дверь своей комнаты. Охваченный гневом, он продолжал говорить сам с собой. Он сейчас заплачет от умиления. Двенадцать миллионов! Почему не двадцать! Почему не тридцать! Если они решили оскорбить его, зачем останавливаться на полпути?

Каждый миллион — это как камень, брошенный в сумасшедшего. Они побили его этими миллионами, словно камнями. Мэнги понял, что конец его кошмару еще не наступил.


Священник только дважды был у епископа. Он осторожно продвигался по паркетному полу просторных залов, тайком разглядывая суровые лица на портретах в золоченых рамах. Пахло ладаном. Царившая там тишина все больше подавляла его. Его страдания уступили место тоске, пока он, неловко ступая, следовал за юным аббатом. У аббата были тонкие черты лица и изящные жесты. У священника выступил пот на лбу, когда он входил в кабинет епископа.

Епископ поднялся ему навстречу, протянув руки.

— Господин кюре, ваш визит для меня неожиданность, но я рад вас видеть.

— Монсеньор, — пробормотал священник.

Он упал на колени, подобно кающемуся грешнику.

— Ну-ну, мой друг... Садитесь в это кресло рядом со мной. Вы так взволнованы!

Епископ был немного старше священника. Руки у него были словно восковые, а глаза поблекли от трудов и молитв.

— Итак, что же вас ко мне привело?

— О, монсеньор, это длинная история!.. Наш остров — это затерянный мир.

— Я знаю, — сказал прелат. — И я часто упрекаю себя, что недостаточно помогаю вам. Вы предоставлены сами себе...

— Я делаю все возможное, монсеньор. Но бывают моменты, когда я не знаю, правильно ли поступаю.

— Я слушаю вас.

— Так вот. Вы слышали о Жильдасе Мэнги, нашем прежнем мэре? Том самом, которого расстреляли в 44-м. Достойнейший человек. У него было трое сыновей: Фердинанд, Гийом и младший — Жан-Мари, который в семье считался «паршивой овцой»... Он женился. Жена его умерла в конце войны. Сам он уехал вместе с Фердинандом в Лондон, а потом вернулся за сыном. Жоэлю было тогда, вероятно, лет шесть-семь. Отец увез его с собой. Жан-Мари был неудачником. Его носило по белу свету, и умер он в нищете. Я даже не знаю, где именно. Что касается Жоэля, он пошел по стопам отца. Известно, что он сожительствовал с одной немкой в Гамбурге. В общем, ничтожный субъект.

Епископ усмехнулся. Священник протестующе поднял руки.

— Я не осуждаю, монсеньор. Что касается старших братьев... Гийом, не отличавшийся крепким здоровьем, никогда не покидал острова. Он зарабатывал на жизнь, так же как и все мы: ловил рыбу, выращивал овощи... Хватало только на то, чтобы не умереть с голоду. Фердинанд долго мотался по миру, пока не осел в Канаде. Он был трудолюбив и умен... Короче, он сумел составить себе состояние... Подчеркиваю, монсеньор, я сказал: состояние. Сотни миллионов... которыми ему не удалось воспользоваться. У него сдало сердце, и врачи не скрывали от него положение вещей. Фердинанд решил умереть на острове. Он все продал и пол года назад вернулся к нам, имея в банке приличный счет, а жить ему при этом оставалось несколько недель. Я подхожу к важному моменту своего рассказа, монсеньор. Я забыл упомянуть, что, возвратившись, Фердинанд обнаружил, что его брат Гийом тоже тяжко болен. Рак... Гийом также был приговорен, с той лишь разницей, что ему оставалось жить чуть дольше. Итак, Фердинанд решил написать завещание. Он очень колебался, советовался с нами, с мэром и мною. Конечно, у него имелся наследник — Жоэль... Но что стал бы делать Жоэль с таким количеством денег? Без всякого сомнения, промотал бы. Это было тяжело сознавать, монсеньор.

— Действительно!

— Вы должны нас понять, монсеньор. Остров понемногу вымирает. Мы изолированы от всего мира. Пароход стоит дорого. Наши парни, которые ездят в Киброн продавать рыбу, выполняют разные поручения. Я принимаю роды, если врач не может приехать. Мы живем как дикари, это сущая правда.

Он посмотрел на свои руки, изуродованные тяжелой работой, и показал их прелату.

— Я даже не могу скрестить пальцы, чтобы помолиться!

— Мой бедный друг, — сказал епископ, — может быть...

— Никто этого не видит, — продолжал священник. — Никто... Кроме Господа... Так вот, я подсказал Фердинанду завещать все его огромное состояние острову. Гийом уже был не в счет... Что касается Жоэля, мы даже не знали, где его искать... А мы так нуждались в поддержке. С помощью этих денег мы могли построить на острове климатический курорт, так, кажется, это называется... привлечь людей и заставить власти заняться нами... Фердинанд разделял нашу точку зрения. На мне лежала ответственность за судьбы стольких людей, монсеньор! Я считал, что Господь захотел помочь нам выбраться из нужды.

— И Фердинанд оставил завещание, — продолжил епископ.

— Увы, монсеньор. Он умер прежде, чем подписал его. Это тоже было знамением, но я не понял его. Я написал нотариусу, попросив заехать к нам, так как Фердинанд никуда не выезжал. Ночью Фердинанд скончался. Но воля его была выражена совершенно определенно. Когда Фердинанд умирал, он повторил, как раз перед соборованием: «Я отдаю вам все... все...» Он очень настаивал. А воля покойного священна.

— И как же вы собирались ее выполнить?

— Вы сейчас узнаете, монсеньор. Мы с мэром пошли к Гийому и сказали ему: «Ты долго не протянешь. Не согласишься ли ты занять место своего брата? Ты совсем не выходишь, ни с кем не встречаешься. Нотариус не знает ни тебя, ни Фердинанда. Ты подпишешь завещание. Мари... девушка, которая ведет у тебя хозяйство... Мари абсолютно нам верна. Уж она-то нас не предаст. Никто нас не выдаст!»

— Господин кюре!.. Возможно ли это?

— Разумеется, монсеньор!.. Ведь Фердинанд сказал: «Я отдаю вам все!..» Итак, мы поместили Гийома в доме Фердинанда... Надо было только перейти улицу... а покойного перенесли к Гийому. Папаша Оффрэ, врач из Киброна, выдавал справки при оформлении актов гражданского состояния. Он хорошо знал Гийома, но ему было известно, как мы бедны, и к тому же он хорошо к нам относился. Оффрэ дал разрешение на погребение в соответствии с нашей договоренностью. И Фердинанда похоронили под именем Гийома... У нас хоронят без особых церемоний. Мы сами несем на плечах покойного до кладбища. Оставалась одна трудность: имя на могильной плите. Этим у нас занимается некий Пако, когда у него есть время, ведь он тоже должен рыбачить. Так вот, когда он узнавал, что кто-то долго не протянет... дело обычное... Пако заранее гравировал имя на могильной плите, чтобы не быть захваченным врасплох. Естественно, что он начал вырезать имя Фердинанда. Пришлось привезти из Киброна новый камень для изголовья, похожий на прежний. Пако сослался на разрушения после бури. Он снова вырезал имена дедушки и бабушки, Ивонны Мэнги и добавил имя Гийома.

— Невероятно!

— У нас не было выбора. Гийому нравилось у Фердинанда. Там были сувениры, привезенные его братом из Канады. Поначалу он чувствовал себя неловко в чужой обстановке. Он хотел, чтобы перевезли его мебель. Но это было невозможно, не так ли? В конце концов, мы перенесли кое-что из вещей Гийома... чучело его собаки Финет, которая прожила у него семнадцать лет... буфет... часы... разные вещицы. И стали ждать нотариуса, чтобы составить завещание. Мы были свидетелями, мэр и я... Заметьте, монсеньор, если бы Господь призвал к себе первым Гийома, все так и произошло бы... Если бы сегодня был жив Фердинанд, а не Гийом, не возникло бы такой проблемы. К несчастью...

— Как, господин кюре, — воскликнул епископ, — уж не хотите ли вы сказать, что все раскрылось?!

— Нет, монсеньор. Только... сын Мэнги... Жоэль... вернулся.

Прелат воздел очи к небесам и произнес несколько слов на латыни, которые священник не понял.

— Мы попали в затруднительное положение, — продолжал он. — С тех пор как я предупредил хозяина гостиницы...

— Поскольку он тоже участвует в заговоре? — прервал его епископ.

— В каком заговоре? — искренне удивился священник. — Мы всегда находили друг с другом общий язык. Я предупредил Гийома, чтобы он не проговорился, когда придет его племянник. Гийом вел себя правильно. Молодой человек ничего не заподозрил. Он был слишком мал, когда уехал с острова. Но, даже если бы и заметил что-то странное, узнал мебель, какие-то вещи, принадлежавшие Гийому, мы сказали бы ему, что они достались Фердинанду по наследству! Но, слава Богу, нам не пришлось лгать!

— А в его собственном доме... разве не было семейных реликвий, которые могли вызвать у него подозрения?

— Я вижу, ваше преосвященство, вы подумали обо всем, — с уважением произнес священник. — Да, там есть альбом со старыми семейными фотографиями, и мы совсем о нем забыли. Мы страшно перепугались. Я воспользовался отсутствием Мэнги, чтобы войти в его дом...

— Как вор!

Священник с достоинством выпрямился.

— У нас, монсеньор, дома не запирают. Любой может войти, и его всегда примут. Альбом служил подставкой для модели парусника. По пыли я определил, что Мэнги еще в него не заглядывал. Я вынул те фотографии обоих братьев, которые были подписаны.

Священник на мгновение умолк, заерзал. Он чувствовал себя все неувереннее.

— Это все? — спросил епископ.

— Увы, монсеньор... Я подхожу к самому трудному моменту своего рассказа.

— Поистине, господин кюре, вас страшно слушать, — заметил сухо епископ.

— Я всего-навсего несчастный человек, попавший в затруднительное положение!.. Два дня назад из Гамбурга приехала девица... этакая штучка, если ваше преосвященство понимает, что я имею в виду. Она настолько обворожила Ланглуа, что тот согласился перевезти ее на своей лодке... Она зашла к Ле Метейе в гостиницу. И немало порассказала ему... достаточно, чтобы Ле Метейе понял, что между ней и Мэнги...

— Я понял.

— Он, конечно, предупредил меня. Он был очень взволнован. Эта девица, ее звали Хильда, так вот, Хильда приготовила неприятный сюрприз для Мэнги. Ведь он ее бросил...

— Господи!

— Итак, вечером мэр и я отправились к дому Мэнги и решили понаблюдать. Днем он ездил в Киброн, напился там. Несчастный! Он был в таком состоянии!.. Явилась девица. Они поссорились. Все произошло так быстро, что мы не успели вмешаться. Он ей угрожал. Она побежала к скалам, упала... и разбилась насмерть.

— Но, господин кюре... это уже дело полиции, как мне кажется.

— Полиции! — воскликнул в ужасе священник. — Во-первых, мы никогда не имели с ней дело. Они станут повсюду совать свой нос. Нет, монсеньор. В конце концов, это только несчастный случай. В газетах полно сообщений о подобных происшествиях. Никто не будет из-за какого-то несчастного случая ставить под удар строительные работы. Ведь они так важны! Работы уже начались. А стоят они сотни миллионов. Мы не можем уже повернуть вспять.

— Вы меня пугаете, господин кюре. Так вы...

— Сначала я помолился, потому что совершенно растерялся. Но Господь просветил меня. Другого решения быть не могло. Надо было, чтобы она исчезла, то есть следовало ее похоронить. Мэнги заперся в доме. Только двое были в курсе: Ле Метейе, который нам и сообщил о ее приезде, и Ланглуа, настоящий христианин. У нас были развязаны руки. Так вот, мы с мэром...

— Господин кюре!..

— Это был единственный выход, иначе Мэнги обвинили бы в убийстве!

— Он в курсе?

— Разумеется, нет! Мы спасли ему жизнь. Теперь мы квиты. Мы отправились к Ле Метейе и сказали, чтобы он переписал регистрационную книгу. Таким образом, имя этой девицы исчезло. Затем мы научили, как отвечать, жену Ланглуа. Наши люди понимают такие вещи с полуслова.

— У вас весьма сговорчивые прихожане, господин кюре. Ну, а что с Мэнги? Ведь он был свидетелем этого, как вы его называете, несчастного случая. И на следующий день он даже не попытался разобраться в этом деле?

— Он слишком много выпил, монсеньор... Если бы вы, ваше преосвященство, знали, что воображают наши рыбаки, когда напьются... Только мое уважение к вам удерживает меня... Нет, это... это что-то.

Прелат раскрыл было рот, но, подумав, решил промолчать.

— Меня тревожит,— продолжал священник, — вовсе не смерть той несчастной. Господь знает, что делает, и мы всего лишь орудие в его руках. Меня беспокоит это наследство... Мэнги — человек слабый, но, в сущности, совсем неплохой. Я хотел бы ему помочь, потому что он беден... Так же беден, как и мы, и это немаловажно... с другой стороны, слишком поздно все вернуть назад... Я рассчитывал купить у него дом... за очень высокую цену. Но он отказался. Теперь я не знаю, что и предпринять. Что вы мне посоветуете, монсеньор?

— И вы меня спрашиваете! — воскликнул епископ. — Но в данном случае непозволительно колебаться. Вы должны рассказать ему всю правду, вы слышите меня, всю правду... Эти деньги принадлежат ему. И пусть он располагает ими по собственному усмотрению. Что касается... всего остального, я подумаю.

— Но остров, монсеньор!

— Кроме острова, существует еще и закон. Возвращайтесь к себе, господин кюре, и поступите так, как я вам сказал. И немедленно. Сделайте так хотя бы из послушания, если мои доводы вас не убедили... Я спрашиваю себя, господин кюре, действительно ли вам все это внушил Господь? Идите. Сообщите мне о результатах.


Мэр поджидал священника на молу.

— Ну что?

— Монсеньор не похож на нас. Он человек городской. И мыслит как горожанин. Он хочет, чтобы мы рассказали Мэнги всю правду.

— Слишком поздно. Он совершенно неожиданно уехал. Жандрон препроводил его.

— Так он принял наше предложение?

— Я даже не осмелился снова заговорить с ним об этом.

— И он не сказал, куда едет?

— Нет. Возможно, он и сам этого еще пока не знает.

— Благодарю тебя, Господи, — пробормотал священник. — Сделай же так, чтобы он никогда не вернулся!


Вдовцы

Глава 1

Боб мне подмигнул. Я шел вдоль стойки бара со стаканом в руке и чувствовал себя ужасно неуклюжим и скованным, хотя за мной никто не наблюдал. Боб спокойно подтолкнул ко мне коробку, которая показалась совсем маленькой. И зашептал скороговоркой:

— Только без глупостей!

Я приготовил деньги заранее. Пять туго сложенных сотенных банкнотов. Боб взял их, развернул и как ни в чем не бывало положил в бумажник между другими купюрами. Каждое его движение внушало доверие. Я поставил стакан на стойку бара, взял коробку и сунул ее в карман плаща. Выходит, это так просто! Теперь у меня было впечатление, что я смотрю гангстерский фильм, вернее, участвую в нем: спускаюсь по лестнице, которая ведет к туалетам, запираюсь в кабинке, открываю коробку. Крупный план моего лица, поблескивающего от выступившего пота. Револьвер покоится на вате, как какая-нибудь драгоценность... Светлая рукоятка, очень короткий ствол, барабан, словно распухший от патронов. Я осторожно вынимаю револьвер из коробки. Куда его положить? В карман пиджака или брюк? Я выбираю карман брюк, чтобы в любую минуту иметь оружие под рукой. И, оставив коробку в углу туалета, снова появляюсь в баре, но уже не совсем прежним человеком, так как теперь нахожусь по другую сторону барьера.

Я взял свой стакан и медленно допил его содержимое. Боб издали подмигнул мне, как бы говоря: «Теперь можешь защищаться, парень!» Я посмотрел на его волосатые лапы, его уши, искалеченные злой любовью к боксу. Что сделал бы он на моем месте? Или любитель бегов вон за тем столиком, отмечающий лошадей в своей газете, — что сделал бы он?.. Я сунул руку в карман и осторожно сжал рукоятку. Я имел оружие, но еще не знал, в кого выстрелю. Это было почти смешно. Обязательно выстрелю, сомнений нет, и моя уверенность шла не от воли — ее истоки находились гораздо глубже.

Семь часов. Я вышел на улицу. Дождь прекратился. Я опаздывал и потому торопился. Чтобы не мешать правой ноге свободно двигаться, я поддерживал согревшийся на моем бедре револьвер. Он уже стал для меня привычным, как связка ключей или зажигалка. Я больше не размышлял. Я находился по другую сторону барьера. Проспект, блестящие автомобили, густой свет заходящего солнца, Матильда — все это далеко, в другом мире. Рыба в аквариуме плавает, смотрит попеременно то левым глазом, то правым. Она видит формы, очертания, купается в расплывчатости, растворяется в жидком сне. Она чудовищно одинока. Вот. Это хорошо.

Гараван живет в двух шагах отсюда, на авеню Мак-Магона. Он наверняка богач. Как Матильда раздобыла приглашение на этот коктейль? Тайна. Я должен явиться одновременно с ней. Но хочу застать ее врасплох. Незаметно проскользну среди гостей и понаблюдаю. Взгляда, улыбки будет достаточно, чтобы навести меня на след, поскольку он наверняка находится здесь. На месте любовника Матильды я не упустил бы случая побыть с ней рядом. Так что...

На площадке второго этажа я проверил свое моральное состояние, как другие поправляют галстук. Полное спокойствие. Почти что безразличие. Я вошел. И сразу оказался в шумной толпе, где наполненные бокалы оберегали ладонью, как зажженную свечу. Здесь царили гомон и смех, а чьи-то плечи задевали твои...

Прекрасная обстановка для любовных прикосновений... С одной стороны слышу:

— Дорогой друг, вы пропустили речь Шапюи. Какая жалость!

С другой:

— Гараван был бесподобен. Когда человека награждают орденом Почетного легиона, он обычно выглядит глуповато. Но только не Гараван!.. Он всегда прекрасно держится и ведет себя так непринужденно... Скорее награждающий, чем награжденный...

Я медленно продвигаюсь к буфету. То здесь, то там — слепящие вспышки фотоаппаратов. На мой локоть ложится чья-то рука:

— Миркин!

Это маленький Кейроль из «Депеш».

— Не похоже, что тебе весело.

Я пожимаю плечами.

— Знаешь, терпеть не могу все эти коктейли... Меня затащила сюда жена. Я даже не знаком с Гараваном. Что из себя представляет этот тип?

— Президент — генеральный директор, — отвечает Кейроль и постепенно разводит руки. — Большая шишка... Только не знаю, где именно... Шерсть и хлопок или вроде того.

— Ах! Теперь понимаю, почему моя жена оказалась тут. Она работает в фирме Мериля, который специализируется на шерстяных изделиях. Матильда демонстрирует там пуловеры...

Право, я ужасно загордился! Откуда ни возьмись — эдакая тщеславная доверительность. «Матильда демонстрирует пуловеры» — сказано так, будто наши ссоры происходили не по этой причине! Глаза Кейроля рыщут по сторонам, но тем не менее он продолжает:

— А еще он сотрудничает в финансовых газетах... очень, влиятельных... много путешествует... Смотри-ка, Шариер!..

Кейроль бросает меня, но зато я наконец замечаю Гаравана, прицепившего на лацкан свой орден, как хороший ученик — знак отличия за примерное поведение. Он в центре внимания гостей, которые окружили его плотным кольцом. Но среди них Матильды тоже нет. Официант протягивает мне бокал. Я позволяю толпе увлечь себя в людской водоворот, который уносит меня в малую гостиную. Невезение. Там я натыкаюсь на Пивто, у которого уже явно блуждающий взгляд и заплетающийся язык.

— А я думал, ты на звукозаписи, — говорит он мне.

— Нет. Сегодня я пас.

— А что вы записываете?

— О-о! Новый сериал. Не Бог весть какой захватывающий.

— И кого же ты изображаешь?

— Тайного агента.

— С акцентом?

— А как же!

Руки чешутся дать ему по физиономии. Я вхожу в гостиную. Быстро оглядываю присутствующих. Здесь ее тоже нет. Оборачиваюсь. Пивто удаляется с женщиной в пестрых брюках. Ужасно жарко. Может, Матильда не пришла? Может, это хитрая уловка. Потом она скажет, что прождала меня и уехала из-за головной боли. Но если Матильда не пришла, то где она? С кем?.. А что, если мне тоже смыться? Хватит с меня и Матильды, и всего остального. Если бы я только мог приказать себе раз и навсегда: больше никого не любить! Кончено. Любовь вычеркнута из жизни. Когда доктор вам говорит: «Бросайте курить», вы именно так и поступаете. От злоупотребления спиртным тоже успешно отучают. Почему же нельзя отучиться любить? И в этой гостиной, тесной от людей и наполненной их гомоном, я вдруг задумался о том, чем стала бы моя жизнь, если бы я избавился... Тем временем я пробираюсь к другой гостиной, открывающейся мне за буфетом. Она здесь. Об этом мне сообщают не глаза, а знакомая острая боль на уровне печени. Матильда — мое страдание. Она здесь, и я испытываю мучительную боль. Рядом с ней трое мужчин. Который из них? Я стараюсь не двигаться, хотя меня толкают локтями, плечами. Один их троих поднимает к окну что-то блестящее. Оказывается, фотографию. Другие смотрят и одобрительно кивают. Я изображаю улыбку и подходу к ним.

— Добрый вечер.

Все оборачиваются.

— Ах, Серж! — восклицает Матильда. — Наконец ты решился приехать! Жан-Мишель, ты не знаком с моим мужем?

Жан-Мишель — тот мужчина, с фотографиями. Он представляется:

— Мериль. — И без всякого смущения пожимает мне руку.

Двое других делают то же самое, пока Матильда сообщает мне их имена: Робер Легран, Марсель Блондо. Они весьма любезны. Держатся непринужденно.

— Мериль, покажи-ка Сержу свои фотографии, — просит Матильда. — Они просто потрясающие.

Он поворачивает к свету один из квадратиков, зажав между большим и указательным пальцами. На снимке Матильда в белом пуловере, который от плеча до пояса прочерчен разноцветной полосой. Шерсть выразительно облегает грудь.

— Мы уже готовим зимнюю коллекцию, — поясняет Мериль.

— Лично я предпочитаю красный, — заявляет Блондо.

Мериль копается в квадратиках, сверкающих у него на ладони. И показывает еще один снимок. Но я почти не смотрю на фотографии, а наблюдаю за мужчинами. Один копия другого: взлохмаченные шевелюры, водолазки, золотые браслетки на запястье — своего рода богема, ироничная, со всеми запанибрата. Я им завидую и в то же время ненавижу, потому что я сам — один из них, но у них есть деньги, а у меня — нет. Легран смотрит на фото и тычет ногтем в вырез пуловера.

— А если открыть шею чуть пониже? Это даст большую свободу груди.

— По-моему, тоже, — соглашается Матильда.

— Пожалуй, — поддерживает Мериль.

Он достает из кармана фломастер, подходит к стене и несколькими быстрыми штрихами набрасывает на ней силуэт — выразительную фигуру Матильды. Легран забирает у него фломастер и вносит свои исправления, добавляя развевающийся шарф. Все трое делают шаг назад. При этом Блондо наступает мне на ногу.

— Извините, — рассеянно бормочет он.

— Надо добавить несколько штрихов яркого цвета, тут и тут... — уточняет Легран.

Его рука сладострастно шастает по непристойно приоткрытой груди. Глаза Матильды блестят, как у нищенки перед роскошной витриной. Может быть, она переспала с каждым из них. Я ощупываю револьвер на дне своего кармана.

— Зайди-ка завтра пораньше, — говорит Мериль Матильде. — Посмотрим на все это в спокойной обстановке.

Со мной они совершенно не считаются. Моего мнения и не спрашивают. Матильда принадлежит им куда больше, чем мне.

— Погоди, — спохватывается Мериль. — Нет, завтра мне надо ехать за город. У меня встреча с художниками. Лучше послезавтра.

Я его исключаю. Уж мне бы никакие художники не помешали встретиться с Матильдой. Значит... Легран? Блондо? Я прекрасно знаю: это может быть любой. Когда Матильда уходит по утрам из дому, она ускользает от меня. И тогда я подозреваю всех мужчин. Всем им хочется заключить ее в свои объятия. Сколько таких, как я, кто готов идти за ней по пятам ради одного удовольствия на нее смотреть? Она создана для любви. На нее оборачиваются, отпускают шуточки. Когда я выхожу с ней вместе из дому, то в любой момент готов кому-нибудь съездить по физиономии. Но все же среди них, всех этих самцов, есть один, который отобрал ее у меня. И вполне возможно, он принадлежит к мирку, в котором вращается Матильда. Но в таком случае он сейчас находится здесь, если только Матильда не предупредила его: «Мой муж тоже придет. Не показывайся». Однако, будь я на его месте, все равно пришел бы, а следовательно...

— Мы уходим, — сказал Легран. — Прощай, цыпочка.

Он чмокает Матильду в обе щеки, по-приятельски. Блондо и Мериль делают то же самое. Они без всякого воодушевления машут мне рукой:

— Счастливо!

Я поспешно беру Матильду за руку. Рука у нее свежая, мягкая, податливая.

— Где ты выкопала этих типчиков?

— Это мои приятели. Робер — из Академии искусств, Марсель — из Консерватории. Жан-Мишель считает, что они далеко пойдут.

Я просто запутался во всех этих именах. Они роятся вокруг Матильды. Какие у нее обширные знакомства! Она не манекенщица и не начинающая киноактриса, но, поскольку время от времени ее фото появляются в каком-нибудь каталоге, усвоила наигранные манеры, посещает чаще, чем хотелось бы, модные бистро, где все друг с другом на «ты» и друг с дружкой спят.

Она подправляет макияж.

— Будь другом, принеси мне выпить.

Я пробиваюсь через толпу. Когда я возвращаюсь, Матильда болтает с невысоким плешивым господином, который к ней прижимается. Она кокетничает с ним и заразительно смеется. Наверняка знает, что я в отчаянии, но заговаривает первая, желая меня обезоружить:

— Позвольте представить вам моего мужа... Мсье Ришмон.

Холодное пожатие руки. Ришмон! Ей не откажешь в наглости!

— Что у вас для нас новенького? — с любезной снисходительностью спрашивает меня Ришмон.

— О-о! У меня больше нет времени писать... стоит связаться с работой на радио, как себе уже не принадлежишь. Вы ведь знаете, что это такое... Репетиции...

— А жаль! Мне понравилась ваша первая книга. Вам, господин Миркин, следовало бы писать.

— Совершенно верно... — начинает было Матильда.

Я бросаю на нее злобный взгляд, и она тотчас умолкает. А я продолжаю:

— Я подумываю об этом. Подумываю... Возможно, в один прекрасный день...

— Тогда желаю удачи.

Этот господин целует Матильде руку, но, пожалуй, слишком нежно. Старый болван! Едва он отходит, как Матильда взрывается:

— Послушай, Серж. Это был такой удачный момент. Я подаю его тебе на блюдечке, а ты почти что посылаешь его куда подальше.

— Хватит... Больше о нем ни слова, пожалуйста.

— Ладно... ладно... Устраивай свои дела сам. Лишь бы у тебя это получалось!

Ну вот, и на сей раз все вышло не так, как хотелось бы. Матильда идет впереди, надувшись. Мы не без труда пробираемся к вестибюлю. На ходу она бросает мне ключи от своей машины.

— Садись за руль. У меня болит голова.

Однако это не мешает ей сбежать по ступенькам с живостью школьницы. На тротуаре она приостанавливается. Изящный поворот шеи и головы, как у лани на лесной опушке. Она вдыхает вечер, нежную июньскую ночь, небо, медленно гаснущее над крышами, и повисает на моей руке.

— Я устала, милый. Тебе не следовало разговаривать заносчиво с Ришмоном... Было бы так уместно ввернуть, что ты участвуешь в конкурсе на премию «Мессидор». Он бы тебя поддержал.

— Нет!

— Не нет, а да. Не знаю, как именно проходит голосование, но заметь себе — он член жюри. Он встречает тебя у Патриса...

— Кто такой Патрис?

— Ну, у Гаравана. А Гараван — это что-нибудь да значит! Ты не умеешь себя подать.

Так и есть, ее «симка» зажата машинами. Подаю чуть вперед, затем чуть назад. Бампер упирается в чей-то бампер. Я чертыхаюсь.

— Такой великолепный случай, — бубнит свое Матильда.

— Хватит уже, наконец. Послушай меня. Я не только не хочу, чтобы мне оказывали протекцию, но даже не поставил своего имени, когда сдавал рукопись.

Мотор заглох. Я не привык к ее машине. И больше люблю свою — старую малолитражку. Я пускаю мотор на полную и в конце концов высвобождаюсь из затора. Мерзкая машина! Я призываю все свое хладнокровие, чтобы объяснить Матильде:

— Правилами конкурсов подобного рода предусмотрено, что его участники должны сопроводить бандероль с рукописью конвертом, внутри которого указаны имя и адрес автора. На самом конверте они пишут название рукописи. Я же не сообщил ни имени, ни адреса. Я ограничился тем, что напечатал одну строчку: «При необходимости автор о себе заявит».

— Почему?

— Потому что не хочу прочесть в газетах: «Серж Миркин получил два голоса за свой роман «Две любви».

— Это было бы не так уж плохо и позволило бы тебе пристроить другую штуку такого же рода.

Я резко подал вправо и подрезал бельгийца, который приехал в Париж на своем «мерседесе», чтобы здесь и пропасть. Я сделал бы то же самое и с полицейской машиной, настолько меня распирало от злобы.

— Постарайся понять, Господи! Я не такой, как ты. И не желаю добиваться цели любыми средствами, даже неблаговидными.

— Скажите на милость!

— Если хочешь знать все до конца, то я сожалею, что послушал тебя и вообще представил свою рукопись... Одно из двух: она либо хороша, либо плоха. Если она хороша, то мне не нужно, чтобы вокруг нее устраивали шумиху. А на премию мне наплевать.

Матильда разражается смехом.

— Послушайте-ка его! Умора! Десять тысяч франков его не интересуют! Он предпочитает изображать шпионов в дешевых радиопьесах и разъезжать в машине, которой даже цыган побрезгует. Знаешь, меня от твоих заявлений просто воротит!

Красный светофор. Ссора тоже приостанавливается. Каждый из нас обдумывает свои реплики. Я знаю, в чем-то она права. Знаю, что у меня нет денег, чтобы особенно заноситься. Но знаю и то, что талант у меня есть. И этот маленький родник в моей душе я должен всячески защищать от нее, от своей абсурдной любви, от всего, что мешает мне собираться с силами и творить. К счастью, когда я попаду в тюрьму... Зеленый свет... Вереница машин снова приходит в движение. Матильда сидит, бесстыдно скрестив ноги; она у себя дома. В задравшейся мини-юбке она выглядит более чем вызывающе. Матильда закуривает сигарету, наблюдая за мной краешком глаза. Должно быть, у меня злое выражение лица, потому что она говорит:

— Ну, что еще? Что я такого сделала?

Площадь Согласия... Мост... Мы не двигаемся с места.

— Хочешь знать, как прошел у меня день? Понятно!.. Бедняга Серж, ты меня огорчаешь... В десять я приехала в фотостудию, и Жан-Мишель тут же приступил к делу. Это долгая процедура. Приходится все время варьировать освещение. Мы перекусили на месте. Словом, проглотили по-быстрому бутерброды... Когда Жан-Мишель в форме, он всех доводит до изнеможения.

— И как это происходит?

— Что именно?

— Ну эти, фотосеансы?

— Ты меня просто поражаешь! Будто не знаешь!

— Нет, расскажи.

— Я надеваю пуловер и позирую перед фотоаппаратом.

— Ну а потом?

— Потом? Снимаю этот и надеваю другой.

— А в промежутке между этим и другим?

Она умолкает, медленно гасит сигарету в пепельнице.

— Серж, знаешь, что я о тебе думаю?.. Ты извращенец, любитель подсматривать эротические сцены.

Что верно, то верно. Я вижу ее, и еще как отчетливо! На ней только бюстгальтер, который больше открывает, нежели скрывает. Я сам и подарил его Матильде. Возможно, она даже снимает его перед этим Жан-Мишелем, чтобы свитера больше говорили его воображению. И Жан-Мишель кладет свои лапы на ее грудь. О-о! Нет, не лапы... эти длинные, тонкие пальцы, привыкшие прикасаться к тканям, трикотажу, кожам... Бульвар Сен-Жермен бесконечен. Я веду машину почти что с закрытыми глазами. Мне повсюду мерещится Матильда. Улица — как ярко освещенное фотоателье. Сомнений нет, ее любовник — Жан-Мишель!

— Когда он фотографирует, вы с ним находитесь в студии одни?

— Что ты себе вообразил? Есть еще Этьенета...

— Этьенета?

— Наша костюмерша, она же гример и парикмахер... Послушай, Серж, можно подумать, ты никогда не бывал в фотоателье!

— В такого рода фотоателье я не бывал.

— Они ничем не отличаются от всех других.

— А после?

— После чего?

— После пуловеров. Что он заставляет тебя делать потом?

Я всматриваюсь в нее. Она отворачивает лицо.

— Спроси его сам.

— А во время сеансов посетителей не бывает?

— О-о! А как же! — И тут же поправляется: — Бывает, но не часто.

— Приятели? Наподобие Леграна и Блондо?

— Да. И несколько подружек.

— И что делают они?

— Что, по-твоему, они могут делать? Смотрят.

Она попалась в западню. Я улыбаюсь, но на сердце у меня камень.

— И ты еще меня обзываешь любителем подглядывать!

На сей раз она не возмущается. Она усаживается глубже, прикрывает глаза. Я проезжаю мимо дома. Тут все забито машинами. Придется кружить по кварталу, пока кто-нибудь не отъедет.

— К чему ты клонишь, Серж?

Если бы я знал сам! Когда ей предложили поступить к Мерилю, она меня предупредила. В сущности, мне не в чем ее упрекнуть. Мне следовало предвидеть... Но я и сам тогда искал работу... Маленькая роль то там, то тут. На этом далеко не уедешь... Тогда я еще не мучился от подозрений. Еще не улавливал первых симптомов своей болезни.

— Ты хочешь, чтобы я бросила эту работу?

Как сказать «да» и при этом не потерять ее? Я впервые понимаю, что именно это мне и грозит. Пока что я думал только о Другом. Расправиться бы с Другим! Свободной рукой я ощупью нахожу ее колено. Несколько раз его сжимаю. Когда мы доходим до крайности,ласки заменяют нам слова. В этот момент моя рука говорит ей: «Я несчастен... Когда ты от меня далеко, я перестаю жить... Не покидай меня... а главное, главное, докажи мне, что я ошибаюсь и мои подозрения смехотворны!»

Но тут кто-то отъезжает от тротуара. Ответа не последует. Я путаюсь в скоростях. И чувствую себя униженным от проявленной неловкости.

— Дай мне руль! — говорит Матильда.

— Как-нибудь сам справлюсь.

Наконец я припарковался. Матильда не ждет меня. Она идет впереди. Вот ее-то мне и следует убить. Но я прекрасно знаю, что у меня на это никогда не хватит сил. Всех этих Жан-Мишелей, Роберов и Марселей, вот их — да. А между тем они — только жалкие мотыльки, роящиеся вокруг пламени. Как и я сам! И пока пламя не угаснет, будут налетать все новые.

Я догоняю Матильду у лифта. Кабина тесная. Мы плотно прижимаемся друг к другу. Я заключаю ее в объятия. Она поднимает лицо, подставляет мне губы для поцелуя. Всякий раз у меня такое ощущение, что мы с ней расстались давным-давно. На такие дела память отсутствует. В глубине души я издаю глухой стон.

Глава 2

Ожог я обнаружил несколько позже. Мы занимались любовью: она — с милой снисходительностью, а я — с прилежанием отчаяния. Полное самозабвение ушло в прошлое. Несказанное возбуждение, жгучее желание приобщиться к таинствам любви... то, что воспламеняло пленное божество нашей плоти, оставило нас навсегда. Теперь в момент самозабвения мы наблюдали украдкой друг за другом. Я чувствовал, как она внимательно следит, чтобы я получил удовольствие, и я испытывал желание ранить ее, оставить на ней метку, сжимать ей горло, пока в ее глазах не промелькнет безумие, как бывало прежде. Она предавала меня уже одним тем, что была слишком здравомыслящей. Любовь становится грязью, когда перестаешь терять голову. Да, как раз наш случай.

Когда-то наши необузданные изыски были чисты. Теперь же наши объятия стали кощунством. Но мы еще сохраняли видимость страсти, от которой осталось лишь искусство поцелуев и ласк и молчание из боязни назвать вещи своими именами. Моя рука скользила по ее телу, следовала за изгибом оскверненных грудей, задерживалась на животе, но, как бы я ни усердствовал в поисках следов чужих рук, я уже переставал быть любовником и становился скорее лечащим врачом, который с маниакальным усердием ощупывает пациента, обследуя внушающие подозрения участки кожи. Вот так мои пальцы и нащупали нечто вроде прыщика, волдыря, у самой складки паха. Я зажег свет.

— Погаси, — запротестовала Матильда. — Глаза режет.

— Лежи спокойно! Не шевелись!

Я сел рядом с ней. Ее нагота меня больше не волновала. Я грубо раздвинул ей ноги, наклонился. Она с некоторой тревогой следила за моими движениями, приподняв голову от подушки.

— О-о! Пустяк, — сказала она. — Укус комара.

— В таком месте! Ну да, ведь ты ходишь почти что голая!

Нагнувшись еще ниже, я стал внимательно рассматривать волдырь. Нет, на укус не похоже. Это ожог... двух- или трехдневной давности. Покраснение вокруг него уже начинало бледнеть. Тонкая коричневая корочка выделялась на очень белой коже. Ожог от сигареты. Такая странная мысль пришла мне в голову сразу. У Матильды была привычка курить в постели. Она где-то курила, отдыхая от занятий любовью, и горячий пепел упал ей на кожу. Другого объяснения быть не могло. Я покачал головой.

— Да, — пробормотал я. — Это укус. Надо бы помазать бальзамом.

— Оставь, прошу тебя!

Она погасила свет, и я снова улегся рядом. Я был настолько потрясен, что изо всех сил сжал кулаки, чтобы обуздать себя. Я старался контролировать дыхание, постепенно его замедляя, как будто погружался в сон.

— Спишь? — шепнула Матильда.

Я не ответил. Я лежал неподвижно. Я чувствовал, как мои глаза увлажнились и слеза потекла по виску к волосам, надолго оставив раздражающе холодящий след. Зачем бороться? Матильда мне изменяет. Ну и что? Ведь мы живем в такой среде, где господствуют легкие нравы. Откуда у меня такая жестокость? Неужто я все разрушу из-за ее мимолетного увлечения? Одного объяснения нам вполне хватило бы, чтобы снова наладить наши отношения. Но вся беда в том, что я не способен сказать ей по-приятельски: «Мне все известно. Ты его любишь? Правда же, нет? И хватит об этом. Только не начинай снова. Поверь, так будет лучше». Подобная мудрость или скорее трусость несомненно придет ко мне с годами, и довольно рано, но уже не с Матильдой. На сколько лет меня осудят? Десять? Пятнадцать? А может, и вообще оправдают! Обычно за преступления на почве страсти взыскивают не строго. Возможно, Матильда будет меня ждать. Но сможет ли пролитая кровь оживить любовь?

Подобные мысли давно роились в моей голове. Я рассуждал сам с собой. Я злился на самого себя. По ночам я клял себя. Днем ненавидел ее. Я упрекал себя за все. За то, что в свои двадцать восемь был еще недорослем без будущего, который бегает по частным урокам, ищет направо и налево любую рольку, цепляясь на ходу за бывших консерваторских однокашников, уже имеющих имя в театре, на телевидении, иногда в кино. «Нет ли чего-нибудь для меня?» — «Да у тебя какая-то клейменая физиономия, бедняга Серж», — звучало как припев. Что в ней такого, в моей физиономии? Она казалась лицом преступника, в особенности когда я не брит. Возможно, из-за крупноватого носа, или формы рта — слишком растянутого при тонких губах... или из-за глаз, поражающих голубизной. Наверняка в ней было нечто такое, в чем я не отдавал себе полного отчета. «Мой казак», — первое время говорила Матильда. А между тем мои предки были такими же французами, как и ее, уже два поколения кряду. Правда заключалась в том, что мне не везло. Я написал роман, который, по мнению многих, был не так уж и плох. Но он появился на свет в начале мая шестьдесят восьмого[147], и его смело шквалом майских событий. Он прошел незамеченным. Не принес мне ни гроша. У Матильды же, наоборот, был хороший старт. Вначале она снималась в рекламных роликах. Долгое время успешно держалась на новой марке стирального порошка, затем на модном шампуне. Мне это было не очень по душе, но жить-то надо. Появились деньги. Впрочем, уходили они так же легко, как приходили. Мало-помалу мы приобрели привычку жить каждый сам по себе. Все это, разумеется, ужасно банально! Мы ощущаем любовь как живое существо. Она существует. Есть я, есть ты, есть наша любовь, как, говорят, есть Бог Отец, Бог Сын и Бог Святой Дух. Это само собой разумеется. Она тут, живая, на вечные времена. Никакой необходимости за ней присматривать. И вот она ускользает от тебя без предупреждения!

Матильда спит рядышком. Она спит! Ей нужно было разлюбить меня, чтобы иметь мужество спать! Я этого не понимаю: или она принимает меня за последнего идиота, хотя знает, до какой степени я недоверчив, или же ей все безразлично с тех пор, как она околдована другим. Совершенно очевидно, мы медленно движемся к разрыву, к взрыву, который разрушит нас обоих. В гневе я не узнаю сам себя. А мой гнев нарастает! У меня в руках пульсирует кровь гнева; во рту — желчь гнева; в животе — нервы гнева, туже и туже сворачивающиеся в узел. Я вас проучу, клянусь!..

Часы проходят. Время от времени Матильда переворачивается на другой бок. Иногда она протягивает в мою сторону руку, которая ищет того, кто разделяет с ней ложе. Я отодвигаюсь. Это верно — я старомоден. Как страдание! Завтра... да что я говорю... сегодня утром... сейчас же... я пойду следом за ней, я ее не отпущу. А если она ускользнет от меня и на сей раз, я обращусь к частному детективу. Сколько бы мне это ни стоило. Я должен удостовериться!

Я слышу первых стрижей. Я так и не сомкнул глаз. В спальню проникает нежнейший утренний свет, он исходит от всего белого — от занавесок, моей сорочки, брошенной на стул, и вскоре начинает исходить от тела Матильды. Я столько пережил за эту ночь, что чувствую себя пустым внутри, как высохшее дерево. Я не более чем взгляд, который медленно скользит по ней. Наконец я тоже засыпаю, устав от долгого созерцания. Меня будит шум душа. Времени почти десять. В моей голове все разложилось по полочкам: подозрения... волдырь... частный детектив... Приступим! Я бесшумно беру записную книжку из пиджака и снова ложусь в постель. Вот уже месяц, как я заношу туда все ее передвижения. Сегодня у нас четверг. Этот ожог, похоже, можно отнести к прошлому понедельнику, потому что в воскресенье у Матильды еще ничего не было — уж это я хорошо знаю. Понедельник — это точно. Она сказала, что поедет навестить отца. Я про это забыл. Он живет в Морет-сюр-Луан. Бывший железнодорожник, сейчас на пенсии. Поскольку у него грудная жаба и он живет один, Матильда его частенько навещает. По крайней мере, так она утверждает. Теперь у меня все основания думать, что она лжет. На этого старого железнодорожника можно свалить все что угодно! Я мог бы позвонить ему по телефону, но он предупредит Матильду... Во вторник с десяти до семнадцати работа у Мериля. Это как-то не согласуется одно с другим. А впрочем, почему бы и нет? Поскольку в фотоателье постоянно толкутся посетители, любовники вынуждены встречаться в другое время и в другом месте. И вполне возможно, вне Парижа, во избежание нежелательных столкновений. Это если допустить, что речь идет именно о Мериле! Среда: все утро у парикмахера. Обед с подругой, некой Ивонн. Затем кино: фильм «Зэт», на Елисейских полях. В семь вечера коктейль у Гаравана.

Она выходит из ванной, завернувшись в свой голубой махровый халат.

— Ну что, мой цыпленочек... ты не приготовил кофе? Что с тобой? Плохо спал?

— Устал немного.

Я прячу под подушку записную книжку. Потягиваюсь. Зеваю. Лениво встаю с постели и, как только она уходит на кухню, быстро кладу книжку на место и одеваюсь. Сую револьвер в свою папку с документами. Запах кофе вызывает у меня отвращение. Никакого желания есть. Я спускаюсь за почтой.

Как правило, в почтовом ящике одни счета. Сегодня утром их больше обычного... Электричество, просроченная квартирная плата, счет из автомастерской... Меня балуют. Я вскрываю конверт мастерской. С меня причитается сто тридцать франков. Это уж слишком. Свечи... смазка... мойка... смена масла. Мои глаза перепрыгивают на дату. 6 июня. В прошлую субботу. При смене масла на радиатор приклеивают бумажку с указанием километража. Вот способ сразу установить, ездила она к отцу или нет. Я выбегаю на улицу. Ее «симка» стоит неподалеку. Я прикладываю руку козырьком к стеклу, чтобы не отсвечивало. Я очень четко вижу цифру на счетчике: 29 230. Впрочем, ведь у меня остались в кармане ее ключи. Я проникаю в машину. Правильно. 29 230. Я орудую рычагом, поднимающим капот. Наклейка тут, как и положено. 29 205. С воскресенья машина прошла двадцать пять километров. Если бы Матильда ездила в Морет, счетчик показывал бы на сто пятьдесят километров больше. Значит, в понедельник... Ах! Какая же мучительная боль!

Я возвращаюсь к себе. Машинально держусь за бок. Швыряю счета на стол, среди чашек и ломтиков поджаренного хлеба. Матильда одета, накрашена, уже готова бежать к другому. Она поднимает глаза — ее глаза такие темные, что похожи на черную воду бездонного колодца.

— И много набежало? — спрашивает она.

— Само собой.

Она вскрывает два других конверта, подсчитывает сумму, барабаня пальцами по столу.

— Почти сто тысяч, — сообщает она. — Ума не приложу, где нам их взять. В конце концов, как у нас это получается, Серж? Ведь мы с тобой неплохо зарабатываем.

— Зарабатываешь ты!

— Ты, я — это одно и то же... Ну и дерут же они в автомастерской!

Она говорит совершенно спокойно и так естественно, что я на секунду задаюсь вопросом: «А что, если я ошибаюсь? Что, если даю волю своему воображению и позволяю ему себя дурачить?» Однако цифры говорят сами за себя: 29 230, 29 205.

Я с отвращением намазываю хлеб маслом.

— Скоро ты опять поедешь в Морет?

— Почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Просто так.

В ближайшие дни я буду довольно плотно занят на студии. Так что момент подходящий.

— Может быть, в субботу. Сразу после того, как Жан-Мишель закончит снимать новую коллекцию.

Матильда жадно откусывает от своего ломтика. Она все делает с жадностью.

— Как себя чувствует твой отец? Кажется, я забыл тебя спросить, как у него дела.

— Да. Он чувствует себя неплохо.

Лгунья!

— Больше всего его удручает невозможность заниматься садом. Мы немножко прошлись, только до вокзала, естественно. Забавно, что он не утратил страсти к поездам!

Я восхищаюсь ею. Искренне восхищаюсь. На ее лице ни капли смущения; ни разу не дрогнули ресницы. Но она не задерживается на теме, которая угрожает стать опасной.

— А ты?.. Что у тебя намечено на сегодня?

Самое поразительное, что я смущаюсь, как будто виновный — я сам.

— То-то и оно... У меня намечен обед с Бертье. Возможно, у него найдется кое-что для меня в его новой пьесе.

— Вот было бы здорово!

Она ставит на стол чашку, встает, ласково треплет мне волосы.

— Постарайся, чтобы получилось. Я скрещу пальцы на счастье. Увидимся вечером, цыпленочек.

Последний штрих губной помады, последний удовлетворенный взгляд на себя.

— Мои ключи!

Я бросаю ей ключи от машины. Хлопает дверь. Половина одиннадцатого. У меня есть время. Я мою чашки и блюдца. Грызу кусочек сахара. И не перестаю думать об ожоге. Это правда, что у некоторых укусов такой же вид. По квартире летают комары. Они залетают из Люксембургского сада. Не могу же я поймать комара и заставить его меня укусить, чтобы сравнить?! Нет, зато я могу... Это может быть болезненно... однако менее, чем неуверенность.

Я раздеваюсь догола. Закуриваю сигарету. Ложусь. Неправильная поза — так пепел упадет мне на грудь. Значит, она не лежала, а сидела. Несомненно, опершись на подушки. Или же... или же курил другой. Я опять отчетливо вижу ожог. Да, он мог произойти только от прямого прикосновения сигареты. Неловкое движение... Мужчина протянул руку, раскаленный кончик сигареты коснулся ее бедра. При таком варианте надо предположить, что они лежали рядом... Он справа от нее. Она наверняка предпочла левую сторону постели, как и дома.

Я укладываюсь на спину. Упираюсь рукой себе в бок, и если забыть, что в руке у меня сигарета, то все объясняется просто. Но эксперимент еще не закончен. Я закрываю глаза. Терпеть не могу физической боли. Кончиками пальцев левой руки я нащупываю верх своего бедра и легонько прижимаю к нему сигарету. Острая стреляющая боль... Нелегко заглянуть самому себе в этот уголок. Я сгибаюсь так, что хрустят позвонки, и вижу красноватый волдырь. Так оно и есть — один к одному. Я выпрямляюсь в изнеможении. Боль вполне выносимая. Что нестерпимо, так это картина двух сблизившихся тел, такое наглядное воспроизведение любовной сцены...

«Ах! Я тебе сделал больно, дорогая. Прости меня. Дай-ка...»

Он приближает губы к ожогу, а на кровати корчусь я сам. Убить его! Убить его немедленно! Но сначала сорвать с него маску. Я снова одеваюсь. Жгучая боль от ожога усиливается при соприкосновении с материей одежды. Эта боль продлится несколько дней. Я обещаю себе убить его раньше, чем она прекратится. Телефонный справочник лежит в стенном шкафу. Я открываю его на нужной странице. Частным агентствам не хватило одной колонки. Я отметаю самые крупные — те, которые себя рекламируют. Они должны стоить слишком дорого. И выбираю наудачу агентство Жозефа Мерлена — «Сыскная работа любого характера. Гарантия конфиденциальности». Вот его стоит попросить о безотлагательном свидании.

На другом конце провода звучит хриплый голос:

— В шесть часов? Очень хорошо. Если это по поводу слежки, то захватите с собой фотографии.

Я ожидал, сам не очень-то знаю чего... возможно, подробного разговора, наводящих вопросов, проявления интереса, поскольку мой случай совершенно особый. Помню нашего старого полкового врача — близорукого майора... Нас было несколько десятков в длинной веренице. «Повернитесь... дышите... покашляйте... Следующий!» Мерзко! С того момента, как женщина начала вам изменять, мерзким становится все. Я вынимаю вторую сигарету. За последние недели я выкуриваю их по полсотни за день.

На тротуаре я пытаюсь сориентироваться. Я уже не помню, где оставил свою малолитражку. Скорее доберусь на метро. И потом, у меня потребность окунуться в толпу. Когда я поднимаюсь на поверхность, на станции Франклин Д. Рузвельт, уже без четверти двенадцать. Магазин Мериля в двух шагах отсюда, на улице Пьера Шаррона. Бедро болит. Мне слишком жарко. Я чувствую себя обозленным, как собака, которую часто бьют. Задерживаюсь у витрин, где выставлено изящное нижнее белье, колготки, думаю, возможно, о предстоящем разговоре, конкретных вопросах.

— Скажите, а мадам Миркин еще тут?

И сразу тайна, засекреченность. Продавщица уходит в глубь магазина шушукаться с девушкой, у которой фиолетовые глаза и украшения на шее вроде как из металлической проволоки.

— Она только что ушла, мсье.

— Вы не знаете, куда именно?

— Нет, мсье... Должно быть, в снэк-бар[148].

— Одна?

— Да, мсье.

Пришел в снэк. Сплошные головы. Я замечаю Линьера, который перекусывает наскоро. Он занимается рекламой. Я пожимаю ему руку.

— Мою жену не видел?

— Она что-то пила тут, каких-нибудь пять минут назад.

— Тип, который был с ней, — ты его знаешь?

Наивный, он попадается на крючок.

— Нет.

— Высокий брюнет, худощавый?

— Нет, он скорее низенького роста. Волнистые волосы, что-то восточное.

— А? Да, понял.

Я ничего не понял. Но знаю, что играю в дешевой бульварной комедии. Мужчина, о котором идет разговор, не Мериль. Тогда кто? Клиент? Кто-нибудь из дирекции? Некий приятель?.. Или же тот, кого я ищу? Линьер указывает мне на стул напротив.

— Ты что-нибудь закажешь?

— Спасибо, нет.

Я напускаю на себя вид человека, страшно занятого, хотя в общем-то жизнь ему улыбается.

— Я их разыщу — они где-нибудь поблизости. Пока, старина.

Теперь мне не остается ничего иного, как шнырять вокруг, с роем вопросов в голове, которые донимают меня, словно мухи. Я перехожу из ресторана в ресторан. Застреваю в потоке посетителей, рассматривая каждое лицо, каждый силуэт. Я всем мешаю. Я намеренно подвергаю себя пытке. Но впустую. Должно быть, он увез ее куда-нибудь в другое место. Я возвращаюсь на Елисейские поля, продолжая рыскать глазами, хотя уже убедился, что все мои поиски напрасны, и оседаю на террасе кафе.

Повсюду парочки. В полдень Париж — город парочек. Я начинаю постигать всю глубину трагедии — разрыв между нами свершился. Голова моя уже об этом знала, но еще не знали все те душевные струны, которые дрожали при имени Матильды. Именно тут, за кружкой пива, глядя на окружающую меня толпу, я отчетливо осознал, что же со мной происходит. Есть больные, смертельно пострадавшие при катастрофе, они долгое время находятся в коме, и о них врачи говорят: «Они мертвы, хотя сердце еще бьется». Я нахожусь в коме. Но моя любовь еще пульсирует. И эти последние пульсации... Я чувствую себя ужасно. Мое состояние смахивает на удушье и тошноту. Пот увлажняет мне поясницу. У меня уже нет сил встать. Я продолжаю сидеть, не двигаясь и даже не думая, как медуза или морская звезда, выброшенная волной на берег.

Тем не менее в два часа, я привожу свой разбитый костяк в движение. Я слоняюсь или скорее дрейфую мимо магазинчиков, потому что идти мне некуда. Спустя долгое время я снова оказываюсь перед магазином Мериля. Я захожу.

— Мадам Миркин здесь, — сообщает мне продавщица. — Вы хотите ее видеть?

И тут я испытываю такой прилив радости и света, что не в состоянии говорить. Я отрицательно мотаю головой. И ухожу очень быстрым шагом. Продавщица должна принять меня за чокнутого. Но это мне совершенно безразлично. Мне все безразлично теперь, когда я уже знаю, где Матильда. Как будто ко мне возвращается чувство ориентации. Я уже не ощущаю себя заблудившимся в темном лесу. Матильда здесь. Я без труда нахожу дорогу, которая приведет меня на радиостудию. А сегодня вечером наши пути опять сойдутся в одной точке. Я сожму ее в объятиях. Я спасен до завтрашнего дня. Спасибо тебе, Господи!.. Я твержу «спасибо тебе, Господи», как магическую формулу. Эти слова — «сезам» для отчаявшихся. Они открывают дверь в неопределенное будущее. Но, по крайней мере, туда можно войти и двигаться дальше. И раз уж я знаю, где Матильда, то у меня достанет мужества прикончить ее любовника.

Работа на студии начинается — однообразная, отупляющая. Я произношу фразы, смысл которых до меня не доходит.

— Хоть немного убедительности, — ворчит Бланшар, радиопостановщик. — Ведь в этот момент ты плывешь к танкеру...

И в самом деле! Я — водолаз. И только что заложил взрывной заряд в борт танкера. Я произношу целую тираду, плавая в веселом шуме пузырьков. Полный идиотизм! Но зато будут деньги на Мерлена. Я плаваю. Произношу текст, не спуская глаз с оператора за стеклом, но мысли мои далеко. Хватит ли еще этих денег на оплату Мерлена? Сколько может запросить частный детектив за слежку, которая наверняка продлится несколько дней? Четыреста франков? Пятьсот? Мой монолог закончен. Танкер пойдет ко дну.

— Достаточно, — решает Бланшар. — Не могу сказать, что сегодня ты был в лучшей форме. К счастью, шумовое оформление не подвело.

Меня сменяет Дерем. Он играет старика, мозг операции. У него красивый низкий голос; он выдает банальности с мрачной страстью. Я ухожу на цыпочках. Четыре часа. В коридоре я сталкиваюсь с Аллари.

— Ах! Миркин, у меня есть для тебя работенка, если ты свободен на будущей неделе.

— А что такое?

— Небольшая роль в детективном сериале.

— Сколько дней?

— Три, четыре. Ты умираешь почти в самом начале.

В моих сериях русские недолговечны! Разумеется, я соглашаюсь. Я прохожу через буфет, где в любой час дня и ночи лохматые личности жуют сандвичи. Я съедаю два вчерашних рогалика с привкусом прогорклого масла. Мерлен живет довольно далеко, в предместье Пуасоньер. Я безмятежно прикидываю свои пересадки в метро. Тревога меня покинула. Я чувствую себя пациентом, давшим согласие на операцию.

Дом не производит благоприятного впечатления. Прихожая также. Здесь скопилось слишком много тайных страданий. Мерлен распахивает передо мной дверь своего кабинета. Он толстый; отвислые щеки загораживают воротничок. У него редкие волосы, но кустистые брови. И глаза! Глаза усталые, с немного отсутствующим взглядом, не голубые, не серые, а туманные и не слишком обнадеживающие. Ему лет пятьдесят, как и его костюму, мебели, обоям. От него пахнет табаком, и он шумно дышит.

— Присаживайтесь.

Сам он садится во вращающееся кресло. Повсюду зеленые папки, как в налоговой инспекции маленького городка. Он угощает меня сигарой, подталкивает ко мне бензиновую зажигалку.

— Мсье Миркин... Серж...

Он старательно выводит данные на карточке зеленого цвета.

— Возраст... профессия... домашний адрес... женат, разумеется... Итак, мсье Миркин, я слушаю вас.

Глава 3

Я и не подозревал, что это будет так мучительно. С чего начать? Следует ли все рассказать ему о наших интимных отношениях? Раздеть Матильду догола перед носом у этого толстяка? Мерлен пришел мне на помощь.

— Ваша жена вам изменяет?

— Да... я так думаю... У меня такое впечатление... Словом, это больше, чем впечатление. Но я не знаю, с кем.

— У вас есть доказательства?

— Ну, во-первых... моя жена очень красива...

— Мне потребуется фотография.

Он протянул тяжелую руку с пухлыми пальцами. На безымянном — очень широкое обручальное кольцо, какие носили прежде. Я дал ему фотографию, которой ужасно дорожил. Я сфотографировал Матильду в Булонском лесу, когда мы катались на лодке. Она, смеясь, глядела прямо в объектив. В тот день в ней было что-то живое, волнующее и вместе с тем неотразимо милое... красивое прирученное животное, игривое, слегка диковатое. Мерлен смотрел оценивающе, и вокруг его глаз собрались морщины, как гармошка фотоаппарата «Кодак». Я все сильнее сжимал кулаки — на мой взгляд, изучение снимка слишком затянулось.

— Весьма привлекательна, — наконец изрек Мерлен.

Именно это слово было способно причинить мне острейшую боль. Я хотел отнять у него снимок, но он прижал его к груди жестом игрока, который приберегает лучшую карту для последнего хода.

— Я вынужден оставить фотографию у себя... О! Временно... до окончания расследования.

— Берегите ее!

— Полноте!

Он посмотрел на меня, как учитель на самого бестолкового ученика в классе.

— Мой агент умеет обращаться с такими вещами, — продолжал он. — Итак, у вас есть доказательства?..

Я как в воду бросился — стал рассказывать ему все: про наши первые ссоры, постоянную нужду в деньгах, тщеславие Матильды. Он нетерпеливо отмахнулся от моих слов.

— Это все не считается, — сказал он. — Пока что я вижу лишь начало разногласий, которые проистекают из-за того, что ваша жена зарабатывает больше вас и немножко опьянена успехом. В сущности, ну сколько она может зарабатывать в месяц? Три тысячи? Больше? Меньше? Если больше, меня бы это удивило... У вас с ней общий счет?

— Нет.

— Сколько времени вы женаты?

— Два года.

— Два года?

Похоже, он вкушал эту цифру, задумчиво ее пережевывал, в то время как его глаза задержались на моем не слишком свежем вельветовом костюме.

— Далее?

— Ну что ж, еще эпизод с поездкой в Морет...

Я объяснил ему про показания счетчика километража. Похоже, это его позабавило.

— Разумеется, — допустил он, — это можно принять в качестве довода. Но у вас еще нет того, что называется доказательством... неопровержимым доказательством, каким могло бы явиться, к примеру, письмо.

Он чувствовал, что есть и нечто более интимное, более смачное, и хотел об этом услышать. И я рассказал ему про ожог, но так тихо, что он наклонился над письменным столом, чтобы расслышать. Он со знанием дела несколько раз покачал головой.

— Из вас выйдет превосходный детектив, мсье Миркин. Вот хоть и маленькая деталь, но весьма многозначительная.

— На сей раз вы мне верите?

— Да. Но вы не подозреваете никого персонально?

— Я подозреваю всех мужчин, которые к ней приближаются. А их так много! У нее такие обширные знакомства! Мне известно, что в полдень она встречалась с типом восточной наружности. Кто он такой?.. Не могу сказать. За ней придется следить целый день, не выпуская из виду. Вот поэтому я и обратился к вам.

— Догадывается ли она о чем-нибудь?

— О-о! Наверняка. Она прекрасно видит, что я несчастен и пытаюсь что-нибудь разузнать.

— Последний вопрос. Каковы ваши намерения?

— Развод, — ответил я. — Покончить с этим раз и навсегда. Жизнь, какую я веду, стала невыносимой.

— Адрес ее работодателя?

— Улица Пьера Шаррона, двенадцать.

Своим крупным жирным почерком он занес в карточку и этот адрес.

— Марка машины?

— «Симка-1300», белого цвета.

— Номер?

Я сообщил ему и номер, а также наш домашний адрес.

— Само собой, мой агент установит за вашей женой слежку уже с завтрашнего утра. Однако сомневаюсь, что его первые отчеты смогут внести ясность. К сожалению, такие дела продвигаются не так быстро, как хотелось бы. Объявите своей жене, что на следующей неделе вы будете очень заняты, и особенно... скажем, в понедельник и пятницу. Уточните, что в эти дни вы задержитесь с девяти утра до восьми вечера, к примеру на студии, поскольку у вас запись на радио.

— Нет ничего проще!

— Когда она почувствует, что у нее развязаны руки, она неизбежно совершит опрометчивый шаг, который и наведет нас на след. Вы согласны? Что касается оплаты, скажем, вы дадите мне авансом пятьсот франков. Позже я представлю вам ведомость с указанием всех расходов. Считайте, каждый день обойдется в пятьдесят франков... Если дело пойдет быстро, это составит всего где-то тысячу — тысячу двести франков... Так что заходите.

Я выписал чек и положил ему на письменный стол. Он до него не дотронулся, будто денежный вопрос его не волновал. Скрепив заполненную карточку и фотографию канцелярской скрепкой, он сунул их в конверт, на котором написал фломастером печатными буквами: «Дело Миркина». Потом долго, с наигранной сердечностью, пожимал мне руку. У дверей я обернулся... В этом грязном кабинете я оставлял раненый призрак Матильды. Прости, Матильда! Ведь я так хотел, чтобы...

В приемной находились две женщины. Я быстро прошел мимо, сделав вид, что почесываю лоб, чтобы скрыть от них лицо. Затем остановился в первом попавшемся на моем пути баре, решив выпить чего придется... кажется, это было белое вино. Там сидели каменщики, они пили аперитив. Я не спешил вернуться домой и встретиться с Матильдой. Зачем? Чтобы лгать ей, в свою очередь? Но не поселиться же мне в отеле до конца слежки! Под каким предлогом? И на какие шиши? Я вернулся к восьми. Матильда хлопотала на кухне. Она готовила бутерброды. Еще одна деталь, о которой я позабыл поставить в известность Мерлена. В те редкие вечера, когда мы ужинали дома, это всегда была легкая закуска, всухомятку. Матильда ела, не присаживаясь к столу, приходила, уходила, клала свой хлеб куда попало. Никогда нормального ужина — вдвоем, в спокойной обстановке, не на бегу. Нередко она даже ограничивалась сухарем, листком салата, так как берегла фигуру. Единственное место, где мы встречались по-настоящему, была постель.

— Не очень устал? — спросила она.

— Очень. Просто с ног валюсь.

— Клер сказала мне, что ты заходил в магазин.

— Я проходил мимо. Мое свидание не состоялось в последний момент. Так что я мог бы повести тебя обедать.

— Я не смогла бы, мой бедный цыпленочек. Агопян, один из наших клиентов, пригласил нас, Жан-Мишеля и меня. Жан-Мишель присоединился к нам уже в ресторане.

— Жаль!

В холодильнике — лишь бутылка молока да кусок колбасы. Странный ужин!

— Кстати, — сказал я, — на следующей неделе мы совсем не увидимся. Я абонирован для новой передачи... детективная история.

— И надолго?

— Не меньше недели, и на полный день. Ты не считаешь, что мы ведем сумасшедший образ жизни?

Она подошла и обняла меня за плечи.

— Еще несколько лет. А потом увидишь, Серджо.

Я слушал ее, как скрипичный мастер слушает скрипку. В ее голосе прозвучала нота подлинной нежности.

— Ты меня еще чуточку любишь?

— Глупыш!

В эту ночь она любила меня так страстно, что я чуть было ей во всем не признался. Но, возможно, этого-то она и ждала. Она была слишком чуткой, чтобы не уловить, что я что-то от нее скрываю. Несколько дней мы как бы заново переживали медовый месяц, по крайней мере его видимость, потому что уже не обманывались — ни один, ни другой. Между ласками мы строили планы, или скорее она строила их за нас обоих.

— Если чуточку повезет, — говорила она, — я могла бы занять важное место в деле Жан-Мишеля. И поскольку он тщеславен и пользуется финансовой поддержкой группы Гаравана, я не теряю надежды зарабатывать столько, сколько манекенщица... А тебя, в конце концов, заметит какой-нибудь продюсер... Знаешь, я вижу тебя в роли Мишеля Строгова[149]... или Раскольникова!

Никогда еще мы не жили с таким самозабвением. И никогда еще так зорко не подстерегали один другого. Ожог начал подживать. Но тревога не утихала. В понедельник утром, когда мы расстались, я был, похоже, так бледен, что она испугалась, потому что спросила:

— А ты не заболел? Тебе надо бы показаться врачу. С некоторых пор меня беспокоит твое состояние.

Я удержал ее в объятиях. Как же мне хотелось послать Мерлена к чертям! День оказался для меня сущей пыткой. Как всегда, роль, отведенная мне в новом сериале, оказалась ерундовой. Погода стояла предгрозовая, дышалось тяжело. А где она, моя Матильда? Я предупредил, что освобожусь поздно. И воображал себе ее с другим. Повел ли он ее в отель? Или же у него была холостяцкая квартира? Когда я вышел из студии, небо над Сеной свело судорогой и вдалеке громыхал гром. Я выдохся. Мне не продержаться целую неделю! К счастью, дождь обрушился разом. Я укрылся в кафе, где пережидал более двух часов, потягивая мятный ликер. Прежде чем подняться к себе, воспользовавшись прояснением, я поискал среди машин, выстроившихся в ряд, Матильдину «симку». И нашел ее, наполовину заехавшую на «зебру». Счетчик километража прибавил 26 километров с момента моей последней проверки. 26 километров за пять дней — да это же сущие пустяки! Что, возможно, не помешает Матильде рассказывать мне басни о своей поездке в Морет. Но мгновение спустя она, наоборот, стала объяснять мне, почему не двинулась с места.

— Я побоялась, как бы меня не застигла гроза. И позвонила папе по телефону.

— Как он поживает?

— Да так себе. Такая погода не для него, разумеется. Поеду проведать его в четверг.

— Лучше поезжай в пятницу. Я проторчу на студии целый день.

Значит, мои опасения были необоснованны. Но после первой радостной реакции я был вынужден признать, что Матильда прекрасно могла назначить свидание и в Париже — в таком случае алиби в виде поездки к отцу ей абсолютно не требовалось. И меня снова начали одолевать сомнения. Я принял успокоительную таблетку, чтобы заснуть, и назавтра, едва дверь за Матильдой закрылась, позвонил Мерлену.

— Успокойтесь, — сказал он. — Мы делаем все необходимое.

— Но скажите мне только, где моя жена была вчера. Я знаю, что она не покидала Париж. Я установил это по счетчику ее машины.

— Вот и ошибаетесь, дорогой мсье. В полдень она находилась в Ла-Рош-Гюйоне.

— Что?.. Не могла же она, однако, подделать показания счетчика?

— Нет. Она поехала туда на голубой малолитражке.

— Черт побери! Но с кем?

— Вот это мы вскоре узнаем. Прошу вас, мсье Миркин, наберитесь терпения. Как видите, дело продвигается успешно.

Он повесил трубку. В Ла-Рош-Гюйоне! Разумеется, это ли не идеальное место для любовного свидания?.. На берегу Сены, скалы, замок... Меня трясло от бешенства. Измена Матильды перестала быть гипотезой, чем-то абстрактным, что силой воображения можно строить и разрушать. Она зафиксирована как факт, получила подтверждение. Я достал из папки для бумаг револьвер и начал упражняться с ним, чтобы набить руку. Оружие не очень тяжелое, рукоятка легко умещалась в ладони. Мужчине с малолитражкой осталось уже недолго смеяться надо мной. Я положил револьвер на прежнее место. Как и накануне, я отсутствовал весь день. Я жил словно в тумане, как под действием наркотика. Мир вокруг меня, казалось, состоял из светящихся пятен — витрин, афиш, лиц, в ушах непрерывно шумело что-то вроде морского прибоя. Я неплохо выдержал два дня, в течение которых не сказал Матильде почти ни слова.

— Что с тобой? — допытывалась она.

У нее даже хватило наглости спросить:

— Ну что я тебе такого сделала?

— Ничего. Просто я сейчас много работаю.

Впрочем, это была сущая правда. Я играл с полной отдачей, чтобы довести себя до изнеможения. В четверг я опять позвонил Мерлену.

— Ничего нового, — сказал он. — Не надо нервничать.

— А как насчет малолитражки...

— Мы вернемся к этому разговору в субботу, когда, надеюсь, будем располагать почти что всеми данными.

— Ну как, по-вашему, у нее есть любовник?

— Очень похоже на то. До субботы, мсье Миркин. Вам удобно около двенадцати?

Я перестал есть. Не спал без снотворного. Руки временами противно дрожали. И я не мог больше смотреть на Матильду, не думая о Ла-Рош-Гюйоне, об их спальне. Наверняка они завтракают в постели. Впрочем, нет, поскольку они там не ночуют. Я уже не знал, что и думать. Я был на грани нервного срыва.

— Так, значит, завтра я еду повидать папу, — сказала Матильда.

Я не сдержал ухмылки.

— Тебе это неприятно?

— Вовсе нет! — вскричал я. — Поезжай! Можешь ездить, сколько твоей душе угодно. Ему повезло, что у него такая преданная дочь, как ты.

Матильда расплакалась. Шлюха! Я еще не знал за ней этого таланта — вызывать слезы по желанию. Я принял такую дозу снотворного, какой можно убить быка, а когда проснулся назавтра, она уже уехала. Попутного ветра! У меня кружилась голова. Я попытался выпить кофе. Меня чуть не стошнило. Я не понимал, куда она клонит. Если я ей надоел, то почему она не требует развода? Может, она боится? Однако она должна подумать и о том, что рано или поздно правда выплывет наружу. Значит?..

Я позвонил на студию и сказал, что заболел. В какой-то миг у меня промелькнуло искушение сесть в машину и поехать в Ла-Рош-Гюйон. Но что я буду там делать?..

Самым мудрым было предоставить агенту Мерлена действовать спокойно. Я вышел из дому и отправился бродить по улицам. На вокзале Монпарнас я сжевал бутерброд. Вполне возможно, что в этот самый момент Матильда садится за стол какой-нибудь гостиницы на берегу Сены. Я представлял себе, как она смеется, открывая свои зубки чревоугодницы: «Что будем есть?»

В возбуждении она способна проглотить самую калорийную пищу, а потом два дня поститься. Этот подонок, сидя напротив, не сводит с нее глаз, как вороватый кот. А сверху сияет голубое небо, воспеваемое в романсах. Летние женские платья едва прикрывали тело. Даже воздух в Париже был хмельным. Я шел, сам не зная куда. Наверное, я походил на тех одиноких стариков, что бродят по улицам без цели, с пустой хозяйственной сумкой в руке, и разговаривают сами с собой. Зимой есть надежда на приближающийся вечер. Но эти июньские дни блистали победным светом допоздна. Время от времени я делал над собой усилие и думал: «Она раздевается. Она курит в постели, ожидая его». Или же, двумя улицами дальше: «Вот теперь они занимаются любовью». Легкий шорох листьев на бульваре. Я оперся о дерево. Мои веки увлажнил пот, который был соленее слез. Я дышал через силу. Икры ног дрожали, как у скалолаза, который вот-вот сорвется. Я решил присесть на террасе кафе.

— Мсье плохо себя чувствует? — спросил официант.

— Это от жары. Дайте-ка мне кружку пива и аспирин. Гудение в голове уменьшилось. Мало-помалу животное умиротворение растеклось по всем членам, потом глаза застлала сонливость. Я почувствовал себя намного лучше. Я находился далеко. Один. Что такое любовь, если хорошенько поразмыслить? Я искал ответа, но тщетно. Для него потребовались бы слова, много слов, а молчание так приятно.

Неужели я уснул? Тень внезапно расширилась. Она достигла середины мостовой. Я чувствовал себя лучше. «Они пьют последний стакан перед возвращением в Париж. Я тоже пью. Мы пьем все вместе, как добрые друзья. В конце концов, почему бы нам и не делить одну женщину?» Я расплачиваюсь и снова пускаюсь в путь. Самое трудное позади. Но мне не хватает мужества на то, чтобы подняться к себе, на то, чтобы притворяться... Если она заговорит о своем отце, я залеплю ей пощечину. У нее будет время предупредить другого, а ведь именно этот другой мне и нужен!

Я позвонил в полвосьмого. Она уже вернулась. Я в двух словах сообщил, что приеду поздно, возможно, после полуночи. И снова принялся бродить, на этот раз по набережной Сены, потому что свежесть, исходящая от реки, действовала на меня благотворно. Я снова играл в тайные игры своего детства... Например, я — бутылка, брошенная в море. Я плыву себе по воле волн, тону в водовороте, опускаясь до самого черного дна океана, а потом разом всплываю на поверхность. Тут за мной наблюдает птица. Но того послания, какое я несу с собой, никто никогда не прочтет.

Это был один из тех вечеров, какие я любил, весь прочерченный красными линиями габаритных огней, и, если бы машины не создавали такого шума, можно было бы расслышать крики стрижей. Я сел на скамейку, откуда виднелись башни собора Парижской Богоматери, окрашенные в волнующие полутона. А потом пришла ночь, которая бередила сердце. И спустя долгое время час настал. У меня заболели ноги, и я медленным шагом, кратчайшим путем вернулся к себе домой.

Матильда спала. Я потихоньку разделся и скользнул под одеяло рядом с ней. Ее тело внушало мне ужас. Я мгновенно провалился в тяжелый сон, который меня отпустил, когда за окном уже сверкал день. Когда я встал, квартира была пуста, но Матильда перед уходом вывела губной помадой на зеркале в ванной: «Пока. Я тебя люблю». Я попытался стереть надпись с размаху губкой. Но получилась алая мазня, кровавая пелена, сквозь которую проглядывало мое перекошенное лицо... Первая картина моего преступления. Я снова вскипел от гнева. Залпом выпил свой кофе и, наскоро приняв душ, направился к Мерлену. Наконец-то я узнаю правду.

Три четверти часа спустя я предстал перед ним в его кабинете, где пахло стылым табаком.

— Я собрал более чем достаточную информацию, — сказал Мерлен. — Вот она.

Его ладонь прижимала машинописные листки.

— Я кратко изложу вам отчет своего агента. Итак, в понедельник утром ваша жена села в машину и поехала на стоянку на площади Инвалидов. Затем она встретилась с мужчиной, который ждал ее в голубой малолитражке, припаркованной там же.

— Кто он?

— Все в свое время! В нашей профессии узнать все с первого захода невозможно. Я еще не знаю имени этого человека. Но скоро узнаю. Однако могу вам сообщить уже сейчас, что речь идет о мужчине лет тридцати, брюнете с пышной шевелюрой, очень элегантном... Машина поехала на большой скорости и остановилась в Ла-Рош-Гюйоне, где наша парочка пообедала в ресторане «Золотая рыбка», прямо напротив замка, если вы представляете себе это место. Часа в два они опять сели в машину и проехали около километра в сторону Отроша. Мужчина открыл ворота в усадьбу слева, сразу же за перекрестком. На дощечке надпись: «Глицинии». С дороги видны парк и крыша просторной виллы, другой стороной выходящей к Сене. Парочка уехала оттуда в пять тридцать. На стоянке ваша жена пересела в свою машину и прямиком вернулась к себе домой. Погодите... я предвижу ваш вопрос: номер этой малолитражки. Так вот, это номер 1189—FV75. У меня там в префектуре друг; к сожалению, ближайшие несколько дней его не будет. Мы узнаем у него, кто хозяин этой машины. Чуточку терпения... Я продолжаю. Вторник, среда, четверг — ничего примечательного. Ваша жена ходила за покупками, здесь подробный отчет о ее перемещениях... Ничего интересного... Но вот вчера...

— Она собиралась проведать своего отца.

— То-то и оно! Сценарий понедельника повторился один к одному... Парковка у Инвалидов... автострада... Мант... Ла-Рош-Гюйон... «Золотая рыбка»... Затем вилла «Глицинии». Но тут мой агент, желая побольше узнать о поместье... обошел его кругом и умудрился, вскарабкавшись по стене со стороны Сены, сфотографировать виллу... Более того, с помощью телеобъектива ему удалось сделать вот этот снимок.

Мерлен пододвинул ко мне чуть выгнутый глянцевый прямоугольник, и тут мое сердце остановилось. Я увидел Матильду на балконе, завернутую в купальный халат, распахнутыйна груди. Явно надетый на голое тело. Она курила и, повернув голову, похоже, разговаривала с кем-то, кто находился в спальне.

— Комментарии излишни, не так ли? — спросил Мерлен. — Вы сможете развестись с ней, когда пожелаете.

Я шевелил губами, но не мог выговорить ни слова. Мерлен отнял у меня фотографию, подколол ее к рапорту, который, сложив вчетверо, сунул в конверт.

— Могу вас заверить, — добавил он, — что наши подопечные ни о чем не подозревают. Мой агент действовал очень умело... Я подготовил вам небольшой счетец.

Бросив на него взгляд, я выписал чек. Теперь мне было плевать на деньги.

— Заходите в среду. Я смогу сообщить вам имя этого господина.

Среда! Несомненно, к среде этого господина уже не будет в живых. Я убью его раньше. Я выходил из помещения почти ощупью. Образ Матильды на балконе плясал у меня перед глазами.

Глава 4

С этого момента Матильда стала мне чужой. Когда при встрече она как бы невзначай встряхивала у меня перед носом своими волосами, еще пахнущими парикмахерской, или целовала, обнимая за шею, я позволял ей все, смущаясь и удивляясь, как если бы рядом со мной находилась кузина, давно потерянная из виду, которая нежданно-негаданно нагрянула ко мне из провинции. Я слушал, как она говорит, и ее болтовня казалась мне пошлой; я смотрел на нее и находил вульгарной. Еще немного, и я обратился бы к ней на «вы». Квартира была уже не совсем прежней. Да как же я столько времени мог жить здесь? А между тем я оставался самим собой. Более того, я был поразительно настороженным, напряженным, намного более восприимчивым, чем обычно, к цветам, запахам, шумам.

— Знаешь, папа чувствует себя неважно. Вчера ему было трудно дышать. Я так огорчена. Но не могу же я все время проводить в Морете... Как ты думаешь, может, мне съездить туда в понедельник?

— Ну разумеется, не следует оставлять его одного, беднягу.

Я был таким вежливым, таким отрешенным, что она внимательно взглянула на меня, несомненно задаваясь вопросом: не насмехаюсь ли я над ней? На самом же деле я испытывал полное безразличие. Да пускай весь мир провалится в тартарары!

— Ну а как ты? Дела идут?

— Почему бы им не идти?

— Похоже, у тебя плохое настроение.

— У меня? С чего ты взяла?

— Тебя что-нибудь раздражает?

Это звучало просто смешно. Я невольно улыбнулся.

— Не выдумывай. Просто я занимаюсь отупляющей работой — вот и все.

— Если ты не очень устал, давай сходим в кино, ну пожалуйста.

Кино! Очень хорошо! Мне было все равно. Судя по афише, показывали вестерн. Револьверы стреляли сами собой. Шум выстрелов ласкал мой слух. Матильда сидела рядом со мной и сосала карамельку, как заурядная модистка. Все отдавало фальшью и подделкой, но я уже не возмущался. Мне оставалось играть в эту игру еще сутки.

В воскресенье утром я обнаружил, что трушу, совсем как накануне конкурса в Консерваторию. Кофе вызвал у меня тошноту. Во рту привкус ржавчины. Мерзость! Матильда забеспокоилась. Я отвергал ее заботы — вежливо, но твердо. С нашим союзом покончено. Она стала для меня всего лишь случайной женщиной, которой сначала платишь, а потом о ней забываешь.

— Ступай, — сказал я ей. — Ступай погулять. А я посплю, и мне станет лучше.

В последующие часы мое недомогание только усилилось, и я опасался, что назавтра не смогу двигаться. А между тем мне это потребуется... Я все время старался вообразить сцену. Застав их в ресторане, я выстрелю в упор. Он рухнет на стол. Вино и кровь сольются воедино. Я услышу крики. Несомненно, меня изобьют. Тем лучше. Быть может, физическая боль вытеснит другую. Но в понедельник клиентов почти не бывает. Официантки разбегутся, и я уйду беспрепятственно. Мне придется даже спросить дорогу в жандармерию. В этом неизбежно будет что-то от шутовства. Мужчина, убивающий соперника, — это так несерьезно! Мне уже говорили, что я комедийный актер! А вдруг моя рука дрогнет от волнения и я промажу? Придется выстрелить несколько раз, целясь в сердце...

А потом мои мысли перенеслись на другое. Кто окажется передо мной, поскольку этот кретин Мерлен так и не сподобился узнать имя? Кто?.. Видано ли, чтобы творящий правосудие не ведал личности виновника? Карающая десница, разящая наугад! А что, если в последний момент меня парализует от удивления? Что, если, увидев меня, мужчина воскликнет: «Кого я вижу! Миркин! Не выпьете ли с нами за компанию?» Я насмехался сам над собой, стиснув зубы. К тому моменту, когда Матильда вернулась домой, у меня поднялась температура и произошло то, чего я страшился: она ставила мне компрессы, заваривала настойку. Ну и видок у этого убийцы! Я был бледнее и чувствовал себя более разбитым, чем эмигрант, терзаемый морской болезнью в трюме корабля. В каком-то смысле я и был эмигрантом, только меня не ждала земля обетованная. Я провел неспокойную ночь. Опасаясь, что стану разговаривать во сне, я гнал от себя сон. И все же он меня сковал. В понедельник утром я проснулся совершенно обессиленным. Мне пришлось умолять Матильду съездить в Морет.

— Как я могу оставить тебя одного?..

— Поезжай, прошу тебя...

— Нет, нет.

Смехотворные пререкания.

— Я только туда и обратно, — пообещала Матильда.

«Прощай, бедная вдова!» — подумал я, услышав, как она спускается в лифте. Красивые слова в стиле Александра Дюма. Я решительно окунался в мелодраму. Это впечатление игры в третьесортной пьесе для гастролей по провинции усилилось, когда я сунул револьвер в карман, рядом с носовым платком. От револьверной смазки пальцы стали липкими, словно я ковырялся в банке с вареньем. Мне достаточно выехать около одиннадцати. Нет нужды приезжать слишком рано. Это смахивало на ход мыслей пьяницы, который рассчитывает попасть к застолью. Я приготовил себе крепчайший кофе, который выпил залпом без особого отвращения. Теперь все шло в счет и имело значение, поскольку полицейские станут меня допрашивать также о времени, предшествовавшем преступлению. Ну что ж, в десять я иду под душ. В десять пятнадцать — бреюсь. В десять сорок пять — выхожу из дому, ищу свою машину, так как позабыл, где же я ее оставил. Я нахожу ее в соседнем квартале. Она уже раскалилась, и я поднимаю откидной верх. Я выезжаю немного раньше предусмотренного, так как не выдерживаю ожидания, но зато еду не спеша. Впрочем, я очень люблю эту дорогу, которая сегодня утром напоминает об отпусках. Откосы в цветах. Машин мало. После Манта передо мной предстает обширная перспектива пейзажа, вплоть до белых скал, повторяющих извивы Сены. Жара невыносимая. Ровно в двенадцать двадцать я добираюсь до первых домов Ла-Рош-Гюйона. Поскольку я намереваюсь явиться не в машине, а пешком, чтобы меня заметили только в самый последний момент, я оставляю свою малолитражку перед бывшим оптовым рынком. По словам Мерлена, «Золотая рыбка» находится как раз напротив замка. Это в двух шагах отсюда. Мое сердце колотится, а между тем я спокоен. Я бы очень удивился, если бы мне сказали, что я собираюсь кого-то убить. Напротив, что-то страшное должно случиться со мной самим.

Вокруг полно машин, выставленных, как на продажу. Я замечаю крытые беседки ресторана. Здесь тоже полно народу. Девушки в длинных платьях. Свадьба! В ресторане играют свадьбу! Стук посуды, стаканов, смех. Мне хочется повернуть обратно. Осечка! Стрелять в любовника моей жены, когда кругом кричат: «Да здравствует новобрачная!» Нет, это немыслимо. Это смешно!

Но, прикинув в уме, я быстро соображаю, что, наоборот, обстоятельства складываются для меня благоприятно. Должно быть, те двое обедают отдельно, в малом зале. Никто на нас не обратит внимания. Револьверные выстрелы затеряются в гомоне голосов свадебного пиршества. Я выйду, словно один из гостей, который пошел что-то поискать в машине, и... Мне приходит в голову мысль, что, быть может, мне и не придется отдавать себя в руки полиции. У Матильды, которую я все-таки знаю достаточно хорошо... у Матильды никогда не хватит мужества на меня донести... Значит, если никто меня не заметит... и я буду действовать достаточно быстро...

У меня уже нет времени взвесить все «за» и «против». Человек тридцать толпится вокруг длинного стола, накрытого под деревьями. Трапеза еще не началась, и гости пока что заняты аперитивом. А между тем гомон становится все оглушительней. Мужчины сбросили пиджаки. Официантки снуют с подносами, нагруженными бутылками. Одна из них останавливается напротив меня.

— «Чинзано»? Портвейн? Виски?

Я беру «чинзано». Стакан в руке придает мне самообладания. Я иду вверх по аллее и захожу в ресторан. Перед баром с десяток мужчин шумно обмениваются шутками.

— Сюда! — весело окликает меня самый толстый.

И тут же хватает меня за руку.

— Допивай свой стакан, приятель... и отведай-ка виноградного!

С минуту я их слушаю. Как бы мне от них улизнуть? Каждый считает меня родственником другого. Они призывают меня в свидетели.

— А если правительство не прекратит блокировать цены, черт побери, то мы заблокируем дороги!

— Ясное дело, мы заблокируем дороги! — поддакиваю я.

За новую порцию выпивки все голосуют поднятием руки. Я делаю вид, будто ищу что-то в кармане, и удаляюсь, словно что-то потерял. И тут замечаю в глубине застекленную дверь. Несомненно, мне сюда. Открываю ее. Действительно, за дверью маленький зал, но он пуст. Останавливаю официантку.

— Вы не видели молодую женщину с господином? Они ваши постоянные клиенты. Приезжают сюда в голубой малолитражке.

— Сегодня у нас другие заботы.

Я удерживаю ее за рукав.

— Они обедали тут в прошлую пятницу.

— Знаете, у нас бывает столько народу... Спросите хозяина.

Я ищу хозяина... Мой план провалился, я чувствую это и испытываю растерянность. Я натыкаюсь на добродушного малого со здоровым цветом лица и пышными усами, который тщетно пытается прикурить сигарету от неисправной зажигалки.

— Нет ли у вас огоньку?

Я выручаю его своей зажигалкой.

— Пошли-ка чего-нибудь выпьем.

Он властно подталкивает меня к бару. Его приветствуют дружеские возгласы: «Да здравствует господин мэр!»

— Весьма польщен, — говорю я. — Но я здесь только мимоходом...

— Не имеет значения, молодой человек. Теперь мой черед угощать. Жермена, принеси нам рикар.

И я снова пью. Увидев приготовления к свадьбе, они отправились обедать в другое место — ясно как Божий день. У меня нет больше ни сил, ни желания. Мне не остается ничего другого, как вернуться в Париж. По счастью, меня выручает фотограф, который входит со своими причиндалами через плечо. Гром аплодисментов. Я выскальзываю на улицу. Рубашка прилипла к спине. Я более печален, сильнее подавлен, чем если бы убил Другого. Возвращаюсь на площадь, к своей машине. Что мне делать? Но ведь я еще могу взглянуть на виллу. Отсюда до нее рукой подать. «Какой-нибудь километр... слева за перекрестком» — по словам Мерлена. Кто знает, нет ли их там? Не обедали ли они спокойненько у себя? У себя! Вот слово, которое меня воодушевило! Я еду не спеша. Проезжаю перекресток — и вдруг вижу решетку ограды, табличку: «Глицинии». Сквозь ветки различаю крышу. Это здесь.

Я останавливаю машину чуть поодаль, возле поля, и возвращаюсь по своим следам. Пластины листового железа укрепляют решетку и не позволяют заглядывать любопытным. Я поворачиваю ручку. Калитка не заперта на ключ. Я в нерешительности. Если я сейчас застрелю его, предумышленность предстанет еще более явной, чем в ресторане. Все присутствующие на свадьбе послужат свидетелями обвинения. Официантка скажет, что я искал парочку. Мэр скажет, что у меня был вид человека очень спокойного и полного решимости. Тем хуже!

Приоткрыв калитку, я ступаю на территорию виллы. Одним взглядом фиксирую все детали: густую заросль смородинника, аллею каштанов, ведущую к дому, а по бокам, слева и справа, тенистый парк. Под моими ногами хрустит гравий. Я предпочитаю ступать по траве. Вероятно, они находятся с другой стороны дома, перед фасадом, глядящим на Сену. Я иду вдоль клумбы из красных цветов, и передо мной открывается ранее скрытая от глаз часть сада. На шезлонге под оранжевым солнечным зонтом спиной ко мне у края бассейна возлежит мужчина. Рядом с ним на низеньком столе стоят чашка и кофейник. Одна-единственная чашка.

Выходит, Матильды тут нет! Я жду мгновение. Быть может, она выйдет из виллы. Ничего подобного. Рука мужчины тянется к чашке. На его запястье сверкают часы. Каждая деталь отпечатывается в моей памяти раз и навсегда. Жужжат пчелы, по лужайке позади бассейна прыгает птица. Я делаю шаг вперед. Второй. Мужчина оборачивается, потом вскакивает. На нем одни плавки. На теле почти никакой растительности: длинный белокожий сопляк. Мериль! Конечно же Мериль! Так я и думал.

— Что такое?

Он меня сразу узнал.

— Ах! Какая неожиданность! Миркин!

Я подхожу ближе, крепко сжимая револьвер в кармане.

— Моя жена здесь?

— Вы в курсе дела?.. Так я и думал, что в конце концов вы узнаете. Я говорил ей. Нет, старина, нет. Она, и в самом деле, сейчас поехала к отцу, в Морет.

Не признайся он с таким цинизмом, я бы еще, пожалуй... Но уже в следующую секунду я становлюсь другим человеком. Я вытаскиваю револьвер, и выстрелы получаются у меня сами собой. Каждая пуля отбрасывает его назад. Он падает на газон. Чашка разбивается о цемент бассейна. Вдруг мне чудится, что в стороне дома движется тень. Я поворачиваюсь, нацелив пистолет, и различаю старого слугу в белой куртке, открывающего рот, чтобы закричать.

И тут меня охватывает паника. Как сумасшедший я несусь по клумбам, выбегаю на аллею. Я сам не знаю, что делаю. С остервенением толкаю калитку, вместо того чтобы тянуть ее на себя. Поскольку револьвер мне мешает, я его забрасываю далеко в кусты смородинника. И потом снова оказываюсь на дороге. Запираюсь в автомобиле. Я слишком дрожу, чтобы вести машину, массирую сердце, которое готово выпрыгнуть из грудной клетки. Наконец, чуть ли не ощупью, включаю зажигание и уезжаю. Делаю большой крюк и Попадаю в Мант через Бонньер. Я совершенно позабыл о том, что когда-то имел намерение отдаться в руки полиции. По правде говоря, я не способен ни к одной ясной мысли. Я возвращаюсь домой, как голубь в голубятню, подталкиваемый некой настойчивой силой. Время от времени я твержу: «Ну все! Ну все!» — не очень-то зная, что хочу этим сказать. Мне необходимо вытянуться на постели и отдыхать долго-долго. Дорога запружена транспортом. У меня ноет поясница, болят плечи. Как же, оказывается, трудно быть живым!

Я останавливаюсь у тротуара, неподалеку от дома, уже в пятом часу. Меня плохо держат ноги. Я едва тащусь к лифту. С удивлением смотрю на прихожую, спальню. И валюсь на кровать, безвольно, как Мериль — там, в траву. Ждать. Спать. Я надеялся провалиться в сон. Но именно теперь, наоборот, начинаю перепрыгивать с одной мысли на другую. В голове вертится целая карусель... Не только в ресторане меня видело сорок человек, но и слуга Мериля тоже сможет описать мои приметы. Матильда, узнав новость, сразу же заподозрит меня. Это неизбежно. И Мерлен! Мерлен, которому я обязан адресом виллы!.. Следовательно, считай, я пропал. Самое позднее завтра они будут тут. Со всеми доказательствами на руках. Завтра? Быть может, прямо сейчас? Ибо Матильда, несомненно, оставила на вилле одежду, личные вещи. Кто знает, не известно ли слуге ее имя? И потом, возможно, найдут револьвер. С отпечатками моих пальцев. Ладно, ставки сделаны. Сегодня вечером я буду ночевать в тюрьме. Так что лучше представить им виновного в достойном виде. Я встаю. Раздеваюсь, чтобы переодеться в костюм поприличнее. Ничто не дается даром: я беру твою жизнь, ты берешь мою свободу. Я вынимаю из шкафа белье и кладу в чемоданчик. А также бритвенный прибор. Зубную щетку. Что еще? Почем я знаю, что положено брать с собой в тюрьму? Пять часов. Я листаю телефонный справочник. Какого адвоката выбрать? Тут их именами заполнены целые колонки. Известный адвокат разорит меня вконец. Мое дело самое что ни на есть банальное: убийство на почве ревности. Я признаю все факты. Тут я присаживаюсь, чтобы подумать. На данном этапе я имею право посмотреть правде в глаза. Убивая Мериля, я терял Матильду. Тогда почему же я его убил? Защищая свое достоинство? Из самолюбия? Полноте! Что я отвечу председателю суда присяжных? Но прежде всего, что я должен ответить самому себе? Скажут: Миркин — человек беспокойный, неуравновешенный... Да ничего подобного. Правда заключается в том, что я люблю Матильду. Люблю так сильно, что готов потерять. Люблю так сильно, что готов дойти до конца. Это нелогично, а между тем так оно и есть на самом деле. Первое замешательство прошло, я чувствую себя незапятнанным. Я закуриваю. Шагаю туда и обратно по комнате. И я чист, как стеклышко. И я люблю чистую Матильду. Матильду освобожденную. Не вчерашнюю, а будущую. Адвокат во всем этом легко разберется, если он настоящий профессионал. Я ищу благозвучное имя... Лузиньян... Вот. Я попрошу защищать меня мэтра Лузиньяна.

Звонит телефон. Я съеживаюсь на стуле. Уже! Быстро же они отреагировали. Снимаю трубку. Это Матильда.

— Где ты?

— Разумеется, в Морете. Где, по-твоему, мне еще быть?.. Я тебе звоню, потому что у папы начался приступ. Не очень сильный. Удушье, как обычно. Но я думаю, будет благоразумнее, если я переночую здесь. Я возвращусь завтра утром, как только явится прислуга. Она знает, как за ним ухаживать.

— Согласен.

— С тобой все хорошо?

— Да, разумеется.

— Целую. До завтра!

Целую! Это простое слово меня потрясает. Возможно, я лишил ее шанса. А что, если Мериль был для нее всего лишь мимолетным увлечением? И она уступила ему только из нежелания потерять место? Теперь я вынужден пересмотреть все подозрения, открывшие мне глаза. Ах! У меня будет что рассказать следователю! Про все эти незначительные детали, которые свидетельствуют о разладе... «О чем ты думаешь?..» — «Ни о чем». Глаза, которые отводятся в сторону, и — какое удачное выражение! — по лицу проходит тень... молчание... перемены в прическе... ее отлучки из дому, которые становятся все более частыми и продолжительными... сексуальность взамен нежности... рассеянность по мелочам, потом забывчивость... «Тебе не попадался мой шарф? Куда я его задевала?» — и краска смущения, внезапно заливающая лицо... А сколько еще других симптомов. Не говоря уж об этих поездках к отцу, все более участившихся! О-о! Да, она мне не отказывала! Впрочем, уверен, что увижу, как она рухнет, когда я суну ей под нос газету... если еще буду тут завтра утром!

...Трудно поверить, но наступил вторник, а я все еще дома. Вечер, ночь прошли, но никто так и не объявился. Не могу сказать, что я дышу свободнее, но чемоданчик я убрал на место. Я не спеша и плотно позавтракал, держась начеку. На свои руки смотрю уже без отвращения. Они перестали дрожать. Это не руки преступника. Я не испытываю даже признака угрызений совести. Сожаление, разумеется. Матильда не должна была подталкивать меня на это убийство... Но предположим, что полиция сбивается со следа. Не Матильда же донесет на меня! И не Мерлен, который, если дать ему денег... Таковы мои утренние мысли, дарящие надежду в этот длинный летний день. Только не быть простофилей. Худшее все еще впереди. Однако не возбраняется верить, что еще не все потеряно, остается место для новых поворотов событий, которые могли бы сыграть мне на руку. В восемь я спускаюсь купить газету. Новость помещена на первой странице:

«ТАИНСТВЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ В ЛА-РОШ-ГЮЙОНЕ.
ПАРИЖСКИЙ МОДЕЛЬЕР
УБИТ НЕСКОЛЬКИМИ ВЫСТРЕЛАМИ ИЗ РЕВОЛЬВЕРА».
Короткая заметка. Забил тревогу слуга Мериля. Полиция ведет расследование и уже получила важные показания свидетелей. Разумеется, это свадебные гости!.. Они располагают довольно подробными приметами убийцы. Новость о преступлении посеяла растерянность... и т. д. Я поднимаюсь к себе. Матильда должна прибыть с минуты на минуту. Что значит «довольно подробные приметы»? Должно быть, у них есть описание костюма, который был на мне. Серый костюм, какой носят тысячи мужчин. Будь у полиции более серьезные зацепки, газета не упустила бы случая сказать, что напали на след преступника. У меня впечатление, что следствие застопорилось. Ах! Я слышу лифт. Он остановился на нашем этаже. Ключ поворачивается. Это она. Бедная Матильда!

Она врывается как вихрь.

— Здравствуй. Я жутко опаздываю. Ужасный затор на дороге... Жан-Мишель опять будет шуметь.

Матильда подходит меня поцеловать. Я показываю ей газету.

— Жан-Мишель больше не будет шуметь... Его убили вчера, во второй половине дня.

— Что?..

— Прочти сама!

Пробежав заголовок, она переводит взгляд на меня — все это происходит в какую-то долю секунды. Я ожидал, что уловлю в ее глазах море печали, скорби. Они выражали только недоверие к моим словам. Она выхватывает у меня из рук газету. Ее плечи медленно опускаются.

— Не может быть!.. Ах! Как же мне не повезло!

Признаюсь, что этот крик из самых глубин души меня поражает. Я не могу сдержаться, чтобы не съязвить:

— Ему тоже!

— Но ты не понимаешь... Теперь все полетит к черту.

Она злобно швыряет газету на стол, скрещивает руки, пряча пальцы под мышками, как будто зябнет. Глаза, наполняются слезами, которые не проливаются. Голос остается твердым.

— Серж... Теперь я могу тебе сказать все. Как бы то ни было, но ты и так все скоро узнаешь.

Наконец-то! Вот он — момент истины!

— Мы с Мерилем готовили летнюю коллекцию. Он придумал новую ткань, своего рода латекс, которой предстояло произвести сенсацию... Но, поскольку он никому не доверял, примерки проходили там, на его вилле.

Настал мой черед остолбенеть.

— И что?

— Так вот, я туда ездила пять или шесть раз. Тебе же я рассказывала, что навещала отца, — ты запретил бы мне позировать для этих новых моделей: знаешь, эластичные пояса, бюстгальтеры и, в последние дни, купальные костюмы, бикини...

— Ты раздевалась у него на глазах?

— Да нет же. Что ты выдумываешь! Для демонстрации нижнего белья он делал снимки в гостиной. Для купальников — я шла к бассейну или в сад, на фоне цветов... Каталог предполагалось выпустить недели через две... Теперь все сорвалось!

На этот раз она плачет, не сдерживая слез. И добавляет посреди рыданий:

— Я уверена, его убили, чтобы помешать...

Она опускается на стул в гостиной и, согнув руку в локте, прячет лицо. Я тоже медленно сажусь за стол напротив нее. Теперь мне все ясно... почему она надела пеньюар на голое тело, когда стояла на балконе виллы. Как она заимела этот маленький ожог... Тайна развеялась.

— И ты никогда с ним не спала?

Матильда передернула плечами.

— Сразу видно, что ты его не знал.

Выходит, я убил Мериля ни за что ни про что! Вот когда я действительно стал убийцей.

Глава 5

Она позвонила в магазин. Я прислушивался рассеянно, полностью находясь во власти душевной муки.

— Представляешь?.. Да, это ужасно... Думаешь, нас будут допрашивать? Но мы же ничего не знаем... Я от этого просто заболела... Нет, мне ничего не известно о его врагах. А тебе?

Я на цыпочках пошел в спальню и включил транзистор, чтобы послушать девятичасовые новости. Матильда меня не подозревала. По крайней мере, от нее мне не придется опасаться сюрпризов. Это тоже доказывало, что все мои фантазии на ее счет — напраслина. Как мог я так заблуждаться? Эти улики, которые я собирал день за днем... Что ни говори, а ведь мне все это не приснилось! Или же у нее в любовниках ходит кто-то другой?! О Господи!

«...Жандармерия Ла-Рош-Гюйона приглашает срочно явиться всех автомобилистов, заметивших в понедельник между полуднем и четырнадцатью часами машину, припаркованную неподалеку от виллы «Глицинии». Полиция внимательно заслушала показания слуги господина Мериля. Он видел преступника на достаточно близком расстоянии, но так мимолетно, что его описание получилось довольно расплывчатым: молодой человек, скорее высокого роста, чем среднего, в костюме светло-серого цвета из твидовой ткани; с непокрытой головой. Интересная подробность: похоже, у него очень длинные волосы. Ни одна гильза в саду не обнаружена. Может быть, вскрытие позволит...»

У меня вспотели ладони. В соседней комнате Матильда все еще названивала по телефону. Если я избавлюсь от серого костюма, она сразу заметит. А мои волосы? Если я подстригусь, она задастся вопросом: почему? Опасность приближалась. Сдаться в руки полиции? Об этом не может быть и речи. Теперь уже не поможет! За убийство по недоразумению тоже наказывают. Я рисковал головой. И по иронии судьбы — очередная незадача — именно Матильда могла погубить меня скорее, нежели кто-либо другой. Услышав, как она положила трубку, я вернулся в гостиную.

— Мартина думает, что полиция станет нас допрашивать, — сказала она. — Я уже не знаю, на каком я свете.

— На вилле никогда не бывало визитеров — ты в этом уверена?

— Совершенно. Начнем с того, что Жан-Мишель был очень скрытным. Он слишком дорожил этим проектом. В его планы входило создать трикотажную фабрику и начать широкую рекламную кампанию! Его ссудили большими суммами...

Она промокнула глаза.

— Но ведь тебя же он посвятил в свою тайну.

— Только по необходимости. Я неизбежно обратила бы внимание на качество новых тканей. Но я дала ему слово хранить его тайну.

— Неужели ты хочешь меня уверить, что только ты одна и была в нее посвящена?

— Нет, разумеется. Но его все любили. Он был такой милый. Никто бы его не предал.

Она снова расплакалась. Сколько ни ищи, я не видел следа, который вел бы не ко мне. Что я отвечу, если меня спросят, как я провел понедельник? Я совершил это преступление в каком-то смысле бездумно, не приняв никаких мер предосторожности. У меня оставался один малюсенький шанс: с точки зрения полиции, никакого повода убивать Мериля у меня не было. Разве моей жене не светила большая выгода, продолжи он свою работу? Я смотрел на Матильду, которая пыталась подправить макияж.

— Что же ты скажешь?

— Кому?

— Ну, полиции.

— Я не знаю, какие вопросы они нам зададут.

— На вилле остались твои вещи?

— Нет. Но я не смогу утаить...

— Как бы то ни было, советую тебе особенно не распространяться. Когда полиция сует нос в личную жизнь, это может далеко завести.

Я наблюдал за Матильдой. Моя подозрительность не уменьшилась, а у нее, вполне возможно, еще оставалось, что утаивать. Однако ее рука, наводившая синие тени на веки, не дрогнула.

— Болтать я не расположена, — сказала она.

— Этот каталог, о котором ты упомянула, уже находится в печати или только готовился?

— Только готовился, к несчастью.

— Полагаю, задумка Мериля не уйдет в песок. Готов биться об заклад, что его каталог все же увидит свет. Все фото находятся там, на вилле?

— Разумеется.

— А как ты снималась? Я хочу сказать: только по пояс или в полный рост?

— В полный рост. Но с кашетой на лице.

У меня сжалось сердце. Откровенные фотографии, как и следовало ожидать.

— Так что люди не смогут тебя опознать?

— Нет.

Сколько сожаления прозвучало в этом «нет»! Как она была бы горда, если бы фигурировала на рекламах в метро полуголая! Красивейшие груди Парижа!

— Послушай, Серж, не вздумай все начинать сначала!

— Да нет. Я просто хочу разобраться в ситуации. Эти фото... они могут натолкнуть полицейских на мысль. Не опережай их вопросов. Поверь мне. Чем немногословней ты будешь, тем лучше... для тебя... и для меня тоже. На радио не очень-то любят рекламу подобного сорта. А я вовсе не желаю, чтобы меня выгнали с работы.

— Ладно. Убегаю. До вечера, Серджо.

Сейчас самым срочным было обезопасить себя со стороны Мерлена. Он-то знал. Он — единственный, кто держит в руках все нити. И ему нет никакого резона, сохраняя молчание, становиться соучастником преступления. Но что сделать, чтобы помешать ему говорить? Я видел только одну возможность — сказать ему почти всю правду... «Моя жена работала у Мериля манекенщицей... Она часто встречалась с ним на его вилле, где помогала готовить новую коллекцию нижнего белья... Она скрывала от меня свои поездки, зная, что мне это не очень-то придется по душе. Мы с вами ошибочно толковали обстоятельства по их видимости, а они имели совсем иной смысл» — и так далее. Казаться совершенно искренним человеком, у которого отлегло от души. Что касается преступления, то оно — простое совпадение. Конечно же, достойное сожаления. Я первый, кто оплакивает исчезновение этого бедняги Мериля, так как моя жена занимала у него очень неплохое положение. Станет ли еще другой хозяин использовать ее услуги манекенщицы?..

Я прекрасно вижу предстоящую сцену у Мерлена и в метро, по дороге к нему, заканчиваю ее отработку: мимика, интонации — все! Мне необходимо произвести хорошее впечатление на Мерлена, который, похоже, не очень-то спешит идти в полицию исповедоваться. Короче говоря, достаточно снять груз с его совести!

Мерлен принял меня безотлагательно. Мне показалось, что он весьма далек от озабоченности, досады и, напротив, старается обуздать какую-то лукавую радость. Указав мне на стул, он приступил к атаке:

— Газеты читали?

Наступил момент влезть в шкуру моего персонажа. Я старался играть свою роль как можно достовернее. Всего одна нотка жалости по отношению к Мерилю, не навязчиво... Зато я подчеркнуто настаивал на таком деликатном моменте:

— Ваш агент оказался на высоте положения... Мы толковали его информацию в одном-единственном смысле, какой она вроде бы подсказывала... И если ошибались, то, право, он тут уже ни при чем.

Однако, чем больше я говорил, тем меньше ощущал реакцию Мерлена. Он был плохим зрителем и от меня ускользал. Он смотрел на меня тяжелым взглядом, в котором мелькала ирония.

— Ладно, ладно, — наконец произнес он. — Рад узнать, что в вашем доме снова воцарился мир.

Открыв ящик письменного стола, он извлек оттуда трубку и стал ее набивать, стараясь не рассыпать ни крошки табака.

— Я чуть было не счел, — продолжил он, — виновным вас... Да и вы сами, полагаю, должно быть, пережили несколько тревожных моментов... Кстати, с понедельника у меня появились сведения, которые я вам задолжал. Я узнал, что голубая малолитражка принадлежала Жан-Мишелю Мерилю.

Он раскурил трубку короткими затяжками заядлого курильщика.

— И заодно узнал, — продолжал он, — нечто такое, что отводило от вас подозрения, в каком-то смысле, априори...

Наблюдая за мной, он не мог удержаться от улыбки.

— А именно?

Я был слишком взволнован, чтобы сохранять спокойствие, как мне было положено по роли.

— Мериль питал пристрастие к мужскому полу.

До меня дошло не сразу. Как это может отвести подозрения от меня? Но потом у меня открылись глаза.

— Вы в этом уверены?

— Абсолютно. Естественно, я не укажу вам источники, но это доподлинно известно. Могу вам даже сказать, что несколько лет назад он был замешан в один из так называемых «типично парижских» скандальчиков, которые спешат замять. С тех пор он больше не давал повода для пересудов, но тем не менее!.. Так что не думайте, будто полиции это неизвестно, и в данный момент она должна направить поиски преступника по надлежащему руслу. Поверьте, я сожалею, что не был информирован обо всем этом раньше. Тогда бы вы не сомневались относительно верности своей супруги.

Мне хотелось и смеяться, и плакать. Это было глупо, глупо, чудовищно глупо!

— Вот вы и окончательно успокоились, не правда ли?.. Все хорошо, что хорошо кончается. Теперь вы понимаете: нельзя горячиться, располагая одними только подозрениями... В следующий раз, дорогой мсье, ведите себя благоразумнее... осмотрительнее. Впрочем, следующего раза не будет.

Я полез было в карман, чтобы расплатиться. Мерлен остановил меня:

— Нет. Аванса оказалось достаточно. Я и сам ужасно рад, что разделался с этим так быстро.

Совершенно очевидно, что дело Мериля встало ему поперек горла. У него оставалось одно желание: увидеть, что я ухожу. Он проводил меня к выходу и, просунув голову в дверь, напутствовал:

— Запомните, вы никогда не обращались ко мне за консультацией... Вашу жену посвящать в наши дела необязательно... И никого другого тоже!

Мерлен закрыл за мной дверь, и я степенно сошел по ступенькам. Убийца с пустыми руками! Мужчина, убивающий педераста, которого принял за любовника своей жены! Ну и потеха! И если когда-нибудь... Нет! Я уже сам себя не мог принимать всерьез. Я был смешон. Во всем том, что со мной происходило, присутствовала жестокая насмешка. Но почему именно со мной? Почему все это обрушилось именно на мою голову? Что я такого сделал, чтобы заслужить подобное наказание?.. Я пообедал в кафе. Или, точнее сказать, «некто» пообедал, так как от меня самого буквально ничего не осталось. А потом этот «некто» снова занемог и позвонил на радио, что явится только завтра. Мою новость восприняли прохладно. Но мне все стало безразлично. Пускай мое место займет другой! Не хочу больше и слышать о радио, об инсценировках романов с продолжением. Настоящий роман с продолжением я переживаю сейчас на собственной шкуре.

Матильда возвратилась домой довольно рано, в большом возбуждении.

— Они приходили. Нас всех допрашивали... Держи, вот «Франс суар»... Но ты не знаешь еще самого главного. Поговаривают, что магазин Мериля выкупит крупная фирма из Труа. Конечно, пока это только слухи. Но если они подтвердятся, я, несомненно, потеряю место... Они обойдутся собственным персоналом, можешь не сомневаться. И это после стольких усилий!

Я привел в действие лавину. И она, естественно, все сметет на своем пути.

— Чем они интересовались?

— Ах! Всякими подробностями о его привычках, частной жизни... И что только можно накрутить вокруг мертвеца, просто тошно. Жан-Мишель имел право заводить приятелей, если ему так больше нравилось.

— Ах! Потому что...

— Такое подозревали, но, насколько мне известно, вполне возможно, что это и напраслина.

— Почему ты мне про это не говорила?

— Да ты мне никогда не веришь!.. Пойду-ка приму душ. Я просто без сил.

А я развернул газету.

«НОВЫЕ СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ ПО ДЕЛУ МЕРИЛЯ» — броский заголовок на первой полосе. А также фотография, которую я сразу же узнал. «ГОСПОДИН МАРСЕЛЬ БРУДЬЕ, МЭР ОТРОША», — гласила подпись. У меня в ушах еще звучал шум свадебного пира. «Да здравствует господин мэр!» На сей раз моя погибель неминуема. Официантка из ресторана заговорила. Полицией установлено, что преступник сначала заявился в «Золотую рыбку», предполагая найти владельца голубой малолитражки, то есть Мериля, там. Поэтому полицейские допросили свадебных гостей. Но что мне вернуло немного мужества, так это противоречивость собранных показаний. Одним мужчина показался маленького роста, коренастым, лет сорока. Другим, наоборот, очень молодым и по виду нездоровым. Совершенно очевидно, что к тому моменту, когда я приехал, свидетели уже изрядно выпили. Что касается официантки, то, перегруженная работой, она на меня едва взглянула. Реальную опасность представляли только показания мэра. Когда я предложил ему зажигалку, он увидел меня совсем близко, и память его подвела не слишком. «Скорее высокий... примерно метр семьдесят пять... Блондин с голубыми глазами... Волосы, как сейчас носят... этакая грива... Светло-серый костюм (дался им этот злосчастный костюм — совершенно стандартный, а между тем все на него обратили внимание), одноцветный галстук бордового цвета» (неверно — серый, в тон к костюму). Мэр также заметил на моем пальце обручальное кольцо и упомянул черную зажигалку.

— Что они толкуют там, в газете? — крикнула Матильда. — Иди-ка сюда и прочитай мне вслух.

— Знаешь, такое впечатление, что они запутались.

Она выключила душ и вышла из ванной, завернувшись в махровое полотенце.

— Дай-ка взглянуть.

Отступать было нельзя. Я протянул ей газету. И наблюдал, как ее глаза перебегают со строки на строку.

— Блондинов с волосами до плеч в Париже хоть пруд пруди. Я сама знаю добрую дюжину, начиная с тебя. А серые костюмы в такое время года встречаются на каждом углу. Другой пищи для разговоров у них, похоже, нет.

Она стала вытираться с безмятежным бесстыдством и вдруг неожиданно спросила:

— Ты пойдешь на похороны? Они состоятся в четверг. На Перлашез. Народу явится видимо-невидимо.

Я попытался казаться безразличным, рассеянным.

— В котором часу?

— В три.

— Тогда нет. Я буду занят.

— Ты никогда никуда не ходишь. И потом еще удивляешься, что тебя все забыли.

Ее слова не содержали никакого юмора. Матильда была очаровательным, грациозным зверьком, всецело занятым собой; она постоянно наводила на себя глянец, как кошка, и была напрочь лишена чувства юмора. Она жила слишком напряженной жизнью. Я погладил ее бок, когда она прошла мимо за красным лаком для ногтей, который понадобился ей для педикюра. Нет уж! Я точно не пойду на похороны. Так же как никогда не возвращусь в Ла-Рош-Гюйон. И еще долго буду — я это чувствовал — наблюдать за лицами вокруг меня: на улице, в метро. Потому что, даже если свидетели уже и позабыли черты моего лица и мою походку, они несомненно узнали бы меня с первого взгляда, если бы случай столкнул нас лицом к лицу. Невероятный случай! Но ведь невероятные случаи не редкость! Взять хотя бы это абсурдное преступление... Боже мой, сумею ли я выпутаться из этой ситуации? У меня оставался, возможно, малюсенький шанс...

На следующий день я пошел в банк. Чеки, выписанные Мерлену, свели мой счет почти к нулю. И если Матильда потеряет работу... Еще одно непредвиденное беспокойство. И за все это я должен пенять на самого себя. Я зашел к парикмахеру и подстригся. Не слишком заметно. Нельзя больше допускать оплошностей. Лишь действуя постепенно, мелкими штрихами изменяя свой внешний вид, отпустив небольшую бородку подковой, я, возможно, приобрету другой облик. На это уйдет два месяца. Два месяца... Сумею ли я потом все позабыть? Шезлонг, оранжевый зонт, птица на газоне... Эта картина еще стояла у меня перед глазами, как будто я видел ее только вчера!

— Всех этих хиппи, — говорил парикмахер клиенту, — на месте правительства я посадил бы за решетку.

Разговор шел об убийстве Мериля. Люди начинали разъезжаться в отпуска. Хроника происшествий оскудела. И это преступление было для газет, для публики просто находкой. Я был готов молить Бога об урагане, землетрясении, любой катастрофе. Мне казалось, я буду подвергаться меньшей опасности, если внимание людей переключится на новые объекты. Я не без отвращения сел в свою малолитражку и отправился на студию, уже приготовившись к тому, что меня отчитают. Какое там! На студии тоже только и разговору, что о преступлении.

Марешаль, покинув кабину звукозаписи, вел спор с Вирье и Аллари.

— Можешь не волноваться, — говорил Марешаль, — они сумеют замять это дело.

Все трое повернулись в мою сторону.

— Ты так не считаешь, Миркин? В самом деле, ты наверняка знаешь массу подробностей от своей жены?

— Я знаю не больше вашего.

— Занятные они, — сказал Вирье, — эти типы, которые живут двойной жизнью. Меня всегда интересовало: а как они узнают один другого?

— Джекил и Хайд в одном лице, — сказал Аллари. — Днем он продает всякие безделицы, а по ночам предается сексуальным безумствам. Похоже, его всегда окружали котики. Ладно! Приступаем к делу. И на сей раз, Миркин, всерьез. Я тебя не отпущу до шести. Ведь ты же не ведешь двойного образа жизни!

Он хлопнул в ладоши. Минуту спустя репетиция началась. Как всегда, убийственно скучная и изнурительная. До чего же я ненавидел эту профессию! Я не родился стать актером. Писать романы, сценарии, заниматься постановкой — вот это мне по душе. К несчастью... Аллари отпустил нас только в семь. Я пообещал ему прийти назавтра, как если бы все еще располагал своим будущим.

Никогда прежде лето не казалось столь волнующим. Я задержался на минутку посмотреть, как течет Сена. Рыба, схватившая крючок, первое время тоже чувствует себя свободной. Она не ведает, что означает боль в уголке губы. Она с удивлением ощущает, как что-то тянет ее назад, но пока вокруг нее ничего не изменилось. Она притаилась в водорослях и чувствует себя в безопасности среди знакомых камней. Да, Сена здорово смотрелась в своем плавном течении между дворцами!

Я снова сел в машину и поехал домой, раздумывая, у кого бы стрельнуть деньжат, чтобы перебиться, пока мне не заплатят на радио. От усталости у меня ломило плечи. Еще из лифта я слышал, как у нас в квартире звонит телефон. Очередная плохая новость! Вот и наша площадка. Пока я стану искать ключи, звонки прекратятся. В звонках в пустоту есть что-то зловещее. Я еще бессильно суетился перед дверью, а трубку уже сняли. Значит, Матильда дома. Я потихоньку отпер дверь. Она разговаривала очень быстро и очень тихо. Все мои подозрения разом ожили. Но до чего же это глупо с моей стороны! Возможно, на другом конце провода висела одна из ее многочисленных подруг. Только вот разговаривая с Жоэль, Шанталь или Мартиной, она всегда бывала слишком эмоциональна. Ради собственного спокойствия я обычно уходил в спальню или на кухню. Но сейчас Матильда, наоборот, приглушила голос, что меня и насторожило. Я медленно запер дверь, стараясь не скрипеть, на цыпочках миновал прихожую и уловил на лету несколько слов:

— Да, я там буду... Как?.. Да-да, все уладится... Договорились! Нет, он не...

Внезапно она оборвала свой разговор и громко спросила:

— Какой номер вы набираете?.. Сожалею. Вы не туда попали... Вас неправильно соединили.

Матильда повесила трубку. По-видимому, она уловила шум в прихожей или почуяла мое присутствие. Я быстро отпрянул и, притворившись усталым и рассеянным, стал снимать пиджак, затем водрузил его на вешалку. Матильда приоткрыла дверь.

— А ты, оказывается, дома.

— Кто звонил? — спросил я.

— Никто. Неправильно соединили. В который уже раз.

Улыбаясь и превосходно владея собой, она подошла, обняла меня за шею.

— У тебя все в порядке? Ты хорошо поработал?

— Так себе. Ничего особенного.

Мы составляли славную пару. Как трогательно! Муж, вернувшийся домой после тяжелой работы. Женушка, которая его смиренно ждала и подносит ему комнатные туфли. Как назидательно! К несчастью, существовал еще и любовник, назначавший ей свидания. «Я там буду. Все уладится...» Что же еще могли означать эти слова? Выходит, любовник существует, но я никак не могу его вычислить. И у меня не осталось ни оружия, ни мужества.

— Чему ты смеешься? — спросила Матильда.

— Я? Разве я смеюсь?..

Мне было не до смеха, но я как раз подумал, что обманутый муж, который принял за любовника и убил по ошибке не того человека, — просто умора!

— Что нового в магазине? — спросил я. — Ониприходили опять?

— Нет. Но я узнала, что Робера и Марселя допрашивали с пристрастием в течение четырех часов. Делать мы ничего не можем — магазин закрыт. Вот мы и болтаем. Радости мало! Мартина начала подыскивать работу. Но устроиться в другую фирму...

— У тебя не очень озабоченный вид. Меньше, чем вчера.

— К чему портить себе кровь? Поживем — увидим. Есть хочешь? Я купила ветчины.

И вот мы молча сидим за столом перед едой, от которой меня воротит. Мне остается горькое удовлетворение: я себе не сказки рассказывал, я волновался не зря... Но где и когда они встречаются? Не надо забывать, что агент Мерлена следил за Матильдой всего неделю. Эпизод с Мерилем списан со счета, но вот как она устраивается, чтобы видеться с Ним? У меня нет больше денег на новую слежку. И потом, будь я даже осведомлен, я больше ничего не стал бы предпринимать. К чему! Но вот узнать бы... Узнать...

Глава 6

Подошел конец недели. Дело Мериля мало-помалу сходило с газетных полос, а полицейские так и не объявились, не замаячили вокруг меня. Однако то, чего опасалась Матильда, свершилось. Она стала безработной, по крайней мере временно. Крупная фирма из Труа собиралась выкупить магазин и пошивочные мастерские Мериля. Неуверенность в завтрашнем дне вызывала озабоченность у нас обоих. Матильда то говорила: «Все уладится. Куда они без меня денутся — им же предстоит выпускать купальники», то у нее глаза были на мокром месте, и она угрюмо курила одну сигарету за другой.

После того телефонного звонка я больше не замечал ничего подозрительного. Но, поскольку ее целыми днями не бывало дома, она имела тысячу возможностей встречаться с тем, кому ответила: «Я там буду... Все уладится...» — голосом, какого я у нее не знал. Кому-то, кто, должно быть, принимал в ней участие: ободрял, покровительствовал, возможно, подыскивал новую работу. Я был в этом почти уверен и тем не менее перестал терзаться так, как раньше. Смерть Мериля произвела во мне глубокую перемену. После того как истекли первые часы острой тревоги за себя, я впал в состояние своего рода покорной подавленности и светлой печали. Я пытался понять себя самого, и я себя осуждал. Мне еще не хватало проницательности, чтобы постичь скрытые пружины своей жестокости, своего инстинкта собственника. Просто я как бы от себя отстранялся. И, если бы полиция объявилась, я во всем признался бы с мрачной радостью. В то же время я чувствовал, что начинаю любить Матильду по-иному. В глубине души я знал, что она для меня потеряна, что настанет день, когда она уйдет. И готовился к этому расставанию с бесконечными предосторожностями. Она становилась для меня как бы раненым зверьком, которого выходил, к которому привязался и которого все равно придется отпустить на волю. А пока что смотришь на него с нежностью, слагающейся из бескорыстия и чистоты. А я так нуждался в чистоте! Этот жест, столь несвойственный мне, жест убийцы — перед моими глазами снова возникают оранжевый зонт и птица в траве, — я никогда его не повторю. Более того, теперь Мериль стал для меня своего рода другом, товарищем по несчастью, которого мне случалось все чаще и чаще призывать в свидетели, как будто он и я — мы присматриваемся к моей жизни из прекрасного далека. Я постарел. Не то достиг зрелости, не то заболел? Вокруг меня радость предстоящих отпусков переливалась в шумных разговорах через край, как пенистое вино. Моя радиопостановка близилась к завершению. Вирье собирался ехать в Центральный массив и не думал больше ни о чем, кроме форели, которую будет ловить в реке Сер. Аллари готовился, как обычно, уехать в Брест, где его ждала спортивная яхта и штормовая погода. В баре, где я всегда перекусывал, я только и делал, что пожимал руки: «Ну что ж, до скорого... хорошего тебе отпуска...»

Помнится, я болтал с электриком из седьмой студии, когда в бар вошел один из наших репортеров с магнитофоном на ремне. Я указал ему на свободное место напротив. Он плюхнулся на стул, снял с плеча ремень и вытер пот с лица.

— Ну и профессия! Представляешь, я болтался в ожидании перед Ла-Ротисри с одиннадцати. Жарища!.. Сдохнуть можно. И знаешь, кому присудили премию?.. Никому. Лауреат не сообщил своего имени. Как это мило, правда? Фотографы и все прочие остались с носом!

— Но... о какой премии ты говоришь?

— О премии «Мессидор»... Ее присуждали сегодня! Я впервые такое вижу! Несомненно, очередной ловкий трюк издателя. Ради рекламы они пускаются, во все тяжкие... Гастон, сандвич, да побольше колбасы. И кружку пива.

А я уже покинул бар. Как бы вообще покинул этот мир. Мое сердце колотилось сильнее, чем там, возле бассейна. Эта премия! Я и думать о ней забыл.

— Ты сказал «Мессидор»? Я не ослышался?

— Да. Премия лучших времен, как говорил Ришмон. Ему пришлось драть глотку, бедняге, слышал бы ты этот гвалт!

— Как называется книга?

— «Две любви». Хочешь ее купить?

Я отклеил взмокшую спину от спинки стула.

— «Две любви»?

— Похоже, замечательная вещь! Так или иначе, члены жюри высказались за нее единогласно.

Он встал — его позвали из коридора. Вот уж не думал, что счастье способно причинять такую боль. Я стал лауреатом премии «Мессидор». Именно в тот момент, когда очутился на мели... Я разбогател. Как по мановению волшебной палочки. Тыква обернулась золотой каретой. Я же знал, что у меня талант! Я знал, что... на глазах у меня застыли слезы. Наверное, я производил впечатление умирающего. Я вышел и затерялся в студийных коридорах. Они еще увидят! И Матильда — она тоже поймет... Прежде всего нужно позвонить издателю. Нет, пойти и лично объяснить ему, почему я не решился указать свое имя в конверте... Ах, это солнце, теперь оно светит еще ярче, еще горячее... Этот ветер на набережных... Свежий ветерок успеха подобен дружеской руке на моем плече... Ах, Мериль, бедняга, как я сожалею... С каким удовольствием я пригласил бы вас всех... даже Леграна, даже Блондо... Нет, моей жене больше нет никакой необходимости работать. Отныне она мадам Миркин. Ну знаете, Миркин — автор романа «Две любви». Да, безвестный актер, но в том-то и дело, у него было, что сказать... «Две любви»... «Две любви»... Повсюду этот роман. Им заполнены витрины. Он — бестселлер сезона. Его будут читать в поезде, в отеле, на пляже... «Читайте «Две любви», это замечательная книга!», «Как, ты не читал роман «Две любви»? Я дам тебе почитать. Его проглатываешь за один присест. Он так написан!..». Пока что никто не в курсе дела. Я анонимный силуэт. Зато завтра мой портрет будет красоваться повсюду... Телевидение!..

Узкая лестница вела к самому берегу. Я спустился до середины и сел на ступеньку, как клошар. Телевидение?.. Что я сказал?.. Да в своем ли я уме?.. Какая ужасная мысль! Нет, никакого телевидения! Чтобы все они узнали меня и сообщили в полицию? И никаких фотографий. Но тогда, если быть последовательным, ни рекламы, ни издателя, ни премии... Я взобрался по крутому откосу, возвращавшему меня к исходной точке, но уже с кровоточащей раной, несчастный и разбитый. Полноте! Может, я ошибался, и выход все же существовал? Я пытался сосредоточиться, собраться с мыслями. Сейчас самый неподходящий момент для ошибочного шага. Положение о премиях я знал назубок; я его достаточно изучил. Издатель предусмотрел все. Он был единственным человеком, полномочным вести переговоры о правах на перевод, экранизацию и тому подобное. Он также полновластно распоряжался рекламой. Если я открою свое имя, то, волей-неволей, стану звездой. Меня затаскают по коктейлям, придется раздавать автографы... Это условие зафиксировано черным по белому в первом параграфе: «На данном этапе издательского дела литературные премии часто служат интересам, чуждым искусству и таланту. Премия «Мессидор» ставит перед собой цель — открыть подлинного писателя и дать ему возможность сделать независимую карьеру благодаря соответствующей рекламе...» Вот почему говорить: «Роман написал я. Но я не хочу, чтобы об этом узнали» — бесполезно. Меня примут за ненормального... Я угодил в ловушку! И она захлопнулась.

Но разве неизбежно, что меня узнают?.. Это не вызывает малейших сомнений. Да, иногда свидетели колеблются, между ними нет согласия, но только потому, что от них требуется необычное усилие памяти, и они с трудом подыскивают слова. Когда же меня покажут крупным планом анфас, в три четверти, в профиль, они отреагируют незамедлительно. Следовательно, я должен переждать. Таково единственно разумное решение. И даже, возможно, достаточно дальновидное. Ибо этот роман без подписи, эта таинственная книга живо заинтересует общественное мнение, я это предчувствовал. Но месяца через три, когда дело Мериля забудется, когда свидетели...

Нет. Я сам себе рассказывал басни. Через три месяца, полгода опасность останется точно такой же, как сейчас. Меня убивало отчаяние. Богатство, слава — все ускользало у меня из рук. Я бы хотел, чтобы меня изуродовали до неузнаваемости. Я вспоминал целые пассажи своего романа, которые ложились на бумагу почти что сами собой... Сейчас они казались мне неподражаемыми. Больше никогда я не сумею так написать. Момент озарения миновал. Я человек конченый, бесплодный, высохший, уничтоженный! Мне не оставалось ничего другого, как броситься в Сену, и с минуту я действительно подумывал утопиться. А потом вдруг вспомнил о Матильде. Если она где-нибудь услышала сообщение по радио, я пропал. Она вполне способна раструбить на всех перекрестках: «Роман «Две любви» написал мой муж!» А новости распространяются с быстротой молнии. Всегда найдется журналист, падкий на сенсацию. Боже мой! Мне уже слышался галоп репортеров. Я встал, более согбенный, чем дряхлый старик, и побрел по улице в поисках телефона-автомата. К счастью, я заметил издали какой-то бар и купил там жетоны. Начало пятого. Где искать Матильду? Сначала я позвонил в магазин. Там ее не оказалось. С замиранием сердца я набрал номер маленького кафе для завсегдатаев с улицы Пьера Шаррона. Если я застану ее там, значит, она наверняка уже в курсе. И все остальные тоже. Нет. Нет, ее не видели. На всякий случай я набрал домашний номер. Она ответила.

— Слыхала новость?

— Какую? — спросила Матильда. — Арестовали убийцу?

— Да нет. Премия... Премия «Мессидор»... Ее получил я.

— Что?

— Ты прекрасно поняла. Я стал лауреатом.

Я услышал ее вопль и с ходу остановил комментарии:

— Матильда, слушай меня внимательно. Это очень важно. Объясню потом. Никому об этом ни слова. Никому! Если тебе позвонят, ничего не говори. Впрочем, я еду домой.

— Но, в конце концов, поскольку...

— Ты ничего не говоришь, ясно? Могу я на тебя положиться?

— Разумеется, но...

Я повесил трубку, прислонился к стене. Это было начало возмездия. Мне предстояло пройти этот путь. Куда он ведет. Господи, куда? Я залпом выпил кружку пива, прямо за стойкой. Хозяин читал «Франс суар», и я расшифровал длинный заголовок, который мне был виден слева направо:

«НЕОЖИДАННАЯ РАЗВЯЗКА КОНКУРСА
НА ПРЕМИЮ «МЕССИДОР».
КТО ЖЕ АВТОР РОМАНА «ДВЕ ЛЮБВИ»?»
От пива у меня прихватило сердце. Я бросился на улицу. Неужели я упаду тут, прямо на тротуаре, как случается с сердечниками? Я еле-еле дотащился до стоянки такси.

Движение на свежем воздухе пошло мне на пользу. Как это ни глупо, я подсчитывал тиражи. Двести тысяч по пятнадцать франков за экземпляр, это самое меньшее. Я получу десять процентов... То есть я их не получу, но доля автора поднимается до... Я путался в цифрах... От числа миллионов у меня начинала кружиться голова... А еще все остальное — переводы, возможно, экранизация... На такие деньги можно купить великолепную виллу на берегу Сены... с бассейном... оранжевым зонтом... птицей в траве...

Далее провал. Потом лифт. Матильда, которая ждет меня за дверью, бросается мне на шею, затем испуганно отступает.

— Что с тобой? Ты себя плохо чувствуешь?

— Оставь. Сущие пустяки.

Несколько шагов до кровати, в которую я падаю с блаженным ощущением, что мои мускулы расслабляются. От усталости от меня осталось мокрое место. Если бы только она помолчала, не суетилась вокруг, готовая разбиться в лепешку!

— Это ошибка? Ты не получил премию?

Я бормочу сквозь зубы, не двигаясь с места:

— Получил, получил.

— Но в таком случае... почему у тебя такой несчастный вид? Как будто случилось что-то ужасное.

Приходится смотреть ей в глаза и сражаться, выдвигая жалкие аргументы.

— Матильда... я все обдумал... Эта премия пришла ко мне рано. Слишком рано. Сядь... Выслушай меня спокойно... Разумеется, я мог бы стать известным... Но это лучший способ загубить литературную карьеру, которая так хорошо начинается. Ранний успех губителен для писателя. Да, да, я знаю, что говорю. Посмотри-ка на авторов, которые удостоились Гонкуровской премии или «Фемины»[150] за свою первую книгу... После этого они больше не писали ни строчки. Занавес! Забвение!

— Что не помешало им заграбастать миллионы. А это помогает перенести забвение, не так ли?

— Не говори пошлостей, малышка. Деньги — еще не все. И даже если принимать во внимание только материальную сторону, я уверен, что правильно рассчитал, сделав такой долгосрочный вклад...

— Ах! Послушайте его... Долгосрочный вклад! Лучше не скажешь! Да ты превращаешься в круглого идиота, бедняжка Серж!

Я снова рухнул на постель. Довольно с меня, хватит!

— Матильда, постарайся понять. Это моя книга. И я имею полное право распорядиться ею по своему разумению.

— А я? Я что-нибудь значу?

— Ты? Отправляясь раздеваться перед своим патроном, разве ты спрашивала моего мнения? Я что-нибудь значил?

Свершилось! Вот она, мерзкая ссора! Мы как две собаки, сцепившиеся из-за кости.

— Мне приходилось крутиться за двоих, поскольку ты был не способен прокормить нас обоих... Но теперь все пойдет по-другому, клянусь тебе. Для начала я всем скажу, что эту премию получил ты. Всем!

— Да все будут смеяться тебе прямо в лицо!

Так оно и произойдет — ей действительно будут смеяться в лицо. Никто просто не поверит, что я настолько глуп, чтобы...

— Матильда, прошу тебя. Посуди сама. В данной ситуации претендовать на эту премию может, потехи ради, кто угодно... Но только у одного меня есть веские доказательства. Однако никто не может обязать меня представить их...

Матильда сразу меняет тактику и опускается передо мной на колени.

— Серджо, ты не имеешь права... Сделай это ради себя, если не хочешь сделать ради меня... Ты написал хорошую книгу...

— Нет.

— Да... Вот доказательство! И ты напишешь другие.

Мне приходит в голову абсурдная мысль... Возможно, не такая уж и абсурдная, в конце концов. Несомненно, она говорит себе: «Мне по праву принадлежит половина того, что причитается ему. Со своей долей, более чем приличной, я смогу бросить его, уйти к другому и при этом не выглядеть бедной девушкой, которую подбирают из милости...» Пусть убирается! Я затыкаю уши... Я больше не хочу ее слышать. Из всех выдуманных мной доводов, этот больше других способен питать мое упорство. Она кричит:

— Серджо! Послушай меня!

— Нет.

Шум прекращается. Я открываю один глаз. Матильда вышла из комнаты. Ее нет в квартире. Куда она пошла, черт побери? Кому расскажет эту историю? Я встаю. Я весь покрылся липким потом и, скинув одежду, бросаюсь под душ. Поток прохладной воды немного успокаивает меня. Чем дольше я обдумываю сложившуюся ситуацию, тем больше убеждаю себя, что, в сущности, Матильда не в состоянии навредить мне. Ей не преминут сказать: «Если ваш муж — лауреат, то почему он не представился жюри конкурса?» Мое решение так нелепо, что делает меня хозяином положения. Эта уверенность меня несколько ободряет.

Возвращается Матильда, размахивая «Франс суар». Я задергиваю занавеску душа. Такое происходит со мной впервые в жизни. Ее голос дрожит от возбуждения:

— Милый... Послушай... Твой издатель обращается к тебе с призывом... Вот тут — в рубрике «Последние сообщения».

Она начинает читать. Я пускаю воду на полную мощность. Продолжение легко предвидеть. Они станут меня разыскивать, пойдут по моему следу, словно по следу преступника... Не ведая, что так оно и есть... Но что они могут предпринять?.. Допросить секретаршу, которой я передал рукопись и свой конверт четыре месяца назад? Она тоже видела меня... как и гости на свадьбе... Только бы она меня забыла и не сообщила: «Он высокий блондин, с очень светлыми глазами...» Достаточно, чтобы кто-нибудь усмотрел тут совпадение. «Скажите на милость, а ведь эти приметы совпадают с приметами убийцы Мериля!» Но разве этой женщине вспомнить? Перед ее глазами промелькнули многие десятки участников конкурса... Нет! Вероятность меньше одного шанса на миллион! И роль этого несчастного единственного шанса, этой злой беды может сыграть Матильда. С самого начала, с момента моего возвращения из Ла-Рош-Гюйона, перед ее глазами все доказательства моего преступления. Вода стала просто ледяной, я выключаю душ. И тут же до меня доносится голос Матильды:

— Они расспрашивали критиков. Один из них считает, что это розыгрыш. Он утверждает, что роман, должно быть, написан маститым писателем, который объявится, когда успех достигнет апогея... Да выходи же! У меня для тебя сюрприз.

Я отодвигаю занавеску. Она подносит к моему лицу книгу, еще пахнущую типографской краской... «Две любви». На красной полоске белыми буквами поперек обложки: «Премия «Мессидор»... Вверху вместо фамилии автора — таинственная надпись: «XXX моя маска».

— Продается на каждом шагу. Я купила у Кастана. Их там просто завалы. Я начну ее читать прямо сейчас — ведь ты не позволил мне прочесть ее в рукописи!

Я держу книгу мокрыми пальцами. Роман!.. Сколько мечтаний! Сколько надежд! Сколько трудов! Мой роман!

— Никогда бы не подумала, — продолжает Матильда. — Я почти не видела тебя за письменным столом. И у тебя всегда такой скучающий вид! Когда я входила в комнату, ты переставал писать. Почему ты всегда от меня что-то скрываешь?.. Вытри руки, а то книжку намочишь.

Она отнимает у меня книгу: по-матерински заботливо вытирает следы от моих влажных пальцев. И уносит в спальню. Я слышу скрип кровати. Перемирие. Надев купальный халат, я вытираюсь осторожными движениями, так, как будто у меня все тело в синяках. Сколько бы я ни ломал себе голову, я не вижу никакого способа заполучить хоть толику денег, причитающихся мне по условиям конкурса. Его не существует. Тут либо все, либо ничего. Либо слава и тюрьма, либо инкогнито с его жалкими проблемами. Нет, мне остается лишь один выход из создавшегося положения: написать другой роман. Но тогда одно из двух: либо моя новая книга будет слишком похожа на предыдущую и люди скажут, что я подражаю автору романа «Две любви», либо так не похожа, что никого не заинтересует. Какой-то замкнутый круг.

Лежа на постели, Матильда листает мое произведение. Я ложусь рядышком.

— Эту историю, — спрашивает она, — ты сам сочинил или почерпнул из жизни?

— Разумеется, сам. Только придуманные истории правдоподобны. Просто я отталкивался от реальной ситуации.

— Расскажи мне поподробнее.

— Так вот, четыре года назад я познакомился с парнем, химиком, пострадавшим в результате ужасного взрыва. Он был искалечен и стал импотентом. А у него красавица жена. Они были прекрасной парой, страстно влюбленными супругами. И вот я задался вопросом: какой станет их жизнь после такого несчастья?.. Знаешь, подобная ситуация не нова...

— И что потом?

— Потом?.. Так вот, я попытался влезть в шкуру этого бедолаги, влюбленного, ревнивого. Следовало оставаться правдивым, не впадая в непристойность. И я подумал: чтобы не потерять жену, он способен зайти далеко, так далеко, насколько это возможно, когда у мужчины любовь в крови.

— И куда он заходит?

— Прочти роман, и узнаешь.

— Нет, расскажи.

— Он предлагает жене завести любовника. Само собой, сначала она отказывается наотрез. Но потом, увидев, как он несчастен, как им овладела эта навязчивая идея, в конце концов соглашается... Я опускаю множество деталей... Движущая сила этой истории — его вера в возможность отделить любовь физическую от истинного чувства. А он убеждается, что его жена изменяет ему по-настоящему и на глазах у него смеется над ним...

— Бедняжечка, какой ты сложный!

— Ничего подобного. Сложный вовсе не я... а жизнь, которая порой с удовольствием расставляет перед нами ужасные ловушки.

— И как заканчивается эта история?

Я умолк, призадумавшись над словом «ловушка», которое у меня сорвалось с языка и прозвучало как-то зловеще. Меня сильно волновало то, что предстояло сказать.

— Она кончается... ну, в двух словах, она кончается так, как того и следовало ожидать. Муж убивает любовника, чтобы наказать жену.

— Но... ведь он сам...

— Да... Он сам затеял все это... В том-то и дело!

— И ты думаешь, что такое возможно?

— Да... думаю... Разумеется, в моем кратком пересказе... эта история звучит неубедительно... Но если копнуть как следует, то за каждым случаем из газетной хроники происшествий...

— А ты, сам ты способен на такое? Разумеется, способен, коль скоро отказываешься объявить, что являешься автором романа. Но ведь это не твое последнее слово, Серджо? Ты завтра же побежишь к своему издателю?

— На это не рассчитывай.

— Не смеши людей. Ведь у нас пошла бы совсем другая жизнь.

— Нет и еще раз нет.

И тут она с размаху швыряет книгу через всю комнату. Я слышу шелест смятых страниц, когда она шмякается об стену. Матильда плачет навзрыд, как девочка. А я... я поворачиваюсь к ней спиной и зарываюсь лицом в подушку. Я забыл, что в моем романе уже фигурировал мертвец.

Глава 7

Я надеялся на успех. Но это был триумф! Тайна авторства, вероятно, занимала всех в первую очередь, но и литературные достоинства романа играли тут не последнюю роль. Я больше не мог раскрыть газету или журнал, чтобы не наткнуться на рекламные анонсы: «ОТКРОВЕНИЕ...», «ЛУЧШИЙ РОМАН ГОДА...», «НЕИЗВЕСТНЫЙ писатель на уровне знаменитых...». Когда мне попадался книжный магазин, я переходил на другую сторону улицы. Но, выходя из дому, не мог миновать книжного магазина Кастана. Повсюду «Две любви»... в витрине, на вращающихся стеллажах. И даже наклейки на стекле, наподобие антитуберкулезных: «КТО АВТОР РОМАНА «ДВЕ ЛЮБВИ»?»

Вот что угнетало меня сильнее, чем объявления о розыске убийцы Мериля. Вскоре такие наклейки запестрели в проходах метро, между рекламами эластичных поясов и бюстгальтеров, так что и мой роман, и мое преступление заявляли о себе одновременно. Слава и опасность подстерегали меня рука об руку, даже в репликах людей, с которыми я сталкивался. «Бывают же ловкачи!» — говорил один. «Сколько же он, должно быть, заграбастал денег!» — слышалось от другого. В целом критика отзывалась о книге восторженно. Я узнавал об этом поневоле, так как Матильда вырезала все критические статьи, которые находила в прессе, и зачитывала их мне по вечерам. Таков был ее последний маневр с целью поколебать мое решение. Она меня поджидала и, не дав даже времени выпить стакан воды или сунуть голову под кран — жара по-прежнему стояла изнурительная, — кричала:

— Да ты послушай!.. «Автор романа «Две любви» смело отказался от всех изысков так называемого «нового романа». Просто, однако с безупречным вкусом, он описал старомодную историю, в которой действуют современные персонажи, движимые слишком прямолинейной искренностью, отчаянной прозорливостью, что приводит их к подспудно желаемой катастрофе...»

— Кто же это написал?

— Не знаю.

— В следующий раз постарайся вырезать статью вместе с именем критика.

Имена критиков ее совершенно не волновали. Ей было важно количество статей! Несколько дней спустя они уже заполнили папку. Хвалебными оказались не все. Некоторые говорили о «непристойной саморекламе». Другие не без иронии утверждали, что автор правильно поступил, сохранив инкогнито. «Неправдоподобная история. Избитая тема». Или вот еще: «У Хемингуэя та же ситуация описана с несравнимо большей экспрессией!» Один хроникер написал так: «Невинная игра в «Кто автор?» продолжается. Откуда такая забота о сохранении инкогнито? Разве перед нами важный деятель науки или политики? А не проще ли допустить, что автор романа «Две любви»... пал жертвой дорожной аварии? Кто знает, может, он скончался раньше, чем его произведение удостоилось премии?..»

— Хочешь, я куплю телевизор? — предложила Матильда. — Мы услышим дебаты.

— А на какие шиши мы его купим?

Но Матильду трудно остановить подобными аргументами. Она взяла напрокат портативный телевизор и поставила в спальне с намерением довести свою подрывную работу до конца. Итак, на сон грядущий я видел тех, кто мною занимался. Их было много! Что правда, то правда. Игра в «Кто автор?» стала модной. Любому собеседнику — будь то актер, депутат или пианист — под занавес, сообщнически подмигнув, задавали сакраментальный вопрос: «Не вы ли случайно написали «Две любви»?..» Однажды вечером с таким вопросом обратились к Эдди Мерксу[151], по завершении очередного Тур де Франс. Как надоедливый припев.

Состоялся также «круглый стол», за которым собрались литературные критики. Между ними сразу завязалась перепалка.

— Зачем издавать книгу автора, пожелавшего сохранить неизвестность? Начнем с того, что это противоречит Уставу конкурса.

— Извините, такой случай уставом не предусмотрен. Насколько мне известно, он не предусмотрен вообще ни одним уставом. Жюри остановило свой выбор на лучшей рукописи, а издатель ограничился тем, что его утвердил.

— Вся проблема в том, хорош ли сам роман. А он хорош. В конечном счете само литературное произведение важнее имени писателя.

— И потом, возможно, автор уехал очень далеко. Его молчание может иметь тысячу причин. Но он объявится, несомненно.

Матильда приглушила звук.

— Видишь, время еще есть.

— Нет.

— В конце концов... ты же не боишься известности?

— С чего бы это я стал бояться?

Ссора возобновилась. Я выключил телевизор. Но не мог же я постоянно затыкать уши или носить повязку на глазах! На улице меня не покидало ощущение нависшей угрозы. Все разговоры, казалось, целились прямо в меня. Так, я пошел к парикмахеру, чтобы еще немного укоротить волосы. Он сразу заговорил со мной о романе «Две любви»...

— У вас, мсье Миркин, обширные знакомства. Что об этом думают люди? Очередной розыгрыш, верно? Как тот случай с певцом в маске из «Спорт-Диманш». А в конце концов мы узнаем, что эту книжку написал Папийон... Вы отпускаете бороду?

Куда бежать, чтобы обрести покой? До конца каникул у меня больше не было дел на студии, но я коротал время вне дома, совершая длительные прогулки. Теперь я перестал ходить и на бульвары, где даже на деревьях меня подстерегали наклейки «КТО автор?». Матильда ждала моего возвращения, готовая читать мне отклики в прессе, новые статьи, сплетни — забавные или слащаво-язвительные.

— Прошу тебя. Оставь меня в покое! Оставь меня в покое!

— Нет, я не оставлю тебя в покое. Это слишком глупо. Любой на моем месте поступил бы, как я. Даю слово, ты что-то скрываешь. Ведь, в конечном счете, твои доводы не выдерживают критики.

Я и сам прекрасно знал, что мои доводы никуда не годятся. И тем не менее пытался ей сопротивляться.

— Ладно! Допустим, завтра я побегу к издателю. И что я ему скажу, а? Почему я не указал своего имени в конверте? Тут еще он мне поверит. Ну, а все остальное? Я не уезжал в путешествие... Не болел. А значит?..

— Но ты расскажешь ему все то, что рассказал мне... Что успех тебя пугает, ты боишься, что не сможешь так же хорошо написать следующую книгу. И потом, неужели ты воображаешь, что ему есть дело до твоих мотивов? Он до смерти обрадуется возможности возобновить вокруг твоего имени рекламную шумиху.

Все это представлялось очевидным. Я замыкался во враждебном молчании, тогда как Матильда неутомимо кружила вокруг меня, отыскивая новые доводы.

— Я залезу в долги, — пригрозила она, — вот тогда тебе поневоле придется решиться.

И она привела свою угрозу в исполнение. Для начала купила себе два летних платья. То было далеко не разорение, но довело меня до белого каления. Мы превращались в противников, которых уже ничто и никогда не могло примирить. Затем она купила ручные часики и с готовностью показала их мне. Такие Часики вряд ли стоили больших денег — Матильда поступала осмотрительно. Главное — изводить меня. В этом и заключалась ее новая тактика. Скандалы сменились спокойными намеками на наше будущее материальное благополучие, как будто мы уже договорились, что рано или поздно я сдамся. Матильда в открытую строила планы. Так, она мне объявила:

— Знаешь, я видела потрясную квартирку в шестнадцатом округе: четыре комнаты, терраса с видом на Булонский лес. Ты не хотел бы пойти ее посмотреть?

Едва удержавшись от пощечины, я схватил Матильду за плечи и стал трясти:

— Я тебе запрещаю. Запрещаю!

Меня душил бессильный гнев. Она осторожно высвободилась.

— Ладно! Не будем больше об этом. Однако согласись, что принимать журналистов, фотографов у нас в квартире...

На следующий день на ее туалетном столике красовался флакон дорогих духов от Ланвена. Она объяснила мне спокойным тоном, приводившим меня в бешенство:

— Мне выдали компенсацию. Надеюсь, не в последний раз, поскольку ателье Мериля выкупают, а тем, что новые владельцы возьмут меня на работу, и не пахнет. Но ведь все это теперь уже не имеет никакого значения, правда?

Она ничегошеньки не понимала, кретинка. Я чувствовал себя затравленным зверем. И пусть мои волосы теперь стали короткими, а борода отросла, чего Матильда, похоже, и не заметила, я все еще узнаваем и очень долго останусь им. Я все еще походил на «казака» с очень светлыми глазами. Нет и еще раз нет! О том, чтобы раскрыть инкогнито, не может идти и речи. Мне исключительно повезло, что я ускользнул от следствия. Хотя, впрочем, дело еще не закрыто. Я не могу показаться на людях. Но что, если эта дура направит кредиторов по моим следам? А тут еще произошел инцидент, который навел меня на серьезные размышления. Я спускался в лифте. И в этот момент заметил разносчика телеграмм, который взбирался по лестнице. Обыденная сцена, она прошла бы мимо моего внимания, если бы консьержка, подметавшая вестибюль, мне не сообщила:

— А к вам как раз понесли пневматичку, господин Миркин.

— На мое имя?

— На имя вашей жены.

Пневматичка Матильде? Каких только предположений я не нагородил про себя, пока покупал пачку «Голуаз» и «Фигаро»! Когда я вернулся, Матильда кончала прихорашиваться.

— Почты не было? — спросил я как бы невзначай.

— Нет, никакой, — ответила Матильда.

К несчастью для нее, порывшись в корзине для бумаг, я обнаружил конверт. Она его даже не разорвала.

Я разглядывал незнакомый мне почерк — круглый, правильный, с аккуратно выведенными буквами: «Мадам Матильде Миркин — 88-бис, улица Бонапарта — Париж VI». Красивые прописные буквы. Почерк мужской. Я бросил конверт обратно в корзину. Меньше чем за секунду я и думать забыл о романе, интервью, мечтах и сожалениях. Я думал только об этом мужчине. Что написано в письме, в получении которого она не хотела признаваться?

Я открыл газету для виду. «ДВЕ ЛЮБВИ»... САМЫЙ БОЛЬШОЙ УСПЕХ СЕЗОНА...» Теперь я всего этого уже не воспринимал. У меня появился другой повод для терзаний. Среди всех гипотез я сразу отобрал одну, и она с каждым мгновением становилась все обоснованней. Она обретала определенность как бы сама по себе, внезапно впитав все мои сомнения и подозрения. Матильда проговорилась. И вот кто-то уже в курсе. Кто-то манипулировал ею, подсказывал, как загнать меня в угол. С помощью долгов — это она придумала не сама. Она способна метать громы и молнии, выкрикивать ругательства, но методично бить меня в одно и то же место — нет. Я усматривал тут постороннее влияние. Я вспомнил про таинственный телефонный звонок. И вот сейчас — пневматичка. Ведь мне это не приснилось. Хотя, по словам Мерлена, видимость часто обманчива, я чувствовал: мне предстоит что-то открыть или скорее кого-то разоблачить.

Матильда вышла из туалетной комнаты надушенная, обворожительная.

— Я пошла по магазинам. Что пишут новенького?

Она взяла у меня из рук «Фигаро». Она нюхом чуяла, на какой странице напечатаны письма читателей, парижская хроника или заметки, имеющие отношение к моему роману.

— Ох!

— Что там еще такого?

Она прочла дрожащим голосом:

— «Две любви» — роман, который так будоражит общественное мнение, — в скором времени будет экранизирован. О таком проекте заявили несколько кинокомпаний, в частности американских, которым их финансовое положение дает известные преимущества».

Она опустила руки.

— На сколько же потянут права на экранизацию?

Я машинально ответил:

— В долларах? Тысяч на сто. Я не очень-то в курсе.

— Нет, а во франках?

— Ну что ж, приравняй доллар к пятистам франков, тебе остается только помножить.

Ее губы зашевелились. Она вскричала:

— Получается что-то невероятное! Пятьдесят миллионов.

— Пожалуй... так оно и есть.

Цифра обжигала ее медленно, как кислота. Она закрыла глаза, вздохнула и пробормотала голосом, какого я у нее не слышал:

— Я ненавижу тебя, Серж.

И вышла, хлопнув дверью. Убедившись, что она не вернется, я снова извлек из корзины скомканный конверт пневматического письма и тщательно его изучил. Это было для меня куда важнее всех киномиллионов. Мне никогда не встречался такой каллиграфический почерк. Чернила напоминали глянцевую, густую китайскую тушь, словно письмо было написано гусиным пером. Неуловимый аромат еще не выветрился из слегка гофрированной бумаги. Запах кожи? Дорогого табака?.. Нет, запах богатства. Того богатства, которое еще мог бы заполучить и я. Ведь если в присутствии Матильды я всеми силами сопротивлялся, то наедине с собой слабел от испарины, когда меня одолевало желание заявить: «Да, это я и есть... тот самый писатель, над именем которого все ломают себе голову. Посмотрите на него наконец — вот он я...» Мне даже случалось думать: «Отсидев в тюрьме, я опять стану Миркиным, проклятым автором романа «Две любви»...» Но к тому времени я превращусь в старика. Меня удерживала животная осторожность. А между тем я не любил жизнь или, по крайней мере, эту абсурдную, сумасшедшую жизнь, слагающуюся из отвращения и страха. Аккуратно сложив конверт вчетверо, я сунул его в бумажник. Еще одно вещественное доказательство в деле об измене. Подозрение — вот что отныне помогало мне держаться. Вот что отныне помогало мне забыть!

Я погружался в ревность, как в своего рода пьянство. Я сидел в кафе перед кружкой пива, которого не пил, сам из себя извлекая кайф самого одуряющего свойства. Матильде предоставлялась тысяча возможностей встречаться с мужчинами. И она отыскала какого-то умника... Вот почему он и ускользнул из поля зрения Мерлена... И этот «кто-то» знал о ней, о нас все. Матильда проводила с ним время в рассказах о себе. Доверительные признания, сплетни — ее стихия. Я был уверен, что в этот самый момент кто-то ищет способа меня погубить. Донести на меня в полицию он не осмелится — Матильда воспротивилась бы этому, все-таки она не способна опуститься до подлости. Впрочем, полной уверенности в том, что Мериля убил именно я, у них нет. И вот они стали придумывать разные хитрости: платья... часы... Да, так оно и было. Ни платья, ни часы в кредит не покупают... Эти долги — чистой воды шантаж, чтобы заставить меня окончательно потерять голову... О! Это ясно как Божий день.

Я залпом выпил свое пиво и пустился в дальнейшие рассуждения. Моя мысль продолжала работать... Он использовал Матильду как рычаг. Вот почему она и не давала мне ни минуты передышки. Он уверен, что в конце концов я сдамся. И как только моя фотография замелькает на каждом шагу, адская машина придет в движение... Свидетели меня опознают... меня арестуют... посадят в тюрьму. А Матильда получит одновременно и деньги, и развод...

Я предпочитал маленькие бистро, где прохладно и никто не удивляется при виде мужчины, часами погруженного в себя... Итак, Матильда решила меня погубить. Но почему? Что я, собственно, ей сделал?.. Я пытался воссоздать в памяти два года нашей супружеской жизни. В сущности, два счастливых года. Время от времени отравляемых приступами моей подозрительности. Но разве это заслуживает наказания столь гнусным предательством?..

Мои размышления заканчивались тем, что я, не смыкая глаз, погружался в своего рода тупую дремоту. Мне приходилось стряхивать ее с себя, говорить себе: «Это предположения. Измышления. Ты ни в чем не уверен. Если бы воображаемый тобой любовник существовал, он бы прежде всего старался не доводить до скандала!» Но я тут же возражал себе: ведь он-то абсолютно ничем не рискует. Это я, и только я, нахожусь в немыслимой ситуации. Совсем как несчастный герой моего романа.

Я возвращался домой без сил, ведомый животным инстинктом. Кто выступит сегодня вечером по телевизору с рассуждениями о моей книге? Какие новые сплетни почерпнула Матильда в газетах?

Да, конечно же она узнала новости!

— Ходят слухи, что на роль героя картины прочат Трентиньяна... Серж, ответь мне, наконец. Неужели тебя это абсолютно не задевает? Тебе это безразлично? А что, если они искорежат твою книгу? Если они исказят ее смысл? Ты так и не пошевельнешься? Не заявишь протеста?

Я уставился на ожерелье, которым она украсила легкую блузку.

— Это еще что такое?

— Это... это ожерелье... О-о! Маленький каприз.

Ловким движением пальцев она расстегнула замок и опустила ожерелье мне в руку.

— Подделка, нетрудно догадаться! Я буду носить его с бежевым костюмом. Днем это выглядит как-то нелепо.

Свет мягко играл на каждой жемчужине, рождая в них золотистый отлив. Я готов был держать пари, что жемчуг натуральный и ожерелье ей обошлось в кругленькую сумму.

—Когда мы пойдем на презентацию романа, — сказала она, — я непременно должна выглядеть красивой. А тебе, по-моему, пойдет темно-синий смокинг.

Жемчуг наверняка натуральный. Три тысячи? Четыре? Я не имел ни малейшего понятия. Но мне во всем виделась провокация.

— Тебе нравится? — спросила Матильда. — По-моему, смотрится неплохо. Может, немного старит, ну что ж, пускай!

— Короче, сколько ты за него заплатила?

— Сто сорок франков! Я же тебе сказала: это подделка!

Она лгала с наглостью, какой я за ней еще не замечал. Я внимательней пригляделся к ожерелью. Особенно восхищала меня застежка. Несомненно, из платины, очень тонкая ювелирная работа выдавала дорогое украшение. Ценный подарок... стоивший изрядных денег!

— Напрасно, — сказал я. — В данный момент мы не можем позволить себе никаких расходов. Похоже, до тебя не доходит, какие трудности нас ожидают.

— Но мы же богатые люди.

— Богатые? Я без работы до конца отпусков. А ты... ты потеряла место.

Матильда раздраженно передернула плечами.

— Ведь ты не допустишь, чтобы нас вышвырнули на улицу.

— Перестань заблуждаться! — И я не удержался от того, чтобы не добавить: — Скажи ему, что я не уступлю — никогда, слышишь, никогда!

Я думал, Матильда зацепится за эти мои слова и потребует объяснений. Но она ограничилась тем, что взяла у меня из рук ожерелье, и наш разговор на этом закончился. Она пустила в ход новую тактику — игнорировала меня, соблюдая полное молчание. Я перестал для нее существовать. Матильда уходила, приходила, обходила меня, как мебель; она снимала с лица краску, раздевалась, даже не глянув в мою сторону. Стоило ей улечься в постель, она выключала свет. Чтобы последнее слово осталось за мной, я включал телевизор. И сразу нападал на рекламную передачу. Между рекламой какого-то сыра и нового стирального порошка крупным планом показывали мой роман, а чей-то голос вкрадчиво мурлыкал: «Вы уже прочли «Две любви»?.. Нет?.. Тогда спешите зайти в ближайший книжный магазин. Надеюсь, там еще остался экземпляр!»

Я почувствовал на постели движение. Матильда, словно загипнотизированная, смотрела на экран, как на седьмое чудо света.

А на следующий день к нам в дверь постучала судьба. В девять утра мне позвонил некий Мелотти, телепродюсер. Он желал меня срочно видеть. Но поскольку днем он занят, то назначает мне свидание на вечер у себя дома. В Нейи, в двадцать один час. Он будет в восторге, если я приду с женой. Он изложит мне свой проект за ужином. Желая подразнить Матильду, я передал ей приглашение. Уверенный, что она пошлет меня куда подальше. Она же, наоборот, с радостью приняла его, а я, хорошенько подумав, раскаялся в том, что согласился на эту встречу. Если он предложит мне роль, я буду вынужден отказаться. Телевидение мне заказано. А что он мог предложить мне, если не роль? Какая досада!.. Но, может быть, я ошибаюсь. Посмотрим. Если речь пойдет о дубляже, то согласен. В этом деле я спец.

Матильда почистила перышки. На секунду у меня закралось подозрение, что этот Мелотти... Почему бы и нет? Я пообещал себе глядеть в оба, и мы поехали на ее машине. Мелотти вел себя любезно, отпускал Матильде комплименты без пошлости, а за ужином поддерживал приятную беседу. Я сразу обрел уверенность, что между ними ничего нет. Но то, чего я боялся, свершилось. Он заговорил о моей книге.

— Вы читали? — спросил он. — Отличный роман, не правда ли? Постановщику предстоит нелегкая задача. Все решает стиль. В нем заключен такой нюанс отчаяния...

Он щелкнул пальцами. Я прекрасно видел, что Матильда сидела как на раскаленных угольях.

— Автор объявится в момент выхода фильма на экран, — продолжал Мелотти. — Все это оговорено заранее — можете не сомневаться! Это великолепнейший блеф, как в покере, еще не виданный доселе... Но вернемся к нашему делу. Помните фильм «Тарас Бульба» с Гарри Бауром в главной роли?

— Нет. Я тогда еще под стол пешком ходил.

— Так вот, я намерен сделать из этой повести кинодраму...

Он с воодушевлением раскрыл нам свой проект и в заключение предложил мне роль в своем фильме. Я не мог отказаться наотрез.

— Дайте мне подумать. Для меня ваше предложение — полная неожиданность... такой тонкий образ...

Я путался в словах. Матильда наблюдала за мной суровым взглядом, поджав губы. Мелотти удивился:

— Это серьезная роль. Вы станете кинозвездой на другой же день.

— Такой шанс нельзя упускать, — пробормотала Матильда со злобной иронией в голосе.

— Вот именно! — сказал Мелотти. — Я рассчитываю на вас, дорогая мадам, постарайтесь уговорить мужа.

Конец трапезы был для меня кошмаром. Матильда кокетничала; Мелотти был польщен и лез из кожи вон, намечая главные сюжетные ходыбудущего фильма, плавными движениями длинных пальцев старательно выстраивая в пространстве задуманные декорации. А я... я перебирал в уме упущенные возможности одну за другой. И все из-за чего, Господи, из-за чего? Из-за моей глупой ошибки вся моя жизнь катилась к чертям! Я улыбнулся, допивая ликер, которым нас угостили под занавес. Вроде бы клубничный. Мелотти засек эту улыбку.

— Ах! — сказал он. — Вот видите... До вас постепенно доходит... Об этой постановке еще заговорят.

Несчастный! Знал бы он, что у меня на душе! Я пообещал ему дать ответ как можно скорее, и мы расстались на дружеской ноте. Едва мы сели в машину, Матильда спросила:

— Ты принимаешь его предложение?

— Нет. Оно меня не интересует.

Я резко тронул с места под жуткий скрип в коробке скоростей.

— Насколько я понимаю, — сказала Матильда, — телевидение тебя пугает? Мне это совершенно ясно... Зачем ты так мчишься? Мы не спешим... Я хочу, чтобы ты мне ответил. Телевидение тебя пугает?

— Эта роль не моего плана.

Она расхохоталась.

— Лжец! Правда заключается в том, что ты больше не решаешься показаться на экране. Покончим с этим, Серж. Мне осточертело играть в прятки.

Я чуть не налетел на болвана, который выскочил слева, слепя фарами. Булонский лес был безлюден. Хорошее местечко для объяснений. Я сбавил скорость.

— Давай! — сказал я ей. — Выкладывай все начистоту.

— Это из-за Мериля, — начала она. — Ты боишься... Думаешь, я не поняла?

— Ладно, — сказал я. — Это из-за Мериля.

Я повернул к ней голову. Мне показалось, что у нее расширились глаза, полные тревоги и безумия.

— Остановись! — закричала она. — Остановись... Дай мне выйти.

Я прибавил скорости. Она хотела было открыть дверцу, но, не сумев, схватила меня за руку. Я попытался вырваться. Машину занесло. Фары осветили деревья вдоль дороги. Они надвигались с головокружительной быстротой. И все же у меня хватило времени осознать приближение чудовищного узловатого ствола, поблескивающего бурой корой. Он раскололся с оглушительным треском.

Глава 8

Такое впечатление, что пробираешься, пробираешься сквозь заросли, раздвигаешь лианы, сражаешься с чудищами в полумраке леса... А между тем где-то есть свет: его чувствуешь; иногда он вспыхивает... вдыхаешь какой-то запах... потом опять приходится блуждать; и снова тьма... Матильда... Она здесь... Она подает мне руку... за нами звонкая пустота... Мы спускаемся по ступеням... Да здравствует новобрачная!.. Да здравствует господин мэр!.. «Теперь мой черед угощать, молодой человек. Жермена, принеси нам рикар!» Теперь свет совсем близко... Большой сад залит солнцем... Оранжевый зонт... и внезапная боль... Чьи-то стоны... Голос издалека:

— Он приходит в себя.

Благотворная боль... Я жив... Я знаю... Я знаю, кто я такой... Голова просто разламывается... Но почему?

— Не надо двигаться!

Кто это говорит? Ах! Свет озаряет мою память... Он выхватывает ствол дерева, который вот-вот налетит на меня... Нет! Я не хочу, чтобы меня трогали.

— Господин Миркин...

Я возвращаюсь во тьму. Как мне хорошо в этом лесу... Голоса стихают. Главное, не покидать тьмы. Ни за что...

А потом мои глаза открываются, как занавес, который поднимается над пустой сценой. Кругом все белое — стены, кровать, стол, дверь. Больничная палата. Больничный запах. Мои ноги шевелятся. Руки слушаются. Но голова забинтована — тугая повязка унимает глухую боль, которая как бы стучит в глубине моих глазниц. А между тем я чувствую, что пришел в себя... как-то сразу... Я припоминаю удар. Снова вижу Матильду... ее рука вцепилась в мою... Где она? Я в палате один. Меня посещает ужасная мысль. Как позвонить, как позвать кого-нибудь?.. Матильда! Мне очень нужна Матильда. Может, теперь она боится меня? Вот почему ее нет здесь, у моего изголовья. Она не желает больше меня видеть. Прости, Матильда... Разве эта авария не поможет нам помириться? Разве мы не сможем все начать сначала, скажи? Я был безумцем, пусть так. Но с этим покончено. Мое безумие переродилось в боль, и когда эта боль пройдет, я выздоровею. И стану другим человеком.

Дверь открывается. Медсестра плавно приближается к моей постели. Она свеженькая. У нее такие же голубые глаза, как и у меня. Она склоняется надо мной.

— Где Матильда?

— Т-с-с.

— Вчера вечером, помнится...

— Это было не вчера вечером... Это было на прошлой неделе... Вы восемь суток не приходили в сознание. Не двигайтесь. Сейчас придет врач.

Она уходит и улыбается мне издали, приложив палец к губам. Восемь дней! Невероятно. Я прекрасно знаю, что это произошло только вчера вечером. В моей голове никакой путаницы. Но если так говорит сестра... Я слышу за дверью шаги. На этот раз доктор... Какое там! Мою кровать окружает группа ассистентов, которые пришли посмотреть на человека, чудом избежавшего гибели.

— Ну как? Пришли в себя? — спрашивает главный.

Он поднимает мне одно веко, второе, теребит руку.

— Доктор, я...

— Вы возвращаетесь издалека, старина. Не надо волноваться.

Кто-то подкатывает к кровати столик с медикаментами, и чьи-то проворные руки колдуют над моей повязкой.

— Какого черта они не пристегивают ремни? — ворчит доктор. — И при малейшем толчке вылетают через ветровое стекло, если не разбиваются о зеркало заднего вида... Вы помните, что произошло?

— Да, прекрасно помню. Жена схватила меня за руку и...

— У вас нет провала в памяти?

— Нет. Я хорошо помню все, что было перед этим.

— Прекрасно!.. Посмотрим рану.

Он ощупывает мой череп, и я подскакиваю от острой боли.

— Отлично... Сначала можно было подумать, что вас скальпировали... Завтра снимут скобки... Легкой повязки будет достаточно... Да... вполне достаточно.

Он говорит. Говорит, не умолкая. Такое впечатление, что он старается не оставить мне времени на вопросы. Меня ощупывают другие руки. Обмен замечаниями технического порядка. Медицинские термины. Мне надоело быть объектом изучения.

— Доктор... Где моя жена?

Группа перемещается. Столик отъезжает к двери. Ассистенты покидают палату один за другим.

— Доктор...

Врач садится на край постели рядом со мной. У него карие добрые глаза, сильная челюсть, под кожей играют желваки.

— Господин Миркин... коль скоро вы обрели память, то должны вспомнить, на какой скорости вели машину?

— Да, примерно семьдесят пять.

— Вы вцепились в руль. И это смягчило удар. А когда не за что уцепиться и сидишь со стороны дерева...

Пауза. Я собираюсь с силами.

— Матильда погибла?

Вместо ответа он сжимает мне плечо. Боль в голове почти утихла. Я — воплощение тишины. Мне никогда больше не увидеть Матильду. Я не очень хорошо осознаю, что это значит. Такое громадное событие, пока что оно для меня загадка. На меня надвигается тень, как вечерняя тень от тополя где-нибудь в деревне. Я тоже оказался со стороны дерева. Я закрываю глаза. Призываю ночь. Иголка колет мне руку. Прощай, Матильда...

Но при моем пробуждении она снова тут. Я слышу, как она кричит: «Дай мне выйти!» Во мне что-то съеживается, как тлеющая бумага. Я прекрасно знаю, почему мне не удается плакать — мой гнев еще не утолен. Любовник! Ведь любовник все еще жив! По мере того как возвращаются силы, я вновь обретаю способность рассуждать, и я не могу избавиться от четкой и ясной мысли: он подумает, что я убил Матильду. Для всех случившееся — несчастный случай. И это действительно несчастный случай. Только не для него. Поскольку он-то знает правду. Он с самого начала понял, что я хотел разделаться с ним, и, стреляя в Мериля, думал, что убиваю его. Благодаря Матильде, он мог наблюдать за моей реакцией. И если требовалось доказательство, он получил его от меня самого, когда я отказался явиться за премией. Так что же? Донесет ли он на меня? Скажет ли полиции: «Миркин настолько ревнив, что, убив Мериля, нарочно врезался в дерево. Он предпочел покончить все счеты, погибнув вместе с женой!» И что я смогу возразить? Я у него в руках. Теперь он поселился между образом Матильды и мною. Ну что ж, пусть говорит. Я не собираюсь защищаться.

Время от времени в палату заглядывает сиделка. Ее зовут Арлетта. У нее мягкая походка, сдержанные движения. Я для нее человек, только что потерявший жену, — несчастный малый, которого следует щадить. Его голова выдержала удар. А сердце?.. Мое сердце тоже выдержит, дорогая Арлетта. А вот нервы сдают. Я боюсь. Но кому я могу признаться, что мне страшно?

— На ваше имя поступила почта, господин Миркин. Чувствуете ли вы в себе достаточно сил?..

— Давайте, давайте!

Визитки... соболезнования... горстка изъявлений дружеского участия, довольно жалкая, по правде говоря. Летние каникулы уже разбросали наших знакомых кого куда. А еще цветы с запиской от Мелотти. Он сожалеет. Он отказывается от своих предложений. Смерть — плохая примета. Я остался один и с пустыми руками. Чем я займусь по выходе из клиники? Не исключено, что я сменю клинику на тюрьму. Право слово, пожалуй, меня бы устроил такой выход из создавшегося положения. Я не представляю себе, как буду блуждать по опустевшей квартире.

Наступает черед хирурга. Он сердечен. Внимателен. Ему тоже я рассказываю про несчастный случай. Он кивает. Дать больному выговориться — составная часть лечебного процесса. Когда хирург счел, что я поговорил достаточно, он хлопает меня по плечу.

— Через два-три дня, — говорит он, — вы будете в состоянии вернуться к своим занятиям. На голове у вас останется шрам. Но если вы измените прическу и откинете волосы назад, думаю, он будет незаметен. От мигреней я выпишу вам лекарство. Предупреждаю: вас ждут частые мигрени... возможно, сильные.

— Мне все безразлично, доктор.

Он опять смотрит на меня и при этом как бы напрягает слух — так прислушиваются к механизму, в котором вроде бы что-то разладилось. Пожав мне руку, он уходит. День продолжается. Временами меня охватывает печаль, которая выворачивает мне душу, а иногда нападает сонливость, которой я охотно поддаюсь. Арлетта не выпускает меня из поля зрения. Но ведь я не смог бы ни выброситься из окна — оно зарешечено, ни повеситься — я в пижаме и у меня нет пояса, ни вскрыть себе вены, не имея ничего острого под рукой. Должно быть, они подозрительны по привычке. Или же обнаружили у меня психическое расстройство, которое мне неведомо. А между тем у меня нет никакой охоты пытаться что-то сделать с собой. Тот, другой, этому слишком обрадовался бы... Вот если бы его не существовало, я, разумеется, наложил бы на себя руки. Ведь у меня ничего не осталось. Я потерял все. Но пока он тут, за кулисами, и я его не изобличил, я не успокоюсь.

Тягостная ночь. Кошмары. Такое впечатление, что голова пухнет, пухнет... Дежурная сестра делает мне укол. Новое утро побелило окно. Я люблю утро. Мной занимаются. Меня обихаживают, лечат. Я встаю. Правда, еще не очень твердо держусь на ногах. Иду в умывальную комнату посмотреться в зеркало. У меня борода потерпевшего кораблекрушение, затуманенный взгляд. Я внушаю жалость. Стук в дверь. Арлетта объявляет мне о визитере. И тут же входит здоровый детина.

— Офицер полиции Жирар.

Я сажусь на кровать. Он усаживается в кресло. Сейчас-то все и разыграется.

— Я пришел в связи со следствием, — говорит он. — В случаях смертельного исхода мы обязаны провести следствие — вам это, несомненно, известно... Итак... Расскажите, что произошло.

Он достает записную книжку, авторучку и готовится записывать. Зачем мне лгать? Я рассказываю ему о нашем ужине у Мелотти, нашем возвращении домой.

— Вы пили?

— Как обычно в подобном случае... немножко вина, ликер на десерт.

— Проверка на алкоголь показала, что его доза у вас в крови заслуживала внимания. О-о! Не то чтобы она была опасной, но близко к тому.

— Однако я чувствовал себя нормально... Я ехал довольно быстро, но не быстрее других... Кроме того, меня ослепила встречная машина...

Тут я несколько видоизменяю ситуацию. Не посвящать же его в нашу ссору!

— Ее шофер включил дальний свет.

— Возможно, вы заехали на левую сторону?

— Возможно. И тут жена испугалась, она схватила меня за руку, это и спровоцировало несчастный случай. Я не успел выровнять машину.

Полицейский изучает меня с профессиональным недоверием, выискивая изъян в моем показании, но я начинаю успокаиваться. В пижаме, с повязкой на голове я конечно же неузнаваем. А если бы на меня прислали донос, я бы уже знал об этом.

— Почему ваша жена не села за руль сама? Ведь вы ехали в ее машине.

— Она не любила водить.

— Несомненно, она схватила вас за руку, увидев, что вам грозит столкновение со встречной машиной.

— Не думаю.

— Однако вы в этом не уверены... Так или иначе, господин Миркин, на этом дело закрывается... Ваша жена умерла... и я весьма сожалею. Третьи лица тут не замешаны. Тем не менее я обязан подать рапорт. У вас есть страховка «от любого несчастного случая»?

— Нет.

— Ай-ай-ай! Это вам дорого встанет. По нашему указанию разбитую машину отбуксировали. Она находится в автомастерской «Универе» в весьма плачевном состоянии, как вы и сами догадываетесь. Машина старая?

— Три года.

— Значит, она уже утратила половину своей стоимости... Расходы по ремонту... расходы за помещение...

— Теперь это уже не важно.

— Да, я вас понимаю.

— Скажите... а похороны?

— Ах, правда. Извините. Я забыл, что вы восемь дней не приходили в сознание. Вашу жену похоронили в Морет-сюр-Луан. Все расходы взял на себя ее отец.

— А она... она страдала?

— Нет. Смерть наступила мгновенно.

Арлетта приоткрыла дверь.

— Не переутомляйте нашего пациента...

Полицейский встал.

— Позже я попрошу вас расписаться под протоколом. Примите мои соболезнования, господин Миркин, и скорейшего вам выздоровления.

От этого визита у меня подкосились ноги, и тем не менее я ощутил трепетную радость, будто вопреки нанесенному ей урону во мне вновь звенела жизнь. Я улегся в постель. Арлетта, сама предупредительность, предложила газеты. Нет. Я не хочу читать. Мне уже набили оскомину разговоры о моей книге. Разве что...

Мне нужно обдумать идею, которая сейчас пришла мне в голову... Она простая... но, возможно, безумная. Полицейский меня не опознал. Я знаю, он пришел допросить пострадавшего в аварии. Дело об убийстве Мериля ему и в голову не пришло, и он меня никогда не видел. А что, если, несмотря ни на что, я стал неузнаваем? И если с повязкой вокруг головы, для маскировки, я пойду к издателю и скажу: «Это я написал роман «Две любви»... Другой не замедлит объявиться. Другой, несомненно, подстерегает меня у этого поворота. Какие у него доказательства, если свидетели не опознают моей личности? Самым веским доказательством, которое я сам и выковал, служит то, что я не давал о себе знать. Выхода из этого тупика нет. Тогда подойдем к проблеме с другой стороны. Почему же до сих пор он ничего не предпринял? Должно быть, потерял голову от горя. Любимая женщина погибает в автокатастрофе, которую, возможно, я и спровоцировал, поскольку сам вышел из нее, почти не пострадав. Зная правду о смерти Мериля, он должен думать, что я убил и Матильду. И в каком-то смысле так оно и есть. Все, что произошло после того, как я купил у Боба револьвер, — звенья одной цепи... Тогда чего же он ждет? Что он задумал? Ведь не намерен же он оставить на свободе человека, который, по его мнению, виновен в двойном убийстве?

Мигрень не заставила себя ждать. Я стараюсь больше не думать, но боль ловко завладевает моими недодуманными мыслями, монтирует их вопреки моей воле, заставляет проходить чередой перед моими глазами, как светящиеся буквы новостей, бегущих по фронтону здания. Я призываю на помощь Арлетту.

Она дает мне таблетки, которые притупляют боль, не избавляя от нее. Я дремлю. Мне здесь хорошо. Я хотел бы пробыть тут как можно дольше. То, что ждет меня за стенами больницы, внушает страх. Боль отступает... Но не исчезает полностью и, возможно, уже никогда не отпустит. Она оставляет за собой шлейф забот, которые, в свою очередь, позже принесут новый приступ мигрени. Я пострадал от катастрофы сильнее, чем предполагает хирург, — в сфере, недоступной его пинцетам и скобкам. Доказательство тому — любая мысль сразу перерастает в навязчивую идею. Полицейский сказал: «Это вам дорого встанет». Исходя из его слов, я пытаюсь подсчитать расходы, высчитываю суммы к оплате, которые складываются одна с другой до бесконечности... Мне в жизни не расплатиться. Напрасно я... подсчеты продолжаются сами собой; мозг работает, как испорченный калькулятор... И тут появляется новая забота — как быть с работой. Совершенно очевидно, что на студии со мной распрощаются. Из-за постоянных отлучек... Вчера или, точнее, на прошлой неделе я почти наотрез отказался от предложения Мелотти... Я их знаю. Они пустят слух, что Миркин — конченый человек. В голове звучат их слова: «На него бесполезно рассчитывать», «К тому же никакого таланта...», «Похоже, он весь в долгах». Я закрываю глаза. Я выхожу из игры. Перешептывания продолжаются, сливаясь в непрерывное бормотание. В моей черепной коробке гул, как в тех раковинах, которые я прикладывал в детстве к уху, чтобы послушать глухой рокот моря.

— Как вы раскраснелись! — замечает Арлетта.

Врач, к которому я обратился за консультацией, дает уклончивый ответ:

— Вам необходимо себя беречь... правильный образ жизни... легкая работа, не требующая сосредоточенности.

Еще немного, и он посоветовал бы мне поступить на службу в контору. Это далеко не тот совет, который мог бы меня успокоить. То, что он добавляет, заставляет меня задрожать:

— Мы не имеем возможности держать вас у себя дольше, господин Миркин. С медицинской точки зрения вы уже выздоровели... а у нас не хватает коек... Через два-три дня вы будете свободны.

Они называют это свободой. Мне тотчас представляется жизнь вдовца — еда в ближайшем бистро, бессонные ночи в спальне, перенаселенной воспоминаниями. Я — обломок кораблекрушения. В мои-то тридцать лет!

Последующие два дня ужасны. Ко мне вернулись физические силы. Я складываю свои вещи — узелок эмигранта. Вот уж не удивлюсь, если Другой ждет меня у выхода. Я этого почти желаю. Все лучше, чем город, наполовину обезлюдевший из-за летних отпусков, где я буду блуждать, как собака, потерявшая хозяина. Придется подписывать счета, платить деньги. Я прикидываю сумму на клочке бумаги; мое материальное положение прямо-таки аховое. Ну, я выставлю на продажу свою малолитражку, это почти ничего не даст. Мне еще должны кое-что на радио; на это можно протянуть несколько недель. Что еще я мог бы сбыть с рук? Ожерелье? Черт побери, да! Замечательная мысль! Мне дадут за него добрых две тысячи франков. Я спасен хотя бы на время. И это благодаря широте натуры Другого! Такая мысль поднимает мне настроение. Формальности при выписке из больницы кажутся уже не столь гнетущими. Я прощаюсь с Арлеттой, врачом.

— Внимание, господин Миркин, не забывайте принимать таблетки. И приходите на прием, ежели с вами что-то будет не так.

Я выхожу на улицу. Погода пасмурная, дышится тяжело. У меня слегка кружится голова. Я спускаюсь в метро не слишком уверенным шагом. Похоже, мне надо всему учиться заново, начиная с умения ориентироваться в подземных переходах. Учиться жить, совершать привычные действия, учиться выносить себя самого, что труднее всего! В переходах метро по-прежнему висят объявления: «Кто написал «Две любви»?», и чьи-то руки начертали мелом ответ: «Сеги...[152] Помпиду...» Искушение, которое меня уже посещало, возвращается с новой силой. Когда я исчерпаю все средства к существованию, у меня останется последнее — открыть свое инкогнито, а дальше будь что будет! Мне уже невмоготу терпеть мое положение миллионера-голодранца.

Открывая дверь к себе в квартиру, я испытываю шок: Матильда по-прежнему тут... Невозможно удержаться от воспоминаний. Вот сейчас она выйдет из туалетной комнаты... Запах ее духов не выветрился. Я включаю все лампы. Мои глаза увлажняются. Вот теперь я теряю ее на самом деле. Мне вдруг делается так тяжело на душе, что я начинаю сомневаться: а стану ли продавать ее ожерелье? Я отыскиваю его в ящике трельяжа и, обессилев, плюхаюсь на кровать. Бусинка за бусинкой я пропускаю жемчуг между пальцами, как перебирают четки. Матильда!.. Матильда умерла по моей вине. Но мне позарез нужно знать. Мне позарез нужны деньги. Две тысячи? Две тысячи пятьсот? Возможно, больше. Я кладу ожерелье в карман и спускаюсь на лифте. Я не удовольствуюсь первым предложением и обойду несколько торговцев ювелирными изделиями. Начнем с бульвара Сен-Жермен. Мне немножко стыдно, как если бы я протянул руку за подаянием.

Человек берет у меня из рук ожерелье, чуть ли не брезгливо.

— Если вы по поводу оценки, — предупреждает он, — то мы этим не занимаемся...

И тут же поднимает брови:

— Да это подделка... Довольно хорошая... Только это дешевое украшение. Судите сами, я такие новые ожерелья продаю по сто сорок — сто пятьдесят франков... Могу показать вам их дюжины...

— Я полагал... судя по замочку.

— В нем нет ничего особенного... Вы рассчитывали его продать? Вы ничего не выручите... Разве что сдав в ломбард, но и там дадут гроши... Сожалею... До свиданья, мсье.

Я ошеломлен. И тем не менее повторяю свою попытку. Еще более унизительную, чем первая. Выходит, Матильда сказала правду. Никто ей не дарил этого ожерелья. Ну, а как же тогда пневматичка? Может, в ней содержалось предложение работы, о котором она предпочла умолчать. А телефонный звонок? Разве я все придумал? Я уверен, она догадалась обо всем, что связано с Мерилем, поняла, что произошло... Для этого любовник не требуется... А что, если никакого любовника вовсе не существует... Не может быть! Но ведь ошибся же я в первый раз, с этим Мерилем... Как тяжко все же признавать, что я мог опять ошибиться. Этот любовник служил мне оправданием. Более того, он был для меня... Я во всем этом уже запутался. В каком-то смысле я в нем нуждался. Я уподобился гладиатору, который ощетинился оружием, но в отсутствие противника стал всего лишь ряженым. Но...

Но если любовника нет, если нет больше угрозы с этой стороны, что мешает мне пойти к издателю?.. Матильда могла стать свидетелем обвинения, предъявить веские доказательства. Теперь, когда ее больше нет, остаются свадебные гости, видевшие меня лишь мимолетно. Риск тут, скорее всего, минимальный. И тем не менее я продолжаю колебаться. И захожу к парикмахеру, лишь бы еще немного потянуть время. Укорачиваю волосы. При этом шрам на голове становится заметнее. Тем лучше. Я подстригаю бороду. Это будет всего лишь их слово против моего. Но кто теперь им поверит, что автор романа «Две любви» — убийца? Меня спросят, почему я так долго не раскрывал своего инкогнито? Ответ: не чувствовал себя в состоянии встретиться с успехом; заболел. Доказательством тому — мои неоднократные отлучки на радио; а теперь — автомобильная катастрофа. Ножницы порхают вокруг моего лица. Я чувствую, что собираюсь совершить очередную глупость. Но поскольку ожерелье ничего не стоит, мне придется выходить из положения как-то иначе. Я еще не открывал своего почтового ящика. Наверное, он набит счетами, напоминаниями о долгах... Ладно, я решаюсь на этот шаг. Последний взгляд в зеркало. Лицо не особенно изменилось, но шрам сделал другим его выражение... Какая удача этот шрам! Я сказал: удача? Прости, Матильда.

Издательство находится неподалеку от моего дома. Я иду вверх по бульвару. На сей раз я, Миркин, — признанный автор романа «Две любви». В моем кармане пусто, но мне причитаются большие деньги. Они примут меня за чудака. Но ведь все выдающиеся писатели — чудаки. Теперь меня уже ничто не остановит. Я прохожу мимо книжного магазина. Бросаю беглый взгляд на витрину. Завтра весь Париж будет потрясен. Мой роман по-прежнему красуется за стеклом. Но что-то изменилось.

Я вернулся к витрине. Стал высматривать три икса на ленте. Но они уступили место имени. Я ничего не понимаю: Патрис Гараван. Кто придумал это имя? Что это значит? Я бросаюсь в магазин. Продавец мне объясняет:

— Гараван?.. Он автор романа «Две любви». Объявился уже несколько дней назад. Вы что, не читали газет?

Я что-то бормочу в ответ. Выхожу из магазина, ничего не соображая. Смотрю на книги, стоящие в ряд. «Патрис Гараван... Премия «Мессидор»... Патрис Гараван...» Иронический голос нашептывает мне: «А ты что думал? Свято место пусто не бывает!»

Глава 9

Гараван! Я уже слышал эту фамилию. Но где? Где?.. И вдруг меня осенило. Коктейль... Тип, которого наградили орденом Почетного легиона... Это произошло в тот вечер, когда я купил револьвер. Но сколько бы я ни напрягал память, я видел лишь расплывчатый силуэт седеющего мужчины. Как он посмел? Книги стояли тут, одна за другой. Патрис Гараван! Ясно, он воспользовался моим несчастным случаем. Возможно, ходили слухи, что я умираю... Ну и что? Значит, он меня знал? Ему было известно, что я автор романа? Кто же его просветил? Это мог сделать один-единственный человек на свете. Матильда!.. Матильда и он, значит... Мне, однако, легко его разоблачить. Доказательство находится у меня в руках. А не у него!

Я вернулся домой. Я уже нащупывал в кармане ключ от ящика, где запер копию рукописи. Когда я ее предъявлю — что я и сделаю незамедлительно, — им придется меня выслушать! Я прямиком прошел к письменному столу. Открыл ящик... Он пуст.

Они оставили меня в дураках, оба. И нечего больше доискиваться. Многие месяцы рукопись лежала тут. Я сдал два экземпляра издателю, а третий — последний — запер в этом ящике и больше его не отпирал. Матильда его похитила, что не составляло труда. Вечером, раздеваясь, я имел обыкновение выкладывать содержимое карманов на камин... Она взяла рукопись, чтобы передать своему любовнику. Теперь все выстраивалось в одну цепочку. А я-то... да, я испытывал к ней жалость... и продолжал любить эту шлюху... которую мало убить. Ах, как же она меня обвела... «Назови себя!.. Скажи, что ты автор романа!» А потом, осознав, что я буду молчать, они оба придумали этот ловкий маневр, — ведь стоило моей рукописи оказаться у Гаравана, и я ограблен. Я потерял право даже заикнуться об авторстве.

Я пошел на кухню и стал пить прямо из-под крана. Плеснул воду на лицо. Потоптался на месте в бессильном гневе. Что мне делать? Я побежден, побежден окончательно и бесповоротно. И все-таки я продолжал упорно искать выход из положения. Неужто я исчерпал все возможности отразить удар? Я вытянулся на кровати и заставил себя лежать неподвижно... Послушайте... Но почему?.. Почему она меня так предала? Гараван наверняка уже давно был ее любовником. Довольно странное сочетание: он — важный господин, влиятельный, богатый... а Матильда, при всей ее красоте, в его глазах стоила не больше, чем заурядная мещанка. Не говоря уж о разнице в возрасте... Ну конечно. Для Гаравана она не могла много значить!.. Приятное времяпрепровождение — и ничего более. Вот почему о разводе речь и не заходила. Возможно, он ее приметил в один прекрасный день на какой-нибудь презентации или на рекламных фотографиях, поскольку тоже занимается текстилем. Разве группа Гаравана не контролировала, в той или иной степени, некоторые фирмы, наподобие фирмы Мериля?.. С этой стороны все ясно. Ну а дальше?.. Так вот, Матильда открыла, что я убил Мериля, чего я всегда и опасался... или по меньшей мере подозревала правду и, увидев, как упорно я отказываюсь от успеха, денег, известности, все поняла. Она доверилась Гаравану. Как воспользоваться миллионами? Выдать за автора себя она не могла. Эту роль трудно сыграть. Но Гаравану по плечу обмануть весь свет. И он абсолютно ничем не рисковал, поскольку я — преступник, которого разыскивает полиция. Должно быть, он полагал, что я никогда не заговорю... Я не знал, каков он, этот Гараван, и в конце концов, возможно, он и не сволочь — я без труда влезал в его шкуру. Он долго колебался — довод в пользу того, что и у него случаются угрызения совести. На окончательное решение его толкнула смерть Матильды... Тут мне пришлось подкорректировать свою теорию. Он был сильно влюблен в Матильду. Нет, она была для него не только приятным времяпрепровождением. Совсем наоборот! И если он решился — именно в этот момент — сказать, что является автором романа «Две любви», то исключительно из чувства мести.

Голова моя раскалывалась от боли. Я принял две таблетки. Значит, это сделано из мести. Я убил его возлюбленную. Он мог бы донести на меня как на убийцу Мериля. Но плевать он хотел на Мериля, и к тому же, глядишь, суд мог отнестись ко мне снисходительно. Наконец, зачем ему обнародовать свою любовную связь с Матильдой... Правда, ему достаточно было послать в полицию анонимку... Однако выкрасть у меня книгу — шаг намного эффективнее. Я уничтожил Матильду. А он, в свою очередь, уничтожал меня. Око за око, зуб за зуб... Более того, он знал, что я знал. Само собой!.. Выдавая себя за автора моего романа, он неизбежно предусмотрел, что я стану рассуждать так, как сейчас. И в этот самый момент, где бы он ни находился, нас соединяла нить... Боже, как трещит голова!.. Не будучи знакомы, мы тем не менее невероятно близки. Превосходно осведомлены друг о друге. В особенности он! Он наверняка в курсе всех моих привычек, всех моих маний. И как я представляю его себе, в квартире на авеню Мак-Магона, так и он силится увидеть меня в тесной трехкомнатной квартирке, когда я возвращаюсь туда из больницы, ослабший, побежденный.

Я почти ощущал на себе его взгляд. Впечатление оказалось настолько сильным, что я чуть не встал со стула, как если бы звонок у дверей оповестил меня о приходе гостя. Впрочем, этот гость проникал сквозь стены, являлся чуть ли не моим вторым «я», поскольку он написал «Две любви», а значит, ближе его у меня никого нет. Какая замечательная, какая жуткая месть! Ему не хватало только одного: присутствия при моем крахе. Но ему отказано в такой радости. Несмотря на все его хитроумие! Как же он, должно быть, об этом сожалел! Я переселюсь в другое место. Не важно, куда именно. Я исчезну. И нить оборвется. Я вышел из дому, испытывая потребность очутиться на улице, в толпе, услышать шум других жизней...

Проходя мимо почтового ящика, я извлек его содержимое. Одни счета, как я и предполагал. А у меня в кармане пусто. Продажа малолитражки давала мне двухнедельную отсрочку. Я никогда не умел жить экономно. В сущности, я совсем как Матильда. Понравился галстук — я его покупал. В шкафу висело пятьдесят галстуков. А я всегда повязывал один и тот же — самый старый. Двухнедельная отсрочка! Наступил вечер. Свет уличных фонарей почти не проникал сквозь сумерки. Я зашел в недорогой ресторанчик неподалеку от Сен-Сюльпис. Телевизор работал. Рекламировали какой-то сыр. Я заказал плотный ужин, так как чувствовал себя хуже некуда. Тесное помещение. Несколько посетителей заканчивали есть, поглядывая на экран. Меня сразу охватило предчувствие чего-то неизбежного. И я почти не удивился, когда на экране появился Жак Шансель. Он пересек студию и направился к креслам. За ним следовал высокий, сутуловатый мужчина в темном костюме. Я узнал его раньше, чем назвали имя. Это был он. Я оттолкнул тарелку. Его узкое лицо показали крупным планом: глаза, полуприкрытые тяжелыми веками, лысеющий лоб, большие прижатые уши. Возраст между сорока и пятьюдесятью. Мое внимание привлекли глаза, усталые, обрамленные морщинами. Они то готовили мимолетную улыбку, в которой проглядывала насмешка, то выражали уход в себя, своего рода недоверчивое «себе на уме». Порой они открывались шире, пропуская беглый взгляд, как вспышку света, тотчас гаснущую. Я не слушал вводное слово Шанселя, а наблюдал за Гараваном, который смотрел в объектив и, казалось, вот-вот обратится ко мне. А еще у него был необычный рот, широкий и тонкий, и верхняя губа чуточку выдавалась вперед, как будто он готовился что-то попробовать, — деталь, придававшая его лицу двойственное выражение эксперта и человека, умеющего сказать «нет», но в галантной форме. Он сидел, сцепив руки вокруг колена.

— Патрис Гараван, — обратился к нему Шансель, — вам, должно быть, известно, какой вопрос нас всех занимает?.. Кто вы? Представьтесь зрителям.

— Мне сорок три года, — сказал Гараван. — Я родился в Париже. Учился в Луи-ле-Гран. Доктор юридических наук. Вот уже несколько лет являюсь президентом — генеральным директором фирмы, занимающейся текстилем. Ничего экстраординарного, как видите.

Медленная речь, продуманные интонации, а еще — голос, равнодушный, как будто бы все это вовсе несущественно.

— Семейное положение?

— В молодости был женат, затем разведен. Детей нет.

— Патрис Гараван, вряд ли вы ворвались в литературу одним махом? Вашему роману «Две любви» наверняка предшествовало что-то еще?

— Нет, ничего. Я даже ни разу в жизни не написал ни одной стихотворной строки... Недостаток времени. Но я люблю книги, разумеется... Однажды я познакомился с химиком, который был ужасно искалечен взрывом. Его история, чуть подретушированная, и послужила сюжетом для моего романа.

Гараван говорил так вдумчиво, что мне бы и в голову не пришло его оспаривать.

— Значит, если я правильно понимаю, вы написали свой роман одним росчерком пера?

В глазах Гаравана промелькнула хитроватая усмешка.

— О нет! На импровизацию я не способен. Я трудился над рукописью до самого последнего момента.

— Вы пишете сразу на машинке?

— Нет... Сначала набрасываю черновики от руки... Затем, когда мой текст меня более или менее удовлетворяет, сажусь за машинку.

Сущая правда. Именно так я и работаю. Я! А не он!

— Патрис Гараван, вы могли бы предложить рукопись издателю. Но вы предпочли участвовать в конкурсе. Почему?

— Из скромности или, быть может, из гордости. Не мне судить. Как я вам сказал, литература — не моя стихия. Был объявлен конкурс. И я подумал: если мой роман окажется не на высоте, его просто отклонят, без комментариев... Понимаете? И не придется переживать из-за отказа, который меня в какой-то мере выбьет из колеи. Именно этим и объясняется, почему я не сопроводил рукопись конвертом с указанием имени автора. Я был уверен, что мои шансы самые ничтожные. Однако меня увлекала сама игра.

Я сказал бы то же самое. Он украл у меня даже аргументы.

— А между тем вы оказались победителем. Тогда объясните нам, почему вы так долго выжидали, прежде чем заявить о своем авторстве?

Меня бы такой вопрос привел в замешательство. Но Гараван тщательно подготовился к ответу. В глазах опять промелькнула хитринка.

— Я боялся, — пробормотал он, впервые притворяясь, что подыскивает слова. — Вокруг этой книги сразу поднялась шумиха. Я занимаю серьезные посты. Любовные истории... при моей-то профессии... в моей среде... (Намек на улыбку.) Я опасался, что меня неправильно поймут. И поэтому решил сначала хорошенько подумать... Будь я моложе, а главное, если бы я собирался продолжать литературную карьеру, я бы не колебался. Однако это не тот случай.

— Но тогда, Патрис Гараван, почему же вы не сохранили секрет до конца?

— Из-за денег. Не забудьте, что я еще и финансист. Я не имею права оставлять такие деньги без употребления. Вот почему я решил передать причитающиеся мне суммы — премию, проценты и гонорары — во Французский фонд медицинских исследований.

В зале послышалось оживление.

— У него, наверное, и так много! — позавидовал официант, убирая со стола. — Кофе, мсье?

— Да, пожалуйста.

Я был оглушен, как ударом по голове. Этими словами Гараван меня добил. Его бескорыстие служило гарантией искренности. Подобную щедрость мог позволить себе только автор — подлинный автор романа «Две любви». Выхода из создавшейся ситуации не было. Меня обрекли на молчание окончательно и бесповоротно.

— Патрис Гараван, уверены ли вы в том, что успех вашей книги не заставит вас переменить свое решение? Вы, кажется, уже получили предложение экранизировать этот роман. Не открывается ли перед вами в каком-то смысле перспектива новой карьеры, хотите вы того или нет?

— Право, не знаю. Слухи насчет проекта экранизировать мой роман верны, и я уже дал согласие. Это дело кажется мне занятным. Ну а дальше? Все это для меня так ново, так неожиданно... Откровенно говоря, не знаю. Я очень дорожу моим слишком редким досугом.

— Наши зрители наверняка не знают, каково ваше излюбленное времяпрепровождение. Можете ли вы им признаться в этом?

— Разумеется. Я не делаю из этого никакой тайны. В глубине души я охотник.

— Охотник на диких зверей. Патрис Гараван — участник многочисленных сафари. А теперь кадры, подготовленные программой «Теле-Синема».

Внезапно на экране возникают заросли. По тряской дороге едет «лендровер». На переднем сиденье Гараван в куртке и шортах. Он зажал между ногами тяжелый карабин. Рядом с ним, за рулем, негр. Улыбка приоткрывает зубы. Слева тянется река, такая широкая, что ее противоположный берег выглядит бледной чертой. Следует кадр, снятый телеобъективом, — буйвол прислушивается, наклонив рога... Мне уже нехорошо. Я угадываю продолжение... Животное, сраженное пулей... Гараван, сфотографированный рядом со своей жертвой. Этот человек внушал мне отвращение. Я ненавижу его всей душой. Я убивал ради защиты. Он же устраивает бойню ради собственного удовольствия. Теперь я лучше улавливаю сущность этих тонких губ. Я больше не могу видеть этот рот. Оставив деньги на столе, я ухожу. Это смахивает на бегство.

Дома я часами предаюсь бесплодным размышлениям. Я — как шмель, который бьется в закрытое окно. Слова Гаравана точно обрисовали картину: я писал на черновиках, которые уничтожал по мере того, как перепечатывал текст, считая его окончательным. Такая педантичность теперь оборачивалась против меня. Если бы я еще вносил исправления в машинописный текст от руки, возможно, я и сумел бы доказать, что почерк мой, а не Гаравана. Но даже в этом случае, кто бы стал меня слушать, кто взялся бы сравнить два почерка? А уж тем более если бы я попытался вызвать скандал, добиваясь экспертизы двух пишущих машинок, его и моей. Да меня подняли бы на смех! Все веские доказательства, весь авторитет, все доверие на стороне Гаравана. Я не мог шевельнуть даже мизинцем. Я был его дичью. Он держал меня на мушке, чтобы прикончить, когда ему вздумается. Покинуть Париж? Но куда податься? И на какие шиши?

Я лег спать, так и не придя ни к какому решению. Я сознавал, что все пути для меня закрыты. В ту ночь у меня раскалывалась голова. Проснувшись, я начал считать наличные деньги. Осталось сто двадцать франков. На радио мне уже выдали несколько авансов, так что теперь мне причитались сущие пустяки. Франков шестьсот. Продажа малолитражки мне принесет максимум пятьсот франков. И это почти все. Мой банковский счет пуст, а на Матильдин особенно рассчитывать не приходится. Да и перевод его на мое имя потребует долгих хлопот, которые обескураживали меня заранее. Продать мебель? Неподходящий момент — все разъезжаются в отпуск. Надо искать работу, любую, лишь бы выбраться из безденежья. Но к кому обратиться? Я пережевывал все эти мысли прямо до тошноты. И тут зазвонил телефон. Может, меня просят заменить больного актера или приглашают на дубляж? Я снял трубку, готовый принять любое предложение.

— Алло?

— Говорит Гараван.

Меня прошиб холодный пот.

— Извините за беспокойство в столь ранний час, дорогой мсье. Но я хотел бы встретиться с вами как можно скорее. Речь идет о срочном деле, суть которого мне сложно объяснить вам по телефону... Не могли бы вы прийти ко мне в первой половине дня?.. Алло?

— Да, да... Разумеется. Когда пожелаете!

— Скажем, в половине двенадцатого... Шестнадцать-бис, авеню Мак-Магона...

— Договорились.

— Благодарю. До скорой встречи.

Итак, я согласился как дурак, повинуясь импульсу более сильному, чем моя воля. Потому что Гараван сильнее меня. Потому что я его боялся. Потому что скалолаза притягивает пустота. Эта встреча — невозможна, абсурдна, безнравственна. Но я уже не шел — меня уносило течением. Что ему от меня нужно? Разве он раздавил меня не окончательно?

Я приготовил себе очень крепкий кофе, но не находил сахара. Я уже сам не знал, что делаю. Я кружил по квартире, как зверь в клетке. А если, вопреки заявлениям на телевидении, он предложит мне сделку... половинную долю? А что, если он мне скажет: «Забудем прошлое. Матильда умерла... Обсудим настоящее! Смешно и думать! Тот Гараван, которого я видел вчера, с его острым взглядом охотника в засаде, подстерегающего добычу! Нет! Никогда он так не скажет! Скорее, Гараван открыл способ еще полнее отомстить мне... Но какой? Каким образом он мог добить меня окончательно? Бедная моя голова раскалывалась на части после стольких дней поисков выхода из создавшейся ситуации.

Я достал из шкафа свой лучший костюм. Тщательно привел себя в порядок. Как будто это имело хоть малейшее значение! Конечно же мне и в голову не могло прийти стараться ему понравиться. Просто я заботился о своем достоинстве. Я ощущал себя обвиняемым, который готовится предстать перед судом. И в то же время меня переполняло бешенство, холодная ярость сводила челюсти. Если он доведет меня до крайности, я нанесу ему ответный удар. В моем-то состоянии!

Я поехал на метро и уже в одиннадцать оказался перед его домом. Пришлось долго прогуливаться в ожидании назначенного часа. Мне не хватало воздуха. В одиннадцать тридцать я позвонил. Дверь открыла старая служанка и проводила меня в гостиную, которую я сразу узнал. Здесь Матильда представила мне Мериля. Здесь, в сущности, все и началось. Комната обставлена богато, но на старомодный лад. Слишком много безделушек. Старинные картины. Кресла прошлого века. Позолота. Непроницаемая тишина. Гараван появился из дальней двери и бесшумно приближался. В черном костюме. Мужем был я, но вдовцом стал он. Дальше ехать некуда. Он еще издалека протянул мне руку, которая показалась мне всепрощающей дланью.

— Присаживайтесь.

Он окинул меня беглым взглядом, позволившим ему, однако, рассмотреть меня во всех деталях. Не взгляд, а луч прожектора. Потянув за складку брюк, он уселся напротив меня на диван.

— Господин Миркин, вы, конечно, знаете, что я — автор книги, наделавшей много шума.

Спокойное лицо, выражающее сердечное расположение. Рука, вытянутая на спинке дивана. Длинная ладонь, на пальцах ни перстня, ни обручального кольца.

— Я согласился сделать ее адаптацию для кино, по легкомыслию полагая, что найти специалиста — не проблема, что в опытных сценаристах недостатка нет. Так вот, я ошибался. Хорошие сценаристы уже заключили контракт — в этом сезоне снимается много фильмов. Теперь вы догадываетесь, почему я просил вас приехать?

— Меня?.. Ведь я не...

— Знаю. Но в шестьдесят восьмом вы написали роман, полный достоинств, который назывался... кажется, «Вкус слез». Я неошибся?

— Нет.

— Этот роман увидел свет в крайне неудачный момент. Его никто не читал. Я заметил его тогда и даже сказал себе: «Изумительная книга, которая говорит о тонком восприятии, довольно редком для молодого писателя». А мне как раз и нужна помощь такого человека, как вы, по крайней мере на первой стадии работы. Режиссер еще не назначен. Он и выберет автора диалогов. Но описательной частью сценария я хотел бы заняться сам. Хочу быть уверенным, что суть романа: не будет искажена в фильме... Вы читали мой роман?

Первый удар! Я понял, что их будет еще много, если я не прекращу этот разговор немедленно. Но я себе больше не принадлежал. Меня словно заворожил его наглый цинизм.

— Да. Читал.

Он улыбнулся, и глаза его заблестели.

— Тогда вы могли обнаружить, что между вашей книгой и моей существует своего рода близость... и даже более того...

— Какое-то родство?

— Вот именно.

Он упивался этой игрой, которую вел по своей прихоти. Она обретала характер изощренной корриды, где каждый пасс тщательно рассчитан на то, чтобы получить преимущество над противником. Гараван не спускал с меня глаз. Он знал, что я опасен. Я чувствовал, в каком он находится напряжении, хотя внешне и казался по-прежнему невозмутимым.

— Я уже говорил о вас с моим продюсером, — продолжал он. — Естественно, он предоставляет мне полную свободу действий при условии, что я сумею работать быстро. Он намерен снимать в сентябре. Хотите ли вы работать со мной?

Он доверительно наклонился ко мне, и я увидел его совсем близко, как видел дерево, убившее Матильду.

— Для первой стадии работы нам потребуется не больше месяца. Предлагаю вам пятнадцать тысяч франков. Вы согласны?

Он несомненно знал о моих денежных затруднениях. Он знал меня лучше полицейского, лучше исповедника.

— Для начала мы обоснуемся тут, поскольку мне еще предстоит уладить много дел. Затем уедем из Парижа. Я приобрел загородную виллу. Там нам будет совершенно спокойно. Добавлю одну деталь, важность которой не должна от вас ускользнуть: если фильм получится — а он получится, — то, возможно, это окажется удачным стартом для вашей собственной карьеры. Кстати, ваше имя будет фигурировать в титрах.

Он ждал. Он следил за мной. Не наброшусь ли я на него? Возможно, под маской спокойствия гнездился страх, поскольку он добавил:

— Советую вам согласиться, господин Миркин.

Понимай: «Вы у меня в руках. Не забывайте, что достаточно мне сказать слово...» Я передернул плечами:

— А если я откажусь?

— Вам останется только пожалеть об этом.

На сей раз его голос прозвучал резче. Он спохватился и продолжал в более дружелюбном тоне:

— Вы опасаетесь, что окажетесь не на высоте, не так ли?.. От вас потребуется перо романиста. Я расположен всячески поручиться за вас, господин Миркин. Вы можете отнестись ко мне с полным доверием.

Я улыбнулся, так как слова его прозвучали нелепо.

— К работе нужно приступить уже завтра, — добавил он. — Нельзя терять ни минуты.

Он встал, прошел к ломберному столику за книгой и протянул ее мне. Это был мой роман «Две любви».

— Перечитайте, — сказал он, — чтобы глубже постичь содержание. И, если мое предложение вас привлекает, сообщите мне ответ вечером по телефону.

Он продолжал стоять, не спуская с меня глаз. Я думал о буйволе в зарослях саванны. А он остерегался моих реакций раненого зверя. Возможно, он был вооружен. Именно в этот момент преимущество оказалось на моей стороне. Я-то знал, что ничего такого не сделаю, так как чувствовал себя сломленным. Мною руководило только любопытство, тогда как он был вправе опасаться чего угодно. Он не мог не знать, что я достиг предела того, что можно вынести. Он выждал несколько секунд, сочтя себя господином положения.

— Чего бы вы хотели выпить? Виски? Портвейн? «Чинзано»?

— Портвейн, пожалуйста.

Он потянул за шнур, который заканчивался помпоном, как в старых английских фильмах. На звонок вошла служанка, толкая сервировочный столик на колесиках, заставленный бутылками. Он налил мне вина, заговорив еще дружественней, с ноткой взволнованного сочувствия.

— Мне сказали, что вы стали недавно жертвой трагического случая. Это также одна из причин, побудивших меня предложить вам сотрудничество. Нехорошо, когда такой человек, как вы, остается под гнетом невосполнимой утраты. Я хорошо знаю, о чем говорю...

Его голос едва заметно дрогнул. Наши взгляды опять встретились, но он уже взял себя в руки. И с невозмутимым видом поднял стакан.

— За наш успех, — пробормотал он.

На прощание он тепло пожал мне руку.

— Жду вашего звонка с большим нетерпением, господин Миркин.

На улице я почувствовал себя хуже, чем когда покидал клинику.

Глава 10

Я уже знал, что приму предложение Гаравана. Будь у меня время и охота, я взял бы листок бумаги и разделил его на две половинки. Слева доводы «за». Справа доводы «против». Но я слишком устал. И потом, от меня больше ничего не зависело. В любой момент Гараван мог донести на меня в полицию. Так что лучше соглашаться. Может, он хотел меня изучить, убедиться, что я не закоренелый преступник, а несчастный человек. Может, он захотел дать мне шанс отплатить ему по заслугам? Я внушал это себе, чтобы приободриться. Но то была неправда или, по крайней мере, не единственная правда, потому что их было несколько. Во мне жили весьма противоречивые правды.

Я направился прогулочным шагом в сторону Елисейских полей. Во время ходьбы легко размышлять. Правда, мне хотелось больше узнать о Гараване. Как Матильда могла стать его любовницей? Чувственное увлечение? Ладно, это я мог допустить. Но этот траур! Это горе, которое, похоже, и было движущей силой его поведения! Он — крупный буржуа, а она — молоденькая модистка! Тут крылось что-то непонятное. Правда и то, что Гараван меня привлекал. Мне следовало сразу съездить ему по физиономии. Я этого не сделал, и совершенно не мог объяснить себе почему. Признаться, я сам себе напоминал читателя романа с продолжением, который день за днем ждет, что же будет дальше. Не моя вина, если я превратился в зрителя своих же странных нравственных мук...

Я обедал в закусочной среди молодежи с разным цветом кожи, изъяснявшейся на всех языках мира. Существовала еще одна вещь... одна правда, быстро ускользавшая, которую мне не удавалось постичь. Я уже отказывался думать. Он выпишет мне чек, и это, естественно, положит конец самой унизительной заботе о хлебе насущном. Выпив кофе, я позвонил ему.

— Алло?.. Господин Гараван?

— Ах, Миркин!.. Вы подумали?

— Да. Я согласен.

— В добрый час. Вы доставили мне огромное удовольствие. Но если вы свободны, мы могли бы приступить к делу не откладывая... Мне предстоят еще два свидания; я буду занят до пяти. После пяти, если не возражаете...

— Договорились.

— В таком случае я жду вас.

В пять старая горничная проводила меня в кабинет Гаравана.

— Мсье скоро вернется.

Я прошел в просторную комнату, мрачноватую, как и вся квартира. Дубовые панели. Книжные шкафы. Кожаные кресла в английском стиле. Несколько картин в духе Коро. Приходила ли сюда Матильда? На письменном столе фотография. Я подошел ближе. Фотография немолодой женщины, некогда, по-видимому, красивой. Судя по линии рта, по овалу лица, мать Гаравана. Как трогательно! Вот уж не думал, что Гараван когда-то был мальчиком. Моя книга лежала на бюваре раскрытая, как труп на операционном столе. Я видел на полях пометки — черточки, крестики, стрелки, — сделанные красным карандашом. Вошел Гараван.

— Ах, Серж... Вы уже здесь! Извините, меня задержали.

Эта внезапная фамильярность в обращении меня удивила, но не шокировала. Скорее, она льстила мне как признак уважения, которого мне больше всего и не хватало в жизни.

— Устраивайтесь поудобнее, старина. Ну и жара!

Это был другой Гараван — Гараван для узкого круга, улыбчивый, щедрый на знаки внимания.

— Итак! Как вы представляете себе нашу работу?.. Садитесь рядышком. Вот бумага, карандаши... Если хотите, мы его разберем по косточкам, этот роман, или же вначале определим последовательность событий? Может быть, вы предпочитаете, чтобы мы проследили за чувствами, отмечали их рост, эволюцию?.. Решайте сами... Вы знаете лучше меня, какого метода следует придерживаться... Между нами говоря, при первом чтении роман производит сильное впечатление, но стоит копнуть глубже, и замечаешь, что характеры утрированы и автор манипулирует героями, чтобы добиться определенного эффекта... У вас не создалось такого впечатления?

И тут до меня дошла вся абсурдность сложившейся ситуации. Чего он хотел, так это разрушить мою книгу у меня же на глазах, проявляя видимость искренности, с какой он вынужден ее критиковать.

— Можете быть со мной откровенны, — продолжил он. — Я не самолюбив. Разумеется, я не стану трубить на всех перекрестках, что мой роман — слабое произведение. Его считают хорошим — тем лучше. Но возьмите, к примеру, ревность Робера, главного героя. Как по-вашему, правдоподобен ли его образ? А сами вы ревновали, Серж?

— Да, случалось...

— Я хочу сказать — ревновали до умопомрачения?

— Думаю, что да.

— Тогда вам известно, как и мне, что ревнивец ничего не позволяет, ничего не пропускает, ничего не прощает. Робер должен был убить жену, а не любовника.

Он подтолкнул ко мне шкатулку с сигаретами и, наверное, удивился, увидев, что я взял сигарету недрогнувшей рукой.

— Теперь я полагаю, — сказал он, — что ошибался. Не бойтесь высказаться определенно и напрямик. В данный момент я доискиваюсь до истины.

— Возможно, вы и правы.

— Нет! Никаких «возможно». Ваше мнение?

— У меня еще нет мнения.

— Так вот, по-моему, он должен был убить жену... Это слабый момент в развитии сюжета. И мы должны внести коррективы. Одно дело — литература, а другое — кино. Оно не прощает никаких промахов.

Я наблюдал, как он сужает круги, подготавливая почву с устрашающей ловкостью. Он будет мучить меня без передышки, чтобы выудить признание.

— Есть в романе и другое слабое место, — сказал он. — Опять же касающееся ревности... Говорю вам, эта книга написана головой, а не нутром!

— Вы судите сурово.

— Потому что люблю докапываться до сути. Посмотрите, Серж, перед вами человек, снедаемый ревностью. Для ревнивца не существует моментов, когда он питает доверие. Любовь для него изначально сомнение, недоверие, подозрительность, тревога... Правильно я говорю?

— В его страсти уже заложено убийство. Вот это нам и следует внушить с первых же кадров.

— Согласен с вами. Но в таком случае вы расскажете уже совсем другую историю.

— Ну и пусть, если она правдивее, жизненнее!

Я встал. Меня трясло от бешенства, но я ничего не мог поделать.

— Послушайте, Гараван... — начал я.

Но он сразу прервал меня с чистосердечной, светлой улыбкой:

— Зовите меня Патрис... Мы работаем рука об руку, не правда ли? Так что церемонии побоку. Что вы собирались мне сказать?

Я засунул кулаки поглубже в карманы, прошелся по пушистому паласу, потом обернулся и посмотрел Гаравану прямо в глаза.

— К чему вы, в конце концов, клоните?

Он развел руками в знак бессилия, но продолжал улыбаться.

— Я ищу. Мы ищем... Видите ли, для меня сейчас недостаток этого романа в том, что он показывает незаурядных людей, поставленных в исключительные обстоятельства. Тогда как нам, наоборот, нужно будет показать совершенно заурядных людей, таких, как вы и я, но тем не менее способных на какие-то крайние поступки... Понимаете?.. Я побуждаю вас к тому, чтобы попытаться идти по этому пути. Поговорим о нас... Допустим, это наша с вами история... Таков замысел продюсера. И он прав.

Зазвонил телефон. Мы вздрогнули, как парочка, занятая любовью.

— Ответьте, — сказал Гараван. — Скажите, что меня нет дома... Или нет, скажите, что вы — мой секретарь, и спросите, что передать.

Я снял трубку.

— Мсье Гаравана нет дома. С вами говорит его секретарь.

Достав из ящика письменного стола несессер, Гараван подпиливал ногти.

— Да, записываю... Мсье Бетель, прекрасно... Мсье Гараван будет завтра утром... Пожалуйста, мсье.

Гараван одобрительно кивал. Я положил трубку на место.

— Очень хорошо, — сказал он. — Самый подходящий тон... Этот тип — зануда. Никакого значения. Но, если бы я смел, Серж, я попросил бы вас, когда звонят в вашем присутствии, отвечать вместо меня. Вас это не затруднит?

— О-о! Ничуть.

— Итак, на чем мы остановились?

Он это знал не хуже меня, но желал подчеркнуть, что продолжает вести игру и задавать вопросы надлежит ему, а отвечать — мне.

— Вы говорили о том, что нам следует трактовать эту историю как свою собственную.

— Вот именно... Но в таком случае, мне думается, нам следовало бы пересмотреть возраст персонажей. Они слишком молоды — я отдал себе в этом отчет уже задним числом. Кто такой, в сущности, ревнивец?

Скрип пилочки терзал тишину.

— Это тип, склонный к мести, — продолжал Гараван, — даже еще до того, как у него появится повод... Но, если ревнивец слишком молод, его месть будет лишена размаха, не так ли?.. Существует состояние всепоглощающей ревности, сверхчувствительности к обиде, которое мы обязаны передать... Вам сколько лет, Серж?

— Двадцать восемь.

Гараван задумчиво отполировал ногти о рукав.

— В вашем возрасте еще легко прощают. В моем — нет. Вот почему я и хотел, чтобы нашему Роберу стукнуло сорок... Такой возраст позволил бы нам по-другому толковать его поведение.

Наконец-то он подошел к этому вопросу, приближаясь с бесконечными предосторожностями, шаг за шагом, кружным путем, словно желая выйти на зверя с подветренной стороны. В дверь постучали.

— В чем дело? — крикнул он, и его голос внезапно зазвучал сердито.

Старая служанка опасливо просунула голову в дверь.

— Приехали грузчики, мсье.

— Мы перебираемся в деревню, — вздохнул Гараван. — Хорошо, иду. Извините, Серж. Я отправляю туда свои коллекции. Увидите, они вас заинтересуют. Если позвонят, ответьте за меня, пожалуйста.

Он быстро вышел. А я воспользовался его отлучкой, чтобы отдышаться. Нервы у меня были так напряжены, что я уже только и мечтал, как бы откинуться в кресле, протянуть ноги, полностью расслабиться. Я уже четко представлял себе, в чем заключается его план. Под предлогом переделки моей книги в сценарий он задался целью заставить меня заново пережить мою жизнь с Матильдой и подтолкнуть к рассказу об автомобильной катастрофе так, как он ее себе представлял, то есть как о преднамеренном убийстве. После чего он выдаст меня полиции. Другого толкования быть не могло. А я? Разве мне и самому не хотелось способствовать этому? Разве не за этим я сюда пришел? И да, и нет... Я был не в состоянии дать однозначный ответ. В данный момент мне хотелось побольше узнать о его замысле. Я этого страстно желал. Скрытая борьба меня возбуждала. Ненависть к Гаравану действовала на меня как спиртное. Кто-то любил Матильду сильнее меня! Кто-то ненавидел меня больше, чем я ненавидел несчастного Мериля! И насколько Гараван прав! Я только и способен на жестокую, мгновенную, глупую месть. Тогда как он не спешил. Он убьет меня со своей непроницаемой улыбкой хорошо воспитанного человека. Он уже приступил к препарированию моего романа, и тот истекает кровью под его проворным ножом. Вскоре от этой книги, в которую я вложил всего себя, ничего не останется. Но я вынужден соглашаться со справедливостью его критических замечаний. Еще немного, и мне будет стыдно, что я написал эту историю. Кошмар!

Он вернулся с подносом, заставленным бутылками и стаканами.

— Бедняжка Анриетта, — сказал он, — и вправду стареет. Этот переезд заставляет ее терять голову. Вернее, то, что она называет переездом — на самом деле это всего лишь отправка некоторых вещей. Я отправляю в деревню свои коллекции, как я вам уже сказал, книги, кое-какую мебель... в сущности, совсем немного. И твердо намерен сохранить за собой эту квартиру, принадлежавшую моей матери... Я провел тут детство. Не очень веселое. Я почти не знал отца. Он скоропостижно скончался от разрыва сердца. Мама меня немного подавляла, если вы представляете себе, что я хочу сказать, Серж... Портвейн?

— С удовольствием.

Он ловким жестом налил мне вина.

— Мне повезло, — продолжил он, — я нашел в деревне очень приятный дом... В делах я удачлив... И вот сейчас я его благоустраиваю по своему вкусу. Вам наверняка понравится. Жить здесь стало просто невозможно. Меня поминутно беспокоят. Я даже подумываю...

Он медленно поставил свой стакан обратно на поднос.

— Извините меня за бестактный вопрос... Связаны ли вы каким-либо контрактом или свободны, совершенно свободны?

— Я свободен.

— В таком случае не согласитесь ли вы по-настоящему стать моим секретарем?.. Я спрашиваю вполне серьезно. Вы себе не представляете, какую почту я теперь получаю! Я просто не знаю, с какого конца к ней подступиться. Само собой, я обязан ответить на все эти письма, но у меня не хватает мужества. И знаете, поклонницы, в моем возрасте...

Он шаловливо захихикал, что прозвучало неуместно в его строгом кабинете.

— А кроме почты, телефонные звонки множества знакомых, которые полагают, что их поздравления доставляют мне удовольствие. Вы лучше меня найдете для них подходящие слова. Соглашайтесь, Серж, и вы не пожалеете. Я оценю ваши услуги... очень щедро. Что вы на это скажете?

Я часто смотрел документальные фильмы об Африке. Один из них пришел мне на память. Крупного хищника — из тех, к кому приближаться рискованно, — загоняют в яму, замаскированную ветками, забивают издалека, практически незаметно для животного. Гараван загонял меня постепенно. Он все предвидел, все подготовил... Даже это предложение, которое наверняка составляет часть его плана. Он считал, что может со мной хитрить. Я изобразил на лице нерешительность. Он снова взял в руки стакан, но не пил, а посматривал на меня из-под прищуренных век.

— Я несколько смущен.

— Но вам нечего смущаться! — вскричал он. — Это я буду вам премного обязан. Скажу вам по секрету: я человек скрытный и даже робкий... Да, робкий. Мне требуется невероятно долгое время, чтобы привыкнуть к новым лицам. С вами же я чувствую себя легко, потому что вы хорошо знакомы с проблемами, с которыми столкнулся я... Я имею в виду литературные проблемы... Мы понимаем друг друга с полуслова, и поэтому вам нет цены.

Он осушил свой стакан и машинально посмотрел его на свет.

— Ну что ж, — сказал я, — да будет так. Когда приступать?

— Благодарю... Благодарю вас, Серж... С завтрашнего дня, если пожелаете. Скажем, с девяти до полудня и с четырнадцати до восемнадцати... Вас устраивает такой распорядок дня?.. Отлично!

Он извлек из внутреннего кармана чековую книжку.

— Нет, не возражайте. Это вам на первые расходы... Одна деталь меня несколько смущает... Ваша борода... Я ничего против нее не имею... но предпочитаю, чтобы вы ее сбрили... Вам предстоит принимать людей... а у Патриса Гаравана привыкли к известному... как бы это сказать... известному стилю.

Черт побери! Гараван стремился вернуть меня к облику, который запомнили свидетели из «Золотой рыбки». Он протянул мне чек. Я прочел вписанную им сумму: тысяча франков. Сложив чек, я суховато поблагодарил. И я знал, что он понял: я не поддался на обман.

Он посмотрел на свои часы — спортивные часы со множеством циферблатов, которые никак не вязались с его черным пиджаком отличного покроя.

— Уже поздно, — сказал он. — Мы возобновим работу завтра. Мне кажется, дела наши идут неплохо, не правда ли? И я представлю вас Оппенгейму, моему продюсеру. Очаровательный человек, и ничего от промышленника. Его цель — не коммерческий фильм, а фильм искренний, способный тронуть зрителя, понимаете?

Он проводил меня до лестницы и пожал мне руку.

— Я очень доволен, Серж, очень доволен... Поскорее возвращайтесь!

Дома я долго стоял под душем. Как древние, я верил в то, что вода смывает позор. Секретарь Гаравана! Среди всех гримас жизни эта наверняка выглядела самой отвратительной. На следующее утро я перевел деньги с чека на свой банковский счет и сбрил бороду. Отныне мое нагое лицо напрашивалось на изобличение. Я позвонил у дверей Гаравана. Меня приняла старая Анриетта.

— Мсье нет дома, но он сказал, что вы знаете, чем надо заняться.

— Да, я в курсе.

Я направился прямо к письменному столу, на краю которого лежала стопка нераспечатанных писем и записка Гаравана:

«Извините меня. Я должен на сутки уехать. Отправьте почту. Благодарю».

Я сразу узнал почерк. Тот самый, что на конверте пневматического письма. Значит, сомнений больше нет. Человек, писавший Матильде, а также наверняка тот, кто звонил ей по телефону, — именно Гараван. Но, по мере того как сомнения рассеивались, мое озлобление оживало. Оно еще больше усилилось, когда я стал просматривать письма, по сути дела, адресованные мне. «Я только что прочел «Две любви», и роман меня потряс... Ваша столь волнующая книга рассказывает мою историю почти что слово в слово... Какое глубокое постижение психологии и какая тонкость чувств...» По большей части писали женщины. Одна из них начала письмо так: «Мэтр, прочитав ваше замечательное произведение, я почувствовала такую близость к вам...» Я даже обнаружил в конверте фотографию — молодая женщина в шортах с теннисной ракеткой в руке. Я был не только удивлен обилием писем, поскольку не имел за плечами никакого опыта писательского успеха, но еще и тронут, взволнован столькими знаками уважения. Значит, у меня, такого одинокого, такого покинутого, есть друзья, бесчисленные друзья. А Гараван осмеливался подвергать меня подобному испытанию! Фимиам славы — моей славы — мне приходилось вдыхать опосредствованно, стыдясь ее и как бы украдкой. Я его убью! Из нас двоих один лишний. Гараван подготовил для ответов визитные карточки. Я впрягся в работу. «Весьма польщен», «Благодарю Вас» и тому подобное.

Иногда я придумывал варианты. Употреблял менее избитые обороты, выражал благодарность в более субъективной манере. Но как бы я себя ни обманывал, я оставался его подручным. Его негром! В десять я все бросил и сбежал, чувствуя, что больше не могу. Прохаживаясь по улице, я выкурил две или три сигареты. Я был волен в любой момент сказать Гаравану: «Вы подлец!» И хлопнуть дверью. Но такая свобода действий меня связывала. Возможно, это звучит чудовищно, но я охотно убил бы Гаравана, однако не желал вызвать его неудовольствие.

Я вернулся, чтобы доделать работу. Я также записал несколько телефонных звонков, условился об одном-двух свиданиях. После полудня я купил черные очки. В них я почувствовал себя более защищенным. Гараван уже был дома, когда я вернулся. Мне пришлось извиниться за то, что я отлучался. Я ужасно досадовал на себя за то, что он засек мою отлучку.

— Да нет же, дорогой Серж. Это мне следует извиниться перед вами. Вы вправе думать, что я — человек неорганизованный: говорю вам, что буду отсутствовать, а сам возвращаюсь ранее обещанного срока. Все это кажется непоследовательным... Но так нынче складывается деловая жизнь... Вы, я вижу, провернули большую работу. Остальное может и подождать... Если завтра меня будут спрашивать, скажите, что мы уезжаем на месяц в путешествие. А через два дня мы переедем в деревню.

Гараван был говорлив. Он, с первого взгляда производивший впечатление человека неприступного, манерного, со мной держался непринужденно. Это выражалось в том, что он слишком много себе позволял и слишком много говорил. Мы играли в игру со смертельным исходом, и тем не менее его голос звучал дружелюбно, а его отношение ко мне выдавало желание произвести приятное впечатление.

— Вы размышляли над нашей историей? Лично я много думал о ней. Что меня все больше и больше смущает, это взрыв, в результате которого наш герой получил увечье... В это трудно поверить... Нет ли в письмах, которые вы прочли, умных критических замечаний?

— Нет. Зато много похвал.

Гараван, стоявший посреди кабинета, руки в карманах, сделал несколько шагов к окну и, приоткрыв шторы, выглянул на улицу, словно за кем-то наблюдая. Позднее я заметил, что эта его привычка походила на своего рода манию, так же как манера, проходя мимо двери, прислушиваться. Может, он любил подслушивать под дверьми?

— Не слишком ли вы скучали?

— От чего именно?

— Читать столько писем.

Я покраснел.

— Нет. Немного однообразно, конечно. Хотите, я зачитаю вам выдержки?

Он рассмеялся и поднял руку.

— Нет. Увольте. Это по вашей части. Не по моей!.. Я сказал, что много размышлял над этим взрывом... В романе можно описать все что угодно. Но в фильме... Не думаете ли вы, что сцена увечья Робера рискует показаться с экрана несколько... мелодраматичной? И даже слегка комичной?

Я запротестовал. Мне надоели эти постоянные намеки.

— Вы, несомненно, правы, — согласился он. — Больше всего я опасаюсь, как бы лучший эпизод фильма — взрыв — не оказался не на своем месте. Я предпочел бы им закончить... Ведь можно по-разному объяснить причину увечья нашего героя... Лично я прекрасно вижу, что он сам и подстроил этот взрыв с целью убить жену... Или, еще лучше, он подстроил автомобильную катастрофу. Я представляю себе его за рулем...

— Но ведь это невозможно! — вскричал я. — Послушайте... вы водите машину? Какая у вас машина?

— «Порше».

— Тем более. Как можно быть уверенным, что сам выйдешь живым, целым и невредимым из катастрофы, в которой погибнет ваш пассажир?.. Совсем недавно я пережил почти такой же случай.

— Ах, правда! — сказал Гараван. — Простите.

— Я чуть не погиб. А между тем мы ехали не очень быстро, я вел машину осторожно. И у меня не было ни малейшего желания убивать жену.

Последовало смущенное молчание. Гараван осознал, что предпринял неловкий маневр, а я упрекал себя в слишком спонтанной реакции. Похоже, мы оба почувствовали, что наша игра должна подчиняться более тонким правилам и следует избегать слишком прямых намеков. Ему не положено выглядеть нападающим, а мне — обороняющимся.

— Мы вернемся к этой проблеме, когда сможем рассуждать спокойнее. Разумеется, вы поселитесь у меня. Я не намерен заставлять вас ежедневно приезжать на виллу и возвращаться в город. Я могу предложить вам одну из нескольких комнат, имеющихся в моем распоряжении. Это меня ничуть не стеснит. Возьмите с собой только самое необходимое, так как в моем автомобиле мало места для багажа.

— Это далеко от Парижа?

— Около восьмидесяти километров. Поблизости от Ла-Рош-Гюйона. Вы не суеверны? Тем лучше, так как на этой вилле недавно совершено убийство. Именно по этой причине мне и удалось приобрести ее по сходной цене. Владельцу хотелось избавиться от нее как можно быстрее... Однако, возможно, вы знали жертву?.. Это некий Жан-Мишель Мериль. Газеты много писали об этом деле.

Я снял с носа черные очки. И предъявил Гаравану невозмутимое лицо.

— Разумеется, — сказал я. — Весьма любопытное дело.

Глава 11

Автострада... Мант... Ветей... Вопреки собственной воле, я заново переживал то ужасное путешествие. Гараван как бы угадывал мое волнение. Разумеется, так оно и было — он даже старательно его провоцировал: вел машину не спеша, окружал меня вниманием. Не очень ли мне жарко? Не беспокоит ли сквозняк? Он и вправду выглядел человеком, который, отбросив заботы, отправляется отдыхать. В его непринужденной болтовне ощущалось веселое возбуждение. И мне приходилось делать усилие, чтобы напомнить себе, что сей обворожительный спутник жаждет моей погибели. Гараван объяснил мне, что давно уже подыскивал дом неподалеку от Парижа, но всякий раз он оказывался либо слишком далеко, либо слишком близко, либо место шумное, либо требовался капитальный ремонт. Слушая, как Патрис анализирует все эти обстоятельства, я лучше постигал придирчивый, маниакальный, недоверчивый характер этого человека. И как только Матильда — сама непосредственность — могла его выносить?

— Я услышал об этой вилле от одного друга, который живет по соседству, — рассказывал Гараван. — Он хорошо знаком с моим нотариусом, который и воспользовался благоприятным случаем. А случай просто идеальный: дом совсем недавно полностью отремонтировали. Покраска едва успела высохнуть. К тому же при покупке я получал в придачу все имущество, включая мебель. Впрочем, от некоторых вещей я рассчитываю избавиться, но в целом такой вариант меня вполне устроил. Мы с вами приведем там все в полный порядок, вот увидите!

От его слов я съежился в комок. Боль прошла по всему телу, Гараван рассмеялся и добавил:

— Я приобрел этот дом вместе со слугой прежнего владельца — славным стариканом. Правда, у него чуть трясутся руки, но это преданная душа. Сегодня его не будет. Я дал ему выходной. Но мы прекрасно управимся и без него.

Я уже не знал, чему верить. Устав от мыслей, я себе говорил: «Все это — чистое совпадение. Тут нет ничего предумышленного». И в самом деле, особняк стоил целое состояние. Не потратил же Гараван десятки миллионов только ради того, чтобы привезти меня сюда и вырвать признание, что я убил Матильду. Однако инстинкт самосохранения предупреждал, что опасность возрастала. Ведь в Париже я мог скрыться или, по крайней мере, тешить себя этой иллюзией. Когда мы приехали в Ла-Рош-Гюйон, я закрыл глаза. Вскоре Гараван остановил машину.

— Серж, вас не затруднит отпереть ворота?

Он протянул мне связку ключей. Я вышел из машины, как сомнамбула. Распахнув створки, я увидел аллею, которая вела на виллу, к смородиннику, красным цветам. Все возвращалось, как во сне. Гараван высунулся из окна машины.

— Недурственно, правда?..

Я пробормотал ему в ответ что-то нечленораздельное, закрыл ворота, и машина покатила к дому.

— С другой стороны дом выглядит еще приятнее, — сказал Гараван. — Пошли!

Все было на месте, как в сценах, когда полиция восстанавливает картину преступления... Шезлонг, пляжный зонт, птицы вокруг бассейна. Я осматривался, не в силах произнести ни слова. Вон там крыльцо, на котором появился слуга... Покажись он тут в данный момент, я бы взвыл. Гараван повернулся ко мне спиной. Он рассматривал бассейн.

— Не очень-то чистый, — заметил он. — Придется произвести очистные работы.

Я закурил и глубоко затянулся. Постепенно страх отступил. Он ушел из моих рук, ног, и теперь тревога комком застряла где-то под ложечкой.

— Осмотрим дом! — предложил Гараван. — Машину разгрузим позже.

Следом за ним я взошел на крыльцо и оказался в доме Мериля. Разве Гараван не говорил, что сохранил обстановку прежнего владельца? Просторная прихожая с плиточным полом, который так блестел, что отражал наши силуэты. Справа — красивый старинный сундук. Высокое трюмо, в котором я увидел свое лицо с ввалившимися щеками. Растения в кадках.

— Тут, — объяснил мне Гараван, — я размещу свои охотничьи трофеи. Раз уж они у меня есть, надо выставить их напоказ.

Он открывал двери первого этажа — одну за другой.

— Я оставил себе письменный стол. Взгляните... Очень удобный. Немного загроможден, на мой вкус. Он был забит бумагами, документами. Флоран все кое-как распихал по книжным полкам в гостиной. Когда выберете время, наведете там порядок. Тут находилась столовая, но я распорядился очистить помещение. Терпеть не могу столовых — на что они нужны? Я размещу здесь часть своих коллекций. Я привез из путешествий много оружия, по большей части туземного. А это гостиная. Мы обставим ее иначе. Я от нее не в восторге. Пошли глянем на подсобные помещения... Потрясающе, не правда ли? Кухня — сплошные кнопки. Все работает автоматически. Немного чересчур... пожалуй. Но Флоран хорошо управляется. Когда-то он служил коком на пассажирском судне.

Я слушал его рассеянно. И представлял себе, как тут прохаживалась Матильда, в одном пеньюаре. Мы поднялись на второй этаж. Гараван там открыл только две двери: сначала в свою спальню — очень красивую и светлую, со старинной кроватью под балдахином, что придавало ей какой-то музейный облик, затем в мою — гораздо более банальную, зато из нее сквозь листву деревьев проблескивали воды Сены. К ней примыкал узкий балкончик, и я уверен, что Матильда стояла именно на нем в тот момент, когда ее сфотографировал агент Мерлена. «Мой визит превратился в паломничество», — думал я с горькой иронией.

— Полагаю, вам тут будет хорошо, — произнес за моей спиной Гараван.

— О-о! Не сомневаюсь.

— Я не показываю вам другие помещения. Они не представляют никакого интереса. Ванная комната расположена в конце коридора. Над нами — спальня Флорана и огромный чердак. Все отделано почти заново. Ну что ж, мой дорогой, я думаю, мы вполне заслужили обед! Сегодня мы устроимся на кухне. Анриетта должна была приготовить нам потрясающий запас провизии!

Гараван потирал руки и выглядел счастливым, как мальчишка, получивший новую игрушку. Морщинки вокруг глаз вроде бы смеялись, но взгляд оставался холодным и настороженным.

— Я займусь сервировкой, — сказал он. — Впрочем, я обожаю стряпать, когда позволяет время. Перенесите вещи в спальни.

Ничего похожего на приказ. Мы как бы поделили работу. Но, в сущности, я здесь для того и нахожусь, чтобы выполнять его указания. Я разгрузил «порше». Гараван взял с собой три чемодана из роскошной кожи, мой чемоданчик рядом с ними выглядел очень жалким. Итак, я забросил вещи на второй этаж и, прежде чем сойти вниз, захотел заглянуть в незанятые спальни. Оказалось, что они заперты на ключ. Странно! Я присоединился к Гаравану, который уже успел накрыть на стол. Мы впервые сидели вместе за столом, и я чувствовал себя несколько скованно, но оказалось, что Гараван — превосходный хозяин. Он следил за тем, чтобы разговор не затихал, тактично осведомлялся о моих вкусах, щедро потчевал вином и делал все, чтобы я не стеснялся.

К несчастью, нас окружали стены, которые перекрывали мне воздух. Гараван рассказывал о своих сафари.

— При охоте на хищников быстро пресыщаешься. Поначалу, убив несколько крупных животных, гордишься собой, может, потому, что вспоминаешь виденные в детстве зверинцы и ужас, который они внушали. А потом замечаешь, что преследовать дичь намного занятнее, нежели ее убивать. Вы никогда не охотились?

— Никогда.

— Это увлекательнейший опыт. Ты исчерпываешь силы животного, но при этом расходуешь собственные силы тоже. Люди думают, что идет борьба за жизнь. Нет! Это борьба за честь. Еще вина?

— Благодарю... Какая же это борьба за честь, когда в твоих руках отменное оружие!.. Это слишком просто.

— О-о! Вы думаете о ружье! Но вы забываете об инстинкте самосохранения у животных. Зверя, у которого любовь к жизни поистине в крови, поймать почти невозможно, и ему, разумеется, тоже надо оставить шанс... Покончим с этими персиками, они того заслуживают. Кофе?..

— С удовольствием.

— Я пью очень крепкий. Нет, оставьте... я сам приготовлю. Лучше отнесите чашки в сад.

И я расставил чашки на столе перед бассейном. У меня в ушах еще звучали слова Гаравана. Какой шанс он оставил мне? Я уселся в шезлонге Мериля. Мне оставалось произнести три слова: «Я убил Матильду!» И все было бы кончено. Изнурительная борьба на том бы и прекратилась. Но, поскольку я не убивал жену, признание, которого ждал Гараван, никогда не прозвучит. Итак? Сколько времени продлится эта рукопашная? Гараван присоединился ко мне с кофейником и плетеным креслом.

— Ну что же, — сказал он, — пожалуй, мы могли бы и поработать, если вы не возражаете.

И наш спор возобновился, ибо выстроить такой фильм — значило спорить до тошноты, до головокружения.

— Чего бы мне хотелось, — сказал Гараван, — это представить себе прошлое наших героев. Роман знакомит тебя с героями, но ты не видишь их, тогда как в фильме их видишь, но досконально не знаешь. Вот это меня и смущает. Кто такой Робер?.. Вы перечитали книгу? Тогда вы уже овладели материалом... Каким вы представляете себе детство этого человека, его молодость, его окружение?

Поскольку я не задавался всеми этими вопросами, когда писал свой роман, мне пришлось импровизировать. Гараван часто останавливал меня нетерпеливым щелчком пальцев.

— Нет, Серж... Это не годится, Серж... Ревнивец — совсем другое. Вначале он единственный ребенок, избалованный матерью, которая им восхищается и никак не может прийти в себя от сознания, что произвела на свет подобное чудо. Например, я страшно ревнив, потому что мама дрессировала меня, как собачку... А вы?

А моя мать после смерти отца учила меня играть на арфе. Случалось, в нашем доме бывали мужчины. Мне не хотелось посвящать во все это Гаравана. У одних есть свой тайный сад, у других — свое кладбище. Я ограничивался тем, что тряс головой, поддакивал ему: «Да, безусловно, вы правы». Дискуссия продолжалась, обходя подводные камни; я делал пометки на полях, а Гараван, с другим экземпляром в руке, вполголоса зачитывал текст, останавливаясь время от времени.

— Чего недостает этой истории, — замечал он, — это сексуальной силы. Существуют вещи, которые должны быть выражены напрямик, как того требует сюжет.

И тут же спохватывался, заметив, что вышел за рамки своей роли, и спешил исправить впечатление:

— Видите ли, Серж, я всего лишь дебютант. Мы с вами оба — дебютанты. Это очень мило, но работу не облегчает!

Иногда он останавливался на каком-нибудь слове, на мгновение отключался от разговора и казался внезапно подавленным скрытой мукой. Он думал о Матильде. Я тоже. И мы продолжали молча сидеть бок о бок, заклятые друзья. Солнце уже скрылось за тополями. Гараван посмотрел на часы.

— Скоро семь. Вы не думаете, что на сегодня хватит?.. Я не прочь отведать чего-нибудь горяченького. А вы?.. Не пойти ли нам в ресторан?.. Вы уже бывали в этих местах? В «Золотой рыбке» неплохо готовят. Вам знаком этот ресторан?

— Нет.

Однако он прекрасно знал, что я туда приезжал и видел свадьбу — так что Жермена или кто-то другой из обслуживающего персонала сразу опознают меня, несмотря на черные очки.

— Ну что ж, вы будете приятно удивлены. Готовит сам хозяин. Его фирменное блюдо — омлет со сморчками — просто объедение.

Мы отправились пешком. Гараван не переоделся. На нем с самого утра красовались фланелевые брюки и пуловер, что его очень молодило. Из нас двоих скорее я выглядел хозяином, одетый по-городскому и с озабоченным лицом. Гараван продолжал болтать, а я, несмотря на свое паническое состояние, вынужденно отвечал ему. Какое изнурительное испытание — бояться, но не подавать виду и продолжать идти! Он говорил о чем придется — о романе, продюсере, диалогах, которые предстояло написать. Ничто в его поведении не выдавало человека, извлекающего удовольствие из собственного злого умысла. Он безмятежно наслаждался моментом, как турист, решивший пройтись перед обедом. Он даже положил руку мне на плечо с фамильярностью старшего брата, желающего внушить уверенность в себя робеющему юнцу.

Когда мы оказались в саду «Золотой рыбки», я пришел в полное замешательство. Посетителей оказалось очень мало. Мы уселись в зеленой беседке. Хозяин вышел лично приветствовать гостей. Затем официантка, но не Жермена, приняла у нас заказ. Я сидел как истукан, весь в поту, словно к моей спине приставили пистолет, который вот-вот выстрелит.

— Отменный суп, — сказал Гараван. — Они могли бы положить поменьше щавеля.

Гараван повел речь о кулинарных рецептах. Теперь он казался мне отвратительным. Я ел через силу и при этом следил краем глаза за сновавшими туда и обратно официантками. Жермена так и не появилась. Может, сегодня у нее выходной? Или она уже не работает в ресторане? Я стал успокаиваться.

— Вы берете дольку чеснока. Несколько луковиц-шалот...

В конце концов, может, мы пришли просто-напросто поесть? Возможно, я не прав, усматривая в каждом жесте Гаравана враждебное намерение. Принесли омлет — золотистый, сочный, в меру жирный.

— Позвольте налить вам вина, — сказал Гараван. — А то вы обедаете без аппетита.

— О, спасибо. Это правда, я не очень проголодался.

Но сколько бы я ни пил, омлет не лез мне в горло. У меня душа уходила в пятки при одной мысли обо всех испытаниях, ждавших меня впереди. Жермены тут не оказалось. Возможно, от нее я ускользнул окончательно. Но оставался Флоран. Я уже не раз говорил себе, что он представлял собой опасность номер один. А момент очной ставки с ним все приближался.

Гараван наслаждался едой без всякой задней мысли. Он угостил меня большой порцией сыра бри. Его аппетит и здоровье внушали мне отвращение. И все же я согласился выпить чашку кофе. Вскоре в листве зажглись лампочки, вокруг них начали роиться мошки.

— Я люблю сумерки, — сказал Гараван. — Как по-вашему, наш Робер любит вкусно поесть?

— Не думаю.

— Конечно же, он — чревоугодник. Я не знаю никого, кто жаждал бы счастья сильнее ревнивца. А счастье — не одно удовольствие, а тысяча удовольствий... При условии, если можешь разделить их все.

Он слегка помрачнел, и у меня создалось впечатление, что эти слова напомнили ему какую-то тяжелую сцену. Может, ссору с Матильдой? Я представлял себе их связь как сплошную идиллию. Но у Матильды переменчивый, непредсказуемый характер, зависящий от сиюминутного настроения, тогда как у Гаравана характер властный, несмотря на светские манеры! Он расплатился с широким жестом большого барина, и мы ушли. Так ничего и не произошло. Но угроза взрыва подействовала на меня сильнее, нежели мог бы подействовать сам взрыв.

— Вы в хорошей форме? — спросил он. — Если да, мы могли бы разобрать несколько ящиков. Мне не терпится привести эту виллу в полный порядок. А пока я еще не чувствую себя тут как дома.

Обратив лицо к звездам, он мечтательно произнес:

— По правде говоря, у меня никогда не было дома... Парижская квартира — не мой дом... Видите ли, Серж, со мной творится нечто весьма любопытное. С тех пор как я приступил к работе над этой книгой, я почувствовал себя другим человеком.

Он заколебался, словно удерживаясь от чересчур откровенных признаний, и замолчал. Он не произнес ни слова до самого дома. Ящики громоздились один на другом в гараже. Он вывел из него «порше», и мы стали их распаковывать.

— У вас ловкие руки, Серж?

— Не особенно.

— У меня тоже.

Такое взаимное признание заставило нас рассмеяться, и вскоре между нами установились новые, более близкие отношения. Он извлекал из соломы дротики, палицы, а я переносил их в столовую. Мебель мы сдвинули в угол. Нелегкое дело — вбивать гвозди, чтобы прочно закрепить на них оружие. Время от времени, отступив на пару шагов, Гараван обозревал свои коллекции.

— Немножко похоже на восточный базар, вы ненаходите?.. Серж, скажите откровенно, я вам не кажусь несколько смешным?

— Нисколько.

— Вы были коллекционером в детстве? Я — да. Причем заядлым. Мне все годилось... Марки, само собой, а также пуговицы, этикетки... Мне мало было иметь самому. Я хотел помешать владеть другим... Надо, чтобы наш Робер стал коллекционером. Это лучше обрисует... его характер. Осторожно, Серж!

Я вертел в руках длинный кинжал. Он взял его у меня и держал на почтительном расстоянии.

— Будьте осторожны, — предупредил он. — Это вам не сувениры, купленные наугад во время случайной стоянки. Это кинжал, острый как бритва. Туземцы пользуются такими для свежевания животных. Любая неосмотрительность может стать роковой.

Какая ему печаль, если я и обрежусь? Странная забота! Он приводил меня в замешательство все больше и больше. Когда две стены были украшены, он поднял руку.

— Стоп! Пора ложиться спать. Для первого вечера недурственно.

Он проводил меня до спальни.

— У вас есть все необходимое?.. Ну а если вам что-нибудь потребуется, здесь все к вашим услугам. Чувствуйте себя как дома, Серж... Покойной ночи... И не вставайте слишком рано.

Он пожал мне руку, хлопнул легонько по плечу и удалился. Я лег с мигренью и спал очень плохо, несмотря на таблетки, которые теперь принимал каждый вечер. Сомнений нет, я — пленник. Но как истолковать поведение Гаравана? У меня создалось впечатление, что он ставит эксперимент. Но какой именно? Я теперь полностью в его власти. Что мог я предпринять? Напрасно я метался. Я чувствовал себя ужасно в этой спальне, где раздевалась Матильда. Гараван нарочно устроил мне свидание с призраками, и они терзали меня всю ночь напролет.

Я проснулся очень рано. Во рту у меня горело, голова налилась свинцом. Я подошел к окну. Гараван уже спустился в сад. Одетый в майку и шорты, он занимался гимнастикой, бегал вокруг бассейна, высоко задирая колени, прыгал на месте, боксировал с собственной тенью. Он тренировался, чтобы победить меня. Настоящий боевой танец. Я наблюдал за ним, как жертва следит за приготовлениями палача. Потом увидел, как старый Флоран пересекает лужайку.

Как подобает, в белой куртке и черных брюках. Я узнал его с первого взгляда — таким он предстал мне на верхней ступеньке крыльца. Он посовещался минутку с Гараваном. Обсуждали ли они всего-навсего меню завтрака или же что-то замышляли против меня? Но Гараван, конечно же, ничего не сказал старому слуге. Он готовился насладиться его удивлением. Флоран согласно кивал, потом произнес какие-то слова и снова одобрительно закивал...

Я не стал больше ждать. Я оделся и сошел вниз. Поскольку мне неизбежно предстояло столкнуться с Флораном лицом к лицу, лучше не откладывать. Я даже не надел темные очки. К чему? Я пересек прихожую. Они все еще оставались в саду. Услышав мои шаги, оба разом обернулись в мою сторону. Я остановился, чтобы дать Флорану время посмотреть на меня. Я чувствовал себя как перед взводом карателей. Гараван сделал мне знак рукой.

— Подойдите, Серж. Познакомьтесь с Флораном... Серж Миркин, мой секретарь.

И тут я заметил, что Флоран не столько рассматривает мое лицо, сколько шрам на голове. В двух шагах позади нас Гараван наблюдал за этой сценой. Вот в этом и заключался поставленный им эксперимент! Он хотел узнать, способен ли еще свидетель опознать мою личность, несмотря на следы ранения. Накануне, в таверне, опыт провалился из-за отсутствия Жермены. А теперь? Флоран явно меня не узнавал. Во время убийства Мериля он видел меня мельком, и происшедшее слишком меня потрясло. Он чопорно поклонился мне.

— Подайте нам завтрак в гостиную, — сказал Гараван. — Мне чай и тосты. А вам, Серж?

— Кофе с молоком.

Флоран еще раз поклонился.

— Хорошо, мсье.

Будучи отличным игроком, Гараван улыбался. Он понял, одновременно со мной, что его номер не прошел. Шрам, о котором я забыл и думать, оказался моим спасением. Он слишком притягивал взоры. Одного его хватало, чтобы меня преобразить. В таком случае, если свидетели стали бессильны, то какое доказательство мог против меня выставить Гараван? Да никакого. Я никогда и никого не убивал!

— Хорошо ли вы спали? — спросил Гараван. — У вас утомленный вид.

— По утрам я никогда не бываю в хорошей форме.

— Вам следовало бы заниматься физическими упражнениями. С вашего позволения, я продолжу свои.

— Ради Бога.

Пока Гараван занимался прыжками, я курил. Мы с ним были на равных, и я испытывал непередаваемое облегчение. Он считает, что я убил Матильду, поскольку я убил Мериля. Матильда обнаружила правду, и я уничтожил ее. Следовательно, если бы установили, что я — убийца Мериля, то меня могли бы обвинить и в убийстве собственной жены. И тогда никакой надежды на снисхождение. Но если свидетели колеблются, уклоняются от ответа, весь хитрый замысел Гаравана рушится. Я медленно, с наслаждением проникался этой уверенностью. Вот почему Гараван и прибегал к стольким предосторожностям. А я... что мог бы я предпринять против человека, укравшего мою книгу? Тоже ничего. Но я оставался для него опасным... Ну вот, мне уже дышится легче. Нет, я не нуждался в физических упражнениях. Мне хватало умственных. И они улучшали мое самочувствие.

— Пошли завтракать? — спросил Гараван.

Мы вошли в дом. По пути в гостиную Гараван удостоверился, что дверь в столовую-музей заперта на ключ.

— Из-за Флорана. Не хочу, чтобы он прикасался к оружию.

Кофе благоухал. Впервые за все последнее время я ел с отменным аппетитом. Гараван же едва прикоснулся к своим тостам.

— Ну что ж, — сказал я после завтрака, — а не вернуться ли нам к разговору о нашем ревнивце!

Глава 12

Мы трудились все утро. В сущности, наша совместная работа была непрерывным противостоянием, безжалостной борьбой, в которой, как я почувствовал, перевес переходил на мою сторону. В самом деле, роль писателя Гаравану давалась с трудом. Делая критические замечания, он набирал очки; теперь же ему пришлось уступить инициативу мне. Он не мог, открыв свои карты, сказать: «Признайтесь во всем и покончим с этим!» Я понял, что, сумев продержаться, в свою очередь, сделаю его жизнь трудной. Я уже приступил к атаке. «Романист вашего ранга не может удовольствоваться такой невыразительной сценой», или же: «Подумайте о профессионалах. Они воспримут вас как любителя». Гараван сохранял хладнокровие, но делал это с трудом. Я до того осмелел, что подверг критике некоторые страницы романа «Две любви». В конечном счете, ведь это мое сочинение. Он слушал, одобрял, желая показать, что готов принять мои замечания. Гараван контролировал свое лицо, но руки — не всегда. К полудню он взмолился о перерыве:

— У меня нет вашей тренировки, Серж. Возобновим работу завтра. А сегодня после обеда, если вы не против, продолжим распаковку вещей. Мне не терпится увидеть дом в идеальном порядке.

Гараван произнес эту фразу с улыбкой, уже хорошо мне знакомой. Какой еще сюрприз он мне приготовил? Обед прошел в тягостном настроении, может, оттого, что стоявшая до сих пор хорошая погода вдруг испортилась и собрался дождь. В доме стало как-то сумрачно.

Старый Флоран накрыл стол в гостиной; он сновал туда-сюда за нашими спинами, и его присутствие меня нервировало. Убрав посуду, он принялся помогать нам распаковывать ящики. В одном из них лежали ружья Гаравана, тщательно обернутые в промасленную ветошь.

— Не нужно их трогать, — сказал мне Гараван. — Завтра должен прийти рабочий и укрепить на стенах витрины и стойки для ружей. Он также уберет из комнаты ненужную мебель, и нам станет яснее, что к чему. Пока я буду заканчивать здесь, вы могли бы разобраться на книжных полках в гостиной.

Я без особого энтузиазма принялся за дело, заведомо зная, что придется рыться в бумагах, заметках, папках Мериля, что меня совсем не привлекало. Полки были завалены рисунками, папками с образчиками тканей, альбомами, набитыми фотоснимками. И тут меня осенило, что фотографии Матильды находились где-то в этих завалах. Я бросил взгляд в сторону соседней комнаты. Похоже, Гараван не следил за мной. Он протирал шерстяной тряпкой лук. Ведь Матильда наверняка рассказала ему о проекте каталога. Теперь я уже не решался протянуть руку. Еще секунда, и я обнаружу эти фотографии. Гараван наверняка искал их и нашел, когда осваивал свое владение. И если он попросил меня навести порядок на книжных полках, то только для того, чтобы я неожиданно наткнулся на присутствие в этом доме Матильды. Хитрость ему удалась, поскольку я буквально окаменел. В уголках глаз защипало от пота. Бедняжка Матильда! Должно быть, она не больно много для него значила.

— Все в порядке? — крикнул мне Гараван.

— Да, все в порядке.

Я уже почти освободил нижнюю полку. Я действовал с предосторожностями санитара машины «Скорой помощи». Матильда вот-вот явится передо мной посреди всего этого вороха бумаг. Гнев помешал мне съездить в Морет, на ее могилу. Теперь я на нее уже не сердился. Как и она, я находился во власти Гаравана и постиг, что это означало. Я добрался до средней полки. На ней громоздились стопки коробочек, заполненных негативами. Я снимал их и ставил на пол. За коробочками стояла папка, которая раскрылась в тот самый момент, когда я распрямил спину. Из нее хлынул поток снимков. Я попытался их удержать, но папка соскользнула с полки, и снимки рассыпались вокруг меня. Матильда!.. Она лежала тут, на полу, и улыбалась. Я топтал ее. Меня шатало.

— Что там у вас стряслось?

Гараван подошел ко мне, не выпуская из рук своего лука.

— Ах! — пробормотал он. — Какая незадача.

Гараван положил лук на пол, напоминая охотника, опустившегося на колени перед убитой дичью. Он стал собирать фотографии и складывать их в кучку.

Я тоже опустился на колени. Матильда лежала перед нами, почти такая же нагая, как и тогда, когда мы держали ее в своих объятиях... Тут — в бюстгальтере; там — в бикини, и никогда еще она не казалась такой красавицей. Чудилось, ее глаза обращались к нам с вопросом, их взгляд переходил с одного на другого.

— Оставьте! — велел мне Гараван.

— Она моя, — произнес я в ответ.

Мы выпрямились одновременно с пригоршнями ее изображений. Возможно, это и помешало мне наброситься на Гаравана. Каждый из нас держал свою Матильду, чьи многочисленные лики, наполовину перекрывая друг друга, обретали загадочность, и предлагали нам половинку улыбки.

— Это Матильда... моя жена...

Гараван открыл было рот, и я подумал, что он ответит: «Она моя любовница», но он просто сказал:

— Извините...

И протянул мне фотографии.

Я чуть было не добавил: «Она приезжала сюда позировать Мерилю», но предпочел смолчать. Всякое объяснение выглядело излишним. Тем не менее Гараван сделал вид, что ничего не знал.

— Я должен был это предусмотреть... Как же непростительно с моей стороны! Разумеется, ведь ваша жена работала на Мериля... Я искренне сожалею... Вы позволите?

Он взял одну фотографию из тех, что я прижимал к груди, и долго рассматривал.

— Какая жалость! — пробормотал он. — Что за нелепая вещь — жизнь!

Он протянул мне снимок и поднял с пола свой лук.

— Возьмите их себе, само собой, они ваши... Я приберу сам. Бесконечно сожалею, что дал вам столь неприятное поручение.

В моей голове не умещалось такое двуличие. Он сам расставил ловушку, которая и сработала у него на глазах; он мог наглядно убедиться, в какое ужасное волнение меня повергло случившееся, и при всем этом находил способ соблюсти приличия, проявить ко мне тщательно взвешенную долю интереса. Я не мог смотреть на эти фотографии, не впадая в обморочное состояние. А он находил в себе силы оставаться спокойным, вежливым, с той крупицей участия, которая рождала во мне желание его убить. Уж лучше бы он меня ненавидел!

— На вашем месте, — продолжил он, — я пошел бы прогуляться. Пройтись по свежему воздуху. Сегодня вы мне больше не потребуетесь. Поверьте, прогулка пойдет вам на пользу.

Я унес пакет фотографий к себе в комнату. Пойти гулять? Мне хотелось лечь и умереть. Я разложил фотографии вокруг себя — на камине, комоде, приколол кнопками к стенам. Вскоре я оказался в плену этого тела, которое так любил. Я почувствовал, что леденею при мысли о собственной гнусности. Я вопрошал глазами странного судию, чей взгляд проникал мне в самое сердце. Я не имел права... ни при каких обстоятельствах я не имел права соглашаться работать на Гаравана. В сущности, я перешел на его сторону. Я предал Матильду. Неужели я настолько бесхребетный? Матильда, ведь ты же знала, что я трус?.. Я вышагивал по комнате, и меня закружил хоровод мыслей. Если бы Матильда не начала... если бы она не изменила мне... Я не был трусом, когда выстрелил в Мериля... И за этим все пошло-поехало, заскользило, как лавина. Я скатился на самое дно, оглушенный падением. У меня едва хватило сил на то, чтобы заслониться скрещенными руками и уберечь гаснущее дыхание жизни. Кто на моем месте сделал бы лучше? А теперь я всего лишь жалкая развалина и задыхаюсь в предчувствии неумолимого конца. Мне неведомо, каким он будет, но я чую его приближение. И что, что мне делать, Матильда? Как отомстить за нас двоих? Как опять собраться с духом и убить Гаравана, если только он оставит мне на это время?.. В оружии тут недостатка нет... Но Гараван воздействовал на меня с такой силой, что я еще колебался. Он наверняка все предусмотрел, и в особенности то, что я рано или поздно почувствую искушение внезапно напасть на него. Он уже приготовился к отпору. Мне страшно. Подожди, Матильда. Дай мне срок, прошу тебя. Я еще слишком слаб, а он — слишком подозрителен. Вытянувшись на кровати, я мысленно проглядывал свою жизнь с Матильдой. Ласкал ее. Трепетал от любви и печали. Нет, так жить дальше невозможно. Если такое существование продлится, я рехнусь. Возможно, этого Гараван и добивался. Я поднялся в семь, чтобы явиться к столу в наилучшей форме. Умытый, причесанный, приодетый, я еще не утратил респектабельного вида. Он не сможет тешиться зрелищем моего поражения.

Дверь в столовую-музей заперта — я повернул ручку, но она не поддалась. Гараван объяснил, что запирает комнату из-за Флорана. Черт подери! Он тоже принимает меры предосторожности. Он оказался на кухне, где присматривал за жарким, которое томилось с овощами на краешке плиты. Старый Флоран заканчивал сервировку стола.

— О-о! — воскликнул Гараван. — Вы переоделись к ужину! Хороший признак! Дайте мне десять минут. Готовить жаркое на электрической плите — сущая профанация. Оно тушится либо слишком быстро, либо слишком медленно. Я не люблю современные плиты. Зато печки на дровах!.. С ними ничто не сравнится... Извините. Одна нога здесь, другая — там.

Когда он спустился, на нем была уже не рабочая одежда, а костюм цвета пороха. Он дружески сжал мне плечо.

— Я подумал об одном англичанине, кажется, это у Сомерсета Моэма, — сказал он. — Помните, его герой к вечеру облачался в смокинг, чтобы обедать в своей палатке. Здесь не палатка, а гостиная, но ситуация схожая. На войне как на войне.

Пока мы сидели за столом, Гараван казался веселым, рассказывал остроумные анекдоты, вспоминал свои путешествия. Ничего удивительного, если Матильда подпала под его обаяние. Я поймал себя на том, что смеюсь над некоторыми его каламбурами. Время от времени я говорил себе: «И как он это может?.. Ведь он страдает не меньше моего». Но в нем, как и в Матильде, таилась жизненная сила, которая брала верх надо всем прочим. Он рассказал про те два года, которые провел в Оксфорде.

— Моя мать отличалась большим снобизмом. Она буквально выдрессировала меня. Бедная дорогая матушка хотела протолкнуть меня в политику. Я счастливо избежал этой участи... Возьмите сыру, Серж. Вы ни к чему не притрагиваетесь.

Рядом с ним я чувствовал себя ребенком. Он подавлял меня своим богатством, воспитанием, положением, спокойной смелостью. Есть мне не хотелось, но я взял кусочек сыру только из желания сделать ему приятное. Подобные мелочи выводили меня из себя. После обеда он увлек меня к бассейну выкурить сигару. Трава после дождя благоухала.

— Днем мне доставили еще одну объемистую пачку писем. Как было бы любезно с вашей стороны просмотреть их завтра, пока я закончу с коллекцией. А после этого мы смогли бы вплотную заняться работой. Вы немножко думали о нашем фильме?.. Молодая женщина — какой вы себе ее представляете?.. В социальном плане?.. Их отношения мне чем-то напоминают отношения принца и пастушки... Это нужно продумать. Ведь если она не восхищается мужем, то не сможет его выносить, когда он заболеет, потеряет силу... Как правило, жалость убивает страсть.

Положив руки на бедра и опустив голову, Гараван задумался.

— Нужно показать страсть, способную на все, — продолжил он, — на самоотречение... Подумайте над этим хорошенько!

И добавил почти шепотом:

— Страсть верности... хуже ее не бывает!

Игра в недомолвки возобновилась? Нет. Гараван протянул мне руку.

— Спокойной ночи, Серж... Забудьте все это, если сумеете. Постарайтесь выспаться. Я тоже попытаюсь уснуть.

Мы расстались, и я поднялся к себе в спальню, где, куда ни глянь, меня ждала Матильда. Я снял со стен все ее фото и сложил в свой чемодан. Спать! Гараван прекрасно знал, что это исключено — и для него, и для меня. Я долго мерил шагами комнату, докуривая пачку сигарет. А он... ходил ли он тоже по комнате? Наконец я улегся в постель. И с именем Матильды на устах я провалился в сон.

Я открыл глаза почти в девять утра. И первой мыслью было: «Что скажет Гараван?» У меня уже появились лакейские манеры и заботы. Да плевать мне на то, что скажет Гараван! И все же... И все же я спешил закончить туалет, стараясь наверстать упущенное время. Внизу работа кипела. Я слышал стук молотка. Значит, обещанный рабочий уже принялся на дело. Это наверняка он — молоток постукивал быстро и четко, выдавая профессионала. Я спустился на кухню и, проходя мимо столовой, увидел спину рабочего, который устанавливал стойку для ружей. Несколько штук уже стояло в пазах. Я залпом выпил две чашки кофе. Неожиданно прозвучавший голос Гаравана заставил меня вздрогнуть.

— С добрый утром, Серж. Спали хорошо? Держу пари, вас разбудил шум. Простите великодушно.

Он долго мыл руки над раковиной, как хирург перед операцией.

— Эту оружейную смазку никак не отмоешь. Вы сами увидите... в целом получилось неплохо. По крайней мере, на мой взгляд. А это самое важное.

Он вытер руки с такой же маниакальной тщательностью.

— Идемте... Выскажите свое мнение.

Когда мы вошли в комнату, столяр обернулся.

— Для этой витрины, господин Гараван... — начал было он, но осекся на полуслове. А я... я стоял, содрогаясь от страха. Это был мэр Отроша. Я узнал его с первого взгляда, тогда как он еще колебался, несомненно из-за моего шрама, но я чувствовал, что он напрягает память, и чуть ли не ждал, когда же он вспомнит. Его рот невольно перекосился от напряжения. Еще секунда, и память сработает.

— Мой секретарь... Серж Миркин. Мсье Брудье, мой краснодеревщик, а в свободное от работы время — мэр Отроша.

Гараван говорил шутливо, словно желая оттенить усиливающееся напряжение.

— О-о! Извините, — пробормотал Брудье.

Он провел рукой по вельветовым брюкам и протянул мне два пальца.

— Я... забавная штука. У меня такое впечатление, что мы уже встречались. Возможно, вы живете в наших краях?

— Нет, — как отрезал Гараван, — господин Миркин живет в Париже.

— И вы никогда не приезжали сюда на уик-энд?

— Никогда, — сказал Гараван.

Он отвечал за меня.

— Забавная штука, — повторил Брудье, которого не убедили слова Гаравана.

— Можно взглянуть на вашу работу? — спросил Гараван с ноткой досады в голосе.

— Погодите-ка, — произнес Брудье... теперь понимаю... Вы похожи на... разумеется, это совпадение...

— На кого? — спросил Гараван.

— Нет... просто... у меня мелькнула мысль... Я наверняка ошибаюсь.

— Наверняка, — подтвердил Гараван. — Господин Миркин приехал в Ла-Рош-Гюйон в первый раз.

Брудье тут нечего было возразить. Он машинально протер глаза и пожал плечами.

— Нынешние молодые люди так похожи друг на друга, — сказал мэр. — Но, понимаете ли, встретив вас на улице... я бы поклялся...

— Итак, эти витрины?.. — прервал его Гараван.

Повернувшись ко мне спиной, Брудье показал на стены. Они заспорили, и я сделал глубокий вдох, как ныряльщик, который едва не задохнулся. Гараван просто спас мне жизнь. Я спрятал руки в карманы. Я еще дрожал и наверняка очень побледнел. Кожа моего лица ощутимо натянулась, как если бы по комнате гулял ледяной ветер. Я был в ужасе, отказывался что-либо понижать. Гараван мог погубить меня, стоило ему произнести слово. Он сам подстроил эту встречу с Брудье. Неужели он свел нас лицом к лицу исключительно затем, чтобы позабавиться? Ради удовольствия поиграть с огнем? Или же он хотел дать мне понять, что я ничем не рискую, пока смиренно танцую под его дудку? Понимал ли он, что сам уничтожает свидетельские показания, которые послужили бы моему обвинению? Я уже не знал, что и думать.

— Тут я с вами не согласен, — говорил Гараван. — Как только оружие представлено в виде коллекции, оно теряет свой агрессивный характер. А я охотник, понимаете! И мои ружья следует расположить так, как будто они готовы к стрельбе.

— Нет ничего проще, — отвечал Брудье.

— Серж, вы согласны со мной?

— Абсолютно.

Брудье снова пристально посмотрел на меня. Наши взгляды встретились, и он улыбнулся вымученной улыбкой. Он все еще находился под впечатлением от неожиданной встречи и выглядел смущенным, словно Гараван сыграл с ним дурную шутку.

— Глоток вина? — предложил Гараван.

Ему никогда не удавалось быть совершенно естественным, как бы он ни старался. И я чувствовал, что вот и сейчас он фальшивит, не будучи уверен, что владеет ситуацией. Мы пошли на кухню, и Гараван сам откупорил бутылку анжуйского.

— Ваше здоровье!

Мы чокнулись.

— Ну, как вам пришлось винцо? — спросил Гараван.

— Недурно... но, на мой вкус, сладковато, — ответил Брудье.

— А на ваш, Серж? — обратился он ко мне.

— На мой?.. Я доверяю вам, так как не разбираюсь в винах. Мне оно показалось превосходным.

— А между тем я уже где-то слышал ваш голос, — начал Брудье. — Я спрашиваю себя: а не...

— Вы слышали его по радио, — объяснил Гараван. — Серж много работает на радио.

Лицо Брудье озарила улыбка.

— A-а! Вот оно что! Значит, вас можно увидеть и по телику. Ведь я же не сумасшедший. А я ломаю себе голову... Память играет с нами порой такие шутки...

Гараван улыбался. Он выиграл. Выиграл — что? А кто проиграл? Я допил свой стакан, но не утолил жажду.

— Я бы закончил сегодня вечером, — продолжал Брудье. — Сейчас мои подручные увезут лишнюю мебель. Ну что ж, мсье Серж, было очень приятно. Я словно избавился от наваждения. Вам тоже, наверное, такое знакомо... Силишься вспомнить... Как слово, которое так и вертится на языке...

Он вернулся к своей работе.

— Славный малый, — пробормотал Гараван. — К сожалению, немножко увлекается спиртным... С вашего позволения, Серж, я пойду ему подсобить, пока вы разбираете почту.

С грехом пополам я принялся за дело. Чтобы не слышать стука молотка, я унес весь пакет писем к себе в спальню, но мне никак не удавалось сосредоточиться. Я где-то читал, что под воздействием противоположных раздражителей собака заболевает эпилепсией. Я оказался в аналогичной ситуации, поскольку меня раздирали противоречивые, но равные по силе чувства. Я страшился встречи со свидетелями, но она прошла безнаказанно. Значит, я имел право вздохнуть с облегчением и не терять надежды. Однако Гараван наверняка приберег для меня новые сюрпризы... Будущее меня пугало. Бежать отсюда... Но и тут меня раздирали взаимоисключающие чувства. С одной стороны, мне все больше и больше хотелось это сделать, но с другой — я не решался сдать позиции Гаравану. Он отнял у меня жену, книгу, богатство, а я еще дам ему в придачу чувство удовлетворения своим бегством? Ни за что. Тогда чего же я хочу? И, прежде всего, чего хочет он? Именно эта неизвестность меня и бесила. Может, он хотел довести меня до белого каления и толкнуть на то, чтобы я бросился его душить? И тогда он смог бы застрелить меня в упор. Законная самооборона... «Миркин сошел с ума. Он утверждал, что я — любовник его жены, — сказал бы он. — А ведь его жена сама умерла при невыясненных обстоятельствах». Мне уже слышались его фальшивые интонации. В этот момент заговорит Брудье, расскажет, как поразило его мое сходство с тем мужчиной, который убил Мериля. И круг замкнется. Не этого ли добивается Гараван? Но в таком случае, что еще у него в запасе?.. Разве я не свел концы с концами! Разве не выстроил в ряд весьма спорные, ничего не значащие аргументы! По его вине я превратился в механизм, придирчиво и бесполезно спорящий с собственным эхом. В моей бедной голове постоянно шумело, как в морской раковине. А я еще вынужден читать всякие глупости, которыми заполнены эти разноцветные листы почтовой бумаги. «Ваша замечательная история...», «Ваше знание человеческого сердца...», «Ваши столь реалистичные герои...». Куда там! Со скрежетом зубовным я хватал визитные карточки для ответа. «Патрис Гараван очень тронут и благодарит вас...» Я писал под угрозой смерти.

К обеду я не спустился. Флоран пришел узнать, что случилось. Я сослался на мигрень, что было правдой. К вечеру стук молотка прекратился. Это означало, что Брудье наконец ушел, и у меня отлегло от сердца. Гараван нанес мне визит собственной персоной.

— Вы плохо себя чувствуете, Серж?

Он выглядел искренне огорченным, как всегда.

— Хотите, я вызову врача?

— Нет, благодарю. После автомобильной катастрофы у меня начались частые головные боли, но я знаю, как их надо лечить. Я сейчас спущусь. Вы удовлетворены работой краснодеревщика?

— Очень!.. Комната приобрела надлежащий вид. Подсобные рабочие Брудье освободили ее от мебели. Я подумываю, не сделать ли из нее курительную... с бильярдным столом посредине? Пока это только проект... Мне необходимо узнать ваше мнение.

— Ну что ж, идемте посмотрим.

Он взял меня под руку, и мы спустились по лестнице. Какое трогательное зрелище! Двое друзей, из которых один заботливо поддерживает другого. Тогда как на самом деле тюремщик вел под руку пленника.

Глава 13

Брудье проделал огромную работу. Оружие не только висело на стенах (ружья с одной стороны, дротики, стрелы, луки, ножи — с другой), но также заполняло витрины, опоясывающие комнату. Подойдя ближе, я увидел в них массу различных предметов.

— Я ведь еще и путешественник, — пояснил Гараван. — Здесь выставлены сувениры, причудливые камни, туземные украшения — словом, лавка старьевщика.

Я остановился возле стойки с ружьями.

— Полагаю, они не заряжены.

— Нет, разумеется. Боеприпасы надежно упрятаны.

Он осторожно взял в руки тяжелый карабин.

— На крупного зверя, — пояснил он. — Прикиньте-ка на вес!

Положив карабин мне в руки, он смеялся над моим смущенным видом. Затем забрал и вернул на прежнее место, стерев кончиками пальцев невидимые пылинки со ствола.

— А как вы пристрастились к охоте? — спросил я.

— Благодаря чтению. Ведь я в самом деле рос одиноким ребенком и глотал приключенческие книжки одну за другой. Я отличался богатым воображением. Уже тогда я полюбил огнестрельное оружие. Я вырезал из иллюстрированных журналов картинки с изображениями хищников или зверей, казавшихся мне еще страшнее: носорогов, горилл, удавов, и просил, чтобы мне покупали пластмассовые револьверы, духовые ружья. Пока моя мать играла в бридж, я играл в охоту или в войну... Я носился по большой квартире, уже знакомой вам, и стрелял во все, что попадалось на моем пути. За диваном всегда пряталась парочка диких слонов, а уж змеи таились повсюду.

Он говорил, не переставая улыбаться глазами, но в его словах звучала какая-то сдерживаемая грусть, которая внезапно вызвала у меня симпатию.

— Не завидую вашему детству, — сказал я.

— А между тем в детстве меня нежили и холили! В моей спальне лекарств хранилось не меньше, чем книг. Но все это в прошлом... Взгляните-ка на эту флейту.

Он легонько постучал ногтем по витрине.

— Подарок шамана из Кении. Он играл на ней, чтобы вызвать дождь... Тут выставлены амулеты, гри-гри... А еще тут есть снадобья от болезни, называемой любовью. Не слишком эффективные.

Он шел медленно, и я брел за ним. Помимо моей воли, он сумел пробудить во мне интерес.

— Вот раздел, отведенный Родезии... Он еще не богат экспонатами. Ах! Здесь представлены воинственные мау-мау... Ничего, кроме оружия, и все образцы уже опробованы в бою. Отравленные наконечники стрел... плетеные веревки для удушения врага... ножи, с помощью которых прорубают дорогу в джунглях... Редчайшие экспонаты, поскольку с каждым связана какая-либо история. Впрочем, здесь у всего — своя история. Например, в этой витрине...

Сделав три широких шага, он оказался в глубине своего музея и указал мне на что-то пальцем.

— Взгляните сюда.

Я приблизился. На слое ваты лежал револьвер, и моя ладонь, моя рука, моя кожа узнали его раньше, чем мои глаза. Гараван открыл витрину, осторожно захватил оружие двумя пальцами за ствол, тщательно избегая прикосновения к рукоятке. Я смотрел на него почти с ужасом.

— Вот револьвер, с которым тоже связана история... Возможно, со временем я опишу и ее.

Подняв револьвер, он обратил его к свету, как ювелир, желающий вызвать восхищение игрой бриллианта.

— В барабане остались еще три пули, — сказал он. — Три других...

Он снова положил револьвер на ватное ложе и бесшумно закрыл крышку витрины.

— Люблю, — продолжил он, — такие вещи, которым есть что сказать... Если музей не посещают, это не настоящий музей. Вы согласны?

Не в состоянии что-либо ответить, я только кивнул, почувствовав настоятельную потребность сесть сейчас же, сию минуту. Несомненно, он показал револьвер, из которого я убил Мериля.

— Кушать подано, — объявил Флоран.

Гараван тронул меня за руку:

— Пошли ужинать.

Как будто у меня еще оставались силы хоть что-нибудь проглотить! Именно в этот момент я и принял решение его убить. То, что столько времени зрело в глубине моей души, внезапно открылось мне с какой-то ослепляющей очевидностью. Гараван зашел слишком далеко. Он не имел права подвергать меня столь мучительным пыткам. Коль скоро он владел револьвером с отпечатками моих пальцев на рукоятке, ему оставалось только предупредить полицию, и следствие пошло бы своим ходом. Я был согласен на официальное правосудие, но не на его личное — правосудие каннибала. Я сел перед своей тарелкой, позабыв, где нахожусь.

— Чем вы нас потчуете, Флоран? — спросил Гараван, потирая руки.

— Овощной суп Сюлли... говяжье филе с крокетами... артишоки в сметане и десерт.

— Самое время... Нам необходимо подкрепиться...

Я ненавидел его голос, жесты. Я ненавидел его настолько, что мне удавалось разыгрывать свою роль как по нотам. Но я избегал смотреть на него, так как Гараван сразу понял бы по блеску моих глаз, что я только что миновал точку, после которой пути назад нет. И такого человека Матильда предпочла мне!

— В письмах ничего особенного? — поинтересовался Гараван.

— Ничего... Обычные восторги.

— У вас нашлось время подумать над нашим сценарием?

— Немножко.

Поддерживая бессвязный разговор, я размышлял. Мне было на руку выглядеть подавленным и тем самым усыпить его бдительность. Следовало создать у него впечатление, что я чувствую себя побежденным. А позже, когда все уснут, я завладею своим револьвером... а если дверь в музей окажется запертой, схвачу любой тяжелый предмет — молоток, каминную подставку для дров... что угодно... и рано утром, когда он выйдет из спальни, ничего не подозревая... У меня хватит сил... Я чувствовал, как меня распирает от накопившегося гнева, возмущения и протеста. Наконец-то я решился защитить себя от унижения!

— Извините за это вино, — говорил Гараван. — Я еще не успел перевезти сюда свой винный погреб. Потом. Позже... Но должен признаться, что время от времени питаю слабость к благородным напиткам, конечно, при условии, что мое удовольствие кто-нибудь разделяет...

Он рассмеялся.

— Не сердитесь на меня, Серж, за такую разборчивость. Но сегодня вечером я нахожу, что жизнь ко мне благосклонна: дом обретает свое лицо, сценарий — тоже. Мы отлично понимаем друг друга. Единственное, что омрачает мое настроение, — я вижу, как вы утомлены, и это печально. Могу ли я чем-нибудь помочь?

Мне так и хотелось плюнуть ему в физиономию.

— О-о! Пустяки, — сказал я. — Последствия несчастного случая. Врач предупреждал меня.

После десерта — манного пудинга с засахаренными фруктами, который Гараван ел спокойно и с удовольствием, — мы отправились в сад покурить: он — сигару, я — сигарету.

— Я немножко поработаю перед сном, — сказал он. — Подытожу наши дискуссии и набросаю первый черновик... продюсер называет его «чудовищным». Это продвинет наше дело. А вам советую проглотить снотворное и хорошенько отдохнуть. Согласны?

— Согласен!

Мы обменялись доверчивыми рукопожатиями. По меньшей мере так оно выглядело со стороны. Я же думал: «Последнее. Тебе осталось уже недолго. Обещаю».

Я поднялся в спальню и вскоре погасил свет. Ожидание началось. Теперь охотником стал я, и я не шевельнусь столько, сколько потребуется. Я услышал шаги Гаравана на лестнице. Закрыв за собой дверь, он передвинул стулья и, несомненно, принялся за работу, поскольку снова воцарилась тишина. Намного позже, как мне показалось, Флоран тоже поднялся к себе. Я по-прежнему был настороже, с ясной головой, и то, что мне предстояло сделать, казалось элементарно простым. Я не испытывал никаких колебаний и время от времени поглядывал на светящийся циферблат своих часов. Ночь выдалась темная и теплая. Я думал о роке, превратившем меня в преступника, меня — безобиднейшее существо. Меня словно привели за руку и вслепую сбросили с откоса, я катился по наклонной плоскости все ниже и ниже; я чувствовал себя не столько преступником, сколько жертвой. Когда мои часы показали час ночи, я бесшумно встал. Мне необходимо еще кое-что проверить, поскольку я не хотел полагаться на случай. Я узнал свой револьвер интуитивно. А что, если это все же не тот? Что, если мой все еще валяется в кустах смородины, куда я его зашвырнул? Что ж, проверим.

Надев легкие ботинки, я спустился с лестницы на цыпочках, она и не скрипнула. Медленно, ощупью пересек холл. Оставалось пройти через дверь в сад. Я вышел из дома. Остальное — детская игра. Ну, а что, если я обнаружу свой револьвер в смородиннике?.. Полиция логично предположила, что убийца Мериля унес свое оружие... Она не обыскивала все вокруг... и либо я найду свой револьвер — и Гараван перестанет быть тем мерзким типом, каким я его считаю... либо я его не найду — и Гараван обречен. Я намеренно упрощал дилемму, чтобы лучше вникнуть в ситуацию.

Обогнув дом, я шел по обочине аллеи, как и в первый раз, когда явился убить Мериля. Я полагал, что Гараван уснул, но окно его спальни ярко светилось в темноте. Значит, он еще работал. Вот и кустарник. Я светил себе зажигалкой и долго шарил по земле. Листва кустов неприятно шумела, когда я раздвигал ветки; земля была жирная, пальцы то и дело натыкались на улиток. Я покрылся испариной. Очень скоро я убедился, что моего револьвера тут нет. Должно быть, Гараван случайно обнаружил его, обрывая ягоды. Итак, я не ошибся. Револьвер в его музее — тот самый, из которого стрелял я. Значит, Гараван проиграл партию, и я убью его.

Я повернул назад, сжав кулаки. Теперь уже ничто не могло меня остановить. Я проскользнул в дом и ощупал дверь музея. Она оказалась приоткрытой. Я замер в тревоге. Неужели Гараван тоже рыскает по этажу? Что означает эта приоткрытая дверь, как бы приглашающая меня войти? Поскольку кругом все тихо, я решился сделать шаг, другой... Гараван, сама осмотрительность, забыл вчера вечером запереть свой оружейный музей? На него это совсем не похоже. А между тем...

Щелкнув зажигалкой, я поднял ее над головой и мельком увидел очертания ружей, отсвет витрин. Я пересек комнату. Револьвер лежал на месте — в своей ватной постели. Я приподнял крышку витрины. Она тоже была не заперта. Схватив револьвер, я повернулся, готовый стрелять... Но в комнате я находился один. Слишком уверенный в себе, Гараван и не предвидел, что его раб мог восстать. Он заканчивал писать черновик у себя наверху. Он и не подозревал, что я приближался к нему, держа палец на курке, ступенька за ступенькой, более опасный, чем все дикие звери, каких он преследовал на своем веку. Отныне его жизнь измерялась метрами, затем сантиметрами... Я замер перед его спальней. Мне оставалось лишь медленно повернуть дверную ручку, что я и сделал. И толкнул дверь. Спальня была пуста...

Никого в кресле перед столом. Никого в постели. Настольная лампа освещала разбросанные листки бумаги. В хрустальной пепельнице дымилась полуистлевшая сигара. А каминные часы стучали лишь немного медленнее моего сердца.

Где он? Догадался, что я хочу застать его врасплох? Я оглядывался по сторонам, нацелив револьвер. Может, он выскочит с карабином в руке?.. Я прошел по комнате на цыпочках. Разбросанные бумаги оказались не рабочими заметками, а письмами. Взяв одно из них, я поднес его к лампе и узнал почерк Матильды. У меня — снимки, а у него — письма! Пока я смотрел на Матильду, он слушал, как она говорит. Каждый на свой лад, мы воскрешали в памяти прошлое, начищая оружие. До чего же все это забавно! А теперь мы убьем друг друга ради прекрасных глаз Матильды! Но что же она могла говорить ему в письмах, эта... эта?.. Задыхаясь от бешенства, я опустился в кресло Гаравана. Первое письмо было датировано концом июня — Матильда написала его через несколько дней после присуждения премии. Я подскочил после первых же строк.

«Дорогой мсье!

Я получила Ваше письмо. Я так и знала, что обратилась к Вам не напрасно. Я благодарна Вам за попытки устроить меня на службу, но если мой муж решится, как я надеюсь, признаться, что он — автор романа «Две любви», мне больше не придется искать работу. Вы очень великодушны, и мне стало гораздо легче от уверенности, что я не одинока в такой момент, когда поведение моего мужа внушает мне большую тревогу. Не звоните мне. Не пишите. Он страшно ревнив! Одному Богу известно, что он способен вообразить!

Еще раз благодарю.

С уважением

Матильда Миркин».
Слова копошились перед глазами, как черви. То, что я обнаружил, было в тысячу раз ужаснее всего остального. Я взял второе письмо.

«Дорогой мсье!

То, что Вы сказали вчера, меня потрясло. А между тем, чем больше я над этим думаю, тем больше верю, что Вы правы. Да, приметы Сержа точно соответствуют приметам мужчины, который убил Мериля. Да, Серж часто надевает серый костюм. Да, он мог вбить себе в голову, что меня с Мерилем что-то связывает. Скажу Вам больше. Он подстриг волосы и отращивает бороду, как если бы старался изменить свою внешность. Само собой, я обошлась без замечаний, опасаясь, как бы он не заподозрил, что я догадалась. Но разве это не доказательство его виновности? Я так несчастна... Что мне делать? Я никогда не выдам его полиции. Я слишком люблю его, несмотря на его патологическую ревность! Я могу доверить это Вам, кто так добр ко мне. Я никогда не изменяла Сержу. Ему так необходимо, чтобы его любили, поддерживали, одобряли. Он постоянно сомневается в себе. Но я бессильна. Я прекрасно вижу, что он ест себя поедом, и вся эта шумиха вокруг его книги для него сущая пытка. Но он молчит, и все богатство, которое он заслужил, целиком будет потеряно. Я просто в отчаянии. Извините, что я Вам докучаю, но Вы стали моим единственным другом.

С уважением

Матильда».
Я вытер глаза. Выходит, что в этой истории негодяй-то — я один. Бедная моя Матильда!

Тут было еще одно письмо.

«Дорогой мсье!

Я долго размышляла над Вашим предложением. Разумеется, все наши проблемы решились бы разом. Но не рискуете ли Вы себя скомпрометировать? Ваши аргументы мне кажутся убедительными, и к тому же Вы настолько умнее меня. Я прекрасно понимаю, что Вы готовы объявить себя автором не с целью извлечения личной выгоды, а только для того, чтобы спасти нас с Сержем. Но именно этого я и не могу принять. Или же оставьте что-нибудь для себя. Я знаю, Вас ожидает слава, поскольку этого Вы не можете избежать. Но не заходите ли Вы в своей щедрости слишком далеко? Я уже не в состоянии в этом разобраться. Я люблю Сержа, как я уже Вам говорила, но сомневаюсь, справедливо ли так щедро помогать ему после того, что он совершил? Судя по Вашим словам, он будет достаточно наказан, лишившись авторской славы. Вы, несомненно, правы. Самое лучшее, по-моему, это предоставить Вам свободу действий и полностью на Вас положиться. Мы никогда не сможем отблагодарить Вас как следует и, поверьте, будем всегда Вам признательны.

Благодарная и преданная Вам

Матильда».
Выходит, я все истолковал превратно! У Матильды никогда не было любовника. Гараван хотел только прийти ей на помощь. Я ощутил во рту привкус яда... Эти письма! Какая кара! Гараван был тысячу раз вправе обращаться со мной так, как он это делал. Он был даже недостаточно тверд, недостаточно жесток. Мне следует...

Я посмотрел на револьвер.


Гараван прислушивался из соседней комнаты. То была спальня Мериля. Она все еще казалась обитаемой. В вазах стояли свежие цветы.

— Он продолжает колебаться? — пробормотал Гараван, обращаясь к фотографии Мериля, стоявшей на столике у изголовья кровати. — Мне было очень нелегко подвести его к такому решению — он долго и упорно сопротивлялся. Но сейчас он дозрел... Слушай!

Перегородка дрогнула от выстрела. С букетов посыпались лепестки. Гараван медленно провел носовым платком по губам и посмотрел на фото Мериля.

— Я добился этого финала из любви к тебе, Жан-Мишель... То, что сделал я, не сделал бы никто другой... А между тем... он весьма недурен, этот мальчик!

Гараван склонил голову. Мериль улыбался ему со своей фотографии.


Операция «Примула»

— Давай сюда, — сказал Морис. — При таком движении проскочим незаметно.

Клод съехал с шоссе. Заправочная станция была освещена, как вокзал, перед колонками выстроились машины. Малолитражка медленно притормозила. Морис посмотрел на часы: без четверти два.

— Нормально. На месте будем до трех часов. Теперь видишь, что Влади былправ. Машин на шоссе как в воскресенье.

Заправщик жестом пригласил их к колонке. Клод вышел из машины и вручную подкатил ее. Ночь была душной. В свете фонарей клубились мошки.

— Ну и работенка! — сказал заправщик. — Теперь вот августовские!.. И то же самое завтра и послезавтра!.. Сколько залить?

— Полный бак.

— Со вчерашнего дня без передышки. Люди как с ума посходили. То уезжают все сразу. То возвращаются все сразу. Вот-вот! Помяните мое слово, на дороге обязательно что-нибудь произойдет.

Клод посмотрел на Мориса и ухмыльнулся.

— Да, — сказал он. — Точно. Что-нибудь да произойдет.

Морис тоже улыбнулся, будто замечание содержало скрытый смысл.

— Пятнадцать франков, — объявил служащий. — Протру ветровое стекло. Его надо почистить. Вы тоже едете в Довиль? Будь у меня время, я бы поехал в Овернь. В Довиле слишком суматошно. Хотя в вашем возрасте как раз и развлекаться.

— Да, развлечься мы любим, — сказал Клод и прыснул со смеху.

— Счастливого пути, — пожелал заправщик. «Ситроен» тронулся с места. При выезде на шоссе Клод остановился. Машины проносились на полной скорости, воздушная волна качнула малолитражку.

— Осторожнее! — сказал Морис. — Не время нарываться на неприятности.

Они воспользовались просветом и мягко влились в поток.


В темноте пустынного здания свет поднимающегося лифта отбрасывал на лестничные площадки и стены таинственные причудливые тени. На пятом этаже Жерсен резко распахнул решетчатые двери и вышел, опередив жену. Одной рукой он развязал галстук, другой рылся в кармане.

— Идиоты! — продолжил он начатый разговор. — Да за такую глупость судить надо.

Флоранс пожала плечами.

— С тобой невозможно разговаривать.

Он наконец нашел английский ключ и стал нащупывать замочную скважину.

— Черт подери эту минутку.[153] Ничего не разберешь.

— Дай мне ключ.

Она открыла дверь и зажгла свет в прихожей.

— Они получают свою революцию, — не унимался он. — Я их предупреждал.

Флоранс скинула туфли и по привычке посмотрелась в высокое зеркало, обрамленное живой зеленью.

— Я с тобой больше никуда не пойду, — сказала она, поправляя прическу. — Довольно. Ты во всем видишь политику. Жеро не имел в виду тебя. Он говорил в общем.

Жерсен сдернул галстук.

— Они могли бы не приглашать его. Коммуняка какой-то!

Она села и стала массировать ноги.

— Бедняжка. Тебе повсюду мерещатся коммунисты.

— О! Мне много чего о нем известно.

Он направился на кухню, и оттуда послышался звон бокалов и бутылок.

— Ты слишком много обо всех знаешь, — устало пробормотала она.

— Что? Ты, может, мне не веришь? — крикнул он из коридора. — Этот тип начинал в желтой газетенке в Сент-Этьенне.

Голос его приблизился, и он появился с бокалом в руке.

— Он специализировался на стариках. Клянусь, он их просто охмурял. В конце концов стал секретарем Лиги в защиту интересов людей преклонного возраста.

— Я тоже хочу выпить, — сказала Флоранс. — Мог бы и мне принести.

— Потом он начал издавать газету. И естественно, с волками жить…

Флоранс встала так резко, что опрокинула стул.

— Хватит! Надоело!

Зажав уши руками, она бросилась в спальню. Жерсен последовал за ней.

— Подожди! Я должен рассказать о Жеро, раз он тебя интересует.

— Что? Он меня интересует?

Она упала на кровать.

— Ладно, — сказала она. — Если тебе так нравится, пусть. Жеро меня интересует.

Расставив ноги, слегка наклонив голову, он рассматривал ее с жестоким наслаждением.

— Да, шестьдесят восьмой год стал для него просто бесценным даром. Революции, демонстрации, митинги… Он везде успевал… Это привело его туда, где он есть: в депутаты. Разумеется, левого центра.

— Ну и что, разве это позорно?

— Конечно нет.

Он осушил бокал и поставил его на столик у изголовья своей кровати.

— Конечно нет, — продолжал он. — Это игра. Но как бы случайно он вскоре оказался замешанным в деле с вином, а вино это экспортируется на Восток. Признаться, любопытное совпадение.

Плечи его затряслись в беззвучном смехе, как у нашкодившего мальчишки.

— У меня есть список его поездок. Очень показательно. Конечно, он никогда не был в Москве. Не такой дурак.

Он снял пиджак и аккуратно выложил из карманов на каминную полку бумажник, чековую книжку, очки, пачку сигарет, зажигалку, носовой платок. Флоранс наблюдала за его движениями с холодным безразличием.

— И все это, — проговорила она, — только потому, что он любезно разговаривал со мной?

Он сел спиной к ней и принялся расшнуровывать ботинки.

— Напишу о нем статью… Небольшую заметку… Из тех, что привлекают внимание… «Французское шампанское охотно пьют на Востоке». Улавливаешь?

Он снял брюки, сложил их и с раздражением принялся расстегивать манжеты.

— Я подозревал, что Тавернье — того же поля ягода… Проклятая рубашка, надо ее выкинуть… Ноги бы моей у них не было, если бы меня не встретил Ганьер… В следующий раз, обещаю…

— Следующего раза не будет, — сказала Флоранс. — Ты пойдешь своим путем, я — своим.

Жерсен медленно обернулся. Не торопясь расстегнул рубашку.

— Не понимаю! Поясни.

— И так все ясно.

Она достала из сумочки сигарету и закурила.

— Вот это новость, — сказал он. — Ну и ну!

Он снял рубашку, смял ее, бросил на кресло и встал перед ней полуобнаженный, темные, бархатные грустные глаза его таили угрозу. Он походил на Генри Фонду.

— Я его знаю? — произнес он.

Она едва сдержалась, сделала глубокую затяжку и закашлялась.

— Прошу тебя, — сказала она. — Ты знаешь, который час?.. Два часа. Может, ляжем спать?

— Мне не к спеху. Хотелось бы, чтобы ты объяснила, что это значит: ты пойдешь своим путем, я — своим… Это же не случайное замечание, правда? Повторяю: кто он? Кто вбил тебе это в голову?

Он снял трусы. Нагота его нисколько не смущала. Он чувствовал себя как пациент на приеме у врача, правда, в данном случае он был одновременно и врачом и пациентом. Жерсен развернул пижаму.

— Мне не раз приходило в голову, — продолжал он, — что тебя могут использовать против меня. Для них все средства хороши. Оскорбления, суды, угрозы… А если еще разнести весть, что Жерсен — рогоносец, что ж, это произведет определенное впечатление.

— Мне тебя жаль, — пробормотала она.

Он затянул пояс пижамы и прошел в ванную.

— Для них, — крикнул он, — ты всего лишь бывшая манекенщица, у которой в жизни бывали приключения. Картотека есть не только у меня, у них тоже… Они навели о тебе справки…

На какое-то время его монолог прервался, было слышно только, как он чистит зубы.

— Что ж, — продолжал он с полным ртом, — если они наняли какого-то плейбоя для флирта с тобой, — он сплюнул, — это естественно. Мое слабое место — это ты.

Он вышел из ванной, вытирая рот полотенцем.

— Я прав?

— Не надо было жениться на мне, — ответила Флоранс.

— Возможно, но ты — моя, отказываться от тебя я не собираюсь и разделаюсь с любым, кто обхаживает тебя.

Флоранс загасила окурок в пепельнице. Встала, разгладила платье, взяла сумочку.

— Еще одно слово, и я ухожу в гостиницу.

— Ладно, не дури. Я предупреждаю тебя в твоих же интересах. Ложись. Поговорим об этом потом.

Он завел маленький походный будильник и поставил его рядом на столик.

— Я, конечно, сам проснусь, но на всякий случай. Бог знает, сколько времени придется добираться до Орли! Спокойной ночи.

Он выключил ночник. Флоранс начала раздеваться.


— Приехали, — сказал Морис. — Вилла в конце улицы… Ты и правда не хочешь, чтобы я пошел с тобой?

— Вот еще!

— Пройди сзади. Через ограду легче перелезть со стороны пляжа. Часовой механизм взрывателя установлен на четыре. У тебя в распоряжении целый час. Можешь не торопиться. Я развернусь и буду ждать тебя на перекрестке. Главное не беги, иди спокойно.

— А, черт! Я уже не ребенок.

Клод вышел из машины, и Морис передал ему сверток. До рассвета было еще далеко. Слышался шум прибоя. Теплый воздух пах скошенной травой.

Клод бесшумно удалился со свертком, прижатым к груди. Он не мог отделаться от мысли, что превратится в кровавое месиво, если бомба вдруг взорвется. Но наверняка где-то в эту минуту есть и другие парни, готовящие, подобно ему, взрыв дома, или полицейского участка, или дежурной части, или гостиницы, или самолета… Как и они, он делает это добровольно. Как и они, он пойдет до конца. Кажется, никогда раньше он не ощущал в себе столько жизни, легкости. Он даже забыл о том, что им двигало. Он вновь стал мальчишкой, отправившимся с дедом на охоту, в нем пробудился вкус к приключениям.

Он шел по песку, обходя виллу слева. Законопослушные граждане спят. Но скоро вылетят все стекла. Жизнь прекрасна. «Мы так одиноки», — говорил Влади. Ну уж нет! Не больше, чем кабаны, лисицы и другие преследуемые звери, но зато они острее чувствуют лес, тишину, радость жизни. Он осторожно шел под прикрытием темноты и наконец обнаружил нужное место. У дороги лежала сосна, сваленная недавней бурей. Поврежденная ограда не была еще заделана. Клод пролез через пролом. В куртке ему было жарко. Рукой откинул длинные волосы, спадающие на глаза, и близко поднес к лицу часы со светящимся циферблатом. Пять минут четвертого. Когда бомба взорвется, они будут далеко. На росистой траве ноги слегка разъезжались. Шутки в сторону!..

Он вышел на аллею и увидел виллу. Чертовски красива! Стоит многие миллионы! Сволочи! Построена, конечно, на ворованные деньги. Жаль, что нельзя это разрушить одним махом, чтобы все взлетело фонтаном пламени, камней и обломков. Он подошел к фасаду. Заложить бомбу надо здесь. Как сказал Влади, гостиная слева от двери. Разорвал веревки свертка и вынул пластиковую бомбу. Он хорошо помнил все указания: прикрепить бомбу в углу окна, вставить детонатор и подсоединить контакт. Больших разрушений взрыв не произведет, но речь идет лишь о предупреждении. А жаль! Он изо всей силы прижал бомбу. Теперь детонатор. Послушал часовой механизм. Тот работал нормально. Переключил контакт. В последний миг ему показалось, что из него изверглись грохот и пламя, что весь он — лишь боль и гром и что он растворяется в пространстве.


Взрывная волна пригнула кусты, сейчас же зазвенели выбитые стекла. Затем ненадолго мертвая тишина.

«Что он там наделал? — подумал Морис. — Лишь бы…»

Он выскочил из машины. За ставнями загорались огни. Послышался лай собак. Открылись окна. Выглянули люди. Запахло гарью, над садами вспухало облако дыма.

— Идиот! Идиот! — проклинал Морис, топая ногами.

Он выключил в машине габаритные огни и направился к перекрестку, поглядывая на дорогу, откуда мог появиться Клод. Но все уже было ясно. Послышались разговоры соседей. Голоса разносились далеко. Кто-то вскрикнул: «Это, наверное, газ». Морис прошел еще немного, раздираемый страхом и необходимостью узнать наверняка. Мимо него к вилле бежали люди. Он еле держался на ногах. Ему виделась кровь. Клод! Старина Клод! Что с нами происходит?

Внизу собирались люди. Небо за деревьями светлело. Со стороны города послышалась сирена полицейской машины. Или «скорой помощи»? К счастью, у Клода нет при себе никаких документов. Надо предупредить Влади. «Действуй, черт побери, быстрее!» — торопил себя Морис. Но вместо того, чтобы вернуться к машине, он медленно пошел к месту взрыва, чтобы побыть еще немного рядом с павшим товарищем.

Теперь там стояла толпа. Мужчины вышли в пижамах, женщины с ночным кремом на лицах завязывали пояса халатов. В конце аллеи, усыпанной обломками и опавшими ветками, виднелась вилла. Ее очертания расплывались в поднявшейся в воздух пыли. Чернела дыра пролома, на фоне более светлой стены. Снесенные и исковерканные взрывом ворота валялись на земле. Зеваки, не осмеливаясь войти в парк, с любопытством вытягивали шеи.

— С этим газом всегда одни неприятности, — сказала женщина рядом с Морисом.

Сквозь толпу подъехала полицейская машина. Установилась полная тишина. Морис дрожал с головы до ног, дрожь была необъяснимой, поскольку к нему вернулось хладнокровие. Пока полицейские, перед которыми маячили круги света от электрических фонарей, приближались к крыльцу виллы, он обдумывал ситуацию. Руки он сжал под мышками, пытаясь унять дрожь. Клод скорее всего погиб. В определенном смысле так было бы лучше. Если ранен… кто знает?.. Может заговорить… Его храбрость тут не поможет. Надо срочно предупредить Влади. Принять меры предосторожности. Но без суеты. Сейчас на дорогах тысячи отпускников, ими переполнены вокзалы, гостиницы, почтовые отделения, все общественные места, полиции не развернуться. Один из полицейских бегом вернулся к ограде, и сразу же его окружила толпа.

— Что там?

— Пропустите… Ну! Отойдите! Это бомба. Там раненый.

Полицейский залез в машину и взял телефонную трубку.


Дивизионного комиссара Маре разбудил телефонный звонок. Он посмотрел на часы и выругался.

— Алло!.. Маре слушает… Что? Вилла Жерсена? О, черт! Почему это свалилось именно на нас? И как раз сейчас!.. Разрушения большие?.. Что? Да, да… Я этим займусь… Заеду в больницу. И вот еще что. Наверняка на вас налетят журналисты… Никаких комментариев… Да, перекройте дорогу… Будем через полчаса.


Судебный исполнитель мэтр Серр заканчивал бриться. Жена в пеньюаре стояла на пороге ванной с чашкой кофе в руках.

— Ну и времена! — вздохнула она.

— Это займет все утро, — сказал он. — Насколько я понял, разрушения серьезные. Фасад дал трещины. Не говоря уж о комнатах на первом этаже, там полный разгром.

— Это должно было произойти.

— Так будет, пока всех их не пересажают. Правительство ничего не делает. В конце концов, Жерсен — честный человек. У него хватает мужества говорить вслух о том, о чем про себя думают все. И вот ему подкладывают бомбу.

— Согласись, иногда он перегибает палку.

— Возможно. Но у него такой темперамент. Достань-ка мне легкий костюм. Опять будет жара.

— А этот несчастный парень, что с ним?

— Не знаю. Меня не успели посвятить в детали… Думаю, у него оторвана рука. Не такая уж большая цена.

— Гастон!

— Что Гастон! Это же так! Надеюсь, его не скоро отпустят. Есть же законы, черт побери!


Малолитражка не тянула. Машина слишком старая, слишком часто переходила из рук в руки, ломаная-переломаная, лязгающая на ходу. Морис попадет в Париж не раньше восьми часов. Звонить Влади опасно. По телефону всего не объяснишь, не расскажешь подробностей. Мориса обогнали парни на мотоциклах, одетые как аквалангисты, кланяясь в издевательском приветствии. На спусках он пытался разогнаться, но на ровных участках терял скорость. По правде говоря, они слишком бедны, чтобы бороться с властью. Вот эта бомба, например. Кустарная самоделка с часовым механизмом за четыре су. И так во всем. Нет даже средств печатать листовки, плакаты. Все, что они могут, так это писать лозунги на стенах. Как дети, играющие в войну. Конечно, в какой-то мере эта вина Влади: он хочет вести борьбу сам, по своему разумению. Есть и другие группы, более солидные, с большими возможностями, с надежным прикрытием. Но они готовят себя для больших событий, а их так и нет. Влади говорит: «Конкретные дела — это для нас». Вот куда привело конкретное дело. Клод в больнице. Останется, наверное, без руки. И это в двадцать два года!.. И уж легавые поработают с ним! Даже если он будет молчать, все равно его вычислят: опросят соседей, восстановят шаг за шагом всю его жизнь, достаточно будет малейшей детали… Ладно, Влади разберется…

Он попытался обогнать здоровенный грузовик, не получилось. Подумал о том, как поведет себя Жерсен: конечно, не преминет написать в «Консьянс» передовую статью: «Новый удар левацкой гидры»… Если б не Клод, можно было бы посмеяться. Но Клод в полиции, а Жерсен использует все возможности своей газетенки, чтобы его засадить. Всем известно, что Жерсена в верхах ненавидят, но Клод все равно получит на всю катушку, им лишь бы избежать кампании в прессе. Не виллу нужно было взрывать, а Жерсена. Разговор о политическом убийстве заходил часто. Влади был не против. Жоэль — безусловно за. Остальные осторожничали. Их действия сковывала говорильня. Проспорив до утра, они расходились пьяные от слов и в полной уверенности, что мир у них в руках и можно немного поспать. И этот взрыв они достаточно обсуждали, обдумывали, рассматривали со всех сторон. В принципе все были согласны. Однако «анализ обстоятельств», как говорил Жорж, сразу же выявил разногласия. Лучше бы меньше заниматься теорией, а больше конкретными деталями. А то ведь слишком много импровизации. Морис дал себе слово на ближайшем собрании высказать все.

Из кармана брюк достал помятую пачку «Голуаз», отпустив руль, вытащил скрюченную сигарету и зажег ее от длинного пламени зажигалки. «Вот уже строю из себя ветерана», — подумал он. Посмотрев на себя в зеркало заднего вида, увидел лишь свои возбужденные глаза. Впереди, ослепляя его, поднималось солнце. Навстречу ему к морю мчались машины, нагруженные всевозможной поклажей. За Гайоном у остановившегося грузовика он увидел двух полицейских на мотоциклах. Отвернувшись, проехал мимо.


— Ну что? Тяжелый случай? — спросил комиссар.

Врач пригласил его в ближайший кабинет.

— Выкарабкается. Просто чудо. Правой кисти, можно сказать, нет. Осколки в ноге, ожоги по всему телу, но поверхностные. Кроме того, небольшой шок. Но он очень крепкий парень. Через две недели будет на ногах. Надеюсь, это послужит ему уроком.

— Вы их не знаете, — сказал комиссар. — Можно с ним поговорить?

— Лучше оставить его в покое.

— Я ненадолго. Впрочем, пойдемте вместе.

— Я поместил его в отдельную палату.

— Правильно сделали.

Они вышли из кабинета. В коридор через окно пробивались утренние лучи солнца. Комиссар вытер лицо.

— Придется вам поработать, — сказал он.

— Особенно завтра. С дюжину несчастных случаев уж точно привезут. Это что! В прошлом году тридцать первого июля было семнадцать… Сюда.

Он медленно открыл дверь, и комиссар увидел раненого, правая рука которого скрывалась под огромной повязкой. Клод, широко раскрыв глаза, смотрел в потолок. Комиссар подошел к кровати. Клод перевел взгляд на него.

— Вот и получил, что хотел, — сказал комиссар. — Здорово!.. Ты, конечно, приехал из Парижа. Как тебя зовут?

Клод закрыл глаза.

— Кто с тобой был?.. Ну! Кто с тобой был?

— Никого, — прошептал Клод.

— Ты приехал на машине?

— Нет… на поезде.

— На каком поезде?.. Тебе же ясно: ты не отвечаешь, но мы все равно узнаем. Мы всегда узнаем… Ты знаешь Жерсена лично?

— Нет.

— Это месть?

На губах Клода заиграла странная усталая улыбка.

— Клянусь, смеяться нечему. Ты в этом убедишься.

Врач схватил комиссара за руку.

— Вы мне обещали… Думаю, на сегодня хватит… Не такой уж он сильный.

— Передвигаться не может?

— Совсем не может. Уверяю вас.

— Все равно. Кого-нибудь пришлю. Лучше, чтобы он оставался под присмотром. Главное — не пускать журналистов. Никого! Полная изоляция! Обеспечить спокойную работу.

Он наклонился над больным.

— А ты, малыш, подумай. Оторванная рука тебя не спасет. Мне нужны твои сообщники, все до единого.


Сначала Жерсену показалось, что звонит будильник. Но звонил телефон. Он встал. Шесть часов. Над ним что, издеваются?! Флоранс спит или притворяется, что спит. Он быстро подошел к столу и резким движением снял трубку.

— Жерсен слушает… Говорите громче… Что?.. Моя вилла!.. Сволочи!.. Большие разрушения?! Уточнить не можете?.. Записываю, мэтр Серр… Нет, угрозы не получал… То есть ничего особенного… обычные угрозы, если хотите… анонимные письма приходят каждый день, я на них и внимания не обращаю… У вас о нем ничего нет? Левак, наверное… Видите ли, в девять тридцать я должен быть в Лондоне, вернусь завтра вечером, но могу отправить к вам жену. Она там сориентируется не хуже меня. Раз уж несчастье произошло — чуть раньше, чуть позже, не имеет значения… Что?.. Если пойдет дождь? Да, вы правы. Надо накрыть… Спасибо, комиссар. Рассчитываю на вас. Спасибо.

Он бросил трубку и вернулся в спальню.

— Флоранс… Проснись.

Зажег плафон.

— Не время спать. Знаешь, что с нами сделали?

Флоранс протерла глаза.

— Прошу тебя. Не кричи. Голова трещит.

— Взорвали виллу.

Жерсен сел на край кровати и медленно повторил, как бы стараясь осознать:

— Взорвали виллу.

Он вдруг вскочил, стукнул кулаком по ладони.

— Зачем стесняться. Прошу, господа! Жерсен в вашем распоряжении. Он ваш. Бейте сильнее! Он — враг. Других нет.

Флоранс села в кровати и откинулась на подушку.

— Вилла!.. Ее…

— Именно. Гостиная разворочена. Стенки разлетелись. Ущерб еще не подсчитан… Теперь понимаешь? К счастью, одного схватили.

Он рассмеялся и пнул ногой складку прикроватного коврика.

— Правительству достанется. Потому что этого типа придется теперь судить. За мной двести тысяч читателей. Эти двести тысяч потребуют справедливости. Будет шум… Оденься. Ты поедешь туда. У меня самолет… Позови Марию, пусть быстро приготовит кофе.

— Мария со вчерашнего дня в отпуске.

Вышагивавший по комнате Жерсен остановился и обескураженно уронил руки.

— Забыл… Конечно, отпуск — святое дело. Вот почему они выбрали именно этот момент. Где сейчас полиция?.. На дорогах, а в это время тем, кто продолжает работать, подкладывают бомбы. Ну ладно, обойдусь без кофе. Одевайся же. Тебе надо туда ехать.

— Нет. Послушай, Поль. Постарайся хоть раз меня понять. Это твоя вилла. Ты купил ее, не посоветовавшись со мной… Ты обставил ее по своему вкусу… Тебе известно, как я ненавижу Довиль. Но разве ты со мной считаешься? Теперь ты стал на тропу войны… А у меня нет желания во все это вмешиваться… Ясно, чем это может обернуться. Не хочу неприятностей.

— Но это же глупо!

— Возможно… Мне тебя жаль. Но чего ради я поеду в Довиль? Зачем?.. Разве я могу что-нибудь решить сама?.. И еще хочу сказать: я не считаю, что удар направлен против меня. И не хочу, чтобы нас ставили на одну доску. Я не твоя сторонница. И не подписываю твои статьи.

— Ты меня бросаешь?

— Нет, Поль.

— Да.

Она нырнула под одеяло, поправила удобнее подушку, делая вид, что хочет спать. Жерсен еще раз прошелся по спальне, осмотрелся, как будто выискивая свидетеля.

«Она меня бросает. Она заодно с ними».

Флоранс закрыла глаза и натянула одеяло на голову. Он же подождал с минуту, шевеля губами, сплетая и расплетая руки. На память вдруг пришли восторженные письма, отрывки из которых он регулярно печатал. «Ваша статья о налогах просто замечательна. Хорошо, что хотя бы „Консьянс“ защищает наши интересы… Да, Церковь забыла о своей миссии. Вы тысячу раз правы, изобличая вредоносный характер экуменизма…» Ежедневно поступали и другие одобрительные отклики, укрепляя его в своей вере. И вот теперь Флоранс… Им удалось добраться и до нее.

Жерсен молча оделся. Он мог простить все. Прежних любовников, которые у нее были до свадьбы. Хотя его и терзали адские муки при мысли, что она принадлежала не ему одному… Этот Мишель Мери, жалкий актеришка… Правда, ему удалось разрушить его карьеру. А этот Робер Водрей! Его он тоже прижал. Был, увы, еще один… но вовремя исчез… Жаль! Терпеливо, как ученый, который готовит диссертацию, он изучил всю прошлую жизнь Флоранс. Она об этом даже не подозревала, но он собрал на нее полное досье с вырезками из газет, фотографиями… Там были, конечно, фотографии тех времен, когда она работала манекенщицей. Но были и групповые снимки, сделанные во дворе лицея, когда она училась в предпоследнем и последнем классе… Она стояла справа от преподавателя. Прическу носила на косой пробор. Тогда она еще не красила волосы в каштановый цвет… Он мог простить двадцать восемь лет, которые Флоранс прожила без него. Но не это!.. Он не требовал, чтобы она занималась политикой. Он не очень-то любил женщин, вбивающих себе в голову какие-то идеи. Но думал, возможно наивно, что она была на его стороне, что она не подвергала сомнению его проницательность и смысл его борьбы.

Жерсен побрился, ополоснул лицо холодной водой. Боже мой, какие разногласия… Они есть у всех… Нельзя же из-за этого переходить на сторону противников. «Ведь я же прав. Без меня никто не осмелился бы поднять голос, не стал бы разоблачать скандальные истории. Я — это я и не ищу никаких личных выгод. Я наношу удары, но и получаю их. Вот именно!.. Моя жизнь проходит у нее на глазах. Она знает, что я не пью, не курю, у меня нет любовниц. Только газета! Ах да! Именно газета! И судебные процессы! И мнение всяких кретинов! И надписи на стенах: „Жерсен — убийца“. Ладно, тем хуже для нее. Если думает, что может меня бросить, увидит!»

Жерсен бросил в чемодан кое-что из вещей, прошел в свой кабинет, собрал бумаги, положил их в папку и посмотрел расписание. Из Довиля самолет в Лондон улетал в четырнадцать часов. Знать бы, есть ли свободные места. В любом случае надо изменить время встречи. Ну и пускай! Все его дела сдвинутся. Он вернулся в спальню.

— Я уезжаю. Вернусь завтра вечером, как и предполагалось. Обратный билет есть. Машина останется в Довиле, это по твоей милости. Надо будет кого-нибудь за ней послать… Ладно, ухожу.

Она не шевельнулась. Жерсен скомкал одеяло и отбросил его к краю кровати. Флоранс лежала в своей пижаме в цветочек, подобрав колени, а руки прижаты к подбородку.

— Ты слышишь, я уезжаю. Еду в Довиль заняться «своей» виллой, как ты говоришь. Но когда вернусь, моя милая, поговорим. Причем серьезно.

Жерсен вышел, хлопнув дверью. На лифте спустился прямо в гараж, слабо освещенный пыльными лампочками. Там было почти пусто. Отпускной период! «Идеальное место, чтобы меня пришить, — подумал Жерсен. — Войти может кто угодно. Стоит только нажать на кнопку, открывающую железную дверь. Можно даже подняться в квартиру, и никто не заметит. Потом звонок. Я открываю дверь. Выстрел, и спокойно уходят. Надо быть поосторожней».

Он уселся за руль «вольво», вынул из «бардачка» пистолет калибра 6,35, сунул в карман.


Флоранс встала. Отдернула штору и увидела, как «вольво» выехал на улицу. Наконец она могла быть спокойной. Она потянулась, зажгла сигарету. Боже, как хорошо, когда его нет. Нет служанки! Нет Поля! Нет соседей! Немного свободы!.. Вилла? Черт с ней. Если бы она была где-нибудь в другом месте, в Дордони, в Ардеше… там, где можно было бы скрыться от толпы… тогда потеря была бы болезненной. Но в Довиле! И потом, все равно заплатят по страховке.

Она прошла на кухню и приготовила себе кофе, настоящий кофе, свежемолотый, а не растворимый, который предпочитал Поль из-за постоянной спешки. Поль… Хоть его сейчас и не было, все дышало его присутствием. В квартире от него распространялось какое-то предгрозовое напряжение, какая-то нездоровая влажность. Муссон! Сезон дождей!.. Вот что это такое. Нет уж, увольте! Немного воздуха! Военные действия можно отложить до завтрашнего вечера. Ведь он вернется и начнет все сначала, с того же места. Он скажет: «Ну что ж, мне кажется, нам надо поговорить». И будет нескончаемо к ней приставать, доказывая свои взгляды, и, как обычно, восклицать: «Стоп, ты только что сама сказала…» Боже мой! Как хорошо быть одной! Сколько женщин живут в свое удовольствие! И как правы те, кто обходится без мужчин!

Флоранс зажгла еще одну сигарету. Она слишком много курит. Кухню обволакивал аромат кофе. Она налила кофе в чашку, посмотрела, как тают кусочки сахара, которые она положила один на другой. В свою бытность манекенщицей она никому не отдавала отчета в своих действиях. Конечно, это было утомительное занятие с бесконечными тяжелыми обязанностями… «Надо быть честной. Невозможное ремесло. Как зверь в клетке, шерстью которого приходят полюбоваться. Ходишь под пристальными взглядами, живешь как в кольце из взглядов…» Но разве было время, когда она не чувствовала себя узницей? Разве было время, когда, проснувшись, она ощущала грядущий день чистой страницей, на которой можно писать или рисовать что заблагорассудится? Никогда! Было несколько любовных связей. Приятели. Безответные эмоции. Но все же был… Рене… Она пила душистый, крепкий, густой, как ликер, кофе. Насыщенный. Вот точное слово. Оно применимо и к ее жизни. Ее жизнь не была насыщенной, устойчивой. Она снова вспомнила о Рене. Может быть, с ним… Бедный Рене! Он один был милым, нежным, скромным и ласковым. Она бросила его просто так, потому что считала, что мужчина должен быть завоевателем, способным все сокрушить… Точно как Поль! Зачаровывающий своей верой во что-то. Но ведь и так задыхаешься от всех этих судорожных, злобных верований, подобных острым, наточенным инструментам пытки. А ведь истина — в этой чашке кофе и в этой мухе, чистящей крылышки на углу стола под лучами солнца.

Что ж, с Рене, может быть… Он был художником по интерьеру. Вещи слушались его. Он умел несколькими штрихами объединить их неожиданно и удачно. Из каких-то каракулей вдруг возникало любовное гнездышко или столовая, в которой вот-вот раздадутся крики детей и щебетание птиц. Счастье было на конце его пера, а она выбрала Поля. А теперь, чтобы избавиться от Поля…

Ложечкой она собрала коричневую сладкую гущу, оставшуюся на дне чашки, высший дар кофейного аромата, и еще раз потянулась до боли в костях. Уйти от Поля! Но ведь он не признавал не только самой мысли, но даже упоминания о разводе. У кого спросить совета? Если обратиться к адвокату, разделяющему взгляды мужа, она заведомо обречена на неудачу. Если же обратиться к одному из его политических противников, это сразу раздуют в газетах. Поля тогда не остановить. Она его знает. Остается только сбежать. Но что значит: сбежать? Куда? Когда она была всего лишь Флоранс, она могла уехать куда угодно. Не было проблем. Но мадам Жерсен не свободна в своих поступках…

Не надо преувеличивать. Жерсен все же не всемирно известная личность. Это так. Но у него почти повсюду есть информаторы. Добровольные корреспонденты присылают ему фотокопии документов, дубликаты конфиденциальных бумаг… Он всегда превосходно осведомлен обо всем, у него есть вкус и способности к слежке. Ну и что?.. Оставаться всегда у него под колпаком?

Она пустила в ванну воду погорячее, как любила, и сняла пижаму. Обнаженной вернулась в спальню, поправила свою постель, в нерешительности постояла перед кроватью мужа. Он никогда не убирал постель. Никогда не чистил ванну. Никогда не подтирал воду, которую разбрызгивал вокруг себя. Это не его дело. «Для этого есть служанка», — говорил он. Он займется этим, когда вернется. Она вдруг решила ни в чем не уступать. Знала, что это будет бесконечная вражда: обеды друг против друга в безмолвии, непроницаемое прокурорское лицо, борьба на финише… Но где найти поддержку? Семьи нет. Детей нет. Нет даже красной рыбки за стеклом, которая смотрела бы на тебя своими золотыми глазами.

Флоранс остановилась перед зеркалом. Ну вот! Я никому не нужна. Женщина в расцвете лет, но он давно об этом забыл. Его интересуют интернированные чехи, узники Сибири, вьетнамские католики… И все же! Она медленно прошлась руками по груди, по бедрам. О! Вырвать мужчину из жизни, избавиться от него, не иметь больше женских прелестей! Стать свободным существом, змеей, вылезшей из своей старой кожи и ускользающей в теплую ложбинку, безраздельно наслаждаясь своей свободой. Боже мой! Ванна! Она кинулась закрыть краны.


Стоя посреди дороги, жандарм жестами руки направлял движение в один ряд. Рабочие в желтых комбинезонах расставляли разноцветные конические столбики, ограждающие ремонтную зону. Жерсен выругался. Надо же для ремонта асфальта выбрать именно это время, когда все куда-то едут! В этом вся Франция! Проклятие! Самая жалкая автомобильная сеть в Европе! И при этом половину времени непригодна для проезда. Естественно, люди жмут на газ на свободных участках дороги. От этого аварии. Правительство само, своей преступной небрежностью вызывает столкновения. А беспорядок порождает разложение. Начинают взрывать дома. Все взаимосвязано. На эту тему можно написать передовицу.

Перед Жерсеном открылся свободный путь, и он нажал на акселератор. В голове сами по себе складывались фразы. В гневе он становился талантлив. На холодную голову мысли у него путались. До того, как стать журналистом, он хотел быть писателем. Ничего не вышло. Приходилось вытягивать из себя слова. Как будто пашешь поле, покрытое камнями. Зато если уж представлялся случай выругать что-нибудь, тогда из него извергался целый поток красноречия. Какую тогда он испытывал радость! Какое чувство всемогущества! Ему ставили в упрек озлобленность. Но он не был озлобленным. Скорее одурманенным. Он нуждался в резких формах, как поэты прошлого в богатых рифмах. Он ждал удачной мысли, глубокой детали, поймав которые пребывал счастливым целый день.

Разумеется, у него были стойкие убеждения. Но от них ничего бы не осталось, если бы не его дар подогревать их своими грубыми замечаниями, ругательствами, проклятиями. Чтобы добиться положения писателя, ему нужно быть невыносимым. Об этом никто не знает. Даже Флоранс, а она видела, как тяжело ему приходится работать. Он порой вскакивал из-за стола и бежал в свой кабинет, чтобы побыстрее записать мысль, вдруг пришедшую ему на ум. Потом просил прощения. Поначалу он даже пытался объяснить Флоранс, почему именно эта фраза имеет такую точность и силу. Но она не понимала. Всегда говорила: «Ты преувеличиваешь!» Она не могла осознать, что ценность и своего рода красота именно в преувеличении.

Уже половина девятого. Он обогнал вереницу автомобилей, плетущихся за старым грузовиком. Как же все-таки решить проблему Флоранс? Да, теперь это стало проблемой. Причем исходные данные ясны: ему вообще не надо было жениться. Не так давно он понял, что естественное состояние занятого человека — безбрачие. Если ты подчинен машине, то именно с ней связан любовными отношениями. Для журналиста это печатные станки. Для хирурга — операционный стол, для шофера — грузовик, для пилота — самолет. Страсть хороша в прошлом, когда было время для разговоров, а ведь в конечном счете страсть — наиболее утонченная и изысканная форма общения. О чем Флоранс вздыхала вначале? «Поговори со мной о чем-нибудь!» И когда главное — страсть, надо говорить. Ну а у него больше нет на это времени. И потом, какие могут быть любовные дуэты, когда на дворе Апокалипсис!.. С каким бы уважением он начал относиться к Флоранс, если бы она почувствовала себя мобилизованной, встала бы в его ряды вместе с ним. Но ведь нет. Голова у нее забита только своими мелкими интересами, мстительными обидами вакантной самки. Действительно вакантной? Посмотрим. За ней нужно понаблюдать. По возможности надо будет поговорить с Блешем.

Он остановился у заправочной станции в Верноне.

— Двадцать литров.

Пока заливали бензин, он сходил в туалет. По дороге на столе рядом с парой очков и дымящейся в пепельнице сигаретой заметил газету с броским заголовком: «Мобилизовано 50 000 жандармов и полицейских. Пущено 500 дополнительных поездов. В Орли нарушен график».

Жерсен усмехнулся. Разве он едет в отпуск? И разве у тех, кто подкладывает бомбы, бывает отпуск? И если бы паче чаяния он захотел отдохнуть, куда бы он поехал?.. Виллы больше нет. В определенном смысле нет и жены. Наступит день, когда не будет и «Консьянс». Он снял пиджак — стало слишком жарко.


Стоя у окна, Рене Аллио смотрел на море. Из порта медленно выходил пароход. Море утром казалось плоским, голубым и совсем новым. Его воды как бы нехотя плескались о берег, словно еще не проснувшееся животное. Тишина. Умиротворение. Но не для него. Он набил первую за день трубку. Без четверти девять. Можно позвонить Мишелю. Сходил за телефоном и вернулся с ним к окну.

— Алло, Мишель!.. Не помешал?

— Нет. Я только что встал. Ночью принимал роды. Домой попал в два часа. А ведь для этого есть больницы! Так нет. Этим бабам страшно, хотят все делать дома. Невероятно, чего только не насмотришься!

— Можно зайти?

— А что, плохи дела?

— Могли бы быть и лучше. Я просто измотался.

— Это из-за Майяра? От него так и нет известий?

— Нет. Думаю, он смотался за границу.

— Но ведь тебя это не затрагивает?

— Впрямую нет. Во всяком случае, пока нет. Если не будет доказано, что он смылся. Конечно, если начнется следствие, у всех будут неприятности.

— Убытки велики?

— Еще бы! Несколько миллионов.

— Твои заботы понятны. Как ты себя чувствуешь?

— Очень устал, нет аппетита, бессонница.

— Постараюсь привести тебя в чувство. Можешь зайти к одиннадцати часам?

— Буду. Спасибо.

Аллио поставил аппарат на пол. Пароход шел быстрее и был уже у мыса Фера. Есть же счастливые люди. Порт, выстроившиеся бок о бок корабли — все это счастье. Начинавшее припекать солнце — тоже счастье. Он вздохнул, лег на кровать, подложив руки под голову, посасывая потухшую трубку. Посоветоваться с адвокатом? Наверное, не стоит. Пока еще до этого дело не дошло. У Майяра есть опора — он шурин депутата. Может, все восстановится, дело ведь стоящее. Не их же вина, что покупатели не проявляют интереса. Посмотрим!..


Жерсен остановился у виллы. На улице все еще толпились зеваки, под ногами слышался треск битого стекла. Перед виллой дежурил полицейский. Жерсен представился, и тот отдал честь. Объем разрушений Жерсен оценил с первого взгляда. Пролом в стене, серьезное повреждение козырька над входом, сорванные ставни, зияющие окна, разбросанные по саду обломки, короче, картина впечатляющая, но нет ничего непоправимого. Разрывное действие бомбы в основном было направлено наружу. Он двинулся по аллее к группе стоявших там людей, разом обернувшихся к нему.

— Господин Жерсен?

— Да.

— Дивизионный комиссар Маре.

Широкоплечий и плотный человек, похожий на бывшего регбиста, пожал Жерсену руку и кивнул головой в сторону виллы.

— Печально, — проговорил он. — Но такие нападения невозможно предотвратить. Вот мои сотрудники: старший инспектор Корнек, инспектор Мазюрье… и мэтр Серр, судебный исполнитель.

Снова обмен рукопожатиями. Все они стояли со скорбным выражением на лицах, как у ворот кладбища. Но что в душе? В душе они, наверное, потешались.

— Я думал, вы летите в Лондон, — продолжал комиссар.

— Я отправляюсь туда прямо отсюда, — ответил Жерсен. — Жена не смогла приехать.

— Ее это, должно быть, потрясло?

— Да. Очень.

— Посмотрите, вилла пострадала меньше, чем можно было бы предположить. Я вас излишне встревожил. Пройдемте.

Он перешагнул через кучу мусора и вошел туда, где раньше была гостиная. Все остальные последовали за ним.

— Не будем говорить о мебели. У вас было что-нибудь ценное?

— Нет, ничего особенного. Обычные вещи.

— Тем лучше. Дверь в столовую сорвана. Но остальные комнаты почти не пострадали. Кухня в целости. Правое крыло выдержало. Больше всего беспокоит трещина над крыльцом.

Они шли гуськом. Время от времени кто-то из них ощупывал стенку или подбирал осколок, осматривая его с видом археолога. Наконец они вышли и отошли подальше, дабы точнее оценить масштаб разрушений.

— Половина крыши требует ремонта, — сказал исполнитель. — Думаю, стену можно укрепить цементом, но это дело подрядчика. Рекомендую Менги. Он все сделает, зацементирует, покрасит, заменит трубы…

— Как вы думаете, во сколько это обойдется?

Исполнитель нерешительно покачал головой.

— Трудно так вот сразу сказать… Но продать дом будет нелегко. На нем теперь отметина, понимаете…

Все посмотрели на Жерсена с откровенным любопытством. Вот он, вдохновитель «Консьянс», этой скандальной, не гнушающейся шантажом газетенки. Однако выглядел он не так уж страшно. Мужчина полусреднего веса, но в нем угадывалось исключительное хладнокровие. Его, казалось, все это совсем не трогало, голос оставался спокойным. Сведения о Менги он записал в блокнот столь же непринужденно, как будто речь шла об адресе хорошего ресторана.

— Вы установили личность преступника? — спросил он.

— Пока нет, — ответил комиссар. — Но нам известно, что он был не один. На перекрестке вскоре после взрыва свидетели видели малолитражку — «ситроен».

— Наверняка из леваков. Когда вернусь, всем этим займется мой адвокат… Он сильно ранен?

— Похоже, ему придется ампутировать правую руку.

— Надо бы отрезать обе. Чтобы в следующий раз было неповадно. Благодаря увечью он, наверное, легко отделается. Сколько получит? Три? Четыре года?

— Он очень молод, — заметил комиссар осуждающе. — Кстати, мне бы хотелось, чтобы вы на него посмотрели. Это не очная ставка. Просто надо установить, знаком ли он вам.

— Это было бы странно, с такими людьми я не встречаюсь, могли бы догадаться… Много времени это займет?

— Туда и обратно. Больница в пяти минутах езды на машине.

Жерсен посмотрел на часы.

— Ладно. Поехали.

В машине он забился в угол, как бы отгородившись. Комиссар со своей стороны тоже не делал никаких попыток проявить любезность. Между ними стояли статьи в «Консьянс», обличающие полицию, ее попустительство и слабости. Они были противниками и четко осознавали это. Жерсен лишь однажды нарушил молчание.

— Надеюсь, вы проявите сдержанность, ведь…

И сразу пожалел о своих словах. Комиссар повернул к нему голову со слишком уж нарочитой улыбкой.

— Разумеется!

Никогда раньше Жерсен не чувствовал себя настолько униженным. Теперь, когда гнев прошел, он начинал понимать, что этот взрыв позабавит всю страну. Он уже представлял себе, какие инсинуации, намеки, карикатуры появятся в газетах его противников. «Бомба Жерсена»… «Жерсен в нокауте». Даже в глазах Флоранс он будет выглядеть заурядным типом, которому, когда надоело его слушать, просто заткнули рот. Ведь раньше она никогда не смела ему отказывать. Да, взорвана вилла, но прежде всего вдребезги разлетелось его самолюбие. И если теперь он выпустит желчную статью, публика уже не сможет удержаться от радости… Надо оставаться выше всего случившегося. Демонстрировать безразличие… «Взрыв?.. Какой взрыв?.. Ах да». Но не проявлять мягкотелости. Требовать наказания по всей строгости. Максимального наказания для этого погромщика и его подручных. Ведь у него наверняка есть сообщники. Жерсену были хорошо известны привычки леваков, как охотнику, досконально изучившему повадки дичи. Он знал, что они не любят действовать в одиночку, а работают «боевыми группами». И если полиция проявит некомпетентность, он сам сможет выйти на след задействованной группы. У него есть своя сеть осведомителей. Блеш весьмарасторопен. Фанатик сыска. Как только он выйдет на эту банду, «Консьянс» заговорит во весь голос.

— Приехали, — сказал комиссар.

Приоткрывались и закрывались двери, за которыми мелькали лица. Всем хотелось посмотреть на хозяина разрушенной виллы. Жерсен следил за своей походкой, движениями рук, плеч, за своим взглядом. Он старался держаться как человек, у которого, при всех неприятностях, есть и другие дела. Их остановила медсестра.

— Мы не задержимся, — сказал комиссар. — Просто надо кое-что проверить. Как он?

— Еще не проснулся. В конце концов пришлось ампутировать руку. Жаль его.

Дура! Мир перевернулся с ног на голову. Жалеют только преступников, маргиналов, неудачников и всякие отбросы. А до жертв нет дела. Быть жертвой даже неприлично! Непристойно! Пошло! Вам подкладывают бомбу, и вы становитесь прокаженным.

— Пойдемте посмотрим, — сказал комиссар.

Он открыл дверь в палату. Жерсен увидел лежащее под простыней неподвижное тело.

— Подойдите.

Он подошел к кровати и увидел бледное лицо с закрытыми глазами и красным шрамом от подбородка до уха. Несмотря на кривившую рот гримасу боли, лицо казалось необычайно молодым и чистым.

— Вы его знаете?

Полицейский задал вопрос шепотом, но Жерсен вздрогнул.

— Нет… Никогда не видел.

— Спасибо. Мне надо было удостовериться.

Жерсен продолжал смотреть с какой-то злобной жадностью. Что вкладывает в руки двадцатилетних оружие и толкает их, как камикадзе, против старших? Пропаганда? Плохо усвоенные теории, как во времена банды Бонно? Нет. Все сложнее. Это какая-то таинственная болезнь. Животные иногда убивают себя целыми стадами. Когда не могут вынести огромных скоплений себе подобных. Быть может, эта болезнь порождается сутолокой больших городов. Жерсен вспомнил заголовок в газете: «На дорогах 50 000 жандармов и полицейских…» Видимо, есть скрытая взаимосвязь между массовыми миграциями и агрессивностью. Надо будет проанализировать в одной из передовых статей.

Комиссар дернул его за рукав.

— Пошли… Я вас отвезу.

Они вышли из палаты. Жерсен против воли двигался на цыпочках.

— Вам надо набраться терпения, господин Жерсен. Боюсь, что следствие затянется. Я сообщил в Париж. Вам не хуже моего известно, что происходит в таких случаях. К делу подключилось Управление по охране территории.

Жерсен посмотрел на часы.

— Поторопимся, черт возьми, мне надо успеть на самолет.

— Обратный билет у вас есть?

— Да.

— Похвальная предусмотрительность. У транспортных компаний работы сейчас выше головы. Погода прекрасная — все куда-то едут. Это, кстати, не облегчает нашу задачу.

«Понятно, — подумал Жерсен. — Ты пытаешься намекнуть, что следствие закончится ничем. Мол, существуют периоды, малоподходящие для проведения полицейских расследований. Постарайтесь, чтобы вам не подкладывали бомбу в конце июля, на Рождество, Пасху или на Троицу. Извините! Полиция занята».

Машина повернула на улицу, где произошел взрыв. Возле ограды стоял грузовик, и рабочие не спеша собирали обломки. В душе, наверное, веселились. Еще бы, в передрягу попал буржуй. Полицейские чины и судебный исполнитель были еще там, прохаживаясь, как туристы, по саду и дому. Выглядело все как грабеж со взломом. Невыносимо.

— Это надолго? — спросил Жерсен.

— Как получится, — сухо ответил комиссар. — От нас не зависит.

Жерсен едва сдерживал ярость. Он вылез из машины и через пролом вошел в виллу. Вокруг него посыпалась штукатурка. В гостиной на полу в беспорядке валялась перекореженная мебель, превращенная в груды досок и тряпок. Неповрежденным оставался только висящий на стене барометр. Он показывал «ясно».

Ударом ноги Жерсен отбросил висевшую на своем месте створку двери между гостиной и кабинетом, и ему на плечи с потолка посыпалась струйка крупной пыли. Стена между комнатами была в трещинах, но сам кабинет выглядел прилично. Убедившись, что его никто не услышит, Жерсен снял трубку телефона. Линия работала. Он набрал свой домашний номер.

— Алло!

Послышались долгие гудки.

— Алло!.. — Боже мой, чем она там занимается!.. Ей абсолютно нечего делать, и не может ответить, когда ей звонят. — Алло!

Наконец трубку сняли, и он присел на край стола.

— Алло… Это я… Да, говорю с виллы или с того, что от нее осталось… Что?.. Говори громче… Да, помехи, видно, отсюда… Здесь все как после землетрясения… Послушай, мне некогда описывать тебе, в каком это состоянии. Прошу тебя, приезжай. Здесь кто-то должен быть. Мне рекомендовали подрядчика… Алло?.. Конечно, это необходимо. Ты же знаешь, у меня встреча в Лондоне… Ладно, не говори только, что ты занята…

Он полез в карман за платком, рука наткнулась на пистолет. Все идет наперекосяк, все абсурдно, смехотворно. Он вытер потное лицо.

— Алло… Да, да, я у телефона… Понятно, это не каприз. Что-то другое… Не слышу!.. Но Боже мой, ты мне жена или нет?.. Ты думаешь, я звоню тебе развлечения ради?.. Посмотрела бы ты на это поле битвы. Пострадавший?.. Представь себе, мне на него наплевать… Меня волнует твое поведение. Мне оно кажется странным… Если я тебе надоел, скажи прямо. Насколько я понял, вслед за этим домом мне на голову рушится мой семейный очаг. Так или иначе… Значит, нет? Ты отказываешься. Ты хорошо подумала? Предупреждаю: ты сама ставишь между нами стену… Ладно. Как хочешь! Ты созрела для вступления в движение феминисток, бедняжка. Все это грустно… Вот что еще…

Она повесила трубку. Жерсен отодвинул аппарат, машинально стряхнул с себя пыль. Она была повсюду. Стояла в воздухе как туман. Жерсен сел в кресло, предварительно протерев его носовым платком. Флоранс! Что она имеет против него? Она всем обеспечена. Свободна так, как может быть свободной замужняя женщина. И он ее любит!.. Конечно любит. Возможно, по-своему, не слишком это афишируя и немного иронично, как будто любовь требует извинений. Нет, все-таки надо решиться и серьезно заняться ею. У нее мужчина. Произошло то, о чем он не мог и помыслить. Он снова взял трубку.

— Алло, Блеш?.. Это Жерсен. Звоню из Довиля. У меня взорвали виллу. Объясню потом… Сейчас меня волнует другое… Да, ущерб большой. Но повторяю, это не имеет значения… Вы сейчас свободны?.. Я думал, может, вы тоже уезжаете. Как все остальные. Ладно. Вы мне нужны, сам я через несколько часов улетаю в Лондон. Вернусь завтра вечером. Жена на это время остается одна в Париже… Во всяком случае, предположительно одна, но… Ну вот, вы угадали. Я хочу, чтобы она была под наблюдением… Да, как раньше… Записывайте посетителей, если она выйдет, следите за ней… Конечно, начинайте прямо сейчас. До часу я останусь здесь… Потом, с трех часов, буду в Лондоне, отель «Мажестик» на Стренде… Составьте мне отчет, как можно более подробный… Если будут новости, звоните. Спасибо.


Морис кое-как припарковал машину, двумя колесами заехав на узкий тротуар. Здесь она не очень помешает, в этом конце улицы, где стояли в основном грузовики, было мало прохожих. Бистро на первом этаже было закрыто. На табличке аккуратным почерком сообщалось, что откроется оно 22 августа, когда закончится отпускной период. Морис поднялся на второй этаж и постучался, как условлено. Влади был на месте, сидя за деревянным столом, читал газету. Когда Морис вошел, он приподнял очки на лоб.

— Ну как?

— Клод не вернулся… Все взорвалось вместе с ним.

— Погиб?

— Не знаю. Думаю, просто ранен… Слышал, как говорил легавый.

— Рассказывай.

Морис рассказал. Влади снял очки и начал медленно протирать стекла. Перед ним возле переполненной пепельницы лежала раскрошенная на мельчайшие крупинки таблетка аспирина, и время от времени он подбирал их одну за другой, посасывая, как карамельку. Взгляд его серых глаз сохранял звериную неподвижность. Густая масса вьющихся волос спадала на узкий гладкий лоб, на котором временами пульсировала жилка, как будто под действием громадного внутреннего напряжения. Когда Морис закончил рассказ, Влади вытащил из верхнего кармана кожаной куртки пачку «Голуаз» и бросил ее на стол.

— Паршиво, — сказал он. — А ведь детонатор был установлен правильно. Наверно, совершил какую-то глупость. Узнаем по радио.

Морис обещал себе выложить все начистоту, но теперь не решался выступать с упреками. Ведь Влади со своим узким лицом туберкулезника был как раз тем человеком, который видел далеко вперед, мог проанализировать и распутать ситуацию, ясно объяснить ее.

— Думаешь, нас не заметут?

— Конечно нет, — ответил Влади. — Клод не протреплется. А вот та сволочь поднимет шум. На такой случай у него всегда в запасе скандальчик. Дашь на дашь: я по такому-то делу промолчу, а вы пришьете террористу максимум. У него тысяча способов отравить жизнь властям. Если будем сидеть сложа руки, то не скоро увидим Клода.

Морис достал из пачки сигарету и принялся расхаживать по комнате, мебели в которой было не больше, чем в одиночной камере: несколько полок, книги, папки с вырезками, стул с кипой газет, небольшая печка на ржавых ножках и, как ни странно, прислоненный к стене велосипед.

— Что ты предлагаешь?

— Есть одна идея, — проговорил Влади, — но…

Он встал. Он был очень высоким и очень худым. Глядя на него, у всех складывалось впечатление, что они его уже видели в каких-то американских фильмах. Остановившись у окна, он посмотрел на улицу, где со скоростью пришвартовывающегося теплохода маневрировал пятнадцатитонный грузовик. К нему подошел Морис.

— Легавые уверены, что мы ляжем на дно, ведь так?

— Конечно, — ответил Морис.

— Для них само собой разумеется, что это одиночное покушение, возможно личная месть.

— Согласен.

— В этой стране тридцатого июля политических волнений не бывает. Революция тоже имеет право на отдых. Она в отпуске. Я вот думаю, не это ли как раз самый удобный момент…

В комнату проник черный дым от выхлопа грузовика. Они отошли от окна. Влади сел и начал раскачиваться на задних ножках стула. Он размышлял, уставившись в пустоту широко раскрытыми глазами, ни разу не моргнув. Морис в ожидании загасил окурок.

— Жерсен развернет свою кампанию как можно быстрее, да или нет?

— Думаю, да. Не вижу, как его можно остановить.

— А между тем способ есть. В обычное время такого не провернешь, но сейчас может получиться.

Он вернул стул в нормальное положение, облокотился на стол и застыл в размышлении, как шахматист.

— Мы это сделаем, — прошептал он наконец.

— Сделаем что?

— Похитим его.

— Смеешься?

— Я же сказал: похитим. Деталей я еще сам не знаю. Но заметь, я об этом уже думал раньше, просто так, не вдаваясь в подробности. Сегодня же у нас нет больше выбора. Жерсен против Клода… если Клод, конечно, выкарабкается, а это мы скоро узнаем.

— На нас же насядет целая свора легавых.

— Каких легавых? У них дел невпроворот. А у нас будут развязаны руки целых три дня.

— А уголовная полиция? Особое подразделение?

— Им надо наблюдать за границами, за иностранцами, отслеживать торговцев наркотиками… Сейчас все в движении. В этом наш шанс… Не утверждаю, что обязательно получится, ведь Жерсен настороже. Но можно попробовать… Почти каждый день похищают разных мерзавцев… Знаю, у нас не самая лучшая организация… Тем более. Мы можем импровизировать… И потом, Клод рассчитывает на нас, так или нет?

— Согласен, — сказал Морис.

Влади снял трубку, карандашом набрал номер.

— Алло, Валлес… Это Россель.

Они всегда называли друг друга именами времен Коммуны.

— Встречаемся через час… В обычном месте. Срочно… Нет, не все гладко… Делеклюз вышел из игры. Расскажу при встрече.

Повесив трубку, он бросил на Мориса взгляд хищника.

— Ложись спать. Остальным займусь я.


Свою первую записку Флоранс разорвала: слишком длинная, слишком много глупых обвинений, это недостойно. Теперь она трудилась над второй.

«Я бы поехала в Довиль, как покорная супруга. Но это невозможно! Да. Ты прав: дальше так продолжаться не может. Если хочешь, посмейся над этим, но я действительно переживаю кризис. Буду откровенна: мне надоел дом, моя никчемная жизнь, все остальное. Если бы я пошла к невропатологу, он бы мне наверняка посоветовал: „Смените обстановку… Отправляйтесь путешествовать…“ В браке тоже должны быть отпуска, как отпуск по болезни. Я уверена, что между супругами вырабатываются токсины. Так вот: я их получила вдоволь и прошу меня отпустить. И не задавать вопросов. Поверь мне хоть раз. Я еще сама не знаю, куда пойду…»

Она пососала ручку и на минуту задумалась. Раньше… а было ли раньше… всего лишь шесть лет… Боже мой! Шесть лет! Как это было давно! Она была счастливой… в Каннах, где представляла зимнюю коллекцию… Поль уже тогда настаивал на браке. Но там же был и Рене… Милый Рене, такой нежный! Такой страстный… И она ушла от него, как от собаки, которую привязали к дереву, чтобы не слышать, как она скулит… Флоранс порылась в ящиках секретера в поисках старой записной книжки. «Рене Аллио… Болье».

В Ницце они встречались каждый вечер в разных гостиницах. Что с ним стало? Может, женился. Может, умер… Легко проверить… Поддавшись глупому порыву, она взяла телефон и набрала номер. Услышав гудки, представила себе квартиру, где однажды была, холостяцкую квартиру, не очень ухоженную, но обставленную с истинным вкусом. Из кабинета открывался вид на порт с шикарными кораблями и ярко-синим морем между двумя мысами. В трубке слышались гудки, но никакого ответа. Она повторила попытку. Ей вдруг представилось очень важным переговорить с Рене. Разумеется, не для того, чтобы возобновить связь. Но ведь они так друг друга любили, что теперь могут стать друзьями. С определенной долей меланхолии, печали, снисходительности. Но она может на него положиться…

Телефон не отвечал. Она посмотрела на часы: половина одиннадцатого. Или его нет дома, или он там больше не живет, или… Глупо упорствовать. Она вернулась к записке, рассеянно перечитала ее. После слов «сама не знаю, куда пойду» добавила «Идти не к кому. У меня нет любовника. Просто ни от кого не хочу зависеть, во всяком случае какое-то время…». Потом, поддавшись удивившему ее саму порыву, разорвала записку на мелкие кусочки. К чему извинения? И почти оправдания? Ей хотелось просто уехать, бросить Поля, виллу, его заботы, приступы гнева, идиотские подозрения… ладно, надо это сделать немедленно, не испытывая угрызений совести. А раз ее привлекает Лазурный берег — с Рене или без него, — пусть будет Лазурный берег. В конце концов, Рене — просто предлог, удобный повод вычеркнуть из жизни шесть лет серого существования и вернуться на перекресток, где она сделала неправильный выбор. Дабы покончить с сомнениями, она начала листать справочник «Эр Франс», крестиком отметила колонку, где перечислялись рейсы на Ниццу. Затем, с едва сдерживаемым нетерпением, схватила телефонную трубку и продиктовала телеграмму:

— «Рене Аллио, Болье-сюр-Мер, улица генерала Леклерка, д. 6-а.

Необходимо встретиться прилетаю 18 часов целую Флоранс».

Жребий брошен. Встретит? Не встретит? Главное — снова увидеть пальмы, ослепительное море, ресторанчики старой Ниццы, где прохладно, как в пещере. Прежде всего ей хотелось встретиться с прежней Флоранс, для которой жизнь была праздником. И вот решение принято, вновь открылась дверь, которую она считала запертой навсегда.

Вырвав из блокнота новый листок, на одном дыхании написала:

«Я уезжаю. Ты сможешь прекрасно обойтись без меня. Не вздумай искать. Я тебе этого не прощу. Флоранс».

Аккуратно сложив листок, положила его в конверт, осторожно запечатала, как будто речь шла о подарке.

«Полю».

Оставила конверт на видном месте, прислонив его к часам на письменном столе. То, что она делает, не очень красиво. Она почти до боли ощущала это. Можно было бы подождать более спокойных дней. Она же пользуется моментом, когда Полю приходится защищаться, и незаметно скрывается, как иные трусливо отходят от места драки. Ну и что? За шесть лет она свою порцию тумаков получила. И потом, она намеревалась вернуться… позднее… если Поль в конце концов проявит понимание… Нет, она не вернется. Решение принято. Но она сознавала, что в этот самый, пожалуй, важный момент своей жизни ей ничего не хочется, она не может прийти ни к какому выбору и находится в полной растерянности. Просто в ней, как молоко на огне, поднималось желание.

Комнату за комнатой она обошла квартиру, пытаясь понять, испытывает ли чувство сожаления или ощущает себя здесь посторонней. Возможно, если бы Поль в который раз не оставил ее одну… В последний раз! «Мы созвонимся, — подумала она. — Я поставлю свои условия. На этот раз он меня выслушает». Вынула из шкафа чемодан, протерла его и положила на кровать. Что с собой взять? На сколько времени она уезжает? Надо принять решение… И вдруг до нее дошло, что все уже и так решено. Места на самолет все равно не достать. Она забыла, что сегодня тридцатое июля. Подбежала к телефону, набрала номер «Эр Франс»… раз… другой… Все время занято. Если не получится с самолетом, остается «Мистраль». Но надо торопиться.

Наконец полный безразличия голос сообщил ей, что все рейсы на Ниццу заполнены, мест нет. Позвонила в другие компании — «ТВА», «ЮТА», «Пан-Америкэн». Начала нервничать. Ей хотелось уехать прямо сейчас… не завтра… и не послезавтра. Ее не может остановить прихоть глупого случая. В конце концов она отказалась от попыток улететь самолетом и позвонила на Лионский вокзал. Естественно, занято. К тому же она вспомнила, что заказы на поезда того же дня не принимаются. Бросив телефон, нашла железнодорожное расписание. Поль всегда ездил на машине, но на всякий случай держал всякого рода расписания и справочники. «Мистраль» отходит в час двадцать. Он, конечно, тоже будет переполнен. Но увидев ее стоящей на ногах, кто-нибудь наверняка уступит место. Зачем же она так поспешно отправила телеграмму… Тем хуже. У нее больше нет времени. Но Рене будет ждать напрасно, если, конечно, получит телеграмму.

Она еще не утратила привычки быстро собирать в чемодан белье и одежду, необходимые для достаточно долгого отсутствия. Раньше она довольно часто уезжала в поездки и точно знала, что надо брать с собой. Она добавила только маленькую шкатулку самыми ценными украшениями. Взвесила чемодан. Это был первый шаг к отъезду. За ним последовали другие. Она быстро оделась, накрасилась, закрыла ставни. Было очень жарко, удастся ли поймать такси? Ключи? Куда она сунула ключи? И муслиновый шарфик?.. Подарок Поля. Взять его? Оставить?.. В конце концов она привязала его к ручке чемодана. Вышла. Шесть лет назад она пришла сюда с тем же багажом. И с запасом иллюзий. Ну что ж, моя девочка, не растравляй себя.


Аллио лежал на кушетке во врачебном кабинете. На руке натянута черная полотняная лента.

— 160, — сказал доктор. — 160 на 110. Для человека под сорок многовато. Знаю, у тебя всегда было слегка повышенное давление… Садись.

Прошелся стетоскопом по груди. Под мышками.

— Просто переутомился, — пробормотал Аллио.

— Я тоже так думаю. Одевайся. Ты куришь все так же много?

— Полпачки в день. Бывает больше, когда много работы. Чего ты опасаешься?

— Ничего. Просто надо принять меры предосторожности. И тебе не хуже меня известно, в чем они заключаются: ни табака, ни алкоголя, ни женщин… В этом-то хоть отношении умерен?

— Как монах… Вернее, скажу так: не более, чем другие, просто у меня нет времени бегать за юбками. Особенно с тех пор, как работаю с Майяром. Он вытягивает из меня все соки. С ним никогда не соскучишься.

Пока доктор снимал халат, он вынул трубку и кисет.

— Можно?

— Ты неисправим, — ответил его приятель. — Ладно. Разрешаю. Но только две до обеда. И потом ни одной до ужина. Кстати, о Майяре, я никак не могу взять в толк, какого черта ты попал к нему в лапы.

— Очень просто. Захотелось заработать денег. У меня был небольшой капитал, а его проект поначалу казался вполне разумным.

— А если он свернет шею?

— Рискую все потерять. Теперь ты понимаешь, почему мне не очень-то по себе.

Доктор выписывал рецепт, становившийся все более длинным.

— Зайди к Бекару, — проговорил он. — Электрокардиограмма никогда не помешает. А потом, старина, расслабься на две-три недели. Здесь не оставайся. Жара тебе ни к чему. И развейся. От того, что ты терзаешь себя, Майяр не вернется. Ну? Договорились? А теперь извини. Надо бежать. Уже и так опаздываю.

— Много больных?

— Нет. Но клиенты из гостиниц просто невыносимы. Врача вызывают, как посыльного. Хорошо хоть, что все поздно встают.

Они вышли вместе, и Аллио сел на скамейку перед заливом Фурми. Выбил о каблук трубку, хотел было машинально набить ее снова, но вспомнил советы Мишеля. День простирался перед ним, прямой, как пустая улица между глухими стенами.


Блеш, сидя за рулем своей машины, рассеянно слушал радио. Он следил за окнами квартиры. Мерзкая работа! Жерсен платил щедро, но никогда не был доволен. Сведений всегда было недостаточно. Чтобы постоянно идти по пятам его жены, быть всегда рядом, надо превратиться в человека-невидимку. Чем она сейчас занимается? В дом никто не входил, но ведь есть телефон. Нежные чувства можно выражать и по телефону. А если у мадам Жерсен нет любовника, если ей захочется просидеть весь день дома, ему придется торчать здесь до самой ночи. В машине, где уже сейчас хуже, чем в печке.

Блеш ощупал бумагу, в которую завернул бутерброды. Она была жирной и теплой. Чудная это болезнь — ревность. Человек отравляет жизнь себе и окружающим. И все ради чего. Он прислушался и прибавил звук. «…Мы только что получили сообщение из Довиля. Там рано утром произошел взрыв на вилле Поля Жерсена, главного редактора „Консьянс“. Причинен значительный ущерб. Бомбу подложил молодой человек лет двадцати, получивший при взрыве ранения. Ему ампутировали правую руку, но жизнь его вне опасности…» Это конечно же должно было случиться. Хотелось хоть немного свежего воздуха, и Блеш, приоткрыв дверцу, вытянул ногу наружу. На политику ему наплевать. Но Жерсена он в душе любил. Зануда, но щедрый. Способен оценить оказанные услуги. Не его вина, что он всегда как заживо ободранный. Несчастный тип. С виду вспыльчивый, но на деле не из тех, кто рвется в драку, настоящую, оставляющую раны. С пером в руке он, конечно, бросается вперед не глядя. Но в реальной схватке, мужчина против мужчины, он не многого бы стоил. Блеш скорее гордился своей ролью телохранителя. Но теперь вещи принимали дурной оборот. Однажды Жерсен окончательно себя погубит. И не поможет ему дурацкая пушка, которую он держит в машине, в отделении для перчаток. Он даже не сможет ею воспользоваться. Вместо того чтобы следить за этой несчастной женщиной, лучше было бы охранять его самого.

В дверях подъезда появился силуэт. Это она. Боже, хозяин оказался прав. Чертовски элегантна, изящна, хорошо сложена, привлекательна. С чемоданом в руке она конечно же отправляется не к матери. Блеш включил стартер. Остановившись на краю тротуара, она осматривала авеню Ош. Такси, разумеется, не видно. Неужели бедняжка рассчитывает поймать его в такой день? Она пошла в сторону предместья Сент-Оноре, то и дело оборачиваясь, а Блеш на приличном расстоянии двинулся вслед на первой скорости. Куда-то собралась. Может, к мужу в Довиль? Нет. В таком случае Жерсен его бы не вызвал…

Она подошла к стоянке, о чудо — рядом остановилось такси. Блеш приблизился. Следить за машиной нетрудно, а вот стоять у вокзала — не подарочек. Полицейские не позволят.

Предместье, улица Сент-Оноре… Набережная… Сомнений нет. Лионский или Аустерлицкий вокзал.

Площадь Маза… Бульвар Дидро…

Понятно! Лионский вокзал. Блеш обогнал такси. Если повезет, может, удастся припарковать машину не очень далеко. Хозяин рассчитывал на него. А Блеш был из породы тех, кто лучше убьет себя, чем не оправдает доверия.


Флоранс никогда не доводилось видеть то, что газеты называют «массовым отъездом». Она чуть не повернула назад. Зрелище напоминало всеобщую мобилизацию и демонстрацию. Глаза помимо воли искали людей в форме и плакаты. Это была толпа в чистом виде — человеческая материя, медленно текущая, как тесто, неся в себе детей, стариков, багаж. Перемещение массы людей сопровождалось неимоверным шумом, устойчивым, как голос моря. Людской поток донес Флоранс до кассы. Теперь она ненавидела Жерсена всеми фибрами души, как будто это он был виновником толкучки, в которую она попала. Она поклялась себе уехать во что бы то ни стало. Раз он принудил ее к этому испытанию, она через него пройдет. Флоранс встала в очередь, не без труда достала из сумочки сигарету. Стоявший рядом толстяк в шортах предложил ей огня и посмотрел на нее с тем интересом, который, она любила ловить на лицах и от которого всегда испытывала острое чувство собственной силы. Наконец получила билет. Теперь надо заказать комнату. До отхода «Мистраля» у нее оставалось больше часа. В зале, напоминавшем громадный шлюз, помимо основного течения, вскипали второстепенные потоки, водовороты и отливы, которыми можно воспользоваться. Она сориентировалась и без особого труда добралась до почтового отделения. Там тоже было много народу, но она подготовила себя к худшему. В телефонных кабинах двигались фигуры. Из приоткрытых из-за жары дверей порой доносились казавшиеся странными обрывки фраз… «Похороны завтра…», «Он посадил Мусташа в конуру», «Жди нас. Целую». Чтобы быть услышанной телеграфисткой, ей пришлось кричать:

— Номер 88-52-32 в Ницце.

— Подождите десять минут.

Она отошла в сторону и через плечо пожилого мужчины прочитала крупный заголовок в газете: «Операция „Примула“ началась. Уже отмечены многочисленные несчастные случаи». Ее охватило нетерпение. Она чувствовала себя муравьем в муравейнике, торопилась вновь слиться с массой и укрыться в поезде. «В гостинице нельзя оставлять свое имя и адрес… Как же назваться? Дюпон?.. Дюран?.. Глупо!» Вдруг ей припомнилось название городка, через который она когда-то проезжала в Бретани: Энбон… Вот! То, что надо! Мадам Энбон. Она подкрасилась, довольная почти что уже совершившимся перерождением.


Вон она, подкрашивается. Он видел, как она покупает билет, потом потерял из виду, наконец снова обнаружил. Блеш вытер лоб. Если бы упустил, какая его ждала разборка с Жерсеном! Слежка в таких условиях — просто мучение. Подошел ближе. Служащая прокричала: «88-52-32 в Ницце. Вторая кабина». Мадам Жерсен уже пробиралась к ней. Блеш доверял своей памяти и про себя повторил номер. Понятно! Значит, она собралась в Ниццу. Это становится серьезным. Поехать с ней нельзя. Он сделал вид, что ищет свободную кабину, и остановился возле соседней будки. К счастью, говорила она громко.

— Да, хорошо!.. С ванной… Беру… Мадам Энбон… О! Не раньше одиннадцати вечера… Спасибо…

Его затолкали и слегка оттеснили от кабин. Она вышла с чуть раскрасневшимся лицом, инстинктивным жестом неосознанного кокетства быстро провела пальцами по волосам, порылась в сумочке в поисках мелочи. Ее отделяли от него несколько человек. Он догадался, что, расплачиваясь, она заказывает еще один номер. Чтобы не слишком от нее удаляться, он сделал вид, что ищет кого-то в справочнике. Она явно нервничала, постоянно посматривала на часы. В своем светлом костюме она действительно смотрелась прекрасно и умела держаться с немного наигранным изяществом, опираясь то на одну ногу, то на другую, как будто ей нравилось стоять. Взгляд ее на секунду задержался на нем, и он срочно погрузился в изучение справочника. Она его не знала, но он опасался ее проницательных глаз, блеск которых подчеркивался макияжем. Классная баба у Жерсена. Но рассчитывать на выигрыш ему не приходится.

— Кто заказывал Болье? — крикнула телефонистка.

Флоранс подняла руку в перчатке и попыталась подойти поближе.

— Номер 01-06-11 не отвечает. Заказ аннулировать?

«Парень живет в Болье, — подумал Блеш. — 01-06-11. Запомним».

Он ожидал, что она уйдет. Флоранс же, напротив, подошла прямо к нему и взяла бланк телеграммы. Он ощущал запах ее духов, а она, согнув ладошку, жестом школьницы, оберегающей свою работу от посторонних глаз, прикрывала то, что пишет. При этом не колебалась ни секунды. Вероятно, обдумывала текст, пока ждала. «Пусть шеф меня обругает, — сказал себе Блеш, — но я не могу читать через плечо его жены».

Она направилась к одному из окошек. Блеш ретировался к двери и, когда она вышла, последовал за ней. Их скрыла толпа.

Флоранс повторял про себя текст телеграммы: «Самолетом невозможно. Встречай „Мистраль“. Фло». Она не знала времени прибытия, но он это выяснит, и они встретятся на вокзале. Так будет лучше. Меньше неловкости от встречи после столь долгого расставания… Если, конечно, встреча состоится. Если Рене все еще живет в Болье. Если захочет ее увидеть… Она подписалась «Фло», чтобы он почувствовал, что она едет к нему с доверием, а может быть, и с нежностью. Если же он уклонится, черт возьми, тем хуже. Она, конечно, будет сожалеть. А если встретит, надо будет сразу же внести полную ясность. Речь идет не о том, чтобы возобновить отжившую связь. А о чем, в сущности, идет речь? Она сама не очень себе это представляет. Ей хотелось просто отдыха, смены впечатлений, забытья, и было бы приятно пройтись с другом, почувствовать себя в безопасности рядом с внимательным мужчиной. Обращающимся к тебе с лаской. А если рядом никого не будет, что ж, одиночество ее не пугало. Она достаточно любила себя сама, чтобы без страха встретить часы безделья, которые рассчитывала провести в свое удовольствие. Она будет лежать на пляже среди наслаждающихся жизнью людей. Не будет никакой политики, газеты, речей, ссор.

Вагоны до Ниццы были в поезде головными. Ей уже доставляло удовольствие идти вдоль сверкающих чистотой вагонов, видеть в вагоне-ресторане белые куртки официантов, вдыхать запах кухни и горячего очага. Она вошла в первый вагон и без стеснения заняла место. Посмотрим! Ведь хорошо известно, что не все заказанные места бывают заняты. Но даже если ей придется ехать стоя, пусть. Она исполнилась решимости выдержать все. До свадьбы, когда в конце месяца концы с концами сводились туго, бывало и не такое. Час десять. Еще есть время купить газеты. Она вышла на платформу и натолкнулась на толстяка, вытирающего пот со лба, с пиджаком, перекинутым через руку.

Блеш удостоверился, что ее чемодан уложен в сетку и что она действительно уезжает. Оставалось самое неприятное: предупредить Жерсена.


— Разумеется, — сказал подрядчик. — Я всем займусь. Смету пришлю через два-три дня. Обещаю, вилла будет как новая. К счастью, погода стоит хорошая. В этом отношении можно не беспокоиться.

— Много времени все это займет?

— Видите ли, мастера сейчас в отпуске. Быстро не получится. Рассчитывайте на два месяца.

— Я иду с вами, — сказал Жерсен. — Забыл бумаги в машине.

Они вышли через пролом и остановились, чтобы еще раз оценить размах разрушений.

— Шайка негодяев, — проворчал подрядчик. — Кстати, господин Жерсен, вы обедали?

— Нет. Но я, поверьте, не очень проголодался. Немного поработаю, пока не вернется комиссар. Есть еще кое-какие формальности…

— Обычная волокита! До свидания, господин Жерсен. Все будет в порядке, увидите.

Он распростился, пожал по пути руку полицейскому и сел в свой «пежо».

«Мне он руки не пожал, — с горечью подумал Жерсен. — Для них всех я раздуваю бурю. Не хотят понять, что я их защищаю. А взрыва они не прощают как раз мне».

Он взял из «вольво» привезенное досье и вернулся в кабинет. В папке были вырезки из газет, письма читателей и предложения ответственного секретаря редакции Лосуарна о проведении журналистских расследований. Ничего особенно важного: записки о заводе, отравляющем реку, о генеральном советнике, обвиняемом в подлоге, о подозрительном деле с недвижимостью возле Канн… Пустячные дела… Жерсен принялся подчеркивать красным карандашом фразы, отдельные слова. Раздался телефонный звонок. Жерсен так резко протянул руку, что чуть не опрокинул аппарат.

— Алло… А! Это уже вы! Что нового?

Лицо его окаменело, как под действием анестезии. Пальцы левой руки постукивали по разбросанным листкам, а сам он время от времени повторял: «Так… так…»

— Алло! Знаете, в каком часу прибывает «Мистраль»?.. В двадцать два двадцать пять… У меня еще есть время… дайте подумать.

Но решение уже было принято. И исходило оно из более потаенных глубин, чем его разум.

— Блеш… Да… Выясните, что это за номера… С гостиницей будет легко… С Болье тоже как-нибудь выкрутитесь. Полагаюсь на вас. Сам я возвращаюсь в Париж… Сейчас начало второго… на дороге, конечно, пробки, но надеюсь, что буду дома к половине четвертого… Приезжайте ко мне… Допустим, уеду я спустя час, до Ниццы доберусь к утру… Что?.. Ни в коем случае! В этом деле мне никто не нужен… До скорого!

Жерсен повесил трубку, медленно, как человек, борющийся с надвигающимся опьянением, провел руками по щеке. Значит, это правда. Впрочем, интуиция его никогда не подводила… Ницца? Почему Ницца?.. Ее приятелями были парижане. Да, но парижане как раз сейчас все уезжают. Кто он? Господи, кто же?.. Нельзя терять ни минуты. Встреча в Лондоне… комиссар и его протокол… Лосуарн и его записи… все это может подождать. Он уложил бумаги в папку и бросился к машине.


Аллио, как обычно, обедал возле вокзала. Он позволил себе выкурить трубку. Рассеянно подумал о рекомендациях Мишеля. Взять отпуск? Зачем? Если Майяр не подает признаков жизни, бесполезно строить иллюзии: это крах. А может, и судебные преследования. Конечно, следовало следить за делами, а он проявлял небрежность, был слишком легкомысленным и доверчивым. Но не его вина, что он ничего не понимает в делах, что цифры вызывают у него отвращение. Вплоть до того, что приходится считать на пальцах, когда надо произвести более или менее сложное вычисление. Он становился самим собой только с кистью или карандашом в руке… Живопись! С тех пор, как он занялся ею, жизнь изменилась. Он продавал полотна. Его подпись приобрела известность. Все начинается так просто: однажды забавы ради мазками, линиями запечатлеваешь видение, мечту, все складывается само собой, ты только водишь рукой. За ней следует сердце. Приходит радость. А торговец полотнами говорит: «В этом что-то есть. У вас нет других картин?» Все начинаешь снова. И чудо повторяется. Окончив школу изящных искусств, человек думает, что просто приобрел кое-какие навыки, а оказывается, у него талант, исключительный талант, который таинственным образом год за годом подпитывается воспоминаниями, мечтами, горестями, всем, что есть в жизни. Но чтобы заниматься живописью, требуется время. А чтобы выкроить это время, человек начинает думать, куда вложить деньги, как обеспечить себе большие доходы. На Лазурном берегу ежедневно совершаются интересные сделки. Один друг знакомит тебя с другим, доходишь до Майяра. Ставишь свою подпись. И вот…

— Что-то не так, господин Аллио?

Аллио улыбнулся официантке.

— Извините, — сказал он, — не буду мешать вам работать. Ухожу.

Он вышел из ресторана, посмотрел на вокзальные часы: два часа… Ему ничего не хотелось: ни ходить, ни спать, и, главное, не хотелось рисовать. С живописью покончено. Придется начать работать, много работать. Аллио спустился к порту. Он и вправду устал. Рецепт Мишеля?.. Потом. Это не к спеху. И вообще, стоит ли лечиться?

Движение на улице было интенсивным. Он шел по краю узкого тротуара. Машины чуть не задевали его. Они стекались из Италии, Ментоны, Монте-Карло. Надо же, если бы не Майяр, он мог бы уехать отсюда, купить в стороне от дорог какой-нибудь старый домишко, окруженный оливковыми деревьями, и зажить по старинке, почти по-крестьянски, а не терпеть эту сутолоку. Аллио вошел в подъезд своего дома и на почтовом ящике увидел приклеенную наискосок бумажку: «Срочная телеграмма». Майяр! Проявился Майяр! Дрожащими руками он поискал ключ, открыл ящик. Телеграмма. Разорвал ее, поспешно прочитал, ничего не понимая:

«Необходимо встретиться, прилетаю 18 часов. Целую. Флоранс».

Флоранс?.. Ах да, Флоранс! Он направился к лифту, перечитывая телеграмму. Сам еще не понимая, счастлив он или разочарован. Она распоряжается им со своей обычной бесцеремонностью. «Ей вздумалось приехать, — подумал он, — и я должен быть на месте. А если я уехал? Если у меня нет желания встречаться с ней!..» Но в нем уже разгоралось нетерпение, все сильнее и сильнее… Лифт еле поднимался. Флоранс! Воспоминания о ней давно перестали причинять ему боль. Теперь же они вернулись к нему нетронутыми, не потеряв яркости и мучительной остроты. Глупо, как разволновалось сердце! Он вышел из лифта, приложив руку к груди, но боль была от радости. Флоранс! Как ты могла?.. Но сейчас не время для рассуждений. Сначала надо сообщить ей, что он ее ждет, что она будет дорогим гостем. Он подбежал к телефону, набрал номер почты и продиктовал телеграмму:

«Жду нетерпением. Безмерно счастлив. Рене».

Потом выпил стакан воды, набил трубку, сел и сразу же встал. Он не мог оставаться на месте. Сколько же времени до прилета самолета?.. Ждать еще четыре часа. Умереть можно за эти четыре часа. Ах, Флоранс! Как глупо! Забыл, что люблю тебя. Уже начал превращаться в маленького старикашку, в маленький мумифицированный сгусток привычек и установленного порядка. И вот ты приезжаешь! К черту Майяра! Во-первых, он вернется, Майяр. Кто мне сказал, что он убежал?.. Ну а если и убежал, начну все сначала. При условии, что ты останешься. Конечно, я все понимаю. Знаю, что ты замужем. Но можно же иногда встречаться, то здесь, то там. Как друзья, если хочешь. Фло! Помнишь, тебе нравилось, когда я называл тебя Фло?

Он открыл книжный шкаф, порылся в бумагах, сваленных на нижней полке. Фотографии лежали в конверте. Пять снимков, сделанных уличными фотографами на Променад дез англе. Какая она на них молодая, как нежно прижимается к нему! Из-за ветра волосы у обоих спадают на лицо. Значит, это все-таки было! Боже мой!.. Тогда он не понимал, что это были самые насыщенные, самые драгоценные дни жизни. Неделя за вечность!

К горлу подступил комок, и он подумал, стоит ли им обоим еще раз встречаться. Убрал фотографии, посмотрел в зеркало ванной, решил, что надо подстричься. Время еще есть. И сбрить баки, которых он раньше не носил. Было бы хорошо стать таким, как прежде, избавиться от морщин и забыть обиды. Ну а какая она? Узнает ли он ее? От этой мысли ему стало смешно. Шесть лет — разве срок? Что ему надеть? Открыл платяной шкаф. Серые брюки и чуть более светлый джемпер. Ботинки тоже серые. Полутраур какой-то! Это ее позабавит. Она чувствует нюансы, оттеняющие юмор и нежность. Аллио быстро оделся. Он уже был как бы с ней. В тот момент, когда он в последний раз критическим взглядом осматривал свое отражение, раздался звонок. Ну нет, не надо визитов! Только не сейчас! Приоткрыл дверь и увидел тощего парня, на голове у которого красовалась немыслимая фуражка с помпоном, а на животе висело нечто похожее на сумку для патронов.

— Господин Аллио?

— Да.

— Телеграмма.

От нее. Сообщает, что задерживается в Париже. Он развернул телеграмму и вновь обрел дыхание.

«Самолетом невозможно. Встречай „Мистраль“. Фло».

В этом она вся. Решила лететь самолетом, не узнав, есть ли места. Он приподнял манжету рукава. Два с четвертью. Она уже возле Жуаньи. Теперь мысленно он будет следить за ней по всему маршруту, хорошо ему известному. Никуда ей больше не деться. Быстро прикинул в уме. Жаль! Телеграмму его она не получила. Не знает, что он будет там, в первых рядах встречающих, родственников, друзей. А он — больше чем родственник или друг, он — человек, которого она отметила, как хозяин, ставящий клеймо на принадлежащую ему скотину. А если они проведут вместе ночь? Почему бы нет!..

Размечтался! Он сел, набил трубку и начал спокойно анализировать эту гипотезу. Перечитал обе телеграммы, пытаясь за обычными словами увидеть скрытые в них намерения и надеясь найти там хоть намек на обещание. Зря он горячится. Она проезжает через Ниццу и просто хочет по-дружески повидаться с ним. И все же! Лучше быть готовым ко всему.

С чувством некоторого смущения он уложил в «дипломат» пижаму и зубную щетку. В машине «дипломат» в глаза не бросается, он обычно ассоциируется с делами по работе. Теперь оставалось выдержать долгое ожидание. Лучше всего отправиться сразу же. Вдруг случится какая-нибудь поломка или он попадет в пробку и опоздает к поезду. Мысль была нелепой, но от внезапной тревоги перехватило дыхание. Он запер квартиру и спустился на стоянку. Машина была довольно грязной. Ничего, вымоет в Ницце. Запустил двигатель, подумал о «Мистрале», который через всю страну нес к нему Флоранс, прижался лбом к рулю. Почему счастье причиняет такую боль?


В комнате было накурено. Жорж и Влади опустошили целую пачку «Голуаз». Жоэль жевал резинку.

— Мы несколько связаны временем, — объяснил Влади. — Понимаете, что я хочу сказать? Если протянем, психологический эффект будет не тот! Подумают, что мы колебались…

— И главное, — перебил его Жорж, — Жерсен будет начеку.

— Не говоря о том, — продолжал Влади, — что его так или иначе будут охранять. Поэтому надо действовать быстрее, но со всеми предосторожностями.

Жоэль молчал. Время от времени он прекращал жевать резинку и проводил пальцами по усам, как актер, желающий убедиться, что грим у него держится хорошо. Он гордился своими усами, спускающимися к подбородку, и каждое утро тщательно подправлял их бритвой.

— В идеале, — продолжал Влади, — было бы хорошо похитить его прямо сейчас… тепленького… Но поймите! Сейчас — это не значит сегодня или даже завтра… Надо сначала понаблюдать за ним, проследить за его передвижениями… Вы согласны?.. Жоэль?

— Я бы напал сразу, — ответил Жоэль. — Явился бы к этому типу домой. Пистолет к животу. Выходи, малыш. Он бы и глазом не моргнул.

— А если он будет защищаться?.. Надо соблюдать осторожность, ни в коем случае не причинять ему вреда. Это отразится на Клоде. И он будет за нас расплачиваться… Поэтому повторяю: никакого насилия над Жерсеном. Похитим его и поставим условие: отпустите Клода, и мы вернем Жерсена.

— А если не выгорит? — спросил Жорж.

— Выгорит. Когда есть заложник, всегда получается. Клод для них — простой хулиган. Он больше не опасен. Вы ведь тоже слышали радио… У него нет руки, и он списан со счетов. Не будут же они рисковать жизнью Жерсена ради того, чтобы засадить Клода.

— А что думает Морей? —поинтересовался Жорж.

Влади ответил не сразу. Снял очки, поднял их к свету от окна и протер левое стекло. Усталыми, покрасневшими глазами посмотрел на Жоржа, который всегда всем противоречил, причем не на основании каких-то аргументов или объективных фактов, а просто по настроению, как ребенок, который иначе не может спорить со взрослыми.

— Морея нет, — ответил он. — Уехал в Ренн на демонстрацию.

— Думаешь, он был бы за?

— Нет, он против силовых действий, я знаю это не хуже тебя. Но речь идет не о Морее. Речь идет о Клоде и Жерсене, так или не так?

— Клод знал, что рискует.

— Неправда. В принципе риска не было. Еще раз спрашиваю: согласны ли вы похитить Жерсена?

— Я за, — ответил Жоэль.

— Я тоже, — сказал Жорж, — но видишь ли, меня учили избегать импровизаций.

«Мальчишка, — подумал Влади. — Книжки и теории… Левин и Морено… Хочет прочитать мне лекцию. У него-то рука цела».

— Мы как раз и собрались для того, — вслух проговорил он, — чтобы избежать импровизации, во всяком случае в определенной мере, ведь вам наверняка придется принимать решения самим без подготовки, прямо на месте…

— Проблема не в этом, — прервал его Жорж. — Вопрос вот в чем: что произойдет потом?.. Ты утверждаешь, что все пройдет гладко. А если они не уступят? Если не выйдет?.. Вот почему мне хотелось бы знать мнение Морея.

— Если не выйдет, — сказал Влади, — тем хуже. Тогда я сам пришью Жерсена.

Установилась тишина. Жоэль приоткрыл губы, надул из жвачки шар, который лопнул, издав довольно-таки неприятный звук.

Жорж закурил сигарету. Сжатые губы выдавали, что он чувствует себя припертым к стене и что ему это не нравится. Он встал и подошел к окну. В потертых джинсах, рубашке в разводах и с юношеской бородкой ему не удавалось придать себе угрожающий вид. Он обернулся.

— Ладно. Что ты предлагаешь?

— Прежде всего нужна машина.

— Уведу машину своего предка, — сказал Жорж. — Она всю неделю стоит на приколе. Для разъездов он берет «даф».

— Какая марка? — спросил Жоэль.

— «Пежо-504».

— Затем, — продолжал Влади, — вам надо разведать место действия. Это просто. Жерсен сейчас наверняка в Довиле. В общем, вы место знаете: засеките вход, посмотрите, что там за консьерж, есть ли кто в квартире, что сейчас маловероятно. Осмотритесь, где можно спрятаться… А потом за дело. Думаю, лучше всего действовать так, как предлагал Жоэль. Взять его неожиданно, скажем, когда он ждет лифта. Кто-нибудь из вас накинет на руку плащ и спрячет под ним пистолет. Вдвоем вы доведете его до машины.

Он умолк, выдвинул ящик стола и вынул пистолет с глушителем. Жоэль протянул руку, взял оружие и осмотрел его блестящими от вожделения глазами. Вынул обойму, резким щелчком вставил ее на место, восхищенно взвесил пистолет на руке.

— Что надо! — сказал он и благоговейно положил его перед Влади.

— А вот наручники, — продолжал Влади. — Наденьте их на него в машине. Отвезете его в Обервиль, — бросил на стол ключ, — и посадите на чердак над гаражом. Дальше им займется Пьеро. Там есть веревки, клейкая лента, словом, все, чтобы он не мог двигаться и шуметь, если ему вдруг захочется валять дурака. Но еще раз подчеркиваю: никакого насилия.

Жорж медленно вернулся в центр комнаты.

— Допустим, — проговорил он, — все пойдет, как задумано. Клод на свободе. Мы отпускаем Жерсена. Но он сразу же даст наши приметы легавым.

— Какие приметы? Таких, как вы, десятки тысяч. Это все равно что найти двух солдат в армии. Если Жерсен попытается обрисовать твой портрет, что он скажет?.. Молодой человек, лет двадцати, с бородкой. Шатен. Довольно высокий. Довольно худой. Больше ничего. И потом, смотри! Жерсен на свободе. Вы что думаете, полиция перевернет все вверх дном, чтобы вас найти?.. Конечно, для вида они что-то будут делать, но фактически спустят дело на тормозах. Вернувшись на свободу, Жерсен будет конченым человеком. Над ним все будут смеяться. Нет, поверьте, я анализирую это дело с самого утра, сорваться не должно. Могу даже сказать вам, что долго в Довиле он не останется. Газета выходит через три дня. Вернется домой самое позднее завтра вечером.

— Нам могут понадобиться бабки, — сказал Жоэль. — На жратву, пока мы прячемся.

— У меня есть, — заверил Жорж.

— Держите меня в курсе, — подвел итог Влади.

— А если не получится взять его дома? — снова начал Жорж.

— Проследите за ним. Надо знать, что у него на уме. По нашим сведениям, передвигается он мало: квартира на авеню Ош, редакция и типография на улице Монмартр — вот, пожалуй, и все… Ну а теперь, если вы не уверены в себе, скажите об этом сейчас. Я пойму.

Оба парня молчали. Ни на секунду им в голову не пришла мысль уклониться. Но они чувствовали себя, как парашютисты во время первого прыжка перед открытым в пустоту люком. Жоэль засунул за пояс пистолет, положил в карман наручники.

— Пошли!


Фигуру Блеша Жерсен узнал издалека. Он дружески посигналил, проезжая мимо, помахал рукой и въехал в ворота. Свой «вольво» он оставил посреди двора. Бессмысленно припарковывать машину, раз собираешься снова уезжать. Блеш подошел к нему. Они обменялись рукопожатиями и направились к входу.

— Сведения получили? — спросил Жерсен.

— Да… Гостиница «Бристоль» в Ницце на Променад… Второй номер принадлежит некоему Рене Аллио в Болье, улица генерала Леклерка, дом 6-а… Вы его знаете?

Жерсен остановился, ухватил за руку Блеша, как будто ему стало плохо. Аллио! Конечно, он его знал! Имя всплыло в памяти, как сгусток желчи. Флоранс раньше упоминала о нем, как бы вскользь. Это и доказывает, что Аллио был самым опасным среди всех.

— Да, знаю. Как она выглядела? Нервной… возбужденной?

— Знаете, шеф, на вокзале столько народа. Мне едва удалось не потерять ее из вида.

— Как она одета?

— В светлый костюм.

— А чемодан?

— Маленький чемоданчик. Как для поездок на пару дней.

На почтовом ящике Жерсен заметил приклеенную бумажку: «Срочная телеграмма». Поискал ключи.

— Она прощается со мной, — прошептал он. — Очень мило!

Вынул телеграмму и протянул ее Блешу.

— Откройте… А то я боюсь порвать… Ну, читайте… Чего вы ждете?

— «Жду нетерпением. Безмерно счастлив. Рене».

— Все ясно, — сказал Жерсен. — Вы свидетель. Она назначила этому Рене Аллио свидание, и по его тону характер их отношений легко понять.

Он вызвал лифт и втолкнул Блеша в кабинку.

— Мы это дело уладим, — продолжал он.

— Шеф, — робко пробормотал Блеш, — не делайте глупостей.

— Ничего не бойся. Я просто хочу застать ее врасплох.

Когда Жерсен впадал в гнев, он называл Блеша на «ты», и бывший кетчист таял. Лифт остановился. Блеш профессиональным взглядом осмотрел коридор. Жерсен резким движением открыл дверь.

— Шлюха, — процедил он.

Блеш с несчастным видом осторожно закрыл дверь.

— Если хотите, шеф, я поеду с вами. Тысяча километров ночью, вы совершенно вымотаетесь.

— Ты меня очень обяжешь, старина, если вернешься домой. Не хочу, чтобы ты впутывался в это дело. От тебя больше ничего не требуется. Отправляйся на рыбалку. Понял?

— Но…

— Не спорь. Что бы ни случилось, слышишь, что бы ни случилось, ты ни при чем. Ясно?

— Шеф! Мне не нравится, когда вы так говорите.

— Иди на кухню и приготовь нам чего-нибудь покрепче, пока я переодеваюсь.

Блеш бывал в квартире и раньше. Стаканы, лед и виски он нашел без труда и налил довольно приличную дозу. Ему было не по себе, он чувствовал, что эта поездка кончится плохо. Просто дурное предчувствие. А ведь он был не из тех людей, которые поддаются подобным настроениям. Он отпил немного виски, поискал поднос.

— Иди-ка посмотри, — крикнул Жерсен.

— Сейчас, сейчас.

Он бросился на зов. Кусочки льда по пути весело перестукивались.

— Вот! Посмотри, что она оставила.

Он медленно прочитал:

— «Уезжаю. Ты сможешь прекрасно обойтись без меня. Не вздумай меня искать. Я тебе этого не прощу».

— Невероятно! — промолвил Блеш.

— Не очень-то умно. Имея эту записку и телеграмму, я добьюсь такого развода, какого захочу.

Он убрал листочки в бумажник и задумчиво добавил:

— Но разводиться я не буду… Во всяком случае пока. Сначала займусь этим прохвостом.

Он взял стакан, поднял его, чокнувшись с Блешем.

— За любовь… Садись… Сигареты перед тобой.

Прошел в спальню, переоделся в твидовый костюм. Было без малого четыре. Не имеет смысла появляться там слишком рано. Вернулся в кабинет.

— Гостиница «Бристоль»… ты ее знаешь?

— Шеф, когда я бываю на Лазурном берегу, во дворцах не останавливаюсь.

Жерсен поискал в справочниках.

— Вот… Гостиница «Бристоль»… Три звездочки… Есть гараж… Представляешь их физиономии завтра утром, когда они меня увидят… Застану их в постели с завтраком на подносе… И не забывай, жена думает, что я в Лондоне… Просто сцена из водевиля!

— Шеф, я волнуюсь за вас.

Жерсен осушил стакан.

— В путь! А ты сиди тихо… Это мое дело. Прошу тебя только позвонить в редакцию. Пусть не волнуются. Вернусь через два дня. Если тебя будут спрашивать, ты ничего не знаешь. Ты меня даже не видел. Просто передаешь поручение.

— Хорошо.

Они вышли, и Жерсен тщательно запер дверь на ключ. Лифт все еще стоял на этаже. Они спустились вниз.

— Подкрепитесь в пути, — посоветовал Блеш. — И не гоните. При таком движении.

Он еще раз пожал Жерсену руку и посмотрел, как тот разворачивается.

— Подождите, шеф… Выгляну на улицу.

Убедившись, что можно выехать беспрепятственно, он поднял руку и крикнул: «Счастливого пути!» «Вольво» повернул на улицу и сразу же скрылся за следовавшим за ним «пежо».

«Как глупо, — подумал Блеш, — честное слово, я взволнован!»


Флоранс заняла свободное место, удобно расположившись в углу у окна, и предалась размышлениям, глядя на проносившиеся мимо залитые солнцем поля. Кондиционер был включен на полную мощность, и временами ей становилось даже холодно. Но она чувствовала себя удивительно свободной. Впереди — часы неизвестности, как фишки перед игроком. Муж в Лондоне. Никто не знает, где она. На целый день она оставалась хозяйкой своей жизни. Полностью. Если захочется, можно вернуться в Париж. Можно остаться в Ницце и начать борьбу, окончательно порвать и начать работать… А почему бы и нет?.. Ей помогут уйти от Жерсена. Сколько друзей говорили ей: «Как вы можете жить с ним?» Возможно, полагали, что она любит деньги и готова вынести любое унижение, лишь бы не потерять свои удобства. Но это не так. Совсем не так. Она всегда довольно наивно рассматривала этот брак как нечто вроде одержанной победы. Девушки вокруг нее были постоянно заняты поисками мужа — ведь у манекенщицы, как у велогонщика, чтобы обеспечить себя, в запасе всего несколько лет. Но в то же время она всегда сожалела… О! Это трудно объяснить!.. Не о безжалостной публике, рассматривавшей ее, когда она представляла какую-то коллекцию, не о фотографах, исполнявших вокруг нее немыслимый танец, не о поездках из одного роскошного зоопарка в другой… не о платьях, не о драгоценностях, которые надевали на нее не глядя… а о том, что было под всем этим, она была узница, неизвестная самой себе, рассматривавшая как бы через слуховое окно, исподтишка, подлинные картинки мира.

«Теперь я принадлежу себе, — подумала она. — Если захочу, зайду в бар или завяжу разговор с кем угодно… могу сойти в Лионе, Авиньоне по своему усмотрению… Если доеду до Ниццы, никто не будет меня принуждать, и если Рене вдруг меня ждет, я не буду от него зависеть. Наконец-то я сделала первый шаг».

Поезд вошел в туннель, закрывший дневной свет. В стекле она увидела свое отражение, и оно ей понравилось. Экспресс начал сбавлять скорость. Проводница на французском и английском языках сообщила, что поезд прибывает в Дижон, а затем из громкоговорителя полилась приятная музыка, как будто шептавшая на ухо, что все в жизни легко, что надо предаться сладострастию мягкого скольжения проносящегося за окном пейзажа.

Дижон исчез за переплетением железнодорожных пейзажей. Она вернулась к своим неспешным мыслям. Прислушалась к себе. Она была одновременно психоаналитиком и пациентом. Разговаривала с собой свободно, с откровенностью, не причинявшей больше боли. Любовь? Это для других. Она ее никогда до конца не понимала. Ей припоминались склоненные над ней лица, которые постепенно, по мере того как наступало удовлетворение, замыкались в бесчеловечном одиночестве. Слепцы! Лунатики! Больше всех мучился, наверное, ее муж. Нет, она не бесчувственна. Ей нравилось ощущать на себе эти руки. Но если бы это оставалось только игрой, а не превращалось в какую-то отчаянную схватку. Возвратившись к жизни, на нее смотрели в растерянности, с затаенной обидой, как будто она виновата в том, что они раскрылись перед ней помимо воли. Без такой любви она вполне обойдется. Она спокойно призналась себе: ей нужен партнер, но не постоянный, не обязательно один и тот же, который бы непременно находился рядом с ней, занимался бы любовью только на словах, водил бы ее в маленькие ресторанчики, брал бы ее руку в свою, танцевал бы с ней, прикрыв глаза, говорил бы ей: «Фло, люблю тебя», а когда ей надоест роман и она проснется, они бы мило расставались, с легким стеснением в груди. Нежность выражается именно в этом. Моя бедная Флоранс! Перестань!..

Пробегали щиты с названиями лучших марок бургундского. Приближались окрестности Макона. Она рассеянно листала женский журнал, рассматривала корсеты, лифчики, прочитала гороскоп своего знака Рыбы… «Следует проявлять терпение со своим окружением». А знак Рене? Он вроде бы Рак?.. «С начала лунного месяца Марс неудачно расположен по отношению к Венере, рожденным под этим знаком не следует поддаваться эмоциям…» Не доезжая Шалона-на-Соне, она заснула.


«Вольво» ехал не очень быстро. Они пристроились прямо за ним. В этой массе машин, двигавшихся на юг, они никак не могли привлечь внимание Жерсена. Кроме того, «Пежо-504» — неприметный автомобиль. Жерсен им был хорошо виден, а при торможении в зеркале заднего вида они могли разглядеть даже часть его лица. Их взгляды скользили по нему, как затачиваемое лезвие ножа. Куда это он направляется?.. Доехали до развязки Куртене. Судя по всему, он движется в направлении Лиона. Жоэль за рулем жевал резинку и напевал про себя какую-то мелодию, ладонью правой руки отбивая такт на руле. Его ничто никогда не удивляет. Лион?.. Пусть так. Преследуя Жерсена, он мог бы не задумываясь сесть в самолет и отправиться за ним в Конго или в Южную Америку. Вопросами задавался только Жорж, только он размышлял и ставил перед собой проблемы. Если Жерсен не остался в Довиле, уехал из Парижа через несколько часов после взрыва на вилле, то, разумеется, не потому, что захотел отдохнуть, а скорее всего потому, что полиция посоветовала ему укрыться где-нибудь на некоторое время. И чем дальше Жерсен уезжал, тем труднее становилось захватить его. Эта операция подготовлена плохо. Влади решился на нее, недостаточно все обдумав. Жорж тоже был сторонником решительных действий, но тщательно подготовленных, а не таких, как это, слишком напоминающее «Атаку летучего отряда». Влади, в сущности, был анархистом, не верящим в глубокую терпеливую воспитательную работу среди масс. Клода спасти, конечно, надо. Но есть более важные и, главное, более полезные дела.

Между ними и «вольво» втиснулась маленькая красная «альфа», за рулем которой сидела молодая женщина с развевающимися на ветру волосами. Жоэль присвистнул.

— Посмотри, что я вижу! — произнес он.

Он развлекался. Жорж всегда недоумевал, почему Жоэль пришел к ним. Родом из затерянного городка в Морбиане, он отличался неразговорчивым и замкнутым характером. Малый он, впрочем, был неплохой, гордился своей силой, но не воспринимал никакой идеологии. Работал он в гараже. К нему относились как к мальчику на побегушках. Он всегда со всем соглашался. Он слушал Влади, как слушал бы кюре. Это немного раздражало. Красный кабриолет вышел из ряда и вихрем обогнал Жерсена. Жоэль выглянул из окна, провожая его взглядом.

— Вот это да! — пробормотал он.

На девушку ему было наплевать. Но машина!.. 120 лошадиных сил… скорость 180 километров в час. Настоящее сокровище! Ему бы такую тачку! Автомобили он любил, как иные любят животных. При стычках с полицией ему всегда было больно за машины, которым причиняется вред. Над ним смеялись. Называли прислужником капитала. В ответ он улыбался, все его имущество состояло из металлического сундучка, сделанного собственными руками, и кое-какой одежды, иными словами, из небольшого солдатского скарба.

«Вольво» притормозил. Они проехали под указателем площадки автосервиса.

— Неплохая мысль, — сказал Жоэль. — Нам тоже надо заправиться.

«Вольво» остановился у одной из колонок. Жоэль проехал чуть дальше, вышел из машины, похлопал по капоту и, пока служащий вставлял шланг, посмотрел в сторону Жерсена. Жерсен снял перчатки и принялся изучать карту. Перчатки! В этом типе мерзким было все. В тот же самый момент Жорж подумал о том же, но с более философской точки зрения. Мерзким, издававшим зловоние грязных денег был этот мир автомобилей, заправочных станций, автострад. Он подумал о нефтяных эмирах, гигантских танкерах, нефтеперерабатывающих заводах, над которыми реют флаги крупных компаний, более надменные, чем флаги государств. И все это ненадежно, готово полыхнуть, стоит только поднести спичку. Что такое Жерсен по сравнению с этим? Мелкая шавка, интересующая только Влади. Подлинную борьбу надо вести не с ним. Здесь мы только теряем время.

— Расплатись, — сказал Жоэль.

Жорж заплатил. От родителя надо было бы потребовать еще денег. Предстоит очередной скандал. «Предупреждаю тебя, Жорж. Это последний раз. Не забывай, что у тебя есть братья и сестры». Жорж усмехнулся, и Жоэль, садясь в машину, спросил его:

— Над чем ты потешаешься?

— Просто так. Вспомнил о своей сволочной семье и о придурке родителе.

Они выехали вслед за Жерсеном. Лучи солнца коса падали на них, и они жарились, несмотря на открытые окна. Жоэль распахнул рубашку на волосатой груди.

— Мне повезло, — сказал он, — я сирота. Отец утонул. Наверное, по пьянке. У него тогда была лодка… Это было давно. Помню, неподалеку от дома ловили угрей. Теперь с рыбалкой покончено… Когда возвращался, дубасил нас с матерью и братишкой… Черт!

«Вольво» только что обогнал две машины. Стрелка спидометра дошла до отметки «130». Жоэль тоже начал обгон.

— Что с ней?.. Твоему папаше надо бы показать машину автомеханику. Она перегревается. Радиатор, наверно, забит накипью… И потом, заодно можно бы установить радиоприемник. С музыкой веселее. Твой папаша врач?

— Да.

— Деньжата у него водятся?

— Да.

— Какого черта ты делаешь у нас?

Жорж пожал плечами. Зачем объяснять, что дело не в деньгах.

— Забавно! — возобновил разговор Жоэль.

— Что?

Жоэль принялся жевать резинку. Со своими высокими скулами, полузакрытыми, слегка косящими глазами он походил на монгола. «Вот, — подумал Жорж. — Мы гунны. И вместо того, чтобы дойти до масс, мы, как боевики, рыщем по этому прогнившему обществу, пытаясь его подорвать». На память пришли картинки из детских книг по истории: яростные конники, с криками врывающиеся в города, пылающие соборы, отрубленные головы, монахи на кострах… Жаль!

— У нас не было времени как следует узнать друг друга, — проговорил Жоэль. — Ты, конечно, единственный сын в семье? У тебя просто на роже написано, что ты единственный сын.

Жоржа охватил приступ сумасшедшего смеха.

— Тебе хочется знать?.. Тебе это интересно?

— Ну да!..

— Я старший из семи детей… После меня четыре девочки и два мальчика.

Жоэль оторвался от наблюдения за прямым шоссе, ведущим к Жуаньи, и посмотрел, не шутит ли Жорж.

— Для врача, — проговорил он, — это довольно глупо.

— Да, но он католик. Уважает природу. Нельзя убивать жизнь. Надо плодиться и размножаться. Я даже не знаю, как в нормальном состоянии выглядит моя мать. Я всегда видел ее вот с таким пузом и со сложенными на нем руками.

Он выбросил руку в открытое окно и несколько раз кулаком ударил о дверцу.

— Это надо прекратить, — пробормотал он.

Жерсен обогнал экскурсионный автобус с кондиционером, замкнутый в себе, как рейсовый самолет, за затемненными окнами которого просматривались ряды оцепенелых голов. «Пежо» последовал за ним.

— Может, чуть оторваться от него, — предложил Жоэль, — а то вдруг он нас засечет.

— Как хочешь. С меня хватит. Если удастся где-нибудь остановиться, позвоню Влади. Так дальше нельзя. А если ему взбредет в голову поехать в Испанию?.. Ты что, сядешь ему на хвост до Барселоны?..

Жоэль не переставая жевал. Его спокойствие, медлительность раздражали. Ему бы пасти коров.

— Я выполняю приказания, — наконец проговорил он. — Если начать рассуждать…

Перед ним вырос указатель Оксер-Норд. За ним среди полей цвета львиной шерсти показались ответвления дороги. Крыши машин вдалеке блестели, как осколки стекла. Жоэль размышлял. Временами трогал усы там, где выступил пот.

— Вы, — продолжал он, — вы учитесь… А я нет… Моя сила в том, чтобы делать то, что мне скажут.

Жорж оттаял и левой рукой дружески погладил ему шею.

— Ты мне нравишься, — сказал он. — В сущности, ты шуан. Ты просто сменил знамена. Главное — идти за своим кюре, ведь правда?.. Временами я хочу быть таким, как ты.

Он поудобнее расположился на сиденье, откинул голову на подголовник. В квадрате открытого люка на крыше маленькие круглые облака бежали как бы на одной скорости с машиной. Зачем пытаться познать что-то больше? После всех книг все равно остается еще одна книга, и ты без конца… И для объяснения мысли все равно надо прибегнуть к мысли. Ее нельзя никак убить. Разве ее можно свести к жужжанию атомов, как комаров у болота? Надо быть верным, как бретонец!

— Я бы чего-нибудь выпил, — сказал Жоэль.


Жерсен вглядывался в сгущающиеся сумерки. Тело его затекло от сидения, сам он устал от поисков возможных способов мщения, но вел машину, автоматически направляя ее кончиками пальцев. После Вьенны у него возникло ощущение, что он спускается вместе с рекой куда-то к широкому горизонту, где ночь раскрывает свои чудеса. Жерсена мало привлекали соблазны природы. Он был городским человеком и всем другим зрелищам предпочитал линотипы или же свой кабинет, где нередко писал свои лучшие статьи. А еще влажную парижскую ночь с ее освещенными кафе, куда он мог зайти выпить кружку пива, прежде чем идти домой. Он вдруг почувствовал себя чужим на этой дороге между темными холмами слева и овернскими горами справа, которые выступали темными силуэтами на фоне золотого заката. Он был лишним. Он присутствовал на чужом празднике. Его просто задабривают, укрощают, разрешают ему войти в этот театр, где разыгрывается опера для наивных туристов. Но он на это не пойдет. В лучшем случае он согласится склонить немного голову, чтобы освежиться потоком воздуха, который уже утратил свой жар. Он хотел быть полностью собранным, чувствовать себя ощетинившимся клещами, зубами, рогами, крюками, как те жуки-рогачи, которые как камни стукаются о ветровое стекло.

А этот Рене дорого заплатит!.. Он не очень хорошо помнил, чем тот занимается… как будто бы что-то связанное с оформлением… Но ведь оформитель обычно работает на кого-то, а этот кто-то связан с банками. Так что открывается хоть окольный, но путь, по которому можно без особого труда добраться до него. Жерсен хорошо знал, как топят людей. В будущем он расположит вокруг Флоранс все свои боевые орудия. Он будет использовать тактику выжженной земли. Ей никто не сможет протянуть руку помощи. Он не будет устраивать ссор. Не будет высказывать никаких упреков. Будет просто говорить: «Пошли домой». Если она проявит упорство, если обратится к адвокату, он выдвинет против развода свои религиозные убеждения. Впрочем, ведь он действительно католик. К мессе он, правда, не ходит, нет времени. Кроме того, его раздражают молодые священники, у которых на уме только социальные вопросы. Любовь! Любовь! Говорят только о любви, как будто вера только в этом. Как будто она никак не связана с разумом. Но, Господи, разве заповеди не обращаются прежде всего к разуму? Разве они не дают повода для размышлений?.. Религия, в сущности, состоит из запретов. Он представлял ее себе как осажденную крепость. А его, оклеветанного, опозоренного человека, ненавидят, потому что он готов сражаться до конца. Флоранс предала его подло, как предают во время войны. Прежде всего ее следует призвать к порядку. Наказание придет потом.

Правая нога уже затекла, кроме того, спину между лопатками свело судорогой, сигнализирующей водителю, что надо обязательно на некоторое время остановиться. Но он продолжил путь, его ослепляло заходящее солнце, окрашивающее шоссе в красный цвет и освещающее Рону. Появился указатель автосервиса в Сен-Рембер-д’Альбон. Жерсен огляделся, заметил вдалеке вывеску заправочной станции «Шелл», снял ногу с акселератора. Машина своим ходом подкатила к стоянке, но та была заполнена до отказа. Он медленно тронулся вперед в поисках свободного места.


— Пусть припаркуется, — сказал Жорж. — А мы пока заправимся бензином и подольем воды.

Они двинулись к одной из колонок и остановились за большим американским автомобилем. В поисках места Жерсен объезжал стоянку, все больше удаляясь к краю, в сторону темных и массивных грузовиков, возвышающихся как стены. Наконец он втиснулся между двумя грузовиками, включил тормозные огни.

— Хорошее место нашел, — пробормотал Жоэль. — Уголок подходящий.

Жерсен возвращался, прихрамывая и массируя себе плечо. Зашел в закусочную. Жорж расплатился за бензин, и они не торопясь тронулись с места. Доехали до конца стоянки и остановились на газоне.

— Можно попробовать, — сказал Жоэль. — Когда будет открывать дверцу, я его стукну. Все произойдет между «вольво» и «берлие», и никто нас не заметит. Ты дашь задний ход и остановишься перед нами. Я открою багажник и уложу его, надев наручники.

— Не выйдет, — заметил Жорж.

— Почему не выйдет?

— Когда он придет в себя, начнет стучать, наделает шума.

— Да ты что? В Тэн-л’Эрмитаж переедем Рону и двинемся к перевалу Республики. Я знаю эти места. Здесь много проселочных дорог. Найдем самую безлюдную и там приведем клиента в чувство, объясним ситуацию. Либо он на всю дорогу затыкает рот, либо мы в своем праве. Все просто. И потом, ведь у нас нет выбора. Дай пушку.

Подчиняясь, Жорж послушно вынул из «бардачка» пистолет и наручники. На заправочной станции зажглись фонари. Наступило самое приятное время дня. Перед колонками сменяли друг друга автомобили. Люди шли к стойкам, жадно пили пиво или фруктовый сок. Мужчины, кое-кто без рубашек, закуривали сигареты. Обменивались дружелюбными взглядами. Совершенно незнакомые люди говорили друг другу: «Хорошая погодка!.. Да, продержалась бы подольше!»

Жоэль сунул пистолет в карман брюк, и на этом месте образовалась заметная выпуклость. «Это не реально, — подумал Жорж. — Все это немыслимо. Не здесь! Не сейчас!..» Жоэль оставался чудовищно спокойным.

— Ну? Идешь?

Жорж последовал за ним, и они сразу же почувствовали атмосферу метро с тем же кисловатым запахом дезинфекции, с той же толчеей возле торговых автоматов. В конце зала народа было меньше, и там они увидели Жерсена, сидевшего за кружкой пива.

— Вот мерзавец, — добродушно пробормотал Жоэль.

Он нашел место возле дороги, откуда было удобно наблюдать за объектом. Он впервые был так близко от Жерсена и рассматривал его с нежностью охотника, увидевшего буйвола или бегемота, о котором давно мечтал.

— Да садись ты. Не надо строить такую кислую рожу.

Жорж сел и тоже оглянулся. Он все еще не верил. Жерсен в нескольких шагах от него пил пиво, как все остальные, почесал ухо и теперь сидел сложа руки, давая отдых плечам. Жерсен, главный редактор «Консьянс», автор памятной статьи о леваках. Он казался вполне уязвимым, а в его бритом, сморщенном от переживаний лице было что-то патетическое. Хотелось крикнуть ему: «Защищайся!» Жоэль за руку остановил официантку:

— Два пива.

В толпе он чувствовал себя вполне комфортно. «Никогда, — подумал Жорж, — я не стану таким, как он». Он посмотрел на свои руки, которые не забили ни одного гвоздя, не свернули шею ни одному цыпленку, бесплодные руки, как у Жерсена, который в это время щелкнул зажигалкой. Всеми фибрами души он позавидовал Жоэлю. Кружка Жерсена была как песочные часы. Чем ниже опускался уровень пива, тем ближе подходил момент действия. Но Жерсен не торопился. Официантка принесла пиво. Им так хотелось пить, что они осушили кружки почти залпом.

— Все-таки не везет, — проговорил Жоэль. — В другой день взяли бы его без проблем.

— Может, пора позвонить Влади? — предложил Жорж.

— Нет. Долго ждать, пока соединят.

— И все же он должен знать…

— Не горячись. Позвоним потом. А сейчас мы тоже в отпуске.

Он потянулся, закурил «Голуаз».

— Боже мой! Отпуска у меня никогда не было. Видишь ли, меня это забавляет, как будто я еду, как другие, в Сен-Тропез. Пусть это будет моим мелкобуржуазным предрассудком.

Жерсен допил пиво. Жоэль положил ладонь на руку Жоржа.

— Пора, — прошептал он. — Запомни: ты подъедешь ко мне задним ходом. Но спокойно, без суеты.

Он отсчитал деньги, накинул небольшие чаевые — у него каждый франк на счету. Он взял на себя руководство как что-то само собой разумеющееся. Похищение Жерсена было черной работой, значит, по его части. Он подтянул брюки, отвисавшие под тяжестью пистолета, и направился к выходу. Подъезжали машины с включенными фарами. В наступивших сумерках ярко горели фонари. На небе красный цвет сменился фиолетовым. На дороге габаритные огни машин пролетали, как раскаленные угольки. Едва они сделали несколько шагов, как Жоэль внезапно остановился:

— Черт! Сорвалось! Там люди!

У края площадки остановился фургон «фольксваген», загораживая «пежо». Вокруг суетились люди… женщины в шортах, дети… Они подошли. Вышел и Жерсен. Водитель в фургоне безуспешно пытался запустить мотор.

— Не заводится? — спросил Жоэль.

Жерсен не спеша приближался к ним.

— Там наш «пежо», нам надо выехать, — сказал Жорж.

Машина была с голландским номером, и никто из них вроде бы не понимал по-французски. Женщины мило смеялись. Они были толстыми, как статуи, со слишком белыми ногами.

— Толкните! — предложил Жоэль, показывая жестом, как это сделать.

Все уперлись в фургон. Тем временем Жерсен сел в «вольво» и дал задний ход.

Фургон сдвинулся на несколько метров.

— Хватит, спасибо, — крикнул Жоэль.

Они бросились в «пежо», быстро захлопнули двери. Жерсен у выезда на шоссе ждал просвета в потоке машин. Они встали вслед за ним.

— Что же теперь? — спросил Жорж.

— Едем дальше. Все равно где-нибудь его возьмем.


22 часа 25 минут. «Мистраль» у первой платформы заскрипел всеми своими тормозами. Флоранс вышла из поезда и оказалась в густой толпе. Над вокзалом простиралась синяя африканская ночь, звезды сияли так же ярко, как фонарь над путями. Она почувствовала волнение. Вспомнила молодого человека из прошлого. Они расстались вот здесь у вокзального киоска. Он долго жал ей руку, а потом ждал отхода поезда, одиноко стоя у края платформы с мужественной улыбкой и глазами, полными отчаяния. Теперь ей было стыдно за этот отчаянный взгляд. Ей надо оплатить долг. Она медленно направилась к выходу. Над головами вдруг увидела руку.

— Фло!

Они расцеловались.

— Фло! Я так рад.

Они пробрались сквозь толпу, остановилась у камеры хранения.

— Дай мне.

Он взял у нее чемодан, отступил на два шага.

— Ты не изменилась… Костюм красивый, а вот платок не подходит. Мне определенно надо научить тебя скромнее подбирать цвета.

Оба засмеялись, и она почувствовала признательность за тот легкий тон, который он избрал. Не будет упреков, ненужных извинений, проявлений высоких чувств. Совершенно непринужденно она взяла Рене под руку.

— Какой ты высокий, — сказала она. — Но выглядишь не очень хорошо. Тебя надо подкормить. А мне — чего-нибудь выпить.

С трудом нашли место в переполненном кафе, проходы в котором были завалены сумками и рюкзаками. Неосознанно он повторил прежний жест: свою большую нервную руку положил на руку Флоранс.

— Не слишком устала?

Он наклонился, и в глазах у него появилась какая-то животная нежность, сменившаяся быстрой искоркой иронии.

— Ты заказала номер? Ведь сегодня тридцатое июля, все забито.

— Да. В «Бристоле».

Это было первым шагом к прошлому. Они уже проводили ночь в «Бристоле». Она понимала, что прошлое возвращается. Но чувствовала, что оно оживает незаметно, как тихая музыка.

— А муж? — спросил он.

— В Лондоне до завтрашнего вечера. Во всяком случае, могу обойтись и без его разрешения.

— Ты счастлива?

— Расскажи лучше о себе. Мы так давно…

Она почувствовала досаду от своей оплошности. Непосредственность первых минут исчезла. Но он рассеял ощущение неловкости. К их столу пробирался официант.

— Два лимонных сока, — крикнул Рене. — Видишь, я знаю, что ты любишь… Я? Все тот же. Занимался живописью, а потом залез в дело, от которого у меня немало неприятностей… Короче, речь идет о предприятии, занимающемся строительством несуществующих портов… Я вложил в него немало денег, оказался более или менее связанным с неким Маяром, а тот вроде бы не такой уж честный малый, как я думал… Впрочем, не хочу донимать тебя всем этим.

Он обезоруживающе улыбнулся, и эта улыбка внезапно оживила прежние времена.

— Это дело как раз для твоего мужа. Я следил за его карьерой. Иногда покупаю «Консьянс». Это борец. Полная моя противоположность… Фло, ты все так же молода!..

— Благодаря косметике. И потом, есть морщины, которые никто не видит, но я их чувствую.

Они пили сок, глядя друг другу в глаза. Оставаясь добрыми товарищами, как она сама того пожелала. И все же ей хотелось пойти дальше, задать ему вопрос, начинавший ее мучить. Она не удержалась.

— У меня не было уверенности, что ты встретишь меня на вокзале, — проговорила она.

— О! Фло!.. Ничто не могло помешать мне.

— Но ведь у тебя могла быть жена… или подружка.

— Да, разумеется.

Концом ложки он рисовал на столе что-то, понятное только ему. С лица у него исчезла веселость.

— Если честно, — прошептал он, — я думал о тебе не каждый день. У меня даже была связь… но после тебя ничего толком не выходит.

На что она рассчитывала? Если бы он ответил: «Да, у меня есть подружка», ей это было бы неприятно, а теперь она злилась, как будто он нарушил договор.

— Пошли, — сказала она, — ты еще наверстаешь.

И быстро добавила:

— Я приехала на несколько дней отдохнуть. Если ты читаешь газеты, то завтра узнаешь, что подорвали нашу виллу в Довиле… по всей видимости, леваки. Поэтому у меня нет больше дома для отдыха.

— Если бы… если бы не это, ты осталась бы в Довиле?

— Возможно.

— Понятно… А я думал…

— О! Рене!.. Не расстраивайся… Я здесь… И рада, что здесь.

Он грустно улыбнулся:

— По-видимому, мне надо поблагодарить тебя?

Он позвал официанта, отсчитал деньги. Чтобы скрыть охватившую неловкость, ему надо было чем-то заняться. Она права: главное, что они вместе, не надо копать глубже. Не надо ничего требовать. Не надо ничего ждать. Но разве может любовь довольствоваться тем, что есть?

— Я тебя отвезу, — предложил он. — Моя машина у вокзала.

Чуть не добавил: «Она стоит там с полудня», но это тоже выглядело бы как упрек.

Флоранс встала. Взяла свой чемодан. Протянула ему платок.

— Я забыла, что здесь так жарко.

Они подсознательно перешли к банальным фразам, прячась от слов, которые первыми приходили на ум и могли их выдать. Подходили дополнительные поезда, выплескивая новые толпы приезжих. Время от времени слышался пронзительный и властный свисток полицейского. Они продрались сквозь толпу, и Рене, бросив чемодан с платком на заднее сиденье, усадил Флоранс.

— Красивый у тебя «ситроен», — сказала она. — Поль отказался от этой марки, когда…

Она остановилась, не зная, правильно ли она сделала, назвав Поля… Пускай, в конце концов все равно! Такая вот игра в прятки только усугубляла страдания. Так они все испортят.

Рене почувствовал ее переживания и наклонился к ней.

— Можно?

Поцеловал ее в ухо.

— Моя маленькая Фло, — прошептал он, — прости меня… Я всегда так смешон.

И сам первый рассмеялся, не осознавая, до какой степени этот смех растрогал его подругу.

— Мой бедный Рене! — выговорила она.

Он выехал на улицу, спускавшуюся к морю. Над крышами появился самолет, выглядевший громадным и медлительным, невообразимо мигая огнями, шум его еще долго оставался у нее в ушах.

— Завтра, — заметил Рене, — будет бедлам. Приезжают, уезжают. Лучше не выходить.

Он свернул на улицу Франс, объяснив, что надо сделать крюк из-за одностороннего движения. Вскоре они выехали на Променад. Вдали у горизонта еще виднелась светлая полоса, и в конце освещенной улицы угадывались очертания Антибского мыса.

— Узнаешь?

— Да, — ответила Флоранс. — Хорошо.

«Ситроен» остановился у «Бристоля».

— Ну вот, ты на месте… Остается только пожелать тебе доброй ночи.

Наступил момент, о котором она думала весь день. Но у женщины только один способ оплатить свой долг. Она положила руку на колено Рене. Он смотрел на нее взглядом обманутого юнца.

— Тебе этого хочется? — прошептала она. — Ладно, поставь машину на стоянку. Я заказала номер… на имя Энбон.

Она вылезла из машины, он передал ей чемодан. Кончиками пальцев она послала ему поцелуй.

— Я быстро, — крикнул он.

Нажав на газ, помчался к концу улицы. Гараж был еще открыт. Ночной сторож наводил порядок. Он проводил Рене на место, пятясь перед ним задом. Жестом большого пальца то вправо, то влево он корректировал направление. Затем отошел в сторону.

— Прижмитесь поближе, — сказал он. — Это поразительно! Клиенты никогда не думают о тех, кто приедет после них… Вот так. Потом придвину к стене. Оставьте ключи…

Рене был счастлив. Дал чаевые, на которые старик посмотрел с недоверчивым видом.

Рене постучал в дверь.

— Входи!

Он робко прошмыгнул в комнату. Она выкладывала вещи из чемодана на стол.

— Считается, что ты мой муж. Можно не прятаться.

Подошла к нему и обвила шею руками.

— Знаешь, Рене, я тебе сказала неправду… Иди. Я тебе объясню… Нет, оставь меня.

Осмотрелась. Из мебели были только кресло и стул. Она порывисто взяла Рене за руку и усадила на кровать. Стоя закурила сигарету, затем после небольшого колебания села рядом с ним.

— Это правда, нам не надо прятаться, — начала она, — но мне нельзя быть опрометчивой… думаю, что мы с Полем расстанемся.

Он хотел сесть поближе, но она отодвинулась.

— Не надо, выслушай серьезно. Пойми мое положение. Между Полем и мной возникла невозможная ситуация… по многим причинам… Выключи люстры, свет режет глаза.

Он встал, выключил верхний свет, включил лампу у изголовья. Еще минуту назад он держал ее в руках. Теперь же она превратилась в посетительницу, у которой проблемы. А кем стал он? Не без досады он взял стул и уселся на него подальше от кровати.

— Давай. Рассказывай.

— О! Рассказывать нечего. Плохо, вот и все.

— Он тебе изменяет?

— У него на это нет времени. На нем газета… Ты ведь ее покупаешь, значит, знаешь все.

— Жерсен — человек влиятельный, видимо, богатый, о нем много говорят. Разве ты не этого хотела?

Флоранс раздавила окурок в пепельнице, почерневшей от долгого использования.

— Не будь таким злым. Когда я с ним познакомилась, у него были амбиции, но с ним можно было говорить и даже не соглашаться.

— А сейчас?

— Мне кажется, он болен.

— Мания преследования за правду?

— Именно. Поэтому я хочу уйти. Но не хочу, чтобы он вообразил Бог знает что… что у меня любовник… что я как подстилка… Это ему только на руку. К тому же, если бы у меня был любовник, бедняжка… его можно было бы только пожалеть.

— Почему?

— Потому что Поль уничтожил бы его всеми средствами. Он любит уничтожать людей.

— А меня?

Она окинула его озабоченным взглядом.

— Тебя, Рене? К счастью, ты мне не любовник… да, знаю. Мы здесь вдвоем. Но это ничего не значит. Понимаешь, что я имею в виду?.. Мы просто старые друзья… Хочу, чтобы мы оставались друзьями… Поэтому завтра я сменю гостиницу и поведу безупречную жизнь. Мы, конечно, сможем встречаться, гулять вместе. Но хочу, чтобы ему было ясно: я уехала не по какой-то низменной причине.

Она была одна, говорила сама с собой, такая же одержимая, как и ее муж.

— Спасибо, — пробормотал Рене.

— Боже мой, как все это трудно! Как тебе объяснить!.. Я хочу быть честной, свободной от всего, именно свободной… от всех… чтобы меня оставили в покое.

— Ты хочешь действовать по-своему и при этом чтобы тебя строго не судили.

Она бросила на него быстрый взгляд, пытаясь определить, говорит ли он с сочувствием или как противник. Он вытащил трубку и задумчиво посасывал ее.

— Одного не могу понять, — проговорил он наконец. — Почему ты так внезапно объявилась… Могла бы написать, объяснить, подготовить меня… У меня такое впечатление… могу ошибаться, заметь… у меня впечатление, что меня ты используешь как аргумент в ссоре с мужем.

— Нет, — воскликнула она. — Это не так. Я просто боюсь его. Мне надо научиться сопротивляться ему… Если завтра я окажусь с ним лицом к лицу… он, наверно, опять будет сильнее, а мне надоело… быть… — она пожала плечами, — самкой… Когда я уезжала, у меня был только ты… Веришь мне?.. Если хочешь, можешь курить.

Он набил трубку, как всегда медленно и основательно. Она сняла платье, неспешно, как супруга перед мужем. Оба понимали, что им предстоит еще долгий разговор.

— С тобой, — проговорила она, — я чувствую себя на равных. С ним нет. Я хочу, чтобы он считался со мной. Вернувшись завтра вечером, он найдет записку и начнет что-то понимать.

Она сняла чулки, начала искать застежки розового бюстгальтера.

— Почему ты смеешься?

— О! — сказал Рене. — Мне совсем не до смеха. Но ты — полуголая, а я спокойно курю трубку… смешно. В сущности, ты права. Я создан быть просто приятелем. Для Майяра я тоже приятель. Ладно, продолжай… Ты оставила записку…

— Да… довольно сухую и очень ясную.

Она прошла перед ним, взяла пижаму и направилась в ванную комнату.

— Знаю, он перевернет все вверх дном, лишь бы наложить на меня лапу.

— Боже, — воскликнул Рене, как будто уронив что-то горячее. — Телеграмма!

— Какая телеграмма?

— Я тебе отправил телеграмму…

Она появилась в проеме дверей, один рукав пижамы был надет, другой свисал спереди, прикрывая живот.

— Ты хочешь сказать, что?..

— Я не мог знать… Получаю первую телеграмму с сообщением… Фло… Пойми… радость моя.

— Что ты написал в телеграмме?

— «Жду с нетерпением… Счастлив…» и подпись: «Рене».

Она медленно опустила руки, приоткрыв грудь, и, прислонив голову к косяку двери, начала плакать. Рене подошел к ней.

— Оставь меня, — пробормотала она. — Все кончено. Зря я уехала.

— Но что изменилось?

— Все… все…

Жестом наказанной девочки, взволновавшим Рене, она вытерла глаза.

— Фло… Подожди… Иди сюда. Успокойся. Попробуем разобраться.

Он довел ее до кресла и усадил себе на колени. В этот момент он любил ее так сильно, что даже не хотел ее.

— Твоя записка и моя телеграмма, — начал он, — разумеется, все это плохо. Я, конечно, совершил ошибку. Уехав от него после взрыва виллы, ты поступила правильно. Ты устала от жизни с ним… Но если он подумает, что ты бросила его, чтобы лететь на свидание как раз в тот момент, когда на него напали, то он вправе предположить, что ты… Ах! Как не везет!

Он покрывал легкими поцелуями глаза, из которых лились слезы. Гладил ее обнаженное тело. Никогда они не были так далеки друг от друга.

— Но ведь вернуться невозможно, — проговорил он.

Она обняла его за талию, выпрямилась.

— Ты это сделаешь для меня?

Потом снова бессильно откинулась, заранее капитулировав, а он принялся размышлять, рассеянно проводя губами по ее мокрым щекам.

— Когда, ты сказала, он возвращается?

— Самолет прилетает в Орли около двадцати двух часов, точно не помню. Но какое это теперь имеет значение?

— Это нам дает… подожди…

Он откинул рукав и посмотрел на часы.

— Сейчас чуть больше половины первого ночи… у нас около двадцати часов.

Она встала, надела до конца пижаму.

— Все это бессмысленно, — произнесла она с неожиданной твердостью в голосе. — Оставь. Ты очень мил.

Именно это слово могло разбередить старые раны, удерживая его на расстоянии, как постороннего человека, от которого хотят вежливо избавиться.

— Фло… Мне с тобой просто не везет… Разве я мог подумать… Но повторяю, у нас впереди почти целый день… Конечно, о самолете нечего и думать. Все забронировано на недели вперед. А на поезде в твоем состоянии… Но у меня машина — «Ситроен-ДС». Фло, послушай серьезно. Глупо не попробовать. Можно успеть. На все уйдет двенадцать или тринадцать часов, с учетом заторов. Видишь, ничто не потеряно.

Слышала ли она его? Глаза ее смотрели в пустоту, как у человека, которому непреодолимо хочется спать.

— Ты его знаешь, — чуть слышно произнесла она. — Он выяснит, откуда ты отправил телеграмму, и не замедлит вычислить тебя. Он способен на все. Заведет дело. Приложит туда мою записку и твою телеграмму. Потом наведет справки. Выкопает что-нибудь против тебя и будет использовать информацию… И каждый день за столом или вечером, в спальне, будет рассказывать мне: «Кстати, о твоем любовнике… узнал такое… Не везет тебе с любовниками…» Любовник… Любовник… и так без конца… А ведь ему известно, что это не так. Я с ним играла честно. Не я виновата, что ему нравится жульничать.

Она глубоко вздохнула, повернулась к Рене и грустно улыбнулась.

— Напрасно стараюсь, для него я навсегда останусь шлюхой.

— Перестань! Тебе не кажется, что ты преувеличиваешь?

— Но ведь именно так можно понять твою телеграмму.

Рене потерял терпение. Чтобы не дать выход гневу, пошел выпить стакан воды. Потом набил трубку.

— Согласен быть лишним, — сказал он, — если тебе так нравится. Но мне кажется, что ты поступила немного поспешно.

Он не решился добавить: «Ты, как всегда, думала только о себе». Раскурил трубку, из которой на ковер посыпались раскаленные кусочки табака.

— Фло… еще раз… пока не поздно… Можно забрать телеграмму… а заодно и твою записку.

— Да, но хватит ли у меня сил начать все сначала? Если вернусь, это конец. Я проиграла.

Начинался бесконечный спор, подогреваемый усталостью.

— Хватит, — отрезал он. — Дай ключи. Я поеду один.

— Ты уверен, что это правильно?

— Другого выхода нет.

Она взяла его руку и тоже посмотрела на часы. Потом привлекла к себе.

— Ты такой добрый, Рене, настоящий товарищ… Ты меня понимаешь.

Рукой нежно погладила его лицо и прижалась головой к плечу.

— Ты же знаешь, — продолжала она, — я не отпущу тебя одного… но, может, есть еще время отдохнуть до отъезда. Как все это глупо!

Она легла на кровать.

— Иди ко мне, бедный Рене. Успокойся.

Потушила ночник.

— Раздевайся.

Он понимал, что во время любви она не переставала думать о Жерсене.


Жерсен двигался через Эстрель. Часы на приборной доске показывали четыре с половиной. Он чувствовал себя сломленным, пламя гнева едва теплилось, как угасающий костер. Он слишком много думал, слишком долго внутренне репетировал сцену встречи. А теперь уже не очень хорошо себе представлял, как ее лучше разыграть. Грубо? Или иронично? Скорее иронично. Ирония удавалась ему лучше. Надо заказать комнату, если еще есть свободные. Немного поспать, два или три часа, ведь ему предстоит снова отправиться в путь, а обратная дорога будет настоящим испытанием. Уже сейчас встречные машины шли почти непрерывным потоком. Свет фар, идущий едва ли не от самого горизонта, ослеплял его. Все это будет тягостно. Но он все равно получит удовольствие от монолога перед безмолвной и застывшей в напряжении женщиной.

«Он недурен, этот парень. И вроде тебя любит. А чем он занимается? Может, пляжный сутенер?.. Нет?.. Если бы ты обратилась ко мне, я бы дал тебе совет… Но ты всегда поступаешь по-своему».

Именно так — комедийный тон на фоне угроз. А что до этого прохвоста, нужные сведения можно получить, пустив по следу Блеша. У всех есть что скрывать, у всех.

Он ехал над Каннским заливом. Белое пятно вдали было большим пароходом на рейде. Его окружали счастливые люди, парочки, занимавшиеся любовью или спавшие, держась за руки, перед открытыми в ночь окнами. Он покопался в отделении для перчаток, куда положил пистолет, и сунул его в карман брюк. Простая предосторожность. Все пройдет тихо и гладко. Жерсен гордился своим воспитанием.


Флоранс заканчивала приготовления. Рене открыл ставни балкона и смотрел на море, лениво катившее на береговую гальку мелкие волны. Впечатление покинутого города. Как на полотне Кирико. Пустые стулья на Променад. Конец ночи. Он тоже чувствовал себя опустошенным и рассеянным. Уставшим. А теперь еще эта глупая поездка. Они оба не спали. В который раз возобновляли тот же спор. Неизменно приходя к одному и тому же выводу: если Жерсен найдет телеграмму и записку, расплата последует незамедлительно. Но это возмездие не может зайти слишком далеко. Фло взвинчивала себя. Что ей грозит: развод по ее вине?.. А если Жерсен пронюхает о деле со строительством портов, что это ему дает?.. Скандал… И что дальше?.. Но была Фло со своим нелепым самолюбием. Или гордостью. Спасти лицо! Остаться безупречной супругой! Ей хотелось заставить Жерсена уступить. Мало-помалу она встала на сторону тех, с кем тот боролся, напрасно она это отрицает, именно так. А сам он превратился в заложника, оказался между молотом и наковальней. И тем не менее он шел на это. Не выглядеть же жалким слабаком… В награду она еще раз или два переспит с ним. Приласкает, как собаку. А потом, ну что ж, она сама об этом сказала: они останутся добрыми друзьями, она расцелует его в обе щеки, несколько месяцев будет писать, а затем он больше о ней не услышит.

Заря начинала вычерчивать горы за аэропортом. Наступали минуты, в которые страдальцы доходят до предела своего отчаяния и с широко раскрытыми глазами сводят счеты с жизнью. Рене попытался сделать глубокий вдох, он слегка задыхался. Перед гостиницей остановился автобус. Из него вышел водитель в голубой фуражке и белом пыльнике. Вероятно, организованная турпоездка. Рене вернулся в комнату.

— Ты готова? Поторопись.

— Иду.

Он звал ее уже в третий раз. Его раздражало нарушение холостяцких привычек.

— Мы сможем позавтракать в пути? — спросила она.

— Откуда мне знать! Думаю, сможем.

Она вышла из ванной комнаты, осмотрела свою фигуру перед зеркалом шкафа, слегка приподняла юбку.

— Еще один чулок поехал… Эти чулки ни к черту не годятся. Одну минуту, дорогой.

— Пора ехать, Фло, уверяю тебя. Иначе с самого начала попадем в пробку.

— Иди… Я тебя догоню… Какая погода?

— Прекрасная. Чем больше задержимся, тем будет жарче.

— Выводи машину. Я спускаюсь.


Жерсен оставил «вольво» позади автобуса. На тротуаре грудились чемоданы с написанными мелом номерами. Рядом суетились два человека, укладывая их в багажное отделение. Вестибюль «Бристоля» был заполнен группой туристов, столпившихся вокруг гида и переговаривавшихся по-немецки. Гид раздавал документы в протянутые ему руки. Шума было больше, чем во дворе школы во время перемены. Жерсен протиснулся к столику портье, у которого с видимым нетерпением стоял мужчина в сером костюме.

— Сущие несчастья эти организованные поездки, — проговорил мужчина.

Когда появился портье, тот схватил его за руку.

— Счет, пожалуйста.

— Сейчас… вот… Готово.

— Пожалуйста, — вмешался Жерсен. — Можно у вас остановиться?

— Да, — сказал портье, — конечно… Подождите немного.

— Здесь есть гараж?

— Да, на соседней улице. Первый поворот направо. Гараж открыт. Но, видите ли, сейчас вас некому проводить.

— О! — сказал Жерсен. — Найду сам.

— Можете пройти по коридору. Нет смысла делать крюк. Свет включается справа от двери.

— Счет, будьте любезны, — настаивал Рене.

Но портье уже бежал за гидом. Жерсен прошел по коридору, по которому разносились сложные кухонные запахи. Зажег свет в гараже и покачал головой. Гараж был почти битком забит. Но он нашел свободное место между белым «Ситроеном-ДС» и «симкой». Скудный свет мрачно падал на автомобиль. Железная дверь была приоткрыта. Жерсену пришлось налечь плечом, чтобы откатить ее до конца. Он оказался на пустынной улице, в конце которой на перекрестке мерцали огни. Прижавшись к стене, осторожно пробирался кот.

«Больше не могу, — подумал Жерсен. — Мне действительно надо немного поспать».

Он повернул и вышел на Променад. Увидел женщин, садящихся в автобус. Оживленную группу мужчин на тротуаре, от которых доносился запах сигар. С усталым видом Жерсен снова уселся за руль.


— Давай за ним, — сказал Жоэль, — это самый подходящий момент.

«Вольво» обогнул автобус. Жорж на первой скорости последовал за Жерсеном в пустынный переулок. Они увидели, как «вольво» въехал в гараж. Чтобы лучше видеть, Жерсен включил фары, и ангар осветился, как праздничный зал.

— Тут никого нет, — сказал Жоэль. — Я пошел. Приставлю к брюху пистолет, и увозим.

— Ты не думаешь…

— Старик, надо решиться!.. Надоело… Въезжай на тротуар… Так… теперь подай чуть назад.

Он вынул пистолет, проверил глушитель и легко выскочил из машины, прежде чем она остановилась.

— Ну и помотала нас эта сволочь!

Наклонившись к открытому окну, добавил:

— Поведу я… Заглуши двигатель и выключи огни.

Он пошел чуть согнувшись, с пистолетом в руке, у входа в гараж привычно потрогал усы.

Жерсен еще не поставил машину. Он постепенно, сантиметр за сантиметром, загонял ее на место, наполовину высунувшись из дверцы. Жоэль несколькими прыжками добежал до «шевроле», немного выдававшегося из ряда машин, и пригнулся за ним. «Вольво» замер, внезапно наступила тишина и темень. Издалека доносился приглушенный шум из холла гостиницы. У Жерсена не оставалось места, чтобы вылезти со стороны водителя, и он перебрался к правой дверце, попытался открыть ее. На полпути она уперлась в «ситроен».

— Не соскучишься, — проворчал Жерсен.

Его слова разнеслись, как в церкви. Он выбрался из машины, осмотрел «ДС», чтобы убедиться, не оцарапал ли его, произнес слова, которые Жоэль не смог точно разобрать: «Я был уверен…» или «Буду уверен…». Жерсен заглянул внутрь «ситроена», протянул руку, вытащил оттуда платок, развернул его, внимательно осмотрел и понюхал. Теперь он разговаривал сам с собой, но очень тихо. Казалось, он обращается к платку, как к живому существу.

«Совсем спятил», — подумал Жоэль.

Жерсен запихнул платок в карман. Еще больше Жоэля удивило то, что он открыл багажник «ситроена» и склонится над ним. Жоэль больше не колебался. Он подошел и наставил пистолет.

— Руки вверх, — приказал он.

Жерсен медленно выпрямился и неожиданно ударил Жоэля ногой в колено. И сразу же обернулся. В руке он держал небольшой автоматической пистолет. Жоэль инстинктивно спустил курок, и выстрел отбросил Жерсена назад. Он ударился о «вольво», медленно сполз с него и повалился на бок. Его пистолет упал на бетонный пол и исчез под машинами. Из гостиницы продолжал доноситься шум голосов туристов, обезумевшее сердце Жоэля билось как молот. Появился металлической запах пороха.

— Боже мой, — выдавил из себя Жоэль. — Что на него нашло?

Он склонился над Жерсеном. Из груди возле сердца сочилась кровь. Совершенно очевидно, Жерсен убит наповал. Это катастрофа! Именно этого нельзя было делать. Клод не скоро выйдет из тюряги.

Жоэль бросился к «пежо».

— Быстро, — крикнул он. — Смываемся. Я его убил.

— Что?

— Он хотел меня застрелить. Что бы ты сделал на моем месте?

Жорж привык думать быстро. Или они оставляют тело на месте и начнется поиск преступника, или они его увозят. Он вышел из машины, повторяя себе: «Спокойно… Без паники… Без паники…»

— Надо его увезти, — сказал он. — Заткнись.

Автобус дважды посигналил. Предупреждение об отъезде. Не говоря ни слова, они бегом бросились в гараж. Дело решалось минутами, даже секундами. Когда автобус уедет, гараж закроют.

— Берем на плечи, — бросил Жорж. — Черт!

Открылась внутренняя дверь. Они пригнулись, оставив труп на виду. В проеме увидели фигуру человека, разговаривавшего с невидимым собеседником.

— Скажите моей жене, что я вывожу машину, — крикнул он. — Флоранс! Подожди!

Мужчина вернулся назад, но оставался неподалеку. Они слышали его голос. Жорж заметил все еще открытый багажник «ситроена». В голове сразу созрел план. Ему казалось, он играет в рулетку. Но в сущности, они этим занималась вот уже три минуты.

— В багажник… Быстро…

Подняли тело, затолкали и уложили его. Все в порядке! Там даже был плед, который впитает кровь, если рана будет продолжать кровоточить. Жорж закрыл багажник. Щелчок был почти не слышен.

— Я же сказал, что заплатил, — прокричал мужчина. — Выезжаю.

Жорж с Жоэлем вышли, пытаясь придать себе самый естественный вид на случай, если им кто-нибудь встретится. Но на пути им никто не попался, и они сели в «пежо».

— Его надо забрать оттуда как можно быстрей, — сказал Жорж. — Как только этот тип уедет, провернем за минуту. Нельзя оставлять за собой труп. Найдем где-нибудь местечко и похороним… А потом уже пусть решает Влади.

Он еще не успел отдышаться. От волнения щемило в груди. Еще чуть-чуть, и он начнет стучать зубами. Из гаража донесся шум мотора, и показался выезжающий задом «Ситроен-ДС».

— О! Нет! — воскликнул Жоэль, не веря своим глазам. — Не может быть.

В машине сидели мужчина и женщина. «Ситроен» выехал на улицу, подкатил прямо к ним и двинулся в направлении Променад. Жоэль тоже тронул машину.

— Не может быть, — повторил Жорж.


— Все в порядке? — спросил Рене. — Пристегни ремень. На всякий случай.

Они ехали по дороге на Канны. Как и следовало ожидать, шоссе было забито. Но стрелка спидометра держалась на отметке «90». В открытые окна врывался пока еще свежий воздух. На востоке солнце золотило горизонт. Перед ними разворачивались сиреневые массивы Эстереля. Рене включил радио.

— Можно послушать, что творится на дорогах, — сказал он. — Иногда это бывает полезно.

Флоранс молчала. В ее молчании всегда сквозила как бы обида. Рене, подобно кошке, тонко улавливал ситуацию. Она не могла простить ему телеграммы. Конечно, дело в этом. Он положил руку ей на колено и нежно сжал его.

— Выкрутимся, — сказал он.

Дорога, описав дугу, стрелой начала подъем. Машины шли сплошным потоком до самого верха перевала. Не очень хорошее предзнаменование.

— Если все будет хорошо, — продолжал он, — выпьем кофе в Эксе.

В течение уже довольно длительного времени они следовали за «рено». На заднем сиденье мальчишка, стоя на коленях, подавал им дружеские знаки. Рядом с ним сидели две женщины, переговариваясь и поочередно поворачиваясь друг к другу, так что можно было видеть их профили и движение губ. Возникало чувство принадлежности к одной группе. Позади них шел «пежо», который спокойно вел молодой человек, жевавший резинку. Его спутник погрузился в изучение раскрытой дорожной карты. За «пежо» в зеркале заднего вида отражался нескончаемый поток других машин. При первом же замедлении возникнет пробка. Рене посмотрел на Флоранс. Она казалась далекой, озабоченной, усталой. Почувствовав на себе взгляд, она повернула к нему голову и выдавила улыбку.

— Правильно ли мы делаем? — произнесла она. — Я уже не знаю.

Их обогнал «триумф», заставив посторониться. Сколько людей погибнет сегодня в дорожных катастрофах? Рене прижался правее и, увидев, как зажглись красные огни «рено», притормозил. Движение замедлилось. Он переключил скорость.

— Конечно, правильно. Через несколько часов ты успокоишься. Потом у тебя будет время объясниться с мужем. Ты ведь этого хочешь?

— Сама не знаю, чего хочу. По правде…

Она умолкла, отстегнула ремень и перегнулась через спинку за сумочкой, которая лежала на заднем сиденье рядом с чемоданом.

— Интересно, — проговорила она. — Я думала, что оставила платок в машине… Наверное, забыла в гостинице.

Поток машин остановился, затем снова медленно тронулся в путь. Флоранс достала сигарету, закурила.

— По правде? — спросил Рене. — А в чем правда?

— Ах да, правда в том, что все мы трое одиночки. Поль живет сам по себе, я тоже, а ты? Если честно?

— И я, конечно.

— Вот видишь! Такие люди, как мы, не могут оставаться вместе. И в то же время они страшатся одиночества, У Поля… газета, друзья, кроме того дом. Он бывает там редко, наездами. Но, думаю, он ему дорог. У меня то же самое. Когда Поль уходит, я вздыхаю от облегчения… В определенном смысле мне нравится оставаться одной, но, как бы это лучше сказать, одной против него, в согласии с окружающими меня вещами, квартирой, улицей… Ты никогда не испытывал такого чувства?.. Тебе бы легко далось сразу сменить город, где живешь, профессию?.. У меня сейчас такое чувство, как будто я — перемещенное лицо… беженка… Я плохо выражаю свои мысли.

Рене слушал сжав зубы. Робко задал вопрос:

— Тебе не кажется, что у нас с тобой, несмотря ни на что?..

— Тебе быстро надоест.

— Фло, поверь…

Начал наполняться и левый ряд. Рядом с ними шел еще один белый «ситроен», и они смотрели друг на друга без всякого стеснения, оставаясь совершенно чужими, как пассажиры пригородных поездов, сидящие рядом и рассматривающие друг друга пустыми глазами. «Ситроен» потихоньку оторвался, и его место занял старый «фольксваген» с капотом, перевязанным ремнями, и бортами, разукрашенными цветами и надписями. Рене размышлял.

— Если разведешься, — спросил он, — чем будешь заниматься?

— У меня есть подруга, она держит антикварный магазин.

На второй скорости от двигателя ногам становилось жарко. Рене включил вентилятор. Откуда-то справа донеслось курлыканье журавля, потом другого. Флоранс отогнала муху, на мгновение севшую на ветровое стекло.

— Я бы не возражала, — продолжала Флоранс, — зарабатывать на жизнь, занимаясь коммерцией.

— Но это надо уметь делать.

— Можно научиться… и потом, может быть, ты мне поможешь?

С лица Рене долго не сходила улыбка, как у ребенка, которому пообещали игрушку. «Рено» прибавил скорость, но он быстро его догнал. Проехали развязку Манделье. На соединительной полосе скопилось около пятнадцати машин, ожидавших возможности выехать на трассу.

— И когда же у тебя появилось желание работать? — спросил Рене.

— Я об этом думаю уже много месяцев… И именно из-за этого начала отдаляться от Поля… Если бы он хоть попытался понять меня… но у него представления другой эпохи… обо всем.

В разговоре у них время от времени наступали паузы. Рене приходилось следить за дорогой, и зачастую он не слушал, а просто сидел, слегка наклонив голову, с видом человека, пытающегося понять иностранный язык. Это и вправду было похоже на иностранный язык, тонкости которого от него ускользали, несмотря на все старания. К примеру, желание работать при такой легкой жизни… Неудивительно, что Жерсен злится. А какова все-таки подлинная природа их отношений? Он опустил солнцезащитный козырек — утренний свет начинал ослеплять.

— В чем ты, в сущности, его упрекаешь? — спросил он. — Если отбросить эмоции… посмотреть на вещи объективно, как судья?

Вопреки его ожиданиям они ответила сразу.

— Ни в чем. Вообрази, в чем животное может упрекать своего дрессировщика. Например, лиса. Ее запирают в загон и пытаются научить поведению собачки. Сам по себе хозяин, может быть, неплохой. Он даже говорит: «Разве я тебя плохо кормлю?.. Разве тебе чего-нибудь не хватает?..»

Резкое торможение. Бампер чуть не коснулся «рено». Ребенок упал, и женщины принялись его успокаивать. «Пежо» сзади совсем рядом. У сидящих в нем пассажиров скучающий вид. За ними через заднее стекло виднеется «мерседес», а дальше угадываются радиаторы, капоты других машин. Половина седьмого. Слева видны неровные очертания Эстереля, до развилки Фрежюса еще далеко.

— Ты говорила… лиса? Но мне кажется, я смог бы тебя приручить.

— Нет, Рене. Зря ты вбиваешь себе в голову такие мысли. Перестань. Разве ты не можешь быть просто моим лучшим другом?

— Я хотел спросить тебя… Подожди… Извини за несуразный вопрос… Допустим, опасность угрожает только мне… Согласилась бы ты поехать в Париж только ради того, чтобы помочь мне выпутаться?

— Идиотский вопрос, как в какой-то игре.

— О нет, это не игра… Если откровенно?

— Ты хочешь заставить меня признаться, что я думаю только о себе. Возможно. Даже наверняка. Но не так, как ты это себе представляешь. Человек вынужден думать о себе, когда ему не хватает воздуха.

Она протянула руку и согнутым указательным пальцем постучала ему по виску.

— Упрямец. У вас у всех деревянные головы.

— Ладно… Согласен. Допустим: ты работаешь, свободна и стала счастливой… Что мешает мне переехать в Париж и быть рядом с тобой?.. Буду вести себя как мышка.

— Поначалу… А потом начнешь звонить. «Сегодня вечером встретимся?» И сердиться, если я буду отказываться. Тебе тоже трудно понять, что у меня может возникнуть желание пойти одной в кино, или запереться дома, чтобы почитать, или вообще ничего не делать.

Машины начали плестись.

— Думаешь, нам надо расстаться?

В его голосе сквозила такая тоска, что Флоранс пододвинулась к нему поближе и положила на руль свою руку возле его руки.

— Потерпи, — сказала она. — Я терплю все это, — она кивнула в сторону машин и сверкающей дороги, — только ради того, чтобы пристойно положить конец жизни с Полем. Понимаешь?.. Пристойно. Развод не любой ценой, а пристойный… Потом посмотрим.

Она достала из сумочки надушенный платок и осторожно, как будто обрабатывала рану, вытерла выступивший у него на лбу пот.


Они уже не спорили, просто не разговаривали. Согласия у них больше не было ни в чем. Жорж не переставал обдумывать ситуацию. Он считал партию проигранной. Жоэль навсегда останется просто халтурщиком. Возможно, он представляет ценность как головорез, но для действий, требующих тонкости, не подходит. Вот, например, эта дурацкая стрельба!.. Почему он выстрелил? Потому что был зачарован пистолетом с глушителем… из удовольствия просто выстрелить. Самозащита! Что за чепуха! А теперь вот они будут ехать за этой машиной… сколько времени и куда?.. И что потом?.. Тело все равно не вытащить. Кругом машины. Но начнем с того, что они упустят «ситроен». В силу обстоятельств. Стоит ему обогнать две или три машины, и все будет кончено. Но предположим: произойдет чудо и они его не упустят… Что, логичнее всего, произойдет? Пара остановится где-нибудь у заправочной станции. Типу в сером понадобится что-нибудь в багажнике. Он откроет его… и все, влипли. Разумеется, сначала подозрение падет на этого бедолагу. Но ему не составит труда оправдаться… Он абсолютно не связан с этим делом… Он не может быть ни родственником, ни знакомым Жерсена. В полиции не идиоты, там быстро свяжут убийство со взрывом на вилле… Политическая месть. С легавыми на хвосте ни одно укрытие не будет надежным… бордель да и только!..

Другая гипотеза: «ситроен» съедет с трассы на проселочные дороги. Ничто не изменится. Сейчас наплыв отпускников. Если и есть проселки, они заполнены велосипедистами, туристами. Даже если парочка отойдет на какое-то время от машины, будет ли место достаточно безлюдным, чтобы перенести труп… Жорж с ненавистью смотрел на дорогу. Причина… глубинная причина происходящего — опять же это параноидальное общество. В нормальном обществе люди должны уезжать в отпуск по очереди, а не так… в нормальном обществе можно будет захватить человека, не преследуя его из одного конца Франции в другой… впрочем, таких, как Жерсен, не будет. Не будет «Консьянс». Не будет продажной прессы. Все это порождается буржуазным обществом… В том числе и это чудовищное скопление перегретого железа с запахом бензина. Какая поразительная картина разложения страны — машина, несущая мертвеца, затерявшаяся в бесконечном потоке других машин, заполненных чемоданами, детьми, больными, чужими друг другу людьми, животными в корзинках, спорящими супругами… великое перемещение, массовая давка, бегство от Революции, приближение которой они чувствуют. Ладно, размечтался. Сейчас главное — не отстать от «8065 Р3 06». Приближаемся к Бриньолю. А чем занимается этот бретонец? Жует резинку… Играет на руле. Ладонью отстукивает мелодию какого-то рока. Он уже забыл о Жерсене. Он при деле среди всех этих машин, в глухом шуме моторов. Его окружает гигантский гараж. Он — пастух четырехколесного стада. В Бриньоле, конечно, будет затор, десятикилометровая пробка. Он наверняка предложит мне сменить его.

Жоэлю было жарко. Мысли его плавились. Он смотрел на багажник «ситроена» и думал о том, что там внутри сейчас, должно быть, паршиво. И о том, что из этого трупа можно было бы извлечь большие бабки. Похоронив Жерсена — а они так или иначе доберутся до трупа и избавятся от него, — можно дать понять, что его похитили, и предложить жене вернуть его за выкуп. Что его взяли заложником!.. Их группа может получить немалые деньги. Только Влади на это не пойдет. У Влади свои идеи. Понять его не всегда просто… Но если есть труп, почему бы его не использовать? Он мертв, ничего тут не поделаешь, произошел несчастный случай, и можно этим воспользоваться. Не для того, чтобы набить карманы, а чтобы легче было работать, купить копировальную машину, всякие конторские причиндалы, придающие серьезный вид. Сам Жоэль не испытывал неудобств от бедности, но он думал о Влади. Влади надо лучше одеваться. Тогда он выглядел бы настоящим руководителем. Ведь они не анархисты, не бродяги, на которых снизошло озарение. Революционная организация должна быть как завод, наподобие «Рено», с рядовыми членами, у которых руки в солидоле — это естественно, — но и с кабинетами, телефонами, со всей управленческой структурой и — на самом верху — Влади в единственном числе. Но Влади смотрит на вещи по-иному. Он никогда не станет практичным человеком. Все-таки уморительная эта поездка в погоне за покойником! Еще уморительнее, что не знаешь, куда направляется «ситроен». Это выводит Жоржа из себя.

При въезде в Бриньоль «пежо» остановился перед щитом, сообщавшим об ограничении скорости в городе до 50 километров в час. Просто издевательство! Если бы ехать хоть на второй или третьей скорости, уже было бы хорошо. Но на данный момент она нулевая. Из домов высовывались люди, пытаясь разглядеть, где кончается вереница машин. Переговаривались между собой. Вид у них был возбужденный, как у зевак, собравшихся посмотреть «Тур де Франс». Наверно, сравнивали пробку с затором на Пасху или 1 июля. На кузовах машин ослепительно блистали солнечные блики.

— Выключаю двигатель, — сказал Жоэль. — Вдруг еще полетит дюритовый шланг.


У ночного сторожа «Бристоля» голова шла кругом. Такого утра еще не было! Сначала этот автобус. Все хвалят дисциплинированность немцев, но в отпуске они ничем не лучше других. Пришлось побегать, чтобы собрать опоздавших, и все равно чуть не забыли почтенную краснолицую даму, пудрившуюся в туалете. Потом выехала пара из 132-го номера… Потом американцы из 124-го уехали на «шевроле». В семь часов попросили завтрак в 212-й номер. В семь часов! Куда подевалось время спокойных постояльцев, которые спали целое утро, а после завтрака отправлялись на прогулку пешком… «Бристоль» теперь превратился в подобие привокзальной гостиницы для разъездных коммерсантов и транзитных пассажиров. Суета продолжалась и после семи часов. Отнести багаж… пройти в гараж и там повторять: «Выезжайте… проходите нормально…» Без четверти восемь уехал бельгиец на «опеле». Когда сторож запирал за ним гараж, его внимание привлек какой-то блестящий предмет, валявшийся на бетонном полу там, где раньше стояла «Симка-1000». Память у сторожа была натренирована двадцатью годами службы. Здесь действительно стояла «симка». В этом он был уверен. Он подошел поближе.

На полу лежал пистолет. Он взял его за спусковую скобу, понюхал. Из него не стреляли. Такое оружие обычно из предосторожности возят с собой люди, путешествующие ночью, — калибр 6,35. В «Бристоле» постоянно находили забытые вещи: пудреницы, книги, шляпы, зонтики… но пистолет?.. Это впервые.

Сторож огляделся… Все в порядке. Он вдруг вспомнил о человеке, приехавшем, когда немцы заполнили холл. Куда он девался? Он заказал комнату и отправился поставить машину в гараж. Конечно же он приехал на этом «вольво» с номером департамента Сены: 7030 ВД 75. Сторож обошел «вольво», заглянул внутрь. Все нормально. Но все равно странно. Он отнес пистолет внутрь. Консьерж с удивленным и слегка встревоженным видом пошел вместе со сторожем к «вольво». Осмотрели и другие машины, на всякий случай. Они все больше приходили в недоумение. Неужели в гостинице бандит, готовящий какой-то налет? Решили поставить в известность директора.

Тот прибежал, едва узнав, что в гараже нашли пистолет. От одной мысли о скандале свело судорогой его внутренности. Он стоял и слушал объяснения сторожа. В итоге на одного клиента было меньше, на один пистолет больше. Но невозможно установить между ними связь. Кроме того, клиент, наверное, вскоре объявится. Может, он решил просто прогуляться по берегу моря, воспользовавшись великолепием погоды.

Но все равно стоило прикрыться. Директор позвонил в полицию, и через четверть часа в «Бристоле» появился офицер полиции Минелли. Вид у него был не очень встревоженный… Пистолет, тем более калибра 6,35… его мог подбросить любой прохожий, увидев открытые двери гаража… Пистолет не был снят с предохранителя. В таком виде оружие было безвредно. Можно предположить, что оно выпало из какой-то машины… Не ясно, правда, как. Но в любом случае повода для беспокойства нет. Что касается владельца «вольво», личность его установить предельно просто. Стоит только позвонить в парижскую полицию. Это займет полчаса. Офицер полиции Минелли открыл отделение для перчаток, порылся в других местах… ничего особенного… дорожная карта, электрический фонарь, инструкция по эксплуатации автомобиля… В багажнике чемодан с бельем, пижама с инициалами «П.Ж.», бритва, зубная щетка… Набор человека, отправившегося в короткое путешествие.

— Сообщите, когда ваш клиент вернется. В любом случае вы правильно сделали, что вызвали нас. Никогда не знаешь, что случится. Пока будем ждать. Но серьезного вроде бы нет ничего.

Он записал номер «вольво» и перед отъездом согласился выпить чашку кофе!


Они застряли в центре городка.

— Сен-Максимен, — сказал Рене, — и это одно из двух или трех самых неприятных мест.

Слева под платанами бил фонтан, где люди из этого громадного каравана заполняли пустые бутылки. От двигателей, работавших на холостых оборотах, на улице слышалось густое, непрестанное гудение, а выхлопные газы наполняли воздух зловонием. Из-за жары люди открывали дверцы, выставляли ноги наружу. Местные жители, шедшие по своим делам, протискивались между бамперами, бросая на ходу фразы: «Сколько нам уже обещают построить автостраду… И целыми днями это все у нас под окнами… А ночью грузовики… Надоело жаловаться…»

Раздался сигнал одного автомобиля, потом другого, кончилось диким ревом, который, отражаясь между фасадами древних зданий, разносился далеко за пределами города. Вопль застрявшей колонны.

Флоранс зажала уши руками.

— Не могу больше, — прокричала она.

Вдруг, как по мановению волшебной палочки, шум прекратился, но движения все равно не было.

— Подожди, — сказал Рене. — Попробую узнать.

Он вышел, сделал несколько шагов, пройдя две машины, ему не хотелось уходить далеко. На тротуаре стояла группа мужчин в рубашках с засученными рукавами и просто в майках.

— Что-то случилось? — спросил Рене.

— Не знаем. Булочник говорит, что там столкновение. Если будут составлять протокол, то это надолго.

Рене вернулся в машину. По замкнутому лицу Флоранс, по тому, как она обмахивалась платком, он сразу понял, что она вне себя.

— Понимаю, — сказал он. — Но трудно всем.

— Все это мерзко. Если так будет продолжаться, я поеду сама.

— Как?

— Где-нибудь поблизости есть вокзал. Вернусь в Ниццу.

— А… твой муж?

— Плевать на него, в конце концов.

Платком отогнала муху, разгуливавшую по приборной доске.

— Надо же, — продолжала она. — Остановиться прямо у мясной лавки.

— Я остановился там, где мог, — сухо ответил он. — Выбора не было.

Назревала ссора. Теперь Рене лучше осознавал всю абсурдность их плана. В гостинице, в тишине комнаты возвращение в Париж казалось вполне разумным делом. А теперь? Уже почти девять часов, а они еще в Сен-Максимене. После Экса все, конечно, пойдет быстрее. Но, не говоря уже о таких местах, как Вьенна и Турнюс, есть еще и пригороды Парижа. Ко всему прочему, надо где-то позавтракать. Двенадцать часов! Осталось двенадцать часов! О! Зачем он послал эту телеграмму!..

— Не могу себе простить, — пробормотал он. — Знаешь, я могу ехать один. Может, так лучше.

— Оставь, — устало произнесла она.

Какое-то время они сидели неподвижно, обливаясь потом, как два чужих, незнакомых человека. Перед ними «рено», за которым они следовали с момента выезда на трассу. Позади «пежо». Те же лица, как в поезде, где в конце концов знакомишься с попутчиками. Руль стал горячим, как все части тела, на которые падало солнце, — колени, плечи. Сиденья издавали запах кожи, воняло выхлопными газами, несмотря на закрытые окна и включенный на полную мощность вентилятор. Впереди послышался звук включаемых сцеплений.

— Стояли не так уж долго, — сказал Рене.

Машины медленно двинулись с места. Но не прошли и тридцати метров, как впереди зажглись тормозные огни, и процессия снова остановилась. Рядом с ними было кафе.

— Хочешь пива? — спросил Рене.

Флоранс вымученно посмотрела на него. Рене подумалось, что своим немым упреком она немного переигрывает. Он не стал ждать ответа. Быстро вышел из машины. Перед стойкой уже толпились другие путешественники. Он узнал высокого усача из «пежо».

— Можно не торопиться, — объяснил хозяин. — Они сейчас освобождают дорогу… Так каждый раз. Все хотят проехать сразу, и от этого аварии.

— Возвращаюсь в Париж, — проговорил толстяк, вытирая медвежью грудь клетчатым платком.

— Я тоже, — сказал Рене.

Усатый вежливо кивнул головой, взял четыре бутылки пива, расплатившись крупной купюрой.

— Скоро нечем будет давать сдачу, — проворчал хозяин.

Рене взял фруктовый сок. Пиву Фло предпочитает оранжад. Он остановился на пороге и оглядел улицу сверху. Справа и слева блестели кузова машин — кочевое стадо, остановленное в своем неспешном передвижении. Рене вдруг подумалось, что ничего бы не произошло, если бы для взрыва на вилле Жерсена не выбрали именно это время всеобщей неразберихи, если бы самолеты не летали с полной загрузкой, если бы поезда не были переполнены, если бы Париж не оказался вдруг недосягаемым, таким же далеким, как Мельбурн или Сан-Франциско. Возможно, для кого-то безумие этих нескольких дней порождает драмы. Для них с Фло это уж точно. Жерсен… Плевать ему на Жерсена. Он терял Фло, вот это он сознавал очень хорошо. Виновата она, виноват он, все виноваты. У него было впечатление, что он угодил в какой-то концентрационный лагерь, мелкими бросками перемещающийся по стране под насмешливыми и веселыми взглядами.

Рене вернулся в машину.


— Они едут в Париж, — сказал Жоэль. — Я сам слышал, как этот тип говорил.

Он поднял бутылку до потолка машины и, полузакрыв большим пальцем горлышко, тонкой струйкой начал вливать в себя пиво.

— Не могу понять, зачем мы за ними едем, — проговорил Жорж.

Тыльной стороной руки Жоэль вытер губы.

— В любом случае нам тоже надо возвращаться. Уж лучше пусть они едут в Париж, а не в Женеву или Германию. В Париже у нас есть небольшой шанс. Надеюсь, они оставят тачку на безлюдной улице.

Он не упрекал, не отчаивался. Просто развлекался, как ребенок на ярмарке. Ну а Жорж страшился момента, когда надо будет дать отчет Влади. Он беспрестанно возвращался мысленно назад, вновь переживал то мгновение, когда принял решение. Оно действительно было единственно разумным. Жерсен лежал на земле, багажник «ситроена», стоящего рядом, открыт… Влади поступил бы так же. Разве он мог предвидеть, что именно эта машина сразу уедет? Конечно нет. Ему не в чем себя упрекнуть. Но дело-то все равно провалилось. Только такой наивный человек, как Жоэль, может воображать, что им удастся достать труп. Но даже если удастся… что они будут делать с телом? Скажут Влади: «Он там, внизу». Этот труп теперь превращался в динамит. Не трогать! Опасно!.. Тем хуже для Клода. Бедняга, когда полиция доберется до трупа Жерсена, он станет соучастником убийства. А это вопрос нескольких часов!

«Ситроен» медленно тронулся с места. Жорж осторожно включил скорость. Ни в коем случае нельзя столкнуться с «ситроеном», но ехать приходилось почти касаясь его бампера, поскольку сзади впритык к «пежо» двигался «мерседес», за которым по пятам наверняка шла какая-то машина, и так на протяжении многих километров. На перекрестке стояли два полицейских мотоциклиста, их легко было различить издалека по голубым рубашкам и сверкающим на солнце шлемам. На дороге валялось битое стекло, блестевшее, как слой града. На обочине стояла полицейская машина. Объехали пострадавшие машины с раскрытыми дверцами. Скорость понемногу увеличивалась. «Ситроен» воспользовался просветом и обогнал две машины, затем встал в ряд. Жоржа это застало врасплох, и он не успел повторить его маневр. Начиналась гонка, ужасающая игра в прятки, требующая неимоверного внимания. Жорж довольно прилично водил машину, но ему было далеко до виртуозности Жоэля.

— Давай я сяду за руль, — сказал Жоэль.

— Боже, для этого надо остановиться. О чем ты думаешь!

Появилась сплошная желтая разметка, вынуждавшая поток ехать в один ряд. «Ситроен» они замечали на поворотах и на подъемах. Жоэль вдруг увидел, как он выехал в левый ряд и обогнал «универсал». Вскоре они доехали до участка, где дорога расширялась, и Жорж, посигналив, начал обгон.

— Машина у него мощнее, — произнес Жоэль. — На трассе после Экса он нас обставит. Запомни номер: 8065 Р3 06.

— Знаю… Знаю…

— Белых «ситроенов» сегодня тьма. Не промахнись!

Неожиданно перед ними втиснулась какая-то белая машина.

— Держись ближе, — проговорил Жоэль.

— Отстань. Веду, как могу.

Они въехали в Ле Канэ, не догнав «ситроен», опередивший еще две машины. Не доезжая Экса, поток снова сначала притормозил, потом остановился. Здесь они хотя бы не очень страдали от жары благодаря откосам, нависавшим над дорогой. Жорж вышел из машины, и Жоэль пересел за руль.

— Раз он отправился в поездку, — сказал он, — женушка начнет его искать не раньше чем завтра или послезавтра. У нас много времени, чтобы похоронить тело… Влади наверняка что-нибудь придумает.

— Хватит болтать, — вздохнул Жорж.

Он обошел машину и сел справа. Через некоторое время возобновил разговор:

— Я все думаю о пистолете… Тебе не кажется, что когда найдут пистолет в гараже, это будет выглядеть странным?.. Ведь кто-нибудь его обязательно найдет. Скажет об этом портье, тот хозяину, а этот поставит в известность полицию.

— Ну и что?

— Что?.. Найдут «вольво» Жерсена и его пистолет… а Жерсена нет… Тебе не кажется, что они начнут шевелить мозгами? Тем более что Жерсен — не рядовой обыватель. А вчера взорвали его виллу…

Жоэль улыбнулся.

— Умора, — выдавил он.

— Еще уморительнее, если мы наткнемся на полицейский кордон.

— У нас все в порядке. Документы на машину у тебя есть. Ничего с нами не случится.

Как ему объяснить, что он такой же наивный, как овчарка? Стоило ему крикнуть «Апорт!», и он принесет требуемое, несмотря ни на какие препятствия.

— Как бы я хотел походить на тебя! — пробормотал Жорж.


«Ситроен» проехал Экс. Самые большие трудности позади. Почти десять часов. Если повезет, они будут в Париже до Жерсена. Рене увеличил громкость радиоприемника: там сообщали о заторах. Флоранс делала вид, что дремлет. Время от времени она забывалась, приходила в себя только для того, чтобы сообщить, что ей жарко и что она до крайности устала. Рене иногда обращался к ней. Она не отвечала. Он был добрым, внимательным, преданным, нежным, а ей в ответ нечего ему сказать… Она ничего не могла с собой поделать. Она его никогда не полюбит. Себя не пересилить… Ее пугало будущее. Он ведь будет приставать…Звонить, писать до востребования, строить из себя смиренного. А у нее не будет сил оттолкнуть его. Он — как нищий, как инвалид с грустными глазами… В определенном смысле он хуже Поля!.. Как же выпутаться?.. Пытаешься уйти от одного и попадаешь к другому. А если они договорятся, оставив ее в дураках… Она смутно слышала голос диктора, рассказывающего об операции «Примула»… Заторы почти повсюду… 12 км в Сен-Андре-де-Кюбзак… 21 км в Пертюсе… 7 км во Вьенне… Заторы… Пробки… Перекрытые дороги… Разбитые надежды… Расстроенные жизни… Ладно, надо спать!

Он потряс ее за плечо. Она открыла глаза и увидела медленно проносящиеся верхушки деревьев.

«…Повторяем, разыскивается владелец „вольво“, номер 7030 ВД 75. Он прибыл в гостиницу „Бристоль“ в Ницце около пяти часов утра, и после о нем ничего не известно. Неподалеку от его машины найден мелкокалиберный пистолет. Кто располагает какой-либо информацией, просьба позвонить по телефону 85-27-51».

— «Бристоль», — сказал Рене. — Какое странное совпадение.

— Но… это же «вольво» Поля! — воскликнула Флоранс.

— Что?

Он поспешно выправил машину, которая вильнула на середину дороги, раздался резкий сигнал, и они увидели, что водитель встречной машины сердито постучал пальцем по виску.

— Уверяю тебя, — продолжала Флоранс. — «Вольво-7030 ВД 75» — это его. Нет никаких сомнений.

— Но я думал, он в Лондоне.

— Я тоже… и пистолет… Рене, мне страшно.

Он поискал ее руку, сжал ее.

— Нет. Не надо бояться.

— Но ты же слышал, как и я… Номер «вольво» — 7030 ВД 75. Мне это не приснилось.

Как он раздражал своими стараниями успокоить ее, несмотря на очевидное.

— Поль в Ницце, — отрубила она. — И мне совершенно ясно, как все произошло. По какой-то причине он не смог улететь. Вернулся в Париж. Нашел твою телеграмму… мою записку…

— Но как он узнал, что мы в «Бристоле», в Ницце?.. Нет. У меня другое объяснение. Машину украли в Довиле молодые люди, которым захотелось прокатиться на Лазурный берег. Просто-напросто. А «Бристоль» — это совпадение.

— А пистолет? Говорили о малом калибре. А у Поля как раз пистолет калибра 6,35.

— Но не у него же одного!

Она не соглашалась, как будто ей доставляло какое-то удовольствие уличить его в промахе.

— Он в Ницце, — настаивала она. — Приехал туда, чтобы нас убить.

— Перестань!

— Он любит меня.

— Странная любовь… А если он одолжил машину знакомому? Что? Разве так не могло быть? Он улетел в Лондон и намеревался вернуться прямо в Париж. На два дня машина была ему не нужна.

— И этот знакомый остановился именно в «Бристоле»?

Почему такой снисходительный тон?

— Может «Бристоль» — единственный отель, где были места?

Какое-то мгновение она оставалась в нерешительности, но затем возобновила атаку:

— А почему этот знакомый исчез, едва приехав?

— Из-за женщины, думаю… Свидание где-то в другом месте… Но если у тебя другое объяснение…

Она пожала плечами и закурила сигарету. Бедный Рене! Издалека они увидели, как опускается шлагбаум железнодорожного переезда и колонна остановилась.

— Ты полагаешь, — проговорил он, — что в его ситуации он стал бы в нас стрелять?.. Если бы он нас неожиданно застал, другое дело… Но если ты права, то у него было время подумать.

— А зачем же он приехал в Ниццу?

— Он не приезжал в Ниццу. Тебе нечего бояться. Надо продолжать путь, Фло. Глупо поддаваться панике. Чем больше я об этом думаю, тем больше склоняюсь к мысли, что машину украли в Довиле.

Они услышали шум поезда, затем увидели медленно катившийся товарняк. В одном вагоне блестели рога.

— Бедные животные! — сказала Флоранс. — В такую жару.

К глазам подступали слезы, но не из-за заключенных в вагоне коров, это из-за… она сама точно не знала… Из-за Поля, раздражения, неясных угрызений совести, возможно, совершаемого над ней насилия. Она завидовала спокойствию Рене и ненавидела его. Как хорошо им удается выдавать самое удобное объяснение, лучше всего их устраивающее! Поль тоже в совершенстве владеет искусством находить доводы. Застигнутый врасплох, он впадает в ярость. Тогда он бросается в машину и катит в Ниццу… Если он и правда видел записку и телеграмму, тогда ей уже не надо возвращаться домой, просить прощения, признаваться в грехах. И он в очередной раз будет прав. Так они унижают. Даже не замечая этого.

Ей вдруг захотелось выйти из машины. Она взялась за ручку дверцы. Экс всего в нескольких километрах. Можно дойти пешком. Но ее ужаснула новая мысль. А что, если Поль видел их в гостинице? А что, если он преследует их в другой машине? Она обернулась. Увидела «пежо» с сидящими в нем безмятежными пассажирами. А что дальше, за ними?.. «Все это нелепо. Я становлюсь дурой… Поль в Ницце. Ищет меня… Или поехал туда по срочному делу… Ему случается совершать дальние поездки, не предупредив…»

Рене съехал с дороги и затормозил на заправочной станции «Элф».

— Лучше заправиться до автострады. Ужасно, сколько съедается бензина на такой черепашьей скорости.

Он вышел из машины, и ему показалось, что слегка кружится голова. Сделал глубокий вдох, протер глаза. А ведь он был человеком, привыкшим к жаре.

Сразу стало лучше. Даже шум начал казаться не таким громким.

— Полный бак? — спросил заправщик.

— Да, пожалуйста.

У соседней колонки за большим «универсалом» с американским номером своей очереди ждали молодые люди в «пежо».

— Извините! — сказал заправщик. — Перелил.

По крылу «ситроена» стекал бензин.

— Если не вытереть, — заметил Рене, — прилипнет пыль. Выглядеть будет отвратительно… У меня в багажнике есть тряпки.

Он обошел машину.

— Ну вот! — прошептал Жорж. — Сейчас!

Жоэль перестал жевать и уставился на Рене, протянувшего руку к кнопке багажника. Но в это время подбежал заправщик с ведром.

— Подождите! Я лучше вымою… Так будет чище.

Он приложил к загрязненному месту почерневшую губку и тщательно его протер. Рене достал бумажник.

— Пока пронесло, — сказал Жорж. — Но это произойдет. Неизбежно!

— Может, да… а может, нет, — бросил Жоэль. — Давай поспорим.

— Но, черт побери, это же не игра.

Рене сел в машину. «Ситроен» отъехал. Жорж расплатился и, чтобы не терять времени, отказался от сдачи. Обе машины влились в поток, протянувшийся от одного края горизонта до другого.


Господин Морель вошел в гараж. Многие машины уже уехали. Его «таунус» стоял в конце неподалеку от «вольво», и он подумал, что выкатить его не составит труда. Эта машина была у него всего три недели, и он еще не совсем к ней привык. С гордостью осмотрел ее издалека. Ему нравились эти современные линии, может быть, немного тяжеловатые, но элегантные. Настоящий автомобиль для автострад. По правде говоря, Морель ездил мало. Он уже вышел из возраста дальних поездок и довольствовался тем, что дважды в году ездил из Лиона в Ниццу. Но это не мешало ему испытывать к автомобилю непомерную привязанность. Поэтому-то у него и сжалось сердце, когда он заметил под задним стеклом что-то черное, пятно или след удара. Он бросился к машине и остановился в изумлении. Дыра! Как от удара пробойником. Его охватило такое волнение, что он вынужден был прислониться к машине. Он чуть не заплакал. Гостиница за это заплатит. Просто так это им не сойдет. Морель бросился в холл, схватил за руку портье.

— Пойдемте… Посмотрите… Место в гараже берешь, чтобы быть спокойным, а тут… Пойдите посмотрите сами.

— Вас поцарапали? — спросил портье.

— Если бы… хуже.

Он остановился перед «таунусом».

— Вот… Насквозь!

— Но это же след от пули, — выговорил портье.

На память пришла история, рассказанная коллегой, когда он пришел сменить его… Таинственный «вольво», пистолет… А теперь вот след от пули!..

— Я должен предупредить полицию, — продолжал он. — Огорчен, мсье, но вам лучше ничего не трогать. Дело, возможно, серьезное.

— Невообразимо! — воскликнул Морель. — Меня ждет жена. Мы должны ехать в Ментону.

— Боюсь, что полиция задержит вас здесь на целый день. Если позволите, я позвоню директору.

Было половина одиннадцатого. Для бедного Мореля, стоявшего у «таунуса», как у изголовья больного, начинались часы испытаний. Засвидетельствовать ранение пришел директор. Засунув в дыру мизинец, он произнес:

— Крупный калибр.

Портье что-то прошептал ему на ухо, тот кивнул, добавив:

— Попросите офицера полиции Минелли.

Но прибыл дивизионный комиссар собственной персоной. Его сопровождали инспектор и сотрудник лаборатории со своим хозяйством. Рассеянно поприветствовав Мореля, ничего не значащего в его глазах, он осмотрел дыру.

— Пуля в спинке, — констатировал он. — Приступайте, Ландро.

Ландро вытащил спинку, аккуратно, как хирург, исследовал рану и пинцетом извлек пулю. Морель тревожно следил за операцией. Оплатят ли по страховке ремонт?

— Вот она, — произнес полицейский.

Он показал пулю комиссару. Тот осмотрел ее, не дотрагиваясь.

— На ней кровь, — заметил он. — Кто-то здесь был ранен… или даже убит.

Повернулся к Морелю.

— Ваша машина понадобится нам для расследования. Вас же прошу оставаться на месте. Поверьте, я сожалею об этом.

Затем отвел директора «Бристоля» в сторону.

— Совершено преступление, — прошептал он. — Напали на вашего клиента, владельца «вольво». Он, видимо, что-то подозревал — при нем был пистолет, который нашли утром. Но не успел защититься. Убийца выстрелил в упор, пуля прошла навылет, потом пробила кузов этой машины. Удивительно, что не нашли следов крови. Хотя если попали в сердце… Вряд ли произошло иначе. По дыре и положению пули мы скоро узнаем, откуда был произведен выстрел… Детонации никто не слышал. Пистолет наверняка был с глушителем… Странно!

— А… тело?

— Его увезли.

Комиссар еще больше понизил голос.

— Нам уже известно имя владельца «вольво». Речь идет о видном человеке… очень видном… Мы не будет раскрывать его как можно дольше, дабы избежать скандала, ведь у нас ни в чем пока нет полной уверенности. Машину могли и угнать.

Инспекторы рылись в «таунусе», не обращая внимания на протесты Мореля.

— Мне нужны показания ночного сторожа и портье, который был тогда на дежурстве, — продолжал комиссар.

— Это просто. Если пройдете в мой кабинет… Мне бы не хотелось, чтобы это дело привлекло слишком большое внимание… У меня клиентура…

— Я в такой же передряге, как и вы, — отрезал комиссар. — На меня насядет Париж. Если бы вы знали…

Он расположился в кабинете, а директор послал за служащими, отдыхавшими на последнем этаже гостиницы. Вскоре они спустились, позевывая.

— Нам опять нужны ваши показания, — сказал комиссар. — Попытайтесь вспомнить… Как выглядит человек, приехавший ночью?

— Не очень высокий, — сказал портье. — Брюнет с темными глазами. На нем был твидовый костюм. Он заказал номер и сразу вышел поставить машину.

— В котором это было часу?

— Ну, автобус с немцами должен был вот-вот отойти. Жермен…

— Это я, — произнес сторож.

— Жермен помогал выносить багаж. Было около пяти.

— Я видел, как «вольво» остановился за автобусом, — сообщил Жермен. — Но у меня не было времени открыть гараж. Водитель сам изнутри сдвинул ворота. Он прошел туда из холла.

— В тот момент в гараже никого не было?

— Нет. Правда, в это самое время спустилась пара… Энбоны, помню их фамилию… Они очень торопились.

— Точно, — сказал портье. — Он вышел первым. Расплатился и пошел в гараж… Помню даже, что в этот момент из лифта вышла жена и он вернулся… Больше ничего не знаю, был слишком занят.

— Да, да, конечно. А какой у них был багаж?

— Почти ничего. У нее чемоданчик, у него что-то вроде «дипломата».

— Они здесь долго жили?

— Нет. Приехали вчера вечером, около двадцати двух часов… Да, вспомнил. Она заказала номер по телефону из Парижа.

— Сколько им лет?

— Около тридцати.

— В них не было ничего запоминающегося?

Портье развел руками:

— Ничего особенного… Она показалась мне красивой.

— Что у них была за машина?

— Белый «ситроен», — ответил сторож.

— Не помните номер? Хотя бы номер департамента?

— Нет.

— Если я правильно понимаю, после того, как они вошли в гараж, их никто не видел?

— Именно так.

— Но они же находились в гараже примерно в то же время, когда там появился владелец «вольво».

— Именно в это время.

— У вас есть, конечно, их адрес.

— Формуляр заполняла женщина.

— Выясним.

— Можно вам предложить что-нибудь, господин комиссар? — спросил директор.

— Нет, спасибо… В этом деле все странно… Допустим, что… Как их звали?

— Энбоны, — ответил портье.

— Допустим, что у него возникла ссора с владельцем «вольво». Заметьте, это не доказано… Мужчины могли подраться из-за малейшего пустяка, особенно когда речь идет о машинах. Это понятно. Один не дает другому выехать, происходит стычка. Ладно. Оба вооружены, вот это объяснить труднее… Приходится даже предположить, что жена помогла мужу поднять тело и засунуть его в багажник «ситроена»… Вот это невероятно! Подождите!.. Я сказал: в багажник «ситроена»… а может, а багажник другой машины.

— Я ушел со службы в девять часов, — сказал ночной сторож, — все клиенты, которым я помогал, клали чемоданы в багажники, значит…

— Значит, есть другие. Можно где-нибудь в гараже спрятать тело?

— Нет, — ответил директор. — Это просто ангар. Впрочем, вы его видели. Просто четыре стены.

— Хорошо, благодарю вас.

Он вернулся к «таунусу» в сопровождении директора, подобострастно открывавшего и закрывавшего двери. Там все еще работал Ландро.

— Ничего нового?

— Ничего. Я сделал снимки.

Комиссар отвел инспектора в сторону.

— Проверь все машины и просмотри карточки всех клиентов, проведших здесь ночь. Мало ли что! Сейчас одиннадцать часов, если это сделал тип из «ситроена», у него в распоряжении уже шесть часов, чтобы смыться и избавиться от трупа.

— Вы же знаете, сегодня быстро ехать не может никто.

— Но у него же шесть часов!.. И представьте, какой поднимется шум, если выставить кордоны.

Робко приблизился несчастный Морель.

— Нам надо ехать в Ментону… — начал он.

— Для этого есть такси, — отрезал комиссар.


В Пон-Руаяле, неудачно затормозив, дорогу перегородил прицеп. На нем стояла лодка из красного дерева, блестевшая как предмет дорогого гарнитура. Флоранс теребила платок.

— Так мы никогда не доедем. Давай где-нибудь остановимся.

— Послушай, Фло, ты же сама хотела…

— Знаю… Знаю… Но теперь все не так.

Ответ был довольно сухим, за это она себя укорила, но у нее не было больше сил сдерживаться. Прежде всего, разве не он должен принимать решения, управлять ситуацией, вместо того чтобы просто так катить по дороге? Они что, так и будут ехать бесконечно, не останавливаясь, чтобы поесть, а особенно попить, и не только чтобы попить, ведь…

— Рене, — произнесла она натянутым тоном. — Мне хочется… понимаешь.

— Скоро Сенас, — ответил он с раздражающей нежностью. — По дороге найдем стоянку… Еще три четверти часа. Потерпишь?

Она приподнялась, оторвав измятую юбку от кожи сиденья, подкрасилась, но пот все равно блестел на носу, на лбу. Она чувствовала, что ее элегантность тает, как большой фигурный торт. Караван снова двинулся в путь, теперь они ехали за черной «симкой», отражавшей солнце, как зеркало. Водитель время от времени вытирал платком шею, затем отдавал его жене, и та отгоняла им мух. Это выглядело отвратительно, но мало-помалу все становилось отвратительным. По мере того, как продолжалось это лишенное смысла плутание, пробуждался голод, жажда, тревога. Доехав до развязки, выводящей на автостраду, они оставили слева шоссе № 7, но хоть поток и разделился, движение все равно оставалось плотным. Встали в очередь, чтобы уплатить дорожную пошлину. «Лион — 245 км». Это было написано крупными буквами, цифра вызывала головокружение. Почти полдень.

— Прицепи ремень, — посоветовал Рене. — Надеюсь, сейчас поедем.

Поедем! Но ведь машины в два ряда виднелись до самого конца прямой линии, делившей надвое сверкающие от солнца поля. Что это, слепота или инфантилизм? Но они все-таки поехали. Скорость увеличивалась. Уши обтекал воздух, как поток свежей воды. Рене начал обгон, истошно сигналя. Стало как на войне, каждая машина превращалась в противника, которого надо вывести из строя, наседая на него, лишая его воли. Некоторые сопротивлялись, не уступали левой полосы. Распалялось самолюбие. Но появлялся «порше» или «астон-мартин», требуя освободить путь, и все успокаивались.

Рене тоже, в состоянии напряжения и возбуждения, оглядывал свои тылы, не желая совершить оплошность перед Фло. Он не обращал внимания на пейзаж. Ни на приветливо раскинувшиеся с одной стороны холмы, на которых одна над другой громоздились мирные деревушки, а с другой, у горизонта, высились голубоватые горы, чуть дрожавшие вдалеке, подобно отражению в воде. Он превратился в снаряд, заботящийся только о своей траектории. Спидометр остановился на отметке «90». Мимо них пронесся указатель: «Карпантра». Возвращалась надежда.

— Все в порядке? — спросил он.

— Да.

— После Вальреаса есть придорожный ресторан, приличные туалеты. Может, удастся что-нибудь перекусить.

— Это далеко?

— На такой скорости не больше получаса.

Она вздохнула, откинула голову и закрыла глаза.


— Ты их видишь? — спросил Жорж.

— Да… Быстро едут, сволочи!.. Прижмись, дерьмо!

Он обошел малолитражку, двигавшуюся по середине шоссе, прижал «рено», пассажиры которого завтракали, сидя с салфетками на шее. Машина приняла вправо, и Жоэль насел на «Ами-6», чувствовавший себя хозяином на дороге. И его удалось сделать. «Ситроен» впереди обгонял автобус.

— Ну и воняет, наверно, Жерсен в багажнике, — сказал Жоэль. — При такой жаре запашок появится.

— Представь себе, я тоже об этом думаю, — отозвался Жорж. — И мне не до смеха.


Придорожный ресторан оказался переполненным. Люди облепили стойки и торговые автоматы, как осы вазу с фруктами. Фло, пошатываясь, направилась к краю площадки, а Рене пытался пробиться к бару, потрясая в поднятой руке десятифранковой бумажкой. Пахло зверинцем, аптекой и горячей резиной. Плакали дети, под ногами валялись картонные стаканчики и пластиковые упаковки. Стоял неимоверный шум. Рене еле дышал. От усталости на нем выступил нехороший пот, ноги дрожали. Наконец он протиснулся к бару. Но не очень-то получалось. Ему пришлось крикнуть несколько раз:

— Два кофе.

Флоранс вернулась и знаком показала ему, что ей не хочется ввязываться в эту переделку. Он выпил оба кофе и подошел к ней.

— Чудовищно, — проговорила она. — Нельзя даже вымыть руки. Ничего не работает. Рене, давай уедем… Черт с ним… Обойдемся без еды. Я больше здесь не могу… Плевать мне на все, на все… Поехали куда угодно, лишь бы все это кончилось.

Он обнял ее за плечи, но она оттолкнула руки.

— И так жарко. Давай уедем.

— Вот что я предлагаю, — проговорил он. — В Монтелимаре свернем с дороги. Это рядом. Поедем по шоссе № 7 и перед Валансом повернем направо. В Кресте есть хороший спокойный ресторан. Это займет два часа, но ведь я, как и ты, окончательно вымотался. Подожди… Послушай…

Посреди этого шума доносился голос диктора. Над стойкой стоял приемник, и одна неожиданно услышанная фраза насторожила Рене. «Преступление в Ницце…» Дальше следовала информация. Из-за шума слышно было не очень хорошо. «…„Бристоль“… неизвестный на „вольво“…» Еще два кофе!.. «…убит выстрелом из пистолета…» Ворвалась группа весело перекликающейся молодежи. Флоранс схватила Рене за руку. «Труп увезли убийцы…» Хоть это было ясно. После опустошающей неизвестности показался проблеск надежды. Сраженные, опустошенные, они смотрели друг на друга, их вдруг охватило невероятное облегчение. Наконец-то закончилась эта отупляющая гонка. Диктор тем временем перешел на другие темы… повышение цены золота… напряженность на Ближнем Востоке… Рене протиснулся к выходу, ведя за собой Флоранс, и, оказавшись на бетонной площадке, посреди заправочных колонок, запаха металла и бензина, они вздохнули свободно, как будто их легкие наполнял свежий морской воздух.

— Его убили, — сказала Флоранс. — Ты это сам слышал.

— Да. Слышал… Мне кажется…

Им пришлось отступить в сторону, пропуская «опель» с огромным трейлером, из которого раздавалась джазовая музыка.

— Мне кажется, это связано с политикой. Раньше я думал, что у него угнали машину, но оказывается, все гораздо проще. За ним следили до Ниццы и убили, когда он хотел остановиться в «Бристоле»… Согласен, все это очень запутано, но… Взрыв на вилле нельзя не связать с его смертью. Тебе не кажется?

— Поехали, — сказала Фло. — Увези меня в Крест… там деревья, сады, цветы… Тебя не удивляет, что где-то еще есть цветы?

Они вернулись в машину. Приемник там продолжал работать, но очень тихо. Рене прибавил звук.

— Может, еще что-то узнаем…

«Ситроен» выехал на шоссе, по которому несся нескончаемый поток машин. Рене осторожно пристроился в правом ряду, где натруженно пыхтели малолитражки и разбитые колымаги. Торопиться больше некуда.

— И все же, — проговорила Флоранс, — мне надо вернуться как можно быстрей. Ведь к нам обязательно явится полиция. Если меня не будет дома, это покажется странным, согласен?.. Кроме того, мне хочется заполучить свою записку и твою телеграмму.

Она говорила деловым тоном, но Рене почувствовал, что враждебность в его адрес исчезла. Для нее это избавление. Флоранс не сидела больше с отрешенным видом, как человек, отказавшийся от борьбы. Она как-то по-особому посмотрела на Рене, и в его воображении возникла картина сероватых облаков, из-за которых пробивается солнце.

— В любом случае, — перебил он ее, — у нас есть время, и нам не мешало бы хорошенько подкрепиться.

— Мне его жаль, — продолжала она, — умереть такой смертью! Как глупо! Доигрался со своей политикой!.. Где он сейчас?.. Почему увезли тело?..

— Этого-то я и не понимаю, — ответил Рене. — А вот и Монтелимар. Приготовь деньги для дорожной пошлины.


Дивизионный комиссар держал совет со своими инспекторами.

— Дело ясное, — говорил он. — По адресу, записанному в карточке «Бристоля», никаких Энбонов нет. Они указывали вымышленный адрес. Я только что получил подтверждение из Парижа. Следовательно, убийство преднамеренное. Они, видимо, договорились с жертвой о встрече. Не случайно так называемый Энбон вошел в гараж через одну дверь, а Жерсен через другую.

— Жерсен? — спросил Минелли. — Жерсен из «Консьянс»?

— Да.

— Черт! Поднимется страшный шум.

— Не будет никакого шума, — отрезал комиссар. — На этот счет сверху… с самого верха получены предельно четкие указания. Никаких утечек! По крайней мере, пока. Категорически запрещено упоминать это имя. Прессе его не сообщать, понятно?.. У меня лично сомнений нет никаких: на «вольво» приехал именно Жерсен. Кроме того, на белье в чемодане стоят метки «П. Ж.». И все же… небольшое, крошечное сомнение остается. И пока не найден труп, мы не можем ничего утверждать с полной уверенностью. Так что никаких утечек. На этом деле все мы можем погореть. Представляете, какая развяжется кампания в случае ошибки. И когда я говорю «мы», речь идет не только обо мне и о вас, достанется и правительству. Нужен труп любой ценой. Нам известно, что его засунули в багажник белого «Ситроена-ДС».

— Сейчас на дорогах сотни белых «ситроенов», — возразил Минелли. — А у убийц семь часов преимущества.

— Знаю, — ответил комиссар. — Но знаю и то, что они ни за что не рискнут пересечь границу. Еще знаю, что при всех этих заторах, пробках, при крайне медленном движении на дорогах далеко они уехать не могли. Хотя вполне возможно, что они уже закопали тело где-нибудь поблизости на холмах. Но у нас нет выбора. Немедленно займитесь этим и сделайте все необходимое… Объявляется всеобщий розыск… начинаем игру…

— У нас один шанс из тысячи.

— Это лучше, чем ничего… Минелли, я на вас рассчитываю… И еще! Позовите Бриффо. Кондиционер не работает. Здесь просто задыхаешься.


— Они спятили, — сказал Жоэль. — Что это им взбрело в голову? Шоссе № 7 забито еще больше, чем автострада.

От «ситроена», двигавшегося по направлению к Валансу, их отделяло четыре машины.

— Может, хотят перекусить, — предположил Жорж.

Жоэль попытался обогнать шедший впереди «рено», но все время мешали встречные машины.

— Не суетись, — посоветовал Жорж. — До Валанса так и будем тащиться. А там, может, повезет… Удастся позвонить Влади… А что, если он скажет бросить все это… — Он продолжительно зевнул. — Лично меня это бы устроило. Я уже начинаю дрыхнуть.

Он закрыл глаза и расположился поудобнее. Забавно воспринимать вещи только на слух… проносившиеся мимо деревья, разрывавший воздух свист встречных автомобилей, где-то вдалеке поезд… Если папаша хватился «пежо», то наверняка заявил в полицию, еще одна неприятность.

— Черт. Мы их потеряли. Эй… Жорж.

— Что?

— Их нет впереди. Я их не вижу.

— Куда они могли деться?

— Говорю тебе, мы их потеряли. Какое скотство! А ты в это время видишь сны. Я же не могу смотреть направо и налево.

Он посигналил и включил третью скорость. Мотор взревел на полных оборотах, заглушая слова Жоржа, и он одним броском обогнал сначала «рено», а затем маленькую «NSU». Дорога впереди оставалась свободной до видневшегося вдалеке поворота. Он включил четвертую и прибавил скорость.

— Посмотри сам, — крикнул Жоэль.

Жорж придвинулся к нему, изучая дорогу. Начинался поворот. Шоссе уходило влево и просматривалось сбоку на несколько сотен метров. Картинка промелькнула очень быстро, но Жорж успел запечатлеть ее, как на фотопленке. «Ситроена» не было. Только одна белая машина, по всей видимости «крайслер». Жоэль прав. «Ситроен» исчез.

— Разворачиваемся, — решил он.

— Где?.. Скажи где?.. Покажи место, где можно развернуться, если ты такой умник.

Жоэль сбросил скорость, и шедшая сзади «NSU» сразу же начала сигналить, требуя освободить путь. Придется ехать вперед. Пока не будет перекрестка, развернуться невозможно. Но перекрестка не было. Вместо него вскоре появились рассыпанные тут и там первые дома пригорода Валанса.

— Они свернули с дороги, — размышлял Жорж. — Будем рассуждать логично. Сейчас половина первого. Куда обычно идут в половине первого? Пожрать.

— Ну да. И ты что, собираешься объехать все местные забегаловки? Не видели, случайно, белый «ситроен»? Нет, считай, что сорвалось. И потом, у них могут быть и другие причины сделать перед Парижем крюк. Может, у них здесь где-то родственники.

Появились заправочные станции, стрелы подъемных кранов над крышами, громады домов. Валанс! К вечеру труп обнаружат. Это ясно. И легавые в больнице Довиля, сменяя друг друга, примутся за Клода, будут изводить его, не давая покоя.

— Паршиво! — выдавил Жоэль.


— Вот и Крест, — сказал Рене. — Здесь великолепный замок, древние ворота… Но и народу тоже немало.

Стоянки были переполнены. А машины все прибывали, со стороны гор, Диня, Систерона. Рене остановился у «Гранд-Отеля».

— Пойду узнаю.

Флоранс вышла из машины и закурила сигарету. Она страшно устала. Медленно обошла машину, облокотилась на багажник. Почему все-таки увезли тело Поля? Может, хотят потребовать выкуп? Или это месть? В таком случае не угрожает ли опасность и ей? Как остаться в стороне от этой нелепой схватки?.. Уехать! Зря она остановилась в Ницце. Надо было поехать в Италию, Австрию, неважно куда… Причем одной… одной… да, главное, одной!

— Мест нет, — сообщил, вернувшись, расстроенный Рене. — Ждать целый час… Но мне сказали, что есть еще один ресторан, называется «Отдых». Это по дороге в Ди, в пяти километрах. Вроде бы прямо на природе… Таких пока не много. Поехали… Черт побери…

Они сели в машину.

— Я совсем выдохся, — продолжал Рене. — С некоторого времени мотор у меня барахлит. Сегодня утром был у доктора… хотя нет, вчера утром… Я уже не замечаю времени.

Флоранс думала о своем, и он замолк. Вскоре они увидели щит со стрелкой у поворота к «Отдыху» и по узкой дорожке поехали вдоль Дромы, блестевшей за густым рядом плакучих ив.

«Отдых» оказался совершенно новым чистым заведением, наполовину гостиницей, наполовину фермой, с террасой, на которой под желтыми тентами стояли столики и плетеные стулья. У входа вырезанная из фанеры фигура шеф-повара предлагала меню, выглядевшее довольно аппетитно. В конце дороги была стоянка — лужайка на берегу реки. Рене нашел место в тени.

— А здесь неплохо, — сказал он. — И машин не много. Наконец-то мы сможем немного отдохнуть. Пора… Уже почти час.

Через крыльцо над местами общего пользования они прошли прямо в ресторанный зал. Там было прохладно. Зал, выдержанный в кремовых и золотых тонах, выглядел приветливо. Посетителей мало. В глубине негромко работал телевизор.

Они выбрали столик на двоих, и официантка принесла меню. Тишина, свежесть, доносящиеся из кухни запахи жареного мяса, все теперь настраивало на блаженство и покой.

— Так… паштет из дроздов, форель… этого мне достаточно, — заказала Флоранс.

— А я попробую фрикасе из кролика… И для начала бутылочку дийского кларета…

В голове у Рене все плыло… Кровь приливала к скулам… Сказывалась дорога, голод, усталость. Как только открыли бутылку, он выпил большой бокал и улыбнулся Фло.

— Если б не эти заботы, — проговорил он, — было бы почти хорошо. Фло, дорогая Фло, ты меня слышишь?.. Около полуночи мы будем в Париже.

— Будет слишком поздно, — ответила Фло. — Если в Ницце убили не Поля…

— Конечно же Поля. Извини, но я рад… может, это неприлично, но у меня сомнений нет. И ничего не могу с собой поделать. Это доставляет мне радость… Смотри, а вот и новости… Этого диктора я не знаю.

Фло, сидевшая спиной к экрану, передвинула стул. Диктор после краткого обзора новостей перешел к их подробному изложению. Последним в списке было загадочное происшествие в Ницце.

— Это не должно отвлекать нас от еды, — заметил Рене. — Попробуй паштет. Совсем неплохой. Фло, сделай небольшое усилие.

— Подожди, — пробормотала Фло. — Потом…

Фло сидела неподвижно, облокотившись на стол и повернувшись к экрану, а он взял еще один ломтик паштета. В телевизионном репортаже речь шла об операции «Примула», показывали жандармов, полицейских на мотоциклах и снятую с вертолета дорогу, на которой виднелись пятнышки машин, теснившихся как кровяные шарики в артерии. Диктор скучно перечислял места заторов. Появился крупный план с картой на стене, в центре управления зажигались огоньки, вырисовывая маршруты объездных путей. К северу от Лиона образовалась пробка на несколько километров. Выступил министр. Рене продолжал есть, но облегчение не наступало. У него сжимало грудь.

— Фло… Я, может быть, попрошу тебя повести немного машину… вечером.

Она, не отвечая, кивнула головой. Официантка принесла форель. Папа отправился в свою резиденцию Кастель Гандольфо… Брежнев отдыхает на Черном море… В августе повышение стоимости жизни не превысит 0,5 процента…

— Фло, малышка… Форель остынет…

«Преступление в Ницце…»

Рене положил на стол нож и вилку. Показался вход в «Бристоль». Потом гараж, в нем «вольво», камера обошла его кругом. Кадры сопровождались стандартным комментарием. Затем на экране крупным планом возникло лицо человека, которого представили как дивизионного комиссара. Он начал говорить.

«Жертва убита выстрелом из пистолета крупного калибра. По неизвестным нам пока причинам преступники увезли тело. Подозрения падают на мужчину и женщину, которые остановились в гостинице вчера вечером и уехали, когда жертва как раз ставила в гараж машину. Они записывались под вымышленной фамилией и указали вымышленный адрес. Они уехали на белом „Ситроене-ДС“, который сейчас активно разыскивается…»

Сморщив лоб, Флоранс пыталась понять. Люди в ресторане притихли. Рене уже понял все. Истина, как острая струя, пронзила его мозг.

«Дело это может получить большой резонанс, поскольку есть основания предполагать, что жертвой стало хорошо известное в мире журналистики лицо…»

Рене покрылся потом. Флоранс с мертвенно-бледным лицом повернулась к нему.

— Он хочет сказать?..

— Да.

Взял ее руку и сильно сжал.

— Фло… Прошу тебя… Держись… Никто не должен догадаться…

Какое-то время они сидели не двигаясь, с искаженными лицами, перед кусками рыбы, медленно застывавшими в соусе. Мир потерял реальность, шумы доносились откуда-то издалека. Где-то играла музыка, говорившая о любви. Они тупо смотрели на свои белые сплетенные руки, лежавшие на столе, как посторонние предметы из мрамора.

— Значит… он там?.. — произнесла Флоранс чужим голосом.

— Да.

Подошла заинтригованная официантка.

— Мадам плохо себя чувствует, — сказал Рене. — Пожалуйста, отмените заказ и подайте два кофе… на террасе.

Рене немного помолчал, затем вернулся к разговору:

— Фло… Ты можешь передвигаться?

— Попробую.

Он поднялся и помог ей встать.

— Пошли… Главное — не плачь. На нас смотрят.

Негнущимися ногами, как люди, выпившие лишнего, но старающиеся сохранить достоинство, они пересекли зал. Рене провел Флоранс по террасе и усадил за столиком в тени.

— Понимаю, как все произошло, — сказал он. — Твоего мужа убили незадолго до того, как я вошел в гараж. Мой приход помешал убийце. Ему надо было спрятать тело, рядом стояла моя машина, и он засунул его в багажник.

— Он там с самого утра? — Она подавила рыдание. — Бедный Поль! — пробормотала она.

— Пожалеть надо нас, — заметил он.

Неистово трещали цикады. Тени на асфальте казались нарисованными. Жара делала невыносимой саму мысль о смерти. Официантка принесла кофе.

— Мадам лучше?

— Да, спасибо, — ответил Рене, — дайте счет.

Она отошла, и у нее под ногами заскрипел гравий. Это тоже причиняло боль, как серо-голубое небо над ними, как мухи, кружившиеся над кусками сахара. Все вокруг вызывало страдание.

— Я не смогу больше сидеть в этой машине, — проговорила Флоранс.

— И все же…

— Давай сообщим в полицию.

— Не теряй головы. Или ты хочешь сегодня же вече ром оказаться в тюрьме?

— Что же делать?

— Ехать дальше… Найти место, где мы сможем его…

В ту же секунду его потрясла мысль о скрюченном в багажнике трупе. Она показалась невыносимой. Это выше его сил.

— Фло, надо что-то делать, — сказал он.

Но и сам он сидел не шевелясь, у него не было желания двигаться, бороться с охватившей его паникой.

— Если полиция нас арестует, — продолжал он, — жена, любовник… убитый муж… Все ясно… Ты оставила прощальное письмо… Я послал тебе телеграмму… Мы вместе были в Ницце… Вывод очевиден.

— Он всю дорогу был рядом с нами… там… сзади.

Она говорила прерывистым бесцветным голосом, как в бреду. Внезапно она встала.

— Ты куда?

— Пойду внутрь… Здесь я больше не могу. У них там, наверное, есть где-нибудь место в уголке.

— На нас опять обратят внимание, — заметил Рене.

Тем не менее он последовал за ней, осторожно неся в руках чашки с кофе. Расположились в небольшом зале в стороне от общего. Там они были одни.

— Я не хочу, чтобы меня посадили в тюрьму, — простонала Флоранс. — В конце концов, это несправедливо. Почему все против меня?

Она не могла больше сдерживать слез. Плакала с каким-то остервенением. Рене протянул к ней руку, но она отпрянула, как будто боялась испачкаться.

— Оставь меня! Уведи куда-нибудь эту машину.

— Фло… Постарайся понять… Ты уже не девочка… У нас есть еще шанс. Если мы избавимся от… Никто ничего не сможет против нас сделать.

Сам он не был уверен, но в его предложении заключался здравый смысл. Флоранс вытерла глаза.

— Ты собираешься… закопать его? — спросила она.

Она произнесла это голосом, вновь ставшим настолько естественным и спокойным, что Рене удивленно посмотрел на нее. Как его мать, она тоже могла почти что по желанию говорить то заупокойным, то обычным голосом.

— Нет, не закопать. Бросить где-нибудь.

— Как дохлую собаку!

— Фло!

— Но это же мой муж!

— Предложи тогда что-нибудь еще.

Она вновь расплакалась, не стесняясь официантки, которая принесла счет. Рене расплатился. Подождал окончания кризиса.

— Извини, — выговорила наконец Флоранс. — Конечно… Ты прав… Как ты намерен сделать это?

— Мы на второстепенной дороге. Думаю, если поедем в сторону Ди, то найдем где-нибудь тихое место… проселочную дорогу, уголок природы…

— А если встретим полицейский кордон?

— Мне не известны методы работы полиции, но не представляю, чтобы они перекрыли движение в такой день, как сегодня.

— Может, дождемся темноты?

Рене начал терять терпение.

— Послушай, Фло. Теперь от нас требуется мужество. Он в багажнике. Это факт. Пойми это наконец. Считай меня ответственным за все… да, да… я вижу, что ты именно так и думаешь… но помоги мне. Одному мне не справиться… Я слишком устал. Ты поведешь машину, а я займусь всем остальным… Единственное, о чем я тебя прошу, — не паниковать… Поехали?

Он первым вышел в холл, увидел на стене карту и пальцем прошелся по нескольким возможным маршрутам. Флоранс, стоя возле него, подкрашивалась.

— Загвоздка в том, — негромко проговорил он, — что я плохо знаю этот район. На другом берегу Роны мне было бы легче… Ты готова?

Он взял ее под локоть, и они вышли. Одновременно увидели стоявшую под деревьями машину. По крепко сжатой руке Флоранс пробежала дрожь. Он и сам чувствовал себя не очень храбрым. Тем не менее площадку они прошли довольно решительно. «Ситроен», осевший под березой почти на брюхо, казался вполне безобидным. Флоранс остановилась в нескольких шагах от него. Место было безлюдным. Внизу среди песчаных отмелей и валунов еле слышно катила свои воды Дрома.

— Может быть… — начал он.

Она сразу перепугалась:

— Не здесь. На нас уже наверняка обратили внимание.

Она была права. Но, возможно, лучшего места им не найти. Рене сел в машину, завел двигатель, и кузов «ситроена» начал подниматься, как потягивающееся животное.

— Иди сюда, — крикнул он.

Но она никак не могла решиться.

— А если это не он, — проговорила она. — Ты сам говорил, что…

Не выключая двигатель, работавший на холостых оборотах, Рене подошел к ней. Стоя рядом, они рассматривали машину, как барышники больную корову.

— Я не знаю твоего мужа, — произнес он. — Никогда его не видел. Как же я могу…

Он сделал шаг вперед.

— Фло, всего один взгляд… Прошу тебя, взгляни. Я сразу же закрою.

Но ему тут же пришлось броситься назад и поддержать ее. Она теряла сознание.

— Бедняжка Фло! Так мы никогда не доедем… Посиди немного на траве.

Она опустилась, прислонившись спиной к дереву. Рене сел за руль, развернул «ситроен» и вывел его на дорогу. Затем вернулся к Флоранс, довел ее до машины и помог сесть. Она с сомнением оглядывалась вокруг.

— Багажник такой маленький, — сказала она. — Как им удалось?.. Рене, это ужасно.

— Знаю… Знаю… Но больше не думай о нем. Страдания его кончились. Повторяй себе: его страдания кончились… Пока поведу я… Подвинься немного.

Рене хлопнул дверцей и тронулся с места. Машина покатилась по неровной дороге.

— Потише, Рене… Пожалуйста, потише.

— Говорю же тебе, он ничего не чувствует. Фло, дорогая, он уже не пассажир. Это… вещь… Багаж.

Пытаясь успокоить себя самого, он мысленно повторил: «Багаж» — и повернул направо к Ди. Машин по-прежнему было много, но здесь они шли отдельными группами с довольно значительными промежутками.

— Хотелось бы найти какой-нибудь просвет в изгороди, — проговорил он, — куда можно втиснуться задним ходом, чтобы не видно было багажника.

— Положи его на траве, — отозвалась она, — чтобы все было прилично, чтобы…

Она подыскивала слова. Подбородок у нее дрожал.

— Конечно, обещаю тебе. Сделаю все, как надо. А потом… Ты будешь в безопасности.

— Тебе придется его обыскать… Боже! Может, при нем записка и телеграмма… если он был в Париже.

— Обыщу.

Говорить! Надо говорить! Во что бы то ни стало продолжать разговор, чтобы занять Фло, отвлечь ее, не дать ей снова поддаться панике. А ведь он и сам очень нуждался в поддержке. Он уже представлял себе сцену: скрюченное тело, застывшее в каком-то немыслимом положении. Поднять его надо будет одним рывком, а затем вытаскивать из багажника осторожно, как окаменелость из породы. Это потребует времени. Фло не понимает. К счастью для нее!

— Ты будешь вне опасности, — вновь заговорил он. — Какие против тебя улики?.. Записки нет. Телеграммы нет. Портье в «Бристоле» видел тебя мельком. Он не сможет тебя узнать… Но, разумеется, тебе надо вернуться домой… Полиция, может, уже заявлялась. Тебе будут задавать вопросы… Но не нужно терять самообладания, скажешь что-нибудь: из Парижа не уезжала, ночь провела у себя, а весь день тебя не было дома… Никто не сможет доказать, что это не так. Соседи в отпуске… Только, видишь ли, надо вернуться, и как можно быстрей.

Он следил за дорогой, притормаживая, когда замечал какой-нибудь выезд сбоку. Но все эти дороги вели к фермам. В этом краю садов не было пастбищ, загонов, изгородей. И кругом автомобили. И они все больше удаляются от Парижа. Так долго продолжаться не может.

— Вон там! — воскликнула Флоранс.

Показалась тропинка, ведущая к рощице. Рене затормозил, поставил машину на обочину и огляделся. Он уже собирался двинуться задним ходом по тропинке, когда между деревьями показался ребенок, игравший в мяч. Рене не стал упорствовать. Он продолжил путь и на небольшой скорости проехал через Сайян. На них медленно надвигалась гора, но там и сям по-прежнему виднелись домишки. Впечатление такое, что за тобой отовсюду наблюдают. Достаточно одного любопытного взгляда: «Что это там остановилась машина? Что это тот тип вытаскивает из багажника?» У Рене не хватало смелости.

— Вон там! — повторила Фло.

Каменистая стенка выглядела гладкой. Здесь, видимо, был когда-то карьер — на насыпи сохранился полуразрушенный барак, вокруг которого переплетались высохшие от жары колеи. Гора обнажила свою красноватую плоть. Рене подъехал и остановился возле барака. Вышел из машины и обошел покинутое помещение. Повсюду валялись ржавыеконсервные банки, сальные бумажки. Ладно! Сейчас или никогда. Он вернулся к машине. Придется пережить неприятный момент. В это время появился «форд». Притормозил. Водитель, оглядевшись, оценил место. Остановился неподалеку от «ситроена». Из машины вышла женщина с маленьким ребенком.

— Ну-ка быстро, — сказала она.

Ребенок спрятался под навесом. Из машины вылез и водитель, поздоровался с Рене.

— Места прекрасные, — проговорил он, — но чтобы сделать остановку, наездишься. Сколько же я искал какой-нибудь безлюдный уголок. Представляете! Везде столько народа… Рири, иди сюда!


Рене, отчаявшись, сел за руль.

— Ничего не поделаешь, — сказал он. — Дальше будет то же. Я уже начинаю думать, не лучше ли дождаться темноты, как ты предлагала. В принципе, сейчас безопаснее вернуться на шоссе. Проедем до Шасса. Там свернем на Сент-Этьенн, а у Флера сделаем поворот на Клермон-Ферран. Уверен, что в десять часов вечера в районе Нуаретабля никого не будет.

— Как хочешь.

Она смирилась. Понимала, что они пропали. Какая теперь разница, здесь или где-то еще! Рене развернулся, и они влились в поток машин, направлявшихся к Валансу. У Флоранс нервное напряжение сменилось каким-то оцепенением, почти безболезненным. О Поле она теперь думала скорее с грустью, чем со страхом. Все ее планы новой свободной жизни остались в прошлом. Если она даже выкрутится, все равно ее будут преследовать воспоминания об этой ужасной поездке. Возможно, ей даже больше никогда не захочется встречаться с Рене.

В салоне появился шмель, полетал немного, натыкаясь на стенки, и сел возле заднего стекла. Нетрудно догадаться, что его там привлекало, как и муху утром. Прости, Поль, прости. Я этого не хотела. Мне очень жаль. Я не виновата. Вероятно, не надо было стремиться к другой жизни. Она представила себя в тюремной одежде и грубых башмаках, среди других заключенных в тесном дворе.

— Смотри, — сказал Рене. — Вон еще проселок, который мы не заметили.

Но он не остановился. Он испытывал облегчение от того, что отложил испытание на несколько часов. Теперь он опасался одного: полицейского заграждения, красного щита с надписью «Стоп. Жандармерия». Если они благополучно доберутся до автострады, все будет в порядке. Так далеко от Ниццы проверять машины конечно же не будут, если полиция вообще решится устанавливать заграждения в такой день на автостраде, в час наиболее интенсивного движения. Внезапно потемнело в глазах, и дорога впереди приняла такой вид, как будто он смотрел на нее через залитое дождем стекло. Рене протер глаза. Когда же наконец удастся нормально поесть? Будь он один, остановился бы в Валансе купить хотя бы булочек. Но с Фло об этом нечего и думать. Она слишком напугана.

В предместье на узкой улочке, куда они въехали, начала образовываться пробка. Вокруг теснились лавчонки, садики, строящиеся дома, и все это под солнцем, которое по-прежнему палило нещадно. Ему уже трудно было разобрать, то ли они едут вперед, то ли в противоположную сторону передвигаются разрисованные декорации. Болела голова. Но несмотря на полное отупение, в голове сидела мысль: спасти Фло.

— Ущипни меня, — попросил он. — Чувствую, что засыпаю. На автостраде будет лучше.

Она с силой сжала ему руку. Выехали на широкий проспект, надолго остановились у светофора. Город источал запах дыма и раскаленного металла. Они увидели указатель, сообщавший о приближении к автостраде, но перед ними тянулись десятки машин, за которыми отсвечивала Рона. Еще немного терпения. Немыслимо, чтобы полиция вздумала устраивать проверку при таком движении. Невозможно остановить поток лавы, огромную массу материи, всем своим весом продвигавшейся вперед. Единственная опасность — столкновение, какой-нибудь неудачный удар сзади, который мог бы пробить багажник. Это место у «ДС» довольно слабое. Поэтому Рене не отрывал глаз от зеркала заднего вида, а при торможениях на педаль нажимал очень осторожно. Машины шли теперь бампер к бамперу. Гигантская колонна достигла наконец автострады и там распалась, разделилась на части. Рене осмотрительно пристроился между «ЖС» и «Пежо-304», не вылезая в набиравший скорость левый ряд. Было четыре часа. От реки отражались ослепительные лучи света, а Ардешские горы на другом берегу казались вырезанными из жести.

— Думаю, проскочим, — сказал Рене.

Проскочим! Да он не понимает, что говорит. Или, скорее, помимо воли смотрит на вещи извне, как посторонний наблюдатель. Ему-то ничто не угрожает! Ему не придется отвечать на вопросы полицейских. В Париже он снимет номер в гостинице и будет ждать развития событий. Время от времени будет звонить: «Ну как? Держишься?» Пока ее терзают инквизиторы, он побудет в сторонке. «Зачем она нужна, любовь? — думала Флоранс. — Как будто можно сменить шкуру». На прогулочной скорости с трупом в машине они двигались по дороге, которую туристические путеводители называют живописной. Муж в багажнике! Любовник за рулем! Все это настолько нелепо! Ей даже приходилось делать усилие, чтобы осознать, что это происходит именно с ней. Она чувствовала себя одновременно в центре драмы и в стороне от нее. Она начинала понимать, почему находят успокоение в безумии. Но у нее этого шанса не будет. Она вынуждена идти вперед. Она — как те проклятые женщины, которых раньше на повозках возили к костру. Проехали развязку Роман-сюр-Изер. Справа над дорогой возвышались виноградники, на которых работали крестьяне в широкополых соломенных шляпах. Стоит только перейти эту бетонированную полосу, и окажешься в мире безмятежной природы. Но у автострады свои законы. Она — как государство в государстве. Без визы из него никому не выйти.

— Черт побери, — выругался Рене.

На обочине стоял полицейский, жестом руки призывая водителей сбавить скорость. Машины затормозили, начали еле плестись.

— Несчастный случай? — спросила Флоранс.

— Будем надеяться.

Впереди на площадке для отдыха виднелись автомобили, а на пересечении автострады и выезда развязки стоял еще один полицейский в каске и сапогах. Их неторопливо нес поток. Шедшая впереди «ЖС» проехала перекресток. Полицейский вышел вперед и показал рукой на стоянку. Побледневший Рене остановился. Полицейский подошел ближе.

— Извините. Проверка. Встаньте вон там.

Рене въехал на стоянку.

— Боже мой, — прошептала Флоранс. — Смотри.

Останавливали только белые «Ситроены-ДС». Три машины уже отъехали под строгим взглядом полицейского, стоявшего возле своего мотоцикла. Никуда не деться! Дорога, как конвеерная лента, неумолимо приближала их к гибели. Они превратились в животных, ведомых на бойню.

Рене остановился в нескольких метрах от жандармов, невозмутимо смотревших на них, всем своим видом демонстрируя уверенность в своих силах и в своем оружии. Флоранс уже не знала, жива ли она. И в то же время она остро ощущала свое тело, руки, вцепившиеся в приборную доску, как руки утопленницы, сдавленное сердце. Рене склонился над рулем. Он тяжело дышал, как после долгой пробежки. Двигатель заглох. В наступившей тишине они услышали поскрипывание кожаных ремней жандарма, подходившего к машине. Вот он уже здесь, возле двери. Можно было видеть его ремень и черную рукоятку пистолета в кобуре. Затем появилось лицо. Оно было таким крупным и так внезапно оказалось рядом, что Флоранс отпрянула. В сущности, лицо даже не было строгим… Скорее озабоченным… с голубыми глазами, гладко выбритыми щеками, бусинками пота на висках.

— Откройте, пожалуйста, багажник.

— Там ничего нет, — пробормотал Рене.

— Все равно. Дайте ключ.

— Он не заперт, — выдавил Рене.

Вокруг летали стрижи. Жизнь оставалась еще такой близкой, такой привлекательной, и вот сейчас они ее потеряют. Жандарм выпрямился. Отошел, скрипя сапогами. Виден был только его торс. Затем он появился в заднем стекле. Пальцы Флоранс нервно забегали, вцепились в руку Рене. Жандарм нажал на кнопку замка багажника, и машина чуть просела. Затем, заслонив его, поднялась крышка.

— Фло, — прошептал Рене, — я не виноват.

Они сидели неподвижно, испытывая невыносимые муки. Внезапно оба вздрогнули. Флоранс застонала. С сухим щелчком закрылся багажник. Жандарм отошел на несколько шагов, помахивая рукой.

— Чего он от нас хочет? — пробормотала Флоранс.

— Не задерживайтесь!.. Проезжайте!.. — крикнул он.

— Куда ехать? — спросил Рене.

— Уезжайте!.. Вы мешаете!

Приближался для обыска еще один отловленный белый «Ситроен-ДС». Рене, чувствуя себя как нокаутированный боксер, включил скорость и в полном тумане выехал на соединительную полосу.

— В багажнике ничего нет, — воскликнула Фло. — Боже! Какая радость!

— Извини, — проговорил Рене сдавленным голосом, — но за руль лучше сесть тебе… Я уже не знаю, что делаю… это… вот это… окончательно меня подкосило.

Он остановился и, пока Флоранс обходила машину, тяжело передвинулся на ее место. Она села за руль, подвинула поближе сиденье, ощупала тормоз, рукоятку переключения скоростей, пытаясь освоиться с управлением.

— Не знаю, что со мной, — продолжал Рене, — вероятно, переволновался… А ведь по идее должен почувствовать облегчение.

Флоранс решительно вывела «ситроен» на автостраду. На лице вновь появился румянец, и казалось, она с трудом сдерживает в себе какой-то порыв, что было видно по тому, как она жала на газ. Машина неслась, легко обгоняя правый ряд. 120, 130 километров в час…

— Осторожнее, — посоветовал Рене.

— Столько переживаний из-за ничего, — сказала она. — Как глупо! Верь после этого журналистам! Какие же они рассказывают байки! Готова поспорить, что Поль в Ницце, в добром здравии.

Рене слушал рассеянно. Его внимание привлекла тупая, неведомая ранее боль, мешавшая глубоко дышать. Или, может, дышать не давал какой-то животный инстинкт. Он боялся, как бы при полном вдохе внутри что-нибудь не лопнуло. Осторожно помассировал грудь в области сердца. Фло продолжала оживленно говорить:

— Не знаю, что там произошло в этом гараже. Может, кого-то и убили, но не Поля. А тело засунули в другую машину.

Ему не следовало двигаться, он это остро ощущал. Боль принимала определенную форму… она была длинной… вычерчивалась вертикально от горла до диафрагмы. И медленно входила в плечо. Это была не обычная боль… скорее ломота, спазм… но в то же время теплее, горячее, чем спазм. Он слишком долго сидел за рулем, слишком мало ел.

— Никому не пожелала бы пройти через это. Хорошо, что у меня здоровое сердце.

Сердце! Она сказала: сердце. Неужели у него сдает сердце? Мишель накануне посоветовал ему отдохнуть, запретив курение… Что же все-таки он имел в виду?

— Видишь ли, Рене, в определенном смысле это пошло мне на пользу. Я видела самое худшее так близко, что мне теперь не страшно встретиться с Полем. Теперь он должен уступить, клянусь.

Почему слова доносятся, как из телефонной трубки, будто приглушенные громадным расстоянием?.. Почему лучи солнца, отражающиеся от капота, причиняют такую боль? И почему этот обильный пот, от которого рубашка прилипает к спинке сиденья? Ему захотелось вытереть лоб, и он поднял левую руку. В нее сразу же вошла боль. В пальцах покалывало. Он испытывал то, что человек чувствует, если слишком долго спал на одном боку и отлежал руку. Он потер ее, но безрезультатно. «Это приступ», — подумал он. Но не знал, приступ чего. К боли теперь примешивался страх… не страх смерти… просто беспокойство, что он здесь, на дороге, вдали от всякой помощи. Найти бы тень, воды, кровать! Как бы хорошо полежать! Вдруг до него дошло, что к нему обращается Фло.

— Что?

— Ты выглядишь измученным, — сказала она.

— Да… Больше не могу.

— Хочешь, остановимся?

— Нельзя. И потом, это слишком опасно. Поехали дальше. Не обращай на меня внимания.

Ему приходилось подыскивать каждое слово. Он любил Фло, но ему хотелось замкнуться в себе, сжать боль пальцами, мешая ей проникнуть в живот. Любовь!.. У него нет времени. Ему нельзя отвлекаться.


Они вдвоем стояли в узкой кабине. Жорж прижимал трубку к уху. Связь была плохой, и Жоэль не слышал голоса Влади.

— Мы в Невере, — говорил Жорж. — А! Ты знаешь!.. Сообщили по радио?.. Да, невезуха. Несчастный случай!.. Подожди! Товар забрали в одном городке у Валанса… Расскажу потом… Тачку еле нашли. Думали, что совсем потеряли… А потом повезло… Нет, все прошло гладко… А теперь что нам делать?.. Бросаем его где-нибудь и возвращаемся в Обервилье?..

Жоэль провожал взглядом девушку в мини-юбке.

— Влади хочет с тобой поговорить, — сказал Жорж.

Жоэль приклеил жвачку под полочкой и взял трубку. Жорж зажег сигарету. Он курил так много, что язык уже покалывало.

— Нет, не обыскивали… Как ты себе это представляешь? Сидим на берегу реки и выворачиваем ему карманы?.. Что?.. Потрясающая идея. Ты один способен выдумать такие штучки… Вернемся к вечеру… Ладно… Да, знаю… Но я же не нарочно… Либо он, либо я… Сейчас это уже не имеет значения… Передаю трубку.

Он протянул трубку Жоржу. С Влади не соскучишься. Его ничем не смутишь. Жоэль вышел из кабины и подождал Жоржа в зале почтового отделения. Они совсем выдохлись, но в конце концов прогулка оказалась не такой уж неприятной. И закончится она прекрасно.

Подошел Жорж.

— Раз у нас есть время, — сказал Жоэль, — предлагаю немного смочить горло. Да и два-три бутерброда нам тоже не помешают.

Они направились к кафе.

Голова Рене соскользнула на плечо Флоранс.

— Не время спать, — бросила она. — Ты мне мешаешь.

Не отрывая глаз от дороги, попыталась оттолкнуть его.

— Думаешь, мне тоже не хочется спать!.. Ну! Проснись.

Притормозила и посмотрела на Рене. Увидела серое лицо, закрытые глаза. Боже! Он в обмороке. Обогнала еще одну машину, приняла вправо, не представляя, что делать дальше. Она знала, что на автострадах запрещено останавливаться на обочине. Но сейчас особый случай. Поискала включатель мигалки, переключила не тот рычажок, и зажглись фары. Она слегка растерялась и выехала на обочину, резко затормозив. Рене бросило вперед, и он навалился на нее и на руль. Ей пришлось напрячь все силы, чтобы усадить его на место. Он осел на сиденье в совершенно немыслимой позе, и ей почудилось, что он мертв. Однако нет… Увидела движение губ. Склонилась над ним. Что это он говорит?.. Сердце… Инфаркт… Слова она не очень хорошо разбирала. На глазах выступили слезы. В конце концов, это несправедливо. И что ей делать? Где найти врача? Приоткрыла дверь. Раздался истошный сигнал, и рядом промчалась машина. Она увидела в ней лица, оборачивавшиеся на застрявший с зажженными огнями «ситроен». Теперь она действовала осмотрительнее, дождалась просвета в безумном потоке и быстро вышла из машины. Прежде всего надо разложить спинку сиденья, чтобы Рене лежал. Она подошла к его двери, поискала внизу сиденья кнопку, рычаг или какую-то еще штуку, которая регулирует положение спинки. К сожалению, «Ситроен-ДС» был ей незнаком, в нем все было не так, как в «вольво». Двигатель продолжал работать на холостых оборотах. Она протянула руку над Рене, но не достала до ключа зажигания. Ничего не получается. Впрочем, с техникой у нее всегда были сложности. Ладно, пусть двигатель крутится. Когда наработается, остановится сам. Ей хотелось пнуть машину ногой. Ее охватил гнев и отчаяние. В голове, оглушенной шумом, мысль искала решение, выход, и она все больше приходила к выводу, что оказалась в месте, где безлюднее, чем в пустыне. Может, кто-то и остановится, увидев, что она нуждается в помощи, но пока машины проносились мимо на скорости в 100 километров в час. Все они были рабами скорости, и если кто-то тормозил, сигнал следующей напоминал, что он находится на дороге, чтобы ехать. Она все-таки решила попытаться. Встала позади «ситроена» и подняла руку, как будто голосуя. Но вскоре поняла, что на нее даже не смотрят, что она для водителей — часть проносившегося пейзажа. А может, они даже потешались, глядя на нее: «Смотри, застряла тачка. Бедняжка, как ее жаль!» Продолжать не имело смысла. Она вернулась к Рене. Тот открыл глаза.

— Позвони, — прошептал он.

Он бредит?

— Но здесь нет телефона, — ответила она.

— Есть… на дороге.

Она вдруг вспомнила, что действительно на пути встречались телефонные будки.

— Сделаю все. Не волнуйся.

Подождала просвета в массе машин и села за руль. Чтобы влиться в поток, надо было набрать скорость на обочине. Ей это удалось, несмотря на хор возмущенных клаксонов. Теперь она ехала медленно в поисках телефона, и это вызывало чудовищную вакханалию среди тех, кто следовал за ней. Каждый считал своим долгом резко нажать на сигнал, давая ей понять, что она мешает, что здесь не место для прогулок. Удастся ли ей выдержать это до конца? Она чувствовала себя обессиленной, но ее поддерживало что-то вроде негодования. Сначала Поль! Теперь Рене! Это уж слишком! Бедный Рене, конечно! Но даже решившись сделать все, что в ее силах, чтобы помочь ему, она не испытывала никакой жалости. Эти двое мужчин как бы объединились против нее. Поэтому ей следует обезопасить себя, прежде всего надеть маску безразличия, как врач или священник, которые постоянно находятся рядом со страданием, не принимая его на себя. Она не будет жертвой. Никогда! Ей нужно сохранить свою жизнь. А обморок Рене вызван, возможно, просто усталостью. Она внимательно осмотрела его. Тревожила бледность. Он дышал широко открытым ртом, как будто задыхался. Если это действительно инфаркт, он может умереть прямо здесь, посреди этого балагана, помощи ждать не от кого, хотя среди автомобилистов наверняка есть врач, который мог бы оказать первую помощь. Все это ужасно, мерзко и главное — глупо!.. Вот уже сорок восемь часов она играет какую-то идиотскую роль в этой нелепой истории… по их вине, потому что Поль — одержимый, а Рене — мечтатель. Потому что каждый из них хочет, чтобы она принадлежала только ему… Потому что ей не повезло и она заплутала в мире мужчин.

За ней пристроился «фиат» и посигналил фарами. Чего он хочет?.. Ах да, забыла выключить свет… Во всех этих кнопках она уже запуталась. Наконец нашла выключатель. «Фиат» обогнал ее, и водитель помахал рукой. Первое проявление дружеских чувств за все время. От этого ей стало немного легче. Не теряя надежды, она продолжала осматривать дорогу и вскоре увидела голубой щит с изображенным на белом фоне телефоном и надписью «Дорожная помощь». Рене спасен. Она не знала, кто ей ответит, но в любом случае кто-то заменит ее, будет принимать за нее решения, возьмет на себя ответственность за больного. Флоранс остановилась возле щита.

— Все в порядке, — выговорила она. — Вот телефон.

Пропустила два автобуса с поющими детьми и вышла из машины. Нажала на кнопку и начала говорить в сетку приемного устройства. «Алло!.. Алло!..» Аппарат молчал. Может, она не умеет им пользоваться или он не работает. Может даже, его сломали нарочно, шутки ради. Все это тоже входит в сценарий. Было предопределено, что Рене умрет рядом с ней, что машина рано или поздно повезет труп. Флоранс прислонилась к столбу, на котором висел телефон. Ей хотелось лечь на землю, ни о чем больше не думать. Ладно! Проиграла. Сдаюсь. Голова гудела от жары. Она была перепачкана, помята, вся в поту. Рене машинально потирал себе грудь.

— Мне плохо.

У нее не хватало решимости сказать ему, что телефон не отвечает. Она попыталась усадить Рене прямо, чтобы он не соскальзывал. Его бы надо усадить поудобнее, обложить подушками. И главное, она это знала, надо избегать тряски. Но что же делать? Она призвала в свидетели небо, казавшееся слишком ярким, эту жуткую дорогу, все это отталкивающее окружение, где нет места тем, кто просит о помощи. Она пройдет до конца, пока хватит сил. Но потом пусть ее больше ни о чем не просят. Если Поль пострадал по ее вине, она за это уже заплатила. А сейчас вот расплачивается за Рене… Когда она садилась в «ситроен», ее чуть не задел идиот, ехавший слишком близко к обочине. Где она сейчас? Наверняка неподалеку есть какая-нибудь площадка для отдыха. Она вновь двинулась в путь, решив остановиться, как только увидит какой-нибудь домик, скамейки, заправочную станцию. А если никто не захочет помочь ей? Нет, такого не может быть. Кто-то да согласится поехать позвонить… куда-нибудь… Но что значит куда-нибудь? Это бессмысленно. Может, придется ехать по проселкам, наугад. А Рене за это время умрет. Разумнее всего доехать до Лиона и там отвезти Рене в больницу… Но тогда ведь она должна будет остаться с ним?.. Если он вдруг умрет, какой поднимется шум!.. В прессе… прежде всего в «Консьянс»… Среди сотрудников Поля она не на очень-то хорошем счету… Все они как на подбор чопорные пуритане. И вот Поль исчез… Рене умирает на дороге… какой прекрасный случай!.. А если Поль вернется… Но нет, он не вернется… Она совсем теряет голову. Появился указатель площадки для отдыха Гранд-Борн, и вскоре она увидела стоянку, на которой примостились несколько машин. Свернула с шоссе и остановилась перед мужчиной, изучавшим карту.

— Извините, мсье… мужу плохо, а у меня никак не получается опустить спинку… Вы не поможете?

— Конечно.

Открыл дверцу со стороны Рене, покачал головой.

— Вид у него совсем неважный.

Флоранс подошла к нему и удивленно посмотрела, как он одним движением рукоятки разложил сиденье до положения шезлонга. Рене расслабился. На щеках сохранялся все тот же пепельный цвет.

— Он в обмороке? — спросил мужчина.

— Мне кажется, начало инфаркта.

— Тогда нужна «скорая помощь».

Он сразу же спохватился, как будто осознав, что сказал глупость.

— «Скорая помощь»!.. Как она сюда доберется?.. Вы доедете быстрее. Вьенн рядом… Вы можете остановиться… Опять не то. Там, наверно, все переполнено. Советую ехать прямо в Лион… Доберетесь до него за три четверти часа. Вы знаете, где там больница?

— Нет.

— Сейчас покажу.

Он открыл путеводитель, нашел план города.

— Видите… Вы въедете здесь… Повернете налево…

Указательный палец чертил сложный маршрут, за которым она уже не следила. Выяснит на месте.

— Да, да… Спасибо… Поняла.

— Очень вам сочувствую, мадам, — сказал он. — Представляю ваше состояние. Но не падайте духом. Инфаркты не обязательно бывают смертельными.

Он вместе с ней обошел машину и захлопнул за ней дверцу. Она осторожно тронулась с места, немного успокоившись. В лежачем положении Рене выглядел лучше. Флоранс сжала ему руку.

— Потерпи еще немного. Скоро мы будем в Лионе. Я отвезу тебя в больницу.

— Не надо.

Он произнес эти слова почти твердым голосом.

— Надо. Там о тебе позаботятся.

Он попытался приподняться, опираясь на локоть, но не получилось. Начал что-то говорить, но она не разбирала слов — все ее внимание теперь было приковано к дороге. Надо доехать как можно быстрей. Лишь бы во Вьенне… К счастью, хоть движение при въезде на мост было очень медленным, они все же продвигались вперед. Вьенн проехали. Немного беспокоил указатель уровня бензина. Стрелка опустилась очень низко, но времени для остановки не было. У Фейзена показались заводы. Спасение близко.

— Почти приехали, — сказала она.

Пьер-Бенит… Мюлатьер… Мост Пастера… Вокруг них громоздился город. Машины еле двигались.

— Фло.

В его голосе появилась сила. Остановившись у светофора, она склонилась к нему.

— Не волнуйся.

— Фло… Не надо отвозить меня в больницу… Ты не должна быть в этом замешана. Тебя будут допрашивать… Дай мне сказать… Найди стоянку такси и помоги мне выйти… Я сам смогу…

— Ни за что!

— Тогда… скажи, что не знаешь меня… что я попросил тебя подвезти…

Зажегся зеленый свет, и она свернула на широкую набережную вдоль Роны. При всей усталости любовь Рене трогала ее до слез. А она… Но ведь она же не чудовище! Не ее вина, что ей захотелось как можно скорей остаться одной. Да, она доедет до больницы, но последует совету Рене. У нее хватит малодушия, чтобы сказать, что она его не знает… А потом трусливо убежит… У нее больше не было сил, теперь ею руководил только инстинкт самосохранения. И именно этот инстинкт направлял движение ее рук, ног. Она вела машину, как робот. Вдалеке слева увидела большую площадь… может, площадь Белькур… Там наверняка есть регулировщик, который сможет подсказать ей дорогу… Но она попала в лабиринт улиц с односторонним движением. Ее вновь охватил приступ гнева из-за того, что все вокруг строит против нее козни. Куда теперь повернуть? Выехала на перекресток, и на повороте раздался свисток. Слава Богу… Наконец-то судьба посылает ей помощь. Она готова была заплатить любой штраф. Подбежал разгневанный регулировщик. Но увидев Рене, он смягчился.

— Я ищу больницу, — сказала Флоранс. — Мой… Этот господин попросил его подвезти. Я согласилась, но ему стало плохо. Просто не знаю, что делать.

Врала она очень натурально. Регулировщик сдвинул фуражку на затылок, достал блокнот и ручку.

— Вам нужна больница… Вы не знаете Лиона… Это довольно сложно… Сейчас нарисую…

Он принялся рисовать линии и углы.

— Смотрите… Вы здесь…

Из этой истории ей не выбраться. Город оказался ловушкой, еще более утонченной, чем автострада.

— Вы не могли бы меня проводить?

— Но я на службе. Вы сами найдете.

— Спасибо… Попытаюсь.

Он попрощался с ней и дал свисток, освобождая ей дорогу. Держа в левой руке нарисованный план, она осторожно вела машину, выехала на одну улицу, потом на другую и через пять минут поняла, что заблудилась. Она не нашла площади, где надо повернуть. Рене из-за нее испытывал ненужные страдания. Если с ним что-то случится, виновата будет она. Все из-за нее!.. А если она… Нет, она здесь ни при чем. Не надо возвращаться к прошлому.

Она остановилась возле небольшого кафе, выходя из машины, заметила умоляющий взгляд Рене.

— Подожди немного, — проговорила она. — Я все сделаю быстро.

Кафе оказалось почти пустым. Она объяснила ситуацию официанту. Тот посмотрел на нее недоверчиво и подошел совещаться к кассе. Соизволил подойти сам хозяин.

— Проще всего, — сказал он, — вызвать «скорую помощь»… Антуан, позвони… Побыстрее… Где вы его взяли?

— На въезде на автостраду.

От него несло вином и потом. Всему этому происшествию он придавал какой-то нехороший оттенок.

— Нельзя брать в машину первого встречного, — продолжал он. — Где он?

— Здесь, рядом.

Он вышел на тротуар, увидел стоявший «ситроен».

— От неприятностей не может быть удовольствия, — проворчал он. — Номер «06». Вы едете с побережья, Сегодня много таких.

Он подошел к машине, осмотрел больного.

— Вы уверены, что он жив?

Он прошелся по Рене взглядом, как бы ощупывая его.

— С моим братом было то же самое… И тоже в машине… После пьянки… Паф!.. И кончено. С сердцем не шутят. Вам надо немного подкрепить силы… Пошли! Вы же не виноваты. Для вас это потрясение.

Он взял ее под локоть и проводил в кафе.

— Сейчас приедут, — сообщил Антуан.

— Вот видите, — сказал хозяин, гордясь тем, что все сделано, как надо. — Антуан, два коньяка.

Флоранс села, забыв об усталости, угрызениях совести, вообще о жизни. Попробовала напиток.

— Пейте, — сказал хозяин. — Не каждый же день вам предлагают что-то вроде этого.

Раздалась сирена «скорой помощи». Хозяин залпом осушил свою рюмку.

— Вот ваши неприятности и кончились, милая дама.

— А будут… формальности?.. Я ведь очень тороплюсь.

— Какие могут быть формальности, раз это не ваша вина? Не беспокойтесь.

Он пододвинул к ней блокнот с ручкой.

— Запишите на всякий случай имя и адрес…

На пороге появился санитар в белом халате.

— Где больной?

— В «ситроене» рядом… Вам помочь?

Флоранс сделала вид, что пишет. Хозяин вышел, она последовала за ним. Дальше все происходило не очень ясно… носилки… два санитара… Рене, которого осторожно пронесли мимо нее… Надо ли встать у носилок? Поцеловать его? Она стала заложницей своей лжи, и теперь поздно. Его уже заталкивали в машину «Скорой помощи». Они расставались на этой улице, которой она не знала даже названия, среди окружавших их зевак.

«Скорая помощь» отъехала, включив сирену. Она еле сдерживала рыдания. Себе самой она была противна. Рене… Поль… они исчезли, как призраки, но будут вечно ее преследовать. У нее хватило сил поблагодарить хозяина кафе, а тот хотел всячески ее задержать, уговаривая отдохнуть. Но она села за руль и поехала наугад. Какая разница, туда или сюда.

По чистой случайности она выбрала правильное направление. Вот туннель Круа-Рус. Париж!.. Теперь Париж… полиция… Но до завтра так еще далеко. Да, ведь надо заправиться!.. И потом поесть, чего угодно… или она свалится с ног. Наконец она заправила «ситроен» возле супермаркета и поставила его на стоянке. Было полшестого. Столько событий в такое короткое время! Ей казалось, что она стала старухой. В баре ей подали бутерброды и кружку пива. Она больше ни о чем не думала. Словно животное, она жевала, глотала и снова жевала… И все же мало-помалу Флоранс пришла в себя. Зажгла сигарету и заказала еще одну кружку, потом кофе. В членах у нее распространялось животное блаженство. Наконец-то одна! Наконец-то спокойна! Наконец-то свободна! Ей казалось, что она потеряла остатки совести. Но теперь она чувствовала, что идет еще дальше, смакуя, не стесняясь самой себя, наслаждаясь непередаваемым облегчением. Возможно, это проявление малодушия, слабости. Но не ее вина, если к ней возвращается жизнь, любой бы на ее месте… и потом, ведь тот человек на дороге сказал: «Инфаркт не обязательно смертелен». Рене выздоровеет. А Поль?.. Может, он уже в Париже. Не исключено, что вся эта драма только видимость. Нет, она не виновата. Не может же человек нести вину за то, что однажды сел на поезд и уехал. Она объяснится с Полем… если Поль жив. А Рене… ну что ж, она его навестит на следующей неделе. Вернет ему машину. Будет с ним милой… Разумеется, они останутся друзьями. Но не более того. Она будет распоряжаться жизнью по своему усмотрению.

— Еще кофе, пожалуйста.

Как приятно самой принимать решения, даже когда речь идет о такой мелочи, как чашка кофе. Как приятно держать свои мысли при себе, ни перед кем не отчитываться. С самой Ниццы она только и делала, что подчинялась. Теперь же она вновь принадлежит самой себе. Ей вспоминались счастливые мгновения, пережитые в «Мистрале». Кофе хорош. Флоранс закурила еще одну сигарету, жадно затянулась. Остается последнее испытание: выяснить правду об исчезновении Поля. Но Поль, живой или мертвый, не был больше частью ее жизни. Позади нее как будто бы произошел обвал или подземный толчок. По телевизору ей приходилось видеть людей, спасшихся после землетрясений, кораблекрушений, авиакатастроф… у нее сейчас, наверное, такое же лицо, как у них: растерянное, измученное, еще не верящее в свою удачу, но уже светящееся от радости. Полиции она будет лгать упорно и нагло. После того, что она пережила, ложь ничего не значит. Правда, есть некоторые трудности… Например, записка и эта идиотская телеграмма… Утверждать, что она не уезжала из Парижа, может быть, рискованно… Ну и что! У нее будут кое-какие неприятности, ничего больше… Всего несколько тяжелых дней. Из двух возможных вариантов, возвращения Поля или его смерти, она уже давно почти помимо воли предпочла смерть. Об этой смерти ей ничего не известно. И от этого факта никому никуда не деться. Теперь, когда она поела и выпила, у нее начала слегка кружиться голова. Мысли путались. Несомненным, абсолютно несомненным было одно — ее невиновность. Она расплатилась и прошла по громадному магазину. Глаза ее невольно пробегали по прилавкам с тканями, духами. Угрызения совести постепенно оставляли ее, и первыми освобождались глаза. В них уже блистало будущее.

Ей не очень хотелось вновь оказаться в «ситроене».

Но иного способа попасть как можно быстрее в Париж не было. Она выехала на автостраду и пристроилась среди других машин.

Вильфранш… Макон… Турнюс… Шалон…

Временами она впадала в полусонное состояние. Повернула ручку приемника, но от музыки стало еще хуже. Выключила.

Аваллон… Оксер… Санс…

Рене, наверно, отдыхает, приступ прошел. На этот счет беспокоиться больше нечего. По крайней мере, ей так хотелось. В Фонтенбло остановилась выпить еще пива. Ее все больше отупляло кишение машин. После Мелена начались остановки, бесконечная вереница машин медленно приближалась к Парижу. Наступил вечер. Красные огни автомобилей блестели до самого горизонта. Флоранс была на пределе сил, но сохраняла спокойствие. К ее удивлению, после Орлеанских ворот движение стало почти свободным. Через полчаса она была уже на авеню Ош. Куда деть «ситроен»? Проще всего оставить на улице. Она взяла чемодан, заперла машину и вошла в дом.

Первым делом бросилась к почтовому ящику. От уведомления о срочной телеграмме на нем оставался лишь обрывок бумаги. Значит, Поль был здесь! Она лихорадочно порылась в сумочке в поисках ключа, открыла ящик. Пуст. Значит, Полю стало известно, что его жену ждут. В лифте принялась быстро соображать. Он сел в «вольво» и поехал за ней. Потом кто-то его там убил… скорее всего, какой-то недруг… Она вышла из лифта, вставила ключ. Замок заперт только на защелку. Странно! Она пощелкала замком. Поль, при своей осторожности, никогда бы не ушел, просто захлопнув за собой дверь. Она вошла в квартиру. В прихожей темно. Но в кабинете горит свет.

— Поль! Ты дома?

Голос у нее слегка дрожал. Он все-таки жив. Значит, с ним надо будет поговорить прямо сейчас. Она зажгла верхний свет.

— Поль… Это я.

Поставила чемодан на стул и, собрав всю свою волю, поскольку предстояло объяснение, направилась из прихожей.

— Это я… Приехала из Ниццы, раз ты хочешь знать…

Открыла дверь. Поль лежал возле стола. Тело его после падения как-то странно скрючилось. Валялся выпавший из руки пистолет, большой пистолет, которого она раньше никогда не видела. А ее записка… прощальное письмо… лежала на паласе в двух шагах от трупа… Флоранс ухватилась за ручку двери. Голова шла кругом… Значит, он покончил с собой… записка его убила… Но тогда в Ницце… Она уже не пыталась понять… Про себя повторяла: «Неужели он так меня любил… Невероятно… Не мог он меня так любить…»

Она отступила на несколько шагов, чтобы не видеть тело, и провела по глазам тыльной стороной руки… «Это сон… Он покончил с собой из-за меня… О! Поль, если б я только знала!.. Поль… если б ты мне сказал…» Заставила себя вернуться в кабинет. На столе были разложены, как обычно перед сном, связка ключей, бумажник, носовой платок… и телеграмма, смятая, будто в порыве гнева. Флоранс взяла ее и спрятала в сумочку. Уничтожит потом. Самоубийство окончательно выводило ее из-под удара. Ей стало стыдно за эту мысль, но факт оставался фактом. Поль был уже не в себе из-за взрыва на вилле и окончательно сломался, когда узнал… Другого объяснения быть не может. А как же «вольво» в Ницце? Вероятно, угнали. Рене прав. Поль… Рене… почему они ее любили? А ей нужно было всего немного уважения…

Надо сообщить в полицию. Она сняла трубку, еще раз посмотрела на распростертое тело. Между ней и свободой оставался только этот труп.

— Алло… полиция?


— Будьте же благоразумны, мадам, — говорил Маньян. — Нельзя отрицать очевидное… Блеш, доверенное лицо вашего мужа, проследил за вами до вокзала. Под вымышленной фамилией вы поехали к своему другу Рене Аллио. Это тоже установлено благодаря показаниям Блеша… Ваш муж, вернувшись в Париж, нашел телеграмму Аллио и записку о разрыве и сразу же уехал на «вольво». При нем был пистолет калибра 6,35, который нашли в гараже гостиницы «Бристоль». Таковы факты. Вы не можете их отрицать… Итак! Мы не знаем в точности, что произошло в гараже… ведь Рене Аллио мертв… но обвинению не составит труда воспроизвести сцену. Вы сами признаете, что ваш друг первым вошел в гараж. Там соперники и столкнулись лицом к лицу: ваш муж только что приехал, а любовник пришел за своим «ситроеном»… Оба вооружены. В «ситроене» Жерсен нашел ваш платок — он лежал у него в кармане, когда полиция пришла к вам на квартиру для первого осмотра тела. Этого оказалось достаточно, чтобы спровоцировать вспышку гнева против Рене Аллио, и он выхватил пистолет… Меня пока не интересует, кто из них почувствовал себя в опасности и решил, что имеет право на законную самозащиту. Допустим даже, что Рене Аллио… Но потом! Все ваши дальнейшие действия свидетельствуют против вас. Откройте же глаза, мадам!.. Вы наверняка помогли Аллио засунуть тело мужа в багажник «ситроена»… Вы решили привезти его в Париж и разложить в кабинете, оставив в качестве доказательства найденную при нем записку… Вы наивно рассчитывали, что полиция поверит в самоубийство… Все это очевидно… Но полиции с самого начала было ясно, что вашего мужа убили… Поразившая его пуля застряла — вы этого не знали — в спинке «опеля»… Вы продолжаете утверждать, что в багажнике «ситроена» ничего не было и что это может подтвердить жандарм, производивший проверку. Но начнем с того, что жандармы проверяли в тот день сотни белых «ситроенов». Как может один из них вспомнить вашу машину, даже допустив, что вы говорите правду?.. К сожалению, однако, вы утверждаете совершенно невозможную вещь — в лаборатории на одежде Жерсена нашли цветные ворсинки, по всей видимости, от какого-то пледа. Точно такие же ворсинки обнаружили в багажнике «ситроена»… Согласен, плед исчез. Но чтобы установить, что тело было в багажнике, этого пледа даже не нужно… Не хочу, мадам, выглядеть вашим противником, ведь я должен вас защищать. Но признайте, вы мне не помогаете. Подождите!.. В определенном смысле есть еще более неприятная вещь. У Рене Аллио случился инфаркт, он от него умер. Кто поверит, что он не стал жертвой собственных эмоций? А если он умер от волнения, не это ли лучшее доказательство его вины, того, что его доконала именно эта поездка с трупом?.. Но вы, вместо того чтобы заявить в полицию в Лионе… тогда вас могли бы обвинить только в соучастии… вы вызываете «скорую помощь»… на этот счет тоже есть показания, хозяина кафе… и хладнокровно утверждаете, это заявление можно оценить по-разному, что больного вы подобрали на дороге. Ваш возлюбленный умирает, а вы говорите, что не знаете его. Зачем?.. Потому что у вас есть только одна возможность вывернуться… во что бы то ни стало привезти в Париж тело мужа… Все это мерзко! Но мои оценки ничего не значат. Вас будет судить суд присяжных… Мадам Жерсен, прошу вас, признайтесь!.. Если признаетесь, у меня куча смягчающих обстоятельств. Этому убийству можно придать политический оттенок… Рене Аллио в своем не очень-то надежном положении опасался кампании в прессе со стороны вашего мужа… Вы сами признались, что не разделяете идей Жерсена… Возможно, у вас даже были дружеские отношения с кем-то из его врагов. Это можно проверить, и тогда становится более понятным, почему вам помогли внести тело в кабинет… Признайтесь, и я постараюсь добиться для вас минимального наказания… В противном случае… извините… за откровенность… вы выйдете из тюрьмы очень старой.


— Доктор, ваш «пежо» нашли… Здесь, рядом, на улице, перед складом… Хотите посмотреть?

— Иду.

Доктор положил стетоскоп, вышел из кабинета и чуть не столкнулся с Жоржем.

— Мне вернули машину, — сказал он.

Жорж пожал плечами.

— Ты всегда устраиваешь балаган понапрасну. Зачем было заявлять об угоне?

Но доктор уже вошел в лифт. На улице увидел ожидавшего его полицейского и прошел с ним около сотни метров. Возле «пежо» стоял другой полицейский.

— Машина очень грязная, — сказал он. — Ветровое стекло и радиатор забиты насекомыми. Посмотрите, сколько она проехала?

— Это просто проверить, — уверил доктор. — На прошлой неделе я менял масло, было тридцать пять тысяч километров ровно.

Открыл дверцу и посмотрел на спидометр: «37 320».

— Черт побери! — проговорил полицейский. — Ну и прогулочка. Молодчики наверняка проехали до Сен-Тропеза… Все на месте?

Доктор проверил «бардачок», полку у заднего стекла.

— Все… впрочем, я здесь ничего не оставляю… Только если кусок замши, карты… Ну и, естественно, необходимые документы… Нет, все на месте.

— А запасное колесо?

Доктор открыл багажник.

— На месте.

Полицейский порылся среди тряпок и газет, валявшихся в багажнике.

— А это? — спросил он. — Это, случайно, не ваша?.. Чековая книжка. Странное для нее место.

— Вряд ли она моя, я во всем придерживаюсь порядка.

Доктор открыл книжку и прочитал имя: «Поль Жерсен».

— Поль Жерсен, — воскликнул он. — Но это же невозможно!

Полицейский вызвал начальника.

— Нашли чековую книжку Поля Жерсена. А машина проехала более двух тысяч километров.

Он закрыл багажник.

— Извините… Но ни до чего дотрагиваться нельзя, надо сохранить отпечатки пальцев. В этой машине перевезли тело… ясно.

— Простите?

— Надо связаться с криминальной полицией. Обещаю, доктор, что вы станете знаменитым.


(1973)

Перевод с французского Б. Скороходова


Брат Иуда

Ученики выстроились полукругом в совещательной зале. Вороны, Приобщенные и Воины — слева; Львы, Персы и Гелиодромы — справа. Наставники держались позади Учителя. На них были надеты туники семи цветов радуги. И только Учитель, этот верховный жрец, мог носить белую тогу как символ вновь обретенного единства. Обнаженный Андуз дрожал от возбуждения, страха и надежды. Он стоял перед Учителем со связанными руками и чувствовал себя немного неловко. Он стыдился своих слишком худых рук, впалой груди и нелепой бороды. Но он знал, что Сила снизойдет на него и он доведет до конца то, что задумал.

— Брат, — сказал Учитель, — что ты хочешь?

— Я хочу Света, — ответил Андуз.

— Готов ли ты обуздать бренную плоть и желания, приковывающие тебя к земле и пленяющие твой дух?

— Готов.

— Тогда прочитай крещенскую молитву.

— Митра, Бог-освободитель, Властелин наших жизней, сменяющих одна другую, заклинаю тебя. Даруй рабу твоему Полю способность познать истину, следовать по твоим стопам, всегда и везде действовать в интересах общины.

— И да услышит тебя Митра!

Учитель жестом подозвал ученика, одетого в пурпурную тунику, тот подал ему шпагу, лежащую на подушке. Андуз протянул руки, связанные тонкой веревочкой, и Учитель разрубил ее. Другой ученик, в зеленой тунике, принес серебряную чашу, наполненную водой. Андуз омыл в ней руки.

Собравшиеся неторопливо затянули песнь радости; смысл ее Андуз не очень хорошо понимал, поскольку пели они на латыни. Эту песнь написал на древнесирийском языке Захарий Схоластик, а Учительперевел ее на латынь. Она напоминала христианские литании, сложенные в честь Пресвятой Богородицы.

Митра, властвующий над стихиями,
Мы тебя обожаем.
Митра, оплодотворяющий землю,
Мы тебя обожаем.
Митра…
Андуз сохранил молчание, поскольку был слишком потрясен и смущен. Он встречался с этими мужчинами и женщинами каждое воскресенье, он знал все об их прошлой жизни, и они ничего не скрывали от него. Вот толстый Каглер, Симона Аламин, вся усыпанная брильянтами, Боккара, тщательно скрывающий свое пристрастие к алкоголю… и те четверо, что сидят в машине, — Блезо, Ван ден Брук, Фильдар, Леа, — они тоже пели, несчастные… Они не могли знать… И все остальные, которые в другие дни были, в общем-то, заурядными людьми. Как они изменились, до неузнаваемости!

Андуз уже давно мечтал превзойти самого себя! Конечно, он нервничал, ибо не сомневался, что после крещения с ним произойдет нечто неведомое. Однако если он так и не обретет жизненных сил, столь необходимых ему, чтобы исполнить свою миссию… Но нет! Учитель обещал… Ведь каждый, кто прошел обряд крещения, так или иначе преобразился… Даже Кастель, тем не менее оставшийся скептиком, хотя он и познал смысл предыдущей жизни!..

Андузу даже не хотелось знать, сколько жизней он прожил. Он предпочитал думать лишь о том, что ему предстоит совершить, а это казалось столь необычайным, столь трудным, что даже в момент свершения таинства он все же не мог избавиться от сомнений. Возможно, ему снится сон? Накануне совещательную залу преобразовали в храм. Длинная и узкая, она символизировала Вселенную. Вдоль стен справа и слева установили скамьи. Получилось нечто вроде амфитеатра, где правоверные могли преклонить колени. В глубине залы Учитель повесил икону с изображением Митры. Над иконой возвышались два заостренных рога, рядом с ними стояли две статуэтки. Одна из них представляла собой подростка, держащего поднятый факел, другая — подростка, сжимающего опущенный факел. Под иконой располагался камин. Поленья уже догорали. Левую стену украшал гороскоп, а на правой стене Учитель, который очень ловко орудовал кисточкой, изобразил бога с львиной головой и Митру, возникающего из недр скалы. Помещение освещалось только свечами двух канделябров, расположенных по обе стороны входной двери, да отблесками огня в камине. Песнь закончилась, и Учитель помог Андузу встать.

— Поль, — сказал он, — через мгновение ты станешь нашим спутником как в этой жизни, так и в грядущих, поскольку тебе предстоит, как и большинству присутствующих здесь, пройти через многие жизненные циклы, прежде чем ты обретешь вечный покой. Но я всегда буду рядом с тобой, ибо я — это уже ты, а ты — это уже я. Мы слились в единое целое. Ты постепенно прозреешь. Ты осознаешь, насколько преходящи и жизнь, и смерть. Мы вместе спустимся в подземелье, где сокрыт источник всех начал, а затем, преодолев семь ступенек, ты воскреснешь и устремишься к свету. На тебя прольется кровь Митры. Она укутает твои плечи, словно покровом вечности. Ты готов?

Андуз посмотрел на Учителя. Ему казалось, что он видит его впервые. Грубые черты лица Учителя излучали доброту, которая струилась, словно таинственный свет, сквозь одутловатые щеки. В его выпученных глазах таилась почти женская нежность, которая резко контрастировала с гладко выбритой головой, как у буддийских монахов.

— Ты готов? — повторил свой вопрос Учитель.

— Да. Я готов.

— Так вперед!

Ученики образовали два ряда; те, кто был одет в фиолетовые туники, шагали во главе колонны; затем следовали синие туники, а вслед за ними голубые, зеленые, желтые, оранжевые и красные. Андуз шел впереди Учителя. Процессия вышла из храма, пересекла вестибюль и стала спускаться по лестнице, ведущей в подвал. Андуз знал, что на его долю выпало суровое испытание. Он замерз и поэтому прижимал руки к туловищу. Он уже раскаивался в содеянном и внезапно вздрогнул, когда его соратники запели песнь. Но присоединиться к хору у него просто не было сил. Он и так с трудом переставлял ноги.

Солнце прогонит тьму…
Истина озарит землю и сердца тех,
кто принесет себя в жертву,
дабы возродиться в тебе, Митра,
единственный, несравненный источник
всех источников,
центр всех центров,
по ту сторону потустороннего мира…
Эхо повторяло слова песни. Мерцающие электрические лампы, словно маяки, указывали дорогу небольшому кортежу, сопровождаемому огромными тенями, которые скользили по стенам и по потолку. Изредка проход расширялся, и тогда можно было заметить заброшенные стеллажи для бутылок, с которых свисала паутина. Будучи хранителем имущества общины, Андуз уже несколько раз приходил сюда. Однако теперь он растерялся. Он вдруг столь явственно почувствовал собственное ничтожество, что начал задыхаться, и наверняка остановился бы, если бы Учитель не толкал его в спину. Да, он пробивался сквозь хаос видений. Этот подвал был не чем иным, как отражением бесконечно меняющегося лика иллюзорного мира. Он споткнулся о рельсы узкоколейки, когда-то служившей для перевозки ящиков шампанского, но Учитель подхватил его. К счастью, его бдительный покровитель всегда начеку. «Кем бы я был без него? — думал Андуз. — Обыкновенным бухгалтером, жалким человечком, тенью… Ах! Если бы и я смог стать его защитником! Но я ему докажу, что…»

Процессия остановилась. Впереди возвышалась глухая стена. Справа зиял лаз в подземелье. Андуз видел лишь его начало, но он знал, что скрывалось там в глубине, и сцепил пальцы, чтобы унять дрожь. Ученики молча расступились. Учитель приблизился к темному входу.

— Карл?

— Да, Учитель, — сказал голос.

— Можешь зажигать.

Красноватые блики заиграли на цементных стенах. Как-то странно зашелестела солома, словно ее топтали копытами, и сразу же послышалось хриплое дыхание. Учитель обратился к Андузу.

— Пробил час, — прошептал он. — Будь спокоен в момент превращения в самого себя… Мы помолимся за тебя.

Он возложил руки на плечи Андуза и заключил его в объятия. Потом друг за другом к Андузу стали подходить ученики. Они прижимали свою голову к его голове сначала с одной стороны, потом с другой… От Симоны Аламин пахло дорогими духами, от Каглера — табаком. Леа была столь нежна, что ему захотелось взять ее на руки. Он остался один в кругу посвященных. У его ног ступеньки уходили под землю. Он начал медленно спускаться, опираясь о стену. Лестница круто поворачивала и вела в крохотную каморку. Через небольшие отверстия в потолке просачивался серый свет. Помещение настолько пропахло стойлом, что Андуз старался как можно дольше задержать дыхание. Пот катился с него градом, как в сауне. Гигантская, как ему показалось, тень заслонила свет. Мощные копыта сотрясали потолок прямо у него над головой. Он даже пригнулся и поднял руки, приготовившись защищаться. Бык Митры!

Стреноженное животное хрипло заревело, и Андузу показалось, что крик ужаса вырвался из его собственной груди. До него этому испытанию подвергались другие ученики. Кастель утверждал, что все не так уж страшно, если не давать воли воображению. Но Жанна Беллем потеряла сознание. Нужно только все время повторять себе, что каждый день на бойни отправляются десятки миллионов животных, что планета истекает кровью животных, принесенных в жертву, чтобы прокормить людей. Следует помнить, что некогда жрецы, чтобы предсказать будущее или умилостивить богов, торжественно перерезали горло овцам, свиньям, священным коровам… А главное — нельзя ни на минуту забывать, что смерть не властна над нами, что в результате всеобщего переселения души обретают новые судьбы. И когда Андуз отправит на тот свет свою первую жертву, то он будет старательно думать именно о том, что смерть не властна над нами.

Но он настолько ослаб, что был уже не в состоянии даже опираться плечом о стену, шершавая поверхность которой расцарапала ему кожу. Он упал на колени, и в тот же самый момент раздался удар молота. Он понял тогда, что испытывает дерево под ударами топора, сотрясающего его до самых корней. В голове проносились бессвязные образы. Он был и срубленным дубом, и поверженным быком. Он слышал, как рушилась древесная масса, как падала плоть. Он открыл рот, чтобы закричать. Нечто огромное закрыло собой все дыры, проделанные в потолке, и на долю секунды он погрузился в могильную тьму… Где-то вдалеке он услышал шепот… ученики молились за него, чтобы помочь ему избавиться от дурных привычек, от жалких бренных остатков прежнего Андуза, от старого рубища. И вот упала первая капля, ударив его по лопатке. Она пробудила в нем те же самые чувства, что и первая капля надвигающейся грозы. Она была большая, теплая и густая, словно небесная слюна. Он стиснул зубы. Он догадывался, что капля — красная и что она пенится, и благословил темноту. Вторая капля упала на затылок и заскользила по шее — похожая на медленно стекающее растительное масло. И потом вдруг сотни, тысячи капель слились в единый поток. Тело стало липким. Он умирал от отвращения, но, несмотря на жару, отвратительный запах и слабость, держался.

Он попытался встать. Но жирные руки не могли найти точку опоры. Он поскользнулся и грузно повалился на левый бок. Он с трудом переводил дух, как раненый воин, истекающий кровью. Но уже в нем пробуждалась какая-то необузданная радость. Так родник пробивает себе дорогу в скале. Сила! Он обретет силу! Именно эта пролившаяся кровь, подобно ручьям, звонко журчащим среди тишины подземных гротов, и несла в себе силу! И сила поможет ему спасти Ашрам. Учитель прав. Тот, кто вскоре выйдет на свет божий, станет другим человеком. Да, внешне он останется Андузом, но его внутренний мир изменится. Теперь он достойный доверия атлет, который преодолеет любые препятствия. Он станет верным камикадзе.

Он не осмелился вытереть потное лицо, боясь испачкаться, и осторожно оперся на одно колено. Он рассчитывал каждое движение, как если бы ему предстояло сражаться с обледеневшей землей. Луч света осветил ступеньки.

— Как ты там? — спросил Учитель.

— Все в порядке. Сейчас приду.

Ему предстоял долгий и изнурительный путь. Учитель поставил лампу на самую верхнюю ступеньку. Лучи света едва проникали в каморку. Ноги Андуза утопали в тягучей жиже. От нее шел легкий пар, как от болота перед восходом солнца. Он дошел до лестницы и только тогда увидел, что весь перемазался. Но он, страшный чистюля, по утрам неизменно принимавший душ, тщательно смывавший грязь, каждый день менявший белье, испытывал нечто вроде ироничного наслаждения, созерцая покрасневшие руки и расцарапанную грудь. Он подумал о распятом Христе, который на третий день воскрес и вознесся на небеса. «Я тоже, — сказал он себе, — возвращаюсь из Ада и, преодолевая семь символических ступенек, прохожу через семь состояний всемирного бытия, чтобы затеряться в Пространстве, где нет ни начала, ни конца!»

Он повторял любимые слова Учителя, потому что само звучание этих слов, писавшихся с большой буквы, наполняло его таинственной, почти детской робостью. Все Андузы поддерживали тесные связи с катарами, камизарами,[154] с множеством еретических сект, которые методично истребляли. Он последний и самый ярый приверженец священной науки. Его чуть не повергла ниц внезапная слабость на третьей ступеньке, на той, что олицетворяет проницательность человека, его оккультные возможности, его способность быть единым в двух лицах при помощи ясновидения и телепатии. Леа, милая Леа, почему ты такая недоверчивая? Что означают твои бесплодные эксперименты? Неужели ты не боишься рассердить столь терпеливого и снисходительного Учителя, который ждет меня наверху и готов по-отцовски раскрыть мне свои объятия?

— Я иду, — прошептал Андуз.

Он преодолел еще две ступеньки. Он не помнил, что они означали. Сквозь туман он видел склонившиеся лица. Когда же он вышел из тьмы, похожий на человека, уцелевшего после страшной катастрофы, но потерявшего рассудок, они резко отпрянули назад. Одна из женщин закричала. Учитель накинул на плечи Андуза дождевик.

— Пошли быстрее, — сказал он, — а то простудишься.

Он повернулся к неподвижно стоящим людям.

— Встретимся в столовой, как обычно.

Он увлек за собой Андуза.

— Ты потрясен, не так ли?.. Не разговаривай, иначе будешь стучать зубами. Теперь тебе надо принять горячую ванну, чтобы хорошенько согреться. А затем ты почувствуешь чудесное освобождение. Кровь несет в себе необъяснимую доблесть. Вот увидишь. Древние, которые знали обо всем, знали и об этом. Ты как следует подкрепишься и отдохнешь… Почта, счета — все отложи в сторону.

Андуз слушал его с удовольствием. У Учителя был низкий, вкрадчивый голос, каждую гласную он слегка тянул, как англичане, и раскатисто, на русский манер, произносил букву «р». Сколько языков он знал? Он часто разговаривал с членами секты на их родном языке. Андуз бы все отдал, лишь бы обладать хотя бы сотой долей поистине энциклопедических знаний Учителя. Ведь тот слыл не только выдающимся лингвистом. Он прочитал множество книг. В частных беседах он демонстрировал познания в самых разнообразных отраслях, будь то физика или химия, астрология или геральдика, и даже ботаника. Однако он не умел составить баланс, рассчитать бюджет. Вот за это Андуз и любил его, поскольку хоть и не разбирался в высшей математике, но, подобно счетной машине, точно и быстро оперировал цифрами. Если бы не Андуз, как бы Учитель справлялся со счетами, чеками, векселями, всякого рода банковскими документами? Андуз мог утверждать, что секта процветала и все больше пополняла свои ряды именно благодаря ему.

— Нужно купить другого бычка, — заметил он.

— Брось, — сказал Учитель, — сегодня праздник. Как твое самочувствие?.. Мне знакомы случаи, когда люди падали в обморок через час после испытания.

— Не волнуйтесь, со мной все в порядке.

Они поднялись из подвала. Ванная комната находилась справа от лестницы. Это было просторное помещение, оборудованное всем необходимым для массажа. Учитель открыл краны.

— Но сначала душ, — приказал он. — Я тебе помогу, одному тебе не справиться.

Андуз сбросил дождевик и предстал перед Учителем, забрызганный кровью с головы до пят, затем разделся донага. Учитель тем временем регулировал температуру воды.

— Расслабься… Через минуту ты будешь чист снаружи так же, как ты уже чист изнутри. Ведь крещение оказывает незамедлительный эффект, не зависящий нисколько от внутренней предрасположенности того, кто просит совершить таинство.

Учитель надел байковые перчатки.

— Прогни спину. Хорошо. Крещение обладает магической властью. Римские солдаты, почитавшие Митру, это хорошо понимали… Подними руки… Затем и христиане переняли этот обряд… Только они заменили кровь водой. Но тем не менее им понадобился крест. Очень важно, чтобы время от времени проливалась кровь. Именно кровь, основа единства…

Подожди, на икрах у тебя образовалась корка… Да, кровь, красная, как огонь, трепещущая, как воздух, жидкая, как вода, и тягучая, как ил. Кровь — душа Вселенной.

Андуз испытывал невероятное блаженство. Правда, он никак не мог понять, что такое душа Вселенной. Никогда прежде Учитель так с ним не разговаривал. Он подчинялся могучим рукам Учителя, жадно впитывая его проповеди на правах любимого ученика. Другие часто спорили. Например, малютка Леа… Она придиралась по пустякам. Она требовала доказательств, фактов. Она не верила, что духовный наставник может ходить по раскаленным углям или вызывать дождь. Впрочем, какое это имеет значение? Андуз просто хотел жить подле Учителя, слушать его, посвятить себя служению ему. Учение вторично. Хотя не совсем. Очевидно, не мешает знать тайны устройства Вселенной, постичь тысячи невидимых связей между предметами. Но важно прежде всего отрешиться от повседневной серости и безликости, от рутинного распорядка дня. Когда Учитель говорил: «Вы спите. Все спят. Ваше существование — сон», то насколько он оказывался прав!

— Теперь примешь ванну. И затем я сделаю тебе массаж.

Учитель скинул промокшую тунику и надел свой довольно-таки мятый костюм. Брюки на нем висели мешком. Потом он вытащил из кармана пиджака черную сигару, закурил от золотой зажигалки, подаренной ему арабским шейхом, и превратился в профессора Букужьяна, лекции которого притягивали в Париже столько людей. Андуз наконец расслабился, ему стало так хорошо, как никогда прежде.

— Пойми, — продолжил Учитель. — Тебе нужно усердно заниматься. Крещение, как любой обряд, означает только начало подлинной жизни. Но крещение обладает тем преимуществом, что благодаря ему ты можешь сконцентрировать все свои силы до такой степени, что в это трудно поверить.

Он наклонился над ванной и потрогал воду.

— Слишком горячая. На будущее запомни… тридцать семь градусов… температура тела. Нужно, чтобы ты почувствовал, как ты покидаешь свою плоть, как расстаешься с оболочкой. Нужно, чтобы ты плавал, как медузы в море. У медузы нет границ. Сквозь медузу свободно проходит первородный поток, и она всего-навсего лишь мимолетное утолщение этого потока.

Пепел от сигары упал на жилет Учителю. Он рассеянно стряхнул его.

— Ты знаешь, — продолжил он, — почему Ганг считается святой рекой? Потому что он растворяет формы. Но хорошая тренировка может его заменить.

Андуз закрыл глаза. Как бы он хотел простым усилием воли покинуть свою оболочку! Возможно, ему это удастся. Ведь Учитель не мог лгать! Но прежде Андуз должен убить всех четверых, потому что либо тот либо другой неизбежно заговорит. Сомнений нет. И тогда дело Учителя погибнет. Вот почему Учитель и Андуз лгали, но они лгали, движимые любовью. Андуз поднял веки, чтобы только посмотреть, как Учитель берет пузырьки и баночки с мазью в аптечке. На его бритом черепе прыгали лучики света.

— Думаю, — сказал он, — что ты самый талантливый. Другие тоже не бездари… Малышка Симона, если постарается… Однако у тебя есть то, чего не хватает им всем. Ты себя не любишь. Ведь как только начинаешь себя любить, то наступает конец, поскольку ты отдаляешься от других… Ты готов для массажа?.. Тогда ложись сюда.

Он говорил, зажав сигару зубами, и потому слегка шепелявил. Его голос звучал глухо, как у чревовещателя. Андуз растянулся на столе.

— Ложись поудобней… Ты сопротивляешься, твои мышцы напряжены. Расслабься… Представь, что ты труп… Вспомни изречение иезуитов: «Perinde ас cadaver».[155] Эту клятву дают при посвящении.

Его пухлые пальцы, украшенные кольцами с выгравированными на них таинственными знаками, пробегали по телу Андуза, как по клавиатуре. «Я его фортепиано, — подумал Андуз. — Я его вещь. Я сделаю для него то, чего никто еще никогда не делал и не сделает. И он никогда об этом не узнает!» От волнения у него сжалось сердце.

— Завтра, — сказал Учитель, — когда проснешься, сосредоточься на своей правой руке. Это легче всего… Многим нашим братьям это прекрасно удается.

— А Леа?

Учитель засмеялся, и с его сигары слетел пепел, упав Андузу на плечо.

— Леа, — сказал он, — пошла по неверному пути. — Он перевернул Андуза и стал быстро мять ему бока. — Вещи надо понимать сердцем, а не разумом.

— А если попробовать погасить свечу? — предложил Андуз.

— Это еще слишком трудно для тебя. Нет… Сначала рука… Начинай с большого пальца и двигайся к мизинцу. Бесполезно повторять, как иногда советуют: «Я — моя рука… Я — моя рука». Важно не думать, а сознавать… Если ты добьешься успеха, то сразу же почувствуешь это. Не ты найдешь свою руку… Рука тебя найдет… Понимаешь?.. И главное — не смотри на нее. Она останется простым предметом. Ты нутром должен себя ощущать живой рукой, по которой проходят артерии, вены, нервы…

Он перевернул Андуза на бок.

— Ты хорошо питаешься? Ты худой и мягкий. Это нехорошо.

— В полдень я обедаю в ресторане или, скорее, в столовой. В банке есть довольно приличная столовая. Ем, что дают. А вечером я готовлю дома то, что не занимает много времени: яйца, макароны, рис. Пища меня не очень интересует.

— Неправильно, — сказал Учитель. — Ты куришь?

— Нет.

— Бегаешь за женщинами?

Андуз покраснел.

— Нет. Они меня не интересуют.

— В общем, никаких забот. Очень жаль. Если нет желаний, то как от них откажешься? Жизнь должна бурлить, чтобы ее можно было обуздать, усилить ее напор и направить на получение какого-то результата, — точно так же, как используют сжатый газ. Понимаешь?

Это было его любимое выражение: «Ты понимаешь?» На уроках он ограничивался намеками. Ученик должен пройти полпути. Андуз усердно кивал, даже если не понимал. А это с ним случалось очень часто.

— Одевайся. Если мы опоздаем, они станут ревновать.

Учитель рассмеялся, выбросил окурок сигары и вытер руки носовым платком. Андуз отбросил испорченные брюки, которые надевал для церемонии, и облачился в выходной костюм, аккуратно висевший на вешалке. Затем подошел к Учителю и порывисто схватил его за руку.

— Учитель… я хотел сказать…

— Ну! Ну! Не воображай… Ты ничто, малыш… Ничто!

Грубость после нежности. За это Андуз еще больше любил Учителя.


Когда на следующее утро Андуз проснулся у себя дома, он вдруг вспомнил, что теперь окрещен, что стойко выдержал испытание, на которое отважились бы очень немногие, и почувствовал, что теперь он стал сильным и могучим, как полноводная река. Ничто не сможет его сдержать. Он потечет к своей цели медленно и неотвратимо. Он сметет со своего пути всех четверых в слепом безмятежном порыве. И община будет спасена. «Я — Андуз!»

Он сел на кровать, потрогал грудь и спину. Кожа была сухой и прохладной, но кончики пальцев еще ощущали липкую кровь. Возможно, это воспоминание никогда не изгладится из памяти. Тем лучше! Учитель навсегда оставил свою метку. Он встал, раздвинул шторы. Дождь стучал по крышам, по трубам. Оцинкованное железо тускло поблескивало. Тут и там метались разорванные, гниющие листья, неизвестно откуда принесенные. За окнами стояла мрачная парижская осень.

«Меня окрестили», — повторил Андуз, словно магическое заклинание, которое позволит ему избавиться от прохожих, метро, клиентов, от всего того, что разрушало его жизнь до встречи с Учителем.

Андуз снял пижаму и побежал принимать душ. От горячего ливня его зазнобило. Мельчайшие детали оживали с поразительной ясностью: вот животное упало прямо у него над головой, вот хлынул поток крови… Он энергично растерся, понюхал руки. Ему, как кошке, хотелось себя вылизать. Затем он тщательно побрился и стал внимательно рассматривать свое лицо, он испытывал к себе неведомую ему прежде симпатию. «Я — Андуз! Я пришел из глубины веков. До сих пор я влачил жалкое существование. Но теперь я призван не допустить, чтобы дело Учителя потерпело крах, столь похожий на скандал».

Из-за жалкого узкого, уродливого лица, усеянного веснушками, он всегда принадлежал к отбросам человечества… он был то раб, то крепостной, то лакей, то развратник. Сейчас ему вспомнились болотные растения, которые прорастают из ила. С необыкновенным упорством они преодолевают толщу мутной воды, чтобы раскрыть свои быстро увядающие цветы. Андуз также приблизился к моменту своего расцвета. Он настолько дорожил этим событием, что непременно хотел защитить его от обыденности окружающей жизни.

Он оделся, не переставая любоваться собой, затем не выдержал и достал из кухонного шкафа подсвечник со свечой, поставил его на стол в гостиной, закрыл двери, чтобы не было сквозняка, зажег свечу и сел перед ней. Пламя колыхалось от малейшего дуновения, воск плавился, а черный фитиль сгибался пополам. Тонкая струйка дыма вилась над свечой. Сине-желтое пламя вытянулось и перестало дрожать. Эксперимент начался. Андуз попытался прогнать все мысли… Стать никем… забыть Леа… забыть банк… эту комнату, заваленную книгами… Теперь он не просто смотрел на пламя, а направлял в самый его центр луч энергии, поток, движимый безымянной силой, но которая, возможно, подобна той, что увлекает за собой мироздание. Вот пламя раздвоится, согнется и запляшет… Существуют такие выдающиеся личности, которые способны потушить свечу на расстоянии нескольких метров. Леа, которая работала в лаборатории Коллеж де Франс, дважды присутствовала на подобных опытах. Она говорила, что наука называет это явление телекинезом.

Он устремил неподвижный взгляд в самый центр пламени и напрасно старался расслабиться… perin-de ас cadaver… да, конечно, но… Он напрягался, пытался сосредоточиться. Свеча продолжала по-прежнему гореть, иногда чуть потрескивая. Ее фитиль переливался красноватыми оттенками. У Андуза сжалось сердце. Он напряженно ждал, когда же наконец пламя покачнется, и погаснет, и рассеется в черных клубах дыма. Впрочем, на это он и не надеялся. Пусть пламя хотя бы вздрогнет, хотя бы затрепещет… Ах! Неужели… Он не смог не залюбоваться этим огоньком, упрямо отстаивающим жизнь. Ему становилось все труднее смотреть в сердцевину пламени. Его отвлекала капелька воска, образовавшаяся на краю маленького белого кратера. Она раздулась, а затем скатилась вниз. Андуз закрыл глаза. Ничего не получилось. Он сидел с опущенными веками и видел зеленоватые свечи. Ему не терпелось добиться успеха. Учитель рассердился бы, если бы узнал, что… Следовало бы начать с руки… Он слишком поторопился. Впрочем, эти игры вовсе не самоцель. Он должен срочно сконцентрировать свое внимание на одном из четверых. Не важно, на ком именно.

Все же, чуть огорченный, он задул свечу. Быстро поднялся, сварил кофе. Половина девятого. Черт возьми! Он съел, как спортсмен перед соревнованиями, два кусочка сахара. До двенадцати ему предстоит считать деньги в банке. Через его руки проходили большие суммы, целые состояния, но он не испытывал ни зависти, ни жадности. Он стал бы счастливее любого богача, если бы сумел погасить свечу одним своим взглядом.

Он проглотил кофе, который отдавал железом, и спустился по черной лестнице. Ею пользовались только горничные да студентки. У него становилось тепло на душе, когда он слышал, как они смеются и что-то напевают. Иногда одна из них просила у него прикурить. Сам он не курил, но в кармане у него всегда лежал коробок спичек. Пока он спускался с седьмого этажа и выходил на улицу, ему вполне хватало времени, чтобы вновь стать господином Полем Андузом, кассиром Национального кредитного банка.

Он направился к метро. По мере того как он приближался к банку, Ашрам удалялся, и это всегда его беспокоило. Почему ему не удавалось в течение всего дня оставаться братом Полем? Он прочитал множество книг, посвященных мистикам. Они тоже занимались тяжелым трудом, но только они не давали себя подавлять. Они просто умели замыкаться в себе. Правда, если бы им пришлось лихорадочно пересчитывать пачки банкнотов, то они как миленькие вынуждены были бы спуститься на землю! И все же следует попробовать выкроить время для медитации. Он втиснулся в вагон между полицейским и гигантским негром, насквозь пропахшим одеколоном, и думал: «Они все спят. Они не подозревают, что над каждым из них витает Дух. Но мой разум скоро проснется… и благодаря Учителю я узнал высшие истины». Огромная толпа людей вынесла его на улицу. Радостное чувство не погасло. Оно теплилось, словно огонек под пеплом.

— Вы отлично выглядите, — сказала ему Алиса, машинистка из юридического отдела. — Выиграли на скачках?

— Вы совершенно правы, — сказал Андуз. — Я выиграл на скачках.

— Везет же некоторым!

Она не верила ни единому его слову. Все в банке знали, что Андуз вел скромную холостяцкую жизнь. Никаких скачек. Иногда, редко, кино. И то еще его нужно долго уговаривать: «Мсье Поль, право же, этот фильм стоит посмотреть». Когда он попал в аварию, которая чуть было не стоила ему жизни — два его спутника погибли, — то несколько дней банк лихорадило. Самые злые языки ворчали: «Погибают лишь отцы семейств!» Его начальник не удержался и спросил:

— Но как, черт возьми, вы очутились около Реймса?

— Хотел повидать друзей. Разве это запрещено?

— Разумеется, нет. Ваша малолитражка, должно быть, совсем разбита?

— Ее место на свалке.

— Разве вы не пристегнули ремни безопасности?

— У меня же очень старая машина. Их там просто нет.

— Собираетесь купить новую?

— На те деньги, что я зарабатываю…

Начальник счел за благо не настаивать. С Андузом было нелегко разговаривать. Замкнутый. Недоверчивый. Но все вдруг заинтересовались им. Двое погибших! К тому же оба американцы! Пожилая мадам Ансель из отдела ценных бумаг без зазрения совести начала свое расследование:

— Как это произошло?

Андуз сухо объяснил, что авария произошла не по его вине. Машина, которая шла впереди, потеряла управление. Непроизвольный резкий поворот, чтобы избежать столкновения. Малолитражка Андуза заскользила на свекольной ботве, рассыпанной по дороге, и врезалась на полном ходу в мачту высоковольтной линии.

— Все очень просто, — заключил Андуз.

Снисхождения окружающих ему ждать не приходилось.

Заместитель директора сказал:

— Он совершенно измотан.

Но все вынуждены были признать, что Андуз — примерный служащий. Никаких ошибок. Никаких жалоб. А Сюзанна Маркантье из бухгалтерского отдела подвела черту под всей этой историей:

— Если окажется, что он ведет двойную жизнь, меня это не удивит!

Она и не догадывалась, что попала в самую точку. Андуз вошел в свою клетушку, снял пиджак, и день начался. Сидя за решеткой, он часто представлял себя пойманным зверем. Мелькали лица — одно, другое, третье. Кончиками пальцев ему протягивали банкноты, как будто предлагали орешки арахиса. Он складывал их в пачки, а затем пересчитывал деньги со свойственной ему виртуозностью. Как только он чувствовал небольшую усталость, а это случалось крайне редко, он откладывал все в сторону, тер глаза и думал: «Я — другой!» Эту фразу он вычитал в поэтическом сборнике. Каком? Он и не помнил, но эта мысль ему понравилась. Она несла умиротворение и оказывала на него такое же действие, как влажное полотенце, приложенное ко лбу.

В полдень он отправился в столовую, где у него было постоянное место в глубине зала, возле телефона. Здесь он позволял себе немного расслабиться. Как правило, он читал частные объявления в газете, которую складывал вчетверо и приставлял к графину. Он как бы подглядывал в замочную скважину. Он любил расшифровывать загадочные формулировки, в которых, казалось, содержалось столько секретов: «Одинокая женщина, 45 лет, мат. необеспеченная, но миловидная, ищет скромн. обеспеченного мужч. с целью замужества…», «В связи с переменой места жительства продаю колл, редких марок. Цена договорная…», «Студент переводит на англ. и немецк.»… Часто незнакомые ему служащие звонили по телефону, и тогда он ловил обрывки разговоров: «И я ему сказала: лишь дураки так поступают…», «Нет, только не сегодня вечером… Ты знаешь, есть дни, когда женщины предпочитают оставаться дома…», «Конечно, я тебя люблю, дорогой. Ты глупый!..».

В эти минуты он вспоминал об Ашраме, о столь возвышенных проповедях Учителя и гордился тем, что он Андуз.

Когда он в шесть часов вышел из банка, то увидел, что его ждет Леа.

— Вы?

— Да, я. Мне кажется, что вы не очень-то рады нашей встрече.

— О! Как вы можете так говорить?

Он что-то забормотал, покраснел, стал подозрительно оглядываться вокруг. Ему не хотелось бы, чтобы его увидели в обществе молодой девушки, но она со своей обычной непосредственностью взяла его под руку.

— Вы не догадываетесь, почему я пришла?.. Просто хотела поговорить с вами. Какое впечатление на вас произвел обряд крещения?

— Пойдемте отсюда.

— Хорошо. Угостите меня чем-нибудь.

Он повел ее в большое кафе, расположенное на Бульварах. Они сели в сторонке. Она умирала от любопытства.

— Вы меня так напугали, когда словно выросли из-под земли, как воскресший Лазарь. Какая режиссура!

— Официант! Два чая с молоком… Но постойте! Какая режиссура?!

— Да будет вам! Неужели вы хотите заставить меня поверить в то, что вы почувствовали себя перевоплощенным… Извините меня, Поль. Я не хотела вас обидеть. Я пытаюсь понять.

Андуз принадлежал к тем молчунам, которые сами без труда понимают любые феномены, но не способны объяснить их другим.

— Послушайте, — сказал он, — вы же можете попросить Учителя окрестить вас.

— Ни за что на свете! Это отвратительно! И потом, мне нечем платить… Положа руку на сердце, скажите, во сколько вам это обошлось?

Андуз на минутку задумался и неторопливо стал пить чай. Имел ли он право раскрыть Леа некоторые аспекты своих отношений с Учителем?

— Вам, должно быть, известно, — начал он, — что я оказываю общине немало услуг?

— Вы и бухгалтер, и кассир?

— Если хотите.

— Вот именно…

— Мы договорились.

— Жаль, что вы ничего не хотите говорить. Это не очень-то любезно.

Он избегал смотреть ей в глаза, но в зеркале, висевшем позади нее, он видел отражение ее головы с короткой стрижкой, золотую цепочку на тонкой шее. Она протянула ему мятую пачку «Голуаз».

— О! Извините. Вы же не курите.

Краешком рта она выпустила густую струю дыма. Андуз восхищался каждым ее жестом.

— Давайте все-таки вернемся к разговору о крещении, — сказала она, — пусть я вас раздражаю, но это несерьезно.

— Но тогда зачем?.. И вообще, что вы у нас делаете?

— Да я сама задаю себе этот же вопрос… Допустим, из любопытства. Букужьян — занятный тип. Вы знали, что я пишу диссертацию?

— Нет. Я не знал.

— Так вот. Я работаю вместе с профессором Кремье в лаборатории экспериментальной психологии Сорбонны. Но вы меня обманываете. Это я вам уже рассказывала.

— Уверяю вас, что нет.

— Да, конечно, в Реймсе особенно некогда болтать.

— О чем ваша диссертация?

— Это не так просто объяснить. Мой патрон — ученик профессора Рина. Он стремится доказать существование экстрасенсорного восприятия посредством математического анализа. Я выпила бы чего-нибудь покрепче. Грог вас устроит?.. Официант. Два грога!

Официант улыбнулся с заговорщицким видом. Она — белокурая, изящная, с кошачьими манерами. Непринужденность делала ее еще более очаровательной. Она пьянила Андуза, как вино.

— Предположим, — продолжила она, — что тесты проходите вы. Я беру колоду карт и выбираю наугад одну из них, не важно какую. А вы говорите мне, что это за карта, и так несколько раз. Если вам удастся угадать пять раз из десяти, значит, вы хорошо выдержали испытание. Но если вы угадаете шесть, семь раз, значит, вы просто талантливы. Естественно, я упрощаю. Представьте, что опыт повторяется десятки тысяч раз с самыми различными испытуемыми… Закон больших чисел гласит, что шансы дать правильный и неправильный ответ должны уравняться. Если преобладают правильные ответы, следовательно, экстрасенсорное восприятие существует. Не верите? Сейчас попросим принести колоду карт.

Она щелкнула пальцами, чтобы привлечь внимание официанта. Андуз схватил ее за руку.

— Нет, — сказал он. — Нет.

Он внезапно испугался. Ему не хотелось, чтобы между ними возникли дружеские чувства. Он уже ощущал, что начинает уступать. У него никогда не хватит сил… Он постарался принять вежливый и равнодушный вид.

— Так вот, значит, над чем вы работаете.

— Да. Разумеется, есть исключительные личности, поэтому когда патрон, будучи в Америке, услышал о Букужьяне, то сразу поручил мне познакомиться с ним, узнать, в чем состоит его учение и обладает ли он способностями, которые ему приписывают.

— Вы шпионите за ним? — воскликнул Андуз.

— Ну что вы! Я подошла к нему после одной из лекций и четко изложила свои намерения. Он любезно предложил мне присоединиться к его группе, провести опрос среди учеников, принять участие в упражнениях. Это захватывающее зрелище. Но испытание крещением я не выдержу… к тому же существует немало вещей, которые для меня просто неприемлемы. Скажите откровенно, а?.. Поклонение Митре вам что-нибудь дает?

Он ответил не сразу. Его била внутренняя дрожь. Как можно более твердо он сказал:

— Да. Это мне дает много.

— Что, например?

— Вам не понять.

Он попал в точку. Она принадлежала к тем особам, которые тешат себя надеждой, что все понимают. Она тут же заартачилась:

— Вы принимаете меня за идиотку! Культ солнца я изучала, как и все остальные. Его исповедовали двадцать веков назад. Но в наше время!..

Он достал бумажник и хотел уже расплатиться. Хватит слушать эту чепуху.

— Я не тороплюсь, — сказала она. — Расскажите мне о Букужьяне. Как я ни стараюсь, у меня язык не поворачивается назвать его Учителем. Вы давно с ним знакомы?

— Вот уже два года четыре месяца и три дня.

— Вы шутите!

Он сурово взглянул на нее.

— Эта встреча перевернула всю мою жизнь, — сказал он. — Я ее никогда не забуду.

— Вы тоже специально к нему приехали?

— Нет. Все произошло банально просто. Он клиент нашего банка. Он искал человека, которому мог бы доверить вести дела общины. Директор порекомендовал меня. Теперь каждый выходной я езжу в Реймс. Но об этом никому не известно.

Он снисходительно улыбнулся.

— К счастью, у этого бедолаги есть я! В его делах царит такой беспорядок! Он никогда не знает, сколько получил, сколько потратил. Недавно я решил заглянуть в книгу Упенски, «Выдержки из неизвестной доктрины». Да вы читали ее. Там вместо закладок лежали неоплаченные счета.

Андуз невольно оживился. Он походил на восхищенного послушника, взахлеб рассказывающего об отце аббате.

— Думаю, он относится ко мне по-дружески, — добавил он. — Заметьте, что он всех любит. Но, как и любой другой человек, некоторым отдает предпочтение. Вы только что упомянули о культе Митры. Если он его возродил, значит, получил знамение свыше. Он говорил мне об этом. И я ему верю. Сейчас христианство переживает свой упадок, настала новая эра. Но вы совсем не похожи на верующую.

Она раздавила сигарету в пепельнице и пригубила грог.

— Я верю фактам, — сказала она. — То, что он телепат, — это факт. Он воскресил в моей памяти события, о которых я совершенно забыла.

— Вы лжете!

Удивленная, она подняла глаза. Лицо Андуза залилось краской, как если бы он поперхнулся.

— Вы лжете, — повторил он.

— Вы не верите, что он телепат?

Потрясенный, он напрасно старался прийти в себя. Он залпом осушил рюмку, и грог обжег ему горло.

— Я обязательно это проверю, — сказал он. — Не вам…

Ему не хватало слов, чтобы выразить свое возмущение и страх.

— Извините меня, — продолжил он. — Я один из самых старых его учеников и всегда считал, что хорошо знаю Учителя. Почему же он утаил от меня, что наделен этим даром?

— Какой вы странный, — сказала она, открывая сумочку и доставая пудру. — Вы хуже подозрительной любовницы. Он понял, что меня интересует, и хотел меня удержать, пробудив мое любопытство.

— Что же он вам рассказал?

Она быстро провела пуховкой по лицу, посмотрела в зеркальце.

— Ба! Пожалуй, я не стану делать из этого секрета. Речь идет о Робере.

— Кто такой Робер?

— Вы невыносимы! Мужчина, который меня бросил.

— Вы были помолвлены, — сказал Андуз с болью в сердце.

— Вы говорите как моя бабушка!.. Букужьян мне много что рассказал… что и побудило меня присоединиться к вашей группе.

— Это ужасно, — прошептал Андуз.

— Как мило!

— Нет… Я говорю «ужасно», поскольку думаю, что если он способен угадывать…

Она слегка подкрасила губы, скривив рот.

— Полагаю, что уж вам-то от него скрывать нечего?

Она закрыла сумочку и подвела итог:

— Мне совсем не нравится, что он корчит из себя кудесника. Он просто пускает пыль в глаза. Сколько же сейчас расплодилось верховных жрецов, выходцев из Индии или Калифорнии, живущих припеваючи за счет доверчивых простофиль! Знаем мы их!

— Я запрещаю вам…

— Вы ребенок, Поль! Между нами говоря, на какие средства он живет?

— Он беден.

— Оставьте! Эти знаменитые крещения… вы знаете, во сколько они обходятся? Да, само собой разумеется, знаете, потому что вы ведаете деньгами… Две тысячи франков! Я навела справки… А пансион членов общины?.. Двести франков в день. Цена номера в роскошном отеле, и это за то, что тебе подают чечевичную похлебку и предоставляют место в камере, где стоит железная кровать! Согласитесь, что он не остается внакладе. Я уже молчу о пожертвованиях. Предполагаю, что они сыплются как из рога изобилия.

— Замолчите.

— Повторяю, Поль, я не хочу делать вам больно. Но не моя вина, что существуют два Букужьяна: мой Букужьян — просто-напросто медиум, каких наука знает немало, а ваш — выступающий в роли эдакого Оробиндо и Гурджиеффа[156]

Андуз больше ее не слушал. Он побледнел, на лбу забилась тоненькая жилка. Глупая! Разве она не понимает, что сама себе выносит смертный приговор? Она почувствовала смятение своего спутника.

— Вам плохо? — спросила она. — Да, кстати, как вы себя чувствуете после той аварии?

Андуз взял кусочек сахару и надкусил его.

— Еще немного побаливает плечо, — сказал он.

— Вы все уладили со страховкой?

— О! Нет! Каждую неделю получаю какую-нибудь бумажку.

— Вы счастливо отделались. И все из-за какого-то кота! Блезо затормозил столь резко, что меня бросило на спину Фильдара, сидевшего впереди. Ведь вы же ехали за нами почти вплотную. Я…

— Не совсем так, — отрезал Андуз. — Если бы у меня была новая машина, я смог бы затормозить вовремя. Но для моей бедной старушки нагрузка оказалась не под силу. Вот я вас и зацепил.

— Есть новости от Ноланов?

— Да. Вдова Че намеревается приехать, но ей надо уладить формальности. День ее прибытия неизвестен.

Андуз колебался. Возможно, настал момент расспросить ее. Вдруг она так ничего и не заметила… бедняга не подозревает, что сейчас поставит на карту собственную жизнь.

— Забавно, — сказал он дрожащим голосом, — но я вижу сцену аварии, как будто мне прокручивают кадры кинохроники. Но есть детали, которые совсем не запечатлелись в моей памяти… Я отчетливо помню, что ваш «рено» остановился довольно далеко, у рощицы слева. Зато совершенно не припомню, как вы подбежали ко мне. Я вижу, как Ван ден Брук помог мне встать…

— Да. За ним шел Фильдар. Я же еле передвигалась. На лбу образовалась шишка.

— И затем?

— Ну как вам сказать, кажется, что… Ах! Боюсь, от меня будет мало проку. У меня кружилась голова… Два тела лежали в траве.

— Постарайтесь вспомнить!

Леа посмотрела нанастенные часы.

— Черт! Вы знаете, который час?.. Половина восьмого. А мне предстоит разложить кучу карточек!

Она встала, разгладила платье и взбила волосы.

— До скорого, — сказала она. — И не злитесь. Мне нравится подтрунивать над людьми.

Она выскользнула у него из рук в самый последний момент. Он видел, как она удалялась, изящно огибая столы. Очаровательное создание! Но возможно, она погубит Ашрам, если ему не хватит мужества идти до конца.


Андуз обнаружил в почтовом ящике новое уведомление страховой компании. Он раздраженно прочитал его. Если бы он знал, что авария настолько отравит ему жизнь, то предпочел бы погибнуть вместе с теми двумя пассажирами. На этот раз у него просили уточнить схему. Предыдущая им казалась недостаточно ясной. Он скомкал уведомление и хотел уже выбросить его. Чего они добиваются? Разве он не представил им все необходимые сведения, не говоря уже об отчете полиции? Не хотят платить, пусть так и скажут.

Он снял костюм, не переставая ругаться про себя, надел халат и вытянулся на кровати, скрестив руки на затылке. Значит, Учитель способен читать чужие мысли! Но тогда зачем прилагать столько усилий? Положение безвыходно. Продолжать, несмотря ни на что? Чтобы тебя разоблачили, подвергли презрению и выгнали? Отказаться? Чтобы кредиторы добились ареста на имущество и растащили Ашрам на части?

«В конце концов, — подумал Андуз, — я поклялся действовать на благо общины. Если Учитель так непредусмотрителен — в этом нет моей вины. Или, скорее, это означает, что он всецело полагается на меня. А раз он всецело полагается на меня, значит, он мне слепо верит. Слепо! То есть не пытается меня разгадать. Если он захотел удивить Леа, то это вполне в его духе. Он с ней кокетничает, чтобы покорить ее. А вот я — другое дело. Он уверен, что всецело может на меня положиться, и ему не надо меня проверять, прощупывать. Он пользуется мной, словно орудием. Заметил ли он, как я беспокоюсь за будущее Ашрама? Разумеется, нет. В таком случае, если я уничтожу тех, кто встал на пути Учителя, конечно при условии, что буду действовать терпеливо, спокойно, не выказывая ненависти, он тем более ни о чем не догадается… Выбора у меня нет. Но вот вопрос: насколько я владею собой?.. Давайте расставим все по своим местам. Речь вовсе не идет об убийстве. Это было бы выше моих сил. Я должен всего лишь устранить, ликвидировать их, не забывая ни на минуту, что смерть есть не что иное, как метаморфоза. Доктрина Учителя поможет преуспеть в этом. Если бы мы жили только единожды, разумеется, я не имел бы права поступать подобным образом. Но возьмем, например, Ван ден Брука. Этот человек взял от жизни все, что она может предложить. Он целое состояние истратил на путешествия, праздники, разные пустяки. Дело дошло до того, что семья Ван ден Брука лишила его права самолично распоряжаться деньгами. Она не выделяет ему денег на оплату пансиона, отдавая их Учителю, который, по сути, такой же транжира, как и Ван ден Брук. В результате этой рентой распоряжаюсь я. Ван ден Бруку шестьдесят восемь лет. Он никому не приносит пользы. Уйдя из жизни, он обретет блаженство. Где-то в другом месте он перевоплотится. И вновь станет прежним: молодым, сильным. В чем же моя вина? В чем же меня можно упрекнуть? Ах! Если бы я заставлял его понапрасну страдать, то да, конечно, я был бы виноват. Но если я найду средство, как ему спокойно перейти…»

Андуз встал, настроил радиоприемник на музыкальную волну. Передавали концерт Вивальди. Он отрегулировал звук и снова лег. Под музыку легче думать. Он восстановил ход своих мыслей. Прежде всего нельзя доставлять страданий. Затем — нельзя попасться. И это вовсе не трусость. Он охотно пожертвовал бы собой ради Учителя. В некотором роде, исполнив то, что он замыслил, он тем самым приносил в жертву свою духовную судьбу, ведь посмертная жизнь преступников всегда ужасна. Но безопасность Ашрама зависит от его собственной участи. Следовательно, нужно придумать хитроумный способ. Безболезненный и хитроумный. И кроме того, легковыполнимый, потому что время поджимает. «Я слишком многого требую, — подумал он. — И потом, у меня кишка тонка!»

В конце концов он устроил себе настоящий суд совести. С горечью он сознавал, что ни в чем не преуспел. В детстве он ничем не отличался от других. Учился кое-как. Ему уже тридцать пять лет, а у него так и не появилось никаких стремлений. Впереди бесперспективное будущее. И теперь он возомнил, что ему удастся совершить нечто особенное, что заставило бы вздрогнуть даже самые закаленные сердца. Но… но… он должен был признать, что за всеми доводами, угрызениями совести, сомнениями скрывалось наваждение. Оно возникло из глубины души. Нет, оно не походило ни на желание, ни на настроение. То было совершенно необъяснимое чувство, неуловимое, словно запах, который преследует тебя по пятам. По сути, ему хотелось бы, чтобы жизнь угасла от одного его взгляда, так, как он пытался погасить свечу. Что произойдет потом… последствия… он предпочитал не думать о них…

Вслед за концертом Вивальди зазвучала симфония Моцарта. Андуз не очень-то разбирался в музыке, но любил классические произведения за строгость формы. Они напоминали ему таблицы. Дебет. Кредит. Бухгалтерские расчеты, которые всегда точны. «Однако вернемся к нашей проблеме. Если я возьму в руки оружие, то мне крышка. Тотчас прибежит полиция. Этого нужно избежать любой ценой. Я могу расколоться. Остается несчастный случай. До чего глупо! Два человека погибли, хотя я и пытался избежать худшего, отчаянно вцепившись в руль. А теперь ума не приложу, как подстроить несчастный случай!..» Андуз с завистью подумал о курильщиках, которые всегда находили наилучшее решение, затягиваясь сигаретой. Но в свое время, когда Андузу было тринадцать лет, его мама, найдя в его кармане пачку сигарет «Кэмел», закатила ему такую сцену, что он больше к сигаретам не прикасался. И все же сигарета помогла бы.

Есть ему не хотелось, и он решил выпить чашку чая. Уведомление из страховой компании лежало на столе. Он перечитал его, пока заваривал чай, обдумывал ответ. Авария! Навязчивая идея — авария! Он вытащил из папки бланк заявления пострадавшего и принялся его заполнять: Поль Андуз, VI округ, улица Аббата Грегуара, 21. Марка машины — «ситроен». Регистрационный номер — 1189 FV 75. Номер водительских прав… Он не помнил его наизусть, порылся в бумажнике. Решительно они ничем не побрезгуют, лишь бы оттянуть момент оплаты.

Личности погибших: Патрик Нолан, родился в Сан-Франциско 6 июня 1929 г. Стоит уточнять, что он ходил, опираясь на костыль? О! С какой стати!.. Че Нолан, родился в Сан-Франциско 3 января 1931 г. Они, несомненно, поймут, что речь идет о двух братьях.

Андуз положил ложку заварки в чайник и снова принялся писать. Места, на которых сидели погибшие: Патрик — спереди, справа; Че — сзади, также справа. Обстоятельства автомобильной катастрофы. Они предельно ясны. Он несколько раз их объяснял жандармам, эксперту. Впереди ехал «Рено-16». Машину вел Блезо. Блезо, Ван ден Брук, Фильдар и Леа возвращались из Парижа. Это происходило 22 сентября, в субботу. Они присутствовали на лекции Учителя. Андуз же вез в Ашрам братьев, за которыми заехал в гостиницу… Нужно ли вдаваться в подробности? Говорить, что Патрик решил поселиться в Ашраме, уточнять, что он получил серьезное ранение левой ноги во время войны во Вьетнаме?

«Нужно, — решил Андуз. — Раз они считают, что недостаточно осведомлены, значит, нужно предоставить им максимум информации. И даже лучше, если они поймут, что я посмеиваюсь над ними». И он подробно объяснил, что дорожное полотно было мокрым и скользким, что «Рено-16» ехал медленно и что он решил пойти на обгон. Но в этот момент Блезо резко затормозил. Застигнутый врасплох, он тоже резко нажал на тормоза. «Ситроен» вильнул, слегка врезался в другую машину, помяв правое заднее крыло; затем его вынесло на правую сторону дороги, и здесь он врезался в мачту высоковольтной линии.

Он взял большой лист бумаги, предельно точно указал расположение машин до аварии, потом в момент столкновения и пунктиром обозначил путь «ситроена», когда его вынесло на встречную полосу. Наконец крестиками он пометил место, куда выбросило его пассажиров. Он же очутился лежащим плашмя в луже. Его слегка контузило. Ему неслыханно повезло! Причем даже дважды, поскольку он сохранил присутствие духа, что позволило сделать необходимое… Он на секунду задумался. Может, в конце концов, было бы лучше, если бы он потерял сознание!

Он вспомнил, что чайник, вероятно, уже давно кипит, и побежал выключить газ. Три куска сахару, нет, четыре, ведь чай, наверное, получился очень крепким. Он поставил под заявлением подпись, положил его в конверт, тщательно написал адрес. Он все проделывал машинально, словно школьник. Он даже не забыл о промокашке. Вдова Че много не получит. Несколько миллионов старыми франками, по курсу доллара… не больше. Если же она попытается подать в суд, то ей откажут в иске, потому что «ситроен» хоть и был старым, но вполне исправным. Он как водитель не совершил ни единой ошибки. Его могли упрекнуть лишь в том, что он не покинул свой ряд, но он уже пояснял жандармам, что с его малолитражкой нужно обращаться иначе, чем со скоростным автомобилем. При обгоне сначала следует до конца утопить педаль газа и приблизиться почти вплотную к впереди идущей машине. Нет. Страховой компании придется платить. А вдову Че подстерегает еще одно несчастье: она не сможет даже получить страховку за деверя, потому что Патрик завещал свое состояние Учителю…

И тут в его памяти всплыли слова Леа. Он сделал еще несколько глотков. Наверное, ему предстоит бессонная ночь. Чай был отвратительным. Она полагала, как и многие другие, что Учитель богат. Но уж он-то точно знал, что это не так. Прежде всего, Учитель дорого заплатил за замок и подсобные помещения. Ему пришлось влезть в долги. Затем он затеял грандиозное строительство. В глубине парка он решил возвести нечто вроде гостиницы для гостей. И потом… потом… расходы все возрастали. Иногда ему взбредало на ум, например, закатить шикарный банкет без всякого повода, просто так. Обычно пансионеры питались скудно, но время от времени вдруг устраивался праздник. Или Учитель менял машину. Он продавал «шевроле» и приобретал «линкольн». «Что такое деньги?» — спрашивал он. Безусловно, Леа имела все основания его критиковать. Но ей следовало бы понять, что Учитель уже миновал стадию аскетизма. Он относился к деньгам с презрением. Он не брал на себя никаких обязательств. Просто он хотел доказать, что лицо, посвященное в секреты культа, может то разделять мирские заботы, то уходить от них. И при этом оставаться безразличным ко всему происходящему вокруг. Вот чего Леа, жертва собственного менталитета, искаженного точными науками, никогда не сможет понять.

Он долго мыл свою чашку, поставил ее в кухонный шкаф, рядом с сахарницей… Ему необходимо опять увидеться с Леа, вновь расспросить ее, но ни в коем случае не упорствовать! Возможно, она ничего не помнит! Тогда, вероятно, он пощадит ее. Он относился к ней снисходительно, несмотря на ее неуместные замечания. Даже больше чем снисходительно… Скорее даже доброжелательно. И все же он не обращал почти никакого внимания на людей, на животных, на цветы, на все, что представляется реальным, будучи на самом деле иллюзорным. Но Леа! Она пробуждала в нем любопытство. Не только потому, что она была свидетелем аварии. Трое остальных — Блезо, Фильдар и Ван ден Брук — вызывали у него только беспокойство. Леа — другое дело. Ее отличало необыкновенное вольнодумство! Она жила, казалось, так непринужденно! Она не подозревала, что всецело в его руках, словно маленькая птичка, и достаточно сжать пальцы…

И тут он вдруг вспомнил, что не сделал упражнений. Он лег, чтобы лучше сосредоточиться, и закрыл глаза. Прежде всего ему следует научиться контролировать дыхание, вдыхать медленно, так же медленно выдыхать, затем сконцентрировать свое внимание на руке, мысленно спуститься вдоль нее, проникнуть вглубь, стать капелькой крови, которая течет по запястью и вот уже начинает биться в пальцах… в большом пальце, указательном… Но вдруг внимание рассеивается. Эта рука, держащая скомканный конверт, не принадлежит ему. Это рука Леа, маленькая, нервная… «Снова одно и то же. Мне трудно забыться… Однажды Учитель произнес какую-то фразу, которая должна мне помочь… Он сказал, что нужно уметь дать проявиться своему „я“… Что это, по сути, означает? Если я исчезну, то исчезнет и Учитель и служить станет некому. Я теряю смысл существования. Я испаряюсь, растворяюсь. Вот Леа посмеялась бы, если бы увидела меня. Ну и пусть! Все нужно начать сначала… Учитель знает, о чем говорит, когда проповедует, что познание ускользает от нас, как проточная вода. Я спускаюсь вдоль руки… проникаю вглубь… я там остаюсь… Она становится тяжелой, она покрывается мурашками… она…»

Андуз погрузился в сон.


Ван ден Брук открыл глаза. Девять часов. У него болела рука. Артроз не давал ему покоя. Он всегда испытывал странные ощущения, просыпаясь в железной кровати, расположенной в глубине большой комнаты, очень скромно обставленной. Там стоял шкаф, купленный на одной из распродаж, комод из светлого дерева, колченогий стол, под ножку которого была подложена сложенная в несколько раз бумажка. На стене висел умывальник, а вода стекала в проржавевший таз.

Он никак не мог забыть «Эрмитаж» в Монте-Карло. Молчаливый слуга подносил ему на подносе апельсиновый сок. На ковер падали лучи солнца, и достаточно было выйти из спальни, чтобы взору открылись порт и сверкающее море. Не то что здесь! Он поднялся, зевнул, подошел к окну. Он увидел хмурое небо да стаю ворон. И сразу же на его плечи навалилась усталость. Ведь ему предстоит прожить целый день. Накануне он прочел распорядок субботы, вывешенный в столовой: проповедь Букужьяна, обед, тихий час, групповые занятия и, как всегда по субботам, с 16 часов прогулка ad libitum.[157]

Он шутки ради сравнил его с тем распорядком, которого он придерживался когда-то давно: просматривал газеты, лежа в кровати, прогуливался в парке перед казино, пропускал стаканчик-другой крепкого вина, обедал в «Эрмитаже», захаживал в тир и, наконец, играл в рулетку… Не стоит больше об этом вспоминать. Впрочем, Ашрам оказался довольно сносным домом для престарелых. Пожалуй, тут вели слишком много философских бесед. Но общество было приятным. Тут обитало несколько экстравагантных женщин, подобных тем, которых он знавал в прошлом. Он не переставал удивляться: постоялицы Ашрама походили чем-то на представительниц высшего света. Он однажды даже встретил одну очень ухоженную пожилую особу. Чувствовалось, что она частенько прибегала к помощи хирургов, массажистов, косметологов. Едва взглянув на нее, он воскликнул: «Глазам не верю! Вы, конечно…» — и последовали воспоминания. «Вы помните, как в Довиле…» И старая дама вздыхала: «Мне очень симпатичен этот Букужьян! Он так поддерживает, утешает! Как я вас понимаю, мой милый друг, вы так правы, что приехали сюда!»

Увы! Если бы она знала!.. Но разве он мог объяснить, что, разорившись, он впал в мистицизм. Он даже подумывал вступить в орден цистерцианцев.[158] Но затем, поразмыслив, он предпочел последовать за Букужьяном. В религии Букужьяна не было ни догм, ни раскаяния, ни исповедей, ни унижений, причиняющих боль, но не изменяющих внутреннего мира. Ашрам распахивал свои двери перед побежденными, одинокими, покинутыми. Здесь ничего ни от кого не требовали. Всем предоставляли возможность забыться, избавиться от ностальгии. Рядом с Букужьяном, которого Ван ден Брук называл профессором, страдальцы вновь обретали уверенность, что в их душе вот-вот воцарится долгожданный покой. Например, Фильдар сложил с себя духовный сан, чтобы вступить в профсоюз. Затем он забросил профсоюзную деятельность и занялся детской преступностью. Но и это занятие ему надоело, и он начал писать книгу, где страстно рассказывал о кризисе нравственности на Западе. Так вот Фильдар говорил, что с Букужьяном можно совершить метафизическое путешествие. Он ошибался. Профессор стремился приспособить свое учение к нуждам каждого. А Ван ден Бруку нужно было прежде всего забыть прошлое. Но унылая равнина и серое небо напротив пробуждали воспоминания о солнечных днях, проведенных на площадках для гольфа или на ипподромах. И тогда он задыхался, как больной, у которого вот-вот начнется сердечный приступ.

Машинально он ощупал пижаму, ища портсигар. Он нашел его в кармане и закурил последнюю сигарету. Нужно будет попросить Андуза выплатить небольшой аванс. Ван ден Брук задумался. Неужели он уже потратил свою пенсию? Но он почти ничего не покупал. Букет цветов, чтобы немного оживить комнату: он выписал из Ниццы гвоздики. Разумеется, сигареты, шелковый платок, поскольку наступили холода. А! Очень дорогой зимний костюм. Безусловно, можно отказаться от всего, но только не от элегантности. Элегантность — это, вероятно, отчаянное проявление мужества. Андуз рассердится, примется читать нравоучения. Ведь он во всем подражает профессору. И затем, сурово сдвинув брови, выплатит.

Странный тип этот юноша. Немного похож на надзирателя! Уж слишком много он проявляет усердия. А Ван ден Брук полагал, что усердие — это неизгладимый след плохого воспитания. Одно крещение чего стоит! Безумная идея! Бухгалтер должен знать свое место. Совсем другое дело, если получить крещение захочет, например, Кастель. В конце концов, Кастель имеет на это право. Он славно повоевал и в Индокитае, и в Алжире. После высадки ОАС[159] в Алжире его посадили в тюрьму. Ашрам прекрасно подходил для этого полковника в отставке. То же самое можно сказать и о любительнице новых приключений, графине де Рошмор. Она участвовала в ралли, играла на сцене, вероятно, пробовала наркотики. «Блудница в поисках вечного спасения», — утверждал Фильдар, не страдающий милосердием. Но Андуз! Вечное спасение Андуза! Смешнее не придумаешь!

Ван ден Брук потянулся, зевнул, решил не ходить на проповедь, посвященную непротивлению. Вкус к жизни появляется тогда, когда ты начинаешь пренебрегать всеми обязанностями, когда каждое мгновение ты стремишься превратить в удовольствие. Так из пустой породы добывают крупинки драгоценных камней. Он тщательно побрился, не торопясь оделся, машинально оглядел стены, ища большое зеркало, в котором он себя критически рассматривал столько лет. Так смотрят на скаковую лошадь при взвешивании. Но в его распоряжении находилось только узенькое зеркальце над умывальником. Он пожал плечами и прикрепил гвоздику в петлицу. «Когда я умру, — подумал он, — то мне бы хотелось, чтобы меня похоронили в этом костюме. Профессор напрасно говорит, что бренные останки — ничто. Все же я предпочел бы быть хорошо одетым. Это придало бы мне уверенности, и я мог бы достойно встретиться с тем, что меня ждет после!» Он спустился в столовую.

— Опаздываете, — недовольно пробурчала мадам Вильбуа. — Все уже пообедали.

Засучив рукава, она уже мыла кафельный пол, походя скорее на домработницу, чем на вдову банкира. Хотя и не забыла надеть резиновые перчатки. Странно, но эта женщина, которую всю жизнь окружали многочисленные слуги, теперь находила явное удовольствие в том, чтобы обслуживать других. Кухня и столовая находились в полном ее подчинении. «Она хочет, — шутил Фильдар, — стать одновременно и Марфой, и Марией!»[160]

Ван ден Брук не стал настаивать. Он отправился в библиотеку, небольшую комнатку, где на стеллажах вперемежку стояли самые разные книги, подаренные гостями и учениками. Здесь можно было отыскать произведения Генона,[161] Олдоса Хаксли,[162] Раймона Абелио,[163] трактаты и проповеди Майстера Экхарта,[164] Упанишады,[165] а также бесчисленное множество научно-популярных книг, рассказывающих о тайнах пирамид, или об Атлантиде, или о домах, где водились привидения. Больше всего Ван ден Брука интересовали истории о призраках. Стоя на стремянке, он небрежно листал недавно вышедшую книгу Вильяма Томпсона, посвященную ирландским призракам, но она быстро утомила его своей монотонностью. «5 декабря 19… возвращаясь домой, доктор Дюрел заметил…» Или: «Служанку разбудили шаги, раздавшиеся на потолке…» Но как же разобраться в сложной фабуле? Букужьян утверждал, что призраки — всего-навсего «астральные коконы». Красивое словечко, но непонятное. А Ван ден Бруку так хотелось знать! С некоторого времени он часто думал о смерти. Ему только шестьдесят восемь лет, но он чувствовал, что дышит на ладан. Он был не прочь очутиться в машине Андуза в тот день, когда оба американца погибли. Мгновенная смерть. И никаких продолжительных болезней, унижающих человеческое достоинство. Если бы он заболел, то наверняка распрощался бы с Ашрамом. Его семья отправила бы его в какую-нибудь больницу, и он превратился бы в зловонного старикашку, каких пруд пруди!

Он поставил книгу на полку рядом с эссе Ромена Роллана о Вивеканде.[166] В актовом зале профессор продолжал читать свою проповедь. Ван ден Брук заглянул в приоткрытую дверь. Профессор сидел за небольшим столом, положив руки на бювар, где лежали его конспекты. Но ими он никогда не пользовался. Ван ден Брук бесшумно вошел в кабинет Андуза. Но Андуза там не оказалось. Удивительно! Обычно он приходил к девяти часам. Ван ден Брук вышел в парк. Стоял серый печальный день, но ничто не предвещало дождя. «Самое время пройтись пешком, — сказал он себе. — И само собой разумеется, вдоль Марны». Он немного поколебался, так как было прохладно, но так и не смог заставить себя надеть засаленный плащ поверх роскошного костюма. И он бодро зашагал.

Андуз медленно брел по берегу. Он приехал первым утренним поездом и не спешил в Ашрам. Отступать некуда. Ему по-прежнему угрожала опасность. Она даже возрастала по мере того, как приближался момент, когда вдова Че Нолана решит отправиться в дорогу. И если внимательно разобраться, то все четверо свидетелей происшествия одинаково опасны. Бесполезно думать: «Я начну с этого или с того!» Бесполезно говорить: «Последней я убью Леа». И это при том, что из четверых Леа самая болтливая. Нет. Чувства в сторону. Но разве можно предпринять что-либо в Ашраме? Там слишком много людей. К тому же немало приезжих из Парижа. Преподаватели, студенты, одинокие женщины, не знающие, куда деваться от скуки в воскресенье. Любопытные, фанатики, бунтовщики, снобы шатались повсюду, разве что не спускались в подвал, который тщательно запирали. Так что же из этого следует?

Если бы он обладал силой полковника Кастеля, если бы, как он, занимался боевыми искусствами, то вопрос отпал бы сам собой. Достаточно одного из четверых куда-нибудь завлечь, и в мгновение ока все сделано. Смертельный прием, и свидетель замолк навсегда. Но полиция возьмет Ашрам под наблюдение, а Учителю, возможно, придется уехать в Германию. Такое намерение он уже высказывал. Эта мысль часто мучила Андуза. Что же с ним тогда станет?..

Он шел, опустив голову, ударяя ногой по кучкам сухих листьев, как в далеком детстве, когда он вместе с матерью гулял в Люксембургском саду. Спокойная серая река, словно водяная дорога, обсаженная перевернутыми деревьями, скрывалась за туманным горизонтом. И там, вдали, ее очертания едва просматривались, и только стаи ворон летали над полями. Ван ден Брук заметил Андуза издали и ускорил шаг. Андуз очень редко прогуливался здесь. Тем более не следовало упускать такую возможность. Ведь во время приятной беседы гораздо легче решить денежный вопрос. Ван ден Брук дружелюбно взмахнул рукой.

— Вы хорошо выглядите, — бросил он.

— Здравствуйте, — сказал Андуз. — Как видите, решил подышать свежим воздухом. Всю неделю торчу в Париже.

— Позволите пройтись с вами?

— Разумеется.

Андуз беспокойно посмотрел вокруг и обошел своего спутника справа.

— Принесло ли вам крещение долгожданное удовлетворение? — любезно спросил Ван ден Брук.

— В общем-то, да. Но сейчас у меня столько забот.

— А! Но не из-за Ашрама?

— Как раз из-за него.

Андуз обернулся. На берегу ни души.

— Эта авария доставила мне столько хлопот, — продолжил он. — Вы даже не представляете, с какими трудностями мне пришлось столкнуться. Никто не верит мне на слово!

— Я знаю. Я сам десять лет назад сбил велосипедиста в Экс-ан-Провансе. Он неожиданно выскочил на меня. Свидетели твердо стояли на своем.

— О! Свидетели, — со злостью сказал Андуз. — Возьмем наш случай. Вы же находились совсем рядом, как и остальные. Так вот, ваши свидетельские показания расходятся с показаниями Блезо и Фильдара. А малышка Фонтана утверждает, что не помнит, как все случилось.

— Постойте! — запротестовал Ван ден Брук. — Эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Я смог бы уточнить все детали… Пожалуйста! Я уверен, что перед самой смертью Патрик Нолан еще пытался что-то сказать. Я отчетливо видел, как дрожали его большие усы…

Вдруг он почувствовал сильный удар и потерял равновесие. Левая нога увязла в мягкой земле у кромки берега. Он упал на колени, попытался встать, поскользнулся и, подняв фонтан брызг, опрокинулся навзничь. Его тут же подхватило быстрое течение. Он увидел Андуза, стоявшего наверху, открыл рот, чтобы позвать на помощь, но у него перехватило дыхание. «Что произошло?.. Ко мне!..» Его тело закоченело, и его потянуло вниз. Он скоро умрет. Он попытался двигать ногами, чтобы всплыть. Вода проникла в нос, в рот. Он пошел ко дну. Водоворот, вызванный его падением, перестал бурлить. Две большие волны ударились о берег.

Андуз замер в ожидании. И это конец, так скоро?.. Неужели так легко? Он дрожал с головы до ног. В нем проснулась сила… Сила… Просто толчок, а все остальное довершила река.

Он долго вытирал руки, словно их забрызгала кровь, затем снял куртку. Его бросило в жар. Ему было еще жарче, чем в тот момент, когда бык с перерезанным горлом рухнул над его головой.

Старший инспектор Мазюрье покуривал сигарету, ожидая результатов вскрытия. Он рассматривал предметы, найденные в карманах покойного: ключи, пустой золотой портсигар, золотую зажигалку, носовой платок, очки с двойным фокусом, юфтяной бумажник, где лежали выцветшие фотографии, удостоверение личности на имя Жупа Ван ден Брока… не то Брука… вода и здесь оставила свой след… и письмо. Чернила размыло, но адрес кое-как прочитывался: «замок Сен-Реми». Денег нет. На первый взгляд могло показаться странным, что в бумажнике не оказалось денег. А ведь утопленник был элегантно одет.

Мазюрье уже немало слышал о замке Сен-Реми. Сейчас им владел профессор с труднопроизносимым именем, который занимался, как ему сказали, оккультными науками. За этим могли скрываться странные религиозные обряды! Но ни разу в полицию не поступало никаких жалоб. Профессору часто наносили визиты влиятельные граждане. К тому же ему оказывали покровительство высокопоставленные особы. Так что придется действовать осторожно.

Вошел, вытирая руки, судебно-медицинский эксперт.

— А! Мазюрье, так это вы занимаетесь расследованием? Думаю, что вам не придется ломать голову. На данном этапе я исключаю версию об убийстве. На теле нет никаких подозрительных следов. Произошел несчастный случай… или самоубийство. Не угостите сигаретой? Спасибо.

Он присел на краешек стола, снял очки и протер глаза.

— Организм старикашки поизносился, — продолжил он. — Если бы он не утонул, то его ждал бы инфаркт… Желудок пустой. Немного воды в легких. От переохлаждения он потерял сознание и пошел ко дну. Классический случай.

— Сколько времени он пролежал в воде?

— Два дня… возможно, три… но никак не больше… А! Забыл сказать, что в левой туфле полно грязи.

— Благодарю, — сказал Мазюрье шутливым тоном. — Теперь картина полностью прояснилась. В последнее время пошли дожди, и уровень воды в Марне сильно поднялся. Здесь течение довольно сильное. Тело нашли у железнодорожного моста. Зная, что тело находилось в реке по крайней мере два дня, мы найдем место, где случилась трагедия, элементарно, доктор.

Они улыбнулись друг другу, и эксперт встал.

— Я представлю отчет… Так, сегодня вторник… скажем, к завтрашнему вечеру. Идет?

— Превосходно.

— Много работы?

— Э-э… Ну так, текучка, в общем, терпимо.

— Счастливый человек! Чего обо мне не скажешь. Вы уже ознакомились с вещичками нашего подопечного?

— Да. Предполагаю, что он жил в замке Сен-Реми.

— Смотри-ка! У этого колдуна.

— Вы с ним знакомы?

— Нет, только не я. Моя дочь с подругой как-то раз туда ходила.

— Он что, немного того?

— Отнюдь. Я думаю даже, что он весьма незаурядная личность. Он пытается воскресить какой-то древний культ. Забыл, как он называется. Молодежь к нему валом валит!

— Молодежь и люди постарше… Судя по тому, что удалось расшифровать на удостоверении личности утопленника, он родился в тысяча девятьсот шестом или тысяча девятьсот восьмом году… Так как же зовут вашего колдуна?

— Букужьян.

— Придется хорошенько все продумать! Для начала нанесу ему визит.

— Желаю удачи.

Они обменялись рукопожатиями, и Мазюрье, положив в пакет вещи, найденные на трупе, вышел из морга. Замок Сен-Реми, окруженный большим парком и виноградником, возвышался в двух километрах от Реймса, близ дороги, ведущей в Вервен. Мазюрье прекрасно знал эту местность. До войны там изготавливали розовое шампанское, которое пользовалось неимоверным успехом. Он поехал в замок на своем «фиате». Десять часов. Времени предостаточно. Легко представить себе, что же произошло. Этот Ван ден — как там его — отправился прогуляться по берегу Марны. У него закружилась голова и — бултых! Он падает в воду. По сути, в визите к профессору нет никакой необходимости. Но раз представилась такая возможность, то почему бы не выведать кое-что. А Мазюрье обожал вынюхивать. Если даже не в интересах дела, то для самого себя. Причем с равным успехом он посещал аукцион, заглядывал к букинистам, антикварам. А когда появлялось свободное время, он наведывался в Париж. Вот уж где можно было вдоволь порыскать! Он коллекционировал — но тайно, не дай бог, об этом проведает высокое начальство и сочтет это увлечение сомнительным — иллюстрированные журналы для детей моложе четырнадцати лет — «Эпатан», «Бон пуен», «Интрепид»… Он собрал почти все номера. А также «Буффало Билл», «Ник Картер». В Париже он встречался с другими коллекционерами. Эти славные маньяки первыми же и смеялись над собственными слабостями. Он не причинял никому беспокойства, поскольку жил один. Иногда он спрашивал себя: почему он испытывает необъяснимое влечение к иллюстрированным журналам? Из какого далекого детства оно пришло… И поскольку Букужьян, возможно, напоминал ему некоторых героев мультипликационных фильмов, то он сгорал от нетерпения увидеть его, поговорить с ним. Он уже представлял себе его с тюрбаном на голове.

К замку вела широкая аллея. Хотя это строение походило не столько на замок, сколько на то, что раньше называли особняком. Нет ни башенок, ни причудливой крыши, просто квадратное, богато отделанное здание, над которым возвышался громоотвод. В парке работали мужчины и женщины. Мазюрье сразу понял, что они не имеют никакого отношения к садоводству. Так просто любят покопаться в земле! Он поставил свой «фиат» за длинной американской машиной и поднялся на крыльцо. Никто не обратил на него внимания. Ему встретился старик с орденом на груди, о чем-то сам с собою разговаривающий, и девушка, несшая простыни. Он прошел через холл, постучал в дверь. Никакого ответа. Он толкнул дверь и вошел в своего рода приемную, напоминавшую ему приемную лицея. Длинный стол. Стулья расставлены по периметру комнаты, на стенах висят фотографии большого формата. Он подошел ближе.

Странная картинная галерея. Мужские и женские лица анфас, в профиль, в основном молодые люди. Она походила на сборник фотографий рекламного агента, работающего в сфере кино или театра. Все подаренные фотографии были сделаны лет двадцать тому назад. Часто встречались посвящения: «Глубокоуважаемому Учителю…», «Моему спасителю» — и даже надписи, напоминавшие о посвящении: «На память о моем обращении в веру…», «В честь неожиданного спасения…».

Инспектор вдруг понял. Фотографии присылали благодетели Букужьяна, по крайней мере самые влиятельные из них. Англосаксы со светлыми глазами, жители Востока с черными нежными глазами. Бодрые, худощавые, суровые, страдальческие, улыбающиеся лица…

«Церковь! — подумал Мазюрье. — Это церковь!»

Он вышел на цыпочках и обратился к женщине, которая держала в руках швабру и тряпку.

— Мне хотелось бы увидеться с мсье Букужьяном.

— Учитель сейчас в своем кабинете, второй этаж, первая дверь направо.

В эту минуту Мазюрье услышал, как кто-то стал ритмично хлопать в ладоши. Где-то танцевали. Не переставая удивляться, он поднимался по лестнице, пахнущей воском, равно как и приемная, и постучал в массивную дверь.

— Войдите!

Толстый лысый человек, медленно печатавший на машинке двумя пальцами, и оказался Букужьяном. Он так и не обернулся, и инспектор быстро осмотрел комнату. Кругом царил лирический беспорядок. Везде валялись книги, папки, из которых высыпались бумаги, скоросшиватели. Стулья завалены кипами газет. Полки из светлого дерева прогибались под тяжестью журналов. Книги также лежали и на полу, и на батареях, и на подоконниках. Они штурмовали письменный стол. Они поддерживали телефон, вот-вот готовый свалиться с груды отпечатанных страниц. С какой радостью Мазюрье порылся бы здесь! Мимоходом инспектор прочитал несколько заголовков: «Катары… Филокалия»…[167] Он начинал понимать сущность Букужьяна.

Учитель взглянул на Мазюрье.

— Прошу прощения, — сказал он. — Садитесь… О! Извините!.. Я немного занят.

Он поднялся и обогнул стол с такой живостью, что инспектор изумился. Букужьян схватил стул, хорошенько тряхнул его, словно хотел прогнать кота. Со стула беспорядочно посыпались книги.

— Кто направил вас? — продолжил он.

Интересно! Значит, к нему приходят только по рекомендации!

— Старший инспектор Мазюрье. Мы нашли тело некоего Ван ден Брока…

— Брука… Что произошло?

— Он утонул.

— Понимаю, — задумчиво сказал Букужьян.

— Он жил здесь?

— Да… В Ашраме живет около двадцати гостей.

— В Ашраме?

— Вы разве не знаете?.. Конечно, в полиции… Речь идет об эзотерической общине…

— Нечто вроде монастыря?

— Как вам угодно. Но мое учение носит скорее философский, нежели религиозный характер. Разумеется, мы сами организуем похороны. Надо соблюдать ритуал, помогающий усопшему должным образом устроиться в своей новой жизни.

— По вашему мнению, он мог покончить с собой?

— Нет. Духовно он оставался еще ребенком. А самоубийство…

Букужьян на секунду задумался.

— В данный момент мы подвергаемся воздействию, которое меня беспокоит, — сказал он. — На днях два американца, приехавшие сюда, разбились на машине… Мы недостаточно молимся, если говорить упрощенно.

— Авария произошла близ Реймса?

— Да. Приблизительно в десяти километрах.

Мазюрье запомнил эти сведения.

— А вы не нашли странным, что этот Ван ден Брук пропал? — спросил он.

— В Ашраме каждый свободен в своих действиях. Я не устанавливаю ни за кем слежки. Если наш друг захотел отлучиться на несколько дней, то он имел на это полное право. И если он захотел покончить с собой, как вы говорите, следовательно, и на это имел полное право.

— И вы бы не стали ему мешать?

— А что такое смерть? — спросил Учитель.

— Он занимал здесь комнату?

— Да. На третьем этаже.

— Я могу ее осмотреть?

— Ну конечно. Я буду даже рад показать вам Ашрам, потому что люди думают бог весть что, как только заходит речь о нашем доме.

Его ровный, приятный голос напоминал голос священника, который уже ничему не удивляется.

— Здесь рядом наш секретариат. Позвольте… Я пойду впереди.

Он открыл дверь. Инспектор остановился на пороге. Комната выглядела уютно и чисто и походила на кабинет управляющего делами. Металлическая мебель. Металлическая картотека. Настольная лампа в форме голубого шара. Телефон. Учитель улыбнулся.

— Здесь все расставлено по своим местам. Не то что у меня. Наш друг Андуз привык к порядку. Этот юноша приезжает сюда по выходным. Он занимается материальными проблемами, улаживает все формальности.

— У Ван ден Брука есть семья?

— Да. Его сестра живет в Роттердаме. Занимается крупными импортно-экспортными операциями… Далее расположены жилые комнаты. Поскольку они оказались слишком большими, я разделил их надвое. Это позволяет приютить больше приверженцев… Ван ден Брук жил в комнате, расположенной в самом конце коридора. Пойдемте.

Шум стих.

— Сейчас наступил час медитации для самых одаренных, — объяснил Учитель. — Вот его комната. О! Здесь все очень скромно. Но наши друзья и желают познать здесь лишения.

«Армянин? — подумал инспектор. — Русский? Скорее, выходец из Ирана. Говорит со странным акцентом. Наверняка на него заведено досье в префектуре. Во всяком случае, человек он неординарный».

Он прошелся по комнате.

— Кровать не убрана, — заметил он. — Разве это не доказательство, что он собирался вернуться?.. И потом, обычно, прежде чем покончить с собой, человек оставляет письмо.

— У нас, — возразил Букужьян, — начинают с того, что избавляются от своих привычек.

Мазюрье открыл шкаф, пощупал висевшую одежду, осмотрел поношенную обувь, порылся в ящиках туалетного столика.

— Очень интересно. У солдата в казарме и то больше вещей. А тут нет даже ни одной книги!

— Они получают весьма полную устную информацию.

Инспектор встал перед Учителем.

— Вы могли бы мне объяснить, чему вы здесь обучаете?

— Как раз, — ответил Учитель, терпеливо улыбаясь, — это и не нуждается в объяснениях.

— Вы им читаете катехизис?

— Напротив. Верить не во что. Я только учу их жить с открытыми глазами. Того, что люди хотят познать, нет ни на небе, ни на земле, но в каждом из нас.

— Это Бог?

— Это единство.

— Допустим, — отрезал инспектор не без раздражения. — Я не способен к метафизике. Итак, по вашему мнению, это убийство?.. Несчастный случай?

Учитель поднял брови и медленно окинул бархатистым взглядом комнату.

— Это метаморфоза, — сказал он наконец. — Продолжим, если желаете.

«С таким типчиком, — подумал инспектор, — хлопот не оберешься!»

— Весь третий этаж, — продолжил Учитель, — занимают кельи. Впрочем, как и чердак. Пойдемте вниз.

Женщина, чье лицо скрывалось за голубой вуалью, почтительно поклонилась Букужьяну, скрестив руки.

— Это леди Бейкфильд, — прошептал Учитель. — Поэтесса! Ерундой занимается!

— Вы не любите поэзию? — спросил удивленно Мазюрье.

— Я не люблю наркотики!

Он проворно спустился, как молодой человек, на первый этаж и уже открывал дверь приемной.

— Знаю, знаю, — сказал Мазюрье. — Я уже заходил сюда. Предполагаю, что на стенах висят портреты ваших благодетелей?

— А! — заметил Учитель. — Угадали… Да, это наши благодетели. Ашрам в основном существует на пожертвования… А вот актовый зал… Здесь мы проводим важные собрания.

— А что означают рога?

— Они символизируют Митру.

— Кто такой Митра?

— Солнце. Жизнь. Первоначальная энергия. Вибрация, порождающая все прочие вибрации. Если вы коснетесь камертона около хрустальной рюмки, то она начнет вибрировать вслед за ним.

— В унисон, — заметил Мазюрье.

— Вы только что произнесли основополагающее слово. И я не теряю надежды увидеть вас однажды среди нас. Зал для упражнений.

Он приоткрыл дверь, и инспектор увидел, как покрытые вуалью фигуры исполняли замысловатый танец под дикую монотонную музыку, лившуюся из громкоговорителя.

— А здесь столовая… Но это неинтересно.

Букужьян топнул ногой по полу.

— Внизу подвалы, старинные подвалы, где хранили шампанское. Хотите посмотреть?

— О нет! Зачем?

— Однако они весьма примечательны. Не могу утверждать, что они тянутся на сотни километров, но это настоящая сеть широких подземных ходов. Во время последней войны там находился склад боеприпасов. Кое-какие церемонии мы проводим в подвалах, поскольку они олицетворяют низменный мир, мир хитростей и уловок, проявлений грубости, от которой каждый из нас должен избавиться. Но я вам наскучил.

— Совсем нет. Можно, я закурю?

— Пожалуйста. Вы ведь видели парк и сад. Так что туда я вас не приглашаю.

Инспектор набил трубку.

— У вас работают добровольные садовники, не очень-то разбирающиеся в садоводстве.

Букужьян от души расхохотался.

— Они в этом совершенно ничего не смыслят. Впрочем, они и не ухаживают за садом. Просто я заставляю их выполнять неприятную физическую работу, чтобы испытать их добрую волю и помочь им избавиться от старых привычек, понимаете?

— Бросить дурные привычки, — сказал Мазюрье. — Как сказано в Священном Писании.

Букужьян фамильярно похлопал инспектора по плечу:

— Ладно… ладно… Еще вопросы?

— Сколько людей живет в Ашраме?

— Обычно около двадцати, если не считать случайных гостей. Но на выходные к нам приезжает немало людей из Реймса и Парижа.

— Кончина этого Ван ден Брука, кажется, вас не очень огорчила?

— В наших обителях, — сказал мэтр, — смерть не считают печальным событием. Скорбят лишь атеисты. Но не заблуждайтесь. Мы любили нашего брата Жупа… Прошу меня извинить. Мне нужно два слова сказать Карлу.

Карл ждал около черной машины, стоящей перед крыльцом. Вероятно, шофер… Широкоплечий мужчина. Похож не на мистика, а скорее на борца. Учитель вернулся обратно.

— Это ваша машина?

— Да.

Мазюрье уже перестал чему-нибудь удивляться. Он выбил трубку о каблук и протянул руку Букужьяну.

— Что ж, благодарю вас. Мой визит к вам оказался очень полезным.

— Приходите когда угодно, — сказал Учитель. — Я всегда к вашим услугам. Уверен, что вы еще не раз нас навестите.

— Сомневаюсь. Дело мне представляется ясным. Правда, всякое бывает.

Он спустился по ступенькам, направился к машине.

— Карл! — крикнул Учитель.

И показал на «фиат».

Шофер устремился вперед, открыл дверцу перед инспектором, потом закрыл ее и на немецкий манер щелкнул каблуками.

«Оригинал? Вельможа? Ясновидец? Пройдоха? — спрашивал себя Мазюрье. — Возможно, все, вместевзятое».

Он резко тронулся с места.


Андуз готовил себе чай, когда в дверь постучали.

— Боже мой. Когда же меня наконец оставят в покое, — проворчал он. — У меня и без них забот хватает!

Он пошел открывать.

— Вы!

На пороге стояла Леа.

— Вы очень любезны, — сказала она. — Можно войти?

Но она уже стояла посреди комнаты и хотя была очень изящной, тем не менее заполнила ее всю.

— А вы неплохо устроились, знаете ли! У меня гораздо теснее.

Она посмотрела повсюду, сунула свой нос даже на кухоньку.

— Я тоже с удовольствием выпью чаю. Я так устала. Я по горло сыта статистическими отчетами.

Она обернулась к нему. Бог мой, какие белокурые волосы! А шея! Нежная, хрупкая, как у ребенка. Достаточно слегка надавить!..

— У нас происходит что-то невероятное, — продолжала она. — Поэтому я пришла. Букужьян позвонил мне около полудня. Ему не удалось отыскать вас в банке… Умер Ван ден Брук.

— Умер? — с наигранным недоверием спросил Андуз.

— Да… По-видимому, он упал в Марну во время прогулки. Такова версия полиции…

— А! Поскольку полиция…

Он сел и машинально забарабанил пальцами по столу.

— Полиция ведет расследование?

— Ну и ну! Да вы как с луны свалились, мой бедный друг!.. О! Чай!

Она побежала к плите.

— Да, — пробормотал он, — я понимаю, что расследованием занимается полиция, но только когда речь не идет о несчастном случае. Несчастные случаи находятся в компетенции жандармерии… Что вам, собственно, сказал Учитель?

Она вернулась, неся две чашки, и села рядом с ним.

— Он сказал мне, чтобы я вас поставила в известность. Всем займется сестра Ван ден Брука. Она хочет увезти тело в Роттердам.

— Но… Что он думает по поводу смерти?

— Ничего. Что вы хотите, чтобы он думал? Если все происходит не на глазах…

— И что из этого? Он же имеет представление о том, как утонул Ван ден Брук?

— Как он может иметь представление?.. Разумеется, произведено вскрытие. Полицейский инспектор посетил Ашрам… И все.

— Странно!

— Да нет, Поль. Это вы какой-то странный. Я вижу, что вы потрясены. Хотя вы не поддерживали с Ван ден Бруком близких отношений.

— Почему Учитель попросил вас поставить меня в известность?

— Как почему? Вы же его секретарь!

Он постепенно успокаивался, но сердце еще продолжало громко стучать. Она попробовала чай.

— Кусочек лимона не испортил бы его, — сказала она. — Но у вас нет лимона… В общем, у вас ничего нет… Вы живете здесь словно сыч.

Она рассмеялась.

— Вы даже моргать стали как он… Мой бедный Поль, я вас раздражаю. А что это такое?

На столе она увидела отчет об аварии, предназначенный для страховой компании. Она взяла лист бумаги, посмотрела на план, прочитала несколько строк.

— О! Понимаю.

— Мне следовало бы уже давно его представить, — объяснил он. — Но я несколько раз переписывал.

— Что означают эти крестики?

— Расположение тел… Вы помните?

Вновь учащенно забилось сердце. Так бьется пойманная рыба.

— Нет. Не помню. Я знаю, что видела ноги… одно тело с одной стороны, другое — с другой… Это кошмар… Я так и не подошла поближе…

— Этот крестик — Че Нолан… а этот — Патрик… Нет, подождите… Возможно, наоборот…

Он делал вид, что колеблется, хотел заставить Леа заговорить. Может, она скажет: «Тот, с усами, вроде бы шевелился». В таком случае… Он посмотрел на шею девушки. В таком случае…

— Спросите других, — сказала она. — Они-то не боялись смотреть. Они должны помнить… Я ничего не видела. Когда я приблизилась, они уже скончались…

Казалось, ее вдруг озарила некая мысль.

— А вот Ван ден Брук не может дать показания.

Андуз заставил себя отпить немного чаю. Во рту пересохло.

— Хорошо! — воскликнула Леа. — Поговорим о чем-нибудь другом… Вы всегда такой мрачный? А сколько вам лет?

— Тридцать пять.

— И вы влачите жизнь старика. Если бы я не пришла… Ну… сознайтесь… Вы бы съели яйцо или даже не стали бы ужинать, предпочитая бить баклуши, другого слова я не нахожу.

Она грациозно встала, открыла холодильник и присела на корточки, едва качнув бедрами, как это умеют делать только женщины.

— Так и думала… завалявшийся кусок колбасы, очевидно, уже прогоркшее масло… банан, которым пренебрег бы даже бродяга… До чего же странный! И вы намеревались провести весь вечер в полном одиночестве, наедине с бог весть какими мыслями!.. Вам нужно развеяться, Поль… Может, поужинаем где-нибудь вместе?

Она покачалась на каблуке, при этом одно ее бедро обнажилось, потом резко вскочила и взяла его под руку.

— Подъем! Мы уходим. Учитель не запрещает вам развлекаться, а я не собираюсь надевать траур из-за того, что Ван ден Брук утонул!

В этой девушке жизнерадостность била ключом. Глаза радовались, глядя на нее. От нее веяло необыкновенной нежностью. И она не заговорит, потому что ничего не заметила!

— Мне нужно переодеться, — сказал он.

Он просто хотел выкроить еще несколько минут, чтобы кое-что обдумать.

— Вы и так прекрасно выглядите, — отрезала она. — Надеюсь, вы не вообразили, что мы едем в «Риц»? Вы становитесь старомодным!

Ему стало даже приятно, что Леа торопила его. Но с особенным удовольствием он твердил себе, что она спасена. Он горел желанием расцеловать ее в обе щеки, поблагодарить, как будто она преподнесла ему бесценный подарок. Возможно, у него не хватило бы сил продолжать, если бы она сама себе вынесла смертный приговор! Но теперь она выступала в роли сообщницы. Она помогала ему забыться, а ведь он только об этом и мечтал!

— Куда мы едем? — спросил он, надевая плащ.

— Я полагаю, что танцевать вы не умеете.

— Нет.

— Я так и думала. Вы неотесанны, словно крестьянин из самой глухой деревни. Решительно мне везет на оригиналов! Один мой патрон чего стоит! Я уж не говорю о Букужьяне. И в довершение всего вы!

Она кубарем скатилась вниз по лестнице, прыгая сразу через две ступеньки, как маленькая девочка, которая использует малейшую возможность, чтобы поиграть. На улице она повернула к небу свое лицо, похожее на мордочку трепетной лани.

— Какая прелесть этот дождь!

Он ненавидел дождь. Она взяла его под руку.

— Как насчет того, чтобы немного пройтись? Я обожаю гулять. И потом, огни… шум… люди… Не возражаете, если мы отправимся в «Сен-Жермен»?

И тут он сделал нечто такое, что привело в изумление его самого. Он остановил такси и сразу же извинился:

— Я немного устал. Но в следующий раз мы пройдемся. Даю вам слово!

Ибо ему казалось очевидным, что следующий раз обязательно наступит и даже следующие разы. Вдруг он понял, что нуждается в ней. Он обнаружил… Он точно не знал, что именно обнаружил. Но боль исчезла. Он как бы повис между прошлым и будущим. Ему было хорошо в этой машине, где он плечом прижимался к плечу Леа. Для него город зажег свои огни. Он словно очутился в незнакомом городе. Он пожалел, что они приехали так быстро.

Леа взяла его под руку и увлекла за собой в ярко освещенный ресторанчик, где звучала оглушительная музыка. Будучи завсегдатаем, она быстро нашла два места в глубине зала. Здесь оказалось еще теснее, чем в такси. Ресторанчик заполнили студенты. Кто стоял, кто сидел, и все кричали, чтобы расслышать друг друга.

— Это другая разновидность Ашрама, — сказала она. — Подождите, я принесу два чинзано, а то пока нас обслужат…

Он восхищался ее непринужденными манерами, но более всего поражался, что пришел сюда, что так легко сменил обстановку и при этом не ощущал никакой вины. Она принесла два бокала, где сталкивались друг с другом кусочки льда.

— Ну, что скажете? Получше, чем у вас? Снимите пиджак, если вам жарко.

— Нет. — Пожалуй, это уж слишком. Иначе у него появится чувство, что его раздели донага. — Вы часто здесь бываете? — спросил он.

— Да, довольно часто. Я живу в этом квартале, на улице Дофин. Я немного похожа на вас. Вечером у меня совершенно нет желания готовить. Прихожу сюда поесть бутербродов, встретиться со старыми друзьями, поболтать.

— И о чем же вы разговариваете?

Они чокнулись.

— Чин-чин… Мы говорим о серьезных вещах. Вы даже не представляете, насколько они серьезны, эти мальчики… Революция… Изменение жизни к лучшему… Бог мой! Но это не мешает им смеяться и развлекаться. Напротив. Что вы будете есть?

— Это я должен вас спросить… Ведь вы мой гость.

— Поль, будьте благоразумны. Каждый платит за себя, разумеется. Бифштекс. Их здесь неплохо готовят… Так я и знала! Вы обиделись? И все из-за того, что я сказала, что каждый платит за себя! Хорошо, я согласна, угощаете вы. Но вы зайдете ко мне, и мы выпьем по стаканчику.

Он заказал бифштексы. Она любила бифштексы. Она любила бифштексы с кровью, он же — хорошо прожаренные. А как же иначе!

— Я вам говорила, — начала она, — что встретила вчера в метро Блезо? Он совершенно обескуражен. Его проект супермаркета отвергли. Он собирается уехать за границу, поскольку считает, что предприимчивый характер может преуспеть в Африке.

Андуз насторожился.

— И как скоро он уезжает? — спросил он.

— Не знаю. Он хлопочет, но формальности всегда отнимают много времени.

Андуз положил свою руку на руку Леа.

— Забудем о нем… Забудем об Ашраме… Забудем обо всем… Я счастлив, Леа. Глупо, не так ли? Но я так говорю только потому, что со мной подобное не часто происходит.

Шедший мимо высокий негр в расстегнутой куртке чуть не сбил бокал Андуза. Андуз едва успел подхватить его на лету. Но ничто не могло омрачить его радостное настроение.

— А вы, Леа, счастливы?

— Я? О! Далеко не всегда. Со мной, как и со всеми, случаются неприятности. Но я никогда не сдаюсь.

— Скажите мне по секрету, что вам дает Ашрам?

— Вот видите, вы опять принялись за свое! По правде говоря, почти ничего. Я езжу туда только затем, чтобы собрать материал для диссертации.

— Вы ищете из ряда вон выходящее?.. А обо мне что скажете?

— О вас?

Им принесли бифштексы и много жареного картофеля.

— Это только половина порции, — сказала она. — Вы?.. Вы, вне всякого сомнения, феномен.

— В каком смысле?

— Вы рассердитесь.

— Да нет же. В этот вечер меня не так-то просто рассердить.

— Я полагаю, что вы чересчур стараетесь. Вы готовитесь к познанию высокой мистики так, как готовятся к выпускным экзаменам. А что касается самой высокой мистики, то, между нами говоря… я имею в виду ту, что проповедует Букужьян… Да, можно развивать определенные способности, и я с полным правом готова это засвидетельствовать. Впрочем, наука пристально изучает их. Но делать далеко идущие выводы и разглагольствовать о каком-то внутреннем «я», о первоначальном единстве и бог знает еще о чем!..

— Вы отрицаете опыты святых?

— Я не присутствовала при их проведении.

— Вы меня разочаровываете.

— Ешьте, пока не остыло. Сочный бифштекс и нежная картошка, вот в чем заключается истина.

Андуз задумчиво жевал.

— Мне следовало бы на вас рассердиться, — прошептал он. — Вы топчете меня ногами! Если бы я потерял веру во все это, то мне оставалось бы… оставалось бы…

У него чуть не сорвалось «утопиться», но он промолчал.

Она уже съела всю свою картошку и подцепила вилкой кусочек в тарелке своего спутника.

— Вы же не станете утверждать, — продолжала она, — что нормальный молодой человек нуждается во всех этих возбуждающих средствах, так как все эти упражнения по концентрации внимания и есть не что иное, как возбуждающее средство.

— Вы не делаете этих упражнений?

— Боже упаси!

— Даже не пробовали?

— Один раз, и у меня сразу же появилось желание заняться любовью.

— О! — воскликнул он, задетый за живое.

Она рассмеялась и крепко сжала руку Андуза.

— Не нужно на меня сердиться, Поль. Я очень непосредственная. Знаете ли, вы очень странный.

Он отодвинул тарелку. Есть ему больше не хотелось. Ему теснило грудь. Он спросил себя, что она сделает, если он признается ей, что убил Ван ден Брука? И почему. Но эта мысль казалась ему чужой. Она зародилась вне его самого, словно преступление совершил не он, а какой-то безответственный родственник.

— Кофе? — предложила она.

— Нет, спасибо. Я уже немного отупел от этого шума.

Он попросил счет, вытащил бумажник, отсчитал мелочь, бросил ее на стол, как игрок в шашки, и помог Леа надеть плащ. Они не заметили, как очутились на бульваре.

— Я живу в двух шагах отсюда, — сказала она. — Вы обо всем рассказываете Букужьяну?

— Мне нечего скрывать… то есть я хочу сказать, что мне нечего было скрывать…

— Ах! Ах! — наигранно фыркнула она. — Вам нечего было скрывать до сегодняшнего вечера?

Они обогнали парочку, шедшую в обнимку.

— А теперь, — продолжала она, — у вас появились непристойные мысли. Поль, вы какой-то не от мира сего. Поцелуйте меня… Неужели это так трудно?

Она остановилась и подняла на него глаза. Капли дождя падали ей на лицо. Он наклонился и, сжав зубы, прикоснулся к ее губам. Ему стало немного противно, когда он почувствовал, что она приоткрыла рот. Влажная плоть заставила его отпрянуть назад. Леа схватила его за руку.

— Вы застенчивы по природе, не так ли?.. Держу пари, что вам не часто приходилось целоваться с девушками.

— Нет… не думайте так… я… я очень занят.

Он что-то мямлил и страшно злился на себя за то, что покраснел.

— Вы слишком плохо к себе относитесь, — сказала она. — Я вижу, что вы очень скованный и недоверчивый человек… и, откровенно говоря, это причиняет мне боль. Нужно идти навстречу жизни с распростертыми объятиями, а не сжав кулаки.

Вечерняя толпа толкала их локтями, иногда разделяла, и теперь уже он взял Леа под руку. Они пошли по узким улочкам, сплошь застроенным гостиницами и антикварными магазинами.

— Я безумно люблю этот квартал, — сказала она. — Тут ты одновременно и дома, и где-то далеко. Словно душа отделяется от телесной оболочки… Смотрите! Вот и мой дом. Я живу на шестом этаже. Пойдемте.

Он знал, чего ей хотелось, и больше не сопротивлялся. Он последовал за ней по скрипучей лестнице. Боясь, что его могут увидеть, он шел на цыпочках.

— Высоковато, но мы уже пришли, — сказала она. — Входите. Располагайтесь, будьте как дома. Но прежде снимите плащ.

Квартира состояла из небольшой гостиной, спальни, ванной и кухни. Он медленно прохаживался, осматривался по сторонам и ничего не видел, настолько был взволнован.

Она подошла, положила руку ему на сердце.

— Ну и ну! Только не говорите, что в такое состояние вы пришли, поднимаясь по лестнице. Хотите что-нибудь выпить?.. Нет, выпьем потом… Так что ж, Поль, не стоит усложнять… Раздевайтесь в спальне, я же приму ванну.

Все так просто и все так сложно! Совсем растерявшись, он снял с себя одежду и по привычке тщательно сложил ее на стуле, рядом поставил ботинки. Он скользнул в постель, которая оказалась очень холодной. Ему еще никогда не было так холодно. Он вытащил из-под одеяла руку, чтобы потушить свет. Она не заставила себя долго ждать, и он сразу же провалился в небытие, но позже, однако, признавался сам себе, что испытал разочарование. Он ждал страсти, исступления, о которых читал в книгах.

— Вот видишь, — сказала она. — У тебя неплохо получается… Ну вот, не станешь же ты дуться теперь!

— Вы меня любите?

Она приподнялась на локте, чтобы лучше его разглядеть.

— Поль, что ты себе воображаешь? Ты мне интересен, если хочешь знать. Но не стоит все валить в одну кучу.

Она погладила его по волосам.

— Разве тебе недостаточно дружбы? Знаешь, я вовсе не шлюха. Но ты так одинок! Мне хочется научить тебя маленьким радостям, а не ловким трюкам, вызывающим исступленный восторг… на это я не способна. Эти штучки хороши для учеников Букужьяна, которые хотят превратиться в божество, ни больше ни меньше… И ты тоже, ты немного похож на них. Видишь, куда тебя это привело?

Она говорила совсем тихо. Он уткнулся ей в плечо. Ему хотелось плакать.

— Что же это такое, по-вашему, маленькие радости? — прошептал он.

— Честное слово, я никогда не задавала себе подобный вопрос. Я их чувствую, вот и все. Животные знают о них лучше, чем мы… Идет дождь. Светит солнце, а люди вместе. Вместе спят, пьют кофе с молоком. Я хорошо умею варить кофе, ты увидишь… Потом они идут гулять… Это и есть маленькие радости. И они заполняют целый день! За ними не надо гоняться. Они находят нас сами. Так цветок поджидает пчелку.

— Да, да, — сказал он печально.

Его лоб касался потной подмышки Леа. Она служила как бы спасительным укрытием. Ему хотелось туда спрятаться и спать… спать…


В субботу утром Андуз получил в Ашраме важную корреспонденцию. Как всегда, счета, запросы, благодарственные письма. И большой конверт из Америки. Одним движением вскрыл его. Он уже давно чувствовал, что опасность приближается.

Мсье секретарь!

Я довольно серьезно болела, но теперь мне стало лучше, и через пару недель я собираюсь приехать во Францию в сопровождении своего адвоката. И хотя вы мне подробно описали обстоятельства гибели моего мужа, я не слишком хорошо разобралась в них. Покорнейше прошу меня простить, но столь внезапная кончина мужа и деверя настолько потрясла меня, что я прихожу в себя с большим трудом, и, возможно, мне станет легче, если я сумею ознакомиться с местом, где произошла авария. Вероятно, у меня больное воображение, но вы отнеслись ко мне столь любезно, и это вселяет в меня уверенность, что вы поймете меня. Я надеюсь, что вы не откажетесь сопровождать меня в этом скорбном паломничестве.

На французский язык письмо перевел мой адвокат. Я же на вашем языке говорю очень плохо, о чем весьма сожалею, потому что те, кого я горячо любила, нашли успокоение в земле вашей страны. Точную дату нашего прибытия я сообщу телеграммой.

Искренне ваша,

Вирджиния Нолан.
«Влип! — подумал Андуз. — Вот так влип… Блезо… Фильдар… Да у меня не хватит времени! К счастью, Леа можно больше не опасаться!»

Он на мгновение задумался. Свидетели, не знавшие, чему они стали свидетелями! Абсурд! И однако это и делало их столь опасными! Он убрал письмо в бумажник. Нет никакого смысла показывать его Учителю. Две недели! Его бросило в жар. И вдруг у него появилось желание встретиться с ними, и с тем и с другим, расспросить их. Ван ден Брук умер потому, что сказал лишнее слово! А вот Леа, ничего не захотевшая видеть, спасена. Если, на свое счастье, Блезо не заметил одну мелочь… Блезо или Фильдар… а может, и оба. Нет! Уж Фильдар-то обязательно должен был заметить… Тем не менее! В течение двух недель гораздо легче отправить на тот свет одного, чем двух. Ведь без предварительной подготовки здесь никак не обойтись. Ван ден Брука на берег Марны привел случай. Но такая удача больше не повторится.

Андуз вышел. Он вспомнил, что ученики собрались в актовом зале, куда их пригласил Учитель для последней беседы в память о Ван ден Бруке. Они закончат не раньше чем через час. Он принялся прохаживаться по вестибюлю, заложив руки за спину, как вдруг заметил Карла.

— А я как раз вас искал, — сказал Карл.

Он так и не смог избавиться от немецкого акцента. Да и кто говорил без акцента в этом доме?

— Прислали нового быка. Мне он кажется слишком большим. Хотите на него взглянуть?.. Вам следовало бы предупредить Учителя. Он никогда не торгуется, и все этим пользуются. К чему нам такие огромные животные?

— Хорошо, — сказал Андуз, — но давайте поскорее.

Они спустились по лестнице в подвал.

«Я прошел через это, — думал Андуз. — Я ждал чуда, и чудо свершилось. Я, ничем не рискуя, убрал Ван ден Брука и встретил Леа. И моя жизнь изменилась благодаря ей. В лучшую сторону? В худшую? Не знаю. Во всяком случае, она стала полнокровней. Потому что я предал. Я предал Учителя, Ашрам, предал собственные обязательства. Может, я безумец. Любить — значит предавать!»

— Привезти его стоило немалых трудов, — сказал Карл. — Это строптивое животное. Поэтому нам его и продали. Вы не знаете, когда состоится очередное крещение?

— Нет.

Они услышали издалека, как он мечется. Солома шуршала под его копытами… Он глубоко дышал… Все это впечатляло не меньше, чем в первый раз. Андуз представил себе, что произойдет, если бык вырвется на волю… если этот необузданный зверь примется блуждать по подземелью… и исступленно мычать.

— Он хорошо привязан?

— У меня большой опыт. Теперь мяса нам хватит надолго. Идите за мной. Здесь особенно не развернешься.

Клетка стояла в глубине туннеля. Отблески электрического света играли на черной шкуре животного. Карл похлопал через прутья решетки по крупу животного, оценивая его с видом знатока.

— Посмотрите, какие у него рога, какая грудь. Он слишком хорош для нас. Какая жалость… Кстати, я подумал, что старый гараж можно будет использовать под помещение для разделки туш. Там мне будет сподручнее. К тому же внизу есть небольшой погреб, где можно хранить все необходимое. Правда, погреб завален пустыми бутылками, да и лестница требует ремонта. Одна ступенька вот-вот провалится. Когда я в первый раз спускался, то чуть не сломал себе шею.

— Хорошо. Я это учту.

Бык повернулся к ним, ударил копытом об пол. Красноватый огонек блеснул в его неподвижных глазах. Рога сверкали, как клинки.

— Какая жалость! — повторил Карл. — Но я хотел показать вам еще одну вещь.

Возвращаться назад они не стали. Они свернули в другую галерею, плавно поднимавшуюся вверх. Здесь рельсы узкоколейки блестели как новенькие. Они вышли к небольшому ангару, где стояли две вагонетки. Карл стал открывать раздвижную дверь, но на полпути ее заклинило.

— И здесь не обойтись без ремонта, — заворчал Андуз. — Прямо напасть какая-то.

— Да это мелочь, — сказал Карл. — Но, как вы могли заметить, у меня нет инструментов. Хорошо бы иметь несколько блоков, чтобы поднимать тушу к потолку, раз уж я ее приношу сюда. Я работаю здесь в немыслимых условиях! В то время как бывший гараж… там цементный пол, туда подведена вода. На его оборудование потребуется не так много денег.

— Сразу видно, что платите не вы. Я поговорю об этом с Учителем.

Но Андуз уже знал, что Учитель не станет и слушать, а просто скажет: «Делайте!.. Делайте!..»

Он вышел из ангара и очутился в глубине парка, недалеко от новых строений, которые уже начинали расти как грибы.

— Черт знает что! — проворчал он. — Черт знает что!

Прощаясь с Карлом, он не подал ему руки. Его обуревала ярость. Денег Патрика Нолана не хватит. Так придется вечно латать дыры. Он уже решил было послать все к чертям. Тем хуже для Ашрама. Фильдара он не тронет. Равно как и Блезо. Он заживет тихой, спокойной жизнью, которую украсит своим присутствием Леа.

«Я устал, — подумал он. — Я и вправду устал!»

Но Учитель любил его. Учитель избрал его. Хорошо бы умереть ради него. А ведь в глубине души Андуз жаждал умереть. Но в сущности, почему он привязался к Учителю? Потому что Учитель сказал ему: «Нужно учиться умирать. Все великие духовные отцы были живыми трупами!» Он пошел через парк к замку. Ученики покидали актовый зал, молчаливые, сосредоточенные. Учитель вышел последним. На ходу он расстегивал белые одежды, которые еще не успел снять. Он взял Андуза за локоть.

— Поль… У меня есть для тебя работа. И потом, мне нужно с тобой поговорить… Зайди ко мне.

Он удалился с озабоченным видом. Андуз поискал Блезо, который стоял рядом с приемной и что-то обсуждал со слишком накрашенной молодой женщиной.

— Мадам Ришом, — представил он. — Новенькая.

— О! Я еще не решила, — прервала она. — Мои парижские друзья мне очень много рассказывали о профессоре Букужьяне, вот я и решила увидеть все собственными глазами.

— Можно вас на минутку, мсье Блезо? — спросил Андуз. — Благодарю вас.

Он отвел Блезо в сторону и вытащил письмо мадам Нолан.

— Прочитайте-ка.

Блезо пробежал письмо глазами.

— Я сыт по горло этой аварией, — сказал он. — Что вы собираетесь делать?

— Я думал, что вы согласитесь по просьбе этой несчастной женщины изложить то, что произошло, в двух словах, сам я уже написал. Может быть, ее это удовлетворит. Иначе последует продолжение. Она начнет докучать вам, мне, Фильдару, Леа… И это будет длиться до бесконечности.

— Что, по вашему мнению, я должен изложить?

— То, что вы видели, разумеется.

— Да я ничего и не видел. Там нечего было видеть, кроме двух трупов.

— Что ж, так и напишите. Пойдемте в мой кабинет. Там есть машинка. Это займет всего несколько минут. И возможно, тогда она оставит нас в покое.

Он увлек за собой Блезо, усадил его за пишущую машинку.

— Разумеется, пишите очень коротко. Нет нужды описывать само происшествие. Она уже знает, почему оно произошло. Внезапно на дорогу выбежала кошка. Машина резко затормозила… Ее интересует, что вы увидели, когда подбежали к моей разбитой малолитражке.

Блезо выглядел немного удивленным.

— Ну, это проще простого, — произнес он наконец.

Он на какое-то мгновение застыл неподвижно, опустив руки на клавиатуру, словно подыскивал слова, затем принялся печатать, говоря вслух:

— Мы все четверо почувствовали, что нас ударила следовавшая за нами машина, но тревогу поднял наш друг Фильдар. Он сидел сзади и, обернувшись, увидел, что малолитражка врезалась в столб. Мы тотчас остановились. В этот момент мы находились в сотне метров от места аварии. На дороге лежал человек. Им оказался Поль Андуз. Я увидел, как он зашевелился, потом попытался подняться… Так пойдет?

— Очень хорошо, — сказал подавленным голосом Андуз. — Продолжайте.

— Я посмотрел в сторону обочины. Двух незнакомых мне людей выбросило под откос. Один, в очках, был мертв. Второй агонизировал. Фильдар, бывший священник, встал на колени рядом с ним. Умирающий пытался что-то сказать. Потом подошел Андуз. Его поддерживал Ван ден Брук. Через несколько секунд священник поднялся и сказал: «Все кончено». И тогда Андуз нам сказал, что эти двое братья Нолан — Че и Патрик.

Блезо перестал печатать.

— В общем и целом это все, — сказал он. — В траве валялся костыль. Я помню, как подобрал его. Затем приехали жандармы. Они обыскали оба трупа, забрали документы, ценные вещи, все запихнули в два мешочка… Но я не понимаю, какой смысл…

— Нет, этого вполне достаточно!

Голос у Андуза так дрожал, что Блезо поднял глаза и пристально посмотрел на него.

— Вас до сих пор бросает в дрожь, не так ли?.. Понимаю. До чего глупо вот так умереть… Мне нужно подписать?

— Да, пожалуй.

Блезо поставил свою подпись, встал, протянул руку Андузу.

— Всегда к вашим услугам.

Он вышел, Андуз перечитал текст, затем разорвал листок. Блезо подписал себе смертный приговор.


— Садись, — сказал Учитель.

— Я лучше постою.

Букужьян долго рассматривал своего ученика, и Андуз понял, что он не сможет больше ничего скрывать. Но о чем догадался Учитель?

Букужьян вынул из кармана едко пахнущую сигару.

— Что-то не ладится? — спросил он. — Как только я тебя вчера увидел, то сразу подумал: Поль не в духе, не такой, как всегда. Я прав?

— Да.

— Тогда говори… Ты хочешь, чтобы я тебе помог? Женщина?

— Да.

— Хорошо. Женщина… отсюда?

— Да… Леа.

— Бедный Поль. Ты никогда не перестанешь делать глупости.

— Почему, Учитель?

— Потому что эта женщина не для тебя.

Учитель тщательно раскурил сигару. Он совершенно не выглядел рассерженным.

— Крещение часто приводит к таким последствиям, — продолжил он. — Кровь заставляет бурлить кровь. Тогда удовлетворяют страсть и об этом больше не говорят. Это не имеет никакого значения. Но твой случай особенный. Держу пари, что ты ее любишь.

— Не знаю.

— Знаешь, даже очень хорошо знаешь. А влияние этой малышки может оказаться для тебя пагубным. О! Я ее хорошо изучил. Она пришла сюда, чтобы шпионить за мной, а не для того, чтобы попытаться изменить себя. Ашрам? Она в него не верит. Она не верит ни во что. И не по своей вине. Она так устроена. Разум погубил ее. Но не настоящий разум, а тот, которым наделены преподаватели. А у тебя, конечно, не было ничего более важного…

Он сказал несколько слов на иностранном языке, стряхнул пепел, упавший ему на брюки.

— И давно все это началось?

— Нет.

— Ты порвешь с ней. Да, я знаю, ты будешь страдать. А что потом?.. Не позволишь же ты телу командовать собой! Заметь, ты свободен в своих действиях. У меня нет на тебя никаких прав.

— Учитель, не оставляйте меня.

— А я и не собираюсь оставлять тебя. Послушай меня, Поль. Ты обладаешь некой силой, которую непременно следует обуздать. Скажу откровенно: я считаю, что ты один из тех, кто впадает в крайности. Но научиться владеть собой можно только через насилие. Это настоящее сражение. Если ты его проигрываешь, то конец. Случится наихудшее. А любовь — предвестник поражения. Или ты убьешь демона, или он тебя. Ты хочешь излечиться?

— Постараюсь.

— Очень хорошо… Тебе больше не в чем признаться?

Андуз быстро взвесил все за и против. Преступление? В этом он никогда не признается. Впрочем, Учитель о нем даже и не подозревал. Он почувствовал, что его ученик что-то скрывает, и он получил признание. Нет необходимости делать другое признание.

— Нет, Учитель.

— Хорошо. Ты должен думать только об одном: об Ашраме. Кстати, я хотел бы с тобой поговорить о Фильдаре. Ты заходишь к нему?

— Довольно редко.

— Как этот Фильдар мне досаждает! Тебе известно, что раньше он был священником?

— Мне говорили об этом.

— В некотором роде он им остался. Таинства христиан обладают магической силой, хотя они об этом даже и не подозревают. Христианство оставило неизгладимый след в душе Фильдара, и он оказывает здесь плохое влияние. Я напрасно принял его в общину. Я придерживаюсь принципа «все желающие могут приехать ко мне». Те, кто не находит у меня то, что ищут, уезжают. Так сделает малышка Леа. Фильдар же отвергает некоторые постулаты моего учения, но остается. И это начинает создавать проблемы.

— Например?

— Например, он отрицает переселение душ, а ведь это так успокаивает слабых духом. Он упорно цепляется за прежнюю веру в Спасителя, как будто каждый из нас не является своим собственным спасителем. Понимаешь?.. Повторяю: лично я его ни в чем не упрекаю. Это его дело. Но чтобы он убеждал в этом наших друзей — нет, ни за что! Мне хотелось бы, чтобы он уехал. Кажется, он собирается заняться перевоспитанием малолетних преступников… Ты мог бы поговорить с ним, поддержать его намерения. Фильдара нужно убрать, понимаешь?

— Убрать? — задумчиво сказал Андуз. — Вы предоставляете мне свободу действий?

— Разумеется.

— Я подумаю.

— Что-нибудь еще?

— Письма. Как обычно, много писем. Одно от мадам Нолан. Она подтверждает, что скоро приедет.

— Мне хотелось бы, чтобы вопрос о наследстве был решен, — сказал Букужьян. — Здесь не должно возникнуть никаких проблем.

— Карл попросил меня переоборудовать старый гараж.

— Хорошо… хорошо… Это твое дело… Что там Блезо думает о новых зданиях?

— Я с ним еще не говорил на эту тему.

— Что ж, поговори. Умерь его аппетиты, если сможешь. Совсем не нужно, чтобы здания походили на дворец. Держи меня в курсе, хорошо? А с малышкой Леа веди себя поосторожней!

— Я обещаю.

Учитель встал и проводил Андуза до двери.

— Что бы мы без тебя делали, — сказал он, смеясь.


Андуз все больше чувствовал, как наваливается усталость. И ни минуты покоя! В дверь стучали не переставая. «Это секретариат?» Новые лица. «Мне хотелось бы записаться на лекции». Заезжали бывшие ученики. «Ах! Если бы вы знали, как я скучаю по Ашраму!» Все время суетился Фильдар. Уголок его рта нервно подергивался. Чтобы хоть как-то скрыть нервный тик, он курил трубку, вернее, постоянно покусывал небольшую трубку, которую никогда не разжигал. «Как дела, Поль?.. Вы не могли бы мне передать несколько листов бумаги?» Ему не сиделось на месте, пока Андуз распечатывал пачку. Он теребил волосы, подстриженные бобриком. Подходил к окну. Несколько раз останавливался у картотеки. «Спасибо, старина». Андуз, у которого голова раскалывалась от мигрени, попытался его задержать. «Я спешу. Не сегодня, Поль». Он убежал. В потертой куртке и висевших мешком вельветовых брюках, он выглядел довольно странно. Затем некая дама потребовала, чтобы ее немедленно принял Учитель. Затем…

Между двумя посетителями Андуз обессиленно облокачивался на стол и обхватывал голову руками. Все происходило слишком быстро! Как будто крещение вознесло его на высокую гору, а теперь он скользит вниз с головокружительной скоростью… Но картина бешеного спуска невольно навела его на мысль о падении. Нужно заставить Блезо или Фильдара упасть. Ведь толкнуть человека вовсе не означает убить его. Но как? Он уже и забыл, почему он непременно должен их уничтожить. Сейчас он походил на изобретателя, у которого иссякло воображение. И именно это доставляло ему страдание. Он видел лестницы, кабины лифта, мосты, переброшенные через бездну. Кровь стучала в висках. «Войдите!» Еще один надоедливый тип. «Да, каждую субботу Учитель читает лекции в Париже… Да, разумеется, платные!.. Список тем?..» Он вытащил из ящика стола размноженные на ротаторе листы. «Вот. Это программа до Рождества… На следующей неделе Учитель расскажет о культе Митры в первом веке… Адрес внизу… Бульвар Сен-Жермен. Географический зал».

Леа пришла незадолго до перерыва на обед.

— Здравствуй, мой милый Поль. Сегодня мне некогда было даже тебя поцеловать.

Она перегнулась через стол и быстро чмокнула его в лоб.

— Тише! Если кто-нибудь войдет…

— Да нет же! Ну и трусишка… Вечером я тебя забираю!

— Нет. Мне нужно работать допоздна.

— Неправда. Посмотри-ка на меня. Не отводи глаз… Ясно. Ты, дорогуша, все рассказал патрону.

— Нет.

— Да! Поклянись, что ни словом не обмолвился.

Он пожал плечами.

— Знаешь, я далеко не все ему сказал. Ты уже воображаешь, что я его раб. Отнюдь.

— Нам на все плевать, — заключила она, смеясь. — Мы свободны. Хорошо. Ты придешь на собрание?

— Не думаю. Посмотри на эту кучу писем.

— Можно подумать, что кто-то тебя заставляет! Глупенький! Так гнуть спину за здорово живешь! Если старику нужен секретарь, пусть наймет. Деньги у него есть. Завтра я могу заехать за тобой в банк?

Он отодвинул назад кресло, чтобы лучше ее увидеть. Учитель прав. Он ее любил. Никто никогда ему не объяснял, что такое любовь. Но эта потребность заключить ее в объятия, раствориться в ней… И обо всем забыть. И вот уже больше нет ни Блезо, ни Фильдара… Канул в небытие Ашрам!

— Только не завтра вечером, — прошептал он.

Ему хотелось добавить: «И не послезавтра… и не через два дня. Никогда!» Силы оставили его. Учитель сказал: «Нужно убить демона». Он и не думал раньше, что от этого можно умереть.

— Я тебе позвоню, — продолжил Андуз. — Я неважно себя чувствую… Наверное, схожу к врачу.

— Ты слишком много работаешь, мой бедный Поль. Ни минуты передышки. Он тебя доконает, этот Букужьян. По сути, к этому ты и стремишься!

Они с неприязнью посмотрели друг на друга. Но она тотчас ласково провела рукой по его щеке.

Андуз уставился на закрытую дверь. «Мне было бы спокойней, — подумал он, — если бы я внес ее в список! Тогда я не попался бы в ее сети!» Устранить двух последних свидетелей будет, возможно, легче, чем избавиться от Леа. И он вновь погрузился в горестные размышления. Подстроить падение? Но как, боже мой? Какое именно падение?.. На рельсы метро? Возможно. У Блезо офис в Париже. Редко, но он все же туда ездил. И что из этого? Назначить ему встречу в час пик, например? На станции «Шателе» или «Страсбург-Сен-Дени»… пригласив его на ужин?.. На перроне в это время — толпы людей… Легкий толчок в спину, совсем незаметный… Да, но такая же толпа соберется на перроне напротив. Сотни, тысячи внимательных глаз. Кроме того, на пути смотрит и машинист, готовый остановить состав при малейшем подозрительном движении… Нет. Метро исключается. Жаль!

Андуз, чтобы лучше сосредоточиться, сжал кулаки. Это точно так же сложно, как и упражнение «Рука». Подумаем… Откуда можно упасть совсем случайно, где падают повседневно?.. Полистать бы перечень несчастных случаев на производстве. Падают кровельщики, каменщики. Каменщики… возводящие дом… Внутри что-то сработало. Андуз повторил себе: «Падают каменщики». А Блезо — архитектор. А архитектор ходит на стройки. Луч света становился все ярче. Занималась заря. Она высвечивала все новые подробности. Строящиеся здания… Их везде много… Даже в пригородах Реймса. Андуз видел, как над высокими стенами, зияющими проемами для окон, возвышались красноватые подъемные краны. Направляясь в Ашрам, он проходил мимо незаконченного жилого массива в конце авеню Эмиля Золя. На огромном панно он как-то прочитал: «Предприятие братьев Буржуа. Резиденция „Босолей“». И был указан адрес конторы, занимающейся продажей квартир.

Он закрыл дверь на ключ. Замер, засунув руки в карманы. Главное — не упустить эту идею, не позволять себе расслабляться. «Предположим, мне захотелось купить небольшую квартиру на последнем этаже. „Босолей“ — очень высокое здание. Где-то восемь-девять этажей. Три метра на этаж. Значит, высота составит около двадцати пяти метров. Я спрошу у Блезо совета. Надо непременно привести его в воскресенье… возможно, уже в следующее… Мы обсуждаем цену. Это его конек. Я ему скажу, что у меня возникли сомнения… что я не знаю, во сколько обойдется строительство, хорошего ли качества материалы… Мне нужно мнение эксперта. Мы поднимемся на девятый этаж. Полагаю, что лестницы уже готовы. Вроде бы их строят одновременно со всем остальным. Если с „Босолей“ ничего не выйдет, подыщу что-нибудь другое. Рабочих в воскресенье не будет. Кроме нас, никого… Естественно, он начнет задавать вопросы. Ведь мне нет никакого смысла покупать эту квартиру. А почему бы нет? Я хочу жить рядом с Ашрамом. Париж мне надоел. Впрочем, я последую примеру многих. Утром и вечером буду садиться на поезд. Или же добьюсь перевода в филиал Реймса…»

В дверь постучали, подергали за ручку. Андуз не двинулся с места. Шаги удалились.

«…Итак, мы одни. Я покажу ему первую попавшуюся квартиру. Скажу — вот эта… Затем мне останется только его слушать. В нем, конечно, проснется профессионал. И он захочет осмотреть каждую мелочь, в том числе лоджию или балкон. Я начну критиковать открывающийся вид. И вот тогда я встану за его спиной…»

Андуз сел. Он обессилел. Все это легко осуществимо и все же безрассудно. И реально и обманчиво, как сон. После автомобильной аварии у него как будто что-то заклинило в голове. Он ни на минуту не переставал слышать жуткий скрежет металла. Но затем все как в тумане. Он встал. Нет. С головой у него все в порядке… Тогда почему вот уже три недели он воспринимает все как бы со стороны? Словно некое стекло отделяет его от живых существ? Стекло, искажающее действительность. Через него он видит только врагов! Что побудило его столь внезапно попросить совершить над ним обряд крещения? Он мог бы это сделать гораздо раньше. Почему именно сейчас? Чтобы обрести силу исполнить то, что считал своим долгом? Да… да… только поэтому. Те, кто постоянно рискует… своей жизнью, будь то солдаты, пожарные или даже каскадеры, должны испытывать подобное чувство… сон наяву. «Я привыкну, — подумал Андуз. — Я укреплю свой дух. Ашрам или я. Но я уже ничего не значу!»

Он пообедал вместе со всеми в столовой, настолько переполненной посетителями, что пришлось приносить стулья. Чисто случайно он сел рядом с Фильдаром. Тот, прежде чем развернуть салфетку, быстро осенил себя крестным знамением.

— Как работа, движется? — рассеянно спросил Андуз.

— Так себе, потихоньку. К несчастью, эта тема неисчерпаема. Я вам разве не рассказывал?

— Нет. Не помню.

— Если в двух словах, то мне хотелось показать, что во всех античных религиях существовал Отец… Юпитер, Иегова, божество, которое нужно постоянно ублажать… Им на смену пришло христианство. Это — религия Сына, богочеловека и брата-мученика, которому постоянно нужно помогать… А сейчас наступила эпоха обновленной религии, религии Святого Духа, религии трансцендентного присутствия, ломающего границы, которые мы устанавливаем сами. Букужьян это хорошо понял. Он не глуп, немного путает понятия. Немного индуизма, немного христианства, чуточку иллюминизма…[168]

На другом конце стола Учитель что-то объяснял молодой женщине, сидящей от него справа. Фильдар потянул Андуза за рукав:

— Вы меня слушаете?

— Разумеется.

— Я прав или не прав?

— Мне кажется, правы.

— Истина неизбежно на моей стороне, потому что история движется в одном направлении…

Он нервно раскрошил бутерброд, лежащий перед ним.

— Что нам нужно — так это религия, свободная от своих оков, догм, непонятных обрядов. Иными словами, истинный католицизм!

— Вы остаетесь католиком?

Фильдар гортанно рассмеялся. У него затряслись плечи, но черты лица остались натянутыми.

— А разве это не видно?

— Я слышал, что вы хотите осуществить какой-то проект.

— А! Работа с трудными подростками. Я действительно кое-что задумал.

Он наклонился к Андузу и зашептал ему на ухо, не сводя глаз с сотрапезников:

— Ему это доставит удовольствие. Между нами. Я ему наскучил. На днях, вынимая платок, я уронил четки… Да, когда я работаю, мне нужно что-нибудь теребить. Нужно занять пальцы… Видели бы вы его лицо!

Он вновь рассмеялся, сохраняя маску мученика.

— Я и вас шокирую. Богу угодно, чтобы я шокировал людей. Таково мое призвание.

— Вы собираетесь уезжать?

— Позже. Позже.

Кончиком ножа он рисовал на скатерти загадочные фигуры.

— Вам, — продолжил он, — я могу сказать. Я предпочел бы, чтобы меня отсюда выслали. Мой епископ меня прогнал. Моя паства меня прогнала. Мне доставит удовольствие, если Ашрам отвергнет меня.

— Понимаю.

Фильдар был, казалось, потрясен. Он схватил Андуза за руку.

— Это правда?.. Вы меня понимаете?.. Вы не обманываете меня?.. Нам следует обстоятельно поговорить. Почему вы никогда не зайдете ко мне? Странно. Ко мне никто никогда не заходит.

Он нетерпеливо отодвинул блюдо, которое предложил ему Андуз.

— Спасибо. Я не голоден. Вы обратили внимание? Здесь каждый занят своими собственными проблемами. Никакого общения. Букужьян напрасно повторяет: «Нужно забыть о тщеславии». Каждый, наоборот, стремится стать маленьким богом для самого себя.

Андуз вежливо кивал головой и думал: «А его откуда столкнуть? С колокольни? Смешно… Тогда откуда?» Фильдар отвернулся отнего, чтобы ответить соседу справа, полковнику в отставке. Андуз едва прикасался к еде. Пожилая женщина, сидящая слева от него, робко спросила:

— Вы часто приезжаете, мсье?

— Очень часто, — ответил он. — Практически на все субботы и воскресенья.

— Тогда вы, может, мне посоветуете. Меня сюда послала подруга… Потому что я потеряла сына… Когда я говорю «потеряла» — это не совсем точно… Он совсем рядом. Но он больше не появляется в том обществе, в котором вращаюсь я… Кажется, профессор — искусный медиум?

— О! Совсем нет. То есть не в том смысле, в каком вы это понимаете. Здесь не занимаются спиритизмом.

— Вы уверены?

Она устало опустила на скатерть морщинистые руки.

— Не знаю, к кому и обратиться, — прошептала она. — Бедный мальчик!

— Тише, — сказал Андуз. — Учитель будет говорить.

Букужьян несколько раз слегка постучал ножом по стакану. Разговоры сразу же стихли.

— После перерыва, — сказал он, — мы соберемся в зале заседаний. Вновь прибывшим я объясню, в чем заключается суть культа Митры, как мы его понимаем и как поклоняемся ему в наше время. До скорого свидания.

Пора. Андуз поднялся и быстро вышел. Никто не обратил на него внимания. Как только он вышел на дорогу, то свернул налево и увидел над новым жилым массивом, опоясавшим город, высокие стрелы подъемных кранов. Он почти бежал — так ему не терпелось убедиться, насколько осуществим его план. Чем больше он размышлял, тем больше полагал, что план вполне разумен. Само это слово вызывало смех, но он не мог подобрать другого, чтобы охарактеризовать столь эффективное и совсем не жестокое действие. Очевидно, опять вмешается полиция, так же как в случае с Ван ден Бруком. Но ей придется констатировать несчастный случай. Нет, полиции не стоит опасаться.

Нельзя сказать, чтобы комплекс «Босолей» был неудачно расположен. Он строился на отшибе, образуя правое крыло здания, окружавшее небольшую площадку, все еще загроможденную различными материалами, грудами кирпича, компрессорами и грузовиками. Андуз посмотрел на часы. Половина второго. Ни души. Стройка не охранялась. Из осторожности он изображал из себя случайного прохожего. Есть любопытные, которые замечают каждую мелочь, а ты об этом даже и не догадываешься. Вокруг строящегося массива стояли другие здания, вздымая ввысь ряды окон. Но все пока сидят за столом. И потом, отступать уже поздно.

Он вошел в нечто, что скоро превратится в вестибюль, но пока походило на дот. В глубине просматривалась неотделанная лестница. Он стал подниматься. На втором этаже квартиры были почти готовы, на третьем — работы еще хватало. Начиная с четвертого этажа по комнатам свободно разгуливал ветер. К плиточным работам еще не приступали, перегородки отсутствовали. Андуз высоко поднимал ноги, чтобы не испачкаться. Он поднялся на пятый, на шестой… Здесь проступала арматура, а на полу толстым слоем лежала пыль. Через зияющие отверстия город просматривался как на ладони. Вдалеке на фоне серого неба возвышался серый собор. Вот она, бездна, она окружала его. Андуз продолжал свой подъем, а она преследовала его по пятам. Она возникала на каждой лестничной площадке, в конце каждого коридора. Бездна разверзалась под ногами.

Андуз остановился на восьмом этаже. Дальше идти бесполезно. Он осмотрел квартиру, расположенную слева. Слишком большая для него… Пять комнат. Из комнаты в комнату переходишь, словно играешь в классики. Квартира в центре еще больше. Блезо никогда не поверит в серьезность намерений Андуза. К счастью, квартира справа оказалась поменьше. Три комнаты. Андуз внимательно осмотрел ее. Гостиная выходит на запад, правда, пока вместо окна зияет дыра. Балкона нет. Держась за шероховатый цемент, он боязливо высунул голову. Стена с головокружительной быстротой уходила вниз. Он сделал несколько шагов назад. Значит, действие развернется здесь. Но как? Следует все предусмотреть. Импровизировать он не умел. Будет достаточно одного толчка? Или придется ударить Блезо по ногам и выбросить через проем?..

Он сомневался еще и по другой причине. Он знал, что если первая попытка окажется неудачной, то он сломается. Он вновь подошел к проему, рискнул выглянуть наружу. Здание по другую сторону строительной площадки еще не заселили. Свидетелей не будет. Все соответствовало его плану. Значит, в воскресенье…

Он осторожно начал спускаться. Теперь у него сложилось впечатление, будто кто-то шел сзади и внимательно разглядывал его. Но это ветер гонял по лестнице мелкий строительный мусор. Очутившись внизу, он поднял голову, чтобы лучше измерить стену, затем приблизительно определил место, куда тело… На земле сплошь и рядом валялся цемент, песок, бумага. Как бы ему хотелось тщательно убрать под окнами. Как бы ему хотелось — что за бред! — чтобы архитектор отправился на тот свет, не испытывая боли, не испачкавшись, чтобы он не походил на те трупы, которые ему довелось видеть около своей разбитой вдребезги машины.

Разволновавшись, он ушел.


Блезо прогуливался в парке, куря сигарету за сигаретой. Андуз мысленно оценил его, прикинул, сколько тот может весить, словно видел его в первый раз. Максимум семьдесят килограммов. Сорок лет. Сухощавый. Крепкий на вид. Очевидно, легок на подъем, поскольку архитектору не привыкать ходить по пересеченной местности. Он подошел к нему сзади, посмотрел на спину. Блезо носил спортивную куртку с хлястиком. Этот хлястик послужит мишенью. Толкать нужно будет именно в это место. Блезо как бы почувствовал его взгляд, обернулся.

— А, здравствуйте. Что-то я вас утром не видел. Вы меня искали?

— Да. Мне нужен ваш совет.

— Но… для чего же тогда существует Учитель?

— Нет. Мне нужно знать мнение архитектора.

— О! А архитектор сейчас не в лучшей форме. По правде говоря, я совершенно пал духом. К тому же мой проект застройки крупной территории опять отвергли. И вы знаете, в чем меня упрекают? В том, что я слишком масштабно мыслю. В том, что я хочу использовать слишком много земли. А земля нынче дорого стоит. Держитесь от меня подальше, мой дорогой. Если хотите начать строительство, обратитесь к одному из моих коллег.

— Я хочу только купить, — сказал Андуз. — Я тут недалеко заметил строящееся здание… «Босолей».

— Знаю, — сказал Блезо, пожав плечами. — Архитектор Гамелен… на самом деле он только воображает из себя архитектора. Сам же не в состоянии построить газетный киоск. И вы хотите купить квартиру в этом комплексе? К вашим услугам!

— Я еще не решил. Ведь я ничего не понимаю в строительстве, а вы оказали бы мне услугу, если бы согласились сопровождать меня.

Блезо взял Андуза под руку.

— Хорошо. Пойдемте прямо сейчас.

— Ах нет! — испуганно воскликнул Андуз. — Нет. Незачем торопиться. Сегодня мне нужно просмотреть много писем. И потом, я не привык все делать наскоком. Лучше через неделю.

— Что ж. Значит, через неделю.

Слова теснились в голове Андуза. Ему хотелось сказать: «Поживите в свое удовольствие эту неделю. Извлеките из нее пользу. Неделя — это не много… Но для меня она будет длиться бесконечно. Я буду агонизировать вместо вас».


На следующий день Андуз почувствовал, что по-настоящему заболел, и в первый раз чуть не ошибся, заполняя счета. Его бросало то в жар, то в холод. Спина, затылок, даже уши покрылись потом. Он прекрасно осознавал, что с ним происходит. Что касается Ван ден Брука, то сам случай протянул Андузу руку помощи. Блезо — другое дело… Здесь следует продумать массу деталей, собрать их воедино, словно в хрупкий карточный домик. Не закончив дела, он вдруг замер. Нужно поехать в контору по продаже квартир в «Босолей». Естественно, нужно получить буклет, ознакомиться с ценами… Иначе Блезо удивится. Значит, необходимо как можно скорее вернуться в Реймс, причем не поставив никого в известность. Он извлечет выгоду из своей болезни. Если потребуется, он возьмет бюллетень на две недели… Он считал деньги и видел, как падает Блезо. Он летит плашмя, как парашютист. Ветер раздувает его спортивную куртку, и на спине у Блезо появляется нечто вроде трепыхающегося горба… Нужно также нарисовать схему, чтобы объяснить Блезо, как он себе представляет расположение комнат. Иными словами, ему предстоит влезть в шкуру реального покупателя.

Впрочем, идея не так уж глупа. Разве плохо жить рядом с Ашрамом и все свободное время проводить здесь, общаясь с Учителем? Ведь в конце концов, ради чего он старается?.. Чтобы спасти Ашрам, разумеется, обеспечить ему благодаря наследству Нолана продолжительное материальное благополучие. Но все же самое главное — это выведать у Учителя секрет его непревзойденного безразличия, этой радости, благодаря которой Учитель всегда, казалось, пребывал в невозмутимом настроении, как если бы он на все смотрел с высот внутренних небес. Значит, необходимо оставаться рядом с ним, подражать ему, копировать его. Посещать Ашрам один раз в неделю недостаточно. У Андуза появилось желание жить в Реймсе. Он взял лист бумаги и написал в столбик:

«Контора по продаже…

Предупредить Б…

Встретиться с ним в Париже…

Объяснить, почему он не должен ничего говорить о моей просьбе…

Уточнить расписание…»

Когда он писал, ему становилось спокойней. Он словно облегчал свою ношу. Во второй половине дня он предупредил заместителя директора, что не выйдет завтра на работу. О, только один день, он неважно себя чувствует и боится допустить ошибку…

— Сходите к врачу. Не запускайте болезнь. Вам следовало бы немного отдохнуть после аварии.

— Да, — сказал Андуз, — все-таки схожу к врачу.

Чудесно! Первое препятствие преодолено. Андуз почувствовал себя лучше. Но когда он увидел Леа, ожидавшую его около банка, то почувствовал сильное раздражение.

— Ты меня больше не узнаешь? — спросила Леа. — Рассердился?

— Нет же, — произнес Андуз раздосадованно. — У меня просто раскалывается голова.

— Бедняжка! Я тебя провожу. Прекрасно понимаешь, что я не брошу тебя в таком состоянии. Ты ляжешь в постель, выпьешь две таблетки аспирина вместе с чаем. Ты простудился?

— Нет-нет. Я просто переутомился.

— С тобой такое часто случается?

— Да. Я уже привык.

— Как же ты лечишься?

— Я лежу в темноте. Это лучшее лекарство.

Андуз не лгал. Сильные мигрени часто мучили его. Они начались много лет назад, когда умерла его мать, но после того как он доверился Учителю, они давали о себе знать столь редко, что он уже начал думать, что избавился от них навсегда.

— Может, возьмем такси?

— Нет, я лучше пройдусь.

Наступала ночь. Небо еще чуть краснело на самом горизонте.

— Почему бы тебе не взять отпуск?

Он молчал. Если бы он открыл рот, его прорвало бы. Он бы ей заявил: «Я хочу, чтобы меня оставили в покое, чтобы меня оставили наедине с моими мыслями. У меня дело, которое я должен провернуть в одиночку. Я должен убить человека!» Она прижалась к нему.

— Поль, я хочу тебе помочь. Я знаю, что ты от меня что-то скрываешь.

— Я? Я что-то скрываю?

— Да. Ты несчастен, потому что ты не нашел у Букужьяна того, что ожидал. Скажи мне, что у тебя не ладится?

Он гневно топнул ногой.

— Но, боже мой, в конце концов! У меня нет секретов. Вы везде видите секреты. Когда я возвращался из школы, моя мать мне говорила: «Поль, что-то случилось!» Я уходил с друзьями: «Поль, ты опять поссорился!..» А сейчас: «Поль, ты несчастен!» Так вот, я не несчастен. Нет. Я не разочарован. И Ашрам мне дает все, чего я от него ожидал!

— И тем не менее Букужьян разговаривал с тобой обо мне. Я в этом уверена.

Она мило, нежно упорствовала, и ему стало стыдно за свой гнев. Он предпочел согласиться с ней.

— Так вот почему вы пришли ко мне.

— Ты можешь называть меня на «ты».

— Хорошо, давай на «ты»… Что Учитель мог мне рассказать? А? Это тебя мучает.

— Я не люблю, когда за моей спиной шушукаются.

— Успокойся. Мы, как всегда, говорили об Ашраме, о строящейся гостинице, которая обойдется в бешеную сумму…

— Все?

— Да. Это все.

— Он тебе не говорил, что малышка Леа такая-сякая, держись от нее подальше?

— Но чего ты добиваешься?

Он рассмеялся и состроил гримаску.

— О-о. Это мне действует на нервы.

— Извини меня, Поль. Может, я напрасно обижаюсь? Но мы, женщины, о многом догадываемся. Я чувствую, что он относится ко мне с подозрением.

— И ты хочешь отдалить меня от него. Ты мне об этом уже говорила. Давай прекратим разговор на эту тему.

Они медленно поднимались по лестнице. У Андуза нога как свинцом налились. Он направился прямо к кровати, рухнул на нее и закрыл глаза. Леа ходила по квартире, передвигала кастрюли, зажигала газ. «С ней, — думал Андуз, — все станет сложнее. И все же хорошо, что она здесь. Приятно слышать шорох ее платья. Но это не для меня! „Что такое счастье?“ — как любит спрашивать Учитель».

Она вернулась, неся дымящуюся чашку.

— Пей, пока горячий.

Она присела на кровать.

— Тебе нужно раздеться и укладываться спать. Тебе помочь?

— Нет. Спасибо. Погаси свет… Леа… ты очень добрая. Но ты напрасно возишься со мной. Я этого не стою… Оставь меня, уходи… Так будет лучше для нас обоих. У нас с тобой ничего не выйдет.

Из окна в комнату лился свет уличных фонарей. Андуз видел силуэт девушки. Он задыхался. Слишком многое ему хотелось бы ей сказать.

— Ты меня не знаешь, — продолжал он. — Я, может, способен на такие вещи, которые…

— Не волнуйся… Пей… Медведь, вот ты кто. Злобный, нелюдимый… Видишь, я совсем не щажу тебя. Немного фанатичный… Разве не так?.. Признайся, что если бы Букужьян тебе приказал, ты бы облил себя бензином и поджег.

— Это тебя и привлекает?

— Да. Я пытаюсь понять. Это так противоречит моей натуре. Как можно посвящать себя целиком какой-то идее… идее… даже не имеющей никакого отношения к политике! Боевики Ирландской республиканской армии… члены Организации освобождения Палестины… да, я понимаю довольно хорошо, что ими движет… Это порождение несправедливости. Но тебя-то кто породил?

— Я сам, — сказал Андуз.

Она забрала у него пустую чашку и прошептала:

— Хорошо. Отдыхай. Ты уже не знаешь, что говоришь.

Он слышал, как она моет чашку, наводит порядок на кухне. Ощупью она поискала плащ, затем склонилась над ним и прикоснулась губами к его лбу.

— Постарайся уснуть, гордец!

Она ушла на цыпочках. «Гордец!» Это еще что такое? Он погружался в это слово, как в пучину. Гордец! Теперь он ничего не понимал. Гордец, который ничего не нажил… Гордец, который всегда останется трудолюбивым учеником и привратником монастыря, последним послушником… Слезы обожгли ему глаза. Он поднялся, чтобы принять снотворное.


Реймс!.. Он внезапно проснулся, и сразу же его охватило возбуждающее чувство тревоги, как в давние годы, когда он на следующее утро после каникул собирал свой портфель. Он заглянул в расписание, которое всегда носил с собой в бумажнике. Поезд отправлялся в десять часов восемнадцать минут. В полдень он пообедал в буфете. В привокзальном буфете никто не обратил на него внимания. Он тщательно оделся, взял демисезонное пальто и, подумав, прихватил с собой кейс. Он должен произвести впечатление серьезного господина, который очень спешит и который как бы случайно попал в контору по продаже недвижимости, чтобы прицениться, не имея твердого намерения покупать. О нем тотчас забудут.

Он выпил бы перед уходом чашку кофе, но у него болел желудок. На улице он почувствовал легкое головокружение. Ему стало не по себе, что он прогуливался, вместо того чтобы быть в банке. Когда он сел в поезд, то совсем стушевался. Он не знал, то ли он в отпуске, то ли ему предстоит совершить нечто весьма трудное, весьма необычное и в некотором роде весьма захватывающее.

Он пробежал взглядом по вагону забавы ради… ненужная мера предосторожности, так как он заранее знал, что знакомых среди пассажиров он не встретит.

В буфете оказалось мало народу. Чужие лица. Он проглотил бутерброд, от которого его тут же стало тошнить, зашел в кафе. Там он подождал, пока откроется контора. В пятнадцать минут третьего он навел справки. Большинство квартир в «Босолей» еще не было продано. Квартира на восьмом этаже справа стоила сто пятьдесят тысяч франков. Он получил всевозможную информацию, где расхваливалось удобное расположение здания, его естественное освещение, всякие другие привлекательные стороны.

— Будьте добры, ваша фамилия, мсье?

— О! Мне кажется, это преждевременно, — сказал Андуз. — Я хочу пока получить представление об установленных здесь ценах.

Он очень вежливо попрощался и вернулся на вокзал, избрав замысловатый маршрут, чтобы избежать опасной встречи. Достаточно набраться смелости, и все становилось до смешного простым. В Париж он вернулся на пассажирском поезде.


Блезо предавался размышлениям, стоя перед макетами зданий. Авровиль — Город утренней зари, звучит неплохо. Даже созвучно духу Востока, хотя немного смахивает на гостиничный стиль. Настоящими архитекторами можно назвать, безусловно, тех неизвестных мастеров, которые впервые построили романскую церковь, которая со всех сторон защищает человека. Так сложенные ладони укрывают язычок пламени. Только эпоха войн и великих страхов осталась позади. Наступили времена толпы. Католики соорудили ужасный сарай в Лурде, этот маленький ангар. Чтобы получить причастие, нужно оседлать велосипед. Современную церковь еще только предстоит построить. Вот она на столе. Пока еще в виде чертежей, где указаны все размеры… церковь, воплощающаяся в форме собора, простирающегося в глубину, ибо Митра — это потаенный бог, это свет в конце подземелья. Долгое странствие души, блуждающей в потемках внешнего мира, выражено с помощью вереницы лестниц, ведущих в залы для медитации, а извилистые коридоры заключают в себе скрытый смысл. Эти вдохновенные катакомбы образовывали лабиринт, выходящий к обитаемой центральной части здания — к быку, к крови, передающей энергию Вселенной и пульсирующей как внутри галактики, так и в артериях человека. Вот в чем заключается гениальность замысла. Базилика, вывернутая наизнанку. Но где найти мецената? Букужьян, безусловно, ворочал крупными суммами, однако он не так уж богат. И потом, он неверующий. Он настроен против массовой религии. Ему хватало узкого круга последователей. Он человек прошлого. Эзотеризм, откровение из уст в уста, это выглядит очень мило, но немного театрально. Блезо же смотрел намного дальше. Его взору открывалась современная Мекка, движение народов, планета, бьющаяся словно сердце, которая побуждает все новых и новых паломников отправляться на поиски истины. Циркуляция веры, диастола, систола. Вокруг святого места расположатся гостиницы, центры по приему гостей. Да там вырастет целый город! И Блезо уже знал, каким он будет. Утопия? Так значит, уже забыли, какие величественные церемонии проходили в Нюрнберге в эпоху господства свастики?

Зазвонил телефон, и Блезо вздрогнул, охваченный тревогой и надеждой. Он не сомневался, что однажды вдруг зазвонит телефон и звонок изменит его судьбу. Ему сообщат, что его проект рассмотрен и что найдены источники его финансирования. Блезо снял трубку.

— Алло… А, это вы, Андуз? Да, вечером я свободен… Хорошо. Буду вас ждать… До скорого.

Но звонил всего-навсего Андуз. Неплохой парень. Серьезный, аккуратный, но главное — по-настоящему убежденный. Этого малого следовало бы взять в союзники, если однажды дело примет серьезный оборот. Он вышел из — как он ее называл — своей лаборатории, закрыл дверь на ключ, но не из боязни или предосторожности, а потому, что эта комната была его святая святых, куда никто не смел входить, даже он сам, если пребывал в дурном настроении. «Он хочет, — подумал Блезо, — поговорить со мной об этой квартире, которую собирается купить. Смешно! Эта квартира свяжет его по рукам и ногам. Он слишком молод, чтобы обосноваться окончательно. Мне следует его отговорить. Это в его интересах». Он услышал шум лифта и пошел открывать.

— Здравствуйте. Вам повезло, что вы меня застали. Увы! Я здесь бываю не часто. Заказами меня не заваливают. Входите!

Андуз вошел в кабинет и с первого взгляда заметил царивший там беспорядок. Этот Блезо смахивал немного на подмастерье, немного на художника!

— Извините, — сказал Андуз, — что помешал… Я вам принес кое-какие бумаги.

Трясущимися руками он разложил на столе буклеты.

— На восьмом этаже есть небольшая квартира. По-моему, довольно удачно расположенная.

— Всю зиму вам в окно будет стучать дождь, — заметил Блезо. — Западный фасад — далеко не лучший вариант.

— Но цена приемлемая… сто пятьдесят тысяч франков… Ковровое покрытие, оборудованная кухня.

— Ерунда, — сказал Блезо. — Кухонный комбайн сломается через полгода, а через год от коврового покрытия останутся одни воспоминания. Я знаю качество работы Гамелена.

— Все ж… мы могли бы вместе осмотреть квартиру?

— О! Если вы так настаиваете! Но, черт возьми, что вы собираетесь делать в Реймсе? Здесь ужасно тоскливо.

— Да, тоскливо, — сказал Андуз задумчиво. — По правде, я еще не принял окончательного решения, вот почему мне важно, чтобы вы осмотрели квартиру.

— Вы говорили о своем намерении с Учителем?

— Нет, — поспешно воскликнул Андуз. — Ни в коем случае. И вас я прошу держать язык за зубами.

— Даю слово.

— В следующую субботу у меня много дел, и я не поеду в Ашрам, а в воскресенье как раз смогу заскочить в Реймс. Не возражаете, если мы встретимся в час перед «Босолей»? Рабочих на стройке не будет, и нам никто не помешает все спокойно осмотреть. Мне хотелось бы с этим закончить побыстрее.

— Судя по вашим словам, можно подумать, что этой сделке вы придаете чрезвычайное значение. Честное слово!

— Да уж немаловажное!

— Ба! Ну не подойдет вам эта квартира, так найдете другую. Эка невидаль. Я даже считаю, что вы напрасно бросаетесь на первое, что попалось под руку. Как вы собираетесь платить?.. Извините за вопрос, но я думаю, что вам имеет смысл взять ссуду. Ведь девальвация выгодно сказывается на выплатах… Вы удивлены? Вы никогда не задумывались над этой проблемой?

— Нет, — сознался Андуз, внезапно смутившись.

— Вы очень странный покупатель, — пошутил Блезо. — Значит, решено. В воскресенье.

— И никому ни слова, — настаивал Андуз. — Предположим, я передумаю. Как я буду выглядеть, если весь Ашрам узнает о моих планах? Скажут, что я сам не знаю, чего хочу… или начнут давать советы.

— Вы преувеличиваете!

— Но вы же знаете людей. Сплетни возникают даже на пустом месте.

— Ладно. Даю слово.

Блезо проводил Андуза. На пороге он остановился.

— На вашем месте, — прошептал он, — я бы не спешил. Квартира — это как женитьба. Конец свободе.

— Но кто свободен в этом мире? — спросил Андуз.

Прошла неделя. Он считал каждый день. В субботу он решил сходить к врачу. Мигрень не давала ему ни минуты покоя. Слишком глупо потерпеть неудачу в последний момент, не имея сил поехать на назначенную встречу. Он нашел в справочнике фамилию врача, живущего далеко от его дома: доктор Амьель. Им оказался человек неопределенного возраста, лысоватый. Его проницательные голубые глаза прятались за очками в массивной оправе. Андуз, стесняясь, описал симптомы болезни.

— Беда в том, — сказал врач, — что мигрень возникает по самым разнообразным причинам. Как аппетит?

— Не слишком хороший.

— Сон?

— Беспокойный.

— Пищеварение?

— Очень плохое.

— Что ж, посмотрим. Раздевайтесь.

Он долго слушал Андуза, постучал по коленям молоточком, осмотрел глазное дно, рот, горло, измерил давление, взвесил его.

— Ваши родители?

— Мама умерла лет десять назад от рака печени.

— А ваш отец?

Андуз запнулся.

— Тоже умер? — спросил врач.

— Не знаю. Он нас бросил много лет назад, когда я был совсем ребенком.

— Так. Думаю, что это сильно потрясло вас.

— Да, разумеется. Мы сняли другую квартиру. Мама пошла работать.

Врач сел за стол.

— Я не нахожу ничего существенного, — сказал он. — Давление низковато. Вы принимаете успокоительные?

— Снотворное.

— Вам никогда не приходило в голову проконсультироваться у невропатолога?

— По поводу мигрени?

— Совершенно верно. Ее могут вызвать психические факторы. Таких, как вы, обычно называют психопатами. Это бросается в глаза.

— Я психопат? — спросил недовольно Андуз.

— Случай довольно распространенный, учитывая, какую жизнь вы ведете!

— Как это понимать: жизнь, которую я веду?

— Вы мне сказали, что работаете кассиром. В этом и кроются причины нервного напряжения. Вы часто раздражаетесь без видимого повода?

— Да, такое со мной случается.

— Вот видите. А доводилось ли вам впадать в депрессию, в уныние?

— Как и всем остальным.

— Да что вы об этом знаете! Послушайте меня. Сходите к невропатологу. Я дам вам адрес своего коллеги.

Он начал писать. Андуз покусывал губы. «К невропатологу? Никогда! Пусть психи к нему и ходят. А я пока вполне в здравом уме. Да, возможно, я раздражителен. У солдата, ожидающего час атаки, нервы сжимаются в комок. Но я знаю, чего хочу и как это осуществить. Я прошу его всего лишь снять эту боль в висках».

— Вот вам таблетки… Принимайте одну во время обеда и две перед сном. Не садитесь за руль. И позвоните доктору Марескье. Выписать бюллетень?.. Тогда вы сможете выбраться за город, а вам это так необходимо. На десять дней?.. Лучше на две недели.

Андуз спускался по лестнице, сжимая рецепты и бюллетень. Его мысли напряженно работали. Бюллетень пришелся как раз кстати. Через три-четыре дня он обоснуется в Ашраме и уже на месте станет следить за ходом полицейского расследования, а также займется Фильдаром… Ведь после Блезо наступит очередь Фильдара… С другой стороны, он поступит благоразумно, если будет держаться подальше от Леа. Она уже учуяла, что от нее что-то скрывают. Одно лишнее слово, и она поймет… Хотя скорее так и не поймет. Никто не в состоянии понять! Но она примется искать. Двое погибли с интервалом в одну неделю. Причем оба ехали в «Рено-16»… Но догадается ли она сопоставить факты? И даже если догадается… Голова болела все сильнее. Он купил в аптеке прописанное ему лекарство и вернулся домой.

Оставалось восемнадцать часов и несколько минут. Он съел два банана и проглотил таблетки. Потом прочитал аннотацию к лекарству. Его всегда восхищали своей непроницаемостью эти заумные тексты. На этот раз названия компонентов показались ему особенно отвратительными. Хотя речь шла всего-навсего об успокоительном средстве. Он поискал радиостанцию «Франс-мюзик», надел пижаму и вытянулся на кровати, скрестив руки на затылке. Сейчас бесполезно делать какое-либо упражнение. Потом! Когда список жертв будет исчерпан. Когда уедет американка. Когда Ашрам окажется в безопасности. Ван ден Брук, Блезо, Фильдар уже стоят у врат рая и готовятся к новой жизни. Они поймут, простят… Его сморил сон.


И наступило воскресное утро, такое солнечное, что сердце наполнилось грустью, ведь стояла поздняя осень, деревья сбросили последние листья, небесная голубизна казалась столь хрупкой, столь уязвимой. Андуз чувствовал себя утомленным, отупевшим под действием успокоительного. Он забыл выключить приемник. Из него лились звуки знакомой мелодии… возможно, Бетховен… Он зевнул, заставил себя сесть. В голове — туман, тело словно ватное. Что за бредовая идея — проглотить сразу две таблетки. Этот день казался ему гладкой стеной. Забраться на самый верх! Он мысленно представил себе квартиру на восьмом этаже. «Не могу! Я не убийца!» — подумал он. И тем не менее он оделся, с трудом выпил чашку кофе. Руки двигались помимо его воли. Он делал тщательно и прилежно все то, что ему не хотелось делать. Сейчас хозяином положения стал другой Андуз. На улицу он вышел слишком рано и пешком отправился на Восточный вокзал. Но вскоре, сраженный усталостью, спустился в метро.

Ватага мальчишек с мячами весело направлялась к спортивной площадке. Воскресный праздник для пленников города! Они-то сбегут. Он же походил на подсудимого, которого приковали цепью. Он побродил по вокзалу, выпил еще одну чашку кофе, не переставая думать о Блезо, который где-то там тоже собирался в дорогу, не ведая, что ему — Андуз посмотрел на часы — оставалось жить всего три часа. При условии, что все сложится благополучно!

Время от времени Андуз сжимал и разжимал кулаки, как бы проверяя, сколько сил у него осталось. Он проглотил кружку пива, поскольку кофе оставил во рту горький привкус. Затем, как только подали состав, он вошел в вагон. Его тянуло в сон, как он ни старался взбодриться; тогда он заставил себя встать в проходе, мешая пассажирам, задевавшим его чемоданами.

Наконец поезд тронулся. Андуз задремал, но он настолько хорошо знал дорогу, что смутно слышал, как грохочут мосты, как гудит железнодорожное полотно, и открыл глаза в тот момент, когда состав въезжал в Реймс. Пора. Он сошел с поезда, тревожно озираясь по сторонам. Сейчас совсем не время встретить кого-либо из Ашрама. Он пошел по улицам, опустевшим в обеденные часы, остановился перед витриной магазина, чтобы взглянуть на свое отражение. Он казался спокойным. Наконец он направился в «Босолей». Среди брошенных вагонеток бродила собака. На стройке, как он и предполагал, ни души. При входе в здание, сидя на груде кирпича, его уже ждал Блезо. Он пошел навстречу Андузу, пожал ему руку.

— Ну как, полный порядок? — спросил он.

Андуз был не в силах ответить.

— Пойдем? — с энтузиазмом вновь спросил Блезо.

— После вас, — пробормотал Андуз.


Блезо останавливался на каждом этаже, стучал ладонью по перегородкам. «Ну и халтура! Через пятьдесят лет здание пойдет на слом. И вы собираетесь здесь купить квартиру!» Андуз шел за ним, настолько уставший, что держался за стены. Блезо бросал на ходу:

— О! Попробуйте сами. Я отвечаю за свои слова. Никакой звукоизоляции! Вы услышите, как за стеной чихают!

Он рыскал всюду, шарил в каждом углу. Еще четыре этажа. Время от времени Андуз посматривал на часы.

— Я еще не обедал, — заметил он, — и, потом, я должен вернуться в Париж.

— И то правда. Извините. Я вас задерживаю… говорю… говорю… Но когда я вижу их нынешнее творчество, то выхожу из себя. Мне просто необходимо высказаться.

На шестом он остановился.

— Послушайте, Андуз. Вы славный малый. Давайте я вам что-нибудь подберу. Я найду вам квартиру. Время у меня есть. Мне не хочется, чтобы вы бросали деньги на ветер. Да что с вами?

— Мне нездоровится, — сознался Андуз.

— Тогда дальше не пойдем. Я уже достаточно посмотрел, и у меня сложилось определенное мнение.

— Нет. Нет. Мы уже почти у цели.

— Да вы не стоите на ногах, старина.

— Ничего. Я напрасно не позавтракал утром.

— Тогда давайте быстрее. А потом я отвезу вас обедать.

«Замолчи же, — умолял Андуз про себя. — Замолчи. Ты не понимаешь, что, если бы не Ашрам, я мог бы стать твоим другом. Я твой друг…» Эта фраза стучала в голове. Он все повторял ее, пока они взбирались на восьмой этаж.

— Направо, — пробормотал он. — Квартира справа.

Блезо вошел первым. Андуз остановился на пороге. Мужество его покинуло. И неудивительно! Если бы не эта катастрофа! Если бы братья Нолан остались в живых! Вот цена за неудачный поворот руля! Какая высокая цена! Он подошел к Блезо, который вертелся вокруг своей оси посередине гостиной, рассматривая с недовольным видом потолок.

— Нет, — сказал он, — покупать здесь — просто глупо. Зимой здесь холодина, а летом — парилка.

— Зато прекрасный вид из окна.

— Согласен. Но он вам вскоре надоест.

Блезо подошел к проему. Один шаг, другой. Пустота его не пугала. Он встал, расставив ноги, поискал сигарету в кармане. Сейчас обе руки его будут заняты. Андуз, мертвенно-бледный, стоял сзади.

— Скоро начнется строительство нескольких комфортабельных домов, — сказал Блезо, — недалеко отсюда, слева от дороги, ведущей в Лион. Сейчас я вам покажу…

Он вытянул руку.

— Видите эти деревья там, позади водонапорной башни? Архитектор — один из моих друзей. Я могу с ним поговорить.

Он зажал сигарету губами, вытащил зажигалку и прикрыл ладонями пламя.

Как все произошло, Андуз не помнил. Только что перед проемом стоял человек. Теперь там никого не было. Он остался один. Он напряженно прислушался, словно считал секунды, разделяющие сверкнувшую молнию и раскаты грома.

Падение не наделало большого шума. Его собственное сердце стучало куда сильнее. Каждое биение походило на удар. Все кончено. Блезо переступил черту. Он очутился по ту сторону. Он познал истину. Теперь он обрел покой, и Андуз завидовал ему. Он упал, разбился, но все это всего-навсего перипетии… гримасы смерти. Нужно уметь распознать сущность явлений, как неустанно проповедовал Учитель. Возвращение к Вечности… вот единственная реальность. Хороши любые пути, ведущие к ней…

Андуз быстро спустился. Осторожность требовала, чтобы он покинул это место как можно скорее. Он сделал невероятное усилие, чтобы не смотреть туда, куда… Все же краем глаза он заметил, как оседает облако пыли. Очутившись вдалеке от стройки, он зашел в кафе и взял рюмку коньяку. От алкоголя на глазах выступили слезы. Он совершенно успокоился. Словно разум окутала ночь. Ни мыслей, ни образов. Сладострастная потребность погрузиться в сон. Он вышел. Ноги сами довели его до вокзала. Он ощущал себя безобидным кусочком дерева, плывущим по течению.


— Алло! — произнес инспектор Мазюрье. — Вот уж не ожидал!.. Что новенького в Ашраме?

Зажав плечом телефонную трубку, он спокойно набивал табаком трубку.

— Блезо?.. Да, понял… Но чего вы, собственно говоря, опасаетесь?.. Ба! Он не пришел на ужин, хорошенькое дело!.. Так, подведем итог. Вчера он вышел около половины первого. И с тех пор не появлялся. Вы звонили в Париж. Безрезультатно. Я правильно излагаю?.. Да, я знаю. То же произошло с Ван ден Бруком… Но это еще не довод… Минутку. Прошу прощения. Меня вызывают по другому аппарату.

Он подошел к внутреннему телефону.

— Это ты, Бернар?

Он чиркнул спичкой и так и оставил ее гореть, забыв, что собирался закурить.

— Думаешь, самоубийство?.. Хорошо… У меня как раз Букужьян на проводе. Этому типу принадлежит замок в Сен-Реми, где жил Блезо… Ты беги скорее, я его предупрежу.

Он опустил трубку на рычаг. Желание курить пропало. Он вернулся к разговору с Букужьяном.

— Алло!.. Мсье Букужьян… У меня для вас плохие новости. Рабочие только что обнаружили тело вашего друга… Да, он умер… Это произошло недалеко от вас. Здесь строится дом, «Босолей»… Блезо выпал из окна одного из последних этажей… Простите?.. Именно это следствие попытается установить, но на первый взгляд можно склониться к гипотезе о самоубийстве… В противном случае — что он делал в этом здании?.. Хорошо. Жду вас.

— Вот так история, — произнес он, вновь раскуривая свою трубу. — Опять Букужьян со своим Ашрамом! Продолжение не замедлило последовать.

Он открыл центральный ящик стола, порылся в бумагах. Куда он сунул досье на Букужьяна? Впрочем, сведения там весьма скудные. Обычное досье, какие заводят в полиции. Ах да! Вспомнил. Он приколол его к копии рапорта жандармерии об автокатастрофе на автомагистрали 380. Привычка! Мания коллекционировать! Но незначительных деталей не существует… Посмотрим! Букужьян Базиль… американский гражданин… В паспорте указан год рождения — 1914-й… Родился в Требизонде… Доктор наук. Ничего примечательного! Человек так и не раскрыл своей тайны.

Инспектор быстро перечитал рапорт. В «Рено-16» они ехали вчетвером, и из четверых двоих уже нет в живых. Среди пассажиров пострадавшего «ситроена» тоже двое погибших: братья Нолан, американские граждане, и один оставшийся в живых: Поль Андуз. Он-то и вел машину. Обычное дорожно-транспортное происшествие, виновником которого был не только Андуз, но также Блезо. Он допустил ошибку, когда слишком резко затормозил. Впрочем, вина ложилась и на неизвестного крестьянина, небрежно сложившего свеклу в повозку, и, в конце концов, на дорожно-строительное управление, не отремонтировавшее этот участок дороги из-за нехватки средств. Блезо замучили угрызения совести?.. Может, он считал, что авария произошла только по его вине?..

— А! Бернар! Наконец-то. Рассказывай.

— К несчастью, — сказал молодой инспектор, — рассказывать нечего. Придя на стройку, рабочие сразу же обнаружили труп. Сколько времени он там пролежал?.. Если хотите на него взглянуть, то он в морге. На данный момент больше ничего не известно. Я осмотрел дом. Но как определить, с какого этажа он упал? Безусловно, с одного из верхних этажей… Я склоняюсь к версии о самоубийстве, но, подумав, можно предположить, что он хотел осмотреть здание. Судя по его документам, он архитектор, и тогда…

— Вернись туда, мой славный Бернар. Расспроси соседей. Может, кто-то видел, как он пришел.

— Соседи находятся далеко, патрон. Если только кто-нибудь совершенно случайно…

— Это ничего не значит. Разузнай. Кто знает. В этом деле… э-э… как бы это сказать…

Он поднес руку к носу, словно вдыхал аромат вина.

— …Я что-то чувствую…

Он проводил Бернара до двери.

— Я вернусь ближе к вечеру. Сам понимаешь: морг, замок, рапорт и, вероятно, отчет дивизионному комиссару, ведь владелец замка Сен-Реми — это далеко не первый встречный.

Он заметил Букужьяна, стоящего в конце коридора.

— Давай… Беги… И постарайся что-нибудь найти.

Он сделал знак Букужьяну:

— Сюда, мсье профессор. Входите, прошу вас… Мне не нужно вам объяснять, как я огорчен… Садитесь… На ваш дом обрушивается несчастье за несчастьем… Пока я вас ждал, я ознакомился с делом… Из семи четверых нет в живых.

Букужьян нахмурил густые брови.

— Из семи четверых нет в живых?

— Ну да! Семеро попали в автомобильную катастрофу… Четверо ушли из жизни: братья Нолан, затем Ван ден Брук и, наконец, Блезо… Пока я не решаюсь давать какие-либо объяснения, но все мне представляется странным. Расскажите мне о Блезо.

— Это был хорошо успевающий ученик, — сказал Учитель, — и… вы уж меня простите, я очень взволнован… Добровольно уйти от нас он не мог.

— Почему?

— Месяц назад он стал Гелиодромом.

— Простите?

— Гелиодромом… то есть он достиг определенной степени посвящения. Мне трудно дать более точное пояснение.

— То есть, говоря без обиняков, по-вашему, он не покончил с собой.

— Нет. Речь может идти только о несчастном случае.

— В том-то и дело, мсье Букужьян… С некоторых пор у нас слишком много несчастных случаев.

Мазюрье разжег трубку, не сводя глаз с Учителя, который оставался бесстрастным, как статуя.

— Итак, — сказал он, — начнем все с самого начала. Сначала братья Нолан. Расскажите мне о них.

— Здесь все проще простого. Я познакомился с Патриком в Лос-Анджелесе. Он вернулся из Вьетнама не только с израненным телом — ему приходилось ходить с костылем, — но и с искалеченной душой.

— Стал неврастеником? — уточнил Мазюрье.

Учитель слегка улыбнулся.

— Это гораздо сложнее, но, чтобы упростить, скажем, что он стал неврастеником. Я там организовал Центр духовных знаний, и Патрик привязался ко мне, как… короче, я стал его духовным наставником… Понимаете?

— Вполне. Когда вы вернулись во Францию, он решил последовать за вами.

— Приблизительно так.

— Расскажите мне, что произошло в день автомобильной катастрофы:

— Как вы знаете, Патрика сопровождал его брат Че, потому что он с трудом передвигался. Мы пообедали в Париже вместе с Андузом, моим секретарем. Патрик вручил мне чек, потому что хотел передать в дар Ашраму определенную сумму.

— Большую?

— Десять тысяч долларов.

— Черт возьми! Он был очень богат?

— Да. Их отец создал сеть магазинов, и Че продолжал его дело. Патрик был счастлив, словно жених, подаривший невесте кольцо. Ашрам так много для него значил.

— Извините, мсье Букужьян, вы часто получаете такие дорогие подарки?

— Нет, и я очень сожалею об этом, так как, если верить Андузу, мы живем не по средствам. Но мы рассчитываем на то, что вы называете Провидением.

Инспектора забавляла эта беседа. Он никогда еще не встречал более колоритной личности.

— И как же проявляется ваше Провидение?

— О! По-разному. Порой кое-кто составляет завещание на мое имя. Как, например, Патрик… Иногда мне оставляют в наследство недвижимость. Такое уже случалось. Я всегда бедствовал, и мне всегда приходили на помощь в нужный момент.

— Вам везет! Что же дальше?

— Дальше… Мы расстались в половине третьего. Я оставил их на попечении Андуза, который должен был им показать Париж. Я же отправился читать лекцию. Больше в живых я их не видел.

— Четверо пассажиров «Рено-16» знали их?

— Нет. Совершенно случайно «ситроен» Андуза в какой-то момент оказался позади машины Блезо.

— Случайно, да не совсем, потому что все направлялись в Ашрам. — Мазюрье отодвинул рапорт и выбил трубку. — У него есть семья? — продолжил он.

— Мать. Она живет в Дижоне. Я не помню ее адрес, но могу сообщить его вам по телефону. Я думаю, что его похоронят там.

— Его материальное положение?

— Он не много работал, но деньги у него водились.

— Естественно, он дружил с тремя остальными?

— Дружил? Не знаю. Не уверен.

— Вы же не станете утверждать, что они тоже случайно оказались в одной машине.

— Думаю, именно так и произошло. Блезо просто спросил, не хочет ли кто-нибудь поехать с ним.

— Подведем итог, — вдруг нетерпеливо воскликнул инспектор. — Волей случая две машины следуют одна за другой. В этих машинах сидят люди, случайно очутившиеся вместе. Случайно происходит катастрофа. Сначала случайно гибнут два человека. Затем по очереди еще двое, тоже случайно. Нет! Так не пойдет!.. И вы, профессор, ничего не знаете?.. Между тем утверждают, что у вас исключительные способности.

Учитель поднял толстую, массивную руку.

— Я не шарлатан, — сказал он. — Вы меня очень обяжете, если впредь не будете об этом забывать.

— Извините… В конце концов, мы столкнулись с классической серией происшествий… Бог троицу любит. На сегодня все. Но прошу мне разрешить посетить замок, когда я сочту это необходимым.

— Вы всегда желанный гость.


Андуз отослал в банк заявление с просьбой предоставить отпуск по болезни и заключение врача. В чемодан он положил белье, которое понадобится ему в Ашраме. Несколько раз он пересчитывал рубашки, носки, носовые платки. Его не покидало ощущение, что он обязательно что-нибудь забудет. Он никак не мог унять легкую дрожь в руках. Он нио чем не думал, но руки помнили! Он закрыл ставни, отключил счетчики, обошел квартиру, еще раз проверил счетчики. Он находился так далеко от всего этого.

Чемодан показался ему столь тяжелым, что он взял такси. Тот же самый вокзал, тот же самый поезд, как будто все повторялось вновь. Он принялся педантично выбирать место, желательно где-нибудь посередине вагона. Сейчас он простой бухгалтер, старый холостяк, мелочный человечек с разными причудами, которые одновременно защищали его и успокаивали. Время от времени в памяти всплывало это имя: Фильдар! Но Андуз не давал воли воображению, приводил в действие засовы, замки, как в банке, когда он запирал сейф. Он закрыл глаза, чтобы не видеть мелькающие станции, знакомые пейзажи, напоминающие о том, что Реймс приближался. Он попытался думать о Леа. Леа — это оазис в пустыне. Кто знает… может, потом, позже… когда все будет кончено… он сможет вновь ее видеть, встречаться с ней… Просто чтобы иногда, наспех, получить от жизни то, на что другие мужчины имеют право каждый день… присутствие женщины, шелест юбки, духи… Большего он и не требует. Теперь он навсегда лишен права требовать. Он даже перестанет желать этих откровений, внутренних перевоплощений, которым Учитель обещал научить своих учеников. С болезненной остротой он понимал, что метил слишком высоко. Но он чувствовал себя обязанным защитить Учителя. Его миссия заключалась в самопожертвовании. Так солдат подрывает мост и гибнет сам…

Реймс… Приехали. Нужно выходить, придать лицу выражение ничего не знающего человека. «Блезо?.. Умер?.. Не может быть!..» Он сел в такси, низко наклонил голову, когда машина проезжала мимо стройки. «Прости!» — сказал он про себя. И вот перед ним длинная аллея поднимается к Ашраму. Символично! Он принадлежал к числу тех, кого впереди ждало восхождение. Бедный, жалкий Христос, воплощающий преданность и верность. По пути он встречал учеников, которые приветливо здоровались с ним. Здесь он пользовался уважением, и эта мысль придала ему немного уверенности. Он поставил чемодан в кабинете и тотчас отправился к Учителю.

— Надо же! — удивился Учитель. — В понедельник?

— Я взял отпуск по болезни на две недели.

— Что-нибудь серьезное?

— О нет! Переутомление, усталость, мигрень. Вчера весь день провалялся в постели.

— Ты в курсе, что у нас случилось?

Андуз довольно хорошо изобразил удивление. Поднял брови. Слегка скривил рот.

— Что?

— Блезо умер.

— Ах! Какой ужас! Сердечный приступ?

— Нет. Упал из строящегося здания «Босолей». Это совсем рядом.

Андуз сел, продолжая разыгрывать непонимание.

— Но что он там делал?

— Вот этого… боюсь, мы не узнаем никогда. Я оповестил его мать. Похороны состоятся в Дижоне. Ты поедешь со мной?

Андуз с опаской посмотрел на Учителя. Почему он задал этот вопрос?

— Я неважно себя чувствую, — ответил он.

Но нет, Учитель спросил это без всякой задней мысли. Он выглядел как обычно. В больших неподвижных глазах отражался свет, падающий из окна.

— Я доволен, что ты приехал, — сказал он. — Я должен чувствовать ваше присутствие. Сегодня вечером мы соберемся. На Западе люди не знают, как должны происходить похороны. Покойника кладут в коробку, его перевозят, обращаются с ним, как с вещью. Мне хотелось вам как-нибудь показать обряды, которые нужно совершить, чтобы помочь усопшему обрести новое состояние. Это очень важно, особенно если он умер насильственной смертью.

— Почему? — спросил Андуз дрогнувшим голосом.

— Потому что дух страдает, когда грубо отделяется от тела.

— По вашему мнению, Блезо будет страдать?

— Да. Он, Ван ден Брук, братья Нолан… Все наши друзья, насильно вырванные из этой жизни и не успевшие принять… ранние христиане об этом уже знали, что и подтверждает таинство соборования. Но сам смысл таинства забыт, как и многое другое.

— Ужасно… мне… мне жаль их.

Учитель показал на десяток писем, лежащих стопкой около пишущей машинки.

— А вот тебе и работа. Но время терпит.

Андуз вскрыл письма. У Учителя никогда нет ничего срочного. Несколько счетов, как всегда. Письмо от предпринимателя…

Смета…

— Что это такое?

— Я собираюсь, — сказал Учитель, — оборудовать новое помещение для освежевания туш, пристроить один этаж к гостинице. К нам приезжает столько гостей!

— Сто пятьдесят тысяч франков! Где вы хотите, чтобы я их взял?

— Наследство Нолана.

«А если мне не удастся избавиться от Фильдара, — подумал Андуз, — если я не придумаю как?.. Если я заболею! Если все брошу. Очень легко витать в облаках, а другим предоставлять возможность месить грязь!»

— Наследства Нолана, возможно, мы не получим, — заметил он.

— Хватит тебе, Поль!.. Вечно ты со своими сомнениями. Ты знаешь так же хорошо, как и я, какие распоряжения сделал Патрик.

Учитель ничего не понял. Ни смерть Ван ден Брука, ни смерть Блезо не вызвали у него подозрений. Какая прелесть эта высокая метафизика. Или он просто ничего не хотел знать… Нет, это предположение выглядело оскорбительным. И все же Андуз продолжал настаивать.

— А если вдова Че в последний момент начнет чинить препятствия?

— Какие препятствия? Условия завещания совершенно недвусмысленны. И потом, не забывай, она и так очень богата. Наконец, вы все можете подтвердить свои свидетельские показания.

— Наши свидетельские показания!.. К несчастью, остался только Фильдар и я.

— А малышка Фонтана?

— Леа?.. Она ничего не видела.

Уступая внезапному желанию вызвать беспокойство у Учителя, затащить его силой в эту грозовую полосу, где он уже чувствовал себя потерянным, он вдруг забыл всякую осторожность.

— Она ничего не видела, — повторил он.

— Но послушай, ты же сам говорил…

Большие глаза Букужьяна оживились. Он наклонился вперед.

— Я-то там не присутствовал. Я знаю об аварии с твоих слов… Ты же не ошибся!

Наконец он соизволил покинуть башню из слоновой кости! Андуз горько улыбнулся:

— Нет. Я не ошибся. Не бойтесь.

Ему хотелось добавить: «Предоставьте мне эту гнусную работу. Возвращайтесь к вашей медитации!»

— Ладно, ладно, — произнес Учитель. — Нечего беспокоиться напрасно… Ты можешь поселиться в комнате рядом с Фильдаром. Я думаю, она свободна. Пока ты отсутствовал, я отдал твою комнату одной англичанке…

Он перечитал лист бумаги, вставленный в пишущую машинку, всем своим видом показывая, что разговор закончен, и вновь принялся печатать. Андуз отнес почту к себе в кабинет. Если Учитель прошел мимо истины, то это лишний раз доказывает, что полиция в этом деле вообще не разберется. Никто не мог догадаться, что существовала связь между братьями Нолан, Ван ден Бруком, Блезо… И эта связь не станет более очевидной, когда Фильдар в свою очередь…

Андуз листал страницы перекидного календаря. Восемь страниц! Столько событий поместилось на этих восьми страницах! Красным карандашом он пометил приблизительный день приезда вдовы Нолан. Так мало времени! И ни одной идеи! Он долго размышлял. Фильдар почти никогда не покидает Ашрама. А убить его в стенах замка совершенно невозможно. Здесь слишком много людей, которые постоянно перемещаются. Перво-наперво: неустанно следить за Фильдаром, чтобы досконально изучить его привычки.

Андуз взял чемодан и пошел по коридору. Свободная комната находилась в самом конце… не столько комната, сколько келья. Это вполне в духе Учителя — всем распоряжаться, бестолково импровизируя — на ходу. Андузу нравилась комната, которую он занимал по выходным. Теперь он почувствовал себя бедным, ограбленным, униженным. Он пощупал жесткую кровать-клетку, которая скрипела. Как работать в таких условиях! К тому же в комнате отчетливо слышался стук машинки. Ведь за стеной, толщиной с ладонь, Фильдар что есть мочи печатал свой манускрипт. Звенел колокольчик, когда каретка доходила до конца.

«Я не имею права даже на головную боль», — проворчал Андуз.

Шкаф оказался совсем крошечным, умывальник висел слишком низко. Окно выходило на стройку, где уже начали возводить гостиницу. Вагонетки, груды кирпича, мешки с цементом, как на той, другой стройке! Это превращалось в навязчивую идею.

«Я не выдержу, — подумал Андуз. — Я ненавижу этот дом. Я ненавижу Фильдара. Я даже сам себя спрашиваю: уж не ненавижу ли я иногда Учителя?» Он сжал кулаки, несколько раз пробежался взглядом по узкому пространству между дверью и окном. Убить Фильдара! Чтобы обрести покой! Смертельный удар, нанесенный самому себе. Затем… жизнь вновь обретет свои краски. Он перестанет считать дни. Будущее откроется, как бегущая среди цветов и деревьев тропинка. Да, он должен ненавидеть Фильдара всеми силами души, рассматривать его как личного врага. Чем дольше стучала эта проклятая машинка, тем глубже она проникала в его сознание и тем легче становилась задача.


Фильдар прекратил печатать. Он прохаживался по комнате от окна к двери и от двери к окну, посасывая пустую трубку. Его грубые ботинки громко стучали по полу. Временами он принимался разговаривать сам с собой, останавливался и возражал себе: «Да, но извините…» Он пожимал плечами, вновь принимался ходить. Или же стучал правым кулаком по левой ладони. Приняв вдруг внезапное решение, он вырвал из машинки бумагу, скомкал ее, бросил через всю комнату, нервно вставил новый лист, сел на край стула и начал: «Примечание 14. Показать, что доктрина Букужьяна есть не что иное, как пантеизм. Но Букужьян боится называть вещи своими именами…»

В стену постучали, приглушенный голос крикнул:

— Вы когда-нибудь закончите?.. Пора спать!

Удивившись, Фильдар приподнял рукав и посмотрел на часы. Половина одиннадцатого. Он услышал, как заскрипела кровать в соседней комнате, как зашлепали босые ноги, и вскоре чья-то рука возмущенно дернула за ручку двери. Он открыл.

— Андуз!.. Я думал, вы в Париже… Когда вы приехали?.. На ужине вас не было… Заходите, старина.

— Я заболел, — сказал Андуз. — Какое-то время проведу в Ашраме. Понимаете, мне нужен покой… Вы обычно работаете допоздна?

— По-разному.

Фильдар пододвинул ему единственный стул, а сам сел на кровать.

— Присаживайтесь. Я сейчас очутился в мерзкой ситуации.

Он показал на машинку, на бумаги, разбросанные на столе.

— Пытаюсь разобраться, но окончательно запутался в противоречиях. Вы знаете, почему я отказался от своего сана?.. Извините, мне нечего вам предложить, но вы можете курить… если угодно. Современная церковь больше не верит в сверхъестественное. Видения, чудесные выздоровления, изгнание бесов… все это выброшено на свалку… Существует человек, существует Бог, и между ними — ничего!

Он резко вскочил, обошел комнату, сложив руки за спиной.

— Между тем, — продолжил он, — согласно традиционным учениям, между ними простирается мир, где царят духи, некие силы воздействия. И с ними следует считаться. Вера — это хорошо. Но при условии, что она опирается на науку о невидимом. Религия, отрицающая философию магов, не имеет корней.

Андуз кашлянул, чтобы напомнить, что он здесь и что ему в легкой пижаме совсем не жарко.

— Вы следите за ходом моей мысли? — спросил Фильдар. — Хорошо. Теперь возьмем Букужьяна. Прежде всего, чему оригинальному он может нас научить?.. Все его знания почерпнуты в веданте, суфизме[169] и даже — что далеко ходить — в произведениях Генона. И к чему сводится его учение?.. К тому, что якобы Я растворяется в Себе, в Едином, но не исчезает там. Так вот: нет. Я говорю: нет. Одно из двух: или Я — только видимость и Я просто-напросто теряется. Тогда мы с вами есть не что иное, как иллюзия. Или Я вполне осязаемо, и тогда не существует Себя, Единого, не существует Бога-создателя. В этом заключается фундаментальная дилемма, и, на свою беду, я не могу сделать выбор. Мне нужна философия магов, и мне нужен личный бог. Что вы об этом думаете?

Андуз горько улыбнулся.

— Вы неудачно выбрали собеседника. Я плохой мыслитель. Для меня истина в том, что Учитель — это как раз тот самый человек, каким я стремлюсь стать… потому что… ну… потому что он не похож на других… потому что он выше их… А вы действительно верите, что все то, что вы мне только что объясняли, имеет грандиозное значение?

Фильдар подпрыгнул, как будто его ударили.

— Грандиозное значение? Нет, старина. В этом заключается вся моя жизнь. Если я ошибаюсь, значит, я просто несчастный человек.

Он развязал кисет.

— Возможно, я несчастный человек… Я признаюсь вам кое в чем, Андуз. Только между нами… Впрочем, если вы кому и скажете, мне плевать… Я всегда себя ощущаю священником. Это и есть доказательство существования сверхъестественного. На мне как бы поставили клеймо, в самых глубинах моего существа.

Он раскурил трубку, выпуская небольшие клубы дыма. Потом раздавил спичку каблуком.

— Временами, — продолжил он, — во мне звучат молитвы. Это происходит помимо моей воли. Молитвы переполняют меня… Более того. Здесь, в Реймсе, каждое утро, рано-рано, я иду на мессу без песнопений. Я незаметно проскальзываю в церковь, как бы стыдясь самого себя, прячусь за колонной. «Уйдите оттуда. Разрешите мне». Или, наоборот, я сжимаюсь в комок и думаю: «Все, что ты рассказываешь, дружище, — ложь!» И когда выхожу, впадаю в отчаяние… Извините меня… Вы, наверное, принимаете меня за сумасшедшего, но кто не сумасшедший в этом доме?

— Да, — согласился Андуз. — Кто не сумасшедший?

— У меня, впрочем, нет никакого намерения оставаться здесь, — продолжил Фильдар. — Общаться с людьми, которые сюда приезжают, просто невыносимо. К вам это не относится. По правде говоря, мне гораздо больше нравились сбившиеся с пути истинного, с которыми я занимался до того, как все бросил. Преступник — это нечто неуловимое, опасное, но ужасно сентиментальное. Ощущение схватки… Возможность действовать… А сейчас я попусту теряю время…

— И как скоро вы собираетесь уезжать? — равнодушно прошептал Андуз.

— После того, как закончу книгу.

— Это надолго?

— Пять-шесть недель.

— А… А закончить ее в другом месте вы не можете?

— Нет. У Ашрама есть по крайней мере одно преимущество. Здесь спокойно.

— Спокойно? А Блезо?

— Несчастный случай.

— А давно вы работали с преступниками?

— Нет. Около года тому назад.

— А где?

— В Труа.

У Андуза внезапно зародилась новая идея. Если что-то случится с Фильдаром, следствие, вероятно, пойдет по этому руслу.

— Я с ними работал восемь месяцев, — сказал Фильдар. — И не только по воскресным дням. Уж поверьте мне. Но я твердо стоял на земле. Никакого Митры, крещения кровью, смехотворных упражнений… Не хочу вас обижать, старина. Но я не могу удержаться от смеха, когда вижу, как эти славные женщины изображают факиров! Мне уж больше по нраву причуды старых богомолок!

Учитель прав. Этот тип опасен. От него следует срочно избавиться. Андуз встал.

— Пойду лягу. Чувствую, что простудился. Будьте любезны, не мешайте мне поспать.

Фильдар улыбнулся, и его лицо преобразилось: оно так просветлело, так помолодело, что у удивленного Андуза появилось желание пожать Фильдару руку.

— Спасибо.

— Нет, — возразил Фильдар, — это я вас должен поблагодарить за то, что вы меня выслушали. Я встаю рано… в шесть часов, но постараюсь не шуметь. Обещаю. А вдруг у вас появится желание? Я не хожу в собор. Это слишком далеко и слишком торжественно. Но на площади Республики есть часовенка, которая как раз мне подходит.

— Я подумаю.

— Рискните, — сказал Фильдар, — и вы тотчас поймете, что отрешиться от мирских забот вовсе не значит просто сосредоточиться. Доброй ночи.

Андуз вернулся в свою комнату. Сон не приходил. Если Фильдар говорил правду, то он покидал Ашрам только по утрам, когда направлялся в эту часовенку. Учитывая это обстоятельство, подстроить несчастный случай просто невозможно. Тогда остается что?.. Убить его… голыми руками? То есть совершить убийство? Сдавить горло? Ударить тяжелым предметом по голове?.. В семь часов? В семь на улице уже есть люди. Велосипедисты спешат на работу. Открываются магазины…

И вдова скоро приезжает! Она начнет расспрашивать Фильдара. Он все ей расскажет. Он скажет, что видел…

Нет! Нет! Андуз тревожно ворочался, никак не мог найти удобную позу. Он проглотил две таблетки, надеясь впасть в забытье, как если бы выпил упаковку люминала. Мысли развеялись, но уверенность в неудаче оставалась еще долго, забившись в самую глубину его притупленного сознания, словно зверь, готовый в любой момент укусить.


Мазюрье бродил из комнаты в комнату, осматривал каждый этаж. Рабочие, проходя мимо, подозрительно поглядывали на него. Он показал свой значок прорабу, чтобы получить возможность беспрепятственно передвигаться. И теперь он старательно размышлял, но ему не удавалось выдвинуть ни одной гипотезы. Вскрытие не дало никаких результатов, но судебно-медицинский эксперт категорично заявил, что в день гибели Блезо чувствовал себя превосходно. И сердце, и мозг находились в отличном состоянии. Ни капли алкоголя в крови.

— Боже мой! — повторял инспектор. — Но ведь без причины люди не падают!

Он подошел к отверстию, внимательно прислушался к себе.

«У меня кружится голова?.. Отнюдь. Это все же не скала!»

Несчастный случай, пожалуй, стоит исключить. Но самоубийство тем более казалось нелепым. Из-за чего? Сердечные страдания? Человек, который принял решение жить под наставничеством Букужьяна? Это столь же маловероятно, как самоубийство семинариста. Однако, если отбросить несчастный случай, остается самоубийство. Но в него Мазюрье не верил. Инстинктивно. Значит, преступление?.. Он обдумывал эту идею, убежденный в ее нелепости. Он стоял на последнем этаже и смотрел на раскинувшийся внизу город. Он вновь и вновь возвращался к этой версии, стараясь придать ей логическую форму. Версия абсурдна, но допустима, если, конечно, рассматривать смерть Ван ден Брука как убийство. Если предположить, что голландца убили, то напрашивается неизбежный вывод, что некто решил уничтожить пассажиров «Рено-16». Ван ден Брук… Блезо… оставались Фильдар и девушка. Если кто-нибудь из них погибнет, то всякие сомнения отпадут…

Его хлестал сильный ветер. Он спустился на пятый этаж и сел на груду облицовочного камня… Сумасшедший! Это, должно быть, дело рук сумасшедшего! Только безумец совершает несколько преступлений подряд. Это известно всем. Допустим. Но почему псих взялся за этих четверых?.. Предположить можно все, что угодно!.. Например, он считал, что они все виноваты в смерти братьев Нолан… Нет! В этом случае единственной подозреваемой оказалась бы вдова. А она живет в Америке. Псих мог ненавидеть Букужьяна и поэтому решил бросить тень на Ашрам. Уничтожить его!.. Или же… На самом деле, возможно, что преступник вовсе не псих, а очень расчетливый убийца, наметивший одну-единственную жертву, но уничтоживший несколько человек, чтобы запутать следы…

Мазюрье, вдруг разволновавшись, прошелся по квартире и, остановившись перед окном, стал наблюдать за подъемным краном. Все версии не стоили и ломаного гроша, но ему доставляло удовольствие сочинять роман об этом преступнике. Некий мужчина влюбился в Леа? А что, если она ему вежливо отказала? Он хочет отомстить. И начинает с того, что толкает Ван ден Брука в воду, а Блезо — в бездну. Он знает, что поиски полиции не увенчаются успехом… «Если я все это расскажу дивизионному комиссару, — подумал Мазюрье, — в ответ услышу такое!» Вне всякого сомнения, он терял время. И все же… Не такая уж глупая мысль убить по очереди всех пассажиров «Рено-16» и заставить думать, что их смерть имеет отношение к гибели братьев Нолан…

Стоп! Бесполезно продолжать. Мазюрье вышел из здания, обернулся, чтобы еще раз взглянуть на высокий фасад. Он нисколько не продвинулся вперед. Он ничего не понимал, но несомненно, что понимать здесь было нечего. Из осторожности он навел справки о Фильдаре и Леа Фонтана. Кое-кто мог извлечь выгоду из их смерти. Он желал этого всеми фибрами своей души, потому что был хорошим полицейским.


Андуз не замедлил заметить, что Фильдар придерживался строгого распорядка. С мессы он возвращался к семи часам, брился электрической бритвой. Ее шум выводил Андуза из себя. До восьми он работал. Он не печатал, но все время ерзал, отчего стул то скрипел, то трещал. Стул издавал самые раздражающие звуки, а Фильдар то разговаривал сам с собой, то вполголоса перечитывал абзац. Андузу оставалось только вставать и заниматься своим туалетом. Но он старался уронить все, что только попадалось ему под руку, чтобы выразить протест и утвердить свое право. Небольшая война прекращалась в восемь часов. Тогда они вместе выходили в коридор и вместе спускались в столовую.

— Я не очень вас беспокою? — любезно спрашивал Фильдар.

Он не слушал ответа, если таковой следовал, и тут же начинал говорить о проблемах, волновавших его в данный момент.

— Я тут размышлял о пантеизме…

— Послушайте, мой дорогой Фильдар, давайте отложим этот разговор.

Но Фильдару требовалось высказаться, сбросить со своих плеч груз сомнений, который он не мог нести один. Он принадлежал к тем людям, которых любое возражение заставляет бледнеть, а неопровержимый довод мучает, словно грех. Он едва прикасался к еде. Иногда застывал, пристально глядя в одну точку, в то время как его рука автоматически тянулась к записной книжке, куда он ежеминутно что-то записывал. Из-за стола он выходил последним, и, когда размышления заводили его в тупик, он просто швырял салфетку на стол и шел в сад, где хватался за лопату. Целый час он усердствовал в схватке с самим собой. Затем он поднимался к себе и принимался печатать. Ему хватало сил работать до вечера. Андуз нервничал. Как подобраться к Фильдару, перехитрить его, загнать в угол, чтобы покончить с ним?

И пока Фильдар настойчиво преследовал истину, печатая страницу за страницей, Андуз за стеной тщетно искал способ заставить его замолчать навеки. Недомогание служило хорошим оправданием поведения Андуза. Он не присутствовал на собраниях. Он отказался прийти на траурную церемонию, организованную Учителем в память о Блезо. Он еле-еле согласился пожать руку матери архитектора при выносе тела. Следя за Фильдаром или находясь один в своем кабинете, он думал до умопомрачения. Единственный благоприятный момент — утро, когда Фильдар отправлялся на мессу. Таков непреложный факт. Теперь он без конца пережевывал одно и то же. Какое избрать оружие? Как нанести удар? Если он промахнется…

Руки покрывались потом. Сердце громко стучало. Он старался взглянуть на проблему со стороны, сформулировать ее как можно более нейтрально: допустим, молодой преступник хочет свести счеты с Фильдаром. Он вышел на след и поджидает его где-то на пути от Ашрама до часовни. Хорошо. Он не станет нападать в открытую. Он подкрадется сзади и нанесет удар каким-то предметом. Но каким? Дубинкой? Что может заменить дубинку? Молоток? Кусок свинцовой трубы? Разводной ключ? Неплохо. Разводной ключ! Но встает вопрос: где найти достаточно увесистый разводной ключ?.. Ответ?.. Ответ?.. Может, в ящике с инструментами от грузовика.

Он отправился в гараж. Грузовик стоял здесь. Его кузов был забит пустыми ящиками. Инструменты в беспорядке лежали под передним сиденьем: домкрат, пусковая рукоятка, молоток и разводной ключ. Он обернул руку тряпкой, поднял ключ, слегка подбросил его. Оружие — практичное, удобное в обращении, достаточно тяжелое, чтобы нанести смертельный удар, но слишком громоздкое! Куда его спрятать? Под плащ? Как его закрепить, ведь его хорошенько нужно закрепить, потому что он должен выглядеть естественно и идти с пустыми руками… Удрученный Андуз принялся бродить по саду. Глупо останавливаться из-за подобных трудностей. Но разве в глубине души он не радовался, что наткнулся на препятствие?.. Он заперся в своем кабинете, перелистал отрывной календарь. Впереди, конечно, еще пять-шесть дней. Может, даже больше, потому что мадам Нолан могла задержаться в последний момент. Зазвенел телефон.

— Алло!.. Андуз слушает… A-а! Это ты!.. Да, ты правильно делаешь, что сердишься… Ну да, я знаю. Мне следовало бы тебя предупредить. Я взял отпуск по болезни. Врач любезно предоставил мне две недели. Послушай, Леа, незачем настаивать, чтобы я куда-нибудь уехал. Здесь почти как в деревне… Ты сейчас станешь смеяться. Он посоветовал мне проконсультироваться у невропатолога… Как? И ты тоже?.. Но почему вы все ополчились против меня?.. Да, у меня часто болит голова, так что с того? Это еще не повод. Почему бы не сходить к психиатру?.. Это очень мило с твоей стороны. Спасибо… Уверяю тебя, ты беспокоишься напрасно… Что?.. А! Нет. Это не повторится! Но в чем влияние Учителя может оказаться опасным для меня?.. Не настаивай. Я тебе уже говорил: Ашрам — мой дом… Честное слово, ты ревнуешь! Да, да… Я уже не раз обращал внимание.

Он вздохнул, отодвинул немного трубку от уха, посмотрел на календарь. Потом его вдруг охватила ярость.

— Я запрещаю тебе так говорить. Я достаточно взрослый, чтобы знать, что я должен делать… В конце концов, Леа, я тебя не понимаю. Ты хочешь мне быть всего лишь подругой… очень нежной… очень преданной… не так ли? Вспомни. Однако ты ведешь себя как требовательная, подозрительная любовница… вот именно! Подозрительная! Хочешь, я скажу тебе правду?.. Ты окажешься на седьмом небе, если я навсегда забуду об Ашраме. Да ты бы послала ко всем чертям мой Ашрам! Как бы тебе хотелось его уничтожить… Нет, я не сержусь… Просто не понимаю, зачем ты сюда приезжаешь, что ты тут ищешь… Знаю. Ты собираешь материал. Тогда почему ты так враждебно настроена?.. Но объясни ты мне, что Учитель сделал тебе такого плохого? Можно подумать, что ты жаждешь свести с ним счеты. И к тому же с моей помощью!.. Ладно. Я ошибаюсь. Ну разумеется, я буду рад, если ты приедешь… Да, конечно… в субботу, как обычно… Я тоже тебя целую.

Уф! Он положил трубку. Сейчас у него просто нет времени на ссоры. До чего же странная девица!

Дверь широко распахнулась. Учитель никогда не стучал.

— Поль, у меня к тебе небольшая просьба. Мадам Брийон хочет уехать завтра утром. Ты сможешь отвезти ее на вокзал?

— А что, разве Карл не в состоянии ее проводить?

— Нет. Я должен ехать в Париж, и мы вернемся поздно. Возьми грузовик.

— Когда уходит поезд?

— В половине седьмого. Немного рановато. Тебя не затруднит?.. Я сначала хотел заказать такси, но ты же их знаешь. Никогда нельзя на них рассчитывать.

— Хорошо.

— Спасибо. Как ты себя чувствуешь? Получше?

Он ушел, не дожидаясь ответа. В другой раз Андуз обиделся бы. Но сейчас он в страхе убеждал себя: «Грузовик, половина седьмого, завтра… Такой удобный случай больше не представится. Так просто припарковать машину на площади Республики, пойти навстречу Фильдару, предложить ему: „Хотите, я вас подброшу? Грузовик стоит в двух шагах. Я еду с вокзала“». И тогда разводной ключ… Достаточно придумать любой предлог… плохо поступает бензин… барахлит зажигание… Фильдар всегда любезен. Этого у него не отнимешь. Он любит оказывать услуги. Он откроет капот, наклонится… Разводной ключ сделает свое дело. Благодаря своей тяжести.

Опять потянулось жуткое бесконечное ожидание. Ожидание неясного результата. Возможно, оно окажется удручающим. Если Андуз промахнется, то неизбежно последует арест, тюрьма. Какой адвокат, какой судья поймет мотивы, которыми он руководствовался?.. Он сам-то не всегда толком их понимал. Разумеется, самый ясный довод — это Ашрам. Во что бы то ни стало обеспечить материальное будущее Ашраму. Он уже все рассчитал, основываясь на доверительных откровениях Учителя. После уплаты налогов и пошлин останется кругленькая сумма почти в шесть миллионов. Если их толково вложить, то они обеспечат доход, который позволит общине безболезненно переживать потрясения, вызванные опрометчивыми действиями Учителя. Он уже знал, какие акции следует покупать. Он четко представлял, как составить портфель ценных бумаг. В некотором роде эти деньги принадлежат ему. И сейчас он их зарабатывал в поте лица. Эта мысль не была кощунственной. Он никогда не испытывал — и он мог в этом поклясться — желания взять, украсть… Достояние Ашрама — это святое. Он только поставил перед собой цель управлять финансами, следить за ними с карандашом в руке, выступая в роли необычного управляющего делами. Он совершенно не возражал встать вровень одним ему известным способом с теми важными господами, которых он каждый день видел в банке, просматривающих финансовые газеты или шушукающихся с директором. Он станет богатым по доверенности. Он получит право подписи. При условии, что Фильдар… Нужно убрать Фильдара.

Во второй половине дня, чтобы убить время, он занялся накопившейся почтой. Однообразная, механическая работа. Он быстро с ней справился. Он вышел в парк и пошел в старый гараж, где работали двое рабочих. Они прикрепляли к потолку рельс, по которому будет перемещаться блок, поднимая вверх мертвых быков. Работой руководил Карл. Он пожал Андузу руку.

— Как видите, — сказал он, — они почти закончили. Позже я освобожу подвал от всех бутылок, которые его загромождают. Мы там устроим холодильную кладовую.

— Подождите, — сказал Андуз. — Об этом проекте вы мне не говорили.

— А! Прошу прощения… Я думал… Но подрядчик согласен… На следующей неделе он представит вам смету.

— Хорошо. Хорошо, — проворчал Андуз. — Мы это обсудим.

До чего же Карл предан Учителю! Все время предлагает что-то переоборудовать, то здесь, то там. Как получилось, что религиозная община, ставившая перед собой единственную цель духовного перевоплощения, начала походить на промышленное предприятие? Невероятно! Это уже не монастырь, а больница!

Он прошел мимо гостиницы, окруженной строительными лесами, повернул к замку, поднялся к себе в комнату. Фильдар стучал на машинке. Он смочил холодной водой полотенце, положил его на лоб и лег в кровать. Во второй половине дня головная боль давала о себе знать довольно остро. Она превращалась в посетительницу, привычки которой он начал запоминать. Оставалось только смириться. Она не только завладела его нервами, артериями, больно стучала в висках, но проникла в его мысли, разговаривала с ним шепотом, присущим ей одной. Словно кто-то другой незаметно занял его место. И он уже не хозяин себе. Кто ударит разводным ключом? Он или другой? Скорее, другой, который, впрочем, смелее, а возможно, и злее. Убрав Фильдара, сможет ли он остановиться? Не потребует ли он новых жертв? Угрожает ли что-нибудь Леа? Сама по себе она опасности не представляет, но, в конце концов, авария произошла у нее на глазах. И почему она все время лезет со своими советами? Сходить к невропатологу! Забыть об Ашраме! Сплошное наваждение. Если на тебя нападают, ты должен защищаться… Пишущая машинка замолкла, и головная боль разжала тиски. Фильдар постучал в дверь, приоткрыл ее.

— Пойдемте ужинать?

— Без меня, — прошептал Андуз.

— Вам что-нибудь принести?

— Бутерброд, если вам не трудно. Я заморю червячка. Спасибо.

Фильдар ушел, покусывая пустую трубку, а Андуз воспользовался тишиной, чтобы вздремнуть. Он удивился, когда вновь появился Фильдар. Он проспал целый час. Фильдар принес на тарелке бутерброд с паштетом.

— Перед уходом Букужьян попросил меня напомнить вам, что вы должны проводить мадам Брийон на вокзал.

— Знаю.

— Она будет вас ждать с шести часов. Но если вы устали, то я могу ее отвезти. Ведь я все равно иду на мессу. Я возьму грузовик.

Андуз приподнялся на локте и сурово посмотрел на Фильдара.

— Нет. Это моя обязанность.

— Но если вы заболели…

— Я не заболел.

Фильдар прошелся по комнате Андуза, как по своей собственной. Он посчитал необходимым закрыть ставни.

— Включить ночник?

— Нет. Свет меня раздражает.

Фильдар сел у его ног в темноте. Андуз не осмеливался попросить его уйти. А оставаться рядом с тем, кто через несколько часов… нет, это выше его сил.

— Завтра утром, — продолжил Фильдар, — вы окажетесь в двух шагах от часовенки. Вам непременно следует туда зайти. Кто не присутствовал на мессе без песнопений в час, когда все еще спят, не может понять, что такое умиротворение. Здесь гримасничают, кривляются, из кожи вон лезут. В то время как забвение — это так просто.

— Мне хотелось бы отдохнуть, — сказал Андуз.

Но Фильдар продолжал размышлять, и Андуз вцепился в железный край кровати, чтобы сдержать вопль.

— Достаточно, — в изнеможении сказал он. — Думаю, будет лучше, если вы уйдете. Да, для вас, для меня… так будет лучше.

— Что ж. Я вас покидаю. Спокойной ночи… Но мне бы очень хотелось увидеть вас завтра утром.

— Да! — закричал Андуз. — Вы меня увидите.

Фильдар вышел на цыпочках, но тем не менее умудрился хлопнуть дверью.


Мадам Брийон удалялась по перрону, неся два чемодана, и вскоре исчезла в подземном переходе. Андуз должен был бы ей помочь, проводить до поезда, но он спешил вернуться к грузовику и посидеть спокойно несколько минут, прежде чем приняться за дело.

День наступит не скоро. Шел мелкий дождь, отчего улицы казались еще более пустынными. Андуз положил разводной ключ рядом с собой, мысленно перечислил все принятые меры предосторожности, словно летчик, который, как молитву, повторяет про себя все маневры, которые ему предстоят. План готов. Он включил дворники, завел двигатель, выжал сцепление и поехал. Начался отсчет чего-то необратимого.

Прохожие встречались редко. Иногда проезжала какая-нибудь машина. Занималось ненастное утро, наводившее тоску. Он быстро доехал до площади Республики, покрутился немного, выбирая подходящее место немного в стороне, плохо освещенное, ничем не загроможденное, где бы он смог удобно расположиться. Вооружившись электрическим фонариком, он отключил бензонасос. Затем завел двигатель, тот почти сразу заглох. Явная неисправность. Он закрыл дверцы машины на ключ и прислонился к кузову, чтобы перевести дух. Как только он начинал волноваться, у него тут же перехватывало дыхание. Он завидовал людям, которым хватало мужества совершать вооруженные ограбления. Он часто думал о них, сидя в банке. Хотя, может, не так уж трудно терроризировать людей, размахивая автоматами. А вот хладнокровно нанести удар! Посмотрим!..

Он пересек площадь и направился к небольшой церкви. Он пришел заранее, и поэтому ему пришлось войти внутрь. В боковом приделе священник совершал богослужение. Фильдар был здесь. Он стоял, преклонив колени, в первом ряду, рядом с пожилой женщиной. Царила почти неземная тишина. Священник невнятно бормотал какие-то слова, по таинственным причинам ходил вдоль алтаря, то нагибался, то выпрямлялся. Фильдар, закрыв лицо руками, не двигался. Андуз сел в самой темной части нефа. Его присутствие выглядело святотатством. И эта мучительная уверенность обжигала его. Он помолился бы, чтобы снять с души грех, но не знал, что в подобном случае говорят христиане. Он только и сумел вымолвить: «Я невиновен. Клянусь, что я невиновен». Священник широким жестом благословил присутствующих, и Фильдар перекрестился. Месса закончилась. Андуз выскользнул наружу; увидев, как вышла пожилая женщина, подождал еще несколько минут. Наконец показался Фильдар, увидел Андуза и подошел к нему. Каждая деталь врезалась в память. Счет пошел на секунды. Андуз уже никогда не сможет забыть эти мгновения.

— Вы опоздали, старина, — сказал Фильдар. — Но это так любезно с вашей стороны! Хотите осмотреть церковь? Подождем следующей мессы?

— Нет. Я только подумал, что вам будет приятно, если я составлю вам компанию. Идет дождь. А грузовик стоит там. Вы поступите просто глупо, если решите возвращаться пешком.

— Неплохая идея.

Они поспешили к стоянке и сели в машину.

— Надеюсь, что она заведется, — сказал Андуз. — Сегодня она капризничает. Я даже думал, что мадам Брийон опоздает на поезд.

Он включил стартер один раз, другой.

— Прогрейте двигатель, — посоветовал Фильдар. — Он остыл.

— Тогда зальет свечи.

Он старался изо всех сил, но безуспешно.

— Бросьте, — сказал Фильдар. — Возможно, что-то случилось с бензонасосом. Чувствуете запах?

Он открыл дверцу.

— Вы умеете чинить машины? — спросил Андуз.

— Я мастер на все руки, — смеясь, ответил Фильдар. — Откройте капот.

Все шло по плану с какой-то трагической точностью. Андуз потянул за рычаг замка, и Фильдар поднял капот и опустил его на упор.

— Ничего не видно, — проворчал он. — У вас, случайно, нет фонарика?

— Нет.

— Тем хуже. Придется работать на ощупь.

Он склонился над двигателем. Андуз схватил разводной ключ. Голова гудела. Он растерянно огляделся вокруг. На площади ни души. Дождь. Согнутая спина Фильдара. Андуз вспомнил слова Учителя: «Они страдают… те, кто умирают насильственной смертью, страдают после…» И, чуть скрипнув зубами, поднял разводной ключ.

— Нашел, — сказал Фильдар. — Клапан бензонасоса.

Его голова скрылась под капотом. Андуз не смог нанести удар. Он медленно опустил руку. В то же мгновение Фильдар выпрямился, вытащил платок, чтобы вытереть руки. Он увидел разводной ключ и улыбнулся:

— И этой штуковиной вы собирались чинить неисправность? Она хороша только для многотонки. Ну-ка, заводите двигатель, посмотрим!

Андуз даже не пытался сопротивляться, искать другое решение, быстро подготовиться к еще одному нападению. Он вновь сел за руль. Больше у него никогда не получится… И даже сейчас он всего-навсего разыграл комедию. Он взмахнул ключом, чтобы убедить самого себя, что он пойдет до конца, и тем не менее не ударил. Теперь он в этом почти не сомневался.

— Двигатель, — крикнул Фильдар.

Андуз повернул ключ зажигания. Двигатель завелся. Он окончательно проиграл партию. Проиграл с самого начала. Он всегда об этом знал. Ашрам требовал от него непомерно много. Фильдар, слегка нажимая на акселератор, запустил двигатель на полную мощность, прислушался, довольно кивая головой. Он опустил капот и забрался в кабину.

— Сколько продержится, столько и продержится, — сказал он. — Я починил на глазок. Нужно сказать Карлу, чтобы он посмотрел внимательней… Ну что? Все же я оказался здесь весьма кстати, а?

Он набил трубку. Андуз начал маневрировать, чтобы выехать со стоянки. Была ли это трусость, слабость или же некая болезнь, словно мозг отказывался давать команды? Сказывалось нервное напряжение. Он запутался в скоростях, заглушил мотор, тронулся рывком, как новичок.

— С вами что-то неладно? — заметил Фильдар.

— После аварии я сам себя не узнаю, — сказал Андуз.

— Еще бы. Кстати, как у вас со страховкой?

— Неважно. Они ко мне придираются.

— Вы не присутствовали, когда Букужьян рассказывал нам о дурном влиянии, которому подвергается Ашрам. Вы много потеряли. Он говорил о неверии некоторых, а также о психическом воздействии отрицательного разума… В качестве примера он привел Иуду… Догадываетесь почему?

— Нет.

— Потому, что я еврей по материнской линии… Если разобраться, то ему это совсем не нравится. Но возможно, он прав, что причина беспокойства заключается во мне. Я иду от одной церкви к другой. Я лишний. Не верите?.. Э-э! Сейчас заедете на тротуар!

— Лучше ведите машину вы, — сказал Андуз. — Я, право, не знаю, что со мной.

Фильдар обошел грузовик, пока Андуз пересаживался на его место.

— Вы беспокоите меня, старина, — возобновил разговор Фильдар. — Если вы заболеете, то я тоже подумаю, что нас сглазили. Братья Нолан ушли из жизни. Умерли Ван ден Брук и Блезо. Вы совсем расклеились! Это эпидемия… Мне самому только и остается, что держаться изо всех сил!.. Когда мы приедем, вы сразу же ляжете, а я о вас позабочусь. Я и это умею делать. Чего я только не умею!

Он свернул на аллею, ведущую к замку, помог Андузу выйти из кабины.

— Обхватите меня рукой за шею.

— Нет. Я не смогу.

— Черт возьми. Вы ведете себя глупо. Если бы я заболел, разве вы не помогли бы мне?

Андуз повис на Фильдаре. Его тошнило. Он покорно позволил довести его до комнаты. Фильдар раздел его. Андуз не сопротивлялся. Как только он лег, то сразу же закрыл глаза. Но попросил Фильдара задержаться.

— Не оставляйте меня одного, — прошептал он. — Курите, если хотите. Мне это не мешает.

Фильдар пощупал ему лоб, руки.

— У вас все-таки поднялась температура. Наверное, начинается грипп.

— О нет!.. Садитесь… Спасибо. Вы очень любезны… Расскажите мне об Иуде.

— Об Иуде? — радостно переспросил Фильдар. — Прелюбопытнейший тип! Его никто не понял. Представьте себе, каков был его Учитель… С точки зрения Иуды, Он все время витал в облаках. Берется то за одно, то за другое… За душой ни гроша. Никогда не сидит на месте. Нечто вроде странного бродячего комедианта. Иуда же не предавался мечтам. Он хотел где-то обосноваться, создать что-нибудь основательное, иметь крышу над головой…

— Он предал.

— Да нет же… Его довели до крайности. Это не одно и то же. Он устал, бедняга. Он все время ссорился с остальными. В Святом Писании об этом ни слова. Но это правда. Я уверен, что он неоднократно упрекал Петра и Иоанна: «Попробуйте сами вести учет. С меня довольно. Вы транжирите то, что мне удается сэкономить». Измучившись, он отказался от дальнейшей борьбы. Он смирился. «Хотите его арестовать? Воля ваша. Арестовывайте. Возможно, так будет лучше для всех. Вот он… Бросьте его в тюрьму. Только дайте нам возможность свободно дышать!» Он не догадывался о последствиях. Он и повесился потому, что был честным человеком. Я очень сочувствую Иуде.

Андуз уже не слышал последних слов Фильдара. Он спал. Когда он почувствовал, что Фильдар встал, то схватил его за рукав и прошептал сквозь сон: «Нет. Не уходите…» Проснувшись, он увидел, что так и не отпустил Фильдара, и сильно смутился.

— Извините… Я совершенно отключился… Я разговаривал во сне?

— Нет.

— Вы непременно должны мне сказать… Мне часто снятся кошмары. Я говорю бог весть что. Думаю, что я в состоянии подняться. Еще раз спасибо. Я справлюсь сам… Который час?

— Почти одиннадцать.

— Черт! Если Учитель вернулся, то, возможно, ему нужна моя помощь. Но ни слова. Он не должен знать.

— Но если вы заболели?

— Я привез с собой лекарства.

Андуз закрыл за Фильдаром дверь. И вновь на него навалились заботы, от которых раскалывалась голова. Есть ли у него шанс? Отныне он оставит в покое Фильдара. Следовательно, все потеряно. Либо одно, либо другое. Альтернатива раскрывалась перед ним с болезненной ясностью. Фильдар останется в живых, и вдова попросит его рассказать о том, что произошло во время аварии. Чтобы ее утешить, Фильдар не преминетдобавить, что вместе с умирающим читал молитвы, он припомнит малейшие детали. Обо всем этом Андуз уже думал раз двадцать, но еще никогда столь напряженно. Если поразмыслить, то ему самому бояться нечего. Его никто не станет обвинять… Но в определенном смысле он и Ашрам едины. И вдруг Ашрам исчезнет… как он сможет жить, все время помня о двух убитых? Вот тогда он и превратится в настоящего преступника. Сдаться полиции? Во всем сознаться? Какой скандал! Пострадает репутация Учителя. Скажут, что Учитель знал обо всем, что он сообщник Андуза. Нет. Надо молчать, молчать во что бы то ни стало.

Он оделся, умылся. В соседней комнате Фильдар так и не сел за машинку. До чего он милый, этот Фильдар. Он оказался совсем другим человеком, совсем не таким, каким представлял его себе Андуз. По сути, он жил по законам братства! Итак, все складывалось следующим образом. Фильдар не умрет и пойдет своей дорогой. Ашрам перестанет существовать. Учитель найдет пристанище где-нибудь в другом месте. А он сам останется наедине с воспоминаниями о грандиозной хитроумной авантюре, закончившейся провалом. Жуткое поражение. Леа не в счет. Он прекрасно понимал, что и здесь его ждет неудача. Пустота. Останется пустота. Вся дальнейшая жизнь представлялась ему каменистой пустыней. А на самом горизонте виднелся маленький силуэт, который не замедлит отправиться в дорогу.

Андуз спустился в свой кабинет.


Карл постучал в дверь.

— Войдите! — крикнул Фильдар.

— Вы очень заняты? — спросил Карл.

— Видите ли… Я всегда очень занят. Но если я вам нужен…

— Да, на пару минут… В подвале, знаете, что под бывшим гаражом… там каменщики позавчера закончили работать. Я хотел убрать бутылки, но Учитель отправляет меня в город. Но я приготовил большие корзины. Придется, может, спуститься раз пятнадцать. Просто поставьте бутылки перед гаражом. Во второй половине дня, ближе к вечеру, их заберут.

— Иду, — сказал Фильдар.

— Осторожно спускайтесь по лестнице. Она коварная.

— Не беспокойтесь!

Фильдар собрал листы бумаги, валявшиеся на полу. Когда он работал, то разбрасывал вокруг себя законченные страницы. Он положил их в объемистую папку и побежал за Карлом.

— Э! Купите мне табаку. Но только крепкого. Когда вернетесь, я вам заплачу.

В гараже он наткнулся на Андуза, который проверял работу каменщиков. Андуз держал в руках канат, перекинутый через блок.

— Нет, вы только посмотрите, — сказал Андуз. — Я же ясно объяснил: цепь и система блокировки. Они приделали этот канат. Теперь придется скандалить… Как мне все надоело!

Фильдар поискал выключатель.

— Справа, — подсказал Андуз. — Над корзинами.

Фильдар снял куртку, повесил ее на гвоздь и засучил рукава рубашки. Затем он схватил корзинку и стал спускаться по лестнице. За ним захлопнулась дверь. Глубоко внизу свет освещал стеллажи, уставленные бутылками.

— Э! Андуз! — крикнул он. — Вы уверены, что они все пустые?

До него донесся приглушенный голос Андуза:

— Да… Начинайте!

— Предупреждаю. Если я обнаружу хоть одну полную, то я ее выпью.

Посвистывая, он принялся за работу. Ему нравилась физическая работа. «Из меня получился бы чертовски неплохой монах, — подумал он. — Богослужение! Плуг! Богослужение! Телега! Богослужение! Мозолистые руки творят самые прекрасные молитвы!»

Он приподнял корзину.

«Увесистая штучка! Эти корзины слишком уж большие!»

Он прикинул, как поудобнее взяться за них. Проще всего было волочить эту тяжесть по земле до ступенек. Бутылки позвякивали. Неизбежно некоторые из них разобьются.

Добравшись до лестницы, он понял, что никогда не поднимет корзину, держа ее перед собой. Он повернулся спиной к ступенькам, прочно ухватился одной рукой за ручку, а другой уперся во влажную стену. Затем, пятясь назад, поднял корзину на первую ступеньку, потом на вторую. Получается! Но в следующий раз корзину не стоит так нагружать.

Он обернулся. Он почти у цели. Еще небольшое усилие. Он напряг спину, судорожно напряг колени, и вдруг ступенька зашаталась и рухнула у него прямо под ногами. Он бросил корзину, попробовал за что-то зацепиться, но его потащило вниз в жутком грохоте битого стекла. Он чувствовал, как в тело вонзаются острые осколки, а он все падал и падал до тех пор, пока не ударился плашмя о слой битого стекла. Сознание он не потерял, но двигаться больше не мог. Что-то текло по животу, по бедрам. В одной из бутылок, наверное, оставалось шампанское.

Вдруг он понял: это его кровь. Он позвал сдавленным голосом:

— Андуз!.. Андуз!..

Андуз, мертвенно-бледный, вцепился в ручку двери и прислушивался. У него было такое ощущение, словно его самого покидала жизнь. Безумные мысли лихорадочно сменяли друг друга. «Ступенька!.. Карл меня предупреждал… Я тут ни при чем… Я ничего не сделал… Это несчастный случай. Настоящий!» Он посмотрел на свою руку, побелевшую от напряжения, и приказал ей разжаться. Она не повиновалась. Он должен бежать, позвать на помощь. Наверняка еще не поздно. Но он не двигался и напряженно слушал. Ему почудился стон, и он сильнее сжал ручку. Последний свидетель… Он никогда уже не заговорит. Судьба после некоторых колебаний только что выбрала Лифам. Не идти против ее воли. Андуз сделал шаг назад… потом еще один… Не оказать помощь человеку, которому грозила смертельная опасность. Но что все это означает? Ведь Фильдар умер. Теперь он в этом не сомневался. Но как спуститься, если в самом верху лестницы зияет дыра? Он удалялся, все время поглядывая назад. С его уст слетали слова: «Я ничего не сделал… Я ничего не сделал…»

По мере того как он приближался к замку, в нем зарождались искорки надежды. Но он еще не почувствовал облегчения. Просто он стал как-то иначе дышать, держать голову. В парке возились добровольцы с лопатами и мотыгами. Они ничего не заметили, поскольку находились слишком далеко. Андуз вернулся к себе в кабинет, долго массировал глаза, но ему никак не удавалось стереть образ тела, лежащего среди мерцающих звезд. Фильдар вознесся на свои небеса. А теперь?.. Что ж, теперь все кончено. Сражаться больше не с кем. Вдова может приезжать.

«Могу ли я думать о Фильдаре без угрызений совести? — спросил он сам себя. — Да. Я смирился с судьбой. Я больше ничего не предпринял бы против него. Я пропал. Он умер. Мы в расчете!»

Но все дело было в том, что он, возможно, не умер. Андуз собрался с силами, чтобы хладнокровно рассмотреть такой вариант. Несомненно, Фильдар серьезно ранен. Как только его обнаружат, то сразу же отвезут в больницу. А там никто не станет его расспрашивать об автомобильной катастрофе, стоившей жизни братьям Нолан. Если же Андузу начнут задавать вопросы, то он ответит, что он сразу же вышел из гаража и вернулся в кабинет. Нет. Он ничем не рискует. И каждая минута возвещала о его победе. Фильдар упал уже больше четверти часа тому назад. Андуз притаился у окна, чтобы наблюдать за учениками… Прошло полчаса… Сорок минут… В доме ни малейшей тревоги. Он выиграл! Андуз упрекнул себя, что произнес столь оскорбительное слово. К Фильдару он питал только дружеские чувства и всем сердцем сожалел, что все обернулось трагедией. Ну и что? Ведь он и сам глубоко страдал. И вдруг ему сообщают: «Вас помиловали! Можете выйти из тюрьмы!» Ведь чуда ожидаешь только для себя!

Он увидел, как вернулся грузовик. Из него вышел Карл. В руках он держал пачку табаку. Он сразу направился к бывшему гаражу. Андуза охватило ужасное волнение. И он сел за стол. Началось невыносимо жестокое, настоящее ожидание. Оно длилось бесконечно долго… Насколько труднее его переносить, чем любое другое! «Вот почему у меня болит голова, — подумал он. — Две недели я жду и больше ничего не делаю. Каждый час звонит колокол. Кто это выдержит? Если я должен понести наказание, то вот оно. Клянусь, наказание ужасно!»

Он услышал, как кто-то взбежал по лестнице и постучал в соседнюю дверь. Раздался хриплый, запыхавшийся голос Карла:

— Учитель! Идите быстрее!.. Фильдар… Мне кажется, он мертв!

Андуз закрыл лицо руками. Он заплакал от усталости, от нервного истощения и от радости.


Мазюрье, держа в руках переносную лампу, осмотрел лестницу и ощупал соседние ступеньки.

— Все сгнило, — сказал он. — Вот еще одна, которая так и просит, чтобы ее заменили.

Учитель, Карл и Андуз столпились у входа в подвал и наблюдали за ним. Тело уже унесли, и осколки стекла грудой лежали в стороне.

— А ведь я предупреждал его, чтобы он был поосторожней. Ступенька, которая рухнула, шаталась уже давно, — сказал Карл.

— Какое несчастье, — сказал инспектор. — Ему, безусловно, хватило времени позвать на помощь. Если бы кто-нибудь услышал его крик, Фильдара могли бы спасти, наложив жгут.

— Это я виноват, — сказал Карл. — Если бы я знал…

— Он впервые спускался в подвал?

— Да.

— Мы собирались делать новую лестницу, — сказал Учитель. — Мы хотели переоборудовать помещение под холодную кладовую.

Инспектор продолжал водить лампой по стенам. Он осторожно переступил через зияющее отверстие и спустился вниз. Снизу он на глазок прикинул расстояние.

— Приличная высота, — оценил он. — Удивительно, что он ничего себе не сломал. И надо же было случиться, чтобы этот кусок стекла перерезал ему бедренную артерию!.. Согласитесь, что здесь вмешалась сама судьба!

Андуз держался немного в стороне. Он нисколько не сомневался, что от лестницы пахло смертью. Он до сих пор слышал, как стонал Фильдар. «Но почему они привели меня сюда? — подумал он. — Почему они все время меня мучают? Я хочу уйти. Оставьте меня в покое!»

Инспектор поднялся и заметил шпагат и блок, прикрепленный к потолку гаража.

— Это что такое?

— Это приспособление для разделывания туш животных, которых мы убиваем, — объяснил Учитель.

— Вы убиваете животных?

— Да. Наш культ требует, чтобы при определенных условиях ученики получали крещение кровью. Поэтому время от времени мы убиваем быка и затем, что совершенно очевидно, мы его съедаем.

— Кто мясник?

— Карл.

Мазюрье бросил короткий взгляд на Карла, затем вновь обратился к Учителю:

— Странные вещи творятся в вашем Ашраме. Если я правильно понял, вы живете под знаком крови.

— Извините. Под знаком Митры!

— Как вам будет угодно. А это, случайно, не может расстроить психику некоторых ваших учеников? Собственно, как происходит крещение? Вы окропляете вашего ученика кровью?

— Нет. Он находится в своего рода камере, сделанной под тем местом, где бык приносится в жертву. Таков ритуал. Кровь должна пролиться на него.

— И где происходит церемония?

— Под домом. Там огромные подвалы, где раньше хранилось шампанское.

— А почему вы не совершаете обряд в парке, например?

— Потому что подземелье имеет символическое значение. Посвященный сначала должен вновь упасть в первородный хаос. Темнота, окружающая его, означает материю, от которой он вскоре избавится, обретя силу, жизнь, творческую энергию…

— Вот вы только что сказали, что посвященный должен упасть. И это невольно наводит на мысль… о ваших трех трупах… Ван ден Брук упал в воду. Блезо упал из окна дома. Фильдар упал с лестницы… Любопытно, не так ли?

Все больше и больше теряясь в догадках, Андуз пытался понять, к чему клонит инспектор. Да и Учитель оказался в затруднительном положении.

— Они прошли обряд крещения? — продолжил Мазюрье.

— Нет, — сказал Учитель, — Ван ден Брук искал здесь скорее убежища, чем истины. Блезо утверждал, что ему спешить некуда. Фильдар был диссидентом, если хотите.

— Представьте, что рядом бродит сумасшедший, — продолжил инспектор. — Разумеется, это только гипотеза. Но в конце концов, она не так уж и абсурдна. Сумасшедший знает, что три человека отказались от крещения, что они в некотором смысле находятся в оппозиции и могут причинить Ашраму только зло. Он их уничтожает, то есть бросает их в то, что вы называете хаос.

— Я в это совершенно не верю, — запротестовал Учитель.

— Здесь нет сумасшедших, — живо подхватил Андуз.

— Возможно. Хотелось бы в этом убедиться. Фильдар, кажется, действительно стал жертвой несчастного случая. Но ничто не мешает предположить, что и его тоже толкнули и что, упав на ступеньку, он ее сломал. Но я опять поостерегусь делать выводы. Тем более что эта теория не объясняет другой, еще более странный факт. Все три жертвы были пассажирами «Рено-16».

Они вышли из гаража. Мазюрье остановился перед Учителем.

— Поймите меня правильно, мсье Букужьян. Вы придерживаетесь гипотезы о несчастных случаях. Я иного мнения. И безусловно, ошибаюсь я. Но я считаю необходимым принять меры предосторожности. Я прошу у вас разрешения прислать сюда своего человека для наблюдения. Обещаю, что он не будет слишком назойливым. Мне, однако, на некоторое время требуется наблюдатель.

— Ладно, — сказал Учитель. — Нам скрывать нечего. Андуз введет его в курс дела. Ты согласен, Поль?

— Безусловно, — сказал Андуз.


Инспектор Бернар приехал на следующий день, и Андуз занялся им, устроил его, показал Ашрам. «Любопытно, право, очень любопытно», — не уставал повторять молодой инспектор. Вместе перебрали всех тех, кто постоянно жил в замке или кто регулярно туда приезжал.

— Только достойные люди, — пояснял Андуз. — Добавлю, что здесь никто не интересуется жизнью соседей. Каждый занят своими проблемами. Вы зря потеряете время. Предположим даже, что преступник скрывается среди нас. Но вы же не можете одновременно наблюдать за всеми.

— Конечно. Но с вас-то я могу постоянно не спускать глаз.

— Что?

Андуз остановился. Еще шаг, и он споткнулся бы.

— Патрон, — продолжал Бернар, — думает, что вам грозит опасность. Правда, он не вполне уверен. Но постарайтесь взглянуть на это дело его глазами, непредвзято. Кто погибнет? Те, кто в той или иной степени замешан в аварии, в которой погибли братья Нолан. На данный момент в живых осталось двое: девушка и вы. Значит, вас надо охранять. Патрон принял меры в отношении девушки. А я здесь, чтобы защищать вас.

Андуза вдруг стал разбирать смех, и он почувствовал, как сдавило грудь.

— Значит, он отверг версию о сумасшедшем? — воскликнул Андуз.

— Нет. Напротив. Как вы догадываетесь, он досконально изучил каждое происшествие. Так вот, ни один из погибших не имел врагов. Все сведения подтверждают друг друга. Ван ден Брук, Блезо и Фильдар вели уединенный образ жизни. Ни семьи, ни состояния. Нет никакой причины для убийства. Я имею в виду, как вы понимаете, причины с точки зрения здравого смысла. Хотя, может, существовал тайный мотив. Три падения — это уже не совпадение. Если патрон полагает, что где-то рядом находится сумасшедший, то он не имеет в виду, разумеется, больного, подверженного припадкам. Речь идет о человеке, одержимом навязчивой идеей, который наносит удары с трезвой расчетливостью, свойственной некоторым душевнобольным. А внешне он пребывает в здравом уме, так же как вы или я.

— Это смешно! — отрезал Андуз.

— Бессознательное хранит в себе много тайн. Если этот сумасшедший и правда существует, то, будьте уверены, он считает, что на него возложена конкретная миссия и у него есть весомые основания… Таково мнение патрона.

— Но разве я кому-нибудь перешел дорогу? — спросил Андуз.

— Кто знает? Может, вы кое-кому внушаете опасение.

— Сомневаюсь.

— Как сказать. Все возможно. Я не удивлюсь, если узнаю, что преступник питает подозрения к самому себе. Нет. Я шучу. Извините. Я все же считаю, что произошли всего-навсего несчастные случаи. Только патрон любит везде совать свой нос… «Он хочет достичь совершенства», — как говорит дивизионный комиссар.

— Вы будете ходить за мной как тень? — спросил Андуз. — Хотя меня это не смущает.

— Нет. Все же нет. Я просто всегда буду неподалеку.

— И долго это продлится?

— Не знаю.

— Что ж, я иду в свой кабинет. Так что не волнуйтесь. До скорого.

Чувствуя себя не в своей тарелке, Андуз долго обдумывал планы полицейского. Подпал ли он под подозрение? В таком случае Мазюрье останется с носом. «Я больше ничего не боюсь. Я в безопасности. Мы все в безопасности. И я не сумасшедший. Конечно, иногда мне казалось, что я теряю контроль над собой. Но выяснилось, что у меня все же есть голова на плечах и я могу вынести любой удар судьбы…» Однако эта мысль жгла как кислота. Полицейский приблизился к истине, когда сказал: «Преступник питает подозрение к самому себе!»

«Питаю ли я к себе подозрение? — подумал Андуз. — В некотором смысле да… Но в каком смысле? Что это означает? Что, сражаясь за Ашрам, я убиваю себя? Это правда. Мне пришлось насиловать себя днем и ночью, не имея ни минуты передышки. А потом, что еще? Существовала какая-то подоплека? Мною двигали таинственные, неуловимые мотивы? Ну хватит! А то я себя не знаю!» Он мысленно возвращался к каждой смерти, анализировал обстоятельства со свойственной ему дотошностью. Он не собирался убивать. Просто его поставили в безвыходное положение. И в конце концов он отказался от убийства. Именно это его и оправдывало. Это делало его похожим на других. Он был таким же человеком, как и все остальные: тихим, аккуратным и весьма уравновешенным. Доказательство: он вскоре вернется к прежней спокойной жизни. Наступил конец драмы, и он больше никогда не услышит о Мазюрье…

Он вздрогнул, когда Учитель вошел в кабинет.

— Похороны состоятся в субботу, — сказал Букужьян. — У Фильдара не было родственников, как ты знаешь. Мы вправе похоронить его так, как сочтем нужным. Но я думаю, что лучше это сделать по христианским обычаям. Он бы так распорядился. Я уже договорился с кюре и с похоронным бюро. Тебе не придется ни о чем заботиться. Этот полицейский тебе не очень досаждал?

— Нет. Но ему любопытно все знать.

— Пошли его подальше, если он проявит излишнюю назойливость. Нужно, чтобы он понял, что мы просто его терпим. И ничего более… Как ты себя чувствуешь?

— Получше.

— Что думаешь по поводу Фильдара?

— Безусловно, несчастный случай.

— Я так тоже считаю, но этот несчастный случай может нам повредить… Мне уже задают слишком много вопросов. Сейчас звезды не благоприятствуют Ашраму. Сатурн посылает на нас пагубные импульсы. Кто-то сглазил Обитель счастливых ценностей. Я спрашиваю себя, правильно ли мы поступаем, принимая наследство…

— Учитель… Вы не откажетесь!.. У нас столько долгов!

Учитель машинально теребил себя за волоски, торчащие из ушей.

— Я колеблюсь, — сказал он. — Решение примут Небеса!.. Сегодня вечером мы соберемся в актовом зале. Повесь объявление на двери столовой.

Андузу так хотелось удержать его, вступить с ним в спор, как будто Учитель никогда не чудил! Он чуть не показал кулак закрывшейся двери. Вдруг его охватило негодование. Отказаться от наследства! Теперь, когда до него рукой подать! Нет, это немыслимо. Если здесь и скрывается сумасшедший, то это — Учитель. Легко сказать: «Решение примут Небеса». Но Ашрам от его врагов избавили, и вовсе не Небеса. Андуз перечислял про себя всех кредиторов. Разве Небеса будут платить подрядчику, поставщикам? Да этому списку конца нет! По сути, Учитель жил в кредит. Кто станет улаживать дела с недовольными, которым приходится сталкиваться с вечно расстроенным бюджетом? Кто? Он! Как всегда!

«Ах! — сказал сам себе Андуз. — Если бы этот дом принадлежал мне! Если бы я мог им управлять по своему усмотрению! Я бы создал что-нибудь солидное, надежное. Никогда я не позволю ему отказаться от наследства. Если он заведет об этом речь, я скажу ему всю правду. Мы погибнем вместе!..» Он весь кипел от возмущения и долго не мог успокоиться. Он написал объявление и прикрепил его к двери столовой… Инспектор прочитал объявление, затем спросил Андуза, представит ли его Букужьян ученикам. Как принимали новичков?

— Учитель, — объяснил Андуз, — выжидает неделю. Если новичок упорно постигает азы культа, то проводится небольшая церемония обращения. Не удивляйтесь, если вам покажется, что собраний слишком много. Вы не обязаны их посещать. Чуть не забыл. На важные собрания наши друзья приходят в особых одеждах, в зависимости от того, насколько они подвинулись в учении. Так что не следует изумляться.

…Однако через несколько часов инспектор с трудом верил своим глазам. Он увидел, как в актовый зал вошел Учитель, облаченный в белую мантию, в сопровождении колоритного кортежа учеников. Инспектор сидел в самой глубине зала в полном смятении. Это напоминало сборища ку-клукс-клана или же Кающихся грешников Севильи.[170] Лица собранные, внимательные, почтительные, обращены к сцене, где неподвижно замер Учитель, словно ожидая таинственного вдохновения. «Моление о горе!» — подумал Бернар.

Наконец Учитель заговорил. Он отнюдь не блистал красноречием. Напротив, он излагал только факты. Он напомнил, что карма направляет эволюцию души во всех ее жизнях. Только невежда мог удивиться, что с Фильдаром произошел несчастный случай. В действительности это расплата за ошибку, совершенную в предыдущей жизни. Этот несчастный случай надо рассматривать не как возмездие, а как искупительное приношение. Андуз слушал, неимоверно взволнованный, поскольку он часто размышлял о собственной карме. Та неизведанная бездна, разверзшаяся позади него, всегда его зачаровывала. Из какого прошлого пришел человек, которого временно звали Поль Андуз? Что он делал? Какие неведомые грехи наложили на него свой отпечаток?

— Нельзя допустить, — продолжал Учитель, — чтобы разнообразие наших жизней заставило забывать нас об их глубоком единстве. Каждый из нас похож на шахматиста. Вначале у него есть определенное количество фигур. Он волен сыграть бесконечное множество или всего лишь несколько партий. Все зависит от его сил, вернее от чистосердечия. Есть личности, которые обретают освобождение сразу, таких называют святыми. Есть те, кто блуждает в потемках и совершает одни и те же ошибки. Это преступники…

Это слово, словно пуля, насквозь пронзило Андуза. Разве он сам не преступник? А разве в былые времена, много веков тому назад, он не совершал других преступлений? Он думал об Ашраме, затерявшемся в глубине столетий, и об этой личности, в некотором смысле сливавшейся с ним самим и возложившей на себя вину, от которой уже никогда, возможно, не избавиться!

Учитель говорил со свойственной ему простотой, а инспектор, все больше и больше изумляясь, делал записи. Теперь Учитель затронул проблему ада.

— Очевидно, — заметил он, — ада не существует в том виде, в каком его обычно представляют. Тем не менее это вполне реальное явление. В некоторых случаях он возникает из-за цикличного повторения одних и тех же обстоятельств. Есть потерянные души, которые уже больше не могут уйти от судьбы. И никто из нас не знает, относится ли он к числу этих отщепенцев.

Он вытянул руку, как бы собираясь указать на затаившегося среди учеников виновного. «Он никогда так не говорил, — подумал Андуз. — К кому он обращается? И почему он смотрит в мою сторону?»

— Вот почему, — продолжал Учитель, — сейчас мы споем «Песнь ночи», дабы воссоединиться с тем, кто был нашим братом.

По сигналу ученики начали гнусаво бормотать нечто похожее на медленный гимн, а инспектор выскользнул наружу. Ух! Черт побери! Недаром у патрона возникли подозрения. Он закурил сигарету и не спеша направился к бывшему гаражу. Он заранее знал, что ничего не обнаружит, но, во всяком случае, сейчас он был один и мог отвлечься от кликушеской обстановки, так действовавшей на нервы.

Он вошел в гараж, еще заваленный стремянками и мешками с цементом, включил свет в подвале, еще раз осмотрел зияющую дыру на месте рухнувшей ступеньки. Затем он прошел к строящейся гостинице, где деловито сновали полдюжины американцев. Отсюда гараж не просматривался. Если совершено преступление, то убийца хорошо выбрал место и время. Ему, наверное, придется попотеть, защищая Андуза! Чертова работенка. Он вернулся через сад и увидел, что почтальон передает Андузу письма и пакеты.

— В это время всегда приходит почта, — сказал Андуз. — Я отлучусь на минутку. Вы подождите меня в библиотеке.

Он сортировал письма, не переставая разговаривать. Последнее письмо пришло авиапочтой. На нем стоял штемпель США. Он отвернулся от полицейского и побежал в свой кабинет.

Мсье секретарь!

Мадам Нолан поручила мне сообщить вам, что она прибывает в Орли 7 ноября рейсом 215. Я забронировал два номера в гостинице «Плаза». Мадам Нолан все еще очень плохо себя чувствует и будет отдыхать весь следующий день. 9 ноября мы вместе отправимся в Реймс и остановимся в гостинице «Европа». Мадам Нолан просит профессора Букужьяна не беспокоиться и передает ему через вас привет. Мы приедем в Ашрам в 10 часов.

Искренне ваш,

Генри Г. Салливан.
— Сразу чувствуется рука адвоката, — проворчал Андуз. — Девятого, однако… черт, это же послезавтра.

Он отнес письмо Учителю.

— Мы просто обязаны устроить небольшой прием, — сказал Учитель. — Организуем что-нибудь попроще из-за траура… в приемной. Побольше цветов и шампанского. Нельзя забывать, что Патрик Нолан — наш благодетель. Понимаешь это, а?.. В половине десятого я пошлю за ними машину.

— Вы думали о наследстве? Учитель, мы не должны от него отказываться. Иначе мы просто погибнем.

— Разумеется, мы примем наследство. Я над тобой подтруниваю, Поль. Просто ты никогда не веришь. Мы выйдем из положения, не бойся.

Андуз вернулся к себе, и его вновь охватило сомнение. Этот адвокат, этот Салливан, а вдруг он начнет разнюхивать… Однако нет. Он ничего не сможет обнаружить. Свидетелей не осталось в живых. Они уже не откажутся от того, что заявили жандармам. Единственный человек, который в состоянии отвечать на вопросы юриста, — это он сам. Следовательно… Он вытащил из картотеки досье Нолана и убрал в него письмо. В досье хранилось не так уж много документов, но каждый из них служил вещественным доказательством. Вот первое письмо Патрика Нолана:

Я устал от жизни. Я пережил слишком много кошмарных событий. Все, чего я хочу теперь, — это тишины. Примите меня к себе, Учитель. Во время своего очень короткого пребывания в Ашраме Лос-Анджелеса я познал такое умиротворение, что спешу оборвать последние нити, которые удерживают меня здесь, чтобы присоединиться к вам. Вы поможете мне познать Всевышнего в самом себе и скажете, как примириться с моими жертвами…

Никаких сомнений. Патрик Нолан без обиняков утверждал, что хотел поселиться в Ашраме. Второе письмо не менее ценно:

…Ничто меня здесь не держит. Мой брат руководит нашим делом с должной компетентностью и пользуется большим авторитетом. Я ему совершенно не нужен. В моем состоянии о женитьбе не может идти и речи. Я слишком богат, чтобы работать, и меня не прельщает никакая деятельность. Истина заключается в том, что я чем-то похож на нахлебника, и моя невестка иногда мне на это намекает. Все вздохнут с облегчением, когда я уеду. Если вы дадите свое согласие, Учитель, — а я знаю, что вы скажете «да», — я немедленно отдам последние распоряжения и навсегда покину свою родину…

Но самым весомым вещественным доказательством служило третье письмо. Андуз мог прочитать это письмо наизусть, настолько досконально он его изучил. Красным карандашом на полях он отметил главное:

Я поделился своими планами с братом. Он нисколько не возражал. Итак, я решил все свое состояние завещать Ашраму, если Че умрет раньше меня. И в самом деле, невестка получает очень большие доходы и совсем не нуждается в моем имуществе, в то время как вы, Учитель, существуете только благодаря щедрости своих учеников, как я не раз убеждался. Однако если я умру первым, то мое состояние перейдет к Че, ведь он всегда хорошо относился ко мне. Но я все же выражу вам свою благодарность как-то иначе…

Как иначе? Он не уточнял. Но теперь это не важно. В четвертом письме он сообщил Учителю, что завещание хранится у нотариуса семьи Нолан. Патрик зачитал и подписал завещание в присутствии Че и его жены. Все формальности соблюдены, так что комар носа не подточит. Учителю бояться нечего. В последнем письме говорилось о приезде Патрика:

Мой брат захотел меня сопровождать, поскольку я передвигаюсь с большим трудом. Но у него есть и более личная причина. Дело в том, что он сражался во Франции и его полк был расквартирован в Реймсе. Ему не терпится вновь увидеть эту страну.

Несчастные! Один воевал во Франции, другой — во Вьетнаме. Но оба нашли свою смерть в кювете, из-за неверного движения руля. Как нелепо! Но Андузу упрекать себя не в чем. Конечно, он растерялся, когда Блезо резко затормозил, но за все остальное он не несет ответственности!

Он закрыл папку, на мгновение задумался, пытаясь взглянуть на себя со стороны, словно он председательствовал на суде. По совести, он ничего не замышлял, ни о чем не жалел. После смерти братьев Нолан он действовал как верный эконом. Ван ден Брук — да… Блезо — да… О них можно сожалеть. Но либо они, либо разорение. «Ответственность ляжет на Учителя, — подумал он. — Почему он выбрал меня? Если я плохой слуга, то только потому, что слишком предан… Поль, займись цветами… Поль, обсуди смету… Поль, рассчитываю на тебя». Он вдруг вспомнил, что забыл предупредить Леа. Она приедет на выходные, а ведь до сих пор она, безусловно, не знала, что Фильдар умер и вскоре состоятся похороны. Он бросился к телефону. Он набирал то один номер, то другой, наконец она сняла трубку.

— Леа… Извини меня… Дел по горло… Умер Фильдар… Точно не знаю. Его нашли в подвале бывшего гаража. Он выносил пустые бутылки и сорвался с лестницы… Да, представь груду битого стекла. Кажется, ему разорвало бедренную артерию… Нет. Никого не оказалось рядом. Не повезло… Разумеется, приехала полиция. Избавлю тебя от ее предположений. Совершенно очевидно, что они заинтересовались совпадением, а как ты думаешь!.. Они даже приняли меры, чтобы защитить тебя и меня, если вдруг нам тоже будет угрожать опасность… Ну нет! Это совершенно нелепо… Похороны в субботу утром… Если у тебя нет темного платья, ничего… Я… мне лучше. Хотя вся эта история меня потрясла, а как иначе. Мне Фильдар нравился… Хорошо, хорошо… Не стану тебя задерживать. До субботы, да. Я тоже тебя целую.

Он подвинул телефон. Она встретится с вдовой. Она, несомненно, приедет сюда, когда мадам Нолан захочет посмотреть на место, где погибли оба брата. Ну и что? Она скажет то же самое, что и он. Он попробовал предусмотреть каверзные вопросы. Где лежали тела? Здесь все предельно просто. Леа подтвердит его слова. Нет. Она не видела, как умер Патрик. Когда она подошла ближе, он уже не шевелился. Фильдар читал молитву. Он осенил труп крестом, затем преклонил колени перед Че, который погиб мгновенно. Теперь ему не страшны никакие вопросы. Опасность исходила бы только от Ван ден Брука, Блезо и Фильдара. Они присутствовали при недолгой агонии, и если бы они уточнили хоть одну подробность… Теперь же не существовало ни малейшей щелочки, через которую смогли бы просочиться сомнение или недоверие. А если этот Салливан намеревается проводить собственное расследование, то и ему придется в конце концов опираться только на одно свидетельское показание — Андуза. Круг замкнется.

Немного успокоившись, он начал думать о приеме.


— Мне нужно с тобой поговорить, — сказала Леа. — Я много думала.

Они уединились в библиотеке, куда редко заходили ученики. Андуз рухнул в кресло. Похороны оказались для него серьезным испытанием.

— Больше не могу, — сказал он.

— Я приехала сюда в последний раз…

Она снимала черные перчатки, высвобождая каждый палец со сдержанным гневом.

— Я закончила свою работу. Я поняла, что хотела понять. Ты, естественно, продолжаешь?

— Я продолжаю что?

— Прекрати. Ты прекрасно меня понял… Разве Ашрам не может обойтись без тебя?

— Нет.

— Значит, ты обойдешься без меня.

Она резко поставила стул рядом с креслом и села.

— Послушай меня, мой милый Поль, и не сердись.

— Но я ничего не сказал.

— Мне больно видеть, как тебя буквально пожирает Букужьян. Ты достоин лучшей участи. Из-за него ни одна женщина не сможет никогда тебя полюбить… Нельзя любить того, кто от тебя постоянно ускользает. Я… Я попыталась. Как видишь, я откровенна. Так вот нет… Но открой глаза, Поль! Позавчера, как только я по телефону произнесла имя Букужьяна, ты сразу же встал на дыбы… Так что, пока это еще возможно, давай расстанемся по-хорошему, без скандала, спокойно… Я пойду своей дорогой, а ты своей. Если случайно встретимся, то пропустим по рюмочке, как друзья.

Андуз долго не сводил с нее глаз. Любопытно, как два существа могут оскорблять друг друга по пустякам, как они способны мгновенно озлобиться друг на друга.

— Ну так скажи все, что у тебя накопилось, — прошептал он.

— Все, что у меня накопилось? — переспросила она удивленно. — Ты действительно хочешь, чтобы мы выяснили отношения?

— Ты начала первая.

— Зачем? По правде говоря, я просто хотела, чтобы ты лечился… не лекарствами… а иначе… Потому что именно это тебя сюда и привлекает…

Она покрутила пальцем у виска.

— Ты похож на одержимого. Фанатика.

Он рассмеялся, встал, прошелся перед полками с книгами, в которых содержалась вся мировая мудрость.

— Фанатик! Я просто верующий.

— Верующий, да. Копия верующего. Эдакий маленький Букужьян. Вот почему я ухожу. Ты меченый, Поль.

Она остановилась, озадаченная, как если бы вдруг почуяла угрозу, затаившуюся в этом слове.

— Я плохо выражаю свои мысли, — продолжила она. — Однако мне хотелось тебе помочь… Ты выглядишь спокойным, внушаешь доверие, но ты вовсе не такой безобидный, как кажешься… Пожалуйста, Поль, сделай мне приятное. Сходи к невропатологу. Он тебя вылечит от непонятной мне болезни, но я ее чувствую.

Он стоял к ней спиной и машинально расставлял книги в алфавитном порядке. Его потрясло до самой глубины души. Подлинным врагом была она… с самого начала! Под ее светлым взглядом он превращался в пресмыкающееся, которое пригвоздили к земле.

— Ладно, — сказал он. — Можешь не продолжать. Мои комплексы — это мои комплексы. И я сумею справиться с ними. Но ты права. Так больше продолжаться не может.

Он повернулся к ней лицом и тихо добавил:

— Я сержусь на самого себя. И я жду, когда Учитель даст мне избавление.

— Бедный Поль!.. Скажи, а ты уверен, что не ненавидишь его?

— Что?

— Чрезмерная привязанность никогда не бывает очень прочной! Я не ясновидящая, но держу пари, что однажды ты уйдешь от него, громко хлопнув дверью. Поэтому я опять прошу тебя: оставь его сейчас. Вернись со мной в Париж.

— Нет.

— Что ж, Поль. Все кончено. И без обид.

Она протянула ему руку. Он сжал ее робко, боязливо, как-то устало.

— Ты едешь прямо сейчас?

— Нет. В понедельник утром. Почему ты спрашиваешь? Уж не думаешь ли ты, что я даю тебе отсрочку?

Он пожал плечами. Нет, конечно. Он думал только о завтрашнем испытании. Поскольку Учитель учил его видеть во всем приметы, он не мог не вспомнить, что Блезо тоже собирался уезжать и умер. Фильдар тоже хотел покинуть Ашрам и умер… Он проводил Леа до вестибюля и следил за ней глазами, пока она поднималась к себе в комнату. Придется ли ему ее убить, из предосторожности, чтобы ничего не оставлять на волю случая? И все же какое-то чувство теплилось в нем, может даже любовь…

Он нашел Карла в приемной. Карл передвинул длинный стол в глубину комнаты и расставлял бокалы.

— Цветы, — сказал он, — поставим завтра утром. Кто будет присутствовать на церемонии?

— О! Почти все.

— На всех бокалов не хватит. Придется одолжить. Я приготовил двенадцать бутылок. Достаточно?

— Думаю, что да.

На пороге показался инспектор.

— Моя помощь не требуется?

Он подмигнул Андузу и пошел с таинственным видом к нему навстречу.

— Малышка, которую вы провожали, это она?

— Да. Это Леа.

— Жаль, если с ней что случится! Не буду терять ее из виду, можете мне довериться.


Вирджиния Нолан была высокой красивой женщиной, превосходно сохранившейся благодаря должному уходу. Она говорила любезным, но повелительным тоном, внушающим страх. Она носила очки в весьма изящной оправе, что только подчеркивало суровые черты ее лица. Ее адвокат, Салливан, худощавый, гладко выбритый, молчаливый мужчина, прятал глаза под темными очками и держал на коленях дипломат. С Учителем они разговаривали по-английски, сидя втроем на заднем сиденье «линкольна». Леа сидела впереди, между Карлом и Андузом. Машина ехала по Реймсу.

— Если тебе начнут задавать вопросы, — шептал Андуз, — скажи, что ничего не помнишь. Эта поездка все равно не принесет никакой пользы. Поэтому чем раньше мы закончим, тем лучше.

Он повернул голову, изучая дорогу. Этот путь, проделанный в обратном направлении, его сбивал с толку. Он пытался представить обстоятельства, при которых произошла катастрофа, мысленно сел за руль «ситроена». Тогда перед его глазами простирался большой отрезок дороги, идущей все время прямо, а по диагонали ее пересекала высоковольтная линия. А сейчас до самого горизонта он видел серую равнину, а ему навстречу бежали бесконечные провода и опоры. Андуз окончательно запутался. Он несколько раз просил Карла замедлить ход, оборачивался, чтобы посмотреть на дорогу через заднее стекло. Его взгляд наталкивался на вдову, которая слушала, как всегда, словоохотливого Учителя. Салливан машинально поглаживал портфель, где лежали… Что?.. Какие документы?.. Какие бумаги?..

— Там, — сказала Леа. — Я узнаю это место. Я помню это ограждение, справа. А напротив видна мачта.

— Остановите, — сказал Андуз Карлу, — не доезжая ограждения… Да, я тоже вспомнил.

Карл потихоньку съехал на обочину и, сняв фуражку, открыл дверцу. Пассажиры вышли, образовав необычную группу на фоне низкого неба. Женщина, усыпанная драгоценностями, мужчина в черном, как могильщик, и Учитель, любезный и услужливый, будто он встречает гостей в своей усадьбе.

— Что мне делать? — спросил Андуз.

Учитель перевел. Мадам Нолан и Салливан посовещались между собой. Адвокат ответил Учителю. Тот опять перевел:

— Объясни, как ты себя вел, очень подробно…

Но Салливан прервал его и обратился по-французски к Андузу:

— Пожалуйста… Вы расскажете нам все, что произошло… Покажите, где вы находились, когда начали тормозить…

Это уже не паломничество, а следственный эксперимент. И Андуз понял, что юрист начал проводить собственное расследование. Учитель и вдова перешли через шоссе и остановились около мачты высоковольтной линии. Андуз с адвокатом отошли назад метров на пятьдесят.

— Приблизительно здесь я затормозил.

— Где сидели жертвы?

— Справа от меня находился мсье Патрик. Он держал костыль между ног. Мсье Че сидел сзади, тоже справа.

Адвокат открыл портфель и вытащил несколько отпечатанных на машинке листов и сверился с ними. Что это за отчет? Где он его раздобыл?..

— Продолжайте, прошу вас.

Андуз попытался объяснить американцу, как себя вел старенький «ситроен» на скользкой дороге с выбоинами. Адвокат, привыкший к шикарным машинам и великолепным автомагистралям, старался вникнуть в суть.

— Да, да… — говорил он из вежливости.

Андуз, вытянув обе руки вперед, объяснял, как машину занесло. Они подошли к мачте, и Андуз остановился на том месте, где его выбросило из машины.

— Я очутился на земле. Меня оглушило, но я остался цел и невредим и почти тотчас поднялся.

Адвокат полистал свое досье, изучил схему, измерил большими шагами расстояние, затем задумался. Время от времени мимо проезжали машины, из-за стекол выглядывали любопытные лица. Адвокат перешагнул через ограждение и осмотрел подножие мачты. Затем быстро поговорил о чем-то с мадам Нолан по-английски. Он повернулся к Андузу.

— Где находились трупы?

— Мсье Патрика выбросило вперед, на другую сторону кювета, примерно на то место, где сейчас находится мадам Нолан. Его костыль валялся чуть поодаль.

— Он был мертв?

— Нет. Он еще жил несколько минут.

— Вы уверены?

— Совершенно уверен. Он пытался что-то сказать. Его губы шевелились.

— Другие свидетели это подтвердили?

— Все без исключения. К несчастью, я остался последним свидетелем, потому что трое других… Вы ведь в курсе.

— А девушка?.. Будьте любезны, позовите ее.

Все решалось в эту секунду. Андуз знаком подозвал Леа.

— Что вы видели? — спросил адвокат.

— Я была настолько потрясена, что ноги мне отказали. А когда я все-таки подошла ближе, то они оба уже умерли. Мсье Фильдар стоял на коленях перед Патриком Ноланом. Потом он поднялся и подошел к телу Че.

Адвокат повернулся к Андузу.

— Где лежал Че?

— В кювете, на куче мусора. Он погиб сразу.

— Значит, он умер первым.

— Несомненно.

Салливан взял за руку вдову и Учителя и отвел их в сторону, чтобы кое-что обсудить. Андуз, сжавшись в комок, даже не смел и взглянуть на Леа. Как он оказался прав, заставив замолчать всех троих! Мадам Нолан привело во Францию не столько горе, сколько главным образом желание подробно выяснить обстоятельства катастрофы, получить доказательство, что именно Патрик умер последним. Хорошенькое дельце для адвоката! А Андуз вообразил себе, что вдова едет поклониться месту, где ее муж и деверь распростились с жизнью. Отнюдь. И сейчас она, скорее всего, говорила о делах и о наследстве! Иногда ее очки поблескивали, когда она поворачивалась в сторону Андуза. Но они напрасно старались. Андуз себя чувствовал хозяином положения. Мадам Нолан не опустится до того, чтобы попросить Леа описать трупы! И однако, задай она только один этот вопрос, как произойдет катастрофа. Если Леа спросит: «Патрик — это тот, что с усами?», тогда откроется правда… Какой скандал!.. Только… опасаться нечего. Напрасно адвокат проявлял профессиональную подозрительность, мог ли он догадаться, что Андузу хватило ума перепутать имена… Ведь это единственный, хотя и отчаянный способ добиться наследства.

Андуз ждал, уверенный в себе и в то же время терзаемый опасениями. С полицией все гораздо проще. Она могла опираться только на свидетельские показания, полученные на месте происшествия и неоднократно подтвержденные. А свидетели, введенные в заблуждение, подтвердили, что Патрик Нолан пережил Че на несколько минут. А теперь единственным свидетелем оставалась Леа, видевшая лишь два трупа.

Адвокат перешагнул через кювет и вновь заглянул в свои бумаги.

— Вы приезжалисюда после аварии?

— Нет, — ответил Андуз.

— Теперь, когда мы вновь заговорили об аварии, всплыли ли у вас в памяти другие подробности?

— Нет.

— Священник после окончания расследования мог невзначай передать вам последние слова Патрика Нолана… Этот момент неясен, однако он имеет огромное значение.

— Думаю, что он ничего не сказал членораздельно. Его губы просто шевелились.

— Благодарю вас.

Опять они принялись что-то обсуждать. Андуз перешел через дорогу. Леа догнала его около «линкольна».

— Чего они дожидаются? — спросила она. — Здесь очень холодно.

Мадам Нолан перекрестилась, и они направились к машине. Наконец-то! Испытание закончено. Пассажиры заняли свои места. Андуз с наслаждением уселся в мягкое кресло. Столько усилий, страданий, переживаний, чтобы отвоевать эти миллионы! Он станет яростно сражаться за них с Учителем. Он их заработал с таким трудом! Он ни о чем не сожалел. Две жизни, ибо Фильдар не в счет, две жизни в обмен на все духовные благодеяния, которые Ашрам продолжит вершить… Что это значит? Покой. Безмятежное спокойствие. Жизнь войдет в свое русло. Он вдруг почувствовал прилив нежности к Леа, поискал ее руку.

— Я непременно начну лечиться, — сказал он. — Обращусь к невропатологу. Может, ты права.

Она не ответила и отдернула руку. Тем хуже! Он обойдется без Леа. Целомудрие и послушание, как у монаха! Все его мысли и заботы обратятся к Ашраму. Он посвятит ему всего себя. Он станет воистину любимым учеником. Он облагородит общину, очистит ее от подозрительных субъектов, не позволит Учителю принимать каждого встречного-поперечного. Великодушие, преданность, милосердие — это прекрасно. Но порядок, дисциплина, строгость — гораздо лучше. Именно он будет распоряжаться материальными благами!


«Линкольн» вернулся в замок.

— Через четверть часа я всех жду в приемной, — сказал Учитель.

Он провел гостей к себе в кабинет. Андуз пошел проверить, все ли готово. Цветы, очень хорошо. Бутылки убраны в холодильник. Хорошо. Молодой инспектор появился в дверях.

— Можно войти? Я не помешаю? Что вы собираетесь праздновать?

— Это вовсе не праздник. Просто мы принимаем мадам Нолан и ее адвоката.

Ученики стали молча собираться.

— Вы можете остаться, — сказал Андуз. — Встаньте где-нибудь в уголке. Извините.

Он выстроил учеников полукругом, удержал Леа, которая хотела уйти.

— Не уходи. Доставь Учителю удовольствие.

— Это неприлично, — сказала Леа.

— Вовсе нет. Нужно же поблагодарить мадам Нолан.

— За что?

— Ну, за ее приезд. Семья Нолан — наш благодетель. Патрик Нолан завещал все свое состояние Учителю.

— Я не знала. И много?

— Да, довольно много.

— Мои поздравления.

Учитель вновь облачился в длинную белую тунику. Он усадил в первый ряд вдову и адвоката и повернулся лицом к ученикам.

— Я убегаю, — шепнула Леа. — Терпеть не могу речей.

— Прошу тебя. Давай тихонько встанем сзади. И не дергайся.

— Друзья мои, — начал Учитель, — вы не забыли о трагическом происшествии, унесшем жизни мсье Патрика Нолана и его брата. Патрик Нолан, с которым я близко познакомился еще в Америке, приехал, чтобы присоединиться к нам. Он отличался исключительными способностями, и Ашрам потерял в его лице выдающегося ученика. Мне хотелось бы от вашего имени выразить мадам Нолан, на которую обрушился страшный удар, ибо смерть настигла одновременно ее мужа и деверя, наши соболезнования, нашу почтительную симпатию, а также нашу признательность.

— Он действует мне на нервы, — прошептала Леа.

— Тише!

— …Да, нашу признательность, ведь Патрик Нолан принес в дар Ашраму все свое состояние. Он знал, что общине живется порой трудно. И этим поступком он хотел показать ту важность, которую он придавал нашей деятельности. Он, чье тело изранила война, не сомневался, что мир обретет спасение благодаря возрастающему влиянию обществ, похожих на наше, которые от Запада до Востока трудятся во имя примирения людей во вновь обретенном единстве. Я хочу только добавить, чтобы утешить его близких, что хотя он и стал невидимым нашему взору, он все равно продолжает жить в абстрактном мире, где зреет зародыш его новой жизни, более полной и богатой, так как он был добрым и великодушным. Давайте почтим его минутой молчания.

Ученики склонили головы. Андуз заметил вдову, по-прежнему владевшую собой, и рядом с ней сосредоточенного адвоката, как всегда сжимавшего свой портфель.

— Спасибо, — сказал Учитель.

Послышался легкий шепот, и адвокат вышел на середину круга.

— Слова, которые мы только что услышали, — сказал он, — нас глубоко тронули. Мы благодарим вас за такой теплый прием. Я знаю, что вы никогда не забудете Патрика Нолана. Тем не менее мадам Нолан, которая просит прощения за то, что недостаточно хорошо знает ваш язык, хочет преподнести вам подарок…

Он открыл портфель, перебрал документы и вытащил большую фотографию, которую и протянул Учителю.

— Этот портрет, — продолжил он, — по праву займет свое место среди портретов друзей и благодетелей Ашрама, украшающих эти стены…

Учитель поднял высоко над головой фотографию, чтобы все ученики смогли ее увидеть. Леа сжала руку Андуза.

— Он ошибся, — сказала она. — Это не Патрик Нолан.

Окаменевший Андуз превратился в комок нервов.

— Это не Патрик. Я уверена. Очки носил Че. А у Патрика были усы.

— Замолчи, — зашептал он. — Я тебе объясню потом…

— Что ты мне объяснишь? Я вполне в своем уме. Ты нам сам так сказал… Думаешь, я не помню?

— Пожалуйста, замолчи.

К ним обернулись несколько лиц.

— А! Ну нет, — сказала Леа тихо. — Если Фильдар или Блезо…

Она вдруг замолкла. Андуз понял, что она обнаружила истину и это ее потрясло. Тем временем Карл прикреплял портрет к стене. Патрик через очки, казалось, наблюдал за залом печальными глазами. Его правая рука опиралась на костыли. Леа посмотрела на Андуза.

— Но я не могу допустить…

Она сделала движение, чтобы отодвинуть в сторону двух учеников, стоявших перед ней. Андуз ее задержал.

— Вы мошенники! — воскликнула она.

Ее голос затерялся в поднявшемся гаме, поскольку все присутствующие столпились около мадам Нолан, желая пожать ей руку.

— Выйдем, — сказал Андуз. — Ты должна меня выслушать.

Он вытолкнул ее в пустой вестибюль. От ярости он стал заикаться.

— Ты спятила?.. Патрик или его брат, какая разница?

Молодой инспектор появился на пороге вестибюля и закурил сигарету. Андуз хотел увести Леа подальше. Она принялась отбиваться:

— Отпусти меня… и постарайся говорить откровенно… Это чей портрет?

— Патрика.

— Тогда почему ты хотел нас заставить поверить, что Патриком зовут другого?

— Из-за наследства. Если Патрик умрет первым, то его состояние перейдет к брату. Но если он умрет последним, то наследником становится Учитель… И к несчастью, он умер первым… Чуть раньше! Но условия завещания все же остаются в силе.

— Идиотизм, — сказала она. — Тебе следовало подумать, что…

Она сдавила руками уши, стиснула лицо пальцами, как бы борясь с невыносимой болью.

— Нас было четыре свидетеля, Поль!

— Но никто из вас не знал в лицо братьев Нолан. Кроме меня. Вы не могли отличить Патрика от Че, ведь он не носил обручального кольца. Меня охватило возбуждение… я действовал на благо общины. Когда приехали жандармы, все уже давно закончилось. Они записали наши свидетельские показания.

— Но послушай… они же изъяли документы обоих погибших, их паспорта с фотографиями!

— Ну и что? Они же не собирались устраивать вам перекрестный допрос, предъявив фотографии!.. Пять человек утверждали, что Че скончался раньше Патрика. Разве этого недостаточно?

— Нет! — упорствовала Леа. — Нет. Этого недостаточно.

Инспектор наблюдал за ними издалека.

— Прошу тебя, — сказал Андуз. — Подумай. Мы не обездолим мадам Нолан. Она богата.

— Ты нам солгал, — продолжила Леа. — Мы не могли догадаться, кто из них был инвалидом. Но достаточно, чтобы один из нас совершенно без злого умысла в разговоре упомянул о какой-нибудь детали, как истина стала бы очевидной… Ты знал, что мадам Нолан собиралась приехать?

— Да.

— И ты знал, что она начнет задавать нам вопросы?

— Да… Она или ее адвокат.

— Вот именно. И если бы Ван ден Брук или Блезо сказали, что тот, кто с усами, пытался что-то произнести, или же чтобы Фильдар рассказал, как он стал на колени перед ним…

Андуз молчал. Он больше не мог воспрепятствовать мрачной работе мысли Леа, идущей к логическому концу.

— Они умерли, — прошептала она. — А я? Если бы я присутствовала при агонии Че, если бы видела то, что видели другие, я тоже умерла бы, не так ли?.. Это ты… Да, это ты… Я теперь хорошо понимаю… Но вы чудовища. Ты и твой Букужьян. Вы чудовища!

Она повысила голос, и инспектор, охваченный любопытством, переступил через порог.

— Пойдем в парк, — сказал Андуз.

Он протянул руку. Она отшатнулась.

— Не прикасайся ко мне. Он был в курсе, да?

— Нет. Клянусь, что нет.

— Значит, ты его обманул! Надо же, как ты любишь деньги!.. Ашрам распался, твой Учитель предан… может, его даже арестуют… и все это из-за гнусной корысти. Знаешь, кто ты?.. Ну…

Он схватил ее за горло.

— Нет, — крикнул он. — Только не это! Неправда. Я не виновен, Леа. Я ничего не замышлял. Все произошло помимо моей воли.

— Эй! Вы там!

Инспектор устремился вперед. Андуз отпустил девушку, она упала на колени. Она задыхалась, но ей еще хватило сил крикнуть: «Будь ты проклят! Проклят!»

Андуз пустился бежать, обогнул дом, увидел бывший гараж, устремился туда, закрыл дверь на ключ. Он запыхался. Выиграть время! Прийти в себя! Кто-то застучал кулаком в дверь.

— Андуз!.. Откройте!.. Откройте!..

Андуз оглянулся кругом. Он пропал. С потолка свисал канат. Еще одна примета. Последняя. Учитель говорил правду. Столько примет вокруг, а он ничего не понял. Он принес стремянку, сделал скользящую петлю.

— Андуз!.. Это я, Бернар… Откройте!

Он просунул голову в петлю. Теперь он знал, из какого прошлого пришел… какого Учителя предал когда-то давно. И в каждой новой жизни он начнет все сначала. Он обречен предавать во веки веков.

— Это не моя вина, — сказал он.

Ударом ноги он опрокинул стремянку.


(1974)

Перевод с французского В. Леликова


В тисках

— Не стоит беспокоиться, — сказал мэтр Брежон. — Я знаю дорогу.

Виктор Леу пытался встать, опираясь на трость и на край стола. Адвокат хотел было ему помочь.

— Не надо, — пробормотал Леу.

Отталкивающая гримаса искажала его лицо. Левое веко было полуопущено. Левая рука висела как плеть. Ему наконец удалось встать. Жестом он отстранил своего друга.

— Филлол настаивает, чтобы я ста… ста… (он запнулся на этом слове)… Старался все делать сам. А Филлол — хороший врач…

Голос его сильно изменился, губы двигались странно, как у старой лошади, жующей удила. Он сделал несколько шагов, еле волоча ноги.

— Я рад… что все… привел в порядок. Лучше все… пре… предусмотреть заранее, правда?

— Конечно, — ответил адвокат наигранно бодрым тоном. Так обычно разговаривают с тяжелобольными людьми. — Вот увидите, все будет хорошо. Пусть Симона мне непременно напишет, как только вы устроитесь.

Леу остановился, искоса посмотрел на мэтра Брежона.

— Бедняжка Симона!.. Какую я ей уготовил участь!

— Наймите сиделку. И потом, черт побери, вы же не при смерти!

Леу достал платок и медленно вытер рот. Как только он начинал говорить, на губах выступала слюна.

— Я знаю, что серьезно болен, — проговорил он. — Я чувствую себя хуже, чем все думают. Ладно, друг мой, спасибо… за все.

— Вы вернетесь?

— Нет. Переезд отнимает слишком много сил… Филипп… будет держать меня в курсе… Что вы хотите?.. Мое время прошло… Все кончено…

— Я приду к самолету проводить вас.

Леу оперся о трость.

— Вы очень любезны… но не надо… Все эти прощания меня просто убивают.

— Да, ведь за такое долгое время вы перезнакомились со всеми. Вы здесь уже двадцать лет?

— Двадцать пять… Скоро будет двадцать шесть.

Леу повернулся к заливу, посмотрел на пальмы, на лужайку, где работала поливочная машина.

— Тяжело уезжать, — пробормотал он.

— Отойдя от дел, вы могли бы остаться здесь.

— Нет. Лучше предоставить свободу… свободу… преемникам… И потом, не забывайте о моей малышке Симоне… В Париже у нее больше шансов выйти замуж, чем здесь… Мне так хочется, чтобы она устроила свою жизнь… Теперь это — моя главная забота.

— Не оставайтесь долго на ногах, не утомляйте себя… Я горячо желаю, чтобы вы выздоровели, чтобы хорошо устроились на новом месте… Мы часто будем вспоминать о вас…

— Спасибо.

— Пустяки. Ладно. Держитесь!

Адвокат долго жал здоровую руку Леу, затем удалился. В гостиной его ждала Симона.

— Извините за беспорядок, — сказала она. — Одни вещи берем с собой… другие оставляем здесь… Голова идет кругом. Ну, как вы его нашли?

«Как же она на него похожа! — подумал мэтр Брежон. — Такие же серые глаза. Тот же подбородок. И такой же нелегкий характер».

— Что ж, — проговорил он, — думаю, дела не слишком плохи. Но он очень беспокоится о вас.

— Присядьте на минутку, вы же не торопитесь?

Она взяла пачку сигарет со столика из черного дерева, украшенного изображением дракона.

— Вам я не предлагаю. Вы человек положительный. А я вот выкуриваю пачку в день. Бедный папа! Мне двадцать восемь лет, а он обо мне беспокоится. Это очень трогательно.

Она закурила.

— Иногда, правда, раздражает.

Затягивалась она глубоко, выдыхая кольца дыма, закрывавшие ее лицо голубым туманом, который она время от времени отгоняла движением руки, как будто освобождаясь от обволакивающей ее паутины.

— Его дела плохи, — возобновила она разговор. — Филлол — просто осел. У него допотопные понятия. Паралич лечат не только таблетками и уколами. В Париже мы сразу же обратимся к настоящему специалисту. Папа… ведь я его уже не узнаю… У него бывают эмоциональные всплески, как у старика. Представьте себе, это у него-то! Иногда он даже теряет контроль над собой… Он путает дни, даты. Подумать только, каким он был раньше.

— Мне кажется, что резкая перемена обстановки не пойдет ему на пользу, — сказал адвокат. — Он ведь никого не знает в Париже?

— Никого. После того как он поселился здесь, он никогда туда больше не ездил.

— Но… извините за нескромность… если с ним что-то произойдет в Париже, разве согласился бы он быть похороненным так далеко от могилы жены? В завещании ничего об этом не говорится.

— Ему это глубоко безразлично. Мы с ним обсуждали этот вопрос. Он желает, чтобы его похоронили в Париже в склепе родителей, причем без особых церемоний. Ну а мама, естественно, останется здесь. Вас это удивляет?.. Но ведь мама умерла более десяти лет тому назад. А у отца всегда было столько дел! Понимаете, у него никогда не оставалось времени на сантименты.

— Ну а вы? Вы тоже покидаете нас навсегда?

— Не знаю. Скажу откровенно, ничего не знаю. Папа купил большую квартиру в семнадцатом округе… Вы в курсе?

— Да, конечно. Должен сказать, хорошая сделка.

— Он уже полностью обставил квартиру. Мы берем с собой совсем немного… мою мебель, я очень дорожу ею… ну и некоторые семейные реликвии. Понравится ли мне там — это уже другой вопрос… Я думаю, что время от времени буду приезжать. Не хочу бросать Марилену… Что-нибудь выпьете? Немного виски?

Она встала и вышла, перешагнув через упакованные коробки.

«За этой девушкой дают миллиарды, — подумал адвокат. — Прекрасная партия. Там, конечно же, не будет недостатка в претендентах».

Он прошелся по комнате с опустевшими стенами. Мысленно представил себе весь дом: просторную столовую, выдержанную в колониальном стиле, громадную прихожую, где красовались образцы и макеты самолетов: «Фирма Леу»… Человек, которого называют господин Виктор, может гордиться. Он создал дело, в которое никто не верил. Фирма Леу! С десяток моделей самолетов… Каботажные суда… Рыболовные… Крупные перевозки на близлежащие острова, прежде всего на Мадагаскар. Теперь Сен-Пьер находится всего в нескольких часах пути от Таматаве, от Антананариву и даже от Диего-Суареса…[171]

Досадно все это бросить, продав дело, пусть даже за огромную сумму, акционерному обществу, в котором очень быстро возьмут верх американские капиталы. По крайней мере, сам особняк, несомненно, останется французским владением, если хозяин сельскохозяйственных угодий Рандель примет наконец решение. А ведь это четыре большие комнаты, две ванные. Великолепный ансамбль, не говоря уже о саде и подсобных строениях, бассейне, гараже на два автомобиля… Леу хочет уехать так же, как и приехал, — с чемоданом в руке. Но приехал он разоренным, а уезжает богатым. Адвокат сел, услышав шаги Симоны в соседней комнате.

— А ваш свояк Филипп не почувствует себя как бы немного преданным?.. Он ведь оказался в достаточно сложном положении: зять прежнего хозяина, конечно, не совсем зять… Я просто привык считать Марилену вашей родной сестрой… Знаю, Филипп — просто муж племянницы… Значит, племянник бывшего хозяина… Как к этому отнесется новое руководство? Когда дело переходит в другие руки, обычно старых служащих увольняют… Еще воды, спасибо.

— Вы правы, — ответила Симона. — Он не очень доволен. Я считаю, что он держался довольно независимо, особенно в последнее время. Узнав, что папа хочет продать дело, сначала хотел все бросить. Мне об этом сказала сама Марилена. Но где ему найти такую работу? Марилена его отговорила.

Мэтр Брежон не торопился уйти. Ему нравилось вынюхивать чужие секреты. Это входило в его работу.

— Думаю, — продолжал он, — вашей кузине расставание не по нутру?

Симона задумалась, как бы взвешивая ответ.

— В сущности, — ответила она, — я не очень хорошо знаю Марилену. Думаю, да, ей тяжело. Поэтому мы их и увозим во Францию на три недели. Они уже давно не отдыхали по-настоящему. Знаете, не так-то просто оторвать Марилену от дома. Не видела другой такой замкнутой и домашней женщины.

— Она не похожа на вас, — с улыбкой заметил адвокат.

— Это так, — призналась она. — Я обожаю путешествовать. И надо признать, папа всегда предоставлял мне свободу. Если ему станет лучше, я сразу же постараюсь увезти его развлечься в Канны, в Женеву, куда он захочет… Почему бы и нет? Думаете, это будет невозможно?

— Боюсь, что так. Он сознает, что сдал… очень сдал… Он пребывает в очень плохом настроении. Он никогда не согласится выставить себя на всеобщее обозрение, чтобы все видели, как он еле передвигает ноги, а санитарка ведет его под руки. Думаю, он запрется в квартире и откажется куда-либо выходить. Следите за ним. Он из тех, кто способен сам положить конец своему существованию.

Симона вдруг испугалась.

— Это было бы слишком ужасно, — пробормотала она. — Ведь его брат когда-то… Он вам рассказывал?..

— Как-то раз он мне об этом намекнул… Насколько я понял, его брат покончил с жизнью после банкротства…

— Все гораздо сложнее. У отца были брат и сестра. Так вот, эта сестра… моя тетя Ольга… скажем так, они с отцом обмениваются новостями один раз в году… иными словами, она никогда не играла особой роли в его жизни. И наоборот, он был очень привязан к своему брату… мне об этом рассказывала мама… Братья вдвоем основали сахарный завод возле Лилля. Но дело не пошло… Бухгалтер оказался сволочью. Они едва не попали под суд. Папин брат застрелился. Чуть позже умерла его жена, а Марилена осталась сиротой.

— Я не знал…

— О! Папа ведь не всегда был таким удачливым. Тогда он считал себя опозоренным, бедняга. Он решил уехать на край света, но в то же время остаться во Франции. И он нашел такое местечко — Реюньон.

— Он сделал неплохой выбор, — проговорил адвокат с улыбкой, как бы поощряя Симону продолжить рассказ.

— Увидев, что здесь можно заработать больше денег, — продолжала Симона, — он вызвал маму, Марилену и меня. Ему казалось, что он в долгу перед племянницей.

— Понимаю, — сказал мэтр Брежон. Его глаза горели от любопытства.

— Тогда мы были еще совсем маленькие. Я, конечно, ничего не помню. Это ведь было так давно!.. Но ему, наверно, не понравится, если он узнает, что я…

Мэтр Брежон поднял руку, заверяя в том, что все останется между ними.

— Ему надо найти какое-нибудь занятие, — сказал он. — Для такого активного человека бездеятельность может оказаться опасной.

— Какое? С парализованной-то рукой! И потом, что вы можете ему предложить? Читать он не любит. Телевизор? Он ему быстро надоест. Буду катать его на машине, это ему понравится.

Адвокат покачал головой. Ему не хотелось произносить вслух: «Мне жаль», но Симона угадала его мысль. Она закурила еще одну сигарету и пожала плечами.

— У меня нет выбора, вы согласны?

— К счастью, у вас есть деньги. Это хорошая компенсация. Кстати, может, вам нужен аванс?

— Спасибо. Не надо. У меня есть доверенность, и я смогу снять со счета, который открыт в одном из парижских банков, любую сумму.

Адвокат поставил стакан на стол и поднялся.

— Я лично прослежу за выполнением договора. Новая фирма кажется мне надежной. Так что об этом вы можете совершенно не волноваться. Вопрос о доме тоже надеюсь решить в самом ближайшем будущем. Мне остается только пожелать доброго пути вам, вашей кузине и ее мужу. Они скоро вернутся, а вот вы… Да, дорогая Симона… вы уж позвольте мне называть вас Симоной… как жаль расставаться с вами. Разрешите обнять вас. Надеюсь все же, что время от времени мы будем встречаться… Пишите мне, как себя чувствует мсье Леу… Видите ли, все это выглядит довольно странно… Нам всем здесь очень хорошо, и вместе с тем, когда кто-то уезжает во Францию, мы испытываем… как лучше сказать?.. что-то вроде зависти, как будто нам чего-то не хватает… Думаю, это потаенная болезнь островитян. Нам не хватает воздуха. Ладно, дорогая Симона, желаю вам удачи!


«Странно, — подумал Филипп. — Я дышу полной грудью только в этой крошечной кабине… нельзя опускаться, надо летать и летать… К черту старика, его паралич, эту дурацкую поездку!»

Он наклонился и увидел внизу голубую бездну, раскинувшуюся землю, так похожую на географическую карту, опоясанные белой пеной берега, медленно покачивающиеся при повороте машины горы. Но самое замечательное зрелище представляло собой небо, эта живая пустота, где пробегают невидимые волны, незаметно влекущие планер к маленькому ослепительно-белому облачку, края которого уже рвутся, здесь, совсем рядом, разлетаются в клочья, и неуловимая пелена, мощная, как магнит, обволакивает планер со всех сторон. Синева притягивает нас, словно тех больших морских птиц, которые непостижимым образом взмывают ввысь на своих неподвижных крыльях.

«Я принадлежу только себе и никому другому, — думал Филипп. Он как будто оцепенел, но в то же время сохранял ясность ума. — Я воздух и облако. Если захочу, я растворюсь в мерцании света». Он посмотрел на указатель высоты: семь тысяч футов. «Хватит на сегодня. А жаль. Такая прекрасная погода! И так хорошо несет воздушный поток. Я мог бы облететь весь остров. Нет ни малейшего желания возвращаться на землю. Эта поездка во Францию сводит меня с ума…»

Филипп с сожалением оторвался от притягательного облака и пошел на снижение. Засвистел ветер, он почувствовал, что падает, но свободно, легко. С силой тяготения можно поиграть. Одно движение руки — и машина возвращается в горизонтальное положение, скорость снижается, шум затихает, и остается только оглушительная тишина мягкого скольжения при разливающемся свете. И снова возникает чувство радости. Он не знает, почему так счастлив. Он только знает, что ему хорошо вдали от кабинета, от мастерских, от каждодневных никчемных занятий. Он похож на тех насекомых, которые большую часть жизни проводят под землей в полной темноте, а затем вдруг вылезают и начинают летать. Жаль только, что он не исчезает при закате дня, а вновь становится куколкой и вновь начинает задыхаться от монотонного существования рядом с бумагами и Мариленой.

Машина снижается, плавно скользит в безграничных сумерках. Солнце вроде бы стоит еще высоко, но на земле уже вытягиваются тени. Видно, как остров погружается в темноту, как он окрашивается в синие и коричневые тона, как то там, то здесь начинает преобладать пепельный цвет. Нельзя так долго оставаться в воздухе. Восходящие потоки теряют силу. Планер становится тяжелым. Но еще несколько минут, пожалуйста! Эта поездка во Францию — такая тягомотина. Этот старик их и раньше подавлял своим авторитетом, а теперь и вовсе задавил своей болезнью, как же от него избавиться? В небе приходит пронзительное озарение. Несмотря на отвращение и угрызения совести, вдруг начинаешь понимать, что ненавидишь его… но не злобно, а так, как препятствие, упорно преграждающее путь. Филипп не мог ему простить, что тот продал дело, ни с кем не посоветовавшись. Если бы старик не был человеком из прошлого века, он бы понял, что дело должно остаться в семье, перейти в руки племянницы и племянника. Филипп твердо считал, что из него получился бы прекрасный руководитель фирмы Леу. Да и вообще, кто в последнее время взял на себя все полномочия? Так ведь нет! Старик все еще не доверяет. Однажды Филипп услышал фразу, глубоко оскорбившую его. Она до сих пор заставляла его страдать, как старая рана. Старик, как это нередко случалось, вступил в перепалку с Мариленой: «Твой муж, — воскликнул он, — просто механик!»

Планер вдруг резко занесло в сторону. Филипп выпрямил ход, затормозил. Тридцать миль — нехорошая скорость для посадки. Он немного отклонился в сторону моря, но ничего страшного. Механик! Слово звучало как оскорбление. Старик хотел сказать, что он способен только на то, чтобы следить за инвентарем. Ему можно доверить только черновую работу. А патрон управляет персоналом, золотым фондом фирмы. Старый дурак! Как будто в этой стране, где климат для машин убийствен, есть что-нибудь важней, чем ухаживать за двигателями. К тому же если бы старик хоть закончил Центральную школу[172] или Политехнический институт. Куда бы еще ни шло. Можно было бы склонить голову. Но всего лишь училище! Хвастаться тут нечем…

Планер уже кружил над посадочной площадкой. В Сен-Пьере зажигались огни. В стороне моря краснело небо. Три недели в Париже, и сезон здесь кончится. Задуют не те ветры, возникнут не те потоки. Полеты станут рискованными. Нужно будет ждать весны. Ну и что? Отказаться от поездки в последний момент? Тогда против него восстанет весь клан Леу. Лучше смириться.

Он пикирует, резко заваливается на крыло. Он наделяет эту искусственную птицу с полотняными крыльями своими нервами, мускулами, чтобы почувствовать упругость воздушной среды, отделяющей его от земли. Он немного выпрямил ход машины. Планер начал медленно приближаться к ангарам и баракам, возвышающимся в конце поля. При касании с землей планер глухо зазвенел, потом подскочил. Безукоризненное приземление. В стиле Филиппа Осселя.

Филипп улыбнулся. Привстал, отстегнул ремни, пояс, вылез из кабины. Сказка окончилась. Он стоит на твердой земле. Небо далеко. Чуть пошатываясь, он направился к бару аэродрома. Марио и Ахмед поставят машину на место. Обернулся и еще раз на нее посмотрел. Модель «Феб-Б», изящная, как стрекоза, чудо техники, часть его самого. Ему захотелось поговорить с ней, сказать, что три недели пройдут быстро, что не надо скучать. Ему захотелось выпить чего-нибудь крепкого, потому что вечер такой прекрасный, а у него на сердце вдруг стало тоскливо, как у ребенка.

В баре был только Рампаль, Филипп сел напротив.

— Уезжаете завтра? — спросил Рампаль. — Только что узнал. Хотелось бы оказаться на вашем месте. Я целую вечность не был в Париже.

— Коньяк! — крикнул Филипп. — Двойной.

Он всегда успеет вернуться. Марилена укладывает чемоданы. Скорее всего, очень нервничает. Это же ее первая поездка во Францию. Лучше оставить ее в покое, не устраивать глупую ссору из-за какой-нибудь пары носков или галстука. И вообще Филиппу нравился этот маленький бар, напоминавший Фаянс, где он работал тренером.

— Ты встречался с новым директором? — спросил Рампаль.

— Да, но мы просто столкнулись в дверях. Только поздоровались. Высокий, сухой субъект, не очень симпатичный. От кузины знаю, что он намерен многое изменить. Если меня начнут доставать, я все пошлю к черту.

— Я тоже так и сказал. В Африке для пилота всегда найдется работа. Но, вообще-то говоря, мне не хотелось бы менять место. Сколько тебе лет?

— Тридцать семь.

— Мне почти сорок. Неважный возраст, старина. Теперь если потеряешь работу, то сливай масло… ходят разговоры, что папаша Леу вовсе ничего уже не соображает?

— Ну, это уж слишком сильно сказано. У него еще достаточно сил, чтобы изводить меня весь день. Порой он держит меня за мальчишку. «Принеси то… Принеси это…» К счастью, теперь все позади.

Он пил мелкими глотками, подогревая раздражение. Рампаль прав. В тридцать семь лет трудно начать новую жизнь, не имея настоящей профессии. В Фаянсе он прозябал, перебивался случайными заработками, не думая о завтрашнем дне. Он с удовольствием пошел работать у старика, а потом позволил женить себя на Марилене. Но сейчас все оказалось под вопросом. Если старик умрет… Симона унаследует капитал, а Марилене достанутся мелкие подачки. Короче, надо будет начинать все заново с не очень-то расторопной женой… Он вспомнил о «Фебе» с его громадными тонкими крыльями, как у альбатроса. Отказаться от него, как это гнусно!

Зазвонил телефон.

— Вас просят, мсье Оссель, — сказал бармен.

— Чего еще им от меня надо? — проворчал Филипп.

Он взял трубку, покачал головой и ответил тоном человека, которому до крайности надоели: «Ладно, еду». Проходя мимо стойки, заказал еще одну рюмку коньяку. Упал на стул и объяснил Рампалю:

— Жена. Спрашивает, нужно ли брать с собой свитера.


«Я даже не знаю, стоит ли брать свитера или нет. — Марилена говорила сама с собой. Она бросила на чемоданы взгляд, полный отчаяния. Ей захотелось плакать. — Когда он мне нужен, его никогда нет рядом». Накануне этой дальней поездки она мысленно как бы заново переживала всю свою жизнь, словно готовилась к смерти. Нет, Филипп не очень-то ласков с ней. Когда возникает необходимость, ладно, можно сесть в самолет, хотя это очень утомительно. Она всегда этому противилась, а все над ней смеялись. Но зачем ее заставляют ехать во Францию? Ей и здесь хорошо. Внезапно она осознала, какую глупость она совершила, выйдя замуж за такого человека, как Филипп. Она присела на кровать, посмотрела на открытые чемоданы, белье, одежду, развешанную на стульях. Она не хочет уезжать. Зачем ее принуждают? Почему ее лишают тихого, мирного, размеренного существования? Пусть он летит, превратившись в бумажного змея, раз это его страсть, мания, единственная мысль, раз он живет только этим и в доме нет другой темы для разговоров. Как могла она, такая застенчивая и сдержанная женщина, стать женой человека, которого не понимает! Ведь он из породы людей, которым всегда тесно, которым нужен воздух, движение, приключения! Ей же хорошо известно, что он очень рискует, поднимаясь на этих нелепых машинах, так похожих на бумажные стрелы, выше облаков совершенно непостижимым образом.

В первый раз, когда она пришла на аэродром и ей показали в вышине крошечный черный предмет, она чуть было не потеряла сознание. «Он разобьется!» — больше ни о чем другом она не могла и думать. В тот вечер между ними произошла крупная ссора. «Но я же не скрывал от тебя, что летаю, — говорил он. — Как ты думаешь, зачем я нужен твоему дяде?.. И не приставай ко мне. Ты мне надоела. Я делаю то, что хочу».

«Ты делаешь в основном долги, — ответила она, выйдя из себя. — Все наши деньги идут на планеры. А это хобби миллионеров. У нас нет на это средств!»

Он принялся доказывать, что содержать планер дешевле, чем яхту, рассказал, что однажды взял Симону в небольшой ознакомительный полет… Но Симона есть Симона, такая же сорвиголова, как и он. Самолет для нее как такси, она одна летает в Рим или Монте-Карло. Совсем одна! Какая для этого требуется смелость! Марилена же, например, не могла представить себя в зале роскошного ресторана под любопытными взглядами. А чаевые! Как узнать, сколько надо дать? А ведь возникают и другие проблемы: какие надеть туалеты, какие приглашения можно принять, от каких следует отказаться… Напрасно говорят, что кузины похожи друг на друга, внешне — возможно, но на самом деле они как небо и земля. Симона, как и Филипп, смела, настойчива, она из тех людей, которые рвут жизнь зубами, как добычу. Марилена сидела, опустив руки на колени, и оценивала себя без всякого снисхождения: она мягкотелая, трусливая, боится инициативы, но в то же время способна бороться за свою спокойную жизнь. А вот сейчас против нее объединились все. Дядя Виктор требует, чтобы его жалели. Симона с некоторого времени постоянно пребывает в плохом настроении. Филипп раздражается по пустякам. И они насильно заталкивают ее в «боинг», в который ей не хочется садиться, потому что у нее появилось предчувствие, о котором она не хочет говорить, потому что ее грудь сжимает страх, потому что ей наплевать на Париж и на отдых, потому что ее счастье здесь, в этом уютном доме, который она обставила с такой любовью.

Она ногой закрыла чемодан. Тем хуже. Он разберется сам со своими проблемами. Она подошла к окну, посмотрела на еще розоватое небо. Завтра она будет находиться там, на высоте… девять тысяч метров. Она попыталась представить себе эти девять тысяч метров. Девять километров, расстояние от дома до складов фирмы… но только вверх, по вертикали. Ужасно! Она закрыла глаза. Ей говорили, что там ничего не чувствуешь, что это как поездка в автобусе и даже нет тряски. Но что пишут в газетах! Катастрофы, захваты! И потом, самолет делает несколько посадок в Африке, в странах, где не очень-то спокойная обстановка…

Ну хватит! Лучше заняться ужином. Будь ее воля, она приняла бы снотворное и сразу же легла бы спать, не дожидаясь Филиппа, который наверняка отругает ее за звонок в бар. Но как раз зазвонил телефон. Это оказалась Симона.

— Можно с тобой встретиться через час? Мне кое-что надо тебе сказать. Я долго не решалась, но это важно.

— Знаешь, я как раз складываю вещи. Нельзя подождать до завтра?

Симона колебалась. У Марилены возникло странное чувство, что сейчас действительно решается нечто важное. Такие ощущения она испытывала уже не раз. Если кузине надо с ней встретиться, что ж…

— Ладно, — сказала Симона. — Ты права. До завтра. Но мне иногда хочется поменяться с тобой местами.


В зале ожидания собралась небольшая толпа друзей, деловых знакомых, зевак. Последние рукопожатия, последние поцелуи. Ждали Филиппа с билетами. Он чуть в стороне разговаривал с пилотом компании Леу. Марилена, которая уже начала сильно нервничать, пошла за ним.

— Послушай… пойдем… Дядя волнуется.

— Начинается. — И, повернувшись к собеседнику, добавил: — Напиши обо всем. Нельзя же допустить, чтобы нами вот так помыкали.

В памяти Марилены каждая деталь запечатлевалась с чудовищной ясностью. Полицейский, проверявший документы, был рыжим, и от него пахло табаком. Таможенник, толстяк с голубыми глазами навыкате, счел необходимым пожать руку Леу.

— Неужели это правда? Вы уезжаете?.. Но ведь вы вернетесь! Все всегда возвращаются.

Стюардесса ждала у двери перед выходом на взлетную полосу. «Ей нужно сделать завивку», — подумала Марилена. Под палящим солнцем стоял громадный блестящий «боинг». Да в нем задохнешься!.. Она начинала испытывать смешанное чувство опьянения, эйфории и тревоги. «Что со мной? — повторяла она. — Все остальные совершенно спокойны. Я просто идиотка». Пассажиров было не много, около пятидесяти человек. Кое-кто из знакомых. Много мужчин. Деловые люди возвращались в Европу. Сами собой образовались группы. Филипп, чувствуя себя как рыба в воде, переходил от одной группы к другой. Он умел завязать разговор с кем угодно, вызвать на откровенность и сразу же обменяться адресами, номерами телефонов. Марилену это всегда возмущало. И теперь вот тоже, одетый в тенниску и светлые брюки, волосатый, загорелый, он протягивал зажигалку к сигарете, которой только что угостил, смеялся, самодовольно оглядывался вокруг, кричал, увидев знакомое лицо:

— Смотри-ка, и вы тоже здесь?

Он оставлял одного и переходил к другому с любезной непринужденностью. Марилена опустилась в удобное широкое кресло. Что ее ждет впереди? Подошла Симона.

— Как дела?.. Ты неважно выглядишь. Извини за вчерашний звонок… Просто напала хандра. Расскажу… в Париже… когда все успокоится… Здесь при папе нельзя.

— Это касается его?

— И да и нет. Скорее, это касается нас с тобой. Знаешь, в жизни не все просто.

По громкоговорителю объявили посадку на рейс 317.

— Это наш, — сказала Марилена.

Словно удар в сердце. Марилена слегка задыхалась. Филипп! Где он? Ей хотелось чувствовать его рядом. А вот и он, подбежал, шаря по карманам.

— Идите… Идите… Вот билеты. Да, они все у меня.

Леу ковылял далеко позади, Марилена нервничала, ей хотелось взять его за руку, чтобы он шел быстрее. Филипп нес какой-то вздор стюардессе, обогнал их, продолжая шутить, как будто обе женщины, поддерживающие больного старика, были ему незнакомы. Асфальт уже раскалился. Занимался прекрасный день.

— Подержи мою сумочку, — вполголоса сказала Симона. — Я сама. Одна я лучше справлюсь.

Она взяла отца за талию. Стюардесса уже стояла вверху трапа и смотрела на них. Филипп первым вошел в салон, возможно, он займет хорошие места. Но какое это имеет значение, если произойдет катастрофа? В голове Марилены как мухи жужжали фразы из газет: «Обломки рассеялись на сотни метров… искалеченные трупы… неопознанные останки…» А начинается все именно так, как сейчас… улыбающиеся лица, чем-то занятые руки, радостное возбуждение, самолет, который выглядит таким же надежным, как корабль. Ни малейшего признака уже возникшей опасности. Или все-таки знамение существует — какое-то инстинктивное сопротивление, нежелание поставить ногу на первую ступеньку трапа?..

Симона с отцом медленно поднимаются. Марилена осталась последней. Все, поздно. Напрасно она говорила: «Не хочу… Зачем меня вынуждают?.. Я могу остаться здесь». Теперь она должна идти. Потому что она себе не принадлежит, потому что уже давно любая мысль, любое движение подводили ее к этой поездке, и именно это называют судьбой… соединение незначительных побуждений, мелких причин, когда считаешь, что выбираешь ты, а на самом деле выбирают тебя.

Она поднялась на одну ступеньку, потом на другую, в последний раз оглянулась назад… моя страна… моя родина… все это слишком глупо… Стюардесса просит ее войти. Внутри она увидела длинные ряды кресел, иллюминаторы. Выглядит все спокойно, интимно, тихо, удобно… Филипп занял места неподалеку от туалета. Он прошептал на ухо жене: «Из-за твоего дяди, понимаешь… Лучше пусть будет рядом». Симона усадила отца, помогла ему пристегнуть ремень.

— Хочешь сесть у иллюминатора? — спросил Филипп.

У Марилены нет никаких желаний, никаких стремлений, ей теперь все равно. Очень жарко. Она немного задыхается. Сиденье узкое. Колени неуклюже упираются в спинку переднего сиденья. Она пытается усесться поудобнее. Потом у нее пропало желание двигаться. Она пристегнула ремень и закрыла глаза. Если бы было можно сразу заснуть и проснуться в Париже… Она понимает, что это смешно, что она ведет себя как ребенок. Но она также знает, что животных охватывает страх задолго до землетрясения, а ей сейчас страшно. Когда заработали двигатели, она вся сжалась, впилась руками в подлокотники. Из громкоговорителя лился приятный невозмутимый женский голос. Она не слушала, замкнулась в себе. Мощная машина сдвинулась с места, медленно поехала, шум моторов сделался еще более резким. Под колесами проносились стыки бетонных плит.

— Ну как дела? — спросил Филипп.

Его голос доносился как бы издалека. Марилена не ответила. Шум еще больше усилился. Кресла начали трястись. «Боинг» наконец оторвался от земли. Марилена помимо своей воли приоткрыла глаза и увидела через иллюминатор, как убегает, исчезает взлетная полоса. От мощного подъема свело желудок.

— Видишь, — сказал Филипп, — совсем не страшно. И это при том, что у нашего пилота не совсем легкая рука.

Марилена немного осмелела и глубоко вздохнула.

— Если хочешь, отстегни ремень. До Диего-Суареса можно ни о чем не думать.

Марилена уселась поудобнее, машинально поправила прическу, скрестила ноги. Она возвращалась к жизни. Командир корабля поприветствовал пассажиров, сообщил о деталях полета, о температуре за бортом, причем все это говорилось домашним, благодушным тоном. Марилене захотелось обозвать себя дурой. Она понемногу освобождалась от страха, но все же он полностью не исчез, ведь ее не покидало острое чувство, что она висит над бездной, что под ногами пустота. При малейшем покачивании она опять замкнется в себе. Филипп направил на нее вентилятор. Теперь ей стало лучше, лоб и щеки освежает воздушная струя.

— Как дядя? — спросила она.

Филипп встал, наклонился над стариком.

— Вроде заснул… Хочешь чего-нибудь выпить?

По проходу, толкая перед собой тележку, приближалась вторая стюардесса, высокая элегантная блондинка. Обстановка вполне умиротворяющая. Приятно вдруг почувствовать жажду, почувствовать себя как раньше. Испытать радостное ощущение выздоровления.

— Фруктовый сок, пожалуйста.

Филипп и Симона взяли виски. Пассажиры начали вставать с мест, подходить друг к другу.

— Там впереди — это не Фортье? — спросила Симона. — Я с ними здесь еще не виделась.

С бокалом в руке она пошла по проходу. Если бы не Фортье, возможно, все повернулось бы иначе. Эта мысль будет преследовать Марилену бесконечно долго. Рядом с ними нашлось свободное место, и Симона заняла его. Теперь она сидела метрах в десяти от Марилены, может, чуть ближе, и между ними пролегла как бы граница, линия, которая вскорости разделит их на живых и мертвых. Филипп закурил сигарету, отдал свой бокал стюардессе.

— Как зовут командира корабля? — спросил он. — Я не расслышал.

— Ларгье.

— А штурмана?

— Мериваль.

— Поль? Поль Мериваль?.. Я же хорошо его знаю. Пойду поздороваюсь.

— Посиди немного со мной, —попросила Марилена.

— Я быстро. Тебе нечего волноваться, черт возьми!

Уверенным шагом он направился к носу самолета. Марилена следила за ним глазами, вот он исчез за таинственной дверью, за которой располагалось неведомо что: рычаги, ручки, циферблаты, кнопки, клавиши, на большее у нее не хватало воображения. Филиппу же все это хорошо знакомо. И раз он чувствует себя уверенно, значит, все работает нормально и можно расслабиться. Марилена поудобнее уселась в кресло. Бросила быстрый взгляд в иллюминатор. Вокруг голубизна. Не на чем остановить взор. Как будто находишься нигде. Ее окружают мужчины, снявшие пиджаки и раскрывшие свои папки. Они спокойно изучают документы, словно находятся у себя в кабинетах. Глядя на затылки, расположившиеся перед ней рядами, она чувствует себя как в кинозале. Перед ее полузакрытыми глазами развернут экран… Мелькают картинки…

Филипп… В последнее время с ним стало трудно. Он прав, когда говорит, что постарел. Все его теперь раздражает. Когда разозлится, бросает ей в лицо: «Вы все достали меня!» «Вы» — это дядя, Симона, она сама и весь клан Леу. Но она же не виновата, что Филипп чувствует себя узником на этом крохотном клочке земли. Пять лет назад он знал, что делал, согласившись работать в фирме. Когда он приехал, то сиял от счастья. Тогда у него на губах еще не появлялась презрительная складка и он не ухмылялся. «Ох уж этот Реюньон». А ведь именно из-за Реюньона между ними произошел разлад. Для нее нет более прекрасной страны на свете. И любое замечание она воспринимает как личное оскорбление. Поначалу Филиппу здесь нравилось все. А она испытывала наслаждение, показывая ему море, пляж, затерянные в зелени дорожки. И дядя тогда повторял: «Неплохой парень…»

В голове все путается. Марилена задремала. Когда же она повела его в свой коллеж Непорочного зачатия, где получила образование? Ну конечно, после свадьбы. Это дяде пришло в голову выдать ее замуж. Здесь все неясно, сложно, как болотистое место, которое лучше обойти. Хотел бы дядя видеть Филиппа в роли зятя? Разумеется, нет. Не только Филиппа, но и никого другого… Для Симоны достойного человека нет. А для малышки Марилены — какая разница. Лишь бы ее «устроить». Так говорил сам Леу. А что, в сущности, это означает? Что он исполнил долг перед сиротой. Ей дали все необходимое, даже чуть больше, ведь она, как и ее кузина, училась в коллеже Непорочного зачатия. Вроде бы никакой разницы. Но для слуг, для знакомых Марилена — это Марилена, а Симона — мадемуазель Леу. Про мадемуазель Леу говорят, что у нее нелегкий характер. Про Марилену говорят, что она очень мила. Одна — гордячка, другая — послушна. Одна — наследница, другая — «бедняжка», которой не повезло. Пока ищут хорошую партию для мадемуазель Леу, находят мужа для Марилены. Правда, не первого встречного! Более того, ее выдают замуж за расторопного, деятельного парня, который нравится дяде, поскольку он обладает навыками мастера, на него можно положиться, он, как никто другой, умеет вдохнуть жизнь в испорченный мотор, хотя дешевле купить новые запчасти. Правда…

Правда заключается в том… что дядя хотел иметь рядом нужного человека. И он возвел его в ранг «почти зятя». Теперь об этом можно думать без боли, без того инстинктивного отторжения, которое раньше сжимало сердце… Филипп… Надо принимать его таким, каков он есть. Любовь с ним не та, о которой мечтала юная пансионерка. Но быть может, все мужчины такие странные, шумные, безалаберные, непостоянные, чувственные и скучные. Но она не может простить ему то презрение, с которым он отзывается о «вашем городишке» или о «вашей стране канаков». А ведь больше всего она боится, даже во сне, что он однажды уедет. Это так просто! Под любым предлогом можно сесть в самолет, в такой, например, как этот… В воздухе он чувствует себя как дома… Все об этом свидетельствует: он знает пилотов, стюардесс, знаком с людьми, которые рассказывают ему о Европе, о Франции… Он может сойти на конечной остановке и никогда не вернуться. Он на такое способен. И свой планерный клуб он организовал только для того, чтобы где-нибудь побыть в одиночестве, сбросив с себя все обязательства, разорвав все связи, словно кочевник, перед которым простирается только горизонт! Возвращаясь вечерами, он порой не раскрывает рта или бросает ее на кровать для жесткой схватки, которая доводит ее почти до истерики. Там, «на аэродроме» — священное слово, — он встречается с богатыми коммерсантами, с представителями узкого круга элиты, которые владеют яхтами и спортивными машинами. В конце концов он становится для них своим. Он завоевывает большой авторитет. Он рассказывает разные истории. «Помню… В Каннах…» Ведь он с Лазурного Берега. Она слышала это не раз. Часто он лжет, просто из удовольствия, ради забавы. Но он никогда не делает этого в присутствии дяди, которого боится и с которым лучше не шутить.

Филипп вернулся, грузно сел в кресло, сильно сжал ей колено.

— Спишь?

Раз он не спит, ей тоже надо просыпаться. Она приоткрыла глаза.

— Оставь… Мне так хорошо.

— Подлетаем к Диего.

— Уже?

Понизив голос, он кивнул в сторону дяди.

— А он как?

— Не двигался с места. Отдыхает.

— Я бы еще выпил стаканчик.

Снова ушел, на этот раз в хвост самолета. Наверно, отправился к высокой блондинке, но Марилена не ревнует. Филипп по натуре не соблазнитель. Гораздо лучше ему удается роль добродушного генерального директора фирмы, который сам не прочь поработать, близок к служащим, понимает их проблемы. В сущности, ему необходимо выглядеть важной персоной. Но в Сен-Пьере все друг друга знают. Там следует проявлять осторожность. А здесь Филипп вполне может выдавать себя за человека, уставшего от дел и отправляющегося на три недели в Париж. «Отменил все деловые встречи и спрятал ключ под дверью. Больше не могу. Хочу увидеть Париж весной. Для коренного парижанина вроде меня Реюньон хорош, но в малых дозах». Однако он забывает сказать, отказывается признаться самому себе, что в Париже он начнет скучать с первого же вечера. Пойдет в бар гостиницы, сразу же завяжет разговор с барменом… «Здесь, старина, не очень-то тепло, брр! Особенно для человека, приехавшего из колонии…» Тот, разумеется, вежливо поинтересуется, из какой колонии. «Из Реюньона, конечно. Это не совсем колония, но там негры, желтые, всякая экзотика…»

И начнет рассказывать о себе как о человеке, к которому не имеет никакого отношения, или о котором мечтает, или о том, кем становится, когда выпьет. Он забудет о том, что Марилена совсем не знает Парижа. Ей было три года, когда ее забрал дядя. Ее иногда занимают воспоминания о той ушедшей эпохе. Все это было давно. Туманное прошлое, из которого она вышла. И все же она помнит одно лицо, ей кажется, будто она играет с ним в прятки… Вот сейчас она его отчетливо увидит, но оно вновь исчезает… Это лицо тети Ольги…

Тетя Ольга живет в пригороде Парижа. Однажды Филипп захочет пойти куда-нибудь один — рано или поздно это обязательно случится, — и тогда она навестит свою добрую старую тетю, о которой все несправедливо забыли. Если б не она… кто бы позаботился о сиротке? Матери Симоны она не очень-то была нужна. Странная семья. Леу почти никогда не говорили о том страшном несчастье, и Марилена может только догадываться, что же случилось на самом деле. Ей гораздо лучше известны события из истории Франции, падение монархии или битва при Вердене. Она знает, что жила у тети Ольги до отъезда в Сен-Пьер. Она случайно узнала, что тетя Ольга хотела оставить Марилену у себя и что это послужило одной из причин ее разрыва с дядей. У нее оставались только размытые временем воспоминания, а еще она помнила мишку, с которым никогда не расставалась… А что потом?.. Обмен ни к чему не обязывающими пожеланиями на Новый год. «Любящая тебя племянница Марилена…» Теперь представляется возможность узнать больше, расспросить старую женщину. Сколько ей теперь лет? В конце концов, не такая уж она старуха. Шестьдесят семь… или шестьдесят восемь… Ей, конечно, известно, что брат сколотил состояние. Какие теперь между ними возникнут отношения? Но прежде всего, как тетя Ольга живет теперь и как она жила раньше? Марилене известно только то, что она категорически отвергала всякую помощь. Уж это точно, поскольку однажды она слышала разговор об этом между Симоной и дядей.

«Она сумасшедшая! — кричал дядя, выйдя из себя. — Она всегда считала, что во всем виноват я. Она уверена, что брат застрелился из-за меня. Понимаешь, поэтому она не хочет прикасаться к моим деньгам. Ну и пусть идет к черту. Чтобы я о ней больше не слышал».

Марилена видела перед собой серый затылок дяди, неподвижно лежащий на подголовнике, его редко расчесанные на лысине волосы. Он тяжело болен, но не сломлен, и даже сейчас, когда стал походить на свою тень, он еще меньше настроен прощать. Да, надо будет незаметно посетить тетю Ольгу, скрыть этот визит, пусть Филиппу это послужит уроком. Как все-таки трудно беспрестанно лавировать между этими упрямцами, на которых часто вдруг что-то находит. Вот, например, Симона. Что значат ее слова: «Поговорим в Париже, когда все успокоится». Что она натворила? Что можно такого совершить в Сен-Пьере, что ей надо скрывать? Зачем эти тайны? Большой близости между кузинами нет, особенно после свадьбы Марилены. Но время от времени Симона вдруг рвется к доверительным отношениям, особенно после ее возвращений из Европы, когда она переполнена впечатлениями. Ей обязательно нужно выговориться, рассказать о том, что она видела. А перед отцом Симона сдержанна, при нем она немного робеет. Ему она говорит только о музеях, которые посетила в Афинах, Риме, Флоренции. Послушать ее, так подумаешь, что все время она провела как прилежная путешественница. Но от Марилены ей нечего скрывать, может быть, ей даже доставляет удовольствие немного ее ошеломлять. Симона всегда попадала в необыкновенные истории. Она, как и Филипп, из тех, кому нужны переживания, кто постоянно бросает вызов обществу, кому претит повседневная жизнь. Вот почему, вероятно, она пребывает в таком дурном настроении с тех пор, как заболел ее отец. Заниматься инвалидом, не отходить от него, предупреждать все его желания, терпеть его выходки — все это выше ее сил. Но самое удивительное заключается в том, что она немного противилась переезду в Париж. Может, боится впасть в зависимость от трудного, эгоистичного больного человека, который привык, что его обслуживает целая свита слуг? Или прелестный дом в Сен-Пьере притягивает ее больше, чем она сама в этом признается? Как бы там ни было, вот уже несколько недель с ней совершенно невозможно говорить. Она ворчит, дуется, постоянно отчитывает слуг…

Из громкоговорителя раздалось объявление о посадке в Диего. Филипп протиснулся на свое место, помог Марилене пристегнуть ремни. Симона пересела к отцу. Далеко внизу виднеется земля. Мимо плывут облака, отбрасывая быстрые тени. Все это было бы забавно, если бы ее вновь не охватила тревога. Внизу раздался глухой шум.

— Выпустили шасси, — сказал Филипп.

Снижения еще не чувствуется, но тем не менее уже почти рядом появились дома, дороги с развилками и, наконец, серая бетонная полоса. Послышался стук колес. Самолет начал торможение в ставшем вдруг оглушительным шуме двигателей.

— Видишь, — сказал Филипп. — Все прекрасно.

Сразу возник гомон голосов. Пассажиры бросились к выходу. Засуетились стюардессы. Остановка короткая. Симона обернулась.

— Фортье летят в Афины. Вот счастливчики!

— Отцу ничего не нужно? — тихо спросил Филипп.

— Нет. Все нормально.

Она снова начала рассказывать о Фортье, которые несколько дней проведут в Греции. Леу проснулся. Он слушает. Правда, плохо слышит. Но ему все равно. Фортье? Имя ему знакомо. Он знал одного Фортье, но это было давно, когда он еще был самим собой. Стоит ли вспоминать? Он попытался еще раз пошевелить левой рукой, такие попытки он делает двадцать или сто раз в день. У него создалось впечатление, что откуда-то к нервным окончаниям поступает приказ и тогда что-то происходит, подергивание пальцев, даже нет, просто покалывание, и от этого ощущения возникает желание почесаться. И нога тоже не подает признаков жизни. Он лишился половины себя. То есть наполовину мертв. Будь он один, ему хотелось бы, чтобы самолет разбился. Он не хочет быть чучелом, вызывающим жалость. Но есть Симона! А Симона еще нуждается в нем, нуждается в его советах, в его… Нет, все не то. Он просто не хочет с ней расставаться. У него никогда не было времени заняться ею, но он всегда думал о ней, даже в самые трудные дни. Она полностью владеет его сердцем. Он это понял — и с какой силой! — когда у него в голове порвался какой-то крошечный сосуд. Часы его жизни остановились. Они показывают одно время: Симона. Все остальное не имеет значения. Остальное… он теряет ход мыслей, но вновь находит его. Лишь бы никто не догадался, что у него провалы в памяти. Неслушающиеся пальцы, члены — все это ничто. Да, это Леу, отошедший от дел, но не настоящий Леу. Настоящий Леу — это мысль, ясная мысль, готовая распутывать любые проблемы, а теперь она затуманивается, как зеркало, на которое дышат. Бывают моменты, когда знакомые лица становятся чужими, когда он уже не знает, почему сидит в своем кресле возле окна, держа трость в правой руке. Ему надо быть в своем кабинете, работать… Потом все всплывает в памяти, и он подавленно вздыхает. Об этих слабостях он никому не говорит, но сам он их четко осознает, ведь они становятся все более явными. Врач говорит: «Все придет в норму, наберитесь терпения». Но он-то знает, что это неправда. Именно поэтому он старается как можно крепче привязаться к Симоне. Он удерживает ее возле себя, после обеда просит ее почитать газеты, а когда она собирается уходить, заплетающимся языком просит ее, порой коверкая слова:

— Еще есть время. Побудь со мной.

— Папочка, ты же хочешь спать.

— Нет, подержи меня за руку, и я не засну.

Но все равно очень быстро приходит сон, лишающий его последней радости. И если бы это был настоящий глубокий сон. Наступает просто оцепенение, отупляющая тяжесть, шумы не исчезают, как будто жизнь продолжается где-то за закрытой дверью. Ночью, один, он остается настороже. Порой кто-то подходит или до него доносится шепот: «Он так изменился!»

Леу открыл глаза. Самолет вновь поднялся в воздух. Ему хочется знать, долго ли еще лететь. Франция, может, совсем рядом. Они, наверно, давно уже покинули Сен-Пьер. Он потерял чувство времени. Беспокойно задвигался, пытаясь привстать. Спина затекла.

— Симона!

— Я здесь, дядя.

— Где Симона?

— Отошла… К друзьям… Мы подлетаем к Джибути.

Потрогал ремень. Он пристегнут. Джибути… О чем-то ему это напоминает. Итак… Джибути… Он пытается вспомнить, не получается. Почему-то он вдруг оказался в лифте, и тот начал спускаться, спускаться…

Вокруг него все вдруг раскалывается. Он в центре мощного взрыва. Ремень врезается в живот. Его подхватывает вихрь горячего воздуха, по больному плечу как будто ударяют палкой, до него смутно доносятся крики. Впечатление такое, что его сначала бросают, как камень, а потом начинают вращать. Его поглощает поток шумов, потрясают мощные толчки. Нет больше ни верха, ни низа, ни неба, ни земли, только дым, пыль, пламя. Конец света.

— Симона!

Он теряет сознание.


«Я так и знала». Кто это сказал? Марилене хочется понять, откуда исходит этот голос. Это даже не голос. Нечто сокровенное, глубокое и в то же время спокойная и почти самодовольная констатация. «Я так и знала». Знала о чем?.. «Я не нашла пока ответа, и не стоит его искать, чтобы не разбудить боль, которая пока притихла, но может вот-вот вернуться. Кажется, что ее никогда не было, но я о ней помню, как будто раньше — но когда? — испытала пытку. Что-то летает, совсем рядом… шелест крыльев… совершенно равномерный… освежающий… нет, скорее это шум работающего механизма. У него есть название… но очень сложное… Очень важно вспомнить название. Если оно всплывет, это уже будет каким-то светом во тьме. А эта тьма так давит, так удушает… „Вентилятор“… Да, это вентилятор. Можно спать. Его работа успокаивает, убаюкивает. Сплю… Я чувствую, как сжимают мою руку. Мне это не нравится».

— Симона!

«Чушь! Я слышу. Но кто говорит? Не я же. Мою руку сейчас ощупывают, трогают. Ведь я Марилена».

— Симона!

«Я не Симона. Оставьте меня. Я так устала». Другой голос произнес:

— У нее еще не прошло действие успокоительного… Не беспокойтесь. Она придет в себя.

Шум удаляющихся шагов. Закрывается дверь. Марилена отказывается понимать. Она не знает, где находится. Осталось ли у нее тело? Да, ведь ее руку только что трогали, и, потом, она хоть неотчетливо, но осознает, что лежит. Но почему? Она что, больна?

Слова образуются в ней, как пузыри. В них должен быть какой-то смысл, но пока они отдаются в ней таинственным эхом… Она больна… Больна… Слово звучит как будто на расстоянии… Марилена засыпает.

По больничному коридору идут три человека: Филипп с рукой на перевязи, Леу с забинтованной головой и врач, поддерживающий обоих.

— Вы ее видели! Вы довольны? — спросил врач у Леу. — Теперь в постель. И не надо больше волноваться.

Филипп остановился у двери палаты, пока санитар, взяв старика под мышки, тащил его к кровати. Но Леу обернулся. С трудом произнес:

— Доктор… Прошу вас… Присмотрите за ней хорошенько… У меня только она… Маленькая Симона… Заплачу сколько надо…

Врач, обменявшись взглядом с Филиппом, ответил нарочито веселым тоном:

— Конечно же… Не беспокойтесь… Вам нужно отдохнуть, предоставьте все нам… Обещаю, через несколько дней ваша дочь будет у вас.

Чуть заметно пожав плечами, он увлек за собой Филиппа.

— Больше всего меня волнует он, — сказал врач очень тихо. — Внешне он почти не пострадал. Рана на голове не опасна, но общее состояние отнюдь не блестяще. Его надо оберегать от всяких переживаний. Понимаете?

Филипп слушал, напрягая все свое внимание. Он еще не принял решения. Хорошо бы побыть одному, избавиться от боли, тщательно взвесить все «за» и «против». Но уже поздно. Выбор надо делать сейчас, а он слишком вымотан. Он — как пассажир, опаздывающий на поезд. Состав уже двинулся. Осталось сделать только одно усилие. Тем хуже!

— Он выдержит дорогу? — спросил он. — Мы ведь отправляемся в Париж.

— Думаю, что выдержит. В любом случае мы не можем оставить его здесь. Полагаю, что мы сможем его выписать в начале следующей недели… Но как только прилетите, покажите его врачу. Не стану скрывать, я настроен достаточно пессимистично. А вот за его дочь беспокоиться не стоит. Чуть было не сказал, что и вам повезло… мой бедный друг, но это прозвучало бы нетактично, к сожалению, вы потеряли в катастрофе… Ладно… Не буду настаивать.

— Говорят, в живых осталось четырнадцать человек. Это правда?

— Да. Выжили те пассажиры, которые находились в хвосте самолета… Извините, много дел.

Филипп остался один посреди ярко-белого коридора. Сомневающийся и несчастный. Не может быть, чтобы все сложилось так просто. Старик в шоке принял Марилену за Симону. Пока что в его больной голове не возникает никаких сомнений. Если одна из них выжила, так это — та, которая только его и интересует: Симона! Он узнал ее без малейших колебаний. Для врача, санитаров все ясно: эта женщина — мадемуазель Леу… Симона Леу… Его, Филиппа, считают вдовцом, относятся к нему соответственно, с подобающей предусмотрительностью. Доказывают это и сочувственные слова врача. Итак, чем же он рискует? Симона мертва. Разумеется, Филиппу ее жаль. Он не очень любил свою свояченицу, считая ее гордячкой, но ее смерть все равно его огорчает. Но сейчас не время выражать сочувствие. Может ли он предусмотреть все последствия возникшей неразберихи? Начинается большая и опасная игра. Далеко ли он зайдет? Не придется ли ему мошенничать? Откровенно говоря, он ничего не знает. Пока он просто потрясен драмой.

Он вернулся в палату, куда его поместили вместе с тремя другими пострадавшими. Им досталось больше. У них разного рода переломы. Но у всех радостно светятся глаза оттого, что они вновь обрели жизнь. Филипп лег на свою кровать. На руке у него глубокая рана, доставляющая большие страдания. Он потерял много крови. Вот почему ему трудно собраться с мыслями, четко их проследить. Прежде всего, кто их знает? Фортье. И естественно, экипаж. Все они погибли. Самолет развалился на две части. Передняя часть разрушилась и сгорела. Задняя проскакала по земле, как огромное колесо, по пути у нее отвалились куски железа, вываливались кресла, чемоданы, пассажиры, некоторые из них погибли. Если бы несчастная Симона осталась на своем месте, рядом с отцом, возможно, она выжила бы. Теперь она ничто, просто горсть пепла. Хватит мучить себя воспоминаниями!.. В глазах властей на данном этапе расследования среди оставшихся в живых фигурируют мсье Виктор Леу, житель Реюньона, некий Филипп Оссель и молодая женщина, которую все считают дочерью старого господина. Ведь нет никаких оснований ставить под сомнение его заявление. К тому же лучшим доказательством этим словам служит его возбужденное, беспокойное состояние. Кроме того, у авиакомпании есть список пассажиров, и не составит труда установить, что среди живых не хватает Марилены Оссель. Филиппу все это предельно ясно. Хоть бы эти трое раненых немного помолчали! Теперь они без конца пересказывают друг другу свое приключение!.. И еще. Не следует забывать об одной детали. Старик, у которого и так не все было в порядке с головой, испытал слишком сильное потрясение и вряд ли когда-нибудь вновь обретет чувство реальности. К тому же ему, вероятно, недолго осталось. Итак, если Марилена, придя в себя, согласится подыграть ему, кто осмелится утверждать: «Это самозванка»? Сен-Пьер далеко, а в Париже никто не знает ни Симону, ни Марилену. В сущности, ситуация крайне простая, и все в руках Филиппа. Ему отвели роль вдовца. Надо продолжать играть эту роль, вести себя так, будто бы он потерял Марилену, строить из себя убитого горем мужа. Следователи, разумеется, не замедлят задать ему вопросы. Но их будет интересовать не его семейное положение, а свидетельство специалиста: «Вы не заметили ничего странного?.. Может, отказали двигатели?..» — и тому подобное. Остальное не имеет значения. Ему выразят чисто формальные соболезнования. Очень хорошо. Но зачем пускаться в подобные махинации?.. Ответ сводится к одному слову: деньги. Если погибла Симона, состояние старика после его смерти по закону будет поделено между его сестрой Ольгой и племянницей Мариленой. А после уплаты налогов останутся ничтожные куски. А если Симона, «дочь», осталась жива, состояние перейдет к ней целиком. Значит, достаточно, чтобы Марилена стала Симоной… Затем… Ну что ж, пока перспективы туманные. Марилена — само воплощение покорности, она отдаст все на усмотрение мужа. «Капиталом, — думал Филипп, — стану распоряжаться, конечно, я. С Реюньоном покончено. Ноги нашей там больше не будет. Если потребуется, уедем за границу. Но думать об этом пока рано. Главное сейчас — убедить Марилену».

Филипп сел, продолжая размышлять. А если к старику все-таки вернется рассудок?.. Ну и в этом случае не произойдет ничего страшного, не надо бояться. Врач, санитары — все в один голос скажут: «Бедняга Оссель! И он тоже тронулся!» Да! Звучит не очень убедительно. Но, по правде говоря, Филиппу наплевать на то, что о нем подумают, если возникнут осложнения. Ему все больше и больше хочется попытать счастья… Он уже знает, что пойдет на это, ведь дело пахнет миллионами. В голове у него начинает зарождаться еще одна мысль, на первый взгляд нелепая… Но нет! Не такая уж она нелепая. Почему бы ему не попробовать создать во Франции или в Швейцарии то, что старику удалось сделать на Реюньоне?.. В другой форме… Например, в виде компании воздушных такси… Он станет патроном! Организует клуб! С отделением планеризма… Эта мысль зрела в нем с самого начала. Теперь она его просто озарила. Смела все сомнения. Надо продолжать обманывать старика. Марилена сделает все, что ей прикажут. Такой случай представляется раз в жизни. И если придется запачкать руки, чтобы его не упустить, тем хуже.


Лежа с закрытыми глазами, Марилена мало-помалу приходит в себя. Она начинает осознавать окружающий ее мир. Слышит тихий голос: «Симона, проснись…» — и с неожиданной ясностью вспоминает ужасающий грохот, катастрофу, которую она предчувствовала. Она ранена?.. Мысленно перебирает все части своего тела, как бы осторожно ощупывая их изнутри. Нигде не чувствует боли, потом ее вдруг охватывает страх: Филипп? Симона? Дядя? Ее запястье сжимает чья-то рука. Она делает слабую попытку освободиться, открывает глаза и видит перед собой два лица: рядом с ней сидит старик, чуть поодаль Филипп.

— Симона, — говорит дядя. — Ты узнаешь меня?.. Я твой папа.

Филипп, стоя позади него, прикладывает палец к губам. Она ничего не понимает. Где она? В больнице, судя по голым стенам и этому запаху… Санитар открывает дверь. Негр. Почему негр? Ах да! Слово просвистело как пуля: Джибути!.. Теперь у нее в голове все встает на свои места, все становится ясным. Они же подлетали к Джибути. Негр входит в палату задом. За собой он везет тележку с подносом, заставленным разными склянками.

— Сейчас придет врач, — сказал он. — Если он вас здесь застанет, ему это не понравится.

— Пошли, — проговорил Филипп. — Вернемся попозже.

Он помог старику встать, наклонился над ней и быстро прошептал:

— Не спорь с ним. Потом объясню. Ни слова… никому!

Он поцеловал ее в лоб и выпрямился.

— Можно сказать, вы легко отделались, — громко воскликнул Филипп. — Рана пустяковая. Через три дня будете на ногах.

Взял дядю под руку и повел его к выходу.

— Мы здесь мешаем, — растолковывал он ему, словно ребенку. — Не надо ее утомлять.

— Не надо ее утомлять, — машинально повторил Леу.

Он зашаркал ногами. Совсем сгорбился. Сегодня он действительно выглядит как развалина. Позволил себя увести. Из коридора до Марилены донесся голос врача:

— Вы здесь! Очень неразумно. Вам же сказали, что с вашей дочерью ничего страшного. Пожалуйста, успокойтесь.

Голоса постепенно затихли. К ней подошел санитар с доброй улыбкой на лице.

— Хорошо отдохнули?.. Приподнимитесь немного, пожалуйста. Я сниму повязку.

— Я ранена?

— У вас на затылке большая гематома.

Ловкими движениями он принялся разбинтовывать голову. Вошел врач и обратился к Марилене наигранно веселым тоном:

— Ну?.. Как дела у нашей барышни?.. Посмотрим на вашу рану. Знаете, мы за вас испугались. Вид у вас был неважный.

Он принялся ощупывать голову Марилены. Та резко дернулась от боли, которая набросилась на нее, как хищный зверь.

— Ну-ну, — пробормотал врач. — Все позади. Пришлось сбрить вам часть волос на голове. Но они быстро отрастут.

— Выглядит ужасно? — спросила Марилена.

— Не очень красиво, скажем так. Правый глаз немного распух, на ухе небольшая ссадина…

— Я стала уродиной?

— Да нет же, — воскликнул врач, рассмеявшись. — Через три недели будете выглядеть как раньше.

Согнутым пальцем несколько раз дружески постучал Марилену по виску.

— А в голове? Что там? Не слишком все перепуталось?

И продолжил уже более серьезным тоном:

— Вы помните, как все произошло?.. Понимаете, из какого ада вы выбрались?

Марилена вспомнила о странном предупреждении Филиппа. «Ни слова… никому».

— Не очень, — ответила она.

Но любопытство одержало верх.

— А моя кузина… Она тоже ранена?

Вопрос привел его в замешательство, и она все сразу поняла.

— Она погибла?

— Не надо волноваться, — проговорил врач. — Выслушайте меня спокойно. В большинстве случаев при подобных катастрофах никто не остается в живых. Так что подумайте о том, как вам повезло.

Это известие потрясло Марилену. Она замолчала. Она мысленно вновь увидела Симону. Такой живой образ… Симона закуривает сигарету. Симона за рулем «мини», Симона играет в теннис… Невозможно представить себе, что ее больше нет. Врач открыл пузырек.

— Не двигайтесь. Будет немного щипать.

Какое это имеет значение! Все настолько абсурдно! Марилене захотелось вернуться в бессознательное состояние, в котором ей было так хорошо. Жизнь… Слишком трудная вещь… Она всегда страшилась жизни. Ее совсем не радует, что она осталась в живых. Кто теперь будет ухаживать за дядей? Кто?..

— Доктор… Мне хочется спать.

— Очень хорошо. Вам нужно спать как можно больше.

Началась перевязка. Марилена чувствовала, как его ловкие пальцы бегают по ее голове. Потом врач разбил ампулу, а санитар смочил кусок ваты спиртом. Марилена отвернулась. Ей не нравится вид шприца. Но укол она едва почувствовала. Закрыла глаза, чтобы как можно быстрее заснуть.

— Вашему отцу я сказал, что…

Какому отцу? У нее нет отца. У нее никогда не было родителей. Она всегда была сиротой… Послышался шум отъезжающих резиновых колес… легкое постукивание склянок… Уходит. Послышался голос врача:

— Если что-то произойдет, позовите меня. С этими ранами на голове никогда не знаешь…

Ее со всех сторон обступает забытье. Глубокое и теплое, как море.


Перед часовней стояли тридцать семь гробов. Поскольку в катастрофе погиб мальгашский дипломат, последние почести отдавал небольшой отряд солдат. Филиппу указали на один из гробов. В нем покоились останки, которые невозможно было опознать, но которые вполне могли быть и останками его жены. Ранее Филиппа пригласили поискать среди вещей, найденных на месте катастрофы и теперь разложенных в ангаре, то, что могло бы принадлежать погибшей. Мрачный хлам. Туфли, обрывки одежды, там и сям оплавленные огнем драгоценности, остатки бумажников, замки сумочек, совершенно целая кепка, кроме того, почерневшие заскорузлые предметы, которым невозможно дать какое-то определение и которые пахнут пожаром. «Нет, — сказал Филипп. — Ничего не нахожу». Потом он еще раз вернулся для очистки совести и в последний раз прошелся по этой ужасной мясной лавке вместе с мужчинами и женщинами, прикладывающими платки к покрасневшим глазам.

Теперь он смотрел, как полковой священник освящает каждый гроб. Он переступил грань. Он официально заявил, что его жена Марилена Оссель, урожденная Леу, погибла в катастрофе. Теперь это точно установлено, признано, записано в бумагах, подтверждено. Молодая женщина, которую лечат в военном госпитале, — Симона Леу. Никто в Джибути не вправе утверждать обратное. Только в Сен-Пьере могли бы… Но скоро они приедут в Париж, где никто их не знает, где Симона никогда не была. Филипп беспрестанно пережевывал одни и те же доводы. Возможно, в них где-то затаилось слабое место, но он его не находил, как ни старался. Разумеется, с Мариленой не все пойдет гладко. Но в конце концов она же поймет, в чем заключается их интерес. Будь Симона на месте Марилены, та бы не колебалась.

Церемония все продолжалась. Филипп еле держался на ногах. А ведь нужно еще дойти до кладбища по страшной жаре, обрушившейся на город. Наконец они остановились перед могилой со свеженаписанной табличкой: «Марилена Оссель». А в гробу, возможно, лежали останки блондинки стюардессы или молодой Фортье. Смерть обманывает всех.

Испытания Филиппа на этом не кончились. После похорон лейтенант, принеся тысячу извинений, отвез его на машине в аэропорт, где работала следственная комиссия, изучающая катастрофу «боинга». Филиппу доводилось видеть разбитые машины, но то были небольшие любительские самолеты, здесь же все обстояло иначе. Самолет разбился, развалившись на две части. Его заднюю часть можно было определить по сохранившемуся высокому хвостовому оперению, металл которого блестел, как новый. Рядом лежали куски корпуса самолета, в некоторых из них сохранились иллюминаторы. Бетонная полоса была покорежена, обожжена. Еще дальше возвышалась гора металлолома, которую пыталась разобрать целая бригада рабочих. В нескольких десятках метров от нее валялось крыло с оставшимся на нем искривленным двигателем. От потухшего вулкана еще поднимался дымок. По заданным ему вопросам Филипп понял, что следователи подозревали диверсию. Но он почти ничего не знал. Помнил только, что «боинг» пошел на посадку. Пассажиры уже пристегнули ремни. «Его жена», болтавшая с друзьями, сидела рядом с ними, впереди. Самолет вдруг резко вошел в пике. Почему? Он не понимает.

— Вы не слышали взрыва?

— Нет.

Следователи посоветовались между собой.

— Господин Оссель, вы технически грамотный человек… вы ничего не заметили непосредственно перед падением… никакой вибрации… ударов?

— Нет. Самолет шел нормально. К тому же, если бы что-то случилось, предупредили бы контрольную службу аэродрома.

Прошли к хвосту «боинга». Перешагивая через обломки, Филипп пытался сориентироваться и все время думал о Марилене. Если она проснется, если захочет увидеть мужа…

— Думаю, что я сидел здесь… позади мсье Леу… но кресел нет, поэтому трудно…

— Да, конечно. Нам очень неприятно задавать вам вопросы в такое тяжелое для вас время. Задняя дверь не открывалась?

— Уверен, что нет.

— Если не возражаете, мы бы попросили вас представить письменный отчет.

Они отошли на несколько шагов, шепотом переговаривались. Филипп в это время рассматривал оставшуюся непостижимым образом невредимой часть фюзеляжа, где их, должно быть, бросило друг на друга в момент удара. Невероятно! Но ведь это еще один повод: раз их троих уберегла судьба, такую ситуацию надо использовать до конца. «Марилена, — подумал он, — если ты не будешь вести себя как дура, клянусь, наша жизнь изменится».


Проснувшись, Марилена почувствовала себя гораздо лучше. Немного болело только в затылке. Она зевнула и вздрогнула — кто-то взял ее за руку. Повернув голову, она увидела Филиппа.

— Ах! Это ты!.. Давно здесь?

— Полчаса. Уже темно. Включить свет?

— Мне и так хорошо… Ты ранен?

— Царапина. Пустяк.

— Я знаю… о Симоне.

— Кто тебе сказал?

— Врач… Бедная Симона!

— Ты называла ее имя?.. Это важно… Сейчас объясню…

— Вроде бы нет… Нет… Я просто спросила, не ранена ли моя кузина.

— Уверена, что сказала просто «кузина»?

— Зачем все эти тайны? Что от этого меняется?.. Кузина или Симона?

Филипп встал, подошел к двери, открыл ее и посмотрел в коридор, потом вернулся, снова сел, пододвинулся к Марилене совсем близко.

— Дело касается твоего дяди, — еле слышно проговорил он. — Я тебя не утомляю?.. Можно продолжать?

— Конечно. С ним что-нибудь случилось?

— В определенном смысле — да. В катастрофе он не пострадал, во всяком случае физически. Но он считает, что Симона не погибла. Вспомни: голова у него и так была уже не совсем в порядке. А теперь стало хуже. Он уверен, что ты Симона. И мне не хочется его разубеждать.

Марилена погладила щеку мужа.

— Ты правильно поступил, дорогой. При его состоянии так лучше. Правда доконала бы его.

— Это так… Но ты представляешь себе, что произойдет дальше?

— Что дальше?

— В присутствии твоего лечащего врача, санитаров я был вынужден вести себя так, как будто ты Симона.

— Не понимаю.

— Подумай же немного. Ты не можешь быть Симоной для него и Мариленой Оссель для всех остальных. Неизбежно произойдет какая-нибудь оплошность, кто-нибудь проболтается, или же мне придется постоянно находиться рядом с дядей, чтобы предупреждать всех тех, кто захочет поговорить с ним.

Марилена приподнялась на подушке.

— И что ж… мне надо будет называть его папой… ухаживать за ним, словно я его дочь…

— Разве это так трудно?

— Не знаю… Все это так странно… Но если я его дочь, то кем ты мне приходишься?

— Зятем… Вот почему я обращался к тебе на «вы» перед посторонними. Мне тоже вначале все это показалось странным. Теперь, понимаешь, ты — Симона, а я вдовец.

— Но это же глупо!

— Боюсь, что да. Но я не мог поступить иначе. Ты находилась в бессознательном состоянии, в шоке. Со мной все случилось по-другому… Начнем с того, что я узнал тебя, когда тебя несли на носилках, и сразу же успокоился… Потом к моей кровати подошел твой дядя… Он выглядел совершенно растерянным. Он не мог оставаться на одном месте. Все время повторял: «Симона ранена… Симона ранена. Симона…» Я ему, естественно, поверил… А потом увидел, как, сидя у твоего изголовья, он называет тебя Симоной. И все понял. Но было бы преступно…

— Бедный Филипп!.. А меня? Он меня не искал?

— Нет. Он уже ничего не соображает. Даже увидев меня, он поначалу не очень-то разобрался, кто перед ним. Иногда говорит: «Спасибо, мсье, вы очень любезны». Потом вдруг узнает меня.

— Это его слабоумие будет долго продолжаться?

— Я не хотел так откровенно спрашивать у врача. Ведь тогда мне пришлось бы ему сказать, что ты не Симона… Сама понимаешь, какие бы тогда возникли осложнения… Моя ошибка состояла в том, что я сразу не сказал правду, что поддался чувству жалости… Но я устал, совершенно ослаб… Короче, глупость совершена. И не надо меня в ней упрекать… Открыть окно? Становится душно.

Он открыл окно. Оно выходило на двор, где росли четыре чахлые пальмы. Небо почернело, на нем появились громадные звезды, которых он уже не узнавал. Он вернулся к кровати, зажег ночник. Марилена прикрыла глаза рукой.

— Ты сам признаешь, — проговорила она. — Это глупость. Как только вернемся в Сен-Пьер, наши друзья…

Филипп нетерпеливо прервал ее:

— Мы не вернемся в Сен-Пьер.

— Почему?.. Дядя в таком состоянии, и ты хочешь везти его в Париж?

— Естественно! Дом в Сен-Пьере выставлен на продажу. А в Париже его ждет прекрасная квартира. Не надо ничего менять в его планах.

— А мы?.. Мы же непременно вернемся. Что тогда?..

Филипп взял Марилену за руки.

— Малышка, ты ничего не поняла… но тебя можно простить после всего случившегося. Повторяю: ты Симона… до конца своих дней.

Марилена высвободилась и села, чтобы лучше видеть Филиппа.

— До конца моих дней? Ведь это же невозможно!

— Но я же тебе объяснил. Власти, как водится, составляют список пострадавших… Официально ты погибла… Умерла… В глазах закона Марилена Оссель погибла в катастрофе, происшедшей в Джибути.

— Но надо же что-то делать… Я никогда не соглашусь…

— Согласишься. В противном случае нас ждут судебные преследования. Закон с такими вещами не шутит. Да, конечно, мне надо было думать раньше. Но я не сообразил, и вот… Но послушай… Ты меня слушаешь?.. Понимаю, что тебе претит играть роль Симоны перед дядей… Но ведь это ненадолго… бедняга, он при смерти… Потом ты станешь свободной.

— Не многого же я добьюсь, оставшись Симоной.

Она повернулась на бок и разразилась рыданиями. Филипп подбежал к двери, заглянул в коридор и быстро вернулся к кровати.

— Марилена… Прошу тебя… Не время плакать, уверяю… Разреши мне закончить… Успокойся!.. В этом деле есть не только плохие стороны.

Он взял полотенце и вытер лицо Марилены.

— В нем есть и много хорошего, — продолжил он. — Ты ведь наследница. Не надо так сильно изумляться… Это очевидно: после смерти дяди все перейдет тебе… До меня это дошло не сразу… Видишь ли, ситуация довольно запутанная, нужно время, чтобы в ней разобраться. В этом-то я уж уверен. Симона — единственная дочь, значит, все отходит тебе…

— Если, конечно, к дяде не вернется рассудок, — пробормотала Марилена.

— Ты права, риск есть. Но надо попытаться.

Ему сразу же пришлось пожалеть о своих словах. Марилена посмотрела на него недоверчиво.

— Так вот в чем дело! — проговорила она. — Ты рассказываешь мне сказки. Вся эта твоя жалость, странное желание не причинять боль человеку, которого ты никогда не любил… все это только ради того, чтобы добраться до наследства…

— Марилена… Клянусь тебе… Я ни на минуту… Впрочем, подумай сама, ведь именно я ничего не получаю от смерти твоего дяди, а это лучшее доказательство, что я не мог так далеко заглядывать. Да, Симона — наследница. Но после смерти Марилены ее муж становится посторонним, у него нет никаких прав.

— Филипп, — прошептала она, — оставь меня. Это выше моих сил. У меня болит голова.

— Да, я сейчас уйду, но я не могу оставить тебя в таком дурном настроении. И потом, мне хочется помешать тебе совершить неосмотрительные поступки. Необходимо, чтобы все у тебя в голове стало ясным, чтобы ты четко понимала, что потеряешь, если сделаешь глупость. Что произойдет, если всплывет правда?.. Задумайся хоть на минуту… Потом я уйду… Состояние дяди… вернее, то, что от него останется после уплаты громадных налогов… будет поделено между тобой и Ольгой.

— Ольгой?

— Черт побери! Она же Леу. Это сестра твоего дяди. Начинаешь понимать? Представляешь, какая заварится каша! Итак! Твой отец покончил с собой… думаю, в какой-то мере по вине дяди… иначе зачем бы старик стал опекать тебя, ведь правда?.. И после этого ты собираешься упустить состояние, которое с моральной точки зрения принадлежит тебе не меньше, чем Симоне… Это было бы уж слишком! Теперь видишь, я ни о чем не сожалею. Думаю, что поступил правильно, выдав тебя за кузину. Это просто справедливо. Ну и что! Скажи, что между нами изменилось?

— Все!.. Дай, пожалуйста, попить.

Филипп наполнил минеральной водой стакан, стоявший на тумбочке у изголовья.

— Все? Ты шутишь.

Марилена медленно пила, глядя на Филиппа.

— По закону я мертва, ведь так? — произнесла она наконец. — Значит, ты волен уйти от меня, начать новую жизнь. Ты этого хотел?

Сжатыми в кулаки руками Филипп несколько раз стукнул себя по вискам.

— С тобой невозможно разговаривать! Неужели ты могла представить, что я ухожу от тебя именно тогда, когда ты больше всего во мне нуждаешься?! Марилена, дорогая, не будь такой глупой.

— Попробуй только сказать, что никогда не хотел уйти от меня!

Филипп резко встал. Марилена схватила его за руку.

— Ну а я, — прошептала она, — никогда тебя не отпущу. Если ты так хочешь, я буду молчать… но ведь ты должен… ты должен жениться на мне.

Он тяжело опустился на стул.

— Боже мой! Я тоже теряю голову. Но разве мы не… Действительно. Я об этом забыл. Теперь я твой дальний родственник.

— Вот именно, — сказала Марилена. — Но тебе ничто не помешает жениться через несколько месяцев на Симоне Леу, раз тебе так хочется, чтобы я была Симоной.

Шум за дверью заставил их замолчать. Они услышали голос санитара: «Только на одну минуту, господин Леу… Потом вы снова ляжете…»

— Филипп! — с мольбой в голосе проговорила Марилена.

— Я здесь, — прошептал Филипп. — Не бойся… Пусть говорит… Ты его кукла… Не перечь ему… Больше ничего не требуется.

Дверь открылась, вошел старик. Шаркая ногами, он приблизился ккровати. Филипп отошел в сторону. Санитар, как бы извиняясь, развел руками в беспомощном жесте. Потрясенная Марилена смотрела на склонившееся над ней лицо, которого она всегда боялась. Серые глаза излучали любовь и в то же время тревогу, откровенную и стесняющую. Как будто тебя застали голой. Марилену охватило странное чувство, будто она подглядела чужой секрет.

— Симона… Бедная твоя головка… в каком же ты состоянии!

Здоровой рукой он потрогал повязку. Пальцы коснулись щеки Марилены. Та уткнулась в подушку, с ужасом подумав, что долго лгать не сможет.

— Тебе больно?.. Ты не хочешь меня расстраивать?

— Да нет, ей не больно, — вмешался санитар. — Сейчас мы поможем ей подготовиться ко сну, а завтра она встанет.

— Не хочу… чтобы ты страдала… я увезу тебя… далеко.

Леу нахмурил лоб, стараясь осознать значение слова «далеко». Оно вызывало в нем неясные воспоминания. Губы шевелились так, словно он проговаривал про себя трудный текст.

— Пойдемте, вам пора отдыхать, — сказал санитар, беря его под руку.

— Оставьте, — ответил старик. — Это моя дочь… Я имею право…

Сквозь морщины начала проступать дрожащая улыбка, осветив старческое лицо, озарив его нежностью и добротой. Поддавшись внезапному порыву, Марилена обвила руками его шею. Ей хотелось попросить прощения, но не потому, что она его обманывает, а потому, что Симона нередко обращалась с ним жестоко, когда он отказывался потакать ее капризам. Она вдруг почувствовала себя счастливой, что может как-то загладить старые обиды. Филипп прав. Надо лгать. Она слегка его отстранила, посмотрела на него, держа за плечи на расстоянии вытянутых рук, улыбнулась.

— Ну а теперь, папа, иди отдохни.

Она разговаривала с ним, как с отцом, которого потеряла, как с ребенком, которого у нее не было. Со слезами на глазах она смотрела, как он уходит, пошатываясь и бормоча бессвязные слова. Филипп закрыл дверь.

— Ну что ж, — весело проговорил он, — ты отлично выкрутилась.

Марилена провела ладонью по мокрому от пота лбу.

— Мне его так жаль… Филипп… хочется просто быть рядом с ним… не думать о наследстве. На деньги мне наплевать. А вот он сам… странно… я вдруг поняла, как он мне дорог.

— А ведь он тебя не очень-то баловал.

— Может быть. Но когда я вижу его таким… потерянным… Конечно, я понимаю, что любит он не меня…

— А он ведь даже не спросил, что стало с тобой.

— Возможно, это и есть любовь, — задумчиво проговорила Марилена. — Человек думает только об одном-единственном существе… А теперь иди… Мне надо спокойно подумать обо всем, что ты мне сказал.

Филипп несколько секунд колебался. Оставалось еще немало вопросов, которые следовало бы обсудить.

— Спокойной ночи, — наконец сказал он.

— Можешь меня поцеловать.

— Конечно.

Он быстро поцеловал ее.

— Крепче.

Он пожал плечами.

— Надо соблюдать осторожность. Давай привыкать, что мы с тобой всего лишь дальние родственники. Постарайся заснуть.

Филипп вышел с каким-то смутным чувством досады. Все эти душещипательные сантименты его слегка угнетали. Он закурил сигарету, пересек двор и уселся в садике перед больницей. На скамейках расположились несколько выздоравливающих, явно изголодавшихся по свежему воздуху. Ветер с моря доносил шумы порта. «Это промежуточная посадка, — подумал он. — Не больше. На следующей неделе мы будем в Париже». Ему захотелось посидеть в бистро, выпить, может быть, сойтись с женщиной. Марилена раньше его поняла, что он свободен. Вот уже несколько минут он думал только об этом. Свобода! Свободен от Леу! В Париже Марилена будет жить с дядей. А он поселится в гостинице. Он сам сможет распоряжаться своим временем. Денег она ему даст больше, чем он попросит, лишь бы удержать его. Будущее постепенно раскрывалось перед ним, суля радостные перспективы. Снова жениться на Марилене — это не так уж глупо, но торопиться некуда. Сначала стоит еще раз испытать прелести холостяцкой жизни, вернуться к праздному времяпрепровождению прежних лет, к неожиданным встречам, ко всему, что составляет радость жизни. Кроме того, в пригородах наверняка существуют клубы планеризма. Туда его примут с распростертыми объятиями. Он уже испытывал чувство товарищества, возникающее на взлетных полосах. Много летать он не собирается, так, время от времени небольшой полет, просто чтобы не потерять навыки. На Реюньоне других развлечений не было. Но в Париже!..

Он так разнервничался, что ему захотелось немного пройтись. Движение стесняли брюки. Их одолжил ему Поль, санитар. Его собственные разорвались и запачкались кровью. Завтра надо будет всем купить новую одежду. Филипп мысленно прикинул, что ему предстоит сделать… Подтвердить заказ на рейс во вторник, если у врача не возникнет возражений… Потом… начать хлопотать о выдаче Марилене документов, удостоверяющих личность… Отправить уведомление новому руководству компании, что он увольняется… Все это муторно, но не так уж неприятно. Все-таки первые шаги на пути к свободе. На фоне радостной убежденности: «Я богат».


На следующее утро Филипп зашел повидать Леу. Тот брился, сидя в пижаме, выданной больницей, перед зеркалом сержанта Иностранного легиона, с которым лежал в палате. Старик на него даже не посмотрел. Он неловко скреб кожу с каким-то неизъяснимым старанием, от которого правый глаз вылезал из орбит.

— Дайте мне, — сказал Филипп. — Вы порежетесь. Когда вам что-то надо, попросите о помощи. Садитесь.

Старик боязливо повиновался. Он не узнал Филиппа. Он так намучился, что у него дрожали руки, а губы и щеки подергивались.

— Он всю ночь разговаривал, — сказал сержант.

— Вам это мешает?

— Да нет! Но ему, кажется, здорово досталось.

Филипп помог Леу одеться.

— Хотите повидать Симону?

Никакого проблеска сознания. Старик забыл Симону. Филипп отвел его в сад, усадил в тени в шезлонг.

— Сидите спокойно, — сказал он. — Я скоро вернусь.

Старик смотрел на муху, ползавшую по его руке, не делая никаких попыток прогнать ее. Вдруг с его губ сорвался дребезжащий смех. Он был немыслимо одинок, затерявшись в далеком прошлом. Филипп почувствовал себя спокойнее. И отправился к Марилене.

— Ну как ты сегодня?

Марилена уже встала. В зеркале, висевшем над раковиной, она рассматривала свое лицо.

— Страшна, как смерть, — отозвалась она. — Видел дядю?

— Да. Сегодня он не в себе, бедняга. Созрел для инвалидной коляски. Можешь не волноваться. Ну как, обдумала наш вчерашний разговор?

— Только этим и занималась всю ночь. Ничего не выйдет.

— Почему?

— Не знаю. Так мне кажется.

— Объясни.

— О! У меня такое впечатление… Мне кажется, что, сев в самолет, я вызвала какой-то обвал. Как бы лучше сказать? Вся наша жизнь была как-то не очень устроена. А теперь все начинает рушиться, катиться, как снежный ком.

— Глупости! У тебя есть серьезные возражения, что-то конкретное?

— Ну что ж, в Париже нас сразу же ждут огромные расходы… квартира… врачи… за все это будешь платить ты?

— Нет. Ты. По доверенности твоей кузины. Ты, может, не в курсе?.. Дядя оформил Симоне доверенность в «Сосьете женераль». Тебе придется просто подделывать подпись Симоны. Ты все знаешь о своей кузине. Так что с этим проблем не возникнет. Есть еще возражения?

— Да… Наследство Симоны, полученное от ее матери. Это же мне все-таки не принадлежит.

— Но она от нее совсем ничего не унаследовала. Или какую-то мелочь. Все сбережения ее матери пропали после банкротства. Свое нынешнее состояние дядя сколотил сам, и оно принадлежит только ему. Еще возражения?

— Тетя Ольга. Я лишаю ее всего. Ты же сам это говорил.

— Ну и что?.. Тетя Ольга для тебя уже давно посторонний человек… двадцать пять лет! Еще возражения?

— Ты мне надоел. Дай лучше сигарету.

Филипп протянул ей пачку и зажигалку. Марилена уселась на кровати, подогнув под себя ноги.

— У тебя на все есть ответ, — возобновила она разговор, — но у меня все равно нет уверенности. Все выглядит чересчур просто.

— Что?

— Ну как можно просто так исчезнуть? Сменить личность, воспользовавшись последствиями катастрофы… Как быть, например, с документами Симоны, с моими документами, с нашими фотографиями…

— Они сгорели. От ваших сумок ничего не осталось.

— Предположим. А если я нос к носу столкнусь с кем-нибудь, кто знал меня или Симону…

— Ты знаешь кого-нибудь в Сен-Пьере, кто ездит во Францию? Чиновники, да… но это люди, с которыми дядя не общался. А остальные?.. Ладно. Не волнуйся. Я подумал обо всем.

— И о том, как мы будем жить? Я с дядей в новой квартире, это понятно. А где ты?

— Там, где мы должны были жить вместе. В гостинице.

— А когда мы будем встречаться?

— Ну… если хочешь, каждый день.

— А ночью?

Филипп улыбнулся.

— Ночью я буду спать один. Что ты выдумываешь?

Он сел рядом с ней, обнял ее за талию, кончиками пальцев лаская грудь.

— Да пойми же ты, — проговорил он. — Я у тебя в руках. Если мне вдруг захочется избавиться от тебя, ты всегда сможешь поставить в известность обо всем, что произошло, власти, прокурора республики, начнется следствие… Нам предъявят иск. Мы все потеряем… Но ты хоть отомстишь мне, если тебя это волнует.

— Филипп!.. Мне необходимо, чтобы ты находился рядом со мной всегда.

Большим и указательным пальцами она вытерла выступившие на глазах слезы.

— Какая я глупая, — пробормотала она. — Я теперь все время хочу плакать. А как подумаю, что мне снова придется сесть в самолет, у меня просто останавливается сердце.

— Может, нам немного пройтись? Пошли… Возьми меня под руку.

Они обошли больницу и встретили одного из оставшихся в живых пассажиров самолета, с трудом переставлявшего ноги в гипсе. Филипп представил Марилену:

— Мадемуазель Симона Леу.

Он почувствовал, как сжались пальцы Марилены. Но она уже начала привыкать к своей новой роли. Дальше она пошла более уверенно. Они прошли по садику, где крутящиеся фонтанчики разбрызгивали капли воды на землю, сразу исчезавшие.

— Как ты думаешь, можно здесь раздобыть пудру и губную помаду? — спросила она.

— Не обещаю. Но поищу.

Марилена с любопытством смотрела на уличную суету, на направлявшихся в сторону рынка верблюдов, арабов, эфиопов, разношерстную толпу. К ней возвращалась жизнь, и она вытягивала шею, как кошка, которой хочется, чтобы ее приласкали.

— Ты не устала?

— Нет.

— Пойдем дальше?

— Да. Хочу купить платок, чтобы прикрыть голову.

В конце улицы они нашли лавку, где купили ужасный шелковый платок — квадрат с изображением заходящего в пустыне солнца, но теперь Марилена чувствовала себя защищенной от любопытных взглядов. А надев темные очки, она уже больше не испытывала стыда. По пути назад они впервые начали строить планы. Марилена сразу же наймет служанку и, возможно, сиделку. А если квартира достаточно просторная, то почему бы Филиппу там тоже не поселиться?

— Я уже не член семьи, — возразил Филипп.

— Но ведь никто нас не знает. Я скажу, что…

— У дяди это может вызвать удивление, если к нему когда-нибудь вдруг вернется ясность ума. Лучше, чтобы у него не возникало вопросов. Сейчас он воспринимает меня как лицо, не выделяющееся среди других. Он обращает на меня внимания не больше, чем на санитаров, и так даже лучше.

— Но, значит… ты ко мне не будешь приходить?

— Я этого не говорил. Но только вначале нам следует встречаться не дома… Вот увидишь, мы все устроим.

Они остановились, чтобы купить газету. На первой полосе пестрели заголовки, набранные крупным шрифтом.

«„Боинг“ потерпел катастрофу… Найден „черный ящик“… Расследование затягивается…»

На фотографии бригада рабочих расчищала взлетную полосу. Филипп почувствовал, что Марилену снова охватил ужас.

— Тебе дадут успокоительное, — сказал он. — Дяде тоже. Вы будете спать до самого Парижа.

В больнице Филиппа ждал швейцар.

— Вас просят зайти в кабинет главного врача, господин Оссель. Мне кажется, что это связано с расследованием.

— Иди, — прошептала Марилена. — Не провожай меня. У меня хватит сил.

Она вернулась в палату. На столике у кровати лежали телеграммы. «Симоне Леу. Военный госпиталь. Джибути». Она сначала не поняла. Симоне? Но она же погибла. Затем вспомнила, и у нее перехватило дыхание. «Симона — это же я!» Никогда ей к этому не привыкнуть!

Она вскрыла первую телеграмму. «Узнали о постигшей вас беде. Искренние соболезнования. Декомб». Это от Робера Декомба, молодого человека, без всякого успеха ухаживавшего за Симоной. Быстро просмотрела другие телеграммы. Выражения сочувствия, соболезнования… «Вместе с вами безмерно скорбим… Всем сердцем с вами… Искренне переживаем…» Марилену очень любили! Телеграммы падали на нее, как комья земли. Нет. Вернуться назад невозможно. Газеты опубликовали список погибших, и всем теперь в Сен-Пьере известно, что она погибла.

Она чувствовала себя настолько подавленной, что даже не подняла голову, когда ей на подносе принесли обед. Исчезла оставшаяся у нее маленькая надежда вернуться на остров, вопреки всем планам Филиппа. Все как будто сговорились: она должна стать Симоной. До сих пор она была пассивным персонажем. Теперь надо действовать сознательно. Ведь она знает эту роль наизусть. Филипп прав. Она слишком долго жила в тени своей кузины и прекрасно осведомлена о ее вкусах, манерах, увлечениях, о чертах ее непостоянного характера. Но одна сторона характера Симоны все же ускользала от нее. Почему Симона сказала ей: «Мне бы хотелось поменяться с тобой местами»? Может, у нее с отцом произошла по какому-то вопросу не известная никому размолвка и старик когда-нибудь вдруг на нее намекнет?

Марилена с отвращением посмотрела на стоявший на столике поднос: сардины в масле, черный кусок мяса с овощами, от которых пахло капустой. Ей не хотелось есть. Она была слишком занята своими мыслями. Она хорошо понимала, что ей даже не надо подражать Симоне, пытаться стать ее двойником, потому что ей не придется никого водить за нос. Если к дяде на беду вдруг вернется ясность ума, он с первого взгляда поймет, с кем имеет дело. Тревогу у нее вызывало то, что она не знает, существовал ли между Симоной и отцом какой-то конфликт. На память теперь приходили отдельные сцены, фразы… Однажды, незадолго до болезни дяди — это случилось в воскресенье, поскольку по воскресеньям они с Филиппом обедали у Леу, — Симона за столом заявила, что не поедет отдыхать, а когда отец спросил ее почему, то она бросила на стол салфетку и выбежала из комнаты. Иногда Марилена замечала, что у Симоны покрасневшие глаза и распухший нос, словно та долго плакала… Марилена надкусила бутерброд и отодвинула поднос. Фактически ей предстоит занять место Симоны, которую она не знает. Объяснять эту тонкость Филиппу бесполезно. Он принадлежит к той категории людей, лишенных интуиции, которые сразу раздражаются, когда им начинают рассказывать о предчувствиях, когда им, например, говорят: «У меня такое ощущение…», «У меня такое впечатление…». «Бабские выдумки», — брюзжит он в ответ. В эту минуту Марилене стало предельно ясно, что в их плане что-то не ладится. Она не притронулась к вину, один запах которого вызывал в ней отвращение, зато опорожнила целый графин воды. Потом прилегла. Прогулка ее сильно утомила. Она дремала, когда появился Филипп. Бросил на кровать несколько телеграмм.

— Они адресованы старику, — сказал он, — но больше мне. Соболезнования.

— Мне тоже, — отозвалась Марилена, показывая полученные телеграммы. — Как он?

— Все так же. Но слабеет. Пришлось сидеть с ним, резать мясо, помогать ему есть… Та еще работенка!.. Я разговаривал с инженером, который ведет расследование. Все вроде улажено. Как раз вовремя.

— Мы сможем улететь во вторник?

— Конечно. Еще я встретил священника. Правда, больше он похож на регбиста. Он к тебе вскоре зайдет. Будь с ним поосторожнее. Он как бы между прочим, но выведывает. Пригласил нас завтра утром на мессу за упокой душ погибших. Но если тебя это смущает, можешь остаться здесь.

— Я пойду.

Это будет страшным кощунством. Вот еще одно непредвиденное испытание! Марилена молится о вечном спасении Марилены. За подобное святотатство ее неизбежно настигнет возмездие. Несмотря на религиозное воспитание, ее вера в Бога была не очень крепкой. Но она обладала острым чувством справедливости и не могла не думать, что заслуживает сурового наказания.

— Все это не принесет нам счастья, — проговорила она. — Мне страшно.

— Чего ты боишься?

— Всего. Слишком много предзнаменований. Может быть, мне было бы лучше и в самом деле погибнуть.


Через неделю страхи Марилены начали постепенно рассеиваться. Все прошло очень хорошо. Ей еще раз пришлось поволноваться в самолете, но при перелете не возникло никаких осложнений. Старик дремал до самого Орли. После посадки, правда, их обступили журналисты. Их было около полудюжины, и они хотели взять интервью у людей, оставшихся в живых после катастрофы «боинга». Отвечал на вопросы Филипп, а Марилена с дядей спокойно отошли от самолета. Никаких других неприятностей больше не было. В гостинице тоже обошлось без недоразумений. Они остановились в роскошном отеле неподалеку от Елисейских Полей, где для них держали наготове три номера. Больной старик, напичканный транквилизаторами, казался крайне подавленным. Он не разговаривал, позволял обращаться с собой как с куклой и если как-то проявлял себя, то только долгими невнятными монологами.

— Сдает, — говорил Филипп.

Не откладывая дела в долгий ящик, его отвезли к профессору Меркантону, которого порекомендовал портье гостиницы, знавший Париж как свои пять пальцев. Тщательно осмотрев больного, профессор высказал категоричное мнение:

— Продержится два месяца, возможно меньше. Сердце никуда не годится.

— Может, поместить его в клинику? — спросил Филипп.

— Не имеет смысла.

— Как вы думаете, у него в голове всегда будет такой сумбур?

— Нет. Он может временами приходить в себя, вспоминать какие-то события, и то я в этом не уверен.

В промежутках между двумя телефонными звонками он сделал еще несколько мудреных замечаний, потом выписал длинный рецепт.

— Вот. Если что-нибудь случится, предупредите меня сразу же. Вам потребуется медсестра для уколов. Могу порекомендовать. Естественно, никаких нагрузок, никаких эмоций, особенно в такую погоду.

Посмотрев на высокое окно, по стеклам которого хлестал дождь, он завершил разговор:

— Постарайтесь его развлечь. Немного музыки, телевизор. Если он проявит интерес к окружающим его вещам, возможно, мы вскоре станем свидетелями того, что ему становится немного лучше…

— Он может нас узнать? — Марилена задала вопрос, трепеща от страха.

— Да, конечно.

Старик, сидя в кресле, не слушал. Он машинально разглаживал внутреннюю часть шляпы, которую ему купили сегодня утром. Сейчас он походил на маленького воспитанника лицея, совершившего какое-то нарушение и представшего перед директором в присутствии родителей. Ему просто сказали: «Пошли… Мы уходим». Его покорность выводила из себя. В лифте Филипп прошептал на ухо Марилене:

— Видишь! Я оказался прав. Два месяца — это недолго.

— Замолчи.

Но Филипп с трудом сдерживал радость. Теперь он срочно захотел посетить квартиру, которую унаследует Марилена. Они пошли туда, когда старик улегся и уснул. Дом располагался на бульваре Перейр. Марилене место понравилось, главным образом из-за железной дороги, проходившей рядом в низине со скатами, поросшими ирисом.

— Ты будешь усаживать его у окна, — сказал Филипп. — Он будет смотреть на поезда, и ему станет хорошо.

Квартира оказалась большой: смежные гостиная и столовая, кабинет, три спальные комнаты, просторная ванная. Художник-декоратор оформил ее в духе скромной роскоши: красное дерево и кожа в стиле зажиточных английских домов, все это удобно, но, может быть, немного мрачновато. Филипп включал бра, люстры, канделябры, переходил из комнаты в комнату, выдвигал ящики из шкафов, поворачивал краны и повторял: «Восхитительно! Все есть!.. Шикарно!..» Марилена вела себя более сдержанно.

— Ты недовольна! — воскликнул Филипп.

— Очень смахивает на каталог.

Ей захотелось вернуться в свой маленький домик, вновь увидеть сад, где обитало множество птиц. Филипп сел в кресло перед письменным столом, начал выдвигать ящики, с удовольствием потрогал телефонный аппарат старой модели, купленный у какого-то антиквара. Марилена была все еще на кухне: и газовая плита, и электрическая, величественный холодильник, посудомоечная машина — целая батарея, похожая на арпеджио на плиточном полу… и всяческие умные приборы, соковыжималки, кофемолки, мясорубки, овощерезки. Все это слишком!

— Все в полном порядке, — сказала она Филиппу, когда тот прошел на кухню и залез в холодильник в поисках выпивки.

— Они позаботились даже о виски. Причем лучшей марки. Хочешь? Зря. Я обязательно поблагодарю человека, который все это устроил. Короче, вам можно переезжать.

— А ты?

— Успокойся! Не бери в голову. Найду какой-нибудь маленький отель на улице Ниель или Вилье. Это совсем рядом.

Ему не сиделось на месте. Он вновь начал обход, на этот раз с бокалом в руке. Слышались его восклицания, когда он находил что-нибудь по душе. Марилена сидела, оперевшись руками о стол. Она чувствовала себя покинутой. Силы оставили ее.

— В шкафах есть все, что надо, — крикнул он издалека. — Белье, простыни, все!

Он от нее ускользал. На уме у него только одно: затолкнуть ее в эту клетку, запереть и оставить наедине с инвалидом. Она оказалась одинокой в этом незнакомом городе, шумы которого смутно доносились до нее в виде какой-то угрозы. Он же, напротив, вел себя как плененный зверь, которому возвращают свободу и который уже чувствует запахи леса. Филипп вернулся, налил себе еще немного виски.

— Наймем тебе служанку. Будешь как королева.

— А где ее поселить?

— Ты забыла, что на восьмом этаже для нее есть комната? Нам же писали из агентства. Ты живешь как на луне, честное слово! Если б не я… Кстати, у меня почти не осталось денег. А нам нужна наличность. Тебе надо всего-навсего зайти в банк со справкой об утере документов.

Казалось, все это его ничуть не смущает. Деньги Леу принадлежат ему. Для него не имеет никакого значения, что старик еще жив.

— Тысячи хватит?

Филипп рассмеялся.

— Что здесь можно сделать на тысячу франков? Мы же не в Сен-Пьере… Разумеется, я могу снять со своего счета. Но долго он не просуществует. Ну а твой собственный счет заблокирован, поэтому ты должна меня выручить. Тебе это не по душе? Но ты же уже расписывалась за Симону.

— Но я еще не привыкла распоряжаться деньгами, которые мне не принадлежат.

Он обнял ее за плечи. Марилена высвободилась.

— Сколько?

— Не знаю. Четыре-пять тысяч. Нам надо купить одежду. Потом, мы должны еще заплатить агентству. Ну и карманные деньги. Одно только такси…

— Ладно, ладно. Договорились.

Он вдруг скривил физиономию, как делал обычно, когда бывал не в духе.

— Я же не прошу у тебя милостыню. Постарайся понять.

— Я поняла.

С этих пор, как только она переставала заниматься делами, ее тут же обволакивала печаль, от которой она задыхалась. По счастью, времени для самоанализа у нее оставалось очень мало.

На следующий день появилась служанка, расторопная португалка с дерзким взглядом и со слишком накрашенными глазами. Она потребовала непомерную плату, но хорошо говорила по-французски, умела готовить и казалась вполне пристойной.

— Настоящее сокровище, — заявил Филипп.

Как он умудрился ее найти? Его ничем не смутишь, его не пугают трудности, которые другого поставили бы в тупик. Марилене надоело спорить. Она наняла Марию. Потом встретилась с сиделкой, приехавшей на красном «мини». Сиделка обошла квартиру, подробно расспросила о больном, выразила сожаление, что в квартире нет аптечного шкафа. Потом, не снимая перчаток, села за стол и в блокноте записала адрес, номер телефона и свое имя: Анна Водуа. «Мадемуазель», — сухо уточнила она.

— Когда приедет господин Леу?

— Сегодня вечером.

— Зайду в восемь часов.

Филипп между тем снял номер в небольшой и очень уютной гостинице на улице Ниель. Едва освободившись, Марилена прибежала к нему. Недоверчиво перебрала постельные принадлежности, посмотрела на улицу.

— Филипп, мы делаем глупость. Ты здесь, я там… Ничего хорошего из этого не выйдет, я это чувствую.

— Что ты предлагаешь?

— Ничего.

— Вот именно. Выхода нет. Остается только ждать его смерти.

Ожидание началось с этого дня, с этой минуты. Как иначе назвать эту манеру бесшумно перемещаться, подслушивать у дверей комнаты старика, когда он спит, наблюдать за ним, когда он медленно переходит из одной комнаты в другую? Поначалу он как будто что-то заподозрил, пытаясь освоиться в незнакомой квартире. Его заинтересовала кухня, ведь там стояли сложные приборы. В Сен-Пьере в кухню он никогда не заходил — там хозяйничали слуги. Здесь же он охотно наблюдал, как работает Мария.

— Мадам, можно, чтобы он сидел где-нибудь в другом месте? — просила португалка. — Меня он слишком смущает.

Но кресло у окна ему не нравилось. Едва он вытягивал шею, как проходил поезд. И он сразу же впадал в состояние какого-то безумного безразличия. Или звал: «Симона!.. Симона!..», как ребенок, боящийся темноты. Марилена подходила, тихо с ним разговаривала, наклонялась к нему, пытаясь разглядеть в глазах отблеск разума, то есть сигнал опасности. Если он ее узнает, что тогда ей придется делать? Филипп на этот вопрос ответил спокойно:

— Бедняжка, ты напрасно мучаешь себя. Допустим, он чуть-чуть придет в себя. Всего на несколько минут… Но начнем с того, что этого не случится. Ведь ясно, он уже при смерти.

На Филиппа рассчитывать больше нечего. Он приходит только к обеду, шутит с Марией, обсуждает блюда, читает газету. К старику он никогда не заходит.

— Ты мог бы хоть поздороваться с ним.

Филипп пожимал плечами или насмешливо кричал: «Привет, папаша!», обмениваясь с Марией заговорщицкими взглядами. Марилена не узнавала Филиппа. Он теперь одевается не так, как в Сен-Пьере, где обычно ходил в полотняных брюках и рубашке. Теперь он носит бархатный костюм, который уже начал пузыриться на коленях, водолазку и куртку, делающую его похожим на водителя грузовика. Шокировал он Марилену и своим поведением. Как он может не понимать, что он не у себя дома, что нельзя громко говорить, смеяться, свистеть, включать телевизор, как будто все это принадлежит ему?!

— Что подумает Мария?

— Плевать мне на Марию!

Порой, забываясь, он называл Марилену на «ты», и это за столом при старике, когда прислуживала Мария.

— Будь осторожнее, — умоляла Марилена.

Тогда он, не говоря больше ни единого слова, одним глотком допивал кофе и сразу же уходил. Потом начинался долгий вечер, вымученный и одинокий. Иногда, когда прекращался дождь, Марилена ходила прогуляться, открывала для себя новые улицы, но всегда боялась зайти слишком далеко. Она не хотела надолго отлучаться из дома. Ей чудилось, что Мария станет задавать дяде вопросы, чтобы заставить его заговорить. Ведь служанка, вероятно, о чем-то догадывается. Она наверняка считает, что у нее с Филиппом греховная связь. А ведь Леу всегда старались быть выше всех подозрений и не давать ни малейшего повода для сплетен. Леу!.. Марилена часто вспоминала о своем острове, солнце, голубом море, о той мирной радостной жизни, которую она вела когда-то. Теперь нельзя написать даже подругам, ведь они считают, что она погибла. А ведь приходят письма, от одного взгляда на которые начинает учащенно биться сердце. Они адресованы господину Виктору Леу и касаются дел компании. На них, ворча, отвечает Филипп. Хоть он и отказывается это признавать, но в его плане существует слабое звено. В идеале следовало бы найти квартиру, адрес которой не был бы известен никому в Сен-Пьере. Постоянно в голову лезет эта мысль. В идеале, конечно, старик должен поскорее умереть. А однажды утром почтальон принес письмо. Надпись на оборотной стороне конверта поразила Марилену: «Ольга Леу, дом 14-а, ул. Турель, Булонь-сюр-Сен».

Письмо было переправлено с Реюньона и пришло на имя мадемуазель Симоны Леу.

«Дорогая Симона!

Я знаю, что вы с моим братом находитесь в Париже. Газеты писали о вас в связи с катастрофой, произошедшей в Джибути. Но Виктор никогда не считал нужным ставить меня в известность о своих планах, поэтому мне неизвестно, почему вы вернулись во Францию и где я могу с ним встретиться. У меня есть все основания полагать, что вы не намереваетесь удостоить меня визитом. Только моя бедная крошка Марилена могла бы догадаться навестить меня. Но она погибла! Пишу вам для того, чтобы вы поняли, насколько ее смерть меня трогает. Я старая женщина, всеми покинутая, как и мои постояльцы. Единственной моей родственницей была Марилена, ведь Виктор забыл обо мне. К тебе, дорогая Симона, у меня нет претензий. Что такое тетя, которую не видишь двадцать пять лет и о которой, полагаю, тебе всегда говорили плохо. Но во мне все-таки достаточно чувств, и я оплакиваю ту девочку, которую от меня забрали, лишив меня радости видеть, как она растет. Мне очень жаль. Надеюсь, что вы испытываете такие же чувства.

Обнимаю тебя, малышка.

Ольга»
Поддавшись велению сердца, Марилена приняла решение: «Я поеду к ней». Потом ее как огорошило: «Но я же не Марилена». Ну и что! Филиппу об этом письме говорить необязательно. А ей ничто не мешает посвятить старой тетке немного времени, съездив к ней на такси. На это уйдет не больше двух часов. Ольга, вероятно, примет ее холодно, ведь она не очень-то любит Симону. О том, чтобы сказать ей правду, не может быть и речи, но в ее письме, написанном таким раздраженным тоном, чувствуется такая тоска, что от нее невозможно отмахнуться, не подать ей руку. Дядю она оставит на попечение Марии, и та не преминет сказать ей с двусмысленной улыбкой: «Мадам идет за покупками?.. Мадам это пойдет на пользу. Мадам следует чаще выходить с мсье Филиппом. Я займусь старым господином».

Она позвала Марию.

— Булонь-сюр-Сен… это далеко?

— Нет. На поезде четверть часа… Он останавливается на площади Перейр…

— На что это похоже? Там расположены заводы или это сельская местность?

— Мадам сама увидит.

«Ее обязательно надо навестить, — повторила про себя Марилена. — Ведь она столько сделала для меня в прошлом. Бедная тетя! На что она живет?.. Может, содержит семейный пансион для престарелых, раз об этом упоминает в письме? Но почему они покинуты?.. Старые одинокие люди? Пенсионеры, как и она, или бог знает кто?»

Перечитав письмо несколько раз, она показала его дяде.

— Я получила письмо от тети Ольги.

— Да? Ну и как она поживает?

Марилена вздрогнула. Он ответил совершенно нормальным голосом. Но потом вдруг разволновался.

— Она… эта ведьма… Она всегда… завидовала мне… тебя… Симона… она никогда не любила… Только и думала о твоей кузине.

— Прочитать письмо?

— Не надо.

Он встал с кресла и, вздыхая, отправился в кухню. Он шаркал по полу ногами, как ребенок, катающий игрушку. Марилена постепенно освобождалась от охватившего ее страха. Когда пришел Филипп, она ему сказала:

— Попробуй с ним поговорить. Мне кажется, ему лучше.

— Ну, старый негодяй! — воскликнул Филипп, не проявив никакого волнения. — Чего он только не придумает, чтобы отравить нам жизнь!

Потом она услышала, как он разговаривает на кухне. Прислушалась, не в силах пошевельнуться. Наконец он вернулся, ворча.

— Тебе что, приснилось?.. Он мелет все тот же вздор.

— Но я тебя уверяю…

— Ладно, все в порядке. Давай быстренько поедим. У меня дела. Встретил старого приятеля, он предлагает поехать в Фаянс.

— Что?

— Да. Но летать я не собираюсь. Сейчас не сезон. Мне хотелось бы повидать друзей. Просто пожму им руки и вернусь… Скажем, на три дня. Подумаешь, всего три дня!

Он обнял жену за плечи.

— Ну, крошка, ты же не собираешься плакать. Буду тебе звонить каждый вечер… Пойми. Я же не могу все время сидеть на привязи, как собачонка. И потом, у меня есть планы… Расскажу, когда вернусь.

Он крепко сжал ее, покачивая в руках с забытой нежностью.

— Ой! Извините.

Они быстро отстранились друг от друга. На пороге с заговорщицким видом стояла Мария.

— Завтрак готов.

Они прошли в столовую, но, едва сев, Марилена встала, скомкала салфетку.

— Что с тобой?

Она бросилась к себе в комнату, попыталась запереться, но Филипп помешал.

— Оставь меня, — крикнула она. — Иди… Занимайся своими делами.

— Но объясни же…

— Разве ты не видишь? Эта девчонка… думает, что мы любовники. Я вышвырну ее за дверь.

— Успокойся.

— Тебе на это наплевать.

— Боже мой, я просто не делаю из этого трагедии.

— А мне это невыносимо.

Она упала на кровать, закрыв уши руками, чтобы больше не слышать Филиппа. Она дошла до предела. Филипп так далек от нее… Дядя — крест, который она несет… Ольга считает ее Симоной… Все это глупость и нелепость. И вот, в довершение всего, ее принимают за любовницу собственного мужа. Это уже слишком! От нее требуют слишком многого. И ради чего? Из-за каких-то несчастных денег. Филиппу хорошо удавалось скрывать свои планы, но теперь ей все стало ясно. Он всегда зарился на наследство. С самого начала он терпеливо вел свою игру. Нагромождал одну ложь на другую. А она, как послушный ребенок, всегда уступала.

Она поискала платок, увидела, что Филиппа в комнате больше нет, и пожалела об этой идиотской сцене. Филиппу ведь тоже нелегко. Если бы у нее было больше решительности, она могла бы приходить к нему в гостиницу, проводить с ним ночи, раз уж днем она себе не принадлежит. Она умыла лицо, накрасилась. Правда заключается в том… как ни неприятно признавать это, в том, что ей нравится играть роль кузины. Почему она сейчас оттолкнула Филиппа? Потому что их застала Мария? Или потому, что она уже привыкла спать одна, без приставаний мужчины, не затрудняющего себя особыми церемониями? Нет, хорошей супругой ее назвать нельзя. В сущности, она продолжает оставаться воспитанницей коллежа Непорочного зачатия. Хочет сохранить Филиппа и все делает для того, чтобы его потерять. И все это завязано в чересчур тугой узел противоречивых желаний, которые она не в состоянии понять. Она вернулась в столовую. Услышав шум, из кухни появилась Мария.

— Можете убирать, Мария. Я не хочу есть.

— Господин Филипп ушел. Он оставил записку.

Она протянула сложенный вдвое листок, вырванный из записной книжки.

«Позвоню завтра вечером. Не забудь об удостоверении личности. За тебя я его получить не могу. И вообще, не будь дурой…»

Мария записку наверняка прочитала. Марилена покраснела.

— Как мой отец? — спросила она.

— О нем я позаботилась. Покормила на кухне.

— Он меня не спрашивал?

— Нет. Сейчас он отдыхает в шезлонге.

— Спасибо, Мария.

У Марилены вдруг возникла мысль довериться этой девушке, которая умеет все так хорошо устроить, которая, должно быть, у себя дома воспитала целый выводок братишек и сестренок.

— Я оставляю его на вас, — проговорила она. — Я иду по делам.

— Мадам права. Надо пользоваться солнечной погодой.

Марилена завязала на голове шелковый платок, прикрыв волосы. Они отрастали довольно медленно. Узнает ли ее тетя Ольга? Прошло двадцать пять лет. Конечно нет. Но если вдруг произойдет невозможное, она признается во всем. И у нее наконец-то появится союзник. Ей почти хочется, чтобы ее разоблачили. Пусть Филиппу будет хуже. Не надо было дергаться.

Она села в такси. Время от времени спрашивала:

— Еще далеко?

Она порылась в сумочке. Хватит ли ей денег? Может, надо помочь немного старой женщине, живущей в нужде? Когда-то Ольга заведовала небольшим пансионатом под названием «Общественные связи»… Во всяком случае, Марилена слышала, как об этом говорили. Но она особенно не старалась вникать. Теперь Ольге больше шестидесяти пяти лет, ведь она самая старшая. Получает ли она пенсию? Заняв место Симоны, Марилена лишает ее части наследства. Эта мысль стала вдруг невыносимой. Марилена смутно представила себе убогую квартиру, перед глазами предстали почерпнутые из романов картинки бедности, и она чуть было не попросила повернуть назад.

— Почти добрались, — сказал шофер. — Застава Отей позади, теперь совсем рядом.

Такси ехало вдоль большого сада, оранжерей, потом сделало поворот и наконец остановилось у ворот перед палисадником. За ним виднелся двухэтажный домик. Еще дальше, за домом, возвышался огромный кран со стрелой, нависшей над строящимся зданием. Марилена расплатилась, дошла до ворот, поискала звонок. Его не было. Она толкнула ржавую дверь. Лужайка оказалась ухоженной. Там росли три персиковых дерева, их опавшие розовые листья придавали некое очарование этому безрадостному месту. На ступеньках дома рыжий кот приводил себя в порядок. Увидев Марилену, он подошел к ней и потерся о ее ноги. Она потихоньку его отстранила, но тут же увидела другого, совершенно черного. Он сидел на подоконнике и смотрел на нее из-под полузакрытых век. Тетя Ольга, видимо, любит животных. Дверь была приоткрыта. Марилена постучала, открыла дверь и оказалась в тесной прихожей, заставленной плетеной мебелью. На ней дремали кошки — серые, белые, полосатые, — как минимум дюжина кошек, приоткрывших глаза при появлении незнакомки.

— Есть здесь кто-нибудь?

— Да… да…

— Мадемуазель Ольга Леу?

— Это я. Я вас хочу предупредить. Больше не беру. Куда я их дену?

От удивления Марилена не смогла выговорить ни слова. Почему она решила, что тетя — беспомощная старушка? Тетя Ольга с зачесанными назад волосами с раздражением рассматривала ее близорукими глазами сквозь очки в железной оправе. Засунув руку в большой карман фартука, она вытащила оттуда маленького котенка.

— Утром еще одного подкинули.

Она поцеловала котенка в носик, снова засунула его в карман.

— Какие же бессердечные люди!

— Я ваша племянница, — робко произнесла Марилена, — Симона Леу.


Ольга чуть наклонила голову и искоса посмотрела на Марилену сквозь очки.

— Вот уж не ждала тебя, — произнесла она.

Она стояла посередине прихожей, рассматривая Марилену, сощурив глаза, как будто пытаясь что-то вспомнить. В кармане копошился котенок и пищал, как мышка. Она погладила по фартуку, успокаивая его.

— Симона!.. Вот уж действительно сюрприз!.. Заходи!

Марилена вошла в комнату, когда-то, возможно, служившую кабинетом. На стульях, всех других предметах мебели лежали кошки.

— Не обращай внимания, — сказала Ольга. — Я стала как бы матерью для кошек. Я вменила себе в обязанность подбирать всех бездомных. Если не я, кто о них позаботится?

— Много их у вас?

— Около сорока.

К ним, мурлыча, подошел здоровенный котяра с отметинами недавних битв. Ольга взяла его под мышку, стряхнула со стула свернувшуюся на нем клубком кошку.

— Садись. Можешь называть меня на «ты»… Не надо строить из себя скромницу, ты ведь одна из них!

Из соседней комнаты доносились звуки схватки, потом раздалось хриплое мяукание.

— Это Микадо, — сказала она. — Когда он есть, никого рядом не терпит.

— Но как вам удается… как тебе…

— Выкручиваюсь… Во многом себе отказываю… Что ты хочешь? Не выкинуть же всех их!

Она вытащила из кармана котенка, поставила его на пол.

— Ну… Иди побегай!.. А ты расскажи мне о брате. Как он?

— Плохо. Знаешь, с ним случился удар…

— Я ничего не знаю, — сухо ответила Ольга. — Если б не Марилена, которая хоть раз в год мне писала…

Она наклонилась к Марилене и прошептала:

— Она страдала?

— Нет. Все произошло очень быстро.

Ольга опустила кота на пол, и тот улегся у ее ног. Достала из манжеты платок и протерла очки. Глаза покраснели, на них выступили слезы.

— Бедная малышка Марилена! Так вот умереть!.. Будь она со мной, не погибла бы… И я бы не стала такой старой ведьмой! — Она надела очки. — Ну-ка повернись… Знаешь, ты на нее похожа. В профиле есть что-то общее…

Она направилась к буфету, и за ней, мяуча, побежали несколько кошек.

— Они думают только о еде. Посторонитесь, мои маленькие… Я на вас наступлю…

Она принесла зеленую папку, закрытую эластичной застежкой, и села рядом с Мариленой.

— Вот. Смотри. Все, что у меня от нее осталось.

Полдюжины выцветших фотографий. На них был запечатлен ребенок, лежащий на подушке, держащий в руках меч, гуляющий в саду, играющий с куклой и, наконец, прижавшийся головкой к тете Ольге.

— Видишь, — сказала Ольга. — Конечно, ничего особенного, все же какое-то сходство есть… само собой разумеется. Ведь вы кузины.

Она села на край кресла, чтобы не мять серую пуховую накидку. Из глаз полились слезы. С какой-то яростью собрала фотографии.

— Все. Меня не особенно баловали. А как мне хотелось получить хотя бы фотографии вашего причастия. Полагаю, что Виктор не захотел… Приходится думать, что семья у нас не такая, как все… Только кошки меня и любят.

— Я тоже, тетя, — произнесла Марилена дрожащим голосом.

— Удивительно. Ну ладно. Ты пришла. Это лучше, чем ничего. Пойдем, я покажу тебе свою больницу… если тебе это не слишком противно.

Марилена ничего не ответила. Она боялась, что не совладает со своим волнением. Ей хотелось обнять тетю за плечи, сказать ей, что она не Симона, а та маленькая девочка из прошлого. «Сейчас слишком рано, — подумала она, — а вот потом, когда мы узнаем друг друга лучше… Когда я избавлюсь от страха…»

Она прошла за Ольгой в не очень-то опрятную кухню.

— Смотри себе под ноги!

Повсюду стояли тарелки, миски, чашки с молоком, валялись куски мяса, рыбные кости. Посреди разбросанной посуды прогуливались пять или шесть котов, подозрительно принюхиваясь к объедкам.

— Хороши, — сказала Марилена, пытаясь доставить удовольствие старой женщине.

— Ведь правда?.. Вот тот черный — это маленький Зулус… Просто негодяй… Эй, Зулус, какой же ты негодяй!.. А этот котище — Рыжик… Когда я его взяла, он был очень болен. А теперь не отходит от меня ни на шаг. Животные очень привязываются… А вот и приют.

В довольно просторном дворике с четырех сторон стояли клетки. Во всех сидели кошки.

— Самых диких я вынуждена запирать, — объяснила Ольга. — Из-за соседей. Они ведь так и норовят что-нибудь стащить.

Кошки встали, подошли к сетке, начали выгибать спину.

— Если бы у меня были средства, — продолжала Ольга, — я бы поселилась за городом, организовала бы настоящий пансионат… Но не с моими же доходами… И так мне с трудом удается их кормить… А вот Улисс.

Сиамский кот с косыми глазами подставил погладить свою треугольную мордашку.

— Не возьмешь его?

— О чем ты говоришь? — сказала Марилена.

— Ну конечно, у тебя отец. Если он не изменился, то ухаживать за ним нелегко… А как твой зять?

— Филипп?

— Да, Марилена была с ним счастлива?.. Хотелось бы его увидеть. Может, он рассказал бы о ней… Он хороший человек?

— Кажется.

— Кажется! Ты настоящая Леу. Кажется! Ты просто не обращала внимания!

Она открыла одну из клеток, вынула черно-белого кота, взяла его на руки, пощупала живот.

— Как сегодня дела, воробышек? Носик еще теплый. Придется показать тебя ветеринару.

Она осторожно положила его на подстилку из тряпок.

— Кошки очень беззащитны… Особенно когда лишены любви.

Она показала рукой на клетки.

— Все они бродяги, бедняжки! И я тоже… Ты не можешь гордиться своей теткой.

В глубине дворика Марилена заметила дверь. Она открыла ее и увидела небольшой участок необработанной земли.

— А это? Что такое?

— Это их кладбище, — ответила Ольга. — Они болеют, это часто случается… тиф, лишения… мне приходится их умерщвлять… Потом я их хороню… Но это только мое… Пошли…

Они вернулись в кабинет.

— Извини. Мне нечего тебе предложить. Если хочешь, могу угостить только молоком. Больше мы, они и я, ничего не пьем.

— Не надо, тетя, спасибо. Мне уже пора. Отца нельзя надолго оставлять одного. Но я еще вернусь.

— Всегда так говорят.

— Поверь мне. И… если позволишь, принесу тебе немного денег.

— Я не просила у тебя милостыню.

— Для котят.

— Для них — ладно… Но пусть это останется между нами. Брату необязательно знать… Понимаешь… Где вы поселились?

— На бульваре Перейр.

— Понятно. Там нельзя появляться с животными и торговать вразнос…

Она призвала в свидетели кота, запустившего когти в обивку стула.

— Слышишь? Нас оттуда выставят, мой бедный котик… Ладно. Девочка, желаю здоровья отцу…

Марилена подошла попрощаться с тетей. Они обменялись скромными поцелуями.

— Знаешь, тетя, я могла бы заменить Марилену.

— Не надо говорить глупостей. Давай иди. Отцу не понравится, если он узнает…

Она проводила Марилену до ворот. Их сопровождал неизвестно откуда появившийся кот, выделывающий на тропинке немыслимые трюки.

В последний момент Ольга схватила его за шкирку, не позволив вылететь на тротуар.

— Спасибо, что пришла, Симона. Теперь ты знаешь дорогу.

Она взяла кота за лапку и помахала ею.

— До свидания! До свидания!


До стоянки такси Марилене пришлось идти довольно долго. Наконец она втиснулась в машину. «Надо было поговорить с ней откровенно, — подумала она. — Я просто трусиха. Она бы обрадовалась, если бы я сказала всю правду. Но Филипп бы не простил. В любом случае, я могу ей помочь. С другой стороны, если я принесу слишком много, ей это может показаться подозрительным. Боже, что же мне делать! Я никогда из этого не выберусь».

Она посмотрела на часы. Она еще успевает заскочить в мэрию IX округа и оформить выписку из свидетельства о рождении Симоны, ведь документы надо получить как можно быстрей. Она велела таксисту ехать по другому адресу.

Почему она ведет себя так боязливо? Почему ее одолевают угрызения совести, нерешительность, почему она ищет окольные пути, лазейки? Почему она не сказала Ольге, что ее брат обречен? Не потому ли, что ей не хочется, чтобы эта старая неухоженная женщина нанесла им визит, поднявшись по парадной лестнице? Откуда же у нее вдруг появилось такое пристрастие к правилам хорошего тона? Неужели она наперекор себе становится Леу? Возможно. А может быть, она опасается, что, увидев Ольгу, дядя обретет ясность ума? Может, есть и другие причины, недоступные ее разумению, как будто бы в глубине души она каким-то таинственным образом остерегается Ольги и ее котов. А сама она разве уже не стала шальной кошкой?

Городской пейзаж, мелькающий за окном машины, немного отвлек ее от дурных мыслей. С напряженным любопытством она смотрела на бульвары, улицы, замечала неизвестные памятники, которые Филипп забыл ей показать… Ах! Филипп!.. Сбежал так быстро! Заставил ее расхлебывать всю эту заваруху. Ему наплевать на ее страхи. Он эгоист и не любит ее. Никто ее не любит. Но ведь и она сама уже стала никем.

Когда такси остановилось, она чувствовала себя грустной и подавленной. Бюро записей актов гражданского состояния располагалось в глубине двора. Нет ничего проще и обыденней, как попросить выписку из свидетельства о рождении. Но у окошка ее почему-то охватила дрожь. Она протянула служащей справку, выданную в Джибути. Та любезно улыбнулась, раскрыла толстую книгу записей и принялась заполнять формуляр. Никаких вопросов, никаких комментариев. Просто исполнение формальности.

Марилена немного успокоилась, пока служащая писала, вспомнила даже, что предложила Филиппу вновь жениться на ней. Почему бы и нет? Так она вернет свое настоящее имя: мадам Оссель. Так она снова станет собой.

Ей выдали документ с надлежащими подписями и печатями. По нему ей теперь выдадут удостоверение личности. Она сложила бумагу и вышла. Но на ступеньках вдруг остановилась. Это могло показаться нелепым, но у нее появилось желание проверить, что она теперь действительно Симона Леу. Она развернула листок.

«Леу, Симона Валери, родилась 25 мая 1948 года в Париже, улица Мобеж, дом 53, IX округ. Родители — Леу, Виктор Андре и Рабо, Мишлен Симона Антуанетта…»

Снизу справки служащая приписала еще несколько строк:

«11 августа 1973 года в Каннах оформлен брак с Жервеном, Роланом Люсьеном…»

Как не повезло! Служащая допустила ошибку. Марилена повернулась назад, горя желанием опротестовать, но вдруг, как пуля в сердце, ее пронзила догадка. Симона была замужем! Она перечитала еще раз. Буквы как будто ударялись друг о друга.

«11 августа 1973 года в Каннах оформлен брак с Жервеном, Роланом Люсьеном…»

11 августа 1973 года Симона отдыхала в Европе. Она уехала в начале июля. Да, сомнений нет. С этим Жервеном она встретилась на Лазурном Берегу и, будучи натурой увлекающейся, вышла за него замуж, никого не предупредив. Потом держала свой брак в тайне… Ошибки быть не может. Но вместе с этим всплыл еще более ужасающий факт. «Я замужем. Моего мужа зовут Ролан Жервен, а не Филипп Оссель. Я жена Жервена».

— Вам плохо, мадам?

Перед ней стоял полицейский с приложенной к фуражке рукой.

— Нет… ничего… пройдет.

— Вызвать такси?

— Да… Пожалуйста.

Она уже не соображала, где находится. Ее подвели к дороге. Куда ее увозят? Ее сейчас арестуют? Разве двоемужниц арестовывают?.. Перед ними остановилась машина.

— Вы уверены, что с вами все в порядке?

Полицейский улыбался. Он был молод. Длинные волосы спадали на шею. Он смахивал на ряженого.

— Спасибо. Просто закружилась голова.

Но чувствовала она себя очень слабой.

— Бульвар Перейр, — пробормотала она. — Дом покажу.

Она впала в какое-то безвольное и подавленное состояние, так, как будто ее бросили в камеру и она теперь сидит в четырех стенах, которые давят на нее всей своей тяжестью. Почему Симона скрыла, что вышла замуж? Марилене опять пришли на память странные слова: «Бывают моменты, когда мне хочется поменяться с тобой местами… Знаешь, жизнь — непростая штука». Вспоминались внезапные перемены в настроении кузины, ее скованное поведение в последнее время. Причиной тому была, конечно, не болезнь отца. Это… Марилена повторяла про себя роковую фразу: «11 августа 1973 года в Каннах оформлен брак с Жервеном, Роланом Люсьеном…» Если бы брак был достойным, Симона об этом бы сообщила. Почему же она его скрывала? Боялась отца, пусть так. Но достаточно ли этого объяснения? А ведь эта ситуация продолжалась почти два года. И никто не узнал… Они что, не писали друг другу? Или Симоне как-то удавалось перехватывать письма? Или они с этим Жервеном встречались где-нибудь тайком?.. Но уж во всяком случае не в Сен-Пьере. Где же тогда?.. Во Франции или других странах, куда она ездила? Но что же это за супруги, встречающиеся раз или два раза в году?.. Симона с ее гордостью не вышла бы замуж за кого попало. Может, ее муж — моряк и большую часть времени проводит в плавании? Маловероятно. И потом, почему же она тогда ничего не сказала отцу? Она совершеннолетняя и свободна поступать по своему усмотрению. Соединившись с человеком, занимающим определенное положение, Симона ничем не запятнала бы себя.

Марилена остановила такси, не доезжая до дома. Сама не зная почему, она предпочла пройтись пешком. Слегка кружилась голова. «11 августа 1973 года в Каннах оформлен брак с Жервеном, Роланом Люсьеном…» Ей стало жарко. Но руки оставались ледяными. С любезной улыбкой к ней обратилась привратница.

— Хорошо прогулялись, мадемуазель?

— Да, спасибо.

Мадемуазель! Звучит как насмешка. Когда она открывала почтовый ящик, ей в голову вдруг пришла мысль, что этому Жервену, как и всем другим, известно о катастрофе, происшедшей в Джибути. Он прочитал список погибших и, следовательно, знает, что Симона в Париже, ведь она наверняка поставила его в известность о планах отца. Если он, конечно, тоже не умер. «Может, я уже вдова», — подумала Марилена, входя в кабину лифта. Ее охватил нервный смех, чуть не перешедший в рыдания. Было бы так хорошо, если бы Филипп остался в Париже! Он бы разделил с ней эту ношу. В конце концов, виноват во всем он.

В кухне Мария резала овощи.

— Все в порядке? — спросила Марилена, снимая перчатки.

— Господин спит в шезлонге. Когда мадемуазель ушла, он очень разволновался. Все время говорил о какой-то женщине, имя я не разобрала: Мария Луиза… Мария и еще как-то… Спрашивал, почему ее никогда нет дома.

— Ну и что вы ему ответили?

— Хотела его успокоить и поэтому сказала, что она скоро придет. Не надо было так говорить?

— Нет, все правильно.

Марилена чувствовала себя настолько обессиленной, что уже ничто не могло испугать ее. Пусть все рушится! Быстрее! Пусть все закончится. Она легла на кровать, задернув шторы, чтобы побыть в темноте. В голове роились мысли и образы, как после слишком крепкого кофе.

Итак, Жервен, Ролан Люсьен, за которого она вышла замуж в Каннах 11 августа 1973 года, знает, что она в Париже. По логике — хотя в этой череде глупейших событий не может быть никакой логики, — по логике он должен дать о себе знать. А может, супруги поссорились вскоре после свадьбы? Марилена вспомнила, что Симона выдвигала всевозможные возражения, когда ее отец заявлял о своем желании уехать во Францию. А ведь ей, напротив, следовало бы радоваться. Но в любом случае Жервен, даже если он рассорился с женой, не может не поинтересоваться ее самочувствием после катастрофы, в которой она чуть не погибла. А вдруг он заявится собственной персоной? Позвонит в дверь? А откроет она?.. Он все поймет с первого взгляда.

Нет. Не с первого взгляда, ведь он ее не знает. Но что ему объяснишь, когда в соседней комнате сидит старик? Не скажешь же этому Жервену: «Я заняла место кузины ради дяди, чтобы он думал, что его дочь жива. Он умер бы от отчаяния, если бы узнал, что она погибла… А теперь, когда вам все известно, бога ради, уходите. Если он поймет, что Симона вышла замуж, не посоветовавшись с ним, его хватит удар, который может стать роковым. Уходите, вы можете его убить».

Что за человек этот Жервен? Может, вполне достойный, способный внять голосу разума. В любом случае рано или поздно ему придется все объяснить. Придуманная Филиппом история расползается по швам. Вся его комбинация рушится, и Марилена, прижав сжатые в кулак пальцы к вискам, с содроганием думала, что она будет вынуждена, возможно очень скоро, исповедоваться незнакомцу, каясь, что поступила дурно, что руководствовалась не только жалостью, но и корыстными интересами. А если она скажет, что к этому ее принудил Филипп, какое он о них составит мнение? Нет. С Жервеном никак нельзя встречаться. Но в то же время надо удостовериться в его существовании. Если по каким-то неведомым причинам он живет далеко, за границей, к чему тогда все эти страдания? Еще несколько недель, если врач не ошибся, или, в худшем случае, несколько месяцев, и они с Филиппом уедут. Жервен потеряет их следы… Но как о нем узнать?..

Если подумать, какой-то способ должен существовать. В голове у Марилены что-то вертелось, но мысль постоянно ускользала. Она встала, прошла в ванную комнату, приложила ко лбу мокрое полотенце. Жервен писал жене, это очевидно, но в Сен-Пьер он отправлял письма до востребования. Он продолжает делать то же самое, когда жена приехала в Париж. Достаточно просто дойти до ближайшего почтового отделения… Жервен ведь не рискнет отправить письмо в дом на бульваре Перейр. О тяжелом состоянии отца Симоны ему неизвестно. Наверняка думает, что письма проходят через него. И потом, Симона, вероятно, ему просто запретила… Один вопрос оставался загадочным, но в целом рассуждение было верным. Но если оно верно, надо идти до конца…

Симона, конечно же, дала мужу номер телефона и новый адрес… Если, конечно, не порвала с ним… Выяснить это невозможно. Но если у Жервена есть номер телефона, он не замедлит позвонить, ведь он наверняка волнуется, а телефонный звонок не представлял для него никакой опасности. Если ответит не Симона, он просто извинится и скажет, что ошибся номером. Марилена вздохнула. Ее и так трудная жизнь становится просто невыносимой. Она посмотрела на часы. Уже шесть часов. Надо покормить дядю, подготовить его ко сну. Она слегка подкрасилась и боязливо направилась в гостиную, где старик, сидя у окна, наблюдал за жизнью, кипевшей на улице. Нарочито манерным голосом она произнесла:

— Время ужина! За стол!

Леу обратил на нее безжизненный взгляд.

— Симона… малышка…

Он долго глотал слюну, шевелил челюстями, как будто готовясь произнести чрезвычайно сложную фразу.

— Тебе… очень плохо…

— Нет. Не думай об этом.

Он заплакал. Старческими слезами, смотреть на которые было невыносимо.

— А твоя кузина… она…

— Не волнуйся, папа. Она рядом. Думает о тебе. Пошли.

Она отвела его в столовую, усадила за стол, повязала салфетку — во время еды он пачкал одежду. Иногда он пытался заговорить — она сразу же подносила ко рту вилку. Почему он вспомнил о племяннице? Что творится в его больной голове? Следует ли рассчитать Марию, которая уже и так слишком много знает, нанять новую служанку и сказать ей, чтобы она не обращала внимания на слова старика? В Марилене зрел гнев против Филиппа, и это создавало еще одну проблему. Надо ли ему сказать, что Симона вышла замуж? Какое он предложит решение? Оно ей известно заранее: он будет держаться своего плана, поскольку не любит терять лицо. Это новый повод для ссор, а спорить ей больше не хочется. И потом, этот Жервен… почему она заранее считает его врагом? Если она встретится с ним, расскажет ему все, не станет ли он ее союзником? Она не могла не признаваться себе, что он ее интересует. Ведь Симона влюбилась в него за несколько дней… она не отлучалась из дома больше чем на месяц… Всего за месяц она выскочила замуж. Настоящая любовная история. Как в романах! Марилена считала глупостью завидовать Симоне, но во всем этом таилось что-то неистовое, страстное, что ее смущало и что она безуспешно пыталась понять.

На следующий день вечером, когда раздался телефонный звонок, она еще не приняла никакого решения. Звонил Филипп. Она была в этом уверена. А вдруг не он?.. Не чувствуя под собой ног, села у телефона и почти расстроилась, услышав голос мужа.

— Как дела? — спросил он. — Больше на меня не злишься?.. Как в Париже погода?.. Здесь прекрасная… Удалось часик полетать с приятелем. Только здесь и можно жить…

Он говорил слишком возбужденным голосом. Неподходящий момент говорить ему… о Симоне. Такой момент никогда не наступит.

— Дома ничего нового?

— Ничего… Дядя начинает вспоминать… обо мне, но все пока неопределенно.

— Ну и что! Пока он тебя не узнает, бояться нечего… Вернусь послезавтра.

— Раньше не можешь?

— Трудно будет. Здесь столько знакомых… Поставь себя на мое место.

Сказано прекрасно. Марилена пожала плечами.

— Ладно. Как хочешь…

— Не забудь о фотографиях для удостоверения личности.

— Это подождет.

— Нет, не подождет. Ты ничего не сможешь сделать без удостоверения личности.

Марилена вспомнила о почте до востребования. У нее спросят удостоверение. Филипп прав.

— Завтра этим займусь.

— Пока. Целую тебя.

Вот так. Целую тебя. Разговаривает как будто со знакомой. А как Жервен говорил с Симоной?.. Она задумчиво положила трубку. До этого звонка Марилена еще никогда не ощущала себя покинутой женщиной. Она приняла сильную дозу снотворного, чтобы забыть о своем одиночестве.


Все последующие дни Марилена жила как в тумане. Филипп вернулся со свежим загаром на лице и на руках. Чувствовалось, что он очень доволен своей поездкой, и Марилена никак не могла решиться показать ему свидетельство о рождении, разрушившее все их планы. Она опасалась, что он придет в ярость, поскольку знала, что он свалит всю вину на нее, но в то же время заранее испытала горькую радость от его разочарования. Он считает себя очень хитрым! Посмотрим. Когда на них обрушится небо, когда они будут вынуждены признать, что погрязли во лжи, когда им придется давать объяснения властям, у Филиппа поубавится спеси. Никогда они уже не смогут вернуться на Реюньон. И тогда… Марилена даже не пыталась представить себе будущее. Оно казалось мрачным, безрадостным. В конце концов они, вероятно, расстанутся. Он вернется к друзьям, планерам, к своему существованию, лишенному внутреннего стержня, а она, ну что ж, она станет потихоньку влачить свои дни, если, конечно, ей, несмотря ни на что, достанется какая-то доля дядиного наследства, может, тоже заведет кошек… Но она обретет наконец покой.

Это событие произошло во время завтрака. Марилена резала на кусочки филе морского языка для больного, когда раздался телефонный звонок.

— Не отвлекайся, — сказал Филипп. — Я подойду.

Дверь осталась открытой, и она услышала, как он снимает трубку. Сразу же догадалась, что это Ролан.

— Что?.. Откуда?.. Вы наверняка ошиблись… Ничего страшного… Пожалуйста, мсье.

Он вернулся на место.

— Кто-то звонил из Сан-Ремо… Представляешь!

— Что он сказал?

— Да ничего… Он назвал наш номер, но ведь он просто ошибся! Он сразу же извинился.

— Почисти ему рыбу, — сказала Марилена. — Я сейчас вернусь.

Она вышла, чтобы привести себя в порядок. Итак, то, чего она боялась, свершилось. Жервен сделал попытку связаться с женой. До этого он не давал о себе знать просто-напросто потому, что находился в отъезде. А теперь принял твердое решение увидеться с ней. Вероятно, он занимается бизнесом? Какой-нибудь современный директор фирмы, постоянно летающий из одного места в другое, уставший от многочисленных деловых встреч. Как только он вернется в Париж, то позвонит снова. Если немного повезет, ей удастся получить несколько дней передышки, а потом последует неизбежное объяснение. Он, конечно, же примется преследовать ее, захочет узнать причины ее молчания. Долго она скрываться от него не сможет. Теперь она уже сожалела, что не ответила на звонок сама. Она бы ему сказала… Что бы она сказала?.. «Я не Симона. Нам с вами надо встретиться как можно скорей!» Он начал бы задавать вопросы. Разговор затянулся бы. Филипп бы подошел и, быть может, взял бы, по своему обыкновению, параллельную трубку. И все же ей хотелось быстрей положить конец этой идиотской истории.

Но Жервен больше не звонил, и прошло еще несколько дней, невыносимых из-за своей монотонности. Филипп появлялся только за обедом и ужином. Когда он входил, то сразу же заявлял: «Ни о чем меня не спрашивай. Я работаю над планом, который принесет нам много денег. Ты удивишься, когда я тебе все расскажу. Хорошо бы только, чтобы старик не зажился на этом свете». Он ходил вокруг Леу, со злобой его рассматривал, расспрашивал медсестру, приходившую делать уколы:

— Как вы его находите?.. Мне кажется, сдает.

— Да нет, все так же.

— Да что вы! Он же все больше несет несусветный вздор.

— Нет. Его что-то угнетает, но он не может этого высказать… Естественно, усилие утомляет его. Он теряет ход мысли. Но я чувствую, что он пытается что-то понять… как будто ему хочется что-то узнать.

Филипп с яростью сжимал кулаки в карманах, оставаясь наедине с женой, призывал ее в свидетели.

— Эта девица просто глупа! С чего это ей пришло в голову, что он хочет что-то узнать?

— Но она права. Мне кажется, что время от времени у него бывают проблески и он не может понять, кто я такая.

— Плевать на это, лишь бы он не раскрывал рот.

Он хлопал дверью. И когда возвращался вечером, от него часто пахло спиртным.


Марилена наконец получила удостоверение личности и зашла в банк взять немного денег. Потом, чтобы оттянуть время, прошлась по магазинам. У нее уже пропала решимость идти на почту, и она долго просидела в кафе перед стаканом фруктового сока. Имеет ли она право вскрывать письма, адресованные Симоне, жульнически вторгаться в тайны супружеских отношений, которые Симона тщательно оберегала? Но это единственный способ узнать хоть что-нибудь о Жервене, по тону его писем понять, можно ли сказать ему правду, довериться ему. Марилена наконец решилась, перешла улицу Ваграм и вошла в почтовое отделение. Может, никаких писем вообще нет в природе. Может, Жервен принадлежит к числу тех людей, как и Филипп, которые не любят писать и предпочитают звонить по телефону. У окошка стояла небольшая очередь. Марилена протянула служащему удостоверение личности, сгорая от стыда, как жена-прелюбодейка. Тот порылся в стопке писем, вытащил из нее одно… второе… третье… Марилена угадала правильно.

С ворованными письмами она выбежала на улицу, укрылась в каком-то кафе. Она боялась даже встретиться взглядом с официантом, подавшим ей лимонад. Жервен писал четким, разборчивым почерком, слегка растягивая прописные буквы, в которых чувствовалась некая снисходительность. На двух письмах стоял штамп Рима, на третьем — Милана. Жервен итальянец? Наверно, Симона встретила его в Италии, ведь она часто отдыхала в Греции, Италии и на юге Франции. Пилочкой для ногтей Марилена аккуратно вскрыла конверты.

«Симона, дорогая!»

Она закрыла глаза. Ее как будто вдруг одурманил слишком сильный запах. Но потом решительно, словно хирург, склонившийся над обнаженным телом, пробежала текст первого письма.

«Поверишь ли, если я тебе скажу, что я только что пережил жуткие часы? Во всех газетах писали о катастрофе, происшедшей в Джибути, и не сообщали никаких сведений о том, кто погиб, а кто остался жив. Я пытался выяснить, но все напрасно. И только сегодня утром увидел список погибших. Какая радость, что вы втроем живы и невредимы. Но вы потеряли бедняжку Марилену, которую ты называла „дурехой“, но очень любила. Я знаю ее только по фотографиям, но тоже очень переживаю. Думаю, что от этого потрясения вы еще не оправились, и я до сих пор волнуюсь, хотя и испытываю облегчение от сознания того, что вы живы. В Париж вы приедете раньше, меня задерживают дела. Но очень хочется быстрее вернуться. Нам надо принять решение. Наша жизнь не может больше так продолжаться. Получив твое последнее письмо, я много думал. Я уже тебе объяснял, почему мне трудно измениться. Но теперь я готов на все, чтобы не потерять тебя. Безумный страх помог мне осознать, насколько я люблю тебя. Возможно, ты думала, что я легкомысленный, пустой парень. И для этого, наверно, были основания — ведь я не сдержал своих обещаний. Но можно ли отказаться от сулящих выгоды обязательств, отказаться от борьбы за место, которое я занимал еще пять лет тому назад?.. Прошу тебя, пойми меня. Ты вбила себе в голову, что я суечусь из тщеславия, мелких интересов, хвастовства. Ты никогда не хотела принимать во внимание, что я заложник безжалостной системы. Надо либо идти вперед, либо отказаться. Третьего пути нет. Ладно. Я откажусь. Ты получишь мужа только для себя. Но мужа, у которого пока нет положения. Вот это нужно будет объяснить твоему отцу. Баш на баш. Каждый чем-то жертвует.

Кстати, ему лучше? Ты говорила мне о параличе, а это серьезно. От всего сердца желаю ему скорейшего выздоровления, хотя нам от него ничего хорошего ждать не приходится. Отправляю письмо, надеясь, что ты его скоро получишь, несмотря на все забастовки, которые дезорганизуют почтовую службу.

Очень тебя люблю, моя маленькая Симона. Наша супружеская жизнь началась неважно, но если ты приложишь усилия, она, может, принесет нам счастье. Крепко обнимаю тебя.

Ролан»
Марилена медленно вложила письмо в конверт. «Дуреха» — звучит довольно зло. А ведь она не заслуживает такого презрения, она так восхищалась кузиной. Раскрыла второе письмо. Что еще неприятного она в нем найдет?

«Симона, моя любимая, меня терзают угрызения совести. Пришло время поговорить о нашем будущем. Меня снедает лишь одно желание: видеть тебя, проводить с тобой все ночи напролет. Полагаю, что в Париже ты сможешь жить по своему усмотрению. Или твой деспот отец будет следить за тобой, как за несовершеннолетней?.. Я пошлю куда подальше все свои обязательства. Покажу тебе город, где ты родилась и которого не знаешь. Устрою тебе экскурсии для влюбленных вдалеке от официальных маршрутов. Париж еще полон садов, маленьких бистро, скамеек и стульев в укромных уголках, где можно спокойно обниматься. Знаю: ты сразу же подумаешь, что я вожу тебя по местам, которые раньше показывал другим женщинам. Симона, дорогая, я же ничего не скрывал от тебя о своей прежней жизни. Но время интрижек прошло! Теперь только ты так много значишь для меня. Кроме того, есть немало мест, куда я ходил один отдохнуть после тяжелых дней, а порой и потерпев поражение. С тобой мне предстоит избавиться от многих неприятных воспоминаний.

Жаль, что месяц назад я не дал тебе списка гостиниц, где должен останавливаться, ты могла бы прислать мне письмецо, успокоить, написать, что не пострадала. Но как можно было такое предвидеть?.. Ты хоть на меня не сердишься? За эту оплошность я уже наказан тем, что меня не покидает беспокойство. Все время думаю, а может, у тебя перелом или какое-нибудь увечье, о которых в газетах обычно не пишут, но которые потом долго не заживают. Несмотря на твой запрет, я все-таки позвоню. Как я могу заниматься делами, будучи неспособным сосредоточиться, держать себя в руках? Как я был бы счастлив, если б знал, по крайней мере, что ты тоже страдаешь от этого вынужденного молчания! Иногда дьявол шепчет мне на ухо: „Она тебя забыла. Вы слишком долго жили вдали друг от друга. Ты ей надоел“. И я знаю, что он прав. Часто перечитываю твое предпоследнее письмо, где ты пишешь, что жалеешь о встрече со мной и что нам лучше расстаться. Но после этого письма произошла катастрофа, чуть было не унесшая тебя. О себе могу сказать, что она высветила мои чувства. Может, и на тебя она произвела такое же действие? Давай начнем все сначала, любовь моя. Давай превратим наш брак — который ты называешь просто безрассудной выходкой — в прочный союз.

В Париж я приеду дней через десять. От всей души надеюсь, что меня там ждет твое письмо. Если паче чаяния я ничего не обнаружу, что ж, тем хуже, стану звонить до тех пор, пока мне не ответят. Будь что будет! Может, к телефону подойдет твой отец. Тогда ничто не помешает мне… Ладно. Не надо нервничать. Ты опять начнешь упрекать меня за горячность. Да, это так. Бывают моменты, когда я выхожу из себя, дорогая. Вернее, выходил из себя — призываю в свидетели Бога, что не буду больше тебя изводить. Но у меня часто возникало желание написать твоему отцу, чтобы раз и навсегда внести ясность в наши отношения. Думаю, ты зря скрываешь от него наш брак. В конце концов, я не такая уж плохая партия. Отец мой был аптекарем. Вполне достойное занятие! А то можно подумать, что ты состоишь в каком-то морганатическом браке! Тогда у меня больше оснований для упреков, чем у тебя.

Но пусть все это останется в прошлом. Забудем взаимные обиды. Я никогда не соглашусь на развод. До скорой встречи, любовь моя. Чтобы находиться рядом с тобой ежедневно, о чем ты мечтала раньше, я отказываюсь от всех контрактов, а это большие потери. Лучшего доказательства своей преданности я дать не могу.

Завтра на три дня заеду в Милан, а на следующей неделе прилечу в Париж. Если ты ждешь встречи с таким же нетерпением, как я, то мы с тобой — самые несчастные и самые счастливые супруги в мире. Обожаю тебя.

Осыпаю поцелуями.

Ролан»
Марилена подняла голову. Она возвращалась из такого далека, что с удивлением обнаружила незнакомое ей кафе и в зеркале отражение женщины, которой была она сама. Она припудрила лицо, словно скрывая следы поцелуев, предназначенных не ей.

Потом лихорадочным движением вскрыла третий конверт.

«Моя Симона!

Прошу извинить за задержку. Пришлось заехать в Сан-Ремо. В Париж прилечу в пятницу…»

Марилена оторвалась от письма. Пятница… это сегодня. Ролан, может, уже прилетел. Надо возвращаться домой… Вдруг он позвонит… Но она не смогла уйти, не дочитав до конца.

«Я тебе говорил, что затеял в квартире ремонт? Надеюсь, что работа закончена, но не уверен. Может, какое-то время придется пожить в гостинице. Мне опостылела такая бродячая жизнь. Я как какой-то странствующий комедиант и, увы, иногда начинаю понимать, почему ты не торопишься объявить о нашем браке. Но не будем возвращаться к этой теме. Могу тебе только сообщить, что мне предложили работу в Южной Америке и что я отказался… пока. Окончательное решение остается за тобой. Мне бы хотелось, чтобы ты удержала меня, сделала наконец все необходимое, чтобы мы перестали таиться и начали жить открыто.

Симона, дорогая, выслушай меня! Я глубоко несчастен, меня раздирают противоречивые чувства. Так больше продолжаться не может. В Ницце, перед тем как сесть в самолет, зайду в „Метрополь“, где мы провели первую ночь. Помнишь? В баре не торопясь выпью бокал шампанского за нашу странную любовь. Попытаюсь вспомнить страстную женщину, которой ты тогда была. Не люблю копаться в прошлом, но сейчас именно в нем хочу почерпнуть мужество, которое нам скоро понадобится для принятия решения.

Подумай, дорогая. До скорой встречи.

Твой Ролан»
Марилена убрала письма в сумочку, заплатила за кофе, к которому не притронулась, и вышла из кафе, подавленная светом дня и уличным движением, словно только что посмотрела потрясающий фильм. Хотя она находилась в двух шагах от дома, все равно взяла такси.

«Дуреха»! Это слово стучало у нее в голове, как удары пульсирующей крови. В этом конфликте, первопричины которого она не знала, ей хотелось встать на сторону Ролана, а не Симоны. Теперь она уже называла его Роланом, а не Жервеном. Он стал ей близким человеком. Они оба обмануты. Так что им будет легко договориться, теперь она готова встретиться с ним, довериться ему. Ведь они же родственники. И этот несчастный достаточно настрадался, поэтому он сможет понять, в какую она попала ситуацию. Она еще не знала определенно, о чем его попросит. Одно стало ясно: она больше его не боится. Кто он по профессии? Какой-то художник. Возможно, актер. Симона, вероятно, встретила его на каком-нибудь захватившем ее представлении и потеряла голову. Но актер в роли зятя Виктора Леу — это недопустимо. Какой чудовищный мезальянс! Все это может кончиться только разводом. И Ролан хорошо это понимает. Свою тревогу на этот счет в письмах он открыто не высказывал, но она сквозила в каждом слове. Поэтому, когда он узнает правду, у него не будет никаких причин отказаться от инсценировки развода. Именно этого следует добиться от него, ведя себя мягко и дружелюбно. Из мадам Жервен снова превратиться в мадам Оссель. Потом все станет проще.

Марилена посмотрела на часы. Ролан, может, еще не звонил. Она быстро вбежала в дом и уже с лестничной площадки позвала Марию.

— С отцом все в порядке?

— Да, мадемуазель.

— Никто не звонил?

— Звонил. Уже довольно давно. Мужчина, сказал, что перезвонит.

— Спасибо. Я…

Ее прервал телефонный звонок.

— Вероятно, опять он, — сказала Мария.

Марилена, как сомнамбула, прошла в гостиную. У нее перехватило дыхание, и она не была уверена, что сможет ответить. Взяла трубку.

— Алло!.. Это ты, Симона?.. Алло…

— Да.

— Алло!.. Я тебя почти не слышу… Ты одна?

— Нет.

— Понимаю… Письма получила?

— Да.

— Прекрасно. Тогда вот что… Я прилетел сегодня утром, и все обстоит так, как я и предполагал. Маляры работу закончили, но в квартире царит такой беспорядок, какой ты даже не можешь себе представить. Консьержка скоро все приберет, но все равно досадно. Я надеялся, что ты сможешь прийти ко мне. Что ж, тем хуже…

Он замолчал. Шум дыхания, доносившийся до нее с другого конца провода, вызывал волнение.

— Тем хуже, — возобновил он разговор, — или, может, тем лучше. Я не знаю, в каком ты настроении… нет, ничего не говори… оставь мне надежду. В конечном счете я решил, что нам лучше встретиться на нейтральной территории… — (Он вымученно рассмеялся.) — В кафе, например… Кафе нам как раз подходит — ведь там мы поневоле должны следить за своими жестами и интонациями… а нам это сейчас пойдет на пользу… Можешь прийти в половине шестого в погребок «Мариньян»?.. Это на Елисейских Полях… Тебе это удобно?

— Да.

— Придешь?

— Да.

— Твердо обещаешь?

— Да.

— Люблю тебя.

Он повесил трубку. Марилена тоже медленно опустила трубку и откинула голову на спинку кресла. «Люблю тебя». Как хорошо Ролан сказал. С какой душевностью! Вот и Филипп говорил эти слова, но без такой нежной, многозначительной и слегка томительной проникновенности. Он, напротив, произносил их нарочито наигранным тоном, как будто извиняясь за проявление сентиментальности.

Бедный Ролан! Он ведь предвидел разрыв. Как он поведет себя, когда узнает, что стал вдовцом? От горя с трудом будет соображать. Она скажет: «Я выдала себя за Симону ради дяди, чтобы не доконать его». Он не сумеет разгадать их замысел. В сущности, бояться его нечего. Скорее можно пожалеть.

До встречи оставался час. Марилена прикинула, что раньше семи часов она не вернется. Филипп очень удивится. Черкнула короткую записку: «Вышла по делам. Возможно, задержусь. Не беспокойся». Отдала записку Марии. Старик дремал в кресле.

— Если он будет меня спрашивать, развлеките его как-нибудь.

— Со мной он всегда ведет себя спокойно, — заверила Мария. — Мадемуазель может не волноваться.

Теперь уже Марилене следовало поторопиться. Она надела другое платье, тщательно осмотрела себя со всех сторон, накинула сиреневый платок, чтобы хоть как-то оживить траурный костюм. Ей хотелось, чтобы Ролан нашел ее красивой, и она корила себя за это. «Неужели я действительно выгляжу как дуреха? — думала она, глядя на себя в зеркало ванной комнаты. — Я не красавица, но ведь и Симона не была особенно красивой, а ее любили… больше, чем когда-нибудь станут любить меня. Разве не естественно, что я хочу подчеркнуть свои достоинства? Разве я дурно поступаю?» Пожалела, что в катастрофе потеряла свои драгоценности. Не очень-то дорогие, но сейчас они могли бы помочь ей побороть робость. Решила купить новые, лучше прежних, вспомнила, что богата… пока остается Симоной. В голове пронеслась мысль, что это состояние могло бы принадлежать Ролану, если бы… Но ей уже не сиделось на месте, и она тихо выскользнула из квартиры, будто боялась, что ей начнут задавать вопросы.

На Елисейских Полях было полно народа. Марилена знала эту улицу только по почтовым открыткам. Выйдя из такси, она остановилась пораженная. Все выглядело слишком красиво. Солнце садилось за Триумфальной аркой. По тротуарам текла плотная толпа, и отблески света накладывали на лица отпечатки бурной жизни. Прохожие как будто бы шли на праздник, и Марилена устыдилась своего черного плаща. Никогда раньше она не чувствовала себя такой провинциалкой. У нее еще оставалось время, и, чтобы немного освоиться с обстановкой, она немного поглазела на витрины.

Ролан ее, конечно, не узнает. Он никогда не обращал на нее внимания. Он видел ее только на фотографии, которую ему послала Симона. Она выглядела там как статист, случайно попавший в кадр. Внезапно ее охватил страх. Вдруг они разминутся?

Она повернула назад и в каком-то полубредовом состоянии отыскала бар в подвальчике. Посетителей там было совсем немного: перед барменом сидело двое мужчин, третий читал газету, потом еще женщина, весьма элегантно одетая, она курила сигарету, явно кого-то ожидая. Марилена села в конце зала напротив входа. Читавший газету мужчина сложил ее и бросил на Марилену рассеянный взгляд. К Марилене подошел официант, и она вдруг испугалась, не зная, что заказать. Здесь, по-видимому, не принято пить пиво или лимонад. Наугад попросила:

— Стакан лимонного сока.

Началось ожидание. Часы показывали 5 часов 25 минут. Время от времени на лестнице, ведущей в бар, показывались ноги. Потом появлялось туловище. И наконец голова. Это он? Спустился молодой человек в темных очках, рассматривавший ее довольно долго. Но потом направился в бар, пожал руки друзьям и уселся перед стойкой. «Он сведет меня с ума, — подумала она. — Может, он опасается встречи со мной? Ожидает ссоры, тяжелой сцены. Ему не хватает силы воли».

Она допила сок, но ей еще больше хотелось пить. Опять ноги… серый костюм… пестрый галстук… усатый тип… А носит ли Ролан усы? Она ненавидела усы и очень бы расстроилась, если бы у Ролана… Она цеплялась за любой образ, лишь бы подавить свое все возрастающее смятение. Без четверти шесть. Телефон в баре звонил почти беспрерывно. Слышался звон бокалов, раздавалось все больше приглушенных голосов, по мере того как появились новые посетители. Без десяти… без пяти…

В зале появилась гардеробщица, она принялась обходить все столики, где сидели женщины. Наконец она подошла к Марилене.

— Мадам Жервен?

— Да… это я.

— Вас просят к телефону.

Кивком головы она показала на телефонную будку. Марилена поспешила туда, долго не могла закрыть дверцу. Никто не должен ее слышать, никто не должен знать… Взяла трубку, попыталась изменить голос:

— Алло!

Ее обожгло как будто потоком воздуха.

— Алло!

Почему он не отвечает? Аппарат работает нормально. На линии слышались обычные, едва уловимые шумы, которые присутствуют при любом разговоре. Это, без сомнения, Ролан, он здесь, рядом.

— Алло!

Послышались гудки. Повесили трубку. Марилена поняла, что делать больше нечего. Она вернулась к столику, где оставила свою сумочку. Что произошло? Может, просто случайно разъединили и он перезвонит? Да, обязательно перезвонит. Во всем теле, с головы до ног она почувствовала крайнее напряжение. Силы и мужество покидали ее. С каждой минутой надежда все больше улетучивалась. По какой-то неизвестной причине Ролан изменил решение. Может, догадался, что имеет дело не с женой? Нет. Это невозможно. Она произнесла одно слово. Сделав последнее усилие, небрежно подкрасилась, оставила на столике деньги и вышла. Ноги налились свинцовой тяжестью. Она больше ни о чем не думала. Она чувствовала себя покинутой женщиной, перед которой открывается долгий путь одиночества.

Свободных такси на улице не оказалось. Опять пришлось ждать. Над домами краснели отблески заката. Она возвращается к немощному старику, в атмосферу болезни, к тягостной банальности существования. Над входом в кинотеатры начали зажигаться огни. Марилена опустила голову. Почему вы не пришли, Ролан?

Когда Марилена вернулась домой, было начало восьмого. Во всех комнатах горел свет. Значит, Филипп дома — у него страсть зажигать всюду свет. Сейчас примется выяснять, где она так долго ходила, и она уже чувствовала себя виноватой, как будто чуть не изменила ему. Но вместо этого Филипп протянул ей телеграмму.

— Посмотри, что я получил… Прочитай.

«Просим приехать. Надо срочно решить вопрос оборудованием. Перелет оплачен. Беллем».

— Беллем, — пояснил Филипп, — это новый директор. Не понимаю, чего он от меня хочет. Все дела я оставил в полном порядке. Похоже, речь идет о запчастях, которые нам должны были поставить. Может, они затерялись. Такое случалось и раньше. Беллем — дотошный тип, но не очень расторопный.

— Ты полетишь?

— Вынужден. Я же все еще работаю в компании.

— А… если тебя станут расспрашивать?

— Ну и чем я рискую?.. Разумеется, я встречусь там со многими, но отвечать буду уклончиво… Подумай сама: с семьей Леу меня больше ничто не связывает… Начну с того, что официально уволюсь. Никто этому не удивится. Потом выставлю наш дом на продажу. После того, что произошло, это тоже естественно. Наконец скажу, что мне подвернулась работа, в Марселе например… Так что развяжусь полностью. Все решат, что я хочу идти своим путем, жить самостоятельно, ничем не быть обязанным твоему дяде.

— Тебе зададут вопросы о нем, обо мне.

— Ну и что? Мне не придется ничего придумывать. Он очень болен… ты за ним ухаживаешь… Я захожу к вам не часто, мешают дела… Нет, уверяю тебя, не возникнет никаких проблем… Постараюсь вернуться как можно скорее. Разберусь с делами в компании, зайду к нотариусу по поводу дома, покончу со всеми формальностями и сразу же обратно… Сколько это займет? Неделю, самое большее. Черт побери, старик же продержится неделю!

Марилена медленно раздевалась, сняла перчатки, пальто, туфли. Она прошла к себе в комнату, расстегнула кофточку, сбросила с себя юбку. Филипп последовал за ней.

— Не хочу, чтобы ты продавал дом, — сказала она.

— Но ведь мы все равно не сможем там жить… Послушай, Марилена, давай не будем начинать все сначала. Что сделано, то сделано.

Он подошел к двери, приоткрыл ее. С кухни доносился перезвон посуды. Затем вернулся, сел на край кровати.

— В Сен-Пьере для всех я вдовец. Ты это понимаешь?.. Так вот. Разве не естественно, что, оказавшись в таком положении, я все распродаю? Ты должна раз и навсегда твердо себе уяснить, что ты Симона.

Марилена вспомнила голос Ролана по телефону: «Люблю тебя» — и зажала уши руками.

— Вы все сведете меня с ума, — воскликнула она. — Там осталось столькодорогих для меня вещей.

— Купишь новые. У тебя есть на это деньги.

Она надела халат, зябко закуталась в него.

— Когда ты собираешься улетать?

— Дня через два, не раньше. Они же не могут распоряжаться мной.

Он подошел к жене и попытался обнять ее за талию.

— Оставь! — крикнула она. — Если б ты знал, как я устала, как вы все меня измучили… Хватит… Иди ужинать.


За ужином царила мрачная атмосфера. Марилену несколько раз охватывало искушение рассказать Филиппу о Ролане. Она получила воспитание в строгих правилах, и любая ложь была для нее невыносимой. А сейчас она лгала не переставая. Она сама превратилась в ходячую ложь. И чувствовала себя одинокой до мозга костей. И ничего тут не поделаешь. Нельзя даже довериться священнику, исповедаться, не выдав Филиппа. По крайней мере, этого нельзя делать до встречи с Роланом. Ролан сможет что-нибудь решить. Сама не знала что, но смутно надеялась, что он ей поможет. Она всегда кому-то подчинялась… дяде, духовнику, а сейчас потеряла все точки опоры.

Филипп доедал отбивную. У него спокойная совесть и крепкий аппетит. На него рассчитывать не стоит. Марилена отодвинула тарелку.

— Ты беспокоишься из-за этой поездки? — возобновил он прерванный разговор. — Зря. Рано или поздно мне все равно пришлось бы туда поехать, лучше уж покончить с этим сейчас. Я им объясню, почему ухожу со службы. Впрочем, я совершенно не волнуюсь. Удерживать меня они не станут. Кто я для них? Бывший дальний родственник Леу.

Он положил себе еще сыра. От него исходила уверенность в своем будущем.

— Извини, — сказала Марилена. — Болит голова. Заканчивай без меня.

Дружески похлопав его по руке, она ушла к себе в комнату и там заперлась. Вскоре издалека она услышала звук включенного телевизора. Сегодня он не торопится. Она приняла две таблетки и легла в кровать. Где сейчас Ролан? Может, с другой женщиной? «Интрижка» — как он сам писал. Он вращается в мире, который она не может себе представить, ведь она всю жизнь провела в своей тихой глуши. А в том мире музыка, праздники, женщины, ищущие приключений, дворцы и залы казино. Ролан, быть может, сжалится, увидев ее. Она была уверена, что он скоро перезвонит и назначит новую встречу, которой она уже ждала с нетерпением… Почему? Чтобы отомстить Филиппу за его чудовищную бесчувственность. Чтобы отомстить и Симоне, как Симона сама отомстила отцу, выйдя замуж за Ролана… Она начала засыпать и уже не слишком осознавала то, что шепчут ее губы. Они шевелились сами по себе. Наконец она впала в забытье.


Разбудил ее звонок во входную дверь. Так поздно она никогда не вставала. Раздвинула шторы и увидела низкие дождевые облака. В Сен-Пьере сейчас ночь с мерцающими звездами на небе.

В дверь постучала Мария. Марилена открыла.

— Принесли письмо… Пневматическая почта.

Марилена не знала, что такое «пневматическая почта», но догадалась, что это какой-то вид срочной доставки вроде телеграммы. Она вскрыла конверт. Ей сразу же бросилась в глаза шапка голубого цвета в верхней части листа.

«Ролан Жервен

Дом 17-а, улица Библиотеки Мазарини, VI округ


Моя дорогая Симона!

Извини меня. Вчера у меня возникли непредвиденные обстоятельства. Объясню потом. Но поскольку нам срочно надо встретиться, то я предлагаю тебе прийти ко мне сегодня же утром в половине одиннадцатого. У меня нет привычки напускать таинственность, но в письме не могу объяснить, почему я так тороплюсь тебя увидеть. Жду тебя с нетерпением. Если вдруг ты сейчас занята, не смогла бы ты прийти после четырех часов? Речь идет об очень важных вещах как для тебя, так и для меня. До скорой встречи.

Искренне твой

Ролан».
Мария все еще стояла на пороге двери.

— У меня нет времени заняться обедом, — сказала Марилена. — Мне надо уходить. Купите курицу и салат. Картошка еще есть. Вернусь к двенадцати часам.

— Хорошо, мадемуазель.

— Сейчас помогу встать отцу. А вы немедленно отправляйтесь за покупками. Его нельзя оставлять одного.

Старик проснулся уже давно. Брюки он натянул, но ему никак не удавалось надеть носки.

— Почему ты меня не подождал? — пожурила его Марилена. — Тебе плохо в постели?.. Дай ногу.

Старик промямлил несколько невнятных слов и попытался отодвинуть ногу.

— Что с тобой сегодня?.. Я тороплюсь.

Ему наконец удалось выговорить почти твердым голосом:

— Кто вы такая?

Марилена поднялась на ноги, перехватила взгляд с блеском в глазах, которого еще вчера не было.

— Я Симона… Ты меня не узнаешь?

Он отрицательно покачал головой. Он больше ничего не говорил, но не переставал вертеть головой, пока она краем мокрой салфетки пыталась умыть ему лицо.

— Сиди спокойно, в конце концов!

Ее сводило с ума это механическое покачивание головы, справа налево, слева направо, от которого морщины на шее сходились и расходились словно гармошка. Что он понял? Вернется ли к нему ясность ума?.. Она завязала ему галстук, надела халат. Потом отвела его в столовую, усадила перед стаканом молока. Казалось, ему доставляет удовольствие демонстрировать ей свое упрямое «нет», как ребенку, который забавы ради беспрестанно повторяет один и тот же жест. Он отказывался открывать рот. Марилена с ложкой в руке напрасно ждала момента, когда его заинтересует пища и он разомкнет губы. Но он упорствовал в своем отказе, а в глазах у него, казалось, мелькали вспышки гнева.

— Папа, прошу тебя… Мне пора уходить.

Ее охватили ярость и отчаяние. Отказавшись от своих попыток, она провела его в гостиную и усадила перед окном. Потом быстро оделась. Когда вернулась Мария, то ввела ее в курс дела.

— Отец сегодня плохо себя чувствует. Он отказался есть. Даже не узнал меня. Не разговаривайте с ним, не слушайте его, если он попытается что-нибудь сказать…

Мария вполне может начать расспросы, лаской и уговорами выудить у старика какие-нибудь слова, из которых она о чем-нибудь догадается. И тогда…

Марилена еще раз взвесила все «за» и «против». Желание встретиться с Роланом оказалось сильнее. Ролан представляет собой самую непосредственную опасность. Чтобы унять лихорадочную дрожь, колотившую ее, как перегруженную машину, перед уходом она выпила две таблетки аспирина. Почему Ролан рискнул написать ей домой, а не позвонил, как накануне? Содержание письма вызывало беспокойство. Почему подчеркнуто слово «срочно»? А что кроется за фразой: «Речь идет об очень важных делах как для тебя, так и для меня»? «Искренне твой» также выглядит странно. От письма веяло каким-то холодом. Казалось, Ролан принял тяжелое решение, и Марилена испытывала такую же тревогу, как если бы она действительно была Симоной.


— Везде пробки, — проворчал шофер. — Если не возражаете, высажу вас здесь, иначе вы потеряете много времени. Вам надо будет только пройти под аркой…

При всем своем волнении Марилена отметила, что квартал ей нравится. Она бы с удовольствием постояла перед витринами антикварных магазинов. Мимо прошла веселая компания длинноволосых юношей и девушек в джинсах. В воздухе висела мелкая изморось, оседавшая на одежде, как роса. Улица от нее казалась расплывчатой, витрины запотели, освещение внутри лавок стало более рельефным, выделяя, как на картинах прошлых веков, позолоченные грани старинной мебели или утонченные контуры экзотической вазы. Номер 17-а Марилена нашла между витриной букиниста и узким входом в крошечный ресторан. Наверх вела каменная лестница, где в полумраке пахло сыростью. Поднимаясь, Марилена останавливалась на лестничных площадках и читала имена жильцов на медных дощечках или на прикрепленных к дверям визитных карточках. В конце концов она оказалась у квартиры Ролана Жервена. Она уже не чувствовала под собой ног, не столько от усталости, сколько от волнения. Нажала на кнопку и где-то вдалеке услышала низкий звук звонка. За дверью послышались решительные шаги. Боже мой, лишь бы… Дверь открылась. В свете проема показался высокий мужчина. Он протянул руки, взял Марилену за запястье и нежно провел внутрь.

— Симона!

В голосе слышалась легкая ирония. Он провел ее в довольно странную комнату с низким потолком, где на стенах висели полки, заполненные кубками и медалями. Она наконец отважилась посмотреть ему в лицо. Блондин. С необычайно живыми голубыми глазами. Именно они выделялись на симпатичном лице с насмешливой улыбкой. Уши и затылок прикрывали золотистые, похожие на девичьи, слегка вьющиеся волосы. На нем были серые брюки, туго стянутые ремнем с большой пряжкой, и рубашка с маленьким зеленым крокодилом на левой стороне. Он был высоким и стройным, как греческая статуя. Положил руки на плечи Марилене.

— Нам бы следовало объясниться, — сказал он.

Движением руки он усадил ее на кожаный пуф. Вынул из бумажника фотографию и бросил ее на колени Марилене. Снимок был сделан на пляже два-три года назад. Кузины, обнявшись, смеялись перед объективом.

— Вас легко узнать, — продолжал он. — Вчера я столкнулся с вами прямо перед входом в «Мариньян». Мне показалось, что вы никак не решитесь туда войти. Я за вами наблюдал… Хотел удостовериться, понимаете… Я ведь думал, что вы погибли, а Симона жива… И увидел вас живой… значит, Симона мертва… Чтобы окончательно убедиться, через некоторое время я позвонил. В баре искали Симону Жервен, и вы ответили… Я ни в чем не ошибаюсь, правда?

— Нет.

— Значит, вы заняли ее место. Почему?.. Подождите! Я сам отвечу. Если ошибусь, я вам разрешаю отхлестать меня по щекам.

Он непринужденно уселся на ковер, поджав под себя ноги. Он находился настолько близко, что она чувствовала запах его туалетной воды.

— Виктор Леу очень богат, — продолжал он. — И у него одна-единственная наследница…

Он подставил ей щеку.

— Ну!.. Пока еще меня не бьете? Тогда продолжаю. Наследница погибла, состояние распыляется: племянница, сестра, налоги… Вполне естественное желание предотвратить такую катастрофу.

— Это Филипп… мой муж… — начала она.

— Разумеется.

— Мы не знали, что Симона замужем.

Он резко встал, взял на столике пачку «Кэмел».

— Курите?

— Нет, спасибо.

— А я, к сожалению, курю.

Зажег сигарету и встал перед ней, положив руки на бедра.

— Мы оба влипли, вам не кажется?.. Кому известно, что вы не Симона?

— Но ведь… никому. После катастрофы — когда я еще не пришла в себя — Филипп объявил властям, всем, что его жена погибла и что я Симона Леу.

— Хладнокровия ему не занимать.

— Все произошло почти помимо его воли. С головой у дяди уже было не все в порядке, и он решил, что я Симона… От пережитого потрясения в мозгах у него все перепуталось… И Филипп не стал говорить ему правду… Вот так я перестала быть Мариленой… Видя отношение ко мне дяди, никто не мог усомниться, что я не его дочь.

— Гм! И все-таки, если вас встретит кто-нибудь из Сен-Пьера, вас тут же разоблачат… Конечно, это маловероятно… Выпьете что-нибудь?.. Кажется, у меня есть портвейн.

Он вышел в соседнюю комнату. На стенах с новыми обоями Марилена заметила фотографии, на которые поначалу не обратила никакого внимания. На всех был изображен Ролан с махровым полотенцем на шее и с ракетками под мышкой. Ролан — теннисист. Вот, значит, почему Симона скрыла брак от отца!

Он вернулся. В каждом его движении сквозила гибкость, ловкость и изящество. Он налил вино, протянул рюмку Марилене.

— Итак, — произнес он, — вы Симона!.. Даже перед лицом закона? Вот уж не думал, что это можно проделать так просто. У вас есть все необходимые документы? Они подлинные?

— Конечно. Доказательством служит то, что я получила на почте письма, адресованные вашей жене.

Она открыла сумочку и протянула Ролану три письма.

— Вы додумались и до этого… Оставьте их себе… В конце концов, они ваши, раз вы стали Симоной… Но вы меня поражаете.

В его голосе не прозвучало никакого укора. Марилена начала проникаться к нему доверием. Этого большого беспечного ребенка можно сделать союзником.

— Мне понадобилось свидетельство о рождении, — объяснила она. — Из него я узнала о браке Симоны. Потом… просто немного подумала… и логика привела меня на почту…

— Логика! Вы очаровательны!

Когда он улыбался, то обнажались его восхитительные зубы, а на щеках вырисовывались две ямочки. Юношеское лицо удивительной чистоты. Но он собрался, и в глазах погасли искорки лукавства.

— Ладно, — проговорил он, — я не сержусь, что вы прочитали письма. Вы ведь поняли, что между мной и Симоной не все складывалось гладко… Бедная Симона! У нее был ужасный характер. Вы, вероятно, ожидали увидеть потрясенного человека, который впал в отчаяние, узнав… Да, вчера вечером после нашей несостоявшейся встречи я не мог найти себе места. А ночью не спал… Но все это время я подводил итоги… Они неутешительны. С самого начала я понимал, что брак окончится неудачей.

Он опустился на пол, положил под спину подушку и облокотился на стол, поставив рюмку с одной стороны и пепельницу с другой.

— Я должен вам рассказать… да… именно должен… Мы встретились почти два года назад в Монте-Карло. Я участвовал в турнире. Она тоже очень любила теннис. После финала, а его выиграл я, организаторы устроили вечеринку… Кто-то нас представил… подробности я опускаю. Все, что могу сказать… абсолютно честно… она бросилась мне на шею. Уверяю вас, что я нисколько не преувеличиваю. Для меня это было обычным приключением, ведь при моем образе жизни возможностей хватает. А вот для нее! Удар молнии! Приступ безумия! Три недели мы жили как… психи. Другого слова не подберешь. Я должен был выступать в ответственных турнирах… Проиграл один, потом второй, потом третий… Как я мог к ним готовиться?.. С этого времени я начал терять форму. В газетах меня не жалели. Моментами я впадал в ярость. Ужасно злился на Симону. Начались ссоры…

Он откинул голову и закрыл глаза.

— И потом однажды вечером она мне сказала: «Так больше продолжаться не может. Давай поженимся. Мой отец богат. Ты будешь играть не ради денег, а для собственного удовольствия». Поставьте себя на мое место, Марилена. Мне уже стукнуло двадцать семь лет. Плохой возраст для игрока, не обладающего исключительными данными. Я мог продержаться еще четыре года или пять лет, а потом конец, все. Надо искать новое место в жизни. А это не просто… Ладно, не будем об этом. Мы поженились в Каннах почти тайно. Я не хотел никакой огласки. Все бы подумали, что я ставлю крест на своей карьере. Симоне тоже не хотелось, чтобы об этом судачили на каждом углу…

Он резко поднялся, бросил сигарету, обжигавшую ему пальцы, закурил новую и нерешительно посмотрел на Марилену.

— Есть одна деталь, которая меня смущает… Да что уж там, раз я начал исповедоваться… Было бы разумно, если бы мы заключили брачный договор с раздельным владением имуществом. Но Симона не захотела. Помню ее слова: «Все мое — твое. Не хочу, чтобы наш союз начинался с какой-то торговли». На самом же деле она тем самым хотела держать меня в руках. Она сделала ловкий ход. Она меня просто купила. Рассуждала она очень просто: «Я привязываю Ролана к себе. Он становится только моим. Вернувшись, поставлю в известность отца и уеду жить во Францию с мужем». Только она не подумала, что, вернувшись, не посмеет ничего сказать отцу. Произошло то, что можно было предвидеть. Я снова стал играть, а она, что ж, думаю, она стала жить, как маленькая девочка, в страхе и ужасе от того, что натворила. Так начались недоразумения. Мы писали письма со взаимными упреками такого рода: «Раз ты не хочешь бросить играть, я ничего не скажу отцу… Раз ты не хочешь сказать отцу правду, я буду продолжать играть». Диалог глухих, за которым скрывалось то, в чем мы не хотели признаваться. Мы просто-напросто сожалели о содеянном. Когда улеглась страсть, мы увидели, что совершили глупость. Но самолюбие брало верх.

— И все же, — робко проговорила Марилена, — вы ведь после этого встречались?

— Да. Симона три или четыре раза приезжала во Францию.

— Почему вы не развелись?

— Почему?.. По глупейшей из причин. У меня не хватало свободного времени. Мне приходилось много ездить — я должен выполнять обязательства и, главное, зарабатывать на жизнь. И потом, ведь речь шла о моей репутации. Не знаю, понимаете ли вы это. Симона, во всяком случае, так и не поняла. Три года назад я входил в двадцатку лучших игроков мира. Я упорствовал, несмотря на ссоры, и какие ссоры! Однажды я ее ударил… Она довела меня до предела. Все это выглядит не слишком красиво. Но я вам рассказываю для того, чтобы вы простили мне, что я не проявляю приличествующей этому случаю печали. Печаль осталась позади, как тернистый путь. Он был долгим. И, видите ли, я испытываю почти облегчение оттого, что вышел из этой нелепой ситуации. По правде говоря, я уже просто обалдел от этой истории. Она, кстати, тоже.

Он налил себе полную рюмку и залпом выпил. Взгляд его смягчился.

— Вы пришли, Марилена, — продолжал он, — и я рад вскрыть нарыв. Если откровенно, ваш дядя действительно такой тяжелый человек, что Симона боялась даже подступиться к нему?

— До болезни он и правда не отличался легким характером. Если б узнал, что Симона вышла замуж, не спросив даже его мнения, не могу себе представить, что бы произошло. Симона для него — это все. Вот почему после катастрофы…

— Да. Теперь мне становится яснее.

Он подогнул под себя ноги, положил на них руки и с улыбкой наклонил голову.

— Ну а что с вашим мужем? Ведь в такой ситуации он вдовец. Как вы это уладили? Он живет с вами?

— Заходит к нам на обед и ужин, но живет в гостинице. Нашел хороший отель, рядом с нами, «Ментенон».

— Он знает о нашей встрече?

— Нет.

Наступило молчание, которое нарушил Ролан.

— Прошу прощения, Марилена. У меня нет намерения смеяться, но это выше моих сил. Никогда не видел чего-либо более абсурдного. Честное слово, мы все сошли с ума. Дядя не в себе. Вы стали его дочерью. Ваш муж превращается в вашего зятя. И в довершение всего я, овдовев на самом деле, становлюсь вашим мужем. Как в плохом водевиле. Нет… Извините… Может, это безумие, но не смешно. Я ставлю себя на ваше место… Хотите посмотреть мою обитель? Это вас отвлечет. Трагедии не в моем вкусе.

Он протянул ей руку, помогая подняться.

— Обожаю этот квартал, — продолжал он. — Обожаю все, что помогает мне думать, будто мне двадцать лет. Посмотрите мои трофеи. Но это одни побрякушки.

Он взял в руки что-то вроде амфоры из позолоченного металла.

— Мельбурн. Прекрасный финал, я выиграл его за три сета. Тогда ноги у меня были еще ничего.

Он начал медленно обводить полки пальцами.

— Кубок Галеа… Кубок короля Швеции… Чемпионат юниоров в Америке… Меня считали новым Розуоллом. А вот маленькие успехи: Боль, Монте-Карло, Виши — все-таки приятные воспоминания. И какие прекрасные места. Я как-нибудь расскажу вам обо всем, Марилена… думаю, мы будем часто встречаться… Да?.. Нет?..

Он совсем близко наклонился к ней, и в его голубых глазах она увидела как бы золотые огоньки — отражение медалей и кубков.

— Да, — прошептала она.

— Отлично. А вот моя комната… Как у студента.

На стенах там были развешаны ракетки, фотографии, возле кровати стоял проигрыватель, на стуле валялась одежда.

— А вот кухня. Осторожно, ступеньки. Дом очень старый. Меня уверяют, что здесь жил один из героев Бальзака. Я не проверял. И потом, романы меня… А вы любите читать? Между нами, я не очень умею готовить. Могу сделать яичницу, сварить рис, приготовить паштет… Но вокруг полно ресторанчиков, да вы сами увидите.

Она слушала, расслабившись и соглашаясь на все, хотя твердо приняла решение больше сюда не возвращаться. Призвала все свое мужество и задала вопрос:

— Ну и что мы решим?

— Решим что?

— Мне нужна свобода.

— Свобода, Марилена? Позволь мне называть тебя на «ты». Мы ведь родственники! Супруги! Да, твоя свобода… Когда захочешь. Надо подумать. Пока нас ничто не торопит. Позволь мне немного насладиться Парижем. Я только что приехал.

Он взял ее за руку и привел снова в свой музей.

— Я тебя едва знаю, и мы уже говорим о разводе. А как твой муж? Не я (он рассмеялся), а Филипп?.. Он занимается спортом?

— Планеризмом.

— Черт возьми! Это интересно. Я не прочь с ним встретиться.

— Не надо, Ролан, прошу вас. Не надо с ним встречаться.

— Почему? Он что, меня съест?

— Это… неприлично.

— Но ведь, Марилена, ему все же нужно будет рассказать о моем существовании.

— Я сама скажу… потом. После того, как он вернется с Реюньона. Он уезжает завтра вечером… Когда приедет, введу его в курс дела. А мы пока начнем бракоразводный процесс… И все встанет на свои места.

Кончиком пальца он приподнял ей подбородок и посмотрел в глаза.

— Знаешь, Марилена, ты мне нравишься… Сделаю все, что хочешь. Ты ведь не такая, как другие. И ты полная противоположность Симоне. С такой женщиной, как ты, отдыхаешь. Ну-ка… хочу сделать тебе подарок… Выбери какую-нибудь медаль… Не отказывайся, сделай мне такое удовольствие… Не эту. Она безобразна… Лучше вот эту… Я ее завоевал в Руапане, давно уже. Это не липа. Чистое золото.

— Спасибо, — пробормотала Марилена, — но мне бы не хотелось.

— Ну-ну, не смеши меня. И не смотри все время на часы.

— Но мне нельзя долго задерживаться.

— Хорошо. Но не забудь позвонить мне, когда Филипп уедет… Обещаешь?

— Да.

— Смотри веселее. А то выглядишь как побитая собака.

Он нежно поцеловал ее в висок.

— До скорого, Марилена. Все устроится, не бойся.

Он постоял на лестничной клетке, пока она спускалась, а когда она подняла голову, то весело помахал рукой.


Филипп принимал душ, когда раздался телефонный звонок. Он набросил халат и, не вытираясь, с недовольным видом пошел к аппарату. Марилена могла бы выбрать и другое время. А может, старик… Это было бы слишком хорошо!

— Алло!

— Господин Филипп Оссель?

— Да.

— Извините. Возможно, я звоню немного рано… Ролан Жервен. Вы меня не знаете. Но нам крайне необходимо встретиться, и как можно скорее.

— Послушайте. Я собираюсь уезжать и…

— Знаю. Марилена мне сказала.

— Что? Марилена вам…

— Вот именно. О ней нам и надо поговорить.

— Объяснитесь.

— Не по телефону. Приезжайте немедленно. Мой адрес: улица Библиотеки Мазарини, дом 17-а, пятый этаж, направо.

— Но, черт побери, в чем дело?

— Речь идет о жизненно важных вещах, поверьте. Жду вас.

Щелчок. Гудки. Таинственный собеседник повесил трубку. Сомнений нет никаких: Марилену узнали. Этот Жервен, видимо, жил на Реюньоне. Невероятное все же произошло. Рушится превосходный план.

Совершенно подавленный, Филипп дрожащими руками натянул одежду. Существует один шанс из ста тысяч, из миллиона, что Марилену могут узнать. Нет, это невозможно. Она выходит из дома так редко. Надо все выяснить, и как можно быстрей.

Такси на стоянке не оказалось, и Филипп побежал в метро. Если рассуждать здраво, этот Жервен все же не мог жить на Реюньоне, ведь у него квартира в Париже. Если бы он находился здесь проездом, то остановился в гостинице. Но как бы там ни было, это тяжелый удар. А эта идиотка Марилена, видимо, раскололась, во всем призналась. Отрицать бессмысленно. Филипп вышел на площади Одеон. Шел дождь. Город казался враждебным, жизнь — тяжкой ношей. Почему бы не повернуть назад, не запаковать чемоданы и не удрать подальше от Леу и от западни, в которую он вот-вот попадет самым глупейшим образом? Ведь ясно же, что все пропало.

Тем не менее он шел вперед, покрываясь холодным потом от страха, переполненный яростью и отчаянием. Нашел улицу Библиотеки Мазарини, выглядевшую мрачной под низким небом. Вот дом 17-а. Сейчас увидим. Позвонил. Дверь сразу открылась.

— Оссель.

— Жервен.

Они стояли лицом к лицу, и Филипп сразу же понял, что он сильнее противника, крупнее его и тренированнее. Никто не сможет им командовать, во всяком случае не этот блондин, казавшийся слишком красивым и слишком элегантным в своем черном халате с желтыми драконами.

— Входите… Садитесь… Рад с вами познакомиться, Филипп.

— Но я вам не позволю…

— Просто вы еще не в курсе. Сейчас поймете.

Ролан включил торшер, осветивший разложенные на полках трофеи. Филипп подозрительно осмотрел комнату. Значит, он имеет дело с теннисистом. Он презирал теннис, игру снобов и щелкоперов. В свое время в Каннах он на них насмотрелся. А этот своей ангельской рожей казался еще хуже остальных. Филипп отодвинул стул, как бы показывая, что у него нет времени на пустые разговоры. Ролан вынул из кармана что-то похожее на записную книжку.

— Свидетельство о браке, — сказал он. — Посмотрите.

Он открыл его на первой странице и протянул Филиппу.

Филипп прочитал, принял удар не дрогнув. Как боксер, нокаутированный стоя. Наступила смертельная тишина.

— Я ее муж, — тихо проговорил Ролан. — Марилена знает.

Из чувства такта, как бы щадя Филиппа, он отошел к окну, отодвинул штору и начал рассматривать мокрые крыши. Услышав, как затрещал стул, обернулся.

— Мне жаль вас, — сказал он. — Но я же не виноват, что Симона — моя жена… Только ведь я не обязан об этом рассказывать…

— Что вы имеете в виду? — пробормотал Филипп.

Ролан взял пачку «Кэмел», предложил Филиппу.

— Спасибо, предпочитаю свои. Объяснитесь.

— Все просто. Наши интересы отнюдь не противоречат друг другу, напротив.

— Ладно. Что вам надо?

— Подождите. Сейчас поймете… Но сначала давайте проясним один вопрос, совершенно откровенно. Вы женились на Марилене по любви?.. Не заключили ли вы одновременно и выгодную сделку?.. Подождите, я вам помогу. Женившись на Симоне, я думал о наследстве. Не боюсь в этом признаться. Это останется между нами. Я сидел на мели. Думаю, вы тоже. Нельзя же упускать такую возможность. Как и вам.

Филипп хотел встать. Ролан положил руку ему на плечо.

— Подождите, черт побери! Я же не сказал ничего оскорбительного. Погоня за наследством — обычное дело в любой семье. Только об этом открыто не говорят. Итак, я с радостью женился на Симоне. Мне удалось даже сделать так, что мы заключили брачный договор на условиях совместного пользования. Это значит, что все ее состояние принадлежит мне.

— Ясно, — сказал Филипп. — Я все понял. Можете не продолжать. Раз вы все знаете, то в вашей власти нас разоблачить. Но предупреждаю…

— Черт возьми, успокойтесь… Филипп, старина, успокойся… Мы — свои люди, и ты мне нужен. Понимаешь — ты мне нужен.

— Зачем? Мне кажется, что у вас в руках все карты…

— У меня ничего нет. Ну и тупица! Хочешь меня выслушать? Симона… Следишь за ходом моих мыслей?.. Симона, если бы она осталась жива, после смерти старика унаследовала бы все состояние. А я, в силу брачного договора, стал бы своего рода сонаследником. Но… есть «но», проклятое «но»… Симона умерла раньше отца, и теперь я для Леу ничто. Договор прекратил свое существование. Состояние перейдет к наследникам по прямой линии, иными словами, к Марилене и старой тетке, не помню ее имени…

— Ольга.

— Да, Ольга. Поэтому в моих интересах молчать. Марилена заняла место Симоны, тем лучше. Я уж не разболтаю, можешь мне поверить. Ты тоже, вас тогда ждут большие неприятности. Но главное — если будет установлена подлинная личность Марилены, она унаследует только часть, а остальное отойдет к тетке, кроме того, ей придется заплатить огромный налог…

Ролан с развязной непринужденностью щелкнул пальцами.

— Видишь теперь, что я неплохо разбираюсь в делах о наследовании. Я досконально изучил вопрос, консультировался даже с адвокатом. Так что это не байки. Отбрось сомнения, старина: твоя жена должна остаться Симоной. Это нас обоих устраивает. Хочешь выпить?

Он отправился на кухню. Ошеломленный Филипп испытывал огромное облегчение. Он по-прежнему не доверял этому субъекту, столь не похожему на него, раздражавшему своей слегка снисходительной самоуверенностью, но хотя бы одно стало ясно: они друг от друга зависят. Следовательно, заинтересованы в обоюдной безопасности.

Ролан вернулся с бутылкой виски, двумя стаканами и вазочкой, полной кубиков льда.

— Ну как, братец?.. Все-таки это для тебя удар, правда?.. О! Знаю, знаю. Денежные вопросы — это всегда трудно, поэтому их надо улаживать сразу. Потом чувствуешь себя спокойным… А как папаша Леу? Долго еще протянет?

— Не думаю.

— А сейчас вы на что живете?

Филипп почувствовал, как краска залила его лицо.

— У Симоны была доверенность. Так что…

— Понятно. Ну что ж, ты оказал бы мне чертовскую услугу, одолжив… скажем, тысячу франков. Нет, успокойся. Я не собираюсь выуживать у тебя деньги. Просто ты бы меня выручил.

Он поднял стакан.

— За наши надежды.

Потом, как будто ему в голову пришла неожиданная мысль, поставил стакан на стол, даже не отпив из него, пододвинул поближе к Филиппу кожаный пуф и сел на него.

— Давай договоримся. Я предлагаю все поделить поровну. Ты уже догадался? После смерти старика будет произведена общая переоценка наследства. А как ты думаешь, на сколько это потянет?

— Точно не знаю, — ответил Филипп. — По крайней мере тридцать миллионов новыми.

— Черт! Прилично! Примем это за основу. Разумеется, я не потребую от тебя пятнадцать миллионов наличными. А ты намереваешься куда-нибудь вложить деньги?

— У меня уже есть на этот счет небольшая идея, — отозвался Филипп.

— Очень хорошо. Себя я знаю. Если деньги перейдут полностью в мое распоряжение, я вполне способен спустить их за несколько лет. Лучше всего, если ты станешь моим банкиром. С ежемесячной выплатой сумм. Марилена об этом знать не должна, она только все испортит… А мы, увидишь, все устроим. Найдем подходящую схему… С этим проблем не возникнет… А пока мне нужна тысяча франков или даже… две тысячи, если тебе не трудно.

Филипп не без отвращения достал бумажник. Этот торг ему совсем не нравился. От него отдавало шантажом. Поделить поровну — это честно. Выплачивать частями — довольно противно. Он протянул Ролану четыре бумажки по пятьсот франков. Теперь у него оставалось совсем немного, и ему придется в свою очередь просить у Марилены денег на поездку. Все это становится откровенно унизительным. Но что поделаешь! Они теперь в руках этого неуемного плейбоя, с улыбкой на лице засовывавшего деньги в карман.

— Спасибо, — сказал Ролан. — Надеюсь, я не обездолил тебя. Значит, Марилена не сказала тебе о своем визите ко мне?

— Что? Она сюда приходила…

— Скрытная дама! Знаешь, она все проделала мастерски. Узнав из свидетельства о рождении о своем замужестве, она подумала, что я пишу ей до востребования. Умно, правда? Без труда заполучила мои письма и к тому времени, когда я ей написал, назначив свидание, уже успела составить план. Угадай какой.

— Не знаю.

— Предложила мне развестись.

Ролан засмеялся.

— Заявила это совершенно спокойно. Она великолепна! Но если я разведусь, она снова выйдет за тебя замуж, и я останусь с носом. Заметь, я мог бы продать ей развод… очень дорого. Но как бы я тогда выглядел? Нет, только не развод. Понимаю, что для тебя это не очень приятная ситуация. Мы составим как бы треугольник: я официальный муж, ты фактический, а Марилена — жена и того и другого. Но я совсем не буду вам мешать. Кроме того, я вернусь к тренировкам, стану ездить на соревнования. Обещаю не портить вам жизнь. Когда ты улетаешь?

— Сегодня вечером.

— Надолго?

— Дней на десять.

— Очень хорошо. Позволь мне встречаться с Мариленой и мало-помалу дать ей понять, что о разводе не может быть и речи. Пойми, если она начнет упорствовать, а ты ревновать, мы никогда из этого не выберемся.

Ролан бесцеремонно похлопал Филиппа по колену.

— Все будет в порядке, братец. Раз Марилена ничего тебе обо мне не сказала, значит, в ее маленькой головке происходит какая-то работа. К чему ей мешать? Уезжай и ничего ей не говори. Я тоже не пророню ни слова. Мы друг друга не знаем. Когда вернешься, соберемся на семейный совет и все решим. Согласен?

Филипп встал. Ему совсем не нравился этот слегка насмешливый тон.

— Согласен, — буркнул он.

— Ну что ж, счастливого пути. Веди себя там осторожно.

Филипп передернул плечами и поспешил к выходу, не пожав протянутой Роланом руки. У него сложилось впечатление, что его переиграли. На месте Жервена он, вероятно, действовал бы точно так же, но как ни странно, именно это и приводило его в бешенство. Сюда он шел со спокойной совестью, а теперь чувствовал себя почти что жуликом. Остановился на улице и быстро прикинул. Соглашаясь на эту сделку, он много теряет, но Ролан прав. Дело все равно выгодное. В сущности, внакладе остается только тетя Ольга. Но как далеко может зайти Ролан? Ведь не станет же он подписывать документ, устанавливающий, что они делят поровну… Как только начинаешь думать о деталях, то понимаешь, насколько все мерзко. Он спустился в метро, запутался с пересадками и потратил больше часа, чтобы добраться до бульвара Перейр.


Перед домом стояла машина транспортного агентства по перевозке мебели. Двери квартиры были широко открыты. На полу валялась солома. Марилена в гостиной разговаривала с какой-то старухой. Увидев Филиппа, она пошла ему навстречу.

— Привезли вещи, — вполголоса произнесла она.

— Какие вещи?

— Мебель из комнаты Симоны, безделушки, дорогие ей вещи, которые переправили оттуда… Не знаю, куда все это деть. Когда ты нужен, тебя никогда нет… Мебель подняли в пустую комнату на восьмом этаже. А ящики пока стоят в комнате для гостей. Разберу их потом. Идем, представлю тебя тете Ольге.

— Значит, это… Вовремя появилась!

— Филипп… Тетя Ольга.

Филипп пожал сухую руку. Тетя не купалась в роскоши, это видно сразу. Одета в черное, похожа на монашку со свойственным им рыскающим взглядом.

— Я испытала огромную боль, — сказала она, — узнав о бедной Марилене… Я очень любила это дитя… Она хоть иногда рассказывала вам обо мне?

— Очень часто, — выдавил из себя Филипп в ужасном смущении.

Ольга опустила глаза, сняла с рукава приставший к нему клок кошачьей шерсти.

— Извините меня, — продолжала она. — Я пришла проведать брата. Он все-таки мне брат. Не узнал меня. Неприятно видеть его в таком состоянии. А вы, Филипп, хоть немного начинаете оправляться от потрясения?

— От потрясения… Да… Хочу сказать… Тяжело, очень тяжело.

Ольга взяла сумочку, перчатки и направилась к двери, где столкнулась с рабочим, протянувшим Марилене какую-то бумагу.

— Вот счет, — сказал он. — Мы закончили.

— Сейчас выпишу чек, — ответила Марилена.

Филипп пошел вслед за ней, на пороге кабинета обернулся.

— Извините, тетя. Я на одну минуту.

Затворив дверь, он сказал тихим голосом:

— Раз уж ты здесь, выпиши мне чек на две тысячи франков.

— Как, еще?

— На предъявителя. У меня оказались непредвиденные расходы.

— Какие расходы?

— Ты отказываешься?

— Мне кажется, мы много тратим.

Она выписала два чека. Филипп со злостью посмотрел на нее. Раньше он давал деньги и требовал отчета. Как же он сумеет теперь оправдывать расходы? Если Марилена всегда будет вставать между ним и деньгами… В этом заключалось что-то невыносимое, о чем он раньше не думал. Надо непременно найти способ отстранить Марилену. Он раздраженно положил чек в бумажник и вернулся в гостиную, где медленно прохаживалась тетка, поедая глазами каждую деталь.

— Заходите ко мне, — пригласила она. — У Симоны есть мой адрес. От нее я узнала, что вы не собираетесь оставаться на Реюньоне. Это можно понять. В вашем возрасте жить среди воспоминаний! Поговорим о Марилене, о дорогой малышке. Симона… не хочу говорить о ней плохого, но…

Она замолчала. Проводив рабочего, к ним подошла Марилена.

— Вот еще одна забота, — вздохнула она. — Со всеми этими ящиками. Уж лучше бы я все оставила на месте… Тетя, не хотите с нами пообедать?

— Ты забыла, что у меня на руках целое семейство? Нет, спасибо, может быть, в другой раз. Если что-то случится, сразу дай знать. Боюсь, что долго он не протянет… Забыла спросить: где похоронили Марилену?

— В Джибути, — ответила Марилена.

— Вы ее оставили там… одну?

Резкими движениями натянула перчатки.

— Ладно, не буду вмешиваться в то, что меня не касается.

Филипп проводил ее до лестничной клетки. Тетя шепнула:

— В Джибути! Рядом с нефами! Такое могло прийти в голову только Симоне.

Она не поехала на лифте. На лестнице долго еще не смолкал стук ее каблуков.


Марилена сопротивлялась изо всех сил. С Роланом она встречалась каждый день. Он ждал ее в конце бульвара за рулем нового шикарного голубого автомобиля.

— Какая красивая машина!

— Она еще не моя. Пока я живу в кредит.

Он всегда разговаривал насмешливым тоном.

— Садись, принцесса. Куда поедем? Ты любишь дары моря? Тогда дело в шляпе.

Он знал все рестораны. Его повсюду приветствовали как хорошего знакомого.

— Отдыхаете, мсье Ролан?

— Показываю Париж своей кузине.

Всегда находился столик в стороне с цветами в вазе, словно их давно ждали. Ролан был полон предупредительности, извинялся за свое веселое настроение.

— Просто у меня такая натура, — говорил он. — И потом, мне нравится быть рядом с тобой, ведь ты сумела остаться девочкой. Хоть ненадолго можно вернуться в детство…

Он рассказывал увлекательные истории, изображал людей, с которыми встречался в разных уголках мира.

— Вот однажды, помню… Это произошло в Осло.

Его рассказы всегда казались забавными. Марилена смеялась. Не могла себя сдерживать. Иногда она думала: «Вот так он и покорил Симону». Но сразу же отгоняла эту мысль. В конце обеда он небрежно платил по счету, оставляя щедрые чаевые. У нее кружилась голова. А он брал ее за руку.

— Нам просто необходимо поехать в Булонский лес.

Потом они шли рядом под деревьями в великолепии свежей листвы. Или же он увозил ее в Версаль, выбирая там самые пустынные аллеи парка.

— Видишь ли, Марилена, мне следовало бы жениться на тебе… Порой я даже думаю, что ты действительно моя жена… Признайся, что этот идиот, твой муж, сам все для этого сделал.

— Замолчите.

Марилена боялась этих мгновений, когда они оставались наедине. Она ждала их, цепенея от страха. Чтобы не оступиться, она брала Ролана под руку. Краснела, бледнела от сумасшедших мыслей. «Если он попытается поцеловать меня, влеплю ему пощечину. Пусть знает, что…» Но она уже не понимала саму себя. Уже спускалась ночь, когда он подвозил ее к дому. Какое-то время не отпускал ее руку.

— До завтра, жена-кузина…

— Ролан… Обещайте мне, что мы еще поговорим о разводе.

— Конечно. Я над этим думаю. Но, знаешь, трудно решиться.

Открывал ей дверцу со все тем же нежным, почтительным и ироничным видом. Ноги едва доносили ее до лифта. Ей казалось, что она выплывает из чуть было не поглотивших ее вод, словно человек, потерпевший кораблекрушение. Мария пребывала в плохом настроении.

— Как он?

— Все так же. Скучает. Ждет мадемуазель.

Однажды Мария взорвалась.

— В мои обязанности не входит кормить господина. Господин мне не отец. У меня уже нет времени заниматься хозяйством.

Марилена вложила ей в руку две бумажки по десять франков.

— Потерпите еще немного, — проговорила она. — Я не виновата, мне надо уладить кое-какие щекотливые дела.

Старик дремал возле радиоприемника, из которого доносилась музыка. Марилена выключила радио, и он открыл глаза. На его лице появился испуг, как у ребенка, пытающегося отогнать кошмар. Здоровой половиной рта он произнес: «Симона». Марилена подумала с ужаснувшей ее радостью: «Он ничего такого не сказал. Сегодня этого не произойдет». Она поцеловала его в лоб. Потом пошла принять ванну, пытаясь унять радостную лихорадку, придававшую каждому ее движению что-то вроде преступного порыва. Ей хотелось отмыться от Ролана, избавиться от угрызений совести, которые обволакивали ее, словно грязь. Потом, обессилев, предалась мечтаниям, потеряв представление о времени. В дверь постучала Мария.

— Ужин готов.

Что? Ужин! Так быстро! Разбрызгав воду, она встала из ванны, наскоро вытерлась. Уже ужин! А потом спать. Надо будет принять три или даже четыре таблетки снотворного. Потом почти сразу же наступит утро. И опять Ролан будет ждать ее в конце улицы, в прекрасной, как грех, машине. И возобновится… настоящая жизнь… а может, это смерть. Она уже ничего не знала и не хотела знать. Откуда-то из живота поднималось желание петь. Надела халат. Семь часов. Через пятнадцать часов ей скажут, наклонившись к уху: «Здравствуй, девочка. Здравствуй, Марилена».

Ее сердце наполнилось радостью.


Ролан вел тонкую игру. Сам возвращался к вопросу о разводе, как будто серьезно и всесторонне взвешивая все «за» и «против».

— Обоюдное согласие пока еще не считается законным основанием, — говорил он, — не надо об этом забывать. Значит, кто-то из нас должен изменять другому. Мне кажется, что по логике изменяешь ты… Изменяешь мне с Филиппом.

— Как вы можете…

Марилена защищалась. Он же настаивал с притворной снисходительностью:

— Ты же ходишь в гостиницу к Филиппу. Это вполне естественно…

— Нет! Не в гостинице.

— Где же тогда?

— Нигде.

— Помилуй! Не хочешь же ты сказать… Ведь ты очень привлекательная женщина… Да. Не надо бояться слов. Видишь ли, я тоже не отказался бы… Вот так. Это не оскорбление. Это комплимент… Я хорошо понимаю, что Филипп…

— Нет.

— С ним что-то не так? Вы не ладите? Ответь, Марилу… Если вы не ладите, будь моей. О! Я вовсе не собирался доводить тебя до слез. Пошли…

Пройдя под арками Пале-Рояля, они медленно направились к свободным скамьям, вокруг которых порхали голуби.

— Я говорю: будь моей, — продолжал Ролан, — потому что выбора нет. Ты мне не изменяешь. Я тебе не изменяю. Так что нам придется остаться мужем и женой. Впрочем, для меня в этом ничего неприятного нет.

— Вы злой, Ролан.

Тем не менее она села рядом с ним и не стала сопротивляться, когда он обнял ее за плечи.

— Успокойся. Я просто подшучиваю над тобой. Но давай смотреть на вещи реально. Значит, я должен тебе изменить. Я предоставлю тебе компрометирующие письма. Это сделать легко. «Любимая! Едва выйдя из твоих объятий, я уже страдаю…» Надо будет постараться, чтобы убедить судью. «Как можно забыть твое пылкое тело, твои крики сладострастья…»

— Хватит, Ролан. Умоляю.

Он почувствовал, что ее охватила дрожь.

— Шучу, Марилу… Когда волнуюсь, всегда шучу. Тебя смущает мой стиль?

— И не только. Разве всерьез вы никогда такого не писали?

— Возможно. В молодости.

— У вас быломного любовных приключений?

— Да нет, не очень.

— Вы не умеете лгать. Я не забыла, что вы писали Симоне.

— Ах да. Интрижки. Хочешь полной откровенности?.. Что ж, после матча, после трехчасовой борьбы, когда на тебя смотрят тысячи глаз, ощущаешь потребность в женщине. Вот так… Все предельно просто. Я тебя шокирую?

— Слегка.

Он привлек ее к себе.

— Нет, очень, до крайности. Я тебе противен. Ведь правда?

— Нет.

Он прижался своей головой к голове Марилены.

— А ты мне очень нравишься, знаешь. Подумать только, что мне придется взять вину на себя! И кроме того, я должен буду платить тебе алименты. А они устанавливаются в судебном порядке. От этого не уйдешь. Интересно, из каких денег я стану платить.

— Но я же ничего от тебя не потребую.

— Ну и ну! Ты начала называть меня на «ты». Очень мило. Это заслуживает награды.

Он поцеловал ее в ухо. Марилена чуть не застонала. Она покраснела от стыда, что это произошло у всех на виду.

В тот день он повез ее на берег Марны, в местечко, где когда-то собирались известные художники и названия которого она не знала. Марилена молчала, не зная, как к нему обращаться: на «ты» или на «вы». В то же время ее сковал страх показаться смешной из-за своей застенчивости. Он же вновь стал милым парнем, жизнерадостным, беззаботным, предупредительным. Они зашли пообедать в ресторанчик на берегу реки.

— Марилу… Тебя что-то волнует? В чем дело?

— Меня мучает мысль об алиментах. Это так несправедливо. Не сердитесь…

— Не сердись.

— Хорошо, не сердись. Но нам надо поговорить о денежных вопросах. Тогда я немного успокоюсь. Ты сказал, что ваш с Симоной брак был заключен на условиях совместного владения?

— Да. Полного совместного владения.

— После развода ты все потеряешь?

— Разумеется. Ну что ж! Пойду работать. Напишу мемуары. Ты же уже поняла, что я очень способный.

— Не смейся, прошу тебя. Вопрос слишком серьезный.

— Мне нравится, когда ты беспокоишься обо мне.

Он сидел напротив нее. Отодвинув в сторону бутылку и графин, он взял ее руки и начал нежно поглаживать их пальцами.

— Я просто дурачился, — сказал он. — Прости. Конечно, я не пропаду, если мы разведемся. Но хочу сделать тебе признание…

Посмотрел вокруг, потом наклонил голову над тарелкой.

— Я не тороплюсь с разводом, — прошептал он, — потому что влюбился… в тебя. И думаю, это серьезно, Марилу.

Она побледнела. Руки оцепенели.

— Марилу! Малышка! Не надо так волноваться… На, выпей. Стакан бордо будет в самый раз. Ну, тебе лучше? Ты все воспринимаешь в трагическом свете, честное слово.

— Ролан… Я не хочу больше есть… Отвезите меня домой… Мне очень жаль, но я плохо себя чувствую.

Тем не менее она сделала усилие, чтобы проглотить кусочек пирога. А он старался успокоить ее, привести в чувство.

— Зря я это сказал. Надо было молчать. Но ведь ты не очень счастлива с Филиппом. У меня с Симоной тоже дела шли не очень хорошо. Встретились два неудачника… ну и вот.

От кофе Марилена отказалась.

— Умоляю тебя, Ролан… Поехали.

Она села, отодвинувшись от него подальше. Ролан резкими движениями вел машину, размышляя с полной откровенностью: «Она действительно мне симпатична. Красотой, правда, не блещет, довольно бесхитростна. Но она как чистая вода. Порядочна, что в наши дни редкость. И если честно, меня это возбуждает… Наследство в любом случае от меня не уплывет. Почему бы к тому же не заполучить эту девицу?»

Неожиданно на дорогу выбежала кошка с прижатыми от страха ушами. Ролан чуть повернул руль. Он привык наносить удары уверенной рукой. Послышался легкий толчок. Марилена сидела в забытьи, подняв вверх глаза, и ничего не почувствовала. «Когда я чего-то хочу, — думал Ролан, — я этого добиваюсь. А я ее хочу, эту маленькую дуреху. Чем я рискую? Она же не побежит жаловаться мужу. Не такая уж она идиотка». При въезде на бульвар он остановился.

— Ты злишься?

— Нет… Нет.

— Увидимся завтра?.. Марилу, не отказывай мне в этом. Я буду хорошо себя вести, очень хорошо.

Он поцеловал ее в висок и открыл дверцу.

— До завтра. Жду тебя здесь в одиннадцать часов.

Послал ей воздушный поцелуй. Марилена витала в облаках и поэтому рассеянно прошла мимо дома, потом вернулась назад. Она повторяла: «Он меня любит». Но это не имело никакого смысла. Она испытывала огромную радость или огромную боль. Она уже не понимала своих чувств. Считала и пересчитывала дни… Филипп вернется через четыре или пять дней. Так скоро! А потом… Нет, не стоит думать, что будет потом…

Три часа. Она очень глупо поступила, что не использовала этот вечер, ведь времени остается так мало. Почему? Если бы он проявил настойчивость, она пошла бы с ним куда угодно: к нему домой… в отель… Ведь она же Симона Жервен! Его жена! Его жена! Жена-кузина! Он сам сказал. Ей никак не удавалось вставить ключ в замочную скважину. А ведь она не пила.

Мария в кухне чистила овощи.

— Мадемуазель больна? У мадемуазель такой вид, что мне становится страшно.

— Немного болит голова. Как отец?

— Лежит. Он очень плохо себя чувствует. Сестра сказала, что нужно позвать врача. Меня это не радует, потому что завтра — мой свободный день, а у меня дела. Если мадам уйдет, не будет никого.

У Марилены сразу промелькнула мысль: «Я обещала. Никто не может отнять у меня Ролана… Ну что ж, тем хуже. Я все равно не останусь».

— А ваша тетя, мадемуазель, — продолжала Мария, — та, что недавно приходила… Может, она согласится заменить меня на один день.

— Да! Конечно! Это наилучшее решение.

Ролан не будет понапрасну ждать ее в конце бульвара.

— Мария, я сейчас напишу ей письмо. Отправите его пневматической почтой.

Она быстро набросала записку, потом нашла в справочнике телефон врача, жившего неподалеку. Позвонила ему, попросила его прийти завтра утром, спросила, не может ли он заодно осмотреть и ее.

Она остановилась перед зеркалом в гостиной. Осунувшееся лицо, горящие глаза. Но она смотрела на свое лицо как бы издалека, как на отражение совсем другого человека. Она зашла в комнату дяди. Он спал с открытым ртом, но губы прикрывали зубы, и от этого он казался мертвым. Может, он скоро умрет. Но чем же заняться сейчас? Ах да! Ящиками, сложенными в комнате для гостей. Она колебалась. Пойти и начать вскрывать их или не стоит? Марилена никак не могла сосредоточиться. Ей хотелось одновременно действовать и ничего не делать. Она чувствовала себя возбужденной и опустошенной.

В конце концов она вернулась в гостиную и, совершенно обессилев, села у окна. С Филиппом… она пыталась вспомнить… все началось так хорошо. Они танцевали, оба неловко, на балу, устроенном префектом. У нее разболелась нога, от него пахло одеколоном. Потом они еще несколько раз встретились, и дядя решил, что они любят друг друга. Так прекрасно быть женой, говорить: это мой муж, идти под руку с мужчиной, обедать вместе с ним, спать рядом с ним. Она привыкла к его телу, испытывала удовольствие от его объятий. Но никогда не задумывалась о том, счастлива ли она…

Время от времени проходил поезд, пригородная электричка, стучавшая на рельсах и возбуждавшая ненасытное воображение… Она старалась не думать о Ролане, чтобы уж совсем не стало плохо. Хотелось спокойствия, тишины и покоя. И в то же время завтрашнего дня она ждала с каким-то диким нетерпением. Вернулась Мария. Письмо она отправила. В шесть часов пришла сестра делать уколы. Старик пришел в себя. Он молчал, но его глаза неотступно следили за Мариленой. Сестра ушла, и он отказался есть.

— Мне кажется, он на нас обиделся, — сказала Мария.

Марилена так разнервничалась, что убежала к себе в комнату, чтобы дать волю слезам. Немного придя в себя, она начала размышлять, призвав на помощь все мужество, на которое была способна. Да, она должна увидеться с Роланом и уладить наконец этот вопрос с разводом. Это единственный правильный, честный выход. Она откровенно расскажет обо всем Филиппу. Он ей поможет. Это не только его долг, это и в его интересах. Надо вскрыть нарыв. Она уже видела ножи, лезвия, кровь. Она почувствовала, как ее убивают, видела, как ее зажимают в тисках, но сохраняла решимость. Она заставит Ролана позвонить при ней адвокату. Она тоже встретится с юристом. Предлога искать не надо, Симона его подсказала: беспрерывные поездки Ролана.

Она тщательно протерла глаза, подкрасилась и поужинала яйцом всмятку. Дабы показать Марии, что жизнь идет своим чередом, она заставила себя посмотреть телевизор. Когда начались политические дискуссии, задремала. Разбудили ее боли в ноге. Передача закончилась. Она выключила замолчавший телевизор и долго массировала ноги, чтобы восстановить кровообращение. «Вот что такое любовь, — подумала она. — Это какая-то мучительная тоска». Чтобы заснуть, она выпила две таблетки. «Если бы выпила целую упаковку, пришел бы конец». Но у нее оставалось всего лишь полдюжины таблеток, и это все равно ничего бы не решило. Она легла на кровать и погрузилась в сон, так и не найдя успокоения.


В восемь часов пришла тетя Ольга, и Мария быстро объяснила ей, что к чему. Ольга надела серый халат и принялась хлопотать, сначала в кухне, потом в комнате. Марилена открыла глаза, когда та пылесосила гостиную. Вскоре Ольга постучала ей в дверь.

— Симона, дорогая, не хочу тебе указывать, но пора посмотреть, не нужно ли чего брату. Покажи, как за ним ухаживать. Потом я сама разберусь.

— Тетя, а кто занимается твоими кошками?

— Никто. Еды у них достаточно… А что в этих ящиках в соседней комнате?

— Безделушки… сувениры с Реюньона.

— Ладно, вскрою их… Все приведу в порядок… А твой зять? От него есть вести?.. Я говорю о Филиппе. Ты как будто с неба…

— Ах да! Филипп… Нет… Должен вернуться на следующей неделе.

— Завтрак готов. Поторопись.

Они позавтракали на кухне, испытывая какую-то неловкость оттого, что сидят рядом, вместе пьют молоко, кофе и смотрят друг на друга, как через стеклянную перегородку.

— Спасибо, что пришла, — сказала Марилена.

— Когда я нужна, обо мне вспоминают.

Она никогда не успокоится. Прибежала сюда, чтобы окунуться в атмосферу беды, побыть рядом с умирающим братом, который хотел забыть о ее существовании. А ведь стоит только сказать: «Я не Симона…» Марилена смотрела на невзрачное лицо — морщины, зачесанные назад волосы, очки придавали ей сходство с мужчиной. Леу однолюбы. «И я тоже, — подумала она. — Я… Леу».

В дверь позвонили. Пришел врач. Действовал он быстро, оперативно, не говоря ни слова. Внимательно осмотрел больного, прочитал рекомендации профессора Меркантона, закрыл сумку и отошел от кровати.

— Меркантон — крупный специалист, — тихо сказал он. — Назначенный им курс лечения, безусловно, наилучший. Продолжайте его. Меня удивляет только состояние тревоги у вашего отца. Не испытал ли он недавно какое-нибудь потрясение? Разумеется, я не имею в виду катастрофу.

— Нет. Он ни с кем не встречается.

— И все же что-то его угнетает. Если б он мог говорить… но мне кажется, он окончательно потерял дар речи. Это довольно тревожный симптом. Думаю, рокового исхода можно ожидать очень скоро.

— Вы полагаете, что не стоит беспокоить профессора?

— Это совершенно бесполезно. Но если наступит ухудшение, сразу же вызывайте меня.

Ольга слушала, неподвижно стоя на пороге. Марилена провела врача в свою комнату и закрыла дверь.

— Теперь моя очередь, — сказала она. — Со мной тоже творится неладное.

Пока доктор прослушивал ее, измерял давление и маленьким молоточком проверял нервные рефлексы, она подробно рассказывала о катастрофе. Он кивал, хмурился.

— Пропал аппетит?

— Да.

— Бессонница?

— Засыпаю только со снотворным.

— По утрам принимаете возбуждающие таблетки?

— Да, часто.

— Знаете, что вас ждет? Настоящая депрессия. После катастрофы вам следовало бы хорошенько отдохнуть. К тому же здоровье у вас не очень крепкое. С сегодняшнего дня вам надо изменить образ жизни. Немного гимнастики, в разумных пределах. Два часа послеобеденного отдыха. Никаких визитов. Никаких переживаний. Диета. — Он выписал длинный рецепт. — Медсестра будет делать вам уколы… Давление у вас просто смешное… Слабое успокоительное… Зайду проведать вас на следующей неделе. Поверьте мне, вы должны отнестись к этому серьезно. Черные мысли не лезут в голову?

— Иногда плачу почти без причины.

— Вот видите! Пора подлечиться. Мне хотелось бы оградить вас от потрясения неизбежной потери… Если несчастье произойдет в ближайшее время, я дам вам адрес лечебницы. Уверяю вас, это вам будет необходимо.

Краем глаза Марилена смотрела на часы, стоявшие на столике у изголовья. Без четверти одиннадцать. Может, Ролан уже ее ждет. От нетерпения руки покрылись потом. Да, она постарается строго следовать его предписаниям, да, она будет очень осторожна… да, да… но сейчас пусть он уйдет… пусть оставит ее в покое… Она чувствовала, что ее улыбка превращается в механическую гримасу, что она вот-вот взорвется.

— Что он тебе сказал? — спросила Ольга, когда врач ушел.

— О! Говорил что-то о депрессии… Извини, тетя, мне пора уходить. Пообедаю в городе.

Под ее тяжелым взглядом Марилена смутилась.

— Если тебе понадобятся ключи, они висят в прихожей. Пойдем покажу… Видишь? Есть даже лишние, можешь их взять. Так что, когда еще раз придешь…

Она тотчас пожалела об этой слабости. Ольга, конечно же, не преминет воспользоваться приглашением. А поощрять ее визиты никак нельзя, это очень опасно. Но у нее не оставалось времени для размышлений! Она уже не знала, что хорошо, а что плохо. Вдруг стало не хватать Ролана, как воздуха задыхающемуся человеку. Тщательнее, чем обычно, она подкрасила лицо, пытаясь скрыть бледность. «Что он находит во мне приятного? — подумала она. — Я ведь даже не очень-то хороша собой. Не могу поддержать разговор. Больше того, я как будто его отталкиваю. Потащу его даже к адвокату». Она так торопилась, что порвала перчатку.

— До вечера, тетя, — крикнула она, уже выбежав на лестничную клетку.

Скорее бы пришел лифт. Но он громыхал где-то далеко наверху, и она спустилась пешком. Окинула улицу взглядом и увидела Ролана. Он ходил взад-вперед с сигаретой во рту, и все остальное сразу же забылось. Ей хотелось бежать ему навстречу. Сердце, во всяком случае, уже бежало.

— Здравствуй, Ролан. Я опоздала.

Он совершенно непринужденно обнял ее.

— Поедем пообедаем у Липпа, — предложил он. — Там ты увидишь знаменитостей. Политиков и литераторов. Это поможет тебе стать настоящей парижанкой.

И вот машина уже летит, как ветер, как ковер из сказки «Тысяча и одна ночь».

— Как поживает малышка Марилу?

Она смотрела на его профиль. Он красив. Ей хотелось прижаться к нему головой.

— Немного устала, — ответила она.

— А мой тесть?

Ее это позабавило. Стоит принять игру, отбросить заботы, угрызения совести.

— Твой тесть все так же. Если бы он тебя слышал!

Они рассмеялись как заговорщики. Она забыла об адвокате, о разводе. Войдя в ресторан, она машинально взяла его под руку. Ролан обменялся рукопожатиями с метрдотелем.

— Не успел заказать столик. Но надеюсь на вас.

Метрдотель повел их в глубь зала. По дороге Ролан приветственно помахал кому-то рукой.

— Вот тот брюнет, — объяснил он Марилене, — это Мерлен, с радио. А на краю диванчика сидит Модюи из газеты «Экип»… Справа, не оборачивайся… крупный деятель социалистической партии. Забыл его имя. Закажем, конечно, рагу. Расскажешь мне новости.

Он излучал жизнерадостность. Может, действовало освещение? Но в глазах у него, казалось, блистала нежность.

— Ты на меня сердишься за вчерашнее, Марилу? Я и правда влюбился, но это не должно тебя пугать. Как хорошо быть влюбленным! Там, на твоем острове, ты не могла этого постигнуть. Ну а здесь попытайся представить себе. Повторяй за мной: люблю… Это ни к чему не обязывает… Это может означать: люблю жизнь, люблю цветы, драгоценности, все красивое, все дорогое. Скажи: люблю.

— Люблю.

— Неплохо. Правда, немного робко. Слишком сжаты зубы. Но я тебя научу… Как тебе нравится «Сент-Эмильон»?[173] Вино ведь тоже кое-что значит… Ах! Марилу, малышка, нам давно надо было встретиться.

Она много пила. Трепеща от волнения, она впервые испытала момент, когда минута блаженства вот-вот превратится в незабываемое воспоминание. Даже когда из ее жизни уйдет Ролан, по крайней мере, в памяти останется эта встреча, и она старалась запомнить как можно больше деталей. Надо открыть душу, причем открыть нараспашку для всех впечатлений, разговоров вокруг, надо все сохранить в памяти: телефонные звонки, раздававшиеся иногда в окружающем ее шуме, хождение метрдотеля, которого Ролан называет Морисом и который вот сейчас склонился над ней, предлагая зажигалку, и прежде всего самого Ролана, улыбающегося, с ямочками на щеках, как у девочки.

— Поедем в кино, — решил он. — Свадебное путешествие без этого не обходится. Допивай кофе. А я пока позвоню.

Он удалился, а Марилена из чувства противоречия закурила сигарету. Курить она не любила. Закашлялась. Но ей хотелось показать Ролану, что она начинает усваивать его уроки.

— Ты ведешь себя вызывающе, честное слово, — воскликнул он, вернувшись.

Он помог ей надеть пальто. Она уже выходила, когда к Ролану подошел мужчина, чтобы поприветствовать его.

— Разве вы не в Женеве? — спросил Ролан.

— Лечу растяжение связок.

Ролан лукаво улыбнулся. Повернулся к Марилене.

— Бьорн Ларссон, — представил он.

Обратился к шведу:

— Моя жена.

Швед сдержанно, на немецкий манер, поклонился ей.

— Ну что ж, — сказал Ролан, — желаю удачи. Возможно, встретимся на Уимблдоне. Извините… Где вы остановились?

— В Пон-Рояле.

— Я вам позвоню.

Он увлек за собой Марилену. Она покраснела от смущения.

— Это уж слишком, — пробормотала она.

— Надеюсь, что нет.

— Он всем твоим друзьям расскажет, что ты женат.

— Прежде всего, у меня нет друзей. Только противники. И потом, нам ведь наплевать на сплетни, правда, Марилу?

Они приехали на площадь Одеон. Ролан остановил машину возле кинотеатра.

— Ты забываешь, что мы носим траур, — прошептала она.

Но он уже покупал билеты. Она вошла вслед за ним. Сеанс начался. Она даже не знала, на какой фильм они отправились. На ощупь нашли места, сели рядом так близко, что их руки соприкасались. На экране разворачивалась непонятная история. Мужчина и женщина там так грубо ругались, что она шепотом спросила:

— Что это за фильм?

— Тихо!

Женщина разделась, показалась ее голая грудь. Ролан сжал руку Марилены. Мужчина, все еще ругаясь, сдернул галстук, снял пиджак. Толкнул женщину на кровать, склонился над ней. Последовали невыносимые картинки крупным планом: лица, искаженные в экстазе, бешеные глаза, впивающиеся друг в друга губы. Музыка смолкла. Слышались только стоны обнявшейся пары. Ролан все сильнее сжимал пальцы Марилены. У нее уже пропало желание вырваться. Возмущаясь и соглашаясь, она закрыла глаза. Его руки ласкали ее в ритме вздохов, усиленных динамиками. Она потеряла ощущение времени, места. Превратилась в алчную покорность. Не сопротивлялась, когда Ролан прошептал ей на ухо:

— Ну!.. Поехали ко мне.


Самолет прилетает через три часа… через два часа… Если она хочет встретить Филиппа в Орли, надо отправляться сейчас… немедленно… Она уже даже опаздывает… Филипп начнет ее искать, удивится… Нет. Она не может. Где она найдет силы, чтобы подойти к нему, улыбаться ему, поцеловать его, ведь она больше ему не принадлежит. Лучше подождать здесь, дома… Она расскажет ему все, не пытаясь оправдываться. Она твердо решила это еще вчера, в тот момент, когда Ролан, остановившись в конце бульвара, наклонился к ней, погладил ей щеку и прошептал:

— Не забудь позвонить мне, дорогая. Мы все уладим, как только появится возможность. И держись!.. Пусть он ни о чем не догадывается!

Он открыл дверцу, задержал ее руку.

— Не делай глупостей, Марилу!

Но она уже знала, что видит Ролана в последний раз. Обернулась. Боже… как трудно даются простые вещи… помахать рукой, сказать «до свидания», выдавить улыбку, когда в глазах темно и еле стоишь на ногах… Он не отъезжал. Послал воздушный поцелуй. Роман заканчивался здесь, среди прохожих, рядом со студентом, раздававшим какие-то розовые листочки выходившим из метро людям. Наконец его большая машина исчезла. Марилена не спеша направилась к себе в тюрьму. Перед ней ветер гнал листовки, на которых она машинально читала крупные заголовки: «Требуем освобождения…», «Все в Общество взаимопомощи…». Ролан! С ним все кончено. Теперь начнется медленное угасание с человеком, не способным простить. Сопротивляться она не станет. Только так можно уберечь искру надежды. Она грезила о болезни, о лечебнице, об одиночестве, о тишине… Филиппу нужны деньги? Пусть забирает. Но ей больше никогда не придется метаться между Филиппом и Роланом, между Роланом и Филиппом. Она выбросит из жизни обоих. Она не создана для таких сильных сердечных и плотских потрясений. Плоть! Она вспомнила, каким тоном произносил это слово старый священник в пансионе, с каким омерзением, а возможно, и сожалением в голосе. Знал бы он, какое помрачение…

Единственный выход избавиться от наваждения — во всем признаться. Бессонную ночь она провела в размышлениях, пытаясь найти какое-то еще решение. Проще всего прямо сказать Филиппу: «Я полюбила другого. Давай расстанемся. Я выплачу тебе отступные». Любая женщина поступила бы так без колебаний. Ведь любовь прежде всего! Все теперь считают, что она стоит на первом месте. Ну и что? Что ее удерживает? Непонятно. Но она не способна предложить такую сделку. И потом, ей так долго внушали, что нельзя лгать, что надо честно признаваться в своих ошибках. И к тому же… по натуре она была прямодушной. Ничего не поделаешь. Филипп поймет все с первого взгляда.

Она мучила себя бессмысленными вопросами: «Мне стыдно?» Нет, это не то. «Мне страшно?» Опять не то. Выпила виски, пытаясь остановить ужасный калейдоскоп картинок, мыслей, колебаний, угрызений совести, сомнений, мельтешивших у нее в голове. Внезапно ее осенила потрясающая мысль. Уж не хочет ли она рассказать мужу все просто из хвастовства? Чтобы доказать ему, что она именно та женщина, которая вызывает у мужчин страсть? Или из мести? «Я вполне могу обойтись без тебя». Или по расчету: «Ты не смеешь злиться». Эта мысль привела ее в ужас. Нет, Филипп не вынесет предательства. Он захочет выяснить, где живет Ролан, чтобы… отомстить ему, убить его… «Боже, сделай так, чтобы они никогда не встретились».

Она вспомнила о медали, которую ей подарил Ролан. Она лежит в сумочке, вместе с ключами, пудреницей… А ведь Филипп там роется, когда ему нужны деньги. Надо немедленно избавиться от нее и от писем Ролана к Симоне… Она разорвала письма, подержала немного медаль в руке, не решаясь бросить ее в мусорное ведро, как ничтожный кусок обычного металла. Ладно, она отошлет ее Ролану почтой. Он поймет. Остался еще один час… Она мысленно строила фразы: «Филипп, я должна с тобой серьезно поговорить…»; «Филипп, ты совершил ошибку, оставив меня одну…»; «Филипп, случилось что-то ужасное…». Но ведь Филипп не знает о существовании Ролана. Ей придется рассказать ему все, начиная с посещения мэрии и кончая безуспешными попытками уговорить Ролана развестись. Но у нее никогда не хватит сил дойти до конца своей истории. А если отложить разговор на потом? Если остаться в постели? Ведь она больна. Недаром же врач выписал рецепт. Она выиграет несколько дней, подождет подходящего момента… Она садилась то в одно кресло, то в другое, привычно бросая взгляд на кровать, где дремал дядя. Марию она отпустила на весь день. Их ссору никто не услышит.

По мере того как шло время, ее возбуждение все возрастало. Она ходила от своей комнаты к прихожей и, стоя за дверью, прислушивалась к передвижению лифта. Еще рано, но если дорога свободна, то такси может приехать сюда с минуты на минуту, а она не приняла никакого решения. Она была уверена только в одном: она поговорит с ним! Филиппу тоже придется взять на себя ношу. И нести за двоих. Для этого он и существует.

Она наблюдала за улицей из окон гостиной, когда Филипп с шумом открыл входную дверь и бросил чемодан на пол.

— Эй! Это я!.. Симона! Ты дома?

В этот момент ее как будто озарило, что он стал чужим для нее человеком. Столько угрызений совести из-за ничего! Как все это глупо. Она подошла к нему, подставила щеку.

— Я ждал тебя в аэропорту, — сказал он. — Ты больна?

— Просто устала… Все хорошо?

— Прекрасно. Уладил там все дела… Как наш старик?

— Плохо. Приходил врач… Думает, что скоро конец.

— Ну ладно… Я бы чего-нибудь поел.

— Марии нет.

— Обойдемся без нее.

Он прошел в кухню, открыл холодильник, достал разрезанную на куски курицу и бутылку белого вина. Он производил обычные для мужчины шумы: передвигал посуду, мыл руки, наполнял комнату своим присутствием, и она уже не слушала, что он говорит… дом продан… он разругался с компанией… Она смотрела на его волосатые руки, широкую спину. Хотелось сделать ему больно. Он сел за стол. Он грыз куриную ножку, которую держал перед ртом, словно зубную щетку.

— Видела бы их рожи, когда я заявил об уходе.

Он не замечал, что глаза у нее покраснели от бессонницы, а лицо осунулось от отчаяния.

— Я хотела поговорить с тобой о Ролане, — тихо произнесла она.

— О Ролане?

— Да, о муже Симоны. Симона была замужем. Я узнала это из свидетельства о рождении.

Она думала, что эта новость сразит его. Но он просто удивился, не переставая жевать ни на минуту. Она нанесла новый удар.

— Я с ним встретилась.

На этот раз он положил ножку на тарелку и скрестил руки.

— Что все это значит?

Теперь уже она пришла в ярость, сжав руками спинку стула, как оградительный поручень.

— По твоей вине, — закричала она, — из-за этой дурацкой затеи я оказалась замужем!

Чтобы добить его, она добавила:

— Если хочешь знать, я переспала с ним. В конце концов, я имею на это право.

Ну вот! Дело сделано. Она освободилась, но все произошло не так, как она предполагала. Филипп долго вытирал рот полотенцем, и молчание становилось невыносимым.

— Я в курсе, — проговорил он наконец. — Я его знаю, нанес даже ему визит до отъезда. Не надо больше играть в прятки.

— Ты с ним встречался?.. Но… как…

— Он мне позвонил.

— И ты мне ничего не сказал?

— Ты тоже.

— Но у меня были на то причины… Я хотела… не знаю уже, чего хотела… Филипп, все это нелепо.

Она обессиленно опустилась на стул, закрыла руками лицо и разрыдалась. Филипп подошел к ней, провел по волосам своей шероховатой ладонью.

— Ты его любишь?.. Конечно любишь… У тебя не хватило сил… Я должен был об этом догадаться… Какая сволочь! Он ведь тебя охмурил, правда? Но не сказал тебе о том, что предложил мне… Мне он предложил разделить наследство старика… Поровну… В противном случае он нас разоблачит.

Марилена подняла голову и недоверчиво на него посмотрела.

— Да. Вот что он задумал, доблестный Ролан. И чтобы вывести меня из игры, взялся за тебя. Думаю, это ему далось легко. Встречи, рестораны, развлечения… Самое смешное, он тебя поимел за твои же деньги. Он ведь расплачивался из тех двух тысяч франков, которые вытянул из меня. Должен признать, что человек он расторопный.

У него осип голос. Он сильно ударил кулаком по столу.

— Я разобью ему морду. Если он думает, что…

— Филипп! Прошу тебя!

— А ты! Ты не лезь в это. Он хочет устроить драку. Он ее получит.

— Я больше не стану с ним встречаться.

— Надеюсь.

— Филипп! Прошу тебя, прости. Я осталась одна… Если бы ты был рядом…

— Теперь я рядом. И клянусь, он не замедлит это почувствовать.

— Вы оба меня убиваете, — простонала она. — Я больше не могу. Ты разве не видишь, что я еле стою. Филипп… успокойся… Мне жаль… Мне так жаль, если б ты только знал.

Он обхватил ее лицо руками, склонился над ней.

— Я такой, какой есть, — прокричал он. — Я тоже делал ошибки. Согласен. Но я не олух… Сейчас ты пойдешь со мной… Мы ему позвоним… прямо сейчас… пусть он знает, что мы договорились, ты и я, и что шутки кончились.

Она позволила отвести себя в гостиную и усадить в кресло. Филипп снял трубку.

— Какой у него номер?

— Медичи 54–33.

Он набрал номер, протянул ей трубку, сам взял параллельную.

— Ты не хочешь поговорить сам? — пробормотала Марилена.

— Потом. Сначала ты.

— Алло, — ответил Ролан. — Жервен у телефона.

— Ну же, — прошептал Филипп. — Чего ты ждешь?

— Это я, — выдавила Марилена.

— А! Привет, дорогая… Рад тебя слышать… Как дела? Твой летчик вернулся?.. Все прошло нормально?

Марилена увидела, как у Филиппа побелели пальцы, сжимавшие трубку. Она беспомощно посмотрела на него.

— Не слишком к тебе приставал? — продолжал Ролан. — Еще бы! Десять дней без тебя! Мы не встречались только одни сутки… даже меньше… мне уже не хватает тебя. Хочу признаться в одной вещи, о которой не говорил ни одной женщине… Я в тебя втрескался. Звучит, может, грубо, но это так… Не могу больше обходиться без тебя.

Марилена положила трубку на колени, подняла к Филиппу несчастное, изможденное лицо, дала ему понять, что не в состоянии произнести ни слова. Филипп взял трубку, поднес ее к виску, как пистолет.

— Алло! — кричал Ролан. — Марилу… Я тебя не слышу… Алло, отвечай… Когда мы встретимся?.. Устроить несложно. Филиппа всегда можно перехитрить. Скажешь, что пошла по магазинам…

Филипп силой вложил трубку в руку Марилене.

— Черт побери! — прошептал он. — Не можешь говорить, так попытайся, по крайней мере, послушать, что тебе говорит он.

— Алло… Мне кажется, ты не одна. Скажи…

— Нет, — отрезал Филипп. — Она не одна. Я тоже здесь.

Наступило короткое молчание, затем в трубке раздался смех Ролана.

— Прелестно, — проговорил он. — Рогоносец и изменник! Признай, что это забавно. Значит, она тебе все рассказала? О, знаешь, не надо делать из этого трагедию.

— Мерзавец!

— Извини, извини. Кто все это начал? Кто задумал это милое маленькое жульничество? И не моя вина, что Марилена стала женой нам обоим. Согласен, возможно, мне не следовало бы… Но ты тоже не святой, старина. Поэтому советую заткнуть рот и все забыть. В противном случае сам знаешь, что нас ждет.

— Тем хуже. Ты не получишь ни гроша.

— О нет! Не надо угроз. Я ведь спокоен. А ты такой же, как я: дело прежде всего. Гнев ведь прошел, да?.. Конечно, все встанет на свои места. Вот еще что: не вымещай злость на Марилене. Она-то уж честна!

Он повесил трубку. Филипп со злостью отшвырнул телефонный аппарат. Прошелся по комнате, пиная ногой ковер. Потом остановился перед Мариленой и неожиданно встал перед ней на колени.

— Марилена… Ну…

Она лежала без сознания, перевалившись через подлокотник.


Через два дня умер Виктор Леу. Он вдруг резко почувствовал себя хуже. Срочно вызванный врач констатировал отек легких. Марилена не отходила от него, но думала больше о Ролане. Пыталась убедить себя, что ее самым гнусным образом обманули, и все же… «Мадемуазель скоро сама сляжет», — причитала Мария.

Изредка появлялся Филипп. Пытался казаться предупредительным, но Марилена чувствовала, что он затаил злобу. Он теперь навсегда останется оскорбленным и будет всячески выставлять это напоказ. Нет никакого решения, никакого выхода, никакой лазейки. Марилена держала руку старика, и ей казалось, что она умирает вместе с ним. К вечеру дыхание у него стало ровнее. Он повернул к ней голову, слабо улыбнулся, в мутных глазах появились проблески жизни. Слабо, но совершенно отчетливо произнес:

— Марилена!

Она не ответила, и он повторил:

— Марилена… Позови Симону.

Она не смогла удержаться от слез, и, возможно, именно поэтому он вдруг все понял. Приподнялся, опираясь на локоть, посмотрел на нее с каким-то ужасом, откинулся назад, как будто хотел исчезнуть.

— Она умерла, — проговорил он таким ясным голосом, что для нее он прозвучал как приговор. И больше не двигался. Слышалось только его хриплое дыхание. Марилена поняла: она только что убила его. Закричала:

— Филипп! Иди скорей!

— Мсье Филиппа нет дома. Что случилось?

Мария сразу обо всем догадалась, бесшумно подошла к постели и перекрестилась. Для нее встреча со смертью была привычным делом. Она медленно провела рукой по серому лицу и закрыла ему глаза. Потом помогла Марилене встать и увела ее из комнаты старика.

— Мы с мсье Филиппом все сделаем сами. Мадемуазель надо отдохнуть.

Марилена потеряла представление о времени. Она жила как будто во сне наяву. Филипп заходил к ней посоветоваться насчет гроба, цветов, места на кладбище, телеграмм, которые надо отправить на Реюньон, обо всем. Она отвечала: «Да», «Да» — и снова принималась плакать. С трудом сбросила с себя оцепенение, когда Филипп показал ей телеграмму, только что полученную из Сен-Пьера:

«Скорблю, узнав о смерти. Искренние соболезнования. Прошу указать парижского нотариуса для пересылки завещания Виктора Леу. Наилучшие пожелания.

Брежон»

— Это нотариус дяди, — пояснил Филипп. — Один из его друзей, я ему тоже сообщил. И правильно сделал — оказывается, у него хранится завещание… Марилена, проснись, черт возьми! Говорю же тебе, что существует завещание… Понимаешь? Что из этого следует? У старика была единственная дочь. Она наследует автоматически. Никакого завещания не надо. Что же еще состряпал этот старикан?

Марилена не пыталась даже задавать вопросы. В этот момент она думала о Ролане. Чем он сейчас занимается? Может, возит другую женщину в этой красивой машине? Придется ли ей еще с ним встретиться? Внезапно он предстал перед ней, улыбающийся, элегантный, более осязаемый, чем Филипп, перечитывавший телеграмму, и она поняла, до какой степени он ей необходим. Только Ролан может ее успокоить, объяснить, что она ничуть не виновата в смерти дяди. Протерла глаза, пытаясь отогнать образ, на который она больше не имела никакого права.

— Есть же поблизости какой-нибудь нотариус, — сказала она. — Тот или другой, какая разница.

Филипп взорвался.

— Но боже мой, я же не Симона Леу. Это дело придется улаживать тебе.

— Тогда потом.

— Нет. Прямо сейчас. Хочу знать, что в этом завещании… И как можно быстрей.

Он принес телефонный справочник, пробежался по списку нотариусов.

— Вот! Мэтр Пюше… улица Ампер… В двух шагах отсюда. Сейчас позвоню ему.

— Как хочешь.

Он набрал номер.

— Мэтр Пюше? Не вешайте трубку.

Он протянул аппарат Марилене.

— Сама знаешь, что нужно сказать. Я пошел. Надо предупредить Ольгу. О ней-то я как раз забыл.

Он вышел из комнаты, а она начала объяснять ситуацию адвокату. Тот записал, просил уточнить некоторые детали. Утомительно до смерти.

— Вы замужем?

Как удар в сердце.

— Да.

— На каких условиях?

— Совместного владения.

— Фамилия мужа?

— Жервен.

Она повторила по буквам. Каждая из них олицетворила день счастья или мучений.

— Разумеется, вы вместе с мужем придете ко мне в контору. Я вас вызову, как только получу все необходимые документы.

Какая радость! Она с ним встретится!

— Я дам вам его адрес, — сказала она. — Сейчас я живу в квартире отца.

На пороге появился Филипп, жестом попросил не класть трубку. Подбежал на цыпочках и прошептал:

— Я тоже хочу присутствовать на встрече. Скажи ему…

Она прижала трубку к груди и совершенно растерялась.

— Там же будет Ролан… Вы же не можете… оба…

— Скажи ему.

— Алло… А мой зять… Филипп Оссель… вы разрешите ему тоже прийти?

— Если хотите, мадам, у меня возражений нет. Постараюсь все сделать как можно быстрее, но раньше чем через неделю не получится. Спасибо, и еще раз примите мои соболезнования.

Она положила трубку.

— Филипп… Мы с ним… вы оба… и я рядом… Нет. Не надо.

— Боишься, что мы поскандалим? Не волнуйся. Мы объяснимся потом. Я уж найду способ прижать его. Деньги, за которыми он охотится, проходят через меня, ясно? И клянусь, ему придется ползать на коленях, вымаливая их… На коленях!


Ольга появилась в тот самый момент, когда принесли гроб. Посмотрела на него с отвращением.

— Сейф какой-то, — процедила она. — Он что, унесет с собой все свои деньги?

Кончиками губ она поцеловала Марилену, потом Филиппа.

— Могли бы сообщить мне пораньше. Тогда бы я не пришла с пустыми руками. У меня, правда, нет денег на цветы. Да ему это и ни к чему.

Она долго не выходила из комнаты. Шевелила губами. Молилась? Или пережевывала долгий список обид?

Хоронили на Пер-Лашез, где в большом склепе покоилась семья Леу. Они все трое стояли отрешенно, с сухими глазами. Ольга беспокойно озиралась вокруг, и лицо у нее передергивалось, когда среди могил мелькал силуэт голодной бездомной кошки. В какой-то момент она даже отошла на несколько шагов, чтобы поговорить с белой ангорской кошкой, сидевшей на мраморной урне. Распорядитель дал каждому по гвоздике, и они бросили цветы в могилу. Филипп взял Ольгу под руку.

— Пошли, тетя.

— Как грустно, — прошептала она.

— Хорошо хоть он не страдал перед смертью.

— Я не о том думаю.

Дома Марилена почувствовала себя плохо. Ей пришлось лечь.

— Я позабочусь о ней, — решила Ольга. — Мария мне поможет. Бедный Филипп, вы очень преданны, но ваше место не здесь. Есть вещи, которые вы не можете сделать для Симоны. Единственное, о чем я вас прошу, — два раза в день отвозить меня домой. Я должна кормить моих малюток.

У Марилены уже не было сил возражать. Под действием успокоительных она впала в дремотное состояние, перед глазами проплывали бессвязные картинки… голубой автомобиль… Ролан — ах да, Ролан… Он не проходимец, я его знаю… Он просто слабый… Не злой… Дядя, извини… Так хотел Филипп… Я тоже слабая…

Иногда она открывала глаза. Часто видела перед собой Филиппа. Тот ее успокаивал:

— Не волнуйся. Все устроится. Видишь, дядя умер, так ничего и не узнав. Как только уладим дело с наследством, уедем. Поедем в Лозанну. Начнем новую жизнь. Отдыхай.

Через неделю ей стало лучше. Но она все равно страшилась встречи у нотариуса. Когда он ее вызвал, чуть снова не слегла. Филипп обещал ей, что будет держать себя в руках.

Когда они пришли, Ролан сидел уже в приемной. Они холодно поприветствовали друг друга, потом Ролан подошел к ним.

— Не стройте из себя идиотов, — сказал он. — Нам надо разыграть спектакль. Так что давайте сыграем его прилично.

Лицо Марилены покрывала смертельная бледность. Она не могла без дрожи смотреть на Ролана.

— Ты войдешь первой, — шепнул ей Ролан. — Я за тобой, а потом Филипп. Извини, но по-другому нельзя.

Дверь открылась, и нотариус пригласил их в кабинет. Они ожидали увидеть настоящего нотариуса — чопорного, степенного. А перед ними стоял молодой человек спортивного вида, которому не терпелось перейти к сути дела. Поэтому процедура оказалась короткой. Они расселись полукругом перед его столом.

— Я получил завещание Виктора Леу, — сказал нотариус.

Он вынул из конверта документ.

— Текст короткий… «Вот мое завещание. После моей смерти все мое имущество, движимое и недвижимое, перейдет к дочери, Симоне. Если же она умрет раньше, моя племянница Марилена Оссель, урожденная Леу, становится моей единственной наследницей, дабы состояние, нажитое тяжелым трудом, не расползалось. Составлено в присутствии мэтра Брежона в Сен-Пьере на Реюньоне…» Я получил письмо от мэтра Брежона, где он пишет, что это завещание составлено за несколько часов до отлета Леу и что оно делает недействительным прежнее завещание, в котором не упоминалась мадам Оссель. Впрочем, теперь это не имеет значения, поскольку мадам Оссель погибла… Что касается общей суммы наследства, то она еще не подсчитана, но, по сведениям мэтра Брежона, она очень большая. Я все оформлю как можно быстрее. Если вы мне дадите ваше брачное свидетельство…

Ролан выложил его перед нотариусом. Голова у Филиппа пошла кругам. Он размышлял. Завещание меняет все. Марилена жива, и она единственная наследница. Это легко доказать. Достаточно вызвать мэтра Брежона и еще какого-нибудь другого свидетеля, они ее опознают. Вся эта история, конечно, наделает шума. Последует судебное разбирательство, наверняка их привлекут к ответственности. Ну и что! Марилена ведь официальная наследница, и Ролан уже не сможет кичиться своим брачным контрактом. Симона умерла раньше своего отца.

Ролан в этот самый момент подумал, видимо, о том же, ибо он повернулся к Филиппу. Они обменялись взглядами, полными смертельной ненависти. Филипп любезно улыбнулся. Адвокат встал, чтобы их проводить. Филипп открыл дверь перед Роланом.

— После тебя, прошу.


В тот вечер в гостиницу Филиппу позвонил Ролан.

— Извини, старина. Надеюсь, я тебя не отвлекаю от чего-нибудь важного? Так вот, я, видимо, приму приглашение участвовать в соревнованиях… Алло!

— Я слушаю, — ответил Филипп, размышляя. Наглости этому типу не занимать. Ладно, пусть говорит.

— Я должен дать ответ в течение суток. Если вы оба так настаиваете, я уеду… но мне надо помочь.

— Издеваешься?

— Нет же. Я хотел бы только с тобой встретиться. Потом приму решение. Ситуация изменилась, но мне не привыкать.

«Сдаешься все-таки, — подумал Филипп. — Ты у меня в руках, сволочь!»

— Сейчас десять часов, — продолжал Ролан, — где ты предпочел бы встретиться? У меня? Или в каком-нибудь кафе, на нейтральной территории?

Он рассмеялся. Филипп, почувствовав, как его переполняет презрение, чуть не начал хамить.

— Что, если на площади Терн, в «Ля Лоррен»? От тебя в двух шагах. Буду ждать внутри — на улице прохладно…

— Договорились.

— Тогда до встречи.

Филипп не мог прийти в себя.

Ведь должен же Ролан понимать, что проиграл окончательно. Причем сам виноват. Если бы не соблазнил Марилену, еще существовала возможность договориться. А теперь… Он не получит ни гроша. «Раздавлю его, — подумал Филипп. — Как червяка. Посмотришь, как я тебе помогу».

Через четверть часа он добрался до площади Терн. Дул ветер. Движения почти не было. Он пересек площадь и вошел в кафе. Ролан уже ждал его с дружеской и приветливой улыбкой на лице. Протянул Филиппу руку, и тот почти помимо воли пожал ее.

— Что будешь пить? Коньяк? Официант, два коньяка… Да, старина! Какое потрясение! До сих пор не могу опомниться после этой истории с завещанием… Сам понимаешь, поэтому я и попросил встретиться… Знаю, между намипроизошла небольшая размолвка на сентиментальной почве… Ну и что? Не станем же мы делать из мухи слона… Думаю об этом с самого утра. У меня к тебе предложение.

— Бесполезно, — проговорил Филипп. — Я умываю руки. Завтра же напишу прокурору республики заявление, что Симона погибла в Джибути и что Марилена…

— Глупо. Ты посчитал, сколько потеряешь?

— Не собираюсь считать.

— Да? И все же… В одном случае ты получаешь все, разумеется при условии, что Марилена не воскреснет. В другом… подожди, дай мне закончить… наследство переходит к Марилене, но поскольку она племянница, то налоги съедят пятьдесят пять процентов общей суммы или что-то около этого… В конечном счете ты получишь не больше того, что отошло бы тебе по нашей договоренности.

— Мне все равно.

— Черт возьми! Ты зол на меня до такой степени?

Официант принес коньяк. Какое-то время они хранили молчание.

— Но, — проговорил наконец Ролан, — я ведь прошу необязательно половину…

Подождал, наблюдая за реакцией Филиппа, как за игроком в покер, взявшим новую карту.

— Все равно нет, — ответил Филипп.

Ролан притворился, что не слышит.

— Понимаю, — продолжал он, — половина — это много. Ведь в конце концов, заниматься всем придется тебе… вложение капитала, использование процентов, в общем, неблагодарный труд… Согласен на одну треть… В этом случае тебе достается приличная сумма.

— Нет.

— Ты меня разоряешь, — рассмеялся Ролан. — Ладно… Дай четверть. Я не привередлив.

— Не получишь ни трети, ни четверти.

— Это твое последнее слово? Надеюсь, ты знаешь, какие неприятности тебя ждут с правосудием. Присвоение чужой личности — это очень серьезно.

— Не твое дело.

Филипп наклонился к Ролану, он уже не мог сдерживать себя.

— Теперь я понимаю, почему Симоне так хотелось отделаться от тебя. Она очень быстро увидела, что ты… просто мелкий вымогатель.

— Не будем преувеличивать, — невозмутимо ответил Ролан. — Мое предложение остается в силе. Оно вполне разумно и дает вам возможность избежать судебного процесса. Прошу тебя, передай его жене. Решать ведь не тебе, а ей. Официант… Сколько с меня?

Небрежным жестом он отказался от сдачи.

— Тебя подвезти? Машина стоит у входа.

— Нет, лучше пройдусь.

Филипп встал. Ролан ухватил его за рукав.

— Помнишь поговорку? — сказал он. — Утро вечера мудренее. Позвони завтра утром. И не забудь: я прошу четверть. Это подарок.

Филипп резким движением освободил руку и вышел на улицу. Ролан закурил сигарету. Посмотрел в стоящее перед ним зеркало. «Да, парень, — пробормотал он, — вот ты и остался не у дел».

Филипп шел быстрым шагом. Он начал подводить итоги и остался доволен. Старик умер. Состояние само плывет в руки. Того, что останется после уплаты налогов, ему хватит с головой. Но главное… главное… С Роланом покончено — он уже не сможет сделать ничего, ничего. Слава богу. А если он еще посмеет приставать к Марилене, тогда что ж, он без колебаний набьет ему морду. И сделает это с огромным удовольствием.

Почти пустынная улица уходила в ночь. Лишь изредка проезжали машины. Сейчас парижане рано ложатся спать. Филипп вспомнил время, когда в этот час по тротуарам прогуливались толпы народа. Он дошел до улицы Ниель и, не глядя на светофор, начал переходить пустое шоссе. Шум двигателя, ревевшего на полных оборотах, заставил его вздрогнуть. Слева от него вдруг появилась машина. Ему захотелось броситься прочь, а в голове пронеслось: «Это он!» Внезапно зажглись фары, ослепившие Филиппа, как кролика, выбежавшего на проселочную дорогу. От удара правым крылом его бросило на капот, потом он скатился на мостовую и больше уже не шевелился, растянувшись в пыли осколков стекла, отсвечивавших то красным, то зеленым цветом, и так до бесконечности…

На следующее утро Марилене без особых церемоний сообщили о случившемся. Полиция провела чисто формальное расследование и пришла к выводу, что произошел несчастный случай. Для Симоны Леу Филипп Оссель был всего лишь зятем. Но ее первый припадок никого не удивил. Врач лично отвез Марилену в лечебницу, о которой говорил раньше.

В течение недели она пребывала вне окружающего ее мира, вне себя самой, в каком-то растительном состоянии. Потом мало-помалу к ней начала возвращаться память, и воспоминания, словно яд, просачивались в ее сознание. Она вспомнила о катастрофе, о Ролане, о гибели… и все это нахлынуло на нее сразу, но врач-невропатолог смягчил потрясение с помощью успокоительных средств, ненавязчивой заботы и дружеских бесед, внушая ей, что она не так уж несчастна, как ей кажется. Прежде всего, ей не надо беспокоиться о квартире — по счастью, у нее очень преданная служанка, которая следит за всем. И потом, она окружена вниманием… Женщина по имени Ольга, назвавшаяся ее теткой…

— Да, это моя тетя, — подтвердила Марилена.

Так вот, эта женщина звонит почти каждый день. Она сделала все необходимое для похорон господина Осселя. В этом отношении все в порядке. Доктор продолжал доверительным тоном:

— Муж тоже думает о вас. Постоянно спрашивает о вашем здоровье. Мне показалось, что между вами произошла какая-то размолвка… Нет, не говорите ни слова… Меня это не касается… Но вам полезно знать, что он очень тревожится с тех пор, как вы здесь.

Марилена обдумывала эти слова. Ролан действительно ее любит или просто хочет воспользоваться ситуацией, складывавшейся теперь в его пользу?

— Мне очень жаль. Но я пока не могу разрешить вас посещать, — продолжал врач, — и вы должны понять, что это в ваших интересах. Сейчас вам намного лучше, но вы еще очень слабы. Думаю, вы никогда не отличались крепким здоровьем. Если я вас выпишу слишком рано, ваше состояние будет целиком зависеть от малейших волнений… Так что потерпите немного.

Сон, отдых, тишина постепенно возвращали Марилене силы и в то же время приводили мысли в порядок. Времени для размышлений у нее было предостаточно, и само собой возникало подозрение, что смерть Филиппа не случайна. Очень уж странно все совпало: утром нотариус вскрыл завещание, объявляющее ее наследницей, а вечером Филиппа сбивает какой-то лихач. Уж не сидел ли за рулем той машины Ролан?.. А зачем Ролану?.. Причин хватает. Ролан ненавидел Филиппа. В определенном смысле они обладали равными правами на одну и ту же женщину и на наследство. Ситуация сложилась противоестественная.

Марилена не спеша прогуливалась по аллеям парка. То там, то тут срывала цветок. Ролан — он сам в этом признался — живет в кредит. Ему очень нужны деньги. Не думал ли он — возможно не раз, — что стоит избавиться от опасного соперника? Марилена остановилась перед прудом, посмотрела на красных рыбок, ощупывающих поверхность воды толстыми губами. Мысленно прочертила две колонки. Слева Филипп. Справа Ролан. Посмотрим… Что двигало Филиппом, ведь он тоже не просто так старался. Прежде всего, им руководило желание отомстить Ролану. Значит, как можно быстрей порвать навязанную Роланом чудовищную договоренность. Значит, рассказать правду, ведь только правда позволила бы ему вернуть жену и состояние… Устремления Ролана были диаметрально противоположными… Помешать Филиппу рассказать правду и тем самым не дать ему возможности отомстить… ликвидировать его… и затем, по логике… Марилене пришлось сесть. Дальше идти уже не было сил. По логике… да, именно так… теперь он примется за нее. Для него она представляет почти такую же опасность, как и Филипп. Ведь в любой момент она может написать властям, объявив, что она не Симона… О, разумеется, с ней он покончит не сразу. Ведь ему известно, что он все еще имеет над ней большую власть. «Так ли это? Имеет ли он надо мной большую власть?.. Если представить, что он сейчас появится в конце аллеи…» Она повернула голову в сторону входа в парк и увидела его. Он шел к ней легким, непринужденным шагом. Сорвал розу, протянул ей цветок. Она уколола палец, а он принялся зализывать рану. Боль пронзила ее до самого сердца. Она побледнела и провела рукой по лицу, отгоняя видение.

Вечером сестра, видя ее взволнованное состояние, прочитала ей нотацию. Наконец Марилена задремала, повторяя во сне: «Нет-нет, не надо…» Неожиданно она проснулась, вытерла полотенцем потное лицо, снова откинулась на подушку… «Когда-нибудь, — подумала она, — он убьет и меня…» Долго лежала с открытыми глазами. По вискам текли слезы, терявшиеся где-то в волосах. Что же делать? Рассказать все врачу? Но лечебница — неподходящее место для подобного рода безрассудных признаний. При первых же ее словах, как только она скажет: «Я не Симона Жервен, я Марилена Оссель», врач начнет жалостливо качать головой. Поэтому надо молчать. Улыбаться. С аппетитом есть… И потом, может, она ошибается. Нет никаких доказательств, что Ролан убил Филиппа. Возможно, это просто бредовая идея. Мало-помалу у нее укоренилась мысль, что сама она не в состоянии разобраться в этой истории, что она одновременно судья и подсудимый и что только совершенно беспристрастный посторонний человек — но не врач — способен принять какое-то решение.

Беспристрастный человек? А почему бы не Ольга? Она ухватилась за эту мысль, словно утопающий за соломинку. Ольга так обрадуется, узнав, что ее малышка Марилена жива! Возможно, обидится, что ее обманули, — надо сделать скидку на ее характер, — но быстро успокоится, когда поймет, что Марилена о ней всегда помнила. Да, Ольга! Ольга позаботится о ней. Ольга с мужской хваткой проведет бракоразводный процесс. Но в любом случае правду ни за что нельзя раскрывать. Иначе придется предстать перед судом, вся эта грязная история появится в газетах. Филипп решился все рассказать, видимо, только для того, чтобы уничтожить Ролана. Марилена же чувствовала, что у нее не хватит на это сил. Но… пусть Ольга выберет лучшее решение. Марилена понимала, что не может жить одна, что она постоянно нуждается в чьей-нибудь поддержке. Филиппа больше нет, остается Ольга. А если бы не было Ольги… Марилену охватил страх… Без тети Ольги один выход.

Доктор разрешил посещения. Но Марилена отказалась. Сказала ему, что между ней и мужем не все гладко. Ей не хочется с ним встречаться, пока она не почувствует себя достаточно окрепшей. Она примет решение, когда выйдет из лечебницы. Призналась, что думает о разводе.

— Я вам не советую разводиться, — сказал врач. — Во всяком случае сейчас. Вы только что оправились от депрессии. Не стоит рисковать вновь. Через несколько дней я вас выпишу, но не стану скрывать, что вас еще долго будут подстерегать опасности. А развод — как раз такая вещь, которая может окончательно вас сразить. Хотите, я поговорю с вашим мужем?

— Ни в коем случае. Мне нужна помощь тети. Она подбирает бездомных кошек. Может и меня приютить. Одной кошкой больше, одной меньше!

Они рассмеялись, и проблема вроде бы решилась. Наконец Марилену выписали. На такси она доехала до дома, где ее встретила шумными проявлениями радости Мария. Но в этой слишком большой и безмолвной квартире ей сделалось не по себе. Она сразу же приняла решение, сказала Марии, что предоставляет ей недельный отпуск, а сама временно поживет в гостинице, в другом квартале… Может, она снова поселится в «Паласе». Изменив образ жизни, она надеялась изменить свои мысли.

Пока Мария одевалась и собирала чемодан, она бродила из комнаты в комнату, как по музею. Она стала сиротой, вдовой, ее все покинули, у нее нет имени и своего очага, на ней грузом висит богатство, с которым она не знает, что делать. Возможно, ей больше ничего не остается, как переезжать из одной гостиницы в другую, словно праздной и неврастеничной американской старухе. Мария пришла попрощаться с ней.

— Надеюсь, мадемуазель хорошо о себе позаботится. Оставшиеся деньги на кухне.

— Возьмите их себе, Мария. Спасибо вам.

Марилена услышала звук закрывающейся двери, спускавшегося лифта. Зачем ждать? Надо немедленно идти к Ольге. Она вышла из дома, на ходу репетируя исповедь. С чего начать? С рассказа о катастрофе? Да, вероятно. Это проще всего. Но у нее нет ни малейшего доказательства, удостоверяющего, что она действительно Марилена. Она взяла такси и всю дорогу безуспешно пыталась разрешить проблему. А если Ольга скажет: «Хватит врать. Чего ты добиваешься?», как она сможет ее переубедить? Такси остановилось, и она чуть было не попросила водителя ехать дальше. Но все-таки она вышла из машины — желание покончить со всем этим оказалось сильнее. Она пережила уже столько испытаний! А это не самое страшное!

В садике прогуливались пять или шесть кошек. Они подозрительно на нее посмотрели.

— Тетя! — крикнула Марилена, перед тем как войти в дом. — Тетя! Это я.

Она остановилась в прихожей. Вокруг нее засверкали глаза. Кошки рассматривали чужака, оторвавшего их от своих дел или ото сна.

Две из них убежали в сторону кухни.

— Тетя!

В комнате никого, если не считать растянувшегося на столе огромного котища. Ольгу Марилена нашла на кухне.

— Тише! — прошептала Ольга.

Она сидела в старом кресле и гладила серого кота, неподвижно лежавшего у нее на коленях.

— Он умирает, — проговорила она. — Ты пришла некстати… Такие вещи должны происходить без свидетелей.

Она пыталась говорить твердым голосом и как бы отрешенно, но голос звучал хрипло, как у заядлого курильщика. Марилена почувствовала себя лишней. Кот лежал с закрытыми глазами, с поднятой над зубами губой. Время от времени резкими движениями он подергивал задними лапами.

— Ну, ну, — шептала Ольга. — Я здесь… Не бойся.

Ее склонившееся лицо излучало нежность.

— Теперь уже недолго, — устало произнесла она. — Садись, Симона. Видишь, я не могу встать… Тебе лучше?

Вопрос она задала с вежливым безразличием. Марилена отвечать не стала. Она ошиблась… выбрала не тот день, не тот час, не того человека. Ольга — совершенно чужой человек. Теперь Марилена смотрела на нее с каким-то отвращением. На этажерке глухо тикал старый будильник. Из клапана скороварки с грязными краями вылетала струя пара. Стоял запах супа и аптеки.

— Ты сделала ему укол? — спросила Марилена, нарушив наконец ставшую невыносимой тишину.

— Нет, — ответила Ольга. — Мужества мне не занимать, но только не это. Я пользуюсь препаратом, который мне дал ветеринар.

Она жестом показала на тюбик с таблетками, наполовину вылезший из картонного футляра.

— Это одновременно яд и снотворное. Совершенно безвкусные таблетки и очень быстро растворяются. Добавляю в молоко, и они пьют. Действует очень быстро.

Она еле заметно пошевелила ногами, как будто укачивая животное, ощупала голову, бока.

— Ну что ж, — проговорила она, пытаясь скрыть волнение, — кажется, конец.

Поднесла кота к лицу. Прижалась лбом к его голове. Марилена сделала шаг назад.

— Куда ты? — спросила Ольга, не отрывая лба от головы кота. — Останься. В конце концов, может, ты пришла как раз вовремя. Так тяжело их убивать… Даже если знаешь, что им не выжить…

Она опустила кота на колени, на несколько секунд задумалась, потом, положив его в картонную коробку, стоящую наготове под столом, с усилием поднялась. Закрыла коробку, перевязала ее, как ценный груз.

— Могила уже вырыта, — сказала она. — Хочешь, пойдем со мной?.. Нет?.. И не надо. Ты что-то не блестяще выглядишь.

Клейкой лентой она закрепила узлы и края крышки.

— Кстати! Тебе надо показать место, где похоронен твой зять. Это довольно сложно объяснить. Одной тебе не найти. Я тебя провожу.

— Тетя… Я хотела…

— Да, конечно. Поблагодаришь меня потом. Видишь, как они меня сторонятся… Чувствуют смерть. Не подходят.

— Тетя… я не об этом…

— Возьми вон там букетик… Я обычно кладу цветы… Может, выглядит смешно, но это уж мое дело.

Марилена пошла за Ольгой на крошечное кладбище. Цветы, могила, коробка… эта нелепая старуха… а вокруг подъемные краны, стены домов, враждебное небо… Не с кем обменяться не то что словом, а просто взглядом… Ольга забросала землей узенькую траншею, утрамбовала ее лопатой, положила букетик, молча постояла.

— Видишь, Симона…

Обернулась. Рядом никого не было.

«Никакого характера, — подумала она. — Брат ее слишком избаловал».

Вернулась в дом в сопровождении двух мяукавших кошек. На кухне никого, в комнате никого. Почему она сбежала? Ну и ладно. Никуда не денется… Ольга выключила газ, поискала упаковку с таблетками. Они исчезли. Сомнений не оставалось. Их унесла эта идиотка. Зачем они ей? Может, упали на пол? Поискала, но не нашла. Ей стало страшно. Она знала, какой это яд. Симона только что вернулась из лечебницы. И вполне способна… Она унесла все, не только таблетки, но и картонный футляр с фамилией и адресом ветеринара. А это может навлечь на Ольгу большие неприятности. Быстро оделась. Она выложит ей всю правду, этой Симоне… поговорит с ней так, как она того заслуживает. Дурочка!.. «Дочь стоит своего отца, — подумала она. — Они приносят мне сплошные неприятности!»


— Так вот, господин Жервен, — сказал судебный следователь, — вы избрали совершенно абсурдную линию защиты. Изложим вкратце суть дела, и вы сами убедитесь, если трезво взглянете на вещи, что все говорит против вас. Вы женились на Симоне Жервен, наследнице значительного состояния, в то время как сами имели доход только от игры в теннис, и не хочу вас оскорблять, но…

— Согласен, — сказал Ролан. — Я зарабатываю все меньше и меньше. Ну и что?..

— Не перебивайте меня, прошу вас. В контракте записано, что ваш брак заключен на особых условиях, называемых совместным владением. А это означает, что все принадлежавшее жене отходит вам. И что же происходит? Вашу жену находят мертвой. Она отравилась? Согласно протоколу вскрытия, она приняла около дюжины таблеток, содержащих довольно редкий компонент, что само по себе уже странно. Не оставила записки, как обычно поступают самоубийцы. И еще любопытная деталь — стакан, из которого она пила, тщательно вымыт. Не логично ли сделать вывод, что это не самоубийство, а убийство? В таком случае кто дал ей выпить содержимое стакана? Разумеется, кто-то из очень близких людей. Из тех, кто имел право заботиться о ее здоровье, ухаживать за ней… кого она принимала…

— Клянусь…

— Допустим… Это не вы… Но вот что мы узнали от Марии, служанки покойной. Мадам Жервен, судя по всему, была любовницей Филиппа Осселя, вашего свояка…

— Совершенная нелепость!

— Об этом говорят факты. Мария не раз видела их обнимающимися. Кроме того, манера разговоров, поведения — все это не оставляет ни тени сомнения. Если бы господин Оссель не стал жертвой прискорбного несчастного случая, он бы смог это подтвердить и тем самым показать, что ваша жена отнюдь не намеревалась покончить с собой. Но вот ведь как: господин Оссель очень кстати исчезает. И крайне любопытное совпадение — на вашей машине следы недавнего столкновения. Правая фара разбита, правое крыло помято…

— Но, — возразил Ролан, — вы сами должны понимать, что если бы я был виновен, то немедленно бы ее починил. В таком состоянии я обнаружил ее на улице. Кто-то задел ее, маневрируя. Такое случается каждый день.

— Если бы вы сразу же ее починили, то полиция очень быстро вышла бы на вас, ведь она наводила справки в ремонтных мастерских, и вам это прекрасно известно. Вывод: вы убили соперника, который мог бы стать опасным свидетелем, а потом отравили жену, чтобы завладеть состоянием.

— Неправда! — воскликнул Ролан. — Моя жена только что вышла из лечебницы. Вы забываете, что за несколько недель она потеряла кузину, отца, зятя Филиппа… Она находилась еще в состоянии нервного потрясения и вполне могла…

— Нет, господин Жервен, нет. Все это дело являет собой единое целое. Вы убили Осселя, потом жену. Для вас это стало необходимостью. Признайтесь. От этого вы только выиграете. Если будете продолжать запираться, получите по максимуму… а это может увести вас далеко… Хорошенько подумайте, господин Жервен.


— Подумайте, — сказал мэтр Бодуэн. — Следователь прав. Если начнете отрицать, тогда как все говорит против вас, присяжные решат, что вы совершили два убийства ради денег. В этом случае я ни за что не отвечаю. Вы рискуете головой… Если же признаетесь, но объясните это ревностью… появляется шанс, большой шанс. Судите сами, вот несчастный, из любви согласившийся жить вдалеке от жены, скрывать свой брак как что-то постыдное, всячески унижаемый, и вдруг он узнает, что жена, ради которой он жертвует карьерой, изменяет ему. И с кем?.. С мужем своей кузины, погибшей меньше месяца назад! Господа присяжные! Могу утверждать, что любой мужчина на его месте… и т. д. и т. п. Схватываете? Эту тему легко развить… У нас появятся смягчающие обстоятельства, и вас осудят, скорее всего, на минимальный срок… Наследства, разумеется, вы не получите. От жертвы не наследуют, вы должны это знать. Но по крайней мере, сохраните жизнь, даю слово.

У Ролана раскалывалась голова. Он устал все время думать. Слишком уж глупо признаваться в преступлении, которого не совершал. Марилена покончила с собой. Ему это хорошо известно, поскольку он ее не убивал. Но если он скажет правду, если докажет, что Симона погибла в Джибути, а Марилена выдала себя за нее, будет еще хуже! Филипп станет самим собой: мужем Марилены, а не ее любовником. И он уже не сможет играть на чувствах, строить из себя обманутого мужа. И опять встанет вопрос о мотиве убийства, о единственном, о подлинном: о деньгах. А выдавать одного человека за другого — вообще какая-то темная история! Общественное мнение явно ополчится против него. Почему он принял участие в этом мерзком жульничестве? Разумеется, из корысти. Прокурору не составит труда доказать, что все дело — просто сведение счетов между соучастниками. Поэтому лучше представить себя благородным человеком и заявить: «Да, я потерял голову. Хотел отомстить!»

Ролан устал. Он отказался от борьбы.

— Ладно, — сказал он мэтру Бодуэну. — Признаюсь. Это до крайности несправедливо, но признаюсь.

Ему хватило сил, чтобы улыбнуться.

— Проиграл в финальной партии, — добавил он. — Пора выходить из игры… И надолго…


Ольге нравится бывать на Пер-Лашез. Она часто туда ходит. Теперь она там обрела свою семью. И потом, она обнаружила, что на этом кладбище соединены все прелести природы. Оно утопает в цветах, как парк, и непостижимо, как лес, где, бродя по полным таинственности тропинкам, неожиданно выходишь на солнечные и безмолвные поляны. На деревьях щебечут птицы. Время от времени из-за какого-нибудь надгробия появляется гибкая тень, проскальзывает между деревьями, останавливается, выжидая. Тихим голосом, стараясь не нарушать покой мертвых, Ольга подзывает: «Кис-кис-кис…» Она нашла стоявший немного в стороне и потихоньку разрушавшийся памятник — ржавый, замшелый, забытый. Толкнешь обветшалую дверь склепа и оказываешься в глубокой нише, недосягаемой для посторонних взглядов. Можно осторожно сесть на трухлявую скамеечку. Ольга приносит с собой корзинку с кусочками мяса, поджаренными рыбками. Теперь ей можно тратить столько, сколько захочется. Она богата. Очень богата, но образ жизни пока менять не осмеливается. Ей немного страшно. Кошки хорошо ее знают. Они сбегаются отовсюду, одним прыжком перемахивая через аллею, трутся о ее ноги. Мурлычат так громко, что от ног как будто отражается какой-то странный шум, как приглушенный шепот, наполненный благодарностью. Пищу она раздает поровну, самых настырных шлепает по носу, подзывает самых робких и только что подбежавших, в нерешительности стоящих у входа, вытянув шеи.

Когда запасы кончаются, она вытирает руки тряпкой, лежащей на дне сумки. Потом встает и долго прогуливается, время от времени пытаясь разобрать надписи, напоминающие, что вокруг нее лежат поэты, ученые, знаменитые военачальники. Но она не поддается игре воображения. Ее собственная история дает гораздо больше пищи для размышлений. Она вспоминает Симону. До чего же скрытная особа! Сумасшедшая! Настоящая Леу! Скрывала от всех, что замужем. Этого Ольга простить ей не может. Какое лицемерие! Какая недоверчивость! Ольга не раскаивается, нет. Когда она пришла на бульвар Перейр — ключи у нее, по счастью, были, — Симона уже приняла яд. Она тяжело дышала, лицо покрылось потом. Лежала без сознания. Что ей оставалось делать? Вызвать врача? Может, Симону успели бы спасти? Ольга не хочет об этом думать. Зачем копаться, выискивать побудительные мотивы? Какие мотивы? Она забрала картонную упаковку, где был указан адрес ветеринара. Протерла стакан, до которого нечаянно дотронулась. В последний раз посмотрела на Симону. Если ей так хочется умереть, в конце концов, это ее дело. Ольга удалилась, как тень. Себя она оправдывает тем, что тогда многого не знала, о чем ей стало известно впоследствии. Ею двигала не просто корысть. Она не отдавала себе отчет, что становится наследницей племянницы или, вернее… Если быть до конца честной, она об этом догадывалась — ведь она… она остается последней из рода Леу. Конечно, в глубине души она все прекрасно понимала. Не случайно ее охватила с головы до ног дрожь при известии о замужестве Симоны. Дура! И к тому же на условиях совместного владения… Она отреагировала точно так же, как отреагировал бы брат, если бы узнал… Вероятно, в этом-то и кроется истина. Ольга не может не признать, что, несмотря на все обиды, она повела себя как настоящая Леу. Она сохранила фамильное достояние. Эта мысль ее умиротворяет. Все становится на свои места.

По дороге она останавливается у некоторых могил, усыпанных цветами, как алтарь. То тут, то там поправляет цветочные горшки, осыпающиеся букеты. Она возвращается на аллею, ведущую к фамильному склепу. Когда-то, еще не скоро, она тоже будет лежать здесь. Она останавливается. Она не читает молитву, но дает брату обещание использовать наилучшим образом эту кучу денег, из которой она может черпать, сколько ей вздумается. Ведь на свете столько несчастных животных! Потом думает о Симоне. Почему именно она избежала смерти в катастрофе! Если бы Марилена осталась жива… Как счастливо они зажили бы вдвоем! С чувством, идущим из глубины сердца, шепчет:

— Как жаль, что ты была не Марилена!


(1975)

Перевод с французского Б. Скороходова


Проказа

Само собой разумеется, все наши персонажи вымышленные и были выбраны нами в силу необходимости — для развития сюжета. Зато исторический фон этого романа таков, каким сохранился в нашей памяти.

Б.-Н.

Глава 1

Я хотел написать тебе длинное послание, мой дорогой Кристоф, но понял, что перейду всякие границы. А между тем ты непременно должен дочитать это до конца. Я собираюсь принять важное, очень важное решение. И хочу, чтобы ты знал его мотивы. Я не сомневаюсь в твоем расположении ко мне. Знаю даже, что ты всегда восхищался мною. Если бы для выражения этого чувства существовало более простое слово, я охотно употребил бы его, чтобы не смущать тебя, ибо ты не любишь громких фраз, как, впрочем, и я сам. Не правда ли, мы ведь всегда были настоящими товарищами — сдержанными, ненавязчивыми, как и полагается мужчинам. Но пришла пора сказать все как есть, и я хочу поведать тебе правду, всю правду об Арманде, обо мне, а может быть, и о тебе.

Поверь, мне это нелегко сделать. Ты думаешь, например, я не знаю, почему ты уже не раз рисковал своей жизнью? Да потому что не хочешь, чтобы тебя считали человеком, которому покровительствует депутат Марк Прадье. Тебе кажется, мой маленький Кристофер, что ты передо мной в неоплатном долгу. Ты стараешься доказать, что вполне достоин того, кто был — позволим себе еще раз громкое слово — героем Сопротивления. И потому ты вызываешься на самые опасные задания. Не стоит отпираться: мне об этом прекрасно известно. Сколько еще месяцев или лет продлится алжирская война? Насколько я тебя знаю, ты не упустишь случая залезть в самое пекло и в любой момент можешь погибнуть. А этого я не хочу никоим образом. И потому решил полностью тебе открыться. Если в результате ты перестанешь уважать меня, что ж, значит, я не напрасно потрачу время. Ты поймешь, что твоя жизнь стоит дороже моей и что ее необходимо спасти. Возможно даже, ты будешь счастлив не носить больше моего имени!

На этих страницах не раз будет повторяться имя Оливье Плео. Я заранее знаю, что ты по этому поводу думаешь: «Ну вот, опять Плео! Да ты ведь его убил! Не будем вспоминать о нем. Это старая история!» Нет, Кристоф, все не так просто. Мне необходимо рассказать тебе все с самого начала.

В 1944 году тебе было десять лет. Ты еще не очень хорошо понимал, что происходит вокруг. Я как сейчас вижу тебя: бледный, печальный, пожалуй, даже тщедушный мальчик. «Маленький сиротка», — шептали за твоей спиной в замке. На тебя обрушилось слишком много несчастий. И тебе было не до того, чтобы всерьез интересоваться окружающими людьми. Жюльен был для тебя чем-то вроде управляющего, а Валерия — старой доброй кухаркой, которая баловала тебя как могла. Арманда?.. Но всему свой черед, мне еще не раз придется вспомнить о ней. Словом, ты жил своей жизнью, сам по себе. Ты был маленьким чужаком, которого война забросила к нам, и тебе все еще было страшно. Ты глядел на нас, не понимая толком, что происходит, мы казались тебе странными, потому что были похожи на персонажей приключенческого романа. В замок приходили таинственные люди. О чем-то тихо шушукались. Однажды ты спросил меня: «Чем они занимаются?», а я не решился ответить: «Воюют!», чтобы не напугать тебя еще больше. Мы старались держать тебя в стороне от наших забот, от наших мучений. Поэтому и теперь, спустя тринадцать лет, ты так и не знаешь, кем мы тогда были! Образы реальной действительности подменили в твоем сознании лубочные картинки. Люди для тебя делились на хороших и плохих после всех этих ужасных лет. Тебе довольно узнать, что мы были на стороне хороших. Ты никогда не стремился к большему, а мы… По правде говоря, мы хотели забыть. В особенности я! Однако я обнаружил, что моя память, послушная моей воле, запечатлела все и все сохранила, словно я снял на кинопленку события, которые должен теперь тебе рассказать. Опишу все подробно. Потому что именно подробности имеют значение. Кто-то может осудить меня. Кто-то — оправдать. Но для меня главное — что скажешь ты.

Если бы мой рассказ предназначался широкой публике, мне следовало бы начать так: «Все решилось 1 января 1944 года или, вернее, 31 декабря 1943 года, незадолго до комендантского часа». Но прежде чем продолжать, необходимо выяснить, каким в ту пору я был. Так вот, видишь ли, я был отчаявшимся человеком. Знаю — тогда все были такими, потому что войне не предвиделось конца, потому что мы голодали и холодали, потому что… впрочем, что тут говорить. В то время все жили ненавистью. Но я впал в отчаяние по другой причине: я потерял женщину, которую любил. Да, до Арманды была другая женщина. Ее звали Эвелина.

Я познакомился с ней в сорок втором году в Париже. Она училась в консерватории. Мы обедали, если можно назвать это обедом, в одном маленьком ресторанчике на улице Святых Отцов. Я не стану рассказывать, чем была для меня эта связь. Знай только, что в двадцать четыре года я был еще очень наивен, как это часто случается с молодыми людьми, единственными спутниками которых в дни юности были книги. Бедствия сорокового года оказалось мало, чтобы заставить меня повзрослеть. Я все еще был во власти Фукидида и Тита Ливия, не понимая истинного размаха событий. Едва успев демобилизоваться, я снова с головой ушел в учение. Экзамены — вот на чем были сосредоточены все мои помыслы. А потом вдруг неожиданно появилась Эвелина — пылкое увлечение, безумная любовь. Ты, конечно, вряд ли можешь себе представить Париж того времени. У нас не было ничего, одни лишения. Мы тыкались в будущее, словно птицы в прутья клетки. Любовь заменяла мне хлеб и вино, она воплощала для меня сладость жизни и забвение всего остального. Я даже не могу сказать, была ли Эвелина красива. Я просто не думал об этом. Я читал ей стихи Аполлинера, она отвечала мне репликами Федры или Андромахи. Мы потеряли голову. Пал Севастополь. Пал Тобрук. Сдался Коррехидор. По всей планете гремела победная поступь захватчиков. А мы, как только выдавалась свободная минута, бежали в кино, в театр. Я был похож на азартного игрока, который не желает знать, что скоро наступит утро.

А между тем я чувствовал его приближение. Эвелина строила планы, от которых холодело сердце. Она делала это ради забавы. И еще для того, чтобы поддержать слабый огонек надежды, у которого так сладостно было греться. Но для меня в этих планах не оставалось места. Однажды я сказал ей: «Давай поженимся!» — «А как же моя карьера, — возразила она, — об этом ты не подумал?» Разумеется, нет, об этом я не думал. Я представить себе не мог, что Эвелина может жить вдали от меня. Ведь для меня любовь означала женитьбу. Ты, верно, улыбаешься, читая эти строки. У вас и теперь все по-другому: у молодых офицеров вошло в обычай коллекционировать любовные приключения, да ты и сам рассказывал мне о своих шалостях. Я же терял голову при одной мысли, что когда-нибудь Эвелина предпочтет мне свое ремесло. А между тем это-то как раз и случилось. О! Все произошло совсем просто. Она вошла в ресторан, села напротив меня.

— Марк, у меня потрясающая новость.

Я сразу сжался. Боль от раны я почувствовал прежде, чем был нанесен удар.

— Дюллен заметил меня. Он собирается дать мне небольшую роль… А ты как будто и не рад этому!

Я слабо запротестовал.

— Просто я удивлен. Но это и в самом деле большая удача… для тебя.

Она не заметила моего смятения. Ей так много всего хотелось сказать, что она забывала есть. Я как сейчас вижу стоявшее между нами блюдо со шпинатом, который начал остывать. Дюллен чудесный актер… Как чудесно будет работать вместе с ним… Все было чудесно… Я уже не слушал ее. Я прислушивался к себе. В душе моей царила неразбериха: обида, упреки теснили мне грудь, мне было стыдно самого себя, но я не мог отмахнуться от них… Я обещал тебе полную откровенность. Так вот, я ревновал. Эвелина станет звездой, а я так и останусь безвестным преподавателем. Это было невыносимо. К тому же я чувствовал, как горло мое сжимается от подступивших слез. После обеда — хотя ни один из нас так и не притронулся к шпинату, — выйдя на улицу, я старался не прикасаться к ней: меня всего трясло.

— Вечером увидимся? — спросил я.

— Нет, сегодня нет. Мне надо выучить текст. Давай встретимся завтра.

Каждое новое слово возводило преграду меж нами. Впрочем, преграда — это громко сказано, достаточно было легкого щелчка, чтобы сокрушить ее. Если бы я был великодушнее… Если бы она была не так эгоистична…

Мы расстались на площади Одеон. Я отправился в Люксембургский сад. Вот там-то мне довелось испытать то чувство, которое я только что, быть может, несколько высокопарно назвал отчаянием. Я вдруг отчетливо осознал полнейшую абсурдность всего окружающего. Любовь была глупостью, война — тоже глупостью, да и вся жизнь — сплошная глупость. А сам я оказался лишним, вроде сартровского Рокантена. На другой день я пошел обедать в студенческую столовую. В течение последующих дней я старался избегать Эвелину. Если бы ты был тогда рядом со мной, то наверняка хлопнул бы меня по плечу и, по своему обыкновению, сказал бы: «Папа, ты, как всегда, преувеличиваешь! Из мухи делаешь слона!»

Увы, мой маленький Кристоф. Я всегда отличался чрезмерной чувствительностью, как все, кто много болел в детстве. Я не раз попадался на этом. А что касается Эвелины, то наша размолвка длилась, конечно, недолго. И все-таки я уже не мог быть таким, как прежде. Порой в моих словах проскальзывала горечь, которая ее раздражала. Она упрекала меня за то, что я ходил грустный, со смехом называя меня «Папашей Печальником». Я познакомился с некоторыми из ее товарищей. Кое-кто из них потом прославился. Они приводили меня в замешательство своим задором, своим жизнелюбием, уверенностью в себе. Эвелина была из того же теста, что и они. И вполне естественно, что они оказывали на нее большее влияние, чем я. Я принадлежал к породе жалких учителишек, а она к созвездию Гончих Псов. Это-то я и попытался объяснить ей однажды вечером с притворным равнодушием, что вывело ее из себя. С той поры и пошли у нас раздоры: чтобы вызвать их, достаточно было пустяка. Одна из наших ссор мне особенно запомнилась. По совету своего преподавателя Эвелина работала над ролью Гермионы, голос у нее был низкий, и она в совершенстве владела им. Однако что-то легковесное, легкомысленное, столь свойственное ей, лишало стихи Расина присущей им звучности. Держа в руках книгу, я пытался поправить ее.

— Нет, — говорил я, — не так. Ты декламируешь. А это совсем не то. Гермиона не может снести упреков. Она восстает. Представь себе, что это мы с тобой ссоримся. Боже мой, неужели ты не помнишь, как это делается!

…Но и любви моей
Привычка сетовать, как видно, вам милей.[174]
Начни сначала. И не забудь про запятую после «сетовать».

Она швырнула текст мне в лицо.

— Хватит, надоели мне твои запятые вместе с тобой. Ничтожество!

Три недели мы с ней не виделись. Дальше не стоит рассказывать. Прошли годы, а мне все еще больно от этих воспоминаний! Ты, конечно, понимаешь, что разрыв был неизбежен. Он произошел без всяких всплесков в первый день конкурса перед зданием Сорбонны. Эвелина молча шла рядом со мной. Наверное, подыскивала слова, которые бы не так больно ранили меня.

— Я не говорю: до вечера, — молвила она в замешательстве. — Марк, вечеров больше не будет… Мы такие разные… Давай расстанемся друзьями.

Я молчал. Значит, это сию минуту. Здесь, на этом перекрестке, Эвелина уйдет из моей жизни. Сейчас я увижу, как она уходит навсегда. Расставания всегда травмировали меня. Но тут я почувствовал, что умираю. Эвелина приподнялась на цыпочки и коснулась губами моей щеки.

— Я ведь очень тебя люблю, — прошептала она.

— Эвелина!

Она улыбнулась, отступила назад, помахала рукой. И вскоре исчезла из моих глаз. Совершенно больной, я вынужден был уйти из аудитории во время письменного экзамена по латыни. Я провалился — из-за нее. Все надо было начинать сначала… сочинения, темы… Еще год тянуть лямку… целый год сгибаться под тяжестью невыносимой скуки… и сколько лет потом тащить груз безысходной тоски и одиночества!

Но… как же война, оккупанты? Я смел жаловаться, когда в каждой семье, или почти в каждой, числился пленный или погибший и ежедневно полнился список расстрелянных! Подожди! Видишь, я пытаюсь разобраться, а все это так далеко! Ну, прежде всего, из моих мало кто пострадал. Они даже ухитрялись зарабатывать в своей аптеке и довольно легко находили пропитание. Район Брива всегда славился достатком. К тому же мой отец, как многие другие в том краю, был скорее на стороне Виши, и письма, которые он переправлял мне оттуда, исполнены были благоразумных советов. Он неустанно напоминал мне, что в Париж я приехал работать. Понимаешь, я был его единственным сыном, его надеждой, его гордостью, едва ли не смыслом его жизни. И все же, держа перед тобой ответ, я снова и снова задаюсь вопросом. Если бы не Эвелина и не мои родители, выбрал бы я сторону тех моих товарищей, которые ступили на путь борьбы? Не думаю. В ту пору моим духовным учителем был Ромен Роллан. Хотя я и не помышлял сравнивать природу схватки, над которой он хотел возвыситься, с нашей войной. Я осуждал войну в целом. Случай, думалось мне, поставил нас в условия нейтралитета — этого и следовало придерживаться. Разумеется, я выбрал свой лагерь, но тут не было никакого противоречия. Я выбрал его из чисто сентиментальных соображений. Победа союзников — тогда еще достаточно неопределенная — вернет нам свободу, но это им надлежало завоевывать ее. Мы сделали, со своей стороны, все возможное. Спрашивать с нас более того они не имели права.

Таковы примерно были мои рассуждения. Однако я не заметил, что, скрываясь в башне из слоновой кости, я тем самым выбирал на деле рабство. Все это стало мне ясно лишь потом. А в сорок втором и даже в сорок третьем не вызывал сомнений только открытый грабеж, а все остальное, и в особенности ужас концентрационных лагерей, мало кому было известно. Столько ходило непроверенных слухов! Я же изо всех сил трудился в своей плохо отапливаемой комнате. Посылки, которые мать присылала мне теперь из Брива, позволяли мне как-то держаться. Зато я ужасно страдал из-за отсутствия сигарет. В июле сорок третьего я с честью выдержал экзамены. Мне следовало бы испытывать некоторую радость. Но я, обессиленный, напротив, впал в меланхолию, и ничто не могло вывести меня из этого состояния.

Отвращение мое еще усилилось каникулами. Я чувствовал себя никому не нужным, чтобы не сказать отверженным. Месяц я провел в Бриве, выслушивая сетования моей матери и выводившие меня из себя умствования отца. Затем я вернулся в Париж, где мог проводить свое время в библиотеках. Меня одолевали смутные мысли о диссертации, зародившиеся в то время, когда я работал с Эвелиной. Разумеется, о Расине написано уже немало, но мне грезился новый ракурс, который дал бы возможность пролить свет на то чувство обреченности, что незаметно подтачивает страсти, так великолепно описанные им. А кроме этого, я таким хитрым способом вновь обретал Эвелину: воспоминание о ней порой с такой силой накатывало на меня, что просто дух захватывало. К концу лета я получил назначение в Клермон-Ферран.

Это суровый город, думаю, ты с этим согласишься. Его осеняет тень мертвого вулкана, возвышающегося над ним: зимой оттуда доносится ледяное дыхание ветра, а в июне низвергаются гром и молния. Я поселился в старинном здании, расположенном неподалеку от вокзала. По счастью, моя хозяйка избавляла меня от тысячи мелких забот, отравляющих обычно жизнь холостяка. Я даже кормился у нее: благодаря родственникам, у которых в районе Амбера была своя ферма, она могла доставать овощи, а иногда и мясо. Лицей ты, верно, помнишь, ты сам учился там в течение двух лет, пока не заболел осенью 1943 года, так что мне нечего тебе о нем рассказывать. Скажу только, прежде чем приступить к описанию той самой новогодней ночи, что преподавательская деятельность разочаровала меня. А я-то предавался наивным мечтам. «У тебя будут ученики, — говорил я себе, — и твое существование обретет смысл. Все вокруг говорят о строительстве новой Франции, и ты на своем месте можешь стать хорошим строителем». А мне дали пятый класс, мои ученики мало что знали, и мне пришлось впрягаться в безрадостный труд: склонение, спряжение… Я-то думал приобщитьмолодое поколение к искусству классиков, к поэзии, а приходилось вдалбливать одно и то же изо дня в день отпетым сорванцам. Учительскую сотрясали подспудные распри, ибо там, как и всюду, существовали яро враждующие кланы. Я держался в стороне от всего этого, ибо мне представлялось очевидным, что наша общая судьба решалась в ином месте, далеко от нас, на равнинах России или на берегу Средиземного моря. Поэтому споры наши казались мне бессмысленными.

— Ну, старина, далеко же ты забрался!

Примерно это я услышал бы от тебя сейчас, если бы ты был рядом со мной. Что верно, то верно, я начал издалека, откуда шел такими сложными путями, потому-то и прошу тебя: потерпи. Если я стану торопиться, то сразу же собьюсь.

Итак, наступило 31 декабря. Было очень холодно. И все-таки я согласился пойти в гости к одному из своих коллег, превосходно игравшему на фортепьяно. Комендантский час должен был наступить в полночь, поэтому я мог не торопиться и спокойно вернуться домой. Уверяю тебя, я и представить себе не мог, что меня ждет. Вообрази праздничный вечер зимой сорок третьего года — знаешь, что это такое? Жили мы в жестокой нужде. Носили старую, изношенную, чиненую-перечиненную одежду, похожую на лохмотья бродяг. Нищета была страшная. Уж не знаю, ценой каких темных махинаций и хитрых уловок жене моего коллеги удалось добыть нечто вроде лепешки, с виду вполне съедобной, и неплохое белое вино. Мы сели за стол. Пили за мир и для приличия обменивались крайне сдержанными пожеланиями, ибо говорить о здоровье, успехе и счастье в ту пору, когда траур стал нашим повседневным уделом, было едва ли не святотатством. Мой друг играл Шопена. Потом мы долго говорили. Вместе разглядывали карту Европы, висевшую на стене в его кабинете. Вермахт оставил Курск, Орел, Харьков, Смоленск. Его войска медленно отступали под натиском маленьких красных флажков, прочертивших линию с севера на юг. Другие флажки — английские, французские, американские — теснятся на побережье Африки, в Сицилии и даже в самой Италии. А посреди Корсики трехцветный флажок побольше, чем другие.

Мой коллега указывает пальцем на центральную часть Франции.

— На будущий год они будут уже здесь, — говорит он.

— Дай-то Бог, — шепчет его жена.

Пора уходить. Я кутаюсь в старый шарф. Надеваю перчатки с рваным пальцем. На улице — ночь и безмолвие. Снег, выпавший несколько дней назад, засыпал дома, так что улицы с трудом можно различить. На небе полно звезд, в их блеске есть что-то зловещее — так всегда бывает, когда столбик термометра падает слишком низко. Я чувствую себя таким одиноким, бессильным, меня пронизывает печаль и холод. Время от времени я замечаю чью-то торопливо бегущую фигуру. В ту пору каждый боялся собственной тени. Я начинаю спускаться к вокзалу, и тут меня обгоняет машина, затормозившая сотней метров дальше. Открывается дверца. Какой-то человек останавливается возле входа в гараж, наверное, ищет ключи.

И в это самое мгновение решается моя судьба, причем это не громкие слова. Выбери я другую улицу или пройди здесь пятью минутами раньше или позже, и меня миновала бы длинная череда испытаний и тревог. Какой-то велосипедист проносится мимо и резко тормозит возле машины. Раздается выстрел, я вижу его вспышку. Человек, стоявший у входа в гараж, падает. Второй выстрел. Я инстинктивно кинулся вперед. Велосипедист, заслышав меня, петляя, тронулся с места, все убыстряя ход, и наконец исчез. И вот я уже возле человека, встающего на колено.

— Вы ранены?

— Кажется, нет.

Он ощупывает себя, подносит руку к левому плечу.

— Царапина, — говорит он. — Сущие пустяки. Но если бы вы не подоспели, меня пристрелили бы как кролика.

Он трогает плечо, смотрит на руку.

— Крови почти нет. Повезло. Не стоит здесь мешкать. Пожалуйста, помогите мне.

Мы толкаем раздвижную дверь. Он возвращается к машине и, ловко маневрируя, задом въезжает в гараж, а я запираю ворота. В темноте слышится стук дверцы, затем наверху зажигается лампочка. Я смотрю на человека, которого спас. Ты не знал его. Поэтому попробую описать свое первое впечатление. Прежде всего мне бросилась в глаза его добротная одежда: кожаная куртка, спортивные брюки, толстые шерстяные чулки, крепкие башмаки, словом, идеальное обмундирование для такой погоды. Роста незнакомец был невысокого, зато крепко сложен, очень живой, с большими голубыми глазами навыкате, толстощекий, с красными ушами и мелкими завитками волос. Я сразу все отметил и счел его симпатичным. Он был взволнован гораздо меньше меня. Следует также признать, что и питался он, должно быть, лучше, чем я. Он протягивает мне руку.

— Спасибо. Многие на вашем месте попросту сбежали бы. Чем вы занимаетесь?

— Я преподаю в лицее. Зовут меня Прадье… Марк Прадье.

Он рассмеялся, словно это рассмешило его.

— А я, — сказал он, — я доктор Плео. Пошли выпьем по рюмочке. Мы оба в этом нуждаемся.

В глубине гаража находится дверь, которая ведет во внутренний садик, где снег сохранил первозданную чистоту. Мы пересекаем его и проходим на кухню, там царит беспорядок.

— Извините. Прислуга моя делает, что ей вздумается. Сюда, пожалуйста.

Мы выходим в коридор, который ведет в кабинет, где он принимает больных. Ему с трудом удается снять куртку, разорванное плечо которой почернело. Я стаскиваю ее за рукав, затем помогаю ему освободиться от свитера, рубашки и нательного белья. Он подходит к зеркалу и внимательно разглядывает глубокую ранку на своем обнаженном плече.

— Что я могу для вас сделать?

— О, ничего, — отвечает он.

Кровь течет у него по руке. Он ловко вытирает ее ватными тампонами, которые я приготавливаю ему. Но вскоре мне приходится сесть. Лепешка, белое вино, а теперь еще эти терпкие, щекочущие запахи… Ноги не держат меня. А он одной рукой ухитряется наложить повязку на плечо и с некоторой долей кокетства закрепляет ее английскими булавками. Потом одевается, не спуская при этом с меня глаз.

— Послушайте, мсье Прадье, вид у вас как будто неважный.

Он подходит ко мне и без лишних церемоний ощупывает мои руки, приподнимает веки.

— Вы чертовски худы. Держу пари, что давление у вас никудышное. А ну-ка раздевайтесь.

Я чувствую, как его крепкие, сильные пальцы закатывают рукав моей рубашки. Он энергично сжимает резиновую грушу своего аппарата, хмурит брови.

— Сколько вам лет?

— Двадцать пять.

— Нельзя так запускать себя. Я вами займусь. Теперь моя очередь. Вы женаты?

— Нет.

Он открывает стеклянную дверцу шкафа, наполненного флаконами и коробками, достает одну из них и ставит на край стола.

— Эти ампулы следует принимать три раза в день перед едой. Нам надо поднять ваше давление. Какой класс вы ведете?

— Пятый.

— Эти ребятишки, должно быть, совсем уморили вас. Уж мне ли не знать. В этом возрасте я был невыносим. Пройдем в библиотеку. Там теплее.

Мы миновали вестибюль, и я очутился в просторной комнате. Признаюсь, я был несколько ошеломлен. Всюду вдоль стен — книги. Люстра, горевшая наполовину, бросала на переплеты мягкий свет. Я подхожу, не в силах удержаться.

— Смотрите! Смотрите! Не стесняйтесь.

Доктор наслаждается моим изумлением.

— Только не подумайте, что я безмерно увлекаюсь чтением, — продолжает он. — Вовсе нет! Эти книги достались мне от дяди, который оставил мне после своей смерти этот дом со всем его содержимым. Он был судебным следователем в Орлеане. Старый оригинал, который готов был цитировать Горация и Овидия при всяком удобном случае. Ну вот, опять Мари-Луиза забыла подложить дров. В конце концов я рассержусь.

Он в ярости схватил поленья, сложенные возле огромной печки, и сунул их в топку. Но тут же, сморщившись, встал, осторожно трогая свое плечо.

— Все-таки немного болит, — признался он. — Да садитесь же. У меня есть бутылка арманьяка. Думаю, вам понравится.

Он хлопочет, старается. Дышит шумно, говорит громко, все вокруг приходит в движение. Мне довольно трудно привыкнуть к его манерам, ведь я, как тебе известно, принадлежу к числу людей замкнутых, скрытных. Но в то же время я испытываю к нему доверие и вовсе не против, чтобы меня вытащили, пусть даже силком, из моей раковины. Поэтому я спрашиваю его:

— Почему в вас стреляли?

Сначала он не отвечает. Старательно наполняет рюмки. Я протестую.

— Достаточно, доктор. Видите ли, у меня нет привычки.

Он подвигает кресло поближе к печке, устраивается поудобнее, протягивает ноги к огню и берет в руки рюмку.

— Стало быть, у вас, мсье Прадье, нет никаких врагов? — произносит он наконец.

— У меня? Конечно нет. Я занимаюсь своим делом. Я никого не трогаю.

Он долго вдыхает аромат арманьяка, не торопясь, подыскивает нужные слова.

— В конце концов, — шепчет он, — у меня нет ни малейших причин скрывать от вас истину. Если она вас шокирует, что ж, значит, так тому и быть. Ну, если угодно, можно выразиться так: меня считают коллаборационистом.

Он наблюдает за мной. Я кашляю, потому что алкоголь жжет мне горло. Он громко смеется, отчего сотрясаются его живот и плечи, и тут же у него вырывается стон боли.

— Я вижу, вы не собираетесь бежать. Тем лучше. В таком случае позвольте объясниться.

Поставь себя на мое место. Я только что оказал ему помощь. Он любезно пригласил меня. Мне оставалось только слушать.

— Они придумали это ужасное слово, — начал он, — чтобы заставить нас захлебнуться позором. Сейчас я вам кое-что покажу.

Он вскакивает с удивительной легкостью, затем выдвигает ящик большого письменного стола, стоящего напротив окна, и протягивает мне два маленьких предмета и один еще не развязанный пакет. Я тотчас узнаю гробы.

— Вам известно, кому их посылают? — продолжает он.

— Да, разумеется.

— Это началось в конце октября. Первый, как вы сами можете убедиться, сделан довольно грубо. Я подумал, что речь идет о скверной шутке. Но второй отделан гораздо более тщательно. Даже ручки не забыты. Я получил его 11 ноября, в день подписания перемирия в 1918 году. Чувствуете намек! Что же касается третьего, то он прибыл позавчера. Я даже не стал распечатывать его. Откройте сами… Прошу вас!

Я верчу и так и эдак маленький пакет размером примерно с пенал. Рассматриваю почтовый штемпель, адрес, выведенный печатными буквами: «Господину доктору Оливье Плео, авеню Шаррас, Клермон-Ферран», а в углу надпись красными чернилами: «Образец».

— Возьмите перочинный нож, — предлагает доктор.

Я разрезаю веревку и разворачиваю бумагу. Появляется третий гроб. Рвение изготовителя дошло до того, что гроб покрыли лаком. Плео хватает его и долго разглядывает.

— Что и говорить, они полны предупредительности. Вы заметили?.. На крышке — крест… Это свастика.

Он открывает дверцу печки и бросает в огонь все три гроба, затем берет трубку, задумчиво начинает набивать ее, потом, опомнившись, предлагает мне коробку с сигаретами.

— Извините, — говорю я. — Уже поздно.

Я смотрю на часы.

— Черт возьми! Четверть первого… Если меня заберет патруль…

— Не беспокойтесь. Я провожу вас. У меня пропуск.

— Вы не боитесь, что…

— Они сюда не вернутся. Это маловероятно. К тому же на этот раз я возьму оружие. Так что у вас вполне есть время выкурить сигарету.

Я дал себя уговорить. Мне так хотелось курить! Тебе может показаться, что, описывая эту сцену, я несколько фантазирую. Вовсе нет. Она была точно такой, почти дословно. Я представляю ее себе с поразительной ясностью. Единственно, о чем я забыл сказать по своей оплошности, так это о том, что скрывается за словами. Плео чувствует себя неловко. Он наблюдает за мной, ищет на моем лице выражение осуждения. А я, я внимательно слушаю, стараясь понять меру его искренности. Хотя на самом деле это еще сложнее. На ум мне приходят два зверя, которые принюхиваются друг к другу на расстоянии, заигрывают друг с другом, оставаясь в то же время настороже. Плео предлагает мне огонь, закуривает свою трубку и снова садится.

— Они приговорили меня, — произносит он. — Дело, видимо, принимает серьезный оборот и близится к развязке. Это уже похоже на религиозную войну… Но вы человек умный. Вы должны меня понять.

Он улыбается, искоса поглядывая на меня, и тут я впервые замечаю у него небольшую припухлость под глазами. Возможно, этот человек пьет.

— У меня нет дара слова, — продолжает он. — Я прежде всего врач, наверное, это меня и погубило. В сороковом году страна наша была на краю гибели. Надо было во что бы то ни стало вывести ее из состояния войны и с величайшей осторожностью залечивать раны, не смыкая глаз ни днем, ни ночью. Речь шла о жизни и смерти. А Сопротивление сродни тому грубому средству, к которому прибегают костоправы, и тем хуже для больного, если он от этого сдохнет. Я против таких средств.

Он выбивает трубку, выбрасывая ее содержимое на горящие поленья, затем снова набивает и продолжает:

— Я не могу быть за. И знаете, я долго думал над этим. Чуть голову не сломал. Но сколько ни размышляй, дело с места не сдвинется. Вопрос ведь не в том, чтобы решить какую-то проблему, а в том, чтобы сделать выбор, а я по опыту знаю, что выбор диктуется не мыслью, а темпераментом. Я же создан для того, чтобы лечить, как вы, полагаю, для того, чтобы учить. Так в чем, спрашивается, мое предательство? Я никогда не был сторонником немцев. Они ведут войну, свою войну — и в настоящий момент, пожалуй, даже проигрывают ее, но это их дело. А я в больнице ежедневно веду борьбу во спасение жизни, вернее, следовало бы сказать, за выживание, потому что больных все больше и больше.

В рассуждениях его заметны пробелы. Он останавливается на полуслове и размышляет, и я отчетливо понимаю, что он пытается беспристрастно разобраться в самом себе.

— Видите ли, мсье Прадье, я по природе своей очень упрям. И уж если я что-то решил, то стою на своем. Я не приемлю разрушения, оно мне кажется ужасным. Все эти взорванные мосты, искалеченные машины, люди, которых убивают только потому, что не разделяют их взглядов, — все это ведет к тому, что исчезает сама наша сущность. Поэтому я до конца буду говорить нет, и тем хуже для меня… Еще капельку?

Я закрыл ладонью свою рюмку.

— Спасибо. Я и так уже слишком много выпил. Мне давно пора спать.

— К тому же я вконец доконал вас своей болтовней, — заметил он. — Ну что ж, в путь. Однако мне доставило бы большое удовольствие, если бы… У вас ведь сейчас каникулы. Не хотите ли прийти ко мне в воскресенье пообедать? Только никаких талонов! Благодаря друзьям у меня есть все, что нужно.

Я был очень смущен. У меня не было никаких причин отказывать ему, однако я вовсе не горел желанием выслушивать его признания. Да и потом, если на нем такое клеймо, зачем мне-то себя компрометировать?

— Разумеется, — добавил он, — все эти книги в вашем распоряжении. Ройтесь, сколько хотите. Можете взять те, что вам понравятся. Для меня это ничуть не обременительно.

Его предложение заставило меня решиться. Я согласился.

Вот, мой маленький Кристоф, каким образом я сделал первый шаг — так я вопреки самому себе был увлечен навстречу судьбе, которая теперь берет меня за горло. И странная вещь, у меня было скверное предчувствие. Это приглашение тяготило меня. Я даже собирался придумать какой-нибудь предлог, чтобы не пойти, с другой стороны, мне совсем негде было брать книги. В Клермон-Ферране так много студентов, поэтому нужных произведений я никак не мог достать. Когда я спрашивал их в университетской библиотеке, мне неизменно отвечали, что они на руках. В книжных лавках можно было найти только очень известные книги: Сент-Экзюпери, Пеги, Пурра и кое-что из творений тех, кто стал властителем дум нового режима. Вот почему в то воскресенье я, как было условлено, явился в полдень к доктору Плео.

Глава 2

Не стану утомлять тебя подробным описанием этого обеда. Я просто пытаюсь показать тебе последовательный ход событий, которые мало-помалу вели меня к гибели. Доктор был очень любезен и всячески проявлял свое дружеское расположение ко мне. Зато Мари-Луиза, его прислуга, встретила меня не слишком приветливо и показалась мне довольно ершистой.

— Она на их стороне, — сообщил мне Плео, — и за последнее время сильно переменилась. Мне кажется, лучше всего было бы предоставить ей сейчас отпуск.

Стол был сервирован на славу. Я воспользовался этим, правда, не без некоторой доли стеснения. Как бы тебе сказать? Для человека, столь искренне поведавшего мне о мучивших его угрызениях совести, доктор, казалось мне, чересчур хорошо питается. Но в то же время, стараясь не слишком набрасываться на куски бараньей ножки, которые он мне щедро накладывал в тарелку, я пытался найти ему оправдание. С его-то телосложением он вряд ли мог довольствоваться тем скудным пропитанием, к которому привык я. К тому же мне уже доводилось встречаться с такого рода людьми, которые любят одаривать и угощать, не скупясь, — при условии ответной признательности. Это мясо наверняка было подношением какого-нибудь благодарного клиента. Не переставая жевать, он расспрашивал меня о занятиях в лицее, о моих учениках.

— Больных много?

— Нет, не очень. Отиты, ангины, есть случай сухого плеврита, и это меня немного беспокоит.

— С этим шутить нельзя!

— Меня несколько удивляют методы лечения ребенка. Ваш коллега требует, чтобы окно в его комнате оставалось открытым и ночью и днем.

— Это старый, испытанный метод, уж поверьте мне. Как зовут врача? Это, случаем, не доктор Мейньель?

— Он самый.

— Он, правда, несколько устарел, но всегда проявляет крайнюю осторожность.

— Тем не менее, когда я иду в замок, мне приходится надевать все, что у меня есть, чтобы не замерзнуть. Я даю уроки мальчику, иначе он потеряет год, но уверяю вас, это тяжкое испытание.

Мальчиком, о котором шла речь, был, как ты уже догадался, именно ты. Я не мог предугадать, как повернется разговор. Но слово за слово, и Плео в конце концов, естественно, спросил:

— Вы говорили о замке… какой замок? Я что-то не представляю себе.

— В конце улицы Мон-Жоли, направо… Такое большое строение посреди парка. Я говорю «замок», потому что меня нетрудно поразить: огромное здание с одним и другим крылом, да еще с угловой башней — в моих глазах это, конечно, замок.

— Теперь я понял, — сказал Плео.

— Это владение мадам де Шатлю.

— Мне казалось, что у нее нет детей.

— Мальчик, о котором я говорю, не ее сын. Она подобрала его в сороковом, в момент всеобщей паники. Бедняжка потерял своих родителей во время бомбардировки где-то в районе Мулена. Ему было всего шесть лет, и выглядел он несчастнее потерявшейся собачонки. Вот она и взяла его. Я знаю, она пыталась разыскать его родителей через Красный Крест, но безуспешно. Семья его наверняка погибла. Зовут его Кристоф Авен. Это единственные сведения, которыми она располагает.

Прости меня, Кристоф. Я не хотел причинять тебе боль напоминанием о прошлом, которое ты, несомненно, предпочел бы забыть. Мне всегда казалось, что тебя унижало сознание того, что ты в какой-то степени дитя джунглей, подобно Маугли, приключения которого ты так любил. Но история моих взаимоотношений с Плео слишком важна, чтобы я позволил себе о чем-либо умолчать.

— Я что-то слышал об этом, — сказал он. — Ну и как вы его находите?

— Мальчик превосходный.

Он медленно осушил свою рюмку, потом взглянул на меня, и в глазах его промелькнуло что-то суровое.

— Когда пойдете туда, не говорите обо мне с мадам де Шатлю… Порою без всякого умысла, случайно назовешь в беседе чье-то имя… Стоит вам произнести мое, и к вам там будут плохо относиться.

— Отчего же?

— Она сторонница де Голля… фанатичка. Это не пустые слова. Самая настоящая фанатичка… Во всем. Вы разве не замечали?

— О, я так редко ее вижу. Ее учтивость заставляет хранить дистанцию. У меня такое ощущение, будто я нахожусь в услужении. Но почему же в таком случае ее никто не трогает?

— Неужели вы думаете, что она станет кричать о своих убеждениях на всех перекрестках? Но мне это доподлинно известно. Послушайте, мсье Прадье, отвлекитесь хоть немного от своих книг и оглядитесь вокруг. Тогда вам все станет ясно. Маленький городок, где в определенных кругах волей-неволей все про всех все знают. Есть тысячи всяких возможностей, чтобы составить себе мнение о каждом. А о том, чего не знаешь, легко догадаться. Малейшее слово взвешивается, обсуждается, анализируется. Папки с делами растут. И есть надежда, что в самое ближайшее время правосудие воспользуется ими. Положим, я чуточку преувеличиваю. Но зато не ошибаюсь в главном.

Случилось то, чего я опасался. Я начинал понимать, зачем он пригласил меня. Он испытывал необходимость не довериться, нет, но оправдать себя в присутствии человека, который казался ему беспристрастным. Он позвонил Мари-Луизе, та убрала со стола, затем принесла поднос с сыром и вареньем.

— Я никогда не скрывал своих мыслей, — продолжал он. — Я таков, каков есть, и тем хуже, если мной недовольны. Кстати, вы умеете играть в шахматы?

Вопрос был таким неожиданным, что он расхохотался при виде моего удивления.

— Нет, — ответил я. — Мне не раз пытались объяснить, но ходы фигур кажутся мне настолько сложными, что …

— Да будет вам! Я сейчас покажу… Вы увидите. Вам понравится. Дело в том, что я страстный любитель этой игры. Когда-то я даже участвовал во встречах с чемпионами. Я состоял в клубе, о, довольно давно… Он был основан в тридцатом или тридцать первом году. Потом началась война. Те, кого не раскидало в разные стороны, вернулись к старым привычкам и собираются вновь. Но…

Он умолк, наклонившись, чтобы поднять салфетку, которую уронил, а когда распрямился, лицо у него покраснело, исказившись от боли.

— Эта проклятая рана все еще болит, — сказал он. — Казалось бы, пустяковая царапина, а рука не двигается… Так вот, о нашем клубе. Он насчитывает теперь не более десяти членов, а знаете почему? Его президент занимает видный пост в легионе. Опять-таки ненависть возобладала над дружбой. Под различными предлогами, которые никого не могли ввести в заблуждение, все потихоньку разбежались. А те, кто остался, — под колпаком. В каком-то смысле это понятно, ведь мы вишисты. Причем некоторые заходят слишком далеко, и я их не одобряю. Хотя я не инквизитор. Однажды произошло событие, которое сильно повредило нам. Как-то вечером мой друг Бертуан, — я говорю «друг», потому что мы вместе учились, а это создает узы, которые очень трудно разорвать, — так вот, как-то вечером Бертуан пригласил офицера из комендатуры. Не торопитесь с выводами! Речь идет о человеке совершенно безобидном. До войны он был бургомистром маленького местечка в Руре. Там все разрушено. По сути, он еще более несчастен, чем мы. И единственное его утешение, как это ни глупо звучит, — шахматы. В этом деле он настоящий ас… Если бы вы были игроком в истинном смысле этого слова, вы бы знали, что у шахмат нет родины. Когда-то я играл с русскими, аргентинцами и даже с одним китайцем — тот был чертовски силен — и не чувствовал в них иностранцев. Мне говорят, что Мюллер — бош. Ладно. Хорошо. Согласен. Ну и что? Разве это мешает ему быть мастером? Разумеется, впечатление это производит скверное. В глазах людей я тот, кто встречается с немцами. Возможно, из-за этого в меня и стреляли. Но, объективно говоря, что ж тут такого страшного — играть в шахматы с Мюллером, который жаждет мира еще больше, чем мы? Как, по вашему мнению? Только откровенно.

Я попал в ловушку. К счастью, он не стал дожидаться моего ответа. Он встал и сказал вошедшей в эту минуту Мари-Луизе:

— Принесите, пожалуйста, кофе в библиотеку.

А потом продолжал, схватив меня за руку:

— Идемте. Я вам кое-что покажу.

Возле окна на чайном столике лежала шахматная доска.

— Взгляните. Белые должны выиграть тремя ходами. Эту комбинацию придумал как раз Мюллер. Я изучал ее, дожидаясь вас. Она восхитительна по своей простоте. Вот этот черный король стоит здесь, в квадрате b2.

Он торопливо перешел на другую сторону доски.

— Я вынужден в ответ сделать ход f15. Это неизбежно.

Он снова вернулся ко мне, глаза его были прикованы к игре.

— Тогда он очень умно делает ход слоном с4.

Он заставил меня перейти с ним на другой конец стола.

— Так вам будет понятнее. У меня, разумеется, нет выбора. Даже если я попытаюсь прикрыться, скажем, вот так (чтобы нагляднее продемонстрировать свой ход, он медленно передвинул пешку на b3), его ладья окажется здесь, и я пропал… Возможностей у меня никаких.

Он сделал несколько шагов по комнате, упершись руками в бока и опустив голову. Затем снова подошел ко мне.

— Прошу прощения, мсье Прадье… Но я и в самом деле не могу понять, почему люди, которые встречаются ради того, чтобы сыграть партию, подобную этой, — мерзавцы.

Должен сказать, что именно в этот миг я полностью уверовал в его искренность. Видишь ли, мое учительское ремесло научило меня распознавать лица людей, которые лгут; его лицо было чисто. Под этим я подразумеваю, что оно было одержимо страстью глубокой и в то же время простой. Такой именно образ запечатлелся в моей памяти. Я не смог его забыть, и вскоре этому обстоятельству суждено было сыграть очень важную роль. Кофе оказался совсем неплохим. Почти как настоящий. Плео угостил меня сигарой.

— Запасы мои подходят к концу, — сказал он. — Сигареты еще можно достать. А вот сигары…

У него в кабинете зазвонил телефон. Он встал.

— Посмотрите книги. Они в вашем распоряжении. Я сейчас вернусь.

Я начал осматривать полки. Дядя доктора был человек со вкусом. Здесь были собраны все классики — греческие, римские, французские, поэты, историки, философы. Это был кладезь, к которому я мог бы с восторгом припасть. Но я не собираюсь поддерживать отношения с Плео, сам понимаешь почему. Я листал том Сент-Бева, когда он вернулся.

— Ну как? Нашли что-нибудь интересное?

Вместо того чтобы поставить книгу на место, я положил ее на край письменного стола. Подобная мелочь может показаться пустой. В другой истории так оно и было бы. Но в моей, ты увидишь, она имеет свое значение. Плео велел принести нам ликеры. У теплой печки вновь завязалась беседа. Я сказал, что работаю над диссертацией. Плео рассказал мне, что собирался специализироваться по болезням сердца. Короче, самая обычная болтовня, но совсем не скучная. Спустя час я счел возможным уйти. Оставим в стороне обмен любезностями, рукопожатия. Я уже стоял на пороге, когда Плео заметил на письменном столе Сент-Бева.

— Вы забыли свою книгу… Возьмите ее, раз это может доставить вам удовольствие.

Он пошел за ней и сунул ее мне в руки.

— Можете вернуть ее через неделю, через две, когда пожелаете. Заходите вечером, часов в восемь. В принципе, я почти всегда дома.

Отказаться было невозможным. Я вышел на улицу, прижимая книгу к себе. Теперь мне придется вернуться. Разумеется, я мог через какое-то время принести книгу в его отсутствие, вложив любезную записку, которая избавила бы меня от всяких обязательств. Однако Плео сразу же догадался бы, что я, в свою очередь, тоже хочу держаться от него подальше и, следовательно, считаю его недостойным, а эта мысль была мне нестерпима. Ты ведь знаешь, я не люблю быть грубым. Я возвратился домой весьма недовольный собой и в полной нерешительности. Каникулы кончились. Я вернулся к своим занятиям в лицее и в ближайший четверг собирался пойти в замок к тебе на урок.

Не знаю, сохранились ли у тебя четкие воспоминания об этих уроках. Ты почти не выходил из своей комнаты и потому не знаешь, как меня встречали. Я приезжал на велосипеде. Звонил у ворот. Валерия открывала мне и шла за мной по аллее, провожая до самого крыльца. Убедившись, что я хорошо вытер ноги, она открывала, а потом бесшумно закрывала дверь в гостиную.

— Мадам сейчас выйдет.

Мне не оставалось ничего другого, как ждать Арманду. Я говорю Арманда для простоты. Ведь в ту пору Арманда для меня была всего лишь мадам де Шатлю, то есть человеком далеким, я почему-то всегда испытывал смущение перед ней. Я садился на краешек кресла. И слушал тишину. Чувствовал ли ты особую атмосферу этого просторного дома, похожего на музей, доступ в который был временно закрыт для широкой публики? В натертом до блеска паркете отражалась старинная мебель. На стенах висели портреты, взгляд которых неотступно следовал за вами. А стоило пошевелиться, как тут же раздавалось какое-то потрескивание, словно вокруг вас передвигались невидимые посетители. Высокие окна с задернутыми шторами пропускали лишь слабый неясный свет. Было печально и сумрачно, и вскоре вы начинали дрожать от холода.

Потом появлялась мадам де Шатлю, высокая, тонкая, почти всегда в одном и том же темном костюме, несколько поношенном, но прекрасного покроя. Она делала над собой усилие, стараясь казаться любезной, рассеянно спрашивала о моем здоровье и провожала меня в твою комнату. Помнишь? Чтобы не обогревать этажи, она поместила тебя в левом крыле, в конце длинного коридора. Она шла на два шага впереди и говорила, не поворачивая головы:

— Да, Кристоф чувствует себя гораздо лучше. У него нет больше температуры, но я подержу его здесь до весны. Он еще так мал. Если ему придется остаться на второй год, что ж, на то есть причины, не правда ли?

Я видел ее сбоку. Она была красива, ее светлые волосы, заплетенные в искусно уложенные косы, образовывали на затылке сложный пучок. Нос у нее был прямой, подбородок четко очерченный, а щеки немного впалые, что придавало ее облику нечто страдальческое и страстное. Не понимаю, впрочем, почему я говорю о ней в прошедшем времени. Она и теперь все та же, только стала более жесткой, «напряженной», что ли, и в то же время более сдержанной. Потом объясню почему.

Она открывала дверь и тут же отходила в сторону, а мы, мы с тобой встречались с неизменной радостью. Глаза твои блестели. Я приносил с собой немного жизни извне. Мои подарки были дороже всяких игрушек. То были новости о лицее, о твоих товарищах, о городе; мне всегда было что рассказать тебе, дорогой Кристоф. Уже тогда ты занимал в моей жизни место, которое с тех пор всегда принадлежало тебе. Но я возвращаюсь к тому самому четвергу, который стал не совсем обычным днем.

Помнишь, у мадам де Шатлю была привычка задерживаться у нас минут на десять, пока ты доставал свои тетради и книги, а я вытряхивал содержимое моего портфеля: письменные работы, учебники, красный карандаш. Она самолично проверяла, хорошо ли горят дрова, приоткрыто ли слегка окно. В тот же день вместе с другими своими бумагами я выложил на стол книгу Сент-Бева, которую собирался вернуть доктору. Мадам де Шатлю заметила ее.

— Я полагаю, — с улыбкой заметила она, — что это не для Кристофа?

Она, естественно, взяла ее, открыла и обнаружила на первой странице экслибрис. Этого было достаточно, она закрыла книгу и сказала без тени волнения:

— Я покидаю вас. Трудитесь.

Кровь бросилась мне в лицо. Теперь она знала о моих отношениях с Плео. И, наверное, подумала, что мы с ним дружим, раз он дает мне свои книги. Там значилось его имя, вернее, имя его дяди, но это ведь одно и то же. Я вспомнил совет доктора и устыдился вдруг, что меня могут принять не за того, кто я есть на самом деле. Мне во что бы то ни стало хотелось восстановить истину. Невыносимо было думать, что эта красивая молодая женщина, возможно, будет презирать меня. На этот раз урок мне казался нескончаемым. Я едва слушал, как ты, запинаясь, переводил повествование о единоборстве Горациев и Куриациев. Ты был не слишком-то силен в латыни, мой бедный Кристоф. Едва освободившись, я чуть ли не бегом бросился в гостиную, где мадам де Шатлю имела обыкновение ждать меня, чтобы сказать на прощание несколько любезных слов. Я и в самом деле застал ее там, только на этот раз она смотрела на меня еще более холодно и высокомерно, чем обычно.

— Мадам… только что… произошел досадный инцидент… Я хотел объяснить вам…

Совсем смешавшись, я не знал, с чего начать. У меня было такое ощущение, будто с каждым словом я увязаю еще глубже.

— Я и в самом деле знаю доктора Плео.

— Это прекрасный врач, — заметила она.

— Но я его знаю не в качестве врача.

— Вот как! — прошептала она с легкой иронией.

И тогда я рассказал ей все — и покушение, и завтрак, и то, каким образом Сент-Бев попал мне в руки, но по мере того, как я говорил, во мне зрела уверенность, что тем самым я, так или иначе, предавал Плео; я чувствовал себя все более несчастным, но любой ценой хотел установить свой нейтралитет. Хотя и это не совсем точно. За всем этим, кроме прочего, крылось не очень ясное, но ощутимое желание заинтересовать ее, предстать перед ней человеком, исполненным благородных терзаний.

— Я готов никогда больше не видеться с ним, — сказал я в заключение.

Ее голубые глаза были устремлены на меня, но глядела она вглубь собственной души. И когда я умолк, она даже вздрогнула.

— Итак, — сказала она, — вы пишете диссертацию. Это очень интересно… Но скажите, как вам удается оставаться в стороне от всего, что творится вокруг?

— Моя работа полностью поглощает меня.

— Да, я понимаю. И потом, сердцу ведь не прикажешь.

— Не надо так говорить.

— Но, мсье Прадье, вы не обязаны отчитываться передо мной. Вы поступили вполне лояльно, и я благодарна вам за это. Что же касается ваших отношений с доктором Плео, то это не мое дело. Единственно, что я могу вам сказать, ибо питаю к вам уважение, это то, что такого рода отношения могут повредить вашей репутации.

Поклонившись, я направился к двери. Она остановила меня.

— Он знает, что вы ходите сюда?

— Да. Случайно. Я рассказывал ему о Кристофе.

— Это жаль, очень жаль. Разумеется, вы не можете знать почему. Но я вам скажу, для того, чтобы вы имели возможность со знанием дела принять соответствующее решение. Доктор Плео — мой бывший муж.

Глава 3

Как я на это реагировал? Не помню. Четких воспоминаний на этот счет у меня не сохранилось. Зато я как сейчас вижу себя в своей комнате: я ходил из угла в угол, докуривая последние сигареты, положенные мне на декаду. Если попробовать свести воедино все, что я тогда передумал, это выглядело бы примерно так: прежде всего, я был шокирован. Мадам де Шатлю и Плео вместе! Нет, в это трудно было поверить. Они так не похожи друг на друга, и я на них даже сердился, словно они обманули меня, не сказав раньше о своем прошлом. Кроме того, в тот вечер я понял, что мадам де Шатлю значила для меня гораздо больше, чем я думал. Это было смешно! Специалист по Расину, юный глупец, который знал все о Федре и Гермионе, молодой человек, воображавший себя жертвой великой страсти, решил навести в своем сердце порядок и вдруг обнаружил, что Арманда ему вовсе не безразлична. Правда, то была еще не любовь, а всего лишь магнитное притяжение, постоянно влекущее меня к ней. Я вспоминал ее слова, вникал в интонации. В ее глазах я был, должно быть, смешон со своей диссертацией. «Сердцу ведь не прикажешь» — каким тоном она это сказала!

Мало того: она не только предостерегала меня против Плео, но ясно дала понять, что в моих интересах не ходить больше к нему. Я должен был выбирать между нею и им. Хотя я и так уже выбрал. Оставалось придумать благовидный предлог, чтобы не встречаться больше с доктором, а это было нелегко, кто лучше Плео смог бы рассказать мне об Арманде и о причинах несогласий, разлучивших их? Ибо теперь я желал знать все. Но если я вернусь на улицу Шаррас и если она узнает об этом, двери ее будут закрыты для меня. По натуре человек нерешительный, я не знал, что делать. Победило в конце концов любопытство. Я решил нанести визит доктору, но это будет последний, так я себе обещал.

Я подождал до конца недели, а в воскресенье вечером, под прикрытием снежной метели, опустошившей улицы, отправился к Плео. Позвонив, я заметил, что он смотрит в дверной глазок: Плео соблюдал осторожность. Он открыл дверь и с жаром пожал мне руку.

— Как хорошо, что вы вспомнили обо мне. Скорее раздевайтесь и проходите, вам надо согреться.

В библиотеке было тепло. Настольная лампа освещала шахматную доску. На столе стояла бутылка арманьяка, а рядом наполовину пустая рюмка.

— Как видите, я работал, — сказал Плео. — Моя книжка вам пригодилась?.. Вот и прекрасно.

— Как ваша рана?

— Все в порядке. Немного побаливает.

Он пошел за второй рюмкой. Не стану утомлять тебя, повторяя банальности, которыми мы обменивались в течение нескольких минут. Он первый затронул вопрос, не дававший мне покоя.

— Ну как мадам де Шатлю? Она еще не завербовала вас в свою свиту?

— Какую свиту?

— Я шучу. Хотя меня нисколько не удивит, если она попытается завлечь вас. Вы ведь иногда беседуете с ней?

— Очень редко. Однако в прошлый раз она мне сказала, что вы были ее мужем. Это вышло случайно. Среди моих книг она увидела Сент-Бева и сразу все поняла.

— Вы проявили крайнюю неосторожность, мсье Прадье.

Он встал и принялся ходить из угла в угол. Затем набил свою трубку, отпил глоток арманьяка и снова сел.

— Да, мы были женаты… два года… Развелись мы незадолго до войны. Воображаю, какие ужасы она вам рассказала обо мне.

— Ничего подобного.

— Как! Неужели она вам не сказала, что я пьяница… ловелас… прислужник оккупантов! Странно. Она распространяла обо мне Бог знает какие слухи. Я мог бы возбудить против нее дело за клевету.

— А по виду она никак не похожа на …

— Еще бы! Это она умеет. Всегда такая достойная. Такая сдержанная в речах. Этим-то она и опасна. Мой бедный друг! Я столько всего мог бы вам рассказать. Хотя если говорить по справедливости, то не одна она была виновата. Только, видите ли, эта женщина во всем ухитряется обвинить вас. С ней ты всегда в чем-то виноват.

Полузакрыв глаза, он поднес к губам рюмку.

— Бывали дни, — продолжал он, — когда я охотно задушил бы ее. И не понимаю, почему она, в свою очередь, не отравила меня. Я расскажу об одном случае, который может пролить свет на наши отношения, а вы судите сами. У нее был конь по кличке Цветок Любви, с которым они совершали длительные прогулки. Она прекрасная наездница. Однажды, возвращаясь с прогулки, она берет барьер. Несчастный Цветок Любви неудачно приземлился и сломал ногу. Я готов был лечить его. Я до сих пор уверен, что его можно было спасти. А она не захотела. Она предпочла забить его при помощи нашего тогдашнего управляющего. Тот, бедняга, даже плакал. Мы спорили не один час. Под конец, не выдержав, я ударил ее по щеке. И теперь, вспоминая об этом, я думаю, что это многое объясняет. Я был за то, чтобы защитить, спасти, сохранить. А ей сразу же подавай крайние меры. Чтобы не было в конюшне искалеченной лошади. Ей нужна была другая, здоровая. Так что, сами понимаете, у нас с ней ничего не могло получиться.

Он помолчал немного, о чем-то раздумывая. Потом наконец спросил:

— Как она выглядит? Кажется, я не видел ее с самого начала войны.

— Она держится с большим достоинством.

— О! В этом я не сомневаюсь. Разумеется, я встречаюсь с людьми, которые знают ее. Мне довольно часто рассказывают о ней.

Он подошел к письменному столу, выдвинул один из ящиков и, достав оттуда альбом, положил мне его на колени.

В альбоме, кроме разнообразных пейзажных видов, было несколько десятков фотографий Арманды… Арманда в костюме наездницы, в вечернем платье, в теннисном костюме, в купальнике.

— Я познакомился с ней в бассейне, — сказал Плео.

Он взял фотографию и долго разглядывал ее, покачивая головой.

— Ничего не поделаешь, мы были во всем такие разные. Ее отец командовал в Сомюре кавалерийскими частями черных… Этакий дворянчик с моноклем… Вы понимаете, что я имею в виду. А мой отец был мучным торговцем. Мы принадлежали к разным мирам. Так что…

Он бросил фотографию мне на колени.

— Мадам Оливье Плео, урожденная де Шатлю!.. Даже на слух и то сразу ясно, что дело неладно. А между тем именно она хотела этого союза, хотела с той самой горячностью, которую вкладывает во все. Я просто не знал, куда деваться!

Я закрыл альбом. Он положил его на ковер и придвинул кресло к моему.

— Она возлагала на меня большие надежды… Врач-терапевт широкого профиля — ей было этого мало. Это было посредственно, ничтожно. Ей нужен был муж более высокого класса, добившийся признания… большой специалист, чего-нибудь глава. Чтобы доставить ей удовольствие, стать кардиологом, я бросил все: друзей, развлечения. Она уже мечтала о том, как я переберусь в Руайя, возглавлю клинику… Но настал день, когда я все послал к черту. Характер у меня не слишком покладистый. При разводе, разумеется, вину признали за мной. И в довершение всего я обязан выплачивать ей пенсию! Она гораздо богаче меня, а платить приходится мне! Не так уж много, скорее из принципа, ибо, согласно закону, я должен нести наказание. Пожизненно! Как только подумаю об этом, я делаюсь сам не свой.

Он ударил кулаком по ручке кресла, потом рассмеялся.

— Но я нашел отличный способ досадить ей. Посылаю деньги по почте, ежемесячно… Я знаю, она из себя выходит. Ей так мало надо, чтобы она почувствовала себя униженной… Ладно, поговорим о чем-нибудь другом. Я, верно, наскучил вам своими историями… И все-таки мне хочется сказать вам одну вещь. Ей меня не одолеть. Ни за что, никогда. Она, конечно, ждет не дождется конца войны, чтобы увидеть, как меня будут судить… Если только до тех пор не подошлет кого-нибудь убить меня. Помните нападение в тот вечер? Кто знает, может, за этим стоит она… Я от нее всего готов ожидать… Но я уж как-нибудь устроюсь. Когда придет срок, попробую убежать, я принял все необходимые меры. Потому-то я и не стал возбуждать дела… Зачем привлекать к себе внимание.

Вдруг он схватил меня за руку, причем так неожиданно, что я чуть не расплескал арманьяк.

— Мсье Прадье… разумеется, я рассчитываю на вашу скромность. Вы же видите, я доверился вам, будто старому другу… Если она узнает, что…

Я поспешил успокоить его. И ты тоже успокойся. Я сдержал слово. С этой стороны мне не в чем себя упрекнуть. Я забыл, о чем шел разговор дальше. Помню только, что когда я собрался уходить, он, несмотря на мои протесты, сунул мне в карман пачку сигарет.

— Приходите в субботу, — сказал он. — Я дам вам продовольственные карточки. Сегодня у меня нет. Но скоро мне должны принести. Надо же как-то выходить из положения.

Я вернулся домой. Ты без труда угадаешь ход моих мыслей. Сколько я ни пытался отделить в словах Плео правду от лжи, мне это не удавалось. Он, конечно, сгустил краски, обрисовав мне портрет мадам де Шатлю, но в основном то, что он говорил, звучало правдиво, поэтому я несколькострашился снова встретиться с ней. Я ощущал себя до мозга костей маленьким чиновником, таким неловким, таким осмотрительным. Нечего было опасаться, что она станет, по словам доктора, «завлекать» меня. Хотя, говоря по совести, я об этом сожалел и с горечью твердил себе, что она, вполне возможно, откажется от моих услуг, зная о наших отношениях с ее бывшим мужем. Я настолько был в этом уверен, что крайне удивился, не получив на другой день письма с уведомлением о том, что она больше не видит необходимости в моих уроках для своего сына.

Во вторник я не без опаски снова пошел в замок. Позвонил. Один, другой, третий раз. Я уже собрался уходить, когда калитку наконец открыли. Но не Валерия. Жюльен. Я не слишком-то любил этого человека из-за его грубых манер и еще за то, что он был похож на казарменного старшину, не говоря уже о покровительственном тоне, каким он разговаривал со мной. Но на этот раз он сбросил свою маску скверного актера. Казалось, его что-то тревожило.

— Извините, что не смог открыть вам раньше, — сказал он. — Мадам неважно себя чувствует.

— Я могу прийти потом. Мне не хотелось бы ее беспокоить.

— Да нет, нет. Входите.

Я вошел в гостиную. Валерии не было. Замок Спящей Красавицы погрузился в сон. Я подождал немного. Но через некоторое время обнаружил странную вещь. В комнате пахло табаком — о, совсем немного, едва заметно. Пожалуй даже, только такой обездоленный курильщик, как я, мог это заметить. Но мадам де Шатлю не курила. И я никогда не видел ни одной пепельницы ни на столе, ни на камине. Я подошел к камину. Иногда попадаются поленья, которые, сгорая, распространяют запах, похожий на запах табака. И тут я обнаружил на мраморной доске нечто вроде обуглившейся табачной пробки, которая падает из трубки, когда ее выбивают о каблук. Тотчас же страшная мысль пронзила меня: у нее есть любовник! Это было нелепо. А между тем какой-то мужчина курил в гостиной трубку. Это мог быть только кто-то из своих. Но уж конечно не Жюльен. Он всегда был преисполнен почтения, к тому же я не представлял себе мадам де Шатлю в роли леди Чаттерлей. Может быть, какой-то родственник? Или друг? Однако это было более чем странно. Мне ни разу не доводилось встречаться здесь ни с кем из посторонних. Сообразив наконец, что мадам де Шатлю, видимо, так и не придет, а стало быть, она в самом деле больна, раз нарушает установленный порядок, я пошел к тебе.

— Твоя мама плохо себя чувствует?

Но ты, ничего не подозревая, сказал в ответ:

— Мама? Нет. Она только что была здесь.

Эта неразгаданная тайна мучила меня весь урок. Уходя, я не увидел ни Валерию, ни Жюльена. Дойдя до калитки, я обернулся. Фасад замка был погружен во мрак, за исключением кухни, где горел свет. К несчастью, я из тех упрямых людей, которые бесконечно пережевывают одни и те же мысли. Весь вечер я перебирал всевозможные гипотезы. Я даже забыл проверить сочинения и чуть было не отправился к Плео, чтобы расспросить его обо всем. Сколько бы я ни твердил себе, что мадам де Шатлю имеет полное право принимать, кого ей вздумается, я почему-то был уверен, что все мои предположения неверны. Я обнаружил какую-то тайну, которую Валерия должна была знать, Жюльен, впрочем, тоже, хотя он так искусно обманул меня. Все это было непонятно и страшно раздражало меня. Мне не терпелось как можно скорее снова увидеть мадам де Шатлю, приглядеться к ней, чтобы отыскать на ее лице следы счастливой любви. Я с нетерпением дожидался четверга, и от этого каждый час тянулся с ужасающей медлительностью. На землю падал мелкий ледяной дождь, смешанный со снегом. Жюльен и на этот раз не торопился открывать мне.

— Мадам де Шатлю лучше себя чувствует?

Сначала он несколько удивился, потом, видно, вспомнил.

— Ей все еще нездоровится, — сказал он. — В такой холод недолго простудиться. Мсье Кристоф ждет вас.

Поэтому я сразу прошел к тебе в комнату. Мне не хотелось расспрашивать тебя, и мы начали диктант. Потом настала очередь латинского перевода. Время от времени я прислушивался; у меня сложилось впечатление, будто кто-то ходит у нас над головой. Хотя я знал, что наверху никто не живет. Наверное, у меня разыгралось воображение или же ветер гуляет вдоль старых стен, думал я. А ветер и в самом деле дул все сильнее, так что напряжение временами падало, и электричество вот-вот готово было погаснуть. Я был встревожен, подавлен — такое со мной случается всегда, если надвигается буря. Я дал тебе задание, которое ты должен был приготовить к следующему разу, и ушел, раздосадованный тем, что придется пускаться в путь под проливным дождем. В вестибюле меня дожидалась Валерия.

— Вам нельзя сейчас выходить, — сказала она. — Вы промокнете до нитки прежде, чем успеете дойти до ворот. Жюльен убрал ваш велосипед.

Я открыл дверь — посмотреть, что делается на улице. В лицо мне хлестнул дождь, и в этот самый момент погасло электричество. Я слышал, как в темноте Валерия советовала мне не двигаться с места.

— Пойду поищу свечу, а потом вы подождете в гостиной, пока это кончится.

Прошло несколько минут, затем слабый язычок пламени задрожал во мраке. Я шагнул навстречу Валерии, чтобы взять у нее из рук подсвечник, и чуть было не наткнулся на чью-то высокую фигуру, это прикосновение заставило меня отскочить назад.

— Sorry![175] — прошептал мужчина.

Я едва успел заметить очень молодое лицо — освещенное сверху, оно походило на негатив фотографии. Незнакомец, прикрыв пламя свечи рукой, бесшумно удалился. Я был в ужасе. И даже вздрогнул, когда услыхал позади себя голос мадам де Шатлю.

— Надо же было вам его встретить, — прошептала она.

И в голосе ее звучало такое отчаяние, что я сразу же понял, в чем дело. Она прятала англичанина, скрывавшегося от гестапо. Бежавший пленник? Сбитый летчик?.. В любом случае я видел то, чего ни в коем случае не должен был видеть. Я был смущен. Снова стало темно.

— Зачем он пришел? — добавила она. — Мы ведь ему говорили…

Я не осмеливался произнести ни слова. И чувствовал себя страшно виноватым. Я был чужим, возможно, даже врагом. К нам подошла Валерия с двумя свечами. Мадам де Шатлю взяла одну из них.

— Он видел его? — с тревогой спросила Валерия.

— Конечно, видел.

— Боже мой! Что скажет Жюльен?

Они разговаривали так, как будто меня не было. Мне вдруг стали невыносимы их тайны.

— Извините, — сказал я. — Мне пора уходить.

— Ну нет! — воскликнула мадам де Шатлю. — Идите сюда, мсье Прадье.

Она провела меня в комнату, где я прежде никогда не бывал, это была столовая, выглядевшая весьма торжественно, там стоял длинный стол, а вокруг него — стулья, обитые кожей, с большими блестящими шляпками гвоздей. Она поставила подсвечник на сервант, полки которого были уставлены старинными тарелками, и с живостью повернулась ко мне.

— Вы догадались… Не отпирайтесь. Да… Это летчик, он был сбит под Туром. Что вы намерены теперь делать?

— Ничего.

— Мы в ваших руках. Вы можете донести на нас.

— Я, мадам, донести на вас?!

Она не предложила мне сесть. Я стоял перед ней как подсудимый.

— Вы принимаете меня за подлеца, — сказал я в ярости.

— Ах! Простите меня, мсье Прадье. Вы обещаете мне молчать? Я все вам объясню. Садитесь, прошу вас.

Руки ее дрожали. Передо мной была несчастная, испуганная женщина.

— Мы все здесь участники Сопротивления, — продолжала она. — Жюльен — бывший унтер-офицер. Это он доставляет к нам людей, которые прячутся, — летчиков, вроде Джона, политических деятелей, евреев, подвергающихся гонениям. Мы переправляем их в Испанию тайным путем, этого пока еще никто не раскрыл. Малейшая неосторожность грозит нам тюрьмой, а вы знаете, что значит тюрьма в настоящий момент.

— Знаю.

— Вы в этом уверены? У нас были товарищи, которых уже пытали, расстреливали. Вот что нас ожидает, если вы…

— Но я даю вам слово.

— Этого мало, — сказал кто-то у двери.

— Ах, это вы, Жюльен, — молвила она. — Входите. Валерия рассказала вам?

— Да, и теперь по милости этого господина мы попали в хорошую переделку… А ведь я вас, кажется, предупреждал. Его следовало удалить сразу же, как только вы узнали, что он ходит к Плео. Уроки могли подождать.

Он подошел ко мне и поднял свечу, чтобы лучше видеть меня.

— На вас и в самом деле можно рассчитывать?

Я возмутился. Все эти подозрения становились нестерпимы.

— Мадам, — запротестовал я, — скажите ему, что я порядочный человек.

— Жюльен, — прошептала мадам де Шатлю, — я думаю, ему можно верить.

Жюльен поставил подсвечник на сервант и погрозил мне пальцем.

— Вы будете в ответе, если с нами что-нибудь случится. Осторожнее, молодой человек. Не забывайте, речь идет о вашей жизни. Теперь вы волей-неволей наш. А тот, кто хочет остаться в стороне, — уже предатель.

— Полно, Жюльен, успокойтесь, — вмешалась мадам де Шатлю.

Она впервые улыбнулась мне, и эта улыбка решила все.

— Поверьте, я вовсе не в стороне, — с горячностью сказал я. — Но что я могу поделать, я всего-навсего учитель!..

— Среди нас немало учителей, — заметил Жюльен. — И уверяю вас — они неплохо со всем справляются. Никто, конечно, не требует, чтобы они взрывали мосты. Зато они очень помогают нам в деле пропаганды. Вам никогда не приходило в голову, что вы можете, например, распространять газеты?

— Меня никто никогда об этом не просил.

Они с мадам де Шатлю обменялись взглядом.

— Вы и вправду из ряда вон, — заметил он и, положив мне руку на плечо, довольно бесцеремонно подтолкнул меня.

— Так вас, стало быть, надо приглашать драться! Вы дожидаетесь, пока за вами придут и попросят? Ну что ж, я готов: прошу вас, как мужчина мужчину.

Я был не в состоянии ничего ответить. Посуди сам: всего полчаса назад я рассказывал тебе о согласовании и определении в латыни, а теперь от меня, можно сказать, требовали, чтобы я с оружием в руках сражался против оккупантов!

Мадам де Шатлю настойчиво смотрела на меня. Она наверняка поняла, что я чувствовал, и потому сказала:

— Никто не имеет права насильно заставить вас что-то делать, мсье Прадье.

А потом, обращаясь к Жюльену, добавила:

— Дайте ему время подумать. Это слишком важное решение.

Я понял, что если и дальше буду медлить, то уроню себя в ее глазах. Представь себе эту сцену, которой колеблющийся свет свечи придавал фантастический оттенок: три наших лица, похожие на лики, начертанные мелом на фоне тьмы. Взгляды в этот миг были исполнены патетической силы. Словно дело происходило в катакомбах в момент принесения клятвы.

— Ну как — да? — спросил Жюльен.

— Да.

— Долго же вы заставили себя ждать! — воскликнул он.

— Будет, Жюльен, — с упреком в голосе сказала мадам де Шатлю. — Спасибо, мсье Прадье. Вы поступили мужественно.

— А Кристоф знает?

— В общих чертах. Он слишком мал. Главное, он знает, что надо молчать. Я держу его дома, чтобы он не поддался искушению рассказать своим приятелям компрометирующие нас вещи.

В вестибюле неожиданно зажегся свет, и Жюльен включил люстру. Мы были ослеплены, испытывая некоторое стеснение при ярком электрическом освещении. Наступило тягостное молчание.

— Что касается доктора Плео, — начал я.

— Да, — подхватила она. — Лучше будет, если вы перестанете ходить к нему.

— Не согласен, — отрезал Жюльен. — Я, напротив, предлагаю, чтобы мсье Прадье ни в чем не менял своих привычек. Здесь всем известно, что он не занимает активной позиции. Так пусть все будет, как было. Плео даже может служить ему прикрытием, а может оказаться для нас источником нужных сведений, если мсье Прадье проявит известную долю ловкости.

— Вы предлагаете мне вести двойную игру? — изумился я.

— Черт побери, старина, каждый делает, что может. Вам представился случай попасть в дом явного коллаборациониста. Так воспользуйтесь им.

— Мне кажется, доктор Плео не так уж опасен.

— А что вам еще надо? Разве вы не знаете о его связях с комендантом Мюллером? А его друг Бертуан? Разве он не начальник фашистской полиции? Мало того, Плео отказался выдать соответствующие справки ребятам, которые хотели уклониться от угона на принудительные работы. Результат: их отправили в Германию, и неизвестно, вернутся ли они оттуда. Нет, тут дело ясное: Плео заслуживает дюжины пуль. И он свое получит, будьте уверены. Он уже получил. Я спокоен. Его час придет. И возможно, благодаря вам. Если вы проявите смекалку, — а мы в этом не сомневаемся, — будет очень странно, если вы не добудете у него полезных для нас сведений.

— Это верно, Жюльен прав, — сказала мадам де Шатлю. — Я понимаю ваше отвращение. Но нам не приходится выбирать. Подумайте еще. Вы совершенно свободны. Каждый волен поступать по своему усмотрению.

Она протянула мне руку.

— Лично я очень рада тому, что вы с нами, мсье Прадье. Чувствуйте себя здесь как дома.

Жюльен проводил меня, вывел мой велосипед. Дождь почти перестал, но ветер свирепствовал, как никогда.

— Постарайся не простудиться, — сказал мне Жюльен. — И не бойся. Все наладится само собой, вот увидишь. Себя жалеть нечего, лучше пожалей тех бедных ребят, которые сегодня ночью отправятся на задание.

Я наскоро перечитал написанное. Да, все произошло именно так, как я описал тебе. Я ничего не опустил. Разве что разговор наш я передал не совсем точно: ведь столько лет прошло. Под конец, я это хорошо помню, Жюльен уже говорил мне «ты». Бедный и славный Жюльен, его убили несколько месяцев спустя неподалеку от Монлюсона, где он возглавлял группу партизан! Наши отношения складывались далеко не всегда гладко, но я о нем сильно горевал. Итак, я вернулся домой в страшном волнении, которое мне даже трудно передать тебе. Я был рад и в то же время встревожен, раздражен, меня одолевали сомнения, я ног под собой не чуял, словно актер, оробевший перед выходом на сцену.

На другой день я решил не ходить в лицей. Мне надо было побыть одному, чтобы сменить, так сказать, кожу, принять новый облик без посторонних глаз. Так я внезапно очутился в том мире, где на каждом шагу меня подстерегала опасность.

Глава 4

Ты понятия об этом не имеешь. Мне даже кажется, что сам ты не без удовольствия кинулся в бой, ибо по своему темпераменту ты — вояка. К тому же ты прошел подготовку в Сен-Мексанском военном училище. У тебя есть оружие, и ты умеешь им владеть. Мои же ощущения были сродни ощущениям зайца в день открытия охоты. Разумеется, виной тому пока было только мое воображение. Опасность была еще далека. Но мне надлежало относиться к ней всерьез и рассматривать арест как вполне реальную возможность. Если кто-то из беглецов, скрывавшихся время от времени в замке, будет арестован, меня тоже могут схватить как человека из окружения мадам де Шатлю. Во всяком случае, такой риск существовал. Поэтому мне следовало быть наготове, чтобы не струсить в нужный момент.

Вначале, мне кажется, это больше всего мучило меня. Я старался истребить в себе свойственное каждому из нас чувство привязанности к завтрашнему дню, незыблемую веру в будущее. Мне следовало учиться жить в настоящем, словно в мыльном пузыре, где дышать можно с превеликой осторожностью. Я прекрасно сознаю, что это была своего рода игра с определенными правилами. Но я был так молод! В двадцать пять лет я все еще был мальчишкой, к тому же страсть к Эвелине преисполнила меня гордыни, а кроме того, мне вскружило голову то обстоятельство, что я будто бы вступил в ряды секретной организации. Хотя на самом деле ничего такого не было. Я, как обычно, ходил в лицей, и никто мной не интересовался. Однако это не мешало тому, что в собственных глазах я значительно вырос и по-новому смотрел теперь на окружающий меня крохотный мирок. Я испытывал гордость, читая в газетах о том, что «террористы» вывели из строя паровоз или трансформатор. И дрожал за себя, когда узнал об арестах патриотов. Что же касается Плео, то я, как было условлено, регулярно навещал его. Он встречал меня с неизменным дружеским расположением. Говорил всегда с открытым сердцем. Разговоров наших я, конечно, не записывал, но кое-что помню до сих пор.

— Более всего меня выводит из себя то, — любил он повторять, — что нас принимают за подлецов. Возможно, вы об этом ничего не знаете, но я потерял почти всю клиентуру. Я уже не даю консультаций. Довольствуюсь работой в больнице. К счастью, у меня есть немного денег. Страна эта на краю гибели, мсье Прадье. И если бы я не опасался, что кое-кто из моих друзей может не понять меня, то уже давно бы сложил свои чемоданы.

— И куда бы вы поехали?

— Далеко… В какую-нибудь совсем новую страну… В Аргентину, например! Или в Бразилию!.. Туда, где нет необходимости отчитываться в каждом своем слове. У меня вот где сидят и Франция, и Виши, и Лондон, арманьяк и бургундское!

А я тем временем, вспоминая слова Жюльена о «дюжине пуль», старался подтолкнуть его поскорее принять решение об отъезде. Почему? Да потому что нельзя хладнокровно смотреть на человека, который ходит взад-вперед у тебя перед глазами, набивает трубку, и думать про себя: «Через несколько месяцев он умрет, а я ничего не сделал, чтобы помочь ему!»

Мне хотелось бы объяснить тебе природу тех чувств, которые я испытывал к Плео. Но у меня не получается. Этот человек был щедрым, тут нет сомнений. Щедрым и добрым. Но было в нем и этакое гурманство по отношению к жизни, которое побудило его, должно быть, совершить не одну низость. Пари готов держать, что он занимался мелкой спекуляцией на черном рынке. Я чувствовал, как он увязает в сетях позорного пособничества. Но если говорить откровенно, он был мне очень симпатичен, несмотря на все его недостатки, которые, впрочем, я мало знал. К тому же мне хочется подчеркнуть, что он ни разу не попробовал втянуть меня в круг близких ему людей, хотя прозелитизм в ту пору был в порядке вещей. Он тщательно оберегал мою свободу, тогда как в замке, напротив, Жюльен твердо решил прибрать меня к рукам. Это был странный период моей жизни. Я являлся в замок. Тотчас же после урока мадам де Шатлю надолго задерживала меня. Насколько раньше она казалась мне холодной и высокомерной, настолько теперь она была любезной и внимательной. Она расспрашивала меня о детстве, о моей учебе. Я вынужден был, чуть ли не против воли, рассказать ей об Эвелине, — это ее страшно заинтересовало. Ей хотелось знать все.

— И с тех пор вы ни разу с ней не встречались?

— Нет.

— Но хоть иногда-то вы, верно, думаете о ней?

— Нет. (Это было неправдой, но я догадывался, что такой ответ доставит ей удовольствие.)

— До чего же мужчины могут быть жестоки! — со смехом сказала она.

Ибо, несмотря на все свои заботы, она умела смеяться. Иногда она даже подшучивала надо мной, правда, очень мило. Например, спрашивала:

— Как ваше сердце?

— О! Полностью излечилось.

— Это правда?

— Честное слово.

— В добрый час. Потому что теперь мы не имеем права оглядываться назад.

Я покидал ее, с каждым разом все более поддаваясь ее чарам. Стоявший на страже Жюльен тащил меня на кухню.

— Ну что? Как Плео?

— Все так же.

— Кого ты видел у него?

— Никого.

— Ну и простофиля же ты. Он никому при тебе не звонил?

— Нет.

— А ты уверен, что он не опасается тебя?

— Уверен.

— Ладно. Попробуем с другого конца. Нам известно, что он каждый день от четырех до семи ходит в свой клуб играть в шахматы. Ты должен научиться играть в шахматы. И пусть он тебя пригласит!

— Как это? В шахматы играть очень трудно.

— Ничего, попробуй. Ты ведь умница. Вот и покажи, на что ты способен. Нам надо знать, что там затевается в этом клубе.

Он наливал мне стаканчик белого вина, и я снова шел к Плео. Потом возвращался в замок. Плео очень плохо отзывался о своей бывшей жене, а мадам де Шатлю на чем свет поносила бывшего мужа, ибо теперь она давала волю откровенности. Слова их источали яд. Ни один из них не желал складывать оружия.

— Он все так же пьет? — спрашивала она меня.

— Я ни разу не видел его пьяным. Но что верно, то верно — бутылка всегда у него под рукой.

— Война, видно, ничему его не научила. Полагаю, он стал прятаться после того, как в него стреляли. Верно, знает, что его ждет. А в любовницах у него все та же высокая блондинка, которую видели то там, то тут… ее зовут, кажется, Гертруда?

— Не знаю. Он весьма сдержан на этот счет.

— Это он-то сдержан! Ни за что не поверю. Просто, может быть, прогнал ее, а другую еще не нашел. Не думаю, чтобы он изменился. Раньше я не могла даже держать прислугу.

А он, со своей стороны, стал насмехаться, когда я как-то случайно произнес имя Жюльена.

— Где это она его откопала, беднягу? Мне его жаль. Представляю, как он стоит перед ней на задних лапках и ждет подачки.

Но на самом деле на задних лапках стоял не Жюльен, а я! И вскоре я влюбился всерьез. Это было неизбежно. Незаполненность моего существования, частые встречи с этой красивой молодой женщиной, которая принимала меня теперь как друга, и, наконец, ощущение риска, которому я подвергался из-за нее… В силу всех этих причин я мало-помалу принял ее сторону и стал разделять ее обиду, так как понимал: чтобы найти путь к ее сердцу, надо придерживаться ее мнения.

Однако Жюльен понял это раньше меня. Он тоже всеми силами старался угодить ей, и я быстро уловил, что именно он диктовал свою волю им всем. Я говорю «всем», ибо мне стало известно, благодаря какому событию он сумел занять в жизни мадам де Шатлю то место, которое занимал. Тайна была у них законом для всех. Я говорю «для всех», потому что мне доводилось встречать в замке странных людей, которые через несколько дней пропадали, как, например, тот самый Джон, упавший с неба и исчезнувший без следа. У некоторых из них были довольно странные имена, вернее прозвища или подпольные клички: Фронтиньян,[176] Монлюк…[177] Когда я расспрашивал о них Жюльена, он таинственно прикладывал палец к губам.

— Уймись. Чем меньше будешь знать, тем лучше для тебя.

Однако его уловки не ускользали от меня. Так, например, он не упускал случая подогреть недобрые чувства, которые испытывала мадам де Шатлю по отношению к Плео. Это был как бы способ ухаживать за ней. Хотя, пожалуй, это слишком громко сказано. На деле Жюльен скорее походил на преданного пса, чем на воздыхателя. И потому нередко показывал мне свои клыки. Правда, не без оглядки на свою хозяйку, опасаясь рассердить ее, но в то же время давая мне понять, что я всего лишь молокосос, втянутый чуть ли не силой в подпольную борьбу. Он довольно скоро отказался от своей идеи ввести меня в круг друзей доктора, но во что бы то ни стало хотел так или иначе использовать меня, возможно, для того, чтобы проверить. Зная к тому же, что мадам де Шатлю полностью поддерживала его в этом, он, не стесняясь, относился ко мне как к «необъезженному» новичку, ему, видно, нравилось это слово, и он любил повторять его, поскольку оно напоминало ему то время, когда он служил в кавалерии.

Он уводил меня в подсобное помещение, где у него была оборудована комната, похожая на монашескую келью, и там пытался учить меня уму-разуму. Он объяснял мне структуру своей организации: низовая ее ячейка состояла из шести человек, то есть шестерки. Над ними стоял руководитель, возглавлявший группу из тридцати человек, в которую входило пять шестерок, — и так до самого верха, причем отдельные ячейки этой пирамиды были строго изолированы одна от другой.

— Таким образом, в случае провала ущерб будет ограничен определенными пределами. Представь себе, если кто-то не выдержит и заговорит под пыткой, — он выдаст лишь самую малую часть всей сети.

Пытка! Это слово болью отдавалось во мне, вызывая внутреннее смятение, которое мне с превеликим трудом удавалось скрывать.

— Ну-ну, — говорил Жюльен. — Думать об этом не следует, но готовым быть надо. Наша роль состоит прежде всего в том, чтобы собирать сведения и вести пропаганду, а кроме того, уничтожать предателей, когда представится возможность. Видишь ли, если бы мне посчастливилось оказаться на твоем месте, я бы непременно воспользовался случаем и ликвидировал Плео. В назидание другим. Уверяю тебя, после этого его дружки попритихли бы. К несчастью, в больнице до него не доберешься. А остальное время он прячется дома.

Однажды он спросил меня:

— Ты придумал себе какую-нибудь кличку? Меня, например, зовут Портос, а мадам Арманду — Элоизой. Тебе это кажется смешным, но мы ведь не в игрушки играем, и ты это прекрасно знаешь. А кличка, может статься, спасет тебе жизнь.

Так, шаг за шагом, я проникал в тайны подполья. Я ни к чему не стремился, ничего еще не решил. Я был подобен пловцу, попавшему в водоворот и не ведающему, к какому берегу его прибьет. Гордиться тут, конечно, нечем, но я обещал тебе не скрывать ничего. Итак, я стал подыскивать себе подпольное имя и, перебрав их несколько, остановился в конце концов на Пирре, так как его имя стало символом дорого достающихся побед и еще потому, что этот несчастный был убит во время осады Аргоса: какая-то старуха бросила на него с крыши черепицу. Поразительное предчувствие. Подумать только, черепица!.. Однако я должен со скрупулезной точностью продолжать свое изложение, чтобы ты сам мог обо всем судить, имея на руках неоспоримые факты. Может быть, ты помнишь о том, что в конце января в Клермон-Ферране был убит начальник гестапо, и тиски стали сжиматься. Последовали расстрелы, репрессии. Комендантский час начинался в двадцать часов. И беда обрушивалась на тех молодых людей, которые не имели при себе полного набора необходимых бумаг: удостоверение личности, карточки на хлеб, на мясо, на жиры, на табак, служебный пропуск, а может, и еще что-нибудь, о чем я уже забыл. Плео выходил из себя.

— Вот чего они добились. Ради удовольствия подстрелить полицейского скольких французов они обрекли на смерть!

Жюльен потирал руки.

— Прекрасно сработано! Пускай знают, что мы не бараны. Хотя лично я по-прежнему убежден, что лучше убивать коллаборационистов. Расплачиваться приходится не так дорого, потому что фрицам на это наплевать, а эффект ничуть не меньше.

Мадам де Шатлю поддерживала его.

— Гражданских теперь больше нет, — говорила она, — так же как нет невиновных и не втянутых в борьбу.

Мне не очень импонировали инквизиторские черты ее характера. Плео не солгал мне. Она нередко обнаруживала пугавшую меня суровость. Думаю, она, не дрогнув, могла бы командовать подразделением, выделенным для расстрела. А между тем ей была свойственна и нежность. Она проявила немыслимую заботу обо мне.

— Марк, вы недостаточно тепло одеты.

С некоторых пор она стала называть меня Марком, без тени нежности, разумеется, а просто выказывая мне дружеское расположение, как и положено братьям по оружию, да простят мне такую смелость. Она отыскала для меня шарф с варежками. В то время как Плео следил за моим давлением и снабжал меня укрепляющими лекарствами, его бывшая жена, по странной иронии судьбы, добывала для меня шерстяные вещи, проявляя заботу о моем здоровье. Свою благодарность мне приходилось делить между двумя противниками. Ах! Уверяю тебя, положение было не из приятных, в особенности с того момента, когда оба они заметили, что каждый из них стремится использовать меня, дабы получить какие-то сведения о другом.

— Попробуйте объяснить ей, если представится случай, что я не изменю своих убеждений, — просил меня Плео.

А она в ответ:

— Втолкуйте ему, что его никто не в силах будет спасти!

Я старался смягчать удары, но за моими недомолвками они сразу же угадывали то, что я желал скрыть. И в конце концов я невольно превратился в разносчика оскорбительных выпадов.

— Видите ли, мсье Прадье, если бы я не был честным человеком, я бы непременно донес на нее. Она и в самом деле становится опасной. А если бы вы не были столь умны, она бы уже давно обратила вас в свою веру, признаюсь, меня удивляет, как это она до сих пор вверяет вам крошку Кристофа.

Он осторожно прощупывал почву, задаваясь, видимо, вопросом: а не переметнулся ли я в другой лагерь?

Я торопился успокоить его.

— Она думает, что я хожу к вам исключительно из-за вашей библиотеки. Она принимает меня за совершенно безвредного интеллигента. Впрочем, так оно и есть.

Однако я лгал, ибо к тому времени Жюльен уже доверил мне первое задание. Правда, довольно безобидное! Мне было поручено незаметно разложить по полкам в учительской экземпляры «Комба». Хотя, должен заметить, текст, напечатанный в газете, был достаточно смелым. Там напоминалось об успехах союзников и предвещалась их высадка, которая в определенный момент должна смести оккупантов. Передовая статья грозила предателям жестокой карой. Воспользовавшись окном в своем расписании, я поспешил избавиться от этих листков, которые жгли мне руки. Я складывал их вчетверо и рассовывал по полкам, причем некоторые никак не влезали. Проходили минуты. Прислушиваясь к малейшему шороху, я вспотевшими руками продолжал свой посев, сознавая риск, на который шел, и в то же время испытывая неведомый мне дотоле самозабвенный восторг. Покидая учительскую, я чувствовал себя взломщиком. Тебе это, возможно, кажется глупым, но мне удался, так сказать, налет «наизнанку». Вместо того чтобы унести, я принес. Вот и вся разница, но переживания, удовлетворение содеянным и самим собой, я думаю, были те же. Я стал удачливым нарушителем закона.

На другой день в лицее начался целый переполох. Была пущена по рукам бумага, грозившая «виновным» (это множественное число чрезвычайно меня обрадовало) примерным наказанием. «Есть, однако, отчаянные орлы!» — сказал кто-то из моих коллег. Выражение это мне очень понравилось. И я почувствовал себя «орлом». Жюльен сразу же заметил это и строго призвал меня к порядку.

— Не заносись, слышишь? Один неверный шаг — и конец. Так и на виселицу угодить недолго.

Он обладал даром находить слова, которые буквально парализовали меня. Я тут же представил себе виселицу и выстроившихся солдат. Понадобилось время, чтобы прогнать этот образ и установить равновесие между неоправданной самоуверенностью и паническим страхом. А Жюльен тем временем настойчиво продолжал тренировать меня.

— Сегодня вечером пойдешь в Центральную книжную лавку. Знаешь, где это? Хорошо. Наверное, знаешь и мсье Гастона… того, что работает в отделе учебников. Так вот, скажешь ему, но чтобы никто не слышал: «Сегодня прекрасная погода». Он ответит: «Только бы она подержалась» — и вручит тебе объемистый пакет, который ты привезешь сюда на своем багажнике.

— Это все?

— Если бы ты знал, что в пакете, ты бы не болтал попусту. Единственное, что могу тебе сказать: в твоих интересах проскользнуть незамеченным.

Я отправился в книжную лавку. Мсье Гастон был старичок в очках, с бородкой, серый халат делал его похожим на мыша, деловито сновавшего вдоль длинного стола, как всегда заваленного школьными учебниками. Ну и борец! Мне и прежде не раз приходилось иметь с ним дело. Я пожал ему руку, а потом произошла сцена, которая в тот момент вовсе не показалась мне смешной. Вместо того чтобы доверительно прошептать: «Сегодня прекрасная погода», я во всеуслышание заявил, словно констатируя радостный факт: «Сегодня прекрасная погода». На что он вежливо ответил:

— Давно уж пора бы. — Потом, вздрогнув, сдвинул пальцем очки на нос и прошептал: — Повторите, пожалуйста.

— Сегодня прекрасная погода.

И тогда этот старичок, на лице которого лежала печать лишений и забот, радостно улыбнулся и, сложив руки, сказал:

— Только бы она подержалась! — Затем шепотом добавил: — Будьте осторожны!

И положил передо мной тщательно упакованный пакет, по объему равный двум толстым словарям, но по весу много тяжелее. Я так никогда и не узнал, что в нем было. Когда я привез пакет в замок, Жюльен не стал открывать его при мне, сказал только:

— Ну-ну, не такой уж ты простофиля.

Потом потащил меня за собой в свою комнату и снова стал учить уму-разуму.

— Если заметишь, что за тобой наблюдают, следят или, того хуже, — явятся с расспросами к твоей квартирной хозяйке, ты немедленно — слышишь, немедленно — отправишься по адресу, который я тебе укажу. Тебя переправят в маки. Сразу забудь обо всем: никакого лицея, никакого Кристофа, ничего. И не вздумай тащить с собой чемодан. Ни в коем случае. Пойдешь в Шамальер, найдешь там бакалейную лавку Шаблу. Спросишь мсье Бенуа. Он-то и займется тобой.

— Значит, вы думаете?..

— Ничего я не думаю. Я просто пытаюсь предвидеть. Если с тобой что-нибудь случится, мадам Арманда не простит мне. Ты умеешь стрелять из пистолета?

— Нет.

— Не знаю, чему вас только учат!

— Во время войны я был в нестроевой службе.

— Намучились там, видно, с тобой! Я дам тебе оружие. Так тебе будет спокойнее. Иногда достаточно мелкого калибра — 6,35, чтобы выпутаться из беды.

Несмотря на все мои страхи, я мало-помалу привыкал к своей двойной жизни. Теперь я с самым естественным видом умел глядеть по сторонам или же наблюдать за улицей, ловя ее отражение в витрине. Я забыл о своем прошлом, даже не вспоминал об Эвелине. Время от времени я писал родителям привычные слова, стараясь успокоить их. Работать почти перестал. Отложил в сторону Расина. Уроки наводили на меня тоску. У меня было одно желание: поскорее вернуться к мадам де Шатлю, чтобы ее взгляд проник мне в самое сердце, затопив его светом, словно солнце. Ради ее удовольствия я часто придумывал какие-нибудь детали, касающиеся Плео. Например, рассказывал, что он худеет, что он явно боится, что шахматы перестали интересовать его.

— Ах, эти шахматы! — воскликнула она однажды. — Сколько зла причинили они нам! Подумайте только, ведь он играл даже заочно, по переписке. И всегда был рассеян, а стоило хоть немножко отвлечь его, он становился зол как собака.

— Но зачем вам было выходить за него замуж? Разве вы не знали его привычек?

— Знала. Я часто думала об этом, Марк. Так вот, мне кажется, что предчувствие несчастья притягивает людей не меньше, чем надежда на счастье. Головокружение. Зов бездны! А может быть, и неосознанная потребность ненавидеть, столь же сильная, как и потребность любить!

Я выбрал эти фразы из множества других, о которых не упоминаю, потому что они особенно поразили меня. Главное, чего я добиваюсь, это дать тебе возможность сориентироваться, помочь тебе разобраться, понять то положение, в котором я очутился. С одной стороны, я был влюблен в Арманду, но влюбленность моя носила налет мечтательности, несовместимой с серьезностью переживаемых нами событий; с другой стороны, будучи другом Плео, я оказывал ему плохую услугу, хотя и не предавал его; и, наконец, став участником Сопротивления, я, оставаясь как бы на уровне любителя, все более и более втягивался в эту беспощадную борьбу, не осознав еще до конца всю ее суровость. Между тем трагедия надвигалась. Но виноват я был не больше, чем те рыбешки, что попадают в сеть. Именно это я по мере возможности пытаюсь растолковать тебе.

После операции «книжная лавка» последовало несколько незначительных заданий, выполненных без особых осложнений. А затем произошел случай с передатчиком, и тут я чуть было не попался. Жюльен тщательно проинструктировал меня. Я должен был пойти в маленький гараж на проспекте Эдуард-Мишлен и сказать хозяину: «Газогенератор Портоса сломался». Тогда он даст мне чемодан с передатчиком, который мне следовало отнести в замок. «Это будет большая тяжесть, — предупредил меня Жюльен, — очень большая. О велосипеде и думать нечего, учитывая качество покрышек. Представляешь, если они лопнут по дороге?.. Тебе придется тащить груз в руках. А хватит ли у тебя сил?»

Он набил старый чемодан землей, и я таскался с ним по парку под его неусыпным оком. «Держись прямее!.. Левую руку вдоль тела… Когда останавливаешься отдохнуть, делай вид, что сморкаешься, что-то ищешь в карманах… А когда снова двигаешься в путь, не показывай, что подымаешь пуды железа, Боже ты мой!..»

Испытание было тяжелым, но так как мадам де Шатлю наблюдала за мной из гостиной, я собрал все свои силы и в конце концов стал походить на человека, который возвращается откуда-то домой, но не может идти быстро из-за несколько обременительного багажа. Жюльен с точностью определил мой маршрут: площадь Карм-Дешо, улица Якобинцев, улица Монлозье, площадь Жода, улица Блатен… Короче, ты представляешь это себе не хуже меня.

В то утро, по счастью, не шел снег. Я, словно детскую считалку, твердил про себя: «Газогенератор Портоса сломался…», наслаждаясь нелепостью этой абсурдной формулы. Город еще не просыпался, не торопясь сбросить с себя оцепенение зимнего утра. Лишь время от времени мне попадалась машина немецкой армии. Над вокзалом высоко в небе клубились пары локомотивов. Я чувствовал себя уверенно и довольно бодро.

В гараже меня ждал хозяин. Он без лишних слов вручил мне чемодан, и я ушел. Я прекрасно знал, что если меня поймают, то я пропал. Быть застигнутым с передатчиком в руках означало пытку и смерть. Но обо всем этом я думал несколько отрешенно, словно о прочитанных в романе приключениях некоего Марка Прадье. Не подумай только, что я отличался храбростью! Мне случалось не раз задаваться вопросом: «А что они, в сущности, делают? Бьют кулаком или ногами? А может быть, избивают дубинкой?» Ходили слухи и о других пытках, которые я плохо себе представлял. Взять хотя бы ванну — что это на деле означает? Голова моя работала, но тело мое, мои нервы не принимали в этом участия. Я дошел до площади Карм-Дешо и тут заметил солдат, задержанные машины. Я сразу же распознал полицаев. Меня охватила паника, настоящая паника, та самая, от которой холодеет под ложечкой, а в голове образуется пустота. Я пробовал размышлять. Вероятнее всего, речь шла о самой обычной проверке документов. Проспект Республики был перекрыт, бульвар Дюма — тоже. Но улица Якобинцев, уходившая влево, казалось, была свободна. Я двинулся туда, не убыстряя шага и стараясь с легкостью нести чемодан, тяжесть которого чуть не выворачивала мне руку.

— Эй! Стоять!

Взяв меня на мушку автомата, полицай двинулся ко мне. Выхода у меня не было. Из черного «ситроена», стоявшего в нескольких шагах от меня, вышли еще два человека, тоже вооруженные. Должно быть, я позеленел. Дыхание стало прерывистым.

— Ваши документы.

Я достал их, предварительно осторожно опустив чемодан на тротуар.

— Откуда идете?

— С вокзала.

И тут меня осенила безумная идея. Я нахмурил брови, делая вид, что рассердился.

— Я друг доктора Плео. И иду как раз к нему.

Полицай заколебался, потом пошел посоветоваться с одним из тех двоих, должно быть унтер-офицером. Они следили за мной издалека, о чем-то совещаясь. У меня рубашка прилипла к телу. Я едва стоял на ногах. Полицай вернулся, отдал мне документы.

— Все в порядке.

Я схватил чемодан, вовремя вспомнив наставления Жюльена: «Не показывай, что подымаешь пуды железа», и удалился на дрожащих ногах, охваченный то ли ужасом, то ли радостью.

Глава 5

— Бедный Марк, — сетовала мадам де Шатлю, — мы нагружаем вас такими трудными заданиями, знаю, вам это тяжело. Но у нас никого не было под рукой, а передачи надо возобновить во что бы то ни стало.

— Он справился, показал себя молодцом, — с гордостью заявил Жюльен.

Мы отобедали в той самой столовой, где окончательно решилась моя судьба. Ты часто вспоминал потом о нашей первой общей трапезе. Именно тогда ты обнаружил, что я стал, по неизвестным пока тебе причинам, тем новым персонажем, которого твоя приемная мать против своего обыкновения окружала вниманием. На уроках в твоем присутствии она по-прежнему называла меня мсье Прадье. А тут вдруг я превратился в Марка, и Жюльен сидел за столом вместе с нами, к тому же ели мы великолепное жаркое, словно отмечали какое-то важное событие, смысл которого ускользал от тебя. Ты старался не пропустить ни слова. Кто был этот Плео, имя которого то и дело повторялось в наших разговорах?

— Вот видишь, — говорил мне Жюльен (еще одно обстоятельство, достойное удивления, — он был со мной на «ты»!), — мы недооценивали истины. Плео заигрывает с фашистской полицией. Он дружит не только с Бертуаном. С оккупационными войсками — тоже. Иначе тебя арестовали бы. Постарайся понять. Коллаборационизм — это все или ничего. Тут не может быть середины. Либо ты с ними, либо ты против них. Тебе порой кажется, будто мы чересчур жестоки. Ничего не поделаешь, приходится!

Мадам де Шатлю предложила мне еще мяса:

— Чтобы прийти в себя после всех этих волнений. И поверьте мне — Жюльен прав. Если вам внезапно пришло в голову сказать, что вы друг Плео, значит, в глубине души вы уже чувствовали: он заодно с ними.

— А иначе чего ему прятаться? — подхватил Жюльен. — Таких типов, как он, и следует убивать: сами прячутся, а других подставляют.

Признаюсь, вернувшись домой, я стал сильно колебаться. Честно говоря, я мог бы простить доктору многие слабости. Но стать его сообщником — нет. В этом вопросе я хочу абсолютной ясности: я уже говорил тебе, что любил мадам де Шатлю. Это истинная правда. Но если я соглашался выполнять опасные задания, то уже не только ради того, чтобы возвыситься в ее глазах. Я не хочу, чтобы ты считал меня дураком. С каждым днем мне становилось яснее, что я приношу пользу. Наконец-то я на что-то годился. Вряд ли стоит и дальше развивать эту тему. Я дал себе слово рассказать обо всем без прикрас, неукоснительно следуя истине. Скажем, так: я выбрал нужный лагерь и был в этом уверен, поэтому теперь у меня появилось желание по-новому взглянуть на Плео. Какое-то время меня действительно интересовала его затянувшаяся ссора с бывшей женой — согласен, но то был период, когда я нащупывал свой путь. Отныне с этим было покончено. С другой стороны, я не обладал способностями шпионить, к тому же мне казалось смешным сообщать Жюльену кое-какие мелкие наблюдения, которыми никто не мог воспользоваться. Плео оставался все тем же. Он по-прежнему был со мной очень приветлив. Иногда мне хотелось крикнуть ему: «Да уезжайте же наконец! Спрячьтесь где-нибудь! Бросьте ваших друзей. Они вас погубят!» Я стал реже заглядывать к нему. Тогда он сам явился ко мне. Я проверял тетради, когда он постучал в дверь.

— Я проходил мимо, — сказал он. — Не хочу беспокоить вас. Но я вам кое-что принес.

Он положил на стол рядом с моими книгами маленький пакетик, который я хотел было развернуть, но он остановил меня.

— Это котлеты. Их здесь четыре. Ваша хозяйка пожарит их вам. У нее наверняка осталось немного растительного масла.

Представь себемое смущение. А он без всяких церемоний снимал перчатки, прохаживался по комнате, подходил к окну, возвращался к печке, трогал ее.

— Для работы у вас не слишком жарко. Проклятое время! Проклятая страна! Вы позволите?

Он набил трубку и сел в кресло, стоявшее в ногах кровати.

— Вас совсем не видно. Много дел? Диссертация?

— Да, диссертация… лицей, ну и все остальное.

— Вы по-прежнему ходите в замок?

— Хожу к мальчику.

— Прекрасная Арманда будет в ярости. Вряд ли она не поставит вас в известность. Я попал в чертовски трудное положение. Молодой Готье… хотя вам это, разумеется, ни о чем не говорит. Готье владеют здесь двумя большими отелями. Они занимают довольно видное положение. А я имел несчастье признать их сына годным для военной службы. О! Эта целая история. Два года назад я оказался причиной маленького скандала. В одном из их отелей я провел ночь с молодой дамой. Муж красавицы узнал об этом… В общем, что тут говорить… Но я отплатил им тою же монетой. Когда их сына призвали для отправки на принудительные работы, я счел его пригодным. Это единственный их сын. Мне казалось, что работа на заводе пойдет ему на пользу… этакий сопляк, а принимал себя за пуп земли, честное слово! Но ему не повезло. Только что получено сообщение: он погиб во время бомбардировки… Отец, естественно, наипервейший голлист! И теперь он наверняка считает меня убийцей. Признаю, мне это крайне неприятно.

Я начинал понимать, зачем он принес мне эти котлеты. Ему хотелось услышать слова утешения, а кроме того, он думал, что с моей помощью узнает мнение Арманды, то есть, иными словами, мнение своих противников. Впрочем, он прямо так и сказал без всяких обиняков:

— Когда пойдете туда, упомяните в разговоре дело Готье. Вы окажете мне услугу. Вас это не затруднит?

— Нисколько. Но чем это вам поможет?

— Возможно, мне придется принять какое-то решение.

С этими загадочными словами он выбил над ведром с углем свою трубку и встал. Вид у него и в самом деле был озабоченный. Чтобы хоть что-нибудь сказать, я спросил его весьма глупо:

— Ну, а как шахматы? Вы по-прежнему играете?

— О! Шахматы, — молвил он. — Мюллера перевели. Остальные ходят нерегулярно. Опасность носится в воздухе.

— Сердце больше не лежит?

— Вот именно. Ни сердце, ни в особенности голова. — Он кивнул на пакет, лежавший на столе. — Прекрасные котлеты! Со сметаной и шампиньонами — одно объедение… Вот несчастье! Ну стоит ли умирать ради какого-то Данцига!

Он пожал мне руку, надел перчатки, приоткрыл дверь и, подозрительно оглядев лестницу, прошептал:

— Мсье Прадье, вы все еще думаете, что мне следует уехать?

— Более, чем когда-либо.

— Спасибо.

Он тихонько закрыл дверь. Увидеть его мне довелось лишь дней через десять, в клинике. В тот же вечер у нас с тобой был урок. Кажется, мы переводили как раз то место, где Марий останавливает нашествие тевтонских племен. Таинственное совпадение. Мадам де Шатлю вышла за покупками. Но Жюльен ждал меня у дверей.

— Я попробовал накачать твое заднее колесо, — сказал он мне. — Но ему, видно, крышка, а чтобы достать другое, придется встать пораньше.

Он увлек меня в парк. Я как сейчас вижу небо с красными отблесками над Пюи-де-Дом. День становился длиннее. Снег растаял. Легкий западный ветер, все еще немного колючий, возвещал о наступлении марта.

— Ты в курсе дел твоего дружка Плео?

— Никакой он мне не дружок.

— Да знаю. Просто к слову пришлось. Так вот, он продал свой дом. Потихоньку. Одному коммерсанту из Бриуда. Я узнал это от одного из наших друзей, который работает в отделе оформления имущества… И не только дом. Все. Мебель, книги и даже свой старый «ситроен». Это подтвердил мне наш парень из префектуры, потому что теперь на продажу требуется разрешение префектуры. Если ты еврей, то не имеешь права. Банда негодяев.

— Ну и что?

— Как это «ну и что»? Это доказывает его намерение смыться. Однако! Неужели он воображает, что мы позволим ему надуть нас, особенно после гибели младшего Готье! Хотя и об этом ты ничего не знаешь. Между нами говоря, потеря невелика. Парень был нестоящий! И все же это не резон, чтобы отправлять его на бойню. Принудительные работы — это все равно что угон в Германию. Так что без крови не обойтись. Твоему Плео недолго торжествовать.

Он понизил голос и взял меня под руку.

— Особенно теперь, когда мы получили оружие… Иди… Я тебе покажу. Пока что оно спрятано здесь.

Он повел меня к бывшей конюшне, где все еще пахло кожей и лошадьми. Отодвинув старые ящики, он вытащил три объемистых мешка.

— Я еще не успел вырыть яму. Займусь этим сегодня ночью. Но погляди-ка!

Он открыл один из мешков, набитый какими-то твердыми предметами.

— Представляешь! Два автомата, одиннадцать пистолетов, гранаты.

Он достал из мешка пистолет, подержал его в руках, проверяя, насколько он тяжел, прицелился куда-то в парк, на который опускалась ночь.

— Конечно, этого мало, чтобы отправить гостей обратно в Берлин. Но главное — начало.

Он присел на корточки и стал рыться в мешке, счастливый, как ребенок, получивший рождественский подарок.

— Хочешь, и тебе дам?

— Я никогда в жизни не держал в руках пистолета, — сказал я.

— Я тебя научу. Тут никакой хитрости нет. Вот, взгляни, — калибр 7,65. Он не тяжелый. И в руках держать удобно. — Он вытащил обойму и вновь легко защелкнул ее. — Чтобы пуля попала в ствол, надо потянуть назад. Смотри хорошенько… Гоп… все в порядке. Потом ставишь предохранитель. Вот так. Ясно? Давай бери. Бери, тебе говорят. Ты должен уметь защищаться.

Я схватил оружие кончиками пальцев, словно это была змея.

— Попробуй положи в карман.

Я попробовал не слишком уверенно.

— Очень неудобно, — заметил я.

— А на пояс?

— Не могу же я так ходить в лицей, словно бандит какой.

— Н-да, я не подумал об этом. Погоди! А вот этот маленький пистолет калибра 6,35 подойдет? Тут и думать нечего. Этой штукой уложить человека на близком расстоянии ничего не стоит. А места почти не занимает. Ладно. Отдаю тебе. Только он весь в масле. Сначала надо почистить. Вот увидишь, еще благодарить будешь.

По мере того как все эти мелочи приходят мне на память, я чувствую, меня охватывает суеверный ужас. Все произошло так, словно некий злой дух решил посмеяться надо мной, собрав воедино разрозненные нити моей несчастной судьбы. В конце концов, это несправедливо! Но хватит медлить, пора рассказать тебе все. Я собирался уже уходить, когда вернулась мадам де Шатлю. Она была крайне возбуждена.

— Гибель Готье-сына наделала много шума. В городе только об этом и говорят. Люди возмущены поступком Плео. Ах! Если бы я была мужчиной!

Она смотрела на меня. Я весь съежился и вдруг заторопился уйти. Я всеми силами гнал мысль, которая, верно, пришла сейчас ей в голову. Настолько она была нелепа. Нет. Я, должно быть, ошибся. Поспешно простившись с ними, я сел на свой велосипед. Не может же она в самом деле потребовать от меня свершить казнь над доктором потому лишь, что я легко мог вступить с ним в контакт.

Работая педалями, я со всех сторон обдумывал этот вопрос, но был совершенно спокоен, не сомневаясь в том, что неправильно истолковал ее взгляд. Сама по себе идея была не лишена смысла. Плео не опасался меня. Когда я приходил к нему, он всегда бывал один. Стреляя в упор из маленького пистолета, который должен вручить мне Жюльен, убить его не составляло труда, я был уверен в этом. И никаких следов. Я принялся обыгрывать эту идею, подобно романисту, придумывающему сцену. Вечером в постели я подправлял ее, добавляя кое-какие новые краски. Под конец, очень довольный собой, я шел к Арманде, чтобы сообщить ей: «Я убил твоего мужа», и она падала в мои объятия. На этом я уснул.

На другой день я, разумеется, пожимал плечами, вспоминая свои досужие вымыслы, которые оставили тем не менее неприятный осадок в моем сознании. Какая нелепость. Ведь никто не просил меня об этом. И никогда не попросит. То были всего лишь капризы любви с ее приливами и отливами. Да, бывали моменты, когда я сердился на мадам де Шатлю и Жюльена за то, что они подчинили меня своей воле. Тебе, верно, кажется, что я слишком мудрствую. Мой бедный Кристоф! Какому наказанию я тебя подвергаю. Хватит ли у тебя духу дочитать до конца это послание? Быть может, ты получишь его, вернувшись после очередной операции в горах Ореса, и отложишь со словами: «Марк надоел мне. Он свое отвоевал. Пусть же и мне даст теперь спокойно воевать». Поэтому попробую рассказывать быстрее.

Новость я узнал двумя или тремя днями позже, когда раскрыл местную газету, которую моя хозяйка приносила мне по утрам. На первой странице было набрано крупным шрифтом: «Доктор Плео подвергся нападению и ранен террористами». Плео попался точно так же, как и в первый раз. Он приехал из больницы около половины первого и, повернувшись спиной к улице, открывал ворота своего гаража. Он не заметил подстерегавшего его велосипедиста и был ранен в ногу. Истекая кровью, он все-таки сумел добраться до дома и позвонить. Его сразу же отправили в клинику, но в какую — газета умалчивала. Жизнь его, похоже, была вне опасности. Газета, разумеется, требовала принятия энергичных мер «против злоумышленников, которые продолжают сеять волнения и чья беззастенчивость растет день ото дня».

Взволнованный, я, как только смог освободиться, тут же помчался в замок. В вестибюле стоял чемодан. Между тем мадам де Шатлю сохранила полное спокойствие.

— Вы, конечно, в курсе, — сказала она. — На всякий случай я отправляю Кристофа к моей матери в Каор. Мало ли что может случиться. Если доктор Плео считает меня в ответе за то, что произошло, нас могут потревожить.

Она слабо улыбнулась.

— Самое смешное, что мы тут ни при чем. И пока даже не знаем, кто это сделал. Возможно, кто-то действовал в одиночку и к тому же весьма некстати, потому что теперь у доктора будет постоянная охрана. Подите проститесь с Кристофом.

Остальное ты, конечно, помнишь. В глубине души ты был вовсе не прочь совершить это путешествие, уехать из этого большого печального дома. Но не показывал своих чувств. Жизнь уже научила тебя носить маску безразличия. Ты преспокойно поцеловал меня в щеку, и Жюльен отвез тебя на вокзал.

Мадам де Шатлю оставила меня обедать. Мы сидели вдвоем в огромной столовой, где свободно могла расположиться целая дюжина гостей. Есть нам не хотелось.

— Оливье (она впервые называла Плео по имени) теперь опасен для нас, — сказала она. — Ему представился отличный случай отомстить. Два покушения, чуть ли не одно за другим, — поставьте себя на его место. Он наверняка постарается навлечь на меня неприятности. Не думаю, что он донесет на меня, — у него нет доказательств. Хотя что такое доказательства в настоящий момент!.. Но он может направить подозрения на наш дом. В таком случае нам придется прекратить все наши дела, а это настоящая катастрофа.

Она протянула мне блюдо с земляной грушей.

— Вся наша сеть под угрозой, — продолжала она. — Оливье должен исчезнуть. Он находится в клинике Святой Маргариты, это все, что я знаю. Не могли бы вы оказать нам услугу, Марк?

— Конечно!

— Навестите его. Вас-то ведь пропустят. Заметьте расположение внутри, запомните номер палаты. Когда мы будем знать это, можно принять какое-то решение. В сороковом году Жюльен был мастером по неожиданным налетам. Может, он что-нибудь придумает. А меня, признаюсь, события выбили из колеи.

Она протянула руку через стол и схватила мою.

— Марк… не судите обо мне плохо. Я всегда слишком много требую от тех, кого люблю. От Оливье в свое время я, наверное, требовала больше, чем он мог дать. Я не выношу разочарований. А теперь — тем хуже для него. Вы ведь согласны со мной? Из-за него все мы подвергаемся серьезной опасности. Разве это не правда?

Я был ее пленником.

— Да, — сказал я, пытаясь вложить хоть немного пыла в свой ответ.

— В таком случае необходимо действовать, и чем скорее, тем лучше.

Жюльен согласился с этим, когда присоединился к нам в гостиной, где нам подали скверный кофе. Ты уехал в Каор. Отныне мы были свободны и могли без всяких помех разрабатывать план военных действий.

— Я немного знаю эту клинику, — сказал Жюльен. — Ее держат святые сестры. Когда они уходят на службу в часовню, туда, должно быть, можно проникнуть, не привлекая особого внимания. Какие-нибудь десять минут! Мне понадобится не больше десяти минут, чтобы ликвидировать его, но для этого я должен располагать четким планом. На тебя можно рассчитывать?

— Конечно.

Как далеко заставят меня зайти эти двое? Сердце у меня сжималось при мысли о готовящемся убийстве. Что я такое говорю? Об убийстве, которое я готовил вместе с ними. О, я знаю! Ты солдат. Жизнь других для тебя ничего не значит. Но «другие» — это бойцы, неизвестные тебе люди. Я же должен был встретиться с Плео лицом к лицу. Он протянет мне руку. Улыбнется мне, потому что я его друг, я тот, кто спас ему жизнь. А теперь я собирался погубить его. Направляясь в клинику, я забыл обо всем остальном: о его слабостях, может быть, даже о подлости, о его связях с фашистской полицией. Я был просто несчастным человеком, которого вынудили пойти. И я шел приканчивать раненого!

У входа в клинику я наткнулся на полицая, однако вид его формы нисколько не устрашил меня, напротив, я даже обрадовался. Если клинику охраняют, значит, налет не удастся. Полицай потребовал у меня документы, потом позвонил по телефону.

— Тут пришли к доктору Плео… Учитель… по имени Марк Прадье.

Долгое время он молча слушал, потом указал мне, куда идти.

— Второй этаж. Шестнадцатая палата.

Думай, что хочешь. Но теперь я сердился на Плео за то, что его так охраняли, словно он опасался именно меня. Второй полицай сидел справа от вестибюля, в застекленном кабинете. Мне пришлось во второй раз предъявить свои документы. Мало того, он проверил мои карманы, чтобы удостовериться, что у меня нет оружия.

Видно, они и в самом деле дорожили своим Плео! Полицай проводил меня до самой палаты и остался в коридоре, в нескольких шагах от двери, которую только что открыл мне. Вид у доктора был неважный. Он был очень бледен, но голос его не утратил силы.

— Входите, мсье Прадье. Я очень рад. Присаживайтесь.

Я придвинул стул к его изголовью.

— Ну вот, видите. Они опять промахнулись, пуля прошла насквозь, не причинив большого вреда. Видно, меня не так-то легко ухлопать. Если бы я не потерял столько крови, то был бы уже на ногах. Правда, нога некоторое время не будет сгибаться. Это называется — дешево отделаться. Но я знаю кое-кого, кому сейчас невесело.

Он подвинулся ко мне и понизил голос:

— Я полагаю, вам известно, кто это сделал?

— Нет.

— Полноте! Все ясно как на ладони. В первый раз еще могли быть какие-то сомнения. Разумеется, пистолет держала не она сама, но она всегда была в наилучших отношениях с семейством Готье. Так что все это легко увязывается. Но если в ее распоряжении имеются наемные убийцы, представляете, что это означает?

Он снова лег на спину, у него перехватило дыхание.

— Лежите спокойно, — сказал я.

— Это означает, что она играет активную роль в Сопротивлении. Я, как видно, недооценивал ее. Мне казалось, что она сердится на меня по чисто личным причинам. А это гораздо глубже.

Тут вмешался полицай.

— Не утомляйтесь, доктор, прошу вас, — сказал он с порога.

— Да нет, — возразил Плео. — Ничего. Он нисколько не мешает мне, напротив.

Я встал. Он снова заставил меня сесть и повернулся, хотя и не без труда, на бок.

— Я хочу доверить вам одну вещь, — прошептал он, наблюдая из-за моего плеча за охранником. — Я собираюсь уехать… Пока это еще не окончательное решение, но, во всяком случае, я долго все обдумывал. Вы, может быть, помните? Ведь это вы подсказали мне такую идею. С тех пор я много об этом размышлял.

— Не говорите больше ничего, — зашептал я в ужасе. — Я не хочу знать.

— Да бросьте, — прервал он меня. — Вы же не станете меня выдавать, да и потом, когда придет время, мне могут понадобиться ваши услуги. А главное, пусть знает, что последнее слово все равно останется за мной, слышите? Верно вам говорю. Это не пустые угрозы. И я хочу, чтобы вы передали ей мое предупреждение. Пускай и она дрожит, в свою очередь. В данный момент полиция ищет виновного среди моих бывших больных. Мне довольно произнести лишь имя Арманды. Ее тут же арестуют, станут допрашивать… и одному Богу известно, что тогда откроется. Пока что я не собираюсь называть ее имени. Но вечно молчать не буду.

— А если она не имеет никакого отношения к этому нападению?

— Не смешите меня, мне больно смеяться.

Полицай вошел в палату и положил руку мне на плечо.

— Свидание окончено. У меня строгое предписание.

— Вы еще придете? — спросил Плео.

— Обязательно.

— Не сюда. Ко мне. Там мы сможем поговорить как следует. Еще раз спасибо.

Представляешь себе, как я был взволнован. Это был поединок не на жизнь, а на смерть, и я, к несчастью, оказался между двумя врагами. Причем противники настолько хорошо знали друг друга, что у меня не было никакой возможности обмануть их, сказать, например, мадам де Шатлю, что Плео не собирается будто бы мстить ей; или сказать Плео, что его бывшая жена не хочет ничего предпринимать против него. Они на расстоянии угадывали намерения друг друга, и оба наверняка готовы были идти до конца. В тот же вечер я отправился в замок.

— Ну как, можно? — спросил Жюльен издалека, едва увидев меня.

— Нет. Его охраняют.

— Ах ты, черт! Вот невезение.

Я в подробностях рассказал им о своей беседе с Плео, смягчив немного некоторые места.

— Короче, — подвела итог мадам де Шатлю, — он воображает, что это мы.

— Да, примерно так.

— И в клинике действительно ничего нельзя предпринять, — сказал Жюльен.

— Ничего.

— Что ж, придется тогда у него дома. Другого выхода нет.

Наступило долгое молчание. Каждый из нас обдумывал сложившуюся ситуацию, из которой, казалось, не было выхода.

— Если мы просто будем ждать, — заметил Жюльен, — полицаи могут нагрянуть со дня на день. Я даже удивлен, почему он до сих пор не выдал нас.

— О, это в его манере, — сказала мадам де Шатлю, — заставить страдать исподтишка!

— Значит, когда он придет домой, — продолжал Жюльен. — Вот только неясно… Ведь он никого не принимает… Хотя как же…

Он повернулся ко мне.

— Тебя-то он принимает!

— Вы хотите, чтобы?..

Снова молчание. Идея прокладывала себе дорогу. Я следил за ее развитием по их лицам. Зажав руки между колен, я пытался сдержать охватившую меня панику.

— Достанет ли у тебя смелости?.. — прошептал Жюльен.

— Только не это, — сказал я. — Все, что хотите, только не это!

— А что же делать…

Я услыхал, как в вестибюле бьют часы. Шесть редких ударов, похожих на удары моего сердца. Я слышал все. Слышал, как Жюльен медленно потирает руки, как копошатся черви в деревянной обшивке стен, слышал тишину в доме и кровь, мою кровь, стучавшую в висках.

— Вам известна цель, Марк, — сказала мадам де Шатлю. — Но если вы не чувствуете себя в силах…

— Ничего, — вмешался Жюльен. — У него хватит силы, только ему надо дать время прийти в себя.

Я смотрел на своих палачей, которые, в свою очередь, с важным видом смотрели на меня. Ах! Как бы мне хотелось в ту минуту быть настоящим мужчиной!

— Ступай отдохни, — сказал Жюльен. — На сегодня довольно.

Глава 6

Я пишу эти строки и почти физически ощущаю твое удивление. Ты задаешься вопросом: «Как же ему удалось прикончить Плео, если он такой впечатлительный?» Терпение. Я подошел если не к самому драматическому месту в своем рассказе, то, во всяком случае, к самому деликатному. Настал момент, когда все имеет значение, и молчание, может быть, даже больше, чем слова. Мне хотелось бы дать тебе почувствовать то, что мне довелось пережить после этого, час за часом. Это было невыносимо. Моя первая реакция походила на бегство. В течение нескольких дней я избегал ходить в замок. Я до одурения кружил по кругу в своих рассуждениях. Убить? Невозможно. Прежде всего, я не сумею. Пощадить Плео? Невозможно. Я понял, что он заговорит. Посоветовать Арманде укрыться где-нибудь? Невозможно. Она станет презирать меня. Сказать Жюльену: «Сделайте это сами!» Невозможно. Доктор постарается обезопасить себя. Что же остается? Я перестал есть. Не мог спать. Превратился в скрипучий механизм и обучал чему-то своих учеников только в силу привычки. Дома я больше лежал, так как ноги отказывались держать меня. В глубине души я уповал на какую-нибудь болезнь, которая избавила бы меня от необходимости принимать решение.

Ах! Значит, я не ошибся, предположив, что мадам де Шатлю пришла тогда в голову мысль, будто я могу свершить казнь, убив Плео. Черт возьми! Влюбленный, стало быть, на все готов, так, что ли? Если любишь меня, делай, что надо. А не сделаешь — значит, не любишь. Мне случалось посылать ее ко всем чертям. В конце концов, разве я не доказал свою добрую волю? Да, но если случится несчастье и ее арестуют, я никогда не осмелюсь взглянуть на себя даже в зеркало. А если я буду слишком долго собираться в замок, они решат, что я трус. Пойми меня хорошенько, мой дорогой Кристоф. В моих терзаниях не было никакой подлости. Просто я был не способен стрелять в беззащитного человека, не мог встать у него за спиной и целиться в затылок, ибо, отгоняя прочь ужасные картины, я не мог тем не менее не кинуть, так сказать, взгляда в их сторону. И тогда начинал буквально стонать. В такие минуты я ненавидел себя. Я уходил из дома. Шагал по улицам куда глаза глядят. А когда возвращался, Плео снова был тут как тут. Он ожидал меня, невидимый, но ощутимый, словно призрак, с которым мне предстояло противоборствовать весь вечер, всю ночь, находя успокоение лишь в краткие мгновения лихорадочного сна.

Но в конце концов я все-таки отправился в замок. Я шел туда, словно под прицелом автомата. Жюльен упаковывал пакеты.

— Осторожность никогда не повредит, — сказал он. — Если заявятся фрицы, могут рыться сколько угодно. В доме пусто. Не бойся. У нас есть план отступления. Но может, они и не придут.

Он не решился сказать: «Это зависит от тебя»; меж тем я понял тайный смысл его слов и пришел в еще большее замешательство.

— Кстати, — продолжал Жюльен, — у меня кое-что есть для тебя… Поди сюда.

Я последовал за ним в его комнату. Он вытащил из шкафа какую-то тряпку, развернул ее и протянул мне маленький пистолет.

— Теперь он в полном порядке, — сказал Жюльен. — Можешь вертеть его как угодно. Не испачкаешься.

Он силой вложил его мне в руку.

— Ну хватит, не стой как пень. Он тебя не укусит. У тебя есть задний карман? Положи его туда… Видишь, почти совсем незаметно. А теперь иди. Не мешает? Прекрасно. Давай испробуем его.

Испытывая отвращение, я с опаской, нехотя последовал за ним. Жюльен, напротив, не чувствовал ни малейшего стеснения и был счастлив, словно готовился к предстоящему пикнику. Он увлек меня в подвал, третий по счету, самый дальний и самый глубокий.

— Здесь нас никто не услышит. Я снимаю предохранитель и крепко держу оружие — помни про отдачу. Она не такая уж сильная, но новичка всегда застает врасплох. Смотри на меня. Совсем не обязательно вытягивать руку, как это делают в кино. Наоборот. Локоть слегка согнуть, но не напрягаться. Представь себе, что держишь в руках пульверизатор или зажигалку.

Он нажал на спусковой крючок. Сухой щелчок выстрела заставил меня вздрогнуть, но должен признать, что, несмотря на отзвук, в нем не было ничего оглушительного.

— Теперь ты… Можно начинать. В обойме шесть пуль. Оставь себе две или три, этого вполне хватит.

Я чуть было не заартачился. Уж очень он был уверен в моем согласии. Но Жюльен уже поднял мою руку на нужную высоту, поправил пистолет.

— Стреляй.

От удара рука моя дернулась вверх. Дым щипал глаза. Но в общем в этом испытании не было ничего ужасного. Я нервно рассмеялся.

— Единственная трудность, — говорил Жюльен, — правильно послать пулю. Тут не надо колебаться. Либо в сердце, либо в голову. В сердце? У тебя нет навыка. Заденешь ребра, в лучшем случае — легкое, и через месяц этот малый опять очухается. Мой тебе совет — стреляй в голову. Встань немного наискосок и целься в висок. За разговором люди обычно ходят туда-сюда. У него нет никаких оснований следить за каждым твоим движением. Уверяю тебя, он ничего не почувствует. А если проявишь сообразительность, сойдет за самоубийство. Это было бы идеально. Никакого расследования, никаких подозрений, никаких арестов. Короче говоря, проще пареной репы. Ну что, справишься?

Я развел руками, выражая таким образом свою растерянность. Я уже ничего не понимал. Темень, запах пороха, ужас того, что предстояло совершить, — словом, меня тошнило от всего.

— Пошли наверх, — сказал Жюльен. — Держи пистолет при себе, чтобы привыкнуть. А у себя в комнате поупражняйся. Надо, чтобы ты всегда чувствовал его в кармане, словно это пачка сигарет или ключи… Кстати о сигаретах, вот, возьми пачку. Это «Кэмел». В последнее время нам кое-что сбрасывают с парашютами. Хорошая сигарета прочищает мозги.

Мы поднялись на свет. На последней ступеньке лестницы Жюльен остановил меня.

— Марк, — сказал он очень серьезно, — мы знаем, что требуем от тебя невозможного. Но в настоящий момент ребята, которые погибают, тоже совершают невозможное и все-таки идут до конца. А Плео самый настоящий предатель. И еще одно слово: не торопись. Дождись удобного момента, а если он не представится, никто не будет на тебя в обиде. Бывают случаи, когда сомнения достойны всяческого уважения.

Он обнял меня за плечи и дал последний совет:

— Если дело обернется скверно, садись на велосипед и гони к нам. Здесь все готово. Чтобы уйти отсюда, нам хватит и четверти часа.

Мне очень хотелось увидеть мадам де Шатлю, но она была в городе. Низко опустив голову, я шел вверх по улице Блатен с этим нелепым пистолетом в кармане. «Бывают случаи, когда сомнения достойны всяческого уважения», — сказал Жюльен. Стало быть, я мог выждать какое-то время, они не сразу сочтут меня трусом. Имел же я право дать себе некоторую отсрочку.

Я распечатал пачку «Кэмел», но закуривать не стал, потому что запах этого табака сразу выдал бы меня прохожим. Я перешел площадь Жода и, истерзанный своими тревогами, направился к собору. Религия никогда не играла значительной роли в моей жизни, но в тот вечер я испытывал потребность собраться с мыслями под этими сводами, к которым возносилось столько молений. Я преклонил колена у одной из колонн. «Господи, я осмелился войти сюда с пистолетом в кармане! Мне внушили мысль о насилии. Быть может, мне придется убить кого-то. Я хотел бы, чтобы в твоих глазах я был солдатом, а не преступником!» Так, не раскрывая рта, я довольно долго говорил с Господом. Вокруг меня женщины молились, взывая о мире, о возвращении узников… А я, я просил силы убить человека. Я вышел, возмущенный собственным лицемерием. В течение нескольких дней я боролся с самим собой, то обуреваемый внезапной решимостью совершить героический поступок, то впадая в такое уныние, что почти готов был обратить оружие против себя самого. Пистолет я спрятал под рубашками и время от времени доставал, чтобы посмотреть на него. Я вертел его с отвращением, потом клал на место и запирал на ключ дверцу шкафа, словно хотел помешать ему выйти оттуда. У меня было такое чувство, будто я живу рядом с маленьким хищником, очень коварным и опасным. Только в лицее я находил некоторое успокоение. По природе своей нелюдимый, я охотно задерживался теперь в учительской, где болтунов всегда хватало. Мне хотелось хоть как-то оттянуть момент возвращения домой, где ко мне безмолвно взывало спрятанное под бельем оружие. Однако не мог же я до бесконечности откладывать свой визит к Плео. Я уверил себя, что мне следует сначала провести нечто вроде разведки. Без всякого пистолета. С пустыми руками! Но, конечно, держаться настороже, чтобы представить себе необходимую последовательность движений, которые мне вскоре предстояло осуществить. Я явился и позвонил у двери доктора. Мне пришлось долго ждать, я догадывался, что он изучает улицу сквозь закрытые ставни. Наконец он открыл мне.

— Входите скорее. Идите вперед, дорогу вы знаете, а мне трудно быстро передвигаться.

Я заметил, что он хромает и что ему приходится опираться на палку.

— Я как раз собирался писать вам, только некому было отнести мое письмо. Прислуга меня бросила. От меня все бегут как от чумы.

— Как же вы питаетесь?

— Устраиваюсь кое-как. У меня есть некоторые запасы, банки консервов. К тому же осталось недолго. Я уезжаю, друг мой. Это решено. Да садитесь же.

Доковыляв до кресла, он тоже сел.

— Да, — продолжал он. — Мне надоело служить мишенью. Я взвесил все «за» и «против». Сомнений нет: война подходит к концу. Через несколько месяцев город будет в руках Сопротивления. Моя песенка спета. Но я вовсе не собираюсь дожидаться, пока кто-нибудь придет сюда и убьет меня дома.

Я молчал. Если бы он знал, несчастный, что убийца был уже тут, в нескольких шагах от него.

— Мои друзья предпочитают остаться, — продолжал он. — Это их дело. А я хочу исчезнуть, только незаметно. Я все приготовил. Мой дом продан вместе со всем содержимым.

— Вас станут разыскивать.

— О! Я буду далеко. Кажется, я уже говорил вам о Южной Америке. Так вот, я еду в Бразилию, чтобы начать там новую жизнь. Я достал себе фальшивые документы. Сейчас это нетрудно: столько людей умирает. Бумаги хоть и фальшивые, но не поддельные. Меня будут звать Антуан Моруччи, так звали беднягу, который умер в тюрьме месяц назад. У меня есть деньги и есть возможность без всякого риска перебраться в Испанию. А там я все улажу. Уж поверьте мне. Я все предусмотрел. Это стоило мне недешево, зато должно получиться.

— Когда же вы рассчитываете уехать?

— Через два дня.

— Уже!

Я не мог сдержать этого восклицания. Всего два дня, и он от нас ускользнет. И нет никакой возможности убить его! Сожаление, досада, облегчение, радость!.. Я испытывал так много противоречивых чувств, что вынужден был встать и пройтись по комнате, чтобы немного успокоиться. И тут, очутившись за спиной Плео, я обнаружил, что Жюльен говорил правду. Если бы у меня был пистолет, я преспокойно мог бы всадить ему пулю в висок. Клянусь, что в эту минуту я чувствовал себя достаточно сильным, чтобы выстрелить. Но длилось это не долго. Какая-то мерзкая слабость заставила меня безропотно опуститься в кресло.

— И вы, разумеется, собираетесь донести на нее? — спросил я.

Концом своей палки он чертил на ковре таинственные знаки.

— Представьте себе, нет, — сказал он наконец. — Я долго думал об этом. Видите ли, я уже здесь чужой. С Плео покончено. Я словно влез в кожу совершенно другого человека. Арманда теперь не в счет. Пусть это выглядит странно, но я отринул свое прошлое, свою страну, все, что давило на меня. Когда человеку столько всего не удалось, ему лучше забыть. А вы как думаете?

Я не мог высказать ему то, что думал. А думал я, конечно, о том, что для меня наступило избавление. Раз он решил не трогать Арманду и раз он собирался покинуть Францию, зачем было его убивать? Эта очевидная истина явилась мне как озарение. Но тут же возникли возражения. Ибо я всегда готов сомневаться.

— Вас узнают, как только вы выйдете на улицу. А это вам может дорого обойтись.

Он весело помахал палкой.

— Ничего подобного, — воскликнул он. — Потому что вы мне поможете.

— Я?

— Вы не откажете мне в этом, мсье Прадье. Вы единственный человек, кому я могу довериться. К тому же мне так мало от вас нужно. Вот что я намерен сделать. Если я сяду в поезд здесь, среди бела дня, об этом сразу же станет известно. Кроме того, я не могу пройти незамеченным со своей негнущейся ногой. В конце концов, даже если предположить, что я доберусь до вокзала, мои друзья тут же все поймут. Они решат, что я их бросил, что я выдохся, что я вообще негодяй. А это неправда. Но как заставить их понять, что я ставлю крест на своей жизни?

Нет. Я поеду в Париж ночным поездом, а сяду в Риоме. Вечером, в половине одиннадцатого, на вокзале никого не будет. А уж из Парижа доберусь до Испании. Говорю вам, у меня есть на что жить. Об этом я не беспокоюсь, хватит надолго. Единственная проблема — как добраться до Риома. Но и она будет решена, если вы согласитесь отвезти меня туда, потому что сам я из-за негнущейся лапы не могу вести машину.

— Так на машине?

— Да. Мы возьмем мою, а вы потом приведете ее обратно. Только не говорите, что вы не умеете водить.

— Конечно умею.

— Тогда все в порядке. Полчаса туда, полчаса обратно. Я дам вам ключи, так как машину необходимо снова поставить в гараж. Понимаете почему? Никто не должен знать, что я ею пользовался. Иначе станут допытываться, кто меня отвозил. А так вам ничто не грозит. И никто не догадается, что вы помогли мне, — ни шайка Бертуана, ни Арманда. Сегодня столько вокруг людей, о которых никто ничего не знает, — исчезли, и все тут! Обо мне, конечно, поговорят, но тем дело и кончится. А вас я ничем не хочу компрометировать, ни в коем случае. Застигнутый врасплох, я колебался. Но раз Арманде не грозит больше опасность и раз Плео надумал убраться ко всем чертям, чего мне разыгрывать из себя мстителя? Скажу Жюльену: «Его нет дома. Никто не знает, где он!» — и отдам ему пистолет.

— И вы никогда не вернетесь во Францию? — снова спросил я.

— Никогда. Это конченая страна. Так что вы решаете? Мне нужно знать сейчас, я должен уладить еще кое-какие мелкие дела.

Я был зол на него, зол на себя, а главное, устал от долгой борьбы с самим собой и потому склонил голову в знак согласия. Я говорил себе: «Через несколько лет, после победы, когда утихнет вся эта ненависть, а Плео, возможно, умрет, станет ясно, что я был прав, или, по крайней мере, я сам буду уверен в том, что поступил правильно».

О! Я понимаю, ты удивлен. «Значит, ты не убивал его!» Спокойно, прошу тебя. Я еще не кончил свою историю, мне еще многое предстоит сказать. А пока мы остановились на том, что я согласился отвезти Плео на вокзал в Риом. Он назначил мне свидание через день в половине десятого. Не стану рассказывать тебе о муках совести, которые терзали меня в оставшиеся часы. Я упорствовал, убеждая себя в том, что выбрал самое гуманное решение, а между тем меня все время одолевали сомнения. Я вынужден был признать, что внезапный отъезд Плео вполне меня устраивал. Но не становился ли я таким образом его сообщником? На это я ответствовал, что изгнание само по себе является тяжким наказанием и что жалость моя служит в конечном счете делу Правосудия. Я был жертвой обстоятельств, о которых вряд ли можно судить хладнокровно, я не мог поступить иначе. Итак, перехожу к фактам, попробую изложить их без всяких прикрас.

В условленный час я явился к Плео. Пистолет лежал у меня в кармане. Даже теперь мне трудно объяснить, зачем я его взял. Может быть, потому, что спускалась ночь? А может быть, чтобы придать себе смелости? Не знаю, во всяком случае, идея эта оказалась пагубной. Дул сильный западный ветер, пустынные улицы выглядели мрачно. Плео был доволен. Скверная погода облегчала нашу задачу.

— Я включил газогенератор, — сказал он мне. — Все в порядке.

Он приготовил не очень большой чемодан, положил на него свои перчатки и фуражку. Одет он был, как обычно: куртка и спортивные брюки. Он предложил мне выпить посошок.

— Если что-то вам здесь нравится, возьмите себе.

Я отклонил подарок. Он ковылял из одной комнаты в другую, бросал последний взгляд на то, что оставлял. В одной руке он держал бутылку коньяку, в другой — свою палку. Время от времени он прикладывался к горлышку.

— Больше всего я буду жалеть о своих шахматах. Старинные друзья!

Когда настало время уезжать, он постоял несколько минут посреди библиотеки, — уж не знаю, какие мысли носились у него в голове. Затем провел рукой по лбу и прошептал:

— Пошли!

Он запер ключом дверь, выходившую в сад, потом я караулил, пока он укладывал чемодан и заводил машину, — это всегда давалось ему с трудом. Вокруг — ни души, однако ночь была такой темной, а ветер завывал так громко, что вряд ли я мог заметить притаившегося в засаде врага. Наконец Плео вывел «ситроен» и закрыл ворота. Затем посадил меня за руль и отдал связку ключей.

— Эта проклятая нога не дает мне ходу. Я уж думал, что не справлюсь. Ну, в путь.

Я давно не водил машину, а газогенератор еще прибавлял трудности. Однако, проехав на малой скорости с километр, я почувствовал себя увереннее и прибавил газ.

Плео откинул голову на спинку сиденья и закрыл глаза. Из-за козырьков, выкрашенных в синий цвет, которыми были прикрыты фары, свет пробивался с трудом, и я ничего не различал, кроме дрожащих бликов. Не проехав и полпути, я уже весь взмок от страха сделать неверный поворот, руки мои дрожали. Тем не менее я беспрепятственно добрался до первых домов Риома и через пять минут уже остановился у вокзала. Плео открыл глаза.

— Вот мы и приехали. Благодарю вас, мсье Прадье. Я этого не забуду.

И еще добавил несколько слов, которые до сих пор звучат у меня в ушах:

— Вы снова спасли мне жизнь.

Я помог ему выйти. Подал ему палку и чемодан. На площади никого не было. Лишь ветер свистел вокруг машины. Слабый огонек светился внутри вокзала. Место казалось мрачным.

— Я помогу вам отнести чемодан, — предложил я.

Речь шла не о вежливости или доброте. Мне просто не терпелось избавиться от него. Он отказался.

— Документы на машину в ящике для перчаток. Ах да! Подождите. Я должен отдать вам кое-что.

Он расстегнул куртку и достал из внутреннего кармана плотно сложенные листки.

— Это мои продовольственные карточки. У меня есть другие, на новое имя. Доставьте мне удовольствие.

Он силой засунул их в карман моего плаща.

— Ну что ж, мсье Прадье, настало время прощаться. Желаю вам всего хорошего. Вы были мне настоящим другом. Еще раз спасибо.

— Доброго пути, — сказал я в свою очередь, а про себя подумал: «Только не вздумайте возвращаться!»

Он подхватил свой чемодан и исчез во тьме. Где-то в ночи слышалось громыхание поезда. Я глубоко вздохнул. Конец кошмару…


Так он уехал? Да, мой бедный Кристоф. Уехал. Позднее я был с лихвой вознагражден за подвиг, которого не совершал. Я стал героем. Ну как же, человек, который убил предателя Плео! Увы! Я никого не убивал. Но подумай сам. На том этапе моей печальной истории я еще ни в чем не был виноват. Я твердил себе это долгие годы спустя. Ведь тогда, на той продуваемой ветром площади, я и подумать не мог, что стою на краю катастрофы. По воле жестокой судьбы, сам того не ведая, я очутился в ловушке. Правда, ловушка еще не захлопнулась. Что я собой представлял в ту пору? Ровным счетом ничего. Безвестный учитель без всякого будущего. Рядовой участник Сопротивления без особых заслуг. Влюбленный без надежды на взаимность. Ничем не примечательный человек. Я и собирался оставаться таковым. Никто никогда бы не узнал, что я помог Плео бежать, и Плео вскоре был бы забыт. Итак, я включил мотор — этого жеста оказалось достаточно, чтобы решить мою судьбу.

Из Риома я хотел выехать через бульвар Клемантель. Двигатель работал ровно. Сам я, откровенно говоря, не думал конкретно ни о чем. Мне хотелось спать. Безумно хотелось спать. И вдруг у выезда на дорогу в Клермон-Ферран я наткнулся на полицейский контроль.

На обочине стоял фургончик, трое полицаев в касках, с автоматами в руках преградили мне путь. Я затормозил. Один из них направил на меня свет карманного фонаря. Пока я опускал стекло, он успел изучить салон машины.

— В чем дело? — спросил я.

— Выходите.

— Но я…

— Выходите.

Он доставил меня к фургончику.

— У машины врачебный номер, — сказал он остальным.

— Обыщи ее, — приказал офицер. — А вы предъявите документы.

Он изучил их при свете своего фонаря. Внутри у меня все похолодело, я уже знал, что произойдет дальше.

— Вы учитель, мсье Прадье. И почему-то разгуливаете ночью на машине врача.

К нам подошел третий, держа автомат наготове.

— Я одолжил ее на время, — сказал я в ответ.

Повысив голос, он спросил того, кто изучал содержимое отделения для перчаток в салоне «Ситроена»:

— Нашел что-нибудь?

Полицай высунул голову из дверцы.

— Автомобильные документы на имя доктора Плео. Кроме того, есть Ausweis.[178]

— Странно, — заметил старший. — Придется его забрать. Ну, живо. Руки скрестить над головой — и в фургон. Поль, следи за ним.

— Но я же ведь ни в чем не виноват.

— В дежурной части разберемся, — сказал тот, кого назвали Полем, и ткнул дулом своего автомата мне в спину.

Едва успев сесть, я побелел от ужаса, почувствовав в заднем кармане маленький пистолет. Я пропал. Я погиб. Ехали мы совсем недолго. Я снова очутился в Риоме. Они привели меня в бывший магазин, переоборудованный в дежурную часть, где из-за раскаленной докрасна печки нечем было дышать. На стенах висели плакаты. И кроме того, портреты Дарлана[179] и маршала,[180] а на гвоздях были развешаны каски и портупеи. За деревянным столом, сожженным во многих местах окурками от сигарет, сидел полицай с обнаженной головой и злобным, налитым кровью лицом, он не торопясь, пристально разглядывал меня, а его подчиненный тем временем излагал суть дела.

— Вы обыскали его? — спросил он.

— Нет еще.

— Так обыщите. А вы — руки вверх.

Полицай бросил сначала на стол мой бумажник, который остался у него. Потом обнаружил в моем плаще продовольственные карточки на имя Плео.

— Та-ак, — сказал офицер. — Посмотрим, что будет дальше.

А дальше были ключи от дома доктора, затем мои собственные.

— Сколько же у вас ключей, мсье Прадье?

Затем, после моего носового платка и коробки спичек, появилась едва начатая пачка «Кэмел».

— «Кэмел»! — сказал этот ужасный человек. — Как интересно.

Полицай ощупал мои брюки и вскрикнул:

— Шеф! Угадай, что он с собой носит!

Потом осторожно положил на кучку моих вещей пистолет. Офицер любезно улыбнулся, взял оружие, удостоверился, что пистолет на предохранителе, и сунул кончик мизинца в ствол. Палец стал черным.

— Значит, пистолетом пользовались совсем недавно. — Он молниеносно вытащил обойму и вытряхнул ее содержимое на стол. — Одна пуля в стволе. Три в обойме. Следовательно, вы стреляли дважды. Хотел бы я знать, в кого. Дайте ему стул, Поль. Он на ногах не стоит. Итак?.. Вкого же?

— Ни в кого.

Сзади я получил такую оплеуху, что у меня перехватило дыхание.

— Довольно, — приказал офицер. — Мсье Прадье наверняка расскажет нам, почему он разгуливает в такой поздний час в чужой машине, да еще с пистолетом в кармане. Послушайте, мсье Прадье, вы, я думаю, человек разумный. Поставьте себя на наше место. Никто из нас не желает вам зла. Нам просто любопытно узнать, вот и все. Говорите!

Я уже понял, что мне нечего было рассказывать. Даже если я расскажу им правду о Плео, они все равно не поверят мне — из-за пистолета. К тому же у меня вдруг появилось непреодолимое желание молчать. Было ли это мужеством? Честное слово, не знаю. Скорее всего такое поведение соответствовало моей натуре. Нанести удар — это было, пожалуй, свыше моих сил, но терпеть — на это я был способен, и меня обуяло упрямое, отчаянное желание узнать, сколько времени я смогу продержаться, ибо они наверняка станут пытать меня.

— Где доктор Плео?.. Мы хорошо его знаем. Он лечил меня. Это отличный доктор, и мне будет очень жаль, если… Вы должны понять меня, мсье Прадье… Поль, позвони, пожалуйста, доктору.

Поль снял трубку, набрал номер. Наступило глубокое молчание, и, несмотря на мое пылающее ухо, в котором шумело, я услышал слабые стоны, доносившиеся из соседней комнаты. Там, видимо, томился другой узник. Офицер взял сигарету «Кэмел» и, закуривая ее, спросил:

— С черного рынка?.. Или с парашюта?.. Другого выбора нет. Но в любом из этих случаев вы обязаны отчитаться. Впрочем, мне известно, сколько может получать учитель, так что черный рынок исключается. Но в таком случае… Вы связаны с партизанами? Посмотрите, как все нанизывается одно на другое. На доктора покушались уже дважды. Вполне логично предположить, что вам поручили сделать это в третий раз. Вы убили его двумя пулями вот из этого пистолета. Затем погрузили Плео в его собственную машину и отправились куда-нибудь на природу — спрятать труп.

Он улыбался.

— Нас обвиняют в грубости. Однако мы тоже умеем рассуждать. Итак, я спрашиваю вас: где вы бросили тело?

— Я не убивал его, — воскликнул я. — Уверяю вас.

— Хорошо, хорошо. Напрасно вы так горячитесь. Мы просто беседуем, и ничего больше.

Тут вмешался Поль.

— Никто не отвечает, — сказал он.

— Так я и думал, — заметил офицер. — Было бы странно, если бы ответили. Вы слышали, мсье Прадье? Никто не отвечает. А это означает, что доктора Плео нет дома, он отсутствует среди ночи. Причем его Ausweis и его продовольственные карточки находятся у вас. Поэтому вам, мсье Прадье, не остается ничего другого, как чистосердечно признаться.

Тут он неожиданно обогнул стол и, схватив меня за отвороты плаща, выкрикнул мне в лицо:

— А ну признавайся, гнусная тварь! Ты за кого нас принимаешь? Говори живее, не то я тебе всю морду разобью. Где доктор? Ты не решаешься сказать, что убил его, а сам дрожишь от страха. Почему, спрашивается? Да потому что ты в самом деле его убил.

Он с такой силой толкнул меня, что стул опрокинулся, и я грохнулся на пол.

— Встать! — приказал он. — Мсье, видите ли, желает изображать из себя патриота. Вот потеха-то. Ну что ж, значит, повеселимся, запри его вместе с судьей. Завтра утром обоих отправим в Клермон-Ферран. Уж там-то они у нас попляшут!

Полицай пинком ноги швырнул меня к стене, а потом ударом кулака отправил в соседнюю комнату. Это помещение было похоже на первое. В углу лежал человек с окровавленным лицом, руки его были связаны за спиной. Когда дверь захлопнулась, я подошел к нему. Смотреть на него было страшно. Меня охватил неописуемый ужас: через несколько часов я сам стану таким же жалким. Один глаз у него совсем заплыл, рот был разодран, и что самое невероятное — тело его, казалось, не могло больше заполнить ставшую слишком просторной одежду, он был похож на огородное пугало, из которого вытряхнули солому. И хотя в голове у меня еще шумело от удара, я опустился возле него на колени и тут только заметил, что он смотрит на меня правым глазом… веко распухло, но взгляд сохранял ясность и твердость, свидетельствуя о несломленной воле. Я ничем не мог ему помочь. У меня не было даже носового платка, чтобы стереть кровь и пот с его лица. Тогда я сел на пол рядом с ним и положил руку ему на плечо. Он слабо застонал. Красные пузырьки лопались у него на губах.

И потянулись нескончаемые минуты. По недосмотру они оставили мне наручные часы. Я следил, как убывает ночь, и вскоре совсем пал духом. Спасения не было: в конце концов, когда они забьют меня до полусмерти, я может быть, не выдержу и отвечу на их вопросы, только что это даст? Что я могу ответить? Что Плео переменил имя и теперь зовется Моруччи? Они засмеют меня. Что мне дали этот пистолет с тем, чтобы я убил Плео, но я им не воспользовался? А две пули, которых недоставало? Это были пробные выстрелы. Довольно, мсье Прадье, хватит дурака валять! Итак, я заранее был обречен на молчание. Сколько бы я ни вопил о правде, они все равно сочтут меня за упрямца и пустят в ход все свое дьявольское умение. Этой ночи, Кристоф, одной этой страшной ночи было бы довольно, чтобы оправдать меня на суде, если таковой бы свершился.

Опустившись возле незнакомца, я ощущал его лихорадочную агонию, надежда оставила меня, тело мое сводило судорогой, потому что я не смел пошевелиться из опасения лишить его братской поддержки, помогавшей ему бороться со смертью, а сам считал минуты, отделявшие меня от пытки. Неясные мысли лениво сменяли одна другую. Если бы не было Эвелины, если бы я не приехал в Клермон-Ферран, если бы не встретился ни с Армандой, ни с Плео, если бы не наткнулся на того английского летчика, если бы… если бы… Перебирая все свои несчастья, я порою впадал в забытье. И вдруг вспоминал, где я нахожусь. И тогда обливался холодным потом, спина моя липла к стене.

Я пытался представить себе свою смерть. Потом без всякого перехода решал вдруг, что если избегну ее, — хотя на это не было ни малейшей надежды, — то переменю профессию. Никакого учительства, никакой латинской грамматики. И тут на память мне внезапно стали приходить сложнейшие ее правила. Должно быть, временами я немного бредил. Из соседней комнаты не доносилось ни звука. Быть может, наши тюремщики спали? А может, ушли? Я слишком устал, чтобы попробовать проверить это. К тому же я был прикован к своему бедняге соседу, который, недвижно лежа бок о бок со мной, смахивал на мертвеца. Какой тут побег!

Вдруг зазвонил телефон. Я опустил раненого — тот глухо застонал — и подался вперед, пытаясь разобрать слова. Голоса я не узнал, хотя явственно слышал его.

— Да, это я… Они уехали вчера вечером… Фургон должны пригнать к пяти часам… Нет, судья не заговорил… Другой… сами увидите… Не исключена вероятность, что это он убил Плео… Храним его для вас… Нет, его пока не тронули… Как только вернется фургон, доставим вам обоих… Нет, ничего особенного… О! Нас будет трое. Бояться нечего… Хорошо. Пока!

Мужчина повесил трубку и шумно зевнул. Было без десяти пять. Оставалось еще десять минут смертельной тревоги и ожидания. Несчастный рядом со мной упал на бок и тихонько стонал. Я приподнял его, пытаясь найти для него менее болезненное положение, но из-за наручников это было нелегко. Он, должно быть, очень страдал. Губы его шевелились.

— Пить!

Мне тоже хотелось пить. За стакан воды я отдал бы что угодно. Рукавом плаща я осторожно провел по изуродованному лицу, чтобы хоть немного снять застывшую маску крови, которая все еще немного сочилась. Смотревший на меня глаз закрылся и открылся несколько раз в знак признательности.

— Меня зовут Марк Прадье, — прошептал я.

Так, плечом к плечу… но нет! Не хочу взывать к твоей жалости. Лучше подведу итоги. В пять часов за нами пришли и, не слишком церемонясь — одного волоком, другого пинками, — бросили в фургон. Вокруг все еще было темно… Остальное принадлежит Истории. О партизанском налете рассказывалось не раз. Партизаны перехватили фургон на развилке дорог. Я услыхал первые выстрелы. Помню, машину занесло и она врезалась в какую-то стену. Посыпались стекла, раздались крики, потом автоматная очередь: меня ранило в руку, задело грудь — это были мои последние воспоминания. В себя я пришел много времени спустя на ферме, где меня оперировал совсем юный, но весь заросший бородой мальчик, говоривший кому-то, кого я не видел:

— Рука пропала, но ведь учитель вполне может обходиться без левой руки.

Избавлю тебя от описания моих мытарств. После этой фермы была другая, потом третья. Переезжали мы ночью. Впоследствии я узнал, что нахожусь в районе Аржантона, где и оставался до полного выздоровления. Пуля, угодившая мне под мышку, задела ребро, но не причинила большого вреда. Зато на левой руке у меня не хватало трех пальцев. Долгое время я дрожал за судьбу мадам де Шатлю. Узнать что-нибудь было нелегко. Наконец мне сказали, что ей удалось вовремя бежать. Беднягу Жюльена вскоре после этого убили. А тот, кого полицаи называли «судьей», выжил. В действительности он был заместителем генерального прокурора в Риоме. Он стал моим другом. Рене Лонж. Ты наверняка слышал от меня это имя. Теперь он занимает важный пост в кассационном суде.

Итак, я считал себя спасенным. Но увы! Все еще только начиналось, ибо отныне я стал человеком, который убил предателя Плео. Легенда эта распространилась по всей округе Клермон-Феррана. За мою голову обещано было вознаграждение, так что я превратился в этакого новоявленного Робин Гуда. А проще говоря — меня разыскивали. Я и не подозревал, что мой арест и партизанский налет наделали столько шума. Рене Лонж, оказалось, был одним из руководителей движения Сопротивления в Оверни. Его-то и хотели освободить партизаны. Они удивились, обнаружив рядом с ним меня. Но пока меня выхаживали, переправляли из одного укрытия в другое, Лонж, придя в себя после перенесенных пыток, заговорил. Сам находясь чуть ли не при смерти, он тем не менее слышал, как меня допрашивали, слышал и телефонный разговор. Он был убежден, что я убил Плео. А спустя несколько недель в этом были убеждены все.

«И ты ничего не сказал? Не восстановил истину?»

Нет. Я ничего не сказал. Прежде всего, я не знал об этих разговорах. Я медленно возвращался к жизни. Учился пользоваться своей искалеченной рукой, на которой с тех пор всегда носил перчатку. Я мало с кем встречался. Не следует забывать, что страна была раздроблена на отдельные округа, которые почти ничего не знали друг о друге. Новости распространялись с трудом. О том, что я герой, мне стало известно много времени спустя, после высадки союзников. Плео исчез навсегда. Как же быть? Дать объявление в газеты? Или отыскивать людей и каждому по очереди втолковывать: «Я никого не убивал!» А может быть, написать Лонжу, чтобы все окончательно прояснить? Но в тот момент я не знал, где он находится. Не знал даже, чем ему обязан. Война покалечила меня, я постарел, устал. Словом, заплатил свое. Кому-то хотелось, чтобы я превратился в того, кем не был? Ладно. Какое это имеет значение! Чем скорее все забудется, тем лучше.

И я промолчал, Кристоф! Иногда меня о чем-то спрашивали. Некоторым хотелось знать, как я убил Плео, где спрятал его труп. Я уходил от ответов. Давал понять, что не хочу вспоминать об этом. Люди думали: «Он столько выстрадал! И вполне заслуживает, чтобы его оставили в покое!» Увы, молчание порой губит нас. Назад дороги нет. Ты обречен молчать снова и снова. Вначале — чтобы избежать скандала: чего-то ждешь, откладываешь на потом. А потом молчишь, опасаясь, что тебя будут презирать. Вот уже тринадцать лет я сам презираю себя.

Глава 7

Ложь посредством умолчания — я не знаю ничего более унизительного. Каждую минуту сознаешь, что предстаешь в ложном свете. Тащишь за собой уродливую тень. И в конце концов сам становишься чьей-то тенью. Я перестал быть самим собой с того момента, как вернулся в Клермон-Ферран, а это случилось, если память мне не изменяет, в августе 1944 года. Пять месяцев я провел в маки, где старался оказывать всевозможные услуги, которых можно было ожидать от молодого парня, сильно пострадавшего, но преисполненного благих намерений. В основном я занимался вопросами интендантской службы. Поэтому в Клермон-Ферран я привез военную форму, пистолет, полевой бинокль, брошенный немецким офицером, а главное, репутацию хорошего организатора. Несмотря на мою сдержанность, меня включили в городской Комитет освобождения. Я не принимал никакого участия в проходивших тогда судебных процессах по чистке, пытаясь по мере возможности держаться в стороне. Однако я не мог не участвовать в различных манифестациях, где меня нередко выталкивали в первые ряды, так как я покарал предателя и носил на собственном теле следы борьбы. Сегодня ты вряд ли можешь себе представить то кипение, то бурление, что охватило тогда всю страну. Это было чудесное начало всего. Каждый держал в руках новые карты и ждал возможности сорвать банк. Я, наверное, упустил бы свой шанс, если бы не вмешалась мадам де Шатлю.

Сейчас мне придется более подробно говорить о ней, хотя это и нелегко. История нашей женитьбы никому, кроме нас, не интересна. Но ты ничего не поймешь в дальнейшем рассказе, если я не посвящу тебя кое в какие детали. Еще в апреле я узнал, что она уехала к тебе в Каор. Я пытался пересылать ей письма. Она сама старалась подать о себе весть. Разлука, страх перед будущим, возбуждение, в котором оба мы пребывали, — все это только подогревало мои чувства. Она вернулась в Клермон-Ферран раньше меня, чтобы привести в порядок замок, разграбленный в ее отсутствие. Друзья рассказали ей, что случилось с Плео, поведали о моем аресте, о моих ранениях, а возможно, прибавили к этой картине и кое-что от себя. В глазах Арманды я стал человеком, который пожертвовал собой ради общего дела, а кроме того — и не исключено, что это было главное, — отомстил за ту, кого любил! Она вообразила себе, что по долгу чести обязана воздать мне любовью за любовь. Возможно, для вступления в брак требовалось что-то иное, но Арманда так уж устроена, что ей необходимо кем-то восхищаться. Я настаиваю на этой ее черте именно потому, что она в какой-то мере объясняет последующую драму.

Мы соединились брачными узами 11 января 1945 года — это была торжественная церемония. Моим свадебным подарком стало славное партизанское прошлое, а Арманда, со своей стороны, приносила в дар связи, богатство и надежды, которые она возлагала на меня. Ты наверняка помнишь снежную бурю, разразившуюся в тот день. Я не мог заставить себя не думать о Плео, которого спас год назад в такой же холодный вечер. Где он теперь? Меня окружали почтенные люди. Моим свидетелем был Лонж. Мэр в своей торжественной речи, которую я мысленно опровергал, счел необходимым восславить мой характер, твердость моей души, мое мужество. Рядом со мной Арманда, такая элегантная, с притворной скромностью на челе и с упоением в душе внимала этому панегирику. «А что, если он вернется?» — вопрошал я себя. Было ли то предчувствием? Или просто желанием, как это часто случалось со мной, наказать себя, причинить себе боль? Яркий свет, гирлянды, которыми украсили зал, затем поздравления — все меня ранило. Но длилось это не долго. Радость преодолела страх, и, признаюсь, я испытывал чувство гордости, когда хозяином входил в замок.

Вскоре под нажимом Арманды я взял длительный отпуск и окунулся в политику. Вначале я колебался между радикалами и партией МРП. Но в конце концов выбрал последнюю. Почему? Мне казалось, что я буду меньше чувствовать свою вину, если присоединюсь к народной партии, если буду служить ее делу со всей преданностью, на какую только способен. Положение у меня было очень солидное. Я был известен своею умеренностью, а по тем временам это качество весьма ценилось, ведь страсти все еще кипели. 21 октября 1945 года меня избрали депутатом от Пюи-де-Дом.

Я с величайшим старанием принялся за дело. Нам пришлось переехать в Париж. Вот почему мы поместили тебя в интернат. Судя по всему, ты никогда не сердился на нас за это, впрочем, Арманда часто навещала тебя, и все-таки я благодарю тебя, мой маленький Кристоф. С этого момента Арманда решила, что я непременно должен стать министром. А почему бы и нет, в самом деле? Другие члены парламента, чуть постарше меня, уже занимали командные посты. И обладай я умением если уж не вести интригу, то, по крайней мере, ловить удобный случай, я очень скоро сумел бы добиться завидного положения. Но я к этому не стремился. Вернее, запрещал себе питать надежды. Я считал, что не имею на это права, и ты понимаешь почему. Меня вполне устроил бы пост председателя какой-нибудь комиссии, но не более того. Арманда была в ярости.

«У тебя есть все, чтобы преуспеть, — говорила она. — Ты выдержал конкурс. Умеешь хорошо говорить. Твоим заслугам в Сопротивлении многие завидуют. Так почему же ты сидишь в своем углу? Пора встряхнуться. Сделай это ради меня». Так, по злой иронии судьбы, я переживал то, что довелось пережить в свое время Плео. Только он наотрез отказался следовать путем, на который его толкали. А я пытался лавировать. Отговаривался отсутствием опыта. Пробовал растолковать ей, что члену парламента, если он хочет быть на высоте, необходимо разбираться в самых разнообразных и трудных вещах: в экономике, в финансовых и правовых вопросах. На это она возражала мне, что существует министерство национального просвещения, а уж это мое прямое дело.

Иногда я просыпался ночью и без всякого снисхождения требовал у себя ответа. Да, Арманда права. Мои заслуги вполне реальны. Мне нечего стыдиться их. Почему же в таком случае я всегда испытывал смущение, если кто-нибудь из коллег с подчеркнутым уважением обращался ко мне или если какой-нибудь привратник кланялся с особым почтением? А дело объяснялось просто: мне не давал покоя Плео. Стоило его кому-то узнать — это было маловероятно, но вполне допустимо, — и новость, передаваясь из уст в уста, в конце концов достигнет Франции, обрушившись, словно бомба. Если бы у меня хватило благоразумия остаться учителем, потери были бы невелики. Ну, а теперь? На том посту, который я занимал! Думается, не было утра, когда бы я не вставал с мыслью: «А что, если это случится сегодня?» И день мой был отравлен.

Между тем время шло. Политическая борьба все более захватывала меня. Арманда помогала мне всеми силами. Она вела мои секретарские дела, так как молодой человек по имени Пьер Белло, которого я нанял, оказался не на высоте. Такое товарищество хотя и раздражало порою, но, если вдуматься, имело свои положительные стороны. Могу признаться тебе: мы никогда не были пылкими любовниками. Для этого Арманда была чересчур рассудочной, ей не хватало чувственности. Зато она обладала здравым смыслом, и ее мнение часто было весьма полезно мне. В работе мы всегда ладили, за исключением тех случаев, когда она бралась решать за меня. В пятьдесят первом году я выставил свою кандидатуру в Париже и был избран. Именно тогда, если ты помнишь, мы поселились на авеню Бретей. Ты только что получил аттестат. Успех сопутствовал нам, ибо примерно в это же время я вошел в правительство Плевена в качестве помощника министра по вопросам изящных искусств. Пост этот вполне устраивал Арманду. То было начало волнующей светской жизни. Писатели, на которых прежде я смотрел издалека, да еще с каким почтением, теперь пожимали мне руку со словами: «Дорогой министр». Арманда умела устраивать приемы. Ее салон посещали журналисты, как правых, так и левых убеждений, писатели, мои коллеги, приходившие к нам обедать и запросто обсуждавшие дела страны, поэтому, выкуривая перед сном последнюю сигарету, Арманда, случалось, говорила мне: «Это правда, что Лагард рассказывает об Аденауэре?» или же: «Я вполне представляю себе Фуко во главе „Комеди Франсез“.» Она принимала активное участие в выборах в академию, со страстью защищая того или другого, отмечая, что во время войны этот не отличался храбростью, а тот, кто, возможно, менее талантлив, был угнан в Германию. Она ни разу не упустила случая упомянуть в беседе: «Когда мой муж был в маки… Когда меня разыскивало гестапо…», так что нас стали считать своего, рода арбитрами в делах Сопротивления. Если бы тогда ты последовал нашим советам, то окончил бы юридический факультет, и Арманде ничего не стоило бы пристроить тебя в какой-нибудь министерский кабинет. Но нет! Ты всегда поступал по-своему, и теперь я этому рад. Скандал не коснется тебя… Да, Арманду наградили орденом.

— Ты как будто не рад, — сказала она после церемонии.

— Конечно рад, дорогая. Что ты выдумываешь?

Уже тогда она догадывалась, а впрочем, и всегда, верно, чувствовала, что я скрываю от нее что-то. Ибо мне никогда не удавалось придать своему лицу выражение, которое отвечало бы моему положению счастливого человека, коим мне надлежало быть. И если мне случалось порою расслабиться под воздействием удачно складывавшихся обстоятельств, лицо Плео тут же всплывало в моей памяти. Я отдал бы что угодно, лишь бы выведать, где он находится. Мы хорошо знали посла в Бразилии, а еще лучше его первого советника — очаровательного молодого человека, весьма неравнодушного к Арманде. Я часто думал, что с его помощью… но не мог придумать, под каким предлогом к нему обратиться. Конечно, о том, чтобы разыскивать Плео официальным путем, и речи не могло быть. Не стану описывать тебе мои мучительные колебания и планы, которые я вынашивал, чтобы тут же отказаться от них. А потом вдруг представился случай совершенно неожиданный. Мне несколько раз доводилось встречаться с Мартином Варезом, генеральным секретарем Французского альянса.[181] Однажды я оказал ему важную услугу и смог поближе с ним познакомиться, оценить его по достоинству. Так вот он собирался в поездку по Латинской Америке, чтобы активизировать деятельность местных отделений, захиревших после войны. Он рассказал мне о своих намерениях. Я обещал ему поддержку и сказал как бы между прочим, что один из моих друзей хотел бы навести справки о своем дальнем родственнике, некоем Антуане Моруччи, который уехал в Бразилию и, возможно, открыл врачебный кабинет в Рио-де-Жанейро. Он все записал, так как был очень аккуратным человеком. Мало того, он сразу понял, что я прошу его сделать это как можно незаметнее. Проходили недели…

Тут я открываю скобки, чтобы рассказать тебе о незначительном факте, который, как и многие другие с виду ничего не значащие факты из моего недавнего прошлого, займет впоследствии важное место. Я встретил Эвелину. Вернее, Эвелина сама явилась ко мне в секретариат. Белло пригласил ее в кабинет. Эвелина сильно переменилась, и не похоже было, чтобы она купалась в золоте. Мы оба были одинаково смущены. Она извинилась, что побеспокоила меня, и не решалась говорить мне «ты». Мы обнаружили не без некоторой грусти, смешанной со стыдом, что стали друг другу чужими. Она сказала, что ей не повезло, впрочем, я так и предполагал. Ей удалось получить несколько небольших ролей в пьесах и фильмах, которые не пользовались успехом. «Бедная моя девочка, — думал я. — Теперь ты начинаешь понимать, что у тебя нет таланта!» А хотела она, черт возьми, чтобы я попросил за нее директора одного театра, который никак не решался принять ее в труппу.

— Это в вашей власти, мсье Прадье.

— Ты можешь называть меня Марком.

Она заплакала. Я чувствовал, что наступает момент, когда она станет просить у меня прощения. Это была ужасно неприятная сцена, тем более что я вовсе не горел желанием просить за нее. Такого рода благодеяния сразу же дают пищу злым языкам. И все-таки я обещал ей сделать необходимое, при условии что она не станет кричать на всех перекрестках о том, будто я ей покровительствую. Побежденная, смиренная, униженная, она, не переставая всхлипывать, соглашалась с каждым моим словом. А я чувствовал себя все более неуютно, потому что вопреки собственной воле разыгрывал перед ней всемогущего, преуспевающего господина, который расчетливо отмеряет свои милости из опасения скомпрометировать себя. Мы оба выглядели неприглядно, в особенности я, ведь мне пришлось сказать ей:

— Не пиши мне. Оставь свой номер телефона. Мой секретарь сообщит тебе, если мне удастся чего-нибудь добиться, хотя я в этом и не уверен. Я ведь не Господь Бог.

Она ушла, и в течение нескольких лет я о ней ничего не слышал, до самого того дня, когда… но об этом позже. Итак, вернемся к Плео. Варез сдержал слово. Он прислал мне из Рио длинное письмо, в котором в основном описывал успехи Французского альянса. Но было там и несколько строк, касающихся Антуана Моруччи. Тот и в самом деле подвизался некоторое время в медицине. Затем в результате какого-то темного дела переменил профессию и теперь занимается импортом-экспортом. А попросту говоря, прозябает и пользуется довольно скверной репутацией. Больше Варез ничего не знал, но и этого было вполне достаточно. Мне довольно было знать, что Плео по-прежнему там. Я снова мог дышать.

Потом разразился правительственный кризис, и я потерял свой пост. Если бы я постарался, мне, возможно, удалось бы войти в состав нового кабинета министров. Арманда развила бурную деятельность. Ей объяснили, что новое правительство продержится недолго и что радикалам надо дать хоть маленькое удовлетворение. Знаю, тебя политические игры не интересуют. Поэтому поспешу перейти к описанию тех нескольких лет, которые отделяли нас от 1957 года. Эти годы, как я теперь понимаю, прошли для меня вполне спокойно. Если бы ты не провалился на экзаменах в Сен-Сирском военном училище и если бы с вечным своим упрямством не отказался от нашей помощи, мы с Армандой избежали бы тогда нескольких стычек: она всегда упрекала меня в том, что я недостаточно занимаюсь тобой, а заодно и в том, что уделяю недостаточно внимания ей. Некоторые члены парламента, из числа наших друзей, добились назначения за границу. Они путешествовали в свое удовольствие, тогда как мы прозябали в Париже, что вызывало у Арманды раздражение и зависть. Но если не принимать во внимание нескольких довольно бурных ссор, наша супружеская жизнь протекала в основном в добром согласии. Теперь я был депутатом от Парижа и муниципальным советником седьмого округа. Арманда — урожденная де Шатлю, как любил говорить Плео, — чувствовала себя в своей стихии. И хотя она была женой депутата, причислявшего себя к левому крылу, — а может быть, как раз именно поэтому, — ее принимали в тех кругах, которые, хоть и держались несколько в стороне от режима, совсем не прочь были пофлиртовать с ним. В 1955 году меня назначили референтом по вопросам бюджета в министерство национального просвещения, и благодаря Варезу, который был мне полностью предан, а кроме того, имел верный друзей в Рио, я мог вести наблюдения за Плео. Я все более убеждался в том, что он не появится здесь вновь, и, следовательно, я мог безбоязненно продвигаться на пост министра национального просвещения. Кризисы, как ты помнишь, следовали один за другим: сначала независимость Марокко, потом Туниса, а вскоре началось алжирское восстание. Палату депутатов сотрясали бурные перевороты. Мои личные заботы отошли на второй план. Признаться, я даже забывал иногда, что тебя отправили в Алжир, а между тем ты получил звание лейтенанта, и мы очень гордились этим. Однако чувствовалось, что надвигаются важные события. 21 мая правительство Ги Молле подало в отставку. Я чуть было не поддался искушению войти в команду Буржес-Монури. Меня отговорила Арманда. Да я и сам понимал, что это правительство еще более неустойчиво, чем предыдущее. Оно и в самом деле набрало всего двести сорок голосов.

«Ты человек новый, — сказала мне Арманда. — Поверь мне, осенью ты станешь министром».

Близилось время отпусков. Я взял несколько дней, надеясь отдохнуть в Клермон-Ферране. Замок нуждался в ремонте. Крыша сильно пострадала зимой, а рабочих найти было нелегко. Оставшийся в Париже Белло пересылал мне текущие дела, но принимать своих избирателей из седьмого округа я приезжал сам.

В тот день — это было 12 июня, у меня слишком много оснований помнить эту дату, — так вот в тот день буря омыла улицы, и небо сияло такой нежной голубизной, какую можно увидеть только в Париже. Я прошел прямо к себе в кабинет, минуя приемную, и вызвал Белло. Он сказал, что просителей мало. Я отпустил его на все утро, и привратник начал пускать всех по очереди. Обычное дело! Занимаясь этим ремеслом, надо научиться встречать людей радушной улыбкой, приветливыми жестами, не обращая внимания на то, что зачастую они приходят по пустякам. Вошел последний проситель. Я едва взглянул на него.

— Садитесь, прошу вас. Одну минуточку, я запишу.

Наконец я положил ручку и поднял голову.

Это был Плео. Я умолк на полуслове. Да, это был точно он, только изможденный, постаревший, неопрятный, с лицом, заросшим всклокоченной бородой с проседью, с мешками под глазами и покрасневшим носом. Застегнутый доверху плащ не мог скрыть его нищенского одеяния. Случилось то, чего я опасался с самого начала, с той лишь разницей, что в моих кошмарах мне являлся образ делового, преуспевающего человека, приехавшего на родину провести несколько недель отпуска, — словом, нечто вроде туриста, снедаемого тоской, но имеющего на счету в банке кругленькую сумму. А передо мной сидел довольно потрепанный тип, эмигрант-горемыка — из тех, кто путешествует на нижней палубе, жалкий попрошайка. Меня охватил ужас.

— Прошу прощения, — начал он. — Мне, должно быть, не следовало…

Голос его тоже изменился — хриплый, дрожащий, он выдавал злоупотребление табаком и спиртным. Я открыл дверь в приемную — пусто. Было около полудня, и из служащих почти никого уже не осталось. Заперев дверь на ключ, я вернулся на свое место.

— Боже мой, Плео, вы ведь обещали мне…

— Я не виноват, — сказал он. — Мне не оставалось ничего другого… там для меня все кончено.

— Вы отдаете себе отчет, в какое положение вы меня ставите?

Он опустил голову. Должно быть, он уже привык к грубым окрикам. Я сбавил тон, понимая, что гневом делу не поможешь.

— Послушайте, неужели вы не могли мне написать из Рио?

Я понял, что он немного успокоился, словно зверь, почуявший, что его не прогонят прочь.

— У меня не было времени, — прошептал он униженно.

— Вас разыскивала полиция?

Он выпрямился, и на какой-то миг передо мной предстал прежний Плео.

— Ну что вы, конечно нет. Я не преступник.

— И давно вы в Париже?

— Три дня.

— А зачем пришли ко мне?

— Я никого другого не знаю. К кому же мне обратиться?

— Надеюсь, в Клермон-Ферране вы не появлялись?

— Нет… конечно нет. Я не доставлю вам неприятностей, мсье Прадье.

— Жилье у вас есть?

— Да… 54-бис, улица Луи-Блана. Это в десятом округе… маленькая меблированная комната… Некоторое время я могу продержаться.

Я записал адрес. Это было далеко от меня, в довольно населенном квартале, где его вряд ли могли узнать.

— Послушайте, Плео… Я хотел сказать, Моруччи… Надеюсь, вы не меняли больше имени?.. Хорошо… Сейчас я очень занят, а нам надо обстоятельно поговорить. Я зайду к вам сегодня же… скажем, часов в пять.

Мне не терпелось выпроводить его, чтобы спокойно обдумать создавшееся положение. Мне надо было побыть одному, выкурить сигарету, выпить стакан воды, вообще вспомнить привычные повседневные жесты, которые успокаивают и могут рассеять призрачное наваждение. Я чуть ли не вытолкал его вон из кабинета.

— Я рассчитывал на лучший прием, — запротестовал он. — Можно подумать, что вы меня боитесь!

— Да нет же. Но вам следовало предупредить меня… Сегодня мы непременно увидимся.

Я закрыл за ним дверь и прислонился к стене. Итак, Плео явился-таки! Но, по счастью, наполовину разрушенный. К тому же он полностью зависел от меня, и если пришел ко мне, то для того, чтобы выпросить немного денег. А если собирается шантажировать меня?.. Эта мысль повергла меня в смятение. Обескураженный, я упал в кресло. Мне заранее было ясно, что я бессилен против него, ибо не раз уже бессонными ночами я обдумывал его возможное возвращение, перебирая средства, способные нейтрализовать его. Таких, по сути, не было. На вторую половину дня у меня было назначено две встречи, одна с Пелисье на набережной д’Орсэ и другая — с Дьелефи, специальным корреспондентом «Франс суар» в Алжире, где обстановка осложнялась с каждым днем; однако вести беседу я был не в состоянии, поэтому я позвонил им обоим и попросил извинить меня. Затем позвонил в Клермон-Ферран Арманде и сказал, что меня, наверное, не будет дома, когда она вернется. Она сразу же почувствовала, что мне не по себе.

— Ты заболел?

— Нет. Небольшая мигрень.

— Не забудь про коктейль у Бюссьеров в восемь часов.

— Я приду.

— С Кристофом ничего не случилось?

— Да нет, успокойся. Все в порядке. Просто я должен встретиться с одним из своих коллег, поэтому немного задержусь. Вот и все.

Я повесил трубку. Отныне в ее присутствии мне следовало особенно следить за собой. Я оказался между двух огней — между Плео и Армандой, что меня ждет? Я предпочитал не думать об этом. Съев бутерброд в каком-то баре, я бродил из кафе в кафе, дожидаясь пяти часов. Я мог располагать некоторой суммой денег, не вызывая подозрений Арманды. Если Плео будет не слишком привередлив, этой суммы окажется достаточно. Главное — как можно скорее отправить его за границу. В пять часов я вошел в дом, где он поселился. Привратница показала мне его комнату. Я сразу понял, что люди моего уровня не частые гости в этом доме. Орденские ленты в моей петлице тут же привлекли всеобщее внимание. Что делать! Я постучал в дверь Плео.

Комната, где он меня принимал, напомнила мне студенческие годы. Железная кровать, чемодан у окна, выцветшие обои, старенький шкаф, под одну из ножек которого была подложена картонка, зеленая скатерть с бахромой, прикрывавшая ободранный стол, — все говорило о скудости и одиночестве. Занавеска скрывала, очевидно, нечто вроде кухни, так как в комнате стоял запах жареного. Плео предложил мне единственное кресло, а сам сел на кровать.

— Тут не блестяще, — сказал он, окидывая взглядом комнату; затем, взявшись за отвороты пиджака, потерявшего от долгой носки всякую форму, продолжал: — Вы спрашиваете, почему я вернулся. О! Это целая история. У меня были взлеты и падения. Под конец — одни падения. Я распростился с медициной… за отсутствием клиентуры. Пришлось податься в импорт-экспорт, так и там мой компаньон обвел меня вокруг пальца. Если бы я вовремя не спохватился, мне бы вообще головы не сносить. В этой стране середины нет: ты либо богач, либо бедняк.

Я заметил, как у него дрожат руки. Они выдавали то, что ему хотелось бы скрыть: он был алкоголиком, причем отъявленным.

— Когда я понял, что мне уже не подняться, — продолжал он, — я испугался. Из французских газет, которые мне иногда доводилось читать, я узнал, что в прошлом году вас снова избрали, что вы муниципальный советник. Это-то и побудило меня вернуться. Я стал экономить и с трудом набрал нужную сумму, чтобы оплатить проезд, и вот я вернулся на родину — вы не можете себе представить, как я рад. Вы мне поможете, правда? Я полагаю, все эти истории с чисткой закончились, ведь прошло тринадцать лет. Если я назову себя, если даже пойду на то, чтобы меня судили, могу я надеяться на вашу помощь? И что мне грозит в таком случае?

— Тюрьма — это несомненно, а кроме того, поражение в правах, что лишит вас возможности работать во многих областях, в том числе и в медицине.

Он тихонько засмеялся, пожав плечами.

— Вы хотите запугать меня, мсье Прадье. Но посудите сами — такой старикашка, как я… Какой от меня вред? Мне пятьдесят три года, а годы изгнания, как известно, следует считать вдвойне. Я ничего не требую, хочу только спокойно жить в каком-нибудь захудалом краю.

— Вас считают мертвецом.

— Я так и предполагал.

— Да, но вы не знаете, что это я вас убил.

И я рассказал ему о моем аресте, объяснил, каким образом обстоятельства обернулись против меня, как затем все поверили в то, что я убил отъявленного коллаборациониста. Слушая мой рассказ, Плео, казалось, съеживался, усыхал на глазах. Он обладал достаточной сообразительностью, чтобы сразу же понять всю важность моих откровений.

— Я этого не знал, — прошептал он. — Я всегда делаю одни глупости. В общем, если я признаюсь в том, что я Плео, то вы пропали. Все подумают, что мы с вами заодно.

— Вот именно.

— Мой бедный друг. Я очень сожалею. Но что же будет со мной?

Он стиснул руки. Искренность его не вызывала сомнений.

— Ах! Вам в самом деле следовало убить меня!

Вздыхая, он смотрел на меня с растерянным видом.

— Придется искать работу… любую, конечно. Мне не привыкать.

Воцарилось молчание. Оно длилось долго. Я не стал говорить ему об Арманде — не хотелось подвергать его еще и этому испытанию. Мне было жаль его, себя, всех нас. Я не видел никакого исхода.

— Хотите выпить? — спросил он наконец.

— Нет, спасибо.

Он вытащил из шкафа бутылку и наполовину наполнил картонный стакан.

— Можете рассчитывать на меня, мсье Прадье, — сказал он. — Молчать-то я еще умею. Клянусь, вам нечего меня опасаться.

Глава 8

Я просидел у него больше часа. Я мог бы уйти раньше, но все еще не в силах был поверить, что он здесь, передо мной, и что я переживаю событие первостепенной важности. Он стал рассказывать о своих злоключениях в Рио, но я едва слушал его, хотя не сводил с него глаз. Он, словно яд, проникал в мою кровь. Потом я постепенно успокоился. Он был тут. Ладно! Может, это и к лучшему.

Лучше уж конкретная опасность, чем неясные, мучительные страхи, которые терзали меня с давних пор. Да и потом, какая опасность? Если он обещает молчать, чего мне бояться? Я узнал его с первого взгляда только лишь потому, что никогда, можно сказать, не расставался с ним. Потому что он постоянно присутствовал в моих мыслях. Ну, а другие?.. Смерть его была настолько бесспорной и в какой-то мере непреложно доказанной, что никто, встретив его на улице, не обернется ему вслед, подумав: «Я уже где-то видел этого человека!» Никто, разве что Арманда. Да и то! Вот почему в моем сознании начал созревать план. Ни в коем случае нельзя было оставлять его на свободе, без присмотра, давать ему волю. Самое лучшее — поместить его в определенное место, где я мог бы постоянно следить за ним, чтобы в нужный момент помешать ему совершить какую-нибудь оплошность. Вот только где найти такое место?

Я машинально кивал головой, чтобы показать ему, какое живое участие вызывает у меня его рассказ, а сам тем временем размышлял. Куда его деть? Какое пристойное занятие ему найти? Но в первую очередь его совершенно необходимо было прилично одеть. Именно с этого следовало начать. Я не мог позволить себе давать рекомендацию такому жалкому оборванцу. Ибо мне непременно придется вмешаться, иначе его ждет безработица. Найти хорошее место было трудно, а без работы он скатится еще ниже. Кроме того, он не мог предъявить соответствующих документов, не выдавая себя. Следовательно, нечего и думать определить его куда-нибудь в фармацевтическую лабораторию или на химический завод. К тому же нельзя было забывать о его возрасте. Лучше всего ему подошло бы какое-нибудь занятие, достойное пенсионера, или что-нибудь в этом роде. Но что? Я безуспешно ломал себе голову, а действовать надо было немедленно. Я прервал его, спросив:

— Чем бы вы хотели заняться?

— Об этом я как-то не думал, — ответил он. — Мне казалось, что я легко могу вернуть себе настоящее имя. Но если вы говорите, что это невозможно, не рискуя…

— Это и в самом деле невозможно!

Я достал бумажник и протянул ему несколько ассигнаций.

— Но я не просил милостыни!

— Это не милостыня. Это аванс… чтобы помочь вам встать на ноги. Вам надо купить одежду, и потом, сбрейте вы эту бороду, она вас старит. Постарайтесь выглядеть получше… Ах да! Вот еще что. Не сердитесь на мои слова, но пьете вы, пожалуй, чересчур много. С этого момента постарайтесь держать себя в руках. Обещаете?

— Я попробую.

— И еще. Вы по-прежнему играете в шахматы?

Он печально улыбнулся.

— Давно уже отказался.

— Совсем?

— О! Почти. Разве что иногда одну-другую партию. И то ради того, чтобы доказать себе, что не совсем разучился.

— Так вот, здесь — никаких шахмат. Случай может свести вас… Я знаю: один шанс из ста тысяч. Но лучше не искушать судьбу.

— Вы не разрешаете мне пить, не разрешаете играть… а еще что? Вам не кажется, что это слишком?

Он в раздражении встал. Я заставил его снова сесть.

— Послушайте, Плео. Меня едва не стали пытать, могли угнать в Германию — и все благодаря вам. Из-за вас я покалечил вот эту руку. Теперь только потому, что вам угодно было ни с того ни с сего вернуться, я должен пожертвовать всем, чего добился, и вы еще считаете, что я слишком много требую!

— Ладно, — сказал он, — хорошо. Вы, конечно, правы. Но это тяжело. Там я был лишним. Здесь стану узником. Дайте мне время привыкнуть.

— Не делайте глупостей. Я дам вам знать, как только найду для вас работу. А вы меня не подгоняйте. Никаких звонков. Ничего. Сидите спокойно и ждите.

— Слушаюсь, шеф, — молвил он, жалко улыбаясь.

Мне стало не по себе. Я вышел. С минуту я прислушивался. Я был уверен, что он уже держал в руках бутылку, но не стал открывать дверь, чтобы застать его врасплох. Это был озлобленный человек, и обращаться с ним надо было осторожно. Я остановил такси.

— Ты знаешь, сколько времени? — спросила Арманда.

Я рассеянно поцеловал ее в висок.

— Меня задержал Дьелефи. В Боне[182] опять покушения.

— Этому конца не будет. Поторапливайся.

Я разделся и стал бриться, наблюдая в зеркало за Армандой, надевавшей вечернее платье, которого я еще не видел, и выбиравшей драгоценности, которые должны были придать ее лицу и рукам праздничный вид. А я, сколько бы ни старался носить костюмы хорошего покроя, всегда буду выглядеть неестественным рядом с ней. И виной тому моя «ученая голова», как ты говоришь, посмеиваясь надо мной. Но напрасно в тот вечер я вопрошал свою ученую голову. Она не могла подсказать мне ни одной стоящей идеи. Куда можно определить Плео? В торговлю? Но торговля предполагает связь с клиентурой, то есть постоянный контакт со многими людьми. Не годится. Я продолжал искать.

— Ты слышишь? — кричала Арманда.

Я выключил бритву.

— Сегодня утром я видела в Клермон-Ферране Лубейра.

— Лубейра?

— Ну да, Лубейра. Ты что, забыл? Он говорит, что придется перекрывать часть крыши. Это довольно дорого обойдется.

— Сколько?

— Он еще не составил смету. Но похоже, около миллиона.

Миллион! Цифраобрушилась на меня, словно рухнувшее дерево. Я, конечно, не собирался регулярно давать деньги Плео, но если придется помогать ему хоть бы вначале…

— Подождать нельзя?

— Нет. Надо торопиться, пока погода хорошая.

Весь вечер я пребывал в задумчивости. Правда, политическая обстановка никого не располагала к веселью. Все чувствовали, что правительству долго не продержаться. Кабинет Эдгара Фора? Маловероятно. Кто-то взял бумагу и начал перебирать возможные варианты. Но кто станет во главе? Запас лидеров истощился. Такие игры раздражали меня, и я украдкой поглядывал на часы. Идея осенила меня по дороге домой в машине. У нас был «ситроен», впрочем, он и сейчас есть, водит его Арманда, потому что мне трудно держать руль — из-за руки. И вдруг я вспомнил о Вийяре, занимавшем должность директора в больших гаражах в Сен-Клу. Огромное дело с многочисленным обслуживающим персоналом. Когда-то я оказал Вийяру услугу в какой-то истории с налогами. Ты снова пожимаешь плечами. Ну как же, «мои комбинации!». Ты не прав. Сам ты абсолютно чист, потому что в армии все просто. Один командует, другой подчиняется. Но член парламента находится в центре своего рода паутины, состоящей из переплетения чьих-то интересов и отношений, которые он вынужден использовать, если хочет сохранить свое влияние. Вийяр был обязан мне. Поэтому он заранее знал, что когда-нибудь я обращусь к нему. Таковы правила игры. Он нисколько не удивился, когда на другой день я ему позвонил.

— Мой секретариат полностью укомплектован, — сказал он. — Но есть тут один помощник кладовщика, он только что перенес операцию и вряд ли вернется. Вашему другу подойдет это?..

— Это не мой друг, — уточнил я. — Я едва знаю его — один из многочисленных просителей, не более того, но мне хотелось бы оказать ему услугу. В чем состоит эта работа?

— О, дело нехитрое. Нужно доставать отдельные детали, которые требуют клиенты. На каждой из них есть этикетка, поэтому ошибиться невозможно. К этому легко привыкнуть.

— А платят прилично?

— Я не помню на память цифры. Но скажем, что это в пределах разумного.

Я лихорадочно соображал. Бедняга Плео! Когда-то известный врач, а теперь помощник кладовщика! Однако он уверял меня, что готов согласиться на любую работу!

— Сохраните для меня это место, — сказал я. — Как только мне дадут ответ, я сразу же позвоню вам, на это уйдет не больше двух суток.

Я хотел связаться с Плео в тот же день. Но у меня было совещание, на котором я задержался дольше, чем предполагал. Вечером мы ужинали в городе. Освободился я только на следующее утро. Я взял случайно подвернувшееся такси. Конечно, я мог бы пойти на ближайшую стоянку, но не решился — из предосторожности. Остановить машину я велел за несколько сот метров от дома, где жил Плео. Ах! Мой бедный Кристоф, то было начало настоящей подпольной жизни! Хотя полиция за мной и не гналась, узнать меня было совсем нетрудно — из-за этой руки в неизменной перчатке, из-за этой варежки, делавшей ее похожей на гусиную лапу! А если я, на свою беду, встречу кого-нибудь из знакомых? Он сделает вид, будто не замечает меня, и быстро пройдет мимо, но у него наверняка возникнут вопросы. «Прадье? В этом квартале? Странно!» Так рождаются слухи, которые быстро становятся злыми.

Взгляд направо, взгляд налево, как учил меня в свое время славный Жюльен, приобщая меня к тайнам подпольной борьбы. Я торопливо вошел в дом, кивнув бдительной привратнице, стоявшей на своем посту, и остановился у двери Плео. Он открыл мне. В руках у него была развернутая газета.

Ошеломленный, я не мог отвести глаз от его лица. Теперь он был чисто выбрит, а без бороды и усов, несмотря на мешки под глазами, морщины — неизбежные отметины времени, он выглядел точно таким, каким я помнил его по тем временам, когда он говорил мне: «Входите скорее!» Он помолодел на тринадцать лет и был трагически узнаваем.

— Видите, — сказал он, — я изучаю объявления.

Но было еще одно обстоятельство, которое сразу привело меня в ярость. Последовав моему совету, он был одет во все новое, однако вместо того, чтобы выбрать нейтральный костюм и одеться, как подобает человеку, который желает быть просто приличным, он купил очень элегантный серый с цветной искоркой костюм, бледно-голубой галстук и замшевые серые ботинки.

— Вы с ума сошли! — воскликнул я.

— В чем дело? Что я такого еще сделал?

— Этот костюм…

— Ах! Вы заметили. А что, правда, хорош? Если бы вы знали, до чего приятно вновь стать цивилизованным человеком. Там всегда приходилось очень следить за собой.

— Но вы уже не там. И разумеется, истратили немалую сумму.

— Да, порядочную.

Я сел, совсем пав духом.

— Послушайте, Плео. Вам следует хорошенько вбить себе в голову, что вы уже не врач, не коммерсант, вообще никто. Теперь вы так, силуэт, тень, самый заурядный человек в толпе. Иначе вас рано или поздно опознают. Неужели это так трудно понять?

Он показал мне газету.

— Я подумал… Тут требуется агент по реализации трикотажных изделий в восточной части Франции.

— И вы собираетесь ходить по домам с их образчиками! Ежедневно вы будете встречаться с десятками людей и в один прекрасный день непременно наткнетесь на одного из своих бывших больных. Ну как же так, Плео? Разве вы забыли, что в Клермон-Ферране во время войны полно было беженцев из Эльзаса и Лотарингии?

— Это правда, — прошептал он. — Я забыл. Все это так далеко!

— Где там далеко! Напротив, совсем близко. Сделайте одолжение, купите себе самый обычный костюм в темных тонах… И кроме того, хватит. Я нашел вам работу помощника кладовщика.

— Что я должен делать?

Я объяснил ему и дал адрес гаражей в Сен-Клу.

— Директор в курсе. Вы придете к нему и представитесь. А этот роскошный серый костюм оставьте на выходные дни. Кстати, что вы делали по воскресеньям в Рио?

— Ходил на скачки.

Я вздрогнул.

— Шутки в сторону! Никаких скачек. Будете ходить в кино… И потом, отпустите снова бороду. С бородой и усами, пожалуй, будет лучше. А еще посоветую темные очки. Сейчас как раз лето.

— Почему бы уж тогда не маску! — с горечью заметил он.

Мы расстались очень недовольные друг другом. Я начинал понимать, что Плео доставит мне массу хлопот. У него появились скверные привычки, от которых не так-то легко избавиться. А кроме того, влезть вот так — с ходу — в шкуру мелкого служащего, бедолаги, которому в жизни ничего больше не светит, — наверное, это было ему не по силам. Да и что это даст? Если бы у меня хватило мужества убить его тогда, как этого хотела Арманда, сейчас не возникло бы всех этих трудностей. Убить его! Эта мысль буквально вспыхнула в моем мозгу. Она была настолько глупа, что я даже сказал вслух: «Самый настоящий идиотизм!» — и отмахнулся от нее, словно от табачного дыма. Я остановил такси. На переднем сиденье рядом с шофером лежала развернутая газета. Внимание мое привлекли заголовки, набранные крупным шрифтом: «Стычки на линии Мориса…[183] Курс франка продолжает падать…» Я с облегчением погружался в повседневные заботы.

Обедал я у Липпа — Арманда любила там бывать. Ей нравилось это заведение, где встречались многие политические деятели, которые приветствовали нас, проходя мимо, или же подходили пожать руку. К нам подсел Мильсан. Ты не раз видел его у нас в доме, но именно его, конечно, не помнишь. В ту пору он служил у Миттерана, занимавшего министерский пост. На язык довольно злой, в обществе он был очарователен и всегда в курсе всех сплетен.

— Надеюсь, вы готовитесь к бою, — сказал он мне. — Нынешнему правительству скоро крышка. Больше двух месяцев ему никак не протянуть. Уже поговаривают о новом правительственном кабинете, который сумеет объединить все течения, за исключением коммунистов и пужадистов.[184] Вы тоже, бесспорно, войдете. Представитель МРП в министерстве национального просвещения — в особенности вы при всех ваших заслугах — это сразу заставит замолчать профсоюз учителей.

Мои заслуги! Он повторял слова Арманды. А я тем временем думал о Плео. Наверное, следовало дать ему немного больше денег. Если он потребует аванса в гараже, это будет катастрофа. Я едва притронулся к еде. Мне хотелось следовать за Плео повсюду, чтобы держать его под неусыпным надзором. Где он питается? С кем разговаривает? Быть может, выпив лишнее, он пускается в опасные излияния? Нелепая фраза несчастного Жюльена жужжала у меня в голове, точно муха, прилетевшая на скверный запах. «Целься в висок!» Я отодвинул свою тарелку.

— В чем дело? — шепотом спросила Арманда. — В последнее время ты стал какой-то странный.

— Ничего подобного. Я в полном порядке.

После обеда я присутствовал на одном из заседаний. И только там понял всю разрушительную силу зла, овладевшего мной. Я принимал участие в спорах и в то же время наблюдал за всем происходящим издалека, словно зритель в театре. Бидо, по своему обыкновению, кипел страстью и казался загадочным. Я слушал, но был не способен принять для себя то или иное решение. Речь, помнится, шла о «праве преследования». Имеем ли мы право преследовать феллага[185] на тунисской территории? То была жгучая проблема, и мнения о возможном ее решении резко разделились. А у меня из головы не шел Плео. Оставить его жить во Франции было чистым безумием. Даже при условии, что он будет вести себя тихо, что никто его не узнает, одного его присутствия будет достаточно, чтобы превратить мою жизнь в кошмар, и в конце концов я не выдержу. Я разрывался между двумя непреодолимыми желаниями: держать его при себе или послать ко всем чертям. Разумеется, лучше всего было бы отправить его в какую-нибудь соседнюю страну, откуда регулярно кто-то — но кто? — мог подавать о нем вести. Впрочем, даже если вообразить, что такая возможность представится, разве угроза, которую он собой являет, от этого уменьшится? Ведь если вдуматься хорошенько, то степень моей безопасности измеряется не километрами. Само его существование угрожало мне гибелью. Совещание закончилось ничем. Лурмель, депутат от Кемпера, потащил меня в ближайшее кафе.

— Нам никогда из этого не выбраться. Никто никого не хочет слушать. А мое мнение таково: если уж попал в осиное гнездо, то главное — не раздражать ос. Самое разумное — уйти потихоньку.

— Это означает?..

— Ах! Не смею сказать об этом вслух. Но посудите сами: с одной стороны — независимое Марокко, с другой — Тунис, ускользающий из-под нашей власти… Как видите…

Я стал резко возражать — прежде всего из-за тебя, а также из-за всех этих парней, которые дерутся там и которых мы не имеем права предавать, но в глубине души меня мучили сомнения. И здесь я хочу отметить, что алжирский вопрос стал предметом наших ссор с Армандой.

Как ни странно, к этому примешивались старые идейные разногласия. Разве Плео не говорил в свое время: «Нужно уметь сочетать и то и другое. Жизнь не любит крайностей, экстремистских решений. Арманда, к несчастью, всегда была экстремисткой». И он был прав. Арманда уважает силу, любит радикальные решения. Ей чужды колебания — мятежников следует уничтожить, и все тут. Я же, напротив, полагаю, что если представится возможность вступить в переговоры, то было бы безумием такую возможность упустить. Не стоит развивать дальше эту идею. Она сама тебе пишет, и ты не хуже меня знаешь, что она думает по этому поводу. Но самым поразительным в то время было появление Плео, который снова встал меж нами, Плео — призрак из 1944 года и Плео начала июля 1957 года; о существовании этого последнего она еще не подозревала, хотя он представлял собой не призрачную, а вполне реальную опасность, способную в любую минуту разрушить нашу жизнь.

В течение недели я был так занят, что у меня не хватило времени снова заглянуть на улицу Луи-Блана. На конец, как-то вечером, воспользовавшись тем, что Арманда пошла к кому-то в гости смотреть фильм, теперь уже не помню какой — кино никогда особенно не интересовало меня, — я решил навестить Плео. Он лежал на кровати в нижнем белье, неопрятный, с заросшим, неухоженным лицом.

— Что-нибудь случилось? Вы больны?

— Нет.

Он постучал кулаком по лбу.

— Вот здесь что-то не так.

— Вам не нравится работа?

Он усмехнулся.

— И вы называете это работой? Скорее уж занятие для дрессированной собачонки. Мне дают заказ, и я иду искать в ящиках контакты прерывателя, глушители, дюритовые шланги, а так как сейчас многие в отпусках, я иногда бездельничаю целыми часами. И если они меня все-таки держат, то это, полагаю, исключительно ради вас.

Он приподнялся на локте, чтобы видеть мое лицо.

— В Клермон-Ферране я был лишним. В Рио я был лишним. И здесь опять я, выходит, лишний. Что же это за жизнь? Я вернулся лишь потому, что надеялся на амнистию. Но если бы мог предположить… Бывают минуты, когда мне кажется, что самое лучшее для меня — головой в воду… Хотя наверняка отыщется какой-нибудь идиот и вытащит меня.

— Хотите, я поищу что-нибудь другое?

— Я буду откровенен с вами, мсье Прадье. Более всего мне хочется, чтобы вы оставили меня в покое. И если мне захочется пить, я буду пить. Захочется играть в покер — буду играть в покер. Хочу, чтобы за мной, наконец, никто не следил!

Он несколько раз с силой ударил кулаком по подушке.

— Осточертело все, осточертело… и сам я себе надоел, и вы мне надоели, и это идиотское ремесло. Дали бы наконец хоть сдохнуть спокойно.

Он повернулся ко мне спиной. Обиженный и страшно обеспокоенный, я бесшумно удалился. Уже выйдя на лестницу, я услыхал, что за мной кто-то бежит. Это был он. Он схватил меня за руку.

— Мсье Прадье… Прошу вас… Извините меня… Тоска напала. Не стоит обращать внимания. Вернитесь.

Он чуть ли не силой втащил меня обратно в комнату.

— Иногда теряешь голову. Как подумаю, что я был всеми уважаемым врачом!.. Мне следовало остаться в Клермон-Ферране. В конце-то концов, что со мной могло случиться?

— Вас могли расстрелять.

— Неужели!.. Впрочем, возможно, вы и правы. Что стало с моими друзьями… из клуба?

— Бертуана казнили. Других приговорили к тяжкому наказанию.

— А Арманда? — спросил он.

Вопрос застал меня врасплох. Сказать ему правду не представлялось возможным. Он был не в состоянии спокойно выслушать ее. Мы бы сцепились, я это чувствовал.

— Мадам де Шатлю?.. Честное слово… Я точно не знаю. Я так давно не был в Клермон-Ферране.

— Впрочем, какое мне дело? — сказал он. — А вы, мсье Прадье? Я даже не спросил вас, женаты ли вы и есть ли у вас дети?

Он прошелся по комнате, сунув руки в карманы и опустив голову.

— Я думал только о себе, — продолжал он. — Я сам себе противен. Но что я могу поделать? Кому я нужен? А?

Он остановился передо мной.

— Знаете, какая мысль не дает мне покоя?.. Я мог бы стать знахарем. Законом это не запрещено. Кое-кого я смогу подлечить. Диагноз поставить я сумею, это, в общем-то, не забывается. Взять хотя бы вас, к примеру. Да у вас на лице написаны все признаки острой депрессии. А вы, конечно, никогда не обращались к врачу.

— У меня нет времени.

— Моя идея вам кажется нелепой?

— А почему вы не осуществили ее в Рио?

— Потому что там на каждом углу колдуны, маги и знахари.

— Давайте говорить серьезно, — сказал я, встав и положив руки ему на плечи. — От работы, предполагающей многочисленную клиентуру, придется отказаться раз и навсегда. Стоит ли еще раз объяснять, почему?

— Вас смущает мое лицо? Но лицо можно изменить. Для этого существуют хирурги.

— И вы сами за это заплатите? Хочу вас сразу предупредить: я не богач, а расходы у меня огромные. Да и потом, кто, кроме проходимцев, станет перекраивать свое лицо. Будет вам, Плео! Какого черта, в самом деле, держитесь!

Еще несколько минут я пытался успокаивать его пустыми словами. А сам все отчетливее понимал, что оба мы зашли в тупик. И все-таки, когда я уходил, он немного повеселел. Я же чувствовал себя совсем опустошенным, словно отдал ему все свои силы, всю энергию. Я даже подумал было сказать Арманде правду. Помнится, я остановился в каком-то кафе, пытаясь подвести некоторый итог, определить размеры надвигающейся катастрофы: а) Арманда устроит шумный бракоразводный процесс, б) из партии меня с треском выгонят, в) начнется расследование моей деятельности во время Сопротивления, г) Плео арестуют и будут судить — это неизбежно, — да и меня в покое не оставят, д) я не только потеряю депутатский мандат, мало того, — меня исключат из всех ассоциаций, в которые я вхожу. Даже место учителя найти будет нелегко. Я рисую тебе эту картину, чтобы ты понял, в какое ужасное положение я попал. И мне хочется верить, что в тот момент, когда ты будешь читать эти строки, ты не отвернешься от меня, возмущенный обманом, который я будто бы совершил. Ведь если я сумел правильно все объяснить, то ты понял, что это вовсе не было обманом. Еще менее того — двурушничеством. Это… не знаю, как лучше сказать… Это была маска, которая в силу сложившихся обстоятельств оказалась у меня на лице, а сейчас те же самые обстоятельства заставляют меня срывать ее вместе с кожей, мясом, нервами, вместе со всем, что еще так недавно являло собой образ честного человека.

Глава 9

Прошло две недели. Дальше я выдержать не мог. Я позвонил Вийяру, чтобы узнать, справляется ли Антуан Моруччи со своей работой.

— Вроде бы все в порядке, — ответил он. — Единственно, в чем можно его упрекнуть, — это частые отлучки. Как только у него выпадает свободная минута, он выходит через заднюю дверь и бежит в соседнее кафе… Мы делаем вид, что не замечаем. Но не следует злоупотреблять этим!

Я не хотел звонить Плео, потому что телефон находился в маленькой комнатушке на первом этаже, так что привратница могла слышать наш разговор. Писать ему я тоже не мог — еще, чего доброго, бросит мое письмо где-нибудь на виду! А уходить тайком мне было довольно трудно, так как у меня вошло в привычку записывать все предстоящие встречи в блокнот, чтобы мой секретарь или Арманда в любой момент могли связаться со мной. К счастью, наступило время отпусков, и Париж опустел, поэтому время мое было теперь не так ограничено. При первой же возможности я сбежал. Арманда снова уехала в Клермон-Ферран наблюдать за ремонтом, Я взял такси и вышел на углу улицы Лафайета. Было уже поздно. Являться к Плео в десять часов вечера не слишком деликатно. Мне не хотелось, чтобы он думал, будто я слежу за ним. К тому же я вовсе не собирался упрекать его в чем-либо. Просто я испытывал необходимость в постоянном контакте с ним и намеревался доказать свое дружеское участие, чтобы хоть как-то поддержать его. Но Плео не оказалось дома. Привратница дышала на улице свежим воздухом, и я спросил ее, скоро ли вернется мсье Моруччи.

— Не думаю, — сказала она в ответ. — В последнее время он приходит не раньше двух часов ночи. Чем он занимается, не мое дело. Но все мы были бы ему очень признательны, если бы он не так громко шумел.

Я ушел. Представь себе мое беспокойство. Куда он мог запропаститься и где проводит свои вечера? Какая-нибудь девица? Или же… ведь он говорил мне что-то о покере? Может, он пристрастился к картам? Но на какие деньги он играл? Как расспросить его об этом, не проявляя нескромности, ибо имел же он право на личную жизнь и вовсе не обязан был поверять мне свои секреты.

В ту ночь я почти не спал. Я все более отчетливо понимал, что Плео в конце концов полностью ускользнет от меня. Он был не из тех людей, кто позволяет опекать себя, впрочем, в последний раз он яснее ясного дал мне это понять. Разумеется, он обещал молчать, но можно ли ему верить? Самое разумное — принять неизбежное: в один прекрасный день истина все равно откроется. Также уже теперь следовало заранее смириться, отказавшись от всякого политического продвижения. Разве Плео не говорил, что у меня «на лице написаны все признаки острой депрессии»? Вот вам и решение, во всяком случае, наилучшее решение в данный момент. Я пойду на консультацию к профессору Марти. И сразу же поползут слухи, что состояние здоровья не позволяет мне занять новый высокий пост. Но как быть с Армандой? Она-то ни за что не смирится! Я уже представлял себе, как она начнет таскать меня по невропатологам. Будет пичкать всевозможными лекарствами — то одуряющими, то стимулирующими, подталкивая меня всеми средствами к министерскому креслу, которого так давно домогалась! А что произойдет, если Плео узнает о том, что Арманда — моя жена? Я почувствовал, как от страха у меня засосало под ложечкой.

На другой день тревога моя несколько улеглась — так уходит с отливом вода, оставляя за собой зыбучий песок, а мне остались неясные опасения. Я не хотел больше думать о Плео и с яростью набросился на работу. Мне предстояло закончить доклад относительно предполагаемого бюджета министерства национального просвещения. Я забыл Плео. Но, увы, вскоре мне позвонил Вийяр.

— Я в большом затруднении. Ваш подопечный Антуан Моруччи, случайно, не болен?

— Не знаю.

— Вот уже три дня он не выходит на работу. Мог бы написать, извиниться. Но от него ни слова. Как мне быть? Дать ему отпуск — это нелегко, ведь он работает у нас совсем недавно, что скажут другие?

— Я попробую связаться с ним и сразу же сообщу вам. Спасибо.

Я описываю все так подробно, рискуя утомить тебя, с единственной целью: чтобы ты понял, почему я решил покончить с Плео. Плео давил на меня, как давит море на береговую плотину. Угрызения совести, положение, которое я занимал, мои моральные устои — все это, если хочешь, служило своего рода преградой. Но преграда эта начинала постепенно сдавать, и, если ее сметет, ничто уже не в силах будет помешать мне прибегнуть к крайним мерам. Тем более что, как ты помнишь, тринадцать лет назад я уже наполовину склонился к такому решению. В каком-то смысле я уже убил Плео.

Гнев, охвативший меня после телефонного звонка Вийяра, воскресил былые обиды. Мне хотелось как можно скорее встретиться с ним и высказать все, что я по этому поводу думаю. Но пришлось ждать еще два дня и отменить званый обед, чтобы в семь часов застать его дома. Встреча была короткой, но бурной. Сначала Плео отказался дать какие-либо объяснения. Но потом вынужден был признаться:

— Я не могу больше выносить кладовщика. Он с таким видом дает мне указания!.. Если я, например, не хочу вступать в профсоюз, имею я на это право или нет? Он следит за каждым моим шагом и наставляет, наставляет. Нечего меня поучать, я уже вышел из этого возраста.

— Послушайте, Плео, везде, на всякой работе есть свои неудобства.

— Я слышать больше не хочу о политике. Вы же видите, до чего она меня довела!

— Вы не хотите. Это слово не сходит у вас с языка. Вы не хотите получать указания. Не хотите того, не хотите этого. Позвольте вас спросить, чего вы в таком случае хотите?

— Хочу, чтобы мне вернули мое имя и дали право работать по специальности.

Опять все сначала. Я всерьез стал беспокоиться, а не тронулся ли он в уме? Он усадил меня в расшатанное кресло, сам сел напротив, на кровать, и положил руки мне на колени.

— Нельзя ли все-таки попробовать?.. Можно сочинить какую-нибудь историю, чтобы вас это никак не коснулось. Если бы вы знали!.. Я только об этом и думаю. В чем меня могут обвинить, если я поручу адвокату открыть дело? Разве привлекали к ответственности моих коллег, признававших годными для отправки на принудительные работы молодых людей, которые к тому же имели полную возможность скрыться?.. А что мне могут поставить в вину, кроме этого? Разве инакомыслие — это правонарушение?

С какой неотступной надеждой ловил он на моем лице хоть малейший признак колебаний, который повлек бы за собой полнейшую мою капитуляцию.

— Вы можете возразить мне, — продолжал он, — что если я объявлюсь, то тем самым погублю вас. Но разве это и в самом деле так? Я в этом далеко не уверен. В конце концов, я полагаюсь на ваши слова. А если вы ошибаетесь?

Я резко и грубо оборвал его:

— Нечего толочь воду в ступе. Если вас не пугает скандал, поступайте, как знаете! Но поверьте мне, потом вы горько пожалеете об этом.

Встав с кресла, я направился к двери.

— Не сердитесь на меня! — воскликнул он.

— Когда-то вы дали мне слово, что никогда не вернетесь. У вас нет чести, Плео.

Да, я бросил ему этот нелепый упрек, потому что утратил всякое чувство меры. Однако мои слова задели его за живое.

— Честь, — молвил он с видом оскорбленного достоинства, поколебавшим меня, — это роскошь, которую не всякий может себе позволить, в особенности если у человека не осталось ничего, как, например, у меня. Но я прошу прощения, мсье Прадье. Завтра я вернусь в гараж.

— И речи быть не может. Я найду для вас что-нибудь другое.

Так мы наперебой старались доказать друг другу свою добрую волю, взаимное понимание. Он стремился продемонстрировать свою покорность, а я хотел убедить его в том, что прекрасно понимаю его трудности. И оба мы сознавали, что после краткой передышки неизбежно возникнут новые разногласия.

Казалось, он уступил.

— Спасибо, — говорил он. — Не обижайтесь. У меня скверный характер. Мне нужно такое занятие, чтобы за мной никто не следил, чтобы я был один. Только вот какое — понятия не имею.

Я тоже не имел понятия. Позвонив Вийяру, я сообщил, что мсье Антуан Моруччи заболел и не сможет вернуться к нему, а сам тут же без промедления принялся за работу, если можно назвать «работой» брожение ума, пытающегося отыскать возможный выход. Как быть с Плео? Подобно плохому поэту, который ищет ускользающую рифму, я безуспешно листал справочник профессий. Но сколько я ни старался, мне ничего не удавалось найти. Вдохновение не приходило. Я записался на прием к профессору Марти. Он долго обследовал меня, но ничего серьезного не нашел.

— Вы несколько переутомлены, но если я порекомендую вам отдых, вы же первый станете смеяться, а? К тому же люди вашего склада нуждаются в напряженной деятельности.

— Недавно мне сказали, что у меня все признаки острой депрессии.

— Очень верно подмечено. Но такое суждение чересчур поверхностно. В данный момент никаких поводов для беспокойства нет. Я пропишу вам кое-что для вашего… Ну, скажем, для восстановления вашего равновесия. Следите за сном. Советую также легкую гимнастику по утрам… небольшие прогулки. Но главное — постарайтесь отвлечься от своих забот. Признайтесь, вы ведь из тех, кто бесконечно терзается одним и тем же. А этого следует избегать любой ценой. Нечего мудрствовать впустую. Надо соблюдать умственную гигиену.

Я чуть было не пожал плечами. Кто может вылечить меня от Плео? Кто избавит меня от него? И как мне не перемалывать одну и ту же мысль — она безумна, ну и что? Ибо в моем-то положении, при всей той ответственности, которая лежала на мне, было просто немыслимо, чтобы… Но в то же время я не мог представить себя в роли убийцы Плео. Как же мне было не думать о нем? Я пытался найти для него приемлемое занятие, а это вызывало у меня умственный зуд, своего рода антонов огонь, не дававший мне ни минуты покоя. Иногда я пытался урезонить себя: «Это твое наказание. Ты солгал, а теперь расплачиваешься. И это только начало, потому что Плео, доведенный до крайности, может пойти против тебя, если ты не сумеешь опередить его!»

Арманда, обладавшая поразительным чутьем, не могла не догадываться, что у меня неприятности. Но она по опыту знала, что когда мне станет невмоготу одному нести их бремя, я все равно доверюсь ей. А пока она ограничивалась тем, что смотрела на меня по-особому: с беспокойством и в то же время подозрительно, лишь умножая этим мои страдания. В ее присутствии я становился похож на мальчишку, которому требуется подпись в дневнике с плохими отметками. Это было невыносимо, и я в конце концов не выдержал. С фальшиво отрешенным видом, выдававшим меня с головой, я попробовал подойти к больному вопросу окольным, но дерзким путем.

— Меня кое-что беспокоит.

— Это заметно.

— О, не думай, ничего серьезного. Пожалуй, это неприятно, только и всего… Как бы ты поступила на моем месте? Мне порекомендовали одного человека… среднего возраста и с довольно трудным характером. К тому же он мало что умеет. На мой взгляд, ему подошла бы работа какого-нибудь сторожа, только, конечно, не ночного. Более высокого уровня, но все-таки что-нибудь такое, для чего не требуется особой квалификации.

Я играл с огнем, испытывая при этом смутное облегчение. Чтобы Арманда, сама того не ведая, помогала мне пристроить Плео — да это был бы настоящий реванш. Правда, я не сумел бы ответить, над чем именно. Возможно, меня побуждало к этому простое, хотя и не вполне осознанное желание сделать признание, сбросив с себя таким образом часть бремени. Мы как раз обедали дома вдвоем. Арманда чистила апельсин, и я любовался ей одной свойственной манерой снимать кожуру.

— Я думаю, это не так уж трудно, — заметила она. — Если, конечно, этот господин согласится носить форму.

— Форму?

— Да, если иметь в виду, скажем, должность сторожа в музее.

Плео в роли хранителя музея! Что за мрачный юмор! Впрочем, почему бы и нет? К тому же решение исходит от нее. Правда, тут есть что возразить, но сама по себе идея была неплоха.

— Почему ты смеешься? — спросила она.

— Потому, что идея очень уж оригинальна. В таком случае потребуется музей, где было бы довольно спокойно и не слишком много посетителей — вряд ли мой протеже способен давать исторические справки.

— Обратись к Вильруа. Он тебе многим обязан.

Я согласился с ней, но еще долго колебался, прежде чем позвонить. Удерживала меня прежде всего шутовская сторона дела. Тут было на что обидеться такому легко уязвимому человеку, как Плео. И потом, определить его в музей значило выставить на всеобщее обозрение… Хотя нет! Кто обращает внимание на сторожа? Глазам и без того открывается много заманчивого. Во всяком случае, справки навести не мешало. Я позвонил Вильруа, директору музеев морского ведомства. Арманда была права: он не мог мне отказать.

— Я возьму его на временную работу. От него не потребуется ничего сверхъестественного: следить за ребятишками, чтобы они не трогали модели, ну и, конечно, быть пунктуальным… Присылайте его ко мне. Я сам ему объясню, что нам от него надо… Я счастлив оказать вам услугу.

Оставалось только убедить Плео. Но напрасно я опасался: против всякого ожидания, он не стал упираться, хотя и не был в восторге. Более всего его угнетала форма.

— Я буду похож на лакея. И мне, конечно, станут совать чаевые.

— Ничего подобного. Будете наблюдать издалёка, для порядка. Возможно, время от времени вам придется давать какие-нибудь справки… В основном, как я себе представляю, туда приходят пожилые люди, которые обожают корабли… Никто не станет обращать на вас внимания… Вам следует представиться завтра же.

Вид у него был печальный, подавленный.

— Что ж, попробую еще раз, — сказал он. — Но делаю это исключительно ради вас. Не для себя. Если бы речь шла только обо мне!..

Он как-то неопределенно махнул рукой — мол, ничего не поделаешь — и едва ответил на мое рукопожатие, когда я уходил, так что в последующие дни я ожидал всего самого худшего. Я не решался обратиться к Вильруа, чтобы получить какую-либо информацию. Он счел бы странным проявление с моей стороны такого внимания к какому-то Моруччи. Не помню, сколько времени прошло до того события, за которым последовал кризис.

Сейчас октябрь, а встреча, с которой все началось, произошла двадцать пятого августа. Как странно! А мне казалось, что это случилось гораздо раньше. Наверное, за эти несколько недель я постарел на целые годы. В самом деле, это было совсем недавно, всего два месяца назад. Доказательство тому — наши поездки в замок, которые в то время мы совершали в конце каждой недели, уезжая на субботу и воскресенье. Палату депутатов распустили на каникулы. Государственные дела шли своим чередом. Я всеми способами, как ты догадываешься, пытался уклониться от поездок в Клермон-Ферран, где на каждом шагу меня подстерегали воспоминания, связанные с Плео, так что об отдыхе и думать было нечего. Чем он, интересно, занимался, пока мы с Армандой обсуждали планы реконструкции старинного жилища?

— Когда ты станешь министром, — говорила она, — ты поймешь, как хорошо, что у нас здесь столько комнат для гостей. Наступит хорошая погода, и нам придется устраивать большие приемы по выходным.

Как мне хотелось сказать ей: «Дорогая моя, я никогда не буду министром!»

В течение недели я по нескольку раз тайком ездил в Трокадеро. Музей морского ведомства расположен в чарующем месте. Там царит божественная тишина. Лишь кое-где мелькнут порою ревностные поклонники морского дела, но тут же замрут в благоговейном молчании перед моделями кораблей, недвижно застывшими, но вот-вот, казалось, готовыми выйти в море и сдерживаемыми лишь колдовскими чарами. Словом, истинное преддверие рая. Некрополь несбыточных снов. Воображение блуждает, теряясь средь леса мачт, нагромождения снастей. Ступаешь на цыпочках от корабля к кораблю, словно в ослеплении сердца идешь на встречу с собственным детством. С первых шагов я поддался этому волшебству. Однако ни разу не забыл, что явился сюда исключительно ради Плео. Я искал его глазами издалека, высматривая между трехпалубниками, клиперами и бригами. И как только замечал его разгуливающим руки за спину, со скучающим видом, сразу же поворачивал, успокоенный, назад. Я получал небольшую передышку и мог подумать о своих делах. Но однажды Плео застал меня врасплох. Я остановился возле модели одного корвета, восхищенный его поразительной красоты линиями. И вдруг совсем рядом услышал шепот:

— Мсье Прадье… Мне надо поговорить с вами…

Я обернулся. Это был он, смущенный, неловкий в своей форменной одежде. Я был в полной растерянности.

— В чем дело?

— Не могли бы мы где-нибудь встретиться?

— Только не говорите, что вам здесь не нравится.

— Нет. Тут другое.

— Время терпит?

— Да, конечно. Но…

— Сейчас я очень занят. Послушайте, Плео, как-нибудь вечером я к вам заеду. Постарайтесь быть дома. Мы все хорошенько обсудим на свободе. Согласны?

Я не стал дожидаться ответа. Я слишком боялся, что кто-нибудь увидит, как я с ним беседую. А раз никакой спешки нет… Тут в моих воспоминаниях какие-то провалы, туман. Знаю только, что у меня не хватило мужества собраться с духом и пойти к нему все обсудить, как было условлено. Да и потом, что нам обсуждать? А просто выслушивать жалобы Плео — премного благодарен! Я сыт ими по горло. Итак, наступило двадцать пятое августа, годовщина освобождения Парижа. Кроме участия в других обязательных церемониях, во второй половине дня я должен был председательствовать на собрании в мэрии нашего округа. Освободиться я надеялся не ранее пяти часов и в соответствии с этим назначил Арманде свидание в кафе на углу улицы дю Бак. Оттуда мы должны были направиться в ратушу на официальный прием. Я готовился к своей маленькой речи с присущим мне тщанием, ты это знаешь. О Сопротивлении я всегда говорил с величайшим уважением. Жюльен до сих пор живет в моей памяти. Я снова и снова проверяю себя. Нет, в моем выступлении, говорю это со всей искренностью, не было и намека на лицемерие. Да, я тоже был подпольщиком. И не моя вина, что я до сих пор им остался!

Церемония закончилась раньше, чем предполагалось. Я устал, и мне хотелось немного прийти в себя. Я быстро отделался от назойливых собеседников, которые при подобных обстоятельствах считают своим долгом непременно пожать вам руку и наговорить разных глупостей. Один из них проводил меня все-таки до дверей кафе. Уф! Наконец-то. Я сел за столик и заказал виски.

И вдруг я увидел его. Да. Плео был там. Он сидел напротив меня. Я едва сдержал себя, чтобы не обругать его. Он, видно, почувствовал, как я зол, ибо поспешил успокоить меня.

— Прошу прощения, мсье Прадье… Не хочу докучать вам. Но сегодня у меня свободный день, а тут я случайно узнал, что вы должны… Но вы же видите, я дождался, пока вы останетесь один.

— Что там у вас еще стряслось? Вам надоела ваша работа?

— Нет. Напротив, я начинаю привыкать. Хотя это гораздо тяжелее, чем кажется на первый взгляд. В особенности сначала. Все время на ногах…

Он умолк, чтобы заказать себе пива.

— После того ранения, — продолжал он, — я чувствую слабость в ноге. Но что поделаешь!

— Итак?.. Говорите скорее. У меня назначена встреча.

Я страшно нервничал и все время поглядывал на часы. К счастью, Арманда почти всегда опаздывала. У меня было время отделаться от него. Иначе это может обернуться катастрофой… Ах, Боже ты мой, ну почему я его не убил! Он наклонился ко мне.

— Я боюсь, как бы меня не узнали.

— Что?

— Вы говорили, что посетителей там будет не много. Это не так. В музей ходят многие. Не скажу, что толпами, но народ всегда есть. И мне показалось, что недавно я заметил там одного из своих прежних больных… Не могу теперь припомнить его имени, но…

— Вы в этом уверены?

— Нет. Он стоял довольно далеко от меня. И все-таки… Я хотел сразу предупредить вас, но вы запретили мне писать и звонить вам.

— Он смотрел в вашу сторону?

— Нет. Но я чувствую — дело кончится тем, что я столкнусь нос к носу с кем-нибудь из своей прошлой жизни. Эта мысль не дает мне покоя. Я опасаюсь не столько за себя, сколько за вас. Боюсь, что вы снова сочтете меня бесчестным человеком. Этого упрека я не могу снести, я его не забыл.

— Будет вам. Стоит ли вспоминать об этом.

Я уже давно понял, куда он клонит. Неужели он выдумал всю эту историю, чтобы запугать меня? А может, он превратился в одного из тех людей, которые никак не могут прижиться и прыгают постоянно с одной работы на другую? Хотя на этот раз он, казалось, был искренен.

— Давайте все-таки подумаем хорошенько, — сказал я и посмотрел на часы. Скоро пять.

Я взглянул на Плео. Арманда сразу же его узнает. Я места себе не находил от волнения.

— Мне надо спокойно все обдумать. Вы можете оказать любезность? Ступайте сейчас домой и ждите меня завтра вечером.

— Но… вы мне верите, мсье Прадье?

— Да.

Я чуть было не добавил: «А теперь уходите, да поживее!» Но момент обижать его был явно неподходящий. Я заплатил за оба заказа и подал гарсону знак унести наши стаканы. Затем приподнялся и протянул руку Плео.

— До завтра.

Он тоже встал и замер в нерешительности. Его смущала моя холодность.

— Не сочтите за грубость, — сказал я, пытаясь изобразить любезную улыбку, — но я и в самом деле очень тороплюсь.

И в этот самый момент появилась она. Если Плео пойдет к выходу, он непременно встретится с ней. Голова у меня пошла кругом.

— Скорее, — шепнул я. — Сядьте где-нибудь в глубине. Попросите газету. Спрячьтесь. Потом я все объясню вам. Только прошу вас, как можно скорее.

Плео сразу же понял, что рискует скомпрометировать меня, если его увидит человек, которого я ждал. Он тотчас же направился в глубь зала. Арманда искала меня глазами. Я помахал рукой, чтобы привлечь ее внимание, она улыбнулась в ответ. Она не заметила Плео. Но я, я не терял его из виду. Он сел таким образом, чтобы, повернувшись к нам спиной, иметь возможность спокойно наблюдать за нашим отражением в зеркале.

— Я готов, — сказал я. — Мы уже можем идти.

Она села на то место, которое только что покинул Плео.

— Мне хотелось бы выпить чашку чаю, — сказала она. — И тебе это тоже не повредит. Если бы ты сейчас себя видел!

— Верно. Я очень устал. Жара… толпа…

Она открыла свою сумочку, достала надушенный платочек и, склонившись над столом, ласково стала вытирать пот, выступавший у меня на лбу. А я тем временем думал: «Он ее, конечно, узнал и по этому платку, и по ее нежному жесту наверняка обо всем догадался. Если бы Арманда была моей любовницей, она не стала бы так афишировать себя, особенно в этом квартале. Теперь он понял, что она моя жена. Этого нельзя не понять. Только бы он не двигался! Только бы ему не пришла в голову мысль подойти к ней ради бравады! Только бы…»

Но нет. Гарсон принес ему свежий выпуск «Франс суар», и он тут же спрятался за раскрытыми листами. Заметив мой взгляд, Арманда повернула голову и увидела газету.

— Ты еще не читал «Франс суар», — сказала она, — не успел, конечно. Вот, я захватила с собой. В передовой пишут о тебе.

И она положила на стол сложенный номер газеты. Развернув ее, она протянула газету мне.

— Тут пишут, что правительству нужны новые люди, и приводят в числе других твое имя. Вспоминают все твои заслуги.

Ничто, решительно ничто меня не минует. Плео как раз держал перед глазами статью. Из нее он мог узнать, кем я благодаря ему стал, а в зеркале он видел Арманду, которая, поднявшись со своего места, подошла и села рядом со мной, потом, обняв меня за плечи и склонив ко мне голову, с сияющим лицом стала комментировать статью.

Глава 10

В течение всего вечера я ног под собой не чуял. По счастью, Арманда не заметила Плео. А между тем, когда она пошла поправить свою косметику, она едва не коснулась его. Он мог уловить запах ее духов. Я ставил себя на его место. И чувствовал все, чего не мог не чувствовать он: гнев, возмущение, зависть, унижение и, вне всякого сомнения, — желание отомстить. Ну почему я сразу же не сказал ему, что женился на Арманде? И почему тогда не сказал Арманде, что он жив? Все эти умолчания делали меня виновным, к тому же я, как ты помнишь, нимало не старался рассеять недоразумение. Мне не хотелось огорчать одну, не хотелось расстраивать другого. И потом, я терпеть не мог ни перед кем отчитываться. А теперь то, что, как мне казалось, я имел право скрывать, оборачивалось обманом, хитрой проделкой, ловким маневром и, если называть вещи своими именами, — мошенничеством.

Председатель местного отделения ветеранов Бутейе остановил нас как раз в ту минуту, когда мы выходили из кафе. Приветствия. Пустая болтовня. А вдруг появится Плео? Напрасно пытался я увлечь этого несносного человека на стоянку такси вместе с нами, куда там! И все-таки в конце концов он отвязался. Плео остался в кафе. Я взял Арманду под руку.

— К черту этого Бутейе!

— Ты был не слишком-то любезен.

— Он меня раздражает.

— Да тебя с недавних пор все раздражают.

Я открыл дверцу такси. «К ратуше!»

— Даже малыш Белло, — продолжала Арманда. — Он мне тут как-то сказал: «Не знаю, что с патроном. На все ворчит, всем недоволен».

— Да нет же, уверяю тебя.

— О! Я прекрасно вижу: тут что-то не так. Ты едва притрагиваешься к еде. Плохо спишь. Возможно, ты даже не замечаешь этого, но очень часто бываешь нелюбезен.

— С кем?

— Хотя бы со мной.

Я взял ее руку. Стал гладить. Сколько времени еще осталось ждать, пока небо не рухнет мне на голову? Но ты, конечно, хочешь знать, что было потом. Сейчас, сейчас. Итак, мой визит к Плео. Только сначала ты дожжен хорошенько понять, что события, случившиеся тринадцать лет назад, загнали меня теперь в капкан, из которого нельзя было выбраться. И в самом деле, что я мог поделать? Плео держал меня в своих руках. Мое положение, да что там — моя жизнь была всецело в его власти. Если ему вздумается написать Арманде или позвонить ей, кто ему помешает? Не мог же я взять его под стражу. Напрасно искал я выход, возможность устранить Плео. Выход был только один. И в течение всего этого отвратительного вечера я изучал его со всех сторон, взвешивал все «за» и «против», продолжая между тем рассеянно отвечать своим коллегам, друзьям и прочим важным лицам, которые в один голос спрашивали меня, соглашусь ли я в случае серьезного кризиса принять министерский портфель.

Очутившись наконец дома, я под каким-то предлогом заперся у себя в кабинете. Открыл ящик, где с давних пор лежал пистолет, который я хранил со времен маки. Он был завернут в шерстяной лоскут. Я взял его, положил на свой бювар и долго смотрел на него. В какой-нибудь волшебной сказке он непременно заговорил бы со мной и даже, наверное, стал бы подбивать меня на убийство. Но я жил не в сказке, а наяву. И потому положил пистолет на место, а на другой день отправился к Плео. Он казался спокойным, даже каким-то умиротворенным.

— Вы видели ее? — спросил я.

— Да… Вы обманули меня, мсье Прадье.

— Как?

— Ладно уж, я все понял. Что толкнуло меня уехать в сорок четвертом? Вспомните-ка… В ту пору я думал, что вы на моей стороне. А вы были с ними.

— Плео… Даю вам слово!

— Не лгите. Вы все обдумали с Армандой, устроили так, чтобы я исчез из вашей жизни. Полагаю, что она уже тогда была вашей любовницей.

— Но это же абсурд!

— О! Я знаю, о чем говорю. Я вам мешал. Все эти неудавшиеся, ну или почти неудавшиеся покушения были так, для отвода глаз, а? Чтобы заставить меня уйти со сцены. Ловко вы меня провели. Разумеется, если бы я остался и если бы меня осудили, вам бы не удалось сделать такой блестящей карьеры. Разве можно жениться на бывшей жене коллаборациониста! Это изъян. Даром это не проходит. Вы видите, мсье Прадье, я вовсе не сержусь. Я только говорю то, что есть.

Я был потрясен. Этот несчастный с безумной изворотливостью, присущей неврастеникам, на ходу придумывал роман ужасов, на первый взгляд, увы, вполне правдоподобный.

— Плео! Клянусь вам…

Он встал передо мной.

— Вы клянетесь мне, что ничего этого не хотели. Все произошло совершенно случайно. Вы случайно похвастались тем, что убили меня. И случайно женились на Арманде.

Я показал ему свою руку в перчатке.

— А это?

Он пожал плечами.

— Несчастный случай. Признайтесь, что вы сумели использовать его.

— Я не позволю вам, Плео!.. Но давайте сначала сядем. И попробуем поговорить спокойно.

— Вот именно, — усмехнулся он. — Вскроем нарыв раз и навсегда. Вы позволите?

Он зашел за занавеску, которая отгораживала место, служившее ему кухней, и вернулся оттуда с бутылкой коньяку и стаканом.

— Вам я не предлагаю. Вы человек добродетельный и строгих правил!

Он уселся на кровать.

— Валяйте. Я вас слушаю.

— Восстановим факты. Вы уехали по собственной воле. И доказательство тому — то, что вы продали свой дом, не предупредив меня об этом.

— Я был волен делать, что хочу. Это касалось только меня.

— А я был волен жениться на женщине, которая для вас была уже никем, не спрашивая на то вашего позволения. Разве это не касалось только меня? Так признайте же — тут не было никакого умысла.

Он наполнил свой стакан дрожащей рукой.

— Все равно без меня вы не добились бы ровным счетом ничего. Достаточно мне написать… не знаю кому… ну, предположим, главному прокурору… и на депутата Прадье вместе с его мадам тут же будут показывать пальцем.

Он отхлебнул глоток и задумчиво смаковал его.

— Прекрасная мадам Прадье, — прошептал он. — Прадье и притом урожденная де Шатлю, не забывайте!.. Но стоит мне потребовать, чтобы она собственной персоной явилась сюда и попросила меня молчать… Она это сделает. Уверяю вас, она это сделает. Гордость гордостью, но бывают случаи, когда приходится поступаться ею, а? Не так-то просто отказаться от почестей и всеобщего почитания… А я, что я такое? Мне великодушно предлагают быть чем-то вроде подручного или занять должность музейного сторожа. Завтра мне найдут место мусорщика… Хватит, с меня довольно. Вы прекрасно знаете, мсье Прадье, что так дальше продолжаться не может. Вы так высоко. А я так низко. Это слишком несправедливо!

Мне стало страшно. За его внешним спокойствием таилось столько решимости. Он без колебаний готов был причинить нам зло. К тому же, несмотря на все неверные доводы, которые он выдвигал, я вынужден был признать, что в какой-то мере он прав. Суд надо мной! В течение всех тринадцати лет я пытался представить себе, как это будет. И мог бы подсказать Плео немало других аргументов.

— Что вы предлагаете? — спросил я. — Только не пытайтесь примешивать Арманду к этому спору. Уверяю вас, она считает вас мертвым.

— Вы и в самом деле умеете молчать, мсье Прадье. И я вас полностью одобряю. Еще бы, если бы она узнала правду, тут нечем особо гордиться. Так что я вполне вас понимаю: будь я на вашем месте… Итак, не стоит поднимать скандал. Попробуем избежать ее гнева. Начнем переговоры.

— Что вы имеете в виду?

Он осушил свой стакан, явно ощущая себя хозяином положения.

— Я полагаю, — продолжал он, — Арманда оказала на вас несомненное влияние. В конце концов всегда начинаешь думать, как твоя жена, или … уходишь. Вы, стало быть, считаете меня негодяем. Так нет же, ошибаетесь. Я предлагаю вам честную игру. Франция? Я сыт ею по горло. Как посмотришь, куда ведут ее правители… ладно, оставим это. Но в чем я не сомневаюсь — дышать мне будет легче где-нибудь в другом месте. И вы поможете мне уехать.

— Опять!

Слово вырвалось у меня само собой. Он криво улыбался.

— На этот раз, — сказал он, — вам не придется провожать меня в Риом. И полицаев не будет. Нет. Я уж сам как-нибудь. А вас прошу всего-навсего дать мне некоторую сумму денег.

— Но это же шантаж!

Он резко встал, с грохотом поставив стакан с бутылкой на стол.

— Боже мой, Прадье! Попытайтесь понять. Если я останусь здесь, это все равно плохо кончится. Прежде всего мне осточертели дурацкие занятия, которые вы мне предлагаете. И потом, в конце-то концов, это может оказаться сильнее меня. Я не вынесу того, что Арманда пользуется моим молчанием. Целыми часами в этом вашем проклятом музее я буду перемалывать одно и то же, тут поневоле свихнешься. Если я хочу остаться честным и жить при этом так, как мне нравится, тут нечего зря голову ломать. Выход только один — я должен уехать.

— Куда?

— В колонии… пока они у нас еще есть. Куда, точно не знаю. Но в диких местах наверняка требуются врачи. Разве я виноват, что единственная профессия, которая мне доступна, — это медицина. А вы никак не можете взять это в толк.

Он принялся шагать, нагнув голову, — такая у него была привычка.

— Африка, — продолжал он, — это все равно, что Саргассово море. Там все обломки теряются. И там я наверняка встречу немало таких же, как я, людей, которые нигде никому не нужны. Тогда вы сможете вздохнуть свободно. Оттуда не возвращаются. Мне только потребуется ссуда, аванс. Это не милостыня. Деньги я вам верну.

— Сколько вам нужно?

— Ну, скажем, триста тысяч, чтобы добраться до Дакара и успеть разобраться, что там к чему. На это потребуется некоторое время.

— Триста тысяч! — воскликнул я. — Да весь вопрос, есть ли они у меня!

— У вас, может, и нет. Но Арманда богата.

Я лихорадочно думал. Попросить у Арманды под каким-нибудь предлогом денег? Ни за что. Это может возбудить ее любопытство, а она ни в коем случае не должна догадаться о том, что Плео жив. Кстати, ты, верно, не знаешь условий нашего брачного контракта, в котором было оговорено раздельное владение имуществом. Арманда распоряжалась своим достоянием по собственному усмотрению и, должен сказать, прекрасно справлялась с этим.

Но был у нас и общий счет — на текущие расходы. Мы регулярно клали туда деньги и брали их в соответствии с необходимостью. Я не помнил точной суммы, которая оставалась к тому времени у нас в банке. Знал только, что она сильно убавилась в связи с выплатой за ремонт нашему архитектору. Снять со счета триста тысяч франков было рискованно. Правда, Арманда никогда не проверяла счетов. Она предоставляла мне заниматься так называемой «бумажной волокитой». Поэтому то, что я снял эти деньги, наверняка останется незамеченным. К тому же у меня не было выбора. Отправить Плео далеко, очень далеко — это, конечно, наилучшее решение. Там после хорошей попойки он может рассказывать все, что ему вздумается. Никто и слушать его не станет. И я капитулировал.

— Хорошо, — сказал я. — Вы получите ваши деньги.

— Я верну вам их, — с жаром сказал. Плео. — Не хочу быть перед вами в долгу.

— Когда вы собираетесь ехать?

— Как можно скорее. Не беспокойтесь. Как только я получу эти триста тысяч франков, я тут же распрощаюсь с музейным начальством, расплачусь с домовладельцем, и вы никогда больше обо мне не услышите. Мне кажется, я опытный игрок и мог бы неплохо рассчитать свои ходы, доставив вам массу неприятностей! Но я не хочу оставлять после себя скверные воспоминания.

В словах его не было и тени иронии. Его распирала гордость, он упивался собственным благородством.

— Вы хорошо живете с Армандой? — спросил он.

По выражению моего лица он понял, что на этот раз зашел слишком далеко.

— Мне все еще случается думать о ней, — продолжал он. — Теперь я лучше понимаю свои недостатки. Дай Бог, чтобы с вами она была счастлива.

Он налил себе немного коньяку и выпил залпом.

— Мсье Прадье, что за комедия наша жизнь! Помните, тринадцать лет назад я собирался тайком покинуть Клермон-Ферран. Теперь вот уезжаю отсюда. И опять тайком, и опять с вашей помощью! Любопытно все-таки! Надеюсь, однако, что на этот раз с вами не случится ничего плохого.

В эту самую минуту я отчетливо осознал, что он принесет мне несчастье. Позднее я понял, что не ошибся. Но в тот момент я гнал от себя эту мысль, мое предчувствие, казалось, не имело под собой почвы. Напротив, когда я вернулся домой, меня охватило такое чувство, какое обычно испытывает молодой человек, только что выдержавший трудный экзамен. Тебе этого не понять. Но со мной такое случалось не раз. Ощущаешь, что стал вдруг гораздо легче, начинаешь различать цвета окружающих предметов, лица встречных людей. Будущее где-то здесь, совсем рядом, подобно нескончаемым скверным улицам ночного Парижа. Конечно, оставалось еще решить проблему денег. Но даже если предположить худшее, даже если это послужит поводом для размолвки с Армандой, ничего непоправимого не произойдет: ведь Плео исчезнет. А надо будет — займу где-нибудь.

Однако радость моя длилась недолго. Дома меня дожидалась Арманда. Я сразу понял, что дело плохо, но не успел и рта раскрыть, как она тут же набросилась на меня:

— Итак, твои любовницы даже здесь не оставляют тебя в покое?

— Мои любовницы? — Я был ошарашен. — Честное слово, ты теряешь голову.

— Тебе звонила Эвелина.

— Эвелина?.. Ты имеешь в виду Эвелину Мишар?

— Разумеется. Если только ты не коллекционируешь Эвелин!

— Послушай! Объясни, в чем дело.

— О! Все очень просто. Эта потаскуха звонила тебе сюда. Какая наглость! Она хотела поговорить с тобой. Дело, по ее словам, срочное и притом личное. «Передайте, что звонила мадемуазель Эвелина Мишар». Скажите, пожалуйста, «мадемуазель». Прошу тебя, не изображай из себя святую невинность. Я уверена, что ты сейчас от нее. Посмотри, на кого ты похож. Худой. Глаза ввалились, как у самого настоящего гуляки. От тебя пахнет женщиной.

Она подошла ко мне и, ухватившись за отвороты моего пиджака, с отвращением понюхала их.

— Мне стыдно за тебя. Думаешь, я ничего не вижу! А я давно уже наблюдала за тобой. Ты вечно в облаках. Вечно о чем-то мечтаешь. Даже Белло и тот заметил. Святая простота! Ему кажется, что ты слишком переутомляешься на работе. Если бы он знал правду! Ты похож сейчас на Оливье. Но тот, по крайней мере, был откровенен.

Она едва повысила голос, зато внутри вся кипела. Я кожей ощущал исходившие от нее волны ярости. В таком состоянии я ее никогда не видел. Я отошел от нее с чувством гадливости. Зрелище разъяренной фурии всегда претило мне. Я не спеша закурил сигарету, чтобы показать ей, насколько я спокоен и до какой степени ее обвинения мне безразличны.

— Могу я вставить хоть слово? — спросил я. — Я и в самом деле виделся с Эвелиной, но это было несколько лет назад. Она явилась ко мне в качестве просительницы, причем весьма смиренной. Она сочла меня достаточно влиятельным человеком, чтобы добиться для нее ангажемента. Вот и все. С тех пор я ни разу не слышал о ней. И если она звонила, то, вероятно, потому, что снова оказалась на мели и не знает, к кому обратиться. А теперь позволь мне принять душ. Я устал.

— Ты ее пустишь?

— У меня нет причин выставлять ее за дверь.

Она испытующе смотрела на меня. А я продолжал с холодной иронией:

— Что же касается других моих любовниц — ведь по-твоему, я коллекционирую любовные приключения, — так вот что касается их, то я очень сожалею, но они существуют только в твоем воображении.

Это была наша первая серьезная размолвка. Я чувствовал, что она оставит свой след. Мы оба, и она и я, были из числа обидчивых.

— В таком случае, — сказала она, — почему же все это время ты казался таким озабоченным, таким далеким?

— А ты думаешь, обстановка располагает к веселью? Курс франка падает с молниеносной быстротой. Алжир ускользает от нас.

Мне было совсем не трудно развивать до бесконечности эту тему. С помощью такой дымовой завесы я мог скрыть истинные свои тревоги.

— Предположим, что я ошиблась, — сказала она.

— Нет, позволь! Это не гипотеза. Это реальность. Ты ошиблась.

— Признайся, что за последний месяц ты вел себя довольно странно.

— Не знаю. Я не заметил. Извини, если доставил тебе беспокойство. Я не хотел этого.

Казалось, делу конец. И, однако, мы оставались настороже. Другие на нашем месте протянули бы друг другу руки, попробовали бы улыбнуться. Но она стояла, прислонившись к камину, а я опирался на спинку стула. Нас разделяло довольно большое пространство, где лежал ковер, и это напоминало no man’s land,[186] пограничную полосу. Я не решался переступить ее. Она — тоже. И вскоре она удалилась почти бесшумно.

Я заперся в ванной. В тот вечер я лег спать в твоей комнате, чтобы показать, как я обижен. Хотя понимал, что выгляжу смешным, потому что у Арманды были некоторые основания считать мое поведение странным. И все-таки ревность ее возмущала меня, ибо я всеми силами боролся с Плео как раз для того, чтобы спасти нашу совместную жизнь.

На другой день она не вышла к завтраку. Было еще слишком рано заключать перемирие. Я отправился в банк. На счету у нас было немногим более восьмисот тысяч франков. За вычетом трехсот тысяч оставалась вполне достаточная сумма, чтобы с лихвой хватило на текущие расходы. Через некоторое время надо будет оторвать корешки, и следов не останется. Я рассовал пачки денег по карманам и в тот же вечер помчался к Плео. Мне не терпелось покончить с ним. Разумеется, с моей стороны было крайне неосторожно столь часто появляться в этом доме, охраняемом день и ночь неусыпным стражем — вездесущей привратницей. Но я шел туда в последний раз. По крайней мере, мне так казалось!

— Вот нужная сумма, — сказал я Плео.

Он стал пересчитывать деньги.

— Вы мне не верите?

— Верю. Но уговор есть уговор. Взамен я даю вам свое слово. И потом, мне приятно держать в руках ассигнации. Вы не знаете, что значит быть бедным. А я теперь знаю.

— Я не могу дать вам больше.

— Этого мне хватит. Попробую жить экономно, вот и все. А для начала сяду на пароход в Бордо. Это обойдется дешевле.

— Когда?

— Сегодня пятница. Судно уходит во вторник, я справлялся. Стало быть, из Парижа я уеду в понедельник вечером ночным поездом. Все готово. В музее я предупредил. Можете не беспокоиться.

— Не беспокоиться, — молвил я. — Так ли это? Послушайте, Плео. Обещайте писать мне. Сначала из Бордо. Буквально несколько слов. Затем из Дакара или откуда-нибудь еще, где вы решите обосноваться. Письма адресуйте ко мне на работу с пометкой «лично». Текст самый безобидный с неразборчивой подписью.

— Боитесь Арманду?

— Осторожность не повредит… Ну что ж, Плео, желаю вам удачи.

Такова была в общих чертах эта сцена. Перелистывая свое послание, которое становится похожим на роман с описанием моей жизни, я замечаю, что в нем слишком много сцен и что можно, пожалуй, было бы написать покороче. Но мне хотелось восстановить в какой-то мере последовательный ход событий, чтобы тебе стали понятнее истоки той лавины, которая в конечном счете сметет меня. Если бы я просто изложил отдельные факты, собрав их воедино, моя невиновность не была бы столь непреложной. А я хочу установить ее со всей очевидностью, чтобы ты мог судить обо мне беспристрастно.

Покидая Плео, я думал, что закончен последний акт и занавес опущен. Плео уедет, и жизнь снова войдет в свою колею. Призрак, который преследовал меня в течение долгих недель, уходил в небытие. На этот раз я в этом не сомневался. Он был прав: Африка его не выпустит. И вот в тот самый момент, когда я собирался наконец вздохнуть с облегчением, мы получили известие о том, что ты ранен. Но так как письмо было написано твоею рукой и ты сам писал, что рана не тяжелая, я не слишком беспокоился, зато Арманда считала, что ты нас обманываешь. Пришлось пустить в ход все мои связи, чтобы получить официальное подтверждение: ты был ранен в ногу и, как только поправишься, приедешь на побывку.

Страх за тебя сблизил нас с Армандой. По молчаливому уговору об Эвелине речи больше не возникало. В этой связи, чтобы ничего не упустить, хочу сообщить тебе, что Эвелину принял мой секретарь и что она получила рекомендацию, которой добивалась. Но вернусь к Арманде. Она думала, что ты проведешь с нами несколько недель, и настаивала на скорейшем окончании работ в замке, надеясь, что ты согласишься пожить там какое-то время, подышать живительным горным воздухом. Я поддакивал ей. Хотя заранее знал, что ее ждет разочарование, потому что из армии тебя отпустят в лучшем случае дней на десять, учитывая тот оборот, какой принимали события. Но я не хотел противоречить ей, страшно довольный наступившим затишьем.

Плео, должно быть, уже вышел в море. Он ничего не написал мне из Бордо, но это меня ничуть не удивило. Однако его молчание начинало тревожить меня, я чувствовал что-то неладное. Я считал себя глупцом. Разве мало мне было других забот? Правительство, подвергавшееся все более сильным нападкам, оказалось в критическом положении. У меня состоялась короткая встреча с Робером Шуманом, и он дал мне понять, что вскоре, видимо, вынужден будет обратиться к людям, еще не побывавшим у власти. Намек был ясен. Это-то и побудило меня снова заглянуть на улицу Луи-Блана. Разумеется, Плео был теперь далеко, все осталось в прошлом. Но я всегда отличался суеверием. Мне хотелось самому удостовериться в том, что после него не осталось ничего лишнего.

Мне необходимо было убедиться, что он исчез без следа… Потом уже я мог бы со спокойной совестью заняться неотложными делами.

— Мсье Моруччи? — переспросила привратница. — Стало быть, вы ничего не знаете.

— А что я должен знать?

— Он пытался покончить с собой.

— Подождите! Вы имеете в виду Антуана Моруччи?

— Да. Он перерезал себе вены и горло бритвой.

Я чуть было не лишился чувств.

— Но… Когда? — прошептал я.

— В прошлый понедельник. Видели бы вы, в каком состоянии была комната! Все в крови. Хорошо еще, девушка, жившая в соседней комнате, услышала стоны. Вызвали полицию. Его отправили в больницу.

— В какую больницу?

— А-а, черт побери, я не спросила. Чем скорее избавишься от таких жильцов, тем оно лучше.

— Он умер, вы не знаете?

— Ничего я не знаю. Да и знать не хочу. После него столько пришлось убирать. Неужели вы думаете, что нам больше делать нечего!

Я сунул ей в руки деньги и зашагал в ближайший бар, где одну за другой проглотил две рюмки коньяку. Я был в отчаянии, и меня как проклятого мучила жажда.

Глава 11

Ощущение у меня было такое, будто я вывалялся в грязи, будто я подцепил какую-то дурную болезнь, покрылся струпьями и чесоткой, словно Плео заразил меня своей неустроенностью в жизни, толкнувшей его на самоуничтожение. Плео прилип ко мне, у меня от него пошел зуд. Я подхватил этот вирус в ту новогоднюю ночь сорок четвертого года, когда протянул ему руку помощи. И теперь я был поражен проказой, так же как и он. Подобно ему, я был осужден. Он первым оказался отринут живыми, теперь пришла моя очередь. Мне тоже не оставалось ничего другого, как перерезать себе вены.

И все-таки нет. Пока еще я не дошел до такой крайности. Что, в сущности, произошло? Что вообще происходит в тех случаях, когда кто-то пытается покончить с собой? Проводят наспех расследование. И если речь идет о горемыке, живущем, вроде Плео, в скверном доме и не имеющем определенных средств к существованию, никто ни на чем не настаивает. Полиции нет никакого резона проявлять особый интерес к этому никому не ведомому господину по имени Моруччи. Личные печали, и точка. Дело наверняка закрыто, если только у него не обнаружили трехсот тысяч франков. Это было единственное темное пятно, которое требовало незамедлительного прояснения.

Ближайшими больницами оказались Сен-Луи и Ларибуазьер. Сначала я кинулся в Сен-Луи. Разумеется, я не мог себя назвать. Поэтому мне отвечали кое-как: люди были завалены работой и не имели времени на разговоры со мной. Антуан Моруччи? Нет. Никакого Моруччи не поступало. Я помчался в Ларибуазьер — там мне больше повезло. Впрочем, слово это неуместно, ты только представь себе, как я, совершенно потерянный, метался по коридорам, где сновали врачи, санитары, посетители; что я мог сказать, если бы встретился вдруг с кем-нибудь из своих знакомых? А переступив порог общей палаты, я чуть было не повернул назад. Мне казалось, что все взоры обращены ко мне, со всех сторон за мной следили чьи-то глаза — любопытствующие, смиренные, завистливые, недобрые, они беззастенчиво разглядывали меня, как бы пробуя на ощупь ткань моего костюма и едва ли не касаясь моего крепкого, здорового тела. Я сунул левую руку в карман — ту самую руку в перчатке, которая выдавала меня с головой, как будто на ней было написано мое имя, — и стал переходить от одной кровати к другой, отыскивая Плео.

Наконец я обнаружил его в самом конце палаты. Шею его закрывала плотная повязка. Кисти рук были забинтованы. Он лежал на спине, и кожа его была серого цвета — цвета смерти. Он так был похож на прежнего Плео, что мне почудилось, будто я перенесся в те времена, когда после второго покушения он поверял мне в клинике Клермон-Феррана свои планы, связанные со скорым отъездом. Я сел рядом с ним. Он открыл глаза и, казалось, ничуть не удивился.

— А-а! Это вы, — прошептал он. — Извините. Я промахнулся.

Голос его был неузнаваем — хриплый, прерывистый, словом, ужасный.

— Подвиньтесь поближе, — молвил он.

Я наклонился к нему. Лицо его исказилось от боли, когда он поворачивался на бок.

— Старик рядом… Он все подслушивает… Спасибо, что пришли… Я этого не заслужил…

— Вам нельзя утомляться!

— Подождите!.. Мне надо рассказать вам… Деньги…

Мне хотелось откашляться вместо него, прочистить горло.

— Деньги… У меня их нет.

— Вы потеряли их?

Он протянул руку, забинтованную всю целиком, только пальцы оставались свободными — побелевшие, исхудавшие, с чересчур длинными ногтями, вцепившимися мне в запястье.

— Я проиграл их… проиграл… Простите.

Он умолк, переводя дыхание, словно после длительного забега.

— Перед отъездом, — продолжал он, — мне хотелось попытать счастья… потому что… триста тысяч франков… это совсем немного.

На лбу его выступил пот. Я вытер его своим платком.

— Нет, — сказал он. — Неправда… Я просто люблю играть… Я пристрастился к этому в Рио.

— Поэтому вы возвращались домой так поздно?.. Я узнал об этом от вашей привратницы.

— Да… Я ходил в маленький клуб, где принимали всякого… Мне следовало остерегаться. Но знаете, покер… стоит только начать… Налейте мне, пожалуйста, немного воды.

Я пожалел, что пришел с пустыми руками. Я ненавидел этого человека, а между тем мои чувства к нему смахивали на жалость, словно нас соединяло какое-то тайное родство. Я налил ему воды. Он пошевелил рукой, давая понять, что хочет еще что-то сказать.

— У меня осталось тридцать тысяч и билет, — прошептал он. — Так что можно ехать подыхать.

— Но разве вы в состоянии теперь уехать?

— Конечно! Здесь меня продержат дней восемь — десять. Потом… я уеду. Это все, что я могу для вас сделать, и я это сделаю.

Он закрыл глаза, лицо его выражало невыразимую муку. Затем он взглянул на меня с каким-то спокойным отчаянием.

— Если бы я мог… я бы снова это сделал… Но убить себя, оказывается, так трудно!..

Слова эти буквально парализовали меня, словно и мне тоже предстояло ступить на этот неведомый путь, откуда он вернулся, потерпев поражение.

— Да будет вам говорить глупости, — сказал я. — Вам надо молчать. Ах да! Еще один вопрос. Полиция допрашивала вас?

— Да. Для проформы. Меня все ругали… и полицейский… и врач… и санитарка… Никто не любит дезертиров.

— А… о вашем прошлом никто ничего не пытался узнать?

— Нет.

— Отдыхайте, лежите спокойно. Я позабочусь о вас… Да, да, старина. Ничего не поделаешь. Вам нельзя возвращаться на старое место. Я найду вам другую комнату, а там видно будет.

Я сжал его руку. На глазах его выступили слезы. Он был еще слишком слаб, чтобы владеть собой.

— Подлец я, — сказал он, не сдержавшись, довольно громко, так что несколько голов повернулись в нашу сторону.

— Тише! Не волнуйтесь. Я приеду за вами, как только вас выпишут.

А что мне оставалось делать? Разве я мог поступить иначе? Он и на этот раз добился своего. Я столько всего для него сделал, что теперь мне некуда было отступать. Пусть в конце концов меня узнают, ну и что? Я стал фаталистом. Недавние предосторожности показались мне вдруг смешными. И потому я отправился на поиски старшей медсестры. Я просил ее позаботиться о больном. Говорил ей, что Моруччи пережил много горя и заслуживает особого внимания. Она с удивлением смотрела на орденские ленты, украшавшие мою грудь, несомненно задаваясь вопросом, почему этот господин, с виду такой важный, проявляет интерес к такому ничтожному бедняку, как этот Моруччи. Но, видишь ли, мой мальчик, бывают в жизни моменты, когда на все хочется махнуть рукой.

Помнишь Рене Лонжа, того самого, благодаря которому меня спасли партизаны? Выйдя из больницы, я хотел позвонить ему и договориться о встрече. Хотел все ему рассказать. Сбросить наконец с себя груз прошлого! Какое искушение! Я чуть было и правда не позвонил ему. Но потом, по здравом размышлении, понял — хотя это и без того было ясно, — что он ничем не в силах мне помочь. Напротив, долг совести повелит ему сообщить властям о Плео. Нет! Мы с Плео были один на один, лицом к лицу. И никто ничего не мог решить вместо меня.

Прежде чем вернуться к работе, я целый день предавался бесплодным размышлениям. Плео сказал, что должен покинуть Францию как можно скорее. Другого выхода не было. Оставалось решить вопрос с деньгами, ибо они снова ему понадобятся. Занять, конечно, было совсем не трудно. Но очень скоро станет известно, что Прадье, член парламента, человек выше всяких подозрений, личная жизнь которого была прозрачна, как стекло, нуждается в средствах. Все в конце концов становится явным, — помнится, я уже говорил тебе это, — да иначе и быть не может в той среде, где за тобой следят, где тебя окружают всякого рода хищники, которые только и ждут удобного случая, чтобы вцепиться в горло. Я уже не говорю о спецслужбах, которые всегда начеку!

Я дал себе два или три дня передышки. И конечно, опасность возникла там, где я ее совсем не ждал. С этого самого момента события покатились одно за другим с ужасающей быстротой. Я занялся изучением проекта реформы по проведению экзаменов на степень бакалавра, и тут ко мне в дверь постучала Арманда.

— Можешь уделить мне минуту?

По выражению ее лица я сразу понял, что дело неладно.

— Я подумала, — начала она, — что неплохо было бы послать мальчику немного денег. На его жалованье особо не разгуляешься, а мне хочется, чтобы он ни в чем не нуждался. Как их там кормят, в этом госпитале?

— Прекрасная идея.

— Не правда ли?

Я чувствовал какой-то подвох, а ее злая ирония лишь усиливала мои опасения.

— Так вот я зашла в банк, — продолжала она. — Ты не возражаешь?

Из коробки, которую я всегда держу открытой на письменном столе, она взяла сигарету и не спеша закурила ее. Я уже обо всем догадался. Сейчас снова начнется баталия. Я предпочел атаковать первым.

— Ты попросила счет, — сказал я.

— Да. И увидела, что с него снято триста тысяч франков. А так как это не я…

— То, кроме меня, некому, — закончил я вместо нее. — Да. Мне нужны были деньги.

— Зачем?

— Да потому что у меня есть любовницы, ты же это прекрасно знаешь.

Мне вдруг захотелось спровоцировать ее, довести до крайности. Я был в отчаянии. Казалось, Плео нашептывает мне на ухо: «А ну! Чего ее жалеть? Какое мое дело, говорите? Но разве вы не вольны распоряжаться своими деньгами? Нет, ей обязательно нужно совать свой нос во все!»

— Опять эта Эвелина, — сказала она. — Я прекрасно видела в тот день, что ты лжешь.

— Я не желаю ничего обсуждать, — крикнул я. — Повторяю тебе в последний раз: твои подозрения просто смешны.

— Куда же в таком случае ушли деньги?.. Имею же я право знать. Тебе не кажется?

— Сожалею, но сказать ничего не могу.

— Мой бедный Марк! Как ты неловок! Куда проще было бы признаться, что ты изменяешь мне.

Честно говоря, я в себя не мог прийти от изумления. Эта женщина, такая умная, такая образованная, познавшая жизнь со всеми ее неожиданностями, вдруг стала думать и рассуждать, словно какая-нибудь мидинетка. А может быть, я сам ничего не понимал в женщинах? Но это столкновение казалось мне столь несуразным и сам я считал себя настолько выше всяких подозрений, что не мог толком ничего ответить. Только неуверенно протестовал.

— Нет. Дело совсем не в этом.

— А в чем же тогда?

Тут она проявила такую интуицию, что я совсем опешил.

— Тебя кто-то шантажирует?

— Не говори глупостей.

— Если у тебя нет другой женщины, можешь ты мне объяснить, куда ушли эти деньги — сумма немалая. Если ты собираешься одолжить их кому-то из своих друзей, зачем скрывать от меня? Я умею хранить тайны.

И так как я продолжал безмолвствовать, она холодно добавила, как будто ставила диагноз:

— Вот видишь. Все-таки женщина. Я ее знаю?

— О! Оставь меня наконец в покое!

— Итак, я угадала. Я ее знаю. Это, случаем, не Мари-Клер Дюлорье? Я заметила, как она вертится около тебя.

Голос ее дрогнул, правда едва заметно, но я успел сообразить, что она страдает, — это было ясно, а я, погрязнув в собственных заботах, сам того не желая, вел себя, оказывается, довольно гнусно. Однако она уже взяла себя в руки.

— Послушай, Марк. Если это мимолетное увлечение, перестань с ней встречаться, и не будем больше вспоминать об этом. Но прекрати с ней видеться немедленно, если не хочешь, чтобы пошли сплетни. Я этого не вынесу. Если же это серьезно, скажи мне об этом прямо. Я приму необходимые меры.

Не сводя с меня глаз, она медленно загасила в пепельнице сигарету. А я не мог вымолвить ни слова, — так же, как тогда, когда прошел слух, будто Плео убит. Всем своим существом я чувствовал, что никакое объяснение не поможет: так трудно докопаться до истины. Именно поэтому я и взялся писать тебе это длинное послание. Либо долгая исповедь, включающая все детали, тысячи мелких повседневных горестей, либо ничего. Но как бы там ни было, Арманда неминуемо станет моим врагом.

— Итак, решено, — сказала она. — Ты ничего не хочешь мне сказать? Ладно. Как знаешь. Но, надеюсь, ты отдаешь себе отчет, что я этого так не оставлю.

С этой неясной угрозой она удалилась. Сам понимаешь, какой была наша жизнь в последующие дни. Прежде всего, меня выдворили из спальни. В тот же вечер я обнаружил, что все мои вещи — белье, одежда, пижамы, обувь — все, решительно все перекочевало в комнату для гостей. В присутствии посторонних Арманда улыбалась, брала меня за руку, словом, изображала из себя безупречную супругу. Но как только мы оставались одни, воцарялось молчание. Я был на карантине. Она избегала малейшего соприкосновения со мной, словно я был заразный. В машине я садился на заднее сиденье. За столом она оставляла между нами пустое место. Короче, началась подспудная война — обычное дело в семьях, где царит раздор. И все это по вине Плео!

Между тем я продолжал заботиться о нем, потому что теперь надо было во что бы то ни стало отправить его на край света. Либо он уедет, либо мне придется убить его. Я уже говорил тебе, что эта идея не раз приходила мне в голову, он она еще не завладела моими нервами, всем моим существом. Пока это был только образ, возникший в моем сознании, как в те времена, когда Жюльен пытался настроить меня против Плео. Тогда это была своего рода мечта о могуществе, ведь Плео был полностью в моей власти. А теперь я был во власти Плео. И если он не поспешит уехать, я не смогу оставить его в живых. Мне вдруг со всей очевидностью открылась эта непреложная истина, эта настоятельная необходимость. Надеюсь только, что прибегать к этому крайнему средству не придется. Кризис миновал, и отныне Плео станет послушным. На этот раз я сам посажу его в поезд. Собственными глазами удостоверюсь в его исчезновении. Потом помирюсь с Армандой. Я еще не знал, как это сделать, но был уверен, что, избавившись от Плео, переменюсь к лучшему без всяких дополнительных усилий — так шкура зверя обретает в определенных условиях былой блеск и красоту.

Итак, я продолжал заботиться о Плео. Нашел ему комнату в отеле в предместье Сен-Дени, неподалеку от больницы. Я нарочно выбрал довольно неудобный номер, чтобы у него не появилось желания осесть здесь. Я снял еще сто тысяч франков с нашего счета — прежде всего в силу необходимости, но из бравады тоже. Я даже надеялся, что Арманда, — если, конечно, она заметит это обстоятельство, — подумает: «А может быть, он не виноват? Может быть, ему и правда надо было помочь кому-нибудь из коллег, попавшему в затруднительное положение? Может быть, он дал слово хранить тайну?» Мне хотелось заронить в ее душу сомнение.

Тут как раз мы получили от тебя письмо, где ты сообщал, что тебе дали отпуск на двенадцать дней и что ты прибудешь в Марсель двадцать пятого сентября. У меня оставалось очень мало времени на то, чтобы разделаться с Плео, ибо я хотел полностью освободиться к моменту твоего приезда. Ради тебя мне хотелось быть веселым, свободным от всяких забот. Если хоть немного повезет, то так оно и случится. Я снова пошел в больницу. Плео почти выздоровел. Повязки с него сняли. Он сидел возле своей кровати и читал газету. Увидев меня, он радостно улыбнулся и в порыве дружеских чувств пожал мне руку.

— Послезавтра меня выписывают, — сказал он. — Я возрождаюсь к жизни. Посмотрите.

Он показал мне свои запястья, где чернели следы от порезов, и попробовал двигать пальцами.

— Мне разрешают немного гулять. Силы возвращаются ко мне. И относиться ко мне стали лучше…

Я прервал его.

— Вы не совершили никакой неосторожности? Не делали опасных признаний?

— Послушайте, вы же меня знаете! Как я мог? Вы были ко мне так добры. Из-за вас я и пытался…

Он провел пальцем по горлу.

— Разве я мог показаться вам на глаза после того, как проиграл ваши деньги?

— Оставим это!

Признательность, которую я читал в его глазах, была для меня пыткой. Мне вспомнилось то, что он когда-то рассказывал мне… конь… Цветок Любви… которого забили, потому что он навсегда остался бы хромым. Должно быть, у него был точно такой вот взгляд, когда управляющий приближался к нему, пряча свое ружье, — влажный взгляд, исполненный благодарности и надежды.

— Послезавтра я зайду за вами и отведу в отель. Но хочу предупредить заранее: там не блестяще.

— Это не имеет значения. Я ведь недолго здесь пробуду. Рассчитываю уехать следующим пароходом.

— Я посажу вас в поезд на Бордо.

— Не доверяете больше?

— Согласитесь, на это есть причины!.. В последний момент я дам вам сто тысяч франков. Вы меня совсем выпотрошили, Плео.

Он опустил голову.

— Не знаю, что вам на это сказать, мсье Прадье.

— А ничего не говорите.

— Могу я проводить вас?

— Пожалуйста.

Почему я был так резок? Наверное, потому что боялся, как бы кто не увидел меня рядом с ним. На рукавах его пиджака все еще виднелись плохо отмытые пятна. Вид у него и в самом деле был неважный, поэтому я даже вздрогнул, когда он самым естественным образом взял меня под руку, как это делают обычно больные, едва начиная ходить после выздоровления. Шагал он не очень твердо, слегка волоча ноги. На нас оглядывались, и мне было стыдно, а если быть точным, мне было стыдно того, что я стыжусь. Так держаться за свою респектабельность. По милости Арманды, которая оказала на меня огромное влияние, я превратился в самого настоящего буржуа. В вестибюле я собрался было распрощаться с ним, но он запротестовал:

— Я провожу вас до ворот. Я вам так признателен.

И вот мы, ковыляя, пересекаем двор. У выхода он берет меня за руки и долго жмет их. Мы похожи на старых друзей, обуреваемых одними и теми же чувствами.

— Я никогда не забуду, — шепчет он.

Нет ничего смешнее этих публичных излияний. Я отстраняюсь. Вернее, ускользаю от него. Вот шельма! Заставил меня испить чашу до дна.

Я с опозданием явился в парламент, где не помню уж какой депутат неистово клеймил правительство за нерешительность в алжирском вопросе. Под стук пюпитров и громкие крики я незаметно пробрался на свое место.

— Плохие дела, — заметил мой сосед. Нам нужен Пине.

Мы продолжали беседовать вполголоса. Не стану пересказывать тебе наши разговоры, ведь ты всегда с презрением относился к политиканам. Если бы тебе предстояло сделать выбор, ты, я думаю, оказался бы в стане пужадистов, не в упрек тебе будь сказано.

Домой я вернулся поздно. Ужинал один. Арманда слушала в гостиной музыку. Выпив успокоительное лекарство, я пошел спать. Но сон не шел ко мне. Если я откажусь занять пост в новом правительстве, мне никогда не помириться с Армандой. А жить с ней в ссоре я вовсе не хотел. С другой стороны, Плео скоро уберется, избавив тем самым меня от сомнений, о которых я уже тебе говорил. Стоит ли в таком случае отказываться от блестящей карьеры, тем более в тот самый момент, когда опасность уходит прочь? Взвешивая все «за» и «против», я незаметно уснул.

Через три дня я присутствовал на заседании нашей секции и даже выступал. Поди разберись тут. Я чувствовал себя прекрасно, свободным от всяких страхов и готов был идти ва-банк. Все меня поздравляли. Я вдруг уверовал в себя. Вернувшись домой к обеду, я, честное слово, испытывал желание пойти на мировую с Армандой. По пути я задержался в кабинете, чтобы разобрать личную свою почту. Внимание мое привлек маленький пакет. Заинтригованный, я вертел его и так и эдак. Он что-то напоминал мне. И вдруг меня словно молнией озарило. Гробы! Маленькие гробы, которые получал Плео. Они снова возникли передо мной в ярком, беспощадном свете. Я все вспомнил с поразительной точностью. Крохотные ручки! Свастику! Сердце мое дрогнуло, и я упал в кресло. Нет, это невозможно. В своем ли я уме? Неужели прошлое имеет надо мной такую власть!

Дрожащей рукой я разрезал веревочку. Меня обеспокоил адрес. Эти тщательно выведенные буквы должны были помешать опознать руку, которая их вывела! Похоже на анонимное письмо. Я развернул бумагу, в нее была завернута коробочка, в каких обычно продают драже. Я открыл ее и застыл в полном смятении. На крохотной подстилке из ваты лежала шахматная фигура: черный король. Что это могло означать?

Я взял короля и поставил его на свой бювар. В полном одиночестве стоял он на белом бюваре — такой нелепый, никчемный и в то же время зловещий, ибо с бесспорной очевидностью предвещал мне шах и мат. Черт побери — Плео! Это он прислал мне его. Больше некому. Но почему? Почему? Я совсем спятил. Плео ведь в больнице. Как он мог достать там эту фигуру? К тому же еще одна деталь вызывала сомнения. На пакете стоял почтовый штамп шестого округа, а Плео не разрешали пока выходить. В таком случае кто же? Арманда? С какой целью? Если ей стало известно, что Плео жив, тогда понятно. Хотя что тут понятного? Хотела таким образом предупредить меня? Предостеречь? Все это казалось бессмысленным. Оставалась только одна гипотеза, причем самая вероятная: кто-то узнал Плео и давал мне это понять. Я погиб.

После обеда у меня было назначено несколько встреч. Я их, разумеется, отменил. Я был не в состоянии вести серьезную беседу. Я чувствовал себя в западне, в безысходном тупике, загнанным на дно своей норы и даже не знал охотника, который идет по следу. Я бился часами, пытаясь отыскать разгадку. Даже если Плео опознали, даже если меня видели вместе с ним, кто мог установить существовавшую между нами связь? Кто знал, что Плео был прекрасным шахматистом? А главное, кто мог воспользоваться этим черным королем, чтобы дать понять мне, что я погиб, что партия проиграна?

Нет. Кроме Арманды, никто. Все мои предположения неизменно приводили к ней. Но это так мало походило на нее! Если бы она обнаружила, что Плео жив, я, по правде говоря, не знал, что бы она сделала, но воображение без труда рисовало мне ужасную сцену. Да мало сказать сцену! Она сочла бы себя осмеянной, смертельно оскорбленной. И наверняка тут же придумала бы какую-нибудь месть, достойную нанесенного оскорбления.

Я сунул в карман этого мрачного короля — прекрасно выточенную, красивую черную фигуру — и все время трогал его, пытаясь убедитьсебя, что надо мной нависла угроза — непонятная, но вполне реальная. Надо было действовать. А действовать — это означало ускорить отъезд Плео. Только так я мог ответить на выпад, направленный против меня.

Я позвонил в транспортное агентство. Ближайший пароход отправляется в Дакар третьего октября. Срок долгий. Но я подумал, что мой неведомый враг, имея доказательства нашей связи с Плео, должен был знать и то, что Плео находится в больнице. За мной, видимо, наблюдали, следили. Поэтому уедет Плео днем раньше или позже, значения уже не имело! Но самое удивительное, представь себе, было то, что я не мог угадать истину. Она буквально бросалась в глаза, а я продолжал терзаться догадками. И даже отправившись за Плео, я все еще мучительно искал ответа. На улице я все ему рассказал. Я говорил тебе: его отель находился неподалеку от больницы, поэтому путь пешком не мог утомить его, хотя он был еще довольно слаб. Я показал ему шахматную фигуру.

— Хочу сразу же заверить вас: я тут ни при чем, — сказал он.

— Может быть, Арманда?

— Не думаю. Скорее бы уж она бросилась на вас, все когти наружу. Нет, не представляю себе. Но это крайне тревожно… И вот что мне кажется: может, мне лучше остаться? Помочь вам в случае необходимости защититься. Ведь в конце-то концов, я один во всем виноват.

— И речи быть не может. Вы отплываете третьего октября.

Я оставил его в отеле. А несколько часов спустя от тебя пришла телеграмма: ты был в Марселе.

Глава 12

Бедный мой Кристоф! Как неудачно все вышло! Удастся ли нам разыграть для тебя счастливую комедию?

— Надеюсь, — сказала Арманда, — в присутствии мальчика ты сумеешь держать себя в руках. Я не хочу, чтобы по твоей вине его отпуск был отравлен.

Момент был явно неподходящий, чтобы посвящать ее в тайну черного короля. Впрочем, такого момента никогда не будет. Если, паче чаяния, Плео для нее по-настоящему мертв, зачем мне так некстати открывать ей истину? Зачем разубеждать ее — в конце концов, пусть думает, что у меня есть любовница. Это позволит мне по праву принять вид незаслуженно оскорбленного человека. Так, накануне твоего приезда мы устанавливали неписаные правила игры в прятки, где каждый из нас по очереди становился то обидчиком, то обиженным. И это неизбежно должно будет проскальзывать в наших взглядах, полных скрытых намеков, в немой мольбе, предостерегающих жестах, целом наборе условных знаков, причем Арманда, несомненно, отлично справится со всем этим, в то время как я то и дело буду попадать впросак, совершать промахи, непоправимые ошибки.

Видишь, в каком состоянии я находился, когда пришел встречать тебя к поезду. Арманда сразу же оказалась на высоте положения. И ты никак не мог заподозрить, что у нас серьезные разногласия. Наверное, ты уже забыл наш первый ужин, а я забыть не могу. Она была так оживленна и, казалось, вся во власти радостной встречи с тобой. Она засыпала тебя вопросами, что было вполне естественно; но почему она все время обращалась также ко мне, словно призывая принять активное участие в разговоре? А то вдруг начинала оправдывать меня.

— Марк так устал! — говорила она. — Ты не находишь, что он изменился? Напрасно я уговариваю его поберечь себя, он все равно делает по-своему, как обычно.

Я пытался улыбаться.

— Не слушай ее. Работы у меня, конечно, много, но я держусь.

— Он будет министром, — продолжала она. И, повернувшись в мою сторону, добавила тоном, исполненным непередаваемой нежности, но с каким-то жестоким блеском в голубых глазах: — Не возражай, Марк. Это дело решенное. Ты вполне заслужил это! Правда, Кристоф, он это вполне заслужил?

Ты, сияя, говорил «да» — счастливый, довольный тем, что опасность осталась далеко позади. Ты на все говорил «да». Потому что жизнь снова тебе улыбалась, потому что не было больше ни феллага, ни засад, ни стычек. Потому что вокруг ты видел лица тех, кто любит тебя больше всего на свете. Война… ты не хотел говорить о ней. Я не раз пытался расспросить тебя об этом в те дни, что ты провел тогда с нами. Мне интересно было услышать мнение бойца, его впечатления. Но ты отвечал только: «Это трудно! Гораздо труднее, чем ты думаешь!» И я прекрасно видел, что мои треволнения кажутся тебе ничтожными. Зато при встрече с тобой я вспомнил то, что мне довелось испытать в свое время в маки: жизнь тогда ни во что не ставилась, мы входили в горящие деревни, где еще пахло убийством. Ты и я, мы оба были солдатами, очутившимися вдали от линии фронта в минуту затишья. Ты вскоре вернешься туда, в горы Ореса. А моим фронтом был Плео и этот смешной кусочек дерева, который я хранил в своем кармане.

Мне хотелось посвятить тебе себя целиком. Увы, события разворачивались с невероятной быстротой. 30 сентября правительство пало. Президент республики обратился к Плевену с просьбой сформировать новый кабинет министров. Заседания следовали одно за другим. Телефон трезвонил не переставая. Я видел тебя урывками, мы едва успевали сказать друг другу несколько слов.

— Разве это жизнь, мой бедный Марк, — говорил ты. — И все это ради призрачного величия, которое продлится не больше двух месяцев.

Ты смотрел на меня с каким-то скрытым волнением — так смотрят, отчаявшись, на безнадежно больного человека. Между тем я не забывал о Плео. Близилась дата его отъезда. 2 октября, вечером, я зашел к нему в отель.

— Итак, никаких перемен? Завтра утром я заеду за вами и отвезу на вокзал. Будьте готовы.

— Не беспокойтесь, мсье Прадье. Положитесь на мое слово.

Несколько успокоенный, я наскоро поужинал.

— Ты опять уходишь? — спросила Арманда. — Неужели тебя не могут оставить в покое хоть ненадолго?

Кого она имела в виду? Другую женщину? Неужели Арманда все еще думает, что у меня есть любовница? Но по правде говоря, я уже не задавался никакими вопросами. Меня завертел вихрь встреч, дискуссий, переговоров. С социалистами дела продвигались туго. Одно из наших заседаний закончилось около часа ночи. Плевен не хотел сдаваться. Он готов был пойти на уступки Ги Молле, но основные министерские посты решил оставить за МРП. Если он одержит победу, я вполне могу рассчитывать на министерство национального просвещения.

Домой я вернулся совершенно разбитый, но тщательно проверил будильник, чтобы не упустить Плео. Еще несколько часов, и я от него избавлюсь. А потом?.. Что ж, потом вряд ли кому удастся отыскать его в африканской глуши. Мой неизвестный мучитель останется ни с чем. Я понимал, что рассуждаю как ребенок и напрасно недооцениваю опасность. Но сначала надо выспаться!

На другой день в восемь часов утра я был уже в отеле. Я попросил таксиста подождать у входа и поднялся на третий этаж, где жил Плео. Номер двадцать девять. Я постучал в дверь. Никакого ответа. Я повернул ручку. Дверь отворилась. В комнате было довольно темно. Сгорая от нетерпения, я нащупал выключатель.

Плео спал. Я подбежал к кровати и схватил его за плечо. Но он, не открывая глаз, весь отекший, взъерошенный, продолжал спать тяжелым, похожим на обморок сном. На ночном столике стояла бутылка из-под виски и лежала коробочка с лекарством. Спиртное со снотворным! А еще врач! Ведь спиртное усиливает действие транквилизаторов, он что, забыл об этом? Или сделал это нарочно? Я крепко тряхнул его. Этот кретин опоздает на поезд.

— Проснитесь, Бога ради!.. Эй! Плео!

Я уже не помнил, что он звался Моруччи! Намочив полотенце, я стал хлестать его по лицу. Он заворчал и попытался уткнуться головой поглубже в подушку. Я сбросил с него простыни и попробовал приподнять его.

— Плео!.. Вставайте!.. Вставайте!..

Послышались удары в стенку и крики откуда-то издалека:

— Да успокойтесь вы наконец!

Я растерянно стоял, склонившись над этим огромным распростертым телом. Взглянув на часы, я понял, что уже поздно. И в довершение всего Плео перевернулся на бок, свернулся калачиком и захрапел. Совсем выбившись из сил, испытывая непреодолимое отвращение, я сел на край кровати. Он будет спать непробудным сном еще целую вечность. В общем-то, я прекрасно понимал, что произошло. Ему не хотелось уезжать. Быть может, он не сознавал этого до конца и был вполне искренен, когда клялся, что хочет исчезнуть. Но… Но ему было страшно!

Он страшился того, что ожидало его там. Страшился еще более низкого падения. Нищеты. Бродяжничества. Вот почему он хватался за меня, словно утопающий. Но если утопающий парализует движения своего спасителя, тот имеет полное право отбросить его — пускай идет ко дну. Теперь, пожалуй, я оказался в положении человека, вынужденного прибегнуть в законной самозащите. Хоть это, по крайней мере, не вызывало сомнений. Нечего больше увиливать. Я еще раз взглянул на него — не человек, а отребье — и вышел.

На площадке второго этажа я остановился. Я мог бы задушить его, накрыв ему голову подушкой. Но решение мое только еще созревало. Нужно было время, чтобы оно окрепло. К тому же у меня может не хватить сил — из-за покалеченной руки. Да и потом, наверняка найдется средство получше, чтобы избавиться от него без особого риска, а сейчас внизу стояло такси, на котором я приехал сюда, в отель.

Так ни на что и не решившись, я спустился вниз.

Убить его, да, убить. Но как? В моем-то теперешнем положении! Ты — дома. Арманда все время настороже. Да и мои друзья не оставляют меня в покое. Впрочем, с политическими чаяниями покончено раз и навсегда. Преступник не может быть министром. В этом вопросе на сделку с совестью я не пойду. А в остальном — полная неясность. Не доехав нескольких сот метров, я вышел из такси.

— Патрон, вид у вас совсем больной, а болеть вам сейчас никак нельзя! Звонили из Матиньонското дворца.[187]

— Кто?

— Мортье. Дела, как видно, плохи. Плевен, говорят, отказывается. Значит, встанет вопрос о Пине. Если это подтвердится, Пине должен будет подумать о социалистах и может отдать им в качестве компенсации министерство национального просвещения.

— Ладно! Будь что будет, мой дорогой Белло. Мне все равно. Все равно. Писем много?

— Порядочно. Я начал разбирать… Ничего нового. Прошения, пригласительные билеты… Я отложил в сторону то, что адресовано лично вам.

— Хорошо, я посмотрю.

Я прошел к себе в кабинет. Стал тереть глаза, щеки. Чувствовал я себя полной развалиной. Меня наградили орденом за то, что я совершил казнь над предателем, так, по крайней мере, думали. Но если я убью его теперь, меня упекут в тюрьму. Чушь какая-то! Смешно, а хочется плакать.

Я машинально распечатывал конверты. Лонж любезно уведомлял меня о женитьбе своего сына. Почему прошлое так настойчиво преследует меня?.. Письмо от нашего архитектора из Клермон-Феррана. После бури в нескольких местах стала протекать крыша замка. Ну это забота Арманды… Две-три брошюры… А под ними… Ах, мой бедный Кристоф! Я сразу же узнал старательно выведенные печатные буквы. Наступление продолжалось. Я разорвал конверт.

На стол упала маленькая фотография. Кто-то успел запечатлеть Плео, с жаром пожимающего мне руки в больничном дворе. Нас легко было узнать, особенно его, снятого анфас при хорошем освещении. Мы были похожи на старинных друзей, исполненных друг к другу самых нежных чувств. Это был обвинительный документ. Сомнений не оставалось: моим преследователем была Арманда! Разве не говорила она: «Я этого так не оставлю»? Вообразив, будто я тайком встречаюсь с Эвелиной, она, должно быть, обратилась в какое-нибудь частное сыскное агентство. Выследить меня не составляло труда. Мой преследователь подстерегал меня. Велико же было его разочарование — никакой женщины! Только этот больной во дворе Ларибуазьер. А изумление Арманды при виде этой фотографии? Мне казалось, я читаю ее мысли. Прежде всего, отблагодарить агентство и отменить слежку. Избежать возможного расследования, которое могло привести к пагубным результатам. Затем предупредить меня, проинформировать, что ей все известно, но что она, однако, не желает скандала — из-за тебя, из-за твоего отпуска. Все это мы выясним потом, после твоего отъезда. А пока мне полагалась шахматная фигура — чтобы я мучился, и фотография, которая должна была доконать меня. Все это показалось мне страшно жестоким, а кроме того, свидетельствовало о такой высокой степени самообладания, что я ужаснулся.

Я открыл окно, чтобы глотнуть немного свежего воздуха. И еще раз, одну за другой, стал перебирать мысли, которые возникли у меня при виде этой фотографии. Нет. Я не ошибся. Арманда знала. Я представлял себе ее ярость, ее возмущение и, конечно, охватившую ее панику. У нее не было времени, как у меня, осознать весь комплекс событий, которые повлечет за собой появление в Париже Плео. Она преодолевала лишь первый этап — минуты безумного страха. «Его узнают. Разразится страшный скандал. Если он вернулся, то, конечно, для того, чтобы шантажировать нас. Доказательство тому — триста тысяч франков, снятые со счета, и это только начало». Но мало того, фотография свидетельствовала в ее глазах не только о том, что Плео жив — хотя и это само по себе было для нее ужасным открытием, — она говорила также о том, что мы с ним как бы заодно и связаны, по-видимому, чудовищным сговором, объединявшим нас против нее…

Тут я, возможно, несколько преувеличивал. И все же!.. Если тогда я способствовал бегству Плео, стало быть, я был на его стороне. А это означало, что я разделял его взгляды, его злые чувства. Разве Арманда могла допустить, что между мною и Плео возникла в какой-то момент эта странная мужская симпатия, не принимавшая в расчет ни политических разногласий, ни тем более родовой ненависти. Этого она никогда не поймет. Мое рукопожатие могло означать лишь одно: я был его союзником. Что бы я ни говорил, она останется при своем мнении: я ее предал. Не стоит даже пытаться что-либо объяснить, как-то оправдаться. Она замкнется в своем невротическом упрямстве. Теперь мне стало яснее, почему она прибегла к такому странному методу и без лишних комментариев послала мне сначала шахматную фигуру, а потом фотографию. Это исключало всякую возможность каких-либо споров и было красноречивее любых слов, например, таких: «Ты хочешь изловчиться и найти себе оправдание. Бесполезно! Я все знаю. Ты мерзавец».

И мне предстояло встречаться с тобой, с ней — да, с ней, которая знала, что я знаю. Она станет смотреть на меня с отвращением и любопытством, наблюдая, достаточно ли хорошо играю я свою роль лицемера. Тебе оставалось провести с нами еще несколько дней. В течение этого времени ее вражда тайно будет расти, а после твоего отъезда прорвется наружу, и жизнь станет невыносимой! А ты — заметь, я вовсе не упрекаю тебя за это, — ты смеялся, шутил. Порою твоя веселость казалась мне немного наигранной, ты словно чувствовал, что мы нуждаемся в утешении, и хотел уверить нас, что в Алжире тебе не грозит никакая опасность. Ты был молодым офицером на побывке, который мечтает только об одном — развлечься. Вы с Армандой часто уходили, впрочем, меня это вполне устраивало, так как я страшился остаться с ней наедине. Минута объяснения неизбежно наступит — трагическая минута. Над нами собиралась гроза. Порою уже блистали молнии. Например, мне вспоминается тот обед, когда ты, сам того не подозревая, чуть было не навлек самое худшее.

— Ну что, — спросил ты, — как там с министерским портфелем? Дело движется?

Тебе нравилось подшучивать надо мной. Ты понятия не имел, как мне тяжело было это слышать.

— Не знаю, — ответил я. — Надо подумать. Даже если бы мне точно об этом сказали, я бы так сразу не решился. Это тяжкое бремя.

Обедали мы, если ты помнишь, у Фуке. Тебе доставляло удовольствие близкое соседство кинозвезд и продюсеров, которых Арманда представляла тебе, когда они подходили поздороваться с нами. Я пытался переменить разговор, но ты продолжал настаивать:

— Если ты станешь министром, мой полковник просто взбесится. Он консервативен до ужаса.

Тут вмешалась Арманда:

— Марк непременно станет министром. Он обязан это сделать, хотя бы ради нас.

Слова ее вполне могли сойти за безобидную реплику, сказанную без всякого умысла. Она сидела справа от тебя, и ты видел ее только в профиль. А я сидел напротив и видел ее глаза. Она бросила на меня такой настойчивый, такой пронзительный взгляд, что я тотчас понял намек и не стал продолжать разговор. Но в течение всего обеда я размышлял. Итак, ради нее я обязан стать министром. Разве это не походило на сделку? «Ты — мне, я — тебе. Ты выдвигаешься на первый план и о прошлом — ни слова. Но берегись. На твоем пути к власти стоит Плео. Следовательно…»

А может быть, я не прав, включив это «следовательно» в наш спор. Ах! Я обдумывал это слово со всех сторон. Оно означало: «Следовательно, необходимо избавить нас от него. Сейчас он еще опаснее, чем раньше. С такими типами, как он, войне конца не будет!» Я ошибался? Нет. Немного позже, наверное на следующий день или дня через два, мы зашли в лифт напротив нашей двери. Казалось бы, мелочь, но и она имеет свое значение. Ты забыл свои сигареты.

— Подождите меня, я сейчас.

— Возьми мои, — сказал я.

Но ты уже ушел. Мы с Армандой стояли лицом к лицу в тесной кабине. Молчание становилось невыносимым. Ты вот-вот должен был вернуться. Мы слышали твои шаги в прихожей. Времени на разговор не оставалось, но оба мы чувствовали, что что-то сказать все-таки надо, так как впервые за долгое время мы оказались в такой непосредственной близости, совсем одни, словно очутились в спальне или ванной комнате. Она решилась первой и, пока ты, стоя спиной к нам, запирал дверь на ключ, тихонько сказала:

— Надеюсь, ты сделаешь все необходимое, или это придется сделать мне.

— Арманда…

— Молчи.

Ты вошел в лифт и отдал мне ключи.

И это все. Мы поехали в Лидо, ты разглядывал в бинокль танцовщиц, а я тем временем обдумывал фразу Арманды, словно речь шла о какой-нибудь дипломатической депеше. Все необходимое? На деле это означало смерть Плео. А в переводе звучало так: «Надеюсь, ты убьешь Плео, иначе это придется сделать мне!» И, размышляя над этим, я пришел к следующему неоспоримому выводу. Требование Арманды было вполне законно. Я не скажу, что это она меня создала. Но она во многом способствовала моему политическому успеху, и теперь я уже не имел права останавливаться на полпути. Теперь главное — успех. Я буду самым презренным существом, если отступлю перед актом элементарного правосудия. Она была не из числа тех женщин, что терзаются бесполезными угрызениями совести. Вперед, прямо к цели! Плео всегда был лишним.

Ах! Какие это были скверные дни! Мысленно я вел трибунал, которого удалось избегнуть Плео. Причем я сам был ему и судьей, и обвинителем, и защитником. Я собирал обличающие его факты и не мог противопоставить им ничего, кроме наших с Армандой интересов. Приходилось прибегать к уловкам: Плео, дескать, не заслужил отсрочки наказания, которой воспользовался в свое время, и так далее — все в таком же духе. Избавлю тебя от перечисления тех упреков, которые я выдвигал против него. И по странному совпадению он, словно угадав или почувствовав переживаемый мною кризис, написал мне. Да! Я получил от него коротенькую записку, составленную именно так, как я рекомендовал ему, то есть очень осторожно. Ни подписи, ни адреса. Буквально несколько горестных строк.

«Я в отчаянии. Клянусь, я сделал это не нарочно. Знаю, что вы на меня очень сердитесь. Но что мне теперь делать? Я боюсь вновь поддаться искушению и вернуться к своим скверным привычкам, а главное — боюсь наговорить лишнего. Когда я выпью, я болтаю невесть что. Если бы вы смогли провести со мной несколько дней — проводить до Бордо и сесть вместе со мной на пароход, — в таком случае, мне кажется, я бы сумел продержаться до конца. Ну, а потом? Потом я мог бы постепенно уничтожить себя. Это уже не имеет никакого значения. Но я прошу у вас невозможного. Поэтому…»

Далее несколько слов были густо замазаны чернилами, и мне не удалось их прочесть. Как быть?.. Что он там замышляет?

При других обстоятельствах это письмо наверняка растрогало бы меня. Но теперь оно, напротив, вызвало только гнев. Терпению моему пришел конец, то была последняя капля. Быть может, в тот самый момент, когда я читал его письмо, он, напившись, рассказывал первому встречному, что его положение скоро изменится к лучшему, что он знаком с высокопоставленными лицами… Увиливать дальше не было никакой возможности. Я высчитал, что ты должен уехать через четыре дня. После твоего отъезда я решил приступить к действиям. У меня было время обдумать и детально подготовить казнь Плео. Пока ты с нами, Арманда будет вести себя тихо. Она и в самом деле держалась достойно. Никаких словесных намеков. Разве что иногда я ловил на себе ее настойчивый или презрительный взгляд. То было затишье перед бурей. Я не стал менять своего распорядка времени. Продолжал ходить на все заседания палаты депутатов. Но слушая речи ораторов, мысленно готовил свое преступление. В отеле, где жил Плео, ютились в основном люди, уходившие на работу с раннего утра. Поэтому в начале дня там должно быть пусто, к тому же за конторкой, как я заметил, никогда никого не было. Попытаюсь попасть ему в висок, как некогда советовал мне Жюльен, и оставлю оружие рядом с ним. Тогда это может сойти за самоубийство. Следствие сразу же установит, что совсем недавно Моруччи покушался на свою жизнь. Полиции ежедневно приходится подбирать несчастных вроде него, которые вешаются, угорают, топятся или травятся. Одним больше — кому это интересно? Что же касается шума, то мимо отеля шел довольно густой поток грузовиков и автобусов. Звук выстрела наверняка затеряется в грохоте предместья. Да и выбора у меня все равно не было! Я машинально присоединил свои хлопки к аплодисментам моих коллег, хотя чему хлопали, понятия не имел. Отныне я жил словно во сне…

И вот теперь я подхожу к самому главному месту в своем рассказе. Ты собирался уехать в Марсель последним поездом, в двадцать два тридцать, и мне хотелось провести с тобой всю вторую половину дня, но я вынужден был пойти на заседание, где утомительно долго обсуждались неурядицы в сельском хозяйстве. Затем Робер Шуман пригласил меня на деловой обед вместе с несколькими друзьями из моей парламентской группы. Правительственный кризис затянулся. Никто уже не знал, кому в конечном счете удастся разрубить этот гордиев узел. Я обещал проводить тебя на вокзал. Извини, что рассказываю о том, что тебе и без того известно. То ты неизбежно видел только одну сторону вещей. Ты не мог угадать, что я был близок к свершению акта, который оставит неизгладимый след в моей жизни. Я снова вижу тебя у двери вагона. Ты стоял один.

— А где Арманда?

— Она уехала в Клермон-Ферран. К вечеру ей позвонила старуха Валерия. В последние десять дней так лило, что в правом крыле замка начался потоп.

В глубине души я был рад. Больше всего я боялся того момента, когда мы с ней останемся одни, опечаленные твоим отъездом и обреченные вновь взвалить на свои плечи бремя совместной жизни. К тому же отъезд Арманды развязывал мне руки. Я не забыл твою доброту в минуту расставания, мой дорогой Кристоф.

— Вот увидишь, все будет хорошо, — сказал мне ты. — Я уверен, что ты своего добьешься. Мне так хочется, чтобы вы оба были счастливы!

Я был очень взволнован.

— Береги себя. Будь осторожен!

— Не беспокойся, папа.

Подали сигнал к отправлению. Я удерживал твои руки в своих, словно черпал в этом прикосновении мужество, которое поможет мне быть твердым до конца. Помню, как ты стоял на ступеньке, когда поезд тронулся, как махал на прощание рукой, пока ночь не поглотила тебя.

Потом я вернулся домой и достал пистолет. Все патроны были на месте. Я положил его на письменный стол и сидел, глядя на него, до самого утра. Я знал, что, если усну, у меня уже недостанет сил сделать то, что я задумал. Как долго длилась ночь! Но не дольше, чем те, что последовали за ней, так как… Впрочем, сам увидишь. Мне хочется рассказать тебе обо всем по порядку.

Семь часов. Я выпил крепкого кофе и две таблетки аспирина. Восемь часов. Я уже не в силах был ждать. Мне во что бы то ни стало надо двигаться, действовать. Ожидание истощало мои силы. Я проверил пистолет. Положил его в карман. Затем спустился вниз и некоторое время шагал, прежде чем взять такси. Девять часов. Я выхожу на углу улицы Лафайет. Я уже в трехстах метрах от отеля. И тут замечаю небольшую группу людей. Похоже, они столпились перед отелем. Удар в самое сердце. Если бы я осмелился, я побежал бы бегом.

Да, это как раз перед самым отелем. Человек двадцать что-то живо обсуждают, как бывает после какого-нибудь происшествия. Я подхожу ближе. На пороге стоит полицейский. Я спрашиваю, что случилось, у женщины, которая держит под мышкой батон хлеба.

— Сегодня ночью здесь совершили преступление, — отвечает она.

Молодой парень, разносчик, оборачивается ко мне и любезно поясняет:

— Какого-то старика убили из револьвера.

— Может, самоубийство?

— Нет, ничего похожего. Консьержка сказала, что оружия не нашли.

— А не знаете, как его зовут?

— Мне говорили, да я забыл… Какое-то корсиканское имя… Наверняка сведение счетов.

Конечно! Это действительно сведение счетов, только совсем в ином смысле, чем он думал. Я уже понял. Между тем мне хотелось самому во всем убедиться. Я ждал, затерявшись в толпе, прислушиваясь к разговорам. И в конце концов кто-то произнес его имя: Моруччи.

Я медленно пошел прочь. Заглянул в соседнее кафе. Горло у меня что-то сдавило, и я едва смог заказать коньяк. В ушах звучал голос Арманды: «Надеюсь, ты сделаешь все необходимое, или это придется сделать мне». Она не догадалась оставить оружие возле трупа. Придумала только эту внезапную поездку в Клермон-Ферран. Ни с чем не сообразную поездку. Даже если бы затопило весь замок, она все равно поехала бы тебя провожать. Итак, она опередила меня. И сколько бы я ни убеждал ее, что готов был устранить Плео, она ни за что не поверит мне. В ее глазах я навсегда останусь трусом, полным ничтожеством! Тряпкой! Жалким человеком! Слезы выступили у меня на глазах — наверное, от коньяка. А может быть, от отчаяния.

Глава 13

Теперь, Кристоф, ты знаешь все. Несколько слов о расследовании. Сообщаю тебе то, что мне самому удалось узнать из газет. Согласно медицинскому заключению, Плео был убит пулей в сердце накануне вечером, между восемнадцатью и двадцатью часами. В комнате ничего не тронули. Полиция полагает, что речь идет о самом банальном деле, связанном с преступной средой. Никаких фотографий. Ни одной сенсационной статьи. Смерть безвестного бродяги не могла взволновать общественное мнение. В этом отношении я мог быть спокоен.

Ну, а как с Армандой?.. В том-то все и дело. Это и есть моя истинная трагедия. Сначала Арманда позвонила мне — предупредить о том, что ей придется задержаться в Клермон-Ферране на несколько дней, так как разрушения оказались значительнее, чем она предполагала. Но сам подумай: она никак не могла поступить иначе. Ей надо было хоть немного прийти в себя, обрести спокойствие после столь жестокого потрясения. Между тем голос ее звучал ровно. Она спросила, удалось ли мне повидаться с тобой до отъезда. У нее даже хватило присутствия духа справиться о результатах парламентского заседания, на котором я присутствовал. Непостижимо!

Я вырезал несколько газетных заметок, касающихся дела Моруччи, присоединил к ним шахматную фигуру с фотографией и, завернув все это в пакет, положил на ее туалетный столик. Теперь настал мой черед дать ей понять, что я все знаю. К чему приведет нас эта подспудная война? Возможно, даже к окончательному разрыву. Я и представить себе не мог, что может случиться иначе. А выходит, я снова ошибся.

Через четыре дня она вернулась. Я обедал со своими коллегами, мы долго спорили. Ги Молле отказался сформировать новый кабинет министров. И тогда Феликс Гайар согласился провести повторные консультации с различными политическими партиями. Говорили, что он собирается создать правительство, в котором будут представлены все направления — от социалистов до независимых. Ладно. Хорошо. Все это уже не имеет никакого значения. Домой я пришел около четырех часов. Она была там. Она даже не сочла нужным предупредить меня о своем возвращении. Я застал ее в гостиной с развернутым пакетом на коленях.

— Надеюсь, ты не ждешь поздравлений, — сказала она. — Что сделано, то сделано. Не будем больше говорить об этом.

Я потерял дар речи. Стало быть, она возлагает на меня ответственность за убийство Плео! Она подменила меня, но считала себя невиновной. Получалось так, будто она держала пистолет — вместо меня, а истинным виновником преступления был я. Потрясающая логика!

— Нет! — воскликнул я. — Это было бы слишком просто!

Она вдруг встала и с презрением заявила:

— Оливье, возможно, был пустой человек, но он, по крайней мере, всегда знал, чего хотел. Уж он бы не стал дожидаться тринадцать лет…

— Но…

— Я не хочу ничего обсуждать. Чтобы о нем и речи больше не было. Никогда, слышишь!

Она бросила пакет на диван и вышла.

И в течение двух недель, ты понял, Кристоф, — двух недель, — мы встречаемся только за столом. Мы садимся друг против друга. Она болтает без всякого стеснения. Передает мне солонку или нож. Словом, ведет себя так, как раньше. И я же еще оказываюсь виноватым. В ее глазах я тот, кто был другом Плео. И таковым останусь. Ибо существуют взгляды. Они-то и дают мне понять, что я в собственном доме кто-то вроде нежеланного гостя и что меня терпят только из-за молвы, из-за чужого мнения. В последний момент я отклонил предложение Феликса Гайара, который счастлив был бы доверить мне министерство по делам ветеранов войны. Узнав об этом, она слегка пожала плечами.

— Только этого не хватало! — заметила она.

Я мог бы привести множество других деталей, одни тягостней других. Как-то вечером, доведенный до крайности, я сказал ей:

— Тебе не кажется, что нам лучше разойтись?

— Женщина, которая разводится один раз, — ответила она, — просто несчастна. Но женщину, которая разводится второй раз, можно назвать шлюхой.

А теперь возвращаюсь к своей проблеме. Так не может больше продолжаться, ты сам понимаешь. Для меня выхода нет. Исчезновение Плео ничего не решило. Потенциальный преступник, я вынужден жить с преступницей фактической. А само преступление мы безжалостно перекидываем друг на друга, и конца этому не видно. Так может длиться годы. Я этого не выдержу. Я навязал тебе это долгое повествование, чтобы попытаться доказать свою невиновность. Но теперь я сомневаюсь — так ли это? Теперь я спрашиваю себя, не плутовал ли я, не старался ли повлиять на тебя, словно тебе предстояло сделать выбор между той, кто стала твоей матерью, и тем, кто заменил отца. Ибо в конечном счете получается, что если ты сочтешь невиновным меня, то вина, стало быть, ложится на нее. А если ты прощаешь ее, если считаешь, что она не могла действовать иначе, значит, ты осуждаешь меня. Я должен все знать, ибо мне предстоит принять крайне важное решение. Я дошел до такого состояния, когда выход остается только один. Тебе решать, мой дорогой Кристоф. Ты офицер. Ты знаешь, что такое честь. И я полагаюсь на тебя. Не отвечай мне, если сочтешь, что доля моей ответственности слишком велика. Я и так все пойму. Но как бы ты ни решил, я благодарен тебе и обнимаю от всего сердца.

Не забудь уничтожить это послание.

Марк.

Разумеется, я все рассчитал заранее. Ведь я привык рассчитывать. Время, которое потребуется, чтобы этот пакет дошел до тебя… время, пока придет ответ… если таковой будет!.. Даю себе сроку дней двенадцать. Думаю, до тех пор смогу продержаться.

Глава 14

Кристоф собрал листки, разбросанные вокруг.

— До чего же у них все сложно, что у одного, что у другой, — прошептал он.

Он взял пакет и бросил его в очаг. Комната, где он находился, была почти разрушена. Деревню бомбили, и батальону приходилось ютиться в руинах. Он закурил сигарету, потом поджег краешек пачки листков. Сильный ветер с гор, задувавший в щели не затворявшейся плотно двери, помог разгореться пламени, над которым взлетали клочки почерневшей бумаги. И вскоре не осталось ничего, кроме кучки пепла, которую Кристоф разбросал ногой.

«Ну что ему сказать, — думал он. — По части писания я не силен. Ему следовало бы это знать». Открыв походную сумку, он достал оттуда блокнот и шариковую ручку. «Хорошо еще, что у меня есть стол и ящик. Где ему понять». Он долго раздумывал, прежде чем написал первую строчку:

Старина Марк…

Как бы это выразиться получше? Ну почему не сказать прямо: «Это я убил Плео». Нет, тогда он, пожалуй, подумает, что я хочу выгородить Арманду. Придется, видно, написать поподробнее. Как будто у меня есть время!

Он начал так:

Арманда все рассказала мне за два дня до моего отъезда. Вот как я узнал… Она ревновала, чего там. И наняла детектива. Нормально. Благодаря ему она обнаружила Плео. Потом сама стала следить за тобой. Так она узнала, где он живет. Видишь, как все просто! Она с ума сходила от злости, от унижения. Сам знаешь! А ты — я прекрасно видел, как ты мучаешься. И не сомневался, что вы наделаете глупостей…

От своего окурка он прикурил другую сигарету и задумался.

«Если я скажу ему, что люблю их обоих, вид у меня будет дурацкий! Хотя это сущая правда. Я обязан им всем. И если убил Плео, то потому, что хотел вернуть им покой. Какая разница — одним больше, одним меньше! А найти в Париже оружие — это всякий может. Марку следовало бы поговорить на эту тему со своим коллегой из министерства внутренних дел. Слишком уж много оружия в обращении. Дело кончится плохо! Ладно. Надо писать дальше».

Он почесал за ухом колпачком шариковой ручки.

«Не буду же я ему объяснять, как я все это сделал. Так я никогда не кончу. Нечего ходить вокруг да около. Надо так прямо и сказать: после обеда Арманда в самом деле поехала в Клермон-Ферран. Она не убивала. Ты — тоже. Кончайте этот цирк. Чего вам не хватает? Неужели так трудно быть счастливым, когда все есть?»

Он снова взялся за письмо, стараясь следить за буквами, так как ручка немного подтекала.

Так вот, прошу тебя: никаких опрометчивых поступков. Никто из вас не виноват — ни ты, ни она. Это я…

В дверь постучали.

— Войдите. И пяти минут не дадут посидеть спокойно!

Солдат отдал честь.

— Прошу прощения, господин лейтенант. Жулен не может, придется вам пойти вместо него.

Кристоф ударил кулаком по столу.

— Это так не пройдет! Уж я скажу этому Жулену.

— О! Да вы не волнуйтесь, — заметил посыльный. — Речь идет о самом обычном обходе.

— Хорошо, хорошо. Спасибо.

Кристоф взглянул на недописанное письмо, вырвал листок, скомкал его и швырнул в огонь.

— В конце концов, — сказал он вслух, — это может подождать до завтра!

Он застегнулся на все пуговицы, подтянул пояс и вышел.


По просьбе родных извещаем о гибели в возрасте двадцати трех лет лейтенанта пехотной службы КРИСТОФА АВЕНА, павшего на поле брани при исполнении боевого долга 6 ноября 1957 года.

(«Фигаро»)


СМЕРТНЫЙ ЧАС:

Смерть бывшего заместителя госсекретаря МАРКА ПРАДЬЕ.


Парламентарий, пользовавшийся всеобщим уважением, которому прочили блестящее будущее, покончил с собой. Судя по всему, причиной этого фатального исхода послужила трагическая гибель лейтенанта Кристофа Авена, которого он любил как родного сына. Ведется следствие.

(Из газет)


(1976)

Перевод с французского Н. Световидовой


Жизнь вдребезги

Глава 1

Вот уже несколько часов, как они переругивались, но довольно вяло: движение на шоссе было оживленным. Обгоняя огромный грузовик, Вероника прерывалась посреди фразы, затем, не отрывая взгляда от зеркала заднего вида, заканчивала свою мысль. И снова умолкала, давая Дювалю возможность ответить. Друг на друга они не смотрели — машина ехала слишком быстро. Им приходилось выкрикивать свои обиды, когда их открытый «триумф» проезжал сквозь грохочущий, продуваемый всеми ветрами туннель. Иногда о ветровое стекло разбивалась букашка, вставляя след, похожий на плевок. Тогда Вероника выключала «дворники», и шоссе расплывалось у них перед глазами. Они замолкали. Оба уже устали, но ссора все еще не была исчерпана. И не будет никогда. Она назревала месяцами…

— Для меня это вопрос принципа, — опять начала она.

Казалось, она обращалась к дороге, к медленно сгущавшимся сумеркам; водители проносившихся мимо грузовиков включили подфарники. Что ж, она права! С болью в сердце Дюваль сознавал, что сам виноват во всем. У него просто дар впутываться в неприятности, как у других бывает дар к живописи или к музыке. Ну почему он выбрал именно эту женщину? Почему?.. От шума и быстрой езды он совсем одурел. Чувствовал себя словно под хмельком. Слова — самые грубые и оскорбительные — вырывались у него помимо воли. Кто же их выдумывал? Только не он. Не такой уж он злой. Хотя как тут не обозлиться…

— Я не вор! — выкрикнул он.

Она рассмеялась и нажала на газ, чтобы обогнать машину, тащившую на прицепе здоровенную лодку. Стрелка спидометра показывала уже больше 140 километров.

— Мог бы и предупредить, — бросила ему Вероника. — Это же само собой разумеется!

— Боже мой, ведь я тебе все время твержу, что не успел!

— Всегда можно позвонить.

— Ах так?.. Говоришь, позвонить? А куда тебе звонить, скажи на милость? Никто не знает, где тебя носит в Париже!

Не удержавшись, он добавил:

— И с кем!..

На сей раз она взглянула ему в лицо.

— Ты это о чем?

— Да о том, что, стоит тебе уехать из Канн, и тебя уже нигде нельзя найти.

— Я тебе изменяю? Ты это хочешь сказать?

— Почему бы и нет?

Она резко притормозила, так что Дювалю пришлось изо всех сил упереться в переднюю панель.

— Что на тебя нашло?

— А ну–ка договаривай, голубчик. Итак, я тебе изменяю.

Машина ехала теперь со скоростью 70 километров в час. До них доносились вечерние шорохи. Вдруг стало очень тепло.

— Ну же, давай! Выкладывай!

Дюваль провел рукой по глазам, по вискам. Спокойно! Главное — спокойно!

— Ведь ты мне разрешила брать деньги с твоего счета?

— При чем здесь это?

— Погоди! Поначалу все твое было моим, а все мое — твоим, так?

— У тебя ничего не было за душой.

— Хорошо, — покорно согласился Дюваль. — Во всяком случае, я имею право брать у тебя деньги. Да или нет?

Она пожала плечами.

— И все–таки, — продолжал он, — ты называешь меня вором. Тогда почему бы и мне не назвать тебя…

— Кем?

— Послушай, Вероника. С меня довольно!.. В четверг я весь день пытался тебе дозвониться. Я хотел поговорить с тобой именно об этом чеке. Звонил до полуночи. Никто не брал трубку. Где ты была?

Их обогнала машина, тащившая на прицепе лодку. Будто пловец, вынырнувший из воды, Дюваль вдруг увидел у себя над головой ее белый корпус, лопасти винта. Вероника включила фары ближнего света. На корме высветились медные буквы: «Лорелея».

— В Париже у меня всегда куча дел, — сказала Вероника.

— Интересно знать, каких!

— Представь себе, я хожу в кино, на выставки, на демонстрацию мод.

Понемногу она прибавляла скорость, так что в ушах у них вновь засвистел ветер.

— Я ведь не такая, как ты. Мне все интересно. Конечно, в Каннах очень красиво, зато в Париже как–то легче дышится.

— Да плевать мне на Канны! Я и приехал–то в Канны только потому, что здесь полно бабенок… таких вот, как ты… которые день–деньской подыхают от безделья. По правде сказать, они здоровее меня, просто им льстит, когда их тискает массажист…

Он посмотрел на свои массивные волосатые руки и медленно сжал кулаки.

— Да они прямо кончают, когда я их лапаю! Так приятно, когда тебя растирает раб! Он тебе и врач, и полотер, и гипнотизер, а главное — всегда к твоим услугам!

Вероника яростно нажала на газ, и их «триумф» вырвался вперед, снова оставив позади красивую белую лодку. Они подъезжали к Лиону, и шоссе было запружено машинами.

— Прикури мне сигарету, — попросила она. — Там, в «бардачке», целая пачка.

Он открыл пачку, с отвращением зажал сигарету губами. И сразу почувствовал во рту противный, словно желчь, привкус ментола. Еще одна характерная деталь. Даже в этом их вкусы расходятся! Он поспешно протянул Веронике зажженную сигарету.

— Ты ведь не возражала, — продолжал он, — когда я решил открыть свое дело. Только это стоит недешево. И я тебя честно предупредил… Одно только оборудование обойдется в миллион франков.

— Прежде чем его заказывать, надо было твердо решить, остаемся мы в Каннах или нет. Да и к чему оно тебе? Разве твоих рук недостаточно?

— В Каннах или в любом другом месте мне без оборудования не обойтись. И чем больше аппаратов, тем лучше, ведь я и впрямь хочу делать деньги.

— Ну надо же! — сказала она. — Видно, это у тебя наследственное.

Стоило ему на минутку расслабиться, как она нанесла удар. Подавшись вперед, он крепко зажмурил глаза. От злости его всего передернуло. Он едва сдержался, чтобы не влепить ей изо всех сил пощечину, и скрестил руки на груди. Она мельком взглянула на него, почувствовав, что зашла слишком далеко.

— Ты еще заработаешь кучу денег. — Она вдруг заговорила примирительным тоном. — Руки у тебя золотые…

— Заткнись!

Дорожных знаков и указателей попадалось все больше. От высоких фонарей на шоссе падал рассеянный, как в операционной, свет. Дювалю захотелось сойти в Лионе. Оттуда он мог бы вернуться в Канны ночным поездом. Оставаться рядом с этой женщиной дальше у него просто не было сил. Слишком долго он себя сдерживал… Оба они просто притворщики. Только она еще хуже, чем он. Намного хуже!

— Выпьем кофе? — предложила Вероника.

Он промолчал. Он тоже прекрасно знал, как можно ее оскорбить. Она притормозила, подъезжая к стоянке.

— Мы заслужили чашку кофе. Ну, перестань дуться, Рауль. Я сейчас сказала глупость… Я признаю, что была не права. Идем?

Она вышла из машины, прямо через юбку поправила на себе пояс, бросила рабочему в синем комбинезоне:

— Заправить… И воду залить… Потом поставите на стоянку… Спасибо.

Этот сухой тон, эта привычка всеми командовать — нет, он больше не вынесет! Ведь она даже не хороша собой. И это его жена! На всю жизнь! Всего полгода, как они женаты, а он уже вынужден отчитываться перед ней,оправдывать свои расходы…

Следом за ней он вошел в кафе при автозаправочной станции, битком набитое туристами. Вероника протянула ему бумажный стаканчик. Кофе отдавал лакрицей. Его пальцы сразу же стали липкими. Она улыбалась как ни в чем не бывало. Слова ее не задевали. Он же чувствовал себя по уши в грязи. Он вернет ей все. Пусть эти толстосумы подавятся своими деньжатами! В юности он раздал столько листовок и брошюр, что и теперь невольно выражал свою ненависть словами из партийного лексикона: толстосумы, богачи. Вероника тоже была из богатеньких, из тех, кто отдает приказы, — у них и голос для этого подходящий, с легкой ноткой презрения.

Она прихлебывала кофе мелкими жадными глоточками. Вероника всегда и везде чувствовала себя как дома. Она и думать забыла об их ссоре — вернее, отложила ее в сторону, словно недовязанную кофту. Вскоре Вероника вновь возьмется за нее, пересчитает петли и станет их провязывать одну за другой… Но сейчас она поглощена тем, что происходит вокруг: наблюдает, как носятся детишки, как женщины наводят красоту, а у самой плечи и бедра чуть заметно подрагивают в такт модному мотивчику, доносящемуся сквозь шум из глубины зала…

— Теперь ты поведешь машину, — объявила она. — Я устала!

Дюваль отвесил ей церемонный поклон.

— Слушаюсь, мадам.

Удивившись, она пристально посмотрела на него:

— До чего ты бываешь глуп!

Расплатившись, она уселась в машину, повертела в руках ремень безопасности, но так и не пристегнула его.

— Он душит меня. Поезжай, только не гони.

Он медленно двинулся по боковой дорожке, поджидая, пока между машинами на шоссе появится просвет, затем прибавил скорость. И вот они снова одни среди мчащихся огней.

— Что мне теперь делать с оборудованием? — спросил он. — Не то чтобы мне самому хотелось остаться… Вообще–то Канны мне осточертели.

— Уведоми поставщика. В конце концов, ты имеешь право передумать. Ну а если он не согласится… что ж, там посмотрим. Надо было посоветоваться со мной… Решать вот так, с бухты–барахты… Ведь ты прекрасно знаешь, я хочу жить в другом месте.

— В другом месте я не найду столько клиентов. Только это меня и удерживает.

— Ну, стоит только постараться…

Постараться! Да она хоть знает, что это такое? Все дни напролет заниматься массажем, когда поясницу, плечи ломит от усталости, а руки двигаются сами по себе… они уже не твои… они снуют, разминают, пощипывают, погружаясь в дряблые телеса, словно псы, которых спустили с привязи и которые больше не желают слушать команду. К вечеру кисти повисают, словно дохлые крысы. И за все это время ни единой мысли не приходит в голову… только ощущение, что ты отдаешь собственную плоть и кровь, что жизнь вытекает из тебя капля за каплей…

Наступило долгое молчание. Часы показывали половину двенадцатого. Дювалю хотелось забыться сном. Вероника права, утверждая, что он ничем не интересуется. Даже собственным ремеслом. Ничего он не любит. И никого. А главное — не любит самого себя. Словно сам с собой сводит старые счеты. Один Дюваль вечно гонится за вторым, словно шпик, которому приказано следить вечно. Какая разница, что там говорит Вероника! Его всегда будут эксплуатировать — хоть мсье Жо, хоть любой другой.

Таково его предназначение! Вот уже двадцать пять лет, как это длится. Даже фамилия Дюваль ему не принадлежит! Он живет на свете, словно сорняк. Его породил ветер. Ветром его и унесет. Зацепиться ему не за что, ведь у него ничего нет. Что за нелепое желание обосноваться, встать на ноги, повесить медную табличку: «Рауль Дюваль, специалист по лечебному массажу»! Он не может — да и не сможет никогда — соблюдать правила игры, вести бухгалтерский учет, иметь свой сейф в банке, прикупать ценные бумаги, понемногу превращаясь в денежный мешок. Его руки не умеют загребать. Он ошибся эпохой — точнее, его обманули. В прежние времена он жил бы счастливо, к примеру в средние века, на какой–нибудь многолюдной узенькой улочке. Он лечил бы людей бесплатно. К нему бы приходили издалека, осыпали его дарами. И тогда он слыл бы не массажистом, а целителем, чей талант благословил сам Господь Бог.

Вероника закурила сигарету и включила магнитофон. Зазвучал голос Джо Дассена. Прекрасная ночь, в которой огни далеких машин сияли, словно драгоценные камни, превратилась в дешевый балаган. «Я ее убью, — подумал Дюваль. — Придушу вместе с ее миллионами». Кстати, их оказалось не так уж много! Пожалуй, именно это и обернулось для него самым горьким разочарованием. Он женился на женщине, которая утверждала, что богата, во всяком случае, она жила на широкую ногу, и вскоре обнаружил, что основную часть ее доходов составляют алименты бывшего мужа. К тому же сумма алиментов окружена тайной. Сколько, собственно, он ей платит? У него денег куры не клюют. Он, если верить Веронике, владеет обширными земельными угодьями в Нормандии. Там он разводит лошадей. Но можно ли ей верить? Как часто Дюваль уличал ее во лжи! Она лгала даже по самым невинным поводам. Словно старалась отгородиться от него какой–то ширмой. К счастью, она ему безразлична. А злится он потому, что она обещала ему помочь — и обманула. Чересчур он легковерен. Стоит только начать при нем строить планы о его дальнейшей судьбе, как он уже ослеплен: верит чему угодно и даже не сомневается, что наконец–то в его жизни все переменится и он станет одним из тех, кто принимает решения. «Нам нужно открыть, — говорила она, — солидное заведение, нечто вроде клиники. Если ты станешь размениваться на мелочи, то навсегда останешься лекарем, костоправом. Но если мы создадим современное предприятие, на тебя станут смотреть как на настоящего доктора». Она–то тут же поняла, что это его больное место. Ну, а как только он заговорил о расходах… Ладно! Сколько можно все это пережевывать!

Он обгонял тягачи, фургоны… передвижной цирк… Цирки всегда путешествуют по ночам. У него возникло ощущение, что он подсмотрел секрет фокусника… После Дассена запел Энрико Масиас…

— Нельзя ли сделать потише? Я сам себя не слышу.

В сущности, они оба использовали друг друга. Он польстился на деньги… Нет, это не совсем верно. На деньги ему плевать. Скорее его привлекала возможность занять более высокое положение в обществе. А что касается ее… тут все сложнее. Она привязалась к человеку, который ее исцелил. И купила его. Он состоит у нее на службе, составляет часть ее жизненных удобств. Однажды он услышал, как она объясняла кому–то по телефону: «Это чудесно. Я больше не принимаю никаких лекарств, я даже забыла, где находится желчный пузырь».

Еще одна тайна. Он не знает ни одной ее подруги. Она никого не принимает, никому не пишет, даже сестре, живущей где–то в Ландах, с которой она поссорилась — он уж и не припомнит из–за чего. И тем не менее она без конца звонит по телефону. Кому же?.. Наверняка таким же, как она сама, бездельницам. Уж он–то видит их насквозь, этих скучающих дамочек, которые таскаются к массажисту, чтобы поговорить о себе, рассказать о своем разводе или о менопаузе!..

С машиной что–то неладно. Он это чувствует, сидя за рулем. Похоже, спускает шина. Просто возмутительно, как небрежно она обращается с этой прекрасной миниатюрной машиной. Да разве может она понять, что вещи тоже живые, только по–своему? Ездит где попало, забывает переключать скорость, глушит двигатель. А как она при этом ругается… «Терпеть ее не могу! — подумал Дюваль. — Да я ее просто ненавижу!» Он не сразу понял, что его переполняла именно ненависть. Он знает, как нащупать болевые точки, как их распознать, как приглушить страдания. Но когда он пытается обследовать свое больное место, боль становится пронзительнее, она распространяется все дальше и дальше, питаясь малейшим воспоминанием.

Развестись? Но для этого нужна причина. И потом, она немало потрудилась, чтобы заполучить его. Она не отпустит его по первому требованию. К тому же он все–таки влетел ей в копеечку. Она продала свою квартиру в Париже, чтобы купить ту, в которой они сейчас живут в Каннах. Оплатила аренду помещения, где он намеревался обустроить массажный кабинет… Любой адвокат скажет ему: «Чем вы, собственно, недовольны?» И будет прав. Дюваль ведь прекрасно знает, что она ему не изменяет. Только что он просто ломал комедию, делая вид, будто подозревает ее, просто сильно разозлился. В чем же он может ее упрекнуть? В том, что она для него скорее деловой партнер, чем спутница жизни. Но поди объясни это юристу! Партнер, который ничего не упускает из виду, который наводит порядок у него за спиной и который даже приобрел для него новые халаты — такие, как у хирургов, с застежкой на плече; словом, нечто вроде компаньона, управляющего, учитывающего любые траты, как будто ему придется представить отчет хозяину!..

А прежде!.. Да, прежде все было иначе… хотя тоже мерзко, но все же… Дюваль изо всех сил старался быть честным… Нет, ничуть не лучше, чем теперь. Жил он в конуре, в настоящей трущобе. В шкафу скапливалось грязное белье. Книжки валялись где попало. Тогда он походил на дикаря. Но в душе у него жила надежда: мы еще взорвем это сволочное общество, прикончим его! Так что же с ним стряслось? Почему он внезапно попрал свои идеалы. Почему изменил им? Вот в чем загвоздка. Нечего все сваливать на Веронику. Он сам оказался слабаком. Не стоило ему вообще приезжать в Канны. Слишком здесь хорошо для него… и слишком роскошно. Эти надушенные дамочки, увешанные драгоценностями, предлагавшие ему свое тело, эти чаевые, от которых он не мог отказаться! Самое прекрасное на свете ремесло он превратил в постыдный промысел. Его объяснения наивны, а слова звучат фальшиво. На самом деле все не так уж скверно — и в то же время намного страшнее. Он утратил лучшее, чем обладал, — бедность и мятежный дух. Он превратился в их сообщника. Да, он сообщник Вероники. Они вдвоем добивают в нем то, что заслуживало уважения.

— Да выключи ты эту музыку!

— Ну, знаешь, с меня довольно. Хочу и буду слушать!

Он затормозил и остановился на разделительной полосе. Встревоженная, Вероника уменьшила звук.

— В чем дело?

— Похоже, у нас спустило колесо.

Он заглушил двигатель. Машин на дороге стало поменьше. Справа на фоне неба выделялись горы Оверни. Должно быть, они находятся где–то между Тэном и Турноном. Дюваль закурил «Голуаз», вышел из машины и обнаружил, что левая задняя шина наполовину спущена. В ту минуту он подумал, что для счастья ему только не хватало менять колесо в такую темень. Правда, в «бардачке» лежит карманный фонарик, но батарейка наверняка села. В тот момент он даже не почувствовал никакого соблазна. Этот соблазн снизошел на него чуть позже, когда он принялся закручивать гайки. До того момента он все проделывал машинально. Погруженный в горестные размышления, он приладил домкрат, снял колесо… Если бы на свете существовала хоть какая–то справедливость… Тогда он не стал бы массажистом… И не женился бы на Веронике… И ему не пришлось бы и дальше тянуть это идиотское существование… Но кто его заставляет жить так дальше? Да?.. Нет?.. Снова приходится решать: орел или решка? Он представил себе вращающуюся монету, и тут все началось. Он только что закрутил вручную все пять болтов. И вдруг застыл. В его душе зародилась безумная мысль. Он все еще опирается одним коленом на землю, опускает голову, тяжело дышит. Желание… Непреодолимое желание.

— Поторапливайся. Не торчать же здесь всю ночь!

У него даже нет сил ей ответить. Теперь магнитофон вопит голосом Клода Франсуа. Рот Дюваля скривился в страдальческой улыбке. Он медленно поднялся, опираясь на крыло машины. Да, ему знакомо это сладостное изнеможение. Сколько раз оно охватывало его, когда из туннеля метро с грохотом вырывался поезд! Всего один шажок, еще один… и наконец, последний! Его охватывает возбуждение, словно он почувствовал потребность овладеть женщиной. Состав приближается, останавливается. И он приходит в себя. У него вспотели ладони. То была просто страшная игра, ребячество — вроде русской рулетки.

Он слегка затянул гаечным ключом первый болт, совсем чуть–чуть… затем второй… Колесо вращается справа налево, гайки свинчиваются справа налево… Следовательно, через несколько десятков километров пути все гайки слетят с колеса. На ходу они постепенно открутятся.

Он поспешно подтянул остальные болты, но не сильно. Вот и пришло время поставить все на кон. Он еще может затянуть их до упора. Но у него опускаются руки. Он глядит Веронике в спину. Подписывая брачный контракт, она сказала нотариусу: «Уж лучше владеть всем совместно. Так будет по–честному». Ну вот и настал час поделить все пополам! Он собирает инструменты, промасленной ветошью обтирает ладони, закрывает багажник. Делает глубокий вдох. Запахи ночи неуловимо изменились. Вскоре над горизонтом загорятся первые лучи солнца. Каждая былинка, каждый листик сейчас тянутся к жизни. Земля благоухает любовью. И Дювалю наконец удалось примириться с самим собой. Он подошел к Веронике.

— Может, пока поведешь ты? После Авиньона я тебя сменю.

Никогда они не доедут до Авиньона. У них нет и одного шанса из тысячи. Она недовольно ворчит, садясь за руль. Он выбирает место смертника. Ведь он и должен рисковать больше! Он и ремень не станет пристегивать. Включив фары, Вероника выезжает на шоссе и прибавляет скорости.

— Обожаю ездить ночью, — сообщает она. — А ты?

Он не отвечает. Он сжимает ладонями колени. Спидометр показывает 80 километров. Господи, поскорей бы все кончилось!

— Ты не могла бы ехать побыстрее?

— Мы замерзнем. Хочешь, поднимем верх?

Только не это! Пришлось бы выходить из машины. Он не в силах сдвинуться с места. Нет, ему не страшно. Словно сидя в кресле у зубного врача, он убеждает себя: «Я даже ничего не почувствую» — и прислушивается, как гулко стучит сердце. 85 километров, 90… Машина идет безукоризненно. Колеса совсем не стучат. Он не может даже догадываться, как все произойдет. Вряд ли колесо отлетит. Болты ведь не сорвутся все сразу. Скорее всего, его просто перекосит. Оно осядет, и машина перевернется, их выбросит на шоссе. Дюваль представил себе два тела, распростертые на асфальте… Он закрыл глаза. Можно ли еще исправить то, что он сделал? Но как найти предлог? Она пошлет его ко всем чертям, попроси он остановиться. А то и заподозрит неладное — с ее–то дьявольским чутьем. К тому же довольно ему изображать из себя труса! Шоссе почти опустело. Свидетелей аварии не будет. Изредка справа от них мелькают автостоянки. Там застыли колонны машин с потушенными фарами. Им навстречу бегут огромные голубые указатели: «Авиньон»… «Марсель»… Цифры, стрелки… Словно вести из другого мира, который доживет до утра. А где тогда будут они оба? На какой больничной койке? Нет. Ничего он не скажет. Вот только рук своих ему жалко. Он смотрит на них. Они не заслуживают такой участи. Они сильны, жизнь и мудрость бьют в них ключом. Сколько бесов они изгнали! Они так похожи на руки заклинателя духов! Вот они сами собой сложились, словно для молитвы.

Глава 2

Лучше ни о чем не думать или попытаться раздвоиться, как будто это тело, скрючившееся на сиденье автомобиля, принадлежит кому–то другому. А главное — больше не лелеять никаких безумных надежд. Катастрофа неизбежна.

Дюваль пересмотрел множество вестернов, где крупным планом показывали взбесившихся лошадей и отлетающие на ходу колеса. И сейчас эта картина стоит у него перед глазами — колесо все больше расшатывается, один болт уже не держится, остальные откручиваются миллиметр за миллиметром. Дорога со свистом проносится мимо. Легкий толчок. Неужели теперь?.. А он–то считал себя храбрецом… Но мужество покинуло его. Ветер леденит вспотевшую кожу. Приходится стиснуть зубы, чтобы сдержать стон.

Машину тряхнуло. Одной рукой он схватил ремень безопасности, другой оттолкнулся от передней панели. Теперь в его воображении возникает образ парашютиста, готового к прыжку. Пусть вырвется наружу насилие, которое, как безликий двойник, всегда таилось в нем, и пусть погибнет в вихре грохочущего металла, крови и пламени…

Но колесо все еще держится. И жизнь продолжается. Его мышцы расслабились. «Авиньон. 20 км». Слишком уж много прямых отрезков пути. Только крутые повороты могут совладать с оставшимися болтами. Он вдруг замечает, что выключил магнитофон, когда пересел на место Вероники. Вот бы снова его включить! Как красиво умирать под музыку! Но на это у него уже не хватит сил. Снова проносится мысль: «Ведь это убийство… Я не имею права…»

Он вздрагивает, услышав ее голос:

— Что это там стучит? Слышишь?

Он прислушивается — вернее, только делает вид. Должно быть, пара болтов уже свалилась в колпак, и теперь они то и дело постукивают, сталкиваясь друг с другом.

— Ну, теперь слышишь?

— Это в багажнике. Наверное, я плохо положил колесо.

Ему трудно говорить.

— До чего надоедливый стук!

Он не отвечает. Этот стук означает, что авария произойдет очень скоро, возможно, вон там, где дорога проходит под мостом. Мост уже совсем близко. Стук вдруг прекратился. Резкий порыв ветра, и снова, насколько хватает глаз, перед ними при свете фар расстилается шоссе. Теперь он следит за спидометром: цифры, отсчитывающие гектометры, быстро сменяют друг друга, прыгают у него перед глазами, и он ни одной не успевает запомнить. И тем не менее одно из этих чисел станет для него роковым. Возможно, это будет семерка. Цифра семь всегда играла в его жизни важную роль. Родился он 7 января. Мать умерла 7 мая. Женился 7 декабря… Да и многие другие события, уже почти позабытые, случались с ним 7 числа. К примеру, диплом бакалавра он получил 7 июня… А тот нелепый приговор за нанесение телесных повреждений ему вынесли 7 марта… Сказать по правде, ничего серьезного. Ему дали крошечный срок, условно.

Тогда тоже все вышло из–за машины. Спор из–за места на стоянке. Он ударил кулаком и… Цифры падают, как песчинки в песочных часах.

Послышался треск. Он задыхается от прихлынувшей к вискам крови. Все мышцы свело судорогой и никак не отпустит. Он мог бы назвать те, которые онемели и ноют от напряжения. И сумел бы их успокоить, едва прикоснувшись к ним большим пальцем. Мышцы похожи на пугливых зверюшек — у каждой свой характер, свой нрав. Когда–то он хотел написать об этом книгу: «Психология и физиология ласки». Что за чепуха лезет в голову на пороге смерти! Тогда как следовало бы… Машина начинает петлять. Вероника ее выравнивает.

— Похоже, меня клонит в сон, — говорит она. — Это самое дурное время перед рассветом.

Впереди замелькали огни. Показалась большая автозаправочная станция, освещенная, словно вокзал. Ряды колонок. Длинное здание вытянулось вдоль стоянки, забитой оставленными на ночь машинами. Вероника замедляет ход, затем тормозит, чтобы выехать на боковую дорожку. «Триумф» заваливается назад, его бросает из стороны в сторону. Дюваль скорчился, изо всех сил цепляясь за сиденье. Он уже все понял. Ничего у нет не вышло. Машина ехала слишком медленно. Она то катится, подпрыгивая, словно по листу гофрированного железа, то ее вдруг круто уводит в сторону, и она ползет, ползет, словно бита для игры в карлонг[188], все сильнее кренится, с силой ударяется о фундамент переднего ряда колонок. Мотор глохнет. Наступает тишина. Затем до них доносится топот бегущих ног. Какой–то человек склоняется над ними. Он вне себя от ярости.

— Эй, так не годится! Вы что там, заснули?

У него светлые волосы. Щека запачкана смазкой. На голове полотняная фуражка с длинным козырьком, похожая на те, что носили солдаты во время войны. На груди, словно нелепый орден, поблескивает значок: «Элф». Все еще кипя от гнева, он открывает дверцу, помогает Веронике выйти из машины. Дюваль не может унять дрожь в руках. Он слышит голос Вероники, но не понимает, о чем она говорит. Слишком далеко он только что побывал. Его бьет озноб. Все пропало. Остается лишь смириться… Понемногу он начинает возвращаться в окружающую его действительность. Сейчас два часа утра. Из здания выходит еще один рабочий. На ходу он натягивает куртку. От его рук на бетонную стену ложатся длинные тени.

— Взгляни–ка! — кричит ему тот, что в кепке. — Да они в рубашке родились!

Дюваль опускает на землю одну ногу, потом другую. С трудом встает. Оба заправщика присели на корточки позади машины. Вероника склонилась над ними.

— Колесо ни к черту, — говорит один.

— Так не бывает, — откликается другой. — Ну, один болт еще может сорваться, да и то вряд ли. Но чтобы все пять разом… Такое можно только подстроить нарочно!

— Колесо менял мой муж, — поясняет Вероника.

Оба не спеша поднимаются. Дюваль заранее знает, что его объяснениям все равно никто не поверит.

— Я их затянул до упора, — уверяет он.

— Значит, плохо затянули.

Это произнес старший из них, тот, что вышел из здания. Он вытирает ладони о штаны, покачивая головой.

— Вы легко отделались! Но ведь видно, если болт закреплен слабо.

— У меня не было фонарика.

— Подкрутить можно и в темноте! Вам что, ни разу не приходилось менять колеса?

— Отчего же, не раз…

— Так о чем же вы думали? Вам что, на тот свет не терпится попасть?

Вероника не сводит глаз с Дюваля. Он лихорадочно соображает, как бы возразить. От фонарей на него падает резкий свет. Он чувствует, что ему не избежать нокаута.

— Мы спешили, — наконец выдавливает он.

— Спешили шею себе сломать!

— Это автомобиль жены. Я в нем не разбираюсь!

— Да что за чушь вы несете? Колесо — оно и есть колесо! Ну вы даете!

— Починить можно? — спрашивает Вероника.

Они оба оборачиваются к ней.

— Смотря в каком состоянии цилиндры, — отвечает младший.

— Здесь у нас, — замечает другой, — инструментов маловато. Если нам удастся…

Они сочувственно разговаривают с ней. Ее–то они жалеют — ведь она вынуждена ездить с этим опасным безумцем. Трое против одного. Он ощущает это так явно, что вконец теряется. Отчаянно подыскивает удачный ответ, верное замечание, уместное словцо, способное наладить контакт. Он захвачен врасплох. Этого он не предвидел. И он все еще не вполне жив. В голове до сих пор туман. Он поворачивается и идет к зданию. Слышит, как один из рабочих говорит Веронике:

— Муженек–то ваш, видать, не в себе.

Он заходит внутрь. Здесь он один среди витрин, уставленных коробками конфет и пестрыми пачками. Он замечает стул и опускается на него. Неужели Вероника догадалась? А если да, стоит ли все отрицать? До него доносится ее голос. Она склоняется над рабочими, когда они присаживаются на корточки рядом со сломанным колесом. Она идет за ними, когда они, приподняв машину домкратом, оттаскивают ее в сторону. Надо думать, ей заново объясняют, что так, само по себе, колесо не отвалится, тут надо постараться — по неопытности ли, по незнанию, или… Единственный верный вывод может сделать только она сама, а сообразительности ей не занимать, и, следовательно, она уже знает. Вот она направляется сюда. Нет, Дюваль не желает сцен. Он смотрит, как она подходит все ближе. Стоит за стеклянной дверью и ищет его глазами. Он встает со стула — так легче защищаться. Сейчас, бы ему разгневаться, рассвирепеть, обозлиться так, чтобы выглядеть невиновным, или, может, наоборот, лучше бросить ей в лицо всю правду, будто серной кислотой плеснуть. Неслышно открывается дверь. Это Вероника — вся в белом, словно привидение, возникшее из ночной тьмы. Лицо ее в приглушенном свете ламп странно меняется. Она останавливается поодаль, словно он таит в себе смертельную заразу.

— Ты это нарочно подстроил, — шепчет она.

Он молчит. Еще в школе ему приходилось стоять в такой же позе, опираясь на правую ногу, склонив голову, храня молчание, и из–за этого его считали упрямым и скрытным, хотя он искренне пытался подобрать нужные слова, чтобы все объяснить. Но он словно блуждал в потемках. И вечно перед ним стоял судья: мать, учитель, сержант, полицейский, а вот теперь его жена твердит тем же злобным тоном, что и все прочие:

— Отвечай же! Скажи хоть что–нибудь!

— Ладно тебе! Нечего орать. Да. Это я… Я все подстроил.

— Почему?

— Чтобы посмотреть…

— На что посмотреть?

— Посмотреть, что будет с нами… с обоими… Можем ли мы продолжать жить так дальше…

Она силится понять. Сжимает губы. Прищуривает глаза. Все это ее отнюдь не красит.

— Что это значит?

— А то, что с меня довольно.

— И ты решил меня убить?

— Да нет же. Не обязательно тебя… Это вроде как пари… да–да, вот именно, пари.

— Ты совсем спятил.

— Возможно. Мне это уже говорили.

Она молчит. Рушится ее убогий мирок, где все так легко раскладывалось по полочкам. Он переступает с ноги на ногу. Делает шаг вперед. Она отскакивает так поспешно, что наталкивается на витрину.

— Не смей ко мне прикасаться!

Ее голос охрип. Она уже готова была позвать на помощь! Не спуская с него глаз, она потирает ушибленную руку.

— Я тебе ничего не сделаю, — говорит он.

— Да ведь ты меня чуть не убил!

Она все еще считает, что он задумал убить ее. До нее никак не доходит, что сам он рисковал еще больше.

— Тебе это так не пройдет!

И другие реагировали точно так же. Произносили те же самые слова. Бросали в лицо те же угрозы. И наказание у них всегда было наготове.

— Собираешься донести на меня в полицию! — догадывается он. — Да кто тебе поверит? Я же сидел рядом, на месте смертника. Даже ремень не пристегнул.

Она до того потрясена, возмущена, выведена из себя, что едва не плачет.

— Я с тобой не останусь! — выкрикивает она.

— Я тебя не держу.

— Я посоветуюсь с адвокатом. Клянусь, ты за это дорого заплатишь!

Он бы сильно удивился, не заговори она о деньгах. Он пристально осматривает ее с головы до ног… Белый костюм от известного кутюрье… Витой золотой браслет… Дорогая сумочка… Она для него куда более чужая, чем туземец с берегов Амазонки.

— Идет, — говорит он. — Разведемся!.. Так будет лучше.

Ситуация проясняется. Вероника понемногу успокаивается. Она знает, что следует предпринять, чтобы получить развод. На секунду она выглядывает наружу. Там рабочие возятся с «триумфом». Она старается говорить потише:

— Так это правда? Ты решил?

— Да.

Она еще колеблется. Он ждет, теперь уже с нетерпением. Сейчас он уже ни о чем не жалеет. Перед ним открывается будущее. Он готов на любые уступки. Лишь бы поскорее покончить с этим!

— Я буду тебе платить алименты, — обещает он, — если дело в этом.

— Алименты? Где уж тебе!

Она добавляет:

— А до развода как мне себя обезопасить?

В недоумении он переспрашивает:

— От чего обезопасить?

— Не придуривайся! Откуда мне знать, что ты еще можешь выкинуть?

— Я? Да чего тебе бояться?..

Ничего она не поняла. И никогда не поймет. Для нее он навсегда останется подлым мелким преступником. У него вырвался презрительный смешок.

— Ясно, — сказал он. — Ты мне не доверяешь.

— Еще бы!

— Так чего же ты хочешь?

— Хочу… чтобы ты подписал документ.

— Чушь какая–то. Объясни, чего тебе надо.

— Чтобы ты написал, что пытался меня убить.

— Ну нет. Ни за что. И не надейся.

Она отступает к двери.

— Я сейчас их позову. Скажу, что ты нарочно испортил колесо, что ты сам мне признался.

Вероника приоткрывает дверь.

— Не двигайся, а то закричу!

— Да на что тебе такая бумага?

— Я положу ее в конверт и оставлю у своего адвоката. Понял зачем? Если ты только вздумаешь…

— «Вскрыть в случае моей смерти!» — сказал он. — Смех, да и только!

Ему уже тошно от этой перепалки. В другое время он бы держался получше. Но ведь он столько перенес! К тому же в каком–то смысле он и правда пытался ее убить. Бесполезно выдумывать отговорки: она вполне могла разбиться вместе с ним.

— Уж не знаю, что ты имеешь против меня, — продолжает она. — Но так мне будет спокойнее. Поставь себя на мое место.

Их послушать, так и впрямь придется вечно ставить себя на их место. А на его место кто–нибудь хоть раз пытался встать? Он подвигает к себе стул. Господи, до чего он измучен. Она отпускает дверь, и та со слабым хлопком закрывается у нее за спиной. Вероника подходит к нему поближе.

— Я прошу тебя черкнуть всего пару строк, — настаивает она. — Имей ты хоть немного совести, ты бы не спорил… Для тебя это даже важнее, чем для меня: ты сейчас в таком состоянии, что сам должен себя остерегаться, бедный Рауль.

— Ради Бога, давай без нотаций.

Он порылся в карманах, вынул блокнот и приготовился писать прямо у себя на колене. Между тем ум его мечется в поисках выхода.

— Знаешь, — говорит он наконец, — эта бумага ничего не будет значить. Стоит только пораскинуть мозгами, и сразу ясно, что тут что–то не так.

Пожав плечами, он добавил:

— Чувствуется, что это все подстроено, продумано заранее, чтобы легче было получить развод. Я тоже пойду к адвокату… прямо завтра. И объясню ему, что написал это признание по твоей просьбе… Любовницы у меня нет, из семьи я не уходил, значит, у нас остается только один повод для развода: гнусные оскорбления да еще жестокое обращение с супругой. Ведь так?

Но она молчит. Не спускает с него глаз, словно ждет какого–то подвоха.

— Что ж, — решает он, — пожалуй, это и впрямь неплохо придумано. Так дело у нас пойдет быстрее. Всю вину я беру на себя… Да ведь мне не привыкать.

И он принимается писать: «Я, нижеподписавшийся Дюваль Рауль, настоящим признаю, что подстроил аварию…»

Она резко обрывает его:

— Нет! Пиши: признаю, что пытался убить свою жену…

— Но это же неправда, — протестует он. — Не пытался я тебя убить…

Он продолжает: «…при следующих обстоятельствах: 6 июля сего года на шоссе А7 автомобиль марки «Триумф» с номерными знаками 2530 РБ 75, который вела моя жена, остановился вследствие прокола левого заднего колеса…»

Он старается изо всех сил. Подбирает самые обтекаемые выражения, чтобы показать, насколько он беспристрастен и до какой степени все это ему теперь безразлично. Тут же монотонно перечитывает вслух написанное, словно чиновник из какого–нибудь учреждения:

— «Я сменил колесо, причем умышленно не затянул до упора крепежные болты, что неизбежно должно было привести к аварии…» Так пойдет?

— Укажи, что имеются свидетели.

— Ладно… «Авария произошла у последней автозаправочной станции перед поворотом на Авиньон. Тяжких последствий она не имела, так как машина сбавила скорость, чтобы въехать на стоянку, расположенную перед автостанцией. Двое рабочих, дежуривших ночью на станции, обнаружили поломку и приступили к ремонту».

Он вырвал листок, быстро перечитал его еще раз, добавил пару запятых, поставил дату и подпись, затем протянул его Веронике. Спокойно, словно ее здесь уже не было, положил блокнот в карман, поднялся со стула, подошел к автораздатчику и опустил в щель монетку. Кофе в бумажном стаканчике дымится и обжигает ему пальцы. Обмакнув губы в горячую жидкость, он прохаживается по залу, словно хочет размяться с дороги. На Веронику он и не глядит, хотя повсюду натыкается на ее отражение. Она обдумывает текст признания, застыв, словно манекен в витрине. Очевидно, пытается понять, не надул ли он ее. Наконец она аккуратно складывает листок и убирает его в сумку. Щелкает замком. Оба они чувствуют, что перед тем, как навсегда разойтись в разные стороны, им следовало бы произнести какие–то слова, хоть как–то выразить свои чувства. Пусть они враги, но до чего же глупо расставаться вот так, в магазине самообслуживания, среди плиток нуги и тюбиков крема для загара! Но Вероника выходит не обернувшись. Прощай, Вероника! Теперь–то и пойдет у них война нервов.

Он допивает кофе. Мсье Жо он скажет, что хорошенько поразмыслил и решил не открывать собственное дело. Никаких объяснений тот от него не потребует. Сам поймет, что у них с Вероникой теперь нелады. Клиентки придут в восторг. Остается проблема с адвокатом. Придется выложить ему все свои обиды и горести…

Он идет к другому автомату, находит мелочь, и автомат выбрасывает пачку «Голуаз». Закуривает, глубоко затягиваясь. «Почему вы на ней женились?» — спросит адвокат. Но те причины, которые все приводят в таких случаях, никогда не бывают истинными. Во–первых, она сама бросилась ему на шею. Она с тем же успехом могла захотеть завести таксу или другое животное. Взять хотя бы ее «триумф» — увидела его и сразу купила. Правда, в кредит. У нее есть доход, но собственного капитала нет. Словно у содержанки! Впрочем, ему неизвестно даже, кто она родом. Может, выросла на улице, как и он сам? О своем происхождении она никогда не рассказывала. У нее непринужденные манеры, кое–какой вкус, она элегантна — словом, ее внешний вид так же обманчив, как и у большинства женщин. Он–то этих баб знает наизусть — недаром мнет их целыми днями. Не так–то просто отличить потаскуху от светской дамы. По крайней мере, ему это не под силу. Одно он знает наверняка: он ее не любил. Но как это скажешь — пусть даже человеку, который всякого наслушался, почище любого священника!..

Мимо проносятся тяжелые грузовики. На мостовой скрещиваются лучи от фар. Дюваль выходит наружу. Ему душно в этом бункере, провонявшем бакалейной лавкой. Ночную мглу можно пить, как тягучее вино. Вероника стоит там, рядом с машиной. Издалека до него доносятся голоса. Пожилой рабочий, тот, что в куртке, кладет молоток.

— Вам бы лучше задержаться в Авиньоне, — советует он. — Болты перекосило. Конечно, если ехать потихоньку, ничего не случится. Но цилиндры придется менять. Не говоря уж о колесе. Оно–то вообще никуда не годится.

Дюваль заставляет себя подойти поближе, стараясь держаться непринужденно, чтобы загладить произведенное им дурное впечатление.

— Вам уже легче? — с чуть заметной иронией осведомляется молодой.

— Да, все прошло. Только голова еще побаливает.

Пожилой садится в «триумф», заводит его и на малой скорости объезжает вокруг автостанции. Другой присматривается к заднему колесу, даже садится на корточки, чтобы лучше видеть, как оно вращается.

— Ну, сойдет, — решает он. — Ясное дело, оно вихляет. Да ведь отсюда до Авиньона совсем близко.

— А автобусы здесь ходят? — осведомляется Вероника.

— Только не в это время! Да и не здесь. Надо дойти до шоссе. А зачем вам? Не хотите ехать на своей машине? Вам нечего бояться, поверьте.

«Триумф» останавливается рядом с ними.

— Ну чего, отец? Едет ведь, верно? А вот мадам опасается.

— Лучше уж я доберусь до Авиньона автостопом, — говорит Вероника. — Надеюсь, кто–нибудь меня подбросит.

— Наверняка, — соглашается пожилой. — А только опасности тут никакой нету.

Он с трудом выбирается из машины, ласково пинает шину ногой.

— На славу сработано! Молодцы англичане!

— Нет уж, мне не трудно подождать, — стоит на своем Вероника. — Не то чтобы я боялась… просто мне как–то не по себе.

— Ну, коли так… Но ведь когда–то вам придется снова сесть за руль, верно?

Он призывает в свидетели Дюваля. При виде женской слабости Вероники их объединяет мужская солидарность.

— Даже не знаю, — признается она. — Возможно, когда–нибудь потом. Или я ее продам!

Оба рабочих смотрят на Дюваля. Ждут, что он поставит ее на место. На то он и муж. Ему решать. Но Вероника обрывает спор.

— Пойду посижу на скамеечке, — говорит она. — Если кто–либо согласится меня подвезти, вы меня позовете.

Она удаляется не спеша, раскачивая на ходу сумкой. Они провожают ее взглядами.

— Гляди–ка, да с ней каши не сваришь, — бормочет старик. — А по мне, так она не права. Упал с лошади — тут же поднимайся и садись в седло. И с машиной точно так же. А не то и правда костей не соберешь.

— Ее не переспоришь, — смиренно улыбаясь, признается Дюваль. — Мы тут повздорили…

— Оба виноваты! — смеется молодой.

— Точно. Ну дат ладно! Поеду один. Она может сесть на поезд в Авиньоне. Сколько с меня?

Пока старик считает, молодой обмахивает тряпкой ветровое стекло. Теперь он настроен дружелюбно и готов признать, что Дювалю выбирать не приходится. Пусть уж отправляется без нее. Когда подъедет Тони на своей трехтонке, он будет только рад подбросить мадам до вокзала. Он здесь всегда останавливается. Мужик что надо.

— Не стоит рассказывать ему об аварии, — советует Дюваль. — Дурацкая история! Не могу себе простить.

— Ладно, не берите в голову!

Счет вполне умеренный. Дюваль, не скупясь, округляет его.

— Мы за ней присмотрим, — обещает пожилой. — Можете не беспокоиться. Да сами–то смотрите не торопитесь.

Они пожимают друг другу руки. Наверняка оба думают, что у его жены нелегкий характер. И если когда–нибудь им придется выступать свидетелями, похоже, они встанут на его сторону.

На прощание он оборачивается. Вон она стоит за дверью. Он резко жмет на газ. Дорога все еще окутана ночной тьмой… как и его жизнь… но на востоке уже пробиваются предрассветные лучи.

Глава 3

У мэтра Тессье оказались густые седые волосы, образующие на затылке буйную гриву. Он представлял собой нечто среднее между стареющим актером и перезрелым музыкантом. Но здесь, на Лазурном берегу, и не найдешь человека, чье лицо соответствовало бы его профессии. Дюваль уселся в просторное кресло, пока адвокат отдавал распоряжение секретарше, казавшейся голой в своем куцем платьице.

— Ну–с, так в чем дело, мсье Дюваль? — спрашивает адвокат, усаживаясь за заваленный папками стол.

— Ну, — говорит Дюваль, — речь идет всего лишь о разводе. Я женился в начале декабря. Но позвольте я прежде объясню вам…

Зазвонил телефон, и мэтр Тессье, ловко прижимая трубку плечом, долго слушал, постукивая левой рукой по столу, затем сделал в блокноте пометку о встрече с клиентом. Наконец он положил трубку.

— Извините, мсье Дюваль… Я вас слушаю… постойте… лучше письменно изложите мне вкратце, в чем состоят ваши разногласия с супругой. Ваша биография… суть дела, факты… Понимаете?.. Одни голые факты. Закон не интересуется чувствами. Дети есть?

— Нет.

— Мадам Дюваль беременна?

— Нет.

— Разумеется, у вас есть доказательства супружеской измены?

— Не было никакой измены.

Снова зазвонил телефон. Адвокат поднес трубку к уху красивым округлым жестом. Дюваль насторожился. Ему стало не по себе еще в вестибюле, двери из которого вели в адвокатские конторы. Казалось, что он очутится где–то в банке, во вражеском логове. Как забыть то время, когда они с товарищами забирались в глубь серых предместий и украдкой писали огромными буквами на стенах заводов: «Долой кровососов!» А теперь! И всему виной Вероника! Они сговариваются у него за спиной! Все они заодно! Мэтр Тессье положил трубку, нажал на кнопку и склонился над селектором:

— Пожалуйста, не мешайте нам. Со мной никого не соединять.

Затем, на сей раз уже довольно сухо, обратился к Дювалю:

— Ну–с! У вас есть иные основания для искового заявления?

— Развода требует моя жена.

— Ах вот как! Значит, вы нуждаетесь в защите… Что же она ставит вам в вину?

— Она считает, что я пытался ее убить.

— Вы вовсе не похожи на убийцу, — заметил адвокат. — Не знаете, кто представляет ее интересы?

— Нет.

— Ну же! Давайте–ка расскажите мне все по порядку!

Дюваль попытался растолковать ему свое отношение к русской рулетке. Но похоже, адвокат не слишком хорошо его понял.

— Разумеется, ваше душевное состояние заслуживает внимания, уважаемый мсье… Не забудьте описать свои детские годы в том резюме, о котором я вам говорил… Но в конечном счете все сводится к одному вопросу: чего вы все–таки хотели добиться, не закрепив как следует колесо?

— Сам толком не знаю.

— Продолжайте.

Дюваль поведал о сцене на автостанции, наконец речь зашла и о подписанной им бумаге. Адвокат даже зажмурился, словно не в силах вынести того, что открылось его взору.

— Немыслимо! — прошептал он. — Немыслимо!

Затем он взглянул на Дюваля, покачал головой.

— Чего же вы теперь от меня ждете? У вашей жены все козыри. Мы у нее в руках. Она может даже, если пожелает, обратиться в прокуратуру… Имеются свидетели. Да вы хоть отдаете себе отчет? Вы сами загнали себя в угол.

— Я подписал признание, — объяснил Дюваль, — чтобы облегчить судебную процедуру. Надо было пойти на это или вовсе отказаться от самой идеи развода.

— Да нет же, нет. Как вы наивны, мой друг! Развод можно получить при любых условиях. Это уже наше дело. Но никогда — вы слышите, никогда! — нельзя давать противнику таких преимуществ!

Он принялся играть с ножом для бумаг.

— Вы, безусловно, понимаете, — продолжал он, — что нам с вами придется нелегко. Скажите, а на каких условиях был заключен ваш брак?

— Совместного владения имуществом. Но деньги были только у жены. У меня, кроме моей профессии, ничего нет. Я массажист.

— Она потребует алиментов и без труда их добьется. Сколько вы зарабатываете?

— Как когда… от трех до четырех тысяч в месяц… Да! Я забыл сказать, что моя жена уже один раз разводилась.

— Прекрасно! Это развод состоялся по ее вине?

— Нет. Ее первый муж, Шарль Эйно, взял вину на себя.

— Жаль!.. Так или иначе, вот что мы с вами можем пока предпринять… Прежде всего вы должны уйти из дому.

— Это я уже сделал, — сказал Дюваль. — Я снял номер в гостинице.

— Значит, там и оставайтесь. Это очень важно. Предположим, ваша жена скончается в результате пищевого отравления. Подумайте, в каком положении вы окажетесь, если по–прежнему будете жить вместе? Вас немедленно заподозрят. Так, затем пришлете мне резюме… И постарайтесь яснее изложить причины, толкнувшие вас на подобный поступок… Попытайтесь также припомнить точный текст вашего признания. И приходите ко мне дней через восемь… Следующая пятница вас устроит?

— А долго придется ждать? Я имею в виду судебное решение.

— Довольно долго. По крайней мере несколько месяцев.

Адвокат поднялся.

— Постараемся свести неприятности к минимуму, но будьте готовы к тому, что вам придется туго. Отчего же вы не обратились ко мне за советом, прежде чем принимать какие бы то ни было решения?.. Подумать только, подписать признание!.. Секретарша скажет вам, какую сумму в счет гонорара надо внести сразу.

Он проводил Дюваля до двери, вяло пожал ему руку.

— До скорого свидания! Мужайтесь.

Около дюжины клиентов ожидали в приемной. Дюваль умел по едва уловимым признакам распознавать богатство. Здесь оно присутствовало. От посетителей исходил аромат больших денег. Дювалю вдруг пришло в голову, что,покупая себе развод, он живет не по средствам. Он выписал чек на тысячу франков и попробовал прикинуть, какая часть денег на их общем с Вероникой счете принадлежит ему. Вздумай она закрыть счет, и он останется без гроша. Эта мысль так его встревожила, что он позвонил домой из кафе.

— Вероника… Я только что посетил адвоката. Я звоню насчет счета… ну да, нашего общего, в «Сосьете женераль»… Я бы хотел забрать то, что мне причитается… Может, это не так много, но у меня уже есть кое–какие расходы… ты ведь понимаешь…

— Понимаю. Можешь взять половину. Я собираюсь вести с тобой честную игру.

Ни малейших следов гнева. Наверняка она только что проснулась после обеда — голос в трубке показался ему немного сонным. Обычно она так легко не уступала.

— Я выбрал мэтра Тессье, — продолжал он. — Он спрашивал, к кому думаешь обратиться ты.

— Не знаю. Я еще не решила.

— Я зайду домой за вещами. Нам не следует жить под одной крышей.

— Ладно. Можешь заходить, когда угодно. Я тебя не гоню.

Он подождал еще немного. Она тихонько повесила трубку. Он не почувствовал никакого удовлетворения, возможно, потому, что она вела себя столь дружелюбно. Резкие, злобные слова пришлись бы ему больше по душе. Он заказал кока–колу и выпил ее не присаживаясь. Ему было жарко. Улицы кишели туристами. У него мелькнула мыль перезвонить Веронике и попросить ее не тянуть время. В конце концов, не так уж сложно условиться с адвокатом о встрече. Ведь авария произошла целых три дня назад!.. Дюваль взглянул на часы. Он опаздывает. Мсье Жо непременно сделает ему замечание. Он допил свой стакан, перебирая бродившие в голове обрывки мыслей. Дорога — работа — сон… Как же были правы его товарищи, потрясая кулаками и требуя перемен! Ему сейчас двадцать пять. Неужели еще тридцать или сорок лет ему предстоит месить больные телеса, а в это самое время мсье Жо приобретет квартиру в престижном квартале Канна, затем яхту, затем домик в горах? Разумеется, ему самому богатство ни к чему… разве только чтобы обрести свободу… получить возможность валять дурака, как те бездельники, что бесцельно слоняются по улицам… До чего же все избито! Вот, например, жалеют рабов. Считают их несчастными. Но ведь их убивает не что иное, как монотонность. Я молод, но уже износился, постоянно ведя борьбу с самим собой. Пожалуй, этот развод пошел бы мне на пользу… беда лишь в том, что он вернет меня к прежней жизни. Я только еще сильнее погрязну в ней.

Он допил кока–колу, подбросил на ладони несколько монеток. Сколько же придется платить Веронике? Триста франков? Четыреста? Дюваль привык иметь дело с мелкими суммами и поэтому прикидывал только ежемесячные расходы. Снова ему придется планировать свой бюджет: столько–то на квартиру, столько на еду… Он будет вынужден отказаться от лишних трат, экономить на сигаретах… До встречи с Вероникой он всегда себе во всем отказывал. Хорошо бы втолковать это адвокату… Как, впрочем, и многое другое… Боже, что за мука!.. Он вышел из кафе и побрел по улице Антиб.

Как обычно, мсье Жо сидел за кассой — модная прическа, бакенбарды, как у отставного вояки, элегантная шелковая рубашка — и почитывал «Л’Экип».

— Мадам Верморель уже ждет, — бросил он. — Поторопитесь!

Для Дюваля мадам Верморель — это сложный вывих. Он не помнил ее в лицо, зато ее ступню и щиколотку изучил вдоль и поперек. Натянул халат — тот самый, с застежкой на плече, — тщательно вымыл руки. Все звуки тонули в гуле кондиционеров, голоса звучали приглушенно, словно в парикмахерской. В соседних комнатах еще два массажиста трудились не покладая рук. В глубине коридора располагался маникюрный кабинет. Он задернул занавеску, за которой скрывалось то, что он именовал своей операционной. Мадам Верморель уже лежала на кушетке. Сорок пять лет, жена промышленника из Рубе. Получила сложный вывих, играя в теннис. «Денег у них куры не клюют, — предупредил его мсье Жо. — Повозитесь с ней подольше!» Пока он разматывал эластичные бинты, она в очередной раз рассказывала, почему тогда упала.

— Я хотела отбить удар с воздуха…

И ведь не скажешь этим бабам: «Да какое мне дело! Заткнитесь! Не мешайте работать!» Чтобы заставить ее замолчать, он посильнее надавил на опухоль. Она застонала, и он тут же забыл о ней. Он весь обратился в глаза и руки. Вывих почти прошел. Еще два сеанса, ну, три, чтобы угодить хозяину. Он наносил тальк, едва касаясь ладонью кожи. Хворь представлялась ему пугливым зверьком: ее следовало приручать исподволь, задабривать, успокаивать… Его так и подмывало заговорить с ней — что он иногда и делал. Больной казалось, будто он обращается к ней, а на самом деле он заговаривал боль; он видел, как она пробирается сквозь паутину нервов, сосудов, мышц, и он настигал ее кончиками пальцев, осторожно ощупывал, изгонял, как змею. Внезапно боль отступала. Тело пациентки постепенно расслаблялось. Искаженное страданием лицо понемногу преображалось, в глазах вспыхивала благодарность. Иные в такие минуты готовы были ему отдаться, особенно те, которым приходилось раздеваться донага и которым он обеими руками растирал живот: они вверялись ему целиком, иногда даже больше, чем любовнику. Именно эти женщины особенно любили рассказывать о себе. Да и что могли утаить они от того, кто все знал о их теле, под чьими руками они корчились, стонали? Одеваясь, они говорили ему то, что обычно говорят после близости. Возможно, им казалось, что у него есть власть и над их душевными невзгодами. Он выслушивал их, потому что этого требовало его ремесло, а он был добросовестным работником. Он старался сочувственно улыбаться, надевал маску благожелательности, за которой мог скрывать свою ненависть.

Конечно, не ко всем! Ему случалось лечить и настоящих больных, привлеченных его репутацией и настолько исстрадавшихся, что они готовы были платить столько, сколько требовал мсье Жо. Над ними он колдовал особенно долго, заставляя свои руки творить чудеса. Но куда чаще попадались просто богатые бездельницы — покинутые женщины, любопытные, требовательные и легковерные. Им он представлялся чем–то вроде кудесника. Некоторые спрашивали у него совета, как им лучше питаться или краситься. Другие справлялись, не надежнее ли им поставить внутриматочную спирать, чем глотать пилюли? Он знал и об их сердечных бедах, и об их проигрышах в казино. Стоит ему лишь руку протянуть — и каких бы только приключений у него не было! Но он считал себя некрасивым и потому не мог преодолеть свою застенчивость. К тому же пусть даже они относились к нему как к другу — это не мешало ему оставаться слугой, которому дают на чай, и каждая бумажка, которую совали ему в руку, оборачивалась для него смертельной обидой.

Мадам Верморель в полном восторге подвигала ногой.

— Совсем не болит! Прямо чудо какое–то! Да вы просто волшебник!

Ну, комплименты им ничего не стоят. Следующая!

Следующей оказалась пожилая англичанка. Она обитала с собакой и мужем на борту яхты, никогда не снимавшейся с якоря. Прежде чем улечься, она снимала ожерелье, серьги, два браслета… Если верить мсье Жо, на то, что на ней надето, можно купить целый дом. От ревматизма всю ее скрючило. Приходилось прибегать к силе. Но она никогда не жаловалась. Можно думать о своем… О Веронике!.. Да, вот с Вероникой все произошло по–другому. Правда, она, как и все, разговаривала с ним. Но как раз в меру. И она проявляла к нему интерес.

— Как же вы, наверное, устаете к концу дня!

Как правило, никто не интересовался, устал ли он. И его очень тронула ее забота. В тот раз он сам разоткровенничался. А она сумела его выслушать. Она приходила два раза в неделю. Непринужденно раздевалась, весело болтала. Держалась с ним как хорошая знакомая.

— А знаете, что вам нужно?.. Вам бы следовало открыть собственное дело. Здесь вас эксплуатируют.

— У меня нет денег.

— Хотите, я вам одолжу?

С этого у нее все и началось. Завязался деловой разговор. Казалось, они отлично ладят друг с другом… Старая англичанка, лежа плашмя, вцепилась руками в края кушетки. Ее терзала боль. От ее тела остались лишь кожа да кости. Она выглядела более истощенной, чем исхудалые, скелетоподобные туземцы, которых иногда приходится видеть на первых страницах иллюстрированных журналов. Он разминал ей позвоночник, словно снимая стружку фуганком… Отчего же у них с Вероникой жизнь так и не сложилась? Этого он никак не мог понять. Когда он, как сейчас, копался в себе, ему всегда вспоминалась мать. Главная причина таилась в ней. Если бы только тогда он сумел ее полюбить… Ему уже приходило в голову обратиться к психиатру, но он не слишком–то доверял врачам, и к тому же вовсе не жаждал увидеть, как его собственная отвратительная сущность явится ему, кривляясь, в мишуре медицинских терминов. В конце концов он и сам сумеет вытащить ее на свет Божий.

Он вспотел. Выпрямился и рукавом смахнул пот со лба.

— Ну, бабуся, давай поднимайся!

Она ничего не понимала по–французски, да и не стремилась понять. Что–то буркнула по–английски — верно, благодарила его. Он помог ей привести себя в порядок. Она взглянула на себя в зеркало, нацепила украшения, взбила лиловые букли. В этом древнем остове до сих пор не умерла кокетка! Он подал ей трость и выпроводил за дверь. Следующая!

Еще одна зануда! Мамаша Мейер со своим целлюлитом… От нее попахивало виски… Стоит ли так стараться!.. Мышцы живота совсем растянуты. Зато она замужем за моторами Мейера, к тому же невестка депутата. Вот и приходится с ней нянчиться! Сегодня займемся ляжками. Слегка присыпаем тальком. Сначала движения плотника, затем — пекаря: надо вымесить, сделать крутым это бледное тесто.;. Теперь жесты повара: звук такой, будто взбивают омлет; и наконец его руки изображают сечку для мяса. Его ремесло соединяет в себе все другие ремесла! Дювалю нравилось чувствовать себя мастером на все руки. Но резюме для адвоката так и не шло у него из головы. Может, руки у него и правда золотые, но вот писака он никудышный. А главное, с чего начать?

Написать: «Отец бросил мою мать»? Или: «Отца своего я никогда не видел»? Но зачем это знать адвокату? И при чем тут плохо привинченное колесо? Правда, спешить ему некуда. У него еще восемь дней в запасе. Покончив с Мейершей, он позволил себе перекурить. Пять часов. Еще две клиентки, и можно идти домой. Он занялся артритом, потом принялся за последствия перелома. Летом у него бывает мало мужчин. К тому же они приходят, лишь исчерпав все другие средства. Лечить их — неблагодарный труд: все они неженки, ворчливые и недоверчивые, Дюваль порою мечтал о специализированной клинике, где больные представали бы перед ним нагими, а их лица скрывал бы капюшон с прорезями для глаз. И им бы запрещалось говорить. Одни лишь безликие тела. Вот тогда бы ему нравилось его ремесло!

Отпустив последнюю клиентку, он тщательно умылся, сделал несколько упражнений, чтобы размяться, и вышел. Мсье Жо пожал ему руку, не забыв взглянуть на часы.

Они жили в совсем новом доме. Их квартира располагалась на седьмом этаже. Дювалю она не нравилась. Слишком много мраморных украшений, позолоты, показной роскоши. В ящике для писем скопилась почта. Куча рекламных проспектов и одно письмо, судя по штемпелю, из Ниццы. Адрес напечатан на машинке. Он вскрыл конверт, развернул письмо. «Мэтр Рене Фарли–ни. Нотариус». Неужели эта дура додумалась обратиться к нотариусу? Письмо оказалось коротким:

«Мсье, не соблаговолите ли Вы срочно зайти ко мне в контору по делу, представляющему для Вас несомненный интерес?

С уважением… и т. д.»

Что бы это значило? Она ведь сказала, что пойдет к адвокату. При чем здесь нотариус? Войдя в лифт, он перечел письмо.

«…по делу, представляющему для Вас несомненный интерес…» Конечно, речь идет о разводе. Странно! Впрочем, он немедленно потребует объяснений. Но в квартире никого не оказалось. Еще одно письмо поджидало Дюваля. Оно лежало на столике в прихожей. Простая записка:

«Не хочу причинять тебе лишних хлопот, поэтому оставляю квартиру в твоем распоряжении, пока мы не примем окончательного решения. Себе я сняла меблированные комнаты. Если понадобится что–нибудь обсудить, звони по телефону: 38–52–32».

Черт возьми! Да она боится встречаться с ним! Он бросился к телефону, но вовремя одумался. Осторожно! Не стоит затевать спор, который может обернуться лишней обидой. Любое неудачное словцо будет поставлено ему в строку. Он уже наломал дров!

Он прошелся по пустой квартире; нет, она ничего отсюда не перевезла, захватила лишь самое необходимое. Кондиционер не выключен. В холодильнике полно припасов. В гостиной все еще пахло духами Вероники. К их запаху примешивался аромат сигарет с ментолом. На проигрывателе стояла пластинка Жильбера Беко… Ясное дело! Спинка кресла, в котором она, должно быть, отдыхала перед уходом, хранила отпечаток ее тела. Вообще–то она и сейчас незримо присутствовала. Он прошел в кабинет. И здесь тоже Вероника словно подглядывала за ним. Она оставила тут свою бумагу для писем. И даже забыла свои солнечные очки. Он присел за стол, выдвинул средний ящик. Вместе с новым блокнотом ему попался под руку туристический проспект. «Посетите СССР!» Давняя его мечта! И памятная ссора! Ему это представлялось паломничеством в Мекку. Ей — чем–то непристойным. А как бы ему хотелось поехать… Она не способна ни на какие уступки. Хотя он и сам такой!.. Почему он чувствовал себя таким старым и очерствевшим, словно что–то отделяло его от других людей? Он положил проспект обратно в ящик. Завтра надо будет позвонить Веронике, поблагодарить ее, сказать, что он тронут ее добротой и еще несколько дней поживет в квартире. Ему вдруг захотелось проявить любезность: сейчас он не мог бы сказать, так ли необходим ему этот развод! Пожалуй, что и нет… А если он отсюда уедет, то что возьмет с собой? Что принадлежит ему в этой квартире, которую он уже привык считать своим домом? Он достал из стенного шкафа громоздкий чемодан, который прослужил ему больше десяти лет. Он таскал его с собой по пансионам и гостиницам, и за годы скитаний чемодан здорово пообтрепался.

— Мог бы убрать этот хлам в подвал, — заявила Вероника.

Но он дорожил чемоданом не меньше, чем моряк своей старой котомкой. Он поставил его на стол в гостиной. Забавно наконец–то заняться чем–то запретным. Он принялся складывать в чемодан белье, потом уложил свою одежду. У него всего–то и было три костюма и пальто. Да он и не стремился выглядеть элегантным, не придавая тряпкам никакого значения. Две пары ботинок… Три галстука, которые давно уже следовало отдать почистить… Вот, пожалуй, и все… Еще электрическая бритва — подаренный Вероникой «Ремингтон», — он ею никогда и не пользовался, предпочитая старую «Жиллетт»… Да, он свободен, как настоящий моряк, беден и всегда готов пуститься в плавание. Остановка в порту подошла к концу.

Напоследок он еще раз окинул взглядом всю обстановку, ужасные абстрактные картины, подписанные Блюштейном, неизвестным художником, который «уже идет в гору и скоро прославится». Дюваль закрыл чемодан и отнес его в комнату для гостей: ей так ни разу и не пользовались. Постелил себе постель. Здесь он пока и поживет, только совсем недолго. Он зашел в спальню за пижамой, взглянул на книжку, оставленную на столике рядом с кроватью. Мазо де ла Рош[189]… Усмехнулся и прикрыл за собой дверь. Есть совсем не хотелось. Только спать. «Ну–ка, матрос, попробуй все забыть!» И он проглотил две таблетки снотворного.

Глава 4

— Очень рад, что смог встретиться с вами до начала августа, — признался мэтр Фарлини. — Я уезжаю в отпуск… Мне ведь тоже необходимо отдыхать… и я бы очень огорчился, если… Присаживайтесь, прошу вас.

Контора была богато обставлена. Повсюду цветы. Пол застлан толстым ковром. Мэтр Фарлини подвинул Дювалю табакерку.

— Сигару?.. Нет?.. Правда, не хотите?.. Они не крепкие… Хорошо, давайте займемся делом.

«Ему лет сорок, — размышлял Дюваль. — Маловато двигается. Наверное, немного повышено давление. Неплохо бы ему сбросить четыре–пять килограммов… Когда же он заговорит со мной о Веронике?»

Нотариус раскрыл папку, все так же улыбаясь, просмотрел какие–то бумаги. От кондиционера временами тянуло почти прохладным воздухом. Дюваль все более и более настораживался.

— Прежде чем продолжить наш разговор, — сказал нотариус, — я бы попросил вас удостоверить свою личность. Это всего лишь формальность, но она необходима, как вы сейчас убедитесь…

Дюваль достал из бумажника удостоверение личности и водительские права. Он не переносил все эти церемонии. Адвокат, тот ничего такого не требовал. Нотариус прочитал вслух:

— «Дюваль, Рауль, родился 7 января 1946 года в Марселе».

Он посмотрел на какой–то листок из свой папки, взглянул на Дюваля, и его улыбка стала еще дружелюбней.

— Благодарю вас. Я немало потрудился, чтобы вас отыскать! Но вот вы здесь. Это главное. Дюваль, разумеется, фамилия вашей матушки… Мария–Луиза Дюваль, родилась 25 февраля 1923 года в Тулоне…

— Да. Отца я никогда не видел.

— Я знаю, — кивнул нотариус. — Но фамилия его вам известна.

— Хопкинс.

— Совершенно верно. Уильям Хопкинс. Рядовой американской армии. Уильям Хопкинс родился 11 июля 1918 года в Толедо, штат Огайо.

Он похлопал по папке ладонью.

— Здесь все это есть.

— Мне бы не хотелось ничего слышать об этом подонке, — отрезал Дюваль.

— Возможно, вы скоро станете судить о нем иначе, но позвольте мне закончить… Итак, Уильям Хопкинс познакомился с Марией–Луизой Дюваль в Марселе, в 1945…

— И бросил ее.

— К несчастью, — пробормотал нотариус, — такие вещи случаются. Хопкинс вернулся в Толедо. Он брался за любую работу… я мог бы вам перечислить…

— Меня это не интересует.

— Как вам угодно. Но все же я обязан сообщить вам кое–какие подробности, которые вам наверняка неизвестны. Ваш отец оказался предприимчивым, упорным… как знать, не от него ли вы унаследовали ваши лучшие качества…

Дюваль поднялся.

— Мэтр, — сказал он, — я пришел сюда не затем, чтобы говорить об этом человеке. Он причинил нам много горя. Попадись он мне, я бы плюнул ему в лицо.

— Вам это не грозит. Он умер. Ну же, мсье Дюваль, садитесь и постарайтесь успокоиться… Он назначил вас своим наследником — вот к чему я веду. Ему удалось создать целую сеть гаражей, а также транспортное предприятие: междугородные автобусы и тяжеловозы… Он так и не женился, других детей, кроме вас, у него не было… Умер он от рака печени. Ну, а когда умираешь от рака, то у тебя есть время все обдумать, написать завещание… Вам отходит все его состояние… Уже несколько месяцев я пытаюсь вас найти… В мэрии Марселя я узнал, что у Марии–Луизы Дюваль родился мальчик… Дом, где вы родились, снесли… К счастью, мне удалось отыскать ваших прежних соседей, от них я и узнал первый парижский адрес вашей матушки… Избавлю вас от описания всех моих мытарств…

Дювалю вспомнились жалкие трущобы, подобие чулана, в котором он готовил уроки, и особенно мать… по вечерам она выглядела такой измученной… Под конец она стала выпивать… Им бы в то время хоть немного денег…

— …с помощью служб социального обеспечения, — рассказывал нотариус. — Но здесь след терялся. И лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств мне удалось напасть на него снова… В 1962 году вы сдали первый экзамен на степень бакалавра!…[190]

— Я хотел стать врачом, — прошептал Дюваль. — Но после смерти матери надо было зарабатывать на жизнь… Мне от многого пришлось отказаться.

— У вас много достоинств, — продолжал нотариус. — И вот теперь вам улыбнулась удача. Вот ведь как получилось: где я только вас не искал, а мы оказались соседями. Тем лучше, нам теперь часто придется встречаться…

Он снова легонько постучал по папке с документами.

— Вы не спрашиваете, что у меня здесь? Разве вам не интересно узнать, сколько денег вы унаследовали?

Дюваль пожал плечами.

— Понятия не имею, — сказал он. — Думаю, ему захотелось искупить мое появление на свет.

Похоже, нотариус даже растерялся. Все его чувства ясно читались на круглом добродушном лице.

— Все имущество было продано, мсье Дюваль, согласно последней воле покойного. После уплаты налога на наследство… пока еще не все улажено, и я могу назвать вам лишь приблизительную цифру… Я оцениваю наследство примерно в девятьсот тысяч долларов… Иначе говоря, в пять миллионов франков, или, если хотите, пятьсот миллионов старыми деньгами[191]

Наступило молчание. Дюваль все еще не понимал. Мэтр Фарлини скрестил свои пухлые руки, склонил голову набок.

— Ну? Что скажете? Недурное возмещение ущерба, не так ли?

— Простите, — пробормотал Дюваль. — Не могли бы вы повторить цифру?

— Пятьсот миллионов.

— Пятьсот миллионов… мне?

— Ну конечно. Вы ведь Рауль Хопкинс, единственный сын Уильма Хопкинса?

Нотариус извлек из папки фотографию и протянул ее Дювалю.

— Вот ваш отец. Фотография получена от конторы «Гиббсон, Гиббсон и Моррисон», которой поручено вести нотариальное оформление вступления в наследство… Вы на него очень похожи… волосы на лбу растут низко… веснушки вокруг носа… глаза голубые с зеленоватым отливом…

— Замолчите! — вырвалось у Дюваля.

Он вернул фотографию, которую брезгливо держал кончиками пальцев, словно боялся запачкаться. Нотариус просто мучился сердечностью.

— Я искренне рад за вас, мсье Дюваль. Для вас теперь начинается новая жизнь.

Дюваль его не слышал. Он чувствовал, как липкий пот заливает ему живот и спину. Нотариус обогнул письменный стол и подошел к нему вплотную.

— Вы потрясены, не так ли? Это пройдет. Внезапный поворот судьбы — это как любовь с первого взгляда. В один миг вы становитесь другим человеком. Но в первый момент бывает больно.

Он присел на подлокотник кресла, сочувственно коснулся плеча Дюваля.

— Да к тому же вам не стоит терять голову… На первый взгляд пятьсот миллионов — это много. Но если подумать… Немало найдется коммерсантов, артистов, писателей, президентов компаний побогаче вас… Только в здешних краях я мог бы назвать десятки имен, не будь я связан профессиональной тайной… Богатство — не такой уж закрытый клуб, как принято считать… Сами увидите. К этому быстро привыкаешь… Если хотите, мы могли бы обсудить кое–какие мелочи…

— Нет, — вымолвил Дюваль, — нет… После… Уладьте все сами… Я вам доверяю…

— Благодарю. Но вы мне еще понадобитесь… Потребуется подписать некоторые бумаги… Конечно, торопиться некуда. Но все же я бы предпочел покончить с этим поскорее, ответственность слишком велика.

Пятьсот миллионов! От этой цифры голова Дюваля раскалывалась, словно от мигрени.

— Я пошлю в контору Гиббсона каблограмму. При переводе денег не должно возникнуть никаких трудностей. И не это меня волнует, я уже думаю о размещении капитала… Как вы распорядитесь своими деньгами, мсье Дюваль?

Нотариус закурил сигару и стал расхаживать по комнате, заложив руки за спину. Дюваль не сводил глаз с его приземистой фигуры, которую плотно облегал темно–синий костюм. Словно все происходило в кино… Один персонаж — юрист — рассуждает о чем–то, а другой — тот, что, сидя в кресле, время от времени проводит рукой по лицу, — молодой американец по фамилии Хопкинс… Но на самом деле — это он, Дюваль.

— Вы женаты? — осведомился мэтр Фарлини. — Да… Так у меня и записано… Но на каких условиях?

— Совместного владения имуществом…

— Ах так! Но в таком случае, если позволите так выразиться, мадам Дюваль тоже является получающей стороной. Кстати, вам ведь известно содержание закона? Все свободные деньги подпадают под совместное владение супругов, даже те, что получены по наследству. Чтобы это имущество считалось вашей личной собственностью, оно должно выступать в материальной форме — например, недвижимости… Все это мы обговорим в другой раз — я вижу, вам сейчас сложно разобраться, да это и понятно. Лишь бы нам не наделать ошибок.

Все, хватит! Дюваль не мог больше слушать. Ему хотелось пройтись, затеряться в толпе, очутиться среди осязаемых людей, увидеть что–то реальное. Здесь он чувствовал себя как во сне. Словно его накачали наркотиками. Ему нездоровилось.

— Вы думаете продолжать работать? — поинтересовался нотариус.

— Сам не знаю… Извините… Ничего–то я не знаю. Даже не знаю, кто я такой!

Мэтр Фарлини дружески взял его под руку.

— Вы богатый человек, с чем я вас и поздравляю… Ступайте–ка домой. Поделитесь с мадам Дюваль доброй вестью. Но смотрите!..

Он открыл было дверь, но тут же притворил ее снова.

— Смотрите!.. Не говорите ничего даже хорошим знакомым. Прежде всего, потому, что многие станут вам завидовать… И потом, остерегайтесь тех, кто не прочь подзанять деньжат. Деньги — это как варенье. Они привлекают мух. Ах да! Совсем забыл.

Он вернулся в кабинет вместе с Дювалем.

— И у меня уже голова идет кругом… Хотите получить задаток?.. Выписать вам чек?

Дюваль тут же подумал об общем с Вероникой банковском счете. Если он внезапно возрастет, пусть даже на сравнительно ничтожную сумму, это привлечет ее внимание.

— Нет–нет, — отказался он. — Нет. Только не сейчас. Мне ничего не нужно.

— Не стесняйтесь… Я всецело в вашем распоряжении. Зайдите еще разок в конце недели. У вас будет время подумать, а я успею принять необходимые меры. А сейчас ко мне должны прийти. Прошу меня извинить.

Он проводил Дюваля до дверей лифта, тепло пожал ему обе руки.

— Я так рад, мсье Дюваль! Вот видите! Зло не всегда торжествует.

И он улетучился, словно ангел–хранитель, когда лифт начал спускаться. А слегка оглушенный Дюваль снова очутился на улице. Он запамятовал, куда поставил свою малолитражку. Никак не мог отыскать ключи. Ему хотелось пить. Но уже сжималось сердце и на глазах выступали слезы от какого–то сильного чувства — не то от счастья, не то от тревоги. Поднявшись по проспекту Жана Медсена, он уселся на террасе кафе.

— Кружку пива!

Там–то он и познал истинную радость. Словно он и не существовал прежде. А теперь вот очутился здесь, такой устойчивый, налитой, подобно дереву, вросшему корнями глубоко в землю, и все звуки внешнего мира отзывались музыкой в его душе. Пока он не очень ясно представлял себе, как далеко простирается его новая власть. Он только знал, что может, если захочет, просидеть здесь хоть до темноты и никто теперь не властен над ним, ибо отныне он избавлен от графиков работы, сеансов массажа, от самого мсье Жо… Как знать, возможно, он перестанет быть себе врагом. Что, если это умиротворение, это изумительное ощущение покоя продлится долго? Пиво было свежим. Проходившие мимо женщины казались ему хорошенькими. Он проводил взглядом огромную спортивную машину. На сколько потянет такая штучка? Четыре, пять миллионов! И он предался игре, исполненной для него мучительной услады: стал прикидывать, сколько стоит та или иная вещь, и думать: «Я мог бы себе это позволить!» Он слишком хорошо помнил свое детство, отравленное неисполненными желаниями; его протянутая рука вечно натыкалась на стекло витрины. «Ну, пошли! — тянула его мать. — Сам ведь знаешь, нам это не по карману!»

— Официант, пожалуйста, еще кружку.

Все неприятные вопросы он откладывал на потом. А сейчас у него — медовый месяц со свалившимся на него состоянием. Его свадьба! Приобщение к чему–то еще более возбуждающему, чем само сладострастие! Ему бы уснуть, сжимая свою радость в объятиях, обладать ею, укачивать у самого сердца. Ему бы сейчас лучше закричать, запеть, чем давиться молчанием. Если бы только он мог на кого–то излить свою любовь!

Дюваль расплатился и вышел. Пять часов вечера. Толпа заполонила тротуары. Бесцельно побродил по городу, борясь с противоречивыми желаниями: вернуться в Канны? снять номер в Ницце? Он пытался думать об этом, разглядывая витрины, и вдруг, внезапно решившись, зашел в табачный магазин.

— Я хотел бы купить зажигалку.

— Для подарка? — спросила продавщица.

Он постеснялся ответить: для себя.

— Да–да. Для подарка. Хотелось бы что–то стоящее…

Он немного стыдился себя самого. И в то же время его охватило почти лихорадочное возбуждение. Продавщица предложила ему всевозможные зажигалки, показала, как они работают.

— Вот эта очень красивая. Из чистого золота. Прекрасный подарок.

— Сколько она стоит?

Эти слова вырвались у него помимо воли. Слишком часто случалось ему их произносить!

— Триста пятьдесят франков.

Невольно он подумал: «Слишком дорого». И рассмеялся.

— Правда, красивая? — спросила продавщица.

— Да. То, что нужно.

На что ему зажигалка? А не проще ли ни о чем не думать? Раз в жизни поддаться искушению. Без всякой задней мысли. Без сожалений. И все же он еще колебался.

— У нас есть и другие модели, — сказала продавщица.

— Нет–нет. Я возьму эту… Заворачивать не надо.

И он взял зажигалку в руки.

— Но для подарка, — настаивала продавщица, — все же лучше…

Сжимая зажигалку, он выписал чек и поспешно вышел. Почему–то сильно билось сердце. Он разжал пальцы. На ладони, как самородок, сверкала зажигалка. Дюваль остановился и зажег сигарету. Огненный язычок был вытянутым, синим у основания, а повыше — желтым и дрожащим, словно пламя восковой свечи. В детстве мать водила его в церковь; нередко она покупала свечки, и он забавлялся, неловко накалывая их на железные колышки, и следил, как они горят, пока она шевелила губами, шепча бесконечные молитвы. И вот теперь, возможно, в память о ней он зажег свою зажигалку из чистого золота.

Идя по бульвару Виктора Гюго, он искал свою машину; он приметил ее издалека — выцветшая, изношенная, она притулилась между «мерседесом» и «мустангом». Нет, он не продаст свою верную старушку. Он даже не станет менять образ жизни. Из–за Вероники. Потому что отныне существовала проблема: Вероника. И не стоит закрывать на нее глаза.

Он сел в машину, закурил очередную сигарету, снова полюбовался зажигалкой и тронулся в сторону бульвара Променад.

О разделе имущества не может быть и речи! Значит, и о разводе тоже. Просто и ясно!.. Ведь если, к несчастью, развод состоится, ему грозит разорение. Едва это слово пришло ему на ум, как Дюваль призадумался. Неужели всего за несколько часов он научился рассуждать, как все богачи? Стал одним из тех, кого ненавидел больше всего на свете? О чем речь? Раз есть деньги, надо их брать. Найдется немало способов потратить их с толком. Купив зажигалку, он еще не превратился в подонка. Так или иначе, у Вероники нет никаких прав на его наследство. Это плата за бессонные ночи, за каторжный труд несчастной женщины, сгубившей себя ради сына. Плата за бессильный гнев, за слабые попытки протеста, за все унижения его нищего детства. Состояние Хопкинса — это прежде всего состояние Дювалей! К черту закон! Никакого раздела! Никто не должен и знать, что денежки отправятся в банковский сейф. Крестьяне в старину поступали, пожалуй, не так уж глупо, пряча свою кубышку в стене или за камнями очага.

А как же Фарлини? Не выдаст ли он его Веронике? Или посоветует вкладывать деньги, приобретая недвижимость, торговые предприятия — все то, что он называет размещением капитала. Но на это нужно время. Что, если адвокат Вероники все разнюхает!.. К тому же Дюваль и не хотел превращаться в собственника. Ему пришлось бы стыдиться самого себя. Одно дело припрятать деньги. На черный день… Это еще не капитал. А вдруг Вероника вздумает его шантажировать? «Ты пытался меня убить. Ведь ты сам подписал признание. Гони–ка деньги, голубчик!» Причина всех его бед — эта бумага. Забрать ее? Но она наверняка хранится у юриста. Дюваль безуспешно искал выход. Его радость угасла. Будь мать сейчас с ним, она бы сказала: «Это все злой рок!» — и погадала бы ему на картах, как делала когда–то по воскресеньям. Повсюду ей мерещились враги, интриги, женщины с черными волосами, желавшие ей зла, письма с дурными вестями. То, что развод невероятным образом совпал с получением наследства, лишило бы ее остатков здравого смысла. Да и Дюваль не мог оставаться хладнокровным. Он не мог не признать, что сам виноват во всем, что он сам накликал беду — ведь Вероника ни за что не потребовала бы развода, не поддайся он тогда нелепому желанию бросить вызов судьбе.

…В веренице машин он медленно продвигался в сторону бульвара Круазет. Он все еще искал ответа. Как, ну как избежать развода? Или хотя бы тянуть с ним до последнего? Тем временем он, может, успеет перевести миллионы за границу и смоется. Но насколько осуществима его идея? Ему приходилось слышать о таможенном контроле. Он толком не знал, в чем там дело. Просто нюхом чуял, что это как–то связано с полицией, с рискованными уловками. Спросить совета? Но у кого? Только не у Фарлини — он станет ссылаться на букву закона. И не у адвоката. Тогда у кого же?

На стоянке не оказалось ни одного свободного места. Он оставил малолитражку далеко от дома, рядом со стройкой. Хватит с него этого душного города! До сих пор он жил как в плену. Но теперь–то он свободен, и его все больше тянуло пуститься в бега…

Он прикурил от золотой зажигалки. Чем дольше он думал, чем чаще наталкивался на противоречия, тем сильнее запутывался. Он уже чувствовал себя обломком кораблекрушения, угодившим в лапы к морским разбойникам. Он проскочил свой дом, так что пришлось вернуться назад. Почтовый ящик пуст. Открыл дверь в квартиру, прислушался. Никого. Бросился к холодильнику, откупорил бутылку пива и выпил прямо из горлышка, будто какой–то бродяга. Тут его осенило: надо позвонить Веронике. Пусть это неосторожно, бесполезно, неразумно — но он должен это сделать… А что он ей скажет?.. Этого он пока и сам не знал. Может, просто послушает, как она будет с ним говорить, постарается понять, держит ли она еще на него зло.

— Алло… Могу я поговорить с мадам Дюваль?

— Кто ее спрашивает?

— Мсье Дюваль.

— Сейчас она подойдет.

Наверняка это хозяйка дома. Осторожно! Она может взять другую трубку.

— Алло… Вероника?.. Я хотел предупредить тебя… Я был у мэтра Тессье. Пока мы ничего не решили. Просто побеседовали. То, что он толковал, показалось мне довольно запутанным… Но он не скрывал, что развод обойдется очень дорого… А что ты успела сделать?

— Ничего. У меня не было времени.

Дюваль прикрыл глаза, сосредоточился, прислушиваясь изо всех сил. Голос показался ему мирным, разве что немного усталым.,

— Со мной все очень просто, — заговорил он снова. — Я буду ждать. Ведь не мне придется нападать… то бишь подавать в суд. Понимаешь?

— Знаю. Начну хлопоты, когда вернусь.

— Ты уезжаешь?

— Да. Ненадолго. Всего на несколько дней. Торопиться нам некуда.

— Ты покажешь ту бумагу, что я подписал?

Он вздрогнул: она усмехнулась, но тут же подавила смешок.

— Посоветуюсь с адвокатом, — ответила Вероника. — Сейчас она в безопасном месте, в конверте. Я написала: «Вскрыть в случае моей смерти»… Так что, видишь, теперь мне нечего бояться. Вот я и говорю, что торопиться некуда.

— Ты сейчас одна?

— Разумеется. О таких вещах не станешь трубить на всех перекрестках.

На сей раз в ее голосе ясно слышалась злоба, щедро приправленная желчью.

— Слушай, Вероника. Поверь мне, я…

Она резко оборвала его:

— Ты хочешь сказать, что не думал причинить мне зло… Или что ты сожалеешь… Не поздно ли ты спохватился? Да и не в том дело. Вся беда в том, что мы не можем так жить дальше. Поэтому я выхожу из игры. Когда я согласилась за тебя выйти…

— Извини. Ты сама этого захотела.

— Допустим.

— Как это, допустим…

— Ох, Рауль, прошу тебя. Не стоит начинать все сначала. Поверь, не так уж я и стремилась к этому браку. Да откуда тебе знать!.. Ладно. Довольно об этом. Как только вернусь, пойду к адвокату… Он свяжется с твоим поверенным. Похоже, больше нам не о чем говорить.

Она повесила трубку. Дюваль кипел от негодования. Как она все извратила! Кто из них все это затеял? Предложил ему уйти от мсье Жо? Гнусная баба! Какая жалость, что с машиной тогда все обошлось! Вот было бы славно оказаться вдовцом!

Дюваль даже позабыл о своем богатстве.

Глава 5

Дюваль вновь приступил к работе — а точнее, руки трудились, как прежде, тогда как мысли витали далеко, рыскали без устали в поисках выхода. Как разорвать порочный круг? Как уберечься от мести Вероники? Он посетил мэтра Тессье и сказал ему, что был очень занят и никак не мог написать резюме. Адвокат успокоил его: пока противная сторона не дает о себе знать, бессмысленно подготавливать защиту. Надо ждать. Возможно, мадам Дюваль передумает?

— Наверняка нет, мэтр.

— Вы говорили с ней о разводе?

— Я с ней не вижусь. Она оставила квартиру мне. А сама живет в меблированных комнатах.

— Похоже, она действительно намерена добиваться развода.

— Кстати, мэтр, я бы хотел у вас кое–что узнать… Допустим… Это всего лишь предположение, но допустим, что я именно сейчас получу небольшое наследство…

Адвокат посмотрел Дювалю прямо в глаза.

— Вы ждете наследства?

— Нет. Вовсе нет. Уверяю вас, это просто предположение…

— Деньги перейдут в совместное владение супругов. Ведь именно это вас тревожит, не так ли? Ваш случай далеко не единичный. Этот вопрос нам задают постоянно.

— Это несправедливо.

— Не стоит преувеличивать. Происхождение материальных благ может быть доказано. Но если речь идет о казначейских бонах[192] или о слитках? Деньги по своей природе анонимны. И разумеется, всегда можно оспорить решение по суду. Но я бы вам не советовал. Лучше попытаться договориться по–хорошему.

— А если кто–то попытается утаить деньги?

— Риск слишком велик. И особенно в вашем случае, мсье Дюваль. Позвольте говорить с вами откровенно. Вы признались мне, что совершили необдуманный шаг, который мог бы привести к трагическим последствиям… Я не стану давать оценок; замечу лишь, что в распоряжении вашей жены находится компрометирующий вас документ. Хорошо. Представим, что на вас вдруг свалится наследство… Несколько десятков тысяч… по нынешним временам трудно рассчитывать на большее: львиную долю забирает казна… Вы помещаете деньги в банк; проживаете не больше, чем раньше; получаете развод. После чего вы полагаете, что обрели свободу, и позволяете себе тратить крупные суммы… Об этом узнает ваша бывшая жена. Она имеет полное право вчинить вам иск, утверждая, что на момент развода вы скрыли некоторые источники дохода. И она может предъявить эту злосчастную бумагу, заявив, что вы пытались убить ее из–за денег… Да, я знаю, что это не так. Но вы же понимаете, как все может обернуться! Поэтому, уважаемый мсье Дюваль, я дам вам добрый совет. Играйте в открытую. Так будет куда надежнее. И если вдруг во время процесса вы выиграете главный приз в лотерею или на скачках — а такое уже случалось, — не пытайтесь обойти закон.

Дюваль долго пережевывал услышанное. Оставалась лишь одна лазейка: приобретать. Скупать все подряд. Гостиницу… Кинотеатр… Гаражи… Вероника потребует огромные алименты; ничего не поделаешь. Все лучше, чем раздел имущества. Он еще раз съездил в Ниццу. Нотариус принял его очень любезно. Дюваль подписал какие–то документы в присутствии двух служащих, выступавших в роли свидетелей.

— Документы составлены на английском, предупредил его мэтр Фарлини. — Хотите, я вам переведу? Правда, это займет много времени.

— Нет–нет, мэтр! Не стоит! Я и так знаю, что ничего в них не пойму.

— Все же вам следует знать, что мистер Хопкинс оставил кое–что в дар своим сотрудникам. На ваше счастье, он не состоял в браке — об этом я вам уже говорил. У него был брат, намного младше его, но он погиб в авиационной катастрофе два года тому назад. Трогательная деталь: он бы желал, чтобы его ребенок оказался девочкой. Право, мне он кажется славным малым!

— Этот славный малый погубил мою мать! Скажите, когда я получу то, что мне причитается?

— Ну, уже скоро. Самое большее через месяц. А то и раньше…

Через месяц! Вероника уже начнет бракоразводный процесс. Должен ли он во всем сознаться нотариусу? Узнать его мнение? Дюваля охватили сомнения. Но стыд все же пересилил. Не хотелось выставлять себя в дурном свете. Довольно и того, что он поведал адвокату кое–какие свои тайные мысли.

— Я все обдумал, — сказал он нотариусу. — Мы сейчас же начнем снова вкладывать деньги. Как вообще это делается?

— Да очень просто. Деньги из Америки внесут на мой счет, я же переведу их на ваш… Вам достаточно указать банк.

— И вы полагаете, что вам не составит труда сразу же их разместить?

— Ну, может, и не сразу. Не стоит ничего покупать, не подумав. Ведь у нас нет причин для спешки.

— Как раз есть.

Мэтр Фарлини подмигнул ему.

— Хотите быть единственным владельцем своего имущества, верно? Что ж, вы правы. Могут возникнуть непредвиденные обстоятельства. Но ведь непосредственной угрозы пока нет. А когда придет время, я смогу руководить вами, если позволите.

— Разве нельзя вложить деньги за границей?

Нотариус больше не улыбался.

— Нет. Давайте уважать закон, мсье Дюваль. Не стоит играть с огнем.

— Да это я так, к слову. Здесь я полный профан. Значит, я открою счет на свое имя.

— Но какой бы банк вы ни выбрали, встретьтесь с директором, когда придут деньги. Объясните ему, о чем идет речь. Следует избегать огласки — это в ваших же интересах. Я повторяюсь, но это чрезвычайно важно! Стоит кому–нибудь проболтаться… Тут же новость попадет в газеты. Знаете, на вашем месте я бы уехал в другой город.

Возможно, это и есть наилучшее решение. Вот уже несколько дней Дюваль обдумывал его. Уехать! Никогда больше не видеть Веронику! Основать где–нибудь образцовый центр массажа, оснащенный самым современным оборудованием, заняться реабилитацией инвалидов, людей, пострадавших в автомобильных катастрофах… Разминая клиентам бока и спины, он без удержу предавался мечтам: воображал большой дом, окруженный парком, то ли под Греноблем, то ли под Дижоном, а может, и в Бретани… Воскресали его давние надежды. Он заведет себе собаку, аквариум с золотыми рыбками, птиц… Он станет дарителем счастья. И его жизнь тогда обретет наконец смысл. Богатство перестанет быть пороком. Он называл это «пороком», потому что все еще мыслил привычными штампами, но уже по многим признакам замечал, что деньги начали проникать ему в кровь, меняя образ мыслей: отныне существовал Дюваль–богач, и нередко он вытеснял прежнегоДюваля… Он иначе ходил, иначе смотрел на людей, иначе отвечал мсье Жо. Бреясь по утрам, он приучал себя жить в мире с этим узким лицом, усеянным веснушками, — лицом американца. Прежняя ненависть постепенно сходила с него, словно обгоревшая кожа. И, не будь Вероники, он бы наконец совсем избавился от нее. Из–за Вероники ему придется обуздать свои честолюбивые замыслы: дом будет не так велик, парк превратится в сад; больных будет поменьше… По ее вине калеки не смогут излечиться. Некоторые слова долго блуждали в его мозгу, словно сигнальные ракеты в темном небе: раздел имущества, компенсация, алименты, возмещение убытков… Ему бы превратиться в колдуна, чтобы избавиться от жены, вонзая булавки в ее изображение. Она представлялась ему олицетворением незаслуженного благополучия, эгоизма, духовной пустоты и черствости. Выходя за него замуж, она на самом деле надеялась использовать его, его дарования, чтобы наладить прибыльное дело. Она всегда предчувствовала, что общность имущества когда–нибудь обернется в ее пользу. И не ошиблась.

Просмотрев список меблированных комнат в телефонном справочнике, Дюваль отыскал адрес Вероники. Он отправился туда и поговорил с хозяйкой.

— Мадам Дюваль куда–то уехала. Она мне ничего не сказала, но я видела чемодан у нее в машине.

— Белый спортивный автомобиль?

— Да. Отъезжая, она даже чуть не сбила велосипедиста.

Внезапно у него мелькнула догадка: «А вдруг у нее есть любовник!» Эта мысль и раньше приходила ему в голову, но он ее тут же отбрасывал. Он не располагал весомыми доказательствами. Первый муж Вероники взял всю вину на себя. Ну, и что из этого следует? Ах, если бы только у Вероники был любовник — это пришлось бы очень кстати. В конце концов, вечные ее поездки, отлучки… Дюваль попытался припомнить… Она частенько уезжала, но ведь это легко объяснить: она занималась продажей парижской квартиры… Писем она, можно сказать, не получала, по телефону ей, считай, никто не звонил… все же об этом стоило подумать. В тот же вечер он, словно грабитель, обыскал каждую комнату; перерыл всю мебель, ящик за ящиком. Но ничего не нашел. Он позвонил мэтру Тессье.

— Скажите, мэтр… А что, если у моей жены есть любовник?..

— Тсс! Зайдите ко мне.

— Хорошо. Но все–таки…

— У вас есть письма? Фотографии? Нужны доказательства.

— Ничего нет. Но…

— Зайдите ко мне.

Он повесил трубку. Ладно! Придется разбираться самому. Но как? Конечно, существуют частные сыскные агентства; но само слово «сыщик» все еще оставалось для него словечком из прошлого, вызывавшим нервную дрожь. Скорее он сдохнет под забором, обобранный до нитки, чем станет платить легавым. И все же…

Иногда, отрываясь от массажа, он старался припомнить выражение лица Вероники, ее интонации. Перед сном она, казалось, читала лежа в постели; и вдруг он замечал ее взгляд, устремленный в пустоту… Чем дальше Дюваль углублялся в прошлое, тем больше убеждался, что она что–то скрывала. Чувствовалась в ней какая–то печаль — даже, пожалуй, разочарованность. Однажды, вспомнилось ему, как раз перед тем, как уехать в очередной раз в Париж, она вдруг ласково потрепала его по уху и произнесла словно бы нехотя: «А знаешь, я ведь неплохо к тебе отношусь!» Как если бы она обращалась к старой больной кошке, прежде чем усыпить ее! Но что можно извлечь из таких вот обрывочных подозрений? Как воссоздать эти несколько месяцев их совместной жизни во всех бесчисленных подробностях?

И все–таки Дюваль принялся за дело. Каждый вечер, наскоро перекусив в закусочной, он принуждал себя поскорее вернуться домой, сесть за письменный стол и попытаться подобрать сведения, которые войдут в его резюме. Писал он мало, то и дело задумываясь.

«Вероника, несомненно, больна. Желчный пузырь увеличен, твердый на ощупь. Расстройство пищеварения. Пища усваивается очень медленно. Желудок растянут. Возможно, этим объясняется ее тяжелый, неровный характер…»

Отчего после массажа, приносившего ей такое облегчение, она злилась на него? Другие его обычно благодарили. Но только не она. Вероника обнимала его за шею и без всякой страсти касалась губами лба — как раз в том месте, где начинались волосы. А ведь еще существовала их интимная жизнь, о которой он стеснялся рассказывать адвокату. Поначалу он вел себя как пылкий любовник — отчасти, чтобы убедить Веронику в своей страстной любви, но, главное, потому, что — надо называть вещи своими именами — она оказалась изумительной любовницей. Но ее ласкам недоставало нежности; она предавалась любви почти профессионально… тут снова воспоминания ускользали… пожалуй, так, словно старалась насытить его сверх всякой меры… пресытить… так, словно каждый раз был для них последним… Так она могла бы его любить, если бы наутро ему предстояло отправляться на войну… Как раз это усердие и отвратило его от нее.

Дюваль сделал приписку:

«Возможно, она меня жалела?»

Но за что? Ее никто не вынуждал выходить за него замуж. А что, если он сам все это придумал? Ведь ему всегда мерещилось, что его жалеют.

Он и для себя завел карточку: «Рауль. Безотцовщина. Ничтожество…»

Ну конечно, это все объясняло. В полной мере он ощущал это теперь, когда миллионы сделали его свободнее. И раз уж он решил разобраться в своих отношениях с Вероникой, надо идти до конца. Среди многих его неудач самой серьезной оказалась любовь. У него было немало женщин, и все они становились его врагами.

Он писал:

«Подчинять или подчиняться. Я так и не узнал равноправных отношений. Особенно с женщинами. Брать в плен или быть в плену. С Вероникой я чувствовал себя невольником. Сам не знаю почему, но я уверен, что так оно и было. Вот я и надумал все поставить на кон — тогда, на шоссе; это и есть подлинная причина. Она достаточно серьезна, чтобы захотеть разом покончить со всем».

Он колебался, силясь понять, сможет ли мэтр Тессье, прочитав эти строки, разобраться в его характере. Вероятно, ему следовало бы добавить, что он не особенно чувственный, так как работа массажиста отбила у него вкус к эротике. Всю жизнь он, как скульптор, лепит обнаженные тела. Под его руками животы становятся плоскими, талии делаются тоньше, ягодицы — крепче; он давно привык к запахам чужого пота. Адвокату нужны точные данные? Нет ничего легче! Дюваль приписал еще строчку:

«Лучше бы я стал ветеринаром».

Да черт с ним, с адвокатом! К чертям собачьим Веронику! Дюваль отодвинул свои записи и щелкнул золотой зажигалкой. Он забавлялся, кладя ее на стол, рассматривая со всех сторон. Благодаря этой зажигалке–талисману он больше ни перед кем не склонял голову. В течение дня он часто дотрагивался до нее. И думал: «Стоит мне только пожелать, и, как в сказке, мой старый ободранный драндулет превратится в карету, а мсье Жо станет тыквой или крысой!» Оттого–то, глядя на мсье Жо, он едва удерживался от смеха.

Дюваль приобрел каталог по продаже и аренде недвижимости — эта книга тоже представлялась ему волшебной. На каждой странице пестрели объявления:

«Майен. Очаровательная маленькая ферма, после капитального ремонта, на берегу реки. Пять комнат. Гараж. Все удобства. Фруктовый сад. 180 ООО франков…»

«Код–д’Ор. Небольшой замок, в хорошем состоянии. Восемь комнат, кухня отделана рустом. Паровое отопление. Гараж на три машины. Двенадцать гектаров земли. Цена по договоренности».

«Небольшой замок». В самих этих словах слышалось что–то чудесное. Воображение рисовало угловую башню, окна в стиле эпохи Возрождения, на черепичной крыше — флюгеры в виде химер или орифламм[193].

«Обширное поместье с конюшнями. Удобные служебные помещения…»

А это — в Перигоре. Продавалась вся Франция. Она простиралась перед ним в виде фотографий: в неподвижной воде отражались великолепные фасады… сельские домики… шале на фоне горных хребтов… виллы в дюнах… И все цены казались ему доступными. Повсюду он чувствовал себя хозяином. Листая каталог, он испытывал радостное волнение. Он даже забывал о Веронике. Блаженствовал, когда мечты уносили его далеко от дома…

А ведь у него полно дел… Надо открыть новый счет в банке, убедить фирму не спешить с поставкой заказанного им оборудования, и еще, пожалуй, купить себе новый костюм — попробовать сменить кожу… На всякий случай счета он пошлет нотариусу… Но он не торопился. Наслаждался этой двусмысленной жизнью, ее горьковатой сладостью. А пока позволял себе единственную роскошь — отказывался от чаевых, шепча на ушко внезапно красневшим клиенткам: «Оставьте себе на булавки!»

Шли дни. От Вероники не было никаких известий. Вернувшись к своим записям, он наконец нашел решение. Оно поразило его своей простотой. Чем уезжать из Канн в какую–нибудь отдаленную провинцию, не лучше ли ему перебраться в Америку? Там–то он без труда получит свои денежки. Ни тебе развода. Ни алиментов. Ни тем более раздела имущества. И уж точно Вероника не бросится за ним вдогонку. Только порадуется, что ей больше нечего его опасаться, ведь эта дура по–прежнему считает, что…

Да. Это единственный выход. Беда в том, что придется ему ехать в Америку, а это нелегко тому, кто во время уличных шествий грозил кулаком, вопя: «Свободу Вьетнаму!», «Долой плутократов!». Выходит, деньги уже подтачивают его изнутри… А ведь сын Уильяма Хопкинса без труда получит визу. Он мог бы даже взять фамилию отца. Почему бы и нет?.. Стать уважаемым бизнесменом, записаться в члены какого–нибудь клуба, по воскресеньям ходить в церковь. Ну уж нет!.. Никогда он не опустится так низко! Никогда!.. Эта мысль жужжала в его мозгу, словно громадная муха, бьющаяся о стекло в поисках выхода. И все же несколько дней он боролся с соблазном. Раз уж он согласился принять американские доллары, отчего бы и самому ему не заделаться американцем? Все или ничего. Если он хочет сохранить свою совесть незапятнанной, ему следует отказаться от наследства. Если нет, придется бежать! В конце концов, и там найдется немало мест, где он сможет встретить людей, разделяющих его взгляды.

Он забывал о времени, опаздывал на работу. Мсье Жо сделал ему замечание. Он огрызнулся. Уж лучше остаться богатым — хотя бы затем, чтобы избавиться от мсье Жо. Коротенькое письмецо от нотариуса положило конец его сомнениям:

«Уважаемый господин Дюваль!

Рад сообщить Вам, что деньги переведены во Францию. Отныне они в Вашем распоряжении. Будьте добры указать мне адрес Вашего банка и номер счета.

С наилучшими пожеланиями…»

Итак, больше спорить не о чем. Доллары уже обращены во франки и должны оставаться во Франции. Дюваль от них не отрекся. На радостях он провел выходные за городом, в полном одиночестве. Забирался в глухие места, спал в палатке, бродил по диким ущельям. Никогда он не будет Хопкинсом! Долой Хопкинса! На худой конец, он как–нибудь договорится с Вероникой.

В понедельник утром он открыл счет в Национальном банке и послал мэтру Фарлини записку. На работу он не торопился. В понедельник утром бывает мало больных. Но оказалось, что мсье Жо с нетерпением ждал его прихода.

— Рауль, вас разыскивают.

Оглянувшись по сторонам, он добавил шепотом:

— Только что приходил жандарм… Адрес ему дала ваша консьержка. Позвоните по телефону 38–49–50…

— Зачем? Что я сделал?

Он уже клокотал от гнева.

— По–моему, что–то стряслось с вашей женой. Как будто она попала в аварию… Но толком я ничего не знаю.

Глаза мсье Жо блестели нездоровым любопытством. Он сам набрал номер.

— Алло… Да… Пришел мсье Дюваль… Передаю ему трубку.

Дюваль взял трубку. Голос прозвучал так громко и так близко от его уха, что он невольно отшатнулся.

— Это мсье Дюваль?.. Нас просили передать вам, что мадам Дюваль… Вероника Дюваль, не так ли?., ехавшая в белом автомобиле «триумф» с откидным верхом… Вы меня слышите?

— Да. Так в чем дело?

— Вчера вечером она попала в автомобильную катастрофу.

— Она погибла?

— Нет. Но она тяжело ранена. Ее перевезли в больницу в Блуа. Нам позвонили оттуда.

— Из Блуа?

— Да. Авария произошла километрах в двадцати от Амбуаза… Больше нам ничего неизвестно. В больнице вам все скажут… Сожалеем, мсье Дюваль… В эту пору дорожные происшествия случаются очень часто… Надеюсь, все обойдется.

— Благодарю… Я сейчас же позвоню туда.

Машинально он передал трубку мсье Жо, и тот бережно опустил ее на рычаг. В Блуа? Каким ветром ее занесло в Блуа?

— Моя жена, — проговорил он вслух. — Она действительно попала в аварию… Похоже, дело плохо.

— Какой ужас! — отозвался мсье Жо. — Где это случилось?

— Неподалеку от Блуа.

— Вы, конечно, едете туда?

— Разумеется.

— И вы не знаете, сколько это займет времени?

— Понятия не имею. Надеюсь, что немного.

— Если вас не будет больше недели, мне придется взять кого–нибудь вместо вас… Вы же понимаете… в разгар сезона…

— Отлично понимаю. Я сообщу вам.

— Да–да. Держите меня в курсе. Вы знаете, как вас здесь ценят… Но все образуется!

Дюваль сгорал от нетерпения. Отделавшись наконец от мсье Жо, он бросился на почту, чтобы узнать телефон больницы и полиции Блуа. Вернувшись домой, он начал звонить в больницу. Но там все время было занято. Он попробовал дозвониться в полицию, и тут ему повезло больше. Минут через десять ему ответили.

— Говорит Рауль Дюваль из Канн… Моя жена попала в аварию неподалеку от Амбуаза…

— Как же, белый «триумф», — откликнулся чей–то ворчливый голос. — Удивительная история! Машина перелетела через насыпь, вероятно, несколько раз перевернулась и свалилась в Луару. Вашей жене, можно сказать, еще повезло — ее выбросило из машины. Но ей здорово досталось. В этих машинах с откидным верхом нет защитной дуги, поэтому они так опасны. Если они переворачиваются, голова водителя ничем не прикрыта. Обратитесь в больницу… Там вы больше узнаете… Судя по протоколу, мадам Дюваль получила травму черепа, и врачи ни за что не ручаются. Это все, что я могу вам сказать… Не стоит отчаиваться, мсье Дюваль. Больница прекрасно оборудована, сами увидите. Свяжитесь с нами, когда приедете сюда. Кстати, машину вытащили из воды. Она затонула не полностью. На левом крыле мы обнаружили вмятину, как будто от удара… В том месте, где произошла авария, дорога узкая и неровная. Возможно, мадам Дюваль задела встречную машину… Она хорошо водила?

Дюваль вспомнил слова рабочего на заправочной станции: «Упал с лошади — тут же поднимайся и садись в седло, и с машиной точно так же. А не то и правда костей не соберешь».

— Да, — ответил он. — Она ездила достаточно осторожно.

— Ведется следствие, — продолжал голос в трубке. — Но разобраться будет не просто, свидетелей нет.

— Я приеду завтра, — пообещал Дюваль.

Он снова набрал номер больницы. Там по–прежнему было занято. Если Вероника умрет, это решит все проблемы. Не очень–то красиво так думать, но мысли как дикие звери — их не приручишь. Амбуаз? Что она там делала? При чем тут Амбуаз? Дюваль отыскал свой старый дорожный атлас, взглянул на карту, нашел на ней город, прочел справочную статью:

«Амбуаз.

Департамент Эндр и Луара. 8 192 жителя. Высота над уровнем моря 57 км. 206 км от Парижа. 35 км от Блуа. 25 км от Тура. 50 — от Вандома… Достопримечательности…»

К черту достопримечательности! Но куда ехала она по берегу Луары? К кому спешила на свидание?

Он изучил путь по карте: Экс, Баланс, Сент–Этьен, Роанн, Монлюсон, Блуа… На его малолитражке не меньше двенадцати часов езды. Снова позвонил в больницу. Несмотря на свой страх, он чувствовал себя, как приговоренный к смерти, узнавший, что его помиловали.

Глава 6

Чтобы дозвониться, пришлось бы целый день сидеть на телефоне, снова и снова набирая номер. Дюваль не стал зря терять время. Собрал свой обшарпанный чемодан, порылся в карманах… бумажник, чековая книжка, ключи… зажигалка… и поехал сам. В Эксе на почте оказалось столько народу, что он решил не ждать. Июльская волна отдыхающих отхлынула обратно в Париж; оставалось только плыть по течению до самого Баланса. Там ему повезло больше. Но медсестра, которая взяла трубку, сама мало что знала… а может, и не хотела говорить. Мадам Дюваль в тяжелом состоянии… посещения запрещены… не мог бы он перезвонить попозже, ближе к вечеру освободится старшая сестра… Он доехал до Роанна. Сделал еще одну попытку. И вновь получил уклончивый ответ. Выведенный из терпения, он заорал:

— У нее что, проломлен череп?

— Нет. Доктор Пелетье сам вам все объяснит… Зайдите завтра часам к одиннадцати.

— Ее жизнь в опасности? Черт возьми, я все–таки ее муж!

Голос на другом конце провода звучал тихо и непреклонно. Не меняя тона, он повторял все те же заученные слова.

— Только доктор сможет вам ответить… Вы спросите доктора Пелетье.

Он пообедал в кафе напротив вокзала. Похоже, она выкарабкается! Конечно, она в шоке, и, разумеется, пока никто не может сказать, как все обернется. Но раз череп не поврежден…

Вот уже несколько часов он пытался обуздать свой страх, но все еще не вполне с ним справился. Двадцать раз он говорил себе: «Предположим самое худшее. Она умирает. Адвокат, у которого она оставила конверт, вскрывает его и находит мое признание. Ну и что с того? Я находился в сотнях километров от того места… При чем же тут я!» Это казалось очевидным. Он с большим трудом поддерживал в себе эту уверенность, словно костер, который должен отпугивать диких зверей — и все–таки во мраке ночи ему чудилась их поступь…

Только миновав Монлюсон, он почувствовал себя лучше. Вероника растрогается, увидев его. Немного вкрадчивости, ласки, и — кто знает? — вдруг он сумеет отобрать у нее этот документ! Скажет ей: «Случись с тобой что–ни–будь, подумай только, в каком положении я бы оказался? Давай уничтожим это письмо — так будет честнее. А для развода придумаем другой, менее опасный предлог». Он обдумывал эту идею до самого Монлюсона. Он находил ее блестящей. Ему непременно удастся уломать Веронику. Когда, заправившись в Шатору, он ехал по Шевернийскому лесу, на душе у него стало почти спокойно. Поскорей бы уж добраться, расцеловать Веронику… да, он расцелует ее от чистого сердца… а как только она сможет говорить, предложит ей сделку. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Теперь он сможет избежать опасности. Нависшая над ним угроза представлялась Дювалю ужасной несправедливостью. Как хорошо, что Вероника успела отъехать от Канн на изрядное расстояние. А не то, погибни она, полиция легко могла бы решить, что и на сей раз он подстроил аварию… Вероника должна понять… Он готов умолять… даже унижаться, лишь бы добиться своего. Так надо.

Блуа дремал, окутанный предрассветной дымкой. Дюваль совсем выбился из сил. На дверях гостиниц были вывешены таблички: «Свободных номеров нет». Лишь на выезде из города, на Вандомской дороге, для него нашлась комната, и он рухнул на постель, даже не раздевшись. Едва успев подумать: «Ты должна, Вероника…» — он погрузился в сон.

В тесной белой приемной его встретила медсестра, говорившая так тихо, словно боялась, что их подслушивают.

— Ночь прошла спокойно, — сообщила она шепотом. — Ваша жена все еще без сознания, но это неудивительно после такого удара… Я приоткрою дверь, и вы сможете на нее взглянуть… Но не более того. К тому же вы увидите одни бинты. У бедняжки содрана кожа с головы и лицо с одной стороны изуродовано… Но не это самое страшное. Как раз здесь все пройдет бесследно. Доктор Пелетье объяснит вам, в чем дело… Кто вы по профессии, мсье Дюваль?

— Специалист по лечебному массажу.

— Что ж, в данном случае это большая удача. Возможно, вы сумеете ей помочь… Идемте…

Она повела его по длинному коридору, вроде тех, что ему нередко случалось видеть во сне, остановилась перед одной из дверей, осторожно приоткрыла ее. Он подошел поближе. Укутанная простыней Вероника показалась ему пугающе неподвижной. Из–под марлевых повязок виднелся лишь заострившийся восковой нос. Свисавшие с чего–то вроде виселицы резиновые трубки причудливо оплетали кровать. Медсестра прикрыла дверь, отвела Дюваля в сторону.

— Сердце у нее крепкое… Но нужно время… С ней в палате лежит другая больная. Возможно, вы бы хотели, чтобы…

— Да–да, если можно.

— Мы постараемся. Но как раз сейчас больница переполнена… У нее на руке был золотой браслет, его пришлось снять… Вы можете его забрать. Он в приемной. Чемодан цел. Его вы найдете в шкафу. Еще есть сумочка, но ее придется почистить — она вся в крови и грязи… Это мы берем на себя.

Она проводила Дюваля обратно в приемную — все такая же проворная, деловая и молчаливая. Браслет был обернут ватой. Она тщательно его протерла, прежде чем отдать Дювалю.

— Он капельку поцарапан, вот здесь, возле самой застежки. Но это пустяки… Про одежду я вам и не говорю. Все было порвано, испачкано. Верно, бедняжку несколько раз подбросило в воздух. Она буквально вернулась с того света. Кажется, я слышу голос доктора. Прошу вас сюда, мсье Дюваль.

Она впустила его в небольшое помещение, пропахшее запахами метро. Здесь уже ожидали две женщины. Не присаживаясь, Дюваль обвел невидящим взором тома на книжной полке, в которые, похоже, никто не заглядывал. Затем осмотрел браслет, сунул его обратно в карман. Руки у него тряслись от усталости. Одна мысль неотвязно мучила его. Чем это он сумеет помочь Веронике? Неужели она останется калекой? От ответа зависело все его будущее. Может, ему и вовсе не придется разводиться? Доктор распахнул двери своего кабинета.

— Мсье Дюваль?

Высокий, худой, волосы коротко подстрижены. Ему, похоже, некогда: крепко и торопливо пожал протянутую Дювалем руку.

— Прошу садиться.

Сам уселся за заваленный бумагами стол, стиснул руки, словно перед молитвой.

— Буду с вами откровенен, мсье Дюваль. Положение не из лучших. Мы ее спасем… по крайней мере, я на это надеюсь. Но вот что дальше?.. Не стану вдаваться в подробности. Короче говоря… у нее ничего не сломано, но радоваться нечему. Сломанную руку или ногу… даже поврежденный позвонок можно вылечить. Но вот кровоизлияние в мозг… тут ничего не поделаешь… Заметьте, речь не идет об обширном кровоизлиянии… Нет–нет. Я полагаю, что в данном случае мы имеем локальное поражение… И тем не менее… Если я правильно понял, вы по профессии массажист?

— Специалист по лечебному массажу, — поправил его Дюваль.

Врач сделал знак, означающий: «Это то же самое».

— Значит, — продолжал он, — вам приходилось сталкиваться со случаями гемиплегии[194]?

— Да, и нередко.

— Так вот, у мадам Дюваль правосторонний паралич. Как болезнь будет развиваться, я не могу вам сказать. Об этом судить рано. Все выяснится через несколько дней, когда придут результаты анализов. Пока ясно одно: вся правая сторона потеряла чувствительность… Но ваша жена — молодая, сильная женщина, электроэнцефалограмма могла бы быть хуже. Температура не слишком высокая. Что касается легких, то пока причин для беспокойства нет, но ведь прошло не так много времени… Это совсем не то же самое, что с пожилыми больными, страдающими тромбозом… А если говорить о порезах на лице, гематомах — смотреть на это тяжело… нам пришлось выбрить ей часть головы… но на самом деле это совершенно не опасно. Обещаю вам, уродом она не станет. Но, к несчастью, никак не могу обещать, что она скоро сможет ходить. Даже не могу с уверенностью сказать, что она когда–нибудь заговорит. Конечно, это ужасно.

— Вы думаете, она долго пробудет в больнице? — спросил Дюваль.

— Это будет от многого зависеть. Скажем, недели три, месяц… Где вы живете?

— В Каннах.

— Это не самое подходящее место для выздоравливающей, во всяком случае, в это время года. Лучше бы ей пожить за городом, в тишине и покое… На вашем месте я бы уже начал подыскивать для нее санаторий. Кто–нибудь должен присматривать за ней… А вы ведь работаете…

— Я постараюсь уладить этот вопрос. В конце концов, я могу уволиться.

— Прекрасно. Когда настанет время, я объясню вам, какой ей потребуется уход… Природа обладает неисчерпаемыми ресурсами… Не стоит терять надежду, мсье Дюваль. Крепитесь.

Все так же торопливо он попрощался с Дювалем. На сей раз с большей теплотой. В коридоре никого не оказалось. То был настоящий коридор из ночного кошмара — по обеим сторонам пронумерованные двери, а в глубине одиноко стояла тележка со склянками. Здесь не спеша, как давний привычный спутник, прохаживалось несчастье. Оно стояло у Дюваля за спиной, когда он приоткрыл дверь в палату.

Вероника так и не пошевелилась. Казалось, ей суждено вечно оставаться распростертой, словно каменное изваяние. На двери красовался номер — «7». Дюваль чуть не бросился бежать. Он заблудился, у кого–то спросил дорогу и наконец добрался до выхода.

Время шло к полудню. Вдали, синея среди песчаных отмелей, поблескивала Луара. «Если она больше не сможет говорить, — подумал Дюваль, — я никогда не узнаю, кому она отдала письмо». Но он воспринял этот факт без всякой паники. Не то чтобы он смирился. Просто все чувства у него притупились, он утратил способность страдать. Он представил, как будет возить инвалидную коляску. Пообедал в ресторане на берегу, обнаружил, что, того и гляди, останется без денег и что ему давно пора зайти в банк. Это изменило направление его мыслей. Он наймет ей сиделку, черт побери! Чего ради ему терпеть ее молчаливое присутствие? Вероника станет жить сама по себе, он — сам по себе. Он все еще не отвык считать гроши. Даже не сообразил, что, обладая огромным состоянием, он без труда избавится от ухода за калекой. Сама виновата! Не ездила бы к любовнику, ничего бы с ней не случилось. А иначе как это она очутилась на дороге, ведущей в Амбуаз? Тому, другому, куда легче: на его долю выпадут только горькие вздохи и нежные чувства. А ему–то каково?

Любуясь течением Луары, Дюваль вспомнил, как во время революции в Нанте топили людей[195]. Живого связывали с мертвым и бросали в реку. Вот и его привязали к Веронике и, того и гляди, швырнут в воду. Еда, кофе, изрядная порция спиртного понемногу согрели его, а досада окончательно разогнала сон. Ему мерещилось, что он попался в хитро расставленную ловушку. На ка–кой–то миг ему захотелось уехать отсюда… Он мог бы сослаться на свои профессиональные обязанности… Еще на несколько недель застрять в Блуа, ежедневно таскаясь в больницу… ему этого не выдержать. К тому же, как только Вероника откроет глаза и узнает его, она уж найдет способ выразить свою неприязнь. Как тогда ему вести себя? Что сказать медсестре, врачу?.. Хорошо хоть, говорить она, похоже, не сможет. Положим, он негодяй. Но кто в этом виноват?

Он вышел из ресторана неприкаянный, словно солдат в увольнении. В городе было полно отдыхающих, на улицах пробки, так что брать свою машину он не стал. Отыскал банк, снял со счета тысячу франков. Затем, преодолев внутреннее сопротивление, отправился в полицию. Жандарм все еще представлялся ему классовым врагом. Опасаясь подвоха, зашел в приемную, где курил трубку какой–то толстяк с простым крестьянским лицом.

— Мсье Дюваль?.. Вы по поводу аварии? Как раненая? Ей лучше?

— Да–да, спасибо.

— Сюда, пожалуйста.

Снова коридор. Запах казармы. Еще одна комната, на сей раз чуть просторнее. Старший сержант говорил по телефону. Не прерывая разговор, он жестом пригласил Дюваля войти.

— Я пришлю патрульную машину и «скорую»… Ладно… Да. Договорились… Ничего не поделаешь! Придется им подождать.

Он повесил трубку, и жандарм повернулся к нему.

— Мсье Дюваль.

— А, мсье Дюваль… Вы уже были в больнице?

Он поднялся навстречу, протягивая Дювалю руку, — полный, коренастый, с цепким живым взглядом. «Ну, этого ничем не остановишь, но он хотя бы не хам», — подумал Дюваль, усаживаясь, тогда как жандарм вышел из комнаты. Старший сержант открыл папку и положил на стол какие–то бумаги.

— Это протокол, — заметил он. — Кстати, как дела у мадам Дюваль?

— Будет жить.

— Да. Я понимаю. Это уже хорошо. Что ж, поговорим об этой аварии. Тут не все ясно. Вам знакомо это место?.. Сразу за Шомоном, на левом берегу. Как раз на выезде из городка есть мостик. Затем дорога сужается и несколько сот метров тянется вдоль берега Луары. Шоссе отделяет от реки только насыпь да еще что–то вроде песчаного берега не больше двадцати метров в ширину. Места там живописные, и люди часто отвлекаются. Забывают следить за дорогой. Авария произошла около двадцати часов, значит, движение было не слишком оживленным. Что же стряслось? Вот это нам и хотелось бы выяснить. Тревогу поднял булочник из Шомона — он как раз возвращался домой на велосипеде.

Он раскрыл папку, пробежал глазами рапорт.

— Я вам перескажу вкратце, — продолжал он. — Мадам Дюваль лежала на песчаном берегу у самой реки — сами понимаете, в каком состоянии. К счастью, она не пристегнула ремень безопасности. Эта неосторожность спасла ей жизнь. Машина упала на правый бок и почти целиком ушла под воду. Ветровое стекло разбито — это доказывает, что она переворачивалась много раз. Если поедете туда, сами все увидите. Следы сохранились до сих пор. Повсюду валялись вещи… карты, карманный фонарик, путеводитель, водительские права и технический паспорт… Все выпало из машины, когда она перелетала через насыпь. Кое–что могло упасть в реку. Мои люди пытались искать, но течение в этом месте довольно сильное даже в это время года… Мы вытащили из багажника чемодан. Он подмок, но остался целым. Машину отбуксировали в гараж Шазо — можете поехать взглянуть. Мы все сложили в «бардачок», кроме сумки, чемодана — их после осмотра отправили в больницу — и документов на машину, которые остались у нас.

Старший сержант отложил рапорт, прикрыв его своими волосатыми руками.

— Первое, что тут приходит в голову, — продолжал он, — так это то, что мадам Дюваль попала в аварию по рассеянности. Она любила быструю езду?

— Да… пожалуй.

— И все же нас смущает одна деталь. Скажите, а до аварии была ли на левой дверце вмятина от удара?

— По правде сказать, понятия не имею, — признался Дюваль. — Сам я езжу на малолитражке. К тому же я весь день на работе. Жена вечно в разъездах. Должен вам сказать, что в Каннах помятое крыло — вещь настолько обычная, что, задень ее кто–нибудь, она бы мне даже и не сказала.

— Но речь идет о большой вмятине. Мы думаем, уж не врезалась ли в нее встречная машина. Конечно, когда машина перевернулась, дверца могла погнуться. И все–таки… нет… Мы тут привыкли к несчастным случаям… Лично я уверен, что произошло столкновение. Машину занесло, потому что кто–то в нее врезался — конечно, не нарочно… но воскресным вечером подвыпивший водитель — не редкость. Нам бы очень хотелось поймать этого типа… В наших краях уже бывали подобные аварии. Пора с этим покончить… Сколько бы времени ни заняло расследование, мы доведем его до конца, если только мое предположение верно… Вы ведь какое–то время пробудете в Блуа?

Дюваль вздрогнул. В одно мгновение он сообразил, в какую влип историю: выходное он провел в горах, вдали от людей. Его малолитражка помята сильнее, чем иной гоночный автомобиль… В воскресенье вечером он мог поджидать Веронику на мосту близ Шомона, а к утру в понедельник успел бы вернуться в Канны… Стоит лишь вскрыть письмо Вероники… Из–за упрямства этого чертова полицейского его свобода висела на волоске.

— Э–э… разумеется, — промямлил он.

— Где вас можно найти?

— Я остановился в Торговом отеле.

— Вот и отлично. Как только что–то выяснится, я вам тут же сообщу! Ах да! Имейте в виду, что машину еще можно починить. Сам механизм не так уж сильно поврежден. Гараж расположен на Турском шоссе на выезде из Блуа. Не забудьте обратиться в страховую компанию… Вот документы на машину.

Он протянул Дювалю небольшую папку. Зазвонил телефон.

— Извините, — сказал старший сержант. — У нас сейчас трудное время. К вашим услугам, мсье Дюваль.

«Боже милостивый, да за что же мне такое невезение!» — размышлял Дюваль, выходя из участка. Даже если ему удастся доказать свое алиби, у полиции останется подозрение, что он кому–то заплатил, чтобы подстроить аварию. Для такого богача, как он, это проще простого. Тут же всплывет старая история о нанесении телесных повреждений. О нем сложится нелестное мнение: психически неустойчивый, малость не в себе, да к тому же левак… У обвинения будет из чего выбирать.

Он спросил, как пройти к Турскому шоссе. Город вытянулся по берегам реки, и путь предстоял не близкий. Так что он изрядно устал.

«Триумф» вместе с другими разбитыми машинами свезли на поле рядом с гаражом. С искореженным бампером, ободранным железом и наполовину сорванным кузовом, она годилась разве только в металлолом. На левой дверце виднелся отчетливый след от удара. Что–то вроде выдавленной в металле большой воронки, от которой тянулась длинная царапина к багажнику. Жандарм оказался прав: Веронику кто–то зацепил. Дюваль пошарил в «бардачке». Все там было мокрым и липким. Заглянул в багажник — он почти не пострадал. Словно завороженный, Дюваль долго не сводил глаз с искореженной машины, стараясь на себе ощутить те страшные удары, которые обрушились на Веронику во время катастрофы. Вот что должно было случиться в тот раз, на шоссе! Неизвестный лихач — это почти что он сам!

Из гаража вышел человек в комбинезоне, кивнул Дювалю, указывая пальцем на машину:

— Видать, это ваша дамочка на ней разбилась? Как там она?

— Да не очень, — откликнулся Дюваль.

— Ну еще бы! Вот бедолага! На таких машинках вообще страшновато ездить! Что вы думаете с ней делать? Тут дел на четыре, а то и пять тысяч. Заметьте, ее еще можно починить. Да вот только стоит ли?

— Я подумаю, — сказал Дюваль. — Пока не знаю. Можно оставить ее у вас?

— Ну, там, где она стоит, она никому не мешает. Сообщите о своем решении мне по телефону. Надеюсь, у вас все обойдется. Сколько горя приносят эти аварии!

Дюваль вытащил папку с правами и техническим паспортом. Вероника всегда держала ее в «бардачке». Он, должно быть, открылся как раз тогда, когда машина свалилась в воду — права еще не совсем обсохли. Но талон предупреждения исчез. Дюваль снова обшарил «бардачок». Делать нечего. Он возьмет его в полиции. Ему еще не раз придется там побывать. Может, надо что–то дать хозяину гаража?.. А медсестре? Ему самому так претило получать чаевые, что и давать их он не умел. После! Он откладывал все на потом. А сейчас ему надо осмотреть то место, где машина свалилась в реку. Старший сержант удивится, если Дюваль не поспешит туда, где произошла катастрофа. Отныне все, что он делает или говорит — поступки, слова, жесты, — предопределено: он не хозяин себе больше. Он — муж, попавший в жестокий переплет. И должен сыграть свою роль без единой ошибки.

Поблагодарив хозяина гаража, Дюваль вернулся в город. Его малолитражка стояла в самом конце проспекта, ведущего к вокзалу. Он сел в машину, переехал через мост, свернул направо — на дорогу, ведущую в Амбуаз. Он рассеянно озирал окрестности; мысль о письме не шла у него из головы. «Вскрыть в случае моей смерти». Адвокат до него не дотронется до тех пор, пока жива Вероника; он должен проникнуться этой уверенностью. Она для него — как баллон с кислородом, как неприкосновенный запас, отсрочка перед казнью… Ну, а уж коли она умрет… Об этом Дюваль боялся и думать. А что, если он попытается скрыться? Но хватит ли ему времени? Набьет чемодан деньгами и попробует перейти границу… Все эти планы оставались расплывчатыми, нереальными. Лишь в одном он был твердо уверен: он не позволит полицейским себя арестовать. Он заранее знал, как он сможет противостоять им. Даже в худшем случае, если и состоится суд, это еще не значит, что его признают виновным. У опытного адвоката найдется, что сказать в его защиту… Все это так… Но он, подобно дикому зверю, слишком дорожит своей свободой: как и бегущие олени, изображенные на дорожных указателях, которые попадались ему, пока он ехал вдоль леса. Им его не взять живым, это решено!

Он доехал до Шомона, притормозил перед мостом. Жандарм предупреждал, что надо проехать еще несколько сот метров. Насыпь, тянувшаяся справа от дороги, оказалась не такой уж высокой. Совсем рядом текла Луара. Несмотря на грозные предупреждения: «Купаться запрещено», ее воды выглядели такими радушными и манящими. Еще издали он заметил следы аварии и остановился у самой насыпи. Слой битого стекла отмечал место, где «триумф» съехал с дороги. Дюваль перелез через насыпь там, где была смята трава, и спустился на песчаный берег. Машина аварийной службы оставила на сыром песке глубокие колеи. Повсюду, до самой кромки воды, земля была усеяна отпечатками чьих–то ног. Дюваль подошел вплотную к реке, подобрал сломанную ветку и забросил ее далеко–далеко. Волны подхватили ветку, и она поплыла вниз по течению.

Он опустил пальцы в воду. Она показалась ему холодной. Закурил сигарету, на секунду зажал в руке зажигалку. Ладно. Он все видел. И что теперь?..

Теперь начнется долгое ожидание. В какой–то из извилин мозга Вероники постепенно отмирали клетки, лишенные притока крови. Его жизнь повисла на волоске столь тонком, что его и не различишь без микроскопа. Каждый миг мог изменить его судьбу. Сколько же продлится эта чудовищная игра? Он выбрался на дорогу и сел в машину. Вернувшись в гостиницу, немедленно позвонил в больницу.

— Состояние больной без перемен, — заверила его сестра. — Не тревожьтесь, мсье Дюваль.

«Завтра, — решил он, — принесу ей цветы. Так бы, наверное, и поступил настоящий муж. А ее любовник… что–то он поделывает?»

Глава 7

Каждый день около полудня Дюваль шел в больницу. В приемной старшая сестра рассказывала ему о состоянии больной: «Ночь прошла спокойно…» — или: «Пока еще держится температура…», «Вчера она пришла в сознание. Ей колют транквилизаторы». Иной раз он встречался с доктором Пелетье, когда тот шел завтракать после утренних операций. Доктор всегда отвечал уклончиво, не вдаваясь в подробности. Торопливо упоминал об артериографии, фибринализе, тесте Берштейна. Дюваль ничего не понимал. «Все не так уж плохо, — заключал доктор. — Но травма очень тяжелая. Никаких волнений, никаких переживаний… Ваша жена получила серьезные ранения». Дюваль приоткрывал дверь в палату. Он смотрел на больную лишь издалека.

— Можете подойти поближе, — говорила ему Жанна, сиделка, которая ухаживала за Вероникой.

— Нет–нет, — отказывался Дюваль. — Доктор ведь сказал: никаких волнений.

— Да она же спит.

— В другой раз. Ей что–нибудь принести?

— Нет, пока ничего не надо. В чемодане лежало белье. Я убрала его в шкаф.

— Спасибо.

— Через несколько дней, когда она начнет подниматься с постели, ей понадобится халат.

— Подниматься? Как, уже?

— Ну да. Конечно, ходить бедняжка не сможет.

Дюваль удалялся на цыпочках. Он вовсе не стремился взглянуть Веронике в глаза. Он понимал, что вскоре ему придется сидеть у изголовья жены, говорить ей ласковые слова, окружать ее заботой, потому что рядом будет Жанна, а Жанна — славная девушка, пухлая и сентиментальная, искренне жалевшая несчастных супругов. «Еще три дня, — говорила она, — и повязку снимут. Вы увидите ее такой, как прежде. Такая радость! Как я вас понимаю! Она, верно, была чудо как хороша! Ведь я за ней ухаживаю и могу сказать, что в жизни ни у кого не видела такой прекрасной фигуры!» Ему хотелось пожать плечами; вместо этого он сжимал кулаки и печально улыбался, вздыхал, стараясь не переиграть, и, едва выйдя из больницы, спешил выпить немного коньяку, чтобы прошел побыстрее еще один нескончаемый вечер. Он пытался растянуть подольше самые простые дела: к примеру, без конца переписывал заявление в страховую компанию, мучительно колебался, выбирая халат и откладывая покупку на завтра, звонил мсье Жо… «Да, жене уже лучше, но все же стоит подыскать кого–нибудь на мое место…» А после? Оставались долгие часы, которые надо было как–то прожить… Он прогуливался по берегу Луары, смотрел на рыболовов, бесконечно пережевывая одни и те же мысли: «Даже если она и не сможет говорить, то все равно найдет способ выразить свое отношение — сказать «да» или «нет», пошевелив пальцами или закрыв глаза… И уж сумеет дать им понять, что не желает меня видеть…» Иногда он под каким–либо предлогом звонил в больницу. Жанну подзывали к телефону.

— У нас все по–прежнему. Она начинает понимать, что ей говоришь, но ее реакции заторможены под действием лекарств.

— Она уже пыталась что–нибудь сообщить?

— Пока нет.

— Но она хоть знает, что она в больнице? Сознает, что с ней случилось?

— Вероятно, да… Спокойной ночи, мсье Дюваль. Не надо так беспокоиться.

Ничего себе спокойная ночь, когда над крышами с криками вились стрижи, а на террасах кафе толпились туристы! Дюваль, не разбирая пути, бродил по улицам. Иногда он останавливался и говорил вслух: «Да плевать мне на все на это! Плевать!» Он забывал все: Веронику, письмо, собственный страх! Ведь он богат! И уж эту единственную отраду у него никто не отнимет! Это его болеутоляющее, его морфий! Подобная перемена настроения ненадолго приносила ему облегчение и придавала сил, чтобы дожить до заката, когда все небо на горизонте расцвечивалось волшебными красками. Зарево отражалось в водах Луары. Он облокачивался на парапет. Вечерний покой наполнял его сердце. Когда загорались фонари, он шел ужинать, выбирая блюда, которые приходилось подолгу ждать, уходил последним. Через три дня ему вернут жену. Через три дня…

Он струсил. Перестал заходить в больницу. По телефону объяснил сиделке, что ему нездоровится.

— Ах вы бедный! — посочувствовала ему Жанна. — Сразу видно, как вы извелись. Еще бы, такая беда! Зато, когда придете, вас ждет приятный сюрприз. Мадам идет на поправку. Сегодня утром она вышла из комы. Жара больше нет. Понятно, правая сторона у нее пока парализована. Но она уже похожа на человека. Больная, которая лежала вместе с нею, выписалась. Вы сможете побеседовать без посторонних. Я ее предупредила, что вы скоро придете. Я сразу заметила, как сильно она обрадовалась.

Идиотка! Да заткнется она когда–нибудь!

— Извините! — пробормотал Дюваль. — Я страшно устал.

— Лечитесь хорошенько и поскорей приходите к нам. Похоже, кое–кому не терпится вас увидеть.

У нее даже голос стал тягучим от жалости. Он яростно бросил трубку. Веронике не терпится его увидеть! Да это неподражаемо! Он сел в машину и доехал до ближайшего леса. Здесь к нему уж точно никто не пристанет. Долго бродил по лесу, стараясьуспокоиться. Значит, мадам идет на поправку. Больше можно не опасаться самого худшего — это уже неплохо. Остается представить себе их встречу. Устремленный на него непримиримый взгляд, в котором всякий раз, как он потянется за ампулами или таблетками, отразится паника. Как только в его голосе послышится ласка, ее глаза тут же закроются. Эти сумрачные, подозрительные глаза даже здесь преследовали его, отныне они будут постоянно взывать о помощи…

К тому же одна рука у нее может двигаться — значит, стоит ему отвернуться, как она потребует бумаги и напишет черт знает что — сиделке, врачу, полицейскому… К счастью, это левая рука. Но если очень постараться — пусть даже у нее выйдут одни кривые палочки, она все же сумеет вывести шесть букв: «Убийца…»

Потому что в ее помутившемся сознании две аварии сольются в одну. К тому же скоро кто–нибудь из полицейских — а может, и сам старший сержант — заявится в больницу, чтобы записать показания пострадавшей. Предположения. Дикие мысли. Порождения больной фантазии… В роще стояла тишина; на тропинке, пахнувшей влажной землей и грибницей, плясали солнечные зайчики.

Дюваль вспомнил о любовнике. Он как–то упустил его из виду. Существует ли он на самом деле? Если да, то, вероятно, никак не поймет, что же стряслось с Вероникой. Вероника испарилась! Никогда он больше о ней не услышит; Как приятно было воображать измученного ожиданием мужчину, не знающего, куда податься, с нетерпением ждущего писем, чтобы наконец решить: «Она меня бросила! Вернулась к своему массажисту!» Дювалю так хотелось, чтобы не ему одному приходилось страдать, что он даже помолился: «Господи, пусть он и правда существует! Пятьдесят на пятьдесят! Каждому своя боль! И пусть он ищет ее подольше!»

Он вышел из лесу, сел в машину и постарался попасть в город как можно позже. Позвонил в больницу. Конечно, ничего нового. Веронику начали кормить.

— А как вы себя чувствуете, мсье Дюваль?

— Так себе. Печень пошаливает.

Замечания по поводу печени. Советы. Да ее убить мало!

— Ах да! — вспомнила она. — Я почистила сумочку. Она теперь совсем как новая. Я оставила ее в приемной. Не забудьте ее забрать. Нашей бедняжечке она еще не скоро понадобится.

— Спасибо.

Весь следующий день Дюваль провел в Туре. Понемногу у него созрел план. Ему пришлись по душе эти незнакомые ему прежде места. А что, если купить дом в этих краях? Обширное поместье, где он сможет открыть центр по реабилитации инвалидов. Вероника станет всего лишь одной из многих его пациенток, но никто не сможет упрекнуть Дюваля в том, что он не заботится о своей жене. И в то же время он от нее избавится. Осуществится его давняя мечта, и к тому же приличия будут соблюдены. Более того! Если он обеспечит ей первоклассный уход — вернее, наймет заботливых сиделок, — никто и не примет всерьез письмо, которое следовало вскрыть «в случае смерти» Вероники, даже если предположить, что кто–то и решит им воспользоваться. Хороший адвокат без труда докажет, что Дюваль жестоко расплачивается за свою ошибку.

Вчерашние мрачные предчувствия рассеялись. Чем больше Дюваль обдумывал свой план, тем разумнее он ему представлялся. Раз уж, по всей видимости, о разводе следует забыть, то другого выхода ему не найти. Он просмотрел объявления агентств по торговле недвижимостью. Продавалось несметное множество владений, даже с охотничьими угодьями и местами для рыбной ловли. Только не надо терять голову! Составить список выгодных приобретений. Осмотреть поместья… Будет чем заполнить то время, которое ему еще придется провести в Блуа. На следующий день он побывал в Шиноне, в Монбазоне, в Азей–ле–Ридо. И сделал потрясающее открытие: он наконец обрел свою родину. Ему полюбился этот край с тихими реками, с садами и парками, с серо–голубым, немного пасмурным небом. В Блуа он вернулся почти в безоблачном настроении и так любезно говорил по телефону, что сиделка удивилась:

— Вы поправились, мсье Дюваль?

— Да. Приступ прошел.

— Что ж, и у нас дело понемногу идет на лад. Наша больная теперь смотрит веселее. Немного шевелит левой рукой. Поднимает и опускает веки. Вы удивитесь ее успехам. Вы ведь придете завтра?

— Обязательно.

— Мы ей наведем красоту к вашему приходу.

Эта баба не упустит случая сморозить глупость. Впервые за много дней Дюваль заснул без снотворного. Но когда на следующий день он подходил к больнице, у него поджилки тряслись от страха. Он прикинул: да, после той ночи на шоссе он ни разу не видел Веронику. И вот теперь эта встреча… ее уже не избежать. Настало время с распростертыми объятиями броситься к кровати, к Веронике, пока на пороге Жанна будет утирать слезы, наблюдая за ними.

В толпе посетителей он поднялся на второй этаж. Жанна поджидала его рядом с приемной старшей сестры. Она протянула ему тщательно заклеенный скотчем сверток.

— Сумка мадам Дюваль. А то вы непременно забудете.

Она понизила голос.

— Вы ведь ненадолго, верно? Доктор сказал: пять минут. Понимаете, ей нельзя волноваться. Она уж и так не сидит на месте. То есть это так только говорится! Но ей и правда стало хуже с тех пор, как она узнала, что вы придете.

Она прошла вперед, остановилась перед дверью.

— Пять минут. Будьте умником… Я только зайду в одиннадцатую палату и вернусь.

Она открыла дверь, подошла к Веронике, наклонилась над ней и проговорила сюсюкающим голоском, словно обращаясь к ребенку:

— Кто это к нам пришел?.. Ваш муж, мадам Дюваль. Ему не терпится вас обнять.

Торопливо, чтобы поскорее покончить с этой комедией, Дюваль подошел к кровати. Нагнулся и вдруг замер. У этой женщины глаза были голубые. Он выпрямился и обернулся к сиделке. Это не та палата. Это не Вероника. Жанна знаками старалась его ободрить. Тая от умиления, со слезами на глазах она прикрыла за собой дверь. Дюваль взглянул на незнакомку. Легкая повязка на голове не скрывала ее лица. Рот слегка перекошен. Правый глаз еще наполовину закрыт. Зато левый жил напряженной жизнью; его настойчивый взгляд показался Дювалю невыносимым. Правая щека была словно каменная, но другая слегка подергивалась, словно шкура у лошади, которой досаждают мухи.

Дюваль не сводил с нее глаз. Он чуть не спросил: «Кто вы?» Попятился назад, неотрывно смотря на голубой глаз, следивший за каждым его движением. Левая рука незнакомки судорожно вцепилась в простыню. Обручального кольца у нее не было. Но ночная сорочка принадлежала Веронике. Словно вор, Дюваль заглянул в шкаф. Там лежало белье Вероники. Он судорожно ухватился за спинку кровати. Женщина попыталась заговорить, но у нее только раздулось горло и вырвался какой–то дикий стон — хриплый и страшный. Мужество покинуло Дюваля. Он бросился к выходу и в дверях столкнулся с сиделкой.

— Ну–ну, — упрекнула его Жанна, — не стоит так волноваться… Вы бы лучше улыбнулись жене. Ее надо хвалить, подбадривать. Ведь она все равно что с того света вернулась.

— Ничего не могу с собой поделать, — пробормотал Дюваль. — Извините меня. Я должен побыть один.

Спуститься по лестнице стоило ему огромных усилий. Он то и дело оборачивался, чтобы убедиться, что за ним не следят. Где же Вероника? Где она скрывается?.. Истина открылась ему чуть позже, когда он укрылся в кафе и притворился, будто клюет носом. Ну конечно, Вероника ехала вместе с той женщиной, раз в машине нашли ее чемодан. Истина заключалась в том, что именно ее и выбросило в Луару. И тут же унесло течением. А на месте аварии нашли раненую женщину, чьи документы… Тут только Дюваль сообразил, что в свертке, лежащем рядом с ним на стуле, завернута сумочка…

Он сорвал обертку. Нет, он никогда в жизни не видел эту белую сумочку. У Вероники такой не было. Открыл ее. Пудреница, пилочка для ногтей, связка ключей, удостоверение личности…

«Фамилия: Версуа, в замужестве Дюваль.

Имя: Вероника, Клер.

Дата и место рождения: 24 января 1943 года, Париж.

Домашний адрес: Канны, ул. Масе, 45».

Но фотография была не Вероники, а той, другой женщины; на Дюваля смотрели светлые, искрящиеся весельем глаза. Он прижал ладони к вискам. Ну довольно! Ведь он в здравом уме. Сидит в тихом кафе, попивает джин с тоником. Что же из этого следует? Да только то, что удостоверение личности подделано. Незнакомка сознательно выдавала себя за Веронику. Но как же тогда она очутилась в «триумфе»?.. А что, если все–таки она ехала одна? Одна… Тогда откуда взялся чемодан, в котором лежало белье Вероники, а браслет Вероники… Чепуха какая–то! А ключи? Оли не от их квартиры.

Дюваль вытряхнул на стол все содержимое сумочки… Губная помада… Коробочка с ароматическими пастилками… Смятые бумажные платки… Несколько купюр… «Молнию» бокового кармашка заело, но наконец ему удалось ее расстегнуть. В кармашке лежал фирменный бланк, на котором был выписан счет:

«Симоно — слесарь–водопроводчик

Амбуаз, улица Рабле, 12».

Чуть ниже указан адрес заказчика:

«Мадам Вероника Дюваль

«Укромный приют»,

Амбуаз, Сверчковый проезд».

Дюваль поднял глаза. У него возникла потребность посмотреть на окружавших его людей, занятых повседневными делами, на официанта, убиравшего пустые стаканы, на толстого полосатого кота, степенно расхаживавшего между столами. Затем он вновь прочел:

«Укромный приют», Сверчковый проезд».

Да, это уже последняя капля. Нелепость в чистом виде! Но, пожалуй, еще более неожиданным, вызывающим, бредовым показался ему сам счет:

«Прочистка засора в ванне……………………………..20.00

Смена клапана в бачке унитаза……………………..30.00

Установка резиновых прокладок на краны

(в ванной и в кухне)……………………………………….14.00

Итого к оплате:…………………………….:……………………..»

Дюваль обшарил все уголки этой чудесной сумочки, из которой он, точно фокусник, извлек незнакомку и ее дом. Женщина и в самом деле оказалась Вероникой; следовательно, дом принадлежит Веронике. А значит, и ему тоже. Раз уж у них общее имущество…

На беду, Вероника — это вовсе и не Вероника. Вот как! Проще некуда. У Дюваля вырвался короткий смешок. Руки у него тряслись, когда он запихивал обратно в сумку рассыпанные по столу вещицы. Он допил свой стакан и вышел. Все его мечты обратились в дым. О покупке имения нечего и думать. Впрочем, у него как будто уже есть имение? «Укромный приют» в Сверчковом проезде. Оставалось только засесть там и ждать, когда явится полиция. Раз Вероника умерла, письмо вскроют, запустив тем самым судебное расследование. А она умерла, вне всякого сомнения. Обо всем остальном сейчас можно и не думать. Все прочее уже не имело никакого значения. Суть дела целиком и полностью зависела от участи Вероники.

Обрывки мыслей, обломки рассуждений проносились в его мозгу, пока он шел к Луаре. Очевидно, его первая догадка была правильной: Вероника находилась в машине рядом с незнакомкой, раз в багажнике оказался ее чемодан. Возможно, «триумф» вела незнакомка. Так решила Вероника, которая после того несчастного случая на шоссе побаивалась садиться за руль. Она сама выбрала место смертника, а сумочку держала в руках. А когда машина перевернулась, Веронику выбросило в реку. Сумочка сразу пошла ко дну. Тело Вероники унесло течением. Свидетелей не оказалось. И полиция не догадывалась, что в машине ехали двое.

Дюваль шел по набережной. Сверкая на солнце, река плавно катила среди прибрежных тополей свои волны. С необыкновенной ясностью Дюваль увидел образ жены, и его глаза наполнились слезами, потому что все сложилось так глупо и несправедливо. Но он не потерял нити своих рассуждений. Если Вероника утонула, рано или поздно ее тело непременно найдут. Но, если даже оно сохранится под водой нетленным, кто сможет его опознать? Подруги и знакомые Вероники полагают, что она лежит в больнице в Блуа. Так что их опасаться нечего. Что же касается родных и близких незнакомки, то они тоже не смогут опознать найденное в Луаре тело, поскольку оно принадлежит Веронике.

Тут Дюваль остановился, потому что его мысли в некотором роде обогнали его самого, и он еще не успел свыкнуться с тем выводом, к которому только что пришел. Он снова обдумал его, снова все проверил. Может, это и парадоксально, но так оно и есть. Он даже ощутил некоторое облегчение. Правда, не надолго: не успел он дойти до конца набережной, как уже появились сомнения.

А вдруг Вероника не умерла? Что, если, вопреки всякой логике, ее не было в машине? Ему бы следовало почитать местную прессу, просмотреть хронику происшествий; вдруг тело уже выловили?.. Он вернулся в гостиницу. На его счастье, убирались здесь спустя рукава. В салоне на столике скопились газеты. Он порылся в них и обнаружил несколько номеров «Новой республики». Но сообщений об утопленнице там не оказалось, хотя это еще ничего не значило. Ведь тело могло зацепиться за корягу. Или же…

Он попросил соединить его с номером 88–52–32 в Каннах.

— Алло… Могу я поговорить с мадам Дюваль?

— Мадам Дюваль сейчас нет… Она в Блуа, в больнице… Попала в аварию…

— А с кем я говорю?

— С ее квартирной хозяйкой.

— Благодарю вас.

Он повесил трубку. Так или иначе — погибла Вероника или скрывается по собственной воле, — положение все–таки остается очень серьезным. Если бы незнакомку не приняли за Веронику, письмо, верно, уже бы вскрыли, запустив тем самым механизм судебного расследования. Раненая женщина стала для него спасательным кругом, щитом, последней надеждой… во всяком случае, до тех пор, пока она не заговорит. Его охватило чувство признательности к ней, смешанное с жалостью. Стоило возвращаться к жизни, чтобы услышать, как воркует сиделка: «Добрый день, мадам Дюваль…» Хотя, кто знает, может быть, в тех сумерках, которые все еще окружали ее, ей доставляло удовольствие сознавать, что ее уловка удалась и что ее по–прежнему принимают за Веронику.

Кто она такая? Откуда взялась? Чего она добивается? До сих пор Дювалю не хватало времени, чтобы задать себе все эти вопросы. Взять хотя бы фальшивое удостоверение личности. Здесь чувствовалась рука профессионала. Значит, кто–то действовал не без преступного умысла. Дюваль вынул документ из сумки и принялся рассматривать фотографию. Особенно ему нравились глаза незнакомки — до того светлые! У Вероники, у той взгляд был лживый. Но эти глаза показались ему зеркалом души. Непостижимо! И еще этот таинственный адрес: «Сверчковый проезд». Дюваль взглянул на часы. До обеда он еще успеет туда заскочить. Он вытащил из сумки связку ключей, снова поехал по дороге, ведущей в Шомон, миновал место аварии, даже не притормозив. Ему не терпелось осмотреть «Укромный приют»… Кто откроет ему дверь? Кто живет в усадьбе? Любовник?.. Не находя ответа на свои вопросы, Дюваль увлекся этой нелепой и зловещей игрой. Любовник! Тот самый невидимый и неуловимый субъект, который всем и заправляет, оставаясь в тени. И который, разумеется, просто не существует. Это всего лишь плод воображения, похожий на мишень тира, где набивают себе руку, упражняясь в стрельбе — или в ненависти. Дювалю так необходим был объект для ненависти! Он остановился на главной площади Амбуаза и спросил дорогу у прохожего.

— Сейчас прямо… Затем повернете налево, поедете по направлению к Блере… Там спросите… Это не так просто найти.

Через пять минут Дюваль понял, что заблудился. Он притормозил у бакалейной лавки.

— Вы не скажете, где тут Сверчковый проезд?

Бакалейщица оказалась очень любезной. Она вышла и показала ему перекресток.

— Первый поворот направо. Там увидите трансформаторную будку. Потом свернете налево и… погодите, Сверчковый проезд…

Она посчитала на пальцах.

— Это будет четвертый поворот, опять же налево.

— Я ищу «Укромный приют».

— А! Понимаю.

Она отступила немного назад и взглянула на номер малолитражки.

— Ага! О… Вы, случаем, не мсье Дюваль? Так я и подумала… В газете писали, что приключилось с вашей женушкой. Бедняжечка!.. Она иногда заезжала сюда за покупками… Такая славная. А как ей нравилось в «Укромном приюте»! Она хоть поправляется?

— Да, понемногу. Спасибо.

Дюваль поехал дальше. Он больше просто не мог поддерживать этот разговор. Яростно ударил кулаком по рулю. Ну уж нет! Он так долго не выдержит. «Вы, случаем, не мсье Дюваль?» Похоже, его здесь ждали! «В «Укромном приюте» меня встретят вазы с цветами и тапочки возле кровати! А горничная спросит, хорошо ли я доехал… С меня довольно».

Он заорал:

— С меня довольно! — и резко затормозил. Перед ним возник «Укромный приют». Большой дом, сложенный из белого песчаника, который добывают в этих краях. Дом его мечты. Как раз такой, какой ему хотелось купить. Дом озаряли лучи заходящего солнца. От него веяло негой и покоем.

Глава 8

Черная мраморная табличка возвещала: «Укромный приют». Ворота оказались запертыми, но самый большой ключ из связки как раз подошел к их замку, и Дюваль поехал по аллее, ведущей к крыльцу. Его окружал запущенный сад, по которому порхали воробьи и дрозды. Справа под огромным тисом стояли металлические стулья и складной стол. Слева располагался гараж. Все окна в доме были закрыты. Дюваль поднялся по ступенькам и на сей раз выбрал из связки ключ от сейфового замка. Ему чудилось, будто он вернулся к себе домой. Сразу нашел выключатель и включил свет в просторной прихожей, выложенной черно–белой плиткой. Бесшумно прикрыл за собой дверь и прислушался, заранее зная, что он здесь совершенно один. Правда, на вешалке висел синий дождевик. Он, конечно, принадлежал незнакомке. Ничего удивительного в этом не было. И все же это показалось Дювалю добрым знаком.

Дюваль пересек прихожую. Двустворчатая дверь слева, вероятно, вела в гостиную. И он не ошибся. Неяркий, изысканный свет от венецианской люстры падал на старинную мебель — глубокие кресла, комоды, диван, круглый столик… Затем шла еще одна гостиная, поменьше, — скорее даже, курительный салон. Дюваль не спеша прошелся по комнатам, ни до чего не дотрагиваясь. Лишь заметив рядом с телефоном едва начатую пачку сигарет, он поднес ее к носу. Сигареты с ментолом… те, что курит Вероника. Он швырнул их обратно, словно они внушали ему страх. Выходит, Вероника все–таки жила здесь, в доме, принадлежавшем другой женщине? Нечего и пытаться их понять. Он заглянул в библиотеку с пустыми полками для книг. Комната выглядела заброшенной. Почему? Еще одна загадка. Теперь он прибавил шагу — так ему не терпелось поскорее все обойти, до конца осмотреть то, чему он не находил объяснения.

По коридору он прошел на кухню — просторную, со всеми необходимыми приспособлениями, рядами блестящих кастрюль на полках, плитой, работавшей на газу и на электричестве, большим холодильником, в который он заглянул на ходу. Там оказались бутылки с аперитивом, салат, морковь, яйца и несколько консервных банок. Наконец он добрался до столовой, обставленной в деревенском стиле, с продолговатым сервировочным столиком, обеденным столом на восемь персон, окруженным плетенными из соломы стульями. На стенах развешаны старинные тарелки, с изображением простеньких ребусов, сельских сценок, загадок..^ К. своему удивлению, он вновь очутился в прихожей и на сей раз осмотрел ее повнимательней. Над вешалкой висела голова оленя, напротив — кабанья голова, а по бокам от нее стояли два охотничьих ружья. Все выглядело очень зажиточно и традиционно. Он подошел к лестнице. Чудесные перила. Натертый воском дуб. На ступеньках лежал красный ковер. На площадке между этажами стоял сундук, над которым висела картина, изображавшая псовую охоту. А вот и спальни. Дюваль отворил первую дверь и зажег свет. Здесь царил некоторый беспорядок; на столе валялись женские иллюстрированные журналы, стояла пепельница с недокуренными сигаретами, покрывало на постели плохо расправлено, между дверцами шкафа зажат краешек одежды. На круглом столике между окнами он заметил проигрыватель. Прошел через всю комнату и наклонился, чтобы прочесть название пластинки: ну конечно, Беко! Так он и думал. А книга на столике возле кровати… Так и есть! Мазо де ля Рош! Здесь обитала Вероника… Разве не ее духами всюду пахло? Он вертел головой направо и налево, принюхиваясь к запахам мастики и увядших цветов. А может, это всего лишь игра воображения? И Вероника не могла жить в этой комнате, потому что на письменном столике стояла большая цветная фотография незнакомки. Он ее сразу узнал, хотя по сравнению с нею снимок на удостоверении личности выглядел просто карикатурой! У Дюваля защемило сердце, когда он вспомнил жалкое личико, искривленный параличом рот… Он глядел и не мог наглядеться на прекрасное улыбающееся лицо, напомнившее ему знаменитых артисток… глаза Морган, нос Далиды… Мадам Дюваль, урожденная Версуа… Тяжело вздохнув, он прошел в гардеробную. Ничего необычного. Заглянул в платяной шкаф. Совсем немного одежды. Несколько висевших здесь летних платьев? легких блузок наверняка принадлежали не Веронике.

Что же таится в остальных комнатах? Каких еще ему ждать открытий? Дюваль пересек коридор и зашел в комнату напротив. Зажег свет, и ему бросились в глаза две картины. Абстрактные полотна со знакомой подписью: «Блюштейн»… В Каннах у них висели такие же. То есть не совсем такие же. Эти, пожалуй, поярче. Но странные сплетения линий, причудливые пятна… Картины Блюштейна! Сюда приезжала Вероника… Это она их здесь повесила. Ну конечно, она! Блюштейн пока еще не настолько популярен.

Обстановка в комнате оказалась самая простая. У стены стояла кровать. Деревенский шкаф. Два стула, кресло, стол. В ванной Дюваль обнаружил пару шлепанцев с белыми стельками; их явно ни разу не надевали; туалетный несессер с инициалами Р. Д. Вот оно что… Рауль Дюваль! Подарок от Вероники по случаю его приезда. Эта комната приготовлена для него. А другая женщина, та, что сейчас в больнице, нарочно дала себя искалечить, чтобы заманить его в «Укромный приют». Он пришел сюда, словно Мальчик–с–пальчик; только его путь был усеян не камешками, а катастрофами, и вел он прямиком в замок Людоеда. Смех, да и только! А кто же тогда Людоед?

— Кто Людоед? — вслух подумал Дюваль, выдвигая ящик стола.

Там оказались пачки почтовой бумаги и конверты; бумага отменная, чуть сероватая, а в левом углу — сплетенные буквы Р. Д. Здесь еще лежал кожаный бювар с той же монограммой Р. Д. В бюваре хранились фотографии. При первом же взгляде на них у него перехватило дыхание. На сей раз он увидел не просто буквы Р. Д. На снимках был он сам!.. Он сам на улице Антиб…

Он медленно поднялся, подошел поближе к люстре, чтобы лучше видеть, и внимательно просмотрел остальные фотографии. Все они изображали его: вот он на площади Круазетт; вот беседует с мсье Жо у входа в салон; а вот покупает газету в привокзальном киоске… Да, это действительно был он — в три четверти, в профиль… Снимки выполнены превосходно. А разве не естественно, что мадам Дюваль хранит фотографии своего мужа?.. Ты у себя дома, старина. И тебе здесь нравится. Тебе здесь уютно. Потому–то ты и надумал сюда перебраться. А что? Почему бы и нет? Вот и твоя спальня. Ведь ты, разумеется, спишь отдельно. Даму трогать не положено. Только вот какую даму? Ты даже не знаешь, кто твоя жена! Он невольно хихикнул и тут же обернулся к двери. Но там никого не было. У него самого вырвался этот дурацкий смех.

Где–то там, в тишине, часы, которых он не заметил, пробили семь. Этот звук помог ему опомниться. Он швырнул фотографии на пол, ногой сдвинул их в одну кучку. Всем этим он займется после. Ведь он еще вернется сюда. Он клянется, что распутает этот клубок. Незнакомка не сможет молчать вечно…

Освещенный первый этаж имел праздничный вид. Дюваль повсюду выключил свет, запер дверь на ключ, прошел через сад, толкнул ворота рукой. Прямо заправский хозяин. Мсье Дюваль, рантье. Вышел подышать воздухом. Ему просто необходимо прогуляться и забыть, что он очутился меж двух огней: между тюрьмой и «Укромным приютом»!

— Вам тут звонили из больницы, — сообщила ему дежурная в гостинице.

— Отлично. Соедините меня с ними. Я возьму трубку у себя в номере.

Оказалось, что звонила Жанна. Она закончила дежурство и спешила вернутся домой.

— День прошел неважно, — сказала она. — Ваше посещение расстроило больную. У нее поднялась температура. Доктор считает, что вам лучше пока не приходить. Дня через два–три, не раньше. И совсем ненадолго. Понимаете, бедняжка вас стыдится… Ведь она очень красивая, а теперь вот чувствует, что изменилась, подурнела… Верно, боится, что вы ее разлюбите… Будьте с ней понежней, поласковей… договорились?

— Спасибо. Так я и сделаю.

Сейчас самое невинное слово, самая обычная фраза действовали на него, словно красная тряпка на быка.

В бешенстве он бросил трубку. В бешенстве закурил сигарету. Хотелось все крушить, пинать ногами. Хотя, в сущности, его вполне устраивала отсрочка. Ему уже не терпелось поскорее снова оказаться там, досконально обыскать все комнаты, а то и увидеться с соседями, потолковать с ними.

Ну а пока надо поспать, загнать обратно в норы бесчисленные вопросы, словно змеи, кишевшие в его мозгу.

На следующий день в девять часов утра он уже припарковывал свою малолитражку на центральной автостоянке Амбуаза. Улица Рабле оказалась в двух шагах от нее, и он без труда отыскал мастерскую Симоно. Хозяин загружал фургончик.

— Я зашел оплатить счет, — сказал Дюваль.

— Да это не к спеху, — отозвался Симоно.

Он развернул квитанцию, прочел адрес и поспешно протянул Дювалю руку.

— Так вы и есть мсье Дюваль?.. Приятно познакомиться. Мадам Дюваль, бывало, все говорит нам: «Муж сильно занят. Он обязательно приедет, только вот не знаю когда…» Как она там? Говорят, попала в аварию?

— Уже лучше.

— Вот и слава Богу… В «Укромном приюте» она быстро пойдет на поправку. Я пока погожу чинить водостоки. Ламиро–то давно уже там ничего не делали. Она вечно в постели. Он все ревматизмом маялся. Дом нуждается в ремонте. Если вы любите мастерить, найдете, чем заняться… Давно приехали?

— Почти две недели. Я остановился в Блуа, но мне не терпелось посмотреть «Укромный приют». Вчера вечером я туда съездил.

— Да, дом прекрасный. Ламиро жили в достатке. Снять этакий дом… да еще со всей обстановкой… такой случай не часто представится… А если вам понадобится помощь мадам Депен, так мы ее предупредили… Ведь мы и отрекомендовали ее вашей супруге, когда она нам сказала, что вот бы ей, мол, найти кого–нибудь, чтобы убираться в доме… Мадам Депен знает «Укромный приют» как свои пять пальцев. Она под конец часто туда ходила ухаживать за мадам Ламиро.

— Так значит, эта дама сильно хворала?

— Рак, — шепнул водопроводчик. — Разве жена вам не рассказывала?

— Я был в отъезде, когда она сняла дом. Я–то, можно сказать, совсем этого не касался. Занимался другими делами.

— Да, она страдала раком… раком желудка. Сам–то он полный недотепа. Только и может, что книжки читать. Что бы они делали без мадам Депен!..

— Я обратил внимание… библиотека пуста.

— Как только хозяйка померла, он и уехал к сыну, это где–то неподалеку от Дюнкерка. Кроме книг, ничего не взял. Там повсюду полная чистота и порядок. Сад вот только малость подзапущен, но ближе к осени вы сможете без труда нанять садовника. Могу поискать, если угодно.

— Спасибо. Вы очень любезны. Что касается мадам Депен… там будет видно. Пока неизвестно, как у нас все сложится.

— Ну, понятно. Так вы, если что, не стесняйтесь.

Дюваль достал чековую книжку.

— Мне бы лучше наличными. — Водопроводчик подмигнул Дювалю. — В грамоте я не силен. А счет можете порвать.

Понимающе переглянувшись, они рассмеялись.

— Желаю мадам скорейшего выздоровления, — напутствовал его водопроводчик.

Дюваль не торопясь обошел городок. Ему уже казалось, что он почти у себя дома. На ходу он высматривал магазины, которые могли пригодиться в дальнейшем, булочную, аптеку, прачечную… Где, как не в «Укромном приюте», ему лучше всего дожидаться, как станут развиваться дальнейшие события? А в том, что они произойдут, он не сомневался. Не имея конкретной цели, незнакомка не стала бы выдавать себя за Веронику Дюваль. Он заглянул в бакалею, купил соли, сахару, кофе и макарон.

— Смотрю, надумали остаться? — весело спросила у него бакалейщица.

— Еще толком не решил. Мы пока на походном положении.

— Мадам Дюваль долго еще продержат в больнице?

— Она не так быстро поправляется. Самое скверное, что у нее с памятью не все ладно… Да вот хотя бы… она думает, что приехала сюда в первый раз всего месяц назад.

— Месяц назад! — удивилась бакалейщица. — Да нет, гораздо раньше… Эй! Людовик!.. Это было на Пасху. Когда я увидела, как она здесь проехала, такая элегантная… знаете, у нас глаз наметанный… Людовик возьми и скажи мне: «Верно, она с телевидения», а я ему в ответ: «Это точно к Ламиро. Должно быть, они нашли, кому сдать дом…» Так что сами видите… Апрель, май, июнь, июль… это будет четыре месяца. Хотя вы и так знаете.

— Да–да, четыре, — подтвердил Дюваль.

— Она ведь здесь не все время жила, — вмешался бакалейщик. — То приедет, то уедет. Ей, наверное, и запомнился тот раз, когда она пробыла здесь дольше всего…

— Так или иначе, — откликнулась его жена, — понятно, отчего у вас на сердце тяжело…

Четыре месяца! Невероятно! А частые отлучки Вероники? Есть ли тут связь? Войдя в дом, он пока не осмелился открыть ставни, но свет зажег повсюду. Он обшарил «Укромный приют» от подвала до чердака, пытаясь определить, что здесь принадлежит Ламиро, а что — Веронике и незнакомке. Это оказалось не так просто. Похоже, они затеяли переезд, но авария чему–то помешала… Но вот чему? Он обошел сад, который начинался сразу за домом и был отделен от равнины только живой изгородью из шелковицы. В общем, дивное имение, со всеми удобствами — водой, газом, электричеством, отоплением, телефоном. И все записано на имя Дюваля. Но ради чего, о Господи, ради чего?

Он так и не решился позавтракать один в пустом доме и отыскал на берегу Луары славный ресторанчик, откуда открывался вид на огромный замок, на аллею вдоль берега и реку, величественно катившую свои волны на запад. Потом снова заперся в «Укромном приюте» и продолжил поиски. Водопроводчик сказал правду: шкаф ломился от белья; ящики сервировочного стола оказались битком набиты серебром. При желании он мог бы перебраться сюда хоть сейчас. Здесь все готово! Но лучше ему пока оставаться в гостинице, чтобы избежать лишних расспросов. Он вернулся в Блуа и в придорожном кафе написал мэтру Фарлини и мэтру Тессье, ставя их в известность, что теперь нескоро приедет в Канны. Написал и в свой банк, чтобы его счет перевели в Амбуаз. А затем порвал все письма. Не надо писем… Ему ответят, возможно, потребуют разъяснений… Слишком рискованно… Ему предстоит теперь научиться вести себя тише воды, ниже травы, жить, не замечая времени — словом, влачить жалкое существование. Он постарается подольше не выходить из–за стола, подольше читать газеты; любая поездка в город станет для него событием; и покуда незнакомка будет понемногу приходить в себя, он не станет на нее давить, смирится со своим неведением, постарается ни о чем не думать… Дурень! Разве он сможет ждать? Долгая агония ему не по зубам.

— Официант! Пожалуйста, железнодорожное расписание!

Надо ехать туда самому; всем распорядиться устно; заодно переменить обстановку… Если успеть в Туре на ночной поезд и сделать пересадку в Лионе, то утром он будет в Каннах — разбитый, но с развязанными руками.

Ближе к вечеру он позвонил в больницу. Состояние больной стабильное. Очень хорошо. Она понемногу принимает пищу. Отлично. Через три дня он ее навестит. Он должен срочно уладить кое–какие дела в Каннах.

— Приятного путешествия, мсье Дюваль.

— Спасибо.

Предотъездные хлопоты неожиданно доставили ему удовольствие. Чемодан. Газеты. Очередь в билетную кассу. «Один билет в Канны, туда и обратно. В первом классе». Какая жалость, что нельзя купить билет в Венецию, в Константинополь, на край света.

В Туре, пообедав в буфете, Дюваль несколько часов просидел в кафе, не испытывая особого нетерпения. Ночной поезд был почти пуст. Дюваль тут же уснул. У него еще хватит времени подумать о том, что он скажет завтра.

В Лионе буфет оказался закрыт. Он напился воды из–под крана возле зала ожидания, набрав ее прямо в ладони; без труда нашел спальное место в поезде Париж — Вентимиль, а когда открыл глаза, наступило утро, и его окружали море, жизнь, свет, мгновения чистой радости между прошлым и будущим. Он заскочил домой, принял душ. В половине одиннадцатого он уже сидел перед мэтром Тессье и, запинаясь, объяснял, почему передумал разводиться.

— Понимаю… Понимаю… — поддакивал адвокат.

— Она на всю жизнь останется калекой. В данных обстоятельствах…

— К тому же так вы ничем не рискуете, — вставил мэтр Тессье, не слишком склонный верить в высокие чувства. — В вашем положении… лучше оставить все как есть. Но я, разумеется, всегда в вашем распоряжении. В случае чего, немедленно звоните… говорите обиняками… или пришлите записку, только без опасных подробностей… Мы договоримся о встрече. Все это весьма прискорбно.

Адвокат разыгрывал свою партию как по нотам. А Дюваль упорно гнул свою линию.

— Надеюсь, все уладится, — сказал ему мэтр Тессье на прощание. — Иногда испытания идут на пользу.

Готово! С адвокатом он разделался. Как знать, вдруг нотариус проявит больше любопытства. Дюваль добрался до Ниццы на автобусе, позавтракал в старом городе. Ему, вероятно, следовало сообщить о своем приезде заранее. Вдруг Фарлини не окажется на месте. Но нет. Нотариус был у себя, и Дюваля тотчас провели к нему в кабинет.

Мэтр Фарлини поднялся ему навстречу, широко раскинув руки.

— Ну же?.. Поскорее расскажите, что у вас стряслось… Я прочел сообщение в «Утренней Ницце»… Присаживайтесь…

Он казался искренне огорченным. Пожалуй, чуть переигрывал, но сердиться на него невозможно — он слишком вжился в образ.

— Глупая история, — сказал Дюваль. — У жены был маленький «триумф» с откидным верхом… Не справившись с управлением, она съехала с дороги… и вот… Черепная травма… правосторонний паралич.

— Какой ужас… — прошептал Фарлини. — Мой бедный друг! Если бы вы знали, как я вас понимаю! Как я вам сочувствую!.. Что же, паралич… это явление временное?

— К несчастью, нет. Врач, по существу, не оставляет никакой надежды.

— Как же вы решили поступить?

— Пока что я позабочусь о самом насущном. О том, чтобы вернуться в Канны, нечего и думать. Я здесь проездом, только чтобы уладить неотложные дела. Сейчас зайду в банк, попрошу перевести мой счет в Амбуаз. Я собираюсь обосноваться в Турени.

— Как? В Турени?.. Вы хорошо все обдумали? Зимой Турень не самое подходящее место для больной.

Фарлини присел на краешек стола.

— Это не мое дело, — продолжал он, — но, боюсь, вы делаете ошибку.

— Я присмотрел там имение, — признался Дюваль.

— Как, уже?

Нотариус не смог скрыть своего неодобрения.

— Дорогой мой мсье Дюваль, так дела не делаются… Никогда не следует горячиться.

— Для начала я думаю его снять. Речь идет о доме со всей обстановкой, в отличном состоянии… В моем положении что может быть лучше? Там чудные места. Вы знаете Амбуаз?

Нотариус зажмурился.

— Амбуаз… Погодите… Это же недалеко от Тура… Я бывал там проездом… Но у меня осталось лишь смутное воспоминание об этой поездке… Шел дождь… Припоминаю замок…

— Так это там и есть. «Укромный приют».

Нотариус открыл глаза.

— Что такое «Укромный приют»?

— Название имения.

— Минуточку… Я запишу адрес… Но мы, конечно, еще увидимся. К концу лета нам представится случай выгодно разместить деньги… не стоит его упускать. Я вас извещу. И прошу вас — черкните мне пару строк, чтобы я знал, как идут дела. Будьте так любезны. Хочется все же думать, что врач ошибся и мадам Дюваль скоро поправится. Только не натворите глупостей. Не торопитесь покупать. Потом пожалеете.

Он открыл дверь и долго жал Дювалю руку.

— Крепитесь, дружище. Надеюсь, скоро увидимся. Вы же знаете, что можете на меня положиться.

— Спасибо.

Нотариус и впрямь славный малый. И если однажды ему понадобится кому–то исповедаться… конечно, об этом и речи быть не может! И все–таки… Как–то легче, когда чувствуешь, что ты не совсем уж одинок. Дюваль вернулся в Канны, зашел в банк, чтобы уладить кое–какие простые формальности, и, освободившись наконец, взял билет в одноместное купе «Голубого экспресса»[196]. Ну, сделает он крюк, проедет через Париж, а в Блуа вернется завтра еще до полудня.

Явившись наконец в больницу, он чувствовал себя разбитым, к тому же это короткое путешествие выбило его из колеи. Увидев жалкое перекошенное личико, он испытал настоящий шок.

— Сегодня мы совсем молодцом! — Жанна, как всегда, обращалась с больной, словно с малым дитятей. — Мы славно покушали пюре. И температурка у нас спала.

Дюваль приложился губами к влажному лбу. Никуда не денешься! Присев на краешек кровати, он взял раненую за левую руку, хотя она попыталась убрать ее под одеяло, и, воспользовавшись моментом, когда сиделка опускала штору, торопливо прошептал:

— Для всех я ваш муж… Я не мог сказать им правду… Потом объясню почему…

Голубой глаз незнакомки — тот, в котором сохранилась жизнь, — был устремлен на него. Но, казалось, она смотрела из какого–то иного мира. Ее взор напоминал свет далекой звезды, словно лился с головокружительной высоты. Другой глаз совсем остекленел.

— Вы меня понимаете?

Восковые пальцы чуть заметно сжались. Впрочем, вполне достаточно для того, чтобы передать окружающим определенную информацию. Дюваль ласково улыбнулся — без малейших усилий. И вдруг, нагнувшись, коснулся губами ее иссохших уст. Это мимолетное прикосновение потрясло его самого. Он поцеловал ее помимо собственной воли. Теперь он не знал, как скрыть охватившее его смятение, и устремленный на него взор показался ему дьявольски проницательным.

— Потом вы поможете нам ее поднять, — сказала Жанна. — Вам она больше доверяет. Денька через два–три, если она будет умничкой и постарается не унывать… Ну, а теперь ступайте, мсье Дюваль. Нам пора вздремнуть.

Дюваль совсем потерял представление о времени. Он думал лишь об этой женщине, которая, похоже, радовалась его приходу, словно надеясь обрести в нем опору. Теперь она поворачивала голову, когда он ходил по комнате, и даже пыталась улыбаться. Гематома на правом виске быстро рассасывалась. Лицо ее приобретало свой прежний вид — несмотря на худобу, оно было прекрасно и проникнуто каким–то трогательным величием, словно у заключенной в концлагере. Она сама протягивала Дювалю руку, просто чтобы прикоснуться к нему. Он попытался общаться с ней, предложив ей закрывать глаза в знак согласия. Но она не откликнулась. Быть может, не желала слишком скоро возвращаться к жизни. Ее подняли с постели, Жанна и еще одна сиделка поддерживали ее, но она и не пыталась устоять на ногах — скорее из–за недостатка желания, чем сил.

— Возьмите себя в руки, мадам Дюваль, — упрекала ее Жанна. — Вы навсегда останетесь в таком состоянии, если не станете помогать нам изо всех сил. Подумайте о своем муже, мадам Дюваль!

Он держал ее в объятиях, пока Жанна меняла простыню. Ощущал ее голое тело под рубашкой, прижимая ее к себе дружески и чуть–чуть сердито, словно хозяин. Он ничего не понимал: ведь у него были все основания опасаться этой женщины, и все же с каждым днем все больше и больше она вызывала у него странное ощущение покоя и полноты жизни. Едва расставшись с ней, он уже спешил увидеть ее снова. День ото дня он проводил все больше времени у ее постели. Приносил ей цветы. Не мог наглядеться на нее, особенно когда она дремала и не могла настороженным взглядом оберегать свою тайну. Что же ему с ней Делать? Этого он и сам не знал, зато ясно понимал, что все сильнее запутывается и загоняет себя в тупик. Если когда–нибудь правда выйдет наружу — что он тогда скажет? Но отступать уже слишком поздно. Эта женщина все больше и больше становилась его женой.

И вот случилось то, чего он все время ждал. Всего несколько строк в разделе происшествий, смысл которых был ясен ему одному.

«Неподалеку от Тура рыбаки нашли тело, которое, по–видимому, долго пролежало на дне Луары. Речь идет о молодой женщине, чья личность до сих пор не установлена, так как при ней не обнаружено никаких документов, а в местное отделение полиции не поступало заявлений о чьем–либо исчезновении. Насколько можно сейчас об этом судить, незнакомка была элегантно одета; ее руку украшал витой золотой браслет. Полиция, ведущая расследование, не располагает какими–либо иными данными, способными облегчить поиски. Неизвестно даже, стала ли покойная жертвой несчастного случая, убийства или покончила с собой».

Браслет… Никаких сомнений: Вероника мертва. Дювалю казалось, что он прогуливается во время грозы: в любое мгновение в него может ударить молния. Но укрыться ему негде. Приходится постоянно идти вперед, и только вперед; единственная надежда на спасение заключается в том, чтобы положить конец этой лжи. На следующий день в разделе происшествий появилось еще одно сообщение:

«Утопленница, выловленная из воды близ Тура, была еще жива, когда свалилась в воду. Кроме того, вскрытие показало, что над правым ухом у нее имеется след от сильного удара, что исключает возможность самоубийства. Следствие продолжается».

Выходит, все случилось именно так, как и предполагал Дюваль. И теперь осталась лишь одна мадам Дюваль — подлинная мадам Дюваль, поскольку рядом с ней находился ее муж. Ту, другую, никогда не опознают. И раз до сих пор никто не пришел навестить раненую в больницу — значит, уже никто и не придет. Вероника порвала со своей семьей, настоящих друзей у нее, видимо, не было. Никто никогда и не вспомнит о Веронике… Вот о чем ему следует постоянно помнить, чтобы хватило мужества продолжать искать правду.

И Дюваль снова пошел в больницу, уселся рядом с безымянной женщиной, гладил ее по руке.

— Поговорите с ней, мсье Дюваль, — советовала ему Жанна. — Ее надо развлечь.

Дюваль принялся пересказывать ей все, чем он занимался в течение дня: «Завтракал в «Бургундской пивной»… Взял свинину с картофелем и кислой капустой…» — или: «Зашел в парикмахерскую». Он замолкал, стоило сиделке отойти подальше. Когда же она возвращалась с каким–нибудь лекарством, Дюваль продолжал как ни в чем не бывало: «В гостинице ужасно жарко. Пожалуй, придется подыскать себе другой номер…» Жаннабесцеремонно вставляла: «Да не стоит, мсье Дюваль. Вашу супругу скоро выпишут. Как раз утром доктор говорил об этом».

Ну конечно. Ее выпишут! И что дальше? Надо реально смотреть на вещи. Дальше он ее заберет, станет о ней заботиться. Он попал в западню. Бывали минуты, когда он не мог с этим смириться. В конце концов, это уж чересчур! Все–таки она мадам Дюваль или нет? А когда она сможет произнести или написать несколько слов… Ведь это когда–нибудь случится?.. И что тогда? Не лучше ли ему всегда оставаться рядом? Неустанно оберегать ее от других?

Вот почему, когда врач отозвал его в сторону, он терпеливо выслушал его.

— Вряд ли мы сможем сейчас помочь ей еще чем–то, мсье Дюваль. Надо думать, у вас уже все готово.

— Да… Вернее, мы еще раньше сняли дом в Амбуазе.

— Вот и отлично! Там ее сможет наблюдать доктор Блеш. Отличный врач. К тому же и я буду неподалеку. Ее состояние обязательно улучшится. Но она останется инвалидом. К счастью, ее реабилитацией вы сможете заняться сами. Я тут вам составил что–то вроде памятки, чтобы вы знали, какие процедуры ей потребуются. Не исключено, что когда–нибудь она сможет двигать рукой. Что касается ног, тут ничего нельзя обещать.

— А говорить она сможет?

Врач колебался.

— По правде, мсье Дюваль, я и сам не знаю. Ее заболевание напоминает по своему характеру полиомиелит, а вам ведь не надо объяснять, что это значит. Я лишь одно могу вам сказать: сделайте невозможное, чтобы она не погружалась в себя. Стоит ей замкнуться в своем одиночестве — и пиши пропало. Зато, если она станет цепляться за жизнь, надежда остается. Тут все зависит от нее, но в то же время и от вас. Ей понадобится много любви. Я надеюсь на вас, мсье Дюваль. Послезавтра вы сможете ее забрать.

Глава 9

Итак, решающий шаг сделан. У Дюваля вдруг появилось множество забот. Надо подготовить дом, закупить провизию, заказать карету «скорой помощи», нанять прислугу… и то и дело убеждать себя: «Чего мне бояться? Никто не придет ее навестить. Никто не сможет ее опознать». Он и думать не желал о том, что случится позднее, когда она сумеет проявить свою волю. Сначала следует позаботиться о том, что не терпит отлагательств.

У него еще хватит времени все обдумать. Иногда он закуривал сигарету, подбрасывал зажигалку на ладони. И вдруг будущее проступало перед ним с пугающей четкостью. То, что он задумал, — чистое безумие… у него ничего не выйдет… ему грозит катастрофа… Он пожимал плечами. Не его вина, что приходится идти окольными путями. Выбора у него все равно нет. И если он хочет узнать правду…

Накануне отъезда он вдруг решил, что все пропало. Возле ее кровати сидел старший сержант.

— Ну же, мадам Дюваль, попробуйте сосредоточиться…

— Он уже четверть часа здесь торчит, — шепнула Дювалю сиделка. — Говорит, должен взять у нее показания.

Дюваль подошел поближе. Старший сержант знаком попросил его молчать и терпеливо продолжал:

— Вы ведь не забыли о несчастном случае?.. Я должен знать, столкнулись ли вы с кем–нибудь… Это нетрудно… Просто закройте глаза.

Она закрыла глаза.

— Ну вот. Значит, вы с кем–то столкнулись. С кем?.. С легковой машиной?.. Нет?.. С грузовиком?.. С пикапом?.. Не припомните?

Он обернулся к Дювалю.

— Извините меня… Не хотелось бы ее утомлять, но осталось выяснить самое главное, она ведь видела Другую машину, и ее свидетельство имеет решающее значение… Мадам Дюваль, я спрошу иначе… Машину, которая ехала вам навстречу, кидало из стороны в сторону?

Она прикрыла глаза.

— Ага! Это уже кое–что! Значит, машину заносило. Вы ехали прямо на закат. Солнце не слепило вам глаза?

Она опустила веки.

— Так я и думал. Дорога узкая, навстречу мчится машина, которую то и дело заносит, солнце светит мадам Дюваль в лицо… В общем, обычная история… Попробуем еще раз… В воскресенье вечером грузовики обычно не встречаются…

Он склонился над кроватью.

— Прошу вас, соберитесь с силами, мадам… — Еще чуть–чуть… и я ухожу. Это была обычная машина?.. Попытайтесь припомнить… с иностранными номерами… большая… широкая?.. Нет?.. Погодите…Машина с удочками наверху?..

Она прикрыла глаза. Старший сержант похлопал ее по руке.

— Спасибо… Вы нам очень помогли… Не стану вас больше мучить.

Он поднялся и, обращаясь к Дювалю, сказал:

— Видите, как это делается?.. Так, понемногу, мы все и узнаем — дело ведь не закрыто. Я спросил об удочках, потому что по воскресеньям попадается много любителей рыбалки, и частенько они бывают навеселе… Я слышал, мадам Дюваль завтра выписывают. Вы вернетесь в Канны?

— Нет. Мы сняли дом в Амбуазе. «Укромный приют».

Она не сводила с него глаз. Но в них не промелькнуло ни удивления, ни испуга. Скорее безмерная усталость. Или вообще ничего. Уж слишком они голубые. Свет от окна отражался в них, словно в зеркале.

Вот и отлично! — сказал старший сержант — В случае чего, мне несложно будет с вами связаться. Телефон у вас есть?

— Да, — сказал Дюваль. — Только я забыл номер. Посмотрите в справочнике.

Старший сержант сделал приветливое лицо.

— Там вам будет хорошо, мадам Дюваль. Вот увидите. В вашем возрасте быстро поправляются. Держитесь!

Она закрыла глаза, но на сей раз больше их не открыла. Дюваль проводил сержанта до двери, пожал ему руку, успокоил Жанну, бродившую по коридору. Она возмущалась, твердила, что они не имеют права.

— Ничего страшного, — шепнул ей Дюваль. — Сейчас я все улажу. Позвольте мне поговорить с ней наедине.

Он придвинул стул к самой кровати, нагнулся, почти коснувшись лицом ее щеки. Заметил, что слева на голове у нее пробивались светлые волоски, похожие на птичий пух.

— Вы не знали, куда я собираюсь вас увезти, — зашептал он. — Ну вот, теперь вам все известно. Я нашел у вас в сумке адрес и ключи от «Укромного приюта». Там все готово к вашему приезду. И вам там будет лучше всего. Я буду за вами ухаживать. Мы с вами станем мсье и мадам Дюваль. Вы ведь этого хотели?.. Я совершенно свободен; денег у меня хватит… Я позабочусь о вас. Вам нечего бояться.

Ресницы ее задрожали, и на них блеснули слезы.

— Ну–ну!.. Только не плачьте!.. Я вам скажу кое–что… Я на вас нисколько не сержусь… Поначалу я здорово разозлился, Это ваше фальшивое удостоверение… Поставьте себя на мое место… Понимаете?.. Я было подумал… Ну да ладно, хватит об этом… Вы здесь, и останетесь со мною. Как, подхожу я вам?

Он погладил ее исхудалую руку, почувствовал, как она дрожит.

— Ну вот, — он заставил себя засмеяться, — договор заключен. Я не могу звать вас Вероникой… Только не это… Но Клер звучит неплохо. Как–никак, это ваше второе имя, я прочел его в ваших документах. Красивое имя… Согласны вы на Клер?

Помертвелые пальцы сжали его ладонь. Свободной рукой он взял платок и вытер слезы, стекавшие ей на виски.

— Вот беда–то! Он, верно, пропах табаком. Когда я один, я много курю. Но теперь, раз вы будете со мной, я за этим прослежу. Вы, может, боитесь, что я не справлюсь? Вот и напрасно. Я все умею делать, да к тому же эта славная мадам Депен придет мне на помощь… Ну, а теперь мне пора. До свидания, Клер. До завтра.

Он осторожно наклонился к ней, бережно коснулся губами правого, потом левого века и почувствовал, как бьется ее глаз — словно испуганная птичка.

— Я всегда буду рядом, — шепнул он.

И вышел, кипя гневом и сарказмом против самого себя. Остаток дня он провел в «Укромном приюте», проверяя каждую мелочь. В обеих гостиных и в спальнях поставил цветы. «Это не для нее, а для меня, — решил он. — Мне тоже нравится, когда в доме уютно». Купил тальк и мази, которые понадобятся ему для массажа, и всякие чистящие средства для мадам Депен.

Проходили часы, и внутри у него все сжималось от непривычной тревоги. Он чувствовал себя накануне важнейшего и, вероятно, опасного события. А затем время ускорило свой бег, словно ветер, свистящий впереди скорого поезда. И вот уже наступило время увозить Клер. Он и не подумал, что серый костюм, найденный им в чемодане, окажется ей великоват. Клер была ниже Вероники, но теперь только он один мог знать об этом. Жанна лишь заметила простодушно, что, мол, больная носила слишком длинные юбки. Пришлось пожимать руки, прощаться. Получилось, будто они отправлялись в свадебное путешествие, — иллюзия стала полной, когда в «Укромном приюте» Дюваль поднял молодую женщину на руки, чтобы сначала подняться на крыльцо, а затем на второй этаж. Он. опустил ее на кровать и, чтобы сделать ей приятное, включил проигрыватель.

Он вышел на минутку, чтобы дать шоферу «скорой» на чай, запер ворота — и ему вдруг почудилось, что это все остальные теперь в тюрьме, а сам он свободен. Издалека до него доносилась музыка, словно обещание нежданной радости, внезапно испугавшее его. Он поспешил вернуться к Клер. Они остались одни. Эта женщина принадлежала ему, словно птенец, выпавший из гнезда, словно брошенный матерью зверек, найденный охотником в кустах. Ему предстояло утешить ее, сделать окружающий мир доступным ей; и, если бы Дюваль верил в Бога, он бы его возблагодарил. Он подошел к кровати. Голубые глаза озирались вокруг. Они показались ему такими доверчивыми, что он улыбнулся.

— Вы ведь знаете, кто я по профессии, — сказал он. — И врач, и санитар — всего понемножку… Сейчас я вас раздену, а вы постарайтесь забыть, что я мужчина.

Он начал снимать с нее одежду. Она было хотела помочь ему здоровой рукой. Но вскоре оставила эти попытки, закрыла глаза и позволила ему делать с собой все, что ему вздумается. Дюваль дал себе слово оставаться безучастным. «Это обычная клиентка. Ведь я привык!» Но невольно он медлил. И его руки словно сами тянулись к ней. Истосковавшись по работе, они сгорали от нетерпения. Их неудержимо влекла к себе обнаженная плоть. Пальцы его блуждали, едва касаясь, вдоль ее тела, вокруг грудей. Чтобы нарушить очарование, Дювалю пришлось заговорить. Прерывающимся голосом он пробормотал:

— Вам бы надо обрасти жирком… Ну вот! Теперь накинем ночную рубашку, и можете отдохнуть, пока я приготовлю завтрак… Я вам еще не говорил, но я неплохо стряпаю, когда захочу… Вот так… Вы прямо как королева.

Левой рукой Клер ощупала себе лицо, затем указала на что–то в глубине комнаты. Между ними завязался разговор глухих.

— Что–что? — переспросил Дюваль

Он отошел к комоду, показал ей сумочку.

— Это?.. Нет?.. Одеколон?.. Тоже нет?.. Дальше?.. Но дальше уже стена… A–а! Зеркало!

Она несколько раз опустила ресницы. Дюваль вернулся к ее кровати.

— Лучше пока не надо, милая Клер… Поверьте мне, вы совсем не изуродованы… Вот только… Как вам сказать… Рот еще чуть–чуть перекошен… Но это скоро пройдет… Через несколько дней я сам принесу вам зеркало… обещаю… А пока…

Он принес ее сумку, вынул пудреницу и губную помаду. Она протянула руку.

— Потише! Уберите–ка руки! Давайте я сам.

Он присел на кровать поближе к ней и прилежно, как школьник, накрасил ей губы. Помада слегка размазалась. Он затаил дыхание.

— Не шевелитесь!

Ему хотелось продлить удовольствие. Нетвердым голосом он пробормотал:

— Как приятно в мои–то годы поиграть в куколки.

Их объединяло чудесное согласие, какое–то животное излучение, пробегавшее по коже; и лицо Дюваля постепенно застывало. Рот кривился все сильнее. Он смочил слюной палец и стер излишек помады с уголков ее губ.

— Недурно! Совсем недурно! А теперь капельку пудры.

Белое облачко окутало ее лицо.

— Ай! Похоже, я малость перестарался.

Пуховкой он снял избыток пудры, поднялся на ноги и, словно художник, склонил голову набок. И это правда была картина, только что им созданная, — портрет для единственного зрителя; пожалуй, он переложил белой и красной краски, и это придало ей патетическое выражение, от которого у него защемило в груди. «Боже милостивый, ведь я люблю ее, — подумалось ему. — Значит, это и есть любовь!»

Она наблюдала за ним. Он встряхнулся, будто очнувшись от сна.

— В другой раз у меня лучше получится, — пообещал ' он с притворным оживлением. — Я выключу эту штуковину, ладно? Уши болят от нее. Да и к чему нам музыка?

Он выключил проигрыватель, вернулся к ней. Он уже не мог отойти от нее ни на шаг.

— Как бы мне хотелось узнать ваше настоящее имя. Как я бы обрадовался! Коллетта?.. Габриэлла?.. Фернанда… Нет, только не Фернанда. И не Антуанетта… Может, вы попробуете написать? Это для вас отличная разминка… Знаете… ну, как у пианистов… Концерт для левой руки… Я вам принесу карандаш и блокнот.

Он сходил в свою комнату за бумагой и шариковой ручкой, положил их рядом с молодой женщиной, но она не шевельнулась.

— Нет?.. А мне было бы так приятно!..

И он внезапно ощутил приступ подлинного горя и осознал, что отныне ровное течение его жизни будет омрачено нелепыми радостями и горестями. Он словно перенесся в детство, которого у него никогда не было. Он забрал у нее бумагу и ручку и швырнул их на кресло.

— Ну и дурак же я! Сейчас я вам объясню… Хотя нет. Я замучил вас своими вопросами… А ну–ка, Рауль, старина, пошел на кухню!.. Если я вам понадоблюсь…

Он оглянулся вокруг и, не найдя ничего подходящего, снял правый ботинок и положил его на коврик перед кроватью, так, чтобы она смогла дотянуться до него рукой.

— Вот… Постучите по полу… Потом я куплю звонок.

Он вышел прихрамывая, в коридоре скинул второй ботинок и надел шлепанцы, которые еще никто не носил. Они оказались ему чуть маловаты. Кому же они предназначались? Тому таинственному мсье Дювалю, о котором Клер рассказывала лавочникам? А что, если Клер и впрямь замужем? Кольца у нее нет, но это еще ничего не значит. Вот и Вероника не носила обручального кольца. «Ну, допустим, — подумал он, — у нее есть муж, и он сейчас в отъезде… за границей… Он еще ничего не знает… Или, скажем, он узнает, так или иначе, что его жена в больнице… Но ведь в больницу уже хожу я. Место занято. Ведь не может быть двух мсье Дювалей! Это бы им все испортило. Все?.. А что значит все? Какой–то тайный замысел?.. А, ладно, к чему строить догадки! Чем воображать невесть что, уж лучше вообще ни о чем не думать».

Он надел фартук, вступил во владение кухней и принялся колдовать над кастрюлями. Ему вспомнилось время, когда он был мальчишкой и готовил еду, дожидаясь прихода матери. Но он уже не грустил. Даже принялся что–то насвистывать, нарезая мясо. Закипела вода. Он поломал спагетти и бросил их в кастрюлю. Смешно! Он так богат, что мог бы держать целый штат прислуги, а вместо этого вкалывает сам, как когда–то в детстве! Он поставил мясо в духовку, уменьшил огонь и снова поднялся в спальню.

— Как дела?.. Сейчас все будет готово… Признайтесь, вы удивлены. Что, не ожидали увидеть меня в фартуке? Мать всегда заставляла меня надевать фартук, чтобы не испачкаться.

Он присел к ней на краешек кровати. Это уже вошло у него в привычку.

— У меня был только один костюм. Вот и приходилось его беречь. Ведь мы так бедствовали! Вот вы когда–нибудь испытывали нужду? Нет. Я вижу, что нет… А ведь не иметь за душой ни гроша — это тоже своего рода увечье. Иногда я чувствовал себя карликом… Мы с матерью казались пигмеями среди нормальных людей… И всякий мог нас унизить…

Он весело пожал ей руку.

— Теперь–то с этим покончено… У меня много, очень много денег… Думаете, я говорю о двух–трех миллионах старыми деньгами, потому что привык считать деньги по–старому? Нет… речь идет о нынешних миллионах. Я вам потом объясню… Мне столько всего надо вам объяснить… Вообще–то мне полезно поговорить. Раньше я ни с кем не разговаривал. Черт возьми! Мое мясо!

И он стремглав бросился вниз по лестнице, выключил газ. Мясо как раз в меру подрумянилось. Попробовал спагетти выложил их в большое блюдо и полил кетчупом. Потом отнес в спальню тарелку, бокалы, бутылку… При этом он не смолкал ни на минуту — даже на лестнице и на кухне, — опасаясь порвать соединявшую их нить, вдоль которой отныне текла его жизнь.

— Надеюсь, я не пересолил спагетти! — крикнул он снизу. — Хотя с добрым куском масла… Что–то я нынче разошелся. Да здесь на четверых хватит… Ну, за стол!

По дороге он потерял один шлепанец, едва не упал и вошел в комнату, подпрыгивая на одной ноге.

— Ну, мадам, вы довольны? Конечно, кровать здесь не такая удобная, как в больнице, но, если подложить пару подушек, вы сможете сидеть.

Он приподнял Клер, завязал ей вокруг шеи салфетку.

— Сегодня я сам вас покормлю. Но позже я научу вас пользоваться левой рукой — вот увидите, это совсем не сложно. Ну а пока просто открывайте ротик.

Он размял спагетти, опустился на колени рядом с кроватью и поднес Клер полную ложку. От усердия он вместе с ней двигал губами, жевал пустым ртом, чувствуя сам, как пища понемногу опускается в желудок.

— Знаете, макаронные изделия — это мой конек… Да еще вареная на пару картошка. Я ведь вырос на лапше да на картошке. Не пугайтесь, я знаю и другие рецепты — такие, что просто пальчики оближешь… Вот только обживемся немного… Ну что, еще капельку? Не хотите? Тогда давайте кушать мясо.

Он подул на ложку, осторожно попробовал и покачал головой.

— Ням–ням… Ложечку вам, ложечку мне… Вот какой славный у меня ребятенок…

Она неловко хватала мясо губами. Соус тонкой струйкой стекал ей на подбородок. Он вытирал его краешком салфетки. Она была несчастна, но и он чувствовал себя несчастным, видя, как от мучений лицо Клер превращается в страдальческую маску.

— Ну что, наелись? Ладно, пока хватит… Еще персик на десерт… Ну а потом — мой фирменный кофе… Сваренный по всем правилам… Настоящий кофе, не какой–ни–будь там полуфабрикат. Моя мать относилась к кофе почтительно. Для нее выпить кофе означало устроить себе праздник, выходной, вкусить райское блаженство… Единственная ее отрада… Бедная моя мама!

Он спустился на кухню, чтобы сварить кофе. Старался погромче греметь кофемолкой, кастрюлькой, чашками, чтобы ей казалось, что они хозяйничают вместе. Вернулся с полным подносом.

— Может, вы любите с молоком? Я про него забыл. Ну, ничего не поделаешь. В другой раз. Вам сколько кусочков?.. Покажите на пальцах. Не могу же я все за вас делать!

Она пошевелила левой рукой, показала три пальца.

— Даме три кусочка. Готово! А теперь у меня для вас есть сюрприз.

Он вытащил из пачки сигарету с ментолом, прикурил, вложил ее в рот Клер.

— За то, что были послушной девочкой… Ах, до чего же хорошо… Только сейчас вспомнил — сам–то я поел вприглядку Завтра наверстаю. Что, невкусный кофе? Признайтесь, он просто отличный. А теперь давайте подберем с донышка весь сахар. Это самое вкусное. — Ставлю вам пять с плюсом, милая Клер.

Он поцеловал ее в лоб и откинулся в кресле. Давненько он так не уставал. Воцарилось молчание, и он задремал. По временам он открывал глаза. Она по–прежнему была здесь. Никто у него ее не отнял. Он мог спать спокойно.

Он проснулся только в начале пятого. Господи, у него еще столько дел! Отныне каждый его день будет так насыщен. Каждый миг подарит ему, словно незрелый плод, свою долю переживаний.

Он прибрался в комнате, стараясь не шуметь, так как молодая женщина задремала. Фотографию он унес. Пожалуй, ее лучше поставить в гостиной. Бедная Клер! Он навел порядок на кухне. Славная мадам Депен вымоет посуду. Пометил, что надо купить в первую очередь. А теперь пора приступать к массажу…

Клер открыла глаза, увидев Дюваля, она издала какой–то нечленораздельный звук. Слова вязли у нее в зубах; она пережевывала их, не в силах от них освободиться Наконец она сдалась, и ее зрячий глаз наполнился слезами

— Да–да, я знаю, — шепнул ей Дюваль. — Только меня вы совсем не обременяете… Раз в жизни я на что–то оказался годен… Давайте–ка немного разомнемся.

Он отбросил одеяло и плед.

— Вы такая красивая, но я не стану вам этого говорить. Я даже постараюсь этого не замечать. Снимем рубашку… Для начала перевернемся на животик.

Но он кривил душой. Когда его ладони легли на ее голое тело, он вдруг умолк. Внезапно у него пересохло в горле, и ему пришлось следить за своими руками чтобы им не вздумалось касаться ее слишком страстно. Он поглаживал неподвижные мышцы, стараясь перелить в них каплю собственного тепла, нежности и сострадания, потом принялся разминать их, пощипывать, лепить, стремясь вернуть им утраченную гибкость. Наконец перевернул ее на спину.

— Закройте–ка глаза, — приказал он, словно желая укрыться от ее нескромного взгляда.

Ему не хотелось, чтобы Клер догадалась, насколько она очаровала его. И все же она принадлежала ему, как если бы стала его любовницей. Он смотрел на тоненькие синие жилки, бившиеся у нее на груди, на блестящей от пота живот на покрытый завитками бугорок Венеры, и его тянуло ласкать все это губами, тихонько шепнуть ей: «Проснись!»

Он снова принялся за работу, выставив вперед большие пальцы, едва касаясь ее ладонями. Главное, нельзя останавливаться, чтобы не насторожить ее. Он должен притрагиваться к ней без задней мысли, без ложного стыда: для него не существует запретных мест опасных участков. Постепенно его смятение улеглось; ее тело снова становилось для него родным; он ощущал его внутренние токи, его жизненные связи, его потайное строение. Он склонялся над ней не как мужчина над обнаженной женщиной, но как водолаз над обломком кораблекрушения, Тыльной стороной ладони он смахнул со лба пот.

— А теперь давайте подвигаемся, — сказал он.

Она открыла глаза и жадно вгляделась в него, пытаясь уловить в его чертах хотя бы мимолетное вожделение. Но увидела лишь спокойное лицо, ласковую улыбку.

— Сначала займемся ногой.

Он заставил ее делать медленные круговые движения, как при езде на велосипеде; потом взял ее за руку, согнул ее, вытянул, опустил на кровать.

— Тут нужно терпение. На это уйдут недели. Но у нас все получится.

Краешком полотенца он смахнул остатки талька, надел на нее рубашку, обнял за талию, поднял на ноги и прижал к себе,

— Обхвати меня за шею рукой!

Это «ты» вырвалось у него так естественно, что они оба ничего не заметили. Мелкими шажками он подвел ее к окну.

— Взгляни–ка на свой сад!

На этот раз он рассмеялся, прислонив голову к голове Клер.

— Ты ведь не станешь обижаться? К своему ребенку всегда обращаются на «ты». Посмотри–ка на дроздов… Полюбуйся на закат… Вот что важно в жизни Бери с них пример!

Он чмокнул ее в висок, уложил в кровать, принес судно и подсунул под нее.

— Между нами никогда не будет ничего недостойного, — сказал он.

Вечером, после обеда, он вышел покурить в сад. Ночь уже опустилась на землю. Он прошелся по темным аллеям. «Я счастлив», — думал он и уже больше ничего не желал — даже ее выздоровления. Только и мог беспрестанно твердить, словно пытаясь разгадать величайшую тайну: «Я счастлив!»

Наконец он отправился спать. Зажег ночник в комнате Клер. Дверь он оставил открытой, но они находились слишком далеко друг от друга. Он даже не слышал ее дыхания.

В ту ночь он несколько раз просыпался, вставал, подходил к ее двери, прислушивался. Он позабыл про письмо, грозившее ему бедой, если она умрет. Он забыл обо всем на свете. Только одно казалось ему важным: прислушиваться к ее неровному дыханию, по временам становившемуся совсем слабым. Она — никто. Просто язычок пламени, который он держит в закрытых ладонях; но погасни он — и мир утратит все свои краски. Наконец он улегся и во сне не заметил, как настало утро.

Глава 10

— Вы себя не бережете, — говорила ему мадам Депен.

Это была крепкая, полная женщина, вся состоявшая из округлостей, она то и дело поправляла пучок, теряя при этом шпильки. Разговаривая, она всегда держала одну из них во рту, пытаясь подколоть волосы на затылке. Но она хорошо относилась к Клер. За это Дюваль ее и терпел. Она убирала дом, ходила за покупками, очень ловко мыла Клер, называя ее то своей кисонькой, то лапочкой, то козочкой, смотря по настроению. Она являла собой неистощимый кладезь сплетен, которыми развлекала Клер. Оставаясь же наедине с Дювалем, она шумно жалела его: «Бедненький мсье Дюваль, какое горе! Такой приличный человек… Вот я и говорю: «Боженька не всегда бывает справедлив…» Хотя, конечно, у каждого свой крест!» Она выводила его из себя, но он сдерживался, потому что время от времени ему удавалось вытянуть из нее кое–какие сведения; правда, толку от них было немного.

— Ее подруга, верно, останавливалась здесь?

— Что за подруга?

— Да вы ее знаете, такая черненькая, худая, у которой еще спортивный автомобиль?

— Да нет. Что–то не припомню. Мадам всегда жила здесь одна.

— Разве она приезжала не на машине?

— Нет. Брала на вокзале такси.

Так, значит, Вероника не показывалась на людях. Должно быть, она посещала «Укромный приют», только когда Клер бывала одна.

— Мадам всегда брала с собой много вещей, — добавляла мадам Депен. — А я–то, смеха ради, ей и говорю: «Вот так переселение у нас». Ведь мы с ней частенько шутили. Нрава она была веселого. Только иногда взгрустнет, как о вас заговорит.

— Да неужели?!

— Да–да. Уж очень она переживала из–за вашего здоровья. Говорила, что вы переутомляетесь там, в Каннах, и что доктор прописал вам длительный отдых. Хотя по вас и не скажешь… Может, это все нервы? С нервами шутки плохи. Взять хотя бы моего покойного муженька…

Дюваль силился понять, не находя никакого разумного объяснения.

— Послушайте, мадам Депен, когда же вы пришли сюда в первый раз?

— Ну… надо думать, где–то во второй половине апреля. Мадам сказала Симоно, водопроводчику, что ищет служанку.

Дюваль спросил наугад:

— Она ведь не так часто здесь бывала?

— Не скажите! Последнее время чуть ли не каждую неделю. Но меня она приглашала только через раз.

— А разве она вам не говорила, что мы собираемся отправиться в путешествие?

— Она? Вот уж нет! Наоборот, она говаривала частенько: «Ах, как славно мы здесь заживем! Тут так спокойно!»

Тогда Дюваль садился у кровати Клер. Разгадка таилась здесь, за этим чистым, чуть выпуклым лбом, который все еще покрывался испариной при малейшем усилии. Голубые глаза пристально всматривались в него, тревожно темнели, если он выглядел озабоченным. Слишком глубокое согласие царило теперь между ними, чтобы он мог притворяться. Тогда он целовал ее веки, шепча:

— Ну, не горюй… Попробуем во всем разобраться, когда ты немного окрепнешь.

И, кажется, напрасно он ей это говорил, потому что поправлялась она медленно: плохо ела, пассивно выполняла упражнения, даже не пыталась пользоваться левой рукой. И не будучи врачом, Дюваль не мог не видеть, что она искала убежища в своей болезни, прячась в нее, как в раковину. Никогда она не захочет сказать ему правду. То ли она все еще не вполне ему доверяла, то ли, напротив, боялась его потерять. Но Дюваль ощущал в себе неистощимые запасы терпения. Да он и не торопился все узнать сразу. В каком–то смысле он вместе с ней постепенно возвращался к жизни и с удивлением обнаруживал у себя неведомые ему прежде способности. Часто он ложился с ней рядом, держа в руках ее всегда прохладную ладошку, и, уставившись в потолок, изливал перед ней душу, словно перед психиатром.

— Знаешь, мое настоящее имя вовсе не Дюваль. На самом деле я Хопкинс… Так звали моего отца… Бедная мама, несмотря на все свои несчастья, страшно этим гордилась. Ну и, конечно, соседи знали все подробности: она ведь только и искала, кому бы еще поведать нашу историю. Как же я на нее злился! В школе ребята прозвали меня америкашкой. Мне приходилось слышать о евреях, об этих их желтых звездах. Ну так вот, со мной все было куда страшнее. И ни разу никто меня не пожалел. Клер, голубка, вот ты считаешь себя несчастной, тебе кажется, что ты стала меченой, но знаешь, это все сущие пустяки по сравнению с тем, что пережил я. Даже учителя предпочитали не вмешиваться. Хотя, вероятно, они были неплохими людьми… но сама подумай: маленький американец в той среде, в которой нам приходилось жить… Еще меня дразнили ковбоем, Аль Капоне… И, само собой, лупили… Только не думай, что я пытаюсь тебя разжалобить. Просто я хочу сказать, что лет до пятнадцати — в каком–то смысле и до сих пор — я был не таким, как все остальные… Теперь–то, конечно, у меня куча денег… А главное, у меня есть ты… Мы с тобой оба убогие. Нам нечего стесняться друг друга. И стыдиться нечего. Вот чудеса! Видишь ли, я никогда не знал, чего мне ждать от Вероники… вы с ней дружили, так что тебе я могу признаться… Я вечно был настороже, без всякой причины, просто потому, что мне всегда желали зла и я привык думать: что за шутку хотят со мной сыграть на этот раз? И даже сейчас я не понимаю, что происходит.

Почему ты выдаешь себя за мадам Дюваль? Только теперь это уже не важно. От тебя я не жду ничего дурного… Ты позволишь мне себя любить? Хочешь остаться со мной? После, когда ты совсем поправишься, я распахну клетку. Ты будешь свободна. Но, если ты уйдешь, я снова стану маленьким Аль Капоне, на которого все показывали пальцем.

Он повернул к ней голову. Серьезные глаза разглядывали его в упор. Щека у нее снова подергивалась.

— Ну, будет! — сказал Дюваль. — Полежим тихонько, пока не пришла мамаша Депен.

Но стоило ей прийти, как он принимал безразличный, скучающий вид. Ему совсем не хотелось выдавать их с Клер чудесную близость.

— Несчастный мсье, — жалела его мадам Депен. — Да разве это жизнь? Пойдите прогуляйтесь, пока я здесь… Сходите на рыбалку. А то еще можете поохотиться, как мсье Ламиро. Он и ружья свои здесь оставил, Разве охотничий сезон еще не начался? Вы бы узнали. Прогулка по лесу пойдет вам на пользу.

Он уходил на часок, только чтобы ее не видеть, пробегал глазами газету, спускался к аллее, тянувшейся вдоль Луары. Об утопленнице нигде больше не упоминалось. И Дюваль почти совсем позабыл, что Вероника была его женой. Теперь его жена — та, другая… Но стоило ему отойти подальше от «Укромного приюта», как чары слабели. И он опять начинал терзаться вопросами. Счастье давало трещину. Он спешил домой, полный решимости подвергнуть Клер настоящему допросу, чтобы покончить с этим раз и навсегда. На кухне он заставал мадам Депен.

— Она вас ждет, мсье Дюваль. Без вас она сама не своя!

Не осмеливаясь ответить: «И я тоже», он бегом поднимался по лестнице, останавливался в дверях. Увидев его, Клер пыталась улыбнуться. Она начинала быстрее дышать, шевелила здоровой рукой. Он садился к ней на кровать, трогал ей лоб, щеки, как будто она слишком быстро бежала и теперь задыхается.

— Ну, будь умницей! Я не уходил далеко. Ты и представить себе не можешь, до чего мне нравится этот город. Все думаю, почему ты выбрала именно его.

И он чувствовал, как сжималось ее неподвижное тело. Она уходила в себя, словно зверек зарываясь в землю.

Но, взяв ее за запястье, он чувствовал, как сильно бьется пульс. Он выдавал ее сильнее, чем детектор лжи.

— Ну–ну, — нашептывал он. — Ты же знаешь, я не собираюсь тебя мучить. Просто это очень славный городок, вот и все.

Несколько раз приходил доктор Блеш. Он охотно беседовал с Дювалем, не скрывая, что он озадачен. Общее состояние больной, по его мнению, не оставляло желать ничего лучшего; анализы тоже совсем, неплохие. И тем не менее…

— Что–то с ней творится такое, чего я не понимаю, — признавался он Дювалю. — Возможно, то, что я сейчас скажу, покажется вам диким, и все же я ничего не хочу от вас скрывать. Готов поклясться, что она чего–то боится. Может быть, ее преследуют кошмарные воспоминания об аварии? Я не исключаю такой возможности. На мой взгляд, ее следовало бы вызвать на откровенность, заставить как–то выразить себя. Оставьте у нее под рукой блокнот и карандаш. Однажды она сама захочет высказать какое–либо желание, потребность, чувство… Тогда и нам легче будет ее понять. Как знать, не поможет ли ей невропатолог? Слишком мало мы думаем о том, как авария может сказаться на психике.

Дюваль последовал его совету. Установил на нужной высоте столик на колесах, который он специально для этого купил, и разложил на нем бумагу и карандаш. Клер посматривала на Дюваля с опаской, словно тот готовил хирургические инструменты.

— Это чтобы ты могла тренировать руку, — объяснил он. — Поначалу будешь рисовать что придется. Чертить палочки, крестики… конечно, не сразу Я не прошу тебя относиться к этому как к школьному заданию. Просто время от времени от нечего делать возьми в руки карандаш… Вот хотя бы этот красивый, красный… Сожми–ка его… Посильнее… Я знаю, что ты сможешь… А теперь нарисуй букву… большую букву, это легче… но для начала старайся выбирать буквы без завитушек… Например, букву А или Г… не хочешь… ну, тогда H, JI, П… Вот видишь? Совсем неплохо. Теперь попробуй сама… Что же это у тебя? Держу пари, ты хотела написать Р… Рауль… Какая ты милая. Но тебе это пока еще трудно.

Она уже устала, выпустила из рук карандаш и откинулась на подушку. Дюваль погладил ее по лбу.

— Ты заслужила сигарету.

Он прикурил две сигареты от золотой зажигалки и прилег рядом с ней.

— Видишь, как нам хорошо вдвоем… Здесь мы в безопасности… Я ведь знаю, что тебя тревожит… Ты думаешь о Веронике, верно? Но ее нам нечего бояться. По очень простой причине. Она умерла… Свалилась в Луару. И следов никаких не осталось. Для полиции, для больничного персонала, для продавцов, для мадам Депен существует только одна мадам Дюваль: ты… И нечего тебе больше переживать…

Он пощупал ее запястье — пульс был очень частым.

— Успеем еще поговорить о Веронике. А пока давай–ка выбросим ее из головы… Раз–два, и готово!

Клер понемногу успокаивалась. Дюваль погасил в пепельнице обе сигареты. Ему нравилось наступившее затишье. Время от времени в приоткрытое окно залетала муха, яростно жужжа, проносилась над кроватью, затем взмывала вверх и затихала. Иногда до них доносились порывы ветра, гулявшего по саду, словно живое существо. Клер просунула ладонь в руку Дюваля, сжала ее изо всех сил.

— А? Тебе что–то нужно?

Она настойчиво на него смотрела, тянула его к себе… и вдруг он понял.

— Нет, правда? Ты это не из благодарности? Ты правда этого хочешь?

Глаза у нее расширились и стали неподвижными. Из горла вырывался приглушенный хрип. Впервые ее тело пошевелилось. Дюваль едва осмелился овладеть ею. Позволят ли ей истерзанные нервы пережить блаженную разрядку, которая могла бы рассеять ее тревоги?

Вдруг у него возникло странное ощущение: будто он проводит опыт, в котором нет места чувственности. Скорее это напоминало магические заклинания: он призывал обратно покинувший ее тело дух. В голове проносились бессвязные обрывки мыслей: «Я в тебе. Я — это ты… Вот ты дрогнула… Ты нахлынула на берег, как море… Волна… Волна…» Но уже наступил отлив. Жалкое подобие удовольствия… Едва поднявшись, волна откатилась. Осталась раздавленная, неподвижная женщина… глаза у нее были закрыты, на губах выступила пена.

— Знаю, — шепнул он. — Я почувствовал. Только не надо огорчаться… Ты еще слишком слабенькая.

Она повертела головой, не отрывая ее от подушки.

— Послушай, — сказал он, — а как раньше… нет, скажи мне. Посмотри на меня.

Она открыла и снова закрыла глаза.

— Раньше получалось лучше?.. И до конца?.. Ведь так? Я что, делаю это хуже, чем другие?

Сейчас он все испортит. Но он уже ничего не мог с собой поделать. Напрасно повторять себе, что в их неудаче нет ничего странного, иначе и быть не могло… Он поднялся и ушел в ванную. Ему хотелось окунуться в воду, чтобы успокоиться и попытаться забыть другого, того, кто, конечно же, в постели обращался с ней грубо, как скотина, и о котором она, возможно, сожалела в эту минуту. И разве все то, что он ей дарил — восхищенная нежность, удивлявшая его самого преданность, — не оказалось нелепым и почти смешным? Доброта? Еще один способ остаться в дураках! Толком не вытершись, набросив на плечи полотенце, он вернулся к Клер. Она даже не попыталась натянуть на себя одеяло — так и лежала распластанная, словно жертва насильника. Он сердито поправил одеяло.

— Клер… Послушай меня… Сейчас у нас с тобой ничего не получилось… Может, все дело в твоей болезни… Или я оказался не на высоте… Но мне вдруг пришло в голову, что существует и другая причина…

Он властно взял Клер за руку и пробежался пальцами по артерии, нащупывая то местечко, в котором билась сама жизнь, и кровь, пульсируя, выдавала все ее тайны…

— Возможно, ты не слишком довольна собой, — продолжал он. — Или скрываешь от меня что–то постыдное. Поэтому–то ты и не испытала удовольствия… Если дело в этом, нам раз за разом придется терпеть неудачу. Понимаешь? Мы останемся чужими друг другу.

Она так и не открыла глаз, но пульс заметно участился.

— Мы разочаровали друг друга как любовники… Но ведь мы с тобой отлично ладили! Потому–то я и имею право знать… В твоей жизни есть кто–нибудь?

Теперь он заговорил совсем как его мать! Он передернул плечами.

— Ты замужем?

Она попыталась вырваться, но не смогла. Он крепко держал ее за руку. Пальцами он ощущал биение истины.

— В этом все дело, верно? У тебя кто–то есть… и это не муж… Но тогда где же он, Господи? Где он скрывается? И что ему нужно?

Он отбросил от себя руку Клер, словно испорченный прибор.

— В конце–то концов, чего вы от меня хотите? Какого черта вы сняли этот дом?

Скомкав полотенце, он швырнул его в угол, так яростно натянул на себя рубашку, что она порвалась на плече, и вдруг застыл. Зазвонил телефон. За все время их пребывания в «Укромном приюте» это был первый звонок. Телефон не смолкал. Он настойчиво звал Дюваля в гостиную.

— Сейчас вернусь, — сказал он. — Не волнуйся. Наверное, просто ошиблись номером.

Он спустился вниз и снял трубку.

— Полиция Блуа… Мсье Дюваль?

— Да, это я.

— Мы по поводу аварии, в которую попала мадам Дюваль… Есть новости… Не могли бы вы узнать у мадам Дюваль, была ли та машина, с которой она столкнулась, белого цвета?

— Сейчас узнаю… Подождите, пожалуйста.

Он положил трубку на стол, но сам не встал. Похоже, они кого–то задержали для допроса. Пока он все отрицает, но, если его припрут, он вполне может рассказать, что в «триумфе» ехали две женщин. Как бы там ни было, стоит ли подводить бедолагу под монастырь? Им положено искать преступника — пусть сами и ищут! У них с Клер есть дела поважнее. Он подождал еще немного, прежде чем ответить.

Алло… К сожалению, жена не помнит

— Ничего не поделаешь… Спасибо, мсье Дюваль. Мадам Дюваль не лучше?

— Так себе…

Он бросил трубку. Почему это он обязан с ними церемониться? Он никому не позволит лезть к нему в душу. Он плевал на их расследование! Ему самому надо кое в чем разобраться… Этим он сейчас и займется.

Но когда он увидел, как ужасно побледнела Клер, у него не хватило сил.

— Звонили из полиции, — сказал он. — По поводу аварии. Вот настырные, сволочи… Клер, любимая, прости ты меня. Я сейчас сорвался…

Он нагнулся и прильнул губами, к ее беспомощным устам.

— Да, я ревнивый, мнительный, злой, мстительный, буйный… Я мог бы продолжить… У меня полно недостатков. Тебе со мной не повезло. Но я люблю тебя. Может, это тоже недостаток. Имей в виду, никто тебя у меня не отнимет. Я своего никому не отдам. Но знаешь, если бы ты просто рассказала мне все, что тебе известно… я мог бы сообразить, что к чему. Может, я напрасно вообразил себе невесть что? Откуда мне знать? Ты могла бы меня успокоить, я так устал от всех этих сомнений. Ну открой же глаза, Клер. Не оставляй меня одного.

Он встал, снова вгляделся в ее оцепеневшее лицо.

— Ладно… Отдыхай… Я пойду накрою на стол.

Вообще–то ему очень нравилось это время дня. Каждую совместную трапезу он старался превратить в маленький праздник. Мадам Депен готовила им лакомые блюда, он же забавы ради покупал редкие вина и ставил в вазу цветы, которые рвал в саду, вперемешку, так как не знал их названий и не умел составлять букеты. Но эта их молчаливая размолвка убила в нем прежний задор, и теперь, когда он уже не разговаривал за двоих, наступила тишина — та мертвенная тишина, которая бывает в доме, где есть умирающий. Невыносимая печаль и горечь вдруг овладели им. Он уже сожалел о том, что произошло: куда лучше им было раньше! И тут же сам себя высмеивал: вот он уже и впал в дешевую сентиментальность, стал слащавым, словно больничная сиделка Жанна. Ну, переспал он с Клер, был у нее не первым, и что дальше?.. Разве она обязана перед ним отчитываться? И неужто он впрямь вообразил, что волен дарить ей наслаждение, что она в его объятиях растает от благодарности? Кретин! Видно, рассказы пациенток не пошли ему впрок. Любовь! Да он знал о ней все! О самых низменных ее сторонах. О самых подлых личинах. Сколько израненных ею тел прошло через его руки, прежде чем пасть жертвой новых страстей! А теперь вот и сам подцепил этот вирус. И именно тогда, когда свалившееся на него наследство могло бы навсегда избавить его от унижений. А тем временем жандармы не спускали с него глаз. Расследование, начавшись в Америке, продолжало идти своим чередом, все осведомлялись друг у друга, и так будет продолжаться до бесконечности. Да он просто смешон! Он отнес наверх фаршированную дораду[197]. В другой раз они бы от души повеселились, выбирая косточки. Но сегодня в этом занятии было что–то зловещее, и в конце концов рыбу пришлось выбросить.

Дюваль вышел в сад. Уже стемнело. Август подходил к концу. «А что, если, — подумалось Дювалю, — любовь похожа на фрукты? Возможно, существуют весенние и летние ее сорта. Любовь могут уничтожить осы, она может опадать с деревьев или заваляться на полке… Ну, а моя любовь… суждено ли ей созреть?» Обернувшись, он заметил отблеск настольной лампы в комнате Клер. Попытался представить себе сад с голыми деревьями, нескончаемые дожди, ледяную корку под ногами. Наступит следующий год… потом еще один… Ему пришлось прислониться к вишне. Когда догоревшая сигарета обожгла ему пальцы, он очнулся и вернулся в дом. Заснула ли она? О чем она думает? Неужели об их дурацкой ссоре? Надо сию же минуту пойти сказать, чтобы она выбросила эту чепуху из головы.

Она попыталась что–то написать. Бумага то и дело выскальзывала у нее из–под руки. Она старалась изо всех сил, пытаясь дорисовать начатую палочку. Дюваль мягко побранил ее:

— Завтра у тебя впереди целый день… А ночью надо спать. Ты ведь устала… Да и я тоже. Сегодня нам пришлось слишком много поволноваться.

Он хотел забрать у нее бумагу. Но она так отчаянно закричала, что у него сжалось сердце.

— Ну, если ты так хочешь закончить, я не стану тебе мешать. Что это забуква? Может, И?.. Попробуй–ка еще раз, вот тут, рядышком. А я подержу бумагу… Буква Б?.. Или Д?.. Ага, я понял: это П. По–моему, совсем неплохо.

Рядом с П она вывела Р. Ее дыхание участилось. Рот свело судорогой. Дюваль понял, что она и не думала упражняться, а пытается сообщить ему нечто жизненно важное — возможно, открыть какую–то страшную тайну.

— ПР? Может, это имя человека, которого я знаю?

Она упорно продвигалась вперед по своему тернистому пути, преодолевая каждую букву, словно крутой подъем.

— П… ПРО… Что это, название, города, откуда ты приехала?

Она не слушала его. Следующая буква далась ей особенно тяжело. Это была буква С.

— ПРОС?.. ПРОС?.. Так ведь это «ПРОСТИ»! Я угадал?

Измученная, довольная, она выпустила карандаш из рук. Ее влажные глаза сияли, словно драгоценные камни. Дюваль опустился рядом с ней на колени, заключил ее в объятия:

— Прости! Любовь моя, это я должен просить у тебя прощения! Да я просто… Даже не знаю, что бы я делал… Клер, голубка моя! Правда, только что я чувствовал себя таким несчастным… Любой пустяк я принимаю близко к сердцу… Но теперь с этим покончено.

Он нежно поцеловал ее и прилег рядом, так, чтобы прижаться к ней всем телом.

— Нужно только, — прошептал он, — чтобы ты больше ничего от меня не скрывала… Мне все равно, как ты жила до нашей встречи… Знаешь, чего бы мне хотелось… как тебе объяснить?.. Чтобы нас больше ничто не разделяло, даже кожа… Чтобы мы стали прозрачными друг для друга… понимаешь? Как медузы в море… Не знаю, занимаются ли медузы любовью? Наверное, да. Через это всем надо пройти. Но каждая из них раскрывает другой свое нутро. Они словно звездочки, не таящие своей нежности… А вот мы…

Клер дышала ровно. Она спала. Дюваль вздохнул:

— Вот ты уже и покинула меня!.. Как ты теперь далеко… Как трудно оставаться вместе… Но, раз ты спишь, значит, доверяешь мне.

Он замолчал. Вновь обретенная радость казалась ему костром, у которого греется путник. Один бок нежится в тепле, а другой дрожит от холода. Он тоже заснул. Во сне он то и дело протягивал руку, чтобы убедиться, что Клер рядом, и, коснувшись ее, ощущал исходящие от нее волны покоя. И все же внезапно он проснулся, как будто хотел успеть на ночной поезд. Мозг работал напряженно и четко. Встал, взглянул на часы: без четверти двенадцать. Хотелось пить.

В одних носках он спустился на кухню, открыл бутылку с пивом. Похоже, этой ночью ему уже не заснуть. Закурил сигарету, надел ботинки и распахнул дверь в сад. Ему почудилась, как за оградой мелькнула чья–то неясная тень. Он бросился туда бегом. Но ворота были закрыты на ключ. Сколько он ни выкручивал себе шею, пытаясь разглядеть, что творится на улице, так ничего и не увидел.

Да чего он так всполошился? Стоит прекрасная погода. Кто угодно мог выйти погулять среди ночи; может даже, постоять у ворот, вдыхая запахи сада. А он уже задыхается от прихлынувшей крови, впадает в панику? Он еще долго прислушивался, прежде чем вернуться в дом. Ну конечно, мимо шел случайный прохожий! И все же он проверил все запоры, прежде чем подняться в спальню. А потом, словно летчик, придирчиво осматривающий свой самолет перед вылетом, вновь перечислил все доводы в пользу того, что волноваться не стоит. Он помнил их наизусть. Они казались вполне убедительными. Что же он никак не ляжет? Зачем вынимает из стола свои фотографии, сделанные в Каннах? Кто снимал их?.. За что Клер просила у него прощения?.. Вот именно! Что такое он должен ей простить? Может, аварию подстроили нарочно, чтобы убрать с дороги Веронику?.. Нет, это же явная чушь. И все эти дурацкие мысли лезут в голову из–за того, что за оградой мелькнула чья–то смутная тень! Его тут же одолели самые нелепые подозрения! Ну, хватит! Придется выпить снотворное. Сегодня ему потребуется лошадиная доза.

Дюваль еще долго лежал с открытыми глазами. Все думал о той тени за садовой оградой. Конечно, то был случайный прохожий… прохожий… прохожий…

Глава 11

Его предчувствия оправдались днем позже. Накануне Дюваль получил из конторы Фарлини счет, который следовало побыстрее оплатить, и как раз выписывал чек, когда у ворот кто–то позвонил. Мадам Депен уже ушла. Дюваль никого не ждал. Он заклеил конверт, надписал адрес и сунул письмо в карман. Это могла быть сборщица пожертвований для слепых или детей, перенесших полиомиелит. Обычно он что–нибудь давал и сейчас, проходя через сад, вытащил из кошелька несколько монеток. Он увидел женщину в черном, которая спросила, когда он подошел поближе:

— Вы мсье Дюваль?

— Да. Рауль Дюваль.

— ? я — сестра Вероники.

Он уже протянул руку, чтобы открыть калитку, но вдруг навалился на нее всем телом, словно от выстрела в упор.

— Чья сестра?.. Ничего не понимаю…

— Я полагаю, она вам все же говорила обо мне. Хотя я прекрасно понимаю, что ничего для нее не значу, но тем не менее… Тереза… Тереза Ансом.

— Ах да… Тереза… Конечно, конечно…

Он уже подыскивал какой угодно предлог, лишь бы спровадить эту женщину. Но словно актер, забывший свою роль, он вдруг остро ощутил свою беспомощность, обреченность… Все кончено. Эта женщина в черном… она носит траур, потому что узнала правду… она пришла, чтобы поквитаться с ним.

— Вы узнали адрес в полиции?

Он и сам не понимал, что говорит. Он открыл калитку. Она прошла перед ним, держа голову очень прямо, даже немного вызывающе. Они с Вероникой были очень похожи, только эта оказалась пониже ростом, потемнее и постарше — словно копия, ссохшаяся от времени.

— Нет, в больнице… В прошлом месяце я потеряла мужа… У него была опухоль, он и болел–то совсем недолго. Он так мучился…

Она раскрыла сумку, достала носовой платок и приложила его к губам. В роли вдовы она была неподражаема. Дюваль чувствовал себя почти завороженным. Она продолжала своим обычным, сухим и резким голосом:

— Конечно, я написала об этом Веронике. Послала ей извещение.

Она протянула Дювалю конверт с траурной каймой, с зачеркнутым адресом.

— Если бы бедная Вероника сообщила мне о своем замужестве, все было бы очень просто. Но ведь я для нее не существовала! Вот я и указала на конверте ее девичью фамилию, которую она снова взяла после развода. Письмо я отправила в Париж, по ее прежнему адресу. Оттуда кто–то — надо думать, консьерж — переслал его в Канны. Из Канн его направили в больницу в Блуа, а уж из Блуа вернули мне с пометкой: «Адресат неизвестен». Меня это удивило и встревожило. Времени у меня теперь много — сами понимаете, одна в пустой квартире, волей–неволей все время думаешь, — вот я и села на поезд и сегодня утром явилась в больницу в Блуа. Там они проверили по журналу приема больных и нашли ее имя: Вероника Дюваль, урожденная Версуа. Вот так я и узнала и о ее замужестве, и о несчастном случае. Мне дали ваш адрес… и все мне рассказали…

Дюваль немного успокоился, но вообще–то он здорово струхнул. Ему следовало бы подумать об этом заранее. Не скрывая любопытства, она поглядывала на вновь обретенного зятя.

— Там я узнала, что вы специалист по лечебному массажу… Даже в этом ей повезло… Да она и всегда была удачливой. Хотя мне не следует так говорить после того, что случилось… Как она?

— Неважно, — намеренно резко ответил ей Дюваль. — Совсем неважно… Весь правый бок парализован… говорить она не может… все еще слаба… В общем, калека.

— Ах, Рауль, как мне вас жаль!

Дюваля передернуло.

— Ведь вы позволите мне звать вас Раулем? — продолжала она. — Как же вы справляетесь?

Они неторопливо шли по аллее к крыльцу. Она быстро, словно хищная птица, высматривающая добычу, оглядела дом и сад.

— У меня весьма преданная служанка.

— Я ведь могла бы вам помочь… Когда такое несчастье, нечего ворошить прошлое, верно?

— Я вам очень признателен, но еще какое–то время ей придется избегать любых потрясений… Доктор запретил строго–настрого… Никакого шума, никаких посещений..

— Даже для родной сестры?

— Вот именно… Вы ведь не знаете… Она все еще очень, очень тяжело больна… Из–за пустяка у нее может подскочить температура.

— Стоило мне тащиться в такую даль… — обиженно протянула она.

— Если бы это зависело только от меня, — продолжал Дюваль, — я бы вас тут же провел к ней. Как же иначе? Но она мне этого никогда не простит… Знаете, почему?

Он наклонился и прошептал ей на ухо:

— Она считает себя обезображенной… На виске у нее еще осталось несколько шрамов и волосы пока не отросли: часть головы пришлось выбрить наголо, чтобы сделать перевязку

В черных глазах Терезы блеснул и тут же погас радостный огонек.

— Вероника всегда была гордячкой, — сказала она, — неудивительно, что теперь она не желает никого видеть.

— Прибавьте к этому, что она сильно исхудала. К тому же она в полном сознании, что только усугубляет положение. Она и меня–то еле терпит.

— Она совсем не говорит?

— Нет. Только делает знаки левой рукой. По существу, она отрезана от мира… Зайдете на минутку?

Они поднялись по ступенькам и остановились в прихожей.

— Я снял этот дом, — снова заговорил Дюваль, — потому что он стоит на отшибе. Соседей у нас нет. Машины почти не проезжают. Здесь тихо, как в больнице.

— Дом сдавался со всей обстановкой?

— Да.

— Вам это, наверное, недешево обходится.

— Приходится идти на жертвы… Вот гостиная.

Он распахнул дверь. Войдя, она тут же заметила фотографию на круглом столике.

— Да это же Фабьена! — воскликнула она. — Никуда от нее не денешься.

— Разве вы с ней знакомы?

— Вы спрашиваете… Еще бы! На свое несчастье.

— Присаживайтесь и расскажите мне все по порядку.

Она одернула юбку, чтобы та не смялась, и осторожно присела на диван.

— Только не говорите мне, что вы ничего не знаете!

— О чем вы?

— Разве Вероника не рассказывала вам, из–за чего мы с ней поссорились?

— Она избегала разговоров На эту тему.

— И правильно делала. Надо вам сказать, что Веронику вырастила я. Мать вечно болела. Она умерла от туберкулеза. Я пожертвовала всем ради этой девчонки. Она ведь меня на тринадцать лет младше, ну, я и относилась к ней как к дочери. Характерец–то у нее не из легких, ну да мы кое–как ладили. А потом она познакомилась с этой Фабьеной. И прямо влюбилась в нее… Только не подумайте ничего такого! Вероника — вполне нормальная женщина. Я просто хочу сказать, что она восхищалась Фабьеной до неприличия… Только и говорила об этой Фабьене… И во всем стремилась ей подражать. Но, на беду, у той водились денежки, а у нас–то не густо… Ведь я работала, мсье.

Она вынула носовой платок и теперь комкала его в руке, являя собой живую картину скорби.

— И давно они так дружат?

— Уже много лет! Вам, Рауль, трудно себе представить, что это такое. Извините меня, я говорю то Рауль, то мсье… Как только все это вспомню, просто голова идет кругом. Стоило Фабьене купить себе браслет, как Веронике хотелось точно такой же. Фабьене нравилась какая–то книга, и Вероника сходила от нее с ума. Ну, а меня они и знать не хотели. Я ведь не их поля ягода. Фабьена приглашала Веронику на вечеринки… Вы ведь понимаете, что это такое. Вероники никогда не бывало дома. Она возвращалась Бог знает в котором часу. Так она и познакомилась со своим мужем… с первым… Шарлем Эйно… Он был вроде как помещик, намного старше ее… Мсье якобы занимался скотоводством. Уйму времени он проводил в Америке…

— В Америке?

— Ну да, в Америке. Нет, вообразите себе!.. Он садился в самолет, как я сажусь в такси… впрочем, я никогда не беру такси… Слишком дорого. Вероника мне об этом рассказывала нарочно, чтобы позлить. «Чарли в Ныо–Йорке» — так она говорила. Тогда они обе помешались на этом типе. Чарли то, Чарли се… Чарли купил Мятного Ликера. Чарли купил Ночную Красавицу… Это значит, лошадиные клички. А вы сами, Рауль, играете на скачках?

— Никогда не играл.

— И правильно делаете. Вижу, что вы разумный человек.

— А этот мсье Эйно был очень богат?

— Откуда мне знать? Я–то всегда как говорю: в таком деле, как у него, честным путем много не заработаешь…

— А Фабьена… она замужем?

— Нет, насколько я знаю. Но ведь мне они говорили только то, что хотели. Да я по сию пору уверена, что они с ним… ну, вы понимаете?.. Ведь из–за чего–то Вероника с ним развелась… И это очень быстро произошло, можете мне поверить.

— Но тогда бы подруги поссорились. Вы так не думаете?

— Ах вот вы о чем… Мне это тоже приходило в голову… Ну а что, если мы с вами отстали от жизни, бедный мой Рауль?

Теперь она улыбалась, радуясь, что ей удалось заронить зерна сомнения в душу Дюваля. Почти умиротворенно она продолжила:

— Когда я поняла, что Веронике я больше не нужна, я устроила свою жизнь. Пора было и о себе подумать, как вы считаете?.. Вот я и вышла за славного парня и перестала видеться с сестрой. Да она и не пыталась меня удержать. Какое там! Между нами, только честно, — заметьте, что я не люблю лезть не в свое дело, — но скажите, разве вас она сделала счастливым? Ведь нет?.. Она же страшная эгоистка!.. К тому же, наверное, между вами всегда стояла Фабьена.

Она не спускала с Дюваля своих черных глаз, в которых, словно угли, тлела злоба.

— Да нет, — отозвался Дюваль, — Фабьену я и в глаза никогда не видел.

— Ну так скоро она даст о себе знать, будьте уверены. Вас не так легко найти, уж я–то знаю. Но она что–нибудь придумает; и вам еще повезет, если она не посеет между вами раздор. Хотя, конечно, калека…

У нее вырвался короткий сухой смешок.

— Вряд ли ей теперь вздумается кому–то подражать!

Спохватившись, она тут же добавила проникнутым печалью голосом:

— Как мне жаль ее, бедняжку.

— Что–то я не совсем понял, — признался Дюваль, — отчего эта Фабьена имела на нее такое влияние?

— Ну, вы ведь мужчина. Вот вам сразу и лезет в голову: друзья, товарищи… А будь вы женщиной, вы бы знали, что такое безнадежное соперничество. Для Вероники Фабьена была как бы образцом для подражания.

— Пусть так! Но зачем же перенимать ее вкусы!

— Вкусы? Скажете тоже! Не только вкусы, но даже ее манеру одеваться, разговаривать, курить… И смех, и грех. Только так оно все и было. Осечка за осечкой. С этого и пошли наши ссоры. Ну, теперь с этим покончено. Так даже лучше… Что же вы думаете делать дальше? Вам надо работать… Вы не можете оставаться здесь вечно… Я не хочу навязываться, но если вам нужна моя помощь… Увы, я уже привыкла ухаживать за больными. И, если понадобится, стану присматривать за ней, как прежде.

— Благодарю вас, — отрезал Дюваль. — Возможно, когда–нибудь… Но пока, повторяю, не стоит ее утомлять.

— Вы правы. Со мной у нее связаны дурные воспоминания.

— Вот–вот. Выпьете чего–нибудь?

Она вытащила из сумки мужские часы и посмотрела на них.

— Нет, спасибо. Но если бы вы подбросили меня до вокзала, я как раз бы вовремя доехала до Туре, чтобы поспеть на поезд, идущий в Бордо.

— С удовольствием.

Они поднялись. В прихожей она остановилась и указала на второй этаж:

— Она там, наверху?

— Да.

— Мне бы так хотелось взглянуть на нее…

— Послушайте–ка, — сказал Дюваль, — как только дело у нас пойдет на лад, я вас непременно извещу.

— Бритая… вся в шрамах, — прошептала она мечтательно. — Простите, как вы сказали?

— Я говорю, что сообщу вам, как только она пойдет на поправку.

— Ну–ну… А если явится Фабьена, не пускайте ее сюда. Я вижу, вы умеете настоять на своем. Не стесняйтесь, будьте с Вероникой построже. Ей нужна твердая рука.

Дюваль усадил ее в машину. Она оглянулась на дом.

— Для вас двоих он слишком велик, — решила она.

— У вас с собой есть вещи?

— Только чемодан. Он в камере хранения.

Дюваль закрыл ворота на ключ.

— Боитесь, что ее украдут! — заметила она. — Знаете, а ведь я вас совсем не таким представляла. Мне известны вкусы Вероники.

— Вам кажется странным, что она за меня вышла?

На малой скорости он съехал вниз.

— Пожалуй, да, — призналась она, поразмыслив. — Вы так не похожи на… на того, другого.

— А какой он из себя, этот ваш Чарли?

— Высокий, плотный, краснолицый, смахивает на англичанина. Я его видела только один раз, и то мельком. Уж будьте уверены, меня ему не представляли.

— Насколько я знаю, он платит Веронике очень приличные алимёнты.

Едва Дюваль выговорил эти слова, как сердце у него тревожно сжалось. Об этом он тоже толком не поразмыслил. Как выплачивались эти деньги?

— Он–то? Что–то не верится. Я смотрю, она вам о себе ничего не рассказывала.

— Ничего.

— Вот чудачка! Во всяком случае, я не думаю, чтобы ей много присудили, раз у них не было детей. И знаете что? Мне даже кажется…

Она выглянула из машины, чтобы полюбоваться Луарой, и продолжала:

— Как видно, на жизнь вам с лихвой хватает. Так вот, должно быть, из–за денег она и выскочила за вас сразу после развода.

Это слово буквально взорвалось в мозгу у Дюваля. Ну конечно, деньги! Его миллионы!

— Не хотелось бы злословить, — продолжала она. — Но вы мне симпатичны, и я бы себе не простила, если бы не говорила с вами вполне откровенно. Вероника всегда тратила, не считая. И я частенько гадала, как это ей удается. Надо полагать, ей случалось брать взаймы. Никак иначе это не объяснишь. И еще я теперь понимаю, почему она мне ничего не сообщила, когда вышла за вас замуж.

— Почему же?

— Не обижайтесь, но для нее вы не были такой блестящей партией, как Чарли. Сами посудите: после помещика — простой массажист. Такое случается, но хвастать вроде нечем. Вполне в духе Вероники. Вам неприятно об этом слышать?

Дюваль промолчал. Он смутно чувствовал, что эта женщина, ядовитая, как паук, была права; она нащупала нечто гадкое и в то же время опасное. Из–за всего этого он чуть было не позабыл, что Вероники нет в живых. Он поставил машину напротив вокзала.

— Вы как будто расстроены, — заметила Тереза, доставая багажную квитанцию.

— Скорее удивлен, — поправил он. — Когда мы поженились, деньги водились у нее. У меня их не было.

Они глядели друг на друга вопросительно; чемодан стоял на земле между ними.

— Напомните–ка мне свой адрес, — произнес он наконец.

— Дакс, улица генерала де Голля, 17. Напишите мне — во–первых, о ее здоровье, во–вторых, о ваших делах. Мне многое еще хотелось бы вам рассказать. И если понадобится помощь, не стесняйтесь.

Она протянула ему руку: в самом этом движении ему почудилось что–то двуличное. Преодолевая брезгливость, Дюваль позволил ей пожать свои пальцы.

— Да, и конечно, поцелуйте за меня Веронику.

Он проводил ее взглядом, увидел, как она растворилась в толпе. Угроза миновала, но вот надолго ли? Придется ли ему покинуть Амбуаз? Укрыться в другом месте? Может быть, уехать за границу?

Не спеша Дюваль вернулся на привокзальную площадь. Он уже не знал, что и думать… Чарли, Вероника, Клер… нет, Фабьена… потому что с этой минуты она вновь стала Фабьеной… Что объединяло этих троих? Разумеется, нельзя принимать за чистую монету россказни этой бабы–яги. И все же что–то за этим кроется!.. Он повторил: «Фабьена… Фабьена», чтобы освоиться с этим именем, попробовать его на вкус, услышать его отзвуки в своем сердце… Фабьена, просившая у него прощения… Фабьена, бывшая душой этого заговора… Фабьена, ставшая мадам Дюваль… Фабьена, которую он продолжал любить.

Приближался час массажа. Дюваль опустил в почтовый ящик письмо мэтру Фарлини и сел в машину. Малолитражка, словно ученый ослик, знала дорогу домой наизусть. Дюваль и не заметил, как она довезла его до «Укромного приюта». Вероника занимала все его мысли. Она сама пожелала выйти за него замуж — и Фабьена, ее близкая подруга, наверняка знала почему. Хотя и так догадаться нетрудно: Вероника нацелилась на его миллионы, потому что знала о существовании Уильяма Хопкинса… а об этом ей мог рассказать только Чарли, который часто ездил в Америку. Надо попробовать добиться от Фабьены, что именно связывало Чарли с Хопкинсом.

«Хопкинс! — подумалось Дювалю, — а ведь я называю его так, словно он мне и не отец. И о Веронике я вспоминаю так, как будто она никогда не была моей женой… На самом деле у меня на свете есть только один родной человек — Фабьена!»

Остановившись перед домом, он снова шепнул: «Фабьена», словно это волшебное имя могло распахнуть перед ним ворота и открыть для него истину. Он попытался повернуть в замочной скважине ключ и обнаружил, что калитка заперта на одну задвижку. Но ведь он точно помнил… Та мерзкая баба даже заметила: «Вы словно боитесь, что ее похитят!» Значит, сюда кто–то приходил. Он уверен в этом. Он бросился к дому, взлетел вверх по лестнице и замер на пороге ее комнаты. Фабьена лежала в той же позе, в какой он ее оставил; она с трудом повернула к нему голову.

Стараясь казаться беспечным, он подошел к окну, чтобы распахнуть ставни навстречу вечернему солнцу. Его глаза перескакивали с одного предмета на другой. Но все вещи оставались на своих местах. Стулья не были сдвинуты. Пахло так же, как прежде. Он присел на кровать, погладил молодую женщину по лбу.

— Знаешь, — сказал он, — кто сейчас приходил? Ты, наверное, слышала, как мы разговаривали… Ты с ней уже встречалась раньше.

Голубые глаза уставились прямо на него; уголок рта снова нервно подергивался.

— По–моему, ты ее не очень–то жаловала… Да и она тебя недолюбливала. Сестрица твоей подружки Вероники… От нее я узнал, что тебя зовут Фабьеной… Красивое имя — Фабьена. Мне оно нравится. Очень женственное.

Ее глаза вопрошали Дюваля с каким–то отчаянием.

— Мы с ней долго беседовали. Она непременно хотела повидаться с тобой, потому что думала, что ты и есть Вероника. Никому ведь не известно, что Вероника умерла. По крайней мере, я на это надеюсь. Но стоит кому–нибудь сюда прийти… Для нас это окажется катастрофой. Пока я отсутствовал, никто не приходил? Если нет, сожми мне руку.

Она сжала ему руку.

— Вот и отлично. Сама понимаешь, я вынужден остерегаться. Мы с тобой оба живем словно на вулкане. Нас может погубить любая случайность, не забывай об этом. Если, на беду, кто–нибудь прознает, что ты не Вероника, я погиб… Раз уж ты была ее лучшей подругой, так, может, ты знаешь, что случилось на шоссе?.. Если знаешь, прикрой глаза.

Она прикрыла глаза.

— Но ты не знаешь всех обстоятельств. Она тебе наверняка приврала… Я и не думал ее убивать — это неправда. Сама посуди: разве я похож на преступника?

Голубые глаза были глубокими, как море. Он вздохнул и продолжал:

— Да, она мне надоела, но еще хуже надоел себе я сам, вернее, мы оба, та нелепая жизнь, которую мы с ней вели. Вот я и не стал прикручивать колесо… чтобы испытать судьбу… оставил все на волю случая… А потом… она вынудила меня написать это письмо… Имей в виду, я мог бы и отказаться… Но я подумал, что так мы скорее получим развод… Мне и в голову не приходило, что Вероника может погибнуть… Я полагаю, вы с ней в самом деле попали в аварию? Если да, снова закрой глаза… Ясно… Никто не мог ее подстроить? Если нет, сожми мне руку.

Она сжала ему руку.

— И все же, если выяснится, что Вероника утонула, письмо вскроют и передадут в полицию… Ты знаешь, у кого Вероника его оставила? Закрой глаза, если знаешь… Нет?.. Правда не знаешь?

Он взял ее левую руку и нащупал пульс.

— Какой частый у тебя пульс! Такой частый, что я не очень–то ему верю… Фабьена, одумайся! Для меня это вопрос жизни и смерти. Вероника тебе ничего не говорила?.. Если ее сестра не лжет, у нее не было от тебя секретов. Нет, плакать сейчас не время. Отвечай… Ну же, Фабьена. Подумай о нас с тобой. Разве нам плохо вдвоем? Как же так? Неужели ты хочешь, чтобы меня арестовали? Хочешь, чтобы тебя часами допрашивали… они–то не станут тебя щадить… Фабьена. Я люблю тебя. Теперь скажи все… все… Чтобы я мог защитить нас обоих.

Его губы коснулись ее лба, осторожно спустились к израненному виску, мокрому от слез. Он прошептал:

— Фабьена, любимая… Не знаю, какую роль ты играла во всем этом… Подозреваю, что не слишком красивую… но заранее… слышишь, заранее… не держу на тебя зла. Наверняка мы с тобой оба брошенные дети… сироты. Когда больше не на что надеяться, легко наделать глупостей… Я вот женился на Веронике, потому что считал ее богатой… Когда душа мертва, остаются только деньги… ведь верно? Так что мы квиты. Я женился из–за денег и чуть не убил и Веронику, и себя самого. Это чудовищно. Но я достоин прощения, потому что люблю тебя. Я вверяюсь тебе весь, без остатка. Твоя вина не может быть больше моей. Знаешь, я ведь не судья. Я все пойму. Правда еще может нас спасти. Кому Вероника отдала письмо?

Он встал, чтобы лучше видеть ее. Они бросали друг другу вызов, не произнося ни единого слова.

— Ты отказываешься отвечать?

Она закрыла глаза.

— Что ты хочешь этим сказать? Что ты отказываешься?

И снова она закрыла глаза.

— Отлично. А я клянусь, что ты будешь говорить.

Он вышел, хлопнув дверью.

Глава 12

Началась война — война взглядов, долгих часов молчания, вспышек ярости и бесконечных уговоров; в ней случались минуты затишья, обманные маневры, хитрости, угрозы. Побежденным всегда оказывался Дюваль. Фабьена не отступала ни на пядь. Ее недуг, словно бункер, стал для нее укрытием. Осада могла длиться бесконечно. Дюваль изложил ей столько различных версий, что сам в них запутался. Он проверил все возможные варианты. Но все его старания ни к чему не приводили. И он возвращался назад, к тому самому моменту, когда, как ему казалось, впереди забрезжил свет.

— Фабьена… Ты ведь слышишь меня… Я не требую от тебя ничего особенного… Взять, к примеру, твои документы… Они фальшивые… Я же знаю! Значит, пришлось обращаться за помощью к специалисту. Тебе самой или какому–то близкому тебе человеку. Этого ты не можешь отрицать… Ну, открой глаза. Посмотри на меня. Я тебе не враг, Фабьена… Выходит, ты нашла какую–то подпольную контору. Наверное, это не так уж трудно. К примеру, если бы в Каннах мне понадобились фальшивые документы, я уверен, как–нибудь выкрутился бы… А уж тем паче в Париже… Ведь ты, по–моему, живешь в Париже… Я не ошибся? Ты живешь в Париже, Фабьена?.. Ничего не случится, если ты скажешь мне «да» или «нет»… Ну хорошо, оставим этот разговор! В конце концов, это не так уж и важно. Что мне действительно хочется знать, так это зачем ты выдавала себя за Веронику. А главное — почему Вероника не возражала?

Он закуривал сигарету и, расхаживая взад и вперед по комнате, повторял, словно вдалбливая урок тупой ученице. «Почему Вероника не возражала…» Резко повернувшись, возвращался к кровати:

— Почему она не возражала?

Фабьена лежала не шевелясь, точно мертвая.

— Почему она приезжала, словно обычная гостья? И только тогда, когда никто не мог обратить на нее внимания? Почему?.. Здесь мне одному не разобраться… Не то я такого напридумаю… всяких гадостей и глупостей… чего ты никогда не могла бы сделать. Только ответь — и я оставлю тебя в покое. Даю честное слово!.. Ты сняла этот дом — Вероника, безусловно, знала об этом. Этого ты тоже не можешь отрицать. Ты сняла его несколько месяцев назад. Вот в чем суть… Местные жители знают, твой муж живет в Каннах; у него тяжелая работа, и вот почему в один прекрасный день он может приехать сюда, чтобы отдохнуть от дел… Этим мужем был я. Вот что мне хотелось бы понять: почему вы с Вероникой надумали привезти меня сюда? И как вы собирались это сделать?

Фабьена уже не плакала. Иногда она немного бледнела. Или у нее слегка подергивался рот, как у больного, которому делают укол. Дюваль придвигал к ней столик, приносил бумагу и карандаш.

— Одного слова хватит, чтобы навести меня на след. Одно слово — ведь это пустяк. Зато потом нам сразу станет легче… Что могло бы заставить меня перебраться Амбуаз? Ума не приложу Допустим, мы с Вероникой не думали бы о разводе… Хотя, когда ты снимала дом, об этом еще не было и речи… Ладно. Я приехал бы сюда. Но ведь Вероника не могла испариться и уступить место тебе! Да и ты не могла же прийти и сказать мне: «Я — Вероника». Так что же вы задумали? Имей в виду, у меня ответ готов. Только я ничего не скажу… Ты первая… Прошу тебя, Фабьена! Не вынуждай меня изводить тебя так… Мне это противно! Я же вижу, что мучаю тебя. Постарайся понять, что у нас нет другого выхода. Даю тебе четверть часа.

С тяжелым сердцем он спускался вниз, подходил к ограде и сквозь прутья озирал окрестности. Потому что существовала еще одна загадка: кто–то ведь приходил к ним. Калитка не могла открыться сама по себе. Кто–то заходил в дом, видел Фабьену. Пусть даже это звучит глупо, выглядит полным абсурдом. Но именно с тех пор Фабьена стала оказывать ему сопротивление. Она вела себя так, потому что боялась. «Похоже, я сочиняю сказки, — подумал он. — Никто ей не угрожает… разве что я сам!» Он возвращался в комнату.

— Ну так что? Как вы думали это провернуть? Я вижу, ты что–то написала. Вот и умница… Ну и хватит… Ты что, ничего другого не придумала? Нет–нет, как раз не хватит. Я должен знать… Фабьена, горюшко ты мое! Ну ладно, пока довольно. Поверь, я не стал бы тебя терзать, если бы сам сумел во всем разобраться.

И опять он принимался шагать — от одной стены до другой, из одной комнаты в другую. Приходила мадам Депен.

— Как дела, голубки?

И весело принималась за хозяйство. Дюваль оставлял их с Фабьеной вдвоем, но внимательно прислушивался к малейшему шороху из своей комнаты. Он знал, что они кое–как, словно глухонемые, умудрялись–таки объясняться друг с другом. Иногда до него доносился хриплый голос Фабьены. Общаясь с мадам Депен, она старалась разнообразить эти отрывистые звуки, пыталась даже выговаривать слова; а он мучился ревностью, сжимая кулаки от злости. Он отдавал ей все, получая взамен лишь молчаливый отпор, Потому что стремился проникнуть в ее тайну, которая была и его тайной, так как непосредственно затрагивала его самого. Разве это справедливо? Иной раз ему приходило в голову, что он не прав; прошлое — это прошлое, и не пора ли подумать о будущем? Но что за будущее их ожидает? Ведь где–то там, за сценой, затаилась Тереза, в любой момент она может появиться снова; а главное — этот мужчина. Тот, что дергает за веревочки. Чарли! Дюваль был почти уверен, что тут он угадал правильно.

Мадам Депен собиралась уходить.

— Курица будет готова через полчаса. Смотрите не забудьте про нее. Не сожгите, как в прошлый раз.

Да он плевать хотел на курицу! Он размышлял, можно ли доверять служанке, не является ли она посредницей между Фабьеной и… И кем? Чарли, тот, несомненно, в свое время сыграл роль в этом деле — но как сейчас он смог бы разыскать Фабьену? Дюваль боялся выходить из дому. Бакалейные товары, мясо и рыбу он заказывал по телефону. И каждый вечер проверял в доме все ходы и выходы, осматривал подвал и чердак. Однажды, вспомнив о ружьях, стоящих в прихожей, он вынул их из стойки и тщательно проверил каждое из них. Они были тщательно смазаны и, судя по всему, вполне исправны. Под ними в выдвижном ящике хранились коробки с патронами. Переломить стволы и зарядить ружья оказалось совсем несложно. Вставив патроны в гнезда, Дюваль сухо щелкнул затвором. Если возле дома мелькнет подозрительная тень, он выстрелит в воздух, чтобы показать, что сумеет постоять за себя и никому не позволит отнять у него Фабьену. Он поставил ружья на место. Вот до чего его довели! Он все больше и больше терял голову. И день ото дня становился несчастнее.

— Фабьена… я знаю, что вы с ней задумали. Я скажу тебе сам, раз ты отказываешься признаться… Вы хотели заполучить мое состояние… Послушай, Фабьена, это же ясно как Божий день… Тут не надо быть семи пядей во лбу. Муж Вероники часто ездил в Америку. Насколько я знаю, он там торговал лошадьми… что–то в этом роде. Ну, а мой отец владел крупным транспортным предприятием. Лошади… Перевозки. Ну?! Поняла, где здесь собака зарыта?

На этот раз Фабьена открыла глаза.

— Ага! Вот теперь тебе стало интересно. Сейчас, ты, наверное, думаешь, что этот придурок Дюваль не так уж и глуп. Представь себе, ты ошибаешься. Он как раз очень глуп. Так ничего и не понял — женился на Веронике… Это правда, ничего я тогда не понял. Откуда мне было знать, что у меня такой богатый отец и что в один прекрасный день он оставит мне свое состояние? Зато Вероника, благодаря вашему Чарли, знала об этом давным–давно… И вот Тереза, славная наша Тереза, открыла мне глаза. Но нам пора завтракать. Остальное я расскажу тебе за десертом.

Он накрыл на стол, поражаясь собственной жестокости. Откуда в нем такое остервенение, такая ярость? Посмотри, какая она бледная. Если хочешь ее смерти, давай валяй дальше в том же духе. Ах, Фабьена, Фабьена… Прости меня. Он приподнял ее, подсунул под спину еще одну подушку. Но она не желала открывать рот.

— Тогда ешь сама… Теперь ты уже умеешь… Держи–ка ложку покрепче; еще, еще крепче. Смотри, как я это делаю. Хотя мне тоже трудно есть левой рукой… Фабьена, ты что же это, надумала объявить голодовку?.. По–твоему, у меня и без того мало горя? Отлично! Я с тобой обойдусь так, как делала моя мать, когда я был маленьким… Она вечно спешила… Мне не разрешалось привередничать.

Он зажал Фабьене нос и засунул ей в рот ложку. Она тут же подавилась и выплюнула рисинки, которые он аккуратно смахнул.

— Ну уж нет, голубушка. Со мной эти штучки не пройдут. Мне ты нужна живая! Вспомни о письме! Если его вскроют, я, того и гляди, попаду в тюрьму! Ну давай! Еще ложечку. Не забывай, что вы обе мне сделали!

Она кашляла, давилась. Глаза ее наполнились слезами. Она извивалась той половиной тела, которая могла протестовать. В его спокойствии было что–то пугающее.

— Знаешь, ведь я могу привязать тебе руку. Нечего уворачиваться. Рис очень вкусный.

Ложка наткнулась на ее крепко сжатые зубы.

— Видно, тебя здорово мучает совесть! Я же вижу, что ты хочешь наказать сама себя! Только ничего не выйдет. Придется тебе поесть.

Она вертела головой во все стороны. Старалась не стонать, чтобы не глотать пищу. Он держал ложку наготове у самого ее рта. Рано или поздно она разжимала зубы. Тогда он просовывал между ними ложку.

— На, попей.

Она задыхалась.

— Торопиться нам некуда… Ох уж эта Вероника! Обвела меня вокруг пальца! Мол, к чему нам брачный контракт. Пусть лучше все будет поровну!.. Каких еще доказательств любви можно требовать… А я–то, дурак, ей верил! Упрекал себя за то, что, как последний негодяй, женюсь из–за денег. Вбил себе в голову, что она — состоятельная женщина. Как бы не так! Небось этот ваш Чарли и подбрасывал ей деньжат… Я даже готов поверить, что они и развелись–то нарочно… чтобы Вероника стала свободной женщиной и могла упасть в объятия будущего наследника Хопкинса. Рис остынет. Ну же, Фабьена, давай пошевеливайся!

Он набрал полную ложку. Она следила за тем, как он ее подносит, с каким–то животным ужасом.

— Открой рот!

В конце концов она перестала сопротивляться и откинулась на подушки, разметав по ней влажные от пота пряди волос.

— Мне бы хотелось узнать, как вы сумели меня найти. Ведь во Франции полно Дювалей. Верно, вы все трое взялись за дело. К тому же отец, должно быть, кое–что порассказал этому вашему скотоводу… Ну, попадись он мне…

Он погрузился в размышления. На столе остывали кушанья. Фабьена неуклюже попыталась вытереть себе рот краешком салфетки.

— Ну и потешались же вы надо мной! Неужто этот простак попадется на удочку?.. Теперь ясно, зачем понадобились мои фотографии. Вероника притащила их тебе, чтобы ты могла полюбоваться, какая глупая рожа у ее мужа!

Он поднялся и вышел. Он совсем выбился из сил. Мерзавки! Но потом вспомнил, что одна из них мертва, а другая парализована. Вернулся, с отвращением взглянул на накрытый стол.

— Вечером поедим как следует. По вашей милости у меня уже ум за разум заходит!

Он отодвинул стол, принес туалетные принадлежности и одеколон.

— Давай–ка сюда свою мордашку, приведем ее в порядок.

Умывая Фабьену, он понемногу успокоился. Причесал ее. Подкрасил. Она снова стала его любимой куколкой. Он целовал ее, укачивал, шепча ей на ушко:

— Давай забудем обо всем! Если разобраться, тут нет ничего особенного. Мне не стоило жениться на Веронике, только и всего. Ведь вы меня не тянули за руку. Просто вы рискнули попытать счастья… Хотя я прямо подыхаю от злости при мысли, что вы следили за мной, хотели узнать мои привычки, досконально изучали мою жизнь. И, так как у меня не было денег, вы решили: «Этот от нас не уйдет». И вы оказались правы — вот что хуже всего, так как же я могу сваливать на вас то, что я сам натворил! Только вот… я–то позарился на скромный достаток Вероники, ну, а она… она хотела заграбастать кучу деньжищ!

Он ничего не мог с собой поделать — обида просто душила его. Он снова принялся шагать взад–вперед по комнате. Закуривал одну сигарету за другой. Комната наполнилась дымом.

— Чего я никак не могу переварить, так это затею с совместным владением… За несколько дней до свадьбы я было почувствовал угрызения совести… Может, она тебе и не говорила… Я предлагал ей раздельное владение имуществом… в припадке… из чувства порядочности. Но это продолжалось недолго. Она меня быстро успокоила: «Ты вносишь свой труд… свой талант…» Что и говорить, она умела польстить, когда хотела… Ясно, что совместная жизнь давалась ей нелегко, но, если подумать, это тоже входило в ее намерения.

Он присел на край кровати.

— Ведь правда, что это входило в ее намерения?.. За свадьбой должен был последовать развод и раздел имущества. К тому же я сам себя подставил. Даже забавно! Преподнес ей, как на блюдечке, эту аварию на шоссе… А уж она не упустила случая: заставила меня написать то проклятое письмо. Гениально! Благодаря ему она не только получила бы развод на самых выгодных условиях, но могла бы еще меня и шантажировать… Ну да ладно! Дело прошлое. У твоего приятеля–помещика, должно быть, невесело на душе… Подумай только, Фабьена! Теперь ты мадам Дюваль, моя жена. Как раз такая, какая мне нужна. В жизни и впрямь все как в игре в покер. Можно все потерять. А потом снова отыграться.

Он накручивал себя все больше и больше. Упрекал себя за то, что был несправедлив к Фабьене, ведь мошенничеством занималась Вероника. Да и можно ли назвать это мошенничеством?.. Его ведь не заставляли насильно идти под венец. Он добровольно ответил: «Да». Целый час он весь дрожал от радостного возбуждения, словно под действием наркотика. Вышел в сад, нарвал там охапку цветов и принес их Фабьене. Спросил у нее:

— Чего бы тебе хотелось? Напиши мне… Возможно, какое–нибудь украшение… Скажем, браслет — вместо того, что сбил меня с толку в больнице? Надо же додуматься — носить такой же браслет, как у другой женщины… А правда, почему…

Вдруг он умолк. Им снова овладел бес сомнения. Вот именно, зачем им понадобились одинаковые украшения, одни и те же книги, пластинки, картины? А главное, удостоверение личности на одно и то же имя? Может, Вероника и подражала Фабьене. Но только ли в этом дело? Главные вопросы — самые важные, самые страшные — так и остались без ответа.

И меж ними вновь возникла полоса отчуждения. Дюваль беззвучно бродил по дому. Иногда он закрывался в гостиной и созерцал портрет Фабьены. С фотографией ему легче было спорить — ведь с нее смотрела прежняя женщина, способная что–то предпринимать, руководить Вероникой. Он выстраивал свои доводы, стоя перед снимком, словно перед грозным, полным коварства противником. Он походил на шахматиста, который вдруг обнаружил слабые стороны своей позиции. Например, если бы Вероника и впрямь с самого начала стремилась к разводу, разве она не начала бы хлопотать об этом сразу после случая на шоссе? Но она ничего не предпринимала… Чего же она ждала? И если она строила все эти козни только затем, чтобы получить развод, зачем ей понадобилось тогда снимать дом в Амбуазе? И чего ради Фабьена вздумала выдавать себя за Веронику?

Круг вновь замкнулся. Женщина на фотографии смотрела на него голубыми глазами, бдительно хранящими тайну, Дюваль чувствовал, что ему осталось сделать лишь один шаг к разгадке. Он так и сказал Фабьене:

— Я продвигаюсь вперед… Спешить некуда, раз ваше дельце не выгорело.

Доктор Блеш, приходивший теперь лишь раз в неделю, явно был в замешательстве. В присутствии больной он оптимистически смотрел на будущее:

— Совсем не плохо… Пошевелите рукой, ногой… Ну вот, сами видите, что у вас уже получается… Вам следует постоянно упражняться. А еще пробуйте говорить. Надо только упорно думать о чем–нибудь совсем простом, что легко произнести… стол… стул… И у вас все получится само собой: стол… ну–ка, скажите: стол.

Это выглядело и смешно, и страшно одновременно. Доктор не пытался настаивать, но однажды, когда Дюваль провожал его до ворот, остановился.

— Я начинаю немного тревожиться, — признался Блеш. — Давление у нее очень низкое. Что–то ее гнетет Совершенно очевидно, что она не хочет жить. Сломлена ее воля. Она уже должна бы ходить сама, опираясь на вас или на трость. Вы ведь понимаете, о чем я говорю: ей бы следовало вести себя активней, а она словно поражена молнией… По–моему, ее нужно поместить в специализированную клинику. Подумайте об этом, мсье Дюваль.

И Дюваль стал думать. Ну конечно, ей нужна клиника. Но только позже. Когда он узнает правду. Иначе он навсегда останется в неведении. К тому же не исключено, что как раз эта правда медленно убивает Фабьену. Он снова стал уговаривать ее. Потом в который раз попытался взять ее измором, излагая ей свои мысли вслух:

— Отнять у меня половину состояния было нетрудно. Но зачем понадобилась мадам лже–Дюваль?

Именно этот вопрос следовало задавать неустанно, чтобы в конце концов, словно долотом, пробить брешь в окружающей его непроницаемой тайне. И он твердил его до полного отупения. Он заваривал кофе, убирал на кухне, усаживал Фабьену в кресло, чтобы поправить постель, затем укладывал ее и с обычным своим искусством делал массаж… Но к чему им мадам лже–Дюваль?. После ужина, заперев все двери, он целовал Фабьену на ночь. «Спи спокойно… Я буду рядом… Тебе нечего бояться». Устраивался поудобней в гостиной, клал рядом пачку сигарет. «Начнем сначала… В «Укромном приюте» должны поселиться мсье и мадам Дюваль. Та мадам Дюваль, которую в этих краях многие уже знают, — не настоящая… — Все это не вызывало у него Никаких сомнений. — Но раз мадам лже–Дюваль не могла рассчитывать, что я и правда приму ее за Веронику, выходит, мужчина, который должен был к ней приехать, на самом деле…»

И тут он все понял.Сердце у него забилось так отчаянно, что ему послышалось, будто в ночной тишине он различает его стук. Тот, кто собирался к ней приехать, тоже не настоящий Дюваль. Настоящий Дюваль должен был исчезнуть.

— Так, значит, — прошептал он, — они надеялись получить не половину… а все. Меня они хотели убить.

В ту ночь он не сомкнул глаз. Он чувствовал себя изобретателем на пороге величайшего открытия, хотя на самом деле то, что он воссоздавал винтик за винтиком, было не чем иным, как преступлением. Он сварил себе кофе, зажег свет во всех комнатах первого этажа — свет был ему физически необходим. Он открыл все двери, чтобы беспрепятственно переходить из кухни в столовую, из столовой — в переднюю и в гостиную. Постепенно преступление представало перед ним во всех подробностях и оказалось столь простым, что он так и не сообразил, почему не разобрался в нем раньше.

Его собирались устранить. Но при этом не хотели привлекать внимания. Женщина, которая внезапно получает наследство в несколько сот миллионов, — это ведь очень подозрительно. В таком случае полиция непременно насторожится. Она почует труп. Даже если убийство будет умело замаскировано под несчастный случай, она не поверит. Недаром заурядная авария на дороге в Блуа показалась полицейским подозрительной. Так что им пришлось действовать исподтишка: распустить слух, будто Дюваль подумывает о переезде — разумеется, не вдаваясь в подробности. Короче говоря, достаточно было, чтобы один Дюваль исчез из Канн, а другой объявился в Амбуазе. Никто бы никогда не догадался, что это не тот же самый Дюваль. Тем более что и Вероника, и он сам не имели верных друзей. Люди приходят, уходят. Их тут же забывают. А его бы укокошили без всякого шума; прикончили бы незаметно, например отравили… Закопали бы где–нибудь, и дело сделано. А лже–Дюваль, надежно спрятавшись в «Укромном приюте», ожидал бы дальнейшего развития событий, заранее зная, что ничего не может случиться, что он ведет беспроигрышную игру. При необходимости он даже смог бы жить двойной жизнью, приезжая ненадолго в Париж или еще куда–нибудь под своим настоящим именем. Ведь у него могли бы быть родные, знакомые. Но прежде всего он написал бы в банк в Канны или мэтру Фарлини, подражая почерку настоящего Дюваля. Он попросил бы их перевести все его деньги в Амбуаз. Такому ловкому малому, готовому на все, не стоило бы большого труда вывезти миллионы настоящего Дюваля за пределы страны. И парочка смылась бы за границу.

Сейчас Дюваль видел совершенно ясно, в чем его беда. Ему было суждено вечно оставаться лишь тенью, призраком, наброском на бумаге. Он до того ничтожен, что не заслуживал собственного богатства. А как же Фабьена? Но можно ли привязаться к отражению в зеркале, к облачку пара? Для Фабьены он словно никогда и не существовал. Этот несчастный случай все перевернул. Ах, мерзавцы! Гнусные негодяи! Он не удержался. Взглянул на часы: пять утра. Он стремглав поднялся по лестнице. Включил в спальне свет.

— Фабьена!

Она спала. Свет резко высвечивал ее исхудалое лицо. Он схватил ее за плечо, встряхнул.

— Фабьена!

Внезапно она открыла глаза. Вынырнула из глубокой тьмы, с трудом осознавая, где находится, пытаясь удержаться на краю реальности.

— Вы бы меня отравили, ведь так?

Она пыталась собраться с мыслями, понять.

— Я во всем разобрался… И все встало на свои места… Я не мог ошибиться… Вы хотели меня убить, чтобы присвоить мои миллионы. По–вашему, мой карман для них не подходил.

Вдруг она разинула рот, словно задыхаясь от крика или пытаясь позвать кого–нибудь на помощь. Протянула к нему руку.

— Ничего не вышло, — сказал он. — Ты останешься моей пленницей. Я у вас в руках — ну, а вы у меня. Пока жива мадам Дюваль — настоящая или нет, — письмо не вскроют. Я останусь хозяином положения. И твой сообщник ничего не сможет поделать… Как знать, он, возможно, бродит поблизости; но далеко он или близко, от него уже ничего не зависит. Да! Я бы дорого дал, чтобы увидеть вас вместе! Что за встреча!.. А теперь спи… Я разбудил тебя затем, чтобы… Да не важно зачем… Спи!

Он подошел к кровати, коснулся пальцами век Фабье–ны, словно хотел прикрыть глаза покойницы, и вышел из комнаты. Стал спускаться по лестнице, тяжело ступая по ступенькам. Он еще не добрался до края истины. Еще немного терпения! Заря вползала в дом вместе с первыми утренними шорохами. Настал час, когда к людям приходит смерть. Еще один шажок! Одна, последняя догадка! Почему за него вышла замуж Вероника? Почему не Фабьена? Зачем понадобилось трое сообщиков там, где хватило бы и двух? Ответ напрашивался сам собой: Фабьена любила того мужчину, а мужчина любил ее. Фабьена не захотела принадлежать им обоим, стать женой другого человека. И они заплатили Веронике, чтобы именно она провернула это дельце. Как же сильно они любили друг друга, если пошли на такую низость! Все что угодно — лишь бы им быть вместе и жить в богатстве. Вероника на все смотрела глазами Фабьены. Она согласилась… Может даже, поначалу она и не знала, что именно задумала эта парочка?

Он ухватился за перила, чтобы встать на ноги. Трещала голова; он выпил еще одну чашечку кофе. Потом распахнул ставни. По аллее порхал дрозд. Воздух показался ему свежим, почти что холодным. Вот и минули теплые деньки. Он прошел через прихожую, на ходу коснулся рукой ружейных прикладов, пожал плечами. Все так запутано! Ах да! Ей пора уже принимать лекарства. Его дело не судить, а ухаживать за больной. Он отломил кончик у ампулы, добавил воды. Весь его день складывался из таких вот мелочей. Главное — это выжить, находясь рядом с ней… К тому же для него важно не то, что у нее на уме; все, что ему от нее требуется, — это оставаться с ним, полностью от него зависеть, безропотно, словно птичка в клетке, словно рыбка в аквариуме. Многого он не просит! Любовь? Бог с ней, проживем и без нее! Он отнес стакан наверх.

Она повернула к нему голову, напрягла рот, глаза, шею и выдавила из себя звук, который должен был означать:

— Рауль!

Глава 13

Дюваль говорил долго. Он стремился доказать Фабьене, что ему все известно; он хотел отбить у нее всякую волю к сопротивлению, уличить ее, подчинить себе, растоптать ее, просто рассказывая о том, что ему удалось обнаружить; и чем дальше заходил он в своих рассуждениях, тем яснее понимал, что оказался игрушкой в чьих–то руках, что его обманывали, презирали. Под конец он не сумел удержаться от смеха.

— Я смеюсь, потому что справедливость, видимо, все–таки существует. Твой любовник потерял все, да еще ему пришлось подарить тебя мне. Ты не находишь это восхитительным? Жалкому типу достались все призы. И теперь… стоит мне захотеть… стоит только наплевать на последствия… мне достаточно будет обратиться в полицию…

Глаза смотрели на него умоляюще.

— Ну–ну, ты еще скажи, что я палач! Думаешь, мне не больно… Я понимаю… ты меня не знала… и ты ни во что не вмешивалась… К тому же твой любовник оказывал на тебя огромное влияние… Боже милостивый! Вот этого–то я никак не пойму! Именно этого… Что в нем такого было, что вы так ему повиновались? Он говорит вам: «Дюваля придется убрать!» — и вы обе молчите. Вы все трое могли месяцами выжидать! А он спал то с одной, то с другой. Я так понимаю, он был у вас вроде султана.

Она изо всех сил задвигала рукой, пытаясь дотянуться до столика на колесиках.

— Ты хочешь писать? Ну давай.

Он придвинул к ней столик. Своим неровным почерком она принялась выводить буквы.

— Н–Е–Т… Как это нет? Я ошибаюсь? Что же не так?.. Он не спал с вами обеими?.. Ну–ну! Только не рассказывай мне сказки. Напиши–ка лучше «ДА». Признайся, что все это правда, и я, может, попробую все забыть. Пиши!

Она взяла карандаш и с огромным трудом вывела снова: Н…Е…Т.

— Ах вот как! Пытаешься меня провести? Я уверен, что угадал правильно.

Но она упрямо чертила опять: Н… Он смахнул бумагу, и столик откатился на середину комнаты.

— Хватит, слышишь? С меня довольно! Здорово придумала — на все отвечать «нет». Фальшивые документы — нет? А все эти вещицы с моими инициалами, чтобы обмануть прислугу, — тоже нет? Ну же, Фабьена, надо уметь проигрывать. Я все могу стерпеть, не надо только держать меня за идиота… Я погорячился, но не следовало доводить меня до крайности. Вот, на тебе твой столик… И, если я ошибаюсь, объясни мне… Торопиться тебе некуда… Я приду не скоро.

Засунув в карманы сжатые кулаки, он вышел из комнаты. И почти сразу раскаялся в своей грубой выходке. Что она станет делать наедине с чистым листом бумаги? Ему бы следовало терпеливо задавать ей вопросы, основательно обсуждать каждую мелочь, даже самую щекотливую… не спешить с выводами… Как знать, нет ли разрыва в цепи его рассуждений? Возможно, она говорила «нет», желая его предостеречь?

Не забыть бы составить список покупок для мадам Депен! Он, как видно, совсем не в себе — и не вспомнил, что в доме нет растительного масла, что нужно купить сухарики. Он открывал дверцы буфета, рассматривал консервные банки и думал о Фабьене. Сможет ли он по–прежнему жить бок о бок с нею? Их будет вечно разделять эта тайна, которую ему никогда не удастся разгадать до конца. Так, макароны, оливки, колбасы… Она любит шкварки. Он достал бумажник. Да ему давно пора заглянуть в банк! Чем скорее, тем лучше. Если бы он мог купить любовь Фабьены… Никакая цена не показалась бы ему слишком высокой. Купить — но не другую Фабьену, а ту, прежнюю, у которой так светились глаза, когда он к ней подходил. Мадам Депен придет только в десять, значит, у него хватит времени заскочить в банк. А она пусть пока выкручивается со своей бумагой как знает.

Он тщательно закрыл за собой калитку. Невольно он ощутил жгучую физическую радость, когда шел к центру города. Прошло уже немало дней, как он не покидал «Укромный приют». Он вел немыслимую жизнь. Принятое им решение оказалось ошибочным. И прежде всего «Укромный приют» плохо влияет на здоровье Фабьены. Разве может она забыть, что сняла этот дом, чтобы прятаться там со своим любовником? А теперь рядом с ней находится ее жертва! Прошлое следует вычеркнуть — и чем скорее, тем лучше. Уехать отсюда! В Швейцарию, в Италию… Поселиться на берегу озера… В новой обстановке для них наступит новая жизнь. А новая жизнь породит новую любовь.

Дюваль понимал, что попросту плетет небылицы, но если бы сейчас его не занимала эта небылица, если бы он не представлял себе заросший цветами дом у озера, то ему впору было бы броситься в Луару.

В банк он явился слишком рано, так что пришлось дожидаться открытия. Снял со счета пятьсот франков. Ему нравилось брать деньги мелкими суммами, словно рантье, которому приходится следить за расходами. На обратном пути он накупил иллюстрированных журналов. Сегодня они забудут о ссоре. Попытаются жить как ни в чем не бывало. И даже поболтают об Италии, о Лаго–Маджоре[198]… Он также приобрел «Голубой путеводитель»[199]. Раз уж она была готова на все, лишь бы разбогатеть, настало время создать для нее хотя бы иллюзию богатства — прекрасный сад с кипарисами… мраморная лестница, ведущая к воде… яхта, отделанная красным деревом… Лишь бы помочь ей забыть, что она уже никогда не сможет ходить и навеки останется вещью в руках равнодушных слуг. Он открыл калитку, на сей раз она оставалась запертой до его прихода. Ему вдруг пришло в голову, что у того, у ее любовника, тоже должны быть ключи от «Укромного приюта», раз уж он решил здесь поселиться. Наверное, это он и приходил в тот раз, когда калитка оказалась незапертой. Он рассчитывал увидеть Веронику, а вместо нее обнаружил Фабьену. Как он тогда поступил? Что мог ей наговорить?.. Об этом надо не забыть расспросить Фабьену. Только не сейчас. Прогулка успокоила Дюваля. Ему хотелось чем–нибудь утешить Фабьену. Подойдя к лестнице, он крикнул:

— Это я. Знаешь, что я тут придумал?

Он улыбался, поднимаясь по ступенькам. Сейчас она повернет к нему восхищенное лицо.

— Тебе бы хотелось поехать в Италию? Я принес путеводитель.

Он остановился на пороге ее комнаты.

— Давай посмотрим его вместе… Ты что, дуешься?

Одеяло сбилось в кучу. Плед валялся на полу.

— Фабьена!.. Ты чтоу пыталась вставать?

Он бросился к кровати. Фабьена лежала на боку. Лицо ее приобрело фиолетовый оттенок. Он уже все понял, но у него еще хватило сил подойти к окну и распахнуть ставни, чтобы лучше видеть. Потом он вернулся к Фабьене. Красноватые отметины на шее не оставляли никаких сомнений. Ее задушили. Она была мертва.

Он опустился рядом с ней на колени. У него пропало всякое желание говорить. Рядом с ним лежала пустая оболочка. И от него самого осталась одна оболочка. Словно он вдруг дал обет отчаяния — как монахи приносят обет молчания. Он не двигался. Ни о чем не думал. Он отрешился от внешнего мира. Ни время, ни усталость больше не имели для него значения. И все же он вспомнил, что вот–вот должна прийти мадам Депен. Ну нет. Он не желал ее видеть. Да и никого другого! Он встал и спустился в сад. Кожу у него на лице стянуло, дыхание перехватило, будто от сильного холода. Он продвигался вперед мелкими шажками. Земля уходила у него из–под ног. Подождал служанку, стоя у ворот. Он не испытывал нетерпения. Здесь ему не хуже, чем в любом другом месте. Не все ли равно, кто он такой, где находится? А вот и она — с вечной глупой улыбкой на устах и привычкой размахивать руками. Она несла букет. До чего забавно!

— Только не сегодня, — сказал он.

— Мадам Дюваль нездоровится?

— Да.

— У вас такое лицо… Это хоть не опасно?

— Не знаю.

— А я–то ей принесла…

— После, прошу вас, после.

— Только не скрывайте от меня ничего, мсье Дюваль!

Он обеими руками держался за решетку. Его всего передернуло, словно через металл пропустили электрический ток.

— Уходите! — выкрикнул он. — Говорят вам, вы здесь не нужны.

Она отшатнулась, обиженная и уже разозлившаяся.

— Ах так! Прошу простить. Хотелось бы знать, что я такое сделала… Что это вы себе позволяете!

— Мадам Депен, — умолял он, — уходите. Я уверяю вас… так будет лучше. Если вы настаиваете…

Она покраснела. Возможно, так у нее проявлялся испуг.

— Нечего сердиться, — продолжала она. — Я вам не нужна — ну и ладно, не стоит выходить из себя.

Он повернулся к ней спиной и пошел к дому. Теперь она раззвонит повсюду, что он чокнутый, что из–за болезни жены он, того и гляди, сойдет с ума. Как все это далеко от него! Ему не терпелось побыть с Фабьеной, запереться с нею в комнате. Но, оставшись наедине с ее телом, он вдруг с ужасающей ясностью осознал, что все это бесполезно и сама его скорбь бесцельна, что его жизнь подошла к концу. Он присел на пол рядом с кроватью, взял Фабьену за руку — но это уже была не рука. Это был предмет, чьи пальцы можно перебирать машинально, словно четки. Время от времени он призывал на помощь какую–нибудь спасительную мысль… это все равно добром бы не кончилось… так или иначе, она бы себя уморила… она бы ему надоела… или… он еще может спастись бегством… Подобная глупость заставила его пожать плечами. Рядом с ним лежала его любимая — с лицом, навеки искаженным жуткой гримасой. Все кончилось этой гримасой. Он всегда знал, что так и случится. Можешь говорить, касаться губами теплых уст, изо всех сил сжимать в объятиях ту женщину, которая… а в конце пути тебя ждет эта гримаса!

Он поднялся с колен. Да, здорово его одурачили! Схватил с каминной полки вазу с гвоздиками, швырнул ее о мрамор. Осколки разлетелись во все стороны. Ударом ноги он раскидал цветы, уцепился за край кровати. У него кружилась голова. Затем, держась за стены, он вышел из комнаты. Звери тоже вечно мечутся в своих клетках. Походил по столовой, перешел в гостиную. Да, тот, другой, прекрасно все рассчитал! Сейчас он, должно быть, уже далеко. И письмо, разумеется, у него. Теперь он его предъявит… Забавы ради, с какой–то внутренней усмешкой Дюваль попытался начать рассуждать… Если даже он сам немедленно вызовет полицию и расскажет им всю правду, кто его станет слушать? Он уверил всех, что Фабьена — его жена, хотя его настоящая жена утонула в реке. Чтобы пролить на эту путаницу хоть лучик света, надо было бы показать полицейским письмо… Но письмо только усугубляло его вину, ведь в нем он признавался, что собирался убить жену, и она действительно в конце концов погибла в автомобильной катастрофе. Говорят, что скорпионы, попав в огненное кольцо, сами себя жалят и погибают от собственного яда. Круг замкнулся; повсюду его окружает пламя… Уличить убийцу? Но какие у него доказательства?.. Бежать? Чтобы его по пятам преследовал Интерпол?.. Бедная Фабьена! Она не успела почувствовать боль. А вот его душили со знанием дела, с садистской медлительностью.

Он налил себе большой бокал коньяка, от которого глаза у него налились слезами; немного успокоившись, он вернулся в ее спальню. Надо было заняться посмертным туалетом Фабьены. Но теперь он испытывал странное нежелание прикасаться к трупу. Все же он перевернул ее на спину, скрестил руки на груди. То же самое сделали соседки, когда умерла его мать. Одна из них быстро провела рукой по лицу покойницы, и веки тут же опустились. Он тоже попытался закрыть Фабьене глаза, но у него ничего не вышло. Ему ведь были ведомы тайны только живых тел. Он подвязал ей подбородок. Белая полоска под полузакрытыми веками и эта повязка придавала ее лицу зловещее выражение Ногой он оттолкнул осколки вазы и растоптанные цветы. Ему предстояло принять решение, но любое решение в этой ситуации окажется абсурдным.

Телефонный звонок так внезапно прервал тишину, что Дюваль еле удержался от крика. Тут же сообразил: это наверняка мадам Депен. Потребует объяснений. Ну да он сумеет поставить на место эту чертову бабу! Телефон, захлебываясь от нетерпения, звонил не переставая, наполняя пронзительными гудками весь дом. Он яростно схватил трубку.

— Мсье Дюваль?

Незнакомый хрипловатый голос.

— Не кладите трубку. С вами будут говорить.

Хлопанье дверей, звук шагов. А что, если это он — тот, другой? Звонит с почты, из гостиницы. У Дюваля взмокли ладони, трубка тряслась у него в руках.

— Алло, это мсье Дюваль? С вами говорят из полицейского участка Блуа. Мы задержали подозреваемого, и у нас есть все основания полагать, что именно он виновник аварии, в которой пострадала ваша супруга…

Дюваль ощутил, как спало напряжение. Он присел на краешек кресла. Авария! Нашли время толковать ему об аварии… Похоже на чью–то дурацкую шутку!

— Нам бы хотелось задать несколько вопросов мадам Дюваль.

Он опустил трубку на рычаг.

«Да идите вы все!..» — пробормотал он и налил себе немного коньяка. Черт возьми, да неужели они не могут оставить его в покое! Для других Земля, возможно, еще и вертится. Но не для него! Застыв посреди кухни, он судорожно пытался собраться с мыслями… Он еще может брать в банке деньги, разумеется, если не станет запрашивать слишком крупные суммы, иначе это вызовет кривотолки… его попросят об отсрочке… Десяток миллионов, не больше. Этого ему хватит, чтобы улизнуть в Италию… В конце концов его все равно арестуют. Но это позволит ему еще несколько дней наслаждаться свободой, а свобода ему необходима, чтобы думать о Фабьене, любуясь местами, где они могли бы быть счастливы. Это паломничество, которое он обязан совершить. Сначала он похоронит ее, да, похоронит… здесь… за домом… не суждено ей лежать в достойной могиле, какую пожелала бы иметь она сама. Но в каком–то смысле она будет рядом с ним, когда он приедет на берег синего озера… Он покажет ей виллу, в которой они могли бы жить… Вон там… видишь, Фабьена.

Он заплакал, вытер глаза рукавом. Пора! Больше ему нельзя зря терять время. Он зашел в гараж за лопатой, обогнул дом. У самой живой изгороди земля не такая твердая. Он принялся копать. Ему хотелось, чтобы могила была глубокой, приличной. Глупейшее словцо, но оно пришло к нему из глубин времени. Словечко из прошлого. Мать часто говорила ему: «Ты должен вести себя прилично». Он копал с остервенением, но работа продвигалась медленно. Тело он принесет, как стемнеет, завернув его в простыню… Потом… Но прежде ему придется снова зайти в банк во второй половине дня. Возьмет там столько, сколько дадут… Похоронив Фабьену, он всю ночь проведет за рулем. Он поедет через горы. Сен–Жан–де–Морьен… Модена…

Кто–то позвонил в ворота. Кого там принесло? Он решил не откликаться, но сейчас не время вызывать подозрения. Если он пойдет к воротам с лопатой, делая вид, что работал в саду, никто и не сообразит, что… Колокольчик зазвонил снова.

— Иду! — крикнул он. — Иду!

Уперев один кулак в бок, он торопливо обогнул угол дома. Перед воротами стоял «седан» с длинной антенной. Дюваль хотел уж повернуть назад, но слишком поздно. Жандарм, звонивший в ворота, уставился на него с самым добродушным видом. Дюваль подошел поближе. Его рука крепко сжимала лопату.

— Мсье Дюваль? Мы хотели бы побеседовать с мадам Дюваль. Утром вам звонили из участка, но разговор прервали…

— Моя жена больна, — ответил Дюваль.

— Мы не станем ее утомлять… всего несколько вопросов…

— Посещения запрещены.

— Но почему? Мадам Дюваль уже месяц как вышла из больницы.

— Ну и что? Все равно к ней нельзя.

Какой–то голос подсказывал Дювалю: «Не говори с ним в таком тоне! Успокойся! Успокойся же!»

— Послушайте, мсье Дюваль, я позволяю себе настаивать только в интересах следствия. Мы обязаны выполнить приказ. Так что, поверьте, вам лучше нас впустить.

Из машины вылез другой полицейский, подошел поближе.

— Мсье Дюваль против, — сказал ему первый.

— Я у себя дома, — возразил Дюваль. — И не желаю, чтобы моей жене надоедали.

— Но мы и не собираемся вам надоедать. Ваша жена — единственный свидетель в весьма запутанном деле.

— Ничем не могу помочь.

Полицейские озадаченно переглянулись.

— Вы напрасно так себя ведете, — подхватил второй. — Но, возможно, мы могли бы договориться. Не зададите ли вы сами мадам Дюваль те вопросы, на которые нам хотелось бы получить ответ? Это избавит ее от ненужных волнений.

Дюваль понял, что отказываться никак нельзя. Он открыл ворота. Жандармы посовещались вполголоса, затем один направился к дому, а другой вернулся в машину. Дюваль шел впереди и, проходя мимо клумбы, воткнул в нее лопату. Он намеревался оставить полицейского на кухне за стаканчиком вина, полагая, что обмануть его будет нетрудно.

— Сюда, пожалуйста… Присаживайтесь… Выпьете чего–нибудь?

— Нет, спасибо… В двух словах, вот о чем речь. Тот, кого мы арестовали, — цыган, и он долго кочевал в этих краях. Он живет в старом автоприцепе, прикрепленном к поломанному «доджу». Только что по его вине произошла еще одна авария. Вот мы и хотели бы выяснить, не заметила ли мадам Дюваль этого прицепа, который, вероятно, и налетел на ее машину… Это — первый вопрос…

— Ладно. Подождите меня здесь.

Дюваль быстро поднялся по лестнице и остановился перед дверью, услышав тяжелые шаги, скрип ступенек… В ярости он обернулся.

— Я еще не закончил, — пояснил жандарм.

Здоровяк взбирался по лестнице, не сводя глаз с Дюваля. Фуражку он держал в руке. Его волосы торчали в разные стороны, а на лбу виднелся красный след от фуражки. Все эти детали с какой–то болезненной ясностью бросились Дювалю в глаза. Он весь подобрался, сжался, словно в те времена, когда, еще мальчишкой, ждал, что ему надают пощечин. До Дюваля доносилось громкое дыхание жандарма, скрип его ремней; казалось, он занял собой всю лестницу.

— Нет! — крикнул Дюваль. — Я запрещаю вам сюда входить.

И тут мужество ему изменило. Со страшной силой он выбросил вперед ногу. Удар пришелся жандарму в грудь; тот попытался ухватиться за перила, но не удержался и рухнул навзничь с таким грохотом, что, казалось, весь дом содрогнулся. Оглушенный, он лежал на спине, но рука его уже тянулась к кобуре, в которой поблескивала рукоятка пистолета.

— ДерЬмо! — выругался Дюваль.

Бегом он спустился вниз и, подскочив к стойке, схватил ружье.

— Пошел вон!.. Вы все нарочно подстроили, сволочи?

Жандарм привстал на одно колено. В его зеленоватой бледности было что–то пугающее.

— Убирайся, ты! — вопил Дюваль.

— Не стреляйте!

Жандарм стоял, вытянув вперед обе руки, словно надеялся остановить дробь на лету. Он попятился к стене и добрался до входной двери, осторожно переставляя ноги, словно удерживая равновесие на краю крыши. Одно ухо у него было залито кровью. Тем временем Дюваль повернулся кругом, держа его на прицеле.

— Вам меня не взять! — выкрикнул он.

Слова вылетали у него из горла, словно хлещущая из вены кровь.

— Поторапливайся!

Полицейский открыл дверь.

— Руки вверх!

Жандарм бросился бежать так, словно попал под сильный дождь. Когда он выскочил за ограду, Дюваль выстрелил. Дробь разбросала гравий на садовой дорожке, громко застучала по железным воротам. Он растерянно уставился на дымящееся ружье. Потер плечо, нывшее от сильной отдачи. Его мысли не поспевали за событиями. Кто–то стоял на крыльце, сжимая ружье. Там, на дороге, резко сорвалась с места машина… Но что все это значит? Что произошло? Горячий, пряный запах пороха заглушал ароматы сада. Это война. Отступать некуда. Придется сражаться. Внезапно Дюваль осознал эту истину. Через полчаса они будут здесь, окружат дом, со своими касками, щитами, гранатами, громкоговорителями. Он вернулся в прихожую и запер двери на засов. Затем плотно прикрыл ставни. Слишком ненадежная защита. Он перекинул через плечо второе ружье, набил карманы патронами и поднялся наверх. Отсюда он сможет наблюдать за садом. Вероятно, они начнут наступление с этой стороны, стремясь подобраться к входной двери, которую легко высадить. Но идти им придется без прикрытия. И вот тогда…

— Прости, Фабьена, — прошептал он, проходя по комнате.

Он открыл окно и закрепил один ставень. Бойница оказалась слишком широкой. Он загородил ее одеялами. Ну вот, теперь все готово. Если подумать, ничего удивительного! Все вполне логично! Некоторые жизни напоминают полет пули. Они движутся прямо к своей цели. Им суждено в назначенном месте разлететься вдребезги. Нет смысла хитрить, пытаться обмануть судьбу. Он попробовал в тот раз, на автомагистрали… но дорога не пожелала взять его жизнь. Его предназначение — стрелять по жандармам.

Зазвонил телефон. Он было шагнул к двери, но остановился, призывая в свидетели Фабьену:

— Хотят заманить меня вниз. Ничего не выйдет!

Телефонный звонок вызывал у него дрожь, словно бормашина. При каждом гудке его руки крепче сжимали ружье. Он смотрел на Фабьену, качая головой.

— Думают пронять меня уговорами… Знаем мы эти штучки! Ты ведь тоже пыталась. Да и Вероника… Станут нести невесть что… лишь бы усыпить бдительность. Меня не проведешь!

Телефон умолк, и от наступившей тишины у него закружилась голова. На цыпочках Дюваль вернулся в свою засаду у окна. Скоро полдень, но тени стали длиннее; в воздухе медленно плыли паутинки. Небо уже было сентябрьским. Самая чудесная пора… Дюваль прикурил от золотой зажигалки. По едва уловимым признакам он догадывался, что они уже здесь. Должно быть, оцепили весь квартал и теперь наступают, стараясь держаться поближе к стенам. Он представил себе полицейские заслоны, зевак, расспрашивающих жандармов. «Какой–то псих засел у себя в доме». Но это неправда! Он вовсе не псих! Он никогда еще не чувствовал себя таким спокойным. Просто он никому не был нужен. Он оказался лишним. У него похитили имя, деньги, саму жизнь — даже возможность оправдаться. Что же, он станет стрелять в кого попало. Он тщательно перезарядил свое ружье, а второе ружье положил неподалеку. Вдруг за воротами показался человек в штатском. Поколебавшись, он открыл ворота и вошел в сад.

— Дюваль! Где вы?.. Мне надо поговорить с вами… Я — комиссар полиции. Вам не сделают ничего плохого.

Дюваль взял ружье на изготовку.

— Убирайтесь отсюда! — крикнул он.

За углом сада что–то блеснуло. Он наклонился. Раздались выстрелы: верхняя часть ставня разлетелась в щепки. Несколько кусков штукатурки упали с потолка на Фабьену. Он подполз к кровати и подобрал их один за другим. Потом ласково погладил Фабьену по плечу, словно хотел сказать: «Спи! Я с тобой!»

Глава 14

Тип в штатском ушел. Засевшие за оградой снайперы прикрывали его отступление. Дюваль хорошо видел пустую аллею. Они нарочно целились ему поверх головы. Хотели не ранить его, а взять живьем и бросить в камеру. А то и просто баловались, стараясь удержать его здесь, пока они готовят наступление в другом месте. Он на четвереньках дополз до дальнего угла комнаты и пробрался в свою спальню, выходившую окнами в поле. Окно открыть он не решился — наверняка за ним следят. Просто прислушался. Они ведь могли поставить лестницу, подняться на крышу и бросить в трубу гранаты со слезоточивым газом. Но он ничего не услышал. Ни единого звука. На всякий случай он тщательно заткнул каминные заслонки тряпками и полотенцами. Затем вернулся на свой пост у окна. Вдали он различал шум голосов, хлопанье автомобильных дверей. Раздался сигнал полицейской машины или «скорой помощи», на всякий случай прибывшей на место происшествия. Но дорога за оградой сада выглядела по–воскресному мирно. И так же по–воскресному проходили часы, полные света и тихой грусти.

Около пяти телефон зазвонил снова. «Знаю, чего вам нужно, — подумал Дюваль. — Хотите, чтобы я отошел от окна. Я еще не совсем рехнулся!» На сей раз телефон звонил особенно долго. Он заткнул уши большими пальцами — так он делал в детстве, чтобы не слышать грозовых раскатов. Наконец все стихло. Хотелось есть и пить. Он пробрался в ванную и припал к воде. Ожидание понемногу подтачивало его силы. Он уже не знал, как ему поудобней устроиться, чтобы легче было караулить. Когда он становился на колени, то у него быстро затекало все тело. Сидя, он не мог видеть сада, стоя — сам был слишком заметен. Хороший снайпер мог его подстрелить в любую минуту. Он уже очень устал. Может, лучше сдаться? Но могила, вырытая возле живой изгороди, задушенная женщина в доме — все оборачивалось против него. Все доказывало, что он убийца. Он вздрогнул, когда из сада его окликнули:

— Мсье Дюваль!

Он отважился выглянуть. Это был доктор Блеш. Он стоял посреди аллеи, разведя руки в стороны, чтобы показать, что у него нет враждебных намерений.

— Уходите! — крикнул ему Дюваль.

— Сдавайтесь… Сопротивление бесполезно. Вы же понимаете, что последнее слово останется за ними. Бросьте ружье. Вы выйдете отсюда вместе со мной, под моей защитой. С вами ничего не случится, даю вам слово;

— Это бесполезно.

— Одумайтесь!

Он сделал шаг вперед, но Дюваль взял его на прицел.

— Стойте! Еще один шаг, и я стреляю!

— Но чего вы добиваетесь? — спросил доктор. — Давайте поговорим. Вы же не бандит. Позвольте мне войти. Я вам не враг, вы же знаете.

Он снова шагнул вперед. Дюваль выстрелил, целясь в самый край аллеи. Дробь взрыхлила землю, доктор отпрыгнул в сторону. С дороги дали очередь из автомата. Окно будто взорвалось. На спину Дюваля посыпались осколки; он наугад сделал второй выстрел. Левая кисть была вся в крови. Болело бедро. Поясницу жгло огнем, словно от удара кнута. Он быстро выглянул наружу. В саду уже никого не было. Под ногами хрустело оконное стекло. Он отступил к кровати. Ружье выпало у него из рук. Но он не собирался отступать. Он готов был сражаться — как по вполне понятным причинам, так и по другим, не очень ясным для него самого. Небо затянуло облаками. Он присел на край кровати. Силы его иссякли. Боль гнездилась где–то в боку. Должно быть, его задело пулей, выпущенной слишком низко. Он сунул правую руку под рубашку. Пальцы тут же стали липкими от крови. Поверхностная рана. Ничего серьезного. Очертания окна стали почти неразличимы в легкой дымке, понемногу заволакивавшей всю комнату. Неужели уже стемнело? Быть этого не может. Он попробовал встать, но голова у него закружилась; он снова сел на кровать. Сейчас не время расслабляться! Вот–вот они пойдут в атаку. У них тысячи способов подобраться к крыльцу. Они могут идти напролом, прикрываясь щитами. Могут пробираться по огороду, красться вдоль стен… Разве их испугаешь охотничьим ружьем? Да и общественное мнение на их стороне. Радио уже, должно быть, сделало свое дело. «Маньяк засел в своем доме, убив больную жену». Этого вполне достаточно. Отныне тысячи слушателей станут требовать его смерти. Жаль, у него здесь нет ни радио, ни телевизора… Дюваль — безумец!.. Дюваль — чудовище!.. Миллионер–убийца!.. Вероятно, они уже навели справки. И не только в Амбуазе… в Каннах, в Ницце. Директор банка, нотариус, адвокат наверняка им все рассказали. В эту самую минуту полицейские, журналисты роются в его прошлом… Они идут по его следам — из Марселя в Париж, из Парижа в Канны, из Канн в Блуа… И наспех сочиняют свою правду на потребу публике, жаждущей кровавых зрелищ. Сделали из него злодея, скрытного типа, тайного бунтаря, чье душевное равновесие пошатнулось из–за неожиданного наследства… человека, убить которого — дело благое и правое…

Словно подмытая морем башня из песка, Дюваль понемногу склонялся на бок, опираясь на локоть, затем откинулся на спину. Возможно, он все–таки тяжело ранен. Или так ослабел от потери крови. Кто это лежит рядом с ним?.. Это же Фабьена… Он приоткрыл глаза. Откуда тут свет? Он что, потерял сознание? Но тем не менее голова оставалась абсолютно ясной. Недаром он сразу же догадался, что в комнате светло от луча прожектора. Они привезли прожектор. Значит, сейчас пойдут на приступ. До чего же трудно ему шевелиться! Боль можно было бы стерпеть… но вот ноги… ноги… Гулкий, невероятно звучный голос заполнил ночную тьму. Казалось, он раздавался отовсюду:

— Дюваль… Есть новости… Вам больше нечего бояться… Бросайте оружие и выходите…

— Как бы не так! — ответил он.

С трудом оторвался от кровати и, спотыкаясь, добрел до окна. Ружье! Где его ружье? Он отыскал его, просунул в бойницу и дважды выстрелил — в ночь, в этот голос, во все на свете. Он упал на колени. Им таки удалось его убить… Скоро он умрет… Теперь он в этом уверен. Фабьена, я умираю… Он различал на кровати очертания чего–то длинного, неподвижного… в потоке света лоб Фабьены поблескивал, словно белый камешек… Я иду к тебе, Фабьена… Он пополз к ней на коленях по битому стеклу… Раздался громкий хлопок, и к нему обратился голос — тот нелепый, напыщенный голос, который на ярмарках зазывает зевак в балаганы.

— Дюваль… Вы невиновны… Преступник только что явился с повинной…

Им любые уловки хороши… любые… лишь бы его провести. Он подполз к кровати, но его снова остановил громоподобный голос:

— Дюваль… Выходите… Вы свободны… Фарлини сдался… Он задушил свою любовницу в припадке ревности…

Фарлини! До чего же забавно! Фарлини! Добрый, славный, честный нотариус! Ну конечно! Он и не нуждался в услугах Чарли… Как только он узнал… Фабьена… Слышишь… Как только ему сообщили… Тогда–то он все и затеял… вместе с тобой, Фабьена…

У него опустились руки. Он упал ничком, припав щекой к полу. Во рту было полно крови. Он пошевелил губами:

— Со смеху можно помереть… Со смеху помереть…


Шалый возраст

Само собой разумеется, что действующие лица и события, описываемые в этом романе, полностью вымышлены.

Б.-Н.

— Спорим, что она придет в голубом костюме?

В ожидании учительницы математики третий класс[200]выстроился в коридоре. В начале колонны ученики стояли по линеечке, но на другом конце, как обычно, шла глухая возня, начиналась сдержанная потасовка.

— Тихо! — крикнул старший воспитатель, который, заложив руки за спину, прохаживался взад и вперед.

— Заткнись! — прошептал кто-то.

Послышались приглушенные смешки. Старший воспитатель бросил взгляд на часы. Мадемуазель Шателье опять опаздывала. Он подал знак ученикам войти в аудиторию.

— И прекратите безобразничать, слышите!

Однако это замечание не помешало им с шумом и гамом ввалиться в класс и пробираться к своим местам, перелезая через столы, а уж какой хохот поднялся, когда они увидели, что чья-то рука вывела на доске красным мелом: «Му-у!» Воспитатель остановился в дверях. Он был явно не в духе.

— Садитесь. Маро, сотри-ка с доски.

Маро неторопливо стер надпись, стараясь продлить удовольствие. Мимо, размахивая старым, набитым до отказа портфелем, прошествовал коротышка Галлуа.

— Она идет, — сказал он. — Сегодня они что-то возбуждены. А мне бы хотелось проверить письменные работы в спокойной обстановке. Да разве тут можно на это надеяться!

Старший воспитатель устало пожал плечами. За тридцать лет у него выработался безошибочный инстинкт: подобно бывалым морякам, он чувствовал приближение бури. Он знал, что для той, которую он иногда называл бедной девочкой, утро выдалось тяжелое.

— От этих каникул одни неприятности, — заметил он. — За неделю до их начала, видите ли, уже ничего не хотят делать. А неделю спустя все еще никак не могут прийти в себя. В мое время в последний день карнавала нас просто отпускали пораньше, и этого нам вполне хватало… Послушай, Ланглуа, мне что, помочь тебе успокоиться?

Войдя в класс, он обвел взглядом тридцать учеников, пристально следивших за ним.

— Может, вы достанете учебники, тетради…

Они повиновались с нарочитой медлительностью. А когда в коридоре послышались торопливые шаги, обменялись понимающими улыбками. Старший воспитатель пошел навстречу мадемуазель Шателье.

— Прошу прощения, мсье старший воспитатель, как всегда, пробки на улицах…

— Да, да. Поторапливайтесь.

Он вернулся в аудиторию, чтобы дать мадемуазель Шателье время снять пальто и размотать нечто вроде тюрбана, служившего ей головным убором. Если бы он только осмелился, то посоветовал бы учительнице одеваться иначе, не носить столь плотно облегающую фигуру одежду. Она не понимала, как неосторожно поступает, выставляя себя напоказ тридцати легковоспламеняющимся маленьким самцам. Да, слов нет, красивая женщина, которую ничуть не портят ни веснушки, ни очки. Только вот умеет ли она держать ноги под своим столом? Ее всему следовало бы научить, ну, конечно, намеками, чтобы не напугать. А ведь преподавателем была она! Но в свои двадцать четыре года она выглядела моложе учеников.

— А теперь слушайте меня внимательно, — заговорил он, — первый, кто начнет вертеться… первый, кто вздумает устраивать беспорядок… вы меня поняли? Придется вам побеседовать со мной в моем кабинете с глазу на глаз.

Поднялся вежливый ропот возмущения.

— Я вас предупредил, — заявил напоследок старший воспитатель.

Он пожал девушке руку и вышел, не заметив, что в глубине аудитории кое-кто провожал его непристойным жестом.

Мадемуазель Шателье поднялась на кафедру и неторопливо стала протирать очки. А класс тем временем уже наполнился легким гулом приглушенных разговоров.

— Пойдешь сегодня вечером смотреть на карнавальные колесницы? — прошептал Эрве.

— Если смогу. Старик сейчас явно не в настроении. Не знаю, что с ним такое. Заходи на всякий случай. Часов в семь…

— Шайю! Замолчите, пожалуйста, — крикнула мадемуазель Шателье.

— Я? — удивился Люсьен. — Да я и так молчу.

Он говорил совершенно искренне. Частный разговор — это ведь не в счет.

— В гараже сейчас стоит потрясная машина, — продолжал Эрве. — Я тебя моментально доставлю домой часам к восьми, к половине девятого.

— Что за машина? — поинтересовался Люсьен, повернувшись к нему.

— «104 ZS», — сказал Эрве. — Носится как ракета. Ее хозяин вернется только в начале следующей недели.

Мадемуазель Шателье резко стукнула линейкой по столу. Удивленные ребята смолкли.

— Письменное задание, — произнесла она неуверенно.

Послышались возмущенные возгласы:

— Нет. Только не сегодня. У нас скоро каникулы!

Наклонившись, Бордье приложил руки ко рту и издал такое глухое, жалобное и отчаянное «Му-у», что весь класс разразился смехом.

— Замолчите, — вымолвила мадемуазель Шателье. — Ведь старший воспитатель предупреждал вас… Стоит мне только слово сказать и…

Чувствуя ее беспомощность, они веселились от души. Она вся побледнела, только на щеках горели два маленьких красных пятна, а в темных глазах полыхал гнев. Им нравилось доводить ее до такого состояния.

— Диктую, — начала она.

Тогда они, не сговариваясь, решили поторговаться. Такая игра, если повезет, могла продлиться целый час.

— Дайте маленькое задание, — взмолился Ле Ган. — Совсем крохотное. И полегче.

— Диктую, — продолжала она. — Возьмем треугольник АВС…

— Ну уж нет! Никаких треугольников. Осточертели нам треугольники!

— Но…

— Что-нибудь другое!

И все дружно начали скандировать:

— Дру-гое… Дру-гое…

— Хорошо, — сказала она. — Тогда возьмем…

— Параллелипипи… Параллелоло… — прервал ее Менвьель.

Он нарочно запинался, и его выступление, которое всем очень понравилось, тотчас было встречено одобрительными смешками, побуждавшими его продолжать.

— Да замолчите же наконец. Иначе я выставлю вас за дверь.

— Извините, — вмешался Эрве. — Вы не имеете на это права.

Он говорил спокойно, словно юрист, который знает толк в своем деле, и сразу же воцарилась тишина. Предстоял очень интересный поединок.

— Сейчас увидите, имею ли я право.

— Существуют определенные правила, — продолжал Эрве равнодушным тоном. — Например, если меня хотят выставить за дверь…

— А с ним такое не впервой случается, — прокомментировал Люсьен.

— Так вот, кто-нибудь должен проводить меня до кабинета старшего воспитателя, ибо неизвестно, на что способен ученик, когда он остается один…

Вокруг сочувственно зашумели.

— Это верно… Можно выброситься из окна… Иногда человек отчаивается.

Она смотрела на них, уже и не зная толком, как удержать инициативу в своих руках.

— Я говорю это только ради вас! — заявил Эрве с подчеркнутой любезностью.

— Хорошо, — сказала она. — Инцидент исчерпан. Благодарю вас, Корбино, за ваши советы… Шайю, подойдите, пожалуйста, к доске.

— Опять я, — возмутился Люсьен. — Почему именно я всегда должен отвечать?

— Потому что вы доставите мне удовольствие, улучшив свой средний балл, — попыталась она улыбнуться в ответ. — Ну же, сделайте маленькое усилие.

Чувствуяприближение грозы, ученики безмолвствовали. Все прекрасно знали, что к Люсьену учительница относится с особой неприязнью. Неужели он позволит ей помыкать собой? Он встал и, бросив взгляд на своих товарищей, обескураженно развел руками, затем с видом мученика пошел к доске. По дороге он как бы нечаянно споткнулся о ступеньку и, сделав вид, будто теряет равновесие, удачно удержался на ногах, чем полностью успокоил присутствующих. Он чувствовал себя в отличной форме. Взяв кусок мела, он с покорным видом встал у доски. Она напряженно следила за ним краешком глаза. Ей казалось, что она одержала победу, и все-таки сомневалась. Надзиратель однажды сказал ей: «Никогда не спускайте с них глаз. Не поворачивайтесь к ним спиной, когда пишете на доске, а когда задаете вопрос одному из них, старайтесь дать им понять, будто обращаетесь ко всем». И она начала, всматриваясь в напряженные липа:

— Начертите окружность с центром О…

Мел заскрипел, и тотчас в настороженных взглядах вспыхнули веселые искорки изумления. Она резко обернулась, чтобы посмотреть на работу ученика Шайю.

— Это что такое? — спросила она.

— Как что? — невозмутимо ответил Люсьен. — Окружность с центром О.

Рисунок напоминал не то картошку, не то земляную грушу.

— Немедленно сотрите.

Его приятели затаили дыхание от восторга.

— Это и в самом деле круг, — настаивал Люсьен. — Я могу даже принести вам журнал. Открытие сделали американцы. Они называют это мягкой геометрией.

И сразу поднялся невообразимый шум.

— Довольно! — крикнула мадемуазель Шателье.

Люсьен с удивленным и даже несколько возмущенным видом призвал ее в свидетели.

— Не знаю, что с ними такое… Но я говорю правду. Не я же, в самом деле, изобрел эту новую геометрию.

— Я тоже читал эту статью, — подтвердил Эрве. — В ней речь шла о серьезных вещах. Не обращайте внимания на этих балбесов. Они ничего не знают.

Он повернулся к беснующемуся классу.

— Заткнитесь, кретины!

Столь неожиданное вмешательство окончательно развеселило их.

— Первый, кто начнет вертеться… Вы меня поняли, — крикнул Эрве, передразнивая старшего воспитателя.

Его голос потонул в нечленораздельных звуках, напоминающих мычание.

— Я не виноват, — с притворным видом посетовал Люсьен.

Мадемуазель Шателье не знала, что и делать. Губы ее дрожали. Ею окончательно овладела паника. Машинально схватив сумочку, она бросила на своих мучителей отчаянный, ничего не видящий взгляд и, словно лунатик, спустилась с подиума. Выйдя из класса, она забыла закрыть за собой дверь. Такого еще с ней никогда не случалось. Воцарилось молчание. Люсьен стер нелепый рисунок, чтобы не осталось никаких следов, ничего, что можно было бы вменить ему в вину, и вернулся на свое место. Теперь они растерялись, словно малыши, сломавшие любимую игрушку.

— Ну и достанется же нам, ребята, — послышался чей-то хриплый голос.

Ждать пришлось не долго. В коридоре раздались знакомые шаги старшего воспитателя. Близилась расправа. По выражению лица старшего воспитателя они поняли, что на этот раз дело, верно, кончится плохо.

— Шайю… Корбино… Немедленно в кабинет директора.

Сообщники безропотно повиновались. В торжественной тишине старший воспитатель долго глядел им вслед, затем обратился к их оцепеневшим одноклассникам:

— Остальные — во двор. И никаких разговоров.

В кабинет директора Люсьена с Эрве провела секретарша. Судя по ее враждебному взгляду, она уже обо всем знала. Директор и надзиратель о чем-то тихо разговаривали у окна. Директор сел; надзиратель остался стоять.

— Подойдите ближе.

Оба парня, смущенно заложив руки за спину, неловко остановились у большого стола, заваленного бумагами, классными журналами, папками. Директор был человеком холодным и немного манерным. Он неторопливо сжимал и разжимал руки, словно пианист, готовившийся к выступлению.

— Опять вы, — сказал он.

Пауза. Только из соседнего кабинета доносился стук пишущей машинки.

— Довольны собой, не правда ли? Пользуетесь тем, что у вас молодой и пока еще неопытный преподаватель, и радуетесь, отравляя ему жизнь. Бузотерство — это как раз ваше дело, я бы даже сказал, призвание. Французский, английский… я уж не говорю об остальных предметах… это вас не интересует. Ваша цель, к которой вы неустанно стремитесь, которую доводите до совершенства, — это беспорядок ради самого беспорядка. Вы, Корбино, самый старший и вместе с тем самый бестолковый в классе, вы берете на себя заботу поддерживать этот беспорядок, а вы, Шайю, исподтишка, всем своим видом показывая, будто вы тут ни при чем, как бы субсидируете его.

Слово это показалось Люсьену до того забавным, что у него живот свело судорогой от подкатывающегося приступа истерического хохота. Он вдруг представил себя в роли секретного агента, украдкой раздающего деньги и крамольные указания; у него даже спина вспотела от напряжения. Он изо всех сил сжал челюсти и кулаки, пытаясь подавить, загнать вглубь этот неодолимый порыв, который мог довести его до слез или вызвать неудержимый смех. Он чувствовал, что пропал. И уже не слушал директора. В голове вертелось это нелепое слово «субсидия». Горло сжималось от нервного напряжения.

— Похоже, мои слова развеселили вас, Шайю?

— Нет, мсье директор.

Кризис почти миновал. Оставался страх перед неизбежным наказанием. Люсьен без особого труда мог представить себе тоскливые вечера, мрачные трапезы наедине с раздраженным, всем недовольным отцом.

Директор обратился к надзирателю:

— Что вы предлагаете, мсье надзиратель? Вызвать их родственников? Совершенно очевидно, что так больше продолжаться не может.

Словно озадаченный антрополог, он задумчиво разглядывал двух сообщников.

— Послушайте, Шайю, — сказал он, — не хотите ли вы объяснить мне, почему мадемуазель Шателье без конца приходится наказывать вас?

— Хочет достать меня, — прошептал Люсьен.

Директор так и подскочил.

— Что это еще за хулиганский жаргон?

А Люсьен вдруг и в самом деле ощутил себя хулиганом. Вот это да! Он окаменел, задыхаясь от мучительно сдерживаемого безумного хохота. «Да что это со мной? Да что это со мной?» — мысленно твердил он словно в тумане.

— Могли бы и ответить, Шайю.

Верный Эрве тут же поспешил на помощь другу:

— Она нас не любит.

Его вмешательство в какой-то мере вернуло Люсьену самообладание. Он глубоко вздохнул и с трудом пробормотал:

— Да, мсье директор. Другие вот тоже… Только им все всегда сходит с рук.

— Ну что ж, для начала вы принесете извинения своему преподавателю. А затем мы примем необходимые меры.

Он нажал на кнопку селектора.

— Мадам Бошан, пригласите, пожалуйста, мадемуазель Шателье.

Люсьен с Эрве удрученно взглянули друг на друга. Мадемуазель Шателье присела на краешек кресла.

— Шайю, — приказал директор, — извинитесь, как подобает воспитанному мальчику, каким вам надлежит быть. Ну же!

— Что я должен сказать? — став пунцовым, пробормотал Люсьен с ненавистью в сердце.

— Прошу вас принять мои извинения…

— Извините…

— Нет. Прошу вас принять мои извинения…

Мадемуазель Шателье опустила голову, словно ощущала за собой какую-то вину.

— Прошу вас… — начал Люсьен.

Слова никак не хотели сходить с языка. Голос его дрожал от унижения.

— …принять мои извинения, — разом выпалил он.

— Теперь ваша очередь, Корбино.

Эрве в ярости переступал с ноги на ногу.

— В чем дело? Вы слышите меня? — повысил голос директор.

Закрыв глаза, Эрве промямлил, точно малый ребенок:

— Прошу вас принять мои извинения…

И мысленно добавил: «…гадина».

— А теперь ступайте оба, — продолжал директор. — Скоро вы обо мне услышите. Мсье надзиратель, проводите их, пожалуйста, в класс… А вас, мадемуазель Шателье, я попрошу остаться.

Пока пленники удалялись под надежной охраной, он не шелохнулся, старательно продумывая выражения.

— Мадемуазель Шателье, — начал он наконец, — вы очень молоды и потому еще очень неопытны. Вы заменили мсье Дютея на праздник Всех Святых, не так ли?.. И если я поручил вам вести старшие классы, то лишь потому, что так сложились обстоятельства. Разумеется, вам было бы проще начать с малышей. Наша профессия очень трудна. Намного труднее, чем принято думать.

Девушка напряженно слушала его с видом провинившейся ученицы. Директор улыбнулся, чтобы подбодрить ее.

— Должен предупредить вас, — продолжал он. — Учитель ни под каким предлогом не должен покидать класс. Представьте себе: а вдруг что-то случится? Попечительский совет не примет ваших доводов. Вся ответственность ляжет на вас и только на вас. Но дело даже не в этом. Речь идет о вашем авторитете, вы о нем подумали? Учитель похож на китайского мандарина, ему ни в коем случае нельзя ронять своего достоинства. Видите ли, авторитет можно сравнить с силой притяжения. Это нечто вроде тяготения, которое помимо нашей воли помогает нам держаться на ногах. Стоит ему исчезнуть, как исчезает и равновесие. Все начнет плавать, словно в кабине космического корабля. Вы меня понимаете?

— Да, — ответила девушка, — но это нелегко. Не знаю, сумею ли я…

— Это придет, поверьте мне. Мы рядом и всегда готовы помочь вам. А теперь поговорим о двух наших весельчаках.

Он вызвал секретаршу.

— Мадам Бошан, принесите, пожалуйста, дела учеников Шайю и Корбино, это третий класс, папка номер 4… Спасибо.

Чуть-чуть заколебавшись, он понизил голос:

— Между нами говоря, нет ли у вас какой-либо особой причины сердиться на молодого Шайю? Он проявил неуважение к вам?

Она, казалось, смутилась и крепко вцепилась в свою сумочку.

— Нет, мсье директор, нет. Но у меня сложилось впечатление, что он психически неуравновешен.

— Ну, ну! Это, пожалуй, слишком сильно сказано. Сейчас поглядим.

Он открыл первую папку и стал медленно читать. «Шайю Люсьен, родился 3 ноября 1961 года в Нанте…»

Подняв голову, он быстро подсчитал.

— Ему, значит, пятнадцать с половиной лет, — сказал он. — Не могу не согласиться с вами, что он не слишком развит, но ведь и остальные не лучше. Этот класс никак не назовешь сливками общества.

Снова открыв дело, он пробежал глазами несколько строчек.

— Его семейное положение незавидно, — подвел он итог. — Отец — врач. Мать умерла четырнадцать лет назад. Вы знали об этом?.. Вот вам совет: когда берете класс, составьте подробную анкету на каждого ученика. Документы находятся в секретариате, и они в полном вашем распоряжении… Доктор Шайю — человек серьезный. Помнится, он несколько раз приходил сюда, чтобы поговорить со мной о сыне. Сами понимаете, у него не хватает времени, чтобы заниматься им. По утрам он в больнице. Я припоминаю, что он ассистент доктора Флоше. Во второй половине дня у него консультации. Затем он выезжает к больным. То есть, иными словами, его никогда нет дома. А раз так, то мальчик неизбежно предоставлен самому себе. Заметьте, он ни в чем не нуждается. Его отец наверняка хорошо зарабатывает. Но деньги — это еще не все. Пятнадцатилетнему подростку требуется любовь, ласка, а в этом отношении, боюсь, что… Правда, у него есть бабушка с материнской стороны, но она живет на Лазурном берегу. Остаются служанки. Думаю, за свою короткую жизнь ему довелось повидать их немало. По сути, он, конечно, несчастный парень. Разумеется, я вовсе не собираюсь защищать его. Я только говорю, что вы ставите нас в затруднительное положение. Если мы решим исключить его, административный совет заартачится. Доктор Шайю здесь далеко не последний человек.

Он помолчал немного, наблюдая за девушкой. Потом продолжал:

— Случай с Корбино тоже не так прост. Корбино чуть постарше. В начале учебного года ему исполнилось шестнадцать лет.

Он заглянул в дело.

— Да, он родился 4 октября 1960 года. Не скрою от вас, мы бы с радостью выставили его вон. Он совершенно не интересуется учебой. Но… но два года назад он потерял отца. Сестра вышла замуж, и теперь мать и зять занимаются гаражом. Иными словами, за ним некому следить. Кроме того, это уже сформировавшийся мужчина; он занимается дзюдо. И даже является чемпионом учебного округа. Избавиться от него значило бы лишить наш лицей ценного ученика. Спорт приобрел такое значение!

— Я поняла, — сказала мадемуазель Шателье. — Они неразлучны, потому что оба остались сиротами.

— Полагаю, что да. Впрочем, они прекрасно дополняют друг друга. Шайю не отличается силой, зато берет умом. Корбино не слишком умен, но крепок. Словом, голова и ноги!

— Может, нам стоит разлучить их, — высказала предположение девушка. — Достаточно одного из них перевести в другой класс.

— Не думаю, что это окажется хорошим решением. Не забывайте, у нас здесь активно действует секция НСЛКС. Только не говорите мне, будто не знаете, что такое НСЛКС. Это Национальный союз лицейских комитетов содействия… Вам следует это знать, мадемуазель. Этот комитет всюду сует свой нос, ничего не признает, все оспаривает, а Корбино, естественно, входит в его состав. Нет. Нам следует действовать очень осмотрительно. Сегодня четверг, завтра вечером начинаются каникулы. Они продлятся пять дней. После начала занятий я поговорю с их родными. А до тех пор страсти поулягутся. Да и вы сами, дорогая коллега, обретете спокойствие. Ведь вы его бесспорно утратили. Скажите мне откровенно, почему вы избрали преподавательскую стезю?

— Не знаю, — покраснев, ответила она. — Это получилось само собой. Я хорошо училась в институте, так что…

— К несчастью, можно быть блестящим студентом, а потом… начав работать… в особенности теперь, с нынешней молодежью…

— Вы думаете, я не справлюсь, мсье директор?

— Я этого не говорил.

Директор встал и проводил мадемуазель Шателье до двери.

— Во время каникул вы останетесь в Нанте?

— Нет. В воскресенье я уеду в Тур, к своим родителям.

— Вам следует отдохнуть. И не думать больше о своих учениках.

Он закрыл дверь и закурил сигарету.

— Вы ее видели? — спросил он, когда секретарша пришла забрать дела. — Вот кого нам теперь присылают, чтобы противостоять этим шалопаям. Боюсь, что она здесь не задержится.

Сев за письменный стол, он долго массировал глаза.

— Как будто у нас и без того мало забот, — прошептал он. — Ну да ладно!..


Люсьен прошел через кухню, где Марта чистила овощи.

— Я вернусь часа через два, — бросил он на ходу.

— Наверно, я уже уйду, — ответила старая служанка. — Разогрейте себе рагу.

Люсьен был уже в прихожей. Через приоткрытую дверь он увидел, что в приемной отца дожидались своей очереди пациенты, листая журналы. На тротуаре Эрве шагал взад и вперед возле маленького двухместного автомобиля красного цвета.

— Залезай, — сказал он.

Люсьен сел, Эрве захлопнул дверцу и сразу тронулся с места.

— Мой зять уехал в Редон, — объяснил он. — Так что время у нас есть, но мне хотелось бы вернуться пораньше. Он страшно разозлится, если обнаружит, что я брал эту машину. Неплохая, правда?

Он включил третью скорость и нажал на газ. Люсьену почудилось, будто улица бросилась им навстречу.

— Давай полегче, — сказал он. — А то налетишь еще на какого-нибудь велосипедиста.

— Мне бы хотелось прокатиться на «порше», — продолжал Эрве, слегка сбавив скорость. — Как только получу права, обязательно попробую. Это вот где у меня засело!

И он постучал кулаком по голове.

— Может, рвану тогда в Ман… Послушай, я не спросил тебя… Твой старик ничего не получал из лицея?

— Нет.

— Моя мать тоже. Еще слишком рано.

Осторожно обогнав автобус, он умолк на мгновение, потому что вблизи вокзала движение становилось чересчур интенсивным. Обогнув замок, они двинулись по проспекту Франклина Рузвельта. Начались заторы, Эрве нервничал, бесстрашно обгоняя другие машины, и, едва не касаясь их, проскальзывал в образовавшиеся между ними просветы.

— Ба, — сказал он вдруг, — да что нам могут сделать? Выгнать нас они не решатся. Заметь, мне-то на это наплевать! Я интересуюсь только железками и твердо знаю, что сестра даст мне работу в гараже. Больше всего я беспокоюсь за тебя. Твой старик разорется?

— Еще как! Я, конечно, привык, но все-таки…

Они выехали на набережную Фосс. Слева катила свои воды Луара. Иногда — за ангарами, подъемными кранами, складами — им удавалось заметить ее сверкающую поверхность. Огней становилось все меньше. Время от времени вырисовывался силуэт какого-нибудь корабля, освещенный высокими фонарями. Все это смахивало на кинохронику.

— Порой, — молвил Люсьен, — мне до смерти хочется смотаться отсюда.

— Куда?

— А куда глаза глядят.

Машина подскакивала на рельсах, пересекавших улицу и исчезавших за оградой. Вода из-под колес брызгами разлеталась во все стороны. Сквозь приспущенное стекло в машину врывался ветер, а вместе с ним запах прилива, половодья.

— Эта твоя штуковина находится в Шантене? — спросил Люсьен.

— Почти рядом. Понимаешь, я обязан туда заглянуть. Ребята из клуба дзюдо соорудили колесницу. Они решили изобразить флибустьеров. Они хотели, чтобы и я нарядился пиратом: всюду татуировки, на глазу повязка, все в таком роде. Мне это кажется идиотизмом. Я отказался, но посмотреть надо. А то они обидятся.

Притормозив, он осторожно свернул в плохо вымощенный двор. Фары высветили большой ангар, раздвижная дверь которого оказалась закрытой.

— Любопытных там, видно, не любят, — заметил Люсьен.

Эрве выключил мотор, и они услыхали стук молотка, визгливый звук дрели, нестройный, радостный шум мастерской в разгар работы. В большой двери была прорезана маленькая. Эрве толкнул ее. Они очутились в длинном помещении, заставленном лестницами, ящиками, верстаками. По полу бежали провода. Едкий запах химических реактивов царил в этом странном балагане, где какие-то гигантские фигуры раскачивались под самой крышей.

— Не вздумайте здесь курить, ребята, — крикнул формовщик, который, взобравшись на леса, отделывал рожу, похожую на Астерикса[201]. Прожектора лепили из теней монументальные скульптуры, наделяя их шутовскими чертами. Можно было различить руки с надутыми, словно шары, пальцами, животы величиной с гору, раскрашенные лица, искаженные чудовищными улыбками, обнажавшими громадные квадратные зубы. И все эти полые, легкие, хрупкие, дрожащие при малейшем ударе, притворно-добродушные изображения Молоха вселяли какую-ту неясную тревогу.

К Эрве подошел мужчина в испачканной спецовке. Он протянул руку.

— Здравствуй.

— Мой приятель Люсьен, — сказал Эрве.

— Привет! Ну, что вы об этом думаете? Для начала, пожалуй, неплохо, а? Но работы еще предстоит уйма. Пошли поглядим на «Остров сокровищ».

Он повел их к колеснице, украшенной разрисованными полотнищами с изображением скал.

— Осторожней, смотрите, куда ступаете. И не прикасайтесь. Пещера еще не высохла. Здесь встанут три парня с кирками, лопатами, пистолетами. А вот и сундук.

Он показал на кованый сундук.

— Можете приподнять его. Он из фанеры. Полюбуйтесь-ка на драгоценности!

Подняв крышку, он достал горсть сверкающих колье, браслетов, кулонов.

— Если не пойдет дождь, эффект обеспечен, обещаю вам. Приходи, Эрве. Чего уж там! Ты не сможешь отвертеться… Нам нужны добровольцы для шествия голов-гигантов… Они такие славные, наши головы!

Около дюжины голов стояло немного поодаль, прямо на земле. Они напоминали резиновые фрукты. Одна голова показывала язык, другая косила, третья надувала щеки, словно меха; но больше всего Люсьену понравились глаза, они буквально заворожили его, в них притаилась хитринка, словно они что-то задумали.

— А ну, подойди, — сказал мужчина. — Сейчас я тебя экипирую.

Подняв одну из голов, он натянул ее на Эрве и хорошенько закрепил. Эрве забавно подергал ногами, и Люсьен расхохотался. Покачиваясь то вправо, то влево, раздуваясь на маленьких тощих ножках, подвижная и жуликоватая голова дерзко насмехалась, подражая то походке пьянчужки, то торжественным приветствиям епископа.

— Теперь я! — крикнул Люсьен.

Шар, изготовленный из материи и пластмассы, упал ему на плечи, словно монашеская ряса с капюшоном. Глаза его оказались как раз на уровне губ маски. Он видел часть помещения и рабочих, которые оставили свою работу, чтобы посмотреть на проделки двух гномов. Это выглядело безумно смешно. Они танцевали, став друг против друга, застывшая усмешка одного отвечала мертвой улыбке другого, а ноги тем временем выделывали неистовые па. Но вот наконец они остановились, едва не задохнувшись в своих панцирях, сняли головы и бережно уложили их рядом с остальными.

— Думаю, я приду, — сказал Эрве, вытирая лицо. — Повеселимся всласть!

— Может, и мне удастся улизнуть, — добавил Люсьен.

Мужчина в спецовке взял их за руки.

— Вы не видели самого интересного. Это идея Франсуа. К несчастью, полиция не дала нам разрешения. А жаль. Мы наверняка получили бы первую премию. Один макет чего стоит. Да вот, поглядите сами!

Он подвел их к положенной на козлы доске. На ней возвышался огромный макет городской площади. В центре располагался канализационный люк, откуда выбирались грабители в масках. Все они несли на плечах тяжеленный мешок с добычей. На углу площади находился банк, на фронтоне которого красовалась вывеска: «Сосьете женерёз»[202].

— Говорят, намек слишком вызывающий, — заметил их гид.

— Ваши человечки чертовски хороши, — сказал Эрве. — На голове у них чулок?

— Да. Чтобы выглядело натурально.

— Ты идешь? — крикнул один из его товарищей. — Они уже достаточно большие, могут и сами все посмотреть.

Эрве в задумчивости застыл возле макета.

— Знаешь, о чем я думаю? — прошептал он. — Надо бы похитить эту бабенку.

— Ты что, спятил? — ужаснулся Люсьен.

— Она из нас довольно жил повытягивала. Теперь наш черед.

Люсьен представил себе мадемуазель Шателье, перевязанную, словно колбаса, веревками. Такая картина ему понравилась. Он включился в игру.

— Мы тоже, — сказал он, — натянем на башку чулок и — оп! — пожалуйте на выход… Только вот ума не приложу, где нам ее спрятать.

— Ну, это проще простого. В моей лачуге на берегу Эрдра.

— Что за лачуга?

— Да ты же знаешь. Лачуга, в которой ночевал мой отец, когда ездил на рыбалку. Как раз то, что нужно. Пустынный уголок…

Эрве взял в руки одну из фигурок и стал внимательно разглядывать ее.

— Конечно, это просто так, для смеха, — продолжал он. — Через два дня мы ее отпустим. Вот увидишь, она сразу присмиреет. Это послужит ей хорошим уроком.

Спорить готов, что она тут же уволится и мы ее больше не увидим.

— Держи карман шире! Размечтался!

Люсьен отошел от макета, чтобы получше осмотреть красочное сооружение, почти совсем законченное. Вероятно, оно представляло собой «Харчевню на Ямайке». Пират с деревянной ногой стоял у порога, размахивая фляжкой размером с целый окорок. Другой рукой он обнимал за талию негритянку с необъятной грудью. Люсьен обернулся. Эрве все еще грезил у макета. Люсьен подошел к нему.

— Накинем ей на голову мешок, — сказал Эрве. — Я знаю, где она ставит машину. Там такая темень.

— Ты все еще думаешь об этом?

— Конечно. Чем больше шевелишь мозгами, тем яснее понимаешь, что ничего сложного тут нет. Каждый день разным типам удается проворачивать дела почище этого. Мы же не глупее их.

— Ты говоришь серьезно?

— Не знаю. Пока еще не знаю. А хохма вышла бы отличная, можно даже сказать, шикарная, правда? Она хотела услышать наши извинения. Ну что ж! Мы пошли на это. А кроме того, мы устроим ей уик-энд у воды. Причем без всякого риска. Я отлично представляю себе, как за это взяться.

— Вам нравится, ребята?

— Потряска, — сказал Эрве. — Мсье Раймон, могу я взять одного из ваших гангстеришек?

— Если тебе нравится, не стесняйся. Теперь это уже никому не нужно.

— Спасибо.

Эрве сунул в карман куртки одного из человечков в маске.

— Может, пойдем? — спросил Люсьен.

— Сейчас!

Эрве пригладил волосы: одна прядь без конца падала ему на левый глаз.

— Это вовсе не туфта, — добавил он. — Упрячем ее на пару-тройку денечков в надежное место. Последний день карнавала — лучше и не придумаешь. Все веселятся. Разве не так?

Люсьен согласился, и все-таки, несмотря ни на что, план казался ему фантастическим.

— А ты не считаешь, что зашел слишком далеко? Ведь она нас наверняка узнает.

— Если подкрасться сзади… И накинуть ей на голову мешок… Она до того сдрейфит, что не осмелится сопротивляться. И говорить нам вовсе не придется. С ходу все это выглядит немного сумасбродным, но если вдуматься хорошенько, дело проще простого. Машину-то мы, конечно, найдем.

— А как быть с едой?

— Оставим ей бутерброды. Но если ты против… Только согласись, она делает нашу жизнь невыносимой. Особенно тебе. Конечно, то, что я тебе предлагаю, немного рискованно, и все-таки это не ограбление банка!

Широким жестом он простился со всеми присутствующими.

— Чао!

Он подтолкнул Люсьена вперед, и они бегом бросились к машине. На улице снова лил дождь. Эрве включил дворники и рывком развернул машину.

— Осторожней, — посоветовал Люсьен. — Это тебе не ралли.

Но Эрве не слушал его. Он жал на скорость. И напевал: «Бабенку в каталажку… Бабенку в каталажку… Бабенку…» Мимо проносились поля и луга. Огни города спешили им навстречу. У светофора Эрве остановился.

— Чем дольше я раскидываю мозгами, тем тверже убежден, что дело в шляпе. Главное — не тянуть.

Он тронулся потихоньку. Дождь барабанил по крыше.

— Эрдр сейчас разлился, — продолжал он. — Это нам на руку. Можно не опасаться рыбаков. Пускай орет сколько душе угодно.

Его уверенность понемногу отметала сомнения и нерешительность Люсьена. А почему бы и нет, в конце-то концов! В общем-то неплохая месть. После той сцены в кабинете директора он приходил в ярость при одной лишь мысли о своем поражении. У него сложилось такое чувство, будто его преследуют. Вначале они присматривались друг к другу, наблюдали, потом вдруг все испортилось. Начались бесконечные вызовы к доске, плохие отметки, и вскоре дело дошло до открытой борьбы, до сведения счетов. Он ушел побежденным и знал это. Но он поклялся себе, что из этого столкновения она тоже не выйдет невредимой. А что, если благодаря совершенно безумной идее Эрве…

— Думаешь, она нас не заподозрит?

— Конечно нет, — сказал Эрве. — Она решит, что произошло недоразумение, что преступники ошиблись…

— А когда вернется, все начнется сначала.

— Обещаю тебе, она не посмеет даже пикнуть. Ей потребуется отпуск, чтобы прийти в себя. Какой-никакой, а все-таки выигрыш.

— А если она сообщит в полицию?

— Не такая она дура. Она не станет кричать на всех углах, что ее похитили. Да все от смеха животы надорвут! Она и рта не откроет.

Они сделали большой крюк, чтобы объехать гараж Корбино.

— Машина твоего отца готова, — сказал Эрве. — Зажигание сдохло. Пришлось все менять. Он может забрать ее в любое время. Или же моя сестра сама пригонит ему машину.

— Неплохая идея, — заметил Люсьен. — А он не часто бывает в хорошем настроении.

— О, я знаю! Он звонил раза два или три моему зятю. И все время ругался. Разве мы виноваты, что его тачка старая?

Он остановился во втором ряду.

— Подумай над тем, что я тебе сказал, ладно?

Люсьен вышел. Маленький двухместный автомобиль красного цвета рванул с места и затерялся среди потока других машин.


В приемной дремал какой-то пациент. Люсьен вошел в столовую. На столе стояли приборы. Под салфеткой лежал листок, вырванный из блокнота. Марта написала: «Мсье сказал, чтобы вы ужинали без него». Пожав плечами, Люсьен сделал из бумаги шарик и точным ударом ноги отправил его под буфет. Потом пошел на кухню и включил газ под кастрюлями. Он привык к одиночеству, привык в одиночестве есть, слышать телефонные звонки, раздающиеся круглосуточно, общаться со своим отцом посредством записок; на сервировочном столике его всегда ждали блокнот и шариковая ручка. «Мне нужно двести франков на новые бутсы…» «Нужны новые джинсы…» «С меня требуют триста франков за починку мопеда…» На другой день Люсьен находил деньги. Он выбрал удобный способ. Ему не приходилось клянчить, доказывать необходимость тех или иных расходов. Некая злобная стыдливость мешала Люсьену признаться отцу, что ему хочется купить новые пластинки или книги, а то и просто что он истратил свою месячную норму. Доктор обо всем догадывался, но никогда не роптал, и Люсьен зачастую сердился на себя за то, что не доверял до конца отцу. Но у него образовался свой собственный мирок, несколько обособленный, да и потом, требовалось время, чтобы исповедаться, какой-нибудь пароль, дабы установить взаимопонимание. Но тот, с кем он встречался в дверях или, наскоро обедая, за столом, а то и поздно вечером, всегда выглядел усталым и озабоченным. Он задавал несколько вымученных вопросов об учебе, словно силился играть роль, которая оказалась ему не по душе. А если вопреки всему что-то похожее на порыв нежности толкало их порой друг к другу, тут, как нарочно, начинал звонить телефон.

— Ладно, — говорил доктор. — Такая уж работа, ничего не поделаешь… Сам увидишь…

Ибо он страстно желал, чтобы Люсьен посвятил себя медицине, а Люсьен отчаянно упирался, отказываясь погружаться в беспокойное учение, которое в конечном счете оборачивалось этим ужасным повседневным рабством. Он упрямо отлынивал, противопоставляя любому внушению или негодованию неодолимую силу апатии.

— Но чем же ты все-таки хочешь заниматься? — кричал доктор.

— Я хочу плавать на кораблях, — отвечал Люсьен.

Однажды этот ответ совершенно случайно слетел у него с языка, а потом он поверил, что таково его истинное призвание. До старой Марты докатились отголоски их ссоры, и она, привыкнув говорить без обиняков, высказала все, что думала.

— Это несерьезно, мсье Люсьен. Хотите знать правду? Ну так вот, вам просто хочется другой жизни, и все! Неважно какой, но другой. Ах, если бы ваша мама была жива!

И тут же пошли отвратительные сетования, противные, вязкие нравоучения. Временами он ненавидел Марту, дом, отца, лицей, домашние задания, уроки. Да, не важно, какая жизнь, но главное — другая. Повзрослеть! Скорее бы повзрослеть! Выйти из этого неопределенного возраста, когда еще не имеешь права принадлежать самому себе. Вот Эрве, например, оставили в покое. Ему легко. Мать и сестра у него под каблуком. С зятем никто не считается. Эрве чувствует себя отлично. Замечания отскакивают от него как от стенки горох. Кому, как не ему, пришла в голову идея похитить мадемуазель Шателье? Конечно, это глупость, но он с такой удалью умел совершать глупые поступки! Кто поспорил однажды вечером, что пройдет, балансируя, пятьдесят метров по парапету моста Пирмиль? И пари, конечно, выиграл он. Внизу катила свои воды разбухшая от дождей, покрытая пеной, смертельно опасная Луара. Ребята затаили дыхание. Зато какой взрыв веселья потом. Чуточку страха — это как раз то, что придает существованию ни с чем не сравнимую выразительность. Затем они зашли в бистро, чтобы отметить этот подвиг, и изрядно выпили москаде. И как нарочно, доктор, который обычно возвращается очень поздно, в тот день вообще не выходил из дому. Ссора. Угрозы.

— И чтобы это больше не повторялось. Пить в твоем возрасте! Какой ужас! Ты ведешь себя как последняя шпана, другого слова я не нахожу.

К счастью, он так ничего и не узнал о проделке на мосту Пирмиль. А так как проигранное пари стоило дорого, Люсьену пришлось оставить на сервировочном столике записку: «Я должен заплатить двести франков за баскетбол». Все это он перебирал в памяти, пока ел сыр. Потом отнес посуду на кухню и вышел в прихожую. До него смутно доносился голос отца, говорившего по телефону:

— Держите его в тепле… Да, продолжайте делать компрессы… Я выезжаю.

«Если бы я плавал на танкере, — подумал Люсьен, — то жил бы в большой, удобной каюте. Я слушал бы пластинки, и никто бы мне не надоедал. Мой предок несчастный человек!»

Он поднялся по лестнице к себе в комнату. По правде говоря, это была не просто комната, а берлога, логово, где он чувствовал себя хозяином. Как всегда по вечерам, он с удовольствием стал разглядывать почтовые открытки с изображением парусников, плывущих в фонтане брызг. «Франция» прибывает в Нью-Йорк. Туристическая гавань в Ла-Рошели, ощетинившаяся рангоутами, словно на картине Карзу. Возле проигрывателя с пластинками его дожидалась кровать-корабль, застеленная клетчатым стеганым одеялом. На стенах висели старательно закрепленные кнопками полоски бумаги с выдержками из произведений Бориса Виана. Перестаньте считать себя ответственным за мир. Вы частично ответственны за себя, и этого вполне довольно… Мне глубоко наплевать, могу я или нет заставить других разделять мою точку зрения… Я ненавижу свои исследования, потому что слишком много глупцов умеют читать… Человек, достойный так называться, никогда ни от кого не бежит. Бежать положено лишь воде из крана… Люсьен с удовлетворением перечитал все это, повторив еще раз: «Бежать положено лишь воде из крана». Здорово сказано!

Он снял толстый свитер с высоким воротом, от которого чесалась шея, и швырнул его на кресло. Освободился от ботинок, отправив их мощным ударом в сторону радиатора, и включил проигрыватель. Потом лег на кровать, закинув руки за голову. Сильный шум только помогал ему думать. Отбивая такт пальцами ног, он во всех подробностях стал изучать план Эрве, Сплошное сумасбродство! Упоительный бред, как сказал бы Борис Виан. Верный способ угодить в тюрягу, ни больше ни меньше. Хотя возможно, окажется, что привести этот план в исполнение гораздо проще, чем он считает. В конце концов, газеты пестрят историями о похищениях, и ни одно из них не провалилось, по крайней мере на начальной стадии. Потом, правда, чаще всего возникают осложнения, но почему? Да потому что налетчики требуют выкуп. А главное — потому, что нападают они на важных персон. И еще потому, что жертвы содержатся в заточении долгое время, и это позволяет полиции задействовать огромные силы. Другое дело — никому не ведомая, беззащитная женщина. Если в начале школьных каникул она исчезнет на два-три дня, кто обратит на это внимание? К тому же речь пойдет даже не об исчезновении. А всего лишь об отсутствии, об отлучке по личным причинам. Ни на какое насилие жаловаться ей не придется. Она даже постыдится рассказывать о своем злоключении близким людям. Да и каким близким? Ее никто никогда не встречал в городе: ни в магазинах, ни в кино. Мужчины ее никогда не провожали. Она служила воплощением того типа учителей, которые думают только о своей работе. Старательная, трудолюбивая зануда. Что-то вроде вечной отличницы, засидевшейся в девицах. Совсем никудышная! Недолгое пребывание в заточении ничуть ей не повредит. До чего же приятно мечтать о том, как у тебя под замком окажется ненавистный враг! Даже если план не удастся осуществить, думы о нем вызывали столько милых сердцу картин, что Люсьен чувствовал себя уже наполовину отомщенным. Придет время, когда они с Эрве скажут: «Помнишь, как мы едва не похитили эту бабенку? До чего же мы все-таки были отчаянные!»

Открылась дверь.

— А-а! Добрый вечер, папа!

— Добрый вечер!

Люсьен сразу понял, что объяснение предстоит бурное.

— Может, все-таки выключишь эту дикарскую музыку? — сказал доктор.

Он прочитал надписи, украшавшие комнату.

— Это что-то новое! Раньше тут пестрели высказывания Мао. Если я правильно понял, ты эволюционируешь в сторону анархизма!

Он освободил кресло от загромождавшей его одежды и сел.

— Мне звонил твой директор, — снова заговорил он. — Тебе известно почему?

Сняв очки в тонкой золотой оправе, он смотрел на сына своими близорукими, мигающими глазами, а его рука тем временем на ощупь отыскивала носовой платок.

— Поздравляю тебя, — продолжал он. — Ты не только ничего не делаешь, но еще и позволяешь себе выставлять на смех учителей.

— Папа, я…

— Молчи! Я в курсе всего. Мне бы очень хотелось знать, почему твоя учительница по математике имела несчастье не понравиться тебе. Хотя я прекрасно понимаю это.

Он снова надел очки и со злостью взглянул на Люсьена.

— К сожалению, это хорошо воспитанная девушка, добросовестная, но главная ее беда заключается в том, что она чересчур молода, а ей приходится противостоять бессердечным сорванцам. И кто же особо отличился среди этих сопляков? Мой сын, черт побери! Мальчишка, который возомнил себя очень умным, потому что его голова забита дурацкими лозунгами. Я вполне могу гордиться тобой. Мне остается одно: пойти самому принести извинения этой даме. Да, да! Уж если Бог наградил меня таким дуралеем, как ты, придется извиняться.

— Она все время цепляется ко мне, — возразил Люсьен.

— И правильно делает. Я ей признателен за это. Лентяев приходится учить из-под палки. Уверяю тебя, если бы я был твоим учителем, то уж тебя бы не пощадил.

— В этом я нисколько не сомневаюсь.

— Скажите пожалуйста, он не сомневается! Возомнил себя несчастным ребенком, над которым просто издеваются, так, что ли? Тебе отказывают в малейшей просьбе. Тебе есть на что пожаловаться. Еще немного, и ты начнешь во всем обвинять меня. А ты подумал, какую жизнь вы устраиваете этой девушке? Неужели вам не приходит в голову, что из-за вас она может лишиться места?

— Ну, ты скажешь тоже!

— А что тут говорить? Директор ничего не стал от меня скрывать. Впрочем, довольно, хватит. Мы примем все необходимые меры. Прежде всего, когда начнутся занятия, тебя и твоего дружка Эрве исключат из лицея на три дня. Мне об этом сказал сам директор. Еще одно украшение для твоего дневника. Но я тоже кое-что придумал. Ты будешь дополнительно заниматься математикой с твоей учительницей, если она согласится простить тебя.

— С мадемуазель Шателье?

— Конечно. А почему нет? Мне так хотелось бы, чтобы ты перешел в класс с математическим уклоном, но тебе до этого очень далеко. И потом, я не хочу, чтобы твоя учительница плохо о нас думала. У тебя, возможно, нет самолюбия, а у меня, представь себе, есть. Надо уметь исправлять допущенные ошибки.

Люсьен забился в угол кровати, поджав под себя ноги. Уж лучше бы его отхлестали по щекам, избили. Все что угодно, только не эта холодная ярость, которая сквозила в словах отца. Дополнительные уроки! Насмешливые взгляды этой тетки! Язвительные намеки товарищей! Словно наступал конец царствованию. Бесчестье. Капитуляция.

— Она плохой преподаватель! — прошептал он.

— Браво, — сухо заметил доктор. — Одно другого лучше. Мой сын, который коллекционирует плохие отметки, умеет с первого взгляда отличить хорошего учителя от плохого. Так вот, я надеюсь, что мадемуазель Шателье сумеет помочь тебе наверстать упущенное.

Он встал, аккуратно сорвал полоски бумаги, служившие Люсьену символом веры, и бросил их в мусорную корзину. Потом остановился у кровати.

— Послушай, Люсьен. Если одному из нас придется поставить мат другому, то клянусь тебе, что им будешь не ты. Каникулы начинаются завтра. Ты их полностью посвятишь занятиям. Никаких прогулок с твоим другом Эрве. Никаких походов в кино. Один час на свежем воздухе после обеда, и только. Из-за того, что я очень занят, ты вообразил, будто можешь делать все, что тебе вздумается. Но я строго-настрого накажу Марте. Она скажет мне, слушаешься ты или нет. Сожалею, что приходится обращаться с тобой, как с маленьким ребенком, но ты сам меня вынуждаешь.

Он долго глядел на Люсьена, словно пытаясь поставить более точный диагноз, затем вышел, бесшумно закрыв за собой дверь.

Какое-то время Люсьен не шевелился, потом вдруг бросился на подушку и принялся дубасить ее кулаками. Нет, нет и нет! Не бывать этому! Эрве прав. Надо обезвредить замухрышку. Наказания! Всегда одни наказания! И судьи! Сколько Люсьен себя помнит, его всегда ругали. Ученик ленивый и неспокойный… Трудный ученик, его поведение внушает некоторую тревогу… Умный, но непослушный; оказывает нежелательное влияние на своих товарищей… Он помнил наизусть эти многочисленные замечания. Служанки тоже вносили свою лепту. Они либо устно осыпали его упреками: «Мсье Люсьен вел себя дерзко… Мсье Люсьен выбросил свой полдник…» Либо письменно: «Мсье Люсьен вернулся в семь часов…» Даже славная Марта и та без колебаний выдавала его, ибо жалела доктора, уставшего и измотанного, ведь ему одному приходится воспитывать мальчика, достигшего, по ее словам, шалого возраста. А отец, одержимый манией все заносить в картотеку, вместо того чтобы разорвать эти записки, хранил их, аккуратно складывая в папку вместе с его школьными дневниками. «Когда тебе исполнится восемнадцать лет, я отдам эту папку тебе. И если у тебя когда-нибудь родится сын, ты, возможно, вспомнишь, что я делал для тебя все, что мог!»

— Ах, до чего же мне все надоело! — сказал Люсьен.

Он разделся, погасил верхний свет, но включил ночник, стоящий в ногах кровати: эта привычка сохранилась у него с детства, когда по ночам его мучили кошмары.

Он лег на бок и, подтянув колени к животу, снова принялся обдумывать план. На этот раз уже вопрос не стоял о том, чтобы отложить его исполнение на потом. Завтра как раз последний подходящий день. В пятницу она приходит к восьми часам утра и уходит в полдень. Она ведет занятия в младших классах. Затем она свободна до трех часов; с четырех до шести она обычно работает в библиотеке. Проверяет тетради, готовится к урокам. Если встать на цыпочки и заглянуть через матовые стекла, возвращаясь из спортзала, можно увидеть ее, обложенную книгами. Следовательно, домой она возвращается не раньше половины седьмого. В это время уже темно. Живет она в новом квартале, окруженном автомобильными стоянками. Там они и устроят засаду. К счастью, вот уже несколько дней идет дождь. Так что встреча с любопытными им не грозит. Тем не менее схватить ее окажется делом нелегким. Она, конечно, не станет сопротивляться. Слишком уж слаба. Однако Люсьен испытывал какую-то неловкость при мысли, что ему придется прикасаться к ней. Для него она оставалась «училкой», то есть недосягаемой особой, на которую нельзя покушаться. Почему? Люсьен понятия не имел, но смутно чувствовал, что это обернется самым трудным. И возможно, самым непростительным. Словно между ребяческой проделкой и преступлением существовал ничтожный и в то же время надежный барьер, который надо обязательно разрушить. После этого все уже изменится. Изменится, но… Он заснул.


Марта постучала в дверь, чтобы разбудить его.Еще не очнувшись от сна, он пошел в ванную. Вчерашние размышления одно за другим всплывали в памяти и казались ему чудовищными. Нет. Это невозможно. И потом, нельзя же делать с наскока такие опасные вещи. Приняв душ, он спустился в кухню.

— Отец уже ушел?

— Да, — ответила Марта. — Он очень сердится. Поторапливайтесь. А то опоздаете.

Люсьен проглотил кофе, схватил портфель и вскочил на мопед. Лицей расположен не так уж далеко. Он подоспел как раз вслед за малолитражкой мадемуазель Ша-Шательеи тут зазвенел звонок. Он видел, как замухрышка направилась в учительскую; на глаз он прикинул ее вес. Никак не больше сорока килограммов. Эрве — хороший дзюдоист и наверняка знает, как к ней подступиться. Но потом? Вдруг она станет отбиваться? Или позовет на помощь? Тогда, значит, придется ее оглушить? При свете дня весь план разваливался на куски. Люсьен встал в ряд, пожал руку Эрве.

— Тебе досталось? — прошептал Эрве.

— Да. Директор звонил моему отцу.

— И мне тоже. Он сообщил матери. Исключат на три дня. Туго пришлось?

— Довольно туго. А тебе?

— Так себе. Больше всех рассердилась сестра.

— Тихо вы там! — крикнул преподаватель французского, чудоковатый, но крепкий детина, перед которым все ходили по струнке.

Ученики вошли в аудиторию. Эрве сидел как раз позади Люсьена. У обоих сердце не лежало выслушивать пояснения к тексту. Для них Шатобриан походил на возвращающегося из дальних странствий плейбоя, которого на гравюрах изображали обычно с развевающимися волосами, в жилете, со взглядом, исполненным мечтательной отравы иных времен. Люсьен написал записку и передал ее Эрве.

«Отец хочет, чтобы после каникул я дополнительно занимался с этой бабенкой».

Прочитав записку, Эрве что-то проворчал и приписал внизу:

«Ретроград!»

Почувствовав, что учитель приближается, ибо тот имел скверную привычку прохаживаться между рядами, Люсьен быстро спрятал листок и прилежно склонился над книгой. Как только прозвенел звонок, возвещавший о конце урока, он обернулся.

— Сегодня же разделаемся с ней, — сказал Эрве. — Ты, надеюсь, согласен?

— Да.

— Я все предусмотрел. Всю ночь кумекал. После обеда приходи ко мне домой. Гимнастику прогуляем и окончательно решим, что делать.

— А машина?

— Не бойся… Все в порядке.

Они вышли вместе, но тут же расстались, поскольку Люсьен учил английский, а Эрве — немецкий. На десятиминутной перемене они отошли в самый дальний угол внутреннего двора, но стоял такой шум, что приходилось кричать, чтобы слышать друг друга. Из предосторожности они вышли на улицу и прогуливались там под дождем. Капли, падавшие с крыши, воздвигали своего рода завесу между ними и их товарищами. Они чувствовали себя оторванными от всех.

— Я согласен, — сказал Люсьен, — но при условии, что успех гарантирован. И еще есть кое-какие детали, которые хорошо бы уточнить. Например, стоянка этого квартала многоместная. Как узнать, где лучше всего нам расположиться?

— Я заходил туда вчера вечером перед тем, как вернуться домой, — сказал Эрве. — Мне это тоже не давало покоя. Ее малолитражка стоит у самого края, справа от входа. Мне казалось, что в этом углу есть фонарь. Так вот, представь себе, никакого фонаря нет. Фонарь расположен гораздо дальше, у автобусной остановки. А стоянка освещается светом из окон.

— А мы? Где мы встанем?

— Совсем рядом. Мы остановимся на подъездной дорожке. Вся операция займет десять минут. Конечно, если сзади подъедет какая-нибудь машина и попросит пропустить ее, все полетит к черту. Догнать девчонку и затащить ее в машину — об этом не может быть и речи. Надо схватить ее в тот момент, когда она повернется к нам спиной, чтобы запереть свою малолитражку. Мы набросимся на нее сзади. Я накину ей на голову мешок, а ты тем временем откроешь заднюю дверцу. Я втолкну ее на сиденье и…

— Значит, машину поведу я?

— Если ты не возражаешь. Начнем с того, что я покрепче тебя. И если она вздумает брыкаться, я сумею ее успокоить. И потом, я себя знаю. Стоит мне сесть за руль, и я обо всем забываю, мчусь во весь дух. А ты водишь спокойно. Ведь мы повезем ценный груз.

Звонок позвал их в аудиторию.

— После обеда я объясню тебе, что к чему, — шепнул Эрве.

Они пошли на урок истории, потом естествознания. Люсьен ощущал себя словно спортсмен, летящий с горы. Ничто уже не могло остановить его бешеного спуска, события странным образом убыстрялись, хотя он не прилагал к этому никаких усилий. Оставалось всего восемь часов, потом семь… Им овладело точно такое же смутное чувство тревоги и отрешенности, как перед операцией аппендицита. Напрасно его тогда успокаивали: «Это сущие пустяки, вот увидишь», он боялся не проснуться, и в то же время ему не терпелось очутиться в операционном зале, увидеть людей в масках, вооруженных, возможно, ножами. Это происходило несколько лет назад, а тем не менее ему казалось, будто все начинается вновь, только на этот раз у него неладно с головой. А его палачом стал Эрве, такой спокойный и уверенный в себе, что не оставалось никакой возможности отступить, не превратившись в предателя.

В одиннадцать часов оба приятеля направились в гараж, где ученики оставляли велосипеды и мотоциклы.

— Подваливай к двум часам. Сделай вид, будто идешь на гимнастику, — посоветовал Эрве.

— Мне что-нибудь захватить с собой?

— Ничего не надо. Я сам все куплю и приготовлю бутерброды и термос с кофе…

Он запустил мотор, газанул как следует ради удовольствия, поправил каску и, уже трогаясь с места, крикнул:

— У подружки ни в чем не будет недостатка!

Люсьена главным образом заботила проблема похищения. Он даже не подумал, как ее устроить на месте, и теперь обнаружил, что предстоит еще уладить тысячу всяких деталей. Следовало запасти пишу на два дня, то есть, иными словами, ее придется кормить шесть раз. Бутербродами и термосом с кофе тут не обойдешься…

Когда он сел за стол, ему уже не хотелось есть. Доктор дожидался его, просматривая корреспонденцию. Сунув письма и проспекты в карман, он позвонил Марте.

— Можете подавать… А ты мог бы и поздороваться. Язык у тебя не отвалится.

— Добрый день, — с недовольным видом сказал Люсьен.

И сразу воцарилось молчание. Марта приготовила жаркое из телятины. Хорошо бы стянуть несколько кусков да прихватить пачку печенья… и бутылку вина. Он попытался представить себе странный пикник в доме, затерянном средь чиста поля, и к тому же при закрытых ставнях.

— Возьми еще мяса, — приказал доктор.

— Я не голоден.

— Тебе надо есть. Если ты не перестанешь злиться, предупреждаю, конец учебного года проведешь в интернате… И уж там-то поневоле обрадуешься, когда тебе дадут телятины… Знай, Люсьен, это не пустые обещания… Я все хорошенько обдумал: если ты еще что-нибудь натворишь, я отправлю тебя в коллеж иезуитов Редона. А там ты попадешь в ежовые рукавицы.

«Говори, говори, — думал Люсьен. — Плевать мне на иезуитов. И на нее тоже. Пускай подыхает с голода, если хочет. Кому нужна эта доброта? Вот возьму и слопаю сейчас ее долю. Это все, чего она добилась!»

Он демонстративно положил себе два куска жаркого. Зазвонил телефон.

— Я ухожу, — сказал доктор Марте. — Проследите, чтобы Люсьен съел десерт.

Он бросил салфетку на стол.

— Что ты делаешь во второй половине дня?

— Что я делаю? — повторил Люсьен.

Ему хотелось ответить: «Похищаю свою училку по математике».

— Иду на гимнастику, — прошептал он. — Вернусь, наверное, поздно.

Доктор вышел, и Люсьен отодвинул вазочку с вареньем и рисовый пирог, который старая служанка поставила перед ним.

— Мсье велел… — начала Марта.

— Знаю… Знаю…

— Вы ведете себя неразумно, мсье Люсьен.

— Да уж.

Он положил конец этим причитаниям, поднявшись в свою комнату. Там он позволил себе насладиться американской сигаретой. Отец запрещал ему курить, но тогда почему курил сам?

Развалившись в кресле, Люсьен перебирал свои обиды. И подумать только, чтобы задобрить этого гнусного типа, он подарил ему на сорокалетие шикарную зажигалку. Уж лучше бы оставил ее себе. Его сбережения понесли серьезный урон. А теперь ему грозят иезуитами! Разве это справедливо? И где же благодарность? А говорит: ты — мне, я — тебе. Я тебе делаю подарок, а ты меня упекаешь в тюрьму! Совершенно очевидно, что отец сам во всем виноват!

Половина второго. Для правдоподобия Люсьен взял свою спортивную сумку и пешком отправился в гараж Корбино, еще не открывшийся после перерыва. Корбино сидели за столом, неторопливо попивая свой кофе. Настоящая семья! И конечно же телевизор! Рядом с ними, на стуле, свернулся калачиком кот. Мадам Корбино пышет дородством и благодушием; ее дочь, Мадлен, сидит, обвив рукой шею зятя, который сосет трубку, рассеянно слушая Мурузи.

— Добрый день, Люсьен. Вы пришли к Эрве? Он наверху, у себя в комнате. Кстати, машина доктора готова. Пусть он заберет ее сам. У нас сейчас просто нет времени. Слишком много работы.

Люсьен знал дорогу. Он так часто сюда приходил! Эрве превратил свою комнату на третьем этаже в святилище спорта. Всюду фотографии пловцов, велогонщиков, дзюдоистов, некоторые из них с памятными надписями. Над кроватью, рядом с маленьким распятием, вероятно позолоченным, из-под которого торчала вся высохшая освященная самшитовая веточка, висела пара боксерских перчаток. По всей комнате в лирическом беспорядке валялись тренировочные костюмы, «шиповки» и журналы с изображением гоночных машин. На прикроватной тумбочке, на стопке альбомов с комиксами, стоял, словно пресс-папье, маленький грабитель в черной маске. Усевшись по-турецки на пол, Эрве предавался какому-то таинственному делу.

— Видишь, — сказал он, — готовлю маски.

Тут же вскочив, он развернул чулки телесного цвета.

— У сеструхи взял. Выбрал самые плотные.

Он поднес чулки к носу и, слегка запрокинув голову, закатил глаза, словно вдыхая невыносимой нежности аромат.

— Понюхай-ка. Моя сестра не кто-нибудь. Все ее вещи благоухают. Не строй такую рожу, старик. Ведь сегодня последний день карнавала. Имеем же мы праве немного повеселиться.

Он натянул чулок на голову, так, чтобы глаза оказались на уровне проделанных им дырочек, и взглянул на себя в зеркало.

— Неплохо. Я немного искромсал левый глаз, но ничего, сойдет. Теперь ты.

Люсьен неловко последовал его примеру и недоверчиво взглянул на себя.

— Мне сдается, что нас можно узнать.

— Выдумал тоже. Просматривается только форма носа и ничего больше. К тому же она вообще нас не увидит… Да, самое главное! Помни, что ты вообще должен помалкивать, потому что твой голос легко узнать. А я могу говорить басом.

Он пропел несколько тактов из арии «Клевета»[203]. Это выглядело до того смешно, что они упали на кровать и нахохотались всласть.

— Ну что, не зря я старался? — спросил Эрве.

Он снял маску и помог другу освободиться от своей. Ребята причесались.

— Давай расскажу тебе о лачуге, — продолжал Эрве.

Он вырвал лист из тетради для домашних заданий и начал рисовать план.

— Это несложно: вот тебе кухня, там стоит газовый баллон, он еще вполне пригоден. Есть и умывальник, вода поступает туда из маленького резервуара на крыше. Воды там сейчас, верно, через край. Из кухни ты попадешь в комнату. Она вполне приемлема для жилья. Мой отец ночевал там, когда приезжал на рыбалку. Он спал на раскладушке. Одеяла лежат в ящике.

— А простыни?

— Послушай! Это тебе не отель. Из этой комнаты проходишь сразу в уборную, или называй это как хочешь. Там места хватило только на душ, раковину и унитаз. Мой отец собирался все это расширить. Он хотел построить настоящий дом. Здесь, слева, во всю глубину — гараж. Там находится лодка. Вот и все.

— А окна?

— Одно — на кухне, другое — в комнате. Они не только зарешечены, но еще и закрыты досками. Когда отец заболел, то велел прибить их, опасаясь воров. Но в эту глушь забредают одни рыбаки, да и то в хорошую погоду.

— А двери?

— Их пять: одна на кухне и выходит прямо на тропинку; вторая, конечно, в комнате и третья — в уборной. Потом, есть дверь в гараже, но она открывается изнутри. Надо приподнять перекладину. И наконец, дверь из комнаты в гараж, она за занавеской. Так запомни хорошенько: один ключ от входной двери, другой — от двери в комнату. И все. Запрем бабенку в комнате, и порядок. Бояться нечего: ей некуда смыться.

— А не может она открыть дверь, которая ведет в гараж?

— Нет. Дверь заперта на ключ.

Эрве открыл ящик и достал оттуда связку из трех ключей.

— Большой — от входной двери, — сообщил он, — средний — от комнаты и маленький — от двери, которая ведет в гараж. Никаких проблем.

— А если нам понадобится что-нибудь ей передать?

— Я прикажу ей отойти подальше; приоткроем дверь и бросим внутрь то, что она попросит. Потом опять запрем. Но почему ты думаешь, что она должна чего-то требовать? Еду мы ей оставим. Пускай спит.

— Она все время будет сидеть в темноте?

— Конечно, черт возьми! Но я положил в пакет электрический фонарь. О, я все предусмотрел!

Он живо подскочил к шкафу и вытащил оттуда объемистую хозяйственную сумку.

— По дороге из лицея я купил все необходимое. Вот бутерброды. Два на сегодняшний вечер, и между прочим, с печеночным паштетом. Пять на завтра: ветчина, курица, лосось. И три на воскресенье… Колбаса и сыр. Мы же не собираемся над ней издеваться. И две бутылки минеральной воды. А кроме того, электрический фонарь, упаковка салфеток и мыло. Поди плохо! На голову набросим ей мешок для белья. Отверстие там большое, нам останется только стянуть веревки. Вставай… Вот смотри, я подхожу сзади и — оп!

Люсьен выбрался из мешка.

— Немного душно. Как бы не задушить ее. Действуй осторожно.

— В воскресенье, — продолжал Эрве, — когда приедем освобождать ее, проделаем то же самое. Она сама сунет голову в мешок, обрадовавшись, что все закончено, а мы выпустим ее где-нибудь на природе. Только дождемся темноты. Снимем с нее мешок и скажем, чтобы она шла не оборачиваясь. Гарантирую тебе, что она подчинится. А мы поедем потихоньку с погашенными фарами.

— Ты достанешь машину?

— В воскресенье — да. Я возьму машину моей сестры. Но на сегодня — загвоздка. Двухместная слишком мала. А другого под рукой ничего нет. Но тачка твоего отца готова.

Люсьен вытаращил глаза от удивления.

— Ты совсем спятил!

— Почему? Та или другая, какая разница?

— А красный крест?

— Снимем его. Эта штуковина легко снимается и ставится обратно. К тому же уже совсем стемнеет. Пятнадцать километров туда и столько же обратно… Чего ты боишься?

— Если отец узнает… Представь себе, что нас остановят. Ни документов. Ни водительских прав.

— Можешь не беспокоиться, на этой дороге никаких постов нет. Да если даже и есть. С любой другой машиной мы все равно попадем в передрягу.

Довод попал прямо в цель. А между тем Люсьен немного приходил в смущение при мысли, что в машине его отца… Это все равно как если бы доктор стал его сообщником. В этом таилось нечто такое — что именно, он не знал, — что осложняло их положение. Эрве угадал его сомнения.

— Ничего страшного тут нет, — заверил он. — Это всего лишь шутка! Не ломай понапрасну себе голову. Бери ключи от дома. Двери откроешь ты. И ты же понесешь провизию. Повторяю тебе, что все в порядке. В шесть часов моя сестра отправится в контору, чтобы вместе с мастером заняться счетами. А зять пойдет играть в бильярд в кафе на стадионе. Рабочие уйдут. Останется один Кристоф на бензоколонке. Он нам не помеха. Другого такого случая не выпадет… Ладно! Давай сыграем в пинг-понг. За мной пять очков.

Они вышли из дома, пересекли, прыгая через лужи, двор, заваленный металлическими каркасами, и вошли в пристройку, свет в которую проникал сквозь грязную стеклянную крышу. Эрве установил там стол для пинг-понга. Они увлеклись игрой и вскоре забыли о бабенке.


Машина доктора стояла у тротуара: Люсьен сидел за рулем, Эрве рядом с ним. Они молчали в ожидании дальнейших событий. Эрве барабанил по боковой панели. Мешок для белья лежал у него между ног. Время от времени он оборачивался, чтобы удостовериться, что пакет с провизией никуда не делся.

— Твой отец мог бы быть и поаккуратней, — заметил он. — Тут полно всяких фармацевтических штучек. Погляди-ка сюда, до чего отвратительно. Занимает уйму места.

Мимо то и дело проносились грузовики и множество велосипедистов. Длинные полосы золотистого дождя блестели в свете фар и фонарей.

— Если она ездит быстро, мы ее упустим, — сказал Люсьен. — Разве я сумею вовремя заметить ее малолитражку? Мне кажется, нам следовало бы остановиться подальше, в самом начале улицы.

— Давай.

Люсьен ловко развернулся. Он хорошо усвоил уроки Эрве. Тот недаром учил его искусству вождения на чужих машинах. Доехав до угла, он повернул налево и несколько десятков метров катил по улице, застроенной новыми домами. Потом остановился в тени. Сюда не доезжала ни одна машина. Лишь изредка появлялся какой-нибудь прохожий. Идеальное место для нападения.

— Не забудь, — сказал Эрве. — Два раза налево, а там — дорога на Сюсе.

— Да, да. Знаю.

Люсьен находился в до того взвинченном состоянии, что взрывался по малейшему поводу. Эрве таких вещей не понимал. Может, он и ощущал какое-то напряжение, но, скорее всего, радостное, как перед началом матча.

— Когда мы доедем до поворота к Эрдру, я похлопаю тебя по плечу, — уточнил он. — А сейчас неплохо бы приготовить маски.

— Да отстань ты от меня!

Эрве достал из мешка маски, расправил их.

Перед ними возвышался громадный дом, где жила училка. Фасад походил на шахматную доску: освещенные окна чередовались с темными пятнами. Внизу, на стоянке, слабо поблескивали крыши машин. Эрве поднес к глазам часы со светящимся циферблатом.

— Двадцать минут седьмого, — прошептал он.

— Я должен вернуться домой в половине восьмого, — произнес Люсьен тихим, срывающимся от волнения голосом.

В этот самый момент мимо них проехала малолитражка.

— Это она! — крикнул Эрве. — Трогай!

Люсьен едва не заглушил мотор, включая сцепление. Немного растерявшись, он дал ей возможность оторваться.

— Давай, черт возьми, жми! — подгонял его Эрве.

А там, впереди, на малолитражке включился указатель поворота. Подъехав ближе, Люсьен увидел, как маленькая машинка маневрирует, чтобы занять свое место.

— Стоп! — сказал Эрве. — Маски.

Он справился первым, затем помог Люсьену натянуть чулок.

— Выключи фары… и поезжай потихоньку… Дай ей время выйти… Вот так.

Внезапно голос его стал хриплым, казалось, он доносился откуда-то из подземелья.

— Внимание!.. Встань посреди аллеи… Как только я вылезу, ты обойдешь машину и откроешь заднюю дверцу… давай!

Люсьен проехал еще несколько метров и остановился около малолитражки. Эрве выскочил. Согласно полученным указаниям, Люсьен тоже вышел и обогнул машину. До него донесся неясный шум борьбы, затем послышалось что-то вроде приглушенного крика. Ноги у него подкашивались. Итак, свершилось! Вот оно, похищение. Пошарив, он на ощупь открыл дверцу. Силуэт в мешке яростно отбивался в руках эдакого мрачного марсианина. Это выглядело ужасно и вместе с тем смешно. Эрве силой втолкнул стонущую девушку в машину и сам втиснулся рядом с ней. Люсьен закрыл дверцу и снова взялся за руль, но прежде чем тронуться, обернулся и увидел, что Эрве делает ему знак снять маску. По счастью, приятель ничего не забывал. Люсьен снял чулок.

Пленница легонько вздрагивала. Наверняка плакала. Страшная усталость сковала все тело Люсьена. Руки его дрожали. Он осторожно дал задний ход и выехал на улицу. Поблизости — ни души. На их пути не возникло ни единого препятствия. Словом, они выиграли. Он выехал из Нанта, держась подальше от бульваров. Скорость не превышала пятидесяти километров. Вскоре они очутились за городом. И вдруг он услыхал голос Эрве:

— Если шелохнешься, я дам тебе по башке!

Эрве обращался к ней на «ты». Это прозвучало до того неожиданно, до того чудовищно, до того неприлично, что неприятно поразило Люсьена. Но, разумеется, следовало до конца разыгрывать комедию похищения. Эрве, конечно, прав. Здесь уже не существовало мадемуазель Шателье, преподавателя, охраняемого существующими правилами. Одна только несчастная, запуганная молоденькая женщина. «Забавно, — подумал Люсьен, — до чего же я, по сути, почтителен! Словно мой отец был простым работягой!..»

Однако он не располагал возможностью задаваться подобными вопросами. Неровная дорога оказалась очень скользкой. Он старался изо всех сил, вглядываясь в подступавшую со всех сторон тьму, как бы поглощавшую свет фар. Намокшие, почерневшие изгороди, погруженные во мрак домишки, затопленные луга сменяли друг друга. Пожалуй, игра не стоила свеч. Хотя отступать уже было поздно! Приключение казалось захватывающим, но эго только вначале, когда они взвешивали возможный риск и делали вид, будто готовятся к чему-то потрясающему. А дело закончилось всего-навсего нудным путешествием под дождем.

Эрве тронул его за плечо, и Люсьен притормозил. Слева виднелась грунтовая дорога. Он включил вторую скорость. Вдалеке более светлым пятном просматривался разлившийся Эрдр. Машину подбрасывало. Вода хлестала в ветровое стекло, и дворники только размазывали грязь; Люсьену все время приходилось включать стеклоомыватель. Его бросило в жар. Когда же они наконец приедут?

— Стоп, — сказал Эрве совсем низким голосом. — Ступай открой ворота.

Ошеломленный, Люсьен приоткрыл дверцу и выглянул наружу. Никаких ворот нет и в помине. Дорога вела прямо к реке. Но справа фары освещали низенький домик: лачугу, как называл его Эрве. И он понял хитрость. Эрве хотел заставить пленницу поверить, будто ее привезли в просторное поместье, окруженное парком. Неглупо! Он вышел, стараясь тяжело шагать по гравию обочины. Бабенка, конечно, ничего не слышала в своем мешке. Но приходилось делать вид… потому что ситуация снова становилась забавной.

Эрве не соврал. Место действительно оказалось пустынным, затерянным, топким, вязким. Дождь поутих, но складывалось впечатление, что дышишь паром. Он вернулся и сел за руль. Медленно тронулся. Если она вздумает определить расстояние, надо обмануть ее. Он остановился у дома во дворике. Большой ключ от входной двери. Заржавевший замок не поддавался. Но в конце концов уступил. На ощупь он пересек кухню, легко отпер дверь в комнату. Там пахло плесенью, грибами, стоячей водой. Все так, как рассказывал Эрве. При свете фар он различил нехитрую обстановку кухни, очертание раскладушки в комнате. Два дня в этой сырой тюрьме — это, конечно, невесело, но вполне терпимо. Он вернулся к машине, чтобы помочь Эрве, который боролся с бабенкой, пытаясь вытащить ее. Девушка упиралась. Она брыкалась, так что юбка задралась выше колен.

— Держи ее за ноги, — приказал Эрве.

Люсьен никогда еще не прикасался к женщине. Он схватил тонкие лодыжки и крепко сжал их, смущаясь и стыдясь, не в силах оторвать глаз от застежки пояса.

— Хочешь, чтобы тебя прикончили! — проворчал Эрве. — А ну! Выходи! Да поживее.

Совсем испугавшись, она перестала корчиться, и Эрве помог ей стать на ноги. Она трясла головой в мешке. Они слышали, как она повторяла:

— Оставьте меня… Оставьте меня…

Тут Люсьен вспомнил, что в «бардачке» должен лежать электрический фонарь. Открыв дверцу, он порылся наугад, уронил на пол какую-то вещицу и наконец нашел фонарь. Он протянул его Эрве, тот с поразительной находчивостью ткнул им, словно пистолетом, в спину бабенку.

— Иди вперед. А не то получишь пулю!

Эрве, пожалуй, немного переигрывал, но он всем видом показывал, что ему очень весело. Ведомая им девушка нерешительно двигалась к дому.

— Осторожно, ступенька!

Она послушно переступила препятствие и вошла в кухню. Эрве довел ее до комнаты и знаком подозвал к себе Люсьена.

— Пакет с едой!

Люсьен совсем забыл про него. Пришлось бежать к машине. Одной рукой Эрве открыл пакет и, вытащив оттуда второй фонарь, включил его.

— Возьми это, — сказал он девушке все с той же суровостью. — Ты сделаешь шесть шагов… ровно шесть шагов… И дальше ни с места. Ступай!

Он отпустил ее. Слегка пошатнувшись, она не издала ни звука, но безмолвное рыдание время от времени сотрясало ее плечи.

— Считаю, — возвестил Эрве. — Один… два… три… четыре… пять… шесть… Прекрасно.

Все действия Эрве наводили на мысль, что в прошлом он совершил немало похищений. Он приподнял крышку одного из ящиков и бросил на раскладушку одеяла, затем не торопясь разложил провизию, скомкал оберточную бумагу и сунул ее себе в карман.

— Тебе есть на чем спать и чем утолить голод. Оставляем тебе фонарь. Когда услышишь, что дверь закрылась, снимешь мешок. Я тебе скажу, что с ним надо сделать. Ясно?

Он вернулся на кухню, а вслед за ним и Люсьен, который успел еще раз мельком взглянуть на девушку, застывшую с фонарем в безвольно повисшей руке. Эрве потянул дверь к себе, беззвучный хохот заставил его согнуться пополам. Он ткнул своего друга в бок.

— Ну вот, — прошептал он. — Видишь, как все просто!

Они прислушались. Бабенка тихонько зашевелилась, словно маленький зверек, посаженный в клетку.

— Теперь отдай нам мешок, — приказал Эрве.

И так как все смолкло, он продолжал голосом, которому умело придал злобное выражение:

— Ну что… Готово?

— Сейчас, мсье.

Они одновременно прыснули.

— Что скажешь, старик, неплохая дрессировка? — прошептал Эрве.

Они подождали еще немного, затем она тихонько стукнула в дверь.

— Никаких лишних движений, поняла? Чуть-чуть приоткроешь дверь и бросишь мешок.

Она бросила мешок в кухню и сама закрыла дверь, Эрве запер ее на ключ.

— Кричать бесполезно, — предупредил он. — Владение полностью изолировано.

«Владение»! Ну и словечки у него! Тревога мало-помалу улеглась. Они снова обретали вкус к игре. Эрве положил мешок в угол, и они вышли. Ему пришлось повозиться с ключом, который, как обычно, заел. Он показал связку ключей Люсьену.

— Предположим, что в воскресенье вечером мне что-то помешает. Ведь никогда не знаешь, что может случиться. Тебе придется принести ей еду. Поэтому давай спрячем ключи здесь.

Он посветил фонарем на низ стены. Почти у самой земли зияла довольно широкая трещина. Он сунул связку ключей туда.

— Ты что, смеешься? — спросил встревоженный Люсьен.

— Ну конечно. Нечего строить такую рожу. Говорю это для того, чтобы ничего не упустить. А теперь сматываемся. Погоди!

Он прислушался. Влажный ветер растрепал ему волосы, и они облепили его лицо. Прилетев издалека, этот тошнотворный, едва теплый ветер как бы раздвигал пространство вокруг них. Свет фар освещал угол дома и за ним — туманную даль лугов. Если бабенка начнет звать на помощь, ее никто не услышит.

— Мой отец ловил вот таких людей, — сказал Эрве. — Пойдем поглядим, мы ничего не забыли?

Он посветил фонарем внутрь машины.

— Боже мой, ее сумочка… хорошо еще, что я посмотрел. Вот черт, она вся рассыпалась!

Он бросил фонарь Люсьену, и тот поймал его на лету.

— Помоги мне.

Присев на корточки, он собрал вещи и запихнул их в сумочку. Пошарил под сиденьями.

— В этой чертовой машине ничего не видать. Посвети-ка мне получше! Ах, вот ее пудреница… расческа… ручка… Думаю, что это все.

Он встал.

— Прибери на заднем сиденье. Мы немного разбросали папашину аптеку… Пойду отнесу ей сумочку и сразу вернусь.

Люсьен сложил на сиденье разбросанные коробочки. Почему доктор был таким небрежным? Он вечно все терял. Не лучше ли хранить все эти лекарства и коробочки с реактивами в стеклянном шкафу кабинета, где он принимал больных! Люсьен привел в порядок заднее сиденье, приклеил на стекло красный крест, который Эрве из предосторожности снял. Тут вернулся Эрве и сел рядом с ним.

— Все в порядке?

— Как там бабенка? — спросил Люсьен.

— Паинька. Пальцем не шевелит. Знаешь, который час? Половина восьмого… Неплохо, а? Когда твой отец вернется, он застанет тебя за столом.

Неужели на всю эту экспедицию ушло так мало времени? Люсьену казалось, что они уехали очень давно. Он ощущал, как где-то в глубине его сознания рождаются новые мысли, словно он внезапно превратился в другого человека. Его охватила вовсе не радость, а скорее нечто похожее на просветление, смутно озаряющее неведомые ему доселе чувства. Он уверенно выехал на дорогу и обвил правой рукой шею друга, крепко сжав ее. При этом он ловко управлял одной левой.

— Черт побери, сразу легче стало!

Эрве кашлянул.

— Голос у меня совсем сел, — пробормотал он. — Наупражнялся! А знаешь, она чертовски здорово сложена, эта бабенка! На вид никак не скажешь. Зато на ощупь — ты меня извини!

Люсьен торопливо отдернул руку. Ему вдруг не понравилось, что так вот говорят о бабенке. И прежде всего, глупо называть ее бабенкой, когда всем известно, что ее зовут Элиан!

— Она замерзнет, — сказал он.

— Ну, за два-то дня не успеет! Конечно, мы могли бы перенести из кухни в комнату маленькую газовую плитку. Она должна работать. Мой отец пользовался ею, когда в ноябре ходил на щук. Но зачем, что такое два дня?

Машина покатилась быстрее, как только они выбрались на хорошую дорогу. Вдалеке, под низко нависшими облаками, пламенели огни города.

—. Послезавтра, — сказал Люсьен, — заезжай за мной около половины седьмого, не раньше. Служанка по воскресеньям не приходит, а отец в конце дня отправляется в свой клуб. Жизнь у него, бедняги, невеселая. Обычно он возвращается часов в девять, в десять.

— К тому времени все успеем, — заверил его Эрве. — А потом, вот увидишь, нас все оставят в покое. Спорим, что она уедет?

Люсьен не ответил. Он вдруг понял, что совсем не против, если девушка снова начнет вести уроки. Это станет их секретом. Правда, не совсем настоящим секретом, потому что ее он оставит в неведении. И все-таки в этом таилось что-то сладостное.

Он едва заметно усмехнулся.

— Что это тебя так развеселило? — спросил Эрве.

— Так, ничего. Одна глупая идея.

Он поехал по бульварному кольцу. Поток машин заметно поубавился. Многие магазины уже закрылись. В преддверии выходных улицы пустели.

— Который час?

— Без десяти восемь, — сказал Эрве. — Это очень поздно?

— Может, и нет.

Люсьен поехал быстрее и с облегчением заметил вдалеке освещенный фасад гаража и знак «Шелл» над бензоколонкой. Уф! Они прибыли. У входа в гараж маячили два силуэта.

— Черт! Твой отец! — воскликнул Эрве.

Люсьен вцепился в руль, словно его таком ударило. Он затормозил, переключил скорость, и все это на глазах у доктора и мадам Корбино. Они подошли поближе, доктор открыл дверцу.

— Выходи!

Эрве сразу поспешил на помощь, и, как всегда, с большим апломбом.

— Я все сейчас объясню.

— Хорошо бы, — сказала мадам Корбино.

— Мы доехали до Лору-Ботро, чтобы проверить, как работает зажигание. В этот час народу уже не много. Машина идет отлично.

Он говорил с видом сведущего торговца, который знает толк в своем деле, как бы заранее отметая упреки за эту отлучку.

— Хотя Луи мог бы и получше сделать. Разгон чуточку слабоват.

— Ступай! — сказала мать. — Потом объяснимся.

— Хорошо, хорошо. Я просто хотел оказать услугу…

Он приветствовал доктора торопливым кивком головы и, взглянув на своего товарища, широко развел руками, словно желая сказать: «Есть люди, которые никогда ничего не поймут. Я тут ни при чем!» Доктор кружил вокруг своего автомобиля, отыскивая всевозможные царапины. Мадам Корбино не отставала от него ни на шаг.

— Вы уж простите его. Я не всегда могу уследить за ним. Мальчишки в этом возрасте просто невыносимы. Это не значит, что я им не занимаюсь. Но он ничего не хочет слушать.

Люсьен в отчаянии внимал ее болтовне, которая наверняка еще больше рассердит отца. А в это время Эли-ан… Сумеют ли они теперь вызволить ее? Доктор открывал дверцы, подозрительно изучая салон машины. Но в этом отношении Люсьен не волновался. Эрве тщательно обшарил весь пол.

— Большое несчастье, когда нет отца, — не унималась мадам Корбино.

Видно, сегодня ей на ум приходили одни только неуместные фразы.

— Пришлите мне счет, — оборвал ее доктор. — А ты залезай.

Сам он сел за руль и опустил стекло.

— Уж вы простите его, ладно? — снова сказала она.

Наклонившись, она ждала какого-нибудь обнадеживающего слова. Но доктор включил сцепление, даже не попрощавшись. Люсьен почувствовал, что пробил час пустопорожнего трепа. В памяти всплыла фраза Бориса Виана: «Хороши только мертвые. Смерть — это гармония. У нее нет памяти. Всему конец. Пока ты не умер, и не мечтай о гармонии». Но Борис Виан остался уже в прошлом. Он годился для прежней жизни. Жизни до Элиан.

— Ты отдаешь себе отчет, — начал доктор отрывистым, резким тоном, который Люсьен так хорошо знал. — Вы оба несовершеннолетние. Если случится несчастье, кто окажется виноватым? Разумеется, я. И в какой-то степени гараж. Страховая компания откажется платить. Знаешь, чего ты заслуживаешь? Хорошей головомойки, это единственный доступный для твоего понимания язык.

Люсьен старался не шевелиться, по опыту зная, что буря постепенно утихнет, запутавшись в словах. А слова созданы для того, чтобы улетучиваться.

— И не вздумай уверять меня, будто вы ездили в Лору-Ботро. Не принимай меня за дурака. Ты весь промок, и машина в грязи, словно вы таскались по полям. Ну?.. Я жду ответа… Предпочитаешь отмалчиваться?.. Как хочешь, но я все равно узнаю. До тех пор, пока не скажешь правду, не получишь карманных денег. Конец развлечениям. И не пытайся занимать у Марты… Ты же уже проделывал эти штучки. Я в курсе. Ничего! Не получишь ничего!

Он умолк, и снова повисло молчание, более плотное, чем стена. Доктор сам отпер гараж.

— Ступай накрой на стол. Хоть иногда сделай чего-нибудь полезное.

Прежде Люсьен, оскорбившись, гремел бы посудой, швырял бы на скатерть тарелки и сыпал проклятия. Теперь же он оставался спокоен и рассеян, погрузившись в туман мечтаний. Он машинально ходил из кухни в столовую, ставил на газ кастрюли. Осмотрев свою тюрьму, она, наверное, ест бутерброды. Впрочем, нет. Она безусловно слишком взволнована. И ждет Бог знает чего, сидя на раскладушке. Они начали ужинать.

— Ты не хочешь сказать мне, куда вы ездили?

— В Лору-Ботро.

— Продолжаешь упорствовать? Ну что ж, я тоже упрямый.

Они молча ели, сидя друг против друга, словно два путешественника, очутившиеся за одним столом по воле случая. Они старались как можно меньше шуметь. Доктор вынул из кармана листочки, скрепленные скрепкой, сложил их и прислонил к бутылке. Люсьен увидел, как его глаза забегали от одной строчки к другой. Как это сказала мадам Корбино: «Большое несчастье, когда нет отца». А когда нет матери, тогда что? Зазвонил телефон. Доктор встал и торопливо вытер рот.

— Так куда вы ездили? — спросил он.

— В Лору-Ботро.

Он с горечью улыбнулся и вышел. А Люсьен, сам не зная почему, вдруг заплакал.

…На следующее утро Люсьен встал поздно. Больше всего он любил субботу. В этот день он не ходил в лицей. И он с удовольствием валялся в постели, закутавшись в одеяла, разомлев, от всего отгородившись, совершенно недосягаемый. Без мыслей, без потребностей, без желаний, он самозабвенно предавался мечтаниям. Но на этот раз все обстояло иначе. Наступила первая суббота, исполненная смысла. И вот доказательство: едва проснувшись, он встал и поставил крестик в своем календаре. Праздник святого Феликса!

Удалось ли ей заснуть? Без простынь! Дыша спертым воздухом! Холодея от страха! Задаваясь вопросом, почему ее похитили! Опасаясь самого худшего! Он открыл ставни. Серое небо постепенно прояснялось. Наверное, вскоре выглянет солнце, которого ей не суждено увидеть. «Нечего сказать, ну и дрянь же мы!» — подумал он, начиная сознавать чудовищность их поступка. Ни на минуту не пришло им в голову, что они нападают на женщину. Кем, по сути, была для них бабенка? Училкой! Символом власти, принуждения. Куклой, на которой они с удовольствием срывали зло! Но когда он схватил ее за ноги…

Сняв пижаму, он выключил ночник и пошел принимать душ. Они просто обязаны освободить ее сегодня же. Два дня — это слишком. В каком состоянии выйдет она из своей тюрьмы? А что, если она подаст жалобу? Эрве заявил, будто ничего такого она не сделает, но откуда ему знать? Полиция действует искусно. Она уже не раз доказывала это в нашумевших делах! Охваченный тревожными думами, он спустился в столовую. И увидел Марту, которая, став на колени, заглядывала под мебель. Она с трудом поднялась, опершись о край стола.

— Бедный мсье, — сказала она. — Вечно мне приходится искать его зажигалку. Он все теряет. Вы ее, случайно, не видели?

— Нет.

— Наверное, он потерял ее в больнице. Что вы опять натворили? Мсье Люсьен, он так ругал вас. Хотя я-то давно его знаю, он совсем не злой. Вспыльчивый, это да. Но он вас очень любит. Зачем вы доставляете ему неприятности?

— Я имел несчастье взять его машину. Подумаешь, какое преступление!

— Сначала одно, потом другое, третье, и в один прекрасный день терпение лопается.

Она потрогала кофейник, проверяя, не остыл ли он.

— Ешьте скорее. Могу сказать вам только одно: ему приходится тяжело. Вы не должны этого делать, мсье Люсьен. У него и без того трудная жизнь! Вечно в бегах! Вечно больные люди! Вы так молоды. И не в состоянии этого понять. Ведь он мог бы еще устроить свою жизнь. Сколько ему? Всего-то сорок два года.

— Сорок.

— Тем более. Иногда мы с ним беседуем. Как-то я ему сказала: «Мсье следовало бы жениться». И знаете, что он мне ответил? «Я не имею права, из-за сына». Что и говорить, хороший отец.

Люсьен отодвинул чашку и вышел. Как ему все надоело. Еще бы не хороший отец. Только и делает, что угрожает, в любую минуту готов наказать. Лучше и не придумаешь. Услыхав телефонный звонок, он крикнул:

— Не беспокойтесь. Я запишу больных.

Он вошел в кабинет, пропахший сигаретами.

— Алло… Кабинет доктора Шайю… А, это ты?.. Откуда звонишь?

— Из телефонной будки, — послышался далекий голос Эрве. — Как там у тебя?

— Ничего особенного. Как всегда. Домашний нагоняй. Обещает не давать мне больше денег. Хочет во что бы то ни стало узнать, куда мы ездили. А у тебя?

— Примерно то же самое. Только они втроем навалились на меня. Знаешь, в таких случаях надо обязательно перекричать их… Если тебе понадобятся деньги, не стесняйся.

— Спасибо. Все уладится. На завтра никаких изменений?

— Нет. Сестра с зятем пойдут в гости к друзьям, мать усядется смотреть телик. А я потихоньку сбегу. Предварительно я тебе позвоню, чтобы ты успел собраться. Ты уверен, что твой отец уйдет?

— Да, уверен. У нас война. Сам понимаешь, он не захочет сидеть здесь, злобно уставившись на меня.

— Тогда до завтра?

— Пока.

Он повесил трубку. Марта приоткрыла дверь.

— Кто это?

— Никто. Ошиблись номером. Спрашивали доктора Пеллегрена.

Он снова поднялся к себе в комнату, просто так, без всякой цели, но с гораздо большей верой в свои силы после того, как услыхал голос друга. Он полистал тетрадь для домашних заданий: перевод и сочинение, ну, это не к спеху; толкование витиеватой, загадочной фразы Валери, который, казалось, просто издевался над всеми. Он подумает над ней через несколько дней, после освобождения Элиан. В плане Эрве существовала одна деталь, которая смущала его. Мешок для белья сослужил свою службу на пути туда, а вот что делать потом? Чтобы подстегнуть свое воображение, Люсьен выбрал пластинку «Битлз», уселся поглубже в кресло, положив ноги на подлокотник, и попробовал поточнее представить себе завтрашнюю сцену. Эрве велит сначала Элиан надеть на голову мешок, а потом уже выпустит из комнаты. Затем они посадят ее в машину и оставят где-нибудь на дороге, ведущей в Сюсе, сняв предварительно с головы мешок. «Мы скажем, чтобы она шла не оборачиваясь, — уточнил Эрве. — Уверяю тебя, что она подчинится». А если не подчинится? Если, несмотря на маски и темноту, она их узнает? Не лучше ли сбежать до того, как она снимет мешок? Но это означало бы оставить у нее в руках страшную улику. Полиция наверняка отыщет того коммерсанта, который продал мешок, и на основании полученных данных… Еще одна деталь требовала уточнения: где ее высадить? Воскресным вечером дорога, ведущая в Сюсе, наверно, не самое лучшее место. Если с утра не пойдет дождь, то многие уедут за город, чтобы вечером вернуться обратно, так что риск, конечно, велик. Лучше уж, пожалуй, сделать крюк и ехать параллельно дороге на Анжер. Ее можно выпустить неподалеку от одного бистро, которое он знал. А там рядом есть автобусная остановка. Нельзя же в самом деле заставлять несчастную возвращаться пешком. Если у нее не окажется денег, они ей одолжат. Только надо поскорее покончить с этим. Шутка слишком затянулась.

За обедом доктор проявил большую любезность. Он уже не вспоминал о вчерашнем происшествии.

— Ты работал?

— Да. Позанимался немного французским.

— А как с математикой, ты о ней думаешь?

Удар пришелся в самое сердце. О да! Конечно, он о ней думает. Он вообще ни о чем другом и не думает.

— Да, да, — поспешно сказал он.

— А правда, что мадемуазель… как ее?

— Шателье.

— Что мадемуазель Шателье относится к тебе пристрастно? Давай попытаемся честно ответить на этот вопрос.

— Мне кажется, она меня невзлюбила. И мои приятели тоже это чувствуют.

— И эта неприязнь к тебе сразу же возникла, с самого начала?

— Нет. Не сразу. Наверное, месяца два тому назад.

— Любопытно!

Доктор не стал продолжать разговор, он принялся обсуждать с Мартой меню на воскресенье и, пребывая, судя по всему, в хорошем настроении, справился о здоровье ее сына, который болел гриппом.

— Он уже вышел на работу, — ответила она. — У них в полиции нет времени прислушиваться к болячкам.

Люсьен забыл об этом, а сын Марты и в самом деле работал в полиции… может быть, даже инспектором… И вдруг он еще острее почувствовал свою вину, словно обманул доверие старой служанки. Он никогда не задумывался о том, замужем ли она. Для него она была частью их дома, да чуть ли не мебелью. А оказывается, она жила своей собственной жизнью, и Элиан тоже, и даже его отец! Никогда еще подобные мысли не приходили ему в голову. Другие тоже существуют. Они с Эрве, как выяснилось, не одни на белом свете. Он уже не слушал, о чем шел разговор около него. Кто такая Элиан на самом деле? Чем занимались ее родители? Как она проводила воскресные дни? Вдруг она обручена… А почему бы и нет? Он хотел обо всем знать. Он имел правознать, чтобы довести до конца свой жестокий эксперимент. Еще немного — и он принялся бы ее упрекать в скрытности.

— Принесите кофе, — сказал доктор. — Я слышу, больные уже начинают подходить.

И в самом деле, рядом, в приемной, раздавались топот ног и приглушенный шепот. Люсьен так и не понял, почему его отец не взял себе в помощницы секретаршу. Больные находили дверь дома открытой, и табличка приглашала их следовать прямо в приемную. Этот старый дом казался немного жалким. Все выглядело так, будто дело происходило где-нибудь в глуши, у деревенского лекаря. По утрам Марта записывала больных, зачастую путая имена.

— Мои пациенты живут в предместье, — пояснил как-то доктор. — Это простые люди.

Он тоже был простым: одевался во что придется, вставал рано, ложился поздно, сурово относился к самому себе, страстно, но молчаливо предавался работе. «Бедный старик, — подумал Люсьен. — Я и в самом деле мог бы вести себя с ним повежливее!»

Но когда он захотел выйти во второй половине дня, чтобы размять ноги, Марта решительно воспротивилась.

— Мсье сказал, что сначала вы должны сделать уроки.

— Я уже сделал.

— Я повторяю вам только то, что сказал мсье.

И, снова разобидевшись, Люсьен заперся у себя в комнате; за чтением Сан-Антонио он скоротал время до вечера, потом после ужина до полуночи; ужинал он в одиночестве, так как отец уехал по срочному вызову. Он принял снотворное, чтобы больше не отсчитывать часы. И вот наступило воскресенье, серое, туманное, молчаливое. За обедом доктор соизволил поговорить немного о гриппе, который уже начинал свирепствовать, о трудных отношениях с социальным страхованием, словом, банальнейший разговор, как в поезде. Люсьен принес курицу.

— Разрежь ее, — сказал доктор. — Ты теперь мужчина. А мужчина должен уметь резать мясо.

Это был единственный момент передышки и даже чуть ли не веселья. Люсьен искромсал жаркое, но отец проявил снисходительность.

— Чем ты собираешься заняться после обеда? — спросил он.

— Не знаю. Мне хотелось бы прогуляться немного, если, конечно, ты позволишь.

Притворство давалось ему все труднее. Но кто в этом виноват?

— Хорошо, — сказал отец. — Только недолго… А мне хотелось бы, чтобы ты держался подальше от Эрве. У меня такое впечатление, что вы друг друга взвинчиваете.

Еще чуть-чуть — и он доберется до истины. Люсьен опустил голову, опасаясь более точного диагноза. Доктор встал.

— До вечера, мой мальчик. И чтобы я больше не слышал о Лору-Ботро.

Значит, перемирие. Если повезет, через несколько часов все закончится. Какое облегчение! Но что потом? Не пожалеет ли он о той чудесной волнующей силе, которая в течение этих двух дней возвышала его над самим собой? В его душе оставались неведомые уголки, которые он не спешил исследовать.

Он уселся перед телевизором и сразу же увлекся одной из передач канала Сент-Этьенн-Мец, которая и помогла ему продержаться до вечера. И тут он почувствовал, как нарастает возбуждение. Его ничто уже не интересовало. Он удостоверился, что отец ушел. Все разворачивалось согласно их плану… между тем он все еще сомневался. Маски? Эрве сунул их в мешок для белья. Хотя вопрос с мешком до сих пор оставался открытым… Сев около телефона в кабинете, где отец принимал больных, он старательно обдумывал каждое свое движение, которое придется совершить. Малейшая оплошность могла погубить их.

Без четверти шесть. Раздался телефонный звонок. Это он.

— Я выезжаю, — сказал Эрве. — Буду через пять минут. Не стоит дожидаться меня на улице. Как услышишь, что я сигналю, сразу же выходи.

Он повесил трубку. Успокоившись, Люсьен проверил свои карманы. Так, в бумажнике двести франков, носовой платок, ключи здесь. Он надел плащ. Шесть часов. Вопреки своим привычкам, Эрве не торопился. Он сказал: «Через пять минут».

Пять минут седьмого. Десять минут седьмого… Что он там возится, этот идиот? Еще несколько минут — и поездка станет опасной. Да и что они обнаружат в лачуге? Вполне вероятно, несчастную больную девушку, которая окажется не в состоянии двигаться.

Наверное, машина сломалась. Люсьен вытер о брюки вспотевшие ладони. Сгорая от нетерпения, он переступал с ноги на ногу. В двадцать минут седьмого он лихорадочно набрал номер гаража. Он знал, что телефон стоит в конторе, слева от входа. Кристоф услышит звонок, даже если будет занят с клиентом. Наконец сняли трубку.

— Это вы, Кристоф?

— Да.

— Эрве там?

— Эрве только что попал в аварию.

Люсьен медленно сел.

— Что-нибудь серьезное?

— Пока неизвестно.

— Да говорите же, черт возьми!

Кристоф тяжело вздохнул, прежде чем ответил, теперь уже более твердым голосом:

— Приходил полицейский. Мадам Корбино едва не лишилась чувств. Несчастье вроде бы произошло недалеко отсюда… Полицейский сказал, что Эрве не уступил дорогу. Больше я ничего не знаю.

— Мадам Корбино дома?

— Нет. Она поехала в больницу, как только дозвонилась до дочери, которая гостила у друзей.

— Я еду.

Люсьен повесил трубку. Он не помнил, как оседлал мопед. И едва отдавал себе отчет, что уже выехал на проспект. Мысли его наталкивались друг на друга и отскакивали, словно шары: Эрве… Элиан… Эрве… Катастрофа!

Еще издали он увидел многолюдную толпу, потом заметил сине-белую мигалку, крутившуюся на крыше полицейской машины. Плотно сжатые спины любопытствующих образовали настоящую изгородь. Он прислонил мопед к стене одного из домов и попытался пробраться вперед. Очутившись в первом ряду, он увидел две изуродованные машины, они скатились на обочину и в довершение всего врезались в платан. Теперь они походили на груду искореженного металла, а вокруг повсюду блестели осколки стекла. Открывшиеся дверцы болтались. Одна фара вылетела и напоминала выбитый глаз. Два полицейских, присев на корточки, измеряли расстояние металлической рулеткой. Люсьен, совсем потеряв голову, слушал разговоры вокруг себя.

— Если бы он пристегнулся ремнем… Другой-то отделался только ушибами… Я все видел, мсье. И могу вам сказать, что им не удалось бы избежать столкновения. Он не успел затормозить… По воскресеньям они носятся как сумасшедшие…

Холодный свет фонарей искажал лица, а исковерканные крыши мрачно поблескивали. Люсьену стало холодно. Он чувствовал себя таким же разбитым, как эти обломки.

— Судя по всему, мальчишку здорово покалечило, — сказал кто-то. — К счастью, пожарные приехали сразу.

Люсьен выбрался из толпы. Ему хотелось верить, что его друг выкарабкается. Он просто обязан выкарабкаться. Иначе как освободить Элиан? Неизвестно. Люсьен едва держался на ногах. Сейчас лучше всего пойти в гараж и там дождаться известий. Толкая руками свой мопед, он направился к Корбино. Зять покуривал трубку, шагая взад и вперед перед конторой. Он бросился навстречу Люсьену.

— Вы в курсе? — спросил он. — Никогда не знаешь, что ему взбредет в голову! Стоит только отвернуться, и вот тебе, пожалуйста. Опять эти глупости. Вы видели машину? Он, верно, разбил ее вдребезги.

— Думаю, да.

— Это совсем новая машина. Вот дуралей! Жена поехала в больницу. Я жду ее звонка. Как только узнаю что-нибудь, пойду на место происшествия. Это нам дорого обойдется. Есть еще пострадавшие?

— Водитель другой машины, но говорят, у него только ушибы. Эрве больше всего досталось.

— Что с ним?

— Не знаю.

— Во всяком случае, надеюсь, что ничего страшного. Полицейский сказал Кристофу, что авария произошла на перекрестке с улицей Луи Блана…

— Да.

— Эрве хорошо знает это место. Он должен был вести себя осмотрительно. Вероятно, тот, другой, ехал слишком быстро.

Он нервно расхаживал, сжимая в карманах кулаки. Говорил он сквозь зубы, трясясь от злости.

— Если бы это могло послужить ему уроком! Без водительских прав! Да еще не пропустить другую машину! Представляете, что это значит?

Услыхав звонок, он бросился к телефону. Люсьен остался стоять на пороге, судорожно прижав руки к груди. Зять слушал, то и дело кивая головой.

— Хорошо, хорошо, — сказал он наконец. — Не сходите с ума… Люсьен здесь. Он останется, а я пойду улажу все с полицейскими. До встречи.

— Ну что? — спросил Люсьен.

— Пока неизвестно. Травма черепа… Врачи не говорят ничего определенного… Он еще не пришел в сознание. Вот невезение! Побегу. Жена скоро вернется. Вы не могли бы побыть здесь? Это не надолго… Кристоф, мы закрываем. Ступай.

Люсьен сел за стол, заваленный бумагами. У него голова шла кругом, он не знал, что и предпринять. Да и что тут можно предпринять? О том, чтобы ехать в домишко, затерянный в чистом поле, он не хотел даже думать. Он слишком устал. Да и зачем? Как только откроется дверь, Элиан тут же узнает его… Исключено. Во всяком случае, не сегодня. Может, завтра… Но и завтра… и послезавтра разразится одинаково ужасный скандал…

Он выключил свет, чтобы не видеть стоящие на полках канистры с маслом, блестящие запчасти, словом, все, что напоминало об Эрве. Темнота действовала на него благотворно, словно положенная на лоб рука. После длительного отчаянного уныния он попробовал все-таки собраться с мыслями. Проще всего было бы во всем признаться. «Допустим, — думал он, — я во всем признаюсь отцу. И он сразу же побежит спасать бабенку. А та в свою очередь тотчас всполошит лицей, Ассоциацию родителей, полицию, прессу. Устроит суд. Она — самый настоящий враг. Из-за нее все и произошло. Мать Эрве, конечно, набросится на меня. И в конце концов я окажусь в исправительной колонии. Сколько бы я ни твердил, что мы хотели просто пошутить. Ну нет, ни за что, потому что мне не в чем себя особо упрекнуть. Лучше уж подождать. Я не в состоянии освободить эту особу, но можно попробовать задобрить ее, вступить в переговоры…»

Он заметил, что разговаривает сам с собой вслух, и ему стало немного не по себе. Но в то же время почувствовал, что уже не так растерян. Между тем оставалось одно обстоятельство, которое требовало особо пристального внимания. В конечном счете ничто не мешало ему привести в исполнение вторую часть их первоначального плана. Раз он не хочет рисковать, заговорив с ней, надо подсунуть под дверь записку: вас отпустят… Нет. Тебя отпустят… при условии, что ты в точности выполнишь все указания. Ты наденешь на голову мешок, который я тебе передам. Я посажу тебя… Нет… Тебя посадят в машину… Пускай думает, что по-прежнему имеет дело по крайней мере с двумя похитителями. Тебя высадят где-нибудь. Ты сосчитаешь до пятидесяти, прежде чем снять мешок. Бросишь его на землю и пойдешь вперед не оборачиваясь… Она до того обрадуется освобождению, что не станет сопротивляться. Итак, план вполне осуществим. Но все упиралось в машину, ибо и речи даже не может быть о том, чтобы отпустить ее на волю вблизи дома. Но о машине доктора следовало забыть. Ключей на передней панели он уже никогда не увидит. Взять машину напрокат? Исключено. Из-за документов, которые надо представить… И потом, после несчастного случая, который произошел с Эрве, Люсьен чувствовал, что у него просто не хватит духу…

Так почему же у него появилось ощущение некоторого удовлетворения? Оттого, что он не имел возможности тайком отпустить свою пленницу? Из-за записки, которую он собирается подсунуть под дверь? Из-за этой несуразной идеи вступить в переговоры? Словно в этих переговорах заключался какой-то смысл! Словно он и не подвергал себя любой опасности, стремясь продлить удовольствие, скажите на милость. А между тем он постепенно пришел к очевидному выводу: попав в водоворот событий, он более всего соблазнялся возможностью доставить бабенке — ибо она снова превратилась в бабенку — страдание, не уступавшее по силе его собственному. Страдать, так уж всем. Это по справедливости. Пускай подождет своего освобождения! Пускай поплачет, чтобы добиться его! И кто знает? Может, она согласится молчать, чтобы положить конец этому кошмару. Когда она узнает правду — ибо рано или поздно это должно случиться, — возможно, она проникнется жалостью к Эрве? Бедняга Эрве! Чем тяжелее окажется его состояние, тем больше шансов разжалобить затворницу.

Люсьен с силой прижал к глазам ладони. «Неужели я чудовище? — вопрошал он себя. — Я! Я! На мне свет клином сошелся!» Однако получалось так, что вроде бы забрезжил крохотный огонек во мраке. И идея подсунуть под дверь записку… или, если понадобится, несколько записок… эта идея, не такая уж в общем-то безумная, пришлась ему по душе. Это послужит как бы началом диалога. А ему так хотелось поговорить, заставить пожалеть себя! Ведь в конце-то концов, с этой женщиной не так уж плохо обращались. Неужели она станет искать мести, когда узнает, что не совсем уравновешенный парень, притом ее ученик, находится в смертельной опасности?

Люсьен вздрогнул. «Да нет же! Он вне опасности. Что я такое выдумываю! Ведь правда, Эрве, ты вне опасности? Ты не сделаешь мне такого. Не бойся. Уж я постараюсь разжалобить эту тварь!» Конечно, все еще предстояло уладить. Зато ничего не потеряно окончательно.

У гаража остановилась машина. Люсьен включил свет. В контору вошла белая как мел Мадлен Корбино.

— Ну что?

— Дело серьезное, Люсьен. Он все еще в коме.

Это слово поразило его в самое сердце. А она продолжала, с трудом сдерживая слезы:

— Нам отказались что-либо сообщить. Хирург ничего не хочет прогнозировать. Мама осталась там.

— Но его спасут?

— Не знаю.

Она села. Рыдания душили ее.

— Ваш отец у себя? — заикаясь, спросила она.

Люсьен посмотрел на стенные часы, вделанные в шину фирмы «Мишлен». Рекламные часы приобрели внезапно какую-то торжественную значимость. Они показывали около восьми часов.

— Он наверняка еще не вернулся.

— Как только он придет, расскажите ему обо всем. Попросите связаться с больницей. От него-то не станут скрывать правду. А потом мне сразу перезвоните. Идите же скорее!

Люсьен ушел. Он позабыл о бабенке. Застигнутый врасплох случившейся драмой, он думал только об Эрве, который находился в коме. Жуткое слово, вызывающее в воображении кровавые картины, лица, отмеченные печатью смерти. Он решил дожидаться отца в прихожей, шагая от стены к стене, не в силах остановиться, в полном изнеможении. Услыхав шум подъехавшей машины, он рывком распахнул дверь на улицу.

— Эрве в больнице. Он попал в аварию. Он в тяжелом состоянии. Позвони, пожалуйста. Только поскорее.

— Да успокойся же!

— Его машина столкнулась с другой…

Люсьен ожидал услышать замечание, которого так и не последовало. Он шел по пятам за доктором в кабинет, приходя в отчаяние от его медлительности.

— Говорит доктор Шайю… Соедините меня с дежурным врачом… А! Это вы, Дюрюн. К вам поступил юноша, пострадавший в аварии, Эрве Корбино.

Из трубки до Люсьена доносилось невнятное бормотание, которому, казалось, никогда не наступит конец.

— Понятно… понятно… Да… Но у него есть шансы?.. Благодарю вас. Извините меня.

Доктор положил трубку. Оставалось ждать приговора.

— Дела не блестящи, мой бедный Люсьен. Травма черепа, правда, не очень тяжелая. Но грудная клетка раздавлена. Вот это вызывает серьезные опасения. Могут возникнуть осложнения.

— Это надолго?

— Надолго? Откуда мне знать. Счастье еще, если он выживет! Люсьен… Люсьен, тебе что, плохо?

Голос отца звучал все глуше и глуше. И вдруг Люсьен вовсе перестал его слышать.


Люсьен совсем не спал, несмотря на то, что отец заставил его принять снотворное. Но рано утром, когда доктор на цыпочках пришел удостовериться, что Люсьен не заболел, он притворился крепко спящим. Он не шелохнулся, когда доктор проверил его пульс, пощупал лоб. Силы совершенно покинули Люсьена, их не хватило даже на то, чтобы произнести самые банальные фразы: «Мне лучше… Нет, нигде ничего не болит… Не знаю, что на меня нашло…» Он ощущал необходимость побыть одному, чтобы продумать начинавшуюся партию. Он чувствовал, что ему все время придется блефовать, словно заядлому игроку в покер.

Услышав шум отъезжающей машины, он спустился в столовую. Мысленно он уже составлял список неотложных покупок: самый обычный блокнот, зубная щетка, зубная паста, мыло, губка, полотенце, зеркало, свечи, спички и еще продукты — консервированные сардины, тунец, мясная тушенка, а главное — хлеб и минеральная вода, словом, все то, что берут с собой на спасательное судно, и, несмотря на охватившую его тревогу, он испытывал что-то вроде острой радости при мысли, что они с бабенкой превратились в своего рода Робинзонов. Эта девушка, о которой он совсем ничего не знал, стала теперь его товарищем по несчастью: оба они терпели бедствие. Он ее ненавидел и вместе с тем в какой-то мере дорожил ею, ибо от нее зависело их спасение. Он пойдет в универмаг на бульваре Жюля Верна, где его ни разу не видели. На багажнике мопеда без труда уместятся все пакеты. Если ей понадобится еще что-нибудь, пускай скажет. Он сделает для нее все, лишь бы вырвать у нее обещание молчать. Он подсчитал, что до начала занятий остается три дня. Время поджимало. Переговоры наверняка окажутся долгими и трудными, но другого выхода нет.

Он торопливо заканчивал завтрак, когда старая Марта принесла ему газету «Уэст-Эклер».

— Ну и натворил делов ваш приятель! Читайте!

Ужасное столкновение… Серьезно пострадал… На снимке две искореженные машины и рядом — короткая заметка, из которой Люсьен, пробежав ее глазами, не узнал ничего нового. Другой пострадавший, некий Жюльен Мае, тридцатипятилетний маляр, отделался легкими ушибами.

— Как подумаю, мсье Люсьен, что вы могли бы оказаться рядом с ним! Такой красивый мальчик! И вероятно, навсегда останется калекой… Ужасно. Мне так жаль его бедную мать.

Самое время бежать, чтобы положить конец ее причитаниям.

— Вы уже уходите, мсье Люсьен?

— Кое-что надо купить, а потом зайду к Корбино…

Великолепный предлог — Корбино! Это, конечно, ужасно, но зато очень удобно! Он пересчитал свои деньги. Должно хватить. А в случае необходимости он возьмет из ящика, где отец всегда оставлял несколько стофранковых купюр. Погода стояла вполне сносная. Небо закрывали облака, но тротуары были сухие. Он решил еще раз проехать мимо того места, где произошла авария. Обломки машин уже убрали. Оставались осколки стекла и размеченные на шоссе тормозные следы.

За ночь ощущение трагедии немного притупилось, словно несчастный случай просто-напросто занял место в ряду прочих исходных данных проблемы, которую предстояло решить. Но теперь вдруг острая боль проснулась в нем с новой силой. Он едва не остановился. Может, все бросить? Его удерживало только любопытство. Во что бы то ни стало ему хотелось вновь увидеть лачугу и услышать мольбы пленницы. Только одни они и могли принести ему облегчение. Он продолжил путь, убеждая себя, что защищает Эрве. Покупки заняли у него не много времени. В половине десятого он выехал на шоссе, ведущее в Сюсе. В его распоряжении оставалось около часа. Пока еще он не знал, с чего начать, чтобы предложить сделку. Придется хитрить, постепенно подготавливая ее. А вдруг она сразу же согласится поклясться, что никому ничего не скажет? Посмотрим!..

Он без труда нашел дорогу, сворачивающую к Эрдру. Вокруг, насколько хватало глаз, простирались пустынные, раскисшие от дождя луга, виднелись почерневшие рощицы. У самого горизонта кружила стая ворон. Под серыми небесами поблескивали набухшие от паводка овраги. Любопытных опасаться нечего!

За несколько минут он добрался до домика, сооруженного из цементных блоков; построенный на маленьком холмике, тот производил щемящее впечатление заброшенности, чего-то забытого посреди невозделанной земли. Прислонив мопед к фасаду, он обошел строение. Ни малейшего шороха. Но когда он вставил ключ в замочную скважину, внутри послышался стук, это его успокоило, ибо на какое-то мгновение полное молчание испугало его. Раз у нее хватало сил стучать, значит, заточение не слишком сильно подействовало на нее. Он на ощупь пересек кухню и остановился у двери в комнату. Она наверняка стояла, прижавшись к двери с той стороны.

— Выпустите меня отсюда, — крикнула она. — Я больше не выдержу. Что я вам сделала?

Люсьен хотел уже открыть рот, чтобы ответить, но вовремя вспомнил, что ему нельзя говорить, по крайней мере пока. Она снова принялась стучать. Ладно! Как только она успокоится, возможно, удастся приступить к объяснениям. Он поставил на кухонный стол пакеты, зажег свечу и оглядел помещение. Оно оказалось гораздо лучше обставлено, чем ему показалось вначале. В буфете он обнаружил тарелки, стаканы, алюминиевые приборы, графин с отбитым горлышком, банку с вареньем, покрывшимся плесенью, побелевшую от накипи кастрюлю.

Поставив свечу в стакан, он поднял самодельный светильник над головой. Газовый нагреватель стоял рядом с плиткой, которой, наверное, еще можно было пользоваться, если в баллоне остался газ. По другую сторону перегородки легкий стук каблуков узницы возвещал о том, что она передвигается вместе с Люсьеном, словно изголодавшееся животное, которое слышит шаги своего стража и ловит на слух малейшее его движение. Поставив свечу на стол, Люсьен вырвал листок из блокнота и написал печатными буквами: «ЛОЖИСЬ НА РАСКЛАДУШКУ».

И, подумав, добавил: «Я ХОЧУ УСЛЫШАТЬ, КАК ОНА ЗАСКРИПИТ. НИКАКИХ ЛИШНИХ ДВИЖЕНИЙ. Я ОТКРОЮ ДВЕРЬ И ПОСТАВЛЮ В КОМНАТУ ПАКЕТЫ С ЕДОЙ. ПРИ МАЛЕЙШЕМ ПОДОЗРИТЕЛЬНОМ ШОРОХЕ Я СТРЕЛЯЮ».

Он невольно улыбнулся. Все это возвращало его во времена коротких штанишек, к играм в разбойников. Снова взяв свечу, он опустился на колени возле двери, тихонько стукнул три раза и сунул листок, который тотчас исчез, схваченный с другой стороны нетерпеливой рукой. В тиши он ясно различал дыхание Элиан, и у него теснило грудь от неведомого до сей поры волнения. От ткнулся лбом в деревянную перегородку. Ему хотелось попросить прощения.

Снова раздался легкий стук каблуков, и раскладушка скрипнула всеми своими проржавевшими пружинами. Тогда он торопливо схватил провизию и, приоткрыв дверь, втолкнул как попало пакеты в комнату. Долго куда-то катились консервные банки. Он порадовался этому грубому поступку, утверждавшему его превосходство. Заперев дверь, он присел на корточки. Скрип раскладушки возвестил о том, что с нее встали и начали подбирать разбросанные предметы. Полоска света под дверью служила доказательством, что электрический фонарик Элиан еще работает. Чтобы не посадить батарейку, она, вероятно, обрекла себя на жизнь в темноте, что свидетельствовало о ее неожиданно сильном характере. В свою очередь Люсьен по стуку каблуков пытался определить размеры комнаты, которую он видел лишь мельком. «Ноги у нее наверняка заледенели на цементном полу. Но не могу же я в самом деле принести ей теплые тапочки!» Шаги приблизились.

— Вы еще здесь?

Он закусил губы, чуть не ответив: «да».

— Что вы, в конце концов, хотите? Денег? У меня их нет. Вы, очевидно, ошиблись. Я преподаю в лицее.

Молчание. Потом голос внезапно дрогнул.

— Поверьте мне. Я сойду здесь с ума!

Люсьен внимательно слушал. Говорила ли она искренно или просто пыталась растрогать своих тюремщиков? Настоящего отчаяния в ее голосе пока не слышалось.

— Вы еще здесь?

Он два раза тихонько стукнул в дверь.

— Тогда почему вы не отвечаете?

Люсьен подбежал к столу и торопливо написал: «ТЕРПЕНИЕ. ТЕБЯ СКОРО ОСВОБОДЯТ. ВЕРНИ НЕМЕДЛЕННО ЭТУ ЗАПИСКУ И ПРЕДЫДУЩУЮ ТОЖЕ».

Он перечитал написанное. Нет. По этим печатным буквам почерк нельзя распознать. И он сунул листок под дверь; вскоре обе записки вернулись к нему.

— Я знаю, почему вы отказываетесь говорить, — послышался голос. — Вы — женщина. И я могу вас узнать. В машине я отчетливо почувствовала запах духов.

Ошеломленный, Люсьен пытался понять. Духи? Какие духи? И вдруг он вспомнил о масках. Чулки Мадлен Корбино! Те самые чулки, которые лежали вместе с сильно надушенным бельем.

— Вы молчите, — продолжала Элиан. — Значит, я права. Но разве женщины не в состоянии сказать друг другу всю правду? Разве нельзя помочь друг другу?

Люсьен пришел в замешательство, его предположения не оправдались. Ну как теперь начать свою исповедь?

— Вы одна? — снова спросила Элиан.

Новая записка: «НЕТ».

— Мужчина, который велел похитить меня, ждет вас на улице?.. Это Филипп. Это ведь он, не так ли? Он хочет денег? Ему всегда нужны деньги… А где их взять?.. Вам известно, сколько я зарабатываю?.. Не больше двух тысяч франков в месяц… Так в чем же дело?.. Он рассчитывает выманить деньги у моих родителей?.. Но он не может не догадываться, что они не очень богаты…

Люсьен приложил ухо к двери, подобно врачу, который выслушивает больного, пораженного загадочным недугом.

Позабыв об Эрве, он внимал этому голосу, в котором звучали незнакомые ему интонации. Вначале он еще напоминал голос училки. Но теперь он совершенно изменился: более низкий, взволнованный, прерываемый вздохами голос рисовал в его воображении нагое тело.

— Попросите его, пусть он поговорит со мной… Он должен понять, что мои родители начнут беспокоиться. Я собиралась приехать в Тур вчера утром…

Она плакала совсем рядом с ним, чуть ли не у него на плече. Это его потрясло. Он смутно понимал, что его мелкие шалости ученика-пересмешника не имеют уже никакого значения. Зато эта женщина в слезах, пытавшаяся его… ах, он уже не знал… ему никогда этого не забыть. Она умолкла. Он подскочил к столу и нацарапал, забыв, что обращался к ней на «ты»: «ПРОДОЛЖАЙТЕ».

— Хорошо, я продолжу, — сказала она, вернув записку. — Вам известно не хуже меня, чем это закончится… Завтра же полиция обо всем узнает.

Голос ее стал жестким, сухим. Этот голос ему не нравился. Ему снова хотелось услышать тот, другой. Он поспешно принес к двери свечу и блокнот, уселся на пол и написал, положив листок на колено: «РАССКАЖИТЕ МНЕ О ФИЛИППЕ».

— О Филиппе?.. Я очень в нем ошиблась.

Рыдание. Ему удалось восстановить контакт. Он закрыл глаза.

— Мне не везет, — продолжала она. — Правда, этот оказался добрым, ласковым. Когда он меня…

Люсьен ударил в дверь кулаком. Элиан смолкла. Он кое-как начертил несколько букв: «ХВАТИТ».

Согнувшись пополам, он страдал, словно мужчина. Это пришло к нему внезапно. Его пронзила неведомая доселе боль, острая, жгучая. На губах застыли готовые вот-вот сорваться проклятия. Он задыхался от злобы.

— Простите, — послышался тихий голос. — Вы его любовница?

Он не шелохнулся. Он впал в отчаяние, почувствовав себя мерзавцем. Наконец он погасил пальцами свечи. На сегодня довольно. Ему хотелось простора, движения. Он встал.

— Не уходите! Не оставляйте меня! — крикнула она.

Он остановился в нерешительности. Ну нет! У нее был Филипп. Она все время думала лишь о Филиппе.

А о нем и ни разу не вспомнила. Она забарабанила в дверь обоими кулаками.

— Останьтесь, прошу вас. Останьтесь!

Он постоял с минуту на пороге, потом повернул в замке ключ. Теперь она осталась в своей тюрьме одна. Ее следовало бы спросить, не нужно ли ей чего. Он устоял перед искушением вернуться назад, положил связку ключей в тайник и вывел мопед на дорогу. Мотор он включил, лишь оказавшись на достаточном расстоянии, будучи уверенным, что она уже ничего не сможет услышать.

Ехал он медленно, стараясь побороть что-то вроде мук расставания, сознавая, что наделал одних только глупостей. Ну как теперь сказать ей: «Я Люсьен Шайю. Ваше похищение — всего лишь шутка!» Она слишком далеко зашла в своих откровениях. И в то же время многое утаила! Надо бы еще ее расспросить. Не важно, к каким последствиям это приведет! Он должен наказать ее! Разумеется, она имела право на любовников. Но тогда зачем она изображала из себя эдакую благопристойную девицу? Зачем она пыталась их обмануть? Не успел он доехать до предместья, как его уже охватило желание повернуть назад, сесть возле двери и вновь вкусить сладострастную отраву, горечь которой он все еще ощущал.

Он заехал к Корбино, чтобы узнать что-нибудь об Эрве. Она дорого заплатит, эта стерва! И как ей могло прийти в голову, что он — женщина! Зять обсуждал что-то с клиентом. Извинившись, он отвел Люсьена в сторону.

— Мадлен в больнице вместе с матерью. Она мне только что звонила. Эрве по-прежнему в коме, никаких перемен, сказала она. И конечно, меня уже донимают полицейские и эксперты, как будто я в чем-то виноват. Такая неразбериха, я вам доложу… Прошу прощения! Я должен вернуться к клиенту.

— Но все-таки есть надежда?

Зять только пожал плечами. Судя по всему, он не питал нежных чувств к Эрве. Люсьен вернулся домой.

— Вы заходили к Корбино? — спросила Марта.

— Да. Никаких перемен. Подождем до завтра.

Но завтра он опять поедет туда. К ней. И послезавтра тоже. Он заставит ее говорить, еще и еще, подстерегая момент, когда появится хоть какая-то надежда на успешную капитуляцию. Он прекрасно знал, что плутует, что обманывает самого себя. Поднявшись наверх, он заперся в своей комнате. Он сердился на себя за то, что не испытывает больше печали. Его воспламеняло странное возбуждение. Такое же точно чувство охватывало его в детстве, когда он получал в подарок игрушку, о которой давно мечтал… Чувство восторга и тревоги! Долгое время он не притрагивался к ней. Игра заключалась прежде всего в том, чтобы заполучить игрушку. А потом никому ее не давать. И вот теперь эта женщина…

Порывшись в шкафу, он достал шерстяное одеяло, которое вполне могло сгодиться. Он завернулся в него. Оно было длинным и теплым. И наверняка поможет ей продержаться несколько ночей. Он аккуратно сложил его и завернул в газету. Надо привязать его к багажнику, чтобы Марта ничего не заметила. Можно еще раздобыть флакон одеколона. «Ну это уж чересчур, — подумал он. — Незачем баловать!» Кого баловать? Он не мог четко ответить на этот вопрос. Голос, звучащий во тьме! Он уже почти забыл интонации этого голоса, и его охватило жгучее, выплывшее из неведомых глубин, неодолимое, словно инстинкт, желание вернуться туда. Он знал: ничто не остановит его и ничто не помешает ему отправиться во второй половине дня в лачугу.

Ровно в час отец присоединился к нему за столом.

— Ничего нового, мой бедный Люсьен. Твой приятель так и не пришел в сознание. Но не это меня тревожит. После сильного удара кома может продолжаться несколько дней. Меня главным образом беспокоят повреждения внутренних органов. Тут трудно сказать что-нибудь определенное. Не исключена возможность кровоизлияния. В течение недели окончательный диагноз поставить нельзя. Но не волнуйся, он в надежных руках. Само собой, никаких посещений. Но если хочешь просто заглянуть в дверь, то пожалуйста. Конечно, это мало что даст, но я знаю, это доставит тебе удовольствие. Видишь, до чего доводит неосторожность! Ну-ка, взгляни на меня. Да на тебя страшно смотреть, что с тобой?

— О, ничего. Я плохо спал… А он не умрет?

Доктор перегнулся через стол, чтобы взять Люсьена за руку.

— Да нет, мой мальчик. Надеюсь, что нет. Постарайся не думать больше об Эрве. Сходи куда-нибудь. Например, в кино. Что такое…

Он пошарил в карманах.

— Ладно! Куда я опять подевал свой бумажник?.. У тебя осталось немного денег? Прекрасно! Сегодня вечером получишь то, что тебе причитается на две недели. Надеюсь, это послужит тебе серьезным уроком. Хотите считать себя свободными от всяких предрассудков, а на деле остаетесь мальчишками.

Люсьен вдруг представил себе свечу, стоящую на полу, почерневшую от сырости дверь. Ему послышался голос: «Правда, этот оказался добрым, ласковым. Когда он меня…» Он опустил голову, чтобы скрыть краску, заливавшую его щеки. Может, это болезнь, которая постепенно завладевает им? Сумеет ли понять его отец, если он отважится признаться ему, словно пациент, который открывает своему врачу, что страдает ужасным недугом?

— Марта! Десерт. Я спешу.

Он всегда спешит. Всегда бежит помогать другим.

— До вечера, Люсьен. И не позволяй себе распускаться, ладно?

— Я постараюсь, папа.

Если в конце концов все откроется, если Элиан заговорит, в каком виде предстанет он перед отцом, как оправдает свое молчание и это постыдное лицемерие, которое заставляет его произносить любезные фразы вроде этой: «Я постараюсь, папа»? Но как заставить Элиан молчать? Верного средства нет! Есть только один способ: держать ее взаперти как можно дольше, несмотря на все трудности. Вопрос лишь в том, кто из них не выдержит первым… если, конечно, вмешательство ее родителей не вызовет катастрофу.

Он укрылся в своей комнате, чтобы спокойно изучить этот аспект проблемы. «Я собиралась приехать в Тур вчера утром», — сказала она. Значит, родители должны уже беспокоиться. Однако они не рискнут обратиться в полицию по прошествии всего лишь двадцати четырех часов. А может, даже и сорока восьми. Затем они приедут посмотреть, не заболела ли их дочь. Дверь заперта. Малолитражка преспокойно стоит на стоянке. И тогда они неизбежно сообщат в полицию. Ну, а дальше?.. Дальше все представлялось расплывчатым. Ничего не обнаружив при первоначальном расследовании, полиция постепенно задействует все более мощные средства. Потом за дело примутся газеты и телевидение. Люсьену нередко доводилось читать рассказы о похищениях, и он без труда догадывался, как развернутся события. Отпустит он Элиан сейчас или позже, полиция все равно станет ее допрашивать и вынудит раскрыть причину своего исчезновения, так что она непременно заговорит. В любом случае, несмотря на обещание, которое ему, возможно, удастся вырвать у нее. Вот если только…

Да, пожалуй, есть одно средство. До сих пор Люсьен придерживался версии, что ему так или иначе придется сказать Элиан: «Я Люсьен Шайю. Простите нас. Эрве серьезно пострадал, когда ехал освобождать вас. Мы очень сожалеем. Пожалейте его, ничего никому не говорите!» Но если родители, полиция, газеты станут думать, будто речь идет о классическом похищении с требованием выкупа, то тогда отпадет необходимость признаваться Элиан в истине. Достаточно довести игру до конца, а потом сообщить перепуганным голосом ее семье по телефону: «Ваша дочь находится там-то». Почему, собственно, похитители не могли запереть Элиан в этой заброшенной лачуге, куда, по всей видимости, никто не заглядывал? Она принадлежит Корбино. Ну и что? Кому придет в голову заподозрить Корбино? Что же касается Эрве, то он с воскресенья лежит в больнице, таким образом с него автоматически снимаются все подозрения. Люсьен продолжал плутовать, обманывая себя. Хотя его соображения и вели к логическому концу. А главное — имели то преимущество, что выгораживали его самого. Никто никогда не узнает, в чем он провинился. И это очень важно. Надо идти вперед, другого решения просто нет. Разумеется, он уничтожит все предметы, все улики, способные разоблачить его. Словом, все так просто! Во всяком случае, до определенных пределов. Ибо он плохо представлял себе, как сможет, например, позвонить ее родителям и сказать: «Ваша дочь в наших руках!» У него не хватало на это воображения. Тем не менее в одном он не сомневался: либо ему придется пойти на это, либо его ждет суд. И сколько бы он ни ломал себе голову, напрашивался единственный вывод: если он во всем признается Элиан, ему крышка. Но если Элиан не перестанет сомневаться, что ее похитили ради выкупа, у него остается шанс. Да к тому же еще она наверняка скажет: «Меня охраняла и заботилась обо мне женщина!»

Он устал думать. К тому же разболелась голова. Будущее представлялось ему в виде темного туннеля. Он отказывался от мысли отправиться в лачугу. А пойти в больницу у него не хватило духу. Во второй половине дня он сел в автобус и доехал до площади Коммерс. Ему хотелось затеряться в толпе, забыться. Встретив приятелей, он пошел с ними в кафе, где так увлекся игрой в настольный футбол, что не заметил, как стемнело.

И вот теперь ему снова предстояло отсчитывать часы. На обратном пути он купил самый обычный одеколон и две плитки шоколада, потом спохватился, что Элиан не сможет долго продержаться на консервах. Ей захочется горячей пищи. Значит, надо как можно скорее проверить, есть ли в баллоне газ, и попробовать зажечь плитку. А кроме того, втолкнуть в комнату маленький обогреватель, если он еще работает. Тогда, выйдя на свободу, она скажет: «Со мной обращались вполне достойно».

Когда он возвращался, пошел дождь, столь обычный для этой гнилой зимы. Дома он взял календарь и зачеркнул еще один день. Как изловчиться, чтобы ездить в лачугу после окончания каникул? Придется сбегать с уроков. К счастью, от четырех до пяти было только два урока. Рисование и правовое воспитание. Отсутствующих обычно не отмечали. Так что он сумеет добраться до лачуги и позаботиться об Элиан. И потом, в любом случае все это не продлится целую вечность. В задумчивости глядел он на календарь. Вторник и среда — все в порядке. Он особо не рискует. Но после начала занятий отсрочка истечет. И таким образом, в четверг забьют тревогу. В пятницу за дело возьмется полиция. А начиная с субботы поднимется большой шум. Но Эрве к тому времени окажется уже вне опасности. Ах, если бы Люсьен мог поговорить с ним! Шепнуть ему: «Не бойся. Я делаю все необходимое. Отдыхай хорошенько и ни о чем не беспокойся!» Даже если Эрве не в состоянии ничего ответить, какое облегчение не чувствовать себя больше таким одиноким!

Изнемогая от усталости, Люсьен едва прикоснулся к еде. Отец ушел с визитами к больным, но оставил на обычном месте три купюры по сто франков. Люсьен уселся перед телевизором, собираясь смотреть детектив. А вдруг удастся почерпнуть какую-нибудь новую идею. Но посреди фильма заснул.

…Дорога на Сюсе. Туманная завеса из моросящего дождя. Идеальное время для нового свидания. Люсьен взволнован и даже, пожалуй, смущен. В голове его теснятся готовые фразы. Ни одной из них он не произнесет, но зато у него такое ощущение, будто он уже рядом с ней. Появляется домик, словно нарисованный углем. Он выключает мотор и идет пешком. Нервно возится с ключом, потом наконец входит; она сразу же отзывается:

— Кто там?.. Говорите!.. Я хочу выйти, слышите, я хочу выйти.

Он зажигает свечу и пишет: «НЕ ШУМИТЕ. ОН МОЖЕТ РАССЕРДИТЬСЯ».

Дверь проглатывает записку и тут же возвращает ее.

— Это вы, — говорит Элиан. — Мне холодно. Вы добьетесь того, что я заболею.

Люсьен не отвечает. Он развертывает одеяло, затем проверяет, работает ли плитка. Слабый свист подтверждает, что в баллоне еще есть газ. Он зажигает горелку, наливает в кастрюльку воды и ставит ее на огонь. Каждое движение — это выражение радости. Тревога придет позже.

— И долго вы собираетесь держать меня здесь? — спрашивает Элиан. — Вам известно, чем вы рискуете?

Ну, еще бы! Некоторое время он сражается с маленьким обогревателем, который ему тоже удается в конце концов зажечь. Довольный, он разворачивает бумагу, в которую завернуты два яйца, взятые им из холодильника Марты, и опускает их в воду. Действует он осмотрительно, словно повар, который задумал приготовить сложное блюдо. Элиан безмолвствует. Она прислушивается к шумам, которые доносятся из кухни, пытаясь понять, что делает ее противница. Пока яйца варятся, Люсьен пишет, примостившись на краю стола, предупреждение: «КОГДА Я ПОСТУЧУ, ЛОЖИТЕСЬ ЛИЦОМ К СТЕНЕ. Я ПЕРЕДАМ ВАМ, ЧЕМ СОГРЕТЬСЯ».

Затем, поразмыслив и вспомнив о яйцах, сваренных вкрутую, о шоколаде и одеколоне, добавляет: «ВАС ЖДЕТ СЮРПРИЗ. ЕСЛИ БУДЕТЕ ВЕСТИ СЕБЯ БЛАГОРАЗУМНО, ВАМ НЕ ПРИЧИНЯТ НИКАКОГО ЗЛА».

Он заворачивает в одеяло то, что именует своими подарками, в том числе и яйца, обжигающие ему пальцы, выключает начинающий пламенеть обогреватель и ставит все у двери. Потом стучит. Шаги удаляются, и раскладушка протяжно скрипит. Приоткрыв дверь, он, стоя на четвереньках, заглядывает внутрь. Видит лежащую фигуру. Свеча, которая горит в консервной банке, стоящей на единственном стуле, освещает спину молодой женщины. Успокоившись, Люсьен толкает в комнату одеяло и обогреватель, потом опять запирает дверь и снова стучит, давая понять, что операция закончена. Теперь он, в свою очередь, прислушивается, пытаясь угадать, что она делает. Слышится скрежет. Верно, она перетаскивает по цементному полу обогреватель на середину комнаты. Затем доносится чирканье спичек, которые из-за сырости никак не хотят загораться. Металлический шелест, словно разворачивают фольгу. Это она пробует шоколад. Люсьен счастлив, словно ему удалось приручить дикое животное. Негромкое передвижение за дверью.

— Вам, конечно, хочется, чтобы я поблагодарила вас? — говорит она.

Он царапает: «ВАМ ЕЩЕ ЧТО-НИБУДЬ НУЖНО?»

— Но мне все нужно, — кричит она. — Здесь так ужасно. Вода грязная. Раскладушка вся в каких-то буграх. У меня нет белья. Вот уже почти четыре дня, как я нахожусь взаперти. Долго еще это будет продолжаться? Я больше не могу.

За этой фразой следуют рыдания. Люсьен думает об Эрве. Одними слезами она все равно не отделается. Он усаживается поудобнее, прислонясь спиной к двери, свечу ставит слева, а блокнот кладет себе на колени.

— Вы предупредили моих родителей? — спрашивает она.

«РАССКАЖИТЕ МНЕ О НИХ», — отвечает Люсьен.

Ему хочется знать все, и не только о ее родителях, но и о ее жизни, ее отношениях с другими и, главное, о ее любовной связи. Как заставить ее рассказать о себе, не вызвав подозрений?

— Я ведь говорила вам, что они небогаты… Полагаю, вы уже навели справки… Если Филипп…

Она умолкает, и Люсьен начинает опасаться, что она ничего больше не скажет. Но она продолжает:

— Ведь это, конечно, Филипп все затеял, не так ли? Ну, разумеется, он. Он мастер говорить красивые слова. Как я могла позволить завлечь себя? Наверное, вы уже тогда были его сообщницей? Еще бы, вы, конечно, заодно с ним. Он сразу понял, что сможет использовать меня. А я ни о чем не догадывалась. Он подоспел в нужный момент.

Она тяжело дышит. Всхлипывает.

— Мне не следовало выбирать эту профессию, — продолжает она. — Моя мать правильно делала, что боялась. Как только я оказалась одна, предоставленная самой себе, начались глупости… Потому что я боялась… Каждый раз, как я шла в лицей, меня охватывал страх… Вам не понять… Эти мальчишки, хуже них ничего нет…

«Почему они все в один голос заладили: эти мальчишки?» — думает Люсьен.

— Мне кажется, они чуют запах страха, словно собаки. И сразу кусают. И ни одного близкого человека рядом. Родители только бы обрадовались, если бы я сказала им, что у меня нет сил и что мне ни за что не выдержать. Они захотели бы забрать меня к себе. Да вы сами представьте: маленькая девочка у семейного очага!

Люсьену это известно. У него богатый опыт по части того, что она называет семейным очагом. Он легонько стукнул в перегородку.

— Вначале, — снова продолжает она, — я чуть незаболела. Еще немного — и я впала бы в депрессию. К счастью, меня хорошо лечили… если можно так выразиться. А потом я встретила Филиппа. Вы не сердитесь, что я рассказываю вам о Филиппе?

Люсьен пишет записку: «НАПРОТИВ».

— Вы не станете ревновать?

Люсьен не знает, можно ли назвать ревностью то, что он испытывает, что с такой силой сжимает ему сердце. Он стучит два раза. Она понимает, что это означает «нет», и продолжает:

— Он внушает доверие, это верно. Он сильный. Рядом с ним чувствуешь, что живешь полной жизнью. Он давал мне все то, чего мне самой недоставало. Я поняла, что любовь — это праздник.

Сейчас она опять начнет произносить невыносимые слова. И он поспешил написать: «ПОДРОБНОСТЕЙ НЕ НАДО».

— Вы правы, — соглашается она. — Подробностей не надо. Вам все равно, что я из-за вас страдаю, но я… я не злая.

Она не злая! Большими пальцами он смахивает какую-то каплю с ресниц.

— Теперь я вижу, чего он добивался. Он хотел выманить у меня деньги. Я рассказывала ему все, поэтому он знал, что родители мне помогают. Это они подарили мне машину. Им хотелось, чтобы я просила у них побольше. Они пробовали все средства, лишь бы снова прибрать меня к рукам. Но я не поддавалась. И вероятно, напрасно. Если бы я согласилась брать у них деньги, то наверняка не очутилась бы здесь, я могла бы одалживать некоторые суммы Филиппу, чтобы он сводил концы с концами. Не так ли? Я не ошиблась?

Люсьену это безразлично. Денежные проблемы его не интересуют. Чего он страстно желает, так это снова услышать от нее об их отношениях с этим мужчиной… Нет. Не об отношениях. Только не об этом!.. Но зато обо всем остальном. Об их встречах, об их… Словом, о том, как они жили вместе!

— Вы рассердились? — спрашивает она. — Но я хочу, чтобы вы поняли… Насколько я его знаю, он потребует огромную сумму, которая намного превысит возможности моей семьи. Мои родители испугаются. Они сообщат в полицию, и вас обоих поймают. Надеюсь, вы понимаете, что полицейские без всякого труда доберутся до него. Попытайтесь образумить его. Возможно, еще не поздно.

Она ждет ответа. Люсьен размышляет. Он все-таки решил не открывать ей истину. Теперь это уже невозможно! Она разъярится, как фурия! После таких откровений нечего и думать о снисхождении. Зато в этом Филиппе наверняка кроется спасение. И какое великолепное отмщение! Конечно же полицейские без всякого труда доберутся до него. Пускай арестуют его. Пускай потянут из него жилы. Пока еще Люсьену не все ясно. Он только-только начинает понимать что-то. Это похоже на лучик света, который все увеличивается.

— Почему вы молчите? — продолжает Элиан. — С кем я говорю?.. Боже мой, это ты, Филипп?

Ее «ты» приводит Люсьена в отчаяние. Ему страшно хочется стукнуть разок в дверь. Что она тогда сделает? Станет умолять? Скажет, что все еще любит его? А сам он сделается соглядатаем их близости. Гнусная баба! Зато он имеет возможность поносить ее в свое удовольствие! Он стучит два раза.

— Ах, это не ты, — говорит она. — Тогда кто же?

Люсьен учится жестокости. Для него это что-то новое, ужасное и благотворное. Его охватывает дрожь.

«ВАМ ЧТО-НИБУДЬ НАДО?» — пишет он немного дрожащей рукой.

Она возвращает записку и неожиданно бросается на дверь, колотит в нее.

— Кто вы? — кричит она. — Я хочу знать.

Ему плохо. Он ненавидит себя. Вырвав еще один листок, он пишет, усмехаясь: «Я — ФАНТОМАС».

Прочитав, она тут же начинает плакать. Он прижимает ухо к двери. Настоящие слезы, приглушенные всхлипывания, безутешное отчаяние. Закрыв глаза, он поглаживает дерево наличника. Какой-то внутренний голос нашептывает ему: «Я подлец». А между тем ему нравится строить из себя подлеца. Проходит довольно много времени, и вот она шепчет, побежденная:

— Вы здесь?

Стук в дверь.

— Принесите мне чулки, мои разорвались… и потом, носовые платки… Чем постирать нижнее белье… оно несвежее…

Люсьен вздрагивает. Эти слова обжигают его.

— И еще мне хотелось бы получить ножницы и пилку для ногтей, только покрепче. Сколько дней вы собираетесь держать меня здесь?

Люсьен понятия не имеет. Он твердо знает одно: теперь он собирается держать ее в плену как можно дольше. Наверное, это безумие. Но она принадлежит ему! От него зависит — надеяться ей или пасть духом. В его власти заставить ее плакать. Он чувствует себя сильным, сильнее всех этих болванов в лицее. Сильнее своего отца. На сегодня довольно! Не стоит разом черпать все удовольствия. Он встает, собирает разбросанные вокруг записки и рассовывает их по карманам. Гасит свечу, застывает на мгновение, потом целует кончики своих пальцев и прижимает их к двери. Она волнуется, кричит:

— Вернитесь!.. Вернитесь!..

Он уходит. Вокруг — легкий шелест дождя, дыхание теплого ветра. Собираясь положить в тайник ключи, он вдруг замечает, что у самой стены, в укромном месте, распустился первоцвет. Всего четыре едва раскрывшихся цветочка, хрупкие, трепетные, и внезапно его переполняет волнение. Он открывает для себя новый мир.

И сам раскрывается навстречу чему-то неведомому. Если бы он знал какие-нибудь стихи, то прочитал бы их. Он поднимает голову, подставляя лицо влаге таинственного крещения. «Эрве, старик, надо жить. Ради этого стоит постараться!» — шепчет он. Но сердце у него еще слишком мало, чтобы вместить обуревающие его чувства.

Он едет быстро, сворачивает на проспект, где живет Элиан. Ее малолитражка стоит на стоянке. В доме вроде бы все спокойно. А он уже вообразил, что увидит там тьму полицейских. Медленно проехав мимо, он делает вид, будто прогуливается, хотя прекрасно понимает, что никому до него нет дела. И тут он в первый раз замечает, что все три дома — дом Элиан, дом Эрве и его собственный — расположены не так уж далеко друг от друга. Все они находятся в одном и том же квартале, словно их нарочно свел друг с другом не просто случай, а сама судьба. Он останавливается у своего дома. Половина пятого. Он еще успеет зайти в больницу.

В приемной у отца толпилось много народа. Так что расспросы ему не грозят. Он оставляет в гараже свой мопед и садится в автобус. Надо проявлять осторожность. Если и с ним вдруг произойдет несчастный случай, что станется с Элиан? Никто и не узнает, где ее искать. Может, следовало бы оставить у себя на столе какое-нибудь письмо? Что-то вроде завещания. Я, нижеподписавшийся Люсьен Шайю, находясь в здравом уме и твердой памяти, заявляю… Но действительно ли он в здравом уме и твердой памяти? Он с увлечением перебирает эти дурацкие мысли, а мимо тем временем проносятся улицы, и в витринах зажигаются огни. За запотевшими стеклами они превращаются в красно-зеленые полосы. Ему хорошо. И хотелось бы подольше оставаться здесь. Он старается ни о чем не думать, не вызывать в памяти никаких образов. Это его тайное сокровище. Он насладится им позже.

Выйдя из автобуса и очутившись перед внушительным зданием больницы, он с трудом берет себя в руки, словно еще находится под впечатлением от увиденного фильма. Здесь все призывает его к порядку и горю: запах, тишина, холодный свет ламп. Ему указывают путь. Он поднимается в чересчур просторном лифте вместе с другими посетителями. У них у всех замкнутые лица людей, которых гложет забота. Длинный-предлинный коридор. Пронумерованные двери. Мимо проезжает каталка на резиновых колесах. Вытянутая фигура накрыта простыней. Верно, больного после операции везут обратно в палату. Несчастье на каждом шагу приобретает все более волнующие, зримые черты. Люсьен всеми фибрами начинает ощущать, что друг его тяжело ранен. На память ему приходят случайно прочитанные в газетах фразы: «Франко борется со смертью… Мальро борется со смертью…» Здесь эти слова обретают свой истинный смысл. Эрве борется со смертью, он — ловкий дзюдоист и знает верные приемы. Да, но в борьбе со смертью?.. В воображении Люсьена возникает некая абстрактная схватка, прерывистое дыхание, отчаянное сопротивление и под конец — вот эта самая каталка, которая удаляется, увозя побежденного. Он останавливается, ноги больше не слушаются его. Ему хочется, чтобы Эрве победил, иначе его собственное сражение утратит всякий смысл.

Санитарка спрашивает его, что ему нужно. А получив ответ, говорит:

— Посещения запрещены. Но его мать там. Я скажу ей.

Она тихонько отворяет дверь. Номер 117. Интересно, счастливый это номер или нет? Люсьен складывает цифры, делая проверку девяткой: 7 плюс 1 равняется 8, и еще плюс 1 равняется 9. Он решает, что номер счастливый. Появляется мадам Корбино. Она изменилась до неузнаваемости: похудевшая и в то же время опухшая, глаза красные, лицо посеревшее.

— Бедный мой Люсьен, — шепчет она. — Если бы вы его видели!

— Мне очень хотелось бы его увидеть.

Она знаком предлагает ему подойти поближе и заглянуть в полуоткрытую дверь. Он успевает увидеть раненого, голова которого плотно забинтована. Из пузырька, подвешенного на кронштейне, спускается трубочка, исчезающая под простыней. Другая трубочка вставлена в нос Эрве. Глаза у него закрыты. Подбородок зарос щетиной.

— Он нас слышит? — спрашивает Люсьен.

— Нет. Он так и не пришел в сознание. Иногда он шевелит губами, но врачи считают, что…

Она не договаривает фразы. Голос у нее охрип, как у людей, которые много плачут.

— Моя дочь сейчас в гараже, — продолжает она. — Ее муж нам не подмога. Я не могу отлучиться, сами понимаете. Я сижу здесь целыми днями. Но вечером мне приходится уходить. Я совсем не сплю. Все время боюсь, что мне вот-вот сообщат…

Она прижимает платок к губам и отводит Люсьена в сторону.

— Спасибо, что пришли. Знаете, он вас очень любит. Моя крошка! Ужасно видеть его в таком состоянии! Куда он собрался на этой машине? Ведь мы ему запретили!

— Но у хирурга есть надежда?

Она оживляется, кивает головой.

— Думаю, да. Эрве так молод. Ваш папа тоже верит в хороший исход. Он заходит каждое утро. И очень любезен со мной. Поблагодарите его от моего имени. А теперь ступайте. Это зрелище не для вас.

Она целует его, но он чувствует, что этот поцелуй предназначается ее сыну. Ему хотелось бы сказать ей на прощание что-нибудь утешительное. Но он так неловок. Не придумав ничего, он торопится уйти: в поисках выхода он ошибается этажом и попадает на эспланаду, куда съезжаются машины с вращающимися фонарями на крыше. Ради Эрве он должен идти до конца, бросив вызов полиции. У него хватит смелости — из-за этой ужасной трубочки в носу его друга. Невыносимая картина. Он втягивает воздух носом, пытаясь представить эту пытку. Вечером, лежа в постели, он засунет в ноздрю карандаш, чтобы проверить на себе.

Люсьен снова садится в автобус, но мысли его все еще витают в белом коридоре у двери под номером 117. Есть дверь, за которой плачет Элиан, и есть дверь под номером 117, за которой едва дышит Эрве. Закрытые двери — вот его удел. Все, что он любит, недосягаемо! «Ну нет, — думает он, — нельзя сказать, что я люблю Элиан. Эрве — совсем другое дело!» Однако он выходит из автобуса, чтобы заглянуть в универсальный магазин, и в смущении покупает пару чулок. У него спрашивают размер, и он отвечает наугад. Чулки это чулки. Еще он покупает полдюжины носовых платков и пакет стирального порошка. Он выбирает «Бонюкс» — из-за подарка внутри. Иногда это самолет. А иногда — кораблик. Лично он предпочел бы кораблик. Этого пакета ей должно надолго хватить, пускай стирает… свои вещи. Потом он выбирает ножницы и великолепную пилку для ногтей, очень прочную. Пусть точит когти в свое удовольствие.

Вернувшись домой, он не знает, чем заняться, почувствовав себя внезапно до боли никому не нужным. Что он поделывал до похищения Элиан, до несчастного случая с Эрве? Он кружит по комнате. Плакаты, романы, пластинки… все это пустяки; все вдруг стало ему чужим. Что произойдет, когда Элиан выйдет на свободу, а Эрве поправится? Кто вылечит от скуки его самого? Он садится в задумчивости. Мысленно перебирает события этого дня, такого насыщенного и открывшего ему столько истин. Он вряд ли сумел бы уточнить, что же именно он постиг. А между тем они здесь, с ним, и ноша их тяжела. Задремав, он вздрагивает, услыхав, что снизу его зовет отец.

— Люсьен… Ужинать.

Отец первым входит в столовую.

— Только не говори мне, что ты занимался. Это оказалось бы слишком хорошо!

Вид у него не очень приветливый. Никогда не знаешь, чего от него ожидать. Он такой странный. Иногда бывает спокойным, любезным. А то вдруг становится неразговорчивым, сварливым, ядовито-насмешливым. Приходится осторожно лавировать.

— Покажешь мне тетрадь с домашними заданиями, — продолжает он. — Хочу, чтобы ты выполнил все задания к завтрашнему вечеру.

— Да, папа.

— Тебе нет необходимости ходить в больницу. Ты воспользуешься этим, чтобы слоняться без дела! Я тебя знаю.

— Но, папа…

— Я сказал: нет. Останешься дома и приведешь в порядок свои дела. И постарайся отныне, чтобы у преподавательницы по математике не возникало больше причин жаловаться на тебя.

Люсьен в смущении опускает голову. «Слетаю туда завтра утром, — думает он. — Куплю ей чего-нибудь горячего».

Трапеза заканчивается в полном молчании. «Как я на него похож, — снова думает Люсьен. — Я тоже без всякой причины бросаюсь из одной крайности в другую. Я никогда не веселюсь, как Эрве, а только возбуждаюсь. Или впадаю в тоску. Порой я, кажется, все готов сокрушить. Должен же я хоть что-нибудь унаследовать от матери». Ему никогда не приходило в голову сказать: мама. Эта незнакомка, от которой сохранилось только несколько скверных фотографий, существовала в полузабытом прошлом… Молодая женщина, бесхарактерная, с болезненным лицом под копной густых волос. Он не собирается засиживаться за столом. И чувствует облегчение, когда отец встает.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, папа.

Он относит посуду на кухню. Ему нравятся машинальные движения. И он бы не возражал против физического труда. Взять, например, маляров или столяров, они чаще всего напевают или насвистывают. «Не надо усложнять себе жизнь!» — как говорит Эрве. Он прячет вилку, задаваясь вопросом, не следует ли добавить к ней и нож. Эли-ан ничуть не похожа на женщину, которая способна вскрыть себе вены. Он выбирает нож с закругленным концом, на вид вполне безобидный. Завтра он купит жареную курицу. А дальше посмотрит. Есть магазины, где продают готовые блюда. «Она растолстеет», — думает он. Эта идея необычайно развеселила его. Ему не терпится дожить до завтра, и, чтобы покончить поскорее с часами, отделяющими его от нового дня, он глотает две таблетки снотворного и поэтому наутро чувствует себя вялым, чем-то смутно недовольным, уставшим от этой женщины, показавшейся ему вдруг тяжкой обузой.

Без особого рвения он делает несколько гимнастических упражнений перед открытым окном, в которое заглядывает дождливое небо. И вдруг снова воодушевляется. Ему хочется очутиться там, причем немедленно. Откладывать нельзя. На часах половина десятого. Он приедет в десять. Уедет в половине одиннадцатого. Времени в обрез. Тем хуже для курицы. Он сварит на плитке макароны. Приготовив пакеты, он берет из запасов Марты немного спагетти и потихоньку сбегает. Влажный воздух окончательно пробуждает его от сна. Он замерз, из носа капает. Мопед весело урчит. Вопреки всему, он почему-то страшно доволен собой. Вот оно, совершеннолетие. Не приходится больше ни перед кем отчитываться. А в конце пути его ждет пленница. Покачиваясь, он едет зигзагами по разбитой дороге. Но вот появился домик. Его душит радость. Он прислоняет машину к стене и, прежде чем открыть дверь, срывает цветы. Потом входит с полными руками. Она молчит. Только подходит к двери. Он зажигает свечу и царапает на листке: «В ПОСТЕЛЬ». Такое словосочетание забавляет его и в то же время немного смущает.

Она тотчас повинуется. Они успели привыкнуть друг к другу. Он толкает дверь, не принимая особых мер предосторожности. В комнате душно, пахнет каленым железом. Эту нору невозможно проветрить. Он ставит на цементный пол свою ношу и на видном месте оставляет первоцвет, мысленно отметив, что хорошо бы привезти какую-нибудь коробку для мусора. Сколько проблем еще предстоит решить. Едва успела закрыться дверь, как она тут же спросила:

— Вы сообщили моим родителям?

Что ей ответить? На всякий случай он пишет: «ИХ ОЖИДАЮТ».

— Вы лжете, — говорит она. — Они наверняка уже приехали. И должны находиться в отеле «Сантраль». Они там останавливались, когда сопровождали меня в Нант. Вам нужно только позвонить. Ставьте ваши условия и давайте кончать с этим. Сколько вы хотите?

Разговор принимает неожиданный для Люсьена оборот. Ему ненавистен этот повелительный тон. Стоило собирать цветы! Но более всего его смущает другое. Он знал, что наступит момент, когда придется заговорить о выкупе. Ему хотелось забыть об этом, продолжать предаваться мечтаниям. Он не желает, чтобы его втягивали в действие. И потому он снова предпочитает уйти от ответа. Готовит спагетти, моет заскорузлую тарелку, а сам тем временем перебирает в уме цифры. Суммы, которые обычно требуют, кажутся ему непомерными: триста, четыреста миллионов… Это, разумеется, смешно, особенно если ты никогда не держал в руках ничего другого, кроме бумажек по сто франков…

— Отвечайте. Сколько вы хотите? Имею я все-таки право знать!

Сегодня она просто невыносима! Люсьен следит за макаронами, поглядывая на часы. Хватит ли ста миллионов? Какое это имеет значение, ведь в любом случае речь идет всего лишь об игре, ему надо только выиграть время.

А если это не игра?

Люсьен выкладывает спагетти на тарелку и пишет: «ОТОЙДИТЕ».

Он толкает горячую тарелку по полу. Поворот ключа. Надоела ему она вместе с миллионами ее родителей. Что же это такое! Даже спасибо не сказала! Он запирает лачугу и возвращается домой.

Марта поджарила курицу. Преодолевая тошноту, он силится проглотить кусок.


Вернуться в лицей без Эрве оказалось для Люсьена тяжким испытанием. Он так нуждался в поддержке в этот день. На него обрушится наказание, которым грозил им директор. Возможно, лишив его свободы передвижения. А главное — отсутствие мадемуазель Шателье должно неизбежно привести к расследованию. Будь Эрве здесь, уж он-то сумел бы раздобыть нужные сведения. Никто не мог застать его врасплох, он всегда умел найти выход из положения, со всеми водил знакомства. Так, например, он наверняка уже разговорил бы консьержку дома, где жила Элиан. И узнал бы, объявились ее родители или нет, в то время как Люсьен блуждал в потемках, теряясь перед лицом страшной неизвестности. Но более всего его раздражал возврат к школьным привычкам, которые он успел позабыть. Приятели с их разговорами о девчонках, бессмысленность уроков, ответов у доски, толкование преподавателем французского языка фразы Валери — все это казалось таким далеким, скучным, никому не нужным. И в то же время это было настолько реально, что похищение Элиан казалось выдумкой, мечтой. Он метался между двумя мирами в поисках своей подлинной сути.

В девять часов старший воспитатель велел классу выстроиться на крытой площадке. Люсьен почувствовал: что-то готовится. Его ничуть не удивило, когда надзиратель пришел за ним, чтобы отвести к директору, и тем не менее поджилки затряслись от страха.

— Вас всех допросит полиция, — объяснил надзиратель, — из-за вашей учительницы по математике. Говорят, она пропала. Может, в этом вы виноваты.

Он невозмутимо жевал резинку. Эта история его ничуть не интересовала.

— В чем же мы виноваты?

— Она могла покончить с собой. Некоторые барышни теряют голову, если с ними грубо обращаются. Такое уже случалось.

Ошеломленного Люсьена провели в кабинет директора. У него сложилось такое впечатление, будто он предстал перед судом. За письменным столом между директором и надзирателем сидел внушительных размеров мужчина с закручивающимися усами, придававшими ему надменный вид.

— Шайю Люсьен, третий класс, — сообщил директор. — Подойдите, Шайю! Это офицер полиции Шеро, он хочет задать вам несколько вопросов, вам и вашим товарищам. Отвечайте откровенно. Речь идет о серьезном событии. Мадемуазель Шателье пропала. Ее родители, естественно, обратились в полицию, и обстоятельства, которые удалось установить, внушают тревогу. Никто не видел ее с пятницы. Дома ее нет, но ее машина находится на стоянке. А накануне ее исчезновения, если память мне не изменяет, в классе имел место серьезный инцидент, ответственность за который ложится на вас. Что же все-таки произошло?

Мадемуазель Шателье… Элиан… Для Люсьена существовали два разных человека. Он оказался в весьма затруднительном положении, опасаясь сказать слишком много или слишком мало. Слово взял полицейский.

— Вы вели себя дерзко?

— Ничуть.

— И давно вы со своими товарищами стали устраивать беспорядки?

— С тех пор, как она стала вести занятия в этом классе, — вмешался надзиратель. — То есть несколько недель тому назад.

— Вы болтали на уроках? Кричали? Кидали шарики?

Директор криво улыбнулся.

— Времена безобидных шалостей давным-давно прошли. Теперь эти господа позволяют себе гораздо больше, не так ли, Шайю? Учителя больше не донимают. Его попросту устраняют, уничтожают. Он уже не в счет. Ведут себя в классе так, словно его и вовсе нет.

— Ясно, — сказал полицейский. — Она выглядела подавленной?

— Я не заметил, — вымолвил Люсьен.

— А ей уже случалось оставлять внезапно своих учеников?

— Нет, — ответил надзиратель. — Но совершенно очевидно, что в тот день она просто сбежала. На мой взгляд, нервы у нее не выдержали, а в таких случаях можно ожидать всего самого худшего.

— Когда она ушла, — продолжал полицейский, — у вас не сложилось впечатления, что она потеряла голову и не знает, что делает?

— Нет, — отвечал Люсьен. — Мне так не показалось, но…

Тут вмешался надзиратель.

— Спросите его лучше, что сами они делали, он и его товарищи. А ну-ка, Шайю, что вы делали? Молчите? Тогда я вам скажу. Они ликовали! Ясное дело, довели бедную девушку.

— Нет, — запротестовал Люсьен. — Конечно, нет. Мы скорее испугались.

— Значит, вы почувствовали, что зашли слишком далеко, — уточнил полицейский.

Директор помрачнел.

— Шайю, мы не собираемся давить на вас, особенно сейчас. Я знаю, в каком состоянии находится ваш друг Корбино… Мы только хотим указать вам, какая на вас лежит ответственность. А если с мадемуазель Шателье что-то случится? Какие муки совести вас ожидают! Я не настаиваю. И даже хочу верить, что вы уже понесли суровое наказание. Применять к вам обещанные санкции не имеет смысла. Подумайте хорошенько, Шайю. Как сказал знаменитый писатель: «Наши деяния преследуют нас!» От всей души желаю, чтобы ваши не имели досадных последствий.

Опять эти громкие слова. Люсьен слышать их не мог. «Говори, говори, — думал он. — А я тем временем должен думать о ее пропитании. Одними разговорами ее не накормишь».

Сделав какие-то записи, полицейский закрыл свой блокнот.

— Возможно, мне снова понадобится увидеть этого мальчика, — сказал он. — Насколько я понял, он и есть заводила?

— Он и его друг Корбино, — ответил директор, — но Корбино попал в страшную аварию. Его жизнь висит на волоске.

— Я хочу допросить других… Меня лишь удивляет, что мадемуазель Шателье ждала целые сутки, чтобы… Ведь так оно и есть, не правда ли: в пятницу она нормально вела свои уроки?

— Да, нормально.

— В тот день ничего не случилось?

— Нет, ничего.

Полицейский строго взглянул на Люсьена.

— А с вами мы еще не закончили. Можете идти!

«Заводила». Он посмел произнести «заводила»; разумеется, он говорит как профессионал, который привык допрашивать банды громил и мелких проходимцев. Но это причиняло боль. А главное — указывало на его полное безразличие к истине. Сразу ярлык, поверхностное суждение. Заводила. Они уже отыскали виновного!

Люсьеном овладела паника. Он знал, что его приятели не станут церемониться. Все свалят на него. Что делать? Целое утро он обдумывал сумбурные планы. И все время возвращался к исходной точке: «Но ведь она жива. И я могу доказать, что она жива». Да, но каким образом? Попросить кого-нибудь из одноклассников заменить Эрве? Вдвоем можно вновь вернуться к первоначальному плану… при условии, что он раздобудет машину. Но даже в этом случае!.. Ни у кого не хватит смелости помочь ему, особенно теперь, когда за дело взялась полиция. Нет, надо придумать что-то другое, да поскорее!

Он вновь вернулся к идее, уже приходившей ему на ум. Она оказалась не такой уж безумной: раз нужно срочно запутать этого полицейского офицера… как его, Шеро, что ж, остается одно средство — потребовать выкуп. Таким образом они получат доказательство, что Элиан жива, и его оставят в покое. Двойной удар! Но не слишком ли далеко он зайдет? Неужели опасность и в самом деле так велика? Люсьен не мог забыть взгляда этого Шеро, его полную намеков фразу: «А с вами мы еще не закончили». Ну и человек, сразу видно, дрянь. Он вполне способен связаться с его… «Если отец узнает об этом, он наверняка отправит меня к иезуитам. И тогда…» Люсьен почувствовал, что его загнали в угол. Если он не сможет больше общаться с Элиан, то лучше уж сразу во всем признаться. А это ужасно. Нельзя забывать, что Эрве вот-вот придет в себя. Люсьен уже представлял себе, как полицейский сидит у постели его друга и допрашивает с привычной суровостью. Значит, Люсьен должен бороться за двоих.

Но потребовать выкуп! Отважиться на такой шаг!.. Он сожжет все мосты! Он еще ничего не решил, когда в полдень вернулся домой.

— Странные веши творятся в вашем лицее, — сказала Марта. — Мой сын рассказывал мне сегодня утром. Похоже, разыскивают какого-то преподавателя.

— Он сам занимается этим делом?

— Нет. Но он слыхал разговоры сослуживцев. Он говорил мне о какой-то мадемуазель Шарлье.

— Шателье.

— Да, да. Приехали ее родители. Велели слесарю открыть дверь квартиры… Этим делом занимается друг моего сына Шеро.

— Вы его знаете?

— Поль приводил его домой два-три раза.

— И какой он?

— По словам Поля, жуть какой упорный… Экое несчастье! Что с ней сталось, с этой бедняжкой?

— Что-то уже обнаружили?

— Этого я не спрашивала. Но он сам скажет. Кроме меня у него никого нет. Так что он поневоле заговорит.

— О чем это вы тут шепчетесь? — спросил доктор, входя в столовую.

— Мы говорим о пропавшей бедняжке, — сказала Марта.

— Что за бедняжка?

— Мой преподаватель по математике, — ответил Люсьен. — Полиция разыскивает ее.

Доктор нахмурил брови.

— Полиция! Она что-нибудь натворила?

— Нет. Но никто не знает, куда она делась.

Доктор сел с озабоченным видом.

— Мне это не нравится, — заметил он. — Марта, накрывайте на стол. А ты давай рассказывай.

Люсьен решил начать с хорошего, чтобы попытаться смягчить отца.

— Директор отменил нам наказание из-за несчастного случая с Эрве. Как там Эрве?

— Все в том же состоянии. Опасный период еще не миновал. Не заговаривай мне зубы. Так что там у тебя с директором?

— Так вот, он нас расспрашивал, меня и моих приятелей, в присутствии шпика.

— Ты что, не можешь сказать просто «полицейский»? Чего хотел этот полицейский?

— Ну, этого я не знаю. Похоже, он думал, что она могла покончить с собой…

Доктор замер с поднятой вилкой.

— Из-за вас? — прошептал он. — Так ведь?

— Не обязательно из-за нас, — возразил Люсьен. — И потом, это ведь только предположение!

— Я надеюсь.

Доктор молча принялся за еду. Люсьен снова вернулся к идее с выкупом. Ему хотелось отбросить ее. К тому же ему претило обдумывать подобный план в присутствии отца. По сути, такого хорошего человека. Не очень веселого. Не очень разговорчивого. И все-таки вполне сносного. Если он узнает правду, то наверняка сляжет. «Стало быть, надо продолжать, — думал Люсьен. — И ради него, и ради меня. Эта история с выкупом отвратительна. Но выбора у меня нет».

— Папа, ты не хочешь десерт?

— Нет. Мне некогда. Держи меня в курсе, ладно? Это дело достойно глубокого сожаления.

Он стремительно вышел. Люсьен закончил обед. Он жалел, что недостаточно внимательно читал газеты, в которых с такими подробностями рассказывалось о похищениях, связанных с требованием денег. Как поступали виновные? Пресса чуть ли не каждый день печатала точные объяснения на этот счет. Напрасно он пренебрегал ею, а все из-за Эрве, который утверждал, будто вся пресса прогнила и куплена крупным капиталом. Между тем Люсьен имел кое-какое представление об условиях похищения: а) позвонить и назвать сумму, которую следует выплатить, б) поставить в известность семью, что в случае, если она предупредит полицию, ее постигнет большое несчастье, в) указать пустынное место, где нужно оставить деньги. Сценарий классический, неизменный, но чрезвычайно опасный! Особенно в своей третьей части. Все это надо хорошенько продумать, да поживее! Люсьен возвратился в лицей словно лунатик.

Там все разговоры сводились к таинственному исчезновению молоденькой преподавательницы. Переливание из пустого в порожнее. Надо сосредоточить внимание главным образом на точной сумме выкупа. Люсьен привык считать миллионами. Когда они с Эрве играли в покер, то заготавливали фиктивные банкноты по пятьсот и тысяче долларов, потому что это больше походило на вестерн. Они выигрывали друг у друга огромные суммы. И теперь он вдруг понял, что не знает истинной цены вещей. За пределами определенного лимита, например его месячных карманных расходов, деньги теряли для него всякое значение. Если он запросит слишком много, переговоры сорвутся. Если попросит слишком мало… Но вставал вопрос, собирается ли он и в самом деле взять эти деньги? Ведь он хотел добиться, чтобы следствие пошло по ложному пути, заставить поверить, что Элиан находится в руках людей, не имеющих к лицею никакого отношения, разве не так? Словом, отступить для того, чтобы дальше прыгнуть. Но каждый выигранный день отодвигал развязку. Люсьен чувствовал, что скатывается на опасный путь, но тем хуже. Катишься — значит живешь, и может, ему удастся еще за что-нибудь зацепиться.

После четырех часов он купил хлеб и мороженую рыбу, собираясь пожарить ее на плитке. И пустился в путь, отведя себе полчаса на беседу с Элиан, полчаса и никак не больше, ибо затем ему предстояло тщательно обдумать план, многие детали которого оставались еще неясными. В стороне заходящего солнца небо очистилось, и длинный косой луч поблескивал на воде. Дорога затвердела. Едва заметный пар подрагивал над крышей дома. Она начала подсыхать. Войдя, он тут же услыхал шаги Элиан, похожие на стук козьих копыт.

— Вот и ты, — сказала она. — Не стоит принимать столько предосторожностей. Знаешь, Филипп, у меня было время подумать. Давай поговорим серьезно. Сколько ты просишь?

Люсьен не ожидал такого вопроса, однако он вполне соответствовал его планам. Он развернул рыбу и положил ее на сковородку.

— Не стоит подсовывать мне записки под дверь, — продолжала она. — Я тебя узнала. Тебе, верно, стыдно, и потому ты предпочитаешь не разговаривать? Но ты никому бы не доверил сторожить меня, тем более женщине. Женщина может поддаться на уговоры. И потом, неужели ты думаешь, что женщина догадалась бы сорвать для меня первоцвет? Эта промашка выдает мужчину. Ты выдал себя, Филипп. Это очень мило — цветы. Я знаю, ты вовсе не плохой. Зачем же ты так со мной обращаешься? А ведь ты любил меня. Я уверена, что любил. Есть вещи, которые не обманывают… Вспомни нашу первую ночь.

Люсьен слушал, похолодев.

— Помнишь, Филипп?.. Мы ужинали вдвоем в маленькой гостинице… Ты был так весел, так нежен… Я уверена, что ты переменился потом из-за женщины. Ты ведь слабый. Я не хочу говорить тебе неприятные вещи, уверяю тебя. Но на твоем пути встречается так много разных людей. Почему ты позволил вскружить тебе голову? Кто из вас первый сказал: «Пощиплем эту гусыню»? Признайся, что она. А теперь ты, возможно, не знаешь, как поступить дальше. Видишь, ты не решаешься возражать мне. Филипп… одно только слово… и я попробую забыть.

«Она издевается надо мной, — подумал Люсьен. — Сейчас я тебе покажу, дурочка, на что способен твой Филипп».

Он вырвал из блокнота листок и написал: «80 000 000», потом исправил на «800 000», потому что Филипп наверняка считал в новых франках. Он сунул записку под дверь. С другой стороны раздался тихий крик, в нем слышались изумление и возмущение, потом наступило довольно продолжительное молчание. Запахло горелой рыбой. Люсьен дополз до плитки на четвереньках, чтобы выключить газ, и тотчас вернулся обратно.

— Ты потерял голову, мой бедный Филипп, — сказала она наконец. — А я-то думала… (Короткое всхлипывание.) До чего же низко ты пал. Но предупреждаю тебя: просто так тебе это не пройдет. Когда я выйду…

И тут она внезапно умолкла. Она вдруг поняла, что, возможно, никогда отсюда не выйдет. Филиппу не грозило разоблачение. Она, как видно, размышляла, и Люсьен всем своим существом ощущал эту тяжкую работу мысли. Он страдал не меньше ее.

— Давай договоримся так, — сказала она. — Попроси у них сто тысяч франков. Это они смогут заплатить, а я, со своей стороны, обещаю тебе, что ничего никому не скажу. Но клянусь тебе, это послужит мне уроком. Мужчины впредь…

Она понизила голос.

— Не дай Бог, если кто-то из них попадет мне под руку!

Тут она внезапно заговорила тоном, каким обычно говорила с учениками, чтобы заставить их повиноваться себе. Он написал: «700 000». Это оказалось сильнее его. Он испытывал потребность мучить ее, чтобы отомстить… за все: за ночи, проведенные ею с Филиппом, и даже… но он с трудом подобрал слово… за ласку, которой ему всегда не хватало.

— Семьсот тысяч! — воскликнула она. — Ты с ума сошел! Послушай, Филипп. Я уже объясняла тебе, что когда отец продал свою скобяную лавку, он думал, что сможет жить на ренту. Но ты же сам занимаешься торговлей и прекрасно знаешь, что деньги с каждым днем обесцениваются. Ты хочешь разорить нас, да?

Она подождала ответа, потом сказала:

— Двести тысяч.

«НЕТ. 600 000».

На этот раз она просто расплакалась. Будучи не в состоянии говорить, она в свою очередь написала на том же листке шариковой ручкой, которую, видно, достала из своей сумочки: «300 000. Это все, что они могут».

Люсьен вернул листок.

«500 000 — МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО. И ТЫ ПОКЛЯНЕШЬСЯ СВОЕЮ МАТЕРЬЮ, ЧТО НИЧЕГО НЕ СКАЖЕШЬ».

Она высморкалась. «Скобяной торговлей зарабатывают немало, — думал он. — Нечего рассказывать мне сказки!» Он забыл, что эти деньги он вернет, при условии, конечно, что сможет завладеть ими. Он влез в шкуру Филиппа. И упорно пытался навязать свою волю мужественного юнца. Она не подавала признаков жизни за дверью, и он переправил ей еще одну записку.

«КЛЯНИСЬ».

— Клянусь, — прошептала она.

Он сполз на пол, прислонившись спиной к двери. Он совсем обессилел, но зато одержал победу. Пятьдесят миллионов — это много, но с учетом существующих ставок сумма вполне разумная. Родители сразу же сделают все необходимое. Сегодня пятница. В субботу и воскресенье банки закрыты. Деньги они передадут в понедельник. Под покровом темноты. Дальше… что дальше, он не знал, там что-нибудь придумает. До сих пор ему неплохо все удавалось. Он встал, снова прислонился к двери. Никогда ему не забыть этой клетушки, едва освещенной свечой, этого неотвязного полумрака. Кончиком пальца он потрогал запекшуюся корку рыбы. Она была еще теплой. Он сочинил новое указание: «ЛОЖИСЬ. А ПОТОМ СКОРЕЕ ЕШЬ. ЭТО БЫСТРО ОСТЫВАЕТ».

Дождавшись скрипа пружин, он торопливо втолкнул еду через приоткрытую дверь. На этот раз она осталась лежать. «Наверно, я перестарался, — подумал он. — Попаду же я в передрягу, если она устроит мне голодовку!» Он долго стоял неподвижно. «Ясно. Хочет пронять меня молчанием. Ладно!» Он погасил свечу и вышел.

Теперь его преследовал страх, неведомый до той поры страх совершить ошибку, которая навлечет беду. На обратном пути он все время думал, откуда бы позвонить ее родителям. Ему вспомнилось, что в деле, о котором он недавно читал, преступник воспользовался телефонной будкой. Он знал одну на площади в порту Коммюно; но прежде надо заехать на почту и отыскать в справочнике телефон отеля. Элиан сказала: отель «Сантраль». Но возникла и другая проблема, которая требовала немедленного решения. Пятьдесят миллионов — это, вероятно, целая куча бумажек. Отец Элиан уложит их в чемодан. А может, и чемодана не хватит. Как привезти такую добычу на мопеде? И где ее спрятать? Чем больше он ломал себе над этим голову, тем больше осознавал предстоящие трудности. Все это слишком сложно для него. Он походил на канатоходца, у которого вдруг закружилась голова.

Он торопливо стал считать, сколько это будет: пятьдесят миллионов в десятитысячных ассигнациях?.. Число нулей совсем запутало его. Тогда он перешел на новые франки. Пятьсот тысяч по сотне. Результат его удивил. Всего-то пять тысяч купюр! Он пересчитал еще раз, едва не поехав на красный свет. Да. Пять тысяч купюр. А одна бумажка почти ничего не весила. Но надо все в точности выяснить: после ужина, когда он останется один, то взвесит несколько штук. Во всяком случае, можно требовать пятьдесят миллионов; пакет будет не слишком большим и не слишком тяжелым.

Остановившись у почты, он надел блокиратор на колесо мопеда. Не дай Бог, украдут в такой момент эту бесценную машину. Ему не пришлось долго искать номер телефона отеля. Если, к несчастью, родители Эли-ан выбрали другой отель, все пропало. Он двинулся по направлению к порту Коммюно; когда он проезжал мимо полицейского поста, его осенила одна идея. Конечно же, любой ценой надо завладеть выкупом. Получив деньги, он сможет сказать Элиан правду. Исход этого приключения, минуту назад казавшийся ему таким неясным, предстал вдруг во всей своей ослепительной простоте. Он понял, что ему следует сказать.

«Вот миллионы. Я возвращаю их вам. Но взамен вы не скажете ни слова. Чтобы избежать скандала, жертвой которого в первую очередь станете вы сами!» И он объяснит ей, в силу какого стечения обстоятельств ему пришлось держать ее в заточении. Сначала она, возможно, рассердится. Но потом до смерти обрадуется этим миллионам, которые считала потерянными навсегда, а главное — пожалеет Эрве. Само собой, он извинится за то, что невольно выслушивал ее откровения по поводу Филиппа. Это слишком деликатный момент. Она, возможно, не сразу захочет простить. И все-таки ей не останется ничего другого, как признать, что он всегда вел себя чистосердечно и даже более того — ни в чем не был виноват. Ибо он и в самом деле чувствовал себя невиновным, когда затормозил у телефонной будки.

Поставив мопед у тротуара, он не сразу решился. Ах, до чего же трудно идти до конца! Он вспомнил об Эрве. Обвел глазами заставленную машинами площадь, взглянул поверх зажженных фонарей на сиреневое небо, на мир других, тех, кто спокойно возвращался к себе домой. Ладно! Пора! Он порылся в карманах в поисках монетки. Голос, Боже мой, голос. Как его изменить? Не мог же он закрыть рот платком на глазах у прохожих, которые то и дело снуют мимо стеклянной будки. Надо попробовать шептать, а не басить. Он закрылся в будке, забившись в угол и стараясь заслониться спиной от улицы, чтобы остаться наедине с голосом, который ему ответит. Набрал номер и услыхал слова дежурного:

— Отель «Сантраль».

— Я хотел бы поговорить с мсье Шателье.

— Говорите громче.

— Мсье Шателье, пожалуйста.

Оттого, что он старался говорить басом, у него защипало в горле. Он закашлялся.

— Соединяю.

Глаза заливал пот. Он уже не помнил, что собирался сказать.

— Мсье Шателье слушает.

Он говорил торопливо и как будто задыхался. Этого звонка бедняга, без сомнения, ждал уже на протяжении многих часов.

— Это по поводу вашей дочери, — сказал Люсьен. — Ей не причинили никакого зла…

Он умолк. У него не хватало духу угрожать. А между тем…

— Теперь все зависит от вас, — продолжал он. — Мы вам советуем — в ее же интересах — не заявлять в полицию.

Он обрадовался тому, что сообразил сказать: мы. Его это странным образом утешило, словно рядом с ним находились сообщники.

— Как вы докажете, что Элиан жива и находится в ваших руках?

Люсьен повысил голос.

— Мы передадим вам записку от нее… Мы требуем пятьдесят миллионов сантимов в десятитысячных купюрах. Иначе…

Искусное «иначе» таило в себе самые страшные угрозы. С каждой секундой Люсьен обретал уверенность.

— Вы, конечно, понимаете, что таких денег у меня с собой нет, — сказал папаша Шателье. — Придется ехать в Тур.

— Это ваши проблемы. Деньги вы должны доставить в понедельник в указанное вам место. Вашу дочь отпустят во вторник. При условии…

«Хорошо, — подумал Люсьен. — Неплохая формулировка».

— Но, — продолжал настаивать тот, — вы мне клянетесь, что она жива?

Тогда в пылу наития Люсьен произнес великолепную фразу:

— Разве из-за пятидесяти миллионов убивают?

Повесив трубку, он вышел из тесной будки, где ему не хватало воздуха. Ну вот и свершилось это! Оказалось не так уж трудно. Разумеется, самое опасное еще впереди. Полиция временно приняла версию самоубийства, но наверняка думает и о возможном похищении. Телефон отеля могут прослушивать — на всякий случай. Но полиция, по обыкновению, не станет вмешиваться до тех пор, пока пленница не выйдет на свободу. Главное — суметь обмануть их после передачи выкупа. А сейчас пока нечего бояться.

Люсьен вскочил на мопед и двинулся на вокзал, чтобы проверить еще одну деталь, не дававшую ему покоя. Посмотрев расписание, он сразу успокоился. Поезд уходил в девять часов и прибывал в Тур в одиннадцать, а другой позволял вернуться обратно в семнадцать часов. Если принять во внимание, что папаша Шателье отправится в Тур лишь в понедельник, так как в субботу и воскресенье все банки закрыты, он без труда достанет деньги к нужному сроку.

Половина седьмого. Слишком поздно, чтобы ехать в больницу. «Держись, старина Эрве, — думал Люсьен. — Я чувствую, что все получится!»

Он вернулся домой. Лицей, лачуга на болоте, дом, больница — сколько же времени он кружит без передышки все по тому же кругу? Ровно восемь дней. Всего-навсего восемь дней! Однако он нисколько не удивился бы, заметив у себя седые волосы. Весы для писем, которыми никто никогда не пользовался, он обнаружил в самом дальнем углу библиотеки. Они стояли на полке рядом с книгами по медицине, в которые доктор давно уже не заглядывал. Протерев весы, так как они слегка запылились, Люсьен выровнял их на столе и взвесил свои три ассигнации, каждая по сто франков, затем быстро подсчитал. Пять тысяч купюр — это составит примерно пять килограммов. Оножидал большего и потому остался доволен. Теперь оставалось отыскать идеальное место, куда Шателье должен привезти деньги. Место, достаточно удаленное… просматриваемое со всех сторон, где нельзя устроить засаду… и немноголюдное в конце дня, чтобы можно было действовать, не опасаясь свидетелей.

Люсьен хорошо знал свой город и выбрал квартал, который возводился между Нантом и Шантене. Там много строек. Он непременно собирался пойти разведать местность, хотя и не сомневался, что сделал правильный выбор. Только надо придумать ловкий трюк, чтобы избежать возможной слежки, что-нибудь такое, что сбило бы ПОЛИЦИЮ с толку. До ужина он мучительно раздумывал, находил решения, от которых тут же отказывался либо из-за их рискованности, либо из-за их сложности. Так ничего и не придумав, он пошел к столу. Отец уже доедал десерт. Ему еще предстояло выехать на два или три срочных вызова. Грипп свирепствовал вовсю.

— Известно что-нибудь новое о твоей учительнице? — спросил он.

— Вроде бы нет.

— Полиция больше не приходила?

— Нет. А как Эрве?

— Не блестяще. Он сильно ослабел. Я не говорю, что его состояние безнадежно. Но в то же время не хочу тебя обманывать… Если пойдешь в гараж, ни в коем случае не говори ни слова. Мне жаль этих бедных людей.

Доктор искал свои сигареты.

— Ты не видел мою пачку?.. Посмотри, пожалуйста, в моем кабинете, пока я допью кофе. В последнее время я все теряю.

Люсьен принес сигареты и спички.

— Ты уж извини меня, Люсьен, — снова заговорил доктор, чиркая спичкой. — Я так и не нашел пока зажигалку, которую ты мне подарил. Она не могла потеряться… Но у меня голова идет кругом… Иногда мне кажется, что ты прав, не желая становиться врачом. Это очень трудно. Чувствуешь себя таким одиноким.

Он залпом выпил свой кофе и вышел.

«Вид у него неважнецкий, — подумал Люсьен. — Он сильно устает. Но что же мне все-таки сказать ей?» Он убирал посуду, продолжая свои горькие раздумья. «Еще три дня ее кормить! Что она там делает целыми днями? Все думает, наверно; так и свихнуться недолго. Хотя все мы немного чокнутые, моя бедная девочка! Если ты все-таки вернешься в лицей, сможем ли мы взглянуть друг другу в глаза? Нас всегда будет разделять Филипп!»

Он попытался представить себе этого Филиппа. Наверняка какой-нибудь плейбой. Ненавистный тип. Она сказала, что он занимается торговыми делами. Но какими? И почему ему всегда нужны деньги? Если полиция склонится к версии похищения, неужели она не докопается до этой темной личности? Наверняка выяснится, что он был ее любовником. Любовник Элиан! Какая гнусность! А после того, как она выйдет на свободу, они снова начнут встречаться. Нет! Только не это! Пускай отправляется в тюрьму! Ко всем чертям! Пусть не дотрагивается до нее своими грязными лапами. Если Эрве умрет…

Люсьен места себе не находил от ярости и горя. Настоящий узник — он сам. Никогда ему из этого не выбраться. В прежние времена любой парень, окажись он в такой же передряге, без труда устроился бы на какую-нибудь быстроходную шхуну, отплывающую в Австралию или Перу. Хотя в прежние времена никто никого не похищал. Поднявшись к себе в комнату и поставив самую шумную из пластинок, он сосредоточенно стал обдумывать проблему выкупа. Как заполучить деньги без риска? И под конец заснул одетым.

Наутро он зачеркнул в своем календаре еще один день и снова поехал в порт Коммюно, чтобы позвонить чете Шателье. У него возникла одна мысль, пока еще довольно смутная. К телефону подошла мадам Шателье.

— Вы не заявили в полицию?

— Нет, мсье… Вы не причините ей зла?.. Умоляю вас… Мой муж поехал на машине… Он вернется в понедельник утром…

Она плакала без удержу.

— Какая у него машина? — спросил раздосадованный Люсьен.

— Вы хотите знать, какой марки?.. «Симка»… «Симка»-универсал… Это важно?

— Нет. Вашу дочь вам вернут во вторник.

— Она такая слабенькая… Не обижайте ее. Она принимает капли…

Он положил трубку. Эта подробность имела важное значение. У универсала нет багажника, и это значительно облегчит его задачу. Он уже догадывался, что надо сделать. Слезы, капли… все это второстепенно. Он думал только о том, как забрать деньги, и в его сознании все более четко вырисовывался дерзкий план, который нравился ему все больше и больше. Он распределил свое время, поскольку по счастливой случайности оказывался свободным по субботам. Прежде всего нужно обеспечить Элиан пропитанием, возможно, и на три дня, ибо он наверняка не вырвется туда в понедельник, а в воскресенье ему надо подготовиться, сосредоточиться, точно спортсмену накануне финального матча. Затем предстоит тщательно выбрать место, где он попросит Шателье остановить свою машину. От этого зависит успех всей операции. Он заехал к Корбино заправиться бензином. Мадлен сидела за письменным столом в халате; она забыла накраситься и выглядела больной и старой.

— Дела неважные, — сказала она. — Ему сделали переливание крови. Давление у него скверное.

— Что говорит хирург?

— Ничего. Он не хочет делать никаких прогнозов. Мама еще надеется, но я…

Она говорила почти беззвучно, словно во сне.

— А тут еще эта бумажная волокита, — добавила она. — Хоть бы оставили нас в покое…

— Я зайду к нему.

— Если хочешь, только он не пришел в сознание. Так что…

Люсьен уехал, совсем пав духом. Столько усилий — и ради чего, спрашивается? Чтобы сгладить последствия глупости, становившейся все более постыдной! Но отступать уже поздно. Он обязан до конца хранить верность Эрве. Во имя чего-то такого… чего-то вроде чести. Эту сторону его затеи он осознавал отчетливо. Что же касается другой ее стороны, более темной… Если полиция арестует его, у него окажется достаточно времени, чтобы продумать этот вопрос.

Он заехал в универсам, запасся консервами, купил хороший консервный нож, ветчины, хлеба и минеральной воды. Три дня! Она легко продержится еще три дня! Ее совсем не так жалко, как Эрве. К тому же именно она виновата во всем, что случилось.

И снова он ехал по дороге на Сюсе, испытывая отвращение к этому пути, который слишком хорошо теперь знал. Пригревало солнце. На деревьях, росших на обочине дороги, появились первые почки. Печалью веяло от этой обманчивой весны, которой Эрве не мог насладиться. Поставив мопед во дворике, Люсьен открыл дверь. Ни звука. А между тем она, без сомнения, уже проснулась. Он поспешно перенес в кухню пакет, привязанный к багажнику, и постучал в перегородку.

— Я здесь, — сказала Элиан. — Где же мне еще быть?

Люсьен написал: «Я ПРИНЕС ПРОПИТАНИЕ, НЕ ВСТАВАЙ».

Она вернула записку, не добавив ни слова. По установившемуся у них обычаю, Люсьен втолкнул в комнату продукты. Затем взял свой блокнот, чтобы передать ей новые инструкции.

«ТЕБЯ ОСВОБОДЯТ ВО ВТОРНИК. ТВОИ РОДИТЕЛИ ДЕЛАЮТ ВСЕ НЕОБХОДИМОЕ. НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СЛОВ, ЧТОБЫ УСПОКОИТЬ ИХ».

Он подождал, пока из-под двери появится записка, а вместе с ней и другой листок. Он прочитал: «Не беспокойтесь. Все хорошо. Целую вас. Элиан».

Буквы немного плясали, но тем не менее это послание докажет супругам Шателье, что их дочь в самом деле жива, и они воспрянут духом. Люсьен вырвал еще один листок.

«У ТЕБЯ ЕСТЬ ЕЩЕ СВЕЧИ?»

— Да, — сказала она. — Но мне нужен аспирин. У меня очень болит голова. Здесь не хватает воздуха.

«МОЖЕШЬ ПОДОЖДАТЬ ДО ЗАВТРА?»

— Ждать! Ждать! — воскликнула она. — Я только это и делаю. Я заболею. Вот! Ты обрадуешься? Ты этого хочешь? Я едва держусь на ногах.

Люсьен подсчитал, что если ехать быстро, то у него как раз хватит времени добраться до аптеки на площади Ансьен-Октруа, вернуться сюда и затем вовремя поспеть к обеду домой. Он тотчас пустился в путь. Рядом с аптекой находилась табачная лавочка, где продавались газеты. Одной строкой сообщались последние новости, и, словно молотком, его ударил заголовок, набранный большими буквами: «ТАИНСТВЕННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ В НАНТЕ». Содрогаясь, он купил номер «Уэст-Франс».

«Пропала молодая девушка, преподаватель лицея Марк-Эльде…»


Он залпом прочитал статью, напечатанную на первой странице.


«Мадемуазель Элиан Шателье, преподаватель математики лицея Марк-Эльде, не появлялась у себя дома более недели. Обеспокоенные родители сообщили об этом в полицию, которая провела в квартире девушки тщательный обыск. В результате было обнаружено письмо, не оставляющее никаких сомнений относительно характера отношений, связывавших ее с неким мсье X., личность которого пока не установлена. Возможно, это поможет вести поиски в нужном направлении. Комиссар Мешен активно ведет расследование, но отказался делать какие-либо заявления. По всей видимости, речь идет о похищении, а в таких случаях, как известно, требуется неукоснительное соблюдение тайны. В силу этого обстоятельства нам не удалось связаться с семьей пострадавшей. К моменту выхода газеты в свет мы еще не знаем, потребовали уже похитители выкуп или нет. В лицее, где мадемуазель Шателье высоко ценили за ее профессиональные качества и доброжелательность, царит уныние».


Ошеломленный, Люсьен не знал, что ему теперь делать. Доброжелательность… Слово это болезненно стучало у него в висках. Как поступить? Капитулировать, немедленно отпустить ее?.. Или, напротив, продолжать начатое? Несмотря на охватившую его растерянность, он прекрасно понимал: чтобы обеспечить себе преимущество, ему во что бы то ни стало надо завладеть выкупом. Деньги в обмен на обещание Элиан хранить молчание. Это оставалось непреложной истиной в бурном потоке одолевавших его мыслей. С другой стороны, ему стало совершенно ясно, что полиция собирается идти по ложному следу. Если отбросить волнение, разве ситуация в конечном счете не оборачивалась в его пользу? Произошло то, чего следовало неизбежно ожидать. Газеты так или иначе должны были откликнуться по поводу этого дела. Теперь о нем заговорили, но в какой-то мере его это никак не затрагивает. Если ему удастся придумать хитроумный план — а он уже набросал его в общих чертах, — полиция может сколько угодно подслушивать следующий его телефонный разговор с супругами Шателье, он все равно проведет ее.

И в самом деле, полиция просто не додумается заинтересоваться передвижениями какого-то мальчишки. Большая удача быть, что называется, еще «мальчишкой»! К тому же никаких передвижений и не предвидится. Он возьмет их хитростью.

Положив газету в карман и немного придя в себя, он вошел в аптеку. Ему тоже не мешало бы принять аспирин. Он купил таблетки и, обдумывая статью в «Уэст-Франс», тронулся в обратный путь. Теперь уже пресса, конечно, даст волю своему воображению. А телевидение! Ему казалось, будто он очутился на сцене в слепящем свете прожекторов, будто он превратился в чудовище. Мистер Хайд[204] — вот он кто. Отец его — доктор Джекиль, а сам он мистер Хайд. Ночное чудовище! При мысли об этом он испытывал горькое удовлетворение, смешанное с некоторым ужасом, развеять который не могли никакие доводы. Добравшись до лачуги, он принял таблетку, едва не застрявшую у него в горле, и отправил записку: «ВОТ АСПИРИН».

И отпер дверь. Ее чуть ли не вырвали у него из рук. Элиан, безусловно давно уже подстерегавшая подходящий момент для нападения, изо всех сил тянула дверь к себе. Он закричал:

— Отпустите! Говорю вам, отпустите!

Он весь напрягся, упершись ногой в стену и сантиметр за сантиметром подтягивая скрипевшую дверь к себе.

— Если не отпустите…

Она вдруг отпустила, и дверь с шумом захлопнулась. Он повернул ключ и глубоко вдохнул в себя воздух. И только тогда осознал допущенную им оплошность. Он заговорил. А Элиан стучала кулаком.

— Вы не Филипп! Кто вы?

После схватки каждый из них со своей стороны двери медленно переводил дух. Люсьен весь дрожал, словно только что избежал смертельной опасности. Вероломство этой маленькой стервы возмутило его. Он бы отхлестал ее по щекам, если бы только мог. Еще немного — и она сбежала бы. Узнала ли она его голос? Теперь она молчала. Он силился разобраться во всем: если она узнала его, то вскоре обретет уверенность в своих силах и велит ему открыть дверь. При условии, что… Как узнать, что творится у нее в голове? Может, она, напротив, пришла в ужас. Или же питает по отношению к нему такие свирепые чувства, что, когда он придет освободить ее, откажется вступать с ним в какие бы то ни было переговоры? С трудом сдерживая дрожь в руке, он написал: «Я БОЛЬШЕ НЕ ОТКРОЮ ДВЕРЬ. ТЕМ ХУЖЕ ДЛЯ ТЕБЯ».

Она возвратила ему записку без всяких комментариев. Он взвесил все «за» и «против», словно речь шла о каком-нибудь пари. Но независимо от того, узнала она его или нет, он все равно не изменит своих планов. Все остается по-прежнему, услуга за услугу: я тебя освобождаю и возвращаю деньги, а ты гарантируешь мне безнаказанность. Одиночество и усталость в конечном счете возьмут верх над ее сопротивлением. Зато какое разочарование! Эта женщина, ради которой он так старался, о которой так много думал и с таким волнением… Значит, все это кончится именно так: в гневе и злобе? Он сделал последнюю попытку.

«ДО ВТОРНИКА, РАНЬШЕ Я НЕ ПРИДУ».

Ему хотелось услышать ее голос еще раз; найти предлог, чтобы возобновить диалог. Никакого ответа. Он погасил свечу и тщательно запер входную дверь. Перед уходом он оглянулся и с грустью посмотрел на дом. Так это и есть то, что люди называют разрывом? Какое гнусное чувство, смесь боли и ненависти, причем эта ужасная вещь имела форму и вес, она жила в нем, точно зверь, так это и есть?.. Нет, лучше уж навсегда остаться ребенком!

Было уже поздно. Если отец вернулся, ему снова предстоит неприятная сцена. Он заторопился. Доктор разговаривал с Мартой. Они беседовали о событии.

— Я говорила мсье, — пояснила она, — что эта бедная барышня вела себя крайне неосторожно. В мое время не влюблялись в кого попало. Мужчина, наделавший долгов! Ей следовало навести справки.

— Но… разве называли какое-нибудь имя? — спросил Люсьен.

— Мой сын ничего мне не сказал. Он просто рассказывал о письме, которое его сослуживцы нашли у нее. Этот Филипп… он подписывается Филипп… писал ей, что купил какую-то стереосистему, я не знаю, что это такое. Во всяком случае, у него нет денег, чтобы заплатить за нее, а с него их требуют. Он должен найти шесть с половиной тысяч франков до конца месяца. А это немало!

— Полагаю, — сказал доктор, — что полиция обойдет всех местных коммерсантов, которые торгуют такой аппаратурой. Расследование должно быстро принести свои результаты.

— Надо надеяться. Однако что за люди!.. Из-за любого пустяка вас могут теперь похитить. Крадут деньги из вашего кармана… Только не говорите никому, о чем я вам рассказывала, ладно?

— Слышишь, Люсьен? — сказал доктор. — Никому ни слова… А теперь скорее за стол. И высморкайся. Ты не простудился?

Люсьен вынул носовой платок и уронил записку Элиан. «Не беспокойтесь. Все в порядке. Целую вас». Он поспешно подобрал ее и сунул в карман. Отец, весьма озабоченный, ничего не заметил. Он, по своему обыкновению, ел быстро и принялся за десерт, в то время как Люсьен еще не покончил с курицей. Марта принесла кофе.

— В приемной уже двое больных, — заметила она.

— Что?

Казалось, его вывели из глубокой задумчивости.

— Ах да! — спохватился он. — Иду.

Марта с неодобрением покачала головой.

— Я знаю кое-кого, кому следовало бы хорошенько отдохнуть, — сказала она после того, как он ушел.

Люсьен отказался и от десерта, и от кофе. Он спешил. Схватив на бегу почтовый календарь, он побежал к себе в комнату. Календарь содержал подробный план города. Сориентировавшись, он выбрал маленький четырехугольник над площадью Эмиля Золя. Там находился квартал, куда довольно легко можно было добраться; Шателье не заблудится. В этом квартале вовсю шло строительство, там полно всяких конструкций, ангаров, словом, место богато всевозможными укромными уголками. Полиция там только растратит свои усилия, а может, и вообще решит не вмешиваться, чтобы не подвергать опасности жизнь пленницы.

Немного успокоившись, Люсьен положил записку Элиан в самый обычный конверт, начертил печатными буквами адрес четы Шателье. Из предосторожности он отправит письмо в центре. Великое приключение начиналось.

Люсьен снова взял мопед, пообещав себе заехать на обратном пути в больницу. Странно, что отец забыл рассказать ему об Эрве. Видимо, по рассеянности. Но кто сейчас не рассеян из-за этого невероятного похищения? Он бросил письмо в почтовый ящик на площади Канкло и вскоре очутился на площади Эмиля Золя. Напротив автобусной остановки находился бар с табачным киоском «Табатьер». Это будет первый этап. Оставалось найти второе бистро, которое Люсьен и обнаружил в конце улицы Конвансьон: «Кафе-дез-Ами». Мысленно он составил примерную карту местности. Бульвар Либерте выведет его на набережную Эгийон. Если полиция и оцепит квартал, то никто не заметит в толпе велосипедистов, отправляющихся после окончания рабочего дня по домам, какого-то мальчика на мопеде. Полиция сосредоточит внимание на автомобилистах, причем, конечно, взрослых.

Он свернул на улицу 4-го сентября и очутился в районе стройки. Конец недели усыпил грузовики, подъемные краны, бетономешалки. Вокруг ни души. Он искал место, где Шателье лучше всего остановить свой универсал. Самым подходящим ему показался окруженный забором пустырь. Пешком он обошел вокруг забора со множеством дыр и лазеек для бродяг. Через них он легко проберется внутрь, чтобы вести наблюдение. Он определил для себя ориентиры: слева, как войдешь, колоссальных размеров бетономешалка; справа — забор, оклеенный плакатами, прославлявшими преимущества займа Национального общества железных дорог Франции. Он сделал правильный выбор. На небольшой скорости он следовал по пока еще не очень четко размеченному маршруту нового проспекта. Неподалеку от близкой к завершению группы домов высилось строение из железных листов, где рабочие складывали свои инструменты. Шателье легко отыщет его. Между этим строением и местом стоянки универсала было что-то около километра. Это более чем достаточно. Теперь Люсьен ясно представлял себе общую картину операции. Она не могла сорваться. Довольный, он вернулся в город и, вовремя вспомнив, что ему нужно узнать номер телефона «Табатьер», заехал на центральную почту. Еще ему требовалось позаимствовать чье-то имя. Зажмурив глаза, он открыл наугад телефонный справочник и ткнул куда-то пальцем. Шабре. Ролан Шабре. Почему бы и нет?

Он дал себе слово заехать в больницу. Но вдруг отказался от этой мысли. «Прости меня, старик. Мне нужно собраться с силами. А если я снова увижу тебя в коме, таким далеким от меня, я могу сдать. И так уже Элиан против нас. Да все против нас! Но я это делаю ради того, чтобы не испортить твое выздоровление, чтобы никто никогда не узнал… Поэтому до вечера понедельника мне лучше побыть одному».

Вернувшись домой, он увидел письмо от бабушки.


«Мой дорогой Люсьен, как давно ты не подавал о себе весточки. Надеюсь, что у тебя все в порядке. Я по-прежнему чувствую себя хорошо. И вот доказательство: завтра я уезжаю с подругами в круиз. Мы сядем на пароход в Каннах и совершим большое путешествие: Египет, Турция, Греция и другие страны.

Я обязательно пришлю тебе множество почтовых открыток. Когда вырастешь, ты тоже побываешь во всех этих странах. А пока учись хорошо и будь умницей.

Твоя любящая бабушка».


— Сумасшедшая старуха, — проворчал он. — Хорошо еще, что не собирается прислать мне оттуда леденцов!

Он разорвал письмо на мелкие кусочки.


В понедельник Люсьен сбежал с уроков. Угроза наказания его уже не страшила. Его воля сделалась похожей на заклинивший рычаг; ничто не могло вернуть его в исходное положение. Он пойдет до конца, словно робот, но робот хитроумный. В два часа он позвонил супругам Шателье с почты. К телефону подошел отец.

— Деньги у вас?

— Да.

— Вы получили письмо вашей дочери?

— Да. Я…

— Отвечайте только «да» или «нет». Вы сообщили полиции о выкупе?

— Нет.

— Но они что-то подозревают?

— Да.

— Никому не говорите о том, что я вам сейчас скажу. В интересах вашей дочери. У вас есть два чемодана или две дорожные сумки?

— Да.

— В каждый из них вы положите по двести пятьдесят тысяч франков.

— Да.

— Будьте готовы к половине шестого.

— Да.

— Вы поедете на своем универсале.

— Да.

Он повесил трубку и отправился домой. Дальнейшее развитие событий прокручивалось у него в голове словно кинофильм. Он тщательно проверил свой мопед, положил в сумку монтировку, которую взял в отцовской машине, и надел старый плащ. В четыре часа он пустился в путь; неведомое ему дотоле возбуждение, едва ли не радостное, толкало его вперед. Он вибрировал, словно машина, работающая на полных оборотах. В пять часов он позвонил в отель «Сантраль» из телефонной будки, находившейся возле стадиона.

— Вы готовы?

— Да.

— Вы разложили нужную сумму в два чемодана? — Да.

— Тогда выезжайте в половине шестого. Но глядите в оба… Никто не должен следовать за вами. Устраивайтесь как хотите… Вы меня слышите?

— Да.

— Поезжайте на площадь Эмиля Золя. Ее нетрудно найти; в отеле вам дадут план города. На площади Эмиля Золя есть бар с табачным киоском под названием «Табатьер». Вы не ошибетесь. Ждите там нового телефонного звонка. Спросят мсье Ролана Шабре… Запомните: Ролан Шабре.

— Да.

— Вы получите новые инструкции. И не вздумайте обманывать нас.

Люсьен вышел из будки. Он старался говорить шепотом, прикрыв трубку рукой, однако сомневался, что сумел найти нужный тон. Голос у него звучал чересчур высоко. Вот уже Элиан… Он вновь спросил себя: «Узнала ли она меня?» Но потом решил отмахнуться от этого вопроса. За минувшие два дня он сотни раз задавал его себе. А между тем это не имело никакого значения, потому что завтра… Все это только отвлекало его, а он не мог позволить себе размениваться на мелочи. Он зашел в кафе, расположенное неподалеку от улицы Конвансьон, битком набитое посетителями, так что там никто не обратил на него внимания. По улице 4-го сентября он добрался до стройки, а потом до того места, где ему предстояло спрятаться. Погода стояла пасмурная, но в половине седьмого, к концу рабочего дня, еще не совсем стемнеет. Он забыл, что дни стали длиннее. В этом заключалось не только определенное неудобство, но и преимущество. Со своего наблюдательного поста он легко сумеет следить за окрестностями.

Чтобы убить время, он выпил пива. Теперь во всех газетах говорилось о похищении учительницы. Накануне вечером Жикель прокомментировал это событие по первому каналу телевидения и напомнил, что учительский труд становится все более тяжким и даже опасным. Поиски полиции пока что ничего не дали, но, как уверяют, комиссар Мешен и его помощник Шеро напали на важный след. Люсьен, не переставая лихорадочно поглядывать на часы, сочинял между тем историю, которую Элиан должна будет рассказать властям, если, конечно, согласится покрыть его. Прежде всего, не следует ничего говорить о домике, где она томилась в заточении. Надо сказать, что ее привезли с завязанными глазами, потом точно так же увезли и оставили на дороге, например идущей в Париж. Затем дать вымышленное описание комнаты, где она жила. И все. Утверждать, что она ничего больше не знает и абсолютно не располагает никакими сведениями относительно похитителей. Чего уж правдоподобнее? Оставалась проблема денег. Но и тут не возникнет никаких затруднений. Просто надо умолчать, что они ей возвращены. Ее родители будут счастливы получить обратно свое добро и потому тоже промолчат. Они откажутся от судебного иска и даже не побеспокоят Филиппа.

«А не тешу ли я себя сказками? — подумал Люсьен. — Может, я обо всем рассуждаю по-детски?» Но чтобы судить об этом, надо сначала повзрослеть. После шести часов он позвонил в «Табатьер».

— Попросите, пожалуйста, Ролана Шабре.

В трубке слышалась музыка, которую он сразу узнал… Сильви Вартан… «Я твоя любимая волшебница…» Его сон наяву продолжался. Кончиками пальцев он отбивал на стене ритм.

— Алло… Шате… Шабре у телефона…

— Все прошло хорошо?

— Да.

— Никакой слежки?

— Нет, не думаю.

— В половине седьмого, но не раньше, вы поедете по бульвару Эгалите и свернете на улицу Конвансьон. Это второй правый поворот. В конце ее вы увидите улицу Четвертого сентября. Она приведет вас на стройку. Вы записываете?

— Да… Эгалите… Конвансьон… Четвертого сентября… стройка…

— Хорошо. Слева от себя вы увидите бетономешалку. Такая огромная штуковина. И прямо напротив нее — забор с плакатами, рекламирующими заем Национального общества железных дорог. Вы оставите свою машину перед ним.

— Да.

— Вы возьмете один из ваших чемоданов и пройдете дальше пешком примерно около километра. С левой стороны вы заметите железное строение. Другого там нет. Вы обойдете его; сзади есть узкий проход; вы оставите там чемодан. За вами все время будут следить. За чемодан не беспокойтесь, как только вы уйдете, его сразу заберут. Затем вы снова сядете в машину и поедете в «Кафе-дез-Ами», оно находится на углу улицы Конвансьон и Четвертого сентября. Там с вами снова свяжутся. Опять спросят Ролана Шабре и укажут вам место, где вы должны оставить второй чемодан. Ясно?

— Да.

Люсьен повесил трубку и вышел из кафе. Он на добрых четверть часа опережал Шателье. Времени у него было более чем достаточно, чтобы спрятать за забором мопед и исследовать подступы. Со стройки уходили последние рабочие. Подъемные краны замерли, пустив по ветру свои стрелы. Грузовики остановились. Полиция не могла подслушать последнего телефонного разговора Люсьена. Но за универсалом Шателье, возможно, следили. В таком случае из двух одно: либо полиция вообще не станет вмешиваться, чтобы не подвергать опасности жизнь Элиан; либо несколько полицейских, держась на некотором расстоянии, проследуют до самого строения в надежде схватить затем человека, который явится за выкупом… Но так как никто не придет!..

Люсьену без труда удалось протащить мопед за забор. Сумерки сгущались. Там и тут у подножия незаконченных зданий зажигались электрические лампочки, указывая места, где дежурят ночные сторожа. Позади Люсьена простирался пустырь, заваленный мусором и консервными банками. С этой стороны ничего подозрительного. Он вынул из сумки монтировку, удостоверился, что в другой лежит амортизационный шнур, с помощью которого он прикрепит пакет к багажнику. Бросил взгляд вокруг. На проспекте, усеянном колдобинами, вдоль и поперек изрезанном тяжелыми машинами, насколько хватало глаз, ни души; унылое зрелище зияющих фасадов строений, вздымающихся ввысь на фоне фиолетового неба. И тихий шелест ветра, разгулявшегося на стройке и что-то шевелившего во тьме. Люсьен выжидал, стыдясь того, что стал похож на вора в засаде.

Его часы показывали половину седьмого. Без двадцати семь появились фары какой-то машины. Это медленно приближался Шателье, отыскивая ориентиры. Универсал остановился около бетономешалки, человек вышел и огляделся по сторонам. Затем он нагнулся, выключил фары и выпрямился, в руках он держал чемодан. Потом запер дверцу на ключ. Люсьен следил за каждым его движением. Все должно произойти в ближайшие минуты. Шателье колебался, пораженный, видимо, неприглядной картиной окрестностей. Наконец он двинулся в путь, высоко поднимая ноги, чтобы не споткнуться.

Никто за ним не следовал. Люсьен выжидал некоторое время. А может, еще чьи-то глаза следят откуда-нибудь за продвижением старого человека? Еще чьи-то глаза! Напрасно Люсьен старался совсем съежиться, он чувствовал на себе их взгляд. Универсал стоял в нескольких метрах от него. Где его поджидала ловушка? Здесь или там, возле строения? Призвав на помощь не отвагу, а фатализм, он сделал шаг вперед, потом два, три. Шателье уже скрылся из виду. Люсьен снял плащ, спрятал в рукаве монтировку, чтобы заглушить шум, и со всего размаха ударил своей дубинкой по правому стеклу. Оно разбилось, упав на сиденье без всякого звона, которого он так опасался. Несколько растерявшись, он прислонился к кузову, словно готовился отразить нападение окруживших его врагов. Он ничуть не удивился бы, если бы услыхал чью-то команду: «Руки вверх!» Но из темноты так никто и не появился.

Тогда торопливо, но осторожно, чтобы не порезаться, он открыл дверцу. Второй чемоданчик стоял на полу, около сиденья. Он схватил его и поспешно перелез через забор. И тут на него навалился страх, согнув его пополам, словно приступ рвоты, залив спину горячим потом. Бросив монтировку, он прикрепил чемодан к багажнику, нервничая из-за своей неловкости, и накрыл его плащом. Две натяжки крест-накрест, чтобы закрепить ношу. Вот так. Неужели с этим покончено? Возможно ли, чтобы столько денег принадлежало ему? Двадцать пять миллионов! Хитрость с двумя чемоданами оправдала себя! Пока этот бедняга Шателье, возможно в сопровождении полицейских, растворился где-то на природе вместе с остальными двадцатью пятью миллионами, которые в конечном счете к нему же и возвратятся, половина выкупа исчезла из-под носа у этих господ! Жалкая добыча, подумает, наверно, комиссар. И все-таки не стоит ею пренебрегать. Элиан удовольствуется и этим.

Люсьен вытолкал свой мопед на улицу и двинулся пешком, чтобы не тарахтеть мотором. По-прежнему никого. Не торопясь, хотя и преследуемый неутихающим страхом, он дошел до «Кафе-дез-Ами», куда с минуты на минуту должен прийти Шателье, если только не поймет, что его обманули. Тут он сел на мопед и включил мотор, на бульваре Либерте ему не повстречалось ни одного полицейского. И на этот раз он снова одержал победу.

На обратном пути обошлось без происшествий. Только кровь живее бежала в венах. Его переполняла безмерная радость и чуть ли не гордость оттого, что везет целое богатство, сумев одолеть ночь, страх, опасность. Ему хотелось гарцевать между машинами, бросив вызов этим жалким типам, ехавшим осторожно друг за другом. Однако единственное, что он себе позволил, — это насвистывать отрывистые мелодии, выражая тем самым свое настроение. Завтра он освободит Элиан. С завтрашнего дня жизнь пойдет как прежде. А если Элиан выйдет на работу, придиркам и насмешкам наступит конец. Они станут сообщниками и даже более того: их соединит что-то вроде дружбы, рожденной общим испытанием, словно каждый из них одарил другого всепрощением.

Он открыл дверь гаража. Машина доктора исчезла. Тем лучше! Он бросил взгляд на часы: половина восьмого. Марта уже ушла. Нет нужды прибегать к хитростям краснокожих, чтобы спрятать чемоданчик в надежное место. Он развязал шнур, взял сверток под мышку и поднялся к себе в комнату. Ему не терпелось увидеть банковские билеты. «Двадцать пять миллионов, — думал он, — на это стоит посмотреть, как на памятник!»

И хотя в доме никого не было, он заперся на ключ и только потом открыл чемодан. Внутри лежало множество аккуратных пачек ассигнаций. Оробев, он даже не решался прикоснуться к ним. Он запретил себе думать о том, что можно купить на такое количество денег. С серьезным видом он напряженно глядел на них, словно речь шла о дорогой игрушке, выставленной в витрине. Столько усилий, расчетов, раздумий, сомнений, чтобы заполучить это. «Эрве, старик, если бы ты видел!..»

Он медленно, с благоговением опустил крышку чемодана и, упав в кресло, закрыл глаза. Он чувствовал себя как выжатый лимон. Ах, как же хорошо он заснет этой ночью! Но прежде ему надо хоть что-то проглотить и выпить, главное — выпить. С усилием встав с кресла, он задвинул чемодан под кровать и спустился в столовую. Марта оставила записку на его тарелке: «Мсье уехал по срочному вызову. Сказал, что вернется поздно и чтобы вы ели без него».

Люсьен налил себе большой бокал вина и, не разбавив водой, выпил его залпом, закусил кусочком хлеба. Разогревать суп и макароны оказалось для него слишком трудно. Он убрал посуду, отрезал себе толстый кусок сыра, который зажал в зубах, потому что руки его были заняты, а кроме того, он забавлялся, отгрызая его маленькими кусочками, как собака. Теперь все станет казаться забавным и немного смешным. Он ощущал себя демобилизованным солдатом. Зазвонил телефон.

Однако эти больные потеряли всякий стыд. Знают, что врач в любую минуту готов приехать, и пользуются его самоотверженностью. Он прошел в кабинет отца и схватил трубку, намереваясь послать подальше назойливого пациента.

— Алло… Кабинет доктора Шайю.

— Это вы, Люсьен?

Он сразу почувствовал, что сейчас на него обрушится несчастье. Этот шепчущий голос… Зять Эрве.

— Да… Это я, Люсьен.

— Эрве умер.

— Нет!

На ощупь он схватил рукой кресло и придвинул к себе. Так жестоко сражаться, и вот теперь…

— Когда это случилось?

— Час назад. Мадлен и его мать были там. Впервые после аварии он пришел в сознание. Он пытался что-то сказать, и Мадлен почудилось, будто бы он сказал… Только она, верно, ошиблась… Он сказал будто бы: «Эго мы для смеха». Бессмыслица какая-то. По-моему, он просто бредил.

Люсьен, конечно, прекрасно понял смысл этих слов. От слез телефонная трубка стала мокрой. Эрве, старичок, мой брат!.. Он уже не услышит его. Эрве умер. Умер как раз в тот момент, когда он монтировкой разбил стекло. Словно этот жест отрезал от мира двух друзей.

— Алло… Я не понял.

— Я говорю, — повторил зять, — что он не мучился. Он улыбался, словно уносил с собой воспоминание о чем-то приятном. Там все сделали, чтобы вернуть его к жизни, но оказалось слишком поздно. Уйти вот так, в шестнадцать лет — это ужасно. Моя теща в жутком состоянии. Мадлен тоже. Похороны, наверное, состоятся послезавтра. Вы сможете прийти? Если он нас видит, то обрадуется вашему присутствию.

— Я приду.

Люсьен с величайшей осторожностью положил трубку на место, будто новость, которую он услыхал по телефону, сделала вдруг аппарат очень хрупким. «Он обрадуется вашему присутствию». Эта глупая фраза схватила его за живое, как током пронзила. Эрве оставался рядом, он не мог уйти далеко. Люсьен видел его перед собой со смеющимися глазами, всклокоченными волосами, лицо его выглядело то слишком старым, то слишком юным, в зависимости от света, освещавшего его изнутри. Эрве покончил с этим. Он оставил своему приятелю заботу довести до конца начатое дело, а это совсем не так просто. Вступить в переговоры с Элиан… Вырвать у нее обещание, что она будет молчать… Люсьену хотелось забиться куда-нибудь в угол и не шевелиться. Он стал подниматься по лестнице. Но, дойдя до середины, сел на ступеньку. Ужасно, когда нет матери, которой можно довериться. Он послал бы ее к Элиан. Она упросила бы ее. Правильно! Надо просить, попробовать растрогать Элиан. Взывать к ее жалости. Заставить ее дрогнуть. Эрве имел право уйти с миром.

Держась за перила, Люсьен поднялся наверх. Он совсем обессилел. Да, он не умел писать письма. Между тем ему пришлось сесть за стол, он вырвал из тетради листок и начал писать:


«Мадемуазель, я Люсьен Шайю, ученик 3-го класса…»


Потом зачеркнул «ученик 3-го класса». Люсьена Шайю она и так знает. Незачем уточнять.


«Это я похитил вас вместе с Эрве Корбино».


Все это казалось абсурдным и таким далеким от пламенной действительности всего пережитого! И все-таки он продолжал:


«Мы хотели над вами пошутить».


Он едва не добавил: «для смеха» — и вдруг не выдержал, уронив голову на согнутую руку. Эту фразу он уже никогда не сможет забыть. Если когда-нибудь у него появится желание посмеяться, при одном воспоминании о ней улыбка застынет на губах. Листок промок от слез. Разорвав его на мелкие кусочки, он взял другой и начал все сначала.


«Мадемуазель.

Вас похитили двое неизвестных. Один из них — Эрве Корбино. Другой — я, Люсьен Шайю. Мы сердились на вас, потому что вы делали нашу жизнь невыносимой, в особенности для меня. Но мы не хотели причинять вам зла. Мы собирались задержать вас только на два дня, чтобы позабавиться. Карнавальная шутка, понимаете? Если бы все удалось, вы так и не узнали бы, что это сделали мы. Но в тот вечер, когда мы собирались освободить вас, Эрве попал в аварию. Что я мог предпринять один? Мне пришлось держать вас взаперти. Поставьте себя на мое место. Я пытался кормить вас, обогревать, старался делать это как можно лучше. Ведь правда? А потом, когда полиция пришла в лицей, потому что люди подумали, что вы покончили с собой, я испугался. Решил, что подозрение падет на меня. Тогда я устроил все так, будто вас похитили из-за денег, чтобы направить полицию по ложному следу. Я потребовал выкуп у ваших родителей. И получил его. Потом я вам расскажу, как это произошло, потому что все это довольно сложно. Но половина денег у меня; я отдам их вам. А ваши родители без труда сумеют получить обратно и другую половину. Они ничего не потеряют. Зато я все потерял, потому что Эрве сегодня умер…»


Он прервался, чтобы высморкаться. То, что он писал, приносило ему некоторое облегчение. Но он потерял нить и не знал, с чего теперь начать. Пришлось бы рассказывать всю свою жизнь.


«…Я сожалею, что мне довелось выслушать ваши признания. Тут я, возможно, поступил не совсем честно. Но я хочу сказать вам: вся эта история с Филиппом мне не понравилась. Вы достойны гораздо лучшего…»


Он зачеркнул эту фразу, замазал каракулями, чтобы она не смогла ее прочесть. Она не должна знать его чувств. Впрочем, он и сам их толком не знал. Потом продолжал:


«Обещаю вам: все, что вы рассказали мне, останется между нами. Но когда вы прочтете это письмо, вы, в свою очередь, должны обещать, что никто никогда не узнает о том, что мы совершили. Эрве умер. Неужели вы хотите, чтобы все считали его мерзавцем! Он не заслужил этого. Эрве был очень хорошим. Он очень торопился, чтобы поскорее освободить вас. А вообще, если хотите знать, мы вас очень любили. А шумели просто так, не со зла…»


Отложив ручку, он обхватил руками голову. «Конечно, я немножко пережимаю, — думал он. — Но сам посуди, Эрве. Если я ее не охмурю, она сама нас обштопает. И потом, знаешь, она несчастная девчонка, вроде нас». Он перечитал написанное. И тогда вместе они обсудят, как им держаться, чтобы прекратить расследование. В конце он добавил:


«Смерть Эрве для меня катастрофа. Не пытайтесь к тому же еще и обесчестить нас».


Фраза звучала до ужаса фальшиво, но он действительно страдал и не побоялся громких слов. Сложив письмо, он сунул его в бумажник.

Хлопнула входная дверь. Люсьен бросился навстречу отцу.

— Эрве умер.

— Бедный мальчик!

Доктор вошел в кухню и присел на краешек стола.

— Дай мне стакан воды. Я совсем выдохся. Кто тебе сказал?

— Его зять. Он умер ранним вечером.

— Не приходя в сознание?

Люсьен заколебался, но последние слова Эрве предназначались только ему, и он не хотел ими ни с кем делиться.

— Нет. Он так и не пришел в сознание.

— Это было неизбежно, — сказал доктор. — Мы с самого начала знали, что у него практически нет шансов. Я даже удивлялся, что он так долго сопротивляется… Еще немного воды, пожалуйста… Спасибо.

— Папа, я…

— Ничего, ничего, — прошептал доктор, обнимая Люсьена за плечи. — Крепись, мой мальчик. Я все понимаю. Но так уж устроена жизнь. Те, кого мы любим, уходят от нас… Но мы-то, по крайней мере, вместе.

Он поцеловал сына в висок.

— Если у меня появится свободное время… — продолжал он. — Скоро пасхальные каникулы… Я возьму небольшой отпуск. Поедем навестим твою бабушку, хочешь?

— Бабушка уехала в круиз. Она написала мне.

— А ты мне ничего не сказал. Я знаю, ты не считаешься со мной.

Он оперся на Люсьена, чтобы встать, попробовал улыбнуться.

— Думается, нам обоим не по себе, — сказал он. — Тебе — из-за Эрве. А мне…

Он устало махнул рукой.

— Из-за всего, — закончил он. — Пойду спать. Если мне позвонят… Хотя проще всего выключить телефон. Я этого никогда не делал, но сегодня мне хочется вдоволь поспать. Спокойной ночи. Вот тебе мой совет: прими снотворное. Самую маленькую дозу. В твоем возрасте этого достаточно. А завтра не ходи в лицей. Полежи в постели. До завтра, дорогой.

Он ушел. Люсьен подождал, пока он ляжет, и поднялся к себе. Прежде чем принять душ, он еще раз взглянул на содержимое чемодана. Номера ассигнаций наверняка взяты на заметку. Надо не забыть предупредить Элиан. Ей не скоро придется воспользоваться этими деньгами. Ну да ладно! Сама разберется. Он все равно ничего больше не может сделать.

Люсьен принял две таблетки и лег в постель. Поехать путешествовать вместе с отцом! Такого еще никогда не случалось. Может, это послужит началом чего-то нового. Вместе? А почему бы и нет? Отцы и сыновья не обязательно должны враждовать. Сон сморил его в тот момент, когда он видел себя на Куразет рядом с незнакомцем, чье имя он носил, созерцающим чудесные корабли, которые никогда никуда не уплывают. Он уже не знал, кто он: миллионер или нищий. А Элиан…

…Образ Элиан ждал его после пробуждения. Ничего еще не кончено. Более того, самое трудное впереди. Он поспешно оделся, торопливо проглотил свой завтрак. В столовую вошла Марта.

— Мсье сказал мне насчет вашего бедного друга. Я все еще не могу опомниться.

Старая ослица, ей-то какое до этого дело? Смерть Эрве касается только его, его одного., А она тем временем продолжала, смакуя подробности:

— Ваша школа наверняка пойдет на похороны.

Да, она права. Предстоит еще выдержать эту ужасную церемонию. Выразить соболезнования семье.

— Я приготовлю вам темно-синий костюм, — сказала Марта. — В таких случаях следует одеваться пристойно. И потом, вам надо купить черный галстук.

— Я подумаю об этом, — крикнул Люсьен. — А сейчас у меня другое дело.

Через полчаса он катил по дороге на Сюсе с крепко привязанным к багажнику чемоданчиком. Убедить Элиан! Убедить ее во что бы то ни стало!


По дороге Люсьен неустанно совершенствовал свой план. Чемодан был, конечно, слабым звеном. Элиан не могла не понимать это. Надо непременно что-то придумать. Например, изобразить дело так, будто бандиты, испугавшись в последний момент ловушки, решили удовольствоваться половиной выкупа. А потом перессорились; в отношении этого пункта, который никому и никогда не удастся выяснить, допустима любая версия. И вот один из них пришел к Элиан и принес двадцать пять миллионов, угрожая самой страшной карой, если она на него донесет. Не Бог весть что, но все-таки. Элиан, возможно, придумает что-нибудь более убедительное. По мере приближения к домику Люсьен терял остатки своей уверенности. Он стыдился предстать перед ней в открытую.Эта сцена рисовалась его воображению такой простой, но теперь он боялся не выдержать, оказавшись в ее глазах всего лишь капризным сорванцом, которому следует надрать уши. Ему не хватало нескольких лет, отделявших его от нее. Он робел, ощущая ее превосходство, чувствуя себя побежденным. Как заставить ее понять, не прослыв гнусным малолеткой-соглядатаем, что он так долго удерживал ее лишь потому… Где взять слова, чтобы признаться в таких вещах, которые он сам еще не совсем осознавал, но которые пробуждали в нем небывалые чувства? Разве он мог сказать ей: «Мне нравилось, что вы здесь, рядом… Я все время придумывал себе всякие небылицы, только бы не отпускать вас. Сначала я убедил себя, что должен держать вас в плену, потом — что должен признаться в вашем похищении, и, наконец, — потребовать выкуп, из-за Эрве… Но все это, наверно, неправда. И может, Эрве послужил просто предлогом. Я уж и сам не знаю. Прочтите внимательно мое письмо, не только то, что там написано, но и то, что осталось между строк… У вас есть опыт, которого мне недостает, может, вы сумеете объяснить мне…»

Во всяком случае, его ожидало суровое испытание, наверное, самое худшее за всю его жизнь. Вот почему он постепенно замедлял ход. В сотне метров от домика он остановился и пошел пешком. Каждый шаг стоил ему усилия. Прислонив мопед к стене, он отстегнул ремни, державшие чемодан, и наконец решился войти. Дверь на кухню он оставил открытой; теперь он ничего не боялся. Из комнаты не доносилось ни звука. Если Элиан узнала его по голосу, она наверняка решила не подавать больше признаков жизни, предоставив ему возможность вконец увязнуть в идиотских оправданиях, чтобы затем разоблачить его. Она, вероятно, вне себя от ярости. Он вынул из бумажника письмо и опять прислушался. А если она заболела? Он не приезжал сюда почти три дня. В последний раз у нее болела голова. Обеспокоенный, он подошел к двери в комнату.

— Мадемуазель!

Потом повторил погромче:

— Мадемуазель!

Как смешно называть ее «мадемуазель» после того, что они пережили вместе!

— Элиан!

Он угадывал, с каким вниманием она слушает его за перегородкой.

— Элиан! Это я… Люсьен Шайю… Я все вам объясню… Но сначала прочтите вот это.

Он сунул письмо под дверь, но оно не исчезло, как исчезали предыдущие послания.

— Прошу вас… прочтите!.. Обещаю вам, что потом сразу открою дверь.

Он подождал немного.

— Да прочтите же! А после я вас освобожу.

Кулаком он с силой ударил в дверь.

— Я принес вам деньги. Лучше я сделать ничего не мог. Элиан, да будьте вы человеком. Прочтите, я все вложил в это письмо.

Он прислушивался, стараясь уловить малейший шорох, но ничего не услышал, только ветер свистел во дворике.

— Вы больны?

Это, конечно, хитрость. Если он откроет, она вырвет у него из рук дверь и бросится на него. Но теперь это уже не имело значения.

— Не хотите говорить? Ладно. Раз вы не доверяете мне, я докажу сейчас, что верю вам.

Взяв со стола связку ключей, он с шумом вставил один из них в замочную скважину.

— Вот видите. Я открываю дверь и отпускаю вас. Ну? Чего же вы ждете? Вы боитесь меня? Но ведь я уже сказал вам, я Люсьен…

Люсьен легонько толкнул дверь, и дневной свет, врывавшийся на кухню через широко распахнутую дверь, проник и в комнату. Он отступил назад, ожидая увидеть в дверном проеме ее силуэт. Но ничего не увидел. Страшная мысль полоснула его как ножом. «Боже мой! Она умерла!»

Он ударил в дверь ногой, и она стукнулась о стенку. Он бросился вперед, подбежал к раскладушке, потом закружил на месте, оглядываясь по сторонам. Комната оказалась пуста. «Может, мне это снится?» Она никуда не могла спрятаться в этой комнатенке. И в маленькой уборной — тоже никого. Нигде никого. Окно не разбито. Решетка, доски — нетронуты. В смертельном испуге Люсьен зажег свечу и заново все осмотрел. Кусочки хлеба, пустые бутылки, открытые консервные банки были сложены в углу. Она взяла на себя труд прибраться. Одеяла аккуратно лежали на раскладушке. Это напоминало не бегство, а обдуманный, рассчитанный уход. Но каким путем?

Внезапно он понял. На полу у занавески, прикрывавшей ведущую в гараж дверь, валялись какие-то осколки, сломанная пилка для ногтей, ножницы и искореженный консервный нож. Приподняв занавеску, он увидел болтающийся замок. Проявив колоссальное терпение, Элиан сумела одолеть источенное сыростью дерево, извлечь винты и вынуть замок из гнезда. Люсьен тупо смотрел перед собой. Она, без сомнения, работала часами, целые дни напролет… С самого начала она считала, что ее жизнь в опасности, и с упорством попавшего в ловушку зверя взялась за работу при помощи единственных инструментов, которые смогла получить. Они заменили ей зубы и когти.

Толкнув дверь, Люсьен вошел в гараж. Лодка отца Эрве оказалась на месте, это была пропахшая смолой рыбацкая шлюпка. Деревянный брус, на который запирались обе створки двери, стоял рядом с дверью. Она ушла отсюда. Но когда? Его провели. Ему и в голову не пришло, что она неспроста попросила у него пилку и ножницы. Уже тогда она решила бежать. До чего же он наивно себя вел. Он вернулся в кухню, удрученный таким вероломством. Машинально подобрал по пути валявшееся на полу письмо и разорвал его. Все пропало! Теперь его в скором времени арестуют. Да, арестуют. Конечно, арестуют. Он не сомневался, что, оказавшись на свободе, Элиан внимательно изучила окрестности, чтобы хорошенько запомнить и потом указать полиции точное местонахождение лачуги. Стоит ли обманывать себя? А если она к тому же узнала голос своего тюремщика!..

«Я все равно попался, — думал Люсьен. — Даже если она не уверена, что это я, установить истину легко. Домик семьи Корбино… моя дружба с Эрве… Меня допросят с пристрастием, а на это они мастера. Да я и не стану отпираться, потому что мне все надоело. К чему отрицать? Эрве, выходит, здорово повезло. Вот только папу жалко…»

Он не мог удержаться, чтобы не заглянуть еще раз в комнату. Воздух там стоял тяжелый, спертый. Пахло зверинцем. И тут силы оставили его. Он чувствовал себя опустошенным. Обхватив голову руками, он сел на раскладушку. Оставалось только ждать полицию. Она не замедлит явиться. Миллионы тут, в чемодане, и это окончательно доконает его. Кто поверит, что он хотел их отдать? Да и вообще кто поверит его словам? Его упрячут в тюрьму лет на двадцать… Он упал на бок, прижался щекой к тому месту, где лежала голова пленницы. «Эли-ан», — прошептал он. Одна она могла бы защитить его, но именно она и уличит его. Вспомнит все прежние обиды.

«Он отлынивал от занятий; вместе со своим сообщником он пытался сделать мою жизнь невыносимой. Он хотел отомстить, потому что ему грозило серьезное наказание!» А судья спросит: «Он не проявлял по отношению к вам насильственных действий?» И что она ответит? А он, что он ответит, когда его спросят, почему он напал на нее, что им двигало, о чем он в глубине души мечтал? И до этого, конечно, дойдет. Может даже, какой-нибудь полицейский так прямо и скажет: «Ты хотел спать с ней. Признайся». И все, конец. Да, он этого хотел. Но не так. И не только. И не как скотина. Но разве им объяснишь. Любовь должна начинаться со слов. Главное — это слова.

«Значит, все происходило у тебя в голове?» — «Ну да, в голове. Довольно! Хватит!» Он ударил кулаком по подушке. Он не желал больше слушать этот голос, которого не узнавал, а между тем это был его собственный голос. «Признайся, ты только себя любил, признайся же. И тебя оставят в покое!» — «Хорошо, себя. Ну и что?» Он встал, тяжело дыша, словно одним махом одолел множество ступенек. «Я невиновен, — прошептал он. — Клянусь, что я невиновен!» Он задыхался в этой зловонной атмосфере и вышел во дворик. Небо сияло нежной голубизной. Низинные луга поблескивали, словно тихое озеро. Он позавидовал растениям и животным, которые могли просто наслаждаться жизнью. «К черту Элиан, — подумал он. — Плевал я на нее!»

Он вернулся в дом, чтобы запереть гараж изнутри, остановился на кухне. Может, лучше унести деньги? Впрочем, пускай остаются здесь. Какое это имеет теперь значение? Он положил ключи в тайник. Он приехал сюда, окрыленный надеждами. А уезжал ко всему безразличный. Он повторял про себя фразу Бориса Виана, только теперь почувствовав ее горькую язвительность: «Бежать положено лишь воде из крана!»

Он застал Марту за чисткой кухонной посуды.

— Вы читали газету? — спросила она. — Крутые ребята.

— Вы о ком?

— О бандитах, конечно. «Уэст-Франс» лежит в кабинете. Это мсье купил! Специально ходил, хотя обычно ничем не интересуется. Когда я вошла к нему в кабинет, чтобы прибраться, я увидела на письменном столе газету. Он даже забыл там свои сигареты.

— Пойду погляжу.

Заголовок был набран огромными буквами:

ЗАКОН ПОТЕРПЕЛ ПОРАЖЕНИЕ.
БАНДИТЫ ЗАВЛАДЕЛИ ВЫКУПОМ.
«…Но предоставим слово мсье Шателье, отцу потерпевшей. «Я в точности выполнил все указания, которые получил по телефону, — сказал нам несчастный человек, волнение которого потрясло нас. — Полиция проявила понимание. Она согласилась не вмешиваться, чтобы не спугнуть в последний момент похитителей. Но, разумеется, она в любой момент пришла бы ко мне на помощь. Я поехал очень далеко, в район Шантене. Мне велели остановить машину в определенном месте (смотрите план на последней странице). Я должен был отнести один из двух чемоданов, в котором находились двести пятьдесят тысяч франков, в своего рода сарай для инструментов, расположенный чуть дальше, метрах в восьмистах, и спрятать его между сараем и подъемным краном, стоявшим сзади. Там есть тесный, заваленный всяким мусором проход, куда, верно, никто никогда не заглядывает. Это доказывает, что бандиты прекрасно знали местность. Итак, я оставил чемодан и вернулся к машине. Одно из стекол оказалось разбитым, и второй чемодан исчез. Судите сами, как я удивился. Но так как мне следовало дожидаться новых указаний в маленьком кафе под названием «Кафе-дез-Ами», я тотчас отправился туда и прождал очень долго. А потом понял, что мне больше не позвонят. Бандиты, из опасения, удовольствовались половиной выкупа, что и так уже составляло довольно крупную сумму. Я предупредил комиссара Мешена, и он организовал незаметное наблюдение. Как мы и предполагали, за чемоданом никто не пришел. С тех пор никто мне не звонил, и я не знаю, вернут ли мне мою дочь».


Люсьен заглянул на последнюю страницу. Увидел там общий план, где крестики обозначали бетономешалку и сарай для инструментов. Дальше в статье говорилось:


«К моменту подписания номера в печать ничего нового не произошло. Деятельный комиссар Мешен ограничился кратким заявлением: «Расследование продолжается, и мы не теряем надежду. Правда, бандиты проявили редкостную сообразительность. Я впервые столкнулся с требованием разделить выкуп на две части. Половина его послужила приманкой, а вторую половину они тем временем изъяли без всяких помех. Даже если бы мы поставили свои посты поблизости, нас все равно провели бы. Остается ждать, исполнят ли похитители свое обещание или же предъявят в скором времени новые требования. Что бы ни произошло, поиски, безусловно, предстоят долгие и трудные».


Люсьен сложил газету. Комплименты комиссара не оставили его равнодушным, однако выкуп его уже не волновал. Все это в прошлом. В газете рассказывалось о событиях вчерашнего вечера. А это означало, что, когда газету напечатали, Элиан еще не появлялась. Когда же она сбежала? Если она скрылась раньше, то первое, что ей надлежало сделать, это сообщить о себе, позвонить, оповестить всех, и полиция уже бы приехала за ним. Значит, остается предположить, что она убежала на рассвете и долгое время блуждала, пока ей не оказали помощь. Но даже в этом случае она уже несколько часов разгуливала на свободе. Несмотря на «редкостную сообразительность», которую признавал за ним комиссар, Люсьен не мог понять. Он вернулся на кухню и стал расспрашивать Марту.

— Никто не приходил?

— Нет.

— И не звонил?

— Звонили два или три раза. Больные хотели записаться на прием.

— Ваш сын ничего не говорил вам?

— Он сказал, что они много работают и что скоро, возможно, появятся какие-то новости.

Вот как! Новости! Люсьен долго обдумывал это слово. Может, Элиан уже в полицейском участке? Ее допросили. Записали ее показания. Послали обыскать лачугу. Все это в глубокой тайне, чтобы хоть на время избавиться от журналистов. Затем полицейский Шеро отправился в больницу и, не привлекая к себе внимания, побеседовал с доктором Шайю. «Часто ли отсутствовал ваш сын? Не выглядел ли он озабоченным? Много ли он тратил?» И так далее. Ибо действовать следовало осмотрительно. Ведь речь шла о преступлении несовершеннолетнего. А в таких случаях сначала обращаются к родным. Время близилось к полудню. Полиция, видимо, не заставит себя долго ждать.

В половине первого позвонил доктор.

— Не ждите меня. Я приду поздно.

Люсьен взял трубку.

— Что-то не так? — спросил он.

— Ничего подобного. Просто меня не отпускают.

— Кто?

— Как это кто? Я должен присутствовать на операции, которая продлится долго, вот и все. А у тебя как дела?

— Нормально.

— Скажи Марте, что я не буду обедать дома. Когда вернусь, съем бутерброд.

Ладно. Значит, ложная тревога. Но что же все-таки с Элиан? Что она там замышляет? Чем занимаются в уголовном розыске? Люсьен едва притронулся к еде. Он решил отправиться в лицей, где не показывался… наверное, уже два дня. Его отсутствие заметят, а это ни к чему. Он пожал плечами. Неужели это может ухудшить его положение! Какое ребячество. Он зашел в гараж Корбино, железные ставни там были опущены. Объявление на двери гласило: «Закрыто в связи с похоронами». Между тем Кристоф продолжал работать на бензоколонке.

— Никто не приходил? — спросил его Люсьен.

— Народу сейчас не много, — ответил Кристоф.

— Я говорю не о клиентах. Я имел в виду не клиентов, а других людей.

Кристоф удивленно взглянул на него.

— Нет. Страховые агенты все уже оформили. Дело идет своим чередом.

Люсьен не стал настаивать. Он подсчитал, что у него еще есть время заехать в квартал, где жила Элиан. Может, хоть там он что-нибудь обнаружит. Но в округе жизнь шла своим чередом, как обычно. Малолитражка по-прежнему стояла на месте. Где же Элиан? Может, она прячется? Ожидание и страх породили у него что-то вроде проницательного отчаяния, сжигавшего его, точно жестокая лихорадка. Покончить с собой!.. Вот единственное мужественное решение. Но пока еще слишком рано. Прежде надо все разузнать. Впрочем, полиция, может, уже в лицее. Разве инспектор Шеро не говорил, что вернется?

Люсьен отправился в лицей. Но никто не явился за ним ни на урок французского, ни на урок истории. Он только узнал, что делегация учеников пойдет на погребение Эрве на Восточное кладбище. Церемония должна состояться завтра в три часа.

Словно неприкаянная душа, он вернулся домой, включил приемник, чтобы послушать новости. Если Элиан отыщется, об этом сразу же сообщат. Но нет. Встреча президента республики с канцлером Германии… Забастовка служащих метрополитена… Спад паводка на Луаре… «Пускай приходят! Пускай арестуют меня, и дело с концом!» Он то шагал из угла в угол, то бросался на кровать. Репетировал таким образом свое поведение в тюремной камере. И так может длиться несколько лет. Уж лучше сдохнуть. Наступил вечер. Время от времени у него сжимались кулаки. «Что же это она вытворяет? Боже мой, что она вытворяет?»

Ему пришлось спуститься к ужину. Отец заглянул мимоходом в столовую. Он отказался от супа и рыбы, съел два банана и заперся у себя в кабинете, собираясь разобрать почту. Он пребывал не в том настроении, чтобы вести беседу. Тишина в доме становилась невыносимой. В восемь часов Люсьен включил телевизор. В конце передачи он услыхал то, чего так жаждал: несколько кадров и торопливый комментарий. Комиссар Мешен, рядом с которым стоял Шеро, заявил, что расследование продвигается вполне успешно. В его руках серьезные улики, и он почти уверен, что в скором времени все выяснится. Серьезные улики? Что это означает? И почему ни слова об Элиан? «Она хочет свести меня с ума!» Еще одна мучительная ночь! А завтра похороны, словно прелюдия к аресту. Ибо ясно, что скоро наступит конец. Ему следовало бы бродить возле отеля «Сантраль». Она наверняка укрылась там, у своих родителей. Оттого, что он все время перебирал одни и те же предположения, ни одно из которых не выдерживало серьезной критики, голова его раскалывалась, словно в ней копошились черви. И опять все то же! Снотворное! Постель! «Что я такого сделал, чтобы на меня обрушилось это несчастье? Но завтра…»

В восемь утра он включил канал «Франс интернасьональ». И опять ничего. Никакого намека на нантское дело. Просто кошмар какой-то. Он решил не ходить в лицей. Он по горло сыт этим лицеем. Марте он сказал, что устал.

— Оно и видно, — согласилась она. — Есть отчего прийти в уныние. Если бы только поймали головорезов, которые похитили эту бедную барышню! Мой сын рассказывал вчера вечером, что они все ищут ее друга, того самого Филиппа. Им известно, что он в отъезде, но они еще не нашли его.

Филипп! Люсьену плевать на него. Раз Элиан должна с минуты на минуту появиться, Филиппу ничто уже не грозит. Он вне опасности. Когда он вернется, Элиан снова будет с ним, и оба они всласть посмеются над школьником, вскружившим себе голову, как последний дурак. Проходили часы. Стоило зазвонить телефону, как сердце у него замирало. Больные записывались на прием. Он мог бы отвечать вместо Марты, но голос его не слушался; Люсьен чувствовал, как он дрожит, не подчиняясь ему.

Он послал Марту за газетой. Напрасно. Газета перемалывала уже известные события. Если бы Элиан очутилась в полиции, тут уж не обошлось бы без громадных заголовков. Но, может быть, комиссар готовит какой-нибудь трюк? Он вполне способен появиться на кладбище и назвать имя виновного перед собравшейся толпой. Люсьен грыз ногти, кусал губы, воображая себе картины предстоящих событий, хотя заведомо понимал их абсурдность, и тем не менее они имели то преимущество, что занимали и отвлекали его. Иначе он так и не смог бы оторвать взгляд от часов. В какой-то момент он чуть не отказался от мысли пойти на похороны. Но потом, словно приговоренный, стал приводить себя в порядок. Вытащил темно-синий выходной костюм, тот самый, что наденет в день суда… А бывает ли суд над несовершеннолетними? Во всяком случае, не обойдется без судей, адвокатов, журналистов. Его спросят: «Что вы собирались делать с этими деньгами?» На суде выступит отец. «Я старался, воспитывал его как мог», — скажет он. Его ожидал позорный путь. Он пошел на кладбище.

Снова наступили холода. Руки и ноги у него заледенели. Пробравшись между могилами, он присоединился к группе, собравшейся у открытой ямы. Некоторые из его одноклассников окружили надзирателя и директора, одетых во все черное, в черных перчатках, строгих, торжественных. Он встал сзади, часто оглядываясь по сторонам, чтобы ничего не упустить из виду. Полицейских нигде не было. Элиан не появлялась. Он очень удивлялся.

Похоронная процессия. Гроб. Священник. Только Люсьен помнил Эрве еще живым, Эрве, у которого достало сил прошептать: «Это мы для смеха». Он незаметно вытер щеки. Мороз впивался в мокрую кожу. Между ног присутствующих он заметил опускавшийся гроб, светлый и гладкий, словно байдарка. Падая на него, земля издавала страшный полый звук. Элиан уже не придет. Может, она вместе с комиссаром Мешеном и инспектором Шеро ждет его у входа на кладбище? На ум ему приходило невесть что. Он даже забыл окропить могилу святой водой. Семья собралась на обочине аллеи. Рукопожатия. Поцелуи. Всхлипывания. Он подошел к матери Эрве, но мысли его витали далеко отсюда.

— Спасибо, Люсьен. Ты был ему братом.

Он отошел с опустошенным сердцем. Неужели кто-то положит ему руку на плечо? Неужели кто-то скажет: «Полиция!» Неужели все произойдет как в кино? Ибо теперь он стал персонажем их хроники. Парнем, на фотографию которого с отвращением будет смотреть вся Франция. Он вышел за ворота, слегка сутулясь, ожидая самого худшего. У тротуара не стояло ни одной машины с сигнальной сиреной. И ни одной подозрительной фигуры в поле зрения.

Новость ему сообщила Марта, и как раз в тот момент, когда он снимал плащ, удивляясь тому, что все еще находится на свободе.

— Ее убили.

— Кого?

— Вашу учительницу. Я только что слышала по радио.

— Мадемуазель Шателье? Нет!

— Правду вам говорю. Ее тело нашли в кювете. Ее задушили.

Люсьен сел, потому что голова у него пошла кругом, но не от страха, а от радости. Звериной и даже, возможно, непристойной, но зато такой благотворной радости. Она уже ничего не скажет… И никто не узнает истины… Он спасен.

— Вас это потрясло, — молвила Марта. — Меня тоже всю перевернуло. Я ее не знала, бедную девочку, но как представлю себя на месте ее родителей…

Люсьен медленно приходил в себя.

— Что же все-таки они сказали? Речь в самом деле шла о ней?

— Черт возьми! Конечно же я узнала ее имя. И потом, учительница, которую похитили в Нанте, сколько же их? Разумеется, это она!

Люсьен поднялся к себе в комнату. Эрве! А теперь Элиан! Это слишком. Печаль, облегчение, жалость и тошнота. Его избавление имело вкус крови и слез.


Как сообщили вечером, труп учительницы обнаружили в кювете, на краю дороги, идущей в ложбине, неподалеку от Каркефу. Убийца ничего не украл, ибо сумочка потерпевшей, в которой еще оставалось несколько сотен франков, лежала рядом с ней. Никаких следов насилия не обнаружено. По всей видимости, похитители хладнокровно убили заложницу, чтобы та не сделала каких-либо признаний, которые позволили бы полиции арестовать их.

У Люсьена на этот счет не возникло никаких сомнений. Раз похитителей не существовало и версия с преступным ограблением не подтверждалась, оставался Филипп. Все объяснялось просто. После своего бегства Элиан, должно быть, шла очень долго. Остановившись наконец в первой попавшейся гостинице, она позвонила Филиппу. Почему? Наверное, потому, что обессилела. Ей требовалась машина, чтобы вернуться домой. Она попросила его приехать за ней. Или же, все еще веря в виновность Филиппа, она в порыве гнева потребовала объяснения, и как можно скорее. Мотивы ее поведения теперь уже никто не узнает. Удивленный, Филипп поспешил к ней. Она села к нему в машину, и там разразилась бурная сцена. Последствия нетрудно себе представить. Обвинения, протесты. Она в ярости, угрожает ему. В конце концов он тоже рассердился. «Я тут ни при чем». — «Обманщик!» — «Да замолчишь ли ты!» — «Нет, не замолчу!» Он схватил се за горло, тряхнул хорошенько; вот и вся драма.

Люсьен не сомневался, что угадал истину. Однако, если он прав, приходилось признать, что преступление не было преднамеренным. Полиция же, напротив, станет обвинять Филиппа в похищении, в незаконном лишении свободы, в воровстве и хладнокровно совершенном убийстве. А это означало вынесение смертного приговора. Люсьена, полагавшего, что он выкрутился, снова охватил страх. Совсем иного рода страх! Страх позволить свершиться гнусной несправедливости. До сих пор все происходило по независящему от него стечению обстоятельств, над которыми он не имел власти. Зато теперь приходилось выбирать между мужеством и подлостью. Он сурово вопрошал себя: как поступить? Он боролся, как никто другой, чтобы в конечном счете поднять руки и сдаться? Ни за что! Может, есть другое средство прийти на помощь Филиппу, не выдавая себя. Да и потом, Филиппа еще даже не арестовали.

Увы, то, чего следовало ожидать, случилось в тот же вечер. В семь часов по радио сообщили, что Филипп арестован. Далее следовало пространное заявление комиссара Мешена. Филиппа Мутье арестовали в Париже. Его привезут в Нант и допросят в уголовной полиции. Виновность его казалась вполне вероятной.

— На след нас вывело письмо, найденное в квартире пострадавшей, — рассказывал комиссар. — С одной стороны, мы знали, что друга мадемуазель Шателье зовут Филипп, а с другой — что он искал возможности занять крупную сумму денег, чтобы оплатить векселя на покупку очень дорогой стереосистемы «Хай-Фай». Долг его составлял шесть тысяч пятьсот франков, а у него, судя по всему, пока еще не было ни единого су. Занимая ответственный пост в фирме по торговле автомобилями в западных регионах, он зарабатывает довольно много, но тратит не считая. В начале расследования мы, разумеется, еще не знали последних деталей. Мы напали на единственный след — система «Хай-Фай». Мы обошли все специализированные магазины, торгующие такого рода товаром. В Нанте — ничего. В Сен-Назере — ничего. Но в Анжере нам улыбнулась удача. Один коммерсант продал стереосистему некоему Филиппу Мутье, с которым он познакомился, когда покупал при его посредничестве подержанный «ровер». Однако, заметив вскоре, что Мутье неплатежеспособен, он начал показывать зубы. Короче, нам оставалось только найти Филиппа Мутье, на что ушло немало времени, ибо он много путешествует.

— Против него есть доказательства? — спросил кто-то.

— Отвечать на этот вопрос пока еще рано, — сказал комиссар. — Единственно, в чем мы уверены, так это в том, что письмо, обнаруженное у мадемуазель Шателье, действительно принадлежит Филиппу Мутье, ибо почерк абсолютно идентичен тому письму, которое он направил своему кредитору с просьбой перенести срок платежа. Нам известно также, что машину «остен», принадлежавшую пострадавшей, продал ей несколько месяцев назад все тот же Мутье. Это все, что мы можем сообщить в настоящий момент.

В восьмичасовом выпуске первой программы Жикель высказался более определенно.

— Завеса над таинственным преступлением в Нанте приоткрывается, — сказал он. — Допрошен свидетель, ибо обвинение пока не выдвинуто…

Люсьен подскочил. На экране появилась фотография Филиппа. Красивый, темноволосый, со светлыми глазами. Лицо открытое, привлекательное. Ему не больше тридцати лет. Неудивительно, если Элиан… Ах, как он его ненавидит! Но он потерял нить. Что там рассказывает Жикель?

— …Мутье решительно протестует. Он признает, что имел любовную связь с мадемуазель Шателье, но утверждает, что невиновен. До сих пор он давал вполне приемлемые ответы на все вопросы. Почему он не дал о себе знать, когда стало известно об исчезновении его подруги?

Да потому что, по его словам, мадемуазель Шателье более всего опасалась, как бы не узнали об их отношениях. Она боялась скандала, который пагубно отразился бы на ее карьере. Но когда газеты сообщили об их отношениях, почему тогда он не обратился в полицию? На это он ответил, что, со своей стороны, тоже хотел сохранить тайну, так как покупатели обычно не любят иметь дело с подозрительными людьми. Да и какую пользу, собственно, могло принести его вмешательство, раз он ничего не знал об исчезновении молодой женщины?

В гостиную вошел доктор. Услыхав конец фразы, он нахмурил брови.

— Опять эта история, — проворчал он. — Ступай спать. Если бы ты видел выражение своего лица.

Он выключил телевизор.

— Но ведь сейчас только восемь часов, — запротестовал Люсьен.

— Делай, что я говорю. Не заставляй меня еще раз повторять тебе.

Когда он разговаривал таким раздраженным тоном, то не стоило перечить ему. Люсьен промолчал, но все-таки решил разузнать побольше. Очутившись у себя в комнате, он принялся ловить на своем приемнике станцию, которая могла бы просветить его. Но ему попадались только песни или информация, не представлявшая для него никакого интереса. Однако он и без того уже достаточно всего знал, чтобы убедиться: Филиппу придется попотеть, чтобы выкрутиться. И поделом ему! Надо только помешать полиции взвалить все на него. И как он раньше-то об этом не подумал? Достаточно вернуть деньги. Тогда комиссар решит, что это два совсем разных дела. С одной стороны — похищение с последующим требованием выкупа, с другой — преступление. С одной стороны — бандиты, которые по неизвестной причине возвращают чемодан, с другой — Филипп, повинный в убийстве, в котором он в конце концов наверняка признается. Полицию, конечно, долго будет мучить вопрос, почему неизвестные потребовали пятьдесят миллионов, взяли только двадцать пять и в конечном счете вернули их. Но за отсутствием каких-либо улик полиция откажется в этом разбираться, ограничившись тем, что посадит Филиппа в тюрьму. И даже если она решит, что все это дело провернул Филипп со своими сообщниками, которые теперь, испугавшись, предпочли отдать деньги и исчезнуть, из-за отсутствия веских доказательств это останется не более чем предположением. Обвиняемому могут вменить в преступление лишь убийство на почве ревности. Впрочем, не тут ли кроется разгадка? Слушая женщину, которая пыталась заставить его поверить в невероятную историю похищения, Филипп, видно, потерял голову и впал в неистовство. Ее исчезновение, считал он, наверняка спровоцировано любовным приключением, которое плохо кончилось, вот и все.

Не сомневаясь, что нашел наилучшее объяснение, Люсьен, чувствуя себя отныне вне игры, долго обдумывал наиболее безопасный способ отослать чемодан. Разумеется, не по почте, ибо адрес сразу привлечет внимание. Оставить его где-нибудь в общественном месте тоже не представлялось разумным. Он рылся в своих воспоминаниях о прочитанном. Ведь он столько перечитал переводных американских романов. Неужели ни разу не встречалась такая ситуация?

Через час он нашел решение, простое и действенное. Ему еще раз придется сбежать с уроков, и, если отец, потеряв терпение, приведет в исполнение свою угрозу и отдаст его к иезуитам в Редон, что ж, тем лучше! Смена обстановки пойдет ему на пользу. Поставить крест! Начать новую жизнь! Уехать! Но сначала честно уладить все проблемы.

На другой день, когда он спустился, его тревога и горе преобразились в некую зябкую меланхолию, которая смягчала его жесты и мысли. Может, это и называется выздоровлением!

— Есть новости, — сказала Марта, которую это дело держало в напряжении, словно умело построенный сериал. — Шеро, приятель моего сына, просмотрел дела, сданные в архив. Он обнаружил, что этот Филипп Мутье уже привлекался несколько лет назад… за нанесенные телесные повреждения… Мерзкий тип. Надеюсь, что он так просто не отделается. У нас проявляют излишнюю доброту к подобным субъектам!

Люсьен слишком спешил, чтобы слушать до конца. Он вскочил на мопед и помчался к домику. Там все оставалось в том же виде, как и в последний раз. Чемодан, набитый ассигнациями, по-прежнему стоял на месте. Никто не приходил; Элиан не успела ничего сказать.

Не теряя ни минуты, он пошел в гараж и открыл пошире дверь, чтобы лучше видеть. В углу, среди покрытых паутиной банок с краской, лежала садовая утварь. Взяв лопату, он обошел лачугу. Позади нее простиралась невозделанная земля, которую отец Корбино собирался, возможно, превратить когда-нибудь в сад. Пропитанная водой земля была мягкой. Он вырыл глубокую яму, где извивались черви, и бросил туда все, что могло напомнить о пленнице: банки из-под консервов, бутылки, куски заплесневелого хлеба, всякие отбросы и конечно же мешок для белья. Он долго колебался в отношении принесенного из дома одеяла и в конце концов решил увезти его. Разровняв землю, он еще раз внимательно осмотрел все вокруг. Нет, никаких следов не осталось, за исключением сломанного замка. Но пройдут месяцы, прежде чем кто-либо заметит эту деталь. Да и какие выводы можно из этого сделать? Он запер все двери, накрыл чемодан одеялом и, прикрепив его к мопеду, бросил последний взгляд. Дом ничуть не изменился со дня похищения, когда он увидел его в первый раз. Эли-ан умерла во второй раз.

Перед тем как выехать на дорогу, ведущую в Сюсе, он выбросил связку ключей в кусты. Наконец-то он свободен. Остальное казалось детской игрой. Вернувшись в город, он поспешил на вокзал. Поставив свой мопед, он стал искать автоматическую камеру хранения… С чемоданом в руке он ничем не отличался от любого другого путешественника. Он выбрал ячейку под номером двадцать семь, потому что семь и два равнялись девяти. Хорошее число! Положив туда чемодан и заперев дверцу, он сунул ключ в карман. Оставалось отослать ключ родителям Элиан. Нет ничего проще. В зале он задержался немного у газетного киоска и успел прочитать заголовки: «Преступление в Нанте… Скоро ли будет разгадана тайна?..» Он купил «Уэст-Франс», собираясь прочесть ее позже. А сейчас он должен заняться другим. Марта ушла на рынок. Довольный тем, что остался один, он взял плотный конверт, самого распространенного образца, и мягким карандашом ровными черточками вывел адрес:

МСЬЕ И МАДАМ ШАТЕЛЬЕ
ОТЕЛЬ «САНТРАЛЬ»
4 4000 НАНТ
Он опустил ключ в конверт. И, уже собираясь заклеить его, задумался. Может, Шателье не догадаются, что это за ключ? Тогда он оторвал половину листка и печатными буквами написал фразу:

ВАШ ЧЕМОДАН НАХОДИТСЯ НА ВОКЗАЛЕ В КАМЕРЕ ХРАНЕНИЯ.

Провел по краю языком. Проверил, хорошо ли запечатан конверт. Из предосторожности он опустил его в почтовый ящик на другой улице, потом зашел в кафе, чтобы наконец прочитать газету.

Вскрытие, которое произвели в срочном порядке, позволило установить, что смерть наступила около сорока восьми часов назад. Но одна деталь потрясла Люсьена: в статье говорилось, что молодая женщина находилась в состоянии кахексии. Вероятно, это свидетельствовало о том, что тюремщики плохо ее кормили. Слово «кахексия» он встречал впервые, однако догадывался, что оно означает худобу или слабость или что-нибудь в этом роде, и не мог согласиться с подобным диагнозом. Это выглядело глубоко несправедливо. Он сделал максимум возможного, и не его вина, если…

Он продолжал чтение.


«Длительное заточение негативно подействовало на несчастную, и, судя по всему, она умерла в результате остановки сердца в тот момент, когда напавший схватил ее за горло».


Люсьен вспомнил терпеливо выпиленное дерево вокруг замка и без труда представил себе нескончаемые часы усилий при свете свечи, приступы отчаяния и снова чудовищную подрывную работу. «По сути, я никогда всерьез не задумывался над тем, что она делает, когда меня нет, — подумал он. — Если бы я знал!..» Однако ему пришлось признаться, что даже если бы он и знал, то это все равно ничего не изменило бы. Он тоже попал в плен, как и она.

Чувствуя комок в горле, он продолжал читать. Полиция безрезультатно произвела обыск в квартире Мутье. Машину его тщательно исследовали. Никаких следов. Теперь пытались проверить времяпрепровождение подозреваемого начиная с предполагаемого момента похищения, а это требовало больших усилий, так как в силу своей профессии Мутье часто переезжал с места на место. Он решительно все отрицал; однако всем казалось очевидным, что ему, как никому другому, не представляло никакого труда доставить Элиан Шателье туда, где она находилась в заточении. Разве она могла не доверять человеку, которого любила? А потом, видимо, мог вмешаться сообщник, который и занимался ею, обеспечивая тем самым Мутье алиби… Да, Филипп здорово влип. Между тем Люсьен все еще сомневался. Ему не давало покоя одно обстоятельство. Даже если перед смертью Элиан рассказала Филиппу, где ее держали взаперти, он вынужден будет молчать, чтобы не признаваться в том, что встречался с нею в тот роковой день. Речь не об этом. Люсьена смущало то, что Элиан, как только получила возможность позвонить, обратилась к человеку, которого по логике вещей должна более всего опасаться. Тут крылась тайна женской психологии, которой он не понимал. Но факты говорили сами за себя. И приходилось мириться с ними.

В конце статьи сообщалось, что тело Элиан перевезут в Тур. Там ее похоронят в фамильном склепе Шателье. Люсьен оставил газету на табурете. Теперь уже дело двигалось само по себе. И Бог знает куда, словно поезд, с которого он успел спрыгнуть на полном ходу. К черту Филиппа! К черту полицию!

Он вышел из кафе и купил пачку «Стюйвезен». Ему хотелось курить, разгуливать на солнце.


— Все в порядке, патрон, — сказал инспектор Шеро. — Я раздобыл нужные сведения. Хотя мне пришлось нелегко. Зажигалку купили у Менвьеля. Они это официально подтвердили. А теперь держитесь… Ее продали не Мутье. Он говорил правду, когда все отрицал.

— Как это?

— Ее купил сын доктора Шайю. Парень хотел сделать подарок своему отцу ко дню рождения.

— Но в таком случае каким образом эта зажигалка оказалась в сумочке у крошки Шателье?

— Понятия не имею.

— Вы уверены, что сведения достоверны?

— Абсолютно… И вспомните. Молодой Шайю — это как раз тот самый мальчишка, которого я допрашивал в лицее дней двенадцать назад, когда мы думали, что его учительница покончила с собой. Любопытно, а?

В соседней комнате зазвонил телефон. Комиссар Мешен вышел, но Шеро слышал его голос.

— Алло, да… Мое почтение… Да, у нас появилась новая улика, которая, правда, вряд ли нам поможет… Мы немедленно приняли все необходимые меры… Вы помните, родители Шателье, когда мы отдавали им личные вещи пострадавшей, заявили, что она не курила. Тогда откуда же в ее сумке зажигалка?.. Не понял?.. Вот именно. Мы сразу же занялись поисками…

Инспектор Шеро закурил «Житан», воспользовавшись таинственной зажигалкой; прекрасная вещь, что и говорить, и стоила, наверно, очень дорого.

— Еще слишком рано, — продолжал комиссар. — Но скоро мы все узнаем… О, не следует уповать на чудо. Но как знать… Хорошо. Я позвоню.

Он вернулся назад.

— Если бы нам только дали возможность спокойно работать, — проворчал он.


— Мсье, — сказала Марта, — тут полиция.

Обед подходил к концу.

— Полиция? — переспросил доктор.

— Да. Их двое… Комиссар и Шеро, приятель моего сына.

— Где они?

— В приемной.

— Пригласите их в мой кабинет. Я иду.

Люсьен страшно побледнел. Как только отец вышел, он побежал в гостиную и припал ухом к двери, которая вела из квартиры в кабинет.

— Прошу вас, садитесь.

Люсьен отчетливо слышал каждое слово. Он знал, что попался. Но какое же у полиции есть доказательство против него? Он почувствовал такую слабость, что присел на корточки возле двери. Все начиналось сначала, как там, в домике. Еще одна дверь! Но на этот раз последняя… Можно подумать, что это призрак Элиан явился призвать его к ответу.

— Вам знакома эта зажигалка? — спросил Шеро.

Люсьен узнал его голос. Он его никогда не забудет.

— Это моя зажигалка, — сказал доктор. — Где вы ее нашли?

— В сумочке жертвы, — ответил другой голосу голос комиссара. — Я говорю о мадемуазель Шателье. А мадемуазель Шателье не курила.

Люсьена словно озарило. Он снова увидел Эрве, который шарил в темноте, обыскивая пол в машине доктора. Во время борьбы содержимое сумочки Элиан рассыпалось. И Эрве запихнул туда не разбираясь, что валялось в салоне, вместе с зажигалкой, которая выпала из отделения для перчаток. Теперь он вспомнил все. Когда он там рылся в поисках электрического фонарика, зажигалка упала, а потом…

— Мы проверили, — продолжал Шеро, — и установили, что зажигалку подарил вам сын.

— Верно. К несчастью, я все теряю. Я так и думал, что потерял ее.

— Вы можете нам доказать, что ваш сын не пользовался ею?

— Я не понимаю, к чему вы клоните, — сухо сказал доктор.

— Послушайте, — вмешался комиссар. — Подумайте спокойно вместе с нами. Неужели вы не понимаете, что наверняка существует связь между этой зажигалкой, вашим сыном и мадемуазель Шателье?

Люсьен слушал, весь в поту.

— Вы правы, — сказал наконец доктор. — Связь есть, но только не между моим сыном и ею. Прошу вас не вмешивать в это моего сына. Да, связь существовала. Но между ней и мною.

Снова молчание. Люсьен ничего не понимал. Комиссар оказался сообразительнее, чем он.

— Так это вы?..

— Да. Это я ее убил.

Какой усталый голос… Неужели это голос отца? Люсьен встал на колени, чтобы посмотреть в замочную скважину. Он мало что увидел: часть лица Шеро и на переднем плане — две руки, две руки, которые он так хорошо знал! Длинные, нежные, страстные. Его собственные были их копией. И эти руки играли линейкой. Внезапно они судорожно сжались.

— Я не позволил бы осудить этого… Этого человека, — сказал доктор. — Во всяком случае, не думаю.

Но вы здесь, и это главное. Не знаю, каким образом попала к вам эта зажигалка. Может, я потерял ее у нее?.. И все-таки странно. Я никогда не курил в ее присутствии. Впрочем, неважно…

— Объясните, — прервал его комиссар.

— А что тут объяснять?.. Вы хотите знать, как мы встретились?.. Самым обычным образом. Она никогда не преподавала, и через неделю у нее начался ларингит. У преподавателей это часто случается. Она, естественно, обратилась ко мне. Я оказался ближайшим доктором. Вот и все.

— И что? — спросил Шеро.

Руки оставили линейку и схватили карандаш, задумчиво поглаживая его.

— В каком смысле «что»? Ничего. Такие вещи не подвластны разуму. Я так давно овдовел! И не заводил любовные интриги. Это может показаться вам странным, но тем не менее это правда. Почему в таком случае она, а не другая?.. Кто знает? Может, виной тому ее молодость, хрупкость?.. Солнечный удар. Сентябрьская гроза. Улыбайтесь, я не возражаю, но это правда. Она сводила меня с ума.

— И все-таки вы с ней порвали? — спросил комиссар.

— Не я. Она. Из-за моего сына. Ей хотелось, чтобы я женился на ней, а я не мог. Я полагал, что мой мальчик еще нуждается во мне. У него трудный, непредсказуемый характер. Он не вынес бы Элиан… Она это быстро поняла.

«Вот почему она все время придиралась ко мне, — подумал Люсьен. — Я служил препятствием». Он видел руки отца, которые то соединялись, скрещиваясь, то разъединялись.

— Вы прекратили всякие отношения? — спросил Шеро.

— Да. Ситуация оказалась безвыходной. Но я ее не забыл. Напротив! Если в моем возрасте теряют женщину, то вместе с ней теряют и остатки молодости. И вдруг в понедельник она мне позвонила. Я, разумеется, знал из газет, что она исчезла, но вместе с тем узнал и о том, что у нее был любовник; это привело меня в ярость. Я решил, что настал подходящий случай, чтобы объясниться. Она назначила мне свидание в маленьком бистро на перекрестке дорог в Анжер и Каркефу. Судя по всему, она совершенно не владела собой. Я поехал. Этот телефонный звонок страшно разволновал меня. Зачем она позвонила? Хотела возобновить наши отношения? Я так настрадался, что решил пойти на все уступки. Она ждала меня у кафе.

— В котором часу это произошло?

— Около семи, почти совсем стемнело. Я нашел ее в ужасном состоянии, и не только физическом, но главное — моральном. Она говорила мне о вещах, в которыхя ничего не понимал.

«Если она узнала меня и сказала ему, что это был я, я покончу с собой!» — подумал Люсьен.

— Я посадил ее к себе в машину и отъехал от перекрестка, потому что она слишком яростно размахивала руками, а я не хотел привлекать к себе внимания. Потом… признаюсь, я не очень хорошо помню. Я тоже потерял голову. Не слушая ее, я сразу же заговорил о Филиппе. Мы страшно поссорились, и я схватил ее за шею. Я вовсе не собирался ее душить. Я утверждаю это, и вы должны мне верить. Она сразу потеряла сознание, и я понял, что она мертва. Может, я слишком сильно нажал. Не знаю.

— Вы заявляете, — сказал комиссар, — что не причастны к ее похищению?

— Абсолютно не причастен.

— Допустим. Но вы, я полагаю, понимаете, что остается еще многое прояснить.

Комиссар встал.

— Я вынужден просить вас следовать за нами.

Послышался шум отодвигаемых стульев. Люсьен не мог оторваться от двери. Он успел услышать, как отец спросил:

— Позвольте мне сказать два слова сыну… наедине? Я вовсе не собираюсь бежать. Но ваше присутствие смущает меня.

— Только скорее.

Доктор обнаружил Люсьена за дверью.

— Ты подслушивал?

— Да.

— Ты все слышал?

— Да.

— Мой бедный мальчик!

Люсьену хотелось броситься к нему в объятия. Но он не мог пошевелиться.

— Потом когда-нибудь ты поймешь. Ты поймешь, что значит увлечься женщиной.

— Я это знаю, папа… Она говорила с тобой обо мне?

Люсьен смотрел отцу прямо в глаза.

— Почему она должна была говорить о тебе? — удивился доктор.

Нет, он не лгал. И он никогда не узнает.

— Спасибо, — прошептал Люсьен.

Он и сам не знал, к кому обращался. Быть может, к Провидению, которое на этот раз проявило великодушие.

— Тут, в сейфе, найдешь крупную сумму, — снова заговорил доктор. — И поедешь жить к бабушке…

Он, видно, забыл, что старая дама отправилась в путешествие. Зачем ему напоминать?

— Да, папа.

— Расплатишься с Мартой.

— Да, папа.

— И постараешься забыть. Когда-нибудь ты меня, возможно, простишь…

Оба они чуть не плакали.

— Я не хочу, чтобы ты здесь оставался, — продолжал доктор. — Могу я рассчитывать на тебя, Люсьен?

— Да, папа.

— Прошу вас, мсье, — сказал, не переступая порога, комиссар.

— Иду… Мой дорогой Люсьен… Нет, я не хочу, чтобы ты обнимал меня… Пожми мне лучше руку.


Люсьен поставил на пол тяжелый чемодан. Перед тем как подойти к кассе, он прочитал газетные заголовки:


«Неожиданная развязка в деле Шателье… Остаток выкупа возвращен… Доктору Шайю предъявлено обвинение… Убийство из ревности… Похищение остается необъяснимым…»


Это случилось вчера. Это уже осталось в прошлом. Люсьен взглянул на расписание. Он все еще колебался. Антверпен… Амстердам… Гамбург… Неважно куда, лишь бы на край света. Где-то ведь должен ждать корабль… надо попытаться… чтобы стать другим…

Он наклонился к кассиру.

— Второй класс до Антверпена… Да, обратный не нужен…


На склоне лет

Глава 1

До ограды четыреста шагов. До скамейки, что в глубине парка, — моей «персональной» скамейки — четыре тысячи двести двадцать два. Никто и никогда там ко мне не подсаживается. На дорогу до автобусной остановки у меня уходит шесть минут, если идти по теневой стороне. И двадцать две минуты до вокзала, где я, случается, покупаю газеты, которых не читаю. Или же, запасшись перронным билетом, усаживаюсь в зале ожидания и пробегаю глазами «Фигаро», «Орор», «Нис-матен». Я воображаю себе, что жду поезда, который так и не прибывает. Экспрессы следуют один за другим. Из Парижа, Страсбурга, Брюсселя. Тяжеловесные ночные железнодорожные составы — тихие, запертые, со спущенными шторками. Последний, на котором я ехал… направлялся вроде бы в Лиссабон… но это не точно.

Воспоминания, если не проявлять о них заботы, сплетаются и вьются, как дикие растения. А я очень привязан к неухоженному парку своих буйных воспоминаний. Мне случается проводить в нем целые часы, особенно в послеобеденное время. Надо учиться жить организованно, когда, вставая поутру, заведомо знаешь, что у тебя в запасе пятнадцать или шестнадцать часов на то, чтобы стариться с каждой секундой. Основное занятие пожилого человека — постараться выжить. Его постигаешь не сразу. Медлительность, которую я семьдесят лет считал недостатком, я теперь холю и лелею. Ждать в постели утреннюю чашку кофе с молоком, поболтать с Франсуазой, пока та ставит поднос… но внимание! Следует повторять как можно чаще одно и то же. Чтобы скользить без помех, времени нужны привычные, обкатанные склоны!.. Затем снова возможность поболтать — с Клеманс, пока та готовит шприц, открывает ампулу… Благодаря ей я в курсе всего, что происходит в доме.

Уже девять часов. Пора одеваться. Не спеша. При некоторой сноровке тут можно выкроить еще час. Потом, до полудня, — мертвый сезон. Прогулка по парку. Поздороваться с Фредериком, садовником.

— Как дела, господин Эрбуаз?

— Ни шатко ни валко. Ишиас — не вам мне объяснять, что это за штука.

— Да уж! Мне можете не рассказывать. Ведь я гну хребет день-деньской.

Далее я встречаю Блеша в синем спортивном костюме. Он прыгает, пыхтя как паровоз. Семьдесят четыре года. Когда ему говорят, что по виду не скажешь, краснеет от удовольствия. Смысл его жизни — выглядеть моложе всех нас. Старый болван. Ну да ладно. В конце аллеи, обсаженной гвоздиками, замечаю Ламиру за его мольбертом, он корпит все над той же картиной.

— Не удается передать этот розовый цвет, — говорит он.

Кончиком кисти он терпеливо смешивает на палитре краски, чтобы обрести желаемый оттенок. Я завидую ему: в поисках ускользающей гаммы утро для него пройдет незаметно.

Воздух под деревьями теплый, благоухающий. Будь мне лет так двадцать, и я захотел бы, улегшись на лужайке, ни о чем не думать. Ни о чем не задумываться можно, когда впереди долгое будущее. А вот когда будущего нет!..

Одиннадцать. Консьерж раздает почту. Я писем не жду. Впрочем, и никто на самом деле ничего не ждет. Конечно, дети пишут. Но у них своя жизнь, а кому под силу рассказать свою жизнь? Они сообщают новости. Это я уже проходил. В своих письмах родителям я ограничивался информацией: встретил такого-то… отнес рукопись в издательство «Галлимар»… подыскал новую комнату, получше… короче — сводками, за которыми прячется молодой человек, доверяющий лишь самому себе. Так оно всегда и бывает. Я ловлю обрывки разговоров: «Полина ждет ребенка к зиме…», «Жак намерен провести месяц в Лондоне». Им этого хватает. Тем лучше. Я же предпочитаю, чтобы мне никто не писал.

Еще один круг по парку, в попытке расходить эту ногу, которую уже несколько недель донимает седалищный нерв. Едва почувствовав, что остаюсь один — редкость в этом доме, где все наблюдают за всеми, — я позволяю себе прихрамывать. На мгновение вступаю в сделку с болью, сбрасываю с себя маску человека, умеющего ее преодолевать. А если мне легче, когда на каждом шагу лицо искажается гримасой боли? Если мне нравится хотя бы до конца аллеи побыть старым хрычом? Потом-то я стану лишь небрежно опираться на трость, чтобы они говорили между собой: «Все-таки он еще держится, старина!» — «Верно, ведь если бы он по-настоящему страдал от боли, то выглядел бы иначе!» Здесь, как и повсюду, но возможно, больше, чем повсюду, — горе побежденным!

До полудня осталось четверть часа. Возвращение прогулочным шагом. Тут все идет в счет! Оса, за которой следишь глазами; радуга, плавающая над водной пылью фонтанчика для полива… Каждая деталь, привлекающая ваше внимание, спасительна. А между тем что такое четверть часа? Или, скорее, что это было раньше? Время выкурить сигарету. Но я больше не курю. Единственная радость, обещанная в конце этой четверти часа, — обед.

Поскольку я решился в этих записках видеть себя в истинном свете, должен признаться, что теперь придаю еде большое значение. Деловые застолья, обильные и изысканные, — их у меня в жизни, несомненно, были тысячи. Но они проходили рассеянно, без подлинного наслаждения пищей, поскольку я всегда спешил перейти к кофе и сигарам, чтобы обсудить условия ожидаемого контракта. Теперь же я должен избегать всего, что содержит крахмал, жиры и не знаю что еще… список запрещенных продуктов лежит у меня в бумажнике рядом с карточкой, где обозначена моя группа крови; но я с постыдной жадностью поглощаю закуски, которые мне еще дозволены. Подумать только, какое же падение — эта постоянная забота о собственной персоне! Это внутреннее око, постоянно направленное на себя. Итак, в полдень обитатели пансиона группками направляются в столовую. Она длинная и светлая, как на пассажирском пароходе. Маленькие столы, цветы, приятная музыка. Дамы всегда элегантны и слегка пугают своими белыми лицами грустных клоунов. Мужчины, смирившись со своими морщинами, лысинами, животиками, всегда радостно спешат ознакомиться с меню. Это меню — целая поэма. Напечатано на бумаге типа веленевой. «Гибискусы». Нигде не говорится, что это дом для престарелых. Всем известно, что «Гибискусы» — название роскошного дома для богатых стариков. Так что необходимости расшифровывать его название нет. Следует перечень сладостей, предлагаемых его обитателям. Шеф-повар знает их вкусы. Начинается обмен секретными признаниями: «Это блюдо, запеченное в тесте, — просто объедение, вот увидите… Припоминаю, однажды на борту „Нормандии“…» Им годится любой предлог, чтобы вспомнить молодость. Я занимаю свое место рядом с Жонкьером слева и Вильбером визави. Наш столик — сиротский. Его так прозвали — естественно, я узнал это от Клеманс, — поскольку нас никто не навещает. У Жонкьера из родственников остался только брат, который живет близ Лилля. А у Вильбера есть приемный сын, с которым он в ссоре, что меня не удивляет при его неуживчивом характере. Нас соединил случай, но совсем не сблизил. Мы относимся друг к другу терпимо, что неплохо уже само по себе.

Обед тянется долго. У Жонкьера плохие зубы, у Вильбера — язва двенадцатиперстной кишки. Он говорит об этой язве так часто, что она стала как бы нашим четвертым сотрапезником справа от меня. Жонкьер пьет то бордо, то бургундское. Он не упускает случая обсудить качество вина, щеголяя терминами заправского дегустатора, и всегда угощает Вильбера, который с досадой отказывается.

— Извините, — говорит Жонкьер, — правда, ведь вы не можете себе этого позволить… Жаль!

Такая сцена повторяется почти при каждой трапезе, делая их просто убийственными. Я еще вспомню об этом дальше, поскольку они влияют на решение, которое я, возможно, приму. А пока я только хочу наглядно представить, без всякой жалости — к чему тут жалость? — то, что можно назвать содержанием моего дня, именно потому, что мой день лишен всякого содержания, он не являет собой ничего иного, кроме абсолютной пустоты; это какое-то бесплодное и мертвое пространство, на котором мои шаги сегодня продолжают вчерашние, позавчерашние и так до бесконечности…

Наконец, предшествуя кофе, наступает время принятия лекарств. Перед Вильбером на столе лежат коробочки, бутылочки, флакончики, расположенные как фишки домино. Он ковыряется в них с кислой миной.

— Вы в них не запутываетесь? — спрашивает Жонкьер.

Но Вильбер не отвечает. Он вынул из уха пробку слухового аппарата. Когда мы ему надоедаем, он заслоняется своей глухотой. Его больше с нами нет. Он смешивает свои порошки, измельчает или дробит свои таблетки, с отвращением запивая водой, тщательно вытирает усы, приоткрывая в уголке рта зубы, похожие на старые кости. Потом нащупывает ладонью крошки вокруг тарелки, собирает их в кучу и заглатывает. Подают кофе. Жонкьер встает.

— Кофе не для меня… из-за давления.

Невозможно не знать, что у него повышенное давление, — он оповещает об этом всех и каждого. Свое давление он выставляет напоказ больше, нежели орден Почетного легиона. Я пью свой кофе маленькими глотками, желая продлить удовольствие. Я не возражаю против дремоты, которая обволакивает меня туманом блаженного состояния. Вильбер набивает трубку. Он курит, глаза его мутнеют. Несомненно, он тоже задается вопросом, чем бы ему заняться во второй половине дня. В июне послеполуденное время длится нескончаемо. Люди полагают, что время однородно, как если бы один час равнялся другому. Чистая иллюзия! Днем, с двух до четырех, время застывает. Не для всех, так как в гостиной дамы болтают без умолку, никогда не уставая. Для меня же это сущая пытка.

Я скрываюсь у себя в спальне, растягиваюсь на кровати в надежде, что сон, возможно, придет и поможет мне перейти эту no man’s land[205], тянущуюся между обедом и ужином. Но сон никогда не приходит. В этом пансионе встречаются недуги всякого рода, более или менее серьезные, что для стариков нормально. Я же страдаю от бессонницы. В семьдесят пять лет невозможность спать более трех-четырех часов — испытание, которое становится невыносимым. Но в особенности после еды, когда чувствуешь, что до сна, можно сказать, рукой подать. Он тут. Он уже коснулся тебя.

Но это как сладострастие, в котором тебе отказано. Это действительно своего рода фригидность, влекущая за собой горечь и озлобление. Она отравляет настоящее. Остается прошлое.

Надо лишь позволить себе погрузиться в него, как погружается на дно моря ловец губок. Там зарослями водорослей живут воспоминания: одни колючие, как морские ежи, другие цветут нежными цветами. Главное — запретить себе выбирать. По воле волн переноситься от одних к другим. Порой это воспоминания детства. Я снова вижу морщинистые лица своих бабушек. Играю с давно умершими товарищами. Но вскоре ко мне возвращается Арлетта чтобы меня мучить, а правильнее сказать — призрак Арлетты, поскольку не знаю, что с нею сталось. С тех пор как она ушла от меня, прошло пятнадцать лет! Мне было шестьдесят, ей — сорок восемь. Эти цифры — я твержу их днем и ночью. Несмотря на кондиционер, я задыхаюсь. И встаю.

Нет еще и трех. Вильбер вернулся к себе. Я слышу, как он семенит крысиным шагом. Конечно, стены дома фундаментальные, но подобно всем тем, кто страдает от бессонницы, я обладаю тончайшим слухом. Его кресло трещит. Должно быть, читает. Он выписывает всякого рода научные журналы. Иногда он приносит их с собой в столовую. Он что-то размечает в них красным карандашом. Жуткий тип! Как он изловчился получить самую приятную квартирку в этом доме — с окнами в сад, с западной стороны? Мне самому так хотелось бы поселиться в этой квартире. Спальня, кабинет, удобства. Мечта! У меня тоже три комнаты, но после обеда все время солнце и доносится шум с улицы. Я подал заявление. Как знать. Он может умереть. В таком случае директриса сразу же удовлетворит мою просьбу. Но, несмотря на свою язву, он крепкий малый.

Три с четвертью. Время чуточку сдвинулось с мертвой точки. Пойду-ка попробую походить взад-вперед. От ночного столика до библиотеки семнадцать шагов. Достаточно, чтобы придать мечтам больше воздуха и пространства. Мечтать стоя — совсем иное, что мечтать лежа. Происходит некое слияние образов и мыслей, позволяющее отфильтровать навязчивые идеи. Я отчетливо вижу, что вправе отказаться от своего бессмысленного существования. Единственно правильное решение — покончить с ним, точно все рассчитав, решительно и даже изящно, по примеру Монтерлана[206].

Я хожу от стены к стене. Исчезнуть! Что это значит? Что я забегаю вперед самое большее на несколько лет. В моем возрасте покончить с собой значит просто чуточку опередить события. Другие станут говорить о мужестве, достоинстве, гордости. Сущий вздор! Правда заключается в том, что я умираю со скуки. Она снедает меня, истачивает до самого сердца, как термиты старую балку. Я еще не знаю, когда решусь, но яд уже приготовлен. И поскольку он у меня всегда под рукой, мне хватает сил выторговывать у себя самого день за днем. Так у меня впервые появилось ощущение свободы. Это произойдет, но только когда я пожелаю.

Четыре часа. Самое трудное позади. Будто отступают на небе черные тучи. Возможно, у меня неустойчивая психика — так раньше утверждал доктор. Я способен и желать смерти, и в то же самое время стремиться выкурить Вильбера из его квартиры. Я чувствую себя в противоречиях как рыба в воде. Привилегия возраста — принимать себя таким, какой уж я есть. Если мне захочется выпить чашку чая со сладкой булочкой, зачем лишать себя маленькой радости только из-за того, что она не вяжется с моим отвращением к жизни?

Вот, нашлось чем заняться: спуститься в бар, обменяться парой ничего не значащих слов с Жанной, попросить ее не забыть про лимон, вдохнуть запах лакомств — бисквитных пирожных, печенья, вафель… все это создает малюсенькое продвижение к будущему, как бы возбуждение аппетита к тому, что последует, — медленное вкушение чашки чаю, сидя у окна, распахнутого в зеленую листву, кипарисы и голубое небо. Это мое обычное место. Здесь у каждого свое место, и, увидев, что кто-то занял его, он зарычит как медведь.

В мгновение ока стало пять. Во мне есть что-то от циферблата солнечных часов; я реагирую на удлиняющиеся тени, неумолимые перемены света, который, по мере продвижения дня к вечеру, гуще накладывается на гибискусы и розу, подобно вечернему макияжу дам. На меня откуда-то издалека нисходит покой — мир с самим собой, и вечер обещает стать приятным. В такое время я люблю побеседовать с тем, кого зовут «отец Доминик». Ему восемьдесят четыре, у него борода Деда Мороза, а за очками в железной оправе испытующий взгляд рассеянного анахорета. В бытность журналистом он объехал весь мир. Все видел, все прочел. Он считает себя учеником Ганди. Верно одно — он излучает безмятежность. Я расспрашиваю его о будущей жизни, карме. Он прекрасно осведомлен о загробной жизни — не только как посвященный, но и как специальный корреспондент. Он описывает различные состояния Бытия с почтительной фамильярностью, объясняет многочисленные значения священного слога «Аум», продолжая на ходу гладить чистые головки китайских астр. Он настолько безумен, насколько безумным может быть мудрец. Все его обожают. Он ободряет. Он не верит ни в дьявола, ни в ад. Иногда он соглашается провести беседу с дамами, озабоченными своей внутренней жизнью. Как сказала одна из них: «Это не может причинить зла и поможет скоротать время!»

Но я еще вернусь к этим проблемам организованного отдыха. А пока я стараюсь охватить разнообразные аспекты продолжительности моей жизни, чтобы лучше понять, насколько этот четвертый возраст, о котором по-настоящему никто не осмеливается вести речь, — мерзкая вещь. Говорят «третий возраст» из стыдливости. Под этим еще подразумевается бодрость, порыв; оно отрицает старость и как бы намекает на время мирных радостей. Вранье. Все врут. И я это докажу.

Но вот и подошло время ужина.

У тех, кто придерживается общественных условностей, суровая жизнь — они переодеваются к ужину. Разумеется, дело не доходит до смокинга или вечернего туалета. Тем не менее появляются драгоценности, на деформированных артритом пальцах блестят дорогие кольца. Появляется несколько декольте на костлявой груди. Мужчины надевают галстуки. Идет обмен церемонными улыбками. Жонкьер, который выглядит старше своих лет, надушился. Лично я сменил костюм. Где времена ночных кутежей, когда я вел под руку Арлетту — владычицу моего сердца?

— Тюрбо[207] по-королевски, — говорит Жонкьер. — Лучшее, какого мне приходилось отведать, было в…

Является Вильбер. Этот плюет на условности. На нем всегда один и тот же поношенный костюм, из карманов которого он извлекает Sureptil, Diamicron, Pindioryl, Spagulax, Bismuth, Primpiran[208]. Он продолжает ощупывать карманы.

— Куда-то я сунул Dactilase?

Он вставляет в ухо белую пробку слухового аппарата.

— Не оставил ли я его в обед на столе?

Подозрительный взгляд в сторону Жонкьера. Человек, который выпивает за каждой трапезой полбутылки, способен на все. Жонкьер рассказывает нам, как он провел день. Он профукал двести франков в казино. Рядом сидела особа, которая не выглядела неприступной… Пожав плечами, Вильбер отключает слуховой аппарат.

— Старый пуританин! — говорит Жонкьер.

— Не так громко. Он может вас услышать.

— Сомневаюсь. И потом, мне наплевать.

Жонкьер — точная копия персонажа «романов с продолжением», где, бывало, фигурировал похотливый старик. Он любит игривые истории, смотрит порнографические фильмы и ужасно старается заставить нас поверить в то, что, невзирая на годы, не утратил еще мужских достоинств. Вильбер испытывает отвращение к такому бахвальству. Случается, он слушает все до конца и время от времени восклицает: «Не может этого быть! Не может этого быть!» — чем приводит Жонкьера в бешенство. Подумать только, Вильбер закончил высшую Политехническую школу и стал выдающимся инженером. Он разбогател на своих патентах. На пароходах есть какая-то лебедка, носящая его имя. Он награжден орденом Почетного легиона за выдающиеся заслуги в области искусства и литературы. А в данную минуту с маниакальной осторожностью отпиливает кончик ампулы.

Правда, Жонкьер и сам был незаурядной личностью. Выпускник Центральной школы, он создал Восточные мукомольные заводы — очень большое предприятие, высоко котировавшееся на бирже. Мне стало это известно конечно же от Клеманс. Денег у него гораздо больше, чем у Вильбера, которого он считает заштатным инженеришкой. Тогда как Вильбер смотрит с высоты своих дипломов на Жонкьера как на что-то вроде старшего мастера, которому подвезло. Им случается заводить нешуточный спор, и, пока Вильбер, переводя дыхание, кашляет в свою тарелку, Жонкьер, ища поддержки, поворачивается ко мне:

— Скажите, Эрбуаз, ну разве я не прав?

И тогда, подобно слуге в комедии[209], я стараюсь доказать, что если один из них и не прав, то другой, быть может, и не совсем ошибается. По счастью, десерт восстанавливает мир.

Наступает время перебраться к телевизору. Тут два зала: просторный — для второго канала и поменьше — для первого. Дамы предпочитают вторую программу — цветную. Некоторые из них спешат покончить с ужином и занять лучшие места — не слишком далеко от экрана и не слишком близко. Они вслух комментируют последние известия, возмущаются, сочувствуют, зубоскалят по адресу рупора левых сил. Вильбер — любитель американских сериалов. Но поскольку он туговат на ухо, поскольку запаздывает к началу и вынужден садиться в глубине комнаты, вскоре он засыпает и начинает храпеть. И вокруг него образуется зона приглушенного движения, негодующих протестов.

Лично я отдаю предпочтение первой программе, малюсенькое предпочтение, — все эти зрелища оставляют меня хладнокровным. Важно не следить за сюжетом, а смотреть на экран, пока не впадешь в гипнотическое состояние. И с этой точки зрения черно-белый экран воздействует на меня эффективнее цветного. Частенько я покидаю зал последним. Мне предстоит еще несколько мучительных часов. Ночной консьерж совершает обход помещения, выключает телевизоры. Мы перебрасываемся парой слов. То, чего не успела рассказать Клеманс, досказывает мне он, Бертран:

— …знаете, кажется, у Камински — этой старухи, похожей на фею Карабоссу… так вот, у нее случился приступ аппендицита. Пришлось вызывать врача. — И он заключает: — Ничего удивительного. Жрет, как саранча.

Дело идет к полуночи. Я стою несколько минут на крыльце. От бесконечного множества звезд кружится голова! Послушать отца Доминика, нашего гуру, так звезды — бесчисленные очи Господа Бога. Пусть так. Только бы заснуть!

Поднимаюсь к себе. Одеяло на постели уже откинуто. Анисовая настойка в кружечке еще не остыла. Выпиваю целую чашку. Давнишняя привычка, привитая мне другом, уверившим меня, что анисовая настойка действует лучше всякого снотворного. Разумеется, сущая ерунда, но составляет часть ритуала, который я дотошно выполняю; чтобы приручить сон, я готов прибегнуть к магическим приемам. Настойка — один из них.

Короткая прогулка по комнате, от стены к стене, — тоже часть этого ритуала. Я не подвергаю свою совесть ревизии, а просто перебираю в памяти истекший день. Пустой. Бесполезный. Как и все предшествующие. И как в предшествующие вечера, я пытаюсь постичь, что же такое скука. Мне кажется, сумей я распознать ее природу — и тогда смысл моей жизни изменится. Ведь как я уже говорил, меня разрушает именно скука. Она состоит из уверток, уловок, как будто сам с собой играешь в прятки. И пока всячески стараешься уснуть, как бы это сказать, подспудно идет непрестанный хруст минут, постоянная утечка времени. Стареешь неприметно, не сдвигаясь с места, не меняясь. Время живет, а я уже не живу вместе с ним. Я четвертован в глубине самого себя. Жить значит идти за руку со временем. Стариться значит выпустить его руку. Отсюда и скука. Я чувствую себя старым, и я стар. И все мои умствования бессильны что-либо изменить. В постель, старый хрыч!

Начинается нескончаемое паломничество по ночи. Я слышу все, что происходит за пределами моих стен. Скольжение лифта, который останавливается на четвертом. По всей вероятности, Максим — шофер «пикапа» — возвращается с очередного любовного свидания. Флиппи, сосед прямо надо мной, кашляет и плюется. Он вызывает Клеманс. Бедняжка! Она спит рядышком с медпунктом, в конце коридора, и звонок, соединяющий его со спальнями, частенько вырывает ее из сна. Я слышу его дребезжащий голос. Клеманс случается сетовать на судьбу. «С ума сойдешь, — поверяет она мне. — Если я скажу вам, что позавчера мадам Блюм подняла меня посреди ночи, чтобы я измерила ей давление. Быть здесь медсестрой — рабский труд!»

Потом близкие шумы стихают. Остаются более упорные шумы соседнего города, вдалеке сигнал «скорой помощи» или же под самое утро — гул «боинга», идущего на посадку. Я проваливаюсь в небытие. И тут звонок будильника. Шесть утра. Это у Жонкьера, справа от меня. Этот человек совершенно не считается с другими. Ему прописано принимать в это время лекарство от печени. Где он купил этот чертов будильник, который бешеным звоном возвещает время по нескольку раз. Я обещаю себе отругать Жонкьера. Мне уже случалось делать это, и он извинялся, а толку чуть. Я больше не усну. Начинающийся день не принесет мне ни радости, ни страданий. Бессмысленный день. Но в таком случае… зачем продолжать?

Эгоист ли я? Я часто задавался таким вопросом. Так вот — нет. Я отписываю деньги на разные благотворительные цели. Впрочем, здесь все дают на них деньги, и от чистого сердца. Но «дают» — не то слово. Следует сказать: «Посылают». Потому что здесь тщательно избегают всякого контакта с несчастьем, касается ли то животных или людей. Не из трусости. А просто потому, что интерес, проявляемый к другим, влечет за собой утрату тепла, а мы такие зябкие! Тут уже ничего не поделаешь. Возраст сказывается. Право же, не моя вина, если я перестал излучать тепло.

Но только меня не проведешь. Я не разыгрываю комедию беззаботности, радости. Я прекрасно знаю, почему все они притворяются, что воспринимают жизнь, как они выражаются, с хорошей стороны. Хоровое пение, лекции в университете, партии в бридж — все эти развлечения не что иное, как транквилизаторы. Правда, мерзкая правда, которую они ни за что на свете не желают видеть, но которая их точит, заключается в том, что в глубине души они ждут. Да, да, мы ждем наступления конца. В часы одиночества мы слышим его приближение. Так что поспешим! Надо болтать — не важно с кем, не важно о чем. Заглатывать лакомства, садиться за игорные столы, шуметь — делать все, что одурманивает и придает уверенность в себе. Ибо страх — эгоизм стариков. Сколько раз я ловил себя на мысли: «Покупаю себе последнюю пару обуви!» Или же: «Мое пальто продержится столько же, сколько я сам!» От таких соображений мне ни жарко ни холодно, потому что я не страшусь смерти. Но они — их они терроризируют. Они предпочитают затыкать уши и изучать русский, ходить на выставки, выслушивать откровенные признания или пичкать себя пирожными.

В восемь Клеманс приходит делать мне укол.

— Повернитесь! Еще немного!

Она ласково помыкает мной и всеми своими пациентами. Это краснощекая, быстрая толстуха неопределенного возраста; у нее крестьянская речь. Она гораздо больше, чем медсестра, — она устная газета.

— У мадам Камински вовсе не аппендицит. Ей так говорят, чтобы не испугать. Но тут дело посерьезнее. — Она понижает голос: — Вы меня понимаете?

Главное — не называть его своим именем, этого страшного зверя, которого никогда не выгнать из логова. Как ни лечись, какие исследования ни проходи, — остается опасностью номер один.

— Родственников предупредили, — продолжает она. — Ее положили в клинику. Но она неоперабельна.

Я не могу удержаться от вопроса:

— А сколько ей лет?

Вопрос, от которого никто не может удержаться, когда человеку, даже незнакомому, угрожает смерть. Ответ наводит на размышления, подсчеты, сопоставления.

— Ей пошел девяносто шестой год. В таком возрасте, согласитесь, пора и честь знать. Ее квартиру уже кому-то пообещали.

— Право же, вы знаете все.

— Ну нет. Не скажите.

Она хихикнула. Меня застал врасплох такой игривый девичий смех в устах этой крепко сложенной бабы.

— Я видела письмо на столе у директрисы, — уточняет она. — Мадемуазель де Сен-Мемен оставила меня на минутку присмотреть за кабинетом.

— Значит, вы читаете чужие письма. Докатились!

— О-о! Мсье Эрбуаз. Как вы могли подумать? Я просто бросила взгляд. Речь идет о супружеской чете. Опять на мою голову свалилась работа, черт подери. Супружеская пара — хуже не придумаешь.

Она уходит, и круг замыкается. Одним днем больше или, скорее, одним днем меньше. Что еще может нас затронуть, если не болезнь? События мирового значения разворачиваются от нас вдалеке. О кровавых трагедиях, катастрофах, преступлениях мы знаем понаслышке. И даже разразись война, нам угрожают только связанные с ней лишения. Что нам отныне заказано, так это дрожать за свою жизнь вместе с другими людьми, разделить их страх. Мы утратили право на всякое волнение. Для нас все, что бы там ни было, — только повод для комментариев и болтовни. Мы статисты драм, которые нас самих уже не затрагивают. Так разве же я не прав, говоря, что с меня довольно?

Остается набраться мужества в последний раз!


Перечел написанное. Получилось нескладно и сбивчиво. Я утратил привычку писать. И все же у меня было основание — хорошо ли, плохо ли — выразить то, что должно обернуться бунтом. Довелись мне дать определение старческому разжижению мозгов, я сказал бы, что его отличительная черта — поддавшись на обман, поверить в те романтические бредни о старости, которыми нас пичкают средства массовой информации. Разобраться во всем этом — источник утешения. И потом, следует отметить еще один момент. Свидание, которое я назначаю самому себе перед чистым листом бумаги, позволяет мне без особого страха ожидать мучительные послеобеденные часы. Вместо того чтобы по-стариковски пережевывать свои претензии к жизни, сожаления, я усаживаюсь, как некогда, под лампой и начинаю охотиться за словами. Я уже разучился стрелять, но в конечном счете в настоящий момент довольствуюсь и мелкой дичью. Где мои двадцать лет с их непомерными надеждами? Два опубликованных романа имели успех. Они стоят тут, на полке моей библиотеки, — свидетели обвинения. Мне случается их перечитывать. И я наивно говорю себе: «В то время у меня был талант. Как мог я пренебречь им ради специальности — интересной, слов нет, сделавшей меня богатым, но и бесплодным? Вот выйду на пенсию, — думал я, — и у меня появится свободное время. А пока суд да дело, постараюсь набраться недостающего мне жизненного опыта, а возможно, и опыта по части женщин, без чего нет писателя — серьезного, основательного».

Я полагал, что с годами к человеку приходит зрелость. Но теперь знаю, что воображение подвержено склерозу, как и артерии. Даже эти заметки, которые я вразнобой заношу на бумагу, не торопятся сами сойти с моего пера. Они сочатся и затвердевают, как сталактиты. Только что я говорил об охоте. Бедный старикан, вообразивший себе невесть что! Заслуга моих трудолюбивых желез внутренней секреции хотя бы в том, что они фиксируют время. Пока я ублажаю свою скуку, я перестаю поминутно смотреть на часы, и вот, глядишь, и полночь на дворе. А пока я раздеваюсь, в моей голове подспудно продолжается работа — замедленная химическая реакция образов, фраз. Всего этого мне никогда не довести до ума. Слишком поздно. Но прежде чем умиротворенно рухнуть в сон, я осознаю, что прожил день менее бесполезно. Вот почему я беру на себя обязательство продолжить свою хронику, ничего не упуская, ради одного-единственного удовольствия — спустить перо, как спускают бешеного пса. Что в этом зазорного? Ведь никто, кроме меня, этого не прочтет, и если моя правда и невыносима, она никого не терзает, кроме меня самого. И еще: единственный способ заполнять пустоту дней — это, быть может, описывать ее до омерзения. Попытка не пытка.


Франсуаза сообщила мне эту новость во время первого завтрака.

— Мамаша Камински приказала долго жить, — довольно свирепо буркнула она.

Скончалась на операционном столе! Вот самый пристойный образ смерти. Все происходит вдалеке от дома. Никто тебе не мешает своим хождением туда-сюда. Смерть, настигающая где-то там, в месте столь же неопределенном, как преддверие ада, где хранят покойников до того момента, когда погрузят на роскошный катафалк и запрут в могиле, прикрытой букетами и венками. Некоторые предпочитают кремирование, но большинство людей его не приемлют, наверное, из-за картины всепожирающего пламени, которое наводит на мысль об аде. Лучше уж, скрестив руки, мирно ждать воскрешения.

Это наводит меня на разговор о религии — не вообще, а о той религии, какую практикуют обитатели «Гибискусов». Тут все ходят к мессе — и верующие, и неверующие — прежде всего потому, что это признак «хорошего тона», а еще потому, что это своего рода клуб. Здесь мы остаемся среди своих, так как наша часовня — частная. Службу служит старый священник — убеленный сединами, очень сладкий, внушающий доверие. А главное — очень снисходительный. Уж мне-то хорошо известно, что грех тоже уходит на пенсию, и члены его паствы винят себя разве только в грехах воображаемых. Он выслушивает проповеди и дает отпущение, однако с толикой интегризма, что не отвращает от него людей, а напротив, нравится им.

Роль служки при священнике выполняет генерал Мург. Хотя у него и не сгибается нога, он ловко снует вверх-вниз по ступенькам алтаря и обладает неподражаемой способностью звонить в колокольчик. Повышение тона звучит настоящей музыкой — чем-то вроде вздохов мольбы, которая нежно ведет молящихся к сосредоточенности. Я часто замечал, что старые офицеры умеют лучше кого бы то ни было служить мессу. Нет, я вовсе не шучу. Я прекрасно понимаю, что человек, одержимый манией самоубийства, должен бы воздержаться от рассуждений о религии. Но как бы это сказать? Я не впал в отчаяние. Я не очень люблю атеистов, которые, как мне кажется, рубят с плеча. Но не люблю и тех христиан, которые говорят о Христе как о своем младшем брате. Я занимаю выжидательную позицию. Бог? Возможно. Но существует он или нет, интересуется ли мной или нет, проблема заключается в другом — а именно в том, что я себя уже не выношу. Я констатирую такой факт без гнева и ненависти. Не моя вина, если я живу в стороне от себя, а посему в стороне от всех. И если я исчезаю незаметно, как бы на цыпочках, то в чем же тут богохульство?

— Не нужно быть таким пессимистом, — говорит мне Клеманс, когда я выразительным жестом показываю ей, что жизнь мне в тягость.

Но я не пессимист. Не человеконенавистник. Я стараюсь проявлять любезность и хорошее воспитание и во взаимоотношениях с моими родственниками, и со всеми прочими. Только ничто не может мне помешать смотреть на них — как, впрочем, и на себя — глазами энтомолога. И это началось уже давно. А точнее, это началось вскоре после того, как меня покинула Арлетта и я впал в депрессию. Я больше и думать не хочу об этом ужасном периоде моей жизни. Похоже, я оказался тогда на грани умопомешательства. Но все кончилось тем, что я выплыл на поверхность и стал другим человеком.

Лазарем[210], одолеваемым скукой! Я все оставил: свой пост председателя совета директоров, свою квартиру на авеню Маршала Лиоте, привычный круг, свою «бентли» — все. Я даже не пытался узнать, где скрывается Арлетта. Впрочем, разве она пряталась? Это было вовсе не в ее характере. Наоборот, она должна была выставлять себя напоказ с мужчиной, которого предпочла мне.

С той поры прошло пятнадцать лет. А может, и больше. К чему уточнять. И все-таки любопытно то, что наш внук Жозе никогда не упоминает о ней в разговоре со мной. Правда, он так редко дает о себе знать! Но в конце концов ему-то должно быть известно, где его бабушка! Поначалу я думал, что обрету мир — или смирение — в роскошном доме для престарелых. Тот, в Блуа, где я поселился поначалу, был превосходен. Но прошел год, и я решил, что там скучно. Я переехал в «Незабудки», рядом с Бордо (забавная деталь: все дома для престарелых, где я обитал в одном за другим, носили названия цветов). Слишком шумно, на мой вкус, — доказательство тому, что от депрессии никогда не выздоравливают. Я попробовал жить в Альпах, близ Гренобля. Слишком холодно. А теперь вот в «Гибискусах». Шум с улицы. К чему переезжать еще раз? Куда бы ни ехать, от себя не уедешь!

Зачем я все это заношу на бумагу? Да потому, что отдаю себе отчет, день ото дня яснее, в том, что все еще страдаю от тоски по Арлетте. И в сущности, если уж быть откровенным до конца, то должен признаться, что идея этого своеобразного дневника пришла ко мне не случайно. Прошло так много времени, а у меня все еще осталась потребность говорить о ней. В будущем месяце ей стукнет шестьдесят три. Но готов поклясться, что возраст не наложил на нее никакого отпечатка. Гибкая и худенькая, какой она была всегда! Я уверен, что у нее в запасе еще по меньшей мере лет десять. Право же, я задаюсь таким вопросом без всякой снисходительности к себе. Нет, у меня-то с любовью покончено. Никакого риска, что я разыграю роль старого хрыча с истерзанным сердцем. Жена меня бросила, ну и ладно, с этим вопросом раз и навсегда покончено. Тогда почему я все еще продолжаю мысленно рыскать вокруг нее? Если правда, что в глазу существует слепая точка, то мне думается, что слепая точка существует и в сердце. Иначе непонятно, почему мне не удается выбросить ее из моей жизни. Я — руины памяти, которые посещает ее призрак.

Но о чем это говорит? По-моему, она убила во мне доверие. Не то наивное доверие, с каким можно относиться к любимой женщине, нет. А то доверие, какое жизненно необходимо человеку и рождает в нем голод по дружбе, успеху, наполняющему его живительной силой, когда он чувствует, что будущее у него в кармане. Я был мужчиной в полном смысле этого слова — могу утверждать это со всей объективностью. Мне случалось вступать в случайную связь, про которую я тут же и забывал, — мимолетные интрижки, которыми наряду с шампанским бывает отмечен праздничный вечер. Но мне никогда и в голову не приходила мысль, что я обманываю Арлетту. Наоборот, после каждой новой любовной связи я делал ей подарки, осыпал ее драгоценностями. Она была моим домом, почвой, на которой я крепко стоял двумя ногами. Она была моей силой притяжения и моим равновесием. Я хочу сказать, что, когда она исчезла из моей жизни, я стал похож на животное, которое чувствует приближение землетрясения. Все произошло так, будто порвались узы, связывавшие меня с жизнью. Все вокруг стало угрожающим и опасным.

И вот тут-то у меня и возникла потребность в логове, норе, уединении, где никто бы мною не интересовался, где женщины, которых я мог встретить, были бы уже не женщинами, а старыми мымрами. Да, примерно так. Я не лгу. И я не обманываю, утверждая, что забыл, каким бывает желание. А между тем достаточно мне выйти к берегу моря, чтобы увидеть чуть ли не голых, и я еще достаточно крепок, чтобы… Но нет! Я не представляю себя обремененным любовницей. Никто и никогда уже не завладеет мной. Начнем с того, что мне осталось так мало времени!

Завладеть мной… Только что я написал эти слова не задумываясь, и замечаю, что они уводят меня в далекое прошлое. Ведь не я женился на Арлетте. Она вышла за меня замуж. Мне было сорок лет. Я уже возглавлял крупную страховую компанию, самую, пожалуй, серьезную в Марселе. Она была дочерью одного из адвокатов фирмы.

Встреча наша была предопределена. Но ее продолжение — непредсказуемо. Я на двенадцать лет старше Арлетты, а девушки, как правило, умеют хорошо считать. Сорок лет и двадцать восемь — это еще куда ни шло. Ну а пятьдесят и тридцать восемь? Семьдесят и пятьдесят восемь? Такой момент, когда еще молодая женщина подает руку старикашке, наступает быстро. У Арлетты было перед чем отступить. К этому следует добавить мои вечные отлучки. Мне приходилось ездить в командировки в такие места, куда я никак не мог брать ее с собой. Корабли обычно тонут вдалеке от дворцов. Короче, я был не тем, что называют хорошей партией. Однако имел солидный счет в банке. Вот тут я теряюсь. Неужели Арлетта из холодного расчета приняла решение выйти за меня замуж? Или же по мере того, как шли годы, усталость сделала свое черное дело? Или же на склоне молодости и красоты она нашла свой последний шанс — любовь, стирающую морщины с сердца и лица? Вот чего мне никогда не узнать…

Короткий антракт на то, чтобы выпить, как всегда по вечерам, свою целебную настойку. Я проведу бессонную ночь, пережевывая воспоминания, перечитывая записи. Я пишу как курица лапой. Нанизываю фразу на фразу. Кривляюсь, как старый клоун. Но как выразить правду? Правда продолжает от меня ускользать. Я никогда не узнаю, что же все-таки произошло между Арлеттой и мною. Ну и плевать. Спокойной ночи.


Я пошел на кладбище. Нога болела не сильно, а погода стояла великолепная. Пока покойную засыпали, я гулял по аллеям. В траве звенели цикады, прыгали дрозды. Если бы я нашел скамейку, я бы охотно тут задержался. Я присел на несколько минут на первую ступеньку вычурной часовенки и сказал себе, что мне будет хорошо в этом саду. Я воображал себе такую надпись:

Здесь покоится Мишель Эрбуаз
1903–1978
Не молитесь за него.
Тем хуже, если это похоже на вызов, но если однажды здесь случайно пройдут Жозе или егобабушка, главное — чтобы они не остановились. Впрочем, я ничем не рискую. Моему нотариусу будет трудно с ними связаться. С Жозе — чтобы предупредить его о наследстве. А Арлетта? Возможно, она умерла. Я никогда не переставал о ней думать. Она продолжает оставаться моей законной супругой. Вчера я написал, что она, несомненно, вышла за меня из-за денег. Но тогда почему она не пожелала оформить развод, чтобы получать большие алименты? Не оставь она на моем письменном столе эту ужасную записку: «Я ухожу. Наслаждайся своей свободой. Ты о ней так мечтал», я мог бы подумать, что она стала жертвой автомобильной катастрофы, и разыскивал бы ее с помощью полиции.

Я буду вечно помнить это мгновение. Я вернулся из Лориента, где купил небольшой танкер, потерпевший аварию, наскочив на скалы у берегов Груа. Она выбрала момент, когда я не без труда обскакал своего конкурента-голландца, чтобы швырнуть мне мою свободу в лицо. Возможно, мне случалось защищать ее с излишней страстью, но она никогда не была направлена против Арлетты. Бедная моя Арлетта! Ты так ничего и не поняла!

Я снова пустился в путь, и моя прогулка привела меня в глубь кладбища, на пустырь, где могильщики копали свежие могилы. Агент по недвижимости сказал бы, что отсюда открывается великолепный вид на залив. Земля тут сухая и хрустящая, самая подходящая для мумифицирования трупа. Мне было бы неприятно разлагаться в болотной грязи. Выходя с кладбища, я встретил генерала, ковылявшего к автобусной остановке.

— Бедная Элиана, — сказал он, хватая мою руку.

— Элиана?

— Да. Мадам Камински. Я хорошо ее знал. О, все мы — лишь горстка праха. К счастью, она не страдала.

— Я мало с ней сталкивался.

— Жаль. У нее был очень сильный характер. Я сказал бы, энергичная женщина. Подумайте, после смерти мужа она сменила его на посту директора проволочного завода, где-то на севере. Ее сын с превеликим трудом сумел уговорить мать переселиться в пансион.

— А ей не мешала инвалидность?

— Какая еще инвалидность?

— Да как же, ведь она почти ослепла. Она всегда ощупывала дорогу своей белой тростью.

У генерала начался приступ кашля, от которого он чуть не задохнулся.

— Да она была слепой не больше нас с вами. Она вооружилась палкой и черными очками, чтобы вынудить людей держаться на расстоянии и переходить улицу где придется, без оглядки на машины. Уверяю вас, презабавная особа.

Он уверенно направился в бистро, на углу.

— Вы не откажетесь выпить со мной рюмочку ликера? В пансионе мне запрещают спиртное. Я и хожу на похороны, чтобы иметь право на глоток бодрящего. Только пусть это останется между нами, ладно?

Я посмотрел на часы.

— Ну-с, — продолжил он. — Никто нас не ждет. И уж коль скоро мы в кои-то веки встретились!.. Даже любопытно. Мы ежедневно здороваемся — так, но практически не имели случая поговорить?..

— Это моя вина… Наверно, я несколько робок.

— Будет вам! Сколько времени вы уже с нами?

— Скоро пять месяцев.

— Ах, это нехорошо, дорогой друг. Вам следовало присоединиться к нам сразу же по приезде.

Его переполняли благодушие и добрая воля. Он заказал бармену два пастиса и сообщил, что организовал группу по изготовлению всякого рода поделок.

— Забивать гвозди… орудовать рубанком — нет лучшего способа не замечать время.

— И что вы мастерите?

— Сам еще не знаю.

— И на что это сгодится?

Он медленно осушил свой бокал и понизил голос:

— Боюсь, ни на что.

Кортеж машин медленно въезжал на кладбище.

— А что, много народу умирает в «Гибискусах»? — спросил я.

Этот вопрос рассеял замешательство, которое мы начали было ощущать.

— Нормально, — ответил он. — В среднем одна кончина каждые три-четыре месяца. Если учесть, что у нас нередки старики, которым за восемьдесят.

Я счел уместным пошутить:

— Выходит, что за год вам перепадает не так уж и много порций подкрепляющего!

— Больше, чем вы полагаете, — грустно уточнил он. — В округе есть и другие дома для престарелых. И у нас много друзей. Все мы знакомы между собой. Кстати, вы слышали о советнике Рувре?

— Нет. Кто он такой?

— Судья, которого я встретил когда-то, он тоже участвовал в Сопротивлении. Если это действительно он, то ему должно быть лет семьдесят пять — семьдесят шесть. Судя по слухам, которые бродят со вчерашнего дня, он займет место Элианы Камински.

— Клеманс мне что-то говорила о супружеской чете.

— Вот-вот. Квартира Элианы очень подходит для старых супругов. Помимо просторной спальни, там есть гостиная-кабинет, где вполне уместится кровать и даже можно оборудовать то, что называют таким смешным словом — кухонька… Им станет это в копеечку. «Гибискусы» — это хорошо, и даже очень, но это сущее разорение, вы так не считаете? Впрочем, ведь в конце концов это последняя роскошь, какую мы себе позволяем.

Видя, что он не спешит возвращаться домой, я откланялся. По правде говоря, я и сам спешил не больше, но начинал пугаться его болтовни. От советника Рувра он перешел к Сопротивлению. От Сопротивления к военной академии Сен-Сир. От Сен-Сира к годам учения в коллеже. Целая биография, рассказанная в обратном хронологическом порядке, каких я уже наслушался, — нудные вариации одного и того же в стиле этого дома. Заниматься пустой болтовней — вот что я категорически себе запретил. Среди всех более или менее ясных причин, понудивших меня вести эти записки, одна выступает на первый план. Мне достаточно их перечитать, чтобы удостовериться, что я не впадаю в умственный маразм, угрожающий всем нам. О, я знаю, что к тому моменту успею их закончить. Но если по слабости характера стану под различными предлогами откладывать свое решение со дня на день, а по тону этих заметок обнаружу, как мое старческое слабоумие проявляет себя на деле, я уже больше не смогу отступать. Это соображение меня ободряет.


Вчера вечером, после ужина, я засиделся на террасе, носящей громкое имя «солярий», но куда днем никто никогда не заходит из-за жары. Зато вечером там бывает очень приятно. Ветерок, дующий с земли, доносит запахи цветов. Свет долго не меркнет, как будто между ночью и днем заключен таинственный союз. Тут стоят шезлонги, плетеные кресла, лампы на низеньких столах, и крупные насекомые с гудением пролетают мимо. В это время посетители редко заглядывают сюда — это час партий в бридж и телевизоров, которые создают шум, проникающий сюда из открытых окон. С того места, где я сижу, мне слышна пальба вестернов, и я хорошо представляю себе эти старые лица, вновь обретшие невинность первой молодости.

Жанна, барменша, пришла осведомиться, не нуждаюсь ли я в ее услугах. Настойка? Прохладительный напиток? Нет, я ни в чем таком не нуждаюсь, только хочу побыть один. Два истекших дня были для меня особенно тяжкими. Все мои демоны словно сорвались с цепи. Я задаюсь вопросом, неужто я опять впаду в депрессию? Только не это. Я даю себе еще два дня. Последний срок. Растянувшись в шезлонге и поглядывая на звезды, я составляю завещание. Фразы складываются в моей голове сами собой. Мне остается только воспроизвести их на бумаге.

Я, нижеподписавшийся, Мишель Эрбуаз, находясь в здравом уме и твердой памяти (это надо еще посмотреть, но так или иначе — я продолжаю), завешаю все свое имущество внуку — Жозе Иньясио Эрбуазу, с одной оговоркой: если моя жена Арлетта, урожденная Валь-гран, не объявит о своих правах на наследство, хотя прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как она покинула семейный очаг. У господина Дюмулена, моего нотариуса, хранится наше свидетельство о браке, оговаривающее, что наш союз предусматривал раздел имущества, а посему он может признать за ней минимум, предусмотренный законом. Последний адрес, который Жозе пожелал мне сообщить: 545, авенида Сан-Мигель, Рио-де-Жанейро. Но этот адрес уже устарел, поэтому я поручил господину Дюмулену навести необходимые справки, и если внук по этому адресу больше не проживает или в случае если Жозе нет в живых — предположение вовсе не абсурдно, учитывая то неведение, в каком он всегда держал меня относительно своего существования, — тогда мое состояние перейдет к Жану и Ивонне Луазо — кузенам в четвертом или пятом колене. Я с ними почти не знаком, но, выбирая между государством и ними, предпочитаю сделать своими наследниками их. Составлено в «Гибискусах»…


Короче, все кажется мне ясно изложенным. Я переписываю набело и ставлю подпись. Мой текст звучит торжественно и имеет вычурный слог, что придает ему юридический вес. Я прекрасно улавливаю смешную сторону этой завещательной комедии. Но как выразить суровую правду, а именно то, что я — старый хрыч, которым никто не интересуется, даже этот внук, неизвестно где обитающий, о котором я знаю, в сущности, только по рассказам. Конечно, разразится большой скандал. Возможно, мне следует оставить записочку с извинением на имя мадемуазель Сен-Мемен, которая управляет этим пансионом с большой сноровкой, — воздадим ей по заслугам. Рискую повториться, но мне бы хотелось, чтобы меня поняли правильно — я не пасую ни перед отчаянием, ни перед усталостью, ни перед болезнью, ни перед этими «огорчениями в личной жизни», на которые легко все свалить, когда все аргументы исчерпаны. Я прощаюсь. И делу коней. Допив свой бокал, я разбиваю его.

Все приготовления давно закончены. Яд лежит наготове в коробочке между лекарствами, которых скопилось у меня достаточно за последние месяцы, и слава Богу, он совершенно безвкусен. Я высыплю его в свою кружку с настойкой и залпом выпью это пойло до последней капли, как Сократ. Меня проводят на кладбище, и славный генерал выпьет в память обо мне свою дозу… Что касается деталей похорон, то они сумеют выйти из положения. Переезды с одного места на другое всегда меня убивали. Тем не менее я хотел бы облачиться в синий костюм — серьезный, но не строгий. Я обязан подумать о тех, кто придет склонить голову перед моими бренными останками. А они придут все, движимые бездельем и любопытством. И вот еще что не забыть: я хочу, чтобы два моих романа положили в гроб рядом со мной. Я уйду из этого мира вместе с моими двумя мертворожденными детьми — единственными плодами того существования, которое я считал заполненным до краев.

Глава 2

Сорвалось! Сорвалось самым глупым образом! Рувры прибыли к нам в прошлый четверг, перед тем самым моментом, как я собирался осуществить задуманный план. Не знаю, успели ли даже вынести из квартиры покойницы все, что ей принадлежало. Новые жильцы чертовски торопились. А когда прибывают «новенькие», весь дом ходит ходуном. Пансионеры собираются группками! Напускают на себя понимающий вид! Шушукаются! «Говорят, он очень болен…», «Да нет же! Он вовсе не старый: ему семьдесят шесть…», «Как мне ее жаль! Похоже, она намного моложе мужа!». Распространяются секретные сообщения со ссылкой: «Мне сказал Морис!» Слова массажиста Мориса вспоминаются здесь почти с таким же доверием, как то, что сообщает Клеманс. «Рувр! Это имя мне что-то говорит…», «Погодите-ка, я знавал одного Рувра — это было во время алжирских событий…»

И вот уже они копаются в своих воспоминаниях — старьевщики, разгребающие прошлое. Возбуждение достигло кульминации около шести вечера, когда кто-то пустил слух, что «они прибыли». Возбуждение, проявляющееся с безупречным вкусом, разумеется. Сторонний наблюдатель, возможно, ничего бы и не заметил. Нужно принадлежать к какой-либо группе, клану, чтобы учуять приближение чего-то экстраординарного. Годился любой предлог, чтобы пройти через холл, где только что сгрудили багаж, чемоданы, дорожные сундуки. В гостиную проникали обрывки новостей. Кружки болтунов составлялись не совсем так, как обычно. В них допускались новые лица. Угадывались едва заметные нарушения табели о рангах, оправданные размахом события.

Что до меня, то я посвятил день последней экскурсии в город — распрощаться со всем тем, что суждено было оставить навсегда. Поэтому, когда я вернулся, все мои чувства были обострены, и я почуял, что в нашем пансионе происходит нечто необычное. Я сразу же понял, что должен временно отказаться от своего прожекта. У меня не было никакого основания омрачать трауром день, когда неизвестные приехали обосноваться в «Гибискусах». Так не поступают — и точка. Умереть — согласен. Но соблюдая приличия!

Теперь я говорю себе, что, несомненно, переборщил со своими угрызениями совести, но чтобы лучше разобраться в этом, должен обо всем рассказать. В положенное время я спустился в столовую. Было восемь вечера, и я заметил, что, вопреки обыкновению, все уже в сборе. Ни одного опоздавшего. Вильбер приоделся в черную бархатную куртку, которую надевает по воскресеньям, отправляясь в часовню. Между Вильбером и мною, напротив Жонкьера, появился четвертый прибор.

— Мы кого-то ожидаем? — спросил я, удивляясь и в то же время досадуя.

— Ожидают мадам Рувр, — сказал Вильбер. — Мадемуазель де Сен-Мемен не захотелось усадить ее за отдельный столик. Для первого вечера это походило бы на наказание. И поскольку за нашим столом всего трое…

У Жонкьера был сердитый вид.

— Так что мы познакомим эту особу с обычаями пансиона, — с воодушевлением продолжал Вильбер. — Вот кто внесет некоторое оживление в нашу жизнь. И заставит вас держать свои казарменные шуточки при себе.

Жонкьер не отреагировал на этот выпад, что меня удивило, так как он не любил оставлять последнее слово за Вильбером.

Внезапно шум от разговоров стал глуше, как бывает в театре, когда занавес медленно поднимается. На минуту любопытство взяло верх над воспитанием. Мадемуазель Сен-Мемен направлялась к нашему столу, за ней следовала мадам Рувр. Краткое представление. Обмен улыбками. Шум голосов возобновился. Мадам Рувр извинилась. Ей не хотелось бы навязывать свое общество. Ее муж слишком устал, чтобы ужинать. Впрочем, по вечерам он не кушает.

— И чем же болен господин Рувр? — спросил Вильбер, знаток всех болезней.

— У него артрит, и он передвигается с превеликим трудом.

— Очень болезненная штука, — сказал Вильбер. — Стапорос и витамин В. Другого средства не существует.

Пока они говорили о лекарствах, я наблюдал за своей соседкой. Определить ее возраст невозможно. Безукоризненный макияж, безупречная прическа, свое вечернее лицо она носила как драгоценность. Можно было с трудом догадаться, что ее волосы подкрашены, настолько натуральной блондинкой она выглядела. Улыбкой она отдаленно напоминала Арлетту. Я стеснялся класть на скатерть рядом с ее длинной и белой кистью, украшенной переливчатым перстнем, свою руку, испещренную коричневыми старческими пятнами.

Похоже, Жонкьер чувствовал себя не лучше меня. Он кивал головой в доказательство того, что интересуется разговором, но выглядел скованным и хранил молчание. Что касается Вильбера, обычно такого молчаливого, то он был говорлив, игрив и кокетлив в своем застольном разговоре, даже если его ответы и звучали невпопад из-за того, что, случалось, он недослышал. В сущности, он спасал честь нашего стола, так как без него мы имели бы жалкий вид: Жонкьер — потому что он наверняка обиделся на мадемуазель Сен-Мемен за то, что она не согласовала свое решение с ним, а я…

Право, точно не знаю, чему приписать мое плохое настроение. Мне испортило его женское присутствие. Я был как ослепленный зверь, которого понуждают выйти из норы, и он чувствует, как становится беззащитным. Вильбер расхваливал преимущества нашего пансиона так, словно был его рекламным агентом и владельцем. Прогулки… в двух шагах от моря… Меньше часа ходьбы от горы… Превосходный климат… Он превращался в живую рекламу туристического агентства, старый дурень.

Мадам Рувр любезно слушала. Жонкьер меня заинтриговал. Вначале я подумал было, что он злобно реагировал как холостяк, которого потревожили. Теперь я был в этом уверен меньше. Я чувствовал, что он весь сжался и занял, так сказать, оборонительную позицию. И вдруг меня осенило, что мадам Рувр не была для него незнакомкой. И эта мысль продолжает меня преследовать. Вот почему я пытаюсь записать свои тогдашние впечатления — такие смутные, беглые и в конечном счете малообоснованные. От десерта мадам Рувр отказалась. Она поблагодарила нас за столь любезный прием.

— Стоит ли об этом говорить, — сказал Вильбер. — Надеюсь, отныне вы окажете нам честь считать этот стол своим.

По взгляду, который бросил на него Жонкьер, я понял, что он охотно бы его задушил.

— Ничего не обещаю, — прозвучал ответ. — Я еще не знаю, как мы организуем свою жизнь.

Засим последовали улыбки, приветствия. Уход дамы со сцены.

Я думал, что Жонкьер обрушится на Вильбера. Ничего подобного. Он ушел не пикнув. Я предоставил Вильберу заниматься своей фармацевтической алхимией и тоже удалился. Совершенно очевидно, что люди, принадлежащие к одной социальной среде, порою связанные общими интересами, по чистой случайности могут в один прекрасный день оказаться в одном и том же доме для престарелых на Лазурном берегу. «Гибискусы» пользуются большой популярностью. Это все равно что «Негреско» для третьего возраста. Значит, Рувры и Жонкьер, возможно, однажды уже соприкасались. Но ко мне это отношения не имеет!..

Имеет! По зрелом размышлении я прекрасно вижу, почему после этого ужина я закусил удила. Эта дамочка меня занимает. Я целеустремленно шел по трудному пути, сосредоточился, как спортсмен перед последним испытанием, а теперь мое внимание рассеивается. Все идет к тому, что я дам втянуть себя в пересуды, интриги, злословие, царящие в нашем пансионе. Доказательство тому — я расспросил Клеманс. Обычно она затевает треп, готовя иглу и ампулу для инъекции. На этот раз я сам навел ее на разговор о Руврах.

— Бедняга, — сказала она. — Он точная копия Папы Римского. Правая сторона наполовину парализована. Надо видеть, как он передвигается на двух костылях. Но голова при нем. И достоинство. Когда он в пижаме, то скажешь — сам президент. Меня бы удивило, если б он долго протянул. Ему всего семьдесят шесть, но можно дать на десять лет больше.

— А она? Сколько лет ей?

— Шестьдесят два года. Вот уж не скажешь, правда? Насколько я поняла, она много занималась спортом. Но у нас еще не было времени поболтать наедине. Знаете, я прихожу и колю его, измеряю давление. Это одна минута, а они только что приехали. Он, должна вам сказать, уже не отойдет. А она — совсем другой коленкор. Я уверена, что у нее тяжело на сердце.

— Почему?

— Как вы думаете, весело ли день за днем жить рядом со стариком, который наводит уныние. Меня трудно чем-либо удивить, но этот человек — мерзкий старик. Злюка. Это написано у него на лице.

А я — вот уже я и прислушиваюсь ко всем этим сплетням. Какое мне дело, что собой представляет этот Рувр? И тем не менее я продолжаю расспрашивать:

— В полдень они обедают вместе?

— Да. Им приносят еду на подносе. Как я поняла, он плохо владеет правой рукой. Хотите, господин Эрбуаз, знать мое мнение? Лучше уж помереть.

— Меня удивляет, что их тут приняли.

— О! Они здесь наверняка по чьей-либо рекомендации.

Клеманс уходит, а я, как последний дурак, начинаю переписывать ее слова. Стараюсь представить себе мадам Рувр в тот момент, когда она кормит господина президента с ложечки. Кошмар! Но ведь Арлетта тоже кормила меня с ложечки. Мою машину занесло, и я сломал запястье. Когда же это было?.. Но попробуй-ка разобраться в полутьме ушедших лет! Анри был еще жив, поскольку он справлялся о моем здоровье из какого-то, уже не помню точно, города в Южной Америке… И теперь готов дать руку на отсечение, что мой несчастный случай привел Арлетту в полный восторг. В кои-то веки я полностью зависел от нее. Поверженный самец! Кто знает, за какие такие унижения терпеливо мстит мадам Рувр, день за днем поджариваясь на медленном огне! Разве может эта добрая толстуха Клеманс догадаться об их мрачной «борьбе на финише», как выражаются боксеры! Правда, возможно, я все это просто выдумал. Вот и хорошо, так как это доказывало бы, что мое воображение, которое я считал уже омертвевшим, всего лишь притупилось. И если я способен еще рассказывать себе истории, придумать, пусть и не имеющую ничего общего с живой моделью, некую г-жу Рувр, я готов воскликнуть: «Превосходно!» О чем не приходится и мечтать, так это почувствовать, как во мне зреет замысел романа. Мне кажется, тогда я снова обрел бы вкус к жизни. Именно сейчас, когда я подыхаю от своей несостоятельности!


Вчера вечером она пришла в новом наряде. Я никогда особенно не присматривался к костюмам дам. Помню только, что Арлетта постоянно меняла туалеты, и у меня создалось впечатление, что мадам Рувр еще только начинает свои метаморфозы. Так вот, вчера вечером она изменила прическу, бриллианты в ушах, черное платье отличного покроя, дорогое ожерелье. Наш стол начинает плодить завистников! Вильбер так и виляет хвостом. А Жонкьер сидит с замкнутым лицом, как с ним бывает в худшие дни. Любопытный тип! Когда он желает показать, что не участвует в разговорах, ему нет нужды, как Вильберу, отключать слуховой аппарат; ему достаточно поднять очки на макушку. Ему и невдомек, что эти круглые протуберанцы делают его похожим на близорукую амфибию. Впрочем, даже если бы он это и знал, ему было бы и горя мало, поскольку Жонкьер давно уже не обращает внимания на мнение других. Он тут вроде иностранца, который не понимает наш язык, и с течением времени его нарочитая немота начинает вас задевать.

Мадам Рувр делает вид, будто ничего не замечает. Фаршированные крабы служат ей предлогом завести разговор о путешествиях, которые ей привелось совершить. Вильбер подхватывает эту тему. Он путешествовал почти столько же, сколько и я. Я невольно втягиваюсь в разговор. Теперь уже поздно корить себя за это. И потом, я испытываю новое ощущение, приятное, слов нет, но и немного болезненное, как будто пытаюсь пошевелить старыми, одряхлевшими мышцами.

— Вы бывали в Норвегии? — спрашивает она.

— Да, но не в глубине страны. Только на побережье.

— Скажите на милость. Но почему?

Вильбер встревает, чтобы подлить в бочку меда каплю дегтя.

— Господин Эрбуаз был торговцем обломками кораблекрушений.

Мадам Рувр смотрит на меня удивленными глазами. Они серо-голубые, широко расставленные, и в уголках, несмотря на макияж, заметны морщинки.

— Торговец обломками кораблекрушений, это правда? — спрашивает она.

Почему Вильбер выбрал самый уничижительный эпитет? Я тороплюсь объяснить суть своей профессии, как будто бы в ней содержится что-то зазорное.

— Не торговец. Нет. Моя компания ограничивалась приобретением затонувших судов, когда их уже невозможно реставрировать и использовать по назначению.

Мы их разрушали, чтобы извлекать ценные металлы. Если вы предпочитаете — я скупал металлолом. Все, что больше не плавало, проходило через мои руки.

— Как увлекательно!

— Кому что нравится, — колко замечает Вильбер, рассердившись на меня за то, что я завладел вниманием мадам Рувр.

Жонкьер извлек из портсигара длинную голландскую сигару. Он закуривает, дотошно соблюдая ритуал. Готов поклясться, он нарочно ведет себя так, как будто сидит за столом один.

— У меня сохранился альбом фотографий, — сказал я. — Если вас это интересует, могу показать. Но предупреждаю: некоторые из них запечатлели драму.

— Бойня, — хихикая, комментирует Вильбер. — Остовы мертвых кораблей.

— Не слушайте его. Хотя признаюсь, нередко у меня сжималось сердце, когда я обнаруживал порушенные или наполовину затонувшие голые каркасы, покрывшиеся ржавчиной или заросшие ракушечником.

Я завелся. Уж больно хороша тема! Я знал это по опыту — она неоднократно совершала чудеса в те времена, когда я еще бывал в свете. Эти корабли, выброшенные на берег, всегда будили воображение красоток — любительниц позднего ужина.

Только не Арлетты. Обломки кораблекрушения — да она плевала на них. А вот другие женщины — напротив. И вот теперь мадам Рувр. Старый ханжа, каким я — увы! — продолжаю оставаться! Я рассказал ей несколько эпизодов, эффект которых запрограммирован. Жонкьер ушел, даже не кивнув. Вильбер продержался дольше, явно раздосадованный. Потом, извинившись, оставил нас наедине. И тут разговор принял другой оборот, не скажу более интимный, но более личный. До этого мы были как бы соседи по отелю, которых ненадолго свели превратности путешествия. Но я отдавал себе отчет — как и она — в том, что здесь, в этой столовой, в этом доме мы находимся навсегда. Мое персональное «всегда» будет непродолжительным, если я останусь тверд в своих намерениях. Но она? Она, производившая впечатление еще такой молодой! Вот почему я расспрашивал ее как можно тактичнее, давая понять, что мы — дорожные спутники и проявляемый мною интерес к ее особе в порядке вещей. Я узнал, что они жили в Париже, но им разонравилось тамошнее окружение!

— Признаюсь, — сказала она, смущаясь, чем очень меня тронула, — мой муж — не подарок. Болезнь делает его раздражительным. Я боюсь лишь одного: как бы он не исчерпал снисходительность персонала.

Я утверждал, что ее страхи необоснованны, поскольку местный обслуживающий персонал привык к перепадам в настроениях пансионеров.

— Все мы в большей или меньшей степени ненормальные, — рассмеялся я.

Я не смеялся многие месяцы. Я себя не узнавал. Настроившись на доверительные излияния, она продолжала:

— Нам порекомендовал «Гибискусы» один друг. У него самого был друг, который… ну да вы знаете, как это бывает: слухами земля полнится. Справки, наведенные через агентов.

— И каково же ваше первое впечатление?

Она заколебалась.

— Скорее хорошее.

— Разумеется, будь вы тут с кем-нибудь знакомы… это смягчило бы шок от непривычной обстановки.

Я ввернул такое замечание как бы невзначай, и она ответила мне в таком же тоне:

— К сожалению, это не наш случай. — И тут же добавила, словно хотела исправить впечатление от своего ответа: — Но на что стала бы я жаловаться? Все кругом так любезны!

— Мы стараемся кто во что горазд. Нам случается быть нелюдимыми. Мсье Вильбер часто брюзжит, потому что его мучит язва. А господин Жонкьер чудаковат. В данное время, похоже, его одолевают мрачные мысли. Не стоит обращать внимания. Я сам… но к чему говорить обо мне? Знайте одно: если я могу быть вам полезен… можете мною располагать.

Она поблагодарила меня… как бы это сказать: от полноты души? горячо? — во всяком случае, это было не сухое мерси, оброненное из вежливости.

— Вы не пойдете смотреть телевизор? — задал я еще один вопрос.

— Я не смею оставлять мужа в одиночестве надолго.

— Но все же он способен передвигаться?

— С трудом.

Я понял, что не должен расспрашивать. Запрещенная тема! Пожелав ей спокойной ночи, я вернулся к себе.


Время очень позднее. Я оставил окно открытым в ночь. Я напоминаю себе больного, диагноз которого врачи оставляют при себе. И то верно — я должен быть уже мертвым, а толком не знаю, хочу ли умереть. В самом деле, хочу ли я умереть? Не ограничился ли я трепом по поводу своей смерти?

Я доискиваюсь ответа со всей ясностью мысли, но эта ясность не гарантирует чистосердечия, и я допускаю существование причины, которую не рвусь обозначить; но так или иначе, а она все еще удерживает меня на грани жизни. В данный момент она смахивает на любопытство. Хотя мне и нет дела до того, был ли Жонкьер когда-то знаком с мадам Рувр, тем не менее такая мысль удерживает меня на плаву. Лучше бы уж эта женщина никогда не появилась рядом со мной. Я вроде бы организм, давно уже лишенный некоего гормона — назовите его гормоном «Ж» (женский). И вот, стоило мне оказаться по соседству с ней, в ауре ее духов, как во мне началась химическая реакция, в результате которой очень отдаленная зона моего «я» как бы оживала, перестала хиреть. По крайней мере, такое объяснение кажется мне самым доходчивым. Но моя проблема так и не разрешена. Бесцельность своего существования — я ощущаю ее с прежней остротой. Я почти что готов сказать, что констатация этого факта укрепляет мою решимость, и я готов себя глубоко презирать, если после такой готовности в самый последний момент уклонюсь от задуманного шага.

Два часа. Я выпил свою кружку настойки. Франсуаза переборщила с анисом. Я сделаю ей замечание. Когда аниса кладут слишком много, настойка приобретает терпкий и горький привкус. Помнится, еще в мальчишеские годы я любил ходить на рыбалку и смачивал анисовым соком хлеб, служивший мне наживкой, на которую клевала плотва и уклейка. Благословенная пора! Моя бабушка жила неподалеку от речки Ионны. Мне приходилось только перейти дорогу и сбежать к ее берегу. Может, в память об этих счастливых днях теперь я каждый вечер отправляюсь удить сны, помогая себе напитком забвения.

Сегодня утром Клеманс сообщила мне, вперемешку со всем прочим, что мадам Рувр зовут Люсиль. Мне нравится это имя. Старомодное, но милое. Возможно, оно слишком напоминает мне коллеж и страницы Шатобриана, которые надо было учить наизусть. «Гряньте, желанные бури…» Да что говорить! Люсиль звучит намного благороднее Арлетты! Я всегда терпеть не мог имя Арлетта. Оно ассоциируется у меня с девушкой, являвшейся расчесывать волосы святой Екатерине. Однако самой Арлетте оно было по душе. Она сердилась, когда я звал ее Арли… Летти, и я решил перейти на Минуш или Минушон, в зависимости от настроения. Забудем об этом.

Клеманс, от которой ничто не ускользает, сказала мне, что сегодня утром глаза у мадам Рувр были красными и заплаканными. Отчего она огорчается, если только Клеманс не ошиблась? Есть над чем помечтать. И несомненно из желания помечтать я гулял почти до полудня по берегу моря, несмотря на боль в ноге, которую я, похоже, тяну, как упирающуюся собаку. Я долго размышлял над словом «старик». Когда начинается старость? А я — старик? Рувр — старик? Он-то уж без сомнения, поскольку ходит с двумя металлическими палками и подтягивает ноги — по крайней мере, так я себе представляю. Ну, а я? У меня седые волосы, разумеется. И несколько вставных зубов. Зато все остальное имеет еще приличный вид. В сравнении с Вильбером, и даже с Жонкьером, я считаю, что хорошо сохранился. Всего лет пять-шесть назад у меня была еще очень молодая фигура. Тогда почему же Арлетта?… Испугалась, что вскоре превратится в мою сиделку? А ведь мне тогда едва исполнилось шестьдесят. Может, у мадам Рувр — но я предпочитаю говорить Люсиль — красные глаза потому, что она считает себя обязанной оставаться при старике?

Я повстречался с группой молодых людей. На меня даже чуть не налетела девушка в купальнике. Она не извинилась — она меня не видела. Я был для нее прозрачен как призрак. Просто не существовал. Так может, это и означает старик? Некто, кто еще здесь, но уже не существует. В таком случае бедный мсье Рувр! И бедный я!

Жонкьер дал знать, что пообедает в городе. Странно! На ужин он явился, но удовольствовался овощным супом и крошечной порцией пюре. Краткое «до свидания» в сторону, и он ушел. Вильбер отсчитывал капли в свой стакан, насыпал туда белый порошок и присовокупил половину таблетки. Он поглотил все, сначала бросив на нас уничижительный взгляд. Люсиль удержалась от улыбки.

— Побудьте немного, — сказал я ему. — Ведь это единственный приятный момент за весь день.

— Не желаю навязывать свое общество, — буркнул он.

Не сдержавшись, я передернул плечами, настолько его замечание показалось мне глупым и неуместным.

— Ведь я предупреждал, что они бывают несносными, — пробормотал я слова, предназначенные для слуха мадам Рувр.

Она посмотрела Вильберу вслед.

— Как мне неприятно нарушать ваши привычки. Должна же найтись какая-нибудь возможность предоставить мне другое место!

— Не нужно ничего предпринимать! — вскричал я и, желая покончить с этой темой, спросил, довольна ли она своей квартирой.

— Надо уметь довольствоваться малым, — сказала она. — Вот в Париже… Но я не хочу больше думать о Париже. Да, все очень хорошо. Разве что первый завтрак… Молодая официантка имеет плохую привычку…

— Франсуаза…

— Да. У Франсуазы плохая привычка поднимать два подноса одновременно. Один она ставит на стол, при входе в коридор, и, пока приносит второй, кофе успевает остынуть. Это неприятно.

«Черт возьми, — подумал я, — у нее тоже характер не из легких!»

Желая отвлечь ее от Франсуазы, которая мне лично пришлась по душе, я заговорил о других обитателях пансиона.

— Вы их оцените — вот увидите. Возраст придает им оригинальность, которая наверняка не была им свойственна. Я хочу сказать, раньше. Вот, к примеру, прямо за моей спиной сидит миниатюрное существо. Это мадам Бутон… восемьдесят семь лет… Когда ее хотели соборовать в первый раз… Это было давно, я тут еще не поселился… Она отпрянула от священника со словами: «Только не этот… Он же просто урод!» Такого нарочно не придумаешь.

Люсиль смеялась от всего сердца.

— Не станете ли вы утверждать, что здесь живут одни оригиналы?

— Нет, разумеется. Но за редким исключением.

— А как насчет развлечений?

— Ну что ж, вы можете посещать курсы йоги, записаться в хор или в университет третьего возраста, есть также много других занятий, список которых находится в конторе.

— К несчастью, я не свободна в своих действиях из-за мужа. А есть ли здесь библиотека?

— Да, но очень бедная. Несколько сот томов. Но если позволите, я могу ссужать вас книгами.

Я чуть было не ляпнул, что и сам некогда был писателем. Остатки стыдливости вовремя меня удержали. Я увидел, что мое предложение доставило ей величайшее удовольствие.

— Еще один вопрос, — сказала она. — Есть ли на ваших книгах какая-нибудь пометка — экслибрис или подпись, свидетельствующая о том, что они принадлежат именно вам?

— Нет. Почему вы спрашиваете?

— Потому что моему мужу это может прийтись не по душе. Он — непредсказуемый!

Тут есть над чем поразмыслить, прежде чем поддаться усталости.

Глава 3

Боюсь, что я занимаюсь тем, что меня не касается. Однако должен признать, что скука сродни туману, в котором я барахтался, как заблудившийся парусник, но он начинает рассеиваться. Вот почему я запишу события этого дня без жалоб и сетований — так, будто в мою тьму мало-помалу просачивается что-то более светлое. Конечно, это не надежда. Надежда на что? Но мои мысли приобрели определенное направление, настойчиво ориентируются на одного человека — мадам Рувр.

Раскрыть чью-то тайну — в моем положении это уже стимул для жизни. Я хотел бы знать — из чистого любопытства (да будет благословенно любопытство!), — почему Люсиль плачет. Правда, и сейчас, когда я пишу эти строки, я не намного продвинулся в этом вопросе. Тем не менее я сделал интересное открытие.

Вернемся вспять. Начнем с первого завтрака. Мадам Рувр права: кофе чуть теплый. Эта деталь от меня как-то ускользала, но совершенно очевидно, что Франсуаза плохо выполняет свои обязанности. Надо будет сделать ей замечание.

Затем эпизод с ежедневным уколом. Небольшой разговор с Клеманс:

— Неужто вы, господин Эрбуаз, верите во все эти снадобья? По мне, так если костяк сдал, то лучше уж оставить его в покое.

Ее устами глаголет здравый смысл девушки из народа — нечто вроде философии фатализма, не лишенной в то же время юмора, которая меня забавляет.

— А как поживают Рувры? — спрашиваю я. — Расскажите мне о Руврах.

— С утра к господину председателю было просто не подступиться.

— Когда вы так говорите, похоже, вы над ним потешаетесь.

— Я просто не в силах сдержаться. При такой сухонькой, атрофированной заднице, как у него, спрашивается, ну какой смысл требовать, чтобы тебя величали «господин председатель»?

Мы смеемся, как два сообщника.

— Клеманс, вы ужасный человек. Вы ничего не уважаете.

— Наверное потому, господин Эрбуаз, что ничего достойного уважения просто не существует.

Ладно! Пока что этот день похож на любой другой. Жара с самого утра невыносимая. Душ. Бритье. Перемирие с моим двойником в зеркале. Виски заметно лысеют. И эти две морщины, которые пролегли от носа к уголкам рта и вроде бы поддерживают губы как веревочками! Старый петрушка, которому еще не приелся этот кукольный театр! Порой я просто не выношу себя за то, что я такой… Есть слово, пусть грубоватое, но выражающее то, что я хочу передать, — облезлый. Облезлый — вот каким я стал!.. Не убеленный сединами, не потрепанный, а облезлый. Иными словами — обветшалый, вроде статуй в общественных садах, как бы изъеденных окисью меди и загаженных птицами. Что не мешает мне предпочитать среди моих костюмов элегантный шерстяной с серой прожилкой, который меня худит. Словно бы я стремился понравиться! Но внешний вид многое значит в нашем доме.

Теперь я подошел к главному: прогулке по парку. Я машинально отправился на прогулку по аллее кипарисов очень медленным шагом, чтобы разогреть ногу. И вдруг услышал неподалеку от себя спор, показавшийся мне горячим. Вначале я узнал голос Жонкьера. Он говорил что-то вроде: «Так дело не пойдет», но я в этом не вполне уверен. Потом я заметил его голову, возвышавшуюся над изгородью. Он очень высокого роста, и было забавно наблюдать за его головой — головой сердитого человека, — пока она перемешается вдоль зеленой стены, возвышаясь над ней, как если бы снизу ею манипулировал шутник-кукловод. Второй персонаж, которого мне видно не было, подавал ему реплики. Женский голос. Голос мадам Рувр, что меня не слишком удивило. Я был уверен, что их связывала тайна. Я отчетливо услышал, как мадам Рувр вскричала:

— Берегись. Не толкай меня на крайность.

Последовало быстрое перешептывание; и снова голос Люсиль:

— Посмотришь, способна ли я на это!

Тут голова удалилась. Я уже не решался пошевелиться. Я окаменел не со страху, что меня заметят, — на том месте, где я находился, я ничем не рисковал. Это был прилив волнения, как будто бы я проведал, что мне изменили. Люсиль — его любовница! Ошибка исключена. Тон голосов, обращение на «ты»… Усомниться мог бы только недоумок.

Гравий скрипнул. Мадам Рувр возвращалась после бурного свидания домой. Я продолжал свою прогулку, просто не зная, что и думать. Тем не менее очевидно одно: мадам Рувр оказалась в «Гибискусах» не случайно. Она знала, что снова встретит там своего любовника. И коль скоро не колеблясь явилась сюда с мужем, значит, была сильно влюблена. И тем не менее похоже, что между нею и Жонкьером не все обстояло гладко.

Я сел в глубине парка на свою любимую скамейку, чтобы попытаться хоть чуточку разобраться в этой запутанной ситуации. Может, между ними произошел разрыв несколько недель или несколько месяцев тому назад? Исключено. Жонкьер жил в «Гибискусах» уже не один год. Да, но он был волен приезжать и уезжать, как, впрочем, и любой из нас. Значит, он мог встречаться с Люсиль вне пансиона, когда ему заблагорассудится. Где доказательства, что Люсиль частенько наезжает в Париж? Нет, в моих предположениях что-то не вязалось. Рассмотрим факты: чета Рувр выбрала «Гибискусы» в качестве дома для престарелых, что предполагает долгие раздумья, наведение предварительных справок, включающих выбор города, степень комфортабельности и т. д.

К тому же между Жонкьером и мадам Рувр существует связь, позволяющая обращаться друг к другу на «ты», но не признаваться в ней, поскольку на людях они притворяются, что не знакомы. Наконец, стоило Жонкьеру оказаться с мадам Рувр, как он полагал, наедине, и он заговорил угрожающим тоном. Напрашивается вывод… он уточняется на протяжении дня… вывод довольно-таки романтичный, ну и пусть, я сразу запишу, откорректировать можно и позже. Мадам Рувр была любовницей Жонкьера, отсюда их обращение на «ты», но он порвал с ней, переехав и обосновавшись в «Гибискусах». А она не прекращала упорно его преследовать и наконец поехала за ним сюда, что и спровоцировало у него приступ гнева, который он замечательно сумел подавить в себе, когда мадемуазель Сен-Мемен нас знакомила. Тогда становится понятно, почему Жонкьер теперь не всегда является к столу, почему напускает отсутствующий, порой измученный вид. Так объясняется и то, почему у мадам Рувр бывают красные глаза, а также фразы, которые мне удалось уловить на лету: «Так не будет» и вторая — «Не доводи меня до крайности», которая хорошо передает злобу женщины, чувствующей, что ее отвергли бесповоротно. Таким образом мне удается объяснить все. Да, я хорошо представляю себе Люсиль в качестве покинутой женщины. И мне кажется, что последний бой разразится между нею и мной.

Но я не кончил вспоминать этот день, столь богатый происшествиями. Я нахожусь еще только в его начале. Жонкьер к обеду не явился, что только подтвердило мои подозрения. Вильбер из-за плохого настроения и не подумал включать слуховой аппарат. Подобно воинам Гомера, он укрылся в своей палатке. С чего это он на меня дуется? Загадка. Может, он сердится на меня за то, что он в меньшей милости у нашей соседки по столу?

Вскоре после обеда мадемуазель де Сен-Мемен дала мне знать, что была бы рада со мной побеседовать. Неизменно чопорная мадемуазель де Сен-Мемен. Персонаж Пруста, но вынужденная зарабатывать на жизнь. Я отправился к ней в кабинет. Маленькая комната, немного душная, несмотря на кондиционер. В пансионе не поскупились на площадь, предоставляемую его обитателям, зато ей выделили по строгой мерке. Не забудем, что дом принадлежит анонимному обществу, которое нещадно ее эксплуатирует. Мне это известно. Итак, поинтересовавшись моим здоровьем, она напускает на себя таинственный вид.

— Я хотела бы задать вам вопрос, господин Эрбуаз. Скажите, мсье Жонкьер поделился с вами своим намерением нас покинуть?

Ах! Ах! Свершилось! Жонкьер отступает перед мадам Рувр.

— Я совершенно не намерена вмешиваться в его личную жизнь, — продолжает мадемуазель де Сен-Мемен. — Просто мне хотелось бы знать, есть ли у него к нам претензии. Он вполне мог высказать вам некоторые критические замечания в наш адрес, а я всегда готова их выслушать и принять к сведению.

— Нет, уверяю вас. Напротив, у меня такое впечатление, что мсье Жонкьер ни на что не жаловался.

— Но тогда почему же он желает нас покинуть? И куда собирается перебраться? В «Цветущую долину»! Он когда-нибудь говорил вам о «Цветущей долине»?

— Нет. Я понятия не имею о «Цветущей долине».

— Этот пансион — наш конкурент. Он недавно открылся. Удачно расположенный — на склонах Сен-Рафаэля. Но в конце концов он не лучше нашего. И дороже при равном комфорте.

— Так вот, я совершенно не в курсе дела. И скоро ли господин Жонкьер намерен уехать?

— Он мне не указал никакой даты. Не выдвинул никакой причины. Вы же знаете, какой он.

— Скрытный, знаю. Но мы все такие.

— Это очень неприятно, — продолжила она. — Никто еще не покидал «Гибискусы» по доброй воле. Больные ложатся в клинику, разумеется. Но они к нам возвращаются, если не… (Жест бессилия.) Но таков удел, общий для всех. Я задаюсь вопросом: как будет воспринят этот отъезд?

Она наклонилась ко мне.

— Должна вам чистосердечно признаться, господин Эрбуаз: я просто заболела на этой почве. Не могли бы вы вмешаться?.. Склонить его к тому, чтобы он передумал… Возможно, это просто минутный каприз. «Цветущая долина» себя так рекламирует! Вы оказали бы мне неоценимую услугу, господин Эрбуаз.

Я прекрасно понимал ее опасения, но меня не прельщала роль посредника… Я — кто первым собирался покинуть «Гибискусы», да еще каким манером!.. Если Жонкьер пожелал уехать, это его личное дело.

— Почему вы не обращаетесь к господину Вильберу? — спросил я. — Может быть, он осведомлен лучше меня.

— Господин Вильбер! Об этом даже нечего думать! Чтобы он разболтал на весь дом? Человек он не злой, но обожает сплетни. Вы должны были это заметить. И при случае может быть очень опасен. По его милости у нас уже чуть было не произошла целая история в прошлом году. Обещайте мне попытаться, господин Эрбуаз.

Я обещал и провел ужасные полдня. Атаковать Жонкьера в лоб невозможно. С первого удара он пронзил бы меня насквозь и понял, что мне известна правда о нем и мадам Рувр. Возможно, он даже подумал бы, что на этот разговор меня толкнула мадам Рувр, что было бы невыносимо. Но тогда какой придумать обходный маневр? Я не мог сослаться на слухи, поскольку Жонкьер поверил свои планы одной мадемуазель де Сен-Мемен. В любом случае я мог нарваться на грубый окрик, что мне совершенно не улыбалось.

И вдруг наступило шесть часов. Я не почувствовал — впервые за многие месяцы, — как время меня разрушает. Оно протекло точно так, как это бывало раньше, когда я занимался трудным делом. Вместо того чтобы протянуть, я его прожил. Это было такое новое впечатление — сродни чудесному сюрпризу. Конечно же я не излечился. Но мысли, часами тревожившие меня, воздействовали как успокоительное средство. Старая тупая боль в ноге, терзавшая меня годами, временно отлегла. Я черпал в этом хорошем самочувствии новую энергию. Я поговорю с Жонкьером, коль скоро это составляет часть лечения, которое сказывается на мне столь благотворно.

Ужин собрал нас вокруг стола всех четверых. Мадам Рувр, тщательно подкрашенная, похоже, ничуть не была задета сценой, которую я засек. Улыбчивая, превосходно владея собой, она обращалась к каждому из нас непринужденно и естественно, как женщина, привыкшая принимать гостей. И вдруг произошел инцидент. На вопрос Вильбера, как поживает ее муж, мадам Рувр ответила, что он начинает привыкать и радуется пребыванию в «Гибискусах».

— Должно быть, ему тут все-таки скучновато, — сказал Жонкьер.

— Ничуть.

— Тогда он — единственное исключение.

И тут Жонкьер посмотрел на меня так, словно призывал в свидетели неискренности мадам Рувр.

— Спросите у Эрбуаза, весело ли ему тут, — добавил он.

Я просто оторопел. Как это он учуял, что я задыхаюсь от скуки.

— Позвольте. Я…

Но он прервал меня.

— В детстве — школа-интернат. В молодости — казарма. В зрелом возрасте — брак. В старости — дом для престарелых. Воздуха! Воздуха!

Он встал и поднес ладонь ко лбу, как если бы почувствовал головокружение.

— Извините меня, — сказал он и направился в холл.

Я поднял салфетку, которую он уронил.

— Но что же это с ним творится? — удивился Вильбер. — Не иначе как приболел, если ушел сразу после супа при его-то завидном аппетите.

— У меня такое впечатление, что он чем-то рассержен, — заметила мадам Рувр.

Ни одной фальшивой ноты в голосе. Она уверенно разыгрывала вежливое безразличие, которым я любовался.

— Возможно, это припадок неврастении, — предположил я. — Или, скорее, наплыв черных мыслей. Время от времени такое случается со всеми нами. Достаточно какой-либо неприятности.

Эго слово, по идее, должно было привести ее в замешательство. Я ждал, не знаю чего… что она моргнет, подожмет губы. Напрасно.

— Эрбуаз прав, — сказал Вильбер. — Неизбежно выпадают такие дни, когда ощущаешь тяжесть лет. Но сдерживаешься, черт побери! Возьмите, к примеру, меня, я утверждаю…

Он приободрился. Оставалось только слушать его, время от времени кивая головой, когда он искал одобрения. Он явно докучал мадам Рувр. И тем не менее она улыбалась, как бы побуждая его продолжать. Быть может, под этой маской любезности она кипела от нетерпения. Женское двуличие — я видел его на деле. Я захватил его с поличным. Я, кто так долго задавался вопросом и, впрочем, задаюсь до сих пор: как Арлетта сумела до последнего момента утаивать свои истинные чувства… Так вот оно… она пряталась за такой же вот улыбкой, которая совершенно сбивает с толку, создает у вас впечатление, что вы умный, что вы нравитесь. А этот несчастный идиот Вильбер выставлял напоказ все свои старческие прелести. Засохший вдовец готов был зазеленеть. Еще немного — и, глядишь, он влюбится.

Мне и самому захотелось закричать: «Воздуха! Воздуха!» Но я не желал выглядеть грубым и ждал, пока мадам Рувр сочтет уместным удалиться, чтобы последовать ее примеру, не обидев Вильбера.

— Какая очаровательная женщина, — произнес он. — Нужно быть таким мужланом, как Жонкьер, чтобы этого не замечать.

«Бедный мой старик, — подумал я. — Да Жонкьер сделал свой выбор уже давным-давно!»

Я входил в свою спальню, как вдруг одумался. Жонкьер не может рассердиться, если я сейчас наведаюсь к нему справиться о здоровье. Оказию, какую я искал все послеобеденные часы, предоставил мне он сам, внезапно вспылив за ужином. И слово за слово, возможно, я смогу побеседовать с ним откровенно и узнать, почему он задумал уехать. Итак, я пошел и постучался в его дверь. Ответа не последовало.

— Вы ищете господина Жонкьера? — спросила меня горничная, переходившая из квартиры в квартиру, чтобы закрыть ставни и приготовить постели. — Я видела, как он поднимался в солярий.

Тем лучше. Таким образом, ему и в голову не придет, что я искал этой беседы. Я сел в лифт и вышел на террасе. Жонкьер сидел в самом отдаленном углу и курил сигару, облокотившись на балюстраду.

— Ах, извините, — сказал я. — Я думал, тут никого нет. Я не помешал?

— Нисколько.

Он казался спокойным и приветливым. Выбрав шезлонг, я уселся рядом. Сумерки сгущались торжественно и царственно, благоприятствуя откровенным признаниям.

— Вы, случайно, не приболели? А то мы было забеспокоились…

— Не стоит об этом говорить. Тоска напала. Вы среди нас новичок. И не можете еще такого себе представить. А я тут уже семь лет. Так вот, после семи лет, наглядевшись на одни и те же рожи, наслушавшись одних и тех же пустопорожних разговоров, начинаешь задыхаться. Вы еще убедитесь в этом сами.

Я поймал мяч с лета.

— Понимаю. И даже отвечу на признание признанием. После выхода на пенсию я неоднократно переезжал из одного заведения в другое. Мне никак не удается прочно обосноваться. И хотя тут мне неплохо, я еще не уверен, что обоснуюсь окончательно. Между нами будет сказано, разумеется.

Похоже, мои слова его очень заинтересовали. Поэтому, использовав очко в свою пользу, я пошел дальше.

— И потом, есть вещи, которые мне не по нраву. Например, это вторжение мадам Рувр за наш стол. Будь мы в вагоне-ресторане — это еще куда ни шло. Но здесь!

Жонкьер не клюнул на эту удочку. Он швырнул наполовину выкуренную сигару за балюстраду. Послышался сухой щелчок окурка о цемент тремя этажами ниже. После затянувшегося молчания он пробормотал самому себе:

— Ну куда же податься, чтобы обрести покой?

Он поднял очки высоко на лоб и задумчиво протер глаза. Наконец вернулся кружить вокруг приманки.

— Вы способны проделать над собой усилие, чтобы уехать? — спросил он. — Что касается меня, это было бы свыше моих сил. Я так думаю, что, старея, мы становимся трусоваты. Упаковывать веши, укладывать чемоданы, распаковывать чемоданы… и потом, все эти люди, которым придется в последний момент пожимать руку… и объяснения, какие придется им давать… Все это меня и удерживает… Не двигаться с места менее утомительно. А между тем…

Тема медленно подступала к нам. Жонкьер порылся в карманах и достал из портсигара сигару, которую почтительно закурил. Он раздражал меня своими причудами завзятого курильщика. Он положил портсигар и спичечный коробок на соседний стол, а значит, намеревался провести на террасе еще часок-другой.

— А между тем, — продолжил он, — мне частенько приходит желание собрать манатки и сделать ручкой всей честной компании. У меня такое ощущение, что каждый из нас, преодолев рубеж семидесяти пяти лет, становится беглецом и инвалидом в одно и то же время. Мысленно ты уезжаешь, тебя тут как бы и нет; но твой каркас за тобой не поспевает. Он чувствует себя на крепкой привязи. Вы так не думаете?

— Такое наблюдение кажется мне довольно справедливым, — сказал я. — Однако во мне беглец берет верх над домоседом. Вот почему я всегда навожу справки обо всех домах для пенсионеров в районе, где намерен поселиться. Я бы хотел быть одним из тех животных, чьи норы имеют несколько входов.

Он рассмеялся, однако этот пройдоха не позволял увлечь себя на путь душевных излияний. А я боялся себя выдать.

— Беда в том, — сказал я, — что домов такого же класса, как наш, очень немного. Строят богадельни, приюты для необеспеченных. Но совсем не думают о тех, кто имеет шансы протянуть долго. Люди очень богатые не нуждаются в домах для пенсионеров. Чиновники имеют ведомственные дома для отставников, где живут в своей среде. Люди искусства — то же самое. Ну а как же мы? Куда прикажете нам податься? Что мы находим здесь, на тридцати километрах побережья? «Гибискусы» и еще один, недавно открывшийся пансион — «Цветущая долина».

— «Цветущий дол», — тотчас уточнил он.

— Вы имеете о нем какое-нибудь представление? — спросил я.

— Смутное. И к тому же он не совсем похож на наш. Это ансамбль одноэтажных коттеджей — очень удобных, очень комфортабельных. Вы получаете уютную крышу над головой, но принадлежащую одному вам.

— Одиночество, но без уединения, — сформулировал я.

— Вот именно. Признаюсь, это заманчиво. Между нами говоря, я сейчас колеблюсь.

Я не забыл о миссии, возложенной на меня мадемуазель де Сен-Мемен. Поскольку я вывел, не без труда, Жонкьера на заданную мною тему, теперь мне надлежало отвратить его от «Цветущего дола». Я старался, как только мог. Недостатка в аргументах у меня не было. «Цветущий дол» расположен слишком далеко от крупного города. Если Жонкьеру потребуется срочная операция (что грозит любому из нас), транспортировка в специализированную клинику займет много времени. А казино? Подумал ли он о казино, где у него свои привычки, где его зовут господин Робер? А мы, его друзья, разве ему не будет нас недоставать? Наконец, никакой перемены обстановки. Он сменит одни пальмы на другие, одни мимозы и розы на другие мимозы и розы под теми же самыми небесами. Нет, решительно игра не стоила бы свеч.

— Возможно, вы и правы, — сказал он.

Этот разговор произошел менее часа назад. Он у меня на слуху еще во всех подробностях. Думается, я его убедил. Правильно ли я поступил или неправильно? С чего это я вдруг проявил такое усердие в интересах Дома, который мне глубоко безразличен? Мне кажется, я сделал это ради игры. И из любопытства. Если Жонкьер останется, то какое решение примет наша прекрасная дама? У меня в ушах еще звучит ее фраза: «Посмотришь еще, способна ли я на это!» Она гудит в моей памяти как припев. Ну что же, посмотрим, на что она способна!


9 часов 30 минут.

Только что Франсуаза принесла мне первый завтрак вместе с новостью. Я потрясен. Жонкьер умер. Он упал с террасы.


Полночь.

Ну и денек! Но при всем этом какая же приятная кончина у этого бедолаги Жонкьера. Что я хочу занести в дневник, поскольку фиксирую в нем также свои настроения, это отрадный факт: весь улей растревожен и, право же, коллективное возбуждение — это ли не прекрасно.

— Подумать только, — заявила мне старая мадам Лам-бот, хватая за руку, тогда как обычно мы ограничиваемся обменом приветствиями, — подобный несчастный случай. Просто возмутительно!

Эта деталь показывает, какое возбуждение охватило всех жителей Дома. Уже передают из рук в руки петицию с требованием, чтобы администрация безотлагательно приподняла балюстраду, огораживающую террасу. На мадемуазель де Сен-Мемен просто больно смотреть. Прибыла полиция. Траур и стыд. А в результате я и не заметил, как пролетел день. Разумеется, о том, чтобы спать, нет и речи. Я перевозбужден. И уверен: я единственный человек, кто знает, что Жонкьера убили.

Вернемся вспять.

Сегодня утром Франсуаза объявляет мне о смерти Жонкьера. Рано поутру его бездыханное тело обнаружил садовник — оно лежало под террасой. Садовник сразу же забил тревогу. Прибежала мадемуазель де Сен-Мемен.

— Впопыхах она даже не успела напялить свой парик, — добавляет Франсуаза.

Невозможно, чтобы труп оставался лежать посреди аллеи. Блеша, совершающего свою утреннюю footing[211], направляют по другому маршруту предупредить Клеманс, тогда как Фредерик отправляется за своей тачкой. И несчастного Жонкьера временно перевозят в узкое помещение, используемое как ризница. Теперь я передаю слова Клеманс, которая явилась делать мне укол с опозданием на час.

— Вы уже в курсе, и вы тоже! — атакует она. — Как будто эта кретинка Франсуаза не могла удержать язык за зубами. Все до времени узнали, что он мертв.

Клеманс вне себя и объясняет мне причину.

— Теперь мне приходится их успокаивать. Бегать челноком от одного к другому и печься об их здоровье. Вечно одно и то же: стоит кому-нибудь умереть, и болячки других дают о себе знать.

— Но что именно произошло с Жонкьером?

— Поди знай!

— А что говорит доктор Веран? С тех пор как он прикреплен к Дому, он знает всех нас как облупленных. Должно же у него сложиться какое-то мнение?

— Он считает, что у господина Жонкьера закружилась голова. У него были проблемы с давлением. Случалось, ему не хватало воздуха. Он мог облокотиться на перила. Но при его высоком росте они пришлись ему ниже половины икры. И вот он опрокинулся. Но все это только предположения.

— И когда это произошло?

— Точно определить трудно. Около двадцати двух или двадцати трех часов, по мнению Ларсака. Вы извините меня, господин Эрбуаз? Сегодня утром у меня нет и минутки, чтобы поболтать с вами. Мне тоже не мешало бы отдохнуть. Да только кому в этом Доме до меня дело? Как говорится, волка ноги кормят.

Итак, Жонкьер мертв. Никак не могу себя в этом убедить. Он все еще видится мне — раскуривает сигару. Сколько времени я буду помнить его раскуривающим сигару? Ясное дело, он сверзился через перила. Это единственное правдоподобное объяснение. Я, кто бесконечно тянул время, не спеша принимая душ, бреясь, одеваясь, сегодня утром тороплюсь. Спешу присоединиться к стаду, смешаться с хором плакальщиков. К моему великому удивлению, за многие месяцы я впервые ощущаю движение жизни. Я записал: «Мне некогда!» А ведь я и забыл, что значит спешить, чувствовать, что событие будоражит твою кровь подобно алкоголю. Спасибо, Жонкьер.

Я спускаюсь. В гостиной уже собрались люди, главным образом мужчины, группами по три-четыре человека. А вон и Вильбер. Его окружили плотным кольцом. Вскоре это ждет и меня самого. Как сосед покойного, могу ли я что-либо сообщить по поводу этой таинственной кончины?

— А правда ли, что у него было высокое давление?

— Что-то вроде двадцати, — отвечаю я.

— Так ведь при двадцати можно прекрасно жить. Вот у меня восемнадцать, но я никогда не чувствовал себя лучше. Причины несчастного случая надо искать не в этом.

Другой:

— С некоторого времени у него был озабоченный вид. Наверное, он чувствовал себя больным. Не заводил ли он разговора о своем здоровье за столом?

— Нет.

Я слышу на ходу, как мне кто-то сообщает:

— Его брата известили. Он должен прибыть к вечеру. Похоже, других родственников у него нет.

Я выхожу из дому и направляюсь к тому месту, где найдено тело. Там собрался небольшой кружок любопытных. Одни, отступив на несколько шагов, запрокидывают голову, чтобы прикинуть на досуге расстояние между террасой и землей. Высота хотя и не головокружительная, но метров двенадцать будет. Другие мрачно размышляют, рассматривая цементное покрытие дорожки. Они хорошо знают, что если Жонкьер внезапно потерял равновесие из-за недомогания, то оно имеет точное название, а именно — инфаркт. Но никто не решается произнести такое слово. Инфаркта страшатся тут наряду с раком и предпочитают обвинять в случившемся низкие перила, или жару, или плохое пищеварение, или даже неосторожность… Достаточно наклониться сильнее и… Все комментарии сводятся к одному: «Меня лично не заставят поверить, что…», «Болезнь чего только не вытворяет…», «Надеюсь, вход на этот солярий будет запрещен…». Мало-помалу гнев берет верх над растерянностью.

Около десяти прибывает комиссар полиции в сопровождении двух личностей, должно быть инспекторов. Я не особенно-то осведомлен по части полицейских расследований, но твердо решил, что, если меня допросят, не стану обнародовать тот факт, что находился на террасе вместе с Жонкьером, совсем незадолго до его смерти. Иначе был бы вынужден объяснять, почему именно, а полиции не обязательно знать, что Жонкьер поссорился с мадам Рувр, что он намеревался покинуть Дом и мадемуазель де Сен-Мемен поручила мне удержать его от такого шага. Все это только бесполезно осложнило бы ситуацию.

Кстати, о мадам Рувр… Сильно ли она потрясена внезапной кончиной того, кого я продолжаю считать ее любовником? Достанет ли ей мужества появиться к ужину? Будет очень интересно наблюдать за ее поведением.

Пройдясь по парку, я поднимаюсь к себе и звоню своему дантисту, чтобы записаться на прием. Я запустил кариес, ограничив себе срок жизни. Теперь же чувствую, что собираюсь предоставить себе долгую, очень долгую отсрочку из-за желания узнать, чем же кончится «дело Жонкьера».

Никто меня не вызывает. Я никому не потребовался. Очень похоже на то, что расследование будет непродолжительным за отсутствием улик, в первую очередь, но также, и главным образом, потому, что это дело затрагивает слишком важные интересы. Зачем трубить о том, что в «Гибискусах» один жилец разбился из-за того, что ограда солярия не обеспечивала людям полной безопасности. Я еще жду вызова к мадемуазель де Сен-Мемен, но вот уже подошло время обеда, а про меня так и не вспомнили. Я вздыхаю с облегчением, но в то же время меня задевает. А может быть, Вильбер, со своей стороны, проведал что-нибудь новенькое? Он всегда знает то, что неведомо другим. Глухой и осведомленный. Да, он у нас такой, этот Вильбер!

На сей раз тоже я не ошибся. Когда я сажусь за стол напротив него, он грызет свои таблетки и, смакуя лекарство, ввертывает:

— Есть кой-какие новости!

Следует целая мимическая сценка: на лице шевелятся морщины, морщится лоб, кивает голова, играет улыбка всезнайки.

— Выяснилось, что же произошло, — говорит он. — Конечно, это несчастный случай. Но когда тело обнаружили, в первый момент растерянности никто не подумал об очках. А вот Клеманс вспомнила о них, при допросе полицейские расспрашивали ее одновременно с Блешем и садовником. Если у Жонкьера на лбу были бы очки, они нашлись бы поломанные или целые и невредимые рядом с телом. Но на цементе от них не оказалось и следа. Тогда стали обыскивать спальню пострадавшего и в конце концов наткнулись на очки. И где, по-вашему, их обнаружили?

— Полагаю, в самом неожиданном месте.

— Совершенно верно. В мусорной корзине, среди ненужных бумаг, которые смягчили их падение… Бедняга их туда уронил… знаете… достаточно на секунду отвлечься… Предполагают, — продолжает он, — что Жонкьеру потребовалось подышать свежим воздухом. Вспомните, он всегда жаловался на то, что ему душно. И тогда — об остальном вы догадаетесь сами — он поднимается, проходит ощупью по террасе… натыкается на перила и хоп!

— Такова версия полиции?

— Такова версия здравого смысла, — поправляет меня Вильбер. — Будем логичны!

Совет дан таким тоном, что лишает всякого желания спорить. Впрочем, зачем мне выдвигать возражения? Такое объяснение внушает доверие. Поскольку болезнь тут ни при чем, каждый из пансионеров почувствовал себя вправе обвинить Жонкьера в неосмотрительности. Нет необходимости ему сострадать. То, что с ним произошло, достойно всяческого сожаления, но ему следовало вести себя осторожнее, какого черта!

— Откуда у вас такие сведения?

Вильбер бросает на меня мимолетный взгляд — взгляд кошки, которая сейчас закатила клубок шерсти под шкаф. Улыбаясь, он изрекает:

— Слушаю!

Уточнять бесполезно. Я закругляюсь с обедом и снова поднимаюсь к себе. Правда ожидает меня тут. Стоит мне вытянуться на постели, и глазами памяти я снова вижу Жонкьера в тот самый момент, когда он закуривает свою сигару… Черт побери! Конечно же на нем были очки… поднятые надо лбом… Я в этом абсолютно уверен. Картина прочно зафиксирована памятью. Как фотоснимок. Я даже удивляюсь тому, что она не возникла передо мной раньше. Версия полиции, которая назавтра станет версией всей прессы, не выдерживает никакой критики.

Лицо мое покрылось испариной — от волнения!.. Потому что моя мысль скачет, скачет. Она устремляется к выводу, который я отторгаю уже изо всех сил. Я заставляю себя размышлять последовательно. По Вильберу выходит, что Жонкьер, желая подышать свежим воздухом, поднялся на террасу, хотя куда-то и задевал очки. Но я-то знаю — и я единственный, кому это известно, — что Жонкьер уже дышал свежим воздухом, когда я присоединился к нему, и был в очках. Поэтому с чего бы это ему было час спустя идти вниз, а потом снова подниматься? Он так и не покидал солярия. Однако к нему там кто-то присоединился, и в какой-то момент его столкнули в пустоту.

Потом… этот «кто-то» пришел удостовериться в том, что Жонкьер действительно мертв, и, поскольку его очки не разбились, придумал спрятать их в корзину для бумаги. Возможно, это объяснение и наивно, но убедительно, поскольку полиция, готовая с ходу признать простейшее объяснение, сразу приняла версию несчастного случая. Нет, это не несчастный случай. Это преступление… а быть может, даже преднамеренное убийство, если лицо, столкнувшее Жонкьера, действительно хотело, чтобы он упал и разбился. Как бы то ни было, оно спустилось удостовериться, что Жонкьер больше не подает признаков жизни. А раз так, к чему было бы звать на помощь? Опережать драматические события? Почему бы не направить следствие по ложному следу? Именно благодаря этим очкам?..

Но кто это лицо? Я хочу сказать, кто та единственная личность, которая может оказаться под подозрением? Ну же, будем последовательными, говоря языком Вильбера: это мадам Рувр. Не угрожай она Жонкьеру, так сказать, у меня под носом («Не толкай меня на крайность… Вот посмотришь, способна ли я на это…»), возможно, я бы принял — и я тоже — версию несчастного случая, не в силах вообразить себе другую, более правдоподобную. Но я — я-то знаю. И я вижу эту сиену так, как будто бы являлся ее свидетелем. Мадам Рувр ждет, пока ее муж уснет, потом идет постучать в дверь Жонкьера. Возможно, она хочет затеять с ним решающее объяснение. Поскольку никто не отвечает, она поднимается в солярий. Он там один. Ссора. Жонкьер встает. Его шезлонг у самой балюстрады. Поднявшись на ноги, он, быть может, опирается о балюстраду. Враги стоят рядышком. Это драма. Толкает ли его мадам Рувр или же отталкивает? Возможно, он попытался заключить ее в объятия. Она отбивается, высвобождается, резко оттолкнув его. Какой ужас! Она осталась на террасе одна. Жонкьер внезапно испарился.

Бедная женщина! Ей следует во что бы то ни стало молчать. Иначе недоброжелательство завершит это дело. Станут шушукаться по поводу того, что она якобы приходила на свидание с Жонкьером, изменяла мужу и т. д. Набравшись мужества, она проходит через уснувший дом, склоняется над трупом. Ей хватило хладнокровия, чтобы прикинуть, какую пользу она может извлечь из чудом уцелевших очков. Решительно замечательная женщина! Я восхищаюсь ею.

Я восхищаюсь ею и при этом хотел бы дать ей понять, что разобрался в ситуации и что не все в этом Доме круглые идиоты. Мне хотелось бы ей сказать: «Вам нечего меня бояться. Пожалуй, я даже смогу вам помочь». В этом желании, которое я записываю, чтобы быть уже откровенным до конца, есть толика мелкого тщеславия. Разумеется, между нею и мной никогда не будет разговора об этом событии. Но я начну смотреть на нее другими глазами, неизбежно. Разве мне это не приятно? Говорить начистоту? Нет, скорее это меня бы развлекло. Как будто, помимо ее ведома, мы начали тонкую игру в прятки.

За ужином ее место осталось незанятым. Так я и ожидал. Она должна быть потрясена. Официантка сообщает нам, что господин председатель занемог. Ну конечно же! Прекрасная отговорка! Она не чувствует в себе достаточно сил, чтобы безбоязненно встретиться с вечно настороженным любопытством Вильбера. И моим!

Я узнаю от Вильбера, что брат Жонкьера прилетел. Похороны состоятся послезавтра. В столовой шумно, как обычно. Смерть Жонкьера получила ясное объяснение и теперь уже относится ко всему тому, о чем присутствующие предпочитают забыть.

Приближается полночь. Впервые за довольно продолжительное время я ощущаю физическую усталость, как если бы приложил немалые усилия. Здоровая эмоциональная усталость, какую я принимаю с радостью. Еще небольшой комментарий, прежде чем улечься в постель. Естественно, я не собираюсь ставить в известность полицию о том, что знаю. В самом деле, у меня есть все основания думать, что мадам Рувр защищалась, что Жонкьер представлял для нее угрозу. Во всяком случае, такое основание я себе привожу. Других я не усматриваю. В конце концов, мне приятно, если мое молчание обеспечивает ей покой!


Сегодня утром я не услышал Жонкьерова будильника, что меня и разбудило. В ожидании времени первого завтрака я перечитал свои записи. Я, кто так страдал от своего бессилия, пишу настоящий роман. У меня уже намечены обстановка, среда, персонажи, а со вчерашнего дня появились событие, перипетии, драма, которая подтолкнет действие. Забавно! К сожалению, продолжения не последует. И боюсь, что я вновь стану жертвой моих миражей.

Поскольку я люблю себя терзать, мне взбрело в голову, что, быть может, я в какой-то мере причастен к смерти Жонкьера. Взвесим факты еще разок. Жонкьер ужасно сердит на мадам Рувр. Она ему мешает. Настолько, что он подумывает, а не переехать ли ему в другое место. Я вмешиваюсь. Показываю ему, что в его интересах оставаться в «Гибискусах». Он склоняется к моему мнению. И остается. Ведь он поселился тут первый. Пусть Рувры съезжают. И если понадобится, он пойдет и скажет председателю: «Увезите свою жену! Пусть меня оставят в покое!»

Но вот является мадам Рувр, и между ними разгорается спор. Если бы я не вмешался в дела Жонкьера, он остался бы жив. Ох! Я прекрасно вижу всю неосновательность своего толкования. Но если оно и ложно в деталях, то готов поклясться, что в общем и целом справедливо. Значит, мадам Рувр была бы вправе меня упрекать. И хотя мы друг для друга чужие, между нами завязались невидимые связи. Я думал, что подарю ей свое молчание. А на поверку я обязан молчать. Я сказал бы даже, что обязан, в случае надобности, ее защитить. Остается узнать, не прихорашиваю ли я свои угрызения совести ради придания им привлекательности. Мой лечащий врач-невропатолог обращал мое внимание на то, что «я не перестаю смотреться в зеркало и принимать позы». Да, но я излечился. Это факт.

Видел брата Жонкьера. Удар в самое сердце. Это точная копия старшего брата, но моложе. То же лицо, та же походка, а главное — те же очки. Он явился, разумеется, чтобы присутствовать на похоронах, но также увезти веши. Мы поговорили с минутку. Не заметно, чтобы его сильно задела внезапная смерть брата. Насколько я понял, они никогда не виделись. Он торопится уехать, но я не знаю, каков род его занятий. Я пригласил его поужинать, не без задней мысли — узнать: а может, он знаком с мадам Рувр. Но он не отозвался на мое приглашение. Замечу между прочим, что мадам Рувр не появлялась целый день.

Это приводит меня к разговору о ней, поскольку сегодня утром Клеманс была словоохотливее. Она рассказала мне, что у председателя ужасно разболелось бедро и он злой как собака. Комментарий Клеманс: «Мне жаль его, беднягу. Я не феминистка, и некоторые ситуации меня возмущают».

— Господин председатель — звучит премило, — сказал я. — Но он был председателем чего? Вы про это что-нибудь знаете?

— Суда присяжных, если я правильно поняла.

— А ему стало известно про смерть Жонкьера?

— Да. Он мне об этом сказал. Он слушает местную радиостанцию по своему приемнику. У меня создалось впечатление, что он был с Жонкьером знаком, но руку на отсечение не дам. Он не из тех людей, которым можно задавать вопросы.

— А мадам Рувр? Почему вчера вечером она не пришла на ужин?

— Если вам приходится ухаживать за инвалидом, господин Эрбуаз, не знаю, не пропадет ли у вас желание есть.

— Вы мне никогда не говорили, есть ли у них дети?

— Нет. Но она получает письма из Лиона. Консьержка прочитала адрес на обороте конверта: мадам Лемери. Наверное, ее сестра. Я постараюсь разузнать.

И тут я осознаю, что за нами постоянно наблюдают многочисленные глаза: директриса, консьержка, ночной сторож, медсестра, горничные, официантки и другие, кого я забыл упомянуть? Мы — единственное развлечение, позволенное обслуге. Как благоразумно с моей стороны прятать свои заметки. Не из подозрительности, но почем знать — Дениз, которая приходит убирать постель или пылесосить, не сует ли она повсюду свой нос? Я стану прятать тетрадь под белье в шкафу, а ключ держать в кармане. Если задуматься, как все же это получается. Имея запасной ключ, кто угодно из обслуживающего персонала может, когда ему заблагорассудится, войти в любую квартиру. Само собой, если квартирант, запершись, почувствовал недомогание, надо же иметь возможность прийти к нему на помощь, не взламывая замок. Я могу это допустить. Но ведь такого рода опека оборачивается неустанным наблюдением. Вот что меня раздражает. Что касается обстановки наших квартир, то она либо принадлежит нам, либо является собственностью Дома. Но так или иначе, замки шкафов, секретеров или комодов — не преграда. Хотя бы потому, что здесь никому и в голову не придет запирать их, защищаясь от вора. Готов биться об заклад, что большинство из нас днем даже входную дверь и то не запирает на ключ. Считается, что, переехав в «Гибискусы», покупаешь себе безопасность раз и навсегда. Факт остается фактом, я никогда не слышал жалоб даже на мелкие, незначительные хищения.

Но ведь любопытство — тоже своеобразная кража. А здесь ничто не застраховано от любопытства. Что помешает Дениз, стоит мне повернуться спиной, рыться в моих костюмах, которые висят в платяном шкафу, копаться в ящиках письменного стола? Что помешало бы сказать другим слугам, когда они собираются в столовой: «А знаете, Эрбуаз, этот нелюдимый старикан, который всегда волочит лапу, он ведет что-то вроде дневника. Точно — сам видел. Смехота, да и только!»? Значит, мне следует подыскать себе надежный тайник. Я подумаю над этим.


В часовне много народу. Траур — наше будущее. Каждый находится тут ради себя самого. Отсюда и такая сосредоточенность. Я замечаю в толпе мадам Рувр. На ней темно-серый костюм. Есть ли подтекст у выбранного ею туалета? Похоже, она стала бледнее. Какие чувства она испытывает: печаль, сожаление, угрызения совести? Пойдет ли на кладбище? Среди венков, которые вешают на катафалк, я тщетно ищу один, возможно принадлежащий ей, — знак последнего прости.

Церемония выражения соболезнований. Лицо брата невозмутимо. Каждому отпускается легкий поклон: ни дать ни взять — распорядитель похоронного бюро. Затем толпа разбредается по аллеям парка. Стоит отойти на приличное расстояние, и начинается треп. Как на школьной перемене после скучного урока.

Мадам Рувр как испарилась. Лишь немногие верные души останутся сопровождать Жонкьера на кладбище. Мы поднимаемся туда на машине. Жара. Брат, не привыкший к жгучему солнцу, заслоняет затылок шляпой. Мадемуазель де Сен-Мемен, сидя рядом со мной, шевелит губами. Генерал промокает лоб и наверняка предвкушает прохладу маленького бистро, куда он пойдет сейчас подкрепить силы. Что касается Вильбера, тот непрестанно шевелится. Чешется. Качает ногой, закинутой на другую. Ему не терпится оказаться в другом месте. И пришел он лишь потому, что просто никак не мог поступить иначе.

Наконец похоронная церемония закончена. Мы снова встречаемся у входа на кладбище. Брат Жонкьера холодно благодарит нас и садится в «ситроен» мадемуазель де Сен-Мемен.

— Неужели вы пойдете вниз пешком? — спрашивает она нас с Вильбером. И, обращаясь к генералу: — Садитесь! Будьте же благоразумны. Жара вам противопоказана.

Она смотрит на нас, сокрушаясь, и с недовольным видом усаживается в машину.

— Нам с Эрбуазом надо поговорить, — объявляет Вильбер. — Не ждите нас.

Машина удаляется. Я поворачиваюсь к нему.

— Вы хотите мне что-то сказать?.. В таком случае предлагаю вам прохладительное. Там, внизу, есть маленькое кафе.

— Только не это, — вскричал он. — Мне нельзя пить холодное. Но вам не повредит немножко пройтись. Я наблюдаю за вами, Эрбуаз, и утверждаю, что вы недостаточно двигаетесь.

Небольшое поучение на тему о пользе прогулок. Я раздраженно его прерываю:

— Что вы хотели мне рассказать?

— Ах да! По поводу мадам Рувр. Вы не задались вопросом, почему она не сопровождала нас на кладбище?

— Да, конечно!

— Такая благовоспитанная дама. Гостья за нашим столом. Ей следовало иметь на то вескую причину.

— Вам известна эта причина?

Но у Вильбера нет обыкновения прямо отвечать на вопросы. Напустив на себя свой обычный хитрющий вид, он продолжает:

— Вчера я прочел в разделе некрологов «Утренней Ниццы» сообщение о кончине Жонкьера. Там перечисляются его звания, и одно из них меня поразило: инженер Национальной школы искусств и ремесел. Тогда как, помните, он всегда рассказывал нам, что является выпускником Центральной школы гражданских инженеров в Париже.

— Выходит, это враки?

— Погодите! Захотелось внести ясность. Оставалось одно — проверить по «Who is who»[212]. С этой целью я отправился повидать своего нотариуса, будучи уверен, что у него есть этот справочник… и раскрыл секрет Жонкьера.

— Он и в самом деле был инженером в «Искусствах и ремеслах»?

— Да. Историю с Центральной школой он сочинил для пущей важности. Но я вычитал также, что в 1935 году он женился на некой мадемуазель Вокуа, с которой развелся в 1945-м.

— Люсиль?

— Да подождите вы, черт побери! Пока я держал в руках этот справочник, я заодно поискал в нем справку на Рувра. Она оказалась довольно пространной. В ней сообщается, кроме прочего, что он состоял председателем суда присяжных. В 1948 году женился на некой Люсиль Вокуа.

— Выходит, мадам Рувр — бывшая жена Жонкьера?

— Ну да!

Эта новость меня ошарашила и в то же время принесла огромное облегчение. Люсиль не была — никогда не была — любовницей Жонкьера. Насколько это лучше! Зато мне придется пересмотреть все свои предположения. Конечно же между ними произошла бурная сцена, но в связи с чем?

— Признайтесь, она не лишена хладнокровия, — продолжает Вильбер. — Кто бы мог догадаться, что Жонкьер для нее — не посторонний. Правда, если вы посмотрите на даты…. Разведена в 1945-м… Получается, свыше тридцати лет тому назад. За тридцать лет немудрено и позабыть мужчину.

Он смеется. Этим вольтеровским смехом, который всегда меня так раздражает.

— Зато Жонкьер, похоже, ее не забыл, — продолжил он. — И какое же совпадение! Он умирает спустя всего несколько дней после прибытия своей бывшей жены.

— Какая тут связь?

— Никакой, — поспешил отрезать он.

Мы подошли к автобусной остановке.

— Вы дальше не пойдете? — спросил Вильбер. — Вы мало двигаетесь. А я дойду пешком. Немного физических упражнений не повредит. Поверьте мне. Увидимся вечером.

Задержав свою руку в моей, он говорит мне как бы по секрету:

— Может, она и удостоит нас своим присутствием!

Радостное кудахтанье. Каким же двуличным ему случается выглядеть. Присоединится ли она к нам за столом или нет — мне это безразлично. Я забираюсь в автобус, но так рассеян, что пропускаю остановку «Гибискусы», даже не обратив на нее внимания. Приходится тащиться назад, и я возмущен собой. Она была женой Жонкьера — ну и пускай, и нечего это обсуждать до потери сознания. Я бы даже сказал, что она была вправе столкнуть его вниз. Ну, словом, я это допускаю! И надо видеть в этом не жест несчастной страсти, а последний эпизод внезапно разгоревшейся долгой супружеской ненависти.

Я пытаюсь переключить свои мысли на другое. Но это у меня не получается. Шаг за шагом добираюсь до дому. В конечном счете, пожалуй, я предпочел бы, чтобы она была его любовницей. Мне она больше понравилась бы в роли отчаявшейся женщины, нежели в роли уязвленной и мстительной супруги.

…И тут произошло нечто совершенно неожиданное. Я сел в кресло, чтобы лучше размышлять, и погрузился в глубокий сон. Такой глубокий, что, глянув на часы, не поверил своим глазам Четверть девятого. Еще немного — и я пропустил бы ужин.

Я торопливо оделся и вышел. Второй сюрприз — да еще какой. В коридоре кто-то находился. Я сразу его распознал. Председатель! Кто же еще? Этот старый мужчина в домашнем халате. Ссутулившийся на двух палках, которые он медленно переставлял, — прямо как большая человекоподобная обезьяна, опирающаяся на руки, утратившие гибкость. Он как раз поворачивался ко мне спиной. Отступив на шаг, я скрылся в углу. Он направлялся к себе. Откуда он шел? Может, у него было обыкновение, пока все жильцы в столовой, походить по коридору без свидетелей, теша себя иллюзией свободы?

Была ли его жена в курсе этих кратких выходов в свет? Или речь идет о тайных вылазках?

Он исчез. Выждав еще секунду, я прошел по безлюдному и тихому коридору и сел в лифт. Мадам Рувр вернулась на свое место за столом. Я холодновато поздоровался с ней и расправил салфетку, разглядывая ее при этом краешком глаза. На ней была коричневая курточка и плиссированная юбка. Очень изящный ансамбль, показавшийся мне почти что легкомысленным на особе, бывшего мужа которой только что предали земле.

Разговор, происходивший между Вильбером и той, кого я уже называл про себя вдовой, мог удивить хоть кого. Вильбер говорил о цене на могилы.

— Покупка места на новом кладбище, — объяснял он, — подлинное размещение капитала. Стоимость земли значительно повышается. Лично я выбрал отменное местечко, и мраморщик меня не ободрал. Красивый, совершенно простой камень и выгравированная надпись… Так вот, знаете, сколько я уплатил за все про все?

— Не сменить ли нам тему, — предложил я.

— Вам неприятен этот разговор? — обратился Вильбер к мадам Рувр.

— Нет, нисколько, — ответила та. — Я понимаю, что такие приготовления предпринимаются загодя.

— В особенности когда после тебя практически никого не остается, как в моем случае, — заметил Вильбер. — И в сущности, что может быть естественнее, чем определить свое место на этой земле, когда приезжаешь обосноваться в «Гибискусах»? Не это приближает ваш конец, а вы чувствуете себя спокойнее — вы так не считаете?

— Я так не считаю, — как отрезал я.

— Ах! Прошу прощения.

Он выключил слуховой аппарат и начал капать в стаканчик содержимое ампулы, затем сыпать белый порошок.

— Кажется, я его задел, — пробормотал я.

— Т-с-с! — улыбаясь, произнесла она.

— Не бойтесь. Он уже не слышит. От избытка такта он не помрет, скотина. Заметьте, он прав. Я тоже думаю, что лучше принять меры предосторожности и распоряжаться собой до самого конца. Так пристойнее. Но никакой необходимости обсуждать эту тему сегодня.

Вильбер старался сломать пополам крошечную таблетку. Своими коробочками, пузырьками и бутылочками он уже расположился и на месте Жонкьера. От старания у него дрожали старые узловатые пальцы.

— Дайте, — сказала мадам Рувр. — Я набила себе руку.

— Осторожно, — сказал Вильбер. — В принципе, я не должен превысить предписанную дозу… спасибо.

Проглотив свои лекарства, он встал и, едва кивнув в нашу сторону, направился в гостиную.

— Занятный человечек, — сказала мадам Рувр, — немного беспокойный, правда?

— А главное — ужасно обидчивый. Ему постоянно чудится, что его оскорбляют… Не угодно ли выпить чашечку кофе? Может быть, вечером оно и не очень рекомендуется…

— О! Меня это ничуть не смущает. Напротив.

Я детально передаю все эти разговоры, но не потому, что они важны, хотя бы в малой степени, но мне кажется, они воссоздают атмосферу этого странного вечера. Первого вечера доверия и, в какой-то мере, непринужденности между мадам Рувр и мной. Пожалуй, «непринужденности» — сказано слишком сильно. По правде говоря, не знаю, как его и охарактеризовать. Правильнее было бы сказать «близости». Мадам Рувр отбросила свою нарочитую любезность — самую непреодолимую из преград. И в некотором роде предстала в своем истинном свете. Она сама объяснила, что отказалась от чашечки кофе после ужина, потому что вечером читала мужу вслух.

— И что же вы ему читаете? Романы?

— Ах нет. Что вы! Главным образом очерки. В данное время я ему читаю «Когда Китай пробудится». Ему это страшно интересно.

— А вам?

Мадам бросила на меня лукавый взгляд.

— Намного меньше!

— У него слабое зрение?

Она ответила не сразу.

— Нет. Не в зрении дело. Мне не следовало бы этого говорить, но…

— Можете говорить совершенно безбоязненно.

— Так вот, он искренне считает, что подобные чтения — развлечение и для меня. Он не против, чтобы я развлекалась… но в его обществе. Нужно его понять… Эта болезнь для него — страшное испытание.

— А для вас?

Вопрос вырвался у меня непроизвольно. Она оставила его без ответа.

— Мне не трудно вообразить себе, в какойситуации вы пребываете, — продолжил я. — Но в конце концов, ведь вы можете выходить из дому. Вы не обязаны неотлучно быть…

Она меня прервала:

— Нет, разумеется. А как же вы думаете? Мне позволяют расслабиться.

Она выбрала шутливый тон, и я притворился, что подключился к ее игре.

— Вижу. Поручения… покупки…

— Точно. Женщине всегда требуется что-нибудь прикупить. Ох! Я никогда не отлучаюсь надолго.

— Чего вы боитесь? В случае необходимости господин Рувр позвонил бы Клеманс или горничной.

— Да… да… конечно. Но я страшусь его неосмотрительности. Когда меня с ним нет, он быстро теряет терпение. И вместо того, чтобы спокойно сидеть в своем кресле, пытается ходить… если только можно это назвать ходьбой… и рискует упасть. Я знаю, ему не под силу подняться без посторонней помощи. Он совсем как малое дитя, понимаете, и, чувствуя себя слабым и зависимым, он становится от этого еще более властным и раздражительным.

Я размечтался и представил себе Рувра, ковыляющего по коридору до лифта, потом выходящего на террасу, где он столкнулся лицом к лицу с Жонкьером. Но ведь ему пришлось бы затем спуститься, чтобы поднять очки. И потом, прежде всего, как мог бы он в такой поздний час ускользнуть от внимания жены? Чепуха!

— Я бы хотел быть вам полезным, — сказал я. — Если вы представите меня мужу, например, то я смог бы время от времени составить ему компанию, пока вы гуляете, не глядя на часы.

Я тут же подумал: «Что тебя дернуло, старый болван? Хорош ты будешь со своей мордой сенбернара, изъеденной молью. Не ввязывайся в это дело!»

— Нет-нет, — поспешила отказаться она, к моему облегчению. — Как это мило с вашей стороны, но я ни за что не хотела бы сделать вас объектом его грубостей. Знали бы вы, какой он ревнивец и собственник.

Она открыла сумочку и быстро попудрилась. От ее жеста у меня защемило сердце, настолько она вдруг напомнила мне Арлетту. Я тоже безотчетно был ревнивцем и собственником. Но мне больше некого мучить. Палач без клиентуры! Я подавил в себе внезапное желание рассмеяться и встал.

— Ну что ж, покойной ночи, мадам. И, несомненно, до завтрашнего вечера.

— Надеюсь.

Хотелось бы мне теперь узнать, почему я так возбужден и полон злобы. И в то же время скорее доволен.

Я не осмелился повернуть разговор на Жонкьера. Была бы ли она смущена? По правде говоря, я не стремлюсь это узнать. По правде говоря, мне пришлось заставить себя поверить в ее виновность! «И потом, чего уж там, — сказал я себе, — я провел такой приятный вечер».


Пустопорожний день! В мои мальчишечьи годы бабушка говаривала: «Тебе тесно в твоей шкуре!» Теперь это правда еще в большей степени, чем тогда. Меня стесняет моя старая шкура, она меня тяготит.

Я спустился в город. Отправляясь за покупками, в какие магазины Люсиль заглядывает? Я прошелся по галереям универсального магазина. Прогулялся перед витринами модных лавок. Чего бы мне хотелось? Встретиться с ней? Проводить ее немножко, как мальчик подружку? Нет, как бы то ни было, Люсиль меня не интересует. И пусть это само собой разумеется. Или, по меньшей мере, она бы меня не интересовала, будь я уверен, что это она убила Жонкьера. А я то уверен в этом, и жизнь обретает прежнюю прелесть, то не уверен, и жизнь кажется мне зловещей. И тогда я мысленно возобновляю свое следствие, воссоздаю уверенность и цепляюсь за нее. Единственное, что меня сбивает с толку, это мастерское владение собой, невозмутимость Люсиль. Я нахожу в этом нечто чудовищное. И побаиваюсь ее. Но ведь она обязана строго себя контролировать из-за председателя. Я еще не думал над этим аспектом проблемы, а между тем это — основное. Не следует забывать, что председатель — судья. Скольких виновных он допросил за свою служебную карьеру? В силу профессии и в силу привычки он смотрит на людей инквизиторским недоверчивым взглядом. Бедная женщина, вынужденная улыбаться, притворяться, почти никогда не переставая быть начеку. Как это должно быть ужасно.

И тут вдруг передо мной возникла закавыка. И немалая. «Происшествие» с Жонкьером имело место примерно в десять — одиннадцать вечера. Но в этот момент Люсиль читала вслух «Когда Китай пробудится». И даже если она прекратила чтение, то как могла бы выйти из квартиры незаметно для мужа? Принимает ли председатель снотворное? Завтра утром расспрошу Клеманс.


10 часов.

Вот я и успокоился. Спешу записать то, что мне сказала Клеманс. В распоряжении Рувров три комнаты: спальня, салон-кабинет-гостиная и кухонька, плюс к этому, естественно, удобства. Председатель спит в спальне один. Супружеская кровать, которая стоит посреди комнаты, предназначается ему одному. Он очень страдает от болей, даже по ночам, и не хочет, чтобы рядом с ним кто-либо находился. Его жена ночует в соседней комнате на раздвижном диване.

— А он что-нибудь принимает на ночь?

— Да. По нескольку таблеток снотворного. По-моему, доза слишком велика. Но ему никто не указ.

— И в котором часу он засыпает?

— Я точно не знаю. Думаю, довольно рано. Но почему вы все это спрашиваете?

— Потому что я и сам страдаю от бессонницы. Для вас это не новость. Поэтому я люблю расспрашивать о своих собратьях по несчастью. Я всегда надеюсь, что они знают приемчики, как приручить сон.

Значит, все объясняется просто. Когда председатель засыпает, Люсиль, заперев смежную дверь, может уходить и приходить, когда ей заблагорассудится. В сущности, ночь в ее распоряжении. Захоти она выйти из дому, например пойти в кино или просто погулять на свежем воздухе, — нет ничего проще. Нет даже необходимости проходить через главный подъезд. Достаточно пройти через служебную дверь и пересечь дворик. Мы могли бы встречаться за пределами нашей территории.

Я шучу. Мне случается позволять себе фривольные мысли, совсем как если бы я стал примерять маскарадные костюмы, чтобы задать пишу своему воображению. Только оно и могло меня развлечь!


Сегодня вечером Вильбер за столом отсутствовал. Похоже, его буравит язва. Я ужинаю наедине с Люсиль, и вначале мы немного смущены, как будто осмелились назначить друг другу свидание на глазах у всей столовой. Обмен банальными фразами: «Как поживает господин Рувр…», «Как ваш ишиас?». Я говорю о своей болезни с поддельной беззаботностью, чтобы не дать ей повода зачислить меня в разряд импотентов. А потом — сам не знаю, при каком непредвиденном повороте разговора, — мы переходим на тему библиотеки «Гибискусов».

— Она и в самом деле плохо устроена, — говорит Люсиль.

— Я вас предупреждал. Нам недостает человека доброй воли, который взялся бы ее серьезно организовать. Но здесь совсем не читают книг. Я чуть было не посвятил себя этому делу, но тут же одумался, несомненно из лени и эгоизма.

— Вот уж не поверю. Вы наверняка не эгоист.

— Скажете свое слово тогда, когда узнаете меня получше.

Ну вот! Я позволяю увлечь себя на наклонную плоскость пустяковых разговоров, пошлых комплиментов, а также опрометчивых посулов. Подумав с минутку, она говорит:

— А что, если я стану этим человеком доброй воли?

— Вы?!

— Почему бы и нет? У меня не будет времени на то, чтобы привести здешнюю библиотеку в идеальный порядок, но что бы мне помешало для начала составить каталог?

— А как же ваш муж?

— О! Он предоставил бы мне часок свободы в течение дня. Как правило, после обеда он дремлет. Может быть, вы согласились бы мне помогать? Как я себе представляю, составлять каталог легче вдвоем: один сортирует книги, второй их заносит в реестр. Я была бы так рада приносить хоть какую-нибудь пользу! Потом можно было бы попросить маленькую субсидию, вы не считаете? У наших квартирантов есть средства. Они не отказались бы оплачивать членские взносы.

Поначалу я реагировал очень сдержанно. При своем полном безделье я чувствовал, что мне дорого обойдется усилие что-либо предпринять и оторваться от своих умствований. К тому же я заранее знаю, какие книги тут будут пользоваться спросом, и считаю, что авторы, ценимые здесь, как правило, не стоят нашего тщания. Но Люсиль ждет моего ответа, и я устрашился того, что мне раскроются ее вкусы. Я соглашаюсь не без опаски. Следует оживленная беседа, открывающая организаторские способности Люсиль, каких я за ней и не подозревал. Принадлежа к другому поколению, я всегда удивляюсь, встречая решительных женщин, способных сделать четкие предложения.

— А вы, как видно, уже размышляли над этой проблемой, — говорю я.

— Терпеть не могу импровизации, — твердым тоном заявляет Люсиль.

Именно этот тон мне и не понравился. Мне было бы трудно проанализировать такое впечатление. Я разделяю женщин на две категории: с одной стороны, аппетитные женщины, а с другой — соперницы. Арлетта была аппетитной, я хочу этим сказать, что она была для меня желанной, и не только для сексуального обладания, но целиком: душой и телом. Она была аппетитной во всех своих проявлениях — манеры, слова, веселый нрав, вспышки гнева. Мне и в голову не пришло бы спрашивать ее мнение ни по какому поводу, настолько я был уверен, что она во всем со мной согласна. Тогда как с другими, соперницами, — тут сразу же натыкаешься на их волю, инициативу, их планы.

Итак, этот библиотечный прожект. Зачем «Гибискусам» потребовалась бы библиотека? И эта фраза, которая меня леденит: «Я не люблю импровизации». Выходит, что в тот вечер, на террасе?.. Так к какой же категории женщин следует мне отнести Люсиль? От аппетитной женщины она сохранила внешнюю привлекательность, приятный профиль, хотя щеки ее чуть помяты, как кожица осеннего яблока, волосы красивы, правда, у корней заметна седина, несмотря на краску, но они приоткрывают волнующие линии полноватого затылка, а ее бюст кажется все еще очень молодым, кисти не слишком сухопары, и потом, весь ее облик, походка создают впечатление уравновешенности, которая вас так привлекает. Но вот речь, взгляд — то, что я назвал бы «психикой», — выдают продуманность каждого шага, — такого человека нелегко обвести вокруг пальца. И все это, вместе взятое, рождает желание продолжить эксперимент и дознаться, кто же, в сущности, эта Люсиль и почему она могла бы уничтожить бывшего мужа. С одной стороны, это на нее совершенно не похоже. С другой — в этом нет ничего невозможного. Именно такое сомнение меня и донимает, и как поступить, чтобы выбросить его из головы?

Поскольку мы обречены жить бок о бок, в одном доме, стоит мне ее заметить, как я непроизвольно задаюсь вопросом: «А что же все-таки произошло там наверху, на террасе?» Единственный возможный путь дознания — стать ее другом, близким человеком, наперсником, но при этом не обжечься самому. Мне не следует преуменьшать такую опасность. Уже теперь ее слова задевают меня больше, чем следует. Я жадно поглощаю их, как пустыня — дождь. Огонь, вода — я не властен над этими образами. Они выдают начало растерянности, что меня ужасно тревожит.

Ладно! Вопрос решен. Мы постараемся помочь захудалой библиотеке. Я поставлю в известность мадемуазель де Сен-Мемен.


Пустой день. У меня еще осталась пара-тройка друзей, которые не порвали со мной переписки. Трогательно и грустно: нам уже нечего сказать друг другу. Жизнь отшлифовала нас как гальку; мы утратили шероховатости сцеплений, посредством которых, подобно зубчатым передачам, могли бы воздействовать друг на друга. Мы — как камни на поверхности Луны, стершиеся и разбросанные далеко друг от друга. Я отвечаю на их письма. Слава Богу, ишиас представляет собой неисчерпаемую тему для меня, как диабет — для них. И разумеется, я играю в игру. Я пишу им, что не чувствую себя несчастным. Они знают, что это неправда. Я знаю, что они знают. Но таково одно из правил этой игры. Моя ложь помогает держаться им.

Часовая прогулка на побережье — с пяти до шести вечера. День ото дня туристов становится все больше. Я понуро брожу без цели, пресытившись досугом до тошноты. Кино меня не манит. Время от времени мне случается посмотреть какой-нибудь фильм. Но теперешние фильмы, делающие ставку на то, чтобы взбудоражить зрителя или его шокировать, на меня навевают смертную скуку. Усесться за столик кафе и наблюдать уличные сценки? Лучше уж оставаться вольным пастырем маленького стада собственных мыслей. Иногда мое внимание привлекает художественная выставка, когда полотна хотя бы поддаются расшифровке. В младые лета я и сам пописывал недурные акварели. Акварельная живопись всегда передает мечтательное настроение. Но сейчас эта мечтательность убита. Нынче предпочитают выпендриваться, чтобы краски лезли в глаза и ошеломляли.

Мне хотелось бы выразить эту мысль по-иному, понятней, поскольку я вовсе не принадлежу к ворчунам, осуждающим теперешнее во всех его проявлениях. Это характерно для других обитателей Дома, не устающих восклицать: «Бывало, в мое время…» Старческий маразм без труда рядится в тогу мудреца, испуганно отторгающего все новое! И, копнув глубже, я довольно быстро прихожу к выводу, что боязнь нового — это боязнь любви. Давайте согреваться под немеркнущими солнцами былых страстей — именно это и заставляет всех нас говорить, что мы еще живы. Но кто из нас еще продолжает любить? Кто не опасается за сохранность своих артерий при таком взрыве радости, наплыве образов, желаний, неясных позывов?.. Ах! Вот бы испытать еще разок их очарование! Бедный хромой Фауст!

Глава 4

Мадам Рувр красивым почерком написала извещение. Она собственноручно прикрепила его на доске объявлений в холле, рядом с лифтом. Это стенная газета нашего Дома рядом с объявлениями типа «Потерян носовой платок с монограммой „Р“»; тут же репертуары кинотеатров, концертов, выставок, спектаклей; приглашения вроде: «Внимание участников группы: „Йога для всех“ — сбор в среду в гимнастическом зале» и т. п.; сообщения о лекциях на разнообразные темы: мистическая Индия, загрязнение морей, тайные способности духа… Как важно держать обитателей пансиона в состоянии суеты, приятного возбуждения, которое вполне сносно заменяет веселье.

Извещение Люсиль привлекает внимание нескольких любопытных. Соображения, услышанные на лету: «Мадемуазель де Сен-Мемен следовало додуматься до этого раньше…», «Самое время кому-то заняться этой библиотекой…», «Вот увидите, им никогда не прийти к согласию по поводу подбора книг».

Помещение, отведенное под библиотеку, расположено на третьем этаже. Комната небольшая, и ее жалкую обстановку составляют несколько полок, длинный стол, три стула. Впечатление полной заброшенности. Некоторые книги потрепались и нуждаются в том, чтобы их заново переплели. Я купил несколько рулонов прочной бумаги, коробочку этикеток. Перебирать книги — занятие не скучное. Оно напоминает мне школьные часы, когда мы обертывали учебники и тетрадки в обложки и выводили на них надписи: «Мишель Эрбуаз. Шестой классический». Я прикидываю: с тех пор прошло шестьдесят пять лет. Какой кошмар!

В два часа появляется Люсиль. Я улыбаюсь. Она облачилась в серый рабочий халат. Под мышкой — журнал регистрации.

— Ни дать ни взять — школьная учительница, — говорю я. — Ваш муж не возражал?

— Не слишком. Но он не поверил, что мысль возродить библиотеку принадлежит мне. Он вообразил, что она была мне кем-то подсказана.

— И остался недоволен?

Передернув плечами, Люсиль усаживается за стол, открывает журнал и достает очки из футляра. К счастью, они ее не старят. Но придают серьезный вид, который чуточку устрашает. За дело! Я снимаю с полок все книги на «А». Объявляю Люсиль автора и название книги. Она заносит в каталог. У нее милый, четкий почерк, немного крупный на мой вкус, аккуратный, старательный. Я ничего не смыслю в графологии и тем не менее чувствую, что этот почерк говорит об упорном характере, не в пример мне. Склонившись над Люсиль, я произношу трудные имена авторов по буквам, — по правде говоря, такие попадаются редко, и все они ей известны. Духи, которыми она пахнет, хорошо подобраны. Сочетание ароматов кожи и цветов. На ее шее золотая цепочка. Такой взгляд на женщину, сверху, всегда немного пьянит. Не довольствуясь тем, что видят, глаза ощупывают ее.

Мы разговариваем шепотом. Бархатистая, расплывчатая тишина. И когда я бормочу: «Клод Авлин, „Двойная смерть Фредерика Бело“», я как бы отпускаю нежнейший комплимент. Я удаляюсь от нее. Ищу на полках других писателей на «А», которые от меня еще ускользнули. Приношу Робера Арона.

— Вот автор, который доставит удовольствие Ксавье, — замечает она.

— Кто такой Ксавье?

— Мой муж. Меня зовут Люсиль. А вас?

— Мишель.

— Какое милое имя. Мишель звучит молодо!

— О! Не издевайтесь.

— Но… я и не издеваюсь. Сколько вам?.. Шестьдесят пять, шестьдесят восемь?

— Увы, чуть больше.

— Ну что ж, вам их не дашь.

Уже одно откровенное признание! Но по ее инициативе. Мне не в чем себя корить. Теперь мы клеим ярлычки. Она старательно выводит на них названия. И вдруг проверяет время на ручных часиках.

— Три тридцать! Просто невероятно. Мне кажется, мы только что приступили к делу. Я убегаю, но завтра приду опять. Я чудесно провела время.

Мы обмениваемся рукопожатием, и она спешит уйти. По милости своего тюремщика! Я присаживаюсь на краешек стола. Значит, она чудесно провела время. А ведь прошло всего лишь несколько дней после смерти Жонкьера. Однако по какому такому праву я стал бы ее упрекать — я, кто еще совсем недавно и сам готовился распрощаться с жизнью? А сегодня жизнь меня интересует! И даже очень! Должен признаться откровенно. Узнаю это состояние приятной истомы, а также эту потребность перебирать в памяти слова и паузы, чтобы ничего не упустить. Я уже испытывал подобное состояние, но как же давно это было! Это оно возвращает меня к годам юности. Урок филологии. Я сижу за партой рядом с брюнеточкой… Как же ее звали?.. Мы с ней занимались по одному учебнику и перелистывали страницы, прижавшись плечом к плечу. Через все эти годы я пронес ощущение блаженного состояния, в каком тогда пребывал, — нечто сравнимое с тем ощущением, какое испытываешь, сидя перед костром. Не любовь и тем более не страсть. Просто влечение, какое должны испытывать два зверька, свернувшись в одной норке.

И все это потому, что Люсиль сказала: «Какое милое имя. Мишель — это звучит молодо!» Именно эти слова и послужили толчком ко всему. Давай, давай! Встряхнись, старина!

За ужином Вильбер за нами наблюдает. Его безошибочное чутье подсказывает: что-то произошло. Даже если бы я сам ни о чем не догадался, его поведение свидетельствовало бы о том, что между Люсиль и мною состоялся тайный сговор и теперь нас стало двое против одного. Когда Люсиль захотела помочь ему разобраться с лекарствами, он сухо поблагодарил и распрощался раньше обычного.

— Но что я ему сделала? — спрашивает Люсиль.

— Ничего, — рассмеялся я. — Вы уделили ему недостаточно внимания. Знаете, ведь он улавливает все нюансы.

Я принялся разъяснять ей психологию Вильбера, и ко мне вернулось былое остроумие, которое ее явно восхищало.

— Перестаньте, Мишель! — сказала она, давясь от смеха. — Какой вы злой!

Люсиль схватила меня за запястье и тут же отпустила. Она зарделась.

— Простите. Это вырвалось у меня нечаянно.

— Тем лучше! — сказал я. — Значит, отныне я буду называть вас Люсиль.

Мы смущенно умолкли. Я мысленно ругал себя. Кто этот незнакомец, который теперь пустился ухаживать за женщиной без моего ведома? И как мне его обуздать? Люсиль отказалась от кофе, который я ей предложил. Она встала и протянула мне руку.

— Спокойной ночи, Мишель. До завтра, в тот же час, в библиотеке.

Ну и вот! Теперь я жду завтрашнего дня, и никакое снадобье меня не усыпит. Сон мне заказан. Меня одолевают вопросы. Пока я не проясню причин ее развода, характер ее ссоры с Жонкьером, покоя мне не найти. Но на это потребуется время! И я хочу быть уверенным, что, пока суд да дело, не влюблюсь. Старческая мнительность! В мои-то годы! Разве же Арлетта не поставила на мне крест отныне и навек…

Но в конце-то концов, Эрбуаз, полно тебе искать лазейку. Ежели ты с таким нетерпением ждешь завтрашнего дня, то о чем это говорит?

Глава 5

Клеманс:

— На вашем месте, господин Эрбуаз, я бы сменила врача. Разве же это дело, что ваш ишиас так затянулся. Вы и сами прекрасно видите: все эти уколы как мертвому припарки. Если вы станете колоться и дальше, то превратитесь в инвалида.

Вот пугающее слово, в котором звучит угроза окончательно выбыть из строя. Я протестую, спорю с Клеманс, как будто ее признание, что она преувеличивает, сможет заставить мою хворь отступить. Но ведь мне так необходима отсрочка. Из-за Люсиль! Чтобы прекратить этот разговор, я пообещал Клеманс обратиться к другому доктору. Она рекомендует мне врача, который пользует Рувра.

— Кстати, — спрашиваю я, — как его самочувствие?

— Без перемен.

Клеманс подозрительно глядит в сторону моего туалета, словно опасаясь, что председатель прячет там соглядатая. Она обожает всякую таинственность.

— Со здоровьем у него неважно. Это правда. Он в плачевном состоянии, — тихо говорит она, словно поверяя секрет. Однако меня не разубедишь, что при всем при том он еще и ломает комедию.

— Почему?

— Почему? Да чтобы сильнее тиранить бедняжку жену, черт побери. Я не хотела бы прослыть злым языком, но бывают моменты, когда я спрашиваю себя: а может, он на ней что-то вымещает? Некоторые мужчины ничего не прощают.

Эти слова задели меня за живое. Я решаю отшутиться.

— У вас не осталось в жизни никаких иллюзий, — говорю я.

— Чего нет — того нет. И уже давно. Что же касается господина Рувра, то я доподлинно знаю, что он может ходить, когда ему это вздумается. Не далее как вчера Фернанда засекла его в коридоре.

— В котором часу?

— Примерно в два с четвертью — полтретьего.

— А я полагал, что после обеда у него тихий час.

— Возможно. Но стоит жене отлучиться, а в коридоре ни души, то почему бы не высунуть нос из берлоги и не устроить себе переменку. Все шито-крыто.

Нечего и говорить, что я все утро пережевывал слова Клеманс. Странный треугольник эти Рувры и Жонкьер. Какая драма разыгралась между ними? И если Рувр — ревнивец, то какую же пытку он переживает, когда Люсиль отлучается. Тут и беспокойство, и подозрение, и раздражение, толкающие его на то, чтобы выйти из квартиры, приходить и уходить как человеку, которому уже просто невмоготу усидеть на месте. Он притворяется спящим, чтобы ему было легче наблюдать за Люсиль сквозь полусмеженные глаза. По ее сверхосторожным движениям он догадывается, что она собирается уйти. Как она оденется? С кем встретится? Что скрывается за этим планом возродить библиотеку? Ревность? Знакомое чувство, когда рукам так и неймется от желания все крошить, всех душить. Да, мне оно хорошо знакомо!

А между тем Рувр не слишком опасен, по крайней мере с точки зрения физической силы. Но то, чего следует с ним остерегаться, это его проницательность бывалого судейского чиновника, наверняка не утратившего привычки копаться в душах. К примеру, случись мне повстречаться с ним, разве же я не почувствую себя виновным в супружеской измене Люсиль? Я нарочно допустил такое преувеличение, чтобы себя предостеречь. К несчастью, выхода нет: ни для Люсиль, ни для меня. Нет и речи о том, чтобы покинуть Дом. Мы прикованы к нему, и у нас нет возможности избежать встреч. Даже если бы Люсиль попросила пересадить ее за другой стол, что уже само по себе стало бы притчей во языцех, — мы неизбежно встречались бы в лифте, саду, в коридоре на нашем этаже, на автобусной остановке, в городе…

Иными словами, это заколдованный круг. Впрочем, в таком же положении тут находятся все, кто обитает в этом пансионе, — люди поссорившиеся, затем примирившиеся, затем неразлучные и снова охладевшие друг к другу. Все они — своего рода атомы, которые беспрестанно притягивают одних, отталкивают других, и никого не заставить сменить заданную орбиту. Все мы стянуты в эту круговерть. Если я попытаюсь, скажем, избегать Люсиль, вести с ней только банальные разговоры, вначале она бы не поняла, а потом нас снова толкнула бы друг к другу логика вещей. Тогда зачем же с этим бороться? Конечно, Люсиль меня привлекает. И вот доказательство: нарушив обещание, сегодня она не пришла в библиотеку, и вот вторая половина дня была для меня сущей пыткой, потому что я по-прежнему бросаюсь в крайности, по-прежнему уязвим.

Не появилась она и к ужину. Что происходит? Рувр запретил ей спуститься сегодня вечером к столу? Я придумываю всякого рода объяснения. По части объяснений я мастак. Тут уж меня не остановишь. Если Рувру известно, что к чему в драме, разыгравшейся на террасе (а почему бы и нет?), их стычки наедине должны быть жуткими. Насколько спокойнее я жил до их приезда! Прежде я изнывал от скуки, но зато был избавлен от всякой тревоги. Принадлежал самому себе. Тогда как со смертью Жонкьера утратил то лучшее, чем обладал, — бесстрастие. И вот я снова познал нетерпение, надежду, ожидание. Я возненавидел Рувра. Разве это не глупо, хоть плачь?


Сегодняшний день полон волнений; Мне не хотелось бы упустить ни одной детали. В два часа я уже находился в библиотеке, готовя наклейки и начав собирать все книги на «Б». В четверть третьего приходит Люсиль.

— Здравствуйте, Мишель. Простите, что вчера я вас подвела. Не по своей вине, как вы догадываетесь.

Намек понятен. Он означает: «Мой старикашка был несноснее обычного». И сразу весь туман, сгустившийся в моей душе, рассеивается. Я весело принимаюсь за дело. Мы расставляем книги по порядку, клеим этикетки. Мы приятели. Как мне хочется, чтобы мы оставались приятелями. И не более того. И все же, после обмена ничего не значащими словами, меня охватывает беспокойство. Я иду приоткрыть дверь. Никого. Прислушиваюсь. Никакого шума.

— Мне показалось, что я слышу шаги. Мне бы вовсе не хотелось, чтобы нам помешали.

Я наблюдаю за выражением ее лица. Никакого признака испуга. Просто нечто похожее на искреннее удивление.

— Кто бы это мог сюда прийти? — говорит она.

Я не осмеливаюсь ответить: ваш муж. Впрочем, в данный момент все мои страхи, все терзавшие меня сомнения кажутся мне нелепыми. И чего только я вчера не на-придумывал ради одного-единственного удовольствия — сделать себе больно? Мы расправляемся с авторами на «Б», «И», «Д». Писатели на «Е» и «Ф» отсутствуют. Буква «Г». Жюльен Грин. Его «Дневник» заканчивается вторым томом.

— Какая жалость! — вскричала Люсиль. — А не смогли бы мы купить продолжение? Что за увлекательное чтение!

Меня смущает такая высокая оценка. Не то Люсиль глуповата, не то во мне сидит литератор?

— Если вас это интересует, я с удовольствием одолжил бы вам остальные тома.

— О! Спасибо, Мишель.

— Я даже могу сделать это не откладывая. Спустимся ко мне. Наша работа подождет.

Мы садимся в лифт. Стоим в кабине почти впритык. Стоит мне вытянуть губы, и я мог бы ее поцеловать, мелькнуло у меня в голове. Смеха ради. Ради игры. Что за восхитительная непристойность! Скользит раздвижная дверь. Я иду по коридору впереди Люсиль. Она останавливается.

— Я подожду вас тут, — шепчет она.

— Да нет! Пошли со мной. Чего вы боитесь?

Может, Рувр стоит и слушает за дверью. Может, он распахнет дверь. Она в нерешительности. Долг или же… Или же что? Любопытство. Внезапное желание узнать, как я обосновался. А еще — желание продлить эту волнующую минуту.

— Ну тогда давайте побыстрей, — бормочет она.

Мы ступаем бесшумно. Я открываю дверь перед Люсиль. Она замирает посреди кабинета и оглядывает все вокруг.

— Как много книг! — тихо произносит она.

— Подойдите. Не бойтесь. Тома Грина стоят вот тут.

Она смелеет, подходит к томам, которые я тщательно подобрал один к другому, готовясь к завершающему этапу своей жизни.

— Какой же вы начитанный, — оробев, произносит Люсиль. — А я читаю только те книги, которые отмечены премией в конце года, да легкие романы — например, Труайя, Себрона. О! А это что еще такое? Эрбуаз?

Она достает с полки два моих романа, открывает их на первой странице и читает, не веря своим глазам: Мишель Эрбуаз. Она вопрошающе поворачивается лицом ко мне.

— Это ваши сочинения?

— Да, мои. Я написал их давным-давно. Мне было… уже не помню точно… двадцать четыре или двадцать пять лет…

— А вы не дадите мне их почитать?

Она спрашивает так настойчиво, а я — я так радуюсь тому, что она натолкнулась на мои книги без всякого усилия с моей стороны, что больше не способен разыгрывать скромника.

— Возьмите, — просияв, говорю я. — Но при одном условии: не давайте их читать мужу. Пусть это останется нашим секретом.

— Обещаю вам, Мишель.

Она тронута, смущена, благодарна, восхищена. Она повстречала живого писателя! Не задавайся, старикан! Само собой, она повидала на своем веку немало других, но наверняка только издали, на этих светских встречах с читателями, на которые приходят снобы и раздают автографы. Здесь же, наоборот, перед ней редкая птица, которая, в виде исключительной привилегии, садится к вам на руку.

— Благодарю вас, — еще говорит она. — Я их не задержу. А где другие?

— Какие такие другие?

— А как же, ведь вы написали не только эти два романа?

— Да то-то и оно. У меня не оказалось времени продолжить… Моя профессия… мои обязанности… Но я вижу, мне придется описать вам всю мою жизнь.

Я рассмеялся, прежде всего потому, что мне было весело, а еще потому, что сказал себе: «Если ты, воспользовавшись обстоятельствами, раскроешь ей свое прошлое, она будет вынуждена раскрыть тебе свое, и тогда ты узнаешь… о Жонкьере!»

Я провожаю Люсиль до двери и в порыве доброй дружбы целую кончики ее пальцев.

— До завтра?

— До завтра, — отвечает она.

— Это правда?

— Обещаю.

Перехожу к ужину. Она явилась. Простое однотонное платье. В ушах бриллианты. Вильбер надулся. Он перехватил приветливую улыбку Люсиль, предназначавшуюся мне. Я так и чувствую, как он ощетинился и брюзжит про себя. Бессвязный разговор за столом. Люсиль неосмотрительна. Она невзначай назвала меня по имени. Тяжелый взгляд Вильбера, вначале направленный на нее, переходит на меня. Я неприметно толкаю локоть Люсиль. Я не решаюсь записать, что оба мы в игривом настроении, флюиды соучастия незримо перебегают от одного к другому. Заглотив лекарства, Вильбер уходит. Отделавшись от него, мы смеемся.

— Я дала маху, правда? — говорит она, — Ну и пусть! Я не обязана перед ним отчитываться. Знаете, Мишель, я начала читать вашу книгу «Полуночник». Откровенно говоря, я второпях прочла всего страниц сорок, потому что Ксавье непрестанно меня дергал.

— Вам понравилось?

— Очень.

— Спасибо.

— Почему вы перестали писать?

Я заказываю два кофе, чтобы иметь время подумать над ответом. Я стараюсь быть с нею предельно честным. Правда, и только правда.

— Из трусости, — отвечаю я. — По-моему, литература — занятие богемное. А мне хотелось зарабатывать много денег. Факт тот, что я заработал их много, но это не помешало мне стареть с пустыми руками.

Кончиком ногтя она соскребает со скатерти малюсенькое пятнышко и мечтательно повторяет: «С пустыми руками!» Я не стану петь ей старую песню о затонувших судах, выброшенных на берег, о расчлененных обломках кораблекрушения. К тому же она ждет не этого разговора. Она не была бы женщиной, если бы не желала узнать про мои любовные приключения. Поэтому я храбро приступаю к этой главе.

— Я женился, как все. Мою жену звали Арлетта.

— Она была хорошенькая?

— По-моему, да.

Люсиль нервно смеется.

— Вы в этом не уверены? Вы, мужчины, принадлежите к странной породе. А потом?

— У меня родился сын. Он не захотел работать в моем деле. И стал гражданским летчиком. Я много путешествовал. Он также. Кончилось тем, что мы потеряли друг друга из виду. Он женился в Буэнос-Айресе и вскоре разбился при катастрофе, оставив после себя вдову и ее сына — Жозе Иньясио.

— Мой бедный друг, — вздохнула она. — Как же это печально. Но ведь правда, что этот маленький Жозе служит вам утешением?

— Я не видел его ни разу в жизни. Я не был знаком и с его матерью. Аргентина такая далекая страна. Правда, время от времени я получаю письма.

— Сколько же ему сейчас?

— Значит, так — он родился в 1956-м. Выходит, ему двадцать два года. Не знаю даже, каков род его занятий.

— А ваша жена?

— Моя жена бросила меня, — говорю я. — Она покинула меня, даже не предупредив.

— О! Как прискорбно!

Я оперся ладонью о ее руку; возможно, я уже ждал такого случая.

— Нет. Все это в прошлом. Теперь рана зарубцевалась. Я больше ничего не жду от жизни.

Фраза, подобная этой, никогда не бьет мимо цели. Я заранее знаю, что Люсиль полетит ко мне на помощь.

— Не говорите так, — вскричала она. — Жизнь все-таки не мачеха. При вашем таланте ничто и никогда не кончается.

— У меня нет больше желания писать. Для чего? Для кого? У меня даже не осталось друзей.

Я искоса подглядываю за ней. Как она отреагирует? Люсиль зарделась.

— Так говорить нелюбезно с вашей стороны, — бормочет она. — Правда, мы знакомы недавно, но все же послушайте: ведь я чуточку больше, чем просто знакомая! Я — ваша читательница. А вы это ни во что не ставите.

Мне следует незамедлительно воспользоваться своим выигрышным положением, и я приправляю правду ложью.

— Полноте, — парирую я. — Напротив, я высоко чту вашу дружбу. Я даже готов признаться… вот уже несколько дней я больше не ощущаю себя несчастным, о-о, по глупейшей причине… Здесь никто ко мне не проявлял внимания… пока не появились вы. В моем возрасте одного проявления интереса уже достаточно, чтобы озарить все существование.

Она решается, преодолевая смущение:

— Я понимаю вас. Да еще как. И как же верно, что уже малейшее проявление интереса…

Она не заканчивает фразы. Голос ее дрогнул. Вскочив с места, она сжимает сумочку под мышкой и буквально убегает. Готов поклясться, что она расплакалась в лифте, и эти слезы действуют на меня благотворно. Я захвачен и сам, но держу ее на крючке. Окончилась необходимость в признаниях и во всей этой замысловатой игре, предваряющей любовь. Ах, Люсиль! Как хорошо, когда тебе идет семьдесят шестой год! Как же ты была права, избавляясь от Жонкьера и тем самым избавляя меня от миражей! Смерть одного возвратила жизнь другому. Правда, есть Рувр, которого нам следует остерегаться. Но как мало нам ни отпущено судьбой — несколько взглядов за обеденным столом, несколько слов под носом у Вильбера и несколько свиданий в библиотеке или где-нибудь еше, — это начало новой жизни. Я прощаю тебе все, дорогая Люсиль. Люсиль, милая. В самом деле, ну почему я должен сдерживать себя и не упиваться словами, не предаться опьяняющей нежности после стольких лет безнадежного воздержания! Да здравствует предстоящая мне бессонная ночь! Я распахнул окно в парк, и чело мое касается звезд.


9 часов.

Я счастлив!


18 часов.

Я счастлив!


22 часа.

С чего начать? Мне надо так много сказать! А между тем я не тороплюсь сесть и писать. Скорее мне хочется ходить и ходить, несмотря на пульсирующую боль в бедре. Я уже не в состоянии усидеть на месте. Ко мне вернулись мои двадцать лет. Я задыхаюсь от радости, какого-то воодушевления, жизненных сил, от которых мне нехорошо. Так не может продолжаться долго. Мне просто не выдержать. Вот почему я непременно должен подчиниться суровой дисциплине писателя. Будьте любезны. Одно воспоминание за другим.

Первое — самое потрясающее. Я был в библиотеке. Я ждал — с каким напряжением, с какой тревогой! Полвека суетных забот, праздных занятий, успеха, огорчений и тягостной покорности судьбе — всего этого внезапно как не бывало. Она вошла. Остановилась, и мы посмотрели друг на друга. С такой серьезностью. Мне этого никогда не забыть. Я сделал два шага, и тут… все смешалось. Помнится только, что я держал ее в объятиях, что мое лицо прижалось к ее волосам, а она бормотала, приглушив голос:

— О! Мишель! Что с нами творится? Что с нами творится?

Второе мое воспоминание — поцелуй. Я до сих пор смеюсь от умиления. Поцелуй юнца — в висок, в щеку, в приоткрытый кусочек кожи, которая приятно пахла и словно обещала губы, но это еще впереди.

— Дайте мне сесть, Мишель. Я не держусь на ногах.

Я хватаю стул. Усаживаю Люсиль. Она шепчет:

— Пожалуйста, закройте дверь. Мне будет спокойнее.

И вот я закрываю дверь на два оборота и возвращаюсь к ней. Наши жесты неуклюжи, и мы смущаемся. Мы боимся слов, боимся неловким движением разрушить то, что между нами возникло и чему я не сумел бы найти названия. Я просто знаю, что «это» — нечто сильное и в то же время хрупкое, столь же одинаково близкое и к слезам, и к радости. Присев на край стола, я обнял Люсиль одной рукой за плечи. Мы вынуждены опереться друг на друга, чтобы не опасаться следующих минут и плавно перейти от пылкого возбуждения к проявлениям нежной дружбы. Ведь если нам все еще дано ощущать пыл страстей, то возраст уже не дозволяет проявлять наивность. Существуют жесты и слова, которых нам следует избегать. А взамен приходится прибегнуть к восхищенным улыбкам.

— Мишель! Да неужели это возможно… За такой короткий срок! Не потому ли, что мы были так несчастливы? Что вы подумаете обо мне?

Я ободрил ее, сжав ее руку. Нежно припав губами к ее уху, пробормотал:

— Пусть это тебя не беспокоит, моя Люсиль.

Обращение на «ты» ее потрясло. Она запрокинула голову, чтобы лучше меня видеть. Я рассмеялся так искренне, что в моих словах нельзя было усмотреть задней мысли.

— Любовь — веселое таинство, — сказал я. — Ее следует принимать так, как она приходит, не начиная задаваться вопросами. В данный момент вас беспокоит мысль о муже? Ну что ж, поговорим о нем еще разок. Расквитаемся с нашим прошлым.

Мое последнее воспоминание — разговор, последовавший за этим; временами он смахивал на исповедь.

— Я была замужем дважды, — сообщает Люсиль.

— Два провала, не так ли?

— Да. Спасибо за то, что вы это поняли. В первый раз я вышла… но вы не поверите мне…

— Заблуждаетесь. Вы вышли за Робера Жонкьера.

— Вы — настоящий дьявол во плоти! — вскричала она.

— Дьявол, — жизнерадостно объявил я, — который навел справки в «Who is who». Продолжайте.

— Робер… Но у вас было время составить себе о нем представление… Я была так обманута, как только можно.

— Вы его любили?

— Вначале — конечно. Но это продолжалось не долго. А потом разразилась война. Она предоставила мне повод для развода. Робер, как вы понимаете, не упустил случая подвизаться на черном рынке. Ему было выгодно спекулировать зерном. Между прочим, он делал это очень ловко и никого не впутывал в свои махинации. Но я была в курсе. И после освобождения предложила ему ультиматум: либо ты принимаешь мои условия, либо я на тебя доношу.

— И вы пошли бы на это?

— Без колебаний. Со мной не всегда легко.

— Я это запомню.

— Ах, Мишель! Я отношусь к вам с полным доверием. Развод состоялся, разумеется в мою пользу. Когда мы выходили из зала суда, он мне пригрозил. Вы знаете, что говорят в такие моменты: «Ты обо мне еще услышишь! Я не намерен забывать!» — и так далее. А потом мы совершенно потеряли друг друга из виду. Несколько лет спустя я встретилась с Ксавье, у друзей.

— Любовь с первого взгляда? — пошутил было я, хотя мне было не до шуток.

— Нет, нет. Ничуть. Этого хотел он. Он так настаивал, что в конце концов я приняла его предложение. И очень скоро его ревнивый характер сделал мою жизнь невыносимой. Он, который привык наказывать людей за преступления, совершенные на почве ревности, сам был гораздо ревнивее тех, кого сажал в тюрьму.

— Бедняжка Люсиль! Он был в курсе относительно Жонкьера?

— Само собой. От него я ничего не скрыла. И конечно же к Роберу он питал особую ненависть. Вот почему, когда я встретила Робера здесь, вам нетрудно догадаться, что мне пришлось перенести…

— Вы и виду не подали.

— Я все переживала в душе, но чуть не заболела. Я было понадеялась, что по прошествии стольких лет Робер забыл прошлое. Куда там! Он изловчился затеять со мной ссору в саду, настаивая на том, чтобы увидеться с Ксавье.

— И что он собирался ему сказать?

— Ни малейшего представления. Но вы видите, в какое положение он меня поставил. Мишель, прошу вас. Поговорим о другом. Все это слишком тягостно! Мне так не хочется омрачать нашу встречу.

Она запрокинула голову, и наши лица соприкоснулись. Нам мешал нос, и, избегая столкновения, мы чмокнули друг друга в губы и оба расхохотались.

— Какие мы неловкие, — сказал я. — Начнем сначала.

На сей раз поцелуй удался, и это было нечто. Месяц назад, вообразив себе подобную сцену, я бы только смеялся. Я счел бы себя оскорбленным. Теперь я уже не противился. Мне было совершенно безразлично, что я попирал ногами Рувра и, позабыв о мужском достоинстве, вел себя как безответственный мальчишка. Я прислушивался к тому, как во мне клокотала жизнь. Я был первым мужчиной, сжимающим в объятиях первую женщину. Люсиль высвободилась, посмотрела на часы, вскочила со стула.

— Боже мой! Двадцать минут четвертого. Велите мне уйти, Мишель. Иначе у меня недостанет сил.

Я подержал ей зеркальце, пока она приводила в порядок макияж, морща губы и натягивая щеки, как она сделала бы это в спальне в присутствии любовника. Затем уголком носового платка стерла с моего лица следы губной помады.

— Завтра, здесь, — сказал я.

— Постараюсь. Я никогда не могу быть уверена.

Я оглядел комнату, которая имела жалкий вид с ее полками из светлого дерева, столом, купленным на распродаже, и соломенными креслами.

— Какое отвратительное место, — продолжила она. — Но тут мы у себя.

Шутка, не лишенная горечи. Я улыбнулся и вышел вслед за Люсиль.

— Спасибо, Мишель, за такое счастье. Вечером я не спущусь к ужину. Я слишком счастлива. Это заметно?

— Думаю, да!

— Нет, серьезно? Я могу?.. Он ни о чем не догадается?

— Ни о чем. Ступайте с миром… девочка моя.

Она вытянула губы, изображая поцелуй, и поспешила к лифту. Я задержался, чувствуя себя усталым и помятым. К своему удивлению, я пробормотал «Стоп! Это тебе уже не по летам!»

Я тащился к себе, ковыляя. Я тоже не спущусь к ужину. Мне невмоготу. Я записал ее слова и свои, стараясь ничего не пропустить! Люсиль резко оборвала разговор: «Поговорим о другом». Все прояснилось. Но плевать я хотел на смерть Жонкьера. В счет идет только то, что она меня любит!


В эту ночь тоже мне не сомкнуть глаз. Как прикажете толковать словаЛюсиль? Я обнюхиваю их, переворачиваю туда-сюда, как старый недоверчивый лис. Виновна? Невиновна? Никакого способа избавиться от сомнений. Председатель сказал бы: «Предположительно виновна!» Я же говорю: «Оправдана за недостатком улик!»

Далекий звонок. Я услышал бы, как ходит муха, — так напряжены мои нервы. Возможно, председатель вызывает Клеманс. Если, не доведи Бог, он заболеет, я лишусь Люсиль, и моя жизнь, абсурдная уже сейчас, станет нестерпимой. Вот до чего я докатился. В сущности, сколько бы я ни хорохорился, возможно, я безотчетно так боюсь смерти, что уцепился за первый доступный мне спасательный круг. Это любовь? Вот и хорошо. Почему бы и нет? Я дотянул до того момента ночи, когда каждая мысль ранит. И чувствую себя таким вымотанным, что уже не могу оторваться от писанины. Что сулит мне будущее? Страшно даже загадывать.


9 часов 30 минут.

Клеманс:

— Утречком вы у меня как огурчик, господин Эрбуаз. Чего не скажешь про этого беднягу — господина Вильбера. Его замучила язва. Зря я ему твержу: «Господин Вильбер, поменьше глотали бы этой дряни, может, и чувствовали бы себя лучше». Но вы же знаете, он упрям как осел и продолжает травить себя лекарствами; что ж, тем хуже для него. Надо сказать, он совсем не в ладах с сыном, если только можно назвать сыном человека, который только и делает, что клянчит у него деньги… Заметьте себе, господин Эрбуаз, в прежние времена старики — не про вас будет сказано, но это сущая правда — были счастливее; тогда не пытались продлить им жизнь всеми правдами и неправдами. Теперь же на этих доходяг и смотреть-то невмоготу.

Когда Клеманс в ударе, лучше ее не прерывать. Но сегодня, признаюсь, ее болтовня надоедает. Я тороплюсь остаться один, чтобы встретиться лицом к лицу с мертвой бесконечностью времени, отделяющей меня от послеполудня. Состояние безнадежности, в каком я пребывал так долго, было, взвесив все, не таким уж и тягостным в сравнении с лихорадочным ожиданием, которое меня теперь снедает. Я стараюсь восстановить в памяти, а что я испытывал перед моими свиданиями с Арлеттой. Мне кажется, это несопоставимо. Прежде всего, между нею и мной никто не стоял. Она не была запретным плодом. И потом, я наслаждался чудесным ощущением прочности моего положения. Моя любовь была безмятежной, удобной — полной уверенности в завтрашнем дне. Тогда как с Люсиль…

Я не говорю, что смерть гонится за мной по пятам, но мое время ограничено. Теперь в моем распоряжении лишь скромный капитал часов, а я их глупо транжирю, впустую болтаюсь в ожидании момента, когда опять сожму ее в объятиях. Едва встретившись, мы вынуждены расстаться, и так повторится завтра, послезавтра… Час оазиса приходится на двадцать три часа пустыни в сутки.

Мой бунт изменил направление, как ветер: он уже вызван не скукой, а нетерпением. Но это все тот же бунт. Я никогда не смирюсь со старостью!


Десять вечера.

Она пришла. К делу мы даже не приступали, а сидели рядышком и, держась за руки, в основном разговаривали. Первый подарок, какой мы могли преподнести друг другу, — это прошлое. Возможно, мы его чуточку приукрашали, желая взбить цену на такой дар. Один вручал другому свои разочарования и страдания, не без известного, я полагаю, самолюбования, как будто изворотливая судьба не скупилась на испытания, чтобы подольше держать нас в разлуке до наступления конечного триумфа. Любовь — это всегда немного завоевание чаши Грааля, даже когда доблестный рыцарь опирается не на копье, а на инвалидную трость!

Какая радость открывать для себя любимую женщину, слушать, как она говорит, угадывать черты ее характера. Она не утруждает себя, как я, анализами, бесконечными возвратами к себе. Она — натура прямая, энергичная, простая и необузданная. Я — третий мужчина в ее жизни и наилучший! Она уже подумывает о том, как организовать нашу жизнь. Двери этого маленького помещения вскоре придется открыть для посетителей. Мы не сможем особенно долго затягивать регистрацию книг и обустройство библиотеки. Где же найти нам приют для свиданий? Конечно не в стенах пансиона! Но может быть, в городе? А не смог бы я поискать, скажем, кафе или чайный салон, посещаемый главным образом туристами? «Все, чего я прошу, — говорит она, — это возможности видеться каждый Божий день». Она устроит так, чтобы высвободить время. В случае необходимости даст своему церберу снотворное — пусть себе спит.

Я возражаю:

— Он уже и без того принимает таблетки.

— Я удвою дозу, — не задумывается она.

Разумеется, доказывая свою любовь, она перебарщивает. И я пользуюсь моментом внести ясность: нам вовсе ни к чему настораживать ее мужа. Пообещаем друг другу вести себя благоразумно. Пусть он ни о чем даже и не догадывается.

— Какое счастье, — говорит она, — что вашей рассудительности хватает на нас обоих. Пожалуйста, Мишель, поцелуйте меня.

Она заждалась мужских ласк как женщина, которой долгое время пренебрегали. А я?.. Ко мне возвращаются былые эмоции, но за вычетом пыла. Люсиль сохранила гибкое и упругое тело, тонкую талию, за которую я, скромничая, ее обнимаю. Я еще не осмеливаюсь считать Люсиль своей. Мне кажется, обстоятельства диктуют нам соблюдение последовательности. Я еще играю в древнейшую игру и счел бы некоторые безумства неуместными, если бы, дав себе волю, пошел на них не сопротивляясь. Я люблю ее поцелуи, и не только за то, что они меня волнуют, но и за то, что они немного наивны и вверяют ее мне целиком с самозабвением молодости. Мне почти хочется ей сказать: «Не торопись! Мне за тобой не угнаться!» И вот уже целого часа как не бывало! Пора расставаться. Пять минут мы посвящаем работе над каталогом, последний поцелуй, и мы придаем лицам такое выражение, какое уже ничего не выдаст людям.

— Порядок?

— Порядок!

Можно выходить на публику. Вильбер на ужин не явился. Нашей радости нет предела. Ну что за прелесть сидеть за столом тет-а-тет. Простейшие слова, самые ничего не значащие выражения наполняются потаенным смыслом. В разговоре на самые избитые темы проскальзывает нежность. Мы ведем беседу о даме, которая заняла квартиру покойного Жонкьера. Некая миссис Алистер, обладательница трех чучел кошек, с которыми она, по слухам, целыми днями разговаривает.

— Господи, — произносит Люсиль. — До чего же мне жаль всех этих бедняг. Подумать только, ведь мы могли бы влачить такое же существование, как они, если бы не…

Рука Люсиль ищет мою, и она бормочет: «Спасибо, Мишель!» — и переходит к рассказу про свою сестру, которая живет в Лионе, и брата — почтового инспектора в Бордо. Постепенно, мало-помалу мне удается окружить ее родственниками. Она «проявляется», как на семейной фотографии. Проявитель еще не высветил некоторые места. Так, она не рассказала мне о своем раннем детстве. Мне надо знать о ней все, чтобы дать пищу своему воображению в часы одиночества. Перенесенные ею скарлатина, свинка интересуют меня не меньше, чем ее ссоры с Рувром. Ее мысли и воспоминания — вот чем я завладею в первую очередь. Я говорю ей об этом, на что она отвечает:

— Берите все, Мишель.

Смысл такого намека от меня не ускользает. Я глажу ее запястье в знак того, что понял ее и растроган, что является сущей правдой. От волнующих впечатлений этих дней я чувствую себя разбитым и запиваю своей неизменной настойкой таблетку нимбутала, обеспечивая себе крепкий сон. Любовь как большая докучливая собака — время от времени надо выпроваживать ее за дверь.

Глава б

Я не раскрывал эту тетрадь четыре дня! Чем же я был занят все это время? Искал кафе или маленький бар — укромное и тайное местечко для наших встреч. Не слишком далеко от «Гибискусов», чтобы Люсиль не теряла времени попусту. Но и не слишком близко, чтобы нам не грозило разоблачение — встреча с жильцами пансиона. Не без труда обнаружил я маленькое старомодное бистро с кустиками бересклета у двери, с четырьмя столиками внутри. Зал темный и тихий. Ни тебе игрального автомата, ни радио. Немолодая особа вяжет за стойкой. Мы отправились туда. Ужас! Мы казались себе приезжими в ожидании поезда и просто не знали, о чем говорить. Когда перед дверью мелькал силуэт, мы вскакивали. Страх, что нас опознают, леденил душу. Пришлось искать другой выход из положения. Я должен был непременно что-то придумать, а это задача не из легких.

Библиотека? Ее открытие намечено на послезавтра, с пятнадцати до шестнадцати часов. Мы собрали средства. Я уже приобрел несколько книжных новинок. Значит, о том, чтобы превратить ее в место свиданий, уже не может быть и речи. Я не решаюсь предложить Люсиль приходить ко мне. Слишком большой риск. Но тогда где же нам встречаться? Разумеется, не в отеле. Все приемлемые отели расположены на берегу, в самой людной части города. И потом, есть условности, с которыми необходимо считаться. Не поведу же я Люсиль в отель на час как женщину, которую ни во что не ставлю. У меня просто не хватит духу. Сложить чемодан и снять номер, чтобы благопристойно принять там Люсиль, всего лишь на краткий миг? И потом, тот, кто говорит «снять номер в отеле», подразумевает переспать. Тут мне следует задаться вопросом. Я употребил это вульгарное слово, не подыскав лучшего, но суть не меняется!

К чему лукавить и не называть веши своими именами? Правда заключается в том, что я не представляю себе, как буду раздеваться и стаскивать с себя брюки у ножки кровати, кривясь от боли в ноге, и т. д. Хорош влюбленный, который пыхтит, шепча нежные слова, и не перестает следить за своим пульсом! На расстроенной скрипке сонаты не сыграть. Только не я! У меня слишком развито чувство юмора. Однако я прекрасно понимаю, что Люсиль, напротив, охотно уступила бы моим настояниям. Возможно, она даже могла бы меня превратно понять, если бы я, уступив слабости, признался ей в своих опасениях. Возможно, она подумала бы, что моя любовь менее требовательна по сравнению с ее любовью. Я слишком самолюбив и не дам ей увидеть, что в конечном счете, быть может, так оно и есть. Как мне дать ей понять, что в какой-то момент разница лет диктует разницу чувств? Она мне нравится, она меня будоражит, волнует, она занимает все мои мысли; я так обязан ей за ту единственную радость, какая мне остается, но не требую большего. Она же, кто так страшится, чтобы нас увидели вместе, по-видимому, в мыслях уже считает себя моей любовницей. Я прикидываю… Сколько прошло дней после смерти Жонкьера?.. Быть этого не может! В сущности, совсем немного, а между тем — наши встречи приобретают характер любовной-связи. И не знаю почему, но это меня смущает. В который раз я снова заблудился в лабиринтах изнурительных и тщетных раздумий. До завтра, если у меня найдется мужество продолжать!


Я перечел свои записки. Нет, у меня не нашлось мужества. Целую неделю я не писал. Мы почти не видимся. Несколько мгновений в библиотеке, но при этом благоразумно соблюдая дистанцию, поскольку теперь у нас есть посетители — обитатели пансиона, которые заходят поглядеть на приобретенные мною книги и, пользуясь случаем, поболтать — так, как им это свойственно делать, — бесконечно и многословно, без устали переливая из пустого в порожнее. Несколько мгновений вечером, за ужином. (Вильбер вернулся. Он похудел, но невыносим по-прежнему.) Один-два раза в парке, настороженные, словно мы заблудились в джунглях, где нас подстерегают дикие звери. По-моему, наши предосторожности чрезмерны, но Рувр такой подозрительный! Люсиль сказала мне, что он уже спросил, не пора ли ей отказаться от функций библиотекаря.

— С меня уже хватит, — заявила она мне, едва сдерживая бешенство. — Я согласна преданно служить ему, но всему есть предел.

Вчера утром она передала мне записочку: «В десять вечера на террасе. Если успею прийти». И она не спустилась к ужину.

Почему на террасе? Конечно же место выбрано неплохое. Она знает это лучше меня. Но в том-то и дело, что оно должно бы навевать на нее столько бесконечно тягостных воспоминаний. Несомненно, по этой причине она в последнюю минуту передумала и не явилась! Я прождал впустую. Перила уже приподняли. Теперь никому через них не перемахнуть.

Глядя на звезды, я размечтался о нашей любви. Единственный выход, имеющийся в нашем распоряжении, за вычетом библиотеки, парка, кафе, отеля, — это пляж. Кто мог бы нас там углядеть? На пляже, запруженном отпускниками, мы станем неопознанной парочкой. Достаточно мне взять напрокат два шезлонга и солнечный зонт. Никто из обитателей нашего пансиона не рискнет отправиться в такое место, которое пользуется плохой репутацией, где женщины не колеблясь выставляют напоказ голую грудь. Вот уже я и сам говорю языком старых дам из пансиона! Это потому, что, несмотря ни на что, все еще сохранил толику юмора. Несомненно, это единственное благодеяние моего возраста. Временами я умею с улыбкой посмотреть на свое счастье со стороны.


Ну вот, все в порядке. Свидание на пляже состоялось. Вчера. И мы оказались в весьма странной ситуации — вот самое малое, что я могу сказать по этому поводу.

Итак, позавчера вечером я воспользовался благоприятной минутой, которую предоставил нам Вильбер за десертом, поскольку он всегда встает из-за стола первым, чтобы пригласить Люсиль встретиться со мной на пляже. Вначале она не проявила большого воодушевления, так как сочла это рискованным. А потом, поняв, какие преимущества сулило мое предложение, согласилась.

Буду кратким. Свидание назначено на четыре часа. Предлог: визит к зубному врачу. Рувр будет вынужден смириться. Разумеется, он может позвонить по телефону секретарю дантиста и проверить, но Люсиль думает, что он не решится. Мы радуемся, как ребятишки, которым удалось тайком убежать из дому. И вот мы на пляже в шумный час начала купания. Я взял напрокат два надувных матраца. Купил фруктового соку. Я жду ее, и во мне гнездится страх, что она не явится. И вдруг она — в летнем платье веселой расцветки. Укладывается рядом со мной. Мы долго лежим молча, как будто забравшись в густой кустарник, скрываясь от криков, призывов, брызг.

Мне вспоминаются слова из песни: «Влюбленные одни на всем свете», и я нежно сжимаю запястье Люсиль.

— Все хорошо?

Она поворачивается ко мне. Ее лицо лежит совсем рядом с моим. Оно серьезное.

— Послушайте, — говорю я, — между вами разыгралась сцена? Вы поссорились?

— Нет.

— Так в чем же дело?

Она прикрывает глаза. Я сильнее сжимаю ее запястье.

— Вы не хотите поведать мне причину грусти?

— Я не решаюсь.

Люсиль чувствует, что я обеспокоенно наблюдаю за ней. Она приподнимает веки, и я вижу ее помутневший взгляд. Ресницы моргают. Они влажные.

— Вы плачете, Люсиль?..

— Нет.

— Послушайте, Люсиль, в чем дело?

Она молчит, но ее губы дрожат, как если бы она подавляла в себе желание сделать нелегкое признание. Она подвигается ко мне ближе. Мои губы ощущают ее дыхание.

— Мишель… Обещаете на меня не рассердиться?

— Обещаю.

— Мишель… Мне хотелось бы стать вашей женой… хотя бы единожды, если иначе нельзя… Но чтобы лучше переносить эту постоянную разлуку… нужно, чтобы между нами протянулась связь, на которой не сказывается время. Я не умею объяснить, но уверена, что вы меня поймете… Иначе вы от меня устанете, Мишель.

Ее глаза с тревогой меня изучают.

— Я не хочу все потерять, — продолжает она. — Я как будто свалилась вам на голову со своей любовью. Не отвергайте меня, Мишель.

— Люсиль… что вы придумали?.. Я тоже часто и подолгу думаю о вас… Если бы вы только знали!

Я размышлял. Празднество раскрепощенных тел вокруг нас продолжается при ослепительном свете летнего дня. Возможно, есть средство, немного отчаянное, принять в нем участие. Я кладу руку на бедро Люсиль, очень стараясь, чтобы в моем жесте нельзя было усмотреть никакой двусмысленности.

— Люсиль, милая… Прижмись ко мне.

Мы соприкасаемся лбами.

— Как тебе известно… мы уже не дети… Любовь — мы занимались ею множество раз… нередко из любопытства, по привычке… и даже с отвращением… Верно я говорю?

Ее голова, упершись в мою, подтверждает, что да.

— И насколько ты могла заметить… она не убивает сомнений… Тебе прекрасно могут изменять в мыслях даже в самый разгар сладострастных объятий… Верно я говорю?

— Да.

— И знаешь почему? Потому что люди не умеют говорить о любви. Любовь — сражение. А не обмен. По крайней мере, так оно происходит в молодости. Но мы с тобой, Люсиль, — что нам мешает говорить друг другу о любви… здесь… сейчас… Говорить о ней куда как лучше, нежели ею заниматься.

Она слегка отстраняется, желая удостовериться, что я не шучу.

— Да, да, Люсиль, таково мое глубокое убеждение. Суть интимности не исчерпывается познанием секрета наших тел. Да… да… Она включает также откровения, объемлющие уже и тело и душу. Вот ты и вернула меня к литературе. Но ведь ты понимаешь, что я хочу сказать, правда?

Она впилась в меня глазами. Они как две горячие звезды. Внезапно я устыдился того, что злоупотребляю ее доверчивостью, лишь бы выгородить свое мужское начало, разрушенное возрастом. Но в то же время у меня нет впечатления, что я и в самом деле говорю ей неправду.

— Я думаю, ты прав, — бормочет Люсиль.

А я — мне хочется сказать ей, что я вовсе не так уж и прав, как она думает, и что…

Внезапно меня захлестнул поток эротических картин. О Господи! Вернуть бы мне еще разок свои тридцать лет и больше не путаться в заумных словесах. Но мне не остается ничего другого, как доиграть свою роль старого всезнайки, впавшего в нежность, как иные старики впадают в детство. Я вижу, что она смеется.

— Мишель, милый… Это правда — ты просто уникум. Продолжай говорить мне о любви!

И я плету и плету словесные кружева! И в конце концов убеждаю самого себя в том, что я очень крепкий, очень ловкий. И мы прижимаемся друг к другу, неудовлетворенные, но угодив в ловушку слов и позабыв, где находимся. Когда мы очнулись от оцепенения, было полшестого, и Люсиль вскочила на ноги. В мгновение ока она готова уйти.

— Ну и достанется же мне на орехи, — говорит она, как девочка, пойманная с поличным.

Она наклоняется и чмокает меня в лоб.

— Оставайся, мой романист. — И, смеясь, добавляет: — Мой бумажный любовник!

Я приподнимаюсь на локте посмотреть ей вслед. Она захотела меня уязвить? Нет. Она не рискнет иронизировать. Этот эпитет, слетевший с ее языка невзначай, следует понимать в том смысле, что моя любовь — любовь писателя, а чувство, которое идет от головы к перу, остается головным; наверняка именно это и удивляет ее, и задевает. Во мне же самом оставляет привкус горечи. Во всем этом ощущается фиаско. И даже если я, вместо того чтобы описать эту сцену в общем и целом, расписал бы ее, восстановив во всей жизненной полноте — да и сумел бы я это сделать? — так вот, мне не удалось бы замаскировать ее искусственность. К чему лукавить! Я удрал — вот и все. Я испугался! Господи, чего? Осложнений? Скорее всего, с тех пор как я нашел себе место, где можно укрыться от жизни, я утратил контакт с реальной действительностью, настоящими чувствами и стал не способен на подлинную любовь? Ту любовь к Люсиль, о которой я, быть может, только и мечтаю. Где ответ на этот вопрос?

На пляж мы больше не возвращались. Но виделись в городе как гуляющие, которые встретились случайно. Что может быть более естественным? Менее компрометирующим? Мы шагаем рядом, как бы обмениваясь самыми безобидными замечаниями. Проходим вместе метров сто — двести, не более. И при этом играем в игру интимности, главное правило которой — говорить друг другу все не таясь. И она рассказывает мне о ревности Рувра, его темпераменте, его сексуальных потребностях прежних лет. Иногда я задаюсь вопросом: а не делает ли она это нарочно, желая смутить меня? Довольно скоро в нашу игру закрадывается какая-то извращенность. И мало-помалу мне открывается незнакомая Люсиль — сентиментальная и в то же время крепко стоящая на земле, при этом мстительная — да еще какая! — к тому же себе на уме, изворотливая, короче — женщина, с которой приходится считаться.

Мы расстаемся с поклоном и рукопожатием. «Я люблю тебя, Мишель». — «Я тоже, Люсиль». Глядя на нас, никому бы и в голову не пришло, что наши вежливые улыбки — это поцелуи.

За ужином игра продолжается на глазах у Вильбера. Похоже, Люсиль доставляет удовольствие ходить по острию ножа. Ее рука задевает мою. Нога под столом трогает мою ногу. Это смешно. Напоминает водевиль, и мне кажется, она переигрывает. По-моему, она плохо поняла то, что я старался ей объяснить на пляже, и упорствует, как туповатый ученик, чтобы подыграть учителю.

Однажды я даже спросил себя: «Может, она права? Может, я от нее устану?» Но тогда останется только собрать вещички и поискать себе другое убежище!


Катастрофа! Вильбер нас застукал. Библиотека уже закрывалась. У нас побывало немало народу. Пока Люсиль заносила фамилии в регистрационный журнал, я искал запрашиваемую книгу. В десять минут пятого я обслужил последнего читателя, и мы остались вдвоем. Люсиль встает и говорит мне:

— Извини, Мишель. Я не смогу задержаться.

— Ксавье?

— Да-а, Ксавье. Поцелуй меня, Мишель, чтобы меня подбодрить.

Я заключаю ее в объятия, но в этот момент кто-то толкает дверь.

— Ах! Прошу прощения, — говорит Вильбер.

Мы отпрянули друг от друга, но слишком поздно. Вильбер уже прикрыл дверь. Бежать за ним значило бы навредить еще больше. Люсиль побледнела и опустилась на стул.

— Он растрезвонит на весь дом, — бормочет она.

Я и сам удручен. Я знаю, она права — Вильбер разболтает, он представит все в своей интерпретации, перемежая рассказ причмокиваниями и смешками. Франсуаза будет в курсе… затем Клеманс… И так, от одного к другому, наши соседи и соседи наших соседей…

— Он способен на то, чтобы донести Ксавье, — говорит Люсиль.

— Но ведь твой муж никого не принимает.

— Он получает почту. Достаточно анонимного письма или телефонного звонка.

Я оспариваю ее предположение. Вильбер — сплетник, но не доносчик. Люсиль меня не слушает.

— Ужасный субъект! — вскричала она. — Как бы заставить его молчать?

— Ты не хочешь, чтобы я ему объяснил…

Она возмущенно прерывает меня:

— Объяснил ему что? Попросил его что?.. Да ни за что на свете!

— Не сердись.

— Я и не сержусь. Только…

— Только что?

Передернув плечами, она хватает сумочку и направляется к двери.

— Мишель… Еще не все потеряно… Я…

Она выходит, не слушая, что я ей говорю. В тот вечер я поужинал в одиночестве. Вильбер не показался. Люсиль тоже. Вот дурацкий инцидент, который не имел бы последствий, произойди он в годы нашей молодости; а вот теперь, когда мы живем в четырех стенах, он — как взрыв рудничного газа. Мне ничего не лезет в глотку. Меня охватило чувство вины. Я жду кары. Дрожу от страха. Мне чудится, что я вот-вот потеряю сознание.

Мне не следовало бы принимать это всерьез. В моем возрасте уже ничто не может меня задеть. Пускай за моей спиной зубоскалят, в конце концов я на это плевать хотел. Так нет же. Есть только один способ прекратить пересуды — избегать Люсиль, порвать с ней, все просто. И я уверен, что, со своей стороны, она сейчас говорит себе то же самое. Или так, или задушить Вильбера. Третьего не дано.


Грустный день. Я внимательно наблюдал за Франсуазой. Ей ничего не известно. Клеманс не приходила, так как с моими уколами покончено, хотя, по чести, особого улучшения я так и не почувствовал. Я побродил по парку. Встретил генерала, который еще не отказался от своего проекта создать столярную мастерскую; встретил мадам Бертло, которая долго говорила мне о своем ревматизме и рекомендовала своего иглотерапевта. Я раскланивался с другими пансионерами, повстречавшимися на моем пути. В общем, полный штиль. Но в конце концов не станет же Вильбер бегать за людьми и объявлять им новость! Она распространится постепенно, и если мы с Люсиль будем вести себя осмотрительно, то есть внешне относиться друг к другу с прохладцей, возможно, люди подумают, что Вильбер ошибся и — в который раз! — усмотрел то, чего нет и в помине.

Выходит, о том, чтобы нам порвать отношения, не может быть и речи. В сущности, я никогда и не думал, что мы до этого докатимся. Реже встречаться — еще куда ни шло. Меня немного пугают бурные излияния чувств со стороны Люсиль. Но я почувствую себя жестоко обделенным, если придется обходиться без наших разговоров о любви. От них в моих артериях пробегает приятный огонек. Словом, побольше осмотрительности.

Обедаю в одиночестве. Ужинаю тоже в одиночестве. Ни Вильбер, ни Люсиль не спешат повстречаться вновь. Они не спеша вырабатывают линию поведения. Но я еще не решаюсь надеяться!


Четверть десятого. Почти невероятно. Вильбер умер. Я узнал об этом менее часа назад. Я потрясен.


15 часов.

Возобновляю свои заметки. Мне нужно навести хоть какой-то порядок в своих мыслях. Все, что происходит, настолько странно.

Труп обнаружила поутру Франсуаза. В полдевятого она, по обыкновению, принесла Вильберу первый завтрак — чай, молоко, гренки, джем… Стучит в его дверь. Ответа нет. Открывает своим ключом. Вильбер распластался на прикроватном коврике, в луже крови. Следы крови также и на простынях, одеяле — настоящее смертоубийство. В полной растерянности Франсуаза бьет тревогу в конторе. Поначалу она подумала, что Вильбер убит.

Мадемуазель де Сен-Мемен берет дело в свои руки, вызывает доктора Верана. И вот объяснение. Вильбер скончался от сильного внутреннего кровоизлияния, которое наверняка можно приписать злоупотреблению пиндиорилем. Он систематически принимал этот препарат, препятствующий свертыванию крови, чтобы лечить сердце, при том, что его коронарные сосуды оставляли желать лучшего. Но поскольку он болел также язвой, ему надлежало соблюдать всяческую осторожность и не превысить указанную дозу, ибо если язва по какой-либо причине закровоточит, остановить кровотечение очень трудно. К несчастью, так оно и получилось. Произойди этот несчастный случай в тот момент, когда Вильбер был на людях, его еще можно было бы спасти, что вероятно, хотя и не точно. Врачебное вмешательство могло спасти положение в самом начале кровотечения, но не во время пищеварения, то есть после обеда, когда Вильбер, поев, засыпал, или же после ужина. Короче, когда он оставался один.

Тут сразу приходит на ум возражение — я высказал его доктору Верану, которого встретил в холле.

— Послушайте, доктор, а ведь смерть не была мгновенной! Этот бедняга Вильбер имел время позвать на помощь — ему требовалось сделать лишь малюсенькое усилие, чтобы позвонить Клеманс.

— Однако, — ответил мне Веран, — не забудьте, что господин Вильбер очень ослаб в результате болезни. Я почти уверен, что сразивший его обморок не дал ему времени защищаться. Он почувствовал головокружение, попытался встать и сразу рухнул на паркет.

— А если бы он сумел позвонить Клеманс?

Гримаса на лице доктора Верана выражает сомнение.

Похоже, он считает случай Вильбера безнадежным. Он не хочет мне сказать, что тот отжил свой век… Но я читаю его мысли. Мы больше не интересуем медиков. Для них — чуть раньше, чуть позже!.. Я настаиваю на своем.

— Может быть, его могло бы спасти переливание крови?

— Может быть… Видите ли, — добавляет он, — этот бедный господин Вильбер злоупотреблял лекарствами. Я уже его предупреждал. Но он никого не слушал.

— Я и сам это заметил. И к тому же он не был точен в дозировках. Мы питались за одним столом, и я нередко делал ему замечания на сей счет.

— Какой прискорбный несчастный случай, — заключает Веран.

Лично я должен признать, что ни о чем не скорблю. Конечно же я жалею его, несчастного. И потом, я так привык к его резким манерам. Мне будет его не хватать! Но он уже не станет болтать кстати и некстати. Какой груз упал с наших плеч! Право, он не мог умереть более своевременно. Мы вздохнем свободно!


21 час.

За ужином Люсиль присоединилась ко мне. Мы не можем не реагировать на то, что два стула напротив нас пустуют. Нам приходится выслушивать комментарии метрдотеля. Его зовут Габриэль.

— Что за напасть! — говорит он. — Господин Вильбер после господина Жонкьера! Два милейших человека! Что поделаешь! Мы не вечны.

Так можно рассуждать, когда человеку, как ему, лет пятьдесят. И он тут же продолжает, не отдавая себе отчета в том, что говорит:

— Рекомендую вашему вниманию блюдо — «Курятина полутраур». Замечательно вкусно.

— Ну и болван, — шепчет Люсиль, стоит ему отойти.

— Твой муж? — уточняю я.

— Я поставила его в известность. Знаешь, ему от этого ни жарко ни холодно. Для него Вильбер — незнакомец.

— Вот мы наконец и успокоились.

Мы помалкиваем. Нам не пристало присовокуплять что-либо еще. Я замечаю, что между нами пробежал холодок, мы испытываем какое-то стеснение, как будто причастны к смерти Вильбера. По взаимному согласию, после ужина мы не засиживаемся.

— Когда похороны? — спрашивает меня Люсиль.

— Полагаю, что послезавтра. По приезде сына.

— Он никогда о нем не упоминал.

— Это всего лишь приемный сын, и думаю, что они не особенно ладили.

— Ты не передумал перебраться в его квартиру?

— Признаться, у меня еще не было времени задуматься на сей счет. Если мадемуазель де Сен-Мемен не пересмотрела своего решения, то пожалуй.

Я покидаю стол следом за Люсиль и догоняю ее в лифте. Мы наспех обмениваемся поцелуями — поцелуями родственников. Сумеем ли мы забыть того Вильбера, который сказал «Ах! Извините» на пороге библиотеки? Вместо того чтобы почувствовать облегчение, избавление, я подавлен. Возвращаясь к мысли о квартире Вильбера, перебираю все преимущества такого переезда. Но предвижу усталость, хлопоты, которыми чреват этот переезд. Хотя я зарился на его квартиру многие месяцы, сейчас мне противно об этом думать. И потом, мне придется спать в его кровати. Кровать в отеле — другое дело. Там не знаешь, кто занимал ее до тебя. Кровать, принадлежащая всем, не принадлежит никому. Тогда как кровать Вильбера — его смертный одр. Я не суеверен, но что ни говори…

Глава 7

Всю неделю я даже не прикасался к тому, что теперь смахивает на дневник. Со вчерашнего дня я занимаю квартиру Вильбера. Пишу за его столом; предаюсь мечтам в его кресле. Напрасно я переставил мебель, желая создать себе иллюзию, что по-прежнему живу у себя, — я у него. Боюсь, что это неприятное ощущение пройдет не сразу.

Погребение состоялось как и все предыдущие. Сын Вильбера — современный молодой человек: на голове патлы, без галстука, без куртки. А главное — без манер. Теперь я лучше понимаю горечь его несчастного отца. Разумеется, почем знать, кого усыновляешь. Он торопился наложить лапу на все личные вещи Вильбера. Я не вправе говорить «наложил лапу», поскольку он — его единственный наследник, но я почувствовал всю меру его жадности, что было очень неприятно. Наряду с его безразличием. Он соизволил одеться чуть поприличнее, чтобы показаться на кладбище. На память о Вильбере я выкупил у него красивый старинный баул и поставил справа от окна. Я уложил в него часть книг. Остальная мебель принадлежит пансиону. Я вымотался, так как сам перенес из квартиры в квартиру вещи, которые не хотел доверить постороннему: свое белье, костюмы, бумаги, но больная нога превратила это дело в мучительное испытание. Теперь самое противное позади. Мне остается только освоиться с этими тремя комнатами, в которых я еще путаюсь. Шумы теперь стали другими. Солнце изменило свой маршрут, и я впервые вдыхаю ароматы сада. После обеда Люсиль сделала красивый жест — принесла мне розу в вазе с длинным горлышком. Я тщетно прождал ее в библиотеке. После смерти Вильбера она там не появляется. Но потом, когда я продолжал прибираться, он поскреблась у моей двери.

— Держи, — сказала она, — и думай обо мне.

— Заходи. У тебя найдется минутка?

— Нет. Я только мимоходом.

Люсиль оглядела коридор. Я нежно взял ее за руку. Она упиралась.

— Не надо. Я слишком перепугалась тогда с Вильбером… Позже… Мы придумаем что-нибудь получше.

Придумаем! Как будто бы мы уже не перебрали все возможные выходы из положения. Неужели придется и впредь принимать все меры предосторожности? Роза здесь, передо мной. Она только что торжественно уронила лепесток на край стола. Символ! Предупреждение! Увядание! Пойду-ка спать.


Полночь.

Записываю безотлагательно — мне теперь все равно уже не уснуть.

Улегшись, я хотел было включить лампу у изголовья и нажал на грушу, шнур от которой спускается на удобном расстоянии от подушки. Раз. Второй. Безрезультатно. И тут замечаю, что лампа зажигается от выключателя. А груша служит звонком для срочного вызова Клеманс. В моей прежней спальне было наоборот: лампу зажигаешь с помощью груши, а Клеманс вызываешь с помощью кнопки обычного звонка. Разобравшись, что к чему, я вскакиваю и выхожу в коридор, чтобы, встретив Клеманс, извиниться за недоразумение. Прислушиваюсь. Тишина. Делаю несколько шагов вперед. Теперь я совсем рядом с комнатой Клеманс. Она не спит — под ее дверью полоска света. Постучать и шепнуть, чтобы не беспокоилась? Может, она не слышала звонка? Но если она не слышала, значит, он не работает. Я хочу это выяснить. Я возвращаюсь в спальню и оставляю дверь открытой. Звоню — раз, два, три, четыре раза, напрягая слух. Ничего не происходит. Клеманс и не шевелится. Звонок онемел. Тогда — значит?.. Вильбер звонил впустую…

Я далеко не мастер на все руки, но все же знаю, как открывается электрическая груша. Достаточно разъединить половинки, что я и проделываю без всякого труда, и сразу обнаруживаю, почему она не работает, — ослабла гайка, крепившая одну из двух проволочек, и они разъединились. Значит, несчастный Вильбер мог звать на помощь сколько хочешь, а Клеманс ни о чем не подозревала.

Какой-то злой рок! Если бы этот проклятый колокольчик зазвонил, возможно, ему бы успели вовремя оказать медицинскую помощь. У меня такое впечатление, что я присутствую при смерти Вильбера. Чувствую, как силы его покидают, он жмет, жмет на грушу, которая не передает никакого сигнала. Отчаявшись, истощив последние силы, пытается встать, несомненно чтобы выйти в коридор и позвать на помощь. И теряет сознание. Это конец. Вот ужас! Еще один глупый несчастный случай… Как и с Жонкьером…

Удар в самое сердце! Ведь все дело именно в том, что Жонкьер — не жертва несчастного случая!


6 часов.

Всю ночь я не сомкнул глаз. Меня терзают страшные мысли. Начнем рассуждать заново. Возможно, с пером в руке картина прояснится.

Допустим, проволочка была отъединена специально. Такое предположение не лишено здравого смысла. Хотя Вильбер и отличался подозрительностью, ему наверняка, как и всем нам, случалось не запирать дверь на ключ. Что стоило, скользнув в квартиру, испортить звонок вызова? Только не следует забывать, что речь идет не о несчастном случае, а о преступлении — я вынужден называть вещи своими именами. Значит, преступник предусмотрел возможность кровоизлияния? А чтобы ее предусмотреть, нужно было его вызвать. А чтобы вызвать, нужно было заставить Вильбера проглотить повышенную дозу пиндиориля или любого другого аналогичного лекарства… Все это логично увязывается одно с другим. И тем не менее у меня впечатление, что мое воображение слишком разыгралось. Однако двинемся дальше и поглядим, что же получается. Эти опасные дозы — как можно заставить Вильбера их принимать без его ведома? За едой — невозможно. Тогда?..

Тогда есть очень простой способ. По утрам Франсуаза ставит свои подносы на стол в коридоре. Допустим, она приносит мой. У нее всегда найдется что мне рассказать. Иногда она еще раздвигает у меня шторы. Две-три минуты болтает. Две-три минуты — это краткий миг. И тем не менее такого короткого времени хватит тому, кто решил бросить в чайник Вильбера смертельный препарат в виде порошка или жидкости — разницы никакой. Поскольку Вильбер — единственный человек на этаже, кто пьет чай, ошибиться невозможно. Итак, установлено в принципе, что такое преступление осуществимо.

Но вот почему это преступление совершено? И нельзя ни в коем случае обвинять кого-то бездоказательно. Пока мне представляется почти бесспорным только одно — Вильбера убили намеренно. И, кроме того, очень торопились. Убийца не удосужился добавлять ему в еду, понемногу увеличивая, дозу любого лекарства, провоцирующего пониженную свертываемость крови, чтобы несчастный умирал, если так можно выразиться, постепенно. Преступник прибегнул сразу к массированной дозе или дозам. Конечно, доказать это невозможно, так как Вильбер и сам мог ежедневно превышать предписанную врачом дозу. Но вновь возникает вопрос: зачем?

Вильбер никому не мешал. Кому понадобилось его убивать? Кому приспичило как можно скорее заткнуть ему рот?.. Мне! Из-за Рувра. А так как я не убивал… то ей! Совпадение, если задуматься, по меньшей мере любопытное. Вильбер застает нас целующимися и через день умирает. Чьи это слова: «Ужасно противный человек! Как бы заставить его замолчать?»

Ответ напрашивается сам собой.


10 часов.

Я решил не рассказывать Клеманс о ночном открытии. Починил грушу, благо, это оказалось не трудно. Рассказать о вредительстве значило намекнуть, что Вильбер умер не в результате несчастного случая. К тому же, произнеси я слово «вредительство», ни Клеманс, ни мадемуазель де Сен-Мемен, ни кто-либо другой мне не поверит. По той простой причине, что никому в голову не придет усмотреть связь между смертью Жонкьера и смертью Вильбера. Я здесь единственный, кто способен ее доказать. Единственный, кто может утверждать, что Жонкьера столкнули, а потом отнесли очки в его комнату. Но если его столкнули, это дело рук Люсиль. И если Вильбера погубили, это тоже дело рук Люсиль. Люсиль, которая дважды оказалась перед лицом врагов' намеренных разжечь ревность Рувра, чего она не могла допустить. Однако я должен об этом молчать.

Я должен об этом молчать, так как люблю Люсиль. Но я должен об этом молчать еще и потому, что, поступая так, возможно, она хотела защитить нас обоих. Предоставить Вильберу свободу говорить было равносильно тому, что обнародовать нашу любовную связь, то есть погубить меня. Ах, Господи, терпеть не могу мелодрам! «Я погублю себя! И я погублю тебя! Нет, никогда. Лучше уж я убью его!» Ни дать ни взять — мелодрама. Сарду[213]!

Но если все это — всего только литература плохого вкуса, то убийство — это реальная жизнь. Люсиль — убийца, и я вынужден искать мотивы преступления. Эти мотивы логически сводятся к двум: она испугалась — сначала за себя, а потом и за меня. Если я желаю видеть вещи в их истинном свете, то я тоже замешан в этом убийстве. И поскольку она совсем не дура… нет, какая дичь, я чуть было не написал, что она знает, что я знаю. Это исключено! Как она может догадаться, что я так быстро раскусил ее проделку с грушей? Мне никогда не случается вызывать Клеманс. Что должно было произойти при нормальных обстоятельствах? В один прекрасный день, спустя несколько недель или несколько месяцев, случайно заметив, что мой звонок вызова Клеманс отказал, я не придал бы этому никакого значения. Нет, Люсиль не подвергала себя ни малейшему риску, даже риску возбудить во мне подозрения.


15 часов.

Я не перестаю пережевывать грустные мысли. Сидя в одиночестве за столом, я едва притронулся к обеду. Я заметил, что на мой стол участливо косятся люди. Многие из них повторяют про себя: «Бог троицу любит». И право слово, я охотнее согласился бы исчезнуть, чем носить в себе грусть, омрачающую существование. Потому что мне и вправду грустно. При мысли, как ловко Люсиль все провернула, я леденею. Ловкость, а главное — дух решимости, поскольку и в случае с Жонкьером, и в случае с Вильбером ей пришлось импровизировать. Присоединившись на террасе к Жонкьеру, она наверняка не знала, что сцена закончится трагически, однако, не потеряв голову, тут же, на месте, придумала трюк с очками. То же самое произошло, когда Вильбер застал ее в моих объятиях, — она не колеблясь придумала выход из положения. И какой!

Прежде всего она достала соответствующее лекарство, что было ей относительно легко — она либо воспользовалась рецептом мужа, приписав туда еще одну строку, либо просто-напросто взяла рецепт в комнате Вильбера. Два убийства, замаскированные под несчастный случай, да так, что не придерешься. Не будь я уверен в том, что на Жонкьере в тот вечер были очки… я бы и сам не поверил в эти «случайности». Временами я даже продолжаю в них верить и чувствую, как шатко здание, сложенное мною из гипотез, — но мне так нужно убедить себя, что Люсиль — невиновна.

Целую неделю мы почти каждый вечер ужинали вместе. И ни разу своим поведением она не предоставила мне ни малейшего повода, способного пробудить во мне подозрения. Неоднократно мы говорили о Вильбере. Она первая сокрушалась по поводу такого ужасного конца, не скрывая того, что смерть Вильбера нам на руку. Но я говорил это и сам — и в тех же выражениях. Обычно угадываешь по неприметному тону голоса, выражению лица заднюю мысль, опровергающую фальшивую искренность слов. Но я не приметил ни малейшего притворства. Мне казалось, что довести притворство до такого совершенства просто невозможно. Правда, я совсем недавно сделал вывод о предполагаемой виновности Люсиль. Раньше, когда я доверял ей, я слушал ее без предубеждения. Отныне я буду держаться начеку.

В конечном счете ведь Арлетта тоже умело скрывала от меня правду, и до самого последнего момента я ничего не видел, ничего не понимал. Когда я с ней прощался, она уже давно приняла решение уехать, а мы нежно, как влюбленные, обнялись перед разлукой, и она даже сказала: «Возвращайся скорее!» Почему бы и Люсиль меня не обманывать? Может, лучше все выяснить. Может, достаточно спросить ее без обиняков: «Почему ты избавила нас от Вильбера?» Ну а допустим, она бы ответила: «Чтобы нас не разлучили». В чем бы я смог ее упрекнуть?

И потом, разве мне не навсегда заказано ее допрашивать? Да, мы пообещали говорить друг другу все, тем не менее, раз мы любовники лишь на словах, в полной откровенности, подкрепляемой сообщничеством плоти, нам отказано. После любви — да, я мог бы сказать ей: «Я все понял: и в отношении Жонкьера, и в отношении Вильбера, и, как видишь, это абсолютно ничего между нами не меняет. Не будем больше об этом думать!»

Но та же фраза, однако произнесенная бесстрастно, прозвучала бы намеком на обвинение, и Люсиль — такая, какой я ее знаю, — могла взбрыкнуть. А ведь самая пустяковая ссора — именно потому, что мы уже пережили возраст,когда мирятся на подушке, — рискует привести к непоправимому.

Остается узнать, не этого ли непоправимого я и страшусь? И честно говоря, не знаю. Эта женщина — дважды преступница, так имею ли я право продолжать наши отношения? Да плевать мне на право! Люсиль помогает мне жить — и это самое важное. Виновна? Невиновна? Я не присяжный заседатель. Судебное разбирательство — не мое дело. А главное — я ни за что не должен дать ей почувствовать, что подспудно веду расследование. Отныне мой удел — сомнение.

Ну что же, остановимся на сомнении, и хватит переливать из пустого в порожнее!


23 часа.

Я перечитал написанное. Прибавить мне нечего. Следует тем не менее записать слова Люсиль, сказанные за десертом:

— Что с тобой, Мишель? Похоже, тебя что-то гложет? Не отрицай, ведь я прекрасно вижу.

Если она догадается, что я ее подозреваю, в каком же лабиринте притворств, уверток, умолчаний и уловок мы скоро окажемся! Я выпутываюсь, ссылаясь на то, что, несмотря на настойку, сплю плохо. Желая вывести ее мысли из опасной зоны, я рассказываю ей историю своей кружки с анисовым настоем, что приводит меня к рассказу о рыбалке моих мальчишеских лет и о неуловимой, таинственной связи между анисом и лещом. Я оживляюсь, забываю про свои сомнения. Мы смеемся. Ну что ж! Поскольку настоящее — это своего рода no man’s land, прошлое послужит мне островком безопасности. Я буду для нее трубадуром моего детства, что позволит нам забыть Жонкьера, Вильбера и, если чуточку повезет, самого Рувра. Но во что превращается любовь, смиренно признающая, что некоторые темы ей заказаны?

Глава 8

Я снова берусь за свою тетрадь после нескольких дней перерыва, я мог бы сказать — блужданий. Ибо не вижу, как иначе назвать то состояние неустойчивости, когда я кидаюсь от мысли к мысли, от плана к плану, от страха к страху? Куда я иду? Куда мы идем?

Со смертью Вильбера Люсиль, похоже, поутратила осмотрительности, как будто ее единственного опасного врага не стало. Едва почувствовав, что в Дом вернулось спокойствие, она снова осмелела. Не пропускала ужинов. Должен даже отметить, что она повеселела; у нее завидный аппетит, тогда как я — стоит мне вспомнить об ужасной смерти Вильбера — не способен проглотить ни куска.

Не желая досаждать мужу, она отказалась от занятий библиотекой, зато согласна, подвергаясь риску, назначать мне свидания в городе, перед библиотекой или кафе. Мы с полчаса шагаем бок о бок. Я имел слабость признаться Люсиль, что готов был покончить самоубийством из-за скуки. Это откровение ее потрясло. Я обожаю, когда она бывает потрясена. Прежде всего потому, что при этом она хорошеет. Когда терзается она, перестаю терзаться я и уже не твержу себе: «Это наверняка она. Никто другой не мог убить Вильбера». Стоит мне посмотреть ей в глаза, помрачневшие от внезапной тревоги, чтобы испытать восхитительное успокоение. Я добавил также, что далеко не излечился от черных мыслей и каждое мгновение рискую вновь оказаться в их власти и впасть в депрессию.

— Ты готов поклясться мне, что с этим покончено? — говорит она.

— Пожалуй, да.

— Ты должен быть в этом уверен. Я с тобой, Мишель.

Она берет меня под руку, и на несколько мгновений я обретаю счастье. Но стоит нам расстаться, стоит ей удалиться, и я возвращаюсь к своим опасным умозаключениям. Это сильнее меня. Сродни сердечной чесотке. Вчера она вернула мне оба моих романа. Да, она так осмелела, что постучалась в мою дверь. Времени половина четвертого, и я мечтал, сидя в кресле, неспособный читать, размышлять, делать что бы то ни было. Я оказался на мели, как один из обломков кораблекрушения, выброшенных на берег, — моих трофеев прошлых лет. Вот так сюрприз.

— Я не помешала?

— Да нет, напротив.

На сей раз никаких колебаний. Она живо скользнула в комнату с видом женщины, которая решилась себя скомпрометировать.

— А твой муж?

— Спит.

Ее руки обвили мою шею, а мои — ее талию. Напряженная минута свершившегося адюльтера. Она первая, овладев собой, отстраняется от меня и садится на ручку кресла.

— А у тебя здесь хорошо!

«Здесь»! Она хочет сказать: у Вильбера. Странное замечание. И по меньшей мере неуместное. Но ей свойственны подобные бестактности.

— Привыкаю понемногу.

— Ты позволишь?

И, не дождавшись ответа, она уже обходит комнату сдержанным шагом, но шея вытянута вперед, как у принюхивающейся кошки. Беглым взглядом окидывает спальню, затем — ванную.

— Симпатично, — решает она. — Но мебель расставлена неудачно. Твой письменный стол лучше развернуть к окну. Тебе будет светлее за ним работать… Ведь полагаю, ты все же пописываешь время от времени. Эти бумаги…

Я спешу сгрести их со стола.

— Не тронь! — улыбаясь, говорю я. — Это всего лишь заметки.

— Покажешь мне?.. Ну пожалуйста.

— Нечего и думать.

— Наброски для будущего романа?

— Вот именно… Я напишу роман… Но на это мне потребуется уйма времени.

— Ну сделай милость, помоги! Мы передвинем письменный стол к окну. Уверяю тебя, так будет лучше.

Она возбуждена. Переставив стол, двигает кресло под люстру, изучает комнату критическим взглядом.

— Если позволишь, — говорит она, — я все переставлю. Я хочу, чтобы ты работал. Видишь ли, Мишель, я подозреваю, что ты немного ленишься. Работай! Ну хоть для меня. А? Для Люсиль. Я так гордилась бы тобой!

А я — я только что не рычу от бешенства. Скорее бы она ушла, и я поставлю письменный стол и кресло на прежнее место. Терпеть не могу, когда лезут в мои дела и распоряжаются мной. Работать я стану, если пожелаю. В коридоре я выжимаю из себя последнюю улыбку. И, едва оставшись один, отправляю розу… ее розу… в мусорную корзину. Сошлюсь на головную боль и напущу на себя мрачный вид. Пусть поволнуется, понянчится со мной — видит Бог, она у меня в долгу!


Уж лучше бы я давеча промолчал и не проболтался о намерении писать роман. Теперь она донимает меня, требуя приоткрыть завесу над моим замыслом. Вообразив, что я уже разработал сюжет, она ждет пересказа. По ее понятиям, писать роман — работа портнихи: выбираешь фасон, кроишь материю, сшиваешь детали, примериваешь на манекене. И ей хотелось бы стать этим манекеном, то бишь первым человеком, у которого спрашивают мнение о достоинствах текста. Напрасно я защищаюсь и объясняю ей, что такое представление ошибочно, — она мне не верит.

— Как нелюбезно с твоей стороны, — сетует она. — Ты принимаешь меня за круглую дуру. А ведь все, чего я хочу, это помочь тебе.

Тогда, желая восстановить мир, я импровизирую. В сущности, дело это нехитрое, и я довольно хорошо вижу, что придется по душе: что-нибудь большое, в духе Бернстайна[214], — банальные, круто замешанные страсти. Ужин за ужином я придумываю сногсшибательный сценарий. Случается, заинтригованная развитием сюжета, она подает знак официантке повременить с переменой блюд, и бедняжка, не отходя от нашего стола, склоняется между нами с дымящимся подносом на согнутой руке.

— И как же она собирается выйти из такой ситуации? — захлебываясь от нетерпения, спрашивает Люсиль, которая с ходу отождествила себя с моей героиней.

— Пока — чего не знаю, того не знаю.

— Я тебе не верю!

Я слегка откидываюсь, позволяя Жюли колдовать над моей тарелкой и выигрывая время, чтобы придумать новый поворот сюжета. Я хитро рисую небольшими мазками портрет женщины, замышляющей убийство мужа. Я притворяюсь, что нуждаюсь в ее совете.

— Тут я пока еще колеблюсь, — говорю я. — А как поступила бы на ее месте ты?

Люсиль приходит в восторг от возможности высказать свои соображения. Она убеждена, что женская психология — нечто настолько таинственное, специфическое, что мужчине практически не дано уловить все ее тонкости. Похоже, Люсиль не смущает, что моя героиня задумала прикончить мужа, учитывая, что он «унизил ее женское достоинство».

Нет, мне не до шуток. Игра меня забавляет, это правда, но я не могу скрывать от самого себя, что она злая. Если бы я любил Люсиль по-настоящему, разве стал бы я проводить на ней столь коварный эксперимент? Тем более что в конечном счете он ни к чему не приведет: либо она сообразит, к чему я клоню, либо ей не в чем себя упрекнуть. Если она видит, куда я клоню, то есть отдает себе отчет в том, что я стараюсь ее подловить, что я угадываю правду о смерти Жонкьера, она проявила бы такое чутье, какого, похоже, она совершенно лишена, судя по восприятию литературы. Можно ли быть проницательной и в то же время такой примитивной? А может, женская психология и в самом деле изворотливей, чем я себе представлял. Как бы то ни было, я страдаю от открытия, что Люсиль — сентиментальная дура, и сетую на ее уверенность в моем таланте. Кому, как не мне, лучше знать, на что я способен, а на что нет. Этому роману, на который она по-матерински хочет меня подвигнуть, не суждено состояться. Я слишком стар. Мне уже ничем не разродиться. Вот почему, когда мне случается предложить ей какой-нибудь комичный ход, она говорит мне: «Не знаю, не знаю»… «Тебя занесло»… или же: «А ты не думаешь, что это слишком?» Голос критика, куда там… призыв к порядку. Ах, как бы я хотел, чтобы она прекратила в меня верить.

Я ничего ни у кого не просил. Тихонько костенел в своем углу. Так надо же ей было явиться и меня растревожить, стараться расшевелить, заставляя прыгать, как жаба, подгоняемая палочкой. Я знаю, меня прорвет и хоть разок, да я скажу: «Оставь меня в покое! Поговорим о чем-нибудь другом!» Мне приходит на память поэтическая строка: «Люблю тебя. Но ты здесь ни при чем». Дорогая Люсиль! Ведь была бы ты, по крайней мере, циничным преступником, тогда бы у нас нашлось о чем поговорить!


Я лежу в постели. Точнее, не лежу, не стою, не сижу. Боль пронизывает бок, ляжку, лодыжку, я тщетно ищу позу, в которой она утихает. Стоит вытянуться на постели, и мне кажется, что в кресле мне будет лучше, но острая боль прогоняет меня и оттуда. Врач велел мне не выходить из комнаты. Что скорее похоже на режим тюремный. Мне отсюда не выбраться. Малейшая перемена места — сущее мучение. Тогда я ковыляю от кровати к письменному столу; я думаю о Рувре, который так же с превеликим трудом переваливается на костылях из комнаты в комнату. Люсиль оказалась между двумя хромоножками! Мне жаль всех троих. А между тем я не возражаю против этого отпуска у любви. Когда мне удается с помощью аспирина на минутку унять адскую боль, я обретаю мало-мальский покой, удобно улегшись на подушках, расслабляюсь и наконец отключаюсь от суеты сует; я чувствую себя чуждым собственной жизни.

Транзисторный приемник оповещает меня о происходящем за стенами моей спальни — забастовках, похищениях. Мне до этого дела нет. Я живу в другом измерении. Мне подавай тишину и покой, а все остальное — от лукавого. Да какая мне разница, от чего умер Вильбер! В сущности, мне безразлично, любит меня Люсиль или нет. Да плевать мне сто раз, что я никогда уже не сочиню ни одной путной страницы. Что хорошо — это, закрыв глаза, ощущать на коже прохладу кондиционера. Отсутствие мыслей! Хорошее самочувствие! Блаженное состояние кошки, свернувшейся в клубок на своей подушечке, прикрыв мордочку лапой в знак того, что «меня ни для кого нет». Меня снедает эгоизм — деятельный, беспокойный, раздражительный, самоубийственный. А существует ли эгоизм иного рода — замкнутый на себе, жаждущий наслаждений, старательно заглушающий в себе всякий слишком живой порыв? Не пора ли мне наконец принять себя таким, каков я есть на самом деле — старый доходяга с никудышным сердцем и чувствами, которые дышат на ладан.

Надо будет обсудить этот вопрос с Люсиль обиняками, рассказывая ей по вечерам очередной эпизод истории с продолжением, этакая грошовая Шехерезада!


Клеманс:

— Ну, как поживаете, господин Эрбуаз? Похоже, вам не полегчало? Все расспрашивают меня о вашем здоровье. Мадам Рувр тревожится о вас. Надеюсь, вы не станете таким, как председатель. Бедняжка! За ним хотя бы ходит жена. Как я жалею всех наших одиноких стариков! Не про вас будет сказано, господин Эрбуаз. Нет. Но возьмите, к примеру, мадам Пасторелли. Ей восемьдесят восьмой. Она почти не видит. Слышит с пятого на десятое. Да разве это жизнь?

— У вас забавная работа. То-то и оно, что вашим пациентам выздоровление и не светит. Вам не кажется порой, что вы сыты ею по горло?

— Ах, и не говорите. Но мне осталось годок-другой, а там пойду на пенсию. Знали бы вы, как я вкалывала всю жизнь! А сколько получала? Чего там говорить! Забава, да не каждый день.

Наконец она уходит, звякая ключами и продолжая сетовать на жизнь. Сегодня мне нужно было бы записать много размышлений, но я не выдерживаю и пяти минут сидения за письменным столом. Очень быстро боль снова начинает донимать, вынуждая пересаживаться с места на место. И меня опять подкарауливает скука. А ведь еще вчера мне казалось, что я ее превозмог.


Пришла почта. А точнее, письмо, написанное незнакомым мне почерком. Но я понял с первых же слов: «Дорогой Мишель»… По счастью, Люсиль из предосторожности отправила свое письмо из города. Никто и не догадается, что оно написано в «Гибискусах». Присоединяю его к своему досье.


«Дорогой Мишель!

Я узнала от Клеманс, что ишиас приковал тебя к постели. Должно быть, ты ужасно страдаешь, иначе не отказался бы со мной поужинать. Как мне хотелось бы оказаться рядом с тобой, бедный мой любимый. Но я не могу рисковать и прийти к тебе, что очень грустно. Жить почти бок о бок и не иметь никакой возможности общаться — разве это не возмутительно? Правда, у нас есть связующее звено — Клеманс, но если я буду расспрашивать слишком часто, глядишь, и она что-нибудь заподозрит. И потом, все мои разговоры с ней проходят в присутствии Ксавье… Так что я вынуждена строить всякие предположения о том, как ты умудряешься, например, есть на подносе, лечиться и делать все остальное. Приходят ли тебя навещать? Но я совсем потеряла голову. Как смог бы ты ответить на мой вопрос? Потому что, прошу тебя, не пиши ответа. Консьержка передает Ксавье всю почту, даже адресованную мне. Я вижу только одно средство, дорогой. Если ты найдешь в себе силы дойти до окна, то поставь вазу с розой, которую я тебе дала, на подоконник. Увидев их из сада, я узнаю, что ты получил мое письмо и думаешь обо мне. Я удовольствуюсь этим знаком. Не будем терять мужества.

Нежно любящая тебя

Люсиль.

P.S. Не забудь уничтожить это письмо».


Очень мило с ее стороны, но она меня бесит. У меня уже нет розы. Какое ребячество! И даже если бы роза и была, то что, по ее мнению, последовало бы за этим? Какой еще несуразный предмет? Нет. Эта идея — заставить мое окно болтать — кажется мне неуместной и смешной. Впрочем, надеюсь, что мой приступ не слишком затянется. Допустим, мы не сможем видеться с неделю — это еще не драма.

Второе письмо.


«Мишель, любовь моя!

Я неоднократно выходила в сад, но никакого цветка на твоем подоконнике нет. Я очень беспокоюсь, будучи уверенной, что ты бы поставил вазу, если бы мог ходить. Поэтому я вынуждена думать, что ты болен серьезнее, чем говорят. Я еще не решаюсь постучать в дверь. Наверняка ты предпочитаешь, чтобы тебя не беспокоили, когда так страдаешь от боли. Я слишком часто вижу, в каком настроении Ксавье, когда боли усиливаются. Но, любимый, поставь и себя на мое место. Постарайся понять мою тревогу. Если ты меня любишь, попытайся найти способ подать мне какой-нибудь знак! Ты умнее меня, и я прошу тебя: придумай же что-нибудь. С одной целью — подбодрить меня. Мне это так необходимо! Чтобы выносить моего мужа. Чтобы жить этой несуразной жизнью, которой я живу без тебя.

Как мне хотелось бы ухаживать за тобой. Я умею ставить банки; я могла бы даже делать уколы, по примеру Клеманс. Знаешь, я завидую ей. Она имеет право приближаться к тебе, говорить с тобой, касаться тебя. А я, кто тебя любит, я — чужая, прокаженная! Справедливо ли это! Хочется верить, что мои письма приносят тебе хоть маленькое утешение. А я чувствую себя менее несчастной, когда пишу тебе. Мне кажется, что я рядом с тобой, и мое сердце мурлычет.

Обнимаю тебя, любимый. Мне хотелось бы хромать с тобою рядом.

Люсиль».


Конечно же я предложил бы ей средство общения, если бы знал о таком. Но его нет. И, откровенно говоря, я об этом не жалею. Я чувствую, что очень сдал из-за этой острой боли, которая разрывает мне поясницу при каждом необдуманном движении. Ну как не заметить, что моя любовь к Люсиль, при всей ее искренности, все же роскошь — чувство, которое меня обогащает, когда я более или менее здоров, но вызывает угрызения совести, как плохое помещение капитала, стоит болезни сжать сердце. И тогда я невольно призываю к себе на помощь Жонкьера и Вильбера. Знаю, что они станут нашептывать мне кошмарные вещи, но знаю и то, что охотно прислушаюсь к их словам. Бывают моменты, когда они нужны мне как противоядие от Люсиль, и даже втроем мы едва ли в состоянии дать ей отпор.


Третье письмо. Консьерж, который поднимает почту адресатам, мне говорит:

— Как видите, господин Эрбуаз, одно письмо ведет к другому и так без конца.

Я отвечаю:

— Мне пишет внук.

— Разве он живет в этих краях?.. Судя по штампу, оно отправлено из Канн.

— Да. Он в наших краях проездом.

Старый дурень хочет казаться любезным, не догадываясь, что подвергает меня пытке. По счастью, он унимается. Мне ничего не остается, как приобщить и это письмо к делу.


«Милый Мишель!

Я узнала от Клеманс, что ты пошел на поправку. Мне даже не пришлось ее расспрашивать — не волнуйся. Это Ксавье спросил ее: „А наш сосед, господин Эрбуаз… Он очухался после болезни? Я бы огорчился, если бы он украл у меня голубую ленту калеки номер один!“

Узнаешь в этих словах его неприятную манеру шутить? Но если тебе получше, Мишель, если ты можешь безболезненно, как утверждает Клеманс, перемещаться по комнате, почему бы тебе сегодня не подойти к окну часика в четыре, чтобы, например, послать мне воздушный поцелуй, который помог бы мне дожить до завтра? Сделай это, Мишель. А то я воображу себе страшные вещи: что ты меня разлюбил… что я для тебя обуза… что ты счел меня бестактной давеча, когда я упрекнула тебя в лености, и теперь меня наказываешь.

Ах, до чего я ненавижу Ксавье, который мешает мне прибежать к тебе; при его подозрительности, он — препятствие, которого мне никогда не преодолеть! Как я несчастна. Я схожу с ума, оказавшись между твоим молчанием и его упреками. Помоги мне, Мишель. Я люблю тебя и обнимаю.

Твоя Люсиль».


Поцелуй из окна! Наш роман в самом разгаре! Право слово, она потеряла голову. Избавляясь от Вильбера, да еще каким манером, она и не помышляла о нежностях! Я склонен усматривать в ее писанине кокетничанье на бумаге, поскольку, обращаясь к писателю, она боится выглядеть ординарно. И вот она причесывает свои чувства. Выпячивает их. Но что в них правда по сути дела, по самой что ни на есть сути дела? То, что она уже просто не в состоянии выносить своего мужа. Может, я ошибаюсь, но боль дает трезвый взгляд на веши. Кто знает? Может, наша любовь — всего лишь болеутоляющее средство. Для нее — морфий против Ксавье. Для меня — морфий против Арлетты. Тем не менее завтра я сделаю над собой усилие и спущусь в столовую.


10 часов.

Теперь Люсиль шлет мне письма ежедневно. Когда консьерж стучит мне в дверь, я начинаю испытывать неловкость.

— Здрасьте, господин Эрбуаз. Вам уже лучше?.. По-лучите-ка новости от внука.

Мне придется высказать свое соображение мадемуазель де Сен-Мемен: обслуживающий персонал нередко позволяет себе развязность. Под тем предлогом, что мы в преклонном возрасте и более или менее больны, с нами обращаются как с детьми.

Стоит ему уйти, как я пробегаю письмо глазами.

Обычные жалобы. Как раздражают эти стоны, когда они исходят от человека, который волен ходить, куда пожелает, и не имеет понятия о том, что значит испытывать муки! Когда я потерял Арлетту, я страдал так, что чуть было не заболел. Это верно. Но я снова всплыл на поверхность. Сердце зарубцовывается быстрее, чем этого хотелось бы. В то время как эти старые, потрепанные кости уже не устанут напоминать мне про их обветшалость и жалкое состояние вспышками боли, которые разрушают всякое желание произносить ласковые слова. Как я понимаю Рувра! Да разве же он ревнует? Не сама ли Люсиль, спасая свое самолюбие, распространяет такую легенду? Разве не Рувр сам первый, напротив, советовал ей уходить из дому, отправляться за покупками, чтобы наконец получить возможность страдать и брюзжать без свидетелей.


21 час.

Я ужинал внизу. Должен признаться, что благодарная улыбка Люсиль возместила мне все усилия. Но мы могли обменяться только ничего не значащими словами, поскольку за нашим столом новый сотрапезник — некий господин Маршессо. Он недавно тут поселился, и мадемуазель де Сен-Мемен посадила его на место Жонкьера. Впрочем, это довольно приятный господин, и ведет он себя исключительно тактично. К несчастью, борясь со своей вставной челюстью, он ест так медленно, что, когда мы переходим к десерту, он едва приступает ко второму блюду. Поэтому мы вынуждены покидать стол раньше него.

— Так продолжаться не может, — ропщет Люсиль. — Ты только подумай! Весь день ты вынужден оставаться у себя, а в тот единственный момент, когда мы могли бы побыть вместе, теперь объявился этот тип, который ест с таким шумом, как будто бы у него во рту волчий капкан!

— Люсиль! Наберись терпения! Зачем сердиться? Уверяю тебя, я сделаю все, что смогу.

— Но я на тебя и не сетую, милый.

Стоит нам оказаться в лифте, и она прижимается ко мне.

— Я жалуюсь на жизнь, — продолжает она. — Я хотела бы жить с тобой. А не с ним. Как ты себя чувствуешь сегодня вечером? Как ты думаешь, скоро ты будешь в состоянии выйти из дому? Я бы встретилась с тобой, где ты пожелаешь, когда пожелаешь.

— А Ксавье?

— Что Ксавье? Я у него не в услужении. Подумай о себе, любимый. Не оставляй меня одну… Ты мог бы вызвать такси? А? Хорошая мысль. Оно доставило бы тебя в порт без всякой усталости.

Без всякой усталости! Бедняжка Люсиль! Сама не знает, что говорит. Ведь мне и без того стоит неимоверных усилий не выдать ей своего крайнего утомления.

— Я попытаюсь, — говорю я. — Но ничего не обещаю.

— Назначим свидание на завтра в «Голубом парусе». Согласен? Если ты в состоянии туда добраться.

Я перебиваю ее с толикой сарказма в голосе:

— Я поставлю на подоконник вазу, которую ты мне дала. Договорились.

Лифт останавливается. Она помогает мне выйти. В коридоре никого. Она обнимает меня с какой-то горячностью.

— Мишель… Я хотела бы…

— Да? Чего бы ты хотела?

— Нет, ничего… Я заговариваюсь. Лечись хорошенько. И возможно, до завтра!

Она смотрит мне вслед, и я силюсь идти прямее, чтобы не убить в ней надежду. Таков единственный подарок, какой я способен ей преподнести.


10 часов.

Рувра только что отправили в клинику. Он сломал себе шейку бедра.


15 часов.

Ходят слухи, что он умер.


21 час.

В доме царит какая-то растерянность. Я узнал от Денизы подробности и спешу записать, так как, по меньшей мере, это любопытно. Несчастный случай произошел утром, около шести. Рувр встал принять лекарство. Одна из его палок поскользнулась на натертом паркете, и он грохнулся, сломав при этом шейку бедра. Вначале подумали, что кость сломалась в тот момент, когда Рувр шагнул и упал. Так чаще всего оно и бывает. Но сразу же после инцидента Люсиль обнаружила у ножки кровати резиновый наконечник, обычно надеваемый на костыли. Этот наконечник высох и растрескался: он соскочил с кончика палки, и под тяжестью Рувра она скользнула и вызвала его роковое падение.

Мадемуазель де Сен-Мемен, которую я встретил в коридоре, подтвердила рассказ Денизы. Она удручена, что вполне естественно, так как опасается, как бы эта «черная серия» серьезно не подорвала репутацию пансиона. Рувр скончался на операционном столе.

Около четырех дня, собрав все мужество, я спустился в парк и сел на скамейку, с которой можно наблюдать за входом в дом. Я смутно надеялся увидеть Люсиль. Разочарование. Она осталась в клинике при муже, что вполне естественно. Зато мне пришлось выдержать комментарии многих жильцов, которые, радуясь возможности заполучить собеседника, едва завидев меня, спешили присесть рядом.

Поскольку никто не был знаком с Рувром лично, их любопытство брало верх над эмоциями. Уже стало известно, как произошел этот несчастный случай, — в нашем узком мирке новости распространяются со скоростью света. Но от меня ждали интересных подробностей о самом председателе. Разве я не был другом его жены? Я отнекивался как только мог.

— Мы ужинали за одним столом. Вот и все.

Тогда наступал черед нареканий: паркеты слишком навощены, в ванных комнатах с их мраморными полами тоже ничего не стоит поскользнуться. Несчастный случай, жертвой которого стал председатель, мог повториться в любую минуту.

— Все или почти все мы пользуемся палками, — сказал мне генерал. — Если им нельзя доверять, то что нас ждет? А между тем взгляните на мою. Я прекрасно знаю, это простая палка для ходьбы, не костыли. Но она всегда хорошо мне служила. А ваша?

Я ощупал наконечник моей. Потянул за него.

— Видите, — констатировал генерал. — Он насажен прочно. Бедный мальчик! Как ему не повезло. (Жалея кого-нибудь, он всегда говорит: «Бедный мальчик!» Никак не могу к этому привыкнуть.)

Я просидел на скамейке до того момента, как пора было идти на ужин. Эта болтовня не помешала мне думать, что смерть Рувра внесет глубокие изменения в характер моих отношений с Люсиль. Препятствие исчезло. Очень кстати, надо признаться. Так же как и опасность, какую представлял собой в определенный момент Вильбер. Так же как угроза со стороны Жонкьера, которая тоже была ликвидирована в самое время.

Что это я собираюсь себе вообразить? Но это сильнее меня. Со смертью Рувра Люсиль обрушится на мою голову. Вот что я повторяю себе с опаской. В самом деле, какого образа действий я стану придерживаться? Буду ли я достаточно владеть собой, чтобы не выдать ни малейшего подозрения? И по какому такому праву я мог бы дать ей понять, что подозреваю именно ее?

И вновь меня преследует стая сомнений! Сомнений, которые не выдерживают и минутки зрелого размышления. Я допускаю, просто чтобы прикинуть: она подстраивает неприятность с резиновым наконечником так, чтобы он, треснув, выпал из своего паза (на такое вредительство еще надо изловчиться). Ладно, допустим, это сделано. Ну, а что дальше?.. Разве палка обязательно поскользнется? А если она поскользнется, не будет ли у Рувра времени ухватиться за мебель? А если он упадет, разве он непременно сломает себе шейку бедра? А если он сломает шейку, разве его ждет неминуемая смерть?.. Все эти возражения, взятые вместе, уже равны уверенности. Нет, Люсиль невиновна. Разве что… Разве что она пошла напропалую, убежденная в том, что даже при одном шансе из тысячи все равно стоит попытаться. Чего уж там! Зачем бояться правды? Виновность Люсиль меня бы устроила!


10 часов.

Спал я неважно. В семь утра в мою дверь постучали. Я встал, невыспавшийся, превозмогая боль в ноге. Кто пришел? Кто бросился ко мне в объятия? Люсиль.

— Извини, милый. Но я провела жуткую ночь после вымотавшего меня дня. Я больше не выдержу. Наконец все улажено. Труп находится в морге при клинике. Похоронное бюро занимается всем остальным.

Похороны состоятся завтра утром. А ты — как поживаешь ты?

Она останавливается перед зеркальным шкафом:

— На меня страшно смотреть.

Она садится у изножия постели. На сей раз она у себя.

— Ты не очень хорошо выглядишь, бедный мой зайчик. А не сделать ли тебе рентгеновский снимок? Чтобы иметь полное представление. Мы подумаем об этом, как только я покончу с этим делом. Приезжает из Лиона моя сестра. Сегодня вечером прибудет брат Ксавье. После кладбища придется побывать у нотариуса. Но это всего лишь формальности, поскольку его наследница я. Не стой. Садись в кресло.

Она говорлива; все время потирает руки, ломает пальцы. В чем причина такого напряжения? Я машинально спрашиваю:

— Он мучился?

— Нет. Во время продолжительной операции сердце сдало.

— Выходит, у него было потрепанное сердце?

Она пожимает плечами:

— У него все было потрепанное.

— До меня не доходит, как мог отскочить этот наконечник.

— До меня тоже. Я тебе его покажу. Он свое отработал. Мне думается, в этом все дело. Ах, миленький, как мне не терпелось тебя увидеть! Знаешь, тебе вовсе не обязательно являться на кладбище. По мне, даже лучше, чтобы ты не приходил. Может быть, так даже приличнее. Впрочем, ты и не в состоянии. Сегодня вечером я буду ужинать с сестрой и шурином. Завтра меня целый день не будет дома. Поэтому говорю тебе: «До послезавтра». Буду думать о тебе весь день.

Она подходит ко мне, останавливается.

— Скажите! Ты передвинул письменный стол на прежнее место! Но послушай, Мишель, если моя идея тебе не понравилась, надо было сказать. Я не из тех женщин, которые навязываются. До скорого свидания, дорогой.

Чмок. Она уходит, не заботясь о том, есть ли кто-нибудь в коридоре. Она свободна! Но я весьма опасаюсь, как бы ее свобода не обернулась моим рабством.


22 часа.

Я перечитал последние строки. Они прекрасно подытоживают все грустные мысли, которые одолевают меня сегодня с самого утра. Я тщетно от них обороняюсь. Я уже больше не могу не видеть того, что бросается в глаза. Прежде всего Люсиль избавилась от того, кто мог поведать о ней неприятные веши. В конце концов, я не знаю и никогда не узнаю точных обстоятельств ее развода. Мне неизвестна версия Жонкьера. Возможно, она сильно отличается от той, какую мне преподнесла Люсиль. И если Рувр так ревновал жену, значит, у него, несомненно, имелись основательные причины ей не доверять.

Что происходит после того, как Жонкьера устранили? Она переключилась на меня… В самом деле, от кого исходила инициатива? О, она не бросалась в глаза. Я заволновался, когда уже вовсю полыхал пожар. Меня не провоцировали, а только приглашали, и настолько осторожно, что Люсиль в любой момент была бы вправе дать мне понять, как я ошибаюсь, если бы я ненароком проявил холодность. Так или иначе я клюнул на ее удочку (не совсем уверен, что выразился правильно). Мне сдается, что Люсиль заранее продумывала каждый шаг и разыгрывала передо мною комедию любви. Но с какой целью?..

По-прежнему не ясно, она ли уничтожила препятствие в лице Вильбера, так как, если бы он распустил свой длинный язык, нашей идиллии тут же пришел бы конец. Затем… Так вот, между нею и мной остался только ее муж. А теперь и мужа больше нет. Все происходит так, словно Люсиль с самого начала хотела завладеть мною, меня заграбастать. Остается вопрос: зачем? И тут мне пришла мысль, возможно не столь уж и глупая в конечном счете. Допустим, в прошлом Люсиль было нечто заслуживающее порицания… нечто восходящее еще к годам ее первого замужества, но Рувр открывает это только после того… не знаю чего, разумеется… но допустим. Будучи высокопоставленным чиновником, Рувр старался избежать какой бы то ни было скандальной огласки, однако бдительно следил за женой. И эта жена, пленница своего прошлого, замурованная, так сказать, насильно в удушающей атмосфере «Гибискусов», случайно нападает на человека, который мог бы очернить ее в моих глазах. Она не колеблется, так как уже ощутила во мне союзника. Быть может, она уже с первого взгляда угадала во мне ранимую натуру… Похоже, женщины наделены интуицией. Короче, я для нее — якорь спасения. Благодаря мне она сумеет избавиться от нависшего над ней позора, бесчестия, скажем так. Благодаря мне, если сумеет добиться своего, она сможет начать новую жизнь. Мой возраст ее не волнует. И то, что я — хромой, калека, ей безразлично. Если я не ошибаюсь, если я более или менее разобрался в ее игре, она не замедлит повести со мной разговор о браке. Вот чего я и жду.

Но какое же огромное, ужасное разочарование! После Арлетты — Люсиль. Провал! Снова провал!


21 час.

Я не пошел на похороны. Мне не удалось бы скрыть от Люсиль свою растерянность, свою тревогу. Генерал сказал, что я много потерял, так как церемония «удалась». Зато я с грехом пополам добрался до ортопеда, возле почты. Я проконсультировался, а может ли резиновый наконечник палки-костыля при долгом использовании сноситься и соскочить.

— Это не исключено, — ответил тот, — но очень маловероятно. Нашу продукцию подвергают серьезной экспертизе и ее выпускают с гарантией качества. Тем не менее такое возможно, разумеется, при небрежном отношении или сильной амортизации наконечник может выйти из строя.

Словом, может, да, а может, нет. Меня вернули к моим сомнениям. Как бы то ни было, моя прекрасная любовь разлетелась в пух и прах! И чем больше я о ней думаю, тем больше твержу себе, что даже не будь сомнений, сформулированных мною вчера, так долго продолжаться не могло. Мне было слишком хорошо. Ах, ведь я переживал смертельную скуку! Ну что же, теперь я с сожалением вспоминаю о тех днях хандры и страдаю как последняя скотина, несмотря на все умозаключения, которые воздвигаю вокруг нее наподобие перил… Я спешу увидеть Люсиль снова, хотя и опасаюсь, что брошу ей правду в лицо.


10 часов.

Клеманс:

— Для нее это избавление, поверьте. Скажу вам больше, господин Эрбуаз. На ее месте я бы здесь долго не задержалась. Она еще молода, хорошо выглядит, у нее немалые доходы. Она вполне могла бы начать новую жизнь. Путешествовать, воспользоваться оставшимися годами, знаете. Лично я бы не кисла в этом доме до конца дней своих. Хотя здесь и хорошие условия!

Эта славная Клеманс — воплощение здравого смысла. В самом деле, зачем Люсиль оставаться в «Гибискусах»? Если бы не ее виды на меня, она поспешила бы смотаться. Ясно как Божий день.


17 часов.

Она спустилась к обеду. Мне следовало этого ожидать. На ней был темный костюм, весьма подходящий к случаю. Весьма вдовий. Я благословил нашего соседа — благодаря ему мы ограничились ничего не значащими замечаниями, что позволило мне выработать естественную линию поведения. Я наблюдал за Люсиль внимательнее обычного. Хотя и в трауре, она впервые выставила напоказ драгоценности, которые притягивают взоры. Великолепный зеленый камень на безымянном пальце левой руки, скрывающий обручальное кольцо. Драгоценное колье. На блузке красивая брошь. Безупречный макияж. Прическа, к которой приложил руку парикмахер. Мне стыдно за мою помятую, морщинистую физиономию. Если отмести все подозрения, все задние мысли, всю грязь, которая оседает у меня на сердце, факт остается фактом: я для нее слишком стар. Я позволил себе ее любить при Рувре, когда он служил заслонкой между мной и ею. Пока он присутствовал, у меня не было по отношению к ней никаких обязательств. Это была любовь-блажь. Теперь все выглядит иначе. Я эгоистически чувствую надвигающуюся угрозу и заранее ощетинился при мысли о грядущих часах и днях.

Мы пьем кофе в салоне. Она долго рассказывает мне о своей сестре из Лиона, которая хотела бы увезти ее с собой, по крайней мере до поры до времени.

— Но я отказалась, — сообщает она.

— Из-за меня?

— Конечно. Как я могу тебя покинуть, бедненький ты мой.

— А между тем тебе бы это не повредило.

— Об этом не может быть и речи, — сухо отрезала Люсиль. — В ее следующий приезд, — добавляет она, — я тебя представлю. Я уже сказала ей, что ты — мой лучший друг.

— Тебе не следовало этого делать.

— Почему? Разве тебе неприятно?

Я вынужден ответить «нет», но, отвечая «нет», отрезаю пути для первого шага назад, который, тем не менее, вынужден буду сделать рано или поздно. Я уже не знаю, какой найти подход, чтобы внушить ей, что согласен считаться другом, но не более того.

Я обрываю разговор под тем предлогом, что мне предписан двухчасовой отдых в постели. Она провожает меня до дверей моей квартиры.

— Когда жара спадет, мы смогли бы прогуляться, — предлагает она.

— Да. Может быть.

— Ты уверен, что ни в чем не нуждаешься? Я могла бы сделать тебе массаж… У Ксавье это снимало боли.

Уж не из тех ли она вдов, которые впутывают своих покойных мужей во все разговоры? Наконец я ускользаю к себе. Мое одиночество! Я вновь обрел милое моему сердцу одиночество!


22 часа.

Мы вышли погулять, как она решила, и отбросили предосторожности. Тем не менее я настоял на том, чтобы она не брала меня под руку.

— Ах, — заметила она, — ты по-прежнему боишься того, что скажут люди? А я нет, теперь нет.

О чем мы говорили, не знаю. Помню только, что она расспрашивала меня об Арлетте, Жозе.

— Что за странная семейка, — сказала она. — А что бы ты сделал, если бы твоя жена вернулась?

— Это мне не грозит.

— Почем знать!.. Ты принял бы ее обратно?

— Наверняка нет.

— Так почему же ты не развелся?

— Мне было тошно. И потом, не забудь, моя депрессия тянулась больше года.

— И все-таки. Это не слишком благоразумно.

Она не углублялась в эту тему, но мне кажется, я угадал ее мысли. Избавившись от мужа, она открыла свои карты. Тогда как я, похоже, жульничаю, поскольку не нашел в себе мужества развестись. Мы не на равных — и по моей вине.

Мы миновали чайный салон без остановки. Там сидят две старые дамы из нашего пансиона, которые отставили чашки, чтобы поглядеть на нас. Я кланяюсь им, смущенный и раздраженный. Какая пища для местной рубрики происшествий! Уверен, что…

…Меня прервал телефон. Почему бы Люсиль отныне не желать мне спокойной ночи по телефону? Теперь она уже не находится под наблюдением и знает, что я бодрствую допоздна.

— Может, ты работаешь?

— Да. Я пишу свои заметки.

— Я хотела поговорить с тобой о библиотеке.

Следует пустячный разговор — чистая трата времени. Из-за моей болезни библиотека несколько дней не открывалась и так далее и тому подобное. Ничего интересного. А я совершенно потерял нить своих размышлений, чего терпеть не могу.

— Если я тебе мешаю, дорогой, скажи.

*— Что ты, что ты.

От нетерпения у меня повлажнели ладони. Я вешаю трубку и выпиваю полный стакан аниса. Не стоит труда продолжать. Мне остается закрыть тетрадь и улечься в постель.


20 часов.

Около двух недель, а точнее тринадцать дней, я не мог прийти ни к какому решению. Я был совершенно выбит из колеи и потерял всякую охоту браться за перо. Чтобы описать что именно? Прилив и отлив моих раздумий, регулярный, как на море. Сначала непреодолимый наплыв уверенности: я вновь вижу Жонкьера, его очки, приподнятые надо лбом, когда он со мной говорит, а все остальное — эпизод с Вильбером, эпизод с Рувром — не более чем логическое продолжение того, первого, преступления. Однако вслед за этим движение мыслей поворачивается вспять. Если исходить из того, что я только что назвал эпизодом с Рувром, я был настолько не уверен в виновности Люсиль, что смерть Вильбера и даже смерть Жонкьера в конечном счете начинали мне казаться случайными. Я сомневался в своей памяти. Разве смог бы я присягнуть на суде, что Жонкьер был в очках в момент его падения в пустоту? Одно из двух: либо был — и тогда Люсиль виновата во всех трех убийствах, либо не был — и Люсиль невиновна. Но в таком случае мои подозрения были гнусными.

Перечитывая эти заметки, я замечаю, что не переставая балансировал между ролью прокурора и ролью адвоката, и большего испытания не знаю. Найду ли я в себе решимость потребовать у нее отчета или по-прежнему буду молчать? Я задаю себе эти вопросы по двадцать раз на день, пока мы с ней встречается в столовой, саду, городе… Иногда она замечает:

— Какой ты серьезный, Мишель. Тебе больно?

— Нет, нет. Нисколько.

Я выдавливаю улыбку. Что она сделала бы, увидев себя разоблаченной? Но что она сделала бы, увидев, что на нее возвели напраслину? Какой взрыв — то ли ярости, то ли злобы! Я отступаюсь. Откладываю на потом. Я уклоняюсь. В конце концов, зачем ломать себе голову? Разве нельзя предоставить всему идти своим чередом?

Так вот, в том-то и дело, что нет. Потому что Люсиль начинает строить планы, касающиеся нас двоих. Потому что ей кажется, что она добилась от меня покорности.

— Тебе не хотелось бы снова повидать Венецию? — спросила она позавчера. — Это было бы как свадебное путешествие!

Она слишком осмотрительна, чтобы забегать дальше этого. Но она прощупывает почву. И она права. Поскольку уже ни от кого не может ускользнуть, что мы перестали быть просто соседями по столу, которые любят поболтать вдвоем, наш роман непременно должен увенчаться браком. И даже если я постараюсь выиграть время, чтобы оформить свой разрыв с Арлеттой, я не смогу от нее улизнуть. И я торможу, я упираюсь. Нет! Ни за какие деньги! Мне нужно с ней поговорить. Я дал себе клятву поговорить с ней завтра… если я не законченный трус.


22 часа.

Уф! Все в порядке! Но чего мне это стоило!

Я попросил ее прийти в мой кабинет, так как нам надо поговорить. Ее лицо засияло. Она поняла, что разговор коснется нашего будущего. И когда я открыл ей дверь, она расплылась в улыбке. Я начал без обиняков.

— Я много размышлял, моя милая Люсиль. Мне кажется, мы идем по ложному пути.

Это слово обрушилось на нее как удар хлыста. Я поспешил продолжить:

— Через несколько месяцев мне исполнится семьдесят шесть. Не думаешь ли ты, что слишком поздно?.. В моем возрасте жениться снова — разве это не смешно?.. Подожди! Дай мне досказать… Ведь ты даже не знаешь, до какой степень я раб своих прихотей. Я приобрел холостяцкие привычки. Кстати! Вот пример. Этот письменный стол — я не мог вынести, что он не стоял больше на своем месте. Я на тебя сердился. И чувствую, что буду на тебя сердиться каждое мгновение, если мы станем делить одно пространство, если я буду на тебя постоянно натыкаться… понимаешь? Моя повседневная жизнь не совпадает с твоей. Ты любишь солнце. Я — нет. Движение. Я — нет. Шум. Я — нет. И любовь нас не спасет.

По мере того как я говорил, ее глаза увлажнялись. Забившись в кресло, она выглядела такой беззащитной, что мой поступок казался мне низким.

— Я не имею права, — лицемерил я, — лишить тебя жизни в тот самый момент, когда ты только что заново обрела свободу. Открой глаза, Люсиль. Я тоже того и гляди превращусь в развалину. Побывав сиделкой при Ксавье, неужели же ты согласишься стать моей? Какой абсурд!

— Я тебя люблю, — пробормотала она.

— Но я тоже. Именно потому, что я тебя люблю, я и говорю все напрямик. Взгляни правде в глаза: я старый человек,эгоист, рядом с которым ты не замедлишь почувствовать себя очень несчастной. Так будем же благоразумны!

Эта выспренняя и фальшивая тирада переполняла меня смущением и отвращением к самому себе. И тем не менее я ее продолжил, прибегая ко всем аргументам, которые приходили мне на ум. Я хотел, чтобы ситуация была прояснена окончательно и бесповоротно. Но при этом у меня сложилось впечатление, что я добиваю раненого. Люсиль слушала меня, опустив глаза. Я опасался ее гнева. Ее молчание причиняло мне адскую боль. Я счел уместным в заключение сказать:

— Разумеется, мы останемся друзьями.

Она вскинула голову и пробормотала: «Друзьями», выражая такое презрение, что я озлобился.

— Твое решение окончательно? — еще спросила она и повернула ко мне незнакомое, побелевшее, перекошенное лицо, на котором вместо глаз зияли темные впадины.

Я протянул руку, желая помочь ей встать с кресла, но она с отвращением оттолкнула мою руку и, не проронив ни слова, покинула комнату.

И теперь мне не остается ничего иного, как пережевывать переполняющую горечь. Как же мне следовало с ней говорить, чтобы не лишиться ее уважения? Я попал в положение обвиняемого. Что ни говори, а это уже слишком. И да поймет меня тот, кто сможет: я повергнут в глубокую печаль, оттого что Люсиль стала вдруг моим врагом, вообразила себе, что я пренебрежительно ее отверг, счел недостойной стать моей женой. Но ведь это неправда, и, если бы я дал себе волю, я постучал бы ей в дверь и сказал: «Вернись. Послушай, давай попробуем объясниться спокойнее». Но я ничего не сделаю, потому что за печалью, усталостью, затаившейся в глубине меня, есть также успокоительная уверенность, что впредь меня уже никто не побеспокоит. И я обрету вновь свои прежние горести, как стоптанные шлепанцы и старый халат. В сущности, до чего же удобно иметь пустое сердце.


20 часов.

Началась игра в прятки. Сегодня утром я долго не мог решить для себя вопрос, сойти ли в столовую или заказать обед к себе. Но у меня нет причины тушеваться перед Люсиль. И я сел на свое место за столом. Она тоже. Непринужденно и с той любезностью, когда вас попросту не замечают. Как если бы набрали в рот воды. Кто сдастся первым? И, само собой, первым сдался я. Я иду пить кофе в гостиную. Новая встреча у начала лестницы. Она смотрит сквозь меня. Я для нее человек-невидимка, меня попросту не существует. И я настолько глуп, что чувствую себя униженным.

Ужин проходит мрачно. По счастью, за столом присутствует наш новый сотрапезник, который долго толкует нам о своих передрягах с зубным врачом. После десерта я буквально удираю. Чего я не выношу, так это не холодность и даже не злобу — нет, это еще куда ни шло, — а ненависть, которая становится чуть ли не осязаемой. Возможно ли, чтобы за такой короткий срок… Выходит, она была настолько уверена, что я уже у нее под башмаком? Мысли, которым еще вчера я не позволил бы даже зародиться, сегодня сверлят мне мозг. Эти три происшествия, столь ловко подстроенные, не свидетельствуют ли они о чудовищной решимости, способной проявляться и в дальнейшем?..

Разумеется, я преувеличиваю. Я, в свою очередь, ищу причину сердиться на нее, чтобы не покидать поле боя без борьбы. Но вполне возможно, что в конце концов она вынудит меня покинуть «Гибискусы», так как эта холодная войнам мне не по зубам!

21 час.

Я теряю представление о времени. С самого начала мне следовало бы помечать не только часы, но и дни. Я уже не помню, когда написал последние строчки этого дневника, что, впрочем, несущественно, поскольку за истекшее время ничего знаменательного не произошло. Мало-помалу мы с Люсиль научились избегать друг друга. Я обедаю и ужинаю примерно за час до нее. Мы неизбежно сталкиваемся, но обрели власть над своими глазами, и наши взгляды больше не притягиваются. Тем не менее я ощущаю ее присутствие с мучительной силой. Прежде чем выйти из квартиры, я выжидаю, смотрю в обе стороны коридора. Я остерегаюсь углов — будь то в коридоре, холле, на аллеях парка, где из-за неожиданности встречи рисковал бы не совладать с собой. Во второй половине дня, чего бы мне это ни стоило, я ухожу подальше от «Гибискусов», захватив с собой книгу; я беру напрокат шезлонг и усаживаюсь в тени над пляжем. Постепенно у меня выработались свои маршруты, остановки, я хожу по городу, в толпе, совсем как пугливое животное, у которого есть в лесу излюбленные тропинки и тайники. Естественно, я не переступаю порога библиотеки. Ею теперь заведует мадам Жоффруа. Я уже избегаю даже намеков на Люсиль в разговорах с Франсуазой и Клеманс, и тем самым мне удается выкроить себе минутку спокойствия, — я хочу сказать такую, когда я думаю о ней без враждебности.

О ней и об Арлетте! О ней и о любви! О ней и о женщинах вообще! И пусть мне объяснят, почему моя любовная жизнь в целом оказалась сплошным промахом. Что скрывается за причинами, которые я всегда толковал в свою пользу? Почему, к примеру, я сумел так быстро оторваться от Люсиль? Что толкнуло меня составить против нее настоящий обвинительный акт, даже и не пытаясь заслушать ее защитительную речь? Я был обязан сказать ей о своих подозрениях, а предпочел объявить ее виновной с места в карьер. И теперь я спрашиваю себя: уж не Арлетте ли я мщу за моральные убытки через Люсиль? Не знаю. Такая мысль, однажды придя мне в голову, станет навязчивой идеей, — уж я-то себя знаю. Разве полюбив Люсиль, я не обещал себе заставить ее страдать? Разве не этого я добивался? Если у меня внезапно пробудился к ней интерес, то не потому ли, что с самого начала я принял сторону Жонкьера? Так же как потом — сторону Вильбера и Рувра? Сторону жертвы? Жертвы обмана? И все это под личиной любви. Почему бы и нет? Разве после своей депрессии я не превратился в дичь, за которой охотится психиатр? И какова потаенная связь между моим намерением покончить с собой и этим странным любовным порывом, который сблизил меня с Люсиль? Я дорого бы заплатил, чтобы разобраться в движениях своей души.


21 час.

В моих вещах кто-то рылся. Кто-то пробрался ко мне в квартиру. Я в этом почти уверен. Рылись в ящике моего письменного стола. Читали мои записки. Доказательство? Страницы перепутаны — шестая оказалась впереди четвертой, двадцать пятая на месте двадцать второй. Я слишком люблю порядок, чтобы самому учинить такое безобразие. В прежней квартире я принимал меры предосторожности и, уходя, прятал папку с бумагами, а здесь, забыв о подозрительности, ограничивался тем, что клал ее в ящик, оставляя ключ в замочной скважине. Зато я тщательно запираю дверь в квартиру. Значит? Кому-то пришлось воспользоваться отмычкой. Достать ее — не проблема. Вторых ключей здесь сколько угодно. Кому же было любопытно прочесть мой дневник? Кому? Ясное дело — Люсиль!

Ей известно, что я записываю свои размышления день за днем. Она думала, что прочтет историю наших отношений, описанную черным по белому, и, возможно, узнает подлинные мотивы нашего разрыва. Черт побери! Все ясно как Божий день. Она воспользовалась одной из моих длительных отлучек. И, оставаясь тут, прочла всю рукопись. Теперь она знает, в чем я ее подозреваю. Есть от чего приуныть. Как она отреагирует? Невиновная или виноватая, она должна меня смертельно возненавидеть. Тут уж я бессилен. Зло свершилось. Я чувствую себя голым и беззащитным. Если бы я мог, я бы незамедлительно уехал. Спрятался в другом месте. Но берегись! Чувствуя себя разоблаченной, даст ли еще она мне уехать?

Нечего паниковать! Она прекрасно знает, что я ничего не смогу доказать. Ну кто придаст значение моему свидетельскому показанию по поводу очков Жонкьера? Кто согласится поверить, что это она испортила звонок Вильбера? И вывела из строя костыль мужа? Надо мной бы только посмеялись. Сочли, что я выжил из ума. Нет! Мы и впредь будем жить бок о бок, наблюдая друг за другом исподтишка. До’моего открытия мы находились в позиции противостояния сторон. Отныне речь пойдет о дуэли. Ее взгляды, встречаясь с моими, скажут: «Говори, коли посмеешь!» А мои ответят: «Стоит мне пожелать, и я тебя изобличу!» Но с моей стороны это чистой воды блеф. В итоге я потерплю поражение, так как теперь ей известно, насколько я уязвим. Она все узнала о моем самоубийстве. Возможно, она еще надеется, что, смягчившись, я сдамся. Какое жуткое будущее ждет меня…


11 часов.

Так вот, я ошибался. Насколько я был удручен позавчера, настолько приободрился сегодня утром, после того как Клеманс объявила мне о предстоящем отъезде Люсиль. Дата еще не определена, но Люсиль сказала ей о своем намерении уехать к сестре в Лион. Все это так неожиданно, что я еще не решаюсь предаться радости. Радости, которая, во всяком случае, будет недолгой, поскольку стоит Люсиль уехать, как я столкнусь с прежней проблемой, проблемой пустоты, монотонных часов, прозябания и чувства тошноты.

Но пока что мне полегчало. Я как пострадавший в автомобильной катастрофе, которого вытащили из-под обломков разбившейся машины. Он говорит себе: «На сей раз обошлось!» Бедная Люсиль! Вдали от нее я стану подыхать со скуки. А сейчас спешу узнать, что она уже далеко отсюда. То ли я такой сложный, то ли жизнь играет с нами в такие игры?


23 часа.

Целый день вокруг города кружила гроза, но дождь так и не пролился. Дует шквалистый ветер. Я долго сидел на своей скамейке в парке, перебирая грустные мысли. Спать мне не хочется. Писать не хочется. Ничего не хочется. Как же мне неуютно в моей шкуре!

Проглотив изрядную дозу снотворного, я запил его большой чашкой настойки. Я веду никчемное существование, напоминая обглоданную кость, выброшенную волнами на берег. Любовь больше никогда не придет ко мне. Я, кому привелось расчленять бесчисленное множество обломков кораблекрушения, теперь сам жду прихода разрушителя. И тут внезапно отдаю себе отчет в том, что…

Глава 9

Невропатолог сказал мне: «Попытайтесь писать — это поможет вам обрести себя вновь. Ваша жизнь спасена, но вы еще не совсем выздоровели. Так что рассказывайте сами себе о себе. Без затей. Пишите все, что вам взбредет в голову. Никто не прочтет того, что вы пишете, обещаю вам. Лучшего лекарства для вас не существует!»

И вот я снова открываю тетрадь. Но только из желания доставить удовольствие врачу, потому что меня мои мысли больше не интересуют. Все, про что я еще могу рассказать, это про события, происшедшие после той минуты, когда я потерял сознание. Быть может, по ходу рассказа у меня и возникнет стремление продолжать. Однако весьма сомневаюсь. Потому что меня вернули к жизни не полностью. Во мне что-то умерло. Я еще не очень знаю, что именно. Все они наверняка думают, что я пытался покончить с собой. И пускай. Раз это доставляет им удовольствие! Что во мне умерло, так это как раз потребность рассуждать, протестовать, доискиваться правды. Я сразу же понял, что, начав упорно провозглашать ее, эту правду, я стану в их глазах неизлечимым психом. А между тем я знаю, в чем эта правда: Люсиль перед отъездом пыталась меня убить. Но я храню эту догадку про себя. Дрянь, которой они меня пичкали, уничтожила во мне боевитый дух. Но ясность мысли не пострадала. И я это докажу. Не им. Самому себе!

Факт остается фактом: к моей настойке примешали яд. И не какой-нибудь, а тот самый, который я припас для самоубийства. Выпей я весь горшочек с настойкой, я отдал бы концы за несколько мгновений. Но, оцепенев от снотворного, я сделал всего пару глотков, чего все же оказалось достаточно, чтобы меня уложить. Я свалился на пол, где Франсуаза и нашла меня поутру. Она забила тревогу. Все считали меня мертвым. Практически никакого пульса. Труп да и только. Похоже, им пришлось немало потрудиться, чтобы привести меня в сознание. И как только я был в состоянии говорить, на меня обрушились вопросы: «Почему вы отравились?..», «Это и в самом деле из-за усталости, как вы написали?..», «Неужели же вы чувствовали себя таким несчастным?..» и т. д. И поскольку я, похоже, ничего не понимал, они сунули мне под нос первые тридцать страниц моей рукописи.

— Это действительно написали вы? — спросил меня врач.

— Да… но существует еще продолжение.

— Какое такое продолжение?

И тут до меня дошло, в какую западню я угодил. У меня украли мои записки, все мои записки, за исключением первых листков, где я описал свое отвращение к жизни и решение с нею покончить. Все оборачивалось против меня. Яд, значительную дозу которого обнаружили в горшочке с настойкой, был тем самым, о котором говорилось в моей «исповеди», по выражению доктора. Составленный мною в то время проект завещания довершал обвинение против меня. Теперь уже ни у кого не было сомнений в том, что я пытался покончить жизнь самоубийством. А я был слишком слаб, слишком болен, чтобы доказывать противное. Я умолк, временно. Дайте мне срок, и я во всех деталях разберусь, к какой махинации прибегла Люсиль, ибо все сомнения на сей счет уже приходится отбросить. Именно она и подсыпала яд в мою настойку. И коль скоро она попыталась убить меня, значит, именно она уничтожила и Жонкьера, и Вильбера, и Рувра. Она заметила, что я веду дневник, или же я ей признался в этом — не припомню точно. А когда мы поссорились, она наверняка догадалась, что я скрываю от нее истинные мотивы разрыва наших отношений. Ей было достаточно прочесть мои записи, чтобы обнаружить правду. Стоило только проникнуть ко мне в квартиру в мое отсутствие и пробежать глазами рукопись. Я обвинял Люсиль в трех преступлениях и формулировал это достаточно четко, чтобы, в случае надобности, мои доводы послужили исковым заявлением. Конечно, из него следует, что у меня не было ни малейшего намерения создавать ей неприятности, но так или иначе я представлял для нее угрозу. И вполне возможно также, что ей была невыносима мысль, что ее презирают. Осторожность, или месть, или же то и другое вместе взятые, но она нанесла мне ответный удар с присущей ей наглостью. В тот вечер, когда я задержался в парке, она подсыпала мне яд в настойку и похитила мою рукопись, оставив на месте только самое ее начало. Ей хватило на это менее пяти минут. Труп! «Исповедь»! Завещание! Доискиваться не приходится. Речь явно идет о самоубийстве.

Разыграно как по нотам. Я не испытываю никакого возмущения. Теперь все это, как мне кажется, далеко в прошлом. Пропуская все эти события сквозь свое сознание, я постигаю всю меру трудности, с какой столкнулся бы, пожелай инкриминировать Люсиль все ее преступления и доказывать, что не совершал самоубийства. Лишенный своих записок, день за днем описывающих всю историю этой злосчастной любви, о которой, несмотря ни на что, храню светлую память, что смог бы сделать и сказать я в свою защиту?

Защита — какое громкое слово! Ведь все со мной-страшно милы и всячески пытаются приободрить. Для медицинских сестер, невропатолога, который занялся мной вплотную, я тот, кто «не принимает старости». И вот меня щедро пичкают советами, подбадривают с помощью прописных истин типа: «Надобно учиться смирению», «Третий возраст, быть может, самая плодотворная пора жизни», «Сколько людей намного несчастнее вас». Чего они — все они — опасаются, это как бы я не вздумал повторить свою первую попытку. Доктор Креспен долго расспрашивал меня о моей былой депрессии, взаимоотношениях с Арлеттой. Он предупредил меня против ее рецидива. И сколько бы я ни твердил ему, что опасаться нечего, он мне не доверяет. А зря, ведь…

Но я слишком устал. Все эти успокоительные таблетки, которыми меня пичкают, действуют на меня отупляюще. Допишу завтра.


Вчера я сказал, что доктор напрасно сомневается во мне, потому что я чувствую себя другим человеком. Я повидал смерть так близко, что — я едва решаюсь себе в этом признаться — снова обретаю вкус к жизни. Речь идет не об аппетите, жажде и внезапно проснувшейся потребности в удовольствиях — от этого я еще очень далек. И к тому же, будучи пленником этого дома отдыха, каких удовольствий я мог бы еще желать? Речь идет о совершенно другом, гораздо более глубоком. Я перестал тяготиться самим собой. Это состояние труднообъяснимо и тем не менее — оно элементарно. Мне приятно пить утренний кофе. Мне приятна первая прогулка по саду. Как это выразить по-другому? Я настроился — вот оно, правильное слово! Но именно в этом мне и было так долго отказано. Цветы, тучи, кот консьержки — отныне все это благословенно. Арлетта тоже. Я и не знал. Как же сильно я заблуждался. Я прошел рядом с вещами и существами как слепец. Если бы я нашел к Люсиль другой подход?.. Кто мне скажет, какова доля любви в ее злобе? Ах! Настала пора мира с самим собой. Быть приветливым и благодушным. Потихоньку идти в ногу со временем, с этим временем, с которым я так враждовал! И мне хотелось бы пробормотать как парафразу на французскую молитву: «Брат мой, время».

Как же был прав доктор Креспен, посоветовав мне: «Попытайтесь писать. Лучшего лекарства нет». Я снова займусь своей писаниной.


Меня навестила мадемуазель Сен-Мемен. Любезна, но холодна как лед. Начала она с поздравлений: «Вы — чудом исцеленный…» и тому подобное. Затем, без всякого перехода, пошли упреки: «Как вы могли нам учинить такую неприятность?.. Разве вам плохо живется в „Гибискусах“?.. Ваш поступок имел губительные последствия…» и тому подобное. Сомнений нет! Я тот, из-за кого разразился скандал. И наказание незамедлительно обрушится на опального.

Мадемуазель де Сен-Мемен сказала мне почти что на ушко, как будто сквернословила:

— Мадам Валлуар нас покидает. Мадам Рувр уже уехала. Как только стало известно, что вы натворили, она собрала чемоданы. Даже Клеманс, и та не пожелала у нас оставаться. По ее словам, она перейдет на работу в «Цветущую долину». И это еще не предел — судя по разговорам, которые ведут наши пансионеры, неприязнь к «Гибискусам» ширится.

— Я сожалею.

— У вас на это есть веские причины.

— Я преисполнен желания вам помочь.

— Вы намерены вернуться в наши стены?

На этот раз мы подошли к сути дела. Она явилась только затем, чтобы побудить меня переехать в другой дом для престарелых. Впрочем, мне очень легко понять ее соображения.

— Я за них не держусь.

Похоже, у нее отлегло от сердца. Возможно, она ожидала душераздирающей сцены.

— Я вас не гоню, — продолжала она. — И если бы все дело было во мне…

Следует жест, означающий, что она выше некоторых предрассудков, но бессильна против них.

— Вы упоминали «Цветущую долину», — говорю я. — Меня бы там приняли?

— А почему бы и нет?

И хотя ей будет тошно видеть, как я перекочую в пансион — соперник «Гибискусов», главное, чтобы моей ноги больше там не было. В доказательство своей доброй воли она спешит добавить:

— Вы желали бы, чтобы все необходимые хлопоты я взяла на себя?

Я рад и счастлив принять ее предложение. Да, пусть все необходимые хлопоты она возьмет на себя. Пусть найдет мне хотя бы просто комнату, лишь бы мне не пришлось ничем заниматься самому. Чтобы я был избавлен от забот, связанных с переездом, потому что теперь у меня зародился проект, который мне не терпится воплотить в жизнь, но для этого меня не должны отвлекать — я должен принадлежать себе целиком и полностью.

Я внезапно обнаружил, что сюжет для романа, который я тщетно искал, оказался тут, у меня под рукой. Если бы Люсиль не взяла большую часть моих записей, у меня была бы уже на руках его завязка. Ибо история моего пребывания в «Гибискусах» стоит того, чтобы ее поведать. При условии, что я ее обработаю, придам ей форму связного повествования. Я без труда восстановлю нить своих размышлений, которые записывал по вечерам. Разумеется, все это следует сократить и переписать в одном стиле. Но главное, мне придется полностью пересмотреть характер моих отношений с Люсиль. Мне будет слишком тяжело писать грустный роман о моей упущенной любви, каким он станет, если я расскажу только о своих переживаниях. Теперь я стал другим человеком и не питаю к Люсиль ни ненависти, ни жажды мести. Привнеся в него элементы, подсказанные воображением, я смог бы свести с ней счеты. Но в том-то и дело, что я к этому вовсе не стремлюсь. Скорее я предвижу, что это будет светлый роман — роман, каким он мог бы стать, будь я не таким эгоистом, а Люсиль…

Боже, я уже не прошу у судьбы ничего, кроме отсрочки, чтобы успеть довести до благополучного конца эту едва ли не безумную затею. Дай мне два года сроку, чтобы я успел рассказать о счастье, которого не испытал! Два года, чтобы мечтать до той поры, пока не умолкну навек.

Эпилог

— Мне и в голову не пришло, — говорит Клеманс, — что его воскресят.

— Что значит «воскрешать»? — спрашивает Жозе Иньясио, который плохо говорит по-французски.

Высокий, худой, чернявый, с голубоватыми щеками — так тщательно они выбриты — и карими мутными глазами.

— Воскрешать значит возвращать к жизни.

— У вас не было… (Он подыскивает слово.) Вы поступили… неправильно.

— То есть как так неправильно? — вскипела Клеманс. — Выходит, вы ничего не поняли? Повторяю. Вначале я подсыпала яд в его настойку. Это раз. Его не было дома. И он ничего не заподозрил. Затем каждые четверть часа приходила подслушивать под дверью. Это два. Я услышала шум падающего тела — так что, видите… В три часа утра я вошла к нему. Он уже не шевелился. Я его осмотрела, и, уверяю вас, он не подавал признаков жизни. У меня глаз наметанный. Что ни говори — профессиональный опыт! Я вытащила из ящика тетради, которые он там прятал, оставив на столе только те страницы, где он объявлял о намерении покончить с собой. И ушла… Что, по-вашему, я могла сделать еще? Ну виновата ли я, что он протянул до утра? Это что-то невероятное — такая живучесть. Врачи просто диву даются. И у вас еще хватает нахальства говорить мне, что я поступила неправильно!

— Что значит «нахальство»? — захотел уточнить Жозе.

— Ладно! Ладно!.. Не разбрасывайте пепел куда попало. Для этого существует пепельница.

Жозе раздавил в ней свою сигарету.

— Вы обещали, — сказал он.

— Да, я вам обещала. И продолжаю обещать.

— А вы умеете это делать, я спрашиваю?

— Умею ли я это делать! Вот ведь что приходится выслушивать! В конце концов, да разве же с папашей Жонкьером я дала маху?.. Все поверили в несчастный случай благодаря фокусу с очками. И его брат, тот заплатил мне, как уговорились!.. А старый Вильбер — разве с ним все не получилось в лучшем виде?.. Вы скажете, что тут я была в выигрышном положении. Язва желудка! Пиндиорил!.. Ну а как же звонок! Неисправная груша, которая не сработала, когда он звал меня на помощь!.. Если бы заподозрили, что это убийство, я была бы последней в списке подозреваемых. Да вы даже не отдаете себе отчета в том, каких трудов все это мне стоит. Молодой Вильбер, его побочный сын, так вот тот понял. И оценил!.. Неужто вы думаете, что легкое дело выдавать все эти кончины за несчастные случаи!.. В особенности когда между этими несчастными случаями должны быть интервалы, поскольку существуют еще и взаправдашние непредвиденные несчастные случаи, к примеру перелом шейки бедра, какой случился с председателем. Ах, верно, вы же не в курсе.

Ладно, неважно. Но я вот хочу сказать: если бы вы поменьше торопились завладеть наследством, возможно, я придумала бы что-нибудь и получше.

— Мне нужны деньги, быстро, — оправдывался Жозе. — Я должен возвращаться на свою родину.

— Но мне тоже, — возразила ему Клеманс. — Что мне толку в том авансе, какой вы мне выдали… что мне в нем толку? Нет, вы не понимаете, что я говорю. Черт с ним! Я не возражаю оказать вам услугу. Я согласна. Все эти жалкие старики, от которых уже никакого проку и которые думать не думают о молодых — о тех, кому еще предстоит жить, — меня возмущает такая вопиющая несправедливость! Вот почему, помогая кому-то, там и тут, очистить помещение, я не считаю, что совершаю преступление. В особенности когда речь идет о чокнутом! Потому что, между нами говоря, ваш дедушка… Прочитали бы вы его писанину! Одно слово — больной! Просто псих! Но ведь я вам все-таки не сестра милосердия… Я должна получить свою долю — и я тоже.

— Когда вы сможете?..

— Когда, когда… Да почем я знаю? Он только что переехал в «Цветущую долину». Дайте мне срок подумать, лучше познакомиться с порядками этого дома. Я работаю там всего какую-то неделю, поймите! Но я могу вас успокоить. Все люди считают, что ваш дедушка сам искал смерти. А он никого и не разубеждает. Значит, никого не удивит, если с ним что-нибудь в ближайшие два месяца и стрясется. Обещаю вам, что он у нас предпримет следующую попытку покончить с собой.

— Сколько? — перебил Жозе, доставая из куртки бумажник.

— Как и в прошлый раз.

Клеманс заулыбалась.

— Теперь уж за мной дело не станет, господин Эрбуаз!


(перевод Л. Завьяловой)


Неприкасаемые

НЕПРИКАСАЕМЫЕ, прилаг. и сущ.

Лица, принадлежащие к низшим кастам Индии.

Общение с ними лицам из более высоких каст запрещено.

Словарь

Глава 1

Дорогой друг!

Вам все-таки, значит, удалось меня разыскать. По воле Провидения, говорите? Возможно. Только не подумайте, будто я вознамерился скрыться в Париже. Нет. Просто захотелось раствориться в толпе… исчезнуть и попытаться начать все с нуля. Вот почему я сознательно порвал все прежние связи. Разумеется, следовало прийти к вам, моему духовному наставнику в течение стольких лет, и поделиться своими сомнениями и переживаниями, да вот беда, я знал наперед все ваши советы. И понимал — пустое! Судьба и так неласково обошлась со мной, зачем же усугублять тоску тягостными минутами прощальной встречи, что неизбежно восстановило бы нас друг против друга. Я предпочел уехать украдкой — побег так побег. Между прочим, мне не нравится, когда Провидение, как вы изволили выразиться, вмешивается в мои дела. Простите, вырвалось в сердцах! Не обижайтесь: я злюсь на самого себя. Злоба всегда точит душу тех, кому не выпала удача родиться шизофреником. Но посудите сами: лишь малая частица моего «я» стойко держится, невзирая на все потрясения, на которые я себя обрек, а тут приходит ваше письмо и заставляет еще сильнее накрениться и без того шаткое сооружение. Так что теперь я пребываю в растерянности: то ли радоваться, то ли сердиться. Однако похоже, радость — несмотря ни на что! — берет верх.

Вы правильно сделали, что даже не заикнулись о прощении. Это прозвучало бы оскорбительно. Вы просто распахнули передо мной дружеские объятия, и теперь, вполне может статься, я во всем исповедуюсь вам, раз вы заверяете, что готовы выслушать и понять меня. Впрочем, немудрено, ведь пролетело целых десять лет. Десять лет — достаточный срок, чтобы осуждение переросло в любопытство. Но главное — уж если ваш приятель наткнулся на меня у дома, где я живу, и не преминул поведать вам об этой случайной встрече, то, кто знает, может, здесь и впрямь кроется нечто большее, нежели счастливое совпадение. Очень хочется увидеть в этом событии доброе предзнаменование — пусть еще и весьма робкое — грядущих перемен, способных сделать мою жизнь менее безотрадной. Ведь иногда так необходимо излить кому-нибудь душу!

Я во всем признаюсь как на духу. Тем более что времени у меня, к сожалению, хоть отбавляй! Уже несколько месяцев, как сижу без работы. Ну да об этом после, пока мне лишь хочется поблагодарить вас. И хотя, разумеется, я нисколько не виноват в моем нынешнем положении, как приятно и трогательно было услышать подтверждение этому из ваших уст. Еще раз спасибо.

Сердечно обнимаю вас.

Жан-Мари Кере.


Дорогой друг!

Я намеренно выждал четыре дня. Чтобы успокоиться. И рассказать по возможности все как есть. По крайней мере без всякого снисхождения к себе, а главное — без прикрас. Да, вы правы, я разуверился. Это произошло внезапно. Случаются порой откровения или озарения, подобные вспышке молнии, кажущиеся со стороны невероятными. Точно так же, как иногда мореплавателей подстерегают, говорят, кораблекрушения, происходящие чуть ли не в считанные мгновения. Разом пропадает горизонт. То, что только недавно мнилось лучезарной истиной, вдруг оборачивается унылым и безысходным фактом, от которого никуда не уйти, не деться. И ты видишь лишь изнанку мира. Нет, гораздо хуже: неожиданно обнаруживаешь, что другой, лицевой стороны у него никогда и не водилось. Вот и мне довелось испытать подобное. Был вечер, воскресный вечер… Я мог бы назвать точное число и даже час — настолько случившееся живо врезалось в мою память.

По телевизору шла передача о животных. В тот день я порядком устал, а потому лишь рассеянно следил за тем, как шлепал бегемот по мелкой илистой воде. Внезапно камера оператора отыскала небольшое стадо зебр, щипавших траву неподалеку от берега. Должен признаться, я обожаю зебр за их живость и невинный вид. Есть что-то удивительное, на мой взгляд, в этих животных, этакое толстощекое и шаловливое, одним словом — детское. Время от времени зебры поднимали голову и прислушивались, тревожно двигая ушами, но затем, успокоенные, продолжали трапезу. И никто из них не замечал львицу, притаившуюся в кустах.

Я будто сейчас вижу этого изготовившегося к прыжку зверя. Каждая его жилка дышала убийством. Безумная жажда крови заставляла дрожать напрягшиеся мышцы, глаза метали плотоядные взгляды, сулившие лишь одно — смерть. Внезапно, должно быть почувствовав опасность, зебры разом сорвались с места и бросились наутек. Хищник метнулся за ними вдогонку, наперерез, и мигом отсек одну от стада, тут же скрывшегося из виду за облаком пыли. Стало очевидно, что преступление не замедлит свершиться. Мне, безусловно, не впервой было наблюдать за подобной сценой, и нельзя сказать, чтобы раньше я испытывал при этом какое-то особое волнение. Но в тот вечер я следил за происходящей на моих глазах погоней с необъяснимым ужасом. Догнав зебру, львица вцепилась в ее круп когтями и, повиснув, повалила На землю, метя клыками в горло жертвы. При этом глухо, утробно рычала от избытка наслаждения. Камера вначале поползла кругом сцепившихся в клубок животных, а затем выхватила крупным планом голову зебры: забавная щеточка белесой шерсти между ушами, а главное, ах ты, Боже мой, главное — глаза! В них отразилось небо, где уже кружились стервятники, а затем длинные — девичьи! — ресницы дернулись в последний раз. На экране появилась бившаяся в судороге нога, но тут же начала медленно расслабляться и вскоре замерла окончательно. Это была уже не зебра — мясо! Львица ловко перевернула с бока на спину обмякшее тело, к чернобелой штриховке которого теперь прибавились кровавые полосы, и одним движением клыков вспорола еще теплое брюхо. И, словно охваченная оргазмом, сладострастно изогнула спину.

Сердце мое бешено колотилось, а я силился понять, какое же чувство всколыхнулось во мне: отвращение, страх, бунтарское неприятие увиденного, нежелание смириться с очевидным?.. Как вам объяснить?.. Слова огненными пчелами роились в моем сознании: «…смерть… Ни за что… Я говорю: нет и нет…»

Вы наверняка решите, что виной всему моя мимолетная слабость, разве, мол, в силах агония какой-то там зебры опровергнуть логические доводы метафизики. Мне так и мерещится ваш голос: «Существующее на земле зло — дело рук человека. Мир до его появления пребывал в полной безгрешности…» И так далее и тому подобное. Но почему-то все мыслители, как прошлого, так и настоящего, упорно не желают замечать, что животному миру свойственно испытывать удовольствие от убийства. А именно эта правда вдруг и открылась мне в ошеломляющем озарении. Когти, клешни, клюв, челюсти, жало — не что иное, как инструменты пыток. Они причиняют прежде всего боль и лишь потом вызывают смерть. И зрелище мучений жертвы доставляет радость хищнику. Я это видел. И помню, как смотрело умирающее животное на такой родной и любимый мир: саванна, небо, ветер, играющий в траве… Почему? Почему вдруг всему настает конец?

Если Бог действительно существует и присутствует во всем, что окружает нас, то он не может не слышать доносящийся отовсюду хруст переламываемых костей, разрывающий, как днем, так и ночью, тишину на этой кровожадной планете. Вечно жующей планете. Испытывающей гнусный восторг насыщения. Да разве победа хищников не предвещала, не приближала столь же жестокую победу человека? От амебы до солдата-наемника все хороши, невинных нет! Я в этом отныне нисколько не сомневаюсь. И даже не намерен впредь рассуждать и спорить на эту тему, поскольку, поверьте, долго сопротивлялся, прежде чем смирился с выводом. Я брался решать проблему страдания и боли на земле и так и эдак, но всякий раз перед моим внутренним взором возникали шальные глаза затравленного животного.

Все это, скажете, плод моего больного воображения? Будь по-вашему! Но, видно, я уже давно был готов к подобному печальному откровению, ибо оно беспрепятственно овладело моим сознанием. И независимо от того, прав я или нет, во мне возникла потребность вслед за убеждениями сменить и образ жизни. Я утратил способность во что-либо верить. Что это, позвольте спросить вас, за беспредельная доброта, коли она дозволяет испокон веков процветать убийствам? И до и после скорбного холма Голгофы. Но опять-таки я вовсе не утверждаю, будто всецело прав. Единственное, что мне хочется сказать: мои глаза раскрылись, и я понял… нет, не стану делиться с вами тем знанием, что буквально выжгло мне душу.

Потребность скрыться, спрятаться в безликой толпе побудила меня уехать, никого не предупредив. Я отправился в Париж. Ведь Париж — это одиночество в сутолоке. Так легко затеряться среди его улиц. Что я и сделал. Мне удалось сбить с толку оставшуюся без хозяина веру, что бездомной собакой следовала все время за мной по пятам. Наконец-то я почувствовал себя полностью свободным.

Вам даже трудно себе представить, что такое свобода, когда все дозволено. Когда никто не стоит над тобой, не командует и единственный закон — твое собственное желание. Живи, как в джунглях! И безнаказанно утоляй свои потребности. К сожалению, я из той породы людей, кому чужды сильные страсти. Да и что такое желания, когда плохо с деньгами, — жалкие потуги воображения, не более того! Я был беден, а значит, находился в рядах пожираемых, а не среди едоков. Хотя, откровенно говоря, меня это не слишком угнетало. Мне удалось снять небольшую квартирку в Латинском квартале. Стоила она, разумеется, баснословно дорого. А все, что оставалось от моих сбережений, проедалось в ближайшем ресторанчике. Мною помыкали все кому не лень. Зато проходя мимо книжных и антикварных лавок, я мог внушать себе: «В каком-то смысле мне все доступно!»

«В каком-то смысле»! Удобный словесный оборот для тех, у кого ни гроша в кармане. Ведь от товара на витрине их всегда отделяет стекло. И, хотя рукам отказано в праве касаться выставленного на продажу, глаза рыщут, где им вздумается. «В каком-то смысле» — это возможность получить то, чего ты хочешь. Моя единственная тогда возможность. Как сладко было мысленно покупать тысячи всевозможных вещиц и баловать себя на разный лад, прекрасно сознавая всю тщету подобного удовольствия. Зато я обогащался, не достигая унылого пресыщения. Все привлекало меня, и ничто не удерживало. Я не ведал ни счастья, ни горя. Я принадлежал к тем, кто выжил, к тем, кто вынужден жить среди чужих.

Но настала пора рассказать вам о Марсо Лангруа. Знакомое имя, не правда ли? Постойте-ка, скажете вы, этот Марсо Лангруа, он, случайно, не автор многочисленных?.. Да-да, он самый. Неистощимый создатель ста пятидесяти книг ужасов, восьмидесяти эротических плюс не Менее сотни слащавых романчиков, он был на все горазд, лишь бы загрести куш побольше. Пишу о нем в прошедшем времени, так как он недавно умер. А я по этой причине остался без работы. Ведь все эти долгие годы я служил у него секретарем. Это может показаться вам немыслимым, если не сказать чудовищным. Но ради чего, позвольте спросить, мне было отвергать его предложение? Тем более, вспомните, для меня теперь не оставалось ничего запретного. И ко всему прочему Лангруа нельзя назвать дурным человеком. Да, готов допустить, он напоминал сутенера. И его творения словно явились с панели. Конечно, вам никогда не приходилось иметь дело с подобной смрадной писаниной, и откуда вам поэтому знать, как она стряпается. А мне довелось. Благодаря ей я постиг язык улицы и множество всяких вещей, которых не знал прежде, о сексе, насилии, преступности. Славная прививка от нищеты тела и духа. А кроме того, я благодарен такого рода литературе за то, что она позволила мне понять все свое скудоумие.

Этот Лангруа уродился хитрой бестией. Журналист. Однако слишком боязливый для работы специальным корреспондентом, слишком невежественный для ведения литературной рубрики и слишком благоразумный, чтобы писать политические статьи. Оставалась, например, гастрономия. Он и специализировался на ней, только вот свободного времени хоть отбавляй. Воспользовавшись этим, написал первый роман, своего рода роман ужасов — о наркоманах, весьма благосклонно встреченный. Затянуло, и вскоре, бросив журналистику, Лангруа целиком окунулся в индустрию книжных страстей, в коей живо преуспел. Новоявленному писателю пришлось окружить себя небольшим «brain trust» — «мозговым трестом», по-английски он не говорил, но ему нравилось пробовать на язычок, словно яркие леденцы, словечки, бытующие у бизнесменов. Совершенно немыслимой игрой случая я оказался у него на службе, причем почти исключительно благодаря моему неизменно скромному и благопристойному внешнему виду. Ему как раз требовался такой вот секретарь: ненавязчивый, быстрый и работящий, а главное — не путающийся под ногами. В немного потертом черном костюме и с двумя годами учебы на получение ученой степени лиценциата за спиной, я пришелся ему по вкусу. Никаких рекомендаций искать не потребовалось, я даже не счел нужным открывать ему причины, приведшие меня в Париж.

За четыре тысячи франков в месяц я получил право жить в тени Лангруа и отвечать на непомерную корреспонденцию. Представляете, он требовал называть себя не иначе, как мэтр! Еще бы, великий писатель, какие тут сомнения, ведь сколько тонн макулатуры им продавалось. И приходилось беспрестанно отправлять во все концы страны его фотографии с автографами. Время от времени он входил ко мне в комнату и, низко склонившись, так что тлеющая сигара чуть ли не касалась моего уха, читал через плечо, что я пишу, а затем по-дружески хлопал по спине: «Отлично, Жан-Мари. У вас явные эпистолярные способности». Ему нравилось называть меня Жан-Мари. «Звучит немного глуповато, — заявил он мне вначале, — зато добродетельно». Я принимал вместо него нежелательных посетителей и особенно посетительниц. Передо мной предстал настоящий человеческий зоопарк, о существовании которого вы не должны иметь и малейшего понятия. Среди прочей ерунды Лангруа писал и слащавые романчики под псевдонимом Жан де Френез, что привлекало к нему толпы дамочек зрелого возраста, приходивших с книгой в руках, будто с церковной кружкой для сбора подаяний. Допустим, я немного сгущаю краски, однако личность Марсо всегда меня забавляла, и что правда, то правда, незваные гости причиняли мне немало беспокойства, а вдобавок из-за них приходилось засиживаться до семи-восьми часов вечера, чтобы справиться с почтой. Лангруа даже в голову никогда не приходило хоть как-то вознаградить меня. Нет, ошибаюсь. Он всегда вручал мне свое очередное детище, с названием вроде «К черту безденежье!» или «Целомудренное сердце». И самое тягостное: мне приходилось волей-неволей читать его опусы, поскольку после он приставал ко мне с расспросами.

— Ну что, дорогой Жан-Мари, как вам моя герцогиня?

— Много интересных наблюдений.

— Тонко подмечено! Когда в следующий раз будете отвечать на письмо — а это рано или поздно непременно произойдет, — не забудьте написать: умение наблюдать — вот в чем кроется секрет писательского мастерства.

Иногда он вез меня на роскошном «бентли» на какую-нибудь деловую встречу. Вовсе не для того, конечно, чтобы я почтил пиршество своим присутствием, просто мне надлежало тщательно запоминать все весьма вольные речи, звучавшие за столом, благо этому способствовала непринужденная атмосфера, а по возвращении домой записывать их. Марсо внимательно изучал мои записи и ворчал: «Хороши балагуры, нечего сказать!.. За кого они меня принимают?»

Ну а после я слышал, как он разговаривал с ними по телефону. «Погодите, любезный друг, вы мне сказали… Да-да, именно так вы и сказали. Ах, вот оно как, ладно. Вы полностью оправданы. Каждый может ошибиться!»

Постепенно я познал жизнь, подлинную, не книжную. Мне припомнились все стихи Библии, повествующие о сребролюбцах, распутниках, ворах и блудницах. Видел я и совершенно иное — обыкновенных мерзавцев, а впрочем, та же самая каналья, только лобызающая дамам ручки. И слова Ронана пришли мне на ум. «Истина, возможно, очень грустная штука». Я многим обязан бедняге Марсо. Он умер от инфаркта, с бокалом шампанского в руке, подобно герою собственного романа «Не гони туфту, легавый». На его похороны, вполне религиозно-благочинные, стеклась целая толпа, как и водится в тех случаях, когда провожают почившего кумира; присутствовала, само собой разумеется, и стайка бывших любовниц с подобающе постными лицами.

Когда вскрыли завещание, выяснилось, что богатейший Марсо Лангруа не оставил мне и сантима. А вдобавок ко всему мое положение оказалось далеко не ясным. Кем считать в самом деле секретаря умершего писателя, уволенным или оставившим работу по собственному желанию? Если бы Элен не поддержала меня в эту минуту, еще неизвестно, что бы со мной вообще стало. Элен — это моя жена. Я женился в прошлом году. Но об этом я вам после расскажу. А сейчас… однако есть ли смысл наводить на вас тоску повествованием о моих блужданиях с одного места работы на другое?

Вам ведь ничто подобное не грозит. О, только не подумайте, будто я попрекаю вас. Мир безработицы, поверьте, совершенно особый мир, не похожий ни на какой иной. Его нельзя назвать миром нищеты. Это мир, утративший всякое чувство солидарности. Мир бумажной волокиты, всевозможных ведомостей, бланков, официальных документов, вечно надо что-то заполнять и куда-то нести. Это медленное удушение ожиданием или стоянием с пустой башкой и дрожащими ногами перед окошечком в очереди за какой-то там подписью или печатью. Очередь к машинистке, нужно перепечатать документ в трех экземплярах. Очередь за… Впрочем, довольно. У нас с вами разные судьбы.

Например, вы наверняка подумаете, будто я озлоблен или унижен. Вовсе нет. Пусть и с некоторым преувеличением, но можносказать, что я выбит из колеи. Ибо пока не вижу, как изменить ход событий. Я ничего не умею делать, по крайней мере ничего такого, чтобы могло немедленно дать хоть какие-нибудь средства к существованию. Не гожусь в рабочие. Недостаточно дипломирован, чтобы устроиться управленцем. Ненавижу цифры и подсчеты. Не обладаю ни малейшим представлением о юридических тонкостях. И что мне остается?

А остается мне жить в замедленном темпе словно втиснутым в раковину, с ясным сознанием, что будущего нет. Я получаю сорок процентов моей прежней зарплаты. А потом в течение двухсот семидесяти четырех дней мне будут давать уже лишь тридцать пять. Вдобавок, и то лишь первые три месяца, какая-то компенсация за отпуск. Вроде не напутал. Короче, наскребается сумма, недостаточная для нормальной жизни, но которую в то же время нельзя назвать и совсем уж смехотворно ничтожной. Я уподобился человеку, упавшему в воду: барахтается, вот-вот утонет, но все-таки дышит и держится, если только не нахлынут волны.

К счастью, у меня есть Элен. Но об этом завтра… Ото всех этих мыслей голова пошла кругом. Я пишу вам, сидя в кафе. Передо мной чашка, мраморный столик, все это никуда не исчезнет, все это настоящее. После смерти Марсо меня преследуют, если можно так выразиться, провалы, я теряю чувство реальности. Мне кажется, будто я вижу дурной сон, но он, правда, скоро должен закончиться, и я вновь, как прежде, услышу бой часов на ратуше. Но я сам крепко запер дверь в прошлое. И впереди остались только серые будни.

С самыми сердечными пожеланиями,

Жан-Мари.


Дорогой друг!

Последнее письмо, если не ошибаюсь, я отправил вам пятнадцатого числа. И намеревался на одном дыхании продолжить рассказ. Вот еще выражение, которое необходимо выкинуть из моего лексикона. Все, что связано с идеей продуманных действий и душевного подъема, звучит фальшиво. Правда же состоит в том, что я слоняюсь без дела и трачу понапрасну время на просмотр газет в немыслимой надежде отыскать стоящее предложение работы. Вооружившись красным карандашом, обвожу объявления, пережевываю каждое слово, взвешиваю все «за» и «против», прикидываю шансы на успех. Расплывчатые мысли, туманные надежды, чье течение несет меня среди воображаемых картин от одной сигареты к другой, ибо, оставшись без работы, я, признаться, начал курить. Я прервусь ненадолго, мне нужно сбегать в магазин, так как уже, оказывается, одиннадцать часов. Уходя, Элен попросила меня также сварить картошки и подогреть… не помню точно… какое-то мясо; все это написано в списке дел, который она составляет мне по утрам.

Итак, продолжу. Расскажу о жене. У меня есть свободный час, вот и буду писать, отхлебывая помаленьку кофе с молоком. Хозяин кафе нет-нет да и поглядывает в мою сторону. Я его завораживаю. Ему кажется, что я сочиняю роман. Проходит мимо меня и шепотком спрашивает: «Вам ничего не нужно, господин Кере?» И при этом с видом знатока качает головой, мол, представляю, какие творческие муки терзают писателей.

Элен! Она родилась в местечке Палюс, в самом центре края, где некогда хозяйничали шуаны. А я, как вы знаете, родом из Понтиви. Бретань, Вандея! Даже это сближает нас. Однако довольно долгое время мы были лишь соседями по лестничной площадке. Она жила как раз напротив меня. Но встречались редко. Я и утром уходил раньше и вечером возвращался позже, чем она. Иногда лишь мы сталкивались с ней в парикмахерской, где она работает, или на улице, по воскресным дням, когда она шла в церковь на службу. Кабы не в тяжелой форме бронхит, уложивший меня на три недели в постель, кто знает, возможно, мы так бы и остались чужими друг для друга. Но она услышала, как я кашлял по ночам. А наша управляющая домом рассказала ей о моей болезни и о том, что за мной некому поухаживать. Вот она и пришла помочь мне, сердечно и решительно, удивляясь каждый раз, когда я выказывал стеснительность, ведь в своем селении она привыкла возиться с целой ватагой братишек и сестер. «Нуте-с! Ложитесь на спинку! Да нет, что вы, компресс вовсе не такой уж горячий… Экий вы, право, неженка. Придется потерпеть четверть часика. И чтоб не жульничать!»

Кроме матери, у меня никогда не было ни одной близкой женщины. Те, что приходили к Марсо, размалеванные, как индейские тотемы, или оборванные, как цыганки, внушали лишь презрительное отвращение. Элен же восхитила естественностью, душевным здоровьем, она сделалась для меня дружеской рукой, дарующей покой и облегчение. Мной овладевал подлинный восторг, стоило лишь ей войти ко мне в комнату. Я и глазом моргнуть не успел, как прежний холостяцкий беспорядок ушел в небытие. Все было легко и приятно. Хотелось лишь одного: подчиняться воле Элен.

Однажды она познакомилась с Марсо, тот зашел будто бы справиться о здоровье. На самом деле ему просто не терпелось узнать, скоро ли я смогу вновь приступить к секретарским обязанностям. Сам он никогда не болел, а потому всякого заболевшего из своей свиты считал лодырем и симулянтом. «Задницу от кровати оторвать не хочет», — говорил он, извините, но это было его любимое выражение. Лангруа произвел очень сильное впечатление на Элен. Бедняжка, как и я, принадлежит к той породе людей, кого приводит в трепет чужое богатство. А кроме того, она безмерно восхищалась Жаном де Френезом. Наверное, поэтому, когда дверь за ним закрылась и я начал крыть его почем зря, Элен едва ли не обиделась. И в этот самый миг я понял, что влюбился.

Да, именно так все и началось. Ее недовольное ворчание и упреки пробудили во мне любовь. Она так нелепо выглядела, заступаясь за этого никчемного Френеза. Вот дуреха! Нет, подумалось мне, необходимо привить девушке хороший вкус, и чем быстрее, тем лучше. Я дал ей несколько книг, но они показались ей скучными. Наши встречи сделались реже, и по моей вине. Никак не мог простить себе, что до такой степени увлекся соседкой. Да к тому же я был свято убежден: жизнь не имеет ни малейшего смысла и представляет собой лишь фантасмагорическое нагромождение атомов! Любовь, говорите? Ловко спрятанный инстинкт, не более того!

Тем не менее я всячески старался оказаться на пути Элен, хоть бы успеть обменяться с нею словом или улыбкой. После каждой такой «случайной» встречи я обзывал себя последними словами, благо в карман за ними лезть не приходилось, Марсо в минуты гнева изливал поистине неистощимый поток бранных выражений, многие из которых пришлись мне ко двору.

Несколько недель спустя Элен, в свою очередь, заболела. Люди ее профессии ужасно устают, о чем я, естественно, раньше и понятия никакого не имел. Вынужденные проводить весь день на ногах, парикмахеры часто страдают варикозным расширением вен. Так как ей было велено не покидать кровати, она волей-неволей согласилась, чтобы я ухаживал за ней, благодаря чему я открыл для себя совершенно другую Элен, она ведь не могла больше краситься-пудриться и прятаться за непогрешимой элегантностью. И страдала из-за этого. «Не смотрите на меня!» — повторяла она то и дело. А мне наоборот хотелось смотреть на нее и смотреть, и волнение овладевало мной, ведь именно теперь она стала настоящей Элен. Не знаю, как вам это объяснить. Вначале я видел перед собой лишь ухаживающую за мной девушку, такую благоухающую и так ладно причесанную, что мне частенько хотелось заключить ее в объятия. Это была… Как бы лучше сказать? Любовь-страсть. Теперь же появилась Любовь-нежность. Страдающая Элен… Когда я предлагал приподнять ее и усадить поудобнее на подушку, она соглашалась, а потом немного дрожащим голоском шептала: «Спасибо!» И нежность покоряла меня легче, нежели страсть.

Если уж быть до конца откровенным, то любовь всегда страшила меня. Помните, я рассказывал вам эпизод документального фильма про убитую зебру, так глубоко подействовавший на меня? Мне кажется, что точно такое же убийство таится и в любви, с той лишь разницей, что в ней не сразу скажешь, кто из двоих жертва. И коли уж исповедоваться, так исповедоваться: секс мне отвратителен. Этот дикий росчерк природы внизу живота — не является ли он основным знаком нашей принадлежности к хищникам? В то время как настоящая любовь — это кротость, честность, короче, средоточие или, вернее, сгусток всех добродетелей, которыми я никогда не буду обладать, но всегда буду уважать.

Честность? Она сияла в ее глазах. Не помню, успел ли я уже сказать вам, что у нее голубые, как бы «распахнутые» глаза, в то время как черные, типа моих, созданы для осторожных взглядов. Жизнь, по признанию самой Элен, ее не баловала. Трое братьев. Пять сестер. Хозяйство слишком крохотное, чтобы прокормить такую ораву. И уже в юном возрасте вынужденный переезд в город. Сперва в Нант. Затем в Париж. Моя откровенность с Элен так далеко не заходила, во-первых, оттого, что по своей природе я вообще человек замкнутый. А во-вторых, мне не хотелось делиться с нею собственными внутренними раздорами, тем более что ясно видел: ее христианская вера истая, так умеют верить только в Вандее, безоглядно, не соглашаясь ни на какие уступки. Ибо вера шуана даже крепче слепой веры.

Я кратко рассказал ей о семье, об отце-нотариусе. Намеками дал ей понять, что между мной и близкими не все ладится. Я опускаю историю нашего сближения с Элен и скажу лишь, что нам не потребовалось слишком много времени. Мы оба почувствовали, что нужны друг другу. Она согласилась стать моей женой, но при одном условии: венчаться в церкви и в белом платье.

Это ее непременное требование едва все не испортило. Я объяснил ей, что атеист и не могу кривить душой. Честно говоря, мне пришлось ломать комедию, изображая человека, не по собственной воле лишенного Божьей благодати, и хотел бы, мол, да не дано. Решил, потом все расскажу, там будет видно! По крайней мере, я оставил ей полную возможность попробовать наставить меня на путь истины. Кто знает, думал я, вдруг она увлечет меня собственным примером.

Клянусь, я искренне на это надеялся. Во мне нет и капли фанатизма. Из меня никогда не выйдет борца за свободу мысли. Элен же верующая до мозга костей.

Ну да ладно. Признаться, мне это даже нравилось. Я ощущал себя продрогшим путником, ищущим тепла. В той духовной пустоте, в коей я пребывал, любовь Элен представлялась мне неслыханной удачей. Мы поженились в Париже. Марсо прислал мне из Лондона телеграмму с поздравлениями, присовокупив к ним обещание увеличить мне жалованье, однако слова так и не сдержал.

На этом я прервусь, дорогой друг. Довольно на сегодня. Мне еще часто предстоит рассказывать об Элен, поскольку, как вы, наверное, уже сами догадались, размолвок за этот год произошло у нас немало… Я и представить себе не мог, что религиозные разногласия могут перерасти для нас в острую проблему. Все это кажется столь старомодным. И тем не менее…

До свидания, мой дорогой друг. Пора возвращаться домой и заниматься готовкой. По пути мне еще нужно купить хлеба, минеральной воды, кофе и так далее. Безработный быстро превращается в мальчика на побегушках.

С самыми дружескими пожеланиями,

Жан-Мари.

Глава 2

Ронан слышит, как мать на первом этаже разговаривает по телефону:

«Алло… Приемная доктора Месмена?.. Говорит госпожа де Гер. Передайте, пожалуйста, доктору, чтобы он заглянул к нам сегодня утром… Да, у него есть наш адрес… Госпожа де Гер… Гэ-е-эр. Пораньше. Да. Спасибо».

Мать и раньше всегда говорила по телефону писклявым жеманным голоском, припоминается вдруг Ронану. Охренеть можно! Сейчас поднимется к нему, чтобы открыть ставни. Лоб потрогает, пульс пощупает.

«Как ты себя чувствуешь?»

И хочется заорать в ответ: «Да пошла ты!» А лучше всем сразу: и сиделке, и медсестре, и врачу: «Оставьте вы все меня в покое!» Так и есть! Заскрипели ступеньки. Ну, понеслись нежности да поцелуйчики! Что он, щенок, что ли? Дай ей волю, она его лизать начнет!..

Мать входит, раздвигает шторы, распахивает ставни. Пакостная погода! Зима никак не сдается. Мать трусит к кровати.

— Ну что, малыш, славно поспал? Температурки нет? Может быть, уже все и обошлось…

Она наклоняется совсем близко к больному.

— Ну ты и заставил меня поволноваться!

Гладит ему волосы на виске и вдруг вздрагивает.

— Да ты поседел! Не заметила сразу.

— Сама понимаешь, мама, жизнь была не сахар.

Та старается не подавать виду, что расстроена.

— Да их всего-то два или три. Хочешь, вырву?

— Нет! Умоляю. Оставь мои волосы в покое.

Мать выпрямляется и трет глаза. Слезы сочатся по ее лицу, словно ручейки по перенасыщенной влагой земле. И на него внезапно накатывает жалость.

— Ну что ты, мама… Я же вернулся.

— Да, но в каком состоянии!

— Оклемаюсь. Не волнуйся. А для начала давай приму лекарство. Видишь, какой я паинька.

Пожилая женщина отсчитывает нужное количество капель, добавляет кусок сахара и смотрит, как он пьет. Ее горло двигается, можно подумать, будто она пьет микстуру вместе с сыном.

— Сейчас должен прийти доктор, — говорит она. — Постарайся быть с ним повежливее… Он всегда очень любезен со мной. Когда умер твой отец, уж не знаю даже, что бы со мной сталось, кабы не он. Все хлопоты на себя взял, буквально все. Такой никогда в трудную минуту не повернется к тебе спиной.

Короткий всхлип.

— Ты не отдаешь себе отчета в том, что заездила своего доктора, — отзывается Ронан. — Он же смотрел меня вчера. И позавчера тоже. Нельзя же ходить каждый день! Без шуток!

— Как ты разговариваешь со мной? — шепчет мать. — Ты изменился.

— Хорошо, хорошо… Я изменился.

Они смотрят друг на друга. Ронан вздыхает. Ему нечего сказать. Впрочем, не только ей, а никому вообще. Прошло десять лет, и сквозь их туман он вновь видит такой вроде бы привычный мир. И ничего не узнает. Люди одеты не так, как раньше. И у машин несколько иная форма. Ни малейшего желания выходить на улицу. Да и сил все равно нет. Зато дом остался прежним. И точь-в-точь накладывался на его воспоминания. Как и раньше, здесь пахнет мастикой. Как давно это было — «раньше»! В те времена еще был жив отец… Старый хрыч царствовал в семье. К нему обращались на «вы». Гостиная ломилась от сувениров, которые он навез из плаваний, и куда ни кинь взгляд — всюду торчали его фотографии, в повседневном кителе, в парадном. Капитан корабля «Фернан де Гер»! Уход в отставку как удар обухом. Некому больше вытягиваться в струнку, когда он входил в гостиную. Рядом только и остались, что жена, одолеваемая неуемным почтением, да зубоскал сын.

— Садись, мама. Иногда я начинаю думать о моих бывших друзьях. Кем там заделался Ле Моаль?

Мать пододвигает поближе кресло. И тотчас врастает в него. Тишина, занавесом упавшая между ними, разрывается. Ну вот он и начинает оттаивать, с надеждой думает мать. А сыну припоминается время, когда любые средства казались ему хороши, лишь бы потешиться над деспотичным отцом, «Адмиралом», как его называли приятели Ронана. Он собрал небольшой отряд таких же мальчишек, как и он, и они бегали по ночам и царапали углем на стенах лозунги, призывавшие к борьбе за освобождение Бретани. Полиция, не поднимая шума, предупредила старого офицера. И начались жуткие и несуразные сцены. А сейчас Ронан чувствует, что окончательно поистерся. Слишком непомерной оказалась цена.

— Ты не слушаешь, что я тебе говорю, — повышает голос мать.

— Что?

— Он уехал из Рена. И теперь работает аптекарем в Динане.

Ронану мигом представился Ле Моаль: уже проглядывающие залысины, белый халат, рассуждения о детском питании и чудодейственном бальзаме… Подумать только, ведь это он однажды ночью водрузил бретонское знамя на громоотводе церкви Сен-Жермен. Печальное перевоплощение!

— А как там Неделлек?

— А с чего это ты вдруг? Когда я навещала тебя, мне казалось, будто ты и думать о них забыл.

— Я ничего не забыл.

Ронан ненадолго задумался.

— У меня было три тысячи шестьсот пятьдесят дней, чтобы все хорошенько запомнить.

— Бедный мой мальчик!

Тот хмурится и бросает на мать взгляд исподлобья, который, бывало, приводил в бешенство Адмирала.

— Ну и где Неделлек?

— Не знаю. Он больше не живет в Рене.

— А Эрве?

— Ах, этот. Надеюсь, ты не позовешь его сюда?

Наоборот, обязательно позову. Мне столько нужно сказать ему.

Ронан улыбнулся. Эрве, его правая рука, верный помощник, никогда не обсуждал приказы своего командира.

— И чем же он промышляет?

— Занял место папаши. Стоит только отправиться в город, так почти обязательно где-нибудь да промелькнет грузовичок — «Транспортные перевозки Ле Дюн-фа». Дело поставил на широкую ногу. Где только нет у него филиалов. Аж до Парижа дошел. По крайней мере, так люди говорят, я слышала. А меня этот парень никогда особо не интересовал.

Ронан поглубже зарылся головой в подушку. Скорее всего, напрасно он беспокоил все эти призраки прошлого. Ле Моаль, Неделлек, Эрве, остальные… Им всем должно быть сейчас между тридцатью и тридцатью двумя. От этого никуда не денешься! Все устроились. У некоторых наверняка жена, дети. Забыли бурную молодость, стычки, ночные рейды, листовки, что развешивали на опушенных решетках магазинов. «К.Ф. победит!» К.Ф. — Кельтский фронт. Но ведь должен хотя бы один из них думать, пусть и изредка, о том далеком времени. Только небось нос воротит, когда про смерть Барбье припоминает.

— Оставь меня, — бормочет Ронан. — Я устал.

— Но завтракать ведь ты будешь?

— Мне не хочется есть.

— Доктор велел…

— Насрать мне на него.

— Ронан!

И вот уже вскочила, оскорбленная, предельно разгневанная.

— Забыл, что ли, где находишься?

— Опять в тюряге, — вздыхает он.

И поворачивается лицом к стене. Закрывает глаза. Мать уходит, прижимая белый платочек к губам. Наконец-то! Один на один с безответной тишиной, уж эта старая любовница никогда его не предаст. Сколько всего пришлось перетерпеть! Сколько раз приходилось сдерживать себя, давить рвущийся из души протест, ибо нельзя изо дня в день жить лишь отрицанием и ненавистью. Хочешь не хочешь, а приходится смириться и ждать часа освобождения. Но когда этот час наступил, коварно подкралась болезнь, а ведь в это время тот, другой, — где его искать только? — живет себе преспокойно и в ус не дует. Спит сном праведника, угрызения совести, надо думать, его не мучают.

Хорошо бы нанести удар сразу после выхода из тюрьмы. А теперь пройдут недели, если не месяцы. И то, что могли расценить как акт справедливого возмездия, неизбежно превратится лишь в жалкий жест мести. Ничего не поделаешь! Да и какая разница, в самом деле? Тюрьма не так уж страшна. Ронану до сих пор снится, как он вышагивает по ее коридорам и дворам. Камеры вполне сносные. Библиотека неплохая. Он в ней чудно поработал. Даже умудрился экзамены сдать. С ним хорошо обращались. И жалели немного. Вот убьет он этого подонка и — обратно, благо привыкать долго не придется… короткие ежедневные прогулки, время от времени встречи в комнате для посетителей, книги, которые нужно записывать и расставлять по полкам.

Естественно, он будет числиться уже не «политическим», а простым уголовником. Матери только лишь останется продать дом и поселиться где-нибудь за городом. Вполне возможно, газеты раструбят его дело, дабы посетовать об излишней гуманности при сокращении сроков отсидки и чересчур поспешных освобождениях из тюрем. Но все это такая ерунда! Разве быть в ладах со своей совестью не самое важное? Картины, возникающие в его фантазии, мелькают одна за другой, все быстрее, быстрее, и Ронана начинает морить сон.

Порю какую-то бредятину, лениво думает Ронан. И засыпает, уткнувшись носом в ковер на стене.

Будит его врач. Старый седовласый врач. Да здесь, в этом доме, все старое. После смерти Адмирала время замерло, будто под стеклом музейной витрины.

— Он ничего не ест, — слышит Ронан жалобы матери. — Не представляю даже, что мне с ним делать…

— Не беспокойтесь, милая сударыня, — успокаивает ее доктор. — Подобная болезнь держится весьма и весьма долго, но в конце концов излечивается.

Потом берет руку Ронана, мерит пульс, уставившись в потолок, и продолжает при этом говорить:

— Если будем вести себя хорошо, то скоро почувствуем улучшение.

На больного он не смотрит и за банальностями пытается скрыть неприязнь к преступнику, чье имя принадлежит к достойному обществу. «Этот» ему малоинтересен. «Этот» получил по заслугам.

— А спит хорошо?

— Не очень, — откликается мать.

Оба отходят в сторонку и шепчутся.

— Давайте ему укрепляющее, которое я вам прописал.

Ронан не на шутку рассердился. Так и подмывает крикнуть: «Да я же живой, черт возьми! Чья это болезнь, моя или матери?» Доктор снимает очки и принимается протирать их лоскутком замши. Столик у изголовья уже ломится от лекарств.

— Придется потерпеть, — говорит напоследок медик. — Гепатит, особенно в такой серьезной форме, как в данном случае (он по-прежнему избегает смотреть в глаза Ронану и довольствуется тем, что просто тычет пальцем в проштрафившийся живот), — штука всегда малоприятная и может дать осложнение. Я зайду к вам на будущей неделе.

Он собирается уходить и на прощание небрежно кивает головой, будто бы обращаясь к стенам комнаты и к пространству, где, без всякого сомнения, гулял вирус.

Уже на пороге новый негромкий разговор, а затем вырывается четкая фраза:

— Втолкуйте ему, доктор, что нельзя вставать. Может быть, он хотя бы вас послушается.

Доктор напускает на себя оскорбленный вид.

— Ну разумеется, вставать ему нельзя.

Дверь закрывается. Слышен звук удаляющихся шагов. Ронан тотчас откидывает одеяло и садится на край постели. Затем встает. С трудом удерживая равновесие. Ноги дрожат, как у альпиниста, понимающего, что вот-вот он сорвется. Наконец делает шаг, другой. До телефона добраться ох как нелегко. Коридор, лестница, гостиная… Очень далеко, почти недоступно. И, однако, ему непременно нужно позвонить Эрве. Он обязан исполнить задуманное. А без Эрве ему не обойтись. Придется подождать, пока не уйдет старая Гортензия. Зато о матери можно не думать, как и каждую пятницу, она к пяти часам отправится в собор со своими молитвами. Дом опустеет. Если и расшибусь на лестнице, думает он, то уж как-нибудь до кровати доползу.

Ронан опирается на спинку кресла и долго неподвижно стоит, пробуя, как держат ноги. Наконец силы в них немного прибавилось. А вот с головой беда, кружится. «Время терпит, — успокаивает внутренний голос. — Ты всегда успеешь его отыскать». Но тогда вообще нет никакого смысла жить, если отложить задуманное на потом. Задуманное долго не ждет! Каждый уходящий день словно наждаком снимает с него слой за слоем, постепенно превращая в ничто. Нет! Если и исполнять его, то только сразу же, немедленно. Ради чего он сделался образцовым заключенным, разве не для того, чтобы заслужить досрочное освобождение? Неужели теперь, когда он наконец получил заветную свободу, он станет тянуть и медлить? А тем временем Кере будет в свое удовольствие пользоваться всеми благами, которых он, Ронан, был так жестоко лишен: небом во всю ширь горизонта, ветром с моря, бескрайними полями, пространствами, расстояниями, бегущими вдаль дорогами, всем, что находится за пределами четырех стен…

Десять лет, лучшие десять лет жизни, брошенные кошке под хвост. Гибель Катрин. Разве мало, чтобы в отместку за это влепить пулю в лоб? По правде говоря, Кере слишком легко отделается, если просто получит пулю. Надо устроить так, чтобы он тоже сполна хлебнул будничной тоски, ужаса приближающейся ночи, бессонницы, которая бы подобно власянице жгла и терзала ему плоть и душу. Надо поджарить его на медленном огне, заставить пролить семь потов отчаяния. И хорошо бы сделать так, чтобы он молил перед смертью о пощаде: пусть знает, кто его покарал.

Ронан закрывает глаза. И дает себе клятву, что выздоровеет! Если надо, вывернется наизнанку, но поправится, ведь ему нужны силы, чтобы уничтожить того, кто раньше уничтожил его самого.

Снова ложится. И даже не позволяет себе насладиться ощущением невесомости своих рук и ног. Месть для него — как для других религия. И каждая минута на счету. Первым делом необходимо отыскать его. Где он прячется? А может, и не прячется вовсе? Как далеко его могла завести неосмотрительность? Эрве узнает. Он всегда отличался прыткостью, этот Эрве. Существует ли до сих пор Кельтский фронт? Пришла ли молодая смена? Как было бы любопытно выйти на связь с теми небольшими группами, что под различными названиями продолжали вести агитацию, эхо которой проникло даже за стены тюрьмы.

Сколько же было этим сторонникам автономии, когда его арестовали? Десять лет? Двенадцать? Да кто о нем вспомнит? Это еще вопрос, защищают ли они ту же самую Бретань, что и он некогда. Надо будет у Эрве спросить. Он-то должен знать. Лишь бы согласился прийти. Интересно, носит ли он по-прежнему ту бородку венчиком, которая ему некогда казалась столь романтичной? А вдруг, неровен час, вышел из него какой-нибудь генеральный директор, который заявит: и минутки, мол, свободной выкроить не удастся, чтобы встретиться с тобой.

Ронану доводилось видеть фотографии доисторических животных, полностью сохранившихся в вечной мерзлоте. И теперь он представлялся сам себе одним из таких ископаемых. Замерз в тюремном холоде и прошел сквозь время. Другие постарели. А ему по-прежнему двадцать. Страсть, ярость, бунтарский гнев — все обрело прежний жар, столь же сильный, как и в момент его «ухода». Он был изъят из жизни. И теперь, с опозданием в десять лет, возвращался на землю. Именно поэтому он дал себе зарок не раскрывать свои планы Эрве. «Тебе вздумалось наказать Кере? — удивится тот. — Эх, старик, мне тебя жаль, но дело уже закрыто за давностью лет. Так что выкинь из головы. Чего ты пристал к этому Кере?» — «Я хочу его убить!» Ронану живо представился и этот разговор, и испуг Эрве. Вот умора поглядеть бы! Да, у него есть особые причины желать смерти этому человеку, причины, отточенные бесконечной чередой дней и ночей и столь личные, что вряд ли он смог бы объяснить их кому-нибудь другому со всей их очевидностью и остротой. Вполне возможно, они покажутся безумными тому, кто не провел наедине с ними долгий срок, похожий на вечность. Эрве не должен ни о чем догадываться. Только бы он пришел!..

Осталось спуститься по лестнице и пробраться через гостиную. Но самое тяжелое препятствие, которое могло возникнуть по пути к телефону — мать, подозрительная и осторожная, как кошка. «Зачем тебе звонить? Давай лучше я, раз тебе уж так приспичило!»

Еле держащийся на ногах, он, конечно, беспомощнее любого мальчишки, пытающегося скрыть какой-нибудь совершенный им проступок. Мать мигом нутром почувствует, что он лжет. И тогда со всевозможными вопросами, намеками, недомолвками примется упорно кружить вокруг того, что ему хочется утаить. Она именно такова: терпеливая, неутомимая, лишь внешне смирная. Этот гепатит для нее настоящая манна небесная! Еще бы, наконец-то несносный парень, всегда принимавший в штыки весь мир, повержен. И теперь можно любовно пожирать его маленькими кусочками.

Ронан вдруг замечает, что он бубнит себе под нос. Который час? Одиннадцать. Вкрадчивые шаги на лестнице. Опять придет талдычить о завтраке. Мать не станет обращать ни малейшего внимания на его, как она считает, «прихоти» и с улыбчивой настырностью заставит согласиться с тем меню, что она составила вместе с доктором, когда они перешептывались, будто на исповеди.

Ронан изображает на лице крайнюю степень утомления. В наказание за назойливость он напугает мать. Око за око. Но когда в ее серых глазах мелькает тревога, ему делается стыдно за свою легкую победу. И он уже заранее согласен на супчик, на овощи и компот. Однако правила их маленькой войны все же соблюдены. Он выдвигает ей условие. Альбом с фотографиями.

— Но ты же устанешь.

— Нет. Уверяю тебя. Мне хочется снова во все это погрузиться.

— Значит, никак не можешь забыть?

— Если не ты, так я сам схожу за ним.

— Ах, вот это уж никогда в жизни! Неужели, сынок, нельзя подождать?

— Нет.

Он ест. Мать следит за каждым его движением. Дождавшись, когда он закончил, она встает, изображая всем видом, что собирается уйти и унести поднос.

— А обещанные фотографии?

Она не осмеливается удивленно переспросить, какие такие, мол, фотографии, из боязни вызвать у него приступ гнева. И уступает.

— Только на полчасика, не больше.

— Там видно будет.

Мать помогает ему устроиться поудобнее на подушке. И не спеша уходит со своим подносом. Она в первый же миг догадалась, зачем ему альбомы. Да чтобы полюбоваться на Катрин, ясное дело! Посыпать себе соль на раны. Это правда, ему будет больно. Но страдание поможет ему дотащиться до телефона. Сперва он стал разбирать фотографии, еще снятые старым «кодаком», украденным у Адмирала, тот не мог покидать комнату из-за ревматических болей. Как было здорово тогда катить на велосипеде, стояла весна, и никаких пробок на дорогах. Они отправились на берег Вилен удить рыбу; а вот и замок Блоссак, только в небольшой дымке… Не рассчитал выдержку. Речка в Пон-Рео… И снова Вилен, в Редоне, где вдоль берега неспешно проплывали голавли…

Альбом соскальзывает с колен. Ронан грезит. Отчетливо просвистела леска удочки с мухой на крючке. В руке судорожно бьется так ловко подсеченная им рыба. Да он знает все изгибы и бухты Вилен как свои пять пальцев. И всю Маенскую область тоже. И может мысленно прогуляться по старым улочкам Витре, заглянуть на Амба, на Бодрери, дойти до Лаваля, чтобы пройтись по мосту Пон-Неф и услышать, как по виадуку проносится парижский скорый. Он помнит свой край и в солнце и в дождь, помнит, как утолял голод в небольших сельских кабаках. Да что там говорить, это его родина! Без всякого фольклорного украшения, без извиняющегося расшаркивания перед туристами, без… Как втолковать людям, что означают эти слова: «Я у себя дома! Воздух, которым я дышу, — мой! Я не против того, чтобы вы приезжали сюда гостями. Но только не хозяевами!»

Ронан снова берет альбом. Теперь пошли пейзажи. Он избегал снимать красоты, растиражированные на почтовых открытках. Его все более и более ловкий объектив схватывал то затерянные в лесу пруды, то древние скалы, наполовину спрятанные камышом и папоротником. На смену «кодаку» пришел «минольта». Снимки становятся все искуснее. Ему уже удается уловить и серый цвет воздуха, и то, как западный ветер смешивает тень со светом, передать нечто, не имеющее названия, но от чего вдруг невольно сжимается сердце. Надо же — носить имя Антуана де Гера, командовать на море и ничего этого не чувствовать! Тоже мне Антуан де Гер, республиканец! Ронан перебирает в памяти их ссоры. Именно оттого, что рядом находился отец, мертвой хваткой вцепившийся в свои галуны и нашивки, медали, принципы верного — как же, честь мундира! — служения властям, он и сделался одиноким и упрямым дикарем.

Ронан обращается с вопросом к самому себе. Что для него важно в этой жизни? Политика? Да чихал он на нее. Это второстепенное. Важны отличия людей друг от друга, их самобытность. Он никогда не мог прояснить до конца суть этого слова. Но был убежден, что оно означает определенную манеру продлевать себя во времени, а значит, сопротивляться насилию и хранить данные тобой обещания, точно так же, как крестьянин верен священнику, священник — Церкви, а Церковь — Христу. Но и это не совсем точно. Речь идет о верности куда более глубокой и в каком-то роде неорганической, например верности замка своему холму, или тяжести, с которой холм давит на землю, или неровностям земли, заставляющим петлять дорогу. В детстве, когда он учился в четвертом классе, Ронан придумал себе девиз: «Никому не пройти!» Совершенно нелепый, но очаровавший его содержащейся в нем мирной силой. И лозунг до сих пор сохранил для него всю свою привлекательность.

Ронан открыл второй альбом, и увиденные в нем фотографии тотчас пробудили под сердцем боль, которой уже никогда не будет суждено надолго утихнуть! В камере она частенько не давала ему спать и шевелилась в нем подобно плоду в материнском чреве. Слезы подступили к глазам. Катрин! Он фотографировал ее повсюду, где бы они ни останавливались во время их путешествий. Катрин перед придорожным распятием, Катрин на пляже в купальнике, в Сен-Мало. Катрин на корабле в порту Динара или в лодке, плывущей по Раису. И везде Катрин улыбается, у нее немного спутаны ветром волосы, и она похожа на мальчишку. Есть фотографии и более мастерские, настоящие портреты, на них она изображена крупным планом, то задумчивая, то веселая, с ямочкой на щечке, куда он так любил ее целовать! Столько воспоминаний! И по его вине она покончила с собой! «Когда же стало ясно, что она забеременела, — объяснял ему прокурор, — то и вовсе растерялась. Связать навечно свою жизнь с преступником? Согласиться, чтобы отцом ребенка стал убийца?»

Идиот! Все это слова! Одни лишь слова! Он не знал, что она беременна, до того, как все это произошло. Ему сообщили лишь потом. Когда уже было поздно. Она оставила записку: «У меня должен был быть ребенок. Но я не смогла простить Ронану причиненное мне зло». Закрыв глаза от нахлынувших тягостных воспоминаний, Ронан вновь видит судебный зал и адвоката, тщетно пытающегося совершить невозможное: вымолить снисхождение у присяжных заседателей.

«Ронан де Гер, хотите ли вы что-нибудь добавить в свое оправдание?»

Он почти не слышал приговора. Нет, ему нечего сказать. И плевать он хотел на полицейского комиссара, убитого им из револьвера. Раз Катрин навсегда ушла, не простив, ничто больше не имело для него ровным счетом никакого значения. Одиннадцать лет заключения? Ну и что? Не все ли равно? «Кати! Клянусь тебе! Если бы я мог знать… Если бы ты мне вовремя сказала…» Каждый день он рисовал в воображении Катрин. Оправдывался. Жаловался. Если бы он мог повернуть время вспять и изменить ход событий! Кабы его не выдали, никто бы ничего не заподозрил, и все было бы предано забвению. Он бы женился на Катрин, словно демобилизованный солдат, возвратившийся домой. Ронан медленно закрывает альбом. Ему припомнились легенды, которые так пугали его в детстве: блуждающие, не находящие забвения души, что ждут от живых решительного шага, способного помочь им обрести долгожданный покой. «Кати, я обещаю тебе!..»

Ронан отбрасывает одеяло. Решимость придает силы. Опираясь на мебель, он неуверенным шагом бредет к кабинету, за которым прячется небольшая, чуть ли не квадратная комнатка, где, будучи совсем маленьким, он делал уроки, а потом, повзрослев, сочинял любовные письма. Кабинет выглядел точно так же, каким он его оставил в тот день, когда на него надели наручники. Мать ни к чему не прикасалась. И лишь протирала тряпкой да пылесосила в ожидании возвращения сына.

На столе по-прежнему виднелась книга Анатоля Ле Бра с закладкой на нужной странице. Лежали дорожные карты. Календарь указывал день ареста. Ждала его и фотография Кати в небольшой рамке, мать так и не осмелилась ее убрать, несмотря на враждебность, которую всегда питала к этой чужачке, ворвавшейся в их жизнь.

Ронан присел в кресло, осмотрелся. Обычная комната двадцатилетнего парня. Патефон, ракетка, на камине небольшая модель рыбацкого судна для ловли тунца, купленная в Конкарно, в шкафу его любимые книги: Сен-Поль Ру, Шатобриан, Тристан Корбьер, Версель. Но главное — в углу между книжным шкафом и стулом по-прежнему находятся его удочки и сумки для рыбалки. Никому не пришло в голову заглянуть в них. Ронан встает, прислушивается. В доме царит полная тишина. Тогда он хватает одну из сумок, откидывает кожаный язычок застежки и начинает судорожно шарить по дну. Нащупывает катушку спиннинга, коробки с запасной леской и, наконец, в самой глубине пакет, завернутый в кусок замши. Он вытаскивает его и осторожно разворачивает. Револьвер калибра 7,65 мм лежит на месте, целехонький, жирный от смазки. Ронан вытягивает магазин, вытаскивает пулю из ствола. Затем нажимает на спуск, радуется щелчку ударника. Оружие совсем как новое. Не хватает только одной пули, той, которую он всадил в комиссара полиции Барбье.

Резким движением Ронан вставил магазин на место, завернул оружие в тряпку и положил обратно на дно сумки. Ему вдруг представилась могильная плита и надпись: «Жан-Мари Кере, доносчик». Но сперва нужно вылечиться.

Глава 3

Дорогой друг!

Получил от вас подробное письмо. Спасибо. Вот вы пишете: «Вам кажется, будто дружеская длань Господа покинула вас, но она по-прежнему рядом и указует путь, который вы в своей гордыне силитесь проделать в одиночестве». Согласен! У меня нет больше сил спорить. Но неужели именно длань Господа привела меня в дом Лан-груа, где я похоронил последние иллюзии? Неужели она же подтолкнула меня к Элен, словно с намерением заставить меня испытать самые горькие мучения в моей жизни? Вы тысячу раз правы, когда сетуете на то, что мне уже давно следовало бы во всем признаться жене. Но как раз говоря об этом, вы невольно так и написали «признаться», будто я и впрямь совершил какое-нибудь преступление. Пусть признаются воры и убийцы. Я же просто смолчал. Это совершенно разные вещи. Тем не менее вы правы. Мне бы следовало так поступить. Что же остановило меня? А то, что я зачеркнул раз и навсегда свое прошлое. К несчастью, бедная Элен, сама того не сознавая, прибегает ко всевозможным ухищрениям, лишь бы вдохнуть в него жизнь. Например, вчера она пришла позже обычного и оправдалась так: «Я забежала в часовню августинского монастыря и поставила свечу, чтобы тебе нашлась работа».

От подобных речей у меня внутри все закипает! Неужели между поставленной в церкви свечой и поиском работы может существовать хоть какая-нибудь связь? Но Элен не сдается и упрямо твердит: «А что, скажешь, я не права?»

И я сдаюсь. Лишь пожимаю плечами в ответ. Мне приходит на память, как я тоже некогда ставил свечи. Меня так и подмывает ей съязвить: «И сама видишь, к чему это привело». Но предпочитаю держать язык за зубами и теперь все чаще и чаще молчу, отделенный от нее пустынными пространствами чтения и размышлений. К. моему счастью, Элен болтлива. Она перескакивает с одной мысли на другую, подобно канарейке, бездумно скачущей по жердочкам. Когда же, после последнего штриха помадой перед трюмо и критического осмотра своего наряда и справа, и слева, и со спины, она уходит, то я, немного ошалевший, с облегчением внимаю тишине. Закуриваю, хожу туда-сюда по кухне, стуча шлепанцами, и не очень-то тороплюсь мыть и убирать посуду. В моей голове бродит что-то бесформенное, неясное, обрывки мыслей, ленивая дурь и тягостное сознание, что времени у меня впереди хоть пруд пруди, все время мое.

Бездействие вначале подобно анемии. Стоит мне только опуститься в кресло, как сил встать уже нет. Разворачиваю газету, но начинаю читать вовсе не с предложений работы. Сперва берусь за несчастные случаи и происшествия, затем перехожу к передовице. Потом просматриваю новости спорта, программу телевидения, еще чувствуя себя совершенно неспособным сконцентрировать внимание на основном, ведь безработный, мой дорогой друг, это человек, лишенный стержня. Наконец я приступаю к страницам объявлений, но сердце мое не бьется в волнении, ибо мне заранее известно, что ничего не найду.

Порой мне бывает даже трудно перевести на человеческий язык некоторые специфические словечки. Ну что такое, например, аналитик-программист? Или начальник группы? А как вам «распорядитель конфискации»? Смутно напоминает гладиатора, вооруженного сетью и крюком. Воображаемая картинка гладиатора словно магнит железо притягивает образ цирка, Колизея и, наконец, Рима… В последний раз я в Рим ездил… это было в тысяча девятьсот… И вот я уже заплутал в катакомбах, позабыв о времени. Как избавиться от памяти, закрыть ее наглухо на засов? Всегда сыщется какая-нибудь лазейка, в которую проскользнет тошнотворная дымка воспоминаний.

Я отбрасываю ненужные мысли. Посмотрим, что там еще предлагается. Бухгалтером? Об этом и речи быть не может. Представителем фирмы? Для этого нужно обладать самоуверенностью, а где ее взять? Контролером? А что или кого контролировать? Да мне и самого себя порой бывает трудно контролировать. А истина заключается в том, что некая скрытая и враждебная сила все время удерживает меня. Все происходит таким образом, будто я и в самом деле не очень тороплюсь обзавестись работой. Мне уютно в моем коконе, где можно не желать, не чувствовать и не думать. На месте дьявола я бы повесил на дверь ада табличку: «Do not disturb»[215].

Я шучу, мой дорогой друг, но поверьте, мне при этом совершенно не весело. Конечно, мое имя внесли во всевозможные списки безработных. Я предпринял все необходимые меры, подписал самые разнообразные бумаги. «Никогда не нужно надеяться на случай», — любит повторять Элен. Но ведь именно сейчас, как никогда раньше, я ощущаю себя игрушкой в руках судьбы. Кому я нужен? Мне сорок два года. Критический возраст для работника. Я все время чего-то жду. Отчаяния пока еще нет, поскольку у нас сохранились кое-какие сбережения, но будущее уже страшит, удастся ли свести концы с концами? И не оставляет назойливая мысль: есть ли сила, способная остановить мое скатывание по той наклонной поверхности, куда я сейчас попал?

Я готов бороться, а точнее, защищаться, чтобы сохранить работу. Но я не имею ни малейшего представления о том, что нужно делать, чтобы получить ее. К кому обращаться? На улице я без конца сталкиваюсь с мужчинами моего возраста. Они куда-то целеустремленно идут, небрежно помахивая портфелем. Торопятся. В конце пути их ждет работа. Они дают распоряжения или получают их. Они «в системе». Подобно капелькам крови, что циркулируют по живому организму, снабжающему их всем необходимым.

Я же что-то вроде кисты. Это ощущение тем более острое, что в течение всей моей предыдущей жизни я находился в тесном кругу обязанностей; возможно, после того, как я стал работать у Лангруа, мне стало немного посвободнее, но даже тогда мне приходилось постоянно заглядывать в ежедневник, куда записывал все свои встречи. И горе тому, кому не нужно заглядывать хотя бы в отрывной календарь. Мне же приходится смотреть лишь на висящую на кухне грифельную доску, куда жена записывает то, что мне нужно купить.

И опять-таки, дорогой друг, я вовсе не стремлюсь вызвать у вас чувство сострадания к себе. Моя цель — помочь вам по-новому взглянуть на окружающий мир. До сих пор вы смотрели на него сквозь страницы книг. Когда мы с вами виделись в последний раз, вы, если не ошибаюсь, писали трактат о блаженстве. «Блаженны нищие…» и т. п. Ну так вот, все это ложь. Они вовсе не счастливы. И никогда таковыми не будут, потому что слишкомутомлены жизнью. О! Разумеется, не ваша вина в том, что вам не довелось ни разу испытать подобную усталость. А мне приходится постоянно видеть ее на лицах людей, стоящих в ожидании перед окошечками бюро по трудоустройству. Некоторые из них аккуратно одеты и еще полны внутреннего достоинства, они делают вид, будто оказались в очереди совершенно случайно, просто зашли по пути, навести небольшую справку, но глаза уже немного затравленные, и руки неспокойны. А есть другие, иногда совсем молодые, что без остановки дымят, прикуривая одну сигарету от другой и в тоже время изображая на лице воинствующую беспечность, но как только возбуждение проходит, впадают в прострацию.

Да, мы устали. Но мне хочется, чтобы вы ясно себе уяснили, это не подавленность, не ненависть и не полное бессилие. Усталость, напоминающая скорее рассеянность. Ловлю себя на мысли, что именно эту истину я и пытался донести до вас с самого начала этого излишне длинного письма. Попробуйте представить себе человека, вечно колеблющегося прежде, чем дать ответ, а потом неизменно говорящего: «Мне все равно!» «Что ты будешь есть?» — «Мне все равно!» «Может быть, хочешь погулять?» — «Мне все равно!» Пожалуй, нас могут понять лишь животные за решетками клеток, что лежат, сонные, прикрыв глаза и позевывая, и даже не смотрят на проходящих мимо людей. День проводишь в полуспячке. А ночью не можешь уснуть. Говорят, что настоящим нищим можно стать лишь пройдя все круги ада безработицы. Разве обо мне этого нельзя сказать?

Вернулась Элен. Рассказала мне, как провела день. Парикмахерская — это действительно один из самых оживленных перекрестков города. Тут рассуждают и об экономическом кризисе, и о цене нефти, и о том, что будет модно будущей зимой, и о наилучшем корме для кошек. Тут обмениваются адресами знакомых мясников, дантистов или предсказательниц судьбы по картам. Сравнивают сорта кофе, делятся воспоминаниями об отпуске. Испания более приятная страна, нежели Италия, но, конечно, ничто не сравнится с Грецией!

«Я спросила у Габи, нет ли у нее чего-нибудь новенького для тебя!» Габи, маленького росточка девушка, ведающая шампунями, оказывается, любовница какого-то мастера в строительном предприятии. А мастер вроде бы как в хороших отношениях с зятем патрона. Он бы мог присмотреть мне местечко «в конторе». Контора — это чрезвычайно расплывчатое понятие для Элен, в каком-то роде магическое место, где образованному человеку всегда без труда отыщется достойная работа. А я для нее человек образованный, пользовавшийся привилегией, в те времена, когда работал у Жана де Френеза, встречаться со звездами. Она так и млеет от восхищения, если я, например, оброню, — не вкладывая в слова, разумеется, ни тени похвальбы, — что мне довелось как-то раз обедать неподалеку от Луи де Фюнеса.

— Да нет, послушай… Я сидел далеко от него и даже не за одним столиком.

Но она не слушает меня.

— Я надеюсь, ты попросил у него автограф?

— Даже мысли такой не было.

— Вечно ты так, — огорчается она. — А все эти люди, с которыми ты был раньше знаком, они не могут куда-нибудь тебя устроить?

— Милая Элен, секретарь — это не слишком звонкий титул.

— И тем не менее! Ты ведь не какой-нибудь там первый встречный.

Она целует меня, желая приободрить.

— Что-нибудь обязательно да найдется. Вот увидишь. Муж Денизы семь месяцев сидел без работы, а он все-таки отличный электрик. Всегда потом все само собой устраивается. Только не нужно сдаваться.

Мы обедаем, и она вновь уходит. Вымыв посуду и пройдясь быстренько с метлой по квартире, я пишу несколько писем директорам частных учебных заведений, ибо искренне полагаю, что единственная работа, которая мне по плечу, это учительская. Обучать грамматике и орфографии ребятишек лет двенадцати мне вполне по силам, а частных учебных заведений, слава Богу, хватает. Они все носят чьи-нибудь громкие и немного пугающие имена. Именно поэтому я пишу весьма осмотрительно. У читающего не должно создаваться впечатления, будто бы я захудалый проситель с улицы. Но мне нельзя выглядеть и чрезмерно самоуверенным, тем более что мои дипломы тянут не намного. И приходится, скажем, гадать, стоит ли сообщать о том, что я долгое время служил секретарем известного писателя. Репутация Лангруа, по всей видимости, не слишком очарует администрацию таких учебных заведений, как лицей имени Анатоля Франса или Поля Валери.

Написав два письма, я впадаю в уныние и останавливаюсь, голова гудит от обрывков фраз. И самое ужасное — что никто даже не считает нужным мне ответить. Существуют — я в том совершенно уверен — десятки желающих занять то же место, и их научные звания имеют наверняка больше веса, нежели мои. Но я все равно не прекращу рассылать письма. После этого я немного гуляю, для здоровья, точно так же, как кто-то прогуливает собаку. Иногда меня охватывает сознание собственной ненужности. Я останавливаюсь перед витриной или на краю тротуара. И так скверно внезапно становится на душе, как у калеки, что страдает по ампутированной конечности. Мимо меня проходит безразличная толпа. Я ни с кем не близок, ну разве что с хозяином небольшого кафе, куда я привык захаживать.

— Как дела, мсье Кере? Книга продвигается?

— Не слишком быстро.

— Ну что вы хотите! Вдохновение — это такая хитрая штука, им не поуправляешь. Что будете пить? Стаканчик кальвадоса? Вот увидите, сразу появятся какие-нибудь светлые мыслишки.

Я пью кальвадос, чтобы сделать ему приятное, так как он дружески смотрит на меня. Элен об этом ничего не известно. Узнай она, что я чокаюсь дешевой водкой, вот было бы смертельное оскорбление. Она гордится мной, бедняжка. Вот почему, когда я говорю ей, что готов согласиться на любую работу, она обижается. У нее аристократическое чувство чести, пусть упрощенное и немного грубоватое, скажем так: есть вещи, которые делать нельзя. Пить кальвадос, усевшись за стойкой, — значит презреть элементарные представления о чести. Иерархия ценностей Элен вас бы несомненно привела в недоумение. Быть парикмахершей хорошо. А парикмахером — смешно. Быть продавщицей хорошо. А продавцом — «позор один». И тому подобное. Я часто пытался втолковать ей свое видение вещей, но она лишь обижается. Восклицает «Я необразованная!», и в результате я оказываюсь виноватым. Однако уже мгновение спустя она неожиданно смеется и бросается ко мне на шею. «Сам ведь знаешь, у тебя жена крестьянка!» Когда-нибудь я расскажу вам об Элен поподробнее. Вы даже не можете себе представить, как мне приятно чувствовать, что меня внимательно слушают.

Я скоро снова напишу вам. Может быть, даже завтра, если жизнь покажется мне невыносимо тяжелой.

Преданный вам

Жан-Мари.

Глава 4

До Ронана с лестницы доносится голос Эрве:

— Я только на минуту. Обещаю вам, мадам. Тем более что меня ждут в другом месте.

Звук шагов замирает у самых дверей. Шепот. Время от времени прорывается голос Эрве: «Да… Конечно… Я понимаю…» Она, должно быть, вцепилась в его руку и осаждает советами. Наконец дверь открывается. На пороге стоит Эрве. За его спиной притаилась хрупкая фигура в темной, траурной, одежде.

— Оставь нас, мама. Я прошу тебя.

— Ты ведь знаешь, что говорил доктор.

— Да… Да… Все хорошо… Закрой дверь.

Мать подчиняется, но намеренная медлительность движений недвусмысленно свидетельствует об ее неодобрении поведения сына. Эрве пожимает руку Ронану.

— А ты изменился, — замечает Ронан. — Потолстел, честное слово. Когда мы виделись в последний раз… Сейчас сообразим… Это было девять лет назад, не так ли?.. Что-то вроде того. Садись. Снимай пальто.

— Я не могу долго оставаться.

— А, не начинай! Здесь командует не мать, поверь. Садись. И постарайся не касаться моего пребывания в тюрьме.

Эрве снимает легкое демисезонное пальто и остается в элегантном твидовом костюме. Ронан с нескрываемым интересом оглядывает друга детства: золотые часы, на безымянном пальце крупный перстень с печаткой. Шикарный галстук известной фирмы. Бросающиеся в глаза признаки успеха.

— Что-что, а жалости ты не вызываешь, — вновь заговорил Ронан. — Дела, похоже, идут?

— Неплохо.

— Расскажи. Мне интересно.

К Ронану возвратилась его прежняя, юношеская, манера говорить, то есть жизнерадостно и немного насмешливо. Эрве подчинился его требованию, однако при этом слегка ухмыльнулся, что означало: «Я готов поиграть с тобой в эту игру, только не слишком долго!»

— Да все проще простого. После смерти отца я к фирме по перевозке мебели добавил и предприятие по общим перевозкам.

— Перевозкам чего, например?

— Всего… Горючего… Свежей рыбы… Я охватываю не только Бретань, но и Вандею и часть Нормандии. Есть отделение и в Париже.

— Здорово! — восклицает Ронан. — Наш пострел везде поспел.

— Я работал.

— Не сомневаюсь.

Молчание.

— Ты на меня сердишься? — спрашивает Эрве.

— Да нет. Ты заработал кучу денег. Имеешь полное право.

— О! Я догадываюсь, что у тебя на уме, — не унимается Эрве. — Я должен был почаще навещать тебя. Так ведь?

— Ничего себе — почаще!.. Ты приходил лишь один раз.

— Но пойми, старик. Требовалось писать прошение, а оно шло уж не знаю каким сложным путем наверх, и все заканчивалось чуть ли не специальным расследованием. «Для чего вам требуется свидание с заключенным? Укажите точные причины…» Ну и так далее. Твоя мать могла приходить к тебе часто. Она твоя единственная родственница. А у меня…

— А у тебя, конечно, были другие дела, — шепчет Ронан. — И потом, для процветания твоей фирмы было лучше держаться от меня подальше. Заключенный — не слишком выгодное знакомство.

— Ну если ты собираешься разговаривать со мной таким тоном… — возмущается Эрве.

Он встает, подходит к окну, приподнимает занавеску и смотрит вниз на улицу.

— Твоя девушка уже, должно быть, начинает нервничать, — замечает Ронан.

Эрве оборачивается, и Ронан невинно улыбается.

— Как ее зовут?

— Иветта. Но как ты догадался…

— Будто я тебя не знаю. Известный жеребчик! Ну давай, садись. Когда-то они у тебя держались от силы три месяца. А сколько времени протянет твоя Иветта?

Оба заговорщицки смеются.

— Я, быть может, женюсь на ней, — говорит наконец Эрве.

— Не рассказывай мне сказки!

Ронан откровенно забавляется. Приоткрывается дверь. Видна лишь половина женского лица.

— Ронан… Не заставляй меня…

— Ты мне мешаешь, — кричит Ронан. — Оставь нас в покое.

И делает движение рукой, будто издали захлопывает дверь.

— Ну просто замучает иногда, — жалуется он Эрве.

— У тебя что-нибудь серьезное со здоровьем? То, что рассказала твоя мать, меня обеспокоило.

— Это острый гепатит. Можно и проваляться долго, а можно и вообще копыта откинуть, что правда, то правда.

— Тебя поэтому и освободили?

— Нет, конечно. Им пришло в голову, что после десяти лет сидения я сделался совершенно безобидным. Вот меня и отпустили. А гепатит — это уже довесок. Мне еще несколько недель придется поваляться.

— Должно быть, скучаешь?

— Не слишком. Не больше, чем там. Я уже подумываю о том, а не написать ли мне книгу… Ну как тебе мысль?

— Признаться…

Ронан приподнимается с подушки. И с хитрецой поглядывает на Эрве.

— Ты думаешь, мне нечего рассказать, так, что ли? Напротив, мне есть о чем поведать. Например, о тех годах, которые предшествовали моему судебному делу. Мне бы хотелось растолковать людям, в чем состоял смысл нашего движения.

Эрве обеспокоенно поглядывает на Ронана, а тот продолжает говорить, уставившись в потолок, будто бы сам с собой.

— Нас нельзя назвать хулиганами. Это нужно всем вбить себе в голову. Но мы также не были и святошами.

Внезапно он оборачивается к Эрве и хватает его за руку.

— Начистоту?

— Да, конечно, — кивает Эрве. — Но тебе не кажется, что самое лучшее — позабыть всю эту историю?

Ронан зло усмехается.

— А тебе пришлось бы по вкусу, если бы я рассказал о наших собраниях, ночных походах, да обо всем, чего уж там мелочиться? Вы могли бы помочь мне во время суда. Но вы меня бросили. О, я на тебя не в обиде!

— Я испугался, — прошептал Эрве. — Я не думал, что все пойдет так ужасно.

— Ты хочешь сказать, что не принимал всерьез наши действия?

— Да. Именно так. И видишь ли… Я хочу быть с тобой совершенно откровенным. Когда я навестил тебя в тюрьме… Все, что ты мне рассказал… о Катрин… о Кере… все это меня обескуражило… Поэтому я и не стал больше приходить. Но сейчас все позади. Все в прошлом.

С улицы несется автомобильный гудок.

— Господи! Это Иветта! Она теряет терпение.

Эрве подбегает к окну, сложной мимикой что-то изображает поджидавшей внизу девушке, затем тычет пальцем в часы, давая понять, что он не забыл про время, после чего с озабоченным видом возвращается назад.

— Извини, старик. Сам видишь, какая она у меня.

— Если я тебя правильно понял, — отвечает Ронан, — ты хочешь сбежать… Опять.

Эрве садится. Пожимает плечами.

— Можешь наорать на меня, если тебе это облегчит душу, — предлагает он. — Только поторопись. Ты хочешь о чем-то меня попросить? Тогда давай!

Они чуть ли не враждебно смотрят друг на друга, но Ронан идет на мировую. И насмешливо улыбается.

— Я напугал тебя. Мое желание написать книгу, похоже, тебя совсем не обрадовало. Могу представить себя на твоем месте. Успокойся. Это всего-навсего задумка. Я не намерен выяснять отношения с моими старыми соратниками. Но мне надо попросить тебя о двух вещах, две маленькие просьбы. Во-первых, я бы хотел иметь фотографию могилы Катрин. Ведь она… умерла уже после того, как меня арестовали. А сейчас ты сам видишь, в каком я состоянии. До кладбища мне не добраться. А к кому я могу еще обратиться за помощью? Не к матери же. Ты можешь представить ее с фотоаппаратом перед могилой? Особенно этой! Со стыда умрет.

— Можешь на меня положиться. Сказано — сделано.

— Спасибо… А вторая просьба… Мне хотелось бы иметь адрес Кере.

Тут уж Эрве рассердился.

— Вот это нет! — восклицает он. — Опять твои штучки-дрючки! И где, по-твоему, мне его искать. А? Давным-давно он здесь не живет.

— Найди его. Это не должно быть особенно сложно.

— А зачем тебе его адрес? Собираешься написать ему?

— Сам еще не знаю. А почему бы и нет?

Снова раздается звук клаксона, на этот раз более протяжный. Эрве встает. Ронан удерживает его за рукав.

— Ты должен это сделать. Должок за тобой… — говорит он скороговоркой, будто стыдясь своих слов.

— Ладно. Согласен. Ну давай, до скорого и лечись хорошенько.

Ронан сразу успокаивается и заметно веселеет. И, когда Эрве доходит до двери, бросает ему вдогонку:

— И что у тебя за тачка?

— «Порше».

— Везунчик!

Пожилая женщина поджидает гостя возле лестницы.

— И как он вам?

— Не так уж плох.

— Похудел очень.

Она спускается по ступенькам маленькими шажочками, не пропуская Эрве вперед.

— Вам повезло. С вами он был разговорчивее, чем со мной. (Вздыхает.) Характером вылитый отец. Вы еще собираетесь навешать его?

— Думаю, да.

— Только ему нельзя много разговаривать. Это его утомляет.

И, как монастырская привратница, она провожает его до выхода и бесшумным плавным движением закрывает за ним дверь. Иветта прихорашивается.

— Ну что это такое? Три минуты, называется…

Губы вытянуты трубочкой перед зеркальцем.

— И заметь, — добавляет она, — вид у тебя еще тот!

Эрве не отвечает. Он резко трогается с места и едет к вокзальной площади, лихо обгоняя других.

— Осторожнее! — протестует Иветта.

— Извини! Это чертов Роман достал меня.

Он притормаживает, ловко припарковывает машину перед рестораном «Дю Геклен» и помогает девушке выйти. Швейцар распахивает дверь. Многозначительно улыбается. Эрве их завсегдатай. Метрдотель услужливо указывает им на столик, уютно расположенный в сторонке.

— Все, можно расслабиться, — вздыхает Эрве. — Я уже вполне ничего.

— А что случилось? Вы повздорили?

— Нет, не совсем так.

— Расскажи.

Иветта наклоняется к мужчине, ласковая и кокетливая.

— Не тяни. Ты мне сказал только, что это твой приятель, вышедший из тюрьмы. Я жду продолжения!

— Официант! — зовет Эрве. — Два мартини.

Он кладет руку на руку своей спутницы.

— И что он такого сделал? — не унимается та. — Стащил чего-нибудь?

— Убил, — шепчет Эрве.

— Ой, какой ужас! И ты встречаешься с таким типом?

— Мы были раньше близкими друзьями.

— Когда?

— Лет десять назад. И даже раньше. Учились вместе в лицее, с шестого до выпускных на филологическом, а потом поступили на один факультет. Я им восхищался тогда.

— Почему? Ты ведь, наверно, был не глупее его.

Официант приносит мартини. Эрве поднимает бокал и задумчиво его рассматривает, будто хочет найти в нем ответ на вопрос.

— Это сложно объяснить. Ронан такой человек, что притягивает тебя и одновременно отталкивает. Когда ты с ним рядом, то соглашаешься со всем, что он делает и говорит. Но стоит остаться одному, как твое мнение сразу меняется. Он будто какой-то спектакль играет, и ты вслед за ним влезаешь во что угодно, а потом уже говоришь себе: «Вот дурость-то!» Нас было четверо или пятеро, кого он облапошил со своей идеей создания Кельтского фронта.

— А что это такое — Кельтский фронт?

— Маленький союз, каких сейчас навалом. «Бретань — бретанцам!», ну ты понимаешь. Однако все-таки это зашло слишком далеко. Не представляю, каким образом, но Роман доставал деньги и даже оружие. Если он что-то вбивает себе в голову, то может на все пойти. А нам, дуракам, казалось, будто мы в войну играем или в сыщиков. Но только не ему. Нет, трах-тибидох! Давай, раздавай листовки, клей всякие воззвания.

— Это, наверное, увлекательно.

— До поры до времени. Когда мы начали взрывать трансформаторные будки и дубасить полицейских, я понял, что ни к чему хорошему это не приведет.

— Бедненькая моя лапочка! Ты бил полицейских? Вот бы никогда не поверила.

— Мы были еще совсем пацанами. Заводились, глядя друг на друга. Да и Ронан порядком забил нам головы своими тирадами. Мы сражались за свободную Бретань.

Метрдотель протянул им меню и приготовился записывать заказ.

— Выбирай сам, — проговорила Иветта.

Торопясь поскорее продолжить свои откровения, Эрве заказывает первое, что ему приходит на ум: устрицы, две порции камбалы и бутылку мюскаде.

— И что дальше? — спросила Иветта, когда метрдотель удалился.

— Что дальше? Ну так вот. Пошла жестокая игра, и в конце концов случилось страшное. Сколько тебе было тогда? Девять, десять? Ты не можешь об этом помнить. А дело наделало много шума. Барбье. Тебе это имя ничего не говорит? Его только успели назначить дивизионным комиссаром. Он приехал из Лиона и, считая сторонников автономии поганым сбродом, публично пообещал прижать всех к ногтю. И что мне точно еще известно, так это то, что отец Ронана горячо поддержал его. Между капитаном и Ронаном страсти накалились. Можешь представить лицо офицера с пятью нашивками, медалями и тому прочее, когда Ронан заявлял ему, чаще всего за обеденным столом, что Барбье — сволочь и что обязательно кто-нибудь да покажет ему где раки зимуют.

— И он это сделал? — спросила Иветта. Вилка ее застыла в воздухе.

— Погоди! Не так быстро. Сперва Барбье сцапал нескольких зарвавшихся зачинщиков беспорядков, из тех, что погорластее. Но это были цветочки. Затем как-то раз в Сен-Мало произошла манифестация, вот тут все неприятности и начались. Совершенно нелепая история. Рассыпали лоток с цветной капустой. Ну и началась драка. Тут разве угадаешь, чем все закончится. Короче, одного застрелили из револьвера. Матроса с траулера. Барбье объяснил случившееся на свой лад, заявив, что в толпе находились провокаторы, и тут же назвал несколько группировок, якобы побуждавших население к актам насилия, в том числе и Кельтский фронт, который, могу тебя заверить, в данном случае был совершенно ни при чем. С этого момента я и сам точно не знаю, что там произошло дальше. Когда стало известно, что Барбье убит, у меня даже в мыслях не было, что в этом замешан Ронан. А потом с друзьями слышим, что его арестовали и что он сознался, — мы в шоке.

— Он вас не предупредил?

— В том-то и дело, что нет! Кабы знали, что он затеял, мы бы попытались его отговорить. Но он всегда отличался скрытностью, а тут еще наверняка понимал, что мы будем против. Убить полицейского! Представляешь, что это такое? Мы сразу голову в шею и затаились.

— И вас не беспокоили?

— Нет. Все прошло очень быстро. Через три дня после убийства на Ронана донесли. Анонимка. Он тут же во всем сознался. И сразу вслед за этим его подруга, Катрин Жауан, покончила с собой.

— Какая ужасная история!

— Она была беременной. И совсем потеряла голову.

— Но подожди, слушай… А этот твой Ронан…

— Даже и не догадывался. Она еще не успела его предупредить. Знай он, что она ждет ребенка, сидел бы тихо и не рыпался. Он души в ней не чаял. Она была для него всем.

— Странная манера любить.

Эрве грустно улыбнулся.

— Ты не понимаешь. Ронан живет страстями. Он все делает в каком-то запале. Любит ли, ненавидит — всегда чуть ли не до безумия. И потом, есть еще кое-что, о чем не следует забывать. Он тщательно все подготовил и не сомневался, что абсолютно ничем не рискует.

— Все так говорят. А потом видишь чем кончается.

— Нет, нет. Я по-прежнему твердо верю, что ему удалось бы выйти сухим из воды, кабы его не выдали.

— Странно, кто же тогда, ведь если я правильно тебя поняла, то никто ничего не знал?

Эрве допил мартини и долго теребил бороду.

— Давай поговорим о чем-нибудь другом. Все это было так давно!

— Только еще один маленький вопросик, — настаивает Иветта. — Вас не тронули, но ведь полиция все-таки хоть немного занималась вами? Мне кажется, вас должны были всех — не всех, но занести в картотеку.

— Безусловно. Но Ронан заявил, что у него нет сообщников, да так оно и было на самом деле. Он все взял на себя.

— А что ему еще оставалось делать?

Эрве раздраженно затряс головой.

— Тебе не понять. У Ронана от сволочи нет ни капли.

— Ты им восхищаешься!

— Вовсе нет… По крайней мере сейчас.

— Но вы опять стали встречаться. На твоем месте я бы порвала с ним.

Эрве задумчиво катал шарик из хлебного мякиша.

— Видишь ли, в чем дело, — пробормотал он наконец, — это я сволочь. Мне бы пойти и дать показания в его пользу. А я этого не сделал. Да-да, я согласен. Ничего бы не изменилось. Более того, возможно, ему бы влепили все пятнадцать. Зато у меня была бы чистая совесть… Что ты хочешь на десерт?

— Твой друг…

— Нет. Довольно. О нем больше ни слова. Я возьму себе мороженое и кофе покрепче. А тебе что?.. Кусочек торта, может быть?.. Все! Забыли! Надо жить настоящим.

Он наклонился к Иветте и поцеловал в ушко.

Глава 5

Дорогой друг!

Я уже привык писать вам. Извините меня за этот поток худосочных фраз. Но единственные минуты в безликой серости моей жизни, когда я хоть немного становлюсь самим собой, это те, что я посвящаю разговору с вами. И если пишу — я уверен, вы меня поймете, — то вовсе не для того, чтобы жаловаться на судьбу, просто мне думается, что описание моего конкретного случая есть картина жизни тысяч и даже десятков тысяч людей моего возраста. А это так важно — не терпеть, а смотреть правде в лицо. Умирают внутри, под корой, как ствол дерева, изъеденный в труху насекомыми.

Будь я холостым, мне бы, наверное, было проще бороться. Впрочем, трудно об этом судить. Возможно, в этом случае я бы вообще прекратил всякую борьбу. А у меня есть Элен, она меня поддерживает, подбадривает и тем не менее порой, видимо, спрашивает себя: ну что это за мужчина? Как будто я не выкладываюсь в этой борьбе. Между нами существует этот болезненный момент. Правда, мы старательно обходим его. И пока это не более чем синяк на нашей любви, но завтра он рискует стать незаживающей раной.

Мне прекрасно известно, что могло бы успокоить Элен. Ей бы очень хотелось привести меня в лоно Церкви, мне кажется, я уже писал вам об этом. Она упорно ждет от меня единственное для нее доказательство моей доброй воли, но я не способен его дать ей. Нам случается схлестываться в резких ссорах. Она упрекает меня в том, что я не молюсь вместе с ней и что в каком-то роде оставляю ей тяжесть духовного труда. И, разумеется, я понимаю, о чем она тайком думает про себя, а именно о том, что я взваливаю на нее бремя материальной жизни. Спорить бесполезно. У меня есть своя правда, и этого достаточно. Ее вера мне представляется смехотворной, однако это мое личное дело. Но вот в чем заключается парадокс. Каждый из нас уверен, что другой в каком-то роде страдает нравственным увечьем, и поэтому мы никогда не могли сблизиться с ней по-настоящему.

Увы, я сделался скептиком и именно поэтому не верю в мои ежедневные потуги. Иногда мне даже кажется, будто я не живу, а играю в гусек: приходится все время возвращаться к кружку с надписью «Старт». И снова и снова заполнять одну и ту же биографическую анкету.

Имя. Фамилия. Место и дата рождения. Отношение к военной службе. Где служил и когда. Воинское звание, если таковое имеется. Водительские права. Номер, дата и место выдачи… Затем надо перейти к учебе и научным работам, указать, каким или какими иностранными языками свободно владеешь. Потом отметить семейное положение и подробно описать трудовую деятельность. Уже смахивает на стриптиз. Однако это еще не конец, так как необходимо также описать моральные качества. И так далее, всего не упомнишь. Поскольку весь этот бумажный хлам предназначен для мусорной корзины, я ограничиваюсь лишь некоторыми самыми общими сведениями, которые просто автоматически переписываю. Мне заранее известно, что очередной бросок костей отправит меня или в колодец, или в тюрьму, или на клетку со стрелкой, указующей на «Старт».

И абсурдная игра продолжается. А тем временем наши сбережения тают. И это при том, что мы не позволяем себе никаких излишеств. Когда-то я покупал книги. Сейчас я лишаю себя подобного удовольствия. Предпочитаю захаживать в Бобур, где и просматриваю кое-какие журналы, да и то по диагонали. Я утратил вкус к учебе. Зачем мне и впрямь учиться? Единственное, что от меня требуется, это дождаться конца дня, память о котором лишь горка окурков. Утешает, что безработных становится все больше и больше. Мы узнаем друг друга по уж не знаю каким загадочным приметам. Обмениваемся парой слов; до откровений дело никогда не доходит, поскольку в глубине души никто никем уже больше не интересуется. Остается лишь мимолетное удовлетворение от встречи. «Ах, и вы тоже!» И каждый идет дальше своей дорогой, что никуда не ведет. И я часто повторяю себе, что подобное безразличие, медленно овладевающее сердцем, есть самая худшая форма насилия.

Когда я жил в Рене, мне, помнится, нередко доводилось беседовать и спорить с группой молодых людей, сформировавших нечто вроде тайного общества, надо сказать, с весьма туманными целями. И те в первую очередь клеймили именно насилие, что им приходилось испытывать со стороны родственников, учителей, всемогущего государства. Против насилия, хитроумного, коварного, своей парализующей тяжестью лишавшего их всякой свободы, они и взбунтовались.

«Надо взорвать к чертям крышку и выпустить пар!» — призывали они. И, к слову сказать, им весьма успешно удалось довести свое предприятие до трагического конца.

Но это хитроумное насилие, справедливо ими осуждаемое — увы, я слишком поздно это понял, — еще не самое худшее. Ты угнетен, но ты борешься — прекрасно! А если ты уже даже не понимаешь, что тебя угнетают? А если все человеческое достоинство уже выпало из тебя, словно ядро из ореха, и осталась лишь пустая скорлупа?

Я продолжаю. Элен встала, причесалась, напомадилась, вскипятила кофе и внезапно превратилась в бесплотный силуэт. Бесполезно тянуть к ней руки. Жена вне досягаемости. Бывают дни и ночи, когда она находится рядом со мной, но мы все равно бесконечно далеки друг от друга. Надо действовать, твердит она. Иначе бойся депрессии. А что значит — действовать? Каждому известно, что безработица будет только возрастать, что механизмы социальной махины скрипят все сильнее. Однако Элен обитает в своего рода зоне легкомыслия, в общении с женщинами, единственная забота которых — красота. У нее не хватает времени читать газеты, а радио она слушает лишь ради всевозможных конкурсов. Окружающий ее мир прост и не ведает проблем. Есть Бог, Добро, Зло. И само собой разумеется, за Добром всегда остается последнее слово. Когда же дела идут плохо, нужно лишь укрыться и переждать под зонтиком молитвы. Ведь Зло никогда долго не длится. Война заканчивается, чума отступает. Жизнь всегда отыскивает способ продраться сквозь все преграды и победить.

Я сжимаю кулаки, чтобы не закричать. Сдерживаюсь из последних сил. Окажись на моем месте Лангруа, он бы уже давно возопил: «Конечно, мать твою за ногу, когда сидишь по уши в дерьме, можно сколько угодно разглагольствовать о том, что жизнь прекрасна!»

Простите, мой дорогой друг. Такие слова оскорбляют вас. А кроме того, вы по разным причинам находитесь на стороне Элен. Но я все более и более убеждаюсь, что Элен и я — мы принадлежим к различным типам людей. Я ставлю ей в укор не излишне поверхностную веру, а то — и мне, признаться, стыдно за самого себя, — что она принадлежит к привилегированной категории людей, тех, кому не грозит остаться без работы, ведь женщины всегда будут заботиться о своей прическе; в то время как я ощущаю себя наемным работником, нуждающимся в крыше и в опеке, и я не представляю даже, за что браться, кого звать на помощь. Подумать только, я жил в детстве и в юности как за каменной стеной, в течение стольких лет нисколько не сомневаясь в надежности завтрашнего дня! А потом добровольно выбрал то, что имею сейчас, пребывая в полном неведении относительно того, что меня в действительности ожидает. И гордился избранным путем. Я был похож на солдата-добровольца, еще не познавшего мерзость окопов. Пушечное мясо и покорный бессловесный безработный — одно и то же. Причем безработица для меня еще отягощается тем обстоятельством, что я страдаю и оттого, что плохо одет, и оттого, что не люблю, когда мне тыкают, и оттого, что ненавижу крепкие дешевые сигареты типа «Голуаз».

«Еще стаканчик кальвадоса, господин Кере?»

Я не отказываюсь, ибо алкоголь помогает мне. Мы, лишенные возможности работать, так нуждаемся в тепле!

До свидания, дорогой друг. Я возвращаюсь домой, мне пора заняться готовкой.

Я научился хорошо жарить картошку.

Искренне ваш

Жан-Мари.

P.S. Вернувшись домой, я нашел ваше письмо. Тысячу раз спасибо. Да, я непременно сегодня же схожу к господину Дидихейму. Хотя не уверен, что я именно тот человек, который ему нужен. Но попытка не пытка. Я готов свершить невозможное. Ваша рекомендация поможет справиться со всеми трудностями. Даже не знаю, как мне выразить вам свою благодарность. Еще раз спасибо.

Глава 6

Ронан сидит в кресле, возле ночного столика. Нестерпимо болит правый бок. Сколь унизительно чувствовать себя таким слабым. Это даже не орел клюет его печень. Это хуже. Все зудит. Чешется. Ноет. Ему представляется протухшее мясо, кишмя кишащее червями. Он трет себя, чешется. Мать с их старой служанкой перестилают постель.

— Растяните получше простыню, — требует мать. — Ронан не любит лежать на складках.

Который час? Браслет болтается на худом запястье. Эрве уже должен вот-вот прийти, если, конечно, не опоздает.

— Ну вот, готово! Помочь тебе?

— Не надо, — ворчит он. — Я и сам могу.

Ронан снимает халат и залезает в постель. Хорошо. Тяжести тела больше не чувствуется, словно у пловца, лежащего на спине. Мать сурово на него смотрит.

— Болит? По глазам вижу, что больно.

— Уговорила. Да, мне больно. Довольна? Ой! Ой! Ой! Как все болит!

— Ронан! Но почему ты такой злой?

— Не я первый начал.

Ответ прозвучал резко, будто ударил. Мать идет к двери. Он смягчается и бросает ей вслед:

— И чтоб никаких душеспасительных разговорчиков с Эрве. Пусть сразу поднимается ко мне. Он зайдет ненадолго.

— Вы так и будете постоянно встречаться?

— А почему бы и нет? Кому-то ведь надо мне рассказывать о том, что делается в городе.

— Ты считаешь, что я на это не способна?

— Это же разные веши. Ты видишь одно, он другое. Легок на помине! Это он звонит. Иди, открой скорее.

Эрве, сразу видно, даром времени не терял. Сделать фотографию, конечно, пара пустяков. Зато собрать за неделю сведения о Жан-Мари Кере — это действительно классно. И Ронан полон поэтому благожелательности по отношению к другу. И первым протягивает ему руку.

— Чем порадуешь?

Эрве легонько хлопает по портфелю-«дипломату».

— Все здесь.

— Сначала фотографию, — тихо произносит Ронан.

Голос его сел от волнения. На висках выступил пот.

— Я сделал четыре, — говорит Эрве.

И, достав из портфеля конверт с фотографиями, уже собрался было открыть его…

— Дай сюда.

Ронан разрывает конверт и всматривается в первую фотографию. Простая гранитная плита. Уже выцветшие от времени буквы.

Катрин Жауан
1950–1970
Прими, Господь, ее душу…
У основания могилы, пересеченной тенью кипариса, букет свежих цветов. Ронан закрывает глаза. Тяжело дышит, будто после бега. Катрин только что умерла у него на руках.

— Ронан!.. Старина!

Голос Эрве доносится издалека.

— Погоди, — шепчет Ронан. — Погоди… Сейчас все пройдет. Помоги мне приподняться.

С помощью друга он садится, опершись спиной на подушку, и даже отважно пытается улыбнуться.

— Удар будь здоров, сам понимаешь.

Он разглядывает остальные три фотографии, снятые более общим планом, так что видна и дорожка, и соседние могилы.

— Спасибо. Но для этих тебе следовало сменить объектив. Фон немного расплывчатый.

Ронан с грубоватой нежностью хватает Эрве за руку.

— Тем не менее все отлично. Ты прекрасно справился.

Его голос немного дрожит. Он замолкает, а потом добавляет:

— Теперь мне придется с этим жить!

— Если я могу… — начинает Эрве.

— Нет. Помолчи!

Тишина в комнате такая, что слышно, как за дверью шуршит ткань.

— Послушай, — шепчет наконец Ронан. — Спрячь-ка эти фотографии в книжный шкаф, сбоку. Там лежит книга Верселя, та, которую ты любишь… ну знаешь… «Капитан Конан». Положи их туда. Только не шуми. Пусть она не догадывается, чем мы тут занимаемся.

Эрве на цыпочках входит в кабинет. Он знает здесь все наизусть. Немудрено, сколько раз тут бывал. Чуть ли не вслепую находит томик Верселя. Задание выполнено. Ронан удовлетворенно качает головой.

— Расскажи мне о Кере, — требует он.

— Как я и думал, — начинает Эрве, достав из дипломата листок с напечатанным на машинке текстом, — он живет в Париже, улица…

Взгляд на листок.

— Улица де Верней, на левом берегу. Не знаю такую. Женат.

— Сволочь!

— Жена работает в парикмахерском салоне. Зовут Элен.

— Но как тебе удалось раздобыть все эти сведения?

— А что делать, если у тебя самого нет свободного времени?

— Частный детектив?

— Точно. Все было сделано оперативно. Ему потребовалось всего лишь четыре дня, чтобы вычислить Кере. Этот народец чрезвычайно ловок. И сразу выкинь из головы мысль о том, будто бы Кере прячется. Вовсе нет. Он живет совершенно открыто со своей женушкой. И в данный момент занят поиском работы.

— Поиском работы! — передразнивает Ронан. — Даже не смешно. Эти суки легавые могли бы взять его к себе осведомителем… Это все, что ты сумел раскопать?

— Все. А что бы тебе еще хотелось знать?

— Каков он из себя… Смогу ли я его узнать?

Эрве вздрагивает.

— Узнать? В твоем-то состоянии?.. Ты ведь не хочешь сказать, что…

— Ну конечно, конечно, — перебивает его Ронан. — Так просто сболтнул. Раньше он брился. Но возможно, теперь что-нибудь и отрастил. Я представляю его с чудненькой бородкой… А? Чудненькая бородка, что ты об этом думаешь?

От смеха лицо его на мгновение приобретает детское выражение.

— Да. — Эрве взволнован. — Чудная бородка. Только не дергайся. Все, что хотел, ты уже получил. Надеюсь, ты не полезешь куда-нибудь?

— А давно он уже женился?

— Этого в отчете нет.

— А мог бы твой сыщик разузнать побольше? За мой счет, разумеется.

— Ни в коем случае, — протестует Эрве. — Это мое дело. Конечно, я могу его попросить об этом. Только что тебе это даст? Чего ты там затеваешь?

— Фу-ты, ничего! Когда сидишь взаперти в четырех стенах, времени хватает, вот и мечтаешь. Мне бы хотелось, чтобы он знал о том, что я на свободе. Только и всего. Он заерзает, а мне удовольствие. Если он ищет работу, значит, времени у него, как и у меня, навалом. Пусть тоже покопается в прошлом. Это нам полезно обоим. Скажешь, нет? Ты не согласен?

— Старик, мне тебя очень жаль, но разве это вернет Катрин?

— Мы больше никогда не будем говорить о Катрин, — чуть слышно произносит Ронан.

Гримаса боли еще сильнее заостряет черты его лица. Выждав несколько секунд, Эрве встает.

— Извини. Мне пора.

— Что верно, то верно, — насмешливо поддакивает Ронан. — Ты ведь у нас бизнесмен. От зари до зари и до кровавого пота. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что я для тебя лишь обуза.

— Вовсе нет.

— Тебе часто приходится ездить в Париж?

— Да. Наша тамошняя контора работает неплохо. Но глаз, сам понимаешь, все равно необходим.

Ронан приподнимается на локте с загадочным видом.

— Я вполне доверяю твоему сыщику, — говорит он. — Но как бы мне хотелось, чтобы ты взглянул на Кере своими собственными глазами. Ты его прежде хорошо знал и наверняка заметишь такое, на что твой шпик даже и не подумает обратить внимание… Как одет… озабоченно ли выглядит… А кроме того, ты сможешь сравнить Кере нынешнего с Кере десятилетней давности.

— Нет, у тебя явно какая-то навязчивая идея.

— Сможешь?

— Нет. У меня нет времени.

— Жаль, — вздыхает Ронан, вновь опускаясь на подушку. — Ничего не поделаешь. Тогда я попрошу тебя… Умоляю, не отказывайся. Посади по старой дружбе цветы на могилу. Это ведь на час работы. Час ты мне можешь посвятить?

— Да, конечно.

— Вот и славно. Возьми деньги в шкафу.

— Нет! Я сам…

— Не спорь! Это деньги тюремные. Ну так вот, пусть превратятся в розы, в гвоздики, во все, что захочешь, лишь бы было красиво. Договорились?

— Договорились.

— Пока!

Ронан смотрит вслед Эрве. Пустоголовый красавчик! Но главное ему все же удалось узнать. Улица де Верней… Теперь, имея адресочек, этого Кере можно заставить немного подергаться. И Ронан тотчас принялся сочинять, тщательно взвешивая каждое слово, текст первого анонимного письма. «Твоя шкура стоит недорого». Или: «Вот мы и нашли тебя, подонок!» Что-нибудь в этом духе. Пусть помучается бессонницей. Для начала.

Глава 7

Мой дорогой друг!

Я, как и намеревался, нанес визит господину Дидихейму. Было заметно, что письмо ваше побудило его отнестись ко мне благосклонно, ибо принял он меня на редкость любезно, хотя обычно такого рода просителей встречают как попрошаек. Он долго расспрашивал меня о том о сем, но учтиво, без всякой грубости. Разумеется, ему было нелегко придумать, куда меня пристроить. Я не скрыл от него, что не имею ни малейшего опыта работы в торговле. Впрочем, ничего нового я ему не открыл, поскольку вы, как потом стало ясно, уже сообщили ему, кто я такой, чем занимался раньше и что бы хотел делать впредь. Из уважения к вам он не стал предлагать мне низкооплачиваемую работу, однако не решился и доверить мне должность, которая бы, на его взгляд, намного превышала мои возможности.

Короче говоря, он согласился испробовать меня в качестве заведующего небольшим супермаркетом, что должен на днях открыться на площади Жюль-Жоффрен, на Монмартре. Он полагает, что моя работенка не слишком затруднительна. Она вкратце будет состоять в том, чтобы контролировать работу служащих и составлять список наиболее ходовых товаров, так как подобные магазины держатся на статистике. Не стану утомлять вас подробными разъяснениями, которые господин Дидихейм обрушил на мою голову, скажу лишь, что приступаю к своим обязанностям с будущей недели. Минисупермаркет находится довольно далеко от моего дома, но ведь есть метро…

Господин Дидихейм повез меня осматривать будущее место работы. Над входом развешаны транспаранты, извещающие о скором открытии магазина, громкоговоритель горланит музыку, да так, что дрожат барабанные перепонки, но вроде бы без этого не обойтись. А что внутри, сами представляете: бакалейный магазин, разбитый стеллажами на коридорчики, идешь по ним, а справа и слева ряды консервных банок, бутылок, разноцветные штабеля разнообразных товаров. И мне над всем этим царствовать!.. Мозг отказывается верить. Под моим началом будут работать четыре служащих, три женщины и один мужчина. Небольшой отдельный кабинет. Пишущая машинка, но главное — ужас, меня уже заранее бросает в холодный пот — счетная. Однако обещаю вам сделать все от меня зависящее. Я вам очень благодарен. Как и Элен. От Марсо Лангруа к ящикам кока-колы — что и говорить, головокружительный зигзаг. Как тут не вспомнить многих американских писателей — прежде чем успех пришел к ним, кем они только не были, да кем угодно: и учителями танцев, и сценаристами, и ковбоями, и барменами, и водителями автобусов, и букмекерами… Надеюсь, я не намного бестолковее их. Эту утешительную мысль я повторяю себе, когда с замиранием сердца думаю об этом продуктовом изобилии, которым мне предстоит командовать, да ведь здесь можно жить, как в бункере, не высовывая носа на улицу.

К счастью, ко мне приставили опытную даму, работавшую в большом супермаркете у Порт-д’Итали — Мадлен Седийо. Господин Дидихейм нас познакомил друг с другом. Лет пятьдесят. Несколько оскорбленный вид вдовушки, знающей свои обязанности. Далеко не сахар в общении, зато работник каких поискать. С первых минут ощутила, что дирекция протолкнула меня на должность по блату; безоблачных отношений с ней явно не жди. Но я опять-таки постараюсь все уладить.

Элен счастлива: наконец-то я при деле. Купила мне белый, аптекарский, халат, от него веет какой-то солидностью,серьезностью, наденешь и сразу кажешься специалистом. Супермаркеты — вообще родная стихия Элен. Как только у нее выдается свободная минутка, она отправляется прогуляться по магазинам, вдруг что-нибудь эдакое подвернется. «Не бойся, я помогу тебе, — успокаивает она меня. — Самое трудное — запомнить, где что лежит».

Естественно, мне пришлось объяснить ей, что место я получил лишь благодаря вашей протекции. Правда, я пока утаил от нее, что некогда был вашим учеником на католическом факультете. Католический факультет — это мало что ей скажет. Ей достаточно знать, что ваших учеников великое множество: врачей, адвокатов, инженеров, священнослужителей — и что, хотя разлетелись они по всей стране, вы по-прежнему пользуетесь у них большим влиянием. Она попросила меня поблагодарить вас. «Всевышний услышал мои молитвы, — произнесла она при этом. — Я была уверена, что Он меня услышит». Надеюсь, эти слова моей жены станут для вас своего рода вознаграждением. А я, со своей стороны, добавлю, что благодаря вам радость вновь заглянула в наш дом. В следующем письме расскажу, как происходило мое вхождение в должность.

Еще раз сердечно благодарю вас.

С самыми дружескими пожеланиями,

Жан-Мари.


Любезный друг!

Мне бы следовало написать вам пораньше, но с тех пор, как открылся мой магазин, я просто не замечаю, как бежит время. Это жизнь на износ. И, однако, работу мою сложной никак не назовешь. Для любого другого человека, но только не для меня. Без передышки грызет совесть. Мне все кажется, что я недостаточно стараюсь. А когда клиент с горящим взглядом и с напряженно застывшей рукой неторопливо толкает перед собой тележку от одного стеллажа к другому и явно готовится что-нибудь тайком ухватить, мне кажется, что меня обворовывают… именно меня. Чисто физическое чувство. И ничего не могу с собой поделать. Полное ощущение, что ко мне залезают в карман! Хочется сделаться вездесущим. Я слежу за одной, другой… особенно за теми, у кого большая сумочка или широкое пальто. Мадам Седийо утверждает, что профессионалок видно сразу. Чутье! — говорит она. Ну что же, выходит, у меня оно полностью отсутствует. Все жесты и действия покупателей, даже самые невинные, кажутся мне подозрительными, но застигнуть воришку на месте преступления никак не удается. Стоит себе женщина, крутит и крутит в руках банку с сардинами, ну разве угадаешь, что у нее в голове, внезапно она замечает, что я на нее смотрю, кладет банку на место и идет дальше с полупустой тележкой, идет не спеша, будто нянька, гуляющая с ребенком. Пойдешь вслед за ней, вообразит Бог знает что! А отвернешься — хоп! — что-нибудь исчезнет.

Но ведь правда воруют! Это всем известно и всеми признано. Госпожа Седийо объяснила мне: при воровстве, не превышающем полутора процентов общего оборота, беспокоиться нечего. А вот если больше, могут и с работы выгнать. Ну вот я и брожу. Особый глаз за товарами со скидкой. На мой взгляд, это лучшее место для охоты, поскольку в этом отделе всегда царит оживление. Я начинаю уже без труда разбираться в топографии магазина, так лесничий знает наизусть свой лес.

Там, где продаются замороженные продукты, опасаться особенно нечего. Покупатели ходят туда не красть, но запастись едой. И долго не выбирают. Им еще готовить надо. Зато в отделе бакалеи искушение уже велико, товар-то небольшой, а стоит дорого. Кофе, например. Рекламные шиты, телевидение приучают публику к виду «Максвелла» или «Фабра», самых дорогих сортов. Вот и приходится смотреть в оба. Но я никого так и не поймал с поличным. Впрочем, если, на мою беду, такое произойдет, как поступить — не знаю! И страшно огорчусь! Карать я не умею.

«Вы не должны показывать виду, что наблюдаете, — учит меня мадам Седийо. — Клиенты этого не любят, ведь они приходят сюда не только для того, чтобы сделать покупки, им просто хочется приятно провести время». Следить, но так, чтобы этого не было видно? Нет, увольте, сдаюсь.

И, если быть откровенным до конца, торговля — тяжелая работа. Бесконечное хождение публики взад и вперед, навязчивая реклама, несущаяся то и дело из громкоговорителей, утомительное вышагивание вдоль стеллажей, где место каждого товара следует заранее рассчитать, с тем чтобы привлечь внимание покупателя и возбудить в нем желание его приобрести, — все это вызывает нервную усталость, опустошающую разум. А кроме того, приходится проверять счета, готовить отчеты. И вдобавок ко всему я глубоко убежден: вся эта работа смехотворна, разве имеет хоть малейшее значение для развития цивилизации тот факт, что сегодня макаронные изделия Пандзани вдруг ни с того ни с сего стали лучше расходиться, чем продукция конкурирующих фирм?

«Любая профессия — это труд и еще раз труд, — возражает мне Элен. — Неужели, по-твоему, мне доставляет удовольствие слушать рассказы мамаши Грандмэзон про желудочные колики ее таксы! Но надо оставаться любезной — значит, надо!»

Хочу быть откровенным с вами, дорогой друг. Да, я очень часто сожалею о прошлой жизни, той, что я вел в Рене, такой тихой и миролюбивой. Я покинул оазис и переселился в пустыню, преисполненный убеждения, что оазис не более чем мираж. И я по-прежнему так считаю. Однако до сих пор чувствую на губах — пусть и иллюзорную — прохладу родниковой воды. Ладно! Довольно жаловаться! Мне неплохо платят. Я на окладе. Выражение, разумеется, совершенно идиотское, как смешон весь этот канцелярский язык. Но быть на окладе — значит иметь нашивку на рукаве. И Элен довольна. Ну и слава Богу!

До скорой встречи, мой дорогой друг. Преданный вам

Жан-Мари.


Мой дорогой друг!

Я вам и вздохнуть спокойно не даю. Простите. Но мне в голову засела одна мысль и не дает мне покоя. Совершенно очевидно, что пользы от меня в магазине не много. И, как я теперь начинаю понимать, эту госпожу Седийо подсунули мне отнюдь не случайно. Она постоянно за моей спиной. Такое ощущение, будто ей велено записывать мои поступки, а потом сообщать о них. И невольно возникает вопрос: а не доверил ли мне господин Дидихейм этот пост исключительно для того, чтобы сделать вам приятное? Вдруг это всего лишь на-всего ловко скрытое милосердие? И не ведут ли господин Дидихейм и госпожа Седийо приватных разговоров? «Это пустой номер, — говорит она. — Пользы от него нет и не будет». А тот отвечает: «Я был вынужден его взять. Давайте еще чуточку потерпим!»

Может быть, я просто неверно интерпретирую некоторые их взгляды и действия по отношению ко мне. Мне хочется верить, что я ошибаюсь. Но я обязан откровенно вас предупредить. Вы взяли на себя труд походатайствовать за меня, и мне невыносима мысль вас разочаровать. Лучше мне оставить должность. И я прошу вас, если вдруг господин Дидихейм нелестно обо мне отзовется, без всяких колебаний предупредите меня об этом. Я предпочитаю ясность.

Вполне возможно, я драматизирую ситуацию. Но разве себя обманешь, нормальных отношений с персоналом мне наладить так и не удалось. Скорее всего поэтому у меня не проходит ощущение, будто я одинок и окружен некой тайной враждебностью. Но что делать? С какого бока браться? Общение должно строиться на особой дружеской сердечности, но я на нее не способен. Шу-точки-прибауточки, задушевные беседы — я бы и рад, да мне это чуждо. А присущая мне сдержанность, что греха таить, внушает людям недоверие. Кассирши самое большее вежливы. Правда, у них не особенно много времени для разговоров. Целый день неистощимым потоком перед ними движется, собираясь у касс, словно суда в шлюзе, многоликое человечество, и на них накатываются одна за одной волны покупок: пакеты, бутылки, фрукты, флаконы, коробки… Левой рукой им необходимо продвинуть товар по узкому желобку, а другой рукой быстро простучать по клавишам аппарата. Деньги, сдача, целлофановый пакетик для каждого покупателя. Следующий!

Но у меня все-таки не получается им сказать: «Какая у вас утомительная работа». Не моя это роль. Да и потом, не в моих силах что-либо изменить. Но мне жалко всех нас, и так поэтому хочется трудиться как можно лучше. Однако все старания идут прахом. Все делаю невпопад. Вчера, например, присматриваю за бутылками с растительным маслом — товар шел бойко. А тут молодая девушка спрашивает, где ей можно найти варенья и конфитюры. Я вежливо отвожу. И, разумеется, передо мной тут же вырастает мадам Седийо. «Пусть сами ищут, — возмущается она. — Больше купят».

Тут запрещено участие, желание помочь, любезность. Чему же тогда удивляться, что вокруг видишь лишь безразличие и холодность. Хотя в каком-то смысле меня это даже обнадеживает. Но все равно торговля методом самообслуживания не перестает меня удивлять. Однако я постепенно привыкаю. Вот уже три недели, как я здесь работаю! Не стесняйтесь, дорогой друг, при случае поговорить обо мне с господином Дидихеймом. Я согласен на помощь, но не на милостыню.

С дружескими чувствами

Жан-Мари.


Дорогой друг!

Я словно в воду глядел. Случилось нечто такое, что потрясло меня. В двух словах: я обнаружил в почтовом ящике анонимное письмо. Возвращаюсь домой, собираясь поскорее заняться ужином, и вдруг… К счастью, Элен эти дни возвращается поздно. Иначе она нашла бы эту гнусность. О! Текст незатейливый: «ПЕРВОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ». Большими буквами. И все! Но этого вполне достаточно. Я сразу догадался, откуда нанесен удар. Само собой разумеется, кто-нибудь из моего ближайшего окружения. Значит, из магазина. Я был прав, когда подозревал, что на меня точат зуб. На письме стоял штамп почты с улицы Литре, хотели сбить с толку, вот и опустили его подальше от магазина. Но меня, как вы понимаете, вокруг пальца не обведешь. И со вчерашнего дня я силюсь отгадать загадку. Почему вдруг эта угроза, а ведь речь идет действительно об угрозе, не так ли? Я никому не причинял никакого зла. Ну хорошо, меня не любят, согласен! Но за что мне мстить? Я тщетно ломаю себе голову. И пытаюсь понять. Почему: первое предупреждение? Значит, должно быть и последнее? А потом что?.. Полная нелепица. Мадам Седийо, предположим, еще та ведьма, но в роли каркающей пророчицы я ее не вижу. Да и других, впрочем, тоже. И потом, это не их стиль. Они прислали бы мне скорее какие-нибудь оскорбления. А не эти сухие слова, похожие на приговор.

Но если письмо идет не из магазина, то откуда тогда? Извините, что утомляю вас всей этой историей, но я не мог не поделиться с вами. Быть может, вы мне что-нибудь посоветуете. Я уже перебрал все версии. И даже стал задаваться вопросом, а уж не… Но по прошествии десяти лет кто там вспомнит обо мне? На эту мысль навел меня почтовый штамп. Указанная на нем улица Монпарнас находится в двух шагах от вокзала Монпарнас. Куда приходят поезда с запада страны, в том числе и из Рена! Но ведь как-никак десять лет прошло! Если бы кому-нибудь и захотелось насолить мне, то он бы это сделал в ближайшие после моего поспешного отъезда месяцы. А тут все не так! Слова «первое предупреждение» заставляют думать, что речь идет о начале осуществления некого грозного плана, как если бы кто-то совсем недавно решил вдруг разделаться со мной. А «недавно» неизбежно означает — с момента моего появления в магазине. Я снова отброшен к первоначальной версии, которую сам же нахожу абсурдной.

Меня охватывает непередаваемое отчаяние. Я словно растревожил злобное, коварное пресмыкающееся, мне приходилось видеть в действии таких тварей среди людей пера, но они не трогали меня, ибо для них я был слишком мелкой сошкой. А теперь, видимо, я кому-то перебежал дорогу. Я! Который стремился затаиться в стаде! Но может быть, занятое мной место было прежде обещано другому? И я, сам того не ведая, кого-то отпихнул? Должность — словно спасительный буек для утопающего. И, чтобы овладеть им, нужно бороться не на жизнь, а на смерть! Все удары позволены. Теперь вы можете себе представить, в каком настроении я отправляюсь на работу. И едва осмеливаюсь заговорить с моими коллегами.

Мадам Седийо, похоже, ничто не смущает. Она, как всегда, немного сдержанна, немного «классная дама». Говорит мне: «Из-за дождей овощи подорожали. Горошек и овощные смеси в консервах будут пользоваться повышенным спросом. Не растеряйтесь». Я вглядываюсь в ее лицо, изучаю — ничего, глухая стена с надписью «Вывешивать объявления запрещается!». Читает ли она в это время смятение на моем лице? А другие?

Может быть, они насмехаются надо мной, когда собираются в вестибюле? «Ты видела его физиономию? Еще чуть-чуть — и лопнет от злости!»

Я иду из кабинета в магазин и не могу взять себя в руки. Брожу, заложив руки за спину, между стеллажами. Плачевное, ей-ей, зрелище: несчастный, измученный человек под льющуюся из громкоговорителя сладостную музыку бродит среди полок, уставленных продуктами. Иду мимо холодильных установок. Думаю: «Первое предупреждение» — это что-то мужское, напоминающее вызов на дуэль! Возвращаюсь к парфюмерии и спрашиваю сам себя: «А если придет второе предупреждение, мне нужно будет обо всем рассказать Элен?» Поворачиваю в сторону пирогов и паштетов. «Может быть, пустая шутка? Попортить мне нервы. Просто поняли, что я не „боец“». Дозорный круг завершается. Я возле касс. Аппараты отстукивают чеки. Возле выхода скопилось множество тележек. И никто, похоже, не обращает на меня никакого внимания.

Время уходит, и вместе с ним постепенно тает бремя, лежавшее на моей душе. Мое положение уже не представляется мне столь уж бедственным. Действительно, что мне, собственно, грозит? Я отправляюсь в очередной круг по магазину. Попытаются лишить меня места? Невозможно. Меня защищает трудовое законодательство. Это лишь безработный теряется в no man’s land. А человек на окладе чувствует себя в безопасности. Мне остается только выжидать, чтобы узнать, какая из окружающих меня женщин вздумала оставить меня без места. Я слишком раним и беззащитен — вот моя главная беда! И мне невольно приходят на ум изречения Лангруа, типа: «Жизнь — мозговая косточка. Ее не кусать, высасывать нужно». А я без конца ломаю себе зубы. И готов поклясться — самое трудное — это оставаться верным самому себе, тем принципам, которые ты выбрал. Когда отказываешься — я цитирую ваши слова — «вверить свою судьбу Господу», когда плывешь против течения, когда смысл дальнейшей борьбы приходится искать и находить лишь в собственной душе, ах, мой дорогой друг, поверьте, вполне позволительно иногда проявить слабость и честно вам в этом сознаться.

С дружеским приветом

Жан-Мари.


Мой дорогой друг!

Прошла неделя, и я вновь продолжаю хронику своей жизни. Но сперва мне бы хотелось от всего сердца поблагодарить вас. Ваше письмо принесло мне огромное облегчение. Да, я понимаю, что излишне чувствителен. Что нужно любить общаться с людьми. Меня и воспитывали так. Но характер, данный мне от природы, все же оказался сильнее. Я предпочел сделаться своего рода изгоем. И вы, без всякого сомнения, правы — мне следует непременно рассказать Элен об анонимном письме. Я не вправе скрывать от нее свои сомнения и беспокойства. Муж и жена должны всем делиться, как радостью, так и горем. Тем более что новых писем не последовало, а значит, нет причин для особого волнения. Но я догадываюсь, какой оборот примет наша беседа. И мне заранее делается тошно.

Элен обязательно станет доказывать мне, что я прогневил Бога, не поблагодарив Его за благополучный исход. Мне не хотелось вам рассказывать, но мы вновь немного поссорились. Аргументы Элен всегда одни и те же: «Ты обещал попытаться сделать мне приятное. Вот и проводи меня в церковь. Я же не прошу тебя молиться, просто проводи. Невелика жертва!» Короче говоря, вы понимаете, какого рода споры отравили нам воскресный отдых. Так что теперь, я уверен, стоит мне признаться ей, что получил анонимное письмо с угрозой, как тотчас услышу в ответ: «Это тебе в наказание. С неблагодарным человеком, которому даже трудно „спасибо“ сказать, вечно такое происходит!»

Таковы аргументы моей бедной жены. Бог для нее чуть ли не родственник, старикан с причудами, с которым нужно обращаться поласковей. Ей совершенно невдомек, что наверняка существуют многие десятки других планет, где, как и у нас, закон на стороне сильных. Она слишком крепко стоит на ногах, головокружения ей неведомы.

«Ты никогда ничего толком не ответишь!» — сердится она.

А что можно ответить? И я лишь крепко прижимаю ее к своей груди. Только бы молчала! Быть рядом, глаза в глаза — вот единственная истина, в которой я абсолютно уверен. Вот почему я не тороплюсь сообщить ей о письме. Неизбежно произойдет бесплодная дискуссия. Она заявит, что я имею дело с завистником, которому все это очень скоро надоест, еще раньше, чем мне, и что самое мудрое — не обращать на угрозу внимания и т. п. Но я-то убежден, что здесь кроется нечто совершенно особое и очень серьезное. Я жду второго письма. Возможно, оно позволит понять мне, кто их автор. И я немедленно дам вам об этом знать.

С дружеским приветом

Жан-Мари.

Глава 8

— Ты? — проговорил Ронан. — А я думал, ты еще в Париже.

— Я только что вернулся. И первым делом к тебе.

— Ты опустил письмо?

— Как приехал, сразу.

Эрве снял мокрый дождевик. Вот уже три дня льет не переставая. Спасаясь от юго-западного ветра, чайки слетелись в город.

— Мерзкая погода, — говорит Эрве. — Как самочувствие?

— Не ахти. Едва держусь на ногах. А у тебя что новенького?

Поставив кресло вплотную к постели, Эрве наклонился над больным:

— Догадайся, кого я видел?

— Кере?

— Да, Кере. Мне сперва не хотелось с ним связываться, но потом все-таки решился. Наш разговор никак не выходил у меня из головы. В среду сорвалось одно свидание, и я неожиданно оказался свободным, вот любопытство и разобрало. Как тебе известно, Кере работает в небольшом супермаркете…

— Нет. В первый раз слышу.

— Как?.. Ах, ну да, точно, мы ведь с тобой больше не виделись… Ну так вот, наш информатор продолжил расследование, от него я и узнал эту новость. Кере устроился. И проходит «переподготовку» в магазине.

Ронан рассмеялся.

— Быть того не может! Шутишь!

— Вовсе нет. Ты бы его видел! В белом халате, с пуговичками на плече, ни дать ни взять студент-медик. Ей-богу, стоило ехать, чтобы такое увидеть!

— А как ты об этом узнал?

— Мне захотелось лично удостовериться что и как. Адрес его работенки у меня лежал в кармане, площадь Жюль-Жоффрен… Вот я и воспользовался свободной минуткой, чтобы побродить в тех местах. Это точно наш Кере. Только здорово сдавший.

— Тем лучше.

— Ты помнишь, как он хорошо раньше выглядел? Даже не было заметно, что он небольшого роста. А сейчас весь скукожился. Ходит руки за спину. Прямо тюремный надзиратель какой-то.

— Ты вошел в магазин?

— Нет. Через стеклянную дверь смотрел.

— Он обслуживает покупателей?

— Да нет же. Самообслуживание. Понятия не имею, чем он там занимается. Поскольку это тебя так интересует, вот держи, тут найдешь все сведения: и адрес магазина, и адрес салона, где вкалывает его жена, — все, что захочешь!

Эрве достает из бумажника конверт и кладет, прислонив к пузырьку, на столик возле изголовья кровати.

— Но это еще не все, — вновь говорит он. — В воскресенье я оказался свободен и отправился на улицу Верней пропустить рюмочку в одно симпатичное местечко, откуда хорошо виден магазин. И вот в полпервого дня я их увидел.

— И как она тебе?

— Хороша! Слишком хороша для него! Молодая… элегантная… Не светская дама, но одеваться умеет… Красивые ножки… Фигура… Грудка — что надо… Щупать не щупал, но сразу видно!

— Ну и развратный же ты тип! Послушала бы тебя Иветта!

— А что такое? Одно другому не мешает. Да к тому же Иветта…

— Вы поссорились?

— Нет! Пока еще нет. Но она начинает действовать мне на нервы.

— Все ясно, ты втюрился в мадам Кере.

— Идиот!

— Но судя по твоему рассказу…

Ронан потягивается, затем внимательно смотрит на Эрве.

— Допустим, у них в семье нелады… Допустим, эта сволочь Кере теряет свое место… Допустим…

— Знаешь, я не такой уж ловкий ухажер, чтобы вписаться в твои умозрения, — отшучивается Эрве.

Ронан задумывается, губа его нервно кривится.

— Почему бы тебе не устроить встречу с ними? — негромко говорит он наконец. — А чего, забавно, верно? Поглядишь, как они живут. Сойдешься поближе. Раньше, помнится, ты тотчас на дыбы встал, когда я тебе нечто подобное предложил. А теперь?

Эрве качает головой, затем внезапно встает.

— Мы еще поговорим об этом.

— Когда?

— Возможно, на будущей неделе. Сейчас мне предстоит открыть филиал фирмы в Нанте, так что дел много и недосуг думать о супружеской чете Кере.

Рукопожатие. Эрве готовится уйти.

— Ты мне больше нравился с бородкой, — говорит Ронан. — А бритый ты на кюре смахиваешь.

Друзья обмениваются понимающей улыбкой, будто только они двое в силах объяснить смысл шутки Ронана. Дверь закрывается. Слышно, как Эрве разговаривает с госпожой де Гер. Голоса постепенно затихают. Ронан зарывается поглубже в одеяло. Теперь он точно знает, куда нанести следующий удар, и уж на этот раз стрелять наугад не придется. Эрве будет рядом и все ему расскажет.

Глава 9

Жан-Мари, как и всегда, снял пиджак, тщательно повесил его на вешалку, надел халат и вошел в кабинет. Госпожа Седийо уже, должно быть, просмотрела почту. Конечно, вряд ли эту работу должна делать она, но разве разберешь, что входит, а что не входит в ее обязанности? А расспрашивать свою помощницу на этот счет Жан-Мари даже не пытался. Все делает быстро, точно и как надо, избавляя его от самой ненавистной ему работы, — чего еще желать! Жан-Мари надел очки и сразу увидел синий прямоугольник. Господину управляющему магазином самообслуживания. Площадь Жюль-Жоффрен — 75018, Париж. Конверт распечатан. И в нем сложенный вчетверо листок с тремя строчками.

СУКА РВАНАЯ!

КАК ТОЛЬКО ТЕБЯ ЕЩЕ ЗЕМЛЯ НОСИТ!

ВТОРОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ.

Оглушенный полученным ударом, Жан-Мари тяжело опустился в кресло. С трудом взглянул на штамп почты. Улица Литре. Кто-то вознамерился убить меня, крутилось в его голове. Но что я такого сделал? И эта старая карга прочла письмо! Как же я ей теперь на глаза покажусь?

Жан-Мари встал, дошел, пошатываясь, до рукомойника в туалете и наполнил водой картонный стаканчик. Прижавшись плечом к стене, медленно выпил, постепенно приходя в себя, как боксер после нокаута. И, чтобы выиграть время и обдумать сложившуюся ситуацию, закурил. Будь автором письма госпожа Седийо, она бы не стала вскрывать конверт. Ее обмануло обращение: «Господину управляющему…» Разве она могла ожидать, что наткнется на анонимное письмо. Могла хотя бы извиниться, сказать: «Моим первым порывом было порвать его. Но потом подумала, что вам лучше быть в курсе. И советую не обращать внимания на такого рода угрозы». Ну что-нибудь в таком духе… слова поддержки, доброжелательного сочувствия. Ан нет. Даже не дождалась его прихода. Остальная почта была аккуратно сложена. И на столе оставался только этот синий конверт, специально положенный так, чтобы он сразу бросился ему в глаза.

Вот, должно быть, повеселилась, сволочь! И другие тоже! Наверняка сообщат обо всем господину Дидихейму. И начнут шептаться по углам. «А шут его знает, что это за тип… Анонимные письма — штука мерзкая, но ведь дыма без огня не бывает… И, если подумать, кому известно, откуда он взялся, а? Так посмотришь, вроде бы вид нормальный, но лично мне всегда казалось, что у него мозги слегка набекрень… А вам нет?..»

Жан-Мари вдруг принимает решение. Он входит в магазин, проходит несколько стеллажей и находит госпожу Седийо. Та стоит вместе с их служащим и расставляет консервные банки с рагу по-лангедокски. Время еще раннее, громкоговоритель молчит. Редкие покупатели бродят по магазину, серьезные и чинные, будто пришли в музей.

— Можно вас на минутку? — негромко говорит Жан-Мари, подойдя к женщине.

— А попозже нельзя? — сумрачно откликается та.

— Прошу вас.

— Продолжайте без меня, — обращается госпожа Седийо к работнику. — Я скоро.

И направляется к Жан-Мари, что ждет ее у полки с хозяйственными товарами.

— В чем дело?

Жан-Мари показывает ей синий конверт.

— Вы читали?

Смерив взглядом своего собеседника, госпожа Седийо раздраженно бросает:

— Это ваши дела, меня они не касаются.

— Но все-таки…

— Обратитесь в полицию, господин Кере. И позвольте нам продолжить работу.

— Вы, наверно, решили, что…

— Довольно, господин Кере. Вам лучше не продолжать этот разговор. Но если вам хочется услышать мой совет, то пожалуйста: попросите ваших пассий писать вам домой.

— Что? Какие пассии?

Но госпожа Седийо уже повернулась к нему спиной. Работник усмехнулся, и Жан-Мари услышал, как он пробормотал: «Так тебе и надо!»

«Какие пассии?!» — несколько раз повторил Жан-Мари и вдруг понял, что она имела в виду, и холодный пот выступил на его ладонях. Вот оно как! Ну конечно! Они его принимали за… Он спрятался за стеллажом с овощами и снова открыл письмо. Женский род обращения, видимо, заставил госпожу Седийо предположить, что… Хуже и придумать нельзя. Его обесчестили, смешали с грязью.

Подать жалобу? Но на кого? Писавший не работал в магазине. Теперь Жан-Мари уже нисколько не сомневался в этом. Кто-то, кого он не знал, пытался его уничтожить. За этим письмом последуют другие, его не оставят в покое, пока он в отчаянии не сдастся. Пойти и рассказать обо всем господину Дидихейму? Но у меня уже и без того подмоченная репутация, решает Жан-Мари. Зная мое прошлое, он посоветует мне уйти!

Захотелось все бросить и скрыться куда-нибудь подальше. На него нашла вдруг мрачная веселость. Ну вот, докатился. Я для них пугало, козел отпущения: по блату устроился и притащил за собой дружков, а те развлекаются тем, что пишут ему письма, шантажируют. Ах, до чего смешно! И еще напускает на себя важный вид. Изображает образцового служащего. Пусть поскорее убирается отсюда!

— Ну ладно, — сказал как отрубил Жан-Мари. — Я уберусь, и немедленно!

Он медленно, с достоинством дошел до своего кабинета и, вырвав листок из подаренного фирмой «Чинзано» блокнота, написал: «Ушел. Буду завтра». Женщины начнут гадать, что бы это могло означать, но к черту всех женщин. Ноги его больше не будет в этом магазине. С торговлей покончено! В конце концов безработица была менее тягостной.

Жан-Мари выскользнул через служебную лестницу на улицу, но идти сразу домой мужества не хватило. Пришлось завернуть в кафе.

— Добрый день, господин Кере! Что-то вас давно не было видно. Не случилось ли чего? Вдохновение улетучилось? Ну что, стаканчик кальвадоса?

— И заодно бумагу с ручкой.

— В добрый час! Слегка примите, а потом рука сама так и застрочит!

Но Жан-Мари уже не слушал его, обдумывая, как начать. А потом одним духом написал:


Господин генеральный директор!

К моему большому сожалению, я вынужден просить вас уволить меня с занимаемой должности. Мне не следовало соглашаться на работу, которую вы мне поручили по рекомендации нашего общего друга. У меня недостает ни сил, ни возможностей достойно с нею справляться. Возникли проблемы со здоровьем, да и особой склонности к торговле, как теперь совершенно ясно выяснилось, у меня нет.

Прошу извинить меня, господин генеральный директор, за причиненное беспокойство.

С глубоким уважением,

Жан-Мари Кере.


Все это выглядит трусливо и пошловато, думает Жан-Мари, перечитав написанное. Если я немедленно не отправлю письмо, то потом уже не сделаю этого никогда. Элен, конечно, скажет, что мне моча в голову ударила. Но что будет, то будет!

Он отпивает большой глоток вина. Пытается представить незнакомого противника, сумевшего выиграть первый раунд. Он, верно, считает себя необычайно ловким, со злорадством размышляет Жан-Мари, но сам же и попадется в вырытую им яму, так-то вот. Я добровольно вновь погружаюсь в трясину безработицы, и отныне я в полной безопасности. Что можно предпринять против безработного? То Ье ог поt tо Ье?[216] Я выбираю: поt tо Ье. Жан-Мари рассмеялся и зашелся в кашле.

— Вам стало получше, сразу видно, — обратился к нему хозяин кафе. — А то вы тут словно с похорон ко мне явились.

Конверты, слава Богу, были стандартными, без какого-либо фирменного знака заведения. Жан-Мари аккуратно вывел адрес, приклеил марку. Лежавшее перед ним письмо напоминало оружие. Я начинаю медленное самоубийство, подумалось вдруг. Чем это все может закончиться? Моей смертью? Возможно, именно этого он и жаждет.

Жан-Мари достал второй лист бумаги.


Дорогой друг!


И на этом остановился. Рассказывать всю историю с самого начала оказалось выше его сил. Жан-Мари вышел на улицу и замер в нерешительности. Опять пустая праздность, ненужность всего и вся и тяжесть собственного тела, куда его теперь нести?.. Доводилось ли претерпевать его незримому врагу подобные невзгоды, если он с такой легкостью обрекает на них других? Жан-Мари бросил письмо в почтовый ящик. С этого мгновения он уже не служащий, не руководящий работник, а уволенный. Дирекция, правда, могла заставить его проработать положенный законодательством месяц. И, хотя он почти уверен, что его оставят в покое, лучше на всякий случай раздобыть медицинскую справку о временной нетрудоспособности. И снова в бой, снова искать работу.

Воскликнуть в приступе гнева not tо Ье легче легкого, но ведь дома ждала Элен. Из-за нее и ради нее он должен работать, но как только что-то отыщется, черный ворон опять накинется клевать его. Положение незавидное, как ни крути! Как и всегда, по пути домой он купил все необходимое: хлеб, мясо, картошку. Но мысли витали далеко. Заглянул в почтовый ящик, нет ли писем. Есть! Учебное заведение Блез-Паскаль. Достав его и зажав зубами, Жан-Мари принялся свободной рукой шарить по карманам в поисках ключей. От засветившейся впереди слабой надежды руки его задрожали. Наконец, бросив купленные продукты на кухонный стол, он вскрыл конверт.


Уважаемый господин Кере!

Мы с должным вниманием ознакомились с вашим письмом. К сожалению, вынуждены сообщить вам, что в настоящее время в нашем учебном заведении вакантных должностей нет. Тем не менее мы занесем вашу кандидатуру в наши списки и при случае будем рады принять вас на работу.

С уважением…


Жан-Мари нервно скомкал письмо. Лицемеры!.. Сказали бы откровенно: «Пошел на…», ан тебе нет, они тут турусы на колесах разводят!

Он швырнул письмо в корзинку. И, подобно приступу горячки, его вновь обуял гнев. Время приближалось к обеду. Полдень. И, накрывая на стол, Жан-Мари разговаривал сам с собой: «Попадись ты мне!.. Ну только попадись ты мне!..» Он не услышал, как в кухню вошла Элен и, удивленная, остановилась на пороге.

— Почему ты здесь?.. Нездоровится?

— Не знаю… Нет. Или, вернее…

Он достал из бумажника оба анонимных письма.

— Держи… Сама все поймешь.

— Ясно, — произнесла она, пробежав их взглядом. — Глупость, только и всего.

— Ты ничего не понимаешь! — не сдержался Жан-Мари. — Первое письмо пришло к нам домой. Еще куда ни шло. Но второе отправили туда, в магазин, и его, черт возьми, распечатала эта мымра Седийо. Все уже в курсе. Ты прочти, прочти… «Сука рваная…» Неужели не понятно? Можно представить, что они там обо мне воображают.

— Не кричи так. Соседям вовсе не обязательно об этом знать. Да, конечно, это неприятно.

— Это настолько неприятно, что я уже уволился с работы. Письменно известил господина Дидихейма.

— Ты сошел с ума!

Элен сняла перчатки, обеспокоенно смотрит на мужа. Достает с вешалки домашнюю кофточку.

— Ты объяснил ему, в чем дело?

— Нет. Представляешь, как бы он отреагировал? Я сказал только, что болен и не могу продолжать работать.

— Ну удивил!

Она зажгла газ, взяла сковородку.

— Давай быстрее. Мне нужно через полчаса быть на месте. Мог хотя бы сперва посоветоваться со мной. Это была хорошая работа.

Котлеты шипят в масле. Приготовив салат, Элен утирает глаза тыльной частью руки.

— Ты плачешь? — спрашивает Жан-Мари.

Она передергивает плечами. Он подходит к ней, обвивает рукой шею и шепчет:

— Элен. Я не мог там больше работать.

Резким движением она освобождается от его объятий.

— Ну в чем дело? Может быть, ты и есть тот самый, на что намекает письмо?

Ошарашенный, он отступает, ищет на ощупь стул.

— Элен, что ты говоришь…

— Ты не тот, о ком там сказано?

— Да как ты могла такое подумать!

— А если нет, тогда нужно было на все наплевать, какая разница, что там подумают другие. Твой друг все для тебя сделал. Преподнес работу на блюдечке. А ты из-за какого-то дурака, что потехи ради шлет тебе идиотские письма, уходишь! Это несерьезно. Давай есть!

Поставив салатницу на стол, она раскладывает котлеты. Руки двигаются словно сами по себе, и кажется, нет ни ссоры, ни напряженных лиц, ни обидной резкости слов. Жан-Мари садится напротив нее.

— Идиотские письма, говоришь… Я так не думаю.

— Послушай, — говорит она, глядя ему прямо в глаза. — Или вся эта ерунда рассыпается как карточный домик, или тебе есть в чем себя упрекнуть. Ну-ка покажи мне еще раз письмо.

Жан-Мари протягивает ей письмо через стол. Элен медленно вполголоса читает: «Сука рваная! Как только тебя еще земля носит. Второе предупреждение».

— Именно последние слова, «второе предупреждение», и беспокоят меня, — признается Жан-Мари.

— А меня другое, — отзывается Элен. — Вот это: «Как только тебя еще земля носит». Я не большой знаток анонимок, но эта маленькая фраза заставляет меня задуматься. И тебя, мне кажется, тоже, не так ли? Иначе ты бы не бросил работу.

— Я уверяю тебя, Элен…

— Послушай, Жан-Мари, давай серьезно. (Смотрит на часы.) Нет, я сегодня точно опоздаю.

— Могу поклясться, что совершенно… — начал было он, но она его перебила:

— Конечно-конечно! Я тебе верю. Хотя жизнь порой и преподносит сюрпризы.

— Будь я этим, ты бы, наверно, заметила.

Элен отодвинула тарелку и грустно улыбнулась.

— Я могла бы спросить, почему ты так сдержан со мной в постели. Таких мужей, как ты, поверь, не много. И почему так боишься иметь ребенка?

— А при чем здесь это? — протестует Жан-Мари. — Мне не хочется плодить сыновей-хулиганов или дочерей без работы и без гроша в кармане.

— Ты не имеешь права так говорить.

Он в свою очередь отодвигает тарелку. Шепчет:

— Веселенький обед выдался.

Элен сжимает его безвольно лежащую на скатерти руку.

— Извини. Если писавший хотел нам сделать больно, то он своего уже добился. Послушай, ты мне часто рассказывал, что Френез…

— Лангруа, — исправляет Жан-Мари.

— Хорошо, Лангруа… встречался иногда с темными людишками.

— Да, действительно.

— Возможно, нужно искать где-нибудь тут. Вспомни, наверно, с кем-нибудь поцапался, а теперь вот тебе мстят.

— Да нет. Это смешно. Вбей себе раз и навсегда в голову, что меня просто не существовало. Лангруа всех затмевал.

Они замолчали, затем Элен принялась убирать со стола.

— Вечером поедим чего-нибудь получше.

Он закуривает, она быстро моет посуду.

— Если ты что-то от меня утаиваешь, то давай, я тебя слушаю. И, как сумею, помогу. Ты уверен, что тебе нечего мне рассказать?

Жан-Мари смутился. Отвернувшись, он выпускает клуб дыма.

— Уверен.

— Ну а если копнуть еще поглубже в прошлое… до Лангруа. Ну, не знаю… Скажем, когда ты работал у отца?

Жан-Мари недоуменно хмурит брови. И лишь затем вспоминает, что в свое время выдумал себе прошлое и рассказал Элен, будто бы отец устроил его письмоводителем к себе в лицей.

— Ах, оставим все эти разговоры! — просит он. — Согласен, я напрасно написал Дидихейму. Но теперь уже поздно. И, признаться, в глубине души я доволен. Эта работа не для меня.

Элен идет подкраситься перед уходом. Из ванной доносится ее голос:

— Жан-Мари… Только не сердись… Тебе не кажется, что настало время…

Долгое молчание.

— Для чего? — ворчит, не выдержав, Жан-Мари.

— Исповедь уносит все лишнее, — отвечает она. — Если ты сомневаешься, стоит ли довериться мне, расскажи Ему, и Он услышит тебя.

Жан-Мари с силой тушит сигарету о дно пепельницы. Усилием воли заставляет себя сдержаться, и лишь нервное движение плеча выдает его гнев. Жена выходит из ванной, спокойная, бодрая — не узнать! — будто бы и не было между ними никаких размолвок, и подставляет щеку для поцелуя.

— До вечера, милый! После работы скорее всего забегу в церковь. Нам сейчас очень нужна помощь. А ты чем займешься?

Ответить: все время буду тупо и бесцельно твердить: «Как только тебя еще земля носит» — не решился. Никогда он не осмелится признаться. Тем более Элен.

— Я вновь займусь поиском работы, — говорит он вслух. — Про ужин не беспокойся. Я приготовлю. Пока еще не разучился.


Ронан мается. Опять давление ни к черту. Стоит ему долго, больше получаса, находиться на ногах, как начинает кружиться голова, ноги дрожат, а тело обливается потом. И приходится залезать обратно в постель. Читать неохота. Газеты, журналы скапливаются в ногах, падают на пол; мать только ходит да подбирает их.

— Ты меня, ей-богу, принимаешь за служанку!

И ждет: вот сейчас он возразит или нежно улыбнется в ответ. Напрасно. Сын словно замурован в молчании. Грезит. Смутные образы возникают в его сознании. Ему представляется — он ловит рыбу. Закинул два анонимных письма, как удочки, и ждет, вот сейчас дернется поплавок. А вдруг он так и не узнает, удалось ли ему добиться своего, клюнула ли рыба, закусила ли крючок? Может быть, нужна еще наживочка? А что, если Кере их просто выбрасывает? Или готов поднять шум и пойти на скандал? Нет. Испугается. Не надо забывать, как он на цыпочках убрался из города. Картина крадущегося вдоль стен Жан-Мари, пробирающегося на вокзал, подобно беглому преступнику, заставляет Ронана мысленно улыбнуться…

Но прошло десять лет, и Кере, должно быть, заматерел. И женился. Значит, у него теперь новая жизнь, есть что защищать. Итак, анонимные письма! А последнее… «Сука рваная…» Неплохо придумано! Вот здорово, если оно попало в руки близких ему людей! Небось чувствует, что обложили! «Второе предупреждение»! Читай: жди третьего! И для концовочки всю правду-матку!

Внезапно Ронан перестал улыбаться и нахмурился. Что за байки он тут себе рассказывает? Да история с Кере просто пустяк по сравнению с тем, что творится вокруг, всюду процветает насилие, оглоушенные чтением бесчисленных колонок происшествий люди только и мечтают о том, как бы спрятаться за всевозможными лотереями. Да им насрать, всем этим людям, что там случится с Кере! Еще десять лет назад это бы еще кое-что значило, тем более в таком городе, как Рен. А теперь… Так, хиханьки-хаханьки, все эти письма — всего лишь самообман, желание скрыть собственное бессилие. Кере вне досягаемости. Чтобы добраться до него, нужно сесть в машину или в поезд, то есть быть свежим как огурчик. А ведь там еще придется выследить, подкараулить и напасть на него. Нет! Не дело больному мотаться по дорогам. А рыбаку гоняться за рыбой. Пусть лучше сама плывет в сети. Только вот как заставить Кере уехать из Парижа и приехать в город, который ему явно не по душе? Может быть, письма напугают его, заставят зашевелиться. Эрве бы сказал. Да пропал куда-то и не подает никаких признаков жизни. На него никогда нельзя положиться.

Ронан поддается слабости и закрывает глаза. Похоже, он проиграл! Но ближе к вечеру, в те часы, когда у него обычно повышается температура, на него вдруг накатывает волна надежды. Да нет, он отлично ведет свою партию. И придуманная им фраза: «Как только тебя еще земля носит» — просто превосходна. Постороннему человеку она позволяет предположить все, что угодно. А самому Кере напоминает именно о том, что ему больше всего хочется скрыть, а кроме того, доказывает, что за ним следят. «Могильный взгляд». Ронан рассмеялся.

— Чего ты веселишься? — спрашивает мать. — Кажется, не с чего.

— Да так, пустяки, — отвечает Ронан. — Припомнилось одно стихотворение Виктора Гюго.

— У тебя опять поднимется температура, — вздыхает пожилая женщина.

И скоро наступила ночь, тусклый светильник на столике у изголовья, затихший дом. Благодаря силе бурлящей в его душе ненависти он будто смог проползти на одних руках казавшуюся нескончаемой лестницу часов. И вот он на вершине дня. Он не спит. И уверен: Кере тоже не спит в эту минуту. Как и каждый вечер, Ронан спешит на свидание с Катрин. Сперва он представляет могилу, обсаженную Эрве цветами. После того, как он столько времени рассматривал фотографию, он знает ее наизусть. С лупой изучил каждую деталь. И знает: то, что он принял вначале за кочку, на самом деле севшая на тропинку птица. Скорее всего, дрозд. Катрин любила все летящее. И морскую пену, и чаек. Она сама была ветром. И сейчас они гуляют вдвоем. Иногда беседуют. Иногда ссорятся. Иногда занимаются любовью, и чувственный жар толчками горячит виски Ронана. Стон срывается с губ. Она в его объятиях. Последний раз, когда…

Каждая секунда той последней ночи врезалась в память. Но сегодня он слишком утомлен, чтобы полностью отдаться сладострастным воспоминаниям. Иногда, правда, ему случается задавать самому себе странные вопросы. Например, жили бы они в полном согласии, если бы поженились? Катрин не одобряла его, как она называла, «политические занятия». Он внушал ей: «Да, я понимаю, Бретани одной не выдюжить, но нельзя же, с другой стороны, потакать, продаваться и служить подстилкой всем этим горе-реформаторам». А она серьезно так отвечала: «Ты ребенок, который вбил себе в голову всякую чушь!» Но если бы это было так! Скорее, я ребенок пополам со стариком, говорит себе Ронан. Почему я возмущался, когда меня посадили в тюрьму? Я убил человека. И должен был понести за это наказание. Разве не логично? Этого требует справедливость. Одно только «но»: не Кере быть мне судьей. Кому угодно, но не ему! Я ненавижу его как-то по-стариковски. Словно беззубым ртом пережевываю и пережевываю свою ненависть. Правду не скроешь. Моя ненависть! Это все, что осталось у меня от Катрин. Ненависть и есть наше нерожденное дитя!

Слезы жгут глаза, но облегчения не приносят. Ронан глотает двойную дозу снотворного, но сон приходит не сразу. Ронан еще успевает подумать: когда-то я был набожным. Молился по вечерам. Я был борцом, вступившим в своего рода священную войну. И у меня было право молиться, даже тогда, когда я готовился казнить Барбье. А затем в мою жизнь влез Кере, и я потерял все сразу: и свободу, иистину. Он словно дважды лишил меня жизни. А сейчас, Господи, хотя я больше не верю, что ты есть, дай мне силы убить Кере.

Ронана одолевает наконец дремота. Сложенные в молитве руки расходятся в стороны. И свет ночника тускло освещает его умиротворенное лицо.

Глава 10

Дорогой друг!

Ваше подробное письмо, которое я получил вчера, немного успокоило меня. Я не стану снова возвращаться к обстоятельствам, заставившим меня уволиться с работы. Вам они известны: ужасное анонимное письмо и мое смятение. Моя трусость — другого слова не подберешь — перед мнением окружающих людей. Но я правда не выношу, когда на меня тычут пальцем. Ваша чуткость и доброта поддержали меня в трудную минуту. Что стало бы со мной, кабы не вы? А сейчас буря позади. Но она изрядно потрепала меня. Я ходил к врачу — пришлось, чтобы избежать дрязг с администрацией магазина. В нашей жизни все сложно: как найти работу, так и уйти с работы! Врач нашел, что я весьма плох: переутомление, пониженное давление, короче, он называет это состояние «стресс безработного», так как вроде бы большинство людей, оказавшихся в подобной ситуации, имеют схожие психосоматические симптомы. Безработица ведет к своего рода нервному расстройству, аналогичному депрессии, и, к сожалению, эффективного лекарства не существует. Он выписал мне одно-другое успокоительное, ублажил душу бальзамом ласковых слов и, любезно выпроводив меня за дверь, позвал следующего больного!..

Будь я жертвой «экономических увольнений», как они говорят, я бы мог получать пособие. Увы, я добровольно (!) оставил работу, а это уже непростительный криминал. Вас незамедлительно зачисляют в категорию ненадежных граждан, лоботрясов и пустозвонов, предпочитающих растительный образ жизни и ничегонеделание. На вас глядят косо. А я тем более попадаю под подозрение, оттого что имею работающую жену, а следовательно, нужда на работу не гонит.

Хотя Элен и впрямь довольно много зарабатывает, радости в доме нет. Живи она одна, особых забот бы не ведала. Но нас двое. Квартплата очень высокая. Налоги растут. Приходится просить у Элен деньги на карманные расходы. Вернее, она дает их мне сама, стараясь избавить меня от ненужного унижения. Но женщины плохо себе представляют, сколько нужно мужчине. Вот и получается то слишком много, то слишком мало. Например, проблема с сигаретами. Раньше я курил по пачке в день. (Вредно для здоровья? Спорить не буду, но дело-то не в этом.) Сейчас я сократил до шестнадцати. На четыре меньше. И в результате — какие-то детские забавы. Я пытаюсь разобраться во времени, когда мне легче всего обойтись без курения, и никак не могу определить. И чем больше я стараюсь растянуть паузы между сигаретами, тем сильнее желание закурить. Я начинаю обзывать себя последними словами, и настроение мое летит в тартарары! В наказание и в то же время чтобы успокоиться, я выкуриваю две или три сигареты подряд. И после этого уже окончательно прихожу к выводу, что я отвратительный тип, не достойный ни жалости, ни дружбы, ни нежности. Это и есть тот самый «стресс».

Почему же так получилось, что, хотя вроде бы я и не глупее других, и даже наделен, увы, достаточно тонкой душой, мне приходится смиряться с подобными вывертами в собственной психике. Разумеется, совершенно незначительными, но в них выражается суть первых признаков загнивания. Ведь все начинается с пустяков. С небольших маниакальных идей и привычек, которых раньше у себя не замечал, а теперь внезапно обнаруживаю, испытывая при этом такое же отвращение, как если бы, скажем, подхватил бы вшей.

Разумеется, есть и приятные привычки: стаканчик кальвадоса например. Но есть и такие: каждый раз, когда бреюсь, я внимательно разглядываю собственное лицо, ищу в нем те скрытые морщины или какой-нибудь знак, по которому можно узнать человека, вынужденного бездельничать, каторжника свободы. И выбор богатый. Представляете: раньше я тщательно избегал всяких встреч и бесед с собратьями по несчастью, показывая всем своим видом, что, мол, отсутствие работы для меня лишь временное, случайное явление, теперь же, наоборот, начинаю приставать к ним с расспросами в очередях. Национальное бюро по трудоустройству представляет собой своего рода лепрозорий, где люди демонстрируют увечья и болячки, обсуждают их и делятся друг с другом отчаянием. «Так не может долго продолжаться», — жалуется один. «Это плохо кончится», — вторит ему другой. Но без всякой озлобленности и даже с какой-то внутренней убежденностью. Нет, это не протест. Диагноз. Все пройдут через это. А раз так, то лучше принадлежать к тем, кто накопил кое-какой опыт и уже наладил жизнь, будто поставив ее на маленький огонь. Единственное достоинство, остающееся у тебя при этом, — поистине нечеловеческое терпение, ты впадаешь в бессознательное ожидание, напоминающее сердечную спячку.

Да, я качусь по наклонной плоскости. До истории с магазином самообслуживания я еще как мог сопротивлялся. А теперь падаю все ниже и ниже. И, поскольку я пишу сейчас что-то вроде исповеди — слово заставило меня невольно улыбнуться, — мне остается только сознаться вам в самом тягостном, ибо глупее этого и придумать трудно: я экономлю крохи на покупках, лишь бы иметь возможность иногда сходить в кино. И смотрю почти что все без разбора. Главное — это удобно сидеть, спрятавшись от собственных надоедливых мыслей: персонажи на экране думают и действуют вместо меня. А мне хорошо. Я расслабляюсь, освобождаюсь от забот и сомнений, становлюсь эхом и отражением. Растворяюсь в изображении на экране. Но пока я отдыхаю, Элен работает не покладая рук. Вспомнишь об этом — и становится ужасно стыдно, но не во время сеанса, а уже после, когда оказываюсь в настоящей толпе настоящего города. Где и бьют тоже по-по-настоящему

Иду по улице и безрадостно перебираю в памяти поведанную мне очередную историю. Сплошная ложь! Ложь персонажей, которые чаще всего борются за власть, будь то деньги или любовь, как будто она существует — власть! В пятнадцать лет меня завораживали картины художников-сюрреалистов: отрубленная нога, а за ней следы на песке пустынного пляжа, ведущие до самого горизонта; или же яйцо, а внутри его туловище заколотой женщины… Вот она, истина. И очень хочется написать, хотя и рискуя вызвать ваше неудовольствие: «Вначале было отрицание». Такого рода антифилософия помогает мне идти прямо. Когда Элен спросит меня вечером: «Что ты сегодня делал?» — я отвечу: «Ничего». И в этом «ничего» будет все: и низость моего падения, и моя гордость.

Как вы уже знаете из моих предыдущих писем, я ищу работу в частных учебных заведениях. Немного французского, немного латыни, несколько неуправляемых подростков — и я почувствую себя более или менее удовлетворенным. Естественно, на мне бы воду возили все кому не лень, но зато я избежал бы этого скатывания вниз на русский манер: откровенность, цинизм, отчаяние и вызов… И, поверьте, я очень редко когда бываю доволен собой. Как только у меня появятся какие-нибудь новости, я немедленно сообщу вам.

Надеюсь, я скоро напишу вам. Искренне ваш

Жан-Мари.


Мой дорогой друг!

Нет, новостей у меня никаких нет, по крайней мере таких, на какие вы надеетесь. Я вам пишу, во-первых, оттого, что уже привык постоянно беседовать с вами, а во-вторых, потому, что у меня произошло небольшое событие, совсем крохотное, по правде говоря, но доставившее мне удовольствие, что уже само по себе вполне заслуживает быть отмеченным. Совершенно случайно — но в метро такие случайности неизбежны, половина города едет в одну сторону, другая половина в другую — я повстречал своего старого знакомого Эрве Ле Дюнфа. Мы с ним немного посидели, выпили, и он пообещал мне, если удастся, помочь с работой. Вот почему я пишу вам о нем.

Ему около тридцати, и он управляет транспортным предприятием, дела которого идут вроде бы очень успешно. Этот Ле Дюнф оживил в моей памяти эпизод из моей прошлой жизни. Я полагал, что уже навсегда поставил на ней крест, но воспоминания оказались более живучими, нежели я думал. Вы, без сомнения, помните, что я возглавлял в Рене небольшой кружок, целью которого являлось изучение бретонских культов от древних времен до наших дней. Раз в неделю мы собирались у меня в комнате. Нас было немного, семеро или восьмеро. Как же это было давно! Моим ученикам было кому чуть меньше, кому чуть больше восемнадцати. Ну и как водится в этом возрасте, всех обуревала жажда знаний. Но в то время, когда я всматривался в прошлое взглядом историка — и историка уже поколебленного в своей вере, хотя мне еще тогда не было об этом известно, — эти мальчики, находившиеся под влиянием одного из своих товарищей (фамилию я забыл, зато имя помню точно — Ронан. Его семья принадлежала к небогатому, но старинному аристократическому роду… Ронан, как его… Впрочем, не важно!), эти мальчики интересовались скорее будущим Бретани, представлявшимся им в самом утопическом виде. Я попытался предостеречь их от ошибок. Они все очень любили меня и верили. А Эрве особенно. Он был на редкость податлив, и между мной и Ронаном завязалась скрытая борьба за влияние над ним. Мне хотелось помешать Эрве наделать каких-нибудь непоправимых глупостей. Но этот Ронан оказался редким упрямцем.

Мои опасения, увы, оказались не напрасными! Ронан убил комиссара полиции. Темная история, вызвавшая целую бурю страстей, как справа, так и слева. Я не стану вдаваться в подробности. Скажу только, что беднягу приговорили к пятнадцати годам лишения свободы. Эрве, а он человек несомненно тактичный, лишь вскользь упомянул о прошлой беде. Говорят, его друга уже освободили, что мне было очень радостно услышать, поскольку я искренне уважал Ронана.

Как приятно встретить Эрве таким уравновешенным, спокойным, устроенным в жизни и готовым оказать своему ближнему услугу — вещь, согласитесь, редкая. Он узнал от меня, естественно, причину, по которой я оставил свое место в Рене. И выказал при этом весьма похвальную деликатность. Конечно, времена сильно изменились с тех пор! Но я все равно доволен, что он отнесся ко мне столь же снисходительно, как и вы. Услышав, что я женился, он поздравил меня. А когда я признался, что сижу без работы, захотел узнать об этом поподробнее, так что мне пришлось рассказать ему и о моем секретарстве у Лангруа, и о моем фиаско в магазине. Разумеется, я остерегся говорить об анонимных письмах. И лишь заметил, что устроиться мне нелегко. Он задумался, потом стал задавать мне всякие вопросы: возраст — он его забыл, ученое звание — он его не знал и т. п. Даже сделал у себя кое-какие записи, и я, в каком-то смысле его бывший учитель, держался с ним будто оробевший мальчик. Он заявил мне, что «все должно устроиться», и эта короткая фраза была равносильна для меня словам, воскресившим Лазаря.

«Теперь, когда счастливый случай снова свел нас вместе, — сказал он, — мы не потеряем друг друга из вида. Если я что-нибудь найду для вас, то тотчас извещу. Как мне вас найти?» Мне было стыдно признаться, что у меня дома нет телефона, и поэтому дал ему номер телефона кафе, куда часто захаживаю. Честно говоря, меня вначале беспокоило, не улетучатся ли все эти добрые намерения, стоит лишь нам распрощаться. Но пожалуй, что нет! По тому, как он сказал: «Можете на меня рассчитывать!» — и пожал мне руку, я понял, что мой старый друг Эрве не оставит меня в беде. И в первый раз за долгое время тяжесть упала с моих плеч, так должна чувствовать себя кариатида, которой позволили отдохнуть. Я снова обретаю надежду. Возможно, мне следовало рассказать ему об анонимных письмах. Ну ничего, когда я в следующий раз увижусь с ним, я их покажу. Ведь он богат, силен, молод. Он обязательно что-нибудь да посоветует. Я неудачно выразился. Вы, конечно, тоже даете мне немало дельных советов. Я просто хочу сказать, что уже одно его присутствие рядом со мной должно заставить призадуматься врага, что следит за каждым моим движением. Ну что же! Еще не все потеряно!

Сегодня я прощаюсь с вами на оптимистической ноте.

До свидания, мой дорогой друг.

Искренне ваш

Жан-Мари.

Глава 11

— Ну ты, я погляжу, себе цену набиваешь! — бросил Ронан. — Я тут тебя жду, а ты там о чем-то разглагольствуешь с моей матерью.

— Сам ведь знаешь, какая она, — ответил Эрве. — Дай ей волю, с удовольствием бы вытолкала меня за дверь, но в то же время не терпится узнать, о чем ты мне рассказываешь. Вот и мурыжит меня в прихожей. Это у нас вроде как нейтральная полоса, между улицей и твоей комнатой. Ну, как самочувствие?

— Помаленьку, видишь, я уже начал вставать. Этот старый хрен докторишка утверждает, будто самое тяжелое уже позади, но разве можно верить их каждому слову. Догадайся, сколько я сейчас вешу: пятьдесят три килограмма! Вернись я из Дахау, я бы, наверное, весил столько же. Впрочем, в каком-то смысле я как раз оттуда и вернулся… Сними-ка пальтецо, дай полюбоваться тобой во всей красе.

Эрве снимает легкое демисезонное пальто. Под ним дорогой английский костюм табачного цвета. Галстук в тон. На ногах замшевые ботинки.

— Ну ты силен! — восклицает Ронан. — Классно выглядишь! Садись. Послушай, возьми лучше кресло. Чтобы можно было ноги вытянуть. Зачем растягивать мешки на коленях. Такие шикарные брючата! Что потом скажет Иветта?

— Я ее бросил. Назойливой стала, мочи нет. Инквизиция о двух ногах. Можно здесь покурить?

— О чем ты… Я даже не буду возражать, если ты и меня угостишь чем-нибудь легким. Что у тебя? «Кравен»? О’кей.

— А тебе разрешили?

— Нет. Но одну всегда можно. Итак, я тебя слушаю. Расскажи мне о Париже.

Эрве выпустил клуб дыма в потолок и выдержал долгую паузу.

— Я виделся с Кере, — произнес он наконец.

Ронан так резко вскочил со стула, что тот опрокинулся.

— Врешь! Быть того не может!

— Мы поговорили.

Ронан присел на край кровати, поближе к другу.

— Давай, колись. Как ты с ним встретился?

— О, все очень просто. Сделал вид, будто случайно оказался рядом с ним на платформе метро. Он сразу узнал меня.

— И когда это было?

— Позавчера. Зашли в кафе пропустить по стаканчику. Вид у него далеко не блестящий. Землистый цвет лица. Заморыш, да и только! Такое ощущение, будто перед тобой оплывшая свеча. Он опять остался без работы.

— Он объяснил тебе почему?

— А… Заявил, что нет никаких способностей к той работе, которой от него ждут. Так что опять пребывает в сплошной неясности.

Ронан закашлялся, потушил сигарету.

— Еще не совсем окреп. От дыма голова закружилась. Но рассказывай дальше. Он тебе говорил об анонимных письмах?

— Нет. А мне как раз неплохо было бы об этом знать. Тебе следует все-таки сказать мне, что там. Мне, конечно, приятно доставить тебе удовольствие, но всему есть предел.

Ронан зябко запахнул полы халата на коленях и улыбнулся.

— Бунтуем?

— Да нет! Речь о другом. Я ведь имею право знать, на какие глупости ты меня толкаешь. Эти письма как-то связаны с безработицей Кере?

Ронан по-дружески хлопнул Эрве по колену.

— Мсье не хочет пачкать ручки. Мсье ведь не торчал десять лет в тюряге!

— Послушай, Ронан…

— Хочу сразу тебя успокоить. Я написал совершенно безобидные веши. «Тебя не забыли… О райских кушах можешь и не мечтать, все равно не попадешь…» Что-то вроде этого, так, позлить человека немножко. Ничего плохого, уж поверь мне. Сам подумай, стал бы я просить тебя относить эти письма на почту, если они и впрямь были бы компрометирующими.

Он рассмеялся и продолжил:

— А ты, я погляжу, не очень мне доверяешь? Небось думаешь про себя: «Этот хренов Ронан водит меня за нос!» Ну так вот, ты ошибаешься. Если негодяй Жан-Мари сидит без работы, то я тут ни при чем. Ты, надеюсь, не хочешь, чтобы я его пожалел?

Эрве заколебался.

— Нет, нет, — проговорил он. — Но мне необходимо четко знать, куда я ставлю ноги. Ты хотел, чтобы я отправил письма. Пожалуйста. Ты хотел, чтобы я встретился с Кере. Пожалуйста. Теперь что?

— Продолжать в том же духе, черт возьми. Ты с ним встречаешься. Зовешь пообедать. Затем он ведет тебя к себе. Знакомит с женой. Ты ее соблазняешь. А потом трахаешься.

Ронан вытягивается на кровати и звонко, от души, хохочет.

— Извини, — бормочет он сквозь смех. — Поглядел бы ты на свою физиономию! Словами не передать. Ну, Эрве, даешь!

Отсмеявшись, он поднимается и говорит уже нормальным голосом, полушутя, полусерьезно:

— Ты ведь не сердишься, что я немного позабавился! Здесь так редко удается повеселиться. Итак, вернемся к нашему делу. Все, о чем я хочу тебя попросить — да мы уже говорили об этом, — рассказать мне, как живет этот подлец Кере. Тебе не надо быть шпионом. Или предателем. А всего лишь навсего свидетелем.

— Но зачем?

Ронан пристально смотрит в окно, в пустоту поверх крыш. А затем качает головой.

— Обыкновенная блажь, — шепчет он. — Трудно объяснить. Но меня утешает, когда я слышу, чем он занимается, о чем думает, что он безработный и что вид у него плачевный. Моя мать не раз повторяла, что несчастье одних людей делает счастливыми других. Моя мать сама, быть может, того и не подозревает, но она неглупая женщина! Несчастья Кере раззадорили мне аппетит. Вот! Ты ведь знаешь, ради кого я стараюсь, чью память я хочу почтить. Однако, если тебе кажется, что я заставляю тебя делать что-то нехорошее, откажись.

— Понимаю, — ответил Эрве.

— Идиот! Ни фига ты не понимаешь. Да и никто не поймет. Я только прошу тебя быть со мной рядом, довериться мне и не судить строго. Ну что, ты откажешь мне в этой малости?

— Нет, раз ты меня не заставляешь…

— Да нет, конечно! Никакого насилия с моей стороны. Твоя совесть останется столь же чистой, что твоя голубица.

Ронан по-дружески облокотился на плечо Эрве.

— Послушай, старик, ты не переживай, — вновь заговорил он. — Не будь я такой развалюхой, я бы и сам справился, можешь не сомневаться. Спасибо, что согласился стать моим костылем. Через несколько недель, я надеюсь, мне уже не придется ни о чем тебя просить… Помоги мне немного…

Он оперся на Эрве и встал.

— Продолжай!

— Что продолжать? — не понял Эрве.

— Все, что знаешь. Мы остановились на анонимных письмах. Он тебе о них ничего не сказал. Ладно. А что еще? У него есть какая-нибудь работенка на примете?

— Нет! Ходит как в воду опущенный.

— Превосходно!

— Я ему намекнул, что мог бы помочь ему.

— Браво! А ты хотел от меня такое утаить! А ты действительно вознамерился…

— И да и нет.

— Ну ты просто прелесть! И да и нет! Очень на тебя похоже. Естественно, ты пообещаешь ему горы золотые, а сам палец о палец после не ударишь. Пусть помаринуется в собственном соку. Небольшой курс лечения обухом по голове еще никому не повредил. Уж кому-кому, а мне это хорошо известно.

— А если он сам найдет себе работу?

— Тебе сегодня только дай порассуждать. Ты мне доверяешь, да или нет? Найдет работу, ну и слава Богу, тем лучше для него, но меня бы это сильно удивило. А его жена в курсе?

— О письмах? Откуда мне знать?

— Нет… Об остальном.

— Понятия не имею.

— Тебе следует незаметно об этом разузнать.

— Это столь важно?

— Очень. Но ты мне еще не все рассказал. Вот удивился, надо думать, когда тебя увидел! На его месте я бы просто ошалел. Скажи, он смутился, когда вы встретились?

— Ты знаешь, мне кажется, ему смущение не по карману.

Ронан погладил друга по головке.

— Отлично, Эрве. Мне нравится твоя формулировка. А ты уверен, что он не говорил обо мне? Какой-нибудь намек… Словечко вскользь.

— Нет. Это я ему сообщил, но без подробностей, что тебя освободили. Он, похоже, успел немного позабыть.

И наше маленькое общество… И Кельтский фронт… все это уже дела минувших дней…

— Да это просто великолепно! — вскричал Ронан. — Погоди! Мы ему память освежим.

За дверью послышался тихий стук тарелок.

— Ронан!.. Ронан!.. Открой! Это мама.

— Она меня заставляет полдничать в четыре часа, как маленького, — ворчит Ронан. — Представляешь: поджаренные хлебцы, компот и салфетка вокруг шеи. Так что тебе лучше удалиться. Бебешка ест — подглядывать не смей! До свидания, старина, и спасибо тебе за все.

Глава 12

Дорогой друг!

В последнем письме вы сказали, что мне больше всего подходит профессия учителя. Истинная правда, вот почему я с таким нетерпением каждый день жду почту. Увы, пока приходят одни лишь отказы. Вчера, например, я получил ответ из лицея имени Бориса Виана. (Есть и такой — идут в ногу со временем! В текст вкралась орфографическая ошибка, однако хочется надеяться, что это оплошность машинистки.) Ничего. Ничего мне не могут предложить. В ожидании положительного ответа занялся саморекламой: «Бывший учитель готовит к экзаменам на степень бакалавра. Даю также уроки английского языка».

Не слишком бойко составлено. Тут хорошо бы что-нибудь более звучное. Но не хотелось выглядеть снобом в глазах москательщика, булочника и агента по продаже недвижимости, которые любезно согласились, чтобы у них висело мое объявление. Они меня все хорошо знают. Особенно владелец кафе, которого я забыл упомянуть. Все они простые люди, и вести себя с ними нужно также попроще. Время от времени я захожу к ним. Но они уже издали мотают головой. Даже не нужно вступать в беседу. И так все ясно. И позвольте спросить вас, кому в самом деле придет в голову мысль обратиться ко мне по поводу уроков английского или философии? Кто отправится на поиски репетитора к москательщику?

И ко всему прочему такие объявления уже издали отдают неблагополучием, безденежьем. Народ к ним относится с подозрением. Хотите, дорогой друг, услышать от меня слова истины: наш брат безработный — из касты Неприкасаемых; нас видят издалека, только не по нимбу святости, а по ореолу мученичества, злосчастья. «Разойдитесь, добрые люди. Приближается Отверженный!»

А я, разумеется, вдвойне неприкасаемый. Не возражайте. В глубине души вы думаете точно так же. Вам нужно доказательство? — вы молитесь за меня.

Но оставим эту тему. У меня сейчас перед глазами лежат тесты, на которые нужно отвечать очень быстро. Можете попробовать, если захотите. А меня так просто бросает в оторопь, когда я вижу, с каким серьезным видом задают подобные загадки бедолагам, которым после долгого бессмысленного ожидания уже наплевать на все.

Первый пример:


Какое из перечисленных ниже действий будет наиболее способствовать улучшению коммерческой деятельности: 1) Приглашение потенциальных клиентов на обед? 2) Чтение новейших публикаций, непосредственно касающихся сферы деятельности продавца? 3) Посещение лекций и семинаров по психологии? 4) Знакомство со всеми существующими экономическими теориями?


Мило, не правда ли? Приглашение на обед! У вас в кармане вошь на аркане, а вы зовете клиентов в «Максим». А что скажете про лекции и семинары по психологии? Ловко? Для чего, спрашивается, рыскать по объявлениям в газете? Займитесь психологией, вот в чем спасение! Я не знаю, каков наилучший ответ, но их хитроумие шито белыми нитками: оглушить потоком слов претендента на работу, заставить его ошибиться, жестокосердечно выкинуть вон беднягу, что слишком долго копается с ответом.

Не все тесты написаны в том же стиле. Есть и легкомысленные, я бы даже сказал игривые. Например:


Под каким из перечисленных ниже названий книга будет быстрее распродаваться, на ваш взгляд: 1) «Обеденная песнь»? 2) «Как надо петь, чтобы заработать деньги»? 3) «Серенада доллара»? 4) «Учебник красноречия»?


Мне особенно нравится «Серенада доллара». Напоминает романы Лангруа. Но «Обеденная песнь» тоже неплохо. Итак, каватина в обмен на жратву. Руководство для безработных цикад. Я могу вам цитировать подобные вопросники до бесконечности. Вот, например, еще один, взятый наугад:


Какое из следующих качеств более всего необходимо продавцу щеток, ходящему по квартирам: 1) Вежливость? 2) Приятный внешний вид? 3) Упорство? 4) Яркая индивидуальность?


Обратите внимание! Речь идет именно о продаже щеток. Не расчесок или зубочисток, продажа которых, видимо, требует наличия совершенно иных достоинств. Итак, приятный внешний вид, костюм за две тысячи франков, «дипломат» из крокодиловой кожи, гвоздичка в петлице и бархатистый взгляд. И ничто не должно помешать вам пристроить щетку за двадцать франков. И, когда пробегаешь взглядом по тестам, все время наталкиваешься на цепочку однокоренных слов: продажа, продавец, продавать… «Представьте себе, что вы продаете… Какое качество наилучшим образом характеризует умелого продавца… Как лучше всего вести себя продавцу, который…» И тому подобное. Голова идет кругом. Каждый из этих тестов предполагает, что вы намерены бороться… с конкурентами, клиентами, со временем, наконец… Будьте свирепым хищником. Пожирайте других, не дожидаясь, пока сожрут вас. И, чем бы я ни занимался, все время перед моими глазами встает картина убитой зебры. Мне думается, львиц также следует проверять тестами.

Однако я несправедлив: есть вопросники, которые не хватают вас за горло. Они протягивают вам снисходительное зеркало и предлагают вам поиграть с самим собой. Например:


Вас упрекнули в упрямстве, вы можете изменить мнение о себе, выбрав любое прилагательное из следующего списка: настойчивый, добродушный, скромный, доброжелательный, любезный. Вас назвали эгоистом? Мы позволим вам не согласиться, вы: уравновешенный, общительный, терпеливый, дружелюбный.


И так далее. Но горе вам, если вы доверчиво отзоветесь о себе излишне хвалебно. Ваша песенка спета!

Нельзя ни в коем случае забывать о том, что вы проситель, а следовательно, из тех, кто проиграл, поэтому есть прилагательные, на которые вы не можете покуситься. Точно так же, как не имеете права путешествовать в первом классе, купив билет второго. Но подумать только, как приятно назвать себя: динамичным, щедрым, удовлетворенным, изобретательным или просто милым! Эти слова тянутся к вам, как цветы к солнцу. Хочется вдыхать их нежный аромат, хочется шептать их… Живее! Не останавливайтесь! Быстро проходите! Не заставляйте ждать тех, что топчутся позади вас.

Я предложил свою кандидатуру на должность корректора в одну большую типографию. Так, на всякий случай. Вот почему я и не рассказывал вам об этом. Меня отправили к консультанту. Вы, конечно, не знаете, как работает матримониальная контора. Там вас принимают и расспрашивают о вкусах, желаниях, а затем начинают рыться в реестре родственных душ, в надежде откопать для вас соответствующего партнера. Задача консультанта похожа, только подбирает он не невесту, а профессию; конечно, в реальной жизни все это происходит более витиевато, я намеренно упрощаю. Вас принимает в просторном кабинете важный господин с пытливым взором. Стоит вам только сделать первый шаг по направлению к предложенному стулу, как вас начинают оценивать… походку, непринужденность движений, скромность. Затем определяют, раскладывают по полочкам манеру говорить и ставят мысленно отметку. В эту минуту вы видите перед собой человека, являющегося для вас одновременно судьей, врачом и исповедником. «Сколько времени, сын мой, вы находитесь без работы?»

Ах, дорогой друг, не сердитесь на мой шутливый тон, надо же мне как-то смягчить горечь моего положения. Итак, еще раз, но уже устно, что лишь усиливает нравственные муки, приходится повествовать о своей жалкой жизни: место и дата рождения и все остальное. Ваш противник что-то записывает, я говорю «противник», поскольку за благожелательным внешним видом консультанта скрывается экзаменатор, априорно подозревающий вас во лжи.

И, впрочем, справедливо. Ибо ему тоже я поведал' историю, придуманную для Элен: почему он должен знать, что я никогда не работал у своего отца. По какому праву? Я безработный, да. Но моя личная жизнь неотделима от моего человеческого достоинства. Знаете, что мне больше всего нравилось в Лангруа? Он никогда не задавал никаких вопросов. Мне кажется, возможность хранить молчание наиболее полно характеризует свободу личности. С какой стати этот субчик, считающий себя вправе копаться в моей подноготной, выспрашивает причины увольнения с последнего места работы. Я занимал неплохую должность в супермаркете и вдруг с бухты-барахты все бросил. Консультант явно заинтригован. Может быть, я чем-то болен? Или переутомился? Он взвешивает каждое слово моих ответов и смотрит при этом на меня крайне неодобрительно. Работу не бросают, что бы там ни случилось. Какая разница, нравится она вам или нет.

— Трудоустройство — очень серьезная проблема! (Это он говорит.) Нужно довольствоваться той работой, какую имеешь.

— Но скажите, у меня есть шансы?

— Решающее слово не за мной. Вам сообщат.

В результате, разумеется, меня выпроваживают. Сам не понимаю, зачем я описал вам эту сцену из моей жизни, не имевшую какого-либо особого значения. Еще немало подобных ждет меня, думаю, впереди. Впрочем, нет, я догадываюсь, для чего я вам ее рассказал. Смысл заключается в том, что я познаю бедность, то есть я хочу сказать — нищенство без протянутой руки. Нищенство организованное, легализованное, регламентированное. Вы, наверно, еще употребляете на ваших лекциях слово «милосердие». Так знайте, что вместо него следует употреблять словосочетание «выдача пособия», придающее нашей ситуации фальшивый флер восстановления справедливости. А как же иначе, мы же народ чувствительный. Конечно, мы не хромоногие, не косоглазые, не калеки, просящие милостыню на паперти. Но где очередь, там и нищета.

Приемная консультанта полна людей, пришедших покаяться в совершенных ими грехах, и самый непростительный из них — сам факт их существования. Нет, я вовсе не неврастеник. Так думает Элен, но она ошибается. Она вообще сильно изменилась, Элен. Уже не столь привередлива, как прежде. И подталкивает меня согласиться на что угодно или почти на что угодно. Мы оба понимаем, что если нам придется залезть в долги, то нам уже не выкарабкаться. Она во всем винит мою «апатию». Для меня-де любой предлог хорош, лишь бы сидеть сложа руки. С недавнего времени, а точнее после истории с супермаркетом, у нас часто происходят стычки. И каждой брошенной фразой мы норовим сделать больно друг другу.

Увы! Я раньше тоже полагал, будто прощать легко, тебя обругают, а ты молчишь, ударят по одной щеке, ты подставляешь другую. Еще один благочестивый вздор. От того, что проникло в память, избавиться невозможно, как от татуировки на теле. И воспоминания о полученных ударах — незарубцовывающиеся раны, даже если уста утверждают обратное. «Апатия» — удар. «Неврастения» — удар. И назад не вернуться, не исправить. Надо полностью пересмотреть философию раскаяния. Легко каяться и прощать, когда ты уверен в завтрашнем дне, но когда именно завтрашний день вызывает наибольшие сомнения, когда будущее прогнило, начинаешь отчетливо понимать, что начать все с нуля уже никогда не удастся.

Элен все это смутно чувствует. Иногда наше молчание протягивает между нами словно завесу тумана. Одиночество! Пустота! Холод! Упреки ложатся на сердце хлопьями снега. И все оттого, что в конце месяца не хватает нескольких сотен франков! Любовь, мой друг, подобна автомату — опусти монету и пользуйся на здоровье!

До свидания. Искренне ваш

Жан-Мари.

Глава 13

Звонит телефон.

— Ешь спокойно, — говорит госпожа де Гер. — Я подойду.

Ронан и его мать обедают, сидя друг напротив друга в непомерно большой столовой. Ронану разрешили спуститься. И теперь он без всякого аппетита жует отбивную котлету. Высокие створки двери в гостиную распахнуты, и видно, как пожилая дама пододвигает стул и садится, прежде чем снять телефонную трубку.

— Алло. Мадам де Гер слушает… Ах, это вы, мсье Ле Дюнф.

Она кидает разгневанный взгляд в сторону сына, словно это он виноват в том, что ему позвонили.

— Ему немного лучше.

Ронан пересекает столовую с салфеткой в руке. Но мать прогоняет его движением руки. На лице ее написано раздражение, но голос по-прежнему любезный.

— Нет… Доктор еще не велел ему выходить.

Она прикрывает ладонью трубку и сердито восклицает:

— Иди доешь котлету!

И снова медовым голосом:

— С вашей стороны очень любезно справляться о его здоровье… Спросить, нет ли каких-либо поручений для вас? Ах, вы бы хотели поговорить с ним… Дело в том…

— Дай сюда, — ворчит Ронан.

Он отбирает у матери трубку, но та все-таки успевает елейно вставить: «Передаю ему трубку», а потом злобно в сторону: «Какая наглость! Даже поесть спокойно не дадут. Постарайся покороче».

Она отходит на несколько шагов и принимается поправлять букет сирени в вазе.

— Здравствуй! — говорит Ронан. — Нет, не отрываешь. Откуда звонишь?

— Из Манса, — отвечает Эрве. — Деловой обед. Сегодня вечером возвращаюсь в Париж. А тебе звоню сказать, что снова виделся с Кере.

— Очень хорошо.

— Я специально встретил его в конце дня, хотел, чтобы впереди был свободный вечер, и не ошибся, он пригласил меня к себе.

— Быть того не может! — восклицает Ронан.

Мать качает головой, картинно вздевает глаза к потолку и неохотно, но все-таки уходит в столовую.

— Мне кажется, — продолжает Эрве, — у него в семье нелады. Он был рад отвести меня к себе домой, будто его не прельщала перспектива остаться один на один с женой. И в то же время заметно смущался, как же: надо показывать квартиру, а она, видимо, такая, что похвастаться нечем.

— Хватит психологии, — перебивает Ронан. — Что дальше?

— Ты был прав насчет жены. Он попросил меня никоим образом не касаться времени нашей учебы.

— Негодяй!

Госпожа де Гер звонком вызывает служанку.

— Подогрейте отбивную мсье, — с досадой приказывает она. — Тут, я вижу, надолго.

— Ну и двуличный тип! — продолжает возмущаться Ронан. — И как все было?

— Ничего особенного! Без историй. Живут они в небольшой заурядной трехкомнатной квартирке, правда вполне ухоженной. Он курит и всюду оставляет окурки, поэтому везде пепельницы. А так я, признаться, готовился к худшему. Чувствуется, что в доме имеется женщина с тонким вкусом.

— О-о!

— Я уверяю тебя, что это так. Возможно, им приходится затягивать потуже пояс, но сразу можно догадаться, что в квартире живет женщина, любящая красивые вещи. Я это с первого взгляда заметил.

— Я тебе верю. Ты в женщинах дока!.. Ну и как она?

Сразу насторожившись, госпожа де Гер вытягивает шею, чтобы взглянуть на сына.

— Вовсе не дурна, — говорит Эрве. — Мое первое впечатление подтвердилось. Из самой простецкой ткани сделала себе шикарный наряд. Возможно, платье пошито и не по всем тонкостям портняжного искусства, но уже одно то неплохо, что женщина отказалась от брюк, зачем делать себе кобылью задницу.

Ронан хохочет.

— Кобылья задница, ну ты даешь!

Госпожа де Гер вздрагивает и подходит к двери гостиной. Ронан издали машет ей рукой — уходи! — и продолжает расспрашивать:

— А как собой, хороша?

— Скажем так: мне такие нравятся. Все при ней. Осталось поглядеть, чего она из себя в постели представляет.

— Да ты просто гнусный тип! А потом? Нагляделись друг на дружку?

— Поговорили. Кере представил меня как приятеля юности, сказал, жили по соседству. Он был в домашних тапочках. И чуть ли не краснел.

— Столько лгать, как он, можно было бы и привыкнуть.

— А он любопытный человек, — неожиданно говорит Эрве. — Только не злись и не прыгай до потолка, но ей-богу, когда узнаешь его поближе, начинаешь к нему как-то лучше относиться. Раньше он чуть ли не силой навязывал себя. А сейчас другое дело. Несчастный, морально подавленный…

— Сожалею, но никакого чудодейственного рецепта он от меня не дождется, — ехидно отвечает Ронан.

— Погоди. Не кипятись. Я как раз и пытался тебе рассказать… все… и как есть. Совершенно очевидно, что они оба мучаются из-за того, что Кере не может найти работу. Мы только об этом и говорили. Она первой заговорила об анонимных письмах. Это решительная и откровенная женщина. Муж привел старого друга, почему бы тому обо всем не рассказать? По обеспокоенным и сердитым взглядам, которые бросал на нее Кере, было ясно, что, по его убеждению, она совершила оплошность.

— Она прочла их тебе?

— Нет. Кере поспешил изменить тему разговора.

— Значит, он понял, откуда пришел удар?

— Совершенно нет. Сам подумай, если бы он тебя заподозрил, стал бы разве приглашать меня к себе, зная, что мы с тобой старинные приятели. Представь себя на его месте. Нет, исключено. Ты выпал из его жизни.

— Но ведь он должен кого-нибудь подозревать. Кого?

— В этом-то как раз и загвоздка. Никого не подозревает! Именно это больше всего и гложет их обоих.

Ронан кусает ноготь. Смотрит на мать, вернее сквозь нее, потом, заметив, что она смотрит на него, слегка отводит телефонную трубку в сторону и шепчет:

— Я заканчиваю. Сейчас приду.

— Алло, — волнуется в трубке Эрве, — ты меня слышишь?

— Да. Я задумался… Последняя его работа в магазине… Он сам уволился?

— По крайней мере, я так понял. Твое второе письмо прочел кто-то из персонала, и Кере предпочел уйти.

Интересно, что ты там такое написал? Будь оно совершенно невинным, как ты утверждал, с чего бы ему вдруг так паниковать.

— Ты еще будешь с ними встречаться?

— Ты увиливаешь от ответа, стервец! Да, я непременно их снова увижу! И хочешь знать почему? Потому что мне они симпатичны.

— Особенно она!

— Оба. Такие беспомощные и растерянные!

— Ну а я разве таким не был?

— Согласен. Но все это уже быльем поросло… Но в конце концов это твое дело. Я в твои игры не играю, заруби себе на носу.

— Единственное, о чем я тебя прошу, — сухо проговорил Ронан, — это держать меня в курсе… Спасибо. До скорого… Стой… Если куда-нибудь снова устроится, сообщи мне сразу.

Он повесил трубку.

— Ну что? — раздается голос матери. — Садимся за стол? Что от тебя хотел этот парень? Нашел время, когда звонить! А с виду такой воспитанный!

— Тебе от него привет, — отвечает Ронан.

— Нашел чем обрадовать! Вы говорили о женщинах… Ладно, ладно, меня это не касается. Но когда человек так сильно болен, как ты…

— Послушай, мама…

Внезапно он комкает салфетку, швыряет ее на стол и выходит из комнаты, хлопнув дверью.


Жан-Мари читает письмо. Руки его дрожат.


Уважаемый господин Кере!

Наш коллега, госп. Бланшо, имевший один класс среди четвертых и один среди третьих, неожиданно заболел, и ему предстоит сложная операция. Поскольку вы сейчас не заняты, я просил бы вас срочно зайти ко мне, чтобы я мог ввести вас в курс дела и рассказать о ваших будущих обязанностях, если, конечно, как я очень надеюсь, вы согласитесь работать у нас. Начинать работу можно в самое ближайшее время.

С уважением,

директор школы Люсьен Ожан.


Хорошая бумага. «Лицей имени Шарля Пеги». Кажется, что-то солидное, по крайней мере первое впечатление очень приятное. Улица Прони, 17-й округ. Престижный. Я спасен, думает Жан-Мари. Нельзя терять ни минуты! Долой домашний старый пуловер и потерявшие форму штаны. А его серый костюм еще вполне приличен. Наконец-то удача улыбнулась ему! Подростки из третьего и четвертого класса! Идеально. Надо будет прикупить несколько книг, грамматику, журнал для отметок. Столько сразу улыбчивых мыслей и хлопот, напомнивших детство и начало учебного года. Взгляд в зеркало — вид вроде неплохой. Правда, лицо немного помятое, надо повеселее, дети все-таки. Жан-Мари спускается по лестнице, и забытое чувство радости заставляет ускорить шаг. Как хорошо! Душа смакует радостную весть, как язык сладость. Он заходит в кафе позвонить Элен.

— Вы сегодня похожи на молодожена, — говорит ему хозяин. — Значит, все путем?

— Да. Все отлично. Спасибо.

Телефон стоит на стойке бара. И, хотя посетителей не так уж много, разговаривать все равно неловко, некоторые уже явно приготовились слушать, что он сейчас скажет.

— Алло… Это вы, мадам Матильда? Вы не могли бы кое-что передать Элен? Да, от мсье Кере… Нет. Не надо беспокоить. Скажите ей только, что у меня есть новости… хорошие новости. Она поймет. Спасибо.

— Стаканчик кальвадоса? — предлагает хозяин.

— Нет времени. У меня срочная деловая встреча.

Такие слова ласкают слух… Деловая встреча. Кто-то уже знает, что он, Жан-Мари, существует на этом свете, кому-то он нужен! Его можно сравнить с узником, услышавшим о помиловании. Жизнь представлялась конченой, но теперь она снова принадлежит ему. Он хозяин своей жизни. И даже хочется попросить: «Господи, сделай так, чтобы этот Бланшо не скоро выздоровел и чтобы я мог поработать вместо него!» Разве это не более честно и логично, нежели разглагольствовать о хлебе насущном… Смысл тот же. Ведь хлеб насущный надо у кого-то взять!

Метро. Кере прикидывает, сколько он будет зарабатывать. Около четырех тысяч?.. А впрочем, какая разница! Согласен на любые деньги, что бы ему ни предложили, да еще и спасибо скажет. Он постарается понравиться. Будет предупредительным и ласковым, как ученая собака, клянчащая кусочек сахара. Долгие месяцы без работы — самый лучший дрессировщик!

Жан-Мари входит на школьный двор. И его вдруг охватывает тоскливое беспокойство. Ведь должность еще надо получить!

Глава 14

Дорогой друг!

Наконец-то! С прошлой недели я работаю учителем в лицее имени Шарля Пеги. Мне хотелось сразу вам написать, но пришлось немедленно приступить к занятиям, так что не удалось выкроить ни единой свободной минутки, чтобы поделиться с вами моей радостью и сказать, какое огромное облегчение я испытал.

Все произошло очень быстро. Тот, кого я замещаю, заболел, вот директор, один из тех, кому я в свое время отправлял письма, вспомнил обо мне и позвал. Вот! Так что теперь я царствую над умами сорока детишек, мальчиков и девочек, впрочем, мне лучше, наверное, сказать, что это они владычествуют надо мной. Пока еще непонятно, кто берет верх. Я рассчитывал найти детей, похожих на тех, что ходили в школу тридцать лет назад. Для меня в их возрасте учитель был нечто вроде наместника Бога на земле. А те ребятки, с которыми мне приходится иметь дело сейчас, прекрасно знают, что их родители зарабатывают намного больше, нежели я. И как в таком случае заставить их уважать себя? Судя по иерархии банковских счетов, я лицо абсолютно невзрачное. Они приезжают на машинах или мотоциклах, а я на метро.

Моему предшественнику пришлось несладко. Вот почему он и предпочел уйти. Терпеть было большеневмоготу. Но со мной им не совладать. Их единственный козырь — наглость. А у меня есть ирония. Они беззащитны против хлесткой формулировки. А когда дерешься за собственную шкуру, злость оттачивает остроумие. А кроме того, меня сильно выручает их тотальное, непреодолимое, бездонное невежество. Их язык напоминает стиль комиксов, составленный более из междометий, нежели из слов. Многих из них уже по нескольку раз выставляли из других лицеев. В свои пятнадцать — шестнадцать лет они похожи на солдат-сверхсрочников; что до девиц, то они напомажены, смелы и уже самки.

Допустим, я сгущаю краски. За мной водится такой грех. Но если и сгущаю, то лишь немного. А осадить как следует нельзя. Приходится терпеть и цепляться изо всех сил. Как говорит наш директор, напоминающий старого, повидавшего на веку импресарио: «Нужно иметь правильную постановку пальцев!» На мой счет он может не сомневаться. Я выкажу виртуозную постановку пальцев. Намертво вцеплюсь. Платят мне здесь неплохо, можно сказать, несчастному, обессиленному человеку, каким я стал, вливают свежую кровь.

Не передаваемое словами ощущение прилива сил! Ах, дорогой друг! Настоящее весеннее денежное половодье! Решительно Лангруа был прав, когда говорил… Нет, я не берусь передать приличными словами его мысль. С деньгами в нашу семью вернулся мир. И разумеется, Элен очень гордится мной. Муж педагог! Такой удивительный взлет! И потом, кажется, я стал себя бодрее чувствовать и даже лучше выглядеть. Наконец-то можно строить планы на будущее, нам нужно кое-что купить, обновить гардероб. Раньше мы не осмеливались считать расходы, боясь обнаружить под цифрами гримасу нищеты. Сейчас осторожно, на цыпочках, поднимаемся вверх. Это, конечно, звучит по-детски, но все-таки хочется вам об этом рассказать: я, например, на днях купил себе пачку «Данхилл». Шикарные сигареты. Выкурю сегодня одну во время перемены. Дети, у которых всегда во рту или жвачка, или сигарета, узнают запах и, может быть, будут вести себя хоть часок да потише.

Мне пора убегать. До свидания.

С дружескими пожеланиями

Жан-Мари.

Глава 15

Дорогой друг!

Мой рассказ продолжается на мирной ноте. Сразу должен сказать: дела идут, несмотря на столкновения с двумя-тремя шалопаями, которым хотелось бы навести в классе свои порядки. Вначале я растерялся, поскольку сегодняшнее обучение сильно отличается от прежнего. Например, учебник грамматики так и кишит учеными словами, без словаря не обойтись. Это, кстати, оружие столь же действенное, как дымовая шашка у пасечников. Класс начинает шуметь и баловаться? Так, скоренько открываем грамматику: через несколько минут хитрая веселость сменяется тупостью. Чтобы завершить тему, скажу коротко: на школьном фронте возможна лишь эпизодическая активность. Остается лишь театр семейных военных действий.

Но и здесь понемногу воцаряется перемирие. Однако территорию я сдал изрядную. Будь вы женаты, поняли бы меня без труда. Мне пришлось пережить долгий период отступления, в ходе которого жена полностью захватила инициативу. Об одной своей не знавшей меры любовнице Лангруа как-то раз сказал: «Ей холодно, а мне шерстяное белье натягивай».

Он, как всегда, шутил, но сказал точно. Мало-помалу я приобрел привычку отступать, оставляя жене заботу принимать решения. Ведь как ни крути, а она кормила меня.

И в конце концов я сдался в главном. Пошел с ней в церковь, чтобы «отблагодарить Небо» за полученную работу. Откажись я, была бы смертельная обида. Естественно, месса шла на латинском языке. Для Элен религия без латыни не религия. Я вежливо слушал, вставал вместе с ней, садился, опускался на колени. И, хотя мне не следовало находиться в храме, я проникся все-таки сильным и сладостным чувством покоя. Как легко верить в Бога, когда ослабевают удушающие объятия тоски!

Прихожане молились о благополучии Вьетнама, о процветании стран третьего мира, об освобождении политических узников и уж не знаю о чем еще, но никому — даже Элен, полагающей, будто я полный профан в вопросах веры, — не приходило в голову помолиться обо мне, бедном атеисте! С каким презрением она называет меня «безбожником». И пусть никогда ей не откроется правда!

Я начал рассказывать о том, как прошло воскресенье, так слушайте, что было дальше. Догадайтесь, кто ждал нас перед дверью, когда мы вернулись домой? Тот парень, о котором я уже писал: Эрве Ле Дюнф. Как всегда, мил и предупредителен. Элен он нравится. Да и я сам встречаюсь с ним не без удовольствия, хотя, признаться, и страшусь его болтовни. Пришлось уступить его настойчивому приглашению и отправиться с ним ужинать. К счастью, ему хватило такта не повезти нас в шикарный ресторан, чтобы ослепить роскошью, но тем не менее угостил он нас на славу. А когда узнал, что я стал, а вернее опять стал учителем, немедленно заказал шампанское.

— Вы довольны вашими учениками?

Опасный поворот беседы. А он уже обернулся к Элен.

— Ваш муж прежде настолько…

Носком ботинка я касаюсь его ноги. Он понимающе смотрит на меня и поправляется:

— Он очень подкован во многих вопросах. Его ученикам просто повезло получить такого учителя!

Элен раскраснелась, глаза блестят, и она жадно внимает каждому слову. Я стараюсь поскорее изменить тему разговора, но жена упорно продолжает:

— Это его призвание, не так ли, мсье Ле Дюнф? Ему следовало в свое время учиться дальше.

— Да, действительно, — поддакивает Эрве. — Вам следовало продолжить учебу! Мы часто, я и мои друзья, недоуменно спрашивали друг друга, почему вы так неожиданно все бросили.

В его взгляде промелькнуло что-то вроде насмешливого коварства. Нет, здесь это слово явно не на месте. Какое там коварство, просто шаловливость. Я хорошо знаю моего Эрве. Он ничуть не изменился. Но довольно об этом. Итак, мы выпили сперва за мой успех, потом за его, так как он постоянно расширяет собственное дело и теперь подумывает об организации туристического бюро, с маршрутами типа: Рен — Брест через Сен-Брие и Перрос-Гирек или Рен — Ле-Мон-Сен-Мишель через Динан, Сен-Мало… У Эрве повадки настоящего босса, и я чувствую себя рядом с ним в безопасности. Когда Элен на минутку отлучилась, чтобы слегка подкраситься, он спросил у меня, не получал ли я новых анонимных писем. Узнав, что нет, он заметно обрадовался.

— А что в них было точно? Угрозы?

Я предпочел бы говорить на другие темы, но он стал настаивать, и не без стыда пришлось пересказать ему текст второго письма, после чего на его лице появилось удивление, смешанное с недоверием.

— Невероятно! — проговорил он.

— На обоих письмах стоял штемпель почты, что находится на улице Литре, то есть их опустили неподалеку от Монпарнасского вокзала.

— Наверняка чтобы отвести в сторону ваши подозрения, — заметил он.

— Вы не думаете, что это может быть кто-нибудь из Рена?

— Нет, конечно.

— Но здесь я ни с кем не встречаюсь. И никому не причиняю ни малейшего вреда.

Я описываю наш разговор только потому, что Эрве отнесся к письмам точно так же, как вы. Да и посоветовал мне то же самое. Не переживать. Постараться о них забыть, ибо здесь больше глупости, нежели злого умысла. К сожалению, это легче сказать, чем сделать. Шутка ли, я до сих пор испытываю смутный страх, когда открываю почтовый ящик или шкафчик в лицее Шарля Пеги, будто опасаюсь, что рука моя прикоснется к чему-нибудь холодному и живому!

— Вам больше ничто не грозит, — категорично заявляет Эрве, но, увидев, что Элен возвращается к нашему столику, поспешно добавляет: — Предупредите меня, если вас вдруг снова станут преследовать. Однако я почти что уверен: с этим покончено!

Бедняга! Разве он в силах что-либо изменить! Как бы там ни было, возможно благодаря теплу, разлившемуся в груди после вкусной сытной еды, я ему поверил. Будем надеяться, что и в самом деле ничего плохого со мной уже больше не произойдет. Нового нападения мне не перенести, ведь даже металл не выдерживает, если его то охлаждать, то нагревать. Что же говорить про сердце…

Эрве отвез нас домой на своей великолепной спортивной машине. И, хотя было тесновато, Элен чуть не захлопала в ладоши от удовольствия. И очень удивилась, что мы так быстро доехали до дома.

— Хотите покататься? — предложил Эрве.

Элен умоляюще взглянула на меня.

— Поезжайте вдвоем, — согласился я. — А я пас, устал немного. — Пусть она развлечется. Я не самый веселый спутник. Но теперь, если мне удастся сохранить место, — а почему бы и нет? — может быть, я вновь научусь смеяться.

Спасибо за ваши заботливые письма. Я совершенно не заслуживаю вашей дружбы.

Искренне ваш

Жан-Мари.


Опираясь на руку матери, Ронан впервые вышел на улицу. Он бы предпочел остаться один. К тому же если ему и впрямь вдруг понадобится помощь, она ему не Бог весть какая поддержка. Они доехали на такси до парка Фавор и теперь медленно шли по залитой солнцем аллее.

— О чем ты думаешь? — спрашивает мать.

— Ни о чем.

Он не обманывает. Ему просто приятно смотреть на цветы, на прыгающих воробьев, на свежую зелень листьев. Тело тоже кажется обновленным. Оно еще слабое, шаткое, но уже счастливое, хотя что это за счастье, неотделимое от горького стыда. Ведь рядом должна идти Катрин. Это солнце Ронан крадет у нее. Послеполуденный покой с ароматом цветов, шумной возней птиц и жужжанием насекомых он крадет у нее. Что ему остается — идти, опершись на руку старой женщины в темной, словно траурной, одежде, и ругать себя за то, что остался в живых; лучше вообще забыть, кто ты и что ты и представлять себя вот этим дроздом или листом, плавающим возле берега пруда, тенью облака на лужайке…

— Ты не устал?

— Нет.

— Наверное, немного все-таки устал.

— Я же говорю тебе, что нет.

— Видишь, вон там скамеечка. Как раз то, что нам нужно.

Спорить бесполезно. Согласившись выйти погулять с ней вдвоем, он обрек себя тем самым и на все остальные уступки. В том числе и на такси. Мать хотела избежать ненужных встреч, разговоров — «у людей долгая память». А парк Фавор оттого, что здесь в это послеполуденное время всегда довольно мало народу. Разве госпожа де Гер, урожденная Ле Корр Дю Плуэ, может допустить, чтобы за ее спиной шушукались.

Она устраивается с сыном на скамье, стоящей наполовину в тени, наполовину на солнце, и достает вязание. Лучи сверкают на спицах. Ронан начинает подремывать. Но его сознание тоже вяжет — маленькие узелочки мыслей. Почему мать выбрала именно парк Фавор? Должна быть какая-нибудь тайная причина… Собор, скорее всего… Он ведь совсем рядом, в двух шагах, за деревьями… На обратном пути они как бы невзначай пройдут мимо. Эта благочестивая женщина никогда не упустит своего случая. Так у нее всегда: за одной причиной, явной, скрывается другая, будто краб под камнем. Скажет: небольшой отдых нам весьма кстати. И как откажешься? Придется идти за ней и усаживаться на скамью перед алтарем. Она начнет вздыхать, молитвенно сложив руки, и шлепать губами, как зайчиха, пережевывая вместо капустного листа «Аве Мария», в благодарность за спасение ее мальчика, некогда такого набожного, а теперь безразличного ко всему на свете. Интересно, а эта сволочь Кере по-прежнему такой же святоша, как раньше? Ну погоди, голубчик!

Ронан открывает глаза. От яркого света дорожная пыль вдалеке кажется синей. Ну что же, сафари начинается. Их заповедник небольшой. Кере не сможет ускользнуть. Надо только заманить его поближе. Это будет долго… Долго… Голова Ронана откидывается на спинку скамьи. Он спит. Госпожа де Гер осторожно запахивает полы его пальто.


Дорогой друг!

Извините за почерк. Рука ходит ходуном. Так велико волнение. Но случилось нечто ужасное. Я сейчас все вкратце расскажу: позавчера вызывает меня к себе директор и протягивает письмо, полученное с утренней почтой. Я сразу все понял. О Боже: третье! На этот раз никаких оскорбительных выпадов. Лишь правда без прикрас.

— Тут все верно? — спрашивает директор.

— Верно.

К чему затевать бесплодные споры?

— Почему не признались сразу?

А с какой стати, раз я вообще молчал до сих пор? Ничего не изменить! Есть вещи, касающиеся лишь меня одного.

— Вы ведь не один здесь, это вы понимаете? — вопрошает он.

Он долго размышляет, поигрывая дужками очков. А я уже знал, чем все кончится.

— Неприятная история, — вздыхает он. — Вы ведь уже успели оценить как следует наших учеников, не так ли? И смогли убедиться, что это далеко не сахар… Но это, поверьте, ничто по сравнению с их родителями и родственниками. Особенно туго иметь дело с матерями, чуть что, сомнительная отметка или малейшее наказание, как они тотчас бегут ко мне, а в вашем случае… Если бы вы сразу откровенно мне все рассказали… Кто знает, возможно, это бы что-нибудь и изменило. Лучше от греха подальше! Люди так глупы!.. А вдруг письмо размножат, и пойдет себе гулять в десяти — пятнадцати экземплярах по рукам… все ведь может быть! Вы представляете, какой оно произведет эффект? Вы можете сразу распрощаться со всяким авторитетом, а я потеряю немало учеников.

Я был не в состоянии спорить. Он абсолютно прав, я даже не пытался возражать.

— Каждый волен думать и поступать, как ему заблагорассудится, — продолжал директор. — Но в таком учреждении, как наше, лучше всего держаться золотой середины. Посудите сами… ну поставьте себя на мое место.

Я ждал последних слов. Неизбежно звучащих во все времена. Я уверен, что Понтий Пилат говорил их побитому и окровавленному царю иудейскому.

Пауза. Он никак не мог решиться договорить свою мысль, ибо малодушие и подлость, несмотря ни на что, все-таки имеют предел.

— Расстанемся полюбовно, — предлагает он наконец. — Я предоставлю вам соответствующие бумаги, и мы скажем, что вы внезапно заболели. Разумеется, вы вправе отказаться. Закон на вашей стороне. Но положение может быстро сделаться невыносимым. Поймите меня правильно, дорогой коллега. Анонимное письмо все отравило. Я бы с радостью продолжил наше сотрудничество, но враг не оставит вас в покое, а мне нужно думать о репутации заведения.

Он следил за моей реакцией и, увидев, что я не возмущаюсь, постепенно успокоился, к нему вернулась обычная уверенность. Я едва его слушал. «Человек ваших достоинств легко найдет работу… Можно заниматься частными уроками…» Короче говоря, неясный словесный гул, на который я уже не обращал внимания. Я был далеко! Я уже ушел… Не терплю, когда меня выгоняют. И предпочитаю уходить сам. Вот такие дела. Предложенный директором чек я взял. О, право, не слишком много! Я снова оказался на тротуаре, напоминая самому себе отброшенного взрывной волной человека, оглушенного и вконец растерявшегося.

Что я скажу, когда настанет момент официально узаконить мое новое положение? Не говорить же об анонимных письмах? Мне просто рассмеются в лицо. И подумают, что горбатого могила исправит. Но все это лишь цветочки! Самое страшное — Элен! Я пока ничего ей не сказал, поскольку не знаю, с какого бока за это браться. Допустим, я все ей расскажу, с самого начала. Но из-за этих анонимных писем она неизбежно догадается, что я от нее что-то скрываю. А начну оправдываться — подозрение только усилится. Все это ужасно. И даже еще ужаснее, чем вы можете подумать: где уверенность, что, если мне удастся отыскать новую работу, меня снова не заставят уйти подлыми откровениями. Кто-то преследует меня и вечно смотрит мне в спину; ко всем прежним мучениям теперь прибавился и расплывчатый, парализующий волю страх. Я похож на преступника, за которым идут, не отставая ни на шаг, незримые сыщики. Все это, конечно, сплошная патология, и я без конца это твержу сам себе. Какой-нибудь невроз, он должен, наверное, именно так начинаться. Нет аппетита, трудно заснуть или вдруг комок в горле и хочется плакать. А главное — неотступно преследующая мысль о смерти. Рядом спит Элен, будильник тикает, словно мышь грызет. Темно. «Как сказать ей, — начинаю терзаться я, — что мне уже не вернуться в лицей Шарля Пеги? Когда это сделать? И какими словами?»

Мой бедный больной разум, видимо, куда-то скатывается, ибо неожиданно, ни с того ни с сего пускается в философствования. Вот исчезну, и всем станет лучше. Что за идиотская жизнь!.. И я говорю себе: «Сейчас, в эту самую секунду, пока мое сердце успевает лишь раз стукнуться о ребра, где-то на планете пытают какого-нибудь борца-оппозиционера, убивают прохожего, насилуют женщину, ребенок умирает от голода… Есть тонущие и гибнущие в огне, есть те, на кого падают снаряды или бомбы, и те, кто кончает жизнь самоубийством». Я вижу землю, что летит в космическом пространстве, оставляя за собой невыносимый трупный запах. И для чего, позвольте спросить, все это коловращение мыслей и картин? А для того лишь, чтобы отвлечь меня от тоски! Чтобы забыть о скором рождении нового дня, когда придется гадать и мудрить, как жить дальше. Чтобы отодвинуть тот момент, когда придется сказать: «Элен… Мне нужно с тобой поговорить…»

Дорогой друг, мне очень плохо. И я часто думаю о вас.

Жан-Мари.


Дорогой друг!

Я не стану плакаться в жилетку. Хватит и простого пересказа продолжения моих передряг. Меня снова вызывал к себе директор школы. В прошлый раз он разговаривал со мной по-отечески заботливо и мягко, теперь же метал молнии.

— Эта комедия закончится когда-нибудь или нет?.. Я вас предупреждаю: еще одно послание такого рода, и я подам на вас жалобу.

Он подтолкнул в мою сторону письмо, и я сразу узнал бумагу:

«Господин директор, остерегайтесь, — прочел я. — Кере доносчик. Он способен причинить вам массу неприятностей».

Прочел и не поверил своим глазам. Доносчик — я?

— Уверяю вас, господин директор, я тоже ничего не могу понять.

— Возможно, — ответил он. — Но ваши прошлые подвиги меня не интересует.

— Как вы сказали, мои прошлые подвиги? Я попросил бы вас взять обратно эти слова.

— Ничего я брать обратно не намерен. И советую вам предпринять все необходимые меры, чтобы подобный инцидент впредь не повторялся.

— А что я должен сделать, по вашему мнению?

— Выпутывайтесь сами, но запомните: я запрещаю вашему приятелю гадить на моем пороге.

— Но я не знаю, кто пишет.

— Да, конечно! За кого вы меня принимаете?

Я удалился, совершенно подавленный. Я — доносчик? Вот уже целую неделю, как я повторяю этот вопрос. Вы меня знаете. Разве я способен донести на кого-нибудь? Нет. Я не понимаю. Тут, без сомнения, произошло какое-то ужасное недоразумение. Но от этого мое положение делается лишь еще более тяжелым. Перед кем мне оправдываться? Как узнать, кто пытается обесчестить меня? На прошлой неделе я решил, что обо всем расскажу Элен. Но теперь не решаюсь. И жду. Почему тот — или та, — что преследует меня, не обращается непосредственно к моей жене? Я храню молчание. Каждое утро укладываю несколько книг в портфель и делаю вид, будто ухожу в лицей Шарля Пеги. Элен целует меня на прощание.

— Трудись хорошенько. Но не переутомляйся.

Я отправляюсь бродить вдоль Сены, мимо лотков букинистов, сгибаясь от непосильной тоски. Обессиленный, возвращаюсь обедать. Элен встречает меня с улыбкой.

— Ну что, заездили тебя ребятишки?.. Вижу, что да… Немного… У тебя на лице все написано.

Мы быстро едим. Я внимаю ее болтовне.

— А не провести ли нам отпуск в Нормандии? — весело щебечет она. — Жозиана рассказала мне об одном очаровательном местечке к югу от Гранвиля.

— Куда спешить?

— Напрасно так думаешь! Надо снять дом заранее.

Бедная Элен! Отпуск — сладкая изнанка работы. Но когда работы нет, бездействие — гнусная пародия на отпуск. Но пусть Элен поймет все сама. А я ухожу с портфелем, набитым бесполезными книгами. Чтобы сменить обстановку, сажусь в метро и уезжаю в Буа.

Природа навевает мысли о прошлом. В Рене я частенько ходил в парк Фавор. Мне нравились его уютные пустынные аллейки. В те времена в глубине души я был счастлив. Никакой лжи. И не надо отчитываться в собственных мыслях. Формула молитвы Confiteor приходит мне на ум. «Грешен я мыслью, словом, действием и упущением». С давних пор я не придавал большого значения греху упущением. Увы, я ошибался! Это худший из всех. Ибо в нем проявляется неуважение к ближнему. И выходит, что помимо своей воли я немного презираю Элен. Иначе бы давно рассказал ей и о сомнениях, и о слабостях, и о вероотступничестве, ведь мои блуждания и поступки сами по себе неподсудны, но старательно спрятанные, они становятся предательством.

Захожу в бар. И пью, уставившись в пустоту, первое, что попалось на глаза… Всюду я лишний. Выхожу. Все, решено! Сегодня же обязательно поговорю с Элен. Если нам суждено расстаться, ну что же, значит, такова моя судьба. Я согласен на что угодно, лишь бы прекратить медленное гниение, потное и тошнотворное.

Я возвращаюсь домой. В почтовом ящике пусто. И предоставленная отсрочка поколебала мою решимость. Возможно, завтра я буду сильнее. В конце концов, я вовсе не обязан живописать Элен всю свою жизнь. Вполне хватит и признания, что мне снова пришлось уволиться! Я из тех, кто уходит! Человек, оставляющий доверенный ему пост. Вам не кажется, что это весьма точно меня характеризует? Ах, если бы вы могли видеть, как мне приходится лицедействовать, изображая утомленный вид, будто я тружусь не щадя живота своего. Чем сильнее Элен будет тревожиться о моем здоровье, тем меньше упреков, я надеюсь, посыплется на мою голову. И вначале все идет, как задумано. Она говорит мне:

— Ты слишком близко к сердцу принимаешь свои учительские обязанности. Те деньги, которые они тебе платят, того не стоят!

Момент, кажется, удобный? Но готова ли она выслушать мою исповедь? Вдруг еще не совсем.

— Действительно, — осторожно начинаю я. — Работа на износ. Не знаю, долго ли я еще выдержу.

— Слава Богу, хоть отпуск большой, — отвечает она.

Все, слишком поздно! Момент упущен. Я мрачнею.

Тоже хорошее средство. Элен обеспокоена.

— Если тебе нездоровится, возьми себе день или два, отдохни. Не бойся, твой директор тебя не съест.

Возможно, дорогой друг, я и слаб душой, но все же не столь подл! Я беру руку жены и прижимаю к своей щеке.

— Элен! Мне так нужна твоя любовь. Неизвестно, что готовит нам будущее. Но пока ты рядом со мной, я уверен…

— Что за похоронные настроения, мой бедный муженек, — перебивает меня Элен. — Давай, доедай жаркое.

Вот это и есть повседневная жизнь: обмен сигналами, чье значение утрачено. Все придется начинать заново Может быть, завтра?..

Я перечитал написанное. Неужели вы и в самом деле все еще сохраняете ко мне уважение? И хочется вновь повторить, теперь уже вам: «Пока вы со мной…»

До свидания. С самыми дружескими пожеланиями

Жан-Мари.


Дорогой друг!

Я сделал этот нелегкий шаг. Вернее, он сделался сам собой. Сдуру я выкинул в мусорное ведро пачку неисправленных контрольных, и Элен их обнаружила.

— Ты что, выбрасываешь их домашние задания?

Всегда необычайно добросовестно относящаяся к своей работе, она была возмущена. И отступать было некуда.

— Я больше не вернусь в лицей, — сказал я. — По мне лучше булыжники ворочать. Тебе трудно понять. Но я слишком стар для таких детей. Они устроили мне невыносимую жизнь. Вот такие дела… Я ухожу.

То, что последовало за этим, было просто ужасно. Щеки Элен побледнели, подбородок задрожал, и она закусила губу, стараясь сдержаться, но глаза, казалось, распахнулись от нахлынувших слез, и ресницы не смогли их удержать. «Ты грубая скотина», — сказал я самому себе. Элен медленно опустилась на стул. И произнесла лишь одну короткую фразу, которая подействовала на меня сильнее всех ее слез.

— Что я скажу в парикмахерской?

Она ведь так часто говорила с другими мастерами о своем муже, который, шутка сказать, преподавал в лицее. А затем маникюрша могла делиться с кассиршей: «Господин Кере — человек солидный! Элен очень повезло с мужем!» Я ожидал услышать упреки. Но она тихо заплакала, как плачут в темноте, за полночь, когда вокруг никого нет. Я даже не осмеливался обнять ее. Сердце сжалось, и все равно от признания сделалось намного легче. Я взял Элен за руку. Но она тотчас ее одернула. Сказала:

— С тобой жить невозможно! — И я не узнал голоса жены.

В одно мгновение мы стали чужими друг другу. Я испугался. Ибо не ожидал, что все так получится. Пусть кричала бы, ругала, все что угодно, только не это…

— Давай есть, — проговорила она, утерев слезы. — Так будет лучше.

И наступила тишина. Со вчерашнего вечера я исчез для Элен. Она не затевает ссор. (Я тоже.) А просто-напросто не замечает меня. Будто я прозрачный. Теперь вам все известно. Можно на этом и остановиться. Если в ваших церковных книгах сыщется хоть какая-нибудь молитва о привидениях, прочтите ее, думая обо мне.

Ваш друг

Жан-Мари.


Последняя стычка перед дверью.

— Ты не хочешь, чтобы я тебя проводила?

— Нет и нет. Я себя отлично чувствую.

— Я буду волноваться. Ты хорохоришься, а потом…

— Если через час меня не будет, зови полицию, — отвечает Ронан. — Они с превеликим удовольствием скрутят меня.

Он на улице. Наконец-то один! Ноги еще не совсем окрепли. Болезнь постепенно, с упорными боями, покидает тело. Но дойти до редакции газеты «Уэст-Франс» не такое уж геройство. Тут и километра не наберется. Главное — это первый настоящий миг свободы. Более десяти лет он жил под пристальным оком, сверлящим спину, когда каждый шаг под наблюдением. После тюрьмы мать, сиделка.

А теперь он невидим. Никто на него не смотрит, не узнает. Он сам себе хозяин. Захочет — остановится, захочет — куда-нибудь пойдет. Можно побродить по улицам. Время перестало быть тусклой чередой однообразных до головокружения секунд и превратилось в разноцветный поток мгновений, движение которых влечет то туда, то сюда, в зависимости от твоей воли. Витрины притягивают взгляд, пробуждая желание что-нибудь купить, так похожее на любовное томление.

Ронан смотрит на выставленные товары. И, когда видит свое отражение в стеклах и зеркалах, невольно ищет рядом силуэт Катрин. Они так часто прогуливались здесь вдвоем. «Посмотри, какое кресло! — восклицала Катрин. — Вот бы нам такое!» Шли не спеша. И со смехом представляли, как обставят свою будущую квартиру. Это было… Это было пылкое, яркое время. И что от него осталось — лишь скрытое от всех свечение ненависти. Ронан медленно идет мимо лавок и магазинов…

Солнце лежит на его плече, словно рука друга. Надо расслабиться и хотя бы час радоваться жизни. Ведь ты сам ведешь эту игру, говорит он себе, так что торопиться не стоит.

Желая растянуть удовольствие от прогулки, Ронан подолгу разглядывает выставленные на витринах книги, останавливается перед оружейным магазинчиком Перрена. Рядом с ним расположился торговец рыболовными снастями. Это уже что-то новенькое! И вообще город изменился. Он сделался более шумным. И менее бретонским. Раньше на улицах встречались женщины в чепцах, небольших, типично морбианских чепцах в форме крыш или кружевных замков Финистера. Пора сдавать в музей мой родной край, думает Ронан. Или прятать в холодильник! А вот и здание газеты, новое, современное, ничего лишнего. Никто не обращает на Ронана никакого внимания. Ему нужно пролистать подшивку.

Второй этаж направо, в конце коридора. Навстречу то и дело попадаются спешащие секретарши. Отовсюду доносится треск пишущих машинок. Разве хоть кто-нибудь вспомнит, что когда-то он был главным героем рубрики происшествий, и точно так же бегали секретарши и стрекотали машинки. И уж тем более кто заподозрит, что через несколько недель его фотография вновь появится на первой странице? И шапка, набранная крупным шрифтом: НОВАЯ ЖЕРТВА УБИЙЦЫ КОМИССАРА БАРБЬЕ. А по соседству с его фотографией физиономия Кере…

Ронан входит в просторную комнату. Служащий в сером халате идет к нему навстречу и смотрит на него сквозь очки.

— Первый квартал 1986 года?.. Присаживайтесь, мсье… Наверно, для дипломной работы? К нам много студентов заходит.

Затем приносит тяжелую пачку. Ронан принимается листать пожелтевшие газеты, пахнущие лежалой бумагой и типографской краской… Он ведь прекрасно помнит, что международный слет скаутов проходил в Кимпере в пасхальные дни… Так какого же черта… Ах, вот! Конец марта. Статья за статьей. Конгресс скаутов-католиков в Кимпере наделал изрядно шума. И внезапно он находит то, что искал. Фотография группы скаутов и Кере посредине. Не ошибешься!

Служащий как раз стоит к нему спиной. Ронан достает из кармана ножницы для ногтей, быстро вырезает фотографию и захлопывает пачку подшитых газет. Никто и не заметит, что страница изуродована. Спрятав фотографию в бумажник, Ронан облегченно вздыхает, да, страшновато было, но зато он сполна вознагражден. Теперь Кере не ускользнуть! Можно вытянуть ноги и хоть немного насладиться покоем. Здорово, ничего не скажешь! Превосходный план, и пока все идет как по маслу. Кере остался без работы. Вскоре потеряет жену, а затем и жизнь. Око за око, старина! За что боролся, на то и напоролся.

Будь у него хоть малейшая охота, мог бы сейчас перечитать историю своего преступления от и до. Достаточно лишь попросить газеты за второй квартал того же года. И можно увидеть нарисованный мелом на тротуаре контур тела Барбье. А чуть позже собственное несчастное лицо, искаженное вспышками фотоаппаратов. И заголовки: «Признание Ронана Гера»… «Поступок политического экстремиста». А несколько дней спустя: «Невеста убийцы кончает жизнь самоубийством». Но нет нужды листать газеты. Все это и так намертво засело в его голове. Задумавшись, Ронан неподвижно сидит, положив ладони на стол. К нему подходит служащий.

— Вы уже закончили, мсье?

Ронан вздрагивает.

— Да… Да… Конечно. Можете унести.

И выходит из комнаты. От волнения в животе спазмы. А что, если выпить чашечку кофе? Ронан переходит улицу. Немного пошатываясь. Похоже на раненых киношных гангстеров. Бар совсем рядом, в двух шагах. Ронан тяжело опускается на стул.

— Кофе покрепче.

Ему нельзя. Опасно. Но запретное и опасное уже давно стали для него нормой! А сейчас ему необходим сильный толчок, чтобы вырваться из нахлынувших воспоминаний. Кофе прекрасен. Прошлое постепенно уходит. «Господи! — просит Ронан. — Дай мне покоя!»


Мой дорогой друг!

Я искренне благодарен вам за добрые советы. Разумеется, вы правы. Действительно, все происходящее со мной и есть я, судьба исходит от моего характера, как шелковая нить из живота паука. «Человеческое „Я“ является первопричиной страдания, — пишете вы, — а свобода остается даром Всевышнего». Увы, разум мой больше не способен к философствованию. Я болен. Скажем так: странным образом раздвоился. Один лежит в постели, не слушает, что ему говорят, отказывается от пищи, охваченный подспудными страхами, а другой млеет от удовольствия, наслаждаясь своего рода нирваной. Который из нас двоих настоящий? Не знаю. Доктор произнес великолепные слова: «Ему нужен покой». А разве я не являлся и прежде воплощением безделья?

Но я увлек вас сразу в середину повествования. Позвольте мне продолжить роман об этом диковинном персонаже, каковым является Жан-Мари Кере. В прошлый раз мы остановились на том, что жена перестала со мной разговаривать. Ну так вот, бойкот закончился. В один прекрасный день к нам заявился тот парень, ниспосланный мне самим Небом, — Эрве, и от его букета, шикарных роз, вся наша гостиная озарилась праздничным светом, а Элен вновь обрела дар речи.

— Посмотри, что принес нам господин Ле Дюнф.

Она впервые обратилась ко мне после… очень долгого времени, как мне кажется. Я был в пижаме. Дошел до двери спальни, чтобы поблагодарить нашего гостя, а затем вернулся обратно в постель. Розы… Эрве… надо же! Из соседней комнаты доносилась их беседа — забавное ощущение, будто в театре находишься, — они говорили обо мне.

Э л е н. Это уже целую неделю, как длится. К нему обращаешься, а он молчит. (Неправда. Она первая начала.)

Э р в е. А что говорит доктор?

Э л е н. Да ничего особенного. Он считает, что это небольшая депрессия. Но дело в том, что она никак не пройдет. Не пойму: то ли депрессия заставила его бросить работу, то ли, наоборот, он так утомился, что началась депрессия. Я просто схожу с ума. А каким он был в те времена, когда вы с ним познакомились?

Э р в е. О! Это был замечательный человек! (Спасибо, Эрве. Хотя вряд ли я был настолько уж хорош.) Активный, трудолюбивый. Повсюду с книжкой. Правда, подверженный резким скачкам настроения. И склонный к крайностям. (После таких слов я едва сдержался, чтобы не выскочить из постели и не накричать на него. Какого черта он вмешивается в то, что его совсем не касается?)

Э л е н. И что нам теперь делать, как вы думаете?

Э р в е. Нужно постараться вытащить его из этого упадочнического настроения. И обязательно чем-нибудь занять. Вы способны повлиять на него?

Э л е н. Да, немного, как мне кажется.

Э р в е. Тогда убедите его согласиться на любое место. (Тоже мне, нашелся добрый апостол! Почему бы мне тогда не устроиться сторожем в городском саду, раз такое дело!) Главное — это поскорее отвлечь его от мрачных дум, по крайней мере, мне так кажется, хотя, конечно, я не врач. А потом мы отыщем ему что-нибудь получше, более подходящее. Но вначале нужно добиться, чтобы он выходил на улицу, чтобы к нему вернулись прежние привычки. И помните, вы не одиноки. Я рядом, с вами.

И всегда готов, не так ли! Он все тот же славный скаут, что и прежде. Они отошли к прихожей, и несколько их фраз я не услышал. Когда же Элен вернулась, она наклонилась ко мне и, поцеловав, сказала:

— Больше не ссоримся. Он очень хороший советчик, Эрве. По его мнению, ты должен согласиться на любую работу, какая бы ни подвернулась, а потом уже найдем тебе по душе.

Я не осмелился ответить: «Очередная анонимка заставит меня снова уйти». Меня растрогала прежняя нежность Элен, ведь наша ссора медленно убивала меня. Короче, мы вновь занялись поисками моей работы. Небольшие объявления. Национальное бюро по трудоустройству. Я хожу туда регулярно, поскольку таким, как я, словно ссыльным преступникам, необходимо постоянно отмечаться. В лицее Шарля Пеги тишь да благодать. Мой зловещий Ворон не подает больше признаков жизни, с тех пор как ему стало известно (но каким образом?), что я ушел с работы.

Элен молится. Вы молитесь. Поживем — увидим. Я не говорю еще, что вновь забрезжила надежда. Но ждать следующего дня стало немного легче.

До свидания. Верный вам

Жан-Мари.


— Мать дома?

— Нет. Отправилась на похороны. У нас куча всяких двоюродных родственников, можешь представить, что такое большая семья.

— Как себя чувствуешь?

— Не блестяще. Хуже стало. Еле переставляю копыта. Но должен пойти на поправку.

Роман отводит Эрве в гостиную.

— А ты? Что-то я тебя давно не видел.

Эрве кладет на журнальный столик пачку сигарет и зажигалку.

— Работал, старик. Хочется, чтобы мое туристическое бюро заработало уже этим летом. Вот и приходится, понимаешь, суетиться.

— И что, у тебя нет ни одной свободной минуты? Извини, но мне нечем тебя угостить. У нас тут сплошная минералка. Если хочешь, то пожалуйста… Нет? В самом деле? Я украл у тебя сигарету. Уйдешь, я проветрю. Правда, мать все равно мигом унюхает, можешь не сомневаться. Ничего, скажу, с улицы натянуло. Она подозрительная, как не знаю кто, но обмануть ее пара пустяков. Как там поживает чета Кере? В последний раз, когда мы с тобой встречались, он вроде бы поступил на службу в какое-то частное заведение… Нет, погоди, его оттуда попросили, так ведь.

— Будто не знаешь, — ухмыльнулся Эрве. — Ты же к нему как банный лист привязался. Все верно, его недавно уволили. Я же тебе звонил.

— Да что ты говоришь! — с иронией в голосе изображает удивление Ронан.

— Не совсем так, — поправляется Эрве. — Он ушел оттуда по собственному желанию. Если это, конечно, можно назвать собственным желанием. Тут ведь без тебя явно не обошлось, припомни-ка.

Ронан умиротворяюще взмахнул рукой.

— Ладно, ладно! Если ты настаиваешь. Просто, видишь ли, захотелось предупредить человека. Директор имеет полное право знать, что у него за работник. А уж если Кере вздумалось после этого навострить лыжи, то это его личное дело. Только не устраивай мне сцены, мучаясь угрызениями совести. Я не просил тебя служить мне почтальоном.

— А я бы, скорее всего, отказался.

— Так я и подумал. Поэтому предпочел отправить письма прямо отсюда. Как говорится, от производителя на стол потребителя.

— Письма?! — восклицает Эрве. — Ты несколько послал?

— Два. И сам их опустил.

— Чтобы уж точно не промахнуться?

— Ага! Как на охоте. Пиф-паф! Да что такого случилось? Он опять без работы? Пора бы и привыкнуть, скажешь нет? Да ничего ужасного. Безработица — обыкновенная болезнь, как и всякая другая. Вот проведи он десять лет в тюряге, подобно мне, тогда другое дело, мог бы жаловаться. А потом, в конце концов, я ведь тоже без работы. Смешно тебе, да?

— Это разные вещи, — пытается возразить Эрве.

— Ах, вот как ты считаешь! Тогда подскажи, где мне устроиться с моей тюремной ксивой.

— Да всем известно, какое у вас состояние.

Ронан оборачивается к портрету отца — медали, фуражка с кокардой, гордый вид — и по-военному козыряет.

— Твоя правда, — признает он. — Накопил деньжонок, старый хрен. Да только в своей неуемной любви к Республике навкладывал куда попало, и с тех пор нас порядком подкорнали. Лучше бы шлюху взял на содержание.

— Не стоит так волноваться, — шепчет Эрве.

— А я вовсе и не волнуюсь. Просто говорю, что нечего Кере особенно плакаться.

— Посмотрел бы ты на него, не стал бы такое говорить. Исхудал весь. Одежда висит как на вешалке. А его новая работенка вряд ли ему поможет.

Ронан схватил Эрве за руку, он часто так делал, когда был чем-то сильно взволнован.

— Какая работенка? Погоди, дай-ка мне еще одну сигаретку. Тебя сегодня убить мало. Каждое слово приходится клещами вытягивать. Что за работенка?

— Это Элен…

— Уже Элен, быстро ты! — перебил друга Ронан.

— Так проще. На ее работе только ведь и делают, что языками чешут, вот она и узнала, что некий служащий отдела похоронных принадлежностей ушел на пенсию.

— Ты чего, да мне начхать на это!

— Но это и есть его новая работа! Он служит распорядителем.

— Что?! Тем типом в черном, который выстраивал родственников и… потом… Шутишь?

— Вовсе нет. Кере согласился.

От приступа безумного смеха Ронан едва не согнулся пополам. Он хрипит, будто задыхается, и лупит себя кулаками по ляжкам.

— Ну умора! Ты небось вздумал наколоть меня.

— Честное слово.

Наконец Ронан выпрямляется, утирает глаза рукавом и, немного успокоившись, говорит:

— Если вдуматься, то это именно то, что ему нужно. Пусть помаленьку привыкает. Ты видел его в деле?

— Нечего ржать тут, — раздраженно отзывается Эрве. — Эта новая работа у него в печенках сидит. Вначале он наотрез отказывался. И, ей-богу, я его хорошо понимаю.

Ронан напускает на себя оскорбленный вид.

— Нет плохих работ, — проникновенным голосом произносит он. — Ты что-то вдруг снобом заделался. Я, например, был бы счастлив поработать распорядителем в похоронном бюро.

Ронана сотрясает новый приступ смеха.

— Я не виноват, — говорит он, отсмеявшись. — Но разве не потеха? Я будто воочию вижу, как он склоняется в глубоком поклоне, шаркает ножкой… Пожалуйста, сюда, мадам… мсье… Следуйте за мной… Он, похоже, попал в свою стихию, парень.

— У тебя что, сердца нет? — не выдерживает Эрве.

Лицо Ронана заметно мрачнеет.

— Никогда больше не употребляй подобных слов, — шепчет он. — Ты сам не понимаешь, что говоришь.

Он встает и обходит гостиную, как больной в приемной зубного врача, пытающийся забыть о боли. Потом возвращается и садится.

— Ладно. Рассказывай дальше. Я слушаю.

— Мне больше нечего рассказывать. Мне кажется, он там долго не протянет, только и всего.

— Да что ты в самом деле, кланяйся себе перед покойничком, поклоны бей, тут семи пядей во лбу иметь не надо.

— Да, но ты подумай об унижении.

— По унижению — это я собаку съел, забыл, что ли? Ладно, проехали. Где он там устроился? В какой фирме, я хочу сказать? В Париже не одно ведь похоронное бюро.

— Не рассчитывай на меня, не скажу.

Ронан с комичным видом поднимает вверх брови.

— Уверяю тебя, камня за пазухой не держу.

— Послушай, старик, — говорит Эрве, — мне надоело лгать. Они оба, и Кере, и жена его, доверяют мне, а выходит, что я помогаю тебе травить его. Вполне возможно, Кере и сволочь, но с меня, ей-богу, хватит. Допустим, я тебе скажу, где он работает. А через недельку на него ушат грязи и тю-тю! Нет. Завязываю. Продолжай один.

Ронан картинно воздевает руки к небу.

— Послушай, ты попал пальцем в небо, клянусь тебе. Хочешь, докажу? Возьми Кере к себе. Отыщи ему какое-нибудь местечко. Для такого важного господина, как ты, у которого тьма-тьмущая всяких предприятий, проблема нехитрая.

— Представь себе, я и сам уже об этом подумывал, — огрызается Эрве.

— Думать-то ты, может быть, и думал, а вот о том, что в этом случае придет конец всем анонимным письмам, вряд ли.

— Почему?

— Да ты знаешь жизнь Кере не хуже моего. Станешь его боссом — чем скандальным я смогу тебя удивить? Верно или нет?

— Верно, — признает Эрве.

Ронан настаивает.

— Забери его к себе и тем самым пасть мне заткнешь.

— А что под этим кроется? — недоверчиво интересуется Эрве.

Ронан вкладывает в улыбку все добродушие, на которое только способен.

— Да, — заявляет он, — признаюсь. Когда я вспоминаю Кере, на душе кошки скребут. Но я вовсе не собираюсь мстить ему вечно. Дважды я его ткнул в лужу, ты прав. С него хватит. И если я предлагаю тебе взять его к себе на работу, то лишь для того, чтобы не поддаваться впредь искусу. Видишь? Я играю с тобой в открытую. Предложение без всяких задних мыслей.

— И ты перестанешь ему писать?

— Да, разумеется. С какой стати мне сообщать тебе то, что ты сам прекрасно знаешь!

Эрве задумывается.

— Похоже на правду, — бормочет он. — Да, это выход.

— И наилучший, — уверенно поддакивает Ронан. — А что ты можешь ему предложить? Ему ведь подавай не самое утомительное. Как ты думаешь, он согласится переехать сюда, ну, конечно, захватив жену?

— Нет, — решительно отвечает Эрве. — Он ни за что не вернется сюда. И пора бы тебе это уяснить.

— Жаль, — тянет Ронан.

— Ты, надеюсь, не собираешься с ним встречаться?!

— Э, да кто его знает!.. Ладно! Я шучу. Некорчи такую рожу. Значит, договорились. Ты предлагаешь ему работу. Но не сразу. Пусть зачуток еще побарахтается в дерьме. Доставь мне такое удовольствие! А потом, согласен, поднимай его к себе на борт, и дело закрыто. А в глазах Элен ты предстанешь спасителем. И она рухнет в твои объятия.

— Ах, вот оно что! Теперь ясна твоя задумка! — вспыхивает Эрве. — Ты по-прежнему считаешь себя сильнее всех. Но на этот раз ты маху дал.

— Сдаюсь, — добродушно соглашается Ронан. — Всем известно, что ты живешь анахоретом. Послушай, мне пришла в голову одна мыслишка. Сказать?

Закусив губу, он зашагал по комнате. Эрве подошел к окну, отодвинул штору и с нежностью взглянул на свою стоявшую вдоль тротуара машину. Он также задумался. Предложение Ронана вовсе не глупо.

— Ну вот, придумал, — говорит Ронан за его спиной. — По-моему, подходяще.

Эрве снова садится. Ронан остается стоять, положив руки на спинку своего кресла, и лицо его внезапно становится напряженным.

— Кере тип образованный, — начинает он. — Почему бы ему не предложить место экскурсовода. Погоди, не спорь! Ты ведь как раз ставишь на ноги туристическое агентство. Некоторые маршруты, надо думать, пройдут по Бретани… по пляжам… по холмам… что-нибудь такое. Да или нет?

— Да, конечно.

— Не забывай, что Кере знает Бретань как свои пять пальцев. Вспомни его лекции. Лучшего гида, чем он, тебе не отыскать.

— А если он откажется?

— Меня тошнит от твоих идиотских замечаний! Неужели ты и впрямь думаешь, что он станет сомневаться, когда ему приходится каждый день сталкиваться с нескончаемой вереницей вдов и вдовцов? Да он с восторгом все бросит и перейдет к тебе. Это очевидно. Как дважды два. Кроме того, есть и другое преимущество. Отправной пункт всех путешествий — Париж?

— Да. Большинство экскурсий однодневные, но некоторые, возможно, займут оба воскресных дня. А почему ты спрашиваешь?

— Да потому что Кере не рассердится на тебя, если ты ему поможешь развеяться и забыть на несколько часов все неприятности, пережитые в Париже… Ты видишь, насколько я щедр и великодушен. А жена его будет оставаться одна в доме.

— К чему ты клонишь?

— Извини. Я просто неудачно выразился. Я хочу сказать, что короткая разлука время от времени пойдет обоим на пользу… Обещаешь предложить место экскурсовода Кере?

— Экскурсовода… или еще что-нибудь.

— Нет. Именно экскурсовода. Гулять, так гулять, живи с размахом. Или я опять берусь за перо. Похоронных бюро раз-два и обчелся. Я вмиг отыщу заветное и еще разочек прищучу эту сволочь. Ну что, ты согласен?

— Попытаюсь.

Эрве встал, бросил взгляд на часы и вздрогнул.

— Я убегаю. У меня назначена встреча на пятнадцать часов. До встречи, старик!

Он быстро идет к прихожей. Ронан, засунув руки в карманы и немного склонив голову набок, смотрит ему вслед.

— Провидение на марше! — шутит он вполголоса.


Мой дорогой друг!

Я долго не отвечал на ваши письма. Простите. Но я провел ужасные две недели, мне настолько плохо, что рука дрожит и трудно писать. На этот раз меня вконец одолела депрессия. Правда, мне объяснили, что подобное зло нередко преследует безработных, мол, кому-то плохо в горах, кому-то под землей. Ну да ладно! Опыт я заимел. Но болезнь безработицы действительно существует, причем терзает она вас не только тогда, когда вы ищете работу, но и после: ты уже нашел себе занятие, но всем нутром знаешь, что все это может в любой момент закончиться. Будто идешь в грозу под раскатами грома в испуганном ожидании удара молнии.

У меня ко всему прочему преследуют, держат на мушке. Бывают моменты, когда мне даже хочется умереть. Я понимаю теперь, что не запальчивость толкает людей на самоубийство, а простое желание исчезнуть из этой жизни, так человек, неспособный оплатить счета, уезжает, не оставив адреса. Одна фраза из вашего письма сильно задела меня. Вы пишете: «Господь все забирает у тех, кого любит». У меня пустые карманы, пустое сердце, пустая голова. Вроде бы достаточно нищ, чтобы Бог обратил на меня внимание. И, однако, я чувствую, что ничей взгляд не обращен на меня. Или мне надо еще что-нибудь потерять? Но ведь я, увы, не Иова и не Иеремия, а всего лишь современный несчастный человек, который трудится, как может и когда может, человек, получающий прожиточный минимум, пятая спица в колеснице. Я написал «трудится», но надо еще знать, что под этим кроется… Вот послушайте, что они со мной сделали. Я имею в виду Элен и Эрве.

Элен изо всех сил толкала меня согласиться на место распорядителя похоронного бюро. Узнав от подруги, что место вакантно, — а врач уверил ее, что мой единственный шанс вылечиться — это найти занятие, которое бы меня полностью занимало, — она, такая всегда гордая, не колеблясь стала на меня наседать. «Согласись, пока не найдешь чего-нибудь получше… Увидишь людей (иногда такое скажет, что укусить хочется!)… И меньше останется времени „пережевывать одно и то же“». Эрве вторил ей слово в слово. Он часто приходит к нам. Любезен и заботлив. «Соглашайтесь, мсье Кере. Это работа не для вас, спору нет. Но вам только переждать немного».

Его настойчивость и сломила мое сопротивление. Я отвел его в сторону и спросил: «Вы знаете мое положение. И вы искренне полагаете…» Он разом отринул все сомнения: «В наше время чем только не занимаются, и ничего». Короче, я согласился, вдруг кривая куда-нибудь вывезет, а главное — мне удастся таким образом избежать упреков Элен. Но уже с первой минуты понял, что долго не выдержу. И дело не в отвратительном торговом уклоне похорон, где даже гроб напоминает серийный автомобиль — добавь того-сего и получай роскошный лимузин. За все сейчас надо платить, сами знаете, даже за дым свечей. И даже не в своеобразном сомнительном товариществе, что сразу устанавливается между распорядителем и могильщиками, не в дележе чаевых и не в чудовищном безразличии, соседствующем с самой пронзительной болью. А что делать, ведь существует «график». И нужно методично, не тратя понапрасну время, пропускать одного мертвого за другим. Кто станет обращать внимание на чужие слезы!..

Возможно самое ужасное — это запах, запах цветов, уже тронутых тлением, и еще другой… В каждом доме начинаешь задыхаться… Боже мой! К этому очень трудно привыкнуть. Но с чем я вообще никогда не смирюсь, так это с ролью лакея. Это лакей торжественный, сострадательный, в черном галстуке и в черных перчатках, с гибкой на поклоны спиной и трагической рожей, своего рода зловещий балетмейстер, что руководит кадрилью родственников и друзей покойного возле гроба. Нет! Увольте! Мне хочется взять женщин за руку, чтобы выразить им свое соболезнование, с искренним сочувствием пожать руки мужчин, то есть быть кем угодно, но только не лакеем с хорошими манерами согласно прейскуранту.

Представляете мое существование? От церкви к кладбищу, от кладбища к дому умершего, от дома умершего к церкви и так далее с отупляющей неутомимостью черпакового транспортера. Вечером, изнемогающий от усталости, я лежу закрыв глаза, ибо мне повсюду мерещатся свечи и кресты. И в ушах звучат аккорды De Profundis и нестройный звук шагов похоронных процессий. Я ужасно сердит на Элен. Ведь это она заставила меня пойти на эту ужасную авантюру. Мы то и дело обмениваемся с ней колкими упреками. Ах, как я сожалею теперь о долгих, пустых, но спокойных днях, о тоскливом хождении по улицам! Раньше Элен относилась ко мне снисходительно, ибо я считался в каком-то смысле больным, с которым нельзя обращаться грубо. И она разговаривала со мной ласково. В то время как теперь… Когда я намекнул ей, что новая должность выше моих сил, она была готова чуть ли не влепить мне пощечину.

— На что ты вообще годишься? — кричала она. — Может быть, у меня работа — сплошной отдых? Да если хочешь знать, бывают дни, когда мне и рукой трудно пошевелить!

Да, это в самом деле так, профессия парикмахера требует постоянного движения кисти руки, что нередко приводит к воспалению сухожилий. Я тщетно пытался разъяснить ей, в чем заключаются мои трудности. Пустая трата сил. Разговор глухих.

— Приходили новые анонимки?

— Нет.

— Кто-нибудь на тебя жаловался?

— Нет.

— Выходит, это тебе просто так, за здорово живешь взбрело в голову, что эксперимент затянулся. Поработал чуть-чуть и в кусты. Твое счастье, что бывшие хозяева не подают на тебя в суд.

И пошло-поехало, мой дорогой друг. Ссоримся, ничего не поделать! И что больше всего приводит меня в отчаяние: зрелище того, как ржавчина злобы начинает одолевать бедняжку Элен, такую неподдельно верующую и свято относящуюся ко всем своим обязанностям. Подрываются самые устои любви, так как постепенно начинает таять то уважение, которое она прежде ко мне питала.

— По сути дела, — делает вывод Элен, — ты стал профессиональным безработным.

Я отправился в магазин Бобур и для очистки совести просмотрел там книгу по медицине. Черт возьми!

Все сказано, черным по белому:


Депрессивное состояние чаще всего поражает неустойчивую, склонную к нарциссизму личность вследствие каких-либо жизненных обстоятельств, воспринимаемых как невосполнимая потеря: обесценивание семейных отношений и т. п.


Неустойчивый, склонный к нарциссизму! Я не совсем ясно себе представляю, что сие означает. Скорее всего то, что я излишне занят самокопанием. Но продолжим.


Женщины более подвержены кризисам, связанным с пересмотром прежних ценностей… и т. д. У мужчин роль катализатора депрессии в основном играет неудовлетворенность собственной профессиональной деятельностью, например, трудности, вызванные сменой работы…


Вот что такое, мой друг, невротическая депрессия. И знаете, весьма успокоительное чтение. Отсутствие аппетита, ночные кошмары, нет-нет да иногда возникающее желание бросить все к чертям и смотать куда-нибудь подальше — я тут, оказывается, совершенно ни при чем. Чувство вины, так сильно и уже давно меня мучающее, причина которого вам известна, вызвано, возможно, разладом в системе нервных клеток в глубинах моего мозга. Ах, если бы я только мог серьезно считать себя неким механизмом! Но попробуйте внушить эту мысль Элен. Она тотчас скажет, впрочем, уже сказала: «Ты никогда не хочешь брать на себя ответственность». Иногда, видимо, неплохо быть сумасшедшим! Простите меня, ради Бога. Я чувствую, что подвергаю вашу снисходительность слишком тяжелому испытанию и что, хуже того, занудно твержу одно и то же. Но как в прежние века кровопускание считалось универсальным средством лечения, точно так же я изливаю словесный поток и тем самым облегчаю себе душу.

Спасибо и до свидания. Может быть, я скоро опять напишу вам.

Жан-Мари.

Мой дорогой друг!

Еще недавно я считал себя конченым человеком, но вполне возможно, пришло спасение. Благодаря стараниям Ле Дюнфа. Этот парень, чья кипучая деятельность просто ошарашивает, намерен вскоре открыть туристическое агентство. Среди предполагаемых маршрутов есть несколько страноведческого и культуроведческого характера, как сейчас говорят, по Бретани. Вот такой, например: Париж — Сен-Мало — Понторсон — Мон-Сен-Мишель — Сен-Мало и возвращение через Фужер и Алансон. Другой: Париж — Сен-Брие — Перрос-Гирек — Брест… Предполагается устраивать также и полные туры по Бретани. Все готово. Рестораны, гостиницы, подробная программа посещения городов и исторических памятников. Хоть сегодня отправляться в путь. Дата первой экскурсии: двадцать пятое июня. То есть через десять дней.

Ну так вот, Эрве попросил меня сопровождать первую группу, ту, что направится из Парижа в Сен-Мало. Продолжительность поездки два с половиной дня. Это, безусловно, слишком мало, чтобы все увидеть. Возвращение в воскресенье вечером к двадцати двум часам. Я заколебался. Но Эрве из тех, кто не любит долго тянуть. Он живо описал все преимущества, таящиеся в его предложении. Нормальная, приятная и не очень утомительная работа. Достойная и даже более того оплата. А так как в Эрве есть малая толика этакого макиавеллизма, то он не забыл присовокупить: «Заодно сможете вернуться к работе над бретонскими культами. Помните?.. Вы когда-то нам читали лекции на эту тему. Потрясающе увлекательно!»

Конечно, я помню. Столько треволнений пришлось пережить с тех пор… И вдруг открывается возможность продолжить очень мне дорогие исследования, совершенно заброшенные после начала душевного кризиса. Именно эта возникшая передо мной столь неожиданная и настырная, как хмель, надежда довести брошенное на полпути дело до конца и подвигла меня согласиться.

— У вас будет прекрасный шофер, — обрадовался Эрве. — Жермен Берлан. Необычайно ухватистый, так что все материальные вопросы он возьмет на себя. Вам ничем таким заниматься не придется. Позднее, если работа вам придется по душе, я смогу привлекать вас и почаще. — Он рассмеялся. — И пусть шлют сколько угодно анонимных писем. Со мной вы ничем не рискуете.

— Но почему вы так добры ко мне? — спросил я.

А Эрве в ответ шепнул мне на ухо:

— Просто мне кажется, что ваше пребывание в чистилище затянулось.

И подмигнул мне. Я с волнением увидел что-то прежнее, мальчишеское, в выражении его лица. Мне хотелось его задержать, пусть сам сообщил бы радостную новость Элен, но он очень торопился. Его небольшой гоночный автомобиль тут же исчез из виду, а я остался стоять, взволнованный, на краю тротуара. Да, признаться, это было сильное потрясение. А у меня сердце теперь может зайтись от любого пустяка.

Элен очень обрадовалась моему решению. Естественно, ее не прельщает перспектива проводить уик-энд в одиночестве. Зато, с другой стороны, пусть как следует отдохнет в тишине, ей это нужно, наши размолвки тяготят ее столь же сильно, как и меня.

Что взять в дорогу? Мне достаточно маленького чемоданчика. И даже уже собрали вещи, только самое необходимое: одежда, лекарства и т. д. Мы с женой снова чувствуем себя семьей. Словно хрупкий цветок счастья распустился в конце зимы на краю оврага. Элен без конца пристает со всевозможными советами, но меня это нисколько не раздражает. Наоборот, я выслушиваю их с радостью. Да, я постараюсь не забывать про мои капли. Да, я непременно возьму с собой несколько мятных пастилок, ведь придется много говорить, перекрикивая шум мотора, от усталости горло разболится, голос сядет. Да. Да. Да — всему. Да — жизни, наконец. Ах, и не забуду о теплом нижнем белье. В Сен-Мало всегда дуют холодные ветры. И о плаще, вдруг дожди.

— Иногда ты сможешь ездить вместе со мной, — говорю я. — Когда будет свободное местечко.

— Лучше подумай о том, что подарить твоему другу Эрве, — отвечает она. — Надо его отблагодарить.

В этом вся Элен. Не терпит никаких долгов. Дебет и кредит всегда сходятся. Да, Эрве следует отблагодарить. И самый лучший способ сделать ему приятное — тщательно подготовить записи, которыми я буду пользоваться во время поездок. Никакой ненужной информации. И без набивших оскомину общих мест. Тут еще есть над чем поработать.

— Тебе еще нужно оформить переход, — напоминает Элен.

Не знаю, знаете ли вы, но когда находишь работу, приходится заполнять такую же массу самых немыслимых бумаг, как и когда ее теряешь. Хорошо, завтра сделаю все, что требуется. Сегодня я вне себя от счастья и не способен сосредоточиться. И поскольку я обещал сам себе ничего от вас не утаивать, то признаюсь: не смог дождаться вечера. Элен как-никак мне жена.

До свидания, дорогой друг.

Искренне ваш

Жан-Мари.

Глава 16

— Говори громче, — просит Ронан. — Ничего не слышно. Алло…

— Так лучше?

— Да… Ты откуда звонишь?

— Из Парижа.

— Ну и?

— Все сделано. Он согласился. Я его ставлю на рейс Париж — Сен-Мало, посмотрим, как себя проявит.

— И когда он начинает?

— В ближайшую субботу.

— Жена согласна?

— Еще бы! Она в восторге. Единственное облачко на безоблачном небе — два дня без мужа.

— Что-то я не пойму, Париж — Сен-Мало за такой срок? Да твоим клиентам даже поссать будет некогда.

— Там видно будет. Разберемся по ходу движения. Теперь о Кере, ты оставляешь его в покое.

— Слушаюсь, господин.

— Кончай! Не валяй дурака. Как здоровье?

— Замечательно. Плешивый осел, что меня лечит, уверяет, будто я здоров. И могу жить, как все нормальные люди.

— А что говорит твоя мать?

— Она в отчаянии. Пришлось поклясться, что буду соблюдать режим. Я теперь способен чем угодно клясться, лишь бы меня оставили в покое. Мы с тобой скоро увидимся?

— Я загляну на будущей неделе.

— О’кей. Чао! Я не осмеливаюсь прощаться по-бретонски. Вдруг засадят в тюрягу.

Ронан вешает трубку и поднимается к себе в комнату. У него в запасе три дня. Заказное письмо, отправленное в четверг, придет в субботу. То, что надо!

Он закрывает дверь на щеколду, чтобы никто не помешал, и какое-то время мысленно взвешивает все «за» и «против». В конце концов, ничто не мешает ему смотаться в Париж туда и обратно и поговорить с Элен живьем. Нет, в письме он сумеет выразиться лучше. И потом, Ронан не имеет ничего против этой женщины. С ее помощью он лишь целится в Кере. Ударить нужно побольнее, однако нет никакой необходимости присутствовать при этом, чтобы воочию наблюдать за ее реакцией. Итак, решено — письмо! И немедленно. Чтобы еще успеть получше его отделать, придать ему необходимую остроту, ведь оно должно разить как лезвие клинка.

Ронан раскладывает на столе бумагу для писем, ручку и, чтобы без раскачки приступить к делу, пишет адрес:

Мадам Элен Кере

23-бис, улица Верней

75007 — Париж

Для пущей уверенности в левом углу приписывает: «Лично». Это, конечно, бесполезно, но зато звучит как предостережение. И тут же начинает:


Мадам!

Прежде чем вы прочтете мое письмо, я советую вам внимательно взглянуть на фотографию, вложенную в конверт. Фотография из газеты и не очень хорошая. Тем не менее вы с первого взгляда узнаете на ней человека, стоящего в центре группы. Приглядитесь. Торопиться не надо. Это ваш муж. А теперь присмотритесь хорошенько к петлице его пиджака. Это не случайный значок. Маленький серебряный крестик. Такой крест носили священники, покинувшие лоно церкви. Ваш муж, уважаемая мадам Кере, в свое время, а точнее десять лет тому назад, был священником. Впрочем, я не прав, употребив прошедшее время. Ваш муж священник «на вечные времена». Как и для вас, набожной католички, так и для меня, недостойного христианина, не может быть ни малейшего сомнения: Жан-Мари Кере — священник на вечные времена.


Ронан перечитывает. Кажется, неплохо получается. Когда Элен доберется до этого места при чтении, она уже будет уязвлена до глубины души.

Снизу доносится звонок, извещающий об обеде.

— Иду!

Аккуратно, как прилежный ученик, спрятав письмо и конверт в папку, Ронан причесался и спустился в столовую.

— У тебя, кажется, сегодня утром хорошее настроение, — замечает госпожа де Гер. — Я слышала, как ты разговаривал по телефону.

Молчание.

— Заметь, я не спрашиваю тебя, кто звонил, — продолжает она.

— Эрве.

Мать, поджав оскорбленно губы, садится за стол напротив сына.

— Каждый день картофельный салат, — ворчит Ронан. — Неужели нельзя подать что-нибудь посытнее: колбасу, паштет…

Задетая за живое, госпожа де Гер сурово смотрит на сына.

— Ты поклялся, что будешь осторожен со своим здоровьем.

— Согласен. Но представь себе, что будет, если я соберусь совершить маленькое путешествие, чтобы немного развеяться.

— Зачем? Тебе здесь плохо?

— Я сказал «Представь себе»! Например, сяду на экскурсионный автобус и съезжу куда-нибудь на побережье, в Перрос-Гирек или в Динар… В этом случае мне придется обедать и ужинать в ресторане. А значит, придется есть то, что имеется в меню… устрицы, может быть, лангусты или колбасу из свиных кишок.

Госпожа де Гер подносит салфетку ко рту и прикрывает глаза.

— Ты меня в гроб вгонишь, — бормочет она.

— Не переживай, я шучу. Но с долей правды. Мне очень хочется куда-нибудь съездить. Мир посмотреть. В организованных туристическими бюро поездках случаются порой очаровательные встречи.

— Ты сошел с ума!

— Конечно. Ты мне без конца об этом твердишь. Видимо, так оно и есть.

Снова наступает тишина. Ронан торопится скорее выйти из-за стола. Наверху его ждет спешная работа. Он, почти не пережевывая, глотает рыбу, морковь.

— Не ешь так быстро, — негодует госпожа де Гер. — Это вредно.

А может быть, ему хочется причинять себе вред. Что она знает об этом? Да и что он сам знает об этом? Он отталкивает йогурт.

— Все. Я выкурю сигарету в моей комнате. Только одну. Обещаю.

Он почти бегом поднимается по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, и тотчас снова берется за письмо.


…Жан-Мари Кере — священник на вечные времена.


Он продолжает:


Вы стали женой человека, нарушившего все свои клятвы. Беспрерывно лгущего и вам, и всему свету. Способного на самые низкие поступки. И я докажу правдивость моих обвинений. Я познакомился с вашим мужем в то время, когда он был священником в нашем лицее, и все мы восхищались им. Спросите лучше об этом у Эрве Ле Дюнфа, моего товарища. Потому что я (извините, что приходится докучать вам рассказом о моей персоне) занимался несколько иными вещами. Вместе с моими друзьями я сражался за свободную Бретань. Буду краток: однажды я почувствовал, что мой долг убить полицейского, который вел себя как настоящий эсэсовец. А я был солдат, вот чего никто тогда не понял. Но почему-то я надеялся, что ваш муж обязательно поймет меня…


Нужно выкинуть этот повтор, подумалось Ронану. Только как?


И тогда я отправился к нему на исповедь. Рассказал ему, что убил Барбье и попросил его отпустить мои грехи. Разве я был не вправе надеяться на это? Но он отказался отпустить мои грехи.


Ронан остановился, щеки его пылают. Ему снова отчетливо припомнилась та далекая сцена: он прижимается лицом к решетке исповедальни и видит в пахнущем воском сумраке профиль священника. «Воинам прощают грех убийства, — говорит священник. — Так и мне надлежало бы поступить. Но я прошу тебя замолчать. Ты оскорбляешь Господа».

Ронан вышел из тесной кабинки взбешенный. И показал кулак исповеднику. Ему невероятно трудно об этом писать. Но он снова берет ручку и продолжает:


Вначале он не воспринимал меня всерьез и смеялся: «Да ты, похоже, все готов пожрать!» И вот он узнал… И донес на меня. Именно из-за него я был арестован. А несколько дней спустя он отказался от сана. Мне сообщил об этом мой друг Эрве. Представляете, и этот жалкий человечишко, потерявший веру уже, видимо, задолго до того, как я исповедался ему, имел наглость отказать мне в отпущении грехов. А с чего бы вдруг ему, спрашивается, было так поступать? А все логично, когда священник отрекается от Церкви и совершает первое предательство, ничто уже не в силах удержать его от новых низостей. Только не говорите мне, стараясь найти ему хоть какое-то оправдание, будто я не покаялся в своем грехе и прочую подобную ахинею. Я вел с ним честную игру. И был совершенно откровенен. Если бы на меня донес кто-либо другой, я бы смирился с этим. Но не он! Только не он! Во имя какой морали он поступил со мной таким образом, и это в то время, когда сам отшвырнул куда подальше собственную честь?


Ронан недоволен собой. «Нужно выкинуть все сопли! — говорит он себе. — Только факты! Ничего, кроме фактов! К чему мне хныкать перед этой женщиной. И потом, мне, в конце концов, прекрасно известно, почему он меня выдал. Для очистки собственной совести. Чтобы сказать себе: «Я больше не священник. Я волен выбирать свой путь в жизни. Но я по-прежнему остаюсь честным гражданином. Преступление должно быть наказано!»

Ронан поднялся, отыскал пистолет и, положив перед собой, нежно погладил кончиками пальцев. Последний его верный товарищ. Письмо получается что-то чересчур длинным. А самое трудное еще впереди.


Итак, меня арестовали. А моя невеста покончила с собой.


Рука отказывается писать дальше. Буквы делаются все менее и менее разборчивыми. Ронан отталкивает письмо и, чтобы успокоиться, делает круг по комнате.

Трет пальцы, сжимает их, разжимает, затем вновь возвращается, садится, но каждое новое слово — пытка. Он зачеркивает последний абзац и прилежно начинает писать его заново:


Моя невеста покончила с собой. Она была беременна. Не смогла вынести мысль, что ей предстоит стать женой заключенного.


Ронан положил ручку на стол и скрестил руки.

Я написал все как было, да, Катрин? Я ведь не ошибаюсь? Ты не пожелала бороться. Совсем еще девчонка! Он с силой трет глаза, но слезы не льются. И только жжет.

Ну и ладно. Отправлю прямо так. С пылу, с жару. И плевать я хотел, если плохо получилось. Главное я написал. И последнее предложение для концовочки.


Вам будет больно читать мое письмо, но я, как вы можете догадаться, страдаю еще сильнее. По его вине!


Осталось только подписать. Через три дня он опустит его. А там посмотрим, что, кровь или вода, течет в жилах этой Элен. Только тут Ронан почувствовал, насколько письмо его опустошило. До самого донышка. Он тщательно запечатал конверт, положил его возле пистолета, долго смотрел на него и лишь затем засунул в ящик стола. Конечно, он мог бы написать и получше, в частности, признаться, что именно он является автором анонимных писем. А кроме того, последняя часть, касающаяся Катрин, получилась слишком сухой и короткой, а главное — неточной. Катрин покончила с собой вовсе не из-за слабости, ей же достало сил бросить вызов собственной семье, когда раскрылась их связь. Ему пришлось воевать с Адмиралом, а ей с отцом, и она не упускала ни единой возможности, чтобы не заявить тому о своих правах. «Катрин, мы с тобой дети 68-го года. А против нас святоши и лицемеры!»

Ронан вернулся в комнату и обессиленно рухнул на кровать. Да выдуй он бутылку водки, и то небось держался бы крепче на ногах. Едва он коснулся головой подушки, как тотчас заснул.

В четыре часа старая служанка, держа в руках поднос с полдником, остановилась перед дверью в спальню Ронана. Прислушалась.

— Ну что же вы там, — сердито окликает ее госпожа де Гер, стоящая внизу лестницы. — Входите! Или ждете особого приглашения?

— Дело в том, мадам, — шепчет та. — Мсье…

— Что мсье?..

— Храпит.

Глава 17

Кере осторожно открыл дверь.

— Не пугайся, — шепчет он. — Это я. Автобус задержался. Я еле держусь на ногах от усталости. Но поездка получилась превосходной.

Жан-Мари движется на ощупь в темноте, ударяется о стул.

— Черт! — вырывается у него. И тут же: — О, прости, пожалуйста!

Элен терпеть не может ругани. Он садится, снимает ботинки, с блаженством двигает пальцами.

— Все время на ногах, — оправдывается он тихим, немного дрожащим голосом. — Устал.

Жан-Мари прислушивается. Как крепко спит! Нет, чтобы дождаться его возвращения. Как-никак, его первая поездка в качестве экскурсовода! И ему необходимо столько ей рассказать! Не говоря уже про подарок у него в чемодане. Небольшой сувенир из Динара. Так, безделушка. Чтобы отметить событие. Руки шарят по сторонам. Такая привычная комната погружена во враждебный мрак. А это что еще за чашки на столе? Жан-Мари натыкается на кофейник. Кофейник, в такой поздний час? Делать нечего. Придется зажечь свет.

Он на ощупь идет по гостиной. Наконец рука заскользила по стене к выключателю. Зажигается свет. Стол не убран. Охваченный внезапным волнением, Жан-Мари входит в спальню. Никого. Кровать не застелена, похоже, Элен куда-то очень спешила.

— Элен!.. Элен!..

Жан-Мари обходит всю квартиру. Жены нет. Что случилось?

Он останавливается посреди гостиной, и его взгляд падает на лежащее посреди стола письмо, вернее два письма. Приблизившись, понимает: нет. Одно письмо, а рядом простой листок бумаги, вырванный из блокнота.


Я ухожу из дома. Прочти письмо, которое я сегодня получила. Взгляни на фотографию. И ты все поймешь. Как мне плохо! Не пытайся меня переубедить. Не желаю тебя больше видеть. Уж лучше было бы мне быть вдовой.

Элен.


И сразу громкие слова, думает Кере. Резкая боль разрывает голову, и приходится цепляться за стол, чтобы не упасть. Он долго стоит, наклонившись вперед, похожий на высохшее дерево. «Дура! Ну что за дура!» — высвечивается у него в сознании, будто неоновая реклама вспыхивает. Наконец он решается развернуть листок.


Мадам!

Прежде чем вы прочтете мое письмо, я советую вам внимательно взглянуть на фотографию, вложенную…


Он приближает фотографию к глазам. О Господи! Да это же он сам! Небольшой крестик в петлице, он до сих пор при нем, в самом дальнем отделении бумажника. Значит, все кончено. Рано или поздно, но это должно было произойти. Письмо даже можно не читать. Ему заранее известно, что там. И он почти машинально пробегает по нему глазами. Так вот кто, оказывается, пытается его убить, тот парень, Ронан, из его далекого прошлого. Это он придумал нелепую историю с доносом. Но сцену с исповедью Кере, конечно, хорошо помнит.

В кофейнике нашлось немного кофе. Холодного и горького. Кере медленно пьет его. Пьет до дна чашу Несправедливости! Бедняга Ронан все выдумал от начала до конца. Это сущий бред тяжелобольного! И все же удивительным образом в его словах проскальзывает правда. Кто подсказал ему эту страшную фразу: «Когда священник отрекается от Церкви и совершает первое предательство, ничто уже не в силах удержать его от новых низостей…»?

Перевалило за час ночи. Стало холодновато. Кере абсолютно уверен, что Элен не вернется. Она укрылась в какой-нибудь гостинице или у подруги. И спорить, убеждать бесполезно. Верное слово. Бесполезно. Все бесполезно. Но ведь надо что-то делать! Кере подходит к платяному шкафу. Чемодана нет. Вещи Элен исчезли. Правда, не все. Осталось висеть одно платье на вешалке, случайный призрак. Кере бесцельно ходит взад и вперед по комнате. Перечитывает письмо Ронана. От всех событий, так глубоко потрясших парня: анонимный донос, арест, самоубийство бедной девушки — в памяти Кере сохранились лишь слабые отголоски. У него не было в те дни ни времени, ни желания читать газеты или слушать радио. Переживаемый им тогда кризис веры замкнул его на себе самом, отгородив от внешнего мира. А покинув город, он разом откинул все прошлое, все воспоминания.

От кофе захотелось пить. Кере выпил большой стакан воды, затем машинально закурил. Он даже не сможет защищаться. Для Элен он стал… Ах нет, даже подумать об этом и то страшно. Что же делать? Подождать у выхода магазина, в котором находится ее парикмахерский салон, а потом, словно попрошайка, пойти за ней следом по улице, умоляя выслушать его. Все восстает в его душе против такого решения. Да что это в самом деле! Я же все-таки не преступник! Лишь дураки, которые…

Заря вырисовывает прямоугольник окна. Непременно должен существовать какой-нибудь выход. По крайней мере, попытаться всегда можно… Кере достает бумагу из ящика, сдвигает в сторону чашки, кофейник, пачку печенья и начинает писать:


Мой дорогой друг!

Со мной случилось нечто чудовищное. И нет сил оправдываться. Вот какие два письма я нашел у себя дома. То, чего так долго боялся, произошло. Вы были правы. С моей стороны было форменным безумием не рассказать обо всем Элен, а теперь она ушла. Но еще остается слабая надежда. Я скоро увижусь с Эрве, мне надо передать ему отчет о поездке. А тот прекрасно знает, где можно отыскать его старого друга, Ронана де Гера, а значит, поможет мне встретиться с ним. Я тотчас сообщу вам об этом. А когда дела немного наладятся, будьте так любезны, напишите Элен, она искренне вас уважает. Если вы объясните ей, что я невиновен, что многие священники в настоящее время приходят к тяжелейшему пересмотру основ веры и причины тому вполне достойные, она, быть может, вам поверит. И заверьте ее, что не сохранили бы дружеских отношений со мной, если бы считали меня способным выдать тайну исповеди. Это самое главное! Страшная, а еще более — глупая история, но как, скажите, проявляется в ней воля Провидения?

Спасибо. Искренне ваш

Жан-Мари.


Ронан ждет Эрве. Потягивает мятную настойку и смотрит на игроков в бильярд. Эрве не объяснил, зачем он назначил ему свидание в кафе «Фавор». Всего лишь несколько слов: «Буду в „Фаворе“ в 11 часов. Нам необходимо поговорить». Разумеется, речь пойдет о Кере. Письмо наверняка наделало шума.

Ронан заметил «порше», протиснувшийся между автобусом и тротуаром.

Ему не терпится узнать, что же все-таки произошло. В принципе, если женщина не половая тряпка, в воздухе должно запахнуть разводом. Через минуту-другую в зал вошел Эрве, поискал друга глазами и, увидев его, поднял руку. Сегодня, видимо по случаю яркого солнца, он был одет в очень светлый костюм с голубым галстуком. Ничего не скажешь, одет Эрве всегда с иголочки!

— Привет! Что с тобой стряслось?

— А с гобой что? — Эрве усаживается на лавку. И сразу переходит в нападение. — Кере прислал мне записку. Жена его бросила. Послушай! Не делай удивленные глаза. Тебе отлично известно, о чем идет речь. Ты ей написал.

— Точно.

— Ты сказал ей, что Кере был нашим священником, что он тебя выдал, одним словом все.

— Точно.

— Отправляя ей письмо, ты догадывался, чем это может кончиться?

— Естественно.

— И что, доволен?

— Нет.

— А чего тебе еще надо?

— Его шкуру.

— Ты серьезно?

— Абсолютно серьезно.

— Ты что, в тюрьме не насиделся?

— Это тебя не касается.

Официант приносит Эрве бокал, наполненный красивой изумрудной жидкостью со льдом.

— Вот оно выходит что, — говорит Эрве после небольшого молчания. — Все-таки обвел вокруг пальца!

— Надеюсь, ты меня вызывал сюда не для того, чтобы читать нотации? Подожди! Не отвечай! Я сам обо всем догадаюсь. Тебе бы хотелось выйти незаметно из игры, на цыпочках, поскольку ситуация осложнилась.

Эрве пожимает плечами.

— Если бы я знал раньше…

— Ты бы меня сразу бросил, — заканчивает за него Ронан. — Как и раньше в суде.

— Но Боже ты мой! Долго ты еще собираешься ворошить прошлое?

— Какое прошлое? На меня только что донесли в полицию. И я только что потерял Катрин. Прошлого нет, его не существует! Вали отсюда! Ты мне больше не нужен. Пришел уговаривать меня пойти с ним на мировую? Так ведь? Сожалею, но ничем помочь не могу.

— Идиотизм. Ты болен.

— Согласен. Я идиот, но я его пристукну. Можешь предупредить его об этом.

— С тобой невозможно разговаривать.

— Тогда убирайся отсюда!

— Старик, мне тебя жаль!

Эрве встает, роется в кармане и, достав деньги, бросает на стол. Но Ронан небрежно ребром ладони отодвигает их. И шепчет:

— Платить буду я. Мне не привыкать!


Дорогой друг!

Вчера я долго беседовал с Эрве Ле Дюнфом. Он попытался переговорить с Ронаном. Но безуспешно. Более того, этот Ронан, похоже, намеревается меня убить. Все это настолько нелепо, что невольно задаюсь вопросом, уж не сплю ли я. Бедняга Ронан твердо убежден, будто это я его выдал. И что самое удивительное, Эрве, оказывается, думал точно так же.

— Но сами посудите, — оправдывается он, — поставьте себя на мое место. Никто не мог знать, кто убил комиссара Барбье. Совершенно никто. Кроме вас, разумеется, поскольку Ронан рассказал вам об этом на исповеди. Когда его арестовали, я сразу задал себе вопрос: кто донес? Никто из наших, в этом я очень скоро убедился. Кто же? И Ронан открыл мне глаза в тот день, когда я навестил его в тюрьме. Вы и только вы могли это сделать.

— Но я же священник!

— Но вы недолго им оставались.

— Значит, плохой священник. Так и скажите!

Он явно растерялся, бедняга. А я настолько разволновался, что даже позабыл про свои горести.

— Но ведь вы хорошо меня знали!

— Да. И поэтому сомневался. Иногда думал — Ронан прав, но бывали дни, когда я не менее твердо был уверен — нет, ошибается. И тогда я решил поставить крест на этой истории. К тому же у меня появились другие заботы.

— А когда мы с вами случайно встретились в метро? — продолжал допытываться я. — Почему, раз такое дело, вы не постарались избежать встречи со мной?

— Почему? Прошло достаточно много времени, я успел измениться. И вы тоже!

Прозвучало не слишком убедительно. Он явно что-то недоговаривал, но мне не хотелось, чтобы он понял, что я это почувствовал. И потом, есть люди, которые с годами готовы все простить. Я, признаться, другой закалки. И Ронан тоже!

Придется сократить наш дальнейший разговор, ибо Эрве даже не сразу понял, о чем я говорил.

— Даю вам слово, — сказал я наконец, — что никогда не причинял никакого вреда Ронану. Тут, вероятно, произошло нелепое совпадение. Не припомню точно чисел, но скорее всего я покинул Рен примерно в те же дни, когда схватили Ронана. Но я совершенно непричастен к его аресту.

— Кто же в этом случае на него донес? Узнай мы ответ на этот вопрос, Ронан бы сразу успокоился.

— Надо подумать! Кто пользовался у Ронана абсолютным доверием?

— Вы. И, естественно, Катрин.

— И все?.. Но тогда… Поскольку я тут ни при чем…

Эрве испуганно взглянул на меня.

— Нет. Она не могла этого сделать, они ведь собирались пожениться.

— А она знала о случившемся?

— Только Ронан сможет вам точно ответить. Но скажи он ей: «Я иду убивать Барбье», она бы сумела помешать ему.

Славный Эрве! У него редкий талант зарабатывать деньги, но в человеческом сердце он мало что смыслит.

— Вы полагаете, он ничего не скрывал от нее? — продолжаю я. — И она, разумеется, знала о его ненависти к Барбье.

— Разумеется.

— Итак, мы имеем перед собой девушку, любящую Ронана и мечтающую разделить с ним жизнь. Она уже знает, что беременна, и страшится безумных выходок своего возлюбленного, или жениха, если вам угодно. Вполне естественно, она просит его поклясться ничего не предпринимать против полицейского. Он наверняка уступил ее просьбам. И пообещал. Мой рассказ представляется вам правдоподобным?

— Да.

— Пообещать-то он пообещал, но подталкиваемый ненавистью, видно, позабыл о своих словах. Другого возможного объяснения просто нет. Раз я не доносил, значит, это сделала она.

Я вижу, Эрве сдался. Если посмотреть на дело под этим углом, все сразу становится на свои места. А у меня уже нет никаких сомнений. Вполне объяснимый шаг отчаявшейся и взбешенной девушки.

— Это вполне вяжется с оставленной ею запиской, — говорит Эрве. — Я уже не помню точно текст. Что-то вроде: «Я тебя никогда не прошу… Ты настоящее чудовище…» Ну вы понимаете.

Если я с такими подробностями передаю вам нашу беседу, то лишь для того, чтобы вы прочувствовали мое потрясение, когда я намного раньше Эрве со всей ясностью понял, что даже бесполезно пытаться переубедить Ронана. Катрин для него — святое. И виновным он, естественно, посчитал меня. Это вполне его устроило. Ему не хотелось копаться в глубинах своей души. Мои слова жестоки, но я убежден, что все произошло именно таким образом. Ронан, и тут ничего не исправишь, — незаживающая рана, а я знаю, что это такое.

— Хотите, я поговорю с ним?

— Он вцепится вам в глотку.

— Но ведь необходимо что-то делать.

— Оставьте.

— Да от него можно ждать чего угодно!

— Я подумаю.

Надоело молоть языком.

— Раз вы невиновны, — повторял и повторял Эрве, — нельзя сидеть сложа руки. Это черт знает как глупо!

Я прервал его охи и ахи и, чтобы успокоить и доказать, что я все-таки не склонен воспринимать ситуацию излишне трагически, пообещал ему сопровождать предстоящие автобусные экскурсии. Мы сразу вступили на прочную почву. И лицо Эрве тотчас просветлело. Уф! А что мне оставалось делать?.. Идти в полицию? Прятаться? Писать Ронану письмо и пытаться оправдаться? Поднять все вверх дном, чтобы разыскать Элен, чувствуя, как по моему следу идет безумец? Защищаться, одним словом? Но вот как раз желания защищаться у меня и нет. Я это совершенно отчетливо осознаю, хотя мне и нелегко объяснить причину. В каком-то смысле я не способен вместе с Эрве бороться против Ронана. Ибо я в союзе с Ронаном против самого себя. Неожиданно я понял, что его представления обо мне и о стоящем за моей спиной мире хотя, разумеется, и чрезвычайно наивны, но все же благородны и чисты. Я был священником, а значит, скалой средь зыбей. Он пришел ко мне с таким безграничным доверием, что приходится назвать это чувство верой. Верой полной, абсолютной. То есть такой, какой и должна быть истинная вера. Я сейчас тщательно взвешиваю каждое мое слово, так вот: он оказал мне великую честь, поверив, что мне можно все рассказать, что я все пойму и прощу. А я в ответ уехал. Сбежал.

И с этой минуты я был способен в его глазах на все, что угодно, на любую мерзость! Вот она, правда! С Ронаном нет золотой середины. Вы станете его убеждать, что я не мог на него донести, а он: «Почему бы и нет! От сана он ведь отказался!» С Элен примерно то же самое. Они оба верные своим принципам люди, не позволяющие себе никаких сделок с совестью. А поэтому ату меня, всаживай дюжину пуль одну за одной! Верующие люди! Вы чувствуете, до какой степени они правы в их неприятии моего образа жизни. Я для них воплощение зла. И мне идти увещевать Ронана, втолковать ему, что он выбрал себе не того виноватого? И тем самым отнимать у него Катрин? Да это равносильно убить его.

А если он убьет меня? Мне ничего не остается, как уповать на то, что я некогда называл, как и вы, Божьим промыслом. Я больше ничего не знаю. И напоминаю спрута, которого рыбак переворачивает с боку на бок, словно перчатку. Умирающий, липкий, скользкий, будто испачканный чернилами… Сил больше нет. Пусть все идет, как идет. Выбора нет.

Я поблагодарил Эрве за все, что он сделал для меня. Он снова сумел улыбнуться:

— В конце концов, у страха глаза велики. Возможно, Ронан просто хочет нас попугать. И, скорее всего, мы напрасно волнуемся.

Так разговаривают с безнадежным больным. Однако напоследок, для очистки совести, он все же добавляет:

— Но я вас предупредил. Остерегайтесь!

Славный мальчик! Он любит чувствовать себя комфортно, и морально и физически. Ему нужен дорогой костюм и столь же безукоризненная совесть. Пусть успокоится! Я не в обиде на него за то, что он таков, каков есть: милый и эгоистичный. И у меня нет права осуждать его. Тем более что я его служащий!

Когда я напишу вам в следующий раз, не знаю. Возможно, никогда. Оставайтесь мысленно со мной до конца. Мне это поможет пройти мой путь, никуда несворачивая.

Искренне ваш

Жан-Мари.


Ронан перечел написанное:


Дорогая мама!

Солдатом — невзирая на все звания — был не ваш муж. Им был я. Мне осталось выполнить последнее задание. И я твердо намерен дойти до конца. А после этого избавлю вас от своего присутствия. Останься я с вами, вы бы несомненно укрепились в христианской добродетели, но постепенно порастеряли бы милосердие, которому так многие завидуют. Хотя и знаю, что моя последняя воля останется невыполненной, все же скажу: хочу быть похороненным возле Катрин.

Прощайте. Я разрешаю вам думать, что у меня был приступ безумия. Это поможет вам соблюсти приличия.

Целую.

Ронан.


Запечатал конверт, приклеил марку. Через несколько часов он опустит свое письмо в Париже в почтовый ящик. Когда оно дойдет до адресата, все уже будет кончено. Ронан проверил пистолет, засунул его к себе в дорожную сумку. Последний взгляд на стол, на комнату. Он выходит. Ушел.


Туристы весело, перекидываясь шутками, поднимались один за другим в автобус. Стоявший возле шофера Кере пробежался взглядом по списку: сорок два человека, сборная солянка. Несколько бельгийцев, супружеская чета из Германии, а остальное — пенсионеры, видимо пожелавшие избежать обычной отпускной сутолоки на дорогах. Дютуа, Мартен, Гобер, Перальта, де Гер… Кере поднял глаза. Де Гер!.. Ронан уже занял место, в самой глубине автобуса, и смотрел в окно. Худое лицо с застывшим суровым выражением; сквозь пелену лет, словно играя с Кере в прятки, то проступали, то вновь исчезали знакомые черты. Сердце тяжело забилось. Если Ронан здесь, это значит… А уйти невозможно. Слишком поздно.

— Готово? — окликнул его Жермен, шофер.

— Готово! — отозвался Кере.

Мотор заурчал, и автобус «вольво», длинный и роскошный, как пульмановский вагон, плавно отъехал от тротуара. Пока можно помолчать. Кере прошелся по автобусу, проверяя билеты. Когда он подошел к Рона-ну, тот, достав свой билет из бумажника, с безразличным видом протянул его, скользнул по Кере рассеянным взглядом и тотчас отвернулся. Заметь Кере на лице парня хоть малейший признак интереса, и он бы попытался призвать его к благоразумию. Но теперь стало очевидно, что какой-либо контакт невозможен.

От Ронана веяло нечеловеческим холодом и равнодушием, это была бомба, запрограммированная взорваться в час «X».

Кере вернулся на свое место. Ему платили за вполне определенную работу, и он выполнит ее, несмотря на страх, заставлявший его обливаться потом. Взяв микрофон, Кере принялся рассказывать о маршруте предстоящей поездки: первый привал в Аржантене, затем через Донфрон и Мортен они доберутся до Понторсона и Мон-Сен-Мишель. Осмотр Мервея, памятника готической архитектуры, ужин и ночлег в Сен-Мало в отеле «Центральный». На следующий день прогулка по городу, обед в ресторане «Герцогиня Анна» и отдых до шестнадцати часов. Затем посещение приливной электростанции в устье Раиса. Обед и ночлег в гостинице «Бельвю». Наконец, в воскресенье экскурсия на пароходе до Динана и обед в Динане, в ресторане «Маргарита». И вечером возвращение в Париж через Баньоль-де-л’Орн. Последний привал в Верней. В ответ удовлетворенно зашумели.

— Начинайте, — предложил Жермен, когда автобус выехал из Версаля. — Расскажите им немного о Нормандии, чтобы создать нужную атмосферу. Затем после короткой остановочки, кому пи-пи, кому что, предложим им спеть хором. Туристы это обожают. Ведь они и собрались здесь, чтобы поразвлечься.

Кере умел говорить. Прежде чем стать священником в лицее, он служил викарием в Сент-Элье. Он кратко описал историю Аржантена и поведал несколько эпизодов освободительного движения во время последней войны, принесшей серьезный ущерб некоторым городским памятникам архитектуры, в том числе донжону и церкви. Ронан делал вид, что спит, однако на самом деле, как догадывался Кере, он ловил каждое слово. Когда же он решится? И как? Он ведь должен отдавать себе отчет в том, что его противник будет постоянно окружен толпой туристов.

Автобус выехал на автостраду и набрал скорость. Когда они доехали до Аржантена и остановились на рыночной площади, напротив кафе «Платаны», Кере вышел последним, только после того как убедился, что Ронан находится далеко, в группе старых дам, о чем-то весело щебетавших.

— С ними легко, — заговорил Жермен. — Только смотрите не переусердствуйте с древней историей, как в прошлый раз. Это обычно нагоняет на них сон, и они дуреют от скуки. И не забудьте рассказать им о жратве. Местные блюда. Камбала в сметане. Предложите пропустить стаканчик. Им должно казаться, что они пустились в страшный загул. Посмотрите на них. Мы едва отъехали, а они уже потягивают аперитивчики!

Ронан сидел за стойкой со стаканом минеральной воды «Виши». Удачный момент, подумалось Кере, чтобы подойти к нему и сказать: «Давай начистоту, и покончим с этим!» Но автобус должен был скоро отправиться в путь, а главное, Кере все более и более отчетливо понимал, что все объяснения бесполезны. Что выяснять? Чего добиться? Какое прошение просить? Как исправить то, что уже произошло?

Жермен захлопал в ладоши.

— Поехали!

Ронан устроился на своем месте в глубине автобуса. Может быть, он хочет просто попугать меня, подумал Кере. И он взял в руки микрофон.

— Дорогие друзья, мы сейчас с вами проедем Мортен. Это небольшой живописный городок, расположенный в устье реки Ла-Канс…

Ронан сидел с закрытыми глазами, спокойный, безучастный ко всему, и его поведение пугало Кере сильнее откровенных угроз.

— Церковь Сент-Евро. Воздвигнута в XIII веке…

Автобус притормаживает. Впереди виднеется опрокинутая машина и несколько полицейских возле кареты «Скорой помощи». Лучше момента и не придумать, подойти к ним, указать на Ронана и попросить обыскать. У него же наверняка припрятано оружие. Но мысли приходили и скользили дальше, бесплотные, как клубы дыма, не более чем фон его экскурсионной лекции.

— Высота скалистого острова Мон-Сен-Мишель равна семидесяти восьми метрам, на его вершине возвышается церковь…

Кере раньше часто поднимался на Мон-Сен-Мишель: молился, гулял по монастырю, прося у Неба душевного спокойствия. И сейчас, по мере того как они приближались к морю, сладость тихо подкрадывающейся агонии постепенно овладевала им, так морфий оглушает сознание больного раком. Жермен, а у него был свой микрофон, воскликнул:

— Небольшую песенку, чтобы дать передохнуть нашему экскурсоводу. Ну-ка, дружно «Пемполезу»!

Все запели. Ронан не двигался. Он лишь едва приоткрыл глаза, чтобы посмотреть, где они едут. А автобус уже двигался по автостраде № 176, впереди, в конце серого, «оловянного» пространства, кое-где посверкивавшего солнечными искорками, виднелся скалистый гребень Мон-Сен-Мишеля. Издали он напоминал большой клипер, уплывавший в туман.

Ронан выпрямился. Он вернулся домой. Борьба сразу приобрела смысл. Его лишь безумно раздражали возгласы восхищения, раздававшиеся вокруг. Автобус остановился возле Королевских ворот, туристы вышли и вслед за Кере двинулись по Гранд-Рю.

Может быть, он сейчас все-таки заговорит со мной, надеялся Кере. Но Ронан упорно держался сзади. И все-таки их встреча, встреча резкая, с обменом нелицеприятными словами, неизбежно приближалась. Ронан, без всякого сомнения, ударит его, но не раньше, чем выскажет ему все, что наболело на сердце.

— Шпиль аббатской церкви возносится над песчаным берегом на высоту ста пятидесяти двух метров… От первоначальной застройки монастыря сохранились…

Кере терпеливо слушал речь экскурсовода, водившего их по монастырю. Страх сидел в душе Кере, как застарелая грусть. Небольшая группа туристов потопталась возле настоятельского дома, прошлась по Гостевому залу и Рыцарскому. Затем объявили, и довольно надолго, свободное время, чтобы желающие смогли вдоволь налюбоваться садами. За крепостными стенами до самого горизонта со стороны Куэнона тянулась тоскливая, покрытая засохшими водорослями пустошь, при тусклом свете неба сливавшаяся с морем, чье присутствие угадывалось лишь по тонкой белесой каемке.

Ронан задумчиво стоял у парапета, положив руки на изъеденные мхом камни. Он казался Кере все менее и менее опасным. Когда они уже собрались покинуть Мервей, одной пожилой даме даже пришлось заговорить с ним, чтобы тот не отстал от группы. Ронан со скучающим видом двинулся вслед за остальными, мимо деревянных домов с треугольным верхом и сувенирных лавок. Он явно томился в компании туристов, устав от их нелепого восторженного удивления. Наконец Жермен собрал всех вместе, и автобус продолжил путь в Сен-Мало.

— Главное — не забывайте про корсаров, — предупредил шофер Кере. — Плевали они на Шатобриана с высокой колокольни.

Кере принялся рассказывать о жизни мореплавателя и пирата Сюркуфа. Ни на минуту не теряя Ронана из виду. Небось злится, что я развлекаю парижан, подумал он.

Поскольку Кере сидел спиной к дороге, море появилось слева от него, зеленое, с белыми барашками пены. Пассажиры дружно уставились в окно, вполуха слушая его разъяснения. Вдали показались стены Сен-Мало. А вскоре автобус уже ехал по бульвару, тянувшемуся вдоль океана. Над парапетом набережной выглядывали черные щербатые сваи, служившие волнорезами.

— Дорогие друзья, — говорит Кере, — мы прибываем на место. Но прежде проедем мимо двух огромных башен: Женераль и Кикангронь. Сбор в холле гостиницы, я укажу вам номера комнат. Не спешите. Еще немного посидите. Справа вы видите замок. А слева пристань, где можно покататься на прогулочных судах. Итак, мы въезжаем на Гранд-Рю… вот и приехали.

Автобус остановился перед центральным входом, пассажиры вышли, и Жермен, открыв крышки багажного отделения, принялся вместе со служащим гостиницы вытаскивать сумки и чемоданы.

Администратор вручил Кере телеграмму. Тот поспешил открыть ее:


Элен нашлась. Позабочусь. Дружеским приветом Эрве.


Туристы мигом окружили Кере и засыпали вопросами. Но куда подевался Ронан? Ах, вот он, устроился в кресле и листает какой-то туристический проспект. Расселение по комнатам прошло не столь гладко, как бы того хотелось Кере. Но мысли его витали далеко. «Элен нашлась. Элен нашлась», — повторял он про себя. Означает ли это, что она согласна вернуться к нему?

— Но я просила двухместный номер.

— Сейчас что-нибудь придумаем, мадам. Извините.

Постепенно холл опустел. Ронан исчез. Жермен взгромоздился на высокий табурет бара и потягивал кружку пива. Вконец утомленный Кере поднялся в отведенную для него небольшую и кое-как обставленную комнатенку на пятом этаже. В мансардном окне за крепостной стеной виднелись мачты и небо с парящими чайками. Кере тяжело улегся на постель. Не было сил даже вынуть веши из чемодана. «Элен нашлась». Что теперь?.. Спать! И обо всем забыть!.. С большим трудом, устало поморщившись, Кере все-таки поднялся и пристроился возле крошечного столика, втиснутого между рукомойником и шкафом. Раскрыл лежавшую на столе папку с несколькими конвертами и небольшим количеством листов почтовой бумаги с адресом гостиницы и начал писать.


Дорогой друг!

Я в Сен-Мало. Ронан здесь, среди туристов, которых я сопровождаю. Получил телеграмму от Эрве, в которой он сообщает, что жена моя нашлась. Однако я не намерен защищаться, спасая семейный очаг и жизнь. Я не в состоянии бороться с фанатиками. И могу лишь принести им в дар мое молчание. Единственное доброе дело, на которое я способен. Пусть и дальше берегут свою правду! Мне бы хотелось, чтобы они считали меня сволочью. Мне бы хотелось умереть в грехе! И только прошу вас: позднее, при удобном случае, скажите Элен, что я все-таки не был таким уж плохим человеком. Спасибо. И прощайте.

От всего сердца

Жан-Мари.


Он запечатал конверт и аккуратно написал адрес.

Отцу Илеру Мерме

Аббатство де Ла-Пьер-ки-Вир

8983 Cен-Леже-Вобан

Затем закурил, прошелся по комнате, заложив руки за спину. Я ни в чем не уверен, подумалось ему. Даже в том, а не играю ли я сейчас комедию. Достав бумажник, он вытащил из отделения, куда клал паспорт, небольшой серебряный крестик, который так долго носил раньше на лацкане пиджака. Легонько подкинул, поймал, а затем прицепил на прежнее место и подошел к зеркалу.

— Жалкий шут! — сказал он громко сам себе.

Внезапно зазвонил телефон, стоявший у изголовья кровати. По всей видимости, еще кто-нибудь чем-то недоволен. Он снял трубку и услышал голос женщины из администрации гостиницы.

— Мсье Кере? Тут один человек спрашивает, нельзя ли ему подняться к вам.

— Кто он?

— Его зовут Ронан де Гер.

Кере молчал.

— Ну так что, я скажу ему, пусть поднимается?

— Хорошо! — прошептал Кере.

Так быстро! Уже, значит, пора. Мне бы только понять, кто я такой! — подумал Кере. И весь обратился в слух. Вдалеке отчетливо слышался тихий скользящий звук поднимающегося лифта. Остановился на его этаже. Как вдруг сделалось холодно! Ковер в коридоре заглушил звук шагов, и, когда раздался стук в дверь, Кере вздрогнул. Ему осталось еще пройти два метра. Он сжал руки, словно перед молитвой:

— Господи, здесь ли ты?

Потом сделал шаг, второй, третий, остановился, провел рукой по глазам.

— Господи, если ты здесь, пусть все кончится быстро.

И открыл дверь.

Пуля прошла сквозь сердце.


(перевод В. Румянцева)


Конечная остановка

Нашему другу Жан-Марку Робертсу посвящается


Глава 1

Восемь часов. На кузовах машин кое-где еще белел снег. Утренняя толпа перетекала из пригородных поездов к входу в метро, как зерно ссыпается с элеватора. Лионский вокзал пробуждался. Облокотившись о стойку бара в буфете, Шаван не спеша пил кофе. Люсьена, должно быть, еще спит. Она обнаружит письмо только часика через два. Тогда почему же он так дергается, вскипая от гнева, как если бы уже столкнулся с опасностью? Вместо того чтобы говорить себе: «Сегодня такое же утро, как любое другое. И потом, ведь я сам все затеял; к тому же это такая заурядная ситуация!»

— Ко всем чертям! — пробормотал Шаван.

Он расплатился, подхватил свой дорожный чемоданчик и отправился за ключами от вагона-ресторана. Обычно ему нравился тот краткий миг, пока он неторопливо шел наперерез волнам пригородных пассажиров. Он купил, как обычно, утреннюю газету, пачку «Голуаз». В толчее он чувствовал себя вольготно. И шагал с сознанием важности собственной персоны. Зачем отравлять себе удовольствие от этого утра?

— Привет, Поль, — поздоровался Тельер, вручая ему ключи. — Видел термометр?.. Минус четыре!.. Тебе-то хорошо — вечером ты уже в Ницце, счастливчик…

— Но завтра вечером я снова в Париже, — парировал Шаван и подумал об отвратной семейной сцене, которая ждала его по возвращении.

— Привези нам веточку мимозы, — отаполицешутился Тельер.

Шаван чуть не передернул плечами. Ему хотелось крикнуть в лицо всему миру: «Оставьте меня в покое!» В метро он дремал до станции «Либерте», лениво переносясь от картинки к картинке. Малыш Мишель подменил гриппующего Амблара… Нужно его подучить ловчее обслуживать пассажиров… Вагон-ресторан — прежде всего ресторан — не следует этого забывать…

Какое меню у нас на сегодня… Отлично: кнели из щуки на пару, оssо Ьuсо[217] по-неаполитански со спагетти или же, на выбор, антрекот по-тирольски с гарниром из панированных в муке корней сельдерея… Она не способна приготовить даже спагетти. А ведь это уж проще простого… Стоп! Нежелательная картинка!.. До чего ему повезло с таким опытным поваром, как Амеде. У нынешних нет той сноровки, навыка, вкуса к настоящей работе. Им подавай полуфабрикаты. Сплошное жульничество. Когда Люсьена…

Хватит! Он дал маху. Эта дурацкая затея с письмом! Люсьена еще вообразит, что он испугался открытого объяснения. И повернет дело в свою пользу… разыграет из себя жертву… В сущности, в чем он может ее упрекнуть?.. Состав с грохотом проследовал через туннель. На стене как на экране он перечитал свое письмо. Моя дорогая Люсьена… Первый промах. К женщине, которую намерен бросить, не обращаются со словами «моя дорогая». Это звучит признанием собственной вины… Пишу тебе без озлобления, как другу… Но то-то и оно, что Люсьена не была ему даже другом. Кем же она была? Кем-то вроде соседки по квартире… милой — тут уж ничего не скажешь. И даже услужливой. Точь-в-точь как девушки-проводницы, никогда не проходившие через вагон-ресторан без улыбки и любезного словца. Тогда как жена, настоящая…

Шаван не больно-то знал, что именно подразумевал под этим. Но часто, обслуживая, к примеру, новобрачных, совершающих свадебное путешествие на Лазурный берег, он думал, заглядываясь на молодую женщину, которую счастье украшало, как рождественскую елку — блестки: «Настоящая! Вот она — настоящая!» Или же, глядя на пожилую даму с сиреневатыми волосами, руки — в перстнях, ногти наманикюрены: «Вот и эта настоящая». Одним взглядом он оценивал туалеты, изысканность манер. Нет ничего труднее, чем поднести вилку точно к губам, избегая резкого поворота кисти, пока тряский вагон минует стрелки. Изящество, класс! То, чего Люсьена была лишена напрочь. И все же не это послужило для него причиной, чтобы…

Вот уж и станция «Либерте». Шаван со своим чемоданчиком в руке выходит из метро. Пронизывающий ветер под низким небом развевал колючие снежинки. Люсьена такая мерзлячка — она все утро проваляется в постели… Сопротивляться бесполезно — мысли о ней его не оставят. Уж лучше с этим смириться.

Шаван дошел до огромного ангара — или, как все тут его звали, гаража, куда убирали на конечной остановке «Мистраль»[218]. Пустой, темный железнодорожный состав вспыхивал там и сям резкими металлическими отблесками. Мишель уже поджидал его у подножки вагона-ресторана.

— Привет, начальник. Погодка — сущее наказание. Посмотрите, пассажиров будет раз-два и обчелся!

Обмен рукопожатиями. Шаван трепать языком не настроен. Открыв дверь, он поднес руку точно к рубильнику, и вагон ярко осветился. Давно уже привычные движения в заданной последовательности, неспешные, но и не небрежные. В узком проходе, где каждый предмет занимал определенное место, Шаван извлек из чемоданчика белый китель — для поездки к станции назначения; чтобы освежить блеск эполетов с витыми золочеными шнурами, потер их рукавом и прикрепил кнопками, затем повесил на плечики пальто, выходной пиджак и другой белый китель, на обратную дорогу.

Платяной шкафчик, очень глубокий, вмещал примерно пятнадцать вешалок для верхней зимней одежды поездной бригады, куда входили восемь раздатчиков, шеф-повар и директор вагона-ресторана. Сюда же вешали, кроме пальто, форменные кители, а в холодную пору — теплые куртки на меху.

Шаван провел по волосам расческой и застегнул китель. Алюминиевые перегородки с четырех сторон посылали его отражения: синие брюки с безупречной складкой, двубортная фирменная куртка, галстук-бабочка и, подчеркивая линию плеч, золотая полоска знаков отличия.

С платформы донесся шум голосов. Они всегда являлись одновременно, обменивались рукопожатиями, докуривали, пританцовывая от холода, потом гасили сигареты и наконец проворно поднимались в вагон.

— Привет, начальник.

В конторе начиналась толкотня.

— А ну-ка, расходись! — кричал Амеде.

Сам он собирался быстро: белый поварской колпак, широкий передник, салфетка за поясом. В девять часов начинали «накрывать на стол». Официанты раскладывали приборы — сначала в главном зале, а затем в двух вагонах с панорамическим обзором, они числились под номерами 14 и 10 и были прицеплены один впереди, а второй позади вагона-ресторана. Двери между ними пока оставались раскрытыми. Шаван краешком глаза посматривал на анфиладу из трех роскошно отделанных комнат: гравюры на стенах, преобладание строгих тонов, атмосфера богатства. Он раздал меню, удостоверился, что Тейсер положил по булочке на каждую тарелку.

Валентен принес бутылки. Компания наряду с ординарными винами потчевала пассажиров бордо высшей марки, которое в конце маршрута частенько приходили отведать и контролеры. Шаван чувствовал себя хозяином четырехзвездочного ресторана. Он был бы горд радушно принять здесь Люсьену. Как бы не так! Она не пришла сюда ни единого раза. Ничто не возбуждало ее любопытства. Она не любила путешествовать. «Опять эти твои вечные дорожные истории», — реагировала она на его рассказы про мелкие происшествия своего очередного рейса. Так что он помалкивал. А поскольку сама она целыми днями торчала дома, болтаясь по квартире в халате, наполняя пепельницы окурками, хватаясь то за роман, то за журнал под неумолчный аккомпанемент магнитофона, ей самой рассказывать было нечего. Так что им не оставалось ничего иного, как говорить о зиме, росте цен или же комментировать происшествия подобно случайным знакомым в зале ожидания вокзала, которые убивают время за болтовней. Так тянулось годами.

В действительности повелось у них с самого начала. Их брак оказался неудачным. И зачем только дядя Людовик так настаивал! «Вот увидите, вы оба будете счастливы… Из Люсьены получится славная женушка… Она умеет создавать уют. И потом, у нее легкий характер. Она смирится с тем, что тебя вечно нет дома… Четыре дня в неделю — не пустяк, и я знаю, многих женщин это бы не устроило!»

— Шеф, вас спрашивает Амеде.

Шаван отправился на кухню, где Амеде завел свару с шофером пикапа, снабжавшего их провизией. Кнели были уложены одна к другой в металлический контейнер.

— Гляньте-ка на продукт, какой они мне доставили! — вскричал Амеде. — Вот! Я положил вам одну на пробу.

— Черт побери! — протестовал шофер. — Без соуса у них конечно же никакого вкуса.

— Речь не об этом, — сказал как отрезал Амеде. — У нас в меню стоит «кнели из щуки». Так вы попробуйте, шеф. Пусть меня повесят, если здесь есть щука!

Шаван медленно жует — снимает пробу.

— Вкус рыбы ощущается, — говорит он. — Может, и не щуки, но, честно говоря, совсем не плохо.

— Ах! Вот видите! — обрадовался поставщик. — А вы все время поднимаете шум…

— Ладно, ладно, — брюзжит Амеде. — Лично мне все до лампочки. Но будь я клиентом… Где мороженое?

— Получайте.

И поставщик передает повару четыре большие картонные коробки.

— Оно не успеет у вас растаять, — отшучивается он. — Счастливого пути, ребята.

Шаван проходит по залу, высматривая, что не так. Не мешало бы украсить столы цветами. Но обед и без того стоит шестьдесят восемь франков, придется обойтись без цветов. В скором времени вагоны-рестораны отживут свой век. Возможно, лет так через пять-шесть и наступит пора подносов с жестким куриным бедром, черствым хлебом, брусочком масла, наподобие кусочка мыла, и четвертинкой красного, отдающего столовой. Уходит со сцены не только профессия ресторатора, но сама жизнь… Когда развод будет оглашен…

Шаван застыл на месте, заложив руки за спину и опустив голову. Развод!.. Да, так больше продолжаться не может. А потом… Как будто за ним должно что-то последовать… «Да что со мной происходит?» — подумал Шаван. Это погода нагоняет хандру. Люсьене сейчас двадцать восемь, а мне стукнуло тридцать восемь. Выходит, ничего еще не потеряно. У каждого из нас еще есть время начать жизнь сначала. Сейчас еще можно расстаться по взаимному согласию. Мы совершили ошибку — вот и все. С чего бы это она стала за меня цепляться. Я буду платить ей приличное пособие. И ничто не помешает мне жениться вторично. Разве я не вправе иметь жену — настоящую!

— Шеф! Кушать подано.

Что? Неужто одиннадцать? Официанты усаживались за двумя столами, поближе к кухне. Обедают всегда на скорую руку, поскольку меню персонала гораздо проще меню пассажиров. Колбасы. Чаще всего бифштекс с чипсами. Сыр и чашка кофе. Обслуживает самый младший из них.

— У вас усталый вид, шеф, — замечает Тейсер. — Вам нездоровится?

— Должно быть, простыл, — раздосадованно ответил Шаван.

Он слыл молчаливым. Тот не стал допытываться. Валентен заговорил о назревающей забастовке. Разговор становился все оживленнее. Время от времени Шаван подавал голос, чтобы не показаться им безучастным и дать понять, что считает требования профсоюзов законными, но мысли его заняты другим. Он сунул письмо в толстый том, который Люсьена читает в данный момент. Она любила толстые романы, конца которым не видно. Последние несколько дней она погружена в «Унесенных ветром». Вынув закладку, он вложил на ту же страницу свое письмо, заклеил конверт и написал: «Мадам Люсьене Шаван», желая придать своему посланию настораживающую важность. Когда Люсьена откроет роман? Обычно, разделавшись с грязной посудой, она прочитывала несколько страниц, попивая маленькими глотками свой кофе, пока сам он слушал дневную сводку новостей. Ну, а оставаясь в одиночестве? Люсьена уверяла, что ничего не меняет в распорядке их жизни, но Шаван был почти уверен, что она ленится готовить для себя одной. Скорее всего, избавляясь от ненавистного ей, как она выражается, наряда по кухне, она питается всухомятку. Ведение домашнего хозяйства, разумеется, мелкая починка, походы по магазинам, любовь… Последнее как раз и составляло самый горький предмет их несогласия… Шаван перечислял жене все свои претензии, на что у него ушло несколько недель скорбного обдумывания. Он вел их реестр на старых счетах железнодорожной компании для большей уверенности, что ничего не упустит. И лишь вчера, когда она слушала последнюю пластинку Энрико Масиаса, наконец решился и в едином порыве, от которого дрожала рука, написал сладковатое и ужасающее письмо.

Моя дорогая Люсьена… Читая его, это письмо, она вынуждена будет признать, что они являются всего лишь компаньонами. Впрочем, он расставил для нее все точки над «і». А именно, он писал: «Настанет момент, когда безразличие перейдет в ненависть». Да, Шаван не побоялся такого слова. Потому что он начинал уже испытывать это чувство. Когда Люсьена битый час подпиливала ногти… Когда бесконечно занимала туалет… или же, ссылаясь на мигрень, валялась в постели… А еще когда требовала денег, постоянно жалуясь на безденежье. И все это с неизменно отсутствующим видом, отделенная от него стеной отчуждения.

Шаван глянул на часы. Полдень. Вот сейчас она встает. Для книги с заложенным в нее письмом еще слишком рано. Мишель убирал со стола. Легкий толчок дал знать, что маневровый локомотив подцеплен к поезду и отвезет его на Лионский вокзал. Состав скользил бесшумно, пасмурный от тумана и дождя свет прилипал к стеклам окон. Шаван так любил этот момент… скрежет буферов на стрелках… однообразная и всегда словно увиденная впервые вереница заводов, жилых домов муниципальной застройки, переплетения железнодорожных путей, которые сходились и расходились словно ожившие и полные неясной угрозы. Уехать! Стать на несколько часов полным хозяином самому себе, как моряк на борту судна, вдали от семьи, от дома, от родной земли, от всего того, что связывает и порабощает!

Шаван почувствовал себя лучше. Одюро, помощник Амеде, готовил тележку с аперитивами. Он укладывал миниатюрные бутылочки с таким расчетом, чтобы можно было оценить их марки по этикеткам, но истинных знатоков становилось год от года меньше. Бывало, пассажиры приходили в вагон-ресторан приятно провести время, поболтать, переговорить о делах, расслабиться, а заодно и пообедать. Теперь же они приходили поесть, вечно второпях, и, случалось, сетовали на медленное обслуживание, хотя оно и проходило в нормальном темпе. Они готовы были удовольствоваться грилем, как в закусочных. Это заявляло о себе новое поколение людей, которых устраивало второпях перекусить и бежать дальше по делам.

Состав со скрежетом прокладывал себе дорогу. Очень скоро «Мистраль» выведут на первый путь и медленно подкатят к буферу в конце рельсового пути. Время двенадцать двадцать. Необъятный зал ожидания привычно гудел. Его непрерывное гудение перекрывал голос из репродукторов, объявлявший об отправлении поездов Париж — Милан и Париж — Шамбери.

Опаздывает на пять минут, отметил Шаван.

Он знал расписание поездов назубок. Проводницы явились первыми — мило одетые, изящные, улыбчивые. Он спустился на платформу приветствовать их.

— Наверное, заскочу к вам днем выпить грогу, — сказала ему Мариан — проводница, в чью обязанность входило присматривать за детьми. — Я умудрилась все-таки схватить простуду.

Уже прибывали первые пассажиры. Как правило, первыми являлись старые дамы. Они шли в головные вагоны, по всей вероятности направляясь в Канн и Ниццу. В ресторане их увидишь редко — они побаивались переходить из вагона в вагон на ходу и грызли в дороге печенье и шоколад. Около часа появлялись мужчины с «дипломатами» в руках — бизнесмены, возвращавшиеся из Парижа домой — в Лион или Марсель. Некоторые из них были завсегдатаями ресторана, но не сосредоточивали внимание на трапезе, а между сменой блюд изучали цифры или книжечки заказов. Шаван предпочитал им коммерсантов, которые охотно усаживались за столики на четыре персоны, умели выбрать доброе винцо, а после кофе заказывали и чего-нибудь покрепче. Они держались с ним на короткой ноге, оставляли на столе щедрые чаевые; некоторые из их числа говорили с южным акцентом, который согревал Шавану душу. Нередко уже перед самым отправлением поезда прибегала какая-нибудь начинающая киноактриса в белых сапожках, солнечных очках, зажав под мышкой косматую шавку, стараясь не отставать от носильщика, который нес ее багаж только что не в зубах.

У Шавана больше не оставалось времени на то, чтобы думать о Люсьене. По репродуктору уже объявили об отправлении «Мистраля», обращая внимание пассажиров на необходимость соблюдать осторожность, так как двери поезда закрываются автоматически. Состав плавно тронулся с места. Вокзальные здания медленно отступали, а сразу за ними, казалось, начинался пригород, вереницы автомобилей задерживали у переезда красные огни светофоров. Зазвучала музыка, которая снимала предотъездное напряжение, но ее заглушал перестук колес на стрелках; она предшествовала объявлению Мартины — она желала пассажирам приятного путешествия и приглашала их посетить вагон-ресторан, который «расположен в середине состава».

Мартина вешала из конторы в уголке вагона, и ее голос, который, похоже, лился с потолка, не спутаешь ни с каким другим, так запиналась она, повторяя свое краткое объявление и приветствие по-английски. Запоздалые пассажиры, зажав в руке билет, в последний момент выкупленный из невостребованной брони, продолжали перебираться из хвоста поезда в нужный им вагон. Ланглуа сопровождал их в вагон номер 10, а Мерсье — в номер 14. В вагоне-ресторане свободных столиков хватало.

После Вильнев-Сен-Жорж поезд мало-помалу набирал обычную для него скорость курьерского поезда. Шаван записывал заказы, кивком одобряя выбор вина. У него выработалась устойчивая походка бывалого моряка, и тряский пол никогда не мог застать его врасплох. Он передвигался решительным шагом, не оступаясь, и не простил бы себе, если бы посмел ухватиться за спинку сиденья. Мишель следовал за ним, ненавязчиво демонстрируя свою тележку с аперитивами, как сборщица пожертвований в церкви свою кружку. Поскольку обслуживание каждой смены длилось не долее полутора часов, нельзя было транжирить ни минуты, однако при всем этом надлежало создавать у каждого клиента такое впечатление, будто его вовсе не торопят.

Из кухни один за другим вышли Тейсер и Ланглуа, непринужденно держа длинное блюдо с рыбными кнелями под густым соусом. Они умело сохраняли равновесие блюда, установленного на предплечье и ладони левой руки, и с неподражаемым жестом вышколенных официантов, орудуя правой, захватывали каждую кнель ложкой и вилкой, осторожно опускали на тарелку гостя хрупкую трубочку теста и следовали дальше с умеренной живостью беспечности.

Шаван был доволен своей бригадой. Только малыш Мишель не научился держать равновесие. «Шире шаг, — нетерпеливо наставлял его Шаван, — ведь это элементарное правило. И потом, не заглядывай в окно. Пейзажи существуют для пассажиров».

Сам он давным-давно перестал обращать внимание на проносящиеся мимо виды. Краешком глаза он замечал только нечто вроде живого ковра, раскрашивающего окна в разные цвета. Мелькали тени, огни, силуэты. Он распознавал местность по шумам, лязгу мостов, реву туннелей, канонаде составов, мчащихся им навстречу.

Были у Шавана и другие ориентиры. Он знал, что после кнелей «Мистраль» оставит позади Плесси-ле-Руа. Затем оsso Ьuсо или антрекот приведут их в Санс. Мороженое должно быть съедено между Ларош и Сен-Флорантен. После кофе и ликеров будет два часа пятьдесят минут. Время предъявлять счета и получать деньги. И это уже начало второй смены. Но в данный момент им приходилось, не подавая виду, бороться со спагетти и одним взмахом запястья подхватить каждому достаточную порцию и при этом не допустить, чтобы они свисали с тарелки — этакие пряди растрепанных волос. Тут требовали хлеба, там — графин воды. Люсьена стала уже только воспоминанием, мелькала тенью из прошлой жизни. Письмо отошло на задний план.

После антрекота у Шавана наступила краткая передышка. Второе блюдо обеспечивало ему добрые четверть часа спокойствия. Он прошел на кухню, к Амеде. Тот орудовал вовсю и при этом брюзжал, а значит — все идет хорошо. Сумерки сгущались. Несмотря на плохую погоду, «Мистраль» шел по расписанию. Шаван не терпел опозданий. Вечная мания порядка, в которой его частенько упрекала Люсьена. И вдруг ему пришла в голову абсурдная мысль. А не могла бы Люсьена тоже предъявить ему список своих претензий? Она не преминет это сделать, если согласится на развод. Но каких претензий? Он никогда ей не изменял. Да, возможно, характер у него мрачноватый. Возможно, он мог бы предложить ей больше развлечений. Но ведь ему приходилось вести утомительный образ жизни. Двое суток в дороге, двое суток отдыха. Еще одна поездка туда и обратно и снова двое суток отдыха — вполне заслуженного. И всего неделька отпуска каждые двенадцать ездок. Люсьене следовало понять, что он испытывал потребность немножко побыть дома. Ну, а в чем еще могла она упрекнуть мужа? По ее утверждению, он скупится на деньги. Так ведь она не умеет ими путем распорядиться. Их машина оплачена только наполовину. В столовой пора сменить обои. Нелегко ей же будет доказать правомерность своих претензий на его счет… Время пронести поднос с сырами. По ресторану прошли контролеры.

— Порядок, Поль?

— Порядок.

И в самом деле, эта ездка обошлась без происшествий, первое в жизни путешествие мужчины, порвавшего с прошлым.


В семнадцать часов семь минут «Мистраль» прибывает в Лион: платформа номер один, стоянка три минуты. Мерсье и Вальгрен сходят на перрон. Далеко они не отлучаются. После Лиона обслуживать легче — несколько чашек чая, несколько легких закусок. Марион пришла выпить свой грог.

— Видали! Погода меняется к лучшему. После Баланса наверняка выглянет солнце.

И вправду, туман начинал рассеиваться. Поезд пересек Рону, оставив справа нефтяные факелы Фейсона, которые казались окутанными легкой дымкой. Официанты раскладывали приборы для ужина первой смены.

— Сколько человек наберется? — спросил Амеде.

— От силы тридцать, — ответил Шаван. — И еще того меньше после Марселя.

Он прошелся по вагонам с панорамическим обзором. Можно сказать, никого. Темнота вписывалась в окна пунктиром или многоточием далеких огней. Время от времени блистали воды Роны, а вскоре волшебным колесом за поездом покатилась луна, взошедшая над Севеннами. «Встряхнись, старина, — подумал Шаван. — Сейчас не время отвлекаться!» Однако мучительные мысли о Люсьене все не отступали. Теперь она, должно быть, уже обнаружила его письмо. Опечалена? Наверняка нет. Удивлена? Несомненно. И вне себя от бешенства, уж это как пить дать. Конечно же она дала знать Людовику. От него тоже жди потока упреков. «Вы оба ведете себя как малые дети! Вам надо преодолеть критический момент — через него проходят все после шести лет супружества. Полноте! Одумайтесь! Прежде всего тебе, Поль, надлежит выказать благоразумие».

Целый ушат тошнотворных советов! Да что дяде Людовику, убежденному холостяку, известно о браке?.. По счастью, «Мистраль» продолжает увозить его все дальше и дальше от Парижа. Настоящее же избавление настанет тогда, когда они минуют Баланс, Авиньон, Марсель, где еще оставался хвост их состава. После Тулона — в двадцать часов сорок девять минут — можно себе позволить малость расслабиться. Ресторан пустел. Шаван приступил к своей бухгалтерии — счета по одну руку, кассовый аппарат по другую. Он сосредоточивал на этом занятии все свое внимание, ведь малейшую промашку отнесут на его счет. Но он на этом деле собаку съел и ошибался редко.

После Сан-Рафаэля Шаван выкурил свою первую за день сигарету. «Мистраль» сбавлял скорость. Конечная остановка приближалась. В Канне большая часть пассажиров сходила с поезда. Шаван снимал белый китель и вешал его в платяной шкаф, хотя он и не утратил свежести, тем не менее пойдет в стирку. Когда Люсьена отказывалась его стирать, он обращался за услугами в прачечную по соседству.

Ницца, наконец-то! Шавану осталось только дойти до конторы вокзала. Он достал из своего чемоданчика деньги и пачку счетов. И на прощание обменялся с Матеи дежурными фразами.

В тот вечер, когда он шел туда, где собирался переночевать, — прямо напротив вокзала, — звезды сияли так ярко, что небо казалось полем, сплошь усеянным васильками.

— Я — свободен, — произнес он вслух.

Глава 2

С первыми лучами солнца город замурлыкал. Погода выдалась мягкая, дышалось легко. Шаван вкушал кофе на своем обычном месте — «У Бартелеми», рядом с отелем «Сесиль»; перед его глазами лежала развернутая утренняя газета «Нис-Матен». Он прочел метеосводку — «Севернее линии Бордо — Женева туман, продержится холодная погода» — и думал о том, что ему предстоит возвращение в холодный Париж и неприязненная атмосфера дома, где его ожидали слезы и попреки. Как было бы хорошо подзадержаться в Ницце. Чувствовал он себя неплохо, только чуть занемели ноги — он еще не отошел от неважной ночи. Ничего страшного! Хочешь — не хочешь, а пора двигаться. Другие, должно быть, его уже ждали. Шаван пересек площадь не спеша, чтобы не расплескать чашу забот и злобы, которая уже давно поселилась в его душе. Он купил себе в зале ожидания коробку тонких сигар, и в этот момент кто-то хлопнул его по плечу.

— Вас повсюду разыскивают, — сказал Матеи.

— А что случилось?

— С вами хочет’поговорить заместитель начальника вокзала.

— Держу пари, опять забрались ко мне в вагон. Каждая поездка — одно и то же.

— Нет. Дело посерьезнее. Пошли скорее.

Они вышли на перрон. Матеи почти бежал.

— Да объясните же мне, о Господи! — взмолился Шаван.

— Вам сейчас все объяснят.

Заместитель начальника вокзала ждал его в дежурке билетных контролеров.

— У меня для вас плохая новость.

Шаван сразу подумал о Людовике, у которого слабое сердце.

— Мой дядя? — спросил он.

— Нет. Ваша жена. Она попала в аварию прошлой ночью.

Огорошенный сообщением, Шаван присел на краешек стола.

— Авария?.. Это исключено… Жена никогда не выходит по вечерам из дому.

— Черт! Я повторяю вам то, что мне сейчас сообщили из полиции. Звонили из бригады «Несчастные случаи в Париже». Они связались с местными коллегами, которые мне и звонили. Вроде бы ее машина врезалась в фонарный столб. Она мчалась как угорелая.

— Что?.. Тут наверняка какое-то недоразумение.

— Она стукнулась головой.

— Сущие небылицы. Моя жена почти не пользуется машиной. И не решается выходить из дому по вечерам. Уж я-то ее знаю.

— Мадам Люсьена Шаван… дом 35 по улице Рамбуйе… Данные сходятся, не так ли?

Сраженный на месте, Шаван уже не знал, какой вопрос ему задать, чтобы всех убедить в том, что произошло явное недоразумение.

— Как же они смогли узнать, что пострадавшая — моя жена? — бормотал он. — Видите, тут какая-то несуразица.

— Должно быть, они нашли у нее документы, — сказал зам начальника, — и навели справки. Они располагают возможностями докопаться, знаете! Вы должны к ним зайти по возвращении в Париж. У меня есть адрес этого полицейского участка.

Он протянул листок, вырванный из записной книжки, Шавану, и тот машинально сунул его себе в бумажник. Мало-помалу в его голове прояснилось. Да, речь идет действительно о Люсьене. И несчастный случай, разумеется, связан с его письмом.

— Ее жизнь не под угрозой?

— Надеюсь, нет. Но видите ли, парень на проводе особенно не распространяется. Вы знаете этот народ. Он выполнил поручение — и все.

— Коль скоро они потрудились меня известить, — продолжал Шаван, — значит, дела плохи.

Он прикинул. Может, Люсьена обнаружила письмо вчера вечером? Может, она испытала потребность ехать куда глаза глядят, лишь бы унять свой гнев… или боль. Почем знать?

— Они не сказали вам, где именно произошла авария?

— Нет, — последовал ответ.

Шаван повернулся к Матеи:

— Меня смогли бы подменить?

— Вы же знаете — такое всегда в наших силах.

— Постараюсь поспеть к самолету.

— Старина, у авиаторов двухдневная забастовка, — напомнил ему Матеи. — Быстрее обернетесь на «Мистрале» — прибудете в Париж в двадцать два пятнадцать. Даже если мы и запоздаем из-за тумана. В любом случае, в полиции дежурят круглые сутки.

Шаван ощущал, что их переполняет любопытство, и ему было невыносимо оказаться в центре внимания.

— Раз так, я пошел.

Они участливо пожали ему руку.

— Травма головы, — авторитетно и со знанием дела заметил Матеи, — в первый момент кажется трагедией. Но в конце концов все обходится благополучно. Ступайте! Счастливого пути и не падайте духом.

Проявят ли они такое же участие, когда узнают правду — ведь шила в мешке не утаишь. И тогда они не преминут сказать: «Возможно, эта авария на поверку является попыткой самоубийства. Шаван был намерен развестись. Их брак разваливался». А Людовик — что вообразит себе его дядя?

Шаван в подавленном состоянии шагал через рельсы, чтобы сократить путь к составу. На пороге вагона-ресторана возник Амеде.

— Извините, шеф. Но поскольку вы задержались, я сходил за ключом. Мы тут начали шуровать сами.Что-нибудь стряслось?

Бесполезно скрывать новость, которая скоро и так распространится в узком мирке компании.

— Моя жена угодила в аварию. Вчера вечером.

— Серьезную?

— Не знаю.

Почему он заговорил таким неприятным тоном? Но это получилось само собой. Он чувствовал, как в нем вскипает слепая злоба против Люсьены, против самого себя, против своей работы и жизни, которая его ждет, если Люсьена оправится. И речи не может идти о разводе! Он останется виноватым на всю жизнь.

Шаван извлек из стенного шкафа чистый китель, прикрепил эполеты, схватил пачку меню. Вот сейчас будущее захлопнулось у него перед самым носом. «А может, она умрет!» — подумал он. Чудовищная мысль, но человек не отвечает за свои мечты, а он замечтался, раскладывая меню по столам. Золотой медальон по-пери-горски, шашлык из птицы с пряностями или жаркое говядины, по-провансальски.

— Просто не знаю, — ворчал Амеде, — как они умудряются, но мясо у них всегда жесткое.

Его сетования тонули в дребезжании посуды и позвякивании столовых приборов. Шаван укрылся в глубине ресторана. «Несчастный случай прошлой ночью!» Как это понять «прошлой ночью»? В одиннадцать вечера? В час утра? Наверное, на все имелось объяснение, и самое логичное. Люсьена смотрела телевизор, поздно легла и на сон грядущий открыла роман. Возможно, уже наступила полночь. И вот она прочла письмо, и первое, что пришло ей на ум, было оповестить Людовика. Но Людовик живет на другом конце Парижа. Поэтому Люсьена, напялив на себя что попалось под руку, бросилась в машину… И бац — авария… Но почему она не воспользовалась телефоном — это было бы куда проще?

Так вот, возможно, из-за того, что нуждалась в чьем-то живом присутствии, а еще потому, что ощущала полную растерянность. Но ведь это на нее совершенно не похоже. И все-таки! Должно быть, она почуяла угрозу своему спокойному существованию, тому минимальному комфорту, которым так дорожила! Людовик — крестный и в то же время дядя ее мужа. Вот что она, наверное, сказала себе. Он — тот человек, который настоял на их браке. Так пусть и решает проблему развода.

Состав отбуксировали на вокзал, но Шаван и не обратил внимания на это обстоятельство. Он уходил, приходил, начинал сервировать столы, заученно улыбался, весь во власти неизбывной душевной боли. Лучше бы ему остаться холостяком — ему тоже. Или, по крайней мере, жениться не на Люсьене, которую знал как свои пять пальцев еще задолго до того, как она стала его женой. Людовик вернулся из Алжира, когда же это… в 60-м, а следовательно, Люсьене исполнилось тогда десять лет, и он в течение двенадцати лет наблюдал, как девочка подрастала, хорошела; всегда угрюмая, она старалась выжать из себя улыбку, когда он приносил ей маленький подарок — одну из тех дешевых игрушек, какие сбывают на вокзалах. Это давало ему повод подразнить девочку. «Угадай-ка, что я тебе принес?» Та смотрела на него глазами маленькой мавританки, нежными и пустыми. После плюшевых зверушек настал черед кукол, а после кукол — бижутерии. Она обожала позолоту, стекляшки и прятала все в шкаф под замок. «Бедняжка, — говаривал Людовик. — После того, что она повидала на своем веку, ничего удивительного, если у нее замкнутый характер. С годами это пройдет!»

К двадцати годам молодая женщина обрела своеобразную привлекательность, чуть пугливая и ускользающая, как недоверчивые зверьки, которые подолгу обнюхивают руку того, кто их кормит. «Она будет счастлива только с тобой, — однажды сказал ему Людовик. — Ты поможешь ей забыть прошлое!»

«Мистраль» катил среди белесых холмов вокруг Марселя. Шаван предоставил Мишелю и Ланглуа заниматься напитками. Ему хотелось опьяняться мыслями о своем несчастье. Женить его на Люсьене! Еще одна нелепая идея Людовика. Он почти слово в слово помнил перепалку между собой и крестным.

«Для меня это все равно что жениться на сестренке. Девчушка, которую я чуть ли не качал на коленях!»

Людовик покусывал кончик трубки. С ним невозможно вести разговор спокойно. Чуть что не по нему, кровь приливает к липу, пальцы сжимаются в кулаки, и он вскипает. Тем не менее Людовик всячески старался доказать племяннику свою правоту.

— Что тебе еще надо? — долбил он свое. — Молоденькая, хорошенькая, не слишком болтлива, что правда, то правда. Но это скорее достоинство. А то я старею; я для нее больше не компания. Настало время ей устроить свою жизнь. В конце концов, да разве ты ее немножко не любишь, а!

— Да. Разумеется. Но она своего рода подкидыш.

— И что с того?

— Не сердись. Просто я хочу сказать… ах, как сложно это выразить… Она поневоле помнит… Когда ты ее подобрал, она была уже далеко не младенец.

— Это верно. Ей исполнилось девять лет.

— А теперь ты хотел бы сбагрить ее мне.

— Что?!

Людовик, вспыхнув, замахнулся.

— Возьми свои слова обратно… Сию же минуту!

— Но дай же мне досказать.

Задыхаясь, Людовик сел, как будто сам и получил тот удар, которым угрожал ему.

— Сбагрить, — удрученно повторил он. — Я, кто сделал для нее все… Значит, ты ничегошеньки не понимаешь, Поль, мой маленький. Видел бы ты ее, какой впервые увидел твой дядя… совсем одну перед жалким пепелищем… Она сидела во дворе спаленной фермы, скрестив руки на коленях, среди трупов. Ждала, не знаю чего. Может быть, возвращения феллахов. Я увел ее… и не для того, чтобы сбагрить тебе, как ты сейчас изволил выразиться.

— Знаю, крестный. Ты мне все это уже рассказывал. Я неудачно выразился, согласен. Но если этот брак состоится, она догадается, что мы сговорились за ее спиной.

— Ну и что тут такого?

— А то, что она вторично почувствует себя приемышем. Вот и все. И это, быть может, уже слишком.

— К чему ты клонишь? — просветлев, вскричал Людовик. — Главное, что она любит тебя. И можешь мне поверить на слово, она тебя любит.

Вот так все и началось.

Солнце уже спустилось к горизонту, и Беррский залив исчезал в золоте сумерек. Шаван, притомившись, привалился спиной к стенке кухни. Только в этом он и упрекал свою работу: никогда нет времени присесть. Ну, а дальше? Он еще ни разу не рассказывал себе историю своей женитьбы. Сейчас он впервые попытался связать ее эпизоды. Вопрос о браке был решен не сразу. Он уклонялся под разными предлогами до того дня, когда Людовик перенес первый сердечный приступ, к счастью не опасный. Тем не менее дядя струхнул. Пользуясь моментом, он, в отсутствие Люсьены, вернулся к этому вопросу.

— Это — первый звонок. Меня может не стать с минуты на минуту.

— О! Крестный! Ты преувеличиваешь.

— Нет, нет. Я знаю, что говорю. Женись на Люсьене, Поль. И я уйду спокойно. Я оставлю вам приличное наследство. Живу я скромно на пенсию отставного майора и сэкономил кругленькую сумму. Вам не придется ни в чем себе отказывать.

— Спешить некуда.

— Доставь мне удовольствие.

Никакого способа отказать дяде… Странная судьба, что ни говори, думал Шаван. Я теряю родителей в автокатастрофе. Люсьена теряет своих во время восстания. Оба мы — сироты. Если бы дядя о нас не пекся… Правда, я был уже при деле. Имел приличную работу. Я не стоил ему ни единого су. Но так или иначе, мы оба дяде всячески обязаны. И вот именно эта чертова благодарность всех нас и довела до ручки. Из чувства благодарности я наконец сказал «да». Из чувства благодарности Люсьена ответила «да». И все из того же чувства благодарности мы произнесли «да» в мэрии и церкви.

Баланс. Ночь и первые снежинки. Поезд въезжал в страну, где царили холод и зима.

— Хорошо бы прибавить жару, — сказал Амеде контролерам, которые зашли к ним выпить кофе. — С вами не соскучишься. То задыхаешься от жары, то дрожишь от холода.

«Мистраль» замедлял ход и ехал почти что шагом. Ремонт путей? Несчастный случай? Вскоре мы опаздывали на четверть часа… на полчаса… Вереница автомобильных фар с соседнего шоссе освещала заснеженный пейзаж. Шаван извлек из бумажника листок, переданный ему заместителем начальника вокзала в Ницце. Он прочел:


«Полицейский участок VIII округа,

дом 31, улица д’Анжу».


Выходит, авария Люсьены произошла рядом с церковью Святой Магдалины. Но раз так, значит, она вовсе не ехала к Людовику, который жил неподалеку от Версальских ворот. Почему же ему раньше не пришла мысль глянуть на эту бумажку, что избавило бы его от… Собственно говоря, от чего? Он полагал, что нашел убедительное объяснение, а вот теперь уже не мог даже зацепиться за правдоподобную гипотезу. Нет, Люсьена не отправилась бы ночью в такой далекий от нас восьмой округ. Ведь она такая трусиха… А что, если днем она куда-то подевала свои документы или даже их кто-то у нее украл? Такое случается сплошь и рядом. В магазине… Кладешь сумочку рядом и забываешь, или она исчезает. Шаван выдохнул, он гонит прочь тревогу, которая его просто парализует. Вот он набрел на хорошее объяснение. Сомнений нет. Поскольку Люсьена не выезжала из дому на машине вечером 7 декабря… вполне резонно допустить, что другая женщина, завладевшая документами, и наткнулась на фонарный столб.

Полноте! Да все его страхи — пустое. Люсьена жива и невредима; машина целехонька. И даже отпала необходимость извещать Людовика.

Вплоть до Дижона Шаван, приободрившись, стал опять внимательным, усердным, деловитым. А потом ему вспомнилась фраза заместителя начальника вокзала: «Ведь они располагают возможностями докопаться», и тут от панического страха у него сразу вспотели ладони. Среди документов у Люсьены имелось страховое удостоверение с указанием имени, адреса, домашнего телефона, а главное — имени лица, которое следует уведомить в экстренном случае. Следовательно, перво-наперво они позвонили к ним домой. То, что они не звонили, исключено. Но им никто не ответил. Его мысли сливались с перестуком колес.

Значит, так оно и есть. Документы не украдены. Пострадала именно Люсьена. Куда ее отвезли? В какую больницу? Он подождал рядом с кухней и, как только Амеде остался с ним один на один, обратился к нему с вопросом:

— Вы у нас коренной парижанин. Не знаете ли, какая больница находится поблизости от Святой Магдалины?

— Признаться, не знаю. Раньше была Божон… Это в связи с вашей женой?

— Да, я должен явиться в полицейский участок на улице Анжу и предполагаю, что несчастный случай произошел в восьмом округе. Ее, должно быть, отвезли в ближайшую больницу.

— Не обязательно. Все зависит от характера травмы, наличия свободных мест — от кучи вещей. Я вот припоминаю, мой шурин…

Он собирался было рассказать, как его шурин ужасно обгорел, но осекся. Неподходящий момент усугублять терзания бедняги Шавана.

— Вам уточнят в полиции, — закончил Амеде. — Надеюсь, вам не придется тащиться на край света.

— Я тоже на это надеюсь.

Возможно, ему следовало бы поговорить с Амеде о Люсьене, пообщаться с ним — просто поблагодарить того за участие и готовность ему услужить. Но Шаван предпочел уйти, не желая выдать себя — того, что он не столько обеспокоен, сколько взбешен. И как ему предупредить Людовика и при этом не слишком его встревожить? Следовало ли признаться ему прямо сейчас, что Люсьена опротивела ему, что он хотел развестись с ней и начнет действовать в этом направлении, как только она поправится? Однако начнет ли он действовать? «В сущности, — думал он, — стоит кому-нибудь нарушить мои привычки, как я готов броситься на него. Я всего лишь жалкий бродячий официантишка, автомат для подачи супа. И кроме того мало на что годен. Я даже не способен расстроиться по поводу того, что со мной стряслось. Но, между прочим, что это ей взбрело на ум уехать из дому и рыскать по улицам в темноте?»

Шаван тут же снова попал на проторенную дорожку попреков и подозрений, принялся до тошноты переживать причины, сетовать и на Люсьену, и на себя самого. Он был крайне удивлен, когда в непроглядной тьме различил огни Парижа. Наконец-то он все узнает!

Шаван переоделся, сунул в дорожный чемоданчик оба белых кителя, перепоручил кассу Амеде.

— Скажите Тейсеру: пусть проверит счета на всякий случай. И заприте вагон. У меня ни минуты времени. Я прыгну в такси. Ах! Сообщите также кому следует, что я, скорее всего, приступлю к работе не сразу.

— Не волнуйтесь, шеф. Я сумею объяснить им ситуацию, уж будьте покойны.

— Спасибо.

«Мистраль» плелся вдоль перрона. Шаван обернулся в последний раз. Полный порядок. Можно бежать. Перед вокзалом вели свой нескончаемый хоровод такси.

— Улица д’Анжу… Полицейский участок.

— Что-нибудь стряслось? — полюбопытствовал таксист.

— Поехали быстрей!

Еще двадцать минут страхов, предположений, безответных вопросов, обращенных к самому себе. Таксист высадил его напротив полиции. «Главное, — подумал Шаван, — не выглядеть виноватым!» Он пошел в жарко натопленную комнату, где читал газету дежурный. Хотя Шаван заготовил несколько объяснений, теперь он говорил сбивчиво. Полицейский попросил его предъявить документы и стал их изучать. Шаван осматривался, и сердце его сжалось. Он предчувствовал, что эта голая и бездушная комната — лишь преддверие лабиринта, где расставлены ловушки, которые не скоро еще раскроются и выпустят его на волю.

— Моя жена умерла? — пробормотал он.

— Нет, нет… Она в больнице Ларибуазьер. Не могу вам точно сказать, какие увечья она получила. Там вас проинформируют. Знаете, ночные аварии в данный момент… люди гонят на бешеной скорости, ссылаясь на отсутствие транспорта из-за холодов.

— Где произошел этот несчастный случай?

— Рапорт еще не поступил. Но мне, как говорится, подвезло — прошлой ночью было как раз мое дежурство… Авария произошла на бульваре Мальзерб, по направлению к церкви Святой Магдалины. Представляете! Коллега, который принес сумочку пострадавшей, сообщил, что разбитая машина находится напротив дома номер 25. Ребята из Восточного гаража, которые работают на нас, отбуксировали ее туда. И никаких следов торможения. Пассажир прямиком направлялся на фонарный столб с желанием разбиться.

— Белый «Пежо-204»?

— Да… Лучше уж я вам сразу скажу — ей здорово досталось.

— Но в котором часу это случилось?

— В три часа ночи.

Назови полицейский другое время, скажем, двадцать три часа или полночь, Шаван был бы менее подавлен. Но три часа ночи! В этой цифре есть нечто чудовищное, не поддающееся никакому объяснению.

— Она наверняка жала на все педали, — продолжал дежурный. — В три часа ночи, в зимний сезон, на бульваре ни души. Нам кто-то позвонил, не назвавшись разумеется. Может, сосед, разбуженный металлическим лязгом, — ведь когда машина разбивается на все девяносто процентов, это слышно, клянусь вам.

Шавана обуревало желание крикнуть: «Хватит! Хватит!» Его осаждало слишком много невыносимых картин. Он задыхался.

— Поищу вам сумочку, — сказал полицейский. — Ее содержимое в целости и сохранности, включая документы жертвы. Благодаря им-то нам и удалось связаться с вами.

Он извлек из шкафа дамскую сумочку.

— Узнаете?

— Да, конечно.

То была красивая кожаная сумочка с инициалами Л.Ш. По ней пролегла длинная царапина.

— Прошу вас поставить свою подпись под распиской о вручении.

Шаван расписался и положил сумочку к себе в чемодан.

— Как вы считаете, смогу я повидать ее… мою жену? — чуть ли не стыдливо спросил он.

— В это время — наверняка нет. Возможно, завтра утром, но дежурный всегда сможет вам сказать, что с ней. Не падайте духом.

Все ему твердят одно и то же: «Не падайте духом!» Как будто худшее у него еще впереди.

Перед его глазами порхали бабочки-снежинки.

Глава 3

Шавана впустили в безлюдный голый зал, показавшийся ему таким же бесчеловечным, как и полицейский участок.

— Дежурная сестра сейчас подойдет.

Шаван сел и поставил у ног свой чемоданчик. Он чувствовал себя униженным, ущербным и виноватым за все, чего не понимал. Отныне люди, с которыми он соприкасается, станут относиться к нему подозрительно, начиная с Людовика. «Ты позволял Люсьене выходить из дому по вечерам? Если вы не ладили, ты должен был мне сказать». Сказать? Но что? Еще и еще раз — как установить связь между его письмом и несчастным случаем? Подспудная мысль о том, что Люсьена пыталась покончить самоубийством, продиралась в его мозгу на свет Божий. Но он ее отвергал. Просто отметал ее от себя. Такую мысль породили усталость, переливание из пустого в порожнее, одиночество.

Начать с того, что себя не убивают, сознательно бросаясь на фонарный столб.

Позади Шавана открылась дверь. Вошла медсестра. Она была, как и он в своем вагоне-ресторане, в белом, что внушало ему чувство доверия, точно их сближала тайная солидарность. Он поднялся.

— Как она себя чувствует?.. Я мсье Шаван. Прошлой ночью моя жена пострадала в автомобильной катастрофе.

— Она чувствует себя настолько хорошо, насколько это возможно.

— Могу я ее увидеть?

— Сейчас еще рановато… Приходите завтра.

— Но в каком она состоянии?

— Присаживайтесь, мсье Шаван. Врачи опасались, что у нее трещина в черепной коробке, поскольку на левой стороне заметен след от сильного ушиба. В момент столкновения машины с фонарем вашу жену, по-видимому, швырнуло на косяк дверцы. И если бы ремни не самортизировали удара, по всей вероятности, она бы погибла. Но рентгеновские снимки точно установили — трещины нет. Несколько кровоподтеков на руках, плече…

— Короче говоря, она выкарабкается, — сказал Шаван.

Медсестра задержала на нем взгляд, глаза ее, похоже, улыбались не часто.

— Полной уверенности нет, — сказала она. — В данный момент она впала в кому.

От этого слова, такого же ядовитого, как «рак» или «инфаркт», у Шавана защемило сердце.

— Завтра проведут новые исследования, — продолжила сестра. — Не исключены осложнения. Доктор пока держит свое мнение при себе.

— Какие именно осложнения?

— Ну, знаете… Мозг мог пострадать сильнее, чем предполагают.

— А эта кома — она длится долго?

Медсестра кивнула. Взгляд ее смягчился.

— Иногда неделями, месяцами… Ничего нельзя загадывать. Но будем уповать на лучшее. Все мы надеемся, что вскоре возвратим вашу жену, но, повторяю — в данный момент предсказать что-либо определенное невозможно.

Шавану не оставалось ничего иного, как смириться и уйти.

— Эта кома, — пробормотал он, — в чем она проявляется? Может ли моя жена двигаться? Если я с ней заговорю, она меня услышит?

— Приходите опять завтра, после полудня… или даже перед обедом, после процедур, — терпеливо ответила медсестра. — Доктор вам все скажет.

Она кивнула в знак прощания и бесшумно удалилась. Неужели Люсьена обречена? Но эта женщина сказала, что есть надежда. Кома… Нет, она преувеличивает. Кома продолжается несколько дней, возможно несколько недель, после чего больной, очнувшись, как правило, выздоравливает. Шаван силился припомнить какие-нибудь примеры. Он слышал разговор о служащем вокзала в Ницце, на которого наехал велосипед. Вот он тоже впал в кому, но ненадолго. Нет! Люсьена выкарабкается.

Шаван вернулся домой на метро. Усталость воздействовала на него как алкоголь, и он испытывал странное облегчение при одной мысли, что снова вступит во владение своей квартирой, один, без нужды спрашивать: «Что новенького?» Первое, что ему надлежало сделать, это позвонить Людовику, который, возможно, еще и не ложился. Он продумал все объяснения, необходимые для оправдания своего идиотского письма, с которого все и пошло-поехало. Людовик станет на сторону Люсьены. Дядя всегда оказывал ей предпочтение.

Проходя по комнатам, Шаван зажигал одну лампу за другой, швырнул свой чемоданчик на кровать и поискал глазами толстую книгу. В спальне ее не оказалось. Значит, она в столовой? Да. Лежит себе рядом с телевизором. Шаван открыл ее. Письмо все еще заменяло закладку. «Мадам Люсьене Шаван». Конверт не вскрыт.

Шаван вертел его и так и этак. Его письмо утратило всякий смысл. Коль скоро Люсьена его не прочитала, зачем же ей понадобилось в три часа ночи ехать на бульвар Мальзерб. Он вскрыл конверт и для большей уверенности извлек листок… «Дорогая Люсьена…» За обращением следовал текст, над которым он так долго корпел. Чистая потеря времени! Шаван злобно разорвал свое письмо в клочки и швырнул их в пепельницу, полную окурков. На этот раз причина аварии становилась совершенно необъяснимой. Может, Люсьене кто-то позвонил по телефону? Но кто бы это мог быть? Она ни с кем не вела знакомства. Едва ли обменивалась парой слов с соседями. Шаван посмотрел на часы. Половина первого. Людовик станет ворчать. Ну и пусть. Шаван набрал его номер; звонки долго оставались без ответа. Наконец-то трубку сняли.

— Алло!.. Крестный, это ты? Извини, если я тебя разбудил.

— Ясно-понятно, ты меня разбудил, — брюзжал Людовик. — Тебе известно, который час?..

— Я звоню по поводу Люсьены. Она попала в аварию. Находится в коматозном состоянии, лежит в Ларибуазьере.

— В коматозном состоянии, говоришь?

— И оно может продлиться дни, недели…

— Что ты плетешь?

— К сожалению, это сущая правда. Меня известили еще в Ницце, и я прямо с Лионского вокзала отправился в больницу. Она ехала в машине и врезалась в фонарный столб. Мозговая травма и несколько царапин.

— Когда же это случилось?

— Прошлой ночью… На бульваре Мальзерб… в три часа.

— То есть как это в три часа?.. Ты хочешь сказать, в три часа ночи?

— Да. Я думал, может, ты мне объяснишь…

— Никакого понятия, бедняжка Поль. Я совершенно ошарашен… Ты виделся с лечащим врачом?

— Нет. Только с дежурной медсестрой. В настоящий момент Люсьена, похоже, вне опасности.

— Я полагаю, визиты к ней запрещены?

— Ну, не для близких родственников! Я рассчитываю увидеть ее завтра. Хотя бы на минутку, но, понимаешь, все это так невероятно… Я все еще задаюсь вопросом, а нет ли тут какого-нибудь недоразумения; в самом деле, она ли это угодила в больницу. С чего бы это ей выходить из дому среди ночи?

— Я знаю не больше тебя… Она не оставила тебе записку?

— Вполне возможно. Я настолько потрясен, что такая мысль мне даже не пришла в голову. Пойду-ка погляжу.

Шаван бросил трубку. Конечно же она оставила ему записку. И эта записка должна лежать на видном месте. Но сколько он ни искал, никакой записки так и не обнаружил. Ни на кухне. Ни в прихожей.

— Алло, крестный! Знаешь, никакой записки нет.

— Странное дело… А ее одежда? Это могло бы, пожалуй, нам что-то подсказать.

— Я тебя понял… Минутку. Сейчас посмотрю.

Шаван побежал открыть платяной шкаф. Люсьена одевалась так скромно, что одного взгляда достаточно, чтобы судить, как она оделась, уходя из дому. Бежевого костюма на месте не оказалось, как и спортивного пальто и пальто с кроличьим воротником. Она даже не обула сапог, как если бы просто выскочила по соседству.

— Крестный?.. Она надела костюм и желтые туфли.

— А как насчет пальто?

— Отсутствуют в шкафу сразу оба. Но я припоминаю, Люсьена вроде бы собиралась отдать их в чистку.

Наступила пауза.

— Алло, — подал голос Шаван.

— Я думаю, — ответил Людовик. — Все, что ты рассказываешь, настолько странно. А машина? Что с ней сталось?

— Ее отбуксировали в Восточный гараж.

— Откуда тебе это известно?

— Мне так сказали в полиции.

— Ах! Значит, ты побывал в полиции. Ну и что они думают там, в полиции?

— О! Их ничем не проймешь. Послушать их, так это заурядный случай, последствие превышения скорости. Но, зная Люсьену, говорить о превышении скорости… Она всегда с опаской садилась за руль!

— Послушай, Поль. Все наши предположения — гадание на кофейной гуще… Послезавтра ты не уезжаешь опять?

— Нет. Возьму отпуск на пару деньков.

— Хорошо. Жди меня завтра перед больницей, скажем в полтретьего. Согласен? А остальное — расходы по буксировке, разговор со специалистами — я беру на себя. Тебе забот хватает и без этого, бедненький мой Поль. Прими снотворное и постарайся выспаться. И еще — внуши себе, что наша Лулу — женщина крепкая. Она обязательно выкарабкается! Вот увидишь.

— Спасибо, крестный. Спокойной ночи.

Шаван повесил трубку. Ему полегчало от того, что он переложил часть своего бремени на плечи Людовика. Он приготовил себе чашку чая. Будь Люсьена тут, он спросил бы ее: «Выпьешь со мной за компанию?» И она бы ему не ответила. Нет, по правде говоря, он по ней не скучал. Поскольку она не прочла его письма, к тому, что случилось, он не причастен и никаких угрызений совести испытывать не обязан. Сидя в конце стола, в тихой кухне, он пил чай маленькими глотками, смакуя. В сущности, итог менее катастрофичен, чем он опасался. Люсьена могла оказаться жертвой одного из тех ранений, какие пригвождают людей к инвалидному креслу до конца их дней. Но ничего такого не произошло. Теперь все или ничего: либо смерть, либо выздоровление. Если Люсьена умрет, проблема отпадет сама по себе. Если выздоровеет, придется, выждав какое-то время, привести ее к мысли о согласии на развод, однако же найти другой подход, более решительный. Все это достаточно мерзко, разумеется. Подобные мысли среди ночи едят поедом.

Шаван сполоснул после себя чашку, убрал каждую вещь на место, чего Люсьена не удосуживалась никогда. Затем принял душ и, натянув пижаму, вернулся в спальню. Чемоданчик по-прежнему валялся на кровати. Вдруг он вспомнил, что положил туда Люсьенину сумочку. Может, в этой сумочке он обнаружит что-нибудь интересное. Достав ее из чемоданчика, он вытряхнул содержимое на постель. Зеркальце, пудреница, губная помада, гигиенические салфетки «Клинекс», зажигалка, кошелек, бумажник для документов и кружевной платочек, какого он никогда у Люсьены не видел или же не обращал внимания. В кошельке — четыре купюры по десять франков и несколько билетов на метро. На самом дне Шаван обнаружил связку ключей, а кроме того, в боковом отделении лежал еще предмет, оттопыривающий наружную стенку. Пошарив, он извлек вторую связку — три ключа на кольце, один из которых сложный, с фирменным клеймом Фише. Ничего общего с ключами от их собственной квартиры. Какую дверь отпирали? И почему Люсьена хранила их как бы в тайнике — в таком отделении, которое закрывалось на кнопку?.. Но в конце-то концов, может, эти ключи были чужими. Шаван машинально открыл бумажник и убедился, что все документы лежат на месте: водительские права, технический паспорт, страховой полис, медицинское свидетельство. Полный набор. Между водительскими правами и удостоверением личности затесалась голубая бумажка — квитанция номер 192, выданная «Модернизированной чисткой-прачечной» по улице Пьера Демура, дом 24, Париж, XVII округ.

Еще одна тайна. Почему Люсьена отправилась в неблизкий край — XVII округ — по-видимому, чтобы отдать в чистку одно из своих пальто, тогда как в двух шагах от их дома есть отличная прачечная-чистка, услугами которой они обычно пользовались? Может, она подобрала кем-то оброненную квитанцию? Ну, а эти ключи? Были ли найдены и они? Шаван передернул плечами и пробормотал: «Да мне плевать, в конце-то концов, меня все это больше не касается». Он сунул как попало все эти предметы обратно в сумочку, швырнул ее на кресло и, достав из чемоданчика два белых кителя, аккуратнейшим манером повесил их на плечики, и пустой чемоданчик вернулся на свое обычное место — этажерку. Шаван улегся на спину, скрестив руки на затылке. Возникает проблема, где питаться. В ресторане. А где же еще? Но в каком? Он слишком хорошо знал, что представляет собой ресторанная кухня. Мысленно перебрав несколько заведений в своем квартале, он так и не сделал выбора. Поживем — увидим. Полицейский сказал: бульвар Мальзерб по направлению к Святой Магдалине. Выходит, дом под номером 25, перед которым произошел несчастный случай, находится ниже, не доезжая площади. Значит, она попала в аварию на обратном пути. Впрочем, квитанция современной чистки-прачечной доказывала, что у Люсьены бывали дела в XVII округе. Она ехала по бульвару Мальзерб, и от церкви ей было рукой подать до набережных, а дальше путь лежал прямиком домой. Но не в три же часа ночи! Такой час был похлеще пощечины. Шавана осенило: Люсьена ему изменяла. И он чуть не рассмеялся. Люсьена? Не смешно. При том, какая она рохля? Да при всем желании у нее не хватило бы на это энергии. Ах, как бы ему хотелось страдать из-за ее измены. Но нет, такой удачи ему не дождаться.

Шаван выключил свет и улегся поудобней, чтобы скорее уснуть, мысли поплыли в тумане. Только не мне, сказал он себе в последнем проблеске бодрствования. Мне это не грозит.


Шаван проснулся намного позднее обычного и сел на постели с тревогой в сердце: «Господи, да я же опоздал на свой поезд!» И тут, как залп дроби в лицо, его пригвоздили к месту воспоминания. Полицейский участок, больница, ключи, квитанция… Он едва встал на отяжелевшие ноги. Кофе, хлопоты по хозяйству, изложение заявления об отпуске… Ему предоставили бы дня три, не более. Еще надо было позвонить Людовику и поведать ему о сделанных открытиях, но гордость не позволяла делиться своими глупыми подозрениями. Впрочем, Людовик бы только взъелся. Для него Люсьена выше подозрений. И он прав. Зато первое, с чем следовало разобраться, это чистка на улице Пьера Демура.

Перед выходом из дому Шаван позвонил в больницу. Спустя продолжительное время женский голос сообщил ему, что состояние пострадавшей остается стабильным. Он приготовился к такому ответу и тем не менее воспринял его с раздражением, как будто Люсьена предпочла отделываться молчанием. Потом он упрекал себя в том, что придает такое значение тайнам, которые несомненно найдут банальнейшее объяснение. И вдруг ему пришло в голову, что, возможно, в машине могли остаться предметы, на которые полицейские не обратили внимания, тогда как для него они могли быть исполнены тайного смысла. Он поискал в ежегоднике адрес Восточного гаража — оказалось, он находится в двух шагах от улицы Пьера Демура. Лучше заскочить туда по пути в больницу. А впрочем, спешить ему некуда. Шаван чувствовал себя просто бездельником. Он глянул на часы: полдесятого. Наверняка его подменит толстяк Ламбер. Хотя он и не больно-то ладит с Амеде, но три дня пролетят незаметно. Он пересчитал дни на пальцах. «Среда, на будущей неделе, — выяснил он. — Я заступаю в среду».

Шаван вздохнул и пошел к термометру на оконной раме. Минус два. Погода для пальто и кашне. Ветер одолевал его до самого входа в метро. Холод делал поведение Люсьены еще более непонятным. Такая мерзлячка — по какой же таинственной причине она вышла из дому? Шаван, сам того не желая, рассматривал проблему со всех сторон и чем глубже вникал в каждый аспект, тем больше обострялась его злоба. Это был вызов, который ему так хотелось бы принять, хотя события, развернувшиеся в его отсутствие, напрямую его не затрагивали. Но в том-то и дело! Он и мысли не допускал, чтобы Люсьена посмела в его отсутствие в Париже завести, так сказать, личную жизнь.

Шаван без особого труда отыскал Восточный гараж, и старший механик… еше один в белом… провел его к рухляди, которая осталась от их «пежо»: капот согнут пополам, из мотора вывалились все потроха.

— Годится на переплавку, — так прямо и сказал он. — Эти малолитражки чуть что и с катушек.

— В полиции мне сказали, что она мчалась на полной скорости.

— Может, и нет. При скорости пятьдесят — шестьдесят удар по тонкому и крепкому препятствию, и тот вызывает глубокие повреждения, которые могут оказаться значительными. Гляньте-ка: радиатор, считай, обезглавлен. Мотор тоже немало пострадал от удара. У вас есть универсальная страховка?

— Нет. У меня обычная.

— Ай-яй-яй! Поскольку неизвестно, кто же на нее налетел, вам это дорого станет.

Шаван так и подскочил.

— Что вы хотите этим сказать?

Механик взял его за руку и повел к бамперу.

— Посмотрите-ка сами… Видите отметины? Так, словно по металлу лупили молотком… Левое крыло слегка искривлено. Все это говорит само за себя, обвиняет. По-моему, кто-то забавлялся, преследуя эту несчастную машину и тыкая в нее мордой, желая привести вашу жену в панический ужас, когда человек уже теряет всякий контроль над собой. Есть немало недоумков-любителей так забавляться в ночное время. Но как правило, в пригородах. Насколько мне известно, это первый случай, когда машина играет в игру — наскок бампером — в центре Парижа.

— Полиция считает, что произошла простая авария, — возразил ему Шаван.

— О! Полиция! Попав в затруднительное положение, они ссылаются на рок.

— Я всегда могу подать жалобу.

— На кого? Кончится тем, что ваша жалоба попадет в корзину. Нет. Надо желать только одного — чтобы ваша жена поскорее оправилась, а затем вы постараетесь обо всем забыть.

Шаван открыл ту дверцу, которую заклинило не так сильно, и внимательно осмотрел салон.

— Ничего нет, — сказал механик. — Я проверял.

— А в бардачке?

— Пусто.

Шаван призадумался.

— Выходит, мою жену пытались убить.

Похоже, механик взвешивал «за» и «против».

— Скорее, речь идет о дурацкой шутке. У нее были враги?

— О! Чего нет, того нет! — вскричал Шаван.

— Вот видите… Вы и сами понимаете, какое это «банальное» происшествие. Разумеется, я говорил с вами как мужчина с мужчиной, потому что меня от этого воротит, но на мои слова не ссылайтесь. Ведь я могу и ошибаться.

Провожая Шавана к выходу, механик остановился перед «ситроеном» и ласково провел рукой по капоту.

— Не упустите такого случая, — заметил он. — Если эта машина вам приглянулась…

Шаван пожал ему руку и направился на улицу Пьера Демура. Кому понадобилось убивать Люсьену? Эта версия не выдерживала критики. Надо спросить мнение Людовика. Бывший начальник жандармерии, он поднаторел на ведении расследований. Шаван вообразил себе жуткую сцену: автомобиль-преследователь ожесточенно лупит машину Люсьены, а та, потеряв со страху самообладание, прибавляет скорость, и тут, откуда ни возьмись, перед ней, подобно ракете, в небо взвивается фонарный столб. Но опять же, почему Люсьена рискнула уехать из дома посреди ночи? Он боролся со своим волнением и в то же время упрекал себя за то, что не испытывал чувств сильнее. Он должен был впасть в отчаяние. Остановившись на краю тротуара, смущенный наплывом незнакомых и противоречивых ощущений, Шаван спрашивал себя, а каковы признаки любви. Он зашагал дальше. Его пробирал холод. Насколько проще была его жизнь, когда он раскатывал в Ниццу и обратно.

В чистке он предъявил квитанцию служащей, которая тотчас принесла ему хорошо знакомое пальто с кроличьим воротником, которое Люсьена приобрела с год назад в магазине на бульваре Дидро. Он протянул ей стофранковую бумажку и, пока женщина искала в ящике кассы сдачу, машинально рылся в кармане пальто. В правом лежала тоненькая картонка — приглашение, приклеившееся к подкладке.

— Я заверну, — сказала служащая.

Отступив на несколько шагов, Шаван прочел это приглашение.

ГАЛЕРЕЯ БЕРЖЕ
40, улица Бонапарта
Париж, VI
РЕТРОСПЕКТИВА КАРТИН И РИСУНКОВ
ВЕНСАНА БОРЕЛЛИ
Вернисаж в пятницу 8 декабря
1978, в 18 часов.
«Но ведь 8 декабря как раз сегодня! — подумал Ша-ван. — Кто бы это мог вручить Люсьене это приглашение и почему она его хранила?»

Служащая протянула Шавану пакет. Он просто не заметил, как вернулся домой, настолько его поглотили раздумья. Люсьена абсолютно не интересовалась живописью. Но может, она была знакома с этим Венсаном Борелли, о котором сам он никогда и не слыхивал. В конце концов, почему бы и нет? Возможно, она случайно встретила его на прогулке? Но Люсьена не любила гулять одна, и почему это она скрыла от него такую встречу? Существовало объяснение куда более простое: скорее всего, речь шла не о подлинном приглашении, а о рекламном объявлении, рассылаемом в тысячи адресов. Люсьена обнаружила его в почтовом ящике, когда уходила из дому, и сунула в карман… Шаван терял нить мыслей, так как его сбивали с толку слова автомеханика. Так кто же покушался убить Люсьену? Шаван решил отправиться в картинную галерею Берже.

Заглянув в холодильник, он обнаружил там несколько яиц, приготовил себе омлет, который съел на краешке стола, представляя себе, как в этот самый момент Амеде, должно быть, готовит блюдо из форели, именуемое «Клеопатра». Вне своего вагона-ресторана он был уже никто и ничто. Он с трудом жевал хлеб, черствый как камень — пища клошара. И тут его опалило подозрение — этот хлеб куплен несколько дней назад, а ведь Люсьена любила свежий. В таком случае где она питалась эти два дня? Черствый хлеб, полупустой холодильник… Он отшвырнул на тарелку нож и вилку, будучи уже не в состоянии куска проглотить. Что еще мне предстоит обнаружить? Пусть бы, по крайней мере, все эти открытия складывались в связную картину! Так нет же — они оставались двусмысленными, таили угрозу. Что еще сулит ему вторая половина дня? Сначала больница, затем картинная галерея. Он не знал, чего же ему страшиться больше. Возможно, галереи!

Явившись в больницу, он увидел Людовика, который поджидал его в своем старом «рено».

— Ты неважно выглядишь, — заметил Людовик.

— Ты тоже, крестный.

Их провели в маленький зал с белыми стенами в конце коридора.

— Доктор Венатье примет вас через минутку, — сказала медсестра.

Под впечатлением тишины Шаван вдруг предпочел на время умолчать обо всем, что узнал со вчерашнего дня.

«Мистраль» должен уже подходить к Дижону.

Глава 4

Людовик представил врачу себя и Шавана.

— Садитесь, господа, — пригласил доктор Венатье, сам усаживаясь за письменный стол, заваленный бумагами, и смотрел на обоих мужчин как на своих пациентов. Неподвижный взгляд его очень тусклых глаз внушал робость.

— Не стану посвящать вас в подробности, — продолжил он, — скажу одно — состояние мадам Шаван повода для оптимизма не дает. В данный момент мы не можем еще с уверенностью определить тип комы, с какой имеем дело. Избавлю вас от медицинской терминологии. И скажу для упрощения, существует кома легкая, тяжелая, острая, обратимая и необратимая. И, к несчастью, речь идет, по-моему мнению, о коме. Обследование больной продолжается. Полученные результаты пока что не внесли полной ясности, но одно несомненно — у пострадавшей мозговая травма, вызывающая серьезные нарушения мозговой деятельности. Предвидеть развитие болезни невозможно. Мадам Шаван может еще весьма продолжительное время оставаться без сознания, равно как и может в ближайшие дни прийти в себя… Однако меня бы это удивило.

— Она очень страдает? — спросил Людовик.

— Она вообще не ощущает боли в нашем понимании. У меня есть все основания думать, что она не страдает.

Тем не менее, как вы сейчас увидите, она не абсолютно неподвижна. Можно наблюдать подергивание лицевых мышц, жевательные движения, сокращение мышц левой руки. Нам придется оставить ее у себя на неопределенное время, как вы уже догадались. Прежде всего необходимо провести еще целый ряд медицинских обследований. И потом, это интересный случай, право же, весьма интересный. Разумеется, вы сможете ее навещать, когда пожелаете. Даже по утрам. Теперь ее переложили в отдельную палату. Суммируя сказанное, положение тяжелое, но не безнадежное. Пошли! Судите сами.

Врач повел их по коридору, который заканчивался грузовым лифтом, где стояли пустые носилки.

— Какое счастье, что больная не нуждается в аппарате искусственного дыхания, что значительно упрощает уход за пациентом.

— А как же с питанием? — спросил Шаван.

— Я полагаю, с помощью внутривенных инъекций, — вмешался в разговор Людовик.

Доктор обернулся к нему и одобрительно кивнул.

— Я — майор полиции в отставке, — объяснил Людовик. — И раненых, сами понимаете, повидал на своем веку.

«И зачем только ему непременно нужно лезть вперед? Люсьена была не его женой. Правда, она так мало была и моей», — сказал себе Шаван.

— Ее питают химически чистыми аминокислотами, — продолжал доктор. — И естественно, регулярно вводят антибиотики — во избежание легочных осложнений.

Лифт плавно поднимался. Людовик и доктор, казалось, перестали обращать внимание на Шавана. Теперь доктор сыпал медицинскими терминами так, как если бы вел разговор на равных с коллегой. «Подкорковая ткань… Средняя часть гипофиза… Мозговой столб…» Шаван отключился. Как ему организовать жизнь, если Люсьена еще очень долго не придет в себя? И во сколько все это обойдется? Разумеется, существовало социальное страхование, но тем не менее…

Кабина остановилась. Палата находилась в двух шагах от лифта. Доктор толкнул дверь. Шаван вошел в комнату и увидел Люсьену. Лоб прикрывала повязка. Побелевшее лицо напоминало картонную маску. Руки вытянуты поверх простыни, разжатые пальцы неподвижны. Рядом с кроватью на кронштейне висели колбы, от которых спускались две резиновые трубки — одна уходила в ноздри, а вторая исчезала под одеялами. Шаван не решался сделать шаг вперед. Но врач тихонько подтолкнул его к койке.

— Мы были вынуждены вырезать часть волос, — пробормотал он, — но они быстро вырастут.

Он нащупал пульс пострадавшей.

— Температуры почти нет. Кожа свежая. Видите, когда касаешься, она чуть сжимает пальцы, но это чисто рефлекторное движение.

Медсестра, присутствия которой Шаван и не заметил, подошла к изножию кровати, и доктор представил ее двум визитерам.

— Мари-Анж, — объяснил он, — воплощение самоотверженности.

Та улыбнулась. Лет сорока, скользящая походка монашки. Шаван смущенно смотрел на Люсьену, задаваясь вопросом, должен ли он поцеловать жену в присутствии всех этих свидетелей. Он чуть ли не с опаской коснулся ее руки и удивился, ощутив ее гибкой и живой.

— Поговорите со своей женой, — предложила Мари-Анж.

— Мари-Анж права, — подтвердил доктор. — Звук любимого голоса может в известных случаях воздействовать так же целительно, как лекарства. Нужно испробовать это средство.

Шаван наклонился к картонному лицу и ощутил легкое дыхание с почти что неприметным присвистом.

— Люсьена, — шепнул он.

Присутствующие стали в кружок.

— Люсьена… дорогая моя…

Вот уже месяцы, если не дольше, как он не говорил с ней таким тоном, и слова застревали у него в горле.

— Вы слишком волнуетесь, — сказала Мари-Анж. — К ней нужен другой подход. Говорите с ней как ни в чем не бывало. Мы вас оставляем наедине. В следующий визит не забудьте принести ночные рубашки и зайти всекретариат… Вот звонок для экстренного вызова. Но не беспокойтесь. Ваша жена находится под постоянным наблюдением нашего персонала. Не падайте духом, мсье!

Доктор собирался последовать за Мари-Анж, но Шаван его задержал вопросом.

— Буду ли я вынужден надолго прервать службу? — спросил он. — Я работаю в вагоне-ресторане экспресса «Мистраль» и отсутствую в Париже четыре дня в неделю — дважды по два дня.

— Пока ничего не меняйте в своем расписании, — ответил Венатье. — Если кома затянется, тогда придется что-либо предпринять, поскольку в больнице с местами проблема. Однако сомневаюсь, что ее состояние останется неизменным. Оно либо улучшится, либо…

Жест фаталиста, и он пожал Шавану руку. Пятый час. В этот момент «Мистраль» как раз должен проезжать памятник Ньепсу[219], установленный возле Шалон-сюр-Сон. Им-то хорошо, его коллегам! Людовик сидел у изголовья Люсьены и тихо бормотал какие-то слова, как засыпающему ребенку. «Чтобы я рассказывал ей про свои повседневные дела, — подумал Шаван. — Сущий бред. Рассказывать должен не я, а она. Но она так далеко!» Шавану стало жарко, и, сняв пальто, он присел на край кровати.

Дядя умолк. Время от времени он бросал удрученный взгляд на племянника поверх неподвижного тела Люсьены. В колбах уровень жидкости медленно снижался, как уровень песка в песочных часах, отсчитывающих уходящие мгновения жизни. Шаван думал над тем, что, соблюдая приличия, ему придется проводить долгие часы в душной палате наедине с этим… Он подыскивал слово: трупом? Все же нет, однако в известном смысле это было еще хуже. И название не имело значения. Он пытался оживить воспоминания, способные пробудить в нем волнение, движение души, порыв, толкающий его к этой инертной массе, которую он, бывало, сжимал в объятиях, но, увы, так и не сумел добиться этого. Аптечный запах, царивший в больничной палате, таинственным образом гармонировал с его разочарованием и сухостью. Шаван неприметно поглядывал на часы. Наконец он подал знак Людовику и снова надел пальто. В коридоре они поискали лифт.

— Я позабочусь о ней в твое отсутствие, — заверил Людовик.

Они спустились, молчаливые, рассеянные. Во дворе больницы Шаван остановил дядю.

— Думаешь, она оклемается? Только честно.

— Почем знать, — ответил Людовик. — Но если ей предстоит оставаться в таком состоянии месяцами, лучше уж пускай помрет. Ты обратно домой?

— Да. Только мне надо по дороге еше кое-что купить.

— Знаешь, если у тебя душа не лежит жить дома, переезжай ко мне. Вдвоем нам будет легче перенести удар.

— Может, ты и прав, — неопределенно ответил Шаван.

— Ладно, — продолжил Людовик. — Поеду в гараж, посмотрю, что можно предпринять.

У Шавана не хватило духу признаться ему, что он там уже побывал. Вид наполовину умершей Люсьены что-то сломал и в нем. В голове туман, ноги как колоды. Шаван зашел в кафе и выпил коньяку — порцию, вторую. Извлек из бумажника приглашение.

Картинная галерея Берже — улица Бонапарта, 40. Зачем ему туда идти? Он ни разу в жизни не переступал порога картинной галереи. Спросят ли у него фамилию при входе? Достаточно ли прилично он одет? Шаван рассмотрел свое отражение в длинной жестяной стойке бара. Пальто хорошего покроя. А вот лицо не выдерживало критики. Не особенно интеллектуальное. А лучше сказать заурядное. Вот именно — заурядное. Для начальника поездной бригады сойдет, но недостаточно изысканное для человека, который делает вид, что интересуется картинами этого… как там его?.. Борелли. Шаван заколебался. К чему понапрасну терять время? Кого он надеется там встретить? Он, как заблудившаяся собака, идет по ложному следу. Если Люсьена сохранила это приглашение, значит, у нее было намерение туда пойти, возможно чтобы с кем-то поговорить… И потом, убить время там или в другом месте — какая разница? Всегда нетрудно изобразить прохожего, который, зацепившись глазами за афишу, возвращается к входу. «Скажите на милость, а ведь это совсем не лишено интереса. Посмотрю-ка, а что же там, внутри».


Шаван выпил третью рюмку коньяку, но так и не согрелся. На улице сумрак рассекали снежинки, которые не переставая ложились ему на щеки, на веки, как бы увлажняя их на краткий миг слезами. Восемнадцать десять! В памяти промелькнула картина Роны, на водной глади которой сейчас блестят звезды, как это бывает сразу после Баланса. Внезапно он пал духом, остановил такси, желая доказать себе… Шаван призадумался, соображая, что именно он желал себе доказать, потом забился в угол и прикрыл глаза. Ему больше не хотелось видеть этот город, где Люсьена, когда он бывал в отъезде, вела таинственную, скорее всего, предосудительную жизнь. Но он поклялся себе, что вычислит ее любовника, если она ему изменяла. Не для того, чтобы покарать его и заявить о себе, а чтобы доказать себе… Мысли путались. Возможно, он хотел себе доказать, что был самым сильным? Но какой в этом смысл? Он явственно чувствовал, что теряет свободу, что разговора о разводе никогда больше и не заведет, что Люсьена, находясь на пороге смерти, держит его крепче любовницы, и это было возмутительно, мерзко, отвратительно!

К собственному удивлению, он очутился перед галереей. У входа уже собралась толпа. Останавливались такси. Шаван заколебался, ощутив смутный стыд, как будто собирался просить милостыню, но никто не обращал на него ни малейшего внимания. Он вошел в помещение. Перед картинами уже образовалась толчея. Официанты в белых перчатках сновали с подносами. Шаван взял себе портвейн и тут засек сомнительную чистоту перчаток и лоснящийся черный галстук-бабочку официанта, что сразу же определило нелестное мнение об этом Борелли. Одна картина, которую он разглядел между двумя головами и стеной плеч, его поразила. На ней изображалось как бы столкновение разноцветных кубов, сливавшихся в черноватые пятна. Худощавый господин с лихорадочным блеском в глазах объяснял своему спутнику:

— Это ранний период Борелли. Как вы легко заметите, вместо того чтобы идти от реализма к абстракции, он прошел обратный путь — от нефигуративности к некому веризму, который не лишен очарования… и позволил ему заработать баснословные деньги, — с издевкой добавил он. — В особенности на портретах. Один из них совершенно неповторим. Пойдемте!

Шаван последовал за ними. Помещение галереи имело форму руки, согнутой в локте. Толпа становилась все плотнее. Время от времени ему все же удавалось из-за спин углядеть хотя бы кусок картины: там — море, тут — группу игроков в шары.

— Вот мы и пришли, — сказал мужчина с горящим взором, — можно сказать, пришли. Нужно еще, чтобы нам дали подойти ближе.

Он протиснулся между двумя женщинами в норковых шубках и мало-помалу высвободил место для своего спутника и Шавана, следовавшего за ними по пятам. В шуме голосов он разобрал: «Это «Портрет Лейлы»!»

Внезапно Шавана вынесло водоворотом в первый ряд. «Лейла» оказалась Люсьеной.

Сердце его колотилось, и он тщетно отказывался признавать очевидное. Коль скоро на картине изображена Лейла, это не могла быть Люсьена. Он приникал к полотну, склонял лицо, словно рассчитывал учуять на этой картине, пахнущей лаком, знакомый ему запах.

«Не нужно мне было пить», — подумал он.

Мужчина с печальными глазами, протянув руку, пальцем проводил в воздухе невидимую кривую.

— Эта модель, — говорил он, — эта гибкая линия шеи… сколько же тут сладострастия… Она говорит вам куда больше, нежели обнаженное тело!

«Неправда! — беззвучно вопил в Шаване незнакомый голос. — Это неправда! Прошу вас, оставьте Люсьену в покое!»

— Лейла? — переспросил второй. — А как переводится это имя?

— Ночная услада. И такое имя ей идеально подходит. Знаете, ведь в ее жилах течет арабская кровь. Гениальная находка Борелли состоит в том, что он придумал ей такую прическу с серьгами в форме полумесяцев, сжимающих звезду.

— Она — постоянная его натурщица?

— О! И не только это, как я подозреваю. Борелли всегда был не промах по части женщин.

Оба отошли назад и исчезли, оставив Шавана один на один с картиной.

«Какое мне до этого дело? — сказал он себе. — Ведь о том, что у нее есть любовник, я догадывался». Но заставить замолчать внутренний голос не удавалось. «Люсьена, скажи им, что это твой двойник. О Господи! Я же знаю, что это двойник!»

Само собой, это был двойник. Он обернулся, чтобы попросить еще портвейна. Руки дрожали, как у наркомана, и он расплескал вино на лацкан пальто. Лица с огромными глазами, в которых отблески заменяют взгляд, встречаются в странах Средиземноморья сплошь и рядом. И этот цвет лица как чуточку перезревший персик, забытый на дереве, там — самый распространенный. В Ницце к примеру. Шаван машинально посмотрел на часы. Девятнадцать семнадцать. До прибытия поезда осталось чуть более часа. Мысли заходили одна за другую. Качаясь из стороны в сторону с пустым бокалом в руке, оглушенный шумом голосов, Шаван был уже не способен мыслить связно. Он был уверен лишь в одном: то была Люсьена. И вот доказательство…

Не без труда прошел он обратно и снова оказался перед портретом Лейлы. На этот раз всякие сомнения отпадали. Она была причесана и нагримирована художником так, чтобы придать ее лицу необычную привлекательность, но достаточно прикрыть ладонью парик жгучей брюнетки из прямых волос наподобие гладкой шерсти животных, придававших ее голове вид кошачьей мордочки, чтобы вновь обрести настоящую Люсьену — ту, которая день-деньской болталась по дому не снимая халата, с двумя жидкими косичками за плечами. С мужем не считаются. Выходя с ним на люди, она, бывало, накручивала чалму вокруг коротко остриженных волос. Парик, румянец на щеках припасены для любовника, для страсти. «Ночная услада»… Иначе говоря, потаскуха. Шлюха!

Шаван разглядывал картину, оцепенев от изумления. Как при многократном экспонировании, он снова увидел похожие черты под повязкой на восковом лице, а за ним — еще одно — лицо спросонья, повседневное, на которое он уже так давно перестал обращать внимание. Он чувствовал себя мерзко. А почем знать, нет ли у этого Борелли полотен намного более дерзновенных, нежели этот портрет по пояс? И не выставит ли он и их в один прекрасный день? Где он сам, этот Борелли? Шаван принялся искать глазами среди ширящегося наплыва приглашенных.

У входа гости приветствовали мужчину в темно-синем костюме с орденами — его еще не было в галерее в тот момент, когда пришел туда сам Шаван. Может, это и есть Борелли? Шаван подошел к вновь прибывшему.

— Господин Борелли?

Тот смерил его укоризненным и удивленным взглядом.

— Вы желаете видеть Венсана Борелли?.. Но, почтеннейший, ведь он умер полтора года назад. А я — Берже, организатор этой ретроспективы.

Лицо Шавана залила краска.

— Прошу прощения… но я уезжал из Парижа…

Однако Берже уже повернулся к нему спиной и протягивал руку старику, буквально затерявшемуся в длинной шубе.

— Мой дорогой мэтр, — приветствовал он гостя.

Шаван покинул галерею вне себя от бешенства. У него было впечатление, что его просто-напросто выставили за дверь, что он не сподобился присутствовать среди художников, критиков искусства, журналистов — всей этой привилегированной братии… тогда как Люсьена… Никаких сомнений! Люсьену этот тип встретил бы со всей возможной предупредительностью. Он поцеловал бы ей руку, представил друзьям… Это было абсурдно, совершенно невообразимо! Она явилась бы сюда в пальтишке с кроличьим воротником, освеженном в «Современной прачечной-чистке», в чалме! Хватит! Шаван перестал ощущать холод. Он шагал то быстро, то вразвалку — в зависимости от того, насколько ухватывал правду, которая от него то и дело ускользала.

Борелли вовсе не был ее любовником — им являлся некто другой, достаточно любивший ее… более того — достаточно гордившийся ею, чтобы заказать художнику портрет — «Портрет Лейлы». Что за несуразное экзотическое имя! И этот некто, должно быть, дарил Люсьене туалеты, в которых она нуждалась, когда он водил ее в какой-нибудь шикарный ресторан. Воображаю себе, как же она презирала вагон-ресторан «Мистраля»! Нет, решительно все рисовалось ему в черном свете. Если все то, что он себе сейчас навоображал, — правда, то почему же Люсьена продолжала жить с ним?.. Однако поскольку у него на все вопросы был готов ответ, он тотчас нашелся и сказал себе, что она, зная непримиримую честность Людовика, не решилась бы нанести удар старику. Тем более что являлась шлюхой «по совместительству».

Шаван ухмыльнулся и тут заметил, что оказался рядом с домом. Он проехал весь путь в метро как сомнамбула. Стоило ему перешагнуть порог, сунуть ноги в шлепанцы и сесть спиной к радиатору, как он выбросил из головы этот роман собственного сочинения и тотчас выстроил другой, менее уязвимый. Люсьена и в самом деле была любовницей Борелли. Мимолетное увлечение… Время, пока он рисовал ее портрет. А потом художник умер, и она забыла о нем думать. Доказательство тому — это приглашение, которое завалялось в кармане пальто и пошло вместе с ним в чистку — картонка, лишенная большого значения. Откуда он взял, что Люсьена была вхожа в свет, куда, по всей видимости, никогда не имела доступа. Не более, чем он сам. Рядовые люди — вот кем они были.

Телефонный звонок вырвал его из трясины навязчивых мыслей.

— Поль?.. Ты уже дома?

— Да. Только что переступил порог. Я задержался по милости одного коллеги, который хотел затащить меня на профсоюзное собрание, когда у меня на уме не забастовка, а нечто совсем иное.

К своему удивлению, он врал легко и непринужденно.

— Я видел машину, — продолжал Людовик. — Разумеется, она в диком состоянии. Ее невозможно отремонтировать, хотя заметь себе, не следует слишком полагаться на то, что говорят в автомастерских. Тем более что эта просто-таки жаждет всучить нам подержанный автомобиль.

— Тебя принял автомеханик? Блондин в белом халате?

— Ты тоже побывал в гараже?

— Да. Забыл тебе про это сказать.

— Какие у него соображения насчет того, как машину занесло на столб?

— Он не сказал. Но мы назначили встречу с экспертом. Все идет своим чередом — не бери в голову. И потом, я куплю тебе другую машину.

— Даже не думай.

— Нет, нет. Я настаиваю.

Шаван спросил себя, а следует ли сказать Людовику о предположении автомеханика? «Пежо» преследовали, бодали, поддавали сзади… Нет, расследование этого дела он возлагает на себя одного. Такое решение пришло к нему само собой, экспромтом.

— Алло, Поль?.. Мне показалось, что нас разъединили.

— Я думал о Люсьене. Ты часто виделся с ней, когда меня не бывало в Париже?

— Время от времени я звонил ей. Почему ты спрашиваешь?

— О, просто так. Я говорил себе: будь она больна, или чем-то обеспокоена, или странновата, ты бы это заметил.

— Ты думаешь, она могла бы сбежать, впав в депрессию?

— Да, что-нибудь в таком роде.

Молчание в трубке. Теперь задумался Людовик.

— Любопытно, — сказал он. — Мне приходила в голову аналогичная мысль. Но нет, не думаю. Я прекрасно знаю, что она всегда была скрытной. Маленькой девочкой она привирала. Любила себе самой сочинять истории. Это в той или иной степени свойственно детям. У нее был свой мирок, и она хотела его защищать. В раннем детстве — еще до семейной трагедии разумеется — я не присутствовал и никогда не пытался вызвать ее на откровенный разговор. Но сейчас ведь она уже не маленькая. И должна была отдавать себе отчет в своих поступках.

— А ты не думаешь, что у нее могла быть подруга, о которой она мне никогда не говорила?

— Не исключено. Мы с тобой полагали, что Люсьена выехала из дому среди ночи, что не выдерживает критики. Но ведь она могла с таким же успехом провести вторую половину дня и вечер вне дома, а в аварию попала уже на обратном пути. Ты скажешь, что время в любом случае было слишком позднее.

Шаван еще не видел случившегося под таким углом зрения и, содрогаясь, онемел. Любовник, черт побери. Она провела ночь со своим любовником. Замкнутая Люсьена! Загадочная Люсьена! Он доберется до правды.

— Крестный… Я вот о чем думаю. Нам нет нужды ходить в больницу ежедневно на пару. Когда я буду в отъезде, займись-ка ею ты. А я замещу тебя, когда вернусь в Париж. Значит, для начала завтра оставайся дома.

— Как скажешь.

Шавану не хотелось, чтобы Людовик постоянно болтался у него под ногами. Свое дознание он проведет сам. Он пожелал дяде спокойной ночи и без лишних слов повесил трубку. Поглощая свой ужин — яичницу-глазунью, он продумывал расписание на завтрашний день. Сначала он отправится на вокзал и напишет заявление об отпуске; затем зайдет в больницу и вернется в галерею, чтобы купить картину. Это было жизненно необходимо. Вернувшись домой, Люсьена обнаружит «Портрет Лейлы», который он повесит в спальне на видное место. Вот момент, который вознаградит его за все остальное. Всякое объяснение сразу станет излишним. Сколько может стоить такое полотно? Шаван понятия не имел о цене на картины. Он знал, что полотна Ренуара, Сезанна, Пикассо стоят баснословных денег. Но ведь Борелли — не мировая знаменитость. Три тысячи? Четыре? Возможно, и дороже. Шаван готов отдать до десяти, чтобы удовлетворить свое чувство мести.

Но идет ли речь и в самом деле о мести? Присматривая в спальне место, куда он повесит картину, Шаван пытался прояснить себе, какое чувство им движет. Люсьена? Она уже едва ли что-либо значила для него как женщина. Его обворожила та, другая. Сколько бы он ни внушал себе, что Лейла — та же Люсьена, он против воли воображал в своих объятиях другую. И лег спать разбитый. Когда он уснул, рука спросонья искала рядом ту, кого он потерял.


— Все по-прежнему, — сказала Мари-Анж. — Энцефалограмма не блестящая. Сегодня утром, во время процедур, больная открыла глаза — левый зрачок сокращен более правого, реагирующего на свет с некоторым запозданием. Сейчас, как видите, веки опять смежены. Пальцы сжаты. Потрогайте сами.

Шаван пощупал, очень осторожно. Кожа сухая. От запястья до кончиков пальцев странная напряженность, от которой мышцы затвердели. Такое впечатление, что держишь не кисть руки, а деревяшку.

— Что думает об этом доктор?

Мари-Анж ответила уклончивым жестом.

— Он говорит, что нужно набраться терпения. Вы принесли мне белье?

— Да. Пакет на стуле.

— Спасибо. Сейчас уберу его.

— А не мог бы я поговорить с доктором лично?

— Не сейчас. Доктор в операционной. Да он и не сообщит вам ничего сверх сказанного мною.

Открыв белый шкаф в глубине палаты, медсестра орудовала на полках, укрывшись от Шавана за створками дверец.

— Мой бедный мсье, — сказала она приглушенным голосом, — боюсь, что вам понадобится много терпения. В таком случае, как этот, самое ужасное — ожидание. Ты здесь. Но бессилен что-либо поделать.

Мари-Анж вернулась к кровати, провела ладонью по лбу Люсьены.

— Знать бы, что таится в этой головке, — продолжила она. — Нам остается лишь пускаться в догадки. Это как бы невидимая битва, вмешаться в которую у нас нет никакой возможности. Оставляю вас наедине.

Шаван сел и посмотрел на Люсьену. После женитьбы он находил ее хорошенькой, но возможно, что для других глаз, более искушенных, она была красивой. Это окаменевшее лицо с ввалившимися глазами, обесцвеченный рот, исхудалые щеки — его доля. Другие же имели право на блеск глаз, улыбку, сулившую счастье. Бедный он, бедный! Бедный, попранный, смешной, но главное — обманутый, обобранный. Какую женщину ему вернут? Может, инвалида. В лучшем случае — состарившуюся, полуразвалину. Другую, красивую, свеженькую, яркую, — ту, какой он ее никогда не видел, уже никогда и не увидит. Какой она была, когда приезжала к Борелли? Веселой? Уже готовой предаться любви? Что они говорили друг другу?

Склонив голову к лицу без кровинки, он хотел бы бормотать: «О чем вы говорили? Вы насмехались надо мной? Или же перед сеансом позирования не могли думать ни о чем другом, кроме любви? Вы обедали вместе, тогда как я, олух Царя Небесного, катил по направлению к Дижону. А потом? Куда он тебя уводил? С кем вы встречались? Вечером ты, само собой, домой не возвращалась. Он желал выставлять тебя напоказ, из мелкого тщеславия. Где?»

Люсьена, недвижимая как могильное каменное изваяние, противопоставляла ему нечеловеческое отсутствие. Он никогда не узнает ответа на свои вопросы. Дудки! Узнает. Он пройдет по следу. Сколько бы времени на это ни понадобилось. И если Люсьена от него ускользнет, то он, по крайней мере, ухватится за ее двойника — эту Лейлу, — пойдет за ней по следу, начиная с квартиры, где она жила, пока его не бывало дома, в Париже.

В конце концов, ведь он держит в руках связку ключей, которая теперь обрела смысл. Со вчерашнего дня он как-то о ней позабыл. А вдруг он обнаружит нечто? Поскольку Борелли умер, значит, благодаря этим ключам она могла встречаться с другим мужчиной. Она жила с ним половину недели! К этой правде он уже приближался вплотную, но с ужасом ее отвергал. И тем не менее от нее никуда не денешься. Люсьена попала в аварию в тот момент, когда покидала любовника, должна была снова влезть в шкуру ненавистного ей персонажа, как сбрасывают изящное платье, чтобы напялить рабочий комбинезон.

Люсьена едва дышала. Глаза закрыты. Уста, растянутые в болезненной гримасе, чуть обнажившей зубы, надежно хранили ее тайну.

Шаван, отбросивший пальто на кресло, снял и пиджак. В пальто чересчур жарко. Можно задохнуться. Его мысль забегала вперед как собака, отделившаяся от своры. Шаван не мог ее удержать. Гипотеза автомеханика вовсе не лишена смысла. Между Люсьеной и ее любовником завязалась ссора. Внезапно она, бросив его и прыгнув в машину, собирается вернуться домой. Бешеная погоня, он настигает «пежо» и вне себя от ярости многократно наскакивает на ее машину. Неудачный рывок, и Люсьена ударилась о столб. И тут мерзкий тип, вместо того чтобы оказать помощь жертве, довольствуется анонимным звонком в полицию. Шаван приблизился губами к забинтованной головке жены.

— Люсьена… Ты слышишь меня? Ты порвала с ним, скажи?.. Я хотел бы получить заверения… Скажи мне, что вы порвали… Думаю, после этого у нас с тобой все пойдет на лад.

Шаван отпрянул. Мумии лишены дара речи. Они — вещи и не более того. Картины тоже не говорят. Отогнув манжету, он посмотрел на часы. Больница — галерея Берже! Своеобразная игра зеркал, в которых отражалось все то же лицо, не поддающееся расшифровке. Он снова надел пальто и уже готов был уйти, не оглянувшись на Люсьену, но, устыдившись, вернулся, пожал ей руку. Поцеловать ее было выше его сил.

В галерее, можно сказать, никого. Трое-четверо любознательных, стараясь ступать бесшумно, переходили от полотна к полотну. Старая дама, сильно накрашенная, жемчужное ожерелье, пальцы в кольцах, стояла за столом, который украшал великолепный букет. Шаван приметил стопку каталогов, взял один экземпляр и, делая вид, что наводит справку, направился в глубь галереи. Он еще издали приметил портрет Лейлы, которая наблюдала, как он направляется к ней, и ощутил странное волнение. Лейла была его любовницей, а потому вполне могла бы назначить ему свидание в этом безлюдном месте. Опоэтизированное расстоянием лицо молодой женщины казалось живым. Шаван слегка наклонился в нежном порыве, словно готовясь принять предлагаемую ласку.

Он остановился. Никогда еще Люсьена не встречала его с таким расположением. О да, она была очень красива, и это открытие удручало. Глаза, удлиненные косой линией карандаша, казалось, мечтали, подобно глазам нежного зверя, попавшего в неволю. Он снова зашагал вперед, но очень медленно, словно боялся ее спугнуть. Губы едва шевелились: «Это я… я унесу тебя… Ты не имеешь права оставаться тут…»

И вдруг, подойдя к портрету вплотную, Шаван обнаружил в левом углу рамы картоночку: «Продано». Судьба ожесточалась. Шаван скомкал каталог. Он уже не решался уйти. Вот и на сей раз он пришел с опозданием. Он не сумел удержать Люсьену; он не сумел удержать Лейлу, купить ее, пока еще было не слишком поздно. Но может, и в самом деле еще не слишком поздно. Может, человек, который приобрел эту картину, согласится ее уступить другому. Шаван в неуверенности задавался вопросами. А стоило ли труда разбиваться в лепешку. И чего ради! Чтобы вкусить горькое удовольствие от того, что последнее слово осталось за ним? Насколько проще было бы отступиться от этой затеи и, по окончании отпуска, вернуться на «Мистраль»!

Лейла наблюдала за ним, судила о нем этим взглядом — внимательным и в то же время рассеянным, который угадывал его самые потаенные мысли. Признает ли он себя побежденным, чтобы уступить место другому, ибо тот, кто купил «Портрет Лейлы», несомненно… о да… и был его соперником.

Шаван в последний раз взглянул на портрет. «Видела бы ты себя!» — подумал он, имея в виду ту, кто витал между жизнью и смертью. Он вернулся к столу, где сидела старая дама, походившая на прорицательницу в ожидании клиента. Шаван показал ей каталог.

— Эта картина — не знаете ли, не мог ли бы я ее приобрести?

— Она уже продана.

— Знаю. Но может быть, покупатель согласится мне уступить ее.

— Вероятность весьма невелика. Но как знать. Вы всегда можете попытаться, мсье. В этой сделке нет ничего секретного — ее приобрел известный коллекционер, некий господин Массикот… Его адрес: авеню Моцарта, 66.

— Это в XVI округе?

— Совершенно верно! — бросила ему дама с ноткой презрения.

Хотя время шло к обеду, Шаван не колебался. Он подкараулил такси и велел отвезти себя на авеню Моцарта. Номер 66 оказался великолепным домом в старом стиле. Просторный вестибюль. Благородная каменная лестница. Красная ковровая дорожка. Массикот жил на третьем этаже. Приходила ли сюда Люсьена? Что ни говори, а это место было для нее чересчур шикарным. Дверь открыл слуга, класс которого Шаван оценил с первого взгляда. Его провели в гостиную, выдававшую такое богатство, что становилось прямо-таки не по себе. К нему не замедлил выйти мужчина, которого он заранее возненавидел всеми фибрами души. Не особенно высокого роста, одетый с головы до ног в бежевые тона, Массикот походил на председателя совета директоров, у которого каждая секунда на счету, так как он обратился к Шавану прямо с порога.

— Мсье?

Шаван поспешил представиться:

— Шаван… Поль Шаван… Я пришел к вам по поводу картины, которую вы приобрели в галерее Берже.

Лицо Массикота просветлело.

— Вы говорите о «Портрете Лейлы»?

— Совершенно верно. Я готов у вас ее перекупить.

— Вы коллекционер?

— Нет… Но этот портрет мне многое напоминает.

Массикот подтолкнул Шавану через круглый столик на одной ножке шкатулку с сигарами. Теперь на его лице читалась досада.

«Это он! — думал Шаван. — Сомнений нет, это он». И оттолкнул шкатулку.

— У вас есть особая причина, по которой эта картина вам дорога? — спросил Шаван.

— Да.

— Быть может, эта женщина — одна из ваших приятельниц?

— О нет! Видит Бог! — вскричал Массикот. — Я даже не желаю знать, кто она такая.

— В таком случае, — сказал Шаван, захваченный таким ответом врасплох, — возможно, мы смогли бы договориться.

Массикот взял Шавана по-свойски за руку.

— Пойдемте, я кое-что вам покажу.

Он повлек Шавана через богатейшую библиотеку и открыл дверь со сложным замком.

— Милости прошу, господин Шаван, в мою картинную галерею.

Он нажал на кнопку, и стеклянные шары под потолком осветились. Длинная комната без мебели, но со множеством картин на стенах. Единственное окно в конце комнаты закрывали металлические ставни.

— Меня интересуют только современные художники, — продолжил Массикот. — Смотрите. Держу пари, что вам не знакомо ни одно из представленных тут имен.

Удивляясь все больше и больше, Шаван шел впереди хозяина. Время от времени Массикот останавливался перед каким-нибудь полотном.

— Это Кнехт… Это Верхеге… цена на него растет… Этот Михно стоил мне тридцать тысяч, а сейчас, если бы я решился его продавать…

— Вы и сами художник?

— Ничего подобного. Но у меня есть это!

И он ущипнул себя за нос.

— Я редко ошибаюсь. Живопись для меня — вложение капитала. Возьмите Борелли. Я уверен, что очень скоро цена на него взлетит… В особенности на Борелли последнего периода. Публика начинает уставать от подобных абстракций…

И он указал на картину, напоминающую японский флаг.

— Это Гизони. Если вас интересует, могу уступить. Всего сто пятьдесят тысяч! Шутка! Просто когда у тебя есть толика художественного чутья… Ведь живопись еще и лучшее помещение денег. Вот почему я не стану продавать вам портрет этой дамы. Лет так через десять — тогда пожалуйста. Когда она устроится в цене. Сожалею, мсье. Но живопись и чувство смешивать не рекомендуется.

Массикот посмотрел на тонкие золотые часы, которые не вязались с его волосатым запястьем.

— Прошу извинения. У меня назначено свидание.

Шаван холодно распрощался с коллекционером. К кому обратиться теперь, чтобы разузнать больше? Его гнев улегся. На сердце как на улице — пусто и мрачно. Он пошел в буфет при Лионском вокзале съесть на обед сандвич. Здесь, по крайней мере, он был по-настоящему «у себя». У него мелькнуло желание пройтись по платформе вдоль поезда до вагона-ресторана, чтобы пожать руку товарищам. Но это было бы слишком грустно. Он выпил два кофе, съел порцию клубничного мороженого и, смирившись, вернулся домой. Он вытянулся на кровати, чтобы все хорошенько обдумать, и тут же забылся сном.

Идея посетила его при пробуждении. Пусть и не слишком оригинальная, но в той пустыне, в какой он блуждал, она могла стать ориентиром. Шаван открыл телефонный ежегодник на фамилию «Борелли». Борелли… Сите Фроншо. Полистав план Парижа, установил местоположение Сите Фроншо — рядышком с площадью Пигаль. Полчаса на метро. Следует ли предварительно звонить? Но вопрос еще — на кого нападешь. Осталась ли у покойного семья? К тому же Шаван еше не знал, на какой предлог ему удобно сослаться. Тот, какой пришел ему в голову по дороге, был не Бог весть что.

Однажды он познакомился в «Мистрале» с пассажиром — колонистом, возвращавшимся из Конго. После десяти лет отсутствия во Франции тот диву давался всему подряд. «Для человека из глухомани, как я, вы себе просто не представляете, сколько тут изменений к луч-тему». Шаван легко мог вообразить себя в роли человека из глухомани. Накануне он случайно забрел в галерею Берже и наткнулся на портрет Лейлы. Обалдеть! Десять лет назад он был довольно близко знаком с молодой женщиной и даже собирался на ней жениться, да вот подвернулась поездка в колонию. Он был бы просто счастлив сейчас приобрести что-нибудь на память о Лейле. За отсутствием портрета, который уже продан, он бы удовольствовался простым эскизом. Честное слово, его история звучала вполне правдоподобно. Главное заключалось в том, чтобы с кем-то поговорить, возбудить любопытство. Немножко удачи — и сам черт ему не помеха что-нибудь разузнать о Лейле.

«В конце концов, — сказал он себе, — у меня полное право выступать под вымышленным именем, как и сама Люсьена». Шавану было даже скорее приятно влезть в шкуру другого. «Бывший жених Лейлы». Один из возможных вариантов начала жалкого приключения, каким был его брак.

Квартал Фроншо как бы вклинился между площадью Пигаль и улицей Виктора Массе — кварталом ночных клубов и подозрительных баров, посещаемых проститутками и извращенцами, — эдакий оазис буржуазной респектабельности и комфорта. Шаван позвонил, дверь открыла горничная. Она провела визитера в вестибюль, украшенный картинами, изображавшими песчаные отмели, рыбацкие баркасы, горные водопады. Люсьена приходила сюда, мелькнуло в голове Шавана. Студия художника должна находиться где-нибудь позади дома или под крышей. И как только сподобилась она познакомиться с Борелли? Где могла с ним встретиться? Кто их познакомил?

Горничная пришла за ним и повела в гостиную, где его ожидала дама неопределенного возраста, которая держала на коленях белого пуделя, подстриженного, как на рисунке углем. Собака спрыгнула на ковер и пронзительно залаяла.

— Сюда, Мушка, — сказала мадам Борелли. — Извините меня, мсье… Я передвигаюсь с трудом… артроз, понимаете. Присаживайтесь.

Она была одета в черное, без драгоценностей, как новоиспеченная вдова. Придя в смущение, Шаван поведал вдове заготовленную историю. Та слушала' с большим вниманием.

— Да, — изрекла она. — Припоминаю эту особу… Мой муж под конец жизни пристрастился рисовать молоденьких женщин.

Она воздела глаза к полотну на мольберте, стоящем справа от нее.

— Это он? — спросил Шаван.

— Да. Превосходный автопортрет. Он уже заканчивал его, но тут сердечный приступ, который и унес его в могилу.

Одновременно они взглянули на портрет усопшего, выглядевшего весьма представительно со своей окладистой бородой а la Франциск I и красной ленточкой Почетного легиона.

— Он был таким талантливым, — заговорила она вновь. — Это проявлялось во всем.

Минуту она помолчала, задумавшись. Пудель забрался к ней на колени, и она нежно почесывала его за ухом.

— Не нужно жалеть о том, что вы не женились на этой девушке, — вымолвила она наконец. — Когда соглашаются позировать художникам…

Она не договорила, но смысл фразы был предельно ясен.

— Думаете, Лейла?.. — прошептал Шаван.

— О, я ничего против нее не имею. К тому же теперь уже все равно!

— Я надеялся, может, у вашего мужа остались наброски. Говорят, художники делают несколько эскизов, прежде чем приступить к портрету.

Смех ее прозвучал несколько горько.

— Да, у него осталось много зарисовок… особенно обнаженной натуры. Я их сожгла. Не хотелось, чтобы они лезли на глаза.

Наверное, она нечаянно ущипнула собаку, потому что та взвизгнула. Шаван поднялся. Она удержала его движением руки.

— Подождите… Я так одинока теперь. Расскажите, как вам жилось в Африке? Должно быть, нелегко.

— Да… довольно трудно, — на ходу сочинял Шаван.

— А чем вы там, собственно говоря, занимались?

— Как вам объяснить… Рубил деревья.

— И вам нравилось это занятие?

— Да, поначалу. А потом, когда я скопил немного денег, меня потянуло обратно, домой.

— Она писала вам… эта особа?

— Не часто… А сейчас я просто не знаю, каким, путем ее разыскать… Но вот мне пришла мысль: а как поступал господин Борелли, когда она была ему нужна?

Вдова грустно улыбнулась.

— Муж звонил ей. Я знаю это, поскольку со мной он не церемонился и звонил в моем присутствии… одной, другой… У нас с ним были приятельские отношения, как это принято называть.

Ее голос осел, и она передернула плечами.

— Все эти телефонные номера я в конце концов запомнила наизусть — моя память всегда его удивляла. Могу вам подсказать, раз вам это так важно… Лейла… 622-07-76…

— Фамилии нет?

— Фамилии его не интересовали.

— Не знаю, как вас и благодарить!

— Полно! Полно! Все это ушло для меня в далекое прошлое… И все-таки, если вы увидите Лейлу снова… Можно, я вам признаюсь?.. Я бы хотела быть в курсе. Приходите опять, когда вам заблагорассудится.

Шаван ушел в полной растерянности. Если ревность мадам Борелли обоснованна, Лейла и в самом деле была любовницей художника. Таким образом, его вернули к первой гипотезе. Но как же тогда объясняется несчастный случай?.. Шаван вспомнил, что поблизости отсюда, на площади Аббатисс, находится почтовое отделение, и поспешил туда. Ему любезно дали справку. Нужно только, позвонив по 266-35-35, узнать адрес, соответствующий номеру телефона 622-07-76, но при условии, что он не значится в «красном списке» — списке абонентов, не желающих обнародовать свой адрес.

Шаван тут же набрал 266-35-35, сделал запрос, указав почтовое отделение, где находится в данный момент, и стал ожидать. Преисполненный опасения или страха? Он уже не знал.

Четверть часа спустя Шаван получил справку. Номер 622-07-76 принадлежит абоненту по имени Доминик Луазлер, проживающему в доме 160-бис на бульваре Перейра, в XVII округе.

Доминик Луазлер… Бульвар Перейра… На сей раз он напал на след. Спиртное, которое он выпил на Лионском бульваре, жгло ему внутренности. Он залпом выпил полкружки пива в баре на площади Пигаль, присев между девушкой с синими волосами и негром, зажавшим коленями гитару.

Таким образом, Люсьена вполне могла сначала быть любовницей Борелли, а потом любовницей Луазлера или, скорее, поскольку Борелли звонил ей по 622-07-76, значит, она тогда уже жила у этого Доминика по нескольку дней в неделю. Дней, когда сам он находился в отлучке!.. И вторая связка ключей, обнаруженная им в сумочке, доказывала, что она чувствовала себя как дома и на бульваре Перейра, что, впрочем, нетрудно проверить.

Но Шаван не был настроен отправиться туда незамедлительно. Он беззлобно кружился вокруг правды. Как недоверчивый зверь — вокруг падали. Борелли скончался полтора года назад. Портрет мог быть написан года два назад. Значит, Люсьена уже тогда жила у Луазлера. Два года, а может, и дольше. Почему бы и нет! И ему столько времени было все это невдомек! А ведь влюбленная женщина время от времени должна себя выдавать? Он представил себе Люсьену — всегда спокойная, всегда предупредительная. Когда он возвращался домой, она мило спрашивала: «Все хорошо?» Затем, разумеется, пропускала его рассказ мимо ушей, но нетерпения не проявляла. Мечтательница! Она была мечтательницей по натуре. Вполне возможно, не более игрива и с Борелли или Луазлером. Но тогда что они в ней нашли? Чем именно она их прельщала? Своей красотой, несомненно. Впрочем, не следовало преувеличивать. По утрам, когда она вяло хлопотала на кухне, еще не причесанная, не накрашенная, в ней, пожалуй, сквозила некая грация, как у зверьков, но ничего такого, что способно волновать кровь. Разговор с ней тоже не слишком возбуждал. Ее любовные способности? Но любовь была для нее скучным занятием, как и многое другое. Борелли? Почему тот заинтересовался ею, еще можно было как-то понять. В нем говорил художник. А не мужчина. Но вот Луазлер?

Что он за любовник, если соглашался видеть любимую женщину всего четыре дня в неделю? Что могла она ему такое насочинить в оправдание своих отлучек? Сказала ли ему, что ее муж работает на «Мистрале»? И этот мужчина смирялся с необходимостью делиться с другим.

Выходит, он не был от нее без ума. Или тоже имел семью. Возможно, он — бизнесмен, наезжающий в Париж. Но такой образ жизни не имел ничего общего с жизнью, какую вела Люсьена.

— Хватит! — громко изрек Шаван.

Девушка, сидевшая рядом, посмотрела на Шавана и прыснула со смеху. Он бросил на стойку мелочь и вышел из бара. Мысли копошились в его уме как червяки. Опять метро. Опять лестницы. И под конец его квартира — безмолвная, пустая, враждебная. «Я чувствовал бы себя лучше в отеле», — подумал он. И снова, но уже внимательнее, рассмотрел ключи: самый сложный, конечно, от квартиры. Два других — от подъезда и почтового ящика. «Идти ли мне туда? — спрашивал себя Шаван. — Как я поступлю, если столкнусь нос к носу с Домиником? Ну и видик же будет у меня! Но почему бы не прощупать почву, не разузнать, что к чему?»

Теперь не время прибегать к уверткам. Он вызвал такси.

— 160-бис, бульвар Перейра.

Глава 5

Какая удача! Консьержки в доме не оказалось, и никто не поинтересовался, кого он ищет. Шаван подошел к ряду почтовых ящиков, бросил на них беглый взгляд и обомлел. На медной табличке значилось:

ДОМИНИК ЛУАЗЛЕР
3-й этаж справа
А сразу под табличкой находилась визитная карточка:

ЛЕЙЛА КЕТАНИ
Какая наглость! Она жила здесь под фамилией своей мамы. Фамилия Шаван ее не устраивала или же, скорее, такая предосторожность служила ей ширмой для двойной жизни.

Шаван поспешил вставить в замочную скважину самый маленький из трех ключей, и прозрачная дверца почтового ящика сразу поддалась. Значит, он рассудил правильно и сумеет без проблем попасть в квартиру. Осмотрительный взгляд вокруг. Лифт тут, рукой подать, кабина еще освещена — кто-то совсем недавно им пользовался. На лестнице ни души, а то были бы слышны приглушенные шаги по ковровой дорожке. Шаван нажал на кнопку домофона. В случае, если бы этот Доминик Луазлер ответил, он сказался бы представителем торговой фирмы, и тогда Луазлер наверняка пошлет его куда подальше. Он ничем не рисковал и нажал на кнопку вторично, но аппарат продолжал молчать. Значит, перед ним зеленая улица. С непринужденным видом Шаван вошел в кабинку. Панель под красное дерево свидетельствовала о комфорте, царившем в этом доме. Тут даже малюсенькая квартирка, и та стоила по меньшей мере пятьсот или шестьсот тысяч франков. Шаван начинал понимать, почему Люсьена зевала в их скромной трехкомнатной квартире по улице Рамбуйе. Надо думать, она сбегала из дому, стоило ему завернуть за угол, чтобы вернуться туда, где чувствовала себя привольно.

Шаван оглядывал себя в «зеркале для самолюбования», украшавшем одну из стенок кабины. Он уже не упускал случая бросить укоризненный взгляд на свое лицо — в витринах, зеркальце заднего вида перед водителем… Это лицо тоже было для нее недостаточно хорошим. Но что в конечном итоге послужило основанием для их разрыва? За что он себя безотчетно корил? Его желание развестись казалось ему вполне законным. А вот то, что Люсьена устала от него первая, он счел чудовищным.

Лифт доставил Шавана на третий этаж. На площадке всего две двери. На двери по левую руку, над электрическим звонком, скромная визитка: «Югет Платар». Милое имя. Свежее, как букетик полевых цветов. На двери по правую нагло заявлено: «Лейла Катани». Совсем как если бы Лейла являлась полновластной владелицей этой квартиры!

Ключ подошел к двери идеально. Шаван переступил порог. Он создавал не больше шуму, чем в больнице, когда направлялся к кровати Люсьены. Он прислушался. Но ведь Люсьена не могла находиться одновременно и там и тут. Подумав, что гоняется за призраками, он шарил по стене, нащупывая выключатель. Комната осветилась. Белые кожаные пуфы на арабском ковре, медные подносы, низкий стол — все это скорее напоминало интерьер кибитки бедуина, нежели прихожую парижской квартиры. От Люсьены до Лейлы явственно протянулась скрытая нить, начало которой в ее детстве, окутанном тайной. Но почему она избрала наперсником этого Луазлера — мужчину с неудобоваримым именем, — чтобы поведать ему свою историю. Разве он умел слушать лучше него, Шавана? Почему она никогдадаже и не пыталась рассказать о своем прошлом мужу? Считала его слишком толстокожим или слишком безучастным?

Прислонясь к двери, Шаван рассматривал замысловатые арабески ковра, и в нем пробивалась еще не вполне созревшая правда. Люсьена решила, что они слишком разные люди, что им придется преодолеть на пути друг к другу слишком большие расстояния. Его голос никогда не мог к ней пробиться. Какая же дура! Она не поняла, что он тоже ждал призыва. Чувствовал, что плохо объясняет, блуждает вокруг да около. Он никак не мог найти точное слово, определяющее самую суть их несогласия. Но все это имело весьма смутное отношение к арабскому ковру, медным предметам внутреннего убранства, напольным подушкам.

Миновав прихожую, Шаван попал в гостиную. О том, чтобы открыть металлические ставни, не могло быть и речи. Вызывающий модернизм. Мебель из металлических трубок, все сверкает: никель, стекло; повсюду мягкие сиденья, как глина, принимающие форму тела, пожелавшего в них отдохнуть. На стенах несколько полотен, предлагающих взору многоцветные мозаики — головоломки. Ранний период Борелли! Теперь уже Шавану не требовалось удостоверяться в подписи. В одном углу бар — маленький, но с богатым выбором напитков. Шаван вызывающе налил себе виски, доказывая себе, что у него тоже есть здесь права, и со стаканом в руке перешел на кухню в поисках кубиков льда. Вместительный холодильник оказался буквально забит консервными банками: паштеты, икра, заливной цыпленок — продукты, купленные по баснословным ценам, на какие Люсьена никогда не отваживалась. Этот Доминик, по-видимому, жил на широкую ногу. Плита, посудомойка, инструкция к работе электроприборов, которые мололи, выжимали соки, снимали кожуру; несколько пластин для подогрева пищи с таймерами, и все это блестело чистотой, не уступая кухне «Мистраля».

Рассеянно попивая виски маленькими глоточками, Шаван медленно прохаживался по квартире. Он обошел комнату, голубоватая мозаичная отделка которой посылала ему его отражения, вернулся в гостиную, оттуда перешел в спальню. Там он испытал чуть ли не шок: кровать была круглой формы. Ему уже случалось видеть такую модель кровати в журналах — пассажиры нередко оставляли в ресторане газеты, журналы, — и, прежде чем выбросить, случалось, он их листал. Круглые кровати и меховые покрывала всегда казались ему чем-то непристойным. И вот перед Шаваном кровать Лейлы — несомненно, причуда этого Луазлера, который все больше рисовался ему богатым, чувственным, развращенным типом. Он стискивал стакан пальцами, как бы сжимая руку в кулак. Спальня, очень просторная, обита бледно-серым штофом, в тон паласу. По обе стороны кровати — кресла из светлой кожи, низкие и глубокие. Перед окном — стул в стиле Людовика XV, но это не точно. Шаван не был силен в таких материях. Наконец, у четвертой стены стоял предмет мебели из темного дуба, чуть выше сервировочного стола. Вроде бы низкий шкаф. Шаван потянул за ручку. Дверца на ключе. Нарушая однообразие стен, на одной висела картина в жанре марины: безлюдный пляж, море за бороздкой прибрежной пены и необъятное пустое небо.

Шаван дошел до порога ванной комнаты. Розовая облицовочная плитка, розовая ванна, розовая раковина умывальника. Овальное зеркало над туалетным столом, который заставлен коробочками, тюбиками, флаконами. Два парика, водруженные на болванки, — брюнетки и блондинки. Ни единой детали, которая бы не вытесняла его отсюда во мрак невежества. Он чувствовал себя тут абсолютно чужеродным телом. Что не мешало ему упорно шарить глазами, удивляясь полному отсутствию следов Луазлера. Куда мог он прятать свои шлепанцы, пижаму, домашний халат?

А еще он обнаружил встроенный, а потому неприметный для глаз платяной шкаф, как оказалось, набитый пальто, мехами, обувью — повседневной и вечерней. Но никаких следов мужской одежды. Сняв с плечиков меховое манто, Шаван держал его на вытянутой руке под золоченым бра, освещающем эту часть спальни: сибирский каракуль, стоимость которого в несколько раз превышала его месячный заработок! Он вернул манто на плечики, пощупал ткани — шелк, сатин — и был вынужден присесть возле тумбочки у изголовья, рядом с телефоном и вазой, где угасали белые гвоздики.

Он уже перестал что-либо понимать. То, что Лейла предпочла ему другого, еще куда ни шло. Омерзительно, однако все же постижимо. Но вся эта роскошь его оскорбляла! А главное — то, что Люсьена чувствовала себя в ней привольно! И к тому же была способна, отказываясь от нее, снова обращаться в Золушку, которая в ожидании мужа читала «Унесенных ветром»! Тут было нечто невообразимое, и он не знал, за какой кончик ухватиться, чтобы распутать клубок.

Рядом с телефоном лежала записная книжечка в сафьяновой обложке. Он сразу приметил, что некоторые дни календаря отмечены крестиком. Подумав, он сопоставил даты. Сомнений нет. Дни, отмеченные крестиком, он проводил в поездке, и Люсьена принадлежала себе целиком и полностью. Она приезжала сюда скромно одетая. В лифте, прихожей она еще оставалась мадам Шаван. Но ей не терпелось скинуть одежду рабыни и стать героиней романа под псевдонимом, возможно называя себя мадам Луазлер в тех шикарных местах, где ей приходилось бывать. Она не изменяла ему. Хуже. Она просто стирала его с лица земли. Оставляла за порогом, как дворнягу с грязными лапами.

В вечер несчастного случая она уехала отсюда по таинственной причине, хотя в ее распоряжении был еще полный день свободы. Но тут кто-то поехал за нею следом и неотвязно толкал ее машину. Мысль об этом убийстве нравилась Шавану. В известном смысле чистая работа. Ну и вид же был у Луазлера, когда он обнаружил, что его зазноба испарилась. Теперь он может сколько угодно переворачивать все вверх дном, только бы ее отыскать. Пострадавшая лежит на больничной койке. Это Люсьена Шаван. Лейла больше не существовала. Она никогда и не существовала иначе как на картине, отныне недоступной взглядам любопытных. Что же касается визитной карточки… Шаван прошел по квартире и сорвал ее с двери. Затем порвал на мелкие кусочки и швырнул в мусорку. Твоя песенка спета, Лейла.

Спета для других, возможно! Но его память на мелкие кусочки не порвешь. Лейла продолжала жить в ней с гладко зачесанными назад волосами, с ее серьгами, блестевшими как звезды, с ее глазами. На кого же они смотрели?

Он еще раз обошел квартиру, отмечая для себя детали, которые поначалу от него ускользнули. Так он заметил проигрыватель, на котором еще лежала пластинка… Энрико Масиас. А рядом — початая коробка «Кравена». Выкурив сигарету, Шаван окунулся в одно из бездонных кресел. Люсьена не курила «Голуаз»… Мысль Шавана продолжала блуждать. Он обратил внимание, что не обнаружил в доме драгоценностей. А ведь Лейла наверняка не выходила из дому без ожерелья, браслета. Шкатулка, несомненно, находится в этом шкафу, который надо бы открыть как можно скорее. Узнать, что он таит под замком.

Эта версия убийства. Он ее как-то упустил из виду. По всей видимости, Люсьена наехала на фонарный столб из-за любовника. А следовательно, он знает, что она угодила в больницу. Попытается ли он ее увидеть? Известно ли ему о другой ипостаси Лейлы? А что, если это всего лишь гипотеза?.. Если на Лейлу никто не нападал? И если Луазлер вернется? У него тоже есть ключи от этой квартиры. Вернувшись из путешествия, он примчится к ней на всех парусах, с подарком в кармане. Вот потеха, если он меня тут застанет. «Кто вы такой?» — «Я муж Лейлы!»

Шаван сказал себе: «Одно из двух: либо Луазлер — человек, спровоцировавший аварию, и вполне вероятно, что, несмотря на риск, придет в больницу навести справки; либо он невиновен в аварии, и я увижу его, когда он примчится сюда. В обоих случаях я познакомлюсь с его мерзкой рожей!»

Шаван злобно раздавил окурок и подумал, вот пусть только другой его спровоцирует… Дотошный аккуратист, он помыл после себя стакан и высыпал содержимое пепельницы, затем, прежде чем уйти, внимательно изучил замок шкафа. Достаточно прочным лезвием ножа он без труда откроет его, приподняв им створку как рычагом. Завтра… Если в квартире никто не объявится.

Последовали убийственные часы, населенные изматывающими умствованиями. В тот момент, когда он собрался лечь в постель, позвонил Людовик.

— Не помешал?.. Ты забыл дать мне документы на машину. Мне нужны они как можно скорее.

— Завтра утром… Встретимся в больнице, если хочешь. Только не раньше одиннадцати.

— Очень хорошо. Я заскочу туда. Где-то в пять. Мне не сидится на месте, понимаешь.

— Ну и как?

— Да никак. Она как будто погружена в глубокий сон. У нее снова лицо маленькой девочки.

Есть слова, которые употребляешь, не думая о причиняемой ими боли, а они задевают глубоко, до самого сердца. От волнения Шаван почувствовал спазмы в горле. Лицо маленькой девочки! Возникший при этих словах образ был четким, как само присутствие. Люсьена! Та, еще до их женитьбы. Прежняя, кто обнимал его за шею, когда он являлся к ней с подарком. Людовик ничего не подметил.

— Если такое состояние затянется, — продолжал он, — не можем же мы бесконечно держать ее в больнице. Я считаю, что с помощью сиделки мы справимся. Но у тебя работа. А у меня свободного времени хоть отбавляй, и я найду подход к Лулу. Я уже бывал ей немножко мамой. Мы обоснуемся у меня или у тебя. Скорее, у тебя — ведь от твоего дома до вокзала рукой подать.

— Это будет еще не завтра, — осадил его Шаван.

— Нет, конечно, но я предпочитаю все предусмотреть заранее. Ты же знаешь, что можешь на меня положиться.

— Да, да. Спасибо. Насчет завтра мы договорились. Спокойной ночи, крестный.

Перевезти Люсьену сюда! Не смешно! При том, что у нее роскошная квартира, в одном из самых приятных кварталов Парижа! Его гнев разгорался с новой силой. Еще немного — и он, поддавшись искушению, перезвонит Людовику, чтобы бросить ему правду в лицо. Он крикнет ему: «У нее есть любовник, который хотел убить ее, твою Лулу! Так что, поверь мне, ей хорошо и там, где она сейчас!» Он долго шагал из спальни в столовую и обратно. Все, чего он желал, это конца злосчастной комы, которая так все усложняла. Как только Люсьена будет в состоянии его слышать, он скажет ей: «Я в курсе насчет Доминика. Не будем ссориться. Ты отправишься в свою сторону, а я — в свою».

Он и вправду хотел этого, и тем не менее… было что-то еще, чего он хотел не менее сильно: пусть она попытается объяснить ему, как дошла до жизни такой. Пока Люсьена оставалась Лейлой, он не мог решиться ее отпустить. Это было навязчивой идеей, неотступной мыслью. Своего рода страстью навыворот, симптомы которой он явно ощущал. Он порылся в ящике, где хранились гвозди, клещи, молоток, бечевка, в поисках подходящего инструмента. Его старый швейцарский перочинный ножик с набором лезвий вполне сгодится. Может, взлом шкафа даст выход горячности, которая распаляла его. Он увеличил дозу снотворного, и мысли его отпустили.

Шаван явился на бульвар Перейра в полдесятого. Пожалуй, еще рановато. Он рисковал наткнуться на людей, выходивших из лифта. Чего доброго, еще наткнется на Луазлера у лифта или на лестничной площадке. Накануне он долго колебался. Сегодня решился действовать стремительно. Заметив по пути к лифту в почтовом ящике светлое пятно конверта, Шаван без малейшего зазрения совести открыл дверцу. Все, что касалось Лейлы, имело прямое отношение к нему тоже. Конверт оказался листком из блокнота, сложенным вдвое. Текст написан карандашом. Он прочел уже в лифте.


Дорогая Лейла!

Хотелось бы вас повидать. Постарайтесь заглянуть в это воскресенье около полуночи к «Милорду».

Ваш Фред.


Милорд… Фред… Эти имена вызывали в его представлении что-то подозрительное, тревожное. При нормальных обстоятельствах он должен был бы в воскресенье укатить на «Мистрале». И почему в полночь? Выходит, у Лейлы было заведено проводить ночи вне дома? И коль скоро таинственный Фред обходил Луазлера молчанием, означало ли это, что Лейла появлялась на людях одна… В голове Шавана снова завертелась карусель вопросов. Забыв воспользоваться домофоном, он позвонил в квартиру у двери. За ней никакого движения. Шаван открыл ее ключом и включил электричество.

Тишина пустой квартиры. Оставив пальто и шляпу на вешалке, он перешел в гостиную и закурил «Кравен». Разве же он находился не у себя дома? И тут раздался телефонный звонок. От волнения он чуть было не выронил сигарету. Доминик?.. Не зная, как поступить, он в напряженном ожидании держал руку на аппарате. Потом любопытство возобладало, и он решительно поднес трубку к уху.

— Алло?

На конце провода был кто-то, и слышались очень тихие, но отчетливые шумы, присущие кафе. Шаван нервно повторил:

— Алло.

Другой, на проводе, продолжал молчать, несомненно обалдев, когда услышал голос мужчины, и это было как два дыхания, подкарауливающие друг друга. Наконец телефоны разъединили. Прислушавшись еще немного, Шаван тихонько положил трубку. Он всего лишь соприкоснулся с миром Лейлы, куда, похоже, ему вход заказан. По здравом размышлении, речь не могла идти о Доминике — тот бы обязательно спросил его: «Кто вы такой?» Когда звонят себе домой, таких предосторожностей, полных недоверия, не принимают. И непроизвольно выдают себя вопросом. Тогда кто же это мог быть?

Шаван вытащил из своего комплекта самый большой ножик и решительным шагом направился к шкафу. Хватит с него тайн! Ему удалось просунуть лезвие между створками двери, он надавил вправо, влево и, сам не зная, как это ему удалось, почувствовал, что дверь поддается. Она приоткрылась, вроде бы подталкиваемая изнутри. Шаван подтянул ее на себя, и вдруг на его ладони кубарем скатилось что-то мягкое и шелковистое, как мех. Он отпрянул, нацелив нож и готовый защищаться. И тут его страхи как рукой сняло. На паласе лежал плюшевый мишка, рыжий с белыми ступнями; вытянув к нему все четыре лапы, он глядел на Шавана глазами — стеклянными бусинками.

Отшвырнув игрушку ногой, Шаван заглянул в шкаф. Там лежали стопки постельного белья, которые он аккуратно переложил на кровать, желая рассмотреть содержимое полок в глубине. Заметив плоскую коробку, он пододвинул ее к себе и, подняв крышку, просто обомлел. В ней лежала замечательно исполненная миниатюрная копия поезда: локомотив «Пасифик», багажный вагон, пассажирские вагоны из светлого металла с красной полоской, на которой красовалась аббревиатура «ТЕЕ»[220]. Не обошлось и без вагона-ресторана с малюсенькими лампами под абажурами на столиках. Посередине коробки лежал набор рельсов.

Шаван был растроган до смешного; как зачарованный мальчишка, он осторожно вынул из коробки один вагончик, второй, заставил их катиться по вытянутой руке, подталкивая паровозик кончиками пальцев то в одном направлении, то в другом. Все это настолько не укладывалось в его мозгу, что он отказывался что-либо думать на сей счет. Он поставил вагончики обратно в предназначенные для них луночки из пластика, точно соответствующие по форме, и отставил коробку в сторону. Он еще не закончил обследовать содержимое шкафа. Из его глубин он извлек также карликовую швейную машинку, пожарную машину с ее лестницей и много других миниатюрных детских игрушек, которые, тем не менее, потрясли полным соответствием оригиналу. Неужто Лейла, оставаясь одна, забавлялась как ребенок? Но ведь Лейла — это Люсьена, а той не пришло бы в голову купить себе игрушечный электропоезд или детскую пожарную машину.

Совершенно сбитый с толку, Шаван поставил все игрушки обратно в том же порядке, в каком их нашел, но еще разок полюбовался вагоном-рестораном. Потом он сложил в ряд стопки белья и под конец подобрал с пола медвежонка. И тут обратил внимание, что по спине зверя протянулась длинная застежка-молния. Должно быть, Лейла прятала в его брюхе ночную рубашку. Он разом рассек животное на две половины. Медвежонок скрывал у себя в нутре пачки банкнот, скрепленные резиночками.

Шаван уже перестал чему-либо удивляться. Он чуть ли не рассеянно пересчитал пачки… Шестьдесят тысяч франков! Шесть миллионов, поправил бы его Людовик. Желая удостовериться, что это все, он пошарил на дне, и его пальцы обнаружили там конверт, а в нем лежала лаконичная расписка, отпечатанная на машинке:


Я, нижеподписавшаяся, Леони Руссо, признаю, что должна мадам Лейле Катани деньги в сумме пятьдесят пять тысяч франков, которые обязуюсь ей возместить через шесть месяцев.

Париж, 16 июля 1978.

Леони Руссо.


Шестьдесят тысяч плюс пятьдесят пять тысяч составляют сумму в сто пятнадцать тысяч франков! А Люсьена всегда сетовала на безденежье. Почему же она не просила денег у Лейлы? Шаван пошел выпить джина с тоником. Выходит, она давала деньги в долг под проценты. Какие? Все это предполагало наличие у нее деловой сметки — умения вести картотеку, отчетность. Возможно, Фред являлся одним из ее должников. А Доминик, само собой, принимал в этих делах участие. Хороша парочка ростовщиков! Да нет! Ростовщики не коллекционируют подводные лодочки и швейные машинки. Шаван закурил еще одну сигарету. «Только бы не свихнуться!» — пробормотал он.

В сумятице мыслей верх начинала брать версия убийства. Деньги! Вот, пожалуй, искомая отмычка к тайне. Должник, оказавшийся в отчаянном положении. Почему бы и нет? Но вот как насчет игрушек? Шаван вернулся в спальню, еще раз допрашивая каждый предмет. Двойная жизнь, какую вела Люсьена, — вот что преисполняло его своего рода восхищением. То, что ей удавалось облапошивать их, Людовика и его самого, с такой спокойной дерзостью, сродни чуду. Вот его — это еще куда ни шло. Но Людовика, который ей звонил так часто? Да, часто, но только не по ночам. А царством Лейлы являлась ночь…

Шаван сел за туалетный стол Лейлы, пересмотрел все тюбики, флаконы, прочую косметику. Люсьена усаживалась тут — в гримерной своего театра одного актера. Здесь она изменяла себе лицо, прежде чем выйти на улицу, подобно оборотню. Шаван поглаживал ее парики. А как Люсьена смотрелась блондинкой? Он воображал себе: вот она идет ему навстречу танцующей походкой на высоких каблуках; отблеск золотых серег зажигал огоньки в карих глазах, меняя их до неузнаваемости. Желанная. В объятиях Доминика она становилась настоящей женщиной.

Повесив себе на кулак парик блондинки, Шаван принялся его медленно поворачивать, потом, взяв с трельяжа расческу, осторожненько провел ею по волосам, которые чуть потрескивали и, поблескивая, казались живыми. Это было и сладострастно, и невыносимо грустно. Парик — вот все, что досталось ему от Лейлы. Шаван сунул его в карман. Пора идти в больницу.

Поднявшись, он увидел на кровати медвежонка. Зачем пропадать такому богатству, отныне ставшему ничейным. Он набил купюрами карманы пальто и убрал к себе в бумажник заемную расписку. Распределить по карманам сто двадцать купюр по пятьсот франков — проблема невелика. На что ему эти деньги, Шаван еще не знал. Но он наверняка найдет им лучшее применение, чем Лейла!

Шаван положил медвежонка обратно в шкаф, прикрыл его дверцы и вышел из квартиры уже не таясь. Чтобы унять возбуждение, он прошелся до больницы пешком. Ночью снег стаял. Немощное солнце витало промеж дымившихся розовых облаков. Очень скоро ему придется вернуться на «Мистраль». Время побежит… И если Люсьена умрет, он так никогда и не узнает, кто же была Лейла. А Лейла продолжит свое эфемерное существование. И ему не быть никем иным, как полувдовцом, мучимым полупечалью.

Шаван зашел в канцелярию больницы разделаться с формальностями, которые запустил, и поднялся в палату. Мари-Анж указала ему рукой на кровать, где Люсьена, похоже, спала.

— Она в прежнем состоянии. Обследования не поведали нам ничего нового. Температура слегка повысилась. Давление низкое.

Шаван подошел к жене и коснулся ее лба.

— Есть ли надежда?

— Доктор не ставит на ней крест. Пока что больная пребывает в состоянии глубокой комы. Но оно может измениться за несколько часов.

— Я не помешаю?

— Да нет. На этот час с процедурами закончено.

Шаван сел рядышком с Люсьеной. Мари-Анж выскользнула из палаты. Люсьена дома, Лейла на бульваре Перейра, а тут лежит эта, третья женщина с лицом серо-пепельного оттенка и закрытыми глазами.

Сам же он — жалкий тип, которого втравили в смертельно опасную игру, бросая рикошетом от одной партнерши к другой, от загадки к загадке. Сняв пальто, хрустевшее от рассованных по карманам купюр, он склонился над лежащей фигурой — надгробным изваянием. Разве она не пошевелилась? Он ощупал в кармане парик. Узнать хотя бы на минуту, хотя бы на секунду, как выглядела Люсьена-блондинка. Шаван не решался шевельнуть рукой, чтобы не совершить, как ему представлялось, святотатства. А что, если его застанут врасплох. Какой стыд — позор!

Волосы закручивались у него на пальцах в завитушки. Покрывались их потом. А между тем что может быть проще? И глядишь, насытило бы его всепожирающее любопытство. Внезапно решившись, он извлек парик из кармана и, уже не контролируя движений, кое-как напялил его на повязку, скрывающую лоб и уши жены. То, что он увидел, заставило его отпрянуть. Мертвенные губы, впалые щеки, опушенные веки — и при этом веселое трепыхание завитушек, венчавших лицо смертницы, было непристойно, подобно блудливому подсматриванию. Шаван живо убрал парик в карман. Он-то надеялся — вот сейчас Лейла внезапно объявится как по волшебству, а вышло, что он утратил ее окончательно и бесповоротно.

— Прости! — шептал он, схватив руку Люсьены. — Прости!

Глава 6

Как выяснилось, «У Милорда» — бар на улице Квентен-Бушар, который Шаван нашел без особого труда. Он явился по указанному адресу незадолго до полуночи. Там уже собрался народ, почти исключительно мужчины. Стены украшены фотографиями знаменитостей из мира скачек — лошадей и жокеев. От тучи дыма Шаван закашлялся. Он направился к бару, огибая несколько групп, на ходу ловя обрывки разговоров о непотребной местности, беспроигрышном скакуне, и подошел к стойке, перед которой один табурет оказался свободным.

— Виски, — заказал он. И, понизив голос, спросил: — Не знаете, Фред еще не пришел?

— Слишком рано, — ответил бармен.

— А он бывает тут ежедневно?

— Как когда.

— Я с ним не знаком, но у меня к нему поручение. Предупредите его, что с ним хотят поговорить. Я сяду там, у окна.

Шаван уселся со стаканом в руке в глубокое кожаное кресло, рядом с только что освободившимся столиком, судя по еще дымившемуся в пепельнице окурку. Здесь место встречи завсегдатаев скачек. Может, Фред играет на тотализаторе? Но что свело его с Лейлой? Зачем Лейла шлялась в этот бар, где клиенты — одни мужики? Может, она играет на скачках? Одним сюрпризом больше, одним меньше. Может, все эти деньги, прикарманенные им, достались ей после нескольких удач на ипподроме? Этот Фред, должно быть, ее консультант. Но как уразуметь тот факт, что Лейла — во всех отношениях — являет собой полную противоположность Люсьене? Если бы она играла на скачках, то по воскресеньям прилипала бы к телику, когда передают новости спорта, тогда как она всегда предоставляла ему выбирать программу на свой вкус. Фильмы, спорт, варьете — ничто не было предметом ее интереса. Бросив взгляд на экран, она тут же бралась за книгу. А между тем Фред не назначил бы Лейле свидание «У Милорда», если бы ей не был знаком этот адрес.

Шаван глянул на часы. Он прорепетировал маленькую историю своего сочинения, позволяющую ему задавать всякие вопросы, не возбуждая недоверия у собеседника. Перед уходом он пару раз перечитал статью о Габоне в маленьком толковом словаре Ларусса, необъяснимо почему лежавшем у них рядом с кулинарной книгой, которую Люсьена никогда не открывала. Там добывают аукумею[221], каучук, какао, марганец. Для сочиненной им басни аукумея подходила идеально. Древесина — занятие чистое, прибыльное и даже поэтичное. И мужчина, проживший годы в лесных дебрях, вернувшись в Париж, имеет все основания почувствовать себя в непривычной обстановке. Не позабыть бы названия крупных городов: Либревиль, Порт-Жантиль, Омбуне, Ламбарене. Помнить также имя президента — Бонго. С таким багажом плюс толика ловкости он легко выйдет из любого затруднительного положения. Никто не станет сомневаться в правдивости его слов.

В этот момент Шаван заметил, что бармен разговаривает с невысоким мужчиной в мешковатом пальто покроя реглан. Наверняка с Фредом. Мужчина оглянулся и, поблагодарив парня, направился к столику Шавана. Худой, безбородый, по виду не скажешь, что денег у него — куры не клюют. Шаван привстал.

— Я от Лейлы, — сказал он.

— Ах! Сама она прийти не смогла?

— Да.

Они обменялись рукопожатиями.

— Чем я вас угощаю?

— То же самое.

Фред подал знак гарсону и крикнул: «Два виски!» Он снял фуражку и свой реглан. Седовласый, в клетчатой куртке и галифе.

— Она не приболела? — участливо продолжил он.

— Нет.

— Что-то я вас тут никогда не встречал.

— Я только что вернулся во Францию. Из Габона. Прожил там семь лет. Лейла должна была ехать со мной. Но в последний момент не пожелала.

— Меня это не удивляет, — рассмеялся Фред.

— И все же мы переписывались… А потом я предупредил ее о своем приезде, и сегодня утром мы встретились в аэропорту. Я бы ее не узнал. Надо же так измениться за какие-то семь лет!

— Кому вы рассказываете!

— Мы успели только выпить по стаканчику, и она упорхнула. Похоже, непредвиденные обстоятельства. Она не захотела, чтобы я остановился в отеле, и дала мне ключи от своей квартиры. А также вашу записку.

Шаван развернул на столе записку, извлеченную из почтового ящика.

— Вот почему я здесь и очутился, — добавил он.

— Какая досада, — проворчал Фред. — А она не сказала вам, когда вернется?

— Нет.

— О! Я уже привык. У нее семь пятниц на неделе.

Гарсон принес два бокала виски и спросил Фреда:

— Вы встретили Берто? Он ставит крупную сумму на Пупуля, завтра, в третьем заезде в Канье.

Фред призвал Шавана в свидетели.

— Пупуль. Да вы только подумайте! Надо иметь бабки, чтобы так бросать их на ветер.

Фред и официант обменялись какими-то специальными терминами, и Шаван из их разговора ничегошеньки не понял. Потом кто-то окликнул гарсона: «Антуан!»

— Иду!.. Иду… — ответил тот и поспешил на зов.

— Надо вам сказать, я в прошлом жокей и даже участвовал в стипль-чезе. Девять переломов. Не считая других травм. Теперь я отошел от этого дела, конечно. Но люди еще спрашивают моего мнения.

— Лейла тоже обращалась к вам за советом?

Фред поднял бровь.

— Лошади ее не колышут. Ее волнует нечто иное.

— И что же ее волнует?

Фред пристально посмотрел Шавану в глаза. Он, верно, был рыжим, поскольку его ресницы, плохо поседев, позволяли различать там и сям золотистые волоски.

— Вы хотели увезти Лейлу в Габон?

— Да. Мы были вроде бы как помолвлены.

Фред углубился в созерцание своего стакана. Наконец он пожал плечами.

— Меня это не касается, — пробормотал он. — Она вам что-нибудь передала для меня?

— Да… свои извинения.

— Ладно, ладно. Извинения. И все?

— Да.

— Вам не Показалось, что она очень торопится?

— Да.

Фред залпом осушил стакан и, достав из внутреннего кармана записную книжку, вырвал листок. Шаван протянул ему шариковую ручку, которую всегда держал при себе, и Фред вывел два слова, медленно и прилежно, так как рука его дрожала. Шаван без труда прочел: «Требуется безотлагательно».

— И все?

— Да. Она поймет.

Фред рылся в кармане, но Шаван остановил его жестом.

— Оставьте. Я угощаю. — И положил на стол пятисотфранковую бумажку, изъятую из военных трофеев Лейлы. Фред опять надел свой реглан.

— Покойной ночи. И не забудьте. Как только она объявится, сразу вручите ей мою записку. Благодарю.

Он протиснулся между клиентами, стоявшими повсюду на его пути к выходу, и Шаван потерял его из виду. Однако образ Фреда продолжал стоять у него перед глазами, четкий как фотоснимок: три перекрещивающиеся морщины на лбу, серые глаза, маленький шрам в углу рта, адамово яблоко, перекатывающееся вверх-вниз под воротником свитера, а также бегающий и даже растерянный взгляд человека, который явился неспроста. Отсюда его загадочная записочка: «Требуется безотлагательно». Надо было бы предложить ему денег, но сколько? И не счел ли бы он странным, что Лейла, после многих лет- разлуки, дает мне с ходу, без объяснений, столь деликатное поручение? Словом, встреча с Фредом не продвинула меня ни на шаг.

Шаван сидел задумавшись перед пустым стаканом. Он пытался отречься от Лейлы. Тем хуже — пусть она навсегда останется для него женщиной, явившейся ниоткуда и вернувшейся в никуда. Но он знал, что снова придет в бар «У Милорда», станет выспрашивать Фреда, чтобы, не подавая виду, выпытывать у него хоть крохи сведений, позволяющих ему продвинуться в своем расследовании, ухватиться за след Лейлы, которая, лежа на больничной койке, оставалась эдаким ловким призраком, беспрестанно от него ускользавшим… Перед уходом он задал гарсону еще несколько вопросов.

— Фред ждал молодую женщину — смуглую брюнетку. Он упомянул имя, но оно выскочило у меня из головы. Что-то вроде Аллах… Вы с ней знакомы?

— Нет. Не припоминаю. Но я бываю здесь только по вечерам…

— И… строго между нами… на что живет он, этот Фред, поскольку больше не садится на лошадь?

— Полагаю, — сказал парень, — занимается кой-какими делишками. Но нам тут до этого нет никакого дела.

— Сколько ему лет, как вы думаете?

Гарсон бросил на Шавана подозрительный взгляд.

— А почему бы вам не спросить у него самого?

Кто-то звякнул по стойке монетой. Шаван не стал допытываться и вышел. На Елисейских полях он остановил такси.

— 160-бис, бульвар Перейра.

Ему захотелось лечь в постель Лейлы, по-хозяйски занять эту квартиру, где его, возможно, ждали еще сюрпризы. Сев в лифт, он вообразил себе, что Лейла стоит рядом, закутанная в меховое манто, надушенная, пьянящая. Он открыл дверь и пропустил ее вперед. А что потом? Она ушла в спальню, а он, сняв шляпу и пальто, присоединится к ней, допив последний бокал. Пока он раздевался, она запиралась в ванной. Будь у него слух острее, он услышал бы шум воды в душе. Подняв глаза, увидел бы, как она выходит из туалетной комнаты, замотав полотенцем бедра, выставив грудь напоказ. Но он сидел на кровати, уронив руки, ссутулившись, и был отчаянно одинок, как арестант в одиночной камере. Напрасно он говорил себе: «Это моя жена» — и старался уловить ее легкие шаги по паласу.

Какова же она в постели? Этой тайной владеет Доминик. Шаван снял пиджак, расслабил галстук, вытянулся на кровати, чтобы попытаться сшить поразительное лоскутное одеяло из всех деталей, всех данных, какие ему удалось собрать. Он уснул, но вскочил час спустя, снял с себя все остальное и скользнул под плед, не пожелав соприкосновения с простынями. Вконец изнуренный, он заснул лишь поздно вечером, что-нибудь в полдесятого, пытаясь зацепиться хоть за одну мысль, которая была бы ему приятна, но тщетно. Очень скоро он вернется на свое рабочее место — в свой ресторан. Но теперь у него даже пропало всякое желание уезжать из Парижа. Ему не хотелось умываться, делать повседневные движения. Хотелось только одного — ждать… ждать возвращения этого Луазлера, который непременно объявится. И тогда он без озлобления расспросит, как тот познакомился с Лейлой и какой она бывала с ним: кокетливой, чувственной или, наконец, влюбленной.

Такие слова, по мере того, как они приходили Шавану на ум, разрывали ему сердце, и он отказывался понять, как же он мог даже помышлять о разводе. Нет, он вовсе не воспылал страстью к Люсьене, а вот к Лейле — да… Какая мука, какая тревога… Это походило на страсть абсурдную, чудовищную. Страсть, обращенную на ту, которая стала тенью, которую ни Доминику, ни Фреду, ни ему самому уже не удастся оживить.

Он сел на постели, зевнул, почесал затылок и тут, увидев записную книжечку в сафьяновом переплете, лениво потянулся за ней. Помимо крестиков, отмечавших дни недели, смысл которых он уже без труда расшифровал, там и сям попадались цифры: 8, 5, 8, 10… Вот они ему ни о чем не говорили. Шаван открыл окно. Внизу, в глубине траншеи, протянулись две железнодорожные колеи. На дворе потеплело и как бы невзначай стал накрапывать дождик. Он прикрыл раму. Пасмурная погода наводила на него тоску. Теперь ему захотелось уйти отсюда. Поскорее, куда угодно — к привычному гомону кафе, где макают в чашку круассаны, к завсегдатаям бара, облокотившимся на стойку, к жизни без проблем.

Приведя себя в порядок на скорую руку, он покинул квартиру. Но в почтовом ящике что-то лежало… видовая открытка с изображением порта Аяччо, а на обратной стороне — строка, выведенная авторучкой, которая оставляла кляксы:


Приеду — расскажу.

Заскочу в пятницу утром.

Целую. Доминик.


Шаван прикинул. В его распоряжении еще один день отпуска. Затем два дня он пробудет на «Мистрале». Да, в пятницу утром он сможет быть здесь и встретить Доминика.

Он снова поднялся в квартиру, переживая слова открытки. Аяччо! В декабре месяце это наверняка не туристическое путешествие. Может, Доминик — коммивояжер? Однако в таком случае он написал бы в другом стиле, а не «Приеду — расскажу». Кто он может быть по профессии? Шаван прикидывал все мыслимые варианты, как вдруг неожиданный звонок у входной двери заставил его прямо подскочить. Луазлер это быть не мог. Тогда кто?..

Переполошившись, Шаван пошел на цыпочках и приник к врезанному в дверь стеклянному «глазку».

Он разглядел странный силуэт мужчины в ворсистом пальто, деформированный увеличительным стеклом.

Он держал шляпу в руке, как проситель. Наверняка не Луазлер. Шаван решился и открыл дверь. Незнакомец хотел уже перешагнуть порог, но Шаван его остановил вопросом:

— Кто вы такой?

— Я друг Лейлы. А кто вы? Тоже ее друг?.. Право слово, сегодня на нее спрос с самого утра!

Шавану не понравилось все — его тон, его слова. Что-то настраивало на большую неприятность.

— Лейлы нет дома. В данный момент хозяин тут я. Входите.

Закрыв дверь, он последовал за мужчиной в гостиную. Визитер уселся как у себя дома и, положив шляпу на стол, начал стягивать перчатки. Волосы подстрижены ежиком. Крепко скроенный, медлительный, лицо пунцовое, далеко за пятьдесят, мешки под глазами, щеки как гусиные ляжки, уши алого цвета, губы глянцевые. Шаван сразу почувствовал, что проникается к нему ненавистью, но принудил себя казаться любезным. Он напел ему заученный куплет: аэропорт, встреча с Лейлой.

— Она не захотела, чтобы я пошел в отель, и дала мне свои ключи. Когда она вернется, не знаю.

— Ну что же, скажите ей, что наведывался Патрис Мансель. Мансель… Запомните? Я — клиент со стажем.

Шаван подскочил.

— Клиент со стажем? Что вы хотите этим сказать?

Мансель с удивлением посмотрел на него в упор.

— И долго вы пробыли в Габоне?

— Семь лет.

— И ни разу не приезжали в отпуск?

— Ни разу.

— Короче, по возвращении вы открыли для себя другую Лейлу? Понятно. А раньше она, разумеется, была вашей любовницей.

— Я хотел на ней жениться.

— Вам повезло, что вы этого не сделали. Теперь она любовница многих мужчин.

Шаван побелел как мертвец.

— Вы хотите сказать, что…

Мансель добродушно улыбнулся.

— Нет и нет. Она не панельная проститутка. Она — птица высокого полета. Дама в истинном смысле слова, как вы и сами могли в этом убедиться. Но при следующей встрече она не заставит себя просить дважды и будет вам приятной… да еще как. В особенности потому, что вы возвратились из колоний наверняка с полными карманами… Верно я говорю?

И он подмигнул Шавану с улыбкой сообщника.

— Иными словами, — понимающе говорит Шаван, — стоит мне звякнуть по телефону…

— Совершенно верно.

— Выходит, она то, что принято Называть call-girl[222].

Мансель пошамкал губами, как бы смакуя незнакомое винцо.

— Н…нет, — прикинув, возразил он. — Н…нет. Не совсем так. Начнем с того, что она не всегда располагает временем. Она свободна всего по нескольку дней в неделю… Я так и не узнал, по какой такой причине…

— Может, она замужем, — злокозненно предположил Шаван.

— Нет. Ничего подобного. Лейла — вдова.

— То есть как это?

— Похоже, она забыла сообщить вам свои биографические данные. Она была замужем. Не Бог весть какая партия… Об этом факте своей биографии она распространяться избегает.

— Но как же она докатилась… до… жизни такой?

Мансель протянул Шавану портсигар.

— Нет?.. Неужели?.. Я получаю их прямиком из Голландии. Лучшего сорта нет.

Он неторопливо раскурил сигару, выпустил через ноздри две струйки дыма и продолжил:

— Как она докатилась до этого?.. Лейла со мной никогда не откровенничала, однако легко догадаться. Времена сейчас трудные, дорогой мой, и для хорошенькой женщины, которая любит деньги, не существует ста способов выхода из положения… Это вовсе не проституция и даже не сексуальная потребность. А такая же коммерция, как любая другая, и наиболее доходная. Все равно что стать председателем совета директоров в собственном бизнесе, если вам угодно.

Мало-помалу Шаван обрел столько хладнокровия, сколько необходимо, чтобы не выглядеть дураком в глазах Манселя.

— Вот уж никак не ожидал… — начал он.

— Я ставлю себя на ваше место. Вы расстались с невинной девушкой, а встретились с особой, которая. шагает в ногу со временем. Заметьте себе, сейчас такое в порядке вещей. Разумеется, для человека, вышедшего из джунглей!..

Он рассмеялся и встал.

— Могу я вам что-нибудь предложить?

— Но это мне надлежит…

— Ничего подобного. Я здесь как у себя дома, можете не сомневаться. У меня есть даже тут своя персональная бутылка Schiedam. А вы расскажите мне новости.

Несмотря на плотное телосложение, Мансель был юрким. Ловко протиснувшись за стойку бара, он переставлял бутылки сосредоточенно, под стать провизору, с абсолютной точностью дозирующего опасное снадобье, наполнил два стаканчика. На его пальце красовался большой перстень с печаткой. Шаван смотрел на него словно загипнотизированный. Ему снится сон. Он был в этом уверен. Мансель вернулся с двумя бокалами, наполненными до самых краев, стараясь их не расплескать, и один протянул Шавану.

— Ваше здоровье. Это вас подбодрит. Доброе винцо. Лейла им не пренебрегала.

Шаван готов был его задушить. Люсьена, которая терпеть не могла спиртного.

— Превосходно, — из вежливости пробормотал он. — Где же вы повстречались?

— Что-то и не припомню… Нет, погодите, мне порекомендовал ее один друг из нашего клуба.

— И несомненно, другой друг, как вы изволили выразиться, порекомендовал ее вашему другу?

Мансель отставил стаканчик и промокнул губы тонким платком из верхнего карманчика.

— Я не хотел сделать вам больно, — продолжал он. — Возможно, я называл вещи своими именами… Но в конечном счете после стольких лет разлуки, полагаю, вы исцелились от любви к своей зазнобе.

— О да, черт меня побери! — вскричал Шаван.

— Впрочем, не подумайте, что ее любовникам несть числа. Я стараюсь не совать носа в ее дела, но, насколько я ее знаю, почти уверен, что она подобрала себе маленькую клиентуру, которая…

— Вас послушать, подумаешь, что она никого не любила.

Мансель подставил ладонь под длинный столбик пепла, готовый упасть ему на брюки из дорогой шерсти, и высыпал его в пепельницу.

— Знаете, — сказал он, — в ее ремесле сердце — скорее помеха. Но вполне возможно, что кого-то она предпочитала всем прочим.

— И вам на это плевать?

— Осторожно, дорогой мсье, так говорить почти бестактно… Не знай я вашей предыстории, я бы задался вопросом: «С какой луны свалился этот тип». Но я охотно отвечу на ваш вопрос. То, чего я хотел бы от Лейлы, совсем не то, что думаете вы. Я знавал женщин куда одареннее по любовной части… Нет, Лейла — чудесное маленькое пристанище, поразительно удобное. День-деньской я борюсь с телефоном, своими папками, корреспондентами из-за границы. Экспорт — сущая головоломка. А придешь домой, два моих сына рожу воротят, а жена вечно задерживается… Здесь же получаешь полное отдохновение. Я усаживаю ее на колени и рассказываю все, что взбредет в голову. Она обладает редчайшей способностью. Умением слушать.

В памяти Шавана чередой проходили картины. Он снова видел Люсьену, погруженную в чтение своих романов. Он выговаривал ей: «Куда ты задевала мою сорочку?.. Эй! Люсьена, ты слушаешь меня?» А она, пробормотав что-то невнятное, перевертывала очередную страницу. Нет. Были веши, уразуметь которые ему не дано.

— В следующий раз, — продолжил Мансель, — я позвоню удостовериться, что мне можно прийти… Время терпит… И коль скоро вы пожелали возобновить это знакомство…

Он приподнял манжету, и приоткрылся золотой хронометр.

— Черт-те что! Уже одиннадцать! Убегаю! Приятно было познакомиться, мсье?.. Мсье?

— Матеи, — назвался Шаван.

Осторожность не повредит.

— Так вот, дорогой господин Матеи, хотите доставить мне удовольствие?.. Приходите со мной пообедать. Да, да. Приходите. Мы поговорим о ней… В полпервого, у Раймона Оливье. Вот будет потеха! Я представляю вас Фернану Офруа, одному из моих друзей. Очаровательный господин, возглавляет лабораторию медицинских анализов.

— Я спущусь вместе с вами.

На тротуаре они обменялись рукопожатиями. Мансель остановил такси, охотившееся за пассажирами, и еще раз дружески помахал Шавану рукой за окном дверцы.

«Черт бы тебя подрал!» — подумал тот и приподнял воротник пальто. Его пронизал холод, в особенности изнутри.

Глава 7

Когда Шаван присоединился к Манселю в ресторане «Гран Вефур», тот пил аперитив в компании с седовласым господином, который явно выглядел старше него. После того, как с представлениями покончили, Шаван сел напротив них. Мансель наклонился к нему.

— Мы можем вести откровенный разговор, — сказал он. — Мой друг Офруа в курсе относительно Лейлы.

— Ах! Значит, он тоже…

— Представьте себе, — вмешался Офруа, — но я с этим давно завязал. И если позволите дать вам благой совет, не связывайтесь. Пока мы вас ждали, Мансель поведал мне вашу историю. Вы бы страшно разочаровались.

— Не преувеличивайте, — сказал Мансель. — Если у тебя с ней ничего не получилось, это вовсе не значит… — И, обращаясь к Шавану, добавил. — Бедняга Офруа был к ней малость неравнодушен.

— Никогдав жизни!

— Да не скрытничай! В этом нет ничего зазорного!

— Эта барышня — воплощенное себялюбие, — с горечью сказал Офруа.

— А может, сначала поедим, — предложил Мансель.

Нахмурив брови, он изучал меню, как дипломат — договор, параграф за параграфом. Офруа шепнул, обращаясь только к Шавану:

— Как я понял, вы приехали из Габона. Тамошний климат вам не противопоказан?

— Вроде бы нет, — ответил Шаван. — Я жил в лесу, на свежем воздухе.

— И вроде бы занимался розовым деревом?

Появление Раймона Оливье избавило Шавана от необходимости врать дальше. Обмен рукопожатиями. Видно невооруженным глазом, что Мансель — завсегдатай этого ресторана. После бесплодного спора по поводу раков, обжаренных в сухарях, Оливье предложил своим теплым голосом, сулившим чудеса кулинарии, заказать копченый окорок кабанчика по-егерски, что и было всеми безоговорочно принято. После чего явился официант, ведающий напитками.

— Выбор оружия уступаю тебе, — объявил Мансель другу.

— Черт возьми! — отреагировал тот. И грубовато пошутил: — Вот тут-то афиняне и схлестнулись.

Глянув на его пальцы, Шаван перевел взгляд на пальцы Манселя… Эти руки егозили как паразиты по коже Люсьены. Вот тут бы ему и уйти, швырнув салфетку на стол. Но постыдное жгучее любопытство словно цепями приковало Шавана к месту.

— Немного аперитива для начала? Очень неплохая вещь, — шутовски коверкая слова, произнес Офруа. — А как вы, мистер Матеи?

«Если он продолжит в таком же духе, я дам ему по роже», — подумал Шаван. И передернул плечами, обезоруженный веселым настроением сотрапезников.

— Я полагаюсь на вас.

Наконец сделали заказ.

— Ты склонен упрекать малышку в том, что она чересчур серьезна.

— Что да, то да.

— Тебе подавай в античном стиле — чтобы те бренчали у твоих ног на лютне.

Офруа призвал Шавана в свидетели.

— До чего же он бывает глуп. Разве вы, дорогой мой, отправляясь к своим негритянкам, собираетесь обсуждать с ними цены на древесину? А вот Лейле хотелось, чтобы я рассказывал ей о своих делах, как будто она что-либо смыслит в подобных материях.

— Лично я, — вставил Мансель, — не усматриваю в этом ничего неприятного. Скажу вам больше. Видишь ли — слушайте и вы, Матеи, — мне случалось испрашивать у нее совета. Представляете себе! У нее есть коммерческая жилка.

— Он полный псих! — воскликнул Офруа, на сей раз с южным выговором.

Мансель доверительно сказал, наклоняясь к Шавану:

— Нам было бы любопытно узнать, а какой была Лейла в ту пору, когда с ней познакомились вы.

Ужасно смущаясь, Шаван задумался.

— Рассудительной, — наконец изрек он.

— Ага! Вот видишь! — победно вскричал Офруа. — «Рассудительной!» Она рассудочная женщина — вот в чем я и упрекаю ее.

— Рассудочная… — повторил Мансель. — Это уж когда как. О да, клянусь, — у нее все зависело от момента!

Он рассмеялся с миной неисправимого сладкоежки и наполнил стакан Шавана.

— Что ни говори, а в ее куриных мозгах, — продолжил он, — чертовски много места для цифр.

— О! Если развить твою мысль, — заметил Офруа, — то, идя у нее на поводу, я бы запросто разорился.

Шаван был уже под мухой и не очень-то соображал, о чем они ведут речь. Ему вспомнились миллионы в брюхе плюшевого мишки.

— И она зарабатывает приличные деньги?

Мансель ответил ему с видом заговорщика:

— Тут вы коснулись тайны. Не то чтобы она вела разорительный образ жизни, но в конце концов, у нее красивые веши, а они стоят денег. Между тем уверен, что она принимает совсем не многих мужчин. Как же она выходит из положения? Ведь что бы ни утверждал наш шутник — мой сосед, она никогда не пыталась его обобрать. Я как-то прикинул — о, не из ревности, о чем вы догадываетесь, а потому, что люблю знать, что почем. В среднем она свободна три дня в неделю. Утром она принимает меня — и все, поскольку поздно встает и бесконечно наводит красоту; короче, вот уже и полдень. Допустим, в оставшиеся часы она примет еще двух-трех клиентов, так как не терпит, чтобы ее подгоняли. Вот и считайте сами.

Шаван подсчитывал, будучи уже не в состоянии сделать глоток.

— Она находится у кого-то на содержании, — предположил Офруа. — Наверняка за кулисами ее жизни стоит мужчина, который ссужает ее деньгами. Исчезая из нашего поля зрения, она живет с ним. Лично мне Лейла рисуется в провинции, в красивом особняке… Садовник… возможно, верховая езда.

Шаван поперхнулся и спрятал лицо в салфетку. Офруа встал и пошлепал его по спине. Шаван промокнул глаза, полные слез.

Окорок поднесли на длинном блюде под густым соусом кровавого цвета.

— Beautiful! — вскричал Офруа. — Положите себе кусок побольше, чтобы отдохнуть от слонового хобота и змеи во фритюре.

— И что же вы собираетесь делать дальше? — поинтересовался Мансель. — Намерены вернуться в строй и наверстать упущенное?..

— Не знаю еще.

— Вы ликвидировали свое дело или приехали в отпуск?

— Ликвидировал.

— Объясните ей все это, — с полным ртом сказал Офруа. — Откройте перед ней свои чековые книжки, и она откроет вам свое сердце. А ведь с этим кабанчиком нам свинью не подложили, верно?

Раймон Оливе остановился перед ними, и тут началось затянувшееся обсуждение рецептов приготовления блюд из дичи. Шаван исподтишка поглядывал на часы. Сытый по горло этим гнусным обедом, он, однако, еще не насытился мерзкими подробностями. В течение стольких лет он был лишен этой женщины, которую оспаривали у него другие мужчины, и теперь испытывал жгучую потребность знать о ней все, стать ей близким задним числом, если уж не состоялся как любовник. Когда Раймон Оливе отошел, он задал вопрос, давно уже не дававший ему покоя:

— А что, это занятие опасное?.. Ведь в конечном счете ей может позвонить кто угодно. (Он вспомнил таинственный звонок по телефону.) И поскольку известно, что она располагает средствами…

— Риск тут не исключен, — допустил Мансель. — Но не на уровне Лейлы. Однако вы кое-что мне напомнили. Она всегда принимала большие предосторожности, например, когда нам случалось вместе выходить в свет. Она наблюдала за тем, что происходит вокруг, якобы глядясь в зеркальце и поправляя макияж. Я даже как-то спросил ее: «Чего ты боишься?» Разумеется, она подняла меня на смех.

Он умолк, а Офруа заговорил:

— Кстати, о деньгах…

Разговор перешел на политику.

— Прошу прощения, — извинился Шаван. — Короткий звонок, и я опять с вами.

— А как насчет десерта? — бросил ему Мансель.

— Кофе и мороженое.

Шаван направился к телефону и набрал номер Людовика.

— Крестный, ты не против заменить меня в больнице сегодня после обеда? Мне нужно сделать кучу покупок, а мое присутствие там не обязательно.

Он не мог сказать Людовику правду: видеть Люсьену сегодня — выше его сил.

— Нет проблем, — ответил Людовик. — Времени у меня хоть отбавляй.

Шаван повесил трубку. Ему не хотелось больше ни с кем говорить. Вернувшись к честной компании, он объявил:

— Неотложное свидание. Вынужден вас покинуть.

И залпом выпил свой кофе.

— Не с Лейлой ли, случайно? — подмигивая, предположил Офруа.

Из гардероба принесли его пальто.

— Надеюсь, мы еще свидимся, — сказал Мансель. — Ежели я вам потребуюсь — мой номер значится в телефонном справочнике… Патрис Мансель…

— Не забудьте, — присовокупил Офруа, — передать Лейле от нас нежный поцелуй.

Шаван сбежал. Он испытывал потребность спрятаться дома, закрыть ставни, ни о чем больше не думать. Но стоило прийти в эту квартиру, как она вдруг показалась ему чужой, внушала отвращение. Его воротило от всего: Офруа, кабанчик, Люсьена, ее миллионы, любовники… Лоб у него вспотел. Он повалился на кровать, и его тут же одолели вопросы. Вопросительные знаки танцевали как кобры. Это подобие послеобеденного отдыха, прерываемое судорогами всего тела в испарине и стонами, продержало его в постели между сном и бодрствованием до самого вечера. Когда же он выплыл из тумана, разбитый телом и душой, одна мысль пронизала его лучом света: «Послезавтра я буду уже далеко! А на остальное мне плевать!»


Через день, как только Шаван отправился в путь с ключом от вагона в кармане, он осознал, что все безвозвратно изменилось. Начать с того, что приходилось всю дорогу отвечать друзьям: «Да, дело пошло на поправку… Да, надежда есть». И тому подобное. И потом, когда после короткой радости — вновь обрести свою поездную бригаду, — он призадумался над ситуацией, то обнаружил нечто непредвиденное. В сущности, его больше не тянуло уезжать из Парижа. Будь на то его воля, он прямо сейчас вернулся бы на бульвар Перейра ждать очередного посетителя. Чтобы, проникнув в суть драмы, наконец-то все узнать об этой Лейле, чьи метаморфозы вполне похожи на вызов. И когда поезд тронулся, вместо удовольствия почувствовать, как у него расслабляются мышцы ног, он почувствовал, как у него непривычно сжимается сердце, словно он впервые оставлял дома любимую женщину, которая не была ни Люсьеной, ни Лейлой, не имела имени, но внезапно стала ему дороже всего на свете. Потом, мало-помалу, его привычные движения вновь обрели уверенность. Он углубился в дела, и в его душе появилось что-то окутанное туманом, сродни зимнему пейзажу, плывущему за окнами. Лишь одно можно было сказать с уверенностью: коль скоро он решил порвать с Люсьеной, значит, он учуял в ее поведении что-то настораживающее. Но если Люсьене было так скучно жить с ним, то почему она не взяла на себя инициативу развода? Ибо, по здравом размышлении, это и есть вопрос вопросов. Все доказывало, что она любила роскошь. Разведенная, свободная от брачных уз, она могла бы зарабатывать вдвое больше. А между тем она соглашалась возвращаться в их неказистую квартиру, ждать неказистого мужа, чтобы вести рядом с ним такое нудное существование. Портрет, ресторан «У Милорда», миллионы в плюшевом медвежонке, заемная расписка Леони Руссо — все это детали головоломки, которые никак не складывались в цельную картину, поскольку ее центральной деталью, которая помогла бы раскрыть общий смысл, как раз и являлась сама Люсьена. Люсьена у себя дома. Люсьена день-деньской с сигаретой в зубах и книгой в руке.

Если семейная жизнь была для Люсьены ярмом, то почему она не сбрасывала его? Шаван уже задавался таким вопросом и теперь ясно видел, что предполагаемые обвинения не выдерживали критики. Люсьена сделала выбор. Страх, внушаемый ей Людовиком, был недостаточным основанием для того, чтобы удерживать ее при муже. За пределами таких размышлений Шаван продвигался только ощупью. Согласилась бы она на развод, если бы правда стала для нее очевидной? Или же притворилась, что исправляется, лишь бы усыпить его бдительность? Но почему, Господи, почему?

Шаван сдался и пошел спать. Насколько он, бывало, стремился уехать подальше от Парижа, настолько теперь сгорал от нетерпения гуда вернуться. Он плохо спал и явился в вагон-ресторан задолго до положенного времени. Он позабыл снести свои две куртки в стирку и дал себе зарок постирать их по возвращении. Они выглядели под стать хозяину — помятые, несвежие, но это его как-то не удручало. Он чувствовал, как по милости Лейлы измарали его душу. Так чего уж тут говорить о внешнем виде…

Шаван погрузился в работу, тем самым убегая от печальной действительности, и судил о времени по стоянкам. В его воображении, как на географической карте, «Мистраль», оторвавшись от Юга, медленно поднимался на Север. Еще немного терпения, и его ждут Париж, бульвар Перейра, а в конце концов — и это самое невыносимое — его ждет встреча с Домиником!

Шаван явился домой в одиннадцать, распотрошил чемоданчик, прихватил с собой пижаму, зубную щетку и велел таксисту отвезти его на бульвар Перейра. В почтовом ящике пусто. Дом погружен в сон. Он потихоньку вошел, включил все лампы, обошел квартиру, чтобы восстановить в памяти расположение комнат. Знать бы, что эта квартира не принадлежит Лейле, вопреки табличке на почтовом ящике. Почему бы и нет? Сбросив пальто и пиджак, он сел и нацарапал карандашом несколько цифр в записной книжке, памятуя слова Манселя: «Подсчитайте сами». В этом квартале подобная квартира стоила, самое малое, шестьсот тысяч франков. Трудно прикинуть на глаз, сколько Лейла зарабатывала в год, но ведь не свыше восьмисот — ста тысяч франков. Да и занималась она этим делом каких-то несколько лет. Нет, вряд ли она могла располагать суммой в шестьсот тысяч франков. Выходит, эту квартиру она только снимала. Но, подписывая договор, должна была предъявить документы, сообщить свое настоящее имя. Осмелилась ли она зайти так далеко? А может, и скорее всего, этот Луазлер является одновременно и хозяином квартиры, и любовником Лейлы?

Шаван прошелся из спальни в гостиную и обратно. Возможно, он во всем ошибался? Возможно, такая женщина, как Лейла, зарабатывала намного больше, чем он мог себе вообразить. Он был всего лишь жалким типом, который знаком с этой стороной жизни только по слухам. Сраженный усталостью, он разделся… «Я всего лишь жалкий тип», — думал он, шевеля пальцами ног, которым досталось за часы непрерывного топтания по ресторану. Лейлина круглая кровать внушала ему отвращение. Он улегся на нее с чувством подозрительности. После душа ему бы полегчало, но он слишком устал. Сон зажал его клешами, и он беспробудно проспал десять часов кряду.

Стоило ему открыть глаза, как первой его мыслью был Доминик. Главное — не накинуться на него с порога! В конечном счете этот Луазлер, возможно, и знать не знает, что у Лейлы есть муж. Несомненно, всем своим знакомым она выдавала себя за вдову. Нет, этому парню следует только открыть глаза на правду — очиститься. правдой, как очищают нагноившуюся рану. Шаван раскрутил краны и, пока ванна наполнялась, пошел звонить Людовику.

— Как она себя чувствует?

— По словам врачей, кома стабилизировалась. Вчера я видел троих. Они не слишком-то словоохотливы, знаешь. У меня такое впечатление, что они бродят в потемках.

— Но сколько времени это может продолжаться?

— Видишь ли, бедненький мой Поль! Я не очень большой оптимист. А как ты сам? Обошлось без неприятностей?

— Да. Но речь не обо мне. Увижу тебя в больнице после обеда. До скорого.

Шаван поспешил завернуть краны, разделся и блаженно юркнул под воду, несмотря на озабоченность. «Стабилизировавшаяся кома» — это означало, что Люсьена погрузилась в небытие, и если такое состояние продлится, то ему грозит в любой час дня лицезреть Лейлу дома — разрушенную, но упорную в своей дерзости. Он энергично намылился, словно желал содрать корочку, образовавшуюся после ожога.

Вдруг из соседней комнаты донесся голос.

— Лейла! Ты дома?

Шаван так и замер, услышав, что шаги приближаются. Дверь в ванную открылась.

— Послушай, почему ты не отвечаешь?

Возникшая на пороге молодая женщина чуть не закричала, разглядев сквозь пары лицо незнакомца.

— Кто вы такой?

— А кто вы такая?

— Я Доминик.

— А я… друг Лейлы.

Они с подозрительностью оглядывали один другого.

— Не бойтесь, — продолжил Шаван.

— А я и не боюсь. Мне уже случалось видеть голых мужиков и раньше. Но очень хотелось бы узнать, как вы сюда попали.

— Лейла дала мне ключи от квартиры.

— Как, вы сказали, вас зовут?

Шаван вовремя вспомнил имя, каким он назвался Манселю.

— Матеи… Жорж Матеи.

— И по вашим словам, вы — друг Лейлы? Она никогда не говорила мне о вас…

— Потому что я находился в Габоне. Я только что возвратился во Францию.

Она рассматривала его, похоже ничуть не смущаясь его наготой.

— А где же ваш африканский загар?

К ней очень быстро возвращалась природная самоуверенность, и она протянула Шавану банный халат.

— Выходите-ка из ванной, — велела она. — От деликатных манер вы не помрете. Вас приглашают в гости, а вы для начала смываете с себя дорожную грязь, если я правильно понимаю.

— Сейчас все объясню.

— Очень рассчитываю на это и скажу Лейле свое мнение на ваш счет. Давайте! Сцену испуганных девственниц разыграете в следующий раз.

Изловчившись, он перемахнул через край ванны, и она расхохоталась как девчонка.

— С вами не соскучишься!

Все еще не придя в себя от неожиданности, Шаван, завернувшись в халат, побрел за ней в гостиную. Доминик Луазлер! Так это женщина… Карточный домик его предположений рассыпался в пух и прах. И хорошенькая в придачу. Одета с отменным вкусом. Пожалуй, слегка перебарщивает с макияжем. Блондинка, но не соломенная, как эти польки, ее светлые пышные волосы скорее напоминают скандинавскую породу.

Она уже хлопотала у бара, переставляя бутылки.

— По-моему, глоток живительной влаги нам не повредит, — сказала она. — Столкнуться нос к носу с Дедом Морозом в ванной — есть от чего прийти в шоковое состояние.

Она протянула Шавану стакан.

— Садитесь же. Продолжайте чувствовать себя здесь как дома. Ваше здоровье.

Пока она пила, ее глаза над стаканом весело смеялись. Поставив его на стол, она высоко скрестила полноватые ноги.

— Матеи? — переспросила она. — Я не ошибаюсь?.. Ну и посмеемся же мы с Лейлой, когда я опишу ей картину. Когда же вы с ней виделись?

— Вчера вечером, в аэропорту.

— Как! Она встречала вас?

— Да. Я ее известил.

— Мне она и словом не обмолвилась. Она становится все более скрытной. И давно вы знакомы?

— О! Добрых лет семь… Я встретился с ней у друзей незадолго до своего отъезда. Мы танцевали и потом… Какая нужда расписывать вам нашу встречу. Я влюбился с ходу. И был бы не прочь увезти ее с собой, если бы она согласилась.

Доминик задумчиво допила стакан.

— Странное дело, — сказала она. — Я имею в виду то впечатление, какое Лейла производит на мужиков. Ну, и какой вы нашли ее при этой встрече? Вам не показалось, что она чересчур… ну, вы знаете, что я хочу сказать…

— Нет. Я не обратил внимания.

— После семи лет знакомства она вам, полагаю, не просто приятельница. Ведь я могу быть с вами откровенной?.. Наша профессия… Вы понимаете?.. Лучше уж мне предупредить вас сразу, чтобы избавить обоих от тяжелого объяснения. Я вас шокирую?.. Скажите честно. Ну хоть отчасти. Пытаюсь поставить себя на ваше место. Вы прибываете с другой планеты и узнаете, что женщина, о которой вы помнили долгие годы, стала, как говорят некоторые кретины, «дурной» женщиной… О! Мне пришлось с ней повозиться, это точно. Пришлось учить буквально всему. Имя «Лейла» — его придумала ей я из-за ее восточной внешности. Оно означает «Дочь ночи». Согласитесь, неплохо звучит! Ее мать была персиянка, вы разве не знали?.. Потом я учила ее одеваться, чтобы подчеркнуть стиль. Да что там, это я ее создала! Вы на меня не сердитесь? Нет… Вы — душка. Еще стаканчик?

Не дожидаясь ответа, она повернулась к бару.

— Зачем она оставила вам ключи?

— Чтобы мне не пришлось останавливаться в гостинице… Поскольку сама она улетела.

Доминик, казалось, удивилась.

— Улетела? Куда?

— Понятия не имею.

— Когда она собиралась вернуться?

— Она не сказала.

— У нее был с собой багаж?

— Не обратил внимания.

Доминик бросила лед в стаканы.

— Право же, с ней не соскучишься. Я шлю ей открытку с Корсики, предупреждая о возвращении, а она втихаря делает мне ручкой.

— Вы живете здесь вместе с нею? — дерзнул спросить Шаван.

— Нет. Ничего подобного. Я сдала ей свою меблированную квартиру. — Доминик кокетливо улыбнулась. — И очень миленькую, правда? Тут все мое, за исключением картин. Они — подарки, как вы догадываетесь. Лейла — не из тех, кто тратит деньги на живопись. Она слишком практична. Но расскажите о себе, чтобы мы лучше познакомились.

— О! — сказал Шаван. — Я ничего интересного собой не представляю.

— Ну а все-таки! Вы в отпуске?

— Нет, вернулся насовсем. У меня есть кой-какие планы.

— А правда, что французы все еще неплохо зарабатывают в Африке?

— Немного меньше прежнего.

— Ладно. Видать, из вас приходится тащить каждое слово. Вы с Лейлой — два сапога пара. Но когда она вернется, вы не сможете тут оставаться.

— Что же, переберусь в отель.

— Если у вас завелись приличные деньги, возможно, теперь она за вас и выйдет.

Доминик слегка откинула голову, чтобы всласть насмеяться, потом, глянув на часы, встала.

— Я охотно еще поболтала бы с вами, — сказала она. — Вы нравитесь мне. Красавцем вас не назовешь, но что-то в вас есть… Так и хочется перевести вас через дорогу, как слепого. Мы еще увидимся?

— Да, да, разумеется, — поспешил заверить ее Ша-ван. — Я просто одичал в Африке. И нуждаюсь в человеке, который поможет мне вернуться к цивилизации.

— Ну что ж, тут есть над чем подумать.

— Давайте позавтракаем вместе, — предложил Шаван.

— Ишь какой напористый. И вправду обитатель лесов!

— Где мы встретимся?

— В «Золотой раковине». Это у самого въезда на бульвар Батиньоль. Скажем, в час. Вот увидите — там очень славно. Лейла любит туда захаживать.

Махнув на прощание рукой, Доминик ушла, оставляя за собой шлейф из аромата духов. Шаван слышал, как щелкнула входная дверь. Он так и не шелохнулся в своем кресле, впав в прострацию. В его голове чередой сменялись мысли, как у больного после операции, который отходил от анестезии. Доминик… Это имя и мужское и женское… Выходит, у Люсьены не было постоянного любовника… И он уже столько дней гоняется за тенью.

В общем, с одной стороны, завеса, окружавшая тайну, несколько приоткрылась. Просто-напросто Люсьена вела двойную жизнь, зарабатывала много денег благодаря богатым и не слишком притязательным клиентам типа Манселя. Но с другой, эта тайна оказывалась за семью печатями из-за Фреда, из-за игрушек в шкафу. Какая тут связь с любовными делами?

Шаван рассеянно оделся; его мучила неопределенность. Он снова открыл шкаф и достал Лейлины игрушки. Но сколько бы он ни вертел их в руках, их связь с Лейлой от него ускользала. Может, Доминик смогла бы его надоумить… Насколько он ненавидел Доминик, считая мужчиной, настолько должен отныне усматривать в ней единственную союзницу. Изящная блондинка, хорошенькая женщина, она обернулась для него даже чем-то большим — другой Лейлой, которую так и хотелось заключить в объятия.

Шаван закурил сигарету — дым помогал ему размышлять. В сущности, важно не то, что Лейла была Люсьеной и наоборот, а то, почему ее так любили мужчины. Что же она скрывала от него, но давала другим? И вот то, что она давала другим, несомненно, присуще и Доминик. Помечтав на эту тему, он приподнял рукав. Полдвенадцатого. Ему хватит времени заглянуть в больницу. Снова увидеть Люсьену до встречи с Доминик значило оградить себя от… Он точно не мог сказать, от чего именно… от опасности, что ли?

В больнице его уже знал весь медицинский персонал этажа. Он — несчастный «муж комы». При встрече ему сочувственно улыбались, желая ободрить. Мари-Анж с помощью сиделки заканчивала обрабатывать кожу Люсьены тальком.

— Бедная малышка, — сказала она, — если не принимать такой меры предосторожности, чего доброго, замучат пролежни.

— Хотите, я вам подсоблю.

— Оставьте, мы уже набили себе руку. И потом, она стала легкая как перышко. Ужасно исхудала.

Они перевернули Люсьену обратно на спину, застегнули пуговицы ночной рубашки, которая распахнулась на отвисшей груди. Шевельнув пальцами, Люсьена больше не подавала признаков жизни.

— Как печально видеть в таком состоянии молодую женщину. Наверное, раньше она была прехорошенькой, — сказала Мари-Анж.

— Да. Она была хорошенькая.

— Будем надеяться, что все это восполнимо.

Пустые слова. Не утешения, а старые басни. Он посмотрел на утончившийся нос, щеки, казалось бы втянутые внутрь, коричневато-лиловые веки, подкрашенные болезнью., В то время, как Лейла… Или, скорее, нет, Доминик. В его сознании эти две женщины как бы играли с ним в прятки. Если он сблизится с Доминик, тем самым он сблизится с Лейлой.

«Ты сама толкаешь меня на это, — подумал он, усаживаясь у изголовья Люсьены. — По твоей милости я чувствую, что иду туда, куда бы мне вовсе не хотелось».

Шавану открывался мир проституток, вызываемых по телефону. Раньше он представлял его себе несколько упрощенно, а между тем не был ни простаком, ни ходячей добродетелью; просто он вел слишком серьезный образ жизни, чтобы не презирать эти создания, способные только продавать себя за звонкую монету. Они живут в мире ночи… Лейла… Что же произойдет, когда она перестанет отвечать на звонки своих клиентов?.. Это слово резало Шавана но живому, но приходилось предусматривать возможные варианты. Станут ли Мансель, или Офруа, или кто-либо другой поднимать на ноги полицию? А в том случае, если начнется расследование, не дойдет ли дело и до него? Значит, он будет вынужден уйти с работы. И отдать свои фирменные нашивки, как какой-нибудь вероломный армейский офицер.

На лбу Люсьены выступила испарина. Он стер ее кончиком своего носового платка… Но никакого расследования не будет. Проститутка, не подающая признаков жизни, — кого это волнует.

Никого, кроме Доминик, которая станет тщетно ждать квартплаты от Лейлы. Опасность с этой стороны неизбежна.

— Вот видишь, — укоризненно бормотал Шаван, — в какое положение ты меня поставила!

Шаван услышал в коридоре голоса и узнал среди них голос доктора Венатье. Он поспешил выйти за порог. Доктор остановился и сказал сопровождающей его медсестре:

— Я сейчас. Предупредите их.

Затем пожал руку Шавана.

— Вы видели свою жену? Прелюбопытнейший случай, но, к сожалению, весьма распространенный. Кровоподтеки исчезли. Рана на голове полностью затянулась. Все нормализуется, за исключением мозга. Мы еще подержим ее у себя некоторое время… а потом… Поживем — увидим… Однако ничто не потеряно, уверяю вас… Вы меня извините?

Он поспешил следом за медсестрой. У Шавана не хватило мужества вернуться в палату. Бросив последний взгляд на Люсьену с порога, он прикрыл дверь. Опустив веки, Люсьена отдыхала с трагическим выражением лица. Но она не умерла, поскольку вскоре он, в некотором смысле, опять встретится с ней в ресторане. От всех этих абсурдных мыслей у него пошел зуд по всему телу, как от кори. Шаван побрел по бульвару пешком. Он недолюбливал это место из-за встречавшихся на каждом шагу sex-shops, ресторанов, киношек, демонстрирующих порнографические фильмы, странноватых гуляк, от которых не знаешь, чего и ждать. Он привык соприкасаться с людьми солидными. С годами он усвоил предрассудки дворецкого в барской усадьбе и в этой обстановке чувствовал себя не в своей тарелке.

Однако ресторан помешался в буржуазной части квартала. Шавана встретил, пожалуй, чересчур предупредительный метрдотель, который усадил его в спокойном углу.

— Я поджидаю даму.

— Хорошо, мсье.

Так значит, Лейла приходила сюда… С кем? Кто был очередным избранником дня? И почему его одолевала странная тревога? Желая избавиться от такого впечатления, Шаван огляделся по сторонам критическим оком. Ресторан смахивал на храм чревоугодия, с кабаньими мордами, как символ Ex-voto[223]; бра изысканно рассеивали свет по скатертям и столовым приборам. Насколько же его вагон-ресторан выглядел шикарнее при всей строгости отделки! Он пробежал глазами меню. Весьма подходящее, но дорогое. Надо зарубить себе на носу, что Лейла, Доминик и иже с ними привыкли вкушать неординарные ресторанные блюда и он не должен скаредничать. Предстать перед ней господином, может, и заурядным, но только не скупердяем.

И вдруг она явилась — в каракулевом манто и меховой шляпке, глаза веселые — ни дать ни взять Золушка, приехавшая на бал. Гардеробщица бросилась ее раздевать; метрдотель пододвинул кресло. Доминик уселась поудобнее и мотнула головой направо-налево, как истинная профессионалка, способная сосчитать взгляды мужчин на лету.

— Правда, нам будет тут уютно?.. И мы сможем вдоволь наговориться — ведь нам нужно так много друг другу поведать!

Доминик извлекла из сумочки зеркальце и проверила, все ли в порядке.

— Аперитив? — предложил Шаван.

— Разумеется. Портвейн.

— Два портвейна! — заказал он. — Вы мне еще так и не сказали, где же ваш дом.

— О! Отсюда не совсем чтобы рукой подать. На улице Труайон. Квартира стоит мне бешеных денег. Но я вынуждена поддерживать определенный standing. Если вам доставит удовольствие, я покажу ее. Увидите — моя квартирка немного меньше Лейлиной, но очень приятная. Как правило, мы не любим…

Доминик говорила без толики смущения. В ее прозрачных голубых глазах легко читались мысли, тогда как карие глаза Люсьены были ловушками, отражающими свет.

— У меня волчий аппетит, — заявила она. — А у вас?

В ней все было легким, изящным, непосредственным. В голосе играла смешинка, как в шампанском — пузырьки. Шаван вдруг приревновал ее ко всем мужчинам, которые ее посещали. Желая разрушить очарование, он вскричал:

— А что, если нам немножко заняться меню… Послушайте… Устрицы для начала?..

— О да, — согласилась Доминик, и ее глаза заблестели. — Да, устрицы и мюскаде.

— Затем рыба?

Она с прилежанием изучала список блюд, сдвинув подведенные брови.

— Знаете, что бы я съела? — наконец изрекла она. — Говяжье филе с кровью и картофель фри. Простенько, но со вкусом, а? И к этому молодого божоле.

— Как я понимаю вас, — сказал Шаван, чувствуя, как быстро улетучиваются остатки его недоверия.

Сделав заказ метрдотелю, он наклонился к Доминик.

— И давно вы знакомы с Лейлой?

Доминик шлепнула его ладошкой по спине.

— Надеюсь, вы не намерены говорить со мной только о ней. Я тоже существую.

— Не бойтесь.

Они примолкли, пока официант водружал на металлическую подставку, стоявшую между ними, большое блюдо с великолепными устрицами.

— Пища богов! — воскликнула Доминик. — Жорж, а знаете, вы просто лапочка!

Шаван вздрогнул. Жорж? У него совершенно выскочило из головы, что он «Жорж Матеи». Избави Бог совершить оплошность. И как же будет ему приятно в ответ назвать ее Доминик.

Проглотив первую устрицу, она продолжила разговор.

— У меня такое впечатление, что мы с Лейлой знакомы чуть ли не всю жизнь. Мы еще вместе учились в алжирской школе. Вы же знаете, что она дочь фермера из окрестностей Бона?

— Она всегда была со мной не очень болтлива. Но я смутно припоминаю, что слышал от нее о таком городе.

— Ее отец женился на берберке, но, заметьте себе, берберке из знатного рода и красавице в придачу. Лейла своей особенной красотой пошла в мать! И она многим нравится!

Шаван улыбнулся и наполнил бокал Доминик.

— Похоже, она не в вашем духе?

— Нет, почему же. Только я никогда не могла понять, что в ней находят мужики. Вы, например? Что привлекло вас? Ну-ка, объясните.

Попав в затруднительное положение, Шаван притворился, что раздумывает.

— Что меня привлекло? Честно говоря, не знаю. Может, ее несколько… экзотическая внешность.

— Экзотическая? Да не смешите меня! («Как жаль, что она малость вульгарна», — мелькнуло в голове Шавана.) Сразу видно, что вам не приходилось видеть ее по утрам, когда мы еще такие, какими нас создала природа. Уверяю вас, она выглядит, как любая другая женщина.

— Вы меня удивляете, Доминик. Я считал вас снисходительнее. Ведь Лейла — ваша подруга.

— Одно другому не помеха.

Она вытерла пальцы и предупредила:

— Прошу вас, Жорж, миленький, не нажимайте на мускат. Лично я от него сразу хмелею.

Допив стакан, она осторожно прикоснулась к щекам.

— Начинают гореть, — сообщила она. — Чего доброго, вы подумаете, что я пьянчужка.

— Возьмите еще парочку устриц, — настаивал Ша-ван. — Они вам фигуру не испортят.

— Она не дурна, моя фигурка, — прыснула Доминик. — Вам нравится?.. Вижу. Вам моя фигура до лампочки. Что вас интересует, так это Лейла. Ладно. Так что же я вам говорила? Ах, да. Ее папа был богач. Если бы не восстание, Лейла стала бы хорошей партией. Но ее подобрал славный малый и отвез во Францию. И вот тут-то вы у меня от удивления рот разинете. Она вышла замуж. Вот чего вы не знали, верно? Незавидный брак, насколько я могла понять, ибо разговоров на эту тему она избегала. А вскоре этот тип умер. Туда ему и дорога!

— Да! — выдавил из себя Шаван, уязвленный в своих лучших чувствах. — Туда ему и дорога… Ну, а вы? Прошу вас, расскажите мне немножко и о себе.

Пока убирали со стола и принесли в мисочке теплую воду обмыть пальцы, они хранили молчание. Закуривая «Голуаз», Доминик извинилась:

— Мне не следовало бы курить. Это женщину не красит. От табака мерзкий вкус во рту. Но странное дело, вас я не стесняюсь.

Подали вырезку, и Шаван заказал салат из свежих овощей. Явно зная толк во вкусной еде, Доминик разрезала свой кусок и глядела в кровоточащий разрез.

— Какое нежное мясо! Хоть вилкой режь.

Метрдотель наполнил их бокалы божоле.

— Я просто наслаждаюсь нашей трапезой, — продолжила Доминик. — Жорж, ты не против, если я перейду на «ты»? Но стоит ли мне рассказывать о себе?

— Без всякого сомнения.

— Так вот, мои родители и я вернулись во Францию после известной тебе заварушки[224]. Настало невеселое времечко… А потом я попала в Париж… и там… Но чем еще прикажете заняться девушке без гроша в кармане? Я начала с малого, и не единожды все могло плохо обернуться. Клянусь тебе, старикан, добиться независимости — ой как трудно… Право, не знаю, зачем я все что тебе рассказываю. Думаю, ведь и тебе несладко пришлось в Габоне.

— И вы снова повстречали Лейлу?

— Да, совершенно случайно. В магазине «Три квартала». Она покупала перчатки. Я тоже. Мы оказались рядом нежданно-негаданно. Какая все-таки странная штука жизнь! Мы оглядели друг дружку. Вид у нее был неказистый. Я повела ее к себе. Мы поболтали. И я узнаю, что она была замужем, овдовела. Невооруженным глазом заметно — в роскоши она не купается. Я сказала ей: «Последуй моему примеру. Увидишь: стоит однажды решиться…»

— И она решилась.

— О! Не сразу. Она боялась типа, который подобрал ее в Алжире и удочерил… Но в конце концов принялась за дело. У меня обширные знакомства. Я порекомендовала ее одному, другому.

— Как это великодушно с вашей стороны, — дрогнувшим голосом изрек Шаван.

— Бог велел помогать ближним, — сказала Доминик. — Но потом она меня поразила. И знаешь чем? Как правило, типы, которые в нас нуждаются, — я не о тех, кто просто любит это дело, а о других — у кого хандра, так вот эти словно малые дети — их надо ублажать. А с Лейлой все вышло с точностью до наоборот. Я плохо объясняю: все так запутано… но ты меня понимаешь. Она много страдала, и это делало ее интересной. Так она сколотила клиентуру из стариков, которые вполне годились ей В ОТЦЫ.

— Они возвращали ей вкус к жизни?

— Вот именно. До такого надо додуматься, ты согласен?

— А может, она и вправду хлебнула горя? Я говорю не о ее детстве, но потом?.. Если у нее был несчастный брак?

Доминик, которая уже протянула руку к бокалу, похоже, задумалась.

— Пожалуй, — допустила она. — Возможно, она хотела взять реванш.

Еще одно слово, вонзившееся ему занозой в самое сердце. Шаван умолк. Официант принес салат, и Доминик собиралась разложить его.

— Позвольте, — остановил ее Шаван.

Привычным жестом он зажал салатный прибор между пальцами так, чтобы ложка была снизу, и ловко поддел салатные листья.

— Браво! — похвалила Доминик. — Как если бы занимался этим всю жизнь.

Шаван покраснел.

— Я занимался всем понемножку, — пробормотал он. — Но, возвращаясь к Лейле, и много она зарабатывает?

— В этом-то все и дело, — вскричала Доминик. — Насколько мне известно, у нее клиентов — раз-два и обчелся. К тому же она проводит здесь половину недели… А где вторую? Загадка. И тем не менее у нее большие возможности. Я надрываюсь, чтобы свести концы с концами… Ладно, не буквально, разумеется. Словом, я вкалываю. А мадам набивает себе карманы без всякого напряга.

Шаван схватил Доминик за запястье.

— Между нами говоря… Вы ее недолюбливаете?

С вымученной улыбкой она протянула свой стакан.

— Еще капельку!

— Вы мне не ответили.

— Кому какое дело до того, люблю я ее или нет. Да, я ее не люблю, если хочешь знать. Не из зависти, нет, скорее, она меня раздражает. Лейла — тот самый муравей среди стрекоз из знаменитой басни, помнишь? Женщина, которая копит, копит, но никогда не раскошеливается.

Доминик попала смешинка в рот, и она уткнулась лицом в салфетку.

— Я перебрала, — прошептала она. — Так о чем я тебе толкую?

Промокнув глаза, она изменила тон:

— Ну, хватит. Пора нам сменить пластинку. Поговорили о Лейле, и будет.

— Мороженого? — предложил Шаван.

— Охотно.

— Тогда два мороженых!

— Ты намерен ее дожидаться? — тут же продолжила Доминик.

— Кого?

— Лейлу, черт подери. Долго ждать себя она не заставит. Но предупреждаю, мой мальчик. Держись с ней начеку. Иначе она обдерет тебя как липку.

Перед Шаваном молнией промелькнула картина: больничная палата, капельница на кронштейне, и его взгляд скользнул по трубкам к застывшему лицу Люсьены.

— Знаешь, — изрекла Доминик, — прошлое та же кошка. Когда его будишь, оно царапается. Оставь ее — мой тебе совет.

— Может, вы и правы.

Пока Доминик снова наводила красоту, Шаван потребовал счет.

— Полтретьего, — сказала она, обводя помадой гримасничающие губы. — У меня полпятого свидание. Время у нас есть.

— Время на что? — спросил Шаван.

— На то, чтобы поехать ко мне. Мне хочется показать тебе, где я живу. Надеюсь, ты у меня еще появишься пропустить стаканчик? Наверное, тебе ужасно одиноко.

— Ужасно.

— Бедный зайчик. Поехали со мной!

— А кофе не хотите?

— Дома.

Они встали, и вокруг них засуетилась обслуга. На улице Доминик взяла Шавана под руку.

— У меня кружится голова, — пробормотала она. — Но мне хорошо. До стоянки такси рукой подать.

Шаван взволновался, почувствовав руку молодой женщины, затянутую в перчатку, в своей разгоряченной подмышке. Когда они с Люсьеной выходили из дому вместе, она всегда шла поодаль. И если на тротуаре было много людей, руку предлагал ей он.

На стоянке дежурила одна машина.

— Улица Труайон, — сказала таксисту Доминик и прильнула к Шавану.

— Эта квартира — моя собственность, как и на бульваре Перейра. Мне порекомендовали вложить деньги в камни. Все это премило, но пришлось влезть в долги и платить разорительные проценты. Видишь ли, я сейчас переживаю трудные времена.

Шаван притворился, что не понимает.

— А что это за свидание полпятого? — спросил он.

— О, не Бог весть что. Молодой дурачок приносит мне цветы и распинается в чувствах. До чего же можно быть глупым в таком возрасте. Ты рисуешься мне таким же до твоего отъезда в Габон.

— Спасибо.

— Любовь! На нее нужно столько времени!

Доминик отстранилась от Шавана и молчала, как если бы ее донимали тягостные мысли. Такси остановилось. Они сошли, и Шаван расплатился с таксистом.

— Приехали, — сказала Доминик. — Нам на третий. Я покажу тебе вид на авеню Мак-Магон.

В кабине Доминик гладила кончиками пальцев стенку, по цвету напоминающую сейф.

— Здесь все новенькое, с иголочки. Так что я не дала маху. Моя квартира в конце коридора.

Отперев двери, она зажгла светильник в прихожей, потом, взяв Шавана за руку, провела из комнаты в комнату.

— Квартирка малогабаритная, но хорошей планировки. У меня есть и терраска. Сейчас слишком холодно выходить, а вот в теплую погоду ты представить себе не можешь, до чего там приятно… Сними пальто.

Она раздвинула гардины. Шаван подошел к окну и обнаружил вид на авеню Мак-Магон под низким небом, от которого крыши принимали свинцовый оттенок. Местами на них еще лежал снег.

— Я приготовлю кофе, — предложила Доминик.

— Нет, — отказался Шаван. — Извините, но у меня самого свидание.

Он должен был возвратиться в больницу. Должен был как-то оправдаться перед Люсьеной.

Доминик обвила его шею руками:

— Мы же все-таки не расстанемся с тобой на такой ноте, мой миленький Жорж!

Глава 8

С этого момента Шаван совершенно утратил понятие времени. У него было впечатление, что он живет в пузыре, постоянно находится где-то еше, с Доминик. Каждый отъезд из Парижа становился для него мукой, каждое возвращение было ему в радость. Едва переступив порог дома, он бросался к телефону, звонил подолгу, твердя самому себе: «Она подойдет. Она не может быть очень далеко». И когда на другом конце провода трубку наконец снимали, душившая его невидимая рука разжималась на горле. «Алло, Доминик, я хотел пожелать тебе спокойной ночи. Нет. Ничего нового. Нет, ничего не нашел по своему вкусу. Но Бретань мне понравилась». Он заставил Доминик поверить, что намерен приобрести небольшой дом, чтобы разумно потратить сбережения, но, не доверяясь посулам объявлений, выезжал на место сам. Однако случалось, что Доминик так и не отвечала на звонки или, хуже того, говорила:

— Сегодня вечером я занята.

Шаван был не в состоянии совладать с собой и швырял трубку. Он в бешенстве мерил шагами гостиную, от злости хотелось пинать ногами стулья. Ему не хватало воздуха. А потом он валился в кресло и убивал себя непереносимыми видениями. Доминик в объятиях какого-нибудь похотливого старика вроде Офруа. Доминик, млеющая в любовной истоме, — ведь теперь он знал, на что способна эта женщина; он знал и то, что в жизни еше не встречал ничего подобного. Это было подобие недуга, поселившегося у него в крови и порою ослеплявшего слезами. Он разговаривал сам с собой: «Какой-то кошмар. Это должно пройти. Что же я, однако, за подонок. В мои-то годы голову от любви не теряют».

И тогда он нескончаемо задавал себе вопросы, один за другим, как перебирают волосок за волоском, вычесывая вши у обезьяны. Неужто он и вправду полюбил Доминик? Выходит, достаточно одного сладострастного объятия?.. И вслед за ним вспыхивает пожар в крови, налетает шквал страсти? Однако вряд ли с ним все обстояло так просто. Не будь Лейлы, Доминик наверняка никогда бы его не заинтересовала. Доминик — всего лишь посредник, переводчик. И коль скоро Лейла принадлежала ему, Доминик тоже становилась его женщиной… Он начинал путаться в странных мыслях; видел себя играющим в жмурки с тенями, которые ускользали, издеваясь над ним. Доминик… Лейла… Люсьена… Он любил всех троих и всех по очереди ненавидел. Дни проносились мимо как отшвыриваемые летящим в ночи экспрессомполустанки с их бледными огнями, с тележками носильщиков на опустевших платформах. Время от времени он встречал Людовика в больнице. Незадолго до Рождества дядя ему сказал:

— Знаешь, малыш, я за тебя волнуюсь. На тебя страшно смотреть. Вот уж не думал — только не обижайся, что ты ее так любил. Ничего не поделаешь. Приходится смириться с мыслью, что она уже никогда больше не будет такой, как прежде.

Шаван едва удержался, чтобы не пожать плечами. Ничто уже не было таким, как прежде! Ничто и никто. Начиная с него самого.

— Доктор дал мне понять, — продолжал Людовик, — что мы могли бы вскоре увезти ее домой, при том условии, разумеется, что заручимся помощью медсестры для вливаний.

Шаван слушал его рассеянно. Он молча обращался к жене. «Я тебе не изменяю, Люсьена… Ты должна меня понять. В каком-то смысле я бегаю за тобой… Доминик… Помнишь? Твоя подруга… Она то, чем была ты… И я для нее, как и для тебя, просто еще один мужчина среди прочих…» И от того, что он произнес имя Доминик, желание увидеть ее безотлагательно обожгло все его нутро. Бросив последний взгляд на странное создание с закрытыми глазами, он убежал от Людовика, бросился в такси и велел шоферу отвезти себя на улицу Труайон. И там, подобно коммивояжеру, которого ничем не обескуражишь, ждал у дверей. А когда она отворилась, Шаван прижал Доминик к себе. Напрасно стремился он скрыть волнение.

— Я поднимался пешком, — объяснил он, стараясь отдышаться.

— Мой бедненький Жорж! Ты такой же сумасшедший, как и все прочие.

Доминик увлекала Шавана в гостиную, угощала чашечкой кофе, в какое бы время он ни явился. С пристрастием оглядывала с головы до ног.

— И где ты выкопал этот галстук? У тебя такой вид, как будто ты только что прибыл из своего захолустья. И почему ты всегда одеваешься в темные цвета? Ни дать ни взять служащий из похоронного бюро. Хочешь, я займусь тобой всерьез? Да, поняла. Позже. А сейчас ты хочешь другого. Давай, пошли!

Она входила в спальню первая.

Однако частенько входная дверь так и не отворялась. Шаван приникал лицом к глазку, врезанному в дерево. Может, она стояла за дверью и наблюдала за ним, но отказывалась открыть, поскольку была не одна. Шаван воображал себе пиджак, отброшенный на стул, поверх него брюки, носки, валявшиеся у изножия кровати… Сжимая кулаки, он приникал лбом к двери. «Лейла, — лепетал он, — ты не имеешь права». Наконец он уходил, но, случалось, возвращался и звонил снова. Возможно, Доминик не слышала его звонка?

Однажды он явился на бульвар Перейра как в дурмане, думая, а вдруг она вернулась. Кто? Да Лейла, кто же еще. «Я совсем чокнулся, — подумал он. — Бедный недоумок, ведь Лейла — тебе ли не знать, где она сейчас». Тем не менее он заглянул в почтовый ящик. Пусто. Но там могла лежать записочка от Фреда. «В моих же интересах, — объяснил он сам себе, — повидать его опять».

Новогодние праздники промчались как гирлянды света, бегущие по всему составу «Мистраля». Доминик встревожилась.

— Может, все-таки следовало бы известить полицию об ее исчезновении? Тут что-то неладно. Я прекрасно знаю. У Лейлы свои мелкие секреты, но будь у нее намерение отправиться в настоящее путешествие, она бы меня предупредила.

— Вы часто виделись?

— Часто — не скажешь. В этой профессии каждый печется о себе. И все же я встречалась с ней раз в неделю — десять дней, или же мы перезванивались. Может, с ней что-нибудь стряслось, я не шучу, мой миленький. Достаточно натолкнуться на психованного мужика — и тебя задушат как пить дать.

— Тебе угрожали?

— Да, в самом начале. Потом я научилась остерегаться. Лейла тоже была осторожной, но ради денег она готова на все. С другой стороны, ходить в полицию не по мне. А вот ты — да, тебе это с руки. Ты к Лейле неровно дышишь, да или нет?

— Что за вопрос… Но не хочу лезть в ее дела.

Шаван переживал эти разговоры всю дорогу. Он помнил все до последнего словечка. Помнил и расписку о долге, обнаруженную им в плюшевом медвежонке. Может, из-за нее-то на Люсьену и напали. Обслуживая пассажиров, он мысленно снова и снова перебирал свои подозрения. Потом, сам того не желая, сбивался на мысли о Доминик. Стоило оказаться вдали от нее, как ему удавалось судить о создавшейся ситуации хладнокровно. Она была безвыходной. Чего мог он ждать от Доминик? Он желал, чтобы она принадлежала одному ему, тогда как такая женщина принадлежала всем. Он брал ее напрокат, когда они выходили куда-нибудь в свет. Она предоставляла в его распоряжение свое хорошее настроение, свои остроумные соображения и дружеские жесты, порою смахивающие на порывы любви, что входило в условия неписаного договора. Он платил ей за это, и немалые деньги. Лейлины. Это Лейла оплачивала его интимные встречи с Доминик. А когда эти деньги иссякнут, Доминик пошлет его куда подальше, и тогда…

Шаван не знал, что произойдет тогда, но чувствовал, что готов пойти на самые крайние меры. Возможно, таким же психом, о котором однажды упомянула в разговоре Доминик, окажется он сам!

После несчастного случая, произошедшего с Люсьеной, события переплелись настолько туго, что он оказался в путах, которые уже ничто не могло ослабить. У него не оставалось в запасе больше ничего, кроме возможности присутствовать при далеко не смешном зрелище собственного падения. Слово это не было слишком сильным. Он и в самом деле катился по наклонной плоскости. Все, что он делал, выглядело смехотворно. Прежде он являлся своего рода интендантом, отвечавшим за питание пассажиров. Теперь же вел себя как черт знает кто. Впрочем, его команда о чем-то догадывалась. К нему относились по-прежнему с доверием, но он знал, что за спиной о нем судачат. К счастью, вагон-ресторан далеко не пустовал — ряды клиентов пополняли отпускники-лыжники, делегаты конгрессов, организуемых на Лазурном берегу. Шаван по уши уходил в работу, с дежурной улыбкой на устах. Скоро Париж! В квартире нужно навести чистоту. Время от времени он кое-как убирался, на скорую руку простирывал свое белье, форменные куртки и бежал увидеться с Доминик.

— Ты начинаешь меня утомлять, — однажды вечером сказала она.

— А тебе не хочется, чтобы я остался?

— Представь себе, нет. У меня одно желание — побыть у себя дома одной.

— Тебе со мной скучно?

— Наконец-то дошло. Мне с тобой тоска зеленая, и нечего изображать страдальца. Мы добрые приятели, верно? Вот и радуйся. Какого еще рожна тебе надо?

И вдруг она взорвалась.

— Так я и знала, что этот момент настанет. Неужели ты не способен зарубить себе на носу, что я — вольная птица? Все! Проваливай. Придешь завтра.

— Не перегибай палку.

— Что ты сказал? Не перегибай палку? Честное слово, ты возомнил себя моим мужем.

Она направилась к входной двери.

— Доминик!

— Доминик не существует. Обратись к Лейле. В конце концов, это твоя проблема.

Он взял шляпу, но остановился на пороге.

— Ты меня прогоняешь?

— Да нет же, глупыш. Я только прошу тебя — позволь мне свободно дышать. Неужели тебе не понятно?

— А можно мне прийти опять?

— Вот зануда!

Доминик вытолкала Шавана за дверь. Он побрел под дождем к Триумфальной арке, как пришибленный от горести и возмущения. По дороге он зашел в кафе позвонить Людовику.

— Извини меня, крестный. Мне бы следовало позвонить тебе раньше, но поезд сильно запоздал. У тебя есть новости?

— Есть. Им потребовалась палата, которую занимает Люсьена. Нам необходимо принять решение. Для меня самое приемлемое то, какое я тебе предлагал раньше. Врач тоже считает, что это лучший выход из положения. Они испробовали все. Так что теперь колебаться не приходится. Не бери в голову. Я с тобой.

— Спасибо, крестный. Но эта кома — чем она рискует обернуться?

— Кто знает?.. По словам Мари-Анж, мозг Люсьены умер. Ты же знаешь ее, Мари-Анж? Она не утруждает себя и говорит без обиняков. Не смог бы ты подыскать нам преданную служанку? Поспрашивай у соседних лавочников… А я займусь поисками медсестры, точнее двух — ведь нам потребуется еще и ночная сиделка. Это станет нам недешево, но что прикажешь делать?.. На несколько недель или месяцев — тут колебаться не приходится. Люсьена обречена, мой бедный малыш. И, видишь ли, я бы желал, чтобы она поскорей отмучилась. Так будет лучше и для нее и для нас.

Зажатый в узкой будке, Шаван с потерянным видом смотрел на фломастерные надписи вокруг телефонного аппарата. Если Люсьену перевезут из больницы домой, он утратит свободу уходить и приходить, когда ему заблагорассудится. Людовик станет задавать вопросы. Прости-прощай, Доминик.

— И когда же мы должны ее перевезти? — спросил он.

— Как можно скорее.

— А точнее?

— В конце этой недели.

— Нельзя ли немножко повременить? Этот уик-энд — мое дежурство в «Мистрале».

— Если ты согласен, тебе ни о чем не придется беспокоиться. Решай!

Люсьена дома — это равносильно тому, что их дом превращается в больницу. Медицинская сестра постоянно путается под ногами! Не говоря уже о Людовике. Даже не поговоришь по телефону без уверенности, что тебя не услышат. «Да что я им такого сделал, Боже правый!» — думал Шаван.

— Алло! — напомнил о себе Людовик. — Ты меня слышишь?

— Да, да. Я прикидывал, как нам лучше поступить. Ладно. Согласен. Выбора у нас нет.

Шаван повесил трубку и, прежде чем покинуть кафе, выпил коньяку. Темнота на улице отдавала привкусом беды.


Люсьену перевезли в субботу, когда Шаван подавал на стол блюдо с овощами, где-то на пути к Сансу. По возвращении Шаван не узнал своего дома. В гостиной стояла раскладушка. На ней он будет спать в промежутках между дежурствами на поезде, когда Людовик останется у себя. А во время дежурств Людовик его подменит. Лучшее кресло переставили в спальню — для сиделки. Людовик раздобыл стол, который поставили у постели Люсьены, — он годился на все случаи жизни. Она по-прежнему сохраняла ужасающую неподвижность, с лицом таким же белым, как подушка. Теперь на кронштейне висела только одна капельница, которая в привычной обстановке спальни приобретала зловещий смысл.

— Колба опорожняется за четыре часа, — объяснил ему Людовик. — Потом ее надо менять. Доктор уточнил все детали до последней; впрочем, всем этим заправляет медсестра.

— А где же она сама?

— Пошла в аптеку. Ее зовут Франсуаза. Увидишь, она очень опытная. Кстати, она же приведет к нам и ночную сиделку, свою коллегу. Но успокойся — нет никакой необходимости не спускать с Люсьены глаз. После того как гигиенические процедуры закончены, достаточно время от времени бросить на нее взгляд и поменять колбу.

Схватив Шавана за руку, Людовик отвел его в сторону.

— Строго между нами, — понизил голос Людовик, — разумеется, мы сделали для нее все возможное, но лечи ее — не лечи, а результат один. Та, кого мы видим, уже не Люсьена. Бедная малышка!.. Я покидаю тебя, Поль.

И Шаван остался один, у изножия кровати, глядя на недвижную фигуру жены. С ее головы давно уже сняли бинты, закрывавшие лоб. Волосы отросли заново. Но не прежнего цвета воронова крыла, а светлее и не такие послушные. На этой голове, напоминающей муляж, только они и оставались живыми. На лице появилось какое-то детское и в то же время недовольное выражение, как будто Люсьена ушла из этого мира, чтобы укрыться в другом месте, известном ей одной, где есть игрушки и плюшевые мишки. И вот теперь она одним своим присутствием начнет вести за ним наблюдение, станет свидетелем его ночных похождений и постыдных возвращений домой. Как сможет он, примирившись с Доминик и едва вырвавшись из ее объятий, представать перед Люсьеной, трогать ее руки и, возможно, на глазах у растроганной сиделки, чмокать в лоб? Как сможет, находясь перед одной, перестать думать о другой? Здесь он мечтал бы порвать с Доминик, а там всеми силами души желал бы смерти Люсьене. Когда же он потеряет обеих, что неизбежно произойдет в один из дней, Он продолжит жизнь с призраком Лейлы, которая станет шептать ему на ушко то языком одной, то словами другой. Так что же прикажете ему делать, чтобы обрести свою мечту? Гоняться за юбками, встречаться со случайными женщинами? Шаван понял, что квартира на бульваре Перейра послужит ему убежищем, когда он уже не сможет больше выносить себя в этой спальне.

Три дня спустя он переночевал там после телефонного разговора с Доминик.

— Можем мы увидеться?

— Не сегодня вечером, зайчик. Сожалею.

— А завтра вечером?

— Исключено. Я буду с аргентинцем. Красавчик парень, приятный во всех отношениях. Ты бы его видел!

— Шлюха! — стиснув зубы, процедил Шаван и, шмякнув трубку, оборвал связь. Он вернулся к себе домой в семь часов следующего утра.

Ночная сиделка укоризненно посмотрела на него, но от замечаний воздержалась.

— Ничего нового?

— Нет. Ничего.

Шаван вошел в спальню, приблизился к кровати Люсьены. Его переполняло бешенство и раздвоенность.

— Я переночевал у тебя, — пробормотал он так, словно Люсьена способна его слышать. — Не в последний раз. И ты мне этого не запретишь!

Однако, когда ему пришлось два часа спустя помогать Франсуазе обмывать Люсьену, оказавшись перед этим отощавшим телом, податливым как тряпичная кукла, он почувствовал, что готов рассмеяться. Над кем? Он не знал. Ему хотелось остаться одному и больше не слышать слащавых причитаний Франсуазы: «Такая молодая женщина… Вот несчастная судьба… Право же, человек — всего лишь хрупкая былинка!»

«Заткнись, старая мымра! — рычал про себя Шаван. — Да неужели же меня никогда не оставят в покое».

День тянулся смехотворно медленно. Шаван сходил купить пачку сигарет, выходил из дому под малейшим предлогом, на минутку задерживался у кровати. А когда ночная сиделка сменила Франсуазу, сбежал. И возвратился на бульвар Перейра. Он устал и посулил себе хорошей ночи в круглой кровати Лейлы. Хватит ему терзать себя.

В почтовом ящике лежала бумажка, которую он развернул. «Я на пределе». Почерк Фреда — накарябано дрожащей рукой, как будто вслепую.

Шаван колебался. Состояние души Фреда его мало волновало. Но он сказал себе, что Лейла знала бы, почему бывший жокей адресовал ей эту странную фразу, звучавшую как мольба о помощи. Фред нуждался в деньгах? Но в таком случае он выразился бы иначе, и вот самый момент во всем разобраться. Шаван пересчитал купюры в своем бумажнике: он был, можно сказать, ими набит.

Такси доставило его к бару «У Милорда». Времени уже около одиннадцати, и клиентов осталось не много. Шаван высмотрел Фреда — тот сидел в глубине, над рюмкой шартреза. Когда Шаван подошел к столику, Фред поднял голову.

— Не узнаете?

— Погодите… — изрек Фред голосом, осипшим от курения.

И внезапно глаза его оживились.

— Вы друг Лейлы.

Фред поднялся.

— А где Лейла?.. Это она послала вас?

— Вы не против поговорить?

Подав знак бармену повторить заказ Фреда, Шаван уселся подле него.

— Нет, она меня не послала, так как еще не вернулась домой.

— Так долго… Не иначе как ее зацапали.

— Зацапали? Кого вы имеете в виду?

Фред отпил глоток, чтобы, выгадав время, присмотреться к Шавану. Глаза его были воспалены, свободная рука судорожно сжималась и разжималась, словно ушла из-под контроля.

— Если вы пришли по заданию, — сказал он, — можете меня брать.

— Но… Я вас не понимаю, — запротестовал Шаван. — Я друг Лейлы — вот и все. Обнаружив записку в ее почтовом ящике, я пришел узнать, какая у вас проблема. Вам нужны деньги?

Фред грустно улыбнулся.

— Что правда, то правда — в карманах у меня пустовато, — признался он. — Так значит, вы не легавый?

— С чего вы это взяли?

— Разве вам не известно, чем Лейла каждую неделю тайком снабжала меня?

— Нет.

— Так вот — она давала мне коки. О, самую малость. Только чтобы перебиться — у меня есть свой поставщик.

— Коки? Вы хотите сказать, кокаином?

— Т-с-с. Ну да… Причем высшего качества. Но мне жутко не повезло. Мой поставщик как испарился, а Лейла бросила меня на произвол судьбы… Чует мое сердце — добром это не кончится. Если вам известно местонахождение Лейлы, будьте другом — немедленно дайте ей знать.

Шавану почудилось, что он пьян. Лейла промышляет наркотиками? Разумеется, каким-то кружным путем, но она приобщена к миру гангстеров. Ему следовало давно уже догадаться. Проститутка, втянутая в это дело, быстро попадается, ее шантажируют, ей, несомненно, угрожают, и приходится жить тише воды, ниже травы, беспрекословно подчиняться. Если же она, на свою беду, особой покорностью не отличается, ее расплющивают о фонарь. Картина начинает проясняться.

— На кого она работает? — спрашивает Шаван.

— Но… ни на кого.

— То есть как? Разве она не относится к какой-нибудь мафиозной сети?

— Ни Боже мой. Она совершенно ни от кого не зависит. Для нее это маленький бизнес, которым она занимается на свой страх и риск. Сразу видно, вы плохо знаете Лейлу. Работать на кого-то — да ни за что на свете! Только не она! Но, как я понял, в Ницце у нее есть свой человек, который ее ссужает еженедельно крошечной порцией «катюши», а затем она уже сама умудряется сбывать ее здесь. Должно быть, нескольким постоянным клиентам, людям вполне надежным. Все остается, так сказать, в пределах узкого круга, понимаете! Особого риска нет.

— Ну, какой-то риск есть.

— Не без того.

— Ведь кто-то — ее поставщик или сообщник — должен еще доставлять ей наркотик в Париж…

— Думаете, я не допытывался? Как раз для того, чтобы ее предостеречь от неприятностей. Она смеялась. Говорила, что с этой стороны ей абсолютно ничто не угрожает.

— Послушайте, одно из двух: либо кто-то приезжает из Ниццы в Париж, либо она отправляется за товаром сама.

— Нет. Ни то, ни другое. Она утверждала, что придумала неплохой ход.

— Какая ерунда! Наркотик сам ножками не ходит.

— Со временем я поверил в это.

Шаван мысленно перебрал несколько гипотез. Но ни одна из них не выдерживала критики. Он точно знал, что в дни его отдыха в Париже Люсьена из дому не выходила. Летала ли она куда-нибудь регулярно, пока он находился в поездках? С риском, что ее засекут? Об этом нечего и думать.

— Так она говорила вам о своем этом ходе? — продолжил Шаван.

— Именно такое слово она и употребляла. И добавила, что никому на свете до правды не докопаться.

— Любопытно! Видите ли, все, что вы сейчас сказали, меня просто ошарашило. Я оставил во Франции робкую, скрытную особу, а кого застаю по возвращении? Особу, которая опутана любовными связями и торгует наркотиками. Я никак не могу прийти в себя.

Фред покачал головой в знак несогласия.

— Вы не совсем правы. Как бы это вам объяснить? Прежде всего, Лейла не то, что вы думаете. Она вовсе не профессиональная путана, не уличная девка — она живет свободно, по своим правилам, как и многие женщины. Меня, например, это не шокирует. И снабжает парочку друзей несколькими граммами порошка!

— Несколько граммов раз, другой, а в сумме — немалые барыши!

— Немалые, да, но, повторяю, Лейла — не профессионалка. И вот вам доказательство: щепотку коки, которой она снабжает меня, я получаю безвозмездно. Я оказал ей несколько услуг, и это ответный жест благодарности. Лейла — отличная девка. И если она не вернется в ближайшие дни, мне будет ее чертовски недоставать… Сейчас вы заставили меня призадуматься, и я припоминаю, что в последний раз она показалась мне чуточку озабоченной. Не то чтобы обеспокоенной, нет… Но и не спокойной. Может, поэтому она и уехала. Вы ничего не заметили в аэропорту?

Шаван чуть было не спросил: в каком аэропорту? Он уже по уши увяз во вранье, своем и Люсьены.

— Ничего, — сказал он.

И чтобы покончить с этим разговором, доставая бумажник, присовокупил:

— Будем считать, что это от Лейлы… стоимость нескольких доз.

Он отсчитал купюры по пятьдесят франков. Деньги, вырученные торговлей наркотиками, теперь оплачивали откровенные признания Фреда. Пожав руку экс-жокею, Шаван поспешил уйти. «Лейла нашла ловкий ход, — думал он. — Беспроигрышный! В чем же он мог заключаться?»

Глава 9

Шавана осенило, пока «Мистраль» ехал берегом Беррского залива, расцвеченного, как праздничный город, огнями нефтеочистительного завода, ярко освещавшими купола, резервуары, нефтяные вышки, сопла, из которых вырывалось пламя. Он размышлял, стоя на пороге вагона-ресторана, в который раз повторяя про себя данные задачки: никто наркотик не приносил и никто за ним не являлся, а тем не менее он беспрепятственно циркулировал между Ниццей и Парижем. Либо Фред сочинял сказки, либо…

Вот тут до него и дошло. Ну конечно же кто-то выполнял роль челнока… он сам! Этим невольным поставщиком являлся он сам, никто другой. Наркотик прятали где-то в его скромном багаже, при выезде из Ниццы. Люсьене же оставалось только его получить. Однако весь его багаж умещался в дорожном чемоданчике: бритвенный прибор, помазок для бритья, мыло, зубная паста, зубная щетка, расческа, две белые форменные куртки. И больше ничего. Войдя в вагон, он вешал выходной пиджак на плечики, но снова надевал его перед выходом из поезда — в Ницце и Париже. Может, наркотик прятали под подкладку?.. В таком случае в пути приходилось бы ее подпарывать и пришивать снова. Но персонал ресторана постоянно сновал мимо платяного шкафа, так что это совершенно исключалось. Может, в его умывальном несессере имелся тайничок? Бритвенный прибор, мыло, зубная паста, расческа отпадали, но вот помазок или зубная щетка? Эта догадка не была абсурдной, но тогда приходилось бы подменять их на полые, а его рука узнавала свой помазок, едва прикоснувшись к нему, а зубную щетку он то и дело покупал новую. Выходит, такое предположение не состоятельно.

Оставались его форменные белые куртки. На стоянке в Ницце они ночевали в вагоне, а по возвращении в Париж Лейла их стирала. На худой конец они могли бы служить ей для пересылки наркотика, но у них нет подкладки. Шаван поспешил себя ощупать. В мягкой материи тайника не оказалось. А между тем Шаван был уверен, что близок к разгадке. В Ницце, пока состав еще не подали к платформе, кто-то проникал в вагон-ресторан с помощью дубликата ключа. Кто-то, кого Лейла, несомненно, встречала в Париже: может, любовник, а может, наркоман. Вместе они и придумали способ переправлять товар микроскопическими партиями, которые, долгое время скапливаясь, впечатляли.

Так вот оно, почему Люсьена жила с ним! Она бы вовек не пошла на развод, так как нуждалась в этом муже, который регулярно отлучался из дому и привозил несколько граммов порошка, сбываемого ею безо всякого труда. Конечно, ей приходилось делить барыши с неведомым поставщиком из Ниццы, но с этим приходилось мириться — какая мелочь в сравнении с выгодой! Он вспомнил про миллионы в брюхе плюшевого мишки — всего лишь ее деньги на карманные расходы, тогда как большую часть капитала она отдавала в рост, о чем свидетельствовала расписка.

«Мистраль» прибывал в Марсель. Сейчас начнется обслуживание пассажиров второй смены. Шаван перестал думать о Люсьене, но, подавая бутерброды с семгой, чувствовал, как унижение леденило ему сердце. Он, образцовый служащий железной дороги, переправлял наркотики в этом вагоне-ресторане, который доверила ему компания…

Шаван принес корзину с хлебом, графин, и у него зачесалось вдруг все тело, как если бы по нему ползали паразиты. Ведь в ночь несчастного случая с Люсьеной он провозил наркотик, как обычно, и этот наркотик все еще находился в тайнике где-то рядом с ним или даже на нем, поскольку Люсьена так и не смогла воспользоваться очередной партией. Где он? Но где же? Шаван до умопомрачения твердил себе одни и те же слова — скучный перечень его личного багажа. Ни мыло, ни бритвенный прибор, ни зубная щетка, ни расческа… А больше искать негде.

В Ницце, сославшись на необходимость проверить счета, Шаван задержался в ресторане. И когда все его покинули, принялся обыскивать вешалку, потом выпотрошил чемоданчик и внимательно изучил стенки, дно, крышку, не хуже сапера — специалиста по разминированию. Тщетно. Он снял с себя китель и вдруг глазом зацепился за эполеты. Твердый золоченый галунный шнур пришит к синей планке-основе. Этот шнур… А что, если он полый?

Отстегнув эполеты, Шаван просунул палец в завитки галунного шнура и обнаружил сбоку нечто вроде пластиковой пробочки, которую вытащил не без труда. Шнур оказался внутри трубочкой, куда насыпан белый порошок. Высыпав его себе на ладонь, он подумал — наверное, кокаин. Какие-то несколько щепоток, не более. Второй эполет, в свою очередь, выдал ему свое содержимое. Всего-то грамм десять. Но при двух ездках в неделю за год это составит с килограмм. О! Фред был прав. Речь шла о крошечной коммерции на свой страх и риск. Неважно. Главное то, что он втянут в эту авантюру без его ведома. Подавленный, он сунул куртки в чемоданчик и, сдав свои отчеты и деньги в контору вокзала, пошел в помещение, предназначенное для отдыха служащих железнодорожной компании.

Там, в темноте и тишине, он заставил Люсьену предстать перед ним. Но на экране своей памяти увидел лишь глухую, немую и слепую женщину. Она никогда не сумеет оправдаться. Подлинные мотивы ее поведения предстояло вообразить ему самому. Ими безусловно являлись деньги. Но зачем ей были нужны деньги, коль скоро, в сущности, она так мало ими наслаждалась. Квартира на бульваре Перейра принадлежала не ей. Ее туалеты, меха далеко не представляли собой большой ценности. Половину недели она жила крайне скромно.

Во вторую половину конечно же позволяла себе вести совсем иной образ жизни. Но если и ходила в ресторан, то за нее платили. И впрочем, даже если бы захотела, она не могла ни покупать вдосталь, ни вкладывать деньги, иначе ей пришлось бы, время от времени, в зависимости от характера своих приобретений, обнародовать подлинное имя. Таким образом, ей были заказаны большие расходы, как другим заказано играть в казино. В таком случае, зачем было ей заниматься этой мерзкой торговлей наркотиками? Вот чего Шаван никак не мог взять в толк. То, что Люсьена, побуждаемая примером Доминик, уступила соблазну мелкого приработка, еще можно было понять. Но и тут во всей своей силе встал вопрос: зачем Люсьена копила свои барыши? Секс был для нее только средством. По признанию самих клиентов, она была не слишком одаренной по этой части… Так почему же она упорствовала?.. И уж совсем нет объяснения ее идее приумножать доходы с помощью наркотиков. Разве что ее кто-то надоумил? Однако теперь Шаван был склонен думать, что идея родилась в голове самой Люсьены. И вот тому доказательство: никто не мог подсказать ей мысль использовать в качестве тайника эполеты мужа.

За всем этим скрывалась особая изощренность той двойной жизни, какой она жила, что внушало Шавану какой-то ужас. Может, Люсьена была психически ненормальной, страдала паранойей? А почему бы и нет, в конце концов. Может, она испытывала острое удовольствие, насмехаясь над всеми, кто имел с ней дело? Может, она желала остаться одна в мире, где вновь обретет свои игрушки и детство, которого ее так жестоко лишили? Ведь в конце концов, эти спрятанные в шкафу игрушки наверняка что-нибудь да значили. Шавану наконец приоткрывалась некая правда, пока еще только смутно угадываемая: возможно, Люсьена вовсе не чудовище, а маленькая девочка, затерявшаяся среди взрослых, которые, не обращая на нее никакого внимания, шли своей суровой земной стезей, просто не замечая ее. Шаван проникся к Люсьене жалостью и почувствовал, до какой степени ей недоставало мужа.

Может… Шаван был еще не в состоянии сформулировать ничего, кроме предположений. Но в нем уже начинало укрепляться очевидное: он повел свое расследование, затаив против Люсьены злобу, с намерением смешать ее с грязью, чтобы лучше отстраниться от нее и ненавидеть, а в ее лице ненавидеть всех женщин, подобных ей, во избежание попасться на крючок такой шлюхи, как Доминик. Он с ходу уверовал в то, что она кругом виновата и решила его обмануть, смешать с грязью. Тогда как у нее просто не оставалось выбора.

Шаван отдавал себе отчет в том, что плохо выражает обуревающие его чувства, что слова его подводят — они как бы изничтожают то, о чем он так мучительно старался догадаться задним числом.

В помещении было слишком жарко натоплено. Шаван встал выпить стакан воды и внезапно осознал, что наполовину грезил. Хватит! Допустить, что Люсьена была в каком-то смысле не виновата! Какая ерунда. Два часа утра. Пора спать.

И первое, что ему надлежало сделать по приезде в Париж, это перерыть все вверх дном, чего он еще не сделал, всю квартиру Лейлы — имя, от которого его тошнило, — и убедиться, что там не осталось ни малейшего запаса наркотика.

С непривычки подолгу размышлять Шаван уснул только под утро и сошел с «Мистраля» в Париже без единой мысли в голове. Людовик клевал носом в гостиной, сидя перед пустой чашкой.

— Я тебя ждал, — невнятно пробормотал он.

— Нового ничего?

— Ничего. Вчера приходил доктор. Когда спрашиваешь его мнение, он пожимает плечами. Типичный представитель новой школы, они считают, что жестоко продлевать жизнь больным, которые уже не живут, а погружены в сон смерти, как он выразился.

— Ты не переутомился?

— Да, малость. Какую чудную жизнь мы ведем, бедный мой Поль. Не знаю, долго ли я протяну. Покойной ночи. Попытаюсь добраться до дому. Я говорю — попытаюсь, потому что моя машина, как и ее хозяин, совсем не тянет.

Шаван перешел в спальню. Медсестра читала. Он не позволил ей встать и, облокотившись на спинку у изножия кровати, смотрел на Люсьену так, словно бы видел впервые. Скулы выпирали. Приоткрытые губы слегка обнажали зубы. Он думал о молодой женщине на картине. Которая из них была настоящей? Чтобы сменить медсестру, он обогнул кровать и прикоснулся губами к смеженным векам, но те не отреагировали. Затем погладил податливую левую кисть и тут обратил внимание на отсутствие обручального кольца. С каких пор его нет на безымянном пальце? После несчастного случая?.. Неужели он по рассеянности не замечал? Или она потеряла его еще раньше? На Шавана так похоже жить рядом с женой, ничего не замечая. Возможно, будь он меньше занят самим собой…

— Ступайте отдыхать, — велел он медсестре. — Я немного подежурю.

— Сейчас. Только заменю капельницу…

Это обручальное кольцо — что может быть проще. Люсьена снимала его с пальца всякий раз, как становилась Лейлой, а потом надевала снова. Но в ночь несчастного случая метаморфоза не завершилась, и оно где-то припрятано. Нужно искать. Шавану хотелось курить, ходить, лишь бы прогнать впечатление, что он бодрствует у гроба покойницы. Вытянувшееся недвижное тело, слабый свет ночника у изголовья. Не хватало только цветов. Шаван попытался вернуться к своим мыслям прошлой ночи, и вспомнил, что в какой-то момент сказал себе, что, возможно, Люсьена и была в известном смысле безвинна, но уже потерял нить своих рассуждений. Ему приоткрылось было нечто важное, способное вернуть мир его душе, а вот сейчас он снова движется на ощупь в потемках. Кончилось тем, что он уснул, запрокинув голову на спинку кресла с приоткрытым, как у мертвеца, ртом.

На следующий день после того, как Шаван помог Франсуазе обиходить Люсьену, он сел в такси и поехал на бульвар Перейра. В почтовом ящике лежало письмо для Лейлы, а точнее, визитная карточка с лаконичной припиской:


Несколько дней пробуду в Париже. Зайду повидаться в четверг около четырех пополудни. Хотел бы узнать ваше мнение о новой игре. С дружескими чувствами (имя и адрес отправителя просто-таки сбивали с толку)


Феликс Деаене, Мехельсестеенвег, 120.

Антверпен.


Шаван вскрыл бандероль, как для пересылки печатных изданий, и обнаружил в нем плоскую коробочку. Он внимательно изучил марку. Какой-то славный малый посылал Лейле игрушки из Бельгии. Что еще за новая тайна? Шаван так занервничал, что принялся вскрывать посылочку еще в кабине лифта и извлек ее содержимое, едва переступив порог кухни. Это оказалось что-то вроде пасьянса. Каждая деталь его мозаики имела форму завитка, идеально пригнанного один к другому, и изображала пейзажи северной природы. Дикие фиорды, северное сияние над ледником, сибирская тайга под снежным покровом. С чего бы этот Деаене интересовался мнением Лейлы? Сегодня как раз четверг — день, когда тот намеревался зайти! До четырех пополудни времени хоть отбавляй. Он успеет позвонить Доминик. Пасьянс! Шаван не мог прийти в себя. Перед тем, как набрать номер Доминик, он все еще продолжал думать да гадать. Люсьена никогда не проявляла ни малейшего интереса к подобного рода развлечениям. Она не любила ни карт, ни домино. Почему же этот бельгиец решил консультироваться с ней как с экспертом по части детских игр? Озадаченный, он позвонил Доминик и услышал на другом конце провода незнакомый женский голос.

— Могу ли я поговорить с Доминик? — спросил он.

— Мадам уехала.

— А с кем имею честь?

— С уборщицей. В отсутствие мадам я прихожу делать генеральную уборку.

— И долго ли она будет отсутствовать?

— Неделю.

— Не знаете ли, куда она уехала?

— На Корсику, к двоюродной сестре.

Шаван в бешенстве швырнул трубку. Черт бы побрал эту кузину. Ему вдруг стало невтерпеж задать Доминик тысячу новых вопросов насчет Лейлы. Похоже, все это время он исходил из ложной посылки: ему хотелось, главным образом, сделать больно себе, вместо того чтобы стараться понять Люсьену. Людовик был осведомлен о детстве Люсьены меньше, чем Доминик. Доминик — ее школьная товарка, ее первая задушевная подруга. Прежде чем совратить Люсьену и придумать Лейлу, Доминик играла с маленькой девочкой-незнакомкой. Было ли у этой девочки счастливое детство? Дружно ли жили между собой ее родители? Стала ли бы она с годами богата, не разразись революция? Вопросы… Вопросы… Все узнать пока еще не слишком поздно. Ведь если Люсьена умрет…

Шаван обнаружил, что уже сама эта мысль отозвалась в нем острой болью. Новизна такого переживания его озадачила и даже в какой-то мере шокировала. И это после всего того зла, какое она причинила ему! Он вновь перебрал в памяти: портрет, ее двойная жизнь, эти игрушки и, в довершение ко всему, наркотики, которые он перевозил как остолоп. Но может, именно потому, что Люсьена зашла слишком далеко, она и не была виновной в том смысле, в каком он считал.

Шаван ждал визитера с вызывающим нетерпением. Несомненно, ее давний любовник. Как пить дать! Он угадывал, что между Деаене и Лейлой существовала давнишняя доверительная дружба — та самая, в какой Люсьена отказывала ему. Когда этот мужчина наконец позвонил, он уже кипел от злобы.

Деаене удивился.

— Мадам Лейлы нет дома?

— Она больна.

— Надеюсь, не серьезно?

— К несчастью, серьезно. Входите…

Деаене был рослым малым лет пятидесяти с кукольным веснушчатым лицом и голубыми бесхитростными глазами. Вешая в прихожей его пальто из верблюжьей шерсти и шляпу с завернутыми полями, Шаван рассказал визитеру про несчастный случай. Тот покачивал головой.

— Сожалею, право, сожалею… А нельзя ли мне ее навестить?

— В настоящий момент это исключено.

— Вы ее родственник?

— Двоюродный брат… Что вы пьете?

— Виски безо льда, пожалуйста.

Шаван наполнял стакан не спеша, чтобы успеть подумать. С Деаене басня про Габон была излишней. С ним, наоборот, следовало, добиваясь доверия, проявить кое-какую осведомленность.

— Лейла поручила мне заменить ее, — сказал он, — но я не полностью посвящен в ее дела. Естественно, мне знаком характер ее занятий. Каждый выбирает себе жизнь по своему разумению, не правда ли? Но сейчас я вынужден проявить любопытство, если хочу быть ей полезен. Как видите, я вскрыл вашу посылочку. И никак не пойму, какое отношение имеет моя кузина к этому пасьянсу.

Деаене угостил Шавана толстой голландской сигарой и закурил сам.

— Сначала вам следует узнать историю нашего знакомства, — сказал он.

Фламандский акцент придавал его словам забавный нюанс, а кустистые рыжие брови и рот, округлявшийся, когда он выдыхал дым, делали похожим на театральный персонаж.

— Нас познакомил один из моих друзей, — продолжал он. — Я возглавлял фабрику игрушек в Антверпене. В последние годы спрос на них сильно возрос, в особенности на миниатюрные игрушки, которые все больше и больше привлекают коллекционеров… Мы с Лейлой долго беседовали…

— И вы стали любовниками?

— Ничего подобного, — возразил Деаене, размахивая сигарой в знак протеста. — Она превосходный друг, с которым я вижусь, когда наезжаю в Париж. Она вложила немалые деньги в мое предприятие.

— Сколько?

— Но позвольте, — изрек Деаене и намеренно комично приподнял бровь. — Может быть, она не одобрила бы мою болтливость. Могу сказать вам одно: она очень умна. Я сразу же проникся доверием к ее суждению и взял себе за правило посылать ей образцы выпускаемых нами изделий, чтобы узнать ее мнение.

— Ах, вот оно что!

— Простите?

— Ничего, ничего! Видите ли, я задаюсь вопросом, почему ее привлекали именно игрушки? Если она искала хорошего помещения капитала, то могла обратиться, например, к недвижимости. Так почему же игрушки?

— Я знаю ответ, — сказал Деаене. — Она говорила со мной не таясь. Могу ли я быть с вами откровенным?

— Ну, разумеется.

— Она — женщина, которой жизнь не дарила подарков, и в то же время девчушка, детство которой все еще не закончилось. По крайней мере, как я понял из ее признаний.

— А я, честно говоря, не очень хорошо понимаю. В детстве она пережила драму, но…

— Она рассказывала мне. Эта драма наложила на нее ужасный отпечаток. В том-то и дело! В ней что-то сломалось… Как бы застопорилось, так и не найдя себе выхода. Я нередко ощущал это, беседуя с ней. Я не врач-психолог, но думается, не ошибаюсь. И вот вам доказательство: как-то раз она сказала мне, что никогда не хотела иметь ребенка, что давать жизнь — преступление.

— Так она вам сказала? — задумчиво пробормотал Шаван.

— Да, но в то же самое время игрушки притягивают ее как магнитом. Любопытное явление: с одной стороны, ее воспринимаешь, как очень старую, все пережившую женщину, а с другой, я видел, как она хлопала в ладоши, глядя на зайчика, играющего на барабане. Я удивляю вас?.. А между тем вы должны бы ее немножко знать.

— Совсем немножко!

— Она никогда не посвящала вас в свои планы? Ведь она не переставала строить планы.

— Я много езжу…

— Ах, вот оно что! Видно, поэтому она и не говорила мне про вас…

— Какие планы?

— Так вот. Ее мечта — заиметь магазин игрушек. Я даже имел для нее кое-что на примете, в Антверпене. Да. Она говорила, что ее ничто не удерживает во Франции.

— Скажите на милость! — изрек Шаван, задетый за живое.

— О! Но это вовсе не значит, что она предприняла бы дальнейшие шаги. Словом, мне об этом ничего не известно. У нее никогда не знаешь, где правда, где ложь. Она не живет, а витает в облаках. Во всем, за исключением денежных вопросов. Вот тут, клянусь вам, она прочно стоит на земле.

— Она скупая? — спросил Шаван.

Деаене скинул мизинцем столбик пепла с сигары в пепельницу.

— Скупая? Нет, тут дело посложнее. По-моему, она всегда стремилась быть обеспеченной. Для нее деньги сродни защитному кокону, теплу. Она тянет на себя деньги, как другой, кому холодно, тянет на себя одеяло. Вам понятно?

— Да, до меня начинает доходить.

— По-моему, правда заключается в том, что она жила в вечном страхе. Этот страх никогда ее не отпускал… Не обычный страх… а страх, который она носит в чреве как живой эмбрион.

— Да замолчите же, — не выдержал Шаван. — Можно подумать, что вы ее любите.

— Это правда, — подтвердил Деаене. — Она того заслуживает. И она так одинока.

Он разразился смехом, от которого лицо залилось краской.

— Главное, не вздумайте вообразить себе что-либо такое-эдакое… Я женат… У меня детки. А Лейла…

Он подыскивал слово, уточняющее его мысль, и заключил свою фразу, внезапно перейдя на серьезный тон:

— Лейла — это Лейла! И ее спасут, правда ведь?

— Весьма сомневаюсь, — сухо ответил Шаван.

— Какой ужас! Молодая женщина — такая привлекательная… и такая хорошенькая. Как же мне больно это слышать. Я возвращаюсь домой послезавтра… Вы позволите вам позвонить и узнать последние новости?

— Я и сам уезжаю, — холодно выдавил из себя Шаван.

Деаене раздавил сигару и встал.

— Если с ней что-либо стрясется, хотя я и уповаю на лучшее, возникнут проблемы. Она не распространялась о родственниках. У нее не было нотариуса. Она полностью доверяла мне и правильно делала. А что будет теперь?

— В случае ее смерти, — сказал Шаван, — я дам знать вам. Ваш адрес у меня есть.

После ухода Деаене Шаван долго не покидал гостиную и, опустив голову, кружил вокруг стола. Он раскладывал по полочкам элементы проблемы, и мало-помалу подлинная Люсьена обретала форму; от того, что он открывал для себя, его сердце сжималось. Люсьена не переставала убегать не только от него — он для нее ничегошеньки не значил, — но и от чего-то смутного и мучительного, что плохо поддавалось определению, она жила, как загнанный зверек в поисках утраченной норы.

Толстяк Деаене разобрался в ней. Она говорила, что ее ничто не удерживает во Франции. Эта фраза мучила его, как если в него всадили нож. Но, по правде говоря, ее ничто уже не удерживало нигде. И быть может, в конце концов она решила отпустить баранку, и ее, как сомнамбулу, притянула пустота. Он так и не узнает правду. И никогда больше не перестанет доискиваться, блуждать по ее следу. Движимый внезапной потребностью увидеть Люсьену, Шаван поспешил домой, словно в страхе, что не успеет застать ее в живых. Но она была тут, вытянувшаяся на спине в той же позе, в какой он оставил ее. Медсестра вязала. Слышался только легкий перестук металлических спиц, и ее губы шевелились, подсчитывая петли.

Сев подле кровати, Шаван пробормотал у уха жены:

— Люсьена, это я… Мы больше не расстанемся, обещаю тебе.

Он выпрямился, посмотрел на закрытые веки цвета увядших фиалок. Ему хотелось, упершись в стенку, плакать в согнутую в локте руку, как прежде, когда он был ребенком.

Глава 10

— Не знаю, хватит ли нам хлеба, — сказал Амеде. — Эта забастовка на авиалиниях выйдет нам боком. Они должны были предупредить заранее. Теперь все бросятся в поезда. Для первой смены еще наскребем. Но вот увидите, шеф, в Марселе нас ждет столпотворение.

Шаван ничего не ответил. Он думал о шести днях отдыха, которые собирался попросить. Работа перестала его интересовать. Стоило емунадеть белый китель, как он испытывал чувство вины. Уже в Париже он неоднократно проверял эполеты, но порошка в них больше не обнаружил. Таинственный поставщик в Ницце понял, что связь нарушена, и больше не объявлялся. Но стыд не проходил. Он отпечатался на Шаване как татуировка, сделал его молчаливым. «Ничего удивительного, — бормотал Амеде, — перенести такую беду, какая обрушилась на его плечи».

Шаван работал как заведенный. Устойчиво поставив поднос на предплечье, быстрым движением правой руки он подцеплял порцию говядины. Ложка, захватив немного соуса, поливала мясо, затем, добавив гарнир из картофеля и лист салата, он обслуживал следующего пассажира. Он продвигался по проходу как по борозде, засевая тарелки едой, и только краешком глаза видел разнообразные прически, лысые макушки, покрасневшие от бордо уши.

Украдкой он поглядывал на свой хронометр, уже считая часы и минуты, отделяющие его от Парижа. Ему не терпелось снова очутиться у изголовья Люсьены, чтобы упорно продолжать следствие по ее делу. «Послушай, мы остановились на том моменте, когда твой папа обнаружил на стенах овина угрожающие надписи. Вы перепугались?.. Естественно, вы перепугались… Людовик мне рассказывал. Именно в этот момент ты и перестала посещать школу…» Таким манером он по клочкам восстанавливал прошлое Люсьены. Ему так хотелось восстановить его минута за минутой, чтобы открыть, в какой именно миг произошел перелом и маленькая девочка решила, что мир — страшная иллюзия, и навсегда замкнулась в себе.

— Будьте любезны принести горчицу.

— Сию минуту.

Шаван снова погружался в обслуживание. Амеде готовил мороженое.

За окнами нет-нет, да и мелькнет бледно-голубое море и подъемные краны, скрестившие свои руки над недостроенными стенами. Речь шла о подлинном расследовании преступления. Людовик силился извлечь из памяти забытые детали давних лет.

— Ну как, по-твоему, я могу вспомнить, во что она была тогда одета? — возмущался он. — Да, похоже, она любила наряжаться. Но какое значение это может иметь теперь?

В Марселе «Мистраль» ожидало необычное скопление пассажиров. Тем лучше! Чем больше клиентов, тем быстрее пролетит время. Ресторан быстро заполнялся. Амеде пек слоеные пирожки. Шаван думал, что если Люсьена умрет, то он уйдет с работы или же попросит, чтобы его перевели на другую линию, например Париж — Венеция. С «Мистралем» у него были связаны слишком тяжелые воспоминания. Пожалуй, он даже согласился бы перейти на должность проводника спального вагона. Тогда он смог бы ночи напролет смотреть, как пробегают кадры из его жизни и жизни Люсьены — фильм, смонтированный умалишенным.

Вторая смена затянулась; в ресторане ни единого свободного места. Затем, после Авиньона, он превратился в кафе. То был час, когда старые дамы, ковыляя из вагона в вагон, с опаской проходили через гармошку между ними, чувствуя себя неуверенно перед стеклянными дверьми, которые автоматически раздвигались перед ними в самый последний момент. Они приходили выпить чашку чая. Шаван возлагал их обслуживание на своих подручных и позволял себе потрепаться с Амеде — короткий перекур перед тем, как наступит пора заниматься ужином.

Усталость исподтишка поднималась по его ногам. От самого Дижона Шаван орудовал как робот. Ни одного свободного столика. Стоя перед плитами, Амеде напоминал ударника джазового оркестра, руки которого находятся всюду одновременно, а тело трясется в ритме буги-вуги. Шаван и малыш Мишель то идут гуськом, то навстречу один другому, проворные, деловитые, с гримасой любезности на устах.

Вот и настало время второго захода. Пассажиры теснились у двух входов в вагон-ресторан. Тому, кто не решался войти, Шаван указывал на свободные места. Внезапно он столкнулся лицом к лицу с Доминик. Их взгляды встретились, и это был миг хуже не придумаешь. Однако годы работы в вагоне-ресторане так вышколили Шавана, что он ничем не выдал панического ужаса.

— Нас трое, — сказала Доминик, ехидно ухмыльнувшись.

Шаван вытянул руку.

— Вот свободное место, прошу вас.

Теперь зал был забит битком. Шаван укрылся у входа в контору; он думал: «У меня не хватит сил. Я больше не выдержу». Он потел, как актер, забывший текст своей роли в тот самый момент, когда занавес поднимается. «Как же она, должно быть, сейчас потешается надо мной в душе! Мужчина из Габона! Богатый колонист!.. Да он же не кто иной, как гарсон из кафе!»

— Что с тобой творится? — спросил Амеде. — Посмотрелся бы в зеркало! У тебя лицо такое же белое, как камамбер. Плохо себя чувствуешь?.. На! Держи севрюгу.

Установив поднос на предплечье, Шаван начал обслуживать клиентов. Он вспомнил про забастовку на международных авиалиниях. Нормальное дело — за отсутствием самолета она возвращается с Корсики на «Мистрале». А ее спутники — молодая женщина и мальчик — несомненно родственники. По мере того, как Шаван приближался к Доминик, у него на лбу выступал пот. Ей ничего не стоит уязвить его публично, оскорбить при подчиненных или же расхохотаться прямо в лицо, спросить: «Какого шута ты тут делаешь?» И что он ответит? «Я пытаюсь вернуться в строй. И вот согласился на эту работу в ожидании лучшего!» Шаван догадывался, как смешно он будет выглядеть, и краешком глаза наблюдал за Доминик. Та, явно нервничая, крошила свой хлеб. И когда он подошел к ее ряду, подняла глаза, которые смотрели сквозь него.

— Мы возьмем баранины.

Шаван продолжал опорожнять свое блюдо. Отныне что толку названивать у дверей этой шлюшки. И все вопросы, которые он рассчитывал еще задать ей о Лейле, так и останутся без ответа. Все заканчивается хуже быть не может. Преодолевая себя, Шаван обслуживал пассажиров, задевая Доминик по пути туда и назад, каждый миг ожидая оклика, поскольку она не из тех особ, какие спускают обиду, и, должно быть, говорила себе, что он здорово над ней поиздевался. Тем не менее он подавал бараньи отбивные непринужденным движением кисти, чем весьма гордился, и так, будто между ними ничего не произошло. Дуэль состоялась в тот момент, когда он, выписывая счет, задержался у ее столика. Разумеется, он мог бы поручить это дело кому-нибудь еще. Но взимание платы принадлежало ему по праву, и он ни разу еще не перекладывал эту работу на другого. «В конце концов, думал он, я здесь у себя, и, если она хочет скандала, она получит его!»

И все же, когда он принес сыр, затем мороженое, внутри у него все дрожало. Доминик выглядела озабоченной и не обращала на него ни малейшего внимания, но Шаван был готов держать пари, что с самого начала трапезы ее мысли вертелись вокруг него.

Он вернулся в проход между столиками с кассой, снабженной выдвижным ящиком для денег, которая висела у него на груди, как лоток. Ему пришлось остановиться как раз за спиной у Доминик, чтобы перевести фунты стерлингов какого-то англичанина во франки — заурядная процедура, хорошо им освоенная благодаря таблице пересчета, и он справлялся с ней без запинки. Тут он заметил, что Доминик извлекла из сумочки чековую книжку. Она обернулась. Их взгляды снова встретились. Шаван собрал все свое мужество, чтобы выдержать ее взгляд и не опустить глаза. Она сдалась первая и стала заполнять чек — медленно, старательно до тошноты. Затем протянула его кончиками пальцев, словно боясь испачкаться, и ее улыбка была оскорбительнее пощечины.

Невозмутимо проверив чек, Шаван прочел подпись: «Леони Руссо». Он чуть было не указал Доминик на ошибку. Но тут мысль сработала так молниеносно, как никогда в жизни. Он понял все, увидел все в каком-то пароксизме прозрения… Кузина, которая подпудривала лицо… Доминик, фамилия которой вовсе не Луазлер, а заурядная Руссо. Доминик Луазлер — так ее величали на боевом посту, таково ее имя женщины легкого поведения. Он положил чек в ящик кассы под купюры и уже удалялся, когда Доминик его окликнула:

— Гарсон!

И подтолкнула по скатерти две пятифранковые монетки.

— Вы забыли чаевые.

Их взоры снова схлестнулись, бросая вызов. Шаван с достоинством поклонился.

— Благодарю вас, мадам.

Но он был вынужден стиснув зубы ретироваться на кухню. Ослепляющее озарение, подобно вспышке молнии, осветившей ночной пейзаж, открыло ему все, что ускользало до сих пор. Заемщица — та, кто подписал расписку о получении денег под проценты своим настоящим именем, была Леони Руссо; та, что задолжала Лейле пятьдесят тысяч франков, была Доминик… И все та же Доминик толкнула ее «пежо» на фонарный столб, чтобы избавиться от соперницы, которой завидовала, поскольку та зарабатывала гораздо больше ее самой, и ей она должна была вернуть долг. Доминик не только свела Люсьену с пути истинного, приобщила к этой жуткой профессии, но и убила ее. Такова очевидность. Последнее время Лейла боялась.

Фред заметил это. Обе женщины, несомненно, были на ножах.

Но и это еще не самое страшное. Поскольку Доминик и спровоцировала аварию, она знала изначально, с первого взгляда на него на бульваре Перейра, что Лейла вовсе никого не встречала в аэропорту. Она мгновенно сообразила, что так называемый друг Лейлы, этот колонист, прибывший из Габона, не кто иной, как самозванец. Ах! Как же она водила его за нос! С каким двуличием! С ума сойти!

— Дай-ка мне глотнуть чего-нибудь покрепче, — попросил он Амеде. — На твое усмотрение. Что-то закружилась голова.

И подумать только, он в нее втрескался, в эту суку! Не надолго! Только из желания узнать, что же мог испытывать любовник Лейлы! Но с этим покончено. И она признается в своем преступлении. Он выдавит из нее правду. Шаван выпил глоток спиртного, которое обожгло ему язык.

— Получшело? — посочувствовал Амеде. — Еще час — и ты дома. Хорошо выспишься и завтра будешь как огурчику вот увидишь.

…Но час спустя Шаван катил на улицу Труайон. Время одиннадцать; входную дверь, пожалуй, еще не заперли. И в самом деле, он вошел в дом без проблем и предпочел подняться пешком, чтобы израсходовать избыток энергии, заставлявшей его дрожать, как мотор при перегрузке.

Негромкий звонок в дверь… Никого… Она еще не явилась. «Минутка» на лестнице погасла. Шаван прислонился к стене, руки в карманах, потом прошелся в темноте направо-налево. До его слуха донеслась танцевальная музыка — преодолевая просторы тишины и ночи, она приглашала его к радости. Где Доминик? Вероятно, провожает кузину и мальчонку в отель, так как не смогла бы должным образом принять их у себя в малогабаритной квартирке. Значит, она скоро объявится. Что он скажет ей? И что сделает, если она во всем сознается? Донесет ли на нее в полицию? Он не имел никакого понятия. А что, если она станет нежно шептать: «С такими чокнутыми, как ты, лучше не заводиться. Не важно, из Габона ты или нет, но ты был тут и очень мне понравился», — попадется ли он опять на эту удочку?

Шаван услышал, как внизу сомкнулись створки лифта и свет из кабины поднялся к нему на этаж. Доминик… Чтобы не испугать ее, он нажал на кнопку «минутки», и лестничная площадка осветилась.

Другая бы на ее месте невольно отпрянула.

— Скажите на милость, — не растерялась Доминик, — ты явился. Но до чего некстати. У меня нет никакого желания что-либо обсуждать. Ну просто ни малейшего.

Она рылась в сумочке, отыскивая ключи, и, пожимая плечами, проследовала под носом у Шавана.

— Твоими выяснениями я сыта по горло. Ты хоть знаешь, который час?

Доминик открыла дверь. Шаван удержал ее за руку.

— Позволь мне зайти, — взмолился он.

Она выдернула руку.

— Чтобы ты еще говорил мне о своей женушке? — вскричала она. — Хватит! Я уже наслушалась до одури. Я не виновата, что она тебя бросила. Поезжай к ней — ведь у тебя проезд бесплатный.

Доминик со смехом оттолкнула его. Не дав двери захлопнуться, он протиснулся следом.

— Ты выслушаешь меня!

— И не подумаю! Если ты не выйдешь, я закричу!

И тут пальцы Шавана непроизвольно сжали горло Доминик.

— Давай, кричи. Кричи! Кричи, кто же тебе не велит, кричи, сука!

Вторая рука поднялась на подмогу первой. Пальцы впивались в ее хрупкую плоть. Они походили на животных, которые перестали узнавать голос своего хозяина.

— Это ты убила ее… Ты!

Шаван бился в конвульсиях, а Доминик давно уже перестала отбиваться, когда его мышцы, одна за другой, ослабли. Пальцы отступились последними, и Доминик рухнула на пол. Он зажег электричество в прихожей, поискал носовой платок, чтобы вытереть глаза, ослепленные потом. Затем опустился на колени возле трупа и перевернул его на спину.

«Я задушил ее, — думал он. — Это произошло само собой. Выходит, это проще простого!» Им овладела безмерная усталость. Он сел на палас и долго сидел неподвижно, будучи не в состоянии шевельнуться. Мало-помалу он осознавал, какая сложилась ситуация. Поднимать на ноги полицию необходимости нет. Двоюродная сестра Доминик, забеспокоившись, предпримет все необходимое. Никто не удивится. Проститутка, убитая случайным клиентом, — в этом нет ничего из ряда вон выходящего. При условии, если подработать декорацию. Шаван поднялся на ноги и налил себе две порции водки с водой. Он выпил одну, оставил оба стакана на столе, обтерев следы своих пальцев. Потом высыпал содержимое сумочки на пол и разбросал. Вот! Кто-то задушил Доминик, но это был не он.

Ни малейших угрызений совести. Напротив, неизведанный душевный покой. Как если бы он выполнил дело бесконечно трудное, но необходимое. Выключив свет, он бесшумно запер дверь и вышел из дому, не встретив на своем пути ни души.

Когда Шаван явился домой, Людовик уже ушел.

— Мсье Людовик ждал вас до одиннадцати, — сообщила ему сиделка. — Он оставил вам записку.


«Извини, что я тебя не дождался, — прочел Шаван, — но я забыл дома папаверин. Зайду завтра утром. Не беспокойся. Все нормально».


Шаван прошел в спальню. Люсьена лежала тут как неодушевленный предмет. Он остановился в ногах у кровати. «Лейла умерла», — чуть слышно сказал он, словно она могла его услышать и порадоваться. Облокотившись на медную трубку кровати, он замечтался. Долгая погоня наконец закончилась. Отныне ему не светит ничего, кроме этого немого тет-а-тет, более содержательного, нежели любой диалог. Вконец изнеможенный, Шаван был уже не в силах сделать и шагу, чтобы пойти и лечь спать. Он смотрел на Люсьену. Он больше никогда не устанет смотреть на нее. Голова его закачалась, и он отдал себе отчет в том, что теряет сознание. Едва успев опуститься в кресло, он уже спал.

На следующее утро его разбудил Людовик.


В каком-то оцепенении Шаван снова включился в рутину повседневной жизни. Метро, «Мистраль», суета на работе. Все поплыло одно за другим, и он утратил ощущение времени. Ему больше не хотелось всматриваться в прошлое Люсьены. Достаточно и того, что она здесь. В какой-то момент он, конечно, интересовался тем, что газеты прозвали «делом Луазлер», но так, как будто речь шла о чем-то не имевшем к нему никакого отношения. Полиция, поднятая на ноги звонком двоюродной сестры, обнаружила труп Доминик, но не знала, по какому следу идти. Было начато следствие, допрашивали подозреваемых. Но о ее обширных связях с мужчинами ничего не было известно, да и усердие полицейских оставляло желать лучшего. Одна вечерняя газета опубликовала довольно пространную статью — Шаван пробежал ее в Ницце, — где высказывалось такое предположение: преступление совершено случайным клиентом жертвы, возможно с целью ограбления, поскольку ее сумочку распотрошили. Поиски убийцы, несомненно, дело затяжное.

Шаван не чувствовал никакой угрозы. Разумеется, его, наряду с прочими мужчинами, видели в обществе Доминик, но в таких местах, где не принято лезть в чужие дела. К тому же никто не знал его имени. Да и какое значение это имело! Он уже не испытывал ни гнева, ни ревности — никакого сильного чувства. Он, в свою очередь, как бы впал в кому, которая притупляла его мысли, смягчала воспоминания. Он больше не задавался вопросом: «А что теперь?», а жил по инерции, довольный, когда уезжал, и более того — счастливый по возвращении. Он и слушать не желал, что Люсьена обречена. Важно было иметь ее в своем распоряжении, воспользоваться неизменностью присутствия этого тела, возможно и без души, но зато оно больше не могло от него ускользнуть. Сразу по прибытии в Ниццу он звонил Людовику.

— Что ты хочешь от меня услышать? — теряя терпение, отвечал тот. — Все по-прежнему. Пора бы тебе привыкнуть.

Сойдя с поезда в Париже, он торопился скорее попасть домой.

— Ну как она провела эти два дня?

Людовик и медсестра переглядывались. Шаван проходил в спальню, склонялся над Люсьеной. Никогда, чтобы ее поцеловать. Просто чтобы увидеть ее вблизи, изучить морщины, которые вокруг рта и крыльев носа все больше походили на трещины, как если бы ткань лица медленно трансформировалась во что-то вроде глины. Случалось, он брал ее руку. И бормотал: «Останься!», как человек, разговаривающий во сне.

— Как это неблагоразумно с твоей стороны, — выговаривал ему Людовик. — Помнится, ты уделял ей гораздо меньше внимания.

— Но сейчас она нуждается во мне, — сухо парировал Шаван.

У него вошло в привычку привозить из Ниццы гвоздику, розу и класть на подушку.

— Это негигиенично, — протестовала медсестра.

— Зато мне приятно… И ей тоже, я уверен.


Дни начали удлиняться. Вечер долго алел над Беррским заливом. Под Авиньоном они проехали первое грушевое дерево в цвету, и Шаван, застыв посередине прохода с кофейником в руке, провожал его глазами, пока оно не исчезло из виду. В тот же вечер он узнал новость: убийцу Доминик наконец-то арестовали. Этот бармен, работавший на авеню Ваграм, уже признался в убийстве двух проституток и не замедлит признать себя виновным и в смерти Доминик Луазлер.

«Пусть себе выкручивается, как знает», — подумал Шаван. Но целую неделю был сильно озабочен — настолько, что его тянуло послать в полицию анонимку, снимающую вину с этого парня. Он отказался от этой затеи, так как мало-помалу при воспоминании о Доминик он вспоминал Лейлу, а Лейла была Люсьеной, и он силился отвергать такое непристойное сближение, напоминавшее ему о его собственном блуде. И тогда начинался его возврат к Лейле и Доминик, создавая у него впечатление, что он бесконечно кружится в беличьем колесе, отчего у него обрывалось сердце. Пусть себе!.. Он смолчит.

Шаван купил в Ницце огромный букет мимозы и повез в Париж.

— Вы балуете ее, свою жену, — сказал ему Амеде. — Ей повезло, что у нее такой преданный муж.

А вот Людовик нахмурил брови.

— И что прикажете с этим делать! Похоже, ты плохо соображаешь.

Взяв букет у него из рук, он швырнул его на кухонный стол, так что желтые шарики рассыпались по плиткам.

— Поль… Прикрой-ка дверь!.. Чтобы нас не услышали.

Шаван внезапно почувствовал себя в опасности. Лицо Людовика не сулило ему ничего хорошего, как бывало в худшие дни.

— Садись.

Шаван покорно притянул стул к себе.

— Что означают эти цветы, а? — продолжал Людовик. — Что ты любишь Люсьену? Что ты мучаешься по ее милости?

Заложив руки за спину, он расхаживал по кухне, подыскивая слова.

— Нет, это было бы уже слишком, — возразил Шаван.

— Ты должен знать, Поль. Сегодня утром врач сказал без обиняков. Люсьена потеряна безвозвратно.

Он стал напротив Шавана.

— Потеряна, слышишь? По его словам, все решится днями.

— Да что он знает? — вскричал Шаван.

Людовик положил ему руку на плечо.

— Правда заключается в том, — продолжал он, — что Люсьена покинула нас уже давно. Мне не хотелось бы делать тебе больно… Ах, как же это трудно… Она перестала быть с нами еще задолго до несчастного случая. Понимаешь?

— Нет, — пробормотал Шаван. Но он уже опустил голову, желая скрыть стыд.

— Она обманывала тебя, мой бедный Поль. Она обманывала нас обоих.

Подняв с пола желтые шарики, Людовик машинально подбрасывал их на ладони.

— Девчушка, которую я… это невозможно!

Похоже, его глазам привиделась девочка, некогда взбиравшаяся к нему на колени. Он как бы очнулся ото сна и посмотрел на дядю.

— Не веришь? А между тем у меня есть доказательства. Однажды я встретил ее неподалеку от «Лидо[225]» — она шла под руку с мужчиной. Представляешь — я просто обомлел.

Он ждал ответа. Шаван, оцепенев, стиснул зубы.

— Никаких сомнений — то была Люсьена… Тогда я решил удостовериться. В те дни, когда ты находился в поездке, я выслеживал ее… И в конце концов обнаружил, что она занимала квартиру на бульваре Перейра, скрываясь под именем… в жизни не угадаешь… Кета-ни! Это ее девичья фамилия. Она вернулась к своим истокам, как сахарская лисица возвращается в пустыню. И видишь ли, я спрашиваю себя, а была ли она вообще когда-нибудь с нами?

Усталым жестом он швырнул желтые шарики мимозы в раковину.

— Сам я слишком стар. Но ты со временем ее позабудешь. Погоди! Я не кончил. Она выбрала себе довольно редкое имя — Лейла… Несомненно, для того, чтобы с большим успехом заниматься своей профессией… Ее профессия, Поль… Мне нет необходимости ее уточнять.

— Замолчи, — прошептал Шаван.

— Да, сейчас замолчу, только сначала… Ну, что ж, пускай, я расскажу тебе все… При том, до чего мы сейчас докатились… 6 декабря — дата, которую я не скоро забуду… Был вечер. Я увидел, как Люсьена входит в дом на бульваре Перейра с клиентом… Я вынужден употребить это слово… Разодета как принцесса… Я поджидал в своей машине — когда приспичит, я умею быть терпеливым. Посреди ночи из дома выскользнул тип… И кого я вижу немного погодя? Следом выходит Люсьена, уже преобразившись — в своей обычной одежде. Короче, твоя жена! С некоторых пор она проявляла подозрительность. И вот, она смотрит направо, затем налево и, сев в ваш «пежо», тут же трогается с места. Все это происходит настолько быстро, что у меня нет времени для маневра. Я сразу подумал: «Тебе от меня не удрать, малышка!» И бросился в погоню.

— Вранье, — пролепетал Шаван, получив удар в самое сердце. — Не станешь же ты мне говорить, что это ты…

— Да, я. Я попытался было прижать ее к тротуару, чтобы вынудить остановиться. Она узнала меня и тут, должно быть, в панике потеряла управление. Я готов был остановиться и прийти ей на помощь, если еще не поздно. Но тут же подумал о скандале, о нашей подмоченной репутации, о тебе, мой бедный Поль. Я предпочел поставить на ноги полицию, но не назвался. А потом, увидев, как ужасно она пострадала, счел за лучшее не усугублять твоего горя. Но теперь хватит, я уже не в силах выносить твоих страданий. Люсьена — разумеется, мы станем за ней ухаживать, как только сможем, но выполняя свой долг и ничего более.

— Значит, ты…

— Да. Я!

Людовик протянул руку Шавану, но тот отпрянул.

— Не прикасайся ко мне!

— Ах, Поль! Ты меня просто убиваешь. То, что она нас обманула, ужасно само по себе. Но если она сейчас нас разлучит…

Двух мужчин разъединяла стена молчания. Некоторое время спустя Людовик подошел к двери.

— Ты предпочитаешь, чтобы я ушел?

— Да.

— Прости меня, Поль. Я был обязан открыть тебе глаза на правду.

— Да, да, — крикнул ему Шаван. — Но оставь меня одного, Господи, оставь меня одного.

Людовик вышел из кухни. Шаван долго протирал глаза. Потом приготовил кофе и выпил чашку залпом. Главное — больше не раздумывать, не увиливать. Правда! Она была налицо. Людовик совершенно прав. Так больше продолжаться не может. Шаван вернулся в гостиную, полистал телефонную книгу и снял трубку.

— Алло… Полицейский участок?

Он говорил шепотом, чтобы не услышала медсестра.

— …Алло… Я хотел бы поговорить с инспектором… Значит, так… мне надо сделать заявление. Убийца Доминик Луазлер… Да, знаете, на улице Труайон… Это я… Меня зовут Поль Шаван, я проживаю в доме 33 по улице Рамбуйе… Нет, это истинная правда. Я вовсе не расположен рассказывать басни… Убийца — это я… О! У меня нет намерения убежать, это очевидно. Можете не торопиться. Я вас подожду… Второй этаж, дверь направо…

Шаван положил трубку. Никогда в жизни он еще не ощущал такого умиротворения. Он пошел к медсестре и шепнул ей на ухо:

— Ступайте спать в соседнюю комнату. Мне спать еще не хочется. Я подежурю. И если услышите звонок, не беспокойтесь. Я сам открою дверь. Ко мне должны прийти.

Сиделка подавила зевок.

— Капельница еще почти непочатая. Когда она опорожнится, кликните меня. Я заменю ее на другую. Так распорядился доктор. Он считает, что наша больная очень ослабла.

— Не волнуйтесь. Я прослежу.

Шаван закрыл за ней дверь. Какая гора внезапно свалилась у него с плеч. Он подошел к кровати, не без труда снял с пальца обручальное кольцо и надел его на безымянный палец Люсьены. Кольцо оказалось великовато для ее костлявого пальца. Одной рукой он с неизбывной нежностью придерживал его, не давая соскользнуть, а второй — отсоединил трубку от колбы. И стал дожидаться прихода полицейских.


(перевод Л. Завьяловой)


Любимец зрителей

Разумеется, роман этот — вымысел от начала и до конца, и если по ходу действия нам приходилось вводить в него того или иного реального персонажа из мира кино, то непринужденность тона здесь только кажущаяся. Мы делали это без толики неуважения. Как раз наоборот. Что касается разговоров, которые ведут на их счет наши вымышленные персонажи, то ответственность за сказанное полностью остается на их совести.

— Вас освежить, мсье Дорель?

— Да, само собой.

Сильвену нравится это бульканье — только флаконы с лосьоном издают подобные звуки. Он прикрывает глаза. Ароматная жидкость увлажняет его лоб, щеки, стекает с затылка. Сильвен превозмогает невольную дрожь.

Ему приятно. Сильные пальцы мастера массируют кожу на голове. Голова откидывается направо-налево. Ему приятно.

— Многие дамы позавидовали бы вашей шевелюре, — сообщает парикмахер слегка запыхавшимся голосом, словно на бегу.

Теперь его пальцы имитируют движения пекаря, кончающего месить тесто. Сильвен приоткрывает один глаз. Он видит в зеркале свою кошачью мордочку, напоминающую лицо Жерара Филипа или скорее лицо Колетт — подвижное, большеглазое, живое и как бы настороженное.

Он снова опускает веки. Ни о чем не думает. С наслаждением позволяет гребешку и щетке скрести, расчесывать, расчесывать. Теплый воздух фена гуляет вокруг ушей, как бы по-дружески его обнюхивая. Теперь вокруг его головы порхают ножницы — выщипывают, подстригают брови, убирают волоски из ноздрей.

— Вы никогда не подумывали отрастить усы? — спрашивает мастер. — А ведь они бы вам очень пошли.

Болван! Усы! Как будто у Гамлета были усы! Сильвен вырывает себя из блаженного оцепенения, которое все еще сковывает его поясницу, ноги. Он выпрямляется в кресле. Парикмахер стоит за его спиной, сосредоточенно, с серьезным лицом изучая свою работу в зеркале.

«Хватит с меня, — внезапно раздражаясь, говорит себе Сильвен. — Кино закончилось».

Только перед глазами умирающего за один миг проходит вся жизнь. Достаточно пустяка, промелькнувшего образа. Сильвену слышится голос режиссера: «Готовы?.. Тогда поехали!» Юпитеры ослепляют… Нечеткие силуэты… Человек приближается, едва различимый по пояс, как тореадор перед очередным пассом, но только у этого в руках полураскрытая пасть хлопушки.

— «Красное и черное». Дубль седьмой.

— Отлично. Вы настоящий художник, мсье Робер, — бормочет Сильвен.

Сильвен поднимается с кресла, сбрасывает пеньюар. Робер проводит щеткой по его плечам, спине, напоминая ему последний момент перед уходом в школу. Мама тоже напоследок проходилась щеткой по его курточке, прежде чем встать к окну, чтобы проводить глазами до угла.

— Погодите, — просит мсье Робер. — Не двигайтесь.

Достав из нагрудного кармана блузы ножницы, которые соседствуют там со щеткой и расческой, он нацеливается на строптивый волосок, приметный лишь ему одному, чтобы точным щелчком отсечь, потом смахивает его тыльной стороной ладони.

— Вы сияете, как небесное светило, — заявляет он, просияв и сам. — А скоро мы увидим вас на экране? — Робер наклоняется, оглядывается вокруг и прикрывает рот ладонью. — Знаете, мсье Дорель, клиентки волнуются. Не далее как вчера тут происходил такой разговор: «Разве Сильвен Дорель оставил кинематограф? Что-то его не видно на экране. Какая жалость!»

— Правда? Прямо так и сказали? Ну что же, отвечайте, что не пройдет и полгода… Впрочем, нет. Ничего не говорите.

— Совершенно секретно, — рассмеявшись, шепчет Робер. — Вас понял. Ведь стоит неосторожно проболтаться, и считай, прожект лопнул. Но со мной вам бояться нечего.

Сильвен расплачивается, насаживает на нос солнцезащитные очки, долго смотрится в зеркало.

— Не забудьте свой «дипломат», — спохватился парикмахер. Он протягивает Сильвену плоский чемоданчик и с миной чревоугодника добавляет: — Вот уж, наверное, повидал он в своем брюхе немало сценариев! Ну что ж, хорошего вам денечка, мсье Дорель.

«Хорошего денечка», — думал Сильвен, направляясь в сторону Одеона.[226] Как будто ему еще можно ожидать хороших дней!

Десять часов. Рановато, пожалуй. Но Тельма — давний друг. Уж ей-то известно, что такое депрессия день за днем, медленное угасание надежды.

Сильвен следует по улице Карт-Ван. Тельма не нуждается в именной табличке — ее и так знают в мире шоу-бизнеса и политики. Она сама открывает дверь, еще в домашнем халате, и грозит Сильвену пальцем:

— Не могли позвонить? Как нелюбезно с вашей стороны заявиться без предупреждения.

Тельма проводит его в приемную. Серые шторы, серый ковер, кожаные кресла, круглый стол из мореного дуба. Чувствуется, что к ясновидению тут относятся вполне серьезно. Возраст ее определить трудно, так сильно она накрашена. Глаза тоже серые, а волосы подсиненные.

— Садитесь… Итак, что происходит? Дайте руку. Подвиньтесь поближе.

Два кресла стоят рядом. Тельма берет руку Сильвена — не так, как врач, а нежно и осторожно, как будто имеет дело со слепым.

— Давайте, Сильвен. Расслабьтесь.

Тельма умолкает, чуть прикрывает веки, и Сильвен уже не смеет дышать.

— Вокруг вас какая-то суета, — бормочет ясновидящая.

Пауза. Тельма прислушивается к движению теней внутри себя.

— Да. Суета. Вы боретесь… Натыкаетесь на преграды… Все это, похоже, плохо кончится… Вокруг вас кровь.

— Но… буду ли я сниматься? — тихо спрашивает Сильвен.

— Похоже… да… все как в тумане, очень запутанно… Вас окружают враги… возможно, это актеры. Я вижу брюнета. Вы ему угрожаете… И потом я вижу вас — вас с окровавленными руками… Ах! Мне это не нравится.

— А не происходит ли все это в фильме? Если, конечно, мне еще суждено сниматься.

— Вполне возможно.

— Вы уверены, что я буду сниматься?

— Я говорю вам то, что вижу… На письменном столе лежит книга, и вы с кем-то ссоритесь… Пока все. Извините меня, Сильвен, но я не хочу переутомляться спозаранок. Сегодня у меня приемный день, будет много народу.

— Но вы не сообщили мне ничего определенного. В последний раз вы сказали, что я окружен огнями. И даже уточнили, что это похоже на блики вспышек фоторепортеров.

Мадам Тельма отпускает руку Сильвена и встает.

— Ответьте мне, — настаивает Сильвен. — Вы все еще видите эти огни? Мне так важно знать! Вы себе даже не представляете, как это важно.

— Подойдите, — говорит Тельма. — Да, точно, свет по-прежнему тут… Выпьете со мной чашечку кофе? — Она усадила его в столовой напротив себя. — Из-за вас я даже не успела поесть… Наливайте кофе… И потом, чуточку расслабьтесь. Я чувствую, что вы на взводе.

Сильвен в задумчивости помешивает ложечкой в чашке.

— До чего же мне хочется вернуться к работе, — сказал он. — Знаете, час назад мне стукнуло тридцать шесть. Да, сегодня день моего рождения. А также день, когда смонтировали последний фильм с моим участием. Пять лет назад. И с тех пор ровно ничего. Я попал в черный список.

Мадам Тельма намазывает маслом гренок, сосредоточенно, как художник кладет краски на палитру.

— В черный список, — повторяет она. — Скажете тоже. В ваши годы провал — это поправимо.

— Вы говорите так, потому что не знаете мира кино. Я мог бы назвать вам с десяток актеров, которые сошли с афиш неведомо почему. Они перестали нравиться, но никто не знает, кому именно. Зрителям? Прокатчикам? Тайна за семью печатями. Достаточно пронестись слушку после фильма, который прошел незаметно. Несколько лет подряд меня превозносили до небес. Помните… «Пятое марта»… «Красное и черное»…

— Да-да, — сказала мадам Тельма. — Вы всегда рассказываете мне одно и то же.

— Я вам докучаю, да?

— Нисколько. Только вы ожидаете, чтобы я пообещала вам скорый успех. Да будь это в моих силах…

Поджаренный хлеб хрустит у нее на зубах. Она не спеша прожевывает слишком большой кусок, то и дело прикладывая к губам салфетку.

— Я вас очень люблю, — говорит она, — но мне не дозволено лгать. Я вижу вас в центре какой-то заварушки. Правда. Но я сама тут бессильна.

— Вы упомянули про кровь, — продолжает Сильвен, — это уже что-то новое. Прежде крови вы никогда не видели.

— Мне сдается, что это кровь, но не стану утверждать.

— Может, меня пригласят сниматься в детективе?

Улыбаясь, Тельма протягивает руку Сильвену над столом.

— Я вас разочаровываю, признайтесь. Вы считаете, что я вам недостаточно помогаю… или, скорее, что-то утаиваю от вас? Что-то неприятное?.. Да? Я чувствую, вы на меня рассердились.

Сильвен примирительно пожимает руку Тельмы.

— Прежде вы объявляли мне только хорошие новости и никогда не ошибались. Помните? Вы первая знали, что меня прочат на роль Андре Шенье.[227] Никто этому не верил, а ведь какой сногсшибательный успех! И вот теперь… Ну, расскажите мне все. Прошу вас… Я с кем-нибудь подерусь? Меня арестуют и на меня накинутся репортеры? Я больше никогда не снимусь в кино? Ведь я вправе знать, что ни говорите!

Мадам Тельма отнимает свою руку, всю в кольцах, и призадумывается, как будто сортирует в голове картины.

— Это не так просто, — бормочет она. — В отношении фоторепортеров — да. И в самом деле они толпятся вокруг вас… Я спрашиваю себя, уж не попадете ли вы в аварию.

— Я погибну?

Сильвен чуть не расплакался.

— Вы сегодня хуже мальчишки! — восклицает мадам Тельма. — Кто говорит вам о смерти? Да нет, вы не умрете. Послушайте, Сильвен, приходите-ка меня повидать этак недельки через две. И перестаньте себя накручивать. В данную минуту я как бы в тумане… Внезапно вы оказались в центре всеобщего внимания. Оставьте мне предмет, к которому я могла бы часто прикасаться. Очень помогает.

Сильвен стал шарить по карманам. Ключи? Исключено. Пачка «Голуаз»? Нет. Бумажник?

— Бумажник годится?

— Отлично. Только без содержимого, пожалуйста.

— Ладно, — соглашается Сильвен. — Я мигом его выпотрошу.

Он выкладывает на стол три стофранковые купюры, удостоверение личности, пластиковую карточку «American Express», пачку проездных билетов и письмо. Мадам Тельма берет письмо.

— Вы позволите, Сильвен?.. Дайте мне угадать. Вам пишет девушка… смуглая… более чем смуглая… Она уроженка Дакара.

— Мне это неизвестно, — говорит Сильвен. — Она студентка. У меня даже назначено с ней свидание в полдень. Она просит у меня интервью для своего киноклуба. Не знаю, черная ли она, но верю вам. Вы не перестаете меня удивлять.

— Ах! Как видите, вас не забыли, — шутит мадам Тельма. — Возможно, я не выгляжу молодо, но у меня сохранился глаз женщины. Вы не из тех мужчин, кто проходит незамеченным.

— Благодарю за комплимент, — говорит Сильвен. — Вы очень милы. Берегите мой бумажник. Подарок Марилен. Если она заметит его исчезновение… при ее-то ревнивом характере… мне несдобровать.

Сильвен чмокает мадам Тельму в обе щеки.

— До скорого. Буду осторожен. Обещаю.

— Погодите! — говорит мадам Тельма. Ее глаза внезапно уставились на бумажник. Она осторожно держит его, проводит по нему кончиками пальцев. — Гёте, — бормочет она. — Гёте.

— Что-что? При чем тут Гёте?

— Не знаю. Я услышала, как это имя произнесли совсем рядом.

— И это касается меня?

— Наверняка. Только не спрашивайте, как и что… Я возвращаю вам его, ваш бумажник. Не желаю стать причиной семейной сцены. Теперь ступайте! Не заставляйте девушку ждать. Приходите опять недельки так через две. И не падайте духом!

Сильвен глянул на ручные часы. Одиннадцать. Погода восхитительная. Париж окрашен в цвета весны. Медленным шагом он направился к Сене. Гёте? Что бы это могло означать? И кровь вокруг него? Кровь киношная, разумеется. Кровь неизменно присутствовала в сыгранных им ролях. Он видит себя в роли герцога Энгиенского лицом к лицу с карательным взводом… Быть может, этот персонаж — его лучшее творение… Восторженные отклики в прессе… Газеты пестрели его именем… А что, если ему предложат роль в детективе? Сильвен серьезно обдумывает этот вопрос, что не мешает ему остановиться перед «ламборгини» и восхищаться линиями ее кузова. У Жана Шанселя точно такая же модель. Машина, похожая на отдыхающего хищника. Достаточно одного успеха на экране, чтобы и он смог позволить себе такой каприз. Сильвен припоминает свой «порше», который был у него прежде. После того, как он сыграл Шопена. Он задыхался от кашля. Тонким кружевным платком украдкой вытирал губы, обагряемые кровью, и, дублируемый Таккино, с потерянным взором играл «Прощальный вальс». Но, покидая студию, запрыгивал в свой «порше» и проводил ночь у Режины. Времена радости, силы, славы…

А между тем он по-прежнему красив, по-прежнему изящен. Ему нет равных, когда нужно передать меланхолию, изысканную неврастению или попранное мужество, наконец, даже лихорадку тщеславия. А ему предложат роль полицейского. Немыслимо!

Сильвен останавливается, чтобы увидеть свое отражение в витрине антикварного магазина. В конце концов, что и говорить — он по-прежнему великий Сильвен Дорель! Денди! Только нынче пошла мода на плебеев типа Жерара Депардье. Водолазка. Выцветшие, заношенные джинсы. Ну а тех, кто воплощал на экране заносчивых маркизов, долой!

«Я никогда не смог бы, — думает Сильвен. — Для меня полицейский комиссар — это толстяк, тупица, как Дюбари, или, напротив, некто с богемными повадками, прядью волос, падающей на глаза, и в баскетке, как Ив Ренье в роли Мулена. Я, пожалуй, смог бы сыграть, как Френе[228] в роли комиссара Венса. Нет, не представляю себя в боевике».

Сильвен зашагал дальше, с грустью думая о том, что на роль современного киногероя он не тянет. Он экспонат Музея кино Гревена. Сильвен пересек Сену. Река сверкает на солнце. Тельма видела свет, блицы фотовспышек. А ведь это хорошо! В конце концов, никто и не требует от него играть роль сыщика.

Сам себе навыдумывал, только бы помучить себя. Наверняка ему в конце концов предложат что-либо достойное!.. Да какому актеру не приходилось пересекать свою мертвую зону. Возьмем Жана Габена. А потом удача к нему вернулась. Да какая! Нет, до Музея Гревена еще далеко! Вполне возможно, в этот самый момент в какой-нибудь конторе на Елисейских Полях продюсер и режиссер задаются вопросом: «А что, если нам пригласить Сильвена Дореля? Он был кумиром у зрительниц, и потом, у него талант — этого не отнимешь. Зрительский интерес к нему резко упал. Но то-то и оно, значит, его можно заполучить по дешевке. А рядом с Роми Шнайдер он пойдет, как письмо по почте!»

Сильвен улыбнулся. Ему бы только романы сочинять. Но ведь продюсеры всегда так. Они экономят на том, на этом — на всем, на чем можно. И в то же время делают вид, что им по карману пригласить Роми Шнайдер и Лоуренса Оливье. Тоже любители пофантазировать!

Сильвен замечает Триумфальную арку. Он у входа в страну чудес. Еще несколько месяцев — и, чего доброго, прохожие начнут оборачиваться ему вслед, как бывало. Фоторепортеры станут преследовать его, словно птицы, следующие за мощными хищниками джунглей.

Сильвен направляет свои стопы к «Фуке». Он назначил свидание именно близ этого ресторана, так как он — место встреч для киношников, все равно что Тортуга — для флибустьеров. К тому же он хочет устроить праздник этой студенточке. Она была бы жестоко разочарована, если бы он принял ее в другом месте.

Ева поджидает его на террасе. Стрижка под мальчика, глаза, издали напоминающие черные цветы, и костюм мужского покроя, плохо скрывающий пышный бюст. Ее эксцентричный вид гармонирует с этим злачным местом. Она курит сигару и улыбается ему еще издали.

— Похоже, ты впервые явился в назначенное время.

Сильвен наклоняется, чмокает ее в обе щеки и швыряет дипломат на соседний стул.

— Что ты в нем таскаешь? — интересуется Ева.

— А ничего. Он служит мне для придания солидности… Джин-тоник, — обращается он к гарсону.

Сильвен оглядывается по сторонам. Похоже, никто его не узнал. И это в таком месте, где все знакомы со всеми.

— Гёте, — произносит он. — Тебе это имя что-нибудь говорит?

— Гёте? Автор «Фауста»?

— Нет. Скорее, я думаю, так зовут продюсера. Может, он американец. Ты, кто знает в кино всех, неужели это имя тебе ничего не говорит?

— Нет. А зачем он тебе?

— О, так, была одна мысль… А вот и она, держу пари. И привела с собой подружку.

Обе девушки рыщут глазами. Та, что выше ростом… Тельма не ошиблась… великолепная негритянка: прическа «африканская головка», узкая юбка до пят, ожерелья, браслеты, одна серьга и великолепные зубы, как деталь одежды. Другая одета во что-то наподобие комбинезона автомеханика, весь в застежках-молниях, — на груди, на бедрах, по диагонали, как разрезы сабель. Множество косичек тоньше крысиных хвостов, украшенных разноцветными бусинками, которые, пружиня, дрожат вокруг головы.

— Какие милашки! — бормочет Ева. — Не иначе ты внушаешь им восхищение, коль скоро они явились парой.

На душе у Сильвена теплеет. Он встает и приветственно машет. Девушки робко подходят ближе.

— Я Мариза, — говорит негритянка. — А она Сильви.

— Мой импресарио, — представляет Сильвен. — Ева Винтроп. Она знает обо мне все… и лучше меня сможет ответить на ваши вопросы… Садитесь. Что вы пьете?

— То же, что и вы.

Подняв руку, Сильвен кричит гарсону:

— Еще два!

— Вы студентки? — интересуется Ева.

Сильви трясет бусинками.

— Мы на втором курсе коллежа Жорж Санд.

— Но сколько же вам лет?

— Мне восемнадцать, — отвечает Мариза, — а ей семнадцать с половиной.

Дрожащими пальцами она достает из сумки в виде торбы пачку «Голуаз» изажигалку. Руки у нее немного дрожат.

— Держу пари, вы мечтаете сниматься в кино, — продолжила Ева.

Мариза не спешит с ответом и закуривает сигарету.

— Ну что ж… пожалуй… а почему бы нам и не… — извлекает она из себя вместе со струйкой дыма.

— В самом деле, — шутит Ева, — почему бы и не вы… А кто подал вам мысль обратиться к господину Дорелю?

Слово берет Сильви.

— Наш проф! В нашем классе практикуют разные тесты для развития устной речи. Мы выбрали тему кино, так как не пропускаем ни одного фильма. Ясно, да?.. И разослали письма.

— Кому, например? — спрашивает Сильвен.

— Я уже позабыла, — говорит Мариза. — Бельмондо… Брассеру… Рошфору…

— А актрисам не писали?

— О! Как же! — встревает Сильви. — Мы написали Изабель Юппер, Катрин Денев, Анни Жирардо. Хотите посмотреть список?

— Нет, — отвечает Сильвен. — А какие же вопросы вы собираетесь им задать?

— Мы хот ели бы… — дуэтом начинают они и, смеясь, обе осекаются.

— Говори ты, — наконец предлагает Сильви.

— Ладно. Так вот, — продолжает Мариза. — Наш проф считает, что кино переживает кризис. А мы… мы говорим, что… значит…

— А вы с ним не согласны, скажем так, — заканчивает за них фразу Ева, снисходительно улыбаясь.

Мариза поводит плечами.

— Вот именно. Только мы предпочли бы провести опрос по кино, а не по другой теме. Наш проф — жуткая зануда, вы даже представить себе не можете.

— А актеры ответили вам согласием? — допытывается Сильвен.

Девушки переглянулись.

— Всякий раз нам отвечали секретарши… — признается Мариза.

— Если я правильно понял, — делает вывод Сильвен, — ни у кого, кроме меня, не нашлось времени вас принять.

Уловив в его голосе горечь, похоже, они засмущались. Сильвен заставил себя успокоиться и продолжал:

— Разумеется, кризис налицо. И даже… — Он умолк, чтобы поприветствовать Бруно Кремера, который в этот момент направлялся к бару. — Видала? — шепнул он Еве на ушко. — Он сделал вид, что незнаком со мной. Я ему это припомню. — Сильвен залпом осушил стакан. — Вы меня извините? Мне нужно позвонить.

Час пик. Официанты разносят подносы, заставленные позвякивающими бутылками. Лавируя между ними, всячески стараясь избежать столкновения, Сильвен пробирается к кабинкам. Все они заняты. Он ждет, прислонившись к стене. И знает, что Ева, воспользовавшись его отлучкой, поведает этим двум девушкам про его жизнь. Он рос сиротой, а это автоматически рождает симпатию. Сильвен знает эту песню наизусть.

«Сильвен совсем не знал отца. Франсуа Дорель, фармацевт в IX округе, был участником Сопротивления, он выстрелил в себя, когда гестаповцы пришли его арестовывать, в апреле 1944 года. Представляете себе состояние его мамы, когда она произвела сына на свет! Эта драма наложила на него отпечаток. Поэтому не следует обижаться, если Сильвен нервный и вспыльчивый. Бедному ребенку выпало нелегкое детство!»

Она выше всяческих похвал, эта Ева, преданная душа и все такое, но… перебарщивает. Если правда, что он нервный и вспыльчивый, зачем сообщать про это первому встречному-поперечному? По ней, актер, желающий преуспеть, должен создать себе легенду.

Сильвен забарабанил в стекло кабинки. Японец, продолжая разговаривать по телефону, отвечает ему любезной улыбкой и поворачивается спиной. Черт-те что! Делоны, Бельмондо, Брассеры — они могут позволить себе послать всяких сарделек куда подальше. Они превыше всех, далеки от толпы. Они не принадлежат больше никому. Жрецы искусства!

Японец кладет трубку и с церемонным поклоном выскальзывает из кабины. Сильвен берет еще теплую трубку и набирает номер домашнего телефона.

— Алло!.. Берта?.. Мадам еще не вернулась? Ничего особенного. Пожалуйста, прослушай автоответчик, кто звонил мне с утра.

Стоит ему уйти из дома — и он говорит себе, что рискует упустить важный звонок. Берта уже привыкла. Она идет проверить, а у Сильвена колотится сердце, как и вчера, и позавчера, и каждый божий день, когда он находится вне дома. Его раздирают сомнения и вера. Только бы не упустить свой шанс.

— Алло! Мсье?

— Слушаю. Ну, говорите.

— Так вот, звонила ваша мама, мсье.

— Ладно. А кто еще?

— И ваш брат, мсье.

— Ах, этот!.. Делать ему больше нечего… только бы названивать. Кто еще?

— И потом кто-то сказал: «Это Шарль… я перезвоню».

— И все?

— Да. Мсье не вернется к обеду?

— Нет. Если вам надо уйти, не забудьте подключить автоответчик.

— Разумеется, мсье.

Шарль? Возможно, Шарль Мерсье. Сильвен выходит из кабинки озабоченный. Наверняка Мерсье. Правда, есть еще Шарль Меренго, но тот не сказал бы так, по-свойски: «Это Шарль». Меренго — друг Сюсфельда, а Сюсфельд — продюсер на студии «Гомон». А что, если, несмотря ни на что, звонил именно Меренго?.. Ну хоть неотлучно дежурь в двух шагах от телефона. Все эти люди, которые говорят «я перезвоню», никогда не перезванивают.

Сильвен прикидывает, кто да что. Он никого не видит. Ему уже доводилось работать для «Гомона», так что было бы весьма кстати, если бы… Он никак не может припомнить, где оставил Еву. И тут видит ее — она продолжает беседовать с девушками, и черная что-то записывает. Сильвен садится. Ему все это уже осточертело.

— Ну что? — спрашивает его Ева, как больного, вынувшего градусник.

— Да ничего, — неохотно отвечает Сильвен.

Черная закрывает блокнот.

— А вы поедете в Канны? — спрашивает Сильви.

Ему хочется послать ее куда подальше. Зачем ему ехать в Канны? Он выглядел бы там попрошайкой, выпрашивающим роль.

— Пока не знаю, — говорит он. — Я не больно люблю Канны.

— А мне бы так хотелось, — вздыхает Мариза.

— Вопросов больше нет? — спрашивает Ева, желая покончить с этим.

— Вроде бы нет.

Девицы разом поднимаются с места.

— Я в вашем списке последний? — интересуется Сильвен.

— Предпоследний, — отвечает черная. — Теперь мы попытаемся повидать Даниеля Марсьяля.

— Вряд ли он вас примет! — восклицает Сильвен.

— А вы с ним знакомы? — спрашивает Сильви.

В ответ молчание. Ева гасит свою сигару и прикуривает следующую.

— Да разве вы не знали? — говорит она. — Даниель Марсьяль — первый муж мадам Дорель.

Девицы сообразили, что явно дали маху. Тем не менее Мариза продолжает:

— По-вашему, он не удостоит нас разговором?

Сильвен глядит на часы.

— В этот момент, — произносит он, — Даниель, должно быть, занят четвертой или пятой порцией виски. На вашем месте я скорее попытался бы добиться встречи около пяти, когда он уже отходит после утреннего возлияния, но еще не приступил к вечернему.

— Не слушайте Сильвена, — вмешивается Ева. — Это правда, Даниелю случается надраться. И даже сверх всякой меры. Но я уверена, он охотно поболтает с вами.

Девицы благодарят — нахальные и в то же время какие-то зажатые — и уходят, весело смеясь.

— Уф! — облегченно вздыхает Сильвен. — Я выдохся и не хочу идти домой. Давай пообедаем здесь. Быстренько перекусим — сэндвич и пиво. Мне не хочется есть — эти две стрекозы перебили мне аппетит. — Сильвен заказывает. — Какое дурацкое утро, — бормочет он. — Парикмахер… Тельма… Эти две девицы…

Он рассеянно машет парню, который одет под Дэви Крокетта.

— Новоиспеченный ассистент Ури, — объясняет он.

— И что же тебе нагадала твоя Тельма? — интересуется Ева.

— Ах! Почти все то же самое, что и всегда… Похоже, вокруг моей персоны что-то затевается. Она считает, что меня ждет какое-то предложение.

— Знаешь, — говорит Ева, — хотя я и не ясновидящая, но тоже убеждена, что тебе предстоит новый старт. Во всяком случае, у меня уже есть для тебя предложение… Пока ничего сногсшибательного… но это тебя отвлечет. Сегодня утром я виделась с Нгуен Мин Хуонгом. Он ищет красивый голос для дикторского текста будущего фильма Россифа.[229] Похоже, это будет что-то уникальное про горилл.

— Издеваешься? — взрывается Сильвен. — «Дорель и гориллы»! Да весь Париж покатится со смеху!

— Послушай, цыпленочек, ты становишься занудой. Не «Дорель и гориллы», а «Россиф и Дорель». Улавливаешь разницу? Работать у Россифа — в этом нет ничего зазорного.

Сильвен в сомнении жует свой сэндвич.

— И все-таки я еще не пал так низко, — говорит он, рассеянно поглядывая на прохожих за окном.

— Да что ты себе думаешь? — возмутилась Ева. — Ты отказываешься от всего подряд: дубляж — не может быть и речи, реклама — ни в коем случае. Ему предлагают двухминутную рекламу галстуков от Ланвена. Мсье артачится. А вот Рошфор не брезгует рекламой кофе. А ведь Рошфор — это имя!

— Не сердись, — шепчет Сильвен. — Знаю… Я должен был бы… Однако осталось же у меня право на гордость? Но не это главное. Если Дорель начнет подвизаться на экране между рекламами бюстгальтеров и тампонов «Тампакс», мой рейтинг упадет. Я не Рошфор, или, скорее, я больше не Рошфор. Раньше я мог позволить себе все. Но не теперь. А ну, скажи, что это неправда.

— С тобой не соскучишься, — вздыхает Ева.

Сильвен отталкивает тарелку.

— Дай-ка сигару, пожалуйста. Правде надо смотреть в глаза — я все еще дебютант. Не нет, а да. Ведь несколько лет подряд со мной происходило нечто невероятное. Дорель здесь! Дорель там! Теперь до меня постепенно доходит, что повальный спрос — прямая противоположность успеху. Возьмем такого актера, как Бурвиль… да-да, именно его. Он никогда не был любимцем зрителей. Он карабкался вверх постепенно: его находили симпатягой, затем зауважали, потом заметили, что полюбили, и все это без барабанного боя. А я — я блистал, ну… как солист рок-группы… несколько сезонов, — и все…

— Я с тобой не согласна, — прервала его Ева. — Ну совершенно не согласна. Я тебе вот что скажу: ты персонаж костюмных фильмов. Стоит тебе надеть костюм другой эпохи — и ты неотразим… И нечего усмехаться. Я знаю, что говорю. А в пиджаке у тебя вид ряженого. К сожалению, постановочные фильмы типа «Больших маневров» или, скажем, «Трех мушкетеров» больше не выпускают из-за их дороговизны. И потом, они вышли из моды. Театр — то же самое. Но мода быстро меняется. Ничто не потеряно. Так что, дружок, не падай духом. Я вынуждена тебя покинуть. Вместо того чтобы есть себя поедом, почему бы тебе не взяться за перо? Нынче пишут все. Тебе тридцать шесть. Самый возраст писать мемуары.

Ева нежно похлопывает Сильвена по руке, потом слегка поправляет макияж. Зная, что некрасива, она не больно печется о внешности. Она встает.

— Так что же мне ответить Хуонгу? Ну, по поводу горилл?

— Что в данный момент я занят.

— Это твое последнее слово? Ладненько… Пока.

Сильвен остается в одиночестве. Вторая половина дня расстилается перед ним, подобно лунному пейзажу. Писать? О чем? Сходить в кино? Только не это. Чужие фильмы ранят его самолюбие. Он решает не спеша вернуться домой. Всю дорогу задается вопросами. Чем, в сущности, привлекал его успех? Деньги, спору нет. Он заработал их столько, что не слишком беспокоится о будущем. И может еще продержаться. Слава? Довольно скоро устаешь оттого, что тебя узнают на улице, в кафе… Автографы… подписи, нацарапанные на меню… Да, это забавно, это пьянит. Власть? Роскошные автомобили?.. Раболепная челядь дворцов?.. Этого тоже не сбросить со счетов… И тем не менее не в этом тайная тайных успеха… Но тогда в чем же? Сильвен не знает, не чувствует, что в каком-то смысле его возможности сужаются. Он чувствует, как становится заскорузлым, усыхает, увядает, подобно растению, подстерегаемому зимней стужей. В каком-то смысле он больше не Дорель. Просто Сильвен. Один среди прочих. Один из стада.

Нейи… Он толкает калитку, проходит через стеклянную дверь в сад к себе в кабинет. «Мсье не боится воров!» — целыми днями долдонит Берта, но если бы его обокрали, он воспринял бы это как Божье благословение — о нем бы снова заговорили газеты. О ворах он задумается позднее — когда станет никем уже окончательно и бесповоротно. Сильвен проходит в вестибюль.

— Марилен!

Жена еще не вернулась домой. У нее крошечная роль в телефильме, который в общих чертах трактует социальные проблемы. Бедняжка Марилен! Она так рассчитывала пробиться благодаря ему! Она никогда не выдает себя, но, должно быть, испытывает разочарование.

Сильвен возвращается к себе в кабинет и включает автоответчик. Нет, никто ему не звонил. Он замирает на месте, как разочарованный рыболов. Ни одна рыбешка не попала в его сети, натянутые днем и ночью. «Если звонил Шарль Мерсье, то лучше выяснить не откладывая». Он набирает номер.

— Алло. Шарль? Ты мне звонил?

— Да, — признается Шарль Мерсье.

— Что-нибудь важное?

— Да нет. Просто хотел узнать, смотрел ли ты «Наследников».

— Нет.

— Ну так сходи посмотреть. Юппер играет обалденно.

Сильвен поворачивается в кресле. Им больше нечего делать, этим хромоножкам кинематографа. Болтать! Создавать себе иллюзию, что они еще на что-то способны и с ними надлежит считаться. Мерсье нету равных по части собирания сплетен. А в случае чего он сочиняет их сам. Никто доподлинно не знает, на что он живет. Он мелькает в мелких ролях по телевидению. Роль длиною в блиц фотоаппарата. Силуэт сыщика. Слуга. Ему известно все: кто с кем спит, кто с кем в ссоре. Он знает наизусть всю закулисную жизнь кино. Он наскучил Сильвену, однако такому человеку цены нет, когда не знаешь, как убить предстоящий час.

— Слышал новости о Марсьяле?

Сильвен подскакивает как ужаленный и орет в трубку:

— Оставь меня в покое с этим типом!

— Ладно, ладно. Не заводись. Просто хотел узнать, в курсе ли ты.

— В курсе чего?

— Как, тебе не говорили? Похоже, он будет играть в телефильме «Черные одежды».

— А что это такое — «Черные одежды»?

— С какой луны ты свалился, старина? По роману Поля Феваля. Эти ребята писали километрами. Хватит на сериал в дюжину серий. Так что можешь себе представить, как ему подфартило, нашему Марсьялю.

— Это точно?

— Ходят такие слухи. Вандёвр слышал, как Гритти говорил об этом кому-то по телефону… ты бы навел справки. Глядишь, там и тебе что-нибудь обломится.

Сильвен нервно грызет ноготь.

— Не стану я играть в одном фильме с Марсьялем!

— Вы по-прежнему на ножах? — удивляется Мерсье. — В чем все-таки дело, Сильвен? Ты увел у него жену и свистнул роль Жюльена Сореля. Между нами говоря, мог бы теперь и ты сделать первый шаг.

— И не уговаривай.

— Согласен. Умолкаю. Кстати…

Он продолжает трепать языком. Сильвен кладет трубку на письменный стол, закуривает, зевает. Что и говорить, со стороны его затянувшаяся ссора с Даниелем выглядит смехотворно. Два приятеля, в один год закончившие театральное училище, удостоенные первой премии ex aequo,[230] две в равной степени многообещающие карьеры… и если бы между ними не встряла Марилен…

— Алло… Алло…

Приглушенный голос Мерсье. Сильвен снова прикладывает телефонную трубку к уху.

— Ах! Я подумал, что нас разъединили, — говорит Мерсье. — Знаешь, что ответил Бельмондо…

— Послушай, старик, — в изнеможении бросает Сильвен, — я жду звонка. Так что, понимаешь…

— О, извини. Выставляй меня за дверь, когда я тебе надоедаю. Если узнаю про «Черные одежды» что-нибудь новенькое, звякну. Чао!

Сильвен долго сидит неподвижно. «Черные одежды». Надо достать роман. Поль Феваль описывает времена эффектных костюмов. Широкий плащ с воротником, цилиндр, сапоги. У него фигурируют важные сеньоры и кавалеры — все это Сильвен просто обожает. Однако в историях подобного рода всегда фигурируют добрый и злой. Если ему случайно и предложат роль, он ни за какие деньги не согласится играть отрицательного героя. Но и Даниель тоже. Так что… Так что, говорит он себе, надо выбросить это из головы. Сильвен набирает следующий номер.

— Алло, мама! Ты мне звонила? Что-нибудь стряслось?

Дрожащий голос его мамы. Всегда такое впечатление, что она готова расплакаться.

— Я хотела поговорить о твоем брате. Знаешь, я за нею тревожусь. Его поведение меня пугает. Одевается как бездомный бродяга. Разговаривает грубо.

— Да сейчас грубо разговаривают поголовно все, — успокаивает ее Сильвен.

— Ах, и не говори… На каждом шагу грубость. Мои замечания он называет глупостями… Он становится невыносим. Не смог ли бы ты с ним поговорить?

— Послушай, мама, парню девятнадцать лет. Он совершеннолетний… И потом, мы с ним никогда особенно не ладили. Что ты хочешь… Ведь он всего лишь мой сводный брат.

Ну вот. Она разревелась. Сильвену хочется шмякнуть трубку, не слышать больше об этом злосчастном Николя.

— Ты еще будешь попрекать меня вторым замужеством, — бормочет мама. — А ведь без Эмиля мне было не дать тебе такого блестящего образования.

Это мы уже слышали. Сильвен сухо говорит:

— Он в могиле. И пусть земля ему будет пухом. Что касается Николя, что прикажешь мне делать?

— У тебя такие обширные связи.

— Что толку! — взрывается он. — Я и сам никак не могу вернуться в строй. Николя — бездарь. Бренчит на гитаре, думает, что он — Джанго Рейнгардт, и объедает тебя. Вот!

— О, Сильвен!

— Что — Сильвен? Это же сущая правда. Он только и умеет, что жить за твой счет. И за мой, если бы сумел. Знаю я таких молодчиков. Заруби себе на носу: я отказываюсь принимать участие в его судьбе. Он меня не интересует.

Сильвен швыряет трубку. Он сыт этими стенаниями по горло. Бедная старуха! Старое воспитание. Елейные речи. Она гордилась мужем-провизором, его клиентурой из высшего общества. И вот оккупация, подполье, беглые посещения каких-то подозрительных личностей. А в довершение ко всему — необъяснимое самоубийство мужа. Она так и не уразумела, что бывают самоубийства из чести.

Сильвен приоткрывает тайничок письменного стола, где хранятся вещи, оставшиеся после отца. Они навевают грусть. Револьвер соседствует с медалью за участие в движении Сопротивления. Несколько пожелтевших от времени газетных вырезок. Семейный музей Сильвена. Никто не вправе совать сюда нос. Когда его мама вторично вышла замуж, ему было семнадцать. Она сказала ему: «Забери все это с моих глаз… Мне неловко хранить эти вещи…» Сильвен никогда не простил матери этих слов. Вторично она вышла за книготорговца. В сущности, вся ее жизнь прошла за кассой. Микстуры или романы — какая разница. Главное — выдать сдачу.

Сильвену не забыть ожесточенных споров с этой посредственной личностью, претендовавшей стать заменой отцу. «Без него мне бы не поставить тебя на ноги», — сказала мать. Чушь собачья! Он встал на ноги и жил вне семейного очага. Сам подготовился к экзаменам в консерваторию. А потом ему помог Франсуа Перье.[231] И все же ему пришлось натерпеться нужды.

Сильвен призадумался над всем этим. Он злоупотребляет сигаретами — чего доброго, зубы пожелтеют. И мало занимается гимнастикой. Внешний вид для него — хлеб насущный. И снова обрывки мыслей о матери. Сильвена клонит ко сну. Он никогда не был счастлив, исключая моменты, когда фильмы с его участием выходили на экран и он видел очереди у касс кинотеатров. Или же когда знакомился со статистическими сводками в журнале «Фильм Франсэ»: 200 тысяч зрителей… 300 тысяч… 500 тысяч. Друзья прочили ему кассовый успех: «Вам ничего не стоит преодолеть миллионный рубеж!» Вот тогда его жизнь была цветущим садом.

Сильвен с трудом покидает кресло. Зевает. Идет в ванную и рассматривает себя в зеркале, кончиками пальцев приглаживая волосы над ушами. Почему же все-таки звонил Николя? Наверное, хотел попросить денег. Но в основном он домогается их не впрямую, а через мать. К счастью, фамилия Николя не Дорель, а Белями. И люди, как правило, не знают, что у него есть сводный брат. Сильвен никогда о нем не упоминает.

И вдруг телефонный звонок. Сильвен передергивает плечами. Очередной зануда, или кто-то ошибся номером. Не спеша, доказывая самому себе, что отныне ничего не ждет и запрещает себе волноваться по этому поводу, он возвращается в кабинет и снимает трубку.

— Это ты, котенок? — спрашивает Марилен.

— Конечно, — ворчит он. — А кто же еще?

— Похоже, ты чем-то недоволен.

— Голова побаливает… А как ты? Откуда звонишь?

— Со студии. И это еще не конец. Черт-те что! Трубим без остановки с самого утра. Я валюсь с ног. Что новенького дома?

— Ничего… Ах да. Я болтал с Мерсье. Он рассказал мне об одном проекте. «Черные одежды» — это тебе о чем-то говорит?

— Дай подумать. Вроде бы я что-то читала в таком духе, но очень давно. Что-то в жанре плаща и шпаги, да?

— Да, что-то наподобие. Похоже, из этого сделают телесериал.

— Скажи на милость. А ведь могло бы получиться интересно. Ступай и скорее купи книжку. Ева в курсе?

— Не думаю.

— Ах она такая-сякая! Ей все подавай на блюдечке. А как Тельма — ты виделся с ней?

— Да.

— Но что с тобой сегодня? Приходится тянуть из тебя каждое слово.

— Тельма… В ее речах, как всегда, намешано и хорошее и плохое. Она видит вокруг меня кровь.

— Кровь! О господи!

— Знаешь, беспокоиться нечего. Может быть, кровь по ходу фильма, в котором мне предстоит сниматься.

— А я?

Это крик души. Сильвен улыбается.

— Не беспокойся. Я дам согласие только при условии, что в нем найдут роль и тебе. Скоро вернешься?

— О, поздно, не раньше вечера. Ужинай без меня, котеночек. И сбегай за книжкой. А потом предупреди Еву, пусть подсуетится! Нечего!

— Что ты ешь? Я слышу: хруп, хруп.

— Какой тонкий слух. Грызу печенье. С этим Анри даже нету времени нормально поесть. Ну вот и жуешь что попало, на ходу. Убегаю. До вечера, котенок.

Щелк. Она отключилась. Завтра… Кстати, какой день сегодня? Среда. Так вот, завтра, послезавтра и весь уик-энд, а вполне вероятно, что еще очень долго, они будут тут, ничем не занятые, перебирать прожекты, обреченные на провал, жить чужой жизнью, черная сведения о ней из случайных разговоров, встреч, свиданий, поджидая, чтобы подала знак удача.

Сильвен водружает ноги на угол письменного стола, желая расслабиться. Он думает о Марилен. О своих партнершах. Многие из киноактеров, по ходу действия сжимая в своих объятиях женщину, абсолютно ничего не испытывают. Он наслушался на эту тему немало откровенных признаний. Для них поцелуи, затяжные, взасос, страстные объятия — всего лишь тренировка, не влекущая за собой никаких последствий. Профессиональная разминка, и не более того. Сильвен припоминает слова одного приятеля: «Когда режиссер — сущий маньяк — снимает по пять-шесть дублей, тебе, скорее, хочется покусать этих бабенок!»

Только не ему! Он влюбляется в своих партнерш с ходу, при первой же необходимости прижать их к сердцу. И так продолжается все время, пока идут съемки. Он страшится того момента, когда у него наступает обморочное состояние. Поцелуй — страшное дело, он обязывает. Поцелуи нельзя раздавать направо и налево. Иные актрисы сразу же бесстыдно приоткрывают рот, забавляются, чувствуя, что партнер изнемогает от нахлынувшей страсти. Сильвену так и хочется избить их и изнасиловать. А еще ему хочется сказать им: «Берегитесь! Я вполне способен вас любить!» Он никогда не позволяет чувствам вылиться наружу. Крупные планы его сдержанной страсти и прославили Дореля. Всем киношникам было известно, что Сильвен целуется бесподобно, со знанием дела. Еще в консерватории Марилен не упускала случая его поддразнить: «Ну поцелуй меня… Пусть Даниель тебя не смущает. А ты и вправду мастер по этой части!» Даниель делано смеялся. И вот в один прекрасный день такие любовные игры привели их к разводу. Вот тогда он женился на Марилен, и этот брак ознаменовал начало его падения. Он только что кончил сниматься в «Шуанах». Фильм провалился. Беспощадная критика. Продюсер разорился. Полный разгром!

Сильвен устал без конца пережевывать эти горькие воспоминания. Он переодевается, достает теннисную ракетку, выводит из гаража малолитражку и катит в «Ролан-Гаррос».[232] Там он без труда найдет себе партнеров.

И в самом деле. В баре он натыкается на Жака Перрена.

— Ну, как дела? — спрашивает он актера. — Ты в простое?

— До завтрашнего дня, — отвечает тот. — А как твои-то дела?

— Ни шатко ни валко.

Перрен больше не задает ему вопросов. У больного раком о здоровье не спрашивают.

— Сыграем сет? — предлагает Перрен.

Сильвен играет в теннис мастерски. У него уже не те ноги, что в двадцать, но он все еще хорош в подаче. Очень скоро он забывает про свои невзгоды. Он вызывает восхищение своими кручеными мячами, силой прямых ударов. Мяч прочерчивает в воздухе поразительно четкие кривые. Ему бы хотелось, чтобы его траектории материализовались и стали образчиками, которые можно выставлять напоказ. Он классно делает подрезки и воображает себе такую надпись к экспонату: «Passing-short.[233] „Ролан-Гаррос“. Сильвен Дорель».

Перрен мужественно отбивается и сравнивает счет. Сильвен предпочитает остановиться, чувствуя, что выдыхается. Ему жарко. Сейчас он почти доволен судьбой. Во всяком случае, что касается второй половины дня. Он легко поужинает в snack-bar.[234] Кругом молодняк. Все толкаются и не обращают на него ни малейшего внимания. Может, эти молодые люди и припомнят его имя, но оно ассоциируется у них с былой славой Дореля. Будь бы еще у него лицо зрелого мужчины, отмеченное в уголках глаз возрастом! Вот если бы он мог играть сорокалетних! Так нет же! Он еще на многие годы останется стареющим юношей, где-то между Деваэром и Делоном. Ни рыба ни мясо. Устарел, не успев самоутвердиться. Ах, право же, какая необходимость водружать на нос темные очки? Он не более чем силуэт. А еще недолго — и вовсе станет призраком.

Купив «Франс суар» у разносчика газет, Сильвен открывает страницу зрелищ. Он ищет программу пригородных киношек. Вот… «Аполло» — в Иври. Внезапно он заторопился и, расплатившись, прыгает в машину. И думает: вот ведь как папаше Ванелю подфартило с его лицом в морщинах и трещинах, как на заскорузлой коже. Зато он уверен, что его место никто не вправе оспорить. Ему уже нет необходимости прихорашиваться, целоваться взасос — достаточно, что он фигурирует на экране — кряжистый, сутуловатый. Старый человек. И тиражирует самого себя до бесконечности.

Сильвен замедляет ход. В сумерках замерцали огни кинотеатра, напоминающего небольшой вокзал. Он без труда пристраивает машину. Переходит улицу походкой праздношатающегося и останавливается перед афишами. «Майерлинг».

Сильвен красуется на этой афише почти в натуральную величину. Роль эрц-герцога Рудольфа — самая выигрышная из его ролей. Повторная постановка затмила фильм с участием Шарля Буайе. Он видит на афише только себя. О своей партнерше ему хочется забыть. Рудольф — это Сильвен Дорель. Сколько лет прошло с тех пор? Девять?.. Десять?.. До чего же он был хорош собой. Выглядел царственно. Старт, обещавший триумф.

Несколько девиц разглядывают афишу одновременно с ним. Они жуют жвачку. Эти явились затем, чтобы их тискали в темном зале. А фильм? На него им плевать. Сильвен растроган до глубины души, как если бы стоял перед иконой. Он медленно пятится назад. Возвращается к себе в машину. Не спеша трогается с места. Теперь ему все ясно — он ушел в небытие.


Телефон. Звонок за звонком, но ничего существенного. Телефон стал для Сильвена как бы личным врагом, хитрым и мстительным, который следит за его приходами и уходами и звонит, едва он повернется к аппарату спиной, чаще всего когда он стоит под душем или же обедает. Сильвен восседает в постели с подносом на коленях и чашкой кофе в руках. Он кричит Марилен:

— Послушай, пожалуйста!

Марилен пробегает через спальню, закутавшись в банный халат.

— Если Мерсье, — добавляет Сильвен, — пошли его к черту.

Он допивает кофе, прислушиваясь к тому, что происходит в кабинете. Марилен возвращается.

— Спрашивают тебя.

— Кто именно?

— Ева. Говорит, что у нее хорошие новости.

Сильвен мигом приободрился. Он отставляет поднос, роняя при этом гренки, и, не теряя времени на то, чтобы натянуть пижамные штаны, бросается в кабинет.

— Алло, Ева!.. Привет… У тебя, говорят, хорошие новости?

— Да. Но погоди… Вчера я узнала от Даниеля Желена, что Медье… Помнишь Медье?.. Он еще поставил фильм по роману Чейза…

— Да. Ну и что?

— Так вот, он собирается вкупе с мелким итальянским продюсером — его имя ничего никому не говорит — Джузеппе Фрескини… Словом, Желен говорит, вроде бы этот Фрескини заработал немалые деньги на порнофильмах…

— И ты намерена предложить мне такое?

— Да нет же, дай договорить.

Марилен крадучись вошла в кабинет и, поджав ноги, села в кресло, глядя на Сильвена, как кошка в ожидании лакомства.

— Медье и Фрескини задумали нечто весьма оригинальное, — продолжает Ева. — Успех «Дона Джованни» разжег их аппетит, и теперь они решили экранизировать знаменитые романы, вдохновившие композиторов на создание опер, но отталкиваясь при этом как от оригинального произведения, так и от оперного либретто. Такое кино убивало сразу двух зайцев: было по вкусу и любителям литературы, и любителям музыки. Разумеется, актеров будут частично дублировать оперные певцы.

— По-моему, это сущий бред, — говорит Сильвен, крутит пальцем у виска и вздымает глаза к небу. Ева смеется своим мужеподобным голосом на другом конце провода.

— А что не бред в шоу-бизнесе? — парирует она. — Но слушай дальше. Они хотели бы… продолжим в условном наклонении… начать с «Вертера».

Сильвен хихикает и шепчет Марилен:

— Расскажу тебе потом. Бред сивой кобылы. — И продолжает в трубку: — Я прекрасно слышу: «Вертер». Но такой фильм уже был… Режиссер — Макс Офюльс… Ну и что же тут интересного для меня?

— Для тебя? А ты еще не догадался? Они ищут — словом, это пока что слухи — кандидатуру на роль Вертера. Актера не слишком молодого и не слишком старого, с опытом. Первого любовника — не слишком первого и не слишком любовника… чтобы не платить ему больших денег. Тебе это улыбается? В принципе, разумеется, пока что все это вилами на воде писано.

Прикрыв ладонью микрофон, Сильвен консультируется с Марилен:

— Вертер. Ты меня видишь в роли Вертера?

Та хмурит брови.

— «Вертер»?.. Это где длинное соло на скрипке?

— Нет. Ты спутала с «Таис». «Вертер» — это лунный свет.

— А это не чушь собачья? — бормочет Марилен.

Сильвен — в трубку:

— Марилен считает, что это вроде бы чушь собачья.

— Какие же вы глупые оба, — возражает Ева. — Я же тебе сказала — они отталкиваются не только от оперы, но и от книги.

— Какой такой книги?

— Ну как же, от романа Гёте.

Это слово попало в яблочко. Все детали мозаики складываются в голове Сильвена в цельную картину. Тельма оказалась права. Гёте… «Вертер»… вспышки бликов… кровь… Кровь при самоубийстве, черт побери! Значит, он сыграет Вертера… И его ждет триумф!

— Что ты призадумался? — спрашивает Ева.

— Ничего. Прикидываю. А ты знаешь, как связаться с ним, этим Медье?

— Разумеется. У него контора на улице Мариньян.

Трубка дрожит в руке Сильвена. Он запинается.

— Позвони ему, — просит он. — Надеюсь, еще не слишком поздно. Я согласен. Давай не тяни.

Марилен теребит мужа за рукав. Тот с раздражением высвобождается.

— Насчет денег не жадничай.

— Внимание! — предупреждает Ева с тревогой в голосе. — Не бери пока что в голову. Ты как ребенок. Дай мне срок навести справки. Может, все это липа. Буду держать тебя в курсе. Пока все. Тебе и вправду доставит удовольствие сыграть Вертера?

— Да, пожалуй… Я уже так давно… Прошу тебя, немедленно позвони Медье… И если дело на мази, подсуетись насчет роли для Марилен.

— Для меня? — воодушевляется Марилен.

Сильвен ставит аппарат на место и садится на ручку кресла.

— Выкладывай, — требует она. — Так что же я буду играть?

Сильвен чешет ладошку, оставляя вопрос жены без ответа. По правде говоря, он малость обалдел.

— Это формальное предложение? — допытывается Марилен.

— Нет… но попытка не пытка. Прошу тебя, ступай и посмотри в «Ларуссе» — что там сказано про Гёте?

Марилен отправляется в библиотеку. Сильвен слышит, как шелестят страницы толкового словаря. Он просто без сил. Эта задумка скрестить оперу с романом — слишком хороша, слишком экстравагантна, чтобы быть правдой. А между тем ведь Тельма никогда не ошибалась.

— Ты хочешь, чтобы я зачитала тебе статью целиком?

— Нет. Только место, где говорится про «Вертера».

— Начнем с того, что роман называется «Страдания юного Вертера». Далее…

— Да, теперь припоминаю.

Он позабыл. А ведь Страдания — уже само по себе целая программа! Какую же гамму чувств можно тут передать мимикой. Вертер! Этот образ в одной струе со всем, что уже принесло ему успех. И как же он не додумался сразу!

— Не знаю почему, — продолжает он, — но поначалу идея показалась мне ерундовой. А это, наоборот, просто суперкласс. А что, в «Ларуссе» пересказано содержание романа?

— Нет.

— Жаль. Сюжет выветрился у меня из головы. Кажется, девушку зовут Шарлотта… Ее отец какой-то судейский чин… Шарлотта влюблена в Вертера, но помолвлена с верзилой по имени Альберт. Послушная дочь, она выходит за суженого. А Вертер кончает с собой. Чего уж говорить, в сравнении с фильмом «Апокалипсис сегодня»[235] это просто мура. Ну да ладно, поживем — увидим. Берта явилась?

— Надеюсь.

— Сходи-ка за ней.

— Ты мог бы тем временем одеться поприличнее.

Сильвен накидывает домашний халат, роется в ящиках, находит визитку и пишет: «Роман Гёте „Страдания юного Вертера“. Найти в изданиях „Фолио“».

Вот и Берта. Тридцать лет. Белая блуза с пуговицами на плече. Развязные манеры.

— Сбегайте-ка в книжный магазин. Дайте им эту карточку. У них наверняка есть такая книжка. Она мне срочно нужна.

— Мсье будет сниматься в фильме?

— То-то и оно. Пошевеливайтесь.

Сильвену не сидится на месте. Девять часов. Этот Медье объявится в конторе ближе к полудню. Раньше часа ответа ждать не приходится. Чтобы успокоить нервы, Сильвен долго стоит под душем. Как любопытно! Почти все его персонажи заканчивают жизнь в крови… «Сен-Мар» — герою отрубили голову. Герцог Энгиенский расстрелян… Андре Шенье гильотинирован… Жюльен Сорель — тоже… Чахоточный Шопен — не в счет… А вот теперь — Вертер.

Сильвен думает о револьвере, из которого застрелился его отец. Все таинственным образом связано. Быстро вытеревшись, он звонит Тельме.

— Говорит Сильвен. Здравствуйте, мадам. Разрешите мне прийти?

— Только не сегодня утром.

— Какая досада. Потому что я намерен сказать вам о предложении или, скорее, проекте… Вы были правы в отношении Гёте. Возможно, мне предложат играть Вертера. Вот почему я хотел бы услышать ваше мнение.

— Будьте осторожны.

— Но дайте же мне объяснить…

— Это опасно.

— Опасно играть роль Вертера? От этого еще никто не умирал.

— Повторяю еще раз, я не желаю вступать с вами в спор. Но чувствую, что это чревато опасностью — и все. Вы вольны принять решение, разумеется.

— Опасно? Но что может со мной случиться? Я заболею?

— Я сказала вам все, что знаю. Теперь мне пора уходить. Извините меня, пожалуйста… Приходите на следующей неделе.

«Бред какой-то, — подумал Сильвен, вешая трубку. — Остерегаться — согласен. Но ведь я подпишу контракт не с закрытыми глазами… Порой она не в своем уме, бедная старуха. Ну и пусть! Я его все равно подпишу».

Он закуривает сигарету, чтобы успокоить нервы. Но это сильнее его, и он шагает взад-вперед по кабинету, распахнув стеклянную дверь, он задыхается.

Берта возвращается с книгой. Теперь ему хотя бы есть чем заняться. Сильвен погружается в чтение. Вроде бы Марилен кричит ему с порога: «Вернусь в одиннадцать!» Сильвен читает.

«Я вздыхаю и кричу в душе: ах, если бы ты мог выразить словами то, что чувствуешь! Если бы ты мог излиться и запечатлеть на бумаге ту жизнь, которая пульсирует в тебе с таким пылом и жаром».

Какой приятный сюрприз! А он-то настроился на тоску зеленую. Разумеется, печать эпохи неоспорима. Написано в романтических тонах, подернуто туманной дымкой. Но текст запоминается с ходу. У Сильвена замечательная, прочная память. Он уже способен, прикрыв книгу, повторить фразы, задевшие его за живое.

«О, какой огонь пробегает по жилам, когда мой палец ненароком касается ее пальца. Я отстраняюсь, чтобы не обжечься, но тайная магия притягивает меня вновь; у меня кружится голова. Все мои чувства приходят в смятение…»

По мере того как Сильвен переворачивает страницы, он чувствует, как Вертер становится ему все ближе и ближе. Столько страсти и в то же время чистоты — переживать такое ему еще не приводилось. И вот теперь все порывы, подавляемые им в себе, подступают к сердцу. Он хотел бы пережить все сначала с Марилен, но уже не в жестокости и ненависти. Он с изумлением замечает, что оторвал ее от мужа так, как это чуть было не сделал Вертер с Шарлоттой, в поэтическом самоотречении. Он читает вслух, и голос его дрожит от волнения.

«Разве то, что я питаю к ней, не любовь — самая святая, самая чистая, самая братская?.. Глаза мои наполнены слезами. Я не нахожу себе места. Ничего не желаю, ничего не хочу. Лучше мне уехать…»

Сильвен чувствует, что произнесет эти слова с душераздирающей экспрессией. Он встает. Складывает ладони. И произносит монолог, обращаясь к тени, которая находится перед его восхищенным взором. Она более реальна, нежели Катрин Денев или Мари Франс Пизье… или Даниель Лебрен, или даже Марилен. Эта женщина-тень, которая состоит из слов, вздохов, молитв и музыки. Сама живая душа. И смерть.

Сильвен идет к потайному ящичку и, открыв его, достает тяжелый пистолет со все еще заряженным барабаном. Поднимает его к виску. Этот жест должен быть медленным, торжественным. Сильвен видит себя на экране. Зрители затаили дыхание. Крупный план: палец, который готов спустить курок.

Сильвен откладывает оружие. Она нужна ему, эта роль. Все происходит так, будто роли, сыгранные им ранее, подготовили эту, оповестили о ней. Он будет Вертером. Он уже Вертер. Этот жест, когда рука подносит пистолет к виску, — как трудно его выполнить, не создавая впечатления надуманности или позерства. Сильвен уже владел его секретом… как бы это сказать… он получил его в наследство, а точнее, унаследовал от отца. Весь фильм будет держаться на этом жесте — самоубийство из честности, — самом красивом, самом благородном. О нем станут говорить на званых ужинах: «Если вы не видели Дореля в финале „Вертера“, вы ничего не видели, моя дорогая. Это колоссально! Вас так и одолевает желание всадить себе пулю в лоб».

Сильвен потешается над собственной экзальтированностью, но воспринимает ее с благодарностью. Это и есть жизнь. Надо, чтобы пьяная дрожь пробегала по артериям, мускулам, стучала в висках, складывалась в песню, в припев, ритм которого настукивают кончиками пальцев. Ах! Телефон. Это Ева.

— Алло! Сильвен?

— Я. Ну что, ты виделась с Медье?

— Виделась — не то слово. Он не перестает мне названивать. Судя по разговору, информация Желена соответствует действительности. Медье и в самом деле намерен ставить «Вертера». Он при деньгах, а это главное.

— Ну а я? Что они думают обо мне?

— Много хорошего… Да-да, уверяю тебя… Над распределением ролей он еще вплотную не задумывался. На роль отца Шарлотты намечается Дюмениль или, возможно, Жорж Вильсон. С самой Шарлоттой он тоже еще не определился. Его коллеге хотелось бы видеть в этой роли итальянку, но они еще ничего не решили. Медье надеется осуществить франко-итало-немецкую постановку, так как знаком с одним промышленником из Рура, способным заинтересоваться таким проектом. Но тогда было бы политичнее сделать Шарлотту немкой.

— Какое-то темное дело, — вздыхает Сильвен. — Но скажи наконец, а как же я, черт побери?! Меня-то взять он согласен?

— Все, что я могу тебе сообщить, — мы приглашены на обед. В час дня, у Ледуайена. Ты, Марилен и я. Ведь ты знаешь продюсерскую братию. У них проясняется в мозгу только на полный желудок. Так что я настаиваю — пусть Марилен не опаздывает.

Сильвен в нерешительности.

— Согласен, — говорит он. — Но как бы нам пристроить к «Вертеру» и ее? Там всего четыре роли: отец, дочь, муж… и воздыхатель.

— Послушай, — он угадывает, что Ева закуривает одну из своих мерзких сигар, — если память мне не изменяет, у Шарлотты есть сестры…

— Но они совсем дети.

— Подумаешь! Что стоит взять одну из них и состарить? Между прочим, в опере так и поступили. Ты же знаешь, в кино все возможно. Значит, в ресторане… И без всяких там нарядов.

— Да, к слову, какой он из себя, этот Медье?

— Рыжий детина, по виду только что спустился с гор — водолазка, потертые джинсы. Голубые глаза смотрят поверх твоего плеча… лет сорока. Руки каменотеса.

— Это несколько настораживает, а?

— Как посмотреть. Он не из тех, кто мыслит масштабно, зато он мыслит современно.

— Именно так я себе его и представлял. Еще раз спасибо, моя добрая Ева. До скорого.

Сильвен чуточку смущен. Ему знакомы эти фильмы совместного производства. Они соберут в одну кучу двух французов, немку и итальянца. Или же итальянку и немца… Сценаристом будет американец, а режиссером — натурализованный поляк. Возможно, он и преувеличивает, но ему подфартило — на заглавную роль выбрали его. Ему еще предстоит показать, на что он способен!

Сильвен долго раздумывает, обозревая свои костюмы. У него гардероб кинозвезды, и он останавливает выбор на довольно броской двойке в стиле принца Уэльского, чтобы казаться непринужденным. Он хочет с самого начала заявить о себе не как проситель. Ровно в полдень является Марилен.

— Мы где-нибудь обедаем?

— Да. Быстренько переодевайся. Нас пригласил Медье. Мне бы не хотелось заставлять себя ждать.

— Мы получили роли?

— Пока нет. Что ты себе воображаешь? Мы побеседуем — и все. Давай шевелись.

Медье объявился без четверти два. Ева описала его один к одному, только поверх пуловера на нем кожаная куртка. Очень удобно — он чувствует себя достаточно состоятельным, чтобы не трудиться над выбором формы одежды. Он дважды чмокает руку — Марилен и Еве, как будто клюет щука, и внимательно оглядывает Сильвена, затягивая мужское shake-hand.[236] Обмен любезностями. Обсуждение меню. Но Медье не тот человек, который ждет, когда подадут кофе, чтобы перейти к делу. Покончив с рыбной закуской, он атакует, обращаясь к Еве:

— Я задержался по милости ВильгельмаГолдсмита — знаете, этого промышленника из Франкфурта, который приобщится к нашему делу. Прошу прощения за опоздание.

— Вы с ним договорились? — интересуется Ева.

— Почти. Что его смущает, так это позиция Джузеппе Фрескини. Того совершенно не устраивает, что в будущем фильме актеры наполовину говорят, наполовину поют. У меня впечатление, что он не выносит Массне. Сколько я ему ни толковал, что мы не намерены держаться в рамках оперы, он стоит на своем и, как истинный немец, считает роман Гёте самодостаточным для хорошего сценария.

— Возможно, он и прав, — бросает Сильвен.

— Ах! — восклицает Медье. — Вы так полагаете?

Сильвен осторожничает, стараясь уловить, что у Медье на уме.

— Прежде всего, это великолепная любовная история, — решается он подать голос. — А зрителям только это и подавай. Вспомните успех «Love story».[237]

Положив раковину устрицы на край тарелки, Сильвен прикладывает салфетку к губам и начинает декламировать:

— «Дорогой Вертер! Она впервые назвала меня „дорогой“, и радость, охватившая меня, проникает до мозга моих костей. Я повторял себе это слово сто раз».

— Да-а, — изрекает Медье, наливая вино по кругу. — Недурственно. Между нами, девочками, у меня, как и у всех нас, сохранилось лишь смутное воспоминание о Гёте. Но вот слушая вас… с чем вас и поздравляю… вы замечательно декламируете эти стихи (Сильвен удрученно переглянулся с Евой). Я прекрасно понимаю, что этот текст… — Он сосредоточенно рассматривает этикетки на бутылке муската. — Как бы это сказать… покрылся пылью. Нам же требуется современный Вертер, который не вздыхает, как дурачок. Понимаете, зрителей станет волновать только одно: а переспит ли он с героиней или нет.

Улыбка в сторону Марилен, которая ловит каждое слово Медье на лету.

— Разумеется, — допускает Медье, — речь не о том, чтобы шокировать публику, тем не менее, — его пальцы как бы продираются вперед, имитируя юркого зверька, — раз надо, так надо. Хороший сценарист — и мы решим эту проблему запросто.

Официант меняет приборы.

— В хороших сценаристах нехватки нет, — продолжает Медье. — Я бы, например, не возражал против Жана Эрмана, не лишенного чувства юмора. Юморок необходим в любом сюжете.

Пока официант обносит следующим блюдом, Ева самым непринужденным тоном задает вопрос, который гложет всех троих:

— Само собой, вы подбираете исполнителей согласно литературному сценарию?

Медье кивает, задумчиво пробуя розовое вино, и наконец выдавливает из себя:

— На сей счет у нас небольшая проблема.

Он смотрит прямо в глаза Сильвену, который съеживается при мысли: «Так и есть. Сорвалось».

— Джузеппе, — продолжает Медье, — лучше, если вы узнаете об этом прямо сейчас, неравнодушен к Даниелю Марсьялю, с которым уже работал в фильме Дзино Мукьели. Серия «Б», ничего особенного, но Джузеппе задолжал ему, и эта роль стала бы хорошим средством расплатиться.

— Даниель наверняка об этом долге и думать забыл, — заявляет Марилен.

— Вы с ним знакомы?

— Марилен — бывшая жена Марсьяля, — поясняет Ева.

— Ах! Извините! — восклицает Медье. — Мне следовало бы навести справки. Я еще новичок в кинобизнесе. До этого занимался импортом-экспортом и чаще пребывал в самолете, нежели в Париже. Но раз уж речь зашла о распределении ролей, я очень хотел бы заполучить вас, Сильвен. Вы позволите мне звать вас по имени?

— Ради бога, — отвечает Сильвен, просияв.

— Я очень высоко ценю ваши картины. Ваш Шопен бесподобен.

— На роль Вертера, — произносит Ева, — более подходящего актера вам не сыскать.

— Охотно верю вам, — отвечает Медье. — И потом, откровенность за откровенность. Если я стану вечно уступать Вильгельму и Джузеппе, они сожрут меня с потрохами. Джузеппе очень мил, но чересчур тянет одеяло на себя. Ладно! Все это пока немного абстрактно… И я не могу твердо обещать вам эту роль. Сначала нам предстоит выбрать Шарлотту. Она — важнейший персонаж, не правда ли?

Сильвен придерживается совершенно иного мнения, однако кивает в знак согласия.

— Вот если бы нам удалось заполучить Юппер, — бормочет Медье, который, оттолкнув тарелку, набивает трубку.

Воспользовавшись паузой, Ева подсказывает:

— По-прежнему не исключена возможность пристроить и Марилен?

— Никаких проблем! — подтверждает Медье.

Возможно, они и не пришли к договоренности ни по одному вопросу, но все четверо наслаждаются этим моментом сговора, который венчает обед, затеянный для установления контакта между киношниками. Десерт. Кофе. Ликеры. Они перебирают имена возможных сценаристов. Буланже? А почему бы и нет? Он дорого берет, но если желаешь получить потрясающий текст… Был бы неплох также Жюллиан. О нем забывают, а ведь у него богатое воображение.

— Может, — замечает Медье, — я недостаточно задержал ваше внимание на том, что мы не намерены делать исторический фильм. Вертер — герой вне времени. Как и Манон. А ведь Клузо,[238] не колеблясь, поставил «Манон», героиня которого вышла из войны и немецкой оккупации.

— Вы откажетесь от костюмов той эпохи? — спрашивает Сильвен.

— Не задумываясь. У вас имеются возражения?

— Никаких, — спешит заверить его Сильвен. — Просто хотел подчеркнуть, что между костюмами и чувствами существует глубокая связь.

— Справедливое замечание, — признает Медье. — В самом деле, нам следует это учесть. Давайте вскоре повидаемся опять. Я не намерен тянуть резину. Мне хотелось бы приступить к съемкам в сентябре. А сейчас мне надо бежать.

Он встает. Обмен рукопожатиями. Очень рад познакомиться. Созвонимся. В суматохе Ева шепчет Сильвену:

— Мой бедный друг, мы не продвинулись ни на йоту.


«Созвонимся» — излюбленное выражение тех, кому уже нечего сказать друг другу. Сильвен пребывает в тревоге. Он дважды пытается связаться с Медье. Женский голос, мелодичный и скорбный, как голос по репродуктору в аэропорту, отвечает, что господин Медье в Риме, в Лондоне… Какого хрена ему делать в Лондоне! Сильвен вне себя. Уж не водит ли Медье его за нос? Что за дурацкая профессия! Знать бы еще, откуда он взялся, этот Медье. Начать с того, что его зовут не Медье. Ева навела справки. У нее повсюду таинственные осведомители. Ее агентство — своего рода ЦРУ в миниатюре, которое пустило глубокие корни в киношном мире. Оказывается, настоящее имя Медье — Сэмюэл Баллок, по происхождению американец, его отец жертва маккартизма, обосновался в Париже. Единственный фильм, какой он выпустил, создан по оригинальному сценарию, автор которого, вопреки слухам, вовсе даже не Чейз, а безвестный писатель, его первоначальное название «Утопленник пускает пузыри» прокатчики восприняли без особого восторга, и фильм выпустили на экраны как «Берегись! Ограбление!». Успех незначительный, кассовые сборы мизерные. Гангстерские фильмы уже не котируются! Вот почему, явно шарахаясь из одной крайности в другую, Медье и взбрела в голову мысль о «Вертере».

«Вертер» после «Берегись! Ограбление!»… Сильвена прошиб холодный пот. Должен ли он, несмотря ни на что, цепляться за Медье? Или лучше ему плюнуть на это дело? Он переходит от возмущения к унынию, меняя решение по десять раз на дню.

Марилен умоляет мужа не отказываться. Ева, более осторожная, полагает, что следует выждать. Она продолжает вести разведку. Что до Фрескини, то сведения тоже не бог весть какие. Подтверждается, что он, неплохо заработав на порнофильмах, теперь желал бы получить признание как серьезный продюсер. Голдсмит же — тот сколотил состояние на шарикоподшипниках, имеет сына, снимающего любительские короткометражки, который не прочь стать ассистентом режиссера. Время идет. Тельма стоит на своем — он должен отказаться от этого предложения, но привести мало-мальски убедительный довод она не в состоянии. Сильвен наконец внушил себе, что ее страхи ложны. Мерсье после дипломатических расспросов сообщил Сильвену, что проект постановки «Черных одежд» ушел в песок, но перед Даниелем, похоже, маячит новый. Неужто «Вертер»? Сумел ли Фрескини добиться у Медье роли для Даниеля? Нет и нет! Это было бы слишком несправедливо. Сильвен уже не ест, не спит. Марилен дуется. Жизнь являет какую-то сплошную непристойную гримасу. И вдруг неожиданный звонок поутру воскрешает Сильвена из мертвых.

— Алло! Господин Дорель? С вами говорит «Галлия-продюксьон».

У них мания — торжественно оповещать о себе через секретаршу. Если бы еще поставить у входа дюжего швейцара в белых гетрах, ударяющего о землю алебардой! Сильвена на секунду увлекает эта идея, и радость журчит в нем ручейком.

— Алло… Дорогой Сильвен… Как жизнь?

— Очень хорошо. Признаюсь, я ждал вашего звонка с известным нетерпением.

Медье прерывает его:

— Минутку. Дорогой Сильвен…

Голос удаляется, и Сильвен слышит на фоне перестука клавиш пишущей машинки: «Я на совещании. Пусть перезвонят часа в четыре». И вот Медье опять на проводе:

— Значит, так. Наш проект обретает форму. Не далее как позавчера собиралась наша группа. Мы достигли согласия по кандидатуре сценариста. Альберто Фьорентини. Этот парень мало кому известен у нас, но пользуется солидной репутацией в Риме. Изъясняется по-французски, с этой стороны проблем нет. Я бы хотел, чтобы вы встретились с ним. Вы не против? У меня в конторе, сегодня вечером, часиков этак в девять. Коль скоро вам предстоит совместная работа, было бы недурно обменяться идеями. Предупреждаю без обиняков: у Альберто оригинальнейший склад ума. И поначалу это может ошарашить. Он хорошо относится к «Вертеру», но желает привнести в сценарий социальный элемент… Короче, он сам объяснит вам все. Могу я на вас рассчитывать?

— Разумеется, — бормочет ошеломленный Сильвен.

— Встретимся вечером, дорогой Сильвен. Мое почтение вашей очаровательной супруге.

Щелк. Телефон отключился, а Сильвен повторяет про себя: «„Социальный элемент!“ Я сплю и вижу сон. Час от часу не легче. Это все больше и больше смахивает на бред!»

Сильвен немедля назначает свидание Еве. Место встречи — бульвар Сен-Жермен, в баре. Ева терпеливо слушает его, прикрыв глаза, прикрыв веки от дыма своей вонючей сигары.

— Признайся, — говорит он, — мне жутко не повезло, что я нарвался на такую публику. А ведь чего-чего — хороших продюсеров в Париже пруд пруди. Возьми «Гомон». Они покупают права на книгу, назначают продюсера, сценариста, исполнителя, и бац — три месяца спустя приступают к съемкам. А я — я стою на одной ноге, силясь не потерять равновесие. Буду ли я сниматься? И в чем? — спрашиваю я себя. Социальный элемент в «Вертере»! Ты знакома с ним, с этим Фьорентини?

Ева не знакома, но советует Сильвену запастись хладнокровием.

— Романы, — говорит она, — издаются для того, чтобы их переделывали. Они резиновые. Каждый выкраивает из них маску по своей мерке. Надеюсь, я не сообщаю тебе ничего нового! Так что играй в их игру.

Контора Медье находится в одном из этих старых зданий на Елисейских Полях — сплошные коридоры, которые скупо освещены и пахнут дезинфекцией. Две комнаты. Одна для секретарши — скоросшиватели, пишущая машинка под чехлом, на стенах афиши кинофильмов «Берегись! Ограбление!», «Шпана». «Весьма многообещающе», — иронизирует про себя Сильвен. Вторая — просторнее и уютнее: палас, клубные кресла, большой письменный стол, на котором разместились телефонные аппараты. Все это подмечено Сильвеном при беглом взгляде вокруг себя, поскольку Фьорентини уже здесь, стоит боком к окну, наблюдая за тем, что происходит на проспекте.

Подходит Медье и знакомит их. Фьорентини изящен на итальянский манер — несколько подчеркнуто. Красивое, немного строгое лицо, как у Витторио Гасмана. Очки в тончайшей оправе придают ему профессорский вид. Лет сорока. Медье достает из шкафа обязательное виски. «Meeting», как он выразился, можно начинать. Фьорентини говорит напрямик:

— В сущности, что мы имеем, если изложить сюжет «Вертера» в двух словах? Один персонаж, который впал в детство, один — рогоносец, героиня — ходячая добродетель, вместо первого любовника — девственник. Я намеренно упрощаю, чтобы нагляднее охарактеризовать действующих лиц.

— Вы слишком упрощаете, — произносит Сильвен.

— Самую малость. Заметьте себе, я восхищаюсь Гёте, но «Вертер» — литература для чахоточных. Роман, который нуждается в переливании крови.

Медье снисходительно улыбается, всем своим видом выражая: «Я предупреждал вас, этот парень — большой оригинал».

— Историю придется переписать набело, — продолжает итальянец. — Я говорю не о стиле — это уж само собой. Я говорю о взаимоотношениях персонажей.

Сняв очки, он протягивает их к свету и, проверив прозрачность стекол, протирает кусочком замши, не переставая разглагольствовать:

— Отец, принуждающий дочь выйти за нелюбимого, влюбленный, впавший в отчаяние, — ситуация довольно выигрышная. Я вижу, вы намерены мне возразить, что это мелодрама. Но если идти по такому пути, то как по-вашему, разве Верди — не мелодрама? Мелодрама — возвышенное искусство при условии, что чувства выявляют социальные противоречия данного общества. И вот тут как раз и…

«Ох, как он мне осточертел», — подумал Сильвен, сухо прерывая Фьорентини:

— Ну и что это дает?

— Значит, так, в двух словах. — Фьорентини сосредоточенно сводит кончики пальцев. — Нерв всей этой истории — деньги. Сейчас поймете. Отец Шарлотты будет у меня автоконструктором. Но само собой, его автомобили класса люкс, некогда очень престижные, перестали пользоваться спросом. Возникла экономическая проблема. Вы следите за моей мыслью? Заводы закрывают, неминуема безработица со всеми вытекающими отсюда последствиями. Остается одно — продать их преуспевающему конкуренту.

— Альберту? — догадался Сильвен.

— Точно. Альберту, который возжелал не только фирму, но и девушку. И если Шарлотта выйдет за Альберта, такой брачный союз поможет нашему горе-промышленнику частично сохранить свое положение.

— А я? При чем же здесь я? — вскричал Сильвен и мигом поправился: — Я неудачно выразился. Я имею в виду Вертера.

— Так вот, вы, несомненно, уже догадались, что Вертер — гонщик-испытатель при старике отце. Он завершает работу над конструкцией нового мотора. Деньги все решают и на сей раз! Альберт — конкурент, готовый ухнуть миллиарды, лишь бы обеспечить себе эксклюзивное право на этот мотор.

— А Вертер любит Шарлотту! — напоминает Сильвен.

— Да. К этому мы больше не возвращаемся, но Вертер, потеряв Шарлотту, задумывает адский план похоронить надежды Альберта, и тот разбивается за рулем испытываемой модели. Как видите, наши персонажи движимы уже не пустыми чувствами, но определенными материальными интересами. И эти интересы символизирует фон, на котором развивается действие: заводские корпуса, сборные конвейеры, испытательные треки, шумы современного индустриального мира.

Сильвен молчит, сраженный наповал. Медье согласно кивает.

— Да, конечно, — бормочет он, — это интересная точка зрения.

— Возможно, нам придется также изменить имена, — добавляет Фьорентини. — Имя Шарлотта устарело. Оно пристало горничной. И даже Вертер — не бог знает что. Все это придется пересмотреть. Каково ваше мнение, Дорель?

— Дайте мне отдышаться! — взмолился Сильвен. — Мне все это виделось несколько по-другому.

— Я написал литературный сценарий, — сообщает Фьорентини. — Изучите его на досуге… Но, откровенно говоря, не думаю, что возможно сделать что-то лучшее на основе столь бессодержательной книги.

Он встает, глядит на часы. Сильвен ждет сакраментальной фразы: «Созвонимся!»

— Созвонимся, — чуть вызывающе произносит Фьорентини, как бы заранее отметая всякую критику.

«Митинг» закончен. Итальянец спешит на самолет. Медье провожает его до дверей и возвращается с озабоченным выражением лица.

— Чувствую, вы не в восторге, — бормочет он.

— Он меня просто-таки нокаутировал, — признается Сильвен. — Он предлагает нам Мирбо, Берстайна — всех, кого угодно, только не Гёте.

— Что и говорить, — удрученно соглашается Медье. — Он перегнул палку. Я обговорю это с Джузеппе. У меня с ним встреча завтра в Риме. Но если верить словам Джузеппе, с Фьорентини можно либо согласиться, либо порвать.

— В таком случае я порываю, — заявляет Сильвен.

Он возвращается в Нейи, пав духом.

— Я влип, — объявляет он Марилен. И описывает встречу с итальянцем. — С такой интерпретацией Гёте мне в седло не вернуться, — заключает он. — Но какая же невезуха. Боже правый, какая невезуха! Можешь ты представить меня за рулем машины в воскресный вечер, сплевывающим, как последний забулдыга? Меня, Сильвена Дореля!

— Тебя задевает именно это? — спрашивает Ева.

— Нет, все, вместе взятое. Но в особенности это, да. Самоубийство Вертера — высочайшее волеизъявление. Это… ну, не знаю… самопожертвование: вот мое тело, вот моя кровь… жертвоприношение в его идеальной форме, а не занос колес на пятачке автотрека!

— Успокойся, — увещевает его Марилен. — Может, кое-что не так уж плохо и пойдет в дело. При хорошем режиссере…

— О-о! — восстает Сильвен. — Ради роли ты согласна на что угодно.

— Ладно. Ну что же, тогда не будем об этом, — обиделась Марилен.

— Нет, напротив, — вмешивается Ева, — будем!

Она извлекает из сумочки газетную вырезку и протягивает Сильвену:

— Прочти!

«Из лунного света в sunlights[239]
Как нам стало известно из достоверного источника, вскоре предполагается экранизировать „Вертера“. Впрочем, речь идет не об опере Массне, а о романе Гёте. И на роль Вертера прочат актера, некогда знаменитого, однако мы не назовем его имени, поскольку теперь оно всеми забыто. Как говорится, следите за афишами. Романтический герой? Таинственный красавец? Угадали! Играть Вертера в его возрасте!»

— Какая гадость, — бормочет Сильвен. — Кто же это решился на такую публикацию?

— И ты еще спрашиваешь? — говорит Ева. — Можешь не сомневаться, за ней последуют другие.

— Да, наверняка это Марсьяль выболтал секрет, — продолжает Сильвен. — Он знаком с Фрескини. Само собой, он исподтишка начинает наступать мне на пятки, чтобы занять мое место. Правда, я занял его место.

— Заткнись, — говорит Марилен. — Хватит об этом.

Ева скатывает хлебный шарик и роняет его в пепельницу.

— Хочешь послушать моего совета, — говорит она, — оставь свой ответ про запас. Ответив выпадом на выпад, ты потеряешь лицо, и тогда считай себя конченым человеком. Эстафету примут другие газеты. В конце концов, ты же знаешь, на что способны люди. На твоем месте я позвонила бы Медье и сказала, что принимаю его предложение, но тем не менее сценарий нуждается в доработке. И так от поправки к поправке мало-помалу заставишь признать себя. Если же дела не пойдут, то отступишь с честью. Тебя уже не обвинят в том, что ты клюнул на первое соблазнительное предложение сниматься. Ты повел себя, как надлежит подлинному профессионалу. И можешь на меня положиться. Я тоже умею обращаться со слухами. Марсьяль расшибет себе нос.

Сильвен дает себя уговорить. Время не слишком позднее, и можно еще звякнуть Медье домой.

— Я подумал. И не схожу с дистанции. Но настаиваю на том, что сценарий нуждается в переработке. Потрясенный интерпретацией Фьорентини, я забыл спросить у вас имя режиссера.

— Его еще не выбрали, — говорит Медье. — Джузеппе подумывает о Марио Фальконе, но я бы предпочел француза. Фальконе не лишен таланта — что правда, то правда, — но только он к месту и не к месту сует политику, чем грешит и сам Фьорентини. Его история конкуренции автомобильных магнатов списана с реальной жизни. Вот почему я и колеблюсь. По возвращении из Рима звякну вам.

Благодаря усилителю звука Ева и Марилен тоже прослушали их разговор.

— Он осторожничает, этот Медье, — заявила Ева. — Вот видишь, хорошо, что ты ему позвонил. Значит, еще не все потеряно.

У Сильвена отлегло, ему не до любви, и он предпочитает уединиться в спальне для гостей. На сон грядущий он наугад раскрывает своего «Вертера».

«Иногда я говорю себе: твоя судьба уникальна. Ты можешь считать всех других счастливыми: никогда еще простой смертный так не мучился, как ты. А потом я читаю какого-либо древнего поэта, и у меня впечатление, словно я читаю в своем собственном сердце. Мне предстоит столько страданий! Как? Значит, и до меня жили такие же несчастные, как я сам!»

И уважительно откладывает книгу на тумбочку. Фьорентини — варвар! Мир прогнил. Кино выставляет поэтов на панель. Ах! Уснуть бы и не просыпаться. «Какой бред. Полная чушь!» — бормочет он себе под нос, побеждаемый сном. Но знает, что, проснувшись поутру, станет прислушиваться к телефону и, словно завороженный им, ждать и надеяться, до одурь считая часы.

Марилен приступила к небольшой роли в дубляже, и Сильвен сидит дома один. Мысли кружатся хороводом… Тельма… Она как в воду глядела, предупреждая, что съемки будут опасными, если все-таки ему придется симулировать автомобильную катастрофу. Марсьяль — подонок. У него на уме всегда одно и то же — месть. И этот Фьорентини с его позой классного наставника… Газеты… Тельма действительно видела, что вокруг «Вертера» развернется шумиха. Ну и черт с ним… Que sera sera.[240] Но как бы он ни караулил звонок, тот неизменно застает его врасплох, когда он стоит на пороге застекленной двери и смотрит на дождь.

— Алло! Дорель слушает.

На проводе Медье.

Голос приглушен расстоянием. Звонок издалека, который обычно приносит важные сообщения.

— Я в Риме. Дела с Фьорентини и Фальконе не ладятся. Они хотят сделать фильм наподобие «Захвата города», только на материале автомобильной промышленности. Вообразите себе: «Захват „пежо“» или «Захват „ситроена“»! Скандал обеспечен. Алло! Вы меня слышите?

— Я вас прекрасно слышу.

— Джузеппе их поддразнивает. Так что я ретируюсь.

— А как же фильм? — вскричал Сильвен.

— Я намерен делать его с Вильгельмом. Надо вам сказать, Вильгельм, со своей стороны, привлекает к работе Густава Мейера — немецкого сценариста. Мы изучим новый проект сценария. Мейер — ловкий тип. И потом, Гёте должен его вдохновлять. Сегодня вечером я возвращаюсь в Париж. Не смогли бы вы прийти ко мне завтра? Мейер тоже придет.

— Вы порвали с Джузеппе Фрескини окончательно?

— Ни боже мой! — отвечает Медье. — В нашем деле никогда до разрыва не доводят. Просто какое-то время держатся на расстоянии.

— И вы сумеете обойтись без итальянских капиталов? Извините за нескромный вопрос.

— Вопрос вполне законный. Если, как я надеюсь, у нас будет задействована кинозвезда, мы без труда получим под нее аванс. Пусть вас это не волнует.

— Какую звезду вы имеете в виду?

— Ну что ж, к примеру, Роми Шнайдер. До завтра, дорогой Сильвен. Скажем, в десять утра.

Сильвену хочется топать ногами и кусаться. Роми Шнайдер! Не смешно. Бедняга Медье! Он воображает, что Роми Шнайдер согласится быть партнершей незадачливого актера, забытого зрителями. Которому вдобавок ей придется уступить главную роль!

«Потому что главная роль моя! — Он так громогласно заявляет об этом, что его слова отдаются в кабинете эхом. — Нет! Пусть меня оставят в покое. Вертер устал, господин Медье. Вертеру хочется сходить на рыбалку!»

И все-таки скорее бы завтра. Этот Мейер не посмеет искорежить Гёте. Завтра наступит через двадцать четыре часа. Сильвену предстоит пережить эти сутки, час за часом, минута за минутой, до тошноты. Право же, думает Сильвен, лучше уж мне было стать фармацевтом, как папаша.

И ожидание начинается. Подобно тому, как волна, набегая, исподтишка подмывает скалу, разъедает крутой обрывистый берег, подтачивает его основание и мало-помалу разрушает, так и тревога, став еще более разъедающей из-за невозможности действовать, медленно накатывается на Сильвена. Он с трудом дышит. Ладони потеют. Настроение собачье.

Звонит Мерсье. Он прочел в газете заметку и сразу понял намек. Десятки таких же вот приятелей в Париже сейчас потешаются над ним. Сильвен отнекивается.

— Фактически еще ничего не произошло. Поступило предложение — ну, ты знаешь, как это бывает, — но, честно говоря, оно меня не соблазнило (Сильвен думает о Тельме, ее странных предостережениях). Я вовсе не горю желанием его принять, — заверяет он, хотя прекрасно знает, что за эту роль готов продать душу дьяволу.

Вечером Ева сообщает ему кое-какие сведения о Густаве Мейере. Они скорее обнадеживают. Слов нет, Мейера на одну доску с таким продюсером, как Жан Лу Дебади, не поставишь, но он приложил руку к вполне приличным фильмам.

— Все дело в режиссере, — продолжает Ева. — Удивляюсь, что Медье начал не с него. Он ставит телегу впереди быков. И потом, меня поражает то, что он еще даже не заикнулся о твоем контракте. Если он не решится на это в ближайшее время, я сама вмешаюсь в это дело. Тут что-то неладно. Я вижу таких людей насквозь. Он ухватился за «Вертера» только потому, что не обязан платить Гёте! Бесплатно спекулирует знаменитым именем — ведь арии из оперы у всех на слуху — и, боюсь, готов прикрыть им любую муру, лишь бы фильм обошелся ему подешевле. Ничего не предпринимай, не посоветовавшись со мной.

— Вечная матушка-брюзга, — вешая трубку, ворчит Сильвен. — Тоска. Ей повсюду мерещатся жулики.

Марилен вернулась домой. Она перевозбуждена.

— Меня просто одолели вопросами. Всех интересует, правда ли, что мой муж собирается играть Вертера. И клянусь, ни у кого и в мыслях нет насмехаться над тобой. В итоге эта заметка произвела положительный эффект. Вроде бы подлянка, но Вильмор считает, что это скорее смахивает на прощупывание с целью проверить нашу реакцию. И теперь я спрашиваю себя, уж не сам ли Медье, не подавая виду, дал просочиться такой информации.

Сильвен взрывается.

— Скажешь тоже! Не ему же все-таки делать намеки на мой возраст.

— Поди узнай! Случается, и злое словцо служит добрую службу. Хочешь знать мое мнение — нам не мешало бы поужинать в людном месте. Нас увидят и воочию убедятся, что ты способен еще выдать на экране очень даже презентабельного Вертера.

Они отправились к «Александру». Сильвен отвешивает поклоны, раздает улыбки, пожимает руки, чувствуя, что за ним наблюдают безжалостные взоры. «Играть Вертера в его годы!» Похоже, все присутствующие в ресторане повторяют про себя эту газетную строку. Тем лучше. В сущности, Сильвен давно уже не ощущал себя в центре всеобщего внимания.

За какой-нибудь час он вновь обрел забытую радость жизни. Он уже перевоплотился в своего персонажа и наполняет бокал Марилен жестом Вертера — он уверен в этом. Внезапно Сильвена осенило: счастье его жизни заключается в том, чтобы перевоплощаться. Стоит ему стать другим — и он испытывает блаженство. Сам же по себе он лишний. Малыш Сильвен! Сильвен — посредственность! Сильвен — зануда!

— Что с тобой творится? — спрашивает Марилен. — А ведь ты и выпил-то всего ничего.

Сильвен не сумел бы объяснить Марилен. Он гладит ей руку.

— Все в порядке, — успокаивает он. — Клянусь тебе, все обойдется.


Назавтра Сильвен является к Медье. Сердце его бешено колотится.

— Вас ожидают, — сообщает секретарша с улыбкой заговорщицы, приберегаемой для тех посетителей, с которыми продюсер на короткой ноге.

Густав Мейер курит сигару. При появлении Сильвена он встает. Не щелкает каблуками, не склоняет голову в низком поклоне, а ограничивается любезным пожатием протянутой руки. Он брюнет и живостью походит на латинянина и по-французски говорит без всякого акцента. Решительно, одни французы коверкают иностранные языки, решает Сильвен, усаживаясь в кресло, на которое ему указал Медье.

— Я полагаю, — говорит Медье, — теперь мы начнем быстро продвигаться вперед.

— Но… у вас все еще нет режиссера, — возражает ему Сильвен.

— А вот и ошибаетесь. Я подписал контракт с Семийоном. До этого Жак Семийон специализировался на короткометражках, и замечательно — тут ничего не скажешь. Он удостоен нескольких премий. Ему двадцать семь. Надо же предоставить шанс молодым, верно? Он присоединится к нам с минуты на минуту. А пока что Густав изложит нам свои соображения.

Короткая пауза, пока Медье наливает виски, и Мейер приступает.

— Вполне четкого представления о будущем фильме у меня пока что нет. Мне чуточку не хватило времени, но по поводу одного мы наверняка согласимся: «Вертер» Гёте лишен содержания. В романе отсутствует сюжет, нет ни перипетий, ни характеров. Это своего рода длинное раздумье о страсти, которая натолкнулась на препятствие.

Мейер наблюдает за лицом Сильвена, а оно выражает одобрение.

— Так вот, — продолжает Мейер. — Выходит, что отправной точкой нашего сценария и должна стать несчастная страсть. А несчастная страсть порождает комплексы.

Сильвен настораживается.

— Очень интересно, правда? — встревает Медье.

Сильвен страшится вникнуть в смысл слов Густава Мейера, но тот, увлекшись, развивает свою мысль, отбивая при этом такт ногой.

— А что такое комплекс? Точное определение — подавленный порыв. Вертер страстно желает Шарлотту, но при этом запрещает себе ее любить. Почему? Признаюсь, я долго искал объяснения, пока не нашел. Отбросим предположение об эдиповом комплексе — оно слишком примитивно. Вообразим себе лучше, что Шарлотта — точный портрет своего папы. Что может быть естественнее, правда? Но когда Вертера потянуло к ней, у него создалось впечатление, что его также потянуло и к ее отцу. Подсознательно, разумеется. Но вы представляете себе этот ужасный конфликт? Бедняге Вертеру не чужда склонность к гомосексуализму, которую он подавляет, и она ищет себе выход в необычайных лирических излияниях. Танцуя от этой печки, нетрудно выстроить сюжет и, главное, оправдать его самоубийство. Ибо каждый сценарист знает, что нет ничего труднее, чем найти оправдание самоубийству. Я даже удивлю вас, сказав, что в подаче Гёте самоубийство Вертера неоправданно. У Вертера нет для самоубийства глубокой причины, оно — прихоть автора. Как сценарист Гёте не стоит… как это у вас говорят?.. Ах да! Вспомнил: не стоит выеденного яйца.

Сильвен думает об отце — тот покончил с собой, вовсе не страдая от комплексов. И проникается ненавистью к Мейеру, не способному понять, что есть чистые самоубийства — самоубийства с высоко поднятой головой лицом к лицу со вселенной.

— Ах! — воскликнул Медье. — Вот и Семийон.

И тут шумно входит крупный блондин. Несмотря на мягкую погоду, на нем дубленка и вельветовые штаны в крупный рубчик. «Хорош, — думает Сильвен, — ему бы еще пастуший посох, зажатый в кулаке, и стадо овец за спиной».

— Простите великодушно! — вскричал Семийон. — У меня увели мотороллер. Пришлось тащиться на велосипеде. — Он валится в кресло и обмахивает лицо, растопырив пальцы веером. — Ну что? — интересуется он. — На каком вы этапе? Когда я обедал с Густавом, он объяснил мне свою задумку. Меня бы она устроила. А вас?

— Нам нравится, — дипломатично отвечает Медье, как бы ручаясь и за Сильвена.

Семийон повернулся к Мейеру.

— Я бы хотел, — продолжает он, — чтобы мы присутствовали при исцелении Вертера. В общих чертах суть психоанализа всем известна, но тут представляется удобный случай продемонстрировать его на глазах у зрителей.

Вскочив на ноги, Мейер соединяет квадратом указательные и большие пальцы, словно отрабатывая раскадровку.

— Я начинаю снимать от дивана. На нем кто-то вытянулся. Медленно поднимаюсь вдоль ног и наконец обнаруживаю лицо Вертера. Голос off[241] врача-психоаналитика: «У вас возникает одна ассоциация за другой: любовь, соитие… И тр-а-а-х! Мы прозрели и знаем теперь, что к чему».

Сильвен спрашивает, делая вид, что активно участвует в обсуждении:

— Вы переносите действие в наше время? Никаких костюмов той эпохи?

— Отличный вопрос, — отвечает Семийон. — Лично мне видится вся эта история в Америке. Отец Шарлотты может быть священником.

— Ах! — восклицает Медье, как сладкоежка, предвкушая лакомый кусок. — Вот это мысль! Пуританская среда. Трудности с самого детства.

— В костюмах чуть-чуть в стиле ретро, — с железной логикой дополняет его Мейер.

Семийон подходит к Сильвену, кончиками пальцев поворачивает его голову на три четверти в профиль и при свете из окна долго размышляет, пока наконец не роняет:

— Оно еще не слишком помято. — Осознав, что он тут не один и что Сильвен смотрит на него, извиняется: — Не обращайте внимания. У меня такая привычка — размышлять вслух. Я прикидываю необходимое освещение. — Он дружески похлопывает Сильвена по щеке. — Сойдет, старина. — И возвращается в кресло, по пути налив себе хорошую порцию виски.

— Остается Альберт, — замечает Медье.

Мейер продолжает:

— В романе Альберт лишь оттеняет главных персонажей. Для меня, как, впрочем, и для Жака, подлинным партнером Вертера является его врач-психоаналитик. И так как он тоже влюблен в Шарлотту, то, сами понимаете… Это подспудное соперничество между врачом и пациентом…

— Чертовски современно, — одобряет Семийон.

Разговор продолжается, но Сильвен отключился. Он чувствует себя прижатым к стенке. Гомосексуалист! Он! Ему бы дубасить кулаком по письменному столу, вопить: «Нет, ни за что!» А у него уже нет сил даже открыть рот. Более того, кто-то в нем согласен, полагая, что такое вполне допустимо и даже, пожалуй, не так уж и плохо, — кто-то, кто сдается, кого душит стыд, но кто созрел для двойной игры. К счастью, самоубийство положит конец его душевному смятению.

Он встает одновременно с остальными.

— Ну что ж, — говорит Медье, — поскольку мы пришли к обоюдному согласию, нужно поднажать. Густав пишет режиссерский сценарий. Жак приступает к работе с Сильвеном, помогая ему стать Вертером, какого мы в общих чертах набросали. А я займусь подбором актеров. Дорогой Сильвен, пришлите мне своего агента для заключения контракта. Еще раз благодарю, друзья мои.

Горячие рукопожатия. Однако стоило Семийону удалиться по коридору на десять шагов, как он оборачивается к своим двум компаньонам:

— Не поддавайтесь на удочку. Не исключено, что этот тип — проходимец. Если он не предложит нам участие в доходах, я сделаю ему ручкой. Его «Вертера» можно снять где угодно. А идея — общее достояние.

Они расстаются на улице. Семийон проходит несколько шагов с Сильвеном.

— Забавный парень этот Фридолен! — оценивает он Мейера. — Фрейд может порадоваться — для него он второй Декарт. И все же нельзя допустить, чтобы он на нас слишком давил, — мы и сами с усами. — Он указывает на кафе. — А не пропустить ли нам по маленькой? Нет? В самом деле нет? Тогда до завтра. Я приду к вам — в моей клетушке вечно бордель. Так что напомните мне свой адрес.

— Тридцать-бис, улица Боргезе, в Нейи.

— Нейи! Мсье неплохо устроился. Adiós![242]

Сильвен бредет домой, как сомнабула. Жребий брошен. Он будет Вертером. Страдающим от невроза. В конечном счете невроз — тоже болезнь романтическая. Это даже позволит ему обновить жестикуляцию, модуляции голоса. С этой стороны предстоит что-то придумать. Он довольно легко сможет обновить свой арсенал выразительных средств. Да будет так! Сильвен звонит Еве.

— Все в порядке. Медье ждет тебя по поводу контракта. Только учти: на меня ложится вся тяжесть картины. А это стоит денег.

— Можешь на меня рассчитывать, цыпленочек. Я безотлагательно все улажу. Ужасно за тебя рада.

Сильвен падает в кресло. Ну все, наконец-то на горизонте замаячил край пустыни. Сильвену прыгать бы на радостях, а он все еще никак не преодолеет сомнений, не расстанется с ощущением поражения, которое так надолго его парализовало. Впрочем, ведь теперь ему предлагали роль победителя. В Вертере нет ничего общего с Андре Шенье или Шопеном. Играя эти роли жертв, он торжествовал победу. А вот если он воплотит образ добычи врача-психиатра, то не загубит ли тем самым всю свою актерскую карьеру? После чего — занавес!

Телефон… Надоело. Настойчивый звонок. Ну и черт с ним. Однако нервы не выдерживают, Сильвен снимает трубку.

— Сильвен Дорель слушает.

— Вот уже несколько часов я пытаюсь к вам прорваться.

— Алло. Кто говорит?

— Тельма. Извините за беспокойство. Но вы не должны — вы меня слышите? — в данный момент вы не должны давать согласие сниматься. Мои тревоги на ваш счет возрастают.

— Но…

— Послушайте, Сильвен. Вы питаете доверие к моим словам, правда ведь? Так вот. Дайте мне рассказать. После обеда я прикорнула, и мне вдруг привиделся сон: катафалк останавливается перед особняком — копия вашего. Окна затянуты крепом с инициалами наподобие рыцарского герба — переплетенные буквы С. Д. Понимаете? С. Д. Сильвен Дорель. Интуиция меня никогда не обманывала. Уверяю, речь идет именно о вас. Так что прошу… Если вы сейчас что-то затеваете — лучше отложить. У меня уже были странные предчувствия на ваш счет. Это не впервые. Будьте осмотрительны, Сильвен, я вас предупредила.

— Спасибо, дорогой друг, — бормочет Сильвен, потрясенный словами Тельмы. — Посмотрим, что еще можно изменить.

Он кладет трубку, но знает, что сейчас изменить уже ничего нельзя. Ева у Медье. Жребий брошен. Слишком поздно. У него никакого желания что-то предпринимать. Под каким предлогом? Он будет выглядеть олухом царя небесного. К черту катафалк!

И когда час спустя звонит Ева и сообщает Сильвену, что контракт заключен, у него расслабляются мышцы, в голове ни единой мысли. Проиграл он или выиграл — неважно. Главное — перемирие. Но тут он внезапно вздрагивает. Если он втянется в их игру, как того требует Ева, если он в совершенстве воплотит образ душевнобольного Вертера, как его задумал Мейер, кто знает, не скажут ли зрители: «Так вот, значит, почему Дорель ушел из кино! Черт побери! У него не ладится семейная жизнь. Его жене, должно быть, живется невесело». Какой абсурд! Это правда, их брак мог бы быть счастливее. Но Марилен постоянно озабочена, как назойливая муха кружит вокруг сладкого, так и она вынюхивает себе роль. Не будь оба одержимы потребностью играть, они бы наверняка лучше ладили. Жили бы в свое удовольствие. Но что, собственно, значит «жить в свое удовольствие»? Это когда прохлаждаешься, ублажаешь свое тело, отметаешь заботы — вчерашние и завтрашние? Но какой интерес так жить! Жить — наоборот, значит вибрировать без всякой передышки в магнитном поле по образцу стрелки компаса, которая трепещет в пронизывающем ее потоке магнитных лучей.

Сердце Вертера работает целенаправленно. Кончается напряжение, которое его воодушевляет, и он умирает. И Фрейд тут совершенно ни при чем. А Мейер, Семийон, Медье — тупые ослы.

«А я, кто их слушает, становлюсь противен самому себе. Кстати, сколько мне заплатят?» Ева назвала цифру, но он как-то пропустил ее мимо ушей. 150 тысяч франков? 200 тысяч?

Сильвен перезванивает Еве.

— Сто сорок тысяч, — говорит она. — И мне еще пришлось бороться. Он жутко какой несговорчивый, твой Медье. Но что происходит? Ты не в своей тарелке?

— Нет-нет. Мне досадно, что я так низко котируюсь. Какое падение!

— Да. Но если фильм понравится зрителям, цена удвоится, утроится.

Ей не видно, что Сильвен передергивает плечами. Он разочарован, как игрок, которого подвел тотализатор.

— Медье говорил о своем желании ангажировать Роми Шнайдер, — продолжает Ева. — Блеф, конечно. Где ему взять денег? Так что им придется довольствоваться Линдой Клейн. Ее фильмы пользуются зрительским успехом. Она хорошенькая, разбитная. Если бы ты почаще ходил в кино, уверена, ты бы ее оценил. Медье ожидает ответа своего агента. Он вдруг заторопился.

— Линда Клейн и Сильвен Дорель! — усмехается Сильвен. — Вряд ли такое сочетание имен заставит толпы кинозрителей ломиться на сеанс.

— Как ты не можешь понять! Это же новый старт!

«Новый старт». Слова Евы подают Сильвену мысль перелистать рецензии на его фильмы. Несколько специальных папок, набитых газетными вырезками, стоят рядком на полках домашней библиотеки. Гробы его славы. От них исходит запах клея и старой бумаги.

Сильвен Дорель — лауреат премии за лучшее исполнение мужской роли.

Незабываемый Фредерик Шопен!

Триумф Сильвена Дореля на Берлинском кинофестивале!

Фотографии, пачки статей…

А не лучше ли будет сейчас ему потихоньку стушеваться, вместо того чтобы идти по стопам тех актеров, которые на закате карьеры никак не могут оторваться от экрана и год за годом оттягивают свое окончательное «прости-прощай»? Зрители их любили. Зрители их разлюбили. Таков закон природы.

— Ничего подобного, — говорит Семийон, который уже с неделю ежедневно приходит поучать Сильвена. — Ничего подобного! Если ты ошеломишь зрителей, они станут есть у тебя из рук.

Семийон обращается к Сильвену на «ты». Он «тыкает» и Мейеру, который заявляется регулярно через день с дипломатом в руке, как важный начальник. Оба они чувствуют, что Сильвен в глубине души артачится, но это не мешает Семийону просто заходиться от воодушевления, наполняя кабинет завихрениями, жестикуляцией, тогда как Мейер терпеливо разъясняет тонкости своей концепции.

Сильвен вынужден признать, что изобретательность того и другого напрочь лишена чувства меры. Фантазия рисует Мейеру грандиозную картину передачи актером того, что он называет «клиническим случаем Вертера». А Семийон, разлегшись на ковре, воспроизводит мимику пациента, после чего, резко вскочив на ноги, изображает Шарлотту. Их дуэт прерывают драматические паузы.

— Понимаешь, — уточняет Семийон, — она уже готова упасть к тебе в объятия, но тут тебе надо всем своим видом показать, что тебе все осточертело, тебе и хочется, и не хочется. Попытайся. Нет, не так. У тебя бегающий взгляд. Щека дергается. Ведь это же нетрудно сыграть. Ладно. Прервемся.

Новая пауза — виски. Втроем они уговаривают по бутылке за два дня. Семийон прохаживается по кабинету. Роется в книгах.

— Ах! Скажите на милость! Золя… Анатоль Франс… Поль Бурже. Ты еще читаешь такую литературу? Ну ты даешь!

И вот пока Сильвен поворачивается к нему спиной, Семийон натыкается на потайной ящик в секретере. Открывает. Обнаруживает пистолет.

— Нет, — говорит он, — шутки побоку! Это от воров?

Достав оружие, он подбрасывает его на ладони. Сильвен бледнеет.

— Положи на место, — говорит он. — Он принадлежал моему отцу.

— Значит, правду рассказывают? — любопытствует Семийон.

— Да. Он покончил с собой,чтобы не попасть в руки гестаповцев.

— О-о! — воскликнул Мейер. — Извини, пожалуйста.

Оба смущенно умолкают.

— Может быть, сцена самоубийства тебе не по душе, — наконец говорит Семийон. — А между тем она — сильное место в картине. Нельзя ее смазать. Это значило бы предать автора. Как ты себе ее представляешь? Обговорить ее мы сможем позднее, но снять обязаны.

— Дай-ка, — просит Сильвен.

Он берет в руки револьвер и не без отвращения — есть жесты, какие не делают на людях, — и медленно подносит дуло к виску.

— Стой! — кричит Семийон. — Так я и думал. Пуля в лоб. Нет, старик, нет!

— Не тебе меня учить, как покончить с собой, — возражает Сильвен.

Семийон шутит:

— Послушать тебя — скажешь, что ты кончаешь самоубийством каждое утро. Ты же Вертер, а не первый встречный. — И тут же поправляется: — Первый встречный — неподходящее выражение, но ты меня понимаешь? У Вертера красивая мордаха. И он не станет ее уродовать. Нет… Дай-ка мне свою пушку.

Снова завладев револьвером, Семийон садится за письменный стол.

— Я полагаю, — продолжает он, — что Вертер оставит письмо. Во всяком случае, не такой он человек, чтобы влепить себе пулю стоя и замертво плюхнуться на паркет. Воспитание ему не позволит такое… Он умирает, приставив дуло к сердцу… вот так… — Он тыкает дулом себе в грудь, прямо в сердце, и спускает курок. — Тут у меня сразу пойдет затемнение. Какая необходимость показывать зрителю, как Вертер рухнул на письменный стол, подобно обанкротившемуся банкиру. Тебе остается только чуточку подрепетировать, и дело пойдет само собой. Повторим сцену, где Вертер обнаруживает, что любит вовсе не Шарлотту. Гюстав, перечитай, пожалуйста, свой черновик.

И работа продолжается. И дни текут за днями. И Сильвену становится все больше не по себе в том образе, какой ему навязывают. Они корежат Вертера. Он делится своими сомнениями с Евой.

— Контракт подписан, — замечает она, — и ты уже не можешь уклониться от его выполнения. Напоминаю тебе параграф четырнадцатый: Медье и ты, вы несете ответственность перед судебными инстанциями Парижа за «невыполнение или ненадлежащее выполнение обязательств по настоящему договору». Поэтому, как видишь, что-либо оспаривать слишком поздно.

— Но я подыхаю от этого мерзопакостного фильма. Он мне осточертел.

— Объяснись с Медье откровенно.

Сильвен не решается. Он уже не знает, чего хочет. Он ссорится с Марилен по пустякам. Швыряет трубку, когда его мать пытается поговорить с ним по телефону. У него лихорадочный взгляд. В левой руке начинается что-то вроде дрожи — он не переставая сжимает ее и разжимает.

— Хорошо, очень хорошо, — говорит Семийон. — Еще немного — и ты дозреешь.

Линда Клейн объявилась в Париже. Ну и дылда! Почти на голову выше его ростом.

— Нет!.. — стонет Сильвен. — Как я буду выглядеть рядом с ней!

— Согласен, — уступает Семийон, — она смахивает на валькирию, но так и задумано. Похоже, у тебя никак не укладывается в башке, что любовь Вертера к Шарлотте — чистое недоразумение.

— А значит, — продолжает за него Мейер, — чем больше составляющие этой пары не подходят друг другу, тем яснее становятся мотивы отчаяния Вертера.

Эти мучители его больше не отпускают. Им случается осесть у него на целый день. В обед они прямо на месте съедают по сэндвичу, и Берта сокрушенно глядит на хлебные крошки, рассыпанные по кабинету.

— Я выставлю их за дверь, — угрожает Марилен. — Можешь прилепить себе свой фильм сам знаешь куда. Даже не сподобился добиться для меня хотя бы пустяковой роли. Все досталось тебе одному!

В конце концов Сильвен взрывается.

— Я отказываюсь, — заявил он Медье. — Я не способен влезть в шкуру гомика. Какая-то бредовая история.

Медье не полез в бутылку. Ему известно, что актеры — народ непредсказуемый и не терпят грубого обращения.

— А вы отдаете себе отчет в том, — тихо говорит он, — что ваш отказ — катастрофа? Через два месяца я надеюсь приступить к съемкам. Я вложил в это предприятие немалые средства. Прокатчики крайне заинтересованы. Вы не вправе отступать. И потом, не забывайте, что благодаря этому фильму у вас откроется второе дыхание.

— Я отказываюсь, — упрямится Сильвен.

Медье призывает на помощь Мейера и Семийона. Разыгрывается бурная сцена, постольку Мейер считает, что лучше его сценария ничего не придумаешь. Со своей стороны, Семийон не согласен лишиться Вертера, которого он сумел довести почти до депрессии.

— Сценарий, — внушает ему Мейер, — в какой-то мере напоминает одежду — всегда есть возможность подрубить подол.

— У меня идея! — вскричал Семийон. — В данной версии Вертер обнаруживает, что через Шарлотту его влечет к себе пастор. Но возможно и обратное. Шарлотта через Вертера может быть влюблена в собственного отца. Достаточно, чтобы Вертер хотя бы отдаленно походил на пастора.

Очевидный смысл такой трактовки обдает их грязью.

— Для этого даже не потребуется вносить изменения в мой текст, — говорит Мейер.

— Но тогда основной станет роль Шарлотты, — возражает Сильвен.

— Тут уж, старина, ничего не попишешь, — как отрезал Семийон. — Тебе не улыбалось играть гомика… Ну что ж, успокойся. Ты станешь психиатром. Лично я без всякой натяжки представляю себе Вертера врачом-психиатром.

— Но тогда прости-прощай мое самоубийство, — лепечет Сильвен.

— Ежели вам непременно требуется самоуничтожение, — просияв, встревает в разговор Медье, — думаю, можно вам его устроить.

— Проще простого, — поддакивает Мейер. — Психиатр влюбляется в Шарлотту. Какой психологизм! Дело его совести — открыть пациентке глаза на то, что она влюблена в своего отца. И теряет ее по мере того, как она осознает правду. И он не выдерживает.

— Высший класс! — оценивает Семийон. — И как это только я раньше не додумался!

Они обмениваются поздравлениями. Пылают воодушевлением.

— Вы довольны? — спрашивает Сильвена Медье.

Тот не перестает удивляться тому, что можно запросто повернуть сценарий в любую сторону, но счел, что с его стороны привередничать было бы нелюбезно.

— Что ж, попробуем пойти по такому пути, — одобряет он.

Вернувшись домой, Сильвен долго смотрится в зеркало ванной комнаты. Ну какой же он врач-психиатр? Слишком молод, никакой солидности. И еще один момент. Лицо врача должно быть непроницаемо, как маска, скрывающая его чувства. Он никто. Но в таком случае на что актеру талант? Первый встречный-поперечный сыграет эту роль лучше его. Зато его партнерша Линда Клейн извлечет львиную долю из своей. Единственный волнующий момент, какой ему еще останется, это сцена самоубийства. И если зрители не обретут его вновь таким, каким он бывал прежде, то нечего и упорствовать.

Вернувшись домой, Марилен застает мужа в спальне. Он растянулся на кровати и дремлет, сраженный большой дозой снотворного.

— Мне нужно передохнуть, — бормочет он. — Глаза бы мои их больше не видели…

На следующий день Сильвен договаривается о выходном. Он уже забыл, как выглядит Париж в погожий день. Как только он спускается по авеню Фош к Триумфальной арке, солнце ложится на его плечо ладонью друга. Он шагает куда глаза глядят, ни о чем не думая. Перестав быть Вертером, Сильвен смахивает на больного, не оправившегося от шока, полученного в автокатастрофе. Он присаживается на скамью. У его ног прыгают, щебеча, воробьи. Как бы ему не пройти мимо подлинной жизни, так и не увидев ее!

Сильвен не спеша обедает поблизости от площади Звезды, но около трех пополудни им снова овладевает тревога, и он возвращается в Нейи, ускоряя шаг, как если бы внезапно понадобился больному. Пройдя через сад, он толкает стеклянную дверь и торопится снять трубку автоответчика. Голос Медье:

— Есть новости. Позвоните мне сразу, как придете домой.

Новость! Вот слово, которое потрясает. Сильвен набирает номер дрожащими пальцами. Медье на месте.

— Какая у вас новость? — спрашивает его Сильвен.

— Значит, так. Сегодня утром мы долго беседовали с Линдой. Я был с Жаком и Густавом. Она остановилась в «Наполеоне», и при желании вы тоже можете пойти ее повидать. Вчера вечером она прочла сценарий, и я сообщил ей по телефону, какие изменения вы уже приняли.

— И что? — нервничает Сильвен. — Она согласна?

— Согласна, то-то и оно. Роль Шарлотты ей очень нравится. Но она высказала нам соображение, которое, по зрелом размышлении, представляется вполне резонным. Мы говорили, что Шарлотте кажется, будто она неравнодушна к Вертеру, который стал у нас ее врачом. Помните?

— Да-да, прекрасно помню.

— Так вот. Подметив в себе эту порочную склонность к собственному отцу, по мнению Линды, если кто и должен покончить самоубийством, так это Шарлотта. И честное слово, Линда права. Ее героиня не выдерживает мук совести, что вполне естественно.

Сильвен остолбенел.

— А как же я? — бормочет он. — Она крадет у меня мое самоубийство.

— Да будет вам! — уговаривает его Медье. — Не нужно драматизировать.

— Мне, актеру, в этой экранизации просто нечего играть. При таком раскладе я становлюсь чурбаном.

— Гюстав — парень ловкий и готов переписать вашу роль.

— Если я вас правильно понимаю, — кричит взбешенный Сильвен, — вы пошли на поводу у Линды! Даже не согласовав со мной. Но, черт побери, за кого меня тут принимают?

— Дорогой Сильвен, — вкрадчиво говорит Медье, — ведь вы вовсе не обязаны соглашаться.

— Ах! Разумеется, я не согласен.

— Послушайте, дорогой Сильвен, вы же не захотите довести дело до суда?

— Да мне на все плевать! — орет Сильвен. — Я хочу, чтобы мне вернули мое самоубийство.

— С вами не сговоришься.

— Извините! Извините! Это вы поступаете нечестно. Любой на моем месте реагировал бы точно так же.

— Ошибаетесь.

— То есть как это я ошибаюсь?

— А очень просто. Есть актер, который согласен сыграть вашу роль без предварительных условий.

— Меня бы это удивило.

— Ну что ж, поинтересуйтесь у Даниеля Марсьяля.

— Этот подонок?!

— Послушайте, Сильвен, я не расположен затевать распри. Если вы отказываетесь принимать то, что вам предлагают, мне не остается ничего другого, как искать актера на стороне. Я человек дела. Душевные перепады не по моей части. Так что подумайте. Только решайте безотлагательно. Самоубийство — тоже мне, проблема. Его всегда можно чем-либо компенсировать.

— Но только не самоубийство Вертера.

— Допустим. В доказательство моей примирительной позиции предлагаю вам немедленно приехать. А я вызову к себе Жака и Густава, и мы обсудим создавшуюся ситуацию. Согласны?

— Лишь бы от этого что-то изменилось. Вы себе представляете эту дылду с пушкой в руках? Смехота…

— О! Но у нее на сей счет есть мысль. Никакого пистолета! Яд!

Последний удар нанесен.

— Вы меня не уберегли ни от чего, — хихикает Сильвен и шмякает трубку. Ему ужасно хочется что-нибудь разбить. Он уже не держит себя в руках.

Он черкает записку Марилен на листке из блокнота: «Ушел к Медье. Возможно, задержусь допоздна. Они угробили мою роль».

Рука так дрожит, что выводит каракули. Как же Тельма была права! Надо поставить крест на всякой надежде о втором дыхании. Поставить крест на Дореле!


Сильвен смотрит на часы. 16 часов. Медье сказал «немедленно», но надо дать время Семийону и Мейеру добраться до места. Впрочем, на кой черт сдались ему эти двое, если он решил окончательно послать Медье куда подальше. Чем скорее он хлопнет у него под носом дверью, тем скорее обретет спокойствие. Но Сильвен не может не признать, что спокойствие — не его удел. Обида, которую он уже так долго сносит день за днем, теперь привела к разрыву. Он швырнет ему, Медье, это известие прямо в лицо. Возможно, после этого ему навсегда будет заказано сниматься в кино, но терять ему нечего. Разве он уже не стал жалким актеришкой на подхвате, которым манипулируют как кому вздумается, с которым обращаются как с последним ничтожеством? Он покажет всем им, этим мерзавцам, на что способен. В голове потоком проносятся обрывочные фразы… упреки, жалобы, ругательства. Он натягивает куртку, проверяет содержимое бумажника — да, денег ему хватит.

Сильвен вызывает по телефону такси, вешает трубку, уже машинально подключает автоответчик. Один жест увязан с другим. Он действует как хорошо отлаженный робот, выходит через застекленную дверь и, экономя время, пересекает сад.

«Ну и гадина! Посулил мне золотую роль, а потом по кусочку, садистски сам ее и отнял».

Такси не заставило себя ждать. Бросив водителю адрес, Сильвен валится на сиденье. Его возмущение уже не так пышет жаром, языки пламени становятся тлеющими головешками. Их пыл обжигает ему щеки, а в груди гудит как в очаге. «Яд! Хороша, нечего сказать! Шлюха несчастная!» Шофер наблюдает за своим пассажиром, который разговаривает сам с собой. Он умеет распознавать причины перевозбуждения: ревность, депрессия, фанатизм — и не прочь поскорее избавиться от этого странного типа. А тот уходит, даже не дождавшись сдачи.

Сильвен садится в лифт. «Если он станет возникать, вмажу ему по физиономии». Все его тело дрожит, как мотор при перегрузке. Заметив в глубине коридора силуэт, он заставляет себя замедлить шаг из последней заботы о нормах приличия. Мужчина идет, заложив руки за спину, нагнув голову, словно погруженный в раздумья. Сомнений нет — он вышел из кабинета Медье. И тут Сильвен узнает его. Это Даниель!

Сильвен налетает на него, хватает за грудки.

— Сволочь! С тобой все ясно.

Раздается пощечина. Другая. Она звучит четко. Марсьяль пытается защищаться. На шум открываются двери. В коридоре начинается суматоха.

— Господа! Послушайте, господа!

Драчунов разнимают. Сильвену не хватает воздуха. Кровь молотком стучит в висках. Выбравшись из толпы, он убегает к лестнице.

Даниель пришел, чтобы спереть у него роль, черт бы его побрал! Сильвен пересекает холл. Он уже не держится на ногах, но от ужасающего прозрения леденящий гнев сменяется испепеляющим бешенством. Он входит в ближайшее кафе. Усаживается в глубине.

— Двойное виски!

Он пытается припомнить последние слова Медье. Что он, собственно, сказал? Он старался говорить примирительно… Как бы не так! И в то же самое время вызвал к себе Даниеля. Правда, все могло обстоять иначе, и Даниель, возможно, пришел просто узнать новости. Но в таком случае Медье ему бы сказал: «Я ожидаю Дореля». А Даниель ему бы ответил: «Я вернусь через час». Их встреча в коридоре — чистое совпадение.

История старая как мир. Сильвен сбежал из театра теней, где все — и те, кто издевается, и те, над кем издеваются, — играют в одной и той же пьесе театра абсурда. Он просит подать писчую бумагу. Алкоголь, разливаясь по всему телу, привел его в блаженное состояние. Он пишет:

«Я покидаю вас, друзья. Я на вас не в обиде. Медье, вы подлинный негодяй, но это не ваша вина. Вы жрете других, чтобы они не съели вас. Во рту у вас торчат клыки, которыми вы вынуждены пользоваться. Вам ежедневно необходима ваша порция свежатины. На свою беду, я оказался в пределах вашей досягаемости, и вы подумали, что если сможете заарканить меня за четырнадцать миллионов, то еще легче заарканите Даниеля Марсьяля, заплатив ему на несколько миллионов меньше. Совместно с Линдой Клейн вы разработали премилый план избавления от меня. Я оценил его по достоинству. Сыграно как по нотам, и, само собой, Семийон и Мейер стали вашими соучастниками. Мера предосторожности! Почем знать, а вдруг в один прекрасный день вам выпадет крупный выигрыш в лотерее, именуемой кинематографом? Так что лучше уж быть в числе ваших друзей. Я же, как вы выражаетесь на своем жаргоне, has been[243]. Меня можно раздавить, ничем не рискуя, зато, если вы расквасите нос со своим „Вертером“, вас втопчут в землю — надеюсь, вам это известно. О, громкий лязг жующих челюстей за кулисами того, что вы не боитесь называть „седьмым искусством“.»

— Гарсон! Повторить!

Сильвен протирает глаза. За окном фланирует толпа, обычная для четырех часов пополудни, — туристы, деловые люди, профессионалки тротуара. Как все это далеко! Он возвращается к своему письму.

«Признаюсь, я и сам был мелким хищником. Меня интересовали не столько деньги. Нет, скорее мой гардероб, мой холеный вид — все то, что мне отраженно читалось в глазах у женщин. До этого я еще питал иллюзии. К примеру, Марилен. Бедняжка моя! Ведь ты самая бездарная из всех актрис, кто попадался на моем пути. Я думал, что ты выходишь за меня, воздавая дань моему таланту. Какое! Тебя манила перспектива крупных контрактов. Даниель тебя не устраивал — он неудачник. Но при всем том, что я терпеть его не мог, должен признаться, что он, несомненно, головастее меня. Сумей ты отучить его от спиртного, и он смог бы далеко пойти. Но у тебя на это не хватило соображения. Все, что тебе нужно, это вкусно поесть! О, ты ничем не хуже всех других. Мой брат, если бы он только посмел, свистнул бы у меня из-под носа самые лакомые кусочки. И все остальные — паразиты, о которых не стоит и вспоминать! Там, где пахнет деньгами, там, словно по чистой случайности, объявляются и приятели — старые, о которых ты забыл и думать, и новые, чьи имена еще не успел запомнить. И вся эта братия весело лязгает челюстями, скребет ногтями, до тех пор пока от падали не останется ничего, кроме добела обглоданного костяка. И тогда честная компания расходится, облизывая губы или чистя перья, оставив после себя скелет. Мой скелет. Потому что я намерен распрощаться с жизнью. Как когда-то мой отец. Он — чтобы не угодить в лапы гестаповцев, а я — чтобы уйти от низости, жестокости, лжи. Впрочем, все едино.»

— Гарсон… Повторить!

Алкоголь льет ему на душу елей умиротворения. Дышится уже легче. Он продолжает:

«Ваша Линда Клейн покончит с собой, приняв гарденал, словно субретка. Какая дешевка! Ну а я покажу вам, как прощается с жизнью тот, кого зовут Вертер.

Прощайте! Жалкие, ничтожные люди!»

Аккуратно сложив листок, Сильвен убирает его в бумажник и, расплатившись, уходит. Легкий ветерок, налетевший с площади Звезды, слегка кружит ему голову. Он мог бы возвратиться домой и пешком, но как бы не ослабла его решимость. Времени пять вечера. Берта уже ушла, а Марилен еще не вернулась. Дома ни души. Самый подходящий момент, если успеть быстро добраться до дома.

— Приятного вам вечера, — вежливо прощается таксист, отъезжая.

Сильвен машет ему рукой. Где то времечко, когда перед ним распахивали дверцу! Просили у него автограф! Он пересекает сад, входит в свой кабинет через стеклянную дверь. Сбрасывает плащ. После пощечины Даниелю было бы весьма кстати подать на него жалобу и тем самым привлечь внимание к своей персоне. Слишком поздно, старик.

Сильвен садится за письменный стол и достает из ящичка револьвер. Удержать дуло прямо перед грудью трудно, тут нужны две руки. Такая поза немного комична. Семийон не режиссер, а бездарь. Ах! Сильвен чуть не забыл. Выложив письмо на видное место, он прикрывает глаза и спускает курок.


Нечто, пока еще безымянное, плавает в белой, а может, и зеленой массе. До ее поверхности еще плыть и плыть, а воздуха не хватает. И вдруг внутренний голос опасливо подсказывает, что нечто — это и есть я. От такой догадки все становится на свое место: вокруг меня цветные пласты воды и я всплываю со дна океана. Требуется неимоверное усилие, чтобы понять, что его окружают светлые стены, а яркий свет слева — не солнце, а горящая лампа у изголовья кровати. Нечто стало мною, и я открываю глаза. Моя грудь в тисках повязки, но я жив.

В этом еще предстоит разобраться — такое никак не может быть правдой… А между тем я в состоянии чем-то пошевелить. Но чем? Я ощущаю прохладу простыни. Выходит, я шевелю ногой. Своей ногой. Я очень устал. Мое сознание туманится, но не пропадает. И я ощущаю разницу между небытием, как в коме, и безмятежным отсутствием, как во сне.

Новое пробуждение, на сей раз почти с ясной головой и лишь с клочками туманных воспоминаний. Сильвен отчетливо помнит лишь одно — решение покончить с собой. Не получилось, доказательством тому — плотные бинты, сжимающие грудную клетку. Он хотел избавиться от жизни, что в известном смысле ему и удалось. Он изнурен болезнью, но стал новым человеком. Откуда в нем такая уверенность, что он выживет? При всем том, что его туго запеленали, к носу и рту подсоединены резиновые трубки… он наверняка смертельно ранен. Тельма… Приходится напрячь всю память, чтобы вспомнить, что связано с этим именем. Воспоминания такие расплывчатые… Катафалк… Она видела катафалк… Нет! Рядом слышится голос: «Он пошевелил губами». Другой голос спрашивает: «Слышит ли он нас?» Ему бы так хотелось снова открыть глаза, сообщить что-то срочное. Но кому?

Голоса смолкли, но осталось чье-то присутствие, которое плавно перемещается. Но вот мать, шелестя, удаляется. Однако он все еще не один. Рядом с кроватью скрип. Возможно, скрипит стул. Его бдительно охраняют. Бояться нечего. Можно расслабиться и снова утратить себя. Время течет само по себе. Теперь таинственным образом настал день. Лампа не горит. Свет проникает через окно. Он обессилен, но мысль работает четко. Эта комната — больничная палата. Зачем его заставили вернуться к жизни? Чтобы потребовать отчета? Добиться извинений? Ему нечего объяснять. Оставленное письмо говорит само за себя. Его размножат, прокомментируют. Сильвен позабавился, вообразив себе, как разгорается скандал — бешенство одних, притворная маска сострадания других. Выздоровев, он станет для всех них перебежчиком, предателем, прокаженным. И от него отвернутся все, начиная с Марилен. Отныне он своего рода эмигрант. Может, ему и вправду податься в другую страну? Мысли свободно гуляют в его голове, он на них не сосредоточивается.

Дверь открывается. Над ним, улыбаясь, склоняется сестра милосердия.

— Тсс! Не пытайтесь говорить. Вас вызволяют с того света.

Она ставит ему термометр. В ее жестах никакой укоризны. По ее понятиям, самоубийца ни в чем не виноват, и Сильвен обретает душевное спокойствие. Он приподнимает голову, но из-за термометра во рту не может ее поблагодарить. Мысленно улыбаясь, он валится на подушку. Сестра ходит по палате. Вот она у штатива, с которого свисают трубки. Меняет капельницу, вынимает термометр. Сложив губы в знак одобрения, проводит ладонью по его лбу.

— Меня зовут Габи. Не двигайтесь. Бояться больше нечего.

Бояться? Он никогда и не боялся.

— Вам уже не причинят зла, — добавляет она.

Сильвен пытается уразуметь смысл ее слов. Значит, его письмо уже предано огласке. Намекает ли Габи на врагов, которые довели его до самоубийства? Он вопрошает взглядом и с бесконечным трудом произносит:

— Сколько времени?

Ей понятны тревоги пациентов.

— Сколько времени вы находитесь здесь? — переводит она этот вопрос. — Вас привезли позавчера, под вечер. Так что лежите спокойно. Если будете вести себя хорошо, вам могут разрешить короткое свидание с женой. И разговаривать запрещено. И скоро дело пойдет на поправку.

Силясь понять, как это ему больше не причинят зла, Сильвен засыпает. Он пробуждается от позвякивания медицинских инструментов и флаконов на тележке с перевязочными материалами. Хирург. Ассистенты. Какая же это болезненная процедура — смена повязки. Стоит ему вздохнуть поглубже, и грудь пронзает острая боль.

— Ему повезло, — говорит хирург. — Исход решили несколько миллиметров. В принципе сердце было обречено.

От резких запахов к горлу подкатывает кашель. Он изо всех сил преодолевает ужасную боль, как от удара кинжалом.

— Легкое задето, — продолжает хирург, — но это дело какого-нибудь месяца. Что ни говори, а случай неординарный: промазать, стреляя в упор!

Процедуры завершены. Кто-то измеряет ему давление и шепотом обращается к врачу:

— Визиты, само собой, отменяются, даже для жены. Пока что полный запрет. Комиссар — дело другое. Только пара минут. Понятно, Мишель?

Мишель — должно быть, так зовут студента-практиканта.

— Я прослежу лично, — заверяет тот.

В завершение хирург склоняется над Сильвеном. Он напоминает… Да, он похож на Пьера Брассера.[244] Доктор дружески сжимает ему плечо и говорит:

— В другой раз будьте осторожнее.

«Осторожнее?» — думает Сильвен. Остерегаться чего? Кого? Несомненно, Медье. Видно, хирург тоже читал его письмо. До чего тяжко возвращаться к жизни, понять… Поскольку есть вещи, которые необходимо понять. Комиссар? При чем тут комиссар?

Тележка удаляется, и ноги шаркают уже у дверей. Голос хирурга: «Прошу вас!.. Позже!.. Позже!..» Потолок озаряет вспышка блица. Дверь прикрыли за собой с той стороны.

Вспышка фотоаппарата! Это и вправду была вспышка фотоаппарата! «Скажите на милость, — подумал Сильвен, — мое самоубийство их расшевелило. Так и вижу газетные заголовки: „Прежде чем покончить с собой, Сильвен Дорель свел счеты…“» Что-нибудь в таком духе. Выходит, он страдал не напрасно.

На этой радостной мысли Сильвен прикрывает глаза и погружается в сон.

Позже… Но что означает это «позже»?

…Все та же комната зеленоватого цвета, та же тумбочка у изголовья справа, а слева — тот же штатив, с которым он связан пуповинами. Однако уже прошло какое-то время, так как он чувствует себя крепче, немного лучше владеет собой — достаточно хорошо, чтобы принимать решения. Он скажет, что ничего не помнит. У них есть письмо, и этого достаточно. Начни он исповедоваться, и ему придется извлечь на свет божий свои отношения с Марилен, Николя, Медье, и так без конца и края. Лучше уж положить конец всему сразу. Разве он не вправе утратить память? Посмотрим, как они отреагируют — все они. А почему бы ему не провести некоторое время в доме отдыха?

На этот раз он задумывается всерьез, старается рассуждать логично. Пора ему уже умерить пыл. Его бросает в жар. Хорошо бы промокнуть лицо.

— Габи, — позвал Сильвен и не узнал собственного голоса: хриплый, дрожащий, как у столетнего старца.

Между ним и окном возникла тень медсестры.

— Пить, — бормочет он.

Она подносит ему питье, так, чтобы он пил медленно, по глоточку.

— Вам уже лучше, — решает она. — Иду предупредить Мишеля.

Мгновение спустя к кровати подходит практикант. Сильвен видит за его спиной незнакомца. Плащ из темного габардина гармонирует с обстановкой палаты.

— Комиссару Шатрие нужно уточнить некоторые обстоятельства, — говорит Мишель. — Ограничьтесь ответом «да» или «нет». Отвечать подробней вы пока не в состоянии. — Он оборачивается к полицейскому: — Не утомляйте пациента!

Комиссар ставит стул прямо напротив Сильвена.

— Мне хочется вас ободрить, — шепчет он. — Вы вне опасности. Но ваша жизнь держалась на волоске.

Практикант слушает, наблюдая за лицом пострадавшего и готовый прервать визит в любой момент.

— Скажите, — продолжает Шатрие, — кто в вас стрелял?

Сильвен нем как рыба. Он так владеет собой, что на его челе нет и признака мысли. Он не моргая смотрит на комиссара, который вопрошающе глядит на Мишеля.

— Вы уверены, что он очнулся?

Практикант в свою очередь обращается к Сильвену:

— Господин Дорель… Вы поняли вопрос? Кто покушался на вашу жизнь?

Сильвен только мотает головой справа налево.

— Как это нет? — удивляется комиссар. — Вы что, забыли? Вы сидели за письменным столом. Кто-то вошел, возможно из сада, но это несущественно, и выстрелил. Стреляли в упор, о чем говорит прожженная дырка на вашем пиджаке. Значит, вы знаете убийцу. Будь он вам незнаком, вы бы не продолжали спокойно сидеть. Вы бы вскочили, возможно, подрались. Но нет, вы позволили ему подойти вплотную и не пошевелились. Следовательно…

Практикант обрывает его:

— Господин комиссар, вы говорите так быстро, что больной не успевает уловить смысл ваших слов. Пожалуйста, два-три четких вопроса — и на сегодня достаточно.

— Да, вы правы, — соглашается полицейский. — Господин Дорель, напрягите память. Ваш визитер — незнакомец? Вы никогда раньше его не видели? Да или нет?

— Нет, — выдавливает из себя Сильвен.

— Значит, он свой человек в доме?

— Нет.

— Вы не желаете отвечать?

— Нет.

— Значит ли это, что вы кого-то покрываете? Напрасно, потому что мое расследование продвигается, но с трудом, и мы могли бы выиграть время. — Комиссар отодвигает стул и встает. — Это ни на что не похоже. Ему наверняка известно, кто на него напал.

Взяв шляпу, полицейский готов уже шагнуть за порог, но, отдав себе отчет в том, что грубовато обошелся с пострадавшим, оглядывает его безжизненную руку на простыне, колеблется и, предпочитая ее не пожимать, откланивается.

— Скорейшего выздоровления, господин Дорель. До скорого.

Одумавшись, он возвращается и садится на прежнее место, несмотря на протесты практиканта.

— Один, последний вопрос, — заверяет он. — Господин Дорель, вы, по крайней мере, помните, как вернулись домой?

— Нет.

— Вот ведь, оказывается, в чем штука. — Крайне разочарованный, он обращается к Мишелю: — По-вашему, нормально, что пострадавший утратил память именно в тот момент?

Мишель уводит комиссара к двери, и до Сильвена доносится лишь их неразборчивое перешептывание. Когда дверь за ними закрывается, Сильвен остается в палате один, потрясенный новостью. Если полицейский подозревает, что совершено покушение на его жизнь, значит, револьвер и письмо не попали в руки следствия, сомнений нет. Такая мысль приободряет Сильвена, придает ему силы. Он не пожелал бы себе ничего лучшего, чем быть убитым, и прикидывает так и эдак. Такая версия логично увязывает все факты: кто-то забрался к нему в кабинет… прохожий… вор… безразлично, и, столкнувшись с ним нос к носу, выстрелил и скрылся. Ему достаточно долдонить: «Я забыл… Я уже ничего не помню…» Мозговая травма с перепугу — такое наверняка случается. И пусть себе комиссар уверяет, что расследование якобы продвигается. Вранье. Он будет всеми средствами добиваться его признаний, которые навели бы на верный след.

«А ведь я и вправду никого не видел!» — сказал себе Сильвен, но в следующий миг осознал, что у него в голове полная путаница. Как мог бы он кого-то увидеть, коль скоро сам и был тем, кто…

Сильвен позволяет себе вздремнуть. Но стоит ему вновь открыть глаза, как на него, подобно хищной птице, обрушивается вихрь мыслей. Если револьвер и письмо исчезли, значит, их кто-то взял. Но кто? Наверняка не случайный посетитель. Скорее, кто-то из близких. Тот, кто, обнаружив его бездыханное тело, решил, что его убили, и, не желая оказаться замешанным в драму, припрятал письмо и револьвер. Но почему? Ясное дело: во избежание огласки. Его письмо как бомба замедленного действия, чьи осколки способны ранить без промаха… по правде говоря, более или менее всех.

Сильвен продолжает обдумывать свою версию. Кто-то припрятал письмо. Ладно. Это еще звучит правдоподобно. Но вот оружие… Зачем прятать оружие? Было бы гораздо естественнее оставить пистолет рядом с трупом самоубийцы. Как вещественное доказательство. Расследование на этом бы и споткнулось. Тогда как при версии убийства все — от Марилен до Медье, не минуя Мейера и Семийона, — все они подвергнутся допросу с пристрастием, столкнутся с кучей неприятностей. Неужто этого кто-то желает? Ерунда. Такая версия не выдерживает критики. Разве что… речь идет о каком-то шантажисте, который напишет ему: «Письмо, доказывающее самоубийство, и пистолет с отпечатками ваших пальцев находятся у меня. Жду выкупа». Нет, это отпадает. Человек, завладевший вещественными доказательствами, не мог знать, что врачи добьются невозможного и воскресят мертвеца. Перед ними находился явный труп. А чего ждать от трупа?

На сей раз домыслы совсем обессилили Сильвена. Габи констатирует повышение температуры и срочно вызывает практиканта. Тот прописывает успокоительные таблетки.

— Визит этого сыщика выбил больного из колеи, — объясняет он. — Больше никаких визитеров вплоть до нового распоряжения.

— Но его жена тут. И брат.

— Мне плевать. Пускай приходят в другой раз.

Слыша их разговор, Сильвен вспоминает безжалостные фразы своего письма. В какую калошу он бы сел, если, на его беду, его предали бы гласности! Имел ли он право писать столь злые вещи? И думает ли так на самом деле? Теперь его гнев поутих. Он ни на кого не в обиде. Чего бы он желал, так это обрести возможность обмениваться извинениями, как обмениваются подарками — ко взаимному удовольствию.

Время от времени Габи приходит удостовериться, что Сильвен безмятежно отдыхает. Она помогает ему приподняться на подушке. Он стонет.

— Лучше помолчите, — весело говорит она. — Возвращаясь из небытия, человек не имеет права хныкать. С вами произошло чудо. Поистине. Вас спас бумажник. А вы и не подозревали?

Вот еще одна тайна, которая требует разгадки. Их слишком много. Он сдается. И все же память против его воли, как зверь в клетке, упрямо кружит вокруг одного вопроса: кто и зачем мог похитить револьвер и письмо? По здравом рассуждении, этот человек наверняка не посторонний. Какой-то знакомый пришел с ним поговорить. А может, это Марилен вернулась домой со студии? Или Берта с покупками? Или Николя?.. Среди мужчин и женщин, которые не преминут его навестить, один наверняка виновный. Виновный! Слово не слишком сильное, поскольку несуразное вмешательство, перекрасившее самоубийство в покушение на жизнь, воспринимается им как преступление. Узнать бы теперь, кому оно на руку.

Сон. Пробуждение. Процедуры. Обход врача. Хирурга сопровождает доктор, который расспрашивает Сильвена. Должно быть, психиатр. Он терпелив и спокоен, но, сам того не ведая, подсказывает Сильвену линию поведения.

— Вы находились у себя в кабинете, помните?

— Нет.

— Тогда каково ваше последнее воспоминание — до того момента, как произошла драма?

— Моя драка с Даниелем Марсьялем.

— Да, нам стало известно про это по ходу расследования. Ну а что было потом?

— Ничего.

— Получили ли вы удар по голове?

— Не знаю.

— Скажите, вы вернулись домой пешком или вас подвезли?

— Нет.

— Когда вы дрались, вами владело сильное озлобление?

— Да.

— Очень сильное?

— Да.

— Будь у вас под рукой оружие, вы бы воспользовались им?

— Да.

Врач-психиатр и хирург отходят от его постели и совещаются, но Сильвен уверен: он в выигрышном положении. Конечно, психиатр будет и дальше донимать его вопросами, и надо быть настороже. Тем не менее его диагноз уже определился: психическая травма вследствие неконтролируемой эмоции, что обернулось амнезией. Что-то в этом роде. И никто не смог бы доказать обман. Никто… за исключением человека, завладевшего письмом.

Психиатр снова подходит к Сильвену.

— Не волнуйтесь, — говорит он, — память мало-помалу вернется к вам. Когда вам станет получше, я обследую вас обстоятельнее. Не теряйте присутствия духа.

Он жмет ему руку. Хирург улыбается.

— Все идет своим чередом. Я доволен и разрешаю два-три визита, но коротких. Много не разговаривать!

Первый посетитель — Марилен. Она растроганно чмокает Сильвена в лоб.

— Как же ты меня напугал, — говорит она. — Войдя в кабинет, я приняла тебя за мертвого и сразу позвонила в полицию, а потом, кажется, упала в обморок. Видимо, ты был на пороге смерти. Еще несколько минут — и конец. Боже мой! — Она спешит извлечь из сумочки носовой платок и пару раз прикладывает его к глазам. — Затем посыпались вопросы, как будто во всем виновата я. Вот если бы я вернулась домой прямиком со студии… и сразу зашла в твой кабинет… Вот если бы мы лучше ладили между собой… Почем я знаю… И рылись по всему дому, якобы желая удостовериться, что у нас ничего не украли. Помнишь шкафчик, куда я прячу свои маленькие секреты? Они залезли и туда. Совали нос повсюду. Я была возмущена. Народу собралось видимо-невидимо! Даже перед домом. Журналисты, радиорепортеры… Ах! Клянусь тебе, для них это был настоящий праздник.

Сильвен слушает с величайшим вниманием, желая убедиться, что ее рассказ звучит правдиво, что в ее слова не прокрадывается ложь. Нет, не Марилен обнаружила письмо и револьвер. Он бы учуял фальшивую нотку.

— Вот, — говорит она, — я принесла самые интересные вырезки. Это развлечет тебя.

Она извлекает из конверта пачку статей и лихорадочно листает.

«На Сильвена Дореля совершено нападение у него дома, средь бела дня… Знаменитый киноактер находится в коматозном состоянии… Таинственное преступление: неизвестный обрушивается на знаменитого киноактера Сильвена Дореля».

— Увидишь сам — в каждой строчке слово «знаменитый». А ты считал, что тебя забыли. Как же ты ошибался! Жаккель пространно рассказывал о тебе по телику. Он напомнил, что ты — сын героя Сопротивления… и что сам всегда стремился играть героических персонажей. И еще что-то лестное, я позабыла. В результате телефон не умолкает. Тебе это хотя бы приятно слышать?

— Ну конечно.

— Неприятно то, что Медье отказался от «Вертера». По крайней мере, на данный момент, из-за твоей стычки с Даниелем. Потому что она наделала много шума, чего ты не можешь знать. Я забыла тебе сказать, что Даниель задержан и находится под стражей.

— Неужели? Давно?

— Со вчерашнего вечера.

— Какой бред!

— Хорошо бы, ты оказался прав. Потому что я попала в нелепое положение. Мой второй муж в клинике, а первый — за решеткой. Некоторые газеты станут смаковать такую ситуацию.

— Мадам! Мадам! — вмешивается медсестра. — На сегодня достаточно.

— Ладно, убегаю.

— Принеси-ка мне завтра электробритву, — просит Сильвен.

Марилен чмокает его в губы. Похоже, треволнения последних дней на ней не сказались. Газетные статьи, атмосфера всеобщего любопытства — это для нее своеобразный допинг. Она достигла пика славы. «Бедняжка Марилен! Что же я написал о ней в письме? — задается вопросом Сильвен. — Кажется, „полная бездарь“. Если бы она знала! Да она облила бы меня соляной кислотой».

— Совсем забыла. Твоя мама не смогла прийти — после известия о твоем ранении у нее началось что-то вроде нервного стресса. Ничего страшного, но ей прописали пару дней постельного режима. Николя при ней. Не беспокойся. Буду держать тебя в курсе. До завтра.

Послав ему воздушный поцелуй, Марилен исчезает.

— Ну вот, — говорит Габи, — у вас огорченный вид.

— Ничего подобного, — спешит опровергнуть ее Сильвен.

Однако заботы не оставляют его. Даниель за решеткой. Как это, однако, досадно. Почему он попал под подозрение? Правда, он подвергся оскорблениям и его избили. Полиция вправе думать, что он хотел мне отомстить. Но ведь от подозрений до обвинения — дистанция огромного размера. Так или иначе, о том, чтобы обнародовать правду, нет и речи. Знаменитый актер Сильвен Дорель не был, не может быть, не должен быть человеком, который кончает жизнь самоубийством… И даже не способен сделать это как подобает. Подумаешь! Даниеля отпустят на свободу, и все дела. А краткое содержание под стражей только привлечет внимание к его особе.

Газетные вырезки разлетелись по полу: Сильвен не может совладать с руками из-за повязки. Габи, которая в восторге от того, что замешана в трагедию, о которой пишут все газеты, приходит ему на помощь. Она зачитывает пациенту лучшие места.

— Послушайте-ка, господин Дорель:

«Вот уже двое суток, как жизнь того, кто был любимцем зрителей, висит буквально на волоске. Следствию приходится трудно из-за отсутствия улик. Когда незадачливый Сильвен Дорель подвергся дикому нападению, он был у себя дома один, и, поскольку имел досадную привычку не запирать дверей своего дома, к нему кто угодно мог войти и выйти, не привлекая внимания соседей. Тем не менее энергичный комиссар Шатрие заявил нам, что побудительным мотивом преступления было не ограбление. Подтверждается и то, что Сильвен Дорель предполагал сниматься в главной роли в фильме немецкого продюсера. Желаем, чтобы тот, кого нарекли очарованным принцем, поскорее вернулся на съемочную площадку».

Или вот еще:

«Состояние знаменитого киноактера все еще остается без изменений. Тот, кто бесподобно воплощал на экране трагическую судьбу таких персонажей, как Фредерик Шопен, Андре Шенье, герцог Энгиенский, теперь борется за собственную жизнь».

А вот заметка из газеты «Иси-Пари»:

«Спасенный бумажником
Пуля, едва не сразившая Сильвена Дореля, наткнулась на пластиковую кредитную карточку „American Express“, которую киноактер постоянно носил в бумажнике, и, чудом отклонившись, прострелила легкое, но не навлекла непоправимой беды. Сильвен Дорель нашел в себе силы сказать нам: „Я везучка!“».

— Я ничего такого не говорил, — опровергает Сильвен. — Я был в бессознательном состоянии. Что за люди! Сочиняют всякие небылицы.

— Но в сущности, это правда. Вы счастливчик.

Подумав, Сильвен грустно улыбнулся.

— Я над этим никогда не задумывался, — сказал он, — но вы правы. Три года назад я попал в аварию — дело было в Италии, — но чудом не пострадал.

— Ага. Вот видите — вы везучий.

В дверь постучали.

— Впустить? — спрашивает Габи. — Вы не переутомились?

— Нет. Через это нужно пройти.

Медье. Он идет через комнату, протянув Сильвену обе руки. Он излучает дружеские чувства.

— Дорогой Сильвен! Застать вас в больнице, в таком состоянии!.. Ах, никогда не прощу себе нашу маленькую размолвку… Но это в прошлом, не правда ли? Быстрее выздоравливайте. Нас ждут другие проекты. С «Вертером», разумеется, покончено из-за всего этого. — Он указывает на газетные вырезки. — Представляете себе, что могло произойти, — продолжает он, — если бы я поручил вам роль Вертера. Фильм бы освистали. Вы стали бы героем, которого смерть обходит на каждом шагу. Читали статью в «Иси-Пари»? Везение! Об этом только и говорят. Мы больше не можем убивать вас на экране. Зрители кричали бы «бис». О том, чтобы дать роль Линде, уже не может быть и речи. Отныне зритель желает видеть одного Сильвена Дореля. В одночасье вы опять стали кинозвездой. — Наклонив голову, Медье смотрит по углам. — Вы уже получали предложения?

— Предложения? Какие предложения?

— Ладно, ладно… Короче, зачем мне вам все разжевывать? Лично я готов подписать с вами контракт на пять фильмов.

— Свяжитесь с моим агентом.

— То-то и оно. Я уже заручился ее согласием.

— Дьявол! — чертыхается Сильвен. — С вами мне просто будет некогда отдать концы.

— Вы даете мне слово? — настаивает Медье.

— Но о каких фильмах идет речь?

— Понятия не имею. Поживем — увидим. Главное — чтобы я мог на вас рассчитывать. Разумеется, на совершенно других условиях. — Медье благодушно смеется. — Стоит только дать себя убить, а об остальном позаботятся, можете не волноваться. Я тот человек, который готов взвалить на себя все остальное, — шутит он. — И для начала принес вам подарочек.

Медье извлекает из дипломата бутылку шампанского и водружает на тумбочку.

— Очень рекомендуется для восстановления сил. Выпейте за свои будущие успехи. Я покидаю вас. Заглянул к вам буквально на ходу.

Сильвен удерживает его, схватив за запястье.

— Какие у вас новости о Даниеле Марсьяле?

— Ну что ж… он задержан, и его допрашивают.

— Его не посадят в тюрьму?

— Думается, это зависит от вас. Вы намерены свидетельствовать против него? Если стрелял в вас он, то кому лучше знать об этом, как не вам?

— Я все забыл.

Медье понимающе хихикает.

— Меня это дело не касается, — изрекает он. — Давайте выздоравливайте скорее, дорогой Сильвен. Мы ждем вас.

Сильвен остается наедине со своими проблемами. Но в сущности, дилемма проста: или сказать им правду, или пусть считают, что на него совершено покушение.

«Если я признаюсь, что хотел покончить самоубийством, то потеряю все — рекламу, контракты, свой шанс вернуться на экран. Если же буду молчать, возможно, Даниелю грозит тюрьма».

При таком раскладе все выглядит хуже некуда, и Сильвен убеждается, что напрасно ищет логику там, где она неуместна. Начать с того, грозит ли Даниелю тюрьма. Комиссар, само собой, будет долго кружить вокруг этого своеобразного любовного треугольника — жены и двух ее мужей. Все трое — актеры, а значит, мастаки по части комедийного розыгрыша. Кто из троих лжет? А может, лгут все трое? Он станет донимать их вопросами, но так ничего и не обнаружит, поскольку обнаруживать-то нечего. А значит, Даниелю ничто не угрожает. Так что ему лучше всего молчать, чтобы не спугнуть славу.

У Сильвена хорошее самочувствие. Он кладет руку на кучку газетных вырезок. Он уже не горит желанием их читать. Они просто кучка бумажек, доставляющих ему радость. Лицо очарованного принца обросло щетиной, как у бродяги, под глазами синяки, напоминающие грим, волосы слиплись от пота. И все же он улыбается самому себе при мысли, что его фото снова у всех перед глазами.

Сильвен впервые спит, не прибегая к помощи снотворного, и хирург, который приходит его перевязать, удивляется темпу заживления раны.

— В добрый час, — говорит он. — С такими ранеными, как вы, работать одно удовольствие. Только берегите себя, ладно? Благоразумие все еще необходимо…

Изучая кривую температуры, он спрашивает Габи:

— Визиты его не слишком утомляют?

— Нет. Я получаю от них большое удовлетворение, — заявляет Сильвен.

— Тем лучше. И все же я бы не хотел, чтобы наш пациент увлекался разговорами. Визиты — да, но не конференции. Все это убрать.

Хирург указывает на трубки, штативы с колбами. Он, как обычно, спешит. Кивок — и кортеж исчезает за дверью.

Не дождавшись возвращения Марилен, Сильвен просит Габи одолжить для него бритву и снимает с лица ужасный лишайник, которым оно поросло. Взмах гребешка. Умывание туалетной водой на скорую руку — и вполне можно показываться на людях.

Габи протягивает Сильвену зеркало. Он долго рассматривает себя. Не бог весть что, мой мальчик. Жалкая мордаха, отмеченная перенесенным испытанием. Но глаза блестят. В конечном счете жизнь — прекрасная штука! В особенности когда ты сумел удержаться на волоске от того, чтобы потерять ее глупейшим образом. Теперь, когда кризис миновал, он не может понять, как его угораздило… То был другой Сильвен, и он умер. Возможно, он уже многие годы вынашивал мысль о самоубийстве.

Габи приносит утренние газеты. На первых полосах все еще муссируется таинственное преступление в Нейи. Но уже выдвигается гипотеза, которая не могла не прийти людям на ум.

«Преступление на почве страсти?
Общеизвестно, что Сильвен Дорель и Даниель Марсьяль ненавидели друг друга. Даниеля Марсьяля допрашивают в полиции. Любые новые данные способны подтолкнуть расследование».

«Какие такие новые данные?» — задается вопросом Сильвен. Уж не обнаружили ли письмо и пистолет? «Новые данные» не могут быть ничем иным. Внезапно тревога стиснула ему грудь, разбередила рану. А он-то и думать забыл про эту угрозу. Кому-то известно, кто-то держит в руках доказательства того, что он — обманщик. Будь им Даниель, он бы давно уже предъявил эти доказательства, чтобы отвести от себя вину. Тогда, может, это Николя? Николя был бы рад-радешенек устроить западню брату, нет — сводному брату, который открыто его презирает. Но если к Николя и попали случайно в руки письмо и пистолет, он не так глуп, чтобы взять их и отдать за здорово живешь. Он прибережет их, пока ему не представится случай извлечь из этого выгоду.

Нет! «Новые данные» — нечто совсем другое. Но что именно? Что? Сейчас он это узнает, поскольку комиссар Шатрие объявился снова. На сей раз он приветлив, пожимает Сильвену руку, осведомляется о здоровье. Усаживается. Похоже, никуда не спешит.

— Надеюсь, — не без иронии говорит он, — ваша память восстанавливается?

— Нет.

— Ну что ж, в таком случае попытаемся обойтись без нее. У меня есть доказательства, что Даниель Марсьяль приходил к вам незадолго до вашего возвращения домой. В самом деле, я додумался прослушать ваш автоответчик и обнаружил такую запись — помню ее наизусть: «Не в моих правилах получать пощечины и не давать сдачи. Либо ты объяснишь, почему ты накинулся на меня, либо я расквашу тебе физиономию. Я направляюсь к тебе и предупреждаю: если ты откажешься мне открыть, я учиню скандал. До скорого». Ясно или нет? Из этого я делаю вывод, что Даниель Марсьяль звонил вам вскоре после вашей стычки. После чего пошел к вам домой и выстрелил в упор. Так что признайтесь, господин Дорель, что все произошло именно так, хитрить бесполезно. Потеря памяти тут не сработает. Вы не хотите изобличать бывшего товарища — я склоняюсь перед вами, но мое мнение уже сложилось.

Он наблюдает за Сильвеном, который испытывает явное замешательство.

— Как видите, — добавляет он, — мне есть в чем обвинить Марсьяля. Но я не понимаю вас обоих, ни того ни другого. Вы утверждаете, что ничего не помните. А он клянется, что не виновен. Вопреки всякой очевидности.

— И что же он говорит? — спрашивает Сильвен.

— Он признает, что звонил вам, — хорошо еще, что он не подвергает сомнению факт записи автоответчика. Но, по его словам, идти к вам передумал. Он счел, что гнев — плохой советчик и такая встреча может плохо кончиться. Для меня это уже полупризнание вины. Так что, вернувшись к себе, он сел за бутылку — тоже судя по его словам — и так, от стакана к стакану, забыл про свою решимость. Разумеется, свидетеля и вообще никакого алиби у него нет. Но вы, господин Дорель, ведь вы не видели его у себя с револьвером в руке? Так признайтесь же чистосердечно. Что толку его покрывать?

— Господин комиссар, даю вам слово, я не прослушивал свой автоответчик.

— Ага! — ликует Шатрие. — Вот деталь, которая пришла вам на память.

— Да нет. Дело совсем не в этом. Вы же понимаете, что, прослушав такое сообщение, я запер бы все двери. Насторожился. Из новой дискуссии между нами ничего хорошего получиться не могло.

— Вы так говорите. Но мне очень хотелось бы точно знать мотивы вашей стычки. Даниель Марсьяль утверждает, что он их не знает.

— О-о! Я взъелся на него из-за роли, которую он пытался увести у меня из-под носа. Проблема чисто профессиональная.

Комиссар невольно рассмеялся.

— Решительно вы держите меня за круглого дурака, господин Дорель. Кого вы пытаетесь убедить, что можно устроить мордобой, не поделив роли!

— Будь вы из мира кино, вас бы это не удивило.

— А нет ли между вами соперничества… ну, скажем, из-за женщины?

— Нет!

— Даниель Марсьяль сказал, что вы могли бы способствовать карьере мадам Дорель. Но если бы она не ушла от него к вам, он помог бы ей лучше вас.

— Бредни забулдыги.

— Словом, вы признаетесь в своей нелюбви к Марсьялю?

— Да.

— Впрочем, он тоже не любит вас. И этого не скрывает. Похоже, он и не догадывается, что тем самым навлекает на себя подозрения. Спрашиваю в последний раз: почему вы его покрываете? Что мешает вам говорить? Должно быть, у вас на это есть веская причина. Я хочу ее знать. И можете не сомневаться, узнаю. Нет? Вы предпочитаете молчать? Ну что ж. До скорого, господин Дорель.

Он стремительно встал, плохо скрывая дурное расположение духа. Остановившись в двух шагах от двери, он оборачивается и бросает:

— Вам предстоит давать свидетельские показания в суде, под присягой. Не забывайте этого.

«Гром аплодисментов, — злобно думает Сильвен. — Он хорошо обставил свой уход со сцены! Старый комедиант!» Сильвен не может простить себе, что не прослушал запись на автоответчике. Обычно он никогда не забывал это сделать. И вот достаточно одного раза, чтобы… Он стер бы сообщение Даниеля, и сегодня ему не пришлось бы задаваться вопросом, стоит ли выручать из беды этого чертяку.

Его раздумья прерывает Габи. Она принесла почту. Писем двадцать. Девушка подносит к его лицу продолговатый конверт сиреневого цвета.

— Гм… как дивно пахнет, — говорит она. — Письма ваших поклонниц. Понюхайте.

Сильвен с душевным трепетом вдыхает пьянящий аромат славы.

— Хотите, я зачитаю? — предлагает Габи. Она вскрывает конверт. — Ну, что я говорила!

«Сильвен, я с грустью восприняла, что вы тяжело ранены. Хочу, чтобы на одре страданий (Сильвен не в силах сдержать улыбку) вы знали — у вас есть друг, который мысленно с вами. Все эти годы я следила за вашей карьерой. Ваше фото неизменно красуется в моей спальне. Меня огорчало, что я перестала видеть вас на экране. Сможете ли вы вернуться и воплотить еще один образ рыцаря без страха и упрека, некогда составлявшего объект моей мечты?

Теперь я замужем, но по-прежнему живу в мечтах и всем сердцем желаю вам вернуться на экран, чтобы утешать тех, кто разочаровался в жизни. Скорейшего выздоровления.

Патрисия»
— Однако же! Скажите на милость, — бормочет потрясенная Габи.

Она вскрывает другое письмо. Оно написано детским почерком.

«Мсье!

Мне всего тринадцать лет. Моя мама плакала, когда прочла про вас в газете. Она часто говорила мне о вас. Кажется, вы поэт. И как они посмели вас убивать! Мне хотелось бы иметь ваше фото с автографом. Мы повесили бы его в столовой и обе смотрели — ведь мы живем только вдвоем.

Морисетта»
— Бедная девочка, — комментирует Габи. — Обещайте, что ответите ей. Я сделаю это за вас, если вы еще не в состоянии писать.

— Согласен. Прочтите-ка еще одно письмо, и достаточно. А завтра постараемся их порадовать.

— Может быть, ваша жена могла бы нам помочь?

— Нет. Она ужасно ревнива.

— Еще бы! Могу ее понять. Я точно знаю: на ее бы месте… Замнем… О, это письмо короче.

«В свое время я любила вас, Сильвен, но не решалась вам признаться. С тех пор жизнь меня не щадила. Она предала и вас. Но может, две несчастные судьбы, слитые воедино, принесут нам крошечку счастья? Прилагаю ключ от моей квартиры. Воспользуйтесь им, когда пожелаете.

Кларисса»
— Какое нахальство! — восклицает Габи и, заглянув в плотный конверт, извлекает из него плоский ключик. — Ну и ну! Надеюсь, вы ей не ответите.

— Я принадлежу им всем, — объясняет Сильвен, — точнее, принадлежал. Все это в прошлом. И все же, если в один прекрасный день я окажусь на экране, мне хотелось бы еще разок стать тем, кем я был… своего рода рыцарем без страха и упрека. Чтобы наполнить их мечтания. Габи, унесите все это. И не надо сетовать на судьбу.

Дверь приоткрывается. Появляется глаз и четверть лица.

— Можно?

Дверь открывается… Ева.

— Мой агент, — поясняет Сильвен. — Похоже, речь пойдет о делах. Но мы не переборщим. Обещаю.

Габи, насупившись, удаляется. Сильвен задорно улыбается.

— Глядишь, она приберет меня к рукам, — шутит он. — Ну что ж, как видишь, я понемножечку выкарабкиваюсь. Спасибо, что прибежала.

— Я появилась бы и раньше, — говорил Ева, — но предпочла переждать шумиху… Всех этих фоторепортеров и журналистов. Тебе есть чем похвастать — ты здорово преуспел в саморекламе. Я прекрасно понимаю — ты сделал это не умышленно, но все бурлит на Елисейских Полях. Итак, тебе и вправду лучше?

— Вроде бы. Пуля выбрала себе самую безобидную траекторию. Чудом отклонилась от сердца. Похоже, я вскоре вернусь домой. Последние перевязки мне сделают на дому. Никаких проблем. Ну как, ты встречалась с Медье?

— Ах! Какой же он скупердяй! Спит и видит, как бы подписать с тобой контракт — это теперь, когда ты привлекаешь всеобщий интерес, — но при этом не особенно раскошелиться. Меня тошнит от этих субъектов, которые рвутся делать фильмы, а в карманах у них негусто. Короче, мы поладили.

— Пять картин?

— Держи карман шире. Одна.

— А он ведь обещал.

— Естественно. Обещания дешево стоят. Я на него поднажала и добилась потолка — триста тысяч. Читай проект контракта. Я постаралась, чтобы под тебя не подложили мину, и добилась параграфа, который придется тебе по душе: сценарий подлежит обсуждению с тобой и должен быть тобой принят. О повторении таких номерочков, какие они вытворяли с «Вертером», не может быть и речи.

— Есть ли у него в планах какой-либо конкретный сюжет?

— Пока что нет. Это уже по части Семийона. Что ты хочешь — он на него молится. Кстати, Семийон намерен вскоре тебя навестить. Возможно, завтра.

— А Даниель? Какие новости у него?

— Пока ничего определенного. Но по-моему, его признают виновным. Стрелял в тебя он, кто же еще… Послушай, Сильвен, ведь мне ты можешь сказать все. Эта история с амнезией годится для газет. Я не верила в нее ни единой секунды.

Сильвен мгновенно прикинул: выгодный контракт, свобода выбирать сюжет… от этого по доброй воле не отказываются. А дальше поживем — увидим.

— Между тем это правда, — уверяет он. — У меня отшибло память.

Ева бросает на него опечаленный взгляд.

— Должно быть, у тебя есть свои резоны, — говорит она, — но ты меня знаешь: я не настаиваю. Она не ошибалась, твоя ясновидящая. Блицы, кровь, успех — все подтверждается. Если предстоящий фильм пойдет хорошо, ты вернешься на экран. Удачи тебе, дорогой. — Она по-матерински обнимает его, от нее пахнет одеколоном и табаком.


Сильвен ждет Семийона. Стоит кому-то постучать в дверь, как он весь съеживается и от нетерпения в его груди все замирает. Но это вовсе не Семийон, который так и не появляется, а его мать. Она приносит ему апельсины и плачет, потому что Николя может плохо кончить.

Психиатр, который донимает его вопросами. Тельма, которая шла к нему в больницу через весь Париж, чтобы нащупать его руку, принюхаться к нему. У нее по-прежнему серьезный вид. Она слушает его, но не слышит. Слова имеют для нее двоякий смысл, и истинным является не прямой, а оборотный. Она качает головой, странным, сонным голосом бормочет:

— Да… Да… Возможно, страница и перевернута, но не окончательно. Я по-прежнему вижу вспышки блицев, крики…

— А катафалк?

— Продолжает катить. — Она таращит глаза. — Что я сказала?

— Вы сказали: «продолжает катить» — о катафалке.

— Не обращайте внимания. Клиника — не такое место, где можно сосредоточиться… из-за всех этих людей, страдающих тут от боли.

Потом они принялись говорить о том о сем — просто болтать.

А Семийона все еще нет как нет. Какого черта он не идет! Сильвен не сумел бы объяснить, почему он ждет Семийона с таким раздражением и надеждой, но факт то, что отныне только этот человек что-либо значит для него.

Марилен приходит, когда только может. Приносит газеты, журналы, письма. Сообщает, что у них в кинотеатре повторно демонстрируется «Герцог Энгиенский». Она — вестница успеха, но Сильвен слушает ее вполуха. Он не может признаться ей в том, чего ему постоянно недостает — роли. Он подыхает из-за отсутствия персонажа, в которого готов вложить силы, уже возвращающиеся к нему. Ах, как же он сожалеет об упущенном Вертере!

— Ты меня слушаешь?

— Да, милая, да.

— Я сказала, что вчера вечером ему предъявлено обвинение.

— Кому — ему?

— Даниелю, кому же еще?

— Даниелю предъявлено обвинение?

— Ты невыносим, бедняжка Сильвен. Да, Даниелю предъявлено обвинение. А ведь это имеет к тебе прямое отношения. Если ты и уцелел, то отнюдь не по его милости.

— Как? Он признался?

— Нет. Детали пока не обнародованы. Надеюсь, ему влепят по меньшей мере лет десять. За содеянное. И пусть еще меня поблагодарит. Ведь стоило тебе сказать слово, и…

— Оставим этот разговор.

— Ты чересчур добр, в этом вся беда. Уверяю, на твоем месте я бы…

Сильвен не желает обсуждать эту проблему, но про себя обдумывает ее с разных сторон. Ему кажется очевидным только одно: что бы он ни сказал комиссару, тот ему не поверит. На месте комиссара он рассвирепел бы, услышав: «Да, я пытался покончить с собой, но не могу это доказать, так как мое предсмертное письмо исчезло вместе с пистолетом». Какое-то время он считал, что для оправдания Даниеля достаточно его, Сильвена, искреннего признания. Но вот желал ли бы он снять с него обвинение — вопрос уже другой. И поскольку он по меньшей мере заводила в этой игре, то вправе прикидывать ходы и последствия. Однако игра приняла такой оборот, что он не всегда решается посмотреть правде в глаза. Факт то, что он ничего не может сделать для спасения Даниеля. Отныне надо полагать, что письмо и пистолет исчезли безвозвратно, а значит, Даниеля осудят.

Поцеловав мужа, Марилен уходит. А неотвязная проблема остается сверлить его мозг. Либо «вор» — некто затаивший зло на Даниеля, и в таком случае письмо и пистолет навсегда исчезнут, либо этот человек ненавидит его и в таком случае, используя письмо и пистолет в целях шантажа, станет вымогать у него деньги. Сильвен почувствовал, как почва словно ускользает у него из-под ног. Он закрывает глаза, сжимает кулаки и сосредоточивается на такой мысли: «Допустим, я вор, но меня интересуют не деньги Сильвена Дореля. Мне нужна его шкура. Я начну посылать ему выдержки из злополучного письма и стану доводить его до белого каления, пока он не разоблачит себя сам, опасаясь, что в противном случае я обнародую это письмо. И тогда ему останется либо смолчать, либо заговорить — в любом случае его карьере крышка. Более того, если Сильвен все же говорить откажется, добьюсь, чтобы о его подлости узнали журналисты. Подумать только! Человеку посылают фотокопию письма, с помощью которого он сможет доказать полиции, что хотел покончить жизнь самоубийством, а значит, Даниель Марсьяль не виновен, а он отмалчивается, спасая собственную карьеру. Он способствует осуждению безвинного! Так пригвоздим же подонка к позорному столбу! И пусть люди приходят смотреть на него и плюют ему в физиономию!..»

Сильвена прошиб пот. Он ищет, как бы себя успокоить. Поскольку он не может сказать, кто находится под подозрением — Даниель или же он сам, — это оставляет ему один шанс из двух. Раз вор не подает признаков жизни, тем хуже для Даниеля. Если он так или иначе объявится, это обернется катастрофой. Одно из двух. Орел или решка.

По счастью, подобные разгулы воображения, сжимающие ему горло, длятся не долго. Усилием воли Сильвен преодолевает их. Его мышцы, нервы, кости голосуют за жизнь, и он всплывает на поверхность, но иногда не обходится без повышения температуры, и тогда ему запрещают вставать, хотя вот уже два дня, как, поддерживаемый Габи, он делает свои первые шаги по палате. Ему также запрещено пользоваться телефоном, хотя аппарат у него под рукой и стоит ее только протянуть… эдакое постоянное искушение. В сущности, ему запрещено думать.

Габи лезет из кожи вон: все делает за него, обеспечивает контакты с внешним миром, то есть с падкими на сенсацию журналистами, которые околачиваются в больнице; она снабжает его газетами, в которых тайна дома в Нейи продолжает занимать полстолбца, случается, даже на первой полосе. Внимание публики переключилось теперь на то, что называют «случай Дореля». Неужто Дорель и вправду забыл, при каких обстоятельствах на него совершено нападение, или же он пытается кого-то покрывать? В споре на эту тему невропатологи приводят примеры амнезии, в частности как результат нарушенного кровообращения; в некоторых случаях она бывает продолжительной. Другие хроникеры, напротив, не без сарказма, напрямую говорят о симуляции. Так, например, Габриель Вуазен пишет, что Сильвен Дорель ведет себя благородно, а Гастон Мурье в «Экспрессе» заходит в своей оценке еще дальше. Его статья так и озаглавлена:

«Безупречное преступление
Зачем Сильвену Дорелю скрывать имя человека, покушавшегося на его жизнь? Ответ может быть лишь один: потому что он не может поступить иначе. И если искать обидчика в ближайшем окружении жертвы, расследование не составит никакого труда. Начнем с того, кто является самым близким для Сильвена Дореля человеком, — с его жены. Как установлено, она покинула телестудию не ранее чем через два-три часа после преступления. Врач-криминалист заявил, что жертва долго истекала кровью и была спасена только in extremis.[245] Следовательно, жена Дореля находится вне подозрений. Брат Сильвена Дореля, со своей стороны, провел весь роковой день подле своей матери, что подтверждают несколько свидетелей. Вопрос о его виновности даже не встает. Ищут ли виновного в более широком окружении? Мы припоминаем, что актер работал над фильмом „Вертер“ с его режиссером Жаком Семийоном и сценаристом Густавом Мейером; картину финансировала „Галлия-продюксьон“. Тут также алиби тщательно проверены. Под подозрением остается один Даниель Марсьяль, над которым и нависли тяжелейшие подозрения, но который свою вину отрицает. Если он не виновен, придется допустить, что преступление совершил человек-невидимка. Если же он виновен, то, несомненно, знает нечто такое, что вынуждает Дореля молчать. Вот почему тут уместно говорить о безупречном преступлении. Когда убийца, промахнувшись, оставляет жертву в живых, но заранее уверен, что она не выдаст его, имеешь дело со своего рода криминальным шедевром. Остается узнать, почему Дорель хотел бы пощадить Марсьяля. В этом, несомненно, и заключается вопрос вопросов».

Сильвен долго обдумывает эту фразу — прозрачно-ясную и абсурдную одновременно. Нет, Дорель не хочет пощадить Марсьяля. Что требуется узнать — это почему Марсьяль хочет пощадить Дореля, если только именно он и украл письмо и пистолет. В конце концов, ему было бы достаточно сказать: «Дорель хотел покончить самоубийством. Вот доказательства». А если он этого не говорит, значит, у него нет этих доказательств. И тогда остается одна гипотеза — о человеке-невидимке.

Этот Гастон Мурье, скорее всего, скрываясь под псевдонимом, разложил всю ситуацию по полочкам. Никто, за исключением Марсьяля. Войдя в кабинет мужа, Марилен нашла его там бездыханным, по всей видимости — мертвым, и тут же изъяла доказательства самоубийства, просто-напросто во избежание скандала. В этот момент она и не предполагает, что Даниель угодит в ловушку. И когда эта ловушка захлопывается за ее бывшим мужем, то объявить правду уже слишком поздно. Возможно, она даже и не против того, чтобы Марсьяля арестовали. Наконец-то она отыграется за все унижения, которые претерпела по его милости.

Честное слово, все получается очень складно. Если все это — дело рук Марилен, то он спасен. Но нет, исключено — ведь при таком раскладе она прочла бы письмо и, получив эту страшную пощечину, нанесенную им всем, уже не посчиталась бы ни с каким скандалом.

«Просто не знаю, что и думать. Как же мне все это осточертело! Ну что ж, будем считать, что это дело рук человека-невидимки», — заканчивает свои раздумья Сильвен.

И тут без всякого предупреждения заявляется Семийон. Семийон, который сотрясает воздух еще сильнее обычного. Он сменил дубленку на короткий поношенный макинтош. Швырнув его в изножье кровати, с веселым нетерпением пожимает Сильвену руку.

— Ах, Вертер, Вертер! — укоризненно говорит он. — Какого черта ты чуть было не дал угробить себя приятелю? И все же, понимаешь, я не склонен думать, что это Даниель. Он любитель заложить за воротник, но парень не злой. Ну а в остальном дело вроде бы идет на поправку, а? Хороший цвет лица! Свежая кожа! Ты еще дешево отделался. И когда же они выпустят тебя на волю? Ведь работать в этой конуре — не подарок. Тут нет даже пепельницы. У тебя там, конечно, будет вольготнее.

— Считай, деньков так через десять.

— Ладненько. Потерпим. Это не так страшно.

Схватив за спинку ближайший стул, он усаживается на него верхом.

— Хочу тебе также сказать, старик, что мне пришлось изрядно попотеть в поисках сюжета по твоей мерке. Он тоже хорош, этот Медье! Вообразил себе, что стоит щелкнуть пальцами, и такая история остановится перед тобой, как такси. Но у меня есть наконец недурственная идея.

Отогнув обшлаг рукава и взглянув на часы, он продолжает:

— Я купил по случаю старый «пежо», но у меня вечно нет монеток для автомата, а в некоторых кварталах с парковкой целая проблема. Так что объясню тебе в двух словах. Меня навели на след газеты, когда писали про твою везучесть. Везучесть — такая штука, которая прилипает к человеку раз и навсегда. Это какое-то колдовство. Однако в хорошем смысле слова, понимаешь, к первому встречному-поперечному она не приходит.

— Да это просто-напросто удача, — раздраженно перебивает его Сильвен.

— Не говори так, старик. Ты в этом ничегошеньки не смыслишь. Не такая удача, которая раз-другой выпадает в рулетке. А примета существа исключительного. Везучий человек проходит невредимым сквозь огонь и воду, ему не страшны аварии, он как бы человек, которому на роду написано выжить при любых обстоятельствах. Вот поэтому на сегодня тема везучести очень киношная. Это нечто сверхъестественное, но к религии никакого отношения не имеет. Сечешь?

— Допустим. Ну и что дальше?

— А то, что помимо темы везучести мне также потребовался персонаж, стоящий в одном ряду с теми, каких ты уже сыграл.

— Ты забываешь, что все они кончили очень плохо.

— Да, знаю. Просто я хотел сказать — персонаж симпатичный, элегантный, романтичный сверх всякой меры. Так вот, я нашел его. Более того, я его домыслил. Вообрази себе: герой с отличной фактурой. А? Офицер… И при всем при том — везучий. Не догадался? Это Бурназель, старик. Анри де Бурназель.

— Бурназель? Не тот ли, кто потопил свое судно?

— Э, нет. Ты перепутал войны. Мой Бурназель восходит к войне тысяча девятьсот тридцать третьего года в Марокко. Ах! Я изучил все досконально. Перекопал массу исторических материалов. Похоже, Бурназель был офицером исключительной отваги. Он стремительно бросался в атаку впереди своих солдат, и все вокруг получали ранения, тогда как он неизменно возвращался из сражения цел и невредим в своей форме красного цвета. Скажешь — везуха? Все дело в его одежде. Красный казакин с начищенными до блеска металлическими пуговицами. Доломан.[246] Тут я могу ошибаться, но мне видится такой вот длинный, до пят, китель, разумеется — красного цвета. И к нему синее кепи с маленьким полумесяцем над козырьком. В таком одеянии ты будешь смотреться как картинка, клянусь. Погоди, забыл главное. В один прекрасный день, а именно двадцать восьмого февраля тысяча девятьсот тридцать третьего года, Бурназель получил приказ свыше больше не надевать эту свою яркую форму, которая слишком бросается в глаза неприятелю. Он подчинился приказу и был убит.

Красиво, а? Какой фильм! Ясное дело, на съемки мы поедем не в Риф… А в пески Эрменонвиля, что тоже весьма эффектно. Мы также изменим имена. Мне очень нравится это звучное имя — Бурназель. Но мы не вправе распоряжаться славой национального героя по своему усмотрению. На сей счет Медье очень щепетилен.

— Согласен, — допускает Сильвен. — Идея интересная. Но это всего лишь идея. А не сюжет.

— Да-а! Тут ты просто припер меня к стенке. Потому что жизнь Бурназеля — прямая линия. Ни малейшего отклонения, ни малейшей шалости. Он был не из тех молодцов, которые живут в свое удовольствие. Так что нам придется додумывать. Но у меня как раз есть еще одна идея. Может, ты слыхал про отца Фуко?

— А как же!

— Он прожил бурную молодость.

— Вполне возможно.

— Значит, так… Ты следишь за моей мыслью? Мы берем отрезок жизни отца Фуко до обращения к вере и прививаем его к биографии капитана Бурназеля. У нашего персонажа будет молодость одного — с его проказами и карьера другого — с его везухой. И все останутся довольны. Тут тебе и шуры-муры, и идеалы.

— От целомудрия вы не помрете.

— Какое, к черту, целомудрие! От меня требуют историю. Я ее рожаю. Рожаю — это для красного словца. Мне остается сесть и написать ее, но в общих чертах у нас она есть. И если ты согласен, я пошел за сценаристом.

— За Густавом Мейером?

— Нет. Мейер — барахло. Он всегда воображает, что умнее его нет. А мне нужен сценарист, которому говоришь: делай так, и он делает, как ему сказано. Нет, я подумываю о Жераре Мадлене. Он неплох. Написал две или три вещицы, которые прошли не без успеха. Я приведу его к тебе, когда пожелаешь.

Еще взгляд на часы.

— Черт! Если со штрафом обойдется, считай, что мне повезло. Значит, мой план тебе ясен. Фуко, Бурназель, везуха. Убегаю. Скажи-ка, а ведь эта малышка, которая за тобой присматривает… меня бы долго уговаривать не пришлось. До завтра. Чао!

Тишина в палате восстанавливается. Сильвен обдумывает странный прожект Семийона. Но в сущности, не более странный, чем прожект «Вертера», а ведь он тогда соглашался. Что представляет собой сценарий, правдоподобный с виду, но лишенный стиля и еще не воплощенный в образы?

Это болванка — все равно что деревянный манекен для портнихи. Не следует торопиться, ввязываясь в это дело. Сначала навести справки. Прочесть, что написано об Анри Бурназеле. А потом предоставить действовать этому Семийону, чьей энергии Сильвен завидует. И очевидно, как только контракт будет подписан, объявится человек-невидимка, вымогатель, и потребует свои комиссионные, ибо сомнений нет — за тайной скрывается грязный шантаж в целях вымогательства. Теперь Сильвен в этом глубоко убежден. Из всех гипотез, какие он сформулировал для себя, такая — простейшая, а значит, и самая вероятная. Ну что ж — он заплатит. И снимется в фильме. Сыграет Бурназеля. И почему бы везучести Бурназеля не распространиться и на него самого?

Успокоившись, расслабившись, Сильвен дремлет до прихода Марилен. Милашка Марилен! Она помогает ему приподняться на подушке. Прибирает на прикроватной тумбочке. Какие новости? Так вот. Друзья Даниеля суетятся, пытаясь склонить общественное мнение в его пользу. Даниель выбрал себе адвокатом мэтра Борнава.

— Борнав поможет ему выйти сухим из воды, — говорит Марилен.

— Не скажи. Мне нанес визит Семийон. Он может кое-что нам предложить.

— Мне тоже?

Какой внимательной, какой трогательной она вдруг стала. Глаза преданной собаки, ожидающей ласки.

— Да, я так думаю, — говорит Сильвен. — Но не будем обольщаться. Поищи мне информацию об Анри Бурназеле. Посмотри в историческом разделе «Ларусса». Там найдешь полную справку.

— Кто такой этот Бурназель?

— Объясню тебе, как только разберусь с этим сам.

— Господи, когда же мне дадут стоящую роль?

Ее прямодушие обезоруживает. Она непреложно верит в свой талант. Ей и в голову никогда не приходило, что она ничего особенного собой не представляет. Мила, слов нет, но лишена подтекста, той женственности, какая составляет особую прелесть представительницы женского пола.

Сильвену ужасно хочется сделать ей приятное. Ему никак не удается припомнить, что именно написано о ней в том злосчастном письме. Что-то злое-презлое.

— Я прослежу, — обещает он.

Она присаживается в изножье кровати.

— Понимаешь, мне так хочется получить роль в духе тех, какие играет Фейер.[247]

Сильвен так и подскочил.

— Эдвиж Фейер? Ничего себе!

— А что? Думаешь, мне не сыграть даму из буржуазной среды?

— Я поговорю с Семийоном. Решаю не я.

— Ах! Вот видишь. Ты сразу идешь на попятную.

Сильвен спрашивает себя, а не будет ли он смешон рядом с Марилен. «Как жаль, что не все исполнители в фильме на уровне его сюжета!» Такие слова можно будет прочесть в рецензии. Марилен смажет его возвращение на экран.

— Не мучь меня, Марилен. Прошу.

Марилен направляется к зеркалу в туалетную комнату подновить макияж.

— Кстати, — бросает она, — я опять виделась с Шатрие. — Она произносит слова с паузами, так как одновременно подкрашивает губы.

— Что ему от тебя надо?

— Да все то же.

Она возвращается, глядясь в карманное зеркальце.

— Идиотские вопросы, — продолжает она. — В данный момент ему интересно, в какой позе я тебя застала — свисали ли у тебя руки или они лежали на письменном столе. И потом, не сдвинула ли я что-нибудь на нем невзначай, пока звонила в полицию.

— И что же ты ему ответила?

— Что он начинает мне надоедать. Что правда, то правда. Как будто у меня было время смотреть на то, на се и опять на то. Да я уже не знала, на каком свете нахожусь, и мои руки дрожали так, что я с трудом набирала номер полиции. Как ты глуп со своими вопросами. Стоит мне обо всем этом только подумать, я начинаю плакать. И немудрено.

Приложив к ресницам салфетку, она снова удаляется в туалетную комнату.

— Знаешь, — сообщает она оттуда, — дома тебя ждет обильная почта. О-о! Ничего интересного. Открытки с любезностями. Как если бы эти подонки, которые все эти годы тебя знать не знали, не переставали тебя любить. Считай, что Даниель оказал тебе неоценимую услугу. Кстати, угадай, что сказал мне вчера вечером по телефону Мерсье. «Сильвен наверняка вернется на экран. Эта пуля обернется для него крупным выигрышем!» Он в своем репертуаре, этот Мерсье. Занятный тип.

Марилен появляется снова, как новенькая, и старательно натягивает перчатки.

— Что бы такое принести тебе завтра, зайка?

— Несколько моих фотографий, пожалуйста. Я поставлю на них автографы для тех, кто мне сюда написал.

— Я могла бы сделать это за тебя.

— Мне необходимо хоть чем-то заняться. И подумай о Бурназеле.

Марилен уходит. Габи приходит. Никакой возможности побыть одному.

— К вам пришел какой-то господин и спрашивает, можно ли ему вас повидать. Его зовут Жерар Мадлен.

Сценарист! Он не заставил себя ждать.

— Разумеется. Пусть войдет.

Мадлен подходит к кровати. С виду очень моложав. Производит впечатление человека неловкого и смущенного. «Он робеет», — подумал Сильвен и испытал позабытую радость.

В руках у Мадлена защитный шлем, и он высматривает, куда бы его положить. На нем черная блестящая форма мотоциклиста. Он бесшумно садится на стул, как заблудившийся Фантомас.

— Семийон мне все объяснил, — поясняет он. — И попросил меня прийти.

Мадлен оглядывает палату.

— Вы считаете, мы могли бы приступить к делу прямо здесь?

— Нет, — отвечает Сильвен. — Мы будем работать у меня дома, но подготовить почву можно и тут. Не стану скрывать, у меня слабое представление о Бурназеле. Семийон упоминал про Риф. Что такое этот Риф?

— Сам я там не бывал, — чистосердечно признается Мадлен. — Риф — горный массив где-то на юге Марокко. Своего рода пустыня.

— Наподобие Сахары?

— Ничего похожего. Судя по нескольким снимкам, какие мне удалось раздобыть, там сплошной галечник. Вообразите себе Овернь, но при этом сплошь горные пики, осыпи, сьерры. И ни единой травинки. Потрясная декорация!

— Похоже, она вас очень вдохновляет.

— Это правда. По-моему, чтобы чувствовать себя там в своей тарелке, надо самому быть человеком непредсказуемым, крутым, неуравновешенным… сорвиголовой, один на один с отвесными скалами. Это важная ремарка для характеристики нашего героя.

«Литературщина чистой воды, — говорит себе Сильвен. — Он симпатяга, этот малый, но Семийон быстро отобьет у него всякую охоту разглагольствовать».

— Придется все снимать на натуре.

— Дорогое удовольствие, — возражает Мадлен, — но в нашем распоряжении Испания или Югославия.

— И с кем же сражался там Бурназель?

— Вот этот момент — самый щекотливый. Он сражался с берберами. И сколько бы мы ни переносили действие во времена колониализма, фильм предназначен для современного зрителя, который станет его смотреть сегодняшними глазами. Медье не хочется прослыть империалистом и расистом. Однако у меня есть задумка. Помните голливудскую картину «Пропавший патруль»? Там враг остается невидимым от начала фильма до конца. И это воздействует на зрителя гораздо сильнее, чем если бы на экране мельтешили бурнусы. Так вот, таким приемом можно было бы воспользоваться и нам.

— Но тогда вопрос, кто же убил Бурназеля, навсегда останется без ответа, — удивляется Сильвен. — А вы не боитесь тем самым загубить легенду о Бурназеле?

— В том-то и дело! — вскричал Мадлен. — В нашей истории нет и речи о том, чтобы показать забияку — критики нас за это сотрут в порошок, — но человека, смело идущего на смерь по мотивам, которых я пока что не знаю. Но мотивы эти наверняка любовного характера. Поняли? Так что враг остается у нас чем-то абстрактным, анонимным. В сущности, враг нашего героя — он сам, собственной персоной.

— Словом, вы подменяете сражение на поле боя психологическим конфликтом?

— Вот именно. Разве не такого персонажа вы хотели бы сыграть?

— Да, — задумчиво отвечает Сильвен. — Да, может быть. Я просто задаюсь вопросом, а не займусь ли я тут совращением героя, как совращают малолеток?

Мадлен рассмеялся.

— Да нет же, — говорит он. — Просто мы делаем сегодня фильм с образами прошлого. Иными словами, современный вестерн. Потому что приключения Бурназеля — вестерн чистой воды.

Сильвен перебрался из больницы домой. Ему все еще предписана осторожность. Он должен жить, насколько это возможно, в замедленном темпе. Перед его уходом Габи, расплакавшись, поцеловала его, и между ней и Марилен чуть было не разыгралась сцена, тем более неуместная, что их подстерегали многочисленные журналисты и фоторепортеры. Сильвену пришлось лавировать между вопросами двоякого рода: «А правда ли, что вы собираетесь сниматься?» и «К вам начинает уже возвращаться память?..» Марилен на ходу отвечала за мужа. Когда машина тронулась с места, к дверцам, как осенние листья, прилипли ладони и лица, а вспышки блицев хлестали Сильвена по глазам. Он чувствовал себя усталым и счастливым.

А между тем некоторые газеты все еще обрушивались на него, поскольку Даниель возвещал теперь о своей невиновности пуще прежнего. Мэтр Борнав заявил журналисту, бравшему у него интервью: «Я не подвергаю сомнению чистосердечие пострадавшего, однако не могу заставить себя не считать странной его внезапную утрату памяти, что наносит моему клиенту все больше урона. В конечном счете она оборачивается для него завуалированным обвинением. Не желая сваливать вину на бывшего приятеля, Сильвен Дорель предпочитает молчать, ссылаясь на то, что забыл сцену покушения, — а это позиция двусмысленная, равнозначная словам „я предпочитаю не вспоминать“. Но если Даниель Марсьяль не виновен, вопреки всему тому, что явно говорит не в его пользу, тогда я спрашиваю вас, кого же покрывает Сильвен Дорель?»

Это заявление наделало много шума. И Сильвен подумывает о том, кого однажды назвал человеком-невидимкой. Он ничего не может ни сделать, ни сказать. У него равные основания и для страха, и для надежды. Он подобен одинокому путнику под черным от туч небом. И его единственное прибежище — сценарий о Бурназеле. А тот продвигается ни шатко ни валко, так как Семийон все время разрывается на части. Он то звонит: «Еду!» — и не приезжает. А то ссылается на отсутствие времени, а минуту спустя заявляется впопыхах и удивляется, что Мадлена нет. «Безобразие! Я ему покажу! Завтра мы будем корпеть до тех пор, пока у нас искры из глаз не посыплются».

Сильвен собрал о Бурназеле все, что смог, — несколько статей, книгу. Оказалось, что этот прославленный герой — образ, дающий пищу как сердцу, так и уму. Сильвен живет в его обществе, восхищается им; он ощущает себя перед ним, как начинающий пианист перед Моцартом. Засыпая, он бродит по его стопам в горных ущельях, теснинах Северной Африки и по гребню Антиатласского хребта. Ему хотелось бы стать хищной птицей, чтобы летать над умопомрачительным переплетением оврагов, остроконечных отвесных скал и крутых обрывов в долины, откуда можно обрушиться на конвой горцев, уцелевших при сражениях в Атласских горных кряжах или в Тафилалеге; на шайки свирепых воинов, которые не берут врагов в плен…

Сильвену приходила на ум такая мысль: его папа был бы вполне достоин стать соратником Бурназеля. Возможно, аптекарь относился к людям той же закалки, что и этот офицер. И вот он, презренный Сильвен, воплотит такой характер на экране. Сыграть Вертера было бы куда проще. Передать отчаяние любви каждому по плечу. А вот хладнокровно принести себя в жертву!.. Ибо в конце концов Бурназель взбирался, можно сказать, ступенька за ступенькой по круче Бу-Гафера, заведомо зная, на что идет, не защищенный красным костюмом. Смерть подбиралась к нему все ближе: вот она в двадцати, пятнадцати, десяти шагах…

Сильвен думает о своем жизненном опыте. У него за плечами свой Бу-Гафер. Только он бросился в смерть не очертя голову, а подобно лунатику, который падает с балкона. Тогда как Бурназелю пришлось осознанно идти на неминуемую гибель, заведомо зная, что «это случится там». У Сильвена хватает воображения представить себе эту картину и, съежившись в кресле, оттолкнуть от себя. Нет! Такая роль ему не по плечу. Разве что Семийон придумает, как приблизить образ Бурназеля к нему. Почему бы у этого офицера не могло быть расхожих причин искать смерти? Да-да — резонов мужчины, а не резонов солдата. Но лучше всего было бы предоставить молодому сценаристу свободу действий. В конце концов, возможно, он-то и приближается к истине со своей дерзновенной идеей современного вестерна. Сильвен задает ему сакраментальный вопрос:

— А вы не считаете, что можно представить дело так, как если бы у Бурназеля имелись личныемотивы распроститься с жизнью? Не принизит ли это его образ?

Все трое собрались у него в кабинете. Семийон только что присоединился к ним. Он ест сэндвич.

— Не обращайте на меня внимания, ребятки. С утра некогда было пожрать.

Не переставая жевать свою ветчину, он задумывается и с полным ртом изрекает:

— Не слабо, старичок. Согласен — героизм заключается в том, чтобы умереть по мотивам, которые не являются личными. Но ты спросишь меня, кому нынче это по плечу? Разве что камикадзе, готовому пырнуть себя кинжалом за идею, хотя она и выше его понимания. Так вот, для меня это фанатизм. Фанатик — такой тип, который, проявляя героизм, получает свою долю личного удовлетворения!

— Выходит, — уточняет Сильвен, — вы не верите в самоотверженность?

— Нет. Если бы она существовала, было бы кому рассказывать истории рыцарей «Круглого стола», которые нынче годятся только для детей.

— Я тоже их люблю, — бормочет Сильвен, вздохнув с облегчением.

— Тогда поехали дальше, — предлагает Семийон.

Он встает, стряхивает крошки, прилипшие к брюкам, обходит письменный стол и приглашает Сильвена уступить ему свое место.

— Сначала мне нужно кое-что вам объяснить, — говорит он. — У меня уже давно есть своя теория, но она продолжает работать. Поскольку мы ведем речь об историях, я спрашиваю вас, а что такое история? Заткнись, Мадлен. Я обращаюсь с вопросом к Сильвену.

— Ну как же, — отвечает тот. — История — это рассказ, а что же еще?

— Садись, двойка. Ты не смыслишь в этом ни бельмеса. Чтобы история состоялась, твой персонаж, то есть ты сам, — главный герой. Правильно я говорю? Так вот, он должен натолкнуться на препятствие. Препятствие — вот что движет историей. Не веришь — возьми любой роман, любую пьесу. «Британик»[248] или там «Бубурош».[249] Эта теория находит себе подтверждение на каждом шагу. Ты либо убираешь препятствие со своего пути — пример тому Нерон, отравивший Британика, — либо препятствие не дает тебе вздохнуть — случай с Бубурошем. Я называю это коллизией.

— И что дает эта ваша теория Бурназелю?

— Тут я пас. Для того мы и собрались, чтобы это обмозговать. Первое, что пришло мне в голову, — у нашего героя мог быть карточный долг, вот вам пример препятствия. Не имея возможности его оплатить, он ввязывается в опасную кампанию и расплачивается собственной жизнью. Видишь, несмышленыш, на первый случай это сгодится.

— Именно про это вы и хотите рассказать? — спрашивает Сильвен сценариста.

— Нет, — протестует тот. — Мы не собираемся делать роман в фотографиях. Мы просто хотели вас приободрить. Покуда у нас нет под рукой ничего, кроме главного героя — Бурназеля (назовите его как угодно). Семийон стремится вам доказать, что, танцуя от этой печки, можно построить законченный сценарий, используя прием наплывов.

— Прием коллизий, — поправляет его Семийон. — Проблема в том, что нам неизвестно, какое препятствие не смог бы преодолеть Бурназель.

— А что, если правдоподобного препятствия не существуете?

— Тогда не остается ничего иного, как вернуться к отправной точке, — терпеливо объясняет Семийон, — и сделать Бурназеля оасовцем.[250]

Он раскатисто смеется.

— Ха! Ха! Мой цыпленочек. И кто останется при этом в дураках? Сильвен.

Глянув на часы, он вскакивает:

— Черт! Опять меня оштрафуют. К счастью, транспортные расходы оплачивает Медье. Продолжайте без меня. До завтра.

Они по-приятельски тузят друг друга.

Семийон насвистывает за дверью. С его уходом Мадлену и Сильвену больше нечего друг другу сказать. Только что они чувствовали уверенность. Теперь они во власти сомнений.

— Будь бы только у нас имя взамен Бурназеля, — вздыхает Мадлен. — Что ни говори, а историческое имя впечатляет.

Они ищут подсказку по путеводителю Мишлена… Департамент Дордонь… Носель?.. Не фонтан. Савиньяк? Не пойдет — оно ассоциируется с капитаном Фракассом. Марколес?

— Не звучит, — замечает Мадлен. — Это надо признать.

Имя Бурназель вызывает совсем иные ассоциации.

— Нашел, — кричит Сильвен. — Ламезьер!

Они жуют это имя, пробуют на вкус, осязают языком и губами. Да, Ламезьер, пожалуй, подойдет.

— Может быть, оно звучит недостаточно благородно, — замечает Мадлен. — Отдает нотариусом.

— Или сельским врачом, — отмечает Сильвен.

— Вот именно. Окончание на «…зьер» довольно распространено среди представителей буржуазии.

— А что, если назвать его де ла Мезьер? — предлагает Сильвен. — В три слова.

— Ах! Замечательно! — воодушевляется Мадлен. Но тут же мрачнеет, шевелит губами, вытягивает их, щелкает языком. — Де ла Мезьер, — медленно выговаривает он. — А вы не находите, что на этот раз возникает образ корсара? И даже немножко пирата? Но ведь наша история могла бы с таким же успехом разворачиваться и на воде, верно?

— Де ла Мезьер, — как бы читает по слогам Сильвен с отсутствующим взглядом дегустатора, гоняющимся за решающим нюансом привкуса, и не может удержаться от смеха. — Как будто мы пробуем сыр, — шутит он.

Внезапно у Сильвена сжимается сердце. Ведь покуда письмо и пистолет еще гуляют по белу свету, он не вправе смеяться.

— Ладно, — говорит он. — Проголосовали за де ла Мезьера. Но прошу вас, не станем повторять «Вертера», который в конце концов растягивался во все стороны, как жвачка. Я от этого слишком настрадался. Мы рассказываем историю солдата. И точка.

Они еще немножко поболтали. Мадлен отмечает, что не следует упускать из поля зрения тему везучести героя. Впрочем, Бурназель — он же де ла Мезьер — по собственной воле идет навстречу смерти, отказавшись от красного казакина, который оберегает его от погибели, и тем самым лишается шансов на спасение.

— Я думаю о душераздирающем финале, — в заключение говорит Мадлен. В отсутствие Семийона он не прочь разыгрывать роль режиссера.

Правда, и Семийон сплошь и рядом ворует у Мадлена его привилегии сценариста. Тут уж кто кому сильнее отдавит ноги.

Берта приносит почту, и Мадлен откланивается. Еще одна стопка писем. Но взгляд Сильвена зацепился за голубой конверт — наверняка из магазина стандартных цен, и его сразу осеняет. Адрес выведен палочками наподобие ростков бамбука. Эдакая затейливая китайская иероглифика.

Господину Сильвену Дорелю

30-бис, улица Боргезе

92200, Нейи-сюр-Сен

В конверте всего одна короткая строчка:


Это еще не конец, тоже выведенная бамбуковыми палочками.

Сильвену не хватает воздуха. Он упирается грудью о край письменного стола — в том самом месте, где пытался покончить собой, и замирает, словно боится, что при малейшем движении рана откроется снова. Итак, выбор сделан: принимаются за него, а не за Даниеля. Что же еще не кончено? Нервный срыв, толкнувший его на самоубийство? Выходит, эту фразу следует толковать как угрозу.

Сильвен пытается разгадать смысл подразумеваемой угрозы. «Это еще не конец». Однажды я довел себя до самоубийства. И начну заново? Нет! Скрытый смысл записки вовсе не в этом, с чего бы укравшему его письмо и пистолет стремиться уничтожить человека, который хотел себя уничтожить и без него и ни в ком не нуждается, чтобы все начать сначала? С другой стороны, должен же этот тип соображать, что его угрозы не могут восприниматься всерьез, поскольку адресованы тому, кому прекрасно известно — убийцы нет, а есть только незадачливый самоубийца.

Сильвен сжимает себе виски обеими руками. А не следует ли ему поставить в известность полицейского комиссара? Но ведь фраза-то сама по себе безобидная. Она может значить все, что угодно. Смысл, заложенный в ней, понятен ему одному. Послушайте-ка! А что, если таинственный корреспондент вовсе не тот субъект, который украл письмо и пистолет? Ведь он-то, как и полиция, предполагает, что его убийца промазал. В таком случае почему бы он вздумал рисковать и подменять его собой? Почему бы ему не дождаться момента, когда убийца повторит свой поступок? И более того. Данный субъект, само собой, думает, как и все, что жертва знает, кто покушался на ее жизнь, и не хочет его разоблачать. И поскольку считается, что я-то его знаю, зачем ему посылать мне анонимку? Я бы немедленно установил его личность. В таком случае зачем мне злостно утаивать его имя?

Сильвен чувствует себя заблудившимся в лесу гипотез, в туманных дебрях. Он перечитывает письмо снова и снова. «Это еще не конец». Обманывать себя бесполезно. Шантаж налицо. К чему доискиваться, а кто же украл вещественные доказательства самоубийства. Никто не мог их украсть, кроме человека-невидимки. Неоспоримо лишь одно: они находятся в чьих-то руках. Никто… кто-то! Эти слова дубасят Сильвена, как кулаками.

Появляется Марилен.

— Ну и ну! Я уже пять минут зову тебя обедать. Ты что, не слыхал?

Приоткрыв ящик письменного стола, Сильвен запихивает туда почту.

— Прости, — извиняется он, — я потерял счет времени.

Сильвен садится за стол. Есть ему не хочется.

— Дела продвигаются? — спрашивает Марилен.

— Я бы не сказал. У нас есть отправная точка, но все остальное пока что окутано мраком неизвестности.

Он с отвращением отодвигает коробочку с ампулами, содержащими тонизирующий препарат, который слывет очень эффективным. Тонизирующее средство для Бурназеля — это уже черный юмор.

— Как он — ничего, этот сценарист? — интересуется Марилен.

Она пытается завязать разговор, но Сильвен тянет с ответами. Нет, окончательный контракт еще не подписан. Надо подождать, пока сценарий оформится. Да, это дело нескольких дней. В конце концов, возможно… Все зависит от Семийона. Нет, они не забывают о хорошей женской роли.

— В сущности, — осторожно говорит Марилен, — тебе на это плевать. Да-да, достаточно на тебя посмотреть. Не знаю, о чем ты думаешь.

Она отодвигает тарелку, закуривает «Голуаз» и, выдыхая дым, стелющийся над жарким из телятины, уточняет свою мысль:

— Не знаю, о чем ты думаешь, но наверняка не обо мне. Как прикажешь это понимать: муж неделями не прикасается к жене?

— Ведь я был ранен, — оправдывается Сильвен.

— Хорошенькая отговорка! А теперь, не потому ли, что ты ранен, из тебя не выдавишь и словечка, ты дуешься, самое большее, что от тебя услышишь, — «добрый день — спокойной ночи». Ты витаешь в облаках, как впервые влюбившийся школьник. Любой женщине понятно.

— Понятно что? — вскипает Сильвен.

Марилен раздраженно гасит сигарету о край тарелки; тем не менее она еще сдерживается.

— Понятно, что ты завел любовницу. Она-то и стреляла в тебя, а ты не хочешь ее изобличить. Вот в чем заключается правда! О! Не трудись напускать на себя вид оскорбленной невиновности, бедняжка Сильвен. Уж мне ли не знать ваши мужские повадки. Не забывай, что я жила с Даниелем, который врал на каждом шагу. И он был мастак по части вранья — этого у него не отнимешь. А вот ты! У тебя на лбу написано; «Внимание! Я вру!» Так кто же она, эта любовница? И почему эта баба хотела тебя убить?

Сильвен слушает ее, испытывая чувство, похожее на равнодушное отчаяние. Стол между ними, словно неодолимая преграда. Теперь слова Марилен едва доходят до его сознания.

— Нет у меня никакой любовницы, — раздосадованно отговаривается он, словно имеет дело с придирчивым таможенником.

— Ты считаешь меня круглой дурой?! Прибереги придумку об амнезии для газет. Ты кого-то укрываешь — слепому видно. Если бы тебя ранил Даниель, ты бы давно сказал, ты был бы рад-радешенек от него избавиться. Кстати, посидеть за решеткой ему полезно. Будет время протрезветь.

— Нет у меня никакой любовницы, — твердит свое Сильвен.

Марилен извлекает следующую сигарету из пачки, по-прежнему лежащей возле ее тарелки, рядом с ломтиком хлеба. Ее рука дрожит, и пламя зажигалки тщетно ищет кончик сигареты.

— Заметь, я не делаю из этого драму, — говорит она.

Наконец-то сигарета прикурилась. Прикрыв глаза, Марилен вдыхает дым, словно живительный кислород.

— Я не делаю из этого драму, — продолжает она, — но и не хочу выглядеть кретинкой. Когда приятельницы, облизываясь, спрашивают меня: «Как поживает он, бедняжка? Какой ужас — потерять память в его возрасте», — это звучит так, будто я замужем за слабоумным старцем. Вот почему я спрашиваю тебя еще раз — как друг, а не мегера: кто она?

Сильвен передергивает плечами. К чему спорить? Что тут объяснять? Для придания себе веса он тянется к бутылке. Опережая его, Марилен ставит бутылку рядом со своим прибором.

— Прошу тебя, отвечай, — продолжает она. — И обещаю больше не возвращаться к этой теме. Ладно? Ты завел любовницу. Мне тяжело, однако в конечном счете это всего лишь преходящая неприятность. Но мне хотелось бы услышать, как такой неисправимый эгоист — уж я тебя знаю — умудрился настолько потерять голову, чтобы рисковать своей бесценной жизнью? Роковая любовь?

— Моя бесценная жизнь, — грустно бормочет Сильвен. — Знала бы ты, как мне на нее плевать.

— Давай, — настаивает Марилен. — Смелее. Хочешь, я облегчу тебе задачу? Эта баба приперла тебя к стене. Она предъявила ультиматум: «Я или она!» Но ты готовился играть Вертера. А Вертер и супружеская измена никак не вяжутся. И ты стал увиливать. Как это на тебя похоже! У нее иссякло терпение. И она хотела тебя прикокнуть. А ты играешь на публику, разыгрываешь благородного героя, куда там.

— Какой же ты можешь быть злюкой, — вздыхает Сильвен.

— Любящий становится злым, — объясняет она. — И ты испытал это на собственной шкуре. Взгляни на меня. Я люблю тебя — и я тоже, представь себе. И наверняка сильнее, чем она, коль скоро сношу и твое молчание, и твои выпады. В надежде, что тебе предложат роль, которая сделает тебя счастливым. Я почувствовала бы себя счастливой, зная, что счастлив ты, — да-да, это сущая правда. Ведь мне так мало нужно. Лишь бы сыграть время от времени хоть крошечную роль: горничной, няни, девушки с фермы. Я стала для тебя подобием силуэта, не так ли? Еще шаг, и ты меня забудешь.

Марилен стремительно встает из-за стола. Только бы не расплакаться у него на глазах. Она убегает и запирается в спальне. Сильвен остается один; его пальцы машинально разминают хлебный мякиш.

Послушавшись внутреннего голоса, он пошел бы умолять Марилен открыть ему дверь; все бы ей рассказал: «Я пытался покончить с собой. Нашло какое-то безумие. Прости меня». А она ответила бы ему со своей жестокой улыбочкой, какая была у нее только что: «Ты пустил себе пулю в сердце, потом, спрятав пистолет, уселся на прежнее место, готовый умереть? Такое достойно премии за лучшее исполнение мужской роли!» Он оказался в глухом тупике. И как сказал тот, другой: «Это еще не конец». Короткая фраза, которая сулит все, что угодно: ежечасную тревогу, невыносимые семейные сцены, бесчестье…

Сильвен наливает себе большой стакан вина, звонит Берте, приглашая ее убрать со стола, и уходит к себе в кабинет. Он пытается разобраться в создавшейся ситуации, но мысли разлетаются, подобно листве, опадающей по осени под порывами ветра.

Телефон. Тоска зеленая. Звонит Медье.

— Как поживаете, дорогой Сильвен?

— Мог бы и лучше.

— Да, Семийон так мне и сказал. Он считает, что вы чуточку рохля.

— Что-что?

— Думаю, он хотел этим сказать, что вам не хватает огонька. Нужно привыкнуть к его лексикону. Это правда, дорогой Сильвен? Сейчас не время дрейфить. Все, с кем я говорил о нашем проекте, в бурном восторге. Людям начинает приедаться вся эта серятина, наводнившая наши экраны. Разумеется, о том, чтобы повторить «Трех бенгальских стрелков», нет и речи. И все же почему бы нам не создать что-нибудь значительное и даже выдающееся? Знаете, что сказала мне вчера вечером Одетт Ферра — пресс-атташе в «Парамаунт»? «Вот роль для Дореля. Зря мы не привлекаем его к работе чаще!» Она права. Считайте себя мобилизованным, дорогой Сильвен. Вы нужны кинематографу! Вы еще не совсем оправились после ранения? Тем хуже. Отвечайте, как на перекличке: «Здесь». И вложите в этот фильм весь пыл своего сердца.

— Постараюсь.

— Спасибо. И можете на меня рассчитывать. Всегда готов вас поддержать.

Повесив трубку, Сильвен спрашивает себя: «И что меня дернуло сказать ему „постараюсь“? Я согласился плыть по воле волн. Я тухлятина, плывущая по течению».

Сильвен идет на кухню и, не осознавая присутствия Берты, сам готовит себе чашку растворимого кофе. Он хотел бы напрячь память, но та противится, не давая ему вспомнить точные выражения письма. Он вроде бы написал: «Вы, Медье, вы просто подлец…» Или, пожалуй, еще хлеще: «Вы настоящая сволочь!» Ну и видик же будет у этого Медье, когда письмо обнародуют, чего и следует ожидать. Его письмо — граната, от которой взлетят, к черту, и продюсер и фильм — вся постройка. Так почему бы не опередить события? Почему бы не сойти с трека немедля, сославшись на переутомление?

Сильвен расхаживает по кухне с чашкой в руке. Правда заключается в том, что, хотя надеяться больше не на что, он продолжает надеяться. Все последние годы он питал столько надежд, что это стало порывом, сдержать который в одночасье ему не по силам.

Уже не он цепляется за Бурназеля, а Бурназель цепляется за него. Но Бурназель — везунчик. Везучесть, которая способна охранить их обоих.

Снова телефон. Сильвен реагирует на его звонок, как собака на свист хозяина. «Опять надо идти!» И идет.

— Привет! — говорит Семийон. — Мадлен меня известил. Мезьер — это хорошо. В качестве имени предлагаю Альфонс. Это как раз на середине между Танкредом и Жан-Лу. Не вельможа, но и не плейбой. Потому как в делах подобного рода следует метить в самую точку. Ладно. Теперь вот еще что. Я раздобыл несколько фотографий Бурназеля. Не бог весть каких. Но оказывается, в те времена бравые мужчины носили усы. Генерал Жиро, генерал Катру — все как один усатые. Так что отращивай усы.

— Все, что угодно, — вскричал Сильвен, — только не это! Начать с того, что усы мне не пойдут. На худой конец, согласен на фальшивые, но не более того.

— Фальшивые! Шутить изволишь. На очень крупных планах это всегда бросается в глаза. А я как раз намерен снимать крупным планом под занавес, понимаешь, когда ты идешь на верную смерть. Так что давай! И не ворчи. Отращивай усы. Только без дураков. Не тонкие усики. Ты ведь не Зорро. А наподобие зубной щеточки — мужественно, но не выпячивая. Это дело трех недель. Что касается натуральных съемок, то я подумываю о Южных Альпах. Там есть засушливые места, которые подойдут нам один к одному. Я командирую туда на разведку своего ассистента. Ты, правда, с ним еще не знаком. Я вас познакомлю. Он приходится сыном нашему немецкому партнеру. Славный малый и киноман. Он с ходу загорелся, не в пример тебе.

— Что?..

— Да. Не в обиду тебе будет сказано. Невооруженным глазом видно, что ты никак не раскачаешься. Никак не подключишься к общему делу, как будто ты в него мало веришь. Но это придет. С завтрашнего дня работаем как черти. Мы доканаем эту историю. Кстати, если тебя осенит насчет названия — запиши. Название фильма — магнит, и нужно, чтобы оно притягивало, но ненавязчиво. Я дал такое задание и малышу Мадлену. Он предлагает «Побоище». Но это как раз из тех названий, каких следует избегать. Лично я хотел бы… Не знаю, чего бы я хотел. Что-нибудь броское, но в то же время благонамеренное. «Перст Божий»… «Третий час»… или же «Смерть праведника». Понимаешь, нам требуется благословение, и «Нувель обсерватер», и «Ла Круа». Если у тебя есть мозги, то самое время ими пошевелить. Чао!

Сильвен смутно припоминает, что именно он написал про него в своем письме: «Семийон — ваш сообщник…» Прочтя такую фразу, он озвереет пуще прочих.

Сильвен глотнул кофе. У него был горький привкус желчи.


Семийон является, как обычно, с опозданием. Он извлекает из кармана куртки банан, очищает его, комично напевая гнусавым голосом: «Люблю бананы — они без косточек». Затем плюхается в кресло, вытягивает ноги, зевая, подтягивает к себе пепельницу на ножке и бросает кожуру в ее чашу.

— Семийон до смерти устал, — изрекает он. — Ну так что вы придумали тут нового, ребятки? Что-что? Когда у вас такие физии, мне все ясненько.

Он достает трубку с обугленным бортиком и набивает ее большим пальцем в артритных узлах.

— А между тем все проще простого, и тут вовсе не требуются мозги вундеркинда. Ответьте-ка мне на вопрос, который я задал вам в прошлый раз: «Какое препятствие непреодолимо для нашего Альфонса де ла Мезьера?»

Молчание. Семийон глотает дым маленькими порциями, словно наслаждаясь чем-то вкусным.

— Как? — удивляется он. — Никто ничего не придумал? Послушайте, что такое, как правило, препятствие? А? По-моему, это ситуация, которая вам неподвластна. По причине слабинки в характере… Скажем так: недостатка, возобладавшего над всем остальным.

Семийон смеется утробным смехом, который разбирает его, как спазмы, отчего на сорочку сыплется раскаленный пепел. Он небрежно стряхивает его тыльной стороной ладони.

— Эти слова не мои. Успокойтесь. Так говаривал Мейер. У него была «теория семи смертных грехов», а у меня «теория коллизий». Мы с ним два сапога пара и, бывало, здорово чудили в Высшей киношколе. Заметьте себе, его придумка вовсе не так уж и глупа. В тот вечер мы подвыпили. Ничего крепкого и ровно столько, чтобы поразмыслить над своими возможностями. Мейер принимал себя за Канта. Мы спорили до одури. «Семь, — твердил он, перебирая пальцы и икая, — семь смертных грехов (ик!). Ты имеешь гордыню, зависть, ску… (ик!), то бишь сластолюбие… Сластолюбие — это мерзопакостно…» Он запутался в пальцах. Мне пришлось одолжить ему свои… «Чревоугодие, гордыня… Есть еще седьмой… Этот встречается… (ик!) редко». И он огляделся, словно только что его потерял. Я повел его к себе в библиотеку глянуть в словарь. Седьмым грехом оказалась леность.

Позабыв про все свои тревога, Сильвен от души смеялся. Чего бы он не отдал за такое вот умение балагурить, хорошо подвешенный язык, как у Семийона.

— Ну все, — сказал Семийон. — Хватит трепаться. Вам бы только шутки шутить. Итак: танцуйте от печки — от главного недостатка в характере нашего героя, — и вы получите желаемое препятствие. По Мейеру, существует семь драматических ситуаций, и только семь. Сейчас мы убедимся в его правоте. Начнем с гордыни. Итак, для нашего героя уступить в чем бы то ни было — тут выбор за нами — или не уступить — всегда вопрос чести.

Он стучит трубкой по ладони над пепельницей, и вокруг нее рассыпается пепел.

— Вообразите себе, что наш де ла Мезьер — своего рода сорвиголова. Его отец — высшее должностное лицо, ну, скажем, прокурор республики. Его мать, конечно же, из богатой семьи промышленников. А наш Альфонс отвергает все условности своей среды. Он проводит вечера на танцульках; затевает драки, попадает в аварии. Но все заканчивается для него благополучно. Беда обходит его стороной — не надо забывать про везение. В конце концов он идет добровольцем на военную службу. Но скверный характер остается при нем. Он вызывается участвовать во всех опасных операциях и продвигается по служебной лестнице. Короче, мы выходим на случай с Бурназелем. В моей подаче все это кажется несколько упрощенным. Но когда вы читаете в киноальманахе краткое содержание фильмов, шедевры и те кажутся не бог весть чем.

— А зависть — что дала бы она? — спрашивает Сильвен.

Семийон чешет за ухом кончиком трубки.

— Тут, милаша, дело тоньше. Это почти что твой случай, да не в обиду тебе будет сказано. Марсьяль и ты — приятели еще со школьной скамьи. Вы оба поступаете в театральное училище. Оба заканчиваете ее ex aequo. Оба влюбляетесь в одну и ту же женщину и по очереди женитесь на ней. Перенесем-ка все это на историю нашего героя и заменим кино армией. Там тоже один завидует другому и всячески старается обскакать соперника.

Семийон воодушевляется, вскакивает с места, подносит к глазу руку, закруглив пальцы в виде лорнета.

— Каждый из вас получил приказ взять высоту. Я вижу, как вы продвигаетесь под градом пуль. Чтобы сравнять шансы, Альфонс, сбросив казакин, устремляется вперед. И вот он выполнил задание первым. Но тут его сразила пуля. Великолепный кадр! Как бы это смотрелось! Волей-неволей, а зритель сопоставил бы жизнь и кино. Фильмы с ключом — ничего лучшего не придумаешь!

— Я пойду еще дальше, — изрекает Мадлен, еще не бравший слова. — Главный у нас, разумеется, Дорель. Поэтому нужно найти такой ход, чтобы его соперник, то есть Марсьяль, натолкнул его на мысль сбросить свой казакин, что было бы для него верным средством спровоцировать убийство ненавистного человека.

— Ах! Просто супер! — заходится Семийон. — Видишь, Сильвен… Но ты, похоже, не в большом восторге.

— Гм… дайте подумать… — бормочет Сильвен. — А не станет ли такой фильм похож на некую историю мести?

— Ну и что в этом плохого? — начинает возражать Семийон, но осекается.

Входит Берта с почтой в руках, и Сильвен, похолодев до мозга костей, оглядывает конверты. Ничего подозрительного. Помимо писем пришло два пакета.

— С вашего позволения, — извиняется он и вскрывает пакеты.

Два сценария! Сколько уже месяцев и даже лет ему никто ничего не отправлял, тогда как, бывало, с каждой почтой он получал сценарии, робкие предложения дебютантов или тексты, предоставляемые продюсерами на его суд. Сильвен растроган. Эти две рукописи наводят его на мысль о лососе, который возвращается метать икру в водоем после того, как воду очистили. А между тем в сердце его по-прежнему сплошная муть. Сильвен бережно укладывает пакеты возле телефонного аппарата.

— Итак, мы говорили…

— Мы говорили о грехе зависти, — напоминает Мадлен. — Похоже, ты не загорелся, тогда как мне думается, у нас в руках хороший сюжет, если копать его вглубь.

— Я предпочел бы сначала пройтись по всем вариантам, — настаивает Сильвен. — Что там у нас после зависти?

— Скупость, — сообщает Семийон. — Скупость — дитя тщеславия. К примеру, ты утаиваешь сведения, которые обязан был сообщить своему командиру. Допустим, ла Мезьеру дали задание разведать слабо исследованную территорию…

— Случай Ливингстона, — комментирует Мадлен.

— Точно. Он обнаруживает алмазные россыпи, а у него всего три нашивки и жалкие заработки. Разумеется, я опускаю перипетии, подвергающие его везучесть суровому испытанию: удав, львы — словом, картина тебе ясна. А в придачу на него нападают дикари, которых он непременно должен усмирить, если хочет…

— О! Хватит! — взмолился Сильвен. — Все это из арсенала фильмов категории «Б». А не могли бы мы целиться выше?

— Мы к этому уже подошли, — заверяет его Семийон. — Пока что мы примеряем варианты. Если ты останавливаешься на сластолюбии, то выходишь на избитую историю благородного сердца, загубленного ненасытной любовницей.

— Янингс в «Голубом ангеле»,[251] — говорит Мадлен.

— Отпадает, — сдается Семийон. — Мсье подавай что-нибудь новенькое? Тогда боюсь, что и обжорство нас далеко не уведет. Не сделать же из де ла Мезьера алкоголика? Или жертву ревности: капитан де ла Мезьер дерется на дуэли из-за женщины. Он убивает соперника, но теперь красавица от него с ужасом отворачивается. И тогда он добивается перевода в Марокко, где упорно ищет смерти, однако впустую — ведь он же везунчик.

— Чушь собачья! — решительно отмел Сильвен. — Пока вы не станете принимать эту историю всерьез, ни к чему путному мы не придем.

— Какой же он у нас, однако, сердитый, — говорит Семийон. — Итак, я продолжаю петь свои куплеты. На очереди — леность. Давай, лапочка, успокойся. Пробежимся по дорожке, пока не разогреемся. Меня лично устраивает вариант зависти.

Остановившись за спиной Мадлена, он кладет руки ему на плечи.

— Тебя тоже, а, несмышленыш? Чуешь? В этом что-то есть. Короче, танцуем от соперничества.

Он становится прямо перед Сильвеном.

— Пойми меня правильно, лапочка. Речь идет не о соперничестве мужиков из-за бабы. Или между спортсменами. А о соперничестве высочайшего класса, когда один заявляет другому: «Я значу больше тебя». Соперничество завоевателей полюса, если тебя больше устраивает. Это тебе уже не фильм категории «Б».

— Или соперничество между Маршаном и Кичнером, — встревает Мадлен.

Семийон хлопает себя ладонью по лбу — его осенило.

— Все в порядке. Если танцевать от этой печки, история выстраивается сама собой. Ах, дети мои, на сей раз у нас полный порядок.

Под тяжестью вдохновения Семийон плюхается в кресло. Воздев глаза к потолку и сведя кулаки под подбородком, он шепчет:

— Погодите… погодите… не перебивайте… Сильвен, ты капитан де ла Мезьер… Даниель Марсьяль тоже капитан… Вы знакомы еще со школьной скамьи в Сен-Сире, где готовят офицерские кадры, вы друзья-соперники… Вы поочередно женитесь на одной и той же женщине — следует использовать реальные ситуации всякий раз, когда это возможно. И вам обоим дают задание. Марсьяль отправится во главе колонны в Тимбукту и поднимется на север, навстречу той колонне, которой командует де ла Мезьер. Речь идет о необходимости составить карту дислокации непокоренных племен. Частые стычки с туарегами, везучесть — все это я опускаю… Важно, кто же пойдет скорее, проявит себя лучше, находчивей, смелее. Наконец обе колонны подходят с двух сторон к началу крутого спуска, где прочно обосновались повстанцы. Кто возглавит решающий натиск после многочисленных попыток, потерпевших провал? Победы добьется Сильвен, который и сложит там голову. Вот вам путеводная нить.

Он окидывает Сильвена взглядом портного, который снимает мерку.

— Тебя устраивает?

— В идеале, — вмешивается Мадлен, — хорошо бы, они играли оба. Один против другого. Марсьяль и Дорель! Вот это была бы афиша!

— Умоляю вас! — взмолился Сильвен.

— Он прав, — соглашается Семийон. — Если бы Марсьяля выпустили на свободу за отсутствием улик… И по-моему, все уже идет к прекращению уголовного дела за отсутствием состава преступления. Что бы тогда помешало вам играть вместе? Два соперника, которые примиряются на поле брани. Жизнь их противопоставила. Кино свело их вместе.

Он поднимает руку.

— Помолчи! Возражения потом. А сейчас дай нам заниматься делом. Мне уже видится потрясный сценарий.

Его прерывает телефонный звонок. Сильвен снимает трубку, слушает, шепчет в сторону Семийона: «Из секретариата Бувара».[252]

— Урра! — восклицает Семийон и без спросу хватает вторую трубку.

На другом конце провода слышится приглушенный голос, как бы извиняющийся за бестактность.

— Ходят слухи, что вскоре вы приступаете к съемкам…

— Да, совершенно верно.

— Правда ли, что это будет продукция «Галлия-продюксьон»?

— Правда.

— А не могли бы вы уже сейчас рассказать о распределении ролей?

— Это было бы преждевременно.

— Но вы, несомненно, получите важную роль.

— Конечно. И жена моя также.

— Кто ваш режиссер? Нам сообщили, якобы Жак Семийон.

— Так оно и есть.

— А сценарист — Мадлен?

— Совершенно верно.

— Хорошая творческая бригада. И разумеется, это Марсьяль стрелял в вас? (Смешок пересмешника.) Вы отказываетесь отвечать? А не согласитесь ли вы выступить по радио в программе Бувара?

Семийон мотает головой в знак несогласия.

— С удовольствием, — говорит Сильвен. — Только я все еще не в лучшей форме.

— Ну что ж, вам перезвонят. Спасибо.

— Уф! — выдыхает Семийон, пока Сильвен вешает трубку. — Бувар способен вытянуть своими вопросами всю подноготную, не успеешь и глазом моргнуть. Он Сократ по части светских сплетен. Я вовсе не желаю, чтобы о наших планах прознали слишком многое. Еще чуть-чуть — и он бы выведал у тебя все, как бы невзначай. Но очень хорошо, что они тобой интересуются.

— С вашего позволения, — говорит Мадлен, — я ретируюсь. Завтра я буду трудиться дома. Но послезавтра принесу законченный литературный сценарий. Согласны?

— Ступай, она ждет тебя не дождется, — шутит Семийон. — А тем временем мы, старики, еще немножко покорпим.

Дождавшись, пока Мадлен выйдет в сад, Семийон раскуривает трубку.

— Знаешь, ведь я твой друг, — начинает он. — Именно поэтому я безошибочно угадываю, что на душе у тебя кошки скребут. Давай выкладывай все начистоту, старикан. Без колебаний. У меня создалось впечатление, что ты все еще никак не оправишься после ранения. Возможно, нам следовало повременить, прежде чем привязать тебя к новому сценарию. А? Я прав?

— Да нет, не думаю.

— Тогда что же происходит? Ты перестал выходить из дому. А газеты хотя бы читаешь? Ты даже не осознаешь, что стал звездой, что твоя ссора с Марсьялем — главное событие этого месяца в Париже. Ты просто обязан воспользоваться этим обстоятельством, выходить на люди. О-ля-ля! Я знаю не одного человека, которые охотно поменялись бы с тобой местами. Но ты, похоже, чего-то боишься.

Сильвен молчит. Он с изумлением открывает для себя, что Семийон, быть может, ему и вправду друг. А почему бы и не Медье? И многие другие, кого он беспричинно ненавидел.

— Дело не в этом, — бормочет он.

— Ах! Ты говоришь со мной, как пациент с врачом! — вздыхает Семийон. — Может, тебе не по душе мой стиль работы? По-твоему, я разыгрываю из себя шута? Склонен халтурить? Ты хочешь, чтобы я себя раскритиковал?

— Сейчас я тебе объясню, — начинает Сильвен.

— Валяй! Давно пора.

— Бурназель… Не знаю, как бы это сказать… Я чувствую, что мне до него очень далеко — вот в чем беда. В моей жизни есть много такого, что он бы презирал.

Семийон дает время трубке погаснуть. Он удрученно смотрит на Сильвена.

— Предложи мне сыграть кого угодно, и я бы всей душой, — продолжает Сильвен. — Но только не Бурназеля!

— Начнем с того, — заявляет Семийон, — что Бурназеля больше нет. Есть де ла Мезьер. И потом, какого черта! Много ли ты знаешь актеров, которые сами были на высоте своих прототипов? Ты грезишь, право слово. Эй, проснись-ка, милый! Ты что, собираешься демонстрировать нам свои муки нечистой совести? В сущности, чего мы хотим, ты и я? Создать персонажа, который был бы живым, сложным, с плюсами и минусами, как и любой человек. А не бронзовую статую. Вот почему я думаю, что идея Мадлена хороша. Ты против Марсьяля. Но ты, как таковой, против такого Марсьяля, какого знаешь только ты один, поскольку много с ним общался. Вымысел? Лично мне на это плевать. Какой-то вымысел просто необходим. Но у каждого своя правда. Мне требуется твоя — вот и все. И если я заполучу также правду Даниеля, считай, что наша взяла. Ну как, по рукам?

— Попытаюсь, — смиряется Сильвен.

Он провожает Семийона до калитки, а на обратном пути обдумывает слова режиссера. Правда? Эта история соперничества двух армейских офицеров правду не выявит. Бурназель — человек, который меньше всего пекся о своей персоне. «Я, — думает Сильвен, — был обязан сразу же снять с Даниеля подозрения в покушении на мою жизнь. Что удерживает меня от этого?» Лучше такими вопросами никогда не задаваться.

Сильвен вскрывает несколько конвертов, зевает; он слышит, как в столовой Марилен разговаривает с Бертой. Почему это сегодня его не приглашают обедать? Он бредет в столовую. Марилен уже сидит за столом. Лицо злое. Настроение скверное. У Сильвена нет никакого желания ссориться. Он усаживается, как послушный ребенок, которого отругали. Но вскоре тишина, едва нарушаемая позвякиванием столовых приборов, становится невыносимой. Притворившись, что не замечает враждебности Марилен, он удовлетворенно сообщает:

— Сегодня утром мы славно потрудились.

Марилен не поднимает глаз. Он спешит присовокупить:

— Сценарий все еще не написан, но ты получишь хорошую роль. Хочешь, я тебе расскажу, на чем мы остановились?

Марилен кладет себе на тарелку еще ломтик семги, два листика салата. У нее непринужденные, естественные, чуть скучающие жесты путешественницы, которая обедает в ожидании поезда.

— Я уже говорил тебе про Бурназеля, — продолжает Сильвен. — Так вот, Бурназель…

Он рассказывает жене про жизнь и смерть офицера. Оспаривает ее возражения, как если бы Марилен участвовала в их беседе.

— Да, — говорит он, — такой вопрос невольно возникает. Но я бы ответил тебе… — Или же, силясь рассмеяться: — Такая мысль могла прийти в голову только женщине.

Марилен застыла, как глыба льда. Только ее взгляд переходит от застекленной двери к потолку. Она тут одна. Старательно жует, чтобы не располнеть. Наконец встает из-за стола.

— А десерт? — вскипает Сильвен.

Марилен выходит из столовой, не реагируя. Сильвен, швырнув на стол салфетку, звонит Берте.

— Что с ней происходит? — спрашивает он горничную.

— С мадам? Понятия не имею. Она не в настроении с самого утра. Вам письмо.

— Письмо? Какое еще письмо?

— Письмо как письмо. Мадам велела отдать его вам, когда она уйдет из дому.

— Ну так ступайте же за ним, чего вы ждете?

Берта возвращается и протягивает Сильвену конверт, который он немедля вскрывает. В нем лежит другой, сложенный вдвое. Узнаваемый почерк. Пальцы его дрожат, как при высокой температуре.

Мадам С. Дорель

30-бис, улица Боргезе

92200, Нейи-сюр-Сен

Старательно выведенные палочки. Он извлекает из конверта сложенный вчетверо листок бумаги. Его мысли забегают вперед. Они предприняли атаку на нее. Конец света! Развернув бумагу, он узнает свой почерк.

«Тебя прельстит перспектива выгодных контрактов. Даниель тебя не устраивал. О, этот зубовный скрежет за кулисами того, что вы осмеливаетесь называть „седьмым искусством“. Вы, полные ничтожества…»

Неизвестный принял меры предосторожности и, сняв ксерокопию с письма, рассылает фрагменты. Эти фразы еще сравнительно не так уж оскорбительны. Никакой возможности откреститься: Марилен прекрасно знает почерк мужа и, должно быть, уже извелась, задаваясь вопросом: что же все это означает? У кого находится письмо, предназначавшееся ей, которое Сильвен так и не отправил? Может, он написал его из желания сделать приятное своей любовнице? Ибо это странное письмо со всей очевидностью доказывает, что существует женщина, ради которой он решается писать всякие гадости. Даже купюры дают основание предполагать, что в письме еще немало других издевок. Что ответить ему на такие упреки? Какие оправдания могли бы оградить его от нападок жены?

Сильвен машинально складывает записку и возвращает в конверт. Он вернет его Марилен, жалобно признаваясь: «Я не знаю. Не понимаю». Ему не дает покоя тревожная мысль, неотвязная, как оса. Сколько бы он ее ни отгонял, она больно жалит его. «Признайся!» Но и это не выход из создавшегося положения. Ведь его правда смахивает на шутку сомнительного характера. Если он признается Марилен в том, что хотел покончить самоубийством, это будет не смешно — ведь пистолет исчез. С другой стороны, она вправе рассмеяться ему в лицо, если он попробует утверждать, что забыл про это письмо тоже.

Сильвен вызывает Берту.

— Постарайтесь припомнить, мадам действительно велела вам отдать мне это письмо, когда уйдет из дому?

— Да, мсье.

Внезапное подозрение толкает его в гардеробную. Но нет — оно оказалось ошибочным. Марилен ушла без вещей. В течение ужасной минуты он думал, что жена его бросила. При ее вспыльчивости, задыхаясь от бешенства, прочитав: «Все вы просто ничтожные людишки», она вполне была способна перебраться в гостиницу, а возможно, пойти на крайность.

Сильвену видится лишь один выход из создавшегося положения — отступиться. Отказавшись от роли ла Мезьера без объяснений, он погорит безвозвратно. Что он предпочитает: потерять фильм или потерять жену? Медье ему не простит. Но и от Марилен тоже ничего хорошего теперь не жди. Однако какой же страшный рок преследует его? Может, было бы хорошо посоветоваться с Тельмой? Но у него нет желания узнать про свое будущее. У него нет никаких желаний. Он перечитывает то место из словаря «Ларусса», где говорится о Бурназеле:[253]

«В последние дни перед отъездом на фронт его нервозность заметно растет — он даже и не пытается ее скрыть. Ему не сидится на месте. Им движет какая-то внутренняя тревога, прогоняя из кабинета, заставляя расхаживать по касбе,[254] скакать на коне по пальмовой роще, возвращаться за свой стол, чтобы тут же его покинуть, кружить по командному пункту».

«Я дошел точно до такого же состояния, что и он, я чувствую себя затравленным зверем. Чего от меня ждут? Чтобы я почитал себя за ничтожество? Сам по себе я ничего не значу, это верно. Но мой персонаж? Играю ли я Бурназеля или капитана де ла Мезьера, я не имею права искажать образ своего персонажа. Пусть даже он подается и несколько упрощенно, несколько условно — все равно я обязан оберегать его от искажений. Я имею полное право защищать свой внутренний мир».

Сильвен тоже не находит себе места.


Марилен вернулась поздно. Услышав шаги, Сильвен окликает жену, и она заходит в кабинет. В глазах ее никакого сердитого блеска. Неужто примирение возможно?

— Не знаю, что и думать, — говорит Сильвен, — ты ушла из дому так внезапно.

Марилен спокойно садится. Закуривает «Голуаз».

— Я навещала твою маму, представь себе. Бедная старуха! Ты визитами ее не балуешь.

— Как она поживает?

— Да так себе. Варикозные вены — штука болезненная. Она еле-еле ходит. Все время расстраивается. Из-за тебя. Из-за твоего брата.

Сильвен думает: «Продолжай. Говори. Это помогает преодолеть злобу».

— Приходил инспектор полиции. Наводил о нем справки, — продолжает Марилен. — В связи с угоном машины. Дело темное. Не сегодня завтра он угодит за решетку. И потом, ей хотелось узнать, правду ли пишут в газетах относительно твоего фильма. Знаешь, она страшно гордится тобой. А ведь гордиться-то нечем.

Сильвен протягивает руку — осмотрительно, словно боится вспугнуть птицу, и сжимает запястье Марилен. Она и не высвобождается.

— Читал? — спрашивает она.

— Да.

— Это написал ты?

— Да.

— Неужели ты думаешь, что мне и вправду не хватало Даниеля? Не хочешь отвечать?

— Я не могу.

— Это она вынудила тебя писать эти кусочки письма? Господи, до чего же мужчины глупы. А что это? — Наклонившись к его лицу, она проводит пальцем под носом. — Неужели ты воображаешь, что у нас на глазах пелена? Невооруженным глазом видно, что ты отращиваешь усы. Пока еще под носом у тебя только жалкий пушок, но через месяц ты станешь неотразим. Вот уж она обрадуется. А за усами, несомненно, последует развод? Стоит ли держаться замужа-ничтожество? Только заруби себе на носу — на развод я не соглашусь. Никогда! И предам гласности письма, которые она не преминет заставить тебя писать.

— Не кричи.

— Но я не кричу.

— Усы мне понадобились по роли.

— Обманщик!

— И этот кусок письма — часть текста, который я набросал для самого себя. В тот день я был зол и подавлен. Одинок.

— Ты не был одинок — ведь кто-то завладел им и теперь шлет мне цитаты. Не станешь же ты морочить мне голову, утверждая, что у тебя его выкрали.

— Согласен, — бормочет Сильвен. — Тут все говорит против меня.

Марилен встает, иронически улыбаясь.

— Хорош он, капитан… как его там величают? Из тех, кто не осмеливается признаться, что заимел подружку, но все же да здравствует Франция.

— Клянусь, что…

— Ясное дело. Когда мужчине нечего сказать в свое оправдание, ему остается одно — давать клятвенные заверения.

Марилен нежно проводит ладонью под его подбородком.

— Милый Сильвен, — изрекает она. — А ведь твоя мама права. Уж лучше бы ты стал фармацевтом. Куда же ты поведешь меня ужинать?

— Разве ты хочешь…

— Ну да. Отныне ты от меня ни на шаг. Пусть она подыхает от ревности.

Странный вечер. Они отправились ужинать к «Липпу». Пожимали там множество рук. Сильвен пребывал как в тумане. «Да, понемножку, мерси… Сущая правда, я возвращаюсь издалека… Худшее уже позади… О! Это всего лишь проект… Ну что же, спросите у Семийона».

Автоматические ответы. Автоматические улыбки.

Марилен блещет всем, чем только можно. Блестят и драгоценности, и глаза. Для всех присутствующих она — олицетворение вновь обретенного успеха. Но пока метрдотель удаляется, она, не переставая улыбаться, шепчет:

— Вон та выдра, справа от меня, рядом с лысеющим толстяком, не говори мне, что это — не она!

В этой игре «обмен шпильками» Сильвен обречен на проигрыш. Он решает отмалчиваться. А Марилен забавляется, продолжая выводить мужа из себя.

— Ты выбрал этот ресторан неслучайно. Уверена, что она тоже находится здесь. Посмотришь — я вычислю ее.

Легкий поклон в сторону вошедшей пары.

— Ты тоже мог бы кивнуть им, — укоряет Сильвена Марилен. — Это же Бельяры. Ну и страхолюдина. Впрочем, все они страшненькие. Надеюсь, у тебя-то со вкусом все в порядке.

— Тебе не кажется, что ты перебарщиваешь?

— Так я всего лишь жалкое создание, — парирует она. — Разве не ты это написал?

Склонив к мужу головку как бы в порыве нежности, Марилен шепчет:

— На какие ласковые слова я вправе рассчитывать в следующем письме?

И тут он вспоминает фразу: «Ты самая бездарная актриса из всех, кого мне дано было встретить».

У Сильвена кусок встал поперек горла. Марилен наблюдает за ним и ехидно улыбается:

— Давай говори, не смущайся.

Он передергивает плечами.

— По-твоему, я уродка? Нет? Дело не в этом? Тогда, значит, ты все еще не простил мне, что я была женой Даниеля? Эта заноза осталась в твоем сердце?

Марилен умолкает, выжидая, когда помощник официанта закончит разделывать рыбу. Сильвен неприметно промокает лоб платочком из верхнего кармашка. Она близка к истине и остро чует запах ненависти, но еще не догадывается о ее силе. А вот после нового письма, которое получит, возможно, завтра и где прочтет: «Ты самая бездарная актриса…» Как можно такого рода оценки предать огласке?

Сильвен прикрывает глаза, пытаясь сосредоточиться. Чего ему, в сущности, страшиться Марилен? Она станет метать громы и молнии, осыпать его упреками. А потом будет вынуждена успокоиться. Она не из тех, кто растрезвонит на весь свет: «Сильвен утверждает, что я бездарь». Ему дышится уже легче. Розовое вино, на которое он налегает сверх меры, прочищает мозги. Сомнений нет — таинственный враг задумал его со всеми рассорить. Он разошлет каждому по порции письма: «Вы, Медье, негодяй каких мало…» или еще: «Мой брат, если бы он только посмел, свистнул бы у меня из-под носа лучшие куски…» Подумаешь! Медье наслушался еще и не такого. Николя не в счет. Значит, задетые персоны поостерегутся разглашать инцидент с письмом. Страшны лишь газеты. Попади его письмо на их страницы — и ему крышка. Но ничто не доказывает, что обладатель письма стремится именно к этому. Зачем ему губить свою жертву, если куда забавнее ее изводить?

Марилен наступает под столом ему на ногу.

— Ответишь ты мне наконец?

Сильвен смотрит на нее, но мысли его далеко.

— Извини, я задумался над нашим сценарием. Это твое соображение о Даниеле, который… Нам следует вернуться к этому разговору. Тема соперничества может быть увлекательной, и если ты не прочь нам помогать…

Сильвен угадывает, что Марилен уже готова сложить оружие. Она тоже одержима кино. Вначале роль. А ревность — увидим потом.

— Способна ли ты рассказать про свою жизнь с Даниелем? Нарисовать объективную картину?

— Конечно. В той мере, в какой это касается Даниеля. Я расскажу Семийону все, что он пожелает. Все же ты странный человек, согласись; тебя не поймешь. И если Семийон меня спросит: «Кто такой Сильвен?» — я буду вынуждена ответить: «Понятия не имею. Я даже не уверена, существует ли такой». Закажи мне мороженое, и вернемся домой. Все эти люди меня утомляют.

В тот момент, когда они позвали гардеробщика, прибежал метрдотель и протянул Сильвену меню.

— Господин Дорель, прошу вас… Для моей дочки. Она будет просто-таки счастлива.

И Сильвен черкает автограф.

— И вы, мадам.

Рука Марилен слегка дрожит.

— Благодарствую.

Домой они возвращаются молча. Сильвен направляется было в спальню для гостей. Марилен удерживает его за рукав.

— Ты покидаешь меня?

— Разве так не лучше?

— Дурачок!


— Сюрпризик от шефа, — объявляет Семийон.

Он приволок объемистый сверток и со вздохом облегчения водрузил его на письменный стол.

— Оттянул всю руку.

— Что это? — полюбопытствовал Сильвен.

— Сейчас увидишь. Подай-ка ножницы.

Семийон разрезает бечевки, туго перехватывающие грубую оберточную бумагу.

— Мой чемодан набит грязным бельем. Пришлось обойтись первым, что попалось под руку.

Расправив обертку, он извлекает на свет божий одежду из красной материи, закрученную в сверток как попало.

— Ваша шинель, мой капитан.

В развернутом виде шинель, придерживаемая за кромку рукавов, кажется впору великану.

— Набрось-ка на себя. И это еще не все.

Он швыряет на спинку кресла доломан, брюки, кепи.

— Придется все хорошенько отутюжить. Немного освежить. Попроси свою бабу… пардон… жену. Я вообразил себе, что мы уже в Африке. Только не вздумай донимать меня вопросами, соответствует ли этот костюм эпохе. Почем я знаю, как одевался этот Бурназель. Он был порядочным оригиналом. Я взял эти вещи напрокат, якобы для бала-маскарада. Как-никак, а костюм помогает создать себе представление о персонаже.

И тут является Марилен. Она еще незнакома с Семийоном. Сильвен знакомит их без излишних церемоний. Марилен сразу растаяла и сложила руки перед костюмом, словно он предназначен ей. Потом взяла шинель и, приложив к груди, очень по-женски, обернулась к Сильвену.

— Давай-ка примерь.

— Ты думаешь?..

— Разумеется, — говорит Семийон. — Нам не терпится посмотреть на тебя в этом облачении.

Он заговорщицки улыбается Марилен, пока Сильвен перекидывает на согнутой руке брюки и куртку.

— Куда пошел? — спрашивает Семийон.

— Я… в спальню.

— Тоже мне, красная девица. Не стесняйся! Он у вас всегда такой?

— Всегда, — шутит Марилен.

Сильвен смущен, счастлив и ворчлив в одно и то же время. Он сердится на них. Он сердится на себя за то, что сердится на них. Он чувствует себя смешным в этих брюках-юбке, которые топорщатся вокруг ног.

Семийон раскурил трубку и отклонил голову, как бы присутствуя при показе мод. Марилен восседает на подлокотнике.

— Что-то не так — материя топорщится вокруг левой лодыжки, — замечает Семийон. — Как ты считаешь?

Он обратился к Марилен на «ты», но тут же спохватился:

— Прошу прощения. На работе я со всеми на «ты». Ты не против?

— Да нет же, нет, — спешит заверить его Марилен.

— Шинель ему великовата, — продолжает Семийон.

— Ее несложно подогнать по фигуре, — успокаивает Марилен.

Они принимаются обсуждать эту проблему, как два профессиональных портных. Сильвен стоит перед ними неподвижно, с глупым видом. Манекен, да и только. Как ему хотелось бы остаться одному перед зеркалом и деталь за деталью выстроить образ своего персонажа.

— Поворачивайся, — велит ему Семийон, — только не спеша. Брючный пояс пришелся тебе явно выше талии. Ладно, сойдет и так. Теперь шинель. Очаровательно! Но со спины она висит. Марилен, у тебя найдутся булавки?

Та бежит в гостиную.

— Примерь-ка кепи, — требует Семийон. — Да нет же, опусти чуточку набекрень. Как Габен… помнишь, в фильме «Сердцеед»? Вот-вот. Отлично!

Марилен возвращается с булавками. Отложив трубку на письменный стол, Семийон опускается на четвереньки.

— Передай-ка мне булавки.

Он медленно ползает, носом касаясь пола, и разговаривает, приоткрывая только уголок рта, как арестант.

— Стой прямо. Тут что-то неладно.

— Вы чересчур укоротили, — замечает Марилен.

И вот она тоже садится на корточки. Сильвен не осмеливается наклонить голову и посмотреть, что у них получилось. Они ползают вокруг его ног, обмениваются советами, позабыв о нем и думать. Забавляясь, как два приятеля.

— Я укололся, — пришептывает Семийон. — Задал же он нам задачу, черт полосатый.

— Осторожно, — молит его Марилен. — Вы колете мне пальцы. Складка выше.

Наконец они отстраняются от Сильвена и по-портняжьи усаживают на паласе.

— Хорош герой — ничего не скажешь, — оценивает Семийон. — Ничего удивительного, если ему всю дорогу везет.

Вскочив на ноги, он хватает двумя пальцами материю, с тем чтобы растянуть шинель во всю ширину.

— Все дело в том, — объясняет он Марилен, — что парень спрятан в пальто, как тореадор за своей мулетой. Бык уже не знает, где же он. Пули тоже. Они наудачу решетят пальто и всякий раз мимо.

— Вы ни во что не верите, — выговаривает ему Марилен.

— Ошибаетесь, моя дорогая. Я железно верю в этот фильм. Мы вылезем из кожи вон, лишь бы попасть в «номинацию»,[255] как выражаются на голливудском жаргоне. Ступай, сынок. Поглядись в зеркало.

Он дружески хлопает Сильвена по заду, как будто подбивая на перевоплощение.

— Присоединишься к нам в столовой, — бросает Марилен. — Вы не откажетесь с нами перекусить? — обращается она уже к Семийону.

— И даже основательно поесть, — снисходит тот. — Я еще даже не пил кофе — забыл купить. Такова участь несчастных холостяков.

Сильвен прикрывает за собой дверь в ванную. Там висит зеркало, в котором человек в красном облачении отражается во весь рост.

— Бурназель, — бормочет он.

Глядя на себя в костюме очередного персонажа, Сильвен всегда волнуется. Он словно меняет кожу. Его мечта постепенно материализуется. Он начинает шевелиться, проверяет зрение, ощупывает рот, щеки. Бурназель оживает в своем облике — в красной шинели, которая вошла в легенду. Подобно Лазарю, он движется в царстве теней. Раздвинув полы, чего доброго, увидел бы еще на своем животе рубцы, а точнее, стигматы добровольного мученика. И к нему приходит желание сопротивляться противнику, вознамерившемуся его обесчестить. Личность, подобная Бурназелю, не капитулирует. Сильвен всматривается в свои глаза. Он силится распознать свою подлинную душу и говорит ей, сосредоточившись всем своим существом: «Я не позволю им превратить меня в посмешище!» И поскольку мальчишество всегда соседствует в нем с волнением, прикладывает руку к козырьку, отдавая честь самому себе.

Заметив Сильвена в тот момент, когда он возвращается за своей одеждой в кабинет, Берта так и застывает на месте.

— Как же вы хороши собой, мсье! Мадам должна вами гордиться. А что мне делать с этим?

Она протягивает Сильвену пакет. Не иначе как подарок. Бывало, он получал массу подарков — портсигары, зажигалки, часы-браслеты. Он разыгрывает пресыщенность перед Бертой, которая все еще смотрит на него восторженными глазами.

— Положите в прихожей. Вскоре последует много других. Не стоит беспокоить меня по мелочам.

— Чья это форма? — интересуется горничная, проводя ладонью по шинели.

— Спаги.[256]

На пороге столовой появляется Семийон с сэндвичем в руке.

— Пойду переоденусь, — докладывает Сильвен.

— Не надо, давай приходи как есть, мы на тебя еще не нагляделись. Клянусь, вдвоем вы способны произвести настоящий фурор.

— Вдвоем?..

— Ну да — ты и твой соперник. Забыл, что ли? Он будет одет в точно такую же униформу. Я только что пересказал наш сценарий Марилен.

Он усаживается на место, отхлебывает кофе.

— Она полностью согласна. Она, Даниель и ты — оживший роман. И я воспользуюсь им! Разумеется, Даниель пока что для нас недостижим. Даже если бы его и освободили из-под стражи, думаю, он отказался бы от роли. А жаль! Но он нам сейчас и не потребуется. Есть Марилен, которая опишет ваш любовный треугольник, расскажет нам все и без него. Понимаешь, главное для меня — узнать все подробности про вашу молодость: как вы встретились, что толкнуло Марилен вначале к Даниелю, а потом к Сильвену. Тебе это неприятно?

— Да, пожалуй, — признается Сильвен и смотрит на жену. — А тебе? Тебе приятно выставлять нашу жизнь на всеобщее обозрение?

— Подумаешь, — передергивает плечами Марилен. — На экране все будет переиначено.

— Вот так! — победно ликует Семийон. — Кинематограф непременно должен черпать материал в реальной жизни, если только мы не хотим возвращаться к пройденному — фильмам типа «Трое из Сен-Сира» или «Четыре белых пера». Что интересует меня — это годы, когда вы были еще студентами и Марилен почему-то два раза подряд выходила замуж за своих приятелей. Ведь в конечном счете все трое вы находились в приятельских отношениях. А приятели слишком хорошо знают друг друга, чтобы сочетаться браком.

— Да-а, — соглашается Марилен, — я знала их как облупленных. Мы вместе готовили сцену, подавали друг другу реплики, бесконечно шлифовали образы. Это все равно что жить голышом.

Сильвен слушает ее, стиснув зубы.

— Извини за вопрос, — говорит Семийон, — и решай, отвечать тебе или нет. Прежде чем стать мужем, Марсьяль уже был твоим любовником?

— Да… И Сильвен тоже. Особого значения это не имело. Когда готовишься к конкурсу, лучше уж заниматься любовью, чем глотать снотворное.

— Выходит, у тебя был выбор. С таким же успехом ты могла сначала выйти за Сильвена. Так почему же ты начала с Марсьяля?

— Лично я знаю, — резко вмешался Сильвен. — Она считала его умнее меня. Думала, он станет вторым Жуве.[257]

— Это правда? — спросил Семийон.

— Да, правда, — призналась Марилен.

— Ты вышла за него из тщеславных побуждений? Мне важно это знать, чтобы не дать маху в плане военной табели о рангах. Ведь два младших лейтенанта вроде бы имеют равные шансы продвижения по служебной лестнице, и все же генералом станет один, а не другой. Ситуация, схожая с «Большими маневрами» Рене Клера. И к тому же реалистичная. Вместо того чтобы стать жертвой игры, женщина ведет ее. Но почему ты бросила Даниеля ради Сильвена? Тоже из тщеславных побуждений?

— Конечно, — ответил за жену Сильвен.

— Тебе слова не давали. Пусть мне ответит Марилен.

— Сказать нелегко, — бормочет Марилен. — Пожалуй, я восхищалась Даниелем. И пожалуй, любила Сильвена. Честно говоря, не знаю. Знаю лишь то, что Даниель меня разочаровал. Он все испоганил.

— Он много пил?

— Да.

— Мне придется подыскать что-то другое, — решает Семийон. — Представляешь, какую морду скорчит Медье. Ба, нетрудно вообразить, что Даниель играет в картишки, залезает в долги.

— Так оно и есть.

— Просто замечательно! — ликует Семийон. — Смотрите, как все складненько получается. У нас фигурирует студентка Института искусств по классу живописи — сохраним богемную атмосферу… Мы потакаем дурным вкусам некоторых зрителей, но тут уж ничего не попишешь. Она частенько встречается с двумя курсантами Сен-Сира. Марилен подаст нам такой образ в лучшем виде. И в первой части фильма мы опишем перипетии отношений в любовном треугольнике.

— Выходит, главную роль играет тут Марилен, — отмечает Сильвен.

Семийон грубовато хлопает его по спине.

— Только послушайте его! Уже склочничает. Вот увидите — когда я представлю ему сценарий, он для сравнения пересчитает реплики, свои и своих партнеров. Ничего подобного, старик. Ведь умираешь у нас ты. Тебя и выбрали потому, что ты уже имеешь такой опыт. Я хочу сказать: ты это уже проходил. Когда актер — твой соперник — закроет тебе глаза в горах на пятачке, усеянном трупами, весь зал будет рыдать. Ах! Какая жалость, что Марсьяль в кутузке! А вас обоих ждет «Сезар».[258]

— Я запарился в этом облачении, — жалуется Сильвен. — Продолжайте работать, а я иду переодеваться.

Ему невмоготу. То ли от жары, то ли из-за того оборота, какой принял их разговор. По пути он хватает пакет, оставленный Бертой на столике в прихожей. Что в нем может быть? Он довольно-таки объемистый и для подарка тяжеловат. Адрес отправителя не указан. Сильвен сует пакет под мышку. Он думает над словами, которые только что изрек Семийон: «Перипетии отношений любовного треугольника». У него опять, и отчетливее прежнего, такое впечатление, что Семийон идет по ложному пути. Человек, который в молодости вел разгульную жизнь, подобно отцу Фуке, а впоследствии на него нашла божья благодать и он стал святым отшельником в пустыне, — таких примеров таинственного обращения к Богу хоть отбавляй. Во всем этом и по сей день остается много неразгаданного. Но в данном случае одно не вяжется с другим — существует натяжка в психологически неоправданном превращении молодого гуляки в человека долга, каким стал герой фильма в зрелом возрасте. Сильвена не покидает ощущение неубедительности: переход от «У Максима» к Сахаре — это еще куда ни шло, но вот от «Лидо» к Рифу — такое ни в какие ворота не лезет. И если поворот от разврата к вере еще допустим, то от некоторых излишеств к безумию героизма — в такое верится с трудом. Бурназель никогда не был распутником. Сильвен, актер Божьей милостью, уверен, что Семийон трактует его образ произвольно. В угоду зрелищности фильма. Правда характеров — это премило. Но есть еще низменная правда — перипетии отношений любовного треугольника. Кроме того, Сильвена волнует мысль, которую он затрудняется сформулировать, но она травит его душу, как ностальгия, утрата… Уже тогда, когда он делал ставку на роль Вертера…

Перерезав бечевку, Сильвен обнаруживает под оберткой коробку, похоже из-под обуви.

«Только бы мне состояться, — думает он. — Не как мужчине — на это он, пожалуй, не способен. Но как актеру. Таков единственный способ вырваться из оков и чего-то достичь…»

Сняв крышку, Сильвен невольно отпрянул, как перед змеей. На ватном ложе в коробке лежит пистолет — тот самый, каким он хотел покончить с собой. Он узнает его шестым чувством. Легкие царапины на рукоятке… и потом… и потом все остальное. Он так часто смотрел на него, снова и снова переживая эту сцену: черный «ситроен», остановившийся перед аптекой. Двое мужчин в черных фуражках с лакированным козырьком, черных шинелях, черных перчатках… Гестаповцы…

Выходит, страшный момент настал. Пистолет — последний из друзей. Бедный папа! Колебался ли он? Ни единой секунды. Сильвену известно, как кончают с собой. Между ним и его отцом, которого он не знал, существует нечто большее, чем кровное родство. Есть соучастие братьев по оружию. Он осторожно вынимает пистолет и тут обнаруживает, что магазин пуст. В стволе ни одной пули. Пистолет обезврежен. Тогда почему враг послал его?

Сильвен возвращает оружие на ватное ложе, напряженно прислушиваясь к всплескам речей Семийона, которые доносятся из столовой. Только бы его не застукали с этой уликой в руке. Он маскирует коробку рядом книг на библиотечной полке. Руки приходят в движение. Он раздевается. Бросает на кресло красную униформу спаги. Почему ему прислали этот пистолет, а не очередную выдержку из его письма? Может, сочли, что настала пора положить конец испытанию? Может, дали понять, что ставят на этом точку и отныне он может жить спокойно? Возможно, маленькая война закончена?

Сильвен машинально натягивает брюки, пуловер. Он пока еще не решается обрадоваться. И не без основания. Ибо его потрясает новая мысль. С этим пистолетом он при желании мог бы доказать полиции, что хотел покончить жизнь самоубийством. Там у них имеются специальные приспособления для опознания оружия, выпустившего пулю, извлеченную из тела. Разумеется, его спросят, а где же находился пистолет все это время. Извините, это уже их не касается. Им придется принять факт как таковой. С того момента, когда он, считавшийся жертвой покушения на жизнь, сдаст полиции револьвер, из которого в него стреляли, и заявит: «Я пытался наложить на себя руки», все встанет на свое место.

Сильвен застывает, как если бы малейшее резкое движение грозило нарушить ход мыслей.

«Да, — говорит он себе, — теперь все объясняется. Я лгал, утверждая, что якобы забыл сцену, разыгравшуюся в моем кабинете. На меня никто не нападал. Я сам поддался импульсу самоуничтожения». Вопрос: «Но как вы умудрились спрятать пистолет?» В ответ — молчание. Пусть комиссар думает что угодно. Вопрос: «Прослушали ли вы сообщение Даниеля Марсьяля, записанное на автоответчике?» Ответ: «Нет». И это сущая правда. Вопрос: «Коль скоро вы могли передать нам пистолет, то почему довели дело до облыжного обвинения Марсьяля?»

Тут ноги Сильвена подкосились, и он был вынужден сесть, не в силах унять бешеное сердцебиение при мысли, что теперь, вновь овладев пистолетом, может неопровержимо доказать факт самоубийства, а значит, и вызволить Даниеля из тюрьмы. Безотлагательно! И что тогда? К воротам тюрьмы устремится свора фоторепортеров, журналистов. Газеты запестрят крупными заголовками: «Невиновность Даниеля Марсьяля наконец признана!», «Судебной ошибки удалось избежать!». На телевидении начнется ажиотаж. И успех опустится на плечи Даниеля, подобно райской птице…

«Нет, только не это», — бормочет Сильвен. Ибо ему видятся еще и другие заголовки на первых полосах газет: «Вероломство Сильвена Дореля»… или же: «Коварство»… или же: «Предательство». Слова, ранящие до крови. Он вспомнил, что однажды, в больнице, угадал то, что происходит с ним сейчас. Но тогда это было умозрительно… и еще терпимо. А вот сейчас…

В соседней комнате гогочет Семийон. Не иначе как хорохорится перед Марилен. Сильвен сжимает кулаки. Он прекрасно видит — его хотят припереть к стенке. Хватит ли ему мужества донести на самого себя? Или же ему следует помочь, толкать его, честного и отважного офицера?

Семийон показывается на пороге столовой.

— Идешь? — спрашивает он. — Нечего переваливать всю работу на мои плечи!


Три дня они работали без передышки. Мадлен являлся каждое утро ровно в девять. Вслед за ним — Семийон, полный бодрости, чертыхаясь из-за неурядиц с контролерами на автостоянке. Марилен, заглянув в кабинет, просила вызвать ее в случае необходимости. И они впрягались. Мадлен сидел за письменным столом, чтобы фиксировать ценные идеи и реплики — не доведи господь что-нибудь забыть; Семийон, не присаживаясь, расхаживал из угла в угол, приставляя ладонь козырьком, словно ему режет глаза яркость его гениальных озарений. Жизнь втроем возобновилась: ее месят, перебирая на тысячу ладов. «А что, если…» — начинает один, предлагая новый краткий вариант содержания, который прочие вежливо выслушивают. «А что, если…» Неужто это наконец та счастливая находка, которая послужит основой сценария? Они спорят до одури, в очередной раз идут по ложному пути. «Это напоминает мне историю», — начинает Семийон. Истории — его слабость. У него полны ими карманы, и он сопровождает свой рассказ жестикуляцией, как если бы кормил голубей. Он заливается смехом, красный как рак, доходя до икоты: «Ну? Ну? Здорово, правда?» А секунду спустя напускает на себя серьезность: «И все это не то! Наша телега что-то никак не сдвинется с мертвой точки».

Он набивает трубку и, сменив тон, доверительно сообщает: «Я нашел ему имя, нашему субчику, — Раймон Вильдье. Чтобы вечно не повторять: Даниель… Марсьяль… Тем более что если Марсьяля даже выпустят на свободу — заметьте, презумпция невиновности еще не есть ее доказательство, — то весьма сомневаюсь в его желании работать с нами. Я предположил такое сотрудничество без всякой надежды на его согласие, сами понимаете. Итак, у нас есть де ла Мезьер и Вильдье. А между ними двоими — девушка, пока еще безымянная. Условно назовем ее Катрин. Так что же может произойти между ними троими? Знаю, в общем и целом мы себе это уже представляем. Но теперь мне нужна раскадровка. Слышишь, Мадлен?»

И они снова погружаются в свои мысли. Сильвен старается не думать о пистолете.

— Неприятность заключается в том, что с офицерами у нас будут связаны руки. Вот имей мы дело со студентами, и они были бы развязаны. Я даже задаюсь вопросом, а не следует ли нам отказаться от армейской среды?

Семийон передергивает плечами.

— Видал, какую морду скорчил наш Сильвен? Он сейчас как рассвирепеет. Однажды ему уже насолили, когда, посулив Вертера в полном объеме — со всеми вздохами и ахами, — потом урезали до карманного формата и под конец отняли самоубийство. Так что сейчас мы одной рукой отнимаем Бурназеля, которого предложили другой!..

Пауза. Наконец Мадлен отваживается:

— Да какие тут могут быть, к черту, свидания? Парни из Сен-Сира большую часть времени безвылазно находятся на полуказарменном положении. Так что судите сами, насколько правдоподобно это соперничество из-за девушки-парижанки!

— Верно, — уступает его доводам Семийон. — Но ведь оба наших молодца, готовясь к поступлению в Сен-Сир, жили в Париже. Я живо себе представляю их на подготовительных курсах. «Генрих Четвертый», или как там — «Людовик Великий»… А значит, любовный роман у них завязался еще в Париже. — Он шагает от стены к стене. Загорается. Перед его глазами уже сменяются кадры фильма. — Куда занятнее, — утверждает он, — если в завязке им по восемнадцать лет.

— И это при всем том, как они выглядят сегодня? — не без ехидства спрашивает Мадлен.

Семийон застывает на месте, словно громом пораженный.

— Зараза! А ведь ты прав.

И все-таки обескуражить его невозможно.

— А мы чуточку состарим. Натянем годков так на двадцать. Подгримируем. Представим дело таким образом, будто они два или три раза не проходили по конкурсу. И даже, слушай сюда, пусть Вильдье поступает в академию на год раньше ла Мезьера. Не в обиду тебе будет сказано, Сильвен. Это же вовсе не означает, что ты осел и мы условились, что ведешь игру ты. Хе-хе, ребятки, все становится на свои места, и вы прямиком выходите на бракосочетание с Вильдье, свадебную церемонию по всей форме — скрещенные шпаги над головой жениха и невесты и прочее. Лучше не придумаешь, уверяю вас. Сынок, пометь-ка все это у себя.

Несмотря на тоску смертную, Сильвен поддается общему настрою. Но теперь он уже твердо знает, что Семийон идет по ложному пути и эти телячьи восторги завершатся дешевкой. Но он знает и то, что его имя во вступительных титрах не появится. Он никогда не станет этим альфонсом де ла Мезьером. Ему было бы нелегко объяснить почему. Такая уверенность пришла к нему постепенно, как приходит заря или сумерки. Никакого отношения к разорванности его сознания это не имеет. Все куда тоньше и проще; его мысли как бы принимают другую окраску. И на душе наступает умиротворение. В нем творится нечто таинственное. Остается дать этому «нечто» созреть. А пока ему забавно внимать Семийону, поддакивать тому кивком — он так нуждается в одобрении, чтобы собраться с силами.

Около одиннадцати Сильвен устремляется в прихожую. Берта как раз выкладывает почту на ломберный столик. Он пробегает глазами адреса. Ничего тревожного. И он возвращается на свое место.

— А что, если… — говорит Мадлен.

Утро близится к концу. Марилен зовет их обедать. Она предпочитает держать их под рукой — если Семийон уводит Мадлена из дому перекусить, до пяти вечера их не жди.

— Сардины в масле, рагу, камамбер. Меню вас устраивает?

— Ты — королева, — отвечает Семийон.

Они шумно рассаживаются в столовой. Семийон самовольно берется раскупоривать бутылки.

— Это напоминает мне одну потрясную историю, — завладевает он разговором. — Я работал тогда у Франжю ассистентом, и мы снимали документальную картину. Действие происходило в Вандее, в средневековом замке — заметьте себе, всамделишный замок, без дураков, с галереей навесных бойниц, подъемными мостами и все такое прочее!

Рассказчик он замечательный. Переходя к эпизоду про лошадь, которая, закусив удила, понесла галопом по настилу, и подъемный мост зашатался, засунув салфетку за ворот, Семийон встает — он и есть обезумевшая, заартачившаяся лошадь. Так и хочется ему аплодировать.

— Пришлось взбивать яичные белки, имитируя пену на лошадиной морде, — в заключение говорит он. — Это была кляча, которую впрягали в катафалк, — ее одолжил нам местный мэр. Другой лошади под рукой не оказалось.

Марилен прыскает со смеху. Она пожирает Семийона восторженными глазами. Наконец-то она заполучила его, своего режиссера. Может, он и приведет ее к триумфу.

— Угощайтесь, — настаивает она. — Вы ничего не едите.

И Семийон ловким движением запускает в рот остатки рагу.

— Кстати, о Даниеле Марсьяле больше ни гуту, — сообщает он Марилен.

— Ах! Это мне больше по душе! — вскричала та. — Даниель тут, Даниель там — я уже сыта этим по горло. Знаете, ведь мне это неприятно.

— Отныне его зовут Раймон Вильдье, — твердо заявляет Семийон. И сурово добавляет: — И с Бурназелем покончено, как с Марсьялем. Первый, кто упомянет эти имена, платит штраф.

Сильвен его одобряет. Он понимает, что Семийон, сам того не желая, сжигает все мосты. С одной стороны ла Мезьер, который перестал его интересовать, а с другой — Бурназель, воплощающий лучшее, что есть в нем самом.

После десерта они устраивают себе длинный перекур с кофе, и Семийон подводит итог.

— Видишь ли, — обращается он к Марилен, — что меня смущает, так это время действия. Эта эпоха так далека от нас. Подумать только, этот Бурна… пардон, ла Мезьер родился в тысяча восемьсот девяносто восьмом, следовательно, в тысяча девятьсот восемнадцатом ему было двадцать. Выходит, я должен показать в картине — как это тогда называлось? — «безумные годы». Ты себе представляешь, какая это работа, какие расходы? К тому же я плохо чувствую эту эпоху. Само собой, вместо войны в Рифе можно было бы подыскать что-либо другое. Существуют Индокитай, Алжир, Латинский квартал в годы войны в Алжире почти что стоит мая шестьдесят восьмого! Наш треугольник мог бы образоваться во время какой-нибудь уличной демонстрации. Только ведь при таком раскладе был бы утрачен эффект красного казакина. Конечно же, рядом с ней белесая форма парашютиста не идет ни в какое сравнение. С другой стороны, признайся, потребуется немалое нахальство, чтобы построить фильм, который держался бы на одном лишь эффекте костюма. Сильвен, тебя не затруднит примерить его еще разок?

Сильвен направляется в кабинет, где на стуле лежит аккуратно сложенная форма спаги. Берта идет следом.

— Я не решилась повесить ее в гардеробной, — извиняется она. — Ведь эти господа приходят сюда каждый день. И еще я не хотела вас беспокоить. На ваше имя пришел пакетик. Его доставили с утренней почтой — в одиннадцать часов. Наверное, подарок. Но мсье не велел себя беспокоить ни по какому поводу. Так что я оставила его на кухне.

— Ступайте за ним.

Он слышит голос Марилен.

— Берта! Сливовой водки! — кричит она.

— Водку принесете потом, — распоряжается он. — Быстрее на кухню!

До возвращения Берты Сильвен успевает снова облачиться в брюки и алый доломан. Она протягивает ему пакетик, и в самом деле малюсенький. Наклейка с машинописной надписью — копия той… Дрожащей рукой он хватает с письменного стола нож для разрезания бумаги. Вспоров упаковку, обнаруживает деревянную коробочку с крышкой, которая скользит по пазам. На ватном ложе, как драгоценность, блестит патрон калибра 7,65. Он прекрасно знает, что именно 7,65. И не только это. Три шага — и он уже в библиотеке, где извлекает из тайника пистолет. Сунув патрон в магазин, без труда досылает его в ствол. Ему приходит в голову безумная мысль: «В меня стреляют». Звучит абсурдно, а между тем так оно и есть. Выждав три дня, несомненно предоставляя ему время прийти с повинной, теперь ему досылают пулю, как бы открывая по нему огонь. Другого толкования нет. Чего от него ожидают, стало ясно как божий день: либо он заговорит и оскандалится на всю оставшуюся жизнь, либо смолчит даже сейчас, и тогда…

Из соседней комнаты его вызывает Семийон:

— Ну какого шута ты там валандаешься? Сколько тебе нужно времени, чтобы одеться?

— Уже иду, иду, — успокаивает его Сильвен. — Минутку.

Оставив револьвер в библиотеке, он набрасывает красное пальто на плечи. «В меня стреляют», — повторяет он про себя.

Когда он входит в столовую, Семийон присвистывает от восхищения.

— Как бы я ни брыкался, — признается он, — а этот костюм продолжает меня потрясать. А вас? В нем определенно что-то есть. Давай ходи! Пока ты у меня на глазах, мне скорее придет на ум, как нам его обыграть.

Сильвен делает несколько шагов, и Семийон его останавливает.

— Не так, старина, ты движешься как манекен, а мы не на показе мод. Этот костюм должен стать для тебя второй шкурой. Доставь мне удовольствие — носи его дома постоянно. Да-да! Работай в нем. Жри. И все прочее.

— У Сильвена утомленный вид, — замечает Марилен. — У тебя что-нибудь не ладится?

— Просто эта штуковина оттягивает ему плечи.

Он доливает в ликер на два пальца водки.

— Держись, капитан! Твое здоровье. Еще один, кого бедуинам не одолеть. Жать, однако, — продолжает он, — что это чертово пальто появится лишь во второй части фильма. Поэтому предлагаю следующее. Мы начинаем с атаки. Свист пуль. Этот… не Бурназель, а как его там? Ла Мезьер. Никак не привыкну. Так вот. Ла Мезьер перезаряжает ружье. Пули уже изрешетили его пальто. Фельдъегерь… Так, что ли, его называют? Словом, парень, который передает приказы свыше. Так вот, он является с приказом капитану сбросить пальто. Мадлен, ты во всем этом потом разберешься. Слышь?! И, лишившись своей везучести, Мезьер смертельно ранен. Перед глазами умирающего проходит вся прожитая жизнь. Flash back.[259] Таким образом, фильм и начинается красным доломаном, и завершается — кто-то накрывает им труп. «Дзинь! Дзинь!» — под занавес играет духовой оркестр. In ze pocket,[260] птенчики мои.

— Flash back вроде бы уже вышел из моды, — не без ехидства ввернул Мадлен.

Похоже, эти двое не больно ладят. Сильвен слушает их откуда-то издалека, из необозримой выси, из недоступного им тайника. Он скорее склонен принять сторону Мадлена-сценариста. Семийон все время по-гурмански причмокивает, пережевывает пресную кашу общих мест. Он пересмотрел на своем веку слишком много фильмов. И уже не знает, где кончаются цитаты, а где начинается оригинальное творчество. Нет, не с ним, как ведущим в связке альпинистов, достигнут они вершины шедевра. Но теперь все это уже не так важно!

Семийон скатывает салфетку и пропускает через кольцо.

— Пошли-ка, ребятки, пора приниматься за дело. Марилен, ты тоже идешь с нами.

Они снова проходят в кабинет.

— Меня не устраивает, — продолжает Семийон, — что ваша история прежде всего история мужчин. Правда, там есть такой эпизод, когда этот… ну как его там… ла Мезьер увел жену Вильдье. Но этого недостаточно.

— Надо, — вмешивается Мадлен, — чтобы женщина была сквозным персонажем, скрытой пружиной всей истории, но я еще не совсем вижу, как это сделать.

— А ты, Сильвен? — спрашивает Семийон. — Ты видишь?

— Нет. Ни малейшего представления. Разве что…

— Давай смелее.

— Разве что она ненавидит обоих мужчин.

— О! — изрекает Семийон. — О! Это вовсе не такая уж бессмыслица. Оборотная сторона любовного романа — все тот же любовный треугольник, правильно? Что ты думаешь по этому поводу, Марилен?

Марилен углубилась в раздумье.

— Это не лишено смысла. При условии, если в этой истории фигурирует вторая женщина.

Она поворачивается лицом к Сильвену:

— У Мезьера есть любовница. Почему бы и нет? И вот она…

«Она ухватилась за такой вариант, — думает Сильвен. — Вторая женщина! При всем том, что и одной-то уже хватает за глаза, чтобы водить их обоих за нос!»

— Нужно копать глубже, — заявляет Семийон, набивая трубку.

Затяжное молчание. Сильвен размышляет.

После первой пули придет вторая, третья. Поначалу в обойме их было семь. Первой выстрелил отец, когда в аптеку ворвались гестаповцы. Второй — он сам, когда промазал в себя. Выходит, оставалось пять. И они прибудут к нему все пять, в хорошенькой коробочке. С интервалом в пару дней. И если он не перестанет сопротивляться, если не сделает жеста, какого от него ожидают, фотокопии его письма начнут ходить по рукам — вот ведь что ему нельзя упускать из виду.

Сильвен позволяет себе помечтать. Он тоже идет на встречу с замаскировавшимся врагом… как Бурназель. Еще двадцать метров… еще десять…

Звонок заставляет его подскочить. Он подходит к телефону.

— Дорель на проводе.

Звонит Медье.

— Ах! Дорогой Сильвен, счастлив услышать ваш голос. Ну как дела? Продвигаются?

Продюсеры опасаются, что киношники бьют баклуши.

— Как вам сказать, — отвечает Сильвен, — мы собрались вчетвером. Похоже, дело продвигается.

— Тем лучше. Как же я мечтаю о красивом фильме! Только что я беседовал с Лелюшем. Ему идея нравится. Он сказал мне: «Для Канн уже поздновато, но для „Деллюка“ — самое время».[261]

— Да, — бормочет Сильвен, плохо скрывая безразличие. — Слова ободряющие.

— Дайте мне Семийона, — просит Медье. — И трудитесь прилежно.

Сильвен передает трубку Семийону, который с ходу заводится.

— Потрясная идея, босс. Потом расскажу. Дорель в форме офицера спаги? Это нечто! Вы заполучите натуру в Марокко? Вот здорово! Это куда лучше Испании. Знаете мой девиз, шеф? Как на суде присяжных: правда! Ничего, кроме правды! Вся правда!.. Что-что? Понадобятся ли нам верблюды?

Семийон вопрошает глазами всех присутствующих, которые, однако, примолкли. Но это его не обескураживает, и он не теряется.

— Да, безусловно понадобятся. Караван, снятый контржуром,[262] бредет по гребню песчаных дюн — зрители это просто обожают. Нет. Окончательного названия у нас пока нет. «Госпожа удача»? Да, мы думали об этом. Лично я опасаюсь, как бы такое название не приняли за имя знаменитой актрисы. Говорят же «госпожа Каллас». Но если вы полагаете… Так или иначе, не берите в голову. Мы уложимся в намеченные сроки.

Он вешает трубку и потирает руки.

— Давайте, зайчики. Поехали дальше.

— В Сахаре, — привередничает Мадлен, — обитают не верблюды, а дромадеры. Одногорбые верблюды.

— Какая тебе разница? — обиделся Семийон. — Подумаешь, одним горбом меньше. Тебе только бы придраться!

И работа возобновляется. Сильвен делает вид, что активно сотрудничает: он подражает трем остальным, а те, глубокомысленно прикрыв глаза, наигрывают на подлокотнике кресла, как на клавишах, меняя позу ног, закидывают одну на другую попеременно — словом, переживают муки творчества. Но его собственные мысли текут в совершенно ином русле. Они хотели, чтобы он был Бурназелем. Он поймал их на слове. Он не умел жить. Не умел любить. Он целиком и полностью отдавался горькой страсти к кино. Щедро оплачиваемая ретушь угодливых фотографов создала ему идеализированный имидж. Некое подобие реального образа. Инфантильная досада толкнула его на мысль эффектно разыграть преждевременную смерть. Марионетка! Зомби! Но теперь все будет по-другому. Наконец-то он нашел роль по себе. Они полагали, что терзают его? Как же они ошибались!

Он пройдет к славе через дверь легенды. И безотлагательно! К чему тянуть?

Сильвен бесшумно встает с места. Открывает дверь своей домашней библиотеки. Другие никак не реагируют. Они блуждают по no man’s land[263] бесплодных поисков. Нужно побыстрее сунуть пистолет в карман.

— Сию минутку, — бормочет он.

Дверь бесшумно за ним прикрывается. Берта на кухне — моет посуду. Юркнув в ванную, он предстает перед своим двойником в зеркале. Фильм умрет одновременно с ним самим. Бедный Медье! И бедная Марилен, обманутая и на сей раз. Все они побежденные. Он смотрит на Бурназеля в зеркало. Бормочет: «По крайней мере, ты… и я вместе с тобой… мы победим».

Сильвен медленно сбрасывает с плеч красное пальто, сжимает в руке пистолет. Посылает своему зеркальному отражению горькую улыбку.

«Везение, — бормочет он, — его не существует в природе». Быстрым движением руки Сильвен подносит дуло пистолета к виску и спускает курок.


— Алло!.. Говорит Медье… Дорогой Даниель, как же я обрадовался, узнав, что вас наконец выпустили на свободу. После самоубийства Дореля это, разумеется, уже не могло заставить себя ждать. Подобная смерть — загадка. И я-то знаю, во что она мне обошлась. Я хотел бы побеседовать с вами на эту тему конфиденциально, и как можно скорее. Погребение отложено из-за необходимости расследовать обстоятельства, произвести вскрытие и других формальностей. Оно состоится наконец-то завтра утром на Пер-Лашез, где у семьи Дорель фамильный склеп. Я вынужден туда пойти, сами понимаете. Будет немало любопытного. Газеты только и пишут, что об этом самоубийстве… и о вас, дорогой Даниель. Все те, кто вас подозревал, теперь спешат выказать вам свое уважение. Это великолепный, неординарный рекламный козырь. Тем более неординарный, что тайна остается неразгаданной. Дорель покончил жизнь самоубийством — достоверный факт, не нуждающийся в доказательствах. Но вот что же произошло с ним в первый раз? В него стреляли? Полиция прямого ответа не дает, разумеется. О! Я спокоен… Ваше дело будет прекращено. И о нем вскоре перестанут говорить. Однако сейчас вокруг него еще много шума, оно у всех на устах. Вот потому-то я вам и звоню.Приличия ради… Но какого черта! Дорель меня жутко подвел. Мне во что бы то ни стало нужно предпринять срочные шаги. Пообедаем-ка вместе завтра, после похорон. Я приглашу и мадам Дорель, поскольку она находится в таком же затруднительном положении, как и я сам. Я был намерен дать ей роль в фильме, который мы готовили, и теперь обязан компенсировать неустойку, поскольку она, как и вы, фигура жертвенная. Все это я объясню вам при личной встрече. Ах, дорогой Даниель! От какого же превосходного фильма я вынужден отказаться! Фильм, трактующий проблемы чести и мужества. Но самоубийство Дореля свело все мои усилия на нет. Я подумал было, не попросить ли вас сыграть его роль, но это все равно что напялить на вас башмаки покойника. Газеты обрушатся на нас со своими нападками. Что ж, тем хуже… У Семийона есть в запасе идея получше. Вот увидите. У него задатки крупного кинорежиссера. Я доверяю его суждению, но мне не хочется вас дольше задерживать. Свидание завтра, у меня. Так будет удобнее. Я объясню вам суть моего проекта. Он понравится вам — уверен. До завтра… Договорились!


— Алло, Даниель! Здравствуй, дорогуша… Что? За ночь ты перестал узнавать мой голос? Проснись, ленивец. Ты приобрел в тюрьме скверные привычки… Нет! О том, чтобы идти к тебе, не может быть и речи. Мы должны держаться осмотрительно и еще немножко переждать. Нас не должны засечь вместе. Нельзя дать им повод думать, что Сильвен, возможно, убил себя по моей, по нашей милости. Одному Богу известно, что люди могут напридумать! И глядишь, ненароком попадут в самую точку. Но мы могли бы вместе пообедать, ничем не рискуя. Медье приглашает нас к себе. Он говорил мне о таком проекте, что я до сих пор не приду в себя. Он всячески рекомендовал мне не проболтаться, но это сильнее меня. Знаешь, о чем он подумывает? О новой постановке «Графа Монте-Кристо», не более и не менее. Он утверждает, что позволительно экранизировать этот роман Дюма каждые двадцать лет. Он дает тебе роль Эдмона Дантеса, безвинно пострадавшего пленника замка Иф, кем ты сейчас и являешься в глазах широкой публики. А я — я буду твоей неверной Мерседес. Его постановщик, этот коротышка Семийон, вбил ему в голову, что фильмы с тайной — самые кассовые. Представляешь себе, дорогуша, какое везение! Правда, ты его предусмотрел, но тем не менее — какая роль для меня. Для нас обоих, куда там!.. Ты знаешь, похороны в одиннадцать. Без отпевания, естественно. Все будет улажено в два счета… Итак, свидание в половине первого, у Медье. Только ни гугу! Я тебе не звонила. Ты ни о чем не знаешь. До скорой встречи, любовь моя!


Даниель приметил горстку людей справа от центральной аллеи. Он взволнован и останавливается перед утопающей в цветах могилой Аллана Кардека. Старая женщина сосредоточилась на своем, взывая к этому апостолу спиритизма. «Может быть, она верит, что он тут, рядом с нею, незримый, но внимательный, готовый прийти на помощь. В конце концов, а что я знаю о мертвых?.. Если ты меня слышишь, Сильвен, я хотел бы кое-что тебе сказать. Хотя все это организовал я, тем не менее подлинная вина не моя. И не Марилен. У тебя еще не было достаточно времени на то, чтобы порвать все нити, связывающие тебя с землей. И мне нужно помочь тебе оторваться от нее».

Поодаль сверкали блицы фотоаппаратов. Марилен выдавливает из себя две слезинки и падает в обморок, поддерживаемая Евой, которая вернулась из Лондона к самой развязке. «Какая замечательная актриса! А ты и не подозревал, Сильвен. Ты считал ее бездарной, и с этого слова все пошло-поехало. Я должен тебе объяснить, бедная душа! Это Марилен обнаружила твой „труп“ по возвращении со студии. Она сочла тебя мертвым. Прочла письмо, оставленное тобой. Какой удар! Потеряв голову, она тотчас позвонила мне. Да-да! Ты не мог знать, что мы с ней… Понимаешь ли, кончилось тем, что мы и не переставали быть супругами. А ты? Ты так мало уделял ей внимания!»

Даниель отходит в сторону, пока немолодая особа в трауре кладет на могилу букетик полевых цветов. Он вспоминает про телефонный звонок Марилен, который застал его врасплох. Что оставалось ему делать? «Что сделал бы на моем месте ты, Сильвен? Ведь если бы твое письмо предали гласности, ответственность за твое самоубийство пала бы на нас. Выходит, его следовало скрыть. Но следовало также изъять пистолет — так или иначе, а твое самоубийство вовлекало нас в ужасно скандальное дело. В таких случаях мысль срабатывает молниеносно, и я в один миг обозрел все аспекты проблемы. Если письма больше нет, если оружия больше нет — полиция окажется перед лицом таинственного преступления, а твоя смерть утратит характер личной драмы, рискующей погубить нас в общественном мнении. Я диктовал Марилен линию поведения. Мы оба считали свое дело правым. Но как на беду, существовал эпизод с автоответчиком, и меня арестовали. Вот с этого момента я и задумал всех перехитрить. Прости меня, Сильвен!»

Даниель прошелся среди могил. Как тяжело вести тяжбу с мертвым. «Ты должен верить мне, Сильвен. Я сразу сообразил, что если дело примет для меня плохой оборот, то при посредстве Марилен я всегда сумею выкрутиться, предъявив письмо в доказательство твоего намерения покончить с собой. Следовательно, мне нечего было страшиться, и я мог отсиживаться, ограничиваясь заверениями о своей невиновности. Ты прекрасно видишь, какая сложилась ситуация. Я был уверен, что время работает на меня. Между нами, Сильвен, да разве бы ты и сам не отказался от подобной удачи, когда вся пресса занята тобой одним? Наоборот, ты подпитывал бы такую рекламу. Вот и я тоже — я позволял расти ставкам на этом аукционе.

Я хорошо знал, что в тот день, когда полиции станет известно, что ты хотел себя убить, ты сможешь считать себя конченым человеком. И тогда уж мы — Марилен и я — возьмем реванш. Да вот только Марилен было этого мало. Ты приводил ее просто в бешенство. И в конце концов она пожелала, чтобы ты наложил на себя руки. Ведь ты ужасно ее унизил. Так что око за око — тебе тоже надлежало испить всю чашу унижения до дна. Вот почему она так изводила тебя, бедный мой старик».

Внизу толпа начинает редеть. Даниель скрывается в боковой аллее. Он видит издали, как с кладбища уходит Марилен, приложив платочек к губам, сгорбившись, опираясь на Еву. Даниель выжидает еще с минуту и, когда воробьи снова завладели кладбищем, наклоняется подобрать гвоздичку среди цветов, возложенных на свежую могилу Аллана Кардека, и направляется к розовому склепу Дорелей. Он долго собирается с мыслями и наконец кладет цветок на могильную плиту.

«Пистолет, — бормочет он, — пуля… Это придумал не я…»


(1981)

Перевод с французского Л. Завьяловой


Тетя

Часть первая

Тень за окном, колеблясь, как ветвь на ветру, перечеркнула стекло сверху донизу. Взрезанное, оно осыпалось, и рука в перчатке нащупала задвижку. Окно растворилось, и фигура, еще более черная, чем сама ночь, ступила в коридор. Застыв на какое-то время в полной неподвижности, человек вслушивался в тишину. Наконец тоненький луч света, как белая тросточка, протянулся перед ним, и неуверенной походкой слепого он двинулся по коридору. Дверь. Еще одна дверь. Вздох облегчения. Спальня Амалии. Тень остановилась. Это здесь.

За перегородкой тяжело дышала спящая женщина. Луч света выхватил из темноты дверную ручку. Ее ловко, не торопясь, повернули, фонарь погасили. Комнату слабо освещал ночник. Шаг. Еще один шаг. И еще. Человек явственно увидел Амалию, прижимающую к себе своего ребенка. «Как трогательно!» — подумал он.

Открытая дверь вела в детскую. Он остановился на пороге, снова зажег фонарик и обшарил лучом стены. Красивые ковры. Ветряные мельницы, парусники, дельфины. Все голубое и розовое. Луч опустился ниже, выхватил из темноты две колыбельки и сладко спящего в одной из них младенца, с кулачком у губ.

Человек склонился над кроваткой, повесил фонарик на пуговицу куртки и откинул одеяльце. Подложив одну руку ребенку под голову, а другую под ягодицы, он поднял его, не разбудив. Затем, держа ребенка как приношение, снова прошел мимо кровати Амалии и, сделав считанные шаги, добрался по коридору до окна. Раздался тихий свист. Соучастник, сидевший на самом верху приставной лестницы, взял ребенка на руки и исчез. Вслед за ним в темноту нырнул, как пловец, и похититель.


— Еще раз спасибо, дорогой мой, — сказал Клери. — Мы вас увидим на будущей неделе?

— Никак не раньше субботы, — ответил нотариус. — У меня сейчас дел по горло.

Жак Клери закрыл дверцу и опустил стекло.

— Постарайтесь притащить Бельереса. Этот юноша просто очарователен.

Нотариус склонился к самому уху Клери:

— Ирен сегодня выглядит очень усталой.

— Ничего, это у нее пройдет, — проворчал Клери.

Ирен закурила. Она сделала вид, что ничего не расслышала.

— И все-таки будьте поосторожней! — снова заговорил нотариус.

— Знаю, знаю, — или пить, или водить… — пошутил Клери. — Ну ладно! Всего доброго, Альбер.

Он рывком тронулся с места. Нотариус смотрел на удаляющиеся огни роскошного «порше», затем поднялся по ступенькам крыльца; на лицо ему упала капля дождя, и он взглянул на затянутое тучами небо.

— Опять дождь пошел, — сказал он, вернувшись в гостиную.

— Ну что, — спросила его жена, — как там дела? У нее все та же похоронная мина.

— Все та же, разумеется. Другой у нее про запас нету. — Он заговорил, обращаясь к Бельересу: — Это нечто особенное. Уверяю вас. Вот вы ее первый раз видели, и какое у вас от нее впечатление?

Архитектор отставил свой бокал с шампанским на столик возле дивана.

— Мне она показалась несколько зажатой, — сказал он.

Мадам Тейсер снисходительно улыбнулась:

— Муж ваш не хочет говорить лишнего. Ну а вы, Ивонна, скажите честно…

— Мне, признаюсь, она показалась несколько… странной. А главное, по-моему, они не очень ладят между собой.

— О! — воскликнул Шарль Тейсер. — Они совсем не в ладах.

— Мой муж их пользует… как давно, Шарль?

— Шесть лет… Ну да, с тех пор как они поженились. Тогда-то все и началось.

— С ума сойти, как они оба изменились, — заметил нотариус. — Он ведь был просто хорош собой, правда, Сюзанна? Молодцем он никогда не казался, но всегда весел, легок на подъем, в общем, у него было все, чтобы нравиться женщинам. А она… Ну, я всегда считал, что она вполне в моем вкусе.

— Вот так кое-что выясняется, — пошутил доктор. — Ай да Альбер!

— Не торопитесь с выводами, — запротестовал нотариус. — Сейчас она себя совсем забросила. Вы же видели… Даже губы не подмажет, и одета бог знает как. А в свое время была весьма элегантна.

— Это правда, — сказала Сюзанна. — Я должна признать, что она была очень соблазнительна. И потом, про нее было известно, что она отлично ездит верхом. А это… привлекает мужчин… Я ведь не ошибаюсь, Симон?

Архитектор положил руку жене на колено.

— Я познакомился с Ивонной на манеже, — сказал он. — Вот вам и доказательство вашей правоты.

Нотариус погрозил ему пальцем.

— Сюзанна забыла главное. Ирен была блестящей спортсменкой. И выиграла не один конкур, она и в Лa-Боле[264] получила главный приз.

— Черт побери! — с восторгом сказал архитектор. — Это не пустяк.

— Именно там она и познакомилась со своим будущим мужем. Он ведь тоже прекрасно ездит верхом. Вы, впрочем, сами сможете в этом убедиться, если примете его приглашение.

— А разве его надо принимать? — хором спросили Ивонна и Симон.

И, смеясь, посмотрели друг на друга.

— У нас, по крайней мере, полное взаимопонимание, — снова заговорил архитектор. — И мне кажется, что мы оба не прочь покататься на лошадях в Ла-Рошетт.

— В замке Лa-Рошетт, — уточнила его жена. — Бедный мой, бедный, тебе придется строить и строить дешевые дома, чтобы мы могли когда-нибудь купить свой Ла-Рошетт.

— И там не только замок, — добавил врач. — Прибавьте еще сотню гектаров леса и окрестные луга, уж не говоря о двух или трех фермах. Они очень богаты.

— Она очень богата, — уточнил нотариус. — Состояние-то ее. Он тоже не нищий, но главное, в брак он принес свое умение делать дела…

— …и свое имя, — добавила Мадлен Тейсер. — Клери де Бельфон де Лез.

Врач пожал плечами.

— Знаешь, — сказал он, — в наше время…

— Ну да, ничего подобного. Она очень дорожит своим именем. И титулом… Баронесса Клери де Бельфон де Лез.

— Урожденная Додрикур, — добавил нотариус. — У ее отца были большие мукомольные заводы в округе Ман. Сколотив состояние, он купил это огромное хозяйство — Ла-Рошетт, и, поскольку он очень любил лошадей, стал коннозаводчиком. Вот и вся история, Мадлен, хотите еще немного шампанского?

— Спасибо, нет.

Она обернулась к мужу.

— Шарль, пора и честь знать. Уже время возвращаться домой.

— Да ну, — сказал нотариус. — Вам же некуда спешить. Во-первых, идет дождь. Подождите, пока он утихнет. А потом, как я вижу, наши друзья хотят нас еще кое о чем порасспросить. Нет? Или я угадал?

— Да, — ответила Ивонна. — Так вот, кажется, у этих людей есть все, чтобы быть счастливыми. Они богаты. Обожают лошадей и занимаются ими в свое удовольствие.

— Сколько, кстати, лошадей у них, на их конном заводе? — перебил ее муж.

Нотариус глянул на врача, как бы советуясь с ним.

— Сколько? — переспросил он. — Тридцать, пожалуй… И полдюжины верховых, для прогулок. Конечно, есть конные заводы куда более крупные. Но Ла-Рошетт котируется очень высоко.

— Ну, так в чем же дело, — снова заговорила Ивонна, — чего же им не хватает?

— Радоваться жизни они не умеют, — сказал врач. — Я сейчас объясню.

Он тяжело сел на диванчик и зажег тонкую длинную сигару.

— Простите меня. Я подаю дурной пример, но табак помогает мне забывать про ревматизм. Возвращаясь к супругам Клери, я прежде всего полагаю, что брак этот устроил старый Додрикур. Чтобы хозяйничать в таком имении, нужен был человек с твердой рукой. Вы, вероятно, догадываетесь, что торговать лошадьми — дело очень непростое. Если в тебе нет маклерской жилки, тебя обязательно облапошат. А Клери сразу пришелся к месту. Наверно, в нем пробудилась какая-нибудь капелька крестьянской крови. И он очень быстро стал таким, каким вы его видели: крепкий славный малый с лицом, закаленным свежим воздухом и пропущенными стаканчиками — и так, просто, и на деловых попойках. Тип, похожий на героев Мопассана, его не очень любят те, кто у него работает, потому что он очень требователен и даже суров. Однако, зная его хорошо, я думаю, что на самом деле человек он вовсе не плохой, но разочаровавшийся в жизни.

— А его жена? — спросила Ивонна.

— Вот именно. Это она — владелица всего состояния. Что она и не замедлила дать почувствовать бедному Клери. Она стала относиться к нему, как к своему управляющему.

— Ну, может быть, не совсем так, — заметил нотариус.

— Положим, я слегка преувеличиваю.

— А мне представляется все совсем не так, — сказала Мадлен Тейсер. — Это не она его унизила. Наоборот, это он почувствовал себя униженным, это у него создалось впечатление, что он на службе у жены. Он принес имя; она — деньги. Он полагал, что имя дает ему право на деньги, а она, со своей стороны, считала, что деньги вполне стоят имени. Ну, в общем, что-то вроде того.

— Таким образом, каждый был уверен, что смог бы обойтись без другого, — заключил врач.

— И от этого ощущения они так и не избавились, — снова вступил в разговор нотариус. — Мадам ездила с одних конных состязаний на другие. Мсье бегал по делам и за каждой встречной юбкой — во всяком случае, так говорят. А потом у них родился ребенок. Она, правда, его не хотела. Но ведь и так тоже бывает. Ребенку сейчас восемь месяцев. Это мальчик, она назвала его Патрисом… Ну, Шарль, рассказывай, что было дальше.

Врач осторожно положил сигару на край пепельницы.

— Дальше?.. Не буду вдаваться в детали. Роды были очень тяжелые. Вот так. Это и есть то, что было дальше. И бедную женщину предупредили: беременность, если таковая случится, поставит ее жизнь под угрозу. С тех пор у меня твердое впечатление, что она воспринимает своего мужа как врага, от которого держаться надо на расстоянии.

— И это у них так далеко зашло? — спросила Ивонна недоверчиво. — Но ведь теперь есть же способы избежать несчастной случайности.

— Дорогая моя, — сказал врач, — от навязчивых идей не спасают ни пилюли, ни пружинки. А у нее — настоящая идефикс: муж — это опасность. Я не выдаю профессионального секрета: однажды вечером она здесь нам в этом призналась. Мы сидели вчетвером: Сюзанна, Альбер, Мадлен и я. Она решила найти у нас убежище: другого слова и не подберешь. Муж ее вернулся домой пьяным и хотел… короче… она влетела к нам, когда только девять пробило. И все рассказала… Такое, чего мы и вообразить не могли; что ребенок у них с рождения слабенький, по вине мужа… Если б он меньше пил и меньше шлялся, ребенок был бы крепче. Ну, что еще?

— Что ей приходится на ночь запираться в своей спальне, — продолжила Мадлен.

— Ну да. Что она подумывает, конечно, о разводе.

— А потом она стала каяться, что она — плохая мать. И чего только нам не наговорила! Что у нее нет материнского инстинкта, что она не должна была доверять малыша заботам своей служанки. Да, но мы же вам еще не рассказали об Амалии. Нет, решительно, эти Клери — целый роман. Чуть-чуть шампанского, Ивонна?

Врач раздвинул занавески в маленькой гостиной.

— Слышите, что делается, — сказал он. — Настоящий потоп. Святой Медар и на этот раз не обманул ожиданий, примета верная. Счастье еще, что ваша гостиница неподалеку. Во всяком случае, мы вас отвезем, дорогой Симон. Но прости, Альбер. Я тебя перебил. Ты собирался рассказать нам об Амалии.

— Ах да! — продолжил нотариус. — Ирен повезло, что возле нее оказалась эта Амалия. Она — португалка, лет десять назад приехала во Францию. Человек она славный, хорошо говорит по-французски. И вообще довольно приличная особа.

— И тоже в твоем вкусе, — лукаво заметил врач.

Нотариус призвал всех остальных в свидетели:

— Ну и дурной же он, когда к чему-нибудь вот так привяжется! Нет, правда — она красивая женщина. Совсем не смуглая и не худышка. Скорее похожа на роскошных баб, которых лепил Майоль. Три или четыре года назад она вышла замуж за своего соотечественника, Жезю Перейру, и случилось так, что он стал работать у Клери. Он был… точно не знаю… конюхом или конюшим… но не важно. Беднягу лягнул конь и убил наповал.

— Но это же ужасно! То, что вы рассказываете, — вскрикнула Ивонна.

— Хм, тут уж ничего не поделаешь. Амалия была беременна. Клери, который, как я уже говорил, неплохой малый, оставил ее у себя, и она стала у них вроде гувернантки. Непонятно, чем она должна была заниматься в доме, но главное, она кормилица маленького Патриса. Ну да, она ведь родила почти одновременно с Ирен Клери. Вот она и кормит обоих, что очень на руку Ирен, у которой насчет груди не так чтобы богато.

— Альбер! — закричала на него жена. — Ну как ты можешь так говорить…

— Наш Альбер сегодня расшалился, — нарочито серьезно заметил врач.

— Так надо же иногда и пошутить, — снова заговорил нотариус. — Практически ребенок на руках Амалии. Ирен им почти не занимается.

— А чем же она тогда занята? — спросил Симон Бельерес. — Катается на лошадях?

— Тоже нет. Потеряла вкус ко всему. Читает, курит, гуляет в парке, если можно назвать это парком; луг начинается сразу за замком, и все, до самого горизонта, принадлежит Клери. Когда идет дождь, она гадает себе на картах. Или часами рассматривает своих рыбок. У них в гостиной великолепный аквариум. Вот увидите, она непременно покажет его вам. Очень грустная у нее жизнь, поверьте мне.

— А отец? — спросила Ивонна. — Он хоть немного ребенком занимается?

— У него совсем нет времени. Но он, по-моему, очень привязан к сыну, а, Сюзанна?

— О да! Во всяком случае похоже на то. Но не так-то просто знать, что там у них на самом деле. Она еще, когда ей уж очень плохо, позволяет себе выговориться, да и то невольно задаешься вопросом, не нарочно ли она так сгущает краски, Ирен ведь любит, чтобы ее жалели. А вот что скрывается за его жизнерадостностью, что он на самом деле думает? С виду он — человек прямолинейный, ну, цельная натура, что ли. Но мне, правда, кажется, что он очень сложный человек. А вот у Альбера совсем другое мнение. Ладно. Буду рада, если я не права.

— Еще один вопрос, — сказал молодой архитектор. — Не то чтобы я был страшно любопытным, но если нас будут принимать в замке, то лучше бы нам знать точно, как держаться. Особенно с людьми, уже настроенными друг против друга. Мадам Клери открыто объявила мужу о том, что хочет развестись с ним, или предложила развод со злости, и из этого заявления ровно ничего не следует?

— Конечно, — поспешил заметить врач. — Просто сотрясение воздуха.

— Но все-таки он ведь ей изменяет? И она знает об этом?

— Да, но ей совершенно безразлично, что ей изменяют, — сказала Мадлен Тейсер. — Зато он оставляет ее в покое.

— Ну, — сказал нотариус с большим сомнением, — как еще посмотреть. Она — гордячка, и я бы такой безропотности удивился. Но тут мы, наверно, слишком далеко заходим. К тому же все это нас не касается.

— Вы с ними очень близки? — спросила Ивонна.

— Ну как, видимся-то мы часто. По воскресеньям мы с Сюзанной устраиваем небольшие конные прогулки. У Клери отличные, послушные лошадки, и он их очень охотно предоставляет. Когда будете там, скажите ему, что вы, с моей подачи, хотите взять Клерона. Отличный конь, он доставит вам настоящее удовольствие. Зато в плохую погоду они приезжают к нам. У них есть еще друзья в Шато-Гонтье, с которыми они видятся изредка, но от Лa-Рошетт до Лаваля поближе. А в Ла-Рошетт, когда идет дождь, совсем невесело. Мы стараемся развлечь их. Приглашаем людей, вот как вас, например, — тех, кто неравнодушен к конному спорту. Мужчины говорят о лошадях. Дамы… — Он обернулся к жене: — Кстати, Сюзанна, а о чем вы разговариваете?

— О чем могут говорить дамы, — засмеялась Сюзанна. — О спектаклях, о книгах… Ирен Клери весьма культурный человек, она покупает много романов. Дает их читать нам. Потом мы их обсуждаем. Это очень приятно. Вырвавшись из замка Лa-Рошетт, который она называет своим «замком Иф», Ирен может быть очень веселой; вернее, могла. Ведь ей вообще-то всего тридцать два.

— А ему? — спросила Ивонна.

— А сколько вы бы ему дали?

— Не знаю. Его старит лысина, пусть и небольшая.

— Ему сорок один, но выглядит он и правда старше.

— Плохой возраст, — снова заговорил врач. — Клери как раз из тех мужчин, которые бегом бегут к инфаркту. Алкоголь, табак, женщины. Давление — двести. Я его предупреждал, но он никого не слушает. Добавьте к этому, что он гоняет на автомобиле, как сумасшедший. Бедная Ирен! Я скорее вижу ее вдовой, чем разведенной.

— Добро бы у нее еще была родня, — сказала Мадлен Тейсер. — Так нет. Родители умерли, а брат живет в Ирландии. Он тоже разводит лошадей, что не удивительно. До сестры ему куда меньше дел, чем до своих кобылок. А у Клери жив только отец, старик пенсионер, поселившийся где-то возле Грасса. Так что Ирен права, когда называет Лa-Рошетт своим «замком Иф».

— Но она же все-таки там не в заточении?

— Нет. Но практически в одиночестве. Считайте вместе со мной: Амалия, супруги Мофран, он — камердинер, она — кухарка. Им что-нибудь около ста двадцати пяти лет на двоих. И еще сторожа, Дени и Тереза Жюссом, он заодно и садовник. Их домик расположен прямо возле ограды. Так что народу не много. И уж никак не скажешь, что в замке мало места. Там больше двадцати комнат. Пустынно и тихо, как в музее. Так что, если вы время от времени будете наезжать к ним, сделаете доброе дело.

— Хорошо, договорились, — сказал архитектор, вставая. Он слегка похлопал по плечу жену. — Идем, Ивонна. Я думаю, что мы злоупотребили терпением хозяев. И большое спасибо, дорогие друзья, за ваши рассказы об этом городке, Лаваль — вовсе не такая дыра, как нам расписывали… Да, невозможно же приехать в Ла-Рошетт с пустыми руками. Что могло бы понравиться мадам Клери? Цветы — это слишком банально, да к тому же у нее ведь есть садовник. Может, лакомства какие-нибудь?

— Нет, — ответила жена нотариуса. — Подарите ей маленькую рыбку.

— Рыбку? Но где же я вам возьму рыбку?

— У Метивье, на набережной Сади-Карно. Там продается все для рыбной ловли и рыбки для аквариума. Она мечтает о «коридорас леопард». Жуткое существо, белое с черным, как извещение о смерти. Но о вкусах не спорят!

— Быстро! — позвал врач. — Дождь почти кончился. Я вас везу в своем «рено». Потеснимся немного… Так что, до будущего четверга?

— Договорились, — сказал нотариус. — Но только ничего особенного, чур, не устраивать. Что Бог пошлет, то и ладно.


Клери выругался.

— Чертов домкрат! Все время выскальзывает.

«Порше» стоял на обочине. Клери снял куртку и галстук. Брюки на коленях были запачканы грязью, он, стоя в траве на четвереньках, тщетно пытался подставить домкрат под заднюю ось. Как только он начинал крутить ручку, механизм всякий раз съезжал с места. Клери выпрямился, тыльной стороной руки вытер пот со лба.

— Поторопитесь, — сказала Ирен. — Мне бы очень хотелось вернуться домой.

— Мне бы тоже. Что вы себе там навоображали? — закричал он, сорвавшись. — Вы что, не видите, что я уже весь вымок?

— Почему же вы не пытаетесь двинуться вперед?

— Потому что, как только я трону, колесо отлетит. И в конце концов, прекратите приставать ко мне.

Он злобно огляделся. Ни огонька. Помощи ждать неоткуда. Клери разрыл каблуком землю, набрал пригоршню мелких камней и гравия и принялся подкладывать их под основание домкрата. Один поворот ручки, другой. «Порше» дрогнул и медленно поднялся.

— Все на ощупь приходится делать, — проворчал он. — Черт знает что.

На этот раз домкрат держал хорошо. Колесо засосало так глубоко, что из рытвины оно высвободилось с громким хлюпаньем. Клери отпустил ручку домкрата, снял колпак и принялся вывинчивать болты. Собрав все, он положил их в карман брюк. Самое трудное было сделано. Снять поврежденное колесо, поставить на его место запасное — это несложно.

— Думаю, все будет в порядке, — сказал он.

Рубашка прилипла к спине. Капли дождя стекали с носа. Ему зверски хотелось курить. Он пристроил колесо, вымазанное в жирной глине. Оставалось завинтить болты. Первый сразу же вошел в паз. Второй тоже. Третий выскользнул у него из рук.

— Черт!

Болт тихо шлепнулся в траву. Быстрым движением, ориентируясь на звук, словно он хотел поймать зверька, Клери прижал ладонь к земле. Пусто. Он ощупал траву вокруг. Опять пусто.

— Но, черт подери, что же это со мной сегодня происходит? Он же точно здесь.

Клери принялся ощупывать двумя руками мокрую землю. Болт ведь не булавочная головка. Ирен опустила стекло.

— Ну так как же? Мы скоро поедем?

— Дайте мне зажигалку. Она в моей куртке. — Он облокотился о дверцу. — В левом кармане. — И пока она искала добавил: — Если бы вы были болтом, куда бы вы спрятались, чтобы отравить мне жизнь?

Она тут же разозлилась.

— Прошу вас, Жак, разговаривать со мной другим тоном. Вот она, ваша зажигалка.

Клери снова нырнул под автомобиль и попытался осветить траву маленьким пламенем, которое ветер пригибал к земле. Дрожащий свет терялся во тьме. Ни намека на металлический отблеск. Зажигалка начала жечь руку. Клери погасил ее. Не везет так не везет! Этот мерзкий болт, верно, закатился дальше, чем он мог предположить.

— Включите фары на полную мощность, — выкрикнул он.

Быть может, в ярком полотне света что-нибудь блеснет в траве? Ирен включила и дальний, и ближний свет.

— Вы догадываетесь, который теперь час? — спросила она.

— Плевать я на это хотел.

— Половина первого. Я беспокоюсь о малыше.

— Но малыш спит без задних ног. Вы, кажется, опять за свое.

— Мне не по себе.

— Ладно, ладно. Прощай, мой болт. — Он бросил все инструменты в багажник и занял свое место за рулем. — Только учтите. Ехать я буду шагом. И портить колесо я не собираюсь.

— Разумеется. Ваша шина гораздо важнее Патриса.

Он вздохнул и медленно тронул «порше».

— С меня довольно этих вечерних поездок в гости, — сказала она.

— Если я правильно понимаю, с вас всего довольно. Бедная моя, веселой вас действительно не назовешь.

Они замолчали. Ирен, включив отопление, рассматривала знакомый пейзаж, не спеша возникающий перед ними. Наконец сквозь сетку дождя стала видна решетчатая ограда парка. Клери остановился прямо перед воротами и пошел отпирать. Машина двинулась по аллее к дому.

— Могли бы и закрыть, — сухо проговорила Ирен.

— Здесь воров нет! — ответил он. — Немедленно горячую ванну. Я совершенно продрог.


— Сейчас приду, — сказал Клери. — Ну идите же… идите, раз вы так спешите.

Он зажег люстру в холле и вытащил из кармана сигарету, но тут же яростно швырнул ее, поняв, что она мокрая. Сел на вторую ступеньку лестницы и принялся стаскивать промокшие и запачканные грязью туфли.

— Спокойной ночи, — сказала Ирен, перегнувшись через перила.

— Да, да. Спокойной ночи.

Он пошевелил ожившими ступнями и начал стягивать прилипшие носки.

— Не скоро мне забудется этот вечер! — злобно пробормотал он.

Ирен поднималась на второй этаж, на ходу снимая пальто. Войдя в свою спальню, она бросила его на кровать, затем, бесшумно толкнув дверь в детскую, сунула туда голову. Слабый верхний свет едва достигал двух колыбелек. В соседней комнате слышно было ровное дыхание Амалии. Ирен подошла к кроватке Патриса. Она была пуста.

«Взяла мальчика к себе, — подумала Ирен. — Должно быть, он капризничал».

Она повернулась ко второй колыбельке, чтобы убедиться, что другой малыш крепко спит. Одеяльца были отброшены. Ребенка там не было.

«Наверно, Патрис плакал и разбудил Жулиу, — решила она. — Чтобы ей было спокойно, Амалия обоих положила к себе в постель. Не люблю я этого».

Дверь в комнату, где спала Амалия, была приоткрыта. Ирен толкнула ее и в свете ночника разглядела лежащие рядышком головы: головку своего ребенка и служанки. Но Жулиу видно не было.

Ирен обошла кровать, сунула руку под одеяло. Странно! Где Жулиу? Она вернулась в детскую, в недоумении постояла между пустыми колыбельками, пытаясь что-нибудь понять. Если бы Жулиу был болен, Амалия предупредила бы ее. Уходя куда-нибудь вечером, Ирен всегда на всякий случай оставляла номер телефона того дома, где собиралась быть. Нет. Ничего не произошло. Да и потом, если бы что-нибудь случилось, Амалия не спала бы так безмятежно. Ирен услышала, что муж поднимается по лестнице, и вышла к нему.

— Жак, — сказала она вполголоса, — идите сюда скорей.

Клери поднялся, неся в руках свои туфли, как убитую дичь.

— Что там еще?.. Мне очень повезет, если я не заболею бронхитом. В июне — и бронхит!.. Ну так что? Чего вы хотите от меня?

— Маленького Жулиу нет. Патрис спит вместе с Амалией. Похоже, что Жулиу исчез.

— Вздор!

— Ну хорошо, посмотрите сами.

— Подождите хоть минуту, черт возьми! Я полагаю, пижаму надеть у меня время есть!

Ирен вернулась в свою комнату. Она очень разнервничалась. Самым простым было, конечно, разбудить Амалию, но Патрис услышит шум и начнет плакать. Лучше подождать.

Клери остановился на пороге.

— Ну что? — спросил он, застегивая пижамную куртку. — Вы нашли мальчишку?.. Я бы очень удивился, если бы в свои восемь месяцев он куда-нибудь убежал.

Он пошел сквозь комнату в детскую.

— Тише, — сказала Ирен. — Не шаркайте своими тапочками.

Он пожал плечами. Она шла за ним на порядочном расстоянии до самой спальни, где Амалия по-прежнему мирно спала, не догадываясь, что какие-то тени движутся вокруг нее.

— И точно, — прошептал Клери. — Его нет.

На цыпочках он вернулся в комнату Ирен, снова надел тапки и сел на кровать жены. Каминные часы показывали без десяти минут час.

— Должно быть, для всего этого существует очень простое объяснение, — сказал он. — Может, малыш ее расплакался. И она уложила его в гостевой комнате…

— Нет. Амалия ни за что этого не сделает.

— Что вы об этом знаете? Вы же не пошли и не проверили. Идемте. У меня будет спокойно на душе.

Он пошел вперед по коридору, включив там все бра. И тут же заметил, что в конце коридора открыто окно.

— Черт побери! — закричал он. — Кто-то вошел таким образом.

Клери подбежал к окну, перегнулся вниз и обнаружил лестницу. Потом увидел, что одного стекла нет.

— Что случилось? — спросила подоспевшая Ирен.

— Смотрите сами. Все достаточно ясно. Кто-то побывал здесь.

— Вор?

— Вор, конечно.

— Боже мой! Мои драгоценности!

Он схватил ее за руку.

— Сейчас разберемся. Но думаю, что драгоценности ваши тут ни при чем.

— А что же тогда?

— Они явились, чтобы выкрасть ребенка.

— Жулиу?

— Нет, Патриса.

— Но Патрис же здесь. Вы что, с ума сошли?

— Подождите! Я, кажется, начинаю кое-что понимать.

— Отпустите меня, вы делаете мне больно.

— О, простите.

Он закрыл окно и прижался лбом к стеклу. Дождь прекратился, но холодный, пахнущий мокрой травой ветер дул сквозь дыру в окне.

— Вор вошел в спальню к Амалии, — медленно сказал Клери. — Он решил, что ребенок, которого она прижимает к себе, — ее собственный сын. Разве не логично?.. Стало быть, другой, там, в детской, мог быть только нашим. Он выкрал его. Ничего другого произойти не могло.

— Надо разбудить Амалию.

Ирен почти кричала. Клери приложил палец к губам.

— Тише. При всем том я могу и ошибаться. Все это так невероятно… Давайте отойдем отсюда. Здесь очень холодно.

— Что мы будем делать?

— Сначала выясним, не пропало ли у нас что-нибудь. Но пришли наверняка не за картинами и не за серебром. Позвольте я надену халат.

Они спустились в холл, из которого открывалась анфилада комнат: гостиная, библиотека, столовая и, в самой глубине, — кабинет Клери. Осмотр много времени не занял. Ничего не тронуто.

— Я в этом не сомневался, — сказал Клери. — Ситуация теперь ясна. Мы должны приготовиться к тому, что потеряем не один миллион.

— Но, в конце-то концов… Но это же невозможно, — запротестовала Ирен.

Она опустилась в кресло возле аквариума, где в водорослях среди ракушек мелкий народец искал, казалось, чем поживиться.

— Я схожу с ума, — простонала она. — Где у нас доказательства, что похитить хотели Патриса?

— Тем не менее это очевидно. Ну, задумайтесь на минуту.

— Вы собираетесь предупредить полицию?

Сцепив пальцы, он постукивал ими о подбородок.

— А надо ли предупреждать полицию? Что лучше? Ждать?.. Звонить в комиссариат… Чтобы сказать, что Жулиу исчез?

— Разумеется.

— Но… разве надо оповещать бандитов, что они ошиблись?

— Как? Вы колеблетесь?

Клери, заложив руки за спину, медленно обошел гостиную, затем остановился перед Ирен.

— Согласен, — сказал он. — Завтра полиция, телевидение, газеты объявляют, что воры украли не того ребенка. Неужели же они не насторожатся?.. Я задаюсь вопросом. На их месте я бы заподозрил какую-нибудь хитрость и оставил бы заложника при себе. Но предположим…

— О! Довольно, — закричала Ирен. — Сейчас не время для предположений.

— Позвольте мне договорить. Предположим, что бандиты поверят, что они украли ребенка, который ничего не стоит… Вы что, всерьез думаете, что они откажутся от него? Я уверен, что они найдут другое решение.

— Они убьют его?

— Это вполне вероятно. Тогда как…

Ирен заткнула уши.

— Хватит! — закричала она. — Хватит!

Клери подошел к ней, схватил ее за руки и грубо встряхнул.

— Нет, вы меня выслушаете!.. Я вынужден рассмотреть все возможные варианты. И это не для собственного удовольствия. Я прекрасно знаю, что, даже если Жулиу будет подкинут живым и здоровым на порог какой-нибудь лавчонки или на помойку, мы не перестанем дрожать за Патриса. Это-то вы понимаете, а? Бандиты так легко от своей затеи не откажутся. А мы не сможем бесконечно обеспечивать охрану Патриса.

— Так что же вы тогда предлагаете?

— Я предлагаю… вести себя так, как если бы похищенным ребенком был действительно Патрис. Возможно, это единственный способ спасти Жулиу и обеспечить безопасность Патрису.

— И вы согласитесь заплатить выкуп за ребенка, который для нас ничего не значит?

— У нас нет выбора.

— А если не предупреждать полицию? Во всех подобных делах бандиты всегда угрожают убить заложника, если полиция будет оповещена.

— Знаю, — сказал Клери. — Но так или иначе, полиция всегда бывает в курсе, а заложников уничтожают крайне редко. С течением времени у киднеппинга тоже появились свои правила. Грустно, но это так.

— И, по вашему мнению, заплатить нужно будет много?

— Вероятно. И тут тоже образовалось нечто вроде тарифа.

Ирен вздрогнула.

— Но откуда же вы думаете взять деньги?

— Еще не знаю. Там видно будет.

Ирен зябко ежилась, стягивая на груди пиджак.

— Я боюсь, — прошептала она. — Боюсь за Патриса. Это ужасно. Почему именно у нас? А?! Я прекрасно знаю, чьих это рук дело.

— Ну нет, — вскричал Клери. — Неужели вы опять за свое?

Они уставились друг на друга. Смотрели в упор, так, будто сейчас подерутся.

— Не время об этом разговаривать, — сказал Клери. — Кому интересны наши ссоры. Я позвоню в комиссариат. А потом, ничего не поделаешь, — разбужу Альбера. Он может помочь нам.

Клери на шаг приблизился к жене.

— Ирен, прошу вас. В интересах ребенка вы должны быть на моей стороне. Я могу на вас рассчитывать?.. Хорошо. Сделайте кофе. Это сейчас очень кстати.

— А с Амалией как же? — спросила Ирен.

Клери, двинувшись было к телефону, остановился.

— Да, правда. Я и забыл. Я ее охотно разбудил бы, но вы еще подумаете… Красивая женщина, совершенно разомлевшая во сне, которая, разумеется, тут же примется голосить! Это ведь совсем неподходящее зрелище для мужчин вроде меня, разве нет?.. Простите, бедная моя Ирен. Я не хотел на вас снова нападать. Жду вас здесь. Пусть она накинет халат и идет сюда. Я попытаюсь ее уговорить. Поддержите и вы меня. Теперь все зависит от нее.

Он посмотрел вслед Ирен, подходившей к лестнице. «Отчего она так несговорчива, упряма и замкнута? Она, как скорлупа каштана в руке, вся в колючках. Если бы только то, что случилось, могло спасти нас!»

В поисках пачки сигарет он прошел к себе. В одном из ящиков стола в кабинете он нашел несколько разбросанных сигарет «Голуаз» и, нетвердой рукой поднеся зажигалку, сразу же закурил одну из них, остальные сунул в карман. Часы показывали половину второго. Полиция, конечно, приедет не раньше, чем через сорок минут. Способна ли Амалия ломать комедию перед инспекторами? Она ведь человек простодушный; ей будет очень нелегко представить себе, что ее просят обращаться с Патрисом так, словно это — Жулиу. И в присутствии полиции она не должна показать, насколько она расстроена. Обеспокоена, и всерьез, но не более того. Исчез сын хозяев. Полиция все возьмет в свои руки. Не из-за чего заливаться слезами. Это возможно лишь при условии, что она твердо усвоит, что речь идет о ребенке хозяев, а не о ее собственном. Наверно, это слишком — ждать от нее такой выдержки. Но ведь другого выхода нет.

Он прислушался, стараясь уловить звуки шагов наверху, стоны, но тишину нарушал только ветер, бьющийся о ставни. Клери подошел к лестнице, тщетно напрягая слух. «Что она там делает?» — совсем тихо произнес он. Он прикинул, что необходимо посвятить во все Мофранов и Жюссомов. Это уже много. Может, Жюссомов и необязательно. Они живут чуть поодаль, в своем домишке, и наверняка не различали, где Жулиу, а где Патрис, когда Амалия гуляла с детьми в парке. Мофраны, те не спутают. Но они целиком преданы Ирен и ни за что не проговорятся. И все же! Игра еще далеко не сыграна. А если полицейские обнаружат, что их обманули…

Клери прикурил сигарету от непогашенной. «Я действую честно, — повторял он сам себе. — И сделаю все, чтобы спасти Жулиу. Но не разоряться же нам. Никто не может от меня этого потребовать». И подумал, что ему наверняка придется заложить имение или продать ферму, потому что с лошадьми он ни за что не расстанется.

Откуда пришла беда? Вероятно, это конюх, которого прогнали. Видимо, тут не обошлось без мести. И мести изощренной. Ведь так несложно было, например, поджечь конюшни. Или застрелить его самого, почему бы и нет, когда ранним утром, слегка пришпорив Мордашку, он манежным галопом скачет в Заячий лес. Но нет. Требовалось, чтобы он страдал. «Ну так я страдаю, черт побери! Но из-за этой несчастной Амалии!»

Вдруг наверху, заплакал ребенок, и вскоре Азалия и Ирен появились на площадке лестницы. Амалия держала Патриса на руках. Она машинально укачивала его и, похоже, еще не вполне проснулась.

— Пусть он замолчит, — распорядился Клери. — Ничего же не слышно.

Ирен взяла Патриса, и он разревелся еще пуще. Мальчик совсем зашелся в крике, ручки его конвульсивно сжались в кулачки, маленьким беззубым ротиком он ловил воздух.

— Вы же прекрасно видите, что он не хочет идти ко мне, — сказала Ирен.

Амалия подхватила ребенка с материнской нежностью.

— Ай-ай-ай… — проговорила она. — Да, да, сейчас попьем… и будем очень послушными.

Она спускалась по лестнице, воркуя над ухом младенца и нашептывая ему нежные слова.

«Черт возьми, — подумал Клери. — Она ничего не поняла».

Когда Ирен оказалась рядом с ним, он прошептал:

— Вы сказали ей?

Ирен раздраженно пожала плечами.

— Разумеется.

— И это так слабо на нее подействовало? Вы не сумели ей всего объяснить.

— Я такая несуразная. Слава Богу, что вы здесь.

Она потащила Амалию в гостиную и усадила ее рядом с собой на диван. Задремавший было ребенок снова заревел. Тогда Амалия распахнула халат, расстегнула ночную рубашку и обнажила такую белоснежную грудь, что ее хотелось потрогать. Сосок она вложила в ротик ребенка, и он, мгновенно успокоившись, принялся сосать; ручонкой, похожей на маленькую звездочку, он пытался еще ближе притянуть к себе знакомый шар.

— Мсье Бебе хотел пить, — объяснила Амалия.

Клери смотрел на нее с уважением.

— Амалия, — прошептал он, — вы знаете, почему вас разбудили?

Чтобы не беспокоить Патриса, она ответила только глазами. И посмотрела на Клери.

— У меня хотели его отнять, — сказала она, глянув на малыша с нежностью, взбесившей Ирен.

— Но похитили вашего ребенка, — сказал Клери.

— Они очень быстро поймут, что ошиблись, — спокойно ответила Амалия. — Мсье достаточно сказать правду.

— Вот именно! — начал Клери.

И замолк, не понимая теперь, как быть с этим слепым доверием, которое она ему выказывала. Она должна была плакать, кричать, а она сидит перед ним, почти ни о чем не просит и смотрит на него с той слепой верой простодушных людей, с какой они доверяются своему святому заступнику.

— Именно, — повторил он. — Мне не поверят. Ну-ка, Амалия, расскажите нам, как прошел вечер. Когда мы уходили, вы умывали детей. Что было потом?

— Потом, — сказала она, — я их уложила. Но мсье Бебе плакал. Зубки его мучают. Я его покачала. А в конце концов взяла к себе в постель.

— А Жулиу? Где он был?

— В своей кроватке, конечно.

— А его кроватка в детской?

— Да, мсье Бебе заснул, но я не хотела его тревожить. И оставила у себя.

— Никакого шума вы не слышали?

— Нет. Я немного устала и уснула следом, спала, пока мадам меня не разбудила.

— Таким образом, — заключил Клери, — тип, который проник в вашу спальню, подумал, что вы прижимаете к себе собственного сына. Кто бы не ошибся? Он ведь не знал, что, когда нас нет, вы спите в комнате, смежной с детской, и для удобства ставите кроватку своего сына рядом с колыбелькой Патриса.

— Да что вы так привязались к Амалии, — вскричала Ирен. — Она же все это знает.

— Позвольте. Это самое главное. Я хочу, чтобы вы правильно поняли: различить детей похититель был не в состоянии. Поэтому, если я теперь заявлю, что он ошибся, преступник подумает, что это — хитрость, что таким образом его хотят заставить вернуть ребенка, и мы не сумеем доказать ему обратное. На пеленках вензелей нет, а такие маленькие дети, разумеется, все на одно лицо. Вы ведь понимаете меня, да?.. Дело мы имеем с людьми решительными, я уверен, что тут действует не один человек. Такое в одиночку не устроишь. Что же они станут делать дальше?

Амалия подняла голову. У нее были огромные, непроницаемо черные глаза, как на картинах Пикассо. Только приглядевшись, можно было увидеть в самых уголках островки белого цвета. В ее эмалевых глазах отражался свет плафона.

— Что они станут делать? — повторил Клери. — Я скажу вам. Либо они отдадут нам ребенка, получив выкуп, либо — извините мне мою грубость — избавятся от него.

Амалия не шелохнулась, целиком погруженная в кормление, но на лице ее отразилось вдруг болезненно-сосредоточенное внимание.

— Нет, — выговорила она. — Нет. Этого не может быть. Мсье что-нибудь придумает.

Клери не смог удержаться и положил руку служанке на плечо.

— Амалия, милая, — сказал он, — я сделаю невозможное. Но при одном условии. Что вы, мы и все, кто здесь есть, позволим полиции и газетам считать, что выкрали действительно Патриса, нашего сына. И уверяю вас, бандиты позаботятся о ребенке должным образом, если будут знать наверняка, что получат за него выкуп.

— Мсье заплатит за моего маленького Жулиу? — прошептала Амалия жалким, покорным голосом.

Свободной рукой она утерла глаза, потом очень осторожно отняла от груди малыша и, полная достоинства, привела в порядок свою одежду.

— Мсье так добр, — сказала она. — Я согласна работать, ничего не получая.

— Но об этом и речи нет. Вы в случившемся не виноваты. Все, что от вас требуется, — предоставить нам свободу действий, чтобы все хорошо обошлось. Скоро прибудет полиция. Вам только надо вести себя так, словно Патрис — ваш сын. Уверяю вас, другого пути нет.

— Мы хотим спасти Жулиу, — вступила Ирен, — и обеспечить безопасность Патрису. Они отдадут нам Жулиу и исчезнут, таким образом все уладится.

— Договорились? — спросил Клери.

Неожиданно Амалия зарыдала. Она утвердительно кивала головой, не в силах произнести ни слова.

— Ну-ну! Ну-ну! — сказал Клери. — Успокойтесь, милая Амалия.

— Это я виновата, — бормотала она.

— Да нет же. Укладывайте Патриса и ждите, пока вас позовут. А вы, Ирен, приготовьте кофе. Мофранов сейчас будить незачем. Я им потом все объясню. Иду вызывать полицию.

Он пошел было к себе в кабинет, но остановился на пороге. А не получается ли все-таки, что в каком-то смысле он приносит Жулиу в жертву Патрису? Как бы все предусмотреть и не опуститься до низости? Зазвонил телефон. Все трое застыли.

— Это они, — тихо сказал Клери, словно боялся быть услышанным.

— Ну так чего же вы ждете? — спросила Ирен.

Он снял трубку.

— Да, это я… Да, я вас прекрасно слышу.

Ирен медленно села. Амалия остановилась на пороге гостиной с уснувшим ребенком на руках.

— Четыре миллиона! — вскрикнул Клери. — Вы совсем сошли с ума. Да у меня почти нет живых денег.

Ирен обернулась к Амалии.

— Четыре миллиона франков, — прошептала она, — это же четыреста миллионов сантимов. Это немыслимо.

— Бедный мой маленький Жулиу, — пробормотала служанка.

— Да-да, ваш бедный маленький Жулиу, — сухо повторила Ирен.

— Послушайте, — говорил в это время Клери. — Попытайтесь понять. Вы вынуждаете меня одалживать деньги. Это займет много времени. И все мои действия станут известными… Но я же, черт побери, ничего с этим поделать не могу. Банкиры насторожатся. Я согласен не предупреждать полицию, но она все равно будет предупреждена. Как только запрашивается большая сумма в маленьких купюрах, все сразу понимают, что речь идет о выкупе… Что-что?

Из телефонной трубки доносились отзвуки раздраженного голоса. Клери нервно схватил со стола линейку и стал постукивать ею по ноге.

— Мне нужно несколько дней, — заговорил он. — И предупреждаю вас… если будете плохо обращаться с моим ребенком, я с вас шкуру спущу.

Связь была резко прервана. Клери вернулся в гостиную.

— Вы слышали?.. Четыре миллиона! Это какое-то безумие… Укладывайте малыша, Амалия. Вы здесь не нужны.

— Мсье не сможет заплатить, — сказала Амалия.

— Еще посмотрим.

— Я думаю о Жулиу.

— Но мы тоже, Амалия. Мы тоже думаем о нем.

— Мсье надо сосредоточиться, — сказала Ирен. — Не терзайте его. Идите к себе. — Она закрыла дверь за служанкой и спросила: — Кто это был?

— Мужской голос, — ответил он. — И не очень угрожающий. Но полный решимости. Счастье, что вы обе ничего не слышали. Он сказал: «Если не заплатите, своего ребенка больше не увидите». Вот так… Спокойно. О! Я буду торговаться… Чудовищно это звучит. Но что поделаешь! Речь идет именно о торге, и они это знают.

— Он еще позвонит?

— Конечно.

— А в таких случаях полиция разве не ставит телефон на прослушивание?

— Думаю, что да. Ирен, будьте так добры. Чашечку кофе, очень крепкого. Я смертельно устал. И вовсе не уверен, что нам удастся вернуть этого несчастного мальчишку. Они, пожалуй, уже увезли его куда-нибудь далеко. Даже если полиция будет прослушивать телефон, вряд ли это что-нибудь изменит.

— Я сейчас вернусь, — сказала Ирен. — Подождите меня, не звоните пока в комиссариат.

Клери закашлялся и схватился за сигарету. Он затянулся и сел перед аквариумом. Это зрелище успокаивало. Клери смотрел, как рыбки поднимаются на поверхность, мягкими губами хватают пузыри и снова устремляются вниз, плавно пикируя в песок.

Четыре миллиона! Стоимость фермы у Трех Дорог. Ни за что!

Клери ответил сонный голос:

— Похищение? Вы в этом уверены?.. Откуда вы звоните?

— Из замка Ла-Рошетт.

— А где это?

— Ну, между Лавалем и Шато-Гонтье. Да все знают наше поместье! Приезжайте скорее.

— Да… но это так быстро не делается… Вы же понимаете, который теперь час. Я дам знать комиссару.

— Скажите ему, что речь идет о сыне мсье Клери де Бельфон.

— Подождите. Как это пишется?

— Пишите как хотите. Только поторапливайтесь. — Клери раздраженно грохнул трубкой. — Убивать таких надо, — сказал он.

Ирен принесла кофе. Клери сурово посмотрел на жену.

— Мне кажется, я принял правильное решение. И не думайте потом упрекать меня.

— Но… я же ничего не говорю.

— Всегда хорошо действовать заодно с полицией. Да, я знаю, о чем вы подумали. Если бы похитили Патриса, а не Жулиу, я бы не очень спешил ставить власти в известность. Так ведь или нет?

— Пейте, пока горячий, — напомнила Ирен безразличным голосом.

Клери задумчиво прихлебнул кофе.

— В любом случае я отступил, чтобы лучше прыгнуть. Все равно мы были бы вынуждены открыться друзьям. А вы знаете Альбера. Он бы заставил нас предупредить полицию. Но черт побери, да скажите же что-нибудь! Сидите здесь и смотрите на меня, как судья. Я пытаюсь действовать как можно толковее.

Он отдал свою чашку Ирен, и она поставила ее на поднос.

— Это Мария, — сказала она. — Без всяких сомнений, она.

— О! — вскричал Клери. — Я был бы удивлен, если бы вы не приплели сюда Марию. Но Мария здесь совершенно ни при чем.

— Вы ее защищаете?

Клери встал, сжав кулаки. В ярости прошагал до двери гостиной.

— В конце концов, — сказал он, — мне плевать. Думайте, что хотите. Но я запрещаю вам первой говорить о Марии. Когда полицейские будут допрашивать нас, отвечать буду я… Ладно. Я оденусь и пойду к Мофранам и Жюссомам.

Ирен, оставшись одна, налила себе чашечку кофе и, свернувшись, забилась в угол дивана, подобрав под себя ноги. Мария! Жак прав, конечно. Это не могла быть она. Она бы ни за что не спутала детей. Она их слишком хорошо знала. Но как было бы славно отомстить ей. Шлюха! Потаскуха, которой нравилось соблазнять этого несчастного простофилю и, словно гарцуя, играть бедрами и выставлять грудь, когда случалось проходить мимо него. Она была точно в его вкусе — пухлая, черноволосая, с пышной грудью, нахально предлагающая себя. Некрасивая! Больше, чем красивая! Кобыла, порой безумная, как эта Мордашка, любимая лошадь Жака, которую он ни за что не согласится продать. Она заставит его это сделать, потому что потребуется не одна жертва, чтобы раздобыть эти четыре миллиона. Долой всех баб! Если бы Амалия не была кормилицей, без которой не обойдешься, с каким бы удовольствием она выставила ее за дверь, да, и ее тоже. Разве мать может дрыхнуть, когда являются украсть ее дитя?

Бледный свет прочертил полоски вверху окна. Уже день! Ирен взглянула на часы. Скоро пять. Она, должно быть, на несколько минут будто провалилась куда-то и теперь, с затекшими ногами и с горечью во рту, медленно выбиралась из этого почти бессознательного состояния. Не может же полиция так медлить! Она поднялась, споткнулась и удержалась на ногах, схватившись за спинку дивана. Что там делает Жак? Неужели ему так трудно было договориться с Мофранами и Жюссомами?

Она поняла вдруг, что растрепана, помята и постарела от выпавших на ее долю испытаний. Но, помимо всего этого, у нее было ощущение запачканности, грязи, оттого что в доме ее свершилось зло, насилие. Навсегда отныне поселится здесь страх. И при каждом поскрипывании паркета она будет вздрагивать. Услышав шаги мужа в холле, она привела в порядок прическу.

— Они сейчас будут, — сказал он. — Я всем все объяснил. Тут можно не волноваться. Я иду их встречать. Будьте внимательны. Не допустите ни малейшей оплошности. Похитили Патриса. Говорите мало. Вы без сил от обрушившейся на вас беды. Мне не больше вашего нравится этот спектакль, но это необходимо, ради Жулиу.

Машина остановилась перед крыльцом, и Клери побежал открывать дверь.

— Комиссар Маржолен, — представился старший. — А это лейтенант Крессар, из полиции.

Рукопожатия. Шаги. Ирен придумывает себе позу. Взглянув на двух мужчин, здоровающихся с ней, она пытается сориентироваться, пока Клери быстро представляет ей их. Комиссар — ему лет сорок, плохо выбрит… дешевый костюм с отвисшими карманами… запах трубочного табака. Второй — молодой… в очках… густые усы, свисающие каким-то злобным полумесяцем… джинсы и кожаная курточка, вся потрескавшаяся.

— Мы приехали так быстро, как только могли. Итак? Что же произошло на самом деле?

И Клери рассказывает, рассказывает. Комиссар что-то записывает.

— Я бы хотел все осмотреть, — говорит он. — Покажите мне дорогу. И вы, мадам, проследуйте за нами, если это не слишком, просить вас об этом. Итак, вы поднялись по лестнице… Я иду за вами.

— Тише, пожалуйста, — просит Клери. — Ребенок нашей служанки спит.

Делегация проходит через спальню Ирен и идет в детскую. Комиссар крутится возле кроваток.

— Вы, естественно, ни до чего не дотрагивались?

— Ни до чего, — отвечает Клери. — Патрис спал здесь, а Жулиу — там.

— Хорошо. Так вы, мадам, убедились, что обе кроватки пусты.

— Да. Но меня это не встревожило. У Жулиу режутся зубки, а Патрис плохо спит, и я подумала, что Амалия взяла обоих к себе в постель, чтобы они поскорее заснули. Но я все-таки решила это проверить и зашла в спальню к Амалии.

— Надо вам сказать, — перебивает ее Клери, — что наша служанка спит здесь, когда мы уходим, чтобы наш ребенок не оставался один на этаже. Вообще-то она со своим ребенком спит на третьем этаже.

— Ага, вот это важно, — отметил комиссар. — Воры, стало быть, были в курсе. Я могу войти?

— Прошу вас, — сказал Клери. — Амалия здесь. Можете допросить ее.

Оба полицейских остановились на пороге. Комиссар обернулся к Клери.

— Амалия, а как дальше? — шепотом спрашивает он.

— Амалия Перейра.

— Испанка?

— Португалка.

— Гражданство?

— Натурализованная француженка.

Комиссар кивает головой и идет вперед. Амалия сидит на кровати и держит Патриса на коленях.

— Это ваш малыш Жулиу, — говорит комиссар. — Сколько ему?

— Восемь месяцев, — отвечает Амалия, серая от страха.

— В котором часу вы легли?

— В десять. Но Жулиу плакал, из-за зубов, ему было больно.

Амалия ищет глазами хозяев: она в нерешительности.

— Итак, вы берете Жулиу к себе в кровать, — говорит комиссар, — а что вы делаете с Патрисом?

— Он спал в детской, — отвечает за нее Клери, немного раздраженно.

— Да, — более уверенным голосом подтверждает Амалия. — Жулиу успокоился, и я заснула. Вот и все.

— Вы ничего не слышали?

— Нет. Но когда я сплю, меня не разбудишь.

— Понятно, — говорит комиссар. — Короче, прекрасно осведомленный вор явился прямиком сюда, бесшумно прошел сквозь комнату, схватил Патриса, и все это не заняло у него больше двух-трех минут. Как был одет ребенок?

— На нем комбинезончик, — отвечает Амалия.

— Простите, я обращаюсь к его матери. Комбинезончик, да, мадам? На его белье ничего не вышито? Никакого вензеля нет?.. Так… У вас есть фотография малыша?

— Нет, — отвечает Ирен. — Но вы же знаете, в этом возрасте все дети похожи друг на друга. — Она бросает мимолетный взгляд на Амалию и на своего мужа, потом указывает на Патриса. — Вот на кого примерно похож наш сын.

Комиссар, приблизившись, изучает ребенка, затем спрашивает у Амалии:

— Вы ведь кормите грудью ребенка, мне так только что сказал мсье Клери. Но я полагаю, похитители будут его кормить теперь из бутылочки. Он, по крайней мере, не слабого здоровья?

— Он никогда не болел, — заявляет Амалия.

— Но он все-таки перенес желтуху, — уточняет Ирен. — И остался довольно слабым.

Амалия вот-вот потеряет хладнокровие.

— Я уверен, что он выдержит, — заявляет полицейский. — Это дело нескольких дней. Ребенок — это же заметно. Он всегда кричит.

— А этот нет, — говорит Амалия, чуть не плача.

Комиссар поворачивается к Ирен.

— Мы вернем его вам, мадам. И в добром здравии, вот увидите. Посмотрим теперь, как сюда проник преступник.

Все идут по коридору и останавливаются перед окном, которое комиссар внимательно обследует.

— Чистая работа, — признает он. — Окно ведь выходит в парк за домом?

Он открывает окно. Сквозь листву розовеет небо. С крыши еще падают капли.

— А откуда взялась эта лестница?

— Из-под навеса, — отвечает Клери. — Мой садовник, мастер на все руки, часто ею пользуется.

— Там, внизу, должны быть следы, — говорит комиссар. — Крессар, малыш, спускайся и обследуй землю. Раз уж здесь есть лестница, ее и возьми. А потом беги к автомобилю и объяви общую тревогу. Нельзя терять ни минуты. Люди, путешествующие с ребенком, всегда обращают на себя внимание. Я почти уверен, что здесь замешана женщина… Вы никого не подозреваете?

— Нет, — отвечает Клери.

— Да, — говорит Ирен.

— Ой-ой-ой! — вскрикивает комиссар. — Надо было договориться между собой. Давайте спустимся вниз. Мне, безусловно, понадобится телефон.

Они возвращаются в гостиную.

— Итак, — атакует комиссар, — поговорим о той, которую вы подозреваете.

— Моя жена подумала о горничной, нам пришлось прогнать ее, потому что она обкрадывала нас, — говорит Клери.

— Ее имя?

— Мария Да Коста.

Комиссар заносит это в свою потрепанную записную книжку.

— Возраст?

— Двадцать шесть лет.

— Национальность?

— Португалка.

— Подождите-ка. Как и ваша кормилица. Они родственницы?

— Вовсе нет. Во всяком случае, я так думаю. Амалия живет во Франции много лет, а Мария приехала совсем недавно.

— Все это еще надо проверить, — говорит комиссар. — Ее приметы?

— Не очень высокая. Брюнетка. Незамужняя.

— Привлекательная, — добавляет Ирен.

— О! Привлекательная!.. Ну, если вам так угодно, — соглашается Клери.

Комиссар бросает на них беглый взгляд и, углубившись в размышления, созерцает бурную жизнь рыбок в аквариуме.

— Как она себя вела, когда вы ее выставляли? — снова задает он вопрос.

— Она была в бешенстве, естественно, — говорит Клери.

— Но угроз-то она не выкрикивала?

— Только этого еще не хватало, — взрывается Ирен.

— Кто из вас подписывал ей увольнение?

— Конечно я, — сказала Ирен. — Моего мужа никогда не бывает дома.

— То есть я часто отсутствую, — спокойно заявляет Клери. — С моим конным заводом… Поставьте себя на мое место. Ирен, вы бы предложили чего-нибудь горячего мсье Маржолену. Так сыро. Хотите чашечку кофе, комиссар?

— Спасибо.

— Спасибо да или спасибо нет?

— Спасибо да.

— Вот и прекрасно.

Ирен удаляется, и Клери склоняется к комиссару.

— Жена моя ее терпеть не могла, но мы в ней нуждались. После рождения малыша Ирен была очень слаба, нам срочно нужна была помощница. Я дал объявление, и явилась Мария.

— Она действительно крала?

— Честно говоря, мне об этом ничего не известно. На меня все эти дела со слугами наводят тоску. Но я представить себе не могу, чтобы Мария участвовала в такой жуткой истории.

— Поговорим теперь о вашей прислуге. Кто у вас тут работает? Я имею в виду здесь, в замке.

— Прежде всего Мофраны, кроме Амалии. Леону Мофрану шестьдесят пять лет. Это мой камердинер. Его жене Франсуазе — шестьдесят. Она — наша кухарка. Прежде чем поступить на службу к нам, они работали у моего тестя. Это люди, которым можно доверять полностью. Есть еще Жюссомы, они живут в небольшом домике у ворот. Они — сторожа, но Дени к тому же — садовник, а Тереза помогает Амалии по дому, на ней стирка и уборка… Ну, вот и все.

— Какого они возраста?

— Ему пятьдесят один, а ей, думаю, лет сорок семь — сорок восемь. Они из Шато-Гонтье. Преданность у них просто в крови. Все они в курсе случившегося. Я сразу им все рассказал, потому что у они у нас вроде как члены семьи.

— Остаются ваши конюхи. Их много?

— Всего я нанимаю шесть человек.

— Вы можете дать мне список?

— Пройдемте ко мне в кабинет, если вы не против.

Мужчины проходят в соседнюю комнату, Клери достает из бюро список и кладет его на стол. Пока комиссар что-то выписывает, Клери закуривает и делает несколько затяжек так, будто вдыхает свежий воздух. Самое трудное позади. Амалия вела себя очень хорошо. Маржолен ни в чем не сомневается.

— Со всеми этими людьми никаких неприятных эпизодов не было? — спрашивает комиссар.

— Нет. Все они местные. Прежде чем нанять кого-нибудь, я, как вы понимаете, всегда навожу справки.

— И все же. Мы их возьмем на заметку. Лошадей на соревнования вы не выставляете?

— Нет. Это слишком хлопотно.

— А с клиентами у вас никаких размолвок не выходило? Никто из них не намеревался отомстить вам за что-нибудь?

— Нет. Здесь меня все знают. В делах прямее меня человека нет.

Комиссар встает. Он покусывает карандаш, потом резким движением захлопывает записную книжку.

— На первый взгляд, — говорит он, — мне, конечно, самой подозрительной кажется эта Мария. Но вернемся к тому телефонному разговору, о котором вы мне только что рассказали. У вас требуют четыре миллиона? Это вам по средствам?

Клери таких вопросов не любит.

— Это важно, — продолжает комиссар. — Либо мы имеем дело с человеком, который мог оценить размеры вашего состояния, и тогда его надо будет искать среди ваших приближенных. Либо же речь идет о бандите, который назвал эту цифру наугад, и вовсе не уверен, что вы в состоянии столько заплатить. Вы скоро поймете, как обстоит дело, потому что они наверняка не замедлят вам перезвонить. Меня вот что удивляет: обычно детей похищают по преимуществу у людей, располагающих очень большой суммой денег, которые всегда под рукой, — это промышленники, банкиры… Но землевладелец вроде вас, даже если у него большой капитал, не может реализовать его в один-два дня.

— Как раз мой случай.

— Вот именно! Четыре миллиона — это нереально. Я склонен думать, что вашего ребенка похитили люди недалекие. И буду просто уверен в этом, если вам удастся заставить их значительно уменьшить выкуп. Может, и не сразу, но в конце концов они поймут, что требуют слишком много.

— Но что будет с Патрисом все это время?

Комиссар, заложив руки за спину, обходит вокруг стола.

— Буду откровенен, мсье Клери, — говорит он наконец. — Начинается партия игры в покер. Выиграет тот, кто дольше сохранит хладнокровие. Когда они позвонят вам… не бойтесь. Все ваши разговоры будут прослушиваться… постарайтесь воздержаться от споров или угроз. Взамен одних цифр предлагайте другие. И спокойно. Как будто ставка здесь — не ваш сын.

Клери качает головой. Он знает, что жизнью Жулиу рисковать не будет.

— Мы запишем голос вашего собеседника, — продолжает комиссар. — Короче, сделаем все, что обычно делается в таких случаях.

— А газеты? — спрашивает Клери.

— Мы заставим их молчать. Во всяком случае, некоторое время. Теперь-то они научились держать язык за зубами. Единственное, о чем я вас прошу, — это держать нас в курсе самых незначительных происшествий… Что на меня производит прекрасное впечатление и даже придает уверенности, так это то, что и вы, и ваша жена прекрасно владеете собой. Я боялся, что услышу здесь крики и увижу слезы, а встретил борцов. Это хорошо. Это очень хорошо.

Он останавливается возле фотографии, висящей на стене, это поместье, снятое с высоты птичьего полета. Ногтем он делает пометки в нескольких местах.

— За вашим поместьем наблюдение установить трудно. Стена, окружающая его спереди и по бокам, еще куда ни шло, но Лa-Рошетт большей своей частью выходит в поле. Кто угодно может проникнуть оттуда и, естественно, так же исчезнуть. Для очистки совести я организую патрули, но это ничего не даст, потому что похитители вряд ли вернутся сюда погулять, зато вашим людям будет спокойней. К тому же наши будут очень деликатны. Дорожки, которые я вижу за парком и вокруг пруда, будут изучены с лупой. Насчет Крессара можете не сомневаться. От него ничего не ускользнет. Мы не должны пренебрегать никакими мелочами… А, Крессар. Я только что говорил о тебе.

— Все в порядке, — докладывает Крессар. — Все завертелось. — Он запыхался и расстегивает свою кожаную курточку. — Я просил особое внимание обращать на машины с прицепом, — продолжает он. — Это идеальный способ прятать мальчишку.

— За домом никаких следов нет?

— Под лестницей, похоже, топтались, но дождь все смыл. Тем не менее есть большая вероятность, что их было двое… Где-то возле пруда их, должно быть, ждал автомобиль. На всякий случай завтра мы все там облазим… — Он смотрит на часы. — А точнее, сегодня утром. Уже половина седьмого. День, похоже, обещает быть прекрасным.

Возвращается Ирен с подносом в руках. Клери освобождает два маленьких столика и помогает ей расставить чашки, сахарницу и блюдо с тостами.

— Угощайтесь, комиссар.

Короткие минуты передышки.

— По моему разумению, — говорит комиссар, — они не должны быть очень далеко. Звонить они могли из Лаваля. Теперь же повсюду есть автоматы. А потом засели в каком-нибудь укромном уголке, о котором заранее позаботились, вот оттуда-то они никуда уж не денутся. Я так думаю, что у них там все под рукой: белье для младенца, еда, ну, в общем, все, что надо. В их же интересах вернуть вам ребенка в добром здравии, это же ясно. Если с ним что случится, они ведь знают, на что обрекают себя, с нынешними-то судами присяжных. Вы можете на нас рассчитывать, мадам. Скоро увидите своего малыша.

Он залпом выпивает кофе, ждет, пока лейтенант догрызет гренок.

— Давай, старик. Мы уходим.

Они прощаются с Ирен. Клери провожает их, жмет им руки.

— Не отходите от телефона, — повторяет комиссар. — Может, они предпочтут вам написать, но я бы этому удивился. Они не могут не знать, что у нас есть техника, которая заставляет письма говорить. Есть у вас кто-нибудь, кому вы могли бы передать дела, ну, кто в курсе и кому вы доверяете?

— Да. Это Шарль Жандро. Моя правая рука. Безупречно честный человек.

— Прекрасно. Скажите, что плохо себя чувствуете, и попросите заменить вас на некоторое время. И все-таки еще раз подумайте: может, у похитителей здесь есть сообщник? Держитесь, мсье Клери. До скорого.

Они хлопают дверью и отъезжают. От травы поднимается пар. На ясном небе еще горит одинокая звезда. Клери опускает голову. Четыре миллиона — и речи быть не может! Но на какую же сумму можно согласиться, чтобы не обречь на смерть ребенка Амалии? Он медленно идет к себе и сталкивается с Франсуазой Мофран, пришедшей за подносом.

— Где мадам?

— Она только что пошла наверх. Потому что эта несчастная Амалия… В прошлом году муж у нее помер. А теперь вот сын исчез. Все это очень грустно.

— Да, да… Конечно. Это очень грустно… Не застревайте здесь, Франсуаза. Вы можете понадобиться мадам.

Он возвращается к себе в кабинет. Он злится: на Амалию, на Ирен, на себя самого, на все, что происходит. Он звонит Жюссомам.

— Алло, Дени?.. Проследите, чтобы нас никто не беспокоил. И Терезе скажите то же самое. Если кто-нибудь появится, говорите, что мадам плохо себя чувствует, а меня нет дома. Ну, если это не полицейский, само собой.

— А что, у этих господ из полиции надежда есть? — спрашивает Жюссом.

У Клери возникает сильное желание послать его куда-нибудь подальше.

— Разумеется, — ворчливо отвечает он. — Да, Дени, прежде всего возьмите малолитражку и съездите за сигаретами для меня в Шато-Гонтье. Блок «Стивесан». И не забудьте: самое главное, виду не подавайте, что вам есть что скрывать. В Лa-Рошетт ничего не произошло, ясно? Ничего.

Он кладет трубку и сразу же звонит Жандро.

— Прошу прощения, Шарль. Сейчас немного рановато. Но я вынужден обратиться к вам. Немного устал. И очень плохо спал. Вы могли бы принять Гримбера вместо меня? Разберитесь сами, что он умеет делать. Я немного опасаюсь этих молодых ветеринаров. И еще, предупредите Марселена. Бетарама я по-прежнему намерен продать, но мы вернемся к этому через пару недель. А сейчас я нуждаюсь в отдыхе.

— Это не очень серьезно?

— Да нет. Я потом вам объясню. Мне многое придется объяснить. Не беспокойтесь.

Клери садится за стол и опускает голову на руки. Это правда, он очень устал. Это правда, Мария была его любовницей. Это правда, и, возможно, именно он в ответе за то, что происходит. Он готов заплатить. Но это будут деньги его жены. Он никогда больше не осмелится посмотреть на себя в зеркало.


В ванной комнате Ирен помогает Амалии купать Патриса. Обычно она довольствуется тем, что заглядывает в щелочку и спрашивает: «Все в порядке? Он себя хорошо ведет?» Но сейчас ей хочется разделить тревогу служанки. Она чувствует себя виноватой. Не Патрис, а Жулиу должен был лежать на столе, пока Амалия расстилает чистые пеленки. И потому она, ненужная, мешающая, неловко-торопливая, чувствует себя обязанной быть здесь.

Она подает коробочку с тальком, английские булавки. Ребенок болтает ручками и ножками, словно черепаха, передернутая на спину. Он очень худой. У него большая, будто из хрупкого фарфора голова, пухлыми губками он пытается поймать руку, мелькающую над ним. Амалия обращается с Патрисом вроде бы жестко, но с какой-то необычайной нежностью. Ирен в восхищении, но в то же время ей немного страшно. Когда она сама берет ребенка на руки, у нее это выходит робко и неуклюже. Амалия припудривает Патриса тальком, хватает его за лодыжки и поднимает маленькое тельце, будто это ободранный кролик. Облачко белой пудры садится на попку и ножки малыша, на крохотную свечечку между ними. Несколько точных и быстрых движений, и ребенок в белой пижамке. Амалия расправляет ее, теперь он похож на тот белый боб, который до сих пор еще находят в пирогах Бобовые короли. Она наклоняется над личиком ребенка и носом касается кругленькой кнопочки малыша: он пытается улыбнуться, пускает слюни. Ирен вдруг чувствует сильную зависть. Где Амалия выучилась этому грубоватому искусству, все это похоже на то, как самка обнюхивает своего котенка или щенка.

А ведь Патрис появился не из ее чрева. Это чужая плоть. «Он — мой», — думает Ирен, совершенно изумленная тем, что ей хочется потребовать обратно свое дитя, будто Амалия может отнять его у нее. И тут же ей в голову приходит странная мысль: «Она любит его так же, как Жулиу. Лишь бы был у нее ребенок, которого можно умывать, кормить и укачивать. До остального ей дела нет».

И она смотрит с каким-то стыдливым отвращением на то, как ее служанка смеется вместе с ребенком точно так же, как он. А теперь Амалия вытащит свою огромную грудь, все с той же чудовищной естественностью. Любовь, роды, кормление — почему же все это такое липкое? Это омерзительно. Ирен силилась сказать что-нибудь приятное. Но быстро вышла и у себя в комнате надушила руки. Затем она заставила себя, дабы соблюсти приличия в нынешних обстоятельствах, вернуться. Недопустимо оставлять Амалию в такое время. Ребенок сосет с закрытыми глазами. Ирен садится возле служанки.

— Комиссар верит, что все будет хорошо, — говорит она. — Он принял все меры. Остается только ждать.

— Мсье нипочем не будет платить, — говорит Амалия.

— Это зависит от… Полиции, может быть, удастся быстро арестовать виновных. Они уже ищут Марию.

— Марию? Она слишком хорошо знала Жулиу. Она бы не спутала.

— Да, это верно. Но она могла просто навести сообщников. Вот вы ее хорошо знали, какое у вас осталось от нее впечатление?

— Мы мало разговаривали.

— Она вам временами много плохого обо мне говорила?

Амалия колеблется. Ее впервые вызывают на откровенный разговор, доверительный разговор двух женщин. Она благодарно смотрит на Ирен.

— Да. Она… Она говорила, что мадам очень строга.

— А что еще?

— Она говорила, что мадам злая.

— А что вы ей на это отвечали, Амалия?

Вопрос ошеломляет служанку.

— Ой, я? Я отвечала, что если она недовольна, так может уйти. А она говорила, что долго не выдержит, что с нее довольно, хватит с нее торчать в этой дыре. И что в Париже она будет больше зарабатывать.

— О, так она вам говорила о Париже?

— Много раз.

— Надо будет, чтобы вы повторили это комиссару.

Ребенок заснул. Амалия осторожно утирает ему ротик.

— Дайте его мне, — говорит Ирен. — Боже мой, да он совсем легкий. Сейчас меня это поражает. Жулиу намного полнее, мне кажется.

— Немного полнее, — поправляет ее Амалия. — Может, на два или три фунта. Но мсье Бебе наберет их, когда у него прорежутся зубки. Мне с ним гулять в парке, как всегда?

— Конечно. Нет никаких причин держать его взаперти.

Ирен медлит. Ей хочется поболтать с Амалией, хотя обычно она этого избегает.

— Где вы научились обращаться с детьми? — спрашивает она. — Кажется, будто вы занимались этим всю свою жизнь.

— У меня было два маленьких брата. Мать у нас умерла, а отец целыми днями отсутствовал. Он на судоверфи работал, а когда у него выпадали выходные, занимался профсоюзными делами. Однажды его арестовали, и мы его так больше и не видели. Один из наших дядюшек, с материнской стороны, взял тогда моих братьев. Он их увез к себе, в Аргентину. Они совсем маленькие были.

— И что с ними сталось?

— Не знаю. Я захотела остаться в Лиссабоне. Я у соседки работала, она держала бакалейную лавочку, ну а потом я встретила Эстебана, который приехал в отпуск. Он увез меня во Францию, где жил уже много лет. Мы поженились. Но мадам ведь все это знает.

— Да, но в самых общих чертах.

Ирен не рискует признаться, что она в свое время даже не обратила внимания на слова мужа, когда он сказал ей, что нашел супружескую пару, которая им очень подходит. Она время от времени где-то возле конюшен встречала невысокого человека с очень смуглым лицом, но он остался в ее памяти каким-то пятном. Амалия была для нее всего лишь иностранкой, нанятой, чтобы кормить ребенка. Теперь Ирен поняла, что она действительно существует и что именно она спасла Патриса.

— Бедная моя Амалия, — шепотом говорит она, — жизнь вас не баловала.

Ирен представляет себе нищенское детство, девочку, продающую пастилки и выросшую как сорняк в городе, который Ирен видела только по телевизору, когда показывали революцию гвоздик. Наверно, лучше было в кормилицы выбрать какую-нибудь женщину из местных. В голове у нее туман, и думать она сейчас не способна. В чем Ирен уверена, так это в том, что для спасения Жулиу они сделают все возможное. И никаких причин для угрызений совести у нее нет.

— Мадам будет держать меня в курсе дел?

— Ну, разумеется, Амалия. Можете на нас рассчитывать. Как только что-нибудь станет известно, я сообщу вам. Знаете, уложите-ка Патриса. А потом надо еще кое-что простирнуть…

Она передает ребенка Амалии. Он сосет палец. Он бледненький, но у него красивые ресницы, ресницы маленького жеребеночка. Почему же ей так нравятся животные и так безразличны человеческие детеныши? Вдруг раздается телефонный звонок, Амалия прижимает к груди ребенка.

— Боже мой! — говорит она. — Может, это меня? Мадам не против, если я подойду вместе с ней?

— Послушайте! — отвечает Ирен. — Мсье будут звонить многие. Не можете же вы торчать целый день в гостиной. И я уже сказала вам, что вы будете все знать. Хватит! Мы все должны сохранять хладнокровие.

Она спускается одна и отворяет дверь в кабинет. В комнате голубая завеса. Ирен машет рукой, отгоняя от себя табачный дым.

— Бедный мой друг! Как вы это выносите! Позвольте, я приоткрою окно.

Клери, с сигаретой в зубах, устремив глаза в потолок и поставив ногу на стол, внимательно слушает.

— Кто это? — шепотом спрашивает Ирен.

Клери мотает головой, давая понять, что нет, это не они. Она облокачивается на кресло, пытается отгадать, кто звонит.

— Лучше бы вы приехали, — говорит Клери. Ладонью прикрыв трубку, он произносит вполголоса: — Это Альбер! — И продолжает, обращаясь уже к нему: — Они мне больше сорока восьми часов не дадут. Поэтому время не терпит.

У него очень усталый вид. Она вдруг замечает, как он постарел. Она жила рядом, а его не видела. На самом деле она никого не видела. Спряталась в кокон, свитый из собственной скуки. И вот, несколько часов назад только и открыла глаза. Она напоминает стоп-кадр, внезапно пришедший в движение. И человек, разговаривающий сейчас по телефону, — это ее муж. У него залысины на висках, слегка навыкате глаза теперь ввалились чуть ли не до скул и стали похожи на глаза спаниеля. В этом лице, когда-то привлекательном, есть некая удрученность. Нос обвис. Маленькая бородавка прицепилась прямо у его основания, будто гриб под кустом. Разве она и раньше была?

— Да, — говорит Клери. — Возможности у меня есть. Но это потребует отсрочек. Вот в чем сейчас загвоздка.

Может ли так быть, что она его еще чуть-чуть ревнует? Но ревность вообще ей свойственна. Совсем маленькая, она уже…

— Спасибо, Альбер. Я жду вас. Да, вот еще что. Скажите Бельересам, что я плохо себя чувствую. Помните?.. Они должны были приехать к нам в воскресенье. Отложим их визит на недельку. Надеюсь, к тому времени со всем этим будет покончено.

Он вешает трубку и с места в карьер начинает заранее отбиваться от возможных нападок Ирен.

— Но ведь мне же надо было его предупредить. Не забудьте к тому же, что он обязан хранить профессиональные тайны. Так что с этой стороны нам бояться нечего. А кто лучше нотариуса может помочь нам разобраться с банками? Он из них, бедняга, не вылезает.

— Но… вы сказали ему правду о Патрисе?

— Я ему сказал точно то же самое, что и комиссару. Похитили Патриса… Я что, не должен был?

— Я уже ничего не понимаю.

Клери тяжело встает, держась за бок. Смотрит на жену.

— Вы тоже не в лучшей форме. Да, Альбер сделает ради Патриса то, чего он не сделал бы для Жулиу. А полиция! И все вокруг! Ну, что вы хотите? Ничего не поделаешь. Альбер будет здесь через час. Посмотрим, что можно продать.

Он подходит к плану усадьбы, качает головой.

— Под луга у Гран Кло можно взять ссуду. Хотя, разумеется, они нас общиплют здорово.

Он гладит пальцами фотографию поместья, ласкает каждую изгородь, каждую крутую дорожку. Наконец он оборачивается, пожимает плечами.

— Если б шла речь о Патрисе, я бы, правда, не колебался. Но ведь с другой-то стороны, это же ради Патриса и делается. Не важно, что мы должны раскошелиться из-за ребенка, который нам никто. Я и так из кожи вон лезу, но такое нелегко пережить. Если еще учесть… Вы, может, об этом не подумали?

— О чем?

— Ну, в общем, представьте себе… Заметьте, что я сгущаю краски…

— Да говорите же, — кричит Ирен. — Как вы умеете действовать на нервы!

— Представьте, что с маленьким Жулиу что-нибудь случится. Это маловероятно, и все же… Понимаете, что из этого следует. Официально, для властей, исчезает не Жулиу. Исчезает Патрис. С точки зрения закона он больше не существует, такого гражданина нет.

— О!

Ирен, поняв смысл сказанного, с ужасом смотрит на мужа.

— Это невозможно, — говорит она. — Надо будет рассказать тогда, что произошло на самом деле.

— Догадываетесь, какой скандал разразится. Те, кто нас не любит, а таких немало, поспешат сделать вывод, что мы вступили в сговор, чтобы вместо Патриса выкрали Жулиу. Согласен, версия несостоятельна. Но люди ведь злы. К счастью, это всего лишь мое предположение. Однако выход у нас один: со всем этим надо покончить как можно скорее. Я собирался спорить, торговаться… Я, конечно, попытаюсь что-нибудь выгадать, но вряд ли мне много удастся. А что Амалия? Как она?

— Лучше, чем можно было ожидать. Только она все время путается под ногами. Как только услышит звонок, тут же мчится.

— Можно ее понять, — говорит Клери. — Поставьте-ка себя на ее место.

— Если бы я была на ее месте, то отдавала бы себе отчет, что разоряю хозяев. Но это ей, естественно, и в голову не придет.

Клери подходит к ней.

— Ну, Ирен, не будьте злой, один раз в жизни.

Он обнимает ее за плечи. Она живо высвобождается.

— Прошу вас, прекратите!

— Да это же дружески, — бросает Клери.

— Ага. Знаю я, как это у вас получается. Вы думаете задержать Альбера до обеда?

— Может быть. Это зависит от того, что мы с ним решим. Но если он и захочет остаться, то мы что-нибудь перехватим на ходу.

— Знаю я ваше «на ходу». Пойду предупрежу Франсуазу.

Она идет через холл, который подметает дядюшка Мофран, в буфетную к Франсуазе. Та, глядя на мрачное, как в самые черные дни, лицо Ирен, вопросов ей задавать не рискует. Впрочем, она лучше Ирен знает, что мсье хотел бы видеть перед собой на столе, когда он голоден, а голоден он всегда. Мясо, это само собой разумеется. «Как положено», — говорит мадам. Это значит: с кровью. И жареная картошка, много жареной картошки. Цикорий с чесноком. А для начала, ясное дело, всякие копчености. Ну и паштет, колбаса, холодная гусятина. Вино, конечно, выбирает Клери. И пусть его съедает беспокойство, он найдет время пошарить в кладовой, погладить рукой этикетки, отдаться удовольствию предвкушения.

— Рассчитывайте скорее на час, чем на половину первого, — добавляет Ирен.

Она поднимается к себе в спальню. Наводит порядок в ванной, прежде чем встать под душ. Закрывает дверь на ключ, как обычно. Раздевшись, она изучает себя в зеркале на внутренней стороне двери. Самолюбования в ее взгляде нет; точно так она оглядывала молодую кобылу, пока конюх седлал ее. Как далеки эти времена! Утренние прогулки, когда она рано-рано галопом неслась через пастбища к Майенне, где первые солнечные лучи загорались на воде. Потом появился Патрис, а с ним усталость, что-то похожее на предательство всего организма.

Она рассматривает шрам от кесарева сечения. Будто это у нее тоненькая застежка-«молния»; ей всегда кажется, что живот ее закрыт только до поры. И, быть может, стоит ей сделать неосторожное усилие, как все эти липкие, голубоватые гадости, этот карман, в котором, как опухоль, растет зародыш, все прорвется наружу и ничего от женщины в ней не останется. Что это будет, смерть или освобождение? Почти каждый день задает она себе этот вопрос, когда ступает ногой в ванну.

Сейчас, стоя под горячим душем, а она так любит теряться в этом тумане, все заволакивающем вокруг, Ирен задумывается, действительно ли ее занимает судьба Жулиу. Амалия создана для того, чтобы иметь других детей. А потом первая печаль пройдет и…

Это все тени мыслей, вяло тянущихся у нее в голове. За такие шальные бредни ответственности не несешь. Их рассматриваешь вроде бы со стороны, как тех мелких тварей, которые засели в водорослях аквариума. Жак, тот будет бороться. Он воспринимает это похищение как вызов. Жулиу-то он толком и не видел. Почти понаслышке ему известно, что у Амалии есть ребенок, настолько он живет в доме, как заезжий гость. Но он ведь никогда не потерпит, чтобы наложили руку на то, что принадлежит ему. А Жулиу — тоже его, как и его лошади. Да и кто защитит ребенка ради любви к нему? Только ради любви? И что такое — любовь?

Ирен рассеянно намыливается, рассеяно задает самой себе вопросы. Даже миллионы, которые она вот-вот потеряет… конечно, это неприятно… но на самом-то деле… от гнева у нее пылаеткожа, но не сердце. Это сердце так и пробьется спокойно всю жизнь, до самого конца не дав сбоя. Сердце без сердца! Только и годное на то, чтобы раскармливать спокойную, тихую тоску. Что поделаешь, такова обыденная жизнь!

Ирен смывает с себя пену, вытирается, трогает груди, красивые и пустые. Одевается, мажется — ни для кого, даже не для себя. Изучает лицо в зеркале. Наносит голубые тени на веки. И румяна на скулы. Будто дорисовывает портрет. Она не шепчет: «Вот так хорошо». Она говорит: «Пристойно», — и удаляется.

Она не заходит в детскую, боясь встретиться с Амалией, а идет через спальню мужа, в которой царит беспорядок, — у Леона со зрением все хуже и хуже, и он не справляется с уборкой. Да, Мофраны определенно стареют. Скоро их придется уволить. Спускаясь по лестнице, она думает, что, быть может, не такое уж это большое зло — воспользоваться случаем, чтобы все продать… ну да, даже конюшни, но в самом-то деле, почему бы и нет? А потом развестись, уехать из этого захолустья, где ее держит только инерция. Ла-Рошетт — это спокойно и красиво, если смотреть с дороги. Но после похищения это всего лишь развалюха.

Она останавливается в гостиной, Жак не закрыл дверь в кабинет. Она слышит, как он спорит с кем-то, и узнает голос мсье Марузо. Она сыплет в аквариум немного корма, смотрит на рыбок, оживившихся вдруг необычайно… Какое счастье быть рыбкой!.. Она стучит в дверь.

— Можно войти?

Альбер идет ей навстречу, жмет ей обе руки, прикладывается к ним губами.

— Бедная вы моя… Я потрясен. Когда подобное происходит в Париже или в Лионе — и то ужасно. Но когда это случается здесь, и с нами, это уж чересчур… Как вы себя чувствуете? О! Представляю себе ваши ощущения. Ребенок — ваша радость и гордость… Но мы вернем его, я обещаю вам.

Клери курит сигару, стоя возле бюро. На столе разбросаны груды документов.

— Мне надо было рассказать все Лавалле, — говорит нотариус.

Ирен знает Лавалле. Это директор Банка Индо-Суэц. В таком городишке, как Лаваль, влиятельных людей не так много, и все они раньше или позже были гостями в Ла-Рошетт: кто приезжал охотиться, а кто — покататься на лошадях. Здесь, в этом обществе, таком же закрытом, как клуб, привыкли держаться друг за друга. И все же неприятно, что новость расползается быстро, как масляное пятно.

— Он — сама сдержанность, — уверяет нотариус. — Думаю, что мы сможем собрать средства за сорок восемь часов… ну, максимум за три дня, скажем. А потом мы все устроим. Все знают, что вы платежеспособны, это очень облегчит дело. Заимодавцев будет найти не трудно, естественно, под большой процент. Я позволил себе набросать список нескольких земельных участков, которые вы без труда могли бы продать. Волчьи Делянки, например. Давным-давно их Мерлон домогается. Ему нужны земли для завода, чтобы расширить производство.

— Делайте как лучше, — говорит Ирен. — У меня сегодня голова к делам непригодна.

Альбер с изумлением смотрит на нее. Она произнесла это так равнодушно. Не в ее привычках быть такой безразличной, когда речь идет о чем-либо, имеющем отношение к поместью. Должно быть, судьба сына заставила ее забыть обо всем.

— Главное, — снова заговаривает она, — чтобы это как можно скорее кончилось и осталось в тайне. Вы, разумеется, с нами обедаете. Я вас покину. Работайте оба с толком. Франсуаза принесет вам кое-что. Тут один, мне кажется, уже мечтает о стаканчике виски… Сюзанна все знает?

— Когда она увидела мое смятение, — объясняет нотариус, которого застали врасплох, — мне пришлось… вы ведь понимаете? Но она не проболтается, не бойтесь.

Ирен, однако, уверена, что все уже идет своим чередом. Сюзанна звонит Мадлен, а Мадлен рассказывает обо всем Ивонне… Было бы смешно, если журналистское ухо не попыталось бы уловить ползущий шумок… и тогда машины любопытствующих будут сновать туда-сюда вдоль решеток ограды… И фотографы со своими «кодаками», нацеленными на ворота, тоже будут бродить тут… О! Ужас перед этой толпой, жаждущей острых ощущений и потянувшейся на запах паленого, словно мухи в поисках трупа. Она резко встает.

— Если я вам понадоблюсь, — говорит она сухо, — я в гостиной.

Она закрывает за собой дверь. И в ту же минуту слышит, что кто-то звонит. День едва начался, а вот уже и докучливые посетители. Она проходит сквозь холл и замечает Амалию, которая, перегнувшись через перила, смотрит вниз со второго этажа.

— Это не ваша забота, Амалия. Когда что-нибудь будет известно, я вам сообщу.

Она становится несносной, эта несчастная Амалия! Ирен открывает комиссару, который даже не думает извиняться. Он ведет себя так, будто замок — это придаток уголовной полиции. Он входит.

— Я должна позвать мужа?

— Нет. У меня просто несколько вопросов к вашей служанке. Собственно, может, и вы объясните мне. Что дают детям, когда их отнимают от груди? Предположим, вы решили прекратить кормить своего маленького Патриса грудным молоком. Чем вы его замените?

— Я об этом не думала. Наверно, «Блэдином». Или чем-нибудь в этом роде.

— Вы обратитесь в аптеку?

— Да. Несомненно.

— Значит, я дал верную команду всем жандармериям не спускать глаз с аптек. Именно там есть надежда схватить похитителей. Весь район под наблюдением, можете быть спокойны. Этим мерзавцам далеко не уйти. Из Франции, как вы понимаете, они не выедут, раз хотят получить выкуп. Они окопались поблизости: как только им понадобится что-нибудь для ребенка, питание или медикаменты, мы будем предупреждены… Я могу видеть Амалию?

— Идемте.

— Нет. Если позволите, я бы предпочел, чтобы вы не присутствовали при нашем разговоре. Она при вас, как я заметил, очень стесняется.

— Хорошо, я позову ее.

Ирен поднимается на несколько ступенек.

— Амалия!

Ее душит беспокойство.

— Амалия!.. Амалия, господин комиссар хочет видеть вас… Нет, нет, идите к себе в комнату.

Она оборачивается к полицейскому:

— Не шумите… у нее ведь ребенок.

Как только комиссар доходит до комнаты Амалии, Ирен, в свой черед, поднимается по лестнице, пробирается вдоль коридора, приникает ухом к двери. Хоть бы эта идиотка Амалия не запуталась в именах и не принялась рыдать! Комиссар говорит шепотом, и Ирен не удается разобрать слов. Ей стыдно. Она вспоминает, как была совсем маленькой. Она подслушивала точно в такой же позе, согнувшись пополам. Это была ее манера выслеживать. Всех. Слуг. Мать. Отца. Всех, кто ей говорил: «Это тебя не касается. Это не для маленьких девочек». А потом… отец застал ее на месте преступления. И теперь ей всегда кажется, что за ней самой следят, что у всех дверей есть уши. Она закрывает глаза. Прогоняет прочь воспоминания. Вслушивается изо всех сил. И мысленно умоляет Амалию: «Не ошибись. Похитили Патриса. Не Жулиу!» На лбу у нее выступил пот, и она становится на одно колено, чтобы дать роздых ногам и спине. Ей кажется, что будет чудовищно, если вдруг обнаружат, что Парис жив и здоров. И не только по тем причинам, о которых говорил Жак. По другим, гораздо более мрачным. Будто сама она подала мысль бандитам похитить ребенка служанки, а не ее собственного. Будто ее ребенок куда больше значит, чем любой другой. Да. Будто за другого надо платить, потому что он тяжелый, щекастый и крепкий… Но это же неправда! Ну, что я копаюсь во всем? Я люблю Патриса, вот и все. Это и есть любовь. Но почему я все время ищу этому доказательства?

Она резко встает. Комиссар только что сказал: «Спасибо. Мы найдем его в конце концов обязательно».

Она молча удаляется от двери и ждет полицейского на лестничной площадке.

— В общем-то, — говорит комиссар, — она толком ничего об этой Марии не знает. Амалия вам предана, конечно, но мало что соображает. Я могу видеть вашего супруга?

— Он у себя в кабинете с нашим нотариусом, мсье Марузо.

Комиссар спускается по лестнице. Если смотреть на него сверху, у него не больно грозный вид и реденькие волосы тщательно зачесаны назад. Рука небрежно скользит по перилам. Он носит тяжелый перстень с печаткой, на которой выгравированы его инициалы. Через плечо он бросает Ирен:

— Выкрасть ребенка, конечно, затея женская. И потому мы надеемся на хороший исход. Это любители. Если мсье Клери будет действовать толково, они в наших руках.


Ирен смотрит на своих рыбок. Подсвеченный сзади, аквариум купается в лунном свете. Она доставила себе удовольствие, разместив на дне крохотные амфоры, словно в древние времена затонула здесь какая-нибудь галера. Ей еще хотелось купить совсем маленького водолаза в скафандре, склонившегося над сундуком, но Жак сказал ей: «Бедная моя Ирен, когда же вы повзрослеете?», и она отказалась от своего водолаза, как и от многих других вещей. Вокруг столбика из пузырьков в углу аквариума кружатся вьюны, красные и черные вуалехвостки, они держатся почти вертикально и раздувают жабры так, будто обмениваются новостями. А есть еще алесты, выискивающие что-то невидимое среди кустиков. Над ними плавает золотая рыбка. Они беззаботны, заняты своими делами и притворяются, что не видят друг друга, даже когда сталкиваются. Рядом проскальзывают танихтисы, они не больше гольянов, и кажется, что их всегда кто-то преследует. Но самый любимый — скалярий с большими плавниками, на голубом фоне у него сплошь черные пятнышки. В профиль он похож на хоругвь. Но стоит ему повернуться передом, он оказывается таким маленьким, что тут же словно исчезает на месте, и только глаза таращит, подслеповатые и будто одурманенные.

Ирен глядит и глядит без устали на аквариум. И как бы сама переносится туда, она и коралл, и актиния, и даже эта глубина, на которой теряются все очертания. Очень далеко, в кабинете, слышен гул голосов: там говорят об исчезнувшем ребенке, говорят так, будто без конца рассказывают друг другу историю о Мальчике с Пальчик и людоеде. Ирен словно кочует из одних грез в другие. Вдруг молчание взрывает телефонный звонок. Она вздрагивает, хватается за грудь. Это они!.. Нет никаких сомнений. Она буквально отрывает себя от дивана, вскакивает, но судорога сводит ей икру. Она узнает голос Жака.

— Да, это я… Да, я один.

Она, прихрамывая, идет вперед и замирает на пороге. Нотариус держит отводную трубку, его голова почти касается головы Клери. У обоих на лице написано омерзение. Клери взял грозный тон, будто он может произвести впечатление на соперника, но сам он знает, что играет на проигрыш.

— Нет, — с нажимом говорит он. — Я полицию не предупреждал.

Ирен делает знак нотариусу, что тоже хочет слышать весь разговор. Он бесшумно отступает и передает ей трубку. И тогда она слышит так близко от себя, что даже невольно отшатывается от телефона, голос похитителя.

— За вами следят. Если вы дорожите жизнью своего ребенка, делайте точно то, что я скажу…

В его тоне нет ненависти, он говорит спокойно, как врач, объясняющий, что именно он прописывает.

— Вы возьмете купюры по сто франков. И чтобы номера у них были не по порядку. Все это вы положите в большой чемодан, и через двадцать четыре часа…

— Это невозможно, — говорит Клери. — Прежде всего у меня нет четырех миллионов ни наличными, ни в банке…

— Я повторяю: четыре миллиона.

— Да подите вы к чертовой матери! — кричит Клери голосом, дребезжащим от ярости. — Три с половиной я еще, может, и смог бы… Хотя и это не наверняка. Поймите же, от меня это не зависит. Мне надо все устроить, переговорить с людьми… Сейчас, если вам угодно знать, у меня есть три миллиона… Они в вашем распоряжении, хоть сейчас…

В трубке раздаются короткие гудки.

— О! — вскрикивает Клери. — Если бы я мог свернуть шею этим сволочам!

Нотариус пытается успокоить его.

— Вы были великолепны. Как вы предложили им эти три миллиона… это вышло так естественно! Они знают, что время работает против них. И потому три миллиона сейчас или четыре через неделю… на мой взгляд, им нечего колебаться.

Клери медленно кладет трубку.

— Мне не нравится, как они обрывают разговор, — говорит он. — Это ведь значит, что они не согласны ничего обсуждать, разве нет?

— Я скорее думаю, что они размышляют. Держу пари, что они позвонят вам еще до вечера. Моральное преимущество на вашей стороне. Да, да. Я в этом убежден. А вы нет?

Нотариус обращается к Ирен, которая все еще держит отводную трубку. Клери кладет трубку на место.

— Может быть, — говорит она. — Жаль, что комиссар ушел. Он бы нам что-нибудь посоветовал.

— Этот разговор записан, не сомневайтесь, — уверенно заявляет нотариус. — Он будет детально изучен и разобран. У полиции есть такие возможности, о которых мы и не подозреваем.

Долгое молчание. Каждый углублен в свои мысли. Леон Мофран приглашает к столу.

— Я что-то не голоден, — говорит мсье Марузо.

— Давайте пойдем, — просит Клери. — Я сыщу отменного бургундского, и оно слегка освежит нам мозги.

Это похоже на траурную трапезу. Слышен только приглушенный звон приборов. Одно-два слова, не больше. Старый Мофран, великолепно вышколенный, скользит за спинами обедающих, подает приборы с некой грустной доброжелательностью. Разлив кофе по чашкам, он исчезает, и Клери идет за коробкой сигар.

— Все, что мы можем сделать, — заключает он, будто мысли их развивались в одном русле, — прежде всего позаботиться о том, чтобы большая часть суммы была в купюрах по сто франков. А потом посмотрим, что будет.

— Если позволите, дорогой мой Жак, — начинает нотариус, — я скажу, что тут меня беспокоит… Оглядываться назад, конечно, незачем… Но все-таки, между нами говоря, следовало ли обращаться в полицию?.. Пока что я был с вами полностью согласен. Но теперь я все время задаюсь вопросом, может, надо было действовать тайно. Я знаю… решение принималось мгновенно. И будь я на вашем месте… если бы сына похитили у меня… Да, что бы я сделал, если бы моего сына украли? Пожалуй, лучше таких вопросов избегать.

Альбер берет сигару, разминает ее и перед тем, как зажечь, нюхает. Ирен с досадой смотрит на него. Он с наслаждением пускает клубы дыма.

— Давайте покончим с цифрами, — говорит Клери.

Мужчины возвращаются в кабинет, а для Ирен начинается ожидание. Она привычна к праздности, когда не жаль убивать время. Идешь куда тебя ноги несут, то к пруду, то к конюшням. Взгляд вытеснил мысль. Он блуждает в пространстве, фиксируя то полет бабочки, то форму облака. И пара капель дождя вовсе не противна. Прислоняешься к дереву. Она вспоминает… Все это было раньше. Есть такие лягушки, которые ползают по коре деревьев. А вот уже скоро пора и чай пить. Тут и вечер наступает. Но сейчас! Вместо этой огромной пустоты, в которой мир отражался как в кристалле, вдруг ощущаешь, что у тебя живой организм, в нем течет кровь и есть нервы, все в нем взбунтовалось и зажило собственной жизнью, а в данную минуту он к тому же навязывает состояние паники. Бесполезно делать вид, что тебе на это наплевать, и уговаривать себя, что «все как-нибудь устроится. Я ничем помочь не могу». Дыхание перехватывает. Как можно забыть, что они сказали: «За вами следят». Значит, они здесь, засели в засаде у ворот, а может, и в парке, среди деревьев? Но Жюссомы видят все, что происходит на дороге. И ничего необычного они пока не заметили. Да и кто осмелится прятаться на дереве, так близко от замка?

И все-таки Ирен хочет все выяснить. Она знает, что это впустую, что она просто теряет время. Но она должна двигаться, делать хоть что-нибудь, как-то участвовать, даже если от этого не будет никакого толку, в борьбе с неуловимым врагом. И потому она спешит в свой, как она его называет «музей», чтобы взять там бинокль, служивший ей в свое время, когда ее приглашали на главные конные испытания: соревнования на Приз Триумфальной арки или на Приз Америки. Ее «музей» — это маленькая комната напротив спальни, где стоят ее трофеи. Она реже и реже заглядывает туда. И не испытывает никаких сожалений. Желание соперничать, бороться, побеждать мало-помалу исчезло совсем. Разве что на фотографии лошадей, которые помогали ей приходить первой, она порой еще дружелюбно поглядывает. Все это принадлежит давно минувшему прошлому, прошлому до Патриса.

Она достает бинокль из футляра и поднимается на чердак, его освещают лишь несколько слуховых окошек, к которым дождь и ветер прилепили опавшие листья. Она не без труда — дерево сильно рассохлось — открывает круглое оконце: отсюда виден и парк, и пруд, и огромный луг, где недавно появившийся на свет жеребенок тянет шею к материнскому животу, чтобы напиться благодатной влаги. Как только бинокль наведен, весь пейзаж в красно-коричневом обрамлении бросается в глаза. Спрятаться можно только в ветвях каштана, одиноко растущего перед лесом, оттуда все прекрасно обозревается. Но ничто не шелохнется в его кроне. Сквозь просветы в листве нетрудно разглядеть все большие ветви. Никто там не засел. Наблюдают, стало быть, не оттуда. И не с деревьев на опушке — там тополя и березы, на них слишком неудобно забираться. Откуда же тогда? Возле пруда все пустынно. А дальше — это слишком далеко. Все сливается в неясные штрихи. Никто ни за кем не следит. Это блеф.

Приложив пальцы к глазам, Ирен успокаивает горящие веки, затем смотрит на аллеи, ведущие к пруду. Обычно Амалия останавливается на полдороге, в беседке, увитой ломоносом, садится там, легонько покачивая ногой коляску, в которой спят оба ребенка. Но сегодня Амалия не выходила. Однако исчезновение Жулиу не повод, чтобы Патрис не гулял. Она бросает последний взгляд, оценивающий обстановку. Они солгали.

Ирен чувствует себя несколько увереннее, на душе спокойней, и она может заняться Амалией. Она идет в «музей», кладет бинокль в футляр и подходит к детской. Теперь, когда она знает, что никто не наблюдает за ними, даже больше: никто не может за ними наблюдать, ей дышится легче. Надо быть помягче с Амалией, убедить ее, что она может выходить без страха, что бояться ей нечего, прогулка и ей не повредит, ей самой полезно глотнуть свежего воздуха.

Патрис спит. В соседней комнате Амалия лежит на постели. Завидев Ирен, она приподнимается.

— Мадам, простите меня, — шепчет она. — Я не знаю, что со мной. Мне тут больно.

Она массирует себе живот. Ирен тут же думает, что у нее аппендицит. Только этого еще не хватало! С этой несчастной Амалией надо быть готовой решительно ко всему. Ирен берет ее за руку, прикладывает ладонь к ее лбу. На нем испарина.

— Так что у вас болит?

— Какая-то тяжесть, и потом, здесь у меня колет.

— Разденьтесь.

— Чтобы я…

— Давайте, давайте… скорее… Мне бы не хотелось вызывать врача… Представляете, как это сейчас некстати!

— Но я не виновата.

— Никто и не говорит, что вы виноваты. Не будьте смешной. Повернитесь на бок.

Сильно нажимая, она пальпирует живот служанки, Амалия стонет. Под ребрами Ирен обнаруживает болезненную точку.

— Здесь… Ведь здесь, да? Я знаю, что это. Печенка, черт побери. У меня было то же самое после рождения Патриса. Вы просто слишком нервничаете, вот в чем дело.

— А мне вернут Жулиу?

— О! Вы, ей-богу, несносны. Раз я вам говорю, значит, так и будет. Можете мне верить.

— Мсье согласится заплатить?

— Придется. Выкиньте это из головы, Амалия. Это наши дела. И без вас они не так просты… Ладно. Все, что от вас требуется, это чтобы вы позволили вас лечить. Я вами займусь. Ни о чем не беспокойтесь.

В аптечном шкафчике Ирен берет таблетки. Она растворяет их в стакане воды, возвращается, на ходу взбалтывая питье.

— Выпейте вот это. Это безобидное обезболивающее лекарство. Потом поспите. Франсуаза приготовит вам пюре.

— Я не хочу есть.

— Да, но Патрис…

Ирен вовремя прикусывает язык. Она хотела сказать: «Патрис-то хочет есть».

— Послушайте, — говорит она, — необходимо продолжать кормить малыша. Нельзя же так просто лишить его грудного молока. Я позову доктора Тейсера.

— Но мсье Бебе такого хрупкого здоровья, — возражает Амалия.

— Что поделаешь, немножко и он пострадает. Может быть, чуть-чуть помучается, но что уж тут поделаешь, мы все мучаемся. Вы что думаете, я не страдаю?.. Отдыхайте хорошенько. Если Патрис заплачет, я им займусь.

И она уходит, а в гостиной уже сидят ее муж и комиссар. Дом становится театром. Один актер уходит. Появляется другой. Достаточно отвернуться, и картина меняется.

— Так вот, — продолжает комиссар, — я говорил мсье Клери, — запись разговора я конечно же прослушал, — я говорил ему, что похитители, похоже, не профессионалы… Складывается такое впечатление… ну, не знаю… голос, тон… кто-то очень грубо работает… Вы должны по-прежнему настаивать на своем. Когда они позвонят снова, попросите доказательства, что ваш сын жив… Это будет означать, что вы согласны на переговоры, но решили не идти у них на поводу. И заметьте, мадам, вашему маленькому Патрису ничего не грозит. Он для них слишком ценный капитал. Но в подробных делах необходимо дойти до какого-то предела. Мсье Клери совершенно со мной согласен.

Клери кивает, и пепел сигареты оставляет серый след на его галстуке.

— И продолжайте не колеблясь утверждать, что в полицию вы ничего не сообщали. С людьми этого сорта нечего думать о чести или о том, чтобы держать данное слово. Со своей стороны мы все, что нужно, сделали. Наши люди, а их много, совершенно незаметны, они уже начали, прибегнув к различного вида маскировке, прочесывать весь район частым гребнем. Мой помощник, Крессар, в высшей степени деликатно занимается вашим персоналом. Пока что ничего особенного по этой линии не выявлено. Когда у вас будут деньги?

— К вечеру, — отвечает Клери. — Может быть, к завтрашнему утру. Деньги привезет мне мой нотариус.

— Отлично. С этого момента о нас вы больше не беспокойтесь. Досконально следуйте инструкциям, которые вам продиктуют бандиты. Мы будем сопровождать вас, будем возле. И вот увидите. Мы возьмем их с поличным.

Ирен ждет, пока уйдет комиссар. Как только муж возвращается, она начинает расспрашивать его:

— Чего он хотел?

— Хотел знать, не был ли маленький Морручи — помните такого?.. его нанял Жандро, — не был ли он связан с Марией. Поскольку он ушел от нас через несколько дней после того, как уехала Мария, вполне может быть, что это было неспроста. Но я думаю, что тут дело в другом. Комиссар хоть и делает вид, что он искренен, нам не верит. Вас это удивляет? Подумайте. Он не может помешать нам заплатить, но, с другой стороны, у него есть приказ: выкуп не должен быть вручен. И потому он вынужден вести двойную игру. Он и с нами, и против нас. Он хотел бы одновременно быть и у нас, и у себя в кабинете. О! Опять телефон. Сколько можно это терпеть…

— Быстрее, — сухо говорит Ирен. — Мне надо еще позвонить Шарлю. Амалия больна. Ну, скажите на милость…

Жак бежит к телефону.

— Алло? А, это вы, дорогой председатель… Я как раз собирался предупредить вас. Я никак не могу присутствовать на совещании… Нет, это не очень серьезно. Так, некоторое затруднение… Я заранее присоединяюсь к решениям комитета… Да, конечно. Я объясню вам.

Он кладет трубку.

— У меня есть другие заботы, помимо кантональных выборов, — говорит он. — Итак, Амалия больна. — Он вздыхает. — Все валится нам на голову. Подождите… Я звоню Шарлю. — Он набирает номер, обращается к Ирен: — Я скажу ему, чтобы он зашел как можно скорее? Хорошо?.. Алло! Шарль? Вы не могли бы прийти еще до вечера? К Амалии, нашей кормилице… А! Вы уже в курсе?.. Да, это чудовищно. Ирен потрясена, как вы понимаете. Да и я не меньше ее… Спасибо… До скорого. — Он кладет трубку на рычаг. — Ну и жизнь! Черт возьми, что это за жизнь?

— А кто виноват? — говорит Ирен. — Вы спите с Марией. Я ее выставляю. Она мстит, похищая нашего ребенка. Но ее сообщники ошибаются… А вы, вы рассказываете полицейским, что украли Патриса… Мы по горло во лжи.

Клери бессильно опускается в кресло.

— Не усугубляйте ситуацию, — кричит он ей. — Согласен. Я кругом виноват. Мария наверняка не имеет никакого отношения к этой истории с похищением, но это моя вина. Я сказал полиции, что украли Патриса; я был не прав… И что бы я ни сделал, я всегда буду не прав. Ведь это именно так, не правда ли?

Ирен тоже садится. Они изучают друг друга. Клери откидывает голову на высокую спинку кресла и закрывает глаза. Неожиданно наступает тишина. Тепло. Слышно, как жужжит муха, попавшая в плен, — она не может выбраться из складки в шторах. Каминные часы съедают минуту за минутой. Ирен думает о Патрисе. Будет ли он похож на своего отца? Неужели он превратится в такого же краснорожего волосатого человека? Волосатость приводит Ирен в ужас. Если бы она знала, что у ее мужа заросшая грудь и спина, она бы отказалась выйти за него. У лошадей шерсть — это одежда. Совсем другое дело. Но вот шерсть, постыдно напоминающая о далеких предках, только начинавших ходить на задних лапах, вызывает у нее одновременно и страх, и тошноту. Почему она согласилась на совместную жизнь с этим человеком, от которого, несмотря на дорогой одеколон, так дурно пахнет? А если ребенок, похожий сейчас на голого кролика, через какие-то годы обрастет бородой и грязной шевелюрой, как нынешние молодые люди, вот ужас! Как воспитать его должным образом, исцелить от этих диких манер, которыми так кичатся юноши? Она-то прекрасно знает, что сила и твердость — вещи разные. Некогда, участвуя в конкурах, она легко справлялась с лошадьми, просто постукивая кулаком или коленом. Как вырастить Патриса и спасти его от влияния этого сельского Дон Жуана, которому кровь бросается в голову, едва кто-нибудь пытается спорить с ним. Может, он ей просо отвратителен?

Она слишком устала, чтобы ответить себе самой. Да и вопрос этот потерял свою остроту, оттого что она его так долго мусолила. Она опять смотрит на Клери, смотрит глазами студентки-медички, изучающей рану. Он дремлет. Дышит тяжело и глубоко. Своими широкими ладонями он крепко вцепился в подлокотники кресла. Он уселся ждать. Ей не терпится, чтобы телефон зазвонил, заставил его вскочить, чтобы он здорово напугался, почувствовал, что он не хозяин положения; и, быть может, оглянулся в поисках чьего-нибудь спасительного присутствия.

Неожиданно она слышит, как возле крыльца останавливается машина. Это Шарль Тейсер. Она идет открывать дверь. Врач целует ее.

— Бедная Ирен. Я все знаю. Какое жуткое испытание. Рассказывайте.

Пока они поднимаются на второй этаж, Ирен быстро излагает ему версию, известную полиции.

— Я восхищен вашим самообладанием, — говорит Шарль. — А Жак?.. Он тоже хорошо держится? Сын для него так много значит!

— Ну, он, — отвечает Ирен, — вы же его знаете. Его сокрушить — это с одного раза не выйдет. Нет, меня беспокоит Амалия. Сюда, пожалуйста.

Она садится в углу комнаты, а врач тихим голосом разговаривает с Амалией. Пока он прослушивает ее, она время от времени тихо стонет. Доктор делает вывод:

— Так. Это не очень страшно. Сильный приступ колита.

Ирен подходит ближе.

— Это может затянуться надолго?

— Учитывая обстоятельства, да, это может быстро не пройти. Пока ваш сын не будет возвращен, ей трудно прийти в себя. Колиты, язвы — это болезни психосоматические. Можно пригасить болезнь, но гораздо сложнее устранить ее причину.

Он берет Амалию за руку и говорит ей по-дружески ворчливо:

— Ну-ну!.. Возьмите себя в руки, черт побери! Самая несчастная здесь — ваша хозяйка. Подумайте-ка, ведь могли похитить и вашего Жулиу тоже… Итак, не усложняйте все еще больше. Обещаете?

Он уводит Ирен в коридор.

— Диета и обезболивающее, — говорит он. — И речи нет, разумеется, чтобы она кормила своего ребенка. Приступ может продлиться дней восемь-десять.

Ирен не в силах скрыть беспокойства.

— А ребенок? — спрашивает она. — Чем он рискует?

— Да ничем. Он вполне в том возрасте, когда отнимают от груди. Идемте. Я выпишу рецепты для обоих. Эти простые женщины хуже волчиц. Когда дело касается их малышей, они теряют голову. Я уверен, что для нее между Патрисом и Жулиу разницы нет.

— И все-таки, а вдруг Жулиу плохо это перенесет?

— Да не беспокойтесь вы, милая моя. Я вот думаю о вашем сыне. Но о нем наверняка хорошо заботятся.

Конечно, надо принять все предосторожности. Но природа — не мачеха. Два-три дня, и никаких мучений, дети обычно очень хорошо это переносят.

Он идет обратно и, стоя на пороге, говорит Амалии:

— Вам незачем лежать, раз у вас нет температуры. Наоборот, лучше вам подвигаться. Подышите воздухом. В саду вам будет лучше, чем дома. Завтра я снова приеду. Главное, не распускайтесь. Тут, знаете ли, не вас надо жалеть.

Звонок телефона перебивает его.

— Боже! — вскрикивает Ирен. — Не могу больше слышать, как он звонит, ноги у меня тут же делаются ватными.

— Обопритесь на меня.

Они медленно спускаются по лестнице. Судя по голосу, Клери в ярости.

— Это опять они, — шепчет Ирен.

Она высвобождается и первой входит в кабинет.

— Нет. Больше я сделать ничего не могу, — отчеканивает Клери. — Три миллиона или вообще ничего… Что ж, тем хуже. Но если хоть один волос упадет с головы моего мальчишки, вам от расплаты не уйти… Да говорите громче, черт возьми… Я один в комнате… Да, понял… чемодан… Я записываю… Да, я выеду завтра в полдень, хорошо… Остановлюсь в Меле-дю-Мэн, на Соборной площади… Кафе Корнийо, отлично. Понимаю… Я скажу хозяину… Нет, он меня никогда не видел. Я в таких заведениях не бываю… Скажу ему, что моя фамилия Мартен и что я жду звонка… А потом?.. Я получу новые инструкции? Как вам угодно… Я вам еще раз повторяю: полиция не в курсе. Я же не последний идиот. Только если вы затянете эту миленькую игру, я ни за что не отвечаю. В банке уже были поражены, когда я такую сумму запросил наличными… Но взамен… Ах, вы это предвидели… Предупреждаю вас… если я утром не получу письма…

Короткие гудки.

— Банда говнюков, — бросает Клери, выведенный из себя. — Они говорят, что посылают мне фотографию малыша в доказательство своих добрых намерений. Они еще имеют наглость говорить, что у них добрые намерения. Сволочи! Хоть бы одного удавить. Насколько бы стало легче!


Ирен впоследствии, вероятно, часто вспоминала, что происходило потом. Сначала был длинный разговор с комиссаром по телефону.

— Выслушайте меня, мсье Клери, — настаивал Маржолен. — Мы лучше вас знаем, как надо поступить. Совершенно ясно, что эти люди все больше и больше спешат. Обычно похитители тянут до последнего, чтобы их жертвы потеряли волю к сопротивлению. Этих мы опасаемся, потому что они готовы на все, тогда как…

Клери пытался вставить хоть слово, но комиссар не давал ему такой возможности.

— Прошу вас. Я делюсь с вами собственным мнением. Но все у нас думают так же. Даже префект согласен с нами. Завтра утром группа захвата окажет вам вооруженную поддержку. Все меры нами приняты… Алло! Послушайте, мсье Клери, прекратите бурчать Бог знает что. Наши люди окружат Меле-дю-Мэн. У нас есть машины без опознавательных знаков, они будут вас сопровождать, хотя вы и не будете об этом догадываться. Ведь нужно же, чтобы негодяи назначили вам место свидания. И вот тут-то и настанет наш черед вступить в игру.

— А если за чемоданом явится какой-нибудь второстепенный персонаж?

— Мы предвидим и такой вариант, мсье Клери. Все, понимаете, буквально все предусмотрено. Поэтому я еще раз прошу вас: набейте свой чемодан старыми газетами, чтобы по этому поводу не волноваться. Потерять деньги было бы слишком глупо! Видите, мы обо всем думаем. Вы выйдете из дому в половине двенадцатого и спокойно отправитесь в путь.

— Но… если все сорвется?

— Не сорвется! Это не может сорваться, потому что мы имеем дело с людьми не из преступного мира, а с какими-то жалкими типами, действующими по наводке вашей бывшей служанки. С дилетантами. Мсье Клери, вы что же, не верите, что мы не меньше вас думаем о вашем сыне? Даю вам слово, это так, мы тысячу раз взвесили ситуацию. Мы же не наугад все делаем. Сохраняйте хладнокровие и позвольте действовать нам. Победа предрешена. Я могу на вас рассчитывать?

— Хорошо.

— Вы не повезете деньги?

— Нет… Но это в ваших интересах, не ошибиться. Если же!..

Клери обедать не стал. Он ходил взад-вперед по комнате, как хищник в клетке. Ирен, приняв снотворное, в девять часов отправилась к себе. Амалия спала. Патрис лежал с открытыми глазами и сосал палец. Ирен прошла мимо кровати не остановившись, чтобы не привлечь внимания ребенка. Не успела она дойти до своей спальни, как Патрис заплакал. Это было начало ужасной ночи. Когда стонет животное, его хочется погладить. Когда пищит ребенок, его хочется побить. «Пусть покричит! — подумала Ирен. — В конце концов все равно успокоится». Но скоро ей пришлось понять, что он не замолчит. В своих завываниях он черпал силы для того, чтобы вопить еще пуще. Он захлебывался криком. И вдруг, неожиданно испугавшись, она поняла: «Ему не хватит дыхания. Он задохнется». Но как пловец, запасшийся воздухом перед тем, как нырнуть на большую глубину, он громко дышал и хрипел, до кашля, и уже готовился издать новый вопль, режущий ухо, словно скрип мела по доске. Ирен сжимала кулаки, она чувствовала, что гнев зреет в ней, будто фурункул. Кто же окажется сильнее? Ирен уступила и взяла ребенка на руки. Амалия по-прежнему спокойно спала, оглушенная снотворным, и Ирен пришлось сдержать себя, чтобы не обругать ее.

«Ля… ля… ля… бай… бай… бай». Она попыталась изобразить нежный тон, и ребенок удовлетворенно посмотрел на нее, взгляд его был похож на взгляд взрослого хитреца. Ирен тихонечко ходила по комнате: она видела, что так делала Амалия. Однако вскоре, устав, она с бесконечными предосторожностями положила ребенка в кроватку. Он тут же побагровел, неистово задергал головой из стороны в сторону и издал такой пронзительный вопль, что его было слышно на весь дом. На площадке раздались тяжелые шаги Клери. Он с размаху открыл дверь.

— Ну что, спектакль кончился, нет?

— Что же вы хотите, чтобы я сделала?

— Но, Господи, вы же мать. Придумайте что-нибудь, а если не справитесь, придется мне его заставить замолчать. Я работаю, и работаю ради него. Так что у каждого свои занятия. Я не желаю его больше слышать.

Дверь хлопает. Раздраженные шаги все дальше и дальше. Ирен плачет от злости. Она хватает Патриса. «Маленькое чудовище! Если бы ты знал, чего избежал, может, вел бы себя потише!»

Она принялась снова прогуливаться с Патрисом на руках из своей спальни в детскую и обратно. Потом, сдавшись, она положила ребенка рядом с собой, как это делала Амалия. От него довольно резко пахло, но она была слишком усталой, чтобы перепеленывать его. Она потихоньку успокоилась, но, лежа на спине, не осмеливалась устроиться поудобнее из страха потревожить ребенка. Поглядывая искоса, она наблюдала за ним. Он лежал по-прежнему с открытыми глазами и, будто маленький тупой зверек, упорно запихивал себе в рот кулачок. Как охотно заплатила бы она требуемый выкуп и даже больше, чтобы вернуться назад, в те времена до замужества, когда она была свободна и телом, и душой. Она тогда не понимала, как была счастлива… Она властвовала над лошадьми, они дарили ей свою силу и свою легкость. Теперь ей помнились только праздничные дни, музыка, рукоплескания. А после этот гном начал расти в ее чреве и отнял у нее радость жизни. Как в жестокой сказке все кончилось вместе с первым криком новорожденного.

Она с осторожностью попробовала улечься на бок, но, как только удобно устроилась и пригрелась, ребенок принялся стонать, а потом дергаться, как маленький звереныш, попавший в ловушку. Ирен обернулась.

— У тебя болят зубки, — прошептала она. — Ты решил не давать мне спать.

Когда он застонал еще громче, она просунула палец в открытый ротик и почувствовала, что десны распухли. Она легонько почесала их.

— Ну, не сжимай же так сильно мой палец, маленький грубиян. Ты мне делаешь больно.

Он попытался сосать ее палец и вдруг, разозлившись, заорал снова. Она поспешно встала, взяла его к себе на плечо, и изнурительные прогулки вокруг спальни затянулись так надолго, что она и не знала, сколько на самом деле прошло времени. «Так себя губить ради этого, — думала она между двумя зевками, когда у нее на минуту наступало просветление. — И к тому же мне еще и стыдно, потому что я вижу, какая я. Это слишком несправедливо!»

Чтобы не оплошать совсем, она попыталась вполголоса заговорить с ребенком, слушавшим ее как-то беспощадно внимательно. «Тебе Амалия больше нравится, да? Я тебе чужая. Мне ты никогда не улыбаешься. Я себя доить не позволяю. У меня не та грудь и жесткие руки. Ты уже сейчас противный маленький мужичок. О! Нечего таращить так глаза. Ты точно такой, как твой отец».

Она стукнулась об угол кровати. Сил у нее больше не было. Двигалась она как сомнамбула. В голову ей лезла всякая чушь, которой она делилась с младенцем, даже не замечая, что он наконец закрыл глаза. «Это тебя должны были похитить… Мне бы это причинило боль… вероятно… но я бы могла спать. Надо хотя бы отдыхать, если приходится мучиться… В три часа утра уже никто никого не любит… Ну и пусть, хватит с меня… Если сейчас не лечь, я упаду».

Она села на кровать, среди разбросанных одеял нашла удобное местечко, оперлась плечом, и, забыв о ребенке, расслабилась.

Измотанные, оба они не заметили, как рассвело. Клери рано утром спустился в кухню. Он проглотил чашку обжигающего кофе, закурил свою первую, лучшую, сигарету, затем, застыв на пороге, жадно вдохнул рассветные ароматы. Изнуренный заботами, он втягивал в себя запахи травы и ветерка, как зверь втягивает запахи равнин, прежде чем вернуться в лес. Еще несколько часов — и конец игры. Кто будет победителем? В эту минуту он чувствовал, что он сильнее. Надо будет передать свою силу Патрису, научить его быть сильным. Его слишком балуют. Не Ирен. Ирен как раз недостаточно его балует. Но вот Амалия слишком щедра, слишком она мать. Как только без нее можно будет обойтись, лучше ее уволить. Впрочем, зная, как дорого ее сын стоил ее хозяевам, она, бесспорно, предпочтет сама уйти. Жаль, в каком-то смысле. Если бы она в своем вдовстве не была такой недотрогой, он бы охотно…

Ну ладно. Время сейчас для мечтаний неподходящее. Он пошел к себе в кабинет и занялся составлением длинной деловой записки для Жандро, потому что его самого, возможно, не будет весь день.

В половине девятого Леон принес ему почту. Один из конвертов сразу привлек его внимание, потому что адрес был написан крупными буквами. В письме был очень короткий текст и фотография. Ребенок лежал на подушке. И развернутая газета для наглядности была положена рядом. Вчерашняя «Западная Франция» — доказательство, что ребенок жив. Нормально. Бандиты не настолько глупы, чтобы плохо обращаться с ним. Посмотрим, что за письмо.

«Кафе Корнийо в Меле-дю-Мэн. Телефонный звонок между 12.05 и 12.10. Попросят мсье Мартена. Если вы выполните все, что вам скажут, ребенок будет завтра освобожден. Если появится полиция, тем хуже для него. Эту записку уничтожьте немедленно».

Клери посмотрел на открытый чемодан, стоявший между двумя креслами. В нем были пачки старых журналов, тщательно обернутые и перевязанные. Он уже ловчил. Играл в орлянку на жизнь Жулиу. Амалия положилась на него, а он положился на полицию. А на кого положилась полиция? На случай? Нет, все-таки не совсем. Он еще раз взвесил свои шансы, вспомнил все хорошо окончившиеся случаи киднеппинга.

«Довольно! Переключаюсь на другое, — решил он. — Меня просят сдаться. Что ж, это дело решенное. Я сдаюсь… Временно!» И он взялся за дела: разбирал счета, отвечал поставщикам, нервно куря одну сигарету за другой, несмотря на данное себе слово быть спокойным.

В десять он позвал Франсуазу.

— Мадам еще не вставала?

— Нет еще. И Амалия тоже.

— Приготовьте мне три-четыре сандвича. Я дома обедать не буду. Ветчина, цыпленок, все что угодно. И бутылку минеральной воды.

— Минеральной воды?

— Да. Один раз в счет не идет. Пакет положите в малолитражку.

В одиннадцать часов терпение у Клери иссякло. Накинув на руку плащ, он взял чемодан и бесшумно подошел к гаражу. Кроме Жюссома, который толкал перед собой по аллее тачку, Клери никого не встретил. Он помахал ему рукой в знак приветствия и выехал на малолитражке из гаража. Он решил не спешить и быть осторожным.

После Лаваля он свернул на 159-е шоссе и без пяти двенадцать остановился возле кафе Корнийо. В зеркальце он ни разу не увидел никакой подозрительной машины. В кафе, похоже, никаких таинственных лиц тоже не было: почтальон, несколько лавочников, явно здешних завсегдатаев, громко разговаривавших с хозяином, мгновенно оказавшимся за стойкой бара перед Клери.

— Что вам угодно?

— Стаканчик виски. Я жду телефонного звонка. Попросят мсье Мартена. Это я.

Телефон стоял в самом дальнем конце стойки. Клери терпеть не мог говорить в присутствии третьих лиц, но подумал, что ему ведь придется отвечать лишь: да… понял… хорошо… В общем, ничего особенно компрометирующего. Никто его и не вспомнит. Он не успел даже опорожнить стаканчик. Раздался звонок, и хозяин снял трубку.

— Да. Даю его вам.

Клери узнал этот голос, глухой, затуманенный, нарочито измененный до неузнаваемости.

— Вы меня слышите хорошо?

— Да.

— Будьте внимательны! Повторять я не собираюсь. Вы сейчас едете в Сабле. В два часа зайдете на почту. В окошке «До востребования» вас ждет письмо. Там все инструкции. Им и следуйте. Мы вас из виду не теряем. Кладите трубку.

Клери послушался. Он был в бешенстве оттого, что с ним обращаются, как с мальчишкой на побегушках. Бросив на стойку мелочь, он вышел на улицу. По видимости, за ним никто не следит. Прекрасный летний день, очень теплый. На автостоянке вокруг площади все машины пусты. Похоже, что никакого хвоста нет. Должно быть, они очень ловки, и преследователи, и преследуемые. Клери поехал в сторону Сабле. Время было обеденное, и дорога была свободна; несколько прицепов с первыми отдыхающими, две или три скотовозки да парижане, продлевающие себе каникулы на Троицу.

Вдруг у Клери оказалось много времени. И зачем есть безвкусные сандвичи в машине, когда можно заехать в маленький ресторанчик «Два монаха» на берегу Сарты? Чтобы показать невидимым противникам, что ему не страшно и что он воспринимает это похищение как заурядную аферу, он выбрал столик на террасе, в тени веселого зонта, и заказал обед, который напомнил ему некоторые его любовные эскапады в Фужере или Анжере. Ему всегда нужна была женщина, когда он заключал выгодную сделку. Из этого ровно ничего не следовало, и Ирен совершенно напрасно чувствовала себя оскорбленной. Бифштекс с перцем был волшебной нежности, а вот «вувре» могло быть помягче. Сигара. Кофе. Коньяк. Какое ещешутовское действо учинят над ним эти подонки? Сколько бы они ни тянули, все равно же настанет момент, когда чемодан надо будет где-нибудь оставить. И как они поведут себя, чтобы завладеть им? Накинутся ли полицейские на них сразу же? Он впадал в какое-то оцепенение и застыдился этого. Без четверти два. Он оставил свою малолитражку на стоянке и пешком отправился на почту. Женщина на почте лукаво улыбнулась ему, отдавая письмо. Она, конечно, решила, что он пришел за любовным посланием! Он нервно вскрыл его и мигом прочел.

«Езжайте на вокзал в Лe-Мане. Оставьте чемодан в ячейке камеры хранения. Ключ возьмите с собой. Купите скотч. Езжайте по улице генерала Леклерка до ее пересечения с улицей Пелуз. Там, возле перекрестка, вы увидите телефонную кабину. Сделаете вид, что звоните, а сами под полочку приклеете скотчем ключ от чемодана. Пробудете четыре-пять минут в кабине, чтобы и вас было видно, и в то же время можно было оглядеть все окрестности. Вот и все. Поедете не оборачиваясь. Ребенка вам вернут, как только деньги окажутся в надежном месте. Письмо заучите и немедленно уничтожьте!»

Клери пожал плечами. Это становилось похоже на игру, а ему уже паясничать надоело. Выходя из почты, он демонстративно порвал письмо. Он считал, что план этот не очень хитроумен. По всей вероятности, полиция установит наблюдение за камерой хранения, и как только кто-нибудь подойдет к сейфу, он будет окружен. И поскольку этот кто-то, безусловно, — лицо эпизодическое… продолжение легко можно себе представить.

Клери отъехал. Через полчаса он въезжал в Юин и тихими улочками приближался к вокзальной площади. Грузовик, перевозящий мебель, оказался здесь явно случайно. Он еще заметил мотоциклиста, появлявшегося время от времени у него в зеркальце, но потерял его наконец из виду и решил не смотреть больше по сторонам, так как все подъезды к вокзалу были запружены. Любой прохожий мог быть из полиции или из банды. Он не без труда пристроил машину на стоянке и, осторожно прижимая к себе чемодан, пошел выбирать ячейку. Номер 27, почему бы и нет? Мелочь у него приготовлена. Он поставил чемодан в самую глубину, закрыл дверцу, повернул ключ. Затем медленно, чтобы его не потерял из виду следящий за ним, пересек холл.

На вокзале была толчея. Перекрывая голоса из громкоговорителей, гудели поезда. Вообще-то место выбрано неплохо. Если вору повезет, если он ловок и решителен, может, он даже сбежит из мышеловки. Короче, одно из двух: либо полиции удастся схватить его, и тогда в отместку главарь бандитов убьет Жулиу. Либо вор с чемоданом, набитым старыми бумажками, ускользнет, и тогда в отместку главарь бандитов все равно убьет Жулиу. Клери ошибся, связавшись с полицией. Ему нужно было тайно общаться с похитителями, и он бы так и сделал не колеблясь, если бы речь шла о жизни Патриса. Это будет грызть его всю жизнь. Он уже не один час мучился угрызениями совести. Всю ночь он без конца обдумывал ситуацию. Он даже едва не позвонил комиссару, чтобы сказать ему правду. Потом, устав, он от этой идеи отказался.

В писчебумажном магазине Клери купил ленту скотча. Перекресток был поблизости. Он зашел в кабину. Нагнулся над полочкой, чтобы не было видно, что он там делает руками. Два кусочка ленты, крест-накрест. Ключ прикреплен надежно. Конечно, Клери оставалось только вернуться обратно. Может, надо было сделать вид, что он звонит, подчиняясь инструкциям, но к черту инструкции, к черту бандитов и шпиков.

Он пересек перекресток и выпил две кружки пива в «Брассри дю Коммерс», потом, не оборачиваясь, сел в свою малолитражку, проехал мост над Сартой и в конце улицы Робийяр выехал на дорогу в Лаваль. Странным образом он, всегда такой стойкий, почувствовал себя совсем без сил. Он ехал со скоростью шестьдесят километров, и люди в машинах, его обгонявших, оглядывались и смеялись над ним.

Он поехал еще медленнее, когда над оградами показались крыши замка, сверкающие на солнце. Амалия, наверно, ждет его, как в агонии. Если с ребенком случится несчастье, если она узнает, что он попытался расплатиться с похитителями старыми газетами… Что ей можно сказать в таком вот случае? Что объяснить? И как оправдаться?

Он тормознул, потом заметил, что ворота открыты. Жюссомы плохо справляются со своим делом. Он дал короткий предупредительный гудок. Тереза появилась на пороге своего домика. Краешком передника она утирала глаза.

— Ну что еще? — закричал Клери. — В чем дело?

Она подошла к дверце автомобиля.

— Амалия, — прошептала она.

— Ну что Амалия?

— Да вот из-за малыша… Мадам позвонила доктору.

— Зачем?.. Малыш заболел?

Она покачала головой. Нет, дело не в этом. Но волнение мешало ей говорить.

— Ну же, Тереза. Возьмите себя в руки.

— Я не виновата. Клянусь вам, мсье. Никто ничего не видел. Они сзади проникли.

— Да кто же, черт побери!

— Те, кто похитил Патриса.

— Патриса…

Клери подогнал автомобиль и чуть не задел тачку Жюссома, брошенную у крыльца с вилами, торчащими из навоза. Мотор еще не заглох, а он уже выскочил из машины и взбежал по ступенькам.

— Ирен! Ирен!

В гостиной никого. В кабинете тоже. Шум голосов в буфетной. Они были там, Мофраны и Жюссом, возле Амалии, в полуобморочном состоянии сидевшей на стуле. Завидев Клери, они умолкли. Амалия попыталась встать. Франсуаза прижимала салфетку к ее лбу.

— Она ранена, — сказала Франсуаза.

Клери подошел и осторожно приподнял салфетку. Он увидел большой кровоподтек от виска до щеки, наполовину закрывший левый глаз.

— Вы можете говорить? — спросил он. — Хоть несколько слов… Это правда, что Патриса похитили?

— Да, — прошептала служанка.

— Когда?

— Совсем недавно. Я была в беседке с мсье Бебе в колясочке. Он спал, и я, может быть, тоже… немножко… А потом меня ударили. Не знаю кто… А когда я пришла в себя, мсье Бебе в колясочке не было, а возле меня в траве сидел Жулиу.

Клери посмотрел на нее со всей высоты своего роста.

— Нет, нет, — заговорила Франсуаза. — Они вернули Жулиу и утащили Патриса. Жулиу там, наверху, в спальне Амалии. Он в полном порядке.

— А мадам?

— Она закрылась у себя.

— А как она восприняла… это?

— Я ей все сказала и отдала письмо.

— Какое письмо? — вспылил Клери. — Это похоже на сумасшедший дом. Итак, если я правильно понимаю, Амалия спустилась, как обычно, после обеда в парк. Она гуляла с Патрисом. Он лежал в коляске. Так ведь?

Амалия кивнула, и лицо ее исказила гримаса боли.

— Затем она уселась в беседке и заснула… Я ни в чем вас не упрекаю, бедная моя Амалия. Я просто констатирую, что вы спали, когда кто-то оглушил вас и схватил Патриса. Так. А что было потом?.. Вы обнаружили своего сына. Это значит, что бандиты поняли, что спутали ребенка. Пока что все становится ясным. Но что же это за письмо?

— Это письмо лежало в коляске вместо ребенка, — сказала Франсуаза. — Когда Амалия пришла в сознание, она позвала на помощь. Я мыла посуду с Леоном. Мы к ней кинулись бегом, как мсье, конечно, понимает. Амалия была как безумная, а в коляске лежало письмо.

— Ну, — вскричал Клери, — так дайте же мне его. Чего вы ждете?

— Оно у мадам.

— Вы мне сразу не могли это сказать?

Клери поспешно вышел из буфетной. По мере того как он поднимался по лестнице, ему приоткрывалась истина… вот почему похитители так торопились… вот почему согласились не торгуясь уменьшить выкуп… Черт побери! Они быстро обнаружили свою ошибку и с большой ловкостью отправили всех: полицейских, жандармов и его самого — в сторону Ле-Мана по следам чемодана, что давало им полную свободу действий в замке. Теперь у них тот самый заложник. Условия будут ставить они, и на этот раз о том, чтобы хитрить, не может быть и речи. Клери постучал в застекленную дверь.

— Ирен! Откройте мне…

Он услышал, как прошелестели тапочки, и дверь открылась. Он ожидал увидеть женщину, обезображенную слезами. А перед ним было мертвенно-бледное и спокойное лицо, такое для опознания могли показать ему в морге.

— Мне там, внизу, все рассказали. Где это письмо?

Она показала ему рукой на кровать. Клери развернул листок. Все та же дешевая бумага, те же каракули.

«Нас интересует ваш сын. И никто другой. Он стоит дороже теперь, когда вы попытались нас обмануть. И вас предупреждали, чтобы вы ничего не сообщали полиции. Приготовьте пять миллионов. Вам дается три дня».

Он опустился на кровать и машинально перечел письмо.

— Я думаю, как это они разобрались?..

— Мария, — обрезала Ирен. — Это точно она. Только она могла узнать Жулиу.

Голос ее почти не дрожал. Но глаза блестели от сдерживаемых слез.

— Надо было вести честную игру, — снова заговорила она. — Но вы не желали меня слушать.

— Прошу вас, — сказал Клери. — Сейчас не время для…

— Ну, почему же.

— Тогда пожалуйста! Нам надо было сказать им: «Послушайте, у вас сейчас Жулиу. А не Патрис!» Вы же говорите чушь! А полиция? Не надо было их предупреждать?

— Вы же видите, к чему это привело, — заметила Ирен. — Теперь они знают, что мы едва не принесли в жертву Жулиу, чтобы спасти Патриса. Поставьте себя на их место. С их точки зрения, сволочи-то — мы.

— Спасибо, — сказал Клери. — У вас всегда найдется слово утешения.

Он резко встал и прошел мимо жены, не взглянув на нее.

— Куда вы?

— Сообщить обо всем комиссару.

— О чем обо всем? Он же с самого начала убежден, что похитили Патриса. Для него ничего не изменилось. Речь по-прежнему идет о том, чтобы освободить Патриса.

Клери вернулся обратно.

— Да, это верно, — сказал он. — Я решительно выхожу из строя. Дайте мне, пожалуйста, таблетку аспирина. И поверьте мне. Вы не одна страдаете.


Под вечер пришел комиссар.

— Они испугались, — сказал он, пожимая руку Клери. — За кабиной телефона-автомата и вокзалом по-прежнему ведется наблюдение, но я теперь уверен, что никто и не явится.

Клери увел его к себе в кабинет.

— У вас усталый вид, — продолжал комиссар. — Вы ожидали быстрой развязки?.. Не бойтесь. За ней дело не станет. Но в подобного рода делах всегда наблюдают друг за другом, друг друга прощупывают. Наши злоумышленники просто хотели знать, сопровождают ли вас. Это честный прием. Через несколько часов они к этому вернутся. Будьте готовы.

— Вы уверены, что вас не засекли? — с горечью спросил Клери.

— Совершенно уверен, — вскричал комиссар. — Конечно нет. Просто они очень осторожны, и я их понимаю. Но с другой стороны, должны же и они понимать: время-то работает против них. Когда вы сказали, что в банке заинтересовались тем, что вы хотите получить деньги в мелких купюрах, вы ведь их встревожили. Послушайте, они вполне отдают себе отчет, что слухи-то расползаются насчет Лa-Рошетт. И уже недалеко то время, когда газеты сами займутся расследованием и новость о похищении станет известна всем. Впрочем, я и пришел отчасти из-за этого.

Клери подвинул к нему коробку с сигарами.

— Спасибо, — сказал Маржолен.

Где-то вдалеке послышались приглушенные детские вопли.

— А! Маленький Жулиу, — заметил он. — Как поживает мадам Клери?

— Плохо.

— Ну, естественно. Хотя у меня было впечатление, что она хладнокровия не теряет. Но его всегда хватает ненадолго. Да, хотел вас предупредить. Со вчерашнего дня газеты начеку. Как вы понимаете, наши визиты в замок, расспросы персонала… не остались в тайне. Короче, мне пришлось собрать представителей прессы, вот только что, буквально, и ввести их в курс дела. Они прекрасно поняли, насколько положение деликатное; и потому пообещали молчать двадцать четыре часа. А затем, чтобы не распространялась безответственная болтовня, они сделают новость достоянием общественности.

— Но ведь тогда, — прошептал Клери, — все пропало.

— Да нет. До сих пор мы действовали совершенно тайно, обычные кордоны на больших магистралях, привычный дорожный патруль, и то они не показываются. А тут в одну минуту. Полная мобилизация! Немедленно начнется большая игра, подключится пресса, радио Майенны будет регулярно передавать сводки, и мы, конечно, будем активнее, чем когда бы то ни было…

— Они вообще скроются, — резко сказал Клери. — А Патрис не выдержит всего этого. Нет, комиссар, я выхожу из игры.

— Но послушайте…

— Нет, повторяю вам. Я выхожу из игры. Я снова свободен в своих действиях.

— То есть? Что вы этим хотите сказать?

— Что я пойду на те условия, которые они мне поставят, и ни с кем советоваться не буду. Жизнь моего сына для меня важнее вашего продвижения по службе.

Они оба вдруг неожиданно враждебно посмотрели друг на друга.

— Вот как вы заговорили, совсем по-новому, — сказал полицейский. — Допустим, тревога и усталость измучили вас и вы заметались. Ладно… опустим это. Только я позволю себе заметить, что к моему продвижению по службе все это не имеет ни малейшего отношения. Но вы забываете, что прежде всего мы обязаны задержать бандитов.

— Даже если это будет стоить Патрису жизни?

Комиссар склонился к Клери и дружески взял его за руку.

— Мсье Клери, поверьте… Мы бьемся за то, чтобы спасти вашего сына. Вы думаете так: освободим ребенка, а там посмотрим. Нет. Надо вот как сказать: арестуем похитителей, и тогда ребенок будет освобожден. И потому не пытайтесь держать нас на расстоянии. Вы себе все испортите.

Клери высвободил руку, раздавил потухшую уже сигару в массивной пепельнице и закурил «Голуаз». С потерянным видом он размышлял.

— До этого вечера вы были куда смелее, — снова заговорил комиссар. — Что это вам вдруг стало страшно? Дела идут нормально, если я могу позволить себе произнести это слово. Все похищения похожи одно на другое. Торгуются, выжидают, вступают в переговоры, договариваются, иногда целыми неделями.

— Не тогда, когда от этого зависит жизнь ребенка, — сказал Клери с яростью. — Он ждать не может. Во всяком случае, не Патрис. С ним… Это особый случай. Он не выдержит. Я же его знаю все-таки! Это мой сын.

— Успокойтесь, мсье Клери. И хорошенько подумайте.

— Я все обдумал. А вы действуйте как вам угодно.

— Но ведь это вы нас позвали.

— Я ошибся.

Комиссар поднялся.

— Не вставайте. Я дорогу знаю. Надеюсь, вы поймете, что для вас лучше. Не ошибитесь, кто вам друг, а кто враг, мсье Клери.

Широко шагая, комиссар вышел из комнаты, а Клери уже звонил нотариусу. Он не забыл, что телефон прослушивается. Полиция запишет его разговор. Ну и пусть!

— Алло!.. Альбер… Все сорвалось. Они не появились. Я вам расскажу. Потом, позже. Сейчас я совершенно вымотан. И, кроме того, я только что выставил за дверь Маржолена… Наверно, я не должен был… Мы все совершили ошибку… Да… Нечего было скряжничать и сквалыжничать… Жизнь Патриса стоит дороже трех миллионов.

— Но ведь…

— Я знаю. Знаю. Но я решил предложить больше, чтобы покончить с этим… Я дойду до пяти миллионов.

Он понял, что нотариус подскочил на месте, и положил конец его возможным возражениям.

— Вы мне опять очень нужны, Альбер. Помогите мне собрать еще два миллиона… и очень быстро! Может, это идиотизм — предлагать им больше, когда они об этом не просят… Но все переменилось… Да, я вам позже объясню… Займите… продайте… Я вам доверяю… Еще одна деталь: новость, увы, начинает получать огласку. Так что скажите друзьям, чтобы они не пытались звонить нам. Мы без сил… Спасибо, Альбер.

Клери хватался за сердце и дышал так, будто он только что бежал. «Это правда, я вышел из строя!» Рукой он шарил в поисках пачки сигарет. Подняться и рассказать обо всем Ирен? Нет, об этом и речи не может быть. «Мне наверняка запрещено показываться там, наверху. Я ведь виноват в том, что случилось».

Он глубже сел в кресло, положил ноги на стол и наконец нашел время подумать о своем сыне, представить его себе в руках негодяев. Если бы еще оказалось, что похитила мальчика и в самом деле Мария, она бы позаботилась о нем. И еще… Неужели ей не надоест его плач? Она способна и побить его… Клери сжимал кулаки, измученный нестерпимыми видениями. В то же время странные мысли приходили ему на ум. Не надо было выбирать такое имя: Патрис. Может, юноше бы оно подошло, но не ребенку, это же смешно. Получалось, что это маленький старичок, Патрис, Патриций. Нужно было придумать какое-нибудь прозвище, чтобы это было выражением нежности. Бедный мальчик был обделен, ему не хватало настоящего имени. И вообще какой-то жизненной силы в нем не было. Амалия наверняка придумала для Жулиу какое-нибудь любовное, уменьшительное, тайное имя, что-то вроде признака родной крови. В овечьих стадах, в колониях пингвинов, думал Клери, мать сразу же узнает своих детенышей, потому что те отзываются на особую модуляцию ее голоса. Как будто они бывают и Вилли, и Бобами, и Жожо, и Фредами… А мне, мне никто не отвечает. Я всего лишь старая скотина, способная только предлагать миллионы. Ну, хватит! Я становлюсь совсем идиотом.

Он позвал Франсуазу.

— Передайте мадам, что мне надо поговорить с ней.

Франсуаза в нерешительности замерла.

— В чем дело?

— Мадам сказала, что к обеду она не спустится. И еще она сказала, что не желает слышать маленького Жулиу. Амалия со своим ребенком поднялась к себе наверх.

— Как она?

— Не очень хорошо. У нее бок немного болит. И очень болит голова. Она еще не пришла в себя после случившегося.

— Хорошо. Я сам поднимусь.

Мсье Клери мог колотить в дверь сколько ему угодно. Ирен даже не пошевелилась.

Она лежала, растянувшись на кровати. В руках она сжимала носовой платок. Глаза ее были сухи. Она была совершенно уверена, что Патрис умрет. Это было словно тихое откровение, почти успокоение. Он не мог выжить. Незачем обманывать себя. Он слишком слаб. За ним ухаживать не сумеют. Значит, теперь к этой мысли надо приспособиться. Она не страдала. Ей просто нужна была тишина. Тиканье каминных часов — это уже слишком много. Похрустывание балочных перекрытий — тоже слишком. Забраться бы ей в самую сердцевину такого одиночества, чтобы ничто не могло ее отвлечь, оторвать от этой, столь непостижимой, мысли: он умер. Что должно произойти, когда мать понимает, что ее ребенок умер? Обычно спасают слезы, отвратительные беспрестанные оханья, крики, отвергнутые слова утешения, которые занимают сердце, втягивают его в траурное действо, притупляющее самую невыносимую боль. Но он «умер», и вот с этим надо свыкнуться и не обманывать себя. У меня больше нет Патриса. Я хотела бы почувствовать, что умираю сама, но это неправда, я убита. У меня боль во всем теле. Но что там, глубже? В душе? Она пуста. И покорна уже давно. Всю жизнь. Где-то в глубине я всю жизнь знала, что Патриса нет, никакой маленький мальчик нигде не прячется, тот, который когда-нибудь обвил бы мне ручонками шею и сказал бы: «Мама».

Слово это заставило Ирен вздрогнуть. Ну же, не будем глупить. Это всего лишь слово. Я на него права не имею. Она шевелит губами, словно в молитве, но она грезит, ей видятся металлические растения, укрепленные копьями, дюны под белым солнцем. Вот она, мертвечина. Вот что надо принять. «Мама» — это слово из рая, чистое как родник. На краю ресниц образуется слеза, она медленно стекает к углу рта, и там ее слизывает язык. Соленая, как море. Шум у двери.

— Не хочет ли мадам чуть-чуть бульона?

Что? Да который же час? Что, уже вечер?

— Нет, спасибо, — говорит Ирен.

Шаги удаляются. Она встает, слегка шатаясь, идет умыться. Она почти счастлива, что прогнала скорбь, что нервничала, ну, не очень, но вполне достаточно, и теперь обещает себе стать такой, чтобы не стыдно было смотреть в зеркало. Это ужасно, но это честно. Она возвращается к себе в спальню, оборачивается, делать ей нечего. Как восстановить порядок будней? Что она будет делать, вязать, как вдовы, до потери сознания, сидя в углу у окна за занавеской, поглядывая порой на дроздов, прыгающих на крылечке? А может, она погрузится в туманные мечты, глядя как поблескивают в аквариуме ее любимые рыбки? Или будет без конца раскладывать карты, как она уже часто делала: дама рядом с королем, масть, подобранная в столбик, гаданье, позволяющее предвидеть, каким будет день, удачным или нет. Вранье! Каждый день следовал один за другим… Ничто не предвещало несчастья.

Ирен села на кровать, уперлась локтями в колени, скрестила руки, как преступница, ожидающая приговора. Потихоньку наступил вечер, теплый, с гоняющимися друг за другом в прощальном свете сумерек стаями стрижей в вышине. Пора принять снотворное, чтобы прекратить все до утра.

— Ирен?.. Можно войти?.. Только на минутку.

Она поворачивает ключ в дери. Он там, сгорбленный, пропахший потом и стылым табаком.

— Спасибо, — говорит он. — Я не буду вам надоедать, я пришел, чтобы отчитаться. Во-первых, я порвал с Маржоленом. С ним все, пусть сам разбирается как хочет. Я со своей стороны буду действовать, ничего ему не сообщая. Дела пойдут быстрее.

— Вы не сможете и шага сделать, чтобы у вас на хвосте не висели два-три инспектора.

— Возможно. И не только я, но и все наши друзья. Но я попытаюсь как-то выкрутиться. Это еще не все. Теперь и пресса в курсе. Надо быть готовыми к тому, что нас будут осаждать телефонными звонками и анонимными письмами. Я охрану обеспечу, но мне хотелось вам сказать об этом.

Кивком Ирен показывает, что она ему благодарна.

— Дело станет достоянием гласности завтра, — продолжает Клери. — Но я очень надеюсь, что воры снова объявятся, и на этот раз я буду в точности исполнять их волю. Вы согласны со мной?

— Разумеется.

— За дом я спокоен. Жандро все взял в свои руки. Это действительно стоящий молодой человек. И потом, погода опять хорошая, и все лошади на лугу. Тут никаких проблем. Теперь меня беспокоите вы.

— Не надо мной заниматься.

Они смотрят друг на друга. И молчат. Патрис — последняя ниточка, соединяющая их, и возможно, ниточка уже порванная.

— Я очень надеюсь, — говорит Клери.

— Я тоже, — вежливо отвечает Ирен.

Он собирается уходить. Она увидит его только завтра утром.

Он показывает ей письмо.

— Вот. Прочтите. Отсутствием воображения они не страдают.

«Маршрут: Сабле, Лa-Флеш, Шато-Ла-Вальер, Тур, Шенонсо. Будьте там завтра, ровно в пятнадцать часов. Деньги вы оставите в своей машине, а ключи — на щитке. Вы смешаетесь с толпой, а на стоянку вернетесь только после того, как побываете в замке. В ваших же интересах держать полицию, которая попытается нас преследовать, на расстоянии. Не забудьте: пять миллионов. Нам с вашим сыном приходится нелегко».

— В это время года, — откомментировал Клери, — в Шенонсо — толпы народа. Это идеальное место для такой операции. И поскольку Маржолену я ничего не скажу, у нас все должно получиться. Намек на Патриса в письме — это для того, чтобы произвести на нас впечатление. Патрис вполне выдержит двадцать четыре часа… положим, тридцать шесть… и даже сорок восемь, если придется. В таком возрасте есть силы, чтобы выжить.

— А что газеты?

— Пока ничего. Но так долго тянуться не может.

— А деньги?

— Альбер мне их раздобывает. Он, бедняга, думает, что я по собственной воле увеличиваю сумму выкупа… И, естественно, не одобряет меня. И ничего не может понять.

— Когда вы завтра выедете?

— Примерно в половине первого. Ехать две сотни километров. Времени мне вполне хватит.

— И все-таки. Не слишком гоните. — И добавила, чтобы он правильно ее понял: — Меня беспокоит Патрис.

Начинается бесконечный день, долетающий до нее только эхом, потому что она отказывается спускаться вниз. Но с одиннадцати часов она слышит телефонные звонки. Окна гостиной и кабинета открыты настежь. Порой до нее доносятся обрывки фраз: «Я этого не знаю… Спрашивайте у полиции… нет, повторяю вам, я ничего не знаю…» Клери обороняется от любопытных, подглядывающих, вынюхивающих тухлятину. Проходят часы, он держится хорошо, и ей, чтобы не жалеть его, время от времени приходится напоминать себе: «В конце концов, во всем виноват он сам».

Около четырех часов он поднимается. Она оставила дверь открытой. Он забыл побриться. У него мешки под глазами, и от пота на лбу слиплись волосы.

— Безумие какое-то, вдруг стало так жарко. Я с вашего разрешения позволю себе небольшую передышку.

Он исчезает в ванной комнате, говорит издали, не переставая плескаться под краном.

— Звонят без конца. Можно было в этом и не сомневаться.

— А кто?

— Ну, прежде всего газеты. Конечно, это их хлеб, хотя… Знаете, эти дурацкие вопросы: «Что вы переживаете?.. Как вы выносите это испытание?», будто читатели питаются нашим душевным состоянием. Я, разумеется, всех отправляю к Маржолену.

Он снова появляется, с распахнутой грудью, на шее — махровое полотенце, волосы взлохмачены.

— Кстати о Маржолене, — продолжает он, — не знаю, что он предпринял. У него, должно быть, есть свои осведомители в банках… но он и в курсе того, что делает Альбер. Вот он и скандалит. Поскольку он не знает, что произошло, то воображает, что я сам увеличил выкуп бандитам, без принуждения. Только что простофилей он меня не называет. Говорит, что такого похищения никогда не видел… Что бы он сказал, если бы знал правду… О! Надо же… Послушайте!

Телефон звонит настырно. Клери кончает вытираться.

— Я уж не говорю обо всех тех, кто якобы видел похитителей. Раз Маржолен поставил наш телефон на прослушивание, пусть он и берет их на заметку. Один тип позвонил даже из Мобёжа.

— Но каким образом новость могла распространиться так быстро? — спрашивает Ирен.

— Благодаря одному экстренному сообщению по Радьо-Майенн. Через час дело уже гремело на всех волнах. И все, кого оно затронуло, пришли в ужас. Гонятся за ребенком, как будто открылся сезон охоты. Могу сказать вам, что один гад осведомился, какова награда. Что за убожество! А я еще обязан выслушивать это.

— Снимите трубку, пусть лежит.

— Да нет. Эти мерзавцы еще захотят дать мне последние указания, даже зная, что телефон прослушивается полицией. Разве можно все предугадать? Ладно. Я возвращаюсь к себе. Не двигайтесь отсюда никуда. Уверяю вас, это самое лучшее, что вы сейчас можете сделать.

Он приглаживает волосы на висках и, тяжело шагая, удаляется. Ирен идет прикрыть за ним дверь. Как противна эта его манера никогда не закрывать за собой, ничего не класть на место, не по небрежности, скорее по рассеянности, тогда как она всегда следит, чтобы всюду был порядок. Где бы он ни был, все тут же превращается в свалку. Можно сколько угодно повторять ему… Она ложится на кровать. Он никогда не слушает: не слышит.

Ирен сдается, истерзанная, будто избитая. Вначале она думала, что жить вместе — это счастье. Она не знала, что это значит — жить бок о бок. Но к чему переживать одно и то же? С минуту она дремлет. Где-то в глубине, в ее растрепанных мыслях, тихо существует Патрис. Из далекого далека возникает грызущее чувство, которое изматывало ее во время бесконечной беременности, будило ее резким сотрясением всего организма… утренние рвоты… И боязнь родов. Это у нее, никогда не страшившейся падений, смело подымавшей на дыбы лошадь перед препятствием, ожидание разрешения вызывало ужас. В то же время ей было как бы стыдно рожать, погибая от запаха крови и внутренностей. Она словно стирает с лица усталой рукой паутину воспоминаний, затем в конце концов проваливается в бессознательное состояние.

Когда она открывает глаза, то видит мужа рядом.

— Вы боитесь меня?

— Вы меня испугали. Я думала… А который теперь час?

— Скоро семь. Не волнуйтесь. Франсуаза все приготовила… Вы к ужину спуститесь?

— Посмотрю еще. Все звонят по-прежнему?

— Несколько притихли. Мне самому пришлось звонить всем нашим друзьям. Догадываетесь, что они говорят… Они очень милы, но когда тебе в десятый раз желают быть мужественным, хочется кусаться. Пришел Крессар.

— Крессар?

— Да, помощник Маржолена. Он принес мне чемодан, набитый старыми бумагами, который он взял в камере хранения… холодно… сдержанно. Полиция к нам нежных чувств больше не питает… Да, я и забыл, час назад пришел Шарль, к Амалии.

— Мог бы со мной поздороваться.

— Он не хотел вас беспокоить. Он теперь думает, нет ли у Амалии к тому же язвы? Он намерен послать ее на рентген.

— Ну, конечно, — закричала Ирен. — А кто будет заниматься ее ребенком?

— Она сама, естественно. Никто ее в кровать не укладывает. Она, бедная, потрясена тем, что произошло. Ее послушать, так она сейчас бы ушла от нас, настолько чувствует себя виноватой.

— Но вы велели ей остаться, разумеется.

Клери уловил в ее тоне намерение обидеть его.

— А что, не надо было?

— Да нет! Вы же, в конце концов, ее нанимали.

Клери удерживается от резкого ответа. Выжидает минуту и повторяет спокойным тоном:

— Вы к ужину спуститесь?

— Нет. Мне не хочется есть, когда Патрис, может быть, умирает от голода.

— Чушь, — сквозь зубы говорит Клери.

Он пожимает плечами, с раздражением шаркает ногой по ковру, будто отшвыривает что-то на нем валяющееся, и выходит. Он зовет Леона.

— Можете накрывать на стол.

За длинным столом он сидит один. Отказывается от супа. Леон приносит мясо, Клери обмазывает его горчицей. Он ест жадно и время от времени между двумя кусками хватается за сигарету, одиноко догорающую на краю пепельницы, которую он поставил между бутылкой кетчупа и вазочкой с корнишонами. Перед глазами у него карта округа… Сабле, Лa-Флеш, Шато-Ла-Вальер, Шенонсо… Но нет никаких доказательств, что гонка закончится здесь и что в машине он не найдет нового послания. Тогда где же?..

— Нет, спасибо. Сыра не надо. И десерта не надо. Крепкого кофе мне в кабинет.

Ему придется еще заняться счетами, найти лучший способ заделать огромную брешь, пробитую в состоянии Ирен. Если бы она еще была благодарна ему за это! Он снимает телефонную трубку, чтобы ему не мешали, включает настольную лампу, сидеть ему, вероятно, далеко за полночь. Зажигает сигару. Ему трудно примириться с мыслью, что именно из-за него случилась вся эта чудовищная история. Он открывает свои досье, начинает размышлять.

…А потом он слышит, как кто-то скребется в дверь, и просыпается. Он лежит на диване. Он не помнит уже, когда вынужден был из-за усталости оторваться от работы. Леон приносит поднос и газеты.

Он отодвигает разбросанные на столе бумаги, ставит туда поднос и кладет трубку на рычаги. Клери уже развернул «Западную Францию». Его портрет — на первой полосе. Он гладит лошадь по голове. На заднем плане виднеется замок. Большой заголовок: «Киднеппинг в замке Ла-Рошетт». У него нет никакого желания читать статью, в другие газеты он даже не заглядывает. Новость гремит повсюду. В этот же час во всей стране открывают «Фигаро», «Ле Матен», «Ла Депеш де Тулуз», «Нис Матен», «Ла Монтань»… Обсуждают событие, а кофе с молоком стынет в чашках. «Надо было бы их расстрелять… нет больше справедливости… Бедный мальчик! Хоть бы он уцелел!» Клери кажется, что он слышит шум голосов.

— Леон! Если мадам спросит газеты, скажите ей, что я их увез.

— Хорошо, мсье.

— Она еще не звонила?

— Нет, мсье. Я полагаю, она еще спит. Я могу позволить себе задать один вопрос?

— Ну, конечно, Леон. Не крутитесь вокруг да около. Что такое?

— Вот что. А если мадам обратится к ним с просьбой? Я читал, что иногда, когда напрямую обращаются к гангстерам… это производит на них впечатление.

— Мадам! — говорит Клери. — Обратится к ним с просьбой? Вы должны бы ее знать, и давно.

Он едва не добавляет: «Ей было бы слишком страшно выставить себя на обозрение». Но ограничивается тем, что произносит:

— Дело это я улажу сам, один.

Леон уходит. Клери звонит Марузо.

— Я заеду к вам через час. Беру деньги. Вы мне дадите остальные. Я подумал, что, если выехать так рано, у меня будут все шансы обмануть шпиков, которые, должно быть, наблюдают за Ла-Рошетт. До скорого.

Теперь он спешит. Хватит ждать. Я сейчас буду, маленький мой Патрис. Чемодан, дорожная карта на всякий случай. Он садится за руль «порше» и, как только выезжает на дорогу, резко дает полный газ. Если где-то за углом прячутся полицейские, они не успеют среагировать и потеряют его из виду. Движения еще нет. «Порше», будто подстегиваемый свежим воздухом, катит быстро… 120, 130… «В ваших интересах держать полицию на расстоянии». Фраза рассеянной барабанной дробью отдается у него в ушах. Виражи Гранд-Кот возникают один за другим на полном ходу. Но когда машина за последним крутым поворотом вылетает на длинную прямую дорогу, ее вдруг начинает мотать из стороны в сторону. А! Болт! Болт, потерянный в траве, который он забыл заменить. «Если колесо отлетит!» Это его последняя мысль. Он видит перед собой платан, пытается вырулить.

Грохот такой, что крестьянин, больше чем в километре от случившегося, останавливает свой трактор, прислушивается и вполголоса говорит:

— Ну все, старичок!


Труп Патриса был обнаружен через сорок восемь часов после смерти Клери. Его подбросили в кабину телефона в Туре, неподалеку от Луары. Ребенок умер из-за плохого обращения с ним. Похитители, поняв, что потерпели неудачу, немедленно избавились от него и сбежали.

Отец и сын были похоронены в один и тот же день на кладбище в Лавале. Ирен до конца присутствовала на церемонии. Под руку ее держал Альбер Марузо, и она принимала соболезнования, отвечая легким кивком головы, порой довольно нетерпеливым. Все восхищались тем, с каким самообладанием и достоинством она держалась. Никто не сомневался, что она приняла большую дозу транквилизаторов и будто отсутствовала. Перед ней словно разворачивали гобелен со множеством лиц. Она механически говорила «спасибо», и протянутая рука уже начинала болеть. Нотариус на ухо называл ей шепотом имена. Она делала над собой усилие, чтобы узнать какую-нибудь даму. «Как же она плохо одета! — думала она. — И мыслимо ли так мазаться!» Могилы были освещены солнцем, а на аллеях прыгали птички. Она цеплялась за все, что видела, лишь бы отвлечься и оттянуть тот момент, когда толпа рассеется и ей придется возобновлять свои отношения с жизнью. Но с какой жизнью?

Еще несколько рукопожатий. «Бедная Ирен… Какое ужасное несчастье… Но мы с вами… Если понадобимся вам…» Все то, что говорят, когда надо что-нибудь сказать.

— Идемте, — позвал нотариус. — Вам давно пора отдохнуть.

Она позволила проводить себя к машине, как слепую.

— Поживите несколько дней у нас, — настаивала Сюзанна Марузо. — Пока не придете в себя, как-то соберетесь. Нельзя вам прямо сейчас возвращаться в Ла-Рошетт. Что вы там будете делать, совсем одна?

Но Ирен как раз и хотела скорее остаться совсем одна, потому что кое-чего она до конца понять не могла, а ей нужна была в этом ясность. Потому что ведь, в конце концов, исчезновение Жака не такое уж большое несчастье… А Патриса?.. Вот тут она больше ничего не понимала: она была слишком усталой. Она всегда знала, что когда-нибудь Жак уйдет из дома. И никогда не думала, что он оставит ей Патриса. Так что это двойное исчезновение удивить ее не могло. Почему же она чувствовала себя такой опустошенной, настолько, что даже лекарство и то перестало на нее действовать? И кто объяснит, почему она одновременно и разрывается на части, и безразлична ко всему? Разве этому нет названия? Того сложного названия, которое Шарль Тейсер однажды произнес при ней?

Она согласилась пообедать, но едва притронулась к еде. Нотариус пытался завладеть ее вниманием.

— Лошадей вы думаете сохранить?.. Так было бы лучше. Для вас это интересное занятие. Жандро — человек серьезный и хорошо знает свое дело. Вы сможете на него опереться.

— Может быть, — отвечала она. — Да, может быть.

Они были милы, эти Марузо, но надоедливы. И как надоедливы!

— И не мешает вам, — подхватывала эстафету Сюзанна, — немного попутешествовать, Надо проветриться. А то станете неврастеничкой.

— И к счастью, — добавил Альбер, — деньги не пропали. Кстати, дорогая Ирен, мне на сей счет нужна ваша подпись, мы ведь должны реконвертировать эту массу купюр. Но это я говорю просто к тому, что от материальных забот вы свободны. Так не оставайтесь же пленницей в собственной крепости.

Ирен покачала головой.

— Да, да, может быть.

— Почему бы вам, — продолжала Сюзанна, — не позвать с собой путешествовать Амалию? Она очень милая, эта девушка. И потом, ее малыш.

Нотариус раздраженно посмотрел на жену, и она замолчала.

Ирен, похоже, проснулась.

— Мне Амалия больше не нужна, — сказала она с какой-то злостью. — Через некоторое время я попрошу ее уйти. Не сразу. Я против нее ничего не имею. Мы не ссорились. И не потому, что у нее выкрали Патриса… Она, конечно, не виновата… А потом, все это уже из области прошлого. Но пусть она лучше уйдет.

На минуту она задумалась. Они в молчании смотрели на нее. Наконец она грустно улыбнулась.

— Ла-Рошетт, — сказала она, — не подходящее для ребенка место.

— Немного кофе? — поспешно предложила Сюзанна.

— Нет, спасибо. Я бы хотела вернуться сейчас домой.

— Я отвезу вас, — сказал нотариус.

Женщины поцеловались.

— Я буду звонить вам каждый вечер, — пообещала Сюзанна. — Это прекрасно — слышать дружеский голос.

Она проводила Ирен до машины, сама закрыла дверцу и вытерла слезы на глазах.

— Альбер, — сказала Сюзанна, — не гони, пожалуйста.

Она слишком поздно поняла, что опять допустила оплошность. Машина отъезжала.

— Наша бедная Сюзанна совершенно потрясена, — заметил нотариус. — Вы же понимаете, как близко касается нас все, что случилось у вас.

Все последующие минуты он изо всех сил старался поддержать какое-то подобие разговора, рассказывал о ходе следствия. Разбитый «порше» был тщательно обследован, эксперты обнаружили, что заднее правое колесо еле держалось. Там не хватало болта, и все остальные были плохо закреплены. Вредительство? Или авария произошла из-за потрясения, которое пережил Клери? Или это простая небрежность?

— Я вспоминаю, — сказала Ирен. — У нас шина лопнула, когда мы от вас возвращались, и Жак, ставя запаску, потерял болт.

— Вот, значит, что. Он забыл починить ее. Я скажу полицейским.

Они проезжали то самое место, где сломалась тогда машина. Ирен закрыла глаза. Все началось с этого. Если бы она не торопила Жака ехать… если бы… если бы… Каждое предположение обвиняло ее; постепенно ей становилось ясно, что она виновата во всем. Она мысленно призвала две тени и подумала: «Видите, я возвращаюсь в свою тюрьму. Я из нее больше не выйду. Мы останемся там втроем».

Нотариус рассказывал, что полиция создала портрет-робот Марии, виновность которой кажется все более вероятной. Ирен слушала его, кивала, не переставая играть с мыслью о пожизненной тюрьме, без надежды на прощение. Это было не больно. Это было каким-то загадочным образом даже утешительно. И она обрадовалась, увидев в конце аллеи знакомые контуры замка. Мофраны ждали ее у крыльца.

— Мадам, что-нибудь нужно?

— Я сам о ней позабочусь, — сказал нотариус.

Он проводил ее в гостиную, огляделся вокруг, будто впервые видел эти безмолвные комнаты.

— Итак, вы собираетесь жить здесь… Бедная моя Ирен… Я знаю, погода стоит хорошая. У вас есть и сад, и парк. Но что же вы будете делать целыми днями? Когда вам надоест читать или смотреть на своих рыбок?.. Может, вам снова заняться верховой ездой? И к тренировкам можно вернуться.

— В моем-то возрасте? — сказала она. — Я чувствую себя такой старой.

— Не говорите ерунды.

Марузо думал, что ему еще сказать ей. Ему казалось подлым вот так, здесь, посреди пустынной гостиной, оставить эту женщину в трауре.

— Хотите, я скажу Шарлю, чтобы он навестил вас сегодня вечером?

— Я не больна… Вы очень милы, Альбер, но, уверяю вас, все обойдется. Возвращайтесь к себе. Подумайте о клиентах, которые вас ждут.

Она прислушалась к звукам его удалявшихся шагов, потом к шуму отъезжавшего автомобиля и медленно села. Теперь ей только и оставалось спокойно ждать, год за годом. Если считать часы, она растеряется. Надо хитрить со временем. Она умела это делать… когда они оба были живы. Это было нетрудно. Но теперь?

Она сняла перчатки, шляпку. Раздеться? Переодеться? Зачем? А почему бы и нет? Что вообще теперь важно? Хотя нет, кое-что важное есть. Она позвала Франсуазу.

— У меня к вам просьба, Франсуаза. Я хочу, чтобы вы сложили все вещи мсье: белье, костюмы, в общем, все. И отнесите свертки на чердак.

Франсуаза поднесла платок к глазам.

— Прошу вас, — сказала Ирен. — Ничего тут трагичного нет. И отдайте Амалии все вещи Патриса. Нет никакого резона, чтобы все это пропадало. И коляска тоже пусть у нее останется.

— Да, мадам. Амалия будет очень рада.

— А за то, — продолжала Ирен, — пусть она все устроит так, чтобы Жулиу я не слышала. Я хочу, чтобы было ясно: ребенка здесь больше нет.

Франсуаза не могла скрыть своего изумления.

— Да, мадам… Но ведь ребенку нужен свежий воздух.

— Ну, так в парке места вполне достаточно. Пусть проходит через буфетную. Я, естественно, ужинать буду в столовой. В доме все должно быть по-прежнему. Да, еще, будьте добры, подходите к телефону.

Главное, чтобы ничего не менялось, чтобы время катилось по привычно наклонной плоскости, без потрясений, от рассвета до сумерек.

Ирен поднялась к себе в спальню, разделась, надела костюм в деревенском стиле из ткани, похожей на монашескую мешковину, села, откинув голову на спинку кресла и закрыв глаза. Она совсем дошла. Неужели же ей всего тридцать два года? Она уже представляла себе, как друзья говорят ей по телефону: «В тридцать два года жизнь еще не кончена, вот увидите! Все снова устроится». То есть, иными словами: «Вы снова выйдете замуж». Спасибо. Одного раза ей хватило. Или еще будут давать советы: «Надо всюду бывать, стать полезной». Полезной для чего? Для кого? Посвятить себя какому-нибудь делу? Стать чем-то вроде агента по социальному обеспечению. А может, поступить в «службу доверия»? В общем, стать человеком, который сам себе больше не принадлежит. Но она еще не хотела отказываться от себя. Потом видно будет. А сейчас она должна заняться своими ошибками. Она разведет сад, в котором будет выращивать угрызения совести. И будет жить среди них. И ухаживать за ними до тех пор, пока они не перестанут источать яд. Это будет долго. Она теперь лучше понимала, каких упреков она заслуживала… сколько безобразных сцен она устроила Жаку… по поводу Марии, хотя бы… Конечно, она их никогда не заставала… но даже если бы и напоролась на них вместе, надо было вести себя по-другому, а не обращаться с несчастным, как с последнейсволочью. И была связь между всеми ссорами и катастрофой. И с обнаруженным крохотным замученным тельцем. Она представляла себе опять и опять два гроба рядом, большой и тот, другой, похожий на скрипичный футляр.

Неплохо бы стереть все эти воспоминания и воскресить память об ушедших. Жак… да… его черты еще можно было восстановить… как он вытягивал губы, зажигая сигару, как ребром ладони водил по щеке, разговаривая с каким-нибудь занудой по телефону, и потом, как он шел своей медвежьей походкой, размахивая длинными руками. Его она еще помнила. Но вот Патриса? У нее перед глазами только бледное пятно вместо лица. Он утонул в забвении. В памяти остались только нелепые, вызывающе крошечные, будто лягушечьи лапки, пальчики на груди у Амалии. И сколько она ни силилась… Нос… должно быть, кнопка… она мысленно представляла себе нос, и он был неизвестно чей, нос ребенка, неизвестно где увиденный. А брови? Она даже не знала теперь, были ли они у него. С ушами было чуть лучше, потому что они были розовые, и сочетание формы и цвета было вполне органичным. Перевязочки на руках она тоже могла вспомнить, и еще смешной маленький пупочек штопором. Но пройдет еще немного времени, и эти бледные воспоминания будут неуловимее призраков.

Она еще раз мысленно перебрала эти воспоминания. Остатки воспоминаний! Мусор, оставшийся от любви. Нет ничего, что могло бы питать отчаяние, которое становится привилегией или чем-то вроде гордости вдовства. Она подумала: начнем сначала. Начнем все сначала, с того времени, когда мы еще были женихом и невестой. Где тот перекресток, за которым начались их ссоры и была допущена первая ошибка? Она двигалась на ощупь в полутьме своей памяти. Несколько раз они ссорились из-за денег, из-за каких-то вложений, которые он считал более стоящими, чем она. Но нет, искать надо был не здесь. Деньги их не разделяли никогда. Зато из-за имени у них были очень неприятные споры. Почему надо, чтобы тебя называли просто Клери, как простого мужика? Почему, когда он хотел ее задеть, всегда говорил ей: «Моя дорогая баронесса»? Но склока уже поселилась у них в доме. Конечно, было оскорбительное воспоминание о первой брачной ночи. Но если бы она любила его, ее ничто, разумеется, не оскорбило бы. Все было испорчено раньше. А раньше она целиком принадлежала себе, никто ее и пальцем не мог тронуть. Она была мадемуазель Додрикур, самая богатая партия Западной Франции. Когда она появлялась на своем гнедом скакуне, ее приветствовали аплодисментами, потому что знали, что она победит. До того дня…

Перелом наступил, быть может, именно тогда… Все было хорошо до того дня, когда этот мужлан, которого она не знала, нанес ей точный удар в сердце, обойдя ее в трудном конкуре, сразу отодвинув ее на второй план. В Экс-ан-Провансе — новое поражение, и опять из-за него. Но у себя, в Лe-Мане, он в прямом смысле слова очутился на земле, и она с хитрой улыбкой в уголках глаз сказала ему, как она огорчена его неудачей. Да, чем больше она об этом думала, тем больше уверялась, что их соперничество и породило ту любовь-ненависть, которая сблизила их, как боксеров, которые, соединяя в знак дружбы руки, уже присматриваются, куда бы нанести удар. Когда приглашенные подняли бокалы за счастье новобрачных, каждый из них подсознательно чувствовал, что другой уже был лишним. За ней бы осталось последнее слово, если бы она оказалась бесплодной. Последнее слово — это вовсе не значит, что они были противниками в битве повседневной жизни. Речь шла о том, чтобы не позволить себе оказаться на втором месте. У кого тверже характер, долго было не ясно. Она проиграла из-за Патриса.

Ну что же! Ужин подан. Вечер идет к концу. Она страдала, но скучно не было. Наоборот, она совсем не чувствовала себя в изгнании, в замке она ощутила что-то похожее на нежное тепло любимой одежды. Она спустилась, была мила с Леоном и даже, чтобы сделать ему приятное, попросила вторую порцию десерта. Потом позвонила Марузо… все хорошо… Им не о чем беспокоиться… Потом Тейсерам… Да, она устала, но вполне выдержит… О! У Амалии язва… или дуоденит! Ну ничего, мы ее вылечим. Это же не так ужасно, язва… Между нами, и как это у такой здоровой тетехи такое хрупкое здоровье? Ирен засмеялась, давая понять, что она-то имеет все основания падать с ног. Прежде чем подняться к себе, она позвала Франсуазу.

— Все эти пепельницы… и трубки… Уберите все… Это грязь. Теперь, как вы понимаете, здесь будет мой кабинет.

Она обошла всю комнату, очень медленно. Эту мебель она здесь не оставит. И ковры повесит другие, попросит Жюссома, чтобы он развел цветы в этой комнате. В саду полно цветов, они имеют право поселиться и здесь. Она еще раз прогулялась по комнате, остановилась возле своих рыбок.

— Я собираюсь вами серьезно заняться, — сказала она.

Сколько же ссор было из-за этого аквариума!

— Бедные, милые мои, — тихо сказала она.

Она проиграла из-за Патриса, но ей больше не хотелось возвращаться к своим мрачным воспоминаниям. Потом! Отныне вся ее жизнь будет отложена на сплошное «потом».

Она рано легла, и это стало началом монотонно серого периода, похожего на зимнюю спячку в разгар лета, длившуюся как сон, без чего бы то ни было примечательного, если не считать нескольких визитов и некоторого разнообразия дней, бывших то солнечными, то затянутыми сеткой дождя. По утрам она принимала Жандро, который давал ей отчет в делах. Она всегда одобрительно кивала головой, пустив все на произвол судьбы. После обеда болтала по телефону. Альбер рассказывал ей новости о ходе следствия, топтавшегося на месте. Марию найти не могли и, без сомнения, не найдут никогда. Ирен не осмеливалась сказать Альберу, что для нее это теперь значения не имело. Она спускалась в сад, рвала цветы, слушала пластинки. Рассеянно бродила, словно отринув свое сердце, как отшвыривают собаку.

Она решила перенести свой «музей» в кабинет, где теперь висели новые ковры и стояла новая мебель, и вдруг заметила — забытая мелочь, — что некоторые трофеи принадлежали ее супругу. Она хотела было позвать Франсуазу, но зачем ее беспокоить, она ведь может и сама унести эти, затерявшиеся здесь, кубки. Она сложила их в корзинку и поднялась на чердак. Поставила их на полки, где Жюссом хранил зимние груши. Она попросит Леона чистить их время от времени. Уважение к серебру у нее было.

Она машинально подошла к слуховому окошку, откуда открывался вид на парк. Первые опавшие листья золотом легли на лужайки. Она смотрела на пруд, там некогда отец по осени охотился на уток. Тогда она была счастливой маленькой девочкой. У нее был пони, белый с рыжим. Его звали… но как же его звали?.. Вдруг легкий шорох отвлек ее от воспоминаний. Она наклонилась и увидела Амалию, державшую на руках… Боже! Этот голубой костюмчик!.. Секунду ей казалось, что она видит Патриса… Но нет. Это на Жулиу были вещи Патриса.

Ирен, еще не справившись с охватившей ее дрожью, следила глазами за служанкой, которая шла к беседке. Как же он вырос за несколько недель! Как он красив! Амалия опустила его на траву и села рядом. Кончиками пальцев она щекотала его под подбородком, и он заливался смехом. Несмотря на большое расстояние, Ирен слышала его. Радость! Чистая радость ребенка, который накормлен, здоров, кувыркается в траве и пытается ловить ручками проходящие по небу облака. Она схватилась за бок. Ей стало плохо. Бинокль! Живо. Бинокль. Бегом она кинулась за ним, немедленно вернулась, будто боялась, что больше не найдет матери с ребенком. Но они были здесь, играли на солнце с какой-то невинностью животных, восхищавшей Ирен. Она навела бинокль и увидела Жулиу прямо перед собой. Жулиу, одетого, как Патрис. Или это Патрис, переодетый Жулиу?

Нет. Ни то, ни другое. Это ничей младенец, на которого она не могла наглядеться. Он такой смешной, с такими круглыми щечками, что из-за них почти не видно носа, когда он показывается в профиль, и ушко у него как нежная ракушка, и кулачки крохотные, а в них спрятаны большие пальчики… Бинокль медленно двигался, вот совсем близко его личико, взгляд Ирен задержался на темных глазах, в которых играло блестками летнее солнце, спустился по длинному крепкому тельцу до кругленьких гладких ножек, увлеченно крутивших несуществующие педали, и Ирен пришлось опереться плечом на оконную раму.

«Что это со мной? — подумала она. — Да… Допустим… Это удачный ребенок. Ну и дальше что?» Она снова поднесла бинокль к глазам. Там, внизу, ребенок лежал на боку и пытался встать, но колено скользило по траве. Амалия хохотала, слегка подталкивая его. Вдруг он рассердился, и она взяла его под мышки, подняла над головой будто представляла его деревьям, цветам, всей природе. Он болтал руками и ногами, не находя опоры, и наконец расплакался.

Ирен опустила бинокль. «Что за дуреха!» — сказала она вслух.

Рассерженная, она ушла с чердака, положив бинокль. Вернется ли она сюда? Во всяком случае, не скоро. И вообще ребенок Амалии ей не интересен.

До самого вечера у нее было плохое настроение, из-за которого любое занятие становилось бессмысленным. Она попробовала читать. Муж выписывал много журналов, и она, зевая, листала их. На политику ей было плевать. Финансы… Она по привычке бросала взгляд на те страницы, где печатался курс акций, и тут же перелистывала их… Мода? Да, некоторое любопытство просыпалось, но тут же угасало… Как же поручилось, что у этого малыша такой белый цвет лица? Родители ведь очень смуглые? И волосы у него скорее темно-русые. Ну, точно не поймешь… Бинокль, может, немного искажает цвета.

Она ухмыльнулась, сдерживая ярость. Еще чего! Не будет же все-таки она, чтобы развлечься… Лисица караулит у гнезда, заранее предвкушая… это еще куда ни шло… Но она!.. То есть я! Чего я ищу? Я так придирчиво к себе отношусь… что же меня здесь привлекло? И что я от себя скрываю?

Наутро она встретилась с Амалией в вестибюле.

— Как вы поживаете, милая Амалия? Идите сюда, давайте поболтаем немного… Вы страдаете от своей язвы?

— Да, мадам. Это очень больно. И доктор сказал, что долго не пройдет.

— Он вам дает порошки… белые порошки?

— Да. И еще он делает мне уколы… Я хотела спросить мадам… Жулиу вам не мешает?

— Да нет. Не будем об этом.

— Мадам так добра к нам. Я бы хотела, чтобы… Я бы предпочла уехать, если мой малыш напоминает мадам…

— Но кто же вам велит уезжать? Напротив, вы мне очень нужны. Не беспокойтесь, Амалия. Ничего не изменилось.

«Неужели я становлюсь подлой?» — подумала, оставшись одна, Ирен. Она быстро позавтракала, на минуту остановилась возле аквариума. Может, она бы закурила, если бы сигареты были у нее под рукой. Теперь она понимала, почему Жак так много курил. Беспокойство. Страх перед тем, что будет, перед тем, чего хочешь или боишься, что призываешь и чего избегаешь. «Нет уж, — думала она, — я наверх больше не пойду. Прежде всего, что мне там делать?» Она пошла за картами, начала раскладывать пасьянс, получится ли? И вдруг рассмеялась. Да у меня уже ничего не получилось! Будто что-то еще могло получиться! Она смешала карты и даже не дала себе труда сложить их. Как можно бесшумнее она поднялась на чердак. Она старалась приглушить шаги не из-за кого-нибудь. Из-за себя самой, чтобы не слышать себя и не задавать себе вопросов.

Она подошла к окошку. В саду было пусто. Еще слишком рано. Она села на большой чемодан, покрутила бинокль и снова заняла свой наблюдательный пост. Никого. «Но что, интересно, она делает? Сейчас самое время гулять. Воздух нежен и приятен. Она не знает, как надо обращаться с ребенком».

Ирен обошла чердак, остановилась перед кубками, на основаниях которых были выгравированы названия городов, где Жак одерживал победы: Брюссель… Экс-Лa-Шапель… Виши… В Виши ее кобыла два раза дала сбой, а у Жака был триумф. Забавно, она больше не сердилась на него за это, ну, почти нет. В конце концов, он ведь тоже все потерял из-за Патриса. И теперь тайна навсегда останется между ними. Патрис!

Она услышала, как катится по гравию коляска, и поспешила к окну. Амалия усадила ребенка, обложив его подушками, и он, глупо улыбаясь, хлопал в ладоши. Ирен пожирала его глазами. Волосы у него были действительно темно-русые, и изящные завитки вились над его лбом. Он схватил свой палец и запихнул его в рот, вдруг став очень серьезным и сосредоточенным. Движение коляски укачивало его. Он смыкал глаза, уже охваченные сном, но еще упорно сосал палец. Амалия направлялась к беседке, где, конечно, собиралась сесть и повязать. Ирен подтащила старый чемодан к окошку и удобно устроилась. Но Амалия миновала беседку и пошла дальше, к пруду. Бинокль был все время нацелен на спящего ребенка. Но картинка становилась все меньше и меньше. Ирен отняла бинокль от глаз. «Могла бы и оставить мне его», — подумала она. Решение было принято, пока она спускалась по лестнице. Она позвонила нотариусу.

— Альбер, помните, вы мне недавно предлагали, если я захочу погостить у вас несколько дней…

— Ну конечно же. Как только вам будет угодно.

— Я подумала… А если бы… сейчас… вы бы смогли меня принять? Я устала от этого дома. И потом, здесь меня осаждают воспоминания.

— Ну так дорогая моя Ирен, считайте, что мы договорились. Сюзанна заедет за вами.

— Нет! Нет! Не беспокойте ее. Меня отвезет Жюссом. Спасибо. Вы, правда, оба очень любезны. Я вам не надоем, будьте спокойны. Три-четыре дня, не больше. Просто чтобы немного отвлечься.

Она в спешке собрала чемодан.

— Я понимаю, мадам необходимо общаться с людьми, — сказала Франсуаза. — Лa-Рошетт — это немного тоскливо. И потом, мадам здесь ничего не держит.

Жюссом уже подкатил к крыльцу.

— Счастливо, — снова заговорила Франсуаза. — Пусть мадам развлечется немного. Доброго пути.

Часть вторая

Три дня все было спокойно. Ирен и Сюзанна бродили по улицам, останавливаясь то перед ювелирным магазином, то перед модной лавочкой. «Смотрите-ка, Ирен, вот этот костюмчик… Как он пойдет вам! Не будете же вы всю жизнь ходить в черном!» Была прекрасная погода. Было прекрасно обо всем забыть. Где-то за кулисами жизни продолжалось следствие. А Ирен не хотела и знать о нем. Ей нравилось, что ее повсюду водят, радостно было скромно смешиваться с толпой и замечать в витрине собственный силуэт, будто дружелюбную спутницу. Но потом, на четвертый день, поджидая Сюзанну, которая покупала журнал «Элль», Ирен рассеянно поглядела на одну из витрин. Там было бесконечное множество детских одежек: комбинезончики, пальтишки, чепчики, пижамки, а дальше, на прилавке — вязаные башмачки, украшенные голубыми ленточками. Ирен не могла оторвать от них глаз.

— Идемте же, — позвала Сюзанна.

Ирен покорно пошла за ней. Говорить ей не хотелось.

— Давайте выпьем по чашечке чаю, — предложила Сюзанна. — Вы устали.

Они вошли в кондитерскую, и Ирен согласилась съесть ромовую бабу.

— Простите меня, — заговорила она. — Я все думаю про эти маленькие туфельки.

— Ну что вы, — сказала Сюзанна, — не надо так болезненно реагировать.

— Да нет. Не в этом дело. Совсем не в этом. Я говорила вам, что отдала Амалии все вещи Патриса? Так я теперь не знаю, правильно ли я поступила. Что она обо мне подумала? Конечно, она меня поблагодарила. Но в глубине души… Вам не трудно вернуться со мной в этот магазин? Я бы купила что-нибудь для ее сына.

— Честно говоря, Ирен, я не понимаю вас.

— Ну как же. Я вам сейчас объясню. Амалия не может простить себе, что не смогла защитить Патриса. А я… Господи, все это очень сложно… Ну вот, если так понятнее, я бы на ее месте, получая эти вещи, подумала бы: «Не презирает ли она меня, вот так избавляясь от всех этих вещичек, сплавляя их мне?..» Понимаете? Так вот, если сейчас я сделаю подарок Жулиу, я сглажу прошлое… На Жулиу мне плевать. Но я не хочу, чтобы его мать считала меня не такой, какая я есть.

— О! Бедная моя, как же вы умеете себя мучить. Ну хорошо, идемте покупать этот подарок.

Они долго выбирали, получая от этого удовольствие.

— Чудесно! — говорила Сюзанна. — Я прямо бабушкой себя чувствую.

Ирен купила вязаные башмачки и чепчик, который Сюзанна нашла восхитительным.

— Завтра, — сказала Ирен. — Надеюсь, Амалия будет довольна.

— Завтра? — удивилась Сюзанна. — Но, послушайте, вы ведь не собираетесь покинуть нас так быстро? Мы хотели, чтобы вы у нас хоть неделю пожили.

— Да, но… во-первых, я не хочу быть в тягость, а потом, когда я уезжаю из Лa-Рошетт, мне чего-то не хватает.

Сюзанна не настаивала. Ирен почувствовала, что между ними пробежал холодок, и постаралась быть милой и спокойной, но вечер тянулся бесконечно. Нотариус пригласил Тейсеров. Все старались развлечь Ирен. Подавая время от времени доброжелательные реплики, Ирен беспрестанно думала: «Что я здесь делаю? Они очень милы, но мне скучно. Боже, как мне скучно. Так скучать просто невыносимо».

У нее было ощущение, что она ждет свидания, так когда-то она считала часы до встречи с Андре. Ей было четырнадцать; а Андре — пятнадцать. Он провожал ее в Институт имени Жанны д’Арк и шел дальше в свой лицей. Им особенно нечего было сказать друг другу, но они шли бок о бок. Радостно было порой коснуться друга плечом. Радостно было перейти на «ты». Радостно было, наконец, ждать друг друга возле книжного магазина Жермена и смеясь идти вместе по улице. Они ни разу не осмелились поцеловаться. Сначала им казалось, что это глупо. Они обменивались мужественными рукопожатиями. «До завтра». — «Привет!» Но глаза их светились любовью.

Ирен не слышала, что сказал нотариус.

— Прошу прощения, — прошептала она. — Я немножко отвлеклась.

— И часто это с вами случается? — осведомился врач.

— Нет, это с тех пор, как я в трауре…

— Бросьте, Ирен, это не имеет значения. Вам пора ложиться.

Она хотела сразу же заснуть. Не тут-то было. Жарища страшная. И разнервничалась она ужасно. Почему вдруг вспомнился ей этот юноша, о котором она и думать не думала? И тем не менее какие-то забытые волнения не давали ей спать. Она встала, чтобы принять снотворное. Маленький пакет, купленный в магазине «Все для новорожденных», лежал на каминной полке, рядом с ее сумкой. Коробка была перевязана лентой, а узел затейливо украшен розой из завитков. «Это в подарок?» — спросила продавщица. Если бы Ирен была одна, она бы ответила: «Нет, это для меня!»

Зубами она развязала ленту и открыла плоскую коробку. Очень бережно развернула шелковистую бумагу, в которую были упакованы башмачки, и взяла их кончиками пальцев. Радостно улыбаясь, она разглядывала маленькие вязаные туфельки. Ну да, это и было ее свидание. Ей хотелось поиграть в них. Она просунула по пальцу в каждый башмачок и рукой провела их балетными шажками по каминной полке.

Вспомнилось замечание мужа: «Ирен, когда же вы повзрослеете?», но это воспоминание не ранило ее. Когда она была маленькой, то кукол терпеть не могла. И вовсе не детские переживания всплыли сегодня. Пока туфельки неловко взбирались по ее сумке, она попыталась разобраться в своих чувствах. Она ведь думала не о Патрисе и вовсе не о сыне Амалии. Скорее о ребенке, которого пока не было на свете, но представление о нем вырисовывалось у нее все четче, подобно тому, как вначале на ощупь рождается произведение романиста. Эти туфельки, чепчик, который она надела на кулак, и теперь медленно поворачивала его из стороны в сторону, разве это не обещание новых родов? Никто ее не видит. Никто не смог бы ничего прочесть в ее сердце. И она вольна придумывать себе любую сказку, где сама будет волшебницей.

Она снова легла, положив рядом с собой спрятанные обратно в коробку туфельки и чепчик, которые отныне будут оберегать ее сон. Спала она без просыпу до утра.

Около десяти за ней приехал Жюссом. Она пообещала супругам Марузо часто наведываться к ним и села рядом с садовником.

— Вид у мадам лучше, — констатировал Жюссом.

— Да, я себя хорошо чувствую.

— А вот Амалия нет. Язва ее мучает. И потом (он с грустью покачал головой) после того, что случилось, она теперь совсем другая. Ей действительно здорово досталось… Счастье еще, что у нее есть Жулиу… Ой, простите, мадам. Я как-то упустил…

— Да будет вам, Дени. Не извиняйтесь. Она вправе гордиться своим сыном.

— Он такой милый, — снова заговорил Жюссом. — Никогда не плачет. И так растет! Быстрее, чем у меня спаржа. Для нас, стариков, это прямо отрада.

Он замолк, решив, что слишком разболтался. Но вообще-то! Хозяйка не бессердечная. И кто знает, может, где-то в глубине души она и сама находит утешение в том, что есть здесь этот маленький человечек, который все же был молочным братом ее ребенка? После приличествующего обстоятельствам молчания он заговорил о лошадях, потом опять прикусил язык, потому что лошади были предметом всех разговоров бедного мсье. В конце концов говорить нельзя было больше ни о чем. Он поехал быстрее и без всяких сожалений оставил мадам у ступенек крыльца.

Покормив своих рыбок и обойдя весь первый этаж, чтобы удостовериться, что всюду чисто, Ирен с прекрасным аппетитом позавтракала. Она решила спуститься сегодня в сад. Никаких биноклей! Что за подсматривание! Эта игра в прятки и так затянулась. Она осмелится подойти к ребенку. Стыдиться ей нечего.

Она была не очень расположена ко всяким дамским занятиям, но какое-нибудь вышивание у нее найдется, вот она его и закончит. Так оно будет приличнее. Она откопала в глубине одного из шкафов давно заброшенную вышивку и к половине третьего неспешно, но в то же время нетерпеливо, открыла дверь, выходящую в сад. Амалия сидела в беседке, возле нее в колясочке был Жулиу. Ирен подошла, жестом запретив Амалии вставать.

— Мне стало слишком жарко, — сказала она. — Здесь, по крайней мере, есть чем дышать.

Она положила работу на один из гнутых металлических стульев и взяла себе другой.

— Что же он рассказывает, наш маленький Жулиу?

Амалия изумленно посмотрела на хозяйку, пытаясь угадать причину такого неожиданного благорасположения, а Ирен уже склонилась к малышу и щекотала ему шейку и за ушком. Ребенок вовсю заулыбался ей, и в этой улыбке было столько света, что-то было такое доверчивое и доброе, что она отдернула руку, будто обожглась.

— Он начинает узнавать мадам, — сказала Амалия.

Ирен немного подождала, пока перестанет колотиться сердце, и сделала вид, что ребенок ее больше не интересует. Она спросила Амалию, помогает ли ей лечение. Амалия, обрадовавшись доверительному разговору, болтала без умолку, и Ирен оставалось только кивать в знак согласия. Краем глаза она все время рассматривала Жулиу, вспоминая маленькое блеклое личико Патриса. Жулиу, напротив, был настоящий призовой ребенок, упитанный, щекастый, по всему видно, что свежий, и будто лишенный какой бы то ни было наследственности; и как представить себе, что с возрастом в нем проступят потихонечку черты, выдающие его происхождение? Еще несколько лет, и это будет маленький португалец, у которого будет акцент, может, даже и грубые манеры, если оставить его матери. Ирен на ходу перехватила эту странную мысль: «Если оставить его матери. Ну, разумеется. Но как жаль!» Вокруг коляски стала кружить оса, и Ирен не выдержала.

— Можно я? — спросила она слегка сдавленным голосом.

Она расстегнула ремень, удерживавший ребенка, и взяла его на руки. Он неистово болтал ногами и пытался поймать Ирен за нос. На нем была только рубашечка и пеленка, и потому она тут же ощутила его нежную кожу, в руках ее оказалось крепкое и настолько гибкое тельце, что она едва не выпустила малыша из рук. Она больше не слышала Амалии, которая надоела ей со своей язвой. Она прижала к себе ребенка, опустила голову и прикоснулась губами к довольно жесткой шевелюре, пахнувшей теплой шерстью. Почему она не имеет права шептать в каждый завиток над его ухом: «Маленький мой! Малюсенький мой!» Неожиданно резким движением она передала его Амалии.

— Возьмите его. Он у меня выскальзывает. — Ирен сделала вид, что смотрит на часы. — Боже мой, а ведь я жду звонка. До свидания, Амалия.

Она почти бегом поднялась по аллее к дому и уселась в гостиной. Леон наполовину прикрыл ставни, чтобы солнце не жгло занавески. Она вытянулась на диване. В полутьме рыбки иногда словно загорались ярко-белым светом. Она подумала: «Я схожу с ума. Пусть она убирается, с мальчишкой вместе. Пусть она меня в конце концов оставит в покое!» Но снова и снова Ирен переживала ту минуту, когда под пальцами ощутила нежную кожу ребенка. Такое волнение, и в ней! Так все в животе похолодело!.. Это неизвестно что такое, может быть, это и есть подступ к наслаждению… Это переворачивало вверх дном все предрассудки, все приличия, все представления о морали, но ведь человек наг. И ему хорошо. Да. Буря миновала, и теперь хорошо. И ничего не жаль. Мертвый муж, мертвый ребенок, все это было в другой эпохе. «В те времена, когда я спала, — думала Ирен с некоторой еще горечью. — А теперь?»

Она поднялась, потому что ей показалось, что, встав, она будет более благоразумной. Что же теперь? Она привяжется к этому малышу? Но это уже произошло. Почему не дать времени идти своим чередом, не пытаясь забегать вперед? Она, конечно же справится с этой странной страстью, которую, без всякого сомнения, любой невропатолог легко объяснит. «И даже, — сказала себе Ирен, — было бы разумно его посетить».

Но развития это намерение не получило ни назавтра, ни потом. Она садилась в беседке рядом с Амалией, возле коляски, и все послеобеденные июльские часы отдыха обе женщины болтали вполголоса, не отрывая глаз от ребенка. Когда первое недоверие у Амалии прошло, она стала охотно рассказывать о свой родине, на которую мечтала когда-нибудь вернуться.

— Успеете еще, — говорила Ирен. — Вас, может, ждет там безработица. А потом, вы же там никого теперь не знаете.

— Это правда, — соглашалась Амалия. — Но когда Жулиу вырастет…

И разговор переходил на Жулиу. Ирен брала его на руки, подбрасывала его.

— Обещай нам, что ты никогда не вырастешь, — смеясь, вскрикивала она. — Твоя мама уже сейчас хочет от тебя избавиться. Правда, какая нехорошая?

Малыш терся головкой под ухом у Ирен, и она прижимала его к себе, гладя рукой по спине.

— Мадам устанет от него.

— Да что вы, милая Амалия. И вот увидите… мы прекрасно им займемся. Мне теперь делать нечего, я его буду водить в школу… Да я же вся мокрая, ах ты маленький безобразник. Ничего, это не беда.

— Я его переодену, — предложила Амалия.

— Нет, я. Мне ведь пора этому научиться, как вы считаете?

Это была чудесная игра — переменить пленку, пощекотать малыша, который млел от блаженства.

«Мадам слишком добра», — повторяла все время Амалия, раздражая этим Ирен.

Признаться, впрочем, присутствие служанки она вообще едва выносила. Амалия была бесхитростна, но ее манера все без конца проверять просто бесила Ирен. Ей хотелось сказать: да, он, конечно, сухой. Да, я хорошо пристегнула ремень коляски. Да, я тоже умею за ним ухаживать.

Тем не менее она была любезна, и между ними установилась некая атмосфера интимности, которая порой выводила Ирен из себя, но приходилось вести себя именно так, если она хотела быть рядом с Жулиу. Амалия вроде бы по-прежнему выказывала ей почтение, даже немного раболепное, однако в то же время она сделалась фамильярной, задавала вопросы о вещах, которые ее не касались, к примеру, о том, как идет следствие у комиссара, или расспрашивала Ирен о друзьях, о докторе Тейсере, который, по мнению Амалии, плохо ее лечил. Ирен очень хотелось поставить ее на место, но Жулиу ласково улыбался, и она терпела ради него. До того дня, когда чуть-чуть не устроила скандала. Погода, уже с утра предвещавшая бурю, грозила совсем испортиться, и у Ирен начинала разыгрываться мигрень.

— Я иду домой, — сказала она. — Приму аспирин.

Жулиу качался на руках у матери и что-то мурлыкал. Амалия взяла его ручку и помахала ею Ирен.

— Скажи тете до свидания… До свидания… До свидания…

Тетя! Дальше ехать некуда! Будто бы Ирен — одна из тех маленьких седеньких тетушек, которых можно встретить в клубах для пожилых! Совершенно очевидно, Амалия толком не знает, что значит это слово. Что ей вовсе не мешает произносить его, да еще говорить с ней на равных, как Перейра с Перейрой. «Честное слово, она воображает, что мы с ней — родственницы, под тем предлогом, что она одалживает мне Жулиу. Тетя! Нечего с ней миндальничать».

Ирен закрылась в своей спальне, и всю ночь гроза так и не дала ей уснуть. О! Она теперь поняла, каковы намерения Амалии: принимать все ее любезности, делать вид, что они ее трогают, но не допускать никаких посягательств на Жулиу, будто его кто-нибудь собирается разлучать с матерью. «Уж во всяком случае, не я, — думала Ирен. — У меня отняли сына. Так что я знаю, что это такое. Ну и что же? Ребенок этот живет у меня, возле меня, так что, я не имею права быть с ним нежной? И вовсе не как пожилая родственница, балующая дитя, которую называют „тетя“, чтобы было ясно, что она не совсем член семьи и ей лишнего ничего не позволят, ну просто как… как…»

Она попыталась найти более точное слово, потом раскаялась и плакала в подушку. Когда гром перестал греметь и первые птички возвестили рассвет, она успокоилась и вдруг сделала резкий поворот, начав упрекать себя. Если бы она была на месте Амалии, разве не вела бы она себя точно так же? Разве не ревновала бы к каждой улыбке, которую сын дарил кому-нибудь другому? Но ревновала ли Амалия? В своей простоте и бесхитростности разве не гордилась она тем, что хозяйка полюбила ее дитя? И чтобы выразить свою признательность и расположение, она и сказала: «Скажи тете до свидания». Если подумать об этом хладнокровно, это было вполне естественно и даже довольно трогательно. Откуда же в ней такой гнев, такая злоба? Терзаясь этими вопросами, Ирен и заснула.

Проснулась она усталой, с отвращением к жизни, но с твердым решением начать борьбу с Амалией, потому что, несмотря на свои добрые намерения, служанку она ненавидела. Это чувство поселилось в ней незаметно, но разрослось в эту грозовую ночь так бурно, как дикая крапива, и побеждать его теперь было уже поздно.

Ирен, впервые за очень долгое время, размассировала себе лицо и тщательно навела макияж. «Я пока еще тетушка вполне презентабельная», — сказала она своему отражению в зеркале. Слегка надушилась за ушами, как на вечерний бал. Птенчику должны нравиться духи. Она улыбнулась и поднялась на третий этаж. Амалия была в своей комнате. Она что-то шила. Жулиу, лежа на кровати, изо всех сил старался стянуть с ноги вязаную туфельку.

— Простите меня, Амалия, но я тут вот о чем подумала. Вы совсем одна на этом этаже, а я совсем одна на своем. Вам ночью не бывает немного страшно?

— Ой, еще бы, — призналась тут же Амалия. — Особенно с тех пор, как… Мне все еще снится это в кошмарах.

— Так почему бы вам не переехать обратно в вашу комнату на втором этаже? Жулиу мы поместим в детской и будем чувствовать друг друга совсем рядом. Мне кажется, так будет лучше.

— Если мадам не против.

— Но ведь я же вам это и предлагаю. Я предупрежу Леона. Он поможет вам переехать.

— Спасибо, мадам.

В тот же вечер Жулиу спал в детской. Амалия оставила дверь приоткрытой. Ирен тоже. Каждая могла слышать, как ребенок, будто маленькая зверушка, шебуршился в своей колыбельке. И вот дыхание Амалии стало тяжелее. Ирен ждала этой минуты. Она знала, что Амалия, побежденная сном, откажется от своих привилегий, забудет о них, устранится и, отдавшись снам, будет где-то далеко от Жулиу. И теперь победа за той, которая не спала и могла встать, склониться над кроваткой и смотреть на ребенка с закрытыми глазками, время от времени жадно шевелящего губами. Очень бережно она прикрыла немного кривоватые ножки простыней. Вернулась в свою постель, устроилась на боку, повернув голову в сторону колыбельки. Она успокоилась и была довольна, что никому ничего плохого не сделала. А закрыв глаза, дала себе слово подарить завтра Амалии туфельки и вязаный чепчик. Теперь ей это было безразлично. Детство какое-то. Теперь у нее есть кое-что получше. Рядом — малыш.


…А лето клонилось к закату. И Ирен, несмотря на несколько ремиссий, становилось все хуже. Со стороны казалось, что она выходит из траура, что эта энергичная женщина сумела взять себя в руки. Она принимала друзей. Приглашала их кататься на лошадях, как это было заведено раньше. Случалось ей даже принимать комиссара, у которого всегда находились к ней новые вопросы. Но вот Амалию она воспринимала крайне болезненно, это стало ее навязчивой идеей, и она принялась строить планы, как бы ей выкраивать минуты, чтобы побыть наедине с Жулиу. Хватит ей быть здесь гостьей, обязанной следить за собой и не позволять себе быть слишком нежной. Пустота и незанятость длинных дней предоставляли ей массу времени для всяческих проектов, и она без конца носилась с ними; устав от одного, кидалась к другому, но постепенно поняла, что все ее расчеты ни к чему не ведут: у нее с этим ребенком общего будущего нет. Если Амалии взбредет в голову найти другую работу, ей ничто не помешает уйти, взяв с собой сына. Затаив злобу, она была терпелива и обращалась с Амалией по-дружески. Даже сделала еще один шаг и натолкнулась на отказ, который возмутил ее.

— Но послушайте, Амалия, будьте благоразумны. Примите то, что я вам предлагаю для Жулиу… Он очень вырос, ну, смотрите… ему все становится мало.

Амалия дала себя уговорить и назавтра взяла машину, чтобы ехать в Лаваль.

— Оставьте мне Жулиу, — предложила Ирен. — Он будет мешать вам.

— О нет! — ответила служанка. — Это, наоборот, развлечет его. А то он же тут совсем никого не видит.

«Я, конечно, никто, — подумала Ирен вне себя от бешенства. — И она еще не постеснялась заявить мне это напрямик».

Амалия вернулась вечером, обвешанная свертками, которые она стала разворачивать при Ирен. С торжествующим дурновкусием она накупила вязаных розовых вещичек для девочки, бездарно и пышно расшитых, и теперь, ликуя, демонстрировала их.

— Он будет очень красив, мой Жулиу, правда, мадам?

— Но почему же все розовое? — удрученно спросила Ирен. — Почему не голубое?

— Потому что я люблю розовое.

— А все эти вышивки, вы не думаете, что…

Она замолчала, поняв, что Амалия хотела дать своему ребенку то, чего не имела сама.

— Да, — сказала она. — Жулиу будет очень красив.

Она порадовалась, что не отдала чепчика и туфелек, но решила, что оденет Жулиу более подходящим образом, и этот новый проект занял ее не на один день.

Почти тайно она съездила в Лаваль, попросив Леона отвечать на телефонные звонки и говорить, что она пошла прогуляться; она купила маленький набор вещичек, который стоил ей очень дорого. Затем она зашла в свою любимую ювелирную лавку.

— Я бы хотела купить цепочку, — сказала она. — Что-нибудь изящное и роскошное. Для совсем маленького ребенка.

Продавщица открыла футляры. Ирен никогда не была такой счастливой. Она рассматривала свешивающиеся у нее с руки цепочки, восхищалась их блеском, долго сравнивала одну с другой.

— Вам еще надо приобрести медальончик, — посоветовала продавщица.

— Да, конечно.

— С выгравированным именем?

— Разумеется.

— Какое имя?

Захваченная врасплох, Ирен быстро соображала. Не Патрис! Не Жулиу! О, ужас, Жулиу!.. Джулито!.. Вот, вот, Джулито!.. Очаровательно, ласково. Имя только для него одного… и для меня. И как это имя раньше не пришло ей в голову?

— Выгравируйте, пожалуйста: Джулито.

Выйдя из магазина, она остановилась и прислонилась к стене. Радость распирала ее. Вернувшись, она спрятала покупки в самый дальний угол шкафа… Теперь надо ждать случая. Как бы разлучить мать и ребенка на час или на два? Амалия повсюду таскала Жулиу за собой. Ирен прикидывала все возможные варианты. Она плохо спала и искала решение возле ребенка, каждое дыхание которого было ей наградой и обещанием. Из своей комнаты она вслушивалась в громкое дыхание спящей служанки. Садилась возле колыбельки. Как ты еще поведешь себя, мой маленький Джулито? Ты хотел бы побыть со мной вместе после обеда, правда? Вот увидишь, когда придешь ко мне, какие красивые вещи я тебе купила. И эту красивую цепочку. Это секрет, Джулито. Твоя мама не должна ничего знать. Она будет недовольна.

К счастью, вмешался случай. Позвонила Сюзанна Марузо и попросила Ирен о небольшой услуге. У Бельересов… Она не забыла их? Да, архитектор… Ну, так вот, его жена плохо себя чувствует, а служанка бросила их, даже не предупредив… Не могла бы Амалия их выручить? Это не надолго… Наверняка не больше недели. Если б Амалия приходила к ним часа на три в день, желательно после обеда… Немного убраться… немного постирать… Кое-что купить… Ничего трудного. Ирен дала согласие.

Поначалу Амалия насторожилась.

— Мне придется оставлять Жулиу здесь?

— Амалия, милая, мы все присмотрим за ним. Жюссом отвезет вас к двум часам в Лаваль, а в пять за вами вернется. Жулиу ведь обычно немного спит после обеда… Вот увидите. Ему некогда будет скучать.

— Он будет плакать без меня.

— Да нет. Я буду гулять с ним. Знаете… я поведу его к конюшням. Он посмотрит на лошадок. Я уверена, что ему это понравится.

Амалия почувствовала, что не должна отказываться, иначе это будет расценено как неблагодарность. На следующий день Жюссом повез ее. Прощались у крыльца так, будто навсегда.

«Ну и кретинка, — думала Ирен. — Если бы она его потеряла, своего малыша, как я, и то, верно, меньше бы переживала!» Малолитражка скрылась из виду. Ирен бегом взбежала по лестнице.

— Джулито, мой маленький. Просыпайся. Мы свободны!

Что за прекрасный праздник! Ирен раздела малыша. Он сопротивлялся, как котенок выкручивался, смеялся, ловил свои ноги и пытался запихнуть их в рот. «Ну-ка, — говорила она, — сиди тихо, козленочек мой, и дай мне свою лапку». Она надевала на него крохотную рубашечку, щекоча его. «Я тебя съем. Ням-ням…» Она целовала его животик, и он задыхался от радости, вертя головкой из стороны в сторону. «Ну, ну, — шептала она немного странным голосом, — будем себя хорошо вести». Она не торопилась одевать его, руками она перебирала теплые одежки. Потом посадила его на кровать и стояла перед ним на коленях. «Держитесь пряменько, мсье, доставьте такое удовольствие маме».

Она прикусила язык, потом вдруг схватила его и прижала к себе. «Мой малыш… мой собственный малыш», — и она стала раскачиваться так, словно укачивала непреодолимую боль. Ребенок начал вырываться, дергать руками и ногами, она положила его и посмотрела на него долгим взглядом. «Если бы ты знал», — сказала она. Он широко улыбнулся ей и захлопал в ладоши. Она улыбнулась в ответ: «Маленький мой пингвиненок, иди, я надену тебе твою цепочку… Видишь, какая красивая, Джулито?.. Ты ведь хочешь быть моим, Джулито?»

Она застегнула изящный замочек сзади на шее, где вился черный локон, и поднялась, прижимая ребенка к груди. Она подошла к большому зеркалу и показала пальцем на отражение в нем. «Это — ты, кочерыжкин, это именно ты… И не соси, пожалуйста, медальон. Хорошо воспитанные мальчики медальоны не сосут…» Она, обычно такая молчаливая, болтала без устали и, слыша слова, которые сама выговаривала, не переставала им удивляться. Будто забил в ней источник поэзии и нежности и совершенно истощил ее силы.

Она вздрогнула, когда вспомнила, что надо посмотреть, который час. Бог мой, уже скоро вечер. Надо было снимать праздничные одежды с маленького принца. Раздевая его, она плакала и приговаривала, не видя, что он хочет спать: «Ты тоже, кролик мой, не должен плакать. Мы будем сильными, оба… Я обещаю тебе, что завтра ты опять придешь ко мне… Мы пойдем смотреть больших лошадок… Когда ты вырастешь, я подарю тебе одну… Самую красивую… белоснежную, и ты угостишь ее сахаром. Я научу тебя, как это делать».

В половине шестого Амалия снова завладела Жулиу.

— Он себя хорошо вел? — спросила она, беря его на руки.

Она не осмелилась нюхать его, но, по тому, как она его целовала, заметно было, что в ней пробудилось какое-то животное беспокойство, будто она учуяла у своего ребенка некие подозрительные флюиды.

— Он прекрасно себя вел, — холодно сказала Ирен. — Мне не пришлось им заниматься… А как вы, Амалия? Не слишком устали?

— Устала все-таки. Силы у меня уже не те. Эта язва меня прямо доканывает. Не знаю, смогу ли продолжать работать у мадам Бельерес.

Ирен изобразила самую дружескую озабоченность.

— Главное, — сказала она, — будьте осторожны. Но, с другой стороны, перемена обстановки вам полезна. Хуже вам от этого быть не может. Идите-ка скорей отдыхать.

Назавтра Амалия уехала опять, и перед Ирен снова открылись двери счастья. Она унесла ребенка в свою комнату и закрылась на ключ.

— Вот так никто не придет за тобой. Знаешь, в этом доме крадут детей… Злые женщины!.. Ой, как же ты причесан!

Очень нежно, легкими прикосновениями щетки она навела некоторый порядок в буйной шевелюре. Время от времени она прерывалась, чтобы прикусить одно ушко, потом другое. Ребенок жадно тянул ручонки к флаконам, коробочкам и баночкам, расставленным на туалетном столике.

— Нет, нельзя, — сказала Ирен. — Никаких хорошо-пахнуть для Джулито, — его мать будет недовольна. Она повсюду все вынюхивает, его мать.

Ирен показала, как хрюкает поросенок, и этот новый для него звук привел ребенка в восторг, он радостно вскрикнул несколько раз.

— Давай, давай, поговорим, — сказала Ирен.

Она посадила малыша верхом к себе на колени и склонилась к его лицу.

— Скажи мне что-нибудь… Скажи: мама… Я знаю, когда она вечером заправляет тебе в кроватке одеяльце, ты ведь говоришь ей: мама… А мне нет? Я этого не заслуживаю? Ну, посмотри на меня… ма… ма… ма…

Малыш внимательно смотрел на нее и стал пускать пузыри.

— Ты большой лентяй, — снова взялась она за свое. — И не очень хороший. Маленькие мальчики, которых зовут Джулито, все говорят: мама.

Долго-долго она держала его, обняв, на руках. Она не могла заставить себя оторваться от него, хотя часы на столике возле кровати тихонько напоминали ей, что она должна спешить со своей любовью. Не в силах больше здесь оставаться, она взяла ребенка и вышла.

— Пойдем смотреть коней. Там есть один почти твоего возраста… и знаешь, как его зовут: Пузырек, потому что он прыгает, как козленочек.

Головка ребенка уткнулась в голову Ирен. Он бурчал что-то вроде нежного монолога, время от времени то вскрикивая, то хлопая в ладоши, а она улыбалась, будто «Мадонна с младенцем» у церковной паперти. Ей встретился Жандро, наблюдавший за тем, как одну из лошадей загоняли в закрытый фургон для отправки куда-то. Он приблизился к ней.

— Вас тут не часто встретишь, мадам, —сказал он. — А я этого молодого человека не знаю?

Ирен не могла решиться сказать ему, что это сын Амалии. И решила отделаться шуткой.

— Это, быть может, найденыш. Кто знает? Мы собираемся зайти в гости к жеребенку.

— А! К этому, — обрадовался Жандро, — он просто необыкновенный… Заходите… Он в своем боксе, потому что я жду покупателя. Иначе я бы оставил его пастись на лугу.

Услышав их, жеребенок повернулся и положил голову поверх дверцы. Жандро дружелюбно потрепал его по лбу, а Ирен свободной рукой погладила его.

— Я вас оставлю, — сказал Жандро. — Я совсем утонул в своих бумагах.

Малыш очень сосредоточенно разглядывал жеребенка.

— Потрогай, — сказала Ирен. — Не бойся. Вот так… Видишь, как это приятно.

Жеребенок резко встрепенулся и забил копытами по подстилке.

— Тебя это рассмешило, — воскликнула Ирен. — Ты будешь отличным всадником.

И вдруг замолчала. «Я теряю голову!» — подумала она.

Весь огромный двор, где разворачивался фургон для перевозки лошадей, был залит солнцем. От сильного запаха из конюшен кружилась голова. Все здесь было непереносимо реально, и Ирен почувствовала себя сомнамбулой, которую вдруг разбудили. Что тут самое настоящее? Небо? Деревья? Эта нелепая природа? Или этот ребенок у нее на шее, которому она обещала еще неродившуюся лошадь?

— Уйдем отсюда, — сказала она. — Дома нам будет лучше.

Но все было теперь так, будто волшебство исчезло. Она отдала ребенка Амалии без малейшего трепета в сердце. «Я навсегда останусь для них всего лишь тетей». Фраза мучительной болью отдавалась у нее в голове. Что еще можно сделать? Ей приходили на память какие-то обрывки книжных воспоминаний… Лет восемь или десять ей тогда было… На одной картинке были изображены два человека, они сделали себе по глубокому надрезу на плечах и терлись ранами друг о друга, чтобы стать братьями… Еще был полуголый мальчик, который говорил медведю, а может быть, пантере: «Мы одной крови, ты и я». А что должна разорвать она, чтобы иметь право сказать ему, что в некотором смысле произвела его на свет?

…Текли дни. Часы горькой печали и минуты счастья. Теперь ребенок буйно радовался, как только замечал ее. Тянул к ней руки. Как мог, рвался к ней, и это переворачивало ее душу. Она бежала с ним к себе в комнату, она хотела бы забаррикадироваться там. Сладострастно отдаваясь нежности, к возвращению Амалии она бывала совершенно обессилена. Вечером она ужинала одной тартинкой и выпивала чашку чаю. Потом глотала большую дозу снотворного, чтобы крепче спалось, и затягивала сон допоздна. Но все равно до обеда оставалась уйма мертвого времени, и она бродила как неприкаянная из сада, срывая там два-три цветка, в гостиную, возясь со своими рыбками. Иногда она слышала, что где-то в доме плачет ребенок, и чувствовала животом такую живую и резкую боль, что так и оставалась стоять на месте, не в силах сделать и шага.

— Мадам неважно выглядит, — заметила Франсуаза.

— Да, правда, — согласилась Ирен. — Жара меня измотала. Но теперь это пройдет.

И настал последний день. Симону Бельересу Амалия больше была не нужна. Служанка снова завладеет Жулиу. И Ирен опять превратится в гостью, там, в беседке, даже хуже… не в гостью, а в тетушку, которую снисходительно терпят. В последний раз Ирен унесла ребенка к себе, но у нее уже недостало смелости вытащить праздничные одежки и цепочку. Она села на ковер, а ребенку позволила ползать на четвереньках вокруг себя. Он пытался стоять, вцеплялся в нее, ножки у него дрожали, и он тут же падал. Она гладила его по головке. И думала, что первые свои шаги он сделает к другой. Ирен подхватила его, удержав от слишком рискованного падения.

— Сиди спокойно, Джулито. Иди сюда. Ты же видишь. Мне тяжело.

И вдруг она нащупала на спине застежку бюстгальтера, распрямилась, сняла блузку и обнажила грудь. Она не знала толком, как именно держать ребенка, и не сразу пристроила его у груди. Почувствовав сомкнувшиеся на соске губы малыша, она откинула голову и не смогла сдержать какого-то дикого рыдания.

— Я тоже! — кричала она. — Я тоже!

Но своего голоса она не слышала. Она впала в какое-то жуткое состояние и словно разрывалась на части от ужаса и блаженства.

— Мой Джулито, — бормотала она. — Мой ребенок.

Пришла в себя она оттого, что жадный ротик усиленно и тщетно пытался сосать. Ребенок сердился, крохотным кулачком бил по пустой груди. Красный от ярости, он укусил ее, и Ирен застонала от боли.

— Пусти, прошу тебя. Ты мне сделал больно.

Она с трудом оторвала его, постаралась успокоиться.

— Ужасный маленький мужчина, — сказала она. — Давай поплачь. Может, это тебя чему-нибудь научит.

Она пошла в ванную и посмотрела на свой распухший сосок, который стал похож на ягоду малины. Ей было больно, но зато она испытала неведомый восторг. Она помылась, и жжение немного утихло. Подняв голову, она посмотрела в зеркало и была потрясена: настолько изменились у нее черты лица. Она была худая и торжествующая, немного растерянная, пылающая и будто светящаяся изнутри какой-то страстью, которая никогда теперь не угаснет. Она застегнула блузку, потрогала свою истерзанную грудь. Пусть она подольше болит. И хорошо бы остались следы от твердых, как кость, десен Джулито.

— Джулито, маленький мой!

Ирен вернулась к малышу. Лежа на спине, он в задумчивости пересчитывал свои пальцы. Она положила его на кровать и поцеловала, сдержанно и серьезно.

— Ты хороший мальчик, — прошептала она. — У тебя славный характер. Обещай, что никогда не будешь на меня сердиться… потому что… я тебе сейчас скажу… это — сюрприз… мне только что пришло в голову…

И она нервно засмеялась каким-то пьяным смехом.

— Знаешь, нет, — снова заговорила она. — Я не смогу так долго ждать.

Она подхватила ребенка под животик, как щенка, унесла его, болтающего ногами, в кабинет, посадила к себе на колени и, сняв трубку, набрала номер.

— Алло, Сюзанна? Это Ирен… Да, все в порядке… Я могу поговорить с вашим мужем?

— Подождите. Сейчас соединю вас с конторой.

Малыш страшно заинтересовался огромной черной и блестящей штукой с колесиком и потянулся к ней рукой.

— Не трогай, — шепнула ему Ирен. — Она кусается.

Нотариус взял трубку.

— Альбер? Простите меня. Вы очень заняты?

— Да. А что случилось?

— Я бы хотела задать вам один вопрос.

— Это не терпит отлагательств?

— Знаете ли… Дело в том, что мне тут одна мысль пришла в голову, и я никак не могу от нее отделаться. Скажите, я имею право усыновить ребенка?

— Это вы серьезно? Или из простого любопытства спрашиваете?

— Это очень серьезно.

Марузо задумался. Ирен оттащила малыша от телефонного провода, к которому он рвался.

— Будь умницей, — прошептала она. — Слушай, что говорит мсье. Это тебя тоже касается.

— Алло, — сказал нотариус. — Вы меня застали несколько врасплох. И знаете, это не телефонный разговор.

— Конечно, — согласилась Ирен. — Но в принципе, у меня такое право есть?

— Я думаю, да. Вы — вдова, то есть решение принимаете сами. Вам больше тридцати, у вас вполне достаточные средства к существованию, хорошее здоровье, ведь так? Этот момент крайне важен… На первый взгляд вы удовлетворяете всем требованиям.

— Но вы, кажется, не согласны.

— То есть, я… признаюсь, я крайне удивлен.

— Не представляете меня в роли приемной матери?

— Нет, не в этом дело… Но… сказать вам честно, что я думаю?.. У меня не было впечатления, что вы привязаны к детям… Ирен, дорогая, знаете, я сейчас немного замотан. Давайте назначим свидание?.. На следующей неделе?

— Мне бы хотелось раньше.

— Черт возьми! Вы так спешите?.. Тогда я должен предупредить вас: процедура усыновления невероятно долгая… Люди годами ждут.

— Это не важно. Я бы хотела как можно скорее с вами встретиться… Сегодня вечером, например?

— Сегодня вечером! О, вы прямо, как Сюзанна. Когда она что-нибудь вобьет себе в голову… Ладно. Договорились. Я к вам заскочу. После ужина.

— Спасибо, Альбер… Вы настоящий друг.

— Надеюсь. Но, пожалуйста, Ирен, дорогая, не слишком увлекайтесь этой идеей. Вы меня немного пугаете.

Он повесил трубку. Ирен отставила от себя телефон.

— Видишь, Джулито. Он ничего не понял. Он думает, что я хочу усыновить любого ребенка. А я хочу усыновить тебя. И только тебя.

Она гуляла с малышом до возвращения Амалии и была с ней особенно любезна.

— Он совсем не плакал, ваш маленький Жулиу. Это прелесть. Вам повезло! И еще раз спасибо. Вы нам оказали огромную услугу. А теперь хорошенько отдохните.

Слова эти ничего ей не стоили. Никакой грусти она больше не испытывала. Смотря, как Амалия удалялась с Джулито, она легонько поглаживала грудь.

«Люди годами ждут», — сказал нотариус. Почему бы и нет? Живость, которую она ощутила в себе, эту забытую радость ходить, останавливаться и нюхать цветы, сдерживать в горле уже готовый вырваться из груди напев, желание даже вечернее небо призвать в свидетели — вот что такое надежда. И она наконец согласилась поужинать так, как хотела Франсуаза: суп, рыба, пирожное и бокал муската, который так ценил бедный мсье.

Нотариус приехал в девять, и Леон принес в гостиную бутылку «гран-марнье» и два бокала. В виде исключения мадам согласилась в этот вечер выпить капельку ликера.

— Итак, — бросился в атаку Марузо, — вы мне сказали о вашем проекте усыновить кого-нибудь… и мы очень долго обсуждали это с Сюзанной.

— И что она об этом думает? — живо спросила Ирен.

— Она склонна вас одобрить. У вас больше не может быть детей, и раз вы подумываете о том, чтобы усыновить ребенка, вы, очевидно, не собираетесь больше выходить замуж. А вы молоды, и вполне естественно, что вы хотите создать что-то вроде новой семьи.

— Все обстоит именно так.

— Тогда, подав заявление с просьбой об усыновлении, вы теоретически имеете все шансы на удачный исход дела. Но я уточняю: теоретически. Потому что на практике все не так просто. Для выяснения мотивов вашей просьбы проводится целое дознание, очень тщательное и малоприятное.

— Но, — перебила его Ирен, — я вполне готова…

— Я понимаю. Но как человек, связанный с законом, я обязан осветить все стороны вопроса. Администрация пришлет к вам агента по социальным делам, и та будет допрашивать вас, как полицейский. Она захочет выяснить, не пытаетесь ли вы из эгоистических соображений заменить этим ребенком того, которого потеряли.

— Альбер, вы же меня знаете!

— Я-то да. А комиссия по социальному обеспечению нет. Они безжалостно отказывают, и это можно понять, всем женщинам, у которых мотивы не совсем альтруистические… И я, на этот раз как ваш друг тоже вас спрашиваю: ваши намерения совершенно чисты? Может, бессознательно, они возникли из-за некоторых угрызений совести, ведь Патрис был не совсем тем ребенком, которого вы хотели бы иметь, разве нет? Сам я уверен, что вы избавились от этого чувства вины. Но предупреждаю вас, они будут все вынюхивать, они хотят быть спокойными. А женщина, которая пережила киднеппинг со смертельным исходом, неизбежно остается травмированной. Вот что они подумают.

Ирен пожала плечами.

— Ладно, — сказала она. — Будем разговаривать с ними. Это меня не волнует. Я хочу, чтобы вы объяснили мне, в чем именно состоит процедура.

— Существует несколько брошюрок по этому вопросу. Я вам одну пришлю. Но в общих чертах дело обстоит так. — Он слегка пригубил ликера. — Прошу прощения, что изображаю профессора, — снова заговорил он. — Придется вам потерпеть. Есть два вида усыновления, простое и полное. При простом усыновлении ребенок сохраняет связи со своей семьей.

— Но… главным образом он ведь будет связан со мной, я полагаю.

— Разумеется. Но только с вами. А с вашими родственниками нет.

— Ну, хорошо, это мне вполне подходит.

— Подождите. Простое усыновление разрешается только в том случае, если ребенок совершеннолетний или слишком большой, чтобы его можно было полностью усыновить. Я думаю, что это не то, что вам нужно. Вы же хотите, чтобы ребенок был только ваш.

— Конечно.

— Тогда будем говорить о полном усыновлении, которое возможно, только если ребенку меньше пятнадцати лет… Видите, какой широкий простор… Так что безо всяких проблем вы можете усыновить совсем маленького ребенка, а можете и подростка. И тогда вы полностью становитесь его матерью. Приемный ребенок — ваш законный ребенок, и это означает, что все существовавшие связи с семьей по рождению разорваны окончательно. Никто не может отнять его у вас. Как только объявлено полное усыновление, все кончено. Обратно пути нет.

Ирен задумалась, пытаясь представить себе, какой именно путь подходит ей, ибо возникший в горячке замысел еще не вполне был ей ясен.

— Знаете, — сказала она, — есть кое-что, чего я никак не могу усвоить. А где же берут этих детей ну, которых усыновляют? В комиссии по социальным делам?

— В основном это дети, находящиеся на государственном обеспечении, — терпеливо отвечал нотариус. — Они подчиняются службе социальной помощи детям. Есть еще дети, признанные судом «подкидышами».

— А… с семьей никак нельзя договориться?

— Закон предусматривает и такой случай. Если родители по рождению, а в случае их отсутствия семейный совет, согласны на усыновление, никаких сложностей нет. Но я думаю, что это бывает очень редко. Усыновление — это нотариально заверенный акт, разумеется. Либо в судебной инстанции, либо…

Ирен заткнула уши.

— Остановитесь! — закричала она. — Не усложняйте. И так все тяжело.

— И это далеко не все ваши мучения, бедная моя Ирен. Прежде всего вы должны отправиться в службу социальной помощи детям и письменно сформулировать свое прошение об усыновлении ребенка. Но не бойтесь. Я буду рядом и помогу вам. А потом будет дознание, о котором я вам уже говорил, обязательное посещение врача, беседа с психиатром, разнообразные вопросники, и, кроме того, вы должны будете заполнить целое досье… Настоящая полоса препятствий; покоя вам не будет.

— Но почему все это так?

— Потому что, хотя детей, которых нужно пристроить, и много, просьб об усыновлении куда больше. И власти хотят действовать наверняка.

— Мне кажется, что я предоставляю все гарантии.

Нотариус улыбнулся и похлопал Ирен по плечу.

— В этом никто не сомневается. И если вы не откажетесь от своего намерения, я свяжусь с компетентными органами. Но вы, кажется, разочарованы?

— Нет, нет, — быстро сказала Ирен. — Меня вот что тревожит, если я правильно вас поняла, в службе социального обеспечения они сами указывают, какого ребенка мне усыновлять.

Нотариус допил свой бокал и стал медленно вращать его перед собой, будто спрашивая ответа у волшебного кристалла.

— Вы, конечно, отдаете себе отчет, дорогая моя, — сказал он наконец, — что рынка детей не существует. Если бы приемные родители могли наводить справки, выбирать того или другого ребенка, все это быстро стало бы гнусностью. Но несмотря на все, вам никто не мешает высказать пожелание во время дознания, кого именно вы хотите взять, мальчика или девочку, при условии, что вы четко изложите свои мотивы.

— Но вот, — настаивала Ирен, — если взять случай, когда человек уже знает ребенка… Я не о себе говорю. Я просто пытаюсь предусмотреть все варианты.

— Тут, — сказал нотариус, — я вас не понимаю. Хотя нет… Ну, может быть… Конечно, есть особые случаи. Представим себе, например… Не важно, что я буду говорить… Представим себе, что ваша служанка Амалия скончалась. Вы ее сына хорошо знаете, тем более что он был вскормлен вместе с вашим. Вне всякого сомнения, вы могли бы его усыновить. Но вы же согласитесь со мной, что это — случай из ряда вон выходящий. А впрочем, может, все было бы и не так легко, как кажется. Если хотите знать мое мнение, брать приемного ребенка — это лотерея. Так что взвесьте как следует все «за» и все «против». Ну а я по мере возможностей постараюсь устранить возможные трудности.

— Спасибо, Альбер… Правда, спасибо. Я буду думать. Еще один вопрос. Если я все даже и затею, меня ведь это ни к чему не обязывает?

— То есть как?

— Я хочу сказать, что я по ходу дела в любой момент могу отказаться. Раз эта процедура так долго тянется, даже если я подам прошение на следующей неделе, у меня будут еще недели и недели, чтобы испытать себя, оценить, если хотите, свои силы.

— Отлично. Завтра я пришлю вам брошюру. У вас таким образом еще будет время толком поразмыслить. На этом, если позволите, я вас покину. У меня сегодня был очень трудный день, и потом я хочу посмотреть по телевизору «Поезд даст три гудка». Обожаю вестерны, дорогая Ирен, вы же знаете. У всех свои слабости.

После его отъезда Ирен обошла сад, сорвала несколько цветков и, нюхая розу, медленно вернулась в дом. Марузо очень ясно расставил все по местам. Либо Амалия соглашается разлучиться с Жулиу, а она, разумеется, откажется это сделать, либо она должна исчезнуть. А со всем остальным — с юридической дребеденью — Альбер справится.

«Знать бы, — думала Ирен, — способна ли я… Речь идет о счастье Джулито, и прежде всего о нем. Если я оставлю его матери, чем он станет? В свой черед конюхом? Он, такой умный. А я могу дать ему блестяще положение. Не она ему нужна. А я».

Она улеглась, но как ни накачивалась снотворными, уснуть не могла. Уже принятое решение она без конца пересматривала и снова приходила к нему. Время от времени она вставала, шла к двери в детскую и слушала, как спит ребенок. Еще дальше слышно было сонное дыхание Амалии. Она возвращалась к себе, бросалась в кресло. Как же сделать, чтобы не осталось никаких следов? Чтобы все было благопристойно? Она давала волю своему воображению, грезила наяву, бредила, резко опоминалась. «Я никогда не смогу поднять на нее руку. Это не в моем стиле». И однако в тот же миг она понимала, что, может, это и не очень трудно. Когда-то она читала…

С босыми ногами она спустилась в гостиную, стала рыться в книжном шкафу.

«Тереза Дескейру». Она улеглась на диване и начала читать. Шли часы. Ей было холодновато, но она почти ничего не чувствовала. Когда она дочитала роман, глаза ее были полны слез. Она дала им волю. Плакала она не над Терезой Дескейру, а над самой собой.


Мышьяк был у нее под рукой. Небольшой запас его всегда хранился в помещении для седел, у конюшен. Поскольку фураж привлекал мышей и полевок, Жандро время от времени посыпал дорожки, по которым бегали грызуны беловатым порошком. Когда эти зверушки умывали свои лапки, они слизывали яд и умирали. Впрочем, мышьяк ли это? Ирен не могла вспомнить сейчас, что говорил Жандро, но он точно сказал, что яд этот не имеет никакого вкуса.

В субботу после обеда Жандро не работал. Она прошлась возле конюшен, погладила, проходя мимо боксов, одну-другую лошадку, дружески протягивавшую ей свою морду, и зашла в помещение для седел. Мышьяк, конечно, был на месте. Две красные коробочки на полке. Одна из них — початая. Ирен принесла с собой кофейную ложечку и флакон из-под таблеток. Наполнила его порошком. Жандро не из тех людей, которые могут подумать: «Смотри-ка, а тут его стало меньше». И еще: обычно ему всегда некогда.

Дрожа от нервного возбуждения, Ирен вернулась к себе, омертвелая от страха и в то же время гордая оттого, что она так решительна и так прекрасно владеет собой. Она спрятала флакон в глубине шкафа, за бельем, закрыла шкаф на ключ и выпила большой стакан воды. Уж теперь все будет так, как хочет она. Времени у нее — масса. Днем она получила брошюру, обещанную нотариусом, и решила не идти в беседку к Амалии. Раз Джулито теперь — ее, ну, почти, чувства она может приберечь на будущее. Главное было — до мелочей рассчитать все свои действия. Для начала ей предстояло выбрать: что лучше, идти в службу социальной помощи детям или послать туда письменное прошение. Она побаивалась разговора с глазу на глаз, не вполне была уверена в своих словах, в лице, в своем поведении, тогда как письмо — это диалог, который можно вести по своему усмотрению.

После ужина она села за стол в кабинете, положив перед собой раскрытую книжечку. Фамилия, имя, возраст, профессия, гражданство, адрес… Все это писалось само собой. Крупные, слегка наклонные буквы ложились на веленевую бумагу, украшенную в левом углу короной. Семейное положение: это легко, надо только без лишних слов обрисовать двойную трагедию. В брошюре рекомендовалось излагать все, насколько возможно, просто и ясно. Оставался последний пункт. Объяснить глубинные причины своего намерения взять приемного ребенка. Глубинные причины? Как бы их обрисовать? Она же не может признаться, что сердце ее открыто только для Джулито. Остальные дети ей совершенно безразличны. А почему же Джулито нет? Но ведь человек, который будет читать ее письмо, вовсе не ждет, что в нем окажется что-нибудь, кроме самых, в общем-то обычных, резонов: желание составить счастье ребенка, соединить два одиночества. Вот эту тему и надо развить, избегая всяких пылких интонаций. Она ограничится тем что изложит свои добрые, альтруистические намерения, выкажет скромное великодушие и горячую, но сдержанную преданность. Никаких сложностей. Она вполне владеет пером, чтобы найти верный тон, а уж врать ей никакого труда не составит.

Она писала, зачеркивала, начинала снова и получала удовольствие оттого, что целый час изображает человека, который настойчиво домогается ребенка, в то время как наверху спит маленький мальчик, уже принадлежащий ей. Она тщательно выписала адрес: Генеральная дирекция медико-санитарной и социальной помощи детям. Отдел социальной помощи, и так далее.

Все это было слишком напыщенно и торжественно. Те, кто под сенью префектурной администрации заседают, решают и разрешают… она прекрасно всех их знает, встречалась с ними на коктейлях, ленчах, балах и на охоте… Ей нечего их особенно опасаться. Они сделают вид, что разбирают ее просьбу со всей беспристрастностью, но в кулуарах друзья, конечно, уж постараются. Альбер уже сейчас прикладывал какие-то усилия. Она наверняка выиграет это дело, и быстрее, чем любая другая женщина. А вот Амалия…

Ирен принялась строить планы. После обеда она шла к Амалии, гулявшей в саду. Джулито, возившийся в траве на четвереньках, тут же полз к ней. Она брала его к себе на колени и всякий раз, ощущая его маленькое тельце так близко, загоралась решимостью. Она смотрела на Амалию, сидевшую за шитьем, и не понимала, как бы это устроить. Подмешать яд в еду было невозможно. Она ела в буфетной, вместе с Мофранами.

— А что вам сейчас дает доктор Тейсер, Амалия?

— Да! Все то же самое. Что-то похожее на штукатурку и еще таблетки, которые надо принимать за едой.

— И боли это успокаивает?

— Нет, не очень-то.

— Но вы точно следуете его инструкциям?

— По-разному получается. Не в наших привычках это было у нас там, на родине, за собой следить, а ведь как хорошо себя чувствовали.

— Вы не благоразумны, Амалия, знаете ли. Язва — это очень серьезно.

— Не люблю я собой все время заниматься.

— А все-таки, если понадобится операция?

— Мадам хочет сказать, что меня разрежут. Нет. Это я скажу нет. Оно и так само прекрасно пройдет.

— А если я возьмусь вам помочь? Если сама буду приносить вам лекарства? Потому что сложно именно это. Я сама такая же. Мне лень за собой ухаживать. К счастью, меня заставлял все делать бедный мсье. Ну а сейчас я могу, в свой черед, говорить вам: «Пора, Амалия». Давайте-ка… разберемся… Эту известку вы когда должны принимать?

— Утром, натощак… Потом в полдень и на ночь.

— Это все не так уж и трудно.

— Да, но нужно все перемешивать. Это бесконечно, и мне очень противно.

— Видали, какая! Ну ладно, я буду размешивать. Нельзя же так мучиться. Вы похудели. Осунулись.

— Да, правда, я не слишком твердо стою на ногах.

— Амалия, милая, когда вы чувствуете, что устали, предупреждайте Франсуазу и ложитесь отдыхать.

Ирен вовсе не хотела, чтобы она страдала, она просто хотела, чтобы ее не было, чтобы она тихо исчезла. Вот почему, прежде чем сделать первый шаг, она колебалась еще несколько дней. Может, у нее не хватит сил продолжить это дело, если Амалии будет очень плохо. Она кончиком языка попробовала яд, капельку, чтобы знать, какой он. Немного пощипывало язык, самую малость, похоже было на сильно разбавленный лимонный сок. И вовсе не неприятно. Оставалось подобрать нужную дозу. Слишком большая вызовет сильную реакцию, слишком малая со временем выработает что-то вроде иммунитета. И еще: средство, предназначенное для мышей, подействует ли оно на человека?

Ирен рискнула. В маленькую коробочку из-под пилюль, украшенную сердечком, она насыпала пол кофейной ложечки порошка и пошла в семь часов будить Амалию. На столике возле кровати стояла бутылка минеральной воды и стакан, рядом лежали пакетики с лекарством. Пока Амалия приходила в себя, Ирен смешивала порошки и взбалтывала питье.

— Давайте-ка… Выпейте… Залпом… Пробовать тут нечего. Надо глотать.

Ноги у нее дрожали, но голос оставался твердым.

— А теперь полежите немного, чтобы лучше подействовало.

В полдень она пришла в буфетную и заставила Амалию выпить лекарство при ней. Вечером, в половине десятого, зайдя к Амалии, она убедилась, что та уже легла, и посмотрела, как безропотно она опустошила свой стакан. Пол-ложечки яда на двадцать четыре часа — это явно мало. Если ничего не произойдет, надо будет попробовать ложечку, и предпочтительно натощак, потому что ей казалось, что ночью таинственная работа органов идет куда активнее. Проходя через детскую, она погладила под простыней нежные ручки Джулито. «Это для тебя, мой дорогой», — прошептала она.

Перед сном она перечитала некоторые параграфы брошюрки: «Если родители умерли (Это именно тот случай. Тут все ясно.), семейный совет должен прислушаться к мнению того человека, который занимается ребенком во время процедуры усыновления». Тот человек — это, само собой, — я. Но ведь никакого семейного совета быть не может, Амалия даже не знает, живы ли ее братья. И что тогда? Должно быть, обходятся без семейного совета, потому что закон имеет разъяснение: «Вовсе не обязательно, чтобы семейный совет сам выбирал усыновляющего. Этот выбор может быть оставлен за компетентной комиссией по усыновлению».

Ирен бесплодно терзалась: станут ли совать нос во все ее дела? Придется ли ей сражаться с какой-то администрацией? Конечно, она очень доверяла своему нотариусу. Но хотела-то она, и это было так просто и так естественно, чтобы Джулито немедленно принадлежал ей без всяких бумажек и дерганья. Она же не какой-то «усыновляющий». Нет! Она, наоборот, идеальная мать, богатая, независимая, молодая, образованная, и к тому же она без ума от этого маленького существа, которое дает ей все, чего она была лишена и о чем не хотела знать. К несчастью, невозможно же сказать Альберу: «Устройте как хотите, чтобы мне отдали Жулиу». А если ей укажут на другого ребенка!.. В конце концов она провалилась в сон и во сне плакала.

Быстро выяснилось, что пол кофейной ложечки недостаточно. Никакого беспокойства Амалия не выказывала. Она страдала от своей язвы, но страдала как обычно. Ирен увеличила дозу. Она начинала терять терпение. Погода испортилась. Первые осенние дожди уже бушевали в парке, и о том, чтобы выйти гулять, не могло быть и речи, она почти не видела малыша, сидевшего с матерью в ее комнате. Просьба об усыновлении отправлена была уже довольно давно. Один день был похож на другой. Шло какое-то медленное погружение в беспросветную серость. Напрасно друзья звонили Ирен, она отказывалась от всех приглашений. Две матери, как две волчицы, кружили возле колыбели.

— Мадам слишком добра, — говорила Амалия, глотая питье.

А Ирен думала: «Ну хоть бы что-нибудь у нее проявилось! В лице бы что-нибудь дрогнуло! Я бы знала наконец, к чему я иду!» Каждое утро она осматривала служанку, как внимательный врач. Вокруг глаз у Амалии были лиловые синяки. На щеки тоже легли тени. Может, это самый лучший способ, медленное истощение, съедение изнутри? А сколько времени можно на это положить? Болезни, может, месяцы потребуются на полную победу. А вдруг просьбу об усыновлении удовлетворят? Ирен хваталась за грудь. Что, если в один прекрасный день ей предложат ребенка? Виски ее от беспокойства покрывались потом. Она без сил опускалась в ближайшее кресло. То она вдруг хотела остановить время, то мечтала, чтобы оно мчалось быстрее. Нельзя же сказать Альберу: «Не прикладывайте усилий, чтобы сделать мне приятное. На самом деле никакой спешки нет». Но так же точно нельзя и спровоцировать смертельный приступ, немедленно удвоив или утроив дозу. Как Шарль Тейсер ни бесхитростен, он сразу же заподозрит неладное и откажется выдать справку для погребения. «Кончится тем, — думала Ирен, — что заболею я». Тревога больше не оставляла ее, она сидела в ней, как заноза. Ирен стала пользоваться ложечкой чуть побольше и выжидать. Наконец то, чего она так ждала, произошло.

Утром у Амалии началась рвота, и Франсуаза кинулась звонить врачу. Он ответил, что приедет через полчаса. Амалия была мертвенно-бледна. Она тихо стонала, жаловалась на желудок, говорила, что ей холодно, и Ирен смотрела на нее с жалостью, смешанной с ужасом. Она была не в состоянии прийти ей на помощь, и это Франсуаза решила дать ей грелку и заварить ромашку, «чтобы промыть нутро». Но первый же глоток отвара вызвал новые приступы рвоты. Еле дыша, потеряв все силы, Амалия прошептала:

— Унесите Жулиу. Пусть он меня не слышит.

С помощью Франсуазы Ирен отнесла кроватку в свою комнату. По дороге Франсуаза извинялась:

— И что мы вчера вечером ели? Овощной супчик, омлет, сыр… Ведь все это не могло у нее такого вызвать. Я бы не хотела, чтобы мадам подумала…

— Идите откройте, — прервала ее Ирен. — Я слышу, машина приехала.

Она встретила врача на площадке лестницы.

— Давно у нее приступов не было, — сказал Шарль. — Но небольшая вспышка меня не удивляет.

Он сел на краю кровати, взял Амалию за руку.

— Кровью ее не рвало? — спросил он.

— Нет.

— Посмотрим, какое у нее давление.

Закрепляя манжету на руке больной, он спросил:

— А температура какая?

— Мы не подумали, что ее надо измерить, — сказала Ирен. — Мы что-то растерялись.

Пока из манжеты со свистом выходил воздух, все молчали.

— Сто… на шестьдесят, — констатировал доктор. — Не очень блестяще, конечно… Дайте ей термометр.

Они отошли к окну.

— Она все делает, что надо? — спросил он.

— Я сама даю ей порошки, — ответила Ирен. — Так я хоть уверена, что самое необходимое она принимает. А другие лекарства ей дает Франсуаза.

— Да, — сказала Франсуаза, — я заставляю ее их принимать. Если бы мы не следили, она бы забывала.

Врач снова подошел к кровати, взял термометр и посмотрел его на свет.

— 36,3… Мне это не очень нравится.

Он отбросил одеяло и принялся ощупывать живот пациентки.

— Скажете, когда вам будет больно… Здесь?.. И тут?..

Амалия легонько вскрикнула.

— Именно здесь, ведь верно… Или чуть-чуть выше?

— Перестаньте, — простонала Амалия.

Доктор выпрямился.

— Тревожиться особенно нечего. Это язва опять взялась за свое. Ну-ка, Амалия. Не волнуйтесь. Мы вас от этого избавим. До завтра — диета. А потом, потихонечку, легкое что-нибудь, но питательное.

Он дружески потрепал ее по плечу, и Ирен проводила его в кабинет. Он начал выписывать рецепты.

— Эти язвенные дела, — бормотал он, пока писал, — нечто бесконечное. К тому же надо признать, что и больная у нас не легкая. Она из тех людей, которые пускают все на самотек, фаталистка. Эти крепкие бабенки очень часто опадают, как омлет. А ведь с такой язвой, как у нее, достаточно только взять себя в руки, и с ней, черт побери, можно справиться.

Он протянул Ирен листочек.

— А вы, дорогая моя, вы-то как?.. Вот кто, по крайней мере, держится мужественно. После того, что вы перенесли, теперь еще превратиться в сиделку! Но не переусердствуйте. А то в один прекрасный день сами свалитесь. Через два-три дня я заеду. Она меня, собственно, не очень тревожит, но все-таки кое-что меня беспокоит.

Он первым вышел в вестибюль.

— Приходите к нам хоть изредка, — сказал он. — Ваша просьба об усыновлении ребенка всех дам знаете, как заинтересовала! Все желают вам красивого малыша. Вы это заслужили.

Ирен долго стояла на крыльце. Над лужайками повис туман. Вот и осень, цвета печали. Сколько же еще дней осталось до развязки? С течением времени Шарль, пожалуй, докопается до истины. Может, он уже вертится где-то возле.

Она вернулась в дом. Отступать было слишком поздно. И потом, даже если Шарль уже говорил себе: «Все это странным образом похоже на отравление», он откажется от этой мысли, потому что в замке нет человека, который был бы заинтересован в смерти Амалии. Эта версия не выдерживала никакой критики. Мофраны были вне всяких подозрений. Она сама, старая их приятельница… несчастная, потерявшая своих самых дорогих… Нет… она была безупречна. Шарль смирится с тем, что ему ничего не понятно. И даже нечего бояться, что он захочет посоветоваться с каким-нибудь собратом по профессии. Во-первых, он побоится, что решат, что он уже слишком стар и ему пора на пенсию, и еще потому, что подумает: «Нечего мне организовывать консультацию. Это — дело Ирен». Когда она поднялась наверх, Амалия уже спала.

— Рецепты в кабинете, — сказала Ирен Франсуазе. — Пошлите Жюссома в Шато-Гонтье.

Она бесшумно прошла в детскую и занялась туалетом ребенка. Вознаграждение! Мгновение счастья! Нежное шушуканье и приглушенные поцелуи.

— Ш-ш-ш! Мой Джулито. Не разбуди ее.

Он стоял у ее коленей, перетаптывался с ноги на ногу и пытался сделать самостоятельно хоть один шаг, но тут же плюхался задом.

— Ах ты, толстый увалень! Я в твоем возрасте уже повсюду бегала. Ты меня не знал маленькой. Я была прелестна, знаешь ли. Не такой пузанчик, как ты. И не ворчи, пожалуйста. Сейчас будет тебе твоя кашка.

Об Амалии она больше не думала. С ребенком на шее она спустилась в буфетную.

— Оставьте, Франсуаза. Я сама им займусь.

Все было радостью, но все где-то глухо отдавалось болью: салфетка, повязанная вокруг шейки, каша, которую надо было попробовать… «Да, да, обжора, это для тебя!» Широко открытый, как у гусенка, рот, ручки, норовящие схватить чашку. «Если ты не перестанешь, я рассержусь». При Франсуазе она не осмеливалась сказать вслух слово: мама. Она бормотала его себе под нос.

А Франсуаза, оставаясь наедине с мужем, говорила: «Бедная мадам. Мне больно слушать ее…»

Когда настал вечер, Ирен тщательно отмерила дозу яда. Пол-ложечки и еще чуть-чуть. Как раз, кажется, чтобы не вызвать рвоты, но вполне достаточно, чтобы кислота продолжила свою разрушительную работу. Она представляла себе слизистую оболочку как некую губчатую массу, медленно поддающуюся разъеданию. Но вот однажды в ней неизбежно должна образоваться дыра, и это будет смерть.


…Наступила зима. Амалия угасала, но это было так незаметно, что нужен был зоркий глаз Ирен, чтобы видеть, как прогрессирует болезнь. Руки Амалии похудели. Шея потеряла округлость, и под кожей стало видно каждое усилие мускулов и сухожилий. А главное, глаза у нее теперь были совсем другие. Они утратили свой яркий блеск: взгляд потускнел. Как доктор ни пытался связать вместе все симптомы: легкая перемежающаяся диарея, головные боли, спазмы, рвоты, он не был уверен в диагнозе, потому что признаки эти проявлялись достаточно слабо и наводили на мысль, что это все же не болезнь, а тяжелое психосоматическое расстройство.

— Если бы слово не вышло из моды, — ворчал он, — я бы сказал, что мы имеем дело с истерией. Конечно, язва существует. Ее нетрудно прощупать. Но есть что-то еще. Я бы предпочел положить ее на полное обследование.

Амалия категорически отказалась лечь в клинику. Она плакала, клялась, что ей уже лучше. Она не хотела разлучаться со своим маленьким Жулиу.

— Я и сейчас почти ничего не делаю как мать, — сказала она.

Ирен показалось, что в голосе служанки прозвучал упрек, и она чуть не закричала: «Я для вашего сына делаю все, что могу». Чуть позже она призвала в свидетели Шарля: «Видите, какая она, — злобно сказала Ирен. — Все, что делаешь для Жулиу, тебе еще как бы в упрек ставится».

Когда подошел вечер, она заметила, что флакон почти пуст. Забыла пойти к конюшням и запастись. И потому утром она пошла туда, но ее заметил Жандро.

— А, мадам! Я как раз хотел вас позвать… Тут надо решить вопрос с фуражом.

Ей было наплевать, но она выслушала Жандро и была вынуждена вернуться, не имея возможности подойти к помещению для седел.

Амалия спала спокойно, и за долгое время впервые явила Ирен отдохнувшее лицо. Значит, как только яд приостанавливал свое действие, у больной немного восстанавливались силы. Необходимо было во что бы то ни стало возобновить «лечение». Подобные слова мелькали у Ирен в голове, а она даже не сознавала их жестокости. Жандро на месте не было, а работники не обратили на нее никакого внимания. Она наполнила порошком свой флакон. На этом можно продержаться три месяца. Но Амалия столько не протянет. Если только…

Ирен задумалась. Через три месяца будет май, хорошая погода, и Амалии вполне может стать лучше. Пожалуй, неплохо бы увеличивать время от времени дозу, через неравные промежутки, чтобы вызвать приступы, нерегулярность которых загонит доктора в тупик. В тот же вечер она приготовила смесь, рассчитанную, на ее взгляд, очень точно.

Ночью случился приступ. Две или три небольшие рвоты, а потом — страшная слабость. Тейсер, за которым послали на рассвете, быстро сделал все необходимое, чтобы поднять давление, и долгие минуты выслушивал Амалию. Затем он отвел Ирен в сторону.

— Я не опасался за ее сердце, — шепотом сказал он. — А между тем именно оно сыграло с нами злую шутку. Мы должны действовать в этой области. Язва, конечно, язвой, я ее из виду не упускаю. Но всему свое время. Прежде всего мы займемся сердцем. После обеда я пришлю за ней санитарную машину, и мы сделаем ей в Лавале кардиограмму.

— Это так неотложно?

— Как знать? Я могу только сказать, что она начинает меня тревожить всерьез.

«Если бы это могло быть правдой! — подумала Ирен. — Если бы эта несчастная могла вот так отойти, враз, в одночасье потеряв сознание. Вот было бы облегчение. Хватит с меня смотреть, как она мучается!»

Она с нетерпением ждала результатов обследования. Врач рассказал ей о них по телефону. Да, у Амалии с сердцем что-то не в порядке, и довольно давно. Она и не догадывается, а у нее, возможно, инфаркт. Во всем этом еще надо разобраться. А пока больной нужен полный покой. Шезлонг. И никаких усилий. «Завтра, — добавил под конец Тейсер, — я вам все объясню».

Ирен получила ребенка целиком в свое распоряжение. Старая Франсуаза научила ее вязать, и она первым делом взялась за шерстяные носочки. Это было восхитительное развлечение, настоящее развлечение для мам, и ребенок жил своей маленькой, но шумной жизнью возле ее кресла на ковре. «А ну-ка, покажи свои ножки. Я опять что-то напутала в своих петлях». Амалия дремала неподалеку. Но вот уже некоторое время ей было ни до чего. Она так побледнела, что временами казалось, будто кожа у нее голубого оттенка. Ирен больше не решалась заговаривать с ней. Они едва обменивались несколькими словами. «Вам ничего не нужно?» или «Вам пора принимать ваши капли». Амалия молчала, когда по вечерам она протягивала ей полный стакан отравленного питья.

Дни стали длиннее. Джулито уже ходил, хватаясь за что попало. Ирен купила ему брючки с разноцветными подтяжками и не могла удержаться от смеха, глядя, как идет к ней этот крохотный мужчина, покачиваясь, крича от радости и чуть не падая с ног. Она примеряла ему новую кофточку, когда Жюссом принес ей письмо из префектуры. Сердце у нее сжалось. Ответ!

«Мадам,

Вы выразили желание взять с целью усыновления приемного ребенка из числа воспитанников одного из моих департаментов. Чтобы перейти к рассмотрению вашей просьбы, мы обязаны получить от вас должным образом заполненный вопросник, который и прилагаем. После того, как у вас дома побывает агент службы социального обеспечения, вас попросят заполнить досье, которое будет представлено в Государственный опекунский совет по делам детей, находящихся на государственном обеспечении, единственный правоспособный орган по делам об усыновлении. Предупреждаю вас также, что ввиду большого количества просьб, относительно которых положительное решение уже принято, но еще не удовлетворено, так как детей для усыновления не хватает, вы, в случае удовлетворительного решения опекунского совета, должны будете ждать не один месяц, пока вам доверят ребенка.

Прошу вас принять мои уверения в…»

— Джулито, ты слышишь, милый?.. Получается.

Она жадно поцеловала малыша, перечитала письмо. Ну, конечно, все еще было впереди. Но первый шаг уже сделан.

В вопроснике ничего сложного не было. Все та же песня: фамилия, имя, адрес и телефон, дата и место рождения, все тому подобное. А, вот кое-что новое: «Во что оценивается ваше движимое и недвижимое имущество… У вас собственный дом или вы снимаете жилье?.. Вы — домохозяйка?.. Живы ли ваша мать и ваш отец?.. Есть ли у вас братья и сестры?..» А потом шли самые интересные вопросы: «Пол и возраст желаемого ребенка?.. Укажите, пожалуйста, чем вы при этом руководствуетесь… Когда вы задумали усыновить ребенка и почему?»

— Когда, мой Джулито?.. Ты-то знаешь, а? Я не могу им сказать, что любовь с первого взгляда между женщиной и ребенком тоже существует. И даже это и есть единственная, настоящая и самая сильная любовь. Мы им ответим вместе.

Почти того не желая, Ирен удвоила дозу. Амалия незаметно умерла на рассвете, в полном одиночестве. Шарль примчался, осмотрел труп и бессильно пожал плечами.

— Сердце подвело, — сказал он. — Вы были здесь, когда случился приступ?

— Нет, я еще спала.

— И она не позвала?

— Нет.

— Странно… Конечно, то, что я вам скажу, — нелепо. Но у меня такое впечатление, что она дала себе умереть, что она не сопротивлялась… ну, поймите меня… А! Впрочем, не важно. Вы, бедная моя, сражались за двоих. Но теперь… конец! Отдых! Отдых! И еще раз отдых! Не хватает еще, чтобы и вы слегли. Самоотречение — это прекрасно. Но всему есть предел.

…И начался страх.

Каждый вечер Ирен укладывала ребенка с собой в кровать и запиралась с ним на ключ. В темноте она вслушивалась в его легкое дыхание. Иногда находила его сжатый кулачок. За стенами комнаты — пустынный дом.Мофраны живут так далеко от нее! Кто помешает тени, как это было когда-то, бродить в ночи по коридорам, выискивая спящего ребенка? В конце концов она засыпала, и ей снилось, что Амалия все еще жива и приходит за своим сыном. Она сильно вздрагивала, кричала: «Нет!» — таким странным голосом, что, открывая глаза, не знала, говорила ли она сама во сне или кто-то спрятался у нее в комнате. Сердце успокаивалось долго. Углом простыни она отирала с лица пот. Это был всего лишь кошмар. Амалия уже больше ничего не могла сделать. Она покоилась рядом со своим мужем на кладбище в Шато-Гонтье, и каждое воскресенье Ирен возлагала цветы у склепа Клери де Бельфонов и на могиле служанки. Она молилась. И просила: «Не надо отнимать его у меня. Кроме него, у меня в целом свете никого больше нет».

Это в ней говорил тихий отголосок детских суеверий. И все же, не произнеси она этих слов, целые дни она бы жила в тревоге. Она приносила букет сирени на могилу. Амалия любила сирень. Почему не доставить ей это удовольствие? Джулито, которого она оставляла Франсуазе, ждал ее в машине. Потом, когда она сможет привести его за руку, она подведет его к могиле. И скажет ему: «Там лежит тетя. Она тебя очень любила».

Прежде всего она хотела быть справедливой. После этих посещений кладбища она проводила воскресный день очень спокойно, слушала пластинки, присматривала за Джулито, который все пытался дотянуться до аквариума. «Не трогать. Мама не разрешает». Она брала ребенка на руки, подходила с ним к рыбкам. «Посмотри вот на эту, большую, какая она красивая». Малыш водил пальцем по стеклу, палец загибался крючком, мальчик пытался поймать неуловимую штучку, а Ирен хохотала, кружилась, будто в вальсе, и приговаривала: «Какой ты смешной, мой малыш». Но ночью призраки возвращались. Уложив Джулито, она спускалась в гостиную выкурить сигарету. Она закурила после смерти Амалии и пыталась думать как попало, вразброд, почти мечтая. Со стороны семейства Перейра никаких признаков жизни никто не подает. Нотариус предпринял какие-то шаги, но тщетно.

— Знаете, что было бы самым разумным, — сказал он ей по телефону, — вы хотите взять ребенка. А Жулиу — сирота. Почему бы вам не усыновить его?

Она вспоминала, что именно ответила ему, изображая изумление.

— Вы так полагаете?

— Разумеется. С тех пор как вы занимаетесь им, он уже наполовину ваш приемный ребенок… Он соответствует всем вашим пожеланиям… Если, конечно, вас что-нибудь в нем не смущает.

— Нет. Вовсе нет. Я даже очень привязалась к нему.

— Ну, вот видите.

— Да, но у опекунского совета может быть другое мнение.

— В любом случае состояние этого ребенка должно быть урегулировано. Если позволите, я схожу к Массулье. Он был министром. Должно же это хоть на что-нибудь пригодиться. У этого типа колоссальные связи, а я ему оказал одну услугу… Да, я прекрасно знаю. Инстанции сдвинуть с места очень трудно. Но тут ведь случай в некотором роде исключительный.

Вся дрожа от радости, она поблагодарила его. И теперь ждала. Думала о вещах, весьма неопределенных. Этот малыш, позже… Она вполне представляла его себе выпускником политехнической школы… Но если ему придется жить за границей? Инженеры… Поговаривали, что заводы будут строиться в Африке, в Южной Америке… Она почувствовала холод одиночества. И стала считать. Двадцать лет, двадцать пять… Джулито двадцать пять лет… Целый капитал дней, который можно тратить возле него. А потом? Но никакого потом не будет… Она обещала себе, что сумеет вовремя умереть.

Иногда она засыпала в углу дивана, и горящий пепел сыпался ей на руки; в оцепенении она вставала и шла укладываться возле ребенка. Зачем загадывать наперед? Он был здесь, разгоряченный сном, целиком принадлежащий ей. Наоборот, скоро она получит официальное письмо, в котором будет признана единственной настоящей матерью. И у нее будет право переименовать его… Джулито Клери… Джулито Патрис Клери де Бельфон… или Патрис Джулито… Господи Боже, сделай это скорее!

Но не письмо пришло ей, к ней пришла женщина. Молодая, и представилась:

— Мадлен Ларма. Я агент по делам социального обеспечения. Вы подали прошение об усыновлении, и я пришла поговорить с вами…

Сразу возникла безумная идея: «Ее прислала Амалия!» Ирен, заняв оборонительные позиции, стала очень любезной, провела посетительницу в гостиную.

— Если вам доверят ребенка, — заметила Мадлен Ларма, — я вижу, что здесь он несчастным не будет.

Ирен показалось, что в ее голосе были колючие интонации. Она едва не ответила: «Я не виновата в том, что богата», но с достоинством произнесла:

— Все, что здесь есть, будет принадлежать моему приемному сыну.

Мадлен Ларма удовлетворенно кивнула головой и заговорила вновь:

— Как вы понимаете, я не собираюсь устраивать вам допрос. Расскажите мне просто о себе, ничего не утаивая.

Ирен была готова. Она знала, что ей предстоит эта встреча, и ответ свой подготовила. Она начала:

— Я была счастливой маленькой девочкой…

Совершенно ни к чему говорить, что она ужасно боялась своего отца, что у нее никогда не было настоящих подруг и что доверяла она только лошадям.

— Но откуда у вас такая любовь к лошадям? — спросила женщина. Что-то ей было тут непонятно и казалось довольно странным. — Не было ли это у вас компенсацией какой-то неудовлетворенности?

«Она — идиотка, — подумала Ирен. — Напичкана психологией и не догадывается какая нежная и умная морда у лошади».

— У меня же все было, — сказала она. — Чем это я была не удовлетворена? Так мне продолжать?

— Прошу вас.

Стало быть, надо теперь коснуться брака. Ирен постаралась рассказать как можно короче. Союз в общем-то удачный… полное согласие во всем… Женщина была настороже. Она ведь здесь специально для того, чтобы уловить любую фальшивую нотку, и, продолжая говорить, Ирен думала: «Вы меня не поймаете. Не заставите признаться, что я испортила все… И прежде всего потому, что это не так».

Она рассказала о своей беременности, о трудном рождении Патриса.

— И из-за этого ребенка вы теперь бесплодны?

Это слово вызвало судорогу у Ирен, губы ее свело.

Она хотела возразить, но посетительница продолжала:

— Ведь это для того, чтобы доказать себе, что вы нормальная женщина, вы хотите усыновить ребенка, не так ли?

— А в чем тут меня можно было бы упрекнуть? — спросила Ирен сухо. — Но уверяю вас, мне ничего не надо себе доказывать.

— Простите меня, — сказала Мадлен Ларма. — Мы должны взвесить и рассмотреть все возможные мотивы. Эгоизм умеет прекрасно маскироваться.

— Желаю вам когда-нибудь стать матерью, — прошептала Ирен.

— Ваш будущий ребенок не должен страдать под грузом вашего прошлого, — настаивала молодая женщина. — Он должен быть счастлив.

— Он счастлив, — выкрикнула Ирен. — Я хотела сказать, будет счастлив.

— В настоящее время вы занимаетесь ребенком… малышом, мать которого умерла.

«Вот мы и добрались», — подумала Ирен.

— Могу ли я его увидеть?

— Ну, конечно, — сказала Ирен с горячностью, прозвучавшей несколько фальшиво. — Он же не в заточении. Сейчас он в саду, буквально по пятам ходит за моим садовником. Пойдемте.

Они вышли. Джулито крутился вокруг тачки, куда Жюссом кидал траву. Посетительница долго смотрела на него.

— Вы бы хотели оставить его? — спросила она. — В самом деле, это было бы проще всего. — Она повернулась к Ирен: — А, собственно, почему нет? Знаете, мы всегда пытаемся как-то все уладить. Ладно. Мне пора возвращаться, я многое должна успеть написать в своем отчете. Не сердитесь на меня за бестактность. Это моя работа.

Она приходила еще не один раз, ей показали все комнаты замка, конюшни, парк, она записала адреса друзей Ирен и посетила доктора Тейсера, чтобы из его уст услышать, как Ирен перенесла удар, когда стала жертвой киднеппинга.

— Все идет хорошо, — говорил по телефону нотариус. — Все эти вопросы — дело обычное. Не беспокойтесь. А когда пойдете к Кермински — это невропатолог, доверенное лицо администрации… выложите ему все, безо всяких колебаний, надо, чтобы у него осталось хорошее впечатление.

Несколько дней Ирен была спокойна. Время от времени она задавалась вопросом: «Что они хотят, чтобы я сказала им? Что все это значит? Эгоизм умеет прекрасно маскироваться. Будто я представляю угрозу для малыша». Но Джулито сворачивался клубочком у нее на руках, и она забывала обо всем. Он начинал говорить. Послушно повторял: «Ма… Ма…» и пытался произносить другие слова, какие-то свои, часто сердясь, что его не понимают. Она качала его на руках: «О-ля-ля… Не надо быть таким раздражительным… Слышишь: тик… так… Маленькая зверушка у меня на руке… Это для Джулито, если он будет послушным».

И вдруг он улыбался ей так широко, что пускал слюни, и она нежно целовала его веки; упивалась его черными глазами. Она чувствовала себя сильнее всех врагов, а она знала, что окружена врагами… Эта девица, Мадлен какая-то, этот Кермински… а за всеми ними не дремлет Амалия.

— Чего вы боитесь, — говорил ей нотариус. — Я хорошо его знаю, этого Кермински. Я ему о вас рассказывал. Он вас не съест. А потом ваше досье будет закрыто.

— Не люблю я, когда копаются в моей жизни.

— Но к чему в ней что-то выискивать? Речь идет о быстром осмотре, для проформы. Если вы хотите, я могу назначить с ним свидание.

Доктору Кермински было лет шестьдесят, за очками в тонкой оправе — острый взгляд, руки как у прелата, в общем, тип скользкий.

— Мсье Марузо ввел меня в курс дела. Но я знаю по прессе, жертвой какой трагедии вы стали в прошлом году. И если она, наложила на вас свой отпечаток, я должен буду, естественно, об этом сообщить.

Ирен с опаской наблюдала за ним.

— Дело в том, что кое-что меня настораживает, — снова заговорил он. — Ваша просьба об усыновлении так быстро последовала за трауром, словно вы хотели избавиться от прошлого, во всяком случае, от какого-то своего прошлого.

— Нет, нет, — сказала Ирен. — Уверяю вас.

— Поймите меня правильно, мадам, дорогая. Ребенок, о котором вы мечтаете, не должен быть зацепкой в жизни. Ваша поспешность нуждается в объяснении. Усыновление ребенка может быть для вас чем-то вроде лекарства, чтобы отторгнуть в забвение все, что вы испытали, потеряв мужа и сына.

— Нет, — твердо ответила Ирен.

— Но, — настаивал врач, — ваше прошлое, такое близкое и такое мучительное, разве не тревожит вас в форме кошмаров или коротких приступов депрессии?

— Никогда.

— А у вас были хорошие отношения с мужем? Я обязан задать вам этот вопрос, потому что очень часто случается, что просьба об усыновлении свидетельствует о неудовлетворенности морального или физического характера, а бывает и то и другое вместе.

— У меня был нормальный брак, — поспешно сказала Ирен. — Порой ссорились, но не более того.

— А с сыном никаких сложностей не было?

— Нет.

— Я знаю от своего друга Марузо, что вы не можете больше иметь детей. Это у вас бурной реакции не вызвало?

— Нет.

— А ребенок, которого вы потеряли, был именно тем ребенком, какого вы хотели иметь? Это очень важно. Если вам доверят ребенка, нельзя, чтобы вы каждую минуту сравнивали его с тем, который был у вас.

— В общем, — сказала Ирен, — вы все думаете, как бы защитить его от меня.

— Такова моя роль. А теперь поговорим о ребенке, о котором было сообщено агенту по делам социального обеспечения. Вы именно его хотели бы усыновить? Почему?

Ирен собрала все свои силы, крепко сжала сумку руками, чтобы они не дрожали.

— Потому что он молочный брат малыша, которого я потеряла, — прошептала она.

— А его мать согласна?

— Она умерла. Но я знаю, что она согласна.

Врач покачал головой и подумал с минуту.

— На этом, мадам, мы пока остановимся. Вы возбуждены, устали, и я вижу, что вопросы мои вас смущают. Поверьте, случай ваш особый, да, особый. Но что желает знать администрация? Что вы способны принести счастье сироте. Я в этом, со своей стороны, убежден. И дальше нам разбираться незачем. Так будет лучше. Можете успокоить Марузо.

Ирен пришлось зайти в кафе и выпить портвейна, чтобы вновь обрести хладнокровие. Последнее препятствие позади. О чем догадался этот врач? Но было ли ему, о чем догадываться? «Я такая же нормальная, как и любой другой человек, — думала она. — И ведь не потому, что…»

Поджидая Жюссома, который должен был отвезти ее обратно в Лa-Рошетт, она выкурила полпачки сигарет «Голуаз». Несколько часов она не могла справиться с бившей ее дрожью. Потом транквилизаторы победили эту нервную панику, и она вернулась к своей привычной жизни, старательно отделываясь от беспокойства, застоявшегося в ней, как дым от плохо погашенной сигареты.

Весна, не торопясь, близилась к концу. Личико Джулито уже теряло детскую округлость. Он изобрел свой странный язык, в нем мелькали знакомые всем слова, и благодаря им он, как мог, объяснялся с Мофранами и Жюссомами. «Какой же он смышленый, — говаривала Франсуаза. — Если бы его бедная мать могла его видеть!» И Ирен задумывалась, не настало ли ей время расстаться со своими слугами. Она мечтала обосноваться где-нибудь в другом месте, нанять новых слуг, которые будут держаться на почтительном расстоянии. Но пока вопрос об усыновлении не будет урегулирован, она прикована к Ла-Рошетт. И потом, цены на лошадей стали падать, и хоть Жандро блестяще знал свое дело, одновременно быть и в конторе, и на конюшне он не мог. Ирен старалась как могла, а ребенок все время вертелся возле. «Я вижу, у вас есть помощник», — шутил ветеринар, а порой и новые покупатели, приехавшие посмотреть жеребят, гладили малыша по щечке: «У вас прелестный ребенок, мадам». Она смаковала эти слова, как конфету, которая медленно тает. Но вечером она не могла утерпеть и опять звонила Альберу Марузо.

— Увы, бедный мой друг, — отвечал нотариус. — Массулье следит за тем, как продвигается дело, доверимся ему. Я ведь вас предупреждал, что это будет долго. Терпение. Все, что надо, сделано. Вы соответствуете всем требованиям. Я думаю, что, по всей вероятности, все будет хорошо. Поверьте, если отчет агента по социальному обеспечению — в вашу пользу и аттестация психиатра положительная — это победа.

— Но я хочу Жулиу. А не кого-нибудь другого.

— Ну что вы, Ирен, немного хладнокровия. Служба социальной помощи пока что, на сегодняшний день, его у вас оставила, не так ли? Не для того же, чтобы теперь отобрать. Будем логичны.

Мало успокоенная, Ирен шла в комнату к Джулито, где приходилось поднимать ноги, чтобы не раздавить какую-нибудь игрушку. Разболтанная малолитражка вышла из строя. Она купила «Рено-5» и стала возить ребенка в долгие поездки, чтобы потихоньку знакомить его с людьми. Она бывала с ним в гостях у друзей в Лавале. И как-то само собой выходило, что все говорили ей «ваш сын», говоря о Джулито.

— Я бы, — сказала ей Сюзанна Марузо, — на вашем месте называла его по-другому. Когда Жулиу вырастет, он захочет узнать, откуда у него взялось это имя. Почему бы вам не звать его Патрисом?

— Я об этом подумывала, — сказала Ирен. — Но пока не осмеливаюсь.

— Что вас останавливает? Прошлое есть прошлое.

Ирен долго повторяла про себя эти слова. Для Мофранов и Жюссомов ребенок оставался мальчиком Амалии. Они были бы оскорблены, если бы у него отняли его имя. И сама она колебалась, словно боялась навлечь на себя несчастье, произнеся: Патрис.

Вечером Иванова дня она была в саду с Джулито, который пытался ловить майских жуков.

— Мадам, вас к телефону, — позвала ее Франсуаза.

— Иду. Присмотрите за малышом.

Может, это Альбер, и он узнал что-нибудь новое. Немного запыхавшись, она взяла трубку.

— Алло, — сказал голос, и сначала она даже не узнала его. — Это комиссар Маржолен. Мое почтение, мадам. Вы не могли бы принять меня прямо сейчас? Это очень срочно. Я вас надолго не задержу, но тут дело такое, что по телефону я о нем говорить не могу.

— Речь идет о моем сыне?

— Да. Я буду у вас через полчаса.

Маржолен повесил трубку, а Ирен, как слепая, добрела до дивана. Значит, вопрос об усыновлении решен? Да нет. Не комиссару же сообщать ей об этом. И не в восемь часов вечера. И вдруг она поняла. Маржолен знал, как умерла Амалия. Он шел ее арестовывать. Нет, это невозможно. Тоже не выдерживает никакой критики. Голова у нее шла кругом. Почему комиссар намекнул на то, что речь идет о Жулиу? Может, отдел социального обеспечения решил отобрать его? Она металась от одной гипотезы к другой чувствовала, что все больше запутывается, но понимала, что сейчас произойдет что-то очень важное. «Если у меня отнимут его, я покончу с собой». Так всегда говорят, чтобы подавить панику и не утонуть в слезах.

Когда пришел Маржолен, она сидела, свернувшись в клубок и поджав ноги. Ну прямо бездомная нищенка.

— Вы пришли за Жулиу? — прошептала она.

— Вовсе нет, — удивленно сказал комиссар. — Я же только что ясно вам сказал, что речь идет о вашем сыне… Патрисе.

— Но он мертв.

— Да, конечно. Но вы скрыли от нас немало подробностей, связанных с его похищением. Я здесь для того, чтобы немного во всем разобраться. Знайте, что Мария Да Коста задержана сегодня днем в Тулузе при проверке документов. Она прибыла из Португалии, где отсиживалась с прошлого года после неудавшегося киднеппинга. Разумеется, никаких документов, оскорбления, сопротивление… Ладно, опустим… Кончилось тем, что она во всем призналась… Созналась, что была любовницей вашего мужа, что вы выставили ее за дверь, что она хотела отомстить за себя с помощью двух испанцев, которые, впрочем, скрываются до сих пор. Но нас сейчас интересует не это. Мария рассказала моим коллегам в Тулузе историю такую поразительную, что они немедленно связались с нами для ее подтверждения. Мария представляет дело так, будто ее сообщник, проникший сюда, спутал ребенка и утащил сына Амалии. Это правда?

Ирен медленно оживала. Она распрямилась и закурила сигарету.

— Правда, — сказала она. — Когда тот тип увидел, что Амалия прижимает к себе ребенка, он подумал, что это Жулиу. А это был Патрис, которого Амалия взяла к себе, потому что он был не совсем здоров… Мы сразу поняли, почему он ошибся.

— И должны были нас предупредить. Я не знаю, насколько вы отдаете себе во всем отчет, мадам. Я даже не говорю о том, что вы нанесли оскорбление властям; судебный следователь в свое время этим займется… Но я думаю о последствиях.

— Каких последствиях?

— То есть как это каких? Вы уж, мадам, не сочтите за труд немножко задуматься. Мария прекрасно знала маленького Жулиу. Не было никаких причин держать его у себя; но поскольку ей очень нужны были деньги, она подумала — тут я вам повторяю то, что мне сказали коллеги из Тулузы, — она подумала, что, потребовав выкуп, что-нибудь получит: Клери заплатят за сына своей служанки. Но когда она поняла, что для того, чтобы спасти своего сына, вы готовы, — и ваш муж, и вы, скрыть правду и бросить на произвол судьбы Жулиу — других слов я не нахожу, — она рассвирепела. Что бы вы сделали на ее месте?

— Прошу вас, комиссар. Ни за что мы бы не бросили Жулиу. Но ведь торговаться нам не было запрещено.

— Именно это и показалось ей гнусным. И вот, в тот день, когда ваш муж поехал отвозить чемодан на вокзал в Лe-Мане, в день, когда Ла-Рошетт остался практически без всякой охраны, она, осмелев, отправилась с Жулиу к Амалии. И задурила ей голову, что было, без сомнения, несложно, вы ведь заставили бедную женщину играть роль противоестественную. А главное, Мария предложила Амалии обменять ее сына на Патриса. Какая мать не согласилась бы на это?.. Амалия даже согласилась, чтобы ее ударили кулаком по лицу, и здорово ударили. Надо же было сбить вас с толку.

— Что?.. Амалия стала сообщницей…

— В каком-то смысле, да.

— И она будет признана виновной в смерти моего мужа и моего сына?

— Виновной, это, может, слишком громко сказано. Но она этому попустительствовала, а после трагедии сама сгубила себя. Впрочем, выбора у нее не было. Видите ли, мадам, если бы вы с самого начала говорили правду, мы бы немедленно сообщили средствам массовой информации… Мария и ее сообщники оставили бы в покое Жулиу, потому что дело их не выгорело, и вы бы не были в трауре.

Ирен не поднимала глаз, чтобы не выдать своей радости. Амалия виновата! Какой подарок! Конец угрызениям совести, ночным страхам. Амалия предала. И заплатила за это. А все остальное? Да какая разница! К усыновлению Джулито все это отношения не имеет.

— Правильно ли вы меня поняли? — снова заговорил комиссар. — Завтра пресса во всех подробностях расскажет об аресте Марии Да Коста и воспроизведет все ее заявления. Вас, в свою очередь, тоже допросят. И возможно, вам не простят того, что сначала вы предпочли жизнь вашего сына жизни Жулиу.

— Ну это все-таки было бы слишком, — возразила Ирен. — Мы, наоборот, действовали в интересах Жулиу. Вспомните, мы уже были готовы заплатить.

— Я счел нужным вас предупредить, мадам. Дело будет иметь широкую огласку.

— Послушайте, комиссар. Давайте будем серьезны. Я потеряла мужа и сына. Служанка моя, если верить вам, была соучастницей грабителей. Так в чем же меня можно было бы обвинить? И еще я забыла сказать, что ребенком Амалии занимаюсь я.

Полицейский встал.

— Через несколько дней, — сказал он, — вас вызовут. И вам придется точно мотивировать все ваши поступки. Нельзя, чтобы у народа создалось впечатление, что богатым позволено все. Поверьте мне, мадам, все это я говорю в ваших же интересах.

И он раскланялся с Ирен, слегка опустив подбородок, а она не осмелилась пойти проводить его. Она чувствовала себя усталой и счастливой. Она замирялась с Амалией. Каждая из них на свой лад боролась с другой, а теперь все было хорошо. Газеты, конечно, подогреют общественное мнение. Будут трудные моменты. Потом заговорят о другом, и через несколько месяцев, когда все забудется, она получит наконец письмо, текст которого она знает по брошюре, присланной Альбером, и знает наизусть.

Мадам,

Я имею удовольствие сообщить вам, что совет вынес решение разрешить вам усыновление ребенка… и так далее.

«Надо все рассказать Альберу, — подумала она. — Он мне что-нибудь посоветует».

На пороге стояла Франсуаза. За руку она держала ребенка.

— Он не хочет сидеть со мной, — сказала она.

— Ну ладно, оставьте его мне… Веди себя хорошо, Джулито. Поиграй на ковре, пока я поговорю с мсье.

Нотариус тут же подошел к телефону.

— Бедный мой дружище, несчастья наши далеко не все еще позади. У вас есть минутка… Только что от меня вышел комиссар Маржолен. Похоже, Марию арестовали… И вот, она такое понарассказывала… никто не должен был знать об этом… мы даже от вас это скрывали.

— Вы меня пугаете, — закричал нотариус. — Что же произошло?

— Произошло… то, что было подряд два похищения… Первый раз украли Жулиу, потому что сообщник Марии спутал детей… а во второй раз, при соучастии Амалии, они утащили Патриса в обмен на Жулиу, которого отдали матери.

— Погодите! Погодите! Не так быстро… Что еще за история? Послушайте, Ирен, объясните мне все это спокойно, со всеми подробностями.

Ирен подтащила к себе кресло и села. Ребенок тут же забрался к ней на колени, и, изображая рукой самолет, стал водить ею вокруг ее лица.

— Будь умницей, дорогой мой, — сказала Ирен. — Алло?.. Альбер?.. Да на самом деле все очень просто…

Она пересказала ему вкратце все события, время от времени повторяя: «Ну, а как еще можно было поступить? Поставьте себя на наше место». Когда она кончила говорить, наступила долгая пауза.

— Но, в конце концов, меня ведь ни в чем нельзя обвинить, — вновь заговорила Ирен, вдруг забеспокоившись.

— Я потрясен, — шепотом сказал нотариус. — Я теперь понимаю, почему Жак столько торговался. Выкуп казался ему чрезмерным, потому что речь шла не о его сыне. Отсюда все и пошло. Он ожесточил похитителей… Но, черт возьми, почему же вы не сказали правду?

— Мы не знали, что Жулиу был похищен друзьями Марии. Мы думали, что он в опасности.

— Да, да. Я прекрасно понимаю. Но теперь-то Марии ничего не стоит утверждать, что Жулиу ничего не грозило, а вы, вы были готовы на все, лишь бы ваш сын был в безопасности… В этих случаях, знаете ли, хитрить полагается полиции. А не семье. В общем, вы обманули всех на свете, и вам этого не простят.

— Но ведь, Альбер…

— О, разумеется, преследовать вас в судебном порядке не будут. Меня не это беспокоит.

— А что же тогда?

— Можно откровенно?.. Боюсь, как бы ваша просьба об усыновлении не была отклонена.

— Боже мой!

— Откроем глаза, дорогая моя. Неужели вы думаете, что администрация, учитывая то, что мы теперь знаем, сможет решиться? Главное, чего они хотят, это отдавать детей в семьи, где нет никаких проблем… А это не тот случай. Я уже знал от Массулье, но счел за лучшее вам об этом не рассказывать, что комиссия долго размышляла по поводу трагедии, которую вы пережили. С этим все еще могло обойтись. А вот теперь… Эта история грозит обернуться скандалом, если какая-нибудь газета решит устроить кампанию…

Ирен прижимала к себе Джулито.

— Я не перестала быть жертвой, — сказала она.

— Вот именно. Это несчастные люди, вроде вас, которым отказывают в праве усыновить ребенка. Получается, что я жесток, мне, право, очень жаль. Но что поделаешь? Факты остаются фактами. А то, что Амалия стала соучастницей Марии и что она ответственна за похищение Патриса, — это факт. Я сейчас рассуждаю как комиссия. И факт, что, не выдав Марии, она явилась косвенной причиной смерти вашего мужа и Патриса. И вы имели бы полное право ее возненавидеть. А именно ее сына, Жулиу, вы и собираетесь усыновить… В общем, сына своего врага.

— Я люблю его, — пробормотала Ирен.

— Сейчас да, — продолжал нотариус. — А потом? Через пять, через десять лет… Когда вы обнаружите, что он — копия своей матери, как говорят. Я приношу вам боль и сержусь на себя за это… Но будьте мужественны, Ирен. Мы проиграли. Откажитесь от Жулиу. Придет день, когда решат, что вам можно без всяких опасений доверить ребенка. Я в этом совершенно уверен. Но только не Жулиу. Не после того, что выяснилось… Алло! Ирен? Ирен, послушайте меня.

Она бесшумно положила трубку. Она плакала. Джулито пальчиком водил по дорожкам от слез на ее щеках. Он мурлыкал: «Мама бобо… мама бобо…» Потом поднес пальчик ко рту и задумчиво стал пробовать его на вкус.

— Шеф, — сказал таможенник, — подойдите на минутку, пожалуйста. Тут одна женщина… Она ждет неподалеку, с ребенком… У нее только удостоверение личности. А насчет малыша, так она, похоже, вообще растерялась. Она говорит, что это ее сын. Может, оно и так, конечно. Но меня бы это удивило. И еще она говорит, что не знает, как долго пробудет в Женеве. Шеф, помните развод супругов Мадлен? Того мальчишку, которого бабушка выкрала, потому что не хотела отдавать его отцу… Ей прямо на месте не сиделось… И курила она без конца… Вы тогда сами сказали: «Какая-то она чокнутая…» Ну так посмотрите на дамочку, вон там. Ну что? Похожа на ту… Вот увидите шеф. Это окажется еще одна история с киднеппингом.


(1983)

Перевод с французского Т. Ворсановой


Спящие воды

Старина! Ты мне все, бывало, говаривал: «Из того, что тебе пришлось пережить, вышла бы прелюбопытная история. Поделись со мной своими воспоминаниями — ну, а я уж берусь сделать из них роман». Вот мне теперь и вздумалось поймать тебя на слове. Я прочел твою последнюю вещь. Это просто здорово! Так что я готов довериться тебе. Если ты еще не передумал — за мной дело не станет. Времени, увы, у меня нынче в избытке. Знал бы ты, как впустую проходят целые дни…

Но только не жди от меня связного рассказа. Я не хочу сказать, что буду писать обо всем, что взбредет мне в голову; но все же позволь мне не слишком себя стеснять. Что бы могло мне сейчас помочь, так это прежде всего возможность выговориться. Ведь я так одинок! Ты сам решишь, что можно обнародовать, а что должно остаться между нами. Не обессудь, если я иной раз и повторюсь. Или, наоборот, позабуду упомянуть какие-то подробности, без которых, по-твоему, нам не обойтись. Все это мы уладим после.

Ну так за дело. Только вот с чего начать? Не стану рассказывать, почему я решил стать В.Б.Г., то есть «врачом без границ». Это ты и так знаешь. Нам с тобой довелось обсудить мои первые шаги. Землетрясение в Лиме… Эпидемия на Мадагаскаре… Резня в Бейруте… В свои двадцать семь лет я повидал всякие раны, болезни и страдания. Так, во всяком случае, мне казалось. Ну, а потом были «плавучие гробы»; с них-то я и начну, если ты не против, — начну с того, что меня потрясло до глубины души, наложило на меня свой отпечаток, и, если можно так выразиться, — мумифицировало, как это бывает с теми, кто подвергся воздействию атомного взрыва. Отныне моя жизнь распалась на «до» и «после». До того я был хорошим специалистом. Сейчас я объясню. Хороший В.Б.Г. — это не тот, кто, вдруг проникшись состраданием к страждущим, больше не желает оставаться равнодушным при виде голодных, покинутых, обездоленных. И не тот, кто, подобно миссионерам, верит, что он призван принести свою жизнь на алтарь человечности. И уж конечно это не пылкий искатель приключений, рвущийся навстречу людским страданиям, словно неукротимый землепроходец. Думаю, нечего и говорить, что это также и не убежденный защитник «третьего мира». Это лишь досужие домыслы публики, узнающей о нас из случайного репортажа. На самом деле все совсем не так. Для нас настоящий профессионал — это прежде всего хороший врач, опытный специалист, способный, помимо всего, оказаться полезным и в смежных областях медицины. Я, к примеру, специализировался по так называемым «колониальным заболеваниям», но могу при случае выполнять несложные операции или даже заменить анестезиолога. Разумеется, независимо от обстоятельств, то есть от опасности, которой мы подвергались. Короче, истинный профессионал в любой области — тот, кто ставит свое дело превыше всего, тот, кто при виде пожара или маньяка, захватившего заложника, деревни, в которой свирепствует чума, — скажет: «Я должен туда пойти».

Более того, профессионал в истинном смысле слова — это пилот авиапочты, готовый лететь на любом «кукурузнике» с ворохом визиток. Да, пожалуй, я был достойным профессионалом.

Ну, а потом наступила пора ловли… трудно даже слово подобрать. Мы, как мусорщики, бороздили залив. Вдруг видишь нечто, чудом держащееся на воде, больше похожее на фургон, чем на корабль; а на нем — куча изможденных, окровавленных тел. Лица мертвецов с открытыми глазами. И даже здесь, в море, вьются тучи мух. Страшная вонь предупреждала заранее о появлении этих «плавучих гробов»; от них несло даже не тлением, а скорее помойкой, свалкой, смесью старых коробок, грязного тряпья, дохлятиной и трупными червями. Смерть достойна уважения. Ее оплакивают. Нечистоты сжигают. Но нам-то приходилось рыться в этой мусорной куче, ощупывать, сортировать, выуживая то, что еще могло выжить. Переживать было некогда — вдали уже виднелась очередная посудина, иной раз окруженная веселой стайкой акул. Зато потом целыми днями ничего… Эти погребальные шествия подчинялись каким-то таинственным законам. Уцелевшие быстро оправлялись, и иногда мы диву давались, узнав, что один был раньше адвокатом, другой учителем. Они пытались втолковать нам, что их к этому привело, но сами так радовались своему спасению, что не могли говорить без смеха, и мы мало что понимали в их разъяснениях. Да мы особо и не прислушивались. Куда важней нам казалось выяснить, сколько дней они провели в море, чем питались и тому подобное.

И мы вели записи — кучу записей: не думай, что мы просто санитары «Скорой помощи». Мы еще и эксперты, наблюдатели, от которых требуют отчета. Разумеется, десантники, но также и клерки, счетоводы, статистики, архивариусы смерти. Ну да ладно, хватит об этом. Существуют превосходные книги о «врачах без границ». Я же возвращаюсь к своему рассказу, а это не так просто, потому что рассказывать почти нечего. Только прошу тебя, не надо никакой литературщины, когда будешь описывать то, о чем теперь пойдет речь. Так вот, сначала та встреча. Полузатонувшая скорлупка. Мешанина тел. Блуждающие взоры тех, кому еще достало сил приподняться, чтобы взглянуть, кто к ним причаливает. Пираты? Друзья? Они тут же опускали голову, словно ничего более страшного с ними случиться уже не могло. Мужчины все вымерли.

Часто им не удавалось протянуть столько же, сколько женщинам. Оставалось еще несколько старух, настолько потрясенных пережитыми лишениями и страхом, что они могли лишь, сбившись в кучу под какими-то отвратительными лохмотьями, шевелить губами, пытаясь вымолвить то, что их душило. Я сел в шлюпку, чтобы оказать первую помощь: нередко случалось, что бедолаги умирали, едва завидев надежду на спасение, подобно тому, как люди, погребенные во время землетрясения, гибнут как раз тогда, когда их удается откопать. И вот под кучей вонючего тряпья я нашел ее. У меня перехватило дыхание. Представь себе археолога, который, перелопатив целую груду камней, вдруг натыкается на статую, нетронутую временем и словно явившуюся ему из тьмы — почти из небытия. Моя статуя была здесь, передо мной, — веки сомкнуты, щеки фарфоровые. Лицо евразийского типа — такое чистое, умиротворенное; жизнь еще не окончательно покинула его. Я тут же сделал все необходимое. Руки у нее, бедняжки, были тонкие как спички. Даже страшно колоть. Мой санитар устроил ее как можно удобнее у меня в каюте. Я твердо решил ее спасти. И знаешь, я тут же стал проявлять к ней больше интереса, чем следовало. Такая юная: всего лет пятнадцать — шестнадцать. И она была красива. Но я привязался к ней не из-за этого. Я пытаюсь понять, в чем было дело. Похоже, она меня боялась. Она пришла в себя и так на меня смотрела…

Как ни старайся, я не сумею этого объяснить. Ее много раз насиловали пираты, разграбившие их судно. Об этом я узнал от своего санитара-вьетнамца: с ним она еще о чем-то говорила. Но только не со мной. Впрочем, в ее молчании не было ничего враждебного. Не чувствовалось в нем и протеста. Скорее, это напоминало смирение бессловесной твари, которая отдается в руки ветеринару, словно чувствуя, что он все равно возьмет верх, да и время для сопротивления упущено. Думаю, она видела во мне мужчину, то есть собрата тех, кто ее насиловал, а мне, чтобы ей помочь, приходилось возиться с нею, как с грудным младенцем. Она не противилась, точно неживая, и это значило: «Ты здесь, но меня-то здесь нет». Чудное у нее было имя: Ти-Нган. Бывало, я пытался ее растормошить. «Ради Бога, Ти-Нган, принимай то, что я тебе даю. Ты должна мне помочь!» И в ответ — этот ее мягкий взгляд, будто из черного бархата, она не сводила с меня глаз, словно это я был причиной всех ее бед. Физически она не так уж пострадала. Но насилие вызвало сильный шок: если бы я мог поместить ее в больницу и применить все средства, которыми мы располагаем в обычных условиях, я бы наверняка ее спас. Но что можно поделать на корабле, переполненном больными и ранеными? Нас, «врачей без границ», было двое, снаряжения не хватало, нас просто разрывали на части, а до берега — три или четыре дня пути. Чудом мне удалось найти для Ти-Нган более или менее спокойный уголок, да и там до нее доносились стоны, крики, мольбы о помощи вперемешку с шумом двигателя и плеском волн, так что о настоящем покое говорить не приходилось. Как только выдавалась свободная минутка, я присаживался рядом с ней. Я брал ее за руку. Она и не пыталась ее отнять. Я знал, что она умирает. Она сама решила уйти из жизни, как уходят из гнусного притона. Может, ей даже было немного жаль меня. И вот однажды вечером это свершилось — очень тихо, деликатно и сдержанно. Ее кулачок понемногу разжался, словно раскрывающийся бутон. Глаза перестали видеть, и тогда я понял, что познал Зло. Да, представь себе, я утверждаю, что возможно познание Зла — внезапное озарение, словно внутри у тебя что-то лопается. Я стоял там, как Христос с пустыми руками. Ничего-то у меня не получилось. Потому что… да потому, что сделать вообще ничего нельзя. Пусть даже Божественное откровение снизойдет на поэта или писателя у врат собора Парижской Богоматери или на пороге церкви — тем лучше для них. Я-то все равно останусь у изголовья несчастной девочки, погибшей потому, что она сказала «нет»; и эта смерть предъявляла обвинение и мне, делая меня, в конечном счете, соучастником грандиозного обмана. Я не умел ясно выразить того, что чувствовал, но только я сам не прочь был сказать «нет». «Нет» — всему. Палачам и их жертвам. Погибшим от наводнений. Заваленным во время землетрясений. Голодающим. Истощенным детишкам с головами марсиан. Как же ты была права, маленькая Ти-Нган. Ты не издала ни единого стона. Ни единого рыдания. Даже головы не повернула. Просто ушла, оставив меня в этой грязи. В какой-то момент я подумывал об отставке. Ничто меня здесь не удерживало. Сколько ни бейся, все равно так и будешь подбирать доходяг. Глупо бороться в одиночку. Короче, всю ночь я провел рядом с телом Ти-Нган. К утру я превратился в старика. Как она, бедняжка, я был теперь и здесь и там. Думаю, это значит, что всякое чувство, всякое биение сердца замерло во мне. Я снова занимался своим делом, пожалуй, даже с большей отдачей, если можно так назвать вечную суету, выпавшую нам на долю, — перевязки, уколы, раздачу лекарств, которые больные перепродавали у нас за спиной за дозу кокаина. Стоит только вспомнить лагерь в Арания Пратет. Разумеется, это не лагерь смерти. Но в каком-то смысле там было еще хуже, еще гаже. Из-за скученности и недоедания люди здесь оказались доведены до состояния простого сырья, зловонной грязи под ногами. Полуразложившаяся, вонючая свора впавших в отчаяние мужчин и женщин. Чтобы пройти куда-нибудь, там приходилось то и дело перешагивать через тела, а то и вязнуть в дерьме. Но меня все это не трогало. Разве иной раз напомню себе: «Сам ведь этого захотел. Вот ты и здесь». Мое неприятие защищало меня от сострадания — словно твердая корочка, с каждым днем нарастающая на ране. Я перестал следить за собой. Не стоило так пренебрегать своим здоровьем. «Считай, тебе крупно повезет, если не подцепишь какую-нибудь заразу», — бывало, говаривал мне доктор Мейнар, славный малый, которого призвание В.Б.Г. нашло в Сен-Флуре. И он был совершенно прав: я подцепил амеб. Эти твари буквально высасывают тебя изнутри. От упырей помогают чеснок и молитва. Но от амеб, сказать по правде, мало что помогает. Друзья насильно запихали меня в «боинг», следовавший в Париж. Посадка в Париже. Я едва держался на ногах. У меня даже не было сил сообщить о своем приезде домашним. На такси я добрался до нашей парижской миссии. Избавлю тебя от трогательного описания моей встречи с друзьями. Там были… но к чему называть тех, кого ты все равно не знаешь. Многие, как и я, оказались здесь проездом. Они направлялись в Чад или в Ливан. Или в Руайа, в Виши — подлечиться в санатории. Мне бы не помешало побывать в Шательгийоне: тамошние воды, говорят, особенно хороши при амебиазе. Но мне вдруг захотелось вернуться к себе, в Керрарек. Я расскажу отцу о том, что произошло у меня с Ти-Нган. Он-то наверняка поймет. Я отобедал с Давио — нашим секретарем, казначеем, советником, нашим всем. Если бы не он, не его авторитет и доброта, пожалуй, наше маленькое войско рассеялось бы по белу свету, а затем бы и вовсе исчезло — не думай, что у нас нет причин для раздоров. Никто не желал повиноваться беспрекословно. Одни хотели бы, чтобы их прикомандировали к Красному Кресту. Другие мечтали основать постоянные госпитали, например в Таиланде; ну а самые юные и пылкие рвались в короткие опасные поездки в самую гущу катастроф. Нередки были и стычки между чересчур разными людьми. Давио повел меня в маленькое тихое бистро, где мне подали блюда, подходящие для моих расстроенных внутренностей. Он подробно расспрашивал меня о «плавучих гробах». И вдруг сказал:

— А сам-то ты как? Что у тебя на душе?

Он протянул руку через стол и дружески похлопал меня по лбу. Я пожал плечами.

— Ну да ладно, — бросил он, — не буду тебе надоедать. Когда почувствуешь, что готов вернуться к работе, сообщишь… Можешь не торопиться. Лечение займет немало времени. Наверняка несколько месяцев. С амебами шутить не приходится. Ты отсюда поедешь домой?

— Завтра в полдень я буду в Нанте. Там у меня пересадка до Сен-Назера, и старик Фушар встретит меня на машине. Похоже, от Бангкока до Парижа я добрался быстрее, чем теперь от Парижа до Керрарека… Зато какой там покой!

— Кстати, — заметил Давио, — кабы знать… Твой отец прислал нам для тебя письмо. Он не знал, где тебя искать, вот и обратился ко мне, а я передал письмо малютке Лилиан. Она — стюардесса на «боинге», который как раз летел туда… Вы с ней разминулись совсем чуть-чуть. Ты уехал позавчера… а письмо… Хотя неважно. Нам его перешлют со следующим рейсом. Получишь его дней через пять-шесть… Тебя ведь, кажется, не баловали письмами. Разве не так?

— Так…

Отец никогда не любил писать. В последнем письме он сообщал мне о кончине тетушки Антуанетты… Тут уж ему некуда было деться… Может, и на этот раз кто-нибудь умер.

— А ты им даже не позвонил? Хочешь, звякни теперь.

Я не сдержал улыбки.

— Какое там! Ведь скоро одиннадцать. В замке уже все спят. Завтра утром пошлю им телеграмму, чтобы встретили. Ну и будет с них. Я ведь наперед знаю, что меня ждет прохладный прием. Не со стороны отца, конечно… С ним-то мы друзья. Зато матушку я так и слышу: «Ты вспоминаешь о семье, только когда болен».

— Да что ты! Не преувеличивай! Давно ты с ними не виделся?

— Около двух лет.

— Неужели так долго! Мне как-то не приходило в голову… Ну тогда тем более. Они заколют жирного тельца.

На сей раз я не удержался от смеха.

— Ты только представь меня, с моими-то больными кишками, за столом перед телячьим жарким? Нет уж. Мною займется тетя Элизабет. Она всех пользует лекарственными травами. Я стану для нее желанной добычей. Она и так была обо мне невысокого мнения из-за моих дипломов. То-то теперь потешится, видя меня в таком состоянии!

— Бедняга Дени. Право, больно все это от тебя слышать. Невеселое тебя, видно, ждет выздоровление.

— Да нет. Ведь у меня будет Лабриер… Лабриер — это покой, это отдых. Там меня поджидает моя лодка-плоскодонка. Надеюсь, там мало что изменилось. Я смогу плавать по воде, не натыкаясь на утопленников. Тишина, Давио. Умиротворение. Ласточки. Стрекозы. Ветер свистит в камышах… Знаю. Я выгляжу идиотом. Хотя я и не склонен к романтике. Но мне необходимо опуститься до уровня… ну, скажем, доуровня животного… Собаки, которая принюхивается, чует окружающие запахи… хотя нет… Собаку не назовешь невинной… Ей ведь тоже нужна добыча.

— Ну ты даешь! — воскликнул Давио. — Да так ты, пожалуй, скоро буддистом заделаешься. Непротивление злу насилием! Руки прочь от вшей и личинок!

— Нет, не шути.

Беседа затянулась. У Давио всегда был философский склад ума. Обо мне такого не скажешь. Но наступает минута усталости, когда спор ударяет в голову, точно алкогольные пары. Я поздно уснул и утром чуть не опоздал на поезд. С Монпарнаса отправил телеграмму графу де Лепиньеру, в поместье Keррарек, через почту в Эрбиньяке, департамент Атлантическая Луара. «Приезжаю сегодня четырнадцать часов Сен-Назер. Целую. Дени». Телеграфистка злобно покосилась на меня. В наше время «граф де Лепиньер» звучит вызывающе. Хотя я тут и ни при чем. К тому же, сказать по правде, мы далеко не богачи. Сидя в купе второго класса, я перебирал образы, воспоминания. Впрочем, тебе как-то довелось побывать в Керрареке. Я в ту пору учился на первом курсе медицинского, а ты, если не ошибаюсь, на первом курсе юридического. Как давно это было! Замок произвел на тебя впечатление. Что ж, признаюсь, издалека, со стороны, он выглядит недурно. Но вблизи! И тем паче изнутри! Тебя принимали в жилой части, а она, ничего не скажешь, выглядит вполне презентабельно. Но ведь есть еще все остальное — крыло XVI века, чердаки… особенно чердаки… Чтобы все это привести в порядок, потребуется целое состояние. И подумай, их там только шестеро. Считай сам: мои отец, мать, сестра, тетя Элизабет и чета Фушар. Вот и все. Я не беру в расчет пауков и привидения. Что же касается доходов… Ну да чего греха таить? Земли вокруг замка почти ничего не приносят. И если бы не две наши фермы да не две виллы в Лa-Боле, не представляю, на что бы они жили. Слава Богу, матушка моя неглупая женщина и знает, как с толком распорядиться своими владениями. И тем самым дает отцу возможность наслаждаться праздностью. Он очень недурно рисует, охотится на болотную дичь, которая в изобилии водится в окрестностях замка. Ловит рыбу, как заядлый браконьер. У него в роду было немало моряков, и, как мне кажется, он бесится, чувствуя себя на приколе.

Он жалеет о том времени, когда воевал в ВФВ[265] и стрелял по немцам, засевшим в Сен-Назерском мешке. Это его героическая эпоха.

Можешь себе представить, мои родители по сию пору буквально взвиваются, как только речь заходит о тех временах. Дело в том, что давным-давно дальний родственник моей матери сражался на стороне эмигрантов и во время высадки в Кибероне[266] попал в плен. И естественно, был расстрелян. Вот почему она терпеть не может республиканцев, «палачей». Однажды она сказала отцу: «Живи ты в то время, ты был бы на их стороне». Разумеется, все это бред. Но, как и всякий бред, он имеет глубоко скрытые корни. Возможно, мне удалось угадать причины тайной неприязни, всегда отравлявшей их отношения, когда я узнал о смерти тетушки Антуанетты.

Знаешь, как это бывает… Вдруг нахлынут воспоминания. Начинаешь сопоставлять то, о чем раньше и не задумывался… и вдруг тебя осеняет. Надо тебе сказать, что тетя Антуанетта терпеть не могла отца. Я тебе все это рассказываю, потому что мы все равно сидим в нантском поезде, и у нас есть время поболтать. Припоминаю кое-какие ее реплики. Как-то раз мы сидели за столом и поджидали отца — он никогда не отличался пунктуальностью. Заслышав в вестибюле его шаги, она усмехнулась и бросила (слышал бы ты, с каким презрением это было сказано): «А вот и Пикассо». Подобные замечания вдруг всплыли у меня в памяти. В другой раз она сказала матушке в моем присутствии: «Бедная Сабина! Чего еще ждать от этих Майаров». Ну, а теперь держись. Мое объяснение покажется тебе совершенно невероятным, но матушка моя происходит из старинного и знатного рода. Уже в средние века были известны Куртенуа — военные наместники или епископы. В XVIII веке маркиз де Куртенуа командовал конным полком и погиб при Фонтенуа[267]. Барон де Куртенуа был избран в Генеральные Штаты, прежде чем пасть под ножом гильотины.

Луи Сезар, граф де Куртенуа, сражался под знаменами Шаретта в Вандее и Кадудала в Бретани[268]. Впоследствии он стал пэром Франции и т. д. и т. п.

Я мог бы продолжить. Сам понимаешь, как все это отразилось на самомнении моей матушки. Что до отца, он происходит из семьи Майар, а Майары еще в XVII веке были добропорядочными нантскими буржуа, разбогатевшими на колониальной торговле. Впоследствии, при Людовике XV, Пьер-Луи Майар — негоциант и судовладелец — женился на дочери магистрата из Сан-Доминго, за семьдесят пять миллионов франков приобрел должность Королевского секретаря и тем самым получил наследственное дворянство. Зазнавшись, он заодно купил и замок Лепиньер и взял себе его имя (этого замка больше нет). Отныне он по праву именовался Пьер-Луи Майар, сеньор де Лепиньер. Известно так же, что некий Рауль де Лепиньер, капитан-лейтенант, участвовал в Трафальгарской битве и впоследствии написал «Заметки о двухштурвальных судах» — труд, снискавший ему некоторую известность. И наконец, Рауль-Эд-Арман Майар де Лепиньер — мой отец. Как видишь, не слишком блестящая родословная. С одной стороны, правнук торговца, а с другой — гордая своим происхождением знатная дама старинного дворянского рода, ничем не обязанного деньгам. А знаешь, от кого я узнал все эти подробности? Представь себе, старина, от нашего славного Фушара. Мои родители не стали бы попрекать друг друга происхождением. До этого не дошло. Но Фушары, на свой лад, не меньшие аристократы, чем Куртенуа, ведь они служат им из поколения в поколение. Вот как бывает у нас на Диком Западе. Ну, а папаша Фушар ни в чем не уступит иным специалистам по генеалогии. Когда он брал меня с собой на болото и учил бить рыбу острогой — бывало, выберет минутку, набьет себе трубочку и заведет разговоры о прошлом. Вот чертов зануда! Подвиги моих предков влетали мне в одно ухо и вылетали в другое. Уже тогда я задумал дать деру из замка. Я ощущал себя больше Майаром, чем Куртенуа. Впрочем, к этому я еще вернусь. Это важно. Но когда я услышал, что умерла тетя Антуанетта, мне вдруг вспомнилось ее восклицание: «Чего еще ждать от каких-то Майаров!» Она полагала — как, вероятно, и моя матушка, — что для представительницы рода Куртенуа это был неравный брак. Ты скажешь, что она и до замужества прекрасно знала, кто такие Майары. Почему же в таком случае она вышла за отца? Я ее никогда об этом не спрашивал, сам понимаешь. Полагаю, отец ей нравился. Красивый мужчина, любезный, веселый, короче, почему бы и нет? Тем более что моя мать немного засиделась. Обе ее сестрицы так и остались самыми натуральными старыми девами. Надо думать, ее страшила подобная участь.

У меня есть основания считать, что поначалу они жили счастливо, но несколько лет спустя все пошло прахом. Со временем я стал догадываться, что отец позволял себе связи на стороне. При мне это не обсуждалось. Их ссоры напоминали грохочущий в отдалении гром. До меня доносились лишь его отголоски. А потом родилась Клер — нежеланный ребенок. Она намного моложе меня, очень хороша собой, но, называя вещи своими именами, она умственно отсталая. По неизвестной мне причине, ее ум так и не развился. У нее разум двенадцатилетней девочки, а ведь ей уже двадцать два, скоро двадцать три года. Так и слышу, как судачат мои тетушки: «Если бы только он меньше гонялся за юбками!» Для них — как, впрочем, и для матери — сомнений нет. Во всем виноват он. Ясно, что от выходца из семьи Майар не приходится ждать ничего хорошего. Видишь, как все это запутано и мелко. А тем временем на другом краю земли люди гибнут от голода и террора. Вот почему я не любил Керрарек. И я решил стать «врачом без границ», чтобы убраться оттуда подальше. Женская часть семьи так ничего и не поняла. Ну а отец? Сам не знаю. Возможно, в глубине души он мне завидовал. И, однако, повинуясь какому-то инстинкту, больной душой и телом, я возвращался домой. Так лосось возвращается умирать в тот ручей, где ему довелось появиться на свет.

Как видишь, я пребывал в задумчивости. Смотрел, как мелькали за окном все еще привычные мне картины. Когда проехали Анжер, на фоне пастельного неба показалась Луара; она живописно извивалась между крутыми берегами, которых уже коснулась весна. Но только, когда будешь об этом писать, не вздумай сказать, что я был взволнован. На самом деле совсем наоборот — я остался на удивление равнодушным. Светлый месяц май, типичный для провинции Анжу ласковый пейзаж, городишко Лире — оставим все это певцам Луары. Мои руки пропахли кровью и гноем, а перед глазами все еще стояла картина, которой не суждено стереться. Я чувствовал себя опустошенным, словно скотина, из которой выпустили кровь. И в то же время мною все больше овладевала злоба при мысли, что мне предстоит выслушивать их замечания. «Бедняжка, ты совершенно измучен. Мы знаем из газет, что там творится. Признайся, что они дикари. И стоило ради них жертвовать собой!» И тому подобные благоглупости. А напоследок тетя Элизабет поднесет мне чашечку отвара бурачника, прошу прощения, «Borrago officinalis», так как моя любезная тетушка изрекает всю эту чушь по-латыни.

Добрый старый Фушар встречал меня в Сен-Назере. В одежде егеря, держа в руках фуражку, он распахнул передо мной дверцу дряхлого «пежо».

— Ну-ка, обними меня, — сказал я ему. — Что за церемонии.

Он заикался от волнения. Возможно, вспоминал, как когда-то подбрасывал меня на коленях.

— Дело в том… Господин граф…

— Ради Бога, не надо титулов. Зови меня просто господин Дени.

— Да, только… Ведь вы не знаете про господина графа.

— Что случилось?

— Господин граф уехал.

— Куда это?

— Неизвестно. Он исчез.

— Как исчез? Вряд ли он уехал далеко.

— Вот уже четыре дня его ищут.

— Поехали. Что мы стоим?

Я сел в машину.

— Так что все-таки стряслось? Слушай… Постарайся понять, что мне ничего не известно. Я только что приехал. Три дня назад я был в самолете. И вдруг слышу, что отец уехал и еще что он исчез. Это все-таки не одно и то же. Он что, куда-нибудь собирался? Готовился к отъезду?

— В том-то и дело, что нет. Часа в три он вышел, словно хотел пройтись, и больше не вернулся.

Я вспомнил про письмо, о котором мне говорил Давио, — ну помнишь, то, что гонялось за мной уже несколько дней. Так и должно было случиться. После очередной особенно яростной стычки отец решил уйти из дома. Другого объяснения я не находил.

— Поехали, — сказал я. — Думаю, ничего страшного не произошло. Сказать по правде, я сам во всем виноват. Перед отъездом из Бангкока надо было предупредить, что я выезжаю, тогда бы отец такого не выкинул. Только не спеши. Я бы хотел по дороге взглянуть на болото.

Небо затянуло тучами. Я испытывал симпатию к этим откормленным облакам, чьи легкие тени плясали на шоссе у нас перед глазами. Западный ветер. Самый подходящий, чтобы половить линей и угрей. Я снова видел, как слабый ветерок клонит камыши, как темноводные ручейки бьются у подножия пней. Еще несколько часов — и я не удержусь, сяду в плоскодонку и снова отправлюсь заключать союз с Лабриер. А отец… ну что ж. Остается только подождать, пока он вернется.

— А что думает матушка? Она в ярости?

— Ох, господин Дени. Госпожа графиня конечно же очень встревожена.

— Что она сказала, получив мою телеграмму?

— Она сказала…

— Ну давай, выкладывай.

— Она сказала: «Он, конечно, выбрал самый подходящий момент».

— Фушар, остановись-ка на минутку. Я пересяду к тебе, а то ты то и дело вертишь головой за рулем — это может плохо кончиться.

Он затормозил, и я уселся рядом с ним. Не удивляйся, что я зову его Фушар, а не Дезире. Зато к его жене все обращаются по имени: «Эжени». Таков старинный обычай.

Мы проехали Сен-Андре-дез-О, и за развилкой Сен-Этуаль я приметил справа от дороги первые заросли тростника. Они колыхались, словно пшеничное поле. Высоко в небе, будто воздушный змей, зависла хищная птица. Я возвращался в свое детство.

— По воскресеньям приезжает много народу, — сказал Фушар. — Туристы катаются по каналу. Но это подальше, ближе к Сен-Жоашему. Скоро там будет как в городском парке.

Он вздохнул. Я посматривал на него сбоку. По-прежнему крепкий. Весь в морщинах, точно старый индеец. И все же он немного сдал. Плечи устало опущены. Я обдумывал замечания матушки.

— Между нами, Фушар… Только откровенно… Мать не в восторге от моего приезда?

Чтобы легче было возражать, он даже снял с руля одну руку:

— Нет, нет, господин Дени. Не надо так думать. Госпожа графиня очень гордится вами. Как, впрочем, и все мы. Надо быть мужественным человеком, чтобы лечить прокаженных.

— Это не совсем прокаженные, Фушар. Даже хуже. Потом объясню. А пока расскажи-ка мне, как поживает Клер.

Фушар озабоченно покачал головой.

— Вы ее не узнаете. Совсем взрослая. Из нее вышла красивая девушка, но она по-прежнему витает в облаках… Иной раз она больше похожа на ручную лань, чем на приличную барышню.

— Что ты имеешь в виду?

— Не знаю, как вам объяснить. С ней бывает непросто, вот в чем беда. Когда господин граф рядом, еще ничего. Она всюду ходит за ним следом. Со мной то же самое. С ней надо обращаться очень ласково. Лучше уж сразу сказать, господин Дени, — бывают неприятные сцены. Иногда на нее находит. И если что ей не по нраву, убегает прямо на болото — она его знает как свои пять пальцев. Ну а чтобы ее сыскать, когда она прячется и не хочет возвращаться, поверите ли, господин Дени, нужны загонщики с охотничьими рожками.

— Как же вы справляетесь?

— Ну, господин граф подплывает с одной стороны, а я с другой… Каждый в своей плоскодонке. И зовем ее, словно хотим поиграть. «Ага, вот я тебя вижу! Попалась!» И вроде как в шутку, подбираемся поближе. Приходится смеяться, не делать резких движений, чтобы ее не спугнуть. «Ну, иди сюда, моя милая… Иди к старому Фушару… Я расскажу тебе сказку… Жил-был один король». Чтобы ее поймать, приходится рассказывать сказки.

Он умолк, стараясь справиться с волнением.

— Все это очень печально, — продолжал он наконец. — Слава Богу, вы теперь здесь. Может, вам удастся ее подлечить.

Мы как раз минули Сен-Лифар. Дальше дорога шла немного вверх, и передо мною открылись бескрайние заросли диких трав и листвы, среди которых там и сям поблескивала выбивавшаяся на поверхность вода, и необъятное небо, уже позабытое мною.

— Могу остановиться, — предложил Фушар.

— Нет. Едем дальше. Я думал о Клер.

— Она не сумасшедшая, господин Дени… Я, конечно, не врач, но я это чувствую… и, если позволите, окажу, что, по-моему, ей нужно… Нужно, чтобы ее любили… такую, какая есть… Не надо пытаться ее обучать, заставлять работать. А ваша тетушка, представьте себе, хочет, чтобы она писала диктанты, решала задачки… Бедняжка! Дайте ей вздохнуть свободно.

— А как она отнеслась к исчезновению отца?

— Плохо. Вчера весь вечер не возвращалась домой. Не знаю, где она пропадала. Словно животное, которое ищет своего детеныша. Только она-то искала отца. Ага! Вот и имение Белло.

Он был рад перевести разговор на другое.

— Вы ведь помните супругов Белло, да, господин Дени? Их дом достроили еще в прошлом году. А вот тяжба все тянется.

— Какая тяжба?

— Как? Разве господин граф вам не писал?

— Нет. Отец мне вообще почти не пишет.

— Из-за права на проезд. Когда господин граф продал Белло землю, на которой они теперь построили дом, не было никакой договоренности относительно пути, ведущего к дому Белло и к парку Керрарека. И мало-помалу отношения обострились. Г-жа Белло, настоящая мегера, настроила-таки своего простака мужа. Так что дело дошло до суда — заказные письма с уведомлением о вручении, гербовая бумага, и все это тянется уже много месяцев. Уж если женщины затеяли войну, греха не оберешься. Г-жа Белло злится на г-жу графиню, ну а г-жа графиня, ясное дело, тоже ее не жалует.

— Видишь, а я ничего не знаю. Смутно припоминаю, что отец говорил мне что-то о продаже земли. Но я тогда проходил практику при больнице. У меня голова была забита другим. А чем занимается этот Белло?

— О, это крупный мебельный фабрикант. Очень богатый. У них яхта в Круазике, а теперь еще эта вилла… Он приезжает с друзьями пострелять уток там, у Пьер-Фандю. Да у вас еще будет случай с ним познакомиться. Сейчас ему строят специальный гараж, потому что его американский автомобиль занимает больше места, чем повозка с волами. Вообще-то он неплохой. Очень вежливый. Пожалуй, ваша помощь ему бы не помешала. Он тощий как гвоздь.

— Сколько ему лет?

— Около шестидесяти. Он определенно намного старше жены, ей я бы дал не больше тридцати восьми — сорока… Она хороша, ничего не скажешь.

Тут машина угодила в выбоину, и я уцепился за приборную панель.

— Дожди размыли дорогу, — сказал Фушар. — Весь этот поворот нуждается в ремонте. Но дорожному ведомству на это плевать. К счастью, мы уже подъезжаем.

И я увидел Керрарек — раньше он казался мне больше и внушительнее. Он хранил отпечаток печали и строгости эпохи своего возникновения. При Ришелье в Бретани жилось несладко. Высокие холодные окна, суровый фасад. Но угловая башня облагораживала его.

Фушар нажал на клаксон. Тут же показались четыре женские фигуры и встали в ряд перед входной дверью. Матушка со своей сестрой и Эжени Фушар, обнявшая Клер за плечи. Машина остановилась, и, прежде чем подняться к ним, я разглядел их получше. Клер весело помахала мне рукой. Она была одета, как девчонка, которая путешествует автостопом: водолазка, выцветшие джинсы, кроссовки. Волосы собраны в конский хвост. Настоящая дикарка. Матушка вся в черном. Ладони сжаты, прямая как палка; зато тетя надела соломенную шляпу и длинный фартук для работы в саду. Я понял, что мать предупредила их: «Никакой торжественности. Я — другое дело: я его встречаю. А вы должны быть одеты как обычно». И она одна спустилась на две ступеньки мне навстречу. Она поцеловала меня, будто клюнула, в правую и левую щеку, как офицер, вручающий рядовому награду.

— Как доехал, мой мальчик?

К моему удивлению, она выглядела взволнованной. Ее серые глаза смотрели на меня с такой заботой, что я был тронут. Но я похож на нее: терпеть не могу выдавать свои чувства. Я тут же повернулся к тетушке, которая осмотрела меня с ног до головы, придерживая за плечи, и сказала:

— Бедный Дени, не знаю, как тебя кормили в Тонкине, но выглядишь ты неважно. Придется тобой заняться.

Тут Клер бросилась мне на шею. Фушар нисколько не преувеличивал. Потрясающая девушка, соблазнительная, цветущая. Но вела она себя, как ребенок: скакала передо мной на одной ножке, когда мы шли в гостиную. Напрасно славная Эжени бранила ее: «Веди себя прилично, не то я рассержусь!» Клер лишь напевала и делала вид, будто играет в классики на черно-белом полу вестибюля. Мать взяла меня под руку.

— Она возбуждена… Не смотри на нее. Скоро успокоится… Фушар тебе рассказал?

— Да. Я был потрясен.

— Мы как раз собирались тебе сообщить через вашу миссию в Париже. Какое совпадение! Но почему ты вернулся во Францию?

— Чтобы подлечиться. Я схватил амебиаз.

— Это опасно?

— Шутить с этим не стоит. Да вы не беспокойтесь. Как идут поиски?

Мать вдруг остановилась.

— Какие поиски? Уж не воображаешь ли ты, что я буду за ним бегать?

— Он ничего не оставил? Даже записку?

— Ничего.

— И ничего не взял с собой?

— Нет.

— А вдруг с ним что-то случилось? Может, ему стало дурно. Потерял сознание и свалился в болото.

— Не выдумывай! Такой крепкий мужчина, как он!

— Так или иначе, но нам придется предупредить полицию.

— Только не это! Чтобы вся округа о нас судачила!

— Но ведь если он вскоре не объявится, Бог знает что о нас подумают.

Тетка, которая все время шла впереди, обернулась к нам.

— Вы говорите о Рауле, — сказала она. — По-моему, он сбежал. Клер вот частенько убегает. От кого она могла это унаследовать, если не от отца?

— Прошу тебя, — взмолилась матушка.

— Ладно, ладно. По-вашему, я всегда не права. Держу пари, Дени с утра ничего не ел.

— Мне и не хочется, — заверил я.

— У него амебы, — пояснила матушка.

Тетка усмехнулась.

— Все, что ему нужно, — это хорошее глистогонное. Чашечка Sanguisorba officinalis перед сном. Если бы вы только меня послушали!

Я сразу узнал запах гостиной — запах старой обивки и мастики. Мне показалось, что я вхожу в картину Рембрандта: игра света и тени. Комнату пересекал солнечный луч, пробившийся сквозь неплотно прикрытые ставни. Там и сям на старинной мебели видны были отблески света. А на стенах угадывались полотна: мундиры, рука, сжатая на эфесе шпаги, половина напудренного лица… Наш музей. В тишине я вдруг отчетливо услышал жужжание мухи. И знаешь, этот звук… мне пришлось присесть. Сразу вспомнились суда с горами трупов… Я с трудом перевел дыхание.

— Да ты совсем выбился из сил, мой мальчик, — сказала матушка.

— Извини. Это все дорога. Мне очень жаль. Я бы, пожалуй, соснул.

— Идем. Комната для гостей уже готова. А вечером вернешься в свою. Эжени ее прибирет.

Квартет довел меня до второго этажа. Голубая комната. Приветливый дневной свет. Тетушка задернула шторы.

— Если что-нибудь понадобится, вот звонок.

И впрямь рядом с кроватью на стене, словно в пьесе Лабиша, висела лента от звонка.

Я давно забыл про нее. «Боинг» компании «Эр Франс» заставил меня пересечь не только пространство, но и время. Я приземлился в другом столетии. На столике стоял стакан, графин с водой и сахарница. Кровать с балдахином принадлежала еще моему деду. Вандейский шкаф мы унаследовали от кого-то другого — может, от Антуана де ла Жоливери. А шезлонг… Короче, все здесь было историческим и дико скрипело: двери, полы, матрац, когда я на него улегся. Я с ног валился от усталости и при этом чувствовал, что не сомкну глаз. Меня трясло от возбуждения, и я никак не мог взять себя в руки. Меня, будто перепуганное животное, лишившееся привычной среды и утратившее ориентиры, снедала тревога. Лучше бы я сразу поехал в Шательгийон. Мне нужен был переход. И что теперь станется со мною — рядом с матерью, с ее застарелыми обидами, теткой, с ее дикими причудами, и сестрицей, живущей в выдуманном мире?

Я посмотрел на свои руки: их била нервная дрожь. Бедные труженицы, привыкшие колоть, резать и шить по живому, они не могли свыкнуться с неожиданной праздностью. Долго ли нам с ними суждено мыкаться без дела? Но разве в Керрареке хоть кто-нибудь приносил пользу? Поначалу, чтобы заглушить тревогу, я говорил себе: «Отец вот-вот вернется». Но что, если ему в конце концов прискучило переделывать одни и те же пустые дела, пережевывать одни и те же мысли? Лабриер может отвлечь на время. Возвращаешься в эти места и поддаешься их очарованию. Но когда они овладеют тобой до глубины души, тебя охватит тоска от этих сонных вод, вечно колеблемых камышей, таинственных голосов, вопрошающих, зачем ты живешь на свете и для чего ты здесь, среди птиц, рыб и цветов, которым от тебя ничего не надо…

Если ты и впрямь надумал написать обо мне роман, придется тебе приехать и провести здесь несколько летних месяцев.

Итак, я попытался соснуть, но тело, привыкшее к случайным ночлегам, не могло смириться с мягким матрацем, свежими простынями, благоухавшими лавандой, и мне все не удавалось принять удобное положение. К тому же теперь меня терзала мысль, что отец покончил с собой. Наконец я не выдержал, крадучись спустился вниз и пробрался в просторную комнату, служившую отцу мастерской, библиотекой и кабинетом. С одной стороны она выходила в коридор, по которому я и пришел, а с другой — в вестибюль. Мать и тетка, должно быть, сидели в необъятной кухне, откуда можно выйти прямо в огород. Ну а Клер…

Я решил, что займусь ею как можно скорее. Когда я готовился к отъезду в Таиланд, мне сказали: «Она немного отстает в развитии, но доктор Неделек считает, что это пройдет». Увлеченный своими замыслами, я ни о чем не спрашивал. Но теперь приходилось признать очевидное: состояние сестры гораздо хуже, чем я думал, а одиночество, в котором она живет, может ей только повредить. Ладно. Всему свое время. Сначала займемся отцом.

Я обошел всю комнату. Прямо на полу, лицом к стене, стояли картины — главным образом акварели; отец, всю жизнь рисовавший Лабриер, пытался передать приглушенный молочный свет — что-то среднее между небом и мечтой, и лишь с помощью акварели удавалось ему выразить то, что я назвал бы эманацией оболочки: вода, сгущавшаяся в болотную жижу, сочившаяся влагой почва, которой питается сомнительный народец — угри, саламандры и тритоны. Я не знаю, как лучше выразиться, чтобы ты понял, о чем речь. В Провансе камень — это камень. А здесь то, что кажется камнем, может обернуться лягушкой. Улавливаешь? Тогда представь, что ты давным-давно ходишь по лугам, где то и дело увязают ноги, а взгляд теряется в высоких колышущихся травах, где до твоего слуха доносится лишь завывание западного ветра на одной и той же ровной, пронзительной ноте, и подумай: не стал бы и ты в конце концов жить мечтами, не укрылся бы на ничейной полосе неясных стремлений, смутных неутоленных желаний, полузабытых разочарований? Я ясно это почувствовал, переходя от одной картины к другой — от ив к камышу, от камышей к скрюченным дубам и к соснам — и возвращаясь к тростникам, по пути, тысячекратно пройденному отцом в поисках неведомого и вечно ускользающего откровения. Я присел за письменный стол. Календарь все еще открыт на понедельнике. Выходит, они решили повременить, не стали тревожить соседей и знакомых. А сегодня пятница. Прошло четыре дня. Через четыре дня можно было бы заявить в полицию. Но я слишком устал, чтобы затевать расследование. Вызвать жандармов по телефону? Чтобы их машина переполошила всю округу и люди говорили: «Смотри-ка, не иначе как они едут в Керрарек». Мать бы мне этого не простила. Но что же делать?

Я выдвинул ящики письменного стола. Порылся. Ничего, что бы позволило мне нащупать хоть какое-то объяснение. Рядом с календарем лежала початая пачка «Житан» и коробок спичек. Хотя я почти не курю, я зажег сигарету и устроился в кресле, обдумывая очередную гипотезу.

Вдруг я вздрогнул от неожиданности, потому что кто-то положил мне на плечо руку. Клер бесшумно прильнула ко мне, и я понял, что она вновь заняла свое привычное место, как во времена, когда отец сидел в кабинете. Она улыбалась, слегка откинув голову. Я заглянул ей в глаза. Взгляд был очень мягкий, словно затуманенный.

— Совсем меня раздавила, — сказал я. — Тяжелая ты, однако.

Она ничего не ответила, лишь теснее прижалась ко мне. Почему мне тут же вспомнилась Ти-Нган? Усталость была тому причиной или боль — не знаю, но в тот же миг на глазах у меня показались слезы. То, чего я напрасно ждал от юной вьетнамки и чего так и не смог от нее добиться — беспредельного доверия, полной самоотдачи, все то, что я не умел выразить словами, теперь без всякой задней мысли предлагала мне эта беззащитная девочка, совсем еще дитя, но уже женщина! Тогда я встретил поруганную невинность. Теперь передо мной была невинность цветущая.

Хоть меня и не назовешь страстным, у меня, как и у всех, были любовницы. Не много, но вполне достаточно, чтобы убедиться, что им не следует доверять. Между ними и мной всегда стояло зеркало, в котором они любовались своей привязанностью ко мне. Но между мною и Ти-Нган его уже не было. То была полная откровенность двух отчаявшихся людей. А между Клер и мной зеркала еще не было. Она была слишком юной для этого, слишком простодушной и слишком прекрасной, распахнутой мне навстречу. Она требовала ласки, как кошка, свернувшаяся клубком у хозяина на коленях. Она ничего не говорила. Ей было хорошо.

Вдруг послышался голос матери:

— Клep, где ты? Почему не откликаешься?

Шаги смолкли. Мать сменила тон.

— Значит, вы здесь.

Она подошла поближе, и вдруг у нее вырвались поразившие меня слова:

— Клер, ступай… Иди поиграй!

И Клер послушно поднялась и вышла из комнаты.

— Если ей позволить, — продолжала матушка, — она ни на шаг от тебя не отступится. Ее бесполезно бранить или уговаривать — она никого не слушает.

— Послушай, мама, не хочешь же ты сказать, что она в двадцать с лишним лет все еще играет в куклы или в продавца?

— В двадцать два, уже почти двадцать три, — уточнила мать.

Она уселась против меня.

— Мой дорогой, нам с ней очень трудно… Ты ведь ничего не знаешь. Ты предпочел уехать, чтобы лечить чужих детей… Для тебя это было важнее… Я не осуждаю твой выбор. Но что касается Клер, тебе следует знать… Не скажу, что у нее дурной характер. Она очень привязана к нам. С ней можно разговаривать о простых, повседневных вещах. Она помогает по дому. Но у нее есть странности. Иногда она без всякой видимой причины впадает в ярость. Вернее, причина есть. Ей хочется, чтобы с ней постоянно возились. Твой отец еще может с ней ладить, потому что ее завораживают краски: правда-правда, я не преувеличиваю. Но она не может удержаться, чтобы не трогать кисти, тюбики, так что всякий раз это плохо кончается: он ее прогоняет. Тогда она топает ногами и ложится под дверью. Я не могу брать ее с собой в наш заповедник. Может, отец тебе не писал об этом… Я там работаю на полставки. Приходится возиться с бумагами, но кто, кроме нас, позаботится о Лабриере, который принадлежит нам испокон века? Многим бы хотелось его заполучить. Ты меня слушаешь?

— Извини! Я задумался о Клер… Значит, она остается одна?

Она кольнула меня взглядом.

— С ней тетя и Фушар. Главное, Фушар… Она ходит за ним как привязанная.

— Вы даете ей успокоительное?

— Успокоительное? Только этого не хватало.

— Вы когда-нибудь показывали ее невропатологу?

На сей раз ее терпение лопнуло.

— А почему бы не психиатру? — возмутилась она. — Надеюсь, ты приехал не затем, чтобы нас попрекать?

— Нет-нет, мама. Я просто спросил. Как Клер отнеслась к папиному исчезновению?

— Она выглядела встревоженной, подавленной… Кажется, даже всплакнула.

— Но ни о чем не спрашивала?

— Нет. Да она никогда ни о чем и не спрашивает… Принимает вещи такими, какие они есть. Она может выкинуть из головы то, что ее беспокоит. Тем лучше для нее.

— Ну а ты, мама? Давай спокойно все обсудим. Что ты сама об этом думаешь? По-твоему, он мог вот так, ни с того ни с сего, взять и уехать — просто потому, что ему надоела здешняя жизнь?

Мать поднялась.

— Поговорим о другом, — сказала она. — Что тебе приготовить на ужин?.. Мне нужно предупредить Эжени.

Сам понимаешь, я постарался ничем не выдать своих чувств. Мне удалось разыграть любезность.

— Ничего особенного. Овощной отвар, вермишель, что-нибудь молочное… Лекарства я привез. Не стоит беспокоиться.

— Обед ровно в семь. Не забудь.

Меня так и подмывало сказать, что там, откуда я приехал, я сам отдавал приказы… Но я предпочел промолчать.

Столовая… Теперь надо описать тебе столовую. Я далек от критики. Да и с какой стати? Просто припоминаю. К тому же это действительно прекрасная комната: двадцать четыре гостя могут здесь усесться за массивным столом — Бог весть какой эпохи! Надо будет выяснить. Когда я был маленьким, меня все это не удивляло. Тогда я еще не научился жить в тесноте. И не мог оценить простор.

Итак, большая красивая комната: с одной стороны свет льется сквозь стеклянные двери, выходящие в парк, с другой, противоположной, стороны два окна смотрят во двор, который матушка все еще именует парадным. Всюду деревянная обшивка, даже на потолке с выступающими балками, и все прочно заделано кирпичом — работа нашего славного Фушара. Ты, верно, думаешь, что на стенах висят отцовские работы. Ничего подобного. Они изгнаны отовсюду, кроме его кабинета и спальни. Сам замок, все его службы, прилегающие земли, угодья — все принадлежит матушке. У отца не было ничего, никакой собственности, кроме ренты; так что на стенах столовой ты увидишь лишь натюрморты, то есть изображения неживой природы — мертвее не бывает. Ими всегда можно полюбоваться в провинциальных магазинах: ну там, кувшинчик, три груши, гроздь винограда, непременный фазан в золотистом красно-коричневом оперении; или же карп и щука, а по бокам — серебряные подсвечники.

Отец всегда глядел поверх всего этого антуража. Целых тридцать лет.

Да, я еще забыл назвать великолепный старинный камин, вечно набитый огромными поленьями. Зимой мы ели на кухне — ее легче отапливать.

Так вот, в тот вечер мы собрались в столовой: матушка на месте хозяйки, тетя слева от нее, я — справа, а Клер рядом со мной. Стул напротив меня был опрокинут на передние ножки, спинкой на край стола. Все встали. И тут я спросил: «Мы кого-нибудь ждем?» Оскорбленное молчание. Наконец матушка процедила: «Это стул тети Антуанетты».

Элизабет поднесла к губам носовой платок. Она была взволнована.

— Клер! Веди себя прилично.

Клер, откусившая было от своей краюшки, положила ее рядом с тарелкой и снова выпрямилась, словно аршин проглотила. После краткой молитвы мать пристально поглядела на Эжени, ожидавшую дальнейших распоряжений рядом с сервировочным столиком, и наконец уселась. Мы последовали ее примеру. Я заметил, что на противоположном конце стола стула не было. Выходит, отца не числили среди пропавших без вести. Дезертиры здесь не в почете. Признаюсь, я не мог дождаться конца этого мрачного застолья, когда разговаривать никому не хотелось. Но матушка, памятуя о своих обязанностях, расспрашивала меня о моей жизни за границей. В ее воображении рисовалась фигура главного врача, в белом халате, со стетоскопом за ухом и прочими принадлежностями.

— Да, да, — вежливо соглашался я, — что-то вроде этого, хотя, пожалуй, условия там более примитивные.

Тетушка Элизабет прислушивалась к моим словам с некоторым недоверием.

— Все эти люди, — сказала она, — надо думать, коммунисты?

Впрочем, она тут же спохватилась:

— Конечно, дорогой, то, чем ты занимаешься, все же очень важно. Только не ешь так быстро. После этого нечего удивляться, что у тебя болит живот. Ты думаешь, все эти снадобья, которые лежат возле твоей тарелки, тебе помогут?

У тебя еще будет случай узнать, что Элизабет — большая мастерица перескакивать с одного на другое. Только не подумай, что она идиотка. Да и не вредная. Сам посуди: телевизора в замке нет. Только транзистор, да и тот, кроме отца, никто не слушает. Здесь получают только местную газетенку, в которой извещения о смерти и цены на рыбу занимают больше места, чем политические новости. Так что, по правде говоря, ей даже неизвестно, что этот мир существует. Она живет как в заповеднике — вроде ценных животных, которые вот-вот исчезнут. Я вовсе не суров к ней. Я просто прохожий, человек ниоткуда. Я описываю вещи такими, какими их вижу. Ну, а ты вправе потом кое-что сгладить.

Ладно! Пора кончать с этим церемонным обедом. В восемь я вышел из-за стола. Благодаря лишнему часу летнего времени сумерки здесь во Франции тянутся на удивление долго, и косые лучи солнца все еще проглядывали сквозь деревья, так что мне захотелось пройтись. Я выбрал длинную аллею, по которой можно добраться до заброшенной заводи. По обеим сторонам дороги стоят великолепные тополя, похожие на парусники во время регаты. Как я люблю неумолчный шелест листьев! Сам не знаю почему, только для меня это и есть счастье. Счастье, как в десять лет, когда я, навьючив на себя тяжелые снасти, отправлялся на рыбалку. Так, прижимая рукою бок, потому что мой желудок с трудом справлялся с обедом, я шагал, окруженный воспоминаниями. И вдруг, словно видение, возникшее из сумерек, рядом со мной появилась Клер. Она взяла меня за руку, словно маленькая девочка, которую ведут в школу, и приноровилась к моему шагу.

— Спорим, что ты удрала без спросу, — сказал я.

Она не ответила. Я не знал, как с ней говорить, опасаясь, что не найду верный тон. Вдруг это будет чересчур по-детски или, наоборот, слишком серьезно для нее. Ее застенчивость, скрытая внешней бесцеремонностью, казалась мне лишней помехой. Вместо этого я ускорил шаг, стараясь внести в наши отношения задор и веселость, которых вовсе не испытывал, она тут же, смеясь, вступила в игру. Вскоре я решился задать дурацкий вопрос:

— Знаешь, как меня зовут?

— Дени.

— Я твой брат?

— Да.

— Я тебе нравлюсь?

— Да.

— А еще кого ты любишь? Папу?

Она указала рукой в глубь аллеи.

— Папа во-он там.

Представь себе мое волнение.

Нетрудно догадаться, что я почувствовал при этих словах. Она потянула меня за собой, и вскоре мы очутились на топком песчаном берегу пересохшего ручейка. Рядом были привязаны плоскодонка из замка и каноэ, по которому не мешало бы разок пройтись лаком.

— Твое? — спросил я.

— Да.

Отпустив мою руку, она встревоженно оглянулась.

— Папа, — шепнула она.

И снова позвала вполголоса, так, что у меня защемило сердце: «Папа! Папа!»

Я притянул ее к себе.

— Не бойся. Я с тобой. Посмотри… Никого нет.

— Он злой, — сказала она.

— Думаешь, он нас поджидал?

Она закивала в ответ.

— Пошли отсюда, детка. Только не плачь.

Я вытащил носовой платок.

— Приподними-ка мордашку.

И, зажав ей нос, я потребовал:

— Ну-как высморкайся. Посильнее.

Она уже забыла свой недавний испуг и засмеялась. Темнело.

Слезы блестели у нее на глазах, как звезды. Я обнял ее за плечи.

— Пошли-ка домой. Уже пора. Ну, давай. Завтра снова придем сюда.

— А ты еще будешь здесь?

— Ну, конечно. А пока идем спать.

Матушка поджидала нас.

— Как она себя вела? — спросила она.

— Превосходно.

Она повернулась к Клер.

— Ступай наверх… Не забудь почистить зубы.

Она положила вязание, сняла очки.

— С ней ни о чем нельзя забывать. Попробуй, не скажи ей, чтобы она умылась, приняла душ… Хотя все это должно делаться инстинктивно.

— Кто подарил ей каноэ, которое я сейчас видел?

— Ну конечно отец. Разве можно делать такие подарки? Да к тому же такая лодка стоит дорого. Но он вечно твердил: «Хочу, чтобы она чувствовала себя свободной!» И упрекал меня и тетю в том, что мы ее отупляем. Он употреблял именно это слово. Отупляем! Да если дать ему волю, он бы сделал из нее какую-то цыганку.

— А что, тетя уже легла?

— Нет. Она пошла наверх вместе с Клер. Немного приберется и спустится.

Дверь в гостиную открылась. Появилась тетушка.

— Дени, не мог бы ты подняться к сестре. Она хочет, чтобы ее поцеловали на ночь. Она всегда этого требует.

— Сейчас иду.

Не без труда я поднялся по лестнице. Я и впрямь здорово устал. Глаза у Клер были закрыты. Она уже спала. Я склонился над ней.

— Спокойной ночи… Это я, Дени.

Она пробормотала сонным голоском:

— …покойной ночи, папа.

Я постарался очень подробно пересказать тебе этот день. Ручаюсь за точность диалогов. Что же касается атмосферы, с этим сложнее. Но теперь ты знаешь достаточно, чтобы понять мою обеспокоенность. Я не психиатр, но все же различил в поведении Клер кое-какие симптомы шизофрении. Исчезновение отца еще больше усложняло ситуацию.

Я долго расхаживал по своей комнате — кстати, вновь оказавшись в ней, я не испытал ни радости, ни печали. Сказать по правде, она показалась мне совсем чужой. Главное сейчас — это избрать себе линию поведения. Возможно, мне поможет старый доктор Неделек. Я подумал также о дяде Юбере, брате моего отца. А что, если он сумеет мне объяснить, что творится в Керрареке? Я еще расскажу тебе о нем подробнее, ведь скоро он займет свое место в этой истории, но пока я просто спрашивал себя, писал ли ему отец о причинах своего отъезда. Я усматривал связь между смятением, охватившим Клер, и таинственным исчезновением моего отца. Спать я лег незадолго до полуночи, вконец измотанный.

Наутро, взяв наш мопед (отец пользовался им для ближних поездок), я отправился в Эрбиньяк к доктору Неделеку. Мне придется кое-что порассказать тебе и о нем, и о его доме, чтобы твое описание было более убедительным. Ему, наверное, около шестидесяти восьми лет. Очень прямой, зимой и летом носит твидовый пиджак, бриджи для верховой езды и сапоги из кожи или парусины, всегда ходит с непокрытой головой; волосы у него белые как снег, а глаза словно незабудки.

Лабриер он знал не хуже, чем хороший садовник свой сад, или, если хотите, священник свою паству. Он распахнул мне объятия и усадил рядом с собой на скамью в тени огромной морской сосны, развесившей над нами свои разлапистые ветви и иглы. Не буду пересказывать начало нашего разговора… его удивление, радость встречи… Все это понятно без слов. Так же, как и его расспросы о Вьетнаме, Таиланде, беженцах, лагерях… Он и так много читал и был прекрасно осведомлен, но все же мой рассказ потряс его.

— А как ты? Как здоровье?

— У меня амебы.

— Знаешь, я так и подумал — ты неважно выглядишь. Надеюсь, желудок не затронут.

— Нет, и кровотечения тоже нет… Принимаю антибиотики, метронидазол — в общем, обычное лечение. Я крепкий. Справлюсь и с этим, разве что не так скоро.

— Ты здесь проездом или думаешь погостить какое-то время?

— Вы для нас почти как член семьи. И конечно, понимаете, что у меня есть обязанности.

— О да, сынок. Отлично понимаю.

Он вынул из кармана кожаный кисет, трубку-носогрейку и принялся набивать ее пожелтевшим от табака указательным пальцем. Я смотрел на его ослепительно белый дом под черепичной крышей. Как, должно быть, приятно жить там, среди цветов и птиц. Красивый полосатый кот лениво подошел к нам, принюхался, выслеживая ос.

— Я — его постоялец, — пошутил доктор. — Он довольно добродушный, если, конечно, не занимать его кресло.

Он выпустил тонкую струйку дыма и продолжал:

— Тебя беспокоит сестра?

— Да.

— Она у тебя что-то украла?

— Украла? С чего вы взяли?

Доктор покачал головой.

— Извини меня, — продолжал он. — Я старый дурак. Забыл, как долго тебя здесь не было… Да успокойся, ничего страшного не случилось. Твоя сестра — клептоманка. Точнее, она и раньше этим страдала, просто никто не обращал внимания. Знаешь, как это бывает: то ключ пропадет, то зажигалка, в общем, всякая мелочь. Где она только прячет все это? Где-нибудь в замке? Или на болоте? Надо бы за ней проследить. Хотя это все равно что выслеживать ласку. Твой отец было попробовал…

— Так он знает?

— Ну, конечно.

— А мать?

— Мать тоже. Но она едва не выставила меня за дверь, когда я с ней об этом заговорил. Как же, девушка из рода Майар де Лепиньер — и вдруг воровка! Что за кошмарная женщина! По ней, лучше совсем не лечить бедную девочку, чем показать ее невропатологу. Я тут бессилен. К тому же и с твоей тетей я вссоре. — Он раскурил погасшую было трубку, пожал плечами и произнес: — Таких, как она, больше не делают — и слава Богу! Да ты и сам знаешь, что твоя тетка воображает, будто лекарственными травами можно излечить что угодно. Так вот, в последнее время она повадилась навещать некоторых моих пациентов — в Сен-Жоашеме, в Кроссаде, в Керфей — и, как бы между прочим, давать им врачебные советы. Самое интересное, что ей известны такие вещи, о которых я уже позабыл… синеголовник от геморроя, сок подлесника при ожогах, крестовник от болезней кожи… И мне на старости лет пришлось подучиться, чтобы не выглядеть полным идиотом, а главное — не дать ей наделать глупостей. Признайся, это уж чересчур.

Он выбил трубку о каблук и поднялся.

— Выпьешь чего-нибудь?

И тут же сел снова.

— Да что это я! Тебе ведь нельзя спиртного. Даже вина. Только минеральную воду. И нужна строгая диета. Ты сможешь соблюдать диету в Керрареке? Твоему отцу это наверняка не понравится — у него завидный аппетит.

— Отцу… Но его там нет.

— Как? А где же он?

— В том-то и дело, что это неизвестно. Он исчез. С прошлого понедельника его никто не видел. Потому-то я к вам и пришел… Да, именно поэтому. Чтобы спросить у вас совета.

— Если тебя беспокоит его здоровье, то тут я сразу могу тебя успокоить. Недели две назад я встретил его в Геранде. Мы с ним даже перекинулись словечком, и я, помнится, сказал ему, что он прекрасно выглядит. Нет, с этим-то у него все было в порядке. Он взял с собой какие-то вещи, одежду, деньги? Понимаешь, что я имею в виду?

— Мне это тоже приходило в голову, вот только… Нет, он ничего не взял.

Доктору явно было не по себе.

— Твои родители не очень-то ладили, — сказал он. — Как ни крути, а прежде всего возникает мысль о внезапном разрыве. Такое нередко случается через двадцать — тридцать лет совместной жизни… В один прекрасный день это происходит само собой, просто потому, что лопнуло терпение… Вот только как быть с Клер? Твой отец ее бы не бросил… Хотя… Даже за это я не поручусь. А он ничего не оставил? Никакой записки?

— Оставил. Он написал мне на прошлой неделе, но я тогда уже улетел из Бангкока, и теперь письмо гоняется за мной. Ну да скоро уже придет.

— Тем лучше, — с явным облегчением воскликнул доктор. — Дождемся письма, и все разъяснится. Но ты, похоже, думаешь иначе.

— Возможно, это было прощальное письмо.

— Как? Так ты считаешь, что… — Доктор долго размышлял, словно обдумывая диагноз. Наконец покачал головой: — Нет. Конечно, я могу ошибаться. Но нет. В это я не верю. Предположение первое: он уехал с какой-то женщиной. Не стоит стесняться в выражениях. На это можно возразить: будь у него любовница, об этом знала бы вся округа. Здесь ничто не проходит незамеченным. Предположение второе: он покончил с собой. Возражение: когда мы с ним виделись в последний раз, он вовсе не выглядел человеком, уставшим от жизни. Возможно, это звучит неубедительно, но поверь, у меня есть кое-какой опыт. Третье предположение: произошел несчастный случай. Он часто ходил на рыбалку. Неловкое движение. Он падает в воду, запутывается в траве, тонет. Возражение: такой человек, как он, ловкий и сильный, как браконьер, не мог утонуть. Кроме того, тогда бы нашли его лодку. Так что остается предположение четвертое. А почему бы и нет? Что, если ему вздумалось немного отдохнуть от семейных уз? Пара недель холостой жизни, в полном одиночестве, чтобы выкинуть из головы своих женщин. У него ведь есть брат, Юбер, он живет в Сенте… Я знаю, они в ссоре… Но братьям и помириться недолго. Может, он к нему поехал. Ты туда звонил?

— Нет.

— А следовало бы… Хочешь, сейчас позвоним? Только отыщу в справочнике его номер и позвоню сам.

Извини, старина. Ты вправе сказать: «Если так пойдет и дальше, сам пиши свой роман». И верно: я увлекаюсь. Все это по-прежнему стоит у меня перед глазами, вот я и не могу отвлечься от подробностей. Помню, пока доктор звонил, я расхаживал по комнате. Вскоре он вернулся, разводя руками в знак своего бессилия.

— Он ничего не знает. Конечно, страшно удивился. Наверняка он почувствовал, что я что-то недоговариваю, но вопросов не задавал. Так что тут мы уперлись в стену.

— По-вашему, следует сообщить в полицию?

— Ну нет! Ни в коем случае. Раз ты скоро получишь отцовское письмо, стоит обождать. Еще успеем… Предположим, отец тебе написал: «Я ухожу из дома. Хочу быть с женщиной, которую люблю», — и ты будешь локти себе кусать, что обо всем рассказал жандармам. Знаешь, чем дольше я думаю, тем больше убеждаюсь, что предположение один бис не стоит отбрасывать. Твой отец садится на междугородний автобус, встречается со своей возлюбленной в Нанте, где его уже ждет чемодан, и готово — он вырвался на свободу. Нет, лучше дождаться письма. А матери ты о нем говорил?

— Еще нет.

— Правильно сделал. И не говори. Она собирается обратиться в полицию?

— Нет. Пока не собирается.

— Тем лучше. Ну и дела! А ведь у вас все могло быть так хорошо. Нет, правда. Стоило лишь немного постараться.

— А как же Клер?

— Да, конечно. Но ее можно вылечить. А теперь, когда с ней ты… — Он схватил меня за руку и встал передо мной. — Дени… вот что я тебе скажу… Мне уже пора на покой. Хочу, чтобы ты стал моим преемником… Не будешь же ты всю жизнь скитаться по свету, а у меня здесь хорошая практика. С твоим именем, с твоей репутацией — в Лабриере знают о твоей работе за границей — ты бы горы мог свернуть. Я уже давно это обдумываю… Вот, пользуюсь случаем сказать тебе… Как ты, не против?

Я оказался в страшно неловком положении. Каково будет мне, бродяге, обосноваться здесь… Погрязнуть в рутине, провожать взглядом вечных странников — диких гусей, — самому оставаясь на привязи…

— Я очень тронут, — пробормотал я, — в самом деле, почему бы и нет? Но мне надо все обдумать, а пока, сами понимаете, у меня и без того забот хватает.

Мы распрощались чуть позже, после того как он показал мне дом. Ведь в этих краях, со все еще живущими по старинке обитателями, сохранились свои традиции, не лишенные очарования, — разумеется, если времени у вас в избытке. Обычаи гостеприимства здесь соблюдаются столь же неукоснительно, как у арабов, и бедный доктор весь извелся, оттого что не мог угостить меня стаканчиком мюскаде. Я обещал держать его в курсе дела. И вот я снова в Керрареке — точнее в парке Керрарека. Просто мне, прежде чем вернуться в замок, необходимо было побыть одному, чтобы обдумать то, что сказал мне доктор. Я напрямик вышел к пруду. Плоскодонка и каноэ стояли все там же, причаленные бок о бок. На часах — половина одиннадцатого. У меня оставалось время для прогулки. Без особого труда я спустил лодку на воду — она сама скользила по набухшей земле. Взял в руки длинный шест и легко вспомнил все, чему научился когда-то. Скоро протока стала шире, и я попал в заболоченный рукав, в котором отражалось утреннее небо. Забираться дальше ни к чему. Лабриер везде один и тот же. Сразу же теряешься в буйных зарослях, которые с равным успехом могли бы находиться в Бар-Эль-Газале. Тут же возникает странное ощущение, будто ты очутился в чужих краях. Ты один — и в то же время за тобой словно наблюдают тысячи глаз. Пение, крики птиц, плеск воды мгновенно стихают на твоем пути. Но они снова раздаются у тебя за спиной, как только невидимые обитатели чащи оправятся от испуга. Я сел, позволив лодке самой выбирать себе путь там, откуда, сквозь камыши и тростник, словно тропинки в лесу, звездой расходились водяные дорожки. На болоте вдруг стало очень жарко, и я скинул пиджак. Моя память бережно хранила топографию этих мест. Вот тут, где дно полого понижалось, водились лини, а там, на стремнине, Фушар забрасывал свои сети… а вон расщелина, у которой мы, бывало, часами ждали клева карпов, могучими и плавными рывками дергавших за крючок. Несмотря на прошедшие годы, все здесь, можно сказать, оставалось на своих местах. Чудилось, что я прикоснулся к вечности, и меня вдруг охватила паника, как если бы я боялся внезапно превратиться в старичка, без конца пережевывающего воспоминания молодости. Столь многого я ожидал от этого возврата в прошлое — а теперь вот ощущал лишь глубокую грусть, острую, как колотье в боку. Я задыхался. Поспешно оттолкнувшись шестом, я направил лодку, поднявшую тяжелую темную волну, в протоку, ведущую к шалашам, в которых, с наступлением холодов, охотники подстерегали уток. Шалаши были на месте. Два почти целые, а третий, похоже, вот-вот развалится. Шорох листьев за спиной предупредил меня, что неподалеку прячется какое-то животное. Я заметил, как слегка качнулись соцветия рогоза и камыша. Может, я спугнул выдру. Пролетел зимородок. Между кувшинками струилась вода, и вдруг я впервые услышал кукушку. То была пора гнездования, нереста, любовного брожения, которое вызвало у меня брезгливое чувство. Я повернул назад и, отталкиваясь шестом, подплыл к берегу. Оседлал свой мопед. Время приближалось к полудню. В прежние времена матушка бы меня отругала: «Где ты был? Разве не знаешь, что пора садиться за стол?» Честное слово, я заторопился. Во мне вдруг проснулся на славу вымуштрованный мальчуган. Я зашел в библиотеку и набрал номер нашей парижской миссии.

— Алло, Давио, это ты?.. Говорит Дени. Да-да, вполне терпимо… конечно, колики и сильное изнеможение… ах да, моя семья. Я тебе после расскажу… Ну уж чего-чего, а неприятностей у меня по горло. Я просто хочу предупредить, что постараюсь сократить свой отпуск. Торчать здесь долго я не намерен. На то есть свои причины. Месяца три, не больше. А то и меньше. А если у тебя вдруг не хватит людей… ну, будет прорыв, немедленно вызывай меня. Хочу, чтобы ты знал, что я здесь не застряну. Ни в коем случае! До скорого… Да, еще, как только получишь отцовское письмо, сразу же пошли его мне. Это очень срочно… Спасибо.

Ты не можешь себе представить, насколько мне полегчало после этого звонка. Теперь я мог спокойно ждать, что будет дальше. Словно я здесь проездом. Это всего лишь посадка в аэропорту — пусть долгая, томительная, но такое случалось и раньше; зато небо у меня над головой оставалось чистым. Будут и другие рейсы, новые перелеты. В столовой меня поджидали мои родные — точнее родственницы; они уже с нетерпением поглядывали на настенные часы. Судя по виду моей матушки, было ясно, что она думает: «Ну, весь в отца! Тоже вечно копается. Уж если ничем не занят, так можно хотя бы не опаздывать». Но я не стану подробно рассказывать тебе о наших обедах, днях, вечерах. Ты это домыслишь сам, придерживаясь заданного мной направления. И если тебе придет в голову какая-нибудь неожиданная или живописная деталь, будь уверен, что ты недалек от истины. Приведу пример: я как будто уже упоминал, что тетушка пыталась заниматься с Клер. Как-то раз после полудня я заглянул в кухню — на один час в день она превращалась в классную комнату — как раз когда бедняжка Клер сражалась с текстом из «Истории мифологии». Тетушка расхаживала у нее за спиной. «Дуб, увитый необычайно густой омелой… необычайно». Она склонилась над тетрадкой, метнула из-под очков неодобрительный взгляд и, призывая в свидетели висевшие на стене кастрюли, воскликнула: «Омела, а не омла… Ты ведь знаешь омелу! Я тебе ее давала от коклюша. Ну же, будь повнимательней… Поставь „е“ после „м“.»

Клер, уткнувшись носом в тетрадку, приоткрыв рот, словно прилежная ученица, склоняя голову то на одно, то на другое плечо, написала после «м» «Е». Тетушка взвилась:

— Да не «Е» заглавное, дуреха.

В ярости она обернулась ко мне:

— А ты что здесь торчишь! Не видишь разве, что ты нам только мешаешь?

— Прошу прощения, — извинился я, — но вы правда думаете, что от этого будет толк?

Она громко захлопнула книгу и сказала, обращаясь к Клер, сидящей к ней спиной:

— Раз твоему братцу лучше известно, что тебе нужно, пусть он сам о тебе и заботится.

И вышла вон с видом вдовы, бросающей вызов самой скорби. Клер заплакала. Я погладил ее по головке и присел рядом.

— Хочешь, я расскажу тебе сказочку… про козочку господина Сегена… Ты, верно, ее никогда не слышала.

Я отодвинул тетрадь, пенал. Она скрестила руки на столе и оперлась подбородком о запястье, засунув в рот большой палец. Эти детские жесты потрясли меня. Я не придумал ничего лучше, чем рассмеяться.

— Козочка… понимаешь… козочка…

Выставив вперед два пальца, я показал Клер рожки, но ей было не до смеха. Она полностью вошла в роль. Она была козочкой и заблудилась в горах. Невозможно было остановиться, сказать ей: завтра дорасскажу. Она была слишком обеспокоена. Предчувствовала, что вот-вот появится волк и будет очень страшно. Пришлось мне превратить волка в трусливое, жалкое, грязное животное, и вскоре он бросился наутек под могучими ударами рожек беленькой козочки. Побледневшая от страха Клер захлопала в ладоши и чмокнула меня в ухо, при этом грудь ее напряглась, как у женщины, готовой отдаться любовнику. Подобное простодушие вызвало у меня чувство болезненного протеста. Мне самому уже хотелось прикрикнуть на нее: «Будь повнимательней!» На следующий день она вновь пожелала послушать сказку про храбрую козочку.

— Сразу видно, — сказала матушка, — что ты не умеешь обращаться с детьми. С ними надо быть твердым.

После столь удачного начала спор не мог не перерасти в ссору. От упреков и обид мы перешли к психическому состоянию Клер.

— Ноги психиатра не будет в этом доме, — торжественно заявила матушка. — Это тебе всюду мерещатся сумасшедшие. Там, откуда ты приехал, их наверняка было вдоволь. Но в моей семье этому не бывать.

Бедняжка Клер! Я был уверен, что необходимое лечение восстановит ее душевное равновесие. Но потребовалось бы немало терпения и упорства. Лишь время приносит исцеление, мы же, «врачи без границ», всего лишь чернорабочие, латающие прорехи. Если бы не отцовское письмо, я бы тут же застегнул свой чемодан, и к черту Керрарек!

Но мне удалось сдержаться, и обстановка в доме разрядилась. Вскоре тетушка предложила мне осмотреть ее ботанический сад — а это значит, что она решила предать забвению мою выходку. Попытайся ты представить себе обстановку, в которой я оказался, вряд ли бы додумался до чего-либо подобного, но тем не менее это так — тетушка развела позади огорода ботанический сад. Одетая, как лаборантка, — в соломенной шляпе, длинном фартуке с карманом на животе, в сабо и, естественно, с секатором в руках, — она продемонстрировала мне лучшие свои экспонаты.

— Humulus lupulus… С папоротником и отварным ранетом это эффективное средство от меланхолии. (Подразумевается: вот что нужно Клер.) А вот корень Hypericum perforatum, или, если хочешь, лекарственный зверобой… Он отгоняет нечистую силу.

Она медленно проходила между грядками. Я шел чуть позади, потрясенный, но готовый выразить свое восхищение перед чем угодно. Чувствовал себя иноземным монархом, учтиво принимающим парад войск. Она склонилась над неказистым растеньицем.

— Когда еще не существовало этой вашей химической дряни, — пояснила она, — эта травка считалась лучшим средством от сердца.

И она почтительно пробормотала:

— Leonurus cardiaca, или пустырник.

Потом, остановившись передо мной, указала на грядку, заросшую буйной растительностью.

— Здесь все мои сиротки, — объявила она. — Сплошь непризнанные растения… Matricaria Parthenium, незаменимая при зубной боли… Plygonatum officinale… наилучшее средство от нарывов… Я им вылечила одну женщину с острова Пантий, у которой…

Вдруг она умолкла, сообразив, что сболтнула лишнее.

— Очень интересно, — отозвался я.

— О, я прекрасно знаю, что ты мне не веришь, — продолжила она через минуту. — Но в этом — вся моя жизнь.

Время от времени у нее, как и у матушки, прорывались искренние нотки, из которых постепенно складывалась картина подлинного разочарования. Помни, в замке никто не был счастлив. За случаем в ботаническом саду последовал другой: тебе бы и в голову не пришло такое. Я расскажу тебе о нем, по-моему, он этого стоит.

Как-то утром матушка отозвала меня в сторону, как всегда, с самым таинственным видом: взгляд налево, взгляд направо и, не побоюсь этого слова, ушки на макушке.

— Ты когда-нибудь вспоминаешь о тетушке Антуанетте? — спросила она шепотом.

— Ну, говоря по правде…

— Если я правильно понимаю, тебе даже в голову не пришло возложить цветы на ее могилу. А следовало бы.

— Хорошо, — отозвался я примирительно. — Решено: я схожу на кладбище.

— Если это тебе в тягость, то лучше не ходи.

Попался! Скажу «нет» — буду негодяем. Скажу «да» — окажусь ханжой.

— Давай пойдем вместе, — предложил я. Один-ноль в мою пользу. Этого она не ожидала. С минуту она присматривалась ко мне, пытаясь понять, насколько я искренен.

— Ладно, — сказал она наконец. — После завтрака. Тетушка присмотрит за Клер.

В Эрбиньяке кладбище — истинное «место успокоения», где растут цветы и порхают дрозды и пчелы. Там и сям по могильной плите пробежит ящерка, добавив к полустертому имени лишний штрих. Мне тут же вспомнились общие могилы, бульдозер, уминавший негашеную известь, которой были засыпаны тела. С яростью и болью в сердце я смотрел на ухоженные ряды крестов, на содержавшиеся в идеальном порядке часовни.

Во всем мире, там, где есть стена, обязательно появляется надпись, содержащая угрозу, оскорбление или непристойность. И только на кладбищах до сих пор стены остаются нетронутыми.

— Это здесь, — сказала матушка. Я позабыл это место, как позабыл прежние Дни всех святых[269], они стерлись у меня в памяти под мелким моросящим дождиком, скрадывавшим очертания фигур. И все же… Только представь себе: нечто вроде домика с решеткой, несколько ступеней ведут вниз, в сумрак подземного зала, над которым возвышается Святая Дева, из рук ее исходит сияние; по обе стороны склепа расположены друг над другом могилы, словно нары в лагере для военнопленных.

Последнее жилище членов семьи Куртенуа. Не всех. Лишь последних обитателей Керрарека. Матушка перекрестилась.

— И мы с Элизабет будем здесь покоиться, — прошептала она.

Мы поднялись по ступенькам, распахнули решетку.

— А отец? — спросил я.

Кивком матушка указала мне могильную плиту поодаль.

— Это для него, если он еще не передумал. Ему все равно, что там он будет лежать один.

Она ненадолго задумалась, шевеля губами. Вероятно, молилась или привычно разговаривала сама с собой. Я же пытался представить себе невыносимую совместную жизнь этого мужчины и этой женщины и, в особенности, то безысходное противостояние, которое вынудило их желать этого посмертного раздела. Вообрази, как они, по-видимому сидя в гостиной, методически составляют нечто вроде протокола происшествия. Майар против Куртенуа. Майару не место среди Куртенуа. Каждому — своя могила. И так да пребудут они во веки веков. Разъединены на вечные времена. Все это они высказывают ледяным голосом, с ненавистью взирая друг на друга. И как же я был прав, когда предпочел врачевать тяжелораненых во Вьетнаме, чем оставаться с тяжелобольными из Керрарека.

Но здесь я вынужден вернуться к тому, что до поры до времени оставалось в тени. Извини, что я продвигаюсь вперед зигзагами. Столько всего нужно сказать! Хочу коснуться моих отношений с отцом. Между матушкой и мною всегда сохранялась дистанция, и понемногу мы совершенно отдалились друг от друга. Это шло изнутри. Я зародился в ее утробе помимо ее воли, словно еще зародышем я чувствовал, когда ее тошнило по утрам, и это меня вконец озлобило. Там, в ее чреве, я был незваным гостем, чью жизнь постарались сделать невыносимой. Такова печальная участь всех нежеланных детей. Что касается отца…

Нужно было уметь читать у него в душе. Внутренне зажатый человек с подавленными желаниями. Рак-отшельник, мягкий, слабый, укрывшийся в первой попавшейся раковине, под маской художника, влюбленного в природу, жаждущего спокойной размеренной жизни. Проводивший время то на природе с ружьем наперевес, с блокнотом для эскизов в кармане, то взаперти, в своем кабинете, куда всем был закрыт доступ. Но его глаза не умели лукавить, и я всегда знал, что он меня любит. Когда я зашел поцеловать его на прощание, прежде чем отправиться в первую свою поездку, он привлек меня к себе. «Ну а теперь, — сказал он, — ты должен пожелать удачи мне». Бедный мой старый папа! В душе мы с ним всегда были заодно.

Или вот еще одна история. В молодости, во время войны, он выучил английский — это был один из видов сопротивления оккупантам. И я, когда учился в коллеже, всерьез занялся английским, кстати, эти познания сослужили мне хорошую службу в моих странствиях. Так что иногда отец в шутку заговаривал со мной по-английски, неизменно вызывая негодование матушки. Хотя, конечно, она ничего не имела против самого английского. Просто не могла смириться с тем, что мы могли прямо у нее под носом сказать друг другу что-то, чего она не понимала. Ей чудилась в этом насмешка. Когда отец, разумеется по-английски, говорил мне за столом, что мясо переварено или рыба слишком пресная, она привставала.

— Если вы намерены продолжать в том же духе, — восклицала она, — я лучше пойду на кухню.

Папа лишь посмеивался. Эти легкие уколы служили ему утешением после стычек, к сожалению, слишком частых, от которых он искал спасения среди своих книг и картин. Я бы мог привести тебе сколько угодно таких случаев. Они то и дело приходили мне на ум, когда я вышагивал вокруг письменного стола в библиотеке, в свою очередь служившей мне укрытием, — но исчезновение отца по-прежнему оставалось для меня тайной. Я уже все перерыл. Мне попались лишь ненужные бумажки, вроде счетов из гаража или квитанций на оплату электроэнергии. Ничего интересного. Я же искал банковский счет или что-то, что могло бы стать уликой в моем расследовании. Наконец от папаши Фушара мне удалось узнать кое-что полезное. Отец покупал краски в Лa-Боле, у торговца, державшего лавку напротив пляжа. Я заскочил в Ла-Боль. Не так просто оказалось что-то вытянуть из этого славного и любопытного увальня. Вскоре уже он сам задавал мне вопросы. Как, господин граф куда-то отлучился, не оставив адреса? Удивительно! Тем более странно, что он готовился к ежегодной летней выставке. Значит, он никак не мог отлучиться надолго. Словом, толку от моего собеседника было мало. Я зашел в картинную галерею, где выставлялся отец. Но и здесь не узнал ничего нового. Хотя нет: узнал, что отцовские картины пользовались всевозрастающим спросом. Из чего я заключил, что где-то у него был тайник, из которого он мог брать деньги до своего возвращения.

Шли дни. По-прежнему ничего нового. Каждое утро я выходил навстречу почтальону. Но почты было не много: местная газетенка, каталоги, письма — всегда срочные — из Лa-Редута, Труа-Сюис, реклама магнитных браслетов, заговоренных крестиков, кулонов в виде знаков Зодиака. Клер вырезала самые привлекательные картинки. Куда она их прятала? Вот мы и вернулись к Клер.

Нет, плохой из меня рассказчик. Как-то в детстве мне довелось увидеть жонглера-китайца, крутившего тарелки на конце палочки из бамбука. У него было восемь или десять таких палочек, выстроенных в один ряд, и ему приходилось то и дело перебегать от одной к другой, чтобы вновь раскрутить тарелки, готовые остановиться. Львы, слоны, воздушные гимнасты, клоуны забылись, но китаец, метавшийся от одной палочки к другой, по-прежнему стоит у меня перед глазами. Я — как этот китаец. Бросаюсь от матушки к тетке, потом к Клер, потом к Неделеку. Но если я не упомяну кого-то из них, ты потеряешь нить рассказа. Пусть, на твой взгляд, я буду неумелым жонглером, пусть я то и дело бью тарелки и меня следует освистать. И все же давай вернемся к Клер. Я не стал пересказывать матушке то, что сообщил мне доктор относительно клептомании моей сестры. Но я принял кое-какие предосторожности. Запирал свою комнату на ключ и наблюдал за больной, что было нетрудно, так как она всегда держалась поблизости. Можно даже сказать, что она вечно таскалась за мной, так что мне пришлось изловчиться, чтобы улизнуть от нее в Лa-Боль.

По утрам я еще мог располагать собой, потому что поднимался очень рано, но, стоило Клер проснуться где-нибудь в половине десятого, как она тут же прибегала ко мне, и все было кончено. Она глаз с меня не спускала. Если ты читаешь газету, твоя кошка разваливается между ней и тобою. Если пишешь, она ложится прямо на бумагу и потягивается, жмурясь от удовольствия. Клер вела себя почти так же. Разве что не мурлыкала, зато наслаждалась каждым моим движением. Копалась в моих вещах, включала электробритву, нюхала зубную пасту. Я следил за ее руками, но пока что она ничего у меня не стащила. Быть может, чувствовала, что за ней наблюдают. Или просто у меня в комнате польститься было не на что. Впрочем, что я знаю о клептомании? Возможно, толчком могло послужить волнение, или же тут все зависело от лунной фазы, а то и от капризов погоды. Я ослабил бдительность, и у меня пропал кошелек. Маленький кожаный кошелек на молнии, самый что ни на есть обыкновенный. В десять он еще лежал на камине вместе с носовым платком, тюбиком с таблетками, карманными ножницами, в общем, со всякой чепухой. Клер, как обычно, порыскала по комнате, затем ее позвала мать, и она вышла. Но она отсутствовала не больше четверти часа. Выходит, тайник был где-то в доме. Но вот вопрос: зачем ей понадобился кошелек? Может, Клер привлекали кожаные вещицы? Или клептоманы склонны воровать какой-то один вид вещей? Я притворился, будто исчезновение кошелька прошло незамеченным. Клер, видимо, тоже не ощущала ни малейшей неловкости. Но на следующее утро, едва проснувшись, я тщательно обследовал все пустующие комнаты на первом и втором этаже. Поставь себя на ее место. Она ворует сама того не ведая. Крадут ее руки. Ее воля в этом не участвует. И вряд ли она станет придумывать какой-то хитрый тайник, тем более что ее никогда никто не беспокоил. Наверняка она воображает, что все пропажи остались незамеченными. К этому следует добавить, что крадет она не затем, чтобы время от времени любоваться похищенным. С нее довольно того, что добыча сложена где-то в укромном углу. Так я рассуждал, заглядывая под мебель, шаря за креслами. И в то же время я обдумывал план. Если Клер особенно привлекает кожа, то наживкой может послужить футляр для карт или очков, что-нибудь в этом роде. А затем я попытаюсь ее выследить. Я мучился от безделья. Не забудь, что я пребывал в полной праздности. Скука, беспокойство, вечно снедавшие меня, словно холодок, бегущий по телу, вместе с раздражением отравляли мне буквально каждую минуту. К тому же я страдал мучительными приступами усталости, вынуждавшими меня прислоняться к чему угодно, к дереву или к стене. Так что слежка за Клер вносила в мою жизнь приятное разнообразие. Знать бы тогда, куда это меня заведет!

Как-то раз, когда Клер на минутку отвлеклась, мне удалось съездить в Геранду. Вот до чего дошло! Я купил красный кожаный футляр для ключей. Такой опытный рыболов, как я, не мог не знать, как сильно красный цвет привлекает окуньков, голавлей, всякую мелкую рыбешку. Так отчего же не мою сестренку? Но когда я собирался свернуть на частную дорогу, ведущую к нашему парку, в меня едва не врезалась мощная американская машина. Мы оба резко затормозили. Мопед занесло. Я оказался сидящим на земле почти у самых ног весьма элегантной особы, которая протянула руку, чтобы помочь мне подняться. Как видишь, китайский жонглер снова на сцене: здесь я вынужден, не откладывая, открыть очень пространные скобки, чтобы заключить в них рассказ о г-же Белло. Да, ты прав. То была она. И не моя вина, что она так внезапно вторглась в мое повествование. Я излагаю события так, как они происходили. Все случилось в соответствии с их логикой, а не по моей воле. Униженный и злой, я вскакиваю на ноги. Мы швыряем свои имена друг другу в лицо, словно оскорбления.

— Дени Майар де Лепиньер.

— Ингрид Белло.

— Вы превысили скорость.

— А вы держались левой стороны.

— Я здесь у себя дома.

— Я в этом не уверена.

— Как! Вы утверждаете…

— Послушайте… Возможно, это я во всем виновата. Вы не ушиблись?

— Нет. Чуть-чуть оцарапал руку.

— Тогда давайте заедем ко мне. Я живу в двух шагах отсюда. Я вас перевяжу, и может быть, мы завяжем добрососедские отношения.

Отказавшись, я бы поступил в высшей степени невежливо. Когда ты дойдешь до этого эпизода, тебе захочется узнать, как выглядела г-жа Белло.

На мой взгляд, без этого можно обойтись, ведь самый лучший портрет уступает плохонькой фотографии, ну да будь по-твоему. Представь себе роскошную шведку (во всяком случае, я ее принял за шведку из-за имени Ингрид). Оно напомнило мне Ингрид Бергман. Что-то такое в ней в самом деле было. Прекрасные серые глаза. Высокий лоб. Нос четко выделяется, все черты резко очерчены, но ничего мужского в них не было, если только ты понимаешь, что я имею в виду. Высокая, крепкая женщина, похожая на спортсменку-пловчиху. Впрочем, в строгом сером костюме она выглядела весьма элегантно.

Да, чуть не забыл. Разумеется, блондинка. Волосы заплетены в косы и искусно уложены короной. И я рядом с ней — тощий, плохо одетый, жалкий. Задрипанный граф, больше смахивающий на бродягу. Я ненавидел ее всем сердцем, но все же сел к ней в машину. Фушар меня не обманул. У Белло был прекрасный дом, окруженный соснами, скрытый от посторонних взглядов — образцовый дом, выстроенный профессионалом, дизайнером архитектурных ансамблей, одним из тех, что работают для иллюстрированных журналов. Я вдруг почувствовал, что могу гордиться Керрареком. Вероятно, у Ингрид были деньги, зато у меня… Но что это я! Во мне взыграла кровь Куртенуа. Все-таки я истинный сын своей матушки.

Ингрид провела меня в шикарную living-room — то есть гостиную. Как видишь, я знаю современный жаргон. Великолепная комната с камином посередине, настоящей английской мебелью, звериными шкурами на полу, выложенном большими черно-белыми плитами. Туда заходишь почтительно, снимая шляпу и вытирая ноги у входа.

— Что вы будете пить?

— Ничего. К сожалению, мне сейчас нельзя ничего спиртного.

— Да, я знаю, — сказала она. — Вы ведь «врач без границ». О вас много говорят, и не только здесь, но и в Нанте. Я восхищаюсь вами, г-н де Лепиньер.

Разговор сразу же принял неприятный для меня оборот. Чтобы не показаться деревенщиной, я наконец согласился выпить чашечку кофе.

— Муж очень огорчится, что не застал вас, — продолжала она. — Он так переживает из-за того, что его разногласия с вашим отцом никак не разрешатся. Ведь так просто было бы привести в порядок ту дорогу, на которой я вас чуть не сбила. Вам, конечно, все известно.

— И да и нет. Понимаете, я ведь здесь ненадолго. Так что я предоставляю отцу разбираться с размежеванием земель самому.

— Все же было бы неплохо, если бы вы с ним переговорили. Мы не будем чувствовать себя дома, пока все не уладится. Это совсем несложно — стоит лишь захотеть.

— Хотелось бы сделать вам приятное, — сказал я. — Но, к несчастью, отец сейчас в отлучке. К тому же я вспомнил… Тот участок принадлежит матери.

Ингрид отхлебнула чаю, стараясь выиграть время.

— Могу я быть с вами откровенной?

— Прошу вас.

— Если бы все зависело только от вашего отца, мы бы с ним наверняка договорились: они с моим мужем неплохо ладят. О себе я не говорю, предпочитаю держаться в стороне от этих раздоров. Но вот г-жа Лепиньер… вы ее хорошо знаете… помогите же мне.

— С ней бывает нелегко.

Ингрид улыбнулась.

— Вы, как сын, называете это так, — вздохнула она. — Вся беда в том, что она нас не любит. Похоже, она не может нам простить, что мы купили землю, назначенную к продаже. Подите поймите ее. Но мне не хотелось бы утомлять вас этими разговорами. Вы снова собираетесь ехать туда?

— Туда или еще куда-нибудь. Я как иезуит. Сам себе не принадлежу. Еду туда, куда призывает меня людское горе.

Я тут же сам на себя разозлился за эти громкие слова. Нет, я не унижусь до того; чтобы бахвалиться перед этой дамочкой, от которой за версту несет большими деньгами. Я встал.

— Вы ведь не торопитесь, — сказала она. — Пойдемте… Я покажу вам дом. Теперь, когда вы знаете дорогу, я надеюсь иногда вас здесь видеть.

Что за неприятная обязанность, старина. Тяжкая светская обязанность. «Ах, это и в самом деле очень красиво… Все говорит об отменном вкусе… А что за дивный вид на лес, просто глаз радуется…» Я вкладывал в свои похвалы злую иронию, которой она, казалось, не замечала. Она шла впереди меня, распахивала двери, вежливо сторонилась, прилежно играя роль гида. Она что, дурочка? Осмотр завершился в гараже, забитом досками, мешками с цементом, электрическими проводами. Здесь я узнал, что, по желанию владельца, двери гаража распахивались автоматически, реагируя на свет фар. В целом — боевая ничья. У Белло были деньги, у меня — имя. Возможно, именно эту мысль она и старалась мне внушить. Она отвезла меня обратно на перекресток, где на траве валялся мой мопед. Приложила палец к губам.

— Не говорите дома, что вы упали. Меня обвинят в том, что я нарочно все подстроила. Не стоит еще больше обострять отношения. — Кокетливо наклонив голову, она протянула мне руку. — Скажем друг другу «до свидания»?

Что бы ты ей ответил на моем месте? «Ну разумеется» или что-нибудь в этом духе. Признаюсь, я так и сделал. Она проводила меня взглядом. Неловко было ощущать себя объектом ее настойчивого внимания. Для нее «врач без границ» — что-то вроде панды или утконоса. Она так и осталась стоять посреди дороги, и я перестал ее видеть в зеркале заднего обзора, только когда свернул на частную аллею, ведущую к Керрареку. Но то утро поистине было утром встреч. Передо мной на велосипеде ехал почтальон. Заслышав меня, он остановился, покопался у себя в сумке и протянул мне конверт. «Г-ну Дени де Лепиньеру. Это из Парижа». Я притворился, будто мне это безразлично. Только не показывать вида при почтальоне — он здесь не последний из тех, кто влияет на общественное мнение. Но сердце у меня забилось сильнее. Я положил в карман конверт со штемпелем нашей постоянной миссии в Париже. Давио, как всегда осторожный и скрытный, засунул отцовское письмо во второй, с виду самый обычный конверт. Я пошел по тропинке, ведущей к пруду. Хотелось побыть одному. Я присел на сваленные в кучу бревна и разорвал верхний конверт. На втором было множество вычеркнутых надписей. Просто чудо, что письмо не затерялось. Нервничая, я развернул его.

My dear Дени…

Я сразу же понял, что отец пытался вернуться к доверительному тону, которым были отмечены периоды нашей самой задушевной близости. «My dear Дени» служило сигналом «SOS». Затем он продолжал по-французски:

«Я долго колебался, прежде чем написать тебе это письмо. Будь ты сейчас в Керрареке, вместо того чтобы жить в местах, которые мне даже трудно себе представить, куда проще было бы самому рассказать тебе обо всем. Верно, я бы тогда сказал тебе: „Ты знаешь, что за жизнь мне приходится вести рядом с твоей матушкой и ее сестрицей (вторая, слава Господу, умерла). Они меня ненавидят. Зато Клер любит меня слишком сильно. Втроем они просто душат меня. Не раз я был на грани самоубийства“. Но нет. Окажись ты здесь, рядом со мной, я сказал бы иначе. Наверное, так: „Недавно я встретил женщину, которую очень любил, когда мне было двадцать. И мы поняли, что наша любовь все еще жива. Поэтому мы решили уехать вместе“. Это и есть правда — в чистом виде, без прикрас. Считай: двадцать мне было году в 44-м — 45-м. Да. В самом конце войны. Она тогда жила в Сен-Жоашеме, то есть в Сен-Назерском кармане, который прочно удерживали немцы, а я служил в Поншато, в В.Ф.В., и сражался в окрестностях Лабриера. И не раз рисковал жизнью, чтобы повидаться с ней. Ромео и Сирано надо было только подняться на балкон. Мне же приходилось пробираться через болото, словно выдра, прячась от патрулей, подвергаться смертельной опасности, чтобы на мгновение сжать ее в объятиях… А потом нас разлучили. Я угодил в ловушку, женившись на твоей матери. Но сияние моих двадцати лет не угасло для меня. И если я писал Лабриер, как, пожалуй, никто другой, так это потому, что для меня он не такой, как для всех. Здесь, словно в заколдованной стране, жили мои воспоминания; здесь, в этом краю без берегов и почти без тверди, я потерял Франсуазу. Сынок, то была безумная любовь. Но любовь и должна быть безумной. И вот, раз уж, к своему стыду и великой радости, я имею честь вновь быть без ума от любви, я решился уехать со своей чудом обретенной Франсуазой. Через несколько дней я покину Керрарек. Что касается планов на будущее, они пока самые неопределенные. Мы не знаем, как станем жить дальше. Главное — это оказаться в другом месте. Прежде чем уехать, я оставлю твоей матери записку, чтобы она не вздумала всполошить полицию. Хотя она будет слишком оскорблена в лучших чувствах, чтобы поднять шум из-за моего исчезновения. Прошу тебя, не говори ей об этом письме. После я позабочусь о разводе; я не собираюсь покинуть Клер. Но пока я не могу позаботиться о ее лечении. Твоя мать упорно отказывается признать, что бедная девочка страдает неврозом. Само название, подобно сифилису, кажется ей неприличным. Но я надеюсь, что развод, который я намерен получить, сгладит все трудности. Бедной Клер придется нелегко, да и мне самому тяжело расставаться с ней, тем более что я не могу ей все объяснить. Боюсь, она уже и так что-то заподозрила. Я предпочел обойтись без сборов, лишь бы ее не настораживать. Но она — словно кошка: заранее чувствует, когда от нее что-то скрывают. Из-за нее ты вправе думать, что я поступаю дурно. В чем-то это, возможно, и так. Как знать, не позволю ли я очертя голову втянуть себя во что-то постыдное? Но ты ведь посвятил себя заботе о жертвах, любых жертвах — будь то пострадавшие от пожаров и наводнений или от восстаний и войн… Неужели ты откажешься протянуть мне, как и им, руку помощи? На свете есть не только лагеря, колючая проволока, сторожевые вышки. Существуют еще и старые замки, из тех, что так охотно фотографируют туристы, и не подозревая, какой холод и мрак царит внутри. Целую тебя, дорогой Дени.

Твой старенький, наконец-то счастливый папа Рауль».

Признаться, я чуть было не усмехнулся. Отец в роли влюбленного лицеиста! Это не укладывалось у меня в голове. Да он, бедняга, и правда верит в любовь! Так и хотелось его предостеречь. «Берегись! „Ты для меня все… ради тебя хоть в огонь“, и прочие глупости — даже пятнадцатилетние девчонки уже не верят в эти басни. А для тех, кому, как мне, довелось пожить среди разрухи, в грязи и сукровице, с этим покончено. Мы не теряем голову из-за пустяков. Тебе бы не мешало послушать о смерти Ти-Нган — тогда бы ты понял, что значит конец всему и что единственное стоящее чувство — это жалость. А тебя мне действительно жаль, бедный мой старик!»

Я бережно спрятал письмо в бумажник и не спеша отправился в Керрарек. Меня поразило, что матушка ничего не сказала мне о записке, которую оставил отец. Тяжело сознавать, что она могла быть до такой степени скрытной. Да и не одна она, а вместе с тетушкой — ведь они все говорили друг другу. С содроганием я воображал себе их шушуканье, их замечания, их злобные сплетни по поводу этого письма, которое они, должно быть, затвердили наизусть. В замке шла подготовка к штурму. Матушка и тетка совещались перед запертой на ключ дверью бедняжки Клер. В двух шагах от них Фушар с женой ждали приказов. Поверь, я нисколько не преувеличиваю. Мне вспомнилась одна фраза из отцовского письма: «Сам знаешь, каково мне приходится между твоей матерью и ее сестрицей». Я подошел поближе, готовый ответить уколом на укол.

— А, вот и ты, — сказала матушка.

— Да. Вот и я. Я что, чем-то провинился?

— Клер не желает выходить из комнаты.

— Почему?

— Потому что ты не взял ее с собой.

— Ну, с меня довольно, — возмутился я. — Если так будет продолжаться, я переберусь в гостиницу. Оставьте меня одного. Да. Подите-ка отсюда. Ступайте! Убирайтесь!

Тетушка разинула рот. Мать вцепилась ей в руку. Даже старик Фушар был потрясен моей выходкой. Все четверо отступили. Я присел на корточки перед замочной скважиной.

— Клер… Клер, открой-ка.

Из-за двери до меня доносилось ее дыхание. Последовала долгая пауза. Обернувшись, я резким взмахом руки велел им разойтись. Они исчезли на лестнице.

— Клер, так ты откроешь?

— Папа, это ты?

— Нет. Это Дени. Впрочем, какая разница… Дени, ты же знаешь. Ну, помнишь, беленькая козочка… Открой.

— Нет. Расскажи.

— Ну так вот, видит она волка, и тут…

Молчание. Я осторожно продолжаю:

— Если выйдешь, я дорасскажу… Волк был очень хитрый. А козочка и подавно.

Молчание. Наконец ключ медленно повернулся и дверь приоткрылась. Показался краешек лица, настороженный взгляд. Я развел руками.

— Вот видишь… Это я… Пришел за тобой. Пойдем поедим, а после погуляем вдвоем.

Она сделала несколько шагов и озиралась, словно искала кого-то. Я придал себе таинственности:

— Идем со мной.

И на цыпочках пошел к себе в комнату, нарочно ступая огромными шагами; она тут же включилась в игру, задирая ноги повыше, чтобы было похоже на меня. Прижав палец к губам, я показал ей, что шуметь нельзя, и она, смеясь, тоже поднесла к губам палец. Я осторожно постучался в дверь, и она прыснула от смеха.

— Т-шш!

Я вошел первым, она за мной. Я сделал вид, что вытираю пот со лба.

— Да, было жарко! Выпей чего-нибудь. Садись.

Я быстро накапал в стаканчик для полоскания зубов успокоительное, которое принимаю сам, когда меня мучит бессонница.

— Знаешь, это так вкусно… Очень-очень вкусно.

Она взяла стаканчик и доверчиво выпила. Я взглянул на часы. Четверть первого. Пора садиться за стол, а она того и гляди заснет. Не стану тебе рассказывать об этом мрачном завтраке. Мы обменивались взглядами, словно выстрелами, но матушка воздержалась от резких замечаний. Стычка произошла уже в гостиной, когда спавшую на ходу Клер отвели в ее комнату. Тетушка вязала. Мать перебирала чечевицу. Она никогда не доверяла эту работу другим, и если кому и попадался камешек, он предпочитал промолчать — матушкина сноровка не ставилась под сомнение. Я заговорил первым:

— Я дал ей успокоительное… И я хотел бы…

Матушка сухо оборвала меня:

— Не сделай твой отец того, что он сделал, она бы оставалась такой, как прежде. Верно, Элизабет?

— Ну еще бы.

— Она была послушная, покладистая и все такое… Ну, а теперь она словно обезумела.

— Так оно и есть, — отрезал я. — И если ее серьезно не лечить…

— Об этом следовало бы сказать твоему отцу. Тебе-то он, наверное, сообщил о своих намерениях.

— А тебе о них ничего не известно?

Тут мы с ней словно сцепились врукопашную. Я был доведен до предела. Я пододвинул свое кресло поближе.

— Послушай, мама. Я надеюсь, вы не станете вымещать на Клер то, что натворил отец. Клер больна… и уже очень давно. Ее необходимо лечить… и как можно скорее.

Она покосилась на меня поверх очков.

— Поместить ее в частную клинику? Это ты предлагаешь? Да-да, конечно, ты врач. И я не запрещаю тебе ее лечить. Но Клер счастлива здесь. Она прекрасно выглядит. Гуляет сколько душе угодно. Чем ей будет лучше в клинике? Разве только лекарства?

У тетки вырвался презрительный смешок.

— Что же, — продолжала матушка, — дело твое. Достань ей, что считаешь нужным. Но Клер останется с нами. В конце концов она забудет, что она сирота.

— Бедное дитя! — добавила тетушка.

Я был вне себя от злости. Мне хотелось их ударить. Хлопнув дверью, я решил поискать прибежища на болоте. Отвязал плоскодонку и позволил ей плыть по воле волн. Верно, ты считаешь, что царящий в природе покой, однообразный пейзаж, медленное движение лодки — все это способствует тому, чтобы в подобную минутку вернуть себе самообладание и хладнокровие. Так вот, ты ошибаешься: теперь я был полон негодования против отца. Ему нравилось видеть в себе жертву. Дезертир — вот кто он такой! Мне приходится разбираться с моей ненормальной матерью, ненормальной теткой и ненормальной сестрицей. Конечно, ничто не удерживало меня в Керрареке.

Стоит только позвонить Давио — и до свидания! Но довольно того, что один Майар де Лепиньер ударился в бега. Я же решил принести себя в жертву, как сказала бы эта дура, Ингрид Как-ее-там.

Эта странная мысль заставила меня улыбнуться. Мне вдруг захотелось мучить ее, причинять ей боль, раз я не сумел добиться уважения от своих домашних.

Здесь мне хотелось бы втолковать тебе то, в чем я сам так и не смог разобраться до конца. Для матери и тетки я, в сущности, так и остался мальчишкой; и пусть я продвинулся по службе — для них я так и не вырос из коротких штанишек.

Зато Ингрид — представь себе — видела во мне высшее существо, что-то вроде посланца Божия, человека исключительного, перед которым нельзя не склониться. Мне вдруг стало казаться, что одна женщина должна расплачиваться за другую. Это было нелепо, более того, гнусно. И все же эта мысль, словно жук-древоточец, проникла в какой-то участок моего мозга, на который мне бы следовало обращать побольше внимания.

Теплый ветерок гнал мою лодку вдоль протоки, над которой, едва не касаясь кувшинок, вились черные с синим зимородки. Понемногу мои обиды поутихли. Забавно будет сыграть перед Ингрид роль этакого энергичного господина, непреклонного дельца, но готового договориться с ней насчет этого права на проезд. Матушку я и не подумаю ставить в известность. Довольно будет коротких визитов. «Вы должны дать больше… Подумайте, насколько от этого возрастет ценность вашей виллы…» Дурное обращение, которому я подвергался дома, я сумею обратить против Ингрид, изводя ее ради собственного удовольствия.

То были не ясные намерения, не расчеты, не даже задние мысли; всего лишь смутные мечтания, легкий туман воображения, которому неяркий свет, проникавший сквозь высокие травы, придавал что-то призрачное. Да и кто из нас, в конце-то концов, сказал другому «до свидания»?

Я вернулся домой немного пьяный от солнца, от усталости, от скуки. В замке на всех этажах на меня дулись. Я не стал делать никаких шагов к примирению. Напротив, сел в нантский автобус, даже не предупредив никого из них, куда я еду. Я еще выдрессирую этих баб! На самом-то деле я ехал за лекарствами, которые, по-моему, были необходимы Клер. Не стану их тут перечислять, но если, по-твоему, подобные детали могут пригодиться в романе, я пришлю тебе список.

Я немного поболтался по городу, который показался мне почти неузнаваемым. Потрясающе красивый благодаря царственной реке, на которой он стоит, украшенный стрелами кранов и мачтами, словно прорисованными пером. Сделав покупки, я из чистого любопытства отыскал мебельный магазин Белло. Признаюсь, я был удивлен. Шесть этажей, заполненных всевозможной мебелью, роскошные выставки, витрины с множеством канапе, чайных и карточных столиков, маркетри, красное дерево, палисандр. Все здесь выдавало неслыханный торговый оборот. Так что мои надежды обвести ее вокруг пальца выглядели просто смехотворными. Сам лишь недавно явившись из мира, где лачуги строились из консервных банок, толя, картона и засохшей грязи, перед этими ярко освещенными стендами душой и сердцем я почувствовал себя партизаном.

— Вы пришли меня навестить? — раздался у меня над ухом голос, заставивший меня вздрогнуть. Я резко обернулся.

— Вы?

— Помилуйте, — смеясь проговорила Ингрид, — что же тут странного. Я здесь живу и как раз иду домой.

— Извините, — начал было я.

— Да за что же, Господи! Вы проходили мимо, мы встретились! Тем лучше! Теперь мы так просто не расстанемся… Могу я вас куда-нибудь подбросить?

— Спасибо, нет. Я поеду на автобусе.

— Ни в коем случае! Я сама сейчас еду на виллу и захвачу вас с собой… Поднимемся на минутку наверх. Только переоденусь во что-нибудь попроще — и в путь! Ну же! Не делайте недовольное лицо!

Ее жизненная сила буквально засасывала меня. Я пошел за ней. Отдельный лифт. Шикарная квартира.

— Сейчас переоденусь, и я к вашим услугам… Бар вон там. Угощайтесь.

— О, только стаканчик минеральной воды, — сказал я.

— Да, я знаю. Амебиаз… Доктор Неделек мне все рассказал.

— Но какое он имел право…

— У него это само вырвалось. Бедняга после второго бокала портвейна уже не может себя контролировать.

— Выходит, он говорил с вами обо мне?

— Очень много. И с такой любовью… Он, не колеблясь, утверждает, что вы незаурядный человек.

Она скрылась в соседней комнате, оставив дверь открытой, так что ее голос доносился до меня приглушенным, как по телефону, и я еще яснее различал в нем нарочито ласкающие нотки. Ошибиться было невозможно. Она старалась придать нашим отношениям дружеский, задушевный характер. Непринужденный тон… и еще что-то такое, чего я не мог не ощущать всей кожей.

— Если бы вы только предупредили, — продолжала она, — что собираетесь в Нант, было бы еще проще. Я провожу на вилле четыре дня в неделю, слежу за работами, и три дня здесь — из-за парикмахера, дантиста и прочих мелких повинностей, которые вы наверняка презираете. Ведь так?

— И потом, — добавил я коварно, — есть еще и г-н Белло, с которым все же следует немного считаться.

— Еще бы! — рассмеялась она. — А вы как думали? И с ним бы считались еще больше, не будь он вечно в разъездах.

Вдруг она показалась снова — в простеньком платьице, в джемпере без всяких затей, через руку перекинут легкий плащ. Я взглянул на часы.

— Уже поздно, — сказала она. — Но мы все же могли бы пообедать, например в Поншато.

Я почувствовал, что она ловит удобный случай на лету и что, не повстречайся я ей, она бы осталась в Нанте. В душе она уже предвкушала приятное приключение, которому неожиданность придавала особую прелесть. Отсюда на обед в Поншато, а затем… На подземной стоянке нас ждал кадиллак. Ингрид вела его опытной рукой.

— Почему вас назвали Ингрид? — поинтересовался я.

— Потому что мать у меня шведка. Отец был французом, но он давно уже погиб в автокатастрофе. Ингрид — красивое имя, верно?

— Чересчур звучное.

— Ну, если придумаете что-нибудь получше, не стесняйтесь.

Как ты, верно, уже догадался, она не преминула поведать мне историю своей жизни. Ничего захватывающего. Да и рассказывать было почти не о чем. Училась на медсестру. Проходила стажировку во Франции. Была секретаршей у парижского врача. Познакомилась с Белло и пять лет назад вышла за него замуж. Конечно, она не сказала ничего, что позволило бы определить ее возраст, но я дал бы ей лет тридцать пять — судя по тому, как она умела пользоваться жизнью, обладала опытом и привычкой в обращении с вещами и с людьми, а может, и по некоторым признакам увядания; во всем этом было что-то смутное, раздражающее и в то же время весьма привлекательное. Я понял, что ее явный интерес к моей персоне объяснялся ее знакомством с миром медицины, и вскоре смог в этом убедиться, когда настал ее черед задавать вопросы. Я заблуждался на ее счет. Она вовсе не видела во мне диковинного зверя. Скорее ее привлекала загадочность, которую она мне приписывала. Почему молодой человек довольно приятной наружности, обладатель титулов, о которых другие могут только мечтать, вдруг решается уехать в далекие края, посвятив себя отверженным? Не из-за денег. Не ради славы. Не во имя веры. В чем же тогда причина? В несчастной любви? Советую тебе развить эту тему. Когда женщина стремится разобраться в характере мужчины, чье поведение представляется ей необъяснимым, несчастная любовь — первое, что приходит ей в голову. И вот она уже увлечена, задета за живое. Ей хочется быть ему другом. Он должен рассказать ей обо всем… Она поймет. Она утешит. Старина, при малейшем намеке на утешение советую тебе спасаться бегством. А не то ты пропал. Как видишь, я остерегался. И все же, движимый любопытством и праздностью, опустошавшей мне душу, я лукаво позволил ей думать, будто уклоняюсь от ответа… Да, пока я не хотел бы об этом говорить, но я покинул Францию по причинам, которые… «Прошу вас, оставим этот разговор… Мне все еще больно вспоминать об этом…» При этих словах она даже перестала следить за дорогой. В природе самцы, обольщая самочек, рядятся в самые яркие перья. Мое же оружие — черные, траурные одежды. Меня это даже позабавило. Бедняжка Ингрид! Ведь в действительности я был бесконечно далек от нее, и все ее маневры оставляли меня равнодушным. Что ж, она сама затеяла эту игру. Не стану ей мешать. Мы пообедали в благоухающей сиренью беседке, словно влюбленная парочка. Красивая лампа со светло-желтым абажуром, какие встречались раньше в вагонах-ресторанах. Три розы в вазе с длинным горлышком. Метрдотель, внимательный как исповедник. В ночном воздухе жужжали насекомые, а из глубин моей памяти, словно обвиняя меня, всплывали далекие образы.

— Как вы сказали, дорогая мадам?

Скоро я стану ее звать «дорогая Ингрид». Все это ни к чему меня не обязывало. Блики от лампы скользили по ее лицу, зрачки вдруг вспыхивали огнем. Я был для нее частью обеда. Она смаковала морской язык по-дьепски и мелкими глоточками поглощала меня, пока я отвечал на ее вопросы. Вопросы обо всем — о моем детстве в замке, об учебе, о родителях, о друзьях… но задавала она их так мило, тактично и в то же время смело, словно мы с ней давно потеряли друг друга из вида и теперь вот радовались нежданной встрече. Если я вдруг упускал нить разговора, она не нарушала молчания, а лишь подвигала свою руку поближе к моей, словно стараясь помочь больному, который пытается справиться с приступом. После десерта настало время отъезда.

— Ведь я вас пригласила.

— Прошу вас, позвольте мне.

Короче, обычная сценка перед блюдцем, на котором лежит аккуратно сложенный счет. Ингрид ни разу не взглянула на часы. Она действовала по плану, который был мне ясен. Она ехала не торопясь, и я, что греха таить, наслаждался мягким, я бы даже сказал, убаюкивающим ходом машины, похожим на покачивание гамака. Я закрыл глаза.

— Вы устали, Дени. Верно, я злоупотребляю вами.

Я усмехнулся. Пока еще нет, но скоро непременно злоупотребит. Наконец она плавно притормозила и вдруг воскликнула:

— Боже мой, Дени, да вы знаете, который час?

— Нет. И знать не желаю.

— Четверть двенадцатого. Что подумают ваши домашние?

— Пусть думают, что хотят.

— Послушайте… На вилле есть комната для гостей, ей еще никогда не пользовались. Вы можете там переночевать. А завтра, если спросят, скажете, что ночевали в Нанте.

— Меня и не спросят.

— Так значит, да.

В голосе ее звучала радость. Мне даже захотелось дружески похлопать ее по плечу, приговаривая: «Отлично сыграно!» Здесь я предоставляю тебе полную свободу. Хочешь написать пикантную страничку — делай это на свой страх и риск. Я не уверен, что читателям так уж нравятся подобные вещи. Эротика лишь прикрывает внутреннее убожество, и мне трудно представить тебя подсматривающим в замочную скважину с мокрыми от волнения руками. К тому же все произошло так просто! Ингрид нравилось заниматься любовью так же, как есть морской язык по-дьепски, запивая его эльзасским вином. Ну а я был к ее услугам, словно любезный и хорошо воспитанный дорожный попутчик. Я соглашался участвовать в ее забавах, но и только. Все остальное, самое лучшее, мое сердце — если тебе вздумается внести в свое описание лирическую ноту — было похоронено там, далеко, рядом с той, которая отвергла меня. А знаешь, самое приятное в подобной ситуации — это лежать в постели чуть позже, испытывая легкую усталость и звон в голове. Тебе прикуривают сигарету. Шепчут: «Милый, выпьешь чего-нибудь?» Это «милый» поначалу производит странное впечатление. Ты морщишься. На тебя заявляют права, и это тебе не нравится. Но потом ты успокаиваешься. Дело не зайдет дальше, чем тебе бы хотелось. Она лежит рядом. Тихонько размышляет вслух:

— Я думаю, когда мы снова сможем увидеться.

Ведь она уверена, что у нас теперь любовная связь. О случайном приключении и речи быть не может. Она будет смертельно оскорблена, если я отнесусь к ней как к женщине легкого поведения.

— Муж возвращается послезавтра, а когда он не работает, от него не отвяжешься.

Я улыбаюсь, и она пихает меня в бок локтем.

— Похоже, тебя это нисколько не трогает.

— Только не говори, что он ревнив.

— В том-то и дело. Он чудной. С клиентами — сама любезность, сплошные улыбки, живое воплощение доверия. Зато дома — брюзга, эгоист, ворчун. Вспомни, какой шум он поднял из-за этого несчастного права на проезд.

— В таком случае остается Лабриер, охотничьи сторожки.

— И не стыдно шутить? Довольно об этом.

В девять я явился в Керрарек — с непроницаемым лицом, чтобы отбить у них охоту задавать вопросы. Но достаточно веселый, как человек со спокойной совестью. Все три женщины сидели за завтраком. Они буквально застыли, когда я вошел. Мать окидывает меня взглядом и в одно мгновение все замечает, все запоминает. Она наклоняется к тетке и говорит: «Все они одинаковы…»

Если позволишь, здесь я прервусь. Не то чтобы я выдохся. Напротив, в этом повествовании есть для меня горькая отрада; мне хотелось бы сделать его как можно подробнее, чтобы сказать себе: все это уже позади. За прошлое, причинившее мне столько страданий, теперь отвечает другой. Неважно, хорошо или плохо он об этом расскажет — лишь бы освободил меня от этой ноши. Но тут (и это уже не впервые) я сам себе противоречу: я буду разочарован, если ты слишком уклонишься от истины. И мне совсем непросто объяснить даже самому близкому другу, чем была, скажем, моя «связь» (хотя я терпеть не могу это слово) с Ингрид — по крайней мере вначале. Ты уже понял: я ее не любил. Но она-то да! С каким-то веселым задором, в простоте душевной, которая порой казалась мне неуместной, оттого что у меня самого внутри будто все выгорело. В ее любви было что-то праздничное, была потребность заразительно смеяться, на ходу менять планы. Я же, что называется, человек серьезный. Поведение Ингрид казалось мне вульгарным, оттого что она так неприлично радовалась жизни. К тому же она сразу стала фамильярной, и это меня бесило. Она не понимала, что быть любовниками не значит быть сообщниками. И все же я без особых угрызений совести позволял ей втягивать меня в свои игры. Мы встречались ежедневно — то рано утром, то после наступления темноты, когда в замке еще спали или готовились ко сну. Я пробирался к ней украдкой, словно браконьер. Мне даже не хотелось знать, кто я — дичь или охотник. Просто я желал ее. Вернее, хотел раствориться в ней, забыться, больше не слышать, как весь мир зовет меня на помощь. Я никогда не оставался у нее надолго. Случись мне задержаться, у меня возникло бы ощущение, что я участвую в супружеской измене. Можешь смеяться надо мной, но так оно и было. Я позволял себе провести с Ингрид всего час или два. Это можно было объяснить неосторожностью, слабостью и в конце концов извинить. Позволь я себе забыться надолго, я бы чувствовал себя как… ну, словом, я бы скверно себя почувствовал. Пока я просто навещал ее, это у нее был любовник. Но если бы я расслабился, любовница была бы у меня. Вот так-то. Звучит это глупо. Но подобная ложная щепетильность помогала мне мириться с самим собой. Все же мне случалось переживать:

— А вдруг твой муж узнает…

— Муж? А ты думаешь, сам-то он стесняется?

— Ты ведь говорила, он ревнивый.

— Думала, тебе это польстит. И ты больше будешь меня ценить.

— Выходит, ты солгала.

— А ты об этом жалеешь? К тому же он и правда меня ревнует… Временами. Когда его бросит очередная подружка…

Она накрыла мне рот ладонью.

— Погоди-ка… Не шевелись… У тебя тут угорь… Это никуда не годится. — И она выдавливала его ногтями, словно блоху. Она обожала изучать меня, проводила пальцами вдоль морщинок, уже прочертивших мое лицо, выдергивала волоски. — Бедняжечка, да ты седеешь. Вот до чего доводят путешествия к канакам. Молчу, молчу. Ты вправе быть для них добрым Боженькой. Я люблю тебя таким, какой ты есть. К тому же немного седины на висках — это даже шикарно.

Такие вот речи я слышал от нее — и отвечал ей тем же. Не спорю, это не Бог весть что, но благодаря им я узнал, что такое «близость». Как тебе объяснить? Вот, например, дикие звери — ты наверняка видел по телевидению. Они ласково прижимаются друг к другу, трутся головами, жмурятся, тихо урчат. Это и есть животное удовольствие от близости. Нечто такое, чего я не знал до встречи с Ингрид. Мне незачем было ей отвечать. Я к ней почти и не прислушивался. Чтобы утратить бдительность, мне довольно было того, что она жила и дышала рядом, касалась меня пальцами. Она чутко улавливала момент, когда я становился беззащитным.

— А дома ты говорил, что мы встречаемся?

— Ни к чему. Мать и так все поняла.

Так оно и было. Аромат счастья действовал на нее, словно тошнотворная вонь. Она знала, что я встречаюсь с женщиной. Не знала только, с кем, и вместе с тетушкой мучилась догадками, но в моем присутствии не позволяла себе ни малейшего намека, который мог бы спровоцировать вспышку. Молчаливый и недвижный, как стоялая вода, Керрарек был неотличим от окружавших его болот. Мой отец исчез. У сестры помутился разум. Я скрывал свои любовные дела. А мы с Ингрид обменивались безобидными репликами, за которыми лишь изредка, словно воронки на воде, скрывались недомолвки.

— А старый папаша Фушар ничего не подозревает? Когда гуляю, я его частенько вижу.

— Ну уж он-то нас не выдаст.

— Такой верный слуга? Даже не верится.

— Это не верность. Это преданность. Он — наш, и этим все сказано.

— Ты хочешь сказать, преданный как пес.

Очарование рассеялось. Одно неуместное словцо — и я готов был показать зубы.

— Ну нет, не как пес. Скорее как послушник своему аббату. Как… хотя нет… ты права… Мы здесь живем по старинке… Я и сам не понимаю. Все, что я могу сказать, — это что если бы Фушар застал нас в постели, он бы меня не осудил.

— Ну а меня? Что бы он подумал обо мне?.. Ага, вот видишь! Тебе нечего сказать.

Я прикрыл глаза. Так я давал себе еще несколько минут блаженной передышки в тепле и покое, прежде чем вернуться в свой собственный мир, совсем не похожий на мир Ингрид. Потом я одевался. Два-три прощальных наставления:

— Так не забудь: не звони мне ни под каким видом. Помни, что там за мной следят. Если тебе придется вернуться в Нант, оставь мне в дупле записку.

Признаться, это была до того глупая выдумка, что я бы предпочел о ней умолчать. Рядом с перекрестком, на котором, если помнишь, мы с ней встретились, стоял засохший дуб с дуплистым стволом; вот я и додумался использовать его в качестве почтового ящика. Место вполне надежное, и, будь нам по пятнадцать лет, меня еще можно было бы извинить. Но ты только вообрази себе, как я, бесконечно уставший от жизни, роюсь в этом дупле в поисках любовных посланий. Полная нелепость! Но Ингрид эта затея привела в восторг. Она не оставляла в тайнике настоящих писем. Нет, она бросала туда аккуратно сложенные листки, усеянные красными отпечатками полуоткрытых губ. Таким образом я едва ли не каждый день собирал урожай поцелуев. Это напоминало мне ту пору, когда мы с отцом ходили по грибы, и я вскрывал эти пустые послания с болью в сердце. Короче, за все время — а времени, по-моему, прошло немало, хотя я за ним и не следил, — нас ни разу не потревожили. Ни одного нежелательного свидетеля. Вообще никого подозрительного. Ингрид жила на вилле одна.

— Тебе здесь не страшно? — бывало, спрашивал я.

— А чего мне бояться? — отвечала она. — Кто сюда забредет? К тому же у меня есть оружие.

— Ты шутишь?

— И не думаю. Внизу стоят ружья моего мужа.

— А ты умеешь из них стрелять?

— Ну конечно. Мы с мужем уже стреляли в уток. Дорогой Дени, за кого ты меня принимаешь?

Понемногу я рассказывал ей о своей жизни в Таиланде. О Ти-Нган, разумеется, ни слова. Этого никто не должен был знать. Но постепенно, урывками, она узнала все остальное. Она умела слушать, держалась по-товарищески, к месту задавала вопросы. Мне пришло в голову, что там, на месте, она, как бывшая медсестра, была бы мне полезна. Помнится, как-то раз я даже сказал:

— Жаль, что ты замужем… А то бы я взял тебя с собой, когда поеду обратно.

Я сболтнул это просто так, не придавая никакого значения сказанному; но со временем ты узнаешь, какую важную роль сыграли мои слова. Впрочем, все, о чем я тебе пишу, чрезвычайно важно. В этой истории любая деталь похожа на зуб крутящейся шестеренки. Итак, лишь какое-то время спустя произошло событие, перевернувшее мою жизнь. Между тем лечение, предписанное мною Клер, начинало давать результаты. Она стала не такой взбалмошной, или, если хочешь, уже не изображала из себя неразумное дитя. Понятия не имею, какова была доля притворства — разумеется неосознанного — в ее обычном поведении, да это и не важно, ведь я не невропатолог. Все, чего я хотел, это чтобы она не донимала меня с утра до вечера. Я готов был гулять с ней, кататься на лодке — она обожала эти долгие путешествия по протокам, где она помнила каждый поворот, — но иногда я нуждался в одиночестве. В такие минуты я бросался на кровать и размышлял об Ингрид, об отце, о матушке, о своем положении, день ото дня все более запутанном. Я считал, что поступаю как трус, предоставив событиям идти своим чередом вместо того, чтобы отрезать по живому. Мне бы следовало порвать с Ингрид. Эта нелепая связь все равно не могла продолжаться долго и наверняка привела бы к печальным последствиям; из-за нее я не решался открыто заявить матери: «Давай поговорим о письме, которое оставил тебе отец. Ты знаешь, что он потребует развода. Как ты намерена поступить?» Меня бы ждал немедленный и жестокий отпор. «А что намерен делать ты сам с той тварью, с которой встречаешься? Достойный пример для твоей сестры!» Требуется крепкое здоровье, чтобы вынести подобные сцены; мое же было слишком подорвано, чтобы противостоять матушке и тетке. Зато я мог пользоваться обходными путями, что и сделал, не откладывая. Я пожаловался на то, что в моей комнате слишком сыро.

— Это что-то новенькое, — недовольно заметила матушка. — Раньше она тебе нравилась.

— Возможно. Но теперь она мне уже не нравится. В ней я плохо себя чувствую.

— Так что же ты хочешь?

— Папину комнату. Там окна так удачно расположены, что всю вторую половину дня светит солнце.

Матушка с теткой переглянулись. Я продолжал как ни в чем не бывало:

— Этой комнатой сейчас никто не пользуется, и очень жаль… Думаю, папа не скоро вернется… если он вообще вернется.

Пауза. Затем матушка пробормотала:

— Что за дикая мысль!

Ясно было, что мой план пришелся ей не по вкусу. Пока я жил в своей прежней комнате, я оставался сыном… блудным сыном, с которым мирятся с большим трудом, и все же, вопреки очевидности, — малолетним мальчуганом в коротких штанишках, которому нечего лезть в родительские дрязги. Если же я переберусь в отцовскую комнату, это сразу придаст мне нежелательный вес, и, возможно, тогда придется ответить на мои вопросы.

Сам понимаешь, все это высказывалось в смягченной, завуалированной форме — лишь брошенные невзначай намеки на мысли.

— Там лежат все его вещи, — продолжала матушка.

— Что ж, я их перенесу в свою комнату.

— Я думала, ты приехал всего на несколько недель?

— Чуть больше, чуть меньше, — возразил я, — что от этого меняется. Если, когда папа вернется, я еще не уеду, я, конечно, уступлю ему место.

«Папа вернется!» Я почувствовал, что эти слова действуют на нее, как игла шприца, нащупывающая вену. Но ей удалось сдержаться; вместо нее поморщилась тетка. В тот день я не стал развивать полученное преимущество, но больше не сомневался, что в конце концов вызову их на откровенный разговор. Бедный отец! Он и правда нуждался если не в соратнике, то в адвокате. Я долго катался на плоскодонке вместе с Клер, орудовавшей шестом как заправский лодочник. Она гнала лодку по водным дорожкам, о существовании которых я и не подозревал. Тростники хлестали нас по лицу, а она хохотала.

— Рассказать тебе сказку о маленьком принце?

Нет. Это ей было неинтересно. Захваченная нашим опасным плаванием, она зорко, как болотный зверек, озиралась вокруг. Кому будет поручено воспитание этой дикарки после неизбежного развода? А пока суд не вынесет решение и не кончится бракоразводный процесс, ее отправят в психиатрическую клинику. При чем же тут я? Что мне следует предпринять?

В тот же вечер я поведал о своих сомнениях Ингрид. Впервые я заговорил с ней о своем необычном семействе. Конечно, многое я скрыл и вообще старался не выдавать свое беспокойство. Сам понимаешь, я не показывал ей отцовское письмо. Просто упомянул, что он в отъезде и, вероятно, вернется еще не скоро, коснулся психического состояния сестры и той удушливой атмосферы, которая царила в замке. Выговорившись, я ощутил огромное облегчение. Если бы рядом не оказалось Ингрид, я бы, верно, излил душу деревьям, тростникам, притаившимся обитателям болот. Она слушала меня с напряженным вниманием.

— Даже не верится, — сказала она. — Настоящий роман.

Забавно, не правда ли? Ты говорил мне то же самое. Стоит мне откровенно рассказать кому-нибудь о своих родных, — осечки не бывает. Всем кажется, что я живу с героями романа.

— А как же твой отец, — продолжала она, — он ведь уехал не насовсем? Ты знаешь, как с ним связаться?

— В том-то и дело, что не знаю.

— Как же так? Выходит, он исчез бесследно?

— Пожалуй, это самое подходящее слово.

— Возможно, в этом замешана женщина?

Помявшись, я только пожал плечами.

— Разве он не был бабником? — настаивала она.

— Что за вздор! Кто тебе это сказал?

— Да нет. Я просто пытаюсь понять. Из-за чего мужчина мог вот так вдруг оставить свою семью? А твоя мать не заявила в полицию? Я бы на ее месте… Ох, извини… Я веду себя так, точно речь идет обо мне. Твоего отца я знаю только со слов мужа. У меня о нем сложилось благоприятное впечатление. Но что это доказывает? Вообще-то мужчины — жалкий народец! О тебе я не говорю… пока. Но вот Роже! Иной раз меня просто тошнит от его секретарш, клиентов… Теперь вот новая выдумка — надумал открыть магазин в Бордо. Он хочет, чтобы я поехала туда с ним на будущей неделе.

Я резко встал.

— В самом деле, бывают дни, когда ничего не ладится. Когда ты уезжаешь?

Она обняла меня.

— Останься! Ты еще не дорассказал…

— Когда ты уезжаешь?

С внезапным раздражением она отодвинулась и закурила сигарету.

— Понятия не имею. С ним всегда так: все решается в последнюю минуту… Насчет отца держи меня в курсе. И не надо сердиться. Если мне придется уехать, я оставлю тебе письмо. Не хочу, чтобы ты беспокоился.

Она потушила сигарету и прислонилась ко мне головой.

— Значит, я все-таки тебе нужна? — прошептала она. — А то иногда мне кажется, что… Ну да ладно… Ступай… Ты дуешься… Я вижу, ты не хочешь понять. Ты свободен. А я нет.

— Это надолго?

— Нет. Думаю, дней на пять-шесть.

Буду краток. Я вернулся в Керрарек в дурном настроении, не в силах ответить на мучивший меня вопрос. Дорожу ли я ею? Нет… Мне нравится с ней болтать. Но и только. Пусть уезжает, если хочет… А через пять минут я снова пытался понять: нужна ли она мне? И так без конца. Сказать по правде, даже сейчас я не сумел бы ответить на этот вопрос… Как адвокат, ты должен знать, что иногда любовь долгое время едва теплится. Мы забываем, что свет — это все-таки пламя, даже если его почти не видно. И все-таки я не доверял себе. Не забудь упомянуть, что меня одолевали сомнения. Настаивай на этом. Не бойся настаивать.

Прежде чем лечь спать, я собрал свои вещи, — они даже не заполнили чемодан. Как солдат, я вернулся во Францию с одной походной сумкой. Мне не составит труда перебраться в другую комнату. Тут я заметил, что исчез футляр для ключей из красной кожи, который я купил как приманку для Клер. Она его украла. Наверняка прямо у меня под носом, быстро и ловко, словно профессиональная воровка. Когда это произошло? Признаться, и на сей раз я не был достаточно бдительным. Голова была забита другим. Но я тут же решил возобновить слежку. Раз мое лечение ей на пользу, мне, возможно, удастся избавить ее и от этой мании?

На следующее утро я, никого не спрашивая, обосновался в комнате отца. Распахнул настежь окно, выходившее на юго-запад, в сторону Сен-Назера: в ясную погоду его корабельные краны прочерчивали небо, словно царапины. Комната была обставлена почти скудно. Отец никогда не придавал особого значения удобствам. Узкая кровать, шезлонг, кресло с потертой обивкой и громоздкий вандейский шкаф, в котором вполне поместился бы скрывающийся от погони шуан. Одежды там было не много: охотничья куртка, дубленка, два городских костюма и несколько пар брюк. Белье хранилось на верхней полке. Обувь сельского образца. Хорошо бы узнать, во что он был одет, когда уезжал из замка. Его выходной костюм висел тут же, на плечиках… Серый, Совсем новый на вид. Не забывай, что отец ехал к женщине. Следовательно, его не могло не интересовать, как он выглядит. Вряд ли бы он оделся, как деревенщина. Ты скажешь, что он боялся наткнуться на мать или на тетку. Да и Клер ходила за ним по пятам, как собачонка. Не беда! Влюбленные изобретательны. Я снял пиджак с плечиков. Дорогой материал. Хороший, хотя и строгий покрой. Очевидно, сшито на заказ. Надо будет расспросить папашу Фушара. Я не довел расследование до конца. Уж он-то наверняка что-нибудь видел или слышал. Отца не могли не заметить в обществе Франсуазы. К тому же он не мог совсем не готовиться к отъезду. Кое-какие его шаги вряд ли остались незамеченными. А с этим костюмом придется разобраться. По логике вещей, его здесь быть не должно. Разве что у отца был другой костюм, который он хранил где-нибудь в чемодане, вместе с запасом белья. В таком случае он мог встретиться со своей возлюбленной в Сен-Назере или в Нанте. Переоделся бы в гостинице и, преобразившись, пустился на поиски приключений.

Я машинально порылся в карманах… Носовой платок, перочинный нож, во внутреннем кармане — сложенный вдвое конверт. На нем был указан адрес туристического агентства на Торговой площади в Нанте. Волнуясь, я открыл его. Меня уже терзало предчувствие…

Я нашел два билета первого класса до Парижа и два авиабилета до Венеции, один на имя Рауля де Лепиньера, другой — Франсуазы Хинкль.

Пытаюсь подобрать слова, и мне в голову приходит только одно выражение: «меня точно громом поразило». Отец никуда не уезжал. Он был мертв.

А раз он мертв, значит, его убили. Словно ток высокого напряжения, моя мысль мгновенно связала одно с другим. Мозг пылал, как в огне. Я присел на кровать. В дрожащих руках я держал раскрытые веером билеты. И тут, хотя от горя у меня перехватило дыхание, я не смог удержаться от смеха. Венеция! Бедный, глупый отец. Бедненький папа! Вот о чем он мечтал! Должно быть, уже много лет. Венеция! Это бы ему возместило все. Оказаться в Венеции рядом с любимой женщиной, да еще по фамилии Хинкль! Где только он откопал такой нелепый, ребяческий план? В каком-нибудь романе прошлого века? Похоже, в нашем злосчастном семействе все буйнопомешанные.

Несколько минут я рыдал как маленький. Потом, справившись с отчаянием, я осмелился, если можно так выразиться, взглянуть прямо в глаза подстерегавшим меня гипотезам. Прежде всего, отца никто не убивал. Это невероятно. Верно, я сам рехнулся, раз мог вообразить такое. Что же тогда произошло? Очевидно, в последний момент он передумал. Чувствуя, что за ним следят, притворился, будто идет на прогулку, как обычно, и отправился к этой Франсуазе Хинкль, скорее всего в Сен-Назер, откуда они вместе отбыли в неизвестном направлении. Это и есть самое простое решение. Отбрасывая его, я вновь сталкивался с теми трудноразрешимыми, точнее, вовсе неразрешимыми проблемами, перед которыми уже остановились мы с доктором Неделеком. Это не было бегством. И это не мог быть несчастный случай. И не самоубийство. Да откуда мне знать? Разве человек, который заранее позаботился о билетах на поезд и на самолет, мог в последний момент передумать, отказаться от путешествия, сулившего ему столько радостей, чтобы скрыться вместе со своей любовницей в каком-то медвежьем углу? Уж легче представить себе внезапную размолвку, разрыв с возлюбленной, приведший его к роковому шагу. Ладно. Но в таком случае где тело? В Бриере нередко тонули люди. Но их всегда находили. Другое дело — убийство! Жертву легко зарыть. Но тогда кто? Кто это сделал? Я так растерялся, что готов был просить пощады. Спрятав билеты в свой бумажник, я повесил пиджак обратно в шкаф. Затем мне пришло в голову сверить даты, и я снова достал билеты.

Значит, я приехал в Керрарек четырнадцатого, в пятницу. Отец исчез за четыре дня до того, то есть десятого, в понедельник. Билеты на поезд были на одиннадцатое число, а на самолет — на тринадцатое. Два дня он собирался провести в Париже. Мы бы могли столкнуться в метро! Печаль душила меня. Сопоставление дат не дало мне ничего нового. Отец исчез накануне того дня, когда он рассчитывал уехать. Какой вывод можно было из этого извлечь?

Я перечел письмо. Повторил про себя слова, в которых, возможно, крылся ключ к разгадке: «Чтобы ее не насторожить, я предпочел отказаться от сборов». Да, конечно, ни в понедельник, ни в воскресенье никаких сборов не было. Должно быть, они ездили к обедне: отец за рулем старенького «пежо», матушка справа от него, Клер и тетка — на заднем сиденье. Мне было так легко, представить себе всю сцену: женщины причащались, отец тихо дремал. Он никогда мне об этом не говорил, но я и так знал, что религия оставляла его равнодушным. Разумеется, он не имел ничего против. Но узкий матушкин конформизм, строгое соблюдений всех обрядов, не говоря уже о навязчивом благочестии свояченицы, нередко выводили его из себя.

Во всяком случае, в то воскресенье он должен был соблюдать особую осторожность, быть подчеркнуто любезным, говоря себе, что с этим покончено и можно сделать последнее усилие. Ну, а за неделю до этого? Ясно, что он встречался со своей возлюбленной. И кстати — извини, что я так перескакиваю с одного на другое, но это неплохо передает душевное смятение, которое я тогда испытывал, — во что был одет отец, когда сопровождал женщин в церковь? Внезапно я ощутил уверенность, что на нем был тот пиджак, в котором я только что рылся. Наверное, он нащупывал сквозь ткань конверт с билетами. Нет, он не дремал. Скорее всего, мысленно он был уже в Венеции. Мне стоило неимоверных усилий собрать свои мысли воедино. Они, если можно так сказать, просто валились у меня из рук. Пытаясь четко сформулировать вопросы, которые я собирался задать Фушару, я почему-то вдруг вспомнил о своей наследственности. Что во мне было отцовского? Я — отнюдь не мечтатель. Но откуда тогда эта страсть к перемене мест? И еще — мой сдержанный, скрытный нрав. Даже, пожалуй, недоверчивый. Эти билеты у меня в руках — я уже знал, что не покажу их матушке. По крайней мере, пока не покажу. Сначала мне надо хоть как-то во всем разобраться. Поговорю с нашим старым слугой, попробую связаться с этой Франсуазой. Раз отец познакомился с ней еще до войны, значит, дяде наверняка что-то об этом известно, потому что в те времена они с отцом еще ладили. Вот с него-то я и начну. Он расскажет мне, что знает, или захлопнет дверь у меня перед носом, смотря по настроению. Придется попытать счастья.

Я снова убрал билеты в бумажник и тщательно ополоснул лицо. Кстати, упомяну еще об одном. Отец давно уже не пользовался ванной: его жена и свояченица добились этого своими постоянными мелочными придирками. Он довольствовался тазом и кувшином с водой. А чтобы помыться более основательно, отправлялся в прачечную: там он мог плескаться в свое удовольствие. Так что я тоже пользовался тазом. И мне почудилось, что его лицо где-то совсем рядом с моим и я сейчас узнаю все, что до сих пор было от меня скрыто. Ополоснувшись, я вынул свои вещи из чемодана и убрал их в шкаф. Я уже немного успокоился. Слава Богу, я волен распоряжаться собой и могу вести расследование, ни перед кем не отчитываясь. Да, я, как видно, куда больше, чем мне казалось, похож на своего отца. К счастью, я не такой сентиментальный. Никогда ни одна женщина не заставит меня…

Я знаю. Сейчас ты мне напомнишь об Ингрид. Но она для меня — всего лишь товарищ, к тому же способный дать добрый совет. Ей-то я и расскажу все, что знаю, и покажу билеты. Мои размышления прервал стук в дверь. Вошла Клер.

— Но где же папа? — растерянно спросила она.


Теперь дело за тобой, дружок. Я не стану досконально описывать тебе продолжение этого дня. Представь себе Клер растерянной и встревоженной, шпионящей за нами, как будто она догадалась, что мы от нее что-то скрываем. То же самое можно сказать о моей матушке и тетке, не столь чутких душевно, как Клер, но более наблюдательных, чем она. Я не умею как следует притворяться и потому обычно напускаю на себя озабоченный и вместе с тем рассеянный вид, приобретая при этом легкое сходство с инженером, доводящим до кондиции непокорное изобретение. Таким образом я ухитрялся уклониться от наиболее опасных вопросов, тех самых, что неизбежно влекут за собой ответ, а затем — недоверчивые комментарии. «Ты выглядишь утомленным сегодня утром… Не захворал ли снова?» В данном случае следует сказать: «Нет. Все в порядке». Тотчас же эти слова взвешивают, пробуют на ощупь, вплоть до невидимых вибраций. Если в их тоне слышится больше раздражения, чем усталости, родные переглядываются: «Чем же мы ему насолили? В чем он может нас упрекнуть?» Сразу же чувствуешь себя в неком насыщенном электричеством поле, готовом разразиться грозой. Итак, никаких сцен. Просто удираешь. Клер направляется вслед за мной.

— Останься, — говорит мать. — Ты же видишь, что он не хочет брать тебя с собой.

Я жаждал поговорить с Ингрид, рискуя наскучить ей своими семейными раздорами. В дупле дуба лежало письмо. Не какой-то зацелованный листок, а настоящее письмо, с которым я тебя ознакомлю. Сейчас, когда я пишу эти строки, оно все еще передо мной.

«Дорогой Дени!

Я вынуждена отлучиться на недельку. Когда мы расставались, я уже знала, что придется вернуться в Нант, но ты казался таким сердитым… Я не решилась поставить тебя в известность. По правде говоря, у нас с мужем ничего не ладится. Это тянется уже давно. Он все время меня обманывал. Признаться, у меня тоже было несколько приключений, так, обычных интрижек, за исключением одного давнего романа. Все это позабыто из-за тебя, дорогой. Тебя, такого прямого и честного человека, однолюба. Тебе-то я могу сказать: ненавижу соблазнителей, певцов серенад, сбегающих под утро через балкон. Роже из их числа. Он горазд дурачить любовниц и помыкать женой. Представь себе, что когда он не берет такси, я у него за шофера. Если ему нужен „кадиллак“, чтобы съездить в Бордо, он вызывает меня. До нашей встречи такое могло ему сойти. Теперь с этим покончено, так как я люблю тебя. Скоро я с ним объяснюсь. Взамен я ничего от тебя не требую. Лишь бы ты не покинул меня, пока будешь во Франции, ведь я знаю, что ты сейчас во мне нуждаешься. Милый, неделя покажется мне долгой, но хотелось бы надеяться, что для тебя она пролетит быстро. Что потом?.. Ничего не желаю знать о нашем будущем. Для меня важно лишь то, что я тебя люблю.

До скорой встречи, любовь моя.

Твоя Ингрид».
Хочешь — верь, хочешь — нет. Казалось бы, я должен чувствовать себя польщенным, тронутым, растроганным, что там еще? Так вот, ничего подобного. Я чуть было не закричал: «Нет! Не все сразу!» Дело в том, что фраза относительно «нашего» будущего резанула мне слух, не как угроза, конечно, а как замечание, внушающее тревогу. Я не предполагал, что Ингрид настолько ко мне привязана, или, если тебе больше нравится, не считал ее способной на подлинную нежность. Возможно, я покажусь тебе глуповатым. Мне все равно. Главное для меня — изобразить для тебя мою жалкую особу. Ведь Ингрид старалась быть жизнерадостной, порой немного циничной, и я вскоре стал обращаться с ней по-свойски. А теперь она как бы говорила: «Я собираюсь бросить ради тебя мужа». Я почувствовал себя дураком. В сущности, я совсем не разбираюсь в женщинах. Где же мне было их узнать — не возле же матери, тетки или сестры… Ти-Нган, умершая у меня на руках, была моим мистическим опытом, своего рода антилюбовью, принесшей мне покой и даже больше: чуткое безразличие врача, одержимого временем и страданием. Не собиралась ли Ингрид научить меня слабости и угрызениям совести — всему тому, что пронзает сердце насквозь?

Честно говоря, я скорее рассердился. Я сунул письмо в карман, и дальше в моей памяти — провал. Затем я обнаружил, что сижу на берегу пруда, в ожидании Фушара. Возвращался ли я в замок? Кто мне сказал, что старик отправился на рыбалку? В моем фильме не хватает кадров. Это заурядные мгновения вроде тех, что вырезают при монтаже, когда хотят сократить повествование.

Я сидел на бревне у топкого берега, где лежала на отмели байдарка Клер. Показался папаша Фушар на своей плоскодонке, тащившейся по инерции. Он отложил в сторону шест и приподнял вершу, в которой копошились угри.

— Негусто, — сказал он. — Как вспомнишь, сколько, бывало, добывали.

Старик спрыгнул на землю, и я помог ему вытащить лодку на берег.

— Поглядите-ка на это. Ума не приложу, куда подевалась крупная рыба. Определенно все летит к черту… А у вас, господин Дени, все в порядке?

— Не особенно. Присядь-ка рядом… Твои угри подождут. Я хотел бы поговорить с тобой об отце.

Фушар не спеша вытащил трубку и кисет грубойкожи. Я чувствовал, что он предпочел бы оказаться в другом месте.

— Ну-ка, — сказал я, — постарайся припомнить. Не так уж давно это было… Отец исчез десятого, в понедельник, после обеда… Верно? Ладно. Не ты ли видел его последним?

— Нет, я в этом уверен. Эжени… Она видела, как господин граф удалялся по большой аллее. А я копался в гараже. Он был таким, как всегда.

— Во что он был одет?

— Жена не обратила внимания.

— А когда вы забеспокоились?

— Вечером. Это я предложил сюда заглянуть.

Не выпуская трубки, он обвел широким жестом окрестные заросли травы и камыша.

— А плоскодонка? Отец ее брал?

— Нет. Она стояла тут, рядом с пирогой. (Фушар никак не мог назвать лодку байдаркой.)

— А потом? Что ты предпринял?

— Я взял плоскодонку и осмотрел те места, где господин граф часто бывал. Он сидел так же, как мы, и курил, глядя в даль. Он забывал о времени. Но в тот раз его нигде не было.

— Скажи честно, что ты подумал, когда все поняли, что отец в самом деле исчез?

Старик призадумался, снова раскурил свою трубку и сплюнул на землю под ноги.

— Господин граф был свободным человеком, — произнес он наконец.

— Неужели у тебя нет ни малейшей догадки? Послушай… Ты же один из наших. Не заметил ли ты чего-нибудь? Я никому не скажу, но ничего не знать — такая пытка. Может, он должен был с кем-то встретиться?

Старик покачал головой. Это означало не только то, что он ничего не знает, но прежде всего, что он ни о чем не собирается рассказывать. И все же я продолжал допытываться.

— Отец брал машину на прошлой неделе?

— Меня здесь часто не бывает, господин Дени… В таком случае…

— Не мог ли он поехать в Нант?

— Как знать.

Я выждал минуту. Старик решил, что разговор окончен, и встал.

— А если он умер? — тихо сказал я.

Фушар осел, словно я подрезал ему сухожилие, и уронил трубку.

— Господин Дени… Нет… Не надо… Во-первых, это неправда… Я ничего не знаю…

Продолжая бормотать, он подобрал трубку, вершу и быстро поднялся.

— Простите, господин Дени… Некоторые слова могут накликать беду.

Фушер удалялся, сгорбленный, постаревший, и я спрашивал себя, не болен ли он.

— Эй! Не беги так быстро, — окликнул я его.

Старик оглянулся, сдвинув на затылок свою помятую соломенную шляпу. Я догнал его.

— Может, отец с кем-нибудь повздорил?

— Нет. Вовсе нет. Его очень уважали. Была, правда, тяжба с семьей Белло за право проезда через наши земли, но то была местная дрязга, и не более.

— Вот еще что. Часто ли отец ходил на охоту?

— Понемножку, в сезон. И никогда после закрытия. Я это знаю, так как сам лично чищу ружья.

Он постучал ладонью по верше.

— Мне надо отнести рыбу Эжени, господин Дени.

— Хорошо. Еще только один вопрос. Моя мать расспрашивала тебя об отце?

— Ни разу. Она слишком…

— Говори уж: слишком гордая.

— Я бы не осмелился.

— А моя тетка?

— То же самое. Ни слова.

— Спасибо. Видишь ли, я веду расследование. Такое странное исчезновение. Ну, беги!

Он стоял в нерешительности.

— Господин Дени…

— Да?

— Я хотел бы вас поблагодарить, если позволите… за малышку. Ей гораздо лучше. А мы с этой малышкой…

— Конечно, Фушар. Ты мне тоже был как дедушка. Тебе прекрасно это известно.

— Спасибо, господин Дени.

Я надеюсь, ты начинаешь понимать старика. Заметь, у него были свои маленькие слабости. При случае он слегка закладывал за воротник, грубо обращался с женой и браконьерствовал без зазрения совести, чтобы заработать на карманные расходы. Трактирщики заказывали ему, за неимением лучшего, несколько щук для свадебного пира или трапезы по случаю первого причастия. Отец всегда закрывал на это глаза. Разве болото не было неистощимым кладезем рыбы?

Однако, возвращаясь к моей проблеме, следует признать, что я не подвинулся ни на шаг. Часом позже, запершись в кабинете, я позвонил своему дяде. Мне ответила женщина. Ее звали Клеманс, и она служила у него экономкой. Что ж! Я поостерегся выказывать свое удивление. Во-первых, я доложил ей, что мое имя — доктор де Лепиньер, и во-вторых, что я намереваюсь заглянуть к дяде — о! не более чем на час, чтобы навести у него некоторые справки семейного характера. Я чувствовал, что ее распирает от любопытства. Она сказала, что дядя ушел осматривать свои ульи, но, без сомнения, он будет рад меня видеть. Я договорился о встрече на следующий день после обеда. Да будет тебе известно, что мой дядя никогда не был женат, и время от времени, когда одиночество становилось совсем невыносимым, он нанимал экономок. Жил он, как заправский крестьянин, неподалеку от Сента, в небольшом имении Мен-Андре, и разводил там пчел. Его мед славился по всей округе, и он старался посещать все ярмарки в своем департаменте. У него там был собственный прилавок, что помогало заключать неплохие сделки.

— Торгаш Лепиньер, — говаривала моя мать с кислой миной.

— Да еще с фургоном, — добавляла тетка.

Мы с ним не виделись несколько лет. Я взял в Боле напрокат «рено» и выехал после обеда, прикрываясь предлогом, вызвавшим у матери издевку.

— Как истинный врач, — замечала она, — ты печешься только о себе! В конце концов, тебе виднее… Клер, прошу тебя, не вздумай хныкать. Это бесит твоего брата. Может быть, в другой раз он возьмет тебя с собой.

Всегда, когда мы с матерью были вместе, не обходилось без бряцания мечей. Я поспешил нажать на газ и вздохнул, лишь добравшись до Сен-Назера. Затем, переправившись через Луару, доезжаешь до Ла-Рошна-Йоне и Люсона, минуя Вандею. Оставляешь позади Ла-Рошель и Рошфор. Чрезвычайно приятная прогулка! Мен-Андре находится в нескольких километрах от Сента, в направлении к Тайбургу, совсем рядом с Шарантой. Прежде чем ты опишешь эту сцену, я советую тебе туда прокатиться. Место напоминает Турень, и порой там гуляют сильные ветры, налетающие с моря.

Я приехал в Мен-Андре примерно в половине пятого, то есть слишком рано для того, чтобы дядя соблаговолил пригласить племянника на ужин. Он поджидал меня, удерживая за ошейник огромного охотничьего пса, которому я, очевидно, не слишком приглянулся.

Дядя был в клетчатой рубашке, вроде тех, что носят в ковбойских фильмах, и поношенных бархатных брюках. Он курил тяжелую изогнутую трубку и, не выпуская ее изо рта, бросил мне: «Здравствуй, племянник». Чуть позади стояла женщина лет сорока, с грубым бесцветным лицом и волосами, собранными в пучок, но у нее были красивые глаза. Дядя подтолкнул экономку вперед и сказал:

— Клеманс.

Затем он представил ей меня:

— Доктор де Лепиньер, эдакий доктор Швейцер, как поговаривают.

Мне очень не нравился такой издевательский тон, но дядя, неизвестно отчего, презирал всех тех, кто жил в Керрареке. Я поспешил поставить точки над «i».

— Я проезжал мимо, — сказал я, — и не мог миновать Сент, не поздоровавшись с тобой.

— Ладно, входи.

Он принял меня в просторной кухне, пропахшей воском и дровами для очага, с чисто шарантийской обстановкой. Я уселся напротив него, за столом, где, должно быть, когда-то кормили работников после молотьбы или сбора винограда. Мимо проносились, жужжа, пчелы; одна примостилась возле моей руки.

— Не обращай внимания, — сказал дядя. — И главное — не гони ее. Они все время летают по дому… Их привлекает запах меда… А также из любопытства… Люди интересуют их не меньше, чем цветы… А потом эти маленькие твари сплетничают. Да что ты об этом знаешь!

Клеманс принесла бутылку и стаканы.

— Это пино, — пояснил дядя. — Особого приготовления. Сейчас попробуешь.

— Только пригублю. У меня довольно скверный желудок.

— Садись здесь, рядом со мной, — сказал дядя, обращаясь к Клеманс.

Затем он наполнил стаканы, снова набил свою трубку и скрестил на груди руки.

— Ну, валяй… Что ты хочешь спросить?

— Это связано с отцом. Он исчез.

— Между нами, — ответил дядя, — ничего лучшего он не мог придумать. — Обращаясь к Клеманс: — Если бы ты знала мою невестку, то поняла бы, в чем тут дело. — Мне: — Он прихватил с собой какую-нибудь пастушку?.. Прости. Я вижу, что тебе не до шуток. Ладно. Рауль уехал и что дальше?

— Он оставил мне письмо, где рассказывает о некой Франсуазе… которую встретил во время войны, то ли в сорок первом, то ли в сорок втором.

— В сорок первом, — уточнил дядя. — Думаешь, я не помню! Твой отец мне тогда частенько писал. — Обращаясь к Клеманс: Я тебе сейчас растолкую. Мы, Лепиньеры, жили в Анжере. Наш отец был главным редактором местной газеты. Когда он увидел, какой оборот принимают дела — даже в Анжере снабжение было никудышным и, кроме того, отец боялся за нас, — он отправил нас с братом в деревню. Рауля отправили к одной его приятельнице в Геранду, а меня доверили нашей дальней родственнице, жившей в Жонзаке. Несколько месяцев спустя наших родителей арестовали, и с тех пор никто о них больше не слышал.

Воцарилась тишина. Увы, все эти детали были мне известны. Я поспешил вернуться к прежней теме.

— Как звали ту приятельницу из Геранды? — спросил я.

— Эбрар… Ивонна Эбрар. Она владела лавкой церковной литературы, рядом с собором… Заметь, что я никогда не был в Геранде… Все эти подробности я узнал от Рауля.

Тыльной стороной ладони дядя грубо отогнал пчелу, пытавшуюся сесть на край стакана.

— Эта — не из наших! — воскликнул он.

Затем, уже другим тоном, продолжая подмигивать Клеманс, он возобновил свой рассказ.

— У этой госпожи Эбрар была племянница, сбежавшая из Парижа к тете. Она была моложе Рауля… Франсуаза?..

— Франсуаза Хинкль, — живо подхватил я.

Дядя покачал головой.

— Нет… Не Хинкль.

Он сделал вид, что роется в памяти, ясно, чтобы меня подразнить.

— Франсуаза?.. Погоди-ка… В то время ее, кажется, звали Меж… Ну да, Меж. — Обращаясь к Клеманс: — Если верить брату, роскошная девица. Он писал мне лишь для того, чтобы поговорить о ней. Конечно, мне-то ему нечего было сказать… Ну, ты знаешь, что такое первая девушка, с которой встречаешься, особенно если ты — Рауль… — Мне: — Ведь твой отец — отъявленный кролик… кролик-трубадур, да будет тебе понятен мой намек… Нацеленный на главное, но прежде всего на романтику.

— У тебя, случайно, не сохранились его письма?

— По правде сказать, нет. Я не кропал стишков, а торговал на черном рынке, если хочешь знать.

Он рассмеялся с мрачным видом и снова наполнил свой стакан.

— Что стало с этой Франсуазой? — спросила Клеманс.

— Ну, думаю, она снова встретилась с моим братом, и они оба вырвались на волю. — Мне: — Я не прав?.. Проклятый Рауль!.. А ты что, за ними гоняешься?

Я с трудом сдерживался, чтобы не выпалить ему в лицо: «Твой брат мертв!», а затем заставил себя выпить глоток ликера.

— Да, — повторил я, — что стало с этой Франсуазой?

— Опять-таки если верить Раулю, после бомбежки Сен-Назера они укрылись втроем в Сен-Жоашеме, на самом болоте. Затем пришли американцы. Тогда же Рауль присоединился к партизанам из Гаврского леса. Немцы же взяли Сен-Назер в капкан. Франсуаза по-прежнему оставалась в Сен-Жоашеме вместе с теткой. У Рауля уже почти не хватало времени мне писать. Его красотка оказалась в капкане, а он умирал от любви по другую сторону реки.

— Зря ты насмехаешься, — сухо бросил я, — отец сражался. Он невероятно рисковал, пытаясь переправиться через Бриер и добраться до Сен-Жоашема.

Дядя пожал плечами.

— Полегче! Ты забываешься. Конечно, повсюду стреляли. Но ведь все понимали, что война скоро кончится, а немцы капитулируют. Поэтому их более или менее оставили в покое.

— И все же отец…

— Да ладно… Не кипятись. Рауль был героем, настоящим романтическим героем, раз уж тебе так нравится. Впрочем, эта история действительно хороша… Парень, пробивавшийся тайком через оккупированный район, чтобы свидеться с подружкой, поцеловать ее и опять упорхнуть… ведь расстояние-то было нешуточное. Да, история хороша, но закончилась она скверно. Перед самым перемирием брат подхватил вирусный гепатит. Его положили в госпиталь в Нанте, и он провалялся там несколько месяцев.

— А Франсуаза? — спросила Клеманс.

Дядя взял ее за шею и нежно встряхнул.

— Ты смотришь в корень… Франсуаза… пропала! Она села на один из первых поездов и вернулась домой, в Париж. С тех пор от нее ни слуху ни духу. Ты не жил в то время… Половина страны разыскивала другую половину… письма пропадали… Короче говоря, как только Рауль набрался сил, он начал розыск… По крайней мере, так он мне говорил… Я-то полагаю, что брат довольно быстро сдался. В конце концов он позволил себя женить. Семейство Куртенуа прибрало его к рукам. Я так до конца и не понял, что же произошло. Мне надо было жить своей жизнью… О чем ты еще хотел спросить?

— Я думал, что ты сможешь мне больше рассказать об этой женщине.

— Да что ты! Раз уж отец потрудился тебе написать, неужели он не сообщил, как снова с ней встретился?

— Как раз нет.

— А тебе не пришло в голову порыскать в Геранде?

— Но я не знал, что Франсуаза жила в сорок первом в Геранде.

— Ну, на твоем месте я отправился бы туда, поискал, поспрашивал. Что ты вообразил? Что привезешь кающегося отца в Керрарек? Ты же знаешь, что они далеко. Как! Ты не можешь оставить их в покое? Послушай, я — не любитель давать советы, но поверь мне: возвращайся к своим зулусам и забудь про все остальное. Я всегда полагал, что мой брат — простофиля, подкаблучник и даже, скажу тебе прямо, классический представитель подневольного мира мужей… Но если он сбросил цепи, отпусти его с миром, черт побери! Он вправе быть счастливым. — Обращаясь к Клеманс: — Не так ли, моя козочка? — Мне: — Теперь, раз ты спешишь, не забывай о часах. Приезжай и другой раз… Запасись временем… Мы осмотрим ульи. Это захватывающее зрелище, вот увидишь.

Так закончилась наша встреча. Я постарался ничего не забыть. Несколько выпитых капель спиртного все больше давали о себе знать, и я решил переночевать в Сенте. Из окна своего номера я смотрел, как ночь опускается на реку. Франсуаза! Может быть, это она убила отца? Я так устал, что самые безумные предположения казались мне приемлемыми. Представлялось очевидным, что бедному старику помешали уехать. Способов удержать кого-либо не так уж много. Его куда-то упрятали или уничтожили. Упрятали? Это смешно. Значит…

Зажглись фонари. На поверхности воды множились блики. Я наполовину дремал, предаваясь ленивым мечтам. Франсуаза… почему она не попыталась разыскать отца после освобождения? И когда, тридцать семь лет спустя, случай свел их вместе, была ли она вне себя от восторга, как решил отец?

«Простофиля», — сказал дядя. Нет. Однако однообразие будней его сломило, заставило потерять голову…

Я принял снотворное, чтобы положить конец раздумьям. Завтра я отправлюсь в Геранду и наведу там справки. Разумеется, у меня ничего не получится. Я вернусь в Керрарек и никогда не узнаю правды. Ах! Лучше бы я остался в Таиланде!

На следующий день я снова собрался в дорогу и поехал в противоположном направлении. Я не строил никаких иллюзий. Конечно, Франсуазы Меж в тех краях уже нет. Как знать, возможно, она тоже исчезла, не оставив следа. А я гоняюсь за призраками. Между тем в этот солнечный день поля, деревья и цветы казались более реальными и насыщенными светом, внушая мне смутную надежду на то, что Франсуаза где-то существует и я не теряю времени зря.

Геранда — ты был там вместе со мной и должен помнить — это что-то вроде уменьшенной копии Сен-Мало; она теснится вокруг собора.

Я быстро отыскал книжную лавку, о которой упоминал дядя. Книжная лавка Эбрар носила прежнее название, невзирая на время, и, без сомнения, предлагала тот же выбор религиозных книг, что и раньше. Но бывшая владелица Ивонна Эбрар, вероятно, препоручила магазин кому-то из близких родственников, никогда не слышавших о Франсуазе Меж. Внезапно я осознал, что Франсуаза была стареющей женщиной, примерно одного возраста с моим отцом. С самого начала я представлял ее себе девушкой, так как история отца была историей двух юных влюбленных, и на пороге лавки меня охватил страх. О чем я буду спрашивать? Как опишу приметы этой женщины? Брюнетка или блондинка? Высокая или маленькая?.. Можно ли было ее узнать тридцать семь лет спустя?

Я вошел, робея, как актер, позабывший свою роль. Я ждал, стоя позади священника, тихо беседовавшего с немолодой женщиной. Наконец он ушел.

— Могу ли я поговорить с госпожой Ивонной Эбрар? — спросил я.

— Мне очень жаль, сударь. Она умерла. С тех пор магазин перешел ко мне.

— О! Простите. Я разыскиваю одну женщину… Так вот… Во время войны госпожа Эбрар приютила здесь свою юную племянницу — парижанку; ее звали тогда Франсуаза Меж… Это имя вам что-то говорит?

— Да, конечно. Я не раз о ней слышала.

— Вы когда-нибудь ее видели?

— Нет. Но мне известно, что не так давно она была в Лa-Боле. Отдыхающих еще не много, и слухи распространяются быстро. Одна из моих давних клиенток встретила ее случайно… Франсуаза как раз выходила из гостиницы… Постойте… гостиницы «Эксельсиор»… Вы могли бы туда съездить.

— Проще всего позвонить, — сказал я.

Мое нетерпение было так велико, что я не стал дожидаться ее ответа и набрал номер гостиницы.

— Можно поговорить с госпожой Хинкль? Франсуазой Хинкль… Если только она еще у вас.

— Госпожа Хинкль… Да, она здесь второй месяц.

— Вы можете меня с ней соединить?

— Она только что вышла… Желаете что-нибудь передать?


В гостинице «Эксельсиор» мне сообщили не много нового. Госпожа Франсуаза Хинкль жила в номере сто двенадцать. Она приехала в конце апреля, много гуляла, всегда в одиночестве. Переговорив с ней, швейцар понял, что она — француженка.

— Вы не знаете, куда она могла пойти?

— О! Вы наверняка найдете ее на пляже. Дама в сером, под красным зонтом. Народа пока негусто. Я даже сомневаюсь, что…

Швейцар подозвал посыльного.

— Проводи этого господина. Надо лишь пройти через бульвар. Будет очень странно, если вы ее там не увидите.

Здесь ты можешь дать волю описаниям и, по своему усмотрению, держать читателя в напряжении. Я же только предлагаю тебе свой, так сказать, вахтенный журнал. Но голые факты иногда — довольно волнующая вещь. Нет смысла ничего добавлять.

Красный зонт был, конечно, там, недалеко от пенистой кромки лениво набегавшего прибоя. Сначала я направился к воде, а затем повернул в сторону дамы в сером, чтобы она видела, как я приближаюсь, и не испугалась. Женщина вязала и была настолько поглощена своим занятием, что подняла голову, лишь когда я смущенно остановился в нескольких шагах от нее. Сдвинув очки на лоб, она посмотрела на меня в упор и уронила свое вязание.

— Вы — его сын! — пробормотала она.

Клянусь тебе, все так и было. Затем она добавила:

— Как вы на него похожи!

Признаться, я был ошеломлен и не мог выдавить из себя ни слова. Тогда женщина спросила:

— Ведь вы Дени, не так ли? Дени де Лепиньер?

— Да… Я ищу госпожу…

Она не дала мне договорить.

— Это он вас послал?.. О! Ему незачем извиняться. Теперь я понимаю, почему он не пришел.

Ее лицо когда-то, видимо, было красиво. Особенно темные, но искренние глаза. Эта женщина не умела лгать. Чтобы скрыть свое смущение, я сел рядом с ней на горячий песок. Франсуаза слегка отодвинулась.

— Никто меня не посылал, — сказал я. — Когда я приехал, отца уже не было. Ладно, давайте по порядку. Вы, конечно, знаете, что я работал в Таиланде? Отец ведь успел рассказать вам обо мне?

— О да! — воскликнула она. — Он вами очень гордится.

— Да… Так вот… Я там заболел и вернулся домой, не успев сообщить о своем приезде. Если быть точным, я приехал четырнадцатого, а отец ушел из дома десятого при довольно загадочных обстоятельствах.

Я замолчал в нерешительности. Следовало ли показать ей билеты? Я решил подождать.

— Но куда же он отправился? — живо спросила она.

— Не знаю. Но я прочел о его планах в одном письме… Вы должны были уехать вместе одиннадцатого. Почему же тогда он исчез десятого? Вот что я пытаюсь выяснить.

Франсуаза казалась очень взволнованной, нервно сжимая и разжимая руки.

— Мне кажется, Рауль одумался, — сказала она. — В последний момент он, видимо, понял, что мы оба сошли с ума. Простите. Это сильнее меня.

С трудом сдерживая слезы, женщина поспешно стала искать в сумочке носовой платок.

— Особенно он, — продолжала она. — Сколько я ему ни говорила…

— Давайте вернемся к самому началу, — предложил я. — Отец никогда мне о вас не рассказывал до этого письма. Я ничего не знаю о вашей…

Я запнулся, подыскивая подходящее слово. Не «связь», не «роман»…

— Я ничего не знаю о вашей истории, — закончил я.

— Вы ошибаетесь, — произнесла она твердым голосом. — Мы были помолвлены, но… (ее голос снова дрогнул) это было военное время… этой помолвкой мы хотели взять реванш над всеми лишениями, продовольственными карточками, талонами… И потом, мы были так молоды. Посчитайте! Кроме того, оба беженцы. Разве ваш отец никогда не упоминал о том времени?

— Иногда. Он любил вспоминать о том, как сражался. Мы всегда над этим немного посмеивались.

— Совершенно напрасно. Это правда. Сначала, спасаясь от оккупантов, он несколько месяцев прятался в Бриере. После бомбежек Сен-Назера мы с тетей укрылись в Сен-Жоашеме и с огромным трудом снабжали Рауля провизией. Как только стало возможно, он ушел к партизанам. Затем произошла высадка союзников. Вы слышали о Сен-Назерском кармане?

— Да! А как же!

— Ну вот, Рауль каждую неделю, в любую погоду пробирался туда с риском для жизни, чтобы провести со мной часок.

— Но… можно спросить вас, что…

Она оборвала меня движением руки, смахивавшим на присягу.

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Нет, в то время девушки были обязаны себя блюсти. Противозачаточных таблеток еще не было. Вдобавок тетя не спускала с меня глаз. Да и жили мы в атмосфере постоянного возбуждения, где всего было намешано: страх, любовь, желание выжить, нужда и безумное ожидание неясного будущего.

Внезапно я вспомнил о лагерях беженцев и взял ее за руку.

— Прошу вас… Я знаю… Ладно… Война закончилась. Что было дальше?

— Я вернулась домой, в Париж.

Она машинально взялась за свое вязание, подобрала укатившийся клубок шерсти и положила его к себе на колени. Мой взгляд упал на ее обручальное кольцо с бриллиантами. Я продолжал допытываться:

— Затем… мой отец тяжело заболел. Вам это было известно?

Франсуаза долго молчала. Трое всадников проскакали по берегу у самой воды, разбрызгивая пену и вздымая песок. Пляж был окутан голубой дымкой. Теперь она могла говорить. Мы были одни.

— Рауль меня понял, — пробормотала женщина. — Я ему все объяснила.

Мне очень не нравилось, когда Франсуаза говорила: Рауль, как будто она была нашей родственницей, несмотря на то, что…

— На самом деле, — сказал я, — вы не пытались снова с ним встретиться. Почему?

— Вам не кажется, что нет смысла ворошить былое?

— Возможно. Но я расспрашиваю вас исключительно для себя. Кое-что мне неясно… Девушка была по уши влюблена, и вдруг она не подает признаков жизни.

— Неправда. Я писала тете, но безуспешно. А в Париже мне приходилось крутиться. Мы с матерью сидели без денег. Конечно, это была уже не прежняя нищета мрачных военных лет. Скорее наоборот, поскольку все изменилось… как вам сказать? Мы еще нуждались во всем и в то же время — я этого никогда не забуду — жизнь кружила мне голову. Я словно заново родилась и каждый день стремилась к обновлению, махнув рукой на прошлое. Я не пытаюсь оправдываться. Вам не кажется, что обстоятельства влияют на наши чувства? У меня это так… По воле случая я встретила американского солдата Вальтера Хинкля, получившего увольнение. Ну, и вот… Я вышла за него замуж. Он увез меня к себе, в Лонгвью, штат Вашингтон.

— Представляю.

— Как? Вы там бывали?

— Нет. Но если где-то происходит извержение вулкана, землетрясение, наводнение или начинается война, меня тут же мобилизуют. У меня в голове — карта горячих точек. Я наслышан о вашем вулкане и о близлежащей местности.

Я засмеялся, чтобы показать ей, что не воспринимаю наш разговор слишком серьезно. Франсуаза стала миссис Хинкль… Ладно… Разве я сам не способен бросить Ингрид, а ведь она мне небезразлична. Меня беспокоила только судьба отца, и больше ничто на свете.

— Мой муж работал директором целлюлозно-бумажной фабрики, — продолжала она. — Мы были счастливы. Видите… Я ничего от вас не скрываю. Я потеряла мать и не думала больше о Франции.

— У вас не было детей?

— Нет. А затем, в прошлом году, умер мой муж. И как-то так получилось, что я снова стала вспоминать Париж, Геренду и Бриер…

— Может быть, и моего отца?

— Да, но как потерянного друга, свидетеля другой жизни.

— Вы не знали, что он женился и живет в Керрареке?

— Понятия не имела. Поверьте, я решила поехать во Францию не из-за ностальгии. Просто пора было сменить обстановку, как все делают. Времени и денег хватало. Мне очень хотелось попутешествовать. И вот я провела две недели в Париже, а затем сняла комнату в Лa-Боле.

Я лег на спину, скрестив руки на затылке. Я в самом деле страшно устал. Бедный отец! Какая досада! И любовь на фоне всемирного абсурда, что за нелепая шутка! Сколько сердец бьются впустую! Я слышал крики чаек, резвившихся неподалеку и гомонивших, как куры на птичьем дворе.

— В один прекрасный день вы снова его встретили, — сказал я с иронией. — Снова по воле случая.

Опустив глаза, женщина посмотрела на меня с упреком.

— Вы мне не верите. И все же это так: по воле случая. Как-то раз, с утра пораньше, я бродил по рынку… Люблю французские рынки… Там отдыхаешь душой от наших гигантских универсамов, как вы их, называете. Рауль тоже бродил там. Мы столкнулись. Он поклонился мне, извиняясь, и…

— И… что?

— И мы поцеловались среди капусты и салата. Вот так. Сразу… Вскоре нам стало неловко. Целая жизнь пролегла между нами, как пропасть… Потом мы зашли в кафе. Он держал меня за руку. Мы смотрели друг на друга, как раньше, но говорили сегодняшним языком… Это грянуло как взрыв. Мне трудно вам объяснить… Я была потрясена, а Рауль и подавно… Поймите меня правильно… Как он ни старался весьма великодушно затушевать прошлое, я все же оставалась предательницей… Меня не покидало острое чувство вины перед ним, и поэтому я уже не могла его удержать… Понимаете…

Франсуаза замолчала на миг, а затем продолжала:

— С каждым днем Рауль становился все более неспокойным… Он предлагал все начать сначала, а я, одинокая, свободная и праздная женщина, внимала ему, если быть совершенно откровенной, с волнением и скепсисом… Знаете, как мы слушаем речистого проповедника, заражающего нас своей верой на час.

— Простите… Вы сказали: «с каждым днем». Значит, вы встречались каждый день? Это меня удивляет.

— Все было как во время войны. Рауль принимал невероятные меры предосторожности. Мы снова играли в любовь. Я садилась на первый утренний автобус в направлении Сен-Лифара. Я-то ничем не рисковала: меня никто не знал… а он приезжал ко мне на лодке. Вероятно, все в замке еще спали, когда он ускользал.

Я подумал о своих собственных проделках. Мой отец с его Франсуазой. Я с Ингрид… У них — плоскодонка; у нас — дуплистое дерево. Итак, я объехал полсвета, чтобы, вернувшись домой, повторить на свой лад этот нелепый роман!

— Ладно, — недовольно произнес я, — отец к вам приезжал. Что же было дальше?

— Рауль вез меня через болото по едва заметным каналам и говорил, говорил… Рассказывал мне обо всем. Прежде всего о вас — он так сильно вас любит. Затем о своей жене, свояченицах, дочери… А также о своих картинах… Нередко Рауль внушал мне жалость, но большей частью завораживал, так как жизнь, которую он описывал, была не похожа на жизнь других.

— Неужели вас не засекли?

— Ни разу. Иногда он внезапно умолкал и жестом приказывал не двигаться. Мы слышали какое-то шуршание в камышах, либо взлетала птица… Рауль шептал с улыбкой заговорщика: «Кто-то браконьерствует неподалеку».

— Когда же он предложил вам бежать?

— В тот день, когда я сказала, что мой отдых подходит к концу. Мы как раз находились между островом Пандий и Пьер-Фандю. Стоял сплошной туман. Рауль загнал лодку в камыши и сел рядом со мной. «Хочешь, чтобы мы в самом деле потерялись?» — спросил он и посвятил меня в свой план. Ваш отец все продумал. Он твердо решил покинуть замок, семью… всех. Я не могла ему сказать: «Рауль, я очень тебя люблю… Но, в конце концов, вспомни, сколько нам лет… Мы уже не дети…» Я пыталась найти другие аргументы. Он отметал их один за другим. «Ведь ты меня любишь!» — повторял он снова и снова. Я уже предала его один раз и была не в силах его разочаровать.

Женщина сложила руки на своем вязании и устремила взгляд вдаль, на пустынную гладь моря.

— Тут есть и другая причина, — прошептала она. — По-своему это было прекрасно — стремление не отрекаться от счастья, пусть даже призрачного счастья. Я всегда жила приземленно. В то время как он…

— И вы не стали ему мешать? — спросил я.

— Да, — ответила она. — Так было честнее, пусть это слово вас не шокирует. Но я поклялась себе открыть ему глаза немного позже, когда… ну, скажем, после того, как утихнет первый огонь. В любом случае он хотел уехать… Безысходность лишь разжигала его любовь. Я ничего не могла поделать… Он хотел, чтобы мы непременно отправились в Венецию, а я…

Я прервал ее:

— Что он намеревался делать после Венеции?

— Думаю, рассчитывал последовать за мной в Америку.

— Это не укладывается в голове. Там же куча всяких формальностей. Нужна виза…

— Это бы его не остановило.

— Допустим. Я снова задам вам вопрос: почему он уехал один? Расскажите мне о двух-трех предшествующих днях… Вы сказали, что отец выглядел возбужденным. Что это значит?.. Возбужденным от счастья или от болезни? Если он был в критическом состоянии, то мог устроить истерику либо потерять память.

Эта мысль, до сих пор меня не посещавшая, тут же показалась мне весьма убедительной. Больные амнезией встречаются часто… и многих из них не удается разыскать довольно долго. Почему Клер была не совсем нормальной? Гены! А я сам, если уж на то пошло!.. Моя голова буквально лопалась от догадок.

— Нет, — сказала Франсуаза, подумав. — Нет. Я могу утверждать, что он был счастлив.

— Что вы придумали?

— Я — ничего. Это Рауль все устроил. Он решил покинуть Керрарек без всяких приготовлений, чтобы не тревожить вашу сестру. Он должен был присоединиться ко мне в Нанте и предполагал купить в Париже все, что могло ему потребоваться для длительного путешествия. Одиннадцатого, как мы условились, я ждала вашего отца в Нанте. Он должен был разыскать меня на вокзале, но не пришел. Вечером, садясь в поезд, я ужасно переживала. К счастью, мой номер в гостинице не был занят. На следующий день я вернулась в Сен-Лифар, повторяя: «Рауль там. Он все мне объяснит…» Но его не было. Прошло три дня. Тогда я перестала ждать. Я подумала: он наконец понял, что мы мчались к пропасти. Когда людей с богатой фантазией припирают к стене, они — что?..

— Как вы рассудительны! И все же вы, наверное, страдали.

Я встал на колени, чтобы лучше ее видеть.

— Разве не так? — настаивал я. — Вы безропотно покорились?

— Я отвечу вам как врачу, — сказала женщина, — ведь вы задали мне вопрос как врач. Нет… Я не знаю, что такое страсть. Возможно, мне не дано… Как вы полагаете?

— Понятия не имею, — ответил я. — Мне еще не доводилось так любить… разве что один раз, маленькую вьетнамочку, умершую у меня на руках. То была мертворожденная страсть. И все-таки это больно… Однако давайте вернемся к отцу. Ваше предположение оказалось неверным. Его нет в Керрареке, и никто не может мне сказать, где он. Моя мать уверена, что отец пустился в загул, выражаясь ее языком.

— Вы не думаете, что он?..

— В таком случае нашли бы тело.

Последовало долгое молчание. Я заговорил первым:

— Вы все еще намерены вернуться в Париж?

— Какой смысл здесь прохлаждаться? Что кончено, то кончено. Держите меня в курсе. Я пробуду в гостинице «Эксельсиор» до конца месяца.

Вот как! Франсуаза предпочитала в очередной раз потихоньку исчезнуть, как раньше. Может быть, она опасалась расследования? Или скандала? Скорее всего, эта женщина просто исчерпала свой эмоциональный запас. Я ее в этом не винил.

Поднявшись, я стряхнул с себя песок.

— Договорились. Я буду держать вас в курсе.

Здесь миссис Хинкль, бывшая Франсуаза Меж, уходит со сцены. Когда ты возьмешься за перо, добавь немного местного колорита. Я представил тебе драму в разрозненных сценах, как механический прибор, который покупатель должен собрать, читая инструкцию. Но при этом не следует забывать о шуме ветра и усиливавшемся волнении моря, а также о забытой на песке газете, бившейся словно раненая птица. Рядом со мной сидела женщина: она была красивой и спокойной; я даже не помню, как она была одета. Вокруг нас бурлила жизнь… облачные замки плыли в июньском небе. Все это важно. Все это усугубляло мои страдания. Я больше не увижу отца. Он растаял вдали, как легкий завиток тумана тает в первых солнечных лучах. Я уже был уверен. Навязчивая идея терзала меня пуще прежнего, когда я ставил машину в гараж. Мой отец мертв, его убили.

Я нашел в замке только Эжени: она пекла на кухне сладкий пирог. Служанка поведала мне, что мать и тетка уехали в местный парк, а ее муж отправился на поиски Клер.

— После вашего отъезда, господин Дени, малышка закатила нам истерику. Отказывалась есть. А сегодня утром взяла свою маленькую лодку и теперь прячется где-то на болоте.

Тыльной стороной локтя Эжени вытерла лоб. Ее щека была перепачкана мукой. Я сел рядом с ней.

— Фушар наверняка привезет ее домой, — сказал я. — Я не могу все время быть дома… Я начал расследование по поводу исчезновения отца.

Молчание. Эжени усердно месила тесто.

— Вы не заметили ничего, что могло бы мне помочь?

— Нет, — смущенно произнесла она. — Я почти никуда не хожу.

— Зато ваш муж много передвигается. Вы же разговариваете между собой.

— С ним? Из него и слова не вытянешь! Он и раньше-то был неразговорчив, а с тех пор, как пропал господин граф, Фушар словно язык проглотил. Это чистая правда.

— А вы?.. Выкладывайте свое мнение на этот счет. Думаете, мой отец вернется?

— Я молю Бога, господин Дени, молю Бога.

Я чуть не крикнул этой мастерице увиливать от ответа: «Да плевать мне! Плевать тысячу раз!» Но я сдержался.

— Это не ответ, голубушка Эжени.

— Но я ничего не знаю, господин Дени. Клянусь вам.

— Берегитесь! Мой отец исчез, и граф де Лепиньер теперь я.

Женщина испуганно застыла, не вынимая пальцев из теста.

— Итак, вы должны мне ответить. Понимаете? Расскажите-ка об обеде… да… его последнем обеде. Вы подавали на стол. Как отец выглядел?

— Как обычно. Ел он не много.

— Не повздорил ли он, к примеру, с моей матерью или теткой?

— Нет.

— Немного позже вы видели, как отец уходил… Он спешил?

— Нет. Наоборот. Озирался по сторонам.

— Как будто со всем прощался, — пробормотал я. — Не обращайте внимания. Продолжайте.

— Он выломал себе палку из ограды… Вот и все.

— Короче говоря, граф отправился на прогулку?

— Да.

— А мать? Где была она?

— В гостиной.

— Тетка?

— Тоже.

— Сестра?

— В своей комнате. Она была не в духе. Такое часто на нее находит без всякой причины. Господин граф говорил…

Женщина смущенно запнулась, не зная, кого теперь считать хозяином.

— Что говорил отец?

— Что не стоит обращать внимания на плохое настроение Клер.

Таким образом, отец оказался на болоте один. Он грустил и в то же время радовался, что уходит из замка. Я был уверен, что он ни на миг не пожалел о своем решении. Что же произошло потом? Похищение? Чепуха! Нежелательная встреча? Нападение? Но в Бриере все друг друга знают. Мне надоело пережевывать одни и те же догадки.

Старина, сказал я себе. Главное — не суди со своей колокольни. Так ты ничего никогда не раскопаешь. Кроме того, самое важное для тебя — это дорога, чудовищно трудная дорога, которая в конце концов приведет нас к разгадке. Видишь, теперь я выбрал кратчайший путь.

Клер возвращается и бросается мне на шею, разве что не виляет хвостом и не носится кругами с лаем. При этом она такая красотка. Как только отец решился ее бросить? А часом позже являются, чуть ли не сияя, мать и тетя. Они спрашивают, удачно ли я съездил. И все же одна фраза меня покоробила:

— Ты должен был предупредить, когда вернешься. Здесь тебе не гостиница.

Жизнь возвращается на круги своя. Мимоходом отмечу одно происшествие. Несколько дней спустя у папаши Фушара случился легкий сердечный приступ от переутомления, с давящей болью в груди и чрезвычайно низким давлением.

Я долго сижу у изголовья больного. Эжени тут же, у него в ногах. Курить запретили. Больше ни глотка мюскаде. Рыбалка отменяется до нового предписания. Эжени горячо поддерживает все эти меры, словно хочет отыграться на муже.

— Давно ли он заболел? — обращаюсь я к женщине (с Фушаром говорить бесполезно).

— Это началось, — отвечает она, — на другой день после того, как пропал хозяин.

Фушар ворчит, он обеспокоен.

— Неправда, — бормочет он.

— Как это неправда, — восклицает его жена. — Он мне даже сказал: «Что-то в боку покалывает. Надо будет сходить к Неделеку».

На сей раз Фушар бурно выражает протест и даже пытается сесть.

— Она рассказывает невесть что, — возмущается старик.

— Тихо! Тебя будут лечить, ослиная башка. Ничего страшного, но ты должен меня слушаться.

— Только бы вы остались с нами, господин граф, — говорит Эжени. — Мы такие же забавные, как ваши китайцы.

Я думаю, ты понимаешь, куда они потихоньку, слово за слово, клонят. Неделек уже прозондировал почву. Удержать меня дома, не выпускать. Сохранить привычный ход вещей. Отец исчез, но сын еще лучше справится с делом. Может быть, он останется, если они сумеют скрыть от него то, что он пытается выяснить? Как знать, не заодно ли с ними мать, несмотря на свою резкость… Другие, возможно, тоже. Для всех мое место здесь — внезапно я отчетливо это осознал. Истинный Лепиньер не уезжает к дикарям. Он вообще не должен никуда уезжать.

О! Все еще было покрыто мраком, но общий замысел уже начинал вырисовываться. Впервые до меня дошло, что, вероятно, вокруг исчезновения отца был устроен заговор молчания. Что ж, все они жестоко заблуждались, надеясь прибрать меня к рукам!


— Ты еще больше похудел, мой бедный любимый. Это твои женщины тебя довели?

Первые слова Ингрид. Улыбка Ингрид. Словом, ее присутствие. Ее руки, обвившие мою шею. Ее аромат. Ее флюиды. Я чувствовал, что за несколько последних дней, проведенных в одиночестве, когда я совсем не думал о моей любви, она сама собой, тайком, словно зерно, одержимое жаждой жизни, пустила корни, силу которых я теперь с удивлением ощущал.

Было поздно. Ингрид только что приехала и еще не разобрала свой багаж. Но мы уже рассказывали друг другу о своих бедах в один голос и расхохотались, радуясь новой встрече.

— Смех без причины! — сказал я. — Ну, начинай… Как прошло объяснение с мужем?

— Плохо.

Ингрид приподняла волосы, и я увидел ссадину возле уха. Я обхватил голову своей возлюбленной.

— Он тебя ударил?

— Да. Кулаком. У меня искры из глаз посыпались. Он был вне себя.

Я легонько потрогал кровоподтек.

— Болит?

— Немного. Не стоит пока прикасаться к этому месту расческой. Но это не страшно. Я думаю, он уже пожалел. Он — импульсивный человек и вдобавок слегка выпил. Мне не следовало поднимать вопрос о разводе.

Освободившись от моих объятий, Ингрид закурила и присела на ручку кресла.

— Какая сцена, — продолжала она. — Просто мерзость! Его любовницы, значит, не в счет. Он называет это случайными связями. Я же не имею права на личную жизнь. Ну вот, представь себе этот поток ненависти и угроз: «Шкуру спущу твоему любовнику!»

Я вздрогнул.

— Он так сказал?

— Это и многое другое. Не стоит обращать внимание. Жалкий тип! В сущности, он не так уж опасен. Единственно, муж и слышать не хочет о разводе. Как же он надоел мне со своими сценами, вообще все надоело… В конце концов он поймет, что закон — на моей стороне… Конечно, он станет меня всячески донимать… Дени, ты меня слушаешь?

С минуту, похолодев, я пытался отмести внезапно нахлынувшие подозрения.

— Ингрид, скажи откровенно… Вы с мужем общались с моим отцом по поводу права на проезд?

— Да.

— Если мне не изменяет память, ты говорила, что держалась в стороне.

— Да.

— Значит, ты не встречалась с моим отцом?

— Только один раз, в самом начале, у нотариуса. Это был простой обмен любезностями. Твои отец и мать, с одной стороны, и мы с мужем — с другой.

— Следовательно, между отцом и тобой не произошло ничего, что могло бы вызвать ревность твоего мужа?

Потушив сигарету в бокале, Ингрид привлекла меня к себе.

— Ты что, тоже спятил?

— Отец мертв. Я уверен, что его убили. Ты все сейчас узнаешь, но, предупреждаю тебя, это будет долгий рассказ.

Я изложил ей в общих чертах все, что тебе известно, показал письмо, которое написал мне отец, и купленные им билеты. Также я поведал Ингрид о встрече с дядей и беседе с Франсуазой. По ходу рассказа мне становилось ясно, что пронзившая меня догадка была сущей глупостью.

— Прости меня, Ингрид. Меня поразила твоя недавняя фраза, точнее угроза твоего мужа: «Я шкуру спущу твоему любовнику». Ведь моего отца убили… Кто?.. Кто-то из соседей. За что?.. Как раз из ревности.

— Знаешь, ты становишься невыносимым, милый Дени. Как же так, в конце концов? Твой отец собирался уехать вместе с этой Франсуазой! Да или нет? В чем же дело? При чем тут мой муж?.. И тем более я?

Я наклонился к Ингрид и поцеловал ее возле раненого ушка.

— Ладно, — пробормотал я. — Я действительно дурак… Давай не будем об этом. Мне уже пора бежать, а ты должна спать.

— Да, — сказала Ингрид. — С вами, мужчинами, даже самыми милыми (она погладила меня по щеке), надо держать ухо востро. Подожди! У меня для тебя кое-что есть.

Порывшись в чемодане, среди белья, она протянула мне небольшой предмет, завернутый в шелковистую бумагу.

— Это всего лишь игрушка. Видишь… Но я не хотела возвращаться с пустыми руками… Посмотри. Это тебя позабавит.

Развернув, я увидел кубик, недавно вошедший в моду, кубик Рубика. Здесь будь осторожен. Вероятно, роман, который ты напишешь, увидит свет только года через два, и тогда уже все позабудут об этой штуке. В таком случае потрудись объяснить читателю,что речь идет о некой игрушке в виде куба, в свою очередь состоящего из разноцветных кубиков поменьше. Кубики следует двигать таким образом, чтобы они выстроились в ряд по цвету: красные, голубые и т. д. Существует множество всевозможных вариантов, и, если ты не гений, можешь играть и играть… Но ты, наверное, знаешь это не хуже меня. Я тебя предупреждаю, так как ты мог бы сказать: «Ну его, этот кубик, найдем что-нибудь другое». Какая разница, какой подарок, если читатель не заподозрит подмены? Нет, старик, об этом не может быть и речи. Кубику Рубика суждено сыграть решающую роль в моей истории. Стало быть, надо его сохранить. Я уже говорил тебе: именно незначительные детали составляют ткань судьбы.

— Ты такой нервный, — продолжала Ингрид, — да-да, ты нервничаешь… Достаточно глянуть на тебя… Ты все время тянешь себя за пальцы, хрустишь ими… Ну вот, теперь будешь играться с этим кубиком и вспоминать обо мне.

Я поцеловал ее.

— Прости меня за недавнюю оплошность. Исчезновение отца не дает мне покоя. Если он мертв, значит, его убили… Но ведь никто не мог его убить! Поэтому не надо сердиться, если я слегка не в себе.

— Ну конечно, дорогой, — сказала Ингрид. — Мы поговорим об этом, когда захочешь. Ступай отдохни.

Я унес кубик и немного поиграл с ним перед сном.

На следующий день мне позвонил Давио. Центр искал добровольца в Бейрут, где недавно во время бомбежки был ранен Блезуа.

— Это не смертельно, — пояснил Давио, — он выкарабкается. Но нам нужен там опытный человек вроде тебя. Временно, на неделю, дней на десять… Потом я пришлю Жирардена; он только что вернулся из Чада.

Я чуть было не согласился, чтобы избавиться от всех обязанностей, уже начинавших меня тяготить. Знаешь, я чувствовал себя как муха. Она задевает лапкой липкую нить, пытается освободиться, цепляется за паутину крылышком, затем другим, а за ней следят глаза… У меня же была своя паутина; ее нити звались Керрарек, Клер, Ингрид… Но где затаился паук?

— Сможешь? — спросил Давио.

Внезапно я решился.

— Нет. Рановато. Мне немного лучше, но если я свалюсь, прилетев в Бейрут…

— Ладно, ладно. Понятно.

— Кроме того, мне надо уладить серьезные семейные проблемы. Но я думаю, что через месяц…

— Отлично, я позвоню. Удачи тебе.

Я сказал: через месяц. Но возможно, через месяц ничего не изменится. Клер все так же будет гоняться за миражами; мать и тетка все так же будут смотреть на меня с осуждающим видом, а во взгляде Ингрид застынет немой вопрос: «Что ты намерен делать со мной?» И, главное, аллеи парка и протоки болота будут шептать мне: «Его здесь больше нет. Он погиб».

Я всегда любил мгновенно принимать решения, теперь же нерешительность подтачивает меня, как амебиаз. Я старался видеть Ингрид как можно чаще. Этот период сохранился в моей памяти довольно смутно. Возможно, недели две… Впрочем, неважно сколько. Я помню лишь вечера, такие длинные, что было еще светло, когда я украдкой пробирался в замок. О чем или, вернее, о ком мы говорили с Ингрид? Как ты догадываешься, о ее муже и моем отце. В основном об отце. Ингрид не разделяла моих опасений. По ее мнению, отец должен был исчезнуть, чтобы успокоиться после пережитого потрясения. Он понял, что в его возрасте такие приключения ни к чему хорошему не ведут. Разве не мог он, после внезапной вспышки страсти, так же внезапно охладеть к женщине, прекрасно обходившейся без него в течение тридцати семи лет?

— Подобные повороты случаются чаще, чем ты полагаешь, — говорила Ингрид.

Я качал головой. Нет и еще раз нет! Все это только слова!

— Ладно, как тебе будет угодно, — раздраженно подводила итог Ингрид. — Но почему ты уклоняешься от объяснения с матерью? Возможно, она знает правду.

И тут я вспомнил одну деталь, которая уже давно должна была меня поразить. Отец писал — я помнил эту фразу наизусть, как и весь текст: «Прежде чем уйти, я оставлю твоей матери записку, чтобы она не вздумала оповестить конную полицию». Я рассказал об этом Ингрид.

— Заметь-ка: «Прежде чем уйти». А ведь отец должен был уехать одиннадцатого. Доказательство тому — билеты. Перед самым уходом, одиннадцатого, он должен был оставить письмо матери. Но он исчез десятого. Значит, одно из двух…

Ингрид улыбнулась, и я чуть было не рассердился.

— Ты считаешь это смешным!

— Нет! Но вы, мужчины, горазды «алгеброй поверить» то, что одновременно истинно и ложно. Продолжай.

— Так вот, если отец исчез по собственной воле, то десятого он позаботился оставить матери письмо. Если же, напротив, отец исчез не по собственной воле, то он не успел оставить письма. Ты понимаешь, куда я клоню? Если мать получила записку, значит, отец ушел добровольно. Если же нет, значит, его убрали. Или, если хочешь, он не ожидал того, что с ним случилось.

Привычным жестом Ингрид потрепала меня по щеке.

— Да, доктор, — сказала она. — Вы — великий логик.

Она закурила и принялась расхаживать по комнате, затем остановилась передо мной.

— Эта мысль не приходила тебе раньше?

— Ни разу. Меня осенило во время нашего разговора.

— А! Видишь, как я нужна тебе… теперь-то, полагаю, расспросишь мать.

— Конечно.

— Послушай. Не говори мне, что это будет нелегко… Иногда мне кажется, что ты ее боишься. Ты не обязан спорить с матерью. Просто задашь вопрос, было письмо или нет.

— И это будет означать: жив отец или мертв.

— Да, получается, что так.

Ингрид была права; иногда я действительно боялся собственную мать. Этот страх возник давно, из животного чувства неудовлетворенности, о котором я тебе уже говорил. Я никогда не держал во рту материнской груди. Малыш, которого вскармливают из соски, похож на отбившееся от стада животное, ему разве что не дают околеть.

Я выждал, когда мать останется одна. Обычно после обеда тетя уходила к своим растениям, а Клер, слегка осоловевшая от транквилизаторов, которые я ей прописал, ненадолго засыпала. Я увидел мать, сидевшую в гостиной с корзинкой для рукоделья. Ее спицы мелькали с такой скоростью, что казалось, она вяжет изделие из света. Я уселся напротив нее.

— Я не помешаю?

Мать окинула меня прицельным взглядом из-под очков.

— Ты у себя дома.

Чтобы выиграть время, я проявил показной интерес к ее работе.

— Как красиво! Что ты вяжешь?

— Сам видишь. Свитер.

— Для кого?

— Да для тебя же. Может быть, ты забыл, но зимы здесь зачастую суровые.

— Что? Ты надеешься меня удержать?

Я опешил, и краска гнева тотчас бросилась мне в лицо.

— О! — мстительно произнесла она. — Я никогда никого не держала.

Я принял мяч на лету.

— Даже папу. Я должен поговорить с тобой о нем.

Мать приподняла голову, готовая дать отпор, но ее пальцы продолжали двигаться сами по себе, как хорошо вышколенные рабы.

— Он не оставил тебе перед уходом письма?

— Ничего подобного. Он слишком спешил к этой особе.

— Какой особе?

— Ну, той, с которой встречался на болоте. Как будто такие вещи могут пройти незамеченными! Ты тоже так считаешь, мой бедный малыш. В твоем возрасте это еще… Словом, я надеюсь, что ты знаешь, что делаешь, хотя…

Мне следовало догадаться раньше. Мать была в курсе всего. Но каким образом? Кто ей донес? Неужели за мной следили из-за каждого дерева, из-за каждой ограды, каждого пучка камыша?

— Речь не обо мне, а о папе, — отрезал я. — Он умер.

На сей раз ее руки замерли. Мать посмотрела на меня в упор, не выказывая ни малейшего волнения.

— Я этому не верю, — сказала она. — Такие люди, как он, живут долго, заставляя страдать других. Кто тебе сообщил?

— Не важно. Просто я знаю.

Мать вновь принялась вязать, теперь уже медленно, с остановками. Глядя на свитер в зачаточном состоянии, который терзали ее спицы, она спросила:

— Где он похоронен?

— Понятия не имею.

— Тебя вызывали в полицию?

— Нет.

Я не мог показать ей билеты, потому что не имел права выдавать Франсуазу Хинкль, так же как не мог дать прочесть такое пылкое и отчаянное письмо отца. Я не был настолько злым.

— Короче говоря, — продолжала мать, — ты ничего не знаешь, это лишь предположения.

— Я делаю выводы.

— А! Вы слышите: он делает выводы. Мой сын делает выводы.

Мать смеялась, уткнувшись носом в свой клубок шерсти, так как ее учили смеяться вежливо.

— До чего же ты бываешь наивным, — продолжала она. — Это немыслимо: доктор медицинских наук, и такой олух. Ты знаешь, почему я молчала? Потому что я уверена, что он скоро вернется. Через несколько недель эта женщина ему надоест, как мы ему надоели… Да, мы! О! Слушай, я ведь могу тебе сказать… Возможно, это откроет тебе глаза… Мы были тремя девушками на выданье, и отец спешил нас пристроить. Поэтому Рауль оказался желанным гостем, можешь себе представить. Он влюбился во всех трех сразу… чуть было не женился на бедной Антуанетте, а потом остановился на мне. Но Елизабет ему тоже очень нравилась.

Мать прижала вязанье к груди и закрыла глаза.

— Мы невероятно ревновали друг к другу, — произнесла она сквозь зубы.

— И все же вы очень любили друг друга.

Она бросила на меня сердитый взгляд.

— Одно другому не мешает.

Мать утерла веки полой недовязанного свитера.

— Когда мы с твоей тетей ругаемся, — продолжала она, — а такое случается, — она дает мне понять, что, если бы захотела, Рауль был бы ее любовником. Мы все еще обвиняем друг друга, как ненормальные. После стольких лет!..

Сделав невероятное, как я почувствовал, усилие над собой, мать принялась считать свои петли. Я же тем временем представил себе трех сестер, никогда не теряющих бдительности, постоянно шпионящих друг за другом, не спуская при этом глаз с моего отца. Это было ужасно. Тем более… Мне нечего от тебя скрывать… Тем более я был почти обязан спросить себя, не одна ли из них убила моего бедного отца… Кто же именно? А может быть, даже обе? Я приблизился к истине, блуждая впотьмах… Я был совсем рядом, уже почти прикасаясь к ней. Чтобы приподнять край покрывала повыше, я спросил:

— А если бы он вернулся, что бы вы стали делать?

— Ничего, — сказала мать.

— Ты бы его простила?

Она молча пожала плечами. Я продолжал настаивать.

— Ведь вы же с тетей — примерные христианки.

Мать приосанилась и, сдвинув очки на лоб, устало откинулась на спинку кресла. Неожиданно она показалась мне очень спокойной.

— Видишь ли, милый, — тихо сказала она, — я всегда верила в то, чему учит Евангелие. Христос изведал все страдания, это так. За исключением одного: супружеской измены. Я знаю, что это такое… А теперь оставь меня и никогда больше не говори мне о нем.

— Прости, мама. Но допустим, он вернется. Что тогда?

— Что тогда? Да ничего. Я его не увижу. Я не стану с ним общаться. С призраками не разговаривают.

Она снова взялась за работу, а я тихо удалился. В тот день я отправился на болото с тяжелым сердцем. Поставь себя на мое место. Мне приходилось лечить гнойные раны. Но та, из которой только что у меня на глазах сочилась кровь, была самой жуткой из всех.

Я вел лодку куда глаза глядят. Мой опрокинутый силуэт вырисовывался в воде: сумрачный гребец, повторявший за мной все движения, словно в насмешку. Как он был прав! Что я делал в Керрареке? Мое призвание — не вершить правосудие, а облегчать людям боль; я же, возможно, вызывал новые страдания. Говорят, что скорпион, которого бросают в центр огненного круга, пронзает себя жалом и умирает. Я тоже находился посреди огненного круга. Единственным выходом было уехать. Немедленно. В Бейрут, в Чили, куда угодно.

Я попал, видимо, в старое русло с мертвой водой, где ласточки носились над самой водой, навстречу друг другу. Внезапно меня окликнул чей-то голос:

— Дени! Эй! Эй! Дени!

Бесшумно раздвигая камыши, байдарка Клер поравнялась с моей плоскодонкой. Сестра, одетая как мальчишка, смотрела на меня с хитрой улыбкой.

— Вот ты и попался, — сказала она. — Я шла за тобой следом. Почему ты не взял меня с собой?

— Ты же спала.

— Неправда. Я не спала. Ты — гадкий. Расскажи мне какую-нибудь сказку.

Бриз подогнал наши лодки, борт к борту, к небольшому холму. Клер спрыгнула на берег с поразительной ловкостью. Она примяла ногой траву, присела и, слегка похлопав по земле, сказала: «Сядь сюда».

Я пристроился рядом с сестрой и обвил ее плечи рукой.

— Знаешь, ты слишком большая, чтобы тебе рассказывали сказки.

Клер прижалась ко мне. В ее волосах застряла паутина. Я с трудом выбирал тонкие нити.

— Куда ты лазила?

— На чердак, — сказала сестра. — Ну, давай, рассказывай.

С некоторых пор ей полюбились басни Лафонтена. Например, о цапле. Клер тянула себя за нос, как бы превращая его в клюв, трясла локтями, словно крыльями, и смеялась, как девчонка. То она пыталась рычать, как лев, то квакала, как лягушка, и порой в ответ раздавался дрожащий зов жабы. Тогда сестра заливалась смехом. Однако она могла так же легко расплакаться оттого, что волк слопал ягненка. Моя бедная Клер безудержно давала волю своим эмоциям.

— Я мало о тебе забочусь, — очень нежно прошептал я, — у меня столько хлопот.

— Ты скоро уедешь? — спросила сестра.

— Да нет. С чего ты решила?

— Ой, смотри!

Она показала на след щуки, преследовавшей плотву, и приподнялась, чтобы лучше разглядеть.

— Готово, — воскликнула она, — щука догнала… А ты, ну-ка, поймай меня!

Клер живо забралась в свою байдарку, более юркая, чем выдра.

— Эй! — закричал я. — Погоди! Погоди!

Несколько взмахов весла, и сестра исчезла, унеслась в водовороте образов, увлекавших ее разум в неведомые дали. Если бы мне пришлось уехать, я не смог бы оставить Клер в Керрареке. В конце концов она сошла бы с ума. Увы, я был всего лишь врачом неотложной помощи. Ей же требовалась помощь специалиста, невзирая на сопротивление матери.

Я медленно поехал назад, скорее с болью в душе, чем в теле. Байдарка валялась на песчаной отмели. Я огляделся по сторонам, но Клер нигде не было. Скорее всего она уже поджидала меня дома, радуясь тому, как здорово меня разыграла.

Сделав крюк, я наведался к засохшему дереву, но в дупле не было весточки. Я написал на обратной стороне старого рецепта (в моем бумажнике всегда хранилось множество ненужных бумажек): «Мать не нашла записки. Значит…» Ингрид все поймет, и, возможно, ее осенит какая-нибудь догадка, связанная со смертью отца. Я же решил выйти из игры.

И все же я пока не сдавался. Растянувшись на кровати (у нас ужинали в восемь), я мог спокойно подумать. Не в моих ли интересах, спрашивал я себя, втайне ото всех оповестить о случившемся полицию Эрбиньяка. Доктор Неделек, скорее всего, не откажется проводить меня и подтвердить мои слова.

Я протянул руку, чтобы достать из ящика тумбочки волшебный кубик. Мне нравилось машинально вертеть его в руках, когда я пытался сосредоточиться, подобно тому, как верующие перебирают четки. Однако я шарил напрасно и, рассердившись, стал искать по всей комнате. Кубика нигде не было.

Клер! Черт возьми, конечно, это она украла мой подарок! Красивый разноцветный предмет заворожил ее с первого взгляда, и она сцапала его украдкой. Но на сей раз я не собирался оставаться в дураках. Внезапно я вспомнил об обрывках паутины в волосах сестры. Возможно, я не очень умен, но не лишен интуиции. Тайник наверняка был где-то на чердаке. Я поднялся туда, ступая на цыпочках.

Наш чердак обширен, глубок и мрачен, как трюм древнего корабля. Раздвоенные вверху стояки подпирали крышу. Все сделано из дуба и прочно. Бури оторвали в некоторых местах черепицу, и в зияющие дыры в это время года проникали ласточки. В глубине чердака обосновался целый птичий базар. Я осторожно продвигался вперед.

На разветвлении самого дальнего стояка лежал чемодан. Подражая пернатым, Клер устроила там свое гнездышко. Она забралась так высоко, подставив табуретку.

Это был небольшой чемоданчик с кожаными застежками, из тех, что носили когда-то сельские врачи. Откинув крышку, я обнаружил клад. Чего только не было внутри, помимо волшебного кубика: серебряная игральная кость, «бобы» из королевских пирогов, игрушечные зайцы и пупсики в пеленках, Мальтийский крест, два десятка мелких фарфоровых осколков, пуговицы, коробочка почерневших леденцов, красная блесна для ловли окуней, а также фотографии, вырезанные из журналов, множество снимков с изображением животных. Там хранилась даже разорванная открытка, бережно склеенная липкой лентой, на которой красовались три дельфина, прыгавшие в один ряд через обручи.

Я посмотрел на оборот открытки, и мой взгляд тотчас же наткнулся на подпись: «Ингрид».

«Дорогой Рауль!

Мы приехали в Антиб только вчера, а я уже изнемогаю. Подруги смеются надо мной. Они намерены добраться до Флоренции. Я же возвращаюсь завтра в Париж. Буду по-прежнему вдали от тебя, но Париж в августе благотворно действует на одинокие души. Я не смею надеяться, что ты вскоре приедешь ко мне в Париж, как обещал. Помни! До тебя у меня никого не было. Я люблю тебя. Ингрид».

Ни числа, ни адреса. Отец порвал конверт с открыткой и бросил обрывки в корзину для бумаг. Бедная дурочка! И другие ей под стать, все эти простушки, верившие, что… Браво, папочка! Именно так с ними надо обращаться. Ингрид ничем не лучше прочих. Переспать и смыться. Как бы не так! Несмотря ни на что, я жестоко страдал. Помнится, я кричал, сидя на табуретке со сжатыми кулаками: «Мне плевать! Плевать!», а встревоженные птицы порхали вокруг. Я чуть было не схватил чемодан, чтобы выбросить все в одну из форточек: и злополучный кубик, и кучу прочих мерзостей. Но открытку я положил в бумажник. Смешно, не правда ли?

Под крышей было ужасно жарко. Я обливался потом, и мои ноги задрожали от внезапной слабости. Ингрид меня все-таки купила своими записочками, полными поцелуев. А я, как жалкий кретин… Я, воображавший себя защищенным от любви… Ах! До чего же меня обидели и унизили… Его любовница стала теперь моей! Я уже не понимал, кто кого обманывал: отец — меня или я — отца. Будучи не в силах пошевелиться, я услышал, как мать и тетка переговаривались у меня под ногами.

— Нет, — говорила мать, — он не у себя. Я только что заглядывала в его комнату.

— В саду его тоже нет, — отвечала тетка.

— Что же, — решила мать, — будем ужинать без него. Мы не должны подстраиваться под его настроение.

Шаги удаляются. Я не голоден. Зато меня мучает жажда — я бреду через раскаленную пустыню. После первоначальной вспышки ярости я начинаю бредить. Ингрид, черт бы ее побрал, проведала — неважно каким образом, — что отец собрался сбежать с Франсуазой, своей бывшей возлюбленной. Она подстерегла его на болоте и застрелила из ружья мужа. Что тут сложного! Нет, это шито белыми нитками…

Надо тебе сказать, что в детстве я любил играть сам с собой в карты и шашки. Переходишь на другую сторону доски, придумываешь ходы, которые не сможет парировать твой жалкий противник, и возвращаешься обратно, вновь преисполненный самодовольства. Азартное занятие! Теперь, на чердаке, где умирала моя любовь, я с неистовым усердием вновь отдался своей детской игре.

Это было шито белыми нитками, потому что Ингрид не смогла бы похоронить тело… Эй, извините, теперь — мой ход… Не забывайте, что она крепко сложена, и копать очень просто. Ого! Минутку! Выстрел из ружья в Бриере разносится далеко. Следовательно… Вот именно! Как знать, не слышал ли папаша Фушар… Он явно что-то скрывает… Я дошел до того, что мысленно завопил: «Хватит! Заткнитесь же наконец, вы оба!» Конечно, я сгущаю краски. Мне стыдно, когда я снова все это переживаю.

Я принялся тщательно обдумывать слова на открытке. Память уже мне изменила, заменяя некоторые выражения на другие, более безобидные. В наказание мне следовало запомнить этот текст наизусть. Снова открыв бумажник, я стал заучивать каждую фразу, словно речь шла о дипломатической ноте, сообщении, от которого зависел мир или война.

Во-первых, очевидно, что открытка была написана несколько лет тому назад. На эту мысль меня навело жуткое уточнение: «До тебя у меня никого не было». В таком случае сколько же тянулась их связь? Отец обещал Ингрид приехать к ней в Париж. Сдержал ли он слово? Разумеется, нет. Иначе я бы об этом знал… Затем Ингрид упоминала о подругах. Это явно говорило о том, что она была еще незамужем. Ну и что, даже после свадьбы она могла при желании встречаться с моим отцом. Доказательство: чего ради Белло стал бы покупать участок земли рядом с Керрареком, если бы его не подвигла на это жена? Любовники были в сговоре. Дрязга вокруг платы за проезд служила только предлогом. Благодаря ему Ингрид могла оставаться на своей вилле несколько раз в неделю… Какое же место следовало отвести в этой интриге бегству в Венецию вместе с Франсуазой?..

Ночь пробралась на чердак. Я все еще был подавлен. Мысли мои метались от одного вопроса к другому, как сумасшедшие. В конце концов я запихнул обратно в чемодан все то, что разбросал по полу. Внезапно я стал гадать, прочла ли открытку Клер. Она умела читать, и скупые строки были довольно разборчивыми. Но, поразмыслив, я решил, что это маловероятно. Заметив в кабинетной корзине для бумаг трех прыгающих дельфинов, сестра, как видно, пришла в восторг, извлекла обрывки и тщательно их склеила, даже не поинтересовавшись обратной стороной открытки. Впрочем, глядя на все эти предметы, которые я выгреб, прежде чем обнаружил дельфинов, можно было побиться об заклад, что Клер давно позабыла про свою находку, покоящуюся на дне чемодана.

Я спрятал открытку. Она должна была послужить мне вещественным доказательством против Ингрид, и я твердо решил ею воспользоваться. Мой отец умер. Я был убежден, что «американка» здесь ни при чем. Поневоле оставалась только Ингрид. Ингрид — лгунья, нагло утверждавшая, что ничего не знает об обитателях Керрарека.

Внизу заходили. Пора было ложиться спать. Через полчаса путь будет свободен. Я бесшумно приоткрыл форточку. Вечерний воздух пах скошенным сеном и тиной близлежащих болот.

«Хватит, — подумал я. — Теперь все кончено. Возьми себя в руки и перестань страдать. Ты спокойно поговоришь с Ингрид. Скажешь ей, что она — сволочь и шлюха, но тебе это все равно. Нужно только, чтобы она объяснила, как был убит отец. Дальше будет видно».

Я снова водрузил чемодан на вершину стояка. Клер не заметит, что его открывали. Когда все звуки внизу смолкли, я спустился и выскользнул из дома как тень. Теперь оставалось лишь пробежать по аллее, которая вела к развилке, где я впервые повстречал Ингрид.

Я подошел к ее дому. Светилось окно гостиной. Наверное, Ингрид смотрела телевизор. Поднявшись на невысокое крыльцо, я постучал, как обычно. Ингрид сразу же открыла дверь. В тот вечер она сменила свой всегдашний наряд — джинсы и блузку — на домашний халат.

— Я тебя не ждала, — сказала она. — Ты не предупредил заранее. Что-нибудь стряслось?

Пройдя через комнату, я выключил телевизор и повернулся к Ингрид.

— Вот что я нашел.

Я протянул ей открытку.

— Что это такое?

Она узнала дельфинов издали и, взяв открытку медленным жестом, даже не удосужилась ее прочесть.

— Что я должна сказать? — устало произнесла Ингрид.

— Ты была его любовницей?

— Сам видишь.

— Когда?

Она опустилась в ближайшее кресло.

— Не помню. Я еще была медсестрой. Скажем, лет десять тому назад, по меньшей мере. Хочешь, чтобы мы поссорились, не так ли?

— Ты мне солгала.

— О! Только и всего! Ладно, я тебе солгала. В конце концов, я не должна была перед тобой отчитываться.

Я приготовился к возражениям, возможно, воплям и слезам. До чего же я был наивен! Спокойная, грустная Ингрид смотрела на меня дружелюбно. Да, дружелюбно.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала она.

Я не мог больше сдерживаться и завопил:

— Отец! Это ты его убила?

Мне никогда этого не забыть. Ингрид встала так резко, что кресло отлетело к стене, бросилась к двери, чтобы открыть ее.

— Вон! — сказала она хриплым голосом.

— Не горячись. Я задал тебе вопрос.

— Давай разойдемся. Так будет лучше.

— Поклянись мне, что ты здесь ни при чем.

— О! Клятва! — пробормотала она. — Неужели ты еще в них веришь?.. Ладно, клянусь.

Я поставил кресло обратно и пригласил ее жестом занять место.

— Стоит ли, — сказала Ингрид. — У меня нет желания оправдываться.

Однако она снова присела и, почувствовав, что гроза миновала, долго рассматривала открытку.

— В то время я была такой дурочкой!

Прочтя текст вполголоса, она покачала головой.

— Это правда: до него у меня никого не было. Если я тебе все расскажу, обещаешь не волноваться?

— Я слушаю.

— Нет, — возразила она. — Если будешь разговаривать тоном прокурора, давай на этом остановимся.

— В конце концов, Ингрид, поставь себя, хотя бы на миг, на мое место.

— А я? — спросила она. — Ты думаешь, я не переживаю?.. Короче говоря, вот как это случилось… У меня было две приятельницы: одна в штате профессора Дегийя, а другая… Впрочем, не важно, их звали Мод и Габи. Габи только что купила малолитражку, и нам хотелось взглянуть на море. Мы обосновались в Ла-Боле. В гостинице я случайно натыкаюсь на туристский журнал и читаю статью Раулья де Лепиньера. Там было несколько цветных репродукций его картин. Загоревшись желанием больше узнать о Бриере, я отправляюсь в галерею, где он выставлялся летом… Мы встречаемся… Вот и все. Я надеюсь, что ты — не сексуальный маньяк, и этого достаточно.

— Сколько времени это длилось?

— О! Совсем недолго. Когда мои подружки поняли, что я делаю глупость, они утащили меня на юг, но было уже поздно.

— Что я слышу! Неужели отец был настолько… обворожительным?

Ингрид снисходительно улыбнулась.

— Ты, часом, не ревнуешь? Да, он был обходительным. Он умел говорить.

Признаться, я потерял дар речи от изумления. Ведь дома отец мог за целый день не проронить ни слова.

— Как тебе объяснить, — продолжала Ингрид. — После больничной среды с шуточками студентов-медиков, грубыми окриками больных… ну, сам знаешь, — я мгновенно переносилась в необычайно странное место, где меня начинал обхаживать внимательный, тонкий, чувствительный человек, вдобавок художник… Тебе нечего мне возразить. Ему оставалось лишь подобрать меня.

— Не надо, — взмолился я. — Не надо. Прошу тебя.

— Прости меня, Дени. Я не собираюсь причинять тебе боль. Я лишь пытаюсь… Словом, мне хотелось бы, чтобы ты почувствовал…

— Не стоит говорить об этом!

— Легко сказать. Порой мне казалось, что он несчастлив, и это меня расстраивало. Кроме того, он мне кое-что обещал.

— Приехать к тебе в Париж? Да? И ты ему верила?

— Ты что, никогда не был влюблен? Разве сейчас ты не влюблен, разве ты не бредишь мной?

Ингрид по-дружески взяла меня за запястье.

— Ладно, тем лучше, раз ты не знаешь, что такое любовь.

— Прости, — возразил я, — просто можно любить и не быть при этом дураком.

Отпустив меня, она схватила пачку сигарет у себя за спиной.

— Это то же самое, что говорить о красках со слепым. Хорошо, я была дурой. Поэтому я ждала его в Париже, а он, естественно, так и не приехал.

Ингрид задумчиво закурила «Голуаз».

— Тогда, — закончила она, — я поняла, что вы, мужчины, наши исконные враги. О! Только не ты… Возможно, ты не такой, как все… Но, согласись, мы — ваши скрипки… Вы развлекаетесь, играя на нас свои куплеты, а затем выбрасываете инструмент на свалку.

— В таком случае зачем ты меня завлекла?

— Он еще спрашивает!.. Да потому, что ты похож на него. Представь себе, что в первый раз, когда я тебя увидела, у меня был шок. Ты так на него похож — тот же нос, те же глаза, вдобавок ты неуклюж, и это так мило.

— Прекрати, пожалуйста.

— Да, ты пришел, так как хотел заставить меня признаться, что я отомстила твоему отцу. Я подговорила мужа купить это имение, чтобы беспрепятственно встречаться с любовником, который меня околпачил. Обнаружив соперницу, я уничтожила предателя… Вот, в общих чертах, что ты вообразил. Мне очень жаль, мой бедный Дени. Твой отец исчез десятого, не так ли? А ведь десятого муж был на выставке-ярмарке в Клиссоне, а я — в Нанте, у друзей. Могу даже назвать тебе их имя: Рагено. Они живут на набережной Фос. Можешь справиться.

Ингрид тщательно потушила сигарету и посмотрела на меня, склонив голову, как будто оценивала товар.

— Теперь, мой милый Дени, — пробормотала она, — будь лапочкой, возвращайся домой. Я от тебя устала. Показывай свой цирк в другом месте.

Мои подозрения, гнев, злоба — все то, что переполняло меня яростью, лопнуло, как воздушный шарик. Я отчетливо осознал, что она говорит правду.

— Сколько раз ты с ним встречалась, с тех пор как здесь поселилась?

— Ах! Какой упрямец! Повторяю, один раз, один-единственный раз, у нотариуса. Если хочешь знать, мы раскланялись. Я уже была для него посторонним человеком.

— А он для тебя тоже был чужим?

Она грустно пожала плечами.

— Нет, Дени. Мужчина, которого ты держала в объятьях… Существует память тела, и с этим ничего нельзя поделать. Но если ты хочешь меня обидеть…

Я ушел, как солдафон, хлопнув дверью. Меня снова обуяла ярость. Конечно, Ингрид невиновна в смерти отца, и в глубине души, в самой глубине, я всегда был в этом уверен. Мои обвинения… Я прибегнул к ним, чтобы позабыть, что она с ним спала. Но нет… Мне никогда этого не забыть… Если бы меня тогда заставили объясниться, поначалу я не мог бы четко связать и двух слов, а затем, возможно, сказал бы, что это чудовищное событие казалось мне своего рода инцестом. Предположим, я вел себя глупо, как сумасшедший, но я ничего не мог поделать с преследовавшими меня омерзительными образами.

Вместо того чтобы вернуться домой, я сел в плоскодонку и почти вслепую ринулся в болото. Слегка отталкиваясь шестом, я скользил по лунной дорожке, минуя темные места. Я еще никогда не бывал ночью на Бриере. Промозглая сырость мягко омывала мне лицо, понемногу охлаждая мой пыл. Внутреннее напряжение постепенно сменилось ломотой в теле, как будто я был избит. Да, в некотором смысле меня и правда отделали.

Охая, я присел, и лодка остановилась посреди канала, где небо отражалось в темной воде. Я улетел далеко. Здесь меня уже не было. Я пообещал себе завтра же позвонить Давио, чтобы он отправил меня навстречу подлинным страданиям, страданиям, а не позору. В конце концов я уснул, скорчившись, с коликами в желудке. Неплохая героическая сцена для тебя!

Настало утро. Лодку отнесло к реке. Я заснул в зарослях камыша, отупевший от усталости, с одеревеневшими мышцами, более одинокий, чем беглый каторжник, но умиротворенный. Да будет тебе известно, что рассвет — это благословенное время. Хищники отдыхают. Браконьеры разошлись по домам. Разве что голова карпа покажется подчас на поверхности воды, из глубины молчаливого водоворота. Я уже ни на кого не сердился. Я просто смотрел на свет, льющийся из болота, и ждал, когда послышатся шум птичьих крыльев и первый тихий зов жабы, чтобы тоже стряхнуть с себя оцепенение. Как только ранние голоса стали перекликаться, я двинулся в путь.

С наслаждением я ощущал удивительное безразличие ко всем женщинам на свете. И если бы кто-то в этот миг мне сказал: «Вот как погиб твой отец», я бы, наверное, принял решение уехать, удовлетворив свое любопытство. Лишь гораздо позже, днем, я понял, что мне еще далеко до спасения. Я не знаю, что чувствует курильщик, давший себе зарок не курить, или пьяница, полагающий, что бросил пить. Я же, проснувшись, попытался отказаться от Ингрид. Долой Ингрид! Долой признания, порождающие гораздо больше вопросов, чем ответов. Я ничего не имел против Ингрид, но ненавидел любовницу своего отца.

Это наступило так же неожиданно, как «ломки» наркомана от абстенентного синдрома. Я лежал на своей кровати, в то время как Клер, как всегда возбужденная, слонялась вокруг. Внезапно я захотел Ингрид. Не поговорить с ней, не расспросить ее еще раз. Захотел ее, понимаешь? Разумеется, я — не психиатр, но есть чувства, скрытую подоплеку которых легко распознать. Дело в том, что я желал превратиться в отца. Мне казалось, что полюби я Ингрид, подобно ему, и мне удалось бы освободиться от нее. Он-то сумел! Что я себе ни говорил, как ни старался более или менее здраво оценить свое желание, оно по-прежнему оставалось безудержным. Мне следовало немедленно связаться с Ингрид.

— Подожди меня здесь, — сказал я Клер. — Я сейчас вернусь.

Спустившись в кабинет, я позабыл о всяческой осторожности и позвонил Ингрид. Я шептал, озираясь вокруг, как взломщик, который никак не решится взяться за свои инструменты.

— Алло, это ты?.. Да, Дени… нет, я не могу говорить громче…

Я уже не помнил, что хотел ей сказать. Впрочем, мне было нечего ей сказать. Просто я должен был любой ценой услышать ее голос. Голос являлся частью ее плоти, а дыхание в трубке было ее жизнью.

— Я хочу извиниться, — пробормотал я. — Я ушел вчера как хам. Мне очень жаль. Могу я прийти сегодня вечером? Обещаю вести себя как культурный человек. Но у меня еще много вопросов…

— Нет, — отрезала Ингрид. — Больше никаких вопросов.

— Ладно, в таком случае больше никаких вопросов… Ой! Я слышу, идет сестра… Целую… Знаешь, может быть, я не показываю вида, но я тебя люблю. До вечера.

Я повесил трубку в тот самый момент, когда Клер вошла в комнату.

— Кто это был? — спросила она, указывая на телефон.

— Один приятель. Ничего особенного. Пойдем прогуляемся.

Перед свиданием у меня оставалось много времени для раздумий. То, что со мной случилось, имеет название. Это называется страстью. И меня паче чаяния не миновала чаша сия. Я-то думал, что скорблю по малышке Ти-Нган. Я считал, что любовь — обман. Старина, возможно, ты уже догадался: тебе предстоит написать роман о моей глупости. Имей в виду, что каждые пятнадцать минут я поглядывал на часы. Это я-то!..

Не стану подробно описывать тебе продолжение. Это слишком нелепо. Тем не менее наваждение продолжалось неделями или, может быть, всего несколько дней, не помню. Лица вокруг меня мешались. Двигались люди… мать, сестра, тетка, просто какие-то люди… Также старый Фушар с женой. Здравствуйте, спокойной ночи… Это были даже не люди, а тени. Кроме того, оставалась Ингрид. Вдали от нее я терял голову. Я носил повсюду в памяти ее обнаженное тело, как беременные носят свой живот. Это тело в большей мере являлось моей сущностью, чем я сам. Я мечтал о бесконечном соитии, и, несмотря на получаемое удовлетворение, а может, как раз из-за него, жуткая фраза: «У меня до тебя никого не было» — отдавалась болью в моем сердце. Я с трудом удерживался от таких вопросов: «С ним тебе было лучше, чем со мной?» либо: «Вы трахались на болоте? Где именно? Пошли туда!» В то же время я понимал, что отец умер, и наши объятия пробуждали в больном мозгу картины зловещих плясок смерти.

Бесспорно, я был болен. Не столько амебиазом, который странным образом, когда я забросил лечение, казалось, начал проходить, вытесненный любовью, безраздельно завладевшей моим организмом, сколько Ингрид, ее заботой и нежностью. Раз уж мы добрались до самых интимных признаний, я должен уточнить один момент. Ты можешь подумать, что мы безудержно предавались разврату. Ничего подобного. Ах! Это сложно объяснить.

Возьмем, к примеру, любой наш вечер. Я приходил к Ингрид. Она ждала меня на пороге. Мы шли в гостиную. Она целовала меня и потом, как примерная жена, спрашивала, как прошел день, каким образом мне удалось провести своих тюремщиц — именно это слово она употребляла, — а также интересовалась здоровьем папаши Фушара. «Ему нездоровится. Он меня беспокоит», — отвечал я. Кроме того, мы говорили о ее муже, который ходил советоваться с адвокатом и становился все более агрессивным. И вот приближался миг, когда… Как тебе лучше объяснить?.. Я был абсолютно уверен, что отец просто-напросто овладел Ингрид решительно, бесцеремонно, по-крестьянски. Однако в ту пору она была девушкой, конечно, искушенной девушкой, но все же беззащитной. Мне же пришлось иметь дело с женщиной, прекрасно разбиравшейся в мужчинах и неизменно приправлявшей свои ласки толикой иронии. Поэтому я играл, в глубине души сгорая от страсти, роль господина, умеющего прекрасно владеть собой и не выказывающего ни одной похотливой мысли, того, который скорее ждет от любовницы телесного избавления от страданий. Ингрид великолепно удавалось амплуа утешительницы, и она умела с безукоризненным тактом переходить к любовным прелюдиям. Не женщина-вамп, не сестра милосердия, а просто нежная подруга, разделявшая со мной в равной мере сдержанно и самозабвенно, исступление, которому отдает должное всякое искреннее чувство. Только вот я-то не был с ней искренним. Насколько Ингрид старалась с помощью своей любовной дипломатии отстранять от нас всяческое воспоминание об отце, настолько я, напротив, настойчиво стремился к этому воспоминанию, одновременно усиливавшему мое наслаждение и мою печаль. Однако я ревниво хранил это пристрастие про себя.

Когда мы лежали рядом, она говорила: «Кто бы мог подумать, видя тебя и слыша твой голос, что ты — такой страстный любовник?.. Ты здорово дурачишь своих!» Я только молча улыбался. Мог ли я признаться Ингрид, что в моих любовных порывах было больше затаенной злости, нежели подлинного чувства? Моя страсть была сродни пламени метана в глубине шахты. Она неизменно опаляла мне лицо. Но когда кто-нибудь спрашивал меня: «Как видно, ваше здоровье не слишком быстро идет на поправку?», я поспешно возражал: «Усталость еще не совсем прошла, но скоро я смогу вернуться обратно».

Если мать или тетя случайно слышали мой ответ, они лишь многозначительно переглядывались, совсем как присяжные в суде, не имеющие права совещаться, но заранее знающие приговор.

Расставаясь, мы с Ингрид обменивались супружеским поцелуем.

— Береги себя, — говорила она, постукивая меня по лбу, — и не давай волю воображению.

Я обещал, но стоило мне добраться до развилки, как демоны, терзавшие мою душу, буквально набрасывались на меня, и я принимался снова отсчитывать часы, остававшиеся до следующего свидания. Когда Ингрид отлучалась, уезжая в Нант к своему парикмахеру или зубному врачу, я уединялся в лодке и говорил, обращаясь к стрекозам и зимородкам: «Мне плевать на ее волосы. Плевать на ее зубы. Я только хочу, чтобы она сказала, где мой отец!»

Порой я падал духом и, скрестив руки, вершил над собой суд. «Какого черта, — говорил я себе, — ведь я — врач! Доведись мне наблюдать подобные припадки у постороннего человека, я живо поставил бы диагноз. Должно быть, в прошлом кто-то из Лепиньеров закладывал за воротник. Клер — тому подтверждение… И теперь я, мешающий в одну кучу любовь, смерть, возмездие и отвращение. Ну да, отвращение…»

Плоскодонка носила меня от одного берега к другому, шатаясь по прихоти моего запойного отчаяния. Я возвращался в Керрарек, где меня охватывали порывы нежности к сестре. Прижимая Клер к себе, я рассказывал ей басни, населенные рыбами, лисами, медведями и голубями.

— Я вернусь, — шептал я ей на ухо. — Роман с другой женщиной продлится не долго. С тобой же буду всегда.

Клер внимала мне с серьезным видом. Что она понимала из моих слов? Это меня не волновало. Главное — я должен был говорить с ней. Сестра была рядом. Только ее присутствие имело для меня значение.

Когда мой словесный запас иссякал, я принимался курить. Ингрид заразила меня этой страстью. Я устраивался в библиотеке, положив ноги на стол. Пора было дать волю угрызениям совести. Ах, Таиланд, Бейрут! Я представлял, как каждый миг по всему миру падает замертво, хватая ртом воздух, какой-нибудь бедолага. И нет рядом никого, кто бы мог облегчить его страдания. Просто закрыть ему глаза. Доктор Дени де Лепиньер покуривал «Голуаз», ожидая часа трапезы. Доктора Дени де Лепиньера следовало осудить за дезертирство.

Мать заглядывала в комнату.

— Будешь есть жаркое из мерланов?

Я покорно кивал. Мерланы так мерланы, чтоб мне подавиться этой чертовой рыбой!


Теперь тебе известны основные сюжетные линии. Развивай их, сохраняя определенный стиль. Для меня это важно. Только, ради Бога, не пиши детектив. Такой удар ты не можешь мне нанести! Это моя история. Она лишена шума и ярости, в отличие от известной тебе книги[270]. Ее гнусная сущность не выпирает наружу.

Итак, я снова выбираю кратчайший путь. В последние дни Ингрид что-то от меня скрывала. Я догадывался об этом по ее молчанию и по тому, как она избегала моих взглядов. Наконец она осмелилась открыть мне правду. Ее муж решил продать их имение. Представь себе, как я был потрясен.

— Он вправе это сделать?

— Конечно. Все записано на его имя.

— Что будет с тобой?

— Мне придется уехать.

— Когда?

— Он посадит здесь сторожиху, которая будет принимать гостей. Я рассчитываю уехать через несколько дней.

— Куда?

— Я сниму квартиру в Нанте.

Я не смел спросить ее: «Чего ради?»

Ингрид надеялась, Ингрид ждала от меня ласкового жеста или возгласа: «Я свободен! Ты тоже скоро будешь свободной. Тем лучше. Я на тебе женюсь!» По правде сказать, я застыл, парализованный ощущением бессилия и возмущения. Во-первых, я не был свободен. «Если бы во мне не нуждались как во враче», — думал я, цепляясь за благородный предлог.

— Да ведь я от тебя ничего не требую, — произнесла Ингрид оскорбительным тоном.

Затем, смягчившись, она задумчиво сказала:

— Наша идиллия подошла к концу. Бедняжка Дени. Боюсь, теперь наши пути расходятся.

— Нет, погоди. Дай мне подумать.

Однако было ясно, что Ингрид права. Разве что я соглашусь круто изменить свою жизнь, уволиться и сменить доктора Неделека на его посту… Если вдобавок представить, что мать будет относиться к Ингрид как к самозванке… Клер, скорее всего, ее невзлюбит, и, кроме того, между нами всегда будет стоять тень умершего.

— Придется искать работу, — сказала Ингрид. — Самое разумное — заняться прежним ремеслом.

— В Нанте это будет трудно.

— Ну что ж, поеду в Париж.

— Ты меня бросишь?

— Да ты хуже ребенка, — вскричала Ингрид. — Кто же станет меня содержать, а?.. Даже если мне дадут небольшое пособие, придется выкручиваться самой.

Она следила за мной, ожидая протестующего жеста. Я должен был выдержать самое трудное испытание и не мог отделаться неопределенным взмахом руки. Наши поцелуи и ласки были уже не в счет. Я стоял перед важным выбором. Мой отец от него уклонился. Я заговорил дрожащим голосом:

— Послушай, Ингрид… Мне кажется, ты можешь мне доверять. Правда? Ну, дай мне подумать до утра, чтобы я смог оценить ситуацию…

— Что это изменит? — уныло сказала Ингрид. — У тебя — своя жизнь. У меня — своя. Ладно, иди… Покрайней мере, у нас останутся прекрасные воспоминания.

Она закурила. Я тоже. Наша любовь понуро стояла между нами, как лошадь с путами на ногах, из-за которой торгуются двое барышников.

— Я не понимаю, — сказал я, — каким образом это могло решиться так быстро, за несколько часов. Вчера ты вовсе не выглядела обеспокоенной. И вдруг…

— Муж позвонил мне сегодня утром, — пробормотала Ингрид. — Он принял все меры и крепко меня держит.

— Он знает… о нас?

— Да, знает. Я этого не скрывала. Мне нечего тебя стыдиться.

— А если он явится в Керрарек и устроит скандал? Видишь, в какое положение ты меня поставила.

— Ты, как всегда, любезен, — произнесла Ингрид с презрением. — Возвращайся к себе, Дени. Никто не станет оскорблять тебя дома. И раз тебе нужно время, чтобы разобраться в предельно простой ситуации, приходи завтра. Ладно?.. Я думаю, что все еще буду здесь.

Я взял ее за плечи.

— Ингрид, умоляю тебя.

Она вырвалась.

— Ну хорошо, хорошо… Я на тебя не сержусь… И главное — не вздумай меня жалеть. Со мной и не такое случалось.

В ту ночь я не сомкнул глаз. Разве мог я потерять Ингрид? Я пытался представить свою жизнь без нее. Провести своего рода репетицию предстоящего вдовства. Не будет больше ни ночных побегов, ни доверительно-самозабвенных вечеров. Останется только мое одиночество, запертое в стенах Керрарека. Это было вполне возможно, но невыносимо. Я должен был удержать Ингрид! На первый взгляд, такое решение казалось самым простым. Но что стало бы с нашим союзом через год или два? Нет, дело не в этом. Мысль о том, что мой отец обошелся с Ингрид как прохвост, неизменно ранила мое самолюбие. А я, я, столько прощавший этому бедолаге, собирался поступить с ней точно так же, как он. Нет уж, дудки!

Как тебе объяснить? Речь шла не о том, чтобы восстановить справедливость. Я не говорил себе, что должен искупить вину перед Ингрид, не бичевал себя из-за угрызений совести, как в мелодраме. Один Лепиньер платит долги другого. Нет, просто мне хотелось быть честным по отношению к Ингрид и самому себе. Но заметь: честным в смысле чувств, а не долга. Любил ли я настолько сильно, чтобы на ней жениться? Не уверен. Любил ли я настолько сильно, чтобы с ней уехать? Да, несомненно. Мы бы поселились в Париже и доверились течению времени. Возможно, наша связь оказалась бы благополучной; возможно, благодаря ей мы позабыли бы прошлое, навсегда. Если, напротив, наш роман закончился бы крахом, я, по крайней мере, утешал бы себя тем, что сделал все возможное, чтобы все было хорошо. И я и отец — мы оба были бы с Ингрид в расчете.

Моя комната наполнилась дымом. (Я уже почти прикончил пачку «Голуаз».) Я смертельно устал, но понемногу в моей голове начал вырисовываться некий план. С помощью Давио мы с Ингрид без труда нашли бы работу. Стало быть, обустройство в Париже не заняло бы много времени. За Ингрид я был спокоен. Но что делать с Керрареком? Мать и тетка смирились бы со свершившимся фактом. Они были бы вынуждены смириться. А как быть с Клер?

И тут, внезапно, явное совпадение поразило меня в самое сердце. Я ломал голову над теми же самыми трудностями, с которыми столкнулся отец, готовясь к отъезду. Я собирался в буквальном смысле последовать по стопам покойника. Нам с Ингрид предстояло детально разработать свой побег. Я должен был водить за нос домашних с самым любезным видом. Разумеется, избегая всяческих приготовлений. Я оставил бы матери записку, а затем… суждено ли мне было тоже исчезнуть? В тот же миг у меня слегка закружилась голова, словно я заглянул в очень глубокий и темный колодец. Но я уже не мог отступить. Выбор был сделан.

Следующий день показался мне ужасно долгим. Я собрался было приобрести на вокзале Сен-Назера два билета в Париж, чтобы бросить вызов судьбе, року, всем невидимым силам, вероятно управляющим нами. Однако нет смысла на этом задерживаться. Я знал расписание движения автобусов и поездов. Мы должны были отправиться девятичасовым автобусом из Эрбиньяка. Уехать открыто, не таясь. Мне предстояло покинуть замок, подобно отцу, держа руки в карманах, и ждать Ингрид на автобусной остановке. Все это казалось настолько просто! Поистине, незачем было делать из мухи слона.

Вечером я пошел к Ингрид и объявил, что уеду вместе с ней.

— Ты хорошо подумал? — спросила она.

Я обнял свою возлюбленную. Радость обжигала меня, как спиртное. Ингрид вела себя более сдержанно. Она учинила мне форменный допрос, напоминавший досмотр судна перед дальним рейсом. Подумал ли я об уходе, который требовался Клер? Подумал ли я…

— Да, — воскликнул я, — да. Хватит. Все уже решено.

Мы отметили утверждение нашего плана в постели.

— Хочешь, — спросила Ингрид, — чтобы мы уехали послезавтра? Сегодня суббота, и в понедельник было бы в самый раз.

— В понедельник? А ты помнишь, что в этот день — ровно два месяца со времени исчезновения отца?

— Ну и что? Ты вроде не суеверен.

— Нет… И все же это немного меня смущает… Впрочем, ты права, почему бы и нет? Я оставлю записку Мари-Жанне. Она увидит ее в понедельник после обеда, когда придет убирать в доме. Возьму с собой только самое необходимое.

Перехватив инициативу, Ингрид решила, что проще всего сказать, будто меня вызвали в Париж к начальству. Раз я твердо намерен уехать, лучше сделать это как можно естественнее, в качестве военного врача, назначенного в дальнюю командировку. При этом я мог бы взять с собой некоторое количество вещей, не вызывая подозрений.

— Не хочешь? Кажется, это тебе не по душе.

Вот именно. Это было мне вовсе не по душе. Лгать, ссылаясь на профессиональные доводы, казалось особенно гнусным. Я собирался запятнать свою честь врача. Что бы подумал обо мне Давио?

— А если бы я помог тебе устроиться медсестрой через моего приятеля Давио? — спросил я. — Если бы мы и вправду уехали?

— Что ж, хорошая мысль! Только надо подождать. Ты еще не в состоянии вернуться к работе. А пока я предлагаю прибегнуть к маленькой, вполне невинной хитрости, что позволит тебе спокойно уехать. Можешь даже пообещать, что скоро вернешься.

— Фушар захочет меня проводить на вокзал.

— Фушар сделает то, что ты ему прикажешь. Все-таки ты хозяин в замке. Если решил ехать автобусом, это твое дело, не так ли?

Ингрид планировала, устраивала, распоряжалась. Было бы очень непросто объяснить, почему ее предложение меня не вдохновляло. Я не представлял себе, что покину Керрарек пешком, с чемоданчиком в руке, словно торговый агент, которого вежливо выставили за дверь. Я предпочел бы уйти не прощаясь, как отец. Но Ингрид уже оседлала своего конька. У нее был практический ум, и она этим гордилась.

— Я полагаю, — продолжала она, — ты ходишь со своими в церковь на службу?

— Да, конечно.

— В какое время?

— В одиннадцать.

— Значит, давай договоримся: я позвоню тебе завтра в половине десятого. Жди возле телефона. Мы немного поговорим, о чем угодно, лишь бы ты потом мог сказать, что тебя вызывает секретарь миссии и ты должен как можно скорее прибыть в Париж. Чем меньше мы тянем, тем легче проходит расставание.

Ингрид была права, но в то же время она не понимала меня. Она не чувствовала, что режет по живому, собираясь вырвать меня из Керрарека. Отец уходил тайком, чтобы не обрывать резко все нити, связывавшие его с замком. Ингрид не представляла, что мне придется вести споры с матерью и теткой, которые наверняка доведут Клер до слез и отравят мне последние минуты перед отъездом. Если я уеду не в духе, затаив злобу, как знать, смогу ли я когда-нибудь сюда вернуться?

— Согласен?

— Да. Договорились. В половине десятого.

Помнится, она проводила меня до рощи. Небо обложило тучами, и если бы я не знал дорогу, как свои пять пальцев, то быстро бы заблудился, настолько было темно. Я ступал осторожно, прикидывая, что в понедельник мне придется выйти довольно рано, чтобы поспеть в Эрбиньяк к девяти. К счастью, Клер в это время еще не проснется. Автобус останавливался возле «Платанового кафе». Я подожду Ингрид внутри, взяв какой-нибудь напиток. Когда она появится, я буду вести себя с ней как учтивый сосед, не более того. Зачем давать пищу для толков? Я снова перебрал в памяти все детали. Отец с Франсуазой, вероятно, тоже тщательно продумывали каждый шаг. В такой-то час, в таком-то месте. Затем они поцеловались, как только что мы с Ингрид… Не подозревая, что целуются в последний раз. Возвращаясь в замок, отец, возможно, подобно мне, чувствовал себя ошарашенным и подавленным — такое состояние охватывает нас вслед за принятием чрезвычайно важных решений. Я знал, что отныне тень отца будет преследовать меня повсюду.

Я уже почти дошел до крыльца, когда кто-то окликнул меня:

— Господин граф!

Я узнал голос Фушара.

— Что ты там замышляешь? Подойди сюда.

Я различал только силуэт, но красный отблеск трубки указывал на то, кому он принадлежит.

— Дышишь свежим воздухом? Знаешь, уже перевалило за полночь.

— Мне не спалось, господин граф.

— Господин граф! С каких это пор? Что на тебя нашло? Разве я больше не Дени?

— Конечно, господин Дени.

— Послушай, ты заговариваешься. Объясни-ка мне, зачем ты здесь, точно поджидал меня. Сядь-ка рядом… Да, на крыльцо. Мне не спится, тебе тоже… Это правда? Ты меня ждал?

Фушар вытряхнул свою трубку, постучав по каблуку, и тяжело опустился возле меня.

— Случается, я малость задыхаюсь лежа, — сказал он. — Тогда выхожу проветриться.

— Ты уверен, что дело только в этом?

Чтобы выиграть время на раздумье, старик снова принялся набивать свою трубку. Я догадался об этом по его осторожным движениям.

— Вот что я вам скажу, господин Дени… С тех пор как понаехали курортники, мне не по себе. Странные люди бродят по болоту. Только позавчера в Сен-Жоашеме стащили мопед. Ну, раз уж мне не спится, я посматриваю вокруг.

— Надо же, — улыбнулся я. — Несешь полевую вахту глубокой ночью. Неужели ты воображаешь, что я тебе поверю?

— Однако…

— Ты здесь из-за меня. Признайся, упрямец… Выкладывай все начистоту. Что тебя тревожит?

Старик колебался. Он брал одну спичку за другой, чиркая впустую. Я схватил его за руку.

— Фушар, ты должен мне все рассказать, слышишь? Решайся.

— Ладно, это из-за одной дамочки, — пробормотал старик. — Простите, господин Дени; мне от этого тошно. Я ничего не вижу, ничего не хочу знать, но вынужден слушать.

— Что именно?

— По всей округе идут толки. Всем интересно, что происходит в замке. Как же, все-таки это замок! Люди заметили, что нет господина графа. А теперь еще эта женщина… Мари-Жанна, та, что работает по дому, от нее ничего не скроешь… Мне неприятно, когда я узнаю всякие гадости…

— Какие, например?

— Нет уж, предпочитаю об этом молчать. Но мне бы не хотелось, чтобы люди начали забывать, как вы трудились в колониях… Если такое имя, как наше, станут марать грязью…

Старик заикался от волнения. Я обнял его за плечи.

— Спасибо, дружище Фушар. Я забыл, что ты тоже — один из Лепиньеров. На свой лад. Послушай… Если я уеду…

— Так было бы лучше, — произнес он более твердым голосом. — Только не насовсем… иначе малышка сойдет с ума… Скажем, до зимы… Потом вы вернетесь и, может быть, поселитесь здесь навсегда… Это заставит умолкнуть злые языки. Все, о чем болтают, будет уже не важно.

Я размышлял, прислонив голову к рукаву его фуфайки, пропахшей потом, табаком и старческим духом.

— Я об этом подумаю, — сказал я наконец. — Но если я уеду, мне хотелось бы быть уверенным, что ты по-прежнему в форме. Ну-ка, скажи, на что ты, собственно, жалуешься?

— Что-то давит вот здесь, в середине груди. Я даже боюсь дышать.

— Часто ли так бывает?

— Довольно часто.

— Давно?

— Не очень.

— Эжени мне говорила, что это началось после исчезновения моего отца.

Фушар не решался ответить, и я пробормотал:

— Видишь, все-таки ты что-то знаешь.

Старик вздрогнул, как будто его ударили.

— О нет! — вскричал он. — Нет!

— Значит, просто совпадение?.. Что же, может быть… Ладно, в понедельник сходишь к доктору Меро в Сен-Назер. Это хороший кардиолог. Он сделает тебе электрокардиограмму и назначит лечение. В твоем возрасте легкая стенокардия — в порядке вещей, но береги себя. Я уеду лишь в том случае, если буду уверен, что ты, как всегда, в строю. Обещаешь?

— Обещаю, господин Дени. Только уезжайте быстро и ничего не говорите. Ничего не говорите.

— Да-да. Ладно. Спокойной ночи. И убери свою трубку. Понял? Никакой трубки.

Я не стану рассказывать, как провел эту ночь, вернее, остаток ночи. Нет смысла толочь воду в ступе. Я сердился на Ингрид, затем принимался за себя, проклинал наш злополучный край и, наконец, впадал в прострацию, из которой меня выводили внезапные приступы страха. Я предчувствовал, что вскоре со мной должно что-то произойти. Скорее всего мне никогда больше не увидеть Ингрид. И моя страсть разгоралась с новой силой. В конце концов я выпил снотворное.

Вдали раздавалась телефонная трель, но я никак не мог стряхнуть с себя сонный дурман. Внезапно я вскочил, смахнул на пол часы, торопливо подобрал их и сначала взглянул на циферблат с обратной стороны. Нет, это не телефон, лихорадочно пронеслось в голове… И тут я увидел время: полдесятого. Господи! Ингрид! Я бросился в коридор и помчался по лестнице, сражаясь с не желавшим поддаваться рукавом пижамы. Скорее в библиотеку! Клер держала трубку и говорила: «Да, мадам». Я довольно резко оттолкнул сестру, и она заупрямилась, пытаясь перехватить у меня трубку.

— Перестань, — закричал я. — Это меня. Да перестань же!

Клер немного отошла и надулась.

— Алло… Да, это я… А! Я ему нужен?.. Надолго?

Ингрид молчала на другом конце провода, слушая, как я ломаю комедию. Поглядывая на Клер, я говорил первое, что приходило на ум.

— О! Я могу уехать очень скоро. Да, мне гораздо лучше… Если необходимо, могу быть в Париже завтра… Хорошо, договорились. Рассчитывайте на меня. До свидания.

Я повесил трубку и взял Клер за талию, придав лицу беззаботное выражение.

— Видишь ли, душенька. Меня вызывают в Париж. Звонила секретарь нашей миссии… Я отлучусь на несколько дней. Ты будешь послушной девочкой, правда? Я скоро вернусь.

Клер слушала меня с кислой миной, как дети в ожидании укола, и мне хотелось сказать ей тоже: «Тебе не будет больно… Поверь».

Послышался голос матери:

— Где вы?.. Кофе стынет… Вечно приходится за вами гоняться…

Я потащил Клер в столовую, где нас поджидали мать с тетей.

— Что с тобой, Клер? — спросила тетка. — Ты снова надулась.

Я пустился в заранее подготовленные объяснения. Всех врачей якобы отзывали из отпуска и отправляли в Ливан. Мне хотели поручить сопровождать судно с беженцами.

— Я уеду завтра, но вернусь через… Ну, там будет видно… Во всяком случае, в скором времени.

Мать намазывала маслом бутерброд, глядя на хлеб.

— Ты едешь один?

Я не мог отказать себе в удовольствии поиздеваться над ней.

— Нет. С нами поедет медсестра. Так принято.

— Хорошо, — подытожила мать, — надеюсь, что на сей раз ты заранее сообщишь нам о своем приезде.

К моему великому изумлению и облегчению, на этом обмен колкостями закончился. Мать лишь добавила:

— В последнее воскресенье ты мог бы сходить с нами к обедне.

В данном пункте моей истории мне хочется попросить пощады. Зачем я рассказываю тебе все это, как будто последние часы, проведенные в Керрареке, заслуживают детального описания! Мы посетили службу. Все взгляды в церкви были прикованы ко мне. Затем мы пообедали. Затем я позвонил доктору Неделеку, чтобы попросить его наблюдать за Фушаром, а также приглядывать за Клер. Затем я спросил себя, не следует ли оставить матери более недвусмысленное письмо? Нет, не стоит. Позже, когда мое столь неопределенное будущее начнет проясняться, мне предстоит известить ее о своих намерениях.

В связи с этим я хочу вернуться назад, чтобы сообщить тебе одну любопытную деталь. Моя мать с виду такая набожная… я полагал, что она причащается каждое воскресенье, как заведено у людей с чистой совестью. Ничего подобного… Ни она, ни ее сестра, ни Клер не ходили к мессе. Мои домашние, уткнувшись в требники, твердили молитвы, но вдали от Бога. Затем…

Хватит изводить тебя всяческими «затем». Отмечу только, что я совершил долгую прогулку в лодке, прощаясь с болотом. Я был рассеянным, но не терял бдительности. Я плыл в зарослях камыша, с грустью внимая бесчисленным звукам, доносившимся из береговых зарослей, и в то же время остерегался, как будто рисковал пойти ко дну на каждом изгибе очередного рукава. Ведь мой отец уже… Если бы я не робел, то позвал бы его. Больше всего меня удручало то, что отец не был, в некотором смысле, ни живым, ни мертвым. Он как в воду канул. Возможно, мне следовало продолжать поиски, а не бежать с этой женщиной, его бывшей… Ах! Последние часы были мучительными.

Короче. Ужин. У всех — похоронный вид; вечерние поцелуи — я долго целовал мою милую Клер, которой так тяжело будет переносить мое отсутствие, и, наконец, моя комната, где я закрылся на ключ. Уф! Теперь, как говорится, можно перевести дух. Будильник заведен на семь утра. Чемодан собран. Дезертир готов к бегству.

Наутро, в половине восьмого, я выскочил из дома. Длинная аллея, тянувшаяся до самой дороги, тонула в тумане. Каждый шаг давался с трудом, настолько сильным было чувство, что я совершаю не только глупость, но и подлость. Чтобы немного приободриться, я принялся вспоминать письмо отца. «Это безумная любовь, мой дорогой сын. Однако любовь всегда безумна. И раз, на радость или горе, мне выпала честь снова потерять голову, я решил уехать… Главное — оказаться в другом месте». И последняя фраза, похожая на припев: «Есть такие же старые дома; их фотографируют туристы, не подозревая, насколько холодно и темно внутри».

И вот настал мой черед уйти. Отец обогнал меня в тумане. К какому же горизонту мы стремились?

Я выбрался на дорогу. Вообще-то с таким же успехом можно было подождать Ингрид на развилке. Но, безусловно, чтобы соблюсти приличия, лучше было прийти на автобусную остановку порознь.

В кафе сидели лишь двое рыбаков, болтавших с хозяином. Он видел меня впервые и подал кофе с рассеянным видом. Было полдевятого. Я закурил. Легко ругать табак, но не стоит забывать, что он приходит тебе на выручку, когда чувствуешь себя пустым, как засохшее дерево.

Первые четверть часа тянулись еле-еле, но в конце концов стрелки показали без четверти девять. Ингрид должна была вот-вот подойти. Я курил одну сигарету за другой, и мои руки взмокли. Без десяти девять я вышел на улицу.

— Не волнуйтесь, — сказал хозяин. — В понедельник автобус никогда не опаздывает.

Позолоченный туман клубился над деревьями. Теперь было видно довольно далеко, но дорога по-прежнему оставалась пустынной.

— Пойдет ли утром другой автобус? — спросил я.

— Да. В полдень, но только до Ла-Боля.

Без пяти девять. Если Ингрид сейчас не появится вон там, перед водокачкой… Ну, и что тогда? Что ты от этого потеряешь? Я упорно искал, к чему бы придраться… Мы бы пошли в гостиницу и как-нибудь выкрутились… И все же она могла бы постараться явиться вовремя. Все было сплошным обманом. Я пытался сбить себя с толку, но вредный Дени нашептывал мне: «Франсуаза тоже ждала… И никто так и не пришел».

В конце дороги послушался гудок.

— Вот и он, — сказал хозяин.

Он положил на тротуар несколько свертков. Двое рыбаков поспешно осушили свои стаканы. Автобус остановился прямо перед нами.

— Привет, Жюльен.

— Привет, Гастон.

Водитель и хозяин вошли в кафе. В салоне автобуса виднелись только две пожилые женщины. На дороге по-прежнему никого не было. Водитель вернулся, вытирая рот рукавом.

— Садитесь, мсье… Скоро отправляемся.

Чувствуя себя неловко, я сказал: «Поеду на следующем автобусе. Мне не к спеху».

Водитель равнодушно махнул рукой, взобрался на сиденье и наклонился к окну:

— Эй, Гастон! Хороши, верно? Щучки не для меня. Это на свадьбу.

Автобус уехал, а я остался на краю тротуара, с чемоданом у ног. Мое сердце билось тяжело и глухо. Я сказал хозяину кафе, чтобы не упасть в его глазах:

— Мне хочется немного задержаться в Эрбиньяке. Здесь так спокойно. Вы не могли бы порекомендовать мне гостиницу?

— «У Луизы» — неплохое заведение, как раз на другой стороне площади.

Четверть десятого. Ингрид уже не могла прийти.


Хоровод предположений в очередной раз закружился в моей голове, когда я повернул обратно в Керрарек. Ингрид не пришла на свидание — значит, наверняка случилось что-то серьезное. Она — не из тех женщин, кто забывает о времени. Но, возможно, внезапно нагрянул ее муж. Возможно, у них разыгралась бурная сцена. Я не мог придумать другого объяснения, и меня охватил страх. Муж Ингрид был вспыльчивым человеком, как она говорила. Однако, черт возьми, Ингрид была способна постоять за себя. Нет, напрасно я воображал самое худшее. Тем не менее я ускорил шаг. Через несколько минут мне предстояло узнать правду. Итак, вслед за отцом, — моя любимая! Мне никак не удавалось установить связь между двумя этими… вещами, нет, двумя этими… фактами, нет, двумя этими исчезновениями — следовало произнести именно данное слово, хотя у него не было точного значения. И все же чутье подсказало мне, что произошло нечто ужасное. Раз Ингрид не пришла, несмотря на то, что сама все устроила, было совершенно ясно, что в последнюю минуту ей помешали. Как и отцу… когда у него уже лежали в кармане билеты.

Но Белло уехал в Классон. Нет, Белло тут ни при чем… Я ошибался. На миг я остановился, чтобы вытереть лицо. Я шагал так быстро, что весь покрылся потом и даже дрожал от усталости. Снова подхватив чемодан, я дошел до развилки и повернул направо. Тут же передо мной предстала вилла Ингрид. Ставни не были заперты. Ничего особенного, ведь домработница должна была прийти утром. Ничего особенного, что открыт гараж. С тех пор как прервали строительные работы, он вечно был завален досками и стремянками. Белло держал свой «кадиллак» в Нанте, Ингрид мне сама рассказывала. Что же я ожидал увидеть? Беспорядок, взломанные двери, кровь?..

Фасад дома никогда не был таким приветливым. Я позвал вполголоса: «Ингрид! Ингрид!» Дрозд порхал передо мной по аллее. Я подошел к входной двери. Она была открыта. «Ингрид! Ингрид!» Конечно, она должна быть дома. Если бы Ингрид ушла, она закрыла бы дверь, ведь у Мари-Жанны есть запасные ключи.

Я прошелся по первому этажу. Мебель, безделушки, глубокая тишина безмятежного дома… Напрасно я озирался по сторонам. «Ингрид! Ингрид!» — закричал я во весь голос и побежал вверх по лестнице.

На втором этаже было тихо. Я влетел в комнату Ингрид. Никого. Нет, не совсем. Ее чемодан лежал на кровати, а кровать не была разобрана. Если бы Ингрид здесь спала, она не стала бы застилать кровать, предоставив это Мари-Жанне. Где же моя любимая провела ночь?

Я спустился в кухню. Все было тщательно прибрано. Никакого беспорядка, говорившего о приготовлениях к завтраку. Я пришел в замешательство. Чемодан свидетельствовал о том, что Ингрид собралась в дорогу еще накануне. Это было в ее духе — не дожидаться последнего момента с его суматохой. Значит, она положила чемодан на кровать, и что за этим последовало? На кухне не только не было следов завтрака, но ни малейших признаков ужина, а Ингрид не жаловалась на аппетит. Если бы она оставалась дома в час вечерней трапезы, то что-нибудь обязательно съела. Видимо, она вышла, скучая без дела, немного прогуляться. Ведь я тоже долго блуждал по Бриеру. Но Ингрид не вернулась.

Мне нечего было возразить на этот довод. С отцом и любимой случилось одно и то же, точно зыбучие пески поглотили обоих. Однако в болоте нет зыбучих песков.

Я обшарил все закоулки дома, хотя заранее был уверен, что поиски будут тщетны. Ингрид действительно собиралась уехать со мной — чемодан служил тому доказательством, но произошло необъяснимое. Что мне оставалось делать? Вернуться в Керрарек и сказаться больным. Печаль и страшная тоска, охватившие меня, должны были подтвердить, что я не лгал. Мне предстояло ждать дальнейшего развития событий, и это было нетрудно предвидеть. Обнаружив чемодан, Мари-Жанна примется искать Ингрид повсюду; возможно, она наведет справки в Эрбиньяке и в конце концов известит мужа Ингрид. Белло позвонил в Керрарек, ведь он знает о нашем романе. Безусловно, я с ним поговорю. Затем он сообщит о случившемся в полицию… Одним словом, грядет что-то страшное. При условии, что поиски приведут к какому-либо результату. А к чему они могли привести? Ингрид нигде не было, как и моего отца. Мне следовало лишь молчать и зевать, притворяясь глухим и слепым. «Госпожа Белло?» Я качаю головой. «Между вами что-то было?» Я снова качаю головой. «Вы собирались куда-то уехать?» Опять качаю головой. «Когда вы видели госпожу Белло в последний раз?» Я лишь качаю головой. Отныне мне предстояло стать медведем, мизантропом, старым холостяком, уклоняющимся от любых вопросов. Ладно, так и поступим. Я вернусь в замок, и мать скажет: «Я почти закончила твой свитер».

Здесь мы прервемся. Дай мне передохнуть. Вспоминая эти события, я снова чувствую себя обессиленным, на грани нервного срыва, между жизнью и смертью. Тем, кто будет читать твою книгу, недостанет ни времени, ни сил посочувствовать моему горю и безымянной боли, навалившейся на меня непомерной тяжестью по пути домой. Читатель с нетерпением будет ждать торжествующей радости трех моих женщин и хорошенькой перебранки, маячащей впереди.

А вот и нет! В Керрареке царило уныние.

— Ты как раз вовремя, — сказала мать.

— Почему? Что случилось?

— У Фушара — сердечный приступ. Я позвонила Неделеку. Он-то, по крайней мере, всегда на месте, когда нужна его помощь.

— Я не вижу Клер.

Мать вяло махнула рукой.

— За ней не углядишь. Проведай Фушара.

Фушары занимали три комнаты с западной стороны. Милая квартирка, обставленная, как принято в Вандее, сияла патологической чистотой. Папаша Фушар лежал в шезлонге, опираясь на подушки.

— Он утверждает, что задыхается в кровати, — неодобрительно заметила моя тетя.

Она держала дымящуюся чашку с бесцветной жидкостью.

— Что это еще такое?

— Целебная настойка Pulmonaria officinales… Очень помогает при сердцебиениях.

— Выбросьте к чертовой матери, — завопил я. — И пусть все выйдут. Я хочу спокойно осмотреть больного.

Эжени Фушар утирала слезы. Она сидела возле мужа и держала его за руку.

— Вы тоже, — мягко обратился я к ней. — Оставьте меня с ним наедине. Обещаю сделать все возможное.

Фушар осторожно дышал, положив руку на грудь.

— Тебе очень больно?

Он ответил «да», смежив веки.

— Главное — не двигайся. Отвечай тем же способом. Только «да» или «нет». У тебя кружится голова?

(Нет.)

— Легкий обморок?

(Да.)

— Когда?.. Час назад?

(Да.)

— Та же боль, что и раньше, но более сильная?

(Да.)

— Здесь?.. В плечах?.. В шее?

(Да.)

Моя походная аптечка с инструментом лежала в чемодане, который я держал в руке, входя в комнату. Я поспешил достать оттуда свой стетоскоп, уже зная, что у Фушара — инфаркт миокарда. Постоянная сжимающая боль в области груди, отдающая в челюсти… страдальческий взгляд… Сомнений быть не может… Давление было крайне низким. Я надеялся, что у доктора Неделека найдется тринитроглицерин. Но в любом случае требовалась госпитализация. Я уже не думал об Ингрид. Я снова превратился в профессионала, о чем мне никогда не следовало забывать. Надо было срочно позвонить доктору Меро и заказать место в больнице.

Я быстро сделал все необходимое. Скоро должны были прислать машину «Скорой помощи». Между тем пришел Неделек. Беглый осмотр. Укол. Я мимоходом отмечаю все детали, которые тебе будет выгодно обыграть, так как читатель обожает все, что связано с медициной. Он всегда слегка страдает нездоровым любопытством. Раз уж данному рассказу суждено с твоей помощью стать вымыслом, не бойся дать волю своему перу. Санитары, носилки, машина «Скорой помощи», старая Эжени в слезах, мать и тетка, пытавшиеся ее утешить… По правде сказать, я тоже был довольно сильно взволнован, так как положение казалось серьезным. Лишь провидец мог бы предсказать, чем все закончится. Разумеется, я поехал вместе с больным. Каждый толчок причинял мне больше страданий, чем Фушару, а от Керрарека до клиники — неблизкий путь. Старик был неспокоен. Я понимал, что он хочет мне что-то сказать.

— Господин граф…

— Молчи.

— Не вы… Господин граф…

— Ты хочешь поговорить со мной об отце?

— Да.

— Время терпит. Если будешь нервничать, я за тебя не отвечаю.

Фушар закрыл глаза, и слезы потекли по его лицу к ушам. Он прошептал еще несколько слов. Мне послышалось: «Госпожа тоже», а затем он задремал.

В клинике я дождался первых результатов обследования. Черт побери, что же собирался поведать мне об отце Фушар? И отчего этот старый толстокожий шуан заплакал?

— Далеко не блестяще, — сказал мне доктор Меро. — Артерии у него тонкие, как стеклышки. Каким-то чудом еще ничего не лопнуло. В любом случае никаких посетителей. Полный покой. В конце концов, вы в этом разбираетесь не хуже меня. Он что, недавно сильно понервничал? Такое впечатление, что больной — в шоковом состоянии.

— Нет, не думаю. Я спрошу у его жены.

— Вы хотите скоро уехать?

— Как только будет возможно. Но прежде мне хотелось бы знать, что Фушар поправится. Видите ли, это старый друг.

— Я понимаю. Моя секретарша будет звонить вам каждый день.

Старшая медсестра задержала меня на миг, чтобы напомнить, что больному потребуется чистое белье и я должен его принести. «Знаю, — ответил я. — Пижамы или ночные рубашки, носовые платки, полотенца и так далее. Завтра я вам все доставлю».

Я ответил коллеге не раздумывая, но, проходя через больничный двор, учинил себе суровый допрос. Я ответил, что собираюсь уезжать, как только будет возможно. Не лукавил ли я?

Зайдя в кафе, я заказал бутерброд. Это была моя первая остановка после Эрбиньяка. Утро уже казалось мне призрачным сном. Ингрид не явилась. Можно сказать, что она ушла из моей жизни вслед за отцом… А теперь вот Фушар. Я напоминал себе докучливого и бесполезного больного, ожидающего в Керрареке выздоровления. В таком случае, зачем было задерживаться в замке? Мне следовало попытаться разговорить бедного старика Фушара, если он выживет. К тому же, признаться, тайна обоих исчезновений уже почти перестала меня занимать. Ну, и как ты заставишь читателей в это поверить? Возможно ли, что за несколько часов человек ударился из одной крайности в другую?

Продолжая вяло жевать кусок безвкусной ветчины, я спрашивал себя, может ли страсть… этот непонятный недуг, черное солнце, испепеляющее наше сердце, исчезнуть в мгновение ока, как бы под влиянием решения, принятого другим человеком? Кто же нашептывал мне на ухо: «С Ингрид покончено! Твой отец — в прошлом. Забудь об этом!» В самом деле, я уже почти не страдал, имея в виду страдание, разрывавшее меня на части, когда я думал: «Она была любовницей отца».

Ингрид стала теперь просто образом, расплывчатым воспоминанием. Она буквально улетучилась из меня. Казалось, можно было бы ожидать новых истерик или внезапного бреда. Ничего подобного. Я чувствовал, как во мне воцарилось неведомое спокойствие, спокойствие «нелюбви», если можно так выразиться. Я спустился на землю. Меня забавляли звуки, раздававшиеся в кафе, и шум, доносившийся с улицы. Погиб пожилой человек. Обычный случай! Исчезла молодая женщина. Обычный случай! Сердечник был при смерти. Банально! Оставалась лишь моя недавно обретенная свобода, мое единственное достояние в этом мире, и никто у меня этого не отнимет. Клянусь!

Я сел в такси и вернулся в Керрарек. Клер была дома. Она бросилась мне на шею, в то время как мать, тетка и Эжени забрасывали меня вопросами. Я утешил их, как мог, даже попытался объяснить им, что такое инфаркт.

— Вот сердце, — говорил я, показывая свой кулак. — Здесь и там, вокруг него, пролегают артерии…

— Его спасут? — спрашивала Эжени.

— Я надеюсь… Видите ли, если эта артерия закупорится…

— Ну конечно, — подхватила тетка, — мы в курсе.

В конце концов я их оставил и ушел к себе. Никогда еще у меня не возникало такой настойчивой потребности принять душ, хотя вода очищает только кожу.

Однако мать вошла в комнату вслед за мной.

— Почему ты так быстро вернулся? — спросила она без предисловий и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Я знаю, мы с тетей ничего для тебя не значим. Но ты мучаешь сестру, то уезжаешь, то приезжаешь, как тебе вздумается… Она любит тебя сильнее, чем ты полагаешь, и живет в постоянной тревоге… В то время как твой отец… Слушай, если тебе надо уехать, уезжай. Если хочешь остаться, оставайся. Но перестань играть в прятки. У тебя своя жизнь, это меня не касается. Но ты живешь здесь, с нами, и мы заслуживаем уважения.

Мать удалилась, напоследок пригвоздив меня к стене взглядом. Даже если бы в Керрареке бушевал пожар, думаю, у нее и тогда хватило бы сил выйти из замка в перчатках, с гордо поднятой головой, чтобы соблюсти приличия. Мне же на приличия… Я — деревенщина, мамочка, и не признаю никаких приличий. Я признаю только одну вещь — необходимость.

Я окунул голову в воду и, быстро причесавшись, постучал в комнату Эжени. Необходимо было выяснить, как случился этот инфаркт, в результате какого потрясения, а также почему Фушар хотел поговорить со мной об отце. Однако Эжени ничего не знала.

— Так… Это случилось сегодня утром. В какое время? Около восьми. Муж встал немного раньше семи и сказал, что неважно себя чувствует. А затем, когда он стал пить кофе, то упал лицом в чашку. Я позвала госпожу графиню. Мы хотели его уложить, но он предпочел шезлонг.

— А как он выглядел вчера?

— Я не обратила внимания. Он ушел после обеда и вернулся поздно. Даже есть отказался.

— А! Это почему же?

— Муж послал меня подальше, когда я у него спросила. Вид у него был озабоченный. Он выкурил трубку на пороге кухни. Я слышала, как при этом он разговаривал сам с собой. Он даже сказал: «Это не может больше продолжаться». Но когда Фушар не в духе, его лучше не трогать.

— Вы его когда-нибудь видели таким взволнованным?

— Да, но не настолько… Когда исчез господин граф.

— Когда Фушар уходил прогуляться, он не говорил вам, куда направляется?

— О! С какой стати? Муж всегда ходил в одно и то же место… на болото… пострелять птиц… посмотреть гнезда… И вечно возвращался по колено в грязи. Посмотрите. Я не успела почистить его обувь.

Эжени вернулась с парой башмаков, перепачканных илом и торфом, с прилипшими травинками.

— Вот как он их отделал, — ворчливо сказала она и тихо добавила: — Бедный мой старик! Ведь мы так любили друг друга…

— Черт возьми! — вскричал я. — Еще не время плакать. Фушар пока жив.

Женщина села за стол и закрыла лицо руками.

— Полно, голубушка Эжени. Вы же знаете, что я здесь. Я позабочусь о вашем муже. Послушайте, сперва я должен собрать для него узелок с бельем. Не беспокойтесь. Я привык к подобным мелочам.

Оставив женщину наедине с ее горем, я прошел в комнату и открыл шкаф. Слева лежало белье Эжени, посредине — груды простыней и справа — вещи Фушара. Я отложил две рубашки, две пижамы и несколько носовых платков. Носки лежали в глубине и, шаря на ощупь, я наткнулся на тяжелый сверток с чем-то жестким. Быстро его вытащив, я обнаружил револьвер, завернутый в засаленную замшу. Боевое оружие крупного калибра… производство Смита и Вессона… барабан с пятью ячейками… Не хватало двух пуль.

Две! Одной был убит отец, другой — Ингрид. Это было очевидно. Фушар ходил на охоту с ружьем. Значит, револьвер предназначался для других целей. Времени на «почему» и «как» не было. Я сунул оружие в карман и унес белье. Правда ослепила меня, как луч прожектора, направленный в глаза.

— Соберите узел, — приказал я. — Через час я буду в клинике.

Фушар — убийца? Это было настолько невероятно и настолько ошеломляюще! Я был просто убит. Старик, наверное, потерял голову. Он сошел с ума. Нет, извините. Два психоза уже смахивали на умысел, на план, настойчиво и методично воплощенный в жизнь. Как же заставить Фушара говорить? Сам по себе револьвер ничего не доказывал. Для меня он был равносилен признанию. А для полиции? Тем более что Фушар славился безупречной честностью и прямотой.

Я вывел из гаража «пежо» — этой машине было суждено отныне осуществлять связь между Керрареком и клиникой. Эжени протянула мне сверток.

— Поцелуйте мужа за меня, — пробормотала она.

Я обнял ее за плечи.

— Мужайтесь. И присмотрите за Клер. Мне бы не хотелось, чтобы она сейчас путалась под ногами.

Я был уверен, что мне не позволят расспросить Фушара. Тем более что вопросы, которые я собирался ему задать, сразили бы и здорового человека. Что же делать?..

В самом деле, мне разрешили взглянуть на него только издали, да и то лишь потому, что я — врач.

— То, о чем вы хотите спросить больного, действительно очень важно? — осведомился доктор Меро.

— Да. Боюсь даже, что это заинтересует полицию.

— В его состоянии наверняка придется подождать несколько дней.

И тут начался один из самых мучительных периодов в моей жизни. Вообрази мое положение. Дважды в день наведываться в клинику и поджидать кого-нибудь из собратьев-врачей или санитаров, чтобы узнать о состоянии больного… Встанет ли он на ноги? Результаты анализов были неутешительными. Бедный старик дышал на ладан. Я же сходил с ума от нетерпения. В сущности, мне нужно было задать Фушару только один вопрос: «Это ты, не так ли?» Я заранее был уверен, что он ответит «да». Но мне хотелось услышать это из его уст, чтобы покончить с последними сомнениями. Пустая формальность, так как со временем я все яснее понимал, что толкнуло его на преступление. Я мусолил свою догадку вновь и вновь, гуляя вдоль Верденского бульвара, рассеянно глядя на танкеры, поднимавшиеся к Донжу. Я почти что бредил…

Это было настолько невероятно! Славный Фушар мог убить только вследствие своей преданности. Им двигали не злоба и не корысть; его побуждения не были низменными. Все объяснялось гораздо проще: старик узнал, что отец собирается бежать с женщиной. А это могло опозорить всех и прежде всего его, верного слугу, сторожевого пса, наследника рода Фушаров, испокон веков служившего роду Куртенуа. Некоторые из Фушаров сражались против Синих на стороне Белых[271], одни попали в тюрьмы, другие были расстреляны… Лепиньер, приносящий себя в жертву ради женщины, это предатель, которого убивают без суда и следствия.

Я говорил себе все это, в то же время размышляя: «Слишком красиво, чтобы быть правдой». В самом деле, мне казалось, что мой рассказ напоминает сказку или сценарий красочного представления. Но как же хорошо сочетались между собой детали! Авантюристка Ингрид вознамерилась совратить с пути истинного последнего из Лепиньеров, человека в белом халате, почти святого. Она тоже должна исчезнуть. Меня пощадили лишь потому, что я — последний представитель рода, но посоветовали уехать, чтобы положить конец пересудам, грозящим замарать нашу репутацию. А бедный старик, защитник идеалов, готов был сохранить свою тайну, и если его сердце не выдержит, тем лучше для него.

Этого не могло быть и в то же время казалось очевидным, при условии, что вы живете в Керрареке, — возможно, я недостаточно заострил внимание на данном аспекте. Мать и тетка… кажется, я изобразил их неприятными особами, закосневшими в своей злобе. На самом деле это не просто люди, а музейные экспонаты. Поди узнай, не догадались ли они о чем-нибудь. Спрошу себя напрямик: о чем-то, от чего они отвернулись, хотя, в сущности, были с этим согласны.

Я слонялся возле доков Пеное, выкуривая за день по два десятка сигарет, и наблюдал, как портальные краны проворно собирают корпус чудовищно огромного судна. Фушар — хранитель семейного очага. Этому обитателю болота ничего не стоило подстеречь отца или внезапно напасть на Ингрид. Ей-богу! Его заляпанные грязью башмаки были башмаками могильщика. А револьвер? Конечно, я не был знатоком, но тем не менее мог поклясться, что оружие было современным. Не особым пистолетом тридцать восьмого калибра, но и не допотопным оружием уставного образца. Фушару, видимо, было непросто найти его в продаже; он должен был, по крайней мере, предъявить удостоверение личности, чтобы получить разрешение на оружие. Но старик был слишком осторожным.

Я вернулся в клинику. Состояние больного оставалось без изменений. Родных к нему не допускали во избежание малейшего волнения. И снова — наш мрачный замок. Затем — первая статья в «Уэст-Франс» под названием «Загадочное исчезновение». (Я вырезал все, что может тебе пригодиться. Ты лишь перелистаешь материалы, следующие за моим досье.) Муж Ингрид сообщил в полицию. То, чего я опасался, должно было вскоре произойти. Полиция в Керрареке! Возможно, полицейские явятся и в клинику. Фушар такого не вынесет. Мне же не терпелось задать ему вопрос: «Это ты, не так ли?»

Я начал было поучать Клер: «Если кто-нибудь тебя спросит…», но тут же осекся. Зачем волновать сестру? Зачем учить ее лгать? Разве правда и вымысел уже не перемешались в голове Клер? Следовало смириться. Может быть, буря обойдет нас стороной.

И все же она нас слегка коснулась. Некий капрал допрашивал мать по поводу тяжбы с Белло. Но дальше дело не продвинулось. Может быть, полиция кое-что разнюхала про нас с Ингрид. Так или иначе, меня не стали беспокоить. Я был «врачом без границ», то есть человеком безупречной репутации. Я посмеивался над этим объяснением. Безупречной репутации! Доктор Меро наверняка так не считал, ибо было совершенно очевидно, что в клинике меня не жалуют. Я напрасно упомянул слово «полиция» в разговоре с Меро — оно произвело тот же сокрушительный эффект, как слово «проституция» в четырехзвездочном отеле. Кроме того, кем я был в глазах этого большого начальника? Жалким лекарем, чья преданность своему делу не компенсировала его посредственности; шарлатаном со стетоскопом, годным лишь на то, чтобы лечить головорезов. Мне не давали перекинуться с Фушаром хотя бы словом. Дескать, он слишком слаб… Почем мне было знать? Я мог пожать ему руку, но медсестра всегда была рядом, и разговаривать с больным не разрешалось.

Это продолжалось с неделю, если мне не изменяет память. Я все так же курсировал между Керрареком и клиникой, беспрестанно размышляя над проблемой револьвера. Выстрел из ружья — вот что было бы в духе Фушара. Револьвер же попахивал убийством. Однако мне не следовало забывать, что никто не должен об этом знать. Фушар был вынуждендействовать быстро. Шуан, убивающий своего хозяина, дабы помешать ему нарушить традицию — нет, увольте. Такой сюжетец хорош для какого-нибудь Рене Базена или Бордо. Я же чувствовал, что благородство в превосходной степени граничит с глупостью. Пора было покончить со всеми этими туманными раздумьями.

И вот неизбежно пришло время, когда Фушару разрешили ненадолго принимать посетителей, по-прежнему в присутствии медсестры. Естественно, первой была Эжени. Последовали слезы и объятия. «Это ты собирала мне белье?» Черт побери! Фушар не терял головы и беспокоился о своем револьвере. Затем его навестили моя мать, тетя и сестра, но они, как всегда, говорили шепотом, и тайна исповеди была соблюдена. Наконец, сгорая от нетерпения, я узнал, что недалек тот день, когда нам вернут Фушара. Дома ничто не должно было мне помешать.

Когда старика выписали, мне пришлось выслушать целую лекцию Меро об опасностях возврата болезни. «Не мне вам рассказывать…» или же «Как вам, безусловно, известно» — подобные благодушные присказки предваряли каждую фразу, а я со всем соглашался, как прилежный ученик, мысленно посылая коллегу ко всем чертям. С каждым часом все настойчивее звучал во мне вопрос: «Это ты, не так ли?»

Наконец настал миг, когда я смог задать его Фушару. Эжени чистила на кухне морковь, и скрежет ее ножа доносился до меня сквозь приоткрытую дверь. Я уселся напротив Фушара, снова возлежавшего в шезлонге.

— Я нашел револьвер, — пробормотал я. — Это ты, не так ли?

— Нет, — ответил он, запинаясь, — как вы могли такое подумать?

— В таком случае кто же?

Слезы потекли из глаз Фушара. Он раздражал меня своей старческой сентиментальностью.

— Кто это? — настаивал я. — Никто не узнает. Ну, говори же… Что? Не слышу.

Я приложил ухо к губам старика, и теперь пришел мой черед вздрогнуть, как от выстрела в упор.

— Малышка? — спросил я, выпрямившись. — Что? Какая малышка?

— Клер.

— Моя сестра… Она…

— Да. Это правда. Клянусь.

Фушар прижал к груди кулак, и я повторил его движение. Мы смотрели друг на друга, одинаково задыхаясь от волнения.

— Откуда револьвер? — сказал Фушар. — Малышка вечно рыскала повсюду на своей лодке. Во время войны в Бриере шли бои. Мы знали, что в тайниках было спрятано оружие… Но где? Его так и не нашли, и люди об этом позабыли… А малышка прибрала все к рукам. Так, чистая случайность… Она всегда любила вынюхивать. Что, собственно, она отыскала? Пулеметы, гранаты, револьверы? Клер видала, как мы с графом обращаемся с ружьями, но ей запрещали до них дотрагиваться. Представляете, как она обрадовалась, когда раздобыла себе…

Обессилев, Фушар замолчал.

— Но послушай! — возразил я. — Ты же, наверное, все конфисковал.

— А вот и нет. Только Клер знает, где тайник. Когда ее спрашивают, она притворяется дурочкой.

— Значит, сестра сейчас свободно разгуливает со взрывчаткой в кармане?

— Да.

— Это просто немыслимо. Ты в самом деле полагаешь, что у нее есть другое оружие?

— Я в этом уверен.

Невозможно описать, что испытываешь в подобные моменты. Уж лучше бы я умер…

Я схватил Фушара за руку.

— Бедный дружище… Постарайся мне все рассказать, ради отца.

— Малышка ревновала, — продолжал старик. — В ее состоянии это простительно. Она, как зверушка, приходит в ярость, видя, что хозяин от нее отворачивается. В день, когда это случилось, десятого, после обеда, господин граф как раз собирался взять лодку, и тут прибежала Клер… Она захотела поехать с отцом… Он попытался ей объяснить, что ему надо побыть одному… Я был далеко… Не знаю, что сказал господин граф… вероятно, что скоро уедет ненадолго и что Клер должна быть очень благоразумной и очень послушной… Он, конечно, не подозревал, что она видела его с женщиной, как я, как многие другие… Ну вот, как знать, что тогда нашло на бедняжку? У нее в кармане лежал револьвер… Знаете, малышка обожает хранить предметы, возбуждающие ее любопытство… Она выстрелила и убежала, прихватив с собой оружие.

— Да, — сказал я, — понимаю… Да, ты должен был молчать. Тебе пришлось похоронить моего отца.

— Это было ужасно, господин Дени. Я несколько раз чуть не потерял сознание. Когда я снова встретился с Клep, она ничего не помнила… Такая у нее болезнь, да? Она легко может все забыть, когда ей хочется.

— А револьвер?

— Конечно, я искал повсюду. Малышка здорово его спрятала.

— Отдохни. Твои силы уже на исходе.

Я поправил подушки за его спиной.

— Бедный мой Фушар… Когда ты узнал, что меня связывают более чем дружеские отношения с госпожой Белло…

— Да, — печально произнес он. — Я сразу же подумал, что все повторится снова. Малышка перенесла на вас свою любовь к отцу. Вы — мужчина, хозяин, защитник… Словом, так мне кажется.

— Ты совершенно прав. Знаешь, природа такова, что львица хотела бы спать со своим хозяином.

— Господи, Дени!

— Я не хотел тебя шокировать, голубчик Фушар. Само собой, сестра взбесилась, узнав, что госпожа Белло и я… Не так ли? Какой же я был слепец! Представь себе, я даже звонил при ней по телефону, чтобы окончательно договориться с Ингрид об отъезде.

— Я присматривал за ней, как мог, — продолжал старик. — Но в то воскресенье малышка сбежала. Уверяю вас, что не спускал с нее глаз. Просто не ожидал… Я сразу обо всем догадался… Было часов пять или полшестого… Ну, так вот. Она убила ту женщину в глубине сада и на сей раз бросила револьвер, а я его подобрал.

— И закопал труп, — сказал я. — А сердце не выдержало, мой славный Фушар.

— О! — воскликнул он. — Я не мог поступить иначе… Только остерегайтесь, господин Дени. Малышка опасна.

И тут в комнату вошла Эжени.

— Ну, — сказал я. — Наш больной, кажется, на правильном пути.

В этом я ошибался. Фушар умер на следующий день, на рассвете.


Дорогой друг, ты можешь подумать, что здесь мой роман подходит к концу. Напротив, только здесь он и начинается. Все вышеописанное — не более чем краткий пересказ, черновой вариант темы. Но я уверен, что, если бы у меня был талант, лишь теперь я написал бы подлинную историю доктора де Лепиньера. Сейчас, спустя три года, я по-прежнему остаюсь в Керрареке и никогда отсюда не уеду. Я сменил доктора Неделека на его посту и живу в полном согласии с матерью и тетей. Они одержали верх. Мать вяжет мне свитера, а тетя готовит свои настойки. Что касается Клер, мы всегда вместе. Мы неразлучны. Она обвила меня, как прекрасная глициния опутывает подпирающую ее изгородь. Порой по ночам я поднимаюсь на цыпочки на чердак и обследую тайник сестры. Увы! Оружие осталось в болоте. Случается, я шарю и там. Не столько для того, чтобы найти арсенал, сколько чтобы обнаружить место, где Фушар зарыл оба тела, ведь я до сих пор не знаю, где они похоронены. Старик не успел мне об этом сказать. Два человека, которых я любил, покоятся где-то бок о бок, и плоскодонка задевает прикрывающие их камни.

Клер, сидящая на корме лодки, держит руки в воде. Она смеется, излучая веселье. А у меня в голове до сих пор не смолкает голос Фушара: «Остерегайтесь, господин Дени. Малышка опасна».


(1984)

Перевод с французского А. Райской


Последний трюк каскадера

Через приоткрытую дверь свет проникает из коридора в комнату, нежно рассеивается и делает зримыми очертания предметов… Позолоченные переплеты книг, знакомые картины, медный зольник около кресла, блестящие предметы на письменном столе. Дверь тихонько открывается. На пороге появляется силуэт, тень которого падает на ковер. Царящее вокруг безмолвие нарушает доносящийся издалека медленный бой старинных часов. Тень колышется, затем делает шаг. Слышно дыхание, частое дыхание испуганного человека. Еще один шаг. Слабый звон металлического предмета.

Силуэт останавливается. Хотя он окружен полутьмой, по очертанию плеча легко догадаться, что это мужчина. Он подходит к письменному столу, садится в кресло. Лампа ярким кругом света выделяет на темном дереве его руки. В одной он держит скомканный носовой платок, другая рука в перчатке, в ней пистолет. Лицо мужчины похоже на загадочную гипсовую маску. Правой рукой он осторожно кладет оружие на бювар, потом вдруг поднятая рука замирает, как будто человек прислушивается. Успокоившись, она возвращается назад, занимает свое прежнее место. Человек вздыхает. Его глаза закрыты, веки мертвенно-бледны. Левой рукой человек не спеша протирает носовым платком вспотевшее лицо. Затем берет со стола телефон и переставляет его на бювар; снимает трубку, набирает номер. Слышны громкие гудки, которые, кажется, рассекают безмолвие ночи. Вдруг раздается щелчок.

— Телефон доверия. Слушаю, — отвечает голос.

Снова тишина. Дыхание мужчины становится прерывистым. Пальцы с силой сжимают носовой платок.

— Я могу говорить? — шепчет он.

В трубке молчание, потом ответ, такой близкий, что заставляет человека вздрогнуть:

— Я вас слушаю… Я один… Вы можете говорить свободно.

— Я могу говорить столько, сколько захочу?

— Конечно. Я здесь для того, чтобы помочь вам.

Человек отодвигает трубку от уха, вновь вытирает с лица пот и отвечает:

— Извините меня. Я не нахожу нужных слов.

— Успокойтесь… У нас есть время, — отвечает голос из трубки.

— Спасибо. Чувствуется, что я волнуюсь?

— Да… Вы очень взволнованны. Но я все выслушаю. Имейте в виду, что я не судья, я такой же, как вы. Кто знает, может быть, и мне придется испытать то же, что и вам. Расслабьтесь. Доверьтесь мне… Ну, вам уже лучше?

— Да, — тихо ответил мужчина.

— Говорите громче.

— Хорошо.

— Я вас прошу говорить громче, потому что по голосу я… как вам сказать?.. узнаю внутреннее состояние души… Вы совершили безумный поступок?

— Нет. Еще нет.

— И вы его не совершите, потому что вы все расскажете… все, что накопилось в душе, не думая ни о чем. Вы снимете с души ношу, которую больше не в силах нести, и я понесу ее вместо вас.

— Спасибо… Я попробую… Но я предупреждаю вас, у меня нет выхода.

— Никогда не говорите так.

— Тем не менее у меня нет другого выхода… Алло? Вы меня слушаете?

— Я здесь. Не бойтесь.

— Извините. Я подумал, что… Впрочем, вы имеете право повесить трубку. Слушать бред старика…

— Но вы еще ничего не сказали.

— Да. Верно.

Голос слабеет. Издалека доносится громкий бой часов. Мужчина вытягивает вперед левую руку, чтобы посмотреть на часы. Половина одиннадцатого. Он кладет обе руки на письменный стол и продолжает разговор.

— Алло… Я размышлял… Я буду с вами откровенен. Сейчас я стараюсь выиграть время. Мне не страшно. Ничего еще не произошло. Но когда я начну произносить слова… когда вы их услышите… Если я вам скажу, что у меня нет выхода… Понимаете, может быть, то, что я скрываю, когда-то произойдет, но будет слишком поздно.

— Давайте же. Говорите. Вы свободны, — нежно настаивает голос.

Хотелось бы видеть лицо этого незнакомца. Оно должно выражать доброту и дружеское внимание.

— Нет, — ответил призрак. — Я не свободен. Я чувствую, что стою на узеньком карнизе на двенадцатом этаже и в любую минуту могу упасть вниз. Назад пути нет.

Послышался слабый ласковый смех, как будто от прикосновения руки к плечу.

— Ваш образ мне нравится, — ответил голос. — Он меня успокаивает. Он мне доказывает, что у вас достаточно хладнокровия, чтобы смотреть на себя со стороны как зритель. А именно это необходимо в вашем положении. Не замыкаться на своей собственной драме, не начинать оплакивать себя.

Проходит немного времени, после чего голос продолжает:

— Я вас не обидел? Позвольте вам сказать… Сейчас вы сидите перед телефоном, не так ли?.. Разумеется… вы можете или прервать разговор, или продолжить его… Вы можете выкурить сигарету или выпить стаканчик… Видите ли… Вы хозяин своих действий… Итак, мой дорогой друг… можно я буду называть вас «мой дорогой друг»? Я вас прошу, возьмите себя в руки… Не нарушайте правила игры…

— Извините. Я вам не разрешаю…

— Не нарушайте правила игры по отношению к самому себе… Вы понимаете, что я хочу сказать… Алло! Отвечайте!

Человек переложил трубку в левую руку, а правой нащупал пистолет.

— Вы знаете, что у меня в руке?.. Слышите? — спросил он глухим голосом.

Он слегка постукивает пистолетом по столу.

— Что это? — спрашивает голос.

— Вы поняли. Тяжелый предмет… и я, который стоит на краю жизни. Да, это пистолет.

— Что?

— Я воспользуюсь им.

В трубке молчание, затем голос прошептал:

— У меня нет на вас никаких прав… Вы подумали, что я не воспринимаю вас всерьез. Я сожалею. Напротив, я-никогда не был так близок к вам. Вы больны?

— Нет.

— Вы безработный?

— Нет.

— Женщина?

— Нет.

— Мой дорогой друг, вы играете со мной в жестокую игру. Как я могу догадаться? Вы потеряли кого-то из близких?

— Нет. Я стар. Вот и все.

— Я не понимаю.

— О! Вы прекрасно меня понимаете.

— Вы чем-то подавлены?

— Нисколько… Послушайте… Я богат, здоров, у меня есть друзья. Да, чуть не забыл, я женат… У меня есть все. Я счастлив. Но я очень устал. Нет, не совсем так… Я скорее чувствую себя отрешенным… Жизнь меня больше не интересует. Я даже спрашиваю себя, зачем я вам позвонил. Вы подумаете, что я сумасшедший. Именно это меня и сдерживало. Но то, что я говорю, правда. Я в другом месте, в стороне, и это не болезнь, я вас уверяю. Это пришло как-то внезапно… Я вдруг себе сказал: «Зачем ты живешь? Каждый день одно и то же, одни и те же жесты перед теми же самыми рожами…» Я не знаю, отдаете ли вы себе отчет… Жизнь — это манеж, все крутится и крутится… Простите меня, чем больше вы меня заставляете говорить, тем больше я чувствую себя чужим в вашем мире автоматов… Я ухожу… Я немного волнуюсь, потому что причиняю вам боль… А впрочем, что это такое — боль? Человек кладет телефон на бювар и обхватывает голову руками.

— Алло! Алло! Отвечайте! — кричит в трубку встревоженный голос.

Человек тяжело вздыхает и снова прижимает трубку к уху.

— Алло! Скажите что-нибудь. Вы должны говорить, — не замолкает голос.

— Хорошо, — отвечает человек. — Но не перебивайте меня. Я вам позвонил для того, чтобы вы мне помогли, но не выжить… Я вам позвонил для того, чтобы вы стали свидетелем, который сможет повторить мои последние слова.

— Нет, я…

— Послушайте, я вас прошу. Обычно оставляют письменное завещание. Люди пытаются объяснить, почему хотят покончить жизнь самоубийством. Но в моем положении никто мне не поверит, и я предпочитаю обойтись без недоброжелательных комментариев. Вы сможете пересказать полиции, моей жене, неважно кому, наш последний разговор. Вы им скажете, что я был в своем уме и просто решил исчезнуть, потому что надоел сам себе и окружающие мне надоели. Слышите? Как артист… как писатель… примеров сколько угодно.

— Но это невозможно.

— Почему же? Я не из тех, кого надо утешать. Единственное, что вы можете для меня сделать, это позвонить в полицию и сказать, что господин Фроман из имения Колиньер только что застрелился. Никто вас не упрекнет в том, что вы проиграли. Вы сделали все возможное.

— Давайте поговорим не спеша.

— Сделайте то, о чем я прошу вас. И объясните все как следует. Я хочу, чтобы моих близких оставили в покое. Чтобы не было слез, переживаний. И особенно пусть избавят меня от прощальных речей у гроба.

Человек встает, прижимая трубку к груди, чтобы не слышать разгневанного, зовущего, но отчаянно беспомощного голоса. Он берет пистолет и направляется в глубь комнаты, тихонько, чтобы не запутать, тянет за собой телефонный шнур. Свет лампы высвечивает серый пиджак, но сумерки тут же стирают силуэт. Он подходит к застекленной двери, бесшумно ее открывает. Шелестит листва. Ночь пахнет скошенной травой. Человек подносит трубку к уху.

— Мне повезло, что я попал на вас, мсье. Рад признать это. Прощайте.

Он поворачивает трубку и, приблизив к ней револьвер, стреляет в воздух.

— Нет! Нет! — раздается из трубки крик человека, как будто его самого ранили.

Мужчина спокойно встает на ноги, выключает лампу, кладет на пол пистолет и телефон.

— Алло! Алло! — как бы в агонии стонет голос.

Большими шагами человек выходит из-за письменного стола, но он, должно быть, ушел недалеко, так как слышно шуршание ткани, хриплое дыхание, какое сопровождает обычно совершаемое усилие. Вскоре он появляется с телом на руках. По тому, как бессильно свешиваются руки и ноги, видно, что это мертвое тело. Можно различить лишь его нечеткие контуры. По легкому шуму можно понять, что труп положили у письменного стола. Руки незнакомца быстрыми движениями подносят умолкшую телефонную трубку к уху мертвеца, раскручивают барабан пистолета. Не хватает двух пуль — той, которой убили, и той, которая потерялась в пространстве. Необходимо лишь найти пустую гильзу. «Безупречное» преступление обязывает быть кропотливым. Теперь нужно заменить новой недостающую пулю и, ставя барабан на место, позаботиться о том, чтобы гильза оказалась напротив ствола.

Готово. Подумать только, все отрепетировано, как в театре. В довершение всего рука в перчатке очень осторожно, чтобы не стереть следы пороха, зажимает пальцы убитого на рукоятке пистолета. Полиция наверняка сделает парафиновую пробу. Необходимо все предвидеть. Человек встает, опираясь на стол. Он внезапно сгибается, то ли от усталости, то ли от неясных сожалений. Но быстро берет себя в руки, проверяет все в последний раз. Застекленная дверь полуоткрыта. Хорошо. Фроману всегда было слишком жарко. Тело упало вперед. Хорошо. Пуля попала прямо в сердце. Телефон как раз там, где он должен быть. Ах! Черт возьми! Нужно его протереть на всякий случай… К счастью, труп еще податливый. Его левая рука легко сжимается вокруг телефонного диска и без труда отпускает. Задом человек доходит до порога, останавливается, последним взглядом окидывает комнату, медленно пожимает плечами: «А вообще, нужно ли было сюда приходить?» — и исчезает.


В одиннадцать часов вечера комиссар Дрё был поднят по тревоге в тот момент, когда, облачившись в пижаму, чистил зубы. Его жена уже лежала в постели.

— Пошли ты их к черту хоть раз, — сказала она, когда он прошел мимо нее, направляясь к себе в кабинет.

Она прислушалась, но ее муж, как обычно, ответил:

— Да… Да… Разумеется… Я понимаю… Нет, нет… Хорошо. Я еду… Да, конечно… Гарнье с вами? Я заеду за ним.

Женевьева Дрё в бешенстве швырнула журнал на пол:

— Здесь еще хуже, чем было в Марселе. По крайней мере тебе обещали, что ты сможешь отдохнуть, а ты занят все время.

Но комиссар уже бежал в ванну с одеждой в руках.

— Фроман покончил с собой, — крикнул он.

— Я не знала его. Кто это?

— Цементные заводы на Западе. Самое грандиозное предприятие в регионе.

— И он вот так просто покончил с собой среди ночи? Не знаю… Нельзя было дождаться утра? Что ты там будешь делать? Констатируешь смерть? Разве присутствия Гарнье недостаточно?

Дрё вышел из ванной.

— Проклятый галстук, — ворчал он. — Куда ты его засунула?

— Я не знаю. И потом, послушай, галстук в полночь! Если на тебе не будет галстука, твой Фроман этого не заметит.

Дрё встал перед кроватью.

— Мой Фроман, как ты говоришь, — председатель не знаю скольких обществ, первый заместитель, генеральный советник, а между прочим, приближаются выборы.

— Ну и что?

Дрё поднял очи горе и покачал головой.

— Спи. Так будет лучше. Завтра все объясню.

Он оделся и спустился в гараж. В управлении полиции его ждал инспектор Гарнье.

— Рассказывай, — сказал комиссар, садясь в машину. — Твой коллега говорил мне о телефоне доверия. Фроман знал, что покончит с собой. Это так?

— Точно… И тот, кто говорил с ним, слышал выстрел.

— Где это случилось? Я не совсем понял.

— В Колиньере, замке Фромана.

— Это где? Извини, я не здешний.

— Держитесь правой стороны. Мы поедем по дороге в Сомюр, вдоль плотины. Вы обязательно должны были видеть замок во время прогулки. Это огромное здание неустановленной эпохи между Анжером и Сен-Матюреном, на левом берегу. Оно напоминает казармы. В нем можно было бы разместить летний лагерь отдыха, а их там всего пятеро. Фроман, его двоюродный брат Марсель де Шамбон со своей старой матушкой, молодая мадам Фроман и ее брат Ришар… Бедняга парализован по вине старика… Осторожно! Думаете, эти сволочи мотоциклисты будут держаться правой стороны?.. Ну так вот, это целая история.

— Я слушаю тебя. Возьми, там, в бардачке, есть пачка «Голуаз».

— Спасибо. Я вчера за вечер выкурил целую пачку… Итак, я говорил о старике. По правде говоря, он был не так уж и стар, лет под шестьдесят… Он всегда гонял как сумасшедший на этих здоровенных американских автомобилях, а поскольку он не привык объезжать лужи, то вечно окатывал прохожих грязной водой, они, конечно, ворчали. Но, что вы хотите, сам Фроман, все закрывали глаза. В прошлом году, за месяц до вашего приезда, на дороге из Тура в замок Шато-ла-Вальер, там очень плохой поворот, он врезался на всей скорости в старенький «пежо»… Девушка чудом осталась жива и отделалась легким ушибом, а у Ришара, бедняги, перелом тазобедренной кости, паралич нижних конечностей. Ужасная трагедия. — Инспектор громко рассмеялся.

— Вы находите это смешным? — спросил комиссар.

— Нет. Я смеюсь не над этим несчастным парнем, а над Фроманом. Этот старый козел, важное общественное лицо, влюбился в девчонку… А эта двадцатипятилетняя красотка сумела-таки женить его на себе. Просто не верится.

— Я не знал, — ответил Дрё.

— Дело замяли. Он женился на девушке, а парень стал жить в замке как принц… На следующем перекрестке свернем на подвесной мост… И мы почти на месте… Подождите, патрон, самое интересное я приберег напоследок. Фроман… стариннейший род Анжера… мукомольные заводы, шиферные карьеры, теперь цементные заводы… денег куры не клюют… а девушка, маленькая Изабелла… вы знаете, чем она занималась со своим Ришаром?.. Несмотря на меры, предпринятые стариком, это стало известно… Они с Ришаром были каскадерами! Но Фроман отбил удар! Он пустил слух, что Изабель — его дальняя родственница… и, поскольку она всегда вела себя скромно… Я не говорю о парне, который смахивает немного на Железную Маску в его крепости… Ну так вот… Про это забыли… Вы понимаете? Никакого скандала. Или просто тогда все заткнулись. А теперь в начале муниципальных выборов… это самоубийство… Вам подложили свинью, патрон.

— Особенно после происшествий последнего месяца, — проворчал комиссар.

— Конечно. Все будут искать связь между забастовками и самоубийством. Чепуха. Не хватало еще, чтобы стали говорить, что старику помогли. Уже недалеко… Вот и мост. Потом поедем по маленькой дороге вдоль берега.

— Этот тип, как его там? Из службы доверия…

— Его вызвали на завтра. Он утверждает, что спас уже многих, которые хотели отравиться или повеситься… Он упрекает себя, как будто он виноват. И выглядит сильно потрясенным. Тем более что Фроман отдал концы буквально у него на руках. Смотрите, вот он, домишко.

В глубине лужайки, окруженной листвой, создающей чудесную тень, в свете фар появился белый фасад величественного замка в стиле Возрождения с двумя флигелями, окружающими внутренний дворик. На первом этаже горел свет.

— Я что-то разволновался, — сказал комиссар.

Он остановился у ворот и посигналил. Из дома выбежала женщина в домашнем халате.

— Полиция, — крикнул комиссар.

Чтобы не ослепить ее, комиссар погасил фары. Женщина одной рукой поправляла платье на груди, а другой пыталась открыть дверь, бормоча при этом что-то непонятное.

— Иди помоги ей, — сказал Дрё.

Пока Гарнье отворял тяжелые ворота, комиссар внимательно осматривал замок. У подъезда стояли две машины. Через открытую входную дверь был виден освещенный холл. Вернулся Гарнье.

— Они только что обнаружили тело.

— Да?

— Сначала брат, а потом молодая дама. Они были в Анжере и недавно вернулись. Сейчас с ними привратник. Они сразу же позвонили нам.

Комиссар выехал на аллею.

— Не закрывайте ворота, — сказал он, опустив стекло. — Приедет много народу.

Он увеличил скорость, и гравий заскрипел под колесами.

— Мадам повергнута в ужас, — сказал инспектор. — Для нее Фроман был Богом.

Дрё припарковал машину между белым «пежо» и красной «альфеттой».

— Если я правильно понял, — сказал он, — кузен и вдова были не вместе. Это их машины.

— Старик освободил себе место, чтобы ему не мешали, — сказал инспектор.

— Да, похоже.

Они прошли мимо подъезда и остановились у входа в просторный вестибюль, который комиссар окинул мимолетным взглядом. Красивые бра из кованой стали, старинная люстра, яркие огни которой отражались на стенах мореного дуба, освещая дорогую мебель, цветы, лестницу в глубине, настоящее произведение искусства неизвестного мастера.

— Если бы я жил здесь, — пробурчал инспектор, — я бы сто раз подумал, прежде чем покончить с собой. Есть же люди, которые не ценят своего счастья!

Комиссар прошел в залу, где его встретил человек в охотничьей куртке, натянутой поверх ночной рубашки.

— Полиция, — сказал Дрё. — Где тело?.. Вы кто, привратник?.. Проводите нас.

— Это ужасно, — запричитал тот. — Господин председатель выглядел совершенно нормальным…. Сюда, пожалуйста.

— Здесь ничего не трогали?

— Нет. Он в своем кабинете. С ним мадам и господин Марсель. Вызвали врачей, полицию… Но вас не ждали так быстро.

Он так волновался, что даже поднял воротник куртки, будто ему стало холодно.

Коридор был длинный, между окнами на стенах висели картины.

— Мадам Фроман давно вернулась?

— Нет. Первым приехал господин Марсель. Он сам открыл входные ворота, стараясь, как обычно, не побеспокоить нас. Такой любезный!.. Почти сразу же после него я увидел и мадам. Я сразу догадался, что это она, так как ее машина сильно шумит… Я вышел, чтобы закрыть за ними дверь.

— Долго они отсутствовали?

— Да. Довольно долго. Господин Марсель ушел около половины девятого, а мадам немного позже. Кажется, пробило девять.

— А остальные?

— Они еще спят. Старая мадам де Шамбон живет в левом крыле, со стороны парка. Ей перевалило уже за семьдесят пять. А господин Ришар почти не двигается после несчастного случая. Он пичкает себя всякими транквилизаторами и снотворным.

Комиссар остановился.

— А прислуга? — спросил он. — Кто ведет хозяйство в таком большом доме?

— Я, — сказал привратник с виноватым видом. — И моя жена. Была еще горничная, но в прошлом месяце во время забастовки она уволилась.

— Почему?

— Она испугалась. Собственные братья оскорбляли ее. Жозеф уехал, и она с ним. Он был мастер на все руки. Занимался кухней, садом. Очень жаль, что он покинул нас.

В конце коридора кто-то громко закричал.

— Успокойтесь. Успокойтесь. Сейчас они приедут, — послышался чей-то голос.

— Это господин Марсель, — сказал привратник. — Бедная мадам не в себе. Вы разрешите?

Он бегом побежал в кабинет.

— Полиция уже приехала, — сообщил он.

Появился господин Шамбон. На нем был легкий плащ, белый шарф, который он и не думал снимать. Однако он не забыл снять правую перчатку и протянул руку:

— Марсель де Шамбон.

— Комиссар Дрё… Офицер полиции Гарнье.

Быстрый взгляд комиссара оценил Шамбона. Высокий, худой, одет с иголочки. Элегантный, чуточку слишком хорошо воспитанный.


Трое мужчин обменялись легкими пожатиями рук.

— Он там, — тихо сказал Шамбон.

Комиссар вошел в ярко освещенный кабинет. «Ага, вот и каскадерша!» — подумал он, подходя к креслу и здороваясь с молодой женщиной, комкающей носовой платок. Мадам Фроман была одета в легкое меховое манто, которое не скрывало ее прекрасных форм. Она была блондинкой с кошачьей мордочкой, бриллианты в ушах, на шее жемчужное ожерелье.

— Весьма сожалею, примите мои соболезнования, — сказал он.

Затем он обратился к Шамбону:

— Тот, кого вы обнаружили, действительно мсье Фроман? Вы подтверждаете это?

— Безусловно.

Комиссар наклонился и осторожно повернул тело, чтобы рассмотреть его лицо. Мадам Фроман при этом слабо вскрикнула.

— Уведите ее, — сказал Дрё. — Но не уходите далеко. Гарнье, осмотри револьвер.

Под трупом виднелось немного крови, а нижнее белье и рубашка буквально пропитались ею. Дрё потрогал руки. Еще теплые. Смерть наступила совсем недавно. Время, пока говорил человек из службы доверия, потом тревога, время в пути… Дрё посмотрел на часы. Скоро полночь. Должно быть, Фроман застрелился около одиннадцати.

— Этот револьвер сделан не сегодня. Им, вероятно, пользовались еще во время Первой мировой войны. И он в плачевном состоянии, — сказал Гарнье, осмотрев оружие.

— Позови привратника.

— Я здесь, — отозвался тот.

— Вы узнаете этот револьвер?

Старик испуганно вытянул шею.

— Кажется, да.

— Вам кажется или вы уверены?

— Мне кажется, что я уверен. Обычно он находился в библиотеке.

— Покажите где, — попросил комиссар.

Привратник проводил его в соседнюю комнату, заполненную книгами в превосходных старинных переплетах. На свету вспыхивали золотые обрезы. В центре комнаты стоял длинный письменный стол.

— Он всегда лежал здесь, — сказал привратник, выдвигая ящик письменного стола.

— А теперь его здесь нет, — сказал комиссар. — Я полагаю, что все в доме знали о существовании и местонахождении револьвера.

— Думаю, да, — ответил привратник. — Замок ведь находится в отдаленном месте. Мало ли что могло случиться.

— Понятно, — кивнул комиссар.

Комиссар вернулся в кабинет, вынул из кармана носовой платок и осторожно поднял телефон, который все еще лежал на полу.

— Алло… Это вы, Мазюрье? Говорит Дрё. Группа выехала?

— Да. Судебно-медицинский эксперт с ними. Я сделал все необходимое. Они должны уже быть на месте. Это самоубийство?

— Бесспорно. Когда позвонил человек из службы доверия?

— Без десяти одиннадцать, комиссар.

— Спасибо.

Вошли привратник, мадам Фроман и Шамбон.

— Выйдем отсюда, — сказал комиссар. — Подождите меня в…

— В гостиной, — предложил Шамбон.

— Очень хорошо. В гостиной. Только позвольте один вопрос, чисто формальный, не пугайтесь. Я должен заполнить рапорт. Где вы провели вечер, господин Шамбон?

Шамбон выглядел обиженным.

— Я?.. Я должен?.. Я был в кино, в Галлиа, если вас это интересует… Я смотрел фильм, о котором сейчас все говорят. — Он порылся в карманах. — Я могу показать вам билет.

— Не надо. Поймите, я обязан всех опросить. Ни одна деталь не должна ускользнуть от нас. А вы, мадам?

— Я была у друзей в Луазеле, мы играли в бридж.

— Благодарю вас…. После заключения экспертов у меня могут возникнуть еще вопросы.

Он повернулся к Гарнье, бросил взгляд на револьвер, который инспектор держал кончиками пальцев, обернув салфеткой, как дохлую крысу.

— Ну что еще?

— Ничего, патрон. Недостает одной-единственной пули.

— Так я и думал. Хорошо. Положи револьвер на письменный стол и поговори с инвалидом, если он проснулся. Может быть, он что-нибудь слышал.

— А если не проснулся?

— Не буди его. Поговори со старой леди, может, она хочет что-нибудь сказать. Попроси привратника, чтобы он тебя проводил к ней, и постарайся разузнать, был ли Фроман чем-либо расстроен, как он себя чувствовал, ладил ли он со своими близкими, ну, в общем, не мне тебя учить.

— А что вы думаете, патрон?

— В данный момент я ничего не думаю, но человек в положении Фромана не застрелился бы, не имея на то серьезных причин. И мы должны найти эти причины. Или… Вот не везет! Меня уже понизили в должности, потому что не было раскрыто самоубийство Анж Маттеоти, неужели я снова влип в дурацкую историю! Ну иди же, не обращай на меня внимания.

Оставшись один, комиссар прошелся по комнате, обратил внимание на то, что застекленная дверь открыта, вышел и заметил, что он находится в передней части замка, напротив парка. Кто угодно мог зайти сюда. Например, вор. Вор, который мог убить Фромана. Не стоит заблуждаться… Тем не менее. Я должен убедиться, что все на месте. Чтобы показать этим господам, в случае необходимости, что я ничего не оставляю на волю случая.

Ночь была прохладной, Дрё вернулся в кабинет, еще раз осмотрел труп. Очевидно, Фроман не повесил трубку до того, как выстрелить, чтобы иметь свидетеля. Он хотел, чтобы никто не сомневался в его самоубийстве. Он знал, что его смерть покажется всем необъяснимой. И в то же время хотел, чтобы причина его поступка осталась в тайне. Итак, что же это за причина? Ведь он не до конца исповедовался человеку из службы доверия.

Дрё снова прошелся по комнате. Здесь тоже было несколько книг, но в основном картотека, папки для бумаг, суровая обстановка настоящего бизнесмена. Такой подозрительный человек, как Фроман, не должен был полагаться на доверенных людей. Тем более на секретарей. Нужно поговорить об этом с Шамбоном.

На письменном столе около телефона стояла ваза с цветами, фотография мадам Фроман, и около бювара — записная книжка, которую комиссар быстро пролистал. На субботу ничего. «Ну, да! — подумал Дрё, — завтра воскресенье. (Он посмотрел на часы.) И оно уже наступило. Женевьева, наверное, страшно сердится. Но она прекрасно знает мою работу!..»

На странице, соответствующей понедельнику, было написано: «Бертайон, 11 часов». И еще многое. Встречи, номера телефонов, подчеркнутые инициалы. Все это надо проверить, но человек, который хочет застрелиться, не составляет наперед план деятельности… Странно. Дрё услышал, как вдалеке хлопнула дверь. Сотрудники лаборатории. Бесполезно объяснять им, что следует вести себя тихо, не входить в дом, где лежит труп, как отряд телевизионщиков, готовых взять интервью. Вскоре кабинет наполнился людьми.

— Дело серьезное, — сказал им Дрё, — похоже, речь идет об убийстве. С тех пор как я приехал из Марселя, мне платят за то, чтобы я сомневался.

Судебно-медицинский эксперт приехал позже всех. Это был молодой мужчина в джинсах и куртке.

— Знаете, который час? Что за мания кончать жизнь самоубийством ночью! — пробурчал он. — Отчета придется подождать до понедельника.

Он перевернул тело на спину.

— Ловко он… На первый взгляд, прямо в сердце. А это не так просто, как может показаться. Попробуйте, сами убедитесь. Наверное, смерть наступила мгновенно. Кто он?

— Фроман. Цементные заводы на западе.

— Мне кажется, я уже видел его фотографию в газете. Будет много шума.

Вспышки фотоаппарата слепили глаза. Врач сел на угол письменного стола, словно у стойки бара, и предложил комиссару сигарету. Тот отказался.

— Что с ним случилось? — спросил он.

— А, вы об этом… Видите ли, может быть, серьезное заболевание… Рак, например. Признаюсь, мне бы самому так же вряд ли понравилось бы, рак… Пойдемте, мы мешаем. Отпечатки ничего не дадут, но совесть моя будет чиста.

— Можете унести труп, — сказал фотограф.

Дрё с судебно-медицинским экспертом вышли в коридор в тот момент, когда прибежал инспектор.

— Мой заместитель, — представил комиссар инспектора. — Ну что, Гарнье?

— Нужен велосипед, чтобы добраться до этой лачуги, — воскликнул инспектор. — Молодой человек, Ришар, живет в правом крыле, довольно далеко, чтобы слышать что-либо. Я осмотрел комнату. Он спит. А вдова живет в другом конце, в левом крыле, на первом этаже. Ее дверь заперта на ключ. Бьюсь об заклад, что она жалуется на бессонницу, но вы бы послушали, как она храпит!..

Труп вынесли на носилках. Дрё попрощался с врачом:

— Спокойной ночи… Теперь можете поспать… А мне еще предстоит огромная работа… Гарнье, как насчет того, чтобы осмотреть почву около застекленной двери?.. Мне пришла в голову одна мысль… И она будет вертеться у меня в голове до тех пор, пока ты не проверишь… Эта открытая дверь выходит в парк… Мне это не нравится. Послушай! Привратник ничего интересного не сказал?

— Он все еще очень расстроен. Но надо бы узнать, что он думает обо всем этом.

— Хорошо. А я займусь теми.


Шамбон, мадам Фроман и привратник ждали комиссара в гостиной. Шамбон сидел на стуле, как в гостях, застегнув пиджак на все пуговицы. Вдова погрузилась в глубокое кресло, глаза ее были закрыты. Привратник стоял, сложив руки за спиной, его лицо выражало беспокойство.

— Прошу извинить меня, — сказал комиссар, войдя в комнату, и повернулся к привратнику.

— Как вас зовут?

— Жермен Машар.

— Вы можете идти. Увидимся чуть позже.

Дрё сел напротив.

— Завтра на досуге мы поговорим более подробно, — начал он. — Сейчас я должен осмотреть место происшествия. Итак, вы — мадам Фроман?

Она открыла глаза и испуганно взглянула на комиссара.

— Изабель Фроман… Мы были женаты около года. Почему он сделал это?

— Как раз это я и пытаюсь выяснить. Вы, мсье, двоюродный брат Фромана, не так ли?

— Нет. Я его племянник.

— Извините. Не могли бы вы объяснить?

— Все очень просто. Шарль — младший брат моей матери. Ей скоро стукнет семьдесят семь лет, он на пять лет младше. Мой отец и Шарль были компаньонами. Отец умер семь лет назад от инфаркта, и я занял его место.

— То есть?

— Трудно объяснить. Мы владеем сообща цементными заводами на западе. Шарль был председателем совета директоров, но наши права были примерно одинаковы. На таких же равных правах мы владеем и замком. Я специалист в области права, как и мой отец, и веду весь бухгалтерский учет.

— Понимаю. Спасибо. Расскажите мне о молодом Ришаре.

Наступило неловкое молчание. Изабель подала знак Марселю, но он покачал головой…

— Нет, — пробормотал он. — Не мое дело…

— Мне известно о несчастном случае, — прервал его комиссар. — Мне известно также, что вы, мадам, и мсье Монтано занимались до этого очень оригинальным делом.

— Это имеет какое-то отношение к смерти моего мужа? — спросила Изабель.

— Может, и нет. Но, пожалуйста, я должен знать. Ришар ваш брат?

— Сводный по отцу.

— Мне известно о том, что произошло, — продолжал комиссар. — Брат упрекал вас в том, что вы вышли замуж за человека, виновного в его несчастье? Я только спрашиваю. Если хотите, могу задать вопрос по-другому. В каких отношениях были ваш муж и брат? Наверное, иногда ему было невыносимо.

Молодая женщина и Шамбон переглянулись.

— Например, — продолжал комиссар, — когда он его видел за столом или в парке?

— Он был с ним очень мил, — ответил Шамбон.

— А вы, мадам, что скажете вы? Может быть, иногда он выдавал свои чувства жестом или словом?

— Никогда.

— Ну и ну! Вам не кажется это странным? Какие чувства испытывал ваш муж к вашему брату — дружбу, чувство жалости или что-то другое? Вы не знаете? А ваш брат, он любил человека, который сделал его калекой?

— Вы можете спросить у него самого, — ответил, улыбаясь, Шамбон.

Дрё хотел рассердиться и поставить его на место, но сдержался.

— Поверьте, мне не нравится совать нос в чужие дела. Но тому, кто кончает жизнь самоубийством, никогда не удается достичь этим желаемой цели. Начинают копаться в его семейных делах, извращают истинное положение вещей, вы согласны, это почти тот случай.

— Не нужно преувеличивать, — сказал Шамбон с судорожной улыбкой.

— А вы сами, — продолжал комиссар, — вы были с ним в хороших отношениях?

— В очень хороших. Но что вы хотите! Да, на предприятии был кризис. Мой дядя стал раздражительным.

— А! Видите!

— Кто угодно в такой момент потерял бы хладнокровие. Нам должны кучу денег, которые не возвращают. Нам нужно пройти через всякого рода трудности. За границей есть рынок, но мы не можем пока воспользоваться им.

— Вероятно, в этом и кроется причина. Расскажите мне о забастовке, я знаю о ней только по слухам.

— Слишком все преувеличивают. Действительно, дядя заперся в своем кабинете. Он чуть не ранил делегата стачечного комитета.

— Вот черт!

— Он часто выходил из себя, должен вам заметить, он был патроном старой закалки.

— А вы?

— Нет, я нет. Мы даже ссорились иногда из-за этого.

— Очень интересно.

— Он привык все решать сам, относиться даже к очень близким, как к прислуге.

— К вам тоже?

— Конечно.

— Вы на него сердились?

— Случалось время от времени. Но и только.

— Из ваших слов я могу заключить, что ни в личной жизни Фромана, ни в профессиональной не было ничего, что могло бы толкнуть его на самоубийство?

— Да, думаю, что так, господин комиссар.

— А вы, мадам? Вы тоже так считаете? Он говорил с вами о делах?

— Никогда, — прошептала вдова.

— Вы мне ничего не рассказали о его здоровье.

— У него иногда повышалось давление, — объяснил Шамбон.

— Я спрашиваю мадам Фроман, — с раздражением ответил Дрё.

— Да, это так, — ответила вдова. — Он соблюдал режим, во всяком случае старался это делать. Но не пропускал деловых приемов. И очень много курил.

— Одним словом, ни в чем себе не отказывал.

— Совершенно верно.

— Но он не пил?

— Нет. Может быть, изредка.

— Извините, я вынужден задать вам этот вопрос. Он изменял вам?

Шамбон и Изабель обменялись быстрым взглядом, который Дрё перехватил на лету.

— Не скрывайте от меня ничего, — почти прокричал он.

— Шарль обожал меня, — шепнула, застеснявшись, Изабель. — Марсель может подтвердить.

— Именно так, — сказал Шамбон. — Хотя когда-то у него была репутация бабника, и он дважды разведен.

— Он остепенился? — спросил Дрё.

— Он ублажал меня во всем, — ответила молодая женщина.

Дрё посмотрел на часы и собрался уходить:

— Мы еще вернемся к нашему разговору. В любом случае необходимо произвести вскрытие, хотя оно нам ничем не поможет. Все и так ясно. Единственное, чего я хочу избежать, так это сплетен, пересудов, злословия… Как вы понимаете, злые языки только и ждут… Если бы мы могли найти истинную причину, которая объяснила бы поступок Фромана. К несчастью, пока мы ее не знаем, он даже не оставил записки, как это обычно делают люди, решившиеся на такой отчаянный шаг. Извините, что задержал вас.

— Не хотите ли выпить чего-нибудь перед уходом? — предложила вдова, стараясь справиться с ролью хозяйки дома.

— Нет, спасибо. Я навещу вас завтра утром, если позволите. Я должен опросить…

— Моя мать ничего нового вам не скажет, — прервал Шамбон.

— И Ришар тоже, — добавила Изабель. — Они оба еще спят, и не они….

— Знаю, — отрезал комиссар. — Но мне необходимо для отчета… Спокойной ночи. Ах да, еще одна вещь. Вы не думаете, чтопроизошло ограбление?

— Ограбление? — оба посмотрели на комиссара почти с укоризной.

— Извините. Я лишь хотел заметить, что дверь в сад была открыта. Кто угодно мог проникнуть через нее в дом… Между самоубийством и вашим приездом прошло довольно много времени. Вы понимаете, к чему я клоню. Первый вопрос, который приходит в голову: хранил ли Фроман в своем кабинете деньги, ценности?

— Нет, — категорично ответил Шамбон. — Он был очень осторожен. Ведь замок расположен в безлюдном месте…

— Хорошо, хорошо. Я не настаиваю, — прервал комиссар. — Не было ли раньше попыток ограбления?

— Никогда.

— Не будем больше говорить на эту тему. Последнее: закройте ворота. Я не хочу, чтобы вам надоедали журналисты. И не отвечайте на телефонные звонки, или ладно, отвечайте. Если будут настаивать, говорите, чтобы обращались к комиссару Дрё. Я рассчитываю на вас. Спасибо.

Инспектор Гарнье ждал, прислонившись к машине.

— Ничего особенного, — сказал он. — Но при электрическом освещении многого не увидишь. Днем я еще раз все осмотрю.

Комиссар пожал плечами.

— Нет надобности. Мои сомнения оказались бесплодными. Я почти уверен, причины самоубийства чисто профессиональные. Фроман знал о том, что его срок вышел. Во всяком случае, надо поискать с этого конца. Куда делся привратник?

— Он у себя.

— Идем. Садись за руль. Я устал. Перед воротами посигналишь.

Машина тронулась с места. Дрё тяжело вздохнул.

— Ты знаешь, это очень странный дом. С одной стороны, эти двое акробатов, с другой стороны, Фроман, который не внушает доверия, и между ними молодой человек, смахивающий на воспитанника иезуитов. Любопытно! Я забыл у него об этом спросить, но бьюсь об заклад, что он не был ни разу женат. Не знаю, почему мне так кажется.

Привратник ожидал их у ворот. Комиссар открыл дверцу машины:

— Всего лишь два-три вопроса. Кто накрывает на стол?

— Я, пока не найдут новую кухарку.

— Как вчера прошел ужин? Не казался ли Фроман чем-нибудь озабоченным?

— Нет. Но он не имеет привычки много говорить.

— Ужинали все пятеро?

— Нет. Мадам де Шамбон не ужинает. Моя жена приносит ей настойку.

— А молодой человек? Ришар… как его там?

— Ришар Монтано. Я думаю, его отец был итальянец. Я слышал об этом. Он всегда предпочитает есть один. Мне кажется, он стесняется своих костылей и коляски.

— Хорошо. Они ужинали втроем. О чем они говорили?

— Не знаю. Я не был там все время. Но думаю, что они говорили о выборах. Вы знаете, что на хозяина очень нападали, и это было ему неприятно. Я часто встречался с ним в саду по утрам, когда поливал цветы. Перед тем как отправиться на завод, он выкуривал свою сигару, и мы с ним болтали о разных вещах. Он мне говорил: «Жермен, ты считаешь это справедливо после всего, что я для них сделал? Они требуют мою шкуру».

— Вы уверены, что он говорил именно так: «Они требуют мою шкуру»?

— Да. Это была его манера говорить.

— А на кого он намекал?

— Черт, не знаю. Человек в его положении должен иметь много врагов.

— Итак, вам кажется, что вчерашний вечер прошел так же, как и всегда? Никто не приходил? Может быть, почтальон?

— Нет. Абсолютно ничего.

— Спасибо. Можете идти спать.

Машина выехала за ворота и постепенно набрала скорость.

— Нам предстоит веселенькое воскресенье, — пробормотал Дрё.

Больше он не проронил ни слова.

Собеседником Фромана из службы доверия оказался мужчина лет пятидесяти, он был одет во все серое: серый плащ, серые перчатки, в руках он держал зонтик. На лацкане пиджака значок клуба «Ротари»[272].

Он церемонно раскланялся и представился:

— Жан Ферран, негоциант.

Комиссар указал ему на старое потрепанное кресло напротив себя.

— Итак, мсье Ферран, слушаю вас. Но прежде всего выясним очень важный вопрос: в котором часу прозвучал выстрел?

— В двадцать два часа сорок минут.

— А сколько времени продолжался разговор?

— Пятнадцать минут. Я привык обращать внимание на подобные детали.

— Как построена работа в службе доверия? Вы дежурите сутками?

— В принципе, да. Но я страдаю бессонницей, почему бы мне не использовать это? Вот я и дежурю четыре раза в неделю с восьми вечера до полуночи. Я знаю, что в других организациях, возникших ранее, таких как «SOS», «Дружба», например, правила другие. Мы же стараемся работать до тех пор, пока это возможно. Мы обеспечиваем прежде всего моральную поддержку, но и конечно же материальную помощь, организуя встречи с людьми, которые нам звонят.

— Кто вам звонит обычно?

— В основном женщины.

— Безответная любовь?

— Нет, не только это… Безработные женщины, молодые девушки, которые не могут найти себя… Я знаю, что это такое. Я работал в профсоюзе на заводе деталей. Эти проблемы, к несчастью, знакомы мне.

— Много ли попыток самоубийств?

— Нет. В последнее время люди хватаются за все, что только можно.

— У вас сложилось впечатление, когда вы слушали голос вашего собеседника, что он действительно решил покончить с собой?

— Я почувствовал, что он был очень взволнован. Но не думал… Этот выстрел… У меня было ощущение, как будто в меня выстрелили в упор.

— Вы были знакомы с мсье Фроманом?

— Как и все. Я не был его сторонником в политике. Мы встречались два или три раза на свадьбах, похоронах, в общем, в тех местах, где нельзя не встретиться. Но мои симпатии и антипатии не имеют к данному делу никакого отношения.

— И все же, когда он назвался, о чем вы подумали?

— Честно говоря, ни о чем. Я был оглушен, я должен был как-то действовать… Меня застали врасплох… Он мне не давал вставить ни слова.

— Да? Не могли бы вы мне повторить то, что вас особенно поразило? Но сначала расскажите, о чем вы говорили. Он вам сказал, почему собирается застрелиться?

Мсье Ферран опустил голову на ручку зонтика, который все это время сжимал между коленями. Он закрыл глаза, чтобы сосредоточиться.

— Сначала его голос дрожал. Он был напуган… Это всегда так бывает… Потом он сказал, что у него в руке револьвер, и постучал его рукояткой по столу, чтобы убедить меня. Это меня испугало. Я спросил, не болен ли он? Нет. Может быть, его обманули? Или он потерял дорогого ему человека? Нет.

Мсье Ферран открыл глаза и загнанно посмотрел на комиссара.

— Что бы вы сделали на моем месте?

Комиссар покачал головой.

— Вы ни в чем не виноваты, — сказал он. — Если я правильно понял, у Фромана не было никакой причины?

— Был мотив, но очень странный. Я хорошо помню его слова.

— Говорите. Это очень важно. — Дрё слегка наклонился вперед.

— Он сказал: «Я чувствую себя отторгнутым… Жизнь меня больше не интересует. Я чувствую себя чужим в вашем маленьком мире автоматов. Я ухожу».

— Это похоже на слова человека, который страдает депрессией.

— Нет. Он настаивал на этом. Я не могу забыть его последние слова: «Я прекрасно владею собой… Я решил исчезнуть, потому что надоел себе и окружающим».

— Но это же абсурд.

— Затем он продолжал: «Я хочу, чтобы домашних оставили в покое, чтобы не было никаких беспокойств и хлопот». Потом он сказал что-то вроде: «ни цветов, ни венков».

— Одним словом, — сказал Дрё, — он вам оставил своего рода устное завещание.

— Да, что-то вроде этого.

— Вы продолжали слушать после того, как раздался выстрел?

— Да, конечно. Сначала воцарилась тишина. А потом, мне кажется, я услышал, как упало тело. Но не сразу.

— Результаты вскрытия мы получим завтра. Но я думаю, что смерть наступила мгновенно. Вы уверены в том, что сказали?

— Да. Впрочем, я не могу поручиться. У меня немного закружилась голова. Я был слишком далек от того, чтобы предполагать что-либо.

— Постарайтесь вспомнить. Бух-х! Прогремел выстрел. Трубка все еще у вас в руках.

— Постойте, — прервал Ферран. — Мне хватило времени, чтобы подумать: «Он наверняка сидит. Сейчас он упадет. Может быть, я услышу стон», и я уже подумал: «Нужно звонить в полицию и „скорую помощь“… Слишком поздно!» И в этот момент я услышал какой-то шум… Нет, это был не удар. Я не могу точно сказать, что это было.

— Тело упало на мягкий ковер, — объяснил Дрё.

— Тогда, наверное, да.

— Видите ли, — сказал комиссар, — строго между нами, мне кажется странным, что такой человек, как Фроман… У меня никак не получается ухватить, но что-то меня смущает! В его поступке, и особенно в некоторой рекламе, которой он окружил себя, чувствуется нарочитость. Если тебе надоело жить, не надо кричать. Достаточно было бы письма. Завтра эта новость появится в местной печати. Фроман не был скандалистом. Постарайтесь вспомнить все до мелочей. Это может мне очень помочь. Вы должны бы записывать такие разговоры.

Ферран привстал.

— И не думайте! Если бы этот несчастный не сообщил мне свое имя и адрес, я бы хранил молчание. Мы вмешиваемся только с согласия тех, кто нам звонит. Наше умение хранить тайну не должно ни у кого вызывать сомнения.

— Да, конечно, — согласился Дрё. — Вы правы. Когда Фроман застрелился, он был один в замке. Только вы оказались у него под рукой. И тогда, в момент отчаяния… это можно объяснить так. Я вас благодарю, мсье Ферран. Вам необходимо подписать свидетельские показания.


Весь этот рассказ написан мной. Подошло время сказать об этом. Абсолютно весь. Мысли персонажей… их поведение. Например, разговор комиссара с женой в самом начале романа. Конечно же, я не прятался под кроватью. И меня также не было в машине, когда Дрё разговаривал с инспектором. И так далее. Я собрал все сам из маленьких кусочков, шаг за шагом, как делают модели машин, кораблей… Я уверен, что ничего не забыл. Слова, которые я писал, не во всем совпадали с теми, которые были произнесены, но они полностью соответствуют сути сказанного. У меня было время собрать сведения, всех опросить и выслушать. Конечно же, Изу и Шамбона. И даже Дрё, который делает вид, что болтает, чтобы побольше выведать. От калеки, скорее от заключенного, ничего не скрывали. Меня все жалели, рассказывали мельчайшие подробности из жизни, чтобы я не чувствовал себя исключенным, отрезанным от жизни, наказанным. И все знали, что я могу дать хороший совет. Одним словом, они не оставляли меня. «Как вы думаете, Ришар?» или: «Такое самоубийство для вас все равно что кино, это должно быть вам интересно». Да, друзья, мне все интересно. Они и не подозревали, когда уходили, что у меня оставались мои глаза, которым дела нет ни до пространства, ни до времени, которые различали набросок романа там, где все видели лишь хаос и загадки. И как здорово ими управлять, как куклами, по-своему. Даже тобой, Иза, которая меня предала!


Было одиннадцать часов, когда комиссар Дрё прибыл в Колиньер. Он был один. На этот раз он немного привел себя в порядок, но был не в духе. Он встретился с Шамбоном и сразу же направился еще раз осмотреть кабинет, где долго изучал обведенный мелом силуэт на ковре.

— Есть что-то, чего я не понимаю, — наконец сказал он. — Мсье Шамбон, вы поможете мне?

— Охотно.

— Сядьте за стол, возьмите телефонную трубку в левую руку так, как будто собираетесь звонить… Давайте… И по моему сигналу падайте. Но не сразу. Сначала грудью на край стола, затем на пол. В два приема, если хотите.

— Но… Я не сумею, — промямлил Шамбон. — И потом, при мысли о том, что Шарль…

— Это очень важно, — настаивал комиссар. — Постарайтесь… Вы готовы?.. Хорошо. Раздается выстрел. Бах! Давайте же.

Побледневший Шамбон наклоняется вперед.

— Стоп. Помедленней, — закричал комиссар. — Так, теперь правое плечо вперед. Падайте… Падайте же! Не бойтесь! Стоп! Не двигайтесь.

Распластанный на полу Шамбон дышал так, как будто долго-долго бежал.

Дрё изучал положение тела.

— Я так и знал, — пробормотал он. — Фроман, должно быть, стоял. Это кажется более логичным. Сидя нелегко направить оружие на себя. Так мне кажется.

— Я могу встать? — спросил Шамбон.

— Конечно.

Комиссар еще раз взглянул на очерченный мелом силуэт.

— Меня беспокоит, что труп находился в положении, которое не поддается объяснению. Если бы он сидел, он должен был упасть по-другому. Но если он стоял, отдача револьвера откинула бы его назад. У револьвера такого калибра она достаточно сильна.

— Может быть, он не сразу упал, — предположил Шамбон.

— Правильно. Он мог согнуться и упасть на колени. И все же. Я не совсем уверен… Где Монтано?

— Все еще в своей комнате. В девять часов Жермен относит ему завтрак. Кофе и тосты.

— А потом?

— Жермен помогает ему встать. Небольшие расстояния Ришар преодолевает на костылях. Он приводит себя в порядок и опять ложится. Он много читает, слушает музыку. В час я его сажаю в передвижное кресло. Он доверяет это мне одному.

— Значит, вы хорошо ладите?

— Почти как братья.

— Но мне казалось, что мадам Фроман также заботится о нем… Я сказал что-то не так?

— Нет, — ответил Шамбон в замешательстве. — Или скорее да. Правда заключается в том, что Шарлю не нравилось, когда его жена долго находилась у Ришара.

— Значит, Ришар, кроме вас и Жермена, практически никого не видит?

— Никого. Он ведет очень уединенный образ жизни.

— Проводите меня к нему.

Они дошли до конца коридора, повернули направо и прошли через просторную комнату с закрытыми ставнями. Шамбон не включил свет. Он объяснил лишь, что это столовая, которой больше не пользуются.

— Сюда. Мы находимся во флигеле Ришара.

— Он сам захотел перебраться сюда? Мне кажется, что для инвалида это ссылка.

— Он предпочел эту комнату сам. Ему хотелось иметь свой угол… Сюда, пожалуйста.

Шамбон тихо постучал в дверь и шепнул:

— Это мы, Ришар. — И повернулся к комиссару: — Он нас ждет. Он в курсе. Не обращайте внимания на беспорядок. Он не открывает шторы. Но что вы хотите? Надо принимать его таким, каков он есть.

Он толкнул дверь и вошел. Комиссар порадовался, что его предупредили. В комнате горел ночник. Он освещал кровать, на которой валялись многочисленные журналы по автомобильному спорту, яхтам, футболу. Стены были увешаны портретами спортсменов. Дрё посмотрел на худое лицо Ришара. Он был блондином с длинными курчавыми волосами, светлыми глазами голубовато-зеленого цвета, придававшими ему больной вид. Неяркий свет лампы освещал его руки, которые… Ришар поднял их, раздвинув пальцы.

— Вы удивлены, — произнес он. — Не скажешь, что это руки акробата, не так ли? Слишком тонкие, слишком хрупкие.

Он протянул правую руку Дрё, который с удивлением почувствовал ее сдержанную силу.

— Вы чертовски сильный! — воскликнул он.

Ришар расхохотался и показал костыли, лежавшие у изголовья кровати.

— Ничего такого, чтобы поддерживать форму. Если вы чувствуете, что немного ослабли, походите на костылях. Результат гарантирован.

В этом шутливом предложении проглядывал сарказм, даже, пожалуй, большее… Что-то вроде агрессивности психопата против полицейского.

— Садитесь, — продолжал Ришар. — Освободите себе кресло.

— Хватит! — закричал Шамбон. — Этот несчастный Ришар, ему напрасно говорили…

— Вы слышите? «Несчастный Ришар». Вы тоже должны звать меня «несчастный Ришар».

Шамбон убрал одежду и предложил Дрё сесть.

— Что бы вы ни думали, — сказал он, — это простой визит вежливости. Вы в курсе того, что произошло. Я знаю, что вы ни при чем. Но мой долг поговорить со всеми, кто живет в этом доме. Естественно, вы ничего не слышали.

— Ах! Ах! Ах! — воскликнул Ришар. — Простой визит вежливости, однако меня допрашивают. Хорошо, нет, я ничего не слышал. Но даже если бы я что-нибудь и услышал, я бы не двинулся с места, потому что мне плевать на то, что происходит с папашей Фроманом. Понимаете?

— Вы его не любили.

— Он оставил меня без ног. По-вашему, я должен сказать ему спасибо, да?

— Вы ссорились с ним?

— Они избегали друг друга, — вмешался в разговор Шамбон.

— Это правда, — продолжил Ришар. — Как только он меня видел, он останавливался как бы в забывчивости; или смотрел на часы и еле слышно шептал: «Где была моя голова?», и, приветствуя меня жестом, быстро поворачивался и исчезал… Эта игра в прятки меня забавляла. Я обил резиной колеса и костыли, поэтому передвигаюсь очень тихо, без шума. Должен сказать, что, когда я настигал его, он держался прекрасно; осведомившись о моем здоровье, он каждый раз напоминал мне о том, что замок Колиньер — мой дом. Но внутри себя он со злостью думал: «Я должен был задавить его». Поймите, комиссар. Я обесчестил его замок своим присутствием. И кроме того, я очень дорого ему стою. А он был страшный жмот!

— Одним словом, вы были с ним на ножах?

— Скажи я нет, вы бы поверили?

— А ваша сестра… как она чувствовала себя между двух огней?

— Иза? Мне не повезло, меня не убили. Это ей значительно облегчило бы жизнь.

Заметив, что комиссар ждет объяснений, он продолжал:

— После аварии мы больше не были безработными. Что, по-вашему, должна делать безработная девушка? Конечно, выйти замуж. Тут как раз подвернулся Фроман. Он или другой, лишь бы женился. Здесь, по крайней мере, пристойное жилье.

— Вы здесь останетесь?

— Думаю, да. Это зависит от завещания.

Дрё задумался. Интересно узнать, кому перейдет состояние. Он встал, полистал журналы и положил их около кровати.

— Вас это все еще интересует?

— А почему бы и нет? — со злостью спросил Ришар. — У меня есть тележка. Пока я могу рулить, у меня есть занятие.

В тот момент, когда Дрё хотел пожать Ришару руку на прощание, он заметил телефон.

— Вы не так одиноки. Это Фроман вам предоставил?

— Его заставила Иза. Она сказала: «Так или никак».

Он улыбнулся и показался вдруг совсем молодым, похожим на ребенка, который гордится своим механическим поездом.

— Отсюда я звоню кому хочу.

— Вы часто пользуетесь телефоном?

— Достаточно часто. У меня есть друзья, которые не забывают меня.

— Значит, если я захочу спросить у вас что-либо?..

— Можете тут же позвонить. Не стесняйтесь, комиссар.


Комиссар вышел из комнаты. Я знал, куда он пойдет. К старухе, наверх. Мне сказал это Марсель. Я мысленно последовал за ними. Марсель, как всегда, волновался. А комиссар был погружен в свои мысли, так как у него было о чем подумать. Это самоубийство выглядело не очень убедительно. Но он не мог сказать почему. Мы с Изой ему надоели. Мы придавали происшествию какой-то подозрительный привкус. Бродячие акробаты! Другими словами, самоубийство с душком, негодное к употреблению. Все зажали носы, чтобы не слышать дурного запаха. Старуха, Ламбре де Шамбон, урожденная Фроман, уже держала наготове нюхательные соли.

Комиссар и Марсель пришли поговорить с ней. Марсель постучал в дверь. Она открыла. Она была вся в черном, лицо неподвижное, как посмертная маска. У комиссара не было никакого желания вдаваться в чувства. Но он явно хотел вытянуть из нее что-либо обо мне или об Изе…

— Женитьба вашего брата не удивила вас? — задал свой первый вопрос комиссар.

— Если это можно назвать женитьбой! По-моему, это легальное сожительство.

Это было сказано твердым, громким голосом, который говорил о том, что слуги для нее были всего лишь слугами.

Она завелась и продолжала:

— Мой брат оказался просто глупцом… а этот (она посмотрела на своего сына) идиотом. Оба восхищались шлюшкой, которая привела с собой этого безногого урода, не знаю уж на какой ярмарке нашла… Да, да, так и есть!

Это правда. Она меня именно так и звала: безногий урод. Я это узнал от Марселя. Он извинился передо мной. При этих словах комиссар поморщился. Он хотел возразить. Но она перебила его:

— Меня не интересует, кто виноват в аварии. Важен результат. А результат таков, что моего брата убили.

— Но подождите, — сказал Дрё, все еще не свыкнувшись с манерами старухи, — он не был убит. Он…

Старуха досадливо отмахнулась.

— Это вы, мсье, хотите представить дело, как вам удобно. Вы нашли револьвер и труп. Значит, самоубийство. Слишком просто.

Я буквально видел эту сцену, пересказанную мне Шамбоном. Надо признаться, она мне показалась очень пикантной. Но я возвращаюсь к Дрё, который не любит, когда ему наступают на мозоли.

— Вы знаете мсье Феррана, — продолжал он. — Это весьма уважаемый человек. Вчера вечером он дежурил на телефоне службы доверия.

— Что это такое, служба доверия?

— Филантропическое общество, которое пытается помочь отчаявшимся людям.

— Как будто нельзя дать им умереть спокойно! Извольте знать, Шарль отнюдь не был отчаявшимся человеком!

— Однако он позвонил в службу доверия, сообщил свою последнюю волю и застрелился. Мсье Ферран все слышал.

Старуха рассвирепела:

— Что я вам говорила. Его застрелила эта потаскуха.

— Она провела вечер в городе.

— Тогда его убил этот безногий ублюдок.

— Он спал.

Она принимается рыдать. Когда она плачет, то становится жалким существом, таким же жалким, как и я. Потом произошла стычка между ней и ее сыном; я догадался об этом, но сколько ни пытал Марселя, он был нем, как рыба. Потом Дрё снова вернулся. Трудно угадать, о чем он думает. Благостно извинился и спросил:

— Всего лишь один вопрос. Вы говорили, что у вас есть друзья?

— Да, конечно.

— Они навещают вас?

— Вначале пытались. Но их не пускали за ворота. Распоряжение врача. Чего только не наговорят эти врачи! Единственная причина в том, что папаша Фроман не хотел видеть у себя в доме людей… как это сказать? Колоритных. Если хотите, я расскажу вам.

— Конечно, — согласился комиссар.

Он мне улыбается. Он пожирает меня глазами. Между нами создалось некое сообщничество, и причина в том, что от него все что-то скрывают. Я находил это увлекательным. Когда он жал мне руку, я задержал ее в своей.

— Я рассчитываю на вас, комиссар. Я скучаю без своего цербера.

Это была правда. Я скучал.

Тогда-то я и решил все рассказать, неважно как. Но сначала надо поднять занавес. Комиссар не забыл взглянуть на гараж, расспросить Жермена. Он постепенно зондировал почву в зависимости от настроения, но я знал, что он ничего не добьется. Итак, папаша Фроман взял свою машину накануне часов в десять утра. Обедал и ужинал он в городе и вернулся довольно поздно. Дрё был достаточно хитер и не спросил у Шамбона и Изы о распорядке дня старика. Он обратился к его заместителю. Это было надежнее. В замке Колиньер — я сразу заметил это — он не доверял никому. Именно поэтому он позвонил инспектору. Логично. Легко можно представить их разговор.

— Алло? Гарнье? Я только что из замка. Я видел молодого Монтано. Он вовсе не силач. Довольно симпатичный малый, но весь в веснушках. Не люблю конопатых. И очень агрессивный! Это я могу понять. Конечно, от него я ничего не узнал. Его отношения со стариком были хуже некуда. Что касается королевы-матери, она неописуема. Я тебе расскажу. Одним словом, сумасшедший дом. Завтра свяжись с налоговой инспекцией и узнай, где находятся сокровища Фромана. Потом попытайся выяснить, чем он вчера занимался. Он не ел дома. Узнай, где и с кем он обедал и ужинал. Я займусь бывшей горничной и нотариусом. Жду результатов экспертизы и вскрытия. Знаю, что будет подтверждено самоубийство. Но я сыт по горло самоубийствами, которые, может быть, не являются таковыми. И на этот раз я не хочу очутиться в каком-нибудь захолустье вроде Финистера или Канталя.


Представляю себе комиссара, просматривающего в понедельник утром в офисе газеты. Наверное, у него такой же кабинет, какие я сто раз видел. В воздухе плавает облако табачного дыма, стол заставлен пепельницами, полными окурков, силуэты многочисленных посетителей за матовыми стеклами, множество звонящих телефонов. Дрё пробегает глазами статьи, подчеркивая красным карандашом некоторые фразы, покачивает головой: …необъяснимое исчезновение… Следствие продолжается… Председатель Фроман — один из тех, кого невозможно заменить…

Стук в дверь. Входит инспектор Гарнье. Я всегда видел его перед собой — беспокойного, озабоченного, уткнувшегося носом в землю, будто кокер-спаниель.

— Вот результаты вскрытия, патрон.

— Прошу тебя, избавь меня от чтения подобной литературы. Давай рассказывай.

— Очень просто. Пуля попала прямо в сердце. Мгновенная смерть. Выстрел в упор. Остались следы пороха на жилете и рубашке.

— Никаких заболеваний?

— Нет. Малый был крепко скроен. На века. Вы недовольны, шеф?

— Скорее да, чем нет.

Наступило молчание. Гарнье пошарил в карманах, достал помятую сигарету и закурил от зажигалки Дрё. Комиссар протянул ему листок бумаги, на который сбрасывал пепел.

— В лаборатории проверили. Пуля револьверная, это и так ясно. Этот револьвер остался у Фромана еще со времен Сопротивления. Его отпечатки повсюду. Все остается по-прежнему.

Гарнье просматривает газеты и роняет пепел с сигареты.

— Осторожно, — сказал Дрё. — Ты устроишь пожар. Ступай себе. Кстати, бесполезно опрашивать заместителей Шамбона. Лучше поговорить с младшим персоналом… с секретарями… Послушать, о чем говорят. Это меня интересует. И не забудь про налоговую инспекцию. Я пытаюсь связаться с нотариусом, но у него постоянно занято.

— Кто этот нотариус?

— Некий Бертайон. Его имя фигурирует в блокноте Фромана. Он должен был встретиться с ним сегодня в одиннадцать.

— Странное совпадение. Мне лично кажется, что это дело…

Зазвонил телефон. Дрё снял трубку и передал отводную инспектору.

— Нотариус на линии, — ответил голос.

— Спасибо, Поль. Алло? Мсье Бертайон? Говорит комиссар Дрё. Я вам звоню по поводу смерти председателя Фромана. Мне известно, что он должен был встретиться с вами сегодня утром. Вы можете сказать зачем?..

— Это ужасно! Такой известный человек! Какая потеря для города.

Гарнье усмехается, закрывая рот рукой: «Хватит врать!» Дрё строго взглянул на него и продолжил:

— Вы знаете, мэтр, о чем он хотел поговорить с вами? Это очень важно, и вы можете пренебречь соблюдением тайны и ответить, был ли этот визит каким-либо образом связан с завещанием.

Нотариус медлил с ответом.

— Это не принято. Но, конфиденциально, да, я имею право сказать, что он хотел изменить свое завещание.

— В каком смысле?

— Я не знаю. Очень хорошо помню его слова. Когда я спросил, спешное ли дело, он мне ответил: «Да, это по поводу моего завещания. Я хочу изменить его». Это все. Он ничего мне не объяснил. Ограничился тем, что назначил встречу на сегодня.

— Когда это произошло?

— В прошлую пятницу. Во второй половине дня.

— И на следующий день покончил с собой… Был ли он взволнован, когда говорил с вами?

— Нет. Но он не имел привычки показывать свои чувства.

— Как обстоит дело с наследством?

— Все переходит его сестре и, следовательно, его племяннику, мсье де Шамбону. Он также оставил значительную сумму жене. С таким капиталом можно жить. Я не помню все на память. Но утверждаю, что он щедро распорядился.

— Еще один вопрос, мэтр. Говорят, что у него были трудности.

— Ай! — шутит Гарнье. — Это больной вопрос.

Нотариус колеблется, покашливает, затем произносит четким голосом:

— Да. Не все в порядке. Он был уже уволен, и это еще не все… Я думаю, вам лучше поговорить с мсье де Шамбоном. Он знает лучше меня.

— Спасибо. Я вам очень благодарен, мэтр. Тело покойного передано семье. Похороны состоятся, когда они захотят.

Поистине забавно манипулировать этими людьми как пешками, подчинять своей воле, неукоснительно придерживаясь при этом фактов, так, насчет завещания, я знал от Изы, что Фроман хотел изменить его. Он угрожал ей этим. Я еще вернусь к вопросу о завещании. Нет ни одной детали, которую не опровергла бы другая. Я делаю монтаж, произвольно выстраиваю ход событий. Я создаю для себя спектакль с непредсказуемым финалом для себя, кого уже ничем не удивишь.

Вот комиссар снова погружается в свои мысли. «Разве человек может застрелиться, собираясь изменить завещание? Что-то здесь не сходится. С другой стороны, чью долю он хотел увеличить? Или сократить?» Широкое поле для всякого рода предположений.

Дрё нашел в картотеке розовую папку с надписью: «Дело Фромана». Интересно, розовая ли она? Мне хочется, чтобы она была розовая. Что точно, так это то, что дело существует и оно содержит рапорт, касающийся меня и Изабель. Мы прозябали за дверью, пока не вошли, словно взломщики, в семью председателя. (Я всегда говорю: «Председатель», потому что он коллекционировал посты; просто до смешного. Я видел однажды его визитную карточку. Там было много строчек, называющих всякие организации, начиная со страховой индустриальной компании и кончая ассоциацией повышения жизненного уровня в странах Запада. Естественно, им интересовалось Разведывательное управление, а также и нами, самозванцами.)

Дрё открыл дело.

«Монтано Ришар, родился 11 июля 1953 года во Флоренции и т. д.» Не хочу читать все подряд. Расскажу лишь о том, что привлекло внимание комиссара. Профессия: каскадер. Постоянный сотрудник Жоржа Кювелье. Жорж Кювелье — известный постановщик трюков. Все знают его. Дрё задумывается. Тот, кто работал с Кювелье, не может быть первым встречным. Ничего общего с этими уличными парнями, гоняющими по воскресеньям на роликах, к изумлению прохожих. У каскадеров тоже существует иерархия, и наверняка Монтано Ришар находился на самой верхней ступеньке. Доказательство этому — его доходы. Дрё никак не мог понять, что каскадер — такая же профессия, как любая другая. Конечно, профессия с высокой степенью риска. Но не больше, чем в профессии комиссара полиции. Кроме того, такая же почетная. «Прис Изабель, родилась 8 декабря 1955 года в Манчестере и т. д.» Дрё опять задумался. Изабель родилась в цирке, в одном из английских цирков, которые скитаются по большим дорогам. Это его привело в замешательство. Из Манчестера — в замок Колиньер. Нет. Это уж слишком. Что слишком? Он не знал. Инстинктивно он не доверял этой паре. Хотя и не был конформистом. Он видел достаточного всяких людей. Ну и что, эта девушка прекрасна. И она ничего не сделала, чтобы прибрать Фромана к рукам. Наоборот, этот идиот, который…

Дрё продолжал читать. Монтано и его компаньонка направились из Нанта в Лион на съемки фильма. Конечно, во всем был виноват Фроман. В трубку он не дышал. Анализ крови не сделали. Авария произошла в половине четвертого. Председатель возвращался с приема. Наверняка он выпил. Чтобы покончить со сплетнями, он поселил обе жертвы в своем доме. Какой благородный жест! «Я, Фроман, умею признавать свои ошибки. И чтобы обо мне не думали плохо, я женюсь на девушке». Остается узнать, почему девушка принимает предложение.

Комиссар почуял, что здесь кроется маленькая тайна. Теперь он не отступится. Есть еще многое, чего он не знает. И я ему скоро это расскажу. Сначала я расскажу о себе. Хладнокровно. Объективно. Как врач, описывающий состояние больного.


Сначала о ногах. Я не говорю «моих» ногах. Они больше никому не принадлежат. Я их тащу за собой на буксире. Они волочатся за мной, будто тряпичные конечности чучела. По утрам я должен вывернуться наизнанку, чтобы спустить их с кровати. Я хватаю их, борюсь с ними изо всех сил. Я их сбрасываю с простыни. Я мог потребовать у старика санитара, помощника. Но если бы я пошел на это, то чувствовал бы себя униженным. Я предпочел бы повеситься. Будучи один, я могу как-то управлять этими искалеченными, бледными отростками, которые медленно атрофируются, раскачиваясь из стороны в сторону и цепляясь за все на своем пути. Прежние ступни болтаются то вправо, то влево. Я должен постоянно следить за ними, так как неизвестно, куда их может занести. К счастью, от головы до пояса я в форме и довольно крепкий. Приподнявшись, мне удается сесть. Вес двух безжизненных ног — это что-то невообразимое. Мои костыли находятся у изголовья кровати. С ними надо обходиться очень осторожно. Однажды я уронил один костыль. Он упал на ковер совсем рядом и одновременно очень далеко от меня, так как, наклоняясь, я могу потерять равновесие и оказаться на земле, словно перевернутая на спину черепаха.

Конечно, я могу позвонить в колокольчик. Я это сделал. Мне пришлось долго ждать. Никто не пришел под предлогом того, что нужно дать мне поспать. Спасибо. Урок усвоен. Я научился просовывать костыли под мышку и движением плеча принимать удобное положение стоя. Я качался, но держался. Нужно было наклониться вперед всем телом, потом откинуть его на расстояние длины шага (это было похоже на движение весов) и подняться на костыли, чтобы сразу же выполнить новый рывок. Таким образом я продвигаюсь как пирога, которая никак не может перескочить через планку. Приобретя некоторый опыт и ловкость, это менее сложно, чем может показаться. Я мог бы пользоваться английскими тростями. Но мне больше нравилось разыгрывать перед всеми безобразный спектакль ковыляния. Палки создают образ выздоровления. Костыли — окончательного краха. Они вызывают брезгливую жалость.

После того как я вышел из больницы, я хотел, чтобы меня сильно жалели. Из чувства мести. Моя гордость не была задета. Я знал, что могу на себя рассчитывать и впредь. Но единственным средством навязать свои условия Фроману, Шамбону и даже Изе было демонстрировать им свое сломанное тело во всей его красе. Фроман сразу же купил мне инвалидную коляску. Накрыв колени одеялом, я приобретаю, можно сказать, презентабельный вид. Этот подонок Фроман может позволить себе забыть о том, что он меня искалечил. Необходимо признать, что Иза делала все возможное, чтобы скрасить мою жизнь. Шамбон тоже. Но так ловко, что я выходил иногда из себя. Они ухаживали за мной, как за больным. Только старая ведьма все поняла и называла меня «безногим уродом». Ну вот, я — цирковое чудище, живое, ходячее и злое. Как всякое уважающее себя чудище. Но только Иза, родившаяся в цирке, может понять весь ужас быть карликом, уродцем, ненормальным. Она не может смириться с тем, что я лишь наполовину человек. Для нее я навсегда останусь раненым, к которому надо относиться с терпением, снисхождением, добротой. Я не выношу этого! Знаю! Я сам себе противоречу. Я хочу и не хочу, чтобы за мной ухаживали. Мне нравится, когда поправляют подушки и спрашивают: «Ты не замерзнешь?», когда эта дубина Жермен Спрашивает меня, лучше ли мне, и в то же самое время мне хочется выть. Мне, которому приходилось во время съемок проходить через огонь и стены! Я серьезно думал о самоубийстве. А потом перестал. Может быть, немного позже. Но сейчас я должен доказать, что мои трюки продолжаются. Мне необходимо было убить старика. По многим причинам, о которых я скажу еще, хотя они и очевидны. Мне необходимо было совершить правосудие. Меня толкал на это настоящий профессиональный проект, проект полноценного человека, имеющего все доступные средства. Как лучше сказать? «Безупречное» преступление. И я понял, что моя жизнь изменится. Ко мне вернется радость жизни. Деятельности! Я — убийца, разрушитель? Полноте! Скорее, созидатель. Изобретатель. Необходимо было, не прекращая, ненавидеть Фромана. Я должен был, не торопясь, рассчитать его смерть. И если бы это длилось месяцы, тем лучше!


— Мадемуазель Марта Бонне, не так ли? Позвольте представиться: комиссар Дрё. Я могу войти? Спасибо. Вы догадываетесь, зачем я к вам пришел?.. Нет?.. Вас не удивила смерть вашего бывшего патрона? Вы читаете газеты?

На вид Марте Бонне можно было дать не более двадцати пяти лет. У нее был вид застенчивой и напуганной женщины. Она оглядывалась по сторонам, словно искала помощи.

— Успокойтесь, — сказал комиссар. — Мне нужны лишь некоторые сведения. Вы долго работали в замке?

— Три года.

— Значит, авария произошла при вас?

— Да, конечно. Бедный парень… Мне его очень жаль.

Она постепенно пришла в себя и продолжила:

— Я редко видела Ришара. Только в парке в хорошую погоду. Его прогуливал господин Марсель.

— А мадам Фроман не гуляла с братом?

— Нет. Почти никогда.

— Почему?

— Не знаю. Жермен утверждал, что мсье Фроман запретил ей. У него вообще странный характер.

— Вы с ним не очень ладили?

— Когда как. Иногда он был очень мил, а иногда проходил мимо, не обращая на вас внимания.

— Может быть, он был обеспокоен делами?

— Может быть. Но, думаю, скорее ревновал. Господин комиссар, — она понизила голос, — я повторяю лишь то, что говорили другие.

— Кто?

— Весь город.

— А что говорили?

— Что мадам годилась ему в дочери и что эта женитьба скрывала что-то грязное… и что никто не знал, откуда взялись эта девушка и ее брат.

— Брат? Вы имеете в виду пострадавшего?

— Ну да. Но брат ли он ей? Тогда зачем это скрывать?

— А вы, Марта, что вы думаете?

— Странные люди, господин комиссар. И этот несчастный простачок вертелся вокруг нее.

— О ком это вы?

— Да о мсье Марселе, о ком же еще! Может быть, я не права, когда так говорю о нем, но я выходила из себя, когда он начинал любезничать с мадам Фроман.

— Это было заметно?

— Женщины чувствуют подобные вещи. Кроме того, мать его тоже заметила. У них был крупный разговор на этот счет.

Комиссар записал что-то в записную книжку.

— Подведем итог. Если я правильно вас понял, никто ни с кем особенно не ладил. Фроман держался подальше от Монтано и подозревал своего племянника. Мадам де Шамбон не любила жену мсье Фромана и говорила об этом своему сыну. Ну а сама мадам Фроман? На чьей же она стороне?

— На своей.

Дрё оценил девушку по достоинству. Ее нельзя было назвать глупой. Он вспомнил слова, запомнившиеся Феррану: «Я чувствую себя отрешенным. Жизнь меня больше не интересует». Понимал ли Фроман, что его женитьба была грубейшей ошибкой и что все в конце концов обернулось против него? Преданный своими рабочими, друзьями и, возможно, своей женой, не опустились ли у него руки? Очень может быть. Дрё решил поговорить более серьезно с вдовой. Он берет отпуск. Тогда у него будет оправдание, если его упрекнут в том, что он затянул расследование.

Конечно же, я не присутствовал на похоронах. Мне обо всем рассказал Марсель. Обычная церемония, ничего особенного. Народу было много. Особенно любопытных, которые пришли на кладбище, чтобы посмотреть на Изу. Моросящий дождик капал на официальные лысины. Звучали торопливо произносимые речи. Наконец-то мсье Фроман оставит нас в покое. Но не комиссар. Он продолжает вынюхивать. «Почему Фроман хотел изменить завещание? Этот вопрос заставляет серьезно задуматься. Распоряжаться долей сестры и племянника он не мог. Значит, единственным человеком, о котором могла идти речь, была Иза. Может, он решил лишить ее наследства? Но почему тогда он застрелился?» Он «плавает», бедный Дрё. Он чувствует, что упустил нечто очень важное, а так как он слишком добросовестный, то анализирует все гипотезы. Он опускает зонд наобум, притворяясь, что бездействует, так как высокое начальство ему шепнуло: «Не гони волну!»


— Уважаемая мадам, я хотел бы попрощаться с вами и сообщить, что расследование практически закончено.

Сесть он, как обычно, отказался. Он взглянул на мадам Фроман и нашел ее очень привлекательной в трауре.

— Что вы намерены делать? Этот замок, должно быть, кажется вам мрачным местом.

— Я не могу бросить свою старую тетушку. Если бы Шарль мог видеть меня, он несомненно одобрил бы мое решение.

Дрё ошарашен, вспомнив в каких выражениях сестра покойного отзывалась об Изе. Он осмеливается возразить:

— А разве теперь мадам де Шамбон — не единственная владелица замка Колиньер? Это я так спросил. Я знаю, что она будет счастлива, если вы останетесь с ней.

— Конечно, — принимая самый печальный вид, отвечает Иза. — Но даже если бы она предпочла, чтобы я уехала, хотя это не так, ей бы пришлось выполнить последнюю волю Шарля. Я имею право жить здесь столько, сколько захочу.

— А мсье Монтано?

— Он тоже. Это черным по белому написано в завещании.

— Но ваш муж хотел изменить завещание. Вам известно это. Почему?

Заметно, что Изу терзают сомнения, она долго колеблется, прежде чем ответить.

— Мое расследование закончено, — повторяет комиссар. — Вы можете говорить свободно. Ничто не может опровергнуть того, что ваш несчастный муж покончил с собой. Но это последнее «почему» очень важно.

— Хорошо, — бормочет она. — Я все вам расскажу. Мадам де Шамбон всегда имела большое влияние на своего брата, не такое, как на Марселя, — это уже было что-то патологическое… но мой муж прислушивался к ней, и, когда он счел себя вынужденным приютить нас здесь после аварии, он сделал это против воли своей сестры. Представьте себе, как она приняла известие о нашей с Шарлем женитьбе.

Дрё берет стул и садится рядом с Изой. Ему крайне интересно.

— Это был разрыв, — продолжала она.

— Окончательный?

— Абсолютно. Она уединилась в своих апартаментах. Она контактировала с Шарлем только через Марселя. Шарль был не менее гордым, чем она; один не уступал другому. Теперь вы понимаете, какую жизнь мы вели. И мой муж страдал от этого. Дошел до того, что обвинял во всем меня, как будто я была виновата. Дела шли так себе… до тех пор, пока она не вбила себе в голову, что ее сын влюблен в меня.

— А это, конечно, неправда.

— Конечно, нет. Марсель прекрасный человек, но неосновательный, что ли.

— Послушайте, мадам. Я, наверное, плохо объяснил. Что вы ничего к нему не испытывали, это понятно. Но он?.. Другими словами, вы хотите сказать, что его мать ошиблась?

— У меня все основания так считать. Марсель всегда вел себя дружески по отношению к нам обоим.

— К нам? То есть к вам и мсье Монтано?

— Именно. Однако Ришар интересовал его больше, чем я. Марсель — очень скрытный, у него не было друзей. Ришар в его глазах был всегда сверхчеловеком. Бедный Ришар, если бы он меня слышал!

— И что же? Мадам де Шамбон решила выйти из своего уединения, чтобы предостеречь сына?

— Да, что-то вроде этого. Я ответила на ваш вопрос?

— Возможно. Но разрешите мне расставить точки над «i». Если я правильно вас понимаю, ваш муж, рассердившись на вас, мог задумать лишить вас наследства и запретить вам жить здесь после его смерти?

Иза развела руками, как бы затрудняясь ответить:

— Или заставить Ришара уехать, а это бы поставило меня в безвыходное положение… Морально я чувствую себя ответственной за него. Куда ему податься в таком состоянии одному?

— Извините, что настаиваю, — подумав, решился Дрё, — но вернемся к моменту, последовавшему за аварией. В то время ваш муж не намеревался поместить Ришара в специализированную клинику, в Швейцарии, например?

— Да, он думал об этом. Его сестра настаивала.

— Почему же он отказался?

— Чтобы не потерять меня.

— Извините, онбыл уже тогда влюблен?

— Это вам кажется странным? — с грустной улыбкой спросила Иза. — Это потому, что вы не знали Шарля. Он хотел меня, ему иногда случалось захотеть чего-либо позарез. Его никогда не останавливала цена.

— Но вас не заставляли соглашаться.

— Это правда. Кстати, сначала я сказала нет. А потом…

Она замолчала и слегка покраснела.

— А потом? — спросил комиссар.

— Я велела ему спросить у Ришара, согласен ли он.

— А! Даже так!

Иза пристально взглянула на комиссара и изменившимся голосом произнесла:

— Вы хотите знать все? Так вот, именно мой брат толкнул меня в объятия Фромана.

Сказав это, она встала.

— Вы удовлетворены, господин комиссар?

Комиссар тоже встал, тщетно пытаясь скрыть свое замешательство. Ему казалось, что где-то он попал впросак.

— Благодарю вас за вашу откровенность, — сказал он. — Мне необходимо найти формулировку, чтобы закрыть дело. Начальство подгоняет меня. Утверждать, что ваш муж застрелился из-за личных неприятностей, нельзя… Вы догадываетесь, какие поползут слухи… Также нельзя утверждать, что причина в финансовых затруднениях, так как это вызовет панику среди его персонала… Не потому, что впал в отчаяние. Никто не поверит в это. У меня только одна формулировка: «Вследствие продолжительной болезни». Все знают, что это значит, эти болезни могут никак не проявлять себя. Итак, если вы согласны, мы будем держаться такой версии, но вам нужно будет подтвердить это вашим знакомым.

— Я сделаю это. Остается убедить его сестру.


Я так и не узнал, о чем говорилось у старухи. Марсель показался мне очень раздраженным. Иза лишь поцеловала меня в лоб.

— Плюнь… Все будет хорошо.

И, как если бы они приняли обет молчания, больше эта тема не затрагивалась. Жизнь вошла в свое привычное русло, с той только разницей, что теперь я мог свободно разъезжать по дому. Раньше присутствие старика угнетало меня. Да, мне нравилось пугать его. Но подспудно я боялся зайти слишком далеко, вызвать его ярость. Иза беспокоилась. Она умоляла меня оставить его в покое, прекратить вести себя вызывающе. А теперь мне его не хватало. Проходили дни. Мне было тоскливо. Я скучал по нему. Чего-то недоставало. Нет, не лекарств. Ненависти, а это, может быть, хуже. Я с трудом свыкся с мыслью о том, что старик в могиле. Он поймал меня. Я — его. Мне недостаточно было сказать это. Я понял, что я должен был написать, чтобы потом перечитывать. По кусочку каждое утро, как лакомство. Такую смерть можно смаковать, как вино. Но сначала предстояло провернуть уйму дел.


Да, я ненавидел своего отца. Прежде всего, он был коротышка. А коротышка не должен играть на контрабасе. Он не должен выставлять себя напоказ, прижимаясь к его женственным формам. Настоящий отец не носит двубортных пиджаков клубничного цвета. Другие музыканты тоже походили своими костюмами на рассыльных в отеле. Но они играли сидя. Никто не обращал на них внимания. А он стоял. Были видны мешки у него под глазами, крашеные волосы и что ему скучно. Он боролся с зевотой, притворяясь, что следит за левой рукой, украдкой частенько взглядывал на часы. Вечера длились вечность. Танцующие качались на месте, как водоросли. Я засыпал, одуревший от шума. Выходил из оцепенения, лишь когда появлялась моя мать. Ее тоже я никогда не прощу. Она выходила на сцену в длинном узком платье из какого-то блестящего материала. Я видел, что она слишком накрашена и почти голая в своем сверкающем платье. Иногда, откидывая голову назад, она так широко открывала рот, чтобы взять высокую ноту, что был виден ее дрожащий язык. Это было отвратительно.

Попытаюсь вспомнить. Я так и вижу эти танцзалы, эти киношки с потрепанными креслами. Меня часто оставляли в гардеробной. Я сосал эскимо. А после этого — улицы, гостиницы, ожидающий нас в полутьме ночной сторож. Но все это туманилось, стиралось, как склеенные наугад обрывки фильма. Мне было тогда пять-шесть лет. Поистине, странная семья. Однажды отец ушел к скрипачке. Чтобы заработать на жизнь, моя мать вынуждена была давать уроки фортепьяно. К счастью, нам помогали мои бабушка с дедушкой. Мы жили возле Бют-Шомон в хорошей квартирке, окна которой выходили в парк. Мой дедушка (по матери) был флейтист в республиканской гвардии. Я его видел на празднествах, разодетого как оловянный солдатик. Он был восхитителен и немного смешон со своей дудкой. Он в такт кивал головой, поднимал в небо томный взгляд или склонялся до земли с серьезным видом заклинателя змей. Его я очень любил. Но почему он решил учить меня играть на виолончели? Этот великолепный человек, выдающийся флейтист умел играть как любитель на многих музыкальных инструментах. Как консьержи дорогих гостиниц умеют говорить о погоде-о природе на семи или восьми языках, так и мой дед был дилетантом, хватающимся за все сразу, от виолончели до арфы, от тромбона до английского рожка. Он был, так сказать, музыкальный полиглот. Он удивлялся моему сопротивлению. Он не мог понять, что я испытывал к виолончели что-то вроде суеверного ужаса, как если бы она явилась результатом того, что мой отец обрюхатил свой контрабас.

И потом, существовала сложная проблема с басовым ключом. Почему «до» нужно было читать как «ми», «фа» как «ля» и так далее? Этот мудреный, замысловатый язык еще больше злил меня. Единственная музыка, которая мне нравилась, это был шум автомобильного мотора. Необъяснимое пристрастие, согласен. И тем не менее…

Мне исполнилось десять лет. У меня был друг или скорее приятель, Мишель, у которого был маленький итальянский мотоцикл. Это была моя первая страсть. В этом возрасте дети влюбляются в механизмы. Ласкают их, говорят с ними, крутятся возле них. Ради собственного удовольствия мы с Мишелем разбирали машину, чистили ее до блеска, ухаживали за ней. Потом я долго еще вдыхал оставшийся на руках запах масла и смазки, подобно аромату близости. Иногда мне удавалось убедить себя в том, что эта машина принадлежит мне. Ко мне приходили друзья. Я за ними наблюдал. Есть взгляды, которые покрывают металл ржавчиной зависти. Тем не менее, мы обменивались замечаниями искушенных в автомобильном спорте людей. «Она развивает скорость свыше 80… Она мощная, а бензина жрет не больше, чем зажигалка. Если ты мне не веришь, спроси у мсье Пауло». Мсье Пауло — это был человек, всегда в белом, как астронавт, который накачивал колеса велосипедов и мотоциклов, начиная от самых маленьких, худеньких, походивших на слишком быстро вытянувшихся девочек, до огромных чудищ с бычьими шеями. Смотреть и то на них жутко! И скорость, соответствующая силе, они только и ждут, чтобы сорваться с места в грохоте выхлопов. Мой дед, уязвленный бездарностью своего ученика, считал меня помесью кретина с бездельником, коим казался ему любой, тратящий время на копание в моторе.

— Ступай к своим хулиганам, — кричал он. — Плохо кончишь, как и они.

Я, счастливый, уходил к мотоциклистам, которые собирались в парке или около телевизионной студии. Их нельзя было назвать группой, они были похожи на косяк рыб — если один перемещался, все следовали за ним, жались друг к другу. Они не говорили, а как бы обменивались звуками, как дельфины, вдыхая с наслаждением голубые пары газа. Именно мотоцикл Мишеля положил начало моим подвигам.

При малейшей возможности мы сматывались в Венсенский лес. Боже мой, когда я вспоминаю об этом!.. Меня пожирал огонь, пламя взрывной жизненной силы. Я уже научился управлять мотоциклом, ставить его на дыбы, как норовистого жеребца, и пускать с места в карьер, мышцы напряжены, нервы натянуты, как струны, как у спринтера перед тяжелым стартом, зажавшим волю в кулак. Начались первые упражнения. Я бы сказал: первые гаммы, если бы это слово не застревало в горле. Мне необходимо было любой ценой приобрести мотоцикл марки «Эндуро-125». Однажды в понедельник утром, увидев такой мотоцикл на улице, покрытый грязью воскресных вылазок, я, словно зачарованный, застыл на месте. Как он был хорош! Весь в вонючей жиже, еще более мужественный и мощный. Я не осмелился потрогать его, несмотря на страстное желание проникнуться, как на ритуальном обряде, таящейся в его умолкшем сердце неодолимой силой!

Я принялся прилежно работать, чтобы купить мотоцикл моей мечты. Я мыл машины. Я даже клянчил милостыню своим чистым юношеским голосом. Домашние ни о чем не подозревали. И мне удалось по случаю купить подержанную «хонду». И после того, как я ее разобрал, промыл бензином, начистил, словно оружие перед боем, покрасил втихаря в прачечной Мишеля, несмотря на возраст, она восстала из пепла, готовая ринуться в бой. Машина высший класс!

Мне исполнилось пятнадцать лет. Бабушка с дедушкой потеряли всякую власть надо мной. Мать вообще ничего не значила. По воскресеньям, в лесу Фонтенбло, я научился медленно преодолевать самые крутые склоны, вздымая тучи брызг, перемахивать залитые водой овраги, взбираться на кручи, которые остановили бы и козла. О чудо! Машина могла пройти всюду. Ее мотор звучал отрывистым, непререкаемым голосом победителя, когда она брала разбег перед очередным препятствием. Неописуемая радость — парить в пространстве! Живительный ветер скорости! Ожидание секунды, когда переднее колесо приземлится с акробатической ловкостью, и сразу же новый прыжок на полном газу в крутой вираж, который приходится выполнять боковым скольжением, тормозя ногой, слегка касаясь земли, в гейзере пыли и мелких камешков. Ах! Как сжимается сердце! Мои первые победы! Высшая ступенька подиума. Первые слезы счастья на почерневшем лице, на котором очки оставляли две белые дыры… Предпочитаю остановиться на этом. У меня украли мою жизнь.

Круг по комнате на моей коляске между кроватью, столом и стульями. Я ищу свою трубку. Это до ужаса смешно — безногий курит трубку! К счастью, в этой комнате нет зеркал. Я попросил, чтобы их унесли. Так же, как и фотографии. Иза думала, что делает мне приятное, развешивая их по стенам. На них запечатлены мгновения полета… Вот я прыгаю с автомобиля, который готовится сделать «бочку»[273].

Вот я кидаюсь на плечи бандита, стреляющего по разведчикам… Прыжок с вертолета… Я помню все фильмы, более и менее известные, которые принесли мне славу и почет. Помню вывихи и множество шрамов, оставшихся на моем теле. Все — в помойку! Я сохранил лишь большую фотографию Изы. Она снята у камина. В костюме из черной кожи, она напоминает Фантомаса, забавно, как корзинка с фруктами, на локте у нее висит каска.

Теперь мало что значат детали нашей встречи. Мой отец погиб в автомобильной катастрофе (странная, однако же, наследственность), а мать Изы умерла от рака молочной железы. Изу взял к себе цирковой эквилибрист. Она начинала с маленьких, словно игрушечных, велосипедов, блестящих, как серебряные. Их укрепляют на специальной шестеренке, которая позволяет танцевать, крутиться на арене в настоящем механическом стриптизе, ведь можно шутя вынуть руль, отвинтить переднее колесо, снять раму так же легко, как побрякушки и лифчик, даже седло, и то в конце концов летит к черту. Остается одно колесо, на нем, грациозно вытянув руки, можно вертеться, легонько нажимая на педали, пока клоун с красным носом не снимет ее с велосипеда.

Я забрал ее с собой. Приучал к мотоциклу, за каких-нибудь несколько недель она стала фанатом. Страсть к мотоциклу заразна, как гонконгский грипп. Короткий инкубационный период, и превращаешься в мотоцикл, подобно детям, которые становятся то парусником, то автомобилем. Смотришь на себя, расцвеченного отблесками огней, чувствуешь свой запах кожи и стали. Ты одновременно и машина и шофер. Кто сумеет воспеть охватывающий тебя восторг, когда слышишь шелковистый шорох, сдержанный сладостный шум мощного мотора. Вы чувствуете между ног живую песню металла. Словно при рождении какого-то мифологического существа. А потом…

Меня не понять тем, кто не устремлялся к горизонту, кто не чувствовал, как вертится земля под ногами, кто не ощущал на лице дыхания ветра на виражах, едва избежав перелома ноги или плеча, кто, сжав зубы, не чувствовал себя кентавром, минотавром, единорогом, монстром, отданным на заклание или торжество! Довольно! Ни к чему терзать себя.

Изе также явилось откровение. Когда она, спотыкаясь, ничего не видя вокруг себя, слезала с мотоцикла, она напоминала неверующего, которому было видение. Существует чувственность страха, куда более сильная, чем волнения любви. А теперь, когда я задумался, в этом притягательность ремесла каскадера. Но мы мешаем. Мы оставляем за собой запах самоубийства. Вот почему мы не нравимся. Считается, что ни у кого нет права бросать вызов смерти. И тем не менее, Иза и я, чета Монтано, как нас называли, мы находились на вершине блаженства перед замершей толпой. Со скоростью 150 километров в час мы перелетали друг за другом через стоящие в ряд машины. Как обезумевшие, мы совершали отчаянные, невозможные, гигантские прыжки. «Они сошли с ума», — думали зрители. Но и нам, люди добрые, был ведом страх. В тот момент, когда мы опускали козырьки наших касок, мы обменивались быстрым обжигающим взглядом. Пламя автогена регулируется: из красного оно становится белым, из белого синим, пока не превратится в тонкую прожигающую иглу. Мы смотрели друг другу в глаза в ожидании этого языка пламени. За ним вспыхивала уверенность: «Я люблю тебя, и я выиграю». После этого оставалось лишь отдаться в какой-то сверхчеловеческой радости силам, старательно выверенным нами заранее.

И пришел однажды страшный день, когда Иза неудачно приземлилась, завертелась на асфальте, выделывая немыслимые акробатические фигуры в смерче сверкающих осколков, пока не застыла в невыразимой неподвижности смерти. Ее положили на носилки. Я сжал ее безжизненную руку. В ее светлых волосах запеклась кровь. Кома. Клиника. Хирург в белом, как и я, в маске, в сапогах, таких же, как у меня. Нет необходимости рассказывать об этом. Мы были с ним по разные стороны жизни. Не враги, а, скорее, соучастники. По выражению его лица я понял, что надежда есть. Действительно, через две недели Иза пришла в сознание. Переломов не было. Небольшая амнезия в результате удара.

Опускаю детали, они застряли в моей плоти, как заряд дроби. Иза осталась в живых. Чета Монтано умерла. Иза не могла больше видеть мотоцикл без содрогания. Мне пришлось отказаться от представлений и искать работу. Я поспешно согласился участвовать в автогонках со столкновениями, но мне быстро надоели эти жалкие корриды, эти разбитые автомобили, разваливающиеся на ходу в грязной жиже. Я бросил это отвратительное занятие, потому что всегда испытывал к механизмам трепетную нежность, как к бездомным животным. Я с удовольствием потратил бы свои сбережения, чтобы приютить хотя бы некоторых из них, сохранивших подобие достоинства.

Мы еле-еле сводили концы с концами. От моих ждать помощи не приходилось. Дедушка был бедный старик, годившийся лишь в музейные экспонаты. Мать существовала на авось: будь что будет. Мне повезло, я встретил мсье Луи. В том мире, в котором он вращался, все патроны обзавелись брюшком, курили сигары, к ним принято было обращаться по имени, присовокупляя «мсье». Мсье Луи поставлял продюсерам каскадеров. У него имелись специалисты любого профиля. Когда-то он нанимал наряду с профессионалами наступательного боя тех, кто в совершенстве владел искусством защиты. У него я быстро сделал карьеру. На чисто акробатические трюки не хватало желающих: расстрелять на полной скорости жандарма; преследуемый мотоциклист, на полном ходу лавирующий между автомобилями и влетающий, прежде чем врезаться в автобус, в витрину магазина в каскаде осколков… За это я получал заплатки из лейкопластыря, повязки и бинты, но и чеки на большие суммы. Мне нужно было все больше и больше денег из-за Изы, потому что в ней поселился страх. Уже не страх уничтожения, а что-то более серьезное, страх нищеты. Только безработные артисты знают, что это такое.

Она подталкивала меня подвергаться риску, а сама дрожала от ужаса, когда я обвязывался ремнями перед сложным трюком. Она переживала тысячу смертей в ожидании моего возвращения. «Все кончено. Я больше не могу», — часто говорила она. И тут же бежала в магазин, чтобы купить какую-нибудь дорогую безделушку, чтобы успокоиться. Силы ее быстро восстанавливались, и она с безотчетной радостью бросалась в мои объятия. В течение месяца мы вели почти беззаботную жизнь. Но постепенно деньги таяли. Мне предлагали какой-нибудь акробатический номер на мотоцикле по крышам домов — мне уже приходилось исполнять подобные — и она принималась меня умолять: «Не соглашайся!» Я напрасно убеждал ее, что мотокросс на тридцатиметровой высоте не более опасен, чем в густом перелеске, но она продолжала настаивать, чтобы я отказался. Постепенно ее сопротивление слабело. Она соглашалась посмотреть место съемки. «Нужно перепрыгнуть через улицу», — признавался я. Она на глаз прикидывала расстояние. «Скорее, переулок», — отмечала она. Это означало, что она сдается. Когда же я приносил подписанный контракт, она с ужасом отворачивалась. «Зачем ты сделал это? Мне ничего не нужно». И мы переставали разговаривать.

Она плакала, когда думала, что я не вижу. Наступал момент съемок, и Иза закрывалась у себя в номере. Потом долго не могла прийти в себя. Я прекрасно знал, чего она хочет. В глубине души она изо всех сил старалась обрести безопасность, покой, обеспеченное будущее. А я, я не мог превратиться в канцелярскую крысу, в нечто среднее между горничной и садовником, перебивающимся с хлеба на квас. Да, признаюсь, я стал наркоманом, не мог жить без скорости, аплодисментов, восхищения зрителей. Мне нравилось слышать, как актеры, операторы говорили: «Сильно ушибся, Ришар? Ну ты даешь! Начали! Второй дубль». И я вновь поднимался в воздух.

И вот появился Фроман на своем огромном «бьюике». Я помню только удар. Я проснулся на узкой кровати; я не мог двинуться, не только из-за трубки, которой я был прикован, как аквалангист, которого вытягивают на поверхность, но и потому… я не сумею объяснить… из-за отсутствия плотности; я как будто находился в чужой шкуре. Иза держала меня за руку. Я видел перед собой человека в белом, который с грустью смотрел на меня. Он не посмел меня прикончить. Я понял, что серьезно травмирован. Врач мне лгал, для этого он использовал кучу непонятных медицинских терминов. «Нужно подождать, — заключил он. — Время творит чудеса».

Когда тяжелораненому твердят о чудесах, он понимает, что приговорен пожизненно. Но к чему был приговорен я? Ходить с палками? Я узнал правду сам, меня бросило в пот, и волосы встали дыбом, когда я заметил, что не могу двигать ни пальцами ног, ни ступнями, ни коленями. По пояс меня как бы не существовало. Подобные мысли холодят сердце, и нужно много времени, чтобы выйти из этого состояния. Прощай… моя работа. Стану ли я теперь никому не нужным инвалидом, которого прогуливают в коляске? Я никогда не подвергну Изу такому унижению. На что мы будем жить? Я ушел в себя. Я стал развалиной. Тем не менее Иза меня не оставила.

— Ты страдаешь?

— Нет. Нисколько. Я бы отдал все на свете, чтобы страдать.

— Хирург сказал, что ты сможешь поправиться.

— Это ложь.

— Мсье Фроман позаботится о нас.

— Кто это мсье Фроман?

— Это тот, кто нас сбил.

Я уже тогда задыхался от ненависти к этому человеку, а она произносила его имя совершенно спокойно.

— Где он скрывается? Почему я его до сих пор не видел?

— Он справляется о тебе каждый день. Он придет.

— Откуда ты знаешь?

— Он меня пригласил к себе.

— Ты хочешь сказать, что он тебя содержит у себя в доме?

— Его это не стесняет. Он живет в огромном замке. Уверена, тебе там понравится.

У меня не было сил возражать. Но я понял, что со мной больше не считаются, я был мертвым грузом, от которого Иза с подсознательной радостью избавилась бы.

Нет! Я не правильно выразился. Совсем не это. Она была счастлива остановиться, не бродить больше по дорогам, иметь наконец свой дом. Может быть, и не совсем свой, но комфортабельный. Катастрофа обернулась для нее волшебной сказкой.

Огромный замок! Серьезно! У меня началась лихорадка, и ко мне никого не пускали. Смотря в потолок, я пытался найти решение проблемы. С одной стороны, Иза, молодая, красивая, уставшая от той жизни, которую мы вели. С другой стороны, человек, которого я представлял себе богатым и привлекательным. Если я, впавший в полное ничтожество, действительно любил бы Изу, я должен был принять это, смириться, исчезнуть. Легко сказать! Я мог по меньшей мере сделать так, как если бы… На больничной койке я научился обманывать, я приобщился к игре, которая заключалась в том, чтобы улыбаться, когда хочется кусаться, и гладить, когда хочется задушить.

Пришел Фроман. Могущественный, мерзкий, жирный, со злыми глазками, резкими движениями. Я был похож на несчастного маленького Давида у ног Голиафа из известного мультика, но я знал с первой минуты, что он будет побежден. Я подчинил этому все свое время, всю свою жизнь. Я решил его убить. Я был благодарен ему за его благородство. Авария? Не будем больше говорить об этом. Это злой рок! Я превысил скорость. «Да, мсье Фроман, мы с благодарностью принимаем ваше гостеприимство. Вы уже приготовили мне комнату? Очень мило». Иза, счастливая, слушала нас. Она так боялась этой первой встречи!

— Правда, он очень хороший? — спросила она, когда Фроман ушел.

— Он боится меня.

— Да нет. Поставь себя на его место. Он в сложном положении.

— Он чувствует, что я обвиняю его.

— Подумай. Он такой милый, внимательный. Ты же не знаешь.

Через несколько дней Иза совершенно спокойно сказала мне:

— Шарль хочет подарить тебе маленькую машину.

Она называла его Шарль. Он сделал одолжение и преподнес мне королевский подарок. Я ничего не ответил. Она столько мне хотела рассказать… О замке… О Марселе де Шамбоне… Об этой новой жизни, полной цветов, подарков, радости. Я все понял, хотя она не произнесла ни слова…

— А Марсель придет? — спросил я.

— Он стесняется.

— Почему? Он же не виноват в том, что случилось.

— Не из-за этого. Из-за твоей профессии… Она кажется ему такой необычной. Он погряз в своем замкнутом мирке, в своих привычках… его кабинет, его телевизор… Ты для него словно с неба свалился, как пришелец… Я думаю, он даже немного боится. И потом, его мать, сестра Шарля, настраивает Марселя против нас.

Таким образом, по рассказам Изы я потихоньку знакомился с ними, как будто они играли передо мной спектакль, готовили мой выход на сцену их семейного театра. Перед своим приходом Шамбон прислал коробку конфет. Он не знал, как себя вести, и избрал сначала тон холодной вежливости. Он, как дурак, поинтересовался моим здоровьем, пытаясь исправить ошибку, выразил свою радость по поводу того, что я не страдаю, будто это означало, что я когда-нибудь смогу ходить. Приблизился к блестящему, как игрушка, передвижному креслу, присланному накануне, счел необходимым одобрительно кивнуть головой с видом знатока. Я усугубил его замешательство словами:

— Это поможет мне. Вы это хотели сказать?

Он сильно покраснел и оставил свой важный вид:

— Я так сожалею. Если позволите, я буду помогать вам. Я буду вывозить вас в парк.

— Перестаньте, — сказал я. — Это занятие для садовника.

Со смущенным видом он крутил перчатки и подбирал любезные слова, которые вернули бы ему мое расположение. Он живо чувствовал, что не имеет права ходить передо мной, сидеть, наслаждаться своими движениями, поэтому потихоньку подбирался к двери.

— Возьмите стул, — предложил я, — и не создавайте лишних проблем.

Он неловко сел, я продолжил:

— В моем деле я рисковал каждый день. Я мог тысячу раз лишиться ног.

— Правда? — спросил он с робкой надеждой, будто я отпустил ему уж не знаю какой грех.

— Последний раз, когда я выполнял сальто-мортале, я чуть было не разбился. В двадцати восьми метрах над шоссе, — самым естественным тоном добавил я.

Я лгал. С тех пор я принялся выдумывать для него тысячи историй, чтобы видеть, как он бледнеет, как судорожно дрожит уголок его рта. Он был из тех маменькиных сынков, которые воспитывались дома и были отданы на откуп своему воображению. Замученные им, они сами нуждаются в мучителе. Я инстинктивно чувствовал, что он околдован мною.

— Вы никогда не занимались спортом? — спросил я. — Я не имею в виду теннис или трюки, о которых я вам рассказывал. Я имею в виду борьбу, дзюдо, например, или бокс.

— Нет, — пробормотал он. — Мама не…

— Вы единственный сын? И холосты?

— То есть…

— Это ваше право. Как, впрочем, и вести обеспеченную жизнь. Не всем так везет. Только что, когда вы так любезно предложили вывозить меня на прогулки в парк, я грубо вам ответил… Но если… В общем, я был не прав. Вас я принимаю, но не вашего дядю.

Как он разволновался, бедняга. Он с благодарностью пожал мне руку.

— Я так боялся, — сказал он.

Оставалось еще кое-что. Он решился.

— Но мадам… мадемуазель…

— Иза. Я разрешаю вам называть ее Иза.

Он вертелся, чувствуя себя все более неловко.

— Покажется ли ей естественным?..

— Что вы будете заниматься мной? Конечно. Напротив, она будет очень рада. У нее столько дел… Приходите, когда захотите.

В этот вечер передо мной наметился, еще совсем смутно, как тропинка в лесу, окутанная утренним туманом, тот путь, который предстоит мне пройти, и впервые после аварии я заснул без снотворного.

— Ну как вы сегодня утром? — спросил Дрё, складывая зонтик и усаживаясь рядом с кроватью.

— Отныне, — ответил Ришар, — здесь не видно никого, кроме вас.

— Я бы плюнул на все это, — продолжал комиссар. — А вот королева-мать продолжает надоедать нам, а так как у нее солидные покровители, приходится потакать. Вбила себе в голову, что ее брата убили… Что вы хотите… Глупо, конечно, но я продолжаю расследование. По крайней мере, делаю вид.

— Мы все еще ее излюбленные подозреваемые?

— Нет. Или, скорее, она сейчас подозревает всех. Она хочет нанять сторожей с обученными собаками. Я ее выслушиваю. Я ее успокаиваю, так как она убеждена, что ее жизнь в опасности. А потом я поднимаюсь к вам, чтобы развеяться.

Дрё зажег сигарету, выплюнул попавшую на язык табачинку.

— Заметьте, — сказал он, — все, что она рассказывает, не так уж и глупо. Однажды я сам задался вопросом, не был ли это кто-либо со стороны… В этом случае предположений значительно прибавилось бы. Но факты остаются фактами.

Он хитро улыбнулся. Ришар ответил ему тем же.

— Если бы я знал, почему он решил изменить завещание! — мечтал вслух комиссар.

— Конечно, — поддержал Ришар.

— Естественно, вы не знаете.

— Я вам уже говорил об этом.

— Вы правы. Я переливаю из пустого в порожнее. Кстати, я посмотрел еще раз один ваш фильм. Нападение на Центральный банк, помните?

— Да. «Тайна комнаты-сейфа». Поставить было не сложно. Но придумано изобретательно.

— Кто руководит трюками в таких случаях?

— Когда как. Сценарист придумал, что я смогу использовать кабель грузового лифта. Но я сам рассчитывал каждое движение, каждый прием.

— Словом, все детали операции.

— Именно так. Если что-то упустить, даже самое незначительное, наверняка сломаешь шею. Именно поэтому я предпочитал работать с макетом. Даже при осуществлении самого простого прыжка я рассчитывал траекторию движения… Необходимо все учесть: вес, скорость, угол и даже ветер.

— Черт возьми! Нам повезло, что вы действовали на стороне закона. Иначе…

Комиссар встал и прошелся по комнате.

— Какие у вас отношения с Шамбоном? Все еще хорошие?

— Почему вы думаете, что они могут испортиться?

— Кто знает… Теперь, когда его дядя мертв, жить под одной крышей с молодой вдовой…

Ришар откровенно смеется:

— Вы не из тех людей, комиссар, которые верят сплетням.

— Между нами, — настаивал комиссар, — действительно ли мадам Фроман убита горем?

— Скажите честно, что у вас на уме? — шутит Ришар.

— Ну вы даете, — возразил комиссар. — Задняя мысль! Еще нужно, чтобы она была, эта мысль! До свидания, мсье Монтано, — протягивая руку, прощается комиссар.

— Я вас провожу.

Ришар на костылях провожает комиссара и долго смотрит ему вслед.

— Ищи! — прошептал он. — Ищи, собачка! Еще не скоро найдешь.


Фроман был в отъезде, когда меня перевезли из клиники в замок. Шамбон позаботился о моем размещении. Он настоял на том, чтобы показать мне несколько комнат, из которых я смог бы выбрать. Иза хотела, чтобы моя комната находилась поближе к ее, но я выбрал эту, самую отдаленную. Я хотел, чтобы все в Колиньере почувствовали, что мое пребывание будет незаметным. Шамбон сказал мне, что в моем распоряжении телефон и я могу звонить куда захочу. Таким образом, я был независим так же, как в отеле. И с машиной! Я уже умел ею пользоваться, научился подтягиваться на руках, чтобы перелезть с кровати на кресло и обратно. Мне нужна была помощь, чтобы надеть брюки, но я значительно преуспел в искусстве цепляться, висеть, передвигаться, почти как обезьяна в клетке. Даже если бы мне ампутировали ноги, я все равно остался бы таким же ловким.

— Если вам что-нибудь понадобится, не стесняйтесь, — говорил Шамбон. — Мой дядя хочет, чтобы вы чувствовали себя как дома.

Глупости, конечно. Ведь я жил у своего палача. Лужайка, которая простиралась под моим окном и выходила к Луаре, принадлежала ему; все принадлежало ему: бабочки и птицы, облака и раскинувшееся над холмами небо. Все, что я видел вокруг себя, радовалось и двигалось. Я сидел в своем прекрасном кресле в первом ряду партера и смотрел, как проходила жизнь. Спасибо, мсье Фроман! Однажды, когда Иза наводила порядок в моей комнате, я дернул ее за рукав.

— Подожди минуту, — сказал я.

С чего начать? Я приготовился к разговору, но вдруг дикая боль стиснула мне горло и не давала вымолвить ни слова.

— Ты думала о том, в каком положении мы находимся?

— Да.

— Ты знаешь, почему он меня оставил здесь, у себя?

— Да. Из-за меня.

— Но как ты думаешь, сколько времени он будет влюблен в тебя? В конечном счете речь идет именно об этом.

— Да.

Нас объединяла опасность. Нам не нужны были слова. Мы общались флюидами, как насекомые.

— Я ему не уступлю.

— Конечно.

Она замолчала и принялась грызть ноготь.

— Ты хочешь, чтобы я вышла за него замуж? — наконец спросила она.

— Да. Я хочу, чтобы ты вышла за него замуж.

Она наклонила ко мне голову и шепотом спросила:

— Ты знаешь, что делаешь?

— Да. Я хочу, чтобы ты была в безопасности.

— И когда мы будем в безопасности?

Она смотрела на меня пристальным и тревожным взглядом.

— Свадьба, — прошептала она, — это только начало. Да?

Я поцеловал ее.

— Я все беру на себя. Прежде всего, безопасность. Мы не должны чувствовать себя квартирантами. Потом… Я тебе все объясню.

— Объясни сейчас.

— Брак можно разорвать.

— Развод?

— Да. Не для собак же он существует.

— Ты думаешь, что такой человек, как он, позволит, чтобы им вертели? Ты что-то скрываешь.

— Нет, малышка. Уверяю тебя. Я знаю не больше твоего, чем все это кончится. Но мы будем умнее, хитрее. Поверь мне.

Оставалось ждать. Иза занималась Фроманом. Я принялся за Шамбона. Нетрудно было заметить, что Иза очаровала его. Если бы я мог играть Шамбоном против его дяди! Шамбон, бедный боязливый невинный отрок, метался между двух огней: старухой и Фроманом. Как мне вскоре стало известно, он занимал на заводе самую второстепенную должность. Он был ни к чему не приспособлен. Но такие барашки становятся опасными, если довести их до бешенства. Оставалось привить ему бешенство. Я занялся этим незамедлительно. Он прибегал ко мне, как только у него выпадала свободная минута.

— Я увожу вас, — предлагал он. — Мы погуляем в парке, вам необходимо подышать свежим воздухом. Пойдемте, сделайте маленькое усилие.

И он катил мое кресло на лужайку. Там была небольшая площадка и скамейка, откуда можно было наблюдать блестевшую на солнце реку, которая сливалась вдали с голубым горизонтом. Мне казалось, что я любуюсь сказочной страной через плечо Моны Лизы.

— Все хорошо? Вы не замерзли?

Он всегда думал, что раз мои ноги не двигаются, значит, они замерзают. Я набивал трубку.

— Знаешь, Марсель, — начал было я.

Это было сказано самым естественным тоном с самого первого дня моего пребывания в замке или чуть позже.

— Знаешь, Марсель…

Он радовался, как ученик, получивший хорошую оценку. А я рассказывал ему более или менее правдивые истории спортсмена, который наконец нашел человека, которому он мог доверять и которого высоко ценил.

— Это случилось в Эзе. Ты никогда там не был? Мы поедем туда вместе. Это замечательное место. Кажется, что паришь над морем. Я должен был во время погони оторваться и перелететь за парапет, огораживающий дорогу.

Он слушал. Его губы шевелились в такт моим. Иногда он шмыгал носом или отгонял мошку и принимал прежнюю позу.

— У меня была огромная «кавасаки», превосходная машина, зверь. Естественно, все было рассчитано так, чтобы я не причинил себе вреда. Но, однако, я должен был ехать на хороших пятидесяти.

Я вытягивал руки, ложился на руль, и Марсель словно воочию видел приборную доску со всеми рычагами управления, циферблатами и мои сжатые кулаки на ней.

— Камеры были наготове. Сигнал, я набираю скорость.

— Ришар! — позвали меня.

— Я тебе потом расскажу, что было дальше, напомнишь мне о пируэте! Я здесь, с Марселем, — отозвался я.

Появилась Иза, прижимая к груди, как спящего ребенка, букет цветов. Она улыбалась и помахала нам издалека.

— Что вы там замышляете вдвоем?

— Мы разговариваем. Ты помнишь дело в Эзе? Сальто в овраг?

Она села рядом с Шамбоном.

— Не слушайте его, мсье Марсель. Он всегда преувеличивает немного.

— Вы были там? — спросил Шамбон дрожащим голосом.

— Пришлось, чтобы склеить его по кусочкам.

Мы оба играем превосходно, это впечатляет Шамбона. Он восхищается мной. Он восхищается ею. Он нам завидует. Он нас ненавидит. С него довольно. Он резко встает.

— Я ухожу.

— Не волнуйтесь. Я сама отвезу его обратно, — говорит Иза.

Он уходит, засунув руки в карманы, с небрежным видом поддевая камешки носком ботинка.

— Кажется, он взбешен, — шепчет Иза.

— А старик?

— Вчера мы с ним ужинали на площади Ралиман в каком-то новом шикарном заведении. Он представил меня друзьям как свою кузину Изабель. Никто не попался на удочку. В его жизни было слишком много кузин.

— Он не пытался предпринять дальнейшие шаги?

— Желаний у него достаточно.

Она схватила меня за руку.

— Ты намерен снова причинить себе боль?

— Ладно, хватит об этом.

— Все равно когда-нибудь мне придется уступить ему.

— Он заплатит за все. Будь уверена. Я ему ничего не забуду.

На некоторое время мы замолчали. Потом я спокойно продолжил:

— Важно, чтобы ты подольше сопротивлялась. И даже когда он предложит выйти за него замуж, откажись. Это выведет его из себя. Он скажет: «Это из-за Ришара». Он примется меня оскорблять. Начнет обзывать нас по-всякому. А потом примет твои условия.

— Ты уверен?

— Да, уверен, и все. Ты пообещаешь ему встречаться со мной как можно реже, а взамен выклянчишь у него что-нибудь стоящее… Все это надо продумать. А сейчас оставь меня. Я сам доберусь обратно. Старая ведьма, должно быть, следит за нами, я чувствую. Наверное, смотрит в бинокль из сарая. Я не шучу. Ты у нее отбираешь брата, а я сына. Не думай, что она так легко согласится на это.

И вправду. Мы — захватчики, оккупанты. Я пережевывал эту мысль, пока Иза, склоняясь к цветам, постепенно удалялась. Я не знал еще, как я убью Фромана, но в любом случае мне необходим будет Шамбон. И Иза тоже, хотя ее роль вряд ли ей понравится. Итак! «Довлеет дневи злоба его»[274], не я это начал.

Я отпустил тормоза и вырулил на аллею. Обычно по вечерам, около девяти часов, ко мне приходил Шамбон.

— Она спит, — шептал он, так как мать могла слышать его.

Он радовался передышке. Целый день он погружен в цифры. Теперь он мог расслабиться. Ему понравился мой табак. Он быстро привык к трубке и даже поссорился из-за этого со старухой. Она ненавидит запах трубочного табака. Находит это вульгарным. Постепенно я многое узнал о ней, а она обо мне. Бедняга Шамбон, словно толстый неповоротливый шмель, перекрестно опылял нас, перенося с одного на другую ядовитую пыльцу сплетен. Я знал, что на ужин у нее сухари и настойка вербены. Потом она принимает разные лекарства: от сердца, от печени, от множества более или менее выдуманных болезней, после чего Марсель поднимается пожелать ей спокойной ночи. Но прежде чем уйти, он рассказывает ей в мельчайших подробностях, как прошел день.

— Что твой дядя? — спрашивает она.

— Как обычно. Не слишком разговорчив. Снова подарил что-то Изе. Мне кажется, я видел коробочку, но не уверен. Это было за десертом, потом он увел ее к себе в кабинет.

От злости она бы заскрипела зубами, если бы не зубные протезы.

— А безногий?

— Я его только что видел в парке.

— Надеюсь, ты не общаешься с ним.

— Конечно нет. Он от всех прячется.

Он рассказывал мне все это, радуясь возможности предстать передо мной сильным духом, играючи воспаряющим над мещанскими мелочами. Ему никогда не приходило в голову, что он из того же теста, что доносчики минувших времен.

— Иногда, — продолжает он, — я читаю ей Пруста, чтобы она уснула. У него длинные предложения… Она быстро теряет нить… А к ним таблетку могадона… и порядок.

Он улыбается и возвращается к теме, которая его волнует.

— Прошлый раз вы начали рассказывать о случае в Эзе.

Память у него — дай бог каждому. Он придирается к мелочам, словно мальчишка, пристрастившийся к иллюстрированным журналам. Прежде чем продолжить, я прощупываю почву.

— Ну, да… Когда я упал с тридцатиметровой высоты?

— Отвесно?

Ему нужны точные детали. Он столь же доверчив, сколь и подозрителен. Если он поймает меня на том, что я выдумываю, ноги его у меня не будет. Самолюбие из него так и прет, как сыпь во время кори.

— Ну, не совсем отвесно. А то бы я разбился. К счастью, там рос кустарник, смягчивший падение… Знаешь, Марсель, я никогда не был ярмарочным уродом. Просто каскадер, такой же, как и другие.

Его не устраивала моя притворная скромность. Я должен быть исключительным, чтобы нравиться ему. Слабые дозы на него не действовали. Я быстро спохватываюсь.

— Я припомнил один весьма необычный трюк. В это время Иза еще ездила на мотоцикле.

Он навостряет уши, слушает, затаив дыхание.

— Я играл сыщика и гнался за ней. Перед ней опустился шлагбаум, мимо медленно проходил товарный поезд, длинные железные вагоны, раздвижные двери открыты настежь. Ну, представляешь, да?

Он зачарованно кивает головой.

— Итак, внезапно появляется она… Слишком поздно, чтобы затормозить. Сильным прыжком она преодолевает барьер, взлетает, пересекает вагон, проходящий прямо перед ней, и приземляется с другой стороны.

— Она?.. Вы хотите сказать?.. — заикается он, стискивая руки.

Я продолжаю, не обращая на него внимания.

— Посмотреть на нее, такую хрупкую, грациозную… никогда не подумаешь, что она… А между тем она была смелее меня. Проделывала невообразимые трюки!

Пока он размышляет, я набиваю трубку.

— Мой дядя знает об этом? — наконец спрашивает он.

— У него очень смутное представление. Я ему ничего не рассказывал. Ему не обязательно все это знать.

— Почему?

— Потому что он хочет… Но, Марсель, ты что, нарочно? Будто ты не знаешь, что он собирается на ней жениться.

Он резко вскакивает, отталкивает кресло. Пусть яд подействует. Сейчас не надо вмешиваться… Он делает несколько шагов, останавливается, снова двигается с места. Замирает перед фотографией Изы, потом вновь садится.

— Я знаю. Вы согласны? — спрашивает он.

— Мое мнение никого не интересует.

— А она? Она примет предложение? А вообще-то наплевать. Это ее дело.

Струсит ли он? Смирится ли с неизбежностью? Ведь у него нет никакого веса перед Фроманом. Самое подходящее время прибрать его к рукам.

— Я буду откровенен с тобой, Марсель, потому что ты отличный парень. Все это мне не нравится так же, как и тебе. Я не ревную. Речь не об этом. Мне кажется, твой дядя использует создавшееся положение. Иза беззащитна перед ним. Я тоже ничего не могу сделать. Мы зависим от него. В конце концов он вправе выбросить нас на улицу.

На этот раз он даже подпрыгивает.

— Очень бы хотелось посмотреть, как он это сделает!

— Подумай хорошенько. Предположим, ты открыто становишься на нашу сторону, что помешает ему воспользоваться случаем и выйти из доли, спровоцировать раздел имущества. Я говорю это просто так, я не разбираюсь в этих вопросах. Но ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

Он останавливается передо мной и смотрит на меня в растерянности.

— Он не осмелится, — говорит Марсель.

— Может быть. Но он имеет на это право. Итак, или же ты согласишься и Иза станет мадам Фроман, а я… Я даже не осмеливаюсь думать, что будет со мной… Или же ты попытаешься встать на его пути, но у него есть способы убрать тебя. Он ни перед чем не остановится и раздавит тебя точно так же, как и меня.

Он артачится, топая ногами.

— Вы меня еще не знаете! — кричит он.

— Сядь и подумаем вместе. Предположим, ты ему скажешь, не важно как, что ты не согласен, чтобы он женился. Он спросит тебя почему. Что ты ответишь?

Он отвернулся. Он не знал, куда деться.

— Ну, я скажу, что над ним станут смеяться, что она слишком молода… Придумаю что-нибудь.

— И знаешь, что он швырнет тебе в лицо? То, что ты сам влюблен в Изу, и попросит тебя не вмешиваться и не злить его, его не интересует состояние твоей души.

Наступила тишина, как когда-то давно перед выступлением. Он бледнеет. Прикладывает руку ко лбу. Я дружески пошлепываю его по колену.

— Это естественно, — говорю я. — Иза из тех, кого любят помимо своей воли. Больше скажу. Если бы ее полюбил ты, я был бы счастлив за нее. Уверяю тебя… И потом, почему бы мне не продолжить, раз я уже начал… Со своей стороны, Иза… когда говорит о тебе…

Оказывается, очень легко быть палачом. Пока я подыскиваю подходящие слова, он покрывается холодным потом.

— Знаешь, она часто говорит о тебе: «Если бы Марсель был один, если бы не его мать, думаю, он помог бы мне».

— Замолчите, — прошептал он. — Я запутался… Простите меня.

Он встает, нетвердо держась на ногах, и вдруг убегает, будто за ним гонятся. Я очень устал. Это напомнило мне о тех днях, когда мы с Изой были вместе. Я впоследний раз проверял наше оборудование… мотоциклы на грузовике, составленные в ряд машины, брезент, хлопающий на ветру. Надпись «Чемпионат мира» и нарисованный внизу трамплин, нацеленный в небо. Все было готово, и тут я испытал упадок сил. Пустяк, но… На сердце, как темная тень предчувствия: от меня ничего не зависит, только время решит, кому выиграть, кому проиграть.

Я снимаю трубку и звоню Изе.

— Алло? Ты одна? Этот идиот только что ушел. Я ему осторожно подбросил кое-что… я сказал, что его дядя хочет на тебе жениться и что он не сможет этому помешать, а жаль, потому что ты в душе его любишь.

— Что? Ты сказал ему это?

— Так нужно. Очень приятно играть с огнем. Но так как он ничего не может сделать, то ничего и не случится.

— Что ты еще задумал?

— О! Очень просто. Марсель не умеет скрывать свои чувства. Фроман скоро все поймет. Тогда он ускорит события и поставит свою сестру и племянника перед свершившимся фактом. Но я тебе все это уже рассказывал.

— Бедный Марсель! Он же ничего тебе не сделал.

У меня было желание закричать: «Он любит тебя! И ты считаешь, что он мне ничего не сделал?» Но я лишь безмятежно улыбнулся.

— Он учится жить, не так ли? Это ему наглядный урок. А что касается меня, представь, это — мой последний трюк, но лишенный какого-либо риска. Подожди. Не бросай трубку. Я должен ввести тебя в курс дела. Если бы ты могла вести себя полюбезней с этим бедолагой, это очень помогло бы мне. Мне трудно из моей камеры раздувать огонь. Вы обедаете всегда втроем? — спросил я.

— Вчетвером. Старуха тоже приходит в полдень.

— Еще лучше. Наверное, она сидит за одним концом стола, а ее брат за другим? Ты — напротив Марселя. Ты можешь поулыбаться ему и даже пойти немного дальше, насколько позволяет ситуация… Я уже вижу бабку, бросающую разъяренные взгляды на Фромана. Знаешь, как будто хочет сказать: «Что я терплю в своем-то доме! Уверена, что этот идиот пожимает ей ногу под столом!» И ты — с невинным, естественным видом, предлагающая всем корзинку с хлебом и графин.

Иза не сдержалась и прыснула. Мы снова стали сообщниками. Мы смеялись вместе, словно пели в два голоса. Нам не нужно было браться за руки или сливаться губами в поцелуе.

— Я попробую, — пообещала она. — Они такие противные. Но будь осторожен.

Да, уж я-то осторожен! Почти как в засаде. Два дня я не видел Марселя. Короткая встреча с Изой. Она прошептала мне: «Все идет как надо». Я один гуляю в парке, костыли привязаны сбоку к машине, как весла к лодке. Я видел по телевизору навозных жуков, которые неустанно катали свои шарики из навоза. Вот и я, как навозный жук, качу со слепым упорством свой шар меж цветников, над которыми порхают летние бабочки. Все злит меня. Даже воздух, которым я дышу. Я возвращаюсь к написанной странице. А потом, о чудо! Ко мне пришел Фроман, как раз тогда, когда я решил соснуть после обеда. Он был очень любезен со своей неизменной улыбкой удачливого маклера. «Надеюсь, я не помешал» и другие фигуры вежливости. Он садится, у меня во рту трубка, у него сигара.

— Я пытаюсь уладить одно дело, которое беспокоит меня, — начал он. — Возможно, вы знаете от Изы… Она не говорила вам, что я собираюсь жениться на ней?

— Да так, мимоходом… Мне показалось, не всерьез.

— Очень даже всерьез. Она почти согласна. Поэтому я здесь.

Он смотрит на меня долгим пристальным взглядом из-под опущенных век, чтобы уловить с моей стороны знак удивления, смущения или отказа. Но ничего не увидел. В игре в покер мне нет равных. А вот в затруднительном положении…

— Это, скорее, хорошая новость, — наконец произношу я. — Бедная Иза. Я так часто думал о ее будущем. Но вы уверены, что она не из милости…

Он смотрит на меня. Похоже, он шокирован. Слова «из милости», произносимые мной по отношению к нему… Оказался ли я глупее, чем он думал? Мы вежливо улыбаемся друг другу, как старые друзья, умеющие ценить деликатность.

— Я хочу сделать ее счастливой… и вас тоже, — продолжает он.

— Спасибо.

— Вот почему я хочу переделать завещание в ее пользу… Я хочу завещать ей значительную часть, солидный капитал, который обеспечил бы вам обоим независимую жизнь.

— Независимую от чего?

Он правильно понял, что я хотел спросить: «независимую от кого»? Он сделал неопределенный жест рукой.

— Как говорится: «Человек предполагает, а Бог располагает!» Я могу умереть. Моя семья не должна нуждаться.

— Иза не позволит, — сказал я. — Ей чужды корыстные расчеты. Не знаю даже, согласится ли она на то, чтобы вы устраивали ее дела.

— Она колеблется, — признался он. — Но то, что я ей пообещал, заслуживает того, чтобы хорошенько подумать. Я не утверждаю, что в один прекрасный день она будет богатой, но даю вам слово, что жаловаться ей не придется.

Он подошел к камину, нашел какую-то вазочку, чтобы сбросить длинный столбик пепла со своей сигары. Затем тон его изменился, и он вновь стал господином Председателем.

— Я рассчитываю на вас, — отрезал Фроман. — Убедите ее. Я не люблю медлить.

Сигарой он указал на мои ноги, уложенные рядышком под пледом, как театральные аксессуары.

— Надеюсь, я хорошо обошелся с вами. Еще одна вещь. Я знаю, что вы часто общаетесь с Марселем. Надо бы видеться пореже! Марсель — избалованный матерью кретин. Оставьте его!

Снова очаровательная улыбка.

— Если вам что-нибудь понадобится, не стесняйтесь, — сказал он, властно пожав мне руку.

Еще один дружеский жест от самой двери. От него остались густые клубы сигарного дыма да глухая ярость у меня на сердце. Но дела продвигались быстро. Пришло время мне вмешаться в их ход. До вечера я тщательно обдумывал свой план и после ужина позвонил Изе.

— Ты можешь зайти? Нам надо поговорить.

Она пришла, красивая, с потрясающей прической; сережки в ушах, которых я раньше не видел, усиливали таинственный блеск ее глаз. Она заметила, что я смотрю на них, и хотела снять.

— Нет, не делай этого, — сказал я. — Это не просто подарок, скорее награда за мужество перед лицом врага.

Мой жизнерадостный тон тут же нашел отклик в ее сердце. Я притянул ее к себе и рассказал о визите Фромана.

— Что мне теперь предстоит сделать? — спросила она.

— Продолжай в том же духе. И начинай потихоньку кокетничать с Шамбоном… по-родственному… А родство разрешает маленькие вольности. «Здравствуй, Марсель». Утренний поцелуй. «До свидания, Марсель». Вечерний поцелуй… немного более продолжительный — старухи-то не будет. Фроман притворится, что ничего не замечает. На самом деле он на все обращает внимание и сделает все возможное, чтобы ускорить свадьбу. А когда вы поженитесь, устрой так, чтобы он удалил Марселя. Сделай все возможное, даже если тебе придется заставить поверить его в то, что этот кретин Марсель пристает к тебе. Обязательно в каком-нибудь из отделений для него найдется место. Я хочу, чтобы Шамбон немножко помучился. Особенно, когда ты будешь справляться у него по телефону, как дела. Я хочу, чтобы он высох с досады. Я тоже ему позвоню. Мы вернем его обратно, когда будет необходимо.

— Ты сошел с ума, — шепчет она, наклоняясь ко мне и касаясь губами век.


— Опять вы, господин комиссар. Я еще не устал от вас, но тем не менее я спрашиваю себя, чем вы занимаетесь столько времени?

Дрё заботливо складывает плащ, шарф, шляпу на спинку стула, он всегда аккуратен и усаживается напротив Ришара, который играет сам с собой в шахматы.

— Видите ли, — произносит он. — Я делаю вид перед мадам Шамбон, что продолжаю расследование.

— Опять! Эта комедия еще не скоро закончится?

— В ее рассуждениях есть логика, уверяю вас. Мадам де Шамбон не сомневается в том, что ее брат был убит. И если она права, то как это произошло?

— Вот именно, как?

— Я пойду конем, если позволите?

Он переставил фигуру на шахматной доске.

— Поздравляю, — сказал Ришар. — Но вернемся к мадам де Шамбон. Она свихнулась.

— Может быть, но она дьявольски хитра. Ее последняя находка… Клянусь, это нечто!.. Она поднимает трубку, но звонит не мне, я для нее — мелкая сошка, она звонит дивизионному комиссару, который не осмеливается послать ее.

— Ну и что же это за последняя находка?

— Она вбила себе в голову, что в службу доверия звонил вовсе не ее брат.

Ришар задумался, держа в руке черного слона.

— Не понимаю.

— Но в этом что-то есть. Она далеко не глупа. В самом деле, человек из службы доверия хорошо слышал голос, но он не знал голоса Фромана. Это мог быть чей угодно голос.

— Вы хотите сказать…

— Не я. Она! Она хочет сказать, что ее брата могли убить, а потом позвонить вместо него по телефону.

Ришар ставит слона на место, подкатывает на кресле к камину за кисетом и трубкой.

— Гениально. Это, конечно, ерунда, но это гениально. Один удар — и мне шах и мат.

— Как это?

— Черт! Если все произошло так, как она предполагает, значит, преступление было спланировано заранее. Тогда уж не подойдет версия загадочного убийцы, который мог проникнуть через дверь в сад и разыграть на месте такую сложную сцену. Значит, убийца — кто-то из обитателей замка. Иза была у друзей; Шамбон в кино… Остается, ну да, черт возьми, остаюсь я. Не понятно, как я мог это сделать, но она клонит именно к этому, старая ведьма.

— Вы быстро соображаете, — похвалил комиссар.

— Я знаю, сколько будет дважды два. Я знаю также, что она меня ненавидит. Особенно меня. А доказательства?

— Ага! Доказательства! Дивизионный комиссар сыт по горло. Но муниципальные выборы не за горами, и необходимо, чтобы о деле Фромана перестали говорить. Моя работа заключается в том, чтобы заговаривать зубы старой даме: «У нас была такая мысль, но нельзя, чтобы преступник догадался об этом. В настоящий момент мы ищем записи голоса Фромана. Когда у нас будет фрагмент его речи (а он часто выступал), мы отдадим его прослушать человеку из службы доверия».

— Вы действительно это сделаете?

— Еще чего! Речь идет лишь о том, чтобы выиграть время.

Ришар задумчиво курит трубку.

— Заметьте, — сказал он, — что все это меня не волнует. Это, скорее, забавно. На вашем месте я бы решительно принял версию убийства.

— Осторожно! Вы забыли, что Фроман добивался должности мэра. Итак, ни слова. Молчание! Это, кстати, в ваших интересах. Об этом…

Он надевает плащ.

— Продолжайте играть.

Потом шарф, шляпу, и, указывая пальцем на доску:

— Белым конем. Да… перед черной ладьей.

— Вы были бы прекрасным партнером, — замечает Ришар.

— Да, у меня немало хитростей в запасе… До скорого свидания!


На свадьбе я, конечно, не появился. Я — тот, кого нужно прятать, бывший бродячий акробат, калека, соперник и жертва в одном лице. Мне нужно было исчезнуть на время, не подавать признаков жизни. Садовник приносил мне еду, будто пленнику. Шамбон навещал меня втайне от всех. С каждым днем он все больше нервничал, и мне становилось все труднее его успокоить.

— Сделайте же наконец что-нибудь, — кричал он. — Мать вашу, вы-то еще можете повлиять на нее! Защитите ее от дяди. Это чудовищно! Вы прекрасно отдаете себе отчет в том, что он ее покупает. Если бы я был на вашем месте…

— Ты бы его убил? — предположил я.

Он потерянно смотрит на меня. Однажды вечером он расплакался.

— Это правда, я люблю ее. Вы правы. Я не могу сдержаться. Как будто я еще не жил. Ришар, вы любили когда-нибудь?

— Думаю, что да.

— Вы перестали понимать, что происходит?

— Да.

— Вы не понимали больше, кто вы, на каком свете?

— Да, да. От любви все глупеют.

— А теперь вы выздоровели.

— Я не выздоровел, — ответил я. — Я умер.

Шамбон недовольно поморщился.

— С вами невозможно говорить серьезно. Вы мне поможете?

— Но я именно это и собираюсь сделать, малыш. Это очень просто. Убьем его. Я не шучу.

Рыбалка в разгаре. Рыбка на крючке, остается лишь потянуть за леску. Шамбон скрылся. Оставалось только ждать. Через два дня он мне сказал, что сильно поссорился с Фроманом.

— Я наотрез отказался присутствовать на церемонии. Я сказал ему, что он выставляет себя на посмешище перед всем городом и из-за него все думают, что Иза интриганка. Поистине странный подарок невесте! Я его так ругал, что он начал угрожать мне. «Если ты сейчас же не замолчишь, я тебе дам по физиономии». Да, он мне сказал это. Но если бы он меня ударил, я бы его избил, клянусь. Что это он возомнил о себе?

— А твоя мать?

— Единственный раз она была на моей стороне.

— Ты доволен?

— Когда выговоришься, чувствуешь себя лучше.

— Хорошо. Но что это меняет? Иза, наверное, ждала от тебя какого-нибудь поступка… Если бы ты ей признался, как ты влюблен в нее, кто знает, может быть, в последний момент она отказала бы Фроману.

Наступило молчание. Эта минута казалась почти такой же напряженной, как лучшие из тех, что мне дано было пережить. Шамбон побледнел. Он взвешивал все «за» и «против» по привычке образцового счетовода. Наконец, он решился.

— Вы не могли бы сказать ей вместо меня?

— Что? Ты смеешься?

— Нисколько. Только первые слова… А дальше… я думаю, выпутаюсь сам. (Он пожимает плечами.) Впрочем, сейчас это уже бесполезно. Вы правы. Я опоздал.

Он ушел так же, как и пришел, рассеянный, разговаривая сам с собой. Вскоре я позвал Изу; я ей рассказал о Шамбоне, только то, конечно, что она должна знать.

— У него полетели тормоза. Не удивляйся, если он наделает глупостей.

— Что, например?

— Ну, бросится к твоим ногам. Он из таких. Будет умолять тебя не выходить замуж за Фромана. Я не хочу сейчас взрыва. Еще слишком рано. Как ты считаешь, сможешь сохранить его в боевой готовности, но так, чтобы он не взорвался?

— Это подло, — ответила Иза. — Именно в тот момент, когда Шарль обеспечил наше будущее…

Она озабоченно посмотрела на меня.

— Послушай, Ришар. Ты захотел, чтобы я стала женой Шарля. Мне это противно, но я согласилась. Не требуй от меня еще и издеваться над несчастным Марселем. Это отвратительно.

— Нет, не издеваться. Только снисходительно относиться к нему, вот и все. Не отталкивать его. Если он попытается поцеловать тебя, любезно откажись. Дай ему понять, что он пришел слишком поздно, его место занято. Скажи это таким тоном, как будто делаешь ему выговор. После свадьбы… попозже… дескать, можно поговорить о разводе…

Она не из тех женщин, которая может мне сказать: «Я не пойду на это». Но первый раз она почувствовала, что я хитрю, притворяюсь, и поэтому нервничала. Я поспешил добавить:

— Не забывай, что Фроман уже развелся два раза. Третий раз для него ничего не значит. Он женится на тебе по мгновенной прихоти. Мы согласились. Как только он обнаружит, что ты совсем не та женщина, которой он добивался…

— Ришар!

— Извини меня. Я грубо выразился. Но в конечном счете я прав или нет? Он пошлет к черту своего племянника и нас тоже: «Убирайтесь отсюда, вам так хорошо втроем». Вот что он бросит нам в лицо.

— Ты думаешь, я смогу это вынести?

— Ты не одна. Я буду с тобой.

— Ты можешь поклясться, что знаешь, что делаешь?

Я хладнокровно поклялся, отдавая себе отчет в том, что лгу и что, заподозри она о моих планах, они приведут ее в ужас. Я нежно погладил ее щеку кончиками пальцев.

— Ничего не бойся. Ступай к этому несчастному Фроману. Не такой уж он и страшный.

Однако со временем, независимо от меня, мои тревога и нетерпение… боже! какая мука! Раньше я мог не только придумать эпизод, но и до мельчайших деталей продумать ход событий, довести до состояния послушного механизма. Давление шины и крепость ремня можно просчитать. Но Шамбон? Ломкость соломы и твердость металла. Он переменчив, впадает в крайности, хуже мальчишки, отстаивающего свою независимость. И есть еще нечто, о чем я едва смею думать. А что, если Иза вдруг увлечется им? Его страсть все время бурлит вокруг нее. Страсть, которую я поощрял… почти сам же и разжег. Иза, она мое сердце и моя душа. Но вот демон подвига покинул ее. Впервые она узнала, что такое отдых, комфорт, и хоть и одним пальчиком, но притронулась к богатству… И Шамбон тут как тут, готовый все ей отдать. Он глуп, смешон, труслив. Но я-то больше ничего не значу! А она ведь только женщина. Когда я убью Фромана, я открою дорогу этому ничтожеству. Именно поэтому я должен сделать его сообщником, я хорошо понимаю, что это единственный способ отнять у него Изу. В какую же историю я ввязался! И все из тщеславия!

Ладно. Я снова берусь за судовой журнал. Прошло довольно много времени. Приближался день свадьбы, будто край трамплина. Что потом? Пустота. Иза нервничает. Шамбон все больше выводит меня из себя. Ходит ко мне, рассказывает о своей любви. Мы следим за этой нездоровой страстью, словно студенты-медики за сложной беременностью. А Иза? Она примеряет платья. Она вся в подготовке к светской церемонии, которая кружит ей голову. Пытается скрыть от меня свою радость, но она вся светится ею. Я хотел этого сам. А теперь кусаю локти. Наконец наступил канун свадьбы. Я записываю.

Иза прилетела ко мне, как ветер, приоткрыла дверь.

— Он сделал это. Марсель сделал это.

— Ради бога, объясни, в чем дело.

— Марсель, он меня чуть не задушил. Он меня насильно поцеловал. Шарль был в соседней комнате. Он мог нас заметить.

— Надеюсь, ты его отругала.

— У меня не хватило мужества. Бедный мальчик! Он никогда никого не целовал. Он мне сказал: «Я не виноват в том, что люблю вас».

— Ты все еще взволнована.

— Признаться, да… После приема мы уедем на остров д’Олерон.

— Что! Это не было предусмотрено программой.

— Нет. Я даже не знала, что у Шарля есть вилла. Это произошло внезапно. Он хочет провести там дней десять.

Я медленно набиваю трубку, чтобы успокоиться.

— Ну вот, видишь, — отвечаю я. — Я не делаю из этого никакой трагедии.

Внезапно она кидается ко мне, прижимает к себе изо всех сил и скрывается. Мне ничего не остается, как напиться, спокойно, методично; милосердная эвтаназия[275] опьянения. Сейчас и начну.

С этого момента мои воспоминания путаются. Жермен приносил мне коньяк, сопровождая увещеваниями: «Вам не следует так много пить. Если вы заболеете, я буду виноват». Время проходило с волшебной быстротой. Шамбон присоединялся ко мне при первой возможности. Он копировал меня, чтобы не казаться жалким. Два стакана, и он гарцевал на грани лирической эйфории. «Она любит меня, — кричал он. — Она мне обещала. Я не говорил вам. Я ее поцеловал, это было чудесно, знаете, что она сказала мне? Она мне сказала: „Не сейчас, позже!“» (Подлец, мерзкий лгун!)

— Тем не менее, она вышла за другого.

— Да, пусть так. Но любит она меня, прекрасная Иза… Выпьем за Изабель!

С этими словами он поднял бокал, одним махом опустошил его, закашлялся и растянулся на моей кровати, положив голову на локоть.

— Расскажите мне об Изе… У нее был мотоцикл?

— Да. «Кавасаки» красного цвета. Она ездила на нем стоя, а потом взбиралась по веревочной лестнице, которую сбрасывали с вертолета.

— Понимаю, как воздушная гимнастка. Великолепно!

— О! Это еще пустяки! Представляешь, однажды она одиннадцать раз сделала «бочку» на «фольксвагене»… Смотри, резко тормозишь, скорость 80 километров, разворачиваешься — и машина едет сама, но, черт, ты вдруг врезаешься… Она повредила левое запястье. У нее до сих пор остался шрам.

Но Марсель меня больше не слушал.

— Это невозможно, — бормотал он.

— Что невозможно?

— Чтобы она любила меня. Именно меня.

Он впадает в состояние подавленности, он на грани слез. Я наполняю его стакан.

— Ты уверен, что она тебе сказала: «позже»?

Он возвращается к жизни, жадно тянется к стакану.

— Уверен. Но сначала она тоже меня поцеловала.

— Но это «позже», может быть, означало: после того, как она станет вдовой?

— Если так, то ей не придется долго ждать.

Он задумывается, к насилию он не способен. И я, словно у меня нет других забот, как помогать ему, говорю:

— У меня есть идея. А что, если твой дядя покончит с собой?

На трезвую голову этот разговор кажется немыслимым. Но в дыму алкоголя это показалось мне вполне осуществимым, тем более что я об этом много думал. Шамбон был не состоянии спорить. Напротив, моя идея кажется ему восхитительной. Он шумно одобряет ее.

— Но нужно быть осторожными, — говорю я. — Надо сделать так, чтобы это было похоже на настоящее самоубийство. Предположим, твой дядя застрелится; это годится.

— У тебя есть револьвер? — спрашивает Шамбон.

— Конечно. Когда я играл гангстеров, я был вооружен. Он где-то здесь… бельгийский автоматический револьвер. Им можно воспользоваться, но лучше, чтобы револьвер принадлежал дяде.

— Конечно. У него есть. Совсем старый, валяется в письменном столе в библиотеке. Все об этом знают. Пойдем, покажу.

Пока Иза и Фроман прогуливались по пляжу острова д’Олерон, мой план дозрел и вдохновил Шамбона. Я впервые побывал с ним в той части дома, где жил Фроман, я увидел его кабинет, библиотеку. Я обшарил все углы на своих костылях, запоминая каждую мелочь, расположение мебели, стеклянные двери в парк.

— Знаешь, — говорю я, — достаточно застигнуть его врасплох и выстрелить в упор. Дальше я придумал кое-что. Но погоди, сначала револьвер.

Это оказалось старинное оружие уставного образца, но в приличном состоянии. Я его разрядил, чтобы посмотреть, функционирует ли он. Барабан крутился свободно.

— Попробуй!

Шамбон попятился, будто я протягивал ему змею.

— Нет, — пробормотал он, — я не сумею.

— Но если это сделаю я, хватит ли у тебя смелости поговорить по телефону?

— Думаю, что да. Но зачем?

Здесь же, стоя напротив письменного стола Фромана, я изложил Шамбону свой план. По мере того как я говорил, он обретал все более четкие очертания, и вскоре мы оба так загорелись, что если бы в эту минуту появился Фроман, мы бы его прикончили на месте.

— Гениально! — повторял Шамбон.

Его мозги все еще были настолько затуманены, что он воспринимал это, как великолепный розыгрыш. Возражения начнутся позже. Я перезарядил револьвер, тщательно протер и положил обратно в ящик письменного стола.

Перед уходом Шамбон выпил еще немного.

— Ты понял? — спросил я. — Никакого риска, если ты будешь следить за собой в присутствии матери. Если она что-нибудь заподозрит, все пропало. Нам грозит тюрьма.

Это сразило его. Он упал в кресло.

— Ты хочешь меня напугать, — промямлил он, не замечая, что перешел со мной на ты.

Я продолжал, воспользовавшись его замешательством:

— Выбирай. Тюрьма или Иза.

На его физиономии все владевшие им чувства были как на ладони, что позволяло следить за происходящей в нем борьбой. Я был уверен, что выиграю. К нему постепенно возвращалась уверенность и даже больше, ее было даже слишком много, на мой взгляд.

— Моя мать ни о чем не узнает, — торжественно произнес он.

— Сунь голову под кран, так будет благоразумней.

Потом, ближе к полуночи, он позвонил мне.

— Ваша идея мне понравилась. Но много неувязок.

Я предвидел такой оборот. Я знал, когда Шамбон протрезвеет, то испугается и примется искать пути к отступлению. Но я приготовил аргументы для дискуссии, подобно адвокату, в совершенстве изучившему дело. Особенно я настаивал на моменте, который сильнее всего мучил Шамбона: его роль сводится к минимуму — поговорить по телефону, вернее, пересказать текст, который мы составим заранее, а потом перенести тело к письменному столу. Фроман был тяжелый, но тащить придется всего несколько метров, так как я не сомневался в том, что убью его в коридоре. Когда это произойдет? Над этим еще необходимо подумать, но это не главное.

— Мы все отрепетируем в спокойной обстановке, — сказал я. — Как при постановке пьесы. А сейчас оставь меня и постарайся уснуть.


Вскоре возвратилась чета Фроманов, и жизнь в замке пошла по-прежнему. Кроме одной маленькой детали. Но разве это мелочь? Иза не была больше со мной. Она перестала быть моим двойником. Я не мог поймать ее взгляда. Можно сказать, я потерял смысл жизни. Чего еще ждать? Пришло время свести счеты.

Я выжидал. Ничего не происходило по вине Шамбона. По возвращении Изы я опасался какого-нибудь взрыва, который мог помешать мне; да, я решил отомстить Фроману, да, я детально представлял себе всю операцию, зато мне не удавалось назначить дату. Когда это должно было произойти? Пока я думал над этим, я должен был удерживать Шамбона. Но это было так же трудно, как регулировать огонь под кастрюлей с молоком. Временами Иза говорила: «Снова жестоко поссорился с дядей. Он вовсе перестал сдерживаться». Иногда, наоборот, он ни с кем не разговаривал и, казалось, заболевал. Когда он приходил ко мне, а это случалось все реже и реже, и оставался у меня все меньше времени, мне все труднее становилось держать его в руках. Я видел, что он постоянно о чем-то думал. Я пытался разузнать у него, в чем дело.

— Ни в чем, — возражал он. — Всем наплевать на меня. Иза меня избегает. Дядя даже не смотрит в мою сторону. Но это не заставит меня отказаться.

— Хорошо. Тогда за работу.

И мы снова повторяли текст, который должен был выслушать собеседник из службы доверия. Это упражнение увлекало его. Он мне задавал всякие колкие вопросы: «А что если он мне скажет…»

На ходу я предлагал варианты ответов. Или изменившимся голосом я говорил: «Я слушаю. Говори. Больше чувства!»

Он не мог сдержать дрожь, страх не давал ему говорить. Я отдавал себе отчет в том, что доведу его до депрессии, что никогда ему ни сыграть хорошо свою роль. И то, что произошло потом, подтвердило мою правоту. Когда Шамбон позвонил как-то вечером и сказал, что собирается уехать из Анжера, я чуть было не решил все бросить. Он сказал, что директор филиала в Нанте уходит в отставку. Почему бы ему не занять его место? И добавил: «Потому что здесь все против меня!»

Я понял, если он уедет, это будет катастрофа. Вдали от Изы он не замедлит обвинить ее во всем и настроится против нас. Он заговорит. Он признается во всем Фроману. Чтобы отомстить за себя. Чтобы набить себе цену. Это было яснее ясного. На этот раз я готов был биться не на жизнь, а на смерть. Долой тонкости! Пора переходить к делу. Я высказал ему все начистоту. Он слушал меня, упрямо склонив голову, твердо решив не уступать.

— Твоя беда в том, что ты ничего не смыслишь в женщинах, Марсель. Постарайся понять, не может же Иза упасть в твои объятия сразу после свадьбы! Это вопрос не столько осторожности, сколько воспитания.

— Конечно. Именно поэтому лучше будет мне уехать.

— Тебе наплевать, если без тебя она будет несчастна? Ну, проснись, дурачок. Она любит тебя. Если ты уедешь, она тебе этого не простит. Твой дядя не сделает ее счастливой.

Я наговорил еще множество подходящих банальностей. В его состоянии сошла бы самая грубая лесть. Постепенно он смягчился. Я воспользовался этим.

— Если бы ты подождал хоть несколько месяцев, твой дядя застрелился бы, это немного удивило бы окружающих, но такие вещи случаются, не правда ли? Тогда как, если он застрелится сразу после свадьбы, это наделает много шума, поверь мне. Начнется следствие с пристрастием. Примутся рыскать.

Он со злобой посмотрел на меня.

— Вы сказали, что нам нечего бояться.

— И я повторяю. Только ты заставляешь покончить с этим немедленно. Я готов… Но ты, ты выдержишь перед полицией? А перед своей матерью? Ее я опасаюсь больше всего.

Он сделал пренебрежительный жест, так что захотелось влепить ему пощечину.

— Я вру ей с самого детства. Подумаешь, немного больше, немного меньше.

— Хорошо, дай мне два-три дня на размышление, чтобы я мог обдумать все еще раз до мельчайших деталей, и мы нанесем удар.

Странный тип! Он пожал мне руку, успокоенный и даже повеселевший, как будто мы договорились пойти на рыбалку. Я начал напряженно думать. В субботу Фроман посещал политические собрания, так как избирательная кампания уже развернулась. Он возвращался довольно поздно, ставил машину в гараж, ненадолго заходил в кабинет перед тем, как отправиться спать. Нужно напасть на него в гараже в тот момент, когда он, ничего не подозревая, будет выходить из машины. Потом перенести тело в кабинет, и останется лишь проблема декораций. Переходим к вопросу алиби. Это не трудно. Я устрою так, что Иза уйдет к друзьям поиграть в бридж. Шамбон пойдет в кино на сеанс 14.30 и сохранит билет. Он подъедет к замку на своей машине, оставит ее неподалеку и войдет незамеченным. Когда все будет кончено, заберет машину и к одиннадцати часам появится у ворот. Жермен будет свидетелем. Что касается меня, то я из своей комнаты ничего не услышу, ничего не увижу под действием снотворного, моя несостоятельность послужит гарантом моей невиновности. Я снова проанализировал каждую мелочь, прокрутил все в уме, как я делал это раньше, накануне выполнения опасного трюка. Я был абсолютно уверен в себе. Хрупким звеном в цепи, несомненно, был Шамбон. Но любовь заменит ему мужество. Фроман был приговорен!


— Опять вы, господин комиссар! Не подумайте, я не жалуюсь на ваши визиты. Входите. Я лишь немного удивлен. Ваше расследование все еще не закончилось?

Дрё без спроса уселся в кресло, как свой, в то время как Ришар допрыгал на своих костылях к подвижному стулу и ловко устроился на нем.

— Как вам удается держать себя в форме? — спросил Дрё.

— Немного гимнастики каждое утро и неукоснительный режим. И потом — я выносливый.

— Это видно.

Комиссар помолчал, прежде чем продолжить.

— У вас был случай поговорить со старухой?

Ришар расхохотался.

— Нет, черт возьми. Мне хватает, что я иногда встречаю ее в парке и выслушиваю ее сына с его откровенностями. Брр-р… Вы ведь знаете, комиссар, что я веду уединенный образ жизни.

— Мне бы так… — пробормотал Дрё. — Не пришлось бы терпеть всякие бредни. Она выдумала целый роман. Здесь я располагаю временем. Не то, что в Марселе. Из любопытства я расширил поиски и узнал, что мсье де Шамбон, ее муж, погиб на охоте, очень давно, несчастный случай. Неосторожный прыжок через изгородь, случайный выстрел… Марсель тогда был совсем маленьким. Мать воспитывала его, будто он тоже обречен умереть от несчастного случая. Ну и, конечно, постоянное наблюдение, держала его в вате, под стеклянным колпаком, сами понимаете. Ваша сестра, должно быть, рассказывала вам об этом?

— Смутно. Старуха нас не интересует.

— Зато вы оба, вы очень ее интересуете! — вскричал комиссар. — Она царствовала себе над своим сыном и над своим братом, и вдруг вы сваливаетесь с неба, более чуждые ее маленькому мирку, чем марсиане. И что же?.. Брат влюбляется в вашу сестру до того, что дело доходит до свадьбы. А сын влюбляется в вас, ну, вы меня поняли. Вы его приворожили, этого мальчика. Вы — символ свободы и опасных приключений!

Дрё усмехается.

— Зорро на костылях, — мрачно бросает Ришар.

— Извините меня. Поверьте, что… Ладно. Картина ясна, не правда ли? Кроме того, как раз в тот самый момент, когда Фроман решает изменить завещание, он кончает жизнь самоубийством. Старуха отдает себе отчет в том, что ее сын, может быть, с вашей подачи, увивается за вдовой. Я преувеличиваю?

— Есть немного, ну, так что дальше? Вы сейчас говорили о романе, который она сочиняет?

— Это я уже сказал. Она убеждена, что ее брат был убит. Но ей пришлось признать, что и ваша сестра, и Марсель де Шамбон — вне подозрений. Тогда она подумала, что кто-то мог проникнуть в дом через парк с целью имитировать самоубийство, а потом позвонить в службу доверия… В связи с этим я предпринял кое-какие шаги, но они ни к чему не привели, как и следовало ожидать. Сейчас у нее появилась новая теория. Она думает, что вы сохранили связи с вашими старыми друзьями; такие же черти, как вы, способные на все, и которым вы поручили вместо себя… Да! Она считает, что ее жизни также угрожает опасность.

— Из-за меня?

— Конечно. Кстати, она мне объяснила ваш план. Он предельно прост. Вы нанимаете убийц, чему научились в кино, посредством Марселя становитесь владельцами замка и всего состояния. Бесполезно ее разубеждать. Она в панике. Именно поэтому я здесь. Нужно сделать вид, что мы принимаем ее байки всерьез. Заметьте, кстати, что в ее бреднях не все вымысел. Например, она права в том, что замок не охраняется. Кто угодно может свободно проникнуть сюда. Привратник и его жена ничего не стоят. После смерти Фромана кто ответственен за то, чтобы запирать двери на ночь?

— Жермен. Он якобы совершает обход, но в изгороди столько лазеек.

— Вот видите! Другая версия касается ваших прежних друзей. Вы, наверное, время от времени даете им знать о себе.

— Нет. Я порвал с прошлой жизнью.

— Окончательно?

— Почти. Я не хочу никого беспокоить. Я не хочу вынуждать людей говорить: «Как это грустно. Представляю себя на вашем месте», — как будто можно оказаться на моем месте! Но то, что думает старая ведьма, очень забавно. И в основе своей логично.

— Ее сын часто заходит? Его мать утверждает, что он вечно ошивается у вас и вы учите его пить. Наверное, от него пахнет, когда он заходит пожелать ей спокойной ночи. Я могу даже уточнить: он начал пить немного раньше смерти своего дяди.

— Хорошо, — сказал Ришар жизнерадостно. — Я во всем признаюсь. Мы с Марселем сообщники, это мы кокнули папашу Фромана, если это доставит удовольствие старушке.

— Да, — ответил Дрё, — вы вправе издеваться. Досадно то, что она звонит многим и порет всякую чушь. Клуб кумушек, как говорит мой заместитель, радуется, а власти огорчаются. Послушайте, я буду откровенен: не могли бы вы с сестрой ненадолго уехать?

Ришар понимающе подмигнул.

— До конца выборов, а?

Дрё быстро встал, словно охваченный гневом.

— Так, действительно… исключительная у вас способность раздражать!

— Это приказ… свыше?

— Вот и нет. Это мой совет вам. Дружеский. В ваших же интересах.

— Я отвечу вам. Мне наплевать на общественное мнение. У меня нет ног; я пожизненно приговорен сидеть в этом кресле! В жизни я могу участвовать лишь в качестве зрителя. Мне кажется, что спектакль стоит того. Сейчас не время уезжать из театра.

Дрё не нашелся, как возразить. Он вылетел разъяренный. Ришар принялся набивать трубку, шепча: «Решительно, никто никого больше не уважает. Я — калека, мсье!»


Среда. Еще три дня. Даже меньше. Я дождался пяти часов. В это время Фроман возвращался на службу; я знал это от Шамбона. Я снял трубку. Можно сказать, поджег бикфордов шнур, скоро раздастся взрыв.

— Алло… Я хотел бы поговорить с мсье Фроманом.

— Кто его спрашивает?

— Дело личное и не терпит отлагательств.

— Подождите.

Наступило молчание. В ушах — тяжелые удары сердца. Когда-то я был хладнокровней, так то когда-то… Внезапно раздался голос Фромана, властный и заранее раздраженный:

— Да? В чем дело?

— Мсье Фроман?

— Слушаю вас.

Понижаю голос. Все шепоты одинаковы.

— Присмотрите за своей женой. Ее частенько видят с другим.

Вешаю трубку. Там, насколько я его знаю, мсье исходит пеной. Бедняга! Весь вечер он будет носиться со своей яростью, но виду не покажет. Пока нет. Он, очевидно, знает, что племянник увивается за его женой. И знает давно. Но теперь, когда это заметили в городе… Пора резать по живому. И он разрежет. Завтра, в четверг… Или, может быть, в пятницу. Без криков и бессмысленных угроз. Что можно сделать? Не забывать, что, нападая на Шамбона, он нанесет удар сестре. Что тогда? Удалить Шамбона. Отправить его в один из филиалов? Недостаточно. Если Шамбон и Иза захотят встречаться, их не удержит никакое расстояние. И потом, почему один Шамбон? Почему бы не приняться за Изу и за меня заодно? Можно пересмотреть распоряжения в отношении нас, выгнать в конце концов. Или поставить перед выбором: «Еще раз встретишься с Марселем, и я укажу твоему братцу на дверь!» Закрываю глаза. Испытать бы еще хоть раз божественный страх, что на секунду пробирал меня до костей, когда вот-вот на полном ходу я помчусь к победе или к смерти. Но ничего. Ничего, кроме легкого возбуждения. Мои нервы, Фроман погубил и их тоже. Должна произойти семейная сцена. Однако это не так важно. Теперь разразится мерзкий, безудержный семейный скандал. Ну и пусть! Для моего плана самое основное, чтобы сцепились дядя с племянником, чтобы искры робких поползновений Шамбона разгорелись в ревущее пламя всепожирающего желания смести все препятствия. Одно из двух: или он приложит все силы, чтобы помочь убрать Фромана, и мы с Изой становимся хозяевами. Или он струсит, и Фроман погубит нас с Изой во второй раз. Я думаю, что лучше выпить: виски или могадона. Я мечтаю лечь и уснуть. Тогда могадон.

Наступил четверг. Иза позвонила мне в два часа. Удалось. Пламя разгорелось. Взрыва не произошло, скорее, разрыв. Фроман внешне спокоен, но внутри у него все кипит. За кофе он спокойно сказал племяннику: «Ты негодяй». Потом, обращаясь к Изе: «Шлюхам я плачу вовремя». И продиктовал свои условия. Шамбона — в ссылку. Отделение в Гавре с приказом о невыезде. Для Изы голодное заточение в замке. Фроман назначает встречу с нотариусом. Но зачем? Тайна? Меня — в сумасшедший дом, якобы на перевоспитание. Одним словом, типичная реакция возмущенного мелкого буржуа-рогоносца. А старуха? Она еще ничего не знает. Мой телефонный звонок попал точно в цель, как выстрел крупной дробью. Иза буквально в ужасе. Земля уходит у нее из-под ног. Она уже видит нас обоих снова нищими и гонимыми. Она винит меня во всем, меня одного, и она права. А я спокойно жду Шамбона. Пока мне удается контролировать события. Естественно, хотелось бы самому присутствовать при этой сцене, потому что мне пересказали ее довольно сухо. Я здесь, как болезненный нарост сбоку на доме, воспринимаю лишь едва заметное биение далеких мощных катаклизмов… Теряю в эмоциях, но выигрываю в холодном трезвом анализе.

Ни сегодня, ни завтра Фроман не изменит распорядок дня, чтобы показать, что семейные неурядицы не потревожили его покоя. В глазах всех он должен остаться господином Председателем. Итак, он, как обычно, идет на завод, запретив Шамбону там появляться. А Шамбон явится ко мне в новом амплуа взбунтовавшегося хвастуна. Нельзя позволять ему разрядиться, как перегревшейся батарейке.

И действительно, вскоре он явился, весь взбудораженный. Он мне не дал даже рта раскрыть. Говорил и говорил… Ходил туда-сюда по комнате, пиная ногами ковер. Чего я не мог предвидеть, так это того, что он обвинит во всем мать. В том, что старуха приняла сторону Фромана.

— Нам остается только покончить с нераздельностью владения, — кричал он. — Продать Колиньер, тогда посмотрим, кому будет хуже. Мне наплевать, я уеду в Гавр. Иза попросит развода, я подожду. Он вообразил, что может диктовать нам свои законы!

Демонический Шамбон! Он надеется с помощью развода избежать последней схватки с Фроманом. Он знает, что убью его я и ему нечего бояться. Но он хочет еще покрасоваться в роли благородного влюбленного, готового на любые жертвы. Меня так и тянет заехать ему костылем по морде. Однако я выслушиваю его, кивая головой в знак согласия. Когда, наконец, он в изнеможении падает в кресло напротив меня, я спокойно говорю:

— Бедняга Марсель, ты совсем идиот.

Это действует на него как холодный душ. Он начал задыхаться. Я продолжил самым любезным тоном:

— Ты прекрасно знаешь, что это я размышлял над идеей развода. Если это было бы реально, то ее нельзя было бы упускать. Я не за здорово живешь решил уничтожить твоего дядю. А потому, что это единственный способ для всех нас избавиться от тирана, который делает нашу жизнь невыносимой.

Видно, слово «тиран» ему понравилось. Он согласился с этим, несчастный, а значит, дальнейшее сопротивление бессмысленно. Мне не составляло труда доказать, что Фроман, с его связями, сумеет справиться с адвокатами и судьями, занимающимися его разводом. И устроить так, чтобы Иза осталась ни с чем.

— И ты тоже.

— Моя мать богата, — возразил Шамбон.

— Кто распоряжается состоянием? А? Опять-таки он. Согласись, ты у него в руках.

Дальше я продолжал, как будто это само собой разумелось.

— Мы приступим послезавтра вечером. Он должен присутствовать на собрании ветеранов; об этом даже есть в газетах. Оно долго не продлится. Он обменяется рукопожатиями, скажет несколько слов и вернется домой часам к десяти. Иза приглашена к Луазелям. Ты знаешь, что ты должен делать.

Он слушал меня, бледный, с крепко сжатыми губами. Отступать уже было некуда.

— Для полиции в замке останутся только двое. Твоя мать в левом крыле и я — в правом. Где сейчас Фроман?

— Уехал на машине.

— Ну, пошли. Я покажу тебе, как мы будем действовать.

Он выдвинул последнее возражение:

— Как мы перенесем тело в кабинет?

— Мы положим его на мое кресло с колесами. Ты будешь его толкать, а я буду идти за тобой. Ясно?

Ему не по себе, но он послушно идет за мной в гараж. Гараж довольно большой. Там помещается четыре машины. Он непосредственно сообщается с кухней маленькой дверцей. На входной двери электрический глазок. Она откидывается, подобно подвесному мосту, оставляя по бокам теневые зоны, которые нас прекрасно укроют. Я объяснил Шамбону, как действовать. Он следует за мной обреченно, как приговоренный к расстрелу. Мне же, напротив, неизбежность придает какой-то скрытый пыл. И я с трудом скрываю охватившее меня возбуждение.

— Кровь, — произносит Шамбон. — Проблема в том, что на цементе останется кровь.

— Это я тоже предусмотрел. Во-первых, пуля, попавшая в сердце, не вызывает кровотечения, во-вторых, — небрежно бросаю я, — мы запасемся на всякий случай покрывалом, которое подложим на мой стул. Еще вопросы есть?

Побежденный, Шамбон опустил голову и молча отвез меня в комнату.

— Револьвер мы возьмем в последний момент, в субботу. Не забудь взять перчатки, до того как положить тело в кабинете, ты должен будешь заняться револьвером; я тебе уже объяснял… парафиновый тест. Полиция должна обнаружить только его отпечатки и следы пороха у него на коже.

— Вы действительно думаете, что это необходимо?

— Но я тебе уже объяснял, черт возьми! Как раз из-за теста на парафин. Полиция подумает об этом, и доказательство самоубийства будет налицо… А потом, старина! Ног мне это не вернет, но все мы сможем наконец вздохнуть. Передай-ка бутылку!

Мы выпили по стаканчику, и лицо Шамбона постепенно обрело свой нормальный цвет. Он не переставая метался: то впадал в состояние экзальтации, то отчаивался. Ушел он в приподнятом настроении. Пятница тянулась бесконечно. Иза, расстроенная, заперлась в своей комнате. Я было хотел ее успокоить, объяснить ей, что готовлю ее освобождение. Переживал за нее, но в то же время, признаюсь, был доволен собой. Нет, я еще не совсем конченый человек! Ядокажу это! В субботу — вереница часов, которые предстояло пережить один за другим. День выдался чудесный, в ароматах цветов, щебетании птиц. Я собирался с силами, повторял слово за словом свой урок. Фроман обедал в замке и работал в своем кабинете до четырех часов. Потом я видел, как он уехал на своем «ситроене». Немного позже появился Шамбон, с виду спокойный, только непрерывно двигались руки. Чтобы снять напряжение, я рассказал о нескольких удачных трюках. Эффект был магическим. Он замер. Только слегка шевелились губы в такт моим. Он погружался в сон победы и могущества. Мне даже пришлось встряхнуть его.

— Давай, иди в кино и не потеряй свой билет. Жду тебя к семи часам.

Я расслабился, я умею это делать. Даже ненадолго заснул. Шамбон был точен. Никто не видел, как он вернулся. Мы съели по сэндвичу, почти весело поболтали. Я старался держаться, будто речь шла вовсе не о преступлении, а о выступлении на публике, которое принесет нам славу. Наступила ночь. Без четверти десять мы еще раз перебрали детали: револьвер (я его стащил заранее и хорошенько протер), перчатки, одеяло, все в порядке. Я показал Шамбону, как согнуть палец трупа на курке.

— А затем, — добавил я, — я буду здесь, за дверью в коридоре. Ты будешь не один. Пойдем посмотрим.

Я сел в машину, и мы бесшумно проехали по громадным коридорам, которые отделяли нас от гаража. Время от времени я зажигал электрический фонарик, но свет через большие окна доходил до самых стен крытого перехода. Гараж был пуст, как и предполагалось. Я нашел самое укромное местечко и прошептал:

— Ты можешь вернуться в кухню. Я сам справлюсь.

Нет. В припадке самолюбия он решил остаться. Ждать пришлось недолго. Дверь внезапно медленно поднялась, и фары машины осветили стены. Рука в перчатке вспотела, но я крепко держал револьвер. Автомобиль въехал в гараж и остановился на обычном месте, Фроман погасил фары. Мне нужно было только быстро передвинуться в своем кресле в темноте, мгновенно ослепившей Фромана. Я остановился прямо за дверью, которую он толкнул, чтобы выйти. Ничего не подозревая, он вышел из машины, захлопнув дверцу. Я наклонился вперед.

— Мсье Фроман?

— Что такое?

Захваченный врасплох, он повернулся. Я вытянул руку и выстрелил в упор без всякой злобы, как мне кажется. Просто нужно было это сделать. Фроман от удара резко ударился о кузов и медленно начал сползать, как в посредственном фильме. Я посветил ему в лицо. Шамбон робко приблизился.

— Он мертв?

— Как видишь. Помоги мне.

Я отвязал костыли и, если можно так выразиться, встал на землю. Мне было не легко поднять тело, но Шамбон в пароксизме ужасного ликования сделал это очень легко. Он дышал, как грузчик.

— Ты возьми его одной рукой, а другой поддерживай. Нельзя уронить его по дороге.

Странный кортеж двинулся. Резиновые колеса, резиновые подошвы и костьми с резиновыми наконечниками. Мы затаили дыхание, в неверном свете звезд катилась ночь, тишина, видение смерти, которое, так же внезапно, как появилось, исчезло. Шамбон держался прекрасно. Он был на вершине блаженства, освободившись от тяжкого груза и тревоги, готовый выйти на сцену без тени страха. Он остановил машину напротив кабинета Фромана, я, в свою очередь, поддерживал тело. Остальное было не трудно. Он прекрасно справился с разговором по телефону, в голосе его звучало ровно столько волнения, сколько необходимо. Потом он ловко подхватил труп, без тени отвращения. В общем, все прошло хорошо. Выстрел в воздух прозвучал именно так, как я и планировал. Последний взгляд. Занавес опускается.

Но сразу же после того, как мы очутились у меня в комнате, он почувствовал слабость, чуть не потерял сознание, и, признаться, я немного запаниковал. У меня было мало времени, чтобы привести его в чувство. Он должен был забрать машину и вернуться в замок спокойным, как из кино. К счастью, я приобрел в своей профессии опыт первой помощи. Растирание, спирт, нюхательная соль, не забывая сыпать комплиментами, похвалами, поздравлениями, то есть лить тот бальзам, которым можно поддержать слабеющую гордость.

Он взял себя в руки и гордо улыбнулся.

— Встань… Пройдись… Говори… Впрочем, Жермен-то едва глянет на тебя, когда откроет ворота. А потом, перед полицией, ты имеешь право выглядеть потрясенным. Браво, старик. Еще от силы час, самое трудное уже позади.

Он причесался, осмотрел себя еще раз и ушел.

Я сложил одеяло, которое даже не испачкалось, сел в кресло, сложил костыли рядом, как солдат свое оружие, когда падает без сил после боя. Нежно посмотрел на свои ноги. Долго гладил их. Мне казалось, что они понимают меня, и хватит уже их жалеть.


А теперь я чувствую себя истерзанным. Фроман мертв, и будто прошла большая любовь. Еще недавно я думал о нем каждое утро, едва проснувшись. Он наполнял жестокой радостью мои нескончаемые дни. Я хитрил с ним. Разговаривал с ним. Провоцировал его. Осыпал его ругательствами, когда костылями цеплялся за мебель. Он был также моим преданным компаньоном ночами, когда мысли о том, что я больше не человек, не давали мне заснуть. Я не говорил Изе, но у меня часто ломила поясница, и поэтому я часами оставался в постели, бессильный перед будущим, которое меня ожидало. А он был здесь, со мной. Я, не торопясь, усердно ненавидел его лицо, которое знал наизусть, как географическую карту: широкий, толстый к низу нос, весь в черных точках, глубокие морщины по углам рта, на которых, казалось, и висел его рот; веки, как спущенные шторы, наполовину закрывали глаза. Мы смотрели друг на друга, и я постепенно начинал его бояться, так живо рисовала его моя память. Я забавлялся, как когда-то над портретами в школьных книжках, подрисовывая ему смешные усы, огромные пышные бакенбарды. Я его отталкивал, прогонял. Я кричал ему: «Убирайся! Надоел!» Мстил ему. Конечно, я получил небольшие преимущества. Например, теперь я ем в столовой вместе с Изой и Шамбоном. Хожу, когда захочу, в библиотеку. Устроившись в кресле господина Председателя, я читаю. Мне кажется, что замок принадлежит мне, но везде я таскаю за собой свою тоску, как ребенок деревянную лошадку. Иза также выглядит унылой. Она обязана носить траур, ходить на кладбище, отвечать на соболезнующие письма, подписывать всякие бумажки. Совсем скоро выборы, и она принимает друзей Фромана, которые приходят попросить ее от имени покойного присутствовать на заседаниях комитетов, включить себя в список, который вел ее муж. Такое впечатление, что она замкнулась в тяжелой печали, что вызывает подозрительные взгляды окружающих.

Не говоря уже о Шамбоне. Он похудел. Он ходит оглядываясь, ему кажется, что за ним следят. И чтобы придать себе храбрости, он пьет. Не то чтобы он набирался каждый день. Но на него иногда находит. Ему вдруг необходимо подкрепиться, потом он возвращается с красными пятнами на щеках, в глазах — вызов, движения неуверенные. Он меня беспокоит. На заводе он стал объектом скрытых насмешек, ведь там нет теперь его дяди, который заставлял их его уважать. Он обнаруживает надписи на стенах: «Шамбон — дурак». Классическое определение. И не то чтобы очень злобное. Или еще: «Шамбон — зануда». С этим он не согласен. Он сам мне сказал.

— Чем я им не нравлюсь? — возражал он. — Что я им сделал?

— Ничего, старина. Они просто дразнят тебя.

— Дразнят меня? Если бы они знали, что я… что вы и я… мы…

— Замолчи, идиот! Забудь об этом.

— Иза знает? Вы рассказали ей?

— Никогда.

— А если она узнает, что она скажет?

— Поговорим о другом.

Иза, конечно же, ничего не знает. Я бы мог ей обо всем рассказать, уверенный в ее собачьей преданности. Но что-то меня сдерживало. Угрызения совести, сомнения, озлобленность… Ладно, хватит! Она была его женой. Ее психика неустойчива так же, как и моя. Кроме того, ее начали беспокоить частые визиты комиссара. Колиньер остается очагом инфекции; еще эта старая ведьма, которая продолжает обвинять всех и каждого. Боюсь, что Шамбон, по горло сытый ее упреками, возьмет да и скажет: «Да, ладно, согласен, это я убил». Перед своей матерью этот кретин способен приписать себе убийство, чтобы доказать ей, что он не такая уж тюха, как она думает. Я замечаю по разным признакам, что он напуган и в то же время испытывает огромное удовлетворение, точно выдержал испытание и приобщился к избранным. Со мной стал вести себя фамильярно. Входит ко мне без стука. Принимается обсуждать мои подвиги, о которых когда-то слушал не дыша.

— Когда все просчитано: скорость, угол падения, его длина, — изрекает он, — в седло можно посадить хоть манекен, он прекрасно справится.

Я его с удовольствием задушил бы. Тем более что он прав. Но мне не нравится ни его правота, ни самодовольный вид, ни то, что он, может быть, говорит про себя: «В сущности, когда все предусмотрено, место нападения, время, способ, кто угодно справится». Правда же заключается в том, что он начинает ускользать от меня. Если бы я мог предвидеть, что он так изменится после спектакля, разыгранного в кабинете Фромана, не знаю, стал бы я убивать старика. Меня выводит из себя эта его улыбка превосходства, будто он думает: «Мы оба, мы такие хитрецы…» Я тут же привожу его в чувство.

— Знаешь, еще не известно, чем все кончится.

— Ну, притом, что все меры предосторожности были приняты…

— Да, конечно. Но ты можешь мне объяснить, почему Дрё все еще рыщет здесь? Поди знай, может он нас подозревает?

Еще одна довольная улыбочка, означающая: «Потише, дорогой мой, лично я никого не убивал». Я уверен, что в случае чего он обвинит меня во всем, чтобы выгородить себя. Возможно, я все же несправедлив. Но было бы спокойнее, если бы он согласился уехать в Гавр, как он, впрочем, и собирался. Есть один способ. Иза. Нет! Только не это! Но я уже за прежнее. Разрабатываю сложнейшую махинацию. И почти с благодарностью принимаю эту новую интригу. Бедная моя голова! Приди еще раз мне на помощь.


— Вы не ждали меня, мсье Монтано?

— Я всегда вас жду. Вы по-прежнему желанный гость. Что вас привело ко мне? Опять старуха? Немного портвейна, комиссар?

— Только побыстрее. Я на работе, вы же понимаете. Конечно, она, старая дама.

— Налейте и присядьте на минуту, черт возьми.

Комиссар напрасно убеждал меня, что ему надо идти, он и не думал спешить.

— Уверяю вас, она снова протягивает нам кончик нити, бедная женщина, чтобы мы размотали клубок. Я начинаю жалеть мое начальство в Марселе. У нее целая сеть знакомств, более или менее высокопоставленных подруг, как и она, целыми днями висящих на телефоне. Они болтают, рассказывают черт знает о чем. В основном сплетничают. Все они поддерживают связь со своими сыновьями, дочерьми, зятьями, друзьями, кузенами. Слухи распространяются со скоростью света, и в округе начинают поговаривать, что Фроман не покончил с собой…

— Надо же, — говорит Монтано. — Мог ли я предположить!.. Да, я здесь как в раковине, шумы сюда не доходят. Итак, старая дура настаивает?

— Больше, чем раньше. Ей пришла в голову одна деталь, которую она раздувает. Хоть вы и живете, как улитка, должны бы по крайней мере знать, что накануне смерти Фроман страшно поссорился со своей женой и племянником. Об этой сцене он рассказал сестре. Он ей сказал, она почти уверена в точности слов: «Через неделю их здесь не будет». На следующий день он умер.

— И только сегодня она об этом вспомнила?

— В ее возрасте память капризна.

— Вам не кажется, что она выдумывает?

— Возможно. Но об этом заговорят средства массовой информации, и скоро нам придется возиться с целой политической кампанией. Я имею в виду, говоря «нам», себя, конечно. Вам известны, не так ли, причины ссоры?.. По словам старухи, Фроману анонимно сообщили, что его жена и Шамбон находятся не только в дружеских отношениях… вы меня понимаете?

— Фроман мертв, — спокойно сказал Монтано, — а старуха чокнулась.

— Но ссора была?

— Я бы назвал это маленькой стычкой между двумя мужчинами, которые не любят друг друга.

— Ваша сестра и мсье Шамбон не… между ними ничего нет?

— Вы тоже думаете, — перебил Монтано, — что бродячие акробаты способны на все? Иза безупречная вдова, даю вам честное слово. Хотите знать мое мнение?

— Слушаю вас.

— У Фромана не все ладилось. Дела на заводе шли ни шатко ни валко. В политическом плане он тоже был весьма уязвим. Старуха беспрестанно настраивала его против нас. Что, если кто-нибудь из противников возьми да и шепни ему, воспользовавшись случаем, что все его обманывают… а? Вы не подумали об этом?

Дрё поднялся и машинально потер поясницу.

— Не важно, что думаю я. Важно, что думают другие.

Он рассеянно полистал журнал, лежащий на кровати, остановил взгляд на восхитительных японских мотоциклах.

— Признайтесь, ведь вам этого не хватает?

— Немного.

— Что вы делаете целыми днями?

— Ничего. А для этого нужно серьезно тренироваться.

— Странный парень, — пробормотал Дрё. — У вас наверняка свое мнение по поводу этого необъяснимого самоубийства. Но вы предпочитаете скрывать его. Ладно-ладно. Я не тороплюсь. Когда-нибудь сами расскажете.


Да, необходима изнурительная тренировка, чтобы быть только наблюдателем. Я читал в журналах, что инвалиды объединяются, вступают в различные общества, чтобы жить как нормальные люди. И правильно, по крайней мере, это позволяет им ни от кого не зависеть, будто вместо ног природа снабдила их колесами. А я! Я уже был человеком на двух, ставших частью меня, колесах, они, такие живые и быстрые, дополняли меня. Мотоцикл — не протез. А сейчас я прикован к глупой машине, которую я могу сдвинуть лишь огромным усилием плеча. Представляете, раненая чайка утиным шагом переваливается на птичьем дворе. Я отлично представляю себя со стороны. Поэтому я забиваюсь в угол. Не принимаю своего недуга. Ощущаю его, как проклятие, как чудовищное наказание. Не хочу никого видеть. Пусть они обходятся без меня. Пусть калечат друг друга, пусть истребляют друг друга повсюду. Это меня не касается, потому что я теперь навсегда принадлежу к миру калек, инвалидов, костыльников, отбросов. Я наблюдаю. Издалека. Сверху. Даже если Дрё узнает правду, что мне до этого? Меня посадят в клетку? Смешно. Я уже в клетке. В клетке на колесах, из которой нельзя выбраться. Но когда я говорю, что наблюдаю, — это лишь фигура речи. Я заглядываю в свою память, в свой мозг и вижу самые дорогие для меня образы: толпы ребят, протягивающих мне листок, чтобы получить автограф. Эти экскурсы в прошлое могут длиться бесконечно долго. У меня есть еще сплетни, собираемые Жерменом, когда он приносит мне еду, заправляет постель и делает уборку в комнате. Он знает, что его болтовня доставляет мне удовольствие. Он рассказывает городские новости, ход избирательной кампании или что-нибудь о старухе, которую уважительно называет «мадам графиня», но только чтобы подчеркнуть, что она невыносима, что у нее собачий характер и что ее подружки не лучше ее самой.

— Часто у нее приемные дни?

— Почти ежедневно с четырех до шести. Дамы с пекинесами, и пошло-поехало: чай, пирожные… Жермен туда, Жермен сюда… Как будто я Фигаро.

Он сам смеется над своей шуткой, а я получаю новую ленту для своего внутреннего кино. Чай, пожилые дамы… Они обсуждают эту интригантку, ее братца, безногого урода, неизвестно откуда взявшихся… Ну ничего! Полиция во всем разберется.


Я открываю глаза. Моя комната, фотографии, трубка и кисет на камине — неизменная будничная декорация. Да, нужно тренироваться, чтобы выносить себя самого. К счастью, Шамбон всегда под рукой. А Шамбон — зрелище многоликое. То ноющий, то взволнованный, то убитый горем, то наглый, одним глазом наблюдающий за собой, оценивая производимое впечатление; не знаю, как уж он ухитряется, но на заводе он бывает редко. Я спросил его об этом. Он принял беззаботный вид. «Предположим, — ответил он, — мне необходимо немного отдохнуть». Он заходит, зажигает сигару (это ему совсем не идет!).

— Признайтесь, что она сердится на меня.

Он говорит об Изе. Прошло то время, когда он довольствовался намеками. Он сохранял хоть какую-то сдержанность. А затем мало-помалу он стал поверять мне свои чувства, что и делает его таким опасным: эта потребность в признаниях, желание привлечь всеобщее внимание, эта манера притворяться угнетенным, чтобы стать в результате хозяином положения. Настоящий виртуоз злобного самоуничижения. В каком-то смысле он еще хуже своего дяди.

— Я уверен, что она рассержена.

— Нет, она просто устала, вот и все. Оставь ее в покое.

— Но я молчу.

— Да, с томными глазами, с ужимками отверженного любовника.

— Я люблю ее, Ришар.

Это следующий шаг к сближению. До сих пор он не осмеливался называть меня Ришаром. А теперь он может вести себя со мной, как с шурином. А я отдаляюсь от него. Насколько я люблю запах трубочного табака, настолько ненавижу тошнотворную вонь его головешки.

— Послушай, Марсель. Буду откровенен. У тебя никогда не было любовницы?

Он смотрит в пол, исполненный образов, которых стыдится.

— Ну, дальше…

— Нет, нет, — лопочет он. — Меня не интересует…

— Не рассказывай сказки. В любом случае заметно, что ты ничего не смыслишь в женщинах.

— Однако! Позвольте!

— Иза заслуживает уважения. А ты ползаешь по ней взглядом, как слизняк по капустному листу. Она в трауре, понимаешь?

Он зло рассмеялся.

— Она даже в трауре не была, когда позволила поцеловать себя.

Я подумал: «За это, мой мальчик, ты еще заплатишь». И спокойно продолжил:

— На некоторое время она не принадлежит себе, ты должен это понять. Позже…

Услышав это слово, он срывается:

— Вы верите в это «позже»? Но что значит: позже? Месяц, два?

Он вдруг с искренней злобой швыряет окурок в камин, сейчас он не притворяется. Смотрит на меня почти с ненавистью.

— Не думаете же вы, что я буду ждать два месяца. Ее вид обиженной вдовы не трогает меня. Вы оба издеваетесь надо мной.

Шумно переводит дыхание, веснушки делали его лицо похожим на побитое молью.

— Существует одно-единственное слово.

Я рывком пододвигаю к нему свое кресло и хватаю его за руку.

— Повтори-ка, что ты сказал… какое слово?

Он пытается высвободиться. Он не думал, что у меня прежняя хватка, и испугался. Еще мгновение, и он загородится локтем от удара.

— Нет, — запинается он, — нет. Я плохо выразился. Я хотел сказать… не сделать ли мне ей предложение… может быть, она этого ждет.

Постепенно его лицо приобретает нормальный цвет. Он чувствует, что нашел верный тон, потихоньку разжимает мои пальцы, мило улыбается.

— Какой вы сильный! — говорит он.

Он продолжает, но уже печально, словно страдает оттого, что его в чем-то заподозрили:

— Она же вышла замуж за дядю. Почему бы ей не выйти за меня? Чего я прошу? Немного ласки, и все. Я пожертвовал ради нее…

Он широко разводит руки, чтобы очертить размеры самопожертвования, но в последний момент передумывает.

— Всем, — произносит он. — Всем. Покоем… безопасностью… здоровьем. Именно здоровьем, и все для того, чтобы получить грубый отказ.

— Бедняга. Успокойся. Ты же отдаешь себе отчет в том, что я не могу ей рассказать, что произошло в кабинете твоего дяди.

— Она ужаснется?

— Да. Она испугается за меня, за тебя, за нас всех.

Его лицо светлеет.

— Но я бы очень хотел, чтобы она боялась, — увлеченно замечает он.

— Тихо, малыш. Иногда ты хуже ребенка. Сначала подумай о ней. Эта ужасная смерть потрясла ее, подумай. Поэтому ты будешь молчать. Прекратишь крутиться вокруг нее. Потом посмотрим… Мне пришла одна мысль.

Он присаживается на кончик стула, наклоняется ко мне, жадно смотрит на меня, будто я собираюсь рассказывать о своих трюках.

— Нет, — говорю я ему. — Не сейчас. Дай подумать. — И вдохновенно добавляю: — Ты не догадался, почему она избегает тебя и почему она кажется такой грустной? Угрызения совести, мой милый. Даже мне она ничего не сказала. Но я ее слишком хорошо знаю. Она вбила себе в голову, что твой дядя застрелился из-за нее и из-за тебя. И эта мысль ей невыносима.

Пораженный этим откровением, Шамбон крепко сжал руки.

— Да, — прошептал он. — Да. Я не подумал об этом. Она считает себя виноватой.

— Именно. Твоего дядю она, конечно, не любила. Но самоубийство, даже на человека не особенно чувствительного, производит впечатление. Могу поклясться, что сейчас она считает из-за твоих любовных надоеданий, что у тебя нет сердца.

Он больше не храбрится. Он побежден. Я настаиваю!

— Веди себя достойно. Брось этот свой заговорщицкий вид, мол: «Если бы только я мог сказать!» Эй, ты меня слышишь?

Он не слышит. Он встает. Он так взволнован, что готов заплакать.

— Я все ей скажу, — сказал он. — Пусть мне будет хуже.

— Но, боже мой, деревянная твоя башка. Успокойся и подумай хорошенько. Предположим, ты ей скажешь правду. А что потом? Нужно будет пойти до конца — сдаться полиции и меня сдать заодно. Потому что именно этого она захочет. С ее честностью другого выхода нет.

Он задрожал. Попытался зажечь еще одну сигару, чтобы немного успокоиться, я предложил ему свою зажигалку.

— Должен же быть какой-то выход, — сказал он. — Но, честно говоря, я его не вижу. Только что вы думали, что…

— Да, верно. Я размышлял над идеей твоей матери, которую стоит, возможно, развить.

— Продолжайте. О чем это вы?

— Слишком рано. Повторяю, такие вещи с ходу не решаются. А теперь ступай. Ты меня утомляешь.

Он ушел. Все еще взволнованный. По его виду можно было понять, что он что-то скрывает. Он носится со своей тайной, как другие со своими болезнями. Этого я не учел. И я себя ругаю. Но что делать! Не мог я в одиночку убрать Фромана. И из-за этого кретина мое прекрасное творение может рухнуть. Потому что уже совершенно очевидно — он не вынесет. Он обдумает наш разговор, не замедлит заметить уязвимое место в моих рассуждениях. А именно: что может заставить его явиться с повинной? Напротив, почему бы ему не сказать Изе: «Если вы не согласитесь, я сообщу в полицию». Прекрасный повод для шантажа. Правда, для этого нужен сильный характер. Однако встречаются трусы, которые стоят смельчаков!

Я вытягиваюсь на кровати. У меня болит спина, поясница. Это помогает шевелить мозгами. Да и безотлагательность решения придает ума. Через неделю выборы. Пусть пройдут. Мне нужно, чтобы меня не отвлекал этот необъяснимый психоз, охвативший телевидение, радио, газеты, волны которого доходят даже до моего уединенного жилища. Я должен до конца проникнуться мыслью, что Шамбон отныне представляет опасность. Кроме того, я не допускаю мысли, что он наложит на Изу свои грязные лапы. У меня нет выбора. Но я уже угадываю извилистую тропинку к окончательному решению. Прежде всего, подготовить Изу, что не составит особого труда, так как я для нее, если осмелюсь так выразиться, единственный путь к истине и жизни. Иза! Милая!

Она придет сегодня, как и каждый вечер, после смерти Фромана. Чтобы удостовериться, что у меня все под рукой, ночник на месте, кресло там, где ему и положено быть, не слишком далеко и не слишком близко, костыли там, где я смогу легко достать, если понадобится. Взобьет подушки. Она будет здесь, я люблю ее движения, ее запах, ее ласковые, нежные руки, обнимающие меня за шею. На этот раз она почти ничего не узнает. Не хочу подвергать ее ни малейшему риску. Я только скажу: «Иди ко мне. Поговорим о Марселе».

Она запротестует: «Нет, он меня преследует повсюду. Я еще и здесь должна слушать о нем?»

Она очень живая, в ней кипит страсть, мне нравится, когда ее глаза горят от гнева. Я уже подготовил свою речь.

— Иза, мне кажется, что мы сможем удалить Марселя, если ты мне поможешь.

Глупо. Как будто я забыл, что она всегда соглашается со мной, со всеми бредовыми идеями, еще с тех пор, когда я изобретал самые дикие акробатические номера. Я уверен в ней больше, чем в самом себе. Я продолжаю:

— Он с ума по тебе сходит и не знает, как привлечь твое внимание. Что ты хочешь, он такой. Ему нужно, чтобы на него смотрели, чтобы с ним возились; я думаю, он всегда мечтал стать для кого-нибудь кумиром. А ты обращаешься с ним, в его же доме, как с чужим.

Иза недовольна:

— А что, если я встану на сторону Шамбона?

— Успокойся, малышка! То, что происходит, — это моя ошибка. Это я тебе сказал после смерти Фромана: «Плюнь ты на этого идиота». Так вот, я ошибся. Я думал, он в моих руках. Но он поверил, что ты любишь его. Вот, пожалуйста… Теперь он способен на все, чтобы ты к нему вернулась. Он больше не владеет собой.

Я заставляю себя рассмеяться, давая ей понять, что наше положение не так уж трагично. Я никогда не мог спокойно видеть тревогу в ее глазах.

— Так вот. В одном лице он и злодей, который кричит: «Стань моей, или я все скажу», и добряк, который умоляет: «Взгляни на меня, или я умру». Он настоящий трагедийный актер, этот парень. Но он способен нас погубить. Самое время его обуздать.

— Но как?

Милая маленькая Иза! Она слушается меня точно так же, как и этот кошмарный Шамбон. Надо думать, рассказать я умею!

— Как? Очень просто. Слушай меня внимательно. Мы с ним составим два-три анонимных письма с угрозами, адресованными Фроману, и ты найдешь их, наводя порядок в письменном столе твоего мужа.

— Не понимаю.

— Да, охваченная волнением, покажешь их Шамбону. Вот! Фроман получал письма с угрозами. Вот почему он застрелился… И если взялись за него, почему бы теперь не разделаться с его семьей? И ты вскричишь: «О! Вы тоже в опасности, Марсель!» Он тут же примет игру. Он тебе покорно скажет: «Да, я тоже на крючке. Странные звонки по телефону… Но что мне могут сделать? От чего мне защищаться? Я так мало дорожу жизнью». А ты ответишь: «Злой мальчик! Разве вы не знаете, как я вас люблю!»

Мы смеемся, мы всегда радовались вместе, как дети. Но Иза берет себя в руки.

— Если я ему это скажу, его больше не удержишь.

— Вот и нет. Конечно, он будет без ума от радости. Прослыть жертвой в глазах женщины, которую любишь, какая роль! В этот момент, чтобы показать, какую нежность ты испытываешь к нему, ты порекомендуешь ему уехать ненадолго, например в Гавр, он не осмелится отказаться.

— А если он все же не согласится?

— Да ты что?

Я открываю глаза. Я один. Да, очевидно, откажется. Надо думать. Мой план готов. С такими людьми, как он, медлить нельзя.


Ход с анонимными письмами пришелся Шамбону по душе. Он их никогда не писал, но втайне лелеял мечту написать. Власть, приобретаемая без всякого риска, — как раз то, что может сладострастно искушать такого садомазохиста, как он. Я снова взял верх. Для него — это такой простой способ выглядеть героем, если не гением, перед Изой. Он чувствует себя вольготно в роли жертвы. В роли убийцы он был не хуже. Но нужно признать, что он был лишь помощником палача. Его заместителем. Немного слугой. В то время, как сейчас… За ним следят, в него целятся. Он начитался в прессе исповедей убийц. Конечно, никто и не собирается следить за ним, изучать его привычки, чтобы выбрать удобный момент и прикончить. Но можно сделать… Можно сыграть. По моему сигналу он войдет в роль персонажа, жизнь которого висит на волоске. Естественно, если Иза проявит к нему немного интереса, он не подставит себя под пули. Он примет меры предосторожности. Ах, какие чудесные мгновения ждут нас! Какие диалоги! Я уверен, что мы увидим проявление редчайших человеческих чувств. Что не помешает ему взвесить предстоящее предложение. Я знавал когда-то таких трусливых хвастунов, находивших неисчислимые препятствия прежде, чем начать действовать. «Иза! Почему ей могла прийти мысль разобрать бумаги покойного? Почему не сразу? Что она надеялась найти? И зачем…»

— Послушай, Марсель, а ты не струсишь? — спросил я.

Невыносимое оскорбление. Он тут же заартачился.

— Послушайте, вы же меня знаете. Знаете, что я также способен нападать. Но вы меня научили, что нужно все рассчитать. Естественно, я задаю вопросы.

— Хорошо. Ответ первый. Нормально, что жена, когда проходит приступ горя, Хочет узнать хоть что-нибудь о прошлом покойного. Поставь себя на ее место. Или я мог подать ей идею. Ответ второй. Ее траур длится не так уж и долго. Вполне естественно, что в ней именно сейчас пробудилось любопытство. Ответ номер три. Ее неотступно преследует мысль о самоубийстве. Может быть, она надеется обнаружить что-то, письмо или черновик, который объяснил бы необъяснимое.

— А кто напишет анонимные письма? Только не я. У меня характерный почерк. Даже если я попытаюсь изменить его…

— Мы вырежем буквы из газет.

— А кто нам докажет, что Иза найдет их?

— Мы их изомнем, будто Фроман собирался их выбросить, и положим их среди всяких ненужных вещей, старых карандашей, использованных марок, ластиков. Она обязательно заметит их.

— Сколько надо писем?

— Два или три. Не больше. Но нужно все так устроить, чтобы Иза подумала, что были и другие письма.

— А что я должен говорить?

— Каким же надоедливым ты можешь быть, мой милый. Ты скажешь, что тебя оскорбляли по телефону.

— Как, например?

— Ну, что тебя называют грязным капиталистом… Что-нибудь на политическую тему, чтобы Иза убедилась, что Фроман застрелился из-за выборов.

— Но я-то не кандидат.

— A-а, чтоб тебя!.. Ты меня выведешь из себя. Ты сторонник усопшего, да или нет? Ты живешь в Колиньере, да или нет? Ты дворянин, так или не так? На заводе тебя изводят, не так ли? И еще, не забывай, что все это притворство. Это чтобы обмануть Изу. И ты увидишь, что она побледнеет. Она тебе скажет: «Марсель, мне стыдно, я думала только о себе». А ты…

— Да, да. Дальше я знаю, — перебил он. — Не беспокойся.

— Нужно, чтобы прошел первый тур выборов. У меня хватит времени подготовить почву, поверить Изе свои подозрения. Действительно, стреляли в расклейщиков афиш; подожгли пункт «скорой помощи». Это рок: я только сейчас подумал, что Фроман мог пасть жертвой предвыборной кампании. Иза клюнет! Давай, Марсель, все будет о’кей. Но будь осторожен со своей матерью. И перед Изой сохраняй вид озабоченный, растерянный, вид человека, который плохо скрывает серьезную озабоченность.

Ну вот, некоторое время я могу пожить спокойно. На следующий день сестра увезла меня в парк, как она часто это делает, чтобы Жермен проветрил и убрал мою комнату. Мы оба — свободолюбивые животные, и минуту мы постояли молча, охваченные воспоминаниями. Если случайно я скажу: «Руайан», она ответит: «Об этом я и думаю». И мы вместе посмотрим этот фильм, в котором меня загнали в засаду на маяке; в нем прекрасные морские виды, бесконечность и море… Она шепчет мне на ухо: «Ты помнишь Антиб?» Конечно, помню. Погоня на лодках. Наши воспоминания хранят лишь образы пространства и свободы. А мы здесь, в этом зверинце!

Не время ворошить прошлое. Я объясняю ей, как можно удалить Шамбона. Она находит мою идею гениальной и считает, что нельзя терять ни минуты. Однако она замечает, что для хорошего прыжка нужен разгон. Шамбон напишет, позвонит, сыграет роль изгнанника, который сгорает от любви, но потом вернется, и что дальше?

— Видно будет, — говорю я. — Всякое может случиться за это время.

Она искоса взглядывает. Но я прекрасно владею своим лицом. Сценарий готов. Остается небольшая работа по монтажу. Детская игра.


Шамбон пришел меня навестить. Он принес газеты, журналы. В прессе только и пишут о результатах первого тура. Левые… правые… Баллотирование… Список друзей Фромана в неудачном месте. «На него все плюют, Марсель!» Он согласился. Нам нужно составить короткий, ударный текст.

— Что ты предлагаешь?

Шамбон трет глаза и щеки. Подумав, говорит:

— «Последнее предупреждение».

Я горячо одобряю.

— Очень хорошо. Это доказывает, что твоему дяде не давали покоя.

Он улыбается, как автор, которого похвалили, и продолжает:

— «Убирайся или тобой займутся».

Тут же поправляется.

— Так лучше: «Сволочь, убирайся… и т. д.» Со словом «сволочь» лучше. Нет?

— Я думаю, да. Сразу можно догадаться, что твой дядя был замешан в каких-то грязных делах. Превосходно!

Кретин, как он пыжится, раздувается от гордости. С каким удовольствием я бы расквасил ему морду!

— Ты мне подал идею, малыш. Составим второе письмо. Подожди… Мне кажется, очень хорошо: «Хватит разборок… Вон!»

Он кивает головой в знак согласия.

— Мне нравится «разборки», но, может быть, все-таки добавить слово «сволочь».

— Ладно, раз ты настаиваешь…

Когда я перескажу сцену Изе, она умрет со смеху. Теперь за ножницы! «Последнее» и «предупреждение» — это легко найти. Пробегаем глазами названия, колонки… Во времена, когда осуждаются экстремисты с их лозунгами «Убирайся…» и «Долой…», найти нужное слово в газете — не проблема. «Разборки» нашел Шамбон в статье о каком-то скандале в мэрии. Зато «сволочь» найти трудно.

— Ну и черт с ним, — говорю я. — Не искать же его целый день.

Он упорствует. Это его дурацкая идея. И он находит его все же в хронике с ипподрома: «Победитель в тройном экспрессе — рысак „Сволочь“».

— «Победитель в тройном» — хороший знак, — замечает он.

Хватает два чистых листка, клей и принимается, сидя на полу, складывать вместе вырезанные слова, он похож на ребенка, занятого головоломкой.

Потом он вчетверо сгибает каждый листок.

— Конверта не надо, — говорит он. — Даты тоже. По шрифту видно, что эти письма старые. Как могут нас заподозрить?

Я соглашаюсь. Никакой опасности. Он выглядывает в коридор. Ни души. Мы входим в кабинет Фромана. Я хотел скомкать оба письма, но, подумав, решил, что лучше небрежно положить их в папку со статьями, написанными Фроманом.

— Думаете, она найдет их? — спросил он.

— Конечно. Примерно через недельку она перероет все бумаги после того, как обнаружит эти письма.


В следующий понедельник мы узнали о полном поражении. Друзья Фромана проиграли.

— Его последняя статья была значительной, — заметил Марсель. — Он показывал мне черновой вариант.

— Я не в курсе, — ответила Иза.

— Как! Вы ее не читали?

— Я тоже не читал, — сказал я. — Можно посмотреть?

— Я не знаю, куда он ее дел, — признался Шамбон.

— Я знаю, — перебила Иза. — Для бумаг у него были отдельные папки. Для счетов, для банковских извещений, всего пять или шесть. Наверняка была папка и для материалов о выборах. Нужно будет заняться ими, когда прибавится сил.

— Хотите я поищу? — предложил Шамбон.

— Вы ее не найдете! Нет, я сама. Мой бедный друг предпочел бы…

Признаки сдерживаемых рыданий. Растерянный взгляд на Шамбона, когда он протянул ей руку. Мы проходим через двор. Наступил нужный момент. Если этот кретин Шамбон правильно сыграет, если Иза окажется на высоте, мы сможем так или иначе избавиться от него. Мы возвращаемся в замок. Иза останавливается возле письменного стола в кабинете Фромана.

— Видите. Личная корреспонденция — слева.

Она открывает ящик. Взглядом я призываю Шамбона приготовиться. Она вынимает папку, показывает надпись: «Выборы». Протягивает папку Шамбону и садится в кресло.

— Ищите сами. Мне так странно находиться здесь.

Шамбон, смутившись, взглянул на меня, как актер на суфлера. Достал несколько отпечатанных на машинке бумаг и вдруг закричал дрожащим голосом:

— Это что такое?

В дрожащей руке он держал два письма, и я знал, что это была не липа. Он протянул их Изе. Иза, прекрасно справляясь с ролью убитой горем вдовы, начинает медленно читать: «Сволочь! Хватит разборок». Подносит руку к горлу: «Нет, это невозможно!» Чтобы помочь ей, я беру второе письмо и выборочно читаю: «Сволочь! Убирайся, не то мы расправимся с тобой».

Гробовое молчание. Иза вздыхает, заламывая руки.

— Ему угрожали, — говорю я. — Вот почему он ходил мрачный. Это объясняет сцену, которая произошла между вами незадолго до его смерти.

— Я не могу в это поверить, — говорит Иза. — Он ничего не скрывал от меня.

Я ногой дотронулся до ноги Шамбона, давая ему понять, что пора вступать.

— Дорогая Иза, — сказал он, — человек, которому угрожают, если у него есть гордость, предпочитает молчать.

Ей-богу, тон найден верно. Если бы ставка не была так высока, я бы повеселился.

Иза с удивлением посмотрела на него.

— Вы все знали?

У Шамбона был такой вид, словно он скрывал что-то очень важное и не мог сказать об этом.

— Говорите же.

— К чему? Однажды он мне сказал, что получал письма. А сейчас звонят мне.

— Что? Вам угрожали, Марсель?

— И угрожают.

— Но почему? Почему?

— Не знаю. Я никогда не занимался разборками, темными делами.

Иза встает, направляется к Марселю, словно хочет прижаться к нему.

— Марсель, — говорит она, — мне стыдно… Ваше отношение ко мне казалось мне неискренним. Я не понимала, что…

Я отодвинулся к выходу. Теперь пусть все идет своим чередом. Шамбон знает свою роль.

— Возможно, дни мои сочтены. В любой момент я могу получить пулю в лоб. Каждый день после смерти дяди я ждал, что меня убьют.

Он забыл, что я нахожусь рядом. Он нежно взял ее за руку и прикоснулся к ней губами.

— Мне все равно, пускай я умру, ведь вы даже не смотрите на меня.

Он откровенен, бедолага. Иза ищет меня глазами. Она дает мне понять, что сцена становится тягостной. Однако отвечает:

— Нет, Марсель, вы не умрете, вам необходимо скрыться.

— Незачем.

— Вы хотите мне сделать больно.

— Разве я вам сколько-нибудь дорог?

Он такой, Шамбон. Если пристанет, то от него не отделаешься. Меня начинает раздражать спектакль, который мы играем, все трое. Я не могу не вмешаться.

— Марсель, старина, ты должен был нас предупредить. Тебе давно угрожают?

— Со дня смерти дяди. Грозят снять шкуру. Я не хотел бы закончить жизнь, как он, я хочу, чтобы Иза все знала.

— Конечно, Марсель. Но сейчас не время.

И тогда он делает театральный жест, о котором меня не предупреждал. Достает из кармана коробочку, открывает и протягивает Изе. Я вижу кольцо с крупным бриллиантом. Иза отступает.

— Марсель, вы сошли с ума.

— Нет. Просто если со мной что-нибудь случится, я буду счастлив от одной мысли, что вы будете носить мой подарок как память.

Он разделался со мной. Возможно, он понял, почему я хотел убрать его, он смотрит на меня через плечо насмешливым взглядом. Нет, это невозможно. Он не настолько хитер. Иза стоит в страшном смущении.

— Вы так любезны, — сказала она.

— Возьмите, — настаивает он. — Это не обручальное кольцо. Я бы не позволил себе. Это лишь маленький подарок на память обо мне.

Он слабо улыбнулся, как улыбаются приговоренные к смерти.

— Поживем — увидим. Я не собираюсь уезжать, в любом случае. Ничего не бойтесь, Иза.

Он силой втискивает коробочку в ее руку и придвигает к себе телефон.

— Что вы собираетесь делать? — спрашивает она.

— Предупредить полицию, черт возьми.

Он быстро начал набирать номер.

— Если бы мой дядя опередил их, он был бы жив. А теперь я хочу жить ради вас, Иза, или по крайней мере попытаться… Алло! Говорит Марсель де Шамбон. Я хотел бы поговорить с комиссаром Дрё. Алло? Он занят? Не могли бы ему передать, что мне необходимо срочно с ним повидаться, так как обнаружились новые факты в деле Фромана. Что? Мы ждем его. Спасибо.

Все это произошло так быстро, что я не смог помешать. Однако, будучи немного выбитым из колеи, я не был застигнут врасплох. Я всегда контролирую ситуацию.

— Дрё сейчас придет, — сказал Шамбон. — Я попрошу у него защиты.

— Ваша мать знает об этих телефонных звонках? — спросила Иза.

— О! Нет. Мой дядя ни слова не сказал ей о письмах. Я не хотел первым говорить ей об этих угрозах.

— Почему же вы сразу не поставили комиссара в известность?

Он замешкался. Я подсказываю ему ответ.

— У Марселя нет никаких доказательств.

Он тут же сообразил.

— Это правда. У меня нет писем, чтобы показать. Телефонные звонки не оставляют никаких следов. Комиссар не принял бы меня всерьез.

— И все же, — говорит Иза. — Нам было бы спокойнее, если бы вы уехали на некоторое время. Из-за выборов страсти разгорелись. Все скоро утрясется.

— Не уверен, — ответил Марсель. — Почему я должен убегать?.. Послушайте, Иза…

Он выводит ее в коридор и шепчет на ухо. А я… мне нельзя больше ждать. Возможно, я удовольствовался бы тем, чтобы он убрался куда-нибудь к черту на кулички, — это стало бы первой ступенью моего плана. Да, может, я и оставил бы ему шанс. Но сейчас это невозможно. Кончится тем, что Иза его пошлет в конце концов, и в приступе бешенства он выложит ей всю правду. В этом идиоте есть что-то фанатичное. Он из тех психов, которые, не колеблясь, взрывают себя вместе с врагом. Выходка с кольцом! Он сам себе вынес приговор. Я услышал шум приближающейся машины.

— Ага! Вот и комиссар! — закричала Иза. — Пойду встречу его.

Она убегает от Шамбона, который направляется ко мне, не в силах сдержать улыбку.

— Мне кажется, я был на высоте, — сказал он. — Комиссар не откажется выделить одного из своих людей для наблюдения за замком. И к Изе вернется вкус к жизни. Я займусь этим, вот увидите.

Я стараюсь овладеть собой. Мои руки не дрожат. Я смотрю на него убийственным взглядом, но улыбаюсь ему в ответ.

— Ты был великолепен. Остается убедить Дрё.

Комиссар уже здесь, торопится, ворчит.

— Что еще стряслось? — резко спрашивает он.

— Посмотрите, что мы нашли, — говорит Шамбон, протягивая комиссару письма, которые он быстро прочитывает.

— Ну и что?

Шамбон волнуется.

— Они были в папке. Здесь… я покажу, если вы хотите.

Дрё пожимает плечами.

— Подобных писем у меня целая куча на столе. Если бы их можно было принимать всерьез!

— Но мне тоже угрожают, — вставляет Шамбон.

— Вам пишут?

— Нет. Мне звонят по телефону.

— Что говорят?

— Что со мной расправятся, что я — не лучше дяди.

— И все?

— Как это все? Вы считаете, этого недостаточно?

— Мой дорогой друг, при такой беспокойной жизни, которую мы ведем, количество людей, которым угрожают письмами или по телефону, огромно. Хочется думать, что тем, кто их пишет, эти глупости, становится легче. Потому что они не влекут за собой никаких последствий, уверяю вас.

— Вы забываете, что моего дядю довели до самоубийства.

Он обижен до смерти, наш милый Шамбон. Это забавляет Дрё.

— Не будем драматизировать. Мы не имеем доказательств, что вашего дядю принудили покончить с собой. И то, что мсье Фроман ни разу не подал жалобы в суд, доказывает мне, что он не придавал никакого значения этим письмам.

— Я подам жалобу, — кричит Шамбон. — Я прошу, чтобы мой телефон поставили на прослушивание.

— Это ваше право, дорогой мсье.

— Я также прошу установить наблюдение за замком.

Комиссар смотритна меня и на Изу, как будто хочет, чтобы мы были свидетелями. Он кладет оба письма в карман.

— Это слишком. У меня не хватает людей. И потом, еще кое-что, о чем вы забыли… Вы знаете результаты выборов. Ваши друзья проиграли. Извините за откровенность, но власти считают, что мы слишком долго занимаемся Фроманом.

— Председателем Фроманом, — поправляет Шамбон.

— Пусть так. Председателем Фроманом.

— Совершено преступление! — говорит Шамбон.

— Обычное самоубийство, — сухо заключает Дрё.

— Вы ничего не предпримете? Если меня убьют, вы умоете руки?

— Никто вас не убьет, — утверждает Дрё. — А сейчас, если позволите… У меня много других дел.

Он приветствует всех троих и собирается уходить.

— Вы ошибаетесь, господин комиссар, — бросает ему вдогонку Шамбон. — У нас есть поддержка.

— Я рад за вас, — отвечает комиссар и уходит.

Иза его провожает. Шамбон возвращается в кабинет вне себя от гнева.

— Это им не пройдет, — кричит он. — Кто мне подложил такую свинью?

— Успокойся, Марсель.

— О да! Вам хорошо.

— Честное слово, ты в самом деле думаешь, что тебе угрожают? Проснись. Ты прекрасно знаешь, что все это вранье. Мы хотели ввести в заблуждение Изу, вот и все.

У него потерянный вид. Он трет пальцами глаза.

— Я уже не знаю, на каком я свете, — бормочет он. — У меня нет никакого желания ехать в Гавр или куда-то еще. У вас есть идея?

— Конечно. Но мне нужно немного времени. Ты не должен показывать Изе, что ты обижен грубостями комиссара. Ты должен быть выше этого. Осторожно, Иза идет.

Она входит в кабинет. Протягивает Шамбону коробочку.

— Мы все немного сошли с ума, — говорит она. — Вы очень милы, Марсель. Но я не могу это принять.

— Прошу вас.

Взглядом я даю ей понять, что это больше не имеет значения. Она не понимает, чего я хочу, но послушно разыгрывает взволнованное смущение.

— Хорошо, Марсель. С одним условием. Берегите себя.

Открывает футляр и, любуясь камнем:

— Это не разумно.

— Нет, — возражает Шамбон. — Вы говорите, как моя мать, дорогая Иза. Но мне надоело быть разумным. Если бы вы знали, что я уже сделал ради вас!.. Спросите у своего брата.

Он больше не владеет собой. Я беру его за руку.

— Хватит говорить Бог знает что, Марсель. Раз Дрё тебя бросил, мы сами предпримем что-нибудь. Жду тебя в своей комнате.

— Слушайтесь Ришара, — советует Иза. — Он — осторожный.

— Хорошо. До скорой встречи… Иза, я счастлив.

Он посылает ей воздушный поцелуй.

— Плюнь, — шепчет мне Иза. — Не сердись.

Вот мы и одни.

— Что ты задумал? — спрашивает она.

Точно такой же вопрос задал мне и Шамбон. Я машинально отвечаю:

— Конечно, но мне нужно немного времени.

На самом деле я уже все обдумал. Я знаю, где мой главный козырь. Реликвия прошлых дней. Я его всегда содержал в хорошем состоянии. Он мне был необходим, когда я участвовал в гангстерских фильмах. Я стрелял только холостыми патронами. Случалось, я думал: «Какая жалость! Такое оружие! Словно надеваю на него намордник». На этот раз мы поиграем с огнем. До сегодняшнего дня я выигрывал у Дрё. Вы никогда меня не поймаете, комиссар.

В ожидании Шамбона я отыскал револьвер в глубине платяного шкафа. Я потрогал свои гетры мотоциклиста. Бог мой! Я и забыл про них. Я вынужден был сесть, потому что нервная судорога стянула мне желудок. Все, что я настойчиво старался забыть, всю украденную у меня радость, счастье, которое больше не вернется! Я задыхался! Когда вошел Шамбон, он застал меня, нежно гладящего лежащие на коленях гетры, как будто я ласкал кошку.

— Во что вы играете? Что это такое?

— Сам видишь. На, потрогай.

Он с опаской дотронулся.

— Я только что нашел их. Это для меня многое значит… Сохрани их. Я их надевал в фильме, который имел огромный успех: «На Дакар». Не помнишь? Нет? Ладно. Ты даришь бриллианты. Я дарю то, что есть у меня. Не будем больше об этом говорить.

Он с уважением положил их на кровать.

— Хорошо. Спасибо.

Он закурил свою ужасную сигару, я трубку. Молчим. Я начинаю:

— Ты обратил внимание? Он не бросил письма в мусорный ящик. Он положил их в карман.

— Ну и что?

— По-моему, он хочет отдать их на экспертизу. Надеется найти отпечатки. Он только делал вид, что смеется над нами, но он добросовестный, этот комиссар. Я могу ошибаться, но я почти уверен, что не так уж легкомысленно он отнесся к этим угрозам. Только что же ему делать? Прослушивать твой телефон? Он не имеет права. Это целая история — установить прослушивание. Он предпочел нагрубить, чтобы нас успокоить.

— Да, — ворчит Шамбон. — В результате твоя сестра не восприняла меня всерьез.

— Ты ошибаешься. Естественно, если мы ничего не предпримем, если жизнь войдет в свое колесо, Иза будет думать, что наши опасения были преувеличены.

— И отдалится от меня, — заключил он.

— Дай мне договорить. Нужно, чтобы она испытала к тебе ну что ли благодарность, понимаешь? Сейчас ее раздирают угрызения совести и любовь, в которой она не признается. Я ее хорошо знаю. Она уже заволновалась, когда подумала, что ты в опасности. Она оценила твою преданность. Ее потянуло к тебе. Но то, что она чувствует, это только зарождающаяся любовь. Для того чтобы она цвела, нужно, чтобы ты подвергся настоящей опасности. Если хоть раз она испугается за тебя, считай, ты выиграл.

Он слушает меня с таким вниманием и доверием, что мне становится стыдно. Как будто я готовлюсь забить сбесившееся, опасное, но когда-то преданное животное.

— Что вы предлагаете? — спросил он. — Чтобы я организовал покушение на себя самого?

— Конечно.

Он сам сделал первый шаг.

— Я не очень хорошо понимаю. Какое покушение? Кто на меня нападет?

— Не торопись. Сначала скажи, ты считаешь, что я прав? Потому что я не хочу тебя заставлять. Тебе решать.

— Я люблю Изу, — сказал он.

Идиот. Конечно, он сам меня заставил. Я спокойно раскуриваю трубку. Преимущество трубки в том, что она все время гаснет, и, если медленно зажигать спичку, можно отпустить поводья мысли и увидеть, какой путь лучше выбрать.

— Забудем об Изе, — сказал я. — Ты считаешь себя способным работать в кабинете твоего дяди?

— Почему бы и нет?

— Покажется ли это естественным, если ты принесешь дела домой, чтобы закончить работу?

— Я не должен никому отдавать отчет. Стало быть…

— Но необходимо, чтобы это знали окружающие. У тебя есть секретарь?

— Конечно.

— Ты можешь ему сказать, например: «Оставьте эти бумаги. Я просмотрю их дома». Что-нибудь в этом роде.

— Естественно, могу. Но что вы задумали?

— Постой. Нет ли у тебя на заводе, ну как его, секретного дела или, если хочешь, с грифом: «Совершенно секретно»?

Он смотрит на меня как собака, которая ждет, что ей бросят мячик.

— «Совершенно секретно». Такого, наверное, нет. Но есть рабочая переписка с группой голландцев, которые интересуются нами уже очень давно.

— Замечательно. Это ты и возьмешь.

Он подпрыгивает от возбуждения.

— Объясните.

— Подойди к шкафу. На самой верхней полке лежит маленький голубой чемоданчик.

Он послушно направляется к шкафу. Как только я напускаю на себя таинственный вид, я вновь обретаю всю свою притягательность.

— Видишь?

— Да.

— Дай мне… Или лучше положи на стол и открой сам.

— Но какое отношение имеет этот чемодан к?..

— Давай открывай. Там найдешь сверток в жирной от смазки замшевой тряпке. Довольно тяжелый. Ты догадался?

Он замирает от неожиданности, словно дотронулся до змеи.

— Можешь взять. Он не кусается.

Он берет в левую руку мой револьвер 38-го калибра, жадно рассматривая его. Я рассказываю:

— Револьвер тридцать восьмого калибра. Оружие особого назначения. Пятизарядный. Целиком из стали. Весит пятьсот тридцать восемь граммов. Он не заряжен, но можешь мне поверить, когда он выстрелит, будет больно.

Он старательно заворачивает оружие.

— С этим я на тебя нападу. О! Не бойся. Только сделаю вид. Послушай меня. Значит, так. Детали потом. Ты работаешь вечером в кабинете, скажем, в десять часов. И вдруг ты слышишь снаружи, за балконом, шум. Каким-то предметом царапают ставень. Воры. Ты не вооружен. Убегать? Ты не собираешься. Ты же не трус. Ты бросаешься к телефону и звонишь Дрё — домой, естественно. В это время грабители сбивают задвижку. Ты вызываешь комиссара на помощь. Тут кто-то с балкона видит тебя, изумляется, теряет хладнокровие, стреляет в тебя два-три раза, промахивается и скрывается.

— Неплохо, — говорит в восхищении Шамбон.

— Затем прибегает Дрё. Жермен, который открывает ему ворота, следует за ним. Ты показываешь взломанный ставень, и Дрё обнаруживает две пули в раме. На этот раз никаких сомнений. Дело Фромана возобновляется. К тому же общественное мнение на вашей стороне. Да, Марсель, на тебя накинутся все газеты, телевидение…

— Я сумею справиться, — утверждает он.

— А Иза!.. Она любит мужественных людей… Она жила среди них: Понимаешь, единственное, в чем она могла бы тебя упрекнуть, так это в том, что ты уж больно изнеженный, занянченный… Но тот, кто перед лицом опасности не теряется, с риском для жизни вызывает полицию… что ж? Тот одной с нею крови. Тем более — и ты не забудешь об этом сказать — ты звал на помощь не ради себя, а ради матери, Изы, ради меня.

— Грандиозно, — шепчет Шамбон. — Грандиозно… А вы?

— О! Со мной нет проблем. У меня будет достаточно времени вернуться к себе. Меня еще придется будить, чтобы сообщить о случившемся.

— Да, да, — говорит он. — Дайте мне все обдумать. Револьвер?

— Он будет в своей коробке, на этажерке. Не думаешь же ты, что я его оставлю?

— Почему грабители убегут, ничего на взяв?

— Потому что они увидят тебя у телефона и поймут, что ты вызвал полицию. К тому же, что тебе до этого, пусть полиция делает выводы.

— Хорошо. Я согласен. Но не будет ли более правдоподобнее, если они убегут без выстрелов?

— Конечно. Именно этого Дрё и не поймет. Подумай… Выстрелы — это связь между самоубийством Фромана и попыткой взлома. А знаешь, что он подумает? Он решит, что это — промышленный шпионаж. Ты молчок, конечно. Но перед Изой не отрицай. Поверь мне. Ты станешь ее самой большой любовью… Еще возражения?

— Что я скажу комиссару? Нужно, чтобы я казался испуганным.

— Конечно… Может быть, не испуганным, но очень взволнованным. Это легко. Вспомни, как ты обманул типа из службы доверия. Ты — хороший актер, когда захочешь. Не забудь, что я выстрелю в тот момент, когда ты будешь звонить. Дрё услышит выстрелы, и этого будет достаточно, чтобы убедить его.

— Итак, все будет так же, как с дядей.

— Почти.

Он вытирает лоб и глаза носовым платком. От страха он покрылся испариной. Он переживает сцену. Слышит выстрелы. И в то же время он чувствует, что, возможно, не осмелится… Один раз он сумел, второй раз вряд ли. Он прикидывает и пытается найти путь к отступлению.

— Немного грубо, вы не находите?

— Промышленный шпионаж на цементном заводе… Если бы еще мы работали в области электроники.

Я отметаю возражения широким взмахом руки.

— Какая разница. Дрё пусть думает, что хочет. Первое: он своими собственными ушами услышит выстрелы. Второе: он увидит, что ставень взломан. Третье: он найдет две пули в переплете окна, позади письменного стола. Вывод: ты чудом уцелел. Что тебя беспокоит?

— Ничего… Ничего.

— Ты боишься скандала, признайся.

— Моя мать так слаба.

— Хорошо, давай оставим нашу затею.

— Нет. И речи быть не может.

Он задумчиво смотрит меня.

— Ты хочешь быть уверенным в Изе, не так ли?

— Ну, да. Конечно. Кто мне гарантирует, что?..

— Если б ты не перебивал все время… ты хорошо знаешь, что я все предусмотрел. Давай повторим. Тебе угрожают. Ты не можешь рассчитывать на полицию. Рядом с тобой женщина, которая боится за тебя. Естественно, влюбленный мужчина, который опасается худшего… Что сделает? Поступок поистине бескорыстный… ну? Так что же?

— Нет, — жалобно отвечает Шамбон.

— Давай! Еще одно усилие. Если он готов отдать свою жизнь, разве он не согласится отдать и?..

— Состояние?

— Да, состояние. Туго ты соображаешь.

— Завещание?

Я дружески пожимаю его колено.

— Конечно, завещание. Заметь, только для проформы! Но когда Иза узнает, что ты для нее сделал… Щедрость всегда вызывает благодарность и любовь… Ты откроешь ей свои объятия… Нет? Еще что-нибудь не так?.. Слово «завещание» тебя пугает.

Он делает нетерпеливое движение.

— Вы все выдумываете… А это не так просто.

Каков! Маленький негодяй! Он почувствовал, что трогают его кошелек. Пока все понарошку, он согласен. Анонимные письма — прекрасно! Кольцо — это игра! Но как только надо подписать обязательство, сталкиваешься с действительностью. Удерживая равновесие, он, словно боязливый купальщик, пробует воду ногой.

— Вы не знаете мсье Бертайона, — продолжает Шамбон. — Когда он…

Я резко перебиваю его.

— Ты знаешь, что я сказал. Завещание — это лучше всего. Но тебя никто не заставляет.

— С чего мне начать?

— С документов, которые ты принесешь с завода. Неделю на подготовку. Еще есть время, предупреди Жермена, чтобы не удивлялся, увидев свет в кабинете в поздний час. Велишь ему отправляться спать. Естественно, ты окружишь Изу вниманием и не будешь вести себя как дурак со своей матерью.

Он вздрагивает. Я хочу привести его в замешательство грубостями, которые повысят мой авторитет. И добавляю:

— Сделаем все в субботу вечером, как с дядей. Самый лучший вариант. Дрё будет наверняка дома. Отрепетируем. Но знаешь, будет намного легче, чем в прошлый раз.

Он жмет мне руку. Своим дурацким «чао» он дает понять, что входит в игру. В нем есть все, что я ненавижу больше всего на свете.

Наконец я один. Мне звонит Иза. Я ей говорю, что у меня болит голова, но все хорошо. Что касается моей задумки с завещанием… Нет. Это — явный перебор.

Я изучаю еще раз свое хитрое сооружение. Оно прочное. Насчет самоубийства отработано на славу. Можно изощряться, утверждать, что все странно в этом деле, и даже вообразить, что был разыгран спектакль, но факты налицо. К тому же Дрё, а ведь он неглуп, и тот смирился. История с анонимными письмами выдерживает критику. Я бы даже сказал, что они подкрепляют версию о самоубийстве. После смерти Шамбона начнутся предположения, гипотезы, вообще шумиха. С этим я ничего не могу поделать. Но установят, что ставень и дверь балкона взломаны, а Шамбона убили. В таких делах главное — факты. А они выстраиваются в строгий логический ряд.

Уже поздно. Приму снотворное. Через минуту я вновь увижу, что устремляюсь вперед к трамплину и рассекаю пространство. Бедный я, бедный!

На следующий день я раздобыл костыльную лапу. В доме достаточно инструментов. Потом на минутку зашла Иза. Она очень красивая. Она немного волнуется, потому что чувствует, что я что-то от нее скрываю.

— Скорее бы все кончилось, — замечает она. — Ты выглядишь очень усталым.

Я беру ее за правую руку и приподнимаю.

— Кольцо?.. Ты должна носить его. Я знаю, что это тебе противно. Мне тоже. Но ты же знаешь Шамбона, он любит крайности. Все или ничего. Его все время мучит потребность исповедоваться. То — чтобы похвастаться, то — чтобы повиниться. Веди себя с ним осторожно… И положись на меня. Ладно?

Она прижимается ко мне головой, и мы надолго замираем. После ее ухода мне остается аромат ее духов, запах ее кожи, ее тень, чтобы поддерживать мои мечты. Я надолго погружаюсь в свой воображаемый мир. Когда все будет кончено, мы найдем другой дом, настоящий, теплый и уютный. С Колиньером покончено навсегда. Он слишком велик. В нем слишком много плохих воспоминаний. Может быть, тогда я смирюсь и попробую стать «как все», обычным инвалидом, на которого никто не обращает внимания. Подождав, я проезжаю в кабинет Фромана. Жермен пришел проветрить комнату. Дверь в сад открыта. Я изучаю ставни. Вечером их закрывают на засов, обычная деревенская система, малоэффективная. Достаточно просунуть тонкую металлическую пластинку под оконную задвижку и сильно нажать… Дерево треснет, шпингалет вылетит. Дальше нужно разбить стекло, и ты на месте. Дело нескольких минут. Но шума — много. Это обстоятельство меня порадовало. Дрё услышит все. Я войду на костылях через парк. К себе вернусь через коридор, так быстрее. Мое второе безупречное преступление. Мой последний трюк. Нужно только подготовить Шамбона.

Мы начинаем в тот же вечер, в кабинете Фромана, когда все улеглись спать. Он внимательно слушает, немного волнуясь. Он все время чешется и вертится.

— Мне не нужно столько раз тебе повторять, — говорю я. — Я постучу в окно, и ты позвонишь комиссару. Это должно произойти одновременно. Если вдруг его не будет, ты положишь трубку. Я услышу и уйду. Перенесем на следующий день. Теперь послушай меня. Я не кричу. Я взволнован. Говорю быстро, нескладно… «Господин комиссар… Говорит Шамбон… из Колиньера. Слышите?.. Их, должно быть, много… Они в парке… Они взламывают дверь… Приезжайте немедленно… Мне нечем защищаться…» В этом месте ты переведешь дыхание… Дрё воспользуется этим, чтобы заговорить… Сделаешь вид, что ничего не понимаешь, так как очень испуган. Будешь все время повторять: «Что?.. Что?..» А потом начнешь умолять: «Сделайте же что-нибудь… меня хотят убить…» Я разобью окно и два раза выстрелю в стену… Ты выронишь трубку, как бы теряя сознание или от сильного волнения не можешь продолжать говорить… Дрё будет уже в пути. Ты подождешь. Все — просто.

Я вижу, что он смотрит на меня немного искоса.

— Ты не согласен?

— Согласен, я думаю, что это сработает, но…

— Но что?

— Лучше я сам выстрелю.

Я делаю вид, что ничего не понимаю.

— Ты хочешь… Но это все усложнит. Ты должен будешь уронить трубку, подбежать к двери, выстрелить…

Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что действие может развиваться так, как хочет он. Если я начну упрямиться, подозрение, которое заставляет его быть таким осторожным, из смутного станет явным. Кто гарантирует ему, что я выстрелю в стену? Но я умею обходить опасные места.

— Если хочешь, пожалуйста. Мне все равно. Важно действовать быстро.

Повисло тяжелое молчание. Глаза в глаза, словно игроки в покер, мы пытаемся прочесть тайные помыслы друг друга. Если бы он сказал: «Не обязательно, чтобы ты приносил револьвер. Пусть будет у меня, пока я буду звонить», все бы пропало. Чтобы ему телепатически не передались мои мысли, стараюсь ни о чем не думать. Прервал молчание он.

— Хорошо. Я все сделаю очень быстро.

Я невинно улыбаюсь и добавляю:

— Все будет хорошо, дружище. Поверь мне.

Он сияет. Ему нравится, когда я его называю «дружище». Кризис миновал. Я продолжаю:

— Теперь твоя очередь играть… Стань у письменного стола. А я здесь, на пороге. Давай, некогда… Начинай: «Господин комиссар… Говорит Шамбон».

Сразу же он находит верный тон. Актер, которым он всегда и был, очень правдоподобен. Он говорит: «Они в парке… Они ломают дверь», потом он импровизирует, якобы задыхаясь: «Я пропал, Боже мой… Если бы только у меня хоть оружие было… Но ничего… ничего. Комиссар, помогите!»

Я останавливаю его.

— Прекрасно. Нет необходимости учить слова. Продолжай в том же духе. Жаль, что ты не играешь в театре.

Он загорается от тщеславия.

— Я неплохо справляюсь, — скромно говорит он.

И тут же заявляет, уступая мещанской привычке критиковать:

— Что не вяжется, так это ваше появление. Смотрите… Шпингалет не так легко вырвать… Как вы это сделаете?

— Я заранее отвинчу его наполовину… Это уже детали…

С ним всегда надо говорить тоном хозяина. Я роняю костыль, чтобы положить руку ему на плечо.

— А сейчас, — говорю я с оживлением, — за работу!


Я притворился спящим, когда в дверь постучали. Ответил я, зевая:

— Ну что еще? Кто там?

— Инспектор Гарнье.

— Не время для визитов, инспектор. Уже за полночь.

— Поторопитесь.

— Хорошо, хорошо, иду.

Я нарочно толкнул стол, с которого с шумом посыпались журналы. Я выругался, и, когда открыл дверь, лицо у меня было разъяренное.

— Ну, что там еще?

— Мсье Шамбон мертв, его только что убили.

— Что?.. Марсель?..

— Да, в кабинете своего дяди. Комиссар ждет вас.

Я сделал вид, что потрясен, заканчивая застегивать пижаму. Инспектор вывел мою машину и помог усесться.

— Поехали, быстро, — сказал он. — Вы ничего не слышали?

— Нет. А что?

— В него стреляли два раза в глухую полночь, грохот стоял ужасный.

— Я принимаю снотворное, вы прекрасно знаете. Когда это случилось?

— Около одиннадцати.

— Сестре сообщили?

— Нет еще.

Он почти бежал. Он был в плохом настроении и отвечал на мои вопросы довольно резко.

— Комиссар, наверное, сожалеет теперь, что не принял всерьез эти угрозы, — сказал я. — Вы в курсе?

— Конечно.

— Племянник после дяди, согласитесь, это забавно.

Он проворчал что-то, остановил машину у входа в кабинет. Дрё был там, он стоял, засунув руки в карманы, и изучал труп. Он устало посмотрел на меня.

— Ну и работа, — прошептал он. — Две смертельные пули и это…

Подбородком он указал на поврежденную дверь и осколки стекла.

— Я все слышал, — сказал он. — Несчастный был застигнут в тот момент, когда разбирал бумаги здесь, в кабинете. Он вызвал меня по телефону. Он совсем потерял голову. Напрасно я ему кричал: «Бегите!» Ничего не поделаешь.

Сцена стояла у меня перед глазами, но я притворялся удивленным и испуганным.

— Их было много?

— Думаю, да.

— Что-нибудь украли?

— Не думаю. Должно быть, они услышали шум. Совершенно точно, что им помешали, и они скрылись.

— Профессионалы?

— Я задаю себе тот же вопрос.

— Я думаю, — сказал инспектор, стоявший позади меня, — они пришли, чтобы убить его.

— Подойдите, — сказал мне Дрё.

Он помог мне встать на костыли.

— Вы понимаете… Он противостоял врагам… Вы сможете спокойно и хладнокровно смотреть на него?

— Да, думаю, что да.

Я склонился над телом Шамбона. Я ничего не почувствовал, только каплю жалости и отвращение. К нему? К себе? Какое это имеет значение?

— Видите, на лице его не осталось выражения испуга. Я не забыл голос, каким он говорил со мной по телефону. Это был голос испуганного человека. А что я вижу здесь? Покойник с умиротворенным лицом. Скажу больше. Покойник с ироническим выражением лица. Как по-вашему?

Он был прав. Этот несчастный Шамбон, который всегда хотел казаться выше, чем был, принял лихой вид, запечатлевшийся навсегда на его подвижном лице. До последней минуты он не перестал поражать меня.

— Да, если хотите, — сказал я. — Трудно сказать так сразу.

Я выстрелил в тот момент, когда он повернулся ко мне со своей самодовольной улыбочкой. Он лежал, распластавшись на спине, удовлетворенный, навсегда снисходительный. Я отступил.

— Он был убит с первого выстрела. Судебный медэксперт установит точно, но я почти уверен. Когда вы видели его последний раз?

— В полдень. Мы вместе обедали. Он не выглядел обеспокоенным. Выпив кофе, он пошел навестить мать. Мадам де Шамбон знает?

— Скоро узнает. Ей некуда спешить, бедная женщина. Когда врач и эксперты приедут, я займусь ею и вашей сестрой. Я хочу знать сейчас же, о чем вы говорили во время вашей последней встречи. Он ведь доверял вам? Вы были с ним в хороших отношениях, не правда ли?

— И да, и нет. С одной стороны, мы были друзьями. С другой — мы вели себя настороженно. Честно сказать, он ухаживал за Изой, и мне это не нравилось.

— Представьте, ведь я подозревал об этом. Весьма интересно. Весьма.

Он несколько раз покачал головой, словно делал себе комплимент, затем, услышав шум, доносившийся из коридора, он легонько оттолкнул меня.

— Пришли мои люди, — сказал он. — Подождите меня в библиотеке. Мы вернемся к нашему разговору позже.

— Я ничего не знаю, комиссар. Не вижу, чем бы я мог быть вам полезен.

— Наоборот… Хотите закурить? Гарнье, принеси ему трубку… Вы устроитесь в сторонке… Я к вам присоединюсь минут через пять.

Я поковылял в библиотеку, на душе было не то чтобы неспокойно, но все же… Что это означало: «Представьте себе, что я это подозревал»? И почему такой довольный тон?

Люди из лаборатории работали в кабинете очень шумно, говорили так свободно, словно не замечали лежавшего рядом с ними трупа. Я узнал голос судмедэксперта и расслышал: «Большой калибр… Прямо в сердце». Гарнье принес мне трубку и табак. Я чувствовал себя усталым, как после тяжелых акробатических упражнений. Вроде все было нормально. Я принял все меры предосторожности. Костыльную лапу я положил на место, предварительно вытерев ее хорошенько. На гравии в аллее от моих костылей не осталось никаких следов. Анонимные письма были довольно выразительны. Нападавшие были чужие люди. Это и сказал Шамбон Дрё по телефону. Несомненно, Дрё что-то подозревал. Драма выглядела несколько театрально… даже две драмы… почти одинаковые… оба раза со свидетелем на телефоне… Любой бы решил, что это довольно странно, а уж Дрё!.. Но доказательств никаких, меня ни в чем невозможно обвинить. Мать Шамбона начнет выть по покойнику, привлекать свои связи. Ну и что! Ее сын имел право влюбиться в Изу. А против Изы невозможно было выдвинуть обвинение, потому что я велел Шамбону, чтобы он сказал: «Они в парке… Они лезут через балкон!..» Они! То есть злодеи, взломщики, шпана, которых Иза знать не может. О! Таинственные смерти в замке вызовут много разговоров. Но мы незамедлительно переедем в другое место. Мне нечего бояться.

Шумные хождения взад и вперед не прекращались. Бродили по парку. Жермен пришел предложить мне выпить чего-нибудь. Я отказался. Он был очень взволнован и не мог смолчать:

— Какое несчастье! Но что мы сделали Господу?

— Вы ничего не слышали?

— Ничего. Всю ночь на дороге громыхали тяжелые грузовики. Если прислушиваться, вообще не заснешь. Когда позвонил комиссар, он нас и разбудил. Я хотел сообщить мадам и вашей сестре. Я совсем потерял голову. Молодой человек, который пришел с комиссаром, попросил меня ничего не предпринимать. Он сказал, что нас позовут, когда это будет необходимо. Я думаю, что всех нас убьют.

— Успокойтесь, Жермен, успокойтесь. Вы же участник Сопротивления? Да?

— Ну, тогда было лучше!.. Да, это правда. Не хотите выпить капельку?

— Спасибо… Они долго еще будут там возиться?

— А! Эти? Видно, что им не приходилось заниматься уборкой. Думаете, они обращают внимание на тело? Как же! Они ходят, перешагивают, как будто это собака, а не христианин. Это меня возмущает. Бедный мсье! Он был иногда странным, но не злым человеком. Так закончить жизнь!

В коридоре показался Дрё.

— Жермен, пожалуйста, подойдите сюда.

— Я скоро вернусь, — сказал он, обращаясь ко мне.

Снова топот, голоса. «Отодвинь кресло к двери, так будет удобнее». Слышится громкий звук разбитой посуды. «Поосторожнее, черт бы вас побрал!» Постепенно шум стихает. Слышится скрип дверцы шкафа, щелчок телефона. Дрё вынюхивает, роется везде, сопит. Я слышу его шепот, и вдруг… мне становится страшно. Лоб и руки покрываются потом. Я, который столько раз стрелял во врагов, которые хотели убить меня… но это была липа… их судороги, конвульсии. Потом они вставали, смеясь. Другое дело Шамбон! Надутый от самодовольства, но такой безвредный. Это не смерть в кино. Мороз по коже подирает. Все кончено. Стерто. Как эти парни, которые стреляют друг в друга по всему миру. Фроман — ладно. Он подлец. Но Шамбон — просто нечистоплотный, невоспитанный мальчишка. Две смерти за мои две ноги. Я чувствовал, что я не перестану копаться в себе.

Дрё закашлялся, разговаривая сам с собой, потом слышно было, что он вышел из кабинета и тихонько открыл дверь в библиотеку.

— Извините, что заставил вас ждать. Такова работа.

Он взял стул и сел на него верхом напротив меня.

— Прежде чем продолжить, мне кажется, мы должны прояснить некоторые моменты. Странные совпадения в этих двух делах…

— Думаете? Какое сходство может быть между самоубийством и убийством?

Он был раскован, внимателен, любезен, улыбался, будто никто никого не убивал в соседней комнате, будто не было позже часа ночи, будто…

— Хорошо, — сказал я раздраженно. — Что вы от меня хотите? Я повторяю вам: я спал. Я ничего не знаю. Я знал лишь, как и все, что Шамбону угрожали, но я не придавал этому значения, как и вы, комиссар. Ведь вы решили, что не существует никакой опасности? Никаких причин для беспокойства. Не так ли?

Почему он улыбается с таким довольным видом? Он засунул руку в карман, словно хотел достать револьвер… и вынул бумажник.

— Поговорим об этих письмах, — сказал он. — В любом случае я бы пришел сегодня поговорить с вами об этом. В них много интересного. Больше, чем вы думаете.

Он развернул их, аккуратно разгладил тыльной стороной руки и начал читать вполголоса с видом гурмана. «Последнее предупреждение. Сволочь. Убирайся или тобой займутся! Хватит разборок, сволочь! Убирайся… или…»

— Приходится, — объяснил он, — снова заняться ими. Эти письма, тщательно проверенные в лаборатории и мной самим, начинают рассыпаться.

— Да, — говорю я. — Видно, что некоторые куски отклеились.

— Верно. Возьмите вот этот, например.

Он отклеивает кусок бумаги и протягивает мне.

— Видите. Речь идет о слове «убирайся».

— Да, я вижу. Ну и что?

— С другой стороны что-то напечатано, все эти куски были вырезаны из газет. Предположим, что вырезали с четвертой страницы. Кусок, естественно, соответствует фрагменту текста на странице три. Согласны?

— Совершенно очевидно.

— Смотрите. «Убирайся», наклеим это слово на обратную сторону, что вы читаете на лицевой стороне?

— Я читаю: «различные». Это важно?

— Нет. Простой эксперимент. Но его можно продолжить.

Ногтем он поднимает уголок маленького прямоугольника и осторожно его отклеивает.

— Извините, — говорит он. — Я не очень доверяю своему заместителю. В лаборатории были тщательно изучены и лицевая, и обратная стороны, а потом я попросил снова склеить как было, но так, чтобы просто держалось. Потому что я хотел, чтобы вы поняли, как я к этому пришел.

Мне становится не по себе. Я не понимаю, куда он клонит.

— Слово «предупреждение», — продолжает он. — Переверните его. Не бойтесь.

Я пожимаю плечами.

— На обратной стороне может быть напечатано все что угодно.

— И что вы обнаружили?

— «Баллотирование». Глупость какая-то.

— О! Нет. Возьмите, мы перевернем все слова в обоих письмах.

— Но что вы хотите найти? На обратной стороне будет нечитабельный текст.

— Это было бы слишком хорошо, — улыбнулся комиссар. — Но из отдельных отрывков можно вынести крошки смысла.

— Послушайте, комиссар. Я здесь не для того, чтобы играть с вами не знаю во что. Может быть, вам и кажется это захватывающим. Но мне на ваши крошки наплевать.

Он не заводится. Он понимает, что мое раздражение притворно.

— Вы правы, — сказал он. — Я скажу проще.

Он разворачивает и соединяет вместе кусочки бумаги. Постепенно объявляет результат: «список… Друар…»

— Друар, — поясняет он, — это был кандидат от экологической партии.

Он продолжает.

— «8224»… «кабинет»… А! Вот самое поучительное. Слово «займемся»… мы знаем, откуда оно. Из «Фигаро», из номера, вышедшего на следующий день после первого тура выборов… Я читаю: «11402 избранных…» И так далее. Когда пресса опубликовала эти результаты? На следующий день после первого тура. Вы следите за ходом моих мыслей?

Напрягшись, ожидаю удара, еще не зная откуда, и соглашаюсь.

— Вы помните, когда умер мсье Фроман?

— Я не помню точную дату, но где-то в середине прошлого месяца, в субботу.

— Итак, — спросил Дрё поучительно, — итак?.. Считаем. Ровно за три недели до выборов.

На этот раз меня как парализовало, будто в нижней губе застрял крючок. Обрывки мыслей взрываются в голове. Я должен был подумать… Меня прижали. Моя ошибка! Моя ошибка! Моя ошибка! Столько ухищрений и… Это слишком глупо. Нужно держать себя в руках! Не показать виду.

Понемногу мне удалось прийти в себя, овладеть своим лицом. Оно продолжало выражать вежливый интерес, который начинал угасать.

Дрё жадно смотрит на меня, не прерывая показа.

— Вывод. Председатель умер задолго до того, как появились эти угрозы, которые советовали ему убираться. Вы понимаете, что это значит? Нет? Должен честно признать, что я тоже не сразу понял. Я сказал себе: «Мертвому не угрожают». Потом мне пришла мысль, что кто-то хотел подкинуть причину самоубийства, которое оставалось необъяснимым.

Он следит за мной с видом должностного лица, которое стесняется высказать личное мнение.

— Это первая ошибка, — сказал он.

Я пытаюсь иронизировать.

— Почему первая? Что, есть другие?

— Да, есть вторая, которая сразу же приходит на ум. Вы согласны со мной, что эти письма — блеф? Чтобы обмануть — кого? Они же должны обмануть кого-нибудь. Меня? Но для меня дело закрыто. Я подтвердил самоубийство. Это было законченное дело. Тогда кто был этот человек, которого эти письма должны были сбить с толку? А? Подумайте… Кто мог их обнаружить? Ваша сестра, Изабель.

На этот раз я не сдержался.

— Я прошу вас не втягивать ее во все это.

Дрё успокаивает меня жестом.

— Не сердитесь. Я ухватился за кончик веревки. Я развязал узел. Это все. Дело выеденного яйца не стоит. Ваша сестра задавала себе вопрос, почему умер ее муж. Ей дали ответ. Он умер, потому что его заставили.

— Однако…

— Подождите. Не перебивайте. Кто мог составить эти письма?.. О! Вы знаете, выбора нет. Мсье де Шамбон.

— Я тоже мог их составить. Раз уже вы начали, вы можете обвинить меня.

— Внимание! Не будем терять главную мысль. Эти анонимные письма, если отнестись к ним серьезно, только ослабили бы версию самоубийства. Вспомните фразу: «Убирайся или…» «Или» означает: или мы тебя прикончим. Но кому было интересно убеждать вашу сестру в том, что ее мужа убили? Я задам вопрос по-другому, если хотите. Кто заинтересован в том, чтобы избавить ее от подозрений, угрызений совести?.. Кто сказал, что ему тоже угрожают? А! Теперь понимаете! Мсье де Шамбон, черт возьми.

— Он? Ну, и чего бы он добился?

— Мсье Монтано, — вежливо обратился ко мне Дрё, — не делайте вид, что вы ничего не понимаете. Он бы приобрел симпатию, внимание, интерес, даже любовь женщины, траур которой не длился бы вечно. Мсье де Шамбон ничего не терял, потому что автором угроз был он. А выигрывал все. Попробуйте возразить, что он не был влюблен в вашу сестру. Будьте откровенны. Вы знали это?

Зачем отрицать? Однако я ответил:

— Продолжайте.

— Продолжение следует строго логически. Так как мсье де Шамбон знал, что ему никто не угрожает, зачем ему понадобился весь этот спектакль сегодня вечером?

— Какой спектакль?

Дрё удобнее устроился в кресле напротив меня.

— Вы неподражаемы, — пробормотал он. — Вы забыли о спектакле? Мсье Шамбон позвонил мне в то время, когда ломали дверь в парк. Значит, в комнате их было двое. Он и кто-то еще. Он, которому нечего было бояться. И другой, который был его сообщником. Все было устроено заранее.

Он с ликованием стукнул руками по подлокотникам кресла.

— Представьте себе, что я бы ни о чем не догадался, если бы эти куски бумаги были лучше склеены.

Слишком часто я смотрел смерти в лицо. Я не признаюсь сразу, словно набедокуривший школьник.

— Так вы думаете, что у бедняги был сообщник?

Его глаза сверкнули. Возможно, он давно знал правду.

Он наклонился ко мне, дружески похлопал меня по безжизненному колену.

— Сообщник у него имелся с самого начала. Между нами, он ведь не был слишком умен. Разве он смог бы организовать такое дело? Да ни за что на свете. В то время как другой… Ложное самоубийство, хороший ход!

Поскольку мы играем в кошки-мышки, надо делать это с блеском.

— Вы уверены, что самоубийство Фромана все же убийство?

— Не сомневайтесь в этом. Смотрите, мужчина из службы доверия слышал незнакомый голос, который шептал: «Я убью себя. Я живу в Колиньере». Но ведь кто угодно мог позвонить. Шамбон… Вы… Меня, кстати, осенила одна мысль…

— Признайтесь, вам бы хотелось, чтобы это был я.

— Ах! Ах! — воскликнул он весело, но глаза его оставались строгими и внимательными. — Если Шамбона можно было подозревать, то вас… Никому бы в голову не пришло у вас, в вашем положении, спрашивать алиби… Вы приходите, уходите… Вы стреляете в упор, например, в Фромана. Остальное — детские игрушки для того, кто снимался в кино. Прекрасная режиссура с помощью мсье де Шамбона.

Я перебил его, пытаясь рассмеяться.

— И потом я организую убийство этого несчастного дурачка Марселя. Но зачем, Господи, что мне это дает?

— Безопасность.

Полная тишина. Больше ни одной лазейки.

— Безопасность, — повторил Дрё. — Безопасность, материальную и моральную. Смерть председателя Фромана освободила вас от нужды, вас и вашу сестру. А смерть мсье де Шамбона — от шантажа. Не знаю, какие чувства он испытывал к вашей сестре. Все это мы уточним позже. Мне достаточно того, что я понял, что у него есть способ заставить ее выйти за него замуж, а для вас это невыносимо… мсье Монтано. Я вам не враг. Посмотрите мне в глаза… как мужчина мужчине. Ваша сестра все для вас, особенно после аварии. Или я ошибаюсь? То, что вы свели счеты с мсье Фроманом, это я могу понять. Он у вас отнял все. Я прекрасно чувствую, чего вам стоила его женитьба.

— Нет, — ответил я, — никто не может этого понять.

— А потом появился другой идиот. И он имел над вами власть, потому что помогал осуществить лжесамоубийство.

Ну вот и все. Все сказано. Все кончено. Мне стало легче.

— Ну? — спросил Дрё.

— Да, я убил их обоих. Но я клянусь вам, что Иза тут ни при чем, она ничего не знает.

— Она, правда, ни о чем не подозревала? Трудно поверить.

— Послушайте, комиссар. Мы с ней занимались такой профессией, в которой обоюдное доверие — это вопрос жизни и смерти. Понимаете? Для нее все, что я делаю, — хорошо. Я тот, у кого не спрашивают отчета. Для нее я — Бог. Она невиновна.

Дрё молчаливо склоняет голову.

— Я мог поверить вам на слово. Но нужны доказательства.

Ну вот и дождались. В одно мгновение я оценил ситуацию. Чем я рискую? Будь я один, отделаюсь самым легким наказанием. Калеку не заставят заниматься тяжелой работой. Но Иза захочет мне помочь. Она признает себя виновной. И Дрё, со своим слащавым видом, с удовольствием утопит ее. Ему же надо заставить начальство забыть о его неудачных расследованиях.

— Я все расскажу, — говорю я.

— Да. Расскажите все, — улыбаясь, сказал он.

Мне осталось жить несколько часов. Он не подумал забрать у меня револьвер. Прощай, Иза. Одна ты выпутаешься. Помнишь наши трюки? Взгляды, которыми мы обменивались, когда опускали козырьки касок: «Я люблю тебя. Победа за нами». На этот раз я проиграл. Но я люблю тебя, Иза. Я люблю тебя.


Она испуганно оглядывается, не осмеливаясь сесть. Секретарь указал ей на кресло.

— Господин директор сейчас придет.

Повсюду книги, буклеты… Издательство Данжо… Читательский приз, приз Медичи…

Входит директор.

— Прошу извинить меня, — говорит он, торопливо проходя в кабинет. — Поговорим о нашем деле. Вы догадываетесь, зачем мы вас вызвали?

Садится за письменный стол, достает папки с рукописью и разворачивает перед ней.

— Вы узнаете, не правда ли? «Последний трюк». Посмотрим… Здесь подпись «Жорж Анселен». Мсье Анселен не смог прийти?

— Нет, — отвечает она. — Мой брат умер.

— Примите мои соболезнования. Давно это случилось?

— Чуть больше двух месяцев назад.

— О, мне так хотелось задать ему несколько вопросов.

Открывает рукопись, листает, надолго задумавшись.

— Вы хорошо знаете текст?

— Я его печатала и редактировала.

— Очень хорошо. Значит, я могу поговорить о нем с вами. Скажу вам сразу. Он нас заинтересовал. Но он очень неровный. Иногда трудно следить за событиями из-за прерывистой композиции… Читатель все время возвращается из настоящего к прошлому. Между нами, прием немного устаревший.

Он смеется.

— Грехи молодости. Видно, что это первая работа. Идем дальше. Есть еще кое-какие мелкие огрехи. Например, рассказчик строит свой рассказ по отношению к последним муниципальным выборам. Это его право. Но тогда он должен был быть более четким в том, что касается дат. Здесь он немного путает. Еще одна небольшая деталь. Билет в кино. Всем известно, что на билетах стоит номер. Таким образом, невозможно создать алиби на вечер, имея билет на дневной сеанс. Может быть, вы смогли бы исправить это… Нет? Я вижу, вы не согласны. Видите ли, это всего лишь детектив. Поймите меня. Если бы мсье Анселен был здесь, он бы не отказался. Чем он занимался?

— У него не было специальности.

— А… Но тогда… это ложное самоубийство по телефону?..

— Чистое воображение.

— А эти трюки?

— Мой брат последние восемь лет жил в стальном искусственном легком. У него был полиомиелит.

— Извините. Это невообразимо!

— Он даже не смог бы сесть на велосипед.

— Но как это возможно? Сколько ему было лет?

— Двадцать.

— Понимаю. Это экстраординарный случай.

— Я читала ему журналы, книги. Я была рядом с ним целыми днями. Нужно было, чтобы кто-нибудь помог ему придумать себе жизнь.

— Но сколько вам лет?

— Двадцать четыре.

— Хм! А откуда он брал персонажей?

— Они существуют реально. Тот, кого зовут Марсель де Шамбон, наш старший брат. Председатель — это наш дядя.

— А комиссар?

— Наш отец.

— Чем он занимается?

— Он был налоговым инспектором. Он умер в прошлом году от инфаркта… Для Жоржа это было избавлением. Он тут же начал писать роман.

— Но… разве он мог писать?

— Он диктовал мне. Я по мере возможности правила.

— А ваша мать? О ней ничего не сказано, кроме…

— Она уехала, давно… с одним скрипачом.

— А! Теперь я начинаю понимать. Но это ужасная история. Он много страдал?

— Нет. Но он почти не спал. Когда рукопись была закончена, он сказал мне: «Теперь я могу уйти. Если этот роман напечатают, я буду счастлив». Он умер от отека легкого. Мой бедный Жорж. Он заслуживал быть счастливым.

Она была красива в своем траурном платье. Директор подумал: «Значит, Иза — это вы! И вы помогли ему свести счеты с жизнью. Ваши счеты, быть может».

Минуту он помолчал, затем продолжил:

— Вы незамужем… из-за него?

Она не ответила. Он взял скоросшиватель с бумагами и развернул перед нею.

— Вот проект контракта, — сказал он.


(1984)

Перевод сфранцузского Е. Цыб, О. Ивановой


Я побывала на том свете

Мы бы хотели, чтобы читатели присылали нам описания тех видений, свидетелями которых они стали непосредственно перед смертью и которые смогли бы нам пригодиться в наших дальнейших исследованиях.

Доктор Озис и доктор Хоралъдсон
Описание
Я бы никогда не отважилась составить это длинное (слишком длинное) описание, если бы вышеуказанные строчки случайно не попались мне на глаза. Но случайность ли это?.. Как бы то ни было, прежде чем приступить непосредственно к описанию, я должна немного рассказать о себе, чтобы показать, по мере возможности, что я никогда не переставала спрашивать себя, сомневаться, искать разумные объяснения фактам, таковыми не являющимся. Должна еще добавить, что этими фактами я не делилась ни с кем, даже со своей матерью, до такой степени они кажутся на первый взгляд невероятными.

И наконец я должна признаться, что совершенно не умею излагать свои мысли так, как делают это писатели. Следует напомнить, что речь на этих страницах идет об описании, то есть это тот рассказ, который мне хотелось бы видеть столь же откровенным и строгим, как протоколы судебного процесса. Не по своей вине я пережила ужасные дни, а то и месяцы, и история моих чувств переплелась с событиями, о которых я сейчас поведаю. Постарайтесь понять первое, если вы хотите верно определить происхождение и значимость вторых.

Меня зовут Кристина Вошель, урожденная Роблен. Мне двадцать шесть лет, и я живу недалеко от вокзала Сен-Лазар, на улице Шатодан, где у моего мужа, филателиста по профессии, свой кабинет. Его мать — Женевьева Вошель — вдова и живет вместе с нами. Моя мать тоже вдова. Впрочем, все эти детали можно наверняка найти в каких-нибудь архивах. Поэтому нет необходимости заполонять мой рассказ бесполезными сведениями. Я буду сообщать их по мере надобности для ясности последующего повествования. Если какой-нибудь судебный следователь заинтересуется моим случаем, ему нужно будет просто раскрыть досье Вошель.

Последнее уточнение. Я постоянно слышала о себе, что очень красива. В Сорбонне, когда я готовила лиценциат по филологии, меня всегда преследовала толпа разгоряченных самцов, других слов я просто не нахожу. Это веселило меня, хотя по натуре я человек замкнутый и никогда не поощряла их. Чувственные волнения не моя стихия. В то же время я была жутко сентиментальной. Я ожидала большой любви, теперь-то я понимаю, что глупо говорить об этом, но я и была глупой, только и всего. Иногда я задумываюсь, возможна ли такая смесь литературной культуры и примитивной наивности? С равным интересом я читала «Гамлета» и кинороманы. В моей комнате друг против друга стояли фотографии Поля Валери и Гарри Купера. И подводя итог, скажу, что мне совершенно не хотелось работать и было ужасно скучно. Как могла я в таких условиях не согласиться на замужество?

Я была независима и ревностно оберегала свою свободу. Моя мать имела приличный доход. Поэтому я вижу лишь одно объяснение: то глубокое безразличие, с которым я встречала каждый новый день с чувством скуки и смирения. Я хорошо знала Бернара Вошеля. Мы с мамой потешались над этим старообразным молодым человеком, чопорным и услужливым. Каждый раз, когда он подчеркнуто вежливо обращался к моей матери, создавалось впечатление, что он намыливает руки. «До чего же он раздражает меня, — вздыхала мама. — Но все же он неплохой мальчик и вовсе не виноват, что плохо воспитан». И здесь я должна отметить, что его мать и моя, хоть и выказывали взаимные знаки внимания, не больно-то любили друг друга. Они были знакомы с детства, вместе учились, затем работали секретаршами на фирме Вошель и Роблен. И так как в жизни подобное случается не менее часто, чем в романах, секретарши превратились в жен: с одной стороны — Женевьева Вошель, с другой — Марта Роблен. Но Вошель, который был намного старше жены, имел от первого брака взрослого сына. И лучше сказать это сразу — когда мы поженились, Бернару было пятьдесят один год.

Мы абсолютно не подходили друг другу, но моя мать, занявшая после смерти отца кресло генерального директора фирмы Роблен и загруженная работой, мечтала меня «пристроить», как она выражалась, в то время как Женевьева Вошель — главный акционер фирмы — переживала, видя, как ее сын стареет, оставаясь холостяком. Поэтому Бернару вечно превозносили мои достоинства и наоборот. Бернар был довольно некрасивым, но работящим, богатым и еще Бог знает каким. И напрасно я уверяла мать, что торговля марками — не профессия.

— Это не столь уж важно, — замечала она. — У него прекрасный характер. Он одержим, это правда. Но он ласковый, добрый, услужливый и далеко не всегда был счастлив. Его отец всю жизнь бегал за юбками. Мать сбежала с каким-то американцем. К счастью, рядом была Женевьева. Благодаря ей до самой смерти Вошеля у него был семейный очаг. В конце концов, совершенно нормально, что теперь он хочет пожить, как все люди. К тому же он любит тебя.

— Это он тебе сказал?

— Нет. Такого он бы никогда себе не позволил. Женевьева призналась.

— Но ведь я-то его не люблю!

— Просто ты его плохо знаешь. А потом — любовь, любовь, у вас только и разговоров, что про любовь. Если бы ты была так же занята, как я, ты быстро бы поняла, что любовь изнашивается скорее, чем все остальное.

— Что остальное?

Она молчала, но я догадывалась. Для нее всем остальным был успех, власть и гордость от представления, что ты лучше других. Она была рождена для власти.

— А потом, — порой игриво добавляла она, — если с мужем становится скучно, ему наставляют рога.

И при этом громко смеялась, чтобы показать, что это всего лишь шутка. Ей нравилось иной раз шокировать окружающих крепким словцом, нарочитой грубостью, которую она считала мужской привилегией. Она знала, что за ее спиной рабочие забавлялись и перешептывались: «Вот это номер!» Я ненавидела ее манеры и если мало-помалу и свыклась с мыслью когда-нибудь стать госпожой Вошель, то лишь потому, что мне надоела домашняя атмосфера вечного возбуждения. У матери был очень красивый салон, но он постоянно был полон посетителями, этакими господами с кейсами, курящими сигары и пьющими виски, ожидавшими, когда же их примут, в то время как в секретарской комнате стрекотала пишущая машинка и трезвонил телефон. Говорила ли я, что картины, некогда купленные моим отцом по весьма внушительным ценам — он ничего не понимал в искусстве и его часто обманывали, — были заменены плакатами с изображениями катамаранов, тримаранов, одним словом, всех тех устройств для развлечения, которые создали в Антибе репутацию предприятий Роблена.

Должна признаться, что зрелище это было удивительное. Конечно, эти плавающие по воде пауки слегка кружили мне голову, все эти огромные конструкции, похожие на рыбин с открытой пастью, притягивали взгляд, навевая ощущение какой-то дикой поэзии. И когда я проходила через салон, который все больше и больше походил на зал ожидания, то всегда думала: «Неужели и я принадлежу фамилии Роблен? Ведь я так люблю тишину и покой!»

Это немаловажная деталь, а впрочем, в этом рассказе нет бесполезных деталей. Если бы у меня был дом, соответствующий моим желаниям, я бы даже не глянула на Бернара. А в нем мне нравилось — как бы это сказать? — та его часть, которую следовало бы назвать скрытой, тайной. Он был невысоким, худым, гибким. Всегда одет в черный бархат с более светлым галстуком-бабочкой. Передвигался он совершенно неслышно по толстому серому ковру своего обширного кабинета. Его пальцы постукивали по корешкам папок, и он осторожно показывал издали какую-нибудь марку, запечатанную в целлофан, так, будто посетитель был заразным. Он с почтением произносил: «„Радуга“ Кузинэ, коричневое и голубое, Мавритания. Стоит очень дорого. Я обещал ее одному знакомому хирургу. А вот еще одна, эта пока ничья. Республика Мали, зубчатая. Санта Мария, в черном, синем и красном оформлении, во всей своей красе».

Он говорил о марках не как торговец, а как художник, которого мысли о расставании со своими картинами приводили в отчаяние. Он все время потирал руки под пристальным взглядом своего кота, восседающего на столе. Этот кот, весь черный за исключением небольшого белого пятна на грудке, был вылитый Бернар, как если бы природа, слепив вначале человека, затем, смеха ради, вылепила из остатков этого маленького волнующего двойника.

Окна были постоянно завешаны тяжелыми шторами, и только люстра освещала комнату, в которой находилась пара кресел, расположенных вокруг стола подобно двум внимательным слушателям. Никаких пепельниц, лишь серый телефон, пинцеты, лупы да каталог. Приглушенный таким образом внешний мир входил сюда только под видом пестрых картинок, цена на которые произносилась исключительно шепотом. И клянусь, без преувеличений, Бернар Вошель был специалистом, сравнимым лишь с ювелирами, трясущимися над драгоценными камнями в Амстердаме, Лондоне, Нью-Йорке, но тогда я этого еще не понимала.

Мне он казался смешным с его привычкой вытирать дверные ручки, покидая свое убежище. В карманах у него был внушительный запас бумажных платков. Быстро и немного смущаясь, он протирал щеколду, затем комкал бумажку и бросал ее на потеху Принцу. А тот набрасывался на нее, кусал, гонялся за ней, подпрыгивая всеми четырьмя лапами. А иной раз он медленно приближался к смятой бумажке, выгнув спину, вытянув хвост и оскалив зубы, подобно убийце. Бернар говорил посетителям: «Он любит играть. А вы любите котов?» И чтобы сделать ему приятное, те отвечали «да». Я тоже сказала «да», но побаивалась Принца. Сидя на краешке стола и грациозно обвив лапы хвостом, он рассматривал меня с холодным безразличием, и поскольку я не опускала глаз, он медленно прикрывал веки, пока не оставалась лишь слегка различимая щелка, сквозь которую сочился ярко-зеленый взгляд.

Я была чужой. Он почувствовал еще раньше меня, что однажды этот дом станет моим. По просьбе Бернара я приходила сюда очень часто заниматься его перепиской под тем предлогом, что сам он терпеть не мог писать, а прежде всего затем, чтобы заманить меня к себе. И по какой-то незначительной причине он в один, прекрасный день уволил свою секретаршу. Ничем не занятая, подталкиваемая матерью, ободряемая — весьма ненавязчиво — госпожой Вошель, я приняла предложение Бернара, но с двумя условиями: я буду помогать ему на добровольных началах, поэтому ни о каком вознаграждении не может быть и речи, и второе — я буду приходящим посетителем, то есть могу быть свободна в любое время.

Он согласился на все. А я не заподозрила подвоха. Два раза в неделю, по вторникам и пятницам, я устраивалась за машинкой в маленькой комнатке, прилегающей к кабинету, и отпечатывала письма, записанные на диктофон. Иногда Бернар приглашал меня в свой кабинет и знакомил с каким-нибудь особенным клиентом, будто стараясь крепче привязать к своей работе, и я легко догадывалась, что он гордился мною, моей красотой (да простят мне такую нескромность), моей манерой одеваться — очень просто, но с врожденной элегантностью, которую я унаследовала от отца. Он позволял себе называть меня Кристиной в присутствии посетителей, слегка непринужденно и с некоторой двусмысленностью, что и явилось причиной нашей первой ссоры. Она вспыхнула сразу же после ухода Доминика.

— Но я же не могу всякий раз называть вас мадемуазель Роблен, — извинился он.

— В таком случае, — ответила я, — в присутствии посторонних не называйте меня вообще никак. Или же говорите: моя помощница.

Принц тихо слушал, изящно облизывая свою лапку, но мне показалось, что он приоткрыл один глаз, когда Бернар, который никогда ни о чем не догадывался, объявил: «Господин Доминик Делапьер».

У меня тоже не возникло никаких предчувствий. Конечно же Доминик был красив, молод, шикарно одет, с изысканными манерами, к тому же белокурыми волосами напоминал легендарных викингов. Он тоже коллекционировал марки, что казалось мне совершенно недостойным занятием для свободного человека. Не знаю, как это лучше объяснить. Бернар ведь тоже занимался марками, но он не тратил попусту время, вклеивая их в альбом. А Доминик — да; тот был увлеченным коллекционером и, должно быть, по вечерам сидел, склонившись над этими виньетками с лупой в руках, и подсчитывал количество зубчиков, а почему бы и нет? Я так хорошо представляла его за рулем «порше», а вместо этого он был поглощен занятием, достойным лишь стариков, и сдерживал дыхание, чтобы не дай Бог не попортить эти ценные картинки.

Я возвращалась в свою комнату разочарованная и раздраженная. И думаете почему? Глупцы говорят о любви с первого взгляда. Однако все знают, как ведут себя вирусы. Они проникают в клетку, медленно развиваются, хотя иногда и засыпают. Для них самое важное — это найти «землю обетованную» и покорить ее, стать ее властелином. И можно было предположить, что когда-нибудь вирус «Доминика» сожрет Кристину до самых костей, которыми бывают усыпаны пески пустынь.

И это бы неминуемо случилось. Но тем временем я вышла замуж за Бернара. «Тем временем» означает недели и даже месяцы, проведенные визави, бок о бок, месяцы разделенных эмоций, так как я с интересом следила за некоторыми особенно деликатными сделками и в конечном итоге сама трепетала, как болельщик на матче.

Был некий «Вьетнам» с надпечатками о тридцатилетием юбилее битвы Дьен Бьен Фу, зубчатый, многоцветный, с изображением Хо Ши Мина и его штаба, который принес нам немало беспокойств, но это дало мне возможность открыть в Бернаре такие качества, как терпение, хладнокровие, решимость, о которых я никогда и не подозревала. Чтобы отблагодарить, он пригласил меня на обед. А с чего мне было отказываться? И когда войдя однажды утром в свой кабинет, я обнаружила возле телефонного аппарата букет цветов, почему бы это могло мне не понравиться? Так изо дня в день я обманывала себя, говоря своей матери:

— Ну, ладно, он выигрывает при ближайшем знакомстве. Но я же никогда не смогу свыкнуться с его привычками. Ты можешь мне объяснить, зачем он постоянно все протирает? Даже после ухода своих лучших клиентов он вытирает все, к чему они прикасались.

— А когда вы бываете в ресторане?

— То же самое. Сначала он должен произвести свою маленькую уборку. И знаешь, что он мне как-то сказал? Что оставленные кем-либо следы вызывают в нем отвращение.

— Ну а ты?

— Я думаю, что, когда я ухожу домой, он обязательно протирает своими бумажными салфетками мой стол, печатную машинку и блокнот.

Маму это страшно веселило.

— Да он очарователен, твой Бернар. И на что только ты жалуешься? Не курит. Не пьет. Ни с кем не спит.

— Этого я не знаю. Я же не слежу за ним.

Мама прыснула.

— Вот было бы смеху, если бы он бегал за каждой юбкой со своей салфеточкой. Нет уж, дорогая, поверь мне, именно мелкие привычки спасают от больших страстей. Этот мальчик очень хорош. Будь с ним поласковее.

Что я и делала, сопротивляясь все слабее и слабее. Я ждала момента, когда он наклонится надо мной, поцелует и откроется наконец, так как чувствовала, что он все больше и больше влюбляется, и эта игра завладела моим вниманием, заполнив пустоту жизни. Не могу утверждать, была ли это любовь, и если уж говорить откровенно, я была, как большинство тех девушек, которые считают себя безнравственными и… Ну да хватит об этом. Не будем вдаваться в теории. Хочу только, чтобы стало ясно, что со стороны его матери я не чувствовала никакой, даже скрытой враждебности. Не знаю, о чем они говорили в мое отсутствие, но мне кажется, она поощряла его, будь то хотя бы лишь для того, чтобы соблюсти приличия, ибо таковые заменяли ему и мораль, и религию. А поскольку она часто бывала в свете и в отличие от моей матери принимала у себя, то, естественно, опасалась сплетен. Одним словом, наполовину согласная, я была что называется «наживкой».

Здесь я должна заметить, что Бернар не мог довольствоваться согласием матери, ему было важно и мнение Принца. Посему я решилась на первый шаг, который заключался в почесывании кота за ушками и щекотании подбородка. Тот не противился, но и не урчал от удовольствия. Он лишь смотрел на своего хозяина и как бы говорил: «Это все, что я могу для тебя сделать. Если бы еще ее лак для ногтей поменьше вонял!» Он зевал, издавал какой-то душераздирающий заячий писк и спрыгивал на пол. Бернар улыбался.

— Вы уж простите его, — сказал он мне. — Мы с ним старые холостяки.

И уже серьезнее:

— Но что касается меня, то все зависит только от вас.

Так он сделал мне предложение.

Я даже сразу и не поняла. Тогда он достал из кармана маленькую коробочку, открыл ее подрагивающими руками и показал мне кольцо, сверкавшее, как уголек.

— Это вам, — выдавил он.

Бернар не решался надеть его мне. И я сама, с какой-то внезапной жадностью, надела кольцо на безымянный палец, и мы замерли друг против друга.

— Вы согласны? — наконец спросил он.

Он притянул меня к себе, но его первый поцелуй не удался, поскольку мы столкнулись носами. «Ох, простите!» — выдавил он, отпуская меня. Это нас и спасло. Мы расхохотались.

Именно в этот момент я полюбила его… За этакую неловкость, застенчивость, щедрость, да просто за то, что это был он, и он начинал мне нравиться. Я взяла на себя инициативу, обвила руками его шею, вытянув левую ладонь таким образом, чтобы был виден рубин, сверкавший миллионами огней, будто цветок в окружении лепестков из бриллиантов. Из нас двоих слабой стороной оказался Бернар, и, отстраняясь от меня, он со смущением сказал:

— Простите меня, Кристина: у меня нет опыта.

Ну, мне-то было известно, что опыта по части женщин и ласк у него не было! Он с восхищением смотрел на меня.

— Я так счастлив, — сказал он. — Пойду сообщу маме.

Нет необходимости описывать нашу помолвку. Хочу лишь сказать, что мадам Вошель только покачала головой, увидев мое кольцо, а моя мать, чуть позже, воскликнула, приблизив драгоценность к глазам: «Семь или восемь миллионов. Уж я-то знаю!»

Дни шли своим чередом, только теперь я почти каждый день обедала с Бернаром в ресторанчике недалеко от вокзала Сен-Лазар. Здесь я ближе узнавала его и просто свыкалась с ним. Виски Бернара лысели, а когда он улыбался, от глаз расползалась тонкая сеть морщин. Волосы темные, щетина, казалось, игнорировала бритву и делала щеки буквально синими. Принимаясь за работу, он водружал на нос очки, а другие, которыми приходилось пользоваться, чтобы смотреть вдаль, покоились в это время в кармане. Однажды, помешивая сахар в чашке с кофе и сложив остатки от булочки в пакетик для Принца, он вдруг заметил:

— Я кажусь вам старым, не так ли?

— Вовсе нет, — возразила я, смутившись. И чтобы скрыть смущение, добавила: — Послушайте, Бернар, может, перейдем на «ты»?

Он густо покраснел, лихорадочно схватил мою руку, лежавшую на столе, и я поняла, что он неверно истолковал мои намерения. Для него обращение на «ты» было как бы предстоящим таинством женитьбы. И хотя он испытывал некоторую неловкость, мой вопрос будто обещал ему немалые наслаждения в будущем.

— Спасибо, — сказал он. — Вы… ты…

Я не разобрала дальнейших слов, так его волнение удивило меня. Странный это все же был человек, с которым отныне я навсегда связала свою судьбу. Мы вышли из ресторана. Он, как обычно, взял меня под руку, и я поняла, что он хочет что-то сказать, но не знает, с чего начать. Мы медленно шли в уличной толчее, которая здесь обычна в любое время дня и ночи и совсем не располагает к откровению. Но именно это и придало ему решимости. Он остановил меня и спросил, глядя в сторону:

— До меня были ли у тебя другие мужчины?

Мы находились тогда в двух шагах от магазина «Интерфлора». Служащая поливала герань, а табличка на стекле советовала: «Скажите это цветами». Бедный Бернар! Я соврала не моргнув глазом. К чему делать человеку больно, признаваясь в каких-то незначительных флиртах?

— Ну конечно же нет!

И тут он с какой-то злобой заметил:

— Не хочешь ли сказать, что ждала именно меня?

Затем, мгновенно овладев собой, он увлек меня в магазин и купил огромный букет роз.

— Даже днем мне иногда снятся кошмары, — попробовал он пошутить. — Видишь ли, я…

Ему часто случалось обрывать фразу, так и не закончив ее. На этот раз я завершила ее без труда: «Я люблю тебя». Но то были слова, которых он не произнес никогда. Бернар был столь же скрытным, как его кот. И вероятно, столь же ревнивым, о чем я могла только предполагать, когда он вдруг надолго замолкал. Он, к примеру, не выносил Стефана.

О Стефане я хотела бы рассказать несколько позже, ибо ему отведено весьма важное место в этом рассказе. Но раз уж заговорила о нем сейчас, то не буду откладывать.

Стефан Легри, тридцати четырех лет, красивый молодой человек, холост, амбициозен, с дипломом архитектора и большой специалист по парусным яхтам. Можно сказать, что в области морского строительства он был подобен Сен-Лорану в сфере от кутюр. Он рисовал лодки, как платья. В мире развлечений пользовался настоящим уважением. Уже много лет он работал на мою мать или, точнее, использовал ее, чтобы подниматься все выше и выше. Все знали, что верфи Роблена — это он. Когда говорили о тримаране или безрамнике, то называли их «Легри», будто это марки машин: «ланчия» или «альфа-ромео». Он был гордостью и мукой моей матери. Каждый день между ними вспыхивали жуткие ссоры. Он обзывал ее низкопробной ремесленницей и мещанкой, а она отказывала ему в разорительных проектах, но они слишком нужны были друг другу, чтобы порвать связывающий их контракт.

Бернар, что называется, не переносил его физиономии. При случайных встречах он держался корректно и не показывал свою неприязнь, и именно поэтому всегда под любым предлогом отказывался посетить предприятия Робленов в Антибе. И речи быть не могло, чтобы они сообща зашли куда-нибудь выпить стаканчик.

— Чем он тебе не по душе? — как-то спросила я.

— Да ничем, — ответил он. — Впрочем, он всегда так смотрит, как будто… Да ладно! Я же не запрещаю тебе с ним видеться.

Порой между Бернаром и мной случались мелкие стычки, в основном из-за наших матерей. Чем ближе подходил день свадьбы, тем более неприятной, колючей и несговорчивой становилась мадам Вошель.

— Не обращай внимания, — говорил Бернар, — у твоей матери тоже характер не сладкий. Видишь, даже Принц дуется. Ничего, это пройдет.

Вскоре начались предсвадебные хлопоты: нужно было мерить платья, писать приглашения, наносить визиты. Когда Бернар объявил, что мы поедем в свадебное путешествие, мадам Вошель взорвалась:

— А кто будет заниматься твоим котом?.. Это же надо такое придумать — свадебное путешествие! Да в твоих папках собраны пейзажи со всего мира, с пяти континентов, все княжества: Монако, Сан-Марино… Вам этого мало?

Этот выпад был столь неожиданным, неуместным и глупым, что Бернар расхохотался. Его мать встала и осуждающе ткнула в него пальцем.

— Бедное мое дитя, ты не считаешь, что немного устал в последнее время? Вы должны убедить его, Кристина, раз уж вы теперь…

Она тоже не договаривала свои фразы до конца. Поэтому ответственность за их смысл возлагалась на того, кто и как их додумывал.

Итак, церемония прошла 24 июля в жуткую жару. И как я и предчувствовала, свадебного путешествия не последовало.


Я подхожу к самому щекотливому моменту моего рассказа, но полагаю, что все в нем должно быть воспроизведено без недомолвок, если уж он должен представлять собой научную ценность. Поэтому я обязана трезво и точно описать наш союз, ставший губительным с первого же вечера. Прежде всего бедный Бернар оказался импотентом. Представьте себе эту ужасную ночь, когда, несмотря на все усилия, у него ничего не вышло. Он напрасно старался изо всех сил, злился на себя и на меня — он даже залепил мне пощечину, завопив на ухо: «Это ты нарочно!» И чем больше он озлоблялся, тем яснее становилось его окончательное поражение. В конце концов он разрыдался у меня на плече, и до самого утра я слушала его откровения, плачевную историю его редких встреч с проститутками, которые, чтобы не тратить попусту времени, просто прогоняли его прочь. Он вдавался в подробности, утверждал, что, как и любой мужчина, всегда был чувствителен к женской красоте, но дальше обычного желания дело никогда не шло. Он консультировался с именитыми специалистами. Ему предоставляли пространные объяснения, сводившиеся к одному: «У вас все в порядке, обратитесь к психоаналитику».

— И ты обращался? — спросила я.

— Нет. У меня нет никакого желания обсуждать с кем-либо то, что я предпочитаю скрывать. Я и так все знаю. В подобных случаях валят все на отца и мать, а я слишком люблю своих родителей.

— А твоя мать, то есть мадам Вошель, она тебе не родная мать, но которая воспитала тебя, вероятно, знала все, что ты мне сейчас рассказал?

— Нет, не знала.

— А если бы знала, то все равно настаивала бы на твоей женитьбе?

— Нет. Не думаю.

— В таком случае, если я правильно поняла, ты женился на мне, чтобы она ничего не заподозрила?

— Но я люблю тебя, Кристина. Я был уверен, что когда буду держать тебя в своих объятиях…

— А ты отдаешь себе отчет в том, что губишь наши жизни?

Весь тот длинный разговор я излагаю вкратце, но, во-первых, эти воспоминания отнюдь не из приятных, а во-вторых, хочу поскорее подойти к главному — Бернар внушал мне жалость. Более того, я всегда испытывала к нему это чувство. Надеюсь, что меня правильно поймут: передо мной он утратил все свое самолюбие. Я могла бы как угодно третировать его, обращаться с ним таким образом, что он вынужден был защищаться, может быть, даже поднять на меня руку… Так нет же. Он был мужчиной, который не смог… Нет, что я такое говорю? Он был мужчиной, воспользовавшимся моим чистосердечием. Который обманул меня. И который даже не думал о том, чтобы предоставить мне через некоторое время достойный развод. Напротив. Он заваливал меня подарками и был со мной так добр, что я должна отметить здесь это особо, потому как именно его доброта сыграла главенствующую роль в последующих событиях. Что же касается меня, то я старалась не показывать свое недовольство. Ведь все думали, что муж, который так балует свою жену, просто обожает ее. Впрочем, так оно и было — он обожал меня. И когда я сказала ему, что хочу спать в другой комнате, он умолял:

— Нет, прошу тебя. Давай просто поставим две кровати. Я хоть буду видеть тебя.

Он, видимо, хотел сказать: «Буду видеть, как ты раздеваешься».

Я сдалась. Мадам Вошель, которая всюду совала свой нос, догадывалась, что все не так гладко, но ни о чем не спрашивала. Правду почуяла моя мать. Как обычно, она ограничилась лишь несколькими замечаниями. «Это не самое главное, — повторяла она. — И меня этим не особо баловали. Видно, что твой муж тебя любит. Поэтому не принимай страдальческий вид».

Больше мы о Бернаре не говорили, а жизнь вошла в свою колею. Я продолжала выполнять функции секретарши, потому как в конце концов начала находить некоторое удовольствие в этой торговле картинками. Вначале мне казалось глупостью, что редкость и ценность марки определяется чаще всего нанесенными ей повреждениями. Помню «Цереру» в 1 франк, ярко-красного цвета, выпущенную в 1849 году, которая стоила самое малое триста тысяч. Бернар, ловкий и хитрый, как маклер, сумел создать конкуренцию между голландским торговцем и итальянским промышленником и продал свою марку за триста тридцать тысяч франков. Иногда сделки шли по нескольку дней, и я, естественно, не могла не войти в игру. Однажды я даже самостоятельно выиграла партию. Это был случай с маркой за 1,5 фр. + 3,5 фр., выпущенной для амортизационной кассы в 1931 году. Я продала ее за тысячу сто франков в то время, когда Бернар был в отъезде. Были в нем иногда проблески какой-то ребячьей свежести. Однажды после одной особенно сложной сделки («Церера» в двести франков, черная фигура на желтом фоне, январь 1849-го. Очень редкий и в хорошем состоянии экземпляр), он просто захлопал в ладоши от радости. Передо мной был престарелый увлеченный мальчишка, который, пользуясь случаем, целовал меня без какого-либо похотливого умысла. Он был счастлив, и я злилась на себя за свою холодность. Быть может, я была неспособной женщиной. Я разрывалась между угрызениями совести и отвращением. Мне хотелось, чтобы со временем между нами возникло бы некоторое товарищество, полная свобода слова, откровенность взглядов. Этакая небрежность, рождаемая близостью, наконец, просто раскованность. Но нет. С приближением вечера наступало время стеснения, вынужденное молчание, страдание для него и неловкость для меня. Более того, стоило выключить свет, как начиналось смутное время ревности.

— Ты долго говорила с Ван Худеном по телефону?

— Довольно долго.

— Он произвел на тебя хорошее впечатление?

— Скорее да.

— Сознайся, что он слегка поухаживал за тобой. Уж я-то его знаю. Под тем предлогом, что плохо говорит по-французски, он такое может сказать… Одним словом, его нужно без колебаний ставить на место. И вовсе не потому, Крис, чтобы сделать мне приятное.

Он пытался называть меня Крис, но эта же игривость и убивала его.

— Спокойной ночи, Бернар.

— Спокойной ночи.

И я слышала, как Принц запрыгивал на его постель. С тех пор как мы после долгих и нудных объяснений больше не спали вместе, он, нарушая все запреты, устраивался в ногах своего хозяина. И тут уж мурлыкал без перерыва, вероятно чувствуя мое раздражение. Он все знал. Даже то, что должен исчезать до моего пробуждения, и на рассвете он бесшумно убегал через туалетную комнату. Вежливый, но сохраняющий дистанцию, он всегда был верен себе. Из рук Бернара он принимал пищу, с его рукой играл, к его руке подходил за лаской, сладострастно вытягивая шею. Вот так создавался против меня тайный альянс, который постепенно побудил меня отдалиться. Я не собиралась подчиняться их воле, заманивающей меня в какое-то ложное счастье и обеспечивающее их покой, но лишающее меня независимости. Так пусть себе мурлычат вдвоем в свое удовольствие! После работы я вышла на улицу подышать воздухом и побродить вместе с другими, такими свободными женщинами.

— Тебе нужно было что-то купить? — спросил Бернар.

— Нет, просто хотела выкурить сигарету.

— Ты куришь на улице?

Он был шокирован и не поверил мне. И напрасно я не воспользовалась тогда этим случаем, чтобы поставить все точки над «i».

— Если хочешь знать, я ходила к матери, — сказала я.

Он сразу же пошел на попятную.

— Я только спросил, вот и все. Как она поживает?

Так как он никогда не навещал ее, то можно было врать сколько угодно.

— Она немного беспокоит меня. Слишком перетруждается. Ей бы следовало отдохнуть.

— Почему бы ей не дать Стефану руководить вместо себя?

— Да. Странно. Но мне кажется, они нужны друг другу для ссор. Кто победит. С бедной мамой случаются такие приступы ярости! Ты бы ее слышал! «Никто ни за что не отвечает. Мальчик, которого я всему научила. Конечно, исключая талант. Но ведь все остальное. Контракты. Все. И знаешь, что он осмелился мне предложить? Спонсора. Мсье захотелось спонсора, чтобы выставить продукцию Роблена на крупных соревнованиях». Я только слушаю, и это ее успокаивает. Когда меня нет, значит, я у нее. Так что не волнуйся.

— Да я и не волнуюсь! — заметил Бернар. — Ты же знаешь, что можешь делать что хочешь.

Это означало: «Я потерял на тебя все права». Но это не было правдой. По тому, как он поджимал губы, я понимала, что он страдает. А это злило меня. И… одним словом, начиналась спираль любви-злопамятности, а для нас она и была такой. Впрочем, между нами ничего не изменилось. Просто появилась трещина или, вернее, постоянный скрежет. Это скрипело мое сердце. До того дня, как…

Это случилось в субботу. Я пошла проведать мать, которая страдала прострелами, и встретила у нее Стефана. Он торопился уйти, чтобы спокойно поработать в воскресенье в мастерских Антиба, пока отсутствуют служащие. Там у него был свой уголок, где он занимался с чертежами и не любил, чтобы его беспокоили. Чаще всего для поездок туда и обратно он пользовался самолетом, снующим между Парижем и Ниццей. Когда он навещал маму, то всегда пребывал в плохом настроении, потому что ненавидел самолет. Мне кажется, он его боялся, а точнее, я была в этом уверена, что и подтвердилось в будущем. По количеству дыма в гостиной и забитым до отказа пепельницам я поняла, что они снова ссорились, но передо мной старались сохранять любезность.

— Подбросить вас куда-нибудь? — через некоторое время спросил он.

Я колебалась, но мать отрезала.

— Иди, иди, — сказала она. — Спасибо, что зашла, но я немного устала, а тебе полезно подышать воздухом.

И я пошла с ним.

— Может, немного пройдемся? — предложил он.

— Мне показалось, что у вас мало времени.

— Просто хотелось поскорее уйти. Эта бедняжка ничего не понимает в современных лодках. А если не подготовить заранее макет, нас просто сожрут. Я только что набросал двадцатиметровый катамаран, красавец! Так она слышать ничего не желает. Я сказал ей: «Если вы еще раз мне откажете, то я брошу все». В общем, обстановка накалилась. Хорошо, что вы вовремя пришли.

Мы проходили мимо «Флоры». На террасе приподнялся какой-то человек и крикнул:

— Эй, Стефан!

— Доминик! Не может быть! Ты в Париже?

Они крепко пожали друг другу руки, и Стефан представил нас: «Доминик Делапьер… Мадам Кристина Вошель».

— Выпьете что-нибудь? — спросил Доминик. — У вас ведь найдется пара минут.

И вот мы уже сидим за столиком над рюмкой мятного ликера. Или это было что-то другое? Ну да не имеет значения. С этой минуты ничто уже не имело значения. Я смотрела на Доминика. И уже была им околдована, хотя даже не могу сказать, был ли он красив. Когда я увидела его впервые, он действительно показался мне красивым, даже немного этаким плейбоем. Но тогда я прекрасно владела собой. Теперь же я чувствовала себя глупой и зачарованной, как фанатик перед своим идолом. С тех пор я часто спрашивала себя, а если бы я не была замужем за Бернаром, а стала бы женой Стефана или вообще не была женщиной, которая привыкла плыть по течению, поддалась бы я так же легко?

Думаю, что да. А мужчины все говорили и говорили… Они испытывали от встречи какую-то животную радость, заворожившую меня. Самец всегда ужасно игрив. Он развлекается, как щенок, слегка покусывая другого и катаясь с ним по земле. Стефан и Доминик перебрасывались намеками, понятными только им одним, вызывавшими взрывы смеха. Доминик, правда, поспешил извиниться:

— Мы вспоминали, как учились в школе искусств.

— Доминик был той еще штучкой! Помнишь толстуху Жажа?

Снова громкий хохот.

— Простите, — сказал Доминик. — Мы ведем себя невоспитанно. Но я никак не ожидал встретить здесь старину Стефана. Вот и вспомнилось прошлое. Говорят, ты строишь корабли? А я рисую. Это не так благородно.

— Не слушайте его, — прервал Стефан. — Он становится известным.

Мне кажется, тот разговор я могу воспроизвести слово в слово. Мы в кафе, вокруг потоки машин, на перекрестках толпы прохожих, очередь перед кинотеатром напротив. А я была как восковая. Все видела, все слышала. Справа от меня Доминик отбивал пальцами по мраморной поверхности столика какой-то марш. От него пахло туалетной водой. Не прекращая говорить, он следил за прохожими и объяснял мне свое понимание живописи. То, что он говорил, совсем не интересовало меня, но мне нравился его голос, а из-за царившего вокруг шума ему приходилось близко склоняться ко мне.

— В общем, — заключил он, — все очень просто. Художника связывает то, что он переносит на вещи свой собственный взгляд. И нет никакой возможности перескочить через это сугубо личностное, иначе оно просто исчезнет. Вспомните Пикассо. Здесь нужно смотреть глазами животного. Или посмотрите на вещи взглядом насекомого, например пчелы, и рисуйте ее красочный мир, мир форм. Представьте себе залитое солнцем поле, увиденное ее глазами. Какое великолепие! Какое пьянящее чувство! Ван Гог пробовал. Его назвали сумасшедшим. Нет, он открыл дорогу. Я хочу пойти еще дальше.

— Очень захватывающе, — вежливо заметила я.

— Вы так считаете? — продолжал он. — У меня есть своя публика.

— Надо думать! — вмешался в разговор Стефан. — Музеи рвут его картины на части. Вот он запросто сидит здесь перед вами, а зарабатывает миллионы. Если бы он только согласился стать моим спонсором!

— Ну, — отмахнулся Доминик, — не стоит преувеличивать.

— Где ты сейчас выставляешься?

— В Нью-Йорке, у Крелла и Колмана. Потом в Токио, а потом…

И он засмеялся, как избалованный ребенок.

— Где захочет Бог. И да здравствует жизнь!

Стефан встал.

— Ладно, все это хорошо, но мне надо спешить на самолет. Поэтому, дети мои, продолжайте без меня. Ты бы показал Кристине свои последние произведения. Кстати, где ты сейчас живешь?

— У меня небольшие апартаменты в гостинице на улице Сен-Пэр. Это просто необходимо для приема посетителей.

Он повернулся ко мне.

— Что вы на это скажете, Кристина?

Он так запросто назвал меня по имени, что, мгновенно покоренная, я не колебалась ни секунды. Мы вышли из кафе. Стефан остановил такси и пожал нам руки.

— Увидимся, Доминик.

— Конечно, почему бы и нет?

И придерживая за локоть, Доминик повел меня, как слепую. Но именно таковой я и была. Я чувствовала всем своим телом, которое помимо моей воли опиралось на него, до какой степени я была покорена. А он, заставляя меня вибрировать, как музыкант свою скрипку, сначала держал меня под руку, потом рука его скользнула выше, так как он ускорил шаг. Шум автомобилей мешал нам говорить. Как пленницу, он подтолкнул меня к лифту. Но мне хотелось быть больше, чем пленницей. Добычей!

Сейчас, по прошествии стольких событий, я все еще спрашиваю себя, что же тогда случилось? Как могла столь уравновешенная, вдумчивая, абсолютно не ищущая приключений женщина настолько потерять контроль над собой? Я действовала не как человек, позволивший себе мимолетную интрижку или чуть потерявший голову, а как сладострастная профессионалка, старающаяся удержать своего партнера всеми вдруг обнаруженными средствами любовного искусства.

И откуда взялась во мне дерзость позвонить домой и сказать, что мама плохо себя чувствует и что я останусь у нее, на бульваре Сен-Жермен, чтобы присмотреть за ней. Но остаток дня и всю ночь я хотела провести с Домиником. Лежа обессиленная в его объятиях, я была отчаянно настроена не потерять его. И черт с ним, с Бернаром! А ведь если он только вздумает позвонить моей матери — разразится катастрофа. В то же время я хорошо понимала, что во мне Доминик искал лишь источник наслаждения. И как только я наскучу ему, он оставит меня, сказав пару нежных слов на прощанье. На них-то он не был скуп. Как, впрочем, и на ласки. Я кожей чувствовала, насколько велик был его опыт общения с женщинами. Но даже это мне нравилось. Меня переполняла бешеная радость, не знающая ограничений. Может, это называется «течкой»? Быть может, когда-нибудь стоит произвести опыт с этим распутством, сметающим все: стыдливость, достоинство и прежде всего — осторожность. Чем больше я об этом думаю, тем больше полагаю, что питает этот внутренний огонь именно чувство опасности. Этой ночью во мне была безудержная запальчивость, блокирующая рефлексы камикадзе. Я ринулась на препятствие, которым сама же и была.

— Ты странная женщина, — сказал мне Доминик. — Но это очень приятно.

Мой внутренний голос отвечал: «Хам», а другой шептал: «Я люблю тебя». Я заблудилась в собственном романе, была уставшая и возбужденная, но какая-то чудесная прозорливость диктовала мне мое поведение. Первым делом — предупредить маму. Я позвонила ей из спальни, в то время как губы Доминика изучали мой бок.

— Алло, мама? Если вдруг тебе позвонит Бернар, скажешь ему, что я ночевала на бульваре Сен-Жермен.

— А ты, малышка, с мужчиной, — сказала она. — Расскажи.

— Нет времени.

Я повесила трубку и быстро оделась.

— Крис… Не уходи так скоро.

Уж он-то умел так шепнуть: «Крис», что я сразу же готова была вернуться в постель. Но вовремя вырвалась.

— Понимаешь, мне нужно появиться дома, взять кое-какие вещи и успокоить мужа. Весь вечер и ночь я буду с тобой.

— Ой, Крис, я бы очень хотел, но вечером я занят.

— Кем?

И вот я уже требую отчета, готова царапаться и кусаться. Он самодовольно рассмеялся.

— Будь спокойна! Это деловая встреча. Один аргентинец хочет купить мою картину.

Он ловко вскочил с кровати. Нагота его нисколько не стесняла. Существовала ли я для него? А существовала ли без него? Он взял меня за руку и провел в небольшой кабинет, соседствующий со спальней. Возле письменного стола вдоль стены стояло несколько картин. Он показал на одну из них.

— Что ты об этом думаешь? Только — внимание! Это не абстракционизм. И не символизм… Это орхидеи, увиденные через ультрафиолет. Точка зрения колибри, если хочешь.

Он поднял картину и, вытянув руки, долго смотрел на нее.

— Через двадцать лет, — пробормотал он, — ей не будет цены. Ну, беги. Возвращайся к своему благоверному. Чем он занимается?

— Продает марки.

— А… Понятно.

И снова тихий, слегка оскорбительный смех, уничтожавший и меня, и Бернара.

— Встретимся после завтрака, — решил он. — Внизу, в баре.

Вполне довольный собой, он зажег сигарету и поднес мою руку к губам.

— Ну, до встречи, Крис. Только прежде, чем уйти, проверь свой макияж. А я, с твоего позволения, еще немного посплю. Я несколько выдохся.

Но к чему продолжать? Здесь нужно показать только самые существенные детали. Я была без ума от него, а он со мной играл. Так жизнь моя превратилась в сплошное вранье. Хорошо помню тот вечер, мой первый вечер неверной жены. Пока я раздевалась, Принц, который обычно сторонится меня, медленно подошел к моим ногам и долго обнюхивал их. Бернар взял его на руки и положил на свою кровать.

— Она пахнет улицей, — сказал он. — Тротуаром. Дорогой.

— Не более чем обычно, — заметила я.

— Ты уверена?

В его словах не было никакого намека. Доказательством тому служил вопрос о самочувствии моей матери, в котором слышалось неподдельное участие. Он, как обычно, был внимателен и нежен. А я? Я не чувствовала угрызений совести. Только стыд, смешанный с радостью. Он со своей обычной приветливостью пожелал мне доброй ночи. Я ответила тем же и внезапно открыла в себе способность скрывать свои чувства, что очень обрадовало меня. В будущем… Но слово это застыло в моих мыслях. Каком будущем? Доминикне был мужчиной, обременяющим себя любовницей. А тем более женой. Я уже слышала его смех на предложение развестись с мужем. Кстати, я об этом и не думала. То начиналась жизнь, параллельная моей, без возможности соприкосновения или стирания одной в пользу другой. И каждая из них, по очереди, приносила свою боль. Выхода не было. Поэтому я решила его даже и не искать. Дни следовали за днями, как процессия кающихся грешников. Я наскоро встречалась с Домиником, сгорая от желания отдаться ему. И возвращалась к Бернару, его коту, матери и ужину, к которому практически не притрагивалась, объясняя это тем, что вовсе не была голодна.

— Уж не больны ли вы? — вопрошала мадам Вошель.

— Нет. Просто на меня так действует жара.

А на бульваре Сен-Жермен мне читала лекции мать.

— Ты ведешь себя, как девчонка. Если Вошели узнают правду!..

Для нее не существовали ни Бернар, ни его мать, а только блок Вошель, который она не любила. Впрочем, она не особо беспокоилась, ибо была поглощена противоборством со Стефаном. Она только смотрела на меня и покачивала головой так, будто я страдала неизлечимой болезнью.

Действительно, неизлечимой! Несмотря на нескончаемое безумие, я понимала, что долго так продолжаться не может, что силы однажды разом покинут меня, как сдает внезапно переутомленное сердце. Порой мне даже хотелось этого. Вечером Бернар иногда задерживался у моей постели. Он смотрел на меня с любовью, переполняемый желанием и отчаянием.

— Ты похудела, Кристина.

Он протягивал руку к моей с желанием хотя бы слегка потрогать меня, а я старалась изо всех сил не уклоняться от его прикосновения. То, что принадлежало Доминику, было только его — Доминика — собственностью. Потом… Я предпочитала не думать, что будет потом.

И тем не менее это «потом» настало, внезапно, в спальне Доминика. Войдя, я увидела на кровати открытый чемодан и схватилась за дверь, чтобы не упасть.

— Ты уезжаешь?

— О, всего на несколько дней! — ответил он. — Мне нужно заглянуть в галерею к Креллу.

— Когда?

— Да прямо сейчас. Самолет на Нью-Йорк вылетает в четыре.

— А если бы я не пришла, ты бы вот так и уехал, не предупредив?

Он обнял меня, покачивая в своих объятиях и ласково целуя мои глаза, останавливая навернувшиеся слезы.

— Крис, я ведь вернусь на следующей неделе. Это не поездка и даже не отсутствие. Простое передвижение. Блошиный прыжок.

Я инстинктивно почувствовала, что он врет, что он попросту выбрасывает меня за борт и никогда не вернется. Мне удалось выдавить из себя, не разрыдавшись:

— Я провожу тебя в Руасси.

Я почувствовала его мимолетное замешательство.

— Конечно же, — воскликнул он. — Я на это и надеялся. В любом случае я бы тебе позвонил, ведь ты всегда у матери. Кстати, как она? Как ее ревматизм? Мы бы с ней поладили, если бы у нас было время поближе познакомиться. Она женщина с опытом.

— А я нет?

— А ты нет. Ты слишком сентиментальна.

И он непринужденно засмеялся, чувствуя себя в своей тарелке. Велел консьержу заказать такси.

— Половина третьего, и нужно учитывать пробки. Давай, Крис, пошли. И не принимай такой траурный вид.

С этого момента — я хочу подчеркнуть для своих читателей этот факт — все становится чрезвычайно важным. Я хочу отметить все: громкий гул аэропорта, бесплотный голос, объявлявший вылеты и прилеты, запах топлива, отдаленный грохот взлетавших самолетов… Все это я слышала, впитывала и, что особенно важно, стояла рядом с ним, чтобы удержать хоть какую-то часть его, а каждое пролетавшее мгновение было мучительным. «Он здесь, но через сорок пять минут его тут уже не будет… Через тридцать… Двадцать пять… И когда он пройдет вон через ту дверцу, на меня надвинется смерть». И последняя минута неминуемо настала.

— До скорого, Крис.

Нам уже не хотелось целоваться. Он лишь кончиками пальцев погладил мне щеку. Все было кончено. Он исчезал из моей жизни навсегда. Меня толкали спешащие куда-то люди. Зачем дольше стоять здесь? Зачем? Ничто уже не имело смысла.

Я взяла такси, вернулась в квартиру Доминика и разделась, как под гипнозом. В ванной комнате еще витал запах его туалетной воды. Я наполнила ванну, затем, все с той же механической решимостью, завернула в полотенце графин и в отчаянии разбила его об пол. Все было усыпано острыми осколками. Я погрузилась в прохладную воду и не раздумывая перерезала вены на запястьях.


Я не умерла и сама тому являюсь доказательством. Но уж чтобы покончить с этим, должна уточнить, что вода, перелившись через край, вытекла в коридор и привлекла внимание жильцов. К тому времени я уже была без сознания. Как сказал доктор, я была одной ногой в могиле. Оставляю своим читателям право самим домыслить ту сцену (ничего ценного для повествования в ней нет): прибытие «скорой», оказание первой помощи, носилки, клиника и т. д. Я в это время была далеко. И именно это «далеко» и представляет ценность данного изложения.

Я специально говорю «далеко». Это совсем не та бездна, в которую, к примеру, попадают после дорожных происшествий или засыпая перед операцией. Когда, потеряв много крови, я почти закрыла глаза, комната, где я умирала, потемнела. Все еще была видна раковина и стеклянная подставка, на которую Доминик ставил свою зубную щетку и электробритву, зеркало, отражавшее потолок, но постепенно свет померк, будто упало напряжение, предвещая скорую поломку. Затем наступила темнота.

Но все еще не беспамятство. Я чувствовала, что мне холодно, все еще могла шевелить пальцами или, по крайней мере, думала, что могу пошевелить ими. Потом мне показалось, что я куда-то соскальзываю. Не потому что вода, заполнившая ванну, подняла меня и держала на поверхности, нет. Именно здесь мне не хватает слов. Я будто скользила с горки и теперь пытаюсь сконцентрироваться на этом впечатлении, память о котором поклялась сохранить навсегда. Я скользила, но совсем не так, как потерявший равновесие и падающий человек, скорее, это был какой-то разбег, да и это не совсем верно, ведь для разбега нужен расход энергии. Я же скользила без усилий, как пушинка на ветру. Казалось, кто-то помогал мне, вдохновлял. И вдруг внизу я увидела себя… Поймите меня правильно, когда я говорю «внизу», это значит, что я парила в воздухе сама собой. В ванне, где вода покраснела от крови, лежала женщина, и это была я, а в воздухе, мне даже дико это писать, витала еще одна, и это тоже была я. И доказательством того, что это был не сон, служило то, что я могла мыслить. Одна из мыслей была о том, что только святые могут летать. Но ко мне-то такое не могло относиться! Я была шокирована, будто считала себя недостойной такой незаслуженной милости. И на этом чувстве я настаиваю. Я находилась в противоречии с тем, что происходило со мной. Впрочем, сама сцена не удивила меня сверх меры. Я прекрасно понимала, кто я, что существуют вовсе не две Кристины, а одна, но раздвоившаяся. Иначе говоря, я покинула собственное тело. Так. Но покинула я его против своей воли. Значит, я сохранила еще что-то от своей предшествующей жизни. Вне всякого сомнения, я умерла. Однако умерла в некотором роде в состоянии бунта, и это сильно мешало мне, как если бы… (да простят мне читатели все эти «если», но мне постоянно необходимы такие сравнения), как будто я боялась быть плохо принятой там, куда направлялась.

Ибо, естественно, я куда-то направлялась. Поток, уносивший меня, не позволял задерживаться. Я парила (пишу это слово с чувством недоверия) в сторону стены в самом конце ванной комнаты. Последний взгляд, и без усилий, боли и усталости я очутилась в коридоре. Да, в коридоре второго этажа, устланного красным ковром. На пороге какой-то комнаты, в которой разговаривали несколько человек, стоял чемодан, и я была здесь столь же неуместна, как крестьянка в шикарной гостинице. То, что я пролетела сквозь стену, — это ерунда. Но куда влекло меня теперь? Я была одна в огромном коридоре, будто выставленная на всеобщее обозрение. Сегодня я легко могу спорить сама с собой, критиковать все написанное, отрицать или называть ненормальным все, что противоречит самым незначительным принципам сознания. Я только что написала «выставленная на всеобщее обозрение», но внутренний голос поправляет меня: одно из двух — либо я была невидимым призраком, либо все, о чем я пишу, — бред. Но я знаю, чем убедить неверующих. Из комнаты, в которой раздавались голоса, вышла девушка, держа в руках маленькую комнатную собачку. Она шла прямо на меня и, задев, даже не заметила этого. Что же касается собачки, то она жалобно тявкнула и теснее прижалась к хозяйке.

— Успокойся! — раздраженно сказала та.

Собака почуяла что-то необычное, может, я была даже не формой, а просто запахом? Ведь запах летуч, проходит неизвестно как через препятствия, проникает всюду и все же весьма конкретен. Он не призрак и не выдумка. Вот что я повторяю, когда обвиняю себя в приукрашивании, во вранье, что случается все еще очень часто, особенно когда в памяти всплывает этот необъяснимый случай, который нужно все же попытаться описать.

Итак, я находилась в коридоре, не зная, куда спрятаться, и в то же время понимая, что и так уже спрятана, учитывая мое флюидное состояние. Потом я заметила, что конец коридора окутан каким-то флюоресцирующим светом, и меня подхватило и понесло туда легкое дуновение, пожалуй, более верным было бы выражение, радостное дуновение. Да, именно так. Я превратилась в воздушный шарик, получая от этого сладострастного полета неимоверное наслаждение. А жизнь в отеле шла своим чередом вокруг меня. Я совершенно не была оторвана от мира. Слышала, как двигалась кабина лифта, встретила дежурного по этажу, звонившего в конце коридора, а рядом, на ковре у его ног, стоял поднос с чашкой, чайником, бутербродами и прочими атрибутами завтрака. Освещение вокруг меня нарастало, и вскоре я уже двигалась в некоем светящемся изнутри тумане. Представьте себе сверкающее облако, которое было во мне, передо мной и сзади, облако мыслящее, настроенное весьма дружелюбно, ибо шептало мне: «Не бойся!» Действительно, все это может показаться просто немыслимым. А ведь все объясняется очень просто. Я стала его мыслью-материей. Я была одновременно снаружи и внутри, что, вероятно, нормальное состояние для призрака. А многочисленные свидетельства, их касающиеся, ученые принимают всерьез. Поэтому с чего бы моему рассказу показаться подозрительным?

Вдруг мне показалось, что это уже не гостиница. Я чувствовала вокруг себя пространство из света и звуков. Здесь у меня есть четкий элемент сравнения. В пятнадцать лет я входила в состав любительской труппы маленького театра в шестом округе. В то время я была жутко стеснительной. И однажды мне нужно было заменить подругу, находящуюся в трауре. Нужно было рассказать монолог, а точнее, басню Лафонтена, и мне было так страшно, что казалось, я вот-вот потеряю сознание. Меня вытолкали на сцену. Из-за кулис подбадривали голоса: «Не бойся. Не бойся». Огни рампы ослепляли, а там, где они кончались, была пустота. Нет, какое там! Там была темная пещера с волнующейся толпой. Машинально я сделала несколько шагов вперед и откуда-то снизу услышала голос суфлера, почти кричавшего: «Не сюда, упадешь!» Так вот теперь со мной происходило нечто подобное. Тот же светящийся барьер. То же впечатление обитаемой пустоты. Но еще присутствовала какая-то неопределенная гармония. Этот свет, мягкий, но властный, был здесь для меня. Чтобы вести меня и в то же время чтобы удержать. Какая-то нежность в строгости, если можно так выразиться, но у меня просто не хватает слов, чтобы быть очень точной в описании происходившего. Голос умолк. Я сделала шаг, второй. У меня не было ни ног, ни рук и, скорее всего, не было и лица, но я умоляла, была подобна просительнице, согбенной в молитве. Изо всех сил я хотела идти дальше, пройти этот огненный занавес и присоединиться к избранным, ждавшим меня по ту сторону.

Почему избранные? Не знаю. Но именно это слово пришло мне в голову. И я знала, что счастье было рядом, стоило только перейти сверкающую границу. Поэтому я так хотела вырваться из рабского существования в теле, пусть даже став неощутимым паром. Но чем больше я старалась, тем сильнее чувствовала себя отвергнутой. Отвергнутой, как плохой студент на экзамене. На смену радости пришла всепроникающая боль. Я прошептала: «Когда? Когда я смогу?»

И услышала ответ, ответ, прокатившийся эхом: «Позже. Когда ты будешь свободна».

А потом я услышала другой, далекий голос, который говорил: «Она приходит в себя». И еще один, отвечавший: «Это просто чудо!»

Я открыла глаза. Операционная. Люди в шапочках и белых повязках на лицах, стук инструментов по эмалированной поверхности, трубочки, отходившие от моей руки. Я вновь вернулась на каторгу…

— Она плачет, — произнес голос из-под маски.

— Если бы она знала, откуда только что вернулась, — сказал кто-то, — то бросилась бы нам на шею, глупышка.

Потом я уснула вполне земным сном. Они напичкали меня снотворным, и я ничего не соображала. Когда же пришла в себя, то глаза долго привыкали к свету, подобно разлаженной подзорной трубе. Я была одна в больничной палате, и было очень жарко. Откинув покрывало, я увидела перевязанные запястья и тотчас нахлынули воспоминания о Доминике.

Я настолько ослабла, что слез не было. Они жгли меня изнутри. Я всхлипывала с сухими глазами, как проклятая, позабыв о своем путешествии во времени. Я только знала, что случилось что-то и воспоминание об этом вернется ко мне со временем. Причем это будет больше, чем воспоминание. Это будет награда. А самое главное, я не должна терзаться, волноваться и отчаиваться, что смерть не приняла меня. Все было затуманенным, смутным, нечетким, и я снова уснула.

Когда я вновь открыла глаза, передо мной стоял пожилой, гладко выбритый, лысый и строгий человек. Он долго смотрел на меня, затем присел у моей постели.

— Один раз мне это удалось, — сказал он. — Но второй раз — вряд ли. И никто не сможет. Обещайте, что другой попытки не будет.

Я закрыла глаза, показывая, что поняла его. И он продолжал приглушенным голосом духовника:

— Когда жизнь близится к концу и нет семьи, денег, друзей, когда ты одинок и заброшен, без будущего, тогда я еще могу понять, что люди травятся и жаждут смерти. Но не вы! Я хорошо осведомлен. Жизнь дала вам все. Когда вам станет несколько лучше, вы, вероятно, признаетесь, что были в подавленном состоянии. Но мы вылечим вас.

Он склонился надо мной и сказал уже более строго:

— Знайте, что еще чуть-чуть, и мы бы ничего не смогли сделать. Остановись ваше сердце, и вы были бы уже в другом мире.

У меня хватило сил подумать: «Другой мир! Он говорит о том, чего совсем не знает». А он продолжал:

— Так вы мне обещаете?

— Спасибо, доктор, — с трудом произнесла я.

Он пожал плечами, будто услышав глупость, затем улыбнулся, встал, еще раз глянул на меня и пробормотал:

— Было бы обидно.

И во мне было достаточно понимания, чтобы, несмотря на слабость, выразить ему признательность за взгляд мужчины, а не врача. Вошла медсестра.

— Никаких посещений до завтра, — сказал он ей. — И еще. Муж и мать. Пять минут. И никаких вопросов типа: «Зачем ты это сделала? Разве ты не счастлива с нами?» Пусть ее оставят в покое. Это ясно?

Я была благодарна ему за такие слова. Мне была предоставлена отсрочка, чтобы подумать… Как я могла объяснить им? Мама, я была в этом уверена, поймет меня. Но Бернар? Перед ним я была кругом виновата.

Я опять уснула. И снова пришла в себя. Вновь уснула и, проснувшись, хотела, чтобы эта своеобразная игра в прятки длилась подольше, чтобы оттянуть испытание совести, которое, как я чувствовала, будет ужасным.

Ряд последующих деталей, таких, как лечение, болезненные перевязки и прочее, можно опустить.

— Шрамы будут некрасивыми, — ворчливо предупредил врач. — Если бы вы хотя бы воспользовались бритвой.

Случай со мной интересовал, пожалуй, лишь медсестру Нелли, такую внимательную. Письма с выражением симпатии, адресованные Бернару, — вот и все, что заполняло мои дни и особенно ночи, когда меня подстерегали, несмотря на лекарства, приступы бессонницы, наполненные кошмарными видениями; особенно часто всплывал Руасси… Но не могу не упомянуть о посещениях Бернара. Они рвали меня на части. Сначала потому, что он не решался заговорить. Он отдавал Нелли цветы, которые приносил мне каждый раз. Кончиками пальцев дотрагивался до меня, садился, смотрел, пытаясь улыбаться, а некоторое время спустя, по знаку, сделанному ему медсестрой, пятился задом к двери и махал мне рукой, будто я уезжала на поезде. А потом другие посещения, неминуемые, когда он имел право сказать мне… Ладно, я ожидала упреков. Это самоубийство в подозрительной спальне прямо наводило на мысль о плохо кончившейся связи, и бедняга не мог не подозревать меня. Кстати, и полиция хотела узнать, что произошло, причем проявляла свой интерес весьма деликатно. А поскольку Бернар взял всю вину на себя, то на себя он и нападал.

— Это все моя вина, Крис. Я не понял, что делаю тебя несчастной.

Заподозрил ли он правду? Скорее всего он отрицал ее изо всех сил. А я предпочитала молчать.

— Я же видел, — продолжал он, — что ты была озабочена, далека от меня. Нам бы следовало откровенно поговорить. И потом, я напрасно доверил тебе секретарские обязанности. Это обязывало тебя соблюдать некоторое расписание, а ведь я знал, как ты дорожила своей свободой.

— Нет, Бернар. Это не так.

— Но что же тогда?

— Прилив безумия, прилив крови, прилив черт знает чего.

— Твой врач так же недоумевает, как и я. Он думает, что между нами произошла серьезная размолвка.

— Конечно нет.

— Я ему так и сказал. Он считает, что мне следует проконсультироваться у сексопатолога. Может быть, он и прав. Это обойдется нам в копеечку, но если ты хочешь… Он полагает, что если бы у нас был ребенок…

Бедный Бернар! Мне было так жаль его… А теперь он пытался освободиться от своих подозрений, и это было ужасно. Бернар настаивал:

— Мы бы могли, знаешь. Сегодня медицина овладела искусством зачатия.

— Замолчи, прошу тебя.

— О, прости! Я забыл, как ты еще слаба.

Я действительно очень устала, и в течение двух дней все визиты ко мне были запрещены. Волновался и доктор, и медсестры. Благодаря переливаниям крови я должна была быстро набирать силы, но пребывала в апатии, без аппетита и должного оптимизма. Я продолжала переживать мгновения своего бесплотного существования. Огромная, захватывающая радость, которую я испытала в тот момент, когда собиралась пересечь световую границу — а это я помню совершенно точно, — рождала во мне желание повторить содеянное. Моя страна была там, откуда шел Голос, отвергнувший меня. Почему? Почему я не заслужила?.. Какую ошибку допустила? Что означало: «Когда ты будешь свободна?» Свободна от чего? От кого? И сколько времени займет это таинственное освобождение? «Позже!»— сказал Голос. Когда позже? Какие испытания ждали меня еще? Нет, мне, право, было не до еды.

— Нужно пересилить себя, — отчитывала меня Нелли. — Разве вам не хочется снова стать, как прежде, красивой и желанной?

Это я-то желанной! Которую Доминик бросил, как мимолетную подружку. Гнев ярким румянцем проявлялся на щеках. Мне бы следовало убить его! А мне еще говорят о каком-то ребенке!

Мать во время своих визитов говорила в основном о Стефане Легри.

— Я знаю, что представляют собой сердечные дела, бедное мое дитя. К сожалению, дела денежные конца и края не имеют. Ты затыкаешь дыру в одном месте, а рядом открывается новая. Стефан меня разоряет, да и не меня одну. Всех вас, поскольку если я объявляю себя банкротом, то после меня ты будешь первая пострадавшая, как и твой муж, и его мать, и все те, кто доверял мне.

Порой она даже плакала, но я чувствовала себя так далеко от нее, как и от всей прошлой жизни.

— Вышвырни его вон, — потеряв всякое терпение, сказала я.

— О, ты не знаешь Стефана! Когда он злится, то становится таким необузданным!

Она смотрела на часы и наспех припудривалась.

— Убегаю. Кстати, что случилось с твоей свекровью? Я ее встретила, а она даже не поздоровалась со мной.

Вот уж чего я совершенно не хотела, так это вмешиваться в их дурацкие ссоры. Я закрывала глаза, чтобы показать ей, что удаляюсь в свой маленький внутренний мир. Действительно, очень маленький. Ванная комната, залитая кровью ванна, из которой торчала моя голова, будто отделенная от тела, а затем коридор, ведущий к недоступной истине. Там мой затерянный мир и земля обетованная. По нескольку раз в день я возвращалась туда, будто верующий, размышляющий о тайне Креста.

Так пришло ко мне желание поговорить со священником. Да простят мне мое путаное описание! Но я так устала от всего случившегося, что легко теряю нить начатого рассказа. Да и читатели мои, вероятно, тоже пребывают в нетерпении. Их интересуют не мои семейные ссоры, а один-единственный вопрос: «Что в этой истории правда?» Почему не расскажет она свой случай кому-нибудь сведущему — священнику, психиатру, медиуму, все равно кому, но чтобы тот имел хоть какое-то представление о загробной жизни, параллельном мире или как он там еще называется. Поэтому я попросила больничного священника зайти ко мне.

Это был очень старый человек, пахнувший трубочным табаком, весьма нечистоплотный и с неуверенной поступью из-за сильной близорукости. Он рассказал мне, что раньше был священником при тюрьме, вероятно, для того, чтобы я говорила не смущаясь, мол, он и не такое слыхал. Наклонив голову и приставив руку к уху, чтобы лучше слышать, он молчал вплоть до того момента, как я начала рассказывать о своем перевоплощении. Здесь он соединил руки, кашлянул и заметил:

— Знаю, дочь моя, знаю. Галлюцинации умирающих. Очень частый случай. Не думайте больше об этом. Вы часто ходили в церковь?

— Нет. Меня крестили, потом первое причастие, и все.

— И вы никогда не молились?

— Нет.

— А это… это видение длилось долго?

— По-моему, да. И было таким ясным. Ничего общего со сном. Поэтому мне кажется, что моя душа вышла из тела, в то время как…

Он резко прервал меня:

— Душа! Душа! Что такое душа? И что дальше?

Смущенная, я закончила свою историю. Он не двигался, о чем-то раздумывая. Затем поднял голову, и его глаза, сильно увеличенные стеклами очков, нацелились на меня.

— Вы говорили об этом со своим врачом?

— Нет.

— А с близкими?

— Нет.

— Ну, так я советую вам молчать и дальше. Иначе вас сочтут сумасшедшей.

— Ну а вы, святой отец?

— Я, дочь моя, не буду спешить с выводами. Только Господь может творить некоторые вещи. Все, что я могу вам сказать, так это то, что Голос, который вы слышали, — не его. Но и не стану уверять, что это был Сатана. Сатану я часто встречал за решеткой. Это не его стиль. Поэтому обратитесь все же к психиатру. И молитесь. Помните Отца нашего и эту фразу: Ne non inducas in tentationem. Не поддавайся соблазнам. А вы знаете, о чем я говорю.

Большим пальцем он скорым движением нарисовал на лбу крест. Его посещение оставило у меня неприятные ощущения. Кто же говорил? Был ли тот Голос моим, исходившим от бесчувственного умирающего? Но как далеко дошла я в своей коме? Я спросила у Нелли. Она ответила с неохотой:

— Здесь все уверены, что на какое-то короткое мгновение жизнь покинула вас. Запись показывала прямую линию. Я была там, когда доктор Мешен сказал: «Все кончено…» Но он все же продолжал массировать ваше сердце, и мы заметили, что линия снова стала неровной. Я была уверена, что вы умерли, и доктор сотворил настоящее чудо.

Бедняжка Нелли! У нее все еще дрожал голос и были влажными глаза.

— Доктор просил нас молчать, — продолжила она. — Он опасался огласки, тех газетных заголовков, типа: «Воскресшая» и тому подобное.

— Вы говорили об очень коротком мгновении, — сказала я. — Сколько? Минута? Две?

— Я не знаю. Да и какое это имеет значение?

— О, имеет. Я чуть не умерла, согласна. Были все внешние признаки того, но не думаю, что можно действительно умереть, а потом вернуться.

Для меня это было огромным разочарованием. То, что я подошла к самому краю, — это так. Но я же не умирала, и все мои видения были всего лишь видениями. Однако я ясно слышала Голос, сказавший мне: «Не сейчас», и Голос этот не был моим. Это был Голос извне. Я до сих пор еще помню его, правда, я где-то читала, что некоторые психически нездоровые люди тоже слышат голоса. Священник был прав. Должно быть, перед последним вздохом я была не в себе. Итак, мне не удалось самоубийство, как и не удалась жизнь. Значит, оставалось лишь присоединиться к общему стаду. Но для собственного спокойствия нужно было посетить психиатра.

Я начала нормально питаться. Теперь мне просто не терпелось выбраться отсюда. Накануне выписки Стефан принес мне букет цветов.

— Меня задержали дела, — объяснил он. — Но вижу, вы уже совсем поправились. Может быть, вы в состоянии оказать мне одну любезность?

— Я?

— Да. Постарайтесь успокоить свою мать. Она не перестает совать мне палки в колеса. Все же она принадлежит другому поколению.

— Что я могу сделать?

— Посоветовать дать мне спокойно работать. Или я, или это конец Антиба. Обещаете?

— Да. Со своей стороны, мне бы хотелось узнать…

Осмелюсь ли я? Или нет? Наконец, унимая безудержную дрожь, я решилась.

— Я бы хотела знать… насчет Доминика.

— Ах, Доминик! Я читал, что он стал любимчиком американок. Так что увидим мы его не скоро.

Весь в своих проблемах и амбициях, он даже не заметил, как я побледнела.

— Вам нужно поправляться, моя дорогая. Спасибо. И до скорого.

Тогда я еще не знала, какое место он займет в моей жизни.


Итак, я отправилась к психиатру, доктору Лашому, о котором в прошлом многие мои знакомые отзывались весьма лестно. Я подчеркиваю, «в прошлом», поскольку у меня создалось впечатление, что теперь меня избегают. Что же касается меня, то я и не стремилась налаживать связи, которые никогда не были особенно крепкими. Как только я угадывала в глазах своего собеседника один и тот же вопрос: «Что на вас нашло?» — как становилась нетерпимой в общении. Будто давала понять, что до сих пор нахожусь в тяжелой депрессии, и каждый понимал это.

В том числе и мать Бернара. Столь любопытная обычно, она не задала мне ни единого вопроса. Но свое мнение на этот счет у нее было. Я слышала, как однажды она говорила по телефону своей подруге: «Это большое несчастье. Мой сын предпочитает молчать, но я же вижу, что с малышкой не все в порядке». В ее понимании это означало — «бедняжка наверняка сумасшедшая», и в какой-то мере это устраивало меня. Мне не нужно было притворяться. Мое окружение было вынуждено принять меня такой, какой я стала при выходе из клиники, — худая, неразговорчивая, рассеянная. Я заняла свое место возле Бернара, и марки отвлекали меня от назойливых мыслей. Но стоило мне остаться одной, и особенно вечером, в постели, как я снова начинала идти по следу, будто хорошо выдрессированная собака: ванна, коридор, свет, Голос, раздающийся из тумана и гласивший, подобно оракулу: «Позже, когда ты будешь свободна».

Разве не была я свободна? Нет, ведь была еще моя мать с ее вечными ссорами со Стефаном; свекровь, выдавливавшая из себя улыбки, похожие на оскал; Бернар, вечно обеспокоенный и мучимый вопросом «что на нее нашло?». И я чувствовала, как у них рождается подозрение, которому следовало появиться уже давно: «был ли у нее любовник?»

Правда, всем известно (благодаря многочисленным статьям в журналах), что депрессия может начаться без каких бы то ни было предзнаменований. Ослабевающая мозговая секреция, тяжелая наследственность — все это случается. Это мы знаем. Но также знаем и то, что молодая, красивая, богатая женщина не перережет себе вены без причины. Скорее она напьется снотворного. Как объяснить ее дикий поступок, если только не было…

Мне самой становилось страшно, поэтому я и решила обратиться к врачу. Я не буду темнить, а если Бернар станет задавать вопросы, то что-нибудь придумаю, например, что он был прав и я страдала от отсутствия детей — весьма благородная причина для неврастении. Я ему даже скажу — а почему бы и нет? — что бесплодна, и он будет рад, что все это не по его вине. В общем, все, что угодно, лишь бы отодвинуть надоедливые вопросы. Иначе, если я не докажу самой себе, что то, что я видела, — я действительно видела, у меня в самом деле может начаться депрессия. Нужно было самой найти себя. Итак, я отправилась к доктору Лашому в надежде получить от него успокаивающее объяснение.

Это был молодой, приветливый человек, не чопорный, а наоборот, очень простой. Он был похож на прилежного ученика, вдумчивого зубрилу. Не буду обременять свой рассказ ненужными подробностями, а приведу лишь основные моменты нашего разговора. Семейная жизнь, болезни и т. д. Мое самоубийство…

Он предложил мне снять перчатки, скрывавшие шрамы. Осмотрел их. Я поняла, что по их виду он хотел определить степень моей решимости. Потом поднял на меня удивленные глаза. Видимо, я действительно сильно поранила себя. Мое отчаянное желание покончить с жизнью читалось по этим краснеющим шрамам. Это не было самоубийством легкомысленной женщины, которая, желая напугать близких, терпит неудачу из-за неумения. Напротив, это был акт отчаяния.

— Расскажите мне о часах, предшествовавших самоубийству.

Я рассказала, доведя себя до слез.

— Ну-ну, — сказал он. — А теперь? Вы все еще чувствуете ту же привязанность к бросившему вас человеку? Вы все еще потрясены, я это вижу, но испытываете ли вы все еще желание отомстить, так как, не сомневайтесь, вы на себе утолили желание отомстить ему.

И тогда я обнаружила, что чувство гнева, весь убийственный бред покинули меня. Во мне осталось лишь что-то, напоминавшее морской отлив, когда открываются прогнившие остатки судна, некогда потерпевшего кораблекрушение, и зловонная почва.

— Я сама себе противна, — сказала я.

— Но не до такой же степени, чтобы сожалеть о том, что вас спасли?

— Нет. Потому что есть кое-что еще.

И я рассказала ему остальное: свое раздвоение, дружественный свет, голос, наполнивший меня счастьем.

Он слушал, не выказывая ни малейшего признака удивления.

— Если я правильно понял, — сказал он, когда я закончила, — в настоящее время вы разрываетесь между двумя противоположными импульсами. С одной стороны — желание забыть этого человека, а с другой — желание вновь ощутить эту мистическую радость, которая кажется вам высшим смыслом.

— Именно.

— И не желая признаваться мне, вы опасаетесь, что, помогая вам все забыть, я тем самым уничтожу ваше стремление к истине.

— Не совсем так.

— Ну, тогда уточните.

— Я бы хотела знать, доктор, принадлежал ли говоривший со мной Голос кому-нибудь из другого мира или же он был, был…

— Или же он был вашим. Я не ошибся? — закончил доктор.

— Нет.

— Вы ставите меня в чрезвычайно затруднительное положение, дорогая мадам. Не в моих правилах рубить сплеча. Предположим, я скажу вам: «Да, то был действительно ваш голос, и случай этот довольно распространен». Какова будет ваша реакция?.. Только помните, это всего лишь предположение.

— Я подумаю, что я сумасшедшая.

— Прошу вас, не употребляйте здесь это слово. Теперь предположим, что этот голос действительно не был иллюзорным. Что тогда?

— Вы предлагаете мне, доктор, выбирать между двумя безумиями.

— Ну-ну, будьте серьезны. У меня нет других намерений, кроме как наблюдать за вашей чрезмерной эмоциональностью. О «голосе» поговорим позже. А пока я хочу помочь вам расслабиться. Ваш муж?

— Он ничего не знает, — отрезала я.

— А каковы ваши сексуальные отношения?

Я чуть было не взорвалась, и как когда-то больничный священник восклицал: «Душа, душа, что это значит — душа», я готова была кричать: «Секс, секс, что это значит — секс?» Для меня с сексом было покончено. Поэтому я ограничилась лишь пожатием плеч. Все же психиатр есть психиатр, хотя обратись я к другому специалисту, то натолкнулась бы все на тот же скептицизм. Со времен Жанны д’Арк никто уже не верит в голоса. Истерия — вот ключ к разгадке. Женщину грязно бросает любовник. Она перерезает себе вены. И единственным утешением ей служит успокаивающий ее во сне мужской голос. А кстати, мой Голос, он был мужским или женским? Но в другом мире нет ни мужчин, ни женщин. Какое облегчение не быть больше женщиной.

Доктор Лашом старался. Он искал путеводную нить, а я только мешала ему. И естественно, он обратился к наследственности. Не было ли в моей семье самоубийств? Неизлечимых болезней? Ни того, ни другого? Сон? Очень неспокойный, естественно.

— Послушайте, — сказал он наконец, — мы начнем с лечения нервного напряжения. Я же вижу, как раздражают вас мои вопросы, несмотря на все ваши усилия. Сначала наладим ваш сон, а уж потом пойдет лечение.

Он назначил мне прием, на который я решила не ходить. Я ясно чувствовала, что с психиатром выбрала не тот путь. Однако Лашом просветил меня в одном: либо видение было лишь отражением моей агонии, и тогда я вовсе не избавлялась от Доминика. Воспоминания о нем, все еще такие живые, будут продолжать сжигать меня изнутри. Либо я видела и слышала кого-то, и поэтому следует переосмыслить и переделать всю свою жизнь, исходя из пережитого. В таком случае я должна буду выбросить за борт всех Домиников, Бернаров, Стефанов и даже кота, марки, свекровь — одним словом, всю мою жизнь, как набожная девица забывает обо всем, входя в монастырь. Итак, выбор стоял между Домиником и ужасной смертью на костре моей памяти или нескончаемым Откровением, избранным Миром совсем рядом со мной, счастьем на расстоянии вытянутой руки. Позор или чистота.

Решение пришло само. Я обращусь к Люсьену Белланже, моему бывшему преподавателю латыни в Сорбонне, который ныне на пенсии. Помимо своей профессии, он всегда интересовался парапсихологией и несколько лет назад опубликовал книгу о великих предсказателях древности. Если кто и мог бы мне помочь, направить на путь тех знаний, которые я всегда игнорировала, считая их годными лишь для простофиль, то это был он. Я позвонила ему. Как только он узнал, что я хочу поговорить о том, что он называл «параллельной жизнью», то сразу ответил, что находится полностью в моем распоряжении. Он пригласил меня к себе на следующий день на пятнадцать часов, и я поняла, что он счастлив заполучить слушательницу.

Бернар был чрезвычайно удивлен тем, что обнаружил Лашом. Я пересказала ему наш разговор на свой лад и опустила то, что он посоветовал мне посетить гинеколога. В конце я добавила:

— Он считает, что самое лучшее было бы взять приемного ребенка.

— Да ну что ты! — воскликнул Бернар.

— Но послушай, не ты ли мне говорил, что…

— Ладно, ладно, посмотрим. Ну а что еще?

— Я должна еще раз прийти к нему завтра. Пока что мы только разговариваем… Так называемый диванный метод. Я говорю, говорю, а он пытается фильтровать мои слова.

— И ты ему веришь?

— Не очень.

— В общем, он из тебя все вытягивает, а ты ему выкладываешь все то, что скрываешь от меня.

— Но я ничего от тебя не скрываю!

— Еще как!

— Что, например?

— Например, какой ты была до нашей свадьбы. Какая ты теперь. Почему ты говоришь во сне.

— Я говорю во сне?

— Ах, оставь! Все это столь же не важно, как и анонимные письма. Главное, чтобы ты скорее поправилась.

Итак, я говорила во сне. Я так и думала. Иногда по ночам я чувствовала, что мое лицо мокро от слез. И вздрагивая, просыпалась, стараясь вспомнить свой сон. Нет, мне был нужен не психиатр и не специалист по оккультизму, а экзорсист. А в это время, перемещаясь от выставки к выставке под руку с очередной красавицей, Доминик радовался жизни. Если он случайно узнал о моем самоубийстве, уверена, он был бы страшно горд.

Поэтому на следующий день я в течение часа рассказывала все своему старому профессору.

— Если меня сглазили, — закончила я, — расскажите, что нужно делать. — И я показала на заваленную книгами библиотеку.

— О нет, моя дорогая, — ответил он. — Нет ничего яснее, чем пережитое вами. Ту идеальную линию, которая разделяет наш мир и загробный, мы называем порогом.

— Ладно, я переступаю этот порог, и что же за ним?

— Настоящая жизнь.

— Вы хотите сказать, какая-то еще жизнь, не моя? Но которая действительно существует?

— Конечно.

— И вы верите в нее?

— Э-э, и да, и нет. Я наблюдаю факты. Изучаю статистику. Как ученый, размышляющий над странными явлениями, усомниться в существовании которых нельзя. Мы ведь живем не во времена Конан Дойла, Фламмариона и многих других ужасно легковерных искателей. Все это нагромождение небесных тел, периспиритов, материализаций, доставшихся нам от Аллана Кардека и его последователей, со всем этим покончено. Сегодня мы сначала собираем и классифицируем как можно больше признанных фактов, и рассказы умирающих, чудом возвращенных к жизни после глубокой комы, весьма многочисленны.

— Но тогда почему никто об этом не говорит?

Старый профессор улыбнулся и скрутил себе папироску, прежде чем ответить.

— Послушайте, моя дорогая, разве вы говорили кому-нибудь о том, что с вами случилось? Нет, не правда ли? А почему? Потому, что спасенная после самоубийства и все еще очень слабая, вы подумали, что вас сочтут сумасшедшей. Возьмем другой пример. Почему общественность считает не в своем уме людей, заявляющих (после долгих уговоров), что видели летающие тарелки? А? Я пойду дальше, не обижайтесь. Если бы вы были уверены, что слышали Голос — я имею в виду, абсолютно уверены, — разве бы вы пришли ко мне за советом? Я даже не так выразился. Вы уверены, что с вами говорили, но загвоздка состоит в значении сказанного. С одной стороны, с вами говорили — этот факт удерживает наблюдателя, — но с другой, происхождение данного феномена остается скрытым. И здесь, я подчеркиваю, свидетельства сходятся — его происхождение кажется, скажем, мистическим. Доказательством тому ощущение необыкновенной радости, сопровождающее избежавших смерти. Многие сожалеют, что были силой возвращены к прежней жизни.

— Со мной то же самое, — сказала я.

— Вот именно, это тот фактор, который наука должна непременно учитывать. Из миллиона свидетельств мы узнаем, что есть нечто необъяснимое, возбуждающее и незабываемое.

Он встал и начал рыться в беспорядочно разбросанных книгах, постоянно сплевывая табачные крошки.

— Назову вам только основных авторов… Доктор Кюблер-Росс, доктора Озис и Хоральдсон. Профессор Рин, естественно, именно он больше всех сделал для парапсихологии. Доктор Палмер…

— Хватит, — воскликнула я. — Но почему одни только англо-саксонские фамилии?

— О, хороший вопрос! А потому, моя дорогая, что французы считают себя картезианцами и посему обладают менталитетом таможенников. Запрещено перевозить и распространять идеи, способные пошатнуть добрый старый официальный материализм. Отсюда и Запрет, Карантин, Закон молчания.

Он снова сел рядом со мной и взял меня за руки.

— Успокойтесь, — сказал он. — Я вам верю. Да и почему бы не существовать лучшему миру? Это хорошая рабочая гипотеза. Проблема религии совсем иного характера. Для этого существуют богословы. Меня же интересует исключительно проблема посмертной активности нашего разума. Поэтому пережитое вами кажется мне захватывающим.

— Вам понятен смысл услышанных мною слов?

— Конечно. Вам сказали, что разрешат перейти в иное состояние «позже», когда вы будете свободны, то есть когда своими усилиями и не без труда вы сумеете развязать нити, удерживающие вас на этой земле.

— Какие нити?

— Ту унизительную страсть, приведшую вас к самоубийству.

Он улыбнулся, стряхнул пепел, редкими блестками усыпавший его галстук.

— Одним словом, — закончил он, — туда принимаются только пассажиры без багажа. И так и должно быть. Хотите что-нибудь выпить?

— Нет, спасибо. Но если позволите, я еще вернусь. Я чувствую, что вы очень помогли мне.

— А вы мне, моя дорогая.

Он указал на пишущую машинку и добавил:

— Угадайте, над чем я работаю? Над научным сообщением о Сибилле де Кюм и ее предсказаниях. Золотое дно.

Он проводил меня, и, оглушенная, я оказалась в людском водовороте на тротуаре бульвара Сен-Мишель. Освободиться от Доминика! Как будто по желанию можно освободиться от болезненных воспоминаний, как от старой кожи. Со временем, может быть. Я зашла в кафе и села за столик рядом с парочкой иностранцев, которые громко смеялись и целовались, попивая пиво. Неужели я так и состарюсь с этой искалеченной любовью, продолжавшей жить, несмотря ни на что? Что нужно делать, чтобы забыть любовника, как забывают собаку, брошенную на дороге? Заткнуть уши, убежать, и все? Но мне нужно было возвращаться домой, противостоять Бернару с его вопросами.

— Где ты была, Крис? Ты ведь знаешь, я волнуюсь, когда тебя слишком долго нет.

— У мамы.

— Я так и думал. Но не стал звонить, чтобы ты не подумала, будто я проверяю тебя. Но это сильнее меня. Я воображаю себе…

— Воображаешь? Что воображаешь?

— Мне кажется, что ты еще не вполне здорова и иногда тебе хочется повторить то, что ты сделала. Ты такая озабоченная, далекая…

Вот о чем он говорил, когда я задерживалась, и эту любовь мне тоже хотелось уничтожить, но вместо этого я заставляла себя улыбаться. Да, я знала, насколько невыносимой была с ним, старавшимся не раздражать меня и желавшим удовлетворять любые мои желания, но у меня вообще не было желаний! Правда, одно было — бежать. Бежать к тому свету, оставившему в душе ощущение блаженства. Плохо сказано, но раз об этом все равно нельзя говорить, то какая разница?

Бернар целовал меня в лоб, в щеку, и я не сопротивлялась, а только крепче стискивала зубы. Кот мяукал у наших ног, и, чтобы наказать себя за свою жесткость, я ласкала его, приговаривая: «Да, ты самый красивый». Бедный Бернар! Было так легко вернуть мир в его жизнь. Он так плохо знал женщин! Наша совместная жизнь постепенно входила в свою колею. Я печатала письма.

— Ты куда-нибудь пойдешь сегодня?

— Да. Хочу сходить на выставку импрессионистов.

Это был тот вид любопытства, к которому он относился с одобрением. Занимаясь саморазвитием, мне, естественно, будет некогда культивировать в себе тайную тоску.

Оказавшись на улице, я иногда шла по тем же улицам, по которым некогда гуляла с Домиником.

Издалека я увидела фасад гостиницы, где… Я ожидала этого удара в сердце. Может быть, даже специально пришла сюда, чтобы его почувствовать. И тотчас же, как рой шершней, поднялись во мне воспоминания. Страдая, я поспешила удалиться. Было трудно дышать. И тем не менее я не переставала, будто со стороны, наблюдать за собой. Раньше язадохнулась бы от острого желания, от резкой необходимости ощутить его кожу на своей, так называемое чудо соприкосновения, ту мимолетность, которую хочется принять за постоянство. С этим отныне было покончено, и осталось лишь что-то нежное, очень проникновенное, которое если и не смягчало боль моей раны, то позволяло мне зондировать ее без дрожи.

Подобные эксперименты не просто проделывать в толпе прохожих. Я отправилась во «Флору». Хотелось сесть на то самое место, с которого поднялся некогда Доминик, чтобы поприветствовать Стефана. Но я примостилась в углу террасы. Визит мой сюда был совсем не для того, чтобы пить или отдыхать, а постараться прояснить для себя все. Мне было больно. И непереносимо угнетало одиночество. Сирота любви. Пожалуй, новым было то, что хотелось плакать, прямо здесь, за нетронутым стаканом сока. Я была похожа на человека, который, несмотря на сокрушающее волнение, пытается выговориться. Слова были рядом, они кричали в безмолвии, хотя и не было в них ничего ужасного: «Доминик… Ты был прав, что уехал… У нас бы все равно ничего не вышло». И еще: «Благодаря тебе, Доминик, я обрела уверенность». Впервые я противопоставляла Доминику Голос, сказавший мне: «Когда ты будешь свободна», будто стала закрытым полем для некой странной дуэли. Но оставалось еще неизвестным, кто выйдет победителем.

На следующий день я вернулась во «Флору». И продолжила свой монолог, бывший одновременно и диалогом. Но безуспешно. Доминик был сильнее меня. И это причиняло жгучую боль. А дом встречал меня морем вопросов. Бернар советовал снова лечь в клинику или отправиться в санаторий. Там мне помогут наладить сон. По его мнению, сон был лучшим средством против депрессии. Я слабо сопротивлялась. Да, я плохо выглядела, похудела. Но то были обычные последствия «несчастного случая». В этом доме никто не решился бы произнести слово «самоубийство». «Несчастный случай» выглядел более пристойно. Мать Бернара произносила его, подняв глаза к небу, вероятно, чтобы призвать в свидетели самого Вошеля, который командовал отрядом в годы Сопротивления, человека доблестного и мужественного, портреты которого украшали гостиную и столовую. Мне же не хотелось видеть ничего и никого… Внутренний мир для меня был дороже.

И тогда мне пришла в голову мысль отправиться в Руасси, осуществить паломничество, которое либо спасет меня, либо окончательно погубит. Я отважилась на это, и удар был сильным. Постараюсь объясниться без лишних слов. Голова моя кружилась от шума, запахов, машин, толпы. Я завидовала этим людям, знавшим, куда они спешат, прощавшимся со смехом, обещая друг другу скорую встречу. Я медленно шла по тому пути, который привел нас когда-то к журнальному киоску. Доминик купил «Таймс». Он тогда уже порывал с Францией. И со мной. Второе звено порвалось, когда он купил пачку «Кэмел». И беспричинно улыбался, хотя и довольно напряженно. Затем устремил глаза к огромному табло объявлений, на котором без конца вращались цифры, фиксируя время от времени момент ближайшего вылета. Посадка на рейс Париж — Нью-Йорк была уже объявлена. Неужели я тешила себя надеждой, что он не улетит?

Все медленнее приближалась я к тому месту, где Доминик остановился, чтобы сказать, что здесь мы должны расстаться. Я остановилась как вкопанная. Если бы в этот момент кто-нибудь толкнул меня, я бы упала. Мы стояли напротив бюро компании «Свисэйр». Я не могла сойти с места, но попыталась сделать вид, будто что-то ищу в своей сумочке. Не хватало еще только, чтобы какой-нибудь человек поинтересовался, не нужна ли мне помощь. А потом жуткий спазм, сковавший мне грудь, ослабил свои тиски. Я поняла, что Доминик удаляется от меня. Ну вот. Его не стало. Я нашла в себе достаточно сил, чтобы сказать: «Он больше не вернется». И эта мысль, как бы это точнее выразиться, была радугой моей тоски. Я страдала, но уже могла идти в шумящей толпе как одна из обычных отъезжающих. Без сил опустилась я на сиденье такси. Кризис прошел. И наступившее облегчение было как обещание скорого покоя. Ну что ж, я оказалась права — клин клином вышибается.

Прошло несколько дней. Бернар, не перестававший с беспокойством наблюдать за мной, — в данном испытаний он показал себя с наилучшей стороны, — провел несколько интересных сделок, в частности с полной серией авиапочтовых марок Судана, которые продал какой-то суданке, завернутой в богатую ткань. Принц относился теперь ко мне несколько лучше, может быть потому, что я начала приносить ему гостинцы. И вдруг меня снова охватило желание вернуться в Руасси. Неужели я опять потеряю всю свою гордость или же на этот раз окажусь сильнее?

Да, я была сильнее. Правда, не намного. Мне помогло воспоминание о «моем» Голосе. «Когда ты будешь свободна». А я безнадежно хотела быть свободной. Когда образ Доминика сам по себе покинет меня, тогда да, я буду готова. Невидимое существо по ту сторону света сможет располагать мною по своему усмотрению. Именно здесь, в этом шумном зале, где невидимый диктор монотонно читал свои варварские объявления: «Каракас. Пассажиры приглашаются…» Или же: «Вальпараисо», или еще: «Сингапур»… Именно здесь, в вихре прилетов и отлетов, я буду возвращена сама себе. Еще одно маленькое усилие.

Четырнадцать раз я возвращалась в Руасси. С каждым разом становясь все крепче. Раны затягивались. Между тем лето близилось к концу, надвигалась осень. К чему продолжать? В тот день шел дождь, что придавало аэропорту угнетающий вид. Повсюду были лужи, неуютно, холодно… Я купила «Таймс», пачку «Кэмел». Остановилась на том самом историческом месте нашего расставания. Ни малейшего следа тревоги, лишь немного волнения, как у подножия могилы в Туссене. Я еще не осмеливалась сказать себе, что излечилась. Я никогда не забуду Доминика, но задвину его в дальний уголок своего сердца, как надоевшую вещь, которую хранят только из суеверия. Сотрет ли время с моих запястий позорные следы моего рабства? Прощай, Доминик.


Прошел месяц. Мне нужно было еще кое-что проверить. Нет, Доминик не покинул меня, уступив место какому-то болезненному и умиротворенному равнодушию. Наоборот, по мере того как его хватка слабела, я испытывала к нему резкую неприязнь и прекрасно сознавала, что ненависть — всего лишь оборотная сторона любви. Напрасно я повторяла: «Эта связь теперь в прошлом. К чему ненавидеть его? Ведь ты же не собираешься ему мстить?» Мне очень хотелось написать ему оскорбительное письмо. Я решила еще раз побывать в Руасси, чтобы наконец покончить с этой нелепой историей. Мне оставалось уничтожить всякое чувство жалости и выбросить на ветер воспоминания, как разбрасывают клочки фотографии, которую слишком долго рассматривали.

Однажды субботним днем мне удалось вырваться из дому. Обычно в субботу после обеда Бернар назначал встречу с особо важным клиентом и они долго рассматривали редкие марки, обсуждая возможности обмена, болтали, спорили с пинцетом и лупой в руках. Как дети, не устающие играть, с той только разницей, что, уходя, подписывали чеки. Бернар нежно поцеловал мои веки. «Не задерживайся долго. И передавай привет маме».

На бульваре Сен-Жермен я купила только что вышедшую книгу, привлекшую мое внимание названием: «Что они видели на пороге смерти», и зашла к матери. Она была в слезах.

— Ну-ну! В чем дело?

— Я его уволила.

— Кого? Стефана?

— Конечно. Больше я не могла терпеть.

Она всхлипывала, потирая щеку.

— Мы подрались, — сказала она. — Я бросила в него пепельницу. Я-то промахнулась, а вот он — нет. Он дал мне пощечину. Но я это так не оставлю! Есть еще законы и судьи. Ему придется вернуть мои деньги.

Косметика ее размазалась, и вид был весьма жалкий.

— Мужчины, — сказала она, — все сволочи. А он — самая большая. Он готов на все, лишь бы меня отодвинуть. Он даже мог бы убить меня не моргнув глазом.

— Ну, он ведь тебя не убил. Успокойся. Он оставил свои вещи?

— Нет. У него был кейс, и он ушел с ним. Он не вернется. Этот человек не из тех, кто признает свои ошибки. Бедняжка моя! Я не знала твоего Доминика, но он не мог быть хуже Стефана. Я чувствую, что у меня тоже будет депрессия.

Я лишь вполуха слушала ее стоны. Стефан, их грязные драки, вечный конфликт интересов были мне глубоко безразличны! Я предпочитала оборвать ее.

— Послушай, мама. Выпей что-нибудь успокаивающее и ложись.

— А ты, Крис?

— Немного пройдусь, подышу воздухом, а потом еще зайду проведаю тебя. И ты на свежую голову расскажешь мне, что мешает тебе работать со Стефаном.

— Да все, все… Ты ведь даже не представляешь себе, что он разоряет нас.

— Ладно, ладно. Я скоро вернусь.

— Ты так спешишь?

Я не ответила и ушла. На стоянке взяла такси.

— В Руасси!

По дороге я листала книгу Карлиса Озиса и наткнулась на главу, посвященную мерам, которые необходимо предпринимать для определения подлинности жизни после смерти: 1) Исключить факторы медицинского характера, — но я не принимала лекарств, способных вызвать галлюцинации. 2) Проверить состояние мозга, — но я не страдала никакими мозговыми расстройствами. 3) Сильное стрессовое состояние могло быть объяснением некоторых видений. Здесь у меня были кое-какие сомнения, но я не подвергалась никаким религиозным влияниям. Доктор Озис, опираясь на точную статистику, отмечал, что в большинстве случаев «люди, избежавшие смерти», почувствовали присутствие какого-то сверхъестественного существа — явление, которому традиционная психиатрия не дает сколько-нибудь удовлетворительного объяснения.

Когда я вышла в аэропорту, то заметила, что за всю дорогу даже не вспомнила о Доминике, и восхитилась тем, как судьба ведет меня за руку. Судьба? Нет, скорее моя сущность заботилась обо мне. Сперва Доминик. Затем эта всепожирающая страсть, приведшая меня к самоубийству, потом видение, влияние моего старого учителя и тех книг, что он одолжил мне, так как (не помню, говорила я об этом или нет) несколько раз я возвращалась к нему, потом идея вновь поехать в Руасси — кто только подсказал мне эту мысль? И наконец, мое долгожданное и окончательное выздоровление.

И вскоре я полностью в этом убедилась. Как будто поменялся мой взгляд. Зал вылетов, спешащие люди, нетерпеливые очереди, голоса, звуки, шум, все то, что придавало этому месту некий зловещий вид, вдруг предстало передо мной во всей своей банальности. Серость, грязь. Не грустно и не зловеще. Всего этого уже не существовало. Было ничем. Я прошептала: «Доминик», просто так, чтобы проверить. Ничего. Потом я смущенно спросила себя: «Может быть, теперь я свободна?»

Странное это состояние, когда вдруг ощущаешь, что дорогой тебе человек больше ничего для тебя не значит. Доведен до состояния безымянного силуэта. Я была в окружении Домиников, расходящихся к дверям и лестницам в никуда, не обращавших на меня никакого внимания. Я сама была окутана этим странным ощущением непривязанности ни к чему. Я зашла в кафетерий, наобум раскрыла свою книгу и прочла: «Пациент рассказал, что видел мерцающий свет, а также несколько неизвестных лиц».

Я перелистнула несколько страниц.

«Казалось, поведение его полностью изменилось. Было что-то в его лице, что как бы выходило за рамки человеческого». И тут я наткнулась на следующий абзац: «Он увидел бородатого человека, стоявшего в начале золотистого коридора. Он делал ему знак вернуться, откуда пришел, и повторял: „Не сейчас. Позже!“»

Я замерла. Два неизвестных друг другу человека осмысливают одно и то же явление! Вот оно, доказательство! Оно мгновенно смело все сомнения, все еще громоздившиеся в моей голове, как хлопья пыли под шкафом. Так что же со мной случилось? Теперь я видела, что Доминик был всего лишь эгоистичным и претенциозным плейбоем. Я судила его беспристрастно, как бы приканчивая его. Ничтожество, хитрый и глупый одновременно, пользующийся легковерностью простаков. Я освободилась от него. И чувствовала себя свободно, будто спали злые чары. Ненависть переросла в презрение. Я заказала еще кофе и, помню, сказала себе: «Тебе, дорогуша, сегодня не спать». Впервые я была счастлива. Я продолжала читать урывками, отрывочек здесь, строчку там. Было впечатление, что отныне я принадлежу к семейству «избежавших смерти», о которых рассказывал автор, и было чудесно ощущать себя избранной и принятой избранными. Мне все было возвращено: достоинство, доброта, снисходительность, будто меня спасли от позорного наказания. Я больше не зависела от кого-то, а принадлежала только самой себе, и вне всякого сомнения, это и была свобода.

Я наслаждалась этой почти болезненной ясностью. Все прояснилось. Все, что я прочла и недостаточно поняла, становилось понятным. Я понимала, почему есть мужчины и женщины, которые бросают все, семью, работу, богатство, и запираются, чтобы любоваться светящейся истиной. Однако вовремя спохватилась. Я слишком воодушевилась, переходила от одной крайности к другой, от стыда к торжеству. Я посмотрела на часы. Оказывается, уже два часа, как я сижу в этом зале для заблудившихся. А в это самое время моя бедная мать…

И внезапно мое сердце переполнилось к ней безграничной любовью. Погруженная в свою страсть, я ее полностью игнорировала. И Бернара тоже… Я думала только о себе.

Я! Я! Я! Настала пора забыть о себе, улыбнуться им и, может быть, когда-нибудь рассказать о моем кризисе. Мне нужно было восстанавливать доверие, контакт.

Я расплатилась и покинула Руасси, обещая себе, что больше ноги моей здесь не будет. Но прежде чем поймать такси, я купила букет роз для мамы. Розы! Это поможет ей забыть Стефана и полученную от него пощечину.

В машине я вдруг заметила, что напеваю какую-то мелодию без начала и конца, просто для собственного удовольствия. Я не узнавала себя. Я открыла дверь своим ключом, не желая будить ее, если вдруг она задремала. И тут я ее увидела, на полу возле дивана.

Я бросилась к ней. Через распахнутый халат была видна кровь. Что было дальше, я помню плохо. Я взяла ее за руки, они не были ледяными, но это было еще хуже. Они были вялыми и еще слегка теплыми. Однако смерть уже принялась за свое дело. Никакого оружия вокруг. Она была убита. Нужно было скорее вызвать врача, но рука застыла над аппаратом. Врача или полицию? В обоих случаях от меня будут требовать…

Я вернулась к телу и присела возле него потрясенная, но все еще в состоянии оценить ситуацию. В голове шумело, это моя собственная кровь била в висках. В какой кошмар погружалась я на сей раз! Еще несколько часов назад она была здесь, взбешенная против Стефана, но такая живая! А теперь…

Я чем-то уколола себе руку. Розы, мой букет. Опираясь на него, я встала и пососала пораненный большой палец. Я не знала, что делать, и настолько растерялась, что села в кресло напротив нее, повторяя: «Она мертва, в самом деле мертва».

Но ведь я-то тоже была мертвой, однако меня вернули к жизни. Тогда что, если вызвать реанимацию? Так я перемежала в своей голове бессодержательные мысли, чтобы отодвинуть от себя правду. А она была совсем рядом, только забилась в самую глубину моего отчаяния. Да, нужно было действовать. Но мне нужно будет также отвечать на массу вопросов. Поэтому посмотрим на проблему в упор. Было около шести часов. Сколько времени я здесь уже сижу?

Я вскочила с кресла и бросилась к телефону. Может быть, проще было бы позвонить Бернару? Он возьмет все в свои руки, а мне останется только предаваться своему горю. Нет. Только не Бернар. Я сразу же отбросила эту мысль. Только не он! Потому как он сразу же заподозрит неладное. «Где же ты была? С кем?» Обычно я говорила ему: «Я побуду немного с мамой». И этого было достаточно, чтобы его успокоить. В сущности, моя мать была в ответе за меня. Но если ее не будет, кто помешает Бернару вообразить худшее? А худшее было тем, Боже мой, что же это лезет мне в голову? А что? Все знали, что в момент помрачения рассудка я пыталась покончить с собой. Теперь вдруг меня находят возле тела матери. Бернар скажет: «Что ты сделала с оружием?» Если же я вызову врача, тот немедленно позвонит в полицию. Для всех убийцей буду я. И напрасно я буду твердить, что была в Руасси, кто мне поверит, если я никого не провожала? А если я перескажу им свой день, они просто посмеются надо мной. Кому придет нелепая мысль прогуливаться там? И еще взять с собой книгу. А потом, какую книгу? Покажите-ка. Что они видели на пороге смерти. Так вы это читали, да еще и в аэропорту? Вы действительно больны.

Я конечно же могла рассказать им о Доминике. Но полицейского это бы не убедило, а для Бернара было бы жутким ударом. Выхода не было. Меня надолго упрячут. Женщина, которая убивает себя от безответной любви, затем против воли возвращается к жизни, лелеет свое отчаяние путем чтения более чем экстравагантных книг, обманывает свое окружение двуличными хитростями и, наконец, приканчивает свою мать в состоянии помутнения рассудка, так что же с ней еще делать, если не поместить в сумасшедший дом?

Все эти аргументы промелькнули в моей голове с ужасающей четкостью. Если я начну бить тревогу, мир обрушится мне на голову. Я была не в состоянии что-либо объяснять, противопоставлять вульгарной логике другую, не менее суровую, о Существе, заботившемся обо мне. Поэтому…

Я долго обдумывала это «поэтому», которое неминуемо увлечет меня в лабиринт лжи. Но так как моя правда имела все признаки долгого обмана, так почему бы решительно взятый на себя обман не имел бы акцента и веса правды?

Поэтому никакого телефона. Никаких врачей, полицейских и тем более никакого Бернара. Нужно просто возвращаться домой и молчать. А Стефан? О нем я позабыла, и это возвращение к реальности подкосило мне ноги. Стефан! Совершенно очевидно, что молчание защитит его. Тело моей бедной матери не будет обнаружено раньше понедельника, потому что ни горничная, ни секретарша не приходили по воскресеньям. Он будет под подозрением для очистки совести, но за это время вполне успеет состряпать себе алиби. Против него никаких доказательств. И еще он спокойно может сказать: «Так спросите у мадам Вошель. Она каждую субботу навещала свою мать. Если кто-нибудь что-то и знает, то только она». И прижатая к стенке, я должна буду подтвердить. «Именно. Я видела свою мать в субботу во второй половине дня. Когда я ушла около шести, она прекрасно себя чувствовала». В принципе я же сама и предоставлю Стефану алиби на тот случай, если он будет под подозрением. Если я заявлю, что мать была жива около шести часов, то до этого времени Стефан будет неуязвим. А значит, и вне подозрений.

И если я теперь вызову полицию, то получится, что последний, кто видел мою мать живой, была я сама. И мне не доказать обратного. Стефан выйдет сухим из воды, а сама я вывернусь только путем разыгрывания ужасной комедии.

В конце концов я совсем запуталась. Я возвращалась назад, проверяя свои предположения. Алиби одного. Алиби другого. А тело мамы было все еще здесь, и запах крови мешался с запахом цветов. Я наклонилась, чтобы рассмотреть рану. Вероятнее всего, судя по виду, это была пуля. Стефан, в бешенстве после разговора с моей матерью, должно быть, вернулся к себе домой — он занимал небольшую меблированную квартирку недалеко от Сен-Сюльписа, — схватил револьвер и вернулся, чтобы застрелить бедную женщину. Скорее всего все произошло именно так. Машинально я подняла цветы и выбросила их в мусорное ведро. А что теперь? Вытирать свои отпечатки? Но ведь они здесь повсюду. Да и Стефановы тоже, он же часто приходил к маме поговорить о работе. Я все еще колебалась. Мне все казалось, что я забыла что-то очень важное. Я быстро оглядела комнату. Все оставалось нетронутым. Ссора была короткой, но действовал он наверняка. Преступление было совершено чуть позже моего отъезда в Руасси. А что потом?

Но к чему углубляться в бесполезные размышления, раз уж я все равно заявлю, что в начале второй половины дня мама еще была жива. Я все еще никак не могла войти в избранную для себя роль. Ну? Раз уж я так решила, значит, нужно возвращаться домой, не задерживаясь здесь долее.

Я в последний раз остановилась возле матери. Один глаз ее был полуоткрыт. Я заставила себя оставить все как есть. Здесь следует еще кое-что добавить. Это было не от бесчувствия, не от отвращения прикоснуться к трупу. Нет! Как только я обнаружила тело матери, я сразу же подумала, что ей повезло. Повезло в том, что она перешагнула через тот запретный порог, тот самый, переступить который мне запретил Голос. По какому праву я должна была лишить ее счастья, которое сама почувствовала лишь мельком? На моем месте любая другая женщина без промедления позвала бы на помощь. Быть может, мама была еще жива, когда я трогала ее руку. Быть может, я поступила не так, как следовало. Если бы меня судили, то обвинили бы в том, что я не оказала помощь человеку в опасности. Подобные упреки глупы. Я любила ее, как только дочь способна любить свою мать. Именно поэтому я даже не подумала проверить, бьется ли ее сердце или нет. Я точно знала, что смерти не существует. И по собственному опыту знала, какую боль причиняют тем, кого насильно возвращают на этот берег.

Мама была в другом месте, и, может быть, именно она мысленно слала мне совет молчать. Вот это я и хотела сказать в свою защиту. Я торжественно заявляю, что невиновна. И была невиновна в последующем, что бы я ни делала.

Итак, я оставила все как есть. Именно в этот момент началась моя история. Мои часы показывали шесть десять. В шесть моя мать была еще жива. В случае необходимости я готова буду в этом поклясться. Я выдохлась. Поймав такси, я привела себя в порядок, тщательно подкрасившись, чтобы скрыть свою бледность. И момент, которого я так опасалась, настал. Я вошла в кабинет Бернара. Он склонился над альбомом, поглощенный своим делом, но, как только услышал меня, сразу поднял голову и улыбнулся.

— Ну, — сказал он, — я вижу, ты совершила длительную прогулку. Знаешь, который час? Я уже собирался звонить твоей матери.

Итак, приговор был подписан, и пути назад не было.

— Ну, ты же ее знаешь, — сказала я. — Когда она начинает болтать, остановить ее невозможно.

— Она все еще конфликтует со Стефаном?

— Более чем всегда.

Каждое слово разрывало мне горло. Я села в кресло. Кот, свернувшись клубочком на столе, медленно поднялся и спрыгнул на ковер. Я протянула к нему руку, как бы предлагая угощение, и он подошел, колеблясь и сомневаясь, понюхал, настороженно подняв хвост и вздыбив шерсть на спине. Потом отвернулся и запрыгнул на другое кресло. Бернар наблюдал за мной.

— У тебя усталый вид.

— Да нет же, — возразила я, — вовсе нет. Немного взволнована. Видела аварию — сбили несчастного велосипедиста. Ну а ты? Были клиенты?

— Как обычно! После всех этих событий в Новой Каледонии все больше желающих на Полинезию, Валлис и прочие южные земли. Часто это важные персоны, которые покинули свои родные края. Они наверстывают это, покупая марки.

— Да так, — сказала я, — что у тебя даже не нашлось времени выйти проветриться.

— Нет.

— А потом ты будешь удивляться, что толстеешь.

Самое трудное было позади. Мы снова переходили на некоторый интимный тон, успокаивающий меня. Оставалось только преодолеть испытание трапезой.

— Я подумал, — сказал Бернар, — что мы могли бы пойти в ресторан. Аперитив, легкий ужин, люди вокруг — это будет неплохой передышкой. Тебе не кажется? Во всяком случае, что касается меня, то я — за!

— А твоя мать?

— О, да ведь она почти ничего не ест! Немного ветчины да йогурт. Не беспокойся о ней. Скорее, она должна подумать о тебе. Она думает, не обделенная ли ты женщина. Знаешь, этот технический термин она подхватила в журнале, и для нее он означает все, что может расстроиться у женщины, особенно психически. Слово, которое ей нравится.

— А что ты ей отвечаешь?

— Ничего. Пусть думает, что хочет. Ну так что, идем?

— Только подожди, я переоденусь.

— Да ты и так хороша.

— А если не будет свободных столиков?

— Я заказал.

— Ты знал, что я соглашусь?

— Конечно.

Мне совсем не нравились его собственнические замашки, и у меня не было ни малейшего желания ужинать с ним. Но решив молчать о смерти мамы, я также взяла на себя моральное обязательство пощадить Бернара и таким образом признать, что он всегда относился ко мне с добротой и любовью. Поэтому я постаралась скрыть свое настроение, и уже час спустя мы сидели за столиком, уставленным обильной закуской, среди более или менее известных людей, имена которых Бернар тихо нашептывал мне на ухо.

— Вон тот маленький, весь в сером, это Люсьен Фронтенак, язык и перо змеи. Раньше, к примеру во времена Клемансо, подобные вещи решались бы на дуэли. Слева от него, через два столика, не узнаешь? Шанталь Левек. Она делает погоду в верхах. Любовница Рауля Марешаля, говорят, что скоро он станет министром. Да спустись же с небес. Тебе что, это не интересно?

— Напротив, даже очень.

А в это время там, возле дивана, мама… Ужасно. Я силилась хоть немного поесть. Кое-кто из-за своих столиков поглядывал на меня. Я совершенно забыла, что была красива. Что я ела, что пила? Не могу вспомнить.

— Мороженого… хочешь?

Я слышала голос Бернара издалека, будто он говорил из другой комнаты.

— Выбирай.

— Нет, ты.

А где-то по дороге в Антиб, может на заправочной станции, Стефан слушает по радио новости. Он еще не знает, что мое молчание обеспечивает ему невиновность. Должно быть, он ожидает услышать, что преступление обнаружено, и уже готовит свою защиту. А я маленькими порциями, борясь с подступающей тошнотой, глотала нечто вязкое и холодное. Я сама умерла… Бернар с кем-то здоровался.

— Лартиг. Узнаешь его? Теперь он покрасился в блондина. Послушай, Крис, ты что, немая? Или, может, я тебе надоел?

— Нет, Бернар, просто у меня жуткая мигрень.

— Так почему ты сразу не сказала?

И моментально ставший внимательным, услужливым и предупредительным, бедный Бернар осторожно повел меня к выходу. Мне не терпелось лечь и забыться. Он помог мне раздеться, счастливо и смущенно снимая с меня одежду. Обнял меня, поцеловал в глаза, слишком долго, к моему неудовольствию. Выключил ночник, стоявший рядом с его кроватью. Я ожидала мгновенно провалиться в сон, но, увы! Как только я легла, в голове моей начали проноситься картины, и я услышала Голос: «Позже, когда ты будешь свободна».

Но, едва избавившись от Доминика, разве не закабалила я себя снова, спасая Стефана? И эта мысль, которая еще не приходила мне в голову, сотворила своим появлением землетрясение. Конечно же мне во что бы то ни стало надо избавиться от Стефана. Мама требовала правосудия. У меня был перед ней должок. Должок… Должок… И я погрузилась в небытие. Должок.


Я хочу четко определить этапы того, что станет моей Голгофой, потому что, еще раз повторяю, я ничего не хотела. В некотором роде я перепрыгивала от события к событию, поскольку обстоятельства устанавливали свои законы. Могла ли я повести себя иначе в случае со Стефаном? Да, конечно. Я могла начать бить тревогу, едва обнаружив преступление. Это был бы самый простой выход, но и самый дорогостоящий. Мне бы пришлось рассказать все о моей связи с Домиником, и даже если бы удалось быстро перейти к самоубийству и скрыть волнующий задний план, я не избежала бы того, что сильно ударило бы по Бернару. Впрочем, это слишком слабо сказано. В его глазах я превратилась бы в лицемерное, гнусное и еще Бог знает какое чудовище. Я же повела себя чистосердечно, то есть с уважением к нему и не выказывая неблагодарности. Я решила погибнуть сама, но ни в коем случае не сделать ему больно. Таков был мой метод честного решения проблемы. Вот почему я выбрала тот путь, который пока что спасал не только меня, но и его, хотя не утверждаю, что была права. Однако оставалось отомстить за мою мать, восстановить справедливость, дабы почувствовать себя свободной от долга. И когда я освобожусь, ничто не помешает мне покончить с этой жизнью, слишком тяжелой, чтобы ее влачить.

Однако что-то в этой версии не устраивало меня. Мне казалось очевидным, что в интересах Бернара я должна была скрыть свою любовную связь. Но если вдуматься, то было ли это действительно очевидным? Если бы я просто сказала: «Когда я пришла, то обнаружила свою мать мертвой», разве бы они усомнились? Стали бы они спрашивать: «Где вы были? Откуда пришли?» Но даже в этом случае, если бы я ответила, что была в кино, как бы они доказали обратное? Вот именно. Я была настолько проникнута чувством собственной виновности, что сработал рефлекс обвиняемого. Быть может, я донельзя усложнила ситуацию, которая на деле была очень простой. Полиция, вероятнее всего, остановилась бы на обычной агрессии. Ведь обман не был написан на моем лице. На что я возражала самой себе, говоря, что женщина, спасенная in extremis после самоубийства и, видимо, страдающая тяжелым неврозом, не является свидетелем, показания которого принимаются с закрытыми глазами.

Нудно тянулось воскресенье. Бернар занимался своими марками, а я все перемалывала свои мрачные, печальные мысли. Кот, занятый своими делами, зорко следил за нами. Никаких телефонных звонков. Никто не обнаружил тела, никто не позаботился о нем, не придал ему пристойный вид перед вечным сном. Время от времени Бернар поднимал глаза.

— Все в порядке? Интересная книга?

Я уже давно взяла наобум и открыла какую-то книгу, оказавшуюся жизнеописанием Шатобриана. Во мне все звучала знаменитая фраза: «Пусть грянет гром». Учитывая сложившиеся обстоятельства, он не заставит себя долго ждать.

Это случилось в понедельник утром, около десяти часов. Я притворялась, что еще сплю, чтобы Бернар мог спокойно принять душ, побриться и спуститься в столовую. И тут услышала приглушенный звонок в дверь. С этого момента я превратилась в настороженного зверька. Сначала едва различимый звук долгого разговора в кабинете. Затем осторожные шаги Бернара на лестнице. Наконец дверь в комнату приоткрылась.

— Ты спишь?

Ворчание.

— Проснись, Крис.

— Что такое?

Бернар садится на краешек кровати, тихонько тянет за одеяло, которое я натянула себе на голову.

— Прости, Крис. Ужасная новость. Будь мужественной. Твоя мать…

Я прекрасно изобразила удивление и страх.

— Что с ней?

— Внизу комиссар Лериш. Он тебе все объяснит.

— Только не говори мне, что она…

— Да. Ее только что обнаружили мертвой.

К чему пересказывать остальное? Это не роман, а описание. Бернар поддерживал меня на лестнице, и мы производили впечатление дружной пары. Комиссар… впрочем, не важно… комиссар как комиссар. Ничего выдающегося. Корректен, сострадание на лице, но не в глазах. Он рассказал мне, как было обнаружено тело. Почтальон принес заказное письмо. Ему нужна была подпись. На дверной звонок никто не ответил, и он обратился к консьержке. Та вспомнила, что не видела госпожу Роблен в воскресенье. Это показалось ей странным. У нее был дубликат ключа, поэтому все дальнейшее было очень просто.

Почему я описываю все эти подробности? Потому что всегда восторгалась сложными жизненными поворотами. В принципе обнаружить преступление должна была секретарша. Так ведь нет! Понадобился почтальон, консьержка и ее ключ. И в моей истории все будет так изворотливо и странно, как мозаика со своими капризно нарезанными кусочками. Ладно, вернусь к трагичному происшествию, ибо известие о нем быстро долетело до самого верха. «Как, госпожа Роблен, генеральный директор верфей Роблен?» И Лериш принялся за работу. Мы устраиваемся в гостиной. Комиссар извиняется за вторжение и начинает задавать вопросы из серии тех, которые состоят из начетничества, хитрых возражений и просчитанных колебаний. «Прошу прощения, мадам, но я кое-чего не понимаю» — и появляется на первый взгляд совершенно безобидная фраза: «Господин Вошель был в курсе ваших частых отлучек?» Или же разговор теряется в изнуряющих размышлениях.

— Вы пришли к госпоже Роблен около четырнадцати часов, не так ли?

— Скорее четырнадцать тридцать. Но какое это имеет значение?

— Ну, вы мне сказали, что входная дверь была просто прикрыта.

— Я не обратила внимания. Но конечно же, если бы она была закрыта на ключ, я бы заметила.

И так далее. Еще много маленьких уколов, причиняющих мне боль.

— Моя жена устала, — заметил Бернар.

— Продолжим после обеда, — говорит Лериш. — Я пока только пытаюсь разобраться. На первый взгляд кажется, что мы имеем дело с обычным случаем нападения, каких сейчас много. Мадам Блен, горничная, утверждает, что ничего не взяли. Но это еще предстоит проверить. Как только криминалисты закончат свою работу, тело увезут.

— Вскрытие необходимо? — спросил Бернар.

— Безусловно. Есть один пункт, который меня беспокоит. Обычно преступники, занимающиеся подобными нападениями, душат свою жертву или оглушают, во всяком случае, избегают шума. Здесь же — выстрел из пистолета. Судя по входному отверстию, думаю, это калибр 7,65. Но только вскрытие скажет определенно. А потом вы сможете заняться похоронами.

Он встал и вежливо попрощался.

— Вы не против, если мы встретимся на бульваре Сен-Жермен в четыре часа? Очень хорошо. А пока подумайте, мадам. Для нас важно все. Незначительных деталей не существует.

Бернар проводил его и вернулся, разбрасывая свои бумажные салфетки. Он осадил радостно скакавшего Принца.

— Никаких игр.

И обратился ко мне:

— Мне очень жаль, Кристина. Я не часто виделся с твоей бедной матерью, но уважал ее. Хочешь, чтобы я занялся всеми формальностями?

— Да, спасибо. Я чувствую, что у меня не хватит сил на…

Это была правда. Я так перенервничала с комиссаром, что была не в состоянии поддерживать разговор. Я не вышла к обеду. Встретиться с глазу на глаз с матерью Бернара было выше моих сил. Бернар сам принес мне немного супа и стакан вина.

— Мама просит выразить тебе свои соболезнования. Ей очень жаль. Она очень беспокоится за фирму. Это, конечно, не мое дело, но ты всегда говорила, что мама обеспокоена ее судьбой. Кажется, нужно предупредить нотариуса и, наверное, еще Стефана Легри. Ты не знаешь, где его можно найти?

— Думаю, в Антибе.

Конечно же Стефан! Он вернется в игру, и мне следует подготовиться к встрече с ним. По телефону его разыскали в Антибе.

— Он потрясен, — сказал Бернар. — Будет здесь через несколько часов рейсом Эйр-Интер. Вначале он мне даже не поверил. «Ведь я видел ее в субботу утром, — все повторял он. — Кто мог это сделать?»

Ну и наглость! Он ведь подписался под этим преступлением. Я чуть было не призналась во всем Бернару, так велико было мое возмущение. Но чем больше проходило времени, тем более я была связана своим обманом. А потом бедный Бернар окружил меня такой заботой и вниманием! У меня оставалось лишь одно спасение — мигрень. Я и выглядела соответственно… Быть может, комиссар избавит меня от слишком долгого допроса.

Но я плохо его знала. Он был из породы въедливых сыщиков. Сначала ему нужно было все выяснить про фирму Роблен: состав правления, оборот и прочее. Все выглядело так, будто один из нас находился под подозрением.

— Я извиняюсь, — повторял он время от времени, — но денежные вопросы часто играют немаловажную роль. Есть преступление, мы к нему еще вернемся, и есть все то, что его окружает. Однако я сделал вывод, что дела фирмы шли не блестяще. И я обязан это учитывать.

Он повернулся ко мне.

— Итак, мадам, еще раз. Скажите мне, была ли у вас определенная причина для посещения вашей матери?

— Нет. Но каждую субботу, вернее, вторую половину дня я проводила с ней. Это было ее относительно спокойное время, ведь она много работала.

— Вы сказали мне, что пришли к ней около четырнадцати тридцати?

Я сделала вид, что советуюсь с Бернаром.

— Во сколько я вышла из дому?

— Около тринадцати тридцати.

— Тогда я должна была быть у нее около четырнадцати тридцати.

— Вы шли пешком?

Я упоминаю этот вопрос, чтобы подчеркнуть, до какой степени этот дьявол в облике человека был дотошным. Сложно было проскользнуть мимо сети, которую он терпеливо расставлял. Волнение начинало проступать у меня на висках в виде капелек пота.

— Да. Я люблю гулять.

— Значит, вы оставались с госпожой Роблен с четырнадцати до восемнадцати часов?

— Да.

Мой голос был твердым. То был опасный момент.

— Ей никто не звонил?

— Нет.

— А когда вы уходили около восемнадцати часов, она казалась вам обычной?

— То есть как?

— Ну, может быть, она нервничала, как если бы дожидаясь кого-то, хотела, чтобы вы поскорее ушли? Вам не показалось, что она кого-то ждала?

— Нет. У нее было много знакомых, но мало друзей. Впрочем, она бы мне сказала.

Мне было жарко. Я начинала терять над собой контроль.

— Господин Легри будет здесь через несколько часов, — сказал комиссар. — Мы вызвали его. Я, естественно, хочу послушать всех. Я уже знаю благодаря горничной, мадам Блен, что взаимоотношения между вашей матерью и ее главным инженером были далеко не гладкими.

— Мадам Блен захотелось выступить. У каждого из них был непростой характер, это так. Но от этого до…

— До чего?

— До насилия… нет, не может быть.

— Итак, мадам, вы ушли от своей матери около восемнадцати часов. Вы сразу же вернулись домой? Ваш муж ждал вас?

— Именно, — подтвердил Бернар. — Мы ужинали в ресторане.

— Хранила ли госпожа Роблен дома важные документы, например контракты или ценные бумаги?

— Нет, — ответила я. — Все производственные документы находятся в Антибе, за них отвечает Стефан Легри.

— Тем не менее не могли бы вы осмотреть квартиру и убедиться, что ничего не пропало.

Он последовал за нами, и моему взору предстал очерченный мелом силуэт на полу, обозначавший тело матери. Ужасное ощущение. Затем я открывала ящики, отвечала на всевозможные вопросы, однако не удовлетворяя этого полицейского, во всем видевшего подвох. Нет, ничего не пропало.

— И конечно же, — продолжил он, обращаясь ко мне, — у мадам Роблен не было оружия?

— Конечно же нет!

— Но ведь она жила одна и могла хотя бы иметь пистолет?

— Нет, комиссар, в этом доме никогда не было оружия.

— А среди ее близких, из ее окружения, у кого-нибудь был револьвер?

— Нет, не думаю.

Комиссар раздумывал, просматривая записи в своем блокноте и отбивая на зубах колпачком своей ручки какой-то раздражающий марш. Мне было понятно его замешательство. Либо нападавший был обычным бродягой, либо он был хорошо знаком с жертвой. Время от времени он бросал на меня быстрый взгляд. Для него я была идеальной виновной. Но если бы, в порыве внезапного помешательства, я бы убила свою мать, то не смогла бы потом спокойно ужинать в ресторане. Мой муж непременно понял бы, что со мной что-то не так. Тогда кто? Стефан. Но ему будет легко доказать, чем он занимался после восемнадцати часов. Поэтому я не собиралась сдаваться. В восемнадцать часов я покинула свою мать живой. А полчаса спустя Бернар встретил меня улыбающуюся, может, немного уставшую, но обычную. Его свидетельство подтверждало мое. Да, в восемнадцать часов моя мать все еще была жива.

Короче. Стефан прибыл в Орли несколькими часами позже. Он сразу же был допрошен в полиции Леришем и отпущен, ибо против него не было никаких улик. Только я могла бы обвинить его, но отныне сделать это было уже невозможно.

Я буквально погрузилась в отчаяние. Жизнь вновь стала невыносима, но и смерть отвернулась от меня. «Позже, когда ты будешь свободна!» Я все еще слышала этот Голос. Голос, советовавший мне освободиться. Я стерла из своей памяти Доминика, но теперь его место занял Стефан.

Теперь фирма Роблен должна была перейти ко мне, и Стефан останется на должности инженера-архитектора. Таким образом, по воле случая мы будем без конца с ним встречаться. И в ходе этого законного рабочего союза когда-нибудь непременно появится возможность отомстить за маму. Я пока абсолютно не представляла, каким образом, как не представляла себя и в роли руководителя нашими верфями. Все казалось смутным и пугающим.

Я услышала звонок и голос Бернара снизу: «Это Стефан. Ты можешь спуститься?» Я накинула халат. В конце концов даже к лучшему, что наш первый разговор произойдет по телефону.

— Мне очень жаль, — сказал он. — И мне так же больно, как и вам. Когда полиция сообщила мне новость, я был буквально сражен.

Я прижимала трубку к уху так, будто прослушивала его сердце, стараясь уловить малейший надлом в голосе. Да, я была внимательнее врача и помимо своей воли восхищалась его уверенностью и, если можно так выразиться, искренностью его вранья. Ни малейшего колебания. Даже отголоски вежливой грусти. Это был все тот же очаровательный Стефан, приятный и ласковый молодой человек, так понравившийся когда-то моей матери, а сегодня нашедший самый подходящий тон для сожаления о происшедшей драме.

— Если бы я знал, — продолжал он, — если бы мог догадаться… Да вы и сами знаете. Мы тогда страшно поссорились.

— Когда? — резко прервала я его.

— Когда?.. Ну, в субботу… В субботу утром… Но я непременно бы пришел извиниться по возвращении в Париж. Ах, я никогда себе этого не прощу!

— Во сколько это было точно?

— Ближе к полудню. Я перекусил в баре, недалеко от своего дома. Взял машину и уехал в Антиб. Собирался уничтожить все свои документы, планы, все. Естественно, в порыве злобы. Это было глупо, но я так часто делаю глупости… А потом я узнал… Я рыдал, как мальчишка.

Врун! Но до чего же складно у него получается!

— Не мог бы я к вам зайти? — продолжал он. — Нам следует вместе обсудить сложившуюся ситуацию.

— Лучше в квартире моей матери, если вы не против. Около трех.

— Примите еще раз мои глубокие соболезнования, Кристина. Со своей стороны…

Я повесила трубку. С меня было достаточно.

Бернар счел необходимым поехать со мной. На бульваре Сен-Жермен к нам присоединился комиссар. На его глазах Стефан поцеловал меня так натурально, как будто я была его сестрой. Наглость этого парня поражала меня.

— Вскрытие показало, — сказал комиссар, — что госпожа Роблен была застрелена из пистолета калибра 7,65. Пуля попала в сердце и застряла под ребром. На ней есть маленькие царапины, которые позволят нам легко определить пистолет, если, конечно, мы его найдем.

Затем последовал чисто технический разговор, не имеющий особого значения. Но я запомнила вывод Лериша.

— Итак. В восемнадцать часов вы, господин Легри, были на дороге, следуя в Антиб, а вы, мадам, покидали свою мать, живую и невредимую. В таком случае виновного следует искать, начиная с восемнадцати часов.

Именно в это мгновение вспыхнуло в моем сознании решение, как искра во время короткого замыкания. Никто и никогда не сможет наказать Стефана. Никто, кроме меня.


Завещание было вскрыто у господинаБертаньона, проживавшего недалеко от книжной лавки Ашетт. Хочу назвать лишь основные его пункты. Один из них делал меня наследницей всего маминого имущества, что вполне нормально. Второй увеличивал полномочия Стефана. Он не только оставался в должности главного инженера-архитектора, но и получал пакет акций, дарующих ему новые возможности. Моя бедная мать, давно знавшая мою неспособность к работе, оставляла со мной некоего опекуна. К сожалению, у нее не хватило времени ликвидировать это положение, принятое в то время, когда она была увлечена Стефаном. А теперь я не смогу принять ни одного решения, не посоветовавшись с ним. Он в некотором роде становился истинным генеральным директором. Тем лучше! Находясь отныне постоянно рядом с ним, я смогу найти наилучший способ для его уничтожения.

Взоры всех присутствующих обратились на меня. В знак одобрения я покачала головой. Что же касается Стефана, то он с трудом сдерживал улыбку. Вот уж стоящее убийство! Однако мать Бернара казалась пораженной. «Как! — читалось у нее на лице, — на эту несчастную, пытавшуюся покончить с собой и явно находившуюся не в себе, возлагалась непосильная ответственность, которая неминуемо приведет к краху фирмы Роблен». Для нее, получающей неплохой доход от все возраставшей деятельности наших верфей, это была катастрофа. Я говорю «наших», так как уже была готова драться, чтобы защитить их. То была моя главная задача. Подписывая бумаги, в которых не Бог весть что понимала, я вспоминала свой Голос. «Позже, когда ты будешь свободна» — это была моя утренняя и вечерняя молитва. Если бы она не поддерживала меня, думаю, что отказалась бы от наследства. Но в наследство я получала не столько верфи Антиба, сколько убийство мамы. Правосудие! Не только для нее, но и для меня. Цена моего освобождения, возможно, становилась и чрезмерной, но я принимала ее без колебаний.

Знаю, рассказ мой утомителен. Но еще раз повторяю, что не пытаюсь привлечь внимание обычного читателя. Я обращаюсь к медикам, а их интересует лишь мое свидетельство и, если можно так выразиться, мои духовные устремления. Я решила, что Стефан должен умереть, и подтверждаю, что это решение не вызвало во мне ни малейшего волнения.

«А как же ваша совесть?» Но именно моя совесть, или называйте это как хотите, претерпела полное изменение. Жизнь моя превратилась в непрерывное ожидание. Мне не терпелось уничтожить Стефана, стереть его без малейшего признака злобы и еще менее — ненависти. И вместе с тем я была решительно настроена на то, чтобы не попасться. Мне могут возразить, что это противоречивое поведение. Нет. Просто я не хотела, чтобы однажды кто-нибудь сказал: «Странные люди! Мать была убита по неизвестной причине, а дочь была сумасшедшей». Никогда. Это слово не прозвучит никогда.

Итак, с этого момента начинается моя месть. Не буду говорить о похоронах. Я кивала направо и налево, пожимала руки, машинально благодарила. Погрузившись в себя, я неустанно повторяла: «Мама, я знаю, где ты и кто тебя встретил. Наверное, ты читаешь в моем сердце, как говорится в книгах. Если можешь, помоги мне. Подскажи, как я должна действовать, и дай мне силы выдержать все это».

После похорон Бернар повел нас в ресторан. Его мать отказалась пойти с нами, и обед прошел гладко. Гладко, если не считать взглядов, бросаемых украдкой Бернаром, и плохо скрытой радости Стефана. О следствии старались не говорить, и в основном разговор вертелся вокруг филателии. Стефан не мог поверить, что с марками можно проворачивать торговые дела, да еще и получать при этом барыши. Он старательно изображал удивление, чтобы польстить Бернару, будто хотел нейтрализовать его. Этот расчет не ускользнул от меня. Ему придется часто общаться со мной, ведь отныне мы были партнерами, и он сразу хотел разрушить недоверие Бернара. И для этого пустил в ход все свое обаяние. Бернар же, со своей стороны, оценивал его про себя. Он привык к многословию, и оно его не смущало.

— Торговля марками, — говорил он, — во многом схожа с торговлей картинами. Моя роль ограничивается созданием аукциона, лишь с той только разницей, что чаще всего переговоры проходят по телефону. «Алло, у меня есть первый коммерческий полет Конкорда с тысячефранковой надпечаткой. Модель зубчатая, бледно-голубая, великолепная… Весьма редкая. И естественно, есть желающие». Понимаете?

Стефан заговорщицки смеялся, а Бернар прибавлял:

— И уж совсем замечательно, если удается заполучить юбилейную марку, например по случаю открытия навигационного салона.

— Неужели, мой дорогой Бернар? — поддерживал игру Стефан.

— Да, — пожимал плечами мой муж, — и будем серьезны. Ну а если смогу вам быть полезным… Только с одним условием, что вы не часто будете забирать у меня жену.

Бернар положил свою руку на мою.

— Как ты себя чувствуешь, Крис? Если новые обязанности тебе в тягость, скажи сразу.

— Не беспокойтесь, — поспешил вмешаться Стефан. — Нам будет достаточно одного часа два или три раза в неделю. В оставшееся время мы будем решать все проблемы по телефону. Но вначале мне бы хотелось, чтобы вы посетили наши верфи в Антибе. Вдвоем, если позволите. Служащие должны познакомиться со своей новой хозяйкой. И так как дело не терпит, то я предлагаю побывать там завтра.

Бернар взглядом спросил мое мнение, чтобы показать, что решение принадлежит мне одной.

— Я поеду пораньше на машине, а вы нагоните меня самолетом. Это будет менее утомительно.

Невероятно. Такой предупредительный, непосредственно дружелюбный молодой человек, как же мириться с тем фактом, что он и есть убийца? А я сама, решив восстановить справедливость, разве не улыбалась ему? Разве не старалась вести себя с ним по-дружески, чтобы расположить его к себе и нанести свой удар наверняка? Когда мы расставались, он крепко пожал нам руки.

— Вот, — сказал он, — мгновение, которого я никогда не забуду. Видите ли, Кристина, я все думал, не будете ли вы на меня сердиться за то, что ваша мать выбрала меня, и я с радостью констатирую, что вы не считаете меня самозванцем. Обещаю вам, что мы сработаемся. Спасибо.

Бернар никак не отреагировал, когда Стефан назвал меня Кристиной. Значит, он принял ситуацию. Когда мы возвращались домой, я прощупала его.

— Ну и что ты о нем думаешь? Сработаемся ли мы в одной упряжке?

— Почему бы и нет. Признаюсь, он немного меня раздражает, но ты ведь знаешь, что я не люблю людей, вечно пребывающих в состоянии возбуждения. Посмотрим, каков он на своей верфи в Антибе.

Постараюсь быть не очень многословной, но признаюсь, что моя первая встреча с лодками, созданными Стефаном, произвела глубокое впечатление. Верфи Роблен занимали обширную территорию, занятую ангарами, где работало человек двенадцать. Стефан представил мне их всех, а старший мастер — итальянец, с внешностью римского императора — служил нам гидом. Многие лодки находились в процессе строительства, начиная с разработанного эскиза киля и кончая установкой такелажа. Старший мастер сыпал множеством технических терминов, считая, что они мне известны. Я всячески пыталась скрыть невежество, кивком головы одобряя его объяснения. Но любовалась я не талантом Стефана, хоть и оказалась весьма восприимчивой к столь плавным линиям корпусов. Нет. Я любовалась фактурой материалов, гладкой и мягкой, как кожа. И с удовольствием вдыхала запах лака, отдающий медовым ароматом.

Я взошла на мостик и спустилась в кают-компанию лодки, строительство которой близилось к концу. С большой осторожностью прикасалась я к сверкающей обшивке стен, отражавшей мой силуэт. На самом деле здесь строили не аппараты для покорения морей, а шикарные апартаменты для праздного времяпрепровождения на воде. И я вдруг почувствовала внезапную любовь к этим талантливейшим кустарям, редчайшим мастерам-краснодеревщикам, ко всему тому, что в некотором роде было моим. Я поняла причину ссор, возникавших между Стефаном и моей матерью. Двух владельцев такого чуда быть не могло. Истинная причина, толкнувшая Стефана на убийство, заключалась в отчаянии, что его отстранят от этого чуда. И причиной моей решимости было то же самое — желание быть здесь, у себя, единственной хозяйкой. Я не слышала, о каких проблемах рассказывал Стефан Бернару за моей спиной, когда я следовала за мастером, поглаживая ладонью переборки, перила, лестницы — кажется, это называлось совсем не перила и не лестницы, но мне нравится так, — и я радовалась как маленькая девочка в кукольном домике. Потом мы прошли на готовый огромный кеч[304], соединенный с пирсом сходнями.

— Его купил один американец, — сказал наш гид. — Мне кажется, он собирается в нем жить. Не здесь, а в Монако. Чтобы быть поближе к казино. Мы здесь в курсе того, как сегодняшний миллионер становится назавтра нищим. Вам нравится?

— Это тоже продукция Роблен?

— Конечно. Ему всего полгода, а уже нужна новая покраска.

Он сплюнул в воду.

— Ничтожество!

Стефан взял меня за руку.

— Пойдемте, Кристина. Я хочу еще вам кое-что показать. Мой уголок, где я работаю.

За ангарами и мастерскими находилось некое подобие барака.

— Ваша мать хотела построить более пристойное помещение, — объяснил он. — Она вся была в этом, готовая вкладывать деньги во второстепенные дела, но не желая тратиться на главное. А мне и нужен-то один только стол для изготовления эскизов и полный покой. А цена выявляется уже потом, когда переходишь от эскизов к плану.

Он открыл дверь и посторонился, пропуская нас. Бернар оглядывался, не стараясь скрыть своего удивления. Было здесь что-то от монастырской кельи и палаты сумасшедшего дома. Тут стояли кушетка, старое кресло, стаканы на маленьком столике, раковина, сумка с инструментами, висящая на гвозде, огромный будильник.

— У меня крепкий сон, — признался Стефан.

— Как! — удивился Бернар. — Вы здесь спите?

— Да, случается. В моменты творческого застоя. Не думайте, что все дается мне так просто. Формы, линии — все это приходит, но иногда и не подходит. Красивую форму преследуешь в своем воображении как эротическое видение. И тогда я сплю здесь и ем здесь, ищу нужные пропорции. А потом переношу все на бумагу.

Он показал широкий стол, заваленный рулонами всевозможных проектов. Он развернул один из них. Это было скопище цифр, размеров, непонятных примечаний.

— Это лишь черновик, — сказал он. — Тримаран, но он мне не нравится. Впрочем, кому что нравится.

— Вы не боитесь пожара? — спросил Бернар. — Я нигде не видел огнетушителей.

Славный Бернар, никогда не забывающий о себе, ревностно защищающий собственную безопасность. Пожар был его навязчивым страхом. У нас эти огнетушители были развешаны повсюду — в кабинете, на лестнице, в мансарде, где хранились вещи его отца. Стефан улыбнулся.

— Вы плохо смотрели, — сказал он. — И не забывайте о ночном стороже. Но самые ценные документы находятся в Париже. Если позволите, Кристина, я буду также пользоваться квартирой вашей матери, если только вы не собираетесь ее продать или сдавать. Моя квартира слишком мала.

И вот уже он начал наживаться мною, разрастаться, поглощать меня, и я поняла, что посещение его пристанища было частью тщательно спланированной программы. Но как сказать нет? Я должна ждать, улучить подходящий момент. Для чего? Пока что этого я не знала. Я ходила по комнате, интересуясь малейшей деталью.

— А это что?

Я показала на вереницу маленьких фигурок, подобных тем, которые рисовали летчики во время войны на своих самолетах в ознаменование количества побед.

— Это изделия наших верфей, — ответил он. — Начиная от маленького прогулочного Роблена до катамарана для соревнований.

— А флажки рядом?

— Павильон шкиперов. Видите, здесь пять или шесть национальностей.

Он по-свойски взял меня за руку.

— Вот увидите, Кристина, мы сделаем лучше.

Бернар шел сзади нас. Его руки мяли бумажную салфетку, которую он не решался выбросить, хотя пол явно нуждался в уборке.

— Вам бы нужен спонсор, — заметил он.

— Точно, — живо воскликнул Стефан. — Я не переставал это повторять. Но я ни за что не соглашусь, чтобы наши лодки носили названия колбас или сыров.

— Может быть, я смогу вам помочь, — заметил Бернар. — Я встречаюсь с разными людьми, у некоторых немалые возможности. И иногда достаточно лишь откровенной беседы, чтобы начать большое дело. Вот например…

И в свою очередь взяв Стефана под руку, они прошли вперед, разговаривая вполголоса так, будто я не должна была слышать. Однако высоковатый голос Стефана все же долетал до меня. «У меня есть его адрес в Нью-Йорке», — говорил он. Охваченная внезапной паникой, я нагнала их.

— Что за секреты? Если у вас есть кто-нибудь на примете, мне хотелось бы это знать.

— О нет, — сказал Бернар. — Так, просто мысль… Я подумал, не могли бы вы заинтересовать фирмы менее известные, чем промышленные, но такие же мощные, например что-нибудь связанное с киноиндустрией или издательством. Представьте, к примеру, «Роблен — Ашетт» или «Роблен — Галлимар», ну как?

Я не ответила. Мне вовсе не нравилось, что он сунет нос в мои дела. Тем более что у меня пока не было никаких планов на будущее верфей. Больше всего мне бы хотелось сохранить их только для себя одной, но это позднее, после того, как…

Я смотрела на Стефана, которого, казалось, затронул проект Бернара. А мое будущее зависело от него. Если его не станет, то, возможно, и некому будет занять это место. А если, к несчастью, Бернару придет в голову заняться не только марками, а еще и лодками — он утверждал бы, что это только для того, чтобы помочь мне, а на самом деле, чтобы спасти капиталовложения своей матери, — то я никогда не буду свободна. И значит, не смогу присоединиться к тем, кто ждет меня в другом мире. Почему они заговорили о Нью-Йорке? С этим городом у меня связаны особые ассоциации. Хоть и задвинутые в дальний угол сознания. Но ведь и Стефан был другом Доминика. Пусть и не самым близким.

Застывшая, потрясенная, я сражалась с представлявшимися мне ужасными картинами. Бернар с помощью Доминика знакомится с финансовыми воротилами, Стефан покорен, а я, ничего не понимая, вовлечена в мудреные переговоры, где мое мнение никому не нужно. Того и гляди превратишься в куклу, пригодную лишь для подписания бумаг.

Когда они направлялись к выходу, мне показалось, что между ними установилось полное взаимопонимание, причем с оттенком некой сердечности, иногда столь заметной у мужчин. За дверью сверкали под солнцем рангоуты, краны для установки мачт. Мимо нас независимо прошел насвистывающий рабочий. Я наконец-то снова взяла себя в руки. В чем дело? Что случилось? Паника? Или предчувствие?

Я быстро нагнала их. Уверенность вновь поселилась в моем сердце. Нужно было как можно быстрее нейтрализовать Стефана, пока он не наделал дел, не поддающихся контролю.

По-прежнему предупредительный, он проводил нас до самого аэропорта. Мне не терпелось остаться наедине с Бернаром.

— Я тебя не понимаю, — запальчиво начала я. — То ты сомневался во всем, а теперь просто поглощен каким-то спонсорским проектом. Надеюсь, ты не собираешься этим заниматься?

Бернар вынул из кармана бумажную салфетку и тщательно протер кресло, в которое и погрузился с выражением отвращения на лице.

— Никогда не знаешь, кто сидел тут до тебя.

— Я говорила о планах Стефана.

— Ах да. Не бойся. Я согласен со Стефаном, потому что ваше дело подошло к тому, что если не будет развиваться дальше, то его быстро сожрут конкуренты. Вот и все. По-моему — но это мое личное мнение, — ваши верфи в какой-то степени кустарщина. Понимаешь, о чем я? А Стефана это до такой степени беспокоит, что он даже высказал одну мысль… Не знаю, должен ли я тебе говорить…

— Ну, уж будь любезен!

— Это вырвалось у него как крик души. Не от злобы, нет. Но он такой непосредственный, что…

— Да. И что же?

— Ну и он шепнул мне: «Бедняжки не стало в подходящий момент. Она была препятствием делу».

Началась проверка билетов. Я успела принять равнодушный вид, пока он доставал их из бумажника, но, должно быть, это далось мне совсем не просто, потому что он вдруг заметил:

— Ты такая бледная.

— Не обращай внимания. Пройдет. Я всегда чувствую себя неважно, когда вхожу в самолет.

Он выбрал два места в хвосте, возле иллюминатора, сел, встал, можно сказать, устроил целое представление, пока не уселся поудобнее.

— Мне показалось, — не унималась я, — вы говорили о Нью-Йорке?

Он странно глянул на меня.

— Да, там у него есть друг, который, возможно, смог бы авансировать крупную сумму. Но все это только проекты…

Я не ошиблась. Речь действительно шла о Доминике, но это было имя, которое Бернар предпочитал не произносить.

Я больше не слышала его из-за грохота двигателей. Закрыв глаза, я долго сидела, не думая ни о чем. Было жарко. Я сняла перчатки и большим пальцем погладила шрам на запястье. Мы пролетали над Альпами, когда я поклялась себе: «Стефан умрет не позже, чем через пятнадцать дней». Как? Этого я пока не знала. В Париже или Антибе? Какая разница? Я была охвачена жгучим чувством мести и невидящим взглядом скользнула по проплывающим за иллюминатором облакам. Нужно было выработать план действий. Наклонившись к Бернару, я спросила:

— А что думаешь делать ты?

— Ничего. Меня это не касается. Если Стефану потребуется совет, это одно. Я помогу ему ради тебя. Но не более того. Он талантлив, этот парнишка, но головотяп и прожектер. Если хочешь откровенно, то я за тебя беспокоюсь. Со дня твоего… несчастного случая ты слишком утомляешься. В общем, ты можешь рассчитывать на меня. Не делай необдуманных расходов, не посоветовавшись со мной.

«Боинг» пошел на снижение. Я замолчала. Существовала причина, о которой Бернар умолчал. Если он так заинтересовался Стефаном, то только потому, что мысль о наших будущих свиданиях была ему ненавистна.

Голос стюардессы напомнил о необходимости пристегнуть ремни.


Бернар не протестовал, когда я заняла кабинет своей матери и перестроила его по-своему. Уволила слишком много знавшую секретаршу Мари-Поль. Переставила мебель в гостиной, чтобы создать рабочий угол для Стефана. Я старалась казаться действенной и решительной. Иногда Бернар заглядывал сюда, но воздерживался от какой-либо критики. Он даже помог мне обновить досье на наших корреспондентов. Когда все обустройство, казалось, было закончено, я собрала правление, которое утвердило счета, и в конце совещания Стефан пригласил меня пообедать.

— Перехватим чего-нибудь по-быстрому, — сказал он. — Без вашего мужа. Или вы уже и пальцем не можете шевельнуть без его разрешения?

Я колебалась. Если строить из себя недотрогу, то между нами могут установиться прохладные отношения. А мне во что бы то ни стало нужно завоевать его доверие, если я хочу вовремя нанести удар. Но если я отвечу ему ободряющей улыбкой… Он заметил нерешительность.

— Как только я смогу назвать ему имя спонсора, — сказал он, — мы отметим это событие втроем. А пока что я ищу, и это не просто. И знаете почему? Потому что я слишком молодо выгляжу. Я внушаю доверие как изобретатель, но, увы, не выгляжу как человек дела. А вот ваш муж, напротив…

И по-дружески накрыв своей ладонью мою, он начал расхваливать Бернара. Каждое его слово звучало неискренне. Он использовал мою бедную мать, а теперь собирался точно так же использовать и Бернара, и меня. Я видела его доброе обманчивое лицо, слышала ласкающие звуки его голоса, чувствовала дружественные пожатия руки. Должна ли я уступить ему, чтобы защититься? А если он так быстро хотел добиться своего, то не значило ли это…

Конечно, нужно было только сопоставить факты. Должно быть, он вновь общался с Домиником, и кто знает, может быть, даже здесь, в Париже, ведь Доминик много путешествует по своим делам. Я представляла их вдвоем, хоть в той же «Флоре». И их разговор конечно же заходил обо мне.

«Она будет твоей, когда захочешь, — усмехался Доминик. — С этим у нее запросто. А через нее выйдешь и на мужа. Он много зарабатывает».

— Крис, — прошептал Стефан, — вы снова где-то витаете… Вам скучно со мной?

— Вовсе нет.

— О чем вы думаете? Сейчас я это узнаю.

Он засмеялся тем смехом шаловливого мальчика, который в свое время покорил мою мать, и отпил из моего стакана. Затем заговорил тоном сосредоточенного медиума:

— Ага, что это еще такое? Вы смущены. Да-да, смущены. Потому что я говорю с вами. Сказать? Ладно, скажу. Потому что я так нежно говорю с вами.

— Замолчите. — Я резко высвободила руку.

Он вновь завладел ею и, приподняв мой рукав, прикоснулся губами к слегка выпирающему шраму.

— Мы сотворим великие дела, Крис… Если ты поможешь мне.

Затем, изменив интонацию, подозвал официанта и расплатился. Должна признаться, что была потрясена. Вот это наглость! Ведь прошло так мало времени после того, как он… Кровь мамы едва успела просохнуть. И он позволяет себе… Мои мысли путались. Нужно было кончать с этим, и как можно быстрее.

— Все в порядке, Крис? Я вас шокировал? Не обращайте внимания. Я никогда не умел держать язык за зубами.

Он помог мне надеть пальто, так как собирался дождь. Был, должно быть, конец марта или начало апреля, но тогда время не ощущалось мной.

— Я иду домой, — бросила я ему. — И спасибо за обед.

Он расцеловал меня в обе щеки, причем так естественно, будто расставались близкие друзья.

— Бай-бай. Созвонимся.

Возможно, то была наивная бессознательность. Разновидность той полной безответственности, которая иногда встречается у избалованных подростков. Или же чудовищная амбиция, необузданная жажда власти. Мне было страшно. И не было возможности довериться Бернару. Если до этого я порой сомневалась, то теперь смерть Стефана показалась мне необходимой. Но где найти оружие?

Я перешла на другой берег Сены и вошла в Нотр-Дам, где села у самого входа, не находя в себе решимости пройти вглубь. Здесь уже повсюду сновали туристы, стояли коленопреклоненные тени перед хорами, шелестели шаги, и окрашенный свет падал с круглых витражей. Мне хотелось молиться, но я не могла вспомнить ни одной молитвы, кроме «Отче наш», засевшей в памяти запыленным обетом. Но несмотря на это, мне было хорошо здесь, как дома. Я прониклась мыслью, что в другой жизни нет ни хорошего, ни плохого, ни вознаграждения, ни наказания, лишь только огромное блаженство, окутывающее души подобием живого света, который мне удалось когда-то на мгновение увидеть. Я вспомнила перечитанные книги, все те свидетельства «спасенных от смерти», успевших увидеть небеса милосердия, где не было никаких судей. Итак, пока мой взгляд блуждал в полумраке собора, мысли мои сосредоточились на необходимости ускорить смерть Стефана. Я могла попросить помощи, даже защиты, раз уж у меня не было иных намерений, кроме восстановления справедливости и обретения свободы. Мое присутствие в этом месте было столь же естественно, как присутствие солдата во время осуществления жертвенной миссии. И эта уверенность сидела во мне так прочно, что я начала размышлять, где бы мне достать оружие. Быть может, я ждала какой-нибудь подсказки на свой вопрос. Но напрасно. Я поняла, что должна буду пройти одна до конца. Придется самой искать способ выполнения задуманного.

И тогда, будто проснувшись, я вдруг подумала: «Ведь это же неправда. Это только дурной сон. То, что ты планируешь, — убийство». «Но, — возражала я себе, — он убил мою мать! А теперь хочет разлучить меня с мужем». — «Откуда ты знаешь?» — «Знаю, и все».

Я не желала больше спорить. Это была западня для проверки собственной решимости. Мой господин Свыше, хитро используя мой же голос, старался заставить меня отказаться от всех так называемых «разумных» возражений.

Успокоенная, я вышла из собора. Как после молитвы стало ясно, что если добро и зло не что иное, как игра дня и ночи, то если я поддамся на соблазны Стефана, то в чем же буду виновата? Запреты, преграждающие путь униженным и простодушным, конечно, не являются бесполезными. Они не дают бесчинствам и насилию повергать нашу жизнь в печаль. Но меня, знавшую секрет, банальная мораль не касалась.

Не так ли? Я позволю себе задать этот вопрос читателям, людям ученым, еще раз повторив: «Не так ли?» Я уверена, что они разделяют мою точку зрения. Поэтому я не колеблясь продолжу дальнейший анализ. Все должны знать, до какой степени избранный мною путь был отмечен крестом.

Вернувшись домой, я застала в кабинете лишь Принца, зевнувшего при виде меня, широко раскрывая пасть. На видном месте ждала записка: «Я у доктора Мильвуа вместе с мамой. За завтраком у нее возникли боли в груди, и я весьма обеспокоен. Надеюсь, ничего серьезного. Целую. Бернар».

Должна признаться, что здоровье свекрови не особенно меня волновало. Воспользовавшись их отсутствием, я занялась уборкой мансарды, давно служившей кладовкой для всякого хлама. Я хотела сложить в этой заброшенной комнатушке архив моей матери и досье из Антиба, выброшенное Стефаном. Итак, я собрала в угол все то, что обычно находится на чердаках, — старую мебель, остатки посуды и отслужившую одежду. Как-то само собой это занятие увлекло меня, я начала рыться, извлекать на свет давно забытые, невесть кому принадлежавшие вещи, хранившие собственную историю. Я подняла старую корзину, намереваясь поставить ее на сундук, но любопытства ради решила сначала в этот сундук заглянуть. Там обнаружились расшитые галуны, мундир и портупея капитана Вошеля, героя Сопротивления, человека, ежедневно следившего за нашим принятием пищи с высоты своего портрета.

Реликвии! Руками лучше не трогать. Я уже собиралась закрыть крышку, когда заметила под портупеей кобуру, и мной овладело странное предчувствие. Дрожащими руками я взяла ее. Револьвер был на месте. Или, вернее, пистолет. Одним словом, оружие, которого мне так не хватало. Я осторожно, кончиками пальцев удерживала его. У меня не было никакого опыта в обращении с огнестрельным оружием. Но я могла поклясться, что какой-то запор блокировал механизм. Поэтому и рассматривала я его без опаски. Он был тяжелым, немного замасленным. Предохранитель делал оружие безопасным. Я не знала, был ли пистолет заряжен, и не знала, как это проверить. Не отдавая себе отчета, я потянула за какую-то выпуклость, которая скорее всего приводила в движение зарядное устройство, и оно заскользило. В полумраке был с трудом различим бронзовый отсвет пуль. Я быстро вернула магазин в прежнее состояние. Невероятно. Пистолет был заряжен. До самой своей смерти капитан не расставался с оружием.

Везение! Я так молилась, чтобы получить этот дар, и он был мне дарован. Заходя в мансарду, я даже не предполагала, что обрету такую милость. А ведь как все логически связывалось. Антиб! Стефан, желающий удобно устроиться в кабинете моей матери… Стефан, ухаживающий за мной… И я в соборе Нотр-Дам, молящая о помощи… И вот! Чудотворный дар в виде пистолета. Я сказала «везение». Неблагодарная. Нужно было признать, что меня защитили и направили. Там, Наверху, думали обо мне. И сердце мое переполнила благодарность.

Я закончила уборку, чтобы собраться с мыслями. Где лучше спрятать пистолет? Конечно же здесь. В этом самом сундуке, куда никто никогда не заглядывает. Я тщательно завернула его. Из предосторожности поставила на сундук какую-то корзинку и ушла с глубокой радостью в сердце.

Потом пришлось долго мылить руки, сначала, чтобы избавиться от тонкой масляной пленки, а затем, чтобы очиститься самой, как леди Макбет, мысли о которой поджигали мое воображение. Конечно же на мне еще не было крови Стефана, но за этим дело не станет. Одним угрызением совести меньше!

Теперь оставалось главное: где? когда? и как сделать все это так, чтобы не привлечь к себе внимание полиции. Ведь если меня возьмут, то вся история распустится по петелькам. Я спустилась в кабинет и, как примерная жена, которая обеспокоена запиской, стала дожидаться возвращения Бернара с матерью. Впрочем, я действительно волновалась. Если свекровь заболеет, то мое место будет здесь, возле нее, и неизвестно, как долго придется ждать. А мне хотелось поскорее покончить со всем этим. Я устала размышлять над зловещими планами, которые утомляли меня. Мне просто необходим был отдых. А потом, потом… Отдаться целиком тем проблемам, к которым меня влечет, ради изучения которых только и стоит жить. У меня тысяча причин, чтобы ненавидеть Стефана, но самая главная заключалась в том, что он разлучал меня с мечтой, которая все бледнела и бледнела, как старая фотография на свету. Этого я, должно быть, не говорила, но случались уже моменты, когда те видения не подчинялись больше моей воле. Гостиничный коридор с его красным ковром становился серым, затуманивался, а небесный свет, указывающий дорогу, таял и исчезал, и я бессильна была вернуть его. Мне казалось, что из жизни уходило самое ценное, составлявшее ее суть. Может, в скором будущем я вообще лишусь своего единственного богатства, уничтоженного этим Стефаном, страстно желавшим обладать мною и моим наследством!

Мысли эти одолевали меня, в то время как Принц, удобно устроившись на столе Бернара, вылизывал себя, следя за мной прищуренными глазами. Мы оба молчали, уйдя в себя, и одновременно вздрогнули от неожиданности, когда услышали голоса Бернара и его матери в прихожей. Я бросилась им навстречу, изобразив нервную обеспокоенность.

— Ну?

— Ничего страшного, — сказал Бернар. — Электрокардиограмма неплохая, но говорят, что могла бы быть лучше.

Далее последовал обмен обычными в таких случаях банальностями, описывать которые нет необходимости. Меры предосторожности… избегать утомления и любого волнения. Черт! Меня засадят дома, чтобы ухаживать за ней.

— Я найму сиделку, — сказал Бернар. — Нам нужен помощник, а у тебя своих дел хватает. И не стоит ими пренебрегать. А дней через десять маме уже не нужна будет помощь.

Десять дней. Вот оно, отпущенное мне время.

— Я бы могла… — начала я сочувствующим тоном.

Он прервал меня:

— Спасибо тебе, Крис. Но маме не хотелось бы, чтобы из-за нее ты меняла свои привычки. Не так ли, мама? Сиделка будет здесь днем и ночью. Она будет спать в комнате для гостей. Доктор Мильвуа предпочел бы положить ее в больницу, но…

— Ни за что, — отрезала мать тоном, не терпящим возражений.

Они медленно поднялись по лестнице. Когда Бернар спустился, он был более озабочен.

— На самом деле, — сказал он, разворачивая бумажную салфетку, — она едва избежала инфаркта. Если хочешь хороший совет, то хотя мне и не хочется думать об этом, но будет лучше, если ты несколько дней поживешь на бульваре Сен-Жермен.

— Но уверяю тебя, что…

— Нет, не спорь. У мамы тяжелый характер. Она с утра ужасно раздражительна. Мне было бы неприятно, если бы между вами… Ну, в общем, ты меня понимаешь.

Он обнял меня, что случалось довольно редко.

— Для меня совсем не просто решиться на такое, малышка моя, Крис. Я не люблю, когда ты далеко от меня.

— Как раз сейчас у меня много работы, — заторопилась я. — Может случиться, что потребуется слетать в Антиб на выходные.

— Стефан там?

— Да, но не думай, что я отправляюсь туда ради удовольствия. Намечается забастовка, и все это очень неприятно. А Стефан не умеет разговаривать с рабочими.

— Он обыватель, — заметил Бернар. — А ты-то сумеешь?

— Может, не так хорошо, как мама, но уж точно лучше, чем он.

Я импровизировала, шла на ощупь в истории, которую выдумывала на ходу, но ситуация складывалась таким образом, что нельзя было не воспользоваться моментом. И вовремя пришла мысль о выходных. А почему бы и нет? Значит, Стефану оставалось жить четыре дня. Вполне достаточно, чтобы все организовать.

Я активно помогала Бернару: приводила в порядок комнату для гостей, сделала пару звонков и отложила несколько встреч, но самое главное заключалось не в этом. Воспользовавшись всеобщей суетой, я поднялась наверх, достала из сундука пистолет и спрятала в чемодан, куда уже побросала те вещи, которые понадобятся мне на бульваре Сен-Жермен. Затем, будто наказывая себя, навестила свекровь. Та дремала и не отвечала на вопросы. Я прочла перечень назначенных ей лекарств и заприметила одно, которое давали мне в клинике для поддержания духа. У него было совершенно непроизносимое название, отдаленно напоминающее слово «кураре»[305]. Бедняжку действительно сильно прихватило, раз ее лечили препаратами, которые в недавнем прошлом столь усердно прятали от меня. Пожалуй, мое представление уже началось. Если ее также не станет, мне останется лишь развестись с Бернаром, и тогда я наконец-то буду свободна. Да, то была минута мистического опьянения! Я вспоминала о ней на следующее утро и вечером, что возбуждало меня, в то время как днем мне не давал покоя вопрос: «Так кто же я на самом деле?» Правда, сомнения проходили, как легкое головокружение.

Я дождалась прихода сиделки, молодой женщины с прической под Жанну д’Арк. Она стала ненавистна мне с первого взгляда, потому что Принц грациозно вышел ей навстречу и издал — ну просто добряк! — трогательное мяуканье истосковавшегося котенка.

— Какой миленький! — воскликнула она.

«Подавилась бы ты им!» — подумала я.

Подхватив свой чемодан, я наскоро попрощалась с Бернаром. Отпустив такси и войдя в квартиру матери, я замерла на мгновение. Мне показалось, что время остановилось, что мать ждет меня в своем кабинете и все нужно начинать сначала: Руасси, гостиница, бутыль, разбитая о край ванны. Я опустилась в ближайшее кресло.

Хочу мимоходом отметить одну деталь, небезынтересную для медиков. Я приближалась к намеченной цели то с лихорадочным усердием, то с отвращением и усталостью. Я с огромным усилием заставила себя позвонить Стефану и, придав голосу легкую игривость, наскоро обрисовала ему ситуацию.

— Чем могу помочь? — спросил он.

— Ничем. Если вдруг Бернар позвонит вам под каким-либо предлогом, заверьте его, что задерживаетесь в Антибе на некоторое время из-за угрозы забастовки, о которой я вам рассказала.

— Но к чему все эти скрытности?

— Потому что хочу приехать к вам на выходные. В настоящее время дом стал утомлять меня. С ними и так не очень-то весело, а теперь еще эта сиделка!

— Но, Кристина, что же вы скажете мужу?

— Правду. Или почти. Что я нужна вам по чисто техническим причинам, а это весьма правдоподобно. Я вылечу рейсом Эйр Интер. Забронируйте мне номер в «Руаяле» на субботу и воскресенье. Вас это совсем не радует? Я нарушаю ваши планы?

— Да нет же, Крис. Напротив, я счастлив. Даже не мог и надеяться.

— И уж конечно никому не говорите о моем приезде.

— Конечно. В любом случае на верфи в выходные никого нет. Я встречу вас в аэропорту, даже нет…

Молчание. Он думал. Затем:

— Что вы скажете насчет того, чтобы вместо гостиницы переночевать на борту «Поларлиса»? Это голландское судно, которое мне привели вчера из-за каких-то проблем с двигателем. Сам-то я в двигателях не силен, но кризис есть кризис, попытаюсь его наладить. Там все так шикарно, вот увидите. Уверен, вам понравится.

Я уже представляла, как заполучу этого глупого донжуана. Злая звезда подводила его ко мне совсем тепленьким.

— Прекрасная мысль, — согласилась я. — Ну все, до субботы.

— Целую, — только и успел крикнуть он.

Я выбрала одну из сумочек мамы, которой она почти не пользовалась, потому что считала ее похожей на ранец. Для поездки же она была идеальной. В полдень я заглянула домой под предлогом узнать, все ли в порядке. Сиделка уже взяла бразды правления в свои руки. Мне оставалось лишь одобрить ее работу. Она даже не захотела, чтобы я помогла ей с обедом. Бернар еще не вернулся, и я оставила ему записку: «Не забывай о себе. Приду вечером поужинать и убедиться, не нужно ли тебе чего». Чем ближе подходило время моего преступления, тем лучше я хотела выполнять свои обязанности. Палачи тоже имеют право на совесть. Я съела сандвич в закусочной, не переставая обдумывать предстоящий план действий. Вернувшись на бульвар Сен-Жермен, я запрятала пистолет на самое дно сумочки.

Меня могли задержать в аэропорту, но было какое-то глубокое убеждение, что кем-то все было предусмотрено заранее. Я позвонила в Эйр-Интер и зарезервировала себе билет туда и обратно на вымышленное имя: Алиса Фор. Мне казалось очевидным, что полиция начнет искать виновного сначала в непосредственном окружении Стефана, а затем уже среди его близких. Как бы я ни старалась, мне не удастся оказаться в тени. Значит, необходимо создать алиби. По субботам и воскресеньям люди, как правило, остаются дома, иногда отправляются в кино или на прогулку, если позволяет погода. Им не нужно алиби. Полицейскому, который будет задавать мне вопросы, я спокойно скажу, что весь день провела дома, на бульваре Сен-Жермен, занятая разборкой счетов моей матери и написанием деловых писем. А в субботу утром позвоню Бернару и скажу, что не поеду в Антиб, а лучше разберу текущие контракты. Для него мне бы следовало придумать что-нибудь половчее во избежание каких-либо осложнений, но голова моя и без того была забита и не было возможности охватить сразу все аспекты достаточно сложной ситуации. Мне еще предстоит заделывать бреши. Ладно, пусть! Хотелось только побыстрее покончить со всем этим. Позже, если понадобится, я буду защищаться или, что еще проще, не буду. Более того, может быть, я во всем сознаюсь, ибо, по правде сказать, на это «все» мне было глубоко наплевать. Сначала Стефан. Шкура Стефана. Теперь это уже стало навязчивой идеей.

Я вернулась в Нотр-Дам, чтобы еще раз насладиться тишиной и покоем. С некоторой долей сострадания я смотрела на молящихся верующих. Я думала о том, что ни один из них не приближался ближе меня к свету, и легкое тщеславие придавало мне силы, чтобы преодолеть страх. Да, сомнения все еще терзали меня, будто дикие звери, снующие за дверью. Куда целиться? В голову? В сердце? Сработает ли пистолет? Я никогда не слышала, чтобы им кто-нибудь пользовался. Я слышала, что иногда пистолеты дают осечку. Что это значит? Пуля застревает? Я рассеянно слушала отдаленное звучание колокольчика. Если я промахнусь, Стефан не колеблясь нанесет мне ответный удар. А я, имевшая смелость изуродовать себе запястья, так боялась насилия, что закрывала глаза. «Господи, сделай так, чтобы он сразу умер и не успел ничего понять».

Служили заупокойную службу. Я смотрела, как мимо меня по аллее проносили черный гроб, окутанный запахом ладана, и машинально я сделала то, что делали все присутствующие. Я перекрестилась.

Можете упрекнуть меня за то, что я отклоняюсь от темы. Вовсе нет. Мне кажется необходимым описать все детали, показывающие, до какой степени я была не в себе. Но есть еще много других, которые я умышленно опустила. Подводя итог, хочу лишь добавить, что я почти перестала есть, а спала только со снотворным. Но когда я выехала в Орли, то была уверена в себе, как перед экзаменом. И все прошло гладко. Стефан ждал меня. Он поцеловал меня, и я ответила ему. Он никогда раньше не был так молод, так красив, так весел. Я бы могла полюбить его. Жаль!


Мне сразу же стали понятны намерения Стефана. Он не был из той породы мужчин, которые пользуются случаем, как Доминик. У него был свой план. Вероятно, он еще утром сказал себе: «Сегодня она будет моей». Стефан по-хозяйски взял мой чемодан, и мы направились в Антиб.

— Заглянем на верфи?

Он непринужденно ответил:

— Мы же отдыхаем, Крис. Я везу вас в круиз на «Поларлисе».

— Но я не собираюсь…

— О, не переживайте, мы останемся на причале. Просто представим, что отправились далеко-далеко, почувствуем себя миллиардерами. Когда вы увидите всю эту роскошь, это богатство… Не буду скрывать, что, когда я впервые побывал на «Поларлисе», я был сражен. А вы поразитесь еще больше.

Он вел машину не торопясь, небрежно держа руль одной рукой. Время от времени он поворачивал голову и смотрел, как я реагирую на его слова, будто ждал от меня согласия и соучастия. Раз я приехала по собственной воле — значит, заранее была согласна на любые последствия своего визита. Но ему хотелось, чтобы моя манера слушать как бы поощряла его к действию. Быть может, он угадывал во мне какую-то нерешительность. Страх перед приключением, рефлекс верности или тонкую насмешку? Что могло означать выражение моего лица, которое он видел лишь в профиль? Если бы он только знал! Потому как в голове моей билась только одна мысль: «Если он сейчас обнимет меня, я выстрелю в него в упор». Он снова заговорил:

— Надеюсь, вас не смущает, что я принимаю не у себя? Мне показалось, что я не ошибся, предлагая вам эту тайную эскападу? Ваша жизнь не из веселых. Я, Крис, люблю, чтобы каждая минута была опьяняющей. Вот почему я хочу быть безумно богатым. А вы нет?

Итак, вот каков был сценарий. Я даю себя подпоить, расслабляюсь, забываю все проблемы, связанные с делами, больной свекровью. Поддаюсь немного безумному порыву, не имеющему будущего… Ладно. Мне оставалось только подыгрывать, а для начала постараться выглядеть немного разочарованной.

— Это правда, — подтвердила я. — Жизнь не всегда праздник.

— Моя еще меньше, чем ваша, — вздохнул он. — Правда, у меня хотя бы есть моя работа, но… Что она мне дает? Удовлетворение, которое не длится долго. Правда заключается в том, что…

Я перебила его:

— Женитесь. У вас ведь уже есть опыт.

Он отпустил руль и изобразил рукой некое смирение.

— Дорогая моя! Если бы вам только рассказать!

Тон был задан. Стефан был из тех, кто не может не жаловаться и не пожалеть себя. Передо мной открывалось широкое поле для действий.

— Я знаю, — вздохнула я. — И мне тоже есть что порассказать…

Он снова отпустил руль, на сей раз, чтобы погладить меня по коленке в знак понимания. И с немного наигранным оживлением тут же вернулся к описанию «Поларлиса».

— Эта лодка просто чудо. Когда я ее увидел, то сразу же подумал о вас.

— Обо мне? Обманщик.

Я от души рассмеялась, но в этом смехе сквозили одновременно скептицизм и любопытство.

— Да-да, Крис. Мне бы хотелось создать такое для вас. И осматривая ее, я не мог не подумать: «Подарить такое женщине! Вот это подарок!» Это и объясняет мое приглашение. Два сказочных дня.

Мы прибыли, и это избавило меня от ответа. С причала я внимательно оглядела «Поларлис». Это была не лодка, а целый дом, отлакированный, до блеска начищенный, сверкающий и отражающий свет. Казалось, по палубе можно ездить на коньках, как по музейному паркету.

— Идемте, — сказал Стефан. — Видите, работы еще не начались, так что нам нечего бояться.

Он взял меня за руку и провел к низенькой двери, ведущей на лестницу.

— Здесь маленькаягостиная господина Ван Дамма, уголок для чтения и бар. Картины, которые вы здесь видите, — подлинники — Циммер и Меланктон. Идемте, идемте… Вот столовая на шестерых, посудный шкаф, никаких банкеток, только кресла. На полу персидские ковры. Чистое безумие. Но ему нужно продавать только чуть-чуть больше лезвий для бритв — и все. Включу свет, а то стало немного темно. Мы пришвартованы рядом с огромной яхтой, принадлежащей одному американцу. Следующей ночью он отчаливает со своими гостями. А пока что держит нас в тени.

Стефан нажал какую-то кнопку и с полдюжины бра осветили деревянные панели, блестевшие, как зеркала, и отражавшие мягкий свет. Я была так поражена, что не могла вымолвить и слова.

— Пойдемте, Крис. Осторожно, ступенька. Лестница справа от вас ведет в рубку управления на верхней палубе. А вот спальня, не правда ли, большая? Она выходит в коридор, ведущий в буфетную. Мы еще осмотрим все это.

Он посторонился, пропуская меня в комнату, обитую белым шелком, и тут я остановилась, глубоко потрясенная.

— Да, — прокомментировал Стефан. — Признайтесь, что у него неплохой вкус, у старины Ван Дамма. Кровать в центре комнаты, несмотря на относительную узость пространства. Меха. Зеркала. А если откроете шкафы… Попробуйте, двери отъезжают… Видите, костюмы на все случаи жизни.

— Монте-Кристо! — только и вымолвила я.

— Да, есть немного. Но Монте-Кристо, не равнодушный к прекрасному полу. Он не забыл и о будуаре… Видимо, у него часто бывают гостьи!

— А где он сейчас?

— В Лондоне. Он распустил команду, чтобы мне не мешать. С завтрашнего дня здесь будет каждую ночь дежурить охрана, которую он нанял. Но сегодня я пожелал, чтобы нас не беспокоили. Не так ли, Крис?

Этого момента я ждала с тех самых пор, как мы ступили на корабль. Стефан притянул меня к себе, нашел мои губы. Несмотря на самоуверенный вид, бедняга не умел целоваться. Я подождала, пока он не почувствовал желания, затем тихонько оттолкнула его.

— Если я правильно поняла, — сказала я, — ужинать мы будем на вашем «Поларлисе»?

— Ох, Крис! О чем я только думаю! Конечно же все готово. Столовая ждет нас.

Легкое покачивание напомнило нам, что мы находимся на воде.

— Это прибыли гости американца, — объяснил Стефан. — Мы бы лучше обошлись без них, правда? Боюсь, как бы они не были слишком шумными. Хотя, может быть, нам и не захочется спать.

Настойчивый взгляд, полный намеков. Бедный Стефан! До чего же он был неумелым!

— Я помогу вам, — сказала я. — Стол — это женское дело.

— Я не подумал о цветах, — сказал он. — Простите меня, Крис. Так чудесно, что вы здесь. Давайте вашу сумочку, она вам мешает.

Он по-хозяйски забрал ее.

— Ну и ну! Что вы в ней носите?

— Книги и тетрадь.

— Отнесу ее в гостиную.

Он становился все веселее и не заметил моего замешательства. Помогая мне, он без умолку болтал ни о чем, просто чувствуя себя счастливым.

— Осторожно, Крис… Аккуратнее, это все же икра. А вы как думали? Ведь не каждый день такой праздник. Надеюсь, вам нравятся лангусты? Дайте я с ним расправлюсь. Я обожаю «плоды моря».

Внезапно где-то совсем рядом загромыхала музыка.

— Ну вот, началось! Теперь будут плясать, орать и пить, пока не попадают под столы. Если не возражаете, я закрою иллюминатор. Может, будет немного жарко, но, по крайней мере, мы будем себя слышать. Ах, вино! Для начала немного «Шабли». И очень сухое «Бордо». Любите? Если хотите чего-нибудь другого, не стесняйтесь, скажите. Ван Дамм сказал мне со своим германским акцентом: «Фы здесь как тома».

И все в том же духе, бедный мальчик, мне даже становилось жаль его. Он обслуживал меня. Говорил. Возбуждался.

— Черт! Я купил мало хлеба. Ну и ужин!

Не в силах больше терпеть, я не стала ждать окончания трапезы, а, состроив глазки, пробормотала:

— Стефан, он нужен мне не более, чем вам.

Его болтовня моментально стихла, дыхание участилось. У меня самой немного кружилась голова.

— Правда? — спросил он.

— Давайте сначала все уберем. Ваш Ван Дамм не должен думать, что вы злоупотребили его гостеприимством.

Уже тогда я смотрела далеко вперед, думая о следствии. Нужно было принять море предосторожностей, но Стефан смел все мои доводы.

— Оставьте, Крис. Послезавтра моя команда займется лодкой и не обратит внимания на беспорядок.

— Ладно, — сказала я. — Тогда выкурите пока сигарету на палубе. Потом найдете меня в спальне.

Он понял, что я не хотела раздеваться при нем, бросился к лестнице, откуда послал мне поцелуй, и скрылся, перескакивая через две ступени. Я немного подождала, прежде чем сходила в гостиную за своей сумкой. Лихорадочно, ибо теперь мне не терпелось поскорее покончить со всем этим, я развернула пистолет и сняла его с предохранителя, затем вернулась в столовую. Где мне следовало встать? Перед иллюминатором, как глухая стена, возвышался белый каркас американской яхты. Оттуда меня точно никто не увидит. К тому же, по счастливому стечению обстоятельств, гости создавали ужасающий шум, не без труда перекрываемый пением трубы и глухими звуками ударника.

Вдруг я увидела, как на верхних ступенях лестницы появились ноги Стефана. Он торопливо спускался, но, увидев меня совершенно одетую, в изумлении остановился.

— Что случилось, Крис? Вам плохо?

Моя рука свисала, и оружие было спрятано в складках платья. Я была на грани нервного срыва. Одновременно в моей голове, как луч прожектора, освещающий ночь, пронеслась мысль: «Я знаю, куда отправляю тебя, Стефан. Я ненавижу тебя, но ты будешь мне благодарен».

Он пошел мне навстречу, желая обнять меня, повернувшись спиной к вопящим и беснующимся. Я выстрелила, потеряв равновесие от отдачи. Стефана откинуло назад и бросило на пол. Если бы он шевельнулся, у меня хватило бы сил выстрелить еще раз, но он больше не двигался. Я облокотилась о стол. Стефан умер, но почему-то энергию, силу и кровь теряла я. В голове еще стоял грохот выстрела, и я закашлялась от пороховой гари, что и привело меня в чувство. Оргия рядом продолжалась. Скорее всего там никто ничего не слышал. Часы показывали половину первого. Теперь нужно было подумать о собственной безопасности. Будет легко обнаружить мои отпечатки пальцев, они были повсюду. Поэтому следовало начать с уборки. Это займет много времени, но я все равно была вынуждена оставаться на борту «Поларлиса» до рассвета. В семь утра я отправлюсь в Ниццу на машине Стефана, которая все еще стоит на причале.

Клянусь, я делала все это не для того, чтобы уклониться от правосудия. Конечно же я предпочла бы, чтобы меня не беспокоили, так как ясно понимала, что сойду за сумасшедшую. Правда, такая перспектива не особенно пугала меня. Напротив, с каждой минутой я чувствовала приближение свободы. Во-первых, мама могла спокойно наслаждаться своим посмертным счастьем. Я сделала для этого все необходимое. А во-вторых, я освободилась сама. «Когда ты будешь свободна», — сказал Голос. Итак, я разорвала все нити. Доминик был стерт первым. Стефан был уже не в счет. Оставался еще Бернар, но от него, бедняги, я не зависела. С ним я давно добилась независимости. Я не принадлежала никому!

Я повторяла себе эти слова, убирая со стола. В большой пластиковый мешок я сложила остатки ужина и, проскользнув на палубу, бросила его в воду. Будто ликером, упивалась я свежим ночным воздухом, разбудившим во мне какое-то внезапное желание выжить. Я убила убийцу своей матери, ладно, но это совсем не повод для переживаний. Быть может, это было ужасно, но правильно. Спускаясь в комнату, я все повторяла себе: «Это правильно, правильно». В некотором смысле я бы даже хотела быть на его месте, потому что получил он по справедливости.

Я подняла еще теплую гильзу и хотела было открыть иллюминатор. И только тогда заметила, что он разбит. Пуля, пробившая Стефана насквозь, ударила в стекло. Я бросила гильзу в море. У американца шум не смолкал, а иллюминация была, как в день национального праздника. Даже погасив все бра, мне хватало света, чтобы стереть отовсюду свои отпечатки. Это заняло довольно много времени. На самом рассвете я услышала приглушенный рокот мотора и увидела, как тронулась с места соседская яхта. Очень медленно, чтобы не разбудить отупевших от алкоголя и усталости гостей, белый корабль руками опытной команды направлялся в море. А когда он достаточно удалился от берега, день уже начинался. Было, наверное, около четырех часов утра. Мною постепенно овладевал глубокий покой воскресного дня. Я в последний раз взглянула на Стефана, распростертого посреди комнаты. Что делать с пистолетом? Может, его следовало положить в тот же мешок с едой, чтобы он утянул его на дно? Но разве не было бы более верным положить его на прежнее место? Как знать? Ведь случайно Бернар или его мать могли подняться в мансарду, открыть сундук. Что они подумают, если не забыли о существовании пистолета? Я тщательно протерла его и спрятала. Оставалось еще добраться до Орли. Но ведь я уже один раз прошла контроль беспрепятственно. Почему бы и не два? На выходе в основном проверяли пассажиров с большим багажом. Я поднялась на палубу, чтобы не видеть больше Стефана, и подождала, готовая спрятаться, если подойдет какой-нибудь любопытный, заинтересованный присутствием автомобиля возле сходен. Однако здесь повсюду стояли гораздо более шикарные машины. Они разъедутся не раньше обеда, а я в это время буду уже далеко.

Однако часы, в течение которых я вынуждена была наблюдать, как медленно просыпается порт, оказались самыми мучительными. Существует особое счастье вещей, предоставленных самим себе, невинность форм и цветов, особенно если это касается шикарных кораблей, убаюканных лучами богатства. Зрелище, режущее глаза. Я чувствовала себя исключенной из жизни, потерявшейся меж двух миров.

Когда пробило восемь, я еще раз проверила, все ли в порядке, и, захватив свой чемодан и сумочку, села в машину, которую Стефан даже не потрудился запереть. Ключи лежали в отделении для перчаток, и я без приключений добралась до Ниццы. Потом… Что было потом, я помню плохо. Орли, такси, бульвар Сен-Жермен… Все прошло, как я и думала. Я выпила снотворное и мгновенно уснула. Сил не было. Прежде чем лечь, еще полностью одетая, я поставила будильник на полдень, но разбудил меня резкий телефонный звонок. Было половина двенадцатого.

— До тебя не дозвонишься, — сказал Бернар.

— Прости. Я крепко уснула. Приняла две таблетки снотворного. Ты уже звонил?

— Дважды.

— Что-нибудь случилось?

— Нет. Мама чувствует себя хорошо, но я не хочу, чтобы она вставала, а сиделке нужно уйти. Я подумал, что ты сможешь меня подменить.

— Почему? Ты тоже уходишь?

— О, совсем ненадолго, меня попросили провести одну экспертизу.

— В воскресенье? Это где же?

— На авеню Фош. Старик Лемуан, ну, ты знаешь консервы Лемуан. После смерти он оставил коллекцию марок, из-за которой перессорились все наследники. Там, говорят, на миллионы. Меня не будет часа два-три, не больше.

— Ладно, я сейчас приеду. Вместе позавтракаем.

— Спасибо.

Часом позже я была дома, с пистолетом в сумочке. Бернар встретил меня со своей обычной приветливостью. Даже Принц поднял голову и сделал вид, что проснулся исключительно ради меня. Я будто впервые смотрела на знакомые мне вещи. Пережив столь необычные мгновения, я, казалось, утратила чувство реальности. Где была правда? Здесь, в кабинете? Или в Антибе? Или же на бульваре Сен-Жермен?

— У тебя усталый вид, — сказал Бернар.

— Я много работала. В бумагах бедной мамы полный беспорядок. Она казалась такой аккуратной, а на деле оказалась очень небрежной.

— И Стефан тебе не помощник, это уж точно.

— Что?

— Он головотяп, я уже говорил. Мастер своего дела — это да! Но очень неорганизованный! Поверь мне, ты с ним еще намучаешься.

Я постаралась перевести разговор на менее тяжелую тему.

— Пойдем проведаем нашу больную.

— Не произноси этого слова, — сказал Бернар, понизив голос. — Ты ведь ее знаешь. Она из тех женщин, которым якобы никогда не был нужен врач, пусть даже дантист. Их здоровье — это их гордость. Поэтому ее надо лечить не усердствуя. Иначе она рассердится. А это именно то, чего опасается кардиолог.

Он нежно обнял меня за талию.

— Поэтому, — продолжил он, — я хочу тебя кое о чем попросить, но если ты откажешься, я пойму.

— Ладно, давай.

— В общем, если возможно, мне бы хотелось, чтобы ты снова жила здесь, чтобы мы зажили, как раньше.

— Но, Бернар, ведь ты сам посоветовал мне немного отдалиться.

— Знаю. Я думал, что… но я ошибся. Как только она несколько воспряла духом, то захотела, чтобы я объяснил, почему тебя здесь нет.

— Как трогательно, — пробормотала я.

— Да нет же, я не шучу. Для нее место невестки у постели своей свекрови, и больше нигде.

— Долг! — воскликнула я.

Он вздохнул и продолжил:

— Еще она вбила себе в голову, что мы поссорились. Я ей клялся, что нет. Пытался объяснить, что ты погружена в проблемы наследства и фирма Роблен нуждается в тебе. Но что ты хочешь, когда она упрется…

— Пойду к ней.

Он задержал меня за руку.

— Будь с ней поласковей, Крис, Не для нее. Для меня. Пока ты ее проведываешь, я накрою на стол. Не забывай, что сегодня воскресенье и прислуги у нас нет. Яйца и макароны подойдут?

— Прекрасно.

Я нашла свою свекровь в полусидячем положении, обложенную подушками и читающей газету.

— Ну, наконец-то, Кристина!

Я наскоро поцеловала ее в лоб.

— Я была очень занята, — объяснила я. — Сейчас мы теряем деньги.

Это был единственный способ разоружить ее.

— И много? — спросила она.

— Слишком.

Она надолго задумалась. Губы ее подрагивали. Молилась она или считала?

— Вам бы следовало спросить совета, бедное мое дитя. Вы взвалили на себя слишком тяжелую ношу. Бернар со своими марками, вы с лодками, которые плохо продаются, — так не пойдет. Скоро вы разбежитесь.

Она схватила меня за плечо с такой силой, что я испугалась, и закончила:

— А этого я не допущу.

— Но мы вовсе не собираемся расставаться, — воскликнула я.

— Хотелось бы верить, Кристина. Поклянитесь мне.

Я поторопилась поклясться, видя, что она все больше волнуется. Впрочем, не было ничего более правдивого. Я абсолютно не собиралась бросать Бернара, так как он оставлял мне свободу, без которой обойтись я не могла. Но что станет со старушкой, когда она узнает о смерти Стефана? А что будет со мной, с фирмой, с товарным знаком Роблен без архитектора, бывшего истинным творцом? Я еще ясно не представляла все последствия его исчезновения. Вот уже… о Господи, уже больше двенадцати часов, как я старательно ухожу от этой проблемы. В основном я готовилась к тому, чтобы выслушать известие о его смерти как можно более естественно, то есть с хорошо сыгранным потрясением, хотя мне уже порядком надоело постоянно раздваиваться, превращаясь в безутешную жертву событий, автором которых являлась сама. Я поцеловала свекровь с притворным участием. А почему бы и нет? Подумаешь! И направилась к Бернару, занятому поджариванием яиц.

— Ну? Как ты ее находишь?

— Нервная, волнуется без причины.

— Она говорила с тобой о нас?

— Только этого и ждала. Подозревает, что мы скрываем от нее конфликт.

Бернар переложил яйца со сковороды на тарелку, тщательно вытер пальцы бумажной салфеткой и сел напротив меня.

— Ничего, что мы едим на кухне? — спросил он.

Я думала о капитане, обычно наблюдавшем за нами со стены. Его пистолет все еще лежал в моей сумочке. И промолчала. Бернар протянул мне бутылку кетчупа и снова спросил:

— Что ты ей сказала?

— Что она напрасно беспокоится. Мы прекрасно ладим.

— Спасибо, Кристина. Понимаешь, она боится умереть и оставить меня здесь одного. Она всегда меня опекала.

— Знаю. Она желала бы для тебя еще одной матери, способной заменить ее после смерти.

— Вот именно. Поэтому мы и должны окружить ее улыбками.

— Я попытаюсь.

Я через силу проглотила несколько кусочков и отодвинула тарелку.

— Извини, я не голодна. Если не возражаешь, пойду немного вздремну.

— Иди, иди. Я все уберу и отправлюсь по делам.

Когда он ушел, я встала и тихонько поднялась в мансарду. Быстро освободив сундук, я осторожно открыла его и положила пистолет обратно в кобуру. Была надежда, что отныне он пролежит здесь, под портупеей, до самой смерти Бернара, когда тот будет восьмидесятилетним стариком.

Я вернулась вниз, успокоенная, окруженная какой-то чистой невинностью. Еще несколько часов. Дежурный охранник, о котором говорил Стефан, обнаружит труп и вызовет… Кого? Не знаю, как действует в таких случаях полиция, но уверена, что это будет полиция Антиба и Ниццы. И следствие будет вестись там. Меня оставят в покое. Господи, теперь даруй мне покой!


Новость настигла меня на бульваре Сен-Жермен. Была половина одиннадцатого. Я уже долгое время разбирала бумаги, пытаясь отвлечься от окружающей действительности. Тело Стефана уже наверняка обнаружили. Ну? Неужели им потребовалась целая ночь, чтобы начать следствие? Они давно уже должны были известить меня. Что означала эта задержка? Должна ли я волноваться или успокоиться? А если позвонить? Попросить к телефону Стефана? Может, это лучший способ обезопаситься? Я уже протянула руку к телефону, как он вдруг зазвонил, и я отскочила так, будто он мог меня укусить. Нервы мои уже никуда не годились.

— Мадам Вошель?

— Да, это я.

— С вами говорит офицер полиции Моруччи. Я звоню из Антиба.

— Что-нибудь случилось с верфями?

(Мне не нужно было притворяться, чтобы показать свое волнение.)

— Да. Речь идет о вашем инженере.

— Стефан Легри?

— Да. Он был убит прошлой ночью выстрелом из пистолета. Алло?

— Да. — Мой голос дрожал. — Я вас слушаю.

— Его обнаружили на борту «Поларлиса». Это лодка, которая принадлежит одному голландцу, Ван Дамму. В данный момент мы пытаемся связаться с ним по телефону. Вы знаете, почему Стефан Легри находился на борту «Поларлиса»?

— Не имею понятия.

— Эта лодка не ваших верфей?

— Нет. Но мы ведь не только делаем новые, а иногда беремся за починку старых. Кризис сказывается на нас, как и на всех.

— Понимаю.

— Что-нибудь украли?

— На первый взгляд — нет. Вы видели эту лодку?

— Еще не успела.

— Сможете приехать как можно скорее?

— Я? Что?..

— Пожалуйста. Это весьма темное дело, и возможно, вы сможете кое-что прояснить.

Я и не думала, что мне придется вернуться туда. Что он имел в виду под этим «кое-что»?

— Алло, мадам Вошель?

— Простите, я думала. Ладно. Хорошо. Вылечу первым же послеполуденным рейсом, если только будут места.

— Спасибо. В аэропорту Ниццы просто спросите меня. Я буду вас ждать.

— Вы надолго меня задержите?

— Надеюсь, что нет, но на всякий случай забронируйте себе номер в гостинице Антиба.

Он повесил трубку, а я еще раз мысленно повторила весь наш разговор. Не был ли его голос немного агрессивным? А то, как он сказал: «Пожалуйста»? И это «кое-что»? А ведь я была очень осторожна.

И тогда вдруг на меня напал страх. Страх жуткий, которого я никогда до сих пор не испытывала. Все мои предыдущие испытания я преодолела решительно: мое самоубийство, обнаружение трупа матери, даже мною совершенное убийство… У меня была цель. А сейчас? Сейчас я не могла стоять на ногах от ужаса, потому что, думая, что спасена, демобилизовала всю свою энергию. Защита свыше, которая не оставляла меня ни на секунду, покинула меня. И внезапно я превратилась в одну из тех одержимых, что бросают бомбы в правителей. Если бы они не были уверены в своей правоте, то почувствовали бы себя чудовищами. Так, может, я и была чудовищем? Я стала бить себя кулаками по голове и громко крикнула: «Ну, скажите же, что я сумасшедшая!»

От звука собственного голоса я пришла в себя и заметила, что забыла положить трубку на место. Я так дрожала, что мне не сразу удалось это сделать. Выпив большой стакан воды, я проглотила таблетку аспирина. Паника медленно покидала меня, будто демон, изгоняемый экзорсистом, и я принялась за необходимое: звонок в аэропорт, гостиница в Антибе, потом Бернар. Когда он узнал новость, первые его слова были: «Мама ничего не должна знать». Конечно же, ведь последуют финансовые проблемы, и моя свекровь будет среди первых, кого они затронут. Тем хуже!

Бернар сожалел, что не может сопровождать меня, но я поняла, что смерть Стефана не была ему столь уж неприятна. Короче. Мне действительно хочется как можно скорее приступить к самой драматичной главе моего повествования. Итак, сойдя с самолета, я встретила инспектора Моруччи. Это был мужчина лет сорока, сухопарый и смуглый, как сигара, руки вечно в движении, что-то без конца отыскивающие в карманах. Манеры консьержа шикарной гостиницы, который общается с дамой. Он помог мне сесть в его «пежо» и резко рванул с места. Хорошо, хоть не включил сирену. Однако сразу последовали вопросы.

— Когда вы видели господина Легри в последний раз?

— Неделю назад.

— Звонили ли ему потом?

— Да, несколько раз.

— Не показался ли он вам странным, взволнованным?

— Вовсе нет! Это был жизнерадостный человек.

— А сами вы никогда не получали угроз?

— Угроз, я?

— Дела судостроительства на побережье идут не очень. Ходят слухи о банкротстве. Поэтому мало ли, недовольные рабочие…

— Нет. Никогда.

Прежде чем продолжить, он обогнал два грузовика.

— По-вашему, это преступление не имеет ничего общего с его работой?

— Ничего. Поэтому я и не понимаю.

— Вы не думаете об убийстве на любовной почве?

— Сомневаюсь. Стефан Легри не из тех, кто поддерживает длительную связь. Так, приключение время от времени. Но любил он только свою работу.

— Вы хорошо с ним ладили?

Я готовилась к сопротивлению, а тут вдруг почувствовала, что за вопросом Моруччи не скрывается никакой двусмысленности. Я пожала плечами.

— Конечно же время от времени у нас бывали стычки, но мы доверяли друг другу. А вы что думаете? У вас, наверное, есть какие-нибудь догадки?

— Да, но весьма смутные. Я склоняюсь к обычному происшествию. Вы поймете, как только мы прибудем в порт.

И он молчал вплоть до того момента, пока не остановил машину на причале возле «Поларлиса» рядом с дежурным полицейским.

— Пойдемте.

Он последовал за мной по трапу. Мне с трудом удавалось сохранять на лице правдоподобное удивление, а сердце просто выскакивало из груди. Моруччи протянул мне руку, чтобы помочь пройти.

— Это здесь, — сказал он.

Я находилась на месте собственного преступления и была вынуждена сесть.

— Господин Легри, — тем временем продолжал инспектор, — был убит выстрелом в сердце. Он стоял вот здесь, где сейчас стою я, и пуля, пройдя насквозь и разбив иллюминатор, вылетела наружу. Но там дальше стояла яхта под названием «Пиус Пуффин II», и я полагаю, что пула застряла в ее корме. К сожалению, эта яхта, принадлежащая одному американскому промышленнику, ушла в Геную и затем в Неаполь. Сейчас ее пытаются разыскать.

— Зачем?

Моруччи принял хитрый вид.

— Затем, что пуля может привести нас к пистолету. Я думаю, что произошло вот что. Прежде чем покинуть Антиб, хозяин «Пиус Пуффина II» пригласил на борт своих друзей, должно быть весьма многочисленных, и уже после двенадцати все они были пьяны. Как нам сказали, тут стоял невообразимый шум. Ваш инженер, который отвечал за «Поларлис», вероятно, призвал их к порядку и, вполне возможно, сцепился с кем-нибудь из друзей американца. Вероятно, он предложил ему спуститься сюда, чтобы самому убедиться в силе стоящего гвалта. В конце концов они подрались, и вы догадываетесь, чем закончилась драка. Так, по крайней мере, я это вижу и даю голову на отсечение, что пистолет, который мы разыскиваем, все еще на борту американской яхты. Думаю, что это просто глупый несчастный случай. Убийца вернулся на «Пиус Пуффин II» и, вполне вероятно, находясь в пьяном угаре, забыл о случившемся. А так как все эти люди плавают исключительно ради собственного удовольствия, то, естественно, никто ничего не знает. На первой же остановке лодка будет задержана и обыскана. Но следует ожидать всевозможных осложнений. Боюсь, что если моя версия верна, то мы можем разбиться в лепешку, а дело закроют.

По мере того как он говорил, я чувствовала, что оживаю. Представляя, как все это произойдет, я понимала, что он прав. А в таком случае опасаться нечего.

— Я здесь как-то задыхаюсь, — сказала я.

— Ох, простите! Я понимаю ваше волнение.

Он помог мне подняться на причал, и мы немного прошлись вместе. Помню, дул мистраль, и все мачты качались с душераздирающей медлительностью.

— Мы предупредили его мать, — продолжал Моруччи. — Думаю, похороны пройдут здесь послезавтра.

Я пообещала присутствовать на них, и Моруччи проводил меня на верфи. С этого момента мне предстояло выкручиваться из положения, казавшегося мне безвыходным. Если бы у меня были хоть какие-нибудь познания в области права, но филологическое образование было в данном случае бессильно. Поэтому я обратилась за помощью к Бернару, чтобы он прислал мне эксперта. Я пообещала Моруччи оставаться в его распоряжении, и в моей памяти осталась лишь вереница изнурительных дней, заполненных совещаниями с персоналом, телефонными звонками, вопросами полиции, приездом эксперта, маленького старичка, задыхавшегося в слишком теплых вещах и критиковавшего абсолютно все. А все это время без толку преследовали «Пиус Пуффина II». Моруччи стоял на своем: виновный находился на борту. Для него других версий быть не могло.

Дело занимало первые страницы газет. Непонятное убийство в Антибе. Траурное развлечение. И так далее. И конечно же на каждом углу поджидали репортеры, толпой набрасывавшиеся на меня, как только я появлялась. Ходили странные слухи. «Пиус Пуффин II» исчез. Занимался ли он контрабандой? Вся эта суета угнетала меня. И последнее испытание. Конкурирующие фирмы заинтересовались моим предприятием. Старший мастер ушел на фирму, находящуюся в Лориенте. Это еще не была всеобщая паника, а лишь первые признаки надвигавшейся бури.

— У вас работает слишком много народу, — сказал мне эксперт. — И напрасно вы игнорируете строительство маленьких лодок, доступных средней клиентуре, стремящейся к развлечениям, а не к побитию рекордов.

Бернар был того же мнения. Я звонила ему каждый вечер, и между нами установилась какая-то совершенно новая дружба, некое боевое товарищество. В конце концов, если бы он не был моим мужем и никогда не смотрел бы на меня взглядом, от которого я всегда чувствовала себя выпачканной, то мне было бы рядом с ним очень надежно. У него были правильные суждения и богатый опыт. Он всеми силами помогал мне преодолеть этот трудный период. После каждого телефонного звонка я чувствовала, как спадает напряжение. Тогда я ложилась и пыталась расслабиться. С тех пор как Моруччи гонялся за «Пуффином», он больше не был опасен, впрочем, я никогда серьезно и не думала, что у меня могут возникнуть неприятности. Ни одна ниточка не вела ко мне. Иногда, но все реже и реже, со мной случались приступы страха, подобные приливам во время климакса. Но я не обращала на это внимания. Я пользовалась мгновениями отдыха, чтобы войти в контакт с тем, что я называю своей внутренней жизнью. Что касается сердца, то мне не в чем было себя упрекнуть. Я просто восстановила справедливость. Но вот с разумом все обстояло иначе. На меня навалилось столько забот, что не было времени на медитацию, на переживание тех мгновений, которые полностью изменили меня. Кроме того, я начинала рассматривать свою душу как бы со стороны, и то, что я видела в ней, заставляло меня глубоко задумываться.

Итак! Почему я бросилась на шею Доминику? Потому что смертельно скучала и мне страшно надоело мое столь никчемное существование. Когда же Доминик ушел, пресытившись мной, моим горем, моей страстью, я прибегла к самоубийству, быть может, за неимением героина или еще какого-нибудь сногсшибательного наркотика. А потом пришло чудесное откровение, даровавшее мне ту восторженность, без которой я уже не могла жить. Однажды увидев другую сторону жизни, уже не имеешь права прозябать в скуке и бессмыслице. Но в конце концов даже радость изнашивается. Быть может, само обращение к Господу Богу становится лишь избитой фразой, если молишься ему постоянно. События настолько захлестнули меня, что говоривший со мной Голос начинал понемногу стираться, а я даже не обратила на это внимание. Я была полностью поглощена теперешними переживаниями, которых мне более чем хватало. В конце концов, если бы не предпринятые предосторожности, то от такой драмы можно было бы получить чувство удовлетворения, близкое к экстазу. Но тогда я предала бы Голос, спасший меня. Да, «Пуффин», окружающая меня суматоха — все это доставляло мне некоторое сумрачное сладострастие, будто я была целью потасовки между противостоящими оккультными силами. И вот к чему я все это говорю: я опасалась того страшного момента, когда сотрясавшая меня буря утихнет. Я вернусь к прежней жизни с обманутым мною мужчиной, его больной матерью и насмешливым котом. И что тогда? Где и как достать себе тот милосердный наркотик? И я еще осмеливалась говорить о своей внутренней жизни! Так, будто мне действительно хотелось спокойной уверенности, мирного обладания незыблемой правдой, в то время как моей истинной правдой были пристрастие к потрясениям, разрывам и вызовам.

Мне вдруг захотелось перечитать книги о загробной жизни, сложенные мною до лучших времен на бульваре Сен-Жермен. Мне было необходимо прочесть другие свидетельства, способные вернуть мне состояние возбуждения, когда я чувствовала себя свободной от самой себя, своих сомнений и страхов. У мамы, в моем настоящем доме, я смогу также продолжить написание своего сочинения без опасения быть застигнутой врасплох. Кстати, совсем забыла отметить, каким странным образом мне удавалось его писать. Но так как я подхожу к особенно важному моменту — отсюда и эти своеобразные психологические исследования, интересные лишь для медиков, — мне нужно вернуться немного назад, иначе читатели могут удивиться: «Когда же нашлось у нее время состряпать столь длинный рассказ?»

Так вот, во-первых, это не мемуары, а скорее несколько сумбурная смесь наблюдений, свидетельств, повествовательных фрагментов, перенесенных второпях на бумагу, часто во время отсутствия матери или Бернара, а они оба по разным причинам часто отсутствовали. С самого начала я постаралась выбрать для этих целей самую неприметную тетрадь. Пользовалась клочками бумаг, отдельными листами, гербовой бумагой с надписями Флора или Ромовый завод, случайно попадавшимися мне под руку. К тому же мне нравилось писать в кафе, подобно известным писателям. Со мной всегда была большая сумка, в которую однажды я запрятала пистолет, и туда же запихивала свои сочинения, так что если бы любопытный сунул в нее свой нос, то подумал бы, что это всего-навсего мусор. Мне самой непросто навести порядок в этом хламе.

Во-вторых, и я настаиваю на этом, мне бы не хотелось, чтобы эти страницы были опубликованы, даже и малая их часть. Именно потому, что весь текст состоит из кусочков самого разного содержания, его легко расчленить и подавать короткими отрывками. Единственное мое стремление — это фигурировать персонально, пусть даже совсем коротко, но наравне со свидетельствами, собранными доктором Озисом или доктором Кюблер-Россом, оказывающим несчастным людям бесценную помощь. Например, совершенно необязательно знать, что я убила человека, но весьма небезынтересно услышать из моих уст, что дурные поступки не идут в счет и нет ни Страшного Суда, ни ада. Ад находится здесь! Это плотская тюрьма, застенок страстей без окон и дверей. Да что там! Ад — это скука, тет-а-тет с самим собой, самое страшное испытание. Вот оно, мое открытие. И я дарю его миру.

Я информировала инспектора Моруччи о своем намерении вернуться в Париж. Он не возражал. Напротив, он сообщил мне, что американская лодка была обнаружена на Капри и итальянская полиция сделает все необходимое.

— Не думаю, что это нам много даст, — сказал он. — Было бы чудом, если бы удалось обнаружить пулю. В этом деле все странно. Вскрытие показало, что непосредственно перед смертью жертва ела икру. Это означает, что мои первые предположения неверны. В действительности инженер пригласил кого-то на «Поларлис». Ручаюсь, что вы не сможете объяснить эту икру, если мы будем придерживаться предположения о случайной драке. Господин Легри ждал кого-то, в этом все дело. Может быть, женщину? Была ли эта парочка кем-то застигнута? В чем мы совершенно уверены, так это в том, что виновный или виновная все убрали, прежде чем исчезнуть. И поэтому нет никаких следов любовного свидания.

— Какая же тогда связь с «Пиус Пуффином»?

— Вот именно. На первый взгляд — никакой. Пуля — единственная улика, которая может навести хоть на какой-то след. В чем тоже нет особой уверенности. Адвокаты Ван Дамма засуетились. Дело оборачивается не слишком хорошо.

— Когда вы рассчитываете получить какие-либо известия?

— Со дня на день, если хозяин лодки захочет сотрудничать.

Моруччи проводил меня, пожав на прощанье руку.

— Думаю, потеря инженера создала для вас массу сложностей.

— Еще каких, — согласилась я. — Поэтому мне и нужно возвращаться в Париж.

— В случае необходимости где я смогу вас найти?

— Дома. Я не собираюсь исчезать.

Я была тронута встречей Бернара, который ждал меня в Руасси с видимым удовлетворением. Нет, пожалуй, это неподходящее слово. Если бы у меня был талант, я смогла бы описать всю глубину его чувств. То, что он был привязан ко мне, бросалось в глаза. Но он еще и дорожил мною, как токсикоман дорожит своим ядом. Когда мы разговаривали, он постоянно лучился радостью, старался не смотреть на меня с той грустной жадностью, которая порой искажала его лицо. Про себя я называла эту маску «лицом одиночества». Но была у него и некая манера «пожирать» меня глазами, что я неоднократно замечала в зеркальце, когда поправляла макияж. Было заметно, что он живет в постоянном опасении, что я уйду, и очевидно, свекровь поддерживала в нем эти страхи. Он никогда не мог смириться с той полунезависимостью, которую в итоге я приобрела. У меня не было никаких сомнений, что он узнал о моей короткой связи с Домиником и, должно быть, изводил себя мыслью, что я чуть было не убила себя из-за любви к какому-то сомнительному плейбою. Так почему бы мне не начать все это с кем-нибудь снова? Бедный Бернар! Иногда мне было страшно жаль его. Но я ненавидела ту роль неверной жены, которую он заставлял меня играть, провоцируя такую реакцию церемонным, ледяным тоном, которым он в совершенстве владел и использовал всякий раз, когда я возвращалась домой, не предупредив перед уходом, куда я направляюсь.

— Я ни о чем не спрашиваю, — говорил он; и это так красноречиво означало: «Ты все равно соврешь!», что мне хотелось кусаться.

В то время как самолет пролетал над пригородами, я продолжала думать о своем несостоявшемся замужестве. А теперь, когда фирма Роблен дышала на ладан, разве не пришло время подумать о разводе? Но Бернар проявил столько радости при виде меня. Правда, свойственной ему радости, без объятий и поцелуев. Он только спросил:

— Поездка не слишком утомила тебя?

Все было в выражении его глаз, различные оттенки которого я так хорошо знала. А также в его голосе, обычно предназначенном Принцу, когда он говорил с ним поутру, ласково вопрошая: «Ну, как спалось?» Да, он был счастлив вновь поймать меня в свои сети. Он донес мой чемодан до такси. Я рассказывала о следствии, о смелых домыслах Моруччи. «Не глупо, не глупо, — бормотал он. — Эта история о потерянной пуле заставляет задуматься». Но очень скоро он перешел к проблеме, интересовавшей его больше всего.

— Ты будешь вынуждена заменить Стефана. Кем? Мама думает, что пришло время начать переговоры с конкурентами. Например с Жоанно или с Неделеком? Если ты упустишь момент, то они начнут диктовать тебе свои условия.

Последовал спор, не замедливший привести нас к ссоре.

— Сегодня же приму меры, — отрезала я.

— Какие? Тебе следовало бы переговорить с мамой. Ей есть что сказать.

А вот этого говорить уже не следовало.

— Подам в отставку, — бросила я ему. — И пусть твоя мать сама разбирается, раз ей есть что сказать. Кстати…

Я нагнулась к водителю.

— Остановитесь на бульваре Сен-Жермен, 113-бис.

— Крис! Ладно! Хорошо! Я напрасно встреваю в твои дела. Но прошу тебя…

Он снова обратился к шоферу, который нетерпеливо пожал плечами и воскликнул:

— Следовало бы знать, куда вам надо!

Принц был в коридоре, издалека почуяв своего хозяина, и смотрел на него влюбленным взглядом. Меня он даже не заметил. Зато свекровь увидела. Ее взгляд был подобен удару скальпеля. Прямо в сердце. Потайные мысли на столе для вскрытия. Однако, пересилив себя, она изобразила приветливую улыбку, и приличия были соблюдены. Но мне не терпится подойти к главному.

Кофе мы пили молча, так как по телевизору шли последние известия. Вдруг заговорили о «Пиус Пуффине». Да, Моруччи не ошибся. С правого борта, немного выше ватерлинии, в корме накрепко засела пуля. Пистолетная пуля, уточнил комментатор. Но полиция напрасно обыскала лодку и пассажиров. Оружия не было. Вероятнее всего, пуля была выпущена кем-то извне.

«Пуля, — продолжал журналист, — отправлена в лабораторию на баллистическую экспертизу. Не следует забывать, что каждый снаряд имеет свои собственные черты и в некотором смысле свою родословную. В настоящее время ныряльщики исследуют морское дно вокруг „Поларлиса“, так как возможно, преступник выбросил оружие в воду, прежде чем скрыться».

— Это было бы слишком просто, — заметил Бернар. — Еще чашечку кофе, Кристина? Эта поездка тебя прямо-таки доконала. Не думай больше об этой глупой драме.


Потерянная пуля принесла мне немало бессонных ночей. На первый взгляд она не могла привести ко мне. Если полиция не доберется до пистолета, то мне нечего и опасаться. А там, где он спрятан, найти его непросто. Однако глухое волнение подтачивало меня. Напрасно я твердила себе: «Допустим, что пистолет обнаружат и меня арестуют, так как Бернар в это время находился в Париже, а его мать под присмотром сиделки. Значит, есть только один возможный виновный. Ладно. Меня будут судить. Приговорят. А что дальше?»

Именно это «дальше» и принадлежит мне. Я ускользну от своих судей через ту дверь в «иную жизнь», которая была мне указана, приоткрыта, наполовину подарена. «Позже, когда ты будешь свободна». Так вот — я была свободна! И что бы ни случилось, я уже была беглянкой. И тогда, прервав свои занятия, я открывала наобум одну из книг, моих верных спутников, которые всегда были при мне. Цитаты, свидетельства — их там было хоть отбавляй.

«При пробуждении я пыталась все рассказать медсестрам, но они посоветовали мне замолчать». (Естественно, это Великая Тайна.)… «Я и мои родители спросили у доктора, что он думает по этому поводу. Он ответил, что такое случается довольно часто: при сильных болях душа отделяется от тела». …Или еще: «Перед срывом я сама омрачала себе все прелести жизни. Теперь же полностью изменила свое поведение».

Я даже могла наизусть пересказывать некоторые отрывки, заменившие мне молитву. «Сейчас в центре моего внимания находится собственный рассудок, а тело заняло второстепенное место». И в особенности вот эту фразу, так поддерживающую меня: «С момента несчастного случая у меня часто возникает ощущение, что я могу расшифровывать флюиды, исходящие от людей». (И не только от людей, но и от животных, так как я легко читаю мысли Принца!)

Да, я — это дух. Я повторяю себе это и твержу, что ничто не может затронуть меня, однако волнение разъедает душу, как кислота. До такой степени, что я пишу эти строки в настоящем времени, будто потеряв нить времени. Но нет. Я помню каждую секунду этого ужасного дня, когда мое сердце перестало биться, будто сломавшиеся часы. Потом оно снова забилось, вот только, возможно, ненадолго…

Я находилась на бульваре Сен-Жермен, только что написала письмо с просьбой об отставке, чем была весьма удовлетворена. Зазвонил телефон. Это был инспектор Моруччи. Он казался взволнованным.

— Я уже звонил вам домой, — сказал он. — Прошу прощения за такое преследование, но выявлены новые факты, как я уже объяснил вашему мужу.

— Слушаю.

— Пуля была тщательно исследована моими коллегами в лаборатории. Она принадлежит калибру 7,65. Пока ничего особенного. Но широкой публике обычно неизвестно, что все снаряды, которые мы исследуем, тщательно сохраняются, нумеруются, классифицируются, поскольку иногда могут рассказать нам, что были выпущены из оружия, уже находящегося у нас. Или же пистолет, из которого был произведен выстрел, однажды всплывает, и тогда уже идентифицируют убийцу.

Я прервала его:

— Вы нашли пистолет?

Должно быть, мой голос дрожал. Чувства были сильнее меня. Как могла полиция обнаружить оружие, которое я собственноручно запрятала на самое дно сундука? Какая же я идиотка! Наоборот, все, что рассказывал Моруччи, было скорее обнадеживающим.

— Нет, — продолжал он. — Но в данном случае важно совсем не это. По крайней мере, на данном этапе.

— То есть как?

— Сейчас поймете. Эта пуля идентична той, которой была убита ваша мать, госпожа Роблен. И у нас есть тому доказательства.

— И что?..

— Ну и делайте выводы. Незнакомец, убивший господина Легри в Антибе воспользовался пистолетом, которым убил вашу мать в Париже.

Мысли мои были в полном беспорядке. Все это походило на какую-то мгновенную смену картин, мыслей, обрывок фраз. Мою голову буквально распирало, ибо никто не мог воспользоваться пистолетом капитана. Я была в этом абсолютно уверена.

— Алло?.. Мадам Вошель?.. Теперь понимаете, почему я позвонил вам? Следствие переносится в Париж.

— Почему?

— Да потому, что убийца почти наверняка принадлежит к окружению госпожи Роблен. Возможно, клиент, недовольный ею и ее инженером. Вы нам можете очень помочь.

Сдавленный смех или рыдание рвались из моего горла, и было такое ощущение, что там застрял посторонний предмет. Я откашлялась, чтобы прочистить горло.

— Что? — воскликнул Моруччи. — Говорите громче.

— Я говорю, что не вижу, как смогу вам помочь.

Дальше я уже не слушала и повесила трубку. Очевидность сжигала меня, как огненный столп. Если Стефан был невиновен, то оставался Бернар. Обе пули были идентичны. Я выпустила вторую из пистолета, о существовании которого знал только Бернар. Один пистолет и две пули. Двое виновных, не три и нечетыре. Только двое. Он и я. Маму убил Бернар. А не могли ли специалисты лаборатории ошибиться? Но я могла отрицать сколько угодно, правда прочно обосновалась во мне, подобно смертельному недугу. Бернар всегда знал, что там, наверху, в сундуке вместе с формой капитана лежал пистолет. Я была вынуждена признать, что он убил маму, даже если это и казалось мне невероятным. Затем он аккуратно вернул оружие на свое место, так же аккуратно, как привык делать все.

Я сходила за бутылкой вина и опорожнила ее, как какой-то пьяница. Глаза застилали слезы. Ладно! Моруччи был прав, но мне нужно объяснение, почему ласковый и добрый Бернар превратился в кровавого зверя. Вернувшись домой после того, как я обнаружила труп своей матери, я нашла его немного взволнованным, но, как обычно, заботливым, предупредительным, тем Бернаром, каким он был каждый вечер, когда спокойно дожидался меня, поглаживая кота. Но ведь не приснилось же мне все это! И утром это был все тот же спокойный, опрятный человек, без тени какого-либо волнения. Это был все тот же Бернар, тактичный, сдержанный, с той долей сострадания, присущей удрученному зятю, получившему печальное известие. Бернар Безукоризненный.

Правда, я, со своей стороны, врала тоже мастерски. Но ведь я-то должна была защищаться, противостоять нападкам толпы, если не хотела попасть в тюрьму. А вот он…

Каковы же были его мотивы? Сказать по правде, моя мать для него ничего не значила. Она была лишь генеральным директором фирмы, в которой его семья имела вложения. И убрав ее, он бы не поспособствовал процветанию дела. Существует одно предание, в котором говорится, что, если посадить скорпиона в круг, начерченный на земле, он убьет самого себя. Он будет ползти вдоль линии и, когда убедится, что выхода нет, ужалит самого себя и умрет. Вот так же и я медленно шла по кругу и…

Я вдруг подпрыгнула. Я еще не обнаружила всей правды, и это было ужаснее, чем все остальное. Должно быть, Моруччи известил обо всем Бернара и, значит, тот теперь знал, что Стефана убила я. Скорее всего это показалось ему чудовищным и необъяснимым, но факт оставался фактом для него, как и для меня, пригвоздив нас к одной стене с одинаковой очевидностью. И равно как я вынуждена была поверить в виновность Бернара, так же и он не мог не поверить в мою. Я не понимала его. Должно быть, и он не понимал меня, но очевидно одно — один пистолет на двоих.

И что еще важно! Если бы мне пришла мысль отомстить ему, то ведь и в его голову могло прийти нечто подобное. Мы представляли друг для друга одну реальную угрозу. Я все еще держала бутылку за горлышко. Она выскользнула из моих рук и разлетелась вдребезги на полу. Хотела ли я отомстить Бернару? Да, тысячу раз да! И на сей раз я не ошибусь в убийце. Но Бернар со своей стороны также хотел отомстить мне, будучи уверен, что Стефан был моим любовником.

Я окончательно запуталась. У меня уже не было сил анализировать свои мысли одну за другой, связывать их в прочную цепочку. Но пока с меня было достаточно и нужно было подготовиться ко всему. Я запечатала прошение об отставке. Бернар увидит в этом признание в моем преступлении, когда его мать заговорит с ним об этом. Пусть. Затем я занялась приведением в порядок своих заметок, пытаясь сделать из них связное целое, с которого нужно было еще снять три копии: одну для нотариуса, одну для вас, господа, и одну для меня. Последняя, если останется время, утратит свой первоначальный характер и превратится в самый обычный дневник, необходимость которого становилась для меня очевидной. И наконец, я составила краткую записку, адресованную господину Бертаньону.

Я, нижеподписавшаяся Кристина Вошель, находясь в здравом уме и твердой памяти, настоящим требую произвести вскрытие сразу после моей смерти, подозревая покушение на мою жизнь. Виновным может быть только мой муж, Бернар Вошель. Прилагаемый отчет, дубликат которого находится в ассоциации «Уметь умирать», прольет свет на скрытые причины моего исчезновения.

Кристина Вошель, урожденная Роблен.
Перед тем как запечатать свой отчет, я добавила еще несколько строк:

Учитывая, что с сегодняшнего дня обстоятельства могут играть против меня, прошу не удивляться отсутствию связи в моем повествовании. Это вовсе не означает, что я теряю голову, а лишь то, что я борюсь во что бы то ни стало за свою жизнь. Если смогу, я направлю дополнительные записки, подобно исследователям, которые считают своим долгом держать в курсе весь мир о своей скорой кончине.

Кристина Роблен
(отныне я отказываюсь называться Вошель).

Итак, продолжим. Я бы могла замолчать, ждать и следить за приближением конца. Я ожидала взрыва насилия и должна была буквально заставить себя вернуться к Бернару, предварительно отправив свои письма. Бернар работал в кабинете под пристальным взглядом Принца.

— Ну, наконец-то, — сказал он.

Вот так просто. Не повышая голоса. Так, что я даже не нашлась что ответить. Я уселась в кресло. Он выводил какие-то цифры, что-то подсчитывал на калькуляторе и находился очень далеко от меня. Одним словом, был таким, каким я знала его всегда, — серьезным, прилежным и ненавидящим, когда его отвлекают. Какое-то время я молча смотрела на него. Это было невероятно! Этот спокойный человек был преступником, и по его вине я убила невинного! Как только я пыталась сконцентрироваться на этой ужасной мысли, она ускользала от меня, как фокус в оптическом приборе, который никак не удается поймать. Я заставляла себя связать между собой две правды, сражающиеся в моей голове. «Так как вторая пуля моя, то первая — его». Он продолжал считать, не поднимая головы. Взбешенная внезапным приступом гнева, я произнесла:

— Как хочешь!

И уже собиралась выйти, когда он наконец-то соизволил заговорить.

— Папин пистолет больше не наверху, я сделал это после того, как мне позвонил этот полицейский из Антиба.

Я вернулась на место. Бернар потер глаза, будто на него накатил приступ мигрени. Наконец он слегка стукнул кулаком по столу.

— Он здесь, — продолжил он. — У меня не было времени подумать, но…

— Значит, — сказала я, — ждешь, чтобы убить меня, как тогда мою мать.

И тут я взорвалась.

— Ты ничего не сможешь со мной сделать. Представь себе, я приняла кое-какие меры. В настоящее время в руках моего нотариуса находится письмо, которое он вскроет после моей смерти. В нем есть и настойчивое требование о вскрытии. Кроме того, я подготовила подробный документ для ассоциации «Уметь умирать». В нем я рассказала все.

— Все? Ты уверена? — перебил меня Бернар.

— В чем?

— Я о твоих любовниках. Не только о Доминике, но о всех остальных.

— Каких остальных?

— Послушай, Кристина, если ты хочешь правду, так давай выкладывать все до конца. После Доминика были другие!

— Ложь!

— Зачем же ты проводила у своей матери все субботние вечера? Не ври. Она ведь была твоей сообщницей.

— Я запрещаю тебе…

— Ах, пожалуйста, без громких фраз. Здесь ты говорила: «Я иду к маме», а там ты говорила: «Бернар думает, что я у тебя. Если он позвонит, скажи, что я только что вышла».

Что я могла ответить, ведь это была правда. Но не та правда, которую представлял себе он. Я заставила себя говорить спокойно.

— Насчет Доминика, признаюсь…

— Ты настолько любила его, что решилась на самоубийство после его отъезда?

Он говорил почти шепотом, и чувства наши казались схожими.

— Тебе этого не понять, — с презрением заметила я.

— Ты так думаешь? Я нанял частного детектива, и он следил за тобой. Я страдал как… как… Не нахожу слов просто потому, что их не существует вообще. Я ничего не мог с этим поделать, если тебе нужна была такая любовь, которую я не мог… Но ты не имела права, Кристина… Еще с Домиником я, может быть, мог бы и смириться. Когда я увидел тебя в клинике, жалкую, с забинтованными запястьями, мне стало так больно. Но потом! Все началось сначала. И с кем? Этого я не хотел знать. Я отблагодарил детектива, но с ужасом ждал приближения выходных. Наступала суббота, ты одевалась, прихорашивалась. «Я иду к маме, Бернар». Она была просто сводницей.

— Забери свои слова обратно! Немедленно! — вскочила я.

Мы оба вдруг стали задыхаться. Я чувствовала, что он готов выдернуть ящик стола, схватить пистолет и выстрелить в меня. Что касается меня, то если бы у меня был пистолет, я бы не раздумывала. Он понемногу успокоился, и нервная дрожь в руках исчезла.

— Я мог бы назвать ее иначе, — пробормотал он. — Но это уже не имеет значения. Хочешь ты этого или нет, но она была еще больше виновата, чем ты. И я не выдержал. Сквозь нее я целился в тебя. У меня больше не было сил.

— А теперь?

— Теперь? Ты хуже, чем все, что я думал о тебе.

Он снова говорил хорошо поставленным голосом торговца марками, общающегося с клиентом.

— Я не сумасшедший, Кристина. Ты из тех женщин, которые без зазрения совести бросают надоевшего ей мужчину, но не терпят, чтобы бросали их. Стефан изменил тебе. Ты его убила.

Нас разделяла уже не просто пропасть. То была бездна. Как объяснить это ему?

— Я думала, что Стефан убил мою мать за то, что она уволила его. Бедный мой Бернар! Мои любовники! Любовь! Да ты просто ненормальный!

— А ты?.. Но не будем браниться, как… как…

Бедняга все подыскивал сравнения. Вне поля своей деятельности он был не так уж умен. Но в чем-то он был прав. Мы оба уже не воспринимали оскорблений. А кот слушал, время от времени пошевеливая одним ухом.

— Ты, естественно, рассказал все своей матери.

— Именно, что нет. Я совсем не хочу, чтобы она знала, что моя жена преступница.

— Тебе больше нравится, что ее невестка вышла замуж за убийцу?

Выхода не было. У каждого из нас было одно и то же оружие против другого. Но что приводило меня в отчаяние, так это то, что он, так же как и я, считал себя правым. Если он застрелил мою мать, так это было во имя его морали. А я в некотором роде была невиновна в смерти Стефана. Я просто ошиблась.

— Я сдам тебя, — сказал Бернар.

— Я тебя тоже. И твоя мать узнает не только, кто я, но и кто ты.

Он бросил на меня взгляд более чем жуткий, поскольку сумел сохранить бесстрастное лицо эксперта.

— Не забывай, — добавила я, — что я прямо сейчас могу рассказать ей всю правду о тебе.

И тогда отвратительная гримаса скривила его губы. Он выдвинул ящик стола, достал из него пистолет и навел его на меня.

— Малейший намек — и я выстрелю, — сказал он. — Будь что будет, но в Париже еще не перевелись адвокаты.

— Ты не слишком умен, Бернар. Неужели ты думаешь, что я держусь за эту жизнь? Бедный мой, не забывай, ведь я уже однажды умирала. И самое большое одолжение, которое ты можешь мне сделать, так это убить меня здесь, немедленно.

Тут я поняла, что попала в цель. Он повернулся к Принцу.

— Она же сумасшедшая, — пробормотал он.

Я же продолжала:

— Целься в сердце, как ты поступил с мамой. Ну же! Видишь, слабо! Так вот слушай. Ты никогда не сможешь хладнокровно убить меня, глядя при этом в глаза. Ты конченый человек, Бернар! До того конченый, что я дам тебе прочитать мой экземпляр отчета для ассоциации «Уметь умирать». Из него ты узнаешь обо мне все, и твои отвратительные подозрения, и твое безумное преступление — я уже не говорю о твоем чудовищном лицемерии — всего этого там в избытке.

Медленно, с осторожностью скрипичного мастера в обращении со скрипкой, он убрал оружие обратно в ящик стола, вытер руки бумажной салфеткой и устало сказал:

— Уходи. И больше не возвращайся.

— Осторожно, Бернар. Подумай о своей матери.

— Она знает, что между нами не все гладко, и уже давно. Самое лучшее было бы развестись.

— В таком случае мне придется все рассказать адвокату.

— Ты хочешь погубить нас обоих?

— Да.

Слово было произнесено шепотом, но казалось, оно взорвало тишину. Кот приоткрыл один глаз. Бернар схватил линейку, и кончики его пальцев побелели.

— Я буду защищаться.

— Но подумай же немного! Предположим, дело дойдет до суда. Что грозит мне? Я убила по неосторожности. Вот именно. Есть шанс, что меня оправдают. Ты же свое убийство подготовил. Это ты суду будешь объяснять, что моя мать, генеральный директор современной фирмы с большим будущим, прикрывала как сводница любовные похождения своей дочери! Да ты получишь максимальный срок! Это в твоем-то возрасте! Догадываешься, чем все это закончится?

Я дала ему время подумать. Но то, что я добавила потом, привело меня в ужас, так как, клянусь, я никогда не заглядывала так далеко.

— Ты ничего не сможешь со мной сделать. Не сможешь ни говорить, ни молчать, так как если ты заговоришь, то выдашь самого себя, а если промолчишь, тебя подстережет депрессия. А вот у меня есть еще одно оружие. Когда ты прочтешь мой отчет, то убедишься, что я не вру, говоря, что жизнь тяготит меня. Поэтому мне нет нужды применять насилие против тебя, но ничто не помешает мне покончить с собой, зная все, что мне известно.

— Ты не…

— Конечно же могу. Нужно будет только принять кое-какие меры. Мой нотариус вскроет письмо, и тогда все будет решать полиция.

Принц свернулся клубочком, обвернув вокруг себя хвост, что означало, что его ни для кого нет. Тишина была такой, что было слышно его мерное дыхание. Прозвеневший вдруг телефонный звонок заставил нас подпрыгнуть всех троих. Бернар снял трубку.

— Алло?.. Ах, комиссар Лериш! Но мне казалось, что следствие ведется в Антибе… Моя жена? Она как раз здесь, передаю ей трубку.

Прислонив трубку к уху, я почувствовала, какая она мокрая от пота, что позволило мне определить степень нервного расстройства Бернара. Лериш продолжал следствие в Париже и вызывал меня в полицию, что, пожалуй, смахивало на угрозу. Но никакая угроза уже не могла испугать меня.

— Я буду у вас, комиссар.

И все снова пошло по кругу, как карусель. Мне бы хотелось забыть этот удручающий мотив, повторяющийся с теми же ошибками. В последний раз я видела свою мать живой в восемнадцать часов, а распорядок дня Стефана был четко установлен на весь этот день. Также не было ничего подозрительного и в распорядке дня всех наших знакомых. Что же касается смерти Стефана, убитого из того же пистолета, что и моя мать, то это оставалось полной загадкой. Был ли это один убийца? И тогда провал по всей линии. Комиссар конечно же чуял подвох. Однако последствия двойного убийства оправдывали всех нас, родственников, близких и знакомых, так как по совету своего эксперта я объявила о своем банкротстве. Верфи Роблен, лишенные обоих руководителей, должны были перейти в другие руки.

Я хочу пересказать все эти неинтересные детали лишь для того, чтобы подойти к самому главному. Я отдала копии своих бумаг Бернару, чтобы, прочитав, он окончательно осознал, что моя смерть повлечет и его гибель. Бравада с моей стороны? Да, немного. Я была так уверена в своей правоте, а он казался таким подавленным, таким двуличным, что можно было только презирать его. Моя мать видела меня и одобряла мои действия, в чем я совершенно не сомневалась.

— Ты действительно хочешь, чтобы я прочел это? — спросил Бернар.

— Очень хочу. Если нам еще придется ссориться, мы хотя бы будем знать из-за чего.

Он пожал плечами и сказал коту: «Полная психопатка!»

Самое удивительное то, что наша совместная жизнь продолжалась, как и раньше. Моя свекровь, взбешенная, что стала жертвой провала нашего предприятия, со мной не разговаривала. Я заслужила лишь чуть заметный кивок головы, когда она усаживалась на свое место за столом, под портретом капитана. О смерти Стефана она узнала из газет. Я была уверена, что она расспрашивала сына, но это было то же самое, что стучаться в закрытую дверь. Бернар был самым скрытным человеком, которого я когда-либо знала. И он превосходно справлялся со своей ролью. Но я-то, которая угадывала все на свете, как будто принятое мною решение пробудило во мне дар все видения, я знала также, что читал он мои бумаги не в квартире, где его могли потревожить, а где-то в кафе или в библиотеке. И однажды, не выдержав, я спросила у него:

— На каком ты сейчас месте?

— На твоем самоубийстве, — ответил он.


Я обещала себе ничего не добавлять к тому, что уже написала. Но события принимают столь странный оборот, что я не могу не дополнить их. Мое последнее предложение было: «На твоем самоубийстве!» С тех пор минуло немало дней, и мне казалось, что мы должны были бы переругиваться все более свирепо. Однако произошло обратное. Бернар не только прочел мое сообщение до конца, но и начал обсуждать его, будто надеясь справиться с тем, что называл моим упрямством.

Мы были как два гладиатора, одинаково ловкие в старании утомить соперника обманными движениями и хитростями в надежде, что тот потеряет бдительность. Мы устраивались в его кабинете, он снимал телефонную трубку, клал ее на стол, и начинался долгий разговор партнеров, у которых много времени и которым хорошо вместе. На его коленях лежал мой рассказ, который он прикрывал рукой, и, будто желая удивить меня, Бернар цитировал наизусть целые абзацы, которые тут же спокойно комментировал, используя самые презрительные выражения, такие, как «вычурная каша» или «липкая сентиментальность». Я старалась не заглотнуть крючок. Спокойно смотрела на него, иногда даже улыбаясь, чтобы напомнить ему, что именно я вела эту смертельную игру. Иногда я прерывала его, чтобы сказать: «Я видела», и слова эти всякий раз выводили его из себя, хотя внешне он старался оставаться невозмутимым.

— Ты видела, — парировал он чуть дрожащим голосом. — Делов-то! Не забывай, что ты была истощена, а твой мозг был в состоянии асфиксии из-за недостатка кислорода. Вот и причина путаницы. Ты и наплела Бог знает что. Такие случаи известны медицине. И все твои религиозные домыслы не имеют с этим ничего общего.

— Может быть, ты и прав.

Он останавливался, пытаясь понять, уступала ли я или просто хотела сказать: «Говори, говори!» Принц спрыгивал на пол, затем важно усаживался, вкрадчиво поджимая под себя лапы, будто монах, прячущий руки в рукава мантильи. Бернар брал себя в руки и вновь переходил в наступление.

— Знаешь, я все понял. До встречи с Домиником ты не была со мной счастлива. Да-да, я в этом уверен. Я не психиатр, но… Что?

— Ничего. Продолжай.

— Тебя толкнуло на самоубийство отчаяние, согласен, но в основном из-за отвращения ко всему, ко мне, к этой ограниченной жизни. Разве не так?

Он становился ужасно патетичным, путаясь в собственных мелких причинах мелочного человека. Чтобы помочь ему, я согласно кивала головой.

— Когда тебя спасли, на краю небытия…

Тут уж я резко оборвала его:

— Небытия не существует.

— Ладно. Скажу иначе: когда тебя извлекли на поверхность, то к жизни удалось вернуть только твое тело, но никак не разум. Разум остался «самоубитым», зависшим меж двух миров… Почему ты смеешься?

— Просто нахожу тебя забавным, вот и все.

— Из-за тебя я потерял нить рассуждения.

— Я зависла меж двух миров.

— Ах да. Так вот с тех пор ты не можешь этого перенести. Ты вернулась, переполненная злобой и ненавистью, первой жертвой которой пал Стефан. А после него наступит моя очередь и потом наконец-то твоя, поскольку я уверен, что ты хочешь вернуться… туда. И все это ради чего? Ради собственной иллюзии. Видишь ли, что поражает меня больше всего, так это то, что ты никого не любишь. Только себя.

Я закрываюсь. Баррикадируюсь. Кто подсказал ему, что именно здесь меня можно достать? А он уже понял, что удар попал в цель.

— Я, — продолжает он, — любил тебя. Если бы я любил тебя меньше, то не…

Он замолкает. Я тоже храню молчание. Тишина. Затем он встает, пренебрежительно бросает мои записи на стол. Никаких комментариев. Водружает на место телефонную трубку и молча выходит.

Еще один мертвый день. Я выхожу из дому, чтобы купить несколько новых книг. На эту тему их выходит все больше и больше. Проблема жизни после смерти волнует многих людей. Я отправляюсь на квартиру своей матери и запираюсь там. А впрочем, зачем я запираюсь? Мне нечего опасаться Бернара. Я знаю, что пистолет он спрятал. Он сам мне об этом сказал. И все же я остаюсь начеку, потому что он может поддаться приступу бешенства или убедить себя, что мое письмо нотариусу не столь уж серьезная угроза. Теперь я вижу, что мой рассказ может восприниматься двояко. Первое — версия его адвоката. Он убил мою мать в приступе гнева, и, ослепленный ревностью, он убивает и Стефана, думая, что тот мой любовник. Просто и убедительно. И если в итоге он расправляется со мной, то это, может быть, и ужасно, но вполне логично.

Второй вариант (на сей раз виновной выступаю я) — все начинается с моего неудавшегося самоубийства. Я теряю голову и поочередно убиваю сначала мать, потом Стефана, а уж затем Бернара. Такое тоже возможно. Судья сможет выбирать между гневом одного и сумасшествием другого. И так как я еще способна здраво мыслить, то стараюсь уверить себя, что если к моему повествованию отнестись серьезно, то на преступника больше похож Бернар, а если не учитывать мною написанное, то я смахиваю на шлюху. В любом случае меня будут допрашивать, и я постараюсь, чтобы Бернар получил десять лет тюрьмы. Но если бы он рассуждал так же, как и я, то тоже понял бы, что может пристрелить меня без особого риска. А этого я не могу вынести. Он должен заплатить. И единственная возможность восстановить справедливость — это убить его своими собственными руками.

Как только не прокручивала я в голове эту дилемму: я оставляю его в живых, и он продолжает доказывать мне, что я ничего не видела и не слышала. Он торжествует. Или я освобождаюсь от него (быть может, с помощью яда) и отправляю его на Тот Свет, существование которого он отрицает, но который готов раскрыть ему объятия, так как по ту сторону правит только прощение и радость. Никогда, нет уж, никогда я не буду творцом его счастья. Я предпочитаю, чтобы он жил в этом мире, прозябая в собственном неверии. Даже если он задумал убить меня. Даже если ему удастся избежать тюрьмы. Даже если он будет каждый день потирать руки, думая, что победил меня со всеми моими видениями.

Какая же я все-таки дура. Быть или не быть, так ведь? Быть или не быть отмщенной. Я всюду таскаю за собою свою черную меланхолию, уничтожающую меня. Так ведь и он не очень-то умен. А правда заключается в том, что мы просто боимся друг друга, несмотря на все размышления и расчеты. Я действительно легко могу получить прощение, если сдамся и признаю, что ошибалась, что все, что я слышала, было лишь криком моей агонии. Но я нахожусь на той стадии ненависти, когда буквально готова взойти на костер.


Он установил за мной слежку, воспользовавшись услугами детектива, к помощи которого уже однажды прибегал. Может, он думает, что я хочу купить оружие. То-то он удивится, узнав, что я отправилась в Нотр-Дам. Я часто хожу туда. И думаю об этих святых, о тех, которые держат в руках свои сердца и головы. Все они окружены нимбами и ореолами. Все так или иначе прошли через пытки. Я тоже принадлежу к разряду мучеников, отказавшихся нарушить клятву. Именно поэтому мне так хорошо в этом полумраке. Я снова и снова обещаю говорившему тогда со мной существу выдержать все, невзирая ни на что. Что же касается Бернара, то, несмотря на весь его лоск, он больше напоминает распоясавшуюся чернь в ночь погрома. Он не орет «Смерть!», но у него всегда под рукой пистолет.

Проходят дни. Мы как-то уживаемся рядом в этом большом доме. Он еще больше похудел. Я тоже. Он следит за мной, так как мысль о яде пришла и ему тоже. Поскольку он не лишен проницательности, то понял, что если я, к примеру, приму изрядную дозу мышьяка, то письмо, лежащее у нотариуса, непременно обернется против него. Однако если ему удастся отравить меня медленно, постепенно, то такая смерть не покажется подозрительной. По крайней мере, так себе представляю я. Из чего и делаю вывод, что опасность исходит от него. И конечно же он догадывается, о чем я думаю. Он понимает и то, что я могу опередить его. Отсюда и постоянная «готовность», под надзором старухи, которая целиком занята ликвидацией предприятия «Роблен» и считает, что у нас те же заботы, что и у нее.

Я долго думала о разводе. Может, это самое простое? Поговорила об этом с Бернаром. Он не согласен. Утверждает, что скандал убьет его мать. Нет. На самом деле он не в состоянии развязаться со мной. Я пугаю его, но вместе с тем и необходима ему, так как для него самое главное теперь — это заставить меня сменить веру, или, проще, вернуть мне то, что он называет «разум». Его будто охватило бешенство. Он стал фанатиком своей религии правды. У него свои записи, свои аргументы, и прежде чем раскрыть их, он утверждает: «Это для твоего же блага, Кристина. Потому что я люблю тебя». Примеров можно привести великое множество. Вот хотя бы один, выбранный наобум (в его кабинете, перед завтраком):

— Возьмем, к примеру, ЛСД или подобные препараты, такие, как кетамин. Видишь, я хорошо подкован. Все они вызывают…

Он хотел сказать галлюцинации. Но Бернар знает, что это слово нельзя употреблять, если он не хочет, чтобы я ушла, хлопнув дверью. Поэтому продолжает в духе светской беседы:

— …состояния хорошо известной раздвоенности.

Я спокойно прерываю его:

— Я не была напичкана наркотиками.

— Нет, конечно же нет. Но ты ведь и не была в нормальном состоянии. Ты сама об этом писала, так или нет?

— Так. Но ты все истолковал по-своему. Потеряв кровь, я будто бы потеряла тело. Кровь — это нечто вроде старой одежды, от которой нужно избавиться, если хочешь владеть своим разумом.

Разум, душа — это те слова, которые заставляют его бледнеть от негодования. Я для него еретичка, «инакомыслящая». И ему не нужно прятать свое лицо в инквизиторский капюшон. Глаза его горят, хотя он и старается говорить самым спокойным голосом.

— Состояниями, подобными твоему, — терпеливо говорит он, — занимаются невропатологи. Существуют… заболевания нервной системы, сопровождающиеся теми же самыми эффектами. Я только что прочел в одной из твоих книг статью доктора Лукьяневича об «иллюзии самонаблюдения».

— Никто не принимает его всерьез, — замечаю я. — Сегодня все согласны с тем, что ты отвергаешь с такой горячностью: ясновидение, действие на расстоянии и даже биолокация.

На сей раз он взрывается. Бьет кулаком по столу. Принц убегает и прячется под стеллажи.

— Довольно, — орет он. — Убирайся прочь!

— Ладно, ладно. Не сердись.

Но он тотчас берет себя в руки, смотрит на часы.

— Мама должна оставаться вне этого конфликта, — говорит он. — Идем завтракать.

Несколько мгновений спустя мы втроем сидим за столом, лишь изредка перебрасываясь коротким словцом, чтобы попросить соль или корзинку с хлебом. Иногда наши взгляды встречаются, но мы тотчас опускаем глаза. Принц вертится возле нас, выпрашивая кусочек, тоскливо мяукая. Иногда он вытягивает лапку и просительно царапает чью-нибудь ногу. Он наша единственная связующая нить. Без него молчание было бы невыносимым. Я замечаю, что Бернар ест осторожно, следит за моими руками, будто я достаточна ловкая, чтобы просыпать на рыбу или овощи какой-нибудь ядовитый порошок. Но особенно бдителен он во время кофе. Кофе мы пьем растворимый, немного едкий вкус которого может замаскировать наличие постороннего продукта. Я пью маленькими глотками, смакуя. Улыбаюсь и говорю:

— Ты ничего не заметил? Может, сахарная пудра?

Он прекрасно знает, что я смеюсь над ним, и все же не решается притронуться к своей чашке. Вечером продолжается та же игра.

— Что это вас так веселит? — спрашивает старуха.

— Так, один недавний разговор, — вежливо отвечает Бернар.

Но стоит нам остаться один на один и отключить телефон, как столкновение продолжается. Он изменил тактику. Теперь он бьет по тем местам, где я беззащитна, медленно листая мои мемуары, подобно экзаменатору, говорящему с невежественным студентом.

— Тут полно пробелов, — с отвращением замечает он. — Перепрыгиваешь с одного на другое. Читая рукопись, не поймешь — идет ли дождь, или светит солнце. Ты просто уходишь от деталей, мешающих тебе. Очень мило бросить походя: «Проехали! Это не интересно». А может, это и есть самое интересное, намеренно опущенное. А я? Я появляюсь только тогда, когда нужен тебе в твоем рассказе. Да и то намеками, если не сказать наспех. А природа твоих отношений со своей матерью? Все смазано! Пусть читатель сам догадывается и заполняет пробелы.

Я начинаю терять терпение.

— Что означает это выискивание ошибок? Хочешь сказать, что я не умею писать? Велико открытие!

— О нет! — восклицает он. — Скорее, ты слишком ловка. Твоя манера свести весь рассказ к тому, что ты называешь своим «духовным опытом», всего лишь дымовая завеса, за которой ты прячешь свои истинные чувства, настоящие мотивировки.

— По-твоему, я обманщица?

— Счастлив, что ты это признала.

— Ничего я не признавала.

Он оскорбительно смеется, похлопывая мою тетрадь.

— Ты не отдаешь себе отчета, но все, что здесь написано, осуждает тебя же. Тебя ждет психушка, дорогая моя. И вся твоя трепотня про нотариуса ничего не изменит.

— А ты со своей бредовой ревностью, думаешь, — не находка для психиатра?

Мне стыдно за подобные сцены, и ему, скорее всего, тоже. Этот ежедневный кошмар — сколько он еще продлится? И нет никакой возможности поставить точку. Мы связаны друг с другом, как приговоренные и ждущие казни, которых садисты-революционеры бросали в Луару. Иногда я долго рассматриваю шрамы на своих запястьях. К чему бороться? Голос сказал мне: «Позже, когда ты будешь свободна». Теперь эта свобода зависит только от меня. Нужно еще немного силы, разбег, а именно его-то мне уже и не хватает. Снова хладнокровно использовать бритву я не смогу, поскольку утратила столь необходимую мне восторженность. Остается барбитал. Это не очень надежно, но что делать?


Да, я купила барбитал. Пузырек теперь всегда со мной, в кармане. Сарказм Бернара больше не трогает меня.


Перекресток был наводнен народом. Двое полицейских старались отодвинуть любопытных. Посреди шоссе стояла, мигая огнями, полицейская машина и «скорая помощь», из которой двое в белых халатах доставали носилки. Рядом покоилось перевернутое такси, грузовичок с раскуроченным передом и распахнутыми дверцами, а вокруг все было усеяно рассыпавшимися коробками с надписями «Хрупкое» и осколками стекла. Люди толкались, пытаясь увидеть раненых. Только что подошедшие пытались протиснуться вперед. Было три часа дня. Растущая толпа перекрыла движение.

— Что там такое? Бомба?

— Нет. Грузовик врезался в такси.

— Он гнал?

— Надо думать, если так разнес «рено».

— Есть жертвы?

— Не знаю. Я только услышал грохот, а когда прибежал, здесь уже было полно людей.

— Дайте пройти! — кричали полицейские. — Расходитесь!

Какая-то женщина с трудом выбралась из толчеи.

— Не могу на это смотреть, — сказала она, но сочла своим долгом объяснить: — В такси было двое — мужчина и женщина. Они все в крови.

— А водитель грузовичка?

— Его увели. По-моему, он был пьян.

Все замолчали, когда работники «скорой» погружали носилки в машину. На одних можно было рассмотреть чью-то белокурую голову, около других стоял медицинский работник и держал на вытянутой руке флакон, из которого резиновая трубочка тянулась к неподвижному телу. Машины включили сирену и быстро умчались, в то время как оставшиеся на месте полицейские чертили и что-то замеряли на асфальте. Разбитые машины казались угрожающим ломом, от которого каждый стремился поскорее отвести глаза.

В госпитале все шло стремительно, там умели обращаться с ранеными. Врач быстро осмотрел вновь доставленных, в то время как медсестра изучала их документы и диктовала сведения стенографистке.

— Вошель Бернар… год рождения… адрес… Вошель Кристина, урожденная Роблен…

Кристина, бледная, с закрытыми глазами, слышала все откуда-то издалека.

— Мужчина в коме, — сказал чей-то мужской голос. — 14-я операционная. Но с ним все кончено. А женщина, пожалуй, выживет. На операцию немедленно.

С невероятным усилием Кристина открыла глаза, и вначале ей показалось, что она снова в том коридоре, который привел ее — когда это было? — к свету. Но это был другой — светлее, хотя и такой же длинный. Она двигалась по нему без усилий. Совсем не страдая. Ее ждали. Зеленоватые силуэты в масках. Прямо над ней горел свет, бледный и яркий одновременно, не отбрасывающий теней. Ее подняли, переложили на твердую, холодную поверхность. Она не волновалась, будучи уверенной, что дверь отворится снова. Она пошевелила губами.

— Что она говорит? — прошептал из-под маски чей-то приглушенный голос.

— Я не совсем разобрала. Что-то вроде того, что она свободна.

Затем внезапно на нее обрушилась темнота.

Когда она вновь пришла в себя, вокруг все так же суетились врачи.

— Не двигайтесь, — посоветовал самый молодой. — Вам некоторое время придется побыть в гипсе, но опасности уже нет. И уж поверьте, вы возвратились издалека. Ну-ну, не надо плакать. Еще увидите, как жизнь прекрасна. А теперь постарайтесь расслабиться и отдыхайте, вот так.

Она пробормотала:

— А он?

— Тсс, разговаривать запрещено.

— Он умер?

Врачи, а их было трое, тихо посовещались, и тот, кто, очевидно, был хирургом, взяв ее за руку, сказал:

— Да. Но он умер смертью, которую можно только пожелать тому, кого любишь. На несколько секунд он вышел из комы и пришел в себя. Такое часто случается. Но никогда мы не видели столь счастливого лица. Он несколько раз повторил: «Я видел, видел». И добавил еще: «Дайте мне вернуться туда» — и в этот же момент умер… Ну-ну, мадам!

Они окружили кровать, откинули покрывало. Но хирург сразу же успокоился.

— Обморок! Ничего страшного… Шприц… Нет, потоньше иглу. Нужно было подождать… Волнение. Вот так, все. А странное у нее было выражение. Будто это не доставило ей особой радости. Отчаяние я бы еще понял, но злость.

Он открыл дверь.

— Фернанда! Поручаем ее вам. Поаккуратнее с ней. Посмотрите потом на запястья. Когда-то она пыталась покончить с собой. А если сейчас еще узнает, что никогда больше не сможет ходить!..


(1989)

Перевод с французского Л. Корнеевой


Солнце в руке

Предисловие

Странную историю, которую вы сейчас прочтете, мне самому когда-то рассказали. Выдумать ее у меня просто не хватило бы смелости — слишком уж она похожа на романтическую легенду, не имеющую ничего общего с реальной действительностью. Озеро в горах, затонувший в нем клад, старинный замок, помнящий Дю Гесклена, но самое главное — героиня. Женщина, всю жизнь взращивающая в душе раковую опухоль беспощадной мести… В наши дни это может, конечно, пленить наивного читателя, наделенного богатым воображением, но рискует показаться несколько старомодным. И тем не менее все это — правда! События, о которых здесь рассказано, произошли на самом деле, я же лишь изложил их в чуть более связной последовательности. Мог ли я, случайно услышав подобную историю, остаться глухим к ее призыву? По счастью, в ней изначально содержалось зерно той странной правды, которую невозможно сочинить, разрываясь между стремлением к грубой точности и желанием поразить окружающих. Она заслуживает того, чтобы быть воспетой бардом, но в моем лице обрела лишь скромного ремесленника, который, не имея иных побуждений, постарался изложить ее с предельной достоверностью.

Глава 1

Золото греет. Ветер с запада обдувает гладь озера своим свежим дыханием и заставляет зябнуть руки, засунутые глубоко в карманы. Жан-Мари крепко сжимает в руке монету. Он держит ее плотно, чтобы контакт ладони с металлом был полнее, иногда с нежностью оглаживает большим пальцем гладкую округлость или бережно проводит им по ребру монетки и тогда чувствует, что она словно живая. Ах, как ему хочется смотреть и смотреть на нее, но он не позволяет себе этого наслаждения, боясь, как бы сиюминутное счастье не иссякло и не лишило его будущих радостей любовного созерцания, — так берегут свет фонарика, включая его лишь по необходимости, иначе он начнет меркнуть, пока не погаснет совсем. И Жан-Мари крепко держит монету в плотно сжатом кулаке. Он уже досконально изучил ее рисунок: на одной стороне — двуглавый орел с развернутыми крыльями… впрочем, нет, не с развернутыми, а скорее с угрожающе приподнятыми, так, что растопыренные перья напоминают протянутые пальцы; на другой — вполне добродушный профиль с закругленным кончиком носа, валиком усов и бородой, какие носили эрцгерцоги. Но только этот человек куда больше, чем эрцгерцог. Он — император. Среди слов, выбитых по окружности монеты, ясно читается: «Imperator». Остальные слова он оставил себе на потом, это как бы сокровище в сокровище, неисчерпаемое до тех пор, пока его можно смаковать один на один. Почему, например, своей когтистой правой лапой орел сжимает меч, а левой — круглый шар, увенчанный крестом? Здесь есть над чем подумать, и каждое новое предположение — новый источник радости. Дата читается ясно: 1915-й — и сразу же вызывает в памяти какие-то смутные образы войн и трагических событий. Дед сказал: «Мне кажется, это четыре дуката». Подумать только, шестьдесят пять лет она кочевала из кармана в карман, из кошелька в кошелек, из бумажника в бумажник, из копилки в копилку, переходя из тонкой надушенной ручки в грубую лапу наемника, оплачивая то карточный долг, то услуги сводни — известно, на что богачи тратят золото, — словно искала хозяина, и вот теперь Жан-Мари, слегка надавливая на монету пальцем, как бы дает ей понять, что здесь, в Герледане 1980 года, она наконец-то обретет покой.

Он идет медленно. Ветер надувает его подбитую мехом куртку, ерошит бороду и усы. Взгляд его рассеян. Дукаты! Само слово внушает невольное уважение. Насколько оно звучит лучше, чем, например, пиастры, или луидоры, или флорины. Это слово из тех, что связаны с большими состояниями. Лакею платят в экю, это само собой разумеется. Но там, где речь идет о приданом или выкупе, — там нужны дукаты. «Моя монета», — с обожанием любовника шепчет Жан-Мари. Он уже отчистил, оттер, до блеска отполировал ее. Дед не слишком-то о ней заботился. Вместо того чтобы приделать ее к цепочке для часов или приспособить к булавке для галстука, как и следует поступать с драгоценностью, он просто закинул ее в дальний угол ящика, к другим ненужным вещам, которые постепенно накопило время: военному кресту, боевой медали, ордену Почетного легиона и документам, из которых следует, что солдат морской пехоты Ив Ронан Ле Юеде успел за свою жизнь повоевать во всех мыслимых и немыслимых войнах. Монета потеряла со временем свой первоначальный блеск и превратилась в нечто вроде трофея. «Не трогай! — говорил дед. — Это память…» Память о чем? С наградами все понятно. Их давали за боевые заслуги. Но монета? Все разъяснилось позавчера. И вот уже два дня, как он чувствует себя онемевшим от потрясения. И все из-за одного-единственного слова. Слитки! Да, дед так и сказал: «Слитки!» Конечно, их еще надо найти, но уже одно то, что он знает об их существовании, в какой-то мере делает его их обладателем. А главное — больше никто не знает этой тайны! Дед хранил ее много лет… Жана-Мари бросает в жар. Он помнит каждое слово… Бедный старик задыхался. Его руки, лежащие на груди, сводило судорогой. Каждая морщина на лице извивалась в мучительном спазме… «Ближе… ближе… Там золото… в ящиках. Я должен был сам… но я не… я не умею нырять… ты знаешь». Жан-Мари видел, что дед умирает, и внезапно на него накатил какой-то парализующий ужас. Он понимал, что должен что-то сделать, но не мог пошевелиться. Сердечный приступ… Надо позвонить врачу… Что-то надо делать… Но сначала… Сначала надо помочь ему договорить. Зачем нырять?

— Дед! Ты меня слышишь? Куда нырять?

Старик не слушал его. Он чувствовал, что собственный рот больше не повинуется ему. Язык не слушался. Он отчаянно спешил сказать.

— Кто еще об этом знает? — спросил Жан-Мари.

— Все погибли, — ответил дед. — Грузовик… гранатой…

Наконец дыхание восстановилось. Вернулся и голос. Дед схватил Жана-Мари за руку. И замолчал, словно взвешивал, на сколько ему хватит сил.

— Все в порядке, малыш. Не волнуйся…

И снова задумался, наверное, собираясь с силами.

— В сорок четвертом, — тихо начал он, — когда Паттон прорвал оборону немцев, они бросились удирать. Все люди, которые занимали замок… Помнишь?

Конечно, Жан-Мари столько раз слышал рассказ об этих событиях! Бронированные автомобили держали под прикрытием дорогу на Мортен, по которой шла эвакуация из Бретани, а вспомогательные службы тем временем бежали по дороге на Ренн, потому что она была самой короткой. Кого там только не было! Старик резервист, до смерти напуганный студент, не вернувшийся на фронт после госпиталя дезертир, какой-то неизвестно откуда прибившийся украинец, раненый солдат… Они по двадцать человек набивались в грузовики, и без того заваленные какими-то ящиками, мешками, чемоданами… Курс — на восток! Ночами, выбирая самые непроходимые дороги, через холмы и леса они удирали, больше всего боясь встречи с макизарами. Что-что, а уж свою историю Жан-Мари знает! Он был тогда совсем малявкой, но в его разумной памяти взрослого человека до сих пор как бы вторым слоем живет очарованная память ребенка.

— Дай сахару, — просит дед.

Это его лекарство на все случаи жизни: кусочек сахару и на палец водки. Медленно рассасывает сахар, успокаивается и даже пробует шутить:

— Испугался, Жан-Мари? Ничего, я вывернусь…

— Ты что-то говорил про какие-то слитки…

— Ну да. Это целая история. Замок Кильмер служил им базой для разных вспомогательных служб. Их полковник на гражданке был хранителем музея где-то в Баварии. А здесь ему поручили собирать в кучу все ценности, которые его шеф — генерал Генрих фон Ла Саль — награбил везде, где мог. Говорят, он был из потомков гугенотов-эмигрантов. И считал грабеж предметов искусства их возвращением истинному владельцу. Здесь, в замке, в 1944 году было много чего! Картины, старинный фарфор, коллекционное оружие… Ну и конечно, коллекция старинных часов нашей Армели… Ясное дело, ее увели… А из особняка Друэнов, что в Динане, увезли коллекцию старинных монет…

— Да, дед, да. Ну а клад-то?

Жан-Мари хочет знать все. Он хочет этого всем своим существом. Он надеется, он сомневается, он ждет. Он охвачен тревогой. Клад! Нет, это несерьезно! Это сюжет для комикса, неболее. Деда всегда заносит. Вечно он затевает что-нибудь грандиозное, вечно его окружают легенды. Ну, разве в это можно поверить — здесь, совсем рядом, рукой подать — ящики, битком набитые золотыми слитками?! Антильские острова, какой-нибудь Барбадос — вот места, где прячут сокровища! Ты отсчитываешь 20 шагов от третьей пальмы, начинаешь копать и натыкаешься на скелет, проржавевший пистолет и сундук, полный пиастров и дублонов! Но Герледан! Озеро, в котором ловят лещей и плотву! Оно создано для катания мечтательных влюбленных в лодке! Правда, прошедшая война тоже была в каком-то смысле пиратской. Черный флаг или свастика — такая ли уж между ними разница? И все-таки, дед, откуда же там взялось это золото, кто и где его украл? Старик похрустывает сахарком и задумчиво качает головой.

— Возле мельницы… — начинает он. — Как раз за этим, как его… Грузовик был марки «мерседес»…

— Ты хочешь сказать, что грузовик упал в воду?

— Ну да. Поправь подушку. Так. Уже получше… Нас предупредил один товарищ — его сестра спала с фрицем… Мы знали и место, и час…

— Подожди, — прерывает Жан-Мари. — Разве грузовик ехал без охраны?

— В том-то и дело. Они нарочно так сделали… Чтобы не привлекать внимания…

Он умолкает. Отдышавшись, продолжает:

— Монету дал нам фельдфебель, чтобы доказать, что не врет. Ну, про ящики с золотом… Но взять их нам так и не удалось. Грузовик занесло с дороги на обрыв, а потом…

Приподняв руку, он делает в воздухе жест, обозначающий погружение.

— Там глубоко… — замечает Жан-Мари.

Ему кажется, что он отчетливо видит всю сцену. Вот в этом месте на грузовик напали. Здесь он свернул с дороги. Она как раз вьется над озером, и довольно высоко. Местные всегда называли обрыв «мельницей», хотя здесь, на холме, сроду не было никакой мельницы, а были развалины какой-то башни, в которой теперь гнездились вороны. Оккупанты соорудили здесь бункер, чтобы перекрыть доступ к узкому пляжу, на котором купались солдаты.

Жан-Мари подходит к краю обрыва. Теперь здесь установлена подзорная труба на поворотном устройстве, через которую туристы обозревают панораму, открывающуюся на северном берегу: лес, гладь озера, дамбу, с которой с шумом срывается вниз вода, а если посмотреть дальше, то будут видны ланды и словно перечеркивающие пространство линии электропередач, прогнутые под тяжестью тепла, которое несут в себе, отчего кажется, что они волочатся прямо по земле. Обычный пейзаж для этого времени года — ведь сегодня 1 ноября, День всех святых. Ветер, облачное небо, а внизу, на дороге — старый междугородный автобус, одиноко мчащийся в сторону Жослена. Дед умер, но перед смертью успел передать Жану-Мари монету: так выбившийся из сил бегун на последнем метре дистанции передает товарищу палочку эстафеты. Значит, Жан-Мари должен найти и вытащить утерянное сокровище. По обрывистой тропке он спускается к узкой прибрежной косе, в которую краткими ударами бьют волны, увенчанные пенными гребешками. Где-то там, под водой, оно и лежит. Можно себе представить, во что его превратили прошедшие годы. Сначала грузовик разнесло взрывом гранаты, потом, под натиском течения, его обломки должны были рассеяться по каменистому дну, на расстояние метров тридцать, а то и все сорок. Наверняка в самом дне полно ям и впадин; наверняка оно завалено обломками домов, снесенных водой во время паводка. Как же их вытаскивать, эти ящики? Еще неизвестно, сколько времени уйдет на то, чтобы отыскать точное место падения грузовика. Жан-Мари пробует рукой воду у берега. Какая холодная! Не иначе дед позволил, чтобы клад столько лет дремал на дне, только потому, что считал — поднять его будет слишком опасно… Жан-Мари забрасывает в воду камешек и, следя взглядом, как здорово тот прыгает, невольно улыбается. Конечно, риск есть. Ну и что? Где-то в глубине его души уже теплится, подобно мерцающему огоньку счастья, уверенность, что теперь он богат. Он пока еще не говорил себе: «Я смогу купить все, что захочу». Просто он чувствует себя как-то выше, крупнее, сильнее. Он привык жить с ощущением, что очутился в этом мире почти случайно. И имя свое — Ле Юеде — он носит только потому, что его усыновили. Но теперь он наконец-то станет настоящим Ле Юеде! Его, именно его избрал своим преемником человек, который врос в эту землю корнями. Он — наследник. Сокровище не принадлежит никому, значит, оно достанется первому, кто его найдет. Ронан Ле Юеде не трогал его — видно, приберегал на черный день. Конечно, он мог заболеть или старуха, владелица замка, могла в один прекрасный день решить, что обойдется без его услуг, а слитки тем временем лежали, укрытые надежней, чем в бронированной камере какого-нибудь банка. Иногда старик приходил сюда подышать одним с ними воздухом. Он присаживался на краю оврага, закуривал трубку и говорил себе: «Вот малыш подрастет…» А может быть, он вообще ни о чем не думал. Он просто радовался оттого, что знал, где лежит золото, как звери радуются солнечному теплу. А теперь Жан-Мари держит в руках это солнце и даже не чувствует, что, оказывается, пошел дождь. А ведь подумать только, все висело на волоске! А если бы сердце у старика не выдержало и остановилось раньше, чем он успел передать ему свою тайну? Тогда Жан-Мари по-прежнему оставался бы здесь кем-то вроде слуги… Смерть настигла деда в тот глухой час, когда над ландами, словно перекрещенные в ночи шпаги, загораются лучи прожекторов. Жан-Мари не плакал. Когда зашла Мадлен Ле Коз, ей пришлось потрясти его за плечи. «Смотрите, он покинул нас». Это она взяла на себя все хлопоты. Подготовила тело к погребению, позаботилась о свечах и обо всем остальном… Она догадалась даже аккуратно приколоть булавками все награды покойного к его выходному пиджаку. От Жана-Мари не было никакого толку. Стоило ему вспомнить: «Я богат», как голова его немедленно пустела. Он и сейчас, хоть и прошло уже два дня, все еще не очухался. Он поднимает велосипед и за руль ведет его по каменистой тропе, которая отвесно поднимается от озера. Бросает взгляд на часы. Время еще есть. В одиннадцать часов у него назначена встреча в «Кафе дю Каналь» с Франсуа Ле Гийу. Да, время еще есть, но ему так нужно перед этой встречей побыть наедине со своим прошлым, да еще в такой день — в Праздник всех святых. Он словно в последний раз гуляет здесь с дедом, как когда-то в детстве держась за его руку. Они шагали рядом по этой горной тропинке, с которой так далеко видно все вокруг, и иногда дед шутя говорил: «А может быть, ты — маленький поляк. У тебя глаза совсем не здешние. У нас глаза хоть и голубые, как у тебя, но все-таки не такие. Наши глаза — как море. Они не сероватые, не зеленоватые, они просто голубые. А такие глаза, как у тебя, бывают у тех, кто привык смотреть не на море, а на бескрайнюю равнину. Не на воду! На травы. На поля пшеницы, которым нет конца…» Вот какой он был, дед. В его жилах текла ирландская кровь. Он был поэт, но только наедине с самим собой. Он крепче сжимал детскую ладошку. «Маленький мой полячок, — шептал он. — Вон оттуда пришел твой поезд. Ну и народ в нем ехал! Цирк, а не народ! Все смуглые, обветренные, в каких-то овчинных шкурах! А женщины!.. Юбки на них были всех цветов радуги, а самые старые курили трубку». Он ненадолго замолкал, словно отгоняя какую-то неприятную мысль, а потом весело встряхивал детскую ручку. «По сути дела, ты — человек ниоткуда! Поди разберись, откуда ты взялся!» У него в ушах все еще звучит любимый голос, которому вторит негромкое погромыхивание свободного колеса. Все это так похоже на сказку вроде тех, что печатают в альманахах. Бродячие цыгане, озеро Герледан, замок Кильмер… Старик, который с одинаковой ловкостью держал в руках весло, лопату и ружье… И наконец, монета… Отчеканенная в 1915 году — дата читается свободно — в Вене, в разгар войны. Европа полыхала пожаром, и может быть, где-то под бомбами тогда тоже бродил потерявшийся маленький мальчик… «Я богат!» Пока еще эти слова не значат ничего конкретного. Это истина, которой предстоит проделать долгий путь, словно мерцающему свету далекой звезды. Он робко пытается осознать, что золото — это власть, а власть — это бесконечное желание. Разве бедняк может желать? Эта простая мысль вдруг потрясает его, и ему хочется плакать.

Жан-Мари вытирает лицо отворотом рукава. Вороватый мелкий дождик успел набиться ему и в бороду, и в усы. Он поворачивает назад и идет туда, откуда пришел. Никто не должен знать о его богатстве, иначе со всех сторон набегут завистники и прицепятся, как колючие кусты ежевики. Да, о найденном сокровище, наверное, придется официально заявить. Придется заполнять какие-нибудь бумаги. Давать объяснения. На него будут подозрительно коситься. Вокруг него туманом скопится враждебность. Нет! Никто не должен узнать его тайну! Но как же тогда достать клад? Ведь озеро лежит, как на ладони, открытое всем взорам. Пройдет всего несколько месяцев, и Герледан, как и каждое лето, превратится в нечто вроде бассейна в городском парке. Повсюду появятся байдарки, водные велосипеды, доски с парусами для виндсерфинга, прогулочные катера! Откроются бистро, набегут уличные торговцы, загремит музыка из транзисторов, эхом летая от берега к берегу! Нырять среди этого базара? Немыслимо! Вывод: надо не упустить день и час, пока ветер, холод и угрюмый пейзаж еще не манят сюда туристов. Теперь прикинем: от Дня всех святых до Пасхи неполных четыре месяца. Значит, за эти четыре месяца клад должен быть найден! Кто будет искать? Озеро глубокое. Жан-Мари не раз нырял в него, охотясь на щук. Будь он лет на двадцать моложе, он и не подумал бы обращаться за помощью к кому бы то ни было. Пятнадцать метров! Двадцать метров! Для него тогда это было плевое дело! Но теперь!..

Жан-Мари чувствует, как его охватывает тревога. А вдруг дед ошибся? Ведь нападение случилось ночью и никаких точных ориентиров, где именно оно произошло, у него нет. Чуть левее, чуть правее, а в результате ему придется обследовать многие квадратные метры озерного дна. На самом деле это работа для водолаза, а не для ныряльщика. Он понимает, что отныне обречен балансировать между надеждой и сомнением… Ого! А ему уже пора на встречу…

Журналист ждет его в баре. Молодой парень в видавшей виды куртке и до дыр протертых джинсах. На плечах болтаются два фотоаппарата. Готов к записи магнитофон. Ему нужны подробности о жизни Ронана Ле Юеде, последнего руководителя подпольной ячейки имени Дю Гесклена. Пожалуйста! Разумеется, никто не собирается ему рассказывать об эпизоде с грузовиком. Жан-Мари сначала в общих чертах описывает жизнь старика. Сын управляющего маркизы де Кильмер, он всю жизнь прожил в этом замке и унаследовал должность от своего отца. У него был отдельный небольшой домик, что стоит возле самой ограды, у входа. Он умел делать абсолютно все, а когда наступал туристский сезон, надевал парадный костюм и водил посетителей по бесчисленным залам дворца, раньше, до прихода оккупантов, заставленным роскошной мебелью… Зал Дю Гесклена, Королевский зал, зал Герцогини Анны, зал… и т. д. Дед специально учил историю, особенно выбирая малоизвестные страницы времен Столетней войны, в которой один из предков маркизы играл видную роль. Когда подходили к портрету владельца замка работы Клуэ, дед, понизив голос, с гордостью цитировал девиз Кильмеров: «Не отступать ни перед кем!» Когда замок был захвачен немцами, он вместе с еще несколькими добровольцами перетащил из него все, что смог: сундуки, лари, застекленные витрины, картины, ковры. К сожалению, он не успел спрятать великолепную коллекцию часов (в справочнике Мишлена отмечена двумя звездочками), но, несмотря на запрет старой маркизы, все равно и после войны продолжал водить посетителей в «часовой зал» — теперь абсолютно пустой. Туристы обступали его плотной толпой, а он, указывая пальцем на очерченные мелом на полу круги и квадраты, говорил: «Перед нами три пары часов, подаренных Людовиком XV, одни из них украшены бриллиантами. Бесценная вещь…» «Здесь, чуть в стороне, — настенные часы наполеоновской эпохи. Несмотря на возраст, продолжают показывать время с точностью хронометра». «Вот перед… Прошу вас, чуть в сторону, мадам! Вы загораживаете другим верстак Бомарше! Инструменты можно посмотреть, но прошу вас, руками ничего не трогайте!» Если в Мюр-де-Бретани какой-нибудь приезжий спрашивал: «А что это за замок Кильмер? Есть там что смотреть?» — ему неизменно отвечали: «А то как же! Ради одного „часового зала“ стоит сделать крюк!» Это превратилось во что-то вроде местной шутки.

— И маркиза все это ему позволяла?

— Маркизе девяносто три года, — сказал Жан-Мари. — Все это ей уже давно безразлично.

— Кто живет в замке?

— Значит, так. В правом крыле, почти не разрушенном бомбардировками, сама маркиза. На втором этаже апартаменты ее племянницы, Армели де Кермарек. Окна выходят в парк.

— Она ведь тоже уже довольно пожилая?

— Вовсе нет. Ей лет пятьдесят или чуть больше. Зато характер! Не приведи Боже! Только это не для печати. Я живу на первом этаже. Дед занимал отдельный домик. Есть еще служебные постройки. Там живут Мари-Анн и Иветта. Они прислуживают в замке.

— Это все?

— Все. После смерти маркизы все будет продано. Если только замок не наследует племянница.

— Я сделал вчера несколько снимков, — сказал журналист. — На первый взгляд замок не слишком пострадал?

— Это только так кажется, — ответил Жан-Мари. — На самом деле кровлю давно пора менять. Но на это нужны миллионы…

Они помолчали. Потом Жан-Мари повел головой.

— Признайтесь, вы ведь немного и из-за меня приехали? Вам рассказали, что я не настоящий Ле Юеде? Конечно! Я так и знал! Не надо, не извиняйтесь! На самом деле все очень просто. В 1940 году я оказался в поезде, который вез беженцев с севера. Там были шахтеры, сельские рабочие, цыгане… Да кого там только не было! А в Ренне на вокзале поезд разбомбили. Целую тучу бомб сбросили! Представляете, что там творилось? Меня нашли среди трупов — голого, но живого и даже не задетого. На мне не было ничего: ни браслета, ни полоски с именем вокруг шеи, ни медальона — ничего. Я был никто. Сам я рассказать ничего не мог, потому что был совсем маленький. Спас меня дед, и он же усыновил. В то время это было просто. И я всю жизнь прожил с ним. Пока шла война, днем дед работал у маркизы, а по ночам — в Сопротивлении… Конечно, я упрощаю! Во всяком случае, знайте: взрыв шлюза в Бельвю — его рук дело. Вооруженное нападение в ущелье Дауля — тоже он. Он был незаурядный человек, вы уж мне поверьте! Эх, будь у него побольше тщеславия… Кстати, идею насчет катера тоже ведь он предложил!

— Какого катера?

— У нас на Блаве есть небольшой экскурсионный катерок, и он курсирует между Мюр-де-Бретань и Дорианом. Довольно выгодное дело, к тому же привлекает в замок туристов. Мы ведь живем за счет туризма. Здесь не так легко найти работу. У деда были грандиозные планы. Он хотел организовать «кельтские походы» — так он сам их называл. Он умел заглядывать далеко в будущее. И еще он считал, что замок Кильмер мог бы стать идеальным местом для музея Сопротивления. Места в нем хватает! Он даже распланировал, где что будет находиться: в одном зале — карты, в другом — парашюты и оружие, отбитое у врага; зал, посвященный подводникам, еще один — истории диверсионной работы. А назвать он его хотел «Музей имени Дю Гесклена».

— Потрясающе! — прерывает его журналист. — Но почему же он не воплотил свою идею в жизнь?

— Хороший вопрос! Он был уже стар. А потом, для него сказать и сделать — это было практически одно и то же. Помните, что я вам рассказывал про исчезнувшие коллекции? Ему достаточно было их описать, и люди начинали чувствовать их присутствие рядом с собой, пусть даже в виде слов. А главное, откуда было взять деньги?

Тут он умолкает. Деньги-то теперь есть! Так вот чего ждал от него старик! Он должен довести до конца задуманное им дело. Должен сделать реальностью его мечту.

— Вы еще что-то сказали? — встрепенулся журналист.

— Нет-нет… Ничего…

— Ну что ж, спасибо вам. Напоследок ваше фото. Сидите там, где сидите. Отлично!

Вспышка, вторая, третья… Жан-Мари не жалеет, что согласился на это интервью. Теперь ему многое стало видеться яснее. Какие бы трудности его ни ждали, он просто обязан отыскать сокровище. Это приказ. Больше, чем приказ. Это — его посвящение в рыцари. Где-то он читал об этом. Сейчас он уже не помнит, что именно в этот момент происходит, но это точно какая-то торжественная церемония. На одной гравюре он видел картинку: коленопреклоненный рыцарь опускает голову… Вспышки фотокамеры кажутся ему сейчас бликами сверкающих мечей. «Обещаю», — думает про себя Жан-Мари. И в порыве восторга добавляет: «Не жалея сил!»

Дождь усилился. Возле кафе есть парикмахерская, и Жан-Мари вскакивает на крыльцо, спасаясь от дождя. Он уже принял решение, но внутренний порыв действовать в нем не ослабевает. Не долго раздумывая, он решительным шагом входит в салон.

— Привет, мсье Ле Юеде! Пришли подстричься? Конечно-конечно, понимаю. Я обязательно буду на похоронах. Весь город придет.

Жан-Мари усаживается в кресло и говорит:

— Волосы, усы, борода. Все!

В комнате повисает тишина. К парикмахеру поворачивается сразу несколько голов, лежащих, словно отрезанные, на безупречно чистых салфетках. Может быть, плохо расслышали?

— Подровнять? — переспрашивает брадобрей.

— Отрезать!

И вот уже вокруг его лица с прикрытыми веками порхают ножницы.

— Ваш дед! — говорит мастер. — Какая потеря! Сколько всего он мог рассказать! Ему ведь говорили: «Мсье Ронан, вы должны об этом написать!» Разумеется, мы не принимали все его байки за чистую монету. Но слушать его можно было часами! Мне приходилось выставлять его отсюда вместе с клиентами. «Ступайте в бистро! — говорил я им. — Мне работать надо!» Чуть-чуть усов оставлю?

— Нет!

— Совсем узенькую полосочку! Тонюсенькую! Вы их будете поглаживать, когда вам надо будет произвести впечатление!

— Нет.

— Знаете, вас это здорово изменит. Вам будет казаться, что вы своим новым лицом тайком подглядываете за старым. Первое время вы будете без конца ощупывать лицо. И будете удивляться: а что я, собственно говоря, глажу: свои щеки или чью-то задницу?

Раздается громкий взрыв хохота. Пара-тройка самых любопытных подходит ближе — посмотреть.

— Знаете, на кого вы теперь похожи? — говорит парикмахер. — На Жана Габена. Нет, не в профиль. Но подбородок и глаза… — Он отступает на шаг и, склонив голову, изучает взглядом творение рук своих, а потом громко зовет: — Моника! Хочешь взглянуть?

Его жена встает из-за кассы и подходит ближе. «Ах Боже мой!» Она потрясенно обходит вокруг кресла.

— Тебе не кажется, что он похож на Габена?

— Что ты, совсем нет! Я бы сказала, скорее на Карда Юргенса — смотри, такой же открытый лоб! Да вас дома не узнают, мсье Ле Юеде!

Парикмахер снимает салфетку и протягивает зеркало. Жан-Мари в шоке. Неужели этот незнакомый мужчина со слишком светлыми глазами, с веснушками на лице — это он? Остальным клиентам почему-то становится не по себе, и они старательно смотрят в другую сторону. Когда Жан-Мари идет к выходу, все до одного провожают его взглядами, и в этих взглядах ясно сквозит осуждение. Он шагает прямо под ливень. Он уже жалеет о том, что натворил. Что скажет Армель? Ведь он с ней не посоветовался! Он, у которого вошло в привычку посвящать ее во все свои планы, даже самые ничтожные, никогда ничего не покупать, не поставив ее в известность. Как будто после смерти деда она стала главой семьи! Чем ближе к замку, тем определеннее зреет в нем мучительная мысль, что хочешь не хочешь, а придется показать ей монету и открыть секрет. Она и так уже после смерти деда ходит вокруг него кругами. Она уже чует тайну. Стоит ей увидеть, что из города вернулся совершенно новый Жан-Мари — не Жан-Мари, а какой-то незнакомец, явно замысливший что-то подозрительное, — конечно, ему придется во всем признаться. Он чувствует непривычный холод вокруг глаз и ушей и ускоряет шаги. Он и так опоздал. Армель уже накормила тетку обедом и теперь наверняка ждет его в столовой. С некоторых пор, стремясь упростить жизнь слугам, они стали есть вместе: Армель с теткой на одном конце огромного стола, дед с внуком — на другом. Пустое пространство зияло между ними. Блюда друг другу передавали через середину, где обычно стояли, остывая, соусы. Все-таки нужно было соблюдать хотя бы видимость дистанции. Еду привозил дед на специальном столике на колесах, потому что кухня была далеко, а повариха Мари-Анн мучилась тромбофлебитом. Если бы не дед, не его всегда приподнятое настроение и изобретательность, эти трапезы были бы еще угрюмее и мрачнее. Он обожал шутить и изо всех сил изображал из себя глуповатого метрдотеля, преисполненного важности и подобострастия одновременно. Названия блюд он сообщал с таким видом, будто был шеф-поваром знаменитого ресторана. Если это были устрицы, то он представлял их не иначе как «дщери Океана». Жареная мелкая рыба превращалась в «любимое лакомство Нептуна». Он не любил сыр и потому, когда наступала очередь десерта, морщился и брезгливо цедил: «экскремент дю Канталь» или просто: «нормандский навоз». Старая маркиза, приставив к уху руку, внимательно слушала, что он скажет, а потом хохотала до слез. А теперь… Жану-Мари становится страшно. Через парк он уже не идет, а бежит и останавливается только в вестибюле, чтобы прислушаться. Тихо. Кашлянув, он говорит себе: «Да что такое! Что я, не у себя дома?!» И тихо толкает дверь. Они здесь, обе. Старуха надела лиловый костюм, в котором она похожа на прелата. На ней блестят драгоценности. Как всегда, Армель сделала ей макияж, отчего высохшее лицо старой дамы напоминает фарфоровую маску. Глаза ее смотрят живо и строго, и в них мерцает что-то вроде укора. Армель сегодня в сером — полумонахиня, полу-учительница. В уголке рта пролегла горькая складка. Волосы она собрала назад, чтобы они не закрывали ее узкого и бледного лба. Глаза у нее неуловимого голубого цвета — цвета страсти. Она в упор смотрит на Жана-Мари, а у того нет даже сил шагнуть через порог. «Извините», — бормочет он.

Глава 2

Армель сидит перед мольбертом в своей комнате у окна. Освещенные косыми лучами солнца краски кажутся в этот час особенно нежными. Слева, на подставке, перед ней раскрыт альбом Катрин Кардиналь, но она все никак не может решить, что же ей выбрать: часы из позолоченного серебра или часы из горного хрусталя? Обе драгоценные вещицы воспроизведены на гравюре с замечательной точностью, но она понимает: чтобы передать игру света в хрустальных гранях, ей потребуется упорство, труд и неистовство, на которые сейчас, после ссоры с Жаном-Мари, она не способна. Бесспорно, вещь стоит того, чтобы занять свое место в коллекции редчайших часов — она относится ко времени Людовика XIII, — но, в конце концов, сколько можно! Почему она должна мучить себя? Ей гораздо больше нравятся другие часы, выполненные в форме черепа. Этот цвет тусклого серебра! Блики будет трудно передать, особенно те, что придают зубам выражение злобной агрессии. В профиль хорошо виден шарнир, соединенный с нижней челюстью и спрятанный сзади: он служит крышкой циферблату, но вся эта причудливая механика должна быть передана только более или менее контрастной тенью. На лбу — медальон, очевидно, изображающий Адама и Еву посреди стилизованных цветов. Все вместе производит впечатление мрачности и враждебности, особенно из-за этой челюсти, которая будто спешит ухватить зубами убегающее время. Убегающее время! Ведь это не более чем красивая ложь! Я даже не знаю, какое сегодня число, думает она. Когда мы похоронили Ронана? Позавчера? Не помню… У нас здесь вечно понедельник. Или вторник, или среда — не важно. Время никуда не бежит. Оно стирается. Ты чувствуешь холод или тепло — по сезону, — и все. Замок вращается вместе с землей, а мы, внутри, — жалкие тени солнечного циферблата. Я просто идиотка. Зачем я рисую все эти часы? Разве можно нарисовать время? Как будто от себя убежишь! Как будто в моих силах приказать часам идти так, как хочу я, как будто гномон управляет солнцем, а не наоборот. Раньше… когда-то… до того как… Не знаю, как сказать, но тогда я и вправду любила живопись… Армель закрывает глаза. Как хотелось бы ей вернуться назад, обрести себя, прежнюю, снова погрузиться в то безжизненное существование, только со стороны казавшееся наполненным деятельности, заботами, когда окружающие говорили друг другу: «Не мешайте ей, она работает». В каком-то смысле она действительно работала. Иногда у нее возникало ощущение, что она — муха, заживо спеленутая пауком и оставленная им про запас. Только она сама была одновременно и мухой, и пауком. Она не притрагивалась к скрученной шелковой нитью жертве — прежней Армели, Армели ее юности. Просто время от времени проверяла, на месте ли тельце. Оно всегда было на месте и потихоньку усыхало. Дергаться оно перестало уже давно — время страданий для него миновало. Скоро оно высохнет окончательно, и тогда, подумала Армель, я стану настоящей старой девой — такой очаровательной безобидной старушкой, подбирающей брошенных котов и раненых птичек. Рассеянным взглядом она бродит по палитре, стараясь отыскать нужное сочетание красок, тот самый оттенок, в котором металл сливается с костью. Если ей удастся поймать этот блеск, что играет на округлости черепа и заставляет почувствовать движение часовой стрелки на дне глазниц, тогда, быть может, уйдет наконец из сердца эта грызущая тревога, которая не дает ей покоя и терзает ее с тех самых пор, как Жан-Мари… Конечно, он обрился наголо не просто так. Это была с его стороны провокация. Разумеется, смерть Ронана стала для него тяжелым ударом. Но не только в этом дело… В первые два-три дня он был похож на смертельно раненного… Но не так, как обычно выглядят люди, утратившие дорогое существо и сознающие, что отныне никто его не заменит. Уж в чем, в чем, а в умении скорбеть Армели нет равных. Эту партию она вытвердила наизусть. Было время, и она пролила немало слез. Все секреты печали — ближайшей соседки смерти — ей известны лучше, чем кому бы то ни было. Она чутко прислушивалась к боли Жана-Мари — так маэстро прослушивает пробу ученика. Горечь его утраты была искренней и глубокой, но… Опытное ухо не могло не уловить фальшивой ноты. Страшно подумать, но в отчаянии горя эта нота звучала какой-то неуместной радостью! К траурной скорби примешивался чуть уловимый оттенок довольства, лишающий саму скорбь ее безысходности. На кладбище он, похоже, даже не слушал, о чем говорил полковник Геэнно. Все вокруг вспоминали славные дела ветерана Сопротивления, и один только Жан-Мари был все это время где-то далеко, поглощенный собственными мечтами. Неужели зарождающаяся любовь воздвигла на пути страдания загадочный барьер нового счастья? Так вот в чем дело! Жан-Мари влюбился! Не успел его дед закрыть глаза, как он уже помчался к парикмахеру! Наверное, его красотка ему сказала: не желаю больше видеть ни твоей бороды отшельника, ни усов, с которыми ты похож на лангуста. Именно так сказала бы сама Армель, если бы у нее появился такой вот, заросший до глаз воздыхатель. Слава Богу, ей ни разу не пришлось делать ничего подобного. О! Наконец-то! Вот тот самый бронзовый оттенок, который она искала. Теперь чуточку белого, чтобы череп не превратился в каску… Маленькая эта победа немного согревает Армели кровь. Ее глухое недовольство Жаном-Мари понемногу утихает, уступая место — нет, не снисходительности; такое чувство, как снисходительность, паук убил сразу, — а чему-то вроде жалости. Замерев с занесенной кистью, Армель погружается в раздумье. Сначала была Алиса, потом дылда Фернанда. После Фернанды появилась эта шлюшка, что служила официанткой в «Веселой плотве», а после нее — толстуха Жоэль из магазина «Призюник». И это не считая всяких случайных знакомых, подцепленных то на пляже, то в прибрежных забегаловках, куда он, по его собственному выражению, время от времени «заходит на посадку». Дурак! Кто тебя на этот раз подцепил? Видно же, что он места себе не находит! Он, наверное, думал, что теперь, когда Ронана не стало, он может демонстрировать здесь свои непотребные победы! Что такое две женщины для юного варвара? Ему сейчас кажется, что пришло его время и пора ему перестать играть роль домашнего слуги. Армель уже говорит сама с собой. Неужели ему трудно было прийти к ней и честно сказать: «Крестная, у меня появилась подружка. Это не то, что было раньше. Это серьезно…» А, ладно! В конце концов, он уже в том возрасте, когда пора знать, чего хочешь. Она тщательно вытирает кисть, закрывает альбом и отталкивает мольберт. Часами из горного хрусталя она займется потом, когда успокоится. А эту «мертвую голову», ну ее совсем. Она отказывается. Чего она не может простить Жану-Мари, так это его манеры смотреть на людей, никого не видя, как будто он спит наяву! Пусть себе волочится за юбками, это его право! Но только нечего изображать перед ней великую любовь! Не его это дело! Разыгрывает тут комедию страсти! Да что он знает о страсти? Страсть! Ей хочется плюнуть. Но все-таки, что же с ним творится? Чем он так захвачен? А вдруг он вздумает отсюда уйти? Может быть, в замке его держало только присутствие деда? Вдруг мы с ним оба, сами того не подозревая, томимся одной и той же грызущей тоской? Скрестив руки, Армель начинает кружить по комнате, словно монахиня в своей келье. Она умеет мыслить жестко. От хвори, затуманившей мечтами голову мальчишке, нет лекарства — если только это та же хворь, что годами гложет и ее. Эта горькая судьба — быть не тем, чем тебе хочется быть, желать чего-то, не имея желаний. Кто сказал: «Быть или не быть?» Нет, не то. Просто быть, существовать во всей бессознательной силе бытия, как дерево, в нужный момент теряющее отмершие части себя, утрачивать сожаления, угрызения совести, сознание ошибок, как засохшую кору. Или стать пресмыкающимся, сбрасывающим кожу, — да, оставить на колючках свое прошлое, как ставшую ненужной оболочку. Быть проще, проще и опроститься настолько, чтобы суметь поделиться хоть с кем-нибудь мыслями, в которых не смеешь сознаться даже себе! С Ронаном это было возможно. С Жаном-Мари — нет. Со старой тетушкой — тем более. Никого у нее нет. Одни эти стены, что без конца твердят все те же старинные истории. Со старческим брюзжанием изношенных колесиков начинают бить древние часы. Пора идти укладывать маркизу спать. Потом надо обойти замок, проверить, заперты ли окна и двери, подергать за все ручки, повернуть все ключи, погасить свет, а потом, шагая долгими коридорами, слушать за своей спиной краткое эхо звяканья ключей, собранных в тяжелую связку. Ей безразлично, вернулся Жан-Мари или нет. У него свой универсальный ключ, и если даже он придет домой, когда замок будет заперт, сможет переночевать в домике деда. Впрочем, из-за траура он, наверное, оттуда и не выходил. Армель уже у себя в кабинете. Здесь она по вечерам кое-что записывает. Нельзя сказать, что она ведет дневник. Нет, ей бывает достаточно нескольких коротких заметок, сделанных в толстой школьной тетради с обложкой, украшенной гравюрой, на которой изображен с ног до головы вооруженный рыцарь, приподнявшийся в стременах и сжимающий в руке копье. Она усаживается, открывает тетрадь и пытается сосредоточиться. Так, если верить дате последней записи, прошло уже пятнадцать дней. «Как хорошо говорил полковник Геэнно. Тетушка утверждает, что он приходится нам родней по линии Ле Гийу. Надо будет послать ему открытку». На следующей странице запись: «Зачем ему понадобилось покупать себе этот кожаный пиджак, в котором он похож на охотника за бизонами? Не знаю, сколько это может стоить, но готова держать пари, что очень дорого».

Еще через два дня.

«Он совсем сдурел. Купил себе губную гармошку. Нет, конечно, не концертный инструмент, а такую маленькую прелестную никелированную гармонику, которую носит теперь в нагрудном кармане. Я довольно глупо ему заметила:

— Ведь ты не умеешь играть?

Он моментально принял оборонительный тон:

— Мне захотелось!

И эти злые, колючие глаза, которые смотрят на тебя в упор, как будто хотят ранить. Кого он мне напоминает? Хищного зверька, вскормленного из детского рожка — послушного, ласкового — и вдруг кидающегося на кормящую его руку.

Неужели я разбудила гепарда?»

С того дня записей больше нет. Армель не открывала тетради. Она ненадолго задумывается, бросает взгляд на часы. Уже восемь. И пишет: «Ветер. Дождь все льет. Устала от живописи». Вздыхает и закрывает тетрадь. Снова задумывается. «Мне захотелось!» И это он, который всегда был таким хорошим мальчиком! Сама покладистость, само послушание! «Хорошо, крестная… Уже иду, крестная…» И вдруг: «Мне захотелось!» Что это — бунт? Ну уж нет, этого Армель не потерпит. Если ему захочется чего-нибудь еще, пусть придет и скажет ей. Она не позволит ему тратить деньги на всякие глупости! Не так уж много он зарабатывает.

Ее снова охватывает гнев. Еще раз бросает она беглый взгляд на часы и внезапно принимает решение. Ужинать он не приходил, значит, наверняка сидит в домике деда. Все чаще он там отсиживается. Вот, кстати, еще один знак — откуда в нем взялось это стремление обособиться? Он — единственный спасшийся ребенок из горящего поезда. Ему так часто рассказывали об этом случае, что он стал считать его чем-то вроде своего рождения. Славный Ронан! Он тоже иногда был способен на глупости. Армель берет фонарь, ключи, набрасывает на голову и плечи большую черную шаль и выходит наружу. От лампы перед ней бежит кружок света, выхватывающий из тени лужи воды и ямки, через которые она перескакивает. Дождь теперь превратился в мокрую пыль, во влажный и теплый моросящий туман, липнущий к коже и каплями собирающийся на кончике носа. Где-то в глубинах памяти перед ней всплывают картины ярко освещенного Парижа. Время от времени с ней это случается: вдруг настигнет какой-нибудь забытый образ, зримый, словно живой, и толкает ее изнутри, как ребенок в утробе. Ей приходится остановиться и, прижимая к бедрам руку, отдышаться. А все из-за этой гармоники! Ну, пусть теперь изволит объясниться! Он у себя. Армель с хозяйским видом толкает дверь. Она не просительница! Она у себя дома! В том числе и здесь. Он занят делом: проверяет кислородный баллон. Левой рукой держит возле губ клапан, который издает какие-то вздохи, похожие на кукольное лопотание, а другой крутит что-то вроде крана. Армель в этом ровным счетом ничего не смыслит, но ее сразу же охватывает тревога. Она вскрикивает: «Для кого это?»

Застигнутый врасплох, он тем не менее невозмутимо отвечает: «Для меня».

Продолжать расспросы бессмысленно. Причиндалы, разложенные на кровати и стульях, без слов говорят о том, что задумал Жан-Мари. Но ей еще хочется сомневаться, и она начинает медленно рассматривать снаряжение, похожее ей приходилось видеть по телевизору: облегающий черный костюм — такие надевают подводники и сразу становятся похожими на гостиничных воров, — баллоны со сложной системой трубок, маску с задранной кверху дыхательной трубкой. Полный комплект. Жан-Мари не отводя глаз следит за каждым ее шагом.

— Зачем все это? — тихо и неуверенно спрашивает она.

— Секрет!

— Ты что, смеешься надо мной? Но я все поняла… Она…

Он резко машет рукой и прерывает ее не дослушав:

— Нет никакой «ее»! Это дело касается только нас с дедом!

— Допустим, оно и меня касается!

Тут он взрывается:

— Черт возьми! Почему я вечно должен спрашивать разрешения? Я собираюсь исследовать участок дна в озере, вот и все!

На этот раз он победил. Армель присаживается на краешек стула.

— Что же твоему деду могло там понадобиться? Ты болтаешь всякий вздор, лишь бы не рассказывать об этой девке!

Его охватывает ярость. Стараясь сдержаться, он закуривает сигарету. Еще новость! Он начал курить!

— Я не имею права рассказывать, — говорит он. — Я дал деду обещание.

— Значит, мне Ронан не доверял?

— Не в этом дело. Если бы он успел, он, наверное, посвятил бы в тайну и вас. Поклянитесь, что никому ничего не скажете.

— Послушай, Жан-Мари. Прекрати эти детские игры.

Она поднимается.

— Молчи, если тебе так хочется. Но если ты собираешься нырять, не рассчитывай, что тебе удастся сделать это незаметно. Во-первых, кто будет тебе помогать? Надеюсь, ты не собираешься заниматься этим в одиночку? Ну?

— Крестная, нехорошо вытягивать из меня силой тайну, но вы сами этого захотели! — И он освобождает дедово кресло. — Садитесь! Именно сюда, так надо! Мы должны чувствовать, что он здесь, с нами! — Из внутреннего кармана пиджака он вынимает какой-то предмет, завернутый в замшевый лоскуток, и протягивает его Армели. — Смотрите!

Она недоверчиво разворачивает сверток и обнаруживает внутри золотую монету.

И невольно вскрикивает, как будто нечаянно выпустила на волю запертого зверька.

— Что это?

— Монета в четыре дуката. На одной стороне — посмотрите! — профиль Франсуа-Жозефа. Это я точно знаю, потому что дед мне сказал. На другой — двуглавый орел Австро-Венгерской империи. Наверное, эта монета долго ходила по свету — она стала такой тоненькой! Но все равно это ценный экземпляр для коллекционера. Дед отдал мне ее перед смертью.

— И в чем же тайна? — спрашивает Армель.

— Это целая история. Вы помните, что здесь творилось в последние дни оккупации?

— Конечно, помню.

— Вы можете припомнить все в точности? Я вас прошу, потому что сам я был слишком маленьким. Я помню, но смутно. Отчетливо вижу только некоторые детали. У полковника был ординарец — такой худой и длинный парень, очень симпатичный. Он нам часто приносил хлеб и картошку, да?

— Точно. Он был огненно-рыжий. И вечно чистил сапоги.

— Так вот, он-то и рассказал деду кое-что интересное.

— Что же, например?

— Насколько я понял, он сообщал ему всякие ценные сведения. Боялся, что попадет в плен, и заранее готовил себе тылы. У деда как раз был приступ, когда он все это мне рассказывал. Мне приходилось понимать его с полуслова. Генерал, который командовал здешним округом, всю добычу прятал в замке, а полковнику было приказано ее вывезти…

— Какую добычу?

— Произведения искусства, драгоценности, коллекции — все, что они награбили в банках и музеях, в том числе, между прочим, и ваши часы. И конечно, золото.

— Много?

— Ящики. Мне кажется, он говорил про три ящика с золотыми слитками. Почему слитки? Потому что они переплавляли ценности в слитки, чтобы удобнее было вывозить.

— Признайся, ты сам все это выдумал?

— А монета? Я ее тоже выдумал? Монету деду дал фельдфебель, как раз для того, чтобы доказать, что он ничего не выдумал. Он же рассказал, что ящики должны погрузить в грузовик и ночью тайно вывезти, без охраны, чтобы не привлекать внимания партизан…

Армель пожимает плечами.

— И ты в это веришь? — говорит она.

Жан-Мари начинает кипятиться.

— Я верю, потому что дед тянул из себя кишки, чтобы успеть мне рассказать! Если бы вы его видели, поняли бы, что он говорит правду! Грузовик должен был выехать на дорогу в Ренн, обогнув озеро по самым слабо охраняемым проселкам. Дед с отрядом напал на него возле Мальбранского холма. Но все у них пошло наперекосяк. Схватка была такой стремительной, что грузовик потерял управление и бухнулся в озеро. Там он и лежит, вместе со слитками. Все немцы, которые были в грузовике, погибли сразу. А соратники деда погибли потом, в боях следующей зимы.

— Если я правильно тебя поняла, Ронан остался единственным выжившим свидетелем?

— Да!

— И об этом событии никогда не писали в газетах?

— Да это не было событием! Сколько боев осталось безвестными, а в них участвовали миллионы человек! Знаете, как писали про такие стычки? Разведка боем, и никаких комментариев! Поверьте, я много думал об этом, и чем больше думаю, тем лучше понимаю, что все это прекрасно объясняется.

— Зажги-ка мне сигарету.

— Как? Вы хотите…

Жан-Мари выполняет просьбу, но пальцы его при этом дрожат. Он, конечно, понимает, что крестная только что проявила слабость, но кто на ее месте смог бы сохранить спокойствие и не впасть в буйное нетерпение? Он протягивает ей зажженную сигарету. Армель кашляет и закрывает глаза.

— Теперь вы мне верите?

— Нет.

— Как «нет»?

— Нет, потому что Ронан не стал бы молчать столько лет. Ты сам вспомни, какие истории рассказывал нам твой дед про свои партизанские подвиги в отряде имени Дю Гесклена! И ты веришь, что он стал бы молчать про такое приключение? Про такой фантастический налет, от которого меркнет любое воображение? С чего бы ему было держать его в тайне?

— Он хотел сохранить сокровище для меня.

— Ты грезишь, бедный мой Жан-Мари…

— О нет! Я все мозги уже вывернул себе наизнанку, стараясь понять…

— Так вот в чем дело! — бормочет Армель.

— Что?

— Я говорю, вот почему у тебя был такой отсутствующий вид. Ты как будто злился, что должен терпеть мое присутствие. Но ты же знаешь, я ничего от тебя не требую.

— Да, — вздыхает Жан-Мари. — Вы не хотите облегчить мне жизнь. Но я же собираюсь поделить сокровище с вами. Дед выбрал меня наследником, потому что понимал, что доставать золото со дна озера — мужское дело. И это так и есть! Но что мне одному делать со всеми этими миллионами?

— Неужели там так много?

Вопрос обоим кажется смешным.

— Вот видите, — восклицает Жан-Мари, — я вас уже обратил в свою верю! Конечно, там много. Подумаем. У вас есть время? Мы можем говорить? Хорошо. Три ящика, в каждом не меньше дюжины килограммов. Допустим, всего килограммов тридцать. Это значит — тридцать слитков. Один слиток стоит… Я знаю, я ведь тоже газеты читаю.

— Хорошо, хорошо, не спорю. Это будет внушительная сумма. Но кому это золото продать? В том виде, в каком оно есть, — это не больше чем диковинная находка. Это еще не капитал!

— Вы меня нарочно запутываете, — говорит Жан-Мари. — Это деньги, вот что это такое! И на эти деньги можно купить кучу всего.

— А как ты собираешься заявить о своих правах на это золото?

— Не знаю. Об этом я еще не думал.

Она бросает сигарету и кладет руку на плечо Жану-Мари.

— Бедный малыш! Ты еще не нашел и следов этого грузовика!

— Именно поэтому я собираюсь туда отправиться.

— Ты с ума сошел! В это время года? В такую погоду? И наверняка это страшно глубоко?

— Да, возможно, метров тридцать. Грузовик не мог уплыть далеко от берега.

— Ты ведь отвык нырять?

— Эта привычка никуда не денется. Еще в прошлом году я участвовал в соревнованиях в Лориане!

Снова он напускает на себя этот самодовольный вид уверенного в собственном превосходстве самца. А Армельпытается представить себе, как выглядит обрыв высотой в тридцать метров… Это будет повыше, чем башня замка Кильмер, да еще в глубине черной воды, где наверняка полно всякого подводного зверья. И во мраке этой бездны — затерянный крошечный силуэт Жана-Мари…

— Само собой разумеется, — снова начинает он, — я приму все меры предосторожности. Хотя зачем? Снаряжение в прекрасном состоянии. Чувствую я себя хорошо. Я не простужен. И потом, сначала я просто произведу разведку. Потом возьму «Зодиак» и закреплю в отмеченном месте. Пока что мне надо просто сориентироваться на дне, под водой. Фонарь у меня новый.

— Замолчи сейчас же! — говорит Армель. — Неизвестно, кто из вас с твоим дедом больше сумасшедший! И когда ты думаешь?..

Рукой она делает жест, изображающий погружение.

— Завтра утром, — отвечает Жан-Мари. — Как только пробьет шесть. Барометр поднимается. Погода будет хорошая.

— Ты окончательно решил?

— Да. И пока не наведу полную ясность, буду чувствовать себя больным.

Армель подходит к нему и коротко целует в лоб — привычным поцелуем на ночь.

— Никогда еще ты не был таким отчаянным, — говорит она и забирает свой электрический фонарик.

Уже дойдя до двери, вдруг поворачивает назад.

— Ты сейчас говорил, что знаешь, сколько стоит золото в слитках. Так все-таки, килограммовый слиток — это сколько?

— Восемьдесят тысяч франков. А тридцать слитков… Считайте.

Она чуть задумывается и шепчет:

— Получается два миллиона четыреста тысяч франков…

— Совершенно верно. Или двести сорок миллионов по-старому. И вы хотите оставить их на дне?

Она не отвечает и выходит из домика с таким видом, будто спешит убежать. Двести сорок миллионов. От таких цифр кому угодно дурно станет. Вот если бы ей эти миллионы… Многие вещи, о которых пока приходится только мечтать, стали бы реальностью…

Глава 3

Какая холодная вода! Время от времени Жан-Мари останавливается и поднимает голову, чтобы прикинуть расстояние, которое ему еще предстоит преодолеть, а заодно отдышаться. Не то чтобы он устал, просто сказывается отсутствие тренировки. Особенно неловко ногам, отвыкшим от тяжести ласт. Глаза его горят. День еще не занимался. Над озером стелется мелкий туман, а на поверхности воды, гладкой, как стекло, отражаются звезды. В этот тихий час мир пока еще не принадлежит людям и пребывает в полном согласии с самим собой. Тишину слегка нарушает лишь доносящийся шум водосливного желоба. Жан-Мари продвигается вперед, стараясь не поднимать волн. Перед тем как ступить в воду, он внимательно осмотрел в бинокль противоположный берег. Никого. Да и кому взбредет в голову в ноябре приходить сюда поутру на прогулку? Время рыболовов тоже еще далеко: клев начинается поздним утром, когда озерные хищники выходят на охоту. Туристы давно разъехались по домам. Жану-Мари не о чем беспокоиться. Машину он оставил в густом кустарнике Роботской рощи, что прямо напротив холма Мальбран. Комбинезон натянул еще дома, а из Кильмера выехал по проселочной дороге, что ведет к Ла-Гренуйер. Отсюда до леса два шага. Расстояние от берега до берега он изучил еще раньше. Две-три сотни метров — может быть, чуть больше, из-за октябрьских дождей уровень воды в озере поднялся. Все равно, это вполне по силам среднему пловцу. Есть и течение, правда несильное, так что, если строго придерживаться заранее намеченных ориентиров, сбиться с курса невозможно. За негустой завесой тумана отчетливо виден холм, а на нем — каменный столб-ориентир с подзорной трубой. Жан-Мари чувствует себя уверенно, но в то же время его не покидает легкая тревога. Он, конечно, доплывет, но вот приблизит ли это его к цели? Как только он притащит на берег необходимое оборудование — лодку, таль, тросы, — сейчас же набегут толпы зевак. Энергично работая ластами, он продолжает обдумывать план дальнейших действий, хотя ему уже ясно, что о массированном — за день-два — броске не может быть и речи. Но и по одному выуживать ящики будет не легче… Руки у него заледенели. Ему кажется, холод пронизывает его насквозь. Нет, его стихия — море, а не этот мутный бульон, в котором не чувствуешь ни плотности, ни настоящей толщи, весь пропитанный запахом полусгнившей травы, противостоящий пловцу с какой-то скрытой враждебностью. Еще один быстрый взгляд поверх волн. Остается не больше пятидесяти метров. Но Жан-Мари не собирается выходить на противоположный берег. Все, что ему требуется, — оглядеть береговую линию в том месте, где упал грузовик. Он достаточно опытен, чтобы на глаз примерно определить глубину. Чем отвеснее обрыв, тем глубже дно. Здесь. Он до половины высовывается из воды, продолжая работать ластами, и напоминает дельфина. Вокруг него неподвижно стоит черная, полная непроницаемой тайны вода. Итак, набрать в грудь побольше воздуха, нырнуть до самого дна, а потом быстро вынырнуть на поверхность. Вот именно, думает Жан-Мари. Хорошо бы быть лет на двадцать моложе. Он никак не может решиться. Ощупывает себя руками, описывая на воде небольшие круги. Старается припомнить все, что ему приходилось слышать от рыбаков, туристов, рабочих плотины и шлюзов. Помнит он и про волнорез плотины, который всегда изображают на открытках для туристов. В центре глубина залива — пятьдесят восемь метров. В этой цифре он уверен. Озеро вовсе не такое глубокое, как можно подумать, хотя сейчас вода поднялась. Значит, ему нужно быстро оттолкнуться и вниз головой рухнуть под воду, к самому дну. Он не собирается тщательно прощупывать камни на дне, нет, он всего лишь коснется их руками, чтобы убедиться, что достиг цели. Он готов поклясться, что клад должен быть где-то здесь, наверное, застрял на середине подводного склона, потому что озеро — эта заполненная водой узкая долина — имеет форму заглавной V, а не U, значит, немецкий грузовик не мог в двадцати метрах от берега уйти под воду слишком глубоко. Наверное, он лежит на склоне расселины, может быть, зацепился за какой-нибудь подводный утес… Хотя… Ведь сорок лет прошло! Само ложе озера подвержено частым перепадам давления из-за смены времен года и из-за работающего на берегу завода. Но в конце концов! Хватит рассуждать! Надо просто проверить себя, как проверяют машину, а сейчас все его тело: сердце, легкие, мышцы — это машина для погружения. Жан-Мари доплывает до узкого пляжа, окаймляющего обрывистый берег. Здесь он осторожно снимает с себя снаряжение: баллон, пояс, маску. Он понимает, что переоценил свои силы, когда экипировался так, словно сегодня же отправится на свидание с сокровищем. Он как будто сам себе лгал, чтобы набраться храбрости. Но сейчас он просто обязан показать себе, чего стоит. Сбросив тяжелую ношу, он снова бросается в воду и в несколько гребков достигает места, которое кажется ему самым многообещающим. Теперь несколько глубоких вдохов, чтобы запастись воздухом. И последний, немного торжественный взгляд вокруг. Уже занимается день: начинают розоветь первые утренние облака. Жан-Мари твердит про себя фразу-заклинание, которую полушутя всегда повторял дед, когда ему предстояло что-нибудь трудное, например одолеть особенно упрямый гвоздь или выбить особенно тугую пробку. «Не отступать ни перед кем!» Давай, Жан-Мари! И, делая мощный взмах ногами, он бросается в гущу воды. Ласты гибко трепещут, руки работают энергично. Он погружается быстро, гораздо быстрее, чем на море, потому что в пресной воде даже не ныряют, а просто несутся камнем ко дну. В ушах у него поднимается шум. Оказывается, он совсем забыл это ощущение, и сейчас оно его слегка беспокоит. Искушение вернуться наверх, отказаться от своей затеи постепенно превращается в немой крик мучимой плоти, одержимой одним желанием — вернуться на воздух. Плотнее сжав зубы, Жан-Мари пытается открыть глаза. Раньше он делал это сотни раз. Но сегодня вода обжигает, слепит его. Он чувствует: еще немного — и он пропал. Вокруг невозможно различить ничего. Весь он теперь обращается в одно горячее чувство — вырваться наверх и вдохнуть в себя одним отчаянным глотком все небо сразу. Он останавливает движение ластов, превратившихся в тормоз, и одним рывком прекращает погружение. Медленно, слишком медленно, не в силах больше сдерживать в груди уже ненужный, отработанный воздух, который теперь только душит его, он торопливо несется к спасению. И наконец выныривает. Он дышит. Ему жарко. Глубиномер показывает: восемнадцать метров. Тело его ликует. Но душа — душа скорбит. Он провалил свою попытку. Он не смог даже краешком глаза увидеть камни на дне. Дыхание понемногу налаживается. Значит ли это, что клад для него недосягаем? Не обязательно. Просто надо хорошенько потренироваться. С кислородным баллоном он сможет исследовать озеро совершенно спокойно. Да нет, какой там спокойно! Жан-Мари сейчас, сию минуту понял, что он уже не способен на подвиги. Он сможет нырять, сможет плавать по дну, сможет все осмотреть, но только если будет погружаться ненадолго — по 20–25 минут — и при условии, что у него будет с собой сильный фонарь. Если правда, что в море в хорошую погоду прекрасно видно все вокруг, то здесь, в этой озерной впадине, да еще ранним утром, на глубине трех-четырех метров уже царит кромешный мрак. Об этом он как-то не подумал. И ведь что-то придется сказать Лосуарну, который достал ему баллон, маску и глубиномер, чтобы тот не болтал направо и налево, что Ле Юеде… А, ладно! Самое простое съездить в Лориан, где никто не будет задавать ему вопросов. Весь во власти своих мыслей, он снова надевает снаряжение, потом долго кашляет и высмаркивает нос, поочередно зажимая большим пальцем обе ноздри. И снова идет в воду. Переправа кажется ему долгой. Все те же думы продолжают кружиться в голове, как назойливые мухи. Деньги! Скромных сбережений, которые остались от деда, надолго не хватит, а баллоны и маска стоят недешево. Фонарь? Не на фонаре же экономить! И лодка нужна… Каждый новый образ пронзает его мозг новой колючей болью. Если бы удалось уговорить Армель принять участие в расходах! Но он не осмелится ее просить. Наконец он касается берега и, приподнявшись на одном колене, дает себе немного отдышаться. Небо уже пламенеет вовсю. Утро обещает быть прекрасным, каким оно бывает здесь часто. Высоко поднимая ноги в ластах, он идет к своему укрытию, и со стороны кажется, что на каждом шагу он перешагивает через небольшой заборчик. Но что это? Здесь, под деревьями, явно тянет табаком… С бьющимся сердцем он снимает ласты. А он так хотел остаться незамеченным! Он делает несколько неловких шагов, согнувшись под тяжестью своей ноши, и сейчас же замирает на месте. Перед ним — незнакомый мужчина, сжимающий в руках небольшую камеру. Камера направлена прямо на Жана-Мари, и незнакомец несколько секунд снимает его, после чего делает шаг ему навстречу и как ни в чем не бывало представляется самым светским тоном:

— Жорис Ван Лоо! Пожалуйста, извините меня, мсье! Когда я увидел, как вы, словно существо из легенды, появились из озера в этом утреннем полумраке, я не мог устоять перед искушением заснять вас на пленку. Вы, очевидно, ловили рыбу?

— Э-э… ну да… донки ставил…

Жан-Мари бормочет первое, что приходит на ум. Голландец — а это скорее всего голландец — одет в светлый элегантный твидовый пиджак, обтягивающие рейтузы с буфами, обут в безупречной формы сапожки. Белый галстук, спортивная каскетка. В руках он небрежно сжимает ту самую видеокамеру. Вид у него такой, будто он шагнул сюда прямо со страницы модного каталога. Словно понимая, что Жан-Мари чувствует себя смущенным, как застигнутая врасплох обнаженная купальщица, он говорит не переставая:

— Я видел вашу машину, когда ставил свою. Дорога здесь ужасная, но на моей можно ездить практически везде, а я как раз и хочу получше осмотреть эти чудесные места. Я приехал искать натуру для одного очень трудного фильма, который будет называться «Гений христианства». В фильме будет целая часть, посвященная кельтам, а найти для съемок подходящий антураж не так-то просто. Мне хочется… Впрочем, может быть, вы мне поможете. Я слышал, что где-то здесь имеется местность… Извините, очень трудное название… Ле Эль… Ле Юль…

— Ле Юэльгоа! — говорит Жан-Мари.

— И там действительно есть скалы, и дубы, и вообще всякая такая мистика? Понимаете, это не должно походить ни на Голгофу, ни на дольмен[306]… Нечто гораздо более примитивное, в духе Вагнера…

— Значит, вам нужен Ле Юэльгоа!

— А далеко это?

— Совсем не далеко. Около часа на машине.

Ван Лоо вынимает серебряный портсигар и протягивает его Жану-Мари. Он стоит, спиной прислонившись к дубу, словно приглашая того передохнуть.

— Я страшно загорелся, — продолжает он. — Это озеро — настоящий подарок. Разумеется, при условии, что в кадре не будет ни плотин, ни шлюзов, ни линий электропередач. Идеальным для меня было бы найти где-нибудь здесь жилье, чтобы поставить компьютер и отсюда руководить работой. Но в Мюр-де-Бретани с гостиницами неважно.

Жан-Мари в порыве вдохновения восклицает:

— А я, наверное, смогу вам помочь! Вы по дороге заметили замок?

— Да, я видел за деревьями башню.

— Я там живу!

— Как?!

И оба почему-то замолкают. Ван Лоо смотрит на своего странного собеседника, одетого в точности как гостиничный вор, уже новым взглядом. А Жан-Мари с гордостью продолжает:

— Это замок Кильмер. И в нем сдаются комнаты для туристов, которые любят тишину и покой.

— Вас мне послало Провидение, дорогой друг! — восклицает голландец уже чуть более фамильярным тоном. — Вы предлагаете мне сразу и озеро, и декорации, и жилье! Это слишком!

— Пойдемте! — обрывает его Жан-Мари. — Я замерз…

— О! Извините! Я тут болтаю…

Он шагает первым и через плечо продолжает безостановочно говорить:

— По правде говоря, я здесь уже бывал, но очень давно, задолго до войны. Вот почему я ничего не узнаю. Я был совсем мальчишкой. Помню только озеро… да еще очень смутно лес… Мне кажется, тогда он был гуще… А вот замок Кильмер — нет, мне это абсолютно ничего не говорит. Если и напоминает что-то, то какую-то древнюю легенду… Понимаете?

— Прекрасно понимаю.

— У моего отца в Лориане жил друг. Мы ездили на экскурсии, когда бывали в гостях. А когда я задумал снимать этот фильм, то сразу вспомнил про Герледан. И если вы и в самом деле сможете меня здесь поселить…

— Это проще простого, — говорит Жан-Мари. — Особенно в это время года! Места у нас хватает!

— У вас много обслуживающего персонала?

Жан-Мари не может сдержаться и начинает смеяться.

— У нас можно расселить целый гарнизон! Во время войны в замке располагались вспомогательные службы какой-то дивизии вермахта. А сейчас мы живем впятером. Старая маркиза — ей девяносто три года. Моя крестная. Две служанки и я. Потому мы и сдаем комнаты.

— А кто готовит еду?

— Ну, летом мы, конечно, приглашаем людей со стороны, а в остальное время двух служанок вполне хватает. У нас чаще всего останавливаются пенсионеры, иногда еще те, кто только что перенес какую-нибудь долгую болезнь, для поправки здоровья… В общем, люди, которым нужны покой и тишина. Сейчас у нас никого нет.

— А гараж есть? — уточняет Ван Лоо.

— О! Конечно! В бывших конюшнях. Там можно поставить не меньше дюжины машин.

— Отлично! А вот и мой «фольксваген».

И он останавливается возле спрятанного под деревьями микроавтобуса.

— А вот и моя карета! — смеясь, говорит Жан-Мари.

И показывает на старенький «пежо», слегка привалившийся набок на расхлябанных рессорах.

Голландец поворачивается к нему:

— Я еду за вами, мсье. Но я забыл представиться: Жорис Ван Лоо.

— Жан-Мари Ле Юеде!

Они жмут друг другу руки.

— Хорошо бы вы остались здесь, — говорит Жан-Мари. — Народу здесь мало, поговорить и то не с кем. Ну, в путь! Я еду первым.

Маленький кортеж разворачивается на узкой дороге и вскоре уже мчится вдоль стены-ограды. Бутылочные осколки, когда-то укрепленные наверху для защиты от непрошеных гостей, теперь напоминают обломанные зубы. Жан-Мари мог бы вернуться другой дорогой, мимо служб, но ему нравится вот так объезжать поместье. У него своя гордость, и ему хочется показать иностранцу, что Кильмер — не просто какой-нибудь замок средней руки. И это правда. Несмотря на почтенный возраст и перенесенные невзгоды, замок все еще выглядит внушительно. Обе машины тормозят возле каменной лестницы, ведущей ко входу, что тянется вдоль бывшего водяного рва, теперь переделанного в симпатичный садик. Ван Лоо замирает на месте, прильнув к глазку видеокамеры, и без устали повторяет: «Изумительно! Потрясающе! Какое величие!..»

— Тринадцатый век! — говорит Жан-Мари. — Левое крыло — это Ренессанс. Здесь бывали многие великие люди.

Он так часто слышал, как это произносил дед, что теперь без труда находит нужный тон и повадку, превращаясь в настоящего гида.

— Сейчас я покажу вам комнаты, — сообщает он. — А потом посмотрим гараж.

— Охотно! — отзывается Ван Лоо. Затем на минуту замолкает, словно ему не дает покоя какая-то подспудная мысль, и наконец говорит: — Вы мне рассказывали про своих постояльцев. А вам никогда не приходило в голову…

Жан-Мари прерывает его не дослушав:

— Понимаю, что вас беспокоит. Да, вы правы, замок дважды в неделю открыт для посещений, по средам и субботам, с четырнадцати до семнадцати часов.

— А это не мешает вашим гостям?

— Нет, потому что та часть, куда водят посетителей, довольно далеко от того, что мой дед называл «гостиницей». Да к тому же посетителей совсем мало! Конечно, если бы мы могли устраивать здесь представления типа «звук и свет»[307], было бы совсем другое дело! Только это невозможно!

— Почему же?

— Деньги! Для таких зрелищ нужен немалый капитал!

— Да-да, понимаю. А вы могли бы показать мне залы, открытые для публики?

— Нет ничего легче! Сейчас переоденусь и пойдем!

Жан-Мари быстро стаскивает с себя комбинезон и надевает выходной костюм. Машинально ощупывает карман. Да, монета на месте. Когда будет время, надо будет подвесить ее на цепочку, чтобы носить на груди. Да ведь она уже начала приносить удачу! Ведь из-за нее он пошел на озеро и встретил там богатого клиента. Теперь наверняка будет выгодный заказ, ведь киношники — это куча народу: секретари, артисты, и у всех — кредит, а потом, они часто приглашают для участия в съемках местных жителей…

— Сюда, пожалуйста.

Они входят в первый зал — просторный, звонкий и очень скудно обставленный.

— Нам еще не удалось до конца стереть все следы войны, — тихим голосом начинает Жан-Мари. — Извините за мой шепот. Маркиза де Кильмер не любит, когда ее беспокоят, а поскольку еще нет восьми часов, она пока спит.

— Но как же в таком случае, — замечает Ван Лоо, — она мирится с вашими постояльцами? Полагаю, они не на цыпочках здесь ходят?

— О, каждый из нас старается все уладить, и никогда у нас не было недоразумений. Вы поймете, когда познакомитесь с ней. Она вам понравится. Сейчас мы идем той самой дорогой, какой прошел Бертран Дю Гесклен, когда штурмом взял замок. Это было в 1354 году. Замок был занят англичанами. Дю Гесклен возглавил небольшой отряд бретонцев. Они вышибли двери и на месте уничтожили большую часть защитников замка… — Они подходят к следующему залу, называемому залом Коннетабля[308]. — Следуйте за мной. Да, сюда… Здесь он начал преследовать последних оставшихся в живых англичан. И здесь же маркиз разместил свою коллекцию медалей, украденную в 1940 году… Да! Этот замок не похож на те, что вы видели в долине Лауры — там все пропитано любовными интригами. А этот замок — крепость, через которую не раз прокатилась война…

— Потрясающе! — шепчет голландец, медленным шагом обходя комнату и с почтительным вниманием озирая окружающие его стены.

— Теперь мы входим в зал Оливье де Клиссона — соратника Дю Гесклена. Он отбил замок у Ланкастера в 1373 году.

— А что это такое, возле стены? — спрашивает Ван Лоо.

— Это просто доски. Я собираюсь смастерить витрины, в которых мы выставим рисунки мадемуазель Армели. Подойдите сюда! До войны здесь была знаменитая коллекция старинных настенных и напольных часов. Разумеется, она исчезла. Но мадемуазель Армель — она была хранительницей музея — задумала воссоздать коллекцию хотя бы в виде рисунков и картин.

— Неслыханно!

Ван Лоо останавливается возле серии гравюр. Наклонившись, он долго и восхищенно рассматривает круглые часы, корпус которых выполнен в форме цветов пастельных тонов. На карточке надпись: «Корпус: золото, живопись по эмали. Ла Шо-де-Фон. Середина XVII века». Рядом еще один рисунок часов, на этот раз с корпусом, покрытом эмалью, с изображением пейзажных сценок, напоминающих крохотные картины Ватто.

— Ах, какая прелесть! — восторженно восклицает он. — Часы с двумя крышками! — Он читает: — «Портреты Филиппа IV Испанского и Марии-Анны Австрийской, выполненные с оригиналов Веласкеса. Середина XVII века». Какой талант!

И доверительно сообщает Жану-Мари:

— Это настоящая живопись! Невероятно! И все эти сокровища раньше были выставлены здесь?

— Ну конечно!

— А теперь эта дама воспроизводит их по памяти?

— Ну да… Конечно, она пользуется книгами, альбомами, в которых есть хорошие репродукции.

— Но это же адский труд!

— Она работает уже много лет, — говорит Жан-Мари. — Это ее единственное развлечение.

— И она еще не все нарисовала?

— Ну что вы! Конечно, не все! Судите сами, над одними часами она работает по нескольку месяцев. Вот, посмотрите, например, на эту работу.

— О! Восхитительно! — ахает Ван Лоо и читает надпись: — «Святое Семейство со Святой Анной и Святым Иоанном-Крестителем. С оригинала Рубенса. 1620 года».

Он делает шаг назад, наставляет камеру, но затем опускает ее.

— Корпус круглый, и картинка получится деформированной, — объясняет он. — Жаль. И сколько же будет здесь часов, когда работа закончится?

Жан-Мари задумчиво молчит, а потом заявляет:

— Мне кажется, крестная совсем не хочет, чтобы ее работа закончилась.

— Да она просто Пенелопа! — смеясь, говорит Ван Лоо. — Кого же она ждет — мужа, любовника? О, извините! Кажется, я сказал пошлость…

— В ее жизни никогда не было ни одного мужчины, — холодно отвечает Жан-Мари.

— Сколько же ей лет?

— Она немного старше меня.

Ван Лоо не настаивает. Он готов продолжать осмотр, но в этот момент замечает на паркете какие-то меловые отметки.

— Не наступайте на них, — предупреждает Жан-Мари. — Мой дед на вас за это очень бы рассердился.

— Но почему?

— Эти линии — видите, они идут по всей комнате — отмечают те места, где стояла разграбленная мебель. Когда посетителей водил мой дед, он перед каждым пустым пространством пояснял: «Секретер Людовика XV», или «Часы генерал-интенданта Почтовой службы. 1670 год», или «Английское кресло барона Роберта Ноллза» и так далее, по всей комнате…

— В целом он мог бы своими познаниями потягаться с вашей мадемуазель Армелью?

— Совершенно верно! Но самое интересное — вы не поверите! — было то, что туристы проявляли гораздо больше внимания к этой призрачной мебели, чем к настоящей.

— Удивительно! — соглашается Ван Лоо.

— Если бы мы были богаты, — продолжает Жан-Мари, — мы постарались бы восстановить музей и даже расширить его, потому что дед мечтал открыть здесь зал, посвященный Сопротивлению. Идемте! Мы как раз будем через него проходить. Ему хотелось, чтобы зал открывала большая двустворчатая дверь, огромная, как ворота, а сверху над ней золотыми буквами было бы выложено «Зал Дю Гесклена. Не отступать ни перёд кем!» Это девиз Кильмеров.

— Отличная идея! — одобрительно роняет Ван Лоо.

— У него был готов план, — продолжает Жан-Мари. — Здесь, на стене, должны были висеть карты с отметками об операциях, проведенных группой имени Оливье де Клиссона на западе и партизанским отрядом Леваля и Реана на востоке; крестиками были бы обозначены все диверсии, которые удалось осуществить на вражеских линиях коммуникаций. Между окнами он повесил бы доску с именами добровольцев и партизан, погибших в боях. На дальней стене, в глубине зала, были бы выставлены экспонаты: радиопередатчики, парашюты, военная форма, но особенно — оружие: пулеметы, бомбы — имитация, разумеется, — взрыватели, револьверы, кинжалы и т. д. Дед начал даже их собирать по окрестным фермам, по подвалам и чердакам. Особенно много осталось оружия, брошенного немцами во время бегства. У нас его накопилось четыре ящика, в основном револьверы и парабеллумы. Остается еще третья стена, на которой должно было разместиться все, что имеет отношение к разведке: радиопередатчики и тексты шифровок. Знаете, что-нибудь вроде «Красная Шапочка не боится волка», или «После дождика — солнышко», или «Гусиный жир помогает при ожогах»… Такими надписями можно было исписать целое панно… Мадемуазель Армели даже пришла в голову одна замечательная идея. Можно было бы собрать все эти фразы и издать отдельной книжечкой наподобие поэмы Превера[309]. Она ведь очень образованная, я вам еще не говорил?

— Какая оригинальная идея! — воодушевился Ван Лоо. — Я уже как будто слышу, как в этих стенах звучит: «Горбун разбил свою копилку», «Не стреляйте в пианиста», «Бабушка продала свой зубной протез…»

Он смеется и добавляет:

— Превосходно. Позвольте, я запишу. Идея может пригодиться.

Он делает еще несколько шагов, но Жан-Мари удерживает его за локоть.

— Не туда, пожалуйста. Этот коридор ведет в комнаты старой дамы. Когда Дю Гесклен брал штурмом замок, здесь была страшная битва. В ход шли топоры, молотки, ножи… Дрались и врукопашную, дрались не на жизнь, а на смерть! Кабинет рядом.

Он открывает низенькую дверь.

— Пригните голову. Этот коридор раньше упирался в зал, где стояла охрана. На посетителей он всегда производит большое впечатление.

— Вот где надо снимать фильм! — говорит Ван Лоо. — Замок, озеро, Ле Эль… Ле Оль…

— Ле Юэльгоа, — поправляет Жан-Мари.

— Спасибо. Я плохо запоминаю имена, зато сцены вижу хорошо. Такие потрясающие декорации! Это превосходит самые Смелые мои надежды! А в кабинете можно будет разместить дирекцию. — Повернувшись на каблуках, он, сдвинув брови, рассматривает комнату. — Так, телефон есть, очень хорошо! Кресла есть, прекрасно! Карта района есть, пишущая машинка есть! Вполне подходяще. Надо будет постелить ковер на пол.

Жан-Мари пораженно смотрит на него. Откуда вдруг взялся этот приказной тон, эта хозяйская манера? Честное слово, он уже чувствует себя здесь как дома! Ван Лоо удовлетворенно улыбается.

— Приготовьте мне вашу лучшую комнату! — командует он. — Все, что я увидел, мне страшно понравилось. Только прошу вас, никому об этом не рассказывайте. А куда ведет эта лестница?

— На этаж, где расположены комнаты.

На каменных ступенях лестницы вдруг раздается шлепанье домашних тапок.

— Это мадемуазель де Кермарек, — предупреждает Жан-Мари. — Жильцами занимается она.

Глава 4

В халате и бигуди! Она неподвижно замирает на последней ступеньке, и только рука ее почему-то непроизвольно тянется к горлу. Надо было ее предупредить, думает Жан-Мари. Молчание длится, и даже Ван Лоо кажется смущенным. Только что он был так весел и возбужден, а сейчас напрасно силится отыскать если и неподходящие слова, то хотя бы нужный тон. Он бормочет нечто несвязное… Первой берет себя в руки Армель. Она заходит в комнату и опускает на стол тяжелую связку ключей.

— Посещения начинаются во второй половине дня, — сухо сообщает она.

Тут вступает Жан-Мари.

— Это не посетитель, — говорит он. — Это жилец.

Ван Лоо делает шаг вперед, легко пристукивает каблуками, склоняет в приветствии голову и представляется:

— Жорис Ван Лоо, коммерсант и президент компании «Нова».

— Мадемуазель де Кермарек, — все так же сухо бросает Армель. — Присаживайтесь, прошу вас.

Они рассаживаются, она — за письменный стол, он — перед ней, и пристально смотрят друг другу в глаза, словно игроки, пытающиеся угадать, что за карты у соперника.

— Я встретился с этим господином совершенно случайно, — объясняет Ван Лоо. — Я приехал сюда посмотреть натуру для съемки фильма, требующего весьма специфической, романтической обстановки. Из-за этого я и очутился в ваших краях.

Понемногу он оживляется, его голос обретает убедительность, в нем появляются теплые нотки. Армель недвижимо сидит в кресле, положив руки на связку ключей. Лицо ее напоминает маску — может быть, таким образом она пытается дать понять нежданному гостю, что в Кильмер не заявляются ни свет ни заря без предупреждения. Вообще-то обычно она ведет себя более любезно, думает Жан-Мари. Он продолжает стоять у входной двери, сложив на груди руки. Он слушает, наблюдает и не может не задавать себе вопросов. Почему у Армели такой враждебный вид? Может, она на меня злится? Но разве она не понимает, что лучшего постояльца нам просто не найти?

Ван Лоо уже обрел всю свою уверенность и сейчас специально понижает голос, чтобы придать ему особую убедительность.

— Не могу сказать, что эти места совсем мне не знакомы, — едва слышно говорит он. — Мой отец имел тесные связи с Франсуа Кентеном де Корлеем, который был судовладельцем в Лориане. Ребенком я приезжал сюда гостить на каникулы. У отца даже была доля в деле Франсуа Кентена. Я говорю вам это, чтобы подчеркнуть: хоть судьба и забросила меня далеко от Бретани, я не совсем иностранец здесь!

Армель кривит губы в подобии улыбки.

— Моя тетушка, которая знает всех на свете, никогда не рассказывала мне о…

— Ван Лоо! — помогает он.

— Да, именно. Извините. Ван Лоо — это ведь голландская фамилия?

— Да. Это девичья фамилия моей матери. Я пользуюсь ею, потому что это выгодно для дела. Но…

Армель прерывает его нетерпеливым жестом:

— Итак, вы хотели бы остановиться здесь?

— О да. О такой декорации можно только мечтать.

— Вы будете один?

— Да. В дальнейшем я могу пригласить сюда своих сотрудников, но пока это не требуется. Вначале мне нужно заняться предварительной подготовкой, изучить хорошенько то, что пока не более чем проект. Если вам, мадемуазель, угодно будет принять меня в качестве постояльца, я свое решение уже принял…

Улыбка. Скромный приветственный жест. Эта уверенность в каждом движении, эта манера небрежно поигрывать перчатками, делая из сложенных пальцев маленький букетик, этот легкий наклон головы, выражающий крайнюю степень внимания, которым он как бы ласкает собеседника… Вот что значит уметь нравиться людям, думает Жан-Мари. Ему никогда этому не научиться. Хоть бы он остался!

Армель все еще взвешивает «за» и «против», как будто здесь есть повод для сомнения!

Он издалека подсказывает ей:

— Комната графа! Она готова. Я могу ее показать.

Армель оборачивает к нему голову и смотрит на него так, как будто она еще не проснулась. Тогда голос подает Ван Лоо:

— Комната графа мне отлично подойдет!

Армель медленно снимает со связки ключ и толкает его к голландцу через весь стол.

— Жан-Мари вас проводит. Он же расскажет вам о нашем обычном распорядке.

Ван Лоо поднимается. Армель продолжает сидеть, и тогда Жан-Мари думает про себя: наверно, она заболела. Или ее разозлило, что ей пришлось выйти к гостю неприбранной. Как будто в ее возрасте это может иметь значение!

Он хватает ключ и подбрасывает его в руке.

— Сюда, пожалуйста, мсье Ван Лоо. Это на втором этаже. Комната с видом на парк. Из всех звуков вы будете слышать только пение птиц. А видеть будете только воду — в просветах между ветками.

— Великолепно! — говорит Ван Лоо.

— Сначала великолепно, — соглашается Жан-Мари. — Но круглый год…

Он открывает дверь и пропускает гостя вперед. Ван Лоо заходит, осматривает мебель, выдвигает ящики, присаживается и пробует мягкость кровати, заходит в туалет, на секунду останавливается перед зеркалом, приглаживает волосы и задумчиво идет обратно.

— Я все думаю про вашу задумку насчет спектакля «звук и свет», — говорит он. — Над этим можно поработать. А деньги… Деньги найти не проблема. Я даже думаю, что можно было бы… Подождите, подождите, дайте сообразить… Представьте себе историю, которая разворачивается сразу в двух планах: первый — исторический, времен Столетней войны; второй — современный и в точности воспроизводящий ту же самую интригу, но уже с сегодняшними персонажами… Понимаете, здесь появляется эффект зеркала, и настоящее становится отражением прошлого… О! Да это и в самом деле интересно! Хотите получить роль? А почему бы и нет?

Он фамильярно берет Жана-Мари за руку, и Жан-Мари чувствует, что тает. С тех пор как к нему попала заветная монета, он не переживал ничего подобного. Он просто кивает головой, не в силах вымолвить ни слова, а Ван Лоо уже кладет ладони ему на плечи и, чуть отстранив его лицо от своего, внимательным взглядом окидывает его с ног до головы. Затем проводит указательным пальцем, как бы очерчивая профиль Жана-Мари. «Прическу надо сменить, — бормочет он себе под нос. — Попробовать контактные линзы?.. Глаза слишком светлые… Ну-ка, улыбка… Неплохо, неплохо… Вот только этот резец справа… Ну да ничего, это дело поправимое… Так… Профиль справа… профиль слева… Отлично!»

— Вы надо мной смеетесь? — говорит Жан-Мари.

— Ну, если только чуть-чуть, — допускает Ван Лоо как ни в чем не бывало. — Такая уж у меня манера. Но вы мне и в самом деле очень симпатичны. В вас есть свежесть…

Он щелкает пальцами.

— Нечто наивное и располагающее… Правда-правда, я уже вижу, каким должен быть этот персонаж…

Пока он достает из кармана портсигар, Жан-Мари успевает заметить у него на запястье часы. Это часы его мечты: с несколькими циферблатами, со множеством стрелок, отмечающих куда больше всевозможных вещей, нежели просто минуты и секунды, стрелками, чувствующими пульс планеты! Он покорен, словно женщина. Осторожно берет сигарету, делает первую затяжку и прикрывает глаза. Вот он, запах богатства!

— Итак, решено! — говорит Ван Лоо. — Я оставляю эту комнату за собой. Она обогревается?

— Конечно. Я сейчас затоплю.

— Тогда пойдемте. Надо подписать договор.

Он немного приоткрывает окно, и в помещение сейчас же врывается сладковатый запах побитой дождем мертвой листвы.

— Не очень-то весело! — замечает он. — Понимаю, почему мадемуазель де Кермарек немного… э… вы понимаете, что я хочу сказать? Ну а старая дама, она тоже из той же серии «не тронь меня»?

— О! Вы ей наверняка понравитесь! — протестует Жан-Мари. — Одни ваши духи чего стоят!

Ван Лоо заливается смехом:

— Да это самый обыкновенный лосьон после бритья! Я подарю вам флакон. Решительно вы мне нравитесь! Я уже забыл, каким можно быть в молодости! Вам сколько лет? Двадцать? Тридцать?

— О! Больше.

— Да, верно, у вас на висках уже маленькие залысинки. Когда мне было сорок… Э, да чего там, вам я могу сказать. Ведь я ношу парик! Я долго не решался. Но в нашей профессии, знаете ли, нужно либо иметь пышную шевелюру, либо ходить с голым черепом. Вот я и выбрал нечто среднее. И обо мне стали говорить: «Ему ни за что не дашь его лет!» Ну, идемте! Хозяйка замка нас ждет!

Они возвращаются в кабинет. Армель по-прежнему сидит на том же месте и в той же позе, сжимая рукой халат на груди. В венце металлических трубочек лицо ее кажется мертвенно-бледным, словно у приговоренной к смерти.

— Ему тут нравится! — радостно сообщает Жан-Мари.

Армель чуть вздрагивает.

— Я не успела подготовить договор, — говорит она. — Я немного устала. Извините. Мы все оформим перед обедом. Жан-Мари сейчас покажет вам гараж и служебные помещения.

— Идемте, идемте! — дружески приглашает Жан-Мари. — Вы ведь еще ничего не видели.

Ван Лоо бессильно разводит руками, не отводя глаз от Армели, словно давая ей понять, что ничего не может против такого рвения, хотя оно ему скорее приятно. Они выходят.

— Неужели я стал причиной того, что…

— Ну что вы! — восклицает Жан-Мари. — Она часто впадает в такое состояние, как будто живет где-то в другом мире. Но будьте уверены, она очень рада, что у нас постоялец.

Они проходят через комнату, заставленную разнокалиберными ящиками и заваленную всяким хламом.

— Это все валялось на чердаке! — объясняет Жан-Мари. — Но он начал протекать, и нам пришлось месяц назад перетащить это сюда. Конечно, это все такое барахло, что и старьевщику не нужно, но мы из-за старой дамы не выбрасываем ничего. Тут есть даже древние ружья, конечно полурассыпающиеся, и всякий мусор… Если вам захочется покопаться в этом старье, не стесняйтесь. Вот мы и пришли.

Обе служанки при их появлении встают. Ван Лоо здоровается. А он умеет здороваться, думает Жан-Мари. Рукой он как будто стирает дистанцию между собой и другими, в то же время как раз ее и подчеркивая. Наверное, мы кажемся ему крестьянами! Особенно я.

Минуя кухню, они выходят во дворик, где при их появлении разбегаются куры, а потом идут в винный подвал. Ящики с бутылками плотными рядами стоят вдоль стен.

— Дедова работа! — говорит Жан-Мари. — Он все умел, дед. А вот гараж.

Ван Лоо замирает, не в силах скрыть удивления.

— Да здесь можно хоть десять машин поставить! — восклицает он. — А что это там, в глубине? Честное слово, это коляска!

— Да, это старинная коляска. Маркиза не захотела с ней расставаться. Дед время от времени наводил на нее лоск.

Теперь Ван Лоо обходит вокруг коляски, трогает дерево, поглаживает кожу.

— Невероятно! — шепчет он.

Отступив на несколько шагов, он колечком складывает пальцы, как будто смотрит в глазок кинокамеры.

— В кадре она будет смотреться великолепно! — решительно заявляет он. — Нет, я должен работать здесь! Кильмер, Герледан — чего здесь только нет! Впрочем, кое-чего действительно нет. Мне нужен катер.

— А у нас есть! — говорит Жан-Мари.

— То есть как?

— Правда есть. Прогулочный катерок. Мы раньше устраивали на нем экскурсии для постояльцев.

— И где же он?

— На пристани, тут рядом. Там у нас что-то вроде маленького порта, и настоящие туристские компании держат там свои прогулочные суда. Конечно, у них настоящие яхты, не чета нашему. Мы потому и бросили эту затею.

Ван Лоо топает ногой.

— Вот это зря! Никогда ничего нельзя бросать! Пойдемте посмотрим!

Аллея выводит их на тропинку, которая бежит, теряясь среди деревьев.

— Вот так прямо и надо идти, — говорит Жан-Мари.

— И выгодное дело эти экскурсии?

— Да так себе. Вот если бы у нас было судно побольше, тогда да. Это начинает приносить прибыль, начиная примерно с двадцати пассажиров.

— И вы не смогли бороться с конкурентами?

— Не смогли. И не только из-за размеров судна. Еще из-за нехватки персонала. На каждый рейс надо кроме капитана нанимать двух помощников. Потом надо договариваться с владельцами окрестных ресторанчиков, потому что на остановках туристы хотят пить. Надо делать остановки в местах, где есть туалет. В общем, получалось, что мы на такси соревновались с автобусом. Но мы уже пришли. Наш катер называется «Сент-Ив».

Ван Лоо подходит ближе к причалу, где на приколе стоят лодки и шаланды. «Сент-Ив» — довольно старая самоходная баржа, наверное, в прошлом служившая тяжеловозом. Потом поверх трюмов настелили палубу, а на ней выставили в ряд стулья, как в кинотеатре. От дождя и солнца пассажиров должен был спасать выцветший полотняный тент. Стоящий рядом «Сен-Жеран» выглядит настоящим пароходом — такой он новенький, белый, с двумя палубами, просторной застекленной кабиной, весь обшитый сияющими деревянными панелями.

— Ну конечно! — заключает Ван Лоо. — И сколько же тянет такой красавец?

— Да уж не один миллион и не два! Компания, которая его купила, сразу приобрела исключительное право на навигацию по озеру и каналам.

— Правильный ход! — одобряет Ван Лоо. — Делать дело — это в первую очередь душить конкурентов. Но мне кажется, все-таки можно было выиграть эту партию.

Забыв про Жана-Мари, он вышагивает вдоль берега и рассуждает вслух:

— Ошибка в том, что вы пошли по проторенному пути, занявшись общедоступным туризмом и снижая цены. Теперь представьте, что вы предлагаете клиентам не обычную программу для отпускников, а нечто совершенно новое — настоящий речной круиз, который стоит очень дорого и предназначен для очень небольшого круга привилегированной публики.

Он покусывает губы. Видно, что мысленно он уже что-то комбинирует, прикидывает и организует. Он берет Жана-Мари за руку.

— Представьте себе, малыш! Это не шаланда, наскоро переделанная в речной трамвай, а нечто небывалое, что будит воображение, притягивает любопытство. Это не просто отпуск — это приключение! Вот что нужно людям!

Он шагает туда-сюда. Он опять забыл про Жана-Мари и опять разговаривает сам с собой:

— Я бы сделал так. На достаточно просторной палубе ставим ферму. Настоящую ферму. Пусть здесь даже белье сушится на веревке. Ставим беседку, всю в цветах. Пусть куры под ногами бегают — почему нет? И пусть мои фермеры, если пожелают, надевают синий фартук и соломенную шляпу, пусть берут в руки секатор и гуляют себе по садику, проверяя, как там розы. Естественно, цены на это удовольствие как в первоклассном отеле, естественно, обслуга — на высшем уровне, причем весь персонал набирается исключительно из настоящих бретонцев.

— Вы шутите! — говорит Жан-Мари.

— Вовсе не шучу. Надо уметь смотреть широко. Если бы у меня голова не была занята этим фильмом, я бы обязательно занялся вашим прекрасным озером. Не так, так как-нибудь еще. — Он проводит рукой по лицу, словно снимая с него паутину, а потом массирует пальцами веки.

— Не будем пока об этом, дорогой мой Жан-Мари. А вам нравится ваше имя? Ведь в нем, как в кофе с молоком, смешались два рода — мужской и женский!

— Вопрос привычки. Меня могли бы звать Венцеславом или Станиславом.

Они идут обратно к замку, и легкий туман придает всему вокруг удивительную поэтичность.

— Вы откроете мне эту тайну как-нибудь в другой раз. Ведь это тайна, я не ошибся?

— Да, одна из многих. Но мадемуазель нас уже, наверное, заждалась.

— Да не бегите вы так, черт возьми! Чуть тише! А если я вас спрошу, что лично вас привязывает к замку Кильмер, это тоже будет тайна?

— Мадемуазель Армель — моя крестная, вот и все. И никакой тайны в этом нет.

Они заходят во двор перед парадным входом.

— Ох! —всплескивает руками Ван Лоо. — Я должен был загнать машину! Оставил ее тут на виду! Но готов спорить, что воров тут не водится!

— У вас много вещей?

— Нет. Дорожная сумка, чемодан и пара пакетов. Если мадемуазель Армель не против, я оставлю все это барахло в своей комнате, а сам дней на десять отлучусь. Улажу в Париже кое-какие дела, а потом — в творческий отпуск! Никаких посетителей! Никаких просителей! Покой! Писать и вволю гулять!

— А как же выбор натуры?

— Все уже выбрано! Сегодня утром я нашел все, что искал. Решено! Фильм будет сниматься здесь — или не будет сниматься нигде! А знаете, что мне пришло в голову? — Он снова замирает и внимательно разглядывает фасад замка сквозь объектив сложенных пальцев.

— Ах, что за находка эта башня! — шепчет он.

— И что же пришло вам в голову? — с интересом переспрашивает Жан-Мари.

— Я подумал… Как вы полагаете, сколько может стоить такой вот прогулочный катер, про который мы говорили?

— Ну… Мне кажется, около пятидесяти миллионов…

— Сколько-сколько?

Жан-Мари улыбается.

— Понимаете, из-за старой маркизы мы все тут привыкли считать в старых франках. Но все равно эта цифра с потолка. Я могу спросить у Карадо. Он разбирается во всем, что плавает по озеру. Только я все равно не знаю, кто может столько заплатить!

— Я могу, — говорит Ван Лоо.

И он слегка толкает Жана-Мари в плечо.

— Да, именно я. Мне будет приятно стать вашим спонсором. Что-то не вижу на вашем лице радости!

Жан-Мари молчит. Ему хочется изобразить восторг, но в то же самое время его раздирает желание крикнуть: «Да не нужен нам никакой спонсор! У меня у самого миллионы! Я вам не мальчик на побегушках!»

Но вместо этого он просто кивает головой:

— Посмотрим.

— У меня имеется капитал для инвестиций, — продолжает Ван Лоо. — А я чувствую, что это дело можно раскрутить. Доверьтесь моему опыту и подумайте над этим!

Конечно, Жан-Мари подумает. Он вообще ни о чем другом не думает, пока Ван Лоо, усевшись напротив Армели, подписывает в кабинете бумаги. Предложение голландца слишком заманчиво, чтобы ему поверить. Ничего себе постоялец! Не успел здесь появиться, как уже готов распахнуть свой кошелек! Конечно, он очень симпатичный, но в том, что касается катеров, обойдемся как-нибудь и без него! Как только золото будет поднято, а это свершится в ближайшие дни, тогда можно будет с ним побеседовать, но уже не снизу вверх, а на равных! И если он так уж горит желанием стать спонсором, то обсудим лучше проект реставрации Кильмера. Все эти мысли, путаясь, проносятся у него в голове вихрем планов, сомнений и надежд. К счастью, золотая монета — вот она, здесь, с ним. Его ангел-хранитель, его талисман.

— Я вернусь в конце месяца, — говорит Ван Лоо.

— Как вам будет угодно, — отвечает Армель. — Когда вы рассчитываете уехать?

— Завтра утром, пораньше. Я не буду ставить машину в гараж, а оставлю во дворе, чтобы не шуметь. Так что я никого не разбужу.

— Уже одиннадцать, — замечает Армель. — Если хотите поздороваться с маркизой, как раз время. Мы обедаем в половине двенадцатого, чтобы днем тетя могла подольше поспать.

Она поднимается, убирает в ящик стола чек, протянутый ей Ван Лоо, бегло просмотрев его.

«Как вам будет угодно…»


Она надела серый костюм и тщательно причесалась, уложив волосы элегантным шиньоном. На лице при желании можно заметить едва различимый след пудры.

— Мне можно пойти? — робко спрашивает Жан-Мари.

Армель оглядывает его с ног до головы.

— Ступай переоденься! — приказывает она. — Мы будем в гостиной.

Ван Лоо подает ей руку. Секундное колебание, и она опирается на нее. В этот миг Жана-Мари пронзает внезапная, как вспышка короткого замыкания, мысль: они знакомы!

Он бегом мчится к себе, твердя про себя одно и то же. Это же бросается в глаза! Пока он сдирает с себя выходной костюм, пока, подпрыгивая, натягивает брюки, пока расчесывает волосы, это невероятное предположение не дает ему покоя. Да нет! Не может быть! Не могут они быть знакомы! Или могут? Нет! Нет! Но я же сам видел! Неужели она накрасила губы?.. Да нет же, ему показалось. Впрочем, это-то легко проверить. Он спешит к гостиной и первым делом бросает в ее сторону острый взгляд. Нет! Что он себе навоображал?

Маркиза де Кильмер сидит в глубоком кресле, окруженном несколькими низенькими столиками. Так у нее всегда под руками предметы, которые могут вдруг ей понадобиться: телефон, транзистор, бонбоньерка, зеркало, в которое она изредка поглядывает и поправляет прическу, и целая груда журналов с комиксами. Она направляет лорнет в сторону Жана-Мари. Лицо ее покрыто густой сетью морщин и напоминает очень старый фарфор. Когда она говорит, все ее морщины шевелятся одновременно, и угадать ее настроение можно только по выражению глаз. Сейчас они лучатся доброжелательностью. Ван Лоо сидит возле ее кресла и слушает, о чем рассказывает старая дама: она пытается уточнить степень родства, существующую между семействами де Кильмер и Кентен де Корлей. Возраст не смог до конца стереть ее память, и сейчас она с трудом, но все-таки вспоминает какие-то браки, соединившие Кильмеров с Кентенами, так же как вспоминает и некую Элизабет, урожденную Ван Лоо, которая вышла замуж не то за биржевого маклера, не то за банкира — во всяком случае, за кого-то из финансовых кругов. Она искренне радуется, когда ей удается, не слишком мучая себя, отыскать нужную тропку в зарослях мощного генеалогического древа, память о котором заменяет ей и знание, и культуру, и в некотором смысле даже образ жизни. Армель иногда помогает ей, раздувая тлеющий огонек угасающей памяти. Видно, что она чем-то сильно раздражена. С тех пор как не стало Ронана, Армель выглядит растерянной и несчастной. Теперь еще этот обед. Хоть бы он не был таким же мрачным, как всегда! Ах, дед, дед, как же нам тебя не хватает!

Глава 5

Он ее не узнал! Да замечал ли он ее когда-нибудь вообще?! Он и жизнь ей сломал походя, играючи! Раздавил ее, даже не заметив. После стольких лет она, конечно, утратила свои былые черты, и даже фигура стала другая. Теперь она — никто. Она сознательно стирала в себе себя, и за то, что это ей почти удалось, она ненавидит его еще больше. Она бесцельно бродит по комнате. Ей плохо. Она думала, что старая боль уснула навсегда, но теперь понимает, что ошибалась. Боль рычит в ней, словно разбуженный зверь, и в этом рыке — предсмертная тоска. Что толку заклинать себя: все кончено, я больше об этом не думаю, я не желаю об этом думать! — боль не обманешь.

Потому что мысли лезут в голову, не спрашивая разрешения. Ты чистишь картошку, а они лезут; ты разговариваешь с теткой, а они тут как тут. «Ты что, оглохла?» — недовольно ворчит старуха. «Извините!» И куда деваться от наваждения? А он ее даже не узнал! Опять перед ее мысленным взором встают нисколько не потускневшие картины прошлого… Нет, я его убью! Я должна его убить. Как убить? Пока не знаю. Сначала надо проверить, готова ли я к этому. У ненависти старые корни, но с годами они зачахли, увяли; дни засыпали их, как песок засыпает кусок пляжа, куда не докатывается волна. Она молила Бога: сделай так, чтобы он еще раз повстречался мне на пути, чтобы я заполучила его хотя бы ненадолго, и клянусь — я уничтожу его! А со своей совестью я как-нибудь разберусь! Это была ее воскресная молитва, и она не переставая твердила ее про себя, пока маркиза, выйдя из церкви, покупала миндальное пирожное. А потом гнев и стыд стали понемногу выветриваться, и однажды она поняла, что никогда больше его не увидит. С какой стати его занесет в Кильмер? Самым мудрым было бы сказать себе раз и навсегда: ну и пусть! Вся твоя ненависть — пустой звук; все твои планы мести — курам на смех! Посмотри на себя, идиотка несчастная! Великомученица по воскресеньям, ха-ха! Нет. Все не так. Нужно совсем другое. Хорошо бы спокойно, без эмоций объявить самой себе: я его уничтожу. Так, как уничтожают зловредное насекомое. И это будет не преступление, а гигиеническая процедура. И перевернем страницу. А если этого не произойдет, тогда ты, бедная девочка, будешь и дальше рисовать свои часы. И в утешение будешь располагать на них стрелки так, как тебе захочется, и сможешь мечтать, что в любой из назначенных тобою часов предатель чудесным образом явится к тебе сам! Да ведь я как раз нарисовала маленькую стрелку на восьмерке, а большую — на десятке, нарисовала просто так, без всякой мысли, а когда увидела его на пороге кабинета, было как раз десять. И вот теперь все начинается сначала: и боль в животе, и тошнота токсикоза, и эта кошмарная изжога, когда желчь поднимается к самому горлу, и тебе приходится сжимать зубы, глотая свою обиду, и следить, как бы кто чего не заметил, потому что признаться, что тебя переполняет сейчас немыслимая смесь радости и отвращения, нельзя никому. Она снова принимается мерить комнату шагами. Она ждет Жана-Мари. Сегодня она помогла ему облачиться в подводное снаряжение и сама уложила в старый «пежо» баллоны с кислородом. И хотя дала себе слово, что не выйдет его провожать, в последний момент не выдержала и пришла. И даже не сумела удержаться от ненужных наставлений: «Будь осторожен! Не спускайся слишком глубоко!» Она талдычила это, пока у него не лопнуло терпение и он резко не крикнул: «Иди спать!» Вот так, на «ты», и с какой яростью! Если с ним что-нибудь случится, у нее останутся на память о нем именно эти слова. «Иди спать!» Она в нетерпении топчется на месте. Смотрит на часы. Он ведь сказал: «Это всего лишь разведка. Скоро вернусь». Но прошло уже больше часа, как он ушел. Она напрягает слух. Паркет здесь такой, что отзывается на любые шаги, кто бы ни шел, и от половицы к половице сообщает, откуда ждать гостя. Наконец-то! Это его быстрый шаг! Она бежит открыть дверь.

— Ну как?

— Ничего.

С виноватым видом он остается стоять на пороге.

— Садись. Ты устал.

Он успел переодеться, но от него все равно пахнет речной водой, а кожа на руках растрескалась, как у старух, что полощут в озере белье.

— Не так-то это просто! — говорит он. — Я-то думал, дно чистое. Ан нет. Там полно грязи, да еще все в каких-то ямах и выбоинах.

— А грузовик?

— Я его не видел, но это как раз нормально. Я и не надеялся с первого раза наткнуться на него. Сегодня я нашел только остатки старого отеля, который стоял раньше на берегу. Когда долину затопили, он ушел под воду. Он, конечно, разрушился, но все равно выглядит внушительно — там на дне целые стены… Я особенно не задерживался, но зато смог сориентироваться. Слишком влево забрал от берега. В следующий раз…

— Ты настаиваешь на следующем разе?

— Конечно, настаиваю. Клад должен быть где-то рядом, а глубина там не больше тридцати метров. Если б не такая холодная вода да если бы я был в лучшей форме, мог бы там пробыть хотя бы двадцать минут…

— На сколько же ты спускался?

— Минут на десять. Подниматься надо постепенно, поэтому уходит лишнее время. Но ничего страшного не случилось. Завтра попробую еще раз, а если и завтра не получится, то послезавтра, и так до тех пор, пока не найду.

— Тебя никто не видел?

— Никто. Я там поставил вешки.

— Каким образом?

— Сделал поплавки на нейлоновой нитке. Хорошо, что оставил «Зодиак». В лодке у меня сложено все рыбацкое снаряжение.

— Тяжело было?

— Есть немного.

— Завтра я пойду с тобой.

— Еще чего не хватало!

Он уже обиделся. Ему кажется, что она сомневается в его моряцких достоинствах.

— Но я могу тебе помочь?

— Чем? Вы будете только мешать. Даже если со мной что-нибудь случится, вы сможете только позвать на помощь — и вас никто не услышит. Не надо. Риск, конечно, есть, но небольшой.

— Ты поел?

— Не успел.

— О чем ты только думаешь? Иди завтракать!

Она почти выталкивает его из двери. Ему приходится едва ли не бежать, чтобы поспеть за ней.

— Крестная, у нас полно времени!

— После завтрака пойдешь поспишь. За покупками пошлю Иветту. И естественно, ни слова тете. Одному Богу известно, что она выдумает.

В столовой она усаживает его и сама за ним ухаживает. Говорить ему она не дает.

— Хорошо, хорошо, потом все объяснишь. Возьми еще меду.

— Крестная, да поймите, я не сделал ничего особенного!

— Помолчи. Я из-за тебя уснуть не могла! Я все время только и думаю, что об этом золоте, которое на нас прямо-таки с неба валится. Как его использовать?

— Мне кажется… — начинает Жан-Мари.

— Ешь! Дай мне сказать. Мы не можем пойти с ним в банк, чтобы обменять на деньги. Или на акции, или на что там еще в этом же роде… Нам сразу же зададут кучу вопросов, как будто мы его украли! И между прочим, я не уверена, что это нельзя в какой-то степени назвать воровством.

— Да никогда в жизни…

— С другой стороны, мы не можем расплачиваться золотыми слитками с бакалейщиком или мясником!

— Можно посоветоваться с Ван Лоо, когда он вернется.

— Ты что, ни в коем случае! Я тебе запрещаю!

— Ну, ладно, ладно… Не злитесь.

Она резким движением подвигает к нему масло.

— Только не с ним!

— Но он же…

— Я сказала: нет! Я ему не доверяю. От такой кучи миллионов кто угодно потеряет голову!

— А почему бы нам не продать эти слитки в какой-нибудь банк? Так делают рантье, когда у них возникают денежные затруднения…

— Я об этом уже думала. Но как ты себе это представляешь? Мы будем каждый месяц таскать по слитку? Нас заподозрят.

— А почему бы просто не сказать правду?

— Потому что если ты находишь клад, то обязан о нем заявить. Правда, не знаю точно куда… Может быть, в жандармерию. Но государство забирает себе половину.

— Не может быть! Да с какой стати?

— Не исключено, что это — одна из причин, почему Ронан предпочел оставить его на дне.

— Ну уж нет! Я не согласен! Нам самим нужны эти деньги! И я буду искать их до тех пор, пока не найду!

— Сделай, как я прошу, Жан-Мари! Иди отдохни. Не будем пока спорить. Завтра я пойду с тобой. А потом схожу поговорить с господином Бертаньоном. Нотариусы умеют держать язык за зубами. И он сможет дать нам дельный совет. Не объяснять же всем и каждому, как к нам попали эти деньги! И почему мы должны мучиться, имеем ли право ими распоряжаться? В газетах это называется «отмыванием грязных денег» для дальнейшего легального использования…

Жан-Мари закуривает сигарету и удовлетворенно вздыхает.

— Так-то лучше! Если я вас правильно понял, крестная, выхода у нас нет. Либо мы обманываем всех, чтобы самим использовать эти миллионы, ни перед кем не отчитываясь, либо отдаем половину своего золота. Лично я уже все решил. Мы пойдем на обман!

— Никогда не говори таких слов, несчастный! У тебя ничего этого не было бы, если бы твой дед не убил этих людей!

— Крестная, да вы что? Ведь война была! Ну, ладно, не будем спорить. Успеем еще, когда найду этот чертов грузовик. Наверно, пойду часок посплю. Только сейчас понял, как устал.

Армель идет вместе с ним. Ей еще надо задать ему миллион вопросов.

— А как там, на дне?

— Камни и тина, как на разбитой дождем дороге. Там трудно осмотреть сразу все. Видишь только маленький квадрат, на который падает свет фонаря, и то прямо под руками, потому что плывешь. Ничего общего с пешей прогулкой. Это невозможно себе представить, если не увидишь собственными глазами.

— Так как же ты узнаешь, где грузовик? На ощупь?

— Может быть, и на ощупь. Мне наверняка придется там все ощупывать.

Он смеется. Ему весело. Его распирает гордость оттого, что он сумел преодолеть первоначальный страх.

— А рыб ты видел?

— Так вот что вас, крестная, пугает! Ну да, видел пару-тройку. Они подплывают, останавливаются, и мы смотрим друг на друга. А потом они исчезают. Ты даже понять не можешь, видел их или тебе показалось, так они быстро удирают.

— Крупные? Жан-Мари, прошу тебя, не смейся! Пойми, я стараюсь быть там с тобой!

— Да я вижу, вы это от доброты. Но не придумывайте то, чего нет. Как вам объяснить? Там, на дне, вы не перед аквариумом стоите и рассматриваете, что тут рядом, а что подальше… Раз уж вас так волнуют рыбы, то вот, например, вдруг вы видите рыбину прямо у себя под носом, то есть я хочу сказать, сразу за стеклом маски. Она как будто в упор на вас смотрит, а потом — раз! — и ее уже нет. Там все время что-то шевелится, но только вы не видите, что именно, а видите как бы само движение. И даже не движение, а его тень. Как будто проводите фонарем перед зеркалом. В море — другое дело, там видишь рыб стаями, целыми косяками. А в озере все не так. Тут каждый сам по себе. Съедобных водорослей нет, значит, им приходится все время охотиться, чтобы прокормиться. Они видят, как ты выпускаешь пузырики газа, и сразу мчатся проверить, что это такое. Во всяком случае, я именно так это понимаю. Но главное, что там чувствуешь, — ужасное одиночество.

— Бедный малыш, — шепчет Армель.

Неожиданно она сжимает его руку, а он с удивлением смотрит на нее. Он не привык к таким знакам внимания.

— Будите меня, не стесняйтесь, — говорит он. — Я могу и обед проспать. Если ваша тетя будет спрашивать, куда я подевался, можете ей сказать, что я пошел поработать на старый катер.

— Хорошо. Спасибо тебе за все, что ты делаешь для нас. Не думай, я тоже не сижу без дела. Когда-нибудь я тебе расскажу. Ну, иди отдыхай!

У нее созрел план. Она обдумывает его с того дня, как уехал Ван Лоо. Но сначала — позвонить. Она идет в кабинет. Чек заперт в правом ящике стола. Она достает его и перечитывает еще раз.

«Жорис Ван Лоо, 35, авеню де Мессин, Париж-8».

Достаточно пойти на почту, и она узнает номер его телефона. Название улицы ни о чем ей не говорит. Она слишком мало была в Париже, и это было так давно! Впрочем, она готова спорить, что Ван Лоо живет где-нибудь в районе Елисейских полей. А нужные сведения можно получить через банк. На первый взгляд что может быть общего у «Креди Агриколь» с фирмой «Кинокомпания Ван Лоо»? И чем мог привлечь голландца сельскохозяйственный банк? Это само по себе выглядит подозрительно. Она выписывает адрес филиала: бульвар Османн, дом 89. Это легко проверить. Набирает номер и просит к телефону Гастона Морена, кассира. Она получила чек, но не уверена, что он обеспечен. Гастон Морен — стародавний ее знакомый, и он обещает, что выяснит все сейчас же. Действительно, вскоре он уже готов поделиться с ней информацией.

— С компьютером, — объясняет он, — никаких проблем. Можете быть спокойны. Чек хороший.


Армель одевается. Черный костюм, черная шляпа, черные перчатки. Траур по Ронану она будет носить долго, и пусть за спиной ее шепчут: «Бедный Жан-Мари! Невесело ему живется!» Нотариус живет возле самой церкви, в красивом старинном доме, похожем на резиденцию епископа. Вход скромно прячется среди деревьев сада — людям незачем знать, кто ходит к юристу. Ее принимает первый помощник и сейчас же ведет в кабинет. Он суетится вокруг нее, как если бы она была крупной и важной клиенткой: здесь имя пока еще значит больше, чем состояние. Армель сообщает ему о цели своего визита, и юрист не может скрыть удивления.

— Видите ли, мадемуазель, нам не часто задают вопросы на подобную тему. Впрочем, думаю, что смогу просветить вас со всей возможной точностью. Сейчас посмотрим соответствующую статью кодекса…

И не прекращая беседы, торопливо листает книгу, похожую на церковный требник.

— Мадам, ваша тетушка чувствует себя хорошо?.. Я так понимаю, что вы случайно наткнулись в замке на какие-то ценные вещи? Во время войны многие старались получше спрятать свои ценности, и до сих пор еще люди часто находят всякие тайники в каминах, в стенах, даже в семейных склепах… Так, что же это я, все болтаю и болтаю, а сам в своем родном Гражданском кодексе не могу разобраться… Ах! Вот оно! Статья не очень длинная, смотрите!

«Собственником клада является лицо, нашедшее его в собственном владении». — Он поясняет: — Это очевидно! Думаю, что это именно ваш случай, поскольку замок Кильмер по праву принадлежит семье Кильмер. Но вот дальше уже интереснее. — Голос его меняется и приобретает налет торжественности. — «Если клад найден на территории, принадлежащей другому лицу, половина его — обратите внимание: половина — принадлежит лицу, обнаружившему клад, а другая половина — владельцу территории. Кладом является любой спрятанный или закопанный в землю предмет, на который никто не может предъявить права собственности и который был обнаружен случайно».

Он улыбается, снимает очки и говорит:

— Это напомнило мне одну забавную историю…

— Извините! — прерывает Армель. — Дело в том, что меня ждут…

— О, это вы меня извините! Понимаете, во всех историях, связанных с кладоискательством, всегда есть нечто таинственное. Фей у нас больше нет, зато остались такие вот неожиданные подарки судьбы… Впрочем, я отвлекся. Продолжаю. «Право на предметы, брошенные в море или выброшенные морем на берег, какой бы природы они ни были, определяется специальным законодательством. То же самое относится к утерянным предметам, владелец которых не установлен».

— Это все?

— Да, это все. Но уверяю вас, при всей кажущейся простоте это совсем не так просто. В этом и заключается вся прелесть права… Мы не будем обсуждать того, что касается предметов, брошенных в море. Это несерьезно, хотя в данном случае слово «море» обозначает любой водоем вообще — реку, озеро и так далее.

— Минутку, — говорит Армель. — Предположим, что… О, разумеется, это не более чем предположение… Предположим, что при эвакуации немцы бросили в озеро некие компрометирующие их вещи…

— О! — говорит клерк. — Либо владелец заявляет о своих правах, либо он о них не заявляет. Если он выдвигает какие-либо претензии, тогда начинается судебный процесс. Но в случае, на который вы намекаете, я что-то не вижу, кто мог бы доказать, что является собственником данных предметов. Я поговорю об этом с господином Бертаньоном.

— О нет, не стоит! Речь идет о небольшом споре, который затеяла моя тетя. Голова у нее постоянно занята проблемами наследования. Ей это заменяет кроссворды.

— Ну что ж, в таком случае вы можете сказать ей, что тот, кто обнаружит клад, имеет законное право на его половину — разумеется, если объявит о своей находке. Однако чаще всего лицо, обнаружившее клад — таково официальное наименование, — старается сохранить свою находку в тайне. Между нами говоря, это более чем понятно! Государство готово наложить лапу на все, до чего в состоянии дотянуться. Уж поверьте мне, я знаю, что говорю.

Он провожает Армель к выходу с подчеркнутой учтивостью, в которой сквозит врожденное уважение законника к иерархии. Армель мучительно размышляет. Все-таки придется заявить об этих миллионах. Наверняка найдется кто-нибудь, кто начнет удивляться: а зачем это Жан-Мари каждый день плавает на лодке в одно и то же место на озере? Это загадочно! Но может быть, все-таки есть какой-нибудь способ… Да, им очень пригодился бы Ван Лоо — если бы он только не был Ван Лоо! Она еще сама не знает, что будет делать, но смутно уже чувствует, что должна его использовать. Постой-ка, да ведь есть же Габриэль Кере! Вот у кого можно спросить! Надо только разузнать, где она живет. Армель немного злится сама на себя, что порвала всякие связи со своими прежними подругами. Габриэль одно время очень дружила с Маривонной Кентен. Она считалась разбитной девицей, потому что тайком курила с Франсуа — тогда ему еще не было нужды называть себя Жорисом Ван Лоо! Армель поднимается к себе в комнату и забивается в свое любимое кресло. Воспоминания вдруг обрушиваются на нее с неистовой силой. Она снова видит перед собой дружную компанию, которая собралась тогда в Жослене. Они купались, играли в теннис, плавали в лодке и распевали песенки Трене или куплеты Мирей. «Старый замок, замок, замок…» А потом по этой жизни прокатилась война. Что стало с Габриэль? Может быть, тетя знает? Ее бездонная память иногда кажется старым, вышедшим из употребления словарем! Она еще переписывается с Анной Кентен, а Габриэль точно дружила с Анной — вот и след! Надо его проверить. Если только Габриэль никуда не уехала из Франции, есть шанс, что Кентенам известно, где она. С другой стороны, совсем необязательно Габриэль сможет ей что-нибудь рассказать о тайне Ван Лоо. К кому же еще обратиться? А может, поступить проще — взять и в лоб спросить у самого так называемого голландца, когда он вернется? Но он просто соврет что-нибудь, вот и все. Соврет из предосторожности, а то и вовсе ради удовольствия. Но Армели непременно нужно узнать правду, потому что она должна защитить Жана-Мари. Она нутром чует, что все его разговоры про фильм — не более чем предлог. Потому что Ван Лоо на самом деле не кто иной, как Франсуа Марей де Галар — красавец Франсуа, который уже тогда, до войны, играл на ипподроме и без колебаний занимал деньги у девушек, стоило отцу чуть перекрыть ему кислород… И вот теперь, когда им надо поднять с озерного дна двести сорок миллионов… Случайно ли это совпадение? С одной стороны — затопленный клад, а с другой — мошенник, именующий себя Ван Лоо (только бы не назвать его случайно Франсуа!), словно добрый ангел, предлагает им организовать на озере навигацию по последнему слову техники, которую задумал еще Ронан! Наконец Армель открывает глаза. Ни в коем случае нельзя дать ему добиться своего! Потом дорисуешь свои часы! А сейчас пора идти будить тетю. И как раз надо порасспросить ее про Габриэль и Анну Кентен…

Маркиза обожает, когда ей задают вопросы из области родственных связей.

— Адрес Анны Кентен ты найдешь в моей записной книжке. Она переехала в Ренн и жила там безвылазно, рядом с большим общественным садом, который называется…

Все, теперь она застрянет надолго. Ни слова не скажет, пока не вспомнит, как называется сад. Будет наугад перебирать кучу названий, без конца повторяя: «Я никогда ничего не забываю». Как ребенок, играющий в кубики. Пока длится эта игра, Армель успевает записать номер телефона кузины Анны. Позвонить лучше из кабинета, чтобы никто не слышал, о чем они будут говорить. Она предчувствует, что этому звонку суждено стать началом бурных и, возможно, грозных событий… Она уже встает, чтобы идти звонить, как вдруг ее останавливает громкий возглас:

— «Табор»! Конечно, я знала! Сад назывался «Табор»!

— Да, тетя, я поняла.

— Скажи ей, что я ее помню. Можешь звонить отсюда. Мне не мешает.

Зато мне мешает, думает Армель. Никто не должен знать… Уже на ходу она подбирает осторожные вопросы и подыскивает обтекаемые выражения. А ведь все так просто! Надо взять и спросить: «Вы знаете, где живет Габриэль Кере?» Но боится она не вопроса, а последующих комментариев и старческой болтливости кузины, которая начнет, словно бусины на четках, перебирать древние воспоминания. Эх, была не была!

Армель вслушивается в звонки. Она почти надеется, что ей никто не ответит. И уже готова отказаться от того, что задумала.

— Алло!

— Говорит Армель.

— Ах! Неужели тетя заболела?

— Нет-нет! Просто мне нужно кое о чем вас спросить.

— Конечно, дорогая! Подожди, я возьму стул.

Теперь надо набраться терпения. И когда кажется, что больше не вынесешь, повторять себе: «Может быть, и я когда-нибудь стану такой же». «Что вы говорите? Да, теперь слышно лучше… Ах, боли ужасные…» А про себя думаешь: «Старая карга! Удавила бы тебя!» Попробовать последнее средство? «Кстати…» Иногда это помогает. Когда говорят «кстати», это может означать интересную новость. В разговоре появляется короткая пауза. Надо спешить!

— У вас есть адрес Габриэль Кере?

— Малышки Габриэль? Хотя что же это я, вы же с ней почти ровесницы… Я была на ее крещении. Бедняжка! Ей пришлось уйти на пенсию. Не повезло ей. Она ведь на костылях… Да, автомобильная авария! Представляешь…

Армель смотрит на часы. Дает себе ровно пятнадцать минут. Потом она просто положит трубку. Тем хуже для нее! А все свои вопросы задаст Ван Лоо, если, конечно, наберется смелости!

Глава 6

Чердак не узнать! Он превратился почти в жилую комнату. Армель все тут вымыла, вытерла, отчистила, все расставила по местам. Провозилась целую неделю. Остается еще отремонтировать крышу. Перекладины здорово пострадали от бомбардировок, и кровля держится на честном слове. Но ничего, скоро на помощь Кильмеру придут деньги. Армель так страстно хочет этого, что ее надежда превращается в уверенность. Жан-Мари каждое утро в любую погоду совершает по два погружения — методично и без опасной торопливости, а Армель, поднявшись на чердак и вооружившись старым биноклем Ронана, часами следит за ним и изучает вид озера, который уже, кажется, выучила наизусть: южный берег извилисто бежит до бухточки Трегантона и упирается в рощу Генегана, всю изрезанную широкими просеками; по ним, словно взявшись за руки, уходят вдаль столбы линий высокого напряжения. От напряжения быстро устают глаза. Отложив бинокль, она энергично трет их. Смотровое окно выходит как раз на озеро, а напротив она поставила небольшой столик и удобное, вполне еще приличное кресло. Время от времени она пересаживается в него передохнуть, но все равно больше нескольких минут не выдерживает. Ей непременно нужно быть на посту, когда Жан-Мари снизу махнет ей руками в знак победы. А это случится, и очень скоро. Он уже исследовал добрую половину намеченной зоны. Вода в озере от дождей стала совсем мутной. Бедный Жан-Мари! Ему приходится передвигаться узким освещенным коридором и, словно шахтер, он раздвигает своим фонарем проход в подводной галерее. Днем, после обеда, закурив сигарету, он соглашается рассказать ей о том, что видел. Каменистые участки осматривать довольно легко. Самые большие трудности таят места, в которых образовались впадины, потому что внутрь намыло песка и его нужно разгребать руками, вороша какой-то полусгнивший мусор. Он должен работать осторожно, как археолог, откапывающий всякие бесформенные обломки, которым нет цены. Если ящики за столько лет рассыпались, что вполне вероятно, то слитки могли рассеяться по всему дну. Облепленные грязью, они лежат себе как самородки, и попробуй их распознай! Вот почему работа продвигается так медленно. А времени остается все меньше.

— Почему? — недоумевает Жан-Мари.

— Потому что дней через десять возвращается Ван Лоо.

— Откуда вы знаете?

— Он прислал открытку. Разве я тебе не показала? Извини. Я просто забыла.

— А чем он нам помешает?

— Я хочу, чтобы мы закончили до того, как он приедет.

— Наоборот, он мог бы нам помочь.

Она едва сдерживается, чтобы не закричать. После того, что по телефону ей рассказала Габриэль Кере, она уж точно не желает от него никакой помощи! Армель до последнего слова помнит рассказ Габриэль.

— Ты помнишь Франсуа Марея?

— Подожди. Так давно все это было! Но я его все-таки помню… Высокий красивый парень, одевался всегда с иголочки… И вечно в долгах. Что с ним теперь?

— Это-то меня и интересует.

— Милая моя, я о нем понятия не имею! Мы совершенно потеряли друг друга из виду. Тебе не у меня надо о нем спрашивать, а у Мо. Ты помнишь Мо? Такая маленькая, черноволосая… Очень независимая… Она сейчас работает секретарем дирекции БНП[310]. Я с ней довольно часто вижусь, когда бываю в банке, но дальше этого у нас не идет. У нее была связь с Мареем. Тебе нужен ее адрес? Есть чем писать? Мо Грелье, улица Вьо-ле-ле-Дюк, дом 9, IX округ. Конечно, ты понимаешь, писать ей и расспрашивать про ее бывшего любовника — это как-то не очень. Тем более что он обошелся с ней по-свински. Он ведь настоящий авантюрист, тебе это известно? Не хотела бы тебя шокировать, особенно если он тебе нужен, но на твоем месте я бы ему не доверяла. Из намеков Мо я поняла, что он едва не угодил за решетку! Что-то связанное с мошенничеством… Сейчас он вроде бы путается с какой-то актрисой… А сама-то ты куда пропала? Я тебе писала, а от тебя — ни слуху ни духу. А потом мне сказала Маргерит Дютиль — рыжая такая, помнишь? вы еще с ней дружили, — что ты засела где-то в глуши, в Бретани… Что тебя туда занесло? Сердечная драма?

От этих слов Армель едва не подпрыгнула.

— Да нет, какая драма! Семейный траур. А потом у меня тут старая тетка, за которой нужно ухаживать. И вообще я всегда любила уединение…

— И тебе не скучно?

— Совсем не скучно, уверяю тебя. Но вернемся к Мо. Может быть, будет проще, если ты дашь мне номер ее телефона?

— Конечно. Записывай: 48-74-52-27. Сегодня суббота, так что она наверняка дома.

Армель быстро пишет. Так, быстренько взглянуть на озеро. Жан-Мари еще не поднялся. Что-то долго его нет. Она набирает номер Мо. Сердце стучит в груди все сильней. Нелегко заниматься реанимацией умершей дружбы… И вот доказательство: Мо уже не помнит, кто такая Армель…

— Кермарек? Да, что-то такое припоминаю… Пансион «Дам-Бланш»? Извини. Я стараюсь вспомнить лица…

— А фамилия Марей ни о чем тебе не говорит?

Ее голос мгновенно меняется.

— Франсуа? Почему ты о нем спрашиваешь?

— Но ты его знала?

— О-ля-ля! Подожди, я, кажется, догадалась! Он тебя тоже наколол?

— Нет.

— Значит, задолжал тебе деньги.

— Да нет же. Мне просто нужно кое-что о нем узнать. Понимаешь, я живу в одном старинном доме, в Мюр-де-Бретани…

— Неужели Мюр-де-Бретань еще существует?

— Да, и представь себе, здесь очень красиво. Так вот, летом я сдаю комнаты, и сейчас как раз сдала ему комнату на весь сезон. Но он почему-то представился под именем Ван Лоо, а я его узнала и вспомнила, что его зовут Франсуа Марей. Естественно, у меня возникли вопросы…

На другом конце провода слышен громкий смех Мо.

— Вопросов у тебя будет еще тьма! Если хочешь моего совета, избавься от него как можно скорей! Милая моя Армель, он тебя надует! Если он останется, ты глазом не успеешь моргнуть, как окажешься в его постели, а потом он удерет, обобрав тебя до нитки! Я это знаю по опыту.

— Так он жулик?

Новый приступ смеха.

— Если бы просто жулик, это бы еще полбеды. Он гораздо опаснее. Я могу об этом говорить, потому что мы больше года прожили вместе.

— Давно?

— Не очень. Про прежние времена я уже не говорю. Хочешь знать, как это получилось? Мне понадобилось почистить шубу. У Марея на бульваре Рошешуар меховой магазин. Называется «У голубой норки». Мне бы сразу догадаться! Известно, кто в этом районе носит норку! Ну и вот. Уж не знаю как, но он заморочил мне голову. Сначала занял у меня денег, потом одолжил мою машину, а вскоре после этого я обнаружила в дверце дырку от пули! Он мне рассказал, что в него стреляли в районе Пигаль, где у него была назначена встреча с клиентом. В конце концов я узнала, что у него за клиенты. Меховой магазин был «крышей». На самом деле Марей — скупщик краденого. Под именем Ван Лоо он через свой магазин сбывает ворованные товары. Мне кажется, он и сейчас занимается тем же, потому что только позавчера я видела его в банке. Он был с совершенно потрясной девкой. И если сейчас он собирается зарыться в какую-то нору, значит, ему приходится лечь на дно, можешь мне поверить!

— А мне он сказал, что хочет снимать фильм!

— Да у негр вся жизнь — кино! Ты понимаешь, в конце концов он вляпается в такие дела, что… Не доверяй ему! Да, жалко, ничего не скажешь… Подумать только, ведь у него было все! Такая семья! Марей де Галар, какое имя! А внешность! И ведь неглупый. И вот чем все кончилось. Бандит он, вот он кто!

— Ты на него здорово сердита.

— Я на него сердита?! Да меня от одного его имени блевать тянет!

Голос Мо дрожит. Армель понимает, что пора закругляться. К тому же она видит Жана-Мари, который плывет к берегу.

— Спасибо, Мо. Большое тебе спасибо. Скажи, я могу тебе еще позвонить, если понадобится?

— Конечно. Звони.

— Я очень рада была тебя услышать. Если вдруг захочешь приехать в отпуск, у меня тут места много!

— Ты меня держи в курсе, Армель! А главное — не позволяй себя провести!

Лодка уже скрылась из глаз. Армель торопится навстречу Жану-Мари. Сейчас! Сейчас она наконец узнает, нашел он золото или… Потому что если он его не нашел… Тогда… тогда… Она бежит и на бегу все бормочет себе под нос. Да кончится когда-нибудь эта лестница? Жан-Мари! Куда он подевался? А, он уже в кабинете. Вид у него удрученный. Вялым взмахом руки он показывает: ничего.

И Армель понимает, что это — окончательно.

Нет! Это невозможно!

Жан-Мари все еще в своей рыбьей коже. Он выглядит так, будто сейчас потеряет сознание. Смотрит на свои руки и виновато говорит:

— Я искал… Я там все перерыл! Кроме старого пулемета — ничего.

Они оба молчат. Да, эти стены видели на своем веку немало драм, но была ли среди них горше теперешней? Жан-Мари нащупывает на груди цепочку и вытаскивает наружу. Вот он, дукат, он теперь носит его как медальон. И он крепко сжимает монету в кулаке, словно хочет убедить самого себя, что она не может лгать. Мертвенно-бледные щеки его немного розовеют.

— Иди переоденься! — говорит Армель. — Сколько можно так сидеть?

Но он ее не слышит. Мыслями он все еще там, под водой.

— Это точно тот грузовик. Он упал носом вперед, и весь груз вывалился. По идее золото должно было рассыпаться вокруг, но там ничего нет. А дно довольно чистое: камни, галька, валуны. Когда светишь фонарем, они даже блестят. Если при падении ящики рассыпались и слитки выбросило вперед, я должен был их увидеть.

— Ладно, идем, Жан-Мари. Хватит тут сидеть.

Но он не уходит. Он не может подняться с места, пока не разрешит эту загадку.

— Крестная, но ведь не может же в озере валяться десять грузовиков! Наверно, дед что-нибудь напутал. Или они напали на совсем другой грузовик. Или я плохо искал. Наверно, мне это не по зубам.

Наконец он встает и с силой стучит себя кулаком по голове.

— Как все это глупо! Послушайте, давайте завтра вместе пойдем! Конечно, спускаться я буду один. Просто если я буду знать, что вы рядом, мне будет легче. Не так безнадежно… Я попробую получше поискать.

— Ступай сейчас же к себе или я рассержусь!

Он опирается на ее плечо. В свою комнату он входит походкой тяжелораненого.


Они плывут в лодке. Где-то там, под ними, в глубине — клад. Армель уже готова отказаться от этой затеи. Ей страшно. Она сидит на корме, смотрит на озеро и слушает, как в красноватой дымке рассвета оно медленно пробуждается от сна. Время от времени она опускает в воду руку, и холод мгновенно обхватывает ее своей ледяной перчаткой. Жан-Мари считает, что бросаться в эту обжигающую тридцатиметровую бездну — значит бросать вызов опасности. Он натягивает костюм и проверяет бесчисленные трубки, ручки и ремни, и Армель вдруг вздрагивает от внезапной мысли, что их до сих пор безрадостная жизнь стоит все-таки гораздо дороже клада, который, быть может, и существовал-то только в воображении деда. Но Жан-Мари слишком самолюбив — разве его удержишь? Ему невыносимо думать, что кто-то подвергает сомнению то, во что сам он верит. Раз он сказал, что грузовик пуст, значит, он пуст. Он даже нарисовал Армели план озерного дна. Там есть впадина шириной в несколько метров, а над ней — небольшой овражек, откосом поднимающийся к берегу. Немного напоминает лестничную ступеньку, как бы нависающую над этим участком дна. Карандаш Жана-Мари очерчивает неровность почвы четкими линиями. Для обследования это место как раз удобно, потому что представляет собой нечто вроде выступающей вперед платформы. С яростным нажимом Жан-Мари ставит на схеме красный крестик. Вот он где! Когда знаешь место, он виден ясно, как банка с вареньем на полке!

— А если слитки скользнули ниже? Ты ведь говоришь, там откос?

Жан-Мари пожимает плечами.

— Если хотите, чтобы я свернул себе шею, так прямо и скажите…

Со дня того разговора между ними словно пролег холодок. Нет, она не хотела его обидеть, хотела только, чтобы он понял: ему это золото нужно не меньше, чем ей. Но тогда ей пришлось бы открыться, что у нее имеется свой счет к Ван Лоо и она намерена во что бы то ни стало этот счет ему предъявить. А зачем Жану-Мари все это знать? Даже в мыслях она не позволяет себе заходить столь далеко. Несомненно одно: Жан-Мари обязательно должен добыть эти миллионы, добыть и для себя, и для нее, потому что есть вещи, в которых можно признаться, только если ты богат. Бедного они просто убьют.

Он уже готов. Маска надета. Сейчас он опрокинется назад — точь-в-точь как те пловцы, которых она столько раз видела по телевизору. Он поднимает руку и соединяет в кружок два пальца — указательный и большой — и сразу с шумом летит в воду, подняв целый фонтан брызг. Она остается одна. Одна не в лодке, не на пустынном в этот час озере — одна во всем мире. Только ночная птица с громким криком проносится мимо. Если он не вернется, думает она, я отправлюсь за ним. Но она верит в него. Он молод. Он полон сил. Он должен найти.

Жан-Мари несется вниз. Фонарь горит, ноги работают как надо, воздух поступает хорошо. Он быстро пробует на гибкость мышцы, шевелит руками — все в порядке! Дыхание ритмичное. Глаза уже понемногу привыкают к темноте. Холод со всех сторон обступает его, и чем глубже он опускается, тем свирепей ледяная хватка. В воде, словно пыль, рассеяны какие-то мелкие обломки, и когда он наугад поводит фонарем, свет на мгновение озаряет весь этот мусор. Когда плывешь в море, чувствуешь, что вокруг тебя все живет. То и дело видишь стаи рыб, вспугнутые твоим появлением и быстро удирающие прочь. Видишь лес водорослей, что колышутся в такт течению. Ты двигаешься, будто в лунном полумраке, и понимаешь, что вокруг тебя — жизнь, только иная, не похожая на привычную и потому напоминающая сон. Ты паришь и ощущаешь в душе восторг. Все, что осталось там, наверху, отсюда кажется грубым и безвкусным, а каждую окружающую мелочь хочется назвать по имени. Не то что здесь! Здесь не только никого и ничего не знаешь, но и не хочешь знать! Это просто тьма, просто мрак. Небытие. Откуда-то со стороны глухо доносится шум водосброса, звуком своим словно нагнетая опасность. Кажется, что где-то рядом грохочет поезд. И вдруг почти утыкаешься в дно — но что это за дно! Все сплошь в камнях, оно больше похоже на пустыню. Теперь надо тормозить и начинать медленно осматривать горизонт, как чайка, что кружит над пляжем, — но как раз горизонта-то тут и нет! Все похоже на все. Вот затопленная гора, а дальше, сколько хватает взгляда, — один голый булыжник. 28 метров. А вот и первая веха — искореженная канистра, придавленная кучей гальки. Чуть справа рухнувшая стена, которая, должно быть, окружала парк до того, как долину, затопили. Но вот наконец и он. На этот раз придется его ощупать. Вот эта корявая бесформенная куча проржавевшего металла — этовсе, что осталось от шасси, а вот эта кривая трубка — руль, а за сиденьем, вернее, за тем, что когда-то было сиденьем, — пулемет. Фонарь выхватывает из тьмы затвор и конец ленты, в которой до сих пор сидят пули. Какие могут быть сомнения: это именно тот грузовик, про который говорил дед. Но кузов его пуст. Какие-то неясные лохмотья, привалившиеся за кабиной, вполне могли бы быть ящиками, но скорее всего это офицерские сундучки, потому что на тонком металле их корпуса до сих пор видны следы короткого боя: царапины, трещины, дырки, но ничего, что хотя бы намекало бы на присутствие золотых слитков!

Медленно двигая ластами, Жан-Мари огибает остов грузовика, освещая фонариком каждую щель, каждый разлом. Он убедился: если это золото и существует, то не здесь. Может быть, чуть дальше, впереди? Ведь слитки были тяжелые. Их могло выбросить через ветровое стекло. По легкой головной боли он понимает, что пора подниматься, но прежде нужно все-таки осветить дно в том месте, куда уткнулся носом грузовик. И здесь ничего. Луч света грязнет в толще воды, давая увидеть каменистый ковер, на котором он сразу заметил бы любой металлический предмет. Жалко, что пора уходить. Итак, все кончено. Он проиграл. Едкая горечь поражения переполняет его и как будто сама несет к поверхности. С запозданием он пытается приостановиться, проверить показатель уровня давления…

Армель ждет его, подрагивая от предутреннего холода. Она не отрываясь смотрит на водную гладь, по которой все дальше и дальше от нее удаляются мелкие пузырьки — признак того, что под водой человек. Это единственный знак, что он жив, что он передвигается, и по этим пузырькам Армель следит за его шагами там, в таинственной глубине. Нет, не зря она не любит это озеро! Эта неподвижная вода может заворожить своими мертвенными красками душу, томимую одиночеством и печалями, но стоит себе представить, как там, в глубине, копошится и скребется какая-то чуждая жизнь, как становится страшно. И там, в этой густой ночи — бедный, выбившийся из сил Жан-Мари. А вдруг у него погаснет фонарь?! Господи Боже мой! Как она зла сейчас на Ван Лоо, на Ронана, а больше всего — на самое себя! Жила она себе, всеми забытая в этом древнем замке, спокойная, как восковая фигурка. Зачем ей эта суматоха? Если он найдет, то начнется настоящее безумие! А если не найдет? Тогда будет еще хуже…

Она ждет. Так ждешь, в одиночестве сидя на глухом деревенском полустанке, прислушиваясь, не идет ли поезд, и всерьез сомневаясь, а придет ли он вообще… И без конца вглядываешься вдаль, склонившись над краем платформы, может быть, там, за поворотом… Армель резко открывает глаза и начинает их яростно тереть. Она чуть не заснула. Как же давно она уже сидит, оцепенев в ожидании! Она смотрит на часы. Прошло двадцать пять минут, как он нырнул! Это слишком! Украдкой она прочитала все, что смогла найти, об опасностях, подстерегающих ныряльщиков. Те крошечные пузырьки воздуха, что насквозь пронизывают тело человека, все его сосуды и суставы, вместе с кровью проникают в глубь мозга, в каждую его извилину, и если они не успевают вовремя рассосаться, то наступает мгновенный спазм, а следом за ним — инфаркт, паралич и еще целая куча всяких ужасных неизлечимых болезней! Как же можно было заставлять Жана-Мари продолжать эти погружения, зная, что у него нет настоящей тренировки! Ведь это кончится катастрофой! Нашла время для угрызений совести, одергивает она себя. Здесь, наедине с простором, в миг, когда вместе с утром в душу снисходит какое-то внутреннее озарение, она вдруг понимает, что готова на все, лишь бы поставить наконец крест на прошлом. А ее прошлое — это Ван Лоо. Такой, каким описала его Мо, но главное — такой, каким он живет в ее памяти.

Резкий всплеск воды, и над озером показывается голова Жана-Мари. Армель вздрагивает, как будто ее застали врасплох. Она нагибается и за руку помогает ему взобраться в лодку.

— Ну что?

Он сдирает маску. Лицо его бледно до синевы.

— Ноль! — выдыхает он.

Глава 7

— Доктор, это серьезно? — спрашивает Армель.

Доктор Мург не спешит с ответом. Он уже не молод. Ему за шестьдесят, он давно и хорошо знает и старую даму, и Армель, и Жана-Мари, который теперь вот так простыл, что не может говорить. Ну разве, можно нырять в феврале? Конечно, раз они спешат до весны выстроить новый мол… И ведь Жан-Мари никогда не казался ему настолько легкомысленным, чтобы… Хотя дед его был… Да уж, все они такие, эти Ле Юеде: если что-нибудь задумают…

— У него махровый бронхит! — наконец объявляет он. — И между нами говоря, лично меня это не удивляет. Хоть он и кажется с виду крепким… — Доктор понижает голос. — Меня немного тревожит его правая рука. К бронхиту это отношения не имеет, скорее уж это связано с декомпрессией[311]. Он долго пробыл под водой? И вообще, когда он начал эти свои эксперименты?

Из боязни проговориться Армель вынуждена лгать. Она быстро подсчитывает. Прошло уже дней десять, как он начал нырять, а ведь иногда он погружался по два-три раза подряд. Но сказать, что он ныряет уже больше недели, значит вызвать град нескромных вопросов. Доктор заволнуется и воскликнет: «Как же вы ему позволили?»

— Он нырял раза четыре или пять, — говорит она.

— На какое время?

— Минут на пятнадцать.

— И на какую глубину?

— Метров на десять. Но оказалось, что берег слишком отвесный, и Жан-Мари убедился, что наш план неосуществим.

— Довольно странная идея — мол на сваях…

— Это часть общего плана. Жан-Мари считает, что, если наш экскурсионный катер будет причаливать прямо у входа в парк, это поможет нам расширить гостиничное дело.

Доктор пишет, кивая головой в знак согласия.

— Конечно, — говорит он. — Идея хорошая. Но и стоить это будет немало. Ну что ж! Желаю выздоровления! С рукой, я думаю, дело наладится быстро. Массаж. Растирания. Сходите к Полю Ле Дрого. И конечно, никаких ныряний до лета. Да, вот еще. Озеро хорошо для парусного спорта, для любых развлечений на его поверхности, но уж никак ни для чего другого. Искать в нем совершенно нечего.

Он закрывает свой атташе-кейс, поворачивается к Армели и указательным пальцем легонько поворачивает ей лицо: сначала вправо, потом влево.

— А вы, мадемуазель, вы уверены, что не нуждаетесь в моей помощи? У меня впечатление, что вас что-то как будто грызет изнутри. Что-нибудь не так?

Армель громко протестует.

— Я чувствую себя хорошо! — говорит она. — Может быть, чуть-чуть устала. Жизнь в замке хлопотная…

Доктор натягивает плащ, шумно отказываясь от помощи.

— Тетя стара, — вздыхает Армель. — Я стара. Все здесь старое!

— У вас есть сейчас постояльцы?

— Нет еще. Но скоро ждем первого.

— А он уже здесь!

— Как это?

— Когда я подъезжал, видел кого-то возле гаража.

— Да? Это господин Ван Лоо. Я совсем о нем забыла. Я провожу вас.

Это точно Ван Лоо, хотя машина у него теперь другая. На сей раз он приехал в небольшом автофургоне для кемпинга. Армель знакомит голландца с доктором, а потом бросает удивленный взгляд на автомобиль. Ван Лоо легонько похлопывает по крылу фургона.

— У меня здесь все с собой, — объясняет он. — И заперто на ключ. От любопытных. Так что я могу остановиться, где хочу, не привлекая внимания. Ненавижу, когда вокруг толкутся посторонние, глазеют, что это я фотографирую или снимаю на камеру.

— Лучшего места для своего лагеря вам не найти! — смеясь, говорит доктор.

Взаимное рукопожатие, и доктор уходит. Армель ведет Ван Лоо к гаражу, где он загоняет машину в самую глубину.

— Думаю, пока она мне не понадобится, — говорит он.

Высунув из дверцы ноги, он, прежде чем выбраться наружу, кончиками пальцев приглаживает шевелюру. Как он следит за своей внешностью!

— Стоит сесть за руль, как превращаешься неизвестно во что, — ворчит он.

— Издалека ехали?

Он быстро вскидывает голову.

— Вас кто-нибудь спрашивал обо мне?

— Нет.

— Извините. Я должен был предупредить вас о своем приезде. Свалился вам на голову на три дня раньше. Так не делается. Но может быть, я могу вам чем-нибудь помочь? Я готов съездить для вас за покупками вместо Жана-Мари, если он занят.

— Он заболел. У него бронхит.

— Ах, какое несчастье! Вот почему у вас такой усталый и встревоженный вид! Но может быть, я и в самом деле могу его в чем-нибудь заменить? Нет?

Он уже вытащил из машины два чемодана и теперь с решительным видом поднимает их.

— Дорогая Армель, ни в коем случае не хочу быть вам в тягость. Сейчас я схожу в городок кое-что купить. Свою комнату я буду убирать сам. Нет-нет, не спорьте! Я много езжу и привык к самообслуживанию. У вас же мне хочется быть не постояльцем и даже не гостем, но — другом. Идемте? Я пойду вперед. Дорогу знаю.

Шлепая следом за ним, Армель твердит про себя: «Ишь, уже расположился! А я теперь как бы и не у себя дома!»

— Я приготовил Жану-Мари маленький подарок, — обернувшись через плечо, говорит Ван Лоо. — Но раз он болен, боюсь, подарок мой будет некстати… И для вас у меня тоже кое-что есть. Посмотрите!

Он сам отпирает дверь комнаты, властным жестом ставит на кровать оба чемодана и начинает рыться в одном из них.

— Вещица совсем маленькая, — говорит он. — Ага, вот она!

Вещицей оказывается зажигалка, упакованная в изящный кожаный футлярчик. Армель бурно протестует:

— Ему нельзя курить!

— О! — улыбаясь, говорит Ван Лоо. — Это скорее для забавы. Вы только потрогайте, какая приятная на ощупь! Верно? Я знаю, у меня точно такая же.

Он не находит нужным уточнять, что речь идет о золотой «Данхилл».

— А как вам это? — спрашивает он, уже протягивая Армели небольшую коробочку, сама форма которой красноречиво говорит, что она — из ювелирного магазина.

— Нет, — отказывается Армель, но подарок уже у нее в руке, и Ван Лоо ненавязчиво сжимает ее пальцы на коробочке.

— Если вы откажетесь, — игриво шепчет он, — вы меня страшно обидите… Ну, хоть посмотрите! Вот, нажмем на эту кнопочку… — И Армели открывается палевый блеск сапфира на зеленом бархате, который как будто просит ее стать ему хозяйкой, словно крошечный зверек, ищущий прибежища.

— Нет… Да нет же! — Она яростно мотает головой. Еще не хватало, чтобы она позволила себе увлечься этой… этим… Она не находила слов… А он нежно и уверенно уже надевает ей на палец кольцо.

— Я бы предпочел преподнести вам старинные часы, — извиняющимся голосом говорит он, — но… Они все в музеях! Ну и еще на ваших рисунках.

Армель снимает кольцо и кладет его сверху чемодана.

— Я благодарю вас, — сухо говорит она, — но принять подарок не могу.

Ей хочется добавить: «Слишком поздно!» Но она сдерживает готовые сорваться слова, чувствуя ярость и гнев оттого, что готова расплакаться. Ван Лоо по-прежнему сияет улыбкой. Он нисколько не рассержен.

— Мне кажется, вы меня неверно поняли, — говорит он. — Эта безделушка — вовсе не дар женщине от мужчины, но — презент компаньону от компаньона. Видите ли, я серьезно обдумал вашу идею об организации компании прогулочных катеров и готов вступить с вами в долю. Если придать предприятию широкий размах, оно, я думаю, станет хорошим вложением капитала. У меня имеются средства, которые я желал бы инвестировать в выгодное дело. Вы же со своей стороны внесете свой опыт, свое имя и имя Ронана Ле Юеде плюс этот замок и весь дивный здешний ландшафт. Понимаете? Вы, ваш крестник и я — мы организуем процветающую фирму.

На глазах у Армели он принимается распаковывать чемоданы и при этом говорит не переставая. Тон его делается все более фамильярным. Рубашки, трусы, носки… «Простите, вы не могли бы повесить на плечики вот этот пиджак? Бархат так быстро мнется… Если вы согласны, мы все трое подпишем договор у нотариуса. Ох, осторожнее, в тапочки я сунул лосьон после бритья и дорожный будильник… Понимаю, что не слишком удачно выбрал время для обсуждения этого плана, но я не люблю тянуть кота за хвост, а потом, согласитесь, для вас сейчас это будет глотком кислорода! Вот и воспользуйтесь им! Так что забирайте-ка кольцо и не будем больше о нем говорить. Пойдемте лучше отнесем Жану-Мари зажигалку. Вот увидите, он сразу поправится! Ручаюсь, его мне уговаривать не придется! А потом я пойду поздороваться с маркизой. Она тоже получит маленький сюрприз. Ах, что же это я? Проболтался вам, значит, это будет уже не сюрприз! Ну, ничего. Это мусульманские четки, но ей мы, конечно, не скажем, что они мусульманские. В них главное — качество бусин. А они — из очень старого янтаря, и камень словно живой…»

Он говорит не закрывая рта. Он просто оглушил Армель. Она злится на него, потому что все-таки надела кольцо себе на палец и теперь смотрит на него, как на первое звено в цепи, которую поклялась себе разорвать — рано или поздно. В то же самое время она непостижимым образом чувствует к Ван Лоо какую-то трусливую благодарность — это, наверное, из-за той силы, которая исходит от него подобно электричеству. Он уехал из замка почти две недели назад, едва успев познакомиться с хозяевами, а теперь вернулся сюда как к себе домой. Ходит везде, раскладывает свои вещи, словно ему знаком здесь каждый ящик, каждая полка; ходит, и его не смущает, что паркет у него под ногами жалобно скрипит; он уже заполнил ванную комнату своим мылом, своей кисточкой для бритья, своей бритвой, своей расческой, и громко говорит, не стесняясь Армели, которая вынуждена слушать его, застыв в оцепенении и сжимая его кольцо.

— Да, — продолжает он, выкладывая из карманов на камин бумажник, чековую книжку, носовой платок, ключи от машины, путеводитель Мишлена, очки, снимает пиджак и надевает вместо него спортивную куртку, — да, я остановился на микроавтобусе. В него можно нагрузить массу всего, а у меня довольно много поклажи… Куда я задевал очки? Они только что были здесь! Ах, да вот же они! — Он протирает стекла кусочком замши и издали смотрит на Армель, как будто проверяет их у окулиста. И подходит к ней ближе. — Может быть, я веду себя нескромно? — спрашивает он.

— Мне нечего прятать! — отвечает Армель.

— Я давно уже хочу задать вам один вопрос. Видите ли… Мы с вами раньше не встречались?

— Не думаю.

— Может быть, раньше? В Париже? Очень давно? Вы до войны не были в Париже?

— Нет.

— Ну, тогда извините. У меня плохая память на лица. Прямо-таки болезнь какая-то!

Армель не умеет лгать, зато на лице ее всегда лежит привычная печать холодного равнодушия, которая служит ей лучшей защитой. Она ждала этой минуты. Она была к ней готова. Единственное, чего она не могла предвидеть, — подарок, который сейчас жжет ей руку. Но самое страшное уже позади. Не больше чем на секунду она лишь прикрыла глаза, чтобы собраться с духом. И потому спокойным и уверенным тоном находит нужным уточнить:

— Моя кузина Полетта ходила на лекции в училище при Лувре. Может быть, это была она?

— Вот как? Может быть, может быть… — задумчиво произносит Ван Лоо. — Люди часто бывают похожи… Знаете, в памяти иногда вдруг замаячит смутный образ, и кажется, еще чуть-чуть — и ты вспомнишь!

— Конечно, это была Полетта! Говорят, мы с ней очень похожи!

— Да, наверное, так и есть! Спасибо, что избавили меня от сомнений. В те времена мои родители часто наезжали в Бретань. Мы с вами вполне могли встретиться. Но у меня такое чувство, словно мы сейчас говорим с вами о какой-то прошлой жизни. Все это было так давно! Пойдемте лучше проведаем Жана-Мари!.. А врач у вас тут хороший?

Он по-прежнему говорит с ней тоном доброго приятеля — полусерьезным, полушутливым, и Армель с трудом сдерживается, чтобы не взорваться от негодования. Лжет он или в самом деле забыл? Почему тогда он с такой настойчивостью продолжает твердить об этом будущем совместном предприятии? Какой интерес он преследует? Что задумал? Разумеется, у нас очень хороший врач! Все-таки не к дикарям приехал! А этот тон превосходства! Нет, за столько лет он ничуть не изменился. Хочет казаться любезным, а ведет себя бестактно. Он идет на два шага впереди нее и, конечно, не догадывается, что она сейчас с пристальной ненавистью изучает его всего — от затылка до подметок. Он рассматривает окна в коридоре — пора покрасить! вон по стенам видны потеки… Она знает, что от его внимания не ускользнет ни одна деталь, и вполне возможно, что, продолжая улыбаться, про себя он подсчитывает, сколько может стоить эта обветшалая крепость, — подсчитывает чисто автоматически, по привычке все переводить в цифры. Он называет это «с умом вести дела». Уж не потому ли он вернулся раньше срока, что ему не терпится провернуть свою идею со «спонсорством»? Наверное, он считает выгодным вложить сюда капитал, чтобы впоследствии выкупить весь замок, ведь в его понятии «широко смотреть на вещи» — это наложить лапу на чужую собственность. Жана-Мари он сделает своим управляющим, ну а я… А меня… Нет, она даже думать не желает об этом! Это было бы слишком несправедливо!

А он уже стучит в дверь и тут же тихонько приотворяет ее.

— Где тут наш лентяй? Ишь как славненько устроился!

Он не ошибся, когда говорил, что Жану-Мари станет лучше от одного его голоса. Жан-Мари оживает на глазах. С мгновенно загоревшимся взглядом он уже приподнимается на локте, пытается протянуть руку и одновременно бормочет извинения.

— У меня что-то с пальцами, как при ревматизме… Но это скоро пройдет! — Его одолевает приступ кашля.

Армель силой заставляет его снова улечься.

— Что ты так разволновался? Господин Ван Лоо пробудет здесь какое-то время, и вы сможете разговаривать сколько захотите.

— До чего же глупо валяться с бронхитом! Это я на озере простудился. Я вам потом объясню!

— А тут и объяснять нечего, — вмешивается Армель. — Во всем виновата погода. Присаживайтесь, мсье Ван Лоо.

Она подталкивает к нему стул, но он, прежде чем усесться, торжественно опускает на колени больному кожаный футлярчик.

— Что это?

— Откройте! Да не пугайтесь! Это для вас.

Жан-Мари в экстазе. Он разглядывает подарок словно зачарованный. Потом робко нажимает на кнопку, которой приводится в действие механизм. Загорается огонек. Он гасит его и зажигает снова. Голубовато-желтое пламя послушно появляется из зажигалки.

— Это не значит, что вы должны курить только ради удовольствия щелкать зажигалкой! — предостерегает его Ван Лоо.

Жан-Мари обещает, что не будет, но вряд ли он слышит, о чем ему говорят. Он то отставляет драгоценную безделушку на расстояние вытянутой руки, то вновь подносит ее к себе и завороженно глядит, как на золотой поверхности играют блики света. Он счастлив, как мальчишка рождественским утром.

— Она такая же красивая, как моя монета! — говорит он.

И в доказательство сейчас же достает с груди цепочку с дукатом, которую носит теперь, как памятную медаль о первом причастии.

— Что это? — удивляется Ван Лоо. Блеск металла пробудил в нем интерес.

Армель отвечает первой:

— Эту монету подарил ему дед.

— Можно посмотреть?

— О! Не думайте, что это какой-нибудь раритет, — свирепо зыркнув на Жана-Мари, отвечает Армель.

А Жан-Мари уже протягивает монету Ван Лоо. Тому достаточно беглого взгляда, чтобы тут же оценить ее.

— Не раритет, говорите вы? — восклицает он. — Но это совершенно великолепный экземпляр! Это коллекционная вещь! Франц-Иосиф. Герб Австро-Венгерской империи. Вы просто не разбираетесь в монетах! Это может стоить… Ну, я, конечно, не специалист… Я полагаю, самое меньшее — полмиллиона. Как она к вам попала?

Его вопрос натыкается на настороженное молчание. Армель чувствует себя в ловушке. Жан-Мари, не решаясь ответить, уставился на нее, стараясь по ее лицу прочитать, что же говорить. Ван Лоо продолжает рассматривать монету, ощупывая ее с видом знатока.

— Она сюда прибыла издалека! — негромко говорит он. — Смотрите, как истончилась! Значит, много странствовала по свету. Вы обратили внимание на дату? 1915 год! Да, отменный экземпляр. Милый Жан-Мари, вы совершенно правы, что носите ее на груди, как медаль. Но вы поступите еще лучше, если поместите ее в банковский сейф. Носить такую ценность на цепочке, которая в любую минуту может порваться, — большая неосторожность! Вы не находите, мадемуазель?

Молчание.

— Я сказал что-нибудь не то? — спрашивает Ван Лоо.

— Нет, — отвечает Жан-Мари. Видно, что он в страшном смущении.

Зажигалку он уже убрал назад, в футляр, словно понимая, что не может оставить себе этот подарок, но руку тем не менее продолжает держать на футляре. Он колеблется. Колеблется и Армель.

— Ну что, расскажем ему? — чуть слышно спрашивает Жан-Мари.

Ван Лоо немедленно подхватывает:

— Конечно! Конечно, расскажите мне!

— Но это тайна! — говорит Армель.

— Я обожаю тайны.

— И вы дадите слово, что никому ничего не расскажете?

Уже произнося это, она вдруг осознает, что как раз его слову верить ни в коем случае нельзя. А с другой стороны, разве их с Жаном-Мари тайна не превратилась уже в насмешку? Ведь клад-то исчез.

— Ну что ж, — продолжает Армель, — в нескольких словах это выглядит так. Дед Жана-Мари получил эту золотую монету в самом конце войны, когда немцы спешно эвакуировались с северного побережья. Наш замок после поражения 1940 года был оккупирован — в нем располагались вспомогательные службы Вермахта. Моя тетя отказалась покидать его, хотя вполне могла укрыться у своих родственников Ле Боиков в Жослене.

— Я тогда был совсем маленький, — вступает в разговор Жан-Мари. — Но мне кажется, я как сейчас вижу, как все это происходило. — Он оборачивается к Армели. — Я расскажу ему, что было дальше?

— Да-да, — подхватывает Ван Лоо. — Расскажите мне все.

— Это старая история. Значит, так. Я — найденыш. В поезд, в котором меня везли, попала бомба, и в живых не осталось никого, кроме меня. Это случилось на вокзале в Ренне. Немецкие пикирующие бомбардировщики бомбили поезда, в которых, как им казалось, перевозили военное снаряжение. Был страшный взрыв. А меня нашли среди обломков. Я не мог сказать ни кто я такой, ни откуда еду, ни кто были мои родители, в общем — ничего. И тогда Ронан Ле Юеде — человек, которого я называю своим дедом, — взял меня к себе и усыновил.

— Потрясающе! — восклицает Ван Лоо. — Ну а монета?

— Здесь все связано, — объясняет Армель. — Вы сейчас поймете. Ронан принес Жана-Мари в замок, и мы все вчетвером — он, моя тетя, я и Жан-Мари — продолжали жить в крохотной комнатушке, которую раньше занимали кучер и конюх. Разумеется, мы все время сталкивались с оккупантами, особенно с многочисленной обслугой дивизионного начальства — со всякими там секретарями, ординарцами и тому подобное. У Ронана был настоящий талант организатора, и очень часто люди, с которыми ему приходилось иметь дело, уже не могли обойтись без его помощи.

— Представляю себе! — говорит Ван Лоо. — Черный рынок, наверно, действовал вовсю!

— Конечно, и именно из-за этого немцы полностью доверяли Ронану, а это в свою очередь помогало ему поддерживать связь с Сопротивлением. Он всегда был в курсе любых передвижений войск.

— Понимаю, понимаю! — отзывается Ван Лоо. — Все это мне известно. Мне тоже приходилось бывать участником всяких необычайных происшествий. Ну а монета-то?

— Вот тут и начинается самое невероятное! — восклицает Жан-Мари. — Надо вам сказать, что за четыре года оккупации Бретань была здорово разграблена.

— Да, — подхватывает Армель, — любители искусства здесь не стеснялись. Моряки, раньше селившиеся в этих краях, привозили из своих странствий огромное количество всевозможных ценностей, а в штабах, засевших в наших городах, хватало истинных знатоков. И они превратили Кильмер в нечто вроде склада, и уже отсюда переправляли в Германию все, на что положило глаз высокое немецкое начальство. К примеру, коллекция часов, принадлежавшая маркизе, исчезла именно таким образом. Картины, старинная мебель из исторических замков — а ее было немало! — все было вывезено. Я уж не говорю про драгоценности, старинные монеты и другие ценные вещи.

— Значит, и этот дукат?.. — говорит Ван Лоо.

— В том числе и этот дукат. Кому он принадлежал раньше, я не знаю, но он был в числе других похищенных ценностей. Самое печальное, что для удобства транспортировки большую часть золотых изделий пустили в переплавку. Полученные слитки уложили в ящики. Сколько их было? Наверное, около двадцати. Почти все спокойно отбыли на грузовиках в восточном направлении. Но приходилось спешить. Началась эвакуация с северного побережья, а войска Паттона подошли уже вплотную. Оставалось три или четыре ящика. И тогда унтер-офицер, руководивший их отправкой, испугался. Он пришел к Ронану и рассказал ему про эти ящики, назвав даже точное время их отправки. Он рассчитывал, что в будущем к нему проявят снисхождение. А в доказательство того, что он не лжет, подарил Ронану этот самый дукат. Он так точно описал маршрут, по которому должен был пройти грузовик, что партизанам было легче легкого устроить засаду. Нападение произошло глубокой ночью, но к сожалению…

Тут Жан-Мари замолкает. Он не в силах довести свой рассказ до конца, потому что конец этот выглядит слишком печально и глупо.

— Что «к сожалению»? — переспрашивает Ван Лоо.

Заканчивает Армель:

— Дорога шла мимо обрыва, по высокому берегу озера. Грузовик свалился в воду.

— Да что вы мне сказки рассказываете! — не выдерживает Ван Лоо. — А я еще вас слушаю! Перестаньте! Не хотите же вы, чтобы я поверил, будто на дне озера лежит золото?

— И тем не менее это правда, — говорит Армель. — Там на дне спят спокойным сном двести или триста миллионов.

Глава 8

На этот раз даже Ван Лоо изменяет хладнокровие. Он протестующе машет руками, а затем вскакивает и бежит к окну. Там, приподняв занавеску, он долго смотрит на убегающую вдаль аллею — смотрит, не видя ее. Из кармана он судорожно вынимает портсигар и тут же засовывает его обратно. Наконец снова подходит к кровати.

— Не думаете же вы, будто я вам поверю! Эта монета… Покажите мне ее еще раз!

Армель протягивает ему монету. Он внимательно осматривает аверс и реверс, медленно читает: «Austia Imperator… Hungar Boheme Gal…»


— Да, — говорит он. — Монета подлинная. Но вся ваша история слишком красива, чтобы быть правдой. Если бы вы мне сказали, что это легенда… Потому что в таких местах, как ваше, я хочу сказать, там, где есть такое озеро, как ваше, всегда полно всяческих легенд… Ну, хорошо. Подумайте сами. Что мы имеем? Старик, который многие годы хранит тайну сокровища, чтобы в конце концов передать ее молодому герою загадочного происхождения. Ха! Я читал про это, когда был ребенком. Да, не забудьте еще про талисман! Чтобы победить дракона…

Армель с любопытством наблюдает за ним. Он явно взволнован и потому утратил свою всегдашнюю выдержку. С него слетела даже его иронически подчеркнутая вежливость, которая делала его таким неотразимым…

— Зря вы насмехаетесь, — замечает она.

— Нет, я понимаю ваши чувства. Вы живете в таком романтическом месте… Но согласитесь, человек, впервые услышавший ваш рассказ, имеет право на сомнение! Не на сомнение в вашей честности, конечно, а… — он поводит рукой в воздухе, пытаясь найти нужное выражение, — а во всем остальном! Да! Это не выдерживает никакой критики! Слишком уж прекрасно было бы, если здесь, рядом, под руками, лежало бы такое богатство! И почему же в таком случае вы его до сих пор не забрали?

— Мы просто не успели, — говорит Армель. — Мы и узнали-то о нем только со смертью Ронана.

— Нет, мы попытались, — вступает Жан-Мари. — И не думайте, что мы такие уж легковерные дураки. Мы много раз повторяли себе все ваши аргументы. Я не спорю, поначалу эта история кажется совершенно нелепой. Но когда начинаешь серьезно над ней размышлять… Ну вот, смотрите: немцы в замке жили?

— Жили, — уступает Ван Лоо.

— Ценности грабили?

— Ну, грабили.

— Монета?

— Подлинная.

— То, что дед получил ее в подарок, правда?

— Правда.

— Нападение на грузовик было?

— Стоп! — говорит Ван Лоо. — Вот тут-то вы и попались! Чем вы докажете, что после этой операции не осталось в живых никого, кроме вашего деда?

— Проще простого! Если бы кто-нибудь остался, мы бы о нем узнали! Но прошло уже сорок лет, а никто ни разу не пришел и не сказал: я знаю, что на дне озера лежат миллионы.

— А рыбаки? Они могли наткнуться на клад случайно. А плотина? Ведь ее время от времени чистят…

— Вы забываете, что глубина озера доходит до семидесяти метров…

— Пусть. Все равно я не убежден. Случайный ныряльщик вполне мог…

— Да какой ныряльщик? — перебивает его Жан-Мари. — Ныряют не здесь, а на побережье — в Лориане, в Бресте. Не в озере!

— Ну а вы?

— Я нырял раз пятнадцать.

— И как?

— Грузовик я нашел. Но он пуст. Я, конечно, не кричал об этом на всю округу. Да, пуст… Ни костей, ничего! Я хотел получше обыскать его и как раз тогда простудился.

Он стучит себя в грудь кулаком.

— Вот оно где, золото! В виде бронхита…

Но Ван Лоо уже загорелся:

— А вокруг грузовика вы искали? Ведь слитки могли разлететься в разные стороны…

Жан-Мари с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться:

— Заметьте, мсье Ван Лоо, теперь уже вы настаиваете на нашей «легенде»!

— А не мог вас кто-нибудь опередить?

— Ну, все, хватит! — вмешивается Армель. — Мне пора идти к тете. Объявляю дискуссию закрытой. Обед через час.

Жана-Мари одолевает новый приступ кашля, и Армель заставляет его забраться поглубже под одеяло.

— Сейчас принесу тебе овощной отвар. Идемте, мсье Ван Лоо. Ему нужно отдохнуть.

— Да-да, я с вами. Я хотел бы взглянуть на карту, что висит у вас в кабинете.

— Вы здесь у себя дома, — говорит Армель. — Ну, пока!

Ван Лоо изучает карту и, когда Армель уже собирается оставить его одного, окликает ее:

— Будьте добры, покажите мне место, где, как вы предполагаете, затонул грузовик.

— Вот здесь, на конце этого мысика.

— Зачем же они сюда поехали, ведь была прямая дорога? Это нелепо.

— Вы забываете о маки. В то время они были буквально повсюду. А у немцев было всего несколько бронемашин, чтобы прикрыть отступление. Они не могли себе позволить снарядить большой конвой для охраны каких-то нескольких килограммов золота. Конечно, они шли на риск. Или пан, или пропал.

— Да, понимаю, — допускает Ван Лоо, но не слишком убежденно.

Он проводит по карте линию маршрута грузовика, а потом хватает со стола линейку, начинает измерять и что-то подсчитывать. Так, при максимальной скорости в шестьдесят километров грузовик, пролетев поворот на самой оконечности мыса… Нет, так не пойдет. Надо посмотреть на месте и точно вычислить расстояние. По-настоящему затонувший клад должен быть в нескольких десятках метров от берега… Да, но там может быть не один затонувший грузовик… Если тут шли бои, что мешало воевавшим спихивать с дороги искореженные останки техники прямо в воду, чтобы освободить проход? Похоже, Жан-Мари об этом не подумал.

Ван Лоо закуривает сигарету и пристально изучает взглядом карту.

Из замка, наверное, можно увидеть этот, как его… Он с трудом разбирает на карте название: Мальбранский холм. Но какой соблазн! Сокровище — и где? — прямо здесь, под руками! Ах да, пора пойти поздороваться с маркизой! Ван Лоо оглядывается по сторонам. Должно же здесь быть зеркало? Нет, зеркала нет. Эта женщина живет здесь, словно нанятая служащая. Обложилась своими конторскими книгами, картотеками, журналами, отгородилась телефоном… Тогда он рукой на ощупь приглаживает волосы и идет в столовую. Маркиза уже здесь — как всегда, в окружении своих столов и столиков, заваленных журналами и иллюстрированными изданиями. Ван Лоо мгновенно придает лицу выражение почтительности. Галантно кланяется и целует даме руку. Набор дежурных любезностей — и все идут к столу. Ван Лоо ведет под руку старуху, усаживает ее в кресло во главе стола, а сам почтительно усаживается справа. Обед тянется бесконечно. Ван Лоо предлагают лангуста, затем жареную барабульку, затем довольно жилистую зеленую фасоль и наконец абрикосовый пирог, из которого нужно извлекать косточки, — и все это не прерывая рассказа о Голландии, об Общем рынке, о финансовом кризисе. Маркиза ест одно пюре, и ей гораздо легче поддерживать беседу, одновременно зорким оком следя, чтобы гость отведал от каждого блюда. Спрятаться от ее пронзительных черных глаз, едва угадываемых за густой сетью морщин, невозможно. Армель ест молча. Своим дребезжащим голосом маркиза задает все новые вопросы, хотя давно уже пора подавать кофе. Ван Лоо больше всего на свете хочется сейчас быть рядом с Жаном-Мари и задать ему тысячу вопросов, которые не дают ему покоя, а вместо этого он вынужден взять себе еще кусок пирога, косточки из которого он собирает за щекой, чтобы затем, изображая улыбку, ловким движением выплюнуть их на ложечку. Армель неотрывно следит за ним. В покер она, конечно, не играет, но сейчас у нее вид игрока, который по лицу противника пытается определить, что за карты ему пришли. Что он задумал? Она вспоминает, как Мо предупреждала ее по телефону: «Не верь ему». Может, не надо было рассказывать ему о существовании слитков? Но раз уж тайна раскрыта, теперь ей не остается ничего другого, как только поставить все на эту карту. Как там недавно показывали по телевизору? «Ставлю 50… Еще 50. Еще 100…» и так далее, пока соперник не сдастся. Конечно, у нее на руках пусто, ведь она призналась, что миллионы исчезли. Но, во-первых, он ей явно не говорил, а во-вторых, как бы там ни было, они с Жаном-Мари пользуются в этих местах таким моральным кредитом, что одно это может стоить состояния. Поистине их слово ценится здесь на вес золота. Стоит им заявить: на дне озера лежит золото, а доказательство — вот этот дукат, и дальше все будет разворачиваться так, словно эти слитки и в самом деле существуют. В конце концов, игра началась неплохо. О том, что это — игра, знает лишь одна Армель. Она знаком показывает Иветте, что кофе можно подать в кабинет, потому что видит: Ван Лоо не терпится продолжить прерванный обедом разговор.

— Вы все еще думаете про эту историю с затонувшим грузовиком?

— Признаюсь! — отвечает он. — В отдельных деталях она выглядит правдоподобно. Но в целом — нет, это не стыкуется. Слишком много случайностей, слишком много совпадений. Взять хоть саму золотую монету, которую немецкий солдат почему-то вдруг с такой поспешностью отдает…

— О! — возражает Армель. — Сразу видно, что вас тут не было, когда началось их бегство. Это длилось недолго, но в течение двух суток здесь творилась настоящая истерика.

— Хорошо, но давайте посмотрим на это дело с другой стороны. Я имею в виду деда Жана-Мари. Где была у него голова? Почему он не указал точного места? Или он понимал, что сокровище не может безраздельно принадлежать только его внуку? Оно достанется тому, кто…

Ван Лоо замолкает, подыскивая слова. Армель не сводит с него глаз, в которых загорается какая-то веселая злость. Она заканчивает фразу за него:

— Оно достанется тому, кто его найдет. И Ронан надеялся, что этим человеком будет Жан-Мари. Он молод, он решителен, он хороший спортсмен.

— Ладно, согласен. Но вы подумали, что ему понадобится оборудование и рабочая сила, чтобы поднять эти ящики на поверхность? Как только операция начнется, все местное население о ней прознает и пересудам не будет конца.

— Нет, — возражает Армель. — Никаких пересудов не будет, потому что никто ничего не знает.

— Позвольте в этом усомниться! Как вы можете утверждать, что никто не видел, как Жан-Мари нырял?

— Я могу это утверждать, потому что он нырял, приняв все меры предосторожности. Поверьте, в это время года никто на озеро не ходит. Так как? Что-нибудь еще вас смущает?

— Не знаю. Мне кажется, что все это как-то уж слишком искусственно.

— Может быть, вы думаете, что стоит пригласить профессионала? Чтобы он исследовал дно? Другими словами, вы думаете, что Жан-Мари недостаточно внимательно все осмотрел и что-то упустил?

— Вовсе нет! Меня смущает другое. Я не могу понять, когда мне говорят, что слитки лежат на дне, и в то же время утверждают, что их там нет.

— Ну что ж, пойдемте к Жану-Мари, расспросим его еще раз. Меня только удивляет, что вы так близко к сердцу принимаете этот случай из жизни Ронана, который в общем-то интересен только нам…

— Я принимаю его, как вы говорите, близко к сердцу, потому что не вижу, как вы без посторонней помощи сумеете справиться с этой ситуацией. Именно эта сторона проблемы меня и занимает. Миллионы — дело ваше, но вот как их заполучить — это уже интереснее. Идемте! Я пойду за вами.

Жан-Мари при появлении Ван Лоо и Армели выключает радио.

— Я услышал ваши голоса еще в коридоре. Догадываюсь, о чем вы говорили. Вы еще не убедились, мсье Ван Лоо? Присаживайтесь!

Армель щупает рукой лоб и запястье Жана-Мари.

— Температура спала, — объявляет она. — Только не вздумай вставать!

— Я говорил, — начинает Ван Лоо, — что для того, чтобы во всем разобраться, необходимо определить конкретные задачи. Первая: если золото в озере, то где именно? В каком виде? Вторая: как достать его, чтобы этого никто не видел? Третья: как его практически использовать? Потому что хоть золото и выглядит очень красиво, но в банк его не понесешь. Если мы сумеем ответить на эти вопросы, я буду удовлетворен — морально удовлетворен, если вам угодно. Потому что задача будет решена!

— На первый пункт могу ответить я, — говорит Жан-Мари. — Дед на войне был не новичок. И если он все-таки устроил налет на грузовик, значит, все шло именно так, как он задумал. Значит, в ту ночь никакой другой грузовик не проезжал. Поэтому можно уверенно считать, что золото упало в озеро. Знаю! Всегда можно возразить, что на самом деле все происходило совсем не так. Но если трезво подумать, то неизбежно приходишь к тому же выводу, к какому пришел и я. Дальше. Что теперь с этими ящиками? Вот здесь возможны любые предположения. Надо искать. Но поскольку операция должна проводиться в секрете, единственный человек, который может заняться поисками, — это я.

— У вас ничего не выйдет, — живо возражает Ван Лоо. — Если ящики не слишком пострадали, вам понадобится что-то вроде тали, чтобы их вытащить. Придется устраивать на берегу специальную площадку, громоздить там оборудование, и ни о какой тайне больше не будет и речи. Через пару дней на побережье вырастет палаточный город. Здесь начнется «золотая лихорадка» в миниатюре. А если ящики рассыпались, вам придется поднимать слитки по одному. Сколько слитков, столько погружений. У вас просто не хватит сил. Я понимаю, почему ваш дед отказался от этой затеи. Одному вытащить это золото невозможно. Но и позвать кого-нибудь на помощь тоже нельзя. И это еще не все. Даже если золото будет извлечено, то, что вам останется после законной конфискации, будет помещено под строгий контроль!

— Это еще почему?

— Да потому, что золото служит для всевозможных спекуляций! Если у вас имеется несколько луидоров, это, конечно, ерунда. Но попробуйте-ка продать кучу слитков! Это совсем не так просто, поверьте моему опыту!

— Вы меня расстроили, — вздыхает Жан-Мари. — А я-то надеялся… Да я и сам не знаю, на что я надеялся. Наверное, думал, что смогу выловить хоть несколько слитков и продать их по одному.

Ван Лоо заливается смехом.

— Если я вас правильно понял, вы мечтали, чтобы озеро стало вашим «чулком»? Вместо того чтобы реализовать сокровище сразу, вы стали бы запускать в него руку по мере надобности? Но так ведь не может продолжаться годами! У вас первого лопнет терпение!

Повисает тишина. Жан-Мари щелкает зажигалкой. Армель смотрит на Ван Лоо так, словно он на глазах превращается в кого-то, кому можно доверять. Кто может дать дельный совет.

— Значит, вы считаете, что обладание значительным количеством золота быстро превратится в обузу? Но как же, по-вашему, его все-таки использовать с наибольшей выгодой?

— Если вы не хотите платить огромную пошлину, прямо заявив о своей находке, вы должны искать иной канал сбыта. А в наше время все подобные каналы — под неусыпным наблюдением властей. Ведь именно золотом расплачиваются за такие вещи, как оружие и наркотики. Как только вы попытаетесь перевести свой капитал в наличность, сейчас же окажетесь под подозрением. Допустим, вы — обладатель нескольких сотен миллионов. Что вы будете с ними делать? Переправите в Швейцарию? Вас сейчас же схватят.

— Подождите, — перебивает Жан-Мари, — но ведь должны же существовать какие-нибудь посредники, чьими услугами можно воспользоваться?

— Разумеется. Можно, если вы принадлежите к одной из международных организаций, контролирующих игорный бизнес, тотализатор или проституцию. Вы чувствуете атмосферу?

— Я думал, при посредничестве какого-нибудь банка…

— Несчастный! — кратко обрывает его Ван Лоо. — Никогда не делайте этого. Как только вы доверите свои интересы посреднику, вы попались. Поверьте мне: я знаю, что говорю.

— Следовательно, — заключает Армель, — как только в ваших руках оказывается золото, вы волей-неволей попадаете в среду, где вас оберут до нитки?

— О нет! Не надо преувеличивать! Просто я вас предупреждаю, что следует быть готовым пойти на значительные жертвы.

— Тогда, — бросает Жан-Мари, — лучше вообще отказаться…

— Это было бы очень печально, — говорит Ван Лоо. — Позвольте задать вам вопрос: чего вы хотите? Превратить золото в деньги, ни гроша не заплатив третьим лицам? Или, что еще хуже, уплатить налог и довольствоваться тем, что вам останется? В первом случае вы будете очень богаты, но жить будете в постоянном страхе, что вас разоблачат. Во втором случае с точки зрения закона вы ничем не рискуете, но достанутся вам крохи!

— Ну уж нет! — возмущенно говорит Жан-Мари. — А что бы вы, мсье Ван Лоо, предприняли на нашем месте?

— Ну, прежде всего я постарался бы убедиться, что золото существует. Вы, конечно, искали, но, может быть, недостаточно упорно? Хорошо. Допустим, вы все-таки нашли золото. Не трогайте его. Предоставьте это мне. Мы открываем фирму по организации прогулок на катерах. Ничего более законного и придумать нельзя. И здесь за дело берусь я. С бухгалтерским учетом я на «ты». Через пару-тройку месяцев никто уже не отличит, где мое, а где ваше. Слитки, которые я пущу в оборот, превратятся в столбцы цифр, и выглядеть все это будет абсолютно законно. Это идеальное прикрытие. Вижу, как вы морщитесь. Но подумайте! Эти деньги — ваши. Ведь на них никто непретендует. С какой стати вы должны дарить их государству? Повторяю: если вы не запустите их в какой-нибудь бизнес, вам не останется ничего другого, как бежать в налоговую управу и предъявлять им свои ящики с золотом. Но только запаситесь носовыми платками — утирать слезы. Вот вам мое мнение.

— Спасибо, — говорит Армель. — Разумеется, все, о чем мы сейчас говорим, пока лишь теория. Хотя и очень интересная. Но рассмотрим и вторую гипотезу. А что, если золото безвозвратно пропало?

Ван Лоо не может сдержать довольного смеха.

— Да, — говорит он, — это очень хорошая гипотеза. Вы имеете золотую монету, на которой стоит дата: 1915 год. Монета подлинная, и сама ее подлинность неопровержимо свидетельствует, что немецкий солдат не обманывал вашего деда. Поэтому ваш дукат стоит десятки миллионов. На дне озера многие годы покоится несметное богатство, и это богатство становится реальностью, стоит лишь хорошенько его себе представить. С той самой минуты, как я услышал эту историю, лично я горю одним желанием: увидеть его, потрогать и превратить в явь… Извините… Но эта сказка столь прекрасна, что лучше ей и оставаться сказкой! Да-да! Я хочу, чтобы золото и в самом деле было потеряно, потому что у меня имеется план, как его возродить.

Армель и Жан-Мари обмениваются красноречивыми взглядами. Их перемигивание не ускользает от Ван Лоо, который спешит объясниться:

— Я говорю совершенно серьезно, поверьте. Я утверждаю, что ничего не потеряно, и сейчас вы поймете почему. Вы, дорогой мой Жан-Мари, считаете, что это — конец. Золота вам не найти!

— Точно!

— Может быть, оно и существует, но достать его невозможно именно по тем причинам, которые я изложил?

— Так я думаю.

— Ну что ж, коли его нельзя достать, надо его создать!

Гробовое молчание. Наконец Жан-Мари тихо говорит:

— Вы шутите?

— Я серьезен, как никогда.

— У вас что, есть лишнее золото, которое вам хочется утопить?

— Именно.

— В слитках?

— В слитках.

— И где же оно?

— В машине.

Армель резко встает и негодующе говорит:

— Послушайте, мсье Ван Лоо! Очень дурно с вашей стороны шутить на тему, которая для нас так болезненна. Какую игру вы ведете? — Она старается казаться возмущенной, а про себя думает: он попался. Ему не уйти.

— Я вовсе не играю. Совсем наоборот: я стараюсь убедить вас, что у вас есть выход. Понимаю, вас удивляет, что у меня в машине лежит золото. Но это отдельная история. Я расскажу вам ее в свое время. Жалею, что позволил втянуть себя в дискуссию. Поэтому я просто заявляю: у меня есть золото. Как только Жан-Мари поправится, он опустит небольшую часть этого золота на дно, поближе к затонувшему грузовику, а вы, мадемуазель Армель, пойдете в жандармерию и скажете, что… Короче говоря, вы покажете им монету и расскажете все. Про немецкого солдата, про налет на грузовик, про то, как он затонул. Одним словом, всю правду. Разумеется, в управлении — я думаю, этим делом займется Управление госимущества, но это не важно, — в управлении сразу забегают. Скорее всего они пришлют своего водолаза. Он сразу найдет два-три слитка, которые будут на виду. Для очистки совести он, наверное, поищет еще немного, а потом напишет в отчете, что дальнейшие поиски нецелесообразны, так как потребуют слишком больших затрат. И знаете, что они скажут? Раз уж вы собираетесь открыть в замке музей Сопротивления, оставьте это золото себе. Ну, какой им смысл заниматься продажей этих слитков, если после законной дележки там и делать-то будет нечего? Конечно, я упрощаю, но делаю это только для того, чтобы вы лучше меня поняли. Итак, слитки извлекут. Вы сделаете вид, что продолжаете поиски, но только на вас никто уже не будет обращать внимания. И мы спокойно переводим золото в наличность, не платя никому никаких налогов. Это будет операция, которая называется отмыванием средств сомнительного происхождения.

— Потому что ваши средства именно таковы! — желчно бросает Армель. Но ничто не в состоянии сбить с Ван Лоо его самоуверенности.

— Мы об этом еще поговорим, — отвечает он, с улыбкой глядя на Жана-Мари, который выслушал его тираду затаив дыхание.

— Как только я увидел ваше озеро, — продолжает Ван Лоо, — я сразу понял, что чуть-чуть фантазии — и его можно превратить в машину для отмывания денег. Можно действовать разными способами. Можно предъявить все и довольствоваться оставленной половиной — но уже на законном основании. Надо только изобрести правдоподобную историю, чтобы избежать ненужных вопросов. А разве можно выдумать историю лучше, чем подлинная легенда вашего деда? Так что выбирайте, что вам нравится больше: получить богатство ценой небольшой хитрости или продолжать жить в бедности, утешаясь тем, что свято блюдете беззаконие, именуемое законом!

— А вы нахал! — говорит Армель почти спокойно.

— То есть?

— А кто выиграет в результате этой операции? О нашем золоте говорить не приходится, потому что мы даже не знаем, где его искать. Остается ваше золото. Вы готовы предоставить его нам — на время, нужное для того, чтобы обмануть закон. Потом вы получаете его назад, а мы остаемся, как и были, ни с чем!

Ван Лоо протестующе машет руками.

— Если вы согласитесь, я готов вам щедро заплатить! Лучше уж я поделюсь с вами, чем с налоговой инспекцией!

— Я согласен, — кричит Жан-Мари. — Пошла она, эта налоговая инспекция!

— Подумайте! — предлагает Ван Лоо. — Не торопитесь. Я вас оставлю.

Он идет к двери, но Армель останавливает его:

— Это правда, что слитки лежат у вас в машине?

— Правда.

— И много их там?

— На четыреста миллионов. О, по весу это совсем не много! Не больше пяти килограммов.

Эта цифра заставляет Армель и Жана-Мари застыть на месте. Первой в себя приходит Армель.

— Ступайте, — говорит она. — Нам надо поговорить.

Глава 9

На улице вдруг потеплело, да так, что кажется, будто наступило лето. Говорить не хочется. Все вокруг похоже на акварель. Озеро в этот час почти голубое, а лес вдали — почти зеленый. Над лодкой кружат первые ласточки. Армель не спеша гребет, устроившись на корме. Она объяснила Ван Лоо, что любит кататься в лодке одна, без помощников, и теперь он завороженно смотрит на ее руки, ритмично и гибко двигающиеся взад-вперед. Они плывут медленно, выписывая по воде зигзаги. Спешить некуда. Западный ветер гонит по небу пышные облака, которые время от времени накрывают лодку своей тенью. За ними тянется напоенный утренними запахами свежий бриз. Уже близко Мальбранский холм. Армель подносит ладонь к глазам и из-под руки внимательно озирает вехи: вот площадка со столбом ориентирования, а с другой стороны — силуэты трех прогулочных катеров на приколе. Между ними виднеется роща Кореля, а дальше, вдоль дороги на Сен-Трефин, — домик кузнеца Жуанно. Армель ловко управляется с лодкой, слегка разворачивая ее. Наконец она показывает рукой на водную гладь вокруг них.

— Здесь, — говорит она. — Метрах в тридцати под нами. Если держать в голове карту, то можно спуститься точно на нужное место. Но Жан-Мари на всякий случай бросает якорь: десятикилограммовый груз на нейлоновой нитке. Он здесь, в этом ящике, — Ронан использовал его как садок, когда ловил рыбу. Вы на нем сидите.

Ван Лоо молчит, изучая взглядом водный простор.

— Нет, здесь невозможно работать втихую! — говорит он. — Для меня работать — это прежде всего обзавестись оборудованием. Нельзя же обойтись одной лодкой. В тот день, когда мы приступим — если вы согласитесь, — нам нужно будет найти какой-нибудь благовидный предлог для соседей.

— Может быть, кино? — предлагает Армель.

— Возможно… Ну, хорошо. Возвращаемся. Я увидел все, что хотел.

— Давайте все-таки поговорим о вас, — говорит Армель. — Вы ведь должны кое-что объяснить, не так ли? К примеру, это золото, которым вы якобы располагаете…

— Только не «якобы», а располагаю. Вас удивляет, что я вожу его с собой, верно? Обычно при слове «золото» люди сразу представляют себе банки, сейфы, охранников… А я мотаюсь по стране с миллионами, да еще в наше время, когда на других нападают ради нескольких франков! Видите ли, мы стоим на пороге Общего рынка, а это значит, что в финансовой сфере произойдут резкие колебания, и никто не знает, какие именно. Я проконсультировался с друзьями, которые в курсе всевозможных закулисных слухов, и они горячо посоветовали мне срочно избавиться от ценных бумаг — акций и прочего — и вложить деньги в золото, пока ситуация не определится.

— Я плохо в этом разбираюсь, — вздыхает Армель. — Тетя получает проценты по вкладу, а доверенность оформлена на меня, но я все необходимые операции передоверила банку. Единственное, что мне известно, — это то, что золото не приносит дохода.

— Верно, — соглашается Ван Лоо. — Вот почему я и хочу вложить свои деньги в дело, как только подвернется подходящий случай.

— Все же я никак не могу понять, для чего вам нужно таскать золото за собой.

— Что ж, я ждал от вас этого вопроса. Ответ же очень прост. Во Франции сейчас невозможно обратить золото в акции или облигации, не раскрыв своей личности.

— А этого вы сделать не можете, — заканчивает за него Армель.

— Вот именно, не могу. Мне придется платить налог на состояние, а я ни за что на свете не соглашусь, как последний дурак, отдать свои деньги налоговой управе.

— Так вот в чем дело! Я, кажется, начинаю понимать. С одной стороны, вы переводите ценности в золото, чтобы избежать налогов, а с другой — хотите вложить их в дело, не раскрывая себя?

Ван Лоо не спеша прикуривает сигарету.

— Да, — говорит он. — Вы правы. Может быть, на самом деле это выглядит несколько сложнее, но в общих чертах — да, вы поняли правильно.

Ах ты, лжец! — думает Армель. Может быть, я и в самом деле ничего не понимаю, но не полная же я идиотка!

Она молчит, умиротворенно наслаждаясь разлитым в природе покоем.

— Красивое у нас озеро, — негромко говорит она. — Мне даже немного неприятно впутывать его в наши комбинации. Да, кстати, мне хотелось бы прояснить с вами еще один пункт, который мне пока неясен. Это золото, которое вы так стремитесь защитить от чужих посягательств, вам ведь пришлось его купить? Следовательно, вы уже нарушили свое инкогнито? Ведь как бы вы ни старались, вам наверняка пришлось назвать себя. Это неизбежно — либо при покупке, либо при продаже. Мне как-то не верится, что можно спрятаться дважды подряд.

Ван Лоо чуть мешкает с ответом, но недолго — как раз столько времени, сколько нужно, чтобы выдохнуть дым.

— Для человека, совершенно не разбирающегося в финансах, — с улыбкой замечает он, — вы рассуждаете очень даже здраво. Но кто вам сказал, что я купил это золото? В действительности оно принадлежит сразу нескольким людям. Моим друзьям. Тем, кто, как и я, не любит платить налогов. Вот видите, я ничего от вас не скрываю. Если хотите, можно даже сказать, что мы образуем некое маленькое сообщество граждан, недовольных тем, что им все время приходится за что-то платить. Ваш дед, когда сюда пришли захватчики, ушел в партизаны, не так ли? Ну а мы ведем партизанскую войну против вымогательств финансовой инспекции. Вас это шокирует?

— Немного, — признается Армель. — Пожалуй, «вольными стрелками» я бы вас не назвала, но хотите вы того или нет, а вы все-таки занимаетесь мошенничеством.

Последние слова она произнесла совсем тихо, потому что неподалеку от них появляется моторная лодка.

— Клюет? — кричит с лодки, размахивая руками, ее пассажир.

— Не очень! — отвечает Армель.

— Возле завода окуней таскают! Ни пуха!

Моторка уходит к дощатому настилу, возле которого качаются на приколе рыбачьи шаланды.

— Это Ле Галь! — объясняет Армель. — Пенсионер. Бывший железнодорожник.

— Вы всех здесь знаете? — изумляется Ван Лоо.

— Больше того! Вы, наверное, удивитесь, если я вам скажу, что немного говорю по-бретонски? Чтобы дочь Кермареков не понимала языка своего края — это был бы скандал! Но я все же вернусь к тому, на чем мы остановились. Итак, вы мошенничаете?

— Зачем же так? — протестует Ван Лоо. — Мы ведь не нарушаем закон. Мы просто стараемся от него спрятаться. Наша цель — бизнес, но мы стараемся заниматься им «не засвечиваясь». Я так понимаю, что вы готовы принять мое предложение? Я опускаю в озеро некоторое количество золота и достаю из него гораздо больше, а главное — такого, которое могу совершенно свободно продать, потому что операция совершается открыто, а лично я в ней вообще не мелькаю, ведь действовать будет фирма, носящая ваше имя…

— Но если фирма будет носить мое имя, что мне помешает просто отодвинуть вас в сторонку?

Ван Лоо от души веселится:

— Ну-ну, мадемуазель, не вам ставить мне ловушку! Неужели вы думаете, что я ввяжусь в драку, не позаботившись об оружии?

— Значит, вы запаслись против меня оружием?

— У меня против всех припасено оружие. Я ненавижу к нему прибегать, потому что по натуре я человек мирный, но когда меня вынуждают…

— Не надо увиливать, мсье Ван Лоо. Какое оружие есть у вас против меня? Мы ведь и знакомы-то с вами всего несколько дней!

— Это правда. Но вы забыли про австрийскую монету. Мы все знаем, что она подлинная, но вот история, связанная с этой монетой, согласитесь, выглядит весьма натянуто. Жан-Мари поверил своему деду. Вы поверили Жану-Мари. Я в свою очередь поверил вам. Спросите любого юриста, что он думает по поводу всей этой цепочки взаимных доверий, и он скажет вам, что это несолидно. Представим, что одно из звеньев цепочки лопнуло: мы все становимся соучастниками.

— Довольно! — Армель больше не может сдерживать себя.

— Но это так! — сердечно говорит Ван Лоо. — Если вы подпишете контракт, мы с вами окажемся в равных условиях. Вы ничего не сможете против меня, а я — ничего против вас. Это и называется «доверяй, но проверяй».

Они снова молчат. Тень обрыва падает на воду, на поверхности которой играют тысячи бликов. Армель обдумывает новую атаку.

— Ну а ваши друзья? — говорит она наконец. — Они тоже «доверяют, но проверяют» вас?

Ван Лоо прищуривается — точь-в-точь кот, подстерегающий жертву.

— Надеюсь… — роняет он. — Кстати…

— Да? Я вас слушаю.

— Кстати, хотел бы просить вас об одной любезности. Если меня кто-нибудь будет спрашивать… Заметьте, я никого не жду. Но если вдруг… Отвечайте, что в замке нет никого по имени Ван Лоо. Скажите, да, он заезжал, но уже уехал.

— Пожалуйста! Это меня не касается. Но следует ли это понимать так, что вас ищут?

— О нет! Что вы выдумываете? Просто я хочу чувствовать себя свободным и ни с кем не связанным. Я ни в чем ни перед кем не отчитываюсь. Это мой принцип. А если мы хотим довести до конца задуманную операцию, мы должны предпринять некоторые меры предосторожности. Вы ведь принимаете мое предложение?

Армель легко взмахивает веслом, не давая лодке врезаться в берег. Она задумчива.

— Я должна переговорить с Жаном-Мари, хотя думаю, что он согласится. Он вас прямо-таки обожает. Да-да, я давно заметила. Впрочем, мне тоже… Я хочу сказать, ваша уверенность в себе производит впечатление. О! Не считайте это комплиментом. Это значит только одно: что нам хочется вам верить.

— Спасибо.

— И все же, — продолжает Армель все тем же, чуть насмешливым тоном, — я окончательно поверю вам, когда вы покажете мне ваши слитки. Хотите, пойдем прямо сейчас? Ведь вы уже знаете, как выглядит место клада, но я пока что самого клада не видела.

— Хорошо, пойдемте! — с воодушевлением отзывается Ван Лоо.

Армель берет весло и принимается быстро грести. Когда они достигают середины озера, она останавливает лодку и широким жестом обводит окружающую их панораму.

— Здесь великолепно! — восклицает Ван Лоо.

— Да, здесь великолепно, — не спорит она, — но я имею в виду не это.

— А что же?

— Здесь голо. Пустынно. Вас это не раздражает? Ведь здесь можно много чего понастроить. Мы пробовали, но у нас ничего не вышло…

— Почему?

— Денег не хватило.

— А почему вы говорите об этом мне?

— Ну, я подумала… Земля здесь стоит недорого. А вы говорили, что ищете, во что вложить средства…

Ван Лоо с удивлением смотрит на нее.

— А я-то думал, что вы целиком погружены в рисование часов!

— День длинный, мсье Ван Лоо. На все хватает времени.

Ван Лоо наклоняется к ней с прежней улыбкой.

— У меня такое впечатление, что с вами нужно держать ухо востро! Но мне так даже больше нравится.

Они молчат. Ван Лоо проводит ладонью по водной глади.

— А вода холодней, чем я думал! — через минуту говорит он. — Сразу после бронхита Жан-Мари нырять не сможет. А ведь действовать нужно быстро. Как вы думаете, кому лучше пойти к властям с рассказом о монете — ему или вам? Мы должны заранее разработать нечто вроде сценария.

— Посоветуюсь с нотариусом, — говорит Армель. — Ну, прыгайте! Уже суша. Возьмите цепь и тяните лодку на камни.

Они работают дружно, словно добрые приятели, и так же дружно, рядом, вместе шагают к замку.

— Кому принадлежит владение? — спрашивает он.

— Тете. Но занимаюсь всем я. Я — ее наследница, если только найду деньги, чтобы оплатить права наследования и закладную.

— Вот видите, — говорит Ван Лоо. — Мы должны действовать сообща. Иначе и вы, и я — кандидаты на разорение.

Они идут в гараж. Ван Лоо открывает багажник и показывает на уложенные в ряд пакеты, спрятанные под задним сиденьем.

— Как! — восклицает Армель. — Не хотите же вы сказать, что возите миллионы под носом у жандармов! А если им взбредет в голову залезть в вашу машину? Тюрьма вам обеспечена!

— Дорогая моя, у меня не было выбора! Я должен был переправить его в надежное место! Но вы не волнуйтесь! Бумаги у меня в полном порядке, и я имею право возить в своей машине какие угодно свертки и пакеты!

Он берет один из них и протягивает Армели.

— Осторожно! Он тяжелый.

Она аккуратно разворачивает сверток, извлекает наружу слиток и начинает так и сяк вертеть его.

— У него срезано клеймо, — замечает она. — Обычно на слитках стоит отметка, проба…

Но Ван Лоо не так легко смутить.

— Это сделано специально, — парирует он. — Представьте себе, что я захочу продать один из слитков ювелиру. Ему для работы нужен чистый металл, металл без клейма. И его не интересует, откуда я его взял. Существует масса способов пристроить золото без опознавательных знаков, во всяком случае, в небольших количествах. Но ведь в нашем случае речь идет о золоте, отлитом оккупантами! И это действительно удачное совпадение! Потому что мои слитки — как раз такие, какими они и должны быть, они полностью готовы к употреблению. И их тут целая куча!

— Мне кажется, — говорит Армель, — что будет лучше, если мы не станем разбрасывать их по всему дну вокруг грузовика, а пристроим так, чтобы водолаз нашел их за один раз.

— Пожалуй, вы правы. Мы это обсудим. Я буду ждать вас у Жана-Мари.

Она идет к себе. В комнате холодно и сыро, и она набрасывает на плечи шерстяной платок. Потом идет проверить, не нужно ли чего старой даме. Нет! Маркиза спокойно дремлет. Армель присаживается рядом с теткой чуть передохнуть. От усталости у нее ноют руки, но главное — ей надо спокойно подумать. Она убеждена, что Ван Лоо лжет и в душе потешается над ними, как всегда, уверенный в себе. Но какую игру он ведет? То, что он везет золото, оказалось правдой, но почему он привез его сюда? Чтобы спрятать! От кого? Слитки ворованные, в этом нет никакого сомнения. Но он — не налетчик, это точно. Он не из тех, кто способен совершить вооруженный грабеж. Или придется признать, что он здорово изменился! Итак, это золото он присвоил. Но чье же оно? По виду похоже, что его у кого-то украли. У кого же? Вряд ли в банке — тогда это были бы толстые пачки денег. А может быть, золото украли при перевозке? А теперь ему поручили обратить эти опасные слитки в честный капитал? Армель понимает, что занимается сейчас сочинительством истории из жизни гангстеров. А ведь вполне возможно, что объясняется эта загадка совсем просто… Хотя разве можно говорить о простоте, имея дело с таким человеком, как он? Он лжет из одной любви ко лжи, чтобы ощутить ее аромат и почувствовать привычное головокружение от сознания собственной хитрости. Армель сама толком не понимает, что именно она имеет в виду, но она уверена: потребность лгать давно превратилась у него в страсть сродни наркомании. Ему необходимо менять личину, все время изображать из себя кого-то другого. Например, Ван Лоо… Люди часто стремятся быть не тем, кто они есть на самом деле, и Армель, которой за эти годы почти удалось превратить себя в ничто, понимает это лучше многих. Она яростно трет глаза. Если она и дальше будет сидеть тут и без конца строить всякие догадки по поводу Ван Лоо, то запросто уснет. В одном она твердо убеждена: он вполне способен украсть дубинку у вора. Наверное, в один прекрасный день он предложил гангстерам: «Доверьте свое золото мне. Я знаю способ, как превратить его в хорошие деньги». Это так на него похоже! Конечно, все могло быть совсем иначе. Это лишь гипотеза. Но существует ли вообще средство обратить в наличность золото, от которого не знаешь, как избавиться? А как стала бы действовать я сама, задается вопросом Армель, если бы мне понадобилось продать нечто очень ценное? Я пошла бы к тем, кто дает деньги под залог — так или иначе, но такие должны существовать, я же помню, недавно в газете писали, как одного богатого и уважаемого господина арестовали за скупку краденых ценностей. Итак, скупщик краденого — именно тот, кто наживает богатство на продаже того, что продать по-другому нельзя. И эта роль прямо-таки создана для Ван Лоо — как перчатка для руки! Ван Лоо — экс-Франсуа Марей, а быть может, и экс-кто-то-там-еще, и еще, и еще, откуда мне знать? Да, теперь я понимаю, что ему идеально подходит роль владельца мехового магазина — «крыши» для скупки краденого. Вот почему он так легко меняет кожу. Хорошо, предположим: к Ван Лоо заявляются некие жулики, которые чуют за собой полицейскую слежку и срочно ищут доверенного посредника, чтобы передать ему золото, начавшее жечь руки. Ван Лоо, конечно, соглашается. Но партия слишком велика. Тогда ему приходит в голову мысль запрятать золото где-нибудь в надежном месте. Тут-то он и заявляется в Кильмер и принимается тут вынюхивать. Он помнит, хотя и смутно, этот уголок в Бретани, о котором много слышал в юности, когда бывал поблизости на каникулах. Случай — добрый или злой, пока неизвестно, — сводит его с Жаном-Мари, которого он моментально пленяет своими повадками богача и своей обходительной манерой. Вскоре ему становится известен секрет Ронана. И его осеняет гениальная догадка! Надо заменить затонувшее золото ворованным, и тогда из-под воды на свет явится совершенно новое гигантское состояние, за которое ни перед кем не придется отчитываться!

Кажется, на этот раз, думает Армель, я недалека от истины. Она улыбается злой улыбкой. Слабое место Ван Лоо в том, что он заранее считает тех, кого собирается использовать, круглыми дураками. Того и ту, поправляет она себя. Прошу прощения! Но теперь-то он у меня в руках!

Она не слишком привыкла обдумывать такое количество планов, а потому, чтобы не потерять нити рассуждений, открывает тетрадь и пишет: «Ясно, что он не покупал этого золота. Никакое это не вложение капитала. Не так он глуп, чтобы связываться с металлом, цена на который падает. Видимо, ему его вручили на сохранение. Это что-то вроде склада. Тогда понятно, почему он согласен затопить его за один раз, что как нельзя лучше устраивает и нас с Жаном-Мари, потому что хватит одного-единственного погружения, чтобы придать достоверность появлению на свет слитков. Ван Лоо не сможет не признать, что Жану-Мари необходим отдых. Бедный мальчик только старается казаться сильным, когда очевидно, что силы его на исходе. Все должно быть кончено через две недели».

Подумав, она добавляет: «Все, то есть затопление слитков. Но до того надо будет провести репетицию в гараже и посмотреть, как их лучше расположить, чтобы водолаз сразу наткнулся на них. Кучкой? По отдельности? Может быть, разбросать по дну?»

А дальше? Да, что будет дальше? Какую подлость приготовил им Ван Лоо?

Она закрывает тетрадь и собирается идти к Ван Лоо и Жану-Мари, но, не сдержав искушения, решает позвонить Мо. Ей надо узнать только одно: были у Ван Лоо друзья или нет? Вернее, не друзья, нет. Скорее так: поддерживал ли он более или менее тесные отношения с кем-либо? С кем он вел дела? Кому часто звонил? Кто приходил к нему? Может, он упоминал кого-нибудь в телефонных разговорах? Неужели никого? Мо задумалась. Нет, что-то не припоминает… Был, правда, один итальянец, кажется, граф, с которым Ван Лоо обращался весьма почтительно. У него какая-то труднозапоминаемая фамилия. Он часто приезжал на белой «ланчии». Лет тридцати пяти. Жгучий брюнет. Очень элегантный. Пожалуй, высокомерный. Но больше Мо не знает ничего. На «ланчии» был миланский номер. Ах да, вот еще! Один раз Мо хотела снять трубку, когда зазвонил телефон, но Ван Лоо отстранил ее: «Не трогай! Это Марко!»

Прежде чем повесить трубку, Мо просительно говорит:

— Расскажешь мне потом, в чем дело? Это все похоже на детективный роман! С ума сойти!

Вот так. Детективный роман. Значит, и Мо не сомневается, что здесь пахнет жареным.

Усталость все сильнее наваливается на Армель. Она поднимается в комнату к Жану-Мари и застает его в компании Ван Лоо. При ее появлении оживленный до того разговор разом смолкает.

— Так-так… И что же это вы тут замышляете?

— Мсье Ван Лоо рассказал мне об операции, которую он назвал «затоплением». А я стараюсь его убедить, что мы ничем не рискуем.

Жан-Мари уже на ногах. Из предосторожности он надел старый свитер. Похоже, ему уже гораздо лучше.

— Конечно, — говорит он, — нелегко будет пережить самый неприятный момент: когда я оставлю слитки на дне. Нас будет мучить вопрос: «А не потеряется ли золото?» Несколько часов, а может быть и дней, мсье Ван Лоо будет чувствовать себя разорившимся. Но бояться не надо! Ныряльщики, которые вслед за мной спустятся под воду, прочешут дно и обязательно найдут мешки.

— Какие мешки? — говорит Армель.

— Да, в самом деле! Вас не было, когда мне пришла в голову эта мысль. Я подумал: если мы упакуем золото в ящики, никто не поверит, что они пролежали под водой много лет. Дерево в середке будет еще сухое. А если мы завернем слитки в водонепроницаемую ткань, например в брезент…

— А она у вас есть, эта водонепроницаемая ткань? — спрашивает Ван Лоо.

— Есть. У нас недавно стала протекать крыша, и мы с дедом стали думать, чем ее залатать. Брезента под руками не оказалось, ну, мы и сшили такие полотнища из старых плащей. Теперь нам надо только выкроить из них куски подходящего размера. Тогда будет полная иллюзия, что ящики давно сгнили, а от всей упаковки осталась только эта непромокаемая ткань.

Ван Лоо одобрительно кивает, и Жан-Мари с воодушевлением продолжает:

— Я все успел обдумать. Чтобы все выглядело правдоподобно, мы должны разложить золото на четыре кучки, как будто ящики сгнили, а слитки остались лежать, как лежали. Учитывая, какие они тяжелые, не будет ничего удивительного в том, что они не разлетелись по дну. Будьте спокойны! Я не стану раскладывать их, как в музее, — на это у меня просто не будет времени. Я все предусмотрел. Лучше всего опускать их в воду по одному, а потом, уже на дне, собрать в кучки…

— Это я беру на себя! — властно говорит Армель. — Упаковкой займусь сама! «Ах, какую славную идею подал Жан-Мари! Бедняга, он даже не подозревает…» — Армель внезапно спешит уйти. Ей надо хорошенько обдумать этот новый поворот в организации операции. Потому что она собирается именно его превратить в свое беспощадное оружие. Она заставляет Жана-Мари снова улечься в постель, а руки ее при этом дрожат от волнения…

Глава 10

Вторник. Завтра начинается пост.

Я непременно должна все записать. Бедная моя голова! Она уже устала, а ошибки допустить ни в коем случае нельзя. Но ничего. Сейчас все запишу, и тогда уж точно ничего не упущу. Первое. Необходимо успокоить Ван Лоо. Все почти готово, но чем ближе решающий день, тем очевиднее нам с Жаном-Мари, что он уже сильно сомневается, а стоит ли ему топить свое золото. Жан-Мари в самом деле подал отличную мысль. В тряпье, которым обматывали водосточные трубы, нашлось достаточно подходящего материала, чтобы выкроить упаковку. Эта рвань выглядит как раз так, словно годами пролежала на дне озера, но в то же время она еще достаточно крепка, чтобы не расползтись под тяжестью слитков. Каждый мешочек стянули под горло старыми ремнями. Какой молодец был Ронан, что успел перед смертью перетащить на первый этаж хлам с самого запущенного чердака. Чего там только нет, а главное — все настолько ветхое, что наверняка будет выглядеть убедительно. Особенно хорош маузер, забытый впопыхах каким-то насмерть перепуганным пехотинцем, — он успел проржаветь насквозь. Пока мы там рылись, обнаружили массу вещей, напомнивших о том давнем, внезапном и поспешном бегстве: совершенно новые и, как железо, твердые сапоги; негнущиеся противогазы; три ручные гранаты, от которых мы шарахнулись, как от гремучих змей; батарейки в закаменелых пятнах вытекшей кислоты; целый окорок — почернелый и насквозь изъеденный уже мертвыми личинками, — одним словом, целое собрание немых свидетелей давнишнего бегства, хранящих на себе следы минувших десятилетий. Что ж, чем дряхлее все это выглядит, тем скорее развеет сомнения в тех, кто не сразу поверит в нашу сказку про слитки. Но когда Ван Лоо, утомившись от работы, оставил меня заканчивать упаковку двух последних мешков, я поняла: он уже жалеет, что затеял эту игру. Из грабителя он в одночасье превратился в ограбленного. Им овладело самое настоящее смятение. Перед тем как уйти, он осмотрел дверной запор, в самом деле не отличающийся особой надежностью.

— Сюда кто угодно может зайти! — ворчал он.

— Да нас тут всего четверо! — возразил Жан-Мари.

— А воры к вам никогда не забирались?

— Нет. Один раз постоялец заблудился в переходах замка и никак не мог найти свою комнату. Но он не был вором. И дед всегда обходил замок.

— С оружием?

— Да, он хранил свой партизанский пистолет. Маузер, захваченный на поле боя. Сейчас он у Армели.

— Я держу его в кабинете, — добавила она. — Так что ничего не бойтесь. Я тоже делаю обход замка. Но только боюсь я не воров, а огня.

Впервые я видела, что Ван Лоо не по себе, и впервые — за много лет! — я ощутила в душе робкий росток радости. Нет! Так нельзя! Я веду себя несерьезно. А впрочем, кого это, кроме меня, касается? Пусть Ван Лоо поволнуется. У него будет еще не один повод для волнения.


Среда. Отмечаю это, хотя и понимаю, что не имеет значения, какой сегодня день. Жану-Мари гораздо лучше. А я сумела упаковать последний мешочек именно так, как задумала. И сделала это практически на глазах у Ван Лоо.

Мы долго обсуждали каждую деталь предстоящей операции. Начнем, как только Жан-Мари будет в состоянии нырять. Он спустится под воду, держась за нейлоновый трос. Внизу найдет подходящее место и дернет за веревку. Тогда я на втором тросе осторожно опущу ему первый сверток. Как только груз достигнет дна, снова вытяну трос наверх. Точно так же спущу второй сверток, за ним — третий и наконец четвертый. В лодке я буду одна. Ван Лоо уже понял, что ему лучше не высовываться. Он будет наблюдать за нами с чердака через бинокль. Он во всем согласен с нами и ни о чем не подозревает. А что ему подозревать? Каждый шаг был оговорен заранее, включая толщину нейлонового троса. Разумеется, Жан-Мари вынырнет с пустыми руками. Слитки останутся на дне, в гордом одиночестве, брошенные под тридцатиметровой толщей воды. Впрочем, долго сиротствовать им не придется — день-два, не больше, пока мы не поставим в известность власти. А если вдруг пойдет дождь? Если начнется паводок и из-за него усилится течение? Ничего, Жан-Мари в изобретательности не уступит деду. У него наготове длинная удочка для ловли на живца со свинцовым грузилом и красным поплавком в виде волчка; с ее помощью он и отметит место, где затопил клад.

Нет, в самом деле, никаких трудностей быть не должно. Все упирается в мелочи. Вот почему я так подробно все записываю. Вдруг нам когда-нибудь придется давать показания? Не знаю. Вдруг мы, сами того не ведая, допускаем что-нибудь противозаконное? Тогда я предъявлю этот документ. Это — доказательство, что нами были предприняты все меры к тому, чтобы все слитки до единого были представлены властям. Разумеется, я не проболтаюсь и не скажу, что мы собирались подменить клад и организовать операцию по отмыванию грязных денег. А чтобы немного подбодрить Ван Лоо, мне пришло в голову — якобы случайно, в ходе разговора — подбросить ему одну мыслишку, за которую он буквально ухватился. Мы обсуждали разные способы помещения капитала, и было видно, что у Ван Лоо эта тема оптимизма не вызывает. Открытие границ, по его мнению, не сулит ничего хорошего. «Вам легче, — говорил он. — Вы можете вложить свои деньги в Кильмер. Даже с учетом того, что государство обложит вас данью, вы все равно останетесь в выигрыше, потому что стоимость замка возрастет, и очень значительно!»

— Вы забываете про наши планы насчет прогулочных катеров! — напомнил ему Жан-Мари.

— Нет-нет, я помню! Я об этом все время думаю. Из этой идеи можно много выжать. (Он вообще часто употребляет это слово и делает при этом жест рукой, как будто действительно выдавливает сок из спелого плода.) Но сам по себе этот проект многого не обещает. Другое дело, если он станет частью более широкого плана. Не думаю, чтобы вы, Жан-Мари, смогли самостоятельно заняться всем этим. Вам не хватит опыта.

И тогда перед моим внутренним взором ярко, словно озаренная молнией, встала картина того, что должно было случиться. Отчего обливалось кровью сердце Ван Лоо? Оттого, что придется подарить государству 50 % стоимости золота. Но ведь было средство этого избежать! Как? Купить окружающие озеро земли! Цены на них пока что вполне приемлемые. Зато, как только пронесется слух, что где-то в окрестностях идут поиски золота, земля немедленно вздорожает! Ван Лоо выслушал меня очень внимательно.

— Выглядит весьма хитроумно, не спорю. Но слишком рискованно. И потом, я не люблю затевать долгосрочные проекты.

Как сейчас вижу его взгляд, устремленный на меня. В нем уже и следа нет от привычной насмешливости, скорее, появилась легкая тень тревоги. Без своего денежного панциря он, наверное, чувствует себя голым. Постепенно до него начала доходить очевидная выгода этого плана, и глаза его заблестели от оживления.

— Как ваш нотариус? Надежен?

— О, ему вполне можно доверять. Если вы придете к нему за консультацией и сошлетесь на меня, он в лепешку расшибется!

— Он в курсе истории с озером?

— Нет. Я ведь вам уже говорила, никто ничего не знает. Но что же удивительного будет в том, что вы, как турист, очарованный здешними краями, захотите построить себе здесь летнее жилище? Вы берете опцион[312]

— Нет, — говорит он. — Невозможно. То золото, которое мы утопим, представляет собой всю мою наличность. И пока будет длиться оформление и дележка, пройдет несколько месяцев. Уж я-то знаю, как работает администрация. Они никогда не торопятся. Я дал себе увлечься, но чем больше я думаю, тем яснее понимаю, что все это — чистое безумие.

Признаюсь, что в тот момент я испытала нечто куда более сильное, чем просто разочарование. Почти чудом мне удалось войти с Ван Лоо в контакт, на который я почти перестала надеяться. Он был здесь, рядом, и мне оставалось только протянуть руку, чтобы схватить его. И я, конечно, понимала, что вздумай он дать операции обратный ход, ничто не помешает ему снова исчезнуть.

— Жан-Мари, ну, скажи же хоть что-нибудь!

— Не очень-то это красиво! — говорит Жан-Мари. — Все уже готово. Нет, вы не можете отказаться! Во-первых, вы потеряете гораздо больше нас. А потом, что же мы о вас должны думать? Что кроме денег вас вообще ничто не интересует? А как же мы?

Он оттянул воротник и протянул Ван Лоо золотой дукат.

— Потрогайте! Потрогайте! Это — солнце. Это — жизнь. Если вы уедете, я выброшу его в озеро.

Браво, Жан-Мари! Именно в ту минуту я поняла, как люблю его. Я пишу это с щемящим сердцем. И если честно, я ведь и тетрадь свою открыла лишь для того, чтобы написать эти самые слова. А Ван Лоо сейчас же сделал вид, что ничего особенного не произошло.

— Что вы, что вы! — воскликнул он. — Я вовсе не собираюсь идти на попятный. Но при одном условии: все должно быть проделано быстро. Если вы не против, давайте подсчитаем. Вначале надо затопить золото. Затем сообщить властям, чтобы они пригласили эксперта-водолаза, которому будет официально поручено разыскать слитки. Далее. Надо будет установить необходимое оборудование, чтобы извлечь слитки из воды. Далее. Слитки передадут в некое учреждение, где будет оценена их стоимость. И вы думаете, что мои партнеры согласятся ждать столько времени? Все, чего они хотят, это поскорее превратить золото в денежные купюры или, во всяком случае, в нечто такое, что может быть использовано. Вы скажете, что мы зато сможем сейчас же получить кредит, а кредит — это те же деньги. Это действительно так. Но кому достанутся эти деньги? А? Кто выиграет в результате операции? Если говорить их языком, это будет лицо, отыскавшее клад. А лицо, отыскавшее клад, — это Жан-Мари. Вот почему я предложил вам стать вашим спонсором. На самом деле предприятие будет принадлежать мне. Мне очень нравится Жан-Мари, но я не понимаю, с какой стати я должен подарить ему кучу миллионов. Надо смотреть на вещи реально.

Почему я пересказываю этот спор? Потому что он поставил меня перед необходимостью чудовищного выбора, а я, как последняя идиотка, не смогла предвидеть, между чем и чем мне придется выбирать. Ван Лоо прав. В конечном итоге все упирается в бедного Жана-Мари. Он должен опустить слитки на дно. Он должен рассказать, как к нему попал золотой дукат. Он будет объявлен официальным собственником клада. И именно он окажется в зависимости от Ван Лоо, если подпишет с ним соглашение. Вот уж этого я не допущу! И если Ван Лоо торопится, тем хуже для него! Я должна отбить этот удар. Но оказывается, я плохо знала Ван Лоо. Он уже бурлит от нетерпения. Он не желает терять ни минуты.

— Вы уже здоровы, — сказал он Жану-Мари. — Когда вы думаете нырять?

— Когда хотите!

— Завтра?

— Почему бы и нет?

Я резко перебила их:

— Вы, наверное, прекрасно разбираетесь в подводном спорте, мсье Ван Лоо, но вы забываете, что для него нужны мощные легкие! Такими упражнениями не занимаются на другой же день после перенесенного бронхита!

Ван Лоо смотрит на Жана-Мари.

— Вам решать!

И Жан-Мари, который больше всего на свете боится выглядеть в моих глазах мальчишкой, ответил:

— Хорошо. Завтра.

Вот когда между нами началась настоящая война. Кровавая и беспощадная. Потому что я не позволю делать из Жана-Мари ставку в игре между этим подонком и мной.

Над озером поднимается туман. Его плотные вязкие клубы оседают на лице, оставляя на щеках влажный след. Ван Лоо так и не решился сопровождать Армель и Жана-Мари. Он остался у машины, спрятанной в гуще деревьев, и сейчас до них доносится оттуда его покашливание. Удивительно, как далеко распространяются на озере звуки… Жан-Мари, полностью одетый в подводное снаряжение, сидит на носу. Армель гребет, ухватившись за весло обеими руками. Пока они плывут, как выражается Жан-Мари, «на глазок».

— Ты не замерз? — спрашивает Армель. — Если почувствуешь, что туман тебе мешает, мы вернемся!

— Нет, ничего… Все нормально.

Мешочки лежат у него в ногах. Ван Лоо, расставаясь с ними, выглядел таким убитым, что Армель не смогла отказать себе в удовольствии и ехидно сказала: «Если вы хотите занять место Жана-Мари, не стесняйтесь». Теперь, усердно работая веслом, она без конца задает себе один и тот же вопрос. Ворованное это золото или нет? Ей кажется, что оно так же «опасно», как какое-нибудь радиоактивное вещество, убивающее всякого, кто просто находится рядом.

— Тормозите! — вполголоса говорит Жан-Мари. — Это где-то здесь.

Наклонившись над бортиком, он ищет глазами красный поплавок.

Вода напоминает живое гладкое зеркало, по которому, отражаясь, медленно плывут картины раннего утра.

— Стоп! — почти шепчет Жан-Мари. — Приехали!

Ухватив поплавок, он вытягивает руками нейлоновый трос с грузилом.

— Отпускайте весло!

Лодку слегка разворачивает, и наконец она неподвижно останавливается как раз напротив смотровой площадки, которая угадывается в туманном воздухе.

Жан-Мари и Армель молча вытаскивают мешки и укладывают их в ряд. Они так часто повторяли эту сцену дома, что каждый жест отрепетирован до автоматизма. Жан-Мари спустится, держась за якорную нить, и снизу дернет за нее, когда у него все будет готово. Тогда Армель отправит за борт первый мешок, тоже для надежности привязанный нейлоновым тросом. Внизу Жан-Мари уже будет его ждать. Он отвяжет мешок, и Армель вытянет трос наверх. Точно так же спустит второй, за ним — третий и наконец четвертый. Никаких проблем.

Ван Лоо, конечно, ведет себя недоверчиво, но разве он вообще хоть кому-нибудь доверяет? Стоит зазвонить телефону, он уже тут как тут: «Это не меня?» Армели приходится его одергивать: «Разумеется, не вас. Это тетю. И с чего, скажите, пожалуйста, вам станут сюда звонить, если никто не знает, что вы здесь? Ведь вы сами мне так сказали, разве нет?» Он не отвечает. Идет в парк. Долго ходит туда-сюда. Курит сигарету за сигаретой. Назад идет через гараж. Все время ворчит. Все время таскается за Жаном-Мари. Ни минуты не может спокойно посидеть на месте. Все стережет свое богатство. Даже спать стал в машине! Лично принял участие в погрузке мешков. Суетился вокруг Жана-Мари и без конца твердил: «Осторожнее с ними! Опускайте потихоньку!» Армель опускает в воду свои пылающие ладони. Наверняка будут волдыри, но зато какое удовольствие сказать себе, что она наконец-то добилась своего. Самая трудная часть операции закончена. С этой минуты все пойдет так, словно она запалила кончик длинного шнура, и теперь огонь неотвратимо близится к запалу, предвещая взрыв. Боже мой! Ждать так долго! Рассвет встает, словно поднимается занавес, и за ним взору открываются отдельные фрагменты пейзажа, еще плохо различимые в неясном свете утра. Армель склоняется ближе к воде. Он — там, во мраке водной стихии, словно волшебныйсадовник из сказки, сажающий в землю маленькие солнца — золотые слитки. Пора ему уже закончить. Эти пузырьки… Может быть, он уже поднимается? Ван Лоо просто заставил его выздороветь в рекордно короткий срок! Это ужасно. Но еще ужаснее то, что она сама, прекрасно сознавая, какая опасность ему грозит, позволила Жану-Мари согласиться, лишь изобразив слабый протест. Этого она себе не простит никогда. Ну, где же он? Пусть скорее вынырнет. Скорее! Пусть только выныривает, и тогда она наконец прижмет его, мокрого, к своей груди. Она попросит у него прощения!

И вот он наконец появляется, подняв вокруг себя небольшой водоворот. Рука у него высоко поднята в знак победы. В знак богатства. В знак счастья. Армель плачет. Она знает правду.

Я все пишу. Я пишу. У меня нет друга, кроме этой тетради. Я была уверена, что мы все поступили неосторожно: Ван Лоо — потому что это он заставил Жана-Мари; Жан-Мари — потому что позволил Ван Лоо увлечь себя; я сама — потому что в очередной раз пошла у него на поводу. Все пошло не так. Все пошло не так, как надо. Жан-Мари храбрится. Он старательно скрывает свое недомогание, но разве можно скрыть внезапные приступы резкой боли? И паралич горла, который он пытается спрятать за неловким кашлем? Да, пока это быстро проходит, но я же вижу, что в эти краткие минуты он теряет способность говорить. Есть и другие симптомы, при виде которых врач задумчиво скребет в затылке. Он отозвал меня в сторонку.

— Скажите честно! Он опять нырял? Я должен знать.

— Да. Он во что бы то ни стало хотел продолжить поиски.

— Он что, рехнулся? Подождать он не мог? И почему вы не сказали мне сразу? Его надо было немедленно отправить в Лориан. У них там есть специальное оборудование для лечения кессонной болезни. А теперь…

— Уже ничего нельзя сделать?

— Что я вам могу сказать? Я не знаю. Паралич может прогрессировать. Его надо обязательно отправить в Лориан и обследовать. Срочно, понимаете, срочно!

Его увезли. Ван Лоо в ярости — это бросается в глаза. В этом он весь. Такие типы, как он, всегда готовы свалить ответственность на кого-нибудь другого.

— Если бы вы хоть чуть-чуть подумали, вы бы догадались забрать у него золотую монету! Тогда еще можно было бы… Ну да, тогда вы сами могли бы пойти в жандармерию и рассказать про грузовик. Но без этого доказательства вас и слушать не станут!

Он как ошпаренный крутится на месте. Я мечусь между ним и теткой, которая ничего не понимает и дает идиотские советы вроде припарок с льняным семенем или настоя огуречной травы. Жизнь становится невыносимой. Каждая минута превращается в ком земли, брошенный на могилу надежды. Пятьсот миллионов коту под хвост! Ничего не скажешь, налет наоборот: вор добровольно отдает награбленное. Ситуация настолько абсурдна, что я не выдерживаю. Отозвав Ван Лоо в сторонку, я заявляю ему самым решительным тоном:

— Я иду!

— Куда еще?

— В жандармерию! Я все им расскажу. Возможно, они сочтут меня ненормальной, но все-таки кого-нибудь пошлют.

Ван Лоо недовольно морщится.

— Подождите! Жан-Мари скоро вернется. Рассказ должен исходить от него.

— А если ему станет хуже?

Неожиданно Ван Лоо охватывает злоба.

— Еще чего не хватало! Я допускаю, что он мог поступить неосторожно, но не настолько, чтобы превратиться в инвалида!

Это слово вырвалось у него против воли, но что же делать, если и меня терзают те же самые мысли! И потому я сама начинаю кричать:

— Это все вы! «Скорее, скорее! Надо спешить!» Можно подумать, за вами гонятся!

Он хватает меня за руку.

— Что вам известно?

— Ах, так значит, вы что-то скрываете?! И отпустите мою руку! Ну и манеры…

Он стареет прямо на глазах. Лицо его как будто сморщивается, увядает, а черты искажаются.

— Идемте в кабинет, — выдыхает он. — Есть разговор.

В кабинете он запирает дверь на ключ, подходит ко мне и кладет руки мне на плечи.

— Меня ищут, — говорит он.

— Кто? Полиция?

— Нет. Если бы это была полиция, я бы не боялся. Золото… Золото, которое лежит сейчас на дне озера — и как я мог поддаться на такую глупость! — четыре месяца назад было украдено четырьмя налетчиками при его перевозке в Обань. Об этом писали во всех газетах. Они остановили грузовик. Двоих конвоиров связали — их потом так и не нашли. Но что вы думаете, так легко пустить в ход кучу золота? Нужен надежный посредник!

— Вы! — говорю я.

— Да, я.

— Вы — скупщик краденого.

— Я — коммерсант. Да! И можете сколько угодно бросать на меня презрительные взгляды. Я никогда не был участником ни одного акта насилия. Мне приносят ценности — деньги и украшения — и я превращаюсь в их сторожа. Как винодел шампанское, я прячу их в погреб. Обычно через год товар может быть пущен в продажу. Вы же понимаете, жизнь идет, громкие дела забываются, потому что им на смену приходят новые, не менее громкие. И тогда я могу без всякого риска извлечь их из тайника. Конечно, это немного необычная профессия, но все-таки это прежде всего — профессия.

Тут он понижает голос.

— К несчастью, на этот раз мои клиенты заартачились. «Слишком опасно… Слишком дорого…» Я прощупал почву в Швейцарии, в Бельгии, в Голландии, даже в Лихтенштейне и в Монако… Все без толку. Всюду я слышал одно и то же: «Приходите после того, как будет снят таможенный барьер». И в конце концов я сказал себе: «Тем хуже для вас! Я оставлю это золото себе. Я выгодно помещу его и смогу уйти на покой!»

Ван Лоо понемногу оживляется, в его голосе появляется взволнованность, как у уверенного в своей правоте адвоката.

— Вы легко можете догадаться, что случилось потом, дорогая Армель! Четверо бандитов начали требовать у меня отчета. В их мире вращаются люди особого сорта. Они храбрые и ловкие, но ничего не смыслят в коммерции. И мне пришлось срочно искать себе надежное убежище. Поставьте себя на мое место! И что же? Лучше вашего уголка я не нашел ничего! Ведь мне нужно было спрятать товар и спрятаться самому! Мало того, если бы мне удалось организовать здесь небольшую компанию и встать в ее главе, я создал бы механизм, который начал бы делать деньги сам по себе… Но… но… Мне нужен был человек, который верил бы мне…

— Жан-Мари?

— Да, Жан-Мари! А сейчас он вдруг уплывает у меня из рук! Надеюсь, он поправится. К сожалению, я должен спешить, потому что знаю, что четверо моих бандюг активно ищут меня, и если они пронюхают, где я, нам всем конец! Они просто не дадут мне времени объяснить, что я работаю в общих интересах!

— Вы тоже по-своему смелый человек!

— Признаю, по отношению к вам я вел себя не так, как следовало. Но меня смутило ваше сходство с женщиной, которую я знал когда-то. Я вам почему-то сразу поверил.

— И чего вы теперь от меня хотите?

— Я хочу, чтобы вы вместо Жана-Мари рассказали про затонувший грузовик, раз уж сам он не в состоянии это сделать. Подумайте, ну кто усомнится в вашей добросовестности? Вы просто расскажете все то, что должен был рассказать Жан-Мари. Ведь нам важно одно: чтобы они выслали сюда специалистов, которые, увидев первый слиток, решат: продолжать поиски необходимо. Как только первый мешок с золотом будет извлечен на свет божий, можно считать, что операция по спасению клада началась, и нам уже делать ничего не придется. Все может произойти очень быстро. Но если вы хотите меня погубить — а заодно погубить и всех нас, потому что мы с вами теперь связаны, — что ж, тогда не предпринимайте ничего! Только Жан-Мари никогда вам этого не простит!

Вот этот последний аргумент и решил дело.

Глава 11

Я наивно полагала, что стоит мне заявить: «Я — Армель де Кермарек», как все станут слушать меня разинув рот и сейчас же забегают. На самом деле они разве что в лицо не обозвали меня полоумной!

— Признайтесь, вы сочинили эту историю! Немецкий грузовик на дне озера! И никто никогда о нем не слышал!.. Золотая монета! Ну, хорошо, покажите хоть ее. Ах, она у приемного сына Ронана! Вы полагаете, что он носит ее на груди как медальон? Весьма занимательно! А что это доказывает? Да-да, что? Мы охотно поверим вам, мадемуазель, но прежде чем заставить бегать все управление, следует предъявить доказательства. Пока мы располагаем только вашими словами. Да-да, ваша тетушка, которой девяносто три года, сохранила прекрасную память. Мы нисколько в этом не сомневаемся. Но согласитесь… Итак, этот парень, Жан-Мари Ле Юеде, три дня назад поступил в клинику в Лориане. Чем он болен? Вы говорите, это кессонная болезнь? И получил он ее, когда пытался самостоятельно найти то, что вы называете кладом? Хорошо, давайте позвоним в клинику. Если его рассказ совпадет с вашим, тогда, быть может, у нас появится хотя бы отправная точка. Алло? Клиника Святой Анны?

Я стараюсь передавать лишь самое главное, но это у меня плохо получается, потому что каждое слово из того разговора сидит в моей памяти как заноза. Все, абсолютно все поворачивается против меня.

— Клиника? Господин Ле Юеде не в состоянии говорить. Тяжелый случай кессонной болезни. Прогноз неутешительный… При этих словах я едва не разрыдалась прямо перед чиновником, который меня расспрашивал. Он стал меня успокаивать и извиняющимся тоном сообщил, что назначение в Мюр-де-Бретань получил совсем недавно. Раньше он жил в Орийене и еще не успел хорошенько познакомиться ни с нашими краями, ни с их обитателями. Но он проведет расследование. Ведь в конце концов событие такого масштаба, пусть и сорокалетней давности, не могло не оставить следа.

— А как по-вашему, мадемуазель, на какую сумму может потянуть это ваше сокровище? Около трехсот миллионов?

И тут я поняла, что упустила свой последний шанс. Что мне стоило сказать: миллионов тридцать или сорок! Наверняка этот человек примерно в такую сумму мог оценить размер возможного трофея. Но триста миллионов! От этой цифры на него повеяло чем-то фантастическим, чем-то из области местных легенд, населенных гномами и феями. Он бережно проводил меня до лестницы, а когда я попросила его сохранить наш разговор в тайне до возвращения Жана-Мари, он, не в силах скрыть иронии, ответил: «Будьте уверены, мадемуазель, мне и в голову не придет кому-нибудь пересказывать вашу историю!»

Ван Лоо был ошеломлен. Он правильно оценил ситуацию. Состояние Жана-Мари не слишком его беспокоило. И он и я, мы оба знали, что кессонная болезнь бывает смертельной, когда она поражает человека внезапно, подобно инфаркту, но знали и то, что она может развиваться исподволь, в виде паралича или мозговых нарушений, а раз Жан-Мари не умер сразу, то он, видимо, все-таки выкрутится, хотя и не без осложнений. А вот он, бедный Ван Лоо, рискует потерять куда больше, чем жизнь, — состояние! Ах, с какой легкостью богачи готовы забыть о собственных вожделенных мечтах, едва жизнь пожестче дернет их за поводок! Теперь Ван Лоо беспрестанно стонал: «Держать золото в руках и сделать такую глупость! Ведь я могу потерять все! Дурак, недотепа! И зачем только я вас послушал?! Это вы меня подбили!»

Эти приступы отчаяния случались с ним ежедневно и делали его почти жалким. Мне бы радоваться, но состояние Жана-Мари не располагало к веселью. Иногда отчаяние сменялось в нем яростной злобой, на которую я отвечала откровенным презрением. Тетка больше не смеет задавать мне вопросы. За нашей дуэлью искоса наблюдают и обе служанки. Когда раздался телефонный звонок и мне сообщили, что моим делом заинтересовалось Управление госимущества, я даже не почувствовала никакой радости. Просто сообщила новость Ван Лоо и с полным безразличием отправилась на очередной допрос. Со мной обращались предельно почтительно, очевидно, в память об авторитете Ронана. К тому же за своей спиной я ощущала незримую поддержку замка и маркизы… Думаю, что им доставило бы огромное удовольствие послать меня к черту.

— И все же, мадемуазель, как вы объясните, что такой решительный человек, каким был Ронан Ле Юеде, и пальцем не пошевелил, чтобы поднять на поверхность этот клад? Стоило ему только сказать! Он получил бы любую помощь!

Само собой разумеется! Они были кругом правы. Разве им объяснишь, что, владея этой тайной, Ронан чувствовал себя богаче, чем если бы держал в руках все золото мира! Золото нужно было ему не для того, чтобы тратить, а для того, чтобы было о чем мечтать. Это был его маленький праздник, его волшебная сказка. Он не спешил посвящать в тайну внука, а когда все-таки решился, обставил это посвящение торжественностью средневековой церемонии, когда дряхлый сеньор передает преемнику символ своей магической власти. Скажи я им так, они рассмеялись бы мне в лицо — как рассмеялся Ван Лоо, едва я попыталась рассказать ему, каким человеком был Ронан. «Чокнутый!» — все больше злясь, бросил он. Страх и гнев уже начали туманить его разум.

— Велика хитрость нырнуть на дно! — кипятился он. — Да дайте мне снаряжение, и я вам вытащу золотой слиток! — Часом позже он уже так не думал и предлагал нанять ныряльщика из частного агентства. — Если можно нанять телохранителя, то почему нельзя пригласить помощника для конкретного дела? А? По-моему, это не так уж глупо!

Я не сдержалась и пожала плечами.

— А назавтра, бедный дружок, сюда явятся те, от кого вы прячетесь. Мне кажется, в том мире, где пользуются услугами телохранителей, новости распространяются быстро.

Он готов был броситься на меня.

— Можно подумать, что лично вам доставит удовольствие, если я разорюсь!

— Разумеется, это доставит мне удовольствие. Но только оно будет отравлено, потому что Жану-Мари все хуже и хуже. Крошечные пузырьки газа, словно микробы, несущие в себе болезнь, собираются в его теле в островки, против которых бессильны врачи. Мне объяснили все это по-научному, но из всех объяснений я запомнила только про эти пузырьки, и в голове у меня сразу же сложилась картина словно из времен войны: хорошие пузырьки идут в атаку на плохие, но исход битвы склоняется в пользу плохих… Жан-Мари уже не может говорить и почти не может двигаться. Какое мне дело до спинного мозга и нервов, до темного царства сосудов и сдающих позиции клеток! Я хотела одного: чтобы мне вернули прежнего Жана-Мари, про которого я забыла, когда он жил рядом. Ну почему этот мерзавец должен процветать, а страдать должен невинный?!

Спать я совсем перестала.

«Какая ты стала неприятная!» — высказала мне тетка.

Но я должна была что-то придумать, чтобы заставить чиновников меня выслушать. Мне удалось на несколько часов стащить золотую монету и показать ее следователю. Монета вызвала всеобщее восхищение, ее передавали из рук в руки. Да, они готовы были признать, что Ронан получил ее из рук немецкого солдата. Но все остальное: налет на грузовик, падение в озеро и так далее, по их мнению, было не более чем романтической выдумкой. И мне пришлось признать, что, расскажи мне сейчас кто-нибудь про этот самый дукат, я ни на секунду не поверила бы, что это может быть правда. Так что же мне делать? Я должна заставить их заняться этим делом, что означает: выбить кредит, пригласить водолаза, исписать гору бумаги. А я совсем одна! Одна с человеком, который сломал мне жизнь.


Кто ищет — находит. Нашла и я. Я взяла и написала полковнику, который возглавлял Ассоциацию участников Сопротивления северного побережья. Я рассказала ему все — кроме того, что мы произвели замену партизанского золота на гангстерское. Этот грех я беру на себя. И никого это не касается, а я даже не испытываю угрызений совести. Если все пройдет, как я задумала, половина клада достанется Жану-Мари, а я буду его опекуншей или как это там называется. Что же касается Ван Лоо, то его я тоже беру на себя. И вот тогда пошли разговоры. Полковник не удержался и дал прочитать мое письмо своим обычным партнерам по бриджу: комиссару Жауану, аптекарю Геэнно и бывшему директору лицея. В тот вечер играли у полковника не слишком увлеченно. Я узнала об этом от Иветты, потому что кухарка полковника приходится ей двоюродной сестрой. Вспыхнул спор, разумеется дружеский. Все трое наперебой убеждали полковника, что письмо — не более чем плод расстроенного разума. Самое лучшее в этой стычке было то, что после нее начались бесконечные телефонные переговоры, а в таких случаях всегда найдется поблизости внимательное ухо и словоохотливый язык. Нас, конечно, считают тронутыми, но мне это совершенно безразлично. Главное, капля масла расползается все шире, а это значит, что слух проникает все глубже, впитываясь в окружающих, как влага впитывается в тонкую и нежную ткань. Я поставила небольшой эксперимент: пошла на рынок. При моем приближении все немедленно замолкали. Меня провожали взглядами. Мне даже удалось услышать, как торговка овощами говорила покупательнице: «Это она». И все равно пришлось ждать целых две недели. Две недели злобных переглядываний с Ван Лоо. Он со мной больше не разговаривает, забывает бриться и курит в столовой… Две недели ожидания и звонок в больницу. Сестра ответила: «Его состояние без изменений. Ему делают массаж и вливания. О да, он в полном сознании, только говорить не может. Слишком рано». Мне хочется закричать в трубку: «Я имею право видеть его!» Но я промолчала, чтобы никто не догадался. А потом плотину прорвало: в газете появился заголовок «Тайна озера Герледан». На четвертой странице, довольно скромно для сенсации. И сама статья более чем осторожна: «По некоторым неофициальным данным… Не исключено, что… Назначено расследование». Вот оно! Началось! Ван Лоо теперь постоянно зол. «Это вы проболтались! — кинул он мне в лицо. — Вы знаете, что меня ищут, и специально их предупредили!» Я не обращаю внимания. Делаю вид, что я его не вижу. Но при первой же возможности бегу на чердак и хватаю бинокль. Озеро живет своей мирной жизнью. Иногда, если ветер задует с запада, оно гонит по поверхности воды барашки волн. Но большую часть дня в нем просто плывет бесконечное отражение облаков и птиц. В том месте, где нависает обрыв, — никаких следов оживления. Время от времени появляется рыбак с удочкой или любитель парусного спорта, пытающийся подладить свои «крылья» к свежему весеннему ветру. Мне теперь часто звонит Мо. «Ты читала статью в „Эвенман дю жеди“? Или: „Беги покупай „Матч“, там пишут про твое озеро“. Но я не тороплюсь. В глазах всех, кто меня знает, я должна оставаться безразличной и равнодушной к поднявшейся газетной шумихе. А шумиха между тем нарастает. Какие многообещающие заголовки! „Золото на дне озера“! Разумеется, одни предположения. Но зато в каких выражениях! Они проникают прямо в сердце. „Золото… клад… миллионы“. По озерным берегам уже бродят „вольные стрелки“ от журналистики, обвешанные аппаратурой, как десантники парашютами. Все чаще трезвонит телефон. Все это страшно развлекает тетушку. Ей, разрываемой на части своими комиксами, газетами и подругами, которым позарез необходимо все знать, кажется, что она стала участницей захватывающей игры в войну. Она уже забыла, что на настоящей войне ее чуть было не расстреляли.

Однажды утром, когда первые солнечные лучи едва позолотили все вокруг, я наконец заметила их лодку — большой „Зодиак“ со множеством фигур на борту. Мне было плохо видно, что они делали. Кажется, что-то искали — наверное, красный поплавок, который мы с Жаном-Мари оставили на воде. Передвигались они медленно, можно сказать, еле ползли. Чуть позже, ближе к полудню, мне позвонил полковник и сообщил последние новости. Никто, конечно, не ожидает, что затонувший грузовик будет обнаружен с первого же погружения, но вызванный из Бреста водолаз настроен оптимистично. Постепенно берега заполнялись любопытными. На вершине смотровой площадки скопилась уже небольшая толпа, а люди все прибывали — кто в лодке, кто в баркасе, даже на байдарках. Я совсем забыла, что была суббота. Ротозеев, которым нечего делать в уик-энд, собралось предостаточно. Незадолго до обеда ко мне присоединился Ван Лоо. Он был чисто выбрит, надушен, весь лоснился и сиял — ни дать ни взять беговой скакун в день решающего заезда. Если бы не „гусиные лапки“ вокруг глаз, он был бы сейчас почти прежним Мареем…

— Дело выгорит! — шептал он мне прямо в шею. — У них настоящий водолаз.

Я отодвинулась, передавая ему бинокль. Мне было неприятно чувствовать рядом его присутствие.

— Что-то у вас недовольный вид! — сказал он.

— О нет! Вы даже не представляете себе, с каким нетерпением я ждала этой минуты!

Мы оставались на посту, пока лодка не уплыла. Нашли они что-нибудь? Ван Лоо считал, что теперь это дело нескольких часов. Он, который все эти дни метался в сомнениях и дошел до полного отчаяния, сейчас едва не смеялся надо мной, превознося смелость своей идеи. Он дошел до того, что заявил: сам Ронан одобрил бы ее! Разумеется, риск, что его сообщники слетятся на запах золота, оставался большим, но он надеялся, что сможет организовать мирную встречу и объяснить все выгоды начавшейся операции. При всей своей жадности безумцами они не были. Поэтому они сразу поймут, что с известной ловкостью легко можно будет вслед за слитками „поднять со дна“ драгоценности и прочие штучки, якобы брошенные оккупантами, спешившими избавиться от компрометировавших их доказательств неслыханных грабежей.

— Это похоже на правду, — говорил Ван Лоо. — Что такое несколько килограммов золота? Разве это груз? Нет, если уж снаряжать грузовик, то на него надо навалить побольше! Мы имеем полное право предположить, что немцы вывозили отсюда самые разнообразные вещи. Так почему бы им не отправить три-четыре машины сразу? Вы, конечно, возразите, что это уже неправдоподобно. Но ведь все, что сейчас творится на озере, — неправдоподобно! Вы только посмотрите на толпу зевак, которые так и ждут, что у них на глазах прямо сейчас вытащат клад! Как вы думаете, они удовлетворятся парой-тройкой мешочков? И если им скажут: „Все! Кроме этих мешков ничего больше нет!“ — они просто не поверят. Толпа начнет роптать: „От нас прячут истину! Отступающая армия, да еще такая дисциплинированная, не могла бежать, прихватив лишь какие-то жалкие крохи! Откуда мы знаем, может быть, там, на дне, лежат несметные сокровища, которые кое-кто желал бы приберечь лично для себя!“ Будет скандал, уж поверьте моему чутью! Я хорошо знаю, что это такое, как это начинается и как раздувается. Нет, дорогая моя Армель, нам больше нечего бояться!»

А я слушала его, как в суде слушают — о нет, не прокурора! — адвоката преступника: ради горького удовольствия еще раз убедиться, что мерзавец будет оправдан, что истина — это совсем не истина, а ложь — вовсе не ложь.

Первый мешок вытащили к вечеру. Вокруг «Зодиака» теперь плавала целая флотилия в миниатюре. То и дело лодку озаряли вспышки фотоаппаратов. Мудрым человеком был Ронан. Он предвидел всю эту кутерьму и предпочел обойтись без нее. Со своего поста я уходила переполненная отвращением и горечью разочарования. Может быть, глубинным течением мешки снесло в сторону? Я позвонила в больницу, как делала это каждый вечер, хотя знала, что звонить незачем. Незачем, ибо Жан-Мари навсегда останется инвалидом. И все-таки я не могла не пожелать спокойной ночи тому, кто отныне осужден на вечную ночь! Проглотила несколько таблеток гарденала, чтобы забыть обо всем хотя бы до утра!


Только что подняли самый легкий мешок. Тот самый, в котором были два слитка и моя монета. Во всяком случае, я так думаю, потому что из-за пасмурной погоды видимость была плохая. Но я ясно видела, как трое мужчин на борту «Зодиака», наклонившись над ладонью того, кто сидел, рассматривали что-то, видимо, показавшееся им интересным. Вскоре один из них выпрямился и стал махать руками кому-то на берегу. Затем лодка забрала водолаза и заскользила в сторону плотины. Хорошо, что рядом со мной не было Ван Лоо, иначе мне пришлось бы нелегко. Он сейчас же догадался бы, что я кое-что от него утаила. А то, что было хорошо для меня, ему могло сулить одни неприятности. И это еще мягко сказано. Если я не ошиблась, мне скоро позвонят. Ван Лоо, у которого нюх, как у немецкой овчарки, все это время слонялся поблизости от кабинета, изобретая самые нелепые предлоги. Наконец телефон зазвонил. Незнакомый голос. На заднем фоне слышны обрывки какого-то оживленного разговора. Приказ: «Закройте дверь, Мареско! Ничего не слышно».

И наконец размеренное сопение в трубке. Так дышит человек, подыскивая слова для начала важного разговора.

— Мадемуазель де Кермарек?

— Я у телефона.

— В деле, о котором вам известно, появились новости.

Резкий толчок в сердце. Мне известно только об одном деле. Если есть новости, значит…

— Нашему водолазу попало в руки нечто интересное. Нечто очень интересное!

— Слитки?

— О, не это главное. Нет, не слитки. Кое-что гораздо интереснее. Я ожидаю приезда дивизионного комиссара из Ренна. Скажите, мы можем прийти в замок, скажем, после половины одиннадцатого?

— Когда вам будет угодно!

— Спасибо. У вас ведь живет постоялец?

— Да. Господин Ван Лоо.

— Мы хотели бы встретиться и с ним тоже. Не могли бы вы взять на себя труд предупредить его?

— Сейчас же предупрежу. Скажите, а что, случилось что-нибудь серьезное?

Это слово ему не нравится. Он мешкает с ответом.

— Может быть, не столько серьезное, сколько занятное. До скорой встречи, мадемуазель.

Уф! Скоро бомба взорвется. Я так волнуюсь, что даже не могу положить трубку на рычаг. Зову Ван Лоо. Он неподалеку. Он ждал, что его позовут, и уже готовился давать объяснения.

— Вы понимаете, мадемуазель, о чем они меня будут спрашивать. В какой степени меня касается находка слитков. Вы должны будете ответить, что мы задумали основать фирму по организации прогулок на катерах и что я намереваюсь стать ее спонсором. Вот почему я финансировал ваши первые поиски. Последний пункт вы должны подчеркнуть особо. Кроме этого, я не играю в данной истории никакой роли. Это ваши слитки — вот что должно быть абсолютно ясно. А наши будущие планы их совершенно не касаются.

Я кивала головой, пока он говорил, а про себя повторяла: «Пой, ласточка, пой…»

Времени только-только переодеться, усадить тетю посреди ее «хозяйства» и позвонить в больницу.

— Ночь прошла хорошо. Не беспокойтесь.

— Скажите ему, что я его целую, что я стараюсь для него…

Обычные банальности — слабые искорки любви. Пылающее пламя мне уже не по возрасту. Когда я думаю, в чем мне было отказано… Но ничего, скоро все переменится.

Пришли двое: комиссар и с ним еще один — неопределенного возраста, лысый, одетый в покупной костюм и с повадками бухгалтера. Но комиссар, похоже, относится к нему с подчеркнутым почтением. Знакомимся. Ван Лоо изображает любезность. Мсье инспектор то, мсье инспектор се… Можно подумать, что это он организовал встречу.

— Мы нашли затонувшее золото, — начинает инспектор. — Ваше заявление оказалось правдивым и точным. Водолаз заметил еще несколько мешков, которые будут подняты сегодня. Но нас несколько удивила относительная свежесть упаковки. Не похоже, чтобы эти мешки слишком пострадали от столь длительного пребывания под водой.

Комиссар открывает свой атташе-кейс и извлекает из него кусочек материала.

— Обратите внимание! — говорит он. — Ткань явно выкроена из немецкой армейской шинели. Следовательно, слиток, завернутый в нее, того же происхождения.

И он кладет на стол небольшой золотой брусок красивого желтого цвета.

— Я, конечно, знаю, — продолжает он, — что золото не подвержено коррозии, но этот металл кажется абсолютно новым. Это совершенно невероятно.

— Вода в здешнем озере удивительной чистоты! — с поразительным апломбом объявляет Ван Лоо.

Сейчас, видя, как он ведет себя в присутствии двух официальных лиц, уж наверное не лишенных опыта, я вдруг понимаю, что он способен заморозить голову кому угодно. Он кажется непринужденным, располагающим, уверенным в себе и компетентным. И всем вдруг становится очевидно, что вода в нашем озере действительно обладает абсолютно уникальными качествами. Не исключено даже, что она целебная.

— Но мы нашли не только золото, — говорит инспектор. — В одном из мешочков оказалось два слитка и монета, очевидно украденная офицером, отвечавшим за отправку груза, в последний момент. Это не простая монета. Коллекционный экземпляр, который стоит по меньшей мере столько же, сколько вот этот слиток. — И он выкладывает блестящую монету, на одной из сторон которой отчеканен мужской профиль. — Это турецкая монета, — сообщает он. — Посмотрите, на ней изображен Кемаль Ататюрк.

— Можно взглянуть? — светским тоном любопытствует Ван Лоо.

— Конечно, прошу вас.

И вот тогда случилось то, чего я не забуду никогда. У Ван Лоо затряслись руки. Он торопливо бросил монету обратно на стол.

— Не правда ли, очень красива? — не спрашивает, а утверждает инспектор. — И как будто только что из-под пресса. Она и в самом деле еще не успела много послужить. Вы обратили внимание на дату? 1970 год.

Он дружелюбно улыбается. Ван Лоо бледен. У меня ощущение, что сейчас он упадет в обморок. Побелевший кончик носа, бескровные щеки. Точь-в-точь дохлый цыпленок.

— Вы заявили, — вступает лысый, — что золото затонуло в 1944 году. Следовательно, если в кладе имелись монеты, они должны датироваться еще десятью-пятнадцатью годами раньше. А вот эта, поднятая нами со дна монета отчеканена в 1970 году. Мы столкнулись с проблемой, которая собственно и привела нас сюда. Может быть, у вас имеется какое-нибудь объяснение? Потому что мы со своей стороны можем объяснить эту несообразность одним-единственным образом: поднятое нами золото вовсе не было затоплено немцами. Вы его украли.

Гробовое молчание. Гости поднимаются со своих мест. Инспектор кланяется мне и обращается к Ван Лоо:

— Само собой разумеется, вы, мсье Ван Лоо, остаетесь в нашем полном распоряжении.

Ван Лоо склоняет голову. До него дошел наконец масштаб катастрофы. И тем не менее он делает попытку открыть перед посетителями дверь. Он уже беднее последнего нищего, но еще держит фасон. И вот он смотрит на меня. Он понимает, что во всем виновата я, только пока не знает, как мне это удалось. Монета, много лет назад подаренная мне консулом, которого страшно заинтересовали мои работы, стала моим секретным оружием. По твоей милости, Франсуа, я потеряла все. Теперь ты потеряешь все по моей милости! Но я еще не до конца с тобой расквиталась!

Глава 12

Вот и снова День всех святых. Ровно год назад мы хоронили Ронана. Сколько всего произошло с тех пор! Больше нет в живых тети. Жан-Мари превратился… нет, я не могу выговорить, во что он превратился. Я осталась одна в замке, словно мумия внутри пирамиды. Иногда забежит Мари-Анн, что-нибудь постирает или зашьет. Вечером звонит Иветта, спрашивает, не нужно ли чего. А что мне может быть нужно, если у меня есть Жан-Мари? Случись что-нибудь со мной, останется эта тетрадь. Пусть тогда все узнают. Я ведь уже далеко не молода. Я могу серьезно заболеть. Но Жана-Мари я не оставлю. Когда собака или кошка теряет хозяина, ее сдают в питомник. А куда деть беспомощного инвалида? Он ведь как большой ребенок: его нужно купать, кормить, заниматься с ним каждую минуту, а главное — с ним нужно разговаривать, потому что хоть сам он не может сказать ни слова, но понимает все. К несчастью, паралич не затронул ни его мозга, ни глаз — они постоянно следят за мной, задают мне вопросы и отвечают на мои, ни на минуту не засыпают, даже когда он их закрывает, потому что при малейшем шуме они сразу же открываются. Как ему, живущему, словно личинка в своем коконе, удается быть всегда начеку? Мы теперь спаяны воедино, ведь он живет мной и больше всего на свете боится меня потерять. Наше существование, как я его понимаю, даже не понимаю, а чувствую, сродни состоянию, в котором пребывают будущая мать и ее еще не рожденное дитя. У них все общее. Так и у нас теперь все — общее. Даже молчание, когда он прислушивается к шороху моих шагов в соседней комнате. А я, засыпая, ловлю звук его дыхания. Мы вместе! Раньше я думала, что быть вместе — значит быть рядом. Ничего подобного! Вместе — это когда сердце одного бьется в груди другого. Я сделала это открытие только сейчас, когда мне почти шестьдесят, а Жан-Мари скоро отпразднует — если только уместно употреблять это слово — свою сорок третью годовщину. Мы с ним как старики, которые наконец открыли для себя то, что обычно переживают в молодости, и то, в чем нам было отказано. Мы слишком долго были сиротами счастья, и сейчас нам и горе — в радость. Я встаю около десяти часов и вижу, что его глаза тоже проснулись. Я говорю ему «доброе утро», и его глаза отвечают мне. Их взгляд прикован ко мне. Я знаю, что перестала быть женщиной, как Жан-Мари — уже не мужчина. Он может спокойно смотреть, как я одеваюсь. Меня это не смущает. Точно так же без тени смущения я занимаюсь его утренним туалетом. Скажу даже больше: именно в эти минуты между нами происходит обмен самым чистым и нежным, что есть в нашей любви. Нет, не совсем так. Самое волнующее ощущение полноты бытия я переживаю, когда брею его. Почему это лицо, которое больше не умеет улыбаться, лицо, навеки скованное льдом паралича, так быстро зарастает густым, жестким, блестящим волосом, навевающим мысли о здоровом животном? Но я научилась так ловко управляться с бритвой, что ее лезвие скользит почти беззвучно. Я тихонько соскребаю щетину, а сама шепчу ему на ушко: «Тебе не будет больно». Слегка оттягиваю нос: в одну сторону, потом в другую — и нарочно напускаю на себя недовольный вид: «Все заросло! Если за тобой не следить, у тебя из ноздрей вырастут еще одни усы!» Его глаза улыбаются, а когда я наконец промокну ему лицо горячей влажной салфеткой, он обязательно закроет веки. Я знаю почему. Он ждет, что сейчас я прикоснусь к ним губами: сначала к одному, а потом к другому, и всегда в одном и том же порядке. Тогда он вздохнет, и это будет значить, что ему хорошо, что этот мешок костей и мышц, служащий ему телом, обрел удобство. Вопреки всему я продолжаю ждать. Если бы он хотя бы попытался пошевелить губами! Как будто хочет сказать: «Спасибо». Нет, врач предупредил меня, что надеяться не на что. Теперь, когда он вымыт и переодет в свежую, приятно пахнущую пижаму, я придвигаю его кровать к своей и перекатываю его с одной на другую. Поначалу это было трудно, но я научилась. И чему я только не научилась! Я, например, знаю, что он любит лежать в моей постели, еще хранящей тепло моего тела. Он столько лет прожил рядом со мной, как какой-нибудь сосед, и никогда не видел теплоты ни от кого, кроме своего деда! Ох, стоит мне вспомнить о Ронане, как следом на меня обрушиваются и остальные воспоминания. Они как колючки, на которых я каждый раз оставляю свою кожу. Ну почему я всю жизнь была для него чужой сварливой теткой, эгоисткой, привыкшей только поучать, командовать и запрещать! «Нельзя!.. Ты не должен… Так не делают… Извинись!» Тетушка с готовностью подхватывала эстафету: «Попроси прощения!» А то и вовсе: «Вытри ноги!» или «Высморкайся». Он вырос под этим всевидящим оком, вечно слыша одни упреки и порицания, словно вечно должен был в чем-то оправдываться. Да, случались и стычки. Начинал их Ронан. «Господи, — кричал он, — да дайте вы ему жить спокойно!» Я хорошо помню наши споры, которые нередко переходили в ссору. Ронан тогда клал Жану-Мари руку на плечо или обнимал его за шею и говорил: «Пойдем, малыш. Поедим у себя». Он частенько критиковал то, что ели мы с теткой, наши излюбленные блюда: салаты, молочное, овощное пюре, запеканки, флан[313]… «В его-то возрасте! — сокрушался он. — Вы его кормите, как кисейную барышню. А ему нужен кусок хорошего мяса!» И уводил Жана-Мари в свой домишко, где жарил на решетке бифштексы, поливая их чесночно-луковым соусом. Из-за запахов мы не могли выйти в парк… Бедный мой мальчик, сама не знаю, чему я улыбаюсь, вспоминая такую ерунду… Мне просто нравится думать, что, несмотря на наши мелкие стычки, ты быстро рос и был хорошим мальчиком: послушным, приветливым, отзывчивым. Лишь сейчас я поняла, как много потеряла. Мне только теперь стало ясно, что значит иметь ребенка. Слишком поздно. Врач сказал, что вряд ли нам удастся его спасти. Я сознаю, что не должна обращаться с ним, как с грудным младенцем. Я, например, часто ловлю себя на том, что разговариваю с ним, как с несмышленышем. Конечно, я не тычу пальцем в тарелку и не лопочу ему «ням-ням»! Но иногда, помешивая в тарелке ложкой, я не могу сдержать нежной улыбки: «Кто сейчас будет кушать вкусную тапиоку?» Я себя одергиваю. Ты не забыла, сколько ему лет? А мне все равно. Нас никто не видит. И я изобретаю словечки и нахожу новые интонации, которые всегда казались мне такими глупыми, когда я слышала их от других. А иногда я замираю на месте посреди комнаты, потому что меня внезапно охватывает изумление. Он — мой! Как потерявшийся котенок, в котором все-все было моим и больше ничьим: от мяуканья до манеры тереться о мои ноги. Вся его жизнь! Вся! Жан-Мари — тот же котенок, только он не умеет даже мяукать. Зато он дышит, и уже этим обязан мне. Он смотрит на меня с бесконечной благодарностью во взоре, и этим он тоже обязан мне. Он превратился в неподвижную массу — тоже из-за меня. Если бы я сумела отговорить его от затеи с золотом, если бы он не растратил себя в его поисках, он был бы сейчас нормальным мужчиной. Но я дала себе слово, что эта тетрадь будет моим зеркалом, а потому признаюсь: я ни о чем не жалею. Я хорошо помню себя в том возрасте, когда горишь желанием целиком посвятить себя какому-нибудь великому делу или огромной любви. Жизнь сломала, искорежила меня, и мне не оставалось ничего другого, кроме как запереться в замковой башне, словно сказочная принцесса, и рисовать часы. Я чувствовала себя никому не, нужной и во всем изверившейся. К счастью, Жан-Мари — тот самый Жан-Мари, который все эти годы жил рядом со мной, хоть я и старалась его не замечать, — превратился в эту беспомощную недвижимую куклу и тем самым вернул мне жизнь. Ценой своей. Я нужна ему так же, как он нужен мне. Я повторяю это снова и снова. И когда я проникаюсь простой этой истиной, тогда могу говорить с ним, как со спутником жизни, а не как с маленьким ребенком.

Вот почему я должна ему рассказать. Рассказать все.


Я испугалась и закрыла тетрадь. С того дня, когда я приняла решение рассказать ему все — это было около недели тому назад, — страх не отпускает меня. И все, что я уже написала, — это только разбег, способ набраться храбрости. Я так боюсь потерять его! Потерять его? Разве он может убежать? И все-таки это так: я могу его потерять. Стоит ему закрыть глаза или просто посмотреть на меня так, словно он меня не видит, как он будет уже не со мной. Он останется совсем один, хотя я по-прежнему буду рядом, а я — я тоже останусь одна, хотя рядом будет он. Связь между нами прервется. Никакие слова больше не будут нужны. Я уже знаю, как начну. «Жан-Мари, я должна кое-что тебе рассказать. Что-то очень важное. Тебе говорили, что ты родился где-то далеко, что тебя вытащили из-под обломков разбомбленного поезда. Это неправда. Ты родился здесь, в голубой комнате, той самой, что мы называем Залом коннетабля, когда начинается туристский сезон. Твоей матерью была я. Мальчик мой, я и сейчас твоя мать…» Я знаю, что для него это признание будет ужасным. Но что же делать? Или он примет меня, или оттолкнет. А может быть, он ничего не поймет? Ведь никто не знает, может ли он связно мыслить, а такой шок и от нормального человека требует напряжения всех умственных сил. Кто знает, быть может, я только добавлю к своим страданиям еще одну боль? Хорошо бы посоветоваться с доктором Мургом, но тогда мне и ему придется рассказать правду. Нет, это выше моих сил. И у меня вовсе нет желания рыться в прошлом, хотя то, что терзает меня сегодня, — логическое продолжение этого самого прошлого. В городке, конечно, есть кюре, но он уже совсем старый и к тому же известен своими правыми взглядами — он ничего не поймет. К тому же как бы я ни старалась облечь свой рассказ в самую обтекаемую форму — я имею в виду наименее позорную, — мне не избежать вопроса, который возникает сам собой. «А отец? Кто отец?» Даже Жан-Мари задаст его себе. И если он еще не утратил способности рассуждать, наверняка он сообразит не сразу, а будет долгими часами думать об этом и строить мучительные догадки. Вот почему я сама должна ответить на этот вопрос, но только где мне взять силы, чтобы произнести: «Твой отец — Ван Лоо». Здесь и вовсе начинается какой-то абсурд. Во-первых, он не знает, что Ван Лоо больше нет в живых. Его тело нашли в парке. В руке он еще сжимал револьвер. Следствие установило, что он покончил с собой, не видя другого выхода из тупика, в который попал. Впрочем, не это важно! Объяснить причины его смерти — уже нелегкий труд, но еще труднее заставить Жана-Мари поверить, что я — чопорная старая дева — могла быть, не побоюсь слова, любовницей этого развратника! Этого преступника! Что он подумает? Днем, значит, она прилежно рисует часы, а по ночам предается похоти? Никогда! Вот почему мне кажется, что я должна начать с самого начала и рассказать все по порядку, как если бы писала роман. Мы не можем беседовать, поэтому я просто прочитаю ему страницы своего дневника. Я вовсе не собираюсь сочинять себе оправдательную речь. Я изложу факты. И начну это завтра.


Мой отец, Оливье де Кермарек, был адвокатом в Туре. В Кильмер мы приезжали на летние каникулы. Отец Франсуа — Пьер Марей де Галар — был биржевым маклером в Париже. Он купил в Жослене роскошное имение, поэтому мы с Франсуа часто встречались. Наши семьи поддерживали между собой отношения. Я в ту пору была еще совсем девочкой. Когда началась война, мне было четырнадцать лет. Я жила в пансионе Сен-Венсан де Поль, в Париже. Господин Марей по просьбе моих родителей опекал меня и по воскресеньям забирал к себе домой. Человек он был страшно занятой и даже в выходные редко оставался дома. Его жена вела бурную светскую жизнь и домоседкой тоже не была.

Большую часть времени мною занимался Франсуа. Он и тогда уже был тем, кем стал впоследствии, но я была слишком глупа и наивна, чтобы это понимать, а потому он вызывал во мне восхищение. Жизнь он вел развратную. Был богат, ленив, свободен и легко обводил родителей вокруг пальца. К восемнадцати годам он успел превратиться в избалованного щеголя, игрока и волокиту. Однажды в дождливый день, когда ему было нечем заняться, он просто так, от скуки, овладел мной. Я настолько ничего не понимала в этих вещах, что у меня и мысли не мелькнуло о возможных последствиях, а он к тому же имел наглость заявить, что любит меня. Страна переживала смуту поражения. Когда я поняла, что беременна, я никому не посмела признаться. Да и дома-то у меня уже не было. Наш дом разбомбили. Отец отправил нас с матерью в Кильмер, надеясь, что война не достанет нас втакой глуши. Какая ошибка! Вихрь всеобщего исхода завертел нас, и мы оказались в Анжере. Именно там, на постоялом дворе, который располагался на берегу Луары, мать обнаружила мое состояние. Я так и не узнала, что именно порешили они с теткой. Ясно, что я стала для них хуже прокаженной, хуже чумной. В грузовике булочника из Мюр-де-Бретани за мной приехал Ронан. Моя мать заболела, и уже больная попыталась встретиться с отцом, который временно обосновался в Сен-Пьер-де-Кор. Там и случилось несчастье. В этом городе была крупная сортировочная станция. Ее разбомбили, а заодно взлетели на воздух и все окрестные дома.

Только что перечитала написанное. Будет ли это интересно Жану-Мари? Я и сама не совсем уверена в том, о чем рассказываю, потому что после Анжера моя жизнь совершенно перевернулась. После всех свалившихся на меня несчастий у меня начались преждевременные роды, и я, довольно мучительно, родила мальчика, которого ты хорошо знаешь, потому что этот мальчик — ты сам. Об отце не было и речи. Франсуа как в воду канул. Если бы я попыталась сообщить об этом неожиданном ребенке его родителям, они мне просто не поверили бы. А потом страну потрясали такие ужасные события, перевернувшие вверх дном все, что можно, что личные невзгоды на этом фоне как-то стирались. Мать-одиночка, как это называлось тогда, однозначно могла быть только проституткой! От моей родной семьи в живых не осталось никого. Я была буквально раздавлена и не в состоянии была принять ни малейшего решения. Больше всего мне хотелось умереть. До Франции мне не было никакого дела. Меня волновало совсем другое: этот отвратительный ребенок, который был мне совершенно не нужен, потому что ежедневно и еженощно он напоминал мне о моей вине. Его рвало, от него плохо пахло, я понятия не имела, что с ним делать, и ненавидела его всеми силами. Правду так правду! Если бы не дедушка Ле Юеде, я бросила бы тебя где-нибудь, потому что убить тебя мне не хватило бы смелости. Но он был рядом, дедушка Ле Юеде, святой человек! В замке он служил управляющим — то есть был человеком, отвечавшим за все и всегда во всем находившим порядок. Его собственный сын, моряк, плавал на морском охотнике. Он давно развелся и не имел от сына никаких вестей. Уже много позже мы узнали, что его корабль сгинул где-то возле Дакара. Ты не можешь себе представить, какой радостью для Ронана стал мой младенец! Он ведь был страшно одинок, а тут вдруг нашлось существо еще более одинокое, чем он. И он стал мамой, папой и дедушкой одновременно малышу, явившемуся в мир, на глазах гибнущий в чудовищном Апокалипсисе, вообразить который не хватит никакой фантазии. Это он сочинил историю про беженцев и про поезд. В Ренне на вокзале действительно разбомбили поезд, так что появление якобы спасенного потерявшегося ребенка выглядело более чем правдоподобно. И уж совсем ничего удивительного не было в том, что ребенка взял себе именно Ронан — он и раньше хлопотал вокруг беженцев, без конца помогал и пристраивал людей, лишившихся крова и имущества. Но не зря же в его жилах текла ирландская кровь! Разве мог он довольствоваться одной скучной достоверностью? И он расцветил историю всякими живописными подробностями, а заодно и изменил возраст ребенка. Он взял на себя все хлопоты по усыновлению и сделал так, чтобы ребенок остался рядом со мной. А как он помог мне! Он стал единственной моей поддержкой, он буквально вытащил меня из отчаяния. Он вселил меня к тетке, которая поначалу косилась на меня, как на непрошеную гостью. Он настоял, чтобы я стала твоей крестной, когда мы на всякий случай окрестили тебя. И пусть никто не знал, откуда ты взялся, но с того дня, как меня назвали твоей крестной матерью, я стала тем, кем не могла быть раньше, — уважаемой особой, перенесшей большое личное горе. Я была слишком молода, чтобы иметь прошлое, и потому в глазах людей оно связывалось с именем Кермареков вообще и с несчастными Кермареками из Тура в частности. Каждый понимал, почему я всегда одевалась исключительно в черное. То, что я добровольно как бы ушла в тень, стушевалась, воспринималось здесь с одобрением. Понемногу я завоевала уважение и доверие тетки. На самом деле ей, болтливой, как и большинство провинциальных дам, просто некому больше было жаловаться на несварение желудка, на мигрени, на варикоз и вообще на свое ужасное здоровье, с которым она таки ухитрилась дотянуть до девяноста четырех лет! А ты рос, и чем меньше ты походил на того ободранного кролика, которого, к моему ужасу, вынули из моего собственного живота, чем яснее проступали на твоем лице нормальные человеческие черты, тем чаще я ловила себя на том, что вижу в них черты того, другого. О, это всегда было смутно и неопределенно. По блеску глаз, по пряди волос, по выражению губ, по другим таким же неясным приметам я узнавала его. Как это терзало меня! «А вот и я! Ку-ку! Я — твой сын, хочешь ты этого или нет!» Да, конечно, сейчас времена изменились. Но тогда! Чтобы дочь Кермареков в разгар войны принесла в подоле! Родила неизвестно от кого! Это было чудовищно! Если бы на меня напал насильник, это еще кое-как могло бы меня оправдать, хотя и в этом случае на меня неизбежно ложилась некая смутная вина. И потом, я ведь оставила тебя при себе! Но вот уж чему никто бы не поверил, так это тому, что при всем моем воспитании я оказалась такой наивной и глупой! Ведь тогда не было ни противозачаточных таблеток, ни прочего! Да, один-единственный раз, застигнутая врасплох, я стала любовницей Франсуа, но этого раза хватило, чтобы вся моя жизнь пошла наперекосяк! Это было слишком несправедливо. А ты рос, мой маленький Жан-Мари, и вместе с тобой росла несправедливость. Ты только вдумайся! Даже если бы судьба снова свела нас с Франсуа, чем я доказала бы ему, что этот ребенок — его? А время шло, и вместе с ним улетучивался неверный шанс, что когда-нибудь он женится на мне. Да даже если бы он этого и захотел, я все равно ему бы отказала. Дело в том, что до меня уже дошли о нем некоторые слухи. Семья Марей де Галар все еще владела имением в Жослене и поддерживала тесные связи с какими-то дальними родственниками моей тетки. У них это вообще принято — дружить с многочисленными двоюродными и троюродными братьями и сестрами. Они пишут друг другу письма, перезваниваются и заодно сплетничают друг о друге. Мимоходом и я как-то узнала, что, говорят, сын Мареев ступил на плохую дорожку. Первые разговоры об этом пошли году в сорок седьмом или сорок восьмом. Шептали, что его поймали на мошенничестве, потом, что его выслали за границу. Еще позже пронесся слух, что он был замешан в какой-то краже… Для меня все эти пересуды были слаще меда. Я тщательно заносила в тетрадь (у меня всегда была мания вести дневник) все, что узнавала порочащего о Франсуа. Правда, это были всего лишь слухи. Для чего я этим занималась? Меня сжигало изнутри страстное желание — отомстить! Не мне одной расплачиваться! Если я молилась — это случалось нечасто, — я просила Бога об одной милости: чтобы на моем пути снова возник Франсуа. Остальное я брала на себя. Через некоторое время я завела специальную картотеку, куда складывала газетные статьи о загадочных преступлениях, если в них описывались приметы злоумышленника, более или менее напоминавшие Франсуа. Разумеется, это не мог быть он — он был слишком ловок! — но мне приносило облегчение думать, что он совершил очередное преступление, принял участие в очередном налете. Он стал моим Фантомасом, моим Джеком Потрошителем. Мысли о нем не давали мне уснуть, и тогда я повторяла себе, что у меня имеется его заложник — его сын. Да, ты прав, я вела себя, как безумная, но бывают случаи, когда только безумие помогает выжить — наподобие кокаина. Будь я хорошей матерью, я бы заставила тебя учиться вместо того, чтобы превращать тебя в слугу в замке. Но записать ребенка в коллеж значило проговориться. Я, Армель де Кермарек, буду краснеть перед каким-нибудь особенно дотошным директором? Лучше уж пусть он будет здесь, рядом. Ронан, который сам был самоучкой, многому научил тебя. И еще я говорила себе: «Сын Франсуа и так во всем разберется!» Да, для меня ты всегда был сыном Франсуа. Мне было необходимо воздвигнуть между мной и тобой барьер. Ронан, надо отдать ему справедливость, не меньше моего ненавидел того, кого всегда называл не иначе как «этот прохвост». У него всегда был под рукой его партизанский револьвер, и, показывая его мне, он повторял: «Там всего один патрон, но ему хватит!» Понимаешь, малыш, то, что мы с Ронаном замышляли без твоего ведома, была не просто месть — это была вендетта. Еще в партизанах Ронан познакомился с одним парнем — Жозефом Ле Моалем, который в 1950 году поступил на службу в полицию. Он постепенно преодолел все полагающиеся ступеньки и в конце концов стал дивизионным комиссаром в Лориане. Вот с его помощью Ронан и следил за преступной карьерой Франсуа. «Милорду» всегда удавалось выйти сухим из воды, и хотя он был на примете в полиции, поймать с поличным его так и не могли. За его передвижениями следили, как отслеживают в лесу меченую рысь. Большую часть времени он проводил на юге, мотаясь между Ниццей и Марселем. Предполагали, что он занимается торговлей наркотиками. Он имел долю и в других делах, связанных с гангстерами, но всегда умел остаться в стороне — вечно подозреваемый и ни разу не пойманный. А мы оба уже старели, а ты, Жан-Мари, почтительно называл меня «крестной» и жил без проблем, сегодняшним днем: полукрестьянин, полумажордом. Ронан начинал сдавать, и ты все чаще заменял его. Ронан замечал, что я часто впадаю в отчаяние, и тогда говорил: «Нужно уметь ждать. Неизбежно настанет день, когда он допустит неосторожность и будет вынужден искать укромный угол. И тогда он вспомнит про Мюр-де-Бретань, где никому не придет в голову его искать». Увы, мой славный, мой отважный Ронан умер. Я на какое-то время совершенно растерялась. Мне казалось, вместе с ним умрет и мое мщение. Но он оставил тебе тайну клада. И тогда я, как последняя эгоистка, ухватилась за эту идею. Я подумала, что с такими деньгами смогу наконец настичь мерзавца. Как? Этого я пока не знала. Мне было ясно одно: с твоей помощью я сумею завладеть золотом. И тебе пришлось снова и снова нырять, рисковать своей жизнью, искать и искать эти проклятые слитки. Бедный мой мальчик, признаюсь тебе, что твоя жизнь тогда мало заботила меня. Твоя жизнь! Я поставила ее на карту против богатства, против огромного богатства! Я отдалась безумным мечтам. На эти деньги я уже мысленно нанимала убийцу, который наконец поставит точку в истории моих кошмаров, моего безумия, ибо оно сжирало меня, как рак. Да, я прочту тебе все, что написала, потому что пора уже тебе узнать, что я люблю тебя, что я любила тебя всегда, даже тогда, когда готова была принести тебя в жертву. Я решила пойти до конца и сделаю это. Честь, достоинство, долг… Это всего лишь слова. Но то, чего я никогда не могла простить твоему отцу, — это то, что он принял меня за дуру.

Вот и свершилось. Я прочитала тебе все. Ты даже не вздрогнул. Мне почему-то кажется, будь ты в состоянии, ты начал бы зевать. Действительно, зачем тебе все это — мои подлости, моя ненависть, моя одержимость? Я просто упрямая старая зануда. Ты сейчас где-то далеко. Ты не здесь. Но ты ведь не знаешь всего! И если я скажу тебе это, то, может быть, дрогнет и твое окостеневшее тело, ставшее бесчувственней мраморной статуи! Все вокруг считают, что Марей де Галар по кличке «Милорд» покончил с собой, поняв, что ему не выкрутиться. Ничего подобного. Это я его казнила. Трезво и спокойно. Из револьвера Ронана. Он был прав, Ронан. Одного патрона хватило.

А нам предстояло жить. Плохо ли, хорошо ли, но — жить. Вместе, рядом. Прости меня, родной. Кажется, я сожгла твою кашу.


(1990)

Перевод с французского Е. Головиной


Бонсаи

Глава 1

Комиссар полиции Андре Кларье остановился перед решеткой изгороди.

Это, выходит, и есть клиника Кэррингтона: цепочка невысоких зданий, приставленных друг к другу, подобно костяшкам домино, и зажатых почти со всех сторон деревьями парка, уходящего куда-то далеко вглубь. Перед главным входом отлаженная суета людей в белых халатах. Кое-где над плоскими крышами полощутся американский и французский флаги. Во всем ощущается порядок и деловитость. Как же объяснить тогда появление анонимных писем? «Go home! Убирайтесь вон отсюда! Как-нибудь умрем без вашей помощи!..» Вчера в Кане, напутствуя его в дорогу, дивизионный бригадир сказал ему:

— Андре, вы, должно быть, ломаете себе голову над тем, что могут означать слова «как-нибудь умрем без вашей помощи», так позвольте мне объяснить. Смысл их примерно таков: «Мы не нуждаемся ни в вашей клинике, ни в благодеяниях, ни в подачках. Центр по борьбе с болью точно такая же морилка, как и все прочие больницы». Ну и тому подобное. Ухватываете? А у Кэррингтона, надо сказать, уникальное лечебное учреждение, где благодаря передовым методам и технологиям больных избавляют от боли, неизбежной при ряде неизлечимых болезней, в том числе некоторых разновидностей рака. Основная цель тамошних врачей — позволить обреченным на смерть людям достойно уйти из жизни. Я, разумеется, утрирую, но доктор Аргу, управляющий клиникой, объяснит вам все это гораздо лучше меня. Мне хочется лишь подчеркнуть, что речь идет вовсе не об обычном госпитале, диспансере или какой-нибудь заурядной больнице, ничего подобного. А главное, не надо думать, что там непременно практикуют эвтаназию[314]. Но люди есть люди, и слухи ходят самые нелепые. И как нетрудно догадаться, и в газетах о клинике пишут всякие гадости. Чего только не напридумывали! Что принимают туда одних лишь толстосумов… что работает в основном американский персонал… что одним клиентам устраивают смерть по высшему разряду, а другим, победнее, как придется!

— А это неправда? — не удержался от вопроса Кларье.

— Да что вы, нет, конечно! Например, если кто и есть там из американцев, то лишь сам Уильям Кэррингтон да его дочка. Иными словами, буквально: раз, два и обчелся! Впрочем, доктор Аргу ждет вас, он вам все подробно и расскажет. Ему бы очень хотелось остановить развернувшуюся в последнее время кампанию шельмования сотрудников клиники, особенно в нынешней ситуации. Вы можете закурить, комиссар, если хотите. Мы ведь с вами одни! Да, чуть не забыл, доктор Аргу вроде как будущий нобелевский лауреат! Так что вы поаккуратнее с ним!

— Я тут, смотрю, весь город разукрашен, это что, по случаю очередной годовщины высадки союзных войск?

— Разумеется. И должен вам сказать, что Шестое июня здесь отмечается как нигде громогласно. Байе — это вообще место историческое, в этом отношении с ним никто тягаться не может.

— Понятно. Автобусов полно с туристами. Ветераны войны, видимо?

— Да. Настоящее паломничество. Но вам забронирован номер в гостинице «Софитель». Иначе пришлось бы спать под открытым небом. Однако спокойную жизнь обещать не могу, американцев, сами видели, понаехало полным-полно, а они народ беспокойный.

Дивизионный комиссар поднялся и, по-дружески подхватив Кларье под руку, заговорил более конфиденциальным тоном:

— Тебе дается карт бланш, если какие трудности, обращайся прямо ко мне. Совместная работа напомнит нам времена учебы в Школе полиции. Да, знаешь, хочу сразу тебя предупредить, дело — далеко не подарок… И повторю еще раз, не жми особенно. Кэррингтон — важная особа. Походи туда-сюда. Осмотрись хорошенько. Покумекай что к чему, а после обо всем заслуживающем внимания мне доложишь. Мне крайне важно узнать твое первое впечатление.

— А что он из себя представляет, этот доктор Аргу?

— Увидишь. Все увидишь на месте. Он тебя ждет.

— А кому адресовались анонимные письма?

— Кэррингтону, разумеется! Бедняга расстроен и взбешен. Немудрено, столько миллионов бухнуть на этот центр, и на тебе!

Уже взявшись за ручку двери, чтобы уйти, комиссар Кларье остановился и со вздохом протянул:

— Ох, что-то мне это не по душе!

— А мне? Думаешь, я в восторге? — И погромче для дежурного полицейского: — Удачи вам, господин комиссар! Мы на вас рассчитываем.

Подойдя к воротам, Кларье позвонил, вызвав вахтера клиники. Из дежурного помещения вышел однорукий мужчина, впустил гостя и повел его по длинной аллее к лечебному центру. Обычно по тенистым дорожкам прибольничных парков прогуливаются идущие на поправку больные. Здесь — никого, им повстречался лишь садовник с тележкой. Перед небольшой в три ступеньки лестницей главного здания стоит карета «Скорой помощи». Два санитара кладут на место пустые носилки, закрывают кузов. Сразу бросается в глаза навязчиво повторенное: Клиника Кэррингтона. Это написано чуть ли не везде, на каждой дверце. Впереди на крыльях машины красуются два американских флажка, что придает ей довольно странный, официальный вид. Понятно, что праздник есть праздник и Шестое июня день особый, но Кларье все-таки чувствует себя немного оробевшим. Он входит. «Комиссар Кларье…» Медсестра в регистратуре указывает ему на тянущийся по правую сторону коридор:

— Самая дальняя дверь. Господин директор ждет вас.

Пол покрыт бежевым паласом. Светлые обои. Перед слегка приоткрытыми окнами — цветочные горшки на металлических треножниках. Похоже на гостиницу. На его вкус, потянет на все четыре звездочки, такая царит тишина, думает Кларье. Хорошо бы, конечно, привести себя в божеский вид, а главное, переодеться, а то издали видно: полицейский на задании. Впрочем, какая разница! Интересно, как ему лучше обратиться к Аргу: «господин директор» или, может, «доктор»? Ну да ладно! Ведь он явился сюда вовсе не для ведения расследования, а просто чтобы успокоить человека: «Вам нечего бояться!.. Дурного толка шутники — это по нашей части». Значит, решено: дружеское и раскованное общение, а для этого неплохо подпустить тулузского акцента. Кларье постучался. Вошел. И тотчас между двумя мужчинами завязались вполне нормальные отношения. Доктор Аргу оказался небольшого росточка пожилым человеком, на редкость словоохотливым, из тех, что и слова собеседнику вставить не дадут. Устраивайтесь в кресле. Сигару?.. Да, безусловно, надо бросать. Дивизионный комиссар — само очарование! И вам он очень симпатизирует. Ах ты Боже мой, что за мерзкая штука, эти анонимки! Мой друг Кэррингтон, можно сказать, чуть ли не слег из-за них. И теперь, ясное дело, подумывает, а не уехать ли ему вообще из Франции.

Кларье молча слушает и ждет, когда доктор выговорится до конца.

— Вы небось удивляетесь, почему это вдруг я назвал Кэррингтона своим другом. О, это целая история! Сорок лет уже прошло… Шестое июня, да… Мы с сержантом Кэррингтоном бок о бок месили грязь. Из последних сил плелись… Я служил тогда связистом. По правде говоря, это громко сказано «служил», поскольку почти сразу подцепил левой ногой автоматную очередь, а бедняга Уильям заполучил пулю в плечо. Нас так вдвоем и подобрали, взмыленных, окровавленных, в грязи с головы до ног. Вместе лечились. Вместе выписались… А потом победа нас разлучила. Он вернулся в Сейлем, а я устроился в Париже…

Погрузившись в воспоминания молодости, доктор, похоже, забыл о присутствии Кларье. Он вышагивает по кабинету, то и дело машинально покручивая шариковые ручки, торчащие шеренгой из его нагрудного кармана, и рассказывает, рассказывает:

— Мы с ним переписывались! Сперва он возглавлял какую-то фирму, занимавшуюся сельскохозяйственными машинами. Ну а я работал санитаром в госпитале Биша у профессора Шайона… Представляете, мы с Уильямом даже поженились в один месяц. Он приезжал ко мне в Париж. Уже успев сколотить солидный капиталец. На свою беду, он много пил, да так, что нам с вами и тягаться нечего! Если американец пристрастится к бутылке, то это всерьез. Именно алкоголь и стал причиной несчастья.

Доктор Аргу прервался, снял очки, протер глаза и, немного помолчав, вновь заговорил:

— Если я вам наскучил, скажите откровенно. Не стесняйтесь. Уильям Кэррингтон не особенно ладил с женой. И у меня та же петрушка! Вот мы с ним, будто сговорившись, в один год и развелись!.. Погодите-ка… В каком же году? Нет, не вспомню, уж больно давно это было. Да и семья, должен сознаться, для меня нечто совершенно чуждое, видно, уродился холостяком. Зато Кэррингтон опять женился, дочка у него родилась. Мод… Он в ней буквально души не чает… но однажды едва не потерял ее по собственной вине. Возвращался с одного конгресса… Машина перевернулась… жена погибла. А девочке пришлось ампутировать правую ногу…

— Ужасно! — вежливо откликнулся Кларье. — А давно это случилось?

— Ей тогда, если не ошибаюсь, годков пятнадцать было. А сейчас тридцать пять. Но она так выглядит, что, уверяю, можно и восемнадцать дать. Увидите — поразитесь! Какая же это была трагедия для Уильяма! Трагедия с большой буквы! От которой уже вовек не оправиться! И знаете, как он поступил? Взял да и занялся ортопедией. Причем добился того, что стал крупным боссом в области производства костылей, искусственных ног, самых различных протезов, но при этом оставаясь все тем же несчастным отцом, искалечившим собственного ребенка. Одним словом, рабом угрызений совести.

Волнение доктора возрастало с каждой секундой, казалось, еще немного — и слезы польются из глаз.

— Понимаю, — поспешил вставить Кларье.

— Ах, значит, вы все-таки поняли нас. Я говорю «мы», потому что от всей души привязан к Мод. Немудрено, ведь столько лет она находится под моим наблюдением. Бедное дитя! Эта нога, которую Мод потеряла, по-прежнему заставляет ее страдать. — И внезапно изменив тон: — Может быть, чего-нибудь выпьете, комиссар? В ожидании обеда… Обедаем у Уильяма. Это уже решено. И не вздумайте отказываться, обидимся. Там и потолкуем о письмах. Так вот эта нога, говорю, до сих пор заставляет ее страдать.

Доктор перебирает в памяти прошедшие годы. И в такт мыслям беспокойно двигаются морщины на его лице.

— Бедное дитя, — повторяет он. — Сегодня ее ногу можно было бы спасти. Но двадцать лет назад… да еще в воскресный день, когда столько машин… где-то за городом… И ни одного опытного хирурга поблизости… Несколько часов пришлось ждать приезда врачей… кошмар. Тихий ужас! Именно в этот момент убитый горем отец и принял решение навсегда покинуть родину. Принято считать, что Америка — блаженный край порядка и деловитости! Передовая медицина… хорошо обученные специалисты… В Сиэтле, может, так оно и есть, но попробуйте только в разговоре с ним заикнуться об этом! Короче, он знал, что я специализируюсь по травматологии, а точнее, в исследовании лечебных свойств водорослей, а потому без всяких колебаний приехал ко мне, с головой, забитой всевозможными проектами. Деньги? У него их хватало. Время? Хоть отбавляй! Воля? На ее отсутствие Уильям никогда не жаловался. Тотчас скрутил меня по рукам и ногам работой. Найди ему и участок земли, и архитектора, и разрешение на врачебную деятельность, а вдобавок ко всему он попросил меня возглавить построенный им лечебный центр, целиком и полностью посвященный борьбе с болью, наподобие госпиталя Святого Кристофера в Лондоне. Ах, мой дорогой комиссар! Вы и не представляете, каких трудов мне все это стоило. И перво-наперво предстояло решить вопрос, где, в каком месте нужно начинать строительство. Но Уильям шел напролом как танк. Сквозь любые препятствия и людей. Байе — это его идея. Как-никак общие воспоминания. Идея открыть именно клинику опять-таки принадлежит ему. Я уже не говорю про постоянную материальную помощь, источник денежных поступлений кажется порой буквально неистощимым, вот и судите, насколько щедр господин Кэррингтон. Идея разработки… впрочем, прошу покорнейше меня простить. Я совсем заболтался…

— Короче говоря, все задумки и предложения шли и идут от него, — подытожил Кларье.

— Вот именно! — обрадовался доктор. — Абсолютно все! Прирожденный организатор! Благодаря ему современная ортопедия добилась удивительного прогресса. Аппарат, который вынуждена носить его дочка, разработан им самим вплоть до мельчайших деталей. Два года ушло на его создание. Зато вышло подлинное механическое чудо… Но… есть все-таки одно «но»: аппарат хоть и похож на настоящую ногу, но от боли, увы, не спасает…

— А, я понял! — отозвался Кларье. — Фантомные боли… О такого рода вещах я, разумеется, слышал.

— Погодите! Вы наверняка не знаете, что в некоторых случаях эти боли бывают совершенно невыносимы. А бедной малышке так высоко ампутировали ногу, практически по самое бедро, что очень трудно прикрепить аппарат, не причинив боли, которая порой превращается в настоящую пытку. Улавливаете суть проблемы?

— Да, — ответил Кларье. — Она состоит в том, чтобы максимально ослабить боль, а в один прекрасный день снять ее полностью.

Доктор задумчиво почесал голову тупым концом авторучки.

— Вот как раз над этим я и тружусь. И если Уильям наделен несомненным организаторским даром, то я без ложной скромности обладаю определенными способностями к творческой научной работе, хотя кое-кто и относится ко мне чуть ли не как к изгою общества. Мне удалось достичь положительного результата в лечении отдельных видов боли. Но сами оцените черный юмор нашей жизни, или, если угодно, Провидения. Бедняжка Мод вынуждена стать в каком-то смысле подопытным кроликом как для собственного отца, инженера-практика, так и для такого сугубо лабораторного исследователя, как я. И ставкой в этой чудовищной партии, которую мы разыгрываем то вместе с Кэррингтоном, то порознь, является ножной протез, представляющий для Мод единственную надежду на нормальную жизнь. А знаете что, идемте-ка со мной! У нас еще есть в запасе немного времени, ведь едва за полдень перевалило.

Доктор повел Кларье по коридору, заваленному картонными коробками.

— Здесь мои частные владения, — объясняет он. — К сожалению, заниматься уборкой некогда. Идите смелее за мной… А вот и моя лаборатория.

Кларье не смог скрыть удивления. Слово «лаборатория» у него всегда ассоциировалось с помещением, уставленным склянками, колбами, всякими странного вида сосудами… А тут ничего похожего. В первую очередь в глаза бросались полки, доверху набитые книгами, журналами, тетрадями, папками. В комнате стоял также широкий стол с аптекарскими весами, словарями и стопками бумаг, заложенных множеством закладок. Напротив — наконец-то повеяло лабораторией! — длинный дубовый стол с двумя рядами стеклянных банок, а в самом дальнем углу еще одна вещица, тотчас притянувшая к себе внимание комиссара: внушительного вида сейф, скорее принадлежавший ювелиру, нежели ученому. Словно заметив взгляд гостя, доктор Аргу решительно подошел к сейфу и, с нежностью похлопав по дверце, воскликнул:

— Все хранится здесь! Итоги моих опытов и исследований. Хотите посмотреть?

— Не откажусь.

Доктор достал из кармана медицинского халата — сразу было видно, что он не привык носить иной одежды — замысловатой формы ключ и принялся мудрить над замочной скважиной и кнопками. Когда дверца сейфа распахнулась, Кларье увидел на некоторых полочках флакончики с красными этикетками. Доктор достал один из них.

— Эликсир от тоски! — уважительно произнес он. — Представляет собой смесь папаверина с морфием, но в известной лишь мне одному пропорции, как того требует законодательство по поводу применения токсичных веществ. Средневековые алхимики в поисках философского камня каких только сочетаний не перепробовали… На деле они лишь перемешивали наугад различные вещества. Но боль столь загадочная вещь, что, по моему разумению, так и нужно придумывать самые нелепые сочетания, просто так наудачу, ориентируясь на собственное чутье…

— И вы сумели добиться каких-нибудь результатов? — поинтересовался Кларье.

— Безусловно.

Доктор Аргу подхватил лежащий на столе список и, задвинув очки высоко на лоб, прошелся коротким пальцем вдоль длинной колонки написанных красными чернилами слов.

— Убедитесь сами.

Кларье взял протянутую бумагу и прочитал вслух:

— «Горячая, давящая, дергающая, жгучая…» — Он прервался. — И что сие означает?

Доктор не сумел скрыть своего удовлетворения.

— Я классифицировал различные типы боли. Очень познавательная штука. Продолжайте, вы остановились на «жгучей».

— «…Жгучая, — послушно продолжил чтение Кларье, — ноющая, острая, пульсирующая, резкая, сверлящая, стреляющая, тупая…» — Он поднял голову. — Да, понял. Все ясно. Вы как бы установили перечень существующих болей. Это поистине замечательно. Сколько, однако, видов болей уготовила своим детям мать-природа. Но известно ли вам, какими причинами вызывается тот или иной вид боли? Скажем, сверлящая?

Доктор улыбнулся:

— От ранения острым предметом.

— А жгучая?

— От ожогов, ударов плетьми… и так далее.

— Если я правильно понял, — перебил его Кларье, — для каждого типа боли у вас имеется особый успокаивающий эликсир.

— Именно так. Возможно, с точки зрения высокой науки, мои препараты выглядят сомнительно, зато они весьма эффективны. Тут важно уметь выбирать и дозировать нужные вещества, чьи свойства уже всем давно хорошо знакомы: конечно же, морфий, стрихнин, лаудапренин, кокаин и так далее. Надо ли говорить, что приходится двигаться на ощупь. И мало-помалу начинаешь понимать, что соки, масла, эссенции, спиртовые настойки в сочетании с обычными успокаивающими средствами приобретают удивительные лечебные качества. Вот, например, Ginkgo biloba, соединенная с опиумом, превращается в мощнейшее средство в борьбе против опоясывающего лишая.

— Удивительно! — прошептал Кларье. — А вы легко достаете яды, в которых нуждаетесь?

— Ха-ха! — рассмеялся доктор. — Вижу, в вас проснулся полицейский. Не беспокойтесь. Мой счетовод содержит хозяйственные книги в полном порядке.

Поставив флакончик на место и привычным жестом промассировав веки, он закрыл сейф.

— Мне удалось вылечить немалое количество людей, а облегчить страдания Мод, нашей славной девочки, до сих пор не в состоянии.

— А кстати, — прервал его Кларье. — Вы тут недавно произнесли одну фразу, признаться, сильно меня удивившую. Насчет ваших отношений с господином Кэррингтоном. Типа того, что «Мод является подопытным кроликом отца и моим заодно». Можно подумать, будто она является объектом вашего соперничества. Или я ошибаюсь?

— Нет-нет! Даже если вы и правы, то в самой небольшой степени! Уильям все время надеется, что я скажу ему: «Нашел!» Я ведь получил неплохой эликсир, очень даже неплохой, но каждый день приносит нам все новые и новые разочарования, и конца им пока не видно. Столько хлопот, усилий, затраченных денег, надежд, и все без толку! С той поры, как Уильям поселился здесь, его настроение круто изменилось. Он не хочет допустить, чтобы дочь — а это самое дорогое, что есть у него в жизни! — стала женщиной. Представляете: он не разрешает ей раздеваться перед врачом. Даже передо мной. А как, позвольте вас спросить, проводить необходимые процедуры с культей, если пациента нельзя трогать и щупать как любого другого обыкновенного инвалида. Не спорю, он разработал механическую ногу, являющуюся настоящим шедевром инженерного искусства, но ему никак не вдолбить в голову, что искусственное бедро натирает и ранит культю. Да займись ты в первую очередь пациентом, сделай ему крепкую здоровую культю, а потом уже думай об остальном. Ан нет! Ему, видите ли, самое главное сделать протез, а тело — вопрос вторичный, мол, как-нибудь попривыкнет. Уильям во многих отношениях замечательный человек, но от пуританства избавиться до сих пор не сподобился.

— А как Мод сама относится ко всем этим проблемам? — поинтересовался Кларье, не забывший, что он находится здесь по делам службы. — Бедная девушка не может оказаться автором анонимных писем?

— Она? Да что вы! Бедное дитя! — искренне удивляется доктор. — Безусловно, счастливой Мод не назовешь. Но все любят ее и как могут балуют. И все-таки смотришь, как она ковыляет по парку — сердце разрывается. Девушка она красивая, но чувствует себя бесполезной. И к тому же она страдает от физической боли. Рана никак не хочет оставить ее в покое. Вы, кажется, уже упоминали фантомные боли. Это как раз тот самый случай: несуществующая нога зудит, жжет, чешется, колет… Не постоянно, нет! Боль налетает внезапно, подобно коварному зверю. И что самое ужасное: когда такое случается, бедняга Уильям начинает страшно раздражаться. По его словам, боли в несуществующей ноге есть не что иное, как способ высмеять сделанный им протез. Металл, пластмасса, электрические провода, ну как сюда может затесаться нечто совершенно нереальное: нога, которой и в помине нет! В такие минуты Кэррингтон теряет хладнокровие. А наша девочка, наоборот, улыбается и ходит как ни в чем не бывало, даже не скажешь, что перед тобой инвалид. Не удивляйтесь, она всегда одевается под мальчика и ходит в брюках, чтобы скрыть увечье. Более того, она обычно не красится и…

— Но вы ведь сказали, что Мод уже тридцать пять лет! — прервал его Кларье.

— Так и есть.

— А почему бы ей не выйти замуж? Сменить образ жизни?

— Ничего не выйдет. Ибо к ней уже, можно сказать, навсегда приросла частица отца: сделанная им искусственная нога.

Кларье с сомнением покачал головой:

— Мне немало доводилось слышать в жизни нелепостей, но то, что вы рассказываете, не лезет ни в какие ворота… Зато теперь я хорошо понимаю, что кто угодно в клинике, возмущенный всем тем, о чем вы сейчас мне поведали, мог написать эти анонимные письма. Со Ноте! Иными словами — убирайтесь восвояси со всеми вашими фантасмагориями!

Доктор взглянул на часы:

— Пора. Но прежде нужно позвонить ему, так как он не любит, когда к нему приходят без предупреждения.

Телефон висит за дверью на стене.

— Алло, Уилл?.. Можно прийти? Хорошо! Идем. Надеюсь, ничего серьезного? Нет, не волнуйся. Комиссар Кларье, конечно же, все поймет и не обидится. До скорого. — Он повесил трубку и несколько смущенно объяснил: — У Мод слегка разболелась голова. Но я убежден, что он просто-напросто запретил ей выходить из комнаты. Не желает, чтобы ее видели посторонние. Обязательно поговорите с ним о механике, он будет на седьмом небе. И хочу предупредить вас: не упоминайте в разговоре с ним имени Мод. Он убежден, что приключившаяся с ней история никого, кроме него самого, не касается. Что поделаешь, нужно принимать его таким, каков он есть. Но я обещаю постараться сделать так, чтобы он показал вам свой музей.

— Музей?

— А вот увидите сами. Идемте. Господин Кэррингтон живет в другом конце здания.

Доктор тщательно запер двери, и они вышли из комнаты.

— А никто не пытался вас когда-нибудь ограбить? — спросил Кларье.

— Нет. У нас есть ночной сторож, и он хорошо знает свои обязанности. А потом, я сплю в двух шагах от лаборатории.

— А сколько у вас больных в настоящее время?

— Двадцать девять. И еще с десяток лечатся по месту жительства. Всего в клинике около тридцати палат, шесть из которых предназначены для безнадежных больных. Для них у нас имеется и специально обученный персонал, состоящий исключительно из молодых девушек, одно присутствие которых уже приносит больным успокоение. Я провожу вас в это отделение после обеда.

— А ваши двадцать девять больных, что у них? Я хочу спросить, не отдаете ли вы предпочтение каким-нибудь определенным видам боли?

— Да, я понимаю, что вы имеете в виду. Вы задали хороший вопрос, и нас действительно интересуют прежде всего люди с ампутированными конечностями. Так что не удивляйтесь, если нам навстречу будут часто попадаться инвалиды. У нас тут все-таки медицинский научно-исследовательский центр. Хотя, сознаюсь, что наши коридоры частенько смахивают на парижский Двор чудес. И нас нередко упрекают за это. Зато и успехи налицо.

— А господин Кэррингтон занимается изготовлением протезов для ваших пациентов?

— И да и нет. Я бы сказал, что он предпочитает усовершенствовать отдельные модели, нежели возиться с тем, что его мало волнует. Уильям безусловно щедрый человек, но в границах собственных забот.

— А его главная забота — дочь, — закончил мысль Кларье.

— Верно. После обеда я покажу вам клинику и постараюсь более ясно высказать свое понимание проблемы боли. Смею вас заверить, она не так проста, как может показаться на непросвещенный взгляд. К нам присоединится и интерн[315] Патрик Мелвилль. Отец у него француз, а мать англичанка. Несмотря на то что он очень дружен с Уильямом, с Мод занимаюсь только я один.

Доктор Аргу остановился перед дверью с надписью: «Частное помещение» и осторожно позвонил. Ждать пришлось недолго.

— Уильям. Позволь представить тебе комиссара Кларье. Комиссар, знакомьтесь: Уильям Кэррингтон.

Глава 2

Уильям Кэррингтон («Он повыше меня будет», — сразу отметил комиссар) опирался на палку.

— Подагра замучила, — крепко пожав руку гостю, объяснил он. — Какие бы расчудеснейшие эликсиры ни придумывал Поль, а все равно чертовски больно.

Багрового цвета лицо и сочная голубизна глаз, ни дать ни взять уроженец Нормандии, хотя, пожалуй, там сегодня уже и не отыщутся столь же типичные этнические черты. Все в его облике выражало простодушную сердечность человека, порвавшего с общепринятыми правилами и нормами. Доктор правильно сказал: надо его принимать таким, каков он есть.

— Входите, входите! Поль вам покажет, куда идти. Давайте сразу к столу! Не обессудьте, если моя трапеза покажется вам излишне аскетической.

Квартира Кэррингтона размещалась во флигеле, и окна комнат выходили в парк. В гостиной все было залито солнечным светом: и накрытый обеденный стол, и картины, и зеркала, и деревянная обшивка стен, и вазы с цветами, и хрустальные бокалы, и графины.

— Ты помнишь, какая была погода в тот день, когда мы высадились на побережье? — обратился Кэррингтон к доктору Аргу. — Такой красоты мы тогда не видели!

Вскоре трое мужчин уже сидели за уставленным закусками столом и вспоминали прошлые годы. Хотя Кэррингтон щедро наполнял бокалы и много и охотно говорил, чувствовалось, что его веселость несколько наиграна. Он явно понимал, что, во-первых, доктор Аргу рассказал комиссару о Мод, и во-вторых, что комиссар ни на волос не поверил в ее мигрень. Когда доктор Аргу как бы вскользь, с полнейшей невинностью в голосе, заметил, что комиссар признался-де ему в том, что является большим любителем игрушечных моделей машин, Кларье мигом сообразил что к чему и, поймав брошенный ему «мячик», совершенно естественно продолжил тему.

— Только поездов, — уточнил он. — И чтобы обязательно были действующие модели. В первую очередь меня прельщает возможность управлять ими на расстоянии.

Тотчас перестав грызть печенье, Кэррингтон с удивлением, смешанным пополам с восхищением, взглянул на комиссара и прошептал:

— Превосходно! — А потом уже в полный голос: — Поль, ты мне об этом раньше не рассказывал. Я ведь тоже, комиссар, надо вам сказать, настоящий фанатик роботов. Более того: я собственноручно создаю их.

Кларье сделал вид, будто до глубины души поражен услышанным:

— Не может быть! Ах, доктор, да что же вы раньше молчали!

Кэррингтон уже поднялся из-за стола.

— Хотите взглянуть?

— И чего вы, право, всполошились! Успеется! Поешьте сперва, — протестует доктор Аргу.

Но Кэррингтон уже зовет горничную:

— Бросьте курицу в духовку. Мы быстренько вернемся.

— Конечно! — вторит ему Кларье. — Только кинем взгляд и обратно.

— Нам всего-то ничего, по коридорчику пройти, — уточняет Кэррингтон. — А вот и мой музей, — через некоторое время гордо провозглашает он. — Точнее, первый зал.

Кларье не может скрыть своего удивления: стены комнаты увешаны всякого рода протезами, от самых маленьких до больших.

— Я начинал со щитков для колена и щиколотки, там случаются самые трудные для лечения переломы. Подойдите поближе… Посмотрите, как плавно при сгибе ноги работают металлические пластины. Создать нечто гибкое из твердого материала — в этом и заключается основная сложность. Затем я занялся переломами локтевой кости. И тут меня поджидала неудача. Как я ни старался, мне так и не удалось тогда найти решение некоторых узлов — без конца заедали. Забыл вам сказать, что все протезы, которые вы здесь видите, являются моими первыми разработками. Потом я изобрел вот этот аппарат для поддержания в нужном положении шеи и головы. Помните, как герой романа «Большие иллюзии» фон Строхейм ходил с подобным аппаратом для подбородка? Курам на смех! Нацепи он в самом деле подобную штуковину, мигом порезал бы себе шею. А вот мой совсем другое дело. И держится хорошо, и совершенно безопасен. Эти приспособления для бедер, похожие на муфты, дороги мне лишь как память. Я стремился придать им вид живой плоти. Вряд ли можно придумать более нелепое и тщеславное занятие. Когда изготавливаешь протез, совершенно бесполезно пытаться копировать природу. А вот этот поясок-наплечник, его сложнее всего было заставить работать. Я уже совсем хотел бросить возиться с ним, но потом пришлось-таки продолжить из-за Мод.

Кэррингтон внезапно покраснел и замолчал, явно недовольный собой.


— Ах ты Боже мой! Вам все-таки удалось заставить меня проговориться!

Кларье поспешил успокоить хозяина клиники:

— Поверьте, что… я ничего заранее не продумывал…

— Охотно допускаю, — ответил Кэррингтон. — Но признайтесь, что Поль небось наболтал вам с три короба.

Едва он успел это произнести, как на пороге комнаты возник доктор Аргу с салфеткой в руках.

— Да будет тебе напраслину на меня возводить! — добродушно произнес он. — Никто никаких тайн никому не выдавал. Только не забывай, Уилл, что комиссар явился сюда вовсе не по причине собственного любопытства. Он ведет расследование. И просто обязан знать обо всех, кто находится в клинике.

— Совершенно справедливые слова! — поддержал его Кларье. — У вас есть враги, господин Кэррингтон. Они могут крутиться не только возле вас, но и возле доктора Аргу и вашей дочери. А поэтому прошу извинить меня за невольное вторжение в вашу личную жизнь. Поверьте, что вы вполне можете рассчитывать на мою скромность. Итак, мы остановились на активном наплечнике…

Кэррингтона одолевают сомнения. И ему явно хочется поскорее завершить осмотр музея. Ситуацию снова спасает доктор:

— Вещь, нечего и говорить, великолепная, однако Уилл сделал кое-что и получше. Покажи ему более поздние работы.

Едва они вошли в соседнюю комнату, как Кларье замер перед доской, на которой былиразвешаны, подобно приношениям в церкви, странные предметы, смутно напоминавшие смятые мощи паломников: многочисленные ноги, правда ограниченные лишь металлическими конструкциями.

Кларье внезапно понимает, что протезы развешаны по мере увеличения их длины и объема, и, тотчас смутившись, молча удивленно качает головой: все они, разумеется, принадлежали Мод, девочка росла, превращалась в девушку, в женщину, и соответственно менялись размеры ее искусственной ноги. Впрочем, под каждой моделью указаны даты: 1965; 1970; 1971; Модель А; 1971 Модель Б; 1973… Кларье с большим трудом отводит от них взгляд. Сколько отцовской любви таится в этой закрепленной на стене коллекции, и в то же время сколько вопиющего равнодушия, от которого перехватывает в горле… «Нужно медленно отойти, — думает комиссар, — изобразив заинтересованное внимание, но не более того». Неожиданно его подхватывает под руку доктор Аргу.

— А вот, взгляните сюда: настоящий шедевр! — дружелюбно и с немного деланной веселостью объявляет он.

На стене, правда, на этот раз ничего не висит. Однако рядом, на верстаке, среди разбросанных хитроумных инструментов то ли часовщика, то ли электрика, под куском полотна виднеется нечто длинное и угловатое. Кэррингтон молча сдергивает ткань. Склонившись над экспонатом, Кларье внимательно его осматривает. Как он и предполагал, перед ним еще одна нога, а что же еще? Правда, она скорее похожа на внутренности разобранного телевизора: какие-то проводки, синие и красные, пружинки, лихо накрученная мешанина металлических деталей, пластмассовая коробочка, в которой, похоже, находился, моторчик, о чем в частности свидетельствовал тот факт, что на внутренней стороне протеза, неподалеку от того места, где должно располагаться бедро, имелся кнопочный пульт управления.

— Вот вы недавно признались, что любите игрушечные модели, — произнес Кэррингтон. — А ну-ка, попробуйте этот протез на вес!.. Смелее, вещь отнюдь не хрупкая, не поломаете!

С необъяснимым отвращением Кларье подсунул руки под лежащий перед ним предмет и приготовился приложить немалое усилие, чтобы приподнять его над верстаком…

— Вот это да! — невольно вырвалось у него в следующее мгновение. — Да он почти ничего не весит.

Кэррингтон сразу расслабился, подобрел и даже заставил себя улыбнуться.

— Вам, разумеется, хорошо известно, — снисходительно объясняет он комиссару, — что такое рулевое управление в автомобиле. «Крутить баранку» способен и ребенок. Какая разница, сколько весит машина, ведь справиться с ней можно одной рукой. В нашей области приходится решать похожие проблемы. Обычная искусственная конечность — штука довольно громоздкая и управляется ценой утомительной работы. Смотреть, как инвалид, кряхтя, перетаскивает тяжелый скрипучий протез, — прямо скажем, зрелище не из приятных! Разработанная мной система позволяет не только многократно увеличивать эффективность мышечных усилий конечности, но и заменять определенную их часть работой самого механизма, благодаря чему удается добиться если не вполне естественной походки, то по крайней мере достаточно легкого шага. Человек получает уверенность в своих силах и удовольствие от ходьбы.

— Иными словами, к нему возвращается радость жизни! — закончил мысль коллеги доктор Аргу.

И хотя непроизвольно скривившиеся губы выдали вспышку раздражения Кэррингтона, тот тем не менее утвердительно кивнул головой. После чего нажал на голубую кнопку. В то же мгновенье по удивительному аппарату пробежала дрожь, и он медленно задергался, будто клешня краба, режущая воздух.

— Фантастика! — искренне восхищается Кларье. — Но как вы закрепляете аппарат на теле пациента?

И снова молчание в ответ. «Опять что-нибудь не то ляпнул», — тут же упрекнул себя Кларье.

Нет, Кэррингтон просто задумался. Бедняга, видимо, уже давно крутит-вертит и никак не может решить эту проблему.

— Шарнирный пояс, — подсказывает доктор.

— Да, иного способа я пока не вижу, — кивает Кэррингтон. Сказал и встрепенулся, будто очнулся после крепкого сна. К нему тотчас возвращается веселое настроение: — А как там, интересно, поживает наша жареная птичка! По твоей вине, Поль, нам придется теперь есть невкусную холодную подметку. Представляю, что думает сейчас о нас на кухне бедная Мелани! Живо возвращаемся к столу!

И чуть позже:

— Надеюсь, вы не сердитесь на меня за столь затянувшийся осмотр музея? Правда, я уверен, что, когда вы возитесь с каким-нибудь игрушечным поездом, вы точно так же, как и я, забываете о еде. Кстати, попробуйте вот этого старого кальвадоса. Поль, что за постное лицо? Сегодня как-никак Шестое июня. Двадцать лет — это не шутка!

Голос Кэррингтона дрогнул. Но после небольшой заминки он решительным тоном продолжает:

— Проблема с поясом действительно существует. — И обернувшись к доктору: — А что делать, если так оно и есть! Говори — не говори! Горькая правда заключается в том, что я до сих пор не знаю ни одного простого и надежного способа фиксации протеза на ноге. Разумеется, мы закрепляем пояс, который может быть довольно тонким, с помощью ремней, так что выходит нечто похожее на портупею. Но вы взгляните сами на всю эту упряжь! К тому же протез скоро начинает вихлять. А он должен составлять единое целое с человеческим телом.

— И потом, — вмешивается в разговор доктор Аргу, — культи тоже бывают разные…

Он намеренно произносит свою фразу сухим, профессиональным тоном, давая тем самым понять, что его волнует чисто техническая сторона дела, и Кэррингтон явно признателен ему за это.

— Не приведи Господь, если культя воспалится, — подхватывает он тему, — тогда считай — пропащее дело! Мне многое пришлось повидать на своем веку! Но, может быть, мы поговорим о вашем расследовании, комиссар?

— С удовольствием! — откликнулся Кларье. — Однако, честно говоря, я и сам толком не представляю, что я собираюсь здесь искать. Единственный факт, которым я пока располагаю, заключается в том, что вас, увы, не особенно любят в этом городе!

— Да, я знаю, — грустно подтвердил Кэррингтон. — И магрибинцы и американцы, все они одним миром мазаны. А ведь, заметьте, наш центр приносит городу немалую прибыль.

Кларье тычет вилкой в сторону доктора Аргу:

— А сколько у вас всего людей?

— Около полусотни. В одном лишь отделении Уходящих работает пятнадцать человек.

— А что это такое — отделение Уходящих?

— Так мы называем больных, ожидающих ухода из клиники. Но уход для них не что иное, как близкая и неизбежная смерть. Таким образом, это специальная служба, служащие которой обязаны не только морально облегчить и скрасить последние часы умирающих, но и полностью освободить их от всякого ощущения боли.

— А такое возможно? — с сомнением в голосе спрашивает Кларье. — Или вы затуманиваете им сознание успокоительными таблетками?

— Нет, что вы такое говорите! — вмешивается Кэррингтон. — Объясни ему, Поль.

Доктор Аргу ненадолго задумывается.

— Сейчас не самый лучший момент для подобных разговоров, — говорит он наконец. — Эта многострадальная курочка требовала к себе гораздо более уважительного внимания с нашей стороны. Ну да ладно! Чтобы хорошенько разобраться в заданном вами вопросе, необходимо прежде всего познакомиться с философией алгологии, одной из областей науки о боли. Ибо в настоящее время существует специальная наука, изучающая боль, и ничего, кроме боли. Боль рассматривается в ней в качестве особой самостоятельной болезни, независимо от вызывающих ее органических причин. Пожалуйста, пример. Некоторые виды раковых опухолей на продвинутой стадии развития сопровождаются сильнейшими приступами боли, и, если вовремя не вмешаться, человек низводится до поистине жалкого состояния, превращаясь в самую настоящую развалину.

— Тут вы и колете больного морфием! — перебивает его Кларье.

— Нет, ошибаетесь. Наша клиника для того и существует, чтобы не допускать наступления подобных страшных минут. А я уже многие годы бьюсь над созданием действенных болеутоляющих средств, то есть тех самых лечебных препаратов, что вы недавно изволили видеть в моей лаборатории, они как раз и предназначены для торможения или, еще того лучше, полного снятия болезненных реакций. В том случае, если пациент страдает от приступов боли, столь интенсивных, что он как бы теряет на время всякие представления о границах собственной личности, мы применяем так называемую микстуру Бромптона, это наиболее надежный способ помочь избежать тяжкого испытания. Пациент, чувствуя приближение кризиса, самостоятельно принимает нужную дозу лекарства. И делает это абсолютно сознательно. Разумеется, я могу нарисовать вам лишь упрощенную схему наших методов. Существует множество других видов медицинского вмешательства, в том числе и хирургическое. Но пропустим все это…

— К слову будет сказано, Поль, пропусти заодно и рюмочку, — перебил его Кэррингтон.

— Погоди, я еще не закончил. Комиссар в нашей клинике новичок и поэтому должен хорошо уяснить, о чем идет речь. Цель нашей деятельности заключается таким образом в том, чтобы, усмирив боль, изгнать из души больного страх смерти. Пусть каждый получит возможность распоряжаться по своему усмотрению последними часами жизни, в течение которых он останется полновластным хозяином собственных поступков, мыслей, чувств и даже любви! Вы мне, наверно, возразите, что он скорее всего предастся печали! Не спорю, вполне возможно! Главное, что он не ощутит неизбывного ужаса перед неизбежным концом. Человек должен иметь право уйти из жизни подобно Сократу, то есть свободным человеком.

Кэррингтон звонком вызывает Мелани, и та с недовольным видом приносит следующее блюдо.

Но доктора уже не остановить, ему необходимо высказаться до конца. Отодвинув тарелку и скомкав салфетку, он скрещивает руки на груди и увлеченно продолжает:

— При обычных условиях протекания болезни никаких особых психологических проблем не возникает: боль сливается с вызывающей ее причиной, и их трудно отличить друг от друга. Но если первопричина зла, несмотря на все предпринятые меры, не исчезает, боль начинает принимать для больного некие самостоятельные формы. Она начинает существовать как бы отдельно от его болезни. И, следуя своим неписаным законам, бродит по телу. Больной с испугом ждет ее прихода. Пытается договориться с ней, найти общий язык. Мне часто вспоминается одна великолепная стихотворная строка, если не ошибаюсь, Бодлера: «Будь мудрой, боль моя, живи спокойно…» Боль становится как бы сотоварищем человека, извечным и строящим гримасы собеседником, навязчивой, неотступно преследующей силой…

Кэррингтон со стуком роняет вилку, подбирает ее — как раз достаточно времени, чтобы придать лицу нужное выражение, — после чего громко восклицает:

— Вспомните об инвалидах с ампутированными конечностями! У них болит существующий лишь в их сознании образ, нечто абсолютно нереальное.

Доктор Аргу тотчас перехватывает инициативу:

— Вот почему мы вынуждены производить отбор среди тех несчастных, которые приходят к нам, но что поделаешь, мест для всех желающих попросту не хватает… В первую очередь мы принимаем неизлечимо больных и инвалидов с ампутированными конечностями. Именно последнего обстоятельства и не могут нам простить горожане. Конечно, мы постоянно расширяемся, но все равно забиты под завязку. А в результате в городе начинают поговаривать шепотком: «Если вы дадите им на лапу… Если не жаль выложить целое состояние…» И тому подобное, догадаться нетрудно!

Доктор Аргу замолкает, но потом, как бы собравшись с силами, сам же нарушает тишину:

— Сказать ему?

Кэррингтон пожимает плечами:

— Почему бы и нет.

— Ну так вот, — тихо говорит доктор. — Вам надо еще кое-что узнать. Даже в стенах центра нет единого мнения по поводу применяемых нами лечебных методов… да чего уж там, если уж совсем откровенно, то могу честно сознаться, что я, например, не ахти как лажу с доктором Патриком Мелвиллем… Патрику тридцать пять. Он блестящий врач, но, как говорится, себе на уме, у него свое мнение, свои теории…

— Любопытно было бы узнать, какие именно, — перебивает доктора Кларье.

— Да ради Бога, если вас это интересует, то пожалуйста, в двух словах: он одобряет ту сторону моей деятельности, что связана с применением разработанного мной эликсира, то есть с принципами ухода за безнадежными больными, но не согласен с тем, что я с помощью химических составов пытаюсь также лечить и стойкую боль. Только умело проводимая психотерапия, утверждает он, может открыть дорогу к выздоровлению. Я все это преподношу, конечно, довольно карикатурно, но тем не менее когда мы с ним спорим, дело чуть до драки не доходит.

— А нельзя ли на основании практического опыта определить, кто же из вас прав? — недоумевает Кларье.

— В самую точку попали! Наша полемика разворачивается вокруг одного весьма и весьма интересного случая. Речь идет о бывшем водителе экскурсионного автобуса. В результате аварии, стоившей жизни трем детям, он получил черепно-мозговую травму, вследствие которой стал мучиться трудновыносимыми болями лицевых мышц. По ходатайству депутата города Байе мы занялись его лечением. Тут-то и обнаружилось любопытное обстоятельство: в его болезни соединялись как физические недуги, то есть именно то, что я лечу с помощью препарата, включающего в свой состав норамидопирин, а также дипирин, так и психические трудности, которыми, и, следует признать, не без успеха, занимается мой молодой коллега. Именно в этом и заключается суть драматической ситуации, разделившей персонал клиники на два противоборствующих лагеря, уж больно занятный случай попался. Больному этому, его зовут Антуан Блеш, шестьдесят лет, он холостяк, вырос в приюте и так далее, короче говоря, все, что нужно, чтобы о нем охотно заговорили в местной прессе. А заодно и о нашей клинике. Газетчики зовут нас «похоронщиками». Кто же из нас прав, я или Мелвилль? Оба, без всякого сомнения, поскольку природа боли двояка: это и логово фантазмов, и физиологическое, я бы даже сказал, молекулярное расстройство. Но происходящее между нами соперничество — такое ощущение, будто мы и впрямь ведем с ним жестокий поединок! — может стать гибельным для лечебного центра. Я не боюсь это утверждать в присутствии самого Уильяма, он ведь тоже попал меж двух огней. Уилл, я ведь имею право об этом рассказывать, раз уж комиссар должен узнать всю-всю правду?

— Давай, — бормочет Кэррингтон.

Кларье чувствует, что они коснулись опасной темы. Но его любопытство как никогда возбуждено.

— А могу я встретиться с этим вашим Антуаном?

Отвечает ему Кэррингтон, видимо желая тем самым продемонстрировать, что даже в таких сугубо медицинских вопросах последнее слово в клинике принадлежит именно ему.

— Когда вам угодно. Мелани, неси кофе! Мне следует, комиссар, наверно, извиниться за плохой прием, мы ведь даже не дали вам как следует поесть, но кто знает, может, вам кое-что и пригодится из наших рассказов.

— Еще один вопрос. Я все думаю о вашем больном. А если бы доктор Мелвилль один занимался лечением Антуана, могла бы у того, на ваш взгляд, пройти лицевая невралгия?

— По правде говоря, мы и сами толком не знаем! — признается Кэррингтон.

— Можно сказать то же самое, наверно, если, наоборот, применять только ваш эликсир…

Кларье сознательно обрывает фразу, ему не хочется, чтобы его собеседники догадались о его чувствах: ему кажется более чем странным слышать рассуждения врачей, ставящих интересы науки выше интересов больного.

— Значит, если я правильно понял, у каждого из вас есть свои сторонники… — продолжает он.

— Еще бы, ведь ставкой в этой игре является Нобелевская премия! — живо отзывается Кэррингтон. — А Нобелевская премия, как вы понимаете, стала бы для нашей клиники наивысшей наградой, о которой можно только мечтать!

Кларье так и подмывает уцепиться за последние слова американца и сказать обоим, что соревнование, может быть, и хорошая вещь, однако в данном случае оно оттеснило у них на задний план живого человека с его болью, но, помолчав немного и, словно не спеша, попрощавшись с взволновавшей его мыслью, задает вопрос на совершенно другую тему:

— Скажите, а что представляет собой ваш персонал? Я имею в виду, каково соотношение опытных работников и молодых.

Вопрос явно застал обоих медиков врасплох. Кэррингтон надолго задумался.

— У нас есть костяк, работающий со дня основания клиники, — отвечает он наконец, — это в первую очередь присутствующий здесь доктор Аргу, в ведении которого находятся все вопросы, связанные с нашей врачебной деятельностью, и доктор Патрик Мелвилль. Вместе с ними трудятся различного рода специалисты, в чьих услугах мы нуждаемся, начиная с кардиолога, анестезиолога, препаратора и кончая массажистом… наверно, нет смысла, всех перечислять.

— Выходит, что все эти люди, — допытывается Кларье, — являются лишь помощниками двух главных врачей?

— Выходит, так, ведь мы прибегаем к их помощи не постоянно, а в зависимости от обстоятельств.

— Но это разве не вызывает кое у кого чувство зависти? Наверно, среди врачей считается почетным работать в вашем центре? Ладно! Все ясно… Оставим это. Ну а что вы мне скажете о младшем медперсонале: санитарах, медсестрах?..

— Ах, это моя вечная головная боль! — восклицает доктор Аргу. — Мы в них постоянно нуждаемся, поскольку нам никак не удается в должной мере обучить их, а главное, удержать на месте. Это слишком легкокрылая рабочая сила, которую не удержишь даже приличной зарплатой. У меня, безусловно, имеется в штате ряд хороших и верных работников, секретарей, квалифицированных санитарок, но основная масса состоит из довольно малоэффективных контрактников.

— Мужчин или женщин?

— Большинство составляют молодые безработные женщины и нуждающиеся в деньгах студенты.

— Есть от чего забеспокоиться! — качает головой Кларье. — Какой-нибудь блаженный или злоумышленник вполне способен додуматься до того, чтобы подложить взрывное устройство в помещение клиники… Я вовсе не собираюсь вас запугивать, но обычно вслед за анонимными письмами переходят к более решительным действиям.

— Да-да! Вы правы! — восклицает Кэррингтон. — Я тоже думал об этом!

Кларье поднимается со стула.

— Могу ли я переговорить с доктором Мелвиллем? Поскольку мне так или иначе придется составлять отчет, пусть уж по крайней мере он будет максимально полным.

— Доктор Мелвилль в этот час должен быть у себя, — услужливо отвечает Кэррингтон. — Если желаете, я могу ему позвонить.

— Буду вам весьма обязан.

Кэррингтон направляется к двери кабинета. А Кларье слышит шепот доктора Аргу:

— Не удивляйтесь, если Патрик откажется к нам прийти. Мы с ним повздорили. Ситуация, признаюсь, совершенно идиотская, правда, мы все же здороваемся. И даже при необходимости обмениваемся парой-другой слов. Но не более того. У каждого свой дежурный день, и медсестра Валери служит нам связной. Я вас с ней еще познакомлю. Тсс!

В гостиную, тяжело опираясь на палку, вернулся Кэррингтон. Медленно присел за стол и не удержался от стона:

— Чертова подагра! Он ждет вас в комнате для посетителей.

Огорченный взгляд доктора Аргу достаточно красноречив: я ведь предупреждал, что у этого парня несносный характер. Кларье быстро прощается. Рукопожатия. Дежурные вежливые слова. И отговаривает доктора провожать его.

— Я найду его сам. Достаточно идти по стрелкам-указателям.

Уф! Кларье облегченно вздыхает, радуясь, что он снова остался один. Этот лечебный центр, вполне возможно, успешно справляется с физической болью, однако, похоже, он не слишком защищен, как можно было бы надеяться, против другого зла, чье присутствие в стенах клиники Кларье явственно ощущает, хотя и не может пока определить, что оно собой представляет и от кого исходит.

По дороге Кларье то и дело попадались навстречу медсестры, чьи прически, столь же замысловатые, как и их белые чепчики, напоминали птичьи гнезда. Да, тут есть на кого положить глаз! А разве не приятно взглянуть на копии скульптур Майоля, Мура, Родена… Похоже, даже в стенах этой клиники жизнь и не думала сдаваться и старалась оставить за собой последнее слово. Приемная комната для посетителей напоминала настоящий музей: пейзажи, натюрморты, копии знаменитых полотен. Перед одной из копий картин Пикассо и стоял, о чем-то глубоко задумавшись, доктор Мелвилль. Услышав шаги, обернулся. Рукопожатие. Комиссар Кларье. Очень рад. Быстрый оценивающий взгляд. Доктор Мелвилль был одет на современный молодежный лад, то есть с откровенной небрежностью, граничащей с вызовом: синие выцветшие джинсы, кожаная куртка мотоциклиста… Несколько вялая развязность дамского угодника сочеталась у него с замечательной и поистине юношеской улыбкой, при виде которой хотелось отмести прочь все светские условности и сразу перейти на «ты».

— Вы меня вовремя перехватили, а то я уже собрался уходить, — проговорил доктор Мелвилль. — Хотя, с другой стороны, в город сегодня лучше не соваться. Музыка лезет в уши, толпы людей, все это ветхое дурачье, увешанное медалями до пупка. Впрочем, вы только что разговаривали с Аргу, а он тоже относится к представителям этой фауны. Ладно! Молчу! Если я правильно понял, вы полицейский, присланный к нам в клинику на разведку! Значит, все-таки кому-то захотелось сунуть нос в наши дела. Рано или поздно это должно было произойти. Ну что ж, идемте, комиссар!

Глава 3

Комната Мелвилля вполне соответствовала внешнему виду своего хозяина. Заметив молчаливое осуждение комиссара, Патрик поспешил снять напряжение.

— Тут у меня бардак, не обращайте внимания. Устраивайтесь на кровати, и давайте сразу покончим с официальной частью допроса. Патрик Мелвилль, тридцать пять лет… Да-да, не удивляйтесь, врачи созревают медленно… Родился в Париже, отец — почтальон, а мать… мать никто, у нее была астма… Именно поэтому я и надумал заняться медициной… хотел ее вылечить. Что не помешало ей умереть в том возрасте, когда женщины еще прекрасны… А сюда пришел оттого, что мне осточертела нищенская жизнь, не хотелось вечно зарабатывать меньше учителя начальной школы…

— А вы, конечно, считали себя будущим светилом! — закончил за него мысль Кларье.

— Да будет вам, комиссар, изголяться. Это босс, что ли, вам сказал? Между двумя рюмочками кальвадоса?…

— Вы не очень-то вежливо отзываетесь о Кэррингтоне!

— Да уж! Бедненький старенький Кэррингтон! Благодетелем человечества небось его считаете? Так вот нетушки, ничего подобного! Наш филантроп перво-наперво является генеральным директором и своим предприятием управляет чисто на американский манер. Хватка у него будь здоров! Производительность, окупаемость, прибыль… Схватываете?

— Так-так-так! — воскликнул Кларье. — Прибыль, говорите… Но ведь главная цель все равно благородна — победа над болью.

— Да на ней, на этой человеческой боли, деньги делают! — протестует доктор. — Наши клиенты платят хорошие бабки за возможность хоть еще немного продлить себе земные удовольствия.

— Вполне возможно! — соглашается Кларье. — Но ведь полученные средства позволяют доктору Аргу, да и вам самому, проводить интереснейшие научные исследования.

Патрик лишь зло улыбнулся в ответ:

— Я вижу, они уже успели навесить вам лапши на уши. Наверняка целый спектакль устроили… Безутешный отец-горемыка… дочь-калека… вам еще порядком повезло, что вас не отвели в оссуарий.

— Оссуарий? — переспросил удивленный Кларье.

— Ну да… комнату скелетов! Или устаревших протезов, если вам так больше нравится.

— Они мне ее показали!

— И что?.. Вы не находите, что до этого мог додуматься только полный шизик? Поверьте мне, комиссар, этот Кэррингтон — параноик! И Аргу параноик. Да и я сам — типичный параноик. Каждый из нашей троицы взращивает по соседству с благородными и достойными всяческой похвалы чувствами свое собственное маленькое сумасшествие, свое карликовое честолюбие, неутоленное и искривленное… Кэррингтон твердит на каждом углу, только слушай: я готов отдать все мои деньги, лишь бы облегчить страдания дочери… но в глубине души это всего-навсего мелкий механик, пытающийся выдать себя за многоопытного инженера. Аргу, конечно, добрый малый и совсем не дурак, но при этом… занят поисками волшебного бальзама, благодаря которому хирургия тихо отомрет за ненадобностью… Да, у него свои старые счеты с хирургией, и теперь он объявил ей своеобразную вендетту, которая встречается только в узком кругу медработников.

— А вы? — спрашивает Кларье.

— Я? — хохочет Патрик. — Да я хуже всех! Ей-богу! Послушать меня, так нужно заново «открывать» психиатрию. Представляете, какая тут царит неразбериха… и какого размаха интересы сталкиваются в борьбе друг с другом. Уверяю вас: убивают и за гораздо меньшее!

— Ну а как же боль? С ней-то как? — допытывается Кларье.

— Боль — это заяц-приманка, за которой бегут наперегонки гончие псы, и у этого зайчика даже есть имя. Это Мод, дочь Кэррингтона. Мы все трое стремимся ее вылечить, только средства у каждого разные.

— Но…

— Минутку! Сейчас поймете.

Патрик быстро пересекает комнату и принимается рыться среди книг и разбросанной одежды.

— Помочь вам? — спрашивает Кларье.

— А каким образом, хотелось бы мне знать! — отвечает Патрик. — Нет, здесь мое царство. Только я один могу сказать, где что лежит. Ах, вот и она…

Он возвращается к комиссару с большой коробкой в руках, закрытой сверху прозрачной крышкой.

— Не успел еще все приготовить как следует. Я ведь как раз собирался отправиться в магазин за оберточной бумагой, но пришлось задержаться, чтобы встретиться с вами.

— А что это такое?

— Что это такое, спрашиваете? — веселится Патрик. — Славный вопрос. Итак, я открываю, и вам, наверно, мерещится, будто вы видите перед собой дерево. Впрочем, так оно и есть. Это дерево. Более того, не просто дерево, а можжевельник, и ему вроде бы за полторы сотни лет перевалило.

Кларье даже не пытается скрыть свое искреннее восхищение представшим его глазам зрелищем.

— Я, конечно, много раз слышал про бонсаи, но никогда не видел их близко. Поразительно!

— Его высота четырнадцать сантиметров, — уточняет Патрик. — Полюбуйтесь-ка этим крошечным и искривленным, будто судорогой, стволом. Но как изящно в целом смотрится дерево. Разве это не напоминает опоэтизированный символ боли? Она будет довольна.

— Кто она?

— Мод. Это для нее подарок. Ума не приложу, где их достает Марсель, наш ночной сторож, но он их приносит постоянно. У нее уже немало собралось: и сосны, и кедры, и клены — целый карликовый лес, ему-то она и посвящает почти все свое свободное время. Ей бы следовало завести собаку, кошку или птицу. Так нет тебе! Лес ей оказался милей.

— Но почему все-таки бонсаи?

— Да потому, что, несмотря на всю красоту и очарование их ствола, веток и листьев, они являются калеками. Она сама так мне однажды и сказала: «Я тоже бонсаи». Забавно, да?

Мелвилль внимательно наблюдает за Кларье. Чуть что, малейшая бестактность, и он вышвырнет его вон из комнаты. Но Кларье вовсе не собирается нарушать молчание какой-нибудь неуместной банальностью. И молча любуется крошечным можжевельником, находящимся у него на коленях, наподобие нежного и доверчивого животного.

— Понятно! — шепчет он, осторожно проводя пальцем по верхушке бонсаи.

И снова тишина. Однако серьезное выражение не способно долго удерживаться на подвижном лице доктора.

— Не поговорить ли нам об анонимных письмах? — предлагает он и медленно, стараясь не касаться веток дерева, поднимает коробку и ставит ее на стол.

«Ну и стол! — думает Кларье. — Даже лотки букинистов не так завалены книгами!»

— Сейчас, непременно. Мне бы только хотелось вначале, если позволите, задать еще один вопрос. Как отец девушки относится к вашим с ней отношениям?

— Мне не нравится ни форма вопроса, ни его содержание! — рубит в ответ Патрик. — В любовницах я ее не держу, вот и весь мой сказ. Удовлетворены?

Кларье кидает взгляд на часы:

— Скоро четыре. А я еще не закончил осмотр клиники. У вас не найдется времени пройтись со мной? Мне хотелось бы посетить ту часть здания, которую вы здесь называете «отделение Уходящих». И напоследок поговорить с Антуаном, вашим пациентом.

— Он не сможет поговорить с вами. Второй день как голодает в знак протеста. И сейчас находится под капельницей. Если желаете, я сам вам расскажу о нем и о его паранойе. — Мелвилль весело смеется и добавляет: — У него, можете не сомневаться, полным-полно своих навязчивых идей и фантазмов. Ну что же, в таком случае нам пора! Мне еще нужно заскочить к Мод и вручить ей подарок.

Хотя доктор уже стоит в дверях и ждет Кларье, тот медлит. Вновь и вновь осматривая комнату, он пытается объяснить самому себе непонятное чувство внутреннего дискомфорта, которое ощущает. В царящем здесь беспорядке явно прослеживается рука режиссера, как если бы этот странный парень сознательно стремился шокировать окружающих его людей. И что? Не он ли написал анонимные письма? Почему бы, собственно, и нет?

— Вы не ответили на мой вопрос! Как относится доктор Кэррингтон…

— А что он? Ему нет дела ни до чего, окромя своих железяк. Считайте, полная свобода. Ну вы идете?

В коридоре им попадается навстречу служащий, толкающий перед собой тележку с колесами на толстых резиновых шинах. Сверху, на подносе, высится гора поджаренных хлебцев. Мелвилль обменивается со служащим едва заметным кивком головы. Кларье все больше и больше начинает казаться, что он попал в какую-нибудь роскошную гостиницу. Кабина лифта, в который они сели, оказалась обшита деревянными панелями сочного медового цвета.

— Отсюда можно спуститься в подземный паркинг или подняться на второй этаж к Уходящим, — объясняет Патрик.

— Музыка играет, — удивляется Кларье, выходя из лифта.

— А почему бы и нет! В нашей клинике всегда стараются исполнить последнее желание тех, кому предстоит скоро умереть. Благодаря хитроумным смесям доктора Аргу, они больше не чувствуют физических страданий и в полной мере наслаждаются последними часами жизни. Одним хочется послушать музыку. Другие читают. Третьи просят позвать священника. У большинства из них рядом находится близкий им человек. Но все проходит тихо, благопристойно. Мы стараемся любой ценой избежать волнений, так как именно они пробуждают боль.

Патрик останавливается и удерживает Кларье за рукав.

— Вы знаете, комиссар, в чем заключается новизна нашего лечебного заведения? В том, что со смерти снимается всякий налет драматизма. Ибо смерть — событие хотя важное и серьезное, но, увы, каждодневное! И последний час жизни человека ничем не отличается от остальных. Мир остается неизменным. Жизнь продолжается. Понимаете?

— Да, — соглашается Кларье. — Кажется, я начинаю понимать.

Они уже собрались идти дальше, как вдруг одна из дверей распахнулась, и в коридор вышла девушка. В голубой блузе и серой юбке. Коротко подстриженные волосы. Ни платка, ни чепчика. На вид лет двадцать пять, не больше.

— И как он там? — по-свойски обращается к ней Патрик.

— По-прежнему. Держится, но опять подступают боли. Я дала ему лишнюю ложку.

Патрик знакомит их:

— Эвелин, одна из наших трех медсестер. Комиссар Кларье. Знакомится с нашим заведением и, похоже, не без некоторого удивления, не так ли?

— Да, вы вправе такое сказать! Я бы лишь добавил: и с восхищением. Можно ли узнать, в чем заключается ваша работа?

— О! Да разве эта работа! — протестует Эвелин. — От нас требуется лишь присутствие. Нужно находиться в палате больного, все время разговаривать, слушать и, если надо, смеяться. А главное: никаких слез!

— Наши больные, — говорит Патрик, — как бы застыли в равновесии над пропастью. Смерть — это пустота под ногами. А агония, настоящая агония, медленная, напоминает подъем на гору. Карабкайся и ни в коем случае не оглядывайся назад. Только и всего. Умирающий не должен никогда оставаться один. После того как снимается боль, ему остается сделать один-единственный шаг, и он уже по ту сторону добра и зла.

— Это не совсем верно, — поправляет его медсестра. — Нередко ты начинаешь любить человека, за которым ухаживаешь. И очень важно следить за тем, чтобы тот не догадался о твоих симпатиях к нему. Стоит только больному произнести: «Вы напоминаете мне дочь!» — как все идет шиворот-навыворот! Все чувства, что находятся как бы на поверхности твоего сознания, мгновенно пробуждаются и начинают бунтовать! Как вам это лучше объяснить? Здесь, в клинике, мы в первую очередь стараемся обезличить смерть. Если человек постепенно соглашается с мыслью, что он уже никто, его уход из жизни протекает спокойно. Я говорю глупости, да, доктор?

— Вовсе нет! — Патрик поворачивается к Кларье: — По настоянию Кэррингтона я провожу занятия с нашими медсестрами. Учеба им дается нелегко, ведь необходимо овладеть целой системой психологических приемов. Нечто вроде ментальных поз, напоминающих технику обучения родам без боли. А давайте-ка прямо сейчас заглянем к Антуану. Мда, этого старика простачком никак не назовешь! Вы еще не окосели окончательно от всего увиденного и услышанного? Если я попробую объяснить, в чем состоит суть моей методики, не пошлете меня куда-нибудь подальше?

— Я хваткий. Пойму.

— Хорошо! Тогда пошли, нам туда!

— Э, погодите-ка, не спешите! Вы мне лучше, не откладывая на потом, расскажите о вашей методике. Только, пожалуйста, попроще и пояснее. Что означают слова Эвелин: уход из жизни протекает спокойно, если у больного возникает чувство, что он никто? Это нечто из области буддизма?

Патрик искренне смеется:

— Обыкновенный здравый смысл! Впрочем, нет. Скорее психология пожирателя журнального чтива. Зато действует безотказно! Посудите сами, комиссар, для нас, психиатров, самый злейший враг — жалость. Вы не отыщете в клинике ни одного больного, который бы не испытывал к себе величайшего чувства жалости. Возьмите, скажем, того же Антуана, — мы пришли, нам сюда, — бедняга собрал по частям образ согрешившего человека. Следите за его рассуждением: да, я виновен в случившемся, но ведь я отнюдь не злодей. А почему тогда никто не проявит ко мне жалости? Разве не очевидно, что все затаили злобу на меня? И так далее и тому подобное. Благодаря чувству жалости к самому себе, которое постоянно живет в его душе, мой пациент и осознает себя личностью, он есть кто-то вполне определенный, способный противопоставить себя другим людям. При этом он одновременно любит и ненавидит то, что вменяет сам себе в вину. Он — Антуан, человек, от которого все бегут, как от чумного. Он — преступник. Если ему достает воображения, он — проклятый всеми Иуда. А теперь представьте себе, что вы его лечащий врач, и скажите мне: как разбить этот панцирь лжи, созданный гордостью и страхом… Так-то вот! А ведь вам во что бы то ни стало необходимо достучаться до бедной страдающей души. Он должен внять голосу, который скажет ему: «Антуан, ты всего лишь жалкий маленький человек, точно такой же, как и я, такой же, как и все остальные. Все мы едины, и все мы толпа!» Вам теперь все понятно, комиссар?

Доктор Мелвилль прикладывает палец к губам и тихонько толкает дверь. Кларье, стараясь не шуметь, следует за ним. Антуан, похоже, спит. Худой, с клочковатой щетиной на впалых щеках. От запястья к прикрепленной на подставке бутылке тянется провод.

— Объявил голодовку, — шепчет Патрик. И после небольшой паузы добавляет: — Мне назло, чтобы покрепче досадить…

Беловатая жидкость медленно капает в прозрачной трубке. Патрик проверяет уровень раствора в бутылке, бросает взгляд на табличку, висящую на спинке кровати в ногах больного.

— Не знаю, — шепчет он вдруг, — доводилось ли вам видеть когда-нибудь кошку, которая забралась на высокую ветку и не решается спуститься. И жалобно так мяучет, на помощь зовет. Вы притаскиваете лестницу. А она, дурочка, только отползает подальше! А когда вы уже готовы схватить ее, она, спина дугой, ощетинится, ну просто что твой ершик для мытья посуда, щерится, шипит, а вдобавок так и норовит вас лапой цапнуть… Это и есть невроз заблудшей кошки. Примерно то же самое происходит с теми, кто шарахается от смерти. Ох-хо-хо! Как же многие судорожно цепляются за свое «я». И чем оно банальнее и пошлее, — так себе душонка, без всякого интереса! — тем больше с ним носятся, будто это музейный экспонат какой-то. Уходим отсюда!

Оба осторожно проскальзывают в приоткрытую дверь, и уже в коридоре Патрик, пожав плечами, устало говорит:

— Мод утверждает, что она — бонсаи! И она правильно делает, комиссар! Нужно долго тренироваться, чтобы научиться становиться кем-то или чем-то другим! Моим ученицам я беспрестанно твержу: каждый человек обязан уметь управлять собственным неврозом.

Несколько мгновений они молча идут по коридору. Затем Патрик вновь начинает говорить, по-прежнему вполголоса, словно не желая нарушить царящий вокруг покой:

— Вы хотите узнать правду о том, почему мы с Аргу на ножах?

— Хочу, — растерялся Кларье. — Но если вы помните, я нахожусь здесь по причине анонимных писем.

— Так и быть, расскажу. Давайте спустимся в парк. Цветы не лгут и другим не дают.

Покрытая толстой, в коричневых тонах, ковровой дорожкой лестница приводит их в парк, где перед ними в разные стороны разбегаются, исчезая среди деревьев, многочисленные аллейки. Патрик по-приятельски подхватывает Кларье под руку.

— Красивое тут местечко, доложу я вам! — вздыхает он как бы с сожалением. — Здесь бы лучше лицей ребятишкам построить. Ну да ладно, поговорим о медицине. Уж потерпите как-нибудь! Так вот правда состоит в том, что доктору Аргу уже стукнуло шестьдесят пять, а мне и тридцати пяти нет. Даже будь у нас с ним схожие характеры, и то при современных темпах развития медицины мы принадлежали бы к разным мирам. Аргу — сторонник старого редукционистского постулата: нет боли без органической причины. Иными словами, лечите больной орган, и вы одновременно снимите ощущение боли. Он уже давным-давно ушел с головой в составление всевозможных порошков, мазей и эликсиров, которые, уничтожая боль, указывают исследователю на те органы, которые ее вызывали. Под понятием «органы» я подразумеваю молекулярный уровень, так как сейчас все более становится очевидным, что первоистоки большинства болезней бесконечно малы. И в этом Аргу прав: главное слово здесь за химией! Возьмите, допустим, стимулятор таламуса…

— Все! На этом и остановимся! — прерывает его Кларье. — Я уже и так ощущаю себя полным идиотом.

Патрик срывает гвоздичку и подносит ее к своему лицу.

— Напротив, я чувствую, вы необычайно опасны и ловки. Ладно, уговорили, об Аргу больше не говорим. Одно лишь последнее замечание: его теория фетишей…

— Умоляю вас…

— Нет, это просто. Небольшое усилие, и вы все поймете. Итак, Аргу пришел к выводу, что любая боль, если ее тщательно изучить и описать, соответствует определенному предмету. Например, какое-нибудь ощущение от укола может ассоциироваться не с гвоздем, не с иголкой, а именно с колючкой и тому подобное. Данная совокупность «боль-колючка» уничтожается конкретным лечебным составом, если угодно: из кокаина, морфия и героина в тщательно выверенных дозах. И именно в этом я никак не могу согласиться с ним. Чудодейственный эликсир является коньком доктора Аргу. Полнейшая дурь! О чем начисто забывает мой коллега, так это о том, что боль иногда отделяется от вызвавшей ее причины и существует как бы сама по себе, а в этом случае вмешиваться уже надлежит психиатру. Почему появляется подобная боль? Или лучше скажем иначе: почему та же «боль-колючка» порождает сны, которые есть не что иное, как устрашающий комментарий к ней. Например, субститутом шипа в сновидениях становится изображение кола или копья, а там уже рукой подать до тягостно переносимой средневековой круговерти. Эликсир моего собрата по профессии не уничтожил боль Антуана в полной мере, а лишь перевел ее из плана физических ощущений в план мыслительных образов.

— Пощадите!

Патрик дружески хлопнул своего собеседника по плечу.

— Уже заканчиваю! Мне важно лишь подчеркнуть, что практический опыт так до сих пор и не позволил однозначно ответить на вопрос, кто же из нас с Аргу прав. Да и в случае с Мод совершенно очевидно, что медикаментозные средства хороши лишь для поддержания культи в стабильном состоянии, в то время как фантомные боли им, естественно, неподвластны. Фантомные боли — это уже моя стихия! Ну теперь, полагаю, проблема вам уже ясна. Поскольку под нежной личиной Аргу скрывается совершенно свинский характер, мы с ним вечно грыземся. Я в полной мере удовлетворил ваше любопытство?

Кларье некоторое время молча размышляет.

— Гм! — вздыхает он. — Мне удалось ухватить по ходу вашего рассказа кое-какие мелочи. Если попытаться их очень кратко резюмировать, то я сказал бы так: каждый больной, по-вашему, представляет собой в той или иной степени актера, и все его поступки и слова работают на выбранную им роль. Лиши человека его боли, и он, чего доброго, придумает себе другую, то есть соорудит себе своего рода психологический протез!..

— Вот это да! И вы еще обвиняете меня, будто я туманно говорил! Но спешу с вами согласиться! Я бы даже сказал, что в победе над физической болью всегда существует опасность появления замещающей боли, своего рода тоскующего отголоска прежней, что объясняется как нельзя более просто: больной таким образом требует внимания к себе и ухода за ним со стороны окружающих. Возьмите опять-таки Антуана. Ему говоришь, что он выздоравливает, а он тебе в ответ — голодовку протеста! Меня не особенно удивит, если ему придет в голову мысль наложить на себя руки, лишь бы доказать, что я ни черта не понял в его заболевании. Напротив, наши Уходящие уже согласились сложить оружие. Нет, их нельзя назвать покорившимися! Они покорные! Улавливаете разницу? Все беды нашей клиники кроются в том, что эту разницу очень мало кто осознает, а потому нас постоянно подозревают в более или менее частом применении эвтаназии. Именно в этом и упрекает врачей клиники автор анонимных писем! Непременно особо выделить это обстоятельство в вашем будущем отчете.

Комиссар кидает взгляд на свои наручные часы.

— Черт возьми, я что-то совсем забылся. Вы хотели пойти к Мод, а я васзадерживаю. Извините.

— Пустяки! Она все равно где-нибудь поблизости. Куда ей деться?

— А где она живет?

— В другом крыле здания, возле библиотеки. Она много читает. И много пишет.

— И что пишет, кому?

— В газеты, на телевидение. Знаете рубрику «Наша почта»? Мод активно участвует в обсуждении всех проблем, волнующих общественное мнение. Ей доставляет удовольствие прочесть в газете или услышать с экрана: «Мадемуазель Мод Кэррингтон». Мод искренне верит, что, будучи, не побоюсь сказать вслух это слово, калекой, она обладает даром постижения истин, недоступных пониманию обыкновенных людей. И что любопытно: как бы она ни старалась это скрыть, во всех ее действиях всегда ощущается глубоко въевшаяся в сознание агрессивность.

— Даже против вас?

— Да, даже против меня.

Кларье не настаивает. Если не хочет, пусть не рассказывает, тем более что комиссар чувствует: Патрик, несмотря на присущую ему профессиональную ясность ума, также беззащитен против всех комплексов и страхов, которые он ищет и находит у своих пациентов. И Кларье первым поворачивает в сторону клиники.

— Когда я смогу вас снова увидеть? — спрашивает он.

— Когда угодно. Только позвоните предварительно.

— А мадемуазель Мод?

— Постараюсь устроить вам с ней свидание. Надеюсь, она согласится.

Они медленно идут бок о бок. Патрик сам возвращается к запретной теме:

— Впрочем, шут его знает, согласится ли она! Мы с ней немного поссорились. Именно поэтому я и купил ей бонсаи.

Кларье с любопытством ждет продолжения.

— Только не пишите об этом в отчете, — просит Патрик и, подумав, добавляет: — Все это так глупо. А с Мод я вас сведу. Впрочем, нет! Не сегодня.

Он замолкает. Какое-то время жует травинку, выплевывает.

— Я ни о чем вас не прошу! — тихо говорит Кларье.

— А мне наплевать, что там кто подумает! — бросает Патрик. — Я позвоню вам завтра. Желаю удачи! Сегодня мое дежурство. Поэтому оставляю вас здесь. Да, еще несколько слов на прощание! В нашем лечебном центре, где все мы боремся с болью, любой способен на анонимки. По всей видимости, их написание приносит человеку облегчение. Всего доброго!

Глава 4

Выключив магнитофон, комиссар со злостью захлопнул окно.

— Нет, черт возьми, даже собственного голоса не слышу! Я прекрасно знаю, что уже половина девятого, и можно шуметь, но эти типы вообще никогда не ложатся спать!

Кларье звонит в ресторан и просит принести ему завтрак.

— И чашку кофе побольше, пожалуйста. Что у вас там происходит?

— К нам пришли ветераны 2-й бронетанковой дивизии! — весело отвечает женский голос.

Кларье с ворчанием вешает трубку. И снова берется за микрофон, но прежде чем продолжить наговаривать отчет, прослушивает несколько собственных последних фраз:

«Если вкратце выразить мои первые впечатления, то они таковы: говорить о чем-то конкретном еще слишком рано. Стоит только войти в клинику, как мир вокруг меняется. Ты оказываешься в ином измерении». Включив магнитофон на запись, Кларье продолжает: «Люди, которые испытывают боль, вместе с теми, у кого она прошла или вот-вот начнется, составляют совершенно особое общество». Пауза. «Что поразило меня здесь в первую очередь, так это тишина! Представьте себе больных, которые вечно ждут, вечно прислушиваются… Ушла ли боль? А если ушла, то надолго ли? Может быть, навсегда? Не вернется ли вскоре назад? А если вернется, то какой: еще более жестокой или более милосердной? Боль в этих стенах — это невидимый и всемогущий гость. Если вы внимательно следили за ходом моей мысли, господин дивизионный комиссар, то вы должны понять, что „центр борьбы с болью“ это неизбежно место, где против кого-то ведут борьбу. Боль это и есть кто-то. Таково мое главное открытие. А все те, кто сражается с болью: врачи, санитары — являются людьми особого толка, они подобны добровольцам в отряде специального назначения. И поверь мне, Шарль, я нисколько не преувеличиваю. Ты волен выбрать все, что тебе пригодится, и превратить мой устный отчет в хорошо приглаженный и вполне невинный рапорт вышестоящему начальству, но между нами, вся клиника представляет собой полоску прибрежной земли для высадки десантных войск. В самом центре города раскинулось поле битвы! И это поле — лечебный центр Кэррингтона! В этом здании с удушливой атмосферой меня беспокоит некое пока едва ощутимое брожение. Именно поэтому я намерен здесь поселиться и не спеша все хорошенько разузнать! Что в самом деле означают эти анонимные письма? Являются ли они предупреждением, что нужно ждать новых ударов? Если да, то против чего направленных? Или кого… Уф, ты вправе собой гордиться, подкинул мне хитрую работенку! Завтра я отправлю тебе очередную магнитофонную запись. У тебя ловкая секретарша. Она выкинет все лишнее и сгладит углы. Полностью отдаю себе отчет в том, господин дивизионный комиссар, что я допускаю при ведении данного дела совершенно возмутительные вольности… Не надо было отправлять новичка. До завтра».

Кларье выключил магнитофон, зевнул, почесался, пощупал, подойдя к зеркалу над раковиной, кожу на щеке, состроил зверскую гримасу и, не оглядываясь, проворчал вошедшей горничной:

— Войдите!.. Добрый день… поставьте поднос на ночной столик. Спасибо. Когда станете убирать комнату, не трогайте магнитофон.

Внезапно раздалось тихое бренчание телефона:

— Алло? Господин комиссар?.. Вас тут спрашивают.

И почти сразу раздался голос доктора Мелвилля:

— Алло, комиссар… Извините за беспокойство. Но, наверно, вам следует знать о любых даже самых незначительных происшествиях. Вот поэтому я и звоню по поручению доктора Аргу сообщить, что умер Антуан.

— От чего?

— Как это от чего? Умер естественной смертью, разумеется! Сердечный приступ. Он был очень слаб в последнее время. Вы ведь понимаете, комиссар, что смерть для него избавление от мук. Столько месяцев терпеть!

— Хорошо! Иду!

— О, вы можете не спешить! Сегодня Антуан, завтра кто-нибудь другой! Наши пациенты здесь для этого и находятся!

Кларье вешает трубку, раздраженный легкой иронией, сквозившей в речи доктора Мелвилля. Да, он понимает, что заведение Кэррингтона предназначено в первую очередь для того, чтобы пациенты тихо и спокойно умирали, так что нет ничего противоестественного в том, что каждый или почти каждый день в клинике отмечен чьей-то смертью. И все-таки ему, полицейскому, трудно с этим смириться, будто в каждой смерти таится нечто подозрительное. Разве кто спорит, что в некоторых случаях смерть несет с собой освобождение от страданий. «Но не тогда, — ворчит Кларье, — когда человек умирает под самым моим носом». Комиссар быстро приводит себя в порядок. Черт! Настроения никакого! И ничего хорошего не предвидится. Однако ослепительный летний свет встречает его удивительно гостеприимно, и повисшая в небе солнечная улыбка представляется комиссару доказательством дружеского участия природы. Да, Антуан мертв. Но надо крепко вбить себе в голову, что особой трагедии в этом событии нет. Кларье решает немного пройтись пешком и успокоиться, слишком угнетающе на него действует выпавшая на его долю работа, хочешь не хочешь, а мысли почти постоянно крутятся вокруг смерти. Когда говорят: «Все там будем!» — тут не поспоришь, все правильно! Но заранее тренироваться рвать нити, из которых соткана жизнь, со всеми ее радостями, общением с друзьями, любовью?.. «О Боже, — вздрагивает Кларье, — если они разглагольствуют об освобождении, то, значит, вскоре заговорят и о эвтаназии, а я знаю одного старого полицейского, которого ждет славная взбучка, поскольку эвтаназия — это хоть и негромкое, но все-таки преступление. Я так и слышу их ругань: „И чем это он занимается, ваш комиссар?“ Ну, давай, голубчик, тебе платят деньги вовсе не за философствование, а за работу, вот и допытывайся, отчего умер Антуан!» Кларье начинает торопиться, однако вокруг клиники да и внутри тоже царит обычное спокойствие. Как и всегда, по коридорам деловито шествуют медсестры, врачи. Как всегда, улыбаются. Неподалеку от него вестибюль клиники пересекает Марсель. Они приветствуют друг друга. Еще один инвалид. Еще одно чудо Кэррингтона, никогда не скажешь с первого взгляда, что нет руки. Чуть позже Кларье узнал, что Марсель работал в клинике ночным сторожем. Ориентируясь по стрелкам-указателям, Кларье шел к приемной комнате для посетителей, задаваясь вопросом, сколько же всего калек вышло из лечебного центра за последние несколько лет и, следовательно, скольким больным сумел помочь Кэррингтон? И чувствовал, что подобные бессмысленные размышления лишь обостряют засевшую в нем глухую враждебность против собственной неумелой жизни, против смерти, против всех, кто ведет тусклое и неспешное существование, забившись, подобно личинкам, каждый в свой кокон. А вот это приятно: доктор Аргу ждал его на пороге приемной.

— Я искренне сожалею, комиссар, что, видимо, напрасно вас побеспокоил. Давайте поднимемся.

Едва они вошли в кабину лифта, как доктор Аргу принялся пересказывать ход событий:

— О случившемся мне сообщила Вероник. Она ждет нас в палате Антуана с тремя другими сиделками: Валери, та работала с двадцати двух часов до полуночи, госпожой Ловьо, эта сидела с полуночи до двух часов ночи, и Моник, с двух до четырех. Наконец, сама Вероник дежурила с четырех до шести часов утра. Именно она и подняла тревогу. Антуан умер во время ее дежурства.

Лифт остановился, и двери кабины бесшумно распахнулись. Кларье тотчас узнал виденный им накануне уставленный цветами и благоухающий коридор. Но он лишь сердито передернул плечами и, ворча что-то себе под нос, отправился вслед за доктором. Антуан лежал на кровати, еще более костлявый, нежели накануне. Трубка, соединявшая прежде его руку с полупустой бутылью, была уже убрана. Вероник, в пижаме, жалобно всхлипывала в окружении трех других сиделок, уже успевших облачиться в больничные халаты. Все четверо ждали, когда их начнут допрашивать. Однако доктор Аргу первым делом подвел комиссара к кровати и обвинительным жестом покружил пальцем над щекой покойного.

— Вот взгляните, — произнес он. — Характерный синюшный оттенок лица, следы розоватой пены на губах: отек легких при острой сердечной недостаточности. Физическая слабость Антуана помешала ему даже позвать на помощь. Короткая судорога — и все! Вероник, расскажите комиссару, как он умер. Должен заметить, комиссар, что Вероник еще только практикантка. Работает всего лишь четвертый день, замещает приболевшую опытную сиделку Флоранс. Но особых знаний от нее и не требуется. Надо лишь сидеть возле кровати и чуть что, при малейшем ухудшении в состоянии здоровья больного, вызвать главную медсестру, чей кабинет находится в конце коридора. Только и всего. А сегодня все было нормально, да, Вероник, ничего необычного? Ну говорите же! Не бойтесь!

— Сколько вам лет, Вероник? — обратился к девушке Кларье.

— Двадцать три.

— И чем вы занимаетесь в свободное от работы время?

— Я студентка.

— А по какой специальности?

— По архитектуре.

Кларье постарался перехватить взгляд доктора Аргу. По архитектуре! Проще сказать — «безработная»!

— А вы уже успели привыкнуть к ночным дежурствам?

Девушка колеблется. Ей явно хочется ответить: «Ничего сложного. Главное не заснуть».

— А как вы обнаружили, что Антуан умер? — продолжает расспрашивать Кларье.

Вероник снова всхлипывает и утыкается носом в скомканный носовой платок.

— Постарайтесь вспомнить! Вы шили? Читали? Или дремали?

— Я читала.

— А что вы читали?

— «Смерть закусывает удила».

— Понятно! И время от времени бросали взгляд на больного?

— Нет, вовсе нет! Не на больного, а на бутылку: если капает, значит, все нормально.

— И в один момент, — согласно кивает Кларье, — вы вдруг обнаружили, что раствор не капает?

— Да.

Кларье подошел к капельнице, к штативу которой был прикреплен прозрачный флакон.

— Тут никто ни к чему не прикасался? — обратился он к доктору.

— Нет, никто ничего не трогал.

— Бутылка, как я вижу, наполовину полная. Если я правильно понимаю, это означает, что капельница неожиданно перестала работать.

Кларье вращает ручку дозатора, позволяющего регулировать сток жидкости.

— Послушайте, доктор, я полный профан в этом деле, но мне кажется, что, если капельница не работает, а к ней никто не прикасался, значит, жидкость перестала поступать в кровь больного оттого, что тот умер.

— Верно! — поддакивает Аргу. — И поэтому можно легко определить время смерти. Каждая бутылка содержит пол-литра раствора, и все подлажено таким образом, чтобы она опустошалась полностью ровно за два часа. А эта бутылка, четвертая со вчерашнего вечера, еще почти полная. Постарайтесь все вспомнить, Вероник. Это очень важно. Вы заступили на работу в четыре часа. Моник сдала вам дежурство, а попросту говоря, сообщила, что все идет нормально и Антуан спокойно спит. Так ведь, я прав?

— Абсолютно, — отозвалась Моник. — Я как раз и поставила четвертую бутылку, а также сама отрегулировала сток раствора, потому что Вероник еще не слишком соображает в этих делах.

— И все шло нормально?

— Да, все было хорошо. Я поделилась с ней кофе, который оставался у меня в термосе, и ушла.

— Ясно, — властным тоном произнес доктор Аргу. — Если вычислить объем оставшейся жидкости, можно будет легко узнать, когда остановилась капельница. А это и есть точное время смерти. Итак, что мы имеем: раствор начал поступать из бутылки в капельницу примерно в четыре часа ночи. А минут через пятнадцать капельница перестала работать. Вот и вся арифметика, выходит, Антуан умер четверть пятого. Постойте-ка! Валери, во время вашего дежурства с десяти часов до полуночи вы не заметили чего-нибудь необычного?

— Нет.

— А вы, мадам Ловьо?

— Нет.

— Поймите, я вовсе не собираюсь обвинять кого-либо из вас в халатности, но ведь в работе аппарата могли быть и сбои. Итак, ничего такого не было?

— Ничего!

— Вы тоже ничего не видели, Моник?

— Ничего!

— А что вы сделали с пустыми бутылками?

— Обычно Марсель, ночной сторож, выносит их и измельчает в дробилке.

— Расскажите мне о нем, — вмешивается в разговор Кларье. — Прошлой ночью он приходил?

— Да, — отвечает Валери. — Он делает свой первый обход незадолго до двадцати трех часов.

— И иногда к вам заходит?

— Да, частенько, так, поболтать немного. Ерунда: здравствуйте, до свидания! Не более того. А второй раз он появляется уже около половины пятого. Вот тогда-то и забирает пустые бутылки.

Кларье поворачивается к Вероник:

— Значит, вы его видели?

— Еще бы, конечно видела! — восклицает госпожа Ловьо. — Марсель любит приударить за молоденькими.

— Это так? — спрашивает Кларье у Вероник.

— Не обращайте внимание на ее слова! — смутившись, отвечает та. — Мы с Марселем оба из Морбиана. Ему нравится поэтому, — земляки как-никак — проходя мимо меня, или рукой помахать в знак приветствия, или там шлепнуть легонько. Ничего дурного!

Последние слова Вероник вызывают оживление и смешки трех остальных сиделок.

— Я попросил бы вас не шуметь! — обрывает их Кларье. — Еще один вопрос, Вероник. Что вы сделали, когда обнаружили, что капельница не работает?

— Я подошла проверить, хорошо ли закреплен наконечник трубки на запястье Антуана, и сразу вся так и обмерла от страха, потому что он уже не дышал. А потом высчитала, когда Марсель должен был вернуться после обхода к себе, подождала немного и позвонила ему отсюда! Я очень испугалась!

— Надо было звонить госпоже Гильвинек. Она занимается подобными ситуациями.

— Да, но она сказала бы, что я во всем виновата! — захныкала Вероник.

— Хорошо, хорошо, — принялся успокаивать ее Аргу. — Мы потом все выясним. А меня разбудил Марсель. Он не только сообщил мне о смерти Антуана, но и добавил одно замечание от себя, которое, признаться, до сих пор вертится в моей голове. Марсель сказал: «Он совершенно холодный»…

— И что? — не понял Кларье.

— Как что? Это правда. Холодный.

Кларье взглянул на часы:

— Ничего удивительного. Скоро десять часов.

— Да нет же! — возразил Аргу. — Когда Марсель сказал мне, что Антуан холодный, капельница только недавно перестала работать.

— Ах, черт возьми! — воскликнул Кларье. — Вот какая выходит путаница: Антуан вроде бы только что умер, а уже успел похолодеть!

Слова комиссара прозвучали подобно взрыву гранаты. Воцарилась такая глубокая тишина, что все буквально замерли, боясь и пальцем пошевелить.

— Подумаем… — проговорил Кларье, сумевший быстрее остальных прийти в себя после столь неожиданного поворота событий.

— Все яснее ясного, — прервал его Аргу. — Когда я пришел, тело Антуана было уже холодным. А ведь ему полагалось быть теплым. Уж поверьте! Опыт у меня богатый! Труп так быстро не охлаждается. Отсюда следует неизбежный вывод: Антуан умер вовсе не в четверть пятого, а раньше.

— Э нет! — громко запротестовала Моник. — Я дежурила до четырех часов и прекрасно знаю, что Антуан был еще жив, так как своими собственными руками заменила бутылку. И когда я уходила от Вероник, капельница работала отлично. Я не позволю, чтобы…

Голос женщины сел от волнения.

— Постойте, постойте, — вмешался доктор Аргу. — Только, пожалуйста, обойдемся без слез! Позднее, на свежую голову, мы во всем разберемся. А пока возвращайтесь к себе.

— Мне тоже можно уйти? — жалобным голоском протянула Вероник.

— Да. Вам тоже! И успокойтесь! Бедняга Антуан умер своей собственной смертью. Вы тут ни при чем.

Едва сиделки успели выйти, как из-за двери послышались громкие звуки ссоры.

— Ну и дела! — устало бросил Аргу.

— Кэррингтон в курсе?

— Нет! Пока еще нет. Но удар для него будет сильный. Да вы сами видели: сиделки уже готовы вцепиться друг другу в горло. Через час весь лечебный центр будет стоять на ушах. И поползут самые идиотские слухи. Уже сегодня вечером местные газеты начнут задаваться вопросом: «Что происходит в клинике Кэррингтона?» Ибо, ничего не скажешь, комиссар, здесь действительно произошло ЧП! Правду не скроешь, тем более от вас! Если Антуан умер до четырех часов, это значит… Ах ты Боже мой… Даже думать об этом не хочется.

— Анонимщик подумает вместо вас, — отозвался Кларье. — Грех упустить такой случай, чтобы не накропать новых писем! Я вижу только один способ остановить ненужные разговоры: произвести вскрытие. Докажите, что Антуан умер от сердечного приступа, и вся эта история с капельницей отпадет сама собой.

— Но если я потребую вскрытия, не примет ли дело криминальный оборот? — засомневался доктор.

— Мой дорогой доктор, — терпеливо объяснил ему Кларье, — дело и без того уже приняло криминальный оборот. Я почти уверен, что кто-то выискал подходящий момент, чтобы выдернуть трубку капельницы.

— Нет! — твердым тоном отозвался доктор. — Убрать трубку недостаточно. Антуан вполне мог некоторое время жить и без капельницы.

— А что он получал?

— Смесь глюкозы, липидов, белков и так далее. Обычный состав для поддержания жизнедеятельности организма. Ну вы понимаете… Жизнь Антуана вовсе не была в такой степени связана с этим раствором… Ну, скажем, не настолько тесно, чтобы прекращение его подачи грозило ему фатальным исходом. И тому есть простое доказательство, ведь так или иначе приходилось время от времени останавливать капельницу, чтобы менять бутылки!

— А эта Вероник… Вы уверены в ней?

— Кэррингтон нанял ее по рекомендации собственной дочери. А кроме того, Вероник никогда раньше не встречалась с Антуаном. С какой стати ей пришло бы вдруг в голову убивать его?

Кларье снова внимательно оглядел лицо покойного, о чем-то задумался, а потом, покачав головой, чуть слышно прошептал: — И надо же было случиться такому невезению, чтобы это дело досталось именно мне! — После чего взял доктора за руку: — Давайте уйдем отсюда.

В коридоре их встретила старшая медсестра госпожа Гильвинек. Доктор Аргу сразу оборвал всякие вопросы и комментарии.

— До моего нового приказа в палату никого не впускать.

И, не дожидаясь ответа, повлек Кларье за собой.

— Я полагаю, смерть Антуана стала для вас жестоким ударом? — посочувствовал комиссар.

— Даже более сильным, нежели вы можете себе представить, — чуть ли не простонал Аргу. — Я собирался испробовать на нем новый вид болеутоляющего средства долгого действия, с помощью которого надеялся избавить его не только от боли, но одновременно и от всех его фантазмов. Доктор Мелвилль ошибается, когда… Ладно! Оставим это! Найду себе другого больного с ампутированной конечностью…

— Один калека или другой — какая, собственно, разница!

Явственно прозвучавшая в словах комиссара едкая ирония ускользнула от внимания озабоченного предстоящими хлопотами доктора.

— У моего друга Уильяма возник грандиозный проект! — вдруг снова заговорил Аргу. — Если я вспомнил об этом, то лишь потому, что неожиданная смерть Антуана грозит теперь его сорвать. А суть проекта вкратце такова: Уильям собирался организовать в клинике неделю больных с ампутированными конечностями, после чего намечал провести медицинский конгресс медиков с участием крупнейших специалистов в данной области. Строящиеся в нашем центре здания составят костяк нового лечебного учреждения по реабилитации инвалидов.

— Благодаря аппаратам Кэррингтона? — предположил Кларье, неожиданно для себя явно задев за живое доктора Аргу.

— Да в том-то и дело! — восклицает тот. — Рано или поздно Уильям разорится, можете не сомневаться. — И от волнения и избытка чувств подхватывает комиссара под руку. — Помогите! — шепчет он. — Если бы вам только удалось вывести расследование из тумана! У нас в клинике скрывается враг. Это очевидно, но кто он, я не знаю.

Перед внутренним взором Кларье быстро прокрутились образы Мелвилля, Мод с ее бонсаи, четырех сиделок, затем больных, по крайней мере тех, кого доктор Аргу пытался вырвать из тисков боли… А напоследок представилась та безликая горстка фанатиков, что малюют на стенах дегтем лозунги: «Go home!» Как могло случиться, что такое тихое, приветливое и филантропическое заведение, как клиника Кэррингтона, оказалось изъеденным ржавчиной заговора, первой жертвой которого пал Антуан?

— Простите, я немного отвлекся… — пробормотал Кларье. — Да, я вас внимательно слушаю, мне просто никак не дает покоя смерть Антуана… Конечно, я сделаю все от меня зависящее, чтобы дело не вышло из рамок обычного расследования. Кстати, вы много регистрируете смертей?

— Немало! — отозвался Аргу. — Ведь в этом и заключается смысл существования клиники. Не забывайте, что сюда приходят не только ради избавления от боли, но и для того, чтобы излечиться от жизни, если мне будет позволено высказаться в духе Сократа.

— И как часто бывают похороны?

— Не важно. Скажу только, что все происходит без лишней шумихи.

— А если кому-нибудь вдруг захочется, скажем, на смертном одре выразить свою последнюю волю?

— При клинике есть нотариус. А вы, часом, не собираетесь, дорогой комиссар, писать роман?

— Такова моя роль — рыскать по округе в поисках следов. Меня в вашей клинике больше всего смущает то, что все события проходят между как бы смертью и выздоровлением! Но прошу меня простить… Я вас задерживаю, а вы, наверно, спешите заняться всякими формальностями, связанными со смертью пациента. Поэтому еще один вопрос, и я вас отпущу. Не помню уже, кто рассказал мне об отделении больных с ампутированными конечностями. Можно мне заглянуть туда?

— Да, конечно. Попросите госпожу Гильвинек отвести вас.

Госпожа Гильвинек выглядит не на шутку взволнованной.

— Бедняга Антуан, — восклицает она, — ах, как мне его жаль! Но в каком-то смысле смерть принесла ему облегчение. И хотя нельзя сказать, чтобы он очень сильно страдал, но слишком долго все у него тянулось… Ах, господин комиссар, если человек окончательно выжил из ума, ему лучше покинуть этот мир…

— А вы полагаете, что ему помогли?

Госпожа Гильвинек, будто пытаясь защититься, вздевает вверх руки.

— Не мне судить об этом, — говорит она, — но если так все и произошло, ну что же, тем лучше. Такой поступок никто не осудит!

— Вы ратуете за эвтаназию?

— А почему бы и нет! Я верующая, господин комиссар. И уверена, что наши мертвые обрели счастье там, где они сейчас находятся. Пусть не все согласятся со мной. Но, поверьте, здесь, в клинике, почти стерлась граница между жизнью и смертью.

Кларье мысленно обещает себе обязательно вставить последнюю фразу госпожи Гильвинек в свой очередной отчет.

— Если я не ошибаюсь, — после небольшой паузы вновь говорит он, — в лечебном центре содержатся три категории пациентов. Во-первых, безнадежные больные, которых готовят к тихой, пристойной смерти. Эти больные сами страстно ждут смерти, но именно поэтому об эвтаназии в их отношении речь не идет. Тут, конечно, можно и поспорить. Согласны?

— Да.

— Ими в основном занимается доктор Мелвилль?

— Да.

— Затем следуют те, что страдают от страшных болей, но чьей жизни не угрожает особая опасность. Их лечит доктор Аргу…

— Он настоящий кудесник! — успевает вставить медсестра.

— И наконец, — продолжает Кларье, — к третьей категории относятся люди с ампутированными конечностями. Господин Кэррингтон мастерит для них протезы, а доктор Мелвилль с доктором Аргу вместе лечат. Так ведь?

— Да.

— И в последнюю категорию входит дочь господина Кэррингтона…

— Безусловно! Я бы, правда, уточнила, что она по очереди переходит от одного врача к другому. У них расписано по дням, но об этом лучше у них самих спросите…

— Надо думать, что людей с ампутированными конечностями в клинике явное меньшинство?

— Да, в основном только исключительные случаи, но все равно получается немало, сами знаете, сколько сейчас всевозможных аварий и происшествий.

— А сколько в настоящее время у вас лечится пациентов с ампутацией?

— Семеро. Не считая мадемуазель Мод. У четверых нет ноги, а у трех в той или иной степени руки.

— И все теперь ходят с протезами?

— Да.

— Вы могли бы составить их список?

— Надо предполагать, что вы тут обладаете неограниченными правами, — произнесла медсестра после короткого некоторого колебания. — Идемте…

Отведя комиссара в небольшой, заставленный вещами кабинет — телефоны, столы с контрольными лампочками, развешанные на стенах графики дежурств, а также несколько аэроснимков лечебного центра и вдобавок большая фотография Уильяма Кэррингтона, — она показала ему, где находится картотека.

— Посмотрите сами.

Покопавшись в карточках, Кларье с удивлением обнаружил, что больных с ампутированными конечностям на самом деле гораздо больше семи.

— А где же остальные?

— Кто где. В клинике мы оставляем лишь самые интересные случаи.

— В каком смысле?

— То есть тех пациентов с серьезными увечьями, кто плохо переносит протезы. Остальные возвращаются домой, но периодически являются к нам для проверки.

— И что за проверка?

— А такая: господин Кэррингтон постоянно усовершенствует модели и нередко вместо одного протеза ставит пациенту другой, более удобный. Разумеется, бесплатно. Так как господин Кэррингтон вовсе не коммерсант, а изобретатель. И очень многие ему завидуют, потому что к нам в клинику кто только не приходит! — Госпожа Гильвинек внезапно переходит на шепот: — Успехи господина Кэррингтона не дают покоя его коллегам. Вот они и начинают распространять всякого рода сплетни. Например, что доктор Аргу разработал какой-то специальный механизм, который будто бы вытеснит инвалидные кресла на колесиках, но лучше, говорят, им не пользоваться, от греха подальше, качество еще то, ибо здесь вам не Америка, и, мол, вообще легко давать людям надежду, которая потом никогда не оправдывается… Да что вы хотите, люди-то злые.

— Конечно, конечно! — кивнул комиссар. — Спасибо. А вы не знаете случайно, где бы я мог сейчас найти доктора Мелвилля?

— Да вот же он идет! Пациентов обходит. Как раз его время!

Глава 5

— Когда в доме полиция, жди чего угодно! — пробурчал Патрик. — Вероник только что рассказала мне о случившемся. Выходит, беднягу Антуана…

— Что?

— Я хотел сказать… Ну и скандал сейчас начнется! А вы уже разгадали эту историю с капельницей?

— Пока еще нет!

— Сейчас попробуем разобраться.

Прежде чем позволить двум санитарам увезти изменившегося до неузнаваемости Антуана, Патрик внимательно осмотрел его тело, лицо и запястье.

— Забирайте! — приказал он и повернулся к Кларье: — В морге изучим повнимательней. В клинике есть морг, вы разве не знали? И даже часовня! Клиенты любят красивые похоронные церемонии и платят за них немалые деньги.

Мелвилль разговаривал с комиссарам и одновременно проверял трубку, соединявшую когда-то бутылку с запястьем Антуана, медленно пропуская ее между пальцами, подобно режиссеру, изучающему кадр за кадром отснятую кинопленку.

— Нет, — прошептал он наконец. — Ни одного следа укола. В принципе можно ввести в трубку с помощью шприца какое-нибудь токсичное вещество. Надо полагать, комиссар, вы захотите провести вскрытие?

— Разумеется! Но проводить его будет судебно-медицинский эксперт. Главное, чтобы никто из клиники в нем не участвовал.

— Вы намекаете на меня?

— Ни на кого конкретно. Но вполне возможно, речь идет об убийстве, и поэтому необходимо соблюсти все правила. Кстати, вы также сразу заподозрили убийство. Можно будет узнать, почему?

Сняв бутылку со штатива капельницы, доктор Мелвилль внимательно ее осмотрел.

— Вроде бы тоже нормально.

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Мне просто так показалось, комиссар. В клинику приходят анонимные письма, и тут же умирает Антуан. По меньшей мере любопытное совпадение. Главное понять, кому эта смерть нанесла наибольший урон. Ясное дело, что не старому бедолаге Антуану. Он давно уже был вне игры. О нем уже никто не думал. А вот доктор Аргу пострадал! Да и я тоже! Мы с ним оба готовили ученые труды. Он пишет о целебных свойствах некой таинственной смеси, формулу которой прячет в сейфе. А я о связи образов бессознательного с различными видами боли…

— Опять двадцать пять! Прекратите немедленно!

— А что я, по-вашему, должен говорить? Мне совершенно ясно, что, убрав Антуана, злоумышленник целился прежде всего в меня и в Аргу.

— А что это ему может дать?

— Да пойдут слухи, будто мы содержим больных исключительно ради наших научных работ. Существуют ведь лаборатории, где специально разводят животных для дальнейших опытов! Вам даже трудно себе представить, как далеко иногда заходят человеческая глупость и злоба! А производство протезов вообще вызывает много кривотолков! Кэррингтон слишком наивен! Зачем, например, было издавать буклет и рекламировать новейшие модели с указанием размеров, веса, цены… это все-таки не нижнее белье в каталоге «Ла Редут»!

— А протезы дорогие?

— А вы сомневаетесь? Легкие металлы, запасные детали и прочее и прочее, иными словами, найдется чем вызвать неудовольствие какого-нибудь брюзги. Вот и начинается дружный ор: мол, совсем стыд потеряли! Конкуренты тоже не дремлют, стараются изо все сих охаять нашу продукцию. А вы слышали о последней идее Кэррингтона: нечто вроде набора «сделай сам», собираешь протез — и вперед? Для калек из третьего мира. Именно коммерческий размах и не могут ему простить противники! Тут тебе и сверхсложная аппаратура для толстосумов. И одновременно трехгрошовая механика для бедняков. Конфликт Кэррингтона с Мод из той же оперы. Она упрекает отца за то, что тот своей шумной рекламной кампанией якобы вредит деятельности «настоящих» лечебных центров, борющихся с болью.

Доктор Мелвилль ставит бутылку на место и тянет комиссара в угол комнаты.

— Я не собираюсь давать вам советы, но на вашем месте я бы обязательно составил список людей, лечившихся в клинике со дня ее основания. Это поможет вам составить представление о клиентах, отбираемых нашим патроном. Можете не сомневаться, сюда берут далеко не всякого! Вот и попробуйте догадаться — почему.

— Да, вполне возможно… Если будет время!..

Кларье терпеть не может, когда кто-то так нахально вмешивается в его расследование, и поэтому тут же добавляет достаточно сухо:

— Сперва я хотел бы поговорить с Кэррингтоном, а также с его дочерью.

— Как раз сейчас вы их обоих и найдете. Они вечно ссорятся, но завтракать привыкли вместе. По утрам Кэррингтон проверяет протез Мод. Хорошо ли держится? Не болит ли? Где? Как культя?

— А откуда это вам известно, доктор?

— Так она же сама мне об этом и рассказывала. Мод для отца что-то вроде манекенщицы. Он заставляет ее ходить взад-вперед, поворачиваться, садиться, вставать. «А ну-ка, постой прямо. Перестань гримасничать! Аргу — осел, каких свет ни видывал. Сразу видно, что трет правое бедро…» Извините меня, комиссар! Это смех через силу. А кто увидит, натирает бедро или нет, если никто, насколько я знаю, кроме ее отца да еще, возможно, Аргу, не заглядывал к ней под юбку! Все эти мази и порошки, что изобретает сердяга Аргу, Мод испытывает на себе. Ну и троица, умора сплошная! Таких параноиков еще свет не видывал!.. И он еще возглавляет заведение, цель которого борьба с болью! Хоть стой, хоть падай! Только вы, комиссар, переждите немного, прежде чем его расспрашивать. Дайте время Кэррингтону оправиться от столь жестокого удара.

— А вы подарили бонсаи Мод?

— Времени не нашлось. Вместе сходим. Если у меня комната — бордель, то у Мод, сами убедитесь, настоящая келья. Келья монастыря кармелиток. На это стоит посмотреть. А потом пообедаем в столовой. До скорой встречи!

После ухода доктора Мелвилля Кларье долго стоял неподвижно и, покусывая губы, тупо смотрел на пустую кровать. Мало-помалу он начинал разбираться в загадках клиники Кэррингтона, узнавать ее обитателей, с их недомолвками, секретами, скрытыми душевными ранами. Откровения Аргу объясняли молчание Кэррингтона, а внешне непринужденный треп Мелвилля рисовал несколько зыбкую и в то же время тревожную картину красивого здания с темными углами.

Да, прежде всего ему следует узнать мнение Кэррингтона о случившемся. Кларье пытается сообразить, в какую сторону ему надо идти. Клиника построена в форме звезды, в центре которой находится регистратура, а от нее лучами тянутся коридоры. По правую руку библиотека, комната для приема посетителей, два помещения для проведения различного рода консультаций, радиоузел и наконец палаты для ходячих больных. Это у нас коридор А. Коридор Б, также отходящий от регистратуры, занимал доктор Мелвилль: смотровая, архив, палаты… Кларье не в силах запомнить план клиники… Коридор В, коридор Г… Короче, проектировщики так заботились об удобстве ориентирования, что в результате запутаться здесь столь же легко, как в метро. Квартира Кэррингтона выходит окнами в сад. Значит, нужно держаться направления к парку. По дороге ему встретился больной с рукой на перевязи.

— Где бы я мог найти господина Кэррингтона? — после обмена приветствиями спросил комиссар.

— Идите по коридору до конца, а потом направо. Вы что, новенький? — любопытствует больной, ему явно хочется поболтать. — Что-то я вас раньше не видел в столовой.

— Нет-нет, — поспешно отвечает Кларье. — Я всего лишь посетитель.

— Жаль! — вздыхает в ответ человек. — Тут немного скучновато. Когда боль проходит, делать особенно нечего. Вот и начинаешь пережевывать происшествие, в результате которого ты оказался в клинике. Мне оторвало левую руку по самое плечо. Но до сих пор кажется, будто она на месте. И все подмывает схватиться обеими руками за руль и вывернуть машину! Эта пустота вместо руки постоянно напоминает о том, как меня тогда занесло на дороге… Они вас избавляют от боли и одновременно как бы лишают собеседника, с кем всегда можно было поговорить…

— Извините! — как можно более мягким тоном прерывает его Кларье. — Меня ждут.

И чуть ли не спасается бегством! Внезапно ему отчетливо представляется невыносимая жвачка разговоров между больными. Аргу освобождает от боли. Мелвилль освобождает от навязчивых идей. И в итоге остаются долгие часы, дни, которые нужно как-то убить. А потом возвращение к здоровым людям с двумя руками и ногами, которым неведомо, что такое полурадость, полужизнь. Неужели придется описывать в отчете все свои впечатления? «Все равно ничего не получится!» — думает Кларье, стучась в дверь квартиры Кэррингтона.

Американец явно навеселе. Это чувствуется по его плывущим голубым глазам, они выдают опьянение надежнее любого теста.

— Входите, входите, комиссар. Ну? Как проходит ваше расследование? Садитесь. Выпейте немного кальвадоса. Давайте, расслабьтесь!

— Вам уже сообщили о смерти Антуана?

— Да. Я сожалею. Этого беднягу надо было по частям создавать заново.

— Но вы знаете, что возникли проблемы с капельницей?

Кэррингтон щедро плеснул в бокалы ликер.

— За ваше здоровье, комиссар! — Он, смакуя, покатал вино во рту, подержал на языке и лишь потом как бы нехотя проглотил. — Волшебный напиток! — прошептал он. — Вы говорили мне, кажется, об Антуане? Если учесть его состояние здоровья, на мой взгляд, он избрал наилучшее решение.

— Но, возможно, кто-то помог ему в этом! — откликнулся Кларье.

— Ну и что такого? Смерть ему выпала легкая, а это самое важное. Я предупреждал и Аргу, и молодого Патрика, что они напрасно вселяли в беднягу ложную надежду на улучшение… Наш долг не кормить безнадежных больных сладкими иллюзиями, а, напротив, учить их обходиться без них. Так что можете ни о чем не беспокоиться, комиссар.

— Но у меня есть приказ.

— Ну что же, я позвоню Мишелю. Нечего ему просто так просиживать штаны помощника государственного секретаря. Я ничего не имею лично против вас, мой дорогой друг. Двери центра всегда для вас широко открыты. Но при условии, что в этом здании никогда не прозвучат слова «убийство» или «преступление».

Кларье поднялся с кресла, чувствуя себя слегка не в своей тарелке.

— Я уже почти со всеми успел встретиться, — проговорил он. — Осталось только переговорить с вашей дочерью. Для отчета.

— Я бы предпочел, чтобы ее оставили в покое!

— О, я буду весьма деликатен! После разговора с Мод я подробно расспрошу ночных сиделок и на этом, можно сказать, поставлю точку.

— Тогда чудесно! Просто чудесно! Желаю вам удачи!

— А вы не подскажете, где бы я мог найти мадемуазель Мод?

— У себя, полагаю. Ее комната находится возле лифта. Лифт был сделан специально для нее, но она чаще пользуется лестницей.

— Вот как, а почему?

— Конечно, мне назло! Разве вы не знаете современную молодежь?

«Молодежь? — думает Кларье, поднимаясь по крутой лестнице. — Ничего себе молодежь! Ей как-никак уже тридцать пять лет!»

Комиссар решительно стучит в дверь. У него нет желания долго тянуть резину, но, войдя, он в растерянности замирает в дверях, стараясь скрыть охватившее его удивление. Мод была красивой! Вот уж чего Кларье не ожидал, так не ожидал! Более того, она была очень красивой! Высокая и худющая, по всей видимости, какие-то трудности в физическом развитии, зато сказочная блондинка! Девушка с льняными волосами! Во вкусе Дебюсси. С грустным, нежным взглядом, но взирающим на все свысока. Кларье едва сдержался, чтобы не вскрикнуть, когда заметил, что Мод была на костылях! Там, где при движении должен вырисовываться контур ноги, плавно развевались складки платья, и он тотчас понял: Мод отказывается носить разработанный Кэррингтоном протез. Тем самым она как бы мстит отцу, мстит даже тогда, когда остается одна. Ее выбор — жалкая пара костылей! Женщина, одетая в простое черное платье (ей, видно, приходится немало заниматься домашним хозяйством), тяжело раскачиваясь на костылях, прошлась по комнате.

— Входите, господин комиссар. Я вас ждала.

Мод указывает ему на стул, приглашая сесть, но Кларье вдруг с испугом понимает, что, если он согласится, ей придется устроиться на соседнем стуле, а значит, отважиться выполнить на его глазах уродливое, унизительное и, по всей видимости, болезненное упражнение: приседание на одной ноге! И он невольно протягивает ей руки, желая помочь.

— Спасибо, — сухо бросает она в ответ.

И быстро садится сама. Как-то очень естественно. Чуть менее ловко она расправляет подол платья, и Кларье невольно бросает взгляд на ее единственную ногу в дешевом сером нейлоновом чулке. Мод терпеливо ждет, когда он заговорит.

— Вы, конечно, знаете об анонимных письмах? — начинает Кларье.

— Разумеется.

— А господин Кэррингтон их получал?

— Два.

— А вы?

— Тоже два.

— Вы не могли бы их мне показать?

— Я их разорвала.

— А вы помните их содержание?

— О, очень даже хорошо! В первом было написано: «Кому вы продаете отрезанные руки-ноги? За них можно выручить неплохие деньги!» Во втором письме примерно то же самое: «С вашими отходами производства, вы могли бы прокормить всех „оборванцев“ города».

Она говорит без всякого заметного волнения, будто повторяет хорошо затверженный урок, и в ее голубых глазах нет ни капли осуждения.

— Но кому вы могли так досадить?

— Да кому угодно, — спокойно отвечает Мод. — Видимо, кому-то очень хочется, чтобы мой отец закрыл центр. Его называют «колоссом на алюминиевых ногах». Нет, тут все ясно. Его попрекают за производство искусственных конечностей.

— А вы, мадемуазель?

— А я тут при чем?

— Но вы ведь тоже связаны с этим.

Кларье указывает пальцем на то место платья, где должна была быть вторая нога. Мод с неожиданной живостью подхватывает костыли и вскакивает.

— Идемте, — зовет она Кларье и ведет его в соседнюю, небольшую и крайне бедно обставленную комнату: диван, кресло, низкий столик; да будь даже подписан приказ об аресте имущества Мод, и то судебный исполнитель не стал бы скорее всего трогать такую нищенскую мебель! Поперек дивана лежит искусственная нога. Мод смотрит на нее с холодной враждебностью.

— Уродливо, ужасно и нелепо! — говорит она, отбрасывая концом костыля протез подальше от себя.

— Зато изобретательно, — замечает Кларье.

Она улыбается и внезапно из мстительной бедной девушки превращается в пламенную, убежденную в своей правотефанатичку.

— Изобретательно! — повторяет она. — Настолько изобретательно и настолько совершенно, что ломается по меньшей мере раз в месяц. Это, видите ли, самая шикарная и дорогая модель, напичканная всевозможными техническими прибамбасами, до омерзения хрупкими. Это штука сгодится разве что для того, чтобы позабавить миллиардера, окруженного многочисленной челядью, или же чтобы заставить меня позабыть, о том, что я…

Мод замолкает, стискивает нервно зубы то ли от ненависти, то ли от отчаяния, и щеки ее мелко дрожат… Однако ей очень быстро удается взять себя в руки, и она, подняв по очереди оба костыля, продолжает говорить уже гораздо спокойнее:

— Вот моя безотказная модель-вездеход: и не ломается, и продается почти в любой скобяной лавке. Плати несколько десятков франков и получай массу удовольствия!

Кларье возвращается в большую комнату и вдруг замечает на прикрытых ширмами этажерках целый лес карликовых деревьев. Он останавливается перед ними, несказанно обрадовавшись тому, что может перевести разговор на новую и столь приятную тему.

— Это мои дети! — гордо говорит за его спиной Мод.

— И сколько их здесь?

— Пока четырнадцать. Но это более чем достаточно. Даже здоровому садовнику хватит работы на целый день. Ну а таким, как я…

Кларье наклоняется над крошечным, чуть ли не с карандаш, деревом, усыпанным белыми цветами.

— Батюшки! Что это такое? Мне кажется, я узнаю это дерево!

Мод обрадованно хлопает в ладоши, и Кларье невольно думает: «Кто бы мог подумать! Какие там тридцать пять лет!.. Сущая девчонка!»

— А вы догадайтесь! — восклицает девушка. — Сдаетесь? Это яблоня. И на ней вырастут настоящие яблоки.

— А это?

— Можжевельник, и я вижу, ему хочется попить. Потерпи немного, я скоро тобой займусь. А взгляните на мой podocarpus, не правда ли он прекрасен, с его малюсенькими листиками, похожими на детские ладошки? А что вы скажете о японской камелии? А вот это дерево называется ficus neagari. Смотрите, какие корни, прямо как щупальца извиваются, даже немного страшно, правда? А тут у меня бамбуковый уголок. А, вижу-вижу, вам понравилась моя азалия! И, знаете, цветы моих деревьев привлекают пчел точно так же, как и настоящие.

— Потрясающе! — искренне восхищается Кларье.

Мод счастливо вздыхает и нежно гладит клен.

— А сейчас я решила собирать бонсаи настоящих деревьев, таких, как дуб, сосна, вяз. Для контраста. Представляете, дуб величиной с мой палец по соседству с азалией?

— А вам не кажется, что ваше увлечение немного отдает жестокостью? — спрашивает Кларье.

Огорошенная Мод застывает, повиснув на костылях.

— Я никогда не думала об этом, — тихо признается она, но тут же, стукнув костылями об пол, восклицает: — Вы просто не понимаете. Они нуждаются во мне! Они меня любят. Я это хорошо знаю.

— Простите меня ради Бога! Действительно, брякнул какую-то глупость, не подумав! — торопится сказать комиссар. — Однако у меня по ходу возник еще один вопрос. Каковы ваши отношения с окружающими? Что касается господина Кэррингтона, то я вроде бы в курсе. Ну а, допустим, с доктором Аргу?

— Ну что я вам могу сказать… Он мне предан всей душой. Это во многом из-за меня он так старается придумать свое болеутоляющее средство, мечтает полностью избавить меня от болей.

— А с доктором Мелвиллем?

— С Патриком? Мы с ним хорошие друзья.

— Не более?

— Как это — не более? Да вы посмотрите на меня! Они ампутируют ногу, даже не думая о том, что заодно лишают тебя и смысла жизни. Спросите у любой женщины, у которой отняли грудь, чувствует ли она себя женщиной!

— Успокойтесь, прошу вас! Мне просто хотелось лучше понять взаимоотношения людей в клинике, жизнь в которой до сих пор остается для меня в достаточной мере покрытой густым туманом. А ночные сиделки, вы их хорошо знаете?

— Да, за исключением Вероник, она лишь недавно поступила на работу.

— У вас с ними нормальные отношения?

— Да.

— А с больными?

— Я их стараюсь избегать.

— Вы ведете какую-нибудь политическую деятельность?

Мод садится и обвиняюще наставляет на комиссара костыль.

— Понятно, куда вы клоните! Дочь папаши-миллиардера якшается с красными бригадами. Вам бы статейки в газеты писать, комиссар!

— Это не ответ!

— Должна вас огорчить, но вы попали пальцем в небо! И в первую очередь потому, что мой отец вовсе не такой, каким его изображают. Он добрый. Несчастье в том, что… что… — Она подносит ладонь ко рту, закрывает глаза, долго молчит, а потом шепчет: — Оставьте меня одну, комиссар! Мои отношения с отцом никого не касаются, кроме нас двоих…

Смутившись, Кларье встает.

— Если вам в ближайшее время захочется поговорить со мной, я в библиотеке.

Он уходит, убежденный, что случайно приблизился к чему-то очень важному, кабы еще узнать, к чему именно!.. «Мод, похоже, знает, кто автор писем, — думает он, — но известно ли ей, кто убил Антуана? Чьей жертвой он стал?»

Комиссар идет по одному коридору, затем сворачивает в другой, где сталкивается с одной из приемщиц последнего дыхания. Это он сам придумал так называть медсестер, исполнявших зловещую обязанность находиться у смертного одра пациентов клиники, ибо несомненно было нечто зловещее в том, как… Несмотря на все старания, ему так и не удается разобраться в своих первых впечатлениях от этих женщин и от их работы, хотя он и чувствует, что относится к ним с ничем не оправданным осуждением. Кларье смотрит на часы. Доктор Мелвилль уже должен ждать его в столовой. Забавная у них все-таки столовая. Напоминает американские забегаловки самообслуживания. Кларье машет рукой Патрику как хорошему знакомому, а затем встает в очередь. Все служащие центра как один одеты в белые халаты, на груди висят карточки с указанием имени и фамилии. Звучит музыка. Нестройный шум голосов. Кларье терпеть не может подобные коллективные столовые, где от зрелища множества заполненных едой тарелок в воображении невольно рисуются горы потрошеных куриц или сбитые в рядок коровы на бойне, от страха уже не обращающие внимания друг на друга. А когда ты еще вдобавок неуклюж, и поэтому вынужден с напряжением следить за движением как подносов, так и стоящих спереди и сзади людей, тебе и вовсе невмоготу. И после, когда наконец усаживаешься за стол, никакого аппетита и в помине нет!

— Да, я с ними встречался, — отвечает он доктору Мелвиллю. — Я бы не сказал, что у вашего Кэррингтона легкий характер! И, похоже, я ему не слишком полюбился. А дочь — красавица! На нее стоит посмотреть! Но душой совсем еще девчонка! Мне показалось, она как-то странно ненавидит своего отца! Как бы это лучше объяснить? Ей нравится вызывать в нем раздражение.

— Да, вы совершенно правы! — откликнулся Патрик. — И это у них взаимно. Ведь если старик занялся производством протезов, то вовсе не ради прибылей, а ради того, чтобы подчинить своей власти непокорную дочь. Они словно два барана бросаются друг на друга, да так рьяно, что и лбы могут порасшибать. Это их любимое времяпрепровождение. И еще кое-что вам скажу! Если Аргу сумеет отыскать способ снимать боль при использовании протеза, то Мод придется признать свое поражение, однако Кэррингтон сам путает себе карты, поскольку изобретает столь хитроумные искусственные конечности, что его дочь и впрямь вынуждена от них отказываться. Вот оба и тешатся этой душераздирающей игрой, меняя протез на костыль, а костыль на протез. Первый кричит: «Я сильнее тебя!», а вторая в ответ: «Дудки! Я сильнее!»

— Ну и дела! — восклицает Кларье.

— Возьмите себе еще колбаски, комиссар. Наш шеф-повар родом из Нью-Йорка, но быстро пристрастился к нормандской кухне.

Мелвилль качает головой, как бы намереваясь поведать своему собеседнику нечто совершенно из ряда вон выходящее, а потом тихим голосом, будто по секрету, говорит:

— Типичная паранойя, более классического случая и представить невозможно. Впрочем, больные паранойей как раз и отличаются тем, что не умеют вовремя остановиться. А последняя техническая задумка Кэррингтона вообще находится за гранью разума. Нет, даже и не пытайтесь догадаться. Он разрабатывает сейчас многофункциональные протезы, наподобие швейцарских перочинных ножей. Возьмите, например, последний вариант ножного протеза, он сделан из такого легкого металла, что кажется, будто ничего не весит. Впрочем, вам доводилось его держать в руках. Ну так вот, а теперь представьте, что к этому протезу добавляют складную палку-стул. Вы напрасно улыбаетесь, комиссар! Люди, подобные Кэррингтону, не тратят времени на пустые улыбки. И можно легко представить, какое широкое поле деятельности откроется перед изобретателями и что можно будет сделать из обыкновенного протеза, особенно если в дело вмешается мода. Почему бы, скажем, не придумать небольшой подъемный механизм для инвалидов, пусть себе занимаются альпинизмом! А неужели сложно присобачить к протезу дополнительные детали, позволяющие инвалиду играть в пинг-понг! Да, я прекрасно понимаю, что все это чистой воды извращение! Но разве вам не кажется, что клиника Кэррингтона немного смахивает на остров доктора Моро?

— А что об этом думает Мод?

— Теперь моя очередь, комиссар, закричать вам: «Умоляю, немедленно прекратите!..» А что она об этом может думать? Она страдает.

Какое-то время Кларье молча размышляет, машинально разминая хлебный мякиш, но потом снова спрашивает:

— Предположим, что доктор Аргу сумеет-таки изобрести свое универсальное болеутоляющее средство… Не потеряет ли тогда работа Кэррингтона всякий смысл, как, впрочем, и существование его лечебного центра? Ведь любой человек окажется способен легко снять любую боль, даже не выходя из дома. Понимаете?

— На ваш вопрос я бы ответил так: и да и нет. Мне даже кажется, что это, напротив, способствовало бы развитию рынка протезов. Прошу меня простить, но во мне, признаться, заговорила коммерческая жилка. — Патрик взглянул на часы и быстро завершил разговор: — Я вызвал всех четырех ночных сиделок к трем часам в библиотеку. Будете пить кофе, комиссар? Честно предупреждаю: его здесь отвратительно готовят…

Глава 6

Библиотека располагалась в широкой комнате с тремя окнами, выходящими в сад. Книги, все без исключения в красных кожаных переплетах, стояли на полках плотно, без единого просвета, из чего сразу становилось понятно, что пациенты сюда не особенно захаживали. Картотека находилась на небольшом возвышении, и к ней вела короткая, в две ступеньки, лестница. На дальней от входной двери стене висел большой портрет Кэррингтона, украшенный сверху американским флагом. Кларье ожидал увидеть привычную картину, на которую успел вдоволь насмотреться в молодые годы во время учебы на юридическом факультете: длинные столы с голубыми шарами настольных ламп, сосредоточенная тишина, нарушаемая только шелестом переворачиваемых страниц. Нет, здесь все иначе. Скорее похоже на клуб. Глубокие кресла. Небольшие отдельные столики. Приглушенный свет. Закроешь глаза, и сразу представится, будто путешествуешь в мягком пульмановском вагоне. Вызванные на допрос, и судя по повседневной одежде — в нерабочее время, четыре ночные сиделки уже его ждут, сбившись в кучку и заметно оробев.

— Садитесь, — обращается к ним Кларье. — Я собираюсь просто поговорить с вами. И не более того. Однако вы должны сознаться, что с капельницей было не все в порядке. Давайте откроем эту тайну. И если вы не против, начнем с самого начала.

Сиделки смотрят на него недоверчиво, видно, пытаясь разгадать, какие ловушки таятся в его благожелательных речах. И все молчат.

— Давайте вы, Валери Гайяр.

Кларье перелистывает блокнот, исписанный всевозможным записями: для него они представляли не «зарубки» для памяти, а скорее загадки. Зайти в прачечную. Заплатить Бланш. Позвонить Морино по просьбе Андре… Многих слов было и не разобрать, и куда ни посмотришь — номера телефонов. Блокнот служил комиссару в основном для того, чтобы принимать вид человека, точно знающего, куда и зачем он идет, что было далеко не так.

— Валери, вы работаете в клинике вот уже пять лет, так что можно сказать — почти со дня ее основания. Вы правая рука доктора Аргу. Раньше случалось здесь что-нибудь необычное?

— Нет.

— Анонимные письма появились впервые?

— Да.

— А вам они приходили?

— Два раза. Но я их разорвала. В первом было написано: «Ты его сообщница». А во втором… Мне бы не хотелось говорить… сплошные непристойности.

— А сообщницей кого? У вас есть какие-нибудь догадки на этот счет.

— Никаких.

Кларье повернулся к трем остальным сиделкам:

— А у вас?

Враждебная тишина. Ощущение общей опасности явно сплотило их.

— Мне бы хотелось еще раз напомнить вам, — проговорил Кларье, — что я никого ни в чем не подозреваю и не обвиняю. Идет обычное расследование. Вы наверняка сами чувствуете, что между этими пышущими ненавистью письмами и смертью Антуана существует какая-то связь. Кому, по-вашему, хотят навредить?

— Всей клинике, — решается заговорить госпожа Ловьо. — Уже поползли всевозможные слухи. Горожане нас не любят. Да и священники настроены против.

— Болтают, будто бы нашей часовней по очереди пользуются и пастор, и раввин, и буддист. А кроме того, что Кэррингтону выгодна смерть некоторых наших пациентов.

— Каких пациентов?

— Ну, скажем, старых одиноких женщин, с деньгами и без наследников…

— Понимаю! То есть обвиняют его в охоте за чужим наследством. Ничего себе, лихо! С ним не церемонятся!

— Это все местные богатеи языком треплют, — продолжает Моник. — Они друг друга с полуслова понимают, все заодно. Вы бы только посмотрели на их тачки, что у нас на стоянке. А господин Кэррингтон у нас в городе ничего не покупает, если не считать, конечно, виноградной водки, — она смеется, — зато этого добра он берет хоть залейся.

Кларье резким движением руки прекращает лишние разговоры.

— Вы живете в клинике… ладно. Все это, наверно, не очень-то весело! Давайте лучше снова вернемся к Антуану.

— Хорошо, — отозвалась госпожа Ловьо. — Если вы хотите знать правду, то пожалуйста: мы все очень рады за него. Абсолютно все. Все эти ученые господа только заставляли его мучиться… Ей-богу, будто он шарик какой: то надуют, то спустят… то немного подкачают, то капельницу поставят. Не по-христиански все это как-то, господин комиссар.

Внезапно Кларье взрывается:

— Я попросил бы вас, дорогие мои, воздерживаться от комментариев. Мы собрались здесь не для болтовни, а для установления истины! Поэтому никакой отсебятины, четко и ясно отвечайте на мои вопросы. Вот вы, Валери, заступили на дежурство в двадцать два часа. Кто находился в комнате?

— Доктор Аргу. Он ждал меня. И очень торопился. Сказал: «Чуть что, малейшее нарушение, сразу звоните мне». А потом добавил: «Пока все идет нормально. Капельница отрегулирована. Главное — ни к чему не прикасайтесь. От вас требуется только заменить бутылку. Спокойной ночи». А потом ушел, а я устроилась на приступочке возле туалета, чтобы можно было свет только над раковиной зажечь. Сижу себе и вяжу. Время от времени на Антуана посматриваю. Тут ведь раньше-то никто не устраивал голодовок. Видать, несчастный был.

— Понятно. Значит, от двадцати двух часов до полуночи совершенно ничего не происходило?

— Почему же? Как и всегда, в двадцать два часа заглянул Марсель. В полночь я поменяла бутылку. Она нормально у меня опустела, с той скоростью, с какой и нужно. Потом пришла госпожа Ловьо. Мы с ней немного поболтали. Вот и все.

— Спасибо. Ваша очередь, госпожа Ловьо. Капельница хорошо работала?

— Очень хорошо. Я читала… интересную книгу… Один богатый синьор, владелец замка…

— Спасибо. Вам нечего мне сообщить по существу дела?

— Нечего. У нас, у тех, кто ночью работает, всегда одно и то же происходит. Взгляд на больного, взгляд на бутылку, взгляд на часы… И опять все заново по кругу. Иногда вздремнешь немного, но так, минуточку-другую. А потом тебя подменяют.

— А вас подменила Моник в два часа ночи?

— Да. Ничего дурного не скажу, она всегда приходит вовремя.

— А вы что расскажете нам, Моник?

— Ничего нового. Добавлю только, что это самое тяжелое для дежурства время, от двух до четырех часов. — И помолчав, зло добавила: — Не надо было нанимать на работу Вероник, вот что я скажу. Сиделка — это специальность, с улицы не придешь.

— Кто касался бутылок?

— Я, — отозвалась Валери. — В двадцать два часа я проверила, как стекает раствор. А затем в полночь поставила вторую бутылку, пока госпожа Ловьо натягивала свои шерстяные носки…

— У меня болят ноги! — вмешалась та. — А что, нельзя, что ли?

— Можно, разумеется. А третью бутылку вы прикрепляли к капельнице, госпожа Ловьо?

— Да, и что с того? Я и четвертую заправила, так как Вероник даже не знала толком, как за нее браться. Сроду не видела таких неловких, как она.

— Таким образом, — делает вывод Кларье, — у нас имеются четыре бутылки с раствором, но занимались ими только две сиделки. Кроме того, нам известно, что, во-первых, в четверть пятого перестала работать капельница, а во-вторых, Антуан уже умер некоторое время назад. Какой напрашивается вывод? А такой: одна из вас говорит неправду. Не спешите протестовать! Факты говорят сами за себя. Я здесь ни при чем. Слишком очевидные факты. В четыре часа, когда на дежурство заступила Вероник, Антуан был уже мертв, его тело успело остыть. Но смерть вскоре привела к остановке капельницы. А значит, когда пришла Вероник, третья бутылка не была пустой. Смерть Антуана наступила во время третьего дежурства, то есть вашего, Моник! Позвольте мне докончить! Скорее всего, произошло следующее: в какой-то момент между тремя и четырьмя вы задремали. Никто и не думает вас за это упрекать. А потом внезапно проснулись и увидели, что жидкость не стекает. В этом смысле капельница показывает время столь же точно, как часы… И эти часы однозначно свидетельствуют, когда умер пациент. Так оно и было на самом деле, вот почему тело Антуана успело похолодеть.

На этот раз хладнокровие изменяет Моник.

— Что за нелепости! — вопит она. — Я вам сказала правду!

— Садитесь, — приказывает Кларье, — и постарайтесь не шуметь. Пытаться исказить факты бесполезно, ибо все равно совершенно очевидно, что именно вы обнаружили два прискорбных обстоятельства: во-первых, что Антуан не дышит, а во-вторых, что уровень жидкости в бутылке не падает. Оставалось слишком много раствора, уже не успевшего попасть в тело покойного. Правильно? Ну конечно, как тут возразишь, все правильно. И тогда вы не захотели, чтобы Вероник, единственная непрофессиональная сиделка среди вас, обнаружила, что больной умер во время вашего дежурства. И как вы поступили? Очень просто: пока Вероник переодевалась, вы ей сказали: «Он спит! О капельнице не беспокойся. Она отрегулирована!» И фокус сыгран. Но поверьте мне: смерть Антуана никоим образом не могла бросить тень на вашу репутацию ночной сиделки!

Моник тяжело дышала и отчаянно, но безуспешно старалась придумать, что бы ей ответить. Быстро сообразив, что отрицание очевидного лишь усугубит ее вину, она решает разжалобить своего обвинителя:

— А вы знаете, что это такое, каждую ночь от двух до четырех часов сидеть у кровати умирающего, о котором все в один голос говорят: «Не понимаем, зачем нужно столько времени поддерживать в нем жизнь!» Вы небось не представляете, сколько часов в неделю нам приходится работать, а стоит заикнуться об увеличении зарплаты, как тотчас слышишь: «Если недовольна, уступи место тем, кто мечтает здесь работать».

— Разговор не об этом, — прервал ее Кларье. — Ответьте, вы что-нибудь делали с капельницей, да или нет?

Моник колеблется, робко заглядывает в глаза трех своих напарниц, видимо, боясь прочесть в них осуждение, но, почувствовав их молчаливую поддержку, сразу обретает уверенность в своих силах.

— Хорошо, — кивает она. — Я признаюсь. Но только что это меняет?

— Это меняет очень многое, — отвечает Кларье. — Вас теперь могут обвинить в убийстве.

— Что?!

— А подумайте сами. Вы, наверно, постараетесь изобразить дело как результат вашей халатности. Замечательно. Только доказать это будет крайне трудно. Вполне возможно, речь пойдет и о других мотивах вашего поступка, гораздо менее простительных. Непременно кто-нибудь упомянет эвтаназию. Вы скажете, что капельница перестала работать? Допустим! А если кому-нибудь придет в голову заявить, будто вы нарочно остановили ее, а? Как вы тогда намерены защищаться?

От возмущения сиделка чуть не потеряла дар речи.

— Что это вы, право, такое говорите? — лепечет она. — Меня же здесь все знают. Да и спросите доктора Аргу, он вам первым скажет, что, если капельницу остановить, смерть быстро не наступит.

— Возможно! — отзывается Кларье. — Однако давайте предположим, что вы перекрыли сток жидкости в два часа с четвертью, то есть через некоторое время с начала вашей смены. А Вероник ничего не сказали. В этом случае до того момента, как было обнаружено, что капельница не работает, прошло около двух часов, вы меня хорошо слышите? Около двух часов, в течение которых вы оставались совершенно одна, без всякого контроля, возле умирающего Антуана…

Глубокая тишина. На этот раз все факты предстали в гораздо более жестоком свете. Кларье, как и всегда в те минуты, когда он целиком уходит в работу, чувствует себя спокойно и уверенно.

— Итак, вас обвинят в эвтаназии, — безжалостно рубит он. — Пока это всего лишь простое предположение, согласен. Но вы сами хорошо знаете, какие отвратительные слухи ходят вокруг центра Кэррингтона. Вы скажете: да, я проявила халатность. А прокурор в зале суда во всеуслышание спросит: «Сколько вам за это заплатили?» И что делать, скажите на милость, вашему адвокату? Эвтаназия — идеальное убийство, лучше и придумать невозможно! А причин для убийства можно придумать множество, от самых невинных и бескорыстных до самых низких и жестоких…

Кларье замолкает. Кажется, он хватил через край. Моник едва ли не в обмороке. Другие сиделки сидят неподвижно, будто окаменев. Но Кларье, хотя и называет себя в сердцах неотесанным грубияном, тем не менее невольно горд собой, еще бы, так легко разложить по полочкам всю эту историю, даже сам такого от себя не ожидал! Цепочка фактов выстраивалась в его голове по мере того, как он говорил. Ну конечно же! В смерти Антуана виновата Моник. Однако расследование еще далеко не завершилось, ведь неизвестно, кому она оказывала услугу, убирая бедного больного. Надо будет порыться в банковских счетах сотрудников клиники. Вот как бывает: все началось с банальных анонимных писем, а теперь мало-помалу могут выясниться такие ужасающие подробности, что вся страна придет в волнение. «Нужно будет переговорить с Шарлем», — думает Кларье. Но провинциальный дивизионный бригадир достаточно ли это солидно для такого дела? И Кларье с грустью начинает думать о том, что он вполне мог бы завершить карьеру где-нибудь в Мобеже или в Ла-Рошсюр-Йон.

Кларье тычет пальцем в сторону сиделок и властно командует:

— Никому из вас уходить не разрешается!

После чего, чувствуя на себе их испуганные взгляды, пересекает комнату и подходит к телефону:

— Алло? Старшая медсестра? Я отправляю вам четырех подозреваемых. Последите за ними. И не разрешайте покидать помещение.

К Моник снова вернулось хладнокровие.

— Сразу видно, что вы плохо знаете господина Кэррингтона, если полагаете, будто он позволит так обращаться с нами. Он никому не разрешает вторгаться в его дела и обязанности. У нас тут как в посольстве.

Кларье тотчас пожалел, что бросил курить. Сигарета в такой момент придала бы ему больше авторитета, а то разве сравнишься с полновластным хозяином клиники!

— Ладно, все могут быть свободны, кроме Моник, — заявляет Кларье сиделкам. — С ней мне надо еще поговорить. Итак, когда дежурила Вероник, к ней заходил ночной сторож. Вы сказали, что ему нравятся молоденькие и что он крутился вокруг новенькой сиделки. А вокруг вас?

— Случалось. Он частенько так подгадывает свой обход, чтобы пройти мимо нашей комнаты в тот самый момент, когда я одеваюсь, а Вероник раздевается. А поскольку у нас в клинике достаточно жарко, то под блузкой порой ничего и нет. А работа Марселя позволяет ему входить куда угодно и когда угодно.

— А с двумя другими сиделками тоже такие истории происходят?

— Нет! С госпожой Ловьо этот номер не пройдет. Но с Валери — да. Когда ему в голову стукнет.

— Еще один вопрос: он мог трогать капельницу?

— Ни в коем случае! По крайней мере, когда мы дежурим, нет!

— Но ведь не только вам поручается сидеть по ночам.

— Практически только нам. Да мы уже привыкли, за исключением новенькой. А потом еще дополнительные часы дают. И платят хорошо.

Первоначальная враждебность Моник постепенно уступила место желанию поболтать!

— Уверяю вас, господин комиссар, — сказала она, слегка наклонившись к собеседнику, словно стараясь его соблазнить, — я совершенно невиновна. Разве я могла бы сама разобраться в нужном количестве раствора, сколько там чего… Так ведь?

— А привычка? — отозвался Кларье. — Вы небось можете все определить на глазок.

— Вовсе нет. В бутылке не всегда находится одна и та же жидкость. Иногда она жирная и течет медленно. Иногда она пожиже будет. Регулировкой стока в капельнице всегда занимаются или доктор Аргу, или госпожа Гильвинек…

Кларье сохраняет как можно более серьезное и спокойное выражение лица, делая вид, будто ничто в этом деле уже не в силах застать его врасплох, однако в душе он вынужден признать, что эта деталь от него ускользнула. А это вовсе не такая уж малозначительная деталь! Надо будет разузнать у опытных людей, что за жидкость была в бутылке Антуана, жидкая или вязкая.

Да нет, ерунда, в любом случае каждая бутылка рассчитана на два часа! Так что, если вдуматься, эта деталь ничего не меняет!

К комиссару быстрым шагом подходят два вызванных им инспектора. Кларье оставляет им Моник и на прощанье подбадривающе машет ей рукой.

Самое время последовать совету доктора Мелвилля и бросить взгляд на банковские счета сотрудников клиники! Однако Кларье неожиданно подстерегает неудача, бухгалтер доктора Аргу, одетый в белый халат, как если бы его кабинет являлся частью операционной, категорически отказался что-либо ему показывать.

— Поговорите с доктором Аргу.

— Да что вы в самом деле, — взрывается Кларье, — я ведь не прошу у вас ничего невозможного.

— Поговорите с доктором.

Комиссар тычет ему под нос полицейский значок.

— Послушайте! У меня нет времени тратить на разговоры. Я нахожусь в клинике с официальным заданием.

— Я искренне сожалею, но ничем не могу вам помочь. Поговорите с доктором!

Бухгалтеру клиники лет шестьдесят. На голове у него шапочка на резинке с голубым козырьком. Благодаря карточке на груди Кларье узнает фамилию упрямца: Андре Ривайян. Накричать бы, но металлический лязг протеза, раздающийся при ходьбе бухгалтера по его ультрасовременному кабинету, заставляет комиссара сдерживать эмоции. Выходит, они все тут… Кларье не решается довести свою мысль до логического конца. Бог с этим! Только вот его приятель, дивизионный бригадир, ни за что ему не поверит. «Каждый час, — думает Кларье, — меня ждет какая-нибудь новая неожиданность. И с каждым часом я все больше и больше убеждаюсь, что клиника Кэррингтона — самый настоящий дурдом!» Комиссару невольно вспоминаются ярмарочные балаганы его детства, и особенно тот, с загадочной надписью: «Музей Дюпюитрена», над входом в который красовалось изображение русалок с шарами грудей. А рядом человек в цилиндре выкрикивал в рупор: «Не проходите мимо! Феномены природы: сиамские сестры и двухголовый ребенок. С военных берем лишь двадцать франков». «Он еще услышит обо мне, этот Ривайян!» — свирепеет Кларье и почти бегом устремляется к кабинету Аргу, благо дорогу теперь он знает хорошо. Секретарь доктора тщетно пытается его задержать. Кларье не остановить. Он едва стучит в дверь и силой врывается в кабинет начальника клиники. Аргу разговаривает по телефону и издали указывает рукой комиссару на кресло, заваленное папками.

— Это невероятно! — слышит Кларье. — Да я снова повторяю тебе, что это был самый обычный физиологический раствор! Он очень быстро всасывается в кровь. И не говори мне о том, что четыре литра жидкости могли бесследно кануть! Это уже из области фантастики! Мне необходимо как можно быстрее получить от тебя все результаты. Да ты что, я и не думаю подвергать сомнению твои методы. Но поставь себя на мое место!.. Четверть литра раствора в час не может так просто взять да исчезнуть. Спасибо. Да. Еще раз спасибо.

Заметно обескураженный, доктор Аргу медленно кладет на рычаг телефонную трубку.

— Мне только что сообщили результаты вскрытия! — едва ли не шепчет он. — И я отказываюсь что-либо понимать. Врач ничего не нашел. Мы прекрасно знаем, что капельница работала с десяти часов вечера, ну, допустим, до четырех часов утра, так что в целом получается, что больной должен был получить примерно четыре литра физиологического раствора. Не так ли? Тут и думать нечего! Пусть я, допустим, потерял рассудок или грежу наяву, но ведь четыре ночные сиделки могут подтвердить все вышесказанное. Хорошо. И что мы имеем? А то, что капельница работала без остановки в течение шести часов и не оставила никаких следов раствора в теле Антуана. С одной стороны, мы влили четыре литра жидкости! А с другой стороны, нам говорят: ничего нет! Каково! Это уже по вашей части, комиссар, разбирайтесь, вам и карты в руки! Если что-нибудь поймете, дайте мне знать. А мне, видимо, пора подавать Уильяму прошение об отставке!

— Погодите, а что именно мог отыскать врач при вскрытии? Я в этом деле полный профан, и мне кажется, что какая-то более или менее значительная часть влитой в организм жидкости должна была где-то скопиться. Я ошибаюсь?

— Разумеется, да! Организм впитывает раствор, как любую другую пищу. Но наличие раствора должно легко обнаруживаться при анализе крови. А тут ничего! Состояние сердца и легких показывает, что смерть наступила внезапно, вследствие отека легких. Бедный Антуан был сердечником. Недавно перенес небольшой инфаркт, вот почему мы все так носились с ним. И потом — раз и все! Роковой спазм сердечной мышцы. Но что удивительно: ни малейшего следа химического воздействия, такое впечатление, будто и не было никакой капельницы.

Немного подумав, Кларье приходит к очевидному выводу:

— Кто-то перекрыл доступ жидкости.

— Это совершенно невозможно, — стонет доктор. — Когда Валери уступила место госпоже Ловьо, аппарат работал. Иначе она бы немедленно предупредила госпожу Гильвинек.

— Она обманывает!

— Как? Вы хотите сказать, что…

— Ничего я не хочу сказать. Я просто констатирую факты. Вскрытие говорит: «Следов раствора нет». Сиделка заявляет: «Аппарат работал отлично». Вы согласны, что у судебно-медицинского эксперта нет причин говорить неправду? Вот и получается, что сиделка обманывала нас.

— Но посудите сами! — сердится Аргу. — Если, по-вашему, Валери лжет, то вместе с ней должна лгать и госпожа Ловьо, ведь она тоже заявила, что не заметила ничего необычного. Но ведь она же видела собственными глазами, как стекала жидкость!

— Нет!

— Как нет?! Вы забыли, что в конце дежурства она заменила пустую бутылку на полную. Да и пришедшая Моник тоже видела, как та этим занималась!

— И она лжет!

— Послушайте, комиссар, давайте говорить серьезно. Мы имеем свидетельские показания Валери, госпожи Ловьо и Моник! Мало того, Вероник заметила, что капельница перестала работать. А это означает, что раньше она работала!

— Нет.

Доктор медленно проводит обеими руками по лицу и растерянно смотрит на Кларье.

— Я полагаю, вы смеетесь надо мной? — почти шепотом произносит он. — Если поверить вам, то выходит, будто бы четыре моих работника, которым я в полной мере доверяю, меня обманывают. Объясните тогда — зачем? Признаться, я ничего не понимаю. Если следовать вашему ходу мысли, речь идет о заговоре! Четыре сиделки сговорились между собой! Неужели вам кажется реальным, что три наших самых опытных сиделки выбрали именно ту неделю, когда новая девушка-практикантка дежурила в самую трудную смену с четырех часов до шести часов, чтобы пригласить ее участвовать уж не знаю в какой афере?

— Я вовсе не утверждал, — проговорил Кларье, правда, уже не столь решительным тоном, как прежде, — что сиделки сговорились. Я просто пытался сопоставить факты. Если капельница не работала, это означает, что все сиделки нас обманывали.

— И, следовательно, действовали сообща? — устало спрашивает доктор.

— Не обязательно. Возможно, и нет!

— Как это? Или одно, или другое.

— Погодите! Я пытаюсь следовать фактам. Давайте начнем с Валери. Прежде чем уйти, вы ей сказали, что капельница работает нормально. Сток жидкости отрегулирован. Короче, все как всегда. Самый обычный вечер. Однако несколько минут спустя сердечный приступ уносит жизнь Антуана. Бесшумный приступ. Я прав?

— Да, — подтверждает доктор. — Антуан был слишком слаб, чтобы звать на помощь.

— Идем дальше. Итак, он умирает. И почти тотчас останавливается капельница.

— Да, это так.

— Но Валери не сразу замечает, что в палате что-то произошло. Она готовится к своей смене… Когда сиделка заметила, что аппарат не работает? Но по сути дела нам это сейчас не столь уж важно. Ее первым порывом было бежать и звать на помощь. Но она быстро передумала. Ибо хорошо знает, какое место занимает Антуан в ваших исследованиях. Вы наверняка не простили бы ей такой оплошности. Или я ошибаюсь?

— Продолжайте, продолжайте…

— Схитрить проще простого, соображает тогда Валери, к полуночи вылью содержимое бутылки, на глазах у госпожи Ловьо вставлю новую, и скажу ей: «Все нормально». У госпожи Ловьо нет никаких причин проверять капельницу, она прекрасно знает, что вы полностью доверяете Валери. А потому преспокойно заступает на дежурство. Но вот наступает момент, когда она все же замечает, что уровень жидкости в бутылке не меняется. Паника! Но тут она задумывается. Как быть? Бедный старикан все равно мертв! И это самое лучшее, что ему можно пожелать! Наконец-то завершились его мучения… Так что волноваться нечего, и шума никакого поднимать не стоит. И ей остается только в два часа ночи незадолго до прихода Моник опять устроить все тот же фокус с бутылками. Все тихо, все спокойно. Капельница работает нормально.

Моник доверчиво дежурит до тех пор, пока в свою очередь не обнаруживает страшную правду. И тотчас себе говорит: «Если я начну дергаться, все шишки на меня повалятся. Раз уровень раствора не меняется, значит, старик умер какое-то время назад. Так что пусть лучше выкручивается Вероник. Поставлю новую бутылку, а потом скажу, что в конце моего дежурства Антуан был еще жив…»

— Слишком складно все у вас получается! — укоризненно произнес доктор Аргу.

— Да не в том дело! Я просто пытался доказать вам, что совсем необязательно предполагать заговор сиделок. Что, как легко понять, в интересах клиники. Однако моя гипотеза, разумеется, нуждается в проверке. Остается еще одна деталь, которая не дает мне покоя.

— Любопытно! И какая же?

— Тело Антуана было холодным в шесть часов утра.

Глава 7

— Тело Антуана в шесть часов утра было холодным! — повторил Кларье. — Вы меня слышите, доктор?

Аргу ответил не сразу. Он сидел, погруженный в печальные размышления.

— А я так им доверял! — произнес он наконец вполголоса. — Извините, комиссар. Кто, вы говорите, был холодным? Ах ну да, Антуан. Разумеется, он был холодным.

— Но насколько холодным? — настаивает Кларье. — Я по личному опыту знаю: существует немало степеней трупного окоченения, что в частности зависит от температуры окружающей среды. А Антуан находился в темной комнате.

— Вот именно, — отзывается Аргу. — А это доказывает вашу гипотезу, согласно которой Антуан умер в самом начале ночи, видимо, около двадцати двух часов или что-то в этом роде. Чем раньше он умер, тем больше виноваты в случившемся сиделки, в этом никаких сомнений нет. Смерть произошла во время дежурства Валери.

Наступившую вслед за этими словами долгую паузу Кларье лишь с большим трудом отважился нарушить:

— Мы можем найти извиняющие обстоятельства для Валери, типа того, о котором я уже говорил.

— Наверняка все произошло именно так, как вы описали! — восклицает доктор.

— Не уверен! — неожиданно продолжает Кларье. — Смерть Антуана вполне могла быть несчастным случаем. Однако…

— Однако что? — резко бросает Аргу.

— Не обижайтесь, доктор! Но можно предположить, что кому-то была нужна эта смерть. Тогда сперва этот кто-то отключает капельницу, а уже потом все происходит так, как я вам живописал. Есть ли разница между естественным отеком легких и искусственно вызванным? Только откровенно.

— Куда вы клоните? — чуть ли не кричит доктор, теряя самообладание. — Здесь все-таки больница, а не бойня!

Кларье пытается его успокоить.

— Но меня, как и всех людей, нельзя лишить права искать и ошибаться, тем более все в клинике кажется столь необычным для меня. Заговорив об искусственно вызванном отеке легких, я что, сморозил стопроцентную глупость? Такое встречается?

Доктор вынужден согласно кивнуть. Да, такое встречается.

— Объясните мне, пожалуйста, как происходит такая смерть, только очень спокойненько.

— Если вы настаиваете… Отключение капельницы опасно для жизни пациента, но не смертельно. Больной способен довольно долгое время обходиться и без нее. Тот физиологический раствор, который он получает, является лишь дополнительной помощью его организму в борьбе с болезнью. Напротив, если вы включаете аппарат что называется «на полную катушку», то резкий приток жидкости в буквальном смысле затапливает организм и в кратчайшие сроки приводит к остановке сердца. А если больной вдобавок недавно перенес инфаркт и нуждается в щадящем режиме, то смерть наступает почти мгновенно. На губах останется лишь немного розоватой пены, свидетельствующей об отеке легких.

— Таким образом, — тотчас делает вывод Кларье, — капельница может стать опасным оружием! Вот чего никогда не знал, так не знал. Я всегда смотрел на нее как на инструмент оказания первой помощи. Чуть ли не каждый день видишь на экранах телевидения раненых, умирающих, которых куда-то поспешно везут, и почти обязательно рядом бежит санитар, держа в руке бутылку с раствором. Я полагаю, все санитары в курсе того, что капельница может являться не только средством спасения, но и орудием смерти?

— Разумеется.

— Так что Валери после вашего ухода теоретически было достаточно лишь открыть пошире кранчик, чтобы Антуан в одночасье отдал Богу душу?

— Да.

— Но подождите, Валери дипломированная санитарка, со стажем и тому подобное! Так что одно из двух… Да, извините меня, я люблю при рассуждениях идти напролом, даже если это и нарушает устоявшиеся суждения… Значит, либо Валери схитрила, так как понимала, что если вторая сиделка обнаружит, что Антуан мертв, то уже именно ее, госпожу Ловьо, обвинят в халатности, поскольку та якобы не заметила, что капельница не работает. Пока вы согласны?

— Да.

— Хорошо. Тогда я продолжаю: либо Валери предупредила госпожу Ловьо. Несколько смущенных слов, чтобы поставить ту в известность. Антуан, мол, только что умер, но если сообщить о случившимся доктору Аргу, а ты знаешь, какой он придира, поднимется жуткий скандал. Вот если бы потянуть время! Наверно, нет нужды продолжать. Но тут она совершила ошибку. Через шесть часов Вероник заметила, что тело холодное. Об этом обстоятельстве Валери должна была сразу подумать и догадаться, что смерть Антуана автоматически отнесут к началу ее дежурства. А поскольку ни одна из трех других опытных сиделок тревоги не подняла, значит, получается, что Валери все-таки сообщила им о случившемся.

— Все ясно! — нетерпеливо перебивает его Аргу, уж слишком медленно, на его взгляд, развивался ход мысли полицейского. — Я понял вашу версию, короче говоря, вы снова возвращаетесь к идее заговора?

— И да и нет. Заговор, который тотчас раскрывают, согласитесь, никудышный заговор. А в нашем случае достаточно немного поразмышлять, и быстро раскрутится весь клубок. Но возможен и другой вид заговора! При котором его участникам в принципе наплевать, раскроют его или нет. В любом случае их прикроют, защитят, а может, даже и наградят… Вернемся к Валери. Она сообщила о случившемся трем остальным сиделкам, так как вполне была вправе думать, что умерший Антуан после смерти не наделает много шума. Ни тебе полицейского расследования, ни даже никакого вскрытия. А если и дойдет дело до одного и другого, то Валери заранее приняла на всякий случай меры предосторожности. Ее коллеги наберут в рот воды. Вся операция была осуществлена — вот пока не знаю кем — человеком, сумевшим почти все предусмотреть. Итак, рассуждения убийцы были таковы: во-первых, Антуан должен умереть. Во-вторых, капельница самое подходящее орудие убийства. В-третьих, операцию возглавит Валери. Она и сообщит о смерти Антуана всем остальным. В-четвертых, если паче чаяния произойдет невозможное и кто-то заподозрит неладное, ответ готов: каждая из сиделок уступила порыву жалости. И ни каких тебе последствий! Жалость — идеальное извинение, особенно в таком заведении, как ваше. Убедительно звучит?

Доктор Аргу долго взвешивает все за и против, при этом он то задумчиво почесывает затылок, то теребит себя за щеку… Кларье вынужден его немного поторопить:

— Послушайте. Нет ничего более простого, чем доказать мою правоту. Давайте вызовем всех четырех сиделок, и вы сами во всем убедитесь.

Комиссар берет телефонную трубку, звонит главной медсестре и требовательным тоном говорит:

— Пришлите срочно четырех сиделок, что дежурили в ночь смерти Антуана. Их вызывает доктор Аргу. Спасибо.

Аргу, кажется, уже устал.

— Я должен вам признаться, — говорит он, — что мне уже стало не по себе от всех этих треволнений. Я ведь как-никак врач, исследователь. А вовсе не детектив! Мне очень трудно поспевать за вашими рассуждениями. А теперь вы вообще представили смерть Антуана в качестве заказного преступления. Бедный мой старик! Он ведь был один как перст! Никого не оставил после себя! Но мне его будетчертовски не хватать! Если ваши рассуждения верны, то придется признать, что удар убийцы был направлен в первую очередь против меня.

— А вы не могли бы уточнить, — тотчас заинтересовался Кларье, — кому могут помешать ваши опыты?

— О, только не здесь. А вот в Англии, в Соединенных Штатах, одним словом, везде, где работают над проблемой избавления человечества от боли, у меня найдутся завистники, а значит, и недоброжелатели. Я обладаю ключом к созданию нового болеутоляющего средства, несравненно более действенного, нежели все, что было изобретено до сих пор. Я как раз и проводил соответствующие эксперименты над Антуаном.

Доктор Аргу оживляется и молодеет на глазах, возбуждение ученого-исследователя как бы приоткрывает завесу над его прежним лицом. Красивое лицо, с печатью уверенности, что на этот раз истина уже не ускользнет.

— Так все глупо закончилось! — говорит Аргу. — Только не подумайте, что речь идет о какой-нибудь волшебной формуле, напоминающей целебные составы в детских сказках… Нет. От меня требовалось найти ту молекулу, одно присутствие которой в самом банальном составе придает ему совершенно новые свойства. Эту молекулу-катализатор я нашел, представляете! И должен честно сказать, это удивительно многообещающее направление! Очень скоро мое открытие отразится на фармацевтической промышленности!

В это мгновение в дверь постучали, и в комнату вошли четыре сиделки, явно недовольные тем, что их снова побеспокоили.

Первой начинает протестовать Валери:

— Может быть, вы объясните мне, по какому праву нам запрещено покидать клинику? Я…

— Хорошо, я вам сейчас все объясню, — миролюбиво успокаивает ее Кларье. — Вот вы жалуетесь, что вас не отпускают, а вы мне опять понадобились. Но я вас ненадолго задержу. Итак, приступим. Начнем с вас, Вероник… не волнуйтесь и честно ответьте. Но прежде я должен предупредить вас, что нам хорошо известны все ваши манипуляции с бутылками. Итак, почему вы скрыли, что Антуан умер задолго до вашего прихода?

Девушка, видимо, уже заранее обдумала, что ей следует говорить, ибо отвечает сразу, без колебаний:

— Из жалости. И никто не может…

Кларье движением руки заставляет ее замолчать.

— Прошу вас обходиться без комментариев. А вы, Моник?

— Я тоже, разумеется, из жалости.

— А вы, госпожа Ловьо?

— То же самое.

— Что касается вас, Валери, то опять-таки, разумеется, во всем виновата жалость. Ну что же, я вас благодарю. Вы свободны… Однако из центра все-таки не уходите.

Он ждет, пока они не уйдут, преисполненные спокойствия и уверенности в себе, а потом поворачивается к Аргу:

— Ну, что скажете?

— Ничего! У меня нет слов. Но вы меня огорошили! Я ведь уже пять лет работаю бок о бок с Валери.

— Кто-то руководил их действиями! Это совершенно очевидно! — продолжает размышлять вслух Кларье. — Они даже не сочли нужным защищаться, плакаться на свою судьбу. И сразу пустили в ход заветное слово: «жалость». Слово, превращающее преступление в благодеяние. Есть кто-то стоящий за их спиной. Задумав убийство Антуана, этот неизвестный сказал им: «Даже если дело дойдет до суда, вы ничем не рискуете. Абсолютно ничем, уж я об этом позабочусь!» А Валери, как самая толковая из четверых, заметила: «А кто поверит, что мы все подчинились схожему порыву жалости в одну ночь… Было бы нас двое, ну, еще трое… а тут сразу четверо!.. Как-то слабовато похоже на правду!» И тогда настоящий убийца сказал: «Если вы вдруг и окажетесь на скамье подсудимых, то мы соберем столько свидетелей вашей добропорядочности, сколько понадобится. В центре, борющемся с болью, все строится на жалости. Чувство жалости и есть мотор, заставляющий работать клинику».

— Как вы можете шутить? — недоумевает доктор.

— О, у меня даже и в мыслях нет шутить! — возражает Кларье. — Но должен вам покаяться кое в чем… С той поры, как я рыщу ищейкой по вашей клинике, я постоянно пытаюсь за каждым добрым поступком разглядеть некую прозаическую и более или менее грязную побудительную причину. Вот эти четыре девушки, скажем, не получили ли они что-нибудь в подарок за послушание?..

Доктор картинно воздел руки к небу:

— Вы хотите, чтобы я окончательно разочаровался в людях?

— Нет, конечно. Но моя профессия научила меня одной истине: света без тени не бывает, как не бывает и доброты без расчета, а возможно, и решимости без отчаяния. И поэтому я всегда начинаю всматриваться… Я пытаюсь найти эти прозаические побудительные причины. Вот погодите, я еще покопаюсь в банковских счетах наших чувствительных сиделок! Да что вы, доктор! Только не надо так смотреть на меня! Если в центре находится злоумышленник, лелеющий черные замыслы, мы обязательно рано или поздно его обнаружим, и никто и ничто тогда не помешает вам получить Нобелевскую премию.

Аргу скромно поднимает глаза к потолку:

— Конечно, я очень верю в силу моей молекулы «бета», но на такую награду вряд ли могу рассчитывать.

— До завтра! Мне еще нужно отчитаться перед моим дивизионным бригадиром, а потом я вернусь и продолжу расследование.

— Честное слово, Андре, — говорит дивизионный бригадир, — я прекрасно понимаю, что это жутчайшая работенка. — Неожиданно он понижает голос: — Когда войдет Ивета, никакого тыканья. Она у меня работает только третий день, пусть привыкает к почтению. — Он звонит. — Кофе, пожалуйста. Знаешь, какая фраза больше других запомнилась мне из твоего долгого отчета? «Клиника Кэррингтона напоминает посольство».

— И я снова готов подписаться под этими словами, — живо откликается Кларье. — И в первую очередь напоминает посольство тем, что надо беспрекословно подчиняться патрону. Меня быстро одернули, стоило мне только слегка выйти за рамки расследования. И я уверен, что он еще пожалуется на меня!..

— Уже пожаловался! Не бери в голову, старина! Спокойно продолжай работать! У нас найдутся контрмеры!

Входит Ивета, пышущая здоровьем нормандская красавица. Пока она находится в кабинете, мужчины обсуждают празднование славной годовщины высадки союзных войск. Пробуют кофе. «Превосходный!» — кивает Кларье. И берет предложенную дивизионным бригадиром длинную и тонкую голландскую сигару.

— Ах ты черт! Опять не можем с тобой как следует посидеть и поболтать! — ворчит начальник.

И оба снова возвращаются к проблемам Кларье.

— Без всякого сомнения, в клинике совершено преступление! — говорит тот. — И это обстоятельство все меняет. Нам уже нет дела до того, что Кэррингтон — американский гражданин, так или иначе он работает на французской территории. Сейчас мне нужно, чтобы он хорошенько это осознал, а потому требуется ваша поддержка.

— Все необходимые шаги в этом отношении уже сделаны, — отвечает ему бригадир. — Официальные бумаги отправлены. Так что чувствуйте себя в клинике полновластным представителем Закона, мой дорогой Андре. Со своей стороны, я получил некоторые весьма интересные сведения. Оказывается, местная клиника отнюдь не является единственным учреждением Кэррингтона. В США существуют еще три аналогичных под общей вывеской: «Кэррингтон Буллит инкорпорейтед». Буллит — это имя его покойной жены. Да еще вдобавок в Детройте строится целый завод, где будет производиться больничное оборудование и в частности протезы. Дело вовсю процветает, кстати, за последнее время акции фирмы высоко котируются на бирже. Но… — Дивизионный бригадир выпускает клуб дыма и продолжает: — Жизнь так устроена, что всегда сыщется какое-нибудь «но». Оказывается, существует еще одна фирма — «Стретчер манюфактюрин компани», даже более могущественная, нежели компания Кэррингтона, и работающая по тому же профилю — производство протезов. Невероятно, да? Кто бы мог подумать, что в один прекрасный день появится международный рынок протезов? И не только протезов, ибо эти парни смотрят далеко вперед… они собираются также выпускать носилки для машин «Скорой помощи», а также всевозможный хирургический материал для зон стихийных бедствий, землетрясений или революций.

— Да, тут, безусловно, открывается широкое поле для деятельности, и подобный рынок сулит большие барыши, — отозвался Кларье. — Терроризм, социальные волнения, государственные перевороты… Есть кому создавать повышенный спрос на протезы, так что мы в скором времени еще увидим рождение и рост международных корпораций, специализирующихся на производстве искусственных конечностей.

— Точно. И как всегда, самая богатая организация примется пожирать своих менее удачливых конкурентов. В нашем случае — тут вам придется вмешаться, мой дорогой комиссар, — компания «Стретчер», если, конечно, мои сведения верны, обладает несколько большими возможностями по сравнению с центром Кэррингтона, и, естественно, она начинает уже строить планы по поглощению соперника. Некоторые, наверху, даже склонны думать, что благодаря капиталовложениям во французское предприятие они намереваются заняться отмыванием весьма крупных денежных средств, источник которых представляется весьма и весьма сомнительным… Сегодня утром глава кабинета министров внутренних дел сказал мне по телефону следующую фразу, которая, разумеется, не подлежит дальнейшему распространению: «Где, как не в Байе, лучше всего строить завод, производящий столь необходимые нашему населению по-настоящему эффективные болеутоляющие средства…»

— Я не вижу связи… — замечает Кларье.

— Но как же, прямая связь… Когда говорят «болеутоляющие средства», всегда имеют в виду кокаин, героин, короче, подобного рода вещества; хотя они идут по особому списку, их производство и использование в фармацевтических лабораториях происходит вполне естественным и легальным образом…

— Так ведь подобное производство находится под строжайшим контролем со стороны государства!

— Согласен, но кто помешает так называемым американским туристам посещать святые места и потихоньку заниматься наркобизнесом.

— Эка вы махнули! — шутит Кларье.

— Наоборот, стараюсь не сгущать краски… Почему именно во время празднования исторической даты в клинике появляются анонимные письма, требующие от Кэррингтона упаковывать вещи? Почему преступление совершено именно в том отделении, где и находится, можно сказать, эпицентр борьбы с болью? Почему, наконец, люди, связанные с этим убийством, относятся к наиболее квалифицированной части медицинского персонала?.. Разве не похоже это на первые удары в смертельном поединке двух фирм, столкнувшихся на одном экономическом пятачке? Сопоставьте факты, комиссар!

Бригадир помолчал, а потом чуть слышно добавил:

— Еще кофе, Андре? Тебя это, кажется, потрясло, да?

— Честно могу признаться, что да! — задумчиво отозвался Кларье. — В борьбе двух гигантов я себя не слишком хорошо представляю. Что я для них, блоха или того меньше?

— Э, погодите! Я еще не до конца вам выложил все, что мне удалось узнать. Идемте в салон.

Захватив с собой чашки с кофе, друзья устроились в соседней, типично холостяцкой комнате. Бригадир обвел рукой заваленный газетами стол:

— Все это я собрал для вас! Тоже, как видите, времени даром не терял! Чего стоят одни названия! Вначале местные издания: «Ла-Депеш-дю-пэи-д’Ож»: «Анонимщик в центре Кэррингтона»; «Пари-Норманди»: «Что происходит в клинике Кэррингтона?»; «Л’Эко-де-л’Уэст»:: «Почему лихорадит центр против боли». А теперь посмотрим парижскую прессу: «Либерасьон»: «Деньги вперед, и умирайте себе на здоровье»; «Монд»: «Назревает ли скандал?»; «Фигаро»: «Буря в мирной гавани» и так далее.

— Да, любопытно, — отозвался Кларье. — Но ничего ужасного я не вижу.

— Как это ничего ужасного, да ты что, старина! — восклицает дивизионный комиссар. — Ведь это предвещает шумную кампанию в прессе! А если еще, не дай Бог, обнаружится, что речь уже идет о смерти человека!.. Кстати, возьмись за этих четырех женщин пожестче. Надо добиться, чтобы они назвали главного действующего исполнителя преступной акции. И хочешь знать мое мнение? Тут дело явно не обошлось без «Стретчер компани». А весь персонал клиники не более чем пешки. Я говорю это для того, чтобы тебя успокоить, Андре. Все, о чем ты мне сейчас рассказывал: и игры с раствором, и эликсир от тоски, и «приемщицы последнего дыхания», все это не более чем внешняя мишура. А вот за ней как раз и скрывается та обыденная мрачная действительность, в которой мы с тобой должны чувствовать себя вольготно! Что делать, судьба у нас такая! Я не хочу сказать — обрати внимание! — что клиника Кэррингтона никудышное заведение. Там, разумеется, превосходно работают! Однако… Вот видишь! Опять мы столкнулись с этим «однако»…


Не так-то легко оказалось сунуть нос в банковские счета служащих, даже имея при себе все необходимые официальные бумаги. Кларье начинает с Валери. Ничего интересного. У нее на счету всего лишь пять тысяч франков. Центр платит ей ежемесячно по десять тысяч, и эти деньги быстро снимаются. Никаких крупных вложений. Ничего подозрительного.

Теперь взгляд на общее благосостояние служащих клиники: Кэррингтон платит много, но без излишеств. Что же касается его собственной прибыли, то тут полная неясность, поскольку всеми его делами и денежными счетами занималась некая фирма «Беркли». Такая же банковская тайна и величина состояния его дочери. Единственное, что удалось узнать Кларье, так это то, что с финансовой точки зрения Мод, благодаря полученному от матери наследству, совершенно независима. Оставались еще два главных врача. С Аргу никаких проблем. Живет нараспашку. Получает четыре миллиона сантимов в месяц. Кларье уже устал ругать Кэррингтона, тот платит всем зарплату в долларах, вот комиссару и приходится все время щелкать на счетной машинке. Мелвилль получает немного меньше, правда, у него не столь большой стаж работы, как у его старшего коллеги, но живет он не менее открыто. Ничто не подтверждает предположение, что противники из компании «Стретчер» пытались его подкупить. Впрочем, Кэррингтон должен был связать своих служащих драконовскими контрактами!.. И однако после всего того, что сообщил дивизионный бригадир, Кларье уверен, что у конкурентов Кэррингтона существуют тайные связи с кем-то из лечебного центра. Может быть, самое лучшее пойти и поговорить начистоту с Аргу? Доктор, как ему сказали, работал в лаборатории. Ну что же, тем лучше, беседа будет носить более конфиденциальный характер. Посмотрим, что это даст!

— «Стретчер»? — говорит он. — Я не только знаю о существовании этой фирмы, но ко мне даже обращался их человек. Да так, ерунда, жалкие потуги! Полунамеки. Видимо, только хотели прощупать почву. Я сделал вид, что не понимаю, что он от меня хочет, и мой собеседник не стал настаивать.

— И кто же, интересно, к вам приходил?

— Никто! Это был телефонный звонок. Мне было сказано примерно следующее: «Доктор Аргу! Фирма „Стретчер манюфактюрин компани“ организует в конце этого месяца в Париже симпозиум, на который мы бы хотели вас пригласить, учитывая весомую значимость ваших работ…» Мне захотелось узнать побольше об этой фирме. Напрасный труд! Мой собеседник на все мои расспросы твердил, что они были бы польщены, если бы я согласился выступить… И должен сознаться, я едва не согласился. Вы спросите — почему? Да потому, что французские медицинские журналы только что рассказали о новой технике снятия фантомных болей, разработанной специалистами фирмы «Стретчер». Можете представить, как я разволновался. Если, не приведи Господь, информация подтвердилась бы, то все мои опыты по снятию устойчивой боли оказались бы вчерашним днем.

— Вы не могли бы немного прояснить ваши слова? — попросил Кларье.

— Их открытие, — охотно заговорил Аргу, — оказалось лишь продолжением протезных разработок. Вряд ли вы знаете, что фирма «Стретчер» производит в основном изделия из металла. Например, они разработали карету «Скорой помощи», способную забрать сразу десять больных, и это при том, что у машины вполне разумные размеры. Идею своего изобретения они назвали методом органных труб, поскольку каждый больной помещается в отдельную трубу, соединенную с другими, наподобие барабана револьвера. Для приема больных сбоку машины имеется специальный люк.

— Изобретательно! — восхитился Кларье.

— Изобретательно, но не ново. Первыми до этого додумались японцы и даже запатентовали свое изобретение. Однако люди из «Стретчера» первыми перешли к массовому производству! В этом и заключается их сила! Они стремятся к массовой продукции, в то время как мы постоянно работаем над усовершенствованием старых моделей. Желание расширить рынок подтолкнуло наших конкурентов приступить к выпуску протезов из микропористой резины. Вообразите человека с ампутированной ногой. Ну так вот, достаточно снять слепок со здоровой ноги и по ее форме сделать протез, чтобы получить идеально симметричную конечность, которая снимается и надевается так же легко, как ботинок, да еще при этом сохраняет гибкость настоящей ноги. И баста, разом покончено с фантомными болями! Ибо «болящая ампутированная нога» считается как бы изгнанной и потому безутешно страдающей сестрой той, что осталась. Примерно так, если говорить образно, это выглядит в теории. Если она верна, то моя молекула «бета» горит синим пламенем.

Доктор Аргу достает из ящика пудреницу и открывает ее. В ней находится розовое вещество, похожее на вазелин.

— Мод согласилась его испробовать, — говорит он. — Это, возможно, самое лучшее, что пока придумано для того, чтобы культя инвалида сохраняла одновременно крепость и гибкость. А вполне очевидно, что вместе с решением проблемы культи исчезнет и проблема фантомной боли. А значит, по крайней мере в этом вопросе мы не отстаем от американцев. Но они бьют нас во всем, что касается организации рекламы и сбыта продукции. В то время как Уильям изощряется в изготовлении все более и более сложных протезов, наши конкуренты выбрасывают на рынок дешевые резиновые руки и ноги, так что скоро их можно будет покупать в аптеках, подобно презервативам. Я знаю, что говорю! Во Франции, возможно, такой трюк и не пройдет! Но в нашей стране не так уж много ежегодно появляется калек, чтобы сделать производство протезов Кэррингтона рентабельным! А возьмите Америку! Хотя бы две такие небольшие страны, как Сальвадор и Гондурас, — я даже не представляю толком, где они находятся, — сколько там стычек, крови, настоящее царство инвалидов! Я неоднократно говорил об этом Уильяму. Устройтесь в Мехико, в Рио, там, где какой-нибудь жалкий проволочный протез продается на черном рынке! Ибо здесь, во Франции, не продержишься! Нет! Как бы не так! Он и слушать ничего не хочет. Разве настоящие промышленники-бизнесмены так себя ведут? Кэррингтон — это скрипичный мастер, изготавливающий инструменты, достойные великого Страдивариуса, в то время как толпа требует электрогитар. Поверьте, я совершенно обескуражен настоящим ходом событий!

Доктор вздохнул и после короткой паузы добавил, как бы делая окончательный вывод:

— Я уже очень стар! И однако думаю, что следует вернуться к натуральным эндоморфинам! Уверен, что правда на моей стороне!

Глава 8

Кларье понадобилось немало времени, чтобы до конца осознать смысл и значение последних, преисполненных разочарования слов Аргу. И теперь он, как мог, старался успокоить доктора.

— Вы непременно должны продолжать работу! — твердил он. — Подумайте, сколько людей страдает сейчас в мире! И не только инвалидов с ампутированными конечностями. А ведь ваша чудодейственная молекула могла бы облегчить самые разные виды боли. Если я правильно понимаю, конкурирующая фирма способна добиться большого преимущества в производстве протезов, но перевес в борьбе с болью все равно останется на вашей стороне.

— Да, — соглашается Аргу.

— Если Кэррингтону даже и придется принять условия фирмы «Стретчер», то вы абсолютно свободны и можете передать ваше открытие любой другой фирме!

— О, разумеется! Но мне не хотелось бы ссориться с Уильямом. Из-за наших общих воспоминаний, а также из-за Мод. Извините меня, комиссар, но эта беседа меня утомила.

— Но ведь вы еще не приняли никакого решения! Вы касались этой темы в разговоре с Кэррингтоном?

Доктор вздрагивает и явно смущается, отчего Кларье яснее ясного понимает, что главврач до сих пор так и не осмелился подойти к своему патрону.

— Мои вопросы рождены вовсе не праздным любопытством, — обращается к Аргу Кларье, — мне просто обязательно нужно понять отношения, существующие между вашими двумя предприятиями.

— Да что вы, — протестует Аргу. — Сейчас между нами вообще нет никаких связей!

— Не уверен, — тянет Кларье. — Вы забываете, что Антуан убит. А это доказывает, что среди вашего окружения находится агент фирмы «Стретчер». Я хочу посоветовать вам, доктор, быть повнимательней к окружающим.

— А что вы собираетесь делать в ближайшее время? — спрашивает Аргу, внезапно встревожившись.

— Искать того, кто уже сейчас вовсю старается разорить Кэррингтона. Поселюсь в вашем лечебном центре, поживу немного, понаблюдаю, поразмышляю.

— Уильям может не согласиться с этим.

— Тем хуже для него. Ему так или иначе придется потерпеть. И прямо сейчас я собираюсь задать ему ряд вопросов.

— Он вас не примет. У него в разгаре приступ подагры.

— Ну хорошо, подожду.

Кларье долго жмет руку Аргу. Он еле сдерживается, чтобы не сказать старому доктору: «Я здесь, старина, так что вам нечего бояться». Но комиссар никогда не умел находить нужные слова в решающие моменты. И поэтому молча уходит, вознамерившись побеседовать теперь с доктором Мелвиллем. Кларье без конца посылают от одного кабинета к другому, но он ничего не имеет против того, чтобы слегка поплутать по центру, это позволит ему лучше понять масштабы здания. На несколько минут он останавливается в комнате физической реабилитации. Каких только тренажеров здесь нет! Один надо тянуть, на другом крутить педали, на третьем поднимать гири, на четвертом грести, на пятом боксировать… Виднеются гантели, мячи, шведские стенки, канаты для лазания. Весь этот инвентарь также производится компанией Кэррингтона. Да, тут производство с размахом! Можно только представить, какие огромные интересы поставлены на карту в битве за обладание всеми этими богатствами.

— Впечатляет, не так ли, комиссар?

К нему подходит Патрик — руки в карманах, незажженная сигарета в зубах, неизменная насмешливая улыбка, — оказывается, он занимался спортом.

— Несколько минут в день я имею право отдохнуть, — шутит он. — Некоторые думают, что раз психиатр целый день работает сидя, он не устает! Чушь! Ведь приходится все время иметь дело со страданием людей, и от тебя требуется не только понять их боль, но и вжиться в нее, пропустить сквозь себя. Вот и прихожу сюда время от времени очищаться.

— Что вы знаете о фирме «Стретчер»? — без раскачки переходит в атаку Кларье.

Патрик со смехом протестует:

— С вашей прямолинейностью и желчь может в голову ударить! Брякаете прямо в лоб без подготовки. А что именно вас интересует? У меня о ней только самые общие сведения. Ничего особенного. Международная корпорация по производству протезов.

— Вы когда-нибудь связывались с ними?

— А с какой стати, черт возьми, я бы с ними связывался? Все эти протезные страсти меня мало интересуют, это царство Кэррингтона. Вот так. Пусть сам и разбирается. Но если вы хотите знать мое мнение, то пожалуйста: эту партию он уже проиграл.

— Почему?

— Да потому, что он изготавливает на заводе в Детройте слишком сложные, а главное, слишком крепкие вещи. Возьмите любой протез. Человек с ампутированными ногами постепенно стареет, и тело его меняется. Погрузнеет, или, наоборот, порастрясет жирок, или просто как-то изменится, ибо время неумолимо, и неизбежно сказывается возраст, а также профессия и образ жизни. А купленный протез не в состоянии меняться вслед за телом. И он все время рядом, как кол, вбитый в цветущее дерево. В «Стретчере» это поняли. У них протезы для калек, а не калеки для протезов! Они выпускают на рынок максимально простые и дешевые товары.

— Товары, которые никуда не годятся! — отвечает Кларье без всякой злобы в голосе. — Достаточно порасспрашивать людей.

— Возможно, — кивает Патрик, — но я, например, нахожу этот путь гениальным. Протез, который можно выбросить, как использованную зажигалку, бритву или презерватив! Вы знаете, что придумали в Американском отделении компании Кэррингтона для фирменного плаката? Протез, согнутый подобно ноге бегуна. И девиз. «Обойдем весь мир!» И что им противопоставили парни из «Стретчера»? Изображение старого протертого протеза рядом с новым, который своим видом будто говорит: «Каждое утро я рождаюсь заново». Согласен, это не Бог весть какая выдумка, но думать она тем не менее заставляет. Вот поэтому я и говорю вам: Кэррингтон не устоит.

— Но тогда объясните мне, почему вы не уходите к его конкурентам?

Патрик снова невежливо смеется:

— А я жду, когда меня пригласят. Но это мне не грозит. Им в первую очередь нужно потопить Кэррингтона. А это произойдет не сегодня и не завтра.

— Но признайтесь, что борьба уже набирает обороты! Вот уже и газетная шумиха поднялась!

— Да да. Хочу обратить ваше внимание на то, что развитие сети подобных центров вызывает активные отклики со стороны населения. Наметилась тенденция прихода в них граждан с самой банальной болью, скажем, с ревматизмом. Если дело так пойдет и дальше, то вполне возможно, что такие святые вещи, как мода, желание выделиться и снобизм, помогут Кэррингтону выжить! Богатые люди будут приезжать к нему на лечение точно так же, как сейчас они едут в какой-нибудь эдакий курорт, в тот же Виттель.

— Если только…

— Если только что?

— Не знаю! Какое-нибудь крупное событие… Скандал. Разве можно предугадать, как дальше пойдут дела?

— Комиссар, вы, я вижу, сегодня не в своей тарелке!

Кларье опирается на гимнастического коня и какое-то время молча размышляет.

— Да, вы правы, — говорит он. — Когда я сюда приехал, я ожидал, что мне предстоит вести достаточно мелкое расследование. Маленький городок, анонимные письма, медицинская среда, какие-то интриги, неизбежные в любом госпитале, по сути дела ничего необычного, за исключением применяемых здесь передовых методов и технологий. Но вскоре я стал понимать, что кое-что от меня ускользает.

— А что именно? — спрашивает Патрик, поднимаясь на кольцах.

— Так и быть, скажу, если хотите… Мод… ее отец… доктор Аргу, все эти люди не похожи на остальных. Я уже молчу о самой клинике! И вообще, наверно, трудно представить более сомнительную промышленность, нежели производство протезов. Когда я пытаюсь обо всем этом размышлять… нет, каждый раз мне начинает казаться, что вся эта история не более чем чья-то дурная шутка. Если бы я не узнал о существовании соперничества между двумя вашими фирмами, я бы, ей-богу, сказал моему начальнику: «Передайте дело кому-нибудь другому! Мне не совладать. Я не могу избавиться от впечатления, что надо мной просто-напросто потешаются».

— Ну а сейчас? — с иронией в голосе интересуется Патрик.

— Сейчас дела пошли получше, потому, что в основе столкновения лежит извечный конфликт! Монтекки и Капулетти. И мне даже немного начинает нравиться бурлескный характер борьбы. Изготавливай они карнавальные маски, и то вряд ли получилось бы смешней. Кстати, посмотрите…

И движением подбородка он незаметно кивнул в сторону вошедшей в комнату женщины лет тридцати, с аккуратно наложенным макияжем и одетую в тренировочный костюм.

— Это госпожа Гледис Мюллер! — отвечает Патрик сквозь зубы. — Она пришла заниматься физкультурой.

Женщина проходит мимо них, грациозная, улыбающаяся, но с походкой человека в скафандре.

— Обе ноги, — шепчет Патрик. — Попала под поезд во время сутолоки на вокзале в воскресный день… И разумеется, сейчас в протезах Кэррингтона.

Кларье молчит. Патрик внезапно подпрыгивает и оказывается верхом на одном из тренажеров.

— Она развелась, — продолжает он. — Борется изо всех сил, хотя в глубине души уже сдалась. Когда я посоветовал ей вновь выйти замуж, она сказала мне фразу, которая ударила меня как пощечина: «Вприпрыжку без ног за счастьем, нет, спасибочки!» В таких случаях, комиссар, приходится помалкивать! Но в каком-то смысле вы правы! Люди нашей профессии, вынужденные штопать и чинить людей, действительно как бы находятся между смехом и рыданием. Возможно, мы сейчас вместе — и Кэррингтон, и Стретчер — развиваем в обществе нравственную глухоту, постепенно заменяющую то чувство, которое называется состраданием. В конце концов, главное в жизни — не обращать внимания на те подручные средства, которыми приходится пользоваться. И что касается меня, комиссар, то я уже принял решение!

Он легко спрыгивает на землю и снова искренне смеется:

— Все, теперь пора браться за работу.

С усталым вздохом Кларье выходит вслед за ним.

— В этот час, — говорит Патрик, — вы можете встретить Мод в саду. Если вы собираетесь поговорить с ней о фирме «Стретчер», то это сейчас самое лучшее время! Она читает! А что ей, собственно говоря, еще остается делать?

Доктор Мелвилль прав. Кларье находит Мод возле небольшого бассейна, где плавают странные бесцветные рыбы, похожие на альбиносов. Девушка поднимает голову, но ни единым жестом, ни словом не приветствует гостя.

— Мне можно сесть? — спрашивает Кларье, указывая на скамейку.

Она по-прежнему молчит, и он садится, скосив глаза на приоткрытую книгу. Жид «Les Nourritures terrestres»[316]. Знаменитая фраза из романа приходит ему на ум: «Натанаэль, я научу тебя радоваться жизни». Мод носит без всякого сомнения, один из самых усовершенствованных в мире протезов. Он спрятан под джинсами, но, судя по тому, как натянута ткань, можно догадаться, что сделан он из твердого железа, далекого от мягких округлостей и гибкости живой плоти.

— Я вышла утром погулять, чтобы доставить удовольствие папе, — говорит Мод ровным безразличным голосом и выставляет вперед черный, лакированный ботинок протеза, изготовитель которого попытался придать известную элегантность ложной шнуровке.

— Миленький, не так ли?

Она вкладывает в свои слова весь сарказм, на который только способна.

— Пришли посмотреть на чудо техники? — продолжает она. — Будь я дома, я бы вам показала: нажмешь на кнопку, и вся эта штуковина в раз отщелкивается. Последняя находка папы… Обычная кнопка. Протез снимается как болотные сапоги рыболова. А вот чтобы поставить его на место, нужно потрудиться, причем вдвоем. Короче, потрясающее изобретение для борделей.

— Я прошу вас, не надо! — шепчет Кларье.

Мод дерзко смотрит ему прямо в глаза:

— Вы ничем не отличаетесь от остальных! Вы тоже испытываете ко мне жалость. Так бросают деньги в церковную кружку для пожертвований. Каждый торопится поскорее раскошелиться и уйти…

Он протягивает к ней руку, но девушка быстро отстраняется.

— Не трогайте меня!

Затем немного смягчается и добавляет:

— Вы ведь пришли ко мне вовсе не для того, чтобы переминаться с ноги на ногу. — Осознав двусмысленность сказанных ею слов, она смеется: — Извините, комиссар! Подобные словесные остроты вовсе не в моем духе. Выкладывайте быстренько, что вы от меня хотите?

— Я узнал очень много нового, — отвечает Кларье. — Мне ведь не было известно, что господину Кэррингтону приходится выдерживать нападки конкурирующей фирмы.

— Иными словами, не знали, что эти из «Стретчера» жаждут заполучить его шкуру? Разумеется! В Детройте все об этом знают. Но война еще в самом начале. Наскоки начались каких-нибудь пять лет назад. И знаете как?

— Слушаю.

— Это началось после войны во Вьетнаме. Некий Моррисон заметил, что, когда умирали искалеченные во Вьетнаме парни, их протезы приобретали скупщики металлолома, которые потом чинили их и продавали по приличной цене многочисленным инвалидам, потерявшим руки-ноги в различных передрягах. Постепенно стало ясно, что развивается стихийный рынок протезов. Если вас это интересует, я покажу вам статьи и фотографии из «Лайф»…

— Но Вьетнам длился достаточно недолго.

— Не сомневайтесь, всегда отыщется нечто похожее в другом месте. А чего стоят, например, эти ужасные паромы!

— А что паромы?

— Забыли об акулах?

Кларье аж всего передергивает от отвращения.

— Вы как будто смакуете все эти ужасы, — шепчет он.

Мод кидает на комиссара презрительный взгляд.

— Согласна, я несколько переборщила. Но вырезки из «Лайф» я вам все-таки передам.

Кларье встает и внимательно смотрит на Мод, чувствуя, что она притягивает его — еще бы: ведь Мод очень красива, — и одновременно отталкивает.

— Естественно, никто из компании «Стретчер» не пытался с вами связаться? — спрашивает он, чтобы хоть как-то оправдать свое присутствие возле девушки.

— Почему же, пытались. По телефону. Некий Конрад Хесслер сказал мне, что был бы рад встретиться со мной. Но я отказалась от знакомства.

— Однако ваш отец…

— А что отец! Вы небось с вашими полицейскими мозгами сразу подумали, что этот звонок предоставлял мне удобный случай свести с отцом счеты? Но только не таким способом! Не слушайте сплетен доктора Мелвилля! Патрик всего лишь рано состарившийся брюзга!

— Но подарки от него вы все-таки принимаете! — оборвал ее Кларье.

— Бонсаи, да! И по правде говоря, нас это обоих забавляет! Мы с ним общаемся посредством этих маленьких монстров. Но я хочу вам кое-что сказать, комиссар! Я никогда не позволю хозяевам «Стретчера» завладеть нашим центром, по мне так лучше его закрыть или вовсе разнести по кирпичику до основания. Хотя меня и нельзя назвать убежденной хранительницей устоев рода Кэррингтон, все-таки я Кэррингтон. Простите, мне хотелось бы дать слово несчастному Натанаэлю! Вот наградить его циррозом печени, вмиг отпадет необходимость обучать его радоваться жизни!

Мод вновь берется за книгу и перестает обращать внимание на Кларье. Тот некоторое время взволнованно и сострадательно смотрит на нее, а потом, кивнув головой и не дождавшись ответа девушки, медленно уходит. «То, что люди из „Стретчера“ обращались к Кэррингтону, — думает он, — это очевидно, двух мнений быть не может, но они пытались встретиться и с Мод, и с врачами. Да и с другими, без всякого сомнения! Враг находится близко. И что-то замышляет. Какую цену он может предложить за сотрудничество? Деньги? Это легко обнаружить! Какие-нибудь соблазнительные обещания? Недостаточно! Может быть, наоборот, он чем-то угрожает? Почему бы и нет! Антуан ведь умер под самым носом полиции. И нет оснований надеяться, что это не повторится».

Кларье направляется к приготовленной для него комнате. Она расположена под самой крышей, и он почти касается головой потолка, да еще где-то поблизости работает радио. Ему объяснили, что других свободных помещений нет. Правда, перед ним извинились, но все равно чувствовалось раздражение, видно, кому-то не нравится его постоянное присутствие в клинике. Комиссар рассеянно смотрит, как Марсель стелет ему постель. Марсель все делает очень ловко и быстро, не приставая к гостю с лишними разговорами. Но Кларье сам завязывает с ним беседу. Можно подумать, что он решил задавать всем подряд один и тот же вопрос. Но нет, Марсель никогда ничего не слышал об этой фирме. Как вы сказали: «Ла Тетчер?» Как — «госпожа Тетчер»?.. А, так это американская фирма!.. Нет, она никак себя не проявляла… Да, Марсель был на дежурстве, когда умер Антуан… На дежурстве, но он находился в другой части клиники. Его работа ведь состоит в обходе коридоров и палат по определенным часам. Ему надо успеть обойти всю клинику. Он может показать комиссару некоторые маршруты движения по центру, вывешенные в регистратуре. Хорошо! Хорошо! Кларье отпускает его, быстренько раскидывает по полкам содержимое чемодана, который ему принес услужливый Марсель, и торопится в свою очередь поскорее покинуть мансарду, где его не покидает ощущение, будто над ним все-таки решили слегка поиздеваться. Но раз с ним так обращаются, Кларье решает также отбросить всякую стеснительность и действовать решительно. Он намерен посетить еще одно место в клинике, куда до этого ни разу не заглядывал: комнату для массажа, расположенную рядом с гимнастическим залом.

Массажиста, крепкого сложения парня лет тридцати, все зовут Жоржем, и он тоже знает всех пациентов по именам. Когда комиссар вошел в комнату, он занимался с достаточно пожилой женщиной, но еще весьма соблазнительных форм. Стоящий рядом столик уставлен множеством различных флакончиков, тюбиков, баночек, Жорж быстро и уверенно берет то одно, то другое. Растирает крем на ладони, как стекольщик замазку. Затем пальцем подцепляет немного густой жидкости и начинает массировать спину пациентки. Старая дама недовольно ворчит:

— Жорж, вы так мне все кости переломаете.

Парень смеется и заговорщицки подмигивает Кларье:

— Вы можете говорить все что угодно, комиссар. Она глуха, как тетерев.

— А что с ней произошло?

— Ничего, — с безразличием отзывается Жорж. И легонько похлопав женщину по резко выступающим ребрам, добавляет: — Все насквозь прогнило. Остается только ждать, когда все само собой разрушится. Эй, мамаша, поворачивайтесь, чтобы я мог заняться вашими былыми красотами.

— Печальное зрелище! — проговорил Кларье.

— Погодите ее жалеть! — восклицает массажист. — Я ведь ей не какую-нибудь завалящую мазь втираю в спину, а препарат доктора Аргу. Снимает всякие неприятные ощущения, как будто вам кто-то постоянно дует на больное место. Наши пациенты, поверьте, получают сполна за свои денежки.

— А вы слышали о фирме «Стретчер», вашем конкуренте?

— Смутно. В праздничные дни сюда заходил один ветеран, инвалид войны, которому понадобилось подправить протез. Американский. Дрянь жуткая. Патрон сам занялся починкой, и я слышал, как он произносил это название, как вы там сказали… Тетчер, что ли?.. Но они говорили по-английски, так что я ни черта не понял.

— А это и впрямь был плохой протез?

— Хуже и представить нельзя. Резиновые части совсем потрескались. Извините, старуха начинает задыхаться, если долго на животе лежит. Все, бабуля, можете вставать!

Кларье отправляется назад к себе в комнату, но по дороге встречает Марселя. Куда ни пойдешь — всюду он, можно подумать, что он никогда не спит. Марсель издали машет ему конвертом:

— Это вам, комиссар. От мадемуазель Кэррингтон.

В конверте лежат два рекламных рисунка, по всей видимости, из «Лайф». Кларье останавливается, чтобы разглядеть их получше. Первый изображал мужчину со спины, показывавшего украдкой тот предмет, что он держал руками, причем по выражению его лица было видно, что это в лучшем случае порнографический снимок. Надпись в вылетающей изо рта облакообразной бляшке гласила: «Купил новейшей модели. Говорили супер! А его на один раз едва хватило!»

На другом рисунке, а точнее, сильно подретушированной фотографии — комиссионный магазин, но необычный, одни только протезы, причем все свалено в одну кучу: руки, ноги, ортопедическая обувь, аппараты для поддержания головы, какие-то странные предметы, рухлядь, годящаяся разве что на свалку. Возле прилавка нарисована женщина с высоко задранной юбкой, а перед ней, на коленях, служащий магазина, измеряющий гибким метром покупательнице бедро. Рядом виднеются две таблички. На одной написано: «Распродажа». На другой, воткнутой в гору всевозможных искусственных частей тела: «Сдается напрокат». Лишь засунув вырезки обратно в конверт, Кларье замечает приписку Мод: «Господину комиссару, хотите — верьте, хотите — нет!»

— Верю! — печально шепчет он. И уже в который раз повторяет: — И подумать только, что все это свалилось именно на меня!

Комиссар уже знает, чем он сейчас займется: спрячется от всех в библиотеке и напишет очередной отчет. Только вот проблема: как его закончить?

Дорогой друг! Кассета расскажет тебе гораздо больше о том, что происходит в клинике, нежели любой отчет. Не бойся, ты его все равно получишь, и это будет нормальный отчет, составленный по всем правилам, однако самое важное будет там скрыто за деревянными фразами, которыми мы привыкли пользоваться в таких случаях. Как наиболее точно выразить мою растерянность? Ты отправил меня в своего рода параллельный мир, где мне никак не удается отыскать знакомые ориентиры. Ибо нет клиники Кэррингтона, а есть небольшое замкнутое государство Кэррингтона, где столько всего понаворочено: и самоотверженность и эгоизм, и бескорыстие и жадность, а главное — разум и равнодушный цинизм. С одной стороны: борьба против боли, последняя схватка перед смертью. Весь персонал днем и ночью борется за поставленную перед ними цель, и возглавляет борьбу доктор Аргу, известный своими изысканиями в области болеутоляющих средств уже не только в пределах Франции, но и за рубежом. С другой стороны (и тут мы погружаемся в сферы паранойи): инженер Кэррингтон, мечтающий о монополии на рынке «разнокалиберных», если употребить местное словечко, протезов. Жажда барышей сочетается здесь с подлинным человеколюбием, поскольку действительно, как никогда раньше, велика необходимость искусственных конечностей и ортопедических приспособлений! Загляни, если станет любопытно, в статистические сборники: в начальный период массовых отпусков ежедневно гибнет около ста пятидесяти человек, а еще несколько сотен получают ранения различной степени тяжести, причем пятидесяти-шестидесяти из них требуются протезы! Таким образом, совершенно ясно, что такой лечебный центр, как клиника Кэррингтона, занимается серьезным, важным делом, и его сотрудникам необходимо и дальше двигаться по избранному ими пути. К сожалению, законы рынка плюс личные амбиции толкают Кэррингтона к созданию на основе клиники в союзе с прочими аналогичными американскими учреждениями международной корпорации, которая полностью подчинит своей власти производство этой уникальной продукции. В настоящее время он ведет ожесточенную борьбу с производителями конкурирующей фирмы, «Стретчер манюфактюрин компани» (чей центральный офис находится в Чикаго). И американцы за счет применяемой ими тактики демпинга, похоже, берут верх. Представь протез по цене сандалеток. Разумеется, все это печально, но дело крепко стоит на ногах, да простится мне неуместная острота. Стретчер стремится во что бы то ни стало выйти наевропейский рынок. Видимо, хотя никаких подтверждений тому пока найти не удалось, у них в Байе есть свой человек, и операция по уничтожению центра Кэррингтона уже началась (смотри отчет, страницу 6). Антуан мертв. Кто после него станет очередной жертвой? А если разразится скандал, от клиники и пустого места не останется! Зло, подобно ядовитому растению, оплетает своими корнями медицинское учреждение, достойное нашего самого искреннего уважения. Может быть, ты помнишь фильм «Третий человек», где мафия как раз накануне войны накладывает свою руку на производство пенициллина. Ну так вот, история повторяется, с тем отягчающим обстоятельством, что никому и в голову не придет, что можно грабить тех, о ком как-то не принято особенно много говорить, — инвалидов. На этой печальной ноте я и закончу свои размышления. Ни среди соратников Кэррингтона, ни среди его противников вряд ли сыщутся отъявленные подлецы. Эти люди просто заняты любимой игрой, только и всего! Но играют они со страстью, похожей на наваждение. Никто уступать не намерен. А мне нужно встать между ними. Итак, признаюсь откровенно… Я не знаю, как браться за это дело. Не может быть и речь о том, чтобы допрашивать находящихся здесь людей, что готовятся отойти в иной мир! Или тех, кто ждет чашу с эликсиром в надежде, что тот избавит их от боли. Или же тех, кто учится владеть — но ценой каких потрясений! — своей новой непослушной рукой или ногой. Что до персонала клиники, то это глухая стена, выложенная из улыбок. Все всегда замечательно. Взять того же доктора Аргу… А Кэррингтон? Он находит спасение в бутылке вина или в своих инструментах, напоминающих инструменты часового мастера. Когда я иду по коридору, сзади и спереди только и слышится: «Гляди-ка, полицейский!» Да-да, старина, поверь мне! Что за странная у нас с тобой профессия! Я, конечно, не скажу, что хотел бы оказаться в шкуре полицейского-супермена: «Всем оставаться на местах!», «Один шаг, и я стреляю!» — и всякие прочие идиотизмы, так часто встречающиеся в комиксах. Но мне хочется чувствовать по отношению к себе чуть побольше настоящего уважения! Здесь я обрываю элегию опечаленного комиссара! Пока, Шарль! Жду дальнейших приказов, господин дивизионный комиссар.

Кларье.
P.S.: Кэррингтон пользуется большими денежными средствами, поступающими в качестве добровольных пожертвований от благодарных пациентов. Но ничего незаконного! И еще: хотя клиника на скудость казны пожаловаться не может, ее гостеприимство стоит весьма и весьма недешево. И опять не возразишь!

Глава 9

Надо быть настороже, думает Кларье. Что за неожиданное приглашение в десять часов утра… Не собирается ли Кэррингтон открыто начать против него военные действия? Однако тот настроен весьма миролюбиво и напоминает скорее человека, который вознамерился извиниться за допущенную бестактность. Не успел войти комиссар в комнату, как тотчас: «Устраивайтесь поудобнее», «Сигару?», улыбки и неизменный кальвадос.

— Вы, верно, подумали, комиссар, будто я старый невежа, настоящий медведь или, хуже того, что меня раздражает проводимое вами расследование. Вовсе нет. Если я и отгородился от всего мира, то только для того, чтобы никто не отвлекал меня от работы, но теперь я рад сообщить вам, что она подходит к концу… Выпейте немного вина, доставьте мне такое удовольствие!

Кэррингтон наполняет вином два бокала и придвигает свое кресло поближе к Кларье.

— Вас, кажется, интересует мой конфликт с фирмой «Стретчер»? Мне рассказала об этом Мод.

— Да, это так. Мне показалось, что ваша дочь настроена крайне враждебно против…

— О, вы абсолютно правы, комиссар, — перебивает Кэррингтон. — Настроена против всего мира? «Стретчер», я, клиника, вы, жизнь, и она, наконец… Мод, по сути дела, осталась маленькой девочкой, которая пытается отыскать свою мать.

Кларье поднимает руку, чтобы возразить.

— Ах, оставьте!.. — вздыхает Кэррингтон. — Она вбила себе в голову, что я первопричина всех ее напастей, и каждый день с редким упорством и я бы даже сказал — с жестокостью, очень надеюсь, неосознанной, стремится выдумать для меня какое-нибудь новое наказание. Отчего, вы думаете, я вкладываю столько сил в работу? А все оттого, что я мечтаю создать такой протез, который бы смог в полной мере вернуть ей все радости нормальной жизни. Но она от всего отказывается. Она не в состоянии выбраться из своего добровольного одиночества, как окровавленный водитель из нагромождения искореженного металла.

Кэррингтон долго держит бокал возле рта и небольшими глоточками пьет вино, видимо, стараясь отогнать подальше охвативший его приступ тоски, а затем вновь поднимает глаза на Кларье:

— Вы думаете, что я старый эгоист, закореневший в своих причудах. Спорить не буду, вы правы, я действительно старый эгоист. Я трачу жизнь — или, вернее, то, что мне от нее осталось, — на всевозможные проекты, позволяющие мне убивать время и стареть, так чтобы душа моя не слишком бунтовала и не впадала в отчаяние. Однако я попросил вас прийти вовсе не для того, чтобы поплакаться в жилетку. Мне хочется, чтобы вы знали, как проходит мое соперничество с другой фирмой. Теперь я абсолютно уверен, что победа будет на моей стороне. Идемте, я должен вам кое-что показать.

Кэррингтон залпом допивает вино и чуть ли не силой тащит Кларье за руку в расположенную рядом мастерскую. Там комиссара встречает женский манекен, одетый весьма фривольно: в лифчик да трусики с поясом для подвязок. Правая его рука грациозно изогнута, а нога приподнята таким образом, чтобы рука находилась поближе к поясу. Подобно фокуснику, одним движением руки Кэррингтон быстро нажимает на расположенную на спине манекена кнопку-пружинку, и левая нога тотчас оказывается в его руках. Кэррингтон с сияющим от счастья лицом протягивает протез Кларье, будто решил преподнести его комиссару в дар, и взволнованным голосом начинает рассказывать:

— Целый год мучительных поисков! Титан, стекловолокно, специальная резина, сделанная под парашютную ткань телесного цвета. Такой протез надевается и снимается так же легко, как нижнее белье. Что касается цены… я еще не знаю. Это будет зависеть от Мод. Разумеется, достаточно высокая цена, потому что этот протез можно изготавливать только небольшими сериями. Но если Мод согласится взять на себя рекламу протеза, я даже соглашусь потерпеть небольшие убытки, настолько мне будет приятно, что ей наконец-то хоть что-то пришлось по вкусу. Предыдущая модель имела один большой недостаток, помните? Была видна ее «начинка». А здесь совсем другое дело, нога как нога, и даже бедро совершенно нормального вида. Я снял мерки с тела мисс Канады. Представьте себе Мод с таким протезом: он ей обязательно понравится.

«Пошло-поехало! Он постепенно свихивается!» — думает про себя Кларье, а вслух отвечает:

— Вполне возможно, он ей и понравится! Я никудышный судья в этом вопросе. А вы уже рассказывали ей о нем?

— Пока еще нет. Мне хотелось сперва узнать ваше мнение, и именно потому, что вы не специалист. Вы обыкновенный человек, как бы выхваченный из толпы, а это как раз и должно в первую очередь понравиться человеку из толпы. Именно с этим протезом я собираюсь победить «Стретчер».

Кэррингтон осторожно берет сделанную им и впрямь изящную женскую ножку и мягкими, плавными жестами, ни дать ни взять великий кутюрье, шпок! — насаживает ее на туловище манекена под поясом, а затем, достав платочек, обтирает губы, будто проделанная операция оказалось для него слишком трудной и заставила изрядно попотеть. Затем оба молча возвращаются в гостиную. Внезапно Кэррингтон обращается к комиссару полушепотом, будто решив поделиться с ним неким секретом:

— Теперь я смогу обойтись без доктора Аргу! Разумеется, он мой старый фронтовой друг, но между нами, чересчур любит женщин. Я придумал этот протез, чтобы разрешить проблему фиксации аппарата на культе. Моя система позволяет избежать ненужной возни.

Кэррингтон наливает себе новую порцию кальвадоса и что-то шепчет, но так тихо, что Кларье ничего не расслышал. С легкой опаской, а вдруг его вопрос покажется слишком нескромным, Кларье спрашивает:

— А вы не собираетесь как-нибудь соединяться со «Стретчером», скажем, устраивать холдинг?

— Ни за что на свете! — взрывается Кэррингтон. — И кстати, я уже принял меры предосторожности. Я рассчитываю организовать филиалы моей компании в Турине и Милане, что даст мне возможность разделить компанию пополам: одно ответвление, со всеми дополнительными службами, будет специализировано на изготовлении лечебных препаратов, снимающих различные виды боли, а второе займется исключительно производством протезов, так, чтобы бороться со «Стретчером» на равных. Я рассчитываю также прибегнуть к наиболее действенным рекламным трюкам, например, автомобильным конкурсам красоты, представляете? Пляж и девушки-инвалиды в бикини… И лучше всяких слов ясно, что протезы Кэррингтона позволяют легко и свободно управлять машиной. А почему бы не устроить презентации новых коллекций, в доказательство того, что современные протезы не чужды моде и любви к роскоши? Приобретайте протезы под цвет ваших вечерних платьев! А чем плоха наша старая идея выпускать часы с заложенной внутрь программой режима дня? Почему бы, спрашивается, и нет!

Кларье предпочитает не нарушать монолог своего визави. Зачем опровергать и спорить? Проще подождать, пока фантазии не иссякнут сами по себе.

— Передайте вашему начальству, — продолжает тем временем Кэррингтон, — что мне нечего скрывать. Доктор Мелвилль недавно пытался убедить меня, что смерть Антуана якобы не естественная, а кем-то подстроена. Что за ерунда! У бедного Патрика явно мозги сдвинулись набекрень: все ему не то, все ему не так, и я знаю, что он очень дурно влияет на Мод. Но к счастью для нас и на его беду, у него скоро истекает срок контракта с клиникой. Еще немного выпьете, комиссар?

— Нет-нет… Спасибо.

Аудиенция закончилась. Чисто американское теплое рукопожатие на прощание. «Бедному Патрику теперь придется изрядно постараться», — думает комиссар. В голове у комиссара роятся самые противоречивые чувства и мысли. Неожиданно он замечает идущего к нему навстречу доктора Мелвилля.

— Я ждал вас, — говорит тот. — И что он сказал, этот старый козел? Заперся на ключ, забаррикадировался, несколько дней уже не видать. Я уже даже волноваться начал. Не зайдете ли ко мне, если у вас найдется пара свободных минут? Слава Богу, отделение завтрашних жмуриков сегодня на редкость спокойно, так что можно перевести дух.

Кларье понимает, что доктору хочется поболтать, грешно этим не воспользоваться.

— А как ваши дела с Мод?

— А разве узнаешь! — качает головой Патрик. — Она на меня все время кричит, даже не знаю почему. Я хотел ей показать ливанский кедр, чудо из чудес, крепкий ствол, превосходная листва, символ вечной силы, а по высоте не более морковной ботвы. Отказала! И без всяких объяснений. Кедр так и остался возле двери на коврике. Хорошо еще, что эта сволочная такса старухи англичанки не пописала на него.

— А нельзя ли запретить содержать в клинике собак?

— Присутствие рядом четвероногого друга помогает расставаться с жизнью. Больным нравится, например, думать о том, что собаки живут недолго. Это их утешает. Вот, скажем, мамаша Дьедонэ-Балавуан! Девяностовосьмилетняя карга, а цеплялась за жизнь, как лобковая вошь за волосенки! Когда она услышала, что ее пудель четырнадцати или пятнадцати лет переживет хозяйку лишь на несколько месяцев, она пришла в восторг, ведь у нее появилась надежда на близкое счастье: она тотчас увидела себя гуляющей среди райских кущ с собачушкой на руках. И что вы думаете, тут же — хлоп! — и померла без всякого скандала и особо не привередничая.

Кларье не смог удержать улыбки:

— Ну у вас и работа!

— Приходится, — отозвался Патрик. — Прежде люди верили в Чистилище, в переселение душ, в продолжение жизни по ту сторону добра и зла. Им хотелось отправиться туда, чтобы собственными глазами увидеть все обещанные чудеса. А сейчас — пустота. Поверьте, нелегкое это дело подготавливать умирающих к уходу. Они подобны зябким купальщикам, что без конца пробуют воду пальчиками ног и твердят, она-де слишком холодная…

— Замолчите, — не выдержал Кларье. — Неужели для вас не осталось ничего святого?

Патрик остановился посреди коридора и недоуменно пожал плечами:

— Святое? А что это такое? Но вы, кажется, говорили о Мод. Уверяю, не стоит ее жалеть. Она имеет все, что ей нужно, и все домашнего изготовления: религию, веру, мистические бредни, вдохновение. Она не ратует за изгнание англичан из Франции, но фирму Кэррингтона вышвырнула бы с превеликим удовольствием. Вы наверняка голову готовы отдать на отсечение, что это она отправляет анонимные письма!

— О, доктор, как вы можете…

— Более того, — шепчет Патрик на ухо комиссару, — на вашем месте я бы отпустил сиделок, которых вы держите под замком, и занялся бы Мод. Смерть Антуана славненько ложится на ее идеи нового крестового похода.

— Да это просто донос какой-то, честное слово! — возмущается комиссар.

— Ничего подобного! Я от всей души люблю ее! Но как избавиться от профессиональной привычки следить за моим постоянным противником — неврозом, в чьей душе он бы ни обосновался. Но не буду отнимать ваш хлеб. Поразмышляйте! Сопоставьте факты… А потом приходите ко мне, потолкуем. Удачи, комиссар!

И хотя Кларье терпеть не может, когда кто-то дает ему советы, на этот раз он вынужден признать, что доктор Мелвилль, вполне возможно, недалек от истины. Пока у всех его четырех подозреваемых крепкая защита, слабых мест не видно! Кларье отправляется в библиотеку, в надежде, что там никто ему не помешает поразмышлять над мучившей его загадкой. Боль настолько властно и полно завладевает временем человека, что совсем не оставляет места для отвлеченных размышлений, а потому библиотека — единственное место клиники, где можно побыть одному. Размышляя таким образом, Кларье устраивается за столом и говорит себе: «Начнем разбираться! Теперь у меня на руках есть все данные для решения загадки. Сперва очертим границы. Вражда двух промышленников — конкурентов соперников. Важная деталь: Кэррингтон со своими планами открытия новых лечебных центров в Италии еще сильнее навалится на свою дочь. Мне кажется, она о чем-то догадывается, похоже на то. А значит, понимает, что у нее в запасе довольно мало времени, чтобы попытаться как-то противостоять Кэррингтону. Чтобы добиться цели, ей необходим скандал, способный привести клинику к разорению. Итак, рабочая гипотеза: Мод решает убить Антуана. Почему именно его? Да потому, что он, во-первых, самый уязвимый, а во-вторых, потому, что подозрительные обстоятельства его смерти могут привести к полицейскому расследованию, а значит, и вызвать громкий шум. Доказательства тому уже налицо: я сижу здесь, а газетчики неистовствуют. Хорошо. Пока все сходится. Существует и некая тайна: смерть Антуана, возможно, потянет за собой покаянные исповеди… Доказательство: четыре сиделки прячутся за объяснением, обращенным к общественному мнению: им, видите ли, невмоготу видеть страдания безнадежного больного. Валери устраивает фатальный сердечный приступ, и три ее напарницы без всяких колебаний встают на ее сторону. А раз так, то впереди мерещится судебное дело: имеют ли право врачи клиники Кэррингтона практиковать эвтаназию? Мод с ее неизбывной ненавистью такой ход событий устроил бы как нельзя больше. М-да!..» Кларье ходит кругами по комнате, позвякивая ключами в кармане и рассеянно почитывая названия книг. Много английских, много детективов, — это, возможно, единственное по-настоящему действенное лекарство против не очень сильной, но устойчивой боли, но есть и более серьезные произведения, даже Бергсон, видно попавший сюда после какой-нибудь массовой книжной распродажи. «М-да! — снова повторяет Кларье, допустим, что доктор Мелвилль прав, тогда нужно доказать, что Мод обладает каким-либо способом давления на Валери, первую ночную сиделку, как раз ту, действия которой, независимо от того, какие у нее были на то причины, привели к смерти Антуана. А дальше — провал. Никаких денег за свой поступок Валери не получала. Это доказано. Да и другие тоже. В гости к Мод Валери никогда не ходила. Они вообще редко виделись, ведь сиделка в основном работала по ночам. Имелась, правда, одна гипотеза, но совершенно дикая. В двадцать два часа в палате находился доктор Аргу, дававший указания Валери. Теоретически он мог, прежде чем уйти, изменить сток жидкости в капельнице… Одно лишь быстрое движением на ходу… Но тогда ничего не понятно… В этом случае доктору нужно было как-то отвлечь внимание сиделки. Зачем? Он ведь нуждался в Антуане для своих работ. Ерунда какая-то получается! Ерунда ерундой, если только не… — И снова круги по комнате. — Если только доктор Аргу не осознал, что его поиски зашли в тупик. Универсальное болеутоляющее средство, возможно, точно такая же утопия, как и философский камень. И зачем тогда продлевать бесплодные мучения? Почему бы не покончить с бесплодной работой, но постаравшись избежать публичного признания своих заблуждений? А так все славно: Антуан исчезает, и Аргу, изобразив отчаяние, подает в отставку. Кстати, а что, если он уже написал прошение, а отдать его просто не смог, поскольку Кэррингтон заперся у себя в комнате? — задается вопросом Кларье. — Если в ближайшие часы доктор Аргу объявит Кэррингтону о своем решении покинуть клинику, появится более чем веский повод его подозревать. — Кларье презрительно кривит рот, благо мимика у него богатая! — Нет, все эти рассуждения гроша ломаного не стоят! Вряд ли в тот момент, когда Кэррингтон собрался строить новый лечебный центр в Италии, доктор надумает покинуть свой пост, ведь именно у него наилучшие шансы оказаться тем человеком, которому будет поручена задача создания новой клиники! О, Господи, — сердится Кларье, — выбор подозреваемых у меня невелик. Кто же работает на компанию „Стретчер“? Удастся ли найти того — или ту? — кто убил Антуана? — Комиссар мысленно выстраивает перед собой подозреваемых, будто собираясь их расстрелять. — Тут и Валери с ее подругами, и Аргу с Мелвиллем, и Уильям Кэррингтон с Мод… Вроде бы все. Сиделки? Нет. Ими кто-то управлял, это ясно. Аргу? Тоже нет. Мелвилль? А что, возможно, и Мелвилль, особенно если он пребывает в сомнениях, продлят ему договор или нет. А потом, этот парень, похоже, не знаком с угрызениями совести. Однако его не было в палате в тот вечер, когда умер Антуан. Как, впрочем, и Кэррингтона с дочерью. Хотя Кэррингтон мог пообещать Валери быстрое продвижение и увеличение зарплаты. Допустим… но Кэррингтон не стал бы писать самому себе анонимные письма. Что же тогда? У кого есть причина нападать на центр?» Представленная в таком виде загадка не имела решения!

В бессильной ярости Кларье бьет ногой по воздуху, повторяя про себя: «Надоело, надоело, надоело!» Потом столь же быстро успокаивается: поскольку они тут в клинике все как один психи, думает он, расположим их в порядке возрастания странностей. «В первую очередь возьмем Кэррингтона, несомненного филантропа с замашками тирана. Если я правильно понимаю ситуацию, он, сам того не зная, толкает свою дочь на крайности. Кто знает, не готова ли она на любые меры, лишь бы ускользнуть из-под его власти. И выходит, что среди подозреваемых номер один — Мод. А почему бы самого Кэррингтона не поставить в этом списке под номером два? Разве нельзя предположить, что он жаждет порвать со всем, что окружает его здесь, чтобы начать все заново и уже с другим персоналом? Так… кого же поставим под номером три? И сомневаться нечего — Аргу, ожесточенного собственным поражением (но прежде чем развивать дальше эту версию, прежде, конечно, хорошо бы убедиться, что доктор действительно потерпел фиаско в своих честолюбивых планах!). Номер четыре: Патрик Мелвилль, чистой воды анархист… Что касается сиделок, они в счет не идут, так как являлись в этой игре лишь марионетками в чужих руках. — Нить размышлений Кларье рвется, но он быстро соединяет оборванные концы новым поворотом мыслей и опять задумывается… — Черт побери, ему во что бы то ни стало нужно понять связи, соединявшие всех его персонажей! И кстати, ни одного положительного! Кэррингтон точит зуб против Мод. Мод сердита на Мелвилля (о чем красноречиво свидетельствует крошечный кедр, оставленный без внимания на коврике возле двери). Мелвилль ругает почем зря свою работу. Аргу принимает в штыки все на свете, что не относится к его универсальному эликсиру. И даже четыре девицы-сиделки настроены против всех умирающих, за которыми им приходится ухаживать ночь за ночью, до тех пор, пока несчастные не умрут. Ну что же, — думает Кларье, — пока всего этого недостаточно. Все эти мелкие проявления желчности лишены страсти, а мой тридцатилетний практический опыт давно меня научил, что только настоящая страсть рождает преступление. Каждый из моей четверки подозреваемых скован жизнью и замкнут в своем мире!

Насильственная смерть Антуана далека от настоящего преступления! Ведь ее механизм напоминает распрямившуюся пружину, и это скорее жест тоски, досады, дурного настроения, нежели продуманное действие жаждущего крови злодея. Мне бы лучше поручили расследовать какое-нибудь тонко задуманное и лихо совершенное убийство».

Кларье вздрагивает. Докатился! Он уже начал думать и говорить на манер Патрика. Но от правды не скроешься! Люди вязнут в тине нереализованной мести. Внезапно Кларье надоедает тупо сидеть на одном месте и чувствовать себя ни на что не годным. Он и не заметил, как стемнело. Включив светильник на потолке, комиссар вновь задумался, но уже над проблемой совершенно иного рода: чем заняться сегодня вечером. Может, отправиться в город? И тут же раздумал. Байе в восемь часов вечера — бррр!

— Ах, извините, господин комиссар! Я подумал, что кто-то забыл погасить свет.

Это Марсель, как всегда преисполненный трудового рвения, обходит свои владения. Он явно доволен, что встретил собеседника.

— Собачья погода! — говорит он менторским тоном. — Когда ветер с юга, тут совсем паршиво делается.

— Никак не пойму, когда вы отдыхаете? Куда и в какое время ни пойдешь, всегда на вас наталкиваешься!

Марсель напускает на себя скромный вид.

— А мне никогда не хочется спать! — объясняет он. — Это у меня после войны осталось. Я находился здесь, в городе, в 1944-м. И до сих пор ничего забыть не могу. Сколько доктор Аргу со мной ни возился, все напрасно. Почти никогда не сплю.

— И не устаете?

— Нет.

— А вам все это нравится?.. Обходы?.. Дежурство?

— Да, очень. Центр строился на моих глазах. Как и для господина Кэррингтона, клиника — мой дом. А сами знаете, стоит к чему-то привыкнуть, как…

— Мне говорили, что вы не прочь поболтать во время ночного дежурства с сиделками!

— О, господин комиссар, это неправда! Я люблю смотреть на наших молоденьких медсестер, но далеко это никогда не заходит. Откуда у меня свободное время? Мне ведь все уголки обойти надо, а тут такая прорва коридоров! А потом, за всем еще проследи! У нас ведь есть больные, что вставать иногда могут, так за ними глаз да глаз нужен! Я уж не говорю о тех, кого хлебом не корми, дай только по коридорам пошастать.

— Кто, например?

— Мадемуазель Мод частенько бродит. Мучается, бедная девочка! Только не говорите ей об этом!

— Разумеется, нет. Меня это не касается.

— Но встречаются и такие, что вроде лунатиков, таких я нежненько под ручки и спать укладываю.

— Но ведь есть, наверно, в клинике специальная медсестра, которая вам должна помогать?

— То есть, то нет, по-разному. Людей не хватает. А работяга Марсель всегда на подхвате. Патрон мне хорошо платит! Жаловаться грех! Мало кто это знает, господин комиссар, вам скажу, в таком центре, как этот, самая страшная болезнь — бессонница. Тебе больно, а заснуть никак не получается, несмотря на все микстуры, лекарства и все прочее. По ночам я иногда нахожу наших пациентов, которые, как ребятишки, украдкой курят в туалете. Ну, посердишься на них, а без этого нельзя! Бывает, некоторые плакать начинают, когда я у них сигареты отберу. Разве я ночным сторожем работаю? Нет, я сестра милосердия, вот как меня называть надо. Ладно. Это я шучу. Вы уходите, господин комиссар? Тогда я свет потушу. У них тут у всех просто мания какая-то повсюду лампы зажженные оставлять.

— Это вы, я полагаю, прибрали мою новую комнату?

На лице Марселя изобразилось огорчение.

— А я им тогда говорил, что не годится такая клетушка для такого человека, как вы. Но ничего другого не нашлось. Сейчас слишком много людей в клинике. А сейчас вам получше будет. Я все ваши вещи аккуратненько, как мог, собрал и отнес. Через час, как только полковника Марея похоронят, мы вам и телефон подключим. А у него хорошая комната, все есть, чтобы гостей принимать.

— Если я правильно понял, — воскликнул Кларье, — я займу комнату умершего?

— И чего такого! — протестует Марсель. — Я успел и почистить там, и комнату как следует проветрил. Так что не беспокойтесь. Однако я вам советую, перед тем как спать будете ложиться, снотворное принять, потому как ваш сосед справа балует иногда. Это бывший баритон из Тулузы. Голосок у него до сих пор о-го-го!.. Потом расскажете… Он страдает болезнью Алзхеймера и не всегда хорошо соображает, что делает. Но привычка выступать осталась! Как говорится, вторая натура. Время от времени ему мерещится, будто его на бис вызывают. Вот ему и приходится выходить к публике, раскланиваться… но всегда в одно и то же время, между одиннадцатью и полночью.

— Да ничего страшного, пусть выходит к своей публике, пусть раскланивается, мне это нисколько не помешает!

— Да, но иногда ему приходит в голову, что нужно бисировать… Обычно он исполняет арию из «Кармен». Или же какую-нибудь ахинею понесет…

— Да, я понимаю, — сухо прервал своего собеседника комиссар. — Ну что ж, если он меня разбудит, тоже отправлюсь гулять по коридорам этой странной клиники.

То ворча, то улыбаясь, Кларье вернулся к себе на чердак. Телефон еще не подключили. От нечего делать комиссар переставил столик на другое место, тот начал немного качаться, потом, отдернув занавеску в цветочек, проверил, хорошо ли работают краны рукомойника, поиграл немного моделью пульмановского вагона (чтобы открыть дверцу стоявшего за ним шкафа, нужно отодвинуть вагон в сторону), а в завершение стукнулся головой о фарфоровый абажур лампы. Ругнувшись для проформы — чем долго ворчать, лучше вздремнуть немного, — Кларье наконец тяжело опускается в широкое кресло, которое Марсель откопал Бог знает где! Скорей бы полковник Марей добрался до места назначения!

Кларье настолько устал от всего увиденного и услышанного за день, что, когда пришла пора ужинать, не нашел в себе сил спуститься в столовую. Он дает себе слово завтра же посидеть в ресторанчике «Отважный петух», адрес которого ему дал дивизионный бригадир, а сам звонком вызывает дежурную медсестру, в конце концов, он имеет право требовать, чтобы о нем позаботились. Ждать ему пришлось две-три минуты, не более. Раздался стук, дверь открылась, и Кларье не удержался от удивленного возгласа: «Как? Опять вы!»

На пороге стоял Марсель, любезный, улыбающийся.

— Чего-нибудь не хватает?

— Нет, все великолепно! — говорит Кларье. — Но мне хотелось бы немного поесть. Можно где-нибудь отыскать бутерброд?

Марсель весь расцветает от счастья и тотчас рвется услужить:

— Все, что угодно, господин комиссар. Вам повезло. На госпожу Галлардон дю Мюрай, что у нас на втором этаже, напал вечный голод. С той поры, как потеряла дочь, ест без остановки. Все, что под руку попадется! Доктор Мелвилль, — он ее лечит, — говорит, что это у нее стресс так выражается. Я чего слышал, то вам и повторяю. Сам я в таких вещах ни фига не смыслю. Зато хорошо вижу, как она жрет, настоящая саранча! У нее в палате буфет всегда битком набит всякой всячиной: тут тебе и курочка, и пирожные, и бутерброды. Доктор думает, что, если у нее перед глазами всегда будет много еды, она успокоится и в норму войдет. А пока этого не случилось, все лишнее нам достается. Так что можете не стесняться! Вам курочки принести, белого мясца? Или свининки? Лично я советую вам поесть паштетика из гусятины! Госпожа дю Мюрай сама-то паштет в рот не берет, потому что дочка ее, покойница, его очень любила, а это немного портит бедняжке аппетит. Вот почему ее в основном гусиным паштетом и снабжают: так доктор велел. Коли дело не пойдет, придется лечить гипнозом, всякие там махинации перед глазами делать.

— Спасибо, Марсель! Вы меня очень выручаете! — вздыхает Кларье. — Тогда два бутерброда на ваш вкус, вот, держите.

— Ой! Да что вы! Да зачем? — восклицает Марсель, увидев протянутую ему комиссаром стофранковую купюру. — Большое спасибо!

Он по-хозяйски снимает телефонную трубку, слушает.

— Включили! Гудки пошли. Представляю, что бы здесь творилось, кабы я за всем не следил. — Марсель еще разок окидывает взглядом комнату. — Вам не нужно дополнительного одеяльца, господин комиссар? Если понадобится, позвоните мне тогда, я буду в регистратуре. Да, чуть не забыл, а пить что будете?

— Минеральную воду.

— Запомнил. Вам все принесет Иоланда. Но если чего нужно, то обращайтесь ко мне. Наши девочки, хотя все сплошь с дипломами, дуры такие, что не приведи Господь. Ну, спокойной ночи, господин комиссар!

Глава 10

Кларье проснулся от громкого звонка. На ощупь нашел свой дорожный будильничек. Двадцать минут третьего! Но звонок почему-то не стихает. Это же телефон! Что за безобразие! Звонят по ночам! Еще не проснувшийся окончательно Кларье снял трубку.

— Кто говорит?

— Это я… Марсель!

— Вы что, с ума сошли?

— Приходите скорее, комиссар. Доктор Аргу умер.

— Что?!

— Да, вот. Убили…

— Откуда вы звоните?

— Из его комнаты. Обхожу больницу, вдруг смотрю — дверь приоткрыта.

— Давно это было?

— Нет. Только что.

— Ни к чему не прикасайтесь. Иду!

Кларье хватает домашний халат. «Этого можно было ожидать! — думает он. — Но что за невезение!» Выуживая из-под кровати заблудившийся шлепанец, комиссар вдруг ясно представляет всю тоскливую панораму предстоящего дня, заполненного хлопотами: нужно предупредить префектуру, главного прокурора, вызвать судебно-медицинского эксперта, провести опознание и осмотр трупа… Да, надо не забыть попросить в комиссариате людей на подмогу, перекрыть вход в клинику. Сейчас главное — никаких журналистов! И наконец, позвонить дивизионному бригадиру. Потом все-таки Мелвиллю. И еще Кэррингтону, впрочем, возможно, ему лучше первому. Получается солидный список имен. А пока бежал по коридору, где, по словам Марселя, прогуливаются по ночам некоторые страдающие бессонницей больные, комиссар добавил к списку еще два-три имени, в том числе своего инспектора — малыша Каррера — этого надо будет вызвать как можно быстрее. Марсель ждет комиссара перед дверью квартиры Аргу. Кларье замечает, что ночной сторож одет в тренировочный костюм, почему-то с надписью «Гарвард». Должно быть, подарок Кэррингтона. В руках у Марселя мощный ручной фонарь, однако, ведя за собой Кларье, он решительно включает все лампы подряд.

— Ему теперь все равно, — объясняет он.

— Стреляли? — спрашивает комиссар.

— Нет. Думаю, ударили чем-то тяжелым. Он в кабинете.

Аргу лежит на животе возле кресла, прижавшись щекой к ковру. Кларье тотчас бросается к нему и, опустившись на колени, кончиками пальцев ищет сонную артерию.

— Он жив! — кричит внезапно он. — Позовите скорее Мелвилля и Кэррингтона! Да, и Кэррингтона тоже! Поторопитесь! Он вас не съест!

Очень осторожно он трогает рану на затылке. Крови немного. Цел ли череп? Только Мелвилль сможет это точно определить, но то, что видит перед собой Кларье, ему нравится. Он озирается в поисках орудия преступления, но ничего не находит. Кларье встает, осматривается. На доктора, видимо, напали исподтишка, напал кто-то, кого он хорошо знал, это доказывает положение кресла и тела: видно, что он сидел спиной к преступнику, повернув в его сторону голову. Оглушенный, он сразу упал. Никаких следов беспорядка. Бумаги на столе не тронуты. Поднос с кофейницей и чашкой стоит себе целехонький. Более того, на приоткрытой папке преспокойно лежат очки. И, на первый взгляд, никаких улик! Злоумышленник вошел без всякого сомнения открыто, назвавшись. Доктор доверчиво снял очки, чтобы взглянуть на гостя, возможно, даже протянул ему для приветствия руку. А тот обошел стол и ударил его. Что же он держал в руке? Палку или какой-нибудь тяжелый предмет? Еще вопрос: не украдено ли что-либо из вещей? Послышались быстрые шаги Мелвилля. Доктор, как и сам комиссар, был одет в домашний халат. Войдя в комнату, он молча опустился на колени, осмотрел и пощупал рану, после чего покачал головой.

— Ваше мнение? — спрашивает Кларье.

— Что-нибудь определенное можно будет сказать только после сканирования. А сейчас его нужно срочно отправить к профессору Левро. У них там лучше оборудование. — И повернувшись к Марселю: — Живо! Пусть присылают бригаду.

Затем снова возвращается к телу, достает фонендоскоп, слушает биение сердца, после чего измеряет давление.

— Ай-ай-ай, — вздыхает он. — Отправьте кого-нибудь за дежурной медсестрой. Нужно поддерживать работу сердца. И пусть никто его не двигает, пока не будет оказана первая помощь.

Кларье принимается быстро осматривать место преступления. Мебель, ящики, секретер, книжный шкаф… Но он заранее знает, что речь не идет об обыкновенной краже. Дверь лаборатории закрыта на ключ и следов взлома нет. Злоумышленник, разумеется, не был наркоманом, явившимся сюда, чтобы во что бы то ни стало заполучить очередную порции дурманящей отравы. Кларье подозвал к себе Марселя, который уже закончил с кем-то говорить по телефону и теперь молча ждал его приказаний.

— В котором часу вы проходили здесь в первый раз?

— Сразу после начала обхода. Я всегда начинаю обход с частных квартир. То есть примерно в двадцать два тридцать. Я отметил листок обхода в конце коридора. Можно проверить.

— Дверь доктора Аргу была закрыта?

— Совершенно точно.

— Он вам не говорил, что кого-то ждет?

— Нет.

— Это вы принесли ему кофе?

— Нет. Надо думать, это мадемуазель Кэррингтон. Она время от времени заходит к нему часов в восемь ненадолго в гости.

— А после?

— Возвращается к себе.

— Вы никого не встречали между половиной одиннадцатого и тремя двадцатью?

— Нет. Они сегодня все смирные.

— Спасибо. Только далеко не уходите!

Собравшиеся в комнате трудятся молча, ибо каждому еще хочется спать.

Молодой врач, руководящий перевозкой больного, идет впереди каталки и без конца повторяет, отступая в сторону перед дверьми: «Проход! Дайте проход!»

Прибегает взбудораженный Кэррингтон с налитыми кровью глазами.

— Что это все означает? — кричит он, хватая доктора Мелвилля за руку. — И скажи сперва, куда его увозят?

— К Левро.

— Почему? А разве здесь нет всего необходимого?

— Без магнитного резонанса не обойтись, у нашего друга, боюсь, перелом. А главное, от полученного им удара мог быть поврежден спинной мозг. Правда, ничего определенного сказать еще нельзя. Единственное, что надо отметить: пока он находится в коме, по крайней мере, необходимо постараться избежать паралича. Он может на всю жизнь остаться прикованным к инвалидной коляске.

Кэррингтон машинально вытаскивает из кармана сигару, некоторое время легонько пожевывает ее, затем выплевывает табачные крошки и требовательно выставляет палец на Мелвилля.

— А это состояние комы, как долго оно может длиться?

— Я не знаю. Важнее всего, когда речь идет о травмах спинного мозга легкой и средней тяжести, что пусть медленно, но все-таки идет восстановление функций организма.

— Он слышит?

Тон Кэррингтона на удивление суровый, будто Аргу сам виноват в полученной травме.

— Нет, — говорит Патрик. — Возможно, через несколько дней. Только об этом никто не узнает, потому что бедный доктор Аргу будет не в состоянии разговаривать. Так что, если он не умрет, то уподобится заживо погребенному.

— Таким образом, — делает вывод Кэррингтон, — даже если он и знает, кто покушался на его жизнь, он не сможет никогда назвать его имени. Как бы мне хотелось знать имя того мерзавца, который… Комиссар, у вас есть какие-нибудь предположения?

— Слишком рано что-либо говорить, — отвечает Кларье. — Мне известно лишь, что у злоумышленника не было времени долго оставаться на месте преступления. Возможно, он пришел ограбить лабораторию?

— Так и есть, я понял! — закричал Кэррингтон в ярости. — О, это был, конечно, не какой-нибудь наркоман, но человек, пытавшийся завладеть образцом нового препарата, придуманного Полем. Мои конкуренты готовы на все.

— Но эликсир доктора Аргу запатентован! — заметил Патрик.

Кэррингтон обернулся к нему, как если бы кто-то наступил ему на ногу.

— Ну и что с того? Никто и не собирается выпускать эликсир вместо меня, но они хотят лишить меня возможности заявить о его существовании. Кто-то желает разорить конкурента без всякого риска для себя, а для этого вполне достаточно украсть универсальный эликсир.

— Но это преступление! — восклицает Кларье.

Кэррингтон пожимает плечами:

— Нет, обыкновенная игра.

Осмотр места происшествия завершен, и эксперты уходят. Уже почти пять часов утра.

Начинает понемногу собираться следственная группа. Кларье сообщает о случившемся в комиссариат, дивизионному бригадиру, и просит того поскорее прислать ему офицера полиции Каррера. Телефон трезвонит без умолку.

— Кофе для всех! — приказывает Кларье Марселю, а сам приступает к осмотру лежащей на столе небольшой кучки личных вещей из карманов Аргу: бумажник, платок, пилочка для ногтей, таблетки лифедрина, связка ключей. Подозвав к себе доктора Мелвилля, он указывает ему на таблетки: — Вы знали об этом?

— Да, как и все остальные. Доктор перенес инфаркт три года назад, что, конечно, не облегчит нам его лечение.

Неожиданно Кларье замечает, что Кэррингтон взялся за бумажник.

— Простите, — тотчас остановил он его. — Но осмотром вещей могу заниматься только я, и никто больше.

Небольшая искорка вражды просверкивает между ними. Кларье быстро просматривает не представлявшие никакого интереса для расследования бумаги и документы из бумажника, а затем берется за ключи. Их пять на кольце с тонкой золотой цепочкой, закрепленной на поясе брюк. Вор не прикоснулся к ним.

— Марсель!

— Да, патрон!

— Давайте-ка проверим, не ошибаюсь ли я? Вы позвонили мне в три часа двадцать пять минут. Следовательно, если предположить, что убийца проник к доктору, скажем, через час после вашего первого обхода, то выходит, что он имел в своем распоряжении около пяти часов, чтобы осмотреть комнату. Нет, что-то не то.

— Да, патрон!

— Помолчи немного! И прекрати называть меня патроном. А с этими ключами доктор наверняка никогда не расставался?

— Никогда. Их можно было отнять у него только вместе с жизнью.

— Что, собственно говоря, они и сделали. Но ключей не взяли. — И тоном пониже: — А с кем разговаривает сейчас по телефону Кэррингтон?

— Не знаю. Он говорит по-английски. А прочие все ушли.

Кларье пробует ключ за ключом и наконец открывает лабораторию.

— Марсель, вы уже бывали здесь раньше?

— Два или три раза, но только вместе с доктором.

— Посмотрите хорошенько. Здесь ничего не тронуто?

Марсель обходит комнату.

— Не похоже! — говорит он.

— Мне тоже кажется, что нет. Сейф вроде бы заперт. Но, видимо, у доктора был еще один сейф в банке?

— Да. В «Креди Лионе».

— Ловко. Вся документация в банке, а здесь только самые последние образцы его эликсира. Итак, в чем суть проблемы. Послушай меня хорошенько.

Кларье не замечает, что почти всегда переходит на «ты», когда начинает рассуждать вслух. Марселя так и распирает чувство гордости.

— Во-первых, — говорит Кларье, — кто-то пытается убить Аргу. Во-вторых, при этом ничего из вещей не трогают. В-третьих, все опечатано до тех пор, пока не вернется хозяин или не будет оглашено завещание. В-четвертых, возникает вопрос, кто же является наследником доктора Аргу. Ты пожимаешь плечами. Не знаешь. Я тоже. Один из наиболее вероятных ответов: клиника. Но кто владеет клиникой? Ты, наверно, скажешь: «Кэррингтон», но я тебе хочу напомнить, что ты забываешь о мадемуазель Мод. Ладно, здесь все ясно. Ну задали нам задачку! Если несчастный доктор Аргу умрет, что станет с его открытием? Оно ведь представляет собой огромный капитал. Скорее всего Кэррингтону по требованию дочери придется отказаться от видов на него. Погоди, это еще только полдела! Вполне возможно, Мод удастся впоследствии договориться с людьми из компании «Стретчер», и тогда уже точно она, со своим одним коленом, заставит отца преклонить оба!

Кларье нервно хрустит пальцами, трет себе в задумчивости щеки, ходит взад и вперед по комнате… и повторяет:

— Как лихо закручена драма! Аргу в этот момент, может быть, находится при смерти и, однако, всех держит здесь… — И он вытягивает крепко зажатый кулак. — Чье имя? А, скажите?.. Чье имя он назовет, если придет в себя? А если он умрет, кто отомстит за него? Конца этой истории пока не видно…

— Можно задать вопрос? — обращается к нему Марсель.

— Да, только быстро.

— Мне кажется… извините, если скажу глупость, но я в таких делах мало что смыслю, мне кажется, что мадемуазель Мод имеет гораздо больше прав, нежели остальные, поскольку она была подругой доктора.

— Ошибаешься! — взрывается Кларье. — Изобретение в первую очередь принадлежит заводу, лаборатории, где они были разработаны. Это сложный вопрос, и я тоже не юрист. Но можно представить, какой шумный процесс может вскоре разыграться. Мисс Кэррингтон против мистера Кэррингтона! Ладно, иди! Сюда кто-то идет.

Это прокурор и его помощник. Бегом возвращается в комнату и Мелвилль. Кэррингтон все более и более теряет самообладание из-за всевозможных формальностей, превратившихся, на его взгляд, в пустую говорильню. Да и прокурор, похоже, вознамерился всюду сунуть свой нос. Приказывает показать ему содержимое сейфа: тюбики, пузырьки с эликсирами, баночки с кремами и мазями. Читает этикетки, изучает чудесную мазь, ту самую,универсальную, которая якобы способна снимать любые боли. Все нюхает, трогает и наконец спрашивает Кэррингтона:

— А не слишком ли самонадеянно? От всех видов боли… Вы уверены?

— Проводимые нами опыты протекали достаточно убедительно, — сухо отвечает Кэррингтон.

Прокурор поворачивается к Кларье:

— Нужно поставить охрану возле этих склянок.

Затем привлекает Кэррингтона и Кларье в сторону и принимает на себя заговорщицкий вид.

— Как нам стало известно из надежных источников, — шепчет он, — ваша фирма борется в настоящее время с конкурентами за господство на рынке болеутоляющих средств. Думаете ли вы, что нападение, жертвой которого стал доктор Аргу, явилось следствием этой экономической борьбы?

— Да, я так думаю! — резко бросает Кэррингтон. — Меня пытаются вытеснить с рынка!

— Я тоже так думаю, — поддакивает прокурор. — Но если сейчас убивают за право владеть рынком болеутоляющих средств, то ответьте, пожалуйста, куда движется наше общество?!

На этом «совещание» заканчивается. Вскоре к ним присоединяется и доктор Мелвилль.

— Ну что, какие новости?

— Все очень серьезно. Обследование продолжается, но уже сейчас ясно, что спинной мозг задет основательно. Ранение не смертельное, но раненый по-прежнему находится в коме, и сколько она продлится — неизвестно.

— Можно перевезти его сюда? — спрашивает Кэррингтон.

— Зачем? — возражает прокурор. — Разве ему плохо у доктора Левро?

— Речь идет не об этом, — горячится Кэррингтон. — Здесь мы сможем присматривать за ним.

— Но там не хуже! — не уступает прокурор.

— Послушайте, — не выдерживает Кэррингтон. — Давно пора понять, что кто-то хочет его убить. Первый удар уже нанесен. Убийца может вернуться, чтобы добить жертву. А здесь мы организуем охрану. Если он останется у Левро, ручаться за его сохранность я не смогу.

— Хорошо! Согласен, — нехотя кивает прокурор.

Чтобы снять напряжение, в их разговор вмешивается доктор Мелвилль:

— Операцию по перевозке я возьму на себя.

— Покажите мне по крайней мере, куда вы собираетесь его класть! — властным тоном требует прокурор.

— Да прямо сюда! — удивляется Патрик. — Он здесь и живет. Крайне важно, чтобы он, когда придет в сознание, сразу узнал комнату, в которой находится. А для ночной сиделки мы тут раскладушку поставим.

— А хватит ли этого для его безопасности? Вы уже потеряли одного больного при весьма сомнительных обстоятельствах.

Кларье чувствует, что атмосфера снова постепенно начинает накаляться, и решает, что теперь настал его черед вмешаться в разговор:

— Я буду здесь. И все беру под свою ответственность.

— Согласен. И чтоб каждый день присылали мне отчет, — тотчас смягчается прокурор. И тотчас опять напускает на себя суровый вид. — Я очень боюсь, — говорит он, — как бы это происшествие не наделало шума на всю страну. Подумайте хорошенько об этом.

Стоящий чуть поодаль Кларье наклоняется к Мелвиллю.

— Скажите мне откровенно, — шепчет он, — верите ли вы, что он сможет выкарабкаться?

— Шансы у него есть, но ему грозит опасность не только остаться на всю жизнь парализованным, но еще и лишиться дара речи!

— Вы хотите сказать, что он будет все слышать, а отвечать не сможет.

— Несносный вы народ, полицейские! — с иронией отзывается Патрик. — У вас только одно на уме. Допросы, допросы… Чтобы все выкладывали, что у них на уме, а заодно и в душе.

— Но ведь доктор Аргу знает, кто на него напал!

— И вам это не дает покоя!

— Но, ей-богу, вы только подумайте! Убийца находится среди нас, понимаете? Я хочу сказать, он здесь, мы с ним встречаемся, здороваемся…

— А может, я и есть тот самый убийца, — со свойственным ему коротким смешком отзывается Мелвилль.

— А, идите к черту, в конце концов! — ворчит Кларье. — Ваш друг при смерти, а вы все равно продолжаете забавляться.

— Не обижайтесь! — извиняющимся тоном просит Патрик. — Какие вы, однако, нежные в полиции. Вроде бы каждый день сталкиваетесь с изнанкой жизни. Поймите, что хирург — это человек в марлевой маске, в перчатках и сапогах, то есть закрытый с головы до ног. Своего рода астронавт, летящий в бездонных пространствах боли. За чертой жизни… Но не бойтесь, — восклицает доктор и дружески хлопает Кларье по плечу. — Мы его вытащим оттуда, вашего свидетеля. Обещаю! И не обижайтесь на меня!


Поскольку система: письменный отчет плюс магнитофонный комментарий — показалась вам наиболее эффективной, посылаю вам очередную кассету с рядом моих соображений, носящих, как водится, чисто конфиденциальный характер. Вы послали мне на подмогу Каррера, который оказывает мне, как, впрочем, и всегда, большую помощь. Однако мне понадобится еще несколько наших сотрудников, чтобы провести все необходимые, на мой взгляд, мероприятия. И в первую очередь следует допросить всех людей, находившихся в центре в ночь покушения. Одному мне невозможно определить, где кто находился. Благодаря различного рода сопоставлениям, мне все-таки удается более или менее точно определять местонахождение некоторых людей в момент происшествия, но в таком заведении, как центр Кэррингтона, по многим своим качествам и особенностям напоминающем скорее четырехзвездочный отель, нежели клинику, не особенно порасспрашиваешь больных, ведь они в первую очередь рассматриваются здесь в качестве клиентов. Естественно, они вольны тотчас выражать неудовольствие и отказываются понять, что от них требуют не полного отчета об их действиях, а лишь некоторых подробностей того, как они провели ночь. Только и слышишь: «Я буду жаловаться директору!» — и тому подобное. Замечу, кстати, что помимо больных, заснувших благодаря болеутоляющим средствам доктора Аргу, есть и другие, чье состояние не внушает никаких опасений, а потому они договариваются с сиделками, чтобы пользоваться полной свободой по ночам. Короче, хотя мне и не очень хотелось об этом писать, люди, избавившись от боли, тотчас бегут навстречу удовольствиям. В этой связи я должен сказать пару слов о Марселе Турнере, ночном стороже. Стараниями инспектора Каррера, мы узнали, что Марселю пятьдесят два года и что еще в раннем детстве ему ампутировали левую руку, после того как он поиграл с гранатой, найденной в погребе. Как раз по причине увечья Кэррингтон и взял Марселя на должность ночного смотрителя, однако новичок быстро сумел стать незаменимым во многих делах, ибо, несмотря на физический недостаток, он мастер на все руки. Марсель — холостяк и прекрасно исполняет в клинике обязанности вахтера, вышибалы, сторожа… Он дружен со всеми, в курсе всех интриг и был бы рад стать нашим осведомителем. Скажите мне, что вы об этом думаете? Но пока он не раскрыл нам каких-либо сенсационных фактов, если не считать того, что три или четыре пациента клиники, чьи имена я укажу вам при встрече, тайно принимают наркотики, пользуясь услугами некой девушки, содержащей в городе букинистическую лавку. Эту информацию сейчас прорабатывает Каррер.

Разумеется, история с Аргу наделала много шума. Преобладает мнение, что на бедного доктора напал грабитель, искавший наркотики (по чьей-то наводке). И самое любопытное: пока довольно сложно выдвинуть другие столь же приемлемые гипотезы, хотя, на мой взгляд, речь скорее должна идти о рейде, предпринятом фирмой «Стретчер» в надежде заполучить документацию на молекулу «бета». Как же так, скажете вы мне, ведь доктор Аргу знал нападавшего. Да, действительно, ибо тот не врывался в комнату, а просто-напросто постучался в дверь. «Войдите!» Он вошел, вроде бы как хороший знакомый, а потом… Итак, это доказывает, что агент фирмы «Стретчер», скажем так, находился в окружении доктора. Но это мало что нам дает, поскольку в окружении доктора было очень много людей. Не только Мод, Кэррингтон или Мелвилль, но любой служащий на ночном дежурстве. Вот поэтому приходится искать, рыться, отбрасывать все лишнее. Разумеется, я организовал охрану возле раненого, и, мне кажется, все продумано до мелочей. Когда доктора Аргу привезли в его квартиру, он был по-прежнему без сознания. Да и теперь он еще настолько слаб, что постоянно находится под капельницей, а около него дежурит госпожа Гильвинек, чья верность долгу и профессионализм выше всяких похвал. Незаметно подойти к кровати невозможно. Два раза в день профессор Левро, специалист по черепно-мозговым травмам, осматривает больного, и в семнадцать часов журналистам выдается специальный бюллетень с информацией о состоянии его здоровья. Составлен он таким образом, что каждому должно стать ясно, что прогноз профессора Левро оставляет надежду на полное выздоровление больного. Очень важно, чтобы преступник пребывал сейчас в постоянном страхе, ибо всем ясно: если к раненому вернется сознание, это будет означать немедленное разоблачение убийцы. Я отдаю себе полный отчет в том, что создавшаяся здесь ситуация грозит взрывом. Если в ближайшее время доктор Аргу придет в себя, убийца будет схвачен. Но если сознание к нему так и не вернется, преступник все равно должен представлять, что, несмотря ни на что, нам известны кое-какие детали, и тогда вполне возможно, что нетерпение, страх, необходимость покончить с неизвестностью, толкнут его на отчаянный шаг. Именно этого я и жду. Так как помимо психологической стороны драмы существует и другой аспект, о котором также не следует забывать. Если доктор Аргу придет в себя, то он будет вынужден, учитывая его возраст и состояние здоровья, передать Кэррингтону права на использование его открытия. В этом случае молекула «бета» совершит переворот в фармацевтической промышленности… в пользу компании Кэррингтона. «Стретчер» заведомо проиграет борьбу. Но если доктор Аргу умрет, кто тогда унаследует открытие? Я без конца задаю себе этот вопрос! Разумеется, фирма «Кэррингтон» попытается доказать, что открытие должно принадлежать именно ей. Однако кто знает, не указал ли Аргу в завещании своего правопреемника? У меня еще не было времени посетить нотариуса, но вы понимаете, что в этом случае драма может получить новый и неожиданный толчок. Предположите, например, что там будет указано имя Мелвилля. Насколько я успел его узнать, он без всяких раздумий бросит Кэррингтона и перейдет с оружием и вещмешком в противоположный лагерь. А как вы думаете, позволит ли Кэррингтон ему так поступить? А если представить, что часть наследства Аргу получит Мод, то она, несомненно, тоже без особых колебаний сокрушит Кэррингтона во имя уж не знаю каких идеалов нравственной чистоты.

Именно на этот аспект проблемы я и хотел бы обратить ваше внимание. На мой взгляд, мы находимся только в самом начале трагической истории, которая может еще кому-нибудь стоить жизни. Кто даст нам эликсир спокойствия, способный избавить нас от страха и сомнений? Разве не очевидно, что страх есть один из наиболее жгучих видов боли.

Глава 11

— Доктор, вы меня слышите?

Кларье склонился над раненым и всматривается в его похудевшее лицо, вслушивается в дыхание, такое тихое, что даже трудно понять, жив ли он или секунду-другую назад отдал Богу душу. Глаза Аргу закрыты и глубоко сидят в орбитах, будто какая-то темная сила втянула их вовнутрь головы, обозначив зловещим гримом — фиолетовыми кругами. Перед ним получеловек, полутруп цвета воска и будто сорняками обросший щетиной. Вставленные в ноздри трубки лишают его последнего сходства с прежним Аргу.

— Доктор… Вы меня слышите?

Кларье почти касается ртом уха Аргу, пахнущего потом и снадобьями. При этом он нежно сжимает безвольно лежащие руки больного, стараясь подбодрить того, выказать ему свое дружеское расположение и вселить надежду на выздоровление.

— Доктор, это я, Кларье. Вы помните? Кларье…

Стоящая за его спиной дежурная сиделка — сегодня это Клеманс — шепчет:

— Он вас не слышит, комиссар.

Но Кларье повидал на своем веку немало несчастных, сбитых на улице машиной, оглушенных взрывом, или с пулей в голове, которые приходили в сознание, хотя все вокруг уже были совершенно уверены, что их минуты сочтены, и он хорошо помнил, что потом, после их возвращения к жизни, они говорили, что отчетливо слышали слова хирургов в операционном зале типа: «Его песенка спета. Мы только напрасно тратим силы и время…» Однажды он задал вопрос на эту тему известному специалисту в данной области, и тот ответил ему так: «Никогда нельзя сказать определенно, что в такие минуты чувствует человек. Некоторые бедолаги лежат пластом, но при этом в полной мере ощущают, как вокруг них суетятся служащие похоронных служб, им хватает даже сил испугаться, как бы их чего доброго не закопали живыми, и так порой в принципе и случается, если мнимый мертвый не сумеет найти способ подать признаки жизни. А значит, врачу нужно делать все от него зависящее, чтобы преодолеть барьер комы. Часто за ним находится человек, отчаянно борющийся за жизнь и еще более одинокий, нежели шахтер, ставший пленником обвала». Образ ждущего помощи шахтера глубоко врезался в память Кларье. И теперь он изо всех сил пытался пробиться сквозь стену тишины до несчастного Аргу, который, возможно, ждет не дождется прихода спасателей. Профессор Левро верит в благоприятный исход. Он даже не поленился нарисовать на бланке для рецептов схематичный разрез черепной коробки. Кларье не осмелился, правда, сказать, что ничего не понял из объяснений. Он хорошо видел череп, мозг, мозжечок, но профессор торопился и быстро указывал карандашом поврежденные нервные клетки, называя их по очереди. Кларье почтительно кивал головой, но в голове остался лишь последний и, надо сказать, довольно зыбкий вывод: случай нельзя назвать безнадежным. Есть надежда… Кларье дерзнул тогда оборвать рассуждения профессора самым волнующим его вопросом:

— А можно поговорить с ним?

Терявший терпение профессор поспешил закончить разговор:

— Вот-вот, поговорите с ним. Это не причинит ему вреда! И во всем доверьтесь доктору Мелвиллю.

С того дня Мелвилль полностью взял ситуацию под свой контроль, посчитав, разумеется, своим долгом выразить скептицизм по поводу знаний коллеги.

— Старый Левро, да, он еще вполне ничего, но времени пройти переподготовку у него не нашлось, так что сейчас по своему профессиональному уровню он, можно сказать, учащийся института Шарко.

Мелвилль огородил кровать ширмами и запретил разговаривать возле больного.

— Если он придет в сознание, пусть вначале прислушается к самому себе. Ему необходимо убедиться, что он существует. Только после этого мы начнем пичкать его информацией, с помощью которой ему удастся восстановить память.

— Но как мы узнаем, что он пришел в себя?

— Попросив его взмахнуть ресницами, чтобы сказать «да», и держать их закрытыми, если «нет». Это единственный способ, позволяющий установить с ним контакт. Правда, еще неизвестно, сохранит ли он способность управлять веками. И еще менее известно, захочет ли он с нами говорить. Некоторые такого рода больные предпочитают хранить молчание.

И вот уже целую неделю Кларье дважды в день, утром и вечером, отправляется к раненому.

— Доктор, вы меня слышите?

Глаза не двигаются. Подходит Кэррингтон.

— Очнись, старина! Не бойся, это не страшнее, чем тогда при высадке десанта.

Ничего.

Попытала счастья и Мод:

— Это я, Мод. Вы ведь хорошо знаете меня, я Мод!

Ничего.

— Довольно! — вмешивается Клеманс, могучего телосложения нормандка, что ухаживает за Аргу, моет его и пудрит тальком. — Я воспитала семерых детей, — говорит она шутливо. — Наш доктор Аргу сейчас тоже ребенок, только побольше ростом. Вот увидите, он заговорит со мной.

Кларье сумел добиться, чтобы ему выделили соседнюю с квартирой Аргу комнату, и, с облегчением распрощавшись с тулузским тенором, устроился неподалеку от раненого. А поскольку обе комнаты соединялись между собой, комиссар может без труда следить за всеми приходами и уходами, за всеми визитами посетителей и дежурством сиделок. Время от времени выслушивает отчет инспектора Каррера. Не оставляет без внимания даже болтовню Марселя. И так уж получилось, что именно от него он узнал, какой нежелательно широкий размах принял скандал. Расцвеченное всякого рода комментариями и рассуждениями на тему допустимости применения эвтаназии, дело Аргу уже перекочевало на первые страницы газет. Да и анонимные письма по-прежнему приходили в клинику: «Неужели вы позволите доктору Аргу умереть, подобно Антуану?», «Жалость — новая находка убийц!», «Состоится ли суд над четырьмя сиделками?».

Дивизионный бригадир то и дело торопит Кларье. «Мне нужны результаты, старина. Мне становится все труднее заступаться за тебя!» И Кларье, прижав ладони к вискам, думает и думает над загадкой, крутя ее то так, то эдак… Или в который раз начинает искать неведомую улику в квартире раненого. Если бы только он мог знать, что находится в завещании! Но нотариус категорически отказался вскрывать его. Доктор Аргу, мол, еще не умер. Он может прийти в себя и изменить завещание, тем более что он знает, кто напал на него; это обстоятельство вполне способно подтолкнуть его внести поправки в первоначальный текст. Но, впрочем, кто сказал, что завещание должно непременно указать на виновного? Неужели тот настолько глуп, что пойдет навстречу подозрениям? И наконец, кого доктор мог выбрать в качестве возможного наследника? Если исходить из простой логики, то им должен стать кто-то из его ближайших друзей: Уильям Кэррингтон, доктор Мелвилль или Мод. Дальних родственников искать бессмысленно, поскольку Аргу имел лишь двоюродных братьев, мелких торговцев, совершенно неспособных получать прибыль со знаменитой молекулы «бета»! Но можно ли подозревать в совершенном злодействе кого-нибудь из этой троицы, ведь каждый из них был тесно связан с раненым? Но если отбросить эту версию, где искать другую?

Конечно, соблазнительно было представить дело как попытку мести. Но кому мог причинить столь сильное неудобство человек, чья жизнь читалась, как открытая книга?

Комиссар, отныне не брезговавший никакими, пусть даже самыми, на первый взгляд, невероятными гипотезами, решает поподробнее остановиться и на этой. Начнем с Кэррингтона! Во-первых, тот довольно часто ссорился со своим другом из-за Мод. Во-вторых, уверен, что рано или поздно изобретет идеальный протез, который позволит его дочери вести совершенно нормальный образ жизни. А пока такой протез остается лишь в его мечтах, он продолжает мучить свою дочь. А что, если терпение Аргу внезапно лопнуло, и он взбунтовался? Чтобы проверить гипотезу, достаточно тщательно проверить, чем занимались оба в день покушения на убийство. И Кларье не упустил такую возможность. Он выучил чуть ли не наизусть распорядок дня обоих. Узнать, как провел свой последний рабочий день Аргу, оказалось легче легкого, поскольку тот встречался с огромным количеством людей, как служащими клиники, так и пациентами, а кроме того, и с несколькими посетителями. С того мгновения, как Аргу вышел из комнаты утром, и кончая тем, когда он удалился вечером к себе, доктор ни единой минуты не оставался один. Все это установлено, доказано и запротоколировано! Кэррингтон, наоборот, не покидал комнаты, разбитый приступом подагры. Представить, что потом, ночью, он, хромая, доковыляет до комнаты своего старого компаньона, чтобы хладнокровно убить его? Сомнительно! Придется Кэррингтона все-таки вычеркнуть из списка подозреваемых. А заодно и Мод, она вряд ли смогла бы нанести столь сокрушительный удар! Да и с какой стати, ведь ни для кого не секрет, что она любила Аргу, а кроме того, нуждалась в его врачебном искусстве. Остается Мелвилль! Этому Кларье никогда не доверял. В самом деле, разве не могла Патрику прийти в голову мысль убрать со своей дороги Аргу и занять его место, то есть возглавить центр и сорвать на этом солидный куш? Угрызений совести он не страшится! Для проверки версии Кларье попросил инспектора Каррера достать налоговую декларацию Мелвилля. Оказалось, что доктор, хотя и зарабатывал вполне прилично, каких-либо сногсшибательных доходов не имел. Он еще слишком молод. С женщинами долгих связей не имел, спал, правда, время от времени с санитарками клиники, но никаких излишеств при этом вроде бы не допускал, и более того: делал это скорее для поддержания репутация плейбоя, нежели из особой склонности к любовным утехам. Ко всему прочему, не нужно сбрасывать со счетов и тот факт, что Патрик по-настоящему любит свою работу, неплохо с ней справляется, а потому не станет рисковать репутацией из-за случайной интрижки. И кстати, есть еще одно качество, которое лучше всего характеризует Патрика: за внешней насмешливой веселостью он осторожен до недоверчивости. Кларье задумчиво кусает губы, затем, наперекор всем доводам рассудка, снова с надеждой склоняется над раненым, чья поистине чудовищная неподвижность представляется комиссару самой трудноразрешимой из всех загадок. Представить только: ответ кроется совсем рядом, в этой голове, где-то в ячейках памяти серого вещества, должно быть, смятого ударом, подобно телеграмме, которую, прочитав и скомкав, бросают в корзинку для мусора! Имя! Одно только имя! Кларье многое отдал бы за то, чтобы ему дали возможность как-то распрямить, прогладить эту покалеченную часть мозга и вернуть ей ясность печатной страницы, ведь если верить книгам, мозг хранит всю получаемую человеком информацию, а значит, заветное имя находится там, и, возможно, нужно просто захотеть, очень сильно захотеть, чтобы доктор Аргу его услышал, нужно полностью сконцентрироваться и много раз шепотом повторить: «Скажите имя, доктор… мне нужно имя — это в ваших интересах…» Изредка по уголкам глаз доктора Аргу пробегает чуть заметная дрожь, и тогда Кларье невольно наклоняется еще ближе к его лицу и едва сдерживается, чтобы не закричать: «Ну давай… давай… Напрягись…»

— Мне вас искренне жаль, — вздыхает Клеманс, — так себя изводить, а главное — напрасно… потому что пройдет немного времени, и доктор Аргу пойдет на поправку. Поверьте мне. Уже не впервой такое наблюдать…

Но Кларье упрям. Он решает прибегнуть к новому методу, и вместо того чтобы говорить: «Это я, ваш друг, Кларье…» — теперь шепчет: «Мод… Мод…» или «Уильям… Уильям…» Вдруг эти более привычные имена смогут проникнуть глубже в сознание больного и вызвать ответное эхо. Ответное эхо — это, конечно, всего лишь бессмысленный словесный штамп, но собственный жизненный опыт подсказывает Кларье, что имя любимого человека обладает особой силой.

Проходят часы. Дни… Кларье начинает приходить в отчаяние. Один за другим сменяются посетители, и большинство из них уже не решаются заговорить с комиссаром, настолько бесполезны всякие советы. Все только разводят руками. Печально вздыхают! И уходят. Но Клеманс все-таки оказалась права! Однажды утром она постучала в дверь комнаты комиссара и взволнованно зашептала:

— Идите скорей! Он задвигался.

Кларье бросился к изголовью кровати больного. Тот лежал в своей обычной позе, но глаза его были широко раскрыты. И неподвижно смотрели в потолок. Сможет ли он двинуть головой? Теперь, когда глаза открыты, она кажется комиссару еще более тяжелой, как бы налитой свинцом. Кларье медленно проводит рукой над лицом Аргу. Но глаза доктора не следят за ее движением. Два маленьких огонечка словно пытаются разгореться, но почти тут же, утомленные, начинают медленно гаснуть, и веки падают.

— Доктор!.. — испуганно восклицает Кларье. — Доктор… только не умирайте!

Веки приоткрылись.

— Видите, он слышит! — говорит Клеманс. — Оставьте его пока. Ему нужно немного побыть одному.

На этот раз у Кларье и впрямь появилась надежда. Доктор Аргу заговорит… И будут поставлены все точки над «i». Но комиссара ждет новое разочарование! Тщательно осмотрев доктора Аргу, профессор Левро заявляет, что паралич как был, так и остался, улучшений никаких нет, но из комы больной должен постепенно выйти. После чего отводит госпожу Гильвинек в сторонку… Нужно давать больше пищи, слышит Кларье… По-прежнему через капельницу, о другой еде и речи быть не может… Уколы, да… снотворное, да… Никакого шума, никакого волнения. Разговаривать с ним можно, да. Страдает ли он? Нет. Понимает ли он, что мы говорим? Вот когда больной сможет снова разговаривать, тогда сам на этот вопрос и ответит. И напоследок, обращаясь к комиссару:

— И никаких допросов!

— Но ведь мне нужно проводить расследование, — возражает Кларье.

— Тогда несколько минут, не более, а потом обязательно отдых.

Вот уж чего Кларье никак не ожидал: наступил долгожданный момент, а он в растерянности и не знает, с чего начать. Слишком много вопросов крутится у него в голове. Видимо, лучше всего вначале убедиться, что диалог возможен.

— Если вы меня слышите, закройте глаза.

Да, вот так. Спасибо. Вы давно пришли в себя? Подождите, не отвечайте, ведь слово «давно» не имеет для вас никакого смысла… Лучше ответьте: вы слышали, как я вас звал?

— Нет.

— Значит, вы только что пришли в себя. Знаете, кто вы такой?

— Нет.

Веки остаются закрытыми. Он пытается вспомнить. Кларье приходит на помощь.

— Вам что-нибудь говорит имя Аргу?

Долгое замешательство, затем взгляд оживляется. Больной соглашается.

— Кто-то напал на вас, — говорит Кларье очень медленно, тщательно выговаривая каждое слово.

Он ждет: сообщение должно бесшумно прозвучать в той лишенной смысла пустоте, где бьется измученная болезнью мысль, и комиссар очень надеется, что оно все-таки будет воспринято доктором.

— Поэтому вам больно.

В глазах появилась грусть, легкое облачко слез.

— Вам больно?

— Да.

И тут происходит нечто, что приводит комиссара в полное смятение: больной закрывает глаза, и веки его увлажняются, с ресниц стекает небольшая капля, она медленно растет, подрагивая, а потом вдруг срывается и скользит вниз по впалой щеке безжизненного лица. Охваченный чувством сострадания, Кларье порывисто сжимает руки доктора.

— Не надо, — быстро говорит он, — вас будут лечить вашим эликсиром. Вам скоро не будет больно.

И тотчас слезы заструились из глаз, будто кровь из открытых ран. Но лицо остается неподвижным и лишенным всяких чувств, будто высеченное из мрамора. Как спасти того бедного узника, что томится за этой слепой маской и зовет на помощь?

И Кларье, кажется, находит нужное слово:

— Вам грустно?

Наблюдавшая за сценой госпожа Гильвинек решает, что пришла пора ей вмешаться.

— Достаточно, — говорит она. — Профессор будет недоволен.

Кларье с радостью послал бы всех куда подальше. Госпожа Гильвинек не поняла, да и никто другой на ее месте, возможно, не понял бы, что совершенно случайно он отыскал слово, способное открыть запертую дверь. Грусть! Разумеется, Аргу не шелохнулся, но слово «грусть» вызвало поток новых слез. А если ему грустно, значит, к нему возвращаются жизнь и сознание. И их разговор обязательно продолжится. Пусть через час, не важно! Хотя лучше поскорее, время не терпит.

Кларье выходит из комнаты и идет к выходу, чтобы подышать свежим утренним воздухом. Попавшийся ему по дороге Мелвилль с легкой иронией приветствует его, но Кларье не останавливаясь идет дальше, хотя и должен был сообщить доктору о явном прогрессе в состоянии здоровья больного. Не сейчас. Сделанное им открытие слишком велико, чтобы он мог отвлекаться. Грусть, печаль — нечто совершенно иное, нежели физическая боль. Ведь грусть — тоже боль, только не тела, а души. Кларье понимает, что подобные слова попахивают литературщиной. Но его это не смущает! Он искренне верит, что душа, — хотя никто так и не смог определить, что это такое! — есть та часть человеческого существа, которую не способны вылечить ни универсальные эликсиры, ни чудодейственные мази, ни самые мудреные снадобья. Центр по борьбе с физической болью? Прекрасно! Но почему нет центра по борьбе с печалью и тоской, где бы лечили сердечные или, если хотите, душевные раны?.. Короче, центра, где бы химия уступила место любви!

Кларье срывает гвоздичку, машинально сует ее в рот и начинает покусывать, ощущая, как с каждым мгновением его все сильнее охватывает волнение. Куда ведет его расследование? И не сходит ли он постепенно с ума? Ну-ка, ну-ка! Что он там сказал Аргу? «Вам скоро не будет больно!» И тотчас в ответ раздался протестующий крик. Это кричал доктор: «О нет, нет, мне больно!» А когда человек шестидесяти пяти лет, привыкший ко всем видам боли, кричит: «Мне больно», это может означать только одно: страдает его душа! Остановившись посреди аллеи, Кларье снова и снова вспоминает, как текли слезы по щекам доктора Аргу, слезы истины! Никаких сомнений, Аргу приходит в себя, обнаруживает, что он никто, лишь душа в безжизненном теле, и понимает, что отныне ему никогда не суждено быть вместе с любимой и что его ждет вечная мучительная разлука. И что тогда? Все остальное: мелкие дворцовые интриги, злоба, соперничество, хитрости конкурентов, собственное и вполне оправданные честолюбие — теряет всякий смысл. Разве станешь жалеть об упущенной Нобелевской премии, если знаешь, что твой убийца — человек, который важнее для тебя самой жизни! Зачем задавать бесполезные вопросы? И все же надо попробовать. Может быть, прямо спросить, кто его ударил… думает Кларье. И сам же понимает собственную глупость. Аргу ничего не ответит, он же не может разговаривать! Но это не проблема, продолжает размышлять Кларье, я могу перечислить одно за одним имена всех подозреваемых! Правда, кто помешает Аргу ответить «нет», если он захочет скрыть имя напавшего на него человека. Даже в таком беспомощном состоянии, в каком он находился, доктор Аргу был способен лгать, причем лгать, не произнося ни единого звука! Похоже, допрос рискует перерасти в своеобразную дуэль. С одной стороны, сильный и вооруженный до зубов человек, с другой — бессильный и безоружный, но, вполне возможно, непобедимый за щитом своей любви.

Кларье взбешен, даже ругань не помогает, еще бы, чуть ли не впервые в жизни попал в подобную патовую ситуацию! Но кого же любил доктор Аргу? Одну из красоток отделения Уходящих? Исключено. Мелвилль — да, способен на это. Аргу — нет. Кларье всматривается в лица женщин, работающих в клинике, все не то, здесь искать бесполезно. Где же прячется это создание, способное породить столь сильную тоску. Разумеется, есть еще Мод. Вечная бунтарка! Но в этом маленьком закрытом мире, каким является центр, невозможно скрывать любовную связь, она тотчас сделается объектом слежки и наблюдений, а значит, и язвительных комментариев. А Аргу и Мод… нет… человек шестидесяти пяти лет, старый ученый, думающий только о своих опытах, и женщина-ребенок, что упорствует в своем неповиновении и пытается в знак протеста быть уродливой… Нет, эту гипотезу следует вычеркнуть! Остается еще Кэррингтон, боевой товарищ доктора! А что, если он старый сумасшедший, ревнующий свою дочь к любому самцу, что крутится возле нее. Но убивать из-за этого? Да и зачем?

Кларье чувствует новый прилив злобы на самого себя, ибо его снова засасывает тягучая мешанина дурацких предположений. Хорош он, нечего сказать, со своей любовной печалью. «Довольно слащавой сентиментальности! Нужно держаться простого метода: или „да“, или „нет“. Существуют вопросы, которые бьют в самые ранимые места. Например, — рассуждает Кларье, — я спрошу у доктора: „Вас пытался убить кто-то из ваших близких знакомых?“ И ему не ускользнуть. Это обязательно или „да“, или „нет“! Если „да“, то я уже держу нить событий. Итак, начнем. Я не могу больше терять время».

И вот он снова у изголовья больного, неподвижного, как те каменные изваяния со скрещенными на груди руками или держащими меч, что можно увидеть в некоторых соборах.

— Доктор Аргу… это я… Кларье. Вы меня слышите?

Ответ приходит не сразу, но веки все-таки начинают медленно шевелиться.

Это ответ «да»!

— Вы узнали того, кто напал на вас?

— Да.

— Это была женщина?

— Нет.

— А могла ли это быть женщина, переодетая мужчиной?

Фраза получилась слишком длинная. Аргу придется перевести ее вначале в конкретные образы. Нужно подождать. Кларье нетерпеливо сжимает кулаки. Ему кажется, что он находится перед сломанным автоматом. Но веки Аргу снова начинают шевелиться.

— Нет.

Значит, это был мужчина. Похоже, он нащупал, наконец, твердую почву.

— Кто-нибудь из медперсонала?

— Нет.

— Кто-то из ваших близких знакомых?

Ответа нет. Кларье настаивает.

— Ваш друг Уильям?

— Нет!

— Доктор Мелвилль?

— Нет.

— Мод Кэррингтон?

— Нет.

Ну что же, вот уже появляется нечто конкретное. Туман начинает рассеиваться.

— Кто-то хотел украсть ваши записи?

— Нет.

— Хотели помешать использованию вашего открытия?..

Кларье замолкает. Фраза получилась слишком сложная. Он ищет другую формулировку:

— Это был конкурент?

— Нет.

Кларье несколько растерян. Тут одно из двух. Либо хотели овладеть результатами работы доктора, либо пытались сделать его открытие непригодным для коммерческого использования. От этих прозвучавших одно за другим «нет» продолжение допроса стало довольно опасным. А тут еще сиделка их слушает. Взглянет на часы и запретит продолжать диалог, если, конечно, их разговор можно назвать диалогом! Кларье выбирает окольный путь:

— Вы знаете, кто убил Антуана?

— Да.

— Это тот же самый, кто ударил и вас?

— Да.

— Он хотел отомстить за кого-нибудь?

— Нет.

Кларье собирается с мыслями и продолжает:

— Могу ли я понять мотивы поведения этого человека?

Слишком трудный вопрос, однако его можно разбить на несколько легких:

— Месть?

Ответ приходит мгновенно:

— Нет.

— Жажда барыша? Вы понимаете. Желание…

— Нет.

— Ревность?

— Нет.

— Вы любите кого-нибудь?

— Да.

— Если я назову вам несколько имен, вы согласны остановиться на нужном?

— Нет.

— Вы отказываетесь назвать того, кого вы любите?

— Да.

— Он и есть виновный?

— Да!

— Уходите скорее отсюда, комиссар! — взрывается сиделка. — Надо и честь знать! Вам тут не все позволено.

Кларье послушно уходит. И вовсе не из-за своей дисциплинированности, а из-за отчаяния. Доктор Аргу оказался наиболее упорным противником из всех, с какими ему доводилось когда-либо сталкиваться.

Глава 12

Профессор Левро был явно доволен.

— Вполне возможно, наш пострадавший выйдет из комы гораздо раньше, чем мы предполагали, и в таком случае несчастный должен испытывать большое удовлетворение от ваших вопросов. Для него это как луч света в темном погребе. Они позволяют ему собраться, осознать себя. Он полностью парализован, но можно надеяться, что скоро наступит улучшение.

— Значит, можно объявить, что больному гораздо лучше? — спрашивает Кларье. — Это было бы очень полезно для моего расследования.

— Да, разумеется. Я понимаю, чего вы хотите добиться. Объявляйте.

После того как бюллетень о состоянии здоровья доктора Аргу передали представителям прессы, Кларье удвоил меры безопасности. Его хитрость была стара, как сама история полиции, но скорее всего они имели дело с не слишком хитроумным преступником. Ловушка должна сработать! Инспектор Каррер устроился поблизости от комнаты, его сменял главный санитар, а с двадцати двух часов на дежурство заступал комиссар. Время от времени он по-прежнему пытался установить контакт с Аргу, но тот идет на диалог неохотно, как бы сожалея, что в первый раз дал волю слишком сокровенным чувствам. Но комиссар не сдается:

— Вы сказали, что ваша любовь незаконна. Вы продолжаете так думать?

— Да.

— Связано ли нападение, которому вы подверглись, с вашим чувством?

Молчание. Веки сжимаются. Разгадка близка, стоит лишь больному ответить на этот вопрос. Кларье пытается подойти к нему с другой стороны:

— Вы повздорили с тем человеком, который вас ударил?

— Нет.

— А накануне ссорились?

— Нет.

— И вам известно, почему он пытался вас убить?

— Да.

— Почему?

Молчание. Пауза. Пусть Аргу подумает, должен ли уступить или упрямиться и дальше.

— Вы сердиты на человека, покушавшегося на вашу жизнь?

— Нет.

— Он уже угрожал вам?

— Нет.

— Вы думаете, он повторит попытку?

— Да.

— Он убил Антуана. Хотел убить вас. Ждать ли новых преступлений?

— Да.

— На кого будет совершено покушение? На Кэррингтона?

— Да.

— На Мелвилля?

— Да.

— На всех подряд?

— Да.

— Ну конечно-конечно! Вы говорите Бог весть что. Пытаетесь меня запутать?

— Да.

Ладно, в конце концов, это его право бороться против нескромного вторжения в личную жизнь. В какой-то мере такое поведение лишь служит доказательством того, что к больному быстро возвращаются силы. «А мне уж предстоит разбираться что к чему, — думает Кларье. — Но что это за тайная страсть, о которой никто не догадывался? А если…»

В то утро Кларье никуда не ходил, никого не допрашивал. Он просидел в своей комнате, забыв про завтрак и обед и даже не впустив нянечку, хотевшую у него прибраться. То ходил взад и вперед по комнате, то бросался на кровать и напряженно думал, думал… Если он ошибается, ему придется подать в отставку. Но, похоже, он не ошибается. Все сходится. И история становится совершенно очевидной, как если бы ее вдруг осветили ярким электрическим светом. Страсть, которую скрывают от всех, от самого себя, ведь тебе шестьдесят пять лет и ты возглавляешь такую клинику — ответственность-то какая! — страсть, которую только потрясение сумело заставить покинуть тайное убежище, эта страсть может быть только гомосексуальной. И если допустить, что он угадал, то сразу все становится ясно. Ну, «все ясно» — это, конечно, громко сказано! Кто же он, этот объятый злобой человек, который убил Антуана, серьезно ранил Аргу и теперь угрожает Кэррингтону, Мелвиллю и всем остальным. Что за безумец? Без сомнения, Аргу намеренно преувеличивал, стараясь увести своего мучителя подальше от правды. Но гипотеза запретной любви по-прежнему остается самой правдоподобной. А раз так, то сразу становится понятно, о ком идет речь! О Кэррингтоне, и только о нем! Старый соратник и друг, позвавший Аргу строить, а потом и возглавлять центр по борьбе с болью, своего рода головное предприятие будущей международной корпорации… Как хорошо ложатся и быстро складываются все элементы картины. И точно так же все эти «да» и «нет» раненого выдают яснее ясного немудреный секрет, который он надеется скрыть. Конечно, остаются еще и «белые пятна», и противоречия. Например, как Кэррингтон мог убить Антуана? Но тотчас появляется объяснение, и совершенно однозначное. Кэррингтон «нанял» Валери, пообещав ей повышение. Проверить легко. Малыш Каррер в два счета справится с этой задачей. Но в принципе Кэррингтон — могущественный патрон крупной фирмы, и кто знает, нет ли у него в обойме и других, помимо Валери, сотрудников, готовых лгать или служить исполнителями его воли. Ведь не он же наносил удар Аргу…

А может быть, наемным убийцей является Мелвилль? Самый умный из всех, но во всем разочаровавшийся скептик. Ему-то наверняка потребовалось немного времени, чтобы догадаться об особых отношениях Кэррингтона и Аргу… продолжение очевидно. Страшась разговоров, Кэррингтон за определенную цену уговаривает Мелвилля молчать. За какую цену?

Раздается стук в дверь.

— Меня нет дома! — раздраженно кричит Кларье.

И речи быть не может о том, чтобы выпустить правду из рук, сейчас, когда он уже, похоже, схватил ее за гриву, как непокорного коня. Итак, за какую цену? Здесь-то и появляется фирма «Стретчер». Надо еще узнать, не является ли Мелвилль двойным агентом, который рассказывает Кэррингтону о планах противников, а тем — о планах Кэррингтона. А может быть, так: Мелвилль, подчинись приказу противника Кэррингтона, наносит свой удар Аргу, чтобы занять его место, уничтожить работы по молекуле «бета», и тем самым способствовать созданию холдинга с Кэррингтоном, при котором бы специалисты «Стретчера» занимались исключительно выпуском дешевых протезов, а Кэррингтон сложных, дорогостоящих. «А что, вполне ничего!» — говорит себе Кларье. Может ли «Фольксваген» принести урон «Мерседесу», а «Мерседес» «Фольксвагену»? Итак? Да! Кажется, все совпадает! Но при одном условии: надо допустить, что Кэррингтон пожертвовал своим самым дорогим другом ради высших интересов фирмы! Представить такое тяжело, но возможно! Иначе как понять ядовитую враждебность Мод по отношению к собственному отцу! Такую ненависть не объяснишь нежеланием быть подопытным кроликом для испытания новых моделей протезов! Как тут не вспомнишь бонсаи Мод! Ведь если смотреть в глубь вещей, то можно сказать, что бонсаи — это дерево, говорящее «нет» пространству и свету, дерево, которому, по большому счету, должно быть стыдно как за себя, так и за все то, что не скрючено, не деформировано и не унижено уродством! Чувства бедных калек всегда настолько обострены, что они более других способны догадаться о том, что от них прячут. Вот причина неумело скрываемого разрыва Мод с миром Кэррингтона! В горле Кларье сухо, он отправляется в ванную и пьет прямо из крана. На этот раз он нашел разгадку тайны, с одним-единственным «но»: ни один из его подозреваемых не мог убить Антуана. Но виновный, то есть тот человек, который все это организовал, знает, что достаточно ускорить сток жидкости в капельнице, чтобы вызвать смерть пациента. А поскольку только врач способен додуматься до такого способа убийства, то и главное подозрение падает на Мелвилля! Кларье долго взвешивает аргументы. По сути дела, они недорого стоят. Строго говоря, он ничего не доказал! Любая сиделка должна знать то же самое! Но почему бы этот вопрос не задать раненому? Интересно, рассказывают ли об этом на лекциях для медсестер? Кларье понимает, что он топчется на одном месте, и даже более того: удаляется от сути тайны. Расстроенный, комиссар обзывает себя последними словами! Напридумывал, старый дурень, черт знает чего, лишь бы найти лазейку из запутанной ситуации. Думать, что Аргу и Кэррингтон… форменный идиотизм! Тем не менее комиссар все время мысленно возвращается к вставшему перед ним препятствию и упорно старается его преодолеть. Если Кэррингтон виновен, то нельзя упускать из виду одно обстоятельство, а именно то, что хозяин клиники уже три недели был не способен передвигаться по причине сильного приступа подагры. Выходит, он кого-то отправил вместо себя… Достаточно вспомнить группу врачей имедсестер, занимавшихся Антуаном. Кто заглядывал в комнату в последний вечер, в тот момент, когда Валери заступала на дежурство? В течение двух или трех минут там находились Валери и доктор Аргу, но был и третий персонаж, о появлении которого оба вскользь говорили во время допросов. Но кто же он?

Кларье бежит к Аргу. В этот момент старшая медсестра пудрит Аргу тальком во избежание пролежней.

— Побудьте около двери! Вы же видите, что мешаете!

— Один только вопрос, — говорит Кларье. — Кто был в комнате Антуана в тот роковой вечер, не считая Валери и Аргу?

Женщина выпрямляется. Ее руки покрыты белой пудрой. Даже кончик носа и то в пудре.

— Никого! — говорит она. — Вы уже задавали этот вопрос. Никого!

Госпожа Гильвинек задумывается, вытирает рукой лоб и добавляет:

— Впрочем, вы правы, Валери говорила еще о ночном стороже, о Марселе… Но Марсель не в счет. Он только вошел и вышел.

— А где я могу его найти?

— В кафетерии. Днем он там сиднем сидит.

— Спасибо.

Кларье отправляется в кафетерий и, действительно, тотчас находит Марселя, тот сидит на высоком табурете и потягивает аперитив. Кларье задает ему тот же вопрос, что и медсестре.

— Был доктор, Валери и все, — без раздумий отвечает Марсель.

— Вы кое-кого забыли…

— Нет. Я как сейчас все вижу.

Кларье прерывает его:

— Вы так хорошо все помните оттого, что сами там находились?

Марсель пожимает плечами:

— Можно сказать, что был, а можно сказать, что и не был. Мимо проходил. Профессия у меня такая — проходить мимо. Доброй ночи честной компании! И до свидания! Больше вам добавить ничего не могу!

Он стучит стаканом, зажатым протезом, о стойку.

— Повтори! — это бармену, а потом уже Кларье: — Я сегодня гуляю, комиссар!

Но Кларье ничего не видит и не слышит. Перед ним внезапно открылась истина. Искать повсюду тяжелый предмет, которым ударили Аргу, а он у всех на виду. До чего же глупо!

— Что с вами, комиссар?

— Ничего… ничего.

Но он не в силах оторвать глаз от искусственной руки Марселя с блестящими суставами пальцев.

— Работа Кэррингтона? — спрашивает он.

— Да.

— А можно мне потрогать?

Марсель, кажется, смущен подобной просьбой, но все-таки позволяет Кларье внимательно рассмотреть его протез.

— Удивительно! Даже трудно догадаться, что у вас нет руки. Поверьте, я говорю серьезно. Впрочем, на вас обычно надет свитер с длинными рукавами, скрывающий увечье… И к тому же вы обладаете феноменальной ловкостью.

— Да, это так! — соглашается Марсель. — Но то, что вы сейчас рассматриваете, это, так сказать, моя выходная рука. В обычные дни я ношу другую руку, попроще.

— А как она держится на плече?

— Легко, — отвечает Марсель. — Нужно только расстегнуть узел. Вот, видите?

Аналогичная система, что и для пояса Мод. Те же ремешки и пряжки.

— Рука как настоящая, — говорит Марсель. — Так что я себя калекой не считаю.

— Большое спасибо. Вы мне очень помогли!


Помог? Да не то слово! Кларье быстро прощается. Пока нужно скрыть от всех, что он сумел-таки разгадать тайну. Он победил в этой игре! Комиссар чуть ли не бежит, так он торопится успокоить раненого.

Решительно он просит сиделку отойти в сторону.

— Я его не утомлю. Мне только на минутку.

И, устроившись возле кровати, берет Аргу за руки и шепчет ему на ухо:

— Это я, Кларье. Я сумел-таки разгадать загадку! Я все понял. Хотя мне и пришлось изрядно поломать голову. Это Марсель… Марсель! Вы меня слышите?

— Да.

— Он ревновал вас, не так ли?

— Да.

— Это не был Кэррингтон… Погодите, я задам вопрос иначе. Вы не ссорились с Кэррингтоном?

— Нет.

— Значит, Марсель действовал по собственному почину?

— Да.

— Он вас ударил протезом?

— Да.

— Ему за это заплатили?

— Да.

— Мелвилль?

— Нет.

— Тогда, выходит, Мод? Кроме нее, больше некому!

— Да.

— Ну конечно же. Я совсем запутался. Марсель просто ревновал… эх-эх.

Кларье непроизвольно вскрикнул, и сиделка устремляется к нему на помощь.

— Нет-нет! — останавливает он ее. — Не беспокойтесь. Я просто размышляю вслух.

И снова наклоняется к раненому:

— Причиной раздора между вами и Марселем стала Мод! Так ведь?

— Да.

— Бедный мой друг! Вы любите Мод?

— Да.

— И Марсель тоже ее любит?

— Да.

— Но почему все это случилось теперь? Ведь вы встречались каждый день в течение стольких лет?

Молчание. Осталось что-то недосказанное, и Кларье никак не удается ухватить его смысл. И снова сжимает руки доктора и шепчет:

— Я хочу вам добра! И потом, есть такие страдания, при которых бессильна даже ваша молекула «бета»!

Комиссару необходимо теперь объясниться с Мод.

Он идет по коридору и уже в который раз за последнее время ругает себя. Ну и фантазия у него, напредставлял Бог знает чего! И еще считал себя очень умным! Старая вешалка!

Мод с мрачным видом приглашает его сесть и тотчас переходит в наступление:

— Я больше в этом не участвую, комиссар! И больше не считаю себя дочерью великого Кэррингтона. Он столь же достоин презрения, как и все прочие.

Девушка ходит взад и вперед на дешевых костылях с удивительной ловкостью. И нервно отбрасывает в сторону то, что попадается ей на пути.

— Бедный доктор Аргу! — произносит Кларье.

Мод, взбешенная, резко поворачивается и кричит:

— Поль ничем не лучше. Все они одного поля ягоды. Вот взгляните!

Она машет пачкой рекламных буклетов, а затем, выхватив один из них, протягивает Кларье.

— Последняя идея Кэррингтона. Полюбопытствуйте!

«Ваше увечье мешает нормально жить? Вы чувствуете себя несчастным и никому не нужным? Приходите к нам! Для вас всегда открыты двери Клуба Веселых Зановорожденных, где вы обязательно встретите дружбу, понимание и счастье. Благодаря новым протезам Кэррингтона свершится чудо: никто и никогда не назовет вас больше калекой. А если с протезом вдруг что-то случится, не беда, специалисты фирмы „Кэррингтон“ бесплатно его отремонтируют или заменят сломанную деталь. Мы купим также по высокой цене любой протез других фирм, переставший вас удовлетворять. Инвалиды, в том числе и те, чьи ампутированные руки или ноги продолжают приносить страдания фантомными болями, знайте: фирма „Кэррингтон“ — ваше долгожданное спасение! Не откладывайте на потом! Приобретайте наши протезы!»

Мод вырывает у него из рук буклет и сует другой.

— С этим тоже настоятельно рекомендую ознакомиться!

Кларье читает:

— «Животные линяют, змеи сбрасывают кожу, у ящериц отрастают новые хвосты, а у крабов клешни. А человек, потерявший руку или ногу? Неужели он обречен носить всю жизнь один и тот же протез? Нет! Почему бы и вам каждый год не начинать новую жизнь? Наша продукция постоянно усовершенствуется и становится легче по весу. Старые тяжелые конструкции годятся разве что на помойку! Новые протезы отвечают всем требованиям сегодняшнего дня, а кроме того, они так изящно сделаны, что наши клиентки не без гордости демонстрируют их своим любимым. Фирма „Стретчер“ предлагает вам также специальные модели, позволяющие тратить гораздо меньше усилий при движении, а следовательно, становятся доступны любые, даже самые тяжелые виды спорта, хотите — занимайтесь теннисом, хотите — плаванием! Одним словом, наши протезы окажут вам столько разнообразных услуг, что вы, ей-богу, пожалеете, что вам не ампутировали руку или ногу раньше!»

— Подонки! — восклицает Мод. — Они способны искалечить вас, лишь бы продать товар! Деньги! Деньги! Кто их остановит? Уж по крайней мере не Аргу, находящийся у них под пятой. Да и не вы, комиссар! Если что, стыдливо закроете глаза!

— А это еще почему?

— Да потому! Когда вам предложат такую штуковину по цене транзистора…

Резким движением она задирает юбку, и Кларье видит столбик, укрепленный железными скобами, рядом с изумительно красивой ногой.

— Нас подстерегает медленное гниение. Поэтому нужно уничтожать и уничтожать. Против Кэррингтона и его пособников есть одно лишь средство — бомба!

А Кларье никак не может оторвать глаз от женской ножки, такой прекрасной и соблазнительной, при этом невольно думая о несчастном Аргу, который уже так давно занимается лечением этой разъяренной мегеры, а главное, любит ее, как если бы она была для него неблагодарной дочерью и одновременно взбалмошной любовницей. Ему искренне жаль бедного ученого, который во мраке полуразрушенного мозга должен постоянно час за часом мысленно сталкиваться с той, что была его счастьем и мукой. И поди разберись в таких чувствах!

— Вот мне и довелось увидеть настоящую террористку!

Мод опирается на край стола и тяжело дышит, будто он ее ударил:

— Я от всего сердца желаю вам оказаться навечно привязанным к этому столбу пыток, который я вам только что показала, комиссар! Тогда, быть может, вы и поймете, что такое терроризм. Если уж браться за дело, то надо сжигать дотла саму человеческую жизнь!

— Ладно, ладно… Мы об этом после поговорим! А пока переоденьтесь, если хотите, и соберите ваши вещи. Я скоро за вами приду.

— Вы меня арестовываете?

— Нет. Не сейчас. Нам нужно уточнить немало неясных мест. Да и просто спокойно поговорить. Черт возьми, мы ведь с вами не воюем!

— Зато я воюю!

— Хорошо, хорошо! Оставайтесь здесь, это единственное, о чем я вас прошу.

— А куда, по-вашему, я могу уйти?

«Бедное дитя! — думает Кларье, спускаясь в библиотеку. — Никто теперь не сможет ей помочь».

Марсель ждет его, сидя на подлокотнике кресла. Никуда бежать он не собирается, ибо он тоже может сказать: «А куда, по-вашему, я могу уйти?» Марсель приоделся, словно для праздничной церемонии, и нацепил свою выходную руку. При виде комиссара он вежливо встает.

— Сиди! — приказывает Кларье. — И рассказывай. Все с самого начала! Почему разносил анонимные письма? Почему убил Антуана? Почему ударил доктора? Все! Абсолютно все. Или нет, погоди, ты ведь сам ничего толком не знаешь. Тебе командуют: «Ату!» Как собаке! И ты метишь в горло! Лучше я тебе все растолкую. Так пойдет поживее. Знаешь, почему Кэррингтон взял тебя на службу? Да потому, что ему приглянулось твое увечье. Да, ничего не скажешь, заманчиво попытаться сделать новую руку! Вряд ли он думал, что ты пригодишься ему в качестве ночного сторожа. Но ты был жертвой войны, инвалид, такой же, как и его дочь. Все именно с этого и началось. Да или нет?

Утвердительный кивок головы в ответ.

— Сказать, что вскоре вы с Мод стали близкими друзьями, значит ничего не сказать. Вы стали соратниками, сообщниками… Ради нее ты и в огонь готов броситься. И ты полностью разделяешь ее злобу и возмущение… Отвечай!

— Да.

— Кэррингтон занимался вами, делал протезы, облегчая вам жизнь, а вы оба дружно ненавидели его за холодную жестокость изобретателя, для которого пациент ничего не значит, поскольку главная его забота — придуманный им механизм. Похожую черту вы обнаружили и в характере доктора Аргу. И тогда возник и постепенно облекся в плоть и кровь план Мод. Опорочить лечебный центр в глазах общественности!

Марсель оживляется и открывает рот, чтобы что-то сказать.

— Молчи! — останавливает его Кларье. — Я лучше тебя знаю, что произошло потом. Вначале появились анонимные письма, написанные Мод. А затем настал черед бедного Антуана! Это она приговорила его к смерти, а ты исполнил ее волю. Она объяснила тебе, что ты должен открыть пошире кран капельницы, это важное сведение ей поведала Валери. А тебя никто не видел. Благодаря специфике работы, ты чувствовал себя везде как у себя дома. Итак, ты убил Антуана. Спрашивал ли ты себя, зачем ты это сделал? Нет, конечно! Разве не так? Убить Антуана тебе приказала Мод, а этого вполне достаточно. Она обрекла Антуана на смерть только для того, чтобы в клинику явилась полиция и начала копаться во всех делах. Логика проста: чем дольше и труднее будет идти расследование, тем громче разразится скандал. Что же произошло дальше? А дальше появилась конкурирующая фирма, также стремившаяся уничтожить Кэррингтона. И как я теперь знаю, она находится на полпути к успеху. Про Мелвилля я и говорить не хочу. Он лишь запутал карты, не более того. Команда убрать Аргу исходила от хозяев фирмы «Стретчер». Им необходимо было во что бы то ни стало помешать Аргу связаться с какими-либо другими фирмами, а опасность такого шага доктора была достаточно велика. Вот они и обратились к Мод, после чего твоя подружка, уставшая от жизни, обиженная на весь мир, отчаявшаяся и все более и более впадающая в анархизм, приказала тебе: «Убей, ударь его чем-нибудь тяжелым. Он не лучше остальных!» И ты поторопился исполнить ее приказ, потому что ты ненавидел Аргу, не так ли? Поскольку разгадал, что таится в его взгляде, обращенном на Мод. Если бы ты умел рвать врага зубами и когтями, подобно собаке, ты бы уже давно бросился на доктора Аргу, потому что Мод принадлежит тебе, и только тебе одному. Давай, поднимайся! Пойдешь со мной!

Кларье ведет Марселя перед собой. Тот шмыгает носом. И время от времени утирается рукавом. Мод, видимо, ожидала прихода комиссара, стоя возле двери и прислушиваясь к доносившимся из коридора звукам, так как Кларье даже не пришлось стучать. Дверь распахнулась перед ним.

— Входите. Я готова.

Мод уже успела прибрать комнату и переодеться. Костыли она взяла самые плохенькие, самые старые, будто взятые у нищенки-попрошайки.

— Можно идти, комиссар. Марсель, возьми мой чемодан.

— Вы забыли пакет, — говорит ей Кларье.

— Там мой баобаб.

— А зачем вам в тюрьме баобаб?

Мод с вызовом смотрит на комиссара и шепчет:

— А чтобы не дать ему вырасти!


(1990)

Перевод с французского В. Румянцева


Ловкость рук

Посвящается моей жене

Само собой разумеется, что персонажи и события, описанные в романе, являются только плодом моей фантазии

Глава 1

Пьер Мареско открывает глаза и не узнает своей комнаты. Уж не в гостинице ли он? Стол? Да, его. Кресло тоже. А вот окно не на своем месте. Хотя окно-то его и занавески… Можно встать и дотронуться до них. Но он не уверен, что, обойдя кресло и стол, не наткнется на другие предметы. Закрывает глаза, силится представить свою комнату: вот ночной столик, протяни руку и дотронешься до лампы… Так, получилось. Все встает на свои места: вешалка у стены с аккуратно повешенными пиджаком и отутюженными брюками. Каждый раз ему приходится как бы продираться сквозь густую пелену, чтобы вновь оказаться в своей комнате в привычной обстановке. Мало-помалу квартира приобретает свой обычный вид, четко вырисовываются отдельные реальные предметы. Как-то: дощечка на двери Пьер Мареско, адвокат и ниже, более мелкими буквами по записи; красный диванчик в приемной и кабинет в стиле ампир, два книжных шкафа с гранеными стеклами и в каждом стеклышке пляшущие лучики — вот он, Мареско. Постепенно, отгоняя последние остатки сна, он возвращается в свою телесную оболочку.

— Это действительно я, Мареско, и я должен…

Боится продолжить. Пьер прекрасно знает, что ему нужно сделать. Он вроде кошки, которая заранее угадывает, что ее скоро засунут в корзину и отвезут к ветеринару. Но у кошки есть выход — спрятаться под диван, а ему, пожалуй, не избежать встречи с врачом и придется лгать, лгать и обманывать.

Резко вскакивает. Ведь на сегодня у него записано в блокноте: Д-р Барруа, 15.00. Отступать поздно. День уже начался. По меньшей мере его можно прожить от сигареты до сигареты, в бесцельных прогулках — так он пролетит незаметней. А потом оправдываясь: «Знаете, доктор, к вечеру у меня разыгралась мигрень. И столько работы… Нет времени об этом подумать. Но когда мне случается заметить… Вы понимаете… я быстро прохожу мимо, стараюсь забыть…» Лгун, как будто он способен забыть. Напротив, он себе четко представляет и формы и цвета. Они как татуировка в самом укромном уголке его тела. И днем и ночью до того, как… А сегодня — наверняка! Все признаки налицо. Когда он вот так просыпается, выкарабкивается из сна, как из тягучего теста. Он уже прочитал все, что мог, по этому поводу, даже Катехизис: искушение… грех… и даже, тьфу, вожделение. И что? У него только один выход — уступить, не сопротивляться своему желанию. Так! Смотри же. Еще, еще. Да не с таким испуганным выражением лица, а со спокойным, заинтересованным, но не привлекающим внимания. О таком говорят: «А он ничего, очень даже ничего». Ведь все за тобой наблюдают, начиная с продавщицы за прилавком и кончая полицейским, отмеривающим шаги на улице. Верно, думает про себя: «Так я же знаю его, это адвокат. Девочку собирается снять».

Мареско закуривает новую сигарету. Зачем он здесь? Никто и не догадывается… Некоторые находят его странным, ну и пусть! У него полно забот, как личных, так и производственных. Коллеги считают его слишком придирчивым, а секретарша называет «образцово-показательным». Скорее всего зависть и уважение порождают подобное чувство. За дело он всегда берется боязливо, словно опасаясь, что его подзащитные поставят ему в вину, если он не добьется оправдательного приговора. Да он и сам не понимает, как мог выбрать эту профессию: всегда у всех на виду, тогда как хочется быть незаметным. Доктор Барруа уже объяснял, что он одновременно и чувствительный и недоверчивый, импульсивный и осторожный, постоянно раздираемый сомнениями и противоречиями. «Короче говоря, — любит повторять он, — вы вылитый портрет вашей матери». Мареско разделся и регулирует температуру воды. Он любит теплую воду, он вообще любит тепло: в кровати, за столом, на работе. Думает про себя: бедная мать, стоит мне на порог, как она — будь осторожен! Будь внимателен! Ты такой рассеянный. Считает, что знает обо мне все. Никто не знает, даже я. Не говоря о докторе Барруа.

Пьер чувствует себя окончательно проснувшимся после душа. Он чист, надушен, опрятен, на нем ни пятнышка грязи. Решено — сегодня он снова пойдет в универмаг Нувель-Галери. К чему бороться с этим наваждением, от которого сжимается сердце. Проще жить в мире с самим собой. Он тщательно одевается. Костюм серо-голубой. Скромно, но со вкусом. Когда идешь на такой риск, нужно и выглядеть подобающе. Никакого плаща, перекинутого через руку, и вообще ничего в руках — это может вызвать подозрения. Он собран и чувствует себя словно спортсмен перед стартом. Само по себе чувство умиротворения — уже награда. Овчинка стоит выделки.

В гостиной его уже поджидает мать, слушающая последние известия по радио.

— Хорошо спал?

И сразу лицо озабоченное, она внимательно изучает сына, покачивает головой.

— А ты потом… — Пауза. — Придешь обедать? Ты сегодня очень элегантен!

В голосе слышится упрек. Встречайся он с женщиной, она бы первая узнала. Никогда он ничего от нее не скрывал. Мареско искренен не только с ней, но и со всеми. Даже больше — весь как на ладони. Ведь правду говорят, что лучший способ обмана — всегда говорить правду. Он же сказал, что идет в Нувель-Галери купить одеколон и бумагу для писем.

— Ждать к обеду?

— Конечно! Если задержусь, позвоню.

Поцелуй в лоб.

— Хотя бы кофе выпил!

— Спасибо. Забегу в экспресс-бар. Люблю шум, музыку.

И это правда. Ему необходимо толкаться среди людей, продираться сквозь толпу, раздвигая локтями проход, останавливаться, зажатым телами со всех сторон, и тогда… Тогда он сможет спокойно оглядеться направо, налево, осмотреть полки с товарами. Самое опасное — прилавок, у которого находятся два-три покупателя. Они перебирают предметы, колеблются. Здесь следят не за ними, а за их руками, будто они вот-вот готовы схватить давно приглянувшуюся вещь. Не задерживаться. Проследовать с беспечным видом дальше. Но какая захватывающая игра! Ощущаешь себя одновременно и очарованным ребенком, которому хочется получить разом все, и опытным взрослым, который знает все подвохи и западни. Уже половина одиннадцатого. Пора. Утренняя усталость овладевает персоналом магазина, бдительность притупляется. В то время как посетители, наоборот, в эйфории первых покупок. К одиннадцати и возникает первый сигнал — схватить. Мареско входит, вернее, его вносит людской поток. На него сразу же обрушиваются потоки света и выплескивается агрессия громкоговорителей, зазывающих пронзительными голосами посетить те или иные отделы. Тебе кажется, что ты на вокзале или в аэропорту. Громкая музыка, как на ярмарке. Правда, вскоре перестаешь обращать на нее внимание. И людской водоворот подхватывает тебя, кружит и несет, по пути разбиваясь на потоки: на лестницу, к эскалатору. Разделяясь между торговыми рядами на тропинки, как в лесу, которые увлекают тебя в самую чащу. И Мареско плывет по течению, навстречу неожиданностям. Но ни одна деталь не ускользает из поля зрения. Он собран, как хищник, выслеживающий добычу. Таковы правила этой увлекательной и опасной игры: неведомо, какая ждет добыча. Но как только возникает желание — действовать нужно без промедления. Схватить, но не быть схваченным. И каждый раз он умирает и медленно воскресает. Но игра не окончена. Нужно купить какую-нибудь безделушку для отвода глаз и прикрыть ею настоящую добычу. И ты горд, что держишь ее в руках, эту маленькую пленницу, а потом, дома, у тебя есть время полюбоваться ею как следует. Что на этот раз? Пудреница, паркеровская ручка или шкатулочка с секретом? Эти шкатулочки — верх блаженства. Он ищет, ласково ее переворачивая, секретик — на виду у проходящих мимо людей и продавщицы, готовой улыбнуться, стоит только посмотреть в ее сторону этому прилично одетому господину.

Конечно, для начала нужно все разведать, не поддаваясь на первые импульсы еще несозревшего желания. Войти в этот лес, полный дичи, впитать в себя его запахи. Запахи манят, дразнят, увлекают его. Стоп. Здесь. Теперь вдохнуть полной грудью и почувствовать, как в тебе медленно пробуждается желание. Пик наслаждения — схватить и унести. Мареско останавливается у парфюмерного отдела, возле которого в это время, странное дело, мало покупателей. Вытаскивает из кармана пиджака черную кожаную перчатку, натягивает на руку (в эту минуту он смахивает на грабителя перед вскрытием сейфа с кодовым замком). Шевелит пальцами, разглаживает кожу между большим и указательным пальцами, затем поправляет между средним и безымянным. Теперь его рука — точный инструмент и не оставит никаких отпечатков. В нужный момент она, словно ласка, шмыгнет, быстрая, гибкая, ловкая, чтобы схватить — не важно что — и унести и спрятать полузадушенную жертву в норку: левый карман брюк, под носовой платок. Пьер бросает по сторонам равнодушный взгляд. Никто ничего не заметил, а жаль — какая ловкость рук! Возможно, до этого времени добыча его была слишком незначительна! — про себя думает он, подходя к отделу моющих средств. Но если его поймают с такой мелочевкой, то обвинят лишь в мелком воровстве, а попадись он с ценной вещью — это уже считается кража, со всеми вытекающими последствиями. Подобные сомнения всегда возникают у него после содеянного и повергают его в состояние депрессии. Он действует виртуозно, как иллюзионист. Так стоит ли размениваться на мелочь или рискнуть на большее? Он раздираем противоречиями: с одной стороны — мелкое воровство, с другой — крупная кража. И еще он хотел бы, чтобы некто, беспристрастный наблюдатель, смог оценить его искусство. Чтобы он был ему судьей, а не надзирателем и тем более врачом. Нет и нет! А просто незаинтересованным участником ограбления. Ведь самое главное для него не то, что он украл! Главное — охота, момент пленения. Кто сможет понять эмоции, которые его обуревают?

Мареско идет в бар. Крепкий кофе ему не помешает. Он поможет снять стресс. А если бы его схватили? А? Назавтра заголовки в газете: «Адвокат уличен в краже!» и так далее. И если копнуть глубже, то охватившее его чувство тревоги — не что иное, как паника. Но каковы ее причины? Он неглуп и догадывается, что стоит за этим. И должен признаться себе, что он — неудачник по жизни. И не надо себя переоценивать, бравировать ловкостью рук и смелостью. Фальшивый фасад, не больше. Притворство. Комедия. Мимо проходят двое, он и она. Вот она правда. Эти двое, несмотря на толкотню, крепко держатся за руки, тесно прижавшись друг к другу, не замечая ничего вокруг. И люди расступаются. А я? — думает Мареско, — один как перст. Подобно духовнику, я должен пропустить через себя всю людскую грязь и еще придумать какие-то мотивы, чтобы оправдать, обелить и доказать, что их пороки — следствие их слабости. Я не устаю себе повторять — обманщик! Мне наплевать на их слабости. Так кто же я настоящий? Жалкий тип, блуждающий среди отбросов общества, без родных и друзей. Моя мать? Ах да, моя мать. Вот уже более тридцати лет не может мною разродиться. Я — ее беременность, эмбрион, к которому она ежеминутно прислушивается. Этот неродившийся малыш — тот, кто, стоя перед судьями, должен оправдывать преступления других, уже родившихся и здоровых, плоды зрелых страстей и насилия. Да на что я способен? Мямля и рохля, как скажут мои подзащитные. Просто олух, без семьи, без любовницы. У него нет даже собаки, которая ждала бы его и, встречая у двери, радостно виляла хвостиком…

— Эй, мне, пожалуйста, коньяк и воду!

В чистом виде мне нельзя. 11.00. Пора. Сегодня попробую добыть что-нибудь более значительное. Если поймают с поличным — заплачу. Ведь могу же я взять по рассеянности! В следующий раз оставлю дома удостоверение личности. Так будет даже увлекательней. Что мне сделают? Отведут в участок? И что? Алкоголь только обостряет его нетерпение, притягательность близкой опасности, желание пасть в бездну. Рука, нашаривающая монеты, чтобы расплатиться, дрожит. Нужно успокоиться!

Мареско массирует веки, разминает пальцы, грызет кусочек сахару. Спокойствие постепенно возвращается к нему. Он готов! Его выход. С минуту осматривается по сторонам и устремляется к ювелирному отделу. Ему не нужны ни часы, ни кольца, ни браслеты. Его заинтересовал стенд, вокруг которого толпятся несколько покупателей. Это стенд с ножами и изделиями из стали Тьерси. Посмотрим, что там такое. Ножи выложены в ряды по размерам. Вот, например, ножи с вычурными лезвиями. Один вид их напоминает окоченелые скорчившиеся трупы. Рядом — охотничьи ножи, у них вместо ручек — мохнатые лапки животных. Или кинжалы со стопорным вырезом. Как будто сохранились с той памятной Варфоломеевской ночи. И, наконец, туристические ножи, с пилочками, ножницами, отверткой и другими принадлежностями, необходимыми для походов. И далее, вперемешку, причудливые ножи с голубыми и зелеными ручками, украшенными женскими профилями, пейзажами. Один нож даже похож на крокодила или ящерицу. Скорее все-таки крокодила с разинутой пастью и острыми зубами. Мареско, чтобы удостовериться, проводит пальцами по челюсти. И вдруг чувствует, как где-то в животе возникает желание, ладонь под перчаткой покрывается потом. Он даже вынужден прислониться к прилавку. В глазах темнеет. Крокодил… он-то ему и нужен. Сейчас, немедленно, пренебрегая осторожностью. Как им завладеть? Он его притягивает как магнит. Он ему нравится. «Красивая вещица!» Будто рыбак, подцепивший на удочку щуку. Хоп! И вот ножичек уже у него кармане, под носовым платком. Мареско неспешно удаляется. Чтобы побыстрее затеряться в толпе, переходит с центральной линии на боковую, направляется к выходу. Проходит обувной отдел, фотокабинку (моментальное фото). Выход. Выходит. И вот он на улице. В голове пустота. Пожалуй, это его самый удачный улов. Всего одно движение руки под самым носом у ротозея-продавца, который так ничего и не заметил. Ну и тяжеленький этот нож. Похоже, сдедан из меди. Надо как следует изучить пружинку и посмотреть, как выскакивает лезвие. Мареско заходит в кафе, спускается в туалет. Только взглянуть разок, и домой. Он запирается в кабинке, вытаскивает платок. О Боже, что это? Платок весь в крови.

Глава 2

Откуда кровь? Неужели он ранен? Покачнулся. Еще маленьким, при виде крови, даже из носа, он едва не падал в обморок. Но чем он мог пораниться, ведь лезвие он не раскрывал! Спокойствие! Это не его кровь. Нож под платком такой увесистый и липкий от крови. Мареско, стараясь не испачкать брюки, осторожно вытаскивает его из кармана. Некоторое время держит нож на ладони. Выпуклости на спине крокодила местами покрыты розоватыми пузырьками, их практически не видно, они почти сливаются с коричневым цветом ножа. А на самой ручке, гладкой и ровной, — полосочка, похожая на засохшую корочку варенья. На ней — два четких отпечатка пальца и еще один длинный след, размытый, будто рука убийцы соскользнула во время удара. Мареско уже поборол чувство тошноты и взял себя в руки. Краденым ножом было совершено преступление. Теперь это — не просто нож, а вещественное доказательство. Сознание того, что он никогда не сможет объяснить, как нож попал к нему, быстро овладевает Мареско. Не признаваться же, что нож он украл! Остается одна версия: нашел в туалете и тут же сообщил о своей находке хозяину кафе. Он сообщит позже, всему свое время. Пьер не отрываясь рассматривает крокодила. Хвост поджат и вытянут вдоль туловища, живот наполовину скрывает задние лапы, передние же на виду с хищно вытянутыми когтями. Глаза четко очерчены. Даже веки, миндалевидные щелочки, настороже. Спина покрыта крупной чешуей, в полуоткрытой пасти крокодила золотом отсвечивают острые зубы. Мареско жаль расставаться с ним. Но и надолго задерживаться в кабинке он больше не может. Взглянуть еще разок. Кровь затекла в паз, откуда выскакивает лезвие. Стоит нажать на кнопку, лезвие раскроется и кровь брызнет во все стороны. С превеликой осторожностью он заворачивает нож в платок, а сверху обматывает несколькими слоями туалетной бумаги. Затем выходит и долго моет руки. Очевидно, убийца также выкрал его со стенда: это было непреднамеренное убийство. Желание убить возникло так же внезапно, как и его желание украсть. Ты прогуливаешься, думаешь о своем. Вдруг откуда-то изнутри выпрыгивает зверь. И ему нужно повиноваться быстро. Тогда все равно, что у тебя под рукой. Хватаешь первое попавшееся. Доля секунды. Ослепление. Ты ничего не успеваешь осознать, как все уже позади. О, как он понимает этого неизвестного преступника. Они словно братья.

Мареско поднимается по железной скрипучей лестнице наверх. Заказывает кофе, который тут же, у стойки, выпивает. Нет, сообщником он не станет. Нож отнесет в полицию, своему другу инспектору Крюмуа. Попозже. Интересно, кому принадлежат отпечатки пальцев? Надо бы с ними поосторожней, ведь потом по ним определят виновного, если его пальчики фигурируют в картотеке. Ясно, преступление совершено вот только что. Где? Как? Если убили кого-то в толпе, то никто не слышал ни крика, ни стона, никто не просил о помощи. Странно.

Мареско возвращается в универмаг. Хочет узнать все сам. Едва перед ним раскрываются двери — о чудо автоматики! — до него доносится шум толпы. Люди куда-то бегут, лица встревожены. Крики: «Расступись! Разойдись!» Мареско обращается к служащей, которая, вытянувшись на цыпочках, пытается что-то разглядеть:

— Что случилось?

— Не знаю. Говорят, кому-то плохо.

Из громкоговорителя раздается:

«Дамы и господа! К вам обращается комиссар Годро. По техническим причинам южная часть универмага закрывается. Просьба освободить проходы. Сохраняйте спокойствие! Никакой опасности для жизни не существует. Свобода передвижения будет восстановлена после обеда. Спасибо за внимание!»

Мареско поспешно покидает Нувель-Галери. На улице он чувствует слабость в ногах. Ему нужно прийти в себя, восстановить дыхание: дышит медленно и глубоко. Замечает, как хорошо на улице, жизнь идет своим чередом, шелестят молодые зеленые листочки на деревьях. Было бы неплохо пообедать где-нибудь, стейком например. Хотя нет, только не мясо с кровью. Скорее рыбой под бутылочку «Мюскаде». Он заходит в кафе, к Матье. Это его любимое место. На часах что-то около двенадцати. Звонок матери… важное свидание… до вечера, не волнуйся. Устраивается за столиком. Для начала — аперитив. Прекрасно. Сейчас для него все, что ни делай, хорошо — лишь бы оттянуть время, лишь бы не думать о создавшейся ситуации. Выбор-то у него большой: или избавиться от ножа, не важно как, а полиция сама по отпечаткам разыщет преступника. Или — нож хранить у себя и занять выжидательную позицию. Если следствие встанет в тупик за неимением улик, то он перешлет им нож, анонимно конечно. И следственная машина закрутится вновь. Или — он будет утешать себя мыслью, что убийца в его власти. Хозяин положения — он. И даже, при желании, может стать его адвокатом. Вот это будет дело! «Господин Мареско защищает человека с ножом!» Браво, браво! При условии, что не докопаются, откуда у него орудие преступления. Ну, например, из мести ему передал нож некто, пожелавший остаться неизвестным. Можно поразмышлять над этой версией. А вообще-то, наилучшее решение — поместить в свой музей эту прекрасную вещицу. Упаковать в пластиковую коробочку и постараться не затереть отпечатки пальцев. Теперь ему остается прояснить самое главное. Мареско вытаскивает блокнот… Пятница, 12 мая. Страница пустая. Представим, куда может вывести «след крокодила». Точка отсчета — прилавок с ножами. Справа ставит маленький квадратик. Итак, убийца следует на некотором расстоянии за своей жертвой. Пунктир справа налево. Проводит линию, ведущую к выходу мимо обувного отдела и фотокабинки. А затем… Мареско не знает, что затем. По логике вещей, убийство произошло где-то в этой зоне, потом, сложив нож, преступник быстро возвращается назад и незаметно кладет его на стенд. Второй пунктир — в противоположную сторону. И в этот момент подхожу я. Краду нож, тот самый нож-крокодил. Бегу к выходу. Нет, не так. Где же произошло убийство? Вполне вероятно, что я видел убийцу. У меня его отпечатки, а вдруг он меня запомнил? Да нет. Все фантазии. Не гадать надо, а знать точно: где труп? Скорее всего где-то между обувным отделом и фотокабинкой. Но точно где? От ювелирного отдела до выхода на глаз не более четырнадцати — пятнадцати метров. Убийца нагоняет, закалывает, возвращается, закрывая на ходу нож, подкладывает к другим ножам. Затем спокойно исчезает в толпе. А почему бы ему не направиться к выходу? Риск столкнуться в дверях с кем-нибудь? А ведь труп где-то рядом, и его обнаружат с минуты на минуту. У него нет другого выхода, как смешаться с толпой. Третий пунктир направлен в верх листа и заканчивается вопросительным знаком. Рисунок ничего не проясняет. Совершенно очевидно, что убийца обладал большой силой и ловкостью, чтобы убить с одного удара и не запачкаться кровью. «Зачем» и «почему» во множестве роятся в его голове. Почему преступление совершено именно на этом месте? Могла ли жертва спастись? Нужно ли было во что бы то ни стало убивать? Почему, если готовился к убийству, не взял с собой, а схватил на ходу нож? Все в данном случае указывает на спонтанность поступка. А с другой стороны, чувствуется расчет. Ну и хладнокровие у него! Уж Мареско-то знает, о чем говорит! Убийца рисковал аж два раза: когда украл нож со стенда, остановив свой выбор на нем. И когда, совершив убийство, возвращал его на место.

Мареско так поглощен своими мыслями, что уже не хочет есть. Что за рыба? Морской язык? Разве он его заказывал? Не припомнит. Первое потрясение прошло, и теперь он в восхищении. Чем больше он силится представить себе преступника, тем больше восхищается. Действительно профессионал. Скорее всего, из спецназа, безжалостный, стремительный. Доказательство: умение работать с холодным оружием; практически с первым попавшимся. Он убивает с одной попытки, так как у него право только на один удар, промах недопустим.

И нож-то из самых простых, не боевой. В этом легко убедиться, ощупав карман. Обыкновенный, забавный крокодил с разинутой пастью. Какой он в длину? Так (ощупывает в платке) — от мизинца до большого пальца. По размеру примерно как нож для рыбы. Нет, меньше. Вполовину. Впрочем, откуда ему знать? Итак, если бы смерть не наступила мгновенно, то тело упало бы с грохотом. Значит, пришлось его поддержать плечом и уложить на пол без шума. Здорово! — заключил Мареско, — и я, любителишко, в некотором роде свидетель. Я как бы его продолжение. Остается только познакомиться с убийцей и предложить свои услуги: «Если полиция вас схватит, можете рассчитывать на меня. Я — адвокат. Могу понять ваши действия на собственном опыте. Только я могу вам помочь!» Пошло-поехало. Напридумывал! Для начала хорошо бы знать, кто же жертва!

Мареско заказывает кофе и спрашивает у официанта:

— Там, рядом, это радио говорит?

— Да, мсье.

— Было сообщение о преступлении в Нувель-Галери?

— Кажется, да, мы здесь слушаем урывками. Хотите, чтобы я узнал?

— Да, пожалуйста.

Странное дело! — думает Мареско. — Я за кого, за убийцу или за убитого? Не знаю ни того, ни другого. Они меня одинаково интересуют. Возможно, я помогу убийце, который теперь в моей власти, у меня, такого слабого, беспомощного, бесхарактерного… Пожалуй, все-таки жертва мне менее интересна, чем палач. А вот и официант.

— Ну что?

— Точно, мсье, убили кого-то. Кажется, молодую женщину.

— Что вы сказали?

— Только то, что слышал.

— И кто она?

— Не знаю, но в Нувель-Галери точно.

— Спасибо.

Женщину! Мареско не может прийти в себя. Он-то думал, мужчину, разборки, наркотики и так далее. А тут что, преступление на бытовой почве — ревнивец убивает любовницу. Вся романтика преступления куда-то вмиг исчезла. Как это глупо, где-то в магазине… Мареско еще не может сформулировать свою мысль, он разочарован. Как банально — преследовать, настичь и убить молодую женщину, поддавшись порыву гнева. Тут все так обыденно, банально. Простенькая защитительная речь, перечисление голых фактов. И перед его глазами мелькает другая картина: магазин — полигон, место охоты, один преследует другого, перебегая от прилавка к прилавку, прячась за грудой курток, рубашек и пальто. Мгновение — скачок, и вот он уже на другой линии. Ничто ему не преграда, ему нужно убить любой ценой… Да, ради этого стоит жить. Роется в карманах в поисках денег, а перед глазами все стоит картина погони. Будь мать здесь, вздохнула бы: «Бедный мой мальчик!» Мареско выходит из кафе. Останавливается на минуту и заключает: «Не может это быть женщина! Нет и нет. Такого я не заслужил!»

А теперь надо что-то делать с ножом. Спрятать. Два пополудни. Улица Каде отсюда в двух шагах. Надо действовать, сначала туда, а после визита к доктору он вернется в квартиру на улице Шатоден, в которой вот уже двадцать лет проживает со своей матерью. Их просторная квартира находится неподалеку от Нувель-Галери. Так что всему виной их соседство с большим универмагом. В других кварталах, где нет подобных магазинов, жители отовариваются в мелких лавочках, они же все всегда покупали в Нувель-Галери, от хлеба до булавок. В то время он был еще ребенком; постепенно и продавщицы стали их узнавать. При очередной покупке: «А, малыш Мареско!» Теперь же Мареско нечего там покупать, у него другое развлечение, которое доставляет ему кучу острых переживаний. Что больше всего его потрясло, так то, что чудовищное преступление произошло как бы на его территории, тем самым осквернив ее. Придется поменять место, охотиться за более крупной дичью, подвергать себя такому риску, какой убийце и не снился. Постепенно понимает, что ему бросили вызов! Мареско покупает газету, просматривает заголовки. Да нет, еще рано. На всякий случай все-таки пробегает глазами рубрики. Хватит фантазий, пора вернуться к реальности. Еще издали увидев дом, с радостью поглядывает на окна своей маленькой квартирки. Там его мирок, его книги, коллекция, музей, его тайное убежище. Чужим доступа нет. Это нельзя назвать ребячеством. Там — его логово, даже воздух им пропитан. Каждая вещь занимает свою нишу, и он может отыскать ее с закрытыми глазами. В других местах он чувствует себя не в своей тарелке. Все пугает его. Даже квартира матери. А его собственный кабинет? Мир людей вторгается к нему в виде посетителей, клиентов, незнакомцев, а после их ухода остаются груды разбросанных журналов, горы замусоленных окурков. И в кабинете еще долго не смолкает эхо разговоров, гул голосов, телефонные звонки. А эти мокрые следы на полу! Другие! Все, что его окружает и что он ненавидит, они все незваные гости: полицейские, судьи, свидетели, охрана. Короче, все, из чего состоит Дворец правосудия, и везде они устанавливают свои порядки, навязывают свой образ мыслей. Они за дверь, а мать тут же: «А этот комиссар, что он сказал? Не верь ему! Он не желает тебе добра!» По-настоящему он расслабляется только в своей маленькой трехкомнатной квартирке. Соседка его не беспокоит, она все время проводит в Каннах со своим слугой-японцем. Другой сосед, справа, занимается нефтью, где-то там, на море. Консьерж очень услужлив и покупает ему все необходимое. В доме пахнет воском (которым натирают полы), бесшумный лифт. Мареско входит в него и уже чувствует себя как дома. Нажимает на кнопку четвертого этажа. Он торопится в свой музей; соблюдая тысячу предосторожностей, вытаскивает нож. Ручка ножа в нескольких местах приклеилась к носовому платку. Медленно, осторожно отрывает ткань, как будто снимает бинты с раны, и его губы кривятся, будто от боли. Уф, все нормально! Отпечатки на месте, с ними ничего не случилось. Они подсохли и стали более отчетливыми. Пьер уперся большим пальцем в стопор, еще секунда… и сгустки крови разлетятся в разные стороны. Этого не произошло. Лезвие выскочило так быстро, молниеносно, что кровавая пленка прихлынула к краям паза, задрожала, как застывшее желе, но не расплескалась. Теперь нет ничего проще, чем взять фрагменты на анализ. Тут тебе и отпечатки, и кровь. Преступление налицо.

Мареско, с помощью двух пинцетиков для марок, уложил нож на пластмассовую дощечку и начал замерять его: 10 сантиметров — рукоятка и столько же лезвие. Приблизительно 150 граммов веса. Такой нож, острозаточенный, представляет собой грозное орудие, да если еще ударить с силой… Мареско вытащил чистую карточку и, сидя за письменным столом, начал заполнять ее: «Австралийский (?) нож, рукоятка украшена крокодилом из меди, тонкой работы (когти, зубы, чешуя). Длина — 20 сантиметров (в открытом состоянии). Вес — 150 граммов. Следы крови — у основания лезвия и в пазу. 20 мая 1990 г. 10 час. 15 мин. Со стенда с ножами в Н.Г.».

Н.Г. — Нувель-Галери — сокращенно. Эти буквы фигурируют на всех его карточках. Счастливый и довольный,Мареско перебирает картотеку. Вот доказательства его подвигов! Сначала риск, молниеносное действие, а потом отдых, даже смакование покоя, полная разрядка, «Кравен» — любимая сигарета с белым фильтром — затяжка и медленный выдох. Пьер устраивается поудобней в кресле, с любовью поглядывает на ряды карточек. Их содержимое он знает наизусть. Например, история с парой сиреневых подтяжек. Пожалуйста, может процитировать: «Подтяжки „Смарт“ (лоток в секторе Р) с зажимом и зубчатым регулятором длины. 14 января 1988 г. 9 час.». Или: «Трикотажный галстук, голубой однотонный. 17 февраля 1988 г. 17 час.». И везде — Н.Г. И сколько их за столько лет! В ящичках у него хранятся старые карточки. Самая первая датирована 1974 годом. Первая вещичка — дешевенький маленький несессерчик за четыре су. Он мог бы уместиться на ладони его матери. Зато сколько страху «до и после»! Он до сих пор помнит, как ему казалось, что тысячи глаз устремились на него, и как, прячась от них, бросился бежать очертя голову. Затем прошло много бесконечных дней, прежде чем он решился на новую кражу. И каждый раз Пьер кругом обходил отдел, где впервые украл. Но постепенно непреодолимое желание овладевало им, и он не мог ему противиться. Очередным уловом было портмоне из плотной ткани. Он был пленен ее расцветкой. Она напомнила ему вышивку (частенько в детстве наблюдал, как мать вышивает). Эта ассоциация оправдывала его желание украсть.

Милые сердцу сувениры, своим появлением как бы отмечавшие вехи его жизни. Стоп. Коробочка для пилюль из оникса. Стоп. Украшение в виде секундомера, из перламутра и серебра. Все они свидетели его проворства, везения и осторожности! Как часто он это делал? Раз в два месяца. Этого ему вполне хватало. Долгое время испытывал он непреходящую радость от своих приобретений. Впрочем, иногда это чувство быстро увядало. Иногда к предметам он испытывал необыкновенную нежность. Как, например, к кожаной записной книжечке… Но этот нож! Ничего подобного в своей жизни Мареско не испытывал. Такое потрясение! Чувства переполняли его! Признаться… им была убита… Нечто красное, липкое, вязкое — он воспринимал кровь как живую субстанцию! Кто-то более отчаянный, чем он, пролил кровь молодой женщины! Мареско испытывает легкое головокружение и в то же время гордость. Как если бы, оставаясь невиновным, принял участие в насилии. Черное и белое. Закуривает еще одну сигарету. Развоспоминался, довольно, на этом закончим. С сегодняшнего дня наступает… эра крокодила.

Глава 3

Мареско не может сдержаться. После визита к врачу (как всегда, одно и то же: «Занимайтесь спортом. Вы ведете сидячий образ жизни!» Знал бы он, бедолага!) он возвращается в Нувель-Галери. Полицейская машина у входа. У дверей — двое полицейских. Мареско входит, сердце готово выпрыгнуть из груди. Направляется туда, где слышен гул толпы. Там — центр события, там вспышки фотоаппаратов и скопление народа. Волна таких же любопытных выносит его прямо к фотокабинке. Один полицейский пытается сдержать напор толпы. Мареско придвигается к пожилой даме, которая не перестает охать:

— Да что же это такое, посреди бела дня! Как могло случиться? Давно пора ликвидировать эти сараи. Вы там сидите за занавеской, ничего не видно. Любой может подойти сзади и…

— Кто-то подвергся нападению?

— Говорят, молодая женщина. Иностранка. Когда она фотографировалась, ее ножом и убили.

— Насмерть?

— Кто знает, — говорит женщина слева. Она стоит рядом с высоким блондином, которой что-то говорит то ли на шведском, то ли на голландском языке. Две вспышки за спинами. Еще чья-то рука высоко поднимает фотоаппарат и, стараясь, чтобы в кадр попала фотокабинка, снимает наугад. С Мареско достаточно. Сейчас он пойдет в бар и там узнает побольше. Направляется к эскалатору, выискивая в толпе знакомые лица. Неподалеку замечает дивизионного комиссара Мартино, верхом сидящего на табурете. Похоже, настроение у того аховое.

— Если вы явились в поисках клиента, выбрали неудачное время! — говорит он.

— А что, собственно, произошло? — спрашивает Мареско. — Я не в курсе.

— А то и произошло, — ворчит полицейский, — убийство. Убили ножом молодую женщину. Подумайте только, в самый час пик. Бардак! Я ищу помощника прокурора. А мой коллега Бришто ищет меня. Он был здесь пять минут назад, а теперь как сквозь землю провалился! Зато журналистов! Вы их видели? Яблоку негде упасть! А вот и Мюллер, отдел экспертизы! Да вы его сколько раз встречали на заседаниях…

— Я его еле узнал с этой бородой, — признается Мареско.

— Вы уже закончили? — кричит комиссар.

— Только что. Не привык работать в такой обстановке.

— Отпечатки?

— Ничего. Следы затоптаны. Как только прослышали о преступлении, набежала уйма народа. Вы сами знаете, сколько бывает посетителей в полдень! Пока поставили на ноги внутреннюю охрану универмага, пока дозвонились до квартального комиссара, потом до вас, а затем уж до прокурора. Да что говорить! Меня самого чуть не затоптали, напирали так, что едва кабинку не сломали. Хорошо еще, что есть Бришто с его хладнокровием и крепкими кулаками!

— Я вот вас слушаю, но, извините, ничего не понимаю. Что происходит-то?

— Спросите у Мюллера, он вам все расскажет, — говорит дивизионный. — Полнейшая неразбериха, но вы-то наш, вам можно рассказать. Эй, Бришто. Извините, должен идти. Может, нашли орудие преступления? До свидания.

Убегает. Мареско остается вдвоем с Мюллером.

— Мы уже закончили, могу немного ввести в курс дела, хотя не должен. К тому же, я на службе. Ну, да ладно! Спустимся в бар. Там немного потише. Я уже оглох от громкоговорителей. Что будем пить? Мне немного анисовой. Да знаю, знаю, но мне нравится.

— Так что же, убийство? — спрашивает Мареско.

— А, это. Совершено в фотокабинке, в районе десяти тридцати — одиннадцати часов. Такого же мнения и медэксперт. Ловко сработано. Кабинка находится как бы в стороне. Народ проходит рядом, и кто там внутри, никого не волнует. Другое преимущество: черная занавеска. Вы представляете себе?

— Никогда там не был.

— Легкая постройка, наподобие кабинки для переодевания на пляже. Клиент усаживается на стул напротив фотоаппарата. Спина упирается в перегородку. И ото всего остального мира его отгораживает черная занавеска. Так приблизительно до пояса, видны только ноги. А если хотите поточнее — та же кабинка для голосования. Только еще и посидеть можно. Теперь понятно?

— Вы все очень точно описали.

— Дальше. Жертва сидит на стуле, ничего не подозревая. Замерла перед фотоаппаратом. Убийце только того и надо. Ударил через занавеску.

— Но для этого ему понадобилась бы необыкновенная ловкость!

— Вовсе нет. Целился-то он, верно, в грудь, да попал прямо в сонную артерию.

Мареско так хочется побыстрее все узнать, что его кидает в жар. Руки вспотели. Мюллер не замечает состояния своего визави. Он разглядывает посетителей бара, кому-то приветливо кивает головой. И в баре продолжают обсуждать утреннюю трагедию.

— Да, дела, — тихо произносит Мюллер.

Допивает рюмку и протягивает руку Мареско.

— Еще минуточку, — просит адвокат, — нашли отпечатки или что-нибудь еще, что поможет навести на след?

— Отпечатков хоть отбавляй. И все — посетителей этой самой кабинки. Уборку там производят не каждый день. Пока отберем нужные. Но уверен, что убийца ни до чего не дотрагивался. Ударил-то он с внешней стороны. Через занавеску. Орудие унес с собой. Думаю, лаборатория нам ничем не поможет. Все, пора. До свидания, мэтр! Вижу комиссара Мартино, не хотел бы с ним встречаться. Скажу вам одно: предстоит долгое расследование. Это не рядовое преступление.

Громкоговоритель раздирается: «Внимание! На целые двадцать минут объявляется двадцатипроцентная скидка на летние пляжные принадлежности. В связи с обстоятельствами…» Но Мареско не слышит. Обдумывает последнюю фразу Мюллера. Если убийство не будет раскрыто, никто никогда не узнает, кто преступник. А именно это не входит в его планы. Если нож не приведет к убийце, кто ж тогда узнает, что улика попала к нему исключительно благодаря его смелости, отваге и ловкости? До конца Пьер так и не может четко сформулировать возникшую мысль. Что же получается? Ему бы и в голову не пришло, что, своровав нож, он так заинтересуется убийцей. «Заинтересуется» не в профессиональном плане. А про себя повторяет: «Хорошенькое будет дело!» Но тут же запрещает себе фантазировать. Громкоговоритель опять возвращает его к реальности, на сей раз рекламируя знаменитые пирожки Бюитони. Вдруг новая мысль: «А ведь без меня им никого не поймать! Но хочу ли я этого?»

Дивизионный комиссар видит, что прямо перед ним шагает Мареско. Встречи не избежать. Как он ненавидит блиц-интервью, и если дает ответы, то неохотно, на ходу, не замедляя шага, и отмахивается от назойливых репортеров как от мух. Но во Дворце все знают, что отец адвоката был всеми уважаемый судья и что старшина сословия адвокатов одновременно его крестный и начальник. Рука руку моет. Дивизионный с трудом переносит этого странного мальчишку, то слишком возбужденного, то тише травы. Впрочем, он не лишен таланта. Комиссар угрюмо останавливается.

— Ну что еще?

— Я по поводу орудия убийства! — выпаливает Мареско.

— Ну, дальше!

— Вы его нашли?

— Если бы нашли, дело бы давно закрыли. Немного преувеличиваю. Сами понимаете. Будь у нас орудие преступления и отпечатки на нем, убийца бы далеко не ушел. Что я могу утверждать — удар был очень сильный.

— А почему именно в кабинке?

— Предположим, убийца решил, что жертва собирается сбежать из страны. Поэтому ей нужно как можно быстрее фотографию на паспорт. Но это только гипотеза.

— А кто убитая?

— При ней не обнаружено никаких документов. Ни фамилии, ни адреса, ни рода занятий мы не знаем. Ничего, кроме того, что она алжирка или марокканка.

— Возраст?

— Молодая. Не больше двадцати четырех — двадцати пяти лет. Потом уточним. Это я говорю только вам.

— Убийство из ревности?

— Возможно.

— Она хоть успела сфотографироваться?

— Угу, захотели еще разглядеть руку убийцы на фотографии! Ну вы и хватили! Нет. Ничего.

— Как я понял, — подытоживает Мареско, — у вас на руках труп неизвестной, убитой неизвестным предметом. Тайна, покрытая мраком. Ваше здоровье! Выпьете чего-нибудь?

— Спасибо, с меня достаточно того, что я увидел. Ничего в горло не лезет. Настоящая бойня.

Мареско вздрагивает при этом слове. Кровь на ноже, до которой он дотрагивался, также обрызгала и преступника. Ужас!

— И последний вопрос, комиссар. И что же, никто ничего не видел? Есть же, наконец, наблюдающие, переходящие с одной линии на другую…

— Да, верно. Но воров не привлекает такое место, как фотокабинка.

— А скрытые камеры, которые следят за всем?

— Значит, не за всем! Доказательства налицо. Извините, меня ждут.

Мареско не спеша подходит к фотокабинке. Возле нее толпятся зеваки.

Он еще забыл спросить, хорошо ли была одета убитая, носила ли драгоценности. А сумочка при ней? Не могла она пойти фотографироваться без денег! А вдруг ее убил какой-нибудь специалист по сумочкам, вдруг это убийство по недоразумению? Хорошенькое дельце. Стоило ли тогда «тибрить» крокодила? — они называют это именно «стибрить». Ему вдруг захотелось увидеть нож, рассмотреть его хорошенько, запомнить наизусть, чтобы «процитировать» где бы ни находился: на улице, на работе. Запомнить так, чтобы при одном упоминании — как собака по свистку тотчас бежит приласкаться — сразу мог описать все детали. Этот нож — свидетельство его отваги, самый высший чин ордена Крокодила. Мареско так доволен собой, у него такое прекрасное и редкое расположение духа, которое любой тупица, например такой, как дивизионный комиссар, назвал бы «глупым ребячеством». Никто не подозревает, насколько нож перевернул его жизнь! Не только перевернул, а вот сейчас, в данный момент, преобразил, обогатил новыми ощущениями, необычными мыслями. А кто, собственно, может помешать ему вести следствие? Он прекрасно знает работу полиции. В крайнем случае, попросит совета у комиссара Мадлена, которого очень уважал его отец. Мадлен уже два-три года на пенсии, но у него опыт и связи. Не в этом дело! Нужно признаться с самого начала, что он окутывает ореолом мистики совершенное преступление. Что-то вроде триллера: убитая была принесена в жертву страшному и ужасному крокодилу — обитателю серных вонючих болот (в древние времена приносили же людей в жертву). Ему нужно во что бы то ни стало узнать ее имя. Возможно, и зовут ее Андромеда или даже Ифигения?

Тут Пьер замечает, что стоит возле своего дома. Словно на ковре-самолете, фантазии перенесли его до дома. Мареско голоден. Быстренько поджарить яичницу — сильные эмоции вызывают страшный аппетит!

Отмахивается от матери:

— Необходимо посмотреть одно досье, дело Гроле. Как-то плохо продвигается. Я тебе потом все объясню. Мне нужно поработать ночью. Буду спать у себя.

— Надеюсь, один?

— Конечно, что ты еще придумала?

— Ты помнишь, что сказал доктор?

— Угу.

«Угу» произносит сквозь зубы, зло. Здесь лучше поставить точку. А у нее должна была быть сумочка. Силится вспомнить. Все произошло так быстро! Если бы сумочка выскользнула из ее рук, он бы ее заметил. А если она упала возле ног погибшей, тогда она уже в полиции. Другая гипотеза: убитая знала о преследовании и спряталась в не занятой никем фотокабинке. Раз она не собиралась фотографироваться, значит, и денег у нее не было!

Мареско стоит посреди кухни, пытаясь ухватиться за ниточку, чтобы раскрутить клубок загадочного преступления. Зачем ей прятаться в идиотской кабинке, когда выход рядом? Решительно, погибшая не чувствовала никакой опасности. А, скажем, преследовал ее некто приставший к ней в магазине. Доказательство тому тот факт, что мужчина не думал ее убивать. У него не было ножа. Вероятно, в последний момент, увидев, что она ускорила шаг и вот-вот бросится бежать, он потерял голову. Проходил мимо стенда с ножами. Схватил первый попавшийся и…

Да, но продавец перед закрытием должен проверять, все ли на месте. Значит, не заметил пропажи крокодилового ножа? Мареско увяз в трясине неразрешимых вопросов. Этого ему только и не хватало! Навидался, наслушался и пресытился скучнейшими историями наркоманов, похожими друг на друга как две капли воды. Никакого шику! Обыкновенные разборки. А данное убийство — редкий шанс, который выпал ему (больше такого не будет), сравнимо разве что с сияющей черной жемчужиной, которой любуются и рассматривают в лупу ювелиры. Подумать только, удача улыбнулась ему. Он, Мареско, является автором, хранителем и держателем в одном лице. В моих руках судьба того, кого я не знаю; он и не подозревает о моем существовании. Мне решать, как в дальнейшем сложится его жизнь. Так-так, никакой я не шантажист, — думает Мареско, — я один из тех коллекционеров, который втайне от других приобрел картину Рембрандта и вынужден скрывать ее ото всех.

На душе становится немного грустно. Пьер входит в свою квартиру, отключает телефон. Потирает руки. Шевелит пальцами, словно стряхивает пыль. Сначала музей. Ну и красив же этот хищник! Правдоподобно сделан! Хотя и не разберешь, кайман это, аллигатор или гавиал. Во всяком случае, животное лениво переваривает кого-то, скромно поджав хвост.

Мареско разглядывает его долго и с удовольствием. Сама техника исполнения крокодила напомнила ему блюда с ящерицами Бернара Палисси. Откуда такое сравнение? Нет, это не прихоть мастера. Такая форма крокодила удобна руке (охотника). Чтобы крепче держать нож за рукоятку. Крокодил стремится схватить охотника за руку, пасть разинута. Но в момент, когда охотник заносит руку для удара, он перехватывает крокодила за горло и не дает ему себя укусить. Так и застывает рептилия с разинутой пастью. На лезвии, впрочем, есть надпись: Australian crocodile. И сам нож позолочен, что, наверное, и привлекло внимание убийцы. Да и сам он польстился на это. Нож блестит, выделяясь из коллекции, как редкая ценная вещь. Как бы удержаться и не протереть его! Нож красив, но красота его обманчива — он орудие убийства. Три четких отпечатка — такие следы оставил преступник, крепко сжимающий рукоятку. Странная вещь — Мареско взял лупу, чтобы получше разглядеть. Так и есть: если удар нанесли сверху вниз, то отпечатки располагались бы в следующем порядке — безымянный палец, средний, указательный. А здесь — все наоборот. Указательный, средний, безымянный, причем складки нижней фаланги этого пальца четко выражены. Что означает: убийца нанес удар горизонтально, целясь скорее в бок, а не в спину. Подробности узнаем попозже, из газет! А он, Мареско, знает наперед, что человек бежал, держа нож вверх, а не вниз. Последнее замечание приводит его в восторг. Он все ближе и ближе к личности убийцы. И, если убийца не мужчина, а женщина, он уже влюблен в нее заранее, она — его Галатея. Его царица. Пьер закуривает сигарету, бродя по своему музею-лаборатории. Его забавляет сама идея реанимировать тень, придать ей форму, вдохнуть в нее жизнь… Интересно знать, бывала ли жертва в Австралии? Вдруг нож и крокодил сыграли какую-то роль в ее судьбе? Нет и нет. Пустые фантазии. Ах, если бы его фантазии исполнялись! Первое желание было бы: «Хочу стать самим собой и встретиться с незнакомцем с ножом…» Хватит, пора остановить такие пугающие и сладостные иллюзии. Он располагает теперь чем-то большим, чем все его сувениры, которые доставили ему столько неприятных волнений. Он как бы насытился ими. В нем бьет неистощимый источник эмоций! Придет день, и он познакомится со своим рабом! Да, именно рабом! Убийце придется подчиниться моей воле из-за боязни, что я его выдам. Нужно быть ловким, хитрым, расторопным! Иметь заключенного, благодарного пленника! Это мой подарок самому себе. Вот что я, Пьер Мареско, могу себе позволить!

Глава 4

Мареско отправляется перекусить в пивную на бульваре. Там он рассчитывает собрать побольше информации. Рядышком — журнальный киоск, а в самом заведении — только раскрой пошире уши — клиенты болтают обо всем на свете. Газеты пестрят заголовками, выбирай на вкус: «Убийство в Нувель-Галери», «Тайна преступления в Нувель-Галери», «Убийство средь бела дня», «Кровавая фотография»… Мареско колеблется: «Либерасьон»? «Фигаро»? «Ле Котидьен»? Наконец покупает одну газету, где ему приглянулась фотография: на ней наполовину скрытый черной занавеской «жертвенный» стул. Уносит газету под мышкой, заказывает кофе. Официант протягивает зажигалку. Его зовут Гастон. Он хорошо знает Мареско.

— Вы уже читали? Разве это жизнь? Убить в публичном месте! Ведь фотокабинка — публичное место. Бедная девочка. Не промахнулся!

— Какая девочка?

— Убитая, естественно. 23 года. Несчастная! Да вы даже газету не раскрыли!

С важным видом берет газету у Мареско, разворачивает, показывает статью на первой полосе. У Мареско чувство, будто это о нем пишет вся пресса. Внимание его переключилось на подзаголовок: «Ужасная смерть Джамили Хафез».

— Надо же, ножом! — продолжает официант. Проводит рукой по горлу. — Вот так! А кругом — море покупателей! Кто бы мог подумать! Чай?

Удаляется. Пьер так потрясен, что нет сил прочесть. Джамиля Хафез! Алжирка? Марокканка? А почему бы нет? Думает про себя: «Наоборот! Чем загадочней убийство, тем интересней убийца». Набрасывается на газету.

«В 11.25 Мишель Лапуэнт, заведующий 3-м отделом, проходил мимо фотокабинки. Малолюдное место, куда иногда забегают служащие универмага, чтобы передохнуть и перекурить, несмотря на запреты пожарника…»

Мареско это не интересует. Глаза скользят по статье… Вот: «Убита сразу». Постойте, а как же ее опознали? А, по браслету. Логично. Надпись на арабском языке. Отсюда легко выйти на след. Все равно, быстро вычислили! Вскрытие показало, что… да, понял! Вскрытие показало, что Джамиля… Как все глупо! Готов поспорить, что она была на втором или третьем месяце беременности! И что? Ее дружок заподозрил, что не он отец? А про нож — молчок, будто он не играет роковой роли. Мареско смахивает крошки от круассана. Восемь часов. Время навестить мать, по-быстрому, как всегда, чтобы ничего не заподозрила! Джамиля — красивое имя! Напоминает кличку пуделя! Мужчина подходит сзади. Видит силуэт. Почему не передумал в последний момент? Ведь знал, что брызнет кровь… Странно! Чем больше Мареско обдумывал эту деталь, тем больше склонялся к тому, что убийца не мог себя контролировать! Дальше, убегая, даже не заметил, что в руке по-прежнему сжимает нож! В его намерения не входило вернуть нож на место. Проходя мимо стенда, пришел в себя. Что скорее говорит о его растерянности, чем о дерзости! Надо еще над этим поразмышлять, оставим на десерт! Еще будучи маленьким, он не сразу набрасывался на свой детский журнальчик «Тентен». Сначала рассматривал картинки, сочинял по ним свои истории, долго рассматривал особо понравившиеся. Нож чем-то напоминает ему «Тентен».

Наклоняется поцеловать мать. Слышит:

— Ты забыл побриться!

— Точно! И где была моя голова!

— Не забыл, что к тебе придет Маллар?

— Нет.

Мать так хорошо изучила его распорядок дня, что секретарша работает через день. Выполняет срочную и малоинтересную работу. Основная его работа происходит в кабинете, с глазу на глаз с клиентами. Мать не лезет в его дела, прекрасно знает свое место. Но она отличная советчица. Всю жизнь она помогала отцу в работе и именно она должна была носить весь «адвокатский скарб» — выражение Мареско в минуты гнева, как-то: мантия, шапочка и награды. И выбрал-то он профессию адвоката потому, что ему доставляло удовольствие изводить свою мать. Он мог презрительно отзываться об усопших, брался защищать подонков, по которым тюрьма давно плакала. Тем самым бросая вызов матери: «Решаю здесь я, последнее слово за мной!» Видя его сопротивление, она немного отступала, как опытный дуэлянт, чтобы выиграть время и в конце концов добиться своего. Победа всегда оставалась за ней.

— Не кажется ли тебе, что Маллар хитрит? Стоит только посмотреть, как он одевается!

Хватит с него! Мареско не хочется затевать ссору из-за того, что мадам не нравится, что он время от времени прибегает к услугам частного детектива! Ей это кажется не совсем приличным. У нее пунктик, и здесь она как кремень. Потом оба, мать и сын, рассаживаются на свои места: он — за бюро, в большом кресле в стиле ампир. Надо сказать, вся обстановка в его кабинете а-ля Наполеон, вплоть до стенных часов. Она — с вязанием в руках, очки на лбу, ноги с варикозными венами удобно устроены на низенькой скамеечке. Мареско роется в папке, вытаскивает письма, какие-то бумажки, среди которых ему необходимо отыскать пригласительный билет. Где же он?

— Я ничего не трогала! — возражает мать, с явной укоризной в голосе. — Дорогой мой! Я не вмешиваюсь в твои дела, у меня нет такой привычки, и они меня не касаются… А, вспомнила! Ты приглашен к крестному, старшему адвокату!

— Надоел он мне!

— Да нет, ты должен пойти! Что подумают?

— Хорошо. Ради тебя.

Пишет одну записку секретарше, другую Маллару, и вроде бы все! У него на сегодня другие планы. Встает.

— Извини, мам. Чуть не забыл. Мне надо идти.

— Куда?

— Во Дворец правосудия.

— Это так срочно?

— Да.

— А почему ты раньше ничего не сказал? Тебя ждать к обеду?

— Конечно.

Ответил так, не задумываясь. Он еще сам не знает, чем займется. Просто нужно побыть одному, чтобы обдумать свою линию поведения. Нож останется при нем. Оставляет, а дальше что? Нелепо будет выглядеть, если скажет, что нашел его.

— Значит, вы находились в Нувель-Галери в момент убийства?

Ниточка потянется. Ему одному их не перехитрить, они тоже не лыком шиты. Он знает их достаточно, чтобы судить об их работе. Уж они-то умеют интерпретировать любой твой жест, любое изменение интонации в голосе, движение губ и так далее. Раз-два — и признание готово. Но Пьер думает по-другому. Не голос и не интонация приводят к признанию. Оно развивается где-то внутри, а потом как метастазы распространяется по всему телу. Пальцы начинают дрожать, появляется тик, веки часто моргают и всего тебя охватывает внезапная слабость. «Не хотите ли сигарету, мэтр?» — начинаешь часто затягиваться, глотаешь дым, кашляешь. Они сразу поймут, что перед ними — клептоман, стоит ему только сказать «а» про австралийский нож! Вот так! Наконец-то он выговорил это отвратительное слово. Никто никогда его не произносил. Этим словом Мареско можно заклеймить раз и навсегда. Это как проказа или того хуже — шут ярмарочный: наполовину полицейский, наполовину вор! Посмешище адвокатской братии и позор семьи! Мареско идет, ничего не замечая, натыкаясь на прохожих. «Простите, пожалуйста!» Идет туда, куда не хочет идти. Входит в Нувель-Галери. Походка становится уверенней. Эйфория наркомана, чувство сиюминутного благополучия придают ему силы. Мареско без тени колебания подходит к стенду с ножами. Посетителей мало в этот момент. Скучающий продавец рад поговорить с таким приятным господином:

— Что? Нож с крокодилом? Да, я его хорошо помню. Он был там, где лежат экзотические ножи: полинезийские, из Мадагаскара. Коллекционные ножи. К сожалению, его нет. Украли. Позавчера. Комиссар даже предположил, что им была убита женщина в фотокабинке. Возможно, но его не нашли!

— Да, и следов никаких! — добавляет Мареско.

— Что и говорить. Дело гиблое. Как правило, посетители не снимают перчаток, находясь в магазине. Им все равно — что на улице, что в магазине.

Мареско впервые столкнулся с этой проблемой. Даже забыл, о чем хотел спросить.

— Хотите потрогать? — предложил продавец. — Те, кто понимает толк в ножах, всегда проверяют заточку. Так и воруют. Не такие большие — поменьше! Ведь их так легко украсть. Впрочем, потеря небольшая. Покроется за счет стоимости других ножей.

— Поэтому вы не так рьяно охраняете стенд!

— Нет, не подумайте. Когда наплыв посетителей, за всеми не уследишь!

— А теперь?

— Теперь за стендом следит и полиция, и инспектора, и прочие, как будто преступник рискнет вновь сюда явиться!

— Благодарю вас, — прощается Мареско.

По привычке отправляется в бар. Что он сказал про перчатки? Что за этим скрывается? Если преступник пришел в перчатках, он их снял или нет, чтобы поточнее нанести удар? Не в этом дело. В чем? Мареско еще не знает, но чувствует — не то. Дело не в ноже. В самой погибшей. Может, стоит воспользоваться услугами частного детектива и выяснить, кто такая Джамиля? И что там за любовный треугольник? Предположим, полиция арестовала убийцу. Я, заручившись поддержкой крестного, смогу стать его адвокатом. И в полиции меня знают, правда не по громким процессам, знают прежде всего как любимчика старейшины адвокатов. Конечно, не самая лучшая репутация. Да пусть себе чешут языками! Не боится он их сплетен. Ему надо одно — заниматься чем-нибудь, ежедневно. Не из-за денег — у его матери их достаточно, — ему нравится копаться в неудавшихся судьбах. «Не будь меня!..» Правда, любовные истории ему порядком опротивели своей банальностью. Самое смешное, что ему приходится их преподносить так, чтобы судьи поверили и увидели в пьяной драке — трагедию человеческую, в поножовщине — конфликт монтекки и капулетти, а в смертоубийстве — слепую ревность шекспировского мавра. Страсть, что это? Ему знакома одна, которая заставляет его слоняться из одного отдела в другой… Женщины его никогда не интересовали! А вон там что-то блестит издалека. Приближаешься осторожно, как охотник, и заранее предвкушаешь: пудреница, часики, шкатулочка… из слоновой кости… или из перламутра. Ближе, ближе. Ощупать глазами, потрогать руками. Теперь включаешь все свое актерское мастерство: открываешь, закрываешь, кладешь на место, качаешь головой с сожалением, сдерживаешь вздох — да, дороговато! Продавец, устремившийся было навстречу покупателю, поворачивается к нему спиной. О, дивная минута! Маленькое чудо уже в кармане. Скажите на милость, разве женщину можно вот так понюхать, взвесить, потрогать? Да нет же! Вот она сидит у него в кабинете. Он уже все знает про нее заранее… Его гонорар будет зависеть от того, насколько внимательно он будет выслушивать ее историю и сколько времени он потратит на нее. Жизнь других? Да наплевать ему! Старается как можно быстрее избавиться от просительницы: «Можете мне доверять! Я все устрою. Напишите два-три письма, чтобы я мог процитировать. Ну, давайте без слез… Что, не получится? Да я сам их вам продиктую. Прокурор, ясное дело, будет возражать, судья пожурит. Зато все остальные вас пожалеют». А вот пожалеют ли Джамилю? А если убийца согласится видеть его своим адвокатом? Вот это будет дело. Джамиля! Мареско залпом допивает свой кофе, слизывает языком сахар, оставшийся на дне. Итак. Первое: постараться найти нормальную фотографию. Те, что в газетах, его не устраивают. Второе: разузнать все, что касается девушки. С такой поспешностью, с какой она была убита (невзирая на многолюдность, в самый час пик), да так жестоко, — это говорит явно в пользу убийцы. Значит, у него была причина, причина неординарная. Поручить Виктору — так фамильярно он называет бедолагу частного детектива. Тот много повидал на своем веку, и лицо у него такое же изношенное, как и одежда, но предан Мареско, как собака. Он распутывает самые, казалось бы, безнадежные дела. Ключик к загадке Джамили он тоже подыщет. У Виктора два его адреса: домашний и его убежища. В случае необходимости он опускает записки в оба почтовых ящика. Мареско подобный способ общения напоминает ловлю креветок. Каждый раз не знаешь, что выудишь: то ли рачков, в данном случае вчетверо сложенную записочку, то ли крупную креветку — официальное письмо. На сегодня всего лишь кратенькая записочка: «ПозВ. комиссару». Это у него старая привычка при сокращении так писать последнюю букву. Мареско решает не звонить, а зайти. Первое, что он слышит, войдя в полицейское управление, — несмолкаемые телефонные звонки, затем стрекотание пишущих машинок и последнее — разговоры, разговоры (людские голоса). В общем нормальная рабочая обстановка. Мареско хотел было закурить, когда услышал за неплотно прикрытой дверью: «Да она же просто девка!»

— А вот и вы! — сказал комиссар. — Проходите.

Он входит в маленькую комнатку, уставленную рядами картотек, с телевизором и видеомагнитофоном.

— Присаживайтесь. Кресла у нас старые, да что же делать? Вот посмотрите. — На экране появился зал универмага. — Узнаете? — спрашивает полицейский. — Нувель-Галери позавчера, накануне убийства. Видите, отдел пластинок. Касса. Это запись камеры наблюдения. А вон там, внизу, человек. Вот он удаляется в сторону парфюмерного отдела. Его видно со спины. Слегка прихрамывает. Да, без сомнения, это — вы. Я слышал, вы немного прихрамываете!

— Вовсе нет! — возражает адвокат. — Правда, у меня побаливает левая нога, следствие полиомиелита. Бывает, чуть волочу ногу, когда устаю.

— Простите, — с поспешностью извиняется комиссар. — Я отметил, на мой взгляд, важную деталь. Она меня поразила, когда я просматривал запись. Кстати, весьма ценная запись! Она рассчитана где-то минут на тридцать. И вполне вероятно, что в это время, в 11.45… вы могли видеть погибшую.

— Да я и зашел-то туда так, просто рядом живу, и мне нравится пошататься по отделам.

— Хорошо, хорошо! Но девушка, была красива. Мужчины такую не пропустят! Вот я и подумал: «Предположим, что она была с кем-то. Вы проходили мимо, обратили внимание на нее, на ее спутника…»

— Не слишком ли много совпадений? — говорит адвокат.

— У нас работа такая — выдвигать версии и проверять их. Значит, никого не заметили?

— Весьма сожалею, нет. И ее никогда не видел и ничего о ней не знаю.

— У нас тоже немного сведений: была любовницей Гастона Молинье, бортпроводника компании «Эр-Франс». Он летает до Афин. В день убийства его не было в Париже. Мы проверили. Он еще тот ухажер, этот Молинье, судя по первому впечатлению. Разведен. Детей нет. Его бывшая супруга не дает ему покоя, так как денег он ей не платит.

— Может, здесь и зацепка! — предполагает Мареско.

— Копаем, копаем. Как будто вы меня не знаете! Думаю, много не выкопаем! Его экс-супруга, Габи, тридцать четыре года, не проста. С виду мила, очаровательна и приветлива, а задень ее — выпустит коготки!

— Уже допрашивали ее?

— Да так, только почву прощупать. Чует мое сердце, тут женские разборки, тем более что Джамиля не довольствовалась одним бортпроводником! Был еще командир самолета. Тот летал до Нью-Йорка. Так что под рукой у нее всегда был то один, то другой. И представьте, какое совпадение: «боинг» улетел в 15.00. Он вполне мог убить в полдень и улететь в 15.00. А? Об остальном узнаете из газет. От них ничего не скроешь! Первая волна эмоций схлынет, и они начнут домысливать кто во что горазд!

— Это как?

— Вы меня удивляете, мэтр. Подумайте! Выглядит все очень просто! Просто в глаза бросается — один из ревнивых любовников ее и убил или нанял кого-то, чтобы убить. Только доказательств-то у нас и нет! Ни отпечатков, ни орудия убийства. Загадка. Нет отпечатков потому, что нет орудия убийства. Нет и свидетелей. Вообще ничего. Ближайшая камера — та в этот момент снимала сумки, чемоданы, кейсы!.. Из подозреваемых у нас Габи Молинье и эти двое. А по сути — никого. Не в интересах Габи устранять свой единственный источник доходов. У двоих других… алиби. Остается только сама Джамиля! Будь она проституткой, мы бы поискали среди ее клиентов. Вы случаем не один из них? Я шучу, шучу. Извините, мэтр! Если вы вдруг, со своей стороны, что-нибудь узнаете… Знаю, знаю… Профессиональная тайна! Все-таки дайте мне знать. Вы иногда тоже к нам обращаетесь!

Мареско еще долго обдумывал эту фразу. Неудачный сегодня день! Его мозг так устроен, что он каждое слово разбирает, анализирует, рассматривает под тем или иным углом, интерпретирует по-своему. Да, конечно, прогуливался по Нувель-Галери! Люблю, знаете ли. И никто не запретит мне там шататься! Это часть моей профессии, комиссар! Даже если бы мне и не хотелось там часто бывать, в Нувель-Галери. Вы же сами сказали: никаких улик и свидетелей. А вот у меня есть и нож и отпечатки! Это-то и дает мне право прогуливаться!

Глава 5

Мареско был неправ, отнесясь скептически к фотографиям, опубликованным в газетах. Та, в «Фигаро», ему даже очень понравилась, и он вырезал ее перед тем, как прочесть статью. Узкое, красивое лицо кажется еще более вытянутым из-за огромных серег. Но все равно красиво! Взгляд лукавый, сдержанная улыбка, смеющийся рот… В общем, следы ночной разгульной жизни не отложили еще своего отпечатка на молодое и свежее лицо. Впрочем, весь вид ее говорил о том, что она не могла воспользоваться услугами дешевенькой фотокабинки. Логичнее думать, что ее все-таки преследовали и она в панике нашла первое попавшееся убежище. Но от кого убегала? Мареско задумывается, затягивается сигаретой. Нож лежит перед ним, на низком столике. Кровь на ручке уже засохла, превратившись в бурые полосочки. На них отчетливо вырисовываются отпечатки пальцев. Мареско пришла мысль их сфотографировать. Он колеблется, сможет ли сделать это профессионально. Если вдруг ему придется их опубликовать, то он должен будет доказать их подлинность. Установил свой аппарат «Минолта», измерил расстояние. Вот так, нормально, в последний раз все проверил… И… у него еще есть время подумать, зачем, для чего и что ему делать с фотографиями. Сначала он их спрячет, лучше всего поместить в банк. Себе он оставит одну, в бумажнике, чтобы время от времени поглядывать на нее и говорить: «Я сделал это». Она будет напоминать ему о его силе и смелости. Пьер знает причину своих колебаний. Когда у полиции все-таки появится подозреваемый, встанет вопрос: виновен он или нет. Чтобы утихомирить общественное мнение, подозреваемого скорее всего засудят. Он встанет перед выбором: или предъявить нож с отпечатками и спасти невиновного, или промолчать и мучиться всю жизнь угрызениями совести. Итак, если он не хочет проблем и выяснения, как нож попал к нему, он должен начиная с этого момента дать обет молчания! В таком случае фотография ему просто необходима, она придаст ему силы. Мареско нервно закуривает. Повторяя: он убил, я украл. Его обвинить — себя обвинить! Конечно, я могу нож переслать анонимно по почте, но тогда несправедливость совершится по отношению ко мне.

Он ходит кругами вокруг этой мысли. Она опасна. Если вдруг, на его беду, они смогут установить отправителя…

С ними нельзя так шутить. У них, в полиции, свои методы и такая техника! Даже страшно подумать, что будет! Его обвинят в убийстве или в соучастии. Его двойная жизнь, тщательно скрываемая ото всех, всплывет наружу. Время еще есть. Мареско волен в своих поступках. Ходит взад-вперед. Может, опасность существует только в его воображении? Так вроде ничто ему не угрожает. Фантазия разыгралась.

— Так делать или не делать?

Мареско любит сам с собой разговаривать, сам себе друг и советчик. Еще раз все проверяет, и готово! Жребий брошен! Птичка поймана, клетка захлопнулась. Теперь он сидит в кресле, изможденный, как после сильного напряжения. Начало положено, далее следует отнести нож в банк и поместить его в сейф. От одной мысли, что придется расстаться с ножом, — сердце разрывается. Конечно, взамен у него останутся три снимка (а сейчас они там, в чреве — три маленьких уродца), потом он их разместит в своем музее. Но это не одно и то же. При виде материального ножа его вновь и вновь охватывали сильнейшие чувства, как будто заново он хватал его, несся сквозь толпу. Боже, что он наделал, украл, — все существо его наполняется ужасом и… торжеством! Фотографии не могут разделить с ним подобное потрясение. Тогда с кем? Кого удостоить чести показать его Музей — Вызов Человечеству, музей — провокацию? С какой любовью он подбирал экспонаты! Нож — самый загадочный из них, его одолевает жгучее желание, чтобы следствие не продвигалось так быстро, чтобы осталось время, в некотором смысле, оглянуться назад. Делает маленькую приписку, приклеивает внизу снимка: Нац. Нар. Банк, № 014. Таким образом, нож зарегистрирован, и смысл приписки понятен только ему. Осторожненько завернем ножик в бумагу так, чтобы отпечатки и бумага соприкасались как можно меньше. Три снимка развесил рядышком на специальной полке — при входе в музей они сразу бросаются в глаза. Посетитель не преминет спросить: «Что за фотографии?» Являясь единственным посетителем, он сам себе и будет задавать этот вопрос. О Боже! Чем скромнее наши запросы, тем полнее и чище радости жизни! Наконец Мареско решает выпить чашечку кофе в Нувель-Галери.

Народу больше, чем обычно. Преступление сделало свое дело! По дороге Мареско купил «Ле Котидьен». Бегло прочитал. Полиция, кажется, напала на след. Газеты всегда так пишут. Выбирает местечко в стороне. Музыка вполне приемлемая, несмотря на монотонное барабанное сопровождение. По залу витает запах хлорки, как на рыбном привозе. В общем, терпимо. Мареско немного не по себе. Постепенно он как бы раздваивается. Если бы он прислушался к внутреннему голосу, то тотчас заплатил за кофе, отправился на охоту, ко всему приглядываясь, руки начеку. Вовремя себя одергивает. Он сюда пришел почитать газету. Увы, ничего нового, появился подозреваемый. А, этот бортпроводник! Улик никаких! Удовольствие-то какое — быть одновременно причастным-непричастным к делу, виновным-невиновным. Он сам по себе, он — избранный. Он избран стать адвокатом, делать добро, защищая зло. Балансировать на грани добра и зла. Да, убийство превратило его в другого человека! Он больше не думает: это не мне принадлежит. Теперь он весь во власти желаемой вещи: я — твоя и по праву принадлежу тебе. Вот его возможная защитительная речь, если вдруг однажды его поймают с поличным. Но… пока рано говорить об этом. Все складывается удачно… Мареско идет тяжелой походкой. Мало спал, несмотря на принятое снотворное. Позвонил матери и сказал, что ему необходимо сделать кое-какие покупки. «С утра и уже б плохом настроении!» — отмечает она бесстрастным голосом, как судебный исполнитель, зачитывающий окончательный приговор. А как бы ему хотелось выплеснуть всю правду: «Да, я — украл, стибрил, свистнул, стянул. Я посылаю к черту условности, внимание, вежливость. Да, и несмотря на мою интеллигентность, я то, что ты называешь „опасный субъект“». Обвинения застревают у него в горле. Он где-то преступник, и осознание этого согревает его и делает походку более уверенной. Неправда, он не половинка-наполовинку, получестный, полусвободный. Он и сам не знает — кто? И не надо его учить! Он уже взрослый!

Мареско отправляется в банк, чтобы поместить свою драгоценность в сейф. Все. Теперь нож — его заложник. А вдруг отпечатки принадлежат известному чиновнику, его можно и пошантажировать! Стоит только несчастному выслать фотографию и коротенькую приписочку: миллион за крокодила. Да почему же один миллион? Почему не десять? Поднимаясь по лестнице, Мареско не переставал сам себя ругать: он не отличается ничем, так похож на этих служащих, старательных, упорных, услужливых, — вон за окошечками мелькают их глупые лысины! Он старается выделиться, пока не очень получается! А если по-честному — так он самый обыкновенный клептоман, больной человек, подопытный кролик для психиатра. Не приведи Господи вновь с ним столкнуться! Так он опять за свое: «Поберегите себя!» Для Мареско — это худшее оскорбление!

Пьер останавливается. Да, кажется, нащупал, что его так мучает. Он поступил так сознательно, словно мелкий рантье, который запирается, чтобы припрятать свои денежки, или как вор, который прячет краденое. Да нет, он не вор! Мареско возвращается и говорит служащему: «Я кое-что забыл!» — и забирает нож с собой. Сердце бешено колотится. Ему и грустно и весело. Он счастлив, что вновь обрел свое сокровище, это вам не любовная записочка. Безумец, как он только мог подумать расстаться с этим тонюсеньким пакетиком. Вот он лежит мирненько в его нагрудном кармане. А грустно от того, что, будучи вещественной уликой, нельзя его выкупить. Даже если в Нувель-Галери ему удастся переговорить с директором и предложить сделку, он не посмеет спросить: «Я его выкуплю, назовите любую цену». Деньгами от воровства не откупишься! Итак, он — вор, и сколько веревочке не виться… Его радость и страдания неотделимы от риска. Как это прекрасно и печально! Орел или решка! Ну, иди, малыш! Он с ним на «ты», с крокодильчиком! Мареско осторожно кладет ножик. Он будет украшением его музея. Здесь твоенастоящее место. Никто не посмеет отнять тебя у меня.

Мареско бредет по улице. К матери. Весеннее солнышко как бы заранее прощает все его слабости, а девушки необыкновенно хороши — праздник цвета и духов! Едва дверь захлопывается за ним, как из глубины комнаты раздается голос матери:

— Арестовали… только что сообщили по телику.

В ее-то возрасте где только успевает нахвататься всяких выражений!

— Так кто же?

— Любовница пилота «Эр-Франс».

М-да! Ну, комиссар дает. Больше выбора не было? Предпочитает ошибиться, но выиграть время. Пьеру не терпится:

— А поточнее?

— Они думают, что это его любовница.

— Но она же мертва!

— Да, верно. Но есть другая!

— Какая другая?

— Послушай, сначала успокойся! У него была еще любовница. Была до нее. Да отпусти же меня! Что за манера спрашивать! Меня нисколько не удивляет, что клиенты бегут от тебя!

Мареско тяжело опускается в кресло. Когда-то на нем восседал большой чин, тот, чей портрет висит над камином: в мантии, с орденом Почетного легиона, лицо бесстрастное, глаза голубые, суровые — сама справедливость!

— А, — наконец выдавливает он, — так убийца — отставная любовница!

— Да, но это только гипотеза! — возражает старая дама. — Между ними происходили бурные сцены. Некая Иоланда Рошель. Она в розыске… Вот пока все, что передали. Нужно посмотреть новости в 13.00. Может, появится новая информация.

— Отставная, — шепчет Мареско. — Ничего не понимаю. Такое убийство не могла совершить женщина. Ты хорошо расслышала: Иоланда Рошель?

— Да. Я хорошо запомнила потому, что Жюльен присылает мне устриц из Ла-Рошели. Не можешь ли ты пойти покурить в другом месте? Слышишь?

Но Мареско не слышит. Он застыл с сигаретой в зубах. Посасывает ее. Машинально сплевывает. Рошель! Где он мог слышать фамилию? Рошель! Быстро вскакивает.

— Полетт пришла?

— Изучает досье Валаберга.

— Ладно, пойду посмотрю.

Уже с порога слышит:

— Ты вернешься к обеду?

И вполголоса: «Стал совершенно невозможным». Но Мареско уже в другом конце квартиры. Досье Валаберга — наплевать! Это наполовину гражданское дело его совсем не интересует. Но Иоланда Рошель — вспомнить, какие-то неясные ассоциации. Вроде бы дорожная авария: кажется, автомобиль… железнодорожный переезд… да, верно… припоминаю.

— А, Полетт! Пожалуйста, отложите Валаберга. Дело Рошель. Вы помните?

Конечно, прекрасно помнит. У нее отличная память. Ни лица, ни груди, бесполая какая-то. Одна память — ходячая картотека. Ни рыба ни мясо. Рошель? Готово! Иоланда Рошель. Наезд на автоматический шлагбаум на станции Вольвик. В каком году?.. Раз, без запинки! В 82-м, июль 82 года. Так давно это было?

— Вы уже работали у меня?

— Конечно, мэтр.

— Как быстро время летит. Вы меня поняли?

— Прекрасно поняла!

— Можете найти досье?

— Проще простого!

— Чем завершилось? Я проиграл, как всегда. С железнодорожниками не шутят!

— Вовсе нет. Вы добились возмещения материального и морального ущерба. Шлагбаум был неисправен.

— Будьте любезны, принесите досье. Оно как, очень большое?

— Довольно-таки. Заключения экспертов, ваши пометки…

— Меня интересует все, что касается этой молодой женщины.

— Не очень-то и молодой, — поправляет секретарша. — Если ей тогда было года тридцать два — тридцать три. Необходимые сведения вы найдете в отдельном конверте.

— Передайте. Спасибо. Замечательно! Даже есть фотографии! Поврежденный шлагбаум. А где же она?

— Дайте посмотреть, — говорит Полетт. — Как раз справа от господина в плаще — она.

Мареско внимательно изучает фотографию. Ветром раздуло пальто и растрепало волосы. Лицо Иоланды хорошо освещено. Пьер не удерживается и произносит:

— А она ничего!

— Конечно, восемь лет назад! — делает ядовитое замечание секретарша.

Брюнетка. Золотистый цвет лица. Очаровательная улыбка. Но пейзаж не располагает к веселью: камни, рельсы, луга, облака. Мареско задумчиво произносит:

— Забавно, но я ее совсем не помню.

На обратной стороне фотографии короткая надпись: «Отель „Де Лавенир“, рю-де-Бельшасс». Затем Пьер возвращает документы Полетт и просит сделать копии. Остальное: бумажки, протоколы, вся прочая ерунда — сметающий жест рукой — убрать. Сигарета «Кравен». Зажигалка. Размышления. Без сомнения — любовный треугольник. Еще бы, у пилота «Эр-Франс» было много любовниц, значит, много соперников!


Стоп! На ум приходит страшная мысль! Соперники, соперники! Почему не соперницы? Ничто ведь не указывало на мужчину, разве что нож? Она взяла то, что было под рукой. Ударила наугад. На ходу останавливается около Полетт.

— Проверьте, пожалуйста, забыл, сколько ей было?..

Полетт тут же цитирует:

— Родилась в Бордо, в 1950-м. Значит, ей около сорока. Ну и ну, начинается!

— Без комментариев, — бурчит Мареско.

Она права. Сорокалетняя любовница с одной стороны и молоденькая Джамиля — с другой. Мареско представляет сцены ревности, безысходность и в довершение — убийство. Конечно же непреднамеренное, дело случая. Легко защищать. Убийца — так заманчиво, тем более когда ты располагаешь и вещественными уликами. Нужно не отлагая связаться с Виктором. Мамаша Мареско появляется с чашкой дымящегося кофе.

— Выпей-ка кофе. Это бодрит.

— Спасибо. Поставь сюда.

Бодрит! Даже кровь прилила к щекам! Ведь ей так и так понадобится защита! Почему бы ей не вспомнить, как, благодаря советам некого Пьера Мареско, она сумела выиграть, казалось бы, безнадежный процесс! Учитывая все обстоятельства, единственный адвокат, который может ее спасти, — он! Да, но почему спасти? Здесь уточним! Речь идет не о преданности делу! Речь не о саморекламе! Мареско еще и сам не знает, чего он больше хочет: выиграть процесс или проиграть. А возможно, и выяснить, кто из них сильнее: он или она?

Надевает шляпу, натягивает перчатки, берет кейс.

— А кофе? — кричит мать.

Но он уже за дверью.

Глава 6

Мареско рассматривает фотографию ножа, сидя в своем любимом кресле: оно ему служит для работы, отдыха, размышлений. Он озабочен не тем, как развиваются события. Наоборот! Удача пока на его стороне. Если бы нож мог его слышать, Мареско рассказал бы ему, что он пережил за последние две недели. Сначала арест! Она далеко не убежала, эта Рошель. Впрочем, она и не думала сопротивляться. Ждала, когда придут, да и куда ей бежать? В гостиницу «Бургонь», где она снимала комнату, окнами во двор. Потолок был так низок, что приходилось наклоняться, чтобы присесть на кровать. По словам Виктора (в свою очередь он узнал обо всех подробностях от бывшего сослуживца), Иоланда была пьяна. Правда, не до бесчувствия. Но и пьяная, она не теряла чувства достоинства. Молчаливая, гордая, одна щека нарумянена, на другую только собиралась навести марафет.

— Куда ты спрятала нож? — спросил инспектор, который имел привычку тыкать всем подозреваемым.

— Как… какой нож?

Икнула в ладонь.

— Которым убила!

— Из… извините. Я никого не убивала.

Ее увели, перетряхнув все до единой ее вещички. В настоящий момент Рошель в камере предварительного заключения. Непрекращающиеся допросы: комиссар, инспектора. Перепробовали все: от сюсюканья до угроз. Она — в полной прострации, глядит на них отсутствующим взглядом. По словам того же Виктора, атмосфера там накалена до предела. И что? Главного нет как нет. Нет ножа, нет отпечатков. Чем занималась все это время? Ее жизнь как на ладони. За ней ничего не числится. Нельзя назвать ее и «девочкой по вызову», так как она «не торговала своими прелестями» — выражаясь словами Виктора. Да, у нее были мужчины, по крайней мере, они знают двоих: стюарда и пилота, который все время был «в улете» — словечко изобрел, конечно же, Виктор. «Извините, шеф!» — говорил он, смеясь.

Нож молчит, как бы он хотел, чтобы нож заговорил. Мареско рассказывает ему об Иоланде Рошель. «Вы теперь знаете столько же, сколько и я». Мареско с ножом на «вы».

— Дальше что?

— Постойте, — просит Виктор. — Все записано в тетрадочке.

Он никогда не расстается со своей истрепанной тетрадкой, без конца в нее заглядывает, перелистывает наслюнявленным пальчиком.

— Вот! Меж ними было бурное объяснение, подробностей не имею. Но совершенно точно, что они со своим офицером поцапались и Джамиля была с ним. — Что-то я там написал, сам не разберу. — А, так-так. Джамиля была в постели, а Рошель — за дверью, пыталась ворваться. Еще на лестнице крикнула: «Вы у меня оба заплатите!» Села на ступеньки и уснула. Так и нашел ее рано утром консьерж, когда выводил Милорда на прогулку. Милорд — собачонка одной певички с четвертого этажа.

Мареско поглощает информацию Виктора с аппетитом гурмана. Ему не стыдно. Ему не терпится узнать как можно больше, перебивает, переспрашивает.

— Да, конечно. Как-то она упомянула, что ей нужен-де адвокат.

— И что?

Смотрит в тетрадь. Что там?

Комиссар отказал. Слишком рано. Ее арестовали, чтобы как следует допросить. Он уверен, что нож она где-то спрятала или бросила куда-либо: на пустыре, в парке, в саду, в помойку. Если бы знать — все перерыли бы.

— Конечно, почему нет? — ликует Мареско.

— А что сама Джамиля?

— Все проверили. И знаешь, что самое любопытное. Что это она «девочка по вызову». Интересно?

— Дальше.

— Приехала во Францию два года назад. Была в труппе «Дети Аллаха», акробатические танцы. Африканская музыка, танец живота и все прочее! Там даже была одна конголезка с удавом. Номер назывался: «Мечты Саламбо». Не проработав и трех месяцев, труппа разбежалась, наделав долгов там и сям. Тогда-то ее и заприметил пилот. Вспыхнула страсть: она живет у него, он купил ей машину и так далее.

— А что же Иоланда?

— Не давала им проходу.

— Она так сказала?

— Нет, у нее слова не вырвешь.

— И что она для этого делала?

— Все время торчала у них на дороге. Куда они, туда и она, звонила, выслеживала; а его так прямо в офисе «Эр-Франс» доставала. Представляете, когда у нормальной женщины крыша едет — она превращается в посмешище! Но эта — нечто, особый случай! Говорит тихо, вежлива, сдержанна и все такое! Даже в полиции к ней относятся с уважением, тем более что ее, верно, придется отпустить. Никто из судей не рискнет ее осудить за неимением доказательств. В полиции у всех уже мозги набекрень! Трое подозреваемых: у двоих мужчин — железное алиби, а против нее — никаких улик! Да еще эти вездесущие журналисты! Нувель-Галери предлагает награду в десять тысяч франков за любую интересную информацию по делу убийства.

— Спасибо, Виктор!

Мареско меряет шагами комнату. Слушая бывшего инспектора, ему в голову пришла блестящая идея. Она его возбуждает, как лису умерщвленная ею теплая добыча. Он ходит кругами, приближаясь к ней и без конца принюхиваясь. Идея такова: он знает некого Менестреля, он еще не на пенсии и работает в лаборатории. Они всегда были в хороших отношениях. Стоит только ему позвонить. Пьер спрашивает телефон у Виктора. Он хоть и удивлен, но слепо выполняет все указания адвоката.

Мареско звонит Менестрелю и излагает ему свое дело:

— Можно ли по фотографии с отпечатками пальцев, сравнив ее с отпечатками, имеющимися в картотеке, сказать — принадлежат ли они одному лицу?

Менестрель колеблется с ответом, потом немного погодя:

— Все зависит от качества снимка, но a priori почему бы нет?

— Мог бы я принести вам фотографию на экспертизу?

— Хорошо, дня через два, не раньше. Сейчас много работы.

— У меня, — говорит Мареско, — тоже бывают запарки.

Ничего не значащие слова, вроде этих, чтобы скрыть главное — истинную причину. А она, вот она — на поверхности (и искать далеко не надо). Досье Иоланды Рошель. Быстренько с ним знакомится. Как он и думал: водительские права в каких-то пятнах подколоты к основному отчету. Ему совершенно очевидно, что отпечаток пальцев на правах и на фотографии — один и тот же. Мареско, конечно же, не специалист, но рисунок отпечатка — узоры, круги, изгибы — никаких сомнений! «Попалась!» — восклицает он. Отпадает необходимость обращаться к Менестрелю. Так, благодаря водительским правам, он и обнаружил, что Иоланда, сбившая железнодорожное заграждение, и есть та преступница, которая зарезала Джамилю. Дороже золота эти права. Ему приходит в голову поместить в музей и досье Иоланды Рошель. У Мареско даже есть ее фотография. Он долго всматривается, вглядывается в побуревшие от времени пятна крови, выпачкавшие этот исторический документ в момент наезда. Права у нее уже другие. О старых она уже и забыла. Интересно, что она скажет, вдруг встретившись с ним? Главное — не спешить. Конечно, она будет отрицать причастность к убийству. Очень хорошо. Таким образом она дает ему время на обдумывание дальнейших действий. Каких? Мареско еще и сам не знает. Переполненный разными чувствами, Мареско выходит на улицу. У него потребность в движении, идти, врезаясь в толпу эдаким победителем, крутым, уверенным в своих силах. Скользит равнодушным взглядом вдоль рядов с товаром, выставленным на распродажу. В голове крутится ненавязчивый мотивчик, придуманный им тут же, на ходу. И слова к нему: «Она моя, моя она, ах, моя!» Мельком успевает замечать там и сям отблески металла, и это прибавляет ему радости. Нет, у него нет желания знать больше, чем надо. Он пресыщен. У него в портфеле два красноречивых снимка, два отпечатка, и он чувствует себя на коне. Пусть твердит, что невиновна. Пусть защищается, как может. Затем, со временем, ей придется обнаружить, что попала-то она в руки к страшному хищнику, от которого ей так просто не уйти. Вот и Дворец правосудия. Там за решеткой совсем другой мир: мир лестниц, колонн, гулкого эха, черных крахмальных мантий; Мареско любит его. Знает наизусть географию этой каменной громадины, проходов и переходов, поворотов, перекрестков… Ему нравится чувствовать себя здесь как дома, в то время как другие боялись этого здания. Теперь ему необходимо предпринять несколько демаршей, чтобы заполучить пропуск на посещение. До сего дня Иоланда отказывалась от услуг адвоката. «Я ничего плохого не сделала!» — повторяет она упрямо. Как ей не понять, что именно невиновность и нужно доказать. С одной-то стороны она права, отказываясь от защиты. Но не от него! Он не такой адвокат, как другие!

Общаясь с Мареско, отчитываясь за проделанную работу, Виктор не переставал удивляться:

— Зачем он взялся за это дело? Известно, что денег у нее нет. Он-то слишком тщеславен, чтобы взяться ее защищать, мелкая рыбешка. Да вдобавок еще в чем обвиненную! Какая-то отвергнутая бывшая любовница залетного пилота. — Виктор улыбается. Он любит играть словами. — Кому он будет доказывать, что она обезумела от ревности? Ради Бога, если ему нравится, мэтру, чтобы его считали идиотом, пожалуйста. Было бы из-за чего! Буря в стакане. Если его до сих пор не выгнали, так благодаря его крестному. Судья Дабер его терпеть не может и воспользуется любым предлогом, чтобы его потопить.

Мареско прощается с Виктором и звонит матери:

— Сожалею, у меня срочное свидание. Вернусь, как только переговорю с Иоландой.

— С кем?

От возмущения трубка вибрирует.

— Иоландой Рошель, — уточняет Мареско. — Я сказал «с Иоландой» для краткости. Потом расскажу. Во второй половине дня я должен быть в тюрьме.

— Что другие об этом скажут?

— Наплевать!

Мать бросает трубку. Мареско пожимает плечами. Перебирая в уме разговор с матерью, про себя отмечает, что стал вести себя с ней иначе. Более нетерпеливо. Пока, как обычно, вежливо. Новые нотки появились в голосе: резкие, приказательные. Покопавшись в себе, признается, что начало всему положил нож. Этим ножом он отсек нити, мешавшие ему, старые привычки. Но что стало с его руками? Они как бы отяжелели, а ведь раньше были ловкими, проворными, как язык у саламандры — быстро-быстро сметающей пищу, перепрыгивая с ветки на ветку…

Музейные экспонаты, собранные им с такой легкостью и живостью, — теперь он не смог бы их, как раньше, выхватить одним молниеносным движением. По правде говоря, он столкнулся с чем-то более сильным, чем он. Безусловно, он — хозяин положения. Но что касается смелости — здесь его обскакали! Никогда Мареско не посмел бы, даже захоти он, вернуться назад после убийства и положить нож на место! Какие же чувства должны были обуревать человека! Эта чрезмерность чувств, приведшая к преступлению, пугает его! Мареско — человек мелких страстей. Он прекрасно это знает. И всегда не хватало ему уверенности в себе. И если он хочет поближе познакомиться с женщиной-убийцей, то ему просто необходимо немного того фанфаронства, которое он испытал когда-то перед клеткой с черной пантерой! Как это смешно, идиотство какое-то! А, ты продолжаешь настаивать на своей невиновности! Посмотрим, кто из нас сильней, моя милочка! Так медленно, не спеша, он доходит до тюрьмы. Он знает дорогу, не в первый раз приходит сюда для встречи с заключенным. На этот раз ожидает свою подопечную с замиранием сердца, как перед началом спектакля. Вот, наконец, и она. Быстро в уме прикинул возраст: 38. Ей и не дашь. Садится, сплетает пальцы, ждет, все движения выполняет чисто механически. Мареско хорошо помнит ее фотографию с водительского удостоверения. Женщина, такая безразличная ко всему, совсем не похожа на ту, и кажется матерью той давней его клиентки. И Мареско, как он ее понимает! Непроницаемое лицо, безжизненный взгляд — не от того, что она сдалась. Это маска человека, отчаявшегося в своей любви, когда нет сил ни кричать, ни плакать. Мареско представляет именно таким лицо Иоланды в момент, когда она наносила смертельный удар своей сопернице. Пьер вдруг подумал, что воздушному Дон Жуану крупно повезло. Он где-то там на солнышке заигрывает со стюардессами и никогда не узнает, что эта фурия могла бы запросто его убить. Мареско предлагает Иоланде сигарету. Она жадно закуривает. Руки у нее длинные и худые, пальцы — веточки. Она внушает недоверие и жалость.

— Вы не припоминаете? Мы с вами уже встречались, давно. Наезд на шлагбаум… вспомните!

Она молчит, наклоняет голову. Мареско уже жалеет, что впутался в это дело. Он не был готов к такому недоверчивому молчанию.

— Заранее ставлю вас в известность, что у них против вас ничего нет, — говорит он. — Вы-то единственная без алиби. У вашего, так сказать, покровителя — алиби железное. А у вас нет. Вы отдаете себе отчет? Протесты вам не помогут. Думаю, поэтому вы отказались от борьбы. Не так ли? Комиссар вам не верит. И судья тоже.

Она поднимает голову, спрашивает:

— А вы?

У Мареско перехватило дыхание, он выпаливает:

— А я, я вам верю… до тех пор, пока нож не будет найден.

Он ждет ответа и думает в то же время, что обвиняемая сейчас не в силах дать ему какие-либо объяснения. С одной стороны, убила она. Но не перестает повторять, что невиновна. Доказательств ни того, ни другого у них нет. С другой стороны, к какому выводу она могла прийти, узнав, что нож до сих пор не найден? Вывод один: нож, как и прежде, на стенде, среди других ножей. Время идет, ее шансы на освобождение все возрастают. Итак, единственная тактика: упорно молчать, сохраняя вид невинной жертвы. И ей неинтересно, считает ли этот адвокат ее виновной или нет. Какая разница! Но Мареско не проведешь! Он знает все, о чем она думает, так как думает о том же. У него все ключи к разгадке. Оборачивается к ней:

— Послушайте! Не будем упорствовать в молчании. Вы этим ничего не добьетесь. Нет, наоборот, нужно выработать систему защиты. И мне думается, нужно нам с вами восстановить час за часом все, что вы делали за два дня до убийства. Тем самым мы сведем все обвинения к нулю. Вас подозревают в предумышленном убийстве. Мы им докажем, что отношение и поведение бывшего любовника настолько надломило вас, что вы просто физически не могли совершить это преступление. Понимаете? Тогда посмотрим, как будут разворачиваться события. Обвинитель вас представит как женщину несдержанную, а мы, наоборот, как женщину подавленную, разбитую. Но я еще раз повторяю: это в случае, если вы еще будете находиться под следствием. Что меня крайне удивит! Потому что я буду требовать немедленного освобождения из-под стражи. Вы готовы мне помочь?

Он берет ее за руку, чтобы установить между ними атмосферу доверительности. И уже чувствует, что дело сделано. Он сумеет ее разговорить, постепенно. В конце концов он получит то, что так стремился услышать: она расскажет ему о своей страсти, доведшей ее до такого отчаяния, — то есть о том, чего он никогда в жизни не испытывал.

Глава 7

— Вы очень любезны… Спасибо… Это слишком! Я к этому не привыкла…

Мареско чувствует волнение и дрожь в голосе, когда она произносит слова благодарности. Он потрясен. Сколько их еще, бедняков, смирившихся с нищетой, несправедливостью, ужасами повседневной жизни. Некоторым счастливчикам все же удается выбиться из грязи. Некоторым, поймавшим свой миг удачи. Миг удачи!

— Ну и ну. — Мареско встряхивает головой. — Опять напридумывал всякого! Размечтался, старик! Ты ей создаешь ореол некой героини из романа. Тебе завидно, что она на очко обогнала тебя! Великая страсть — ты ее никогда не знал, и тебе обидно! Обидно, что она знает о человеческой жизни больше тебя.

Они расстаются. Пора! Он не должен показать, что слишком заинтересован в ее деле! Скорее чтобы завоевать доверие, нужно казаться равнодушным. Не работа, а сущая каторга. А его крестный — ну и свинью подложил же он ему! Даже стажеры, не стесняясь, называют дело Рошель тухлым! Мареско должен был отказаться. Такое дело, как это, — курам на смех…

— Ясно же. Убила она. Ясно как Божий день. Она издевается над ним!

И все же Мареско упорствует. Она невиновна, я докажу. Задача у него архисложная, и он прекрасно понимает, что на карту поставлена его честь. А он должен лгать всем на свете! И самому себе в первую очередь. Делает вид, что собирает разные факты, как будто они смогут пролить свет на дело Иоланды.

— Вы провели ночь на лестнице в доме Поля Шанэна?

— Да.

— Почему? Думали, он вам откроет?

— Не знаю. Девчонка была с ним. Хотела их припугнуть.

— Допустим! Итак, вы примостились на лестнице. Это как?

— На корточках. Положила голову на колени. Я немного замерзла.

— Сколько времени вы не ели?

— С вечера. До этого перекусила в одной забегаловке, стоя. А они вдвоем ужинали в ресторане Мишель напротив.

— Как долго они были вместе?

— До половины первого следующего дня. А накануне она его встречала в аэропорту. Он прилетел из Нью-Йорка.

— А вы?

— Я тоже ждала.

— Вы знали, что Джамиля его любовница?

— Нет. Догадывалась, конечно. До этого никогда с ней не встречалась.

— И вы вот так сразу признали в ней свою соперницу?

— Да.

— И тогда… Опишите ваши чувства. Отвечайте. Вы почувствовали, что не успокоитесь, пока не увидите ее мертвой?!

— Нет, я не убивала. Клянусь.

— Вы все это уже рассказывали полицейским?

— Да.

— Что дальше?

— Из аэропорта они взяли такси и уехали.

— А вы?

— И я поехала на такси, правда, для меня это дорого.

— Когда, в каком месте они вас увидели? Ведь вы хотели, чтобы они вас увидели!

— На лестнице, внизу. Я перегородила им дорогу. Он меня грубо оттолкнул. Я их оскорбляла почти до самой двери.

— Вы хотели скандала?

— Не знаю. Я ничего не соображала. Кричала, вот и все.

— А если в тот момент у вас оказалось бы под рукой оружие, пистолет например, вы бы убили?

— Думаю, да.

— Вы это тоже рассказали в полиции? Чтобы вас обвинили в преднамеренности! Хитро!.. В общем, вы все выложили как есть и не захотели адвоката! Меня или кого другого! А скажите, кто вам меня посоветовал?

— Инспектор Грюмуа. Он сказал — это как раз для Мареско.

— Вернемся к убийству. Вы начали следить за Джамилей. Зачем?

— Хотела поговорить.

— Вы уже остыли к тому времени?

— Да, скорее смирилась. Думала, может, выслушает? А скорее так, ни о чем не думала. Так просто смотрела, как она идет передо мной. Я бы ей дала лет пятнадцать — шестнадцать. А мне уже…

— Успокойтесь. Дальше.

— Я видела, как она входила в фотокабинку. Тогда и подумала, что, верно, ей нужны фотографии на паспорт. Видно, хочет с ним уехать. Ну, я решила плюнуть на них и ушла.

— Стоп! До этого момента, как мне кажется, вы говорили правду. Но вот здесь — не получается. Если в самом деле малышка собиралась уехать с вашим любовником, то вы, потеряв контроль над собой, могли и убить!

— Чем же? — говорит Иоланда умирающим голосом. — У меня ничего не было в руке. Вы все говорите о ноже. О каком? Покажите. Нашли дурочку, на кого свалить.

Она не возмущается, не жалуется. Не спорит. Она устала ото всего, говорит тихо, еле слышно. Зачем ей рисковать собой?

Безразлична ко всем и ко всему.

— Поймите меня правильно, — продолжает Мареско. — Полиция пойдет на все, чтобы вытащить из вас признание. Она вывернет вас наизнанку. Ей необходимо признание, так как ни отпечатков, ни ножа не нашли. Полиция не любит проигрывать. И если вы — словом, голосом, жестом — покажете себя даже наполовину побежденной, они за вас примутся. И вы в конце концов сдадитесь. Что бы я ни делал потом!

— А вас, — говорит она, — вас устроит, если я признаюсь?

— Ни за что на свете! — Мареско даже подскочил. — Очевидно, нам удастся выпутаться с минимальным ущербом. Но я буду настаивать на полном прекращении следствия!

— Вы добры! — говорит она вежливо. — Можно мне попросить сигаретку?

— Пожалуйста. Берите всю пачку.

Впервые она улыбнулась. Это была мимолетная улыбка, как солнышко зимой. Мареско подносит зажигалку. Ему нравится подержать ее подольше, освещая лицо. Как бы ему хотелось провести кончиками пальцев по этому печальному и уже немолодому лицу. «А ведь я ей нужен», — думает про себя. Сердце его наполняется восторгом. Никто никогда в нем не нуждался.

— Поклянитесь, что не убивали! — Тут же себя одергивает: — Извините. Я знаю, что не вы! Эта мысль не дает мне покоя.

Закуривает сигарету «Кравен», чтобы прийти в себя. Голова немного кружится. Убивала! Не убивала! Немного мозговых усилий, и перед глазами вновь возникает кровавый крокодил! Если однажды дело все-таки будет рассматриваться в суде, ему понадобится все его красноречие, чтобы доказать ее невиновность! Он-то, знающий лучше любого другого, что именно она — убийца, эта маленькая, согнувшаяся под ударами судьбы женщина. Может, знай он ее получше… Если ему удастся избавиться от чувства жалости к ней… А оно в нем сидит намертво. Там, за стенами тюрьмы, он ее презирает. Но как только видит перед собой, за этим чуть перекосившимся столом, — она моя, и только моя. Ее жизнь зависит только от меня! Ему частенько приходится обращаться за советами к комиссару Мадлену. Тот хитро улыбается: «Дорогой Мареско, вы забываете, что я не у дел. Но хочу вам немного помочь!»

В самом деле, комиссар делает несколько замечаний, которые помогают Мареско понять, что собой представляет подозреваемая. Ему понадобилось немного времени, чтобы установить, что Иоланда Рошель — ее ненастоящее имя. Полиция об этом узнала сразу, тогда почему ему не сообщили? Конечно, такая подробность не может вывести на след, но тем не менее. На самом деле ее звали Жанна Бодуэн. Родилась в Рош-сюр-Йон. Родители — кустари, делали и продавали на ярмарках леденцы на палочке и прочие сладости. Мареско с ней еще не говорил о родителях, пока еще не определился, как ее называть. Поначалу фамильярно называл… дорогая Иоланда. Это было как бы в порядке вещей. А вот назвать сейчас Жанной означало: «Вы меня обманули. Могли бы и сказать». В конечном итоге он приспособился приветствовать так, что выходило одновременно нефамильярно и по-деловому. А вообще-то Мареско с детства любил леденцы на палочке. Такие теплые, так и прилипают к зубам, челюсти не разлепишь и захлебываешься сладкой слюной: то мятной, то лимонной, то вишневой. Отец никогда не ходил с ним на ярмарку. Только маман. Она покупала ему нугу, с тем условием, что съест на десерт. И всегда охотно останавливалась у ларьков со сладостями. И они своими глазами видели, как работники, все в белом, как врачи, лепили вручную огромный шар из леденцовой массы, который затем подвешивали на крюки (для мясных туш). С ловкостью необыкновенной они вытягивали из горячего шара и нарезали сладкие палочки. И еще дымящиеся палочки извиваются, когда ты пытаешься приручить ее, подправляя языком непослушное чудо. Итак! Жанна выросла среди лавчонок со сладостями. К несчастью, родители сгорели заживо во время пожара, возникшего вследствие короткого замыкания. Ей было четырнадцать. Она жила бедно, по сведениям комиссара. На некоторое время она куда-то пропадает. Никто не знает, куда и чем она занималась. Вновь она появляется, будучи артисткой в небольшом фольклорном ансамбле «Ле Галопэн». Она — гитаристка. Ей восемнадцать — девятнадцать лет. Затем о ней два года также ничего не слышно. И вот она появляется. Работает несколько месяцев горничной в «Гранд-отель де Пари». Ею довольны. Серьезная, работящая, нравится клиентам. В свободное время играет на гитаре в маленьких ночных заведениях. Нет, за ней не числится никаких сомнительных связей. Ведет нормальный размеренный образ жизни. По разговорам, она хотела купить в Ла-Боле кондитерскую лавочку. Но это только по слухам. На сцене она выступала уже под псевдонимом — Иоланда Рошель. Играла на гитаре, кстати неплохо. Псевдоним ей нравится, судя по всему, так как вскоре она даже стала подписываться — Иоланда Рошель, а не Бодуэн.

Мареско узнает обо всем понемногу, как будто в книге восстанавливает утерянные страницы. Он не перестает вглядываться в ее лицо, вчитываясь в историю жизни по морщинкам на лице. Безусловно, она была красива. Но встреча с Джамилей сделала свое дело. Теперь ее лицо беззащитно. Так наказывала она их всех — от комиссара до надзирательниц — тем, что не красилась, выставляя напоказ свое бледное лицо, готовое принять любые оскорбления. Мареско она терпит, но в ее ответах слышатся нотки вражды и отвращения. Иногда они молча сидят напротив, ни в чем не уступая друг другу. Мареско неприятно чувствовать на себе оценивающие взгляды. Конечно, он не Поль Шанен, пилот «боинга», высшая категория по меркам человечества. Да и не хочет он никаких сравнений.

Мареско видел его на фотографии. Так, ничего себе. А вот его форма — это да. Форма его и красит. И погоны. Да, погоны и фуражка. Почему офицеры ее никогда не снимают? И еще Мареско пытается понять, какая она, Иоланда, как любовница. Что она нашла в этом пилоте, вцепилась в него как клеш, что породило в ней такую страсть?

Вот подобные Иоланде женщины и сбивают с толку следователей. Маленькие, хрупкие, беззащитные, искренние. Да разве они могут совершить преступление! Нужно поискать в другом месте! Вся группа комиссара Жандро кинулась искать в другом месте! А Иоланду оставили на потеху журналистам. Сами рыщут вокруг экипажа Поля Канена, изучают окружение Гастона Молинье, посещают ночные клубы, где выступала Иоланда. По мнению комиссара, без наркотиков тут не обошлось, а Джамиля выступала посредником. Кроме того, ее, возможно, преследовал не один человек, отняв всякую надежду на отступление. Мареско также в курсе расследования экс-комиссара Мадлена, который все больше и больше интересуется делом «несчастной малышки».

— Я могу сказать, что неплохо разбираюсь в криминальных делах, — восклицает он. — Уверен, мэтр, что вы выиграете!

— Конечно выиграю, — думает Мареско, — а что дальше? Открою клетку, и на этом все?

Он на пороге новой жизни. Слухи быстро ползут по Дворцу правосудия. Он — центр внимания. И адвокаты, до сих пор не замечавшие его, теперь бегут к нему за новостями, и журналисты, и многие другие относятся к нему по-другому. А по вечерам, ложась в кровать: «Как же мне поступить? Она убила, да или нет? Какая роль отводится мне в этом спектакле? И что меня так притягивает в ней? Уж не влюбился ли я?»


Следственный эксперимент проходил перед открытием универмага. Иоланда никак не может сориентироваться в лабиринте переходов и пассажей. В отсутствие посетителей ей трудно в этом огромном пустом магазине. Судья и дивизионный комиссар время от времени пытаются ей помочь. Как будто играют в «холодно — горячо». «Вы отклонились слишком вправо… Левее немного». Хочется ей крикнуть: «Горячо, горячо, горячо!» Она двигается, слегка вытянув руки вперед, как будто приготовилась оттолкнуть от себя невидимое препятствие. Может, она нарочно плутает? За стеклянными, плотно прикрытыми дверями толпятся любопытные: ряды бледных лиц и звезды растопыренных пальцев, распластанных по стеклу. Иоланда избегает смотреть в их жадно пожирающие глаза. Иногда руками прикрывает лицо, как бы защищаясь от кого-то. Мареско находится там же, неподалеку. Никогда она не простит ему этого представления. Сначала она отказывалась от эксперимента.

— Здесь ничем не могу вам помочь. Таковы правила, — уговаривал Мареско Иоланду. И добавил для убедительности: — Когда все, в конце концов, поймут, что вы не сможете правильно проделать весь путь, они будут вынуждены признать вас невиновной! И тогда я добьюсь вашего освобождения.

После долгих колебаний Иоланда поддалась на его уговоры. Сейчас же она на него не просто дулась: замкнутое лицо, голову упрямо опустила вниз, отказывается отвечать на вопросы.

— Видите ли, — оправдывается Мареско, — вы же согласились мне помочь, давайте не будем вводить в заблуждение инспекторов, отвечайте на их вопросы. И тогда мы добьемся освобождения для вас. На вашей стороне и пресса, и общественное мнение. Не далее как вчера на пятом телеканале велись дебаты. Вы были их главной героиней. Осуждался произвол следователей. Ну, будьте же благоразумней!

Она явно рассердилась. Быть благоразумной ей, у которой за душой ни гроша и которая вот-вот потеряет и последнее: жилье, работу, все!

— Вы что, смеетесь надо мной? — возмущается она. — Вы-то небось припрятали денежки на черный день. Хотелось бы знать, как вы их заработали! Может, расскажете!

Следственный эксперимент шел своим чередом. Иоланда направилась, немного поплутав, к фотокабинке. Проходя мимо стенда с ножами, замедлила шаг. А так как там уже продавались штучные товары и никто и не заикнулся о стенде, то кортеж проследовал вперед, не останавливаясь.

Иоланда встала как вкопанная у фотокабинки.

— Да, здесь. В этом месте. Дальше я не проходила.

— Вы видели, как она входила в кабинку?

— Нет. Следить за ней мне уже надоело, и ноги у меня уже устали. А потом я услышала шаги со стороны обувного отдела и поспешила уйти.

— Покажите — куда?

— Сейчас и не вспомню. Не обратила внимания.

— Постарайтесь, прошу вас!

Все, с судьей и комиссаром во главе, снова отправляются за ней. Но вскоре становится ясно, что подследственная сама не знает, куда идет.

— Я искала выход, — объясняет она. — Проталкивалась через толпу.

В этот момент откуда-то из глубины зала влетает инспектор, отпихивает понятых, обращается к судье срывающимся голосом:

— Он в кабинете у комиссара. Признался во всем. Идемте быстрее.

Глава 8

Инспектор рассказывает: человек, совершенно пьяный, останавливал прохожих у прилавков, оскорблял и угрожал им. Будучи насильно запертым в кабинете, не прекращал орать, что имеет право стоять в очереди, как и другие. И даже прав у него больше, чем у всех остальных, так как он-де знает, как все произошло. Он там был…

— Вот так. Я там был. Все знаю. Я и убил. А если кто не верит — тому морду набью.

Комиссар просит посторонних удалиться.

— Невероятно, — повторяет Иоланда, очень взволнованная. — Это невозможно…

— Почему? — переспрашивает Мареско.

— Потому что невозможно.

— Молчите, — шепчет он. — Вы все испортите.

Они обмениваются заговорщицким взглядом. Мареско прикрывает ей рот рукой:

— Ни слова больше. До завтра.

Она уходит. Мареско прислушивается, как комиссар пытается вытянуть у пьянчужки сбивчивые сведения. Человек сидит на полу. Он один из молодых бродяжек с Севера, которые вслед за солнышком осаждают столицу в теплое время года, отлынивая от полевых работ. Правда, нельзя сказать, чтобы он был одет в лохмотья. На нем прочные велюровые брюки и куртка. Обут во вьетнамки. Умыт и причесан, он мог запросто пройтись по всему магазину, не привлекая к себе внимания! Он несет какой-то бред, смеется сам с собой. Сжимает кулаки и ругается то ли на немецком, то ли на шведском. Инспектор объясняет, что никто не знает его настоящего имени. Но сам-то он известен в квартале как Жорж. Он обосновался в ангаре, где вечером паркуются грузовики Нувель-Галери. Отмечает особо важную деталь: ангар находится как раз напротив выхода из магазина. Короче, в двух шагах от места преступления. Клошара обыскали, но не нашли при нем никаких документов, а нашли трубку и нож. По форме и размерам похожий на тот, который тщетно искали.

— Увести его! — приказывает комиссар.

После того как уводят Жоржа, комиссар обращается к заместителю прокурора:

— Это меняет дело.

Завязывается оживленная дискуссия: кто убил? Пьяница или девица Рошель? Один сознался, но его признания, возможно, не что иное, как пьяный бред. Другая же упорно все отрицает, но у нее как раз веские причины отомстить своей сопернице. Мареско просит слова.

— Считаю невозможным более, — говорит он, — держать в тюрьме женщину, против которой у нас нет никаких доказательств. В прессе начинают муссировать принудительное задержание. По-моему, самое разумное — отпустить ее.

Его дружно поддерживают окружающие. Полицейские разгоняют излишне любопытствующих. Публика упорствует. Кто-то неподалеку от Мареско протестует: «Полнейшее безобразие!» Наконец любопытные расходятся. У Мареско все еще звенят в ушах слова Иоланды: «Это невозможно!» Не просто констатация факта, а протест, возмущение. Как бы будучи виновной, она не могла перенести, что обвинили невиновного. Как если бы она кричала: «Я. Я солгала. Отпустите его!» Мареско чувствует, что его план никуда не годится. И даже не план вовсе: скорее его роль, роль защитника. Если она признает себя виновной, ему придется удалиться. Трудно признать сначала ее невиновность, а затем виновность. Допустим. Его отстранят. Назначат другого адвоката. А вот этого-то он и не может допустить. Дело Рошель касается только его, и никого другого. Только он один докажет необоснованность обвинения. Иоланда, несмотря на депрессию, еще далека от желания быть приговоренной. Остается понять смысл взглядов, которыми они обменялись. Иоланда как бы говорила: «Нельзя допустить ареста пьяницы, потому что убила я!» Мареско: «Да, я знаю, но вы должны молчать!» Или еще короче. Глаза Иоланды: «Я скажу!» Глаза Мареско запрещают. И это столкновение характеров не обещало в будущем ничего хорошего, как будто им предстояло стать заклятыми врагами и поменяться ролями.

Мареско спускается к Сене. Все, что его так мучает, проносится перед его глазами, словно бегущая строка объявлений на фронтоне магазина: «Кража во искупление преступления». Отвратительно. Несправедливо. Жестоко. Теперь все зависит от Иоланды и ее молчания. Перенесет ли она это испытание? Вдруг завтра или в любой другой день она поддастся острому желанию рассказать правду? Никакого средства устранить риск, разве что выкинуть нож и положиться на судьбу?

Мареско больше не чувствует себя в безопасности. Нет уверенности в завтрашнем дне. За несколько часов он превратился в своего рода авантюриста, от которого отвернулась удача. Что делать? Пусть кричит до изнеможения: «Я убила, я убила, я убила…», чтобы затем направить ее на обследование к психиатру. Она неглупа! Должна же понять, что для нее же лучше молчать!

Нерешительный, уставший, возвращается Мареско на улицу Шатоден, через Нувель-Галери. Пронзительный голос обрушивается из громкоговорителя: «„Лавне“ — универсальное чистящее средство!» Это так. В «Лавне» мгновенно растворяется его отчаяние. Пьер расправляет плечи. Ему надо на центральную линию, где в это время народу поменьше. А пошла она к черту, эта Рошель! Надо ему встревать! Пусть все идет своим чередом. Мудрость в том, чтобы не вмешиваться. Раствориться в Нувель-Галери, вдыхать, принюхиваться, щупать — лишь бы не думать об Иоланде, Жорже, тюрьме. Перчатки. Он заметил перчатки. Да нет, он имеет все, что надо. Просто — беглый взгляд, на ходу. Отдать должное отличному качеству перчаток. Натуральная кожа. Специально для автомобилистов. Люкс. Он останавливается. Подходит продавец. Они, очевидно, уже все проинструктированы не терять бдительности. Трогает перчатки, не может не потрогать. Кожа тонкая, гладкая, живая. Даже сказал бы — ласковая. Наверное, вещам тоже нравится, когда их хотят, когда их любят. Мареско забывает обо всем. Ему приятен обмен короткими прикосновениями, вот так, кончиками пальцев. Возвращает перчатку на место. Придет время и… Во всяком случае, не сейчас. Ему достаточно было почувствовать, как вся его сущность пробудилась, встряхнулась, заволновалась. Именно то, что ему и нужно было. А ведь начало всему положил похищенный им нож. Разве можно сравнить те ощущения, которые он испытывал, когда хватал все, что попадало под руку, с тем непостижимым наслаждением, когда он сам выбирает вещь, понравившуюся ему. Эти перчатки… нет, в другой раз! У него и так полно забот. Завтра, может быть… придет. Сердце готово выпрыгнуть из груди… Издалека поприветствует: «А вот и я!» Как прекрасно это зарождающееся желание. Делает шаг, второй назад. Удаляется. Пришел он сюда подавленный, а уходит уверенный в своих силах и помолодевший. Как бы вновь обрел себя. Иоланда — его, как и перчатки. А теперь — домой! Мать поджидает его у двери, прислушивается к лифту. Как та собачонка, не находит себе места, томится, оставшись одна. С порога град вопросов обрушивается на Мареско:

— Верно, голоден? Я специально приготовила рагу под белым соусом. Эта девица Рошель вконец тебя измотала? Что? Другой подозреваемый? Не верь ей. Уверена, что именно она.

— Ну, хорошо, хорошо! — говорит Мареско, сдаваясь. — Все тебе расскажу. Сейчас мне надо отдохнуть. Если меня спросят, я — на совещании.

Проходит в кабинет, просматривает почту, делает пометки. Нужно как можно быстрее освободить ее из-под стражи. Ее освободят, а дальше? У нее нет семьи. Нужно следить за ней и помешать сделать очередную глупость. На панель она, конечно, не пойдет… да кто знает? Ему очевидно одно — не терять ее извиду. Проследить, чтобы не болтала направо-налево. Спрятать от журналистов. Представляете: «Иоланда Рошель рассказывает о своем преступлении!», «Убийца на свободе», «Она утверждает: „Это я!“» Думай, думай, Мареско! Ему казалось, что дело Рошель не вызовет никакого скандала: последят за ней дня два-три и забудут. А оно приняло совсем другой оборот! И надо же было появиться этому бродяге! А если Иоланда все расскажет — из искры возгорится такое пламя! И пресса и все прочие им заинтересуются: кто же он — Мареско? Почему обвиняемая выбрала его, доселе неизвестного адвоката? Докопаются до его старых школьных товарищей, до всей его подноготной. Его фотографии начнут мелькать в журналах. Его будут узнавать на улице. Он не сможет больше «охотиться» в Нувель-Галери. Завтра — слава, а послезавтра — бесчестие, если ему не повезет и камера заснимет его в момент…

Уф, Мареско приходит в себя. В общем, если не удастся отговорить Иоланду — ему крышка. Чем же ее подкупить? Сыграть в открытую? А ведь она спросит его:

— Если вы хотите, чтобы я молчала, значит, вы тоже что-то скрываете?

Нет, нужно разжалобить ее или соблазнить, дать понять, наконец, что карьера зависит от ее молчания, сыграть на дружбе: «Если вы меня хоть капельку любите, Иоланда…», и так далее. Попробует, хотя у него нет опыта по женской части.

После рагу и общения с матерью Мареско возвращается во Дворец. Там беседует с экс-комиссаром Мадленом. Тот пришел по привычке разузнать последние новости и сплетни. Говорят, Жоржево логово перевернули вверх дном. Если и припрятал нож, то неподалеку. Во всяком случае тот ножичек, который нашли при нем, не подходил для убийства. Мюллер, заведующий лабораторией, пришел к такому выводу, проведя экспертизу. Никаких следов крови. А отпечатки — мужские, как и следовало ожидать.

Мареско углубляется в досье Рошель, перечитывает показания пилота. «Болезненно ревнива» — так говорит о своей любовнице. «Болезненно!» Вот ключевое слово, веский аргумент для его подзащитной. К несчастью, Иоланда не создает впечатления безумно влюбленной. Она замкнулась в себе, упивается своей злостью, но никак не отчаянием. Мареско готов поклясться, что она еще что-то скрывает. А если она сообщница того, кого так старается выгородить? Если малышка Джамиля была свидетелем чего-то? Мареско пытается прокрутить эту версию. Понимает, что она ни к чему не приведет, но мысли барашками уже закрутились в его голове. Предположение: Иоланда — не одна. Стоит на стреме. Кто-то убивает и скрывается. Иоланда быстренько подбирает нож и прячет его. Тогда ее не в чем упрекнуть, ведь с самого начала она говорила правду! Потому и не скрывалась! Это входило в их планы. И даже больше: существовала договоренность обратиться к адвокату, не слишком опытному, но с чувством моральной ответственности — выбор пал на него! Он легко добьется ее освобождения и в жизни не догадается, что им только воспользовались. Так! А отпечатки-то Иоланды! И есть все… Хуже того! Если она признается во всем после того, как упорно настаивала на своей невиновности, можно ли будет утверждать, что только потому, что в ней проснулась совесть? И только затем, чтобы спасти какого-то клошара, который несет Бог знает что! Мареско напрасно старается внушить себе, что по-прежнему доверяет Иоланде. В том окружении, в котором она росла, не существует понятия чести, честности. Да и судью, насколько он его знает, не так-то просто провести.

Мареско ждет не дождется завтрашнего дня. Он выбрал ложный путь. Нужно все начинать сначала, анализировать каждое сказанное слово.

— Итак, вы вышли из дома вашего любовника вслед за Джамилей. Выследили ее до самого универмага. Она разговаривала с кем-нибудь по дороге?

— Нет.

— Ни с кем не встречалась?

— Нет.

— Сложилось ли у вас впечатление, что за ней следят?

— Нет, я ничего не заметила.

— А вы были одна?

— Не понимаю.

— Я хочу сказать — с вами был кто-нибудь еще? Вы по своей инициативе действовали?

— Конечно.

— У вас было какое-либо оружие?

— Нет. Я уже говорила.

Мареско останавливается. Предлагает сигарету Иоланде, другую закуривает сам. Они в небольшой комнатке, которая служит для переговоров. Между ними узкий стол. Такой узкий, что их лица совсем рядом. Это его раздражает — привык размышлять в одиночестве. Ему необходимо абстрагироваться, забыть о ее присутствии. От нее пахнет туалетным мылом. Иоланда приоткрывает рот. Выдыхает дым. Сидит не шелохнувшись. Но все равно все здесь пропитано ею. Мареско вздыхает. Фантазии опять уводят его куда-то — эта женщина внушает ему самые идиотские мысли. На самом деле все так просто! Она убила. Сначала все отрицала, а теперь пытается выгородить пьянчужку, зная, что он здесь ни при чем. Почему?

— Продолжим!

Терпеливо ждет, что будет дальше, склонив голову. Только следит за ним исподлобья.

— Она быстро шла? Иначе говоря, видела ли она вас?

— Да. Думаю, догадывалась.

— Она оборачивалась?

— Нет. Ускорила шаг. Наверное, хотела проскользнуть через выход. Увидела меня рядом и нырнула в фотокабинку.

— А что, там никого не было?

— Когда в кабинке кто-то есть, видны ноги из-под занавески.

— Прошу вас, подумайте хорошенько! Вы заявили, что именно в этот момент вы и решили оставить ее в покое. Повернули назад.

— Да. Я была удивлена ее внезапным исчезновением. А потом услышала шаги.

— Клошар?

— Да. Думаю, он.

— Теперь что касается ножа! Вы хотите, чтобы мы поверили, что сначала вы хотели догнать Джамилю и что, уже настигнув ее, вы передумали? А? Давайте представим себе: вы хватаете ее сзади… Что дальше?.. Душите? Так? Не забудьте, что она могла оказать сопротивление, завязалась бы борьба, шум поднялся бы!

Иоланда молчит. Не сводит глаз с Мареско…

— Не мне доказывать, что я ее убила, — говорит она наконец. — Это ваше дело, полиции, судей. И вы прекрасно знаете, что, не имея никаких вещественных доказательств, меня ни в чем нельзя обвинить. Разрешите задать вам один вопрос?

— Пожалуйста.

— По вашему мнению, мое освобождение, о котором вы мне говорите каждый день, оно зависит от конкретного лица или от какого-то другого фактора?

— Не понимаю.

— Я хочу сказать: раз против меня нет никаких улик, меня должны отпустить, хочет этого прокурор или нет! Конечно, мэтр, я рассчитываю на вас, вы-то понимаете, о чем я говорю! Вы мне дали понять, что если преступление не раскрывают, то оно все равно как-то классифицируется. Так? Но дело не закрывают в надежде на то, что оно будет раскрыто со временем?

Мареско не может сдержать улыбку.

— Все не так просто! — говорит он. — Будь я прокурором, я бы настаивал на том, что из двух одно: или у вас был при себе нож, потому что вы намеревались все-таки ее убить. Или у вас его не было, но вы хотели припугнуть свою соперницу. А такого быть не может. Значит, у вас был нож и вы лжете, утверждая обратное. И я это докажу, и это убедит судей, как если бы вы сами признались в своей лжи.

— Вы полагаете, что я лгу?

— Да.

— И я лгу вам, своему защитнику?

— Да.

Задумывается ненадолго. Вытаскивает сигарету из пачки. Прикрыв глаза, медленно выдыхает дым.

— Да, — шепчет она, — лгу.

Глава 9

Мареско впервые видит, как она улыбается. Не то чтобы лицо озарилось улыбкой, но в глазах появился веселый, озорной огонек.

— Я долго размышляла! — продолжает она. — Это все благодаря вам, мэтр. Вы правы! Я и не собиралась бежать. Почему я так поступила? Полиция меня арестовала. Ну, арестовала. Мне казалось, что все разъяснится само собой. Мне скажут: это вы убили! Я отвечу: чем? Вот так. Я была подружкой Поля Шанена. Мы часто ссорились. И что из этого следует? Вы, мэтр, мне сказали, что у них нет ничего серьезного против меня. По одному подозрению не могут же меня посадить? И я пришла к выводу, что, по сути, ничем не рискую. Теперь же вы спрашиваете, лгу ли я, утверждая, что не я убивала. С вами буду откровенна. Да. Я убила. Ревность, злость, отчаяние, все, что хотите. Не имеет значения, потому что я сделала это. Вы мне не поверите, клянусь, в руках у меня ничего не было. Я была вне себя, но заранее ничего не планировала, а то бы захватила ножницы, револьвер. Не важно, чем ударить.

— Вы хотите сказать, чем убить? — перебивает Мареско.

— Нет, мэтр! Чтобы сделать больно! Чтобы слышать, как она кричит! Видеть, как корчится передо мной… Как она умела заводить мужиков, чертова шлюха! А когда она прошла мимо прилавка с ножами, тут-то меня и осенило. Схватила первый попавшийся нож, не выбирая. Кажется, побежала. Во всяком случае, услышав мои шаги, она попыталась спрятаться в кабинке. Тогда сзади я ударила с размаху что было сил! Увидела, что попала, потому что кровь брызнула мне на руку. Эта кровь!.. Теперь я свободна, сказала я себе. Так.

Тишина. Иоланда скрестила руки. Прижимает их к себе, словно замерзла. Смотрит не на Мареско, а куда-то дальше него, сквозь тюремную стену.

— А дальше? — тихо спрашивает адвокат.

— Дальше ничего, — шепчет она.

— А нож? Что вы с ним сделали?

— Нож… проходила мимо и положила его обратно.

— И вас никто не видел?

— Конечно нет. Думаете, это так уж трудно? — Она вновь обрела спокойствие и уже немного с усмешкой: — Сразу видно, вы ничего никогда не крали. Для вас продавец что полицейский. Вам и в голову не придет что-то стащить! Очень честный? Просто от страха! Доказательство: представьте панику, народ бежит в разные стороны, лишь бы шкуру свою спасти. И что мы видим? Разграбленные лавки, пустые витрины. Поверьте мне, в больших магазинах установить жесткий контроль невозможно!

— Так вы хотите сказать, что можно взять все, что угодно, и не попасться на этом?

Смеется:

— Абсолютно. Если когда-нибудь вас заинтересует мое детство, я вам такого порасскажу, мэтр! Мы были небогаты, мать работала. Часто она мне говорила: «Жанин, займись обедом!» А мне только того и надо было! Я брала хозяйственную сумку и прямиком в магазин. Для отвода глаз сначала покупала бутылку, например масла, не важно с чем. Важно сделать вид, что покупаешь. А потом выбирала и бросала в сумку все, что душа желала, вкусненькое… и домой: банки с паштетом, с лососем. Самое мое любимое — курица в томатном соусе, настоящая вкуснятина!

— И что, вы никогда не попадались?

— Никогда. Сначала на меня не обращали внимания — маленькая девочка. Незаметно протискивалась где угодно. А потом, я не считала это за грех! Особенно когда голодала! Потом, в школе, нам пытались внушить, что твое — что мое!

— Да, но все-таки?!

— Хоп, ловкость рук! А когда вижу курицу в томате… Простите, мэтр. Я не должна была вам все это рассказывать! Но чувствую, вы меня понимаете. Так? Я вам не противна после всего…

— Да нет, почему?

— Вы богаты, у вас положение в обществе. А я…

— Я адвокат, — сухо отвечает Мареско. — И не мне вас судить.

Она улыбается, скептически пожимает плечами:

— Все так говорят. Не знают, а говорят! — Не в силах сдержаться, смеется, зажимая рот кулаком. — Извините, мэтр! У вас такой серьезный вид, вы так поглощены собой. Вы бы точно попались, не успели бы и «а» сказать. Вам не понять, какое удовольствие я испытываю, когда ворую. Если не привыкнуть к этому с детства, обязательно схватят! Постараюсь объяснить. Вы играете в покер? Не на бобы, на деньги? Если у вас карта идет, вы не должны показывать, а сидеть со скучающим лицом. А когда карта плохая — наоборот, еле сдерживать радость.

— Да, — прерывает ее нетерпеливо Мареско, — надо уметь лгать. Это всем известно!

— Нет, не поняли! Надо уметь играть, быть актером, владеть мимикой, менять маски. Тогда никто не разберет, кто вы на самом деле.

Голос ее вдруг меняется, в нем слышатся грустные нотки. Мареско наблюдает за переменой с большим интересом.

— Это ведь не ваши слова! — тихо говорит он.

Она вздрагивает, отстраняется от него. Губы дрожат.

— Поля Шанена, не так ли? Вы так любите его? Нет, не отвечайте. Это в порядке вещей. У любовников: что есть у одного, то принадлежит и другому. Даже слова. Он вас научил игре в покер?

— Да. Очень любил эту игру. Мы с ним даже часто играли на пару. Пока, пока… не появилась эта. И все перевернулось!

— Вы ни о чем не жалеете?

Смотрит на него с удивлением, молчит. Теперь очередь Мареско смущаться.

— Когда вас освободят, что будете делать?

— Не знаю. Найду какую-нибудь работу. Говорят, я неплохо играю на гитаре.

— Будете воровать по-прежнему?

— Почему бы нет? Это вас волнует, мэтр?

— Нет, просто за вами будут следить, вы думали об этом?

— Думаете, меня с поличным схватят? — Смеется, как школьница. — Хотите, опытом поделюсь.

Мареско вскакивает.

— Не говорите глупостей, Иоланда! Завтра увидимся, если пожелаете. Поговорим о Гастоне Молинье.

— О нем?

Презрение на лице.

— Он не в счет? — настаивает Мареско.

— Нет.

— Только Поль?

Он произносит его имя с некоторой злостью, которая его самого удивляет. Складывает свои бумаги, повторяя про себя: «Поль, Поль, наплевать на Поля». Протягивает руку:

— До свидания! Вот вам пачка сигарет. Если еще что-то нужно, говорите, не стесняйтесь. Впрочем, вам недолго здесь находиться.

Наконец он на улице. Сердитый, несчастный, но бодрый. Общение с этой женщиной можно сравнить с сеансом в сауне. Не успел распрощаться с ней, а его тянет обратно. Как бы ему хотелось схватить ее за плечи и трясти, трясти и приговаривать: «Ваша курица! Что она стоит по сравнению с тем, чем я занимаюсь изо дня в день! Вы вздумали учить меня, меня! Ваша свобода в моих руках! Одно слово — вы на свободе. Другое — и тюремные стены захлопнутся за вашей спиной. Слышите, никаких фамильярностей!»

Ему надо успокоиться, прийти в себя. Он спешит в свою берлогу на улице Каде. О его приходе извещает колокольчик на двери. Дзинь! Мы уже дома. Его сокровище здесь, в яслях, не хватает только вола и осла. Лежит. Поблескивает. В одном он уверен: все, что здесь собрано с такой тщательностью, не может идти ни в какое сравнение с краденой мелочью той девчонки. Садится в кресло. Ему надо передохнуть, как после долгого и трудного поединка. Да, так оно и было на самом деле. Он — хозяин положения, на какое-то мгновение почувствовал себя слабым, беззащитным! Предел всему! Надо признаться — его тянет к ней! Не лучше ли будет отправить полиции ее отпечатки? Тогда она надолго будет в его власти. Ведь такие дела разбираются месяцами! Мареско ощупывает себя в поисках сигареты. Вспоминает свою щедрость. Как будто этот маленький подарочек был чем-то вроде реванша. Только в чем? Он превращается в идиота. Забывает о главном. Он заболел Иоландой, как заболевают краснухой. Она чешется везде, оно и лучше, что чешется. Что это еще за гитара? Ничтожный инструмент, он требует постоянной тренировки. Нужно узнать поподробней.

Звонит к себе. Трубку снимает его мать.

— Откуда ты звонишь?

— Из Дворца. — Что неправда, то неправда. Не любит подобных расспросов. — Маллар пришел?

— Уже целый час тебя дожидается. Ты ему назначал?

— Да. Я был занят. Сейчас приеду. Пусть подождет.

В Нувель-Галери тоже есть гастрономический отдел.

Туда он никогда не заходил. Ему интересно, как у Иоланды получалось, когда она ходила за покупками! Раньше было немножко по-другому, другие прилавки, расфасовка. Но все равно, как и прежде, нужно взять тележку. Толкаешь ее впереди себя, как колясочку, между рядами банок, флаконов, разноцветных пакетиков. Покупатели все такие предупредительные. Стараются вежливо объехать, и вид — как у санитаров с инвалидами на прогулке. Мареско в центральном проходе, передвигается медленно, рассматривая консервы. Выбирает, что можно унести незаметно. Вскоре замечает, что это выше его сил. Например, баночка с чечевицей. Нечто объемное. Такую незамеченной в кармане не унесешь. Берет другую банку — с кислой капустой. Держит в руке, взвешивая. Сначала в одной, потом в другой. Даже в тележку положил, и она покатилась, как только он тронулся. То же самое с шампиньонами в сметане. Может, попробовать рыбные консервы? Они более плоские. Вот — морской язык. Да, чтобы их достать, нужно открыть холодильную камеру. Руки замерзнут. Чувствует себя неловко. Ему кажется, что он как-то выделяется среди прочих покупателей. Лучше отказаться. Да, в этом она его опередила! У каждого своя специфика! Мареско оставляет тележку посреди зала. Дежурный подберет. Быстро выходит, оглушенный громкоговорителями, расстроенный неудачей, полный сомнений, вновь обступивших его. Конечно, какую глупость он только что совершил! В ярости сжимает кулаки. Приближается к дому. Стоит некоторое время перед дверью. Успокаивается. Появляется новая идея: поселиться с Иоландой, ни от кого не зависеть. Она ему будет рассказывать о своей нелегкой жизни, и он ничего не будет от нее скрывать. Так они помогут друг другу стать лучше. Входит. Мать уже ожидает его у порога, а взгляд как у старшины, встречающего очередного солдата из увольнительной. Говорит тихо, почти не шевеля губами:

— Оставить его на обед?

— Да. Да, конечно.

Хорошо, будет с кем поболтать за обедом! Какая удача. Ему нетрудно развеять сомнения Маллара. Вскоре Мареско переводит разговор на Иоланду Рошель:

— У комиссара есть новые сведения об этой особе?

— Начнем с того, что ее настоящее имя Жанна Бодуэн.

— Я уже знаю. Меня интересует в первую очередь, как и на что она жила до встречи с пилотом «боинга». Мне кажется, в полиции это как-то упустили из виду. Берите, не стесняйтесь.

— Я вам хочу сказать, мэтр, что комиссар Жандро и его команда настолько уверены в невиновности Иоланды Рошель, что их больше интересуют Молинье и Канен. С одной стороны — бортпроводник. С другой — командир самолета. Не пахнет ли здесь наркотиками?

— Какой ужас! — шепчет старая дама.

— И даже, — продолжает Маллар, — эта группа, с которой она выступала. Они часто выезжают за границу. Надо думать, не только из-за любви к искусству. Эти «Галопэны» — их сценическое имя — довольно много зарабатывают.

— Но тогда и у Иоланды должна быть кругленькая сумма! А следствием установлено, что она жила довольно скромно.

— Здесь что-то не так! Инспектор Крюмуа думает, что Джамиля воспользовалась слишком уж большой щедростью своего любовника. Отсюда и драма! Но у этого дела есть другой аспект, которым будет заниматься сотрудник финансового отдела прокуратуры! Ему поручено выяснить, чем вызваны столь частые поездки в Женеву солиста этой группы.

— Мама, вы слушаете? — спрашивает Мареско. При посторонних он к ней обращался на «вы». — А ведь Иоланда не так уж и виновата. О ней можно сказать, что слишком ревнива, и предположить, что убила она. Сама-то она все отрицает.

— Мсье Маллар, сможете ли вы мне объяснить, почему моего сына интересует эта потаскуха?

Маллар, чтобы разрядить обстановку:

— Так в том и состоит его долг. Долг адвоката. Если ее выпустят, вы сразу увидите, как ставка его повысится.

— Мы же не на скачках, — едко замечает мадам Мареско.

Маллар глазами показывает Мареско, что ничего обидного не имел в виду. Но Мареско весь в своих мыслях:

— Так ли хорошо она играет на гитаре?

На этот раз Маллар говорит, выбирая слова:

— Говорят! Впрочем, легко проверить. Я достал пластинку этой группы.

— Что? — Мареско отталкивает стол, вставая. — Где она?

— В вашем кабинете. С большим трудом достал.

Мареско уже в соседней комнате. Мать встает из-за стола, даже не взглянув на гостя.

— Куда вы ее положили? — кричит адвокат.

— Иду, иду. Я ее переписал на магнитофон.

Магнитофон на стуле вместе с перчатками детектива. Маллар всегда работает в перчатках. Он крутит ручки, настраивает звук. Затем устраивается на подлокотнике кресла в позе меломана. Лицо сосредоточенное, готовое отдаться во власть музыки. Мареско хмурит брови.

— Не хотите ли мне сказать, что это треньканье и есть гитара?

— Потерпите, сейчас услышите.

И вдруг гитара зазвучала. Звук так отчетлив, что слышно движение пальцев по струнам. Вот провела мизинцем, и металлическая струна завибрировала на высоких нотах. Грустная мелодия, вроде португальской фадо, разлилась, завораживая присутствующих. Гитара пела соло. Это было так необычно, что Мареско, зачарованный, так и застыл с поднятой рукой. Затем медленно опустил руку. Проскользнул к дивану, сделал жест Маллару — молчать. Он слушает, полностью погрузившись в музыку. Мареско — не музыкант и плохо разбирается в музыке. Но иногда звуки и аккорды оказывают на него сильное воздействие. Например, вибрато виолончели, хриплые наигрыши саксофона, задумчивый голос английского рожка, раскатистое эхо басов пианино… Из выдающихся сочинителей он и запомнил разве что Моцарта, Баха, Бетховена… Он не любит симфонические концерты. Ему скучно, быстро устает. Больше всего ему нравятся скрипка и виолончель. Он понимает их жалобные протяжные звуки. Да и, пожалуй, аккордеон — не из благородного семейства, когда на нем исполняют что-то грустное, печальное. И вот сегодня эта гитара. В ней столько нежности и тепла. Сердце начинает томиться по любви. И эти быстрые пощипывания пальцами струн, он их ощущает на своей коже, и это его возбуждает.

После долгого молчания:

— Ну как, шеф, нравится?

Вот дурак! Грубый болван, толстокожий! Дрожь, волнение, любовный транс — вот что такое гитара для Мареско! Он любит Иоланду и как он ее ненавидит. Еще немного, и все это вылезет наружу. Я, Мареско, опускаю забрало. Я сдаюсь… Внимание!!!

Глава 10

Нет, он уверен, последнее слово — за ним. Его тянет к ней. Она не красавица, не молода, не воспитана. Тогда почему каждое утро он спешит к ней в тюрьму? Она ему уже все о себе рассказала: о детстве, юности, о своих увлечениях. Рассказывала безразличным голосом, как если бы говорила о другом человеке. Время от времени делает перерыв, зажигает сигарету, собирается с мыслями и снова говорит. «Это было потом, — говорит она, — после того, как я украла мое первое авторадио»… Или: «Это было во время выставки Ван-Гога… толстый бумажник». Или сама же себя поправляет: «Чековая книжка. Нет, не на вокзале Сен-Лазар, а в Бобуре (центр Помпиду) я его украла». Каждое признание — банальный эпизод в ее жизни, неприятная, монотонная работа. В начале их отношений с Иоландой Мареско считал себя ведущим. Она его интересовала не больше, чем другие преступницы. Все они для него были одинаковые, из одной своры, обезумевшие от одиночества. Эта же дошла до убийства, и в ее преступлении косвенно был замешан и Мареско. И это на первых порах и связывало его с Иоландой. Вскоре Мареско думать забыл о страшной двусмысленности, которую он испытывал при каждом свидании с ней. Сначала он был уверен, что быстро добьется ее освобождения, что ему обеспечивало полную свободу мысли. Затем же он был неприятно удивлен ее какой-то чудовищной откровенностью, граничащей с наглостью. Это даже касалось не убийства (да, она себе этого никогда не простит), а ее рассказов о воровстве. Она вспоминала о них хаотично, они забавляли ее. С ужасом Мареско вскоре понял, что перед ним профессиональная воровка. Первые ее кражи можно было как-то оправдать голодным детством, и все такое! Но ее охота за бумажником, о которой она говорила спокойно, как о каком-то развлечении… Он не посмел ее прервать, крикнуть: «Стыд-то какой!» Это ему было стыдно. Не только стыдно. Нечто непонятное, тайное, страшное, липкое толкало его все спрашивать и выспрашивать ее с подробностями.

— Постойте. Так вы украли сапфир у американки прямо у нее из-под носа?

Иоланда бросает на него взгляд все видевшей и испытавшей женщины.

— Так оно и было, мэтр. Дамы в гостиницах всегда снимают кольца, когда руки моют. Болтают между собой. А пока они болтают… стоит надеть белый фартучек поверх черной юбки и — дело в шляпе!

— Потом вы его перепродали?

Мареско тут же пожалел о своем вопросе. В такие моменты он чувствовал себя ребенком. Чтобы скрыть смущение, громко рассмеялся:

— Чтобы пополнить мои сведения. Вы, верно, знакомы с приемщиками, которых не знаю я.

Тишина. Иоланда как будто далеко. Мареско не беспокоит, уважая ее молчание. Своими вопросами он возвращает Рошель в реальный мир. Иоланда поясняет:

— Вы ошибаетесь, мэтр. Я была не тем, что вы думаете. Воспользовалась случаем. Вот и все.

— Никто вам ничего не советовал?

— Нет. Я поступала инстинктивно. Если нет задатков… бесполезно настаивать.

Часто их переговоры переходили в дружескую беседу.

— А однажды… — вспоминает она.

— Да, продолжайте. Все останется между нами.

— Нас пригласили к богатому голландцу в «Плаза». И… впрочем, не знаю, зачем я вам это рассказываю?

— Прошу, продолжайте. Не доверяете мне?

— Напротив! Мне кажется, чем больше я вам рассказываю, тем больше вы ко мне проникаетесь неприязнью.

— Вовсе нет. Это к сведению. Это мой долг.

Она задумалась надолго, так, что сигарета обожгла ей пальцы.

— Видите ли, мэтр. Вы придаете большое значение тому, что вовсе его не стоит, на мой взгляд. Думала, вы заинтересуетесь моими знакомыми мужчинами. А у меня их было много! Постойте! Однажды с моим другом мы украли «пежо». Хорошо. Вижу, вас больше интересует машина, а не мой друг. Я вас не понимаю.

Но Мареско-то понимал, в чем дело. Он старался улыбаться и скрыть свое отвращение. Она убила, и, слушая ее, он заметил, что убийство для нее — что-то вроде кражи. Джамиля увела у нее любовника. У Иоланды существует вроде разделительной черты. Что принадлежит другим — принадлежит всем! Пользуйтесь на здоровье. Но что — мое, то — мое. В этом разделении Мареско хорошо ее понимает. Ему ненавистно было чувствовать зарождение той силы, которая толкала его красть. Если бы он полюбил женщину, то не ее бы украл у своего соперника! Он был бы глубоко привязан к ее сумочке, пудренице, духам. И даже пошел бы на убийство, чтобы завладеть ее серьгой, шарфиком. Иоланда — с ней все в порядке. Это с ним не все в порядке. Возможно ли это?

Он на улице. Ослеплен ярким солнцем. Вот-вот голова закружится. С минуту он приходит в себя, успокаивается, что он невзаправдашний вор, лишенный стыда и совести. Устанавливает между ней и собой границу. Он даже где-то рад, что болен. Ведь болезнью можно все заранее оправдать. Нельзя же неврастенику вменять его неадекватное поведение, а вот наказать за мародерство — вправе.

Идея пришла к нему, когда он проходил по мосту Мирабо. Не надо сравнивать себя без конца с Иоландой. Что бы ни произошло, у него должны быть чистые, незапятнанные руки. Он должен сохранить за собой право презирать и наказывать.

— Не моя роль — наказывать, — говорит он себе. — Это ложный путь. Отец был прав. Мне нужно было быть следователем. Может, еще не поздно?

Вдруг охваченный острым чувством к справедливости, он поворачивает назад и спешит к дому, в свой настоящий дом. Музей ждет его. Мареско усаживается поудобней и пускается в размышления. Это музей? Скорее часовенка. Не место его поражений, а место его раскаяний? Эта девка с ее бесстыжими воспоминаниями, она украла у него радость — чувствовать себя личностью исключительной. Он в этом убедился, общаясь с Иоландой-виртуозкой. Она имеет над ним превосходство. Своим опытом и знанием жизни. Она часто лжет, бравирует. Безусловно, у нее дар, ловкие, цепкие пальцы. Это как способности к музыке. И этого он ей не может простить. Он добьется ее освобождения. Но Мареско еще не сказал последнего слова.

Пьер нашел листок бумаги, устроился напротив ножа. Он предпочитает писать от руки. Так более убедительно.

Уважаемый Господин Прокурор Республики,

Бесполезно. Сегодня он не напишет. Обвинительное письмо составится само собой по мере того, как Иоланда, которая вошла во вкус, выложит все свои воспоминания. Обстоятельства убийства Джамили будут тщательно детализированы. Таким образом, разом понесет наказание вся ее украденная мелочевка, которой она так гордится!

Открыл досье с грифом «Секретно». Оно разделено на несколько разделов. В первом разделе записи, касаюшиеся самого следствия: расположение фотокабинки и других объектов по отношению к ней; расположение стенда; фотографии ножа, фотографии с отпечатками; биография Иоланды. Второй раздел — ее ложь. А) все, что касается ее детства и юности; Б) вероятные события, факты, установленные полицией; В) все, что относится к ее выдумкам. Очевидно, Иоланда никогда не была такой уж бедненькой, какой прикидывается. И даже установлено, что бурная жизнь ее, полная приключений, протекала не только во Франции, но и за ее пределами (следствием выясняется). Она нигде не зафиксирована как «девочка по вызову». Третий раздел: ее признания — чистый вымысел. Туда Мареско вписал все рассказы о совершенных ею кражах. Она говорит, что все происходило случайно. Допустим. Но ей понравилось их выдумывать! Они настолько невероятны, что не могли не привлечь внимания полиции!

Мареско пытается представить Иоланду в момент кражи, по его записям. Это так увлекательно, как мультики. Ее рассказы изобилуют подробностями и деталями. Вот, например. Однажды она возжелала иметь компас.

— Почему компас?

— Да так, нравится, красиво. На запястье как часы.

Этого Мареско не может допустить! Ладно, когда она ворует для своей пользы. Но вторгаться в… Что она понимает, эта идиотка, в красоте!

— Не сверкающие стеклышки привлекли ваше внимание к компасу?

— Зачем же, это были элегантные камешки!

Как она уверена! Конечно, она его выдумала, компас! В ее выдумках всегда присутствует нечто вычурное, напыщенное. Поместить в раздел В). Итак, до завтра. Как всегда, оставляет ей пачку «Кравена». И еще несколько ободряющих слов. Решение уже принято: скоро вы будете на свободе, вы слышите меня? Вы не должны покидать город. Я вам потом объясню. Оба чувствуют себя сообщниками: преступный адвокат способствует освобождению преступницы. Мареско обещает себе не терять ее из виду… У него будет время закончить письмо к прокурору и предоставить закону завершить справедливость.

Однако им пришлось ждать еще неделю до окончательного решения. Ее освободили условно. Она была на свободе, но под надзором, как бы на привязи. Мареско принимал поздравления! Его крестный — старшина адвокатской гильдии пожал ему руку перед камерами телевизионщиков. Полицейские же ворчали: «Ей повезло с адвокатом. Хотя нам-то известно, что она убила. Кто же еще?» Газеты перехватили эстафету и пестрели заголовками: «Кто убил?» — из «Либерасьон». Одна мадам Мареско не веселилась. Давно уже она наблюдает за сыном. Она чувствует, предупреждена тайными знаками, что какая-то женщина уводит ее сына. Она знает ответ на вопрос репортеров: кто? Эта потаскуха, разумеется! Ее должны были уже сто раз осудить! Я предупреждала… Не поддавайся… Но…

Мареско и сам в затруднении. Оставить Иоланду на свободе? Опять что-нибудь выкинет! С другой стороны, он не может в открытую заниматься ею — очень опасно. В течение недели он должен выработать линию поведения — осторожную и эффективную. Осторожную — не давать повода для сплетен. Эффективную — прежде чем отослать письмо прокурору, у него в мыслях провести не совсем обычный опыт.

Иоланда сняла комнату в маленькой гостинице в Латинском квартале, довольно далеко от дома Мареско. Он снабдил ее деньгами на первое время, пока не найдет работу. Иногда приглашает на ужин. Один из приемов наблюдения за ней. Она ему рассказывает, чем занимается. Правда ли, что она попыталась снова связаться с «Галопэнами»? У них уже есть гитарист. Мареско решает использовать Маллара. Тот счастлив подработать.

— Установить слежку за мадемуазель Иоландой?

Понижает голос, произнося ее имя. Предчувствует новую тайну.

— Да. Это нетрудно. Она живет в гостинице «Анжу». Встает где-то в одиннадцать, перекусывает в квартале. Меня интересует, чем она занимается после. С кем встречается. В принципе, она ищет работу. Если честно, меня бы удивило, будь это на самом деле так. Отчитывайтесь каждый день, в девятнадцать ноль-ноль, по телефону. Звоните не на улицу Шатоден, а на Каде.

— Ясно.

— Если вдруг ей вздумается прогуляться по магазинам, будьте бдительны… она может украсть что-нибудь! Дайте знать немедленно.

— Вы полагаете, что… Но ведь ее только выпустили!

— Верно. Договорились?

— Понял.

На этот раз он более решителен. Вторжение Иоланды в его жизнь настолько перевернуло его привычки, что он не способен больше ничем заниматься. Даже не хочет развлечься. Ему все скучно. Знать! Знать, как она проводит время. Она слишком осторожна, чтобы украсть, знает — полиция не выпускает ее из виду, если ее сцапают — тюрьмы не миновать! А для ее адвоката — какая пощечина! А если он напишет прокурору и судебная машина закрутится с новой силой, не получится ли такой же результат? Он будет втоптан в грязь!

Мареско подолгу размышляет. И в сквере, и в городском саду бродит он несчастный, в нерешительности. Тайна висит тяжелым камнем на его душе. Не может он ни с кем ей поделиться. Говорят, время лечит. Может, и он в конце концов избавится от своего недуга! Но нет! Стоит ему пройти мимо понравившегося предмета, и все начинается заново! Интересно, а эту ручку с золотым пером и шарфик от Кардена Иоланда могла бы… А я? Если меня поймают… нет. Это будет хуже, чем самоубийство. А если нет — она никогда не узнает, что я сильнее ее. Да, именно так! У меня всегда было желание раздавить ее! В таком случае я должен подписать письмо, а не отсылать его анонимно: «Я, Пьер Мареско, получив письмо от свидетеля (приложено к досье), пожелавшего остаться неизвестным, спешу вас уведомить, что, несмотря на то, что оно подвергает серьезному пересмотру всю мою систему защиты, все же решил, что истина должна восторжествовать и…»

Вроде неплохо, но надо еще подумать. От того, что я им предъявлю нож, не вычислят же они, что я и сам страдаю неврозом. Зато спасу правду, не скомпрометировав себя! На душе становится немного легче. Все же он не похож на других! А что нож? Если в письмо он не вложит нож, то… сочтут его за злую шутку. Расстаться с ножом — никогда! Хватит с них и фотографии. Да? Нет? Он не знает. Уверен лишь в одном — как можно быстрее избавиться от фотоаппарата и всех принадлежностей к нему. Уничтожить любой след, ведущий к Мареско! Напрасно Пьер себя уговаривает: «Без паники! Как можно хладнокровней!» На самом деле он начинает бояться Иоланды, Иоланды на свободе. Нож — это их личное дело, между ним и ею, скорее между ним и придуманным им же убийцей: силой своего воображения Мареско то вызывает его образ, а надоел — исчезни! Иоланда, напротив, от нее не отмахнешься. Она ловкая, хитрая, изворотливая, закаленная трудностями жизни. Она из тех живчиков-везунчиков, которых показывают по телику, в огне не горят и в воде не тонут. Как она бросилась ему на шею, чтобы отблагодарить! Но… но… Мареско не знает, как выразиться. Способна ли она его ограбить, приди она к нему в гости? Идея кажется ему занятной. Если к одному украденному предмету добавить еще украденный предмет — не есть ли это ограбление, а не мелкая кража? Его музей! За него он бы получил от шести месяцев до года!

Бар… двойная порция коньяка. Сердце бешено колотится. Мареско трудно дышать. Что он себе втемяшил в голову? Иоланда не посмеет. Где она сейчас? А с Малларом надо было договариваться не один раз, а два выходить на связь. Чтобы убить время, Мареско отправляется в кино. Снова возвращается в кафе. Несколько раз прогуливается по Нувель-Галери. 19.00.

— Алло! Что делала?

Маллар откашливается. Что там у него?

— Ничего не понимаю. Она следила за вами.

— Как это?

— Говорю, она следила за вами. Издалека, чтобы вы не заметили. Очень ловко, должен вам сказать. Ваша прогулка сначала. Затем бар, затем вокзал. Кинотеатр. Потом Нувель-Галери. Там я потерял ее из виду на полчаса. Снова увидел на улице Каде. Вот.

— С кем-нибудь говорила?

— Нет.

— Купила что-нибудь?

— Нет.

— В руках ничего не было, когда вышла из магазина?

— Нет.

— По-вашему, зачем ей следить за мной?

— Думаю, чтобы узнать, где вы живете. Она внимательно осмотрела дом.

— Спасибо. Продолжайте следить. Позвоните завтра в полдень.

Ужинает один, в кабинете. Мать намеренно дает почувствовать, что сердится. На кого? Попробуй объясни! Мареско думает, что проще всего уничтожить музей и проконсультироваться с психоневрологом.

Глава 11

А что он думал? Вот так разойтись по-хорошему, после нескольких коротких протокольных свиданий? «Нужно привыкнуть жить по-другому. Ищу работу. Видите, мэтр, какая я послушная. Можете мне доверять. Как-нибудь выпутаюсь. Если позволите, я буду время от времени вам звонить и сообщать о своих делах». Мареско без труда вспоминает их последние встречи, после которых он о ней больше не слышал. И вот — неожиданный поворот! Ей надо денег? Может, подумала, что после ее излияний ей откроется сердце адвоката и их отношения станут более интимными? Мареско чувствует приближающуюся опасность. Отступать некуда. Начиная с того злосчастного ножа события стали накручиваться как на шестеренку, увлекая и его за собой к неминуемой катастрофе. Как можно быстрее покончить с этой девицей! Решено! Письмо к прокурору!

Быстренько вылезает из-под душа. Это он-то, который обожает душ! Серый в полосочку костюм, голубая бабочка в белый горошек. Перчатки (срочно заменить). Сигареты, зажигалка. А! Плотный конверт для ножа и скотч, чтобы заклеить конверт. И еще атташе-кейс. И коротенькая записочка для матери на столе в столовой: «Не волнуйся. Вернусь к 18.00. Целую». (Простая формальность, не более.)

Машинально взглянул на портрет сурового судьи в мантии. Вышел из дома. Оглядывается. Путь свободен. Заходит в бар. У него есть время. 11.00. У него странное чувство, будто он отправляется в дальнее путешествие, скорее сопровождает друга (старше себя), который и не друг ему больше. На перекрестке с улицей Каде есть решетка над сточной канавой. Здесь и расстанемся. Сколько переживаний, радости, страха… Какие мечты… И конец — сточная канава. Слишком несправедливо. Ни одного прохожего. Ба! Он прямо опешил. Не может быть!

Это она. В новой одежде. Не теряла времени даром. Короткая юбка, светлая блузка. Идет мелкими шажками. Голова задрана — рассматривает номера домов. И Маллара не видно. Упустил, идиот! Иоланда — на Каде. Значит, знает его второй адрес, его прибежище! Что ей надо? Чего она так ухватилась за него? Теперь и от ножа не избавишься! Сначала надо выяснить, что у нее на уме.

Платит, не торопясь выходит. Он давно выработал такую тактику… Сигарету закуривает на пороге, два шага вперед, задумчиво. Глаза к небу — что-то туч многовато. Глаза вниз — а который час? Он ее видит, совсем рядом. Догнать — не стоит труда.

— О, какая встреча!

Протянутая рука, приветливое лицо. Хотел застать ее врасплох? Как бы не так!

— Что вы делаете здесь, в этом квартале?

— Не ругайтесь, мэтр. Ничего особенного. Просто пришла посмотреть, где вы живете. Я же любопытная. После стольких бесед с вами…

— Никто не знает, что у меня здесь квартира!

— Это меня тоже поначалу смутило. Но я вам хотела сделать небольшой подарочек… маленький такой… Можно? Отблагодарить.

Открывает сумочку и вытаскивает узенький длинненький пакетик.

— Перчатки, — объявляет она. — Если не подойдут, можно обменять. Не бойтесь! Я их купила!

Ждет. Нет, он не сердится. Он тронут, судя по тому, как он держит пакет… с такой заботой и нежностью. Он приготовился к худшему, оправляется от волнения. Говорит обычные слова:

— Спасибо. Не стоило… Что я такого сделал? — Тут прерывается: — Как вы узнали адрес?

— Просто! Я заметила, что за мной следят, когда развлекалась, следя за вами. На это способна только женщина! Вы вернулись к себе. Тогда я поняла, что у вас два дома. Вы не исключение. У меня был один промышленник, такой бабник. У него вообще было три дома! Может, вам не нравится то, что я говорю?

— Нет, вовсе нет!

Открывает пакетик. На нем написано: «Шикарный мужчина». Не без намека!

— И вы хотели отдать пакетик консьержке, не так ли?

— Да. Я бы сказала: «От одной дамы».

Мареско улыбается:

— Очень мило. Хотите сказать, что, если я о вас много знаю, вы тоже должны обо мне знать? Ну и хитрая вы!

— Нет, вы ошибаетесь. Я к вам за советом, — берет за руку. — Ведь нехорошо было так расстаться. Как вам кажется?

Мареско колеблется. Они в двух шагах от музея. По идее, он ее должен пригласить. Невозможно. Тем хуже! Лучше показаться невоспитанным! Но она и нож!.. Нет. Только не это!

— Я вас приглашу как-нибудь в другой раз, — говорит. — У меня в квартире такой беспорядок! Может, пообедаем вместе? Я знаю одно тихое местечко!

Теперь нужно, чтобы она убрала руку. Иначе сплетен не оберешься:

— Так она его любовница. Что я и говорил(а)?

Будет лучше изобразить нетерпение. Протягивает ей свой кейс:

— Извините. Мне так хочется взглянуть, что там в пакетике! О! Какое безумство!

Про себя же думает: «Делать безумство за мои же денежки!» Продолжает тем же радостным голосом:

— Как, и размер угадали!

— Ну, у меня глаз наметан. Одно время я работала у Нины Риччи. Нахваталась всего!

Ее развлекает удивленно-скандальный вид адвоката.

Тональность их встречи как-то определилась. Мареско останавливает такси:

— «Мануар де Туриан». — И обращаясь к ней: — Недалеко от Оперы. Три маленьких зальчика. Хорошая кухня. — Немного погодя: — Воспользуюсь тем, что сегодня вы со мной. Мне нужно кое о чем вас спросить. Может, покажется глупым, но это не дает мне покоя.

— Что же?

— После.

Такси высаживает их у вытянутого строения. За стеклом видны столики и метрдотель.

— Туда, — показывает Мареско.

Они занимают столик у окна. Изучают меню. Отпускают комментарии по поводу названия некоторых блюд, особенно аппетитно звучащих.

— Советую утку в апельсинах, — шепчет Мареско.

— Вы здесь часто бываете?

— Нет. Люблю дома обедать.

— Как и я. Ешь где придется и что попало, а потом всё на здоровье и сказывается.

Разговор приобретает дружеский характер. Наконец Мареско решается:

— Теперь мы в другой обстановке, признайтесь, вы мне часто лгали?

— Я?

— Да. Вы быстро раскусили, что меня можно разжалобить рассказами о ваших бедствиях и страданиях. Это так! Увы, такое воспитание, и вы воспользовались. Это не упрек — это урок мне на будущее. А признайтесь, иногда вы мне рассказывали совершенно невероятные истории,удовольствия ради выдуманные вами… А, добрый чинуша, тебе нужны сильные до отвращения эмоции — так на, получай! Кража сапфира или бумажника… Вы думали, меня так просто обвести вокруг пальца?

— Нет.

— Вы правы. Я очень доверчив. Не настолько, чтобы, но… я вас понял! Что-то вроде мести? Вас арестовали, посадили в тюрьму и насильно навязали адвоката, посредственного, неопытного! Нашли козла отпущения. Нет, да сидите же! И вот мы сейчас за этим столом, перед нами аппетитное жаркое, и мы с вами похожи на двух сообщников… Скажите: вы такая опытная, виртуоз в своем деле, как вы это делаете?

Иоланда сначала возмущается, кипит, нервничает. Затем снисходительно-игриво:

— Вы необычный адвокат! Признаюсь, мне нравилось видеть вас озадаченным и сердитым. Вам нравилось слушать о мелких кражах, но не о крупных! Столько страдания было написано на вашем лице.

Смеются оба. Мареско поднимает бокал:

— Ваше здоровье! В вас что-то есть, честное слово! А теперь я вас спрошу о том, о чем недавно и не посмел бы спросить.

— Смелее!

— Боюсь, пошлете меня куда подальше.

— О, мэтр, я думала, мы друзья!

Молчание, слышен звон посуды. Мареско держит Иоланду за руку.

— Я бы хотел… как бы сказать… Я бы хотел сам все видеть. Понимаете? Вот.

— И все? — говорит она, немало удивленная. — Хорошо. Вот салфетки…

— Нет, не то. Я хочу пойти в Нувель-Галери. И вы украдете, что хотите.

— Я вас не понимаю.

— Все просто. Вы крадете то, что вам нравится. Меня не сам предмет интересует. Жест!

Иоланда совсем растерялась. Тут и удивление и боязнь…

— Что хочу? Не важно что? — переспрашивает она.

— Точно. Не важно. И не что-то полезное, красивое или редкое. Важно, чтобы стоило дорого и, если можно, под самым носом у продавца.

На этот раз Иоланда действительно волнуется:

— Это несерьезно! Если меня поймают, в моем-то положении! Что со мной будет?

— Я вам помогу, поверьте. Зачем раздувать из мухи слона? Вы ничем не рискуете.

— Кому это нужно?

— Мне. Очень нужно. Я пишу работу по психологии о вожделении. Как вам объяснить… Все начинается с того, что человек с самого начала чего-то лишен, вскоре он замечает это, и вот наступает момент, когда он может получить то, о чем мечтает.

Она смотрит на него, покачивая головой.

— Вы… не ожидала, — шепчет она. — Но как же я могу? Начнем с того, что, завидев продавщицу, я сразу убегаю. Со мной было такое, и не раз!

— Ладно. Предположим, она далеко…

— Ну, не знаю. Все происходит так быстро, даже не успеваешь дать себе отчет — дело сделано, и вещичка у меня в сумочке. Самое сложное — уйти, идти и не озираться по сторонам.

Мареско слушает. Иоланда говорит правду. Все так, но сама она уж слишком примитивна. Разве она может чувствовать то же, что и он?

— А дальше?

— Что дальше? Не думаю о случившемся, иду себе дальше.

— И можете снова украсть?

— Конечно.

— С таким же желанием?

— Почему нет?

Она его разочаровывает. Значит, ей незнакомо, что желание пропадает, когда дело сделано, таковы правила игры. Она, конечно, разбирается во всех тонкостях, что, как… Но одного лишена полностью — чувства наслаждения! Что-то вроде псовой охоты! Там самое ценное — не убить, а показать свою ловкость. Вожделенный объект прячется от нацеленных на него глаз, от прикосновения рук. А! Захват! Пальцы сжимают добычу и душат ее!

— О чем вы задумались, мэтр? — спрашивает робко. — У вас недовольный вид!

— Напротив! Вы мне очень помогли-, но сделали бы еще больше, и я буду вам за это признателен, когда увижу вас в деле.

— Настаиваете?

— Да. Больше я вас ни о чем не попрошу.

Проверяет счет, отсчитывает чаевые и встает.

— В Нувель-Галери, решено!

— Думаю, время не совсем подходящее, — замечает она.

Ему все равно! Входят в универмаг.

— Если вы не против, дайте мне руку. Как будто я вас тяну за собой.

Вдвоем прогуливаются по отделам, как настоящая пара.

— Вы чувствуете? — тихо спрашивает Мареско.

— Что?

— Желание!

— Это происходит не сразу, не с первого раза! Сначала пойдемте выпьем кофе, а потом…

— Идемте в кафе!

Устраиваются в стороне. Она смотрит вокруг.

— Здесь, — говорит она, — я знакомлюсь со старичками на пенсии. Завожу разговор. Потом как бы нечаянно роняю ложку под стол. Он наклоняется. А я в этот момент быстренько выхватываю что-нибудь из его сумки. Знаете, такие матерчатые, они у них вечно открытые, у ножки стола. Иногда попадаются кошельки. А лучше всего зонтик. В него столько вмещается. Большой, черный! Но… — Наклоняется к нему: — Посмотрите, сзади дама с коляской. Верно, моя коллега, на промысле. Да есть, есть там ребенок. Ребенок — идеально, чтобы унести шоколад. Плитки так сами и прячутся в ползунках. Уж я-то знаю! Выбирала какие с орешками, я их так люблю! «Нестле» — самый лучший!

— Хорошо. Допивайте, и пойдем.

— Так вы сказали не важно — что?

— Да.

Задумывается, потирает руки, как бы их разминая.

— Идемте за мной!

Устремляются вдоль отделов с шерстяными изделиями. Она резко останавливается.

— Может не получиться, если вы будете рядом. Возвращайтесь-ка лучше в кафе и ждите.

Мареско хочет видеть все своими глазами. На то у негр свои причины. А если она заупрямится? У него не спокойно на душе, хотя у него главный козырь — нож! Выбирает место, откуда ему будет видно хотя бы, как она возвращается. Чтобы у нее ничего не получилось и пришла с пустыми руками! Заказывает двойной коньяк. Вспоминает о пальцах Иоланды — как у пианистки! Важно не только иметь такие пальцы, но еще и через них (именно через них) получать информацию о… о… И чего он все об одном и том же! Сердцем чувствует, что он еще не все знает о ноже, что-то от него скрыто. Иоланда знает, сама не подозревая того. Он должен узнать один и радоваться один. Вот почему, с самого начала и до сего дня, он ее ненавидит! Презирает. О Боже, немного везения! Чтобы она попалась! Этот нож только мой, и ничей другой! Вот она показалась в конце перехода. Мужчина, служащий, держит ее за руку, в другой руке у него раскачивается странная блестящая вещь. Так и есть! На этот раз она была не такая расторопная! Но что такое? Не осмеливается выговорить! Без всякого сомнения — насос для велосипеда.

Глава 12

Он следует за ними на расстоянии. В конце линии они поворачивают направо. Дверь с надписью: «Посторонним вход…» Кабинет заместителя директора. Все не так плохо. Иоланда найдет что сказать. Сначала будет все отрицать. Скажет, что хотела показать подруге насос, подойдет ли для ее велосипеда. Та где-то потерялась в секции. У нее и в мыслях не было украсть его. Доказательство? Она готова заплатить. А дальше? «Ваше имя, адрес…» и так далее. Заведут карточку. Как некстати. Мареско останавливается в задумчивости. Ждать, когда выйдет и покажет на него: «А вот и мой адвокат!» Или еще что-то? Надо же, насос! Ему бы и в голову не пришло! Хотела его удивить? Он же сказал ей: «Не важно что». Но ведь не это же, идиотка! Хотя, если все взвесить… не такая уж и… в этом есть что-то… безвинное. Не каждый позарится на насос. Спорим, ее отпустят! Мареско уходит, мысли в беспорядке. Чувствует слабость в ногах — признак паники. Надо признаться, что он был не на высоте. Если он попадется — сразу рухнет. Сейчас, конечно, ему нечего бояться. Иоланда выкрутится, но… напрасно себя уговаривает. Он не чувствует себя в безопасности. А ведь готовился к подобной ситуации! Даже желал ее! И вот!

Ему нужно успокоиться, убедить себя, что он вне подозрений! Даже если их видели вместе. Предположим худшее… даже если их засняли на пленку. Ведь естественно, что он помогает своей клиентке, оправданной, начать новую жизнь. Мареско ловит такси и прочь отсюда, как можно быстрее! Чувствует себя окруженным врагами. Он должен наперед разгадать их следующий ход и принять меры. Дверка такси захлопнулась, Мареско вытирает лоб в изнеможении. И вправду, он окружен. Малейшая оплошность со стороны Иоланды, и схватят его! Или стоит ей только сказать: «Это господин Мареско меня попросил что-нибудь украсть». Только не это! Не это! Такси останавливается на улице Каде. Письмо к прокурору на месте, фотографии, нож. Все, что поможет ему избавиться от Иоланды и начать новую жизнь. Не колеблется:

«Господин Прокурор,

Имею честь сообщить вам, что в мои руки попали важные доказательства по делу о „Загадке фотокабинки“».

Размышляет с минуту. Нет, не то. Рвет бумагу и начинает снова:

«Господин Прокурор,

Я долго колебался, не зная, к кому мне обратиться. По чистой случайности я обладаю неопровержимыми доказательствами по делу, именуемому „Загадка фотокабинки“. По совести я рассудил, что они должны быть обнародованы. Мне нужна абсолютная уверенность в том, что никто не узнает моего имени. Один мой друг посоветовал обратиться к вам через посредничество адвоката госпожи Иоланды. Ему я переправляю это письмо, а также некоторые вещественные материалы, как-то: нож — важную улику.»

Мареско перечитывает письмо, смотрит на нож. Расстаться с таким ценным ножом и только потому, что идиотка Иоланда украла велосипедный насос! Ужас! Но безопасность прежде всего! Затем он вставляет листок в пишущую машинку. Ничего более отвратительного, как писать самому себе.

«Мэтр,

Вас удивит мой поступок, но прошу это принять как доказательство моего к вам расположения и уважения, как к одному из влиятельных представителей адвокатского сословия. Не важно то, как нож, которым было совершено преступление, попал ко мне. К этой драме я не имею никакого отношения. Случай… Я увидел нож… подобрал его. Не знаю, кто его обронил, но отпечатки, видимые на ручке ножа, должны помочь полиции идентифицировать виновного. Как вам передать, мэтр, те переживания и угрызения совести, которые терзали меня от сознания, что жизнь и честь неизвестного мне человека полностью зависят от моего решения. Мне пришлось взять на себя роль судьи. Предъявить правосудию орудие убийства — значит выдать настоящего преступника! Оставлять его у себя — означало становиться невольным сообщником того же преступника! Пришлось подождать. Если бы следствие закончилось поимкой и арестом виновного, не пришлось бы вмешиваться. Но, увы, этого не произошло. Женщина была арестована, но яро опровергала свою виновность. Благодаря вам, мэтр, — и я об этом не забуду — ее отпустили за отсутствием доказательств. Единственное доказательство — нож и отпечатки на нем. Но кто я, чтобы решать за моего ближнего, жить или не жить ему? Страшные сомнения, мучившие меня, не могли дольше продолжаться. Я не могу молчать! Почему не довериться кому-либо и не рассказать обо всем? Я осведомился…»

(Ай, если напишу «осведомился», сразу поймут, что писал мужчина. Нужно писать от имени женщины. Так просто Мареско не проведешь!)

Исправляет и продолжает:

«…и мне в один голос ответили — обратитесь к господину Мареско. Он-де лучше всех осведомлен. Итак, я вам пересылаю толстый пакет, а с ним вместе мои сомнения, страхи и угрызения. Все, что тяжелым камнем лежало на совести человека, который уже и не знает, где добро и где зло.

Примите, мэтр…»

Зазвонил телефон, прерывисто и настойчиво. Мареско подскочил. На секунду рука задержалась на телефонной трубке. Возможно, это Маллар с улицы Шатоден. Что за срочность?

— Алло! Маллар?

У него взволнованный голос, у бедняги. Бред какой-то. Мареско раздражается.

— Говорите тише. Я ничего не понимаю. Кто меня хочет видеть? Старейшина адвокатов? А? Не хочет видеть? Просит купить сегодняшнюю «Байон»? Зачем? Мог бы и сказать. А вы купили? Хорошо! Слушайте меня внимательно. Заскочите сюда вместе с газетой!

«Байон»! Что еще за сенсация, которая поставила на уши весь Париж? И почему крестный побеспокоился мне позвонить? Мареско заканчивает письмо общепринятыми фразами, кладет письмо в бювар. Вышагивает по своему музею, взгляд внимательный и умиротворенный, что тебе садовник в цветнике. Снова телефонный звонок. На этот раз — она.

— Как все прошло?

— Неплохо. Поверили, что я была рассеянна.

— Документы спрашивали?

— Да, но едва взглянули на них. Потом привели женщину, которая украла духи. Она их больше интересовала.

— Но какого черта вы взяли насос?

— Да кому в голову придет их красть? Дорого. У меня нет ни су.

— Откуда звоните?

— Из закусочной возле Оперы.

— Я к вам пришлю кого-нибудь. Вы его знаете. Тот, который следил за вами. Он вас заберет. У меня нет времени.

— А что мне делать с насосом?

Мареско сдерживается, чтобы не ответить грубостью, и вешает трубку. Он выругался, и на душе стало полегче. Бранит себя за минутный страх. Чего ему бояться? «Байон» любит вывалять в грязи судей, адвокатов, дворцовую клику (выражаясь ее словами). У него даже выработался иммунитет своего рода. Когда у тебя такой крестный — нечего бояться. Однако его неприятно поразил тон, которым Маллар разговаривал с ним.

— Вы что, всю дорогу бежали?

Это правда. Маллар прямо задыхался. Разворачивает газету, тычет пальцем:

— Это вам не понравится, мэтр!

Ну и заголовок — «Парижская номенклатура».

«Нам вбивают в голову, что привилегии существуют только на Востоке: заказы, специальные подарки и так далее. Ну нет, добрые люди! Советуем пройтись не торопясь по большим магазинам. Если у вас острый глаз, вы непременно отметите, что вот здесь, например, старик, украшенный сединами и наградами, незаметно кладет себе в карман туалетный несессер. Там — молодая особа, элегантно одетая, потихоньку кладет в сумочку пару чулок. Или еще лучше! Нашим людям удалось заснять на пленку одного очень интересного клиента, который таким образом приобретает самые различные предметы, причем совершенно безнаказанно! Нам могут заметить, что к мелким кражам мы все уж давно привыкли и здесь нет ничего особенного. Но персонаж, о котором мы говорим, известен всем! Он даже является объектом специального наблюдения! Персонал имеет предписание не трогать его, так как его семья открыла счет и по определенным датам оплачивает целиком долги. Случай известен, скажете вы! Конечно. Речь идет о клептомании. Но что публике неизвестно, так это то, что там, в высоких кругах, сочли такую практику нормальной. Сочли, что выгодней таким образом регулировать взаимоотношения с крупными клиентами, которые ими же самими поощряются к воровству. Они приходят. Воруют. Что-то вроде самообслуживания (еще и минуя кассу). И эта тенденция развивается! Таким образом формируется класс привилегированных. А когда мы поинтересовались (а мы так и сделали), нам ответили, что это клептомания, ничего тут не поделаешь, она ненаказуема! На самом-то деле подобные клептоманы и составляют класс привилегированных, прозябающих от скуки, которые нашли себе развлечение брать и не платить!

И что же? Куда же смотрит наше правосудие, не в курсе? Естественно, да! К несчастью, оно также погрязло в этом пороке. Вот почему некоторые дела, как дело об убийстве в фотокабинке, так долго затягиваются. О сенсационных разоблачениях читайте в следующих выпусках нашей газеты.»

— Что скажете? — спрашивает Мареско.

Маллар изворачивается, как уж на сковороде:

— Не знаю, что и сказать, мэтр!

— Камень в мой огород.

— Возможно, да.

— Хорошо. Оставьте меня. Я позвоню крестному.

— Алло, алло! Крестный? Не узнал вас по голосу.

— Доигрался? — возмущается старейшина. — Что скажешь? Тебе нечего сказать! Молчи уж лучше! Твоя бедная мать только что рассказала мне всю правду. Если бы она рассказала раньше! Конечно же я видел, что ты не такой, как другие. Но я-то думал, что у тебя отклонения по мужской части. Ну, понимаешь, когда мужчина и мужчина… А ты — клептоман! Хорошо еще, что не назвали твоего имени!

Мареско пытается возражать.

— Замолчи! — приказывает крестный. — Мать все объяснила. Она двоюродная сестра по материнской линии Малиншару — директору Нувель-Галери. Ей не стоило труда все уладить. Благодаря одному услужливому заведующему отделом, за тобой наблюдали, и раз в два месяца они присылали матери счет на твои «шалости», которые она и оплачивала.

— Она мне ничего не говорила.

— Да. Она предпочла знать, что ты делаешь вне дома. К сожалению, Малиншар недавно умер. Все, пора браться за ум. Впрочем, твоя мать приняла решение больше не платить за тебя с того момента, как узнала о твоем увлечении этой Иоландой!

— Не хотите ли сказать, что она ревновала?

— Ты все правильно понял!

Мареско артачится:

— Знаете, крестный, все это притянуто за уши! Вы…

— Точно, — прерывает его крестный. — Очевидно, речь идет о шантаже. Кто поверит в существование какого-то сговора между дирекцией универмага и богатыми клиентами-ворами… Абсурд какой-то! Что мне особенно не нравится, так то, что эта скандальная газетенка упорно возвращает нас опять к убийству в Нувель-Галери. На этом дело не закончится! Бог знает что они еще выдумают! Даю голову на отсечение, что они располагают дубликатами квитанций счетов. Если бы у тебя была хоть капелька сообразительности, ты бы понял, что, ловя за руку мелких воришек, закрывают глаза на шалости кучки богатых, которым потом, знамо дело, выставляют завышенные счета за их же шалости. Смотри дальше. Ты у них на крючке, через тебя — я! Через меня — синдикат адвокатов, и дальше по возрастающей. Так можно далеко зайти. А толчком может послужить велосипедный насос.

— Как? Вы в курсе?

— У меня тоже есть свои информаторы. Стоит только ниточке потянуться. А скажи — украла твоя подзащитная? Уж больно быстро ее отпустили, несмотря на серьезные подозрения. И как бы нарочно всплывает история с богатыми клептоманами. И кто первый в этом списке? Ты, черт возьми! А кого хотят выгородить, подставив тебя? Близкого родственника Малиншара, директора Нувель-Галери. Скандал разражается именно в тот момент — вот совпадение, — когда Малиншар умирает. И знаешь почему? Нет, конечно! Когда тебе, ведь ты у нас довольствуешься собиранием подтяжек и пуговиц от штанов! Замолчи! Если скандал вот-вот разгорится, то только потому, что Нувель-Галери угрожает одна мощная голландская группа. Все точно продумано. Будут жертвы. Ты — первая. Сегодня же напишешь рапорт об отставке. Ты будешь исключен из адвокатов. Я не хочу быть посмешищем во Дворце правосудия. Я устрою так, что твою девицу засадят. У меня есть друзья в полиции, они развяжут ей язык. Пусть говорит, что хочет. Важное — что мы заткнем «Байону» глотку, предоставив свои контр-аргументы. Понял?

— Да, крестный.

— А теперь побыстрее напиши то, о чем я тебе говорил. Можешь написать, что ложишься в больницу. С этого и начни письмо. Так, другое. Мне необходимо самому поговорить с твоей девицей. Вызови ее к себе, я говорю — к себе. Ведь у мсье есть еще одна квартира?! Думаешь, можно ее подкупить? Лучше, чтобы она не встретилась с твоей матерью! Все, быстрее. Хватит объяснений. Нету времени. Надеюсь, что еще не поздно!

Мареско слышит гудки, сам продолжает держать трубку. Рука дрожит. Ноги дрожат. Подташнивает. Состояние — хуже некуда. Слова крестного еще звучат в его голове. Письмо к прокурору — теперь ни к чему! А к чему тогда все… музей… нож… Даже нож! Протягивает руку. Нет сил подняться. Силится нажать на пружинку, чтобы освободить лезвие. До чего ж красив этот нож! Сколько амбиций вложено в него! Благодаря ему он почувствовал себя богатым и сильным, а на самом деле… А теперь этот рапорт. Что же, от всего отказаться? Больше никогда он не заявится в Нувель-Галери. Больше ничего не украдет. Никогда. Больше никогда не пройдет мимо прилавков и не услышит: к нам! сюда!

Эти переходы, полные соблазнов! Покончено со всем! А вспомнил вдруг о восковом манекене, с диадемой на голове, у отдела с лентами. Как сейчас видит ее слишком накрашенные глаза, яркий красный рот, розовые щеки, прическу, украшения… Все в ней и притягивало и отталкивало одновременно, хотелось поцеловать ее и… с силой воткнуть нож, эта идея давно зрела в самых потемках его сознания. Мареско тяжело поднимается. Подходит к крану, набирает в ладони воду и погружает лицо. Вода просачивается сквозь сомкнутые ладони каплями, как слезы. Отказаться, отказаться от всего! И на улицу больше никогда не выходить, чтобы избежать всяческих насмешек и пересудов. Клептоман для них нечто среднее между нищим и грабителем с большой дороги. Понемногу решение пришло само собой: сначала отправиться на улицу Шатоден, настучать на машинке прошение об отставке, без каких-либо объяснений, вернуться сюда, в музей, где и свести счеты с жизнью. Но как? Без разницы! Веревка! Газ! Снотворное! Главное — исчезнуть, как исчезает со сцены бесталанный актер, под свист и улюлюканье публики. Он так и слышит свист и улюлюканье. Занавес падает. И вся его жизнь прошла на сцене и за сценой. Сам себе актер, режиссер и зритель. Произошла ошибка. Пьеса, задуманная гениально, — провалилась. Да и была ли она гениальна? Она звучала фальшиво с самого начала, и сейчас стоит ли играть с самим собой? Письмо к прокурору и письмо, обращенное к нему, — не есть ли вершина его мошенничества или самообмана? Он похож на мима. Он шарит руками по воображаемым стенам в поисках выхода, он в отчаянии, он безнадежно потерялся в лабиринте замкнутого пространства. Вот и оставайся там, жалкий клоун!

Он все оставляет, как есть, и убегает, даже не заперев дверь. Что можно еще у него взять, когда он и так все потерял! Пусть теперь все заберут! Если бы у него хватило смелости, он бы пошире открыл окно и вывалил бы весь музей на тротуар: подтяжки, шкатулочки, галстуки, нож! Да, нож, теперь он для него не имеет никакой ценности, базарная безделушка, уродливый крокодил! И под конец сам бы вывалился на свои сокровища. Но нет! Крестный командует парадом. Сделай то! Сделай се! Во всем должен быть первый. Ты должен стать адвокатом. И мать туда же: слушайся крестного, так как твой бедный отец… Он смотрит на нас с небес! Не будь неблагодарным! Все нормально! Мареско разговаривает сам с собой по дороге. Все нормально! Оставьте меня в покое! Моя отставка! Мне только того и надо… Наконец он дома. Никого. Секретарша не явилась! Мать на рынке, ей наплевать на статью. Она их просто не читает. Несмотря на сильную мигрень, которая молотком стучит у него в голове, у него хватает сил напечатать письмо, адресованное старейшине адвокатов. Со всеми общепринятыми формулировками. Пишет адрес: Старейшине адвокатов. Просьба передать лично в руки. Как бы ему хотелось добавить: Старому негодяю. Языком проводит по краю конверта. Все. Письмо — итог его жизни. С ним покончено. А теперь быстрее на улицу Каде. Дверь нараспашку. Там кто-то стоит, перед «экспонатами». Кто-то рассматривает нож, держа его перед самым лицом. Он кричит изо всех сил:

— Положи!

Он знал, что это была Иоланда, но не успел даже подумать об этом.

— Положи!

Он скрутил ее, пытаясь разжать пальцы. Она изворачивается, кричит ему:

— Осторожней, можно порезаться!

Хочет повернуться к нему лицом. Он еще сильнее выворачивает ей руки. Ослеплен яростью. Выхватывает у нее нож и сзади, как будто кто-то направляет его руку, вонзает нож в шею Иоланде. Он ничего не помнит. Поддерживает ее под руки. Иоланда тихо сползает. Сколько крови! Он укладывает ее на коврик. Закрывает глаза. Он спокоен, на удивление спокоен. Слышит голоса:

— Она и не страдала совсем… Обоих жалко… Чего вы ожидали. Этим и должно было кончиться!

Поворачивает голову. Он один. Отбрасывает от себя нож, который крепко сжимал в ладони. Старается разогнуться и достать до телефона. Механически набирает номер полиции и теряет сознание.

Приходит в себя он нескоро. Его уложили на диван. Вокруг снуют люди, куда ни глянь — их ноги и головы. Блицы фотоаппаратов.

— Обратили внимание на форму раны? Никаких сомнений! Сначала он прикончил марокканку. Нынче пришел черед этой.

Слышатся вялые протесты. Говорящий продолжает:

— Безусловно, оружие то же. А значит?.. Как этот нож попал к нему?

— У вас есть орудие убийства. На рукоятке — свежие отпечатки. Делайте выводы.


(1991)

Перевод с французского И. Шведченко


Шусс[276]

Глава 1

— Дорогой мой Жорж, — сказал мне Поль, — тебя мучает тоска, тревога, — что угодно, но ты не болен. Тебя это не устраивает? Предпочел бы депрессию или даже невроз? И речи быть не может! Тебе… в медицинской карте записано… стукнуло шестьдесят пять лет…

— И четыре месяца.

— Хорошо, и четыре месяца. Возраст подведения итогов. Подведем твои. У тебя солидное состояние.

— Я не так уж богат.

— С удовольствием с тобой поменяюсь. Доходные дома, вилла у моря, выгодное размещение капитала, и прежде всего гимнастический зал, где можно встретить самые красивые мускулы Гренобля, и заведение лечебной гимнастики и массажа, куда знаменитости приходят лечить самые сложные артрозы. Я не преувеличиваю? Подожди, я еще не кончил. Пусть твой первый брак был неудачным, так часто бывает, если женятся в двадцать два года, мой дорогой Жорж, но зато потом… Ладно, замнем. Я даже не произнесу имя Берты Комбаз, однако… Можно сказать только одно слово? Думаю, что ты бы не нуждался сейчас в невропатологе, если бы женился на ней, когда вы только сблизились. Вот твои итоги, итоги человека, которому все удалось. Посмотри на себя, старина, не хочешь? Такие, как ты, не любят себя и предпочитают травиться транквилизаторами и наркотиками.

— Нет, совсем не так. Я бы хотел… Ах, если бы я знал, чего хочу…

— Возьми сигарету, — продолжал Поль, — сегодня можно, и послушай меня. Я знаю лекарство. Не рекомендую кому попало, но, думаю, тебе поможет, ты не так уж сильно изменился после лицея. Помнишь, ты марал бумагу стихами, отрывками рассказов. Все говорили: «Бланкар создан, чтобы писать».

— Увы, ни для чего я не был создан.

— А теперь, старина, все изменится. Вот мое лекарство: начиная с сегодняшнего дня ты будешь вести дневник. Пожалуйста, не возражай. Ты пришел к психоаналитику, чтобы поведать ему всю подноготную, не так ли? Я прошу описывать все — конечно, не состояния души, плевать на них, — главное, поток жизни, подробности о людях, об окружающем мире, чтобы ты научился видеть, слышать, иногда забываться, если получится. Поверь мне, это лучше любых лекарств, и увидишь, если я правильно понимаю твое состояние, ты войдешь во вкус.

— Итак, я должен по–своему переписать «В поисках утраченного времени»?

— Дубина! Нужно просто взять за руку скуку, капризы, сплин — назови, как хочешь, — и заставить их наконец обрести форму. Они спрятаны где–то внутри тебя; выдавив их наружу, как гной из нарыва, ты сразу почувствуешь облегчение. Не надо литературных изысков, блеска пера, во всяком случае, это не самое необходимое, понимаешь?

— Не очень. Например, съев камамбер, я должен написать: «Ел сыр», вот так тупо?

— Нет, ты напишешь: «Ел камамбер». Ключевое слово — «камамбер», ощущение конкретности, Жорж! Ты его почти потерял. Чувство смутной тревоги, охватившее тебя, обычно возникает у людей, утративших все свои привязанности.

— Допустим, я буду вести дневник. Я должен тебе его показывать?

— Незачем. Если пойдет, будешь продолжать, не пойдет — бросишь.

Еще он добавил:

— Время от времени звони мне.

В результате я купил тетрадь, но с чего начать — не знал. Наверное, надо было рассказать Полю об Эвелине. Все началось с Эвелины, к ней же и возвращается. Моя болезнь — это Эвелина. Иногда вы останавливаете взгляд на светящейся точке, она ослепляет, заполняет голову целиком, окружающее исчезает. И еще долго она стоит перед глазами, перемещаясь с одного предмета на другой. Вот так и Эвелина, она и сейчас здесь, между мной и бумагой. Она все смешала в моей жизни. Похожая на мальчишку, дерзкая, шевелюра как у бешеной собаки, анфас — развязная девчонка, но в профиль — почти девочка, еще не распустившийся бутон. Поль прав, у меня есть, что сказать о ней и еще о многом. То, что происходит со мной, конечно, банально, но, например, рак — это тоже банальность. Написано много книг типа: «Как я победил свой рак». А почему я не могу? В конце концов, чего я хочу? Забвения. Лениво вставать по утрам, думать, что наступивший день заполнен приятными занятиями, ходить от одного приятеля к другому, может быть, поужинать с Бертой, при условии, что она согласится оставить свои заботы за дверью. Боже, да чтобы стало легко на сердце, наконец!

Хорошо, попытаюсь фиксировать мгновения проносящейся жизни, как советует Поль. Я уехал из Гренобля вчера вечером. Мои служащие знают свое дело, за свой спортивный зал я спокоен. Звонок Берте.

— Я сейчас еду в Пор–Гримо[277], но буду у тебя в Изола в воскресенье утром. Тебя отвезет Дебель?

— Да. Ланглуа отказался. У него грипп. Лангонь поедет вперед в фургоне, чтобы занять место подальше от людских глаз, но я думаю, что сейчас, в начале сезона, в Изола не должно быть слишком много народа. Нас будет четверо. Пообедаем наверху.

— Никто ни о чем не догадывается?

— Никто.

— Эвелина?

— А, Эвелина! Она не перестает скандалить со мной. Ее последняя блажь — хочет снять себе квартиру. Представляешь, как она издевается над всеми моими возражениями? Жорж… ты думаешь, получится?

— Конечно.

Ее голос дрожит от волнения, мой звучит не слишком убедительно. Внезапно мы замолкаем и одновременно кладем трубку.

То, что требует Поль, смешно. Не стану же я подробно описывать путешествие от Гренобля до Пор–Гримо и совершенно не расположен излагать в подробностях черным по белому то, что и так знаю. И без конца пережевывать историю о лыжах, с которой Берта, вот уже несколько месяцев, пристает ко мне с утра до вечера. Но надо держать слово, раз обещал — запишу, запишу все. Я приехал в Пор–Гримо в сумерках и, едва сбросив пальто на кресло — извини, Поль, пальто из верблюжьей шерсти, раз надо быть точным, — хватаюсь за телефон. Черт подери, хоть бы Массомбр уже был у себя.

— Алло, Массомбр?.. Рад вас слышать. Бланкар. Я в Пор–Гримо. Что у вас?

— Она ищет квартиру.

— Знаю, мне сказала ее мать.

— Тогда все.

— Расскажите детали.

(Забавно, я требую от него того же, чего Поль требует от меня. Но я ведь не психоаналитик.)

— Детали? Сначала она позавтракала в бистро напротив вокзала.

— Одна?

— Да. Она перекинулась несколькими дружескими словами с каким–то бородачом и наспех поела. Потом ходила по агентствам, но, по–моему, без особого успеха.

— А бородач?

— Она с ним больше не виделась.

— Он что, ее ровесник?

— Да, по виду студент, слегка смахивает на босяка.

— А тот, высокий и тощий?

— Исчез.

— Спасибо, продолжайте наблюдать.

— Знаете, мсье Бланкар, вы швыряете деньги на ветер. Это, конечно, мое ремесло, могу следить за ней или за кем другим, мне все равно. Но наблюдение ничего не даст.

— Я вам плачу, чтобы вы мне рассказывали о ней. Вот и все.

— Понял, я ничего не говорил.

— Смотрите в оба. До свидания.

Сначала мне было стыдно. Старый хрыч прицепился к двадцатидвухлетней девчонке… Признаться в этом гораздо омерзительнее, чем носить в себе. Поэтому, нанимая Массомбра, я выдал ему такую историю: «Вы понимаете, ее мать развелась, отца знают во всех кабаках города. Я для нее что–то вроде дяди, который хочет ее защитить». И Массомбр, изучая меня своими живыми глазами из–под седоватых бровей, кивнул: «Да, я прекрасно понимаю».

Конечно, он ни секунды не заблуждался, тем не менее я захотел ему все объяснить. Мне от него была нужна не только помощь, но и уважение, чтобы он не думал обо мне превратно. И вдруг, отбросив все свои сомнения, колебания, стыд, я взял и все ему выложил. Плевать, что он теперь обо мне думает, лишь бы глаз не спускал с Эвелины. А сейчас мне в голову запал этот бородач.

…Я вышел на улицу. Сверкали крупные звезды. Несмотря на зиму, воздух был мягким и теплым, словно живое существо. Мир вокруг напоминал кино: суденышки как в кино, свежевыкрашенные домики, тишина огромной студии. Пока я тихо шел вдоль берега канала, мне даже как будто послышался хлопок, возвещающий о начале съемки. В этот вечер я был просто статистом в комедии абсурда — не более реален, чем эти слишком старательно выкрашенные фасады, эти аккуратные горбатые мостики, весь этот Диснейленд, выстроенный для привлечения публики, где я чувствовал себя еще более несчастным и одиноким.

Свой кукольный домик — с полами, выложенными, как принято в Провансе, шестигранной терракотовой плиткой, с выступающими по–старинному балками, с белыми оштукатуренными стенами, на которых играли золотистые отсветы легких волн, пробегающих по поверхности недалекого канала, — я купил ради нее. Она приехала, повертела туда–сюда своей насмешливой мордашкой и сказала:

— Что ж, неплохо. Но знаешь, Жорж, без яхты у порога слишком похоже на деревню.

Тогда я купил моторную яхту модели «экскалибур», которая пришвартована теперь рядом с моим садиком. Эта милая игрушка стоила мне последней рубашки. Время от времени я хожу на ней по каналам, тихим ходом, чтобы она не застоялась, но чаще всего она стоит на приколе. Прохожие останавливаются, восхищаются: «Какая прелесть! Живут же люди». Знали бы они!

Здесь я должен написать о том, что скрыл от Поля. Начинаю понимать: по существу, Поль прав. Записывая слово за словом, приближаешься к самым темным уголкам своей души, откуда никогда не выметался мусор. Уже год, как я выставил домик на продажу, хотя у меня нет ни малейшего желания расставаться с ним. Цена, которую я за него заломил, и эмира заставила бы призадуматься. Но сообщение о возможности продажи вывело Эвелину из себя:

— Если ты это сделаешь, я с тобой перестану разговаривать!

Но, дорогая моя, твои приезды в Пор–Гримо можно пересчитать по пальцам.

— Ну и что? Это немножко и мой дом, не так ли?

За такие возгласы, вырывающиеся из глубин ее души, я готов отдать все, но слышу их редко, не чаще раза в год. Я притворяюсь, что серьезно решил продать дом, и привожу свои аргументы: большой непроизводительно замороженный капитал, новые финансовые проекты и т. д. Я знаю, она любит деньги, тратит их как сумасшедшая, и подобные аргументы способны ее пронять. Они кажутся ей отчасти убедительными, но она начинает доказывать, что Пор–Гримо — отличное вложение капитала. Я утверждаю обратное, мы начинаем спорить. От нее я слышу только брань, упреки, сарказм, со мной она не церемонится. Я — Жорж на побегушках, старый друг матери; когда я опускаю чек в ее сумочку, Эвелина иногда слегка касается губами моей щеки — «Тсс–с, не стоит об этом кричать», — она относится ко мне, как к старому псу, а в кругу своих приятелей называет меня, наверное, хрычом или старой перечницей…

Ладно, я отвлекся. Благодаря Пор–Гримо я продолжаю существовать для Эвелины, а значит, и для себя. Вот почему я терплю визиты возможных покупателей. Мадам Сипонелли из агентства по продаже недвижимости водит их из комнаты в комнату, воздерживаясь от комментариев и предоставляя покупателям восхищаться. Я прячусь в спальне для гостей, оставляя дверь приоткрытой, чтобы слышать их разговоры. Обычно это — супружеская пара. Муж, который в курсе цен, ограничивается нечленораздельным ворчанием, жена не умолкает:

— Прелестно, просто прелестно! И какой красивый вид… Этот маленький садик… Все с таким вкусом… Анри, что ты молчишь?

Муж практично и немного враждебно спрашивает:

— А гостиная сколько метров?

— Двадцать три квадратных метра, — отвечает мадам Сипонелли. — Первый этаж вместе с террасой — сорок два метра. Этот типовой домик называется «хижина рыбака».

Шепот, они советуются, я прислушиваюсь. Зависть возможных покупателей показывает, что я был прав, купив этот дом, его есть за что любить, и Эвелина рано или поздно тоже полюбит. Голоса удаляются, супруги останавливаются на берегу канала. Женщина долго разглядывает фасад. Подсматривая из–за занавески, я догадываюсь, что она бормочет: «Как жаль».

Слышишь, Эвелина? Для этих прохожих я совершенно счастливый человек. Когда снова увидимся в Гренобле, я скажу, чтобы тебя поддразнить: «Чуть не продал дом», а ты ответишь: «Я тебя ненавижу» — такие жалкие крохи любви только и перепадают мне.

Утренний Пор–Гримо, раскрашенный, нарумяненный, полный туристов, мне не нравится. Я предпочитаю ночной, весь в легких отблесках, полный тайны. Чувствуешь присутствие моря, днем оно не более чем прирученная вода. Море начинает жить только в сумерки, жизнью скрытой, полной тихих всплесков, легкого шуршания прибоя, нежных прикосновений ветра. Оно ласкает полуночников. Медленно возвращаюсь к себе. Бросаю взгляд на яхту, несколько раз я ночевал на ней. Старый рыбак в измятой яхтсменской фуражке, присматривающий за яхтой, отдает мне по–военному честь. Это реальность… Еще с террасы слышу телефонный звонок, конечно Берта, она будет звонить, пока я не отвечу, лучше уж покончить сразу.

— Берта? Что–нибудь случилось?

— Ничего, я просто хотела узнать, как ты добрался.

— Как видишь, хорошо. Уже двенадцатый час, тебе пора спать.

— Не могу, не терпится попасть в Изола. Так хочется, чтобы все получилось. Лангонь уверен в себе, считает, что дело в шляпе, но он всегда так думает. Мне важно знать твое мнение.

— Ты очень любезна, но я теперь так мало катаюсь на лыжах.

— Тем не менее! Ты увидишь, разница бросается в глаза.

— Что ты там грызешь?

— Леденец. Когда нервничаю, не могу удержаться, ты же знаешь.

От чего она действительно не может удержаться, так это от бесконечной болтовни с кем–нибудь. Сидит, откинувшись на подушки, пачка сигарет «Стюивезан» и зажигалка — слева, мешочек с конфетами и пепельница — справа, очередная жертва — на другом конце провода. Франсуаза Дебель, Люсьена Фавр или кто–нибудь другой. Сегодня вечером я. Она рассказывает в подробностях, что случилось за день, все время спрашивая: «Ты слушаешь?», чтобы убедиться, что я не заснул.

— Если вы все согласитесь, надо будет принять кучу решений. У меня голова идет кругом. Провернуть такое дело! Если ошибемся, крышка. Зато если выиграем, сорвем неслабый куш.

Иногда, не в обычных разговорах, а только в самых интимных, чувствую, сейчас к нему дело и идет, Берта употребляет словечки из обихода Эвелины,

— Знаешь, Жорж, это будет мой последний бой.

— Ну ты скажешь, — говорю я вежливо.

— Да, да. Фабрика не предназначена для выпуска больших серий. Встанет вопрос о цене. Она должна быть конкурентоспособной, у меня кое–какие цифры перед глазами. Партия еще не выиграна.

— Мы рядом, чтобы тебе помочь.

— Да, я рассчитываю на вас, у меня уже нет прежней энергии. Все стало слишком сложным: банки, реклама, требования персонала… Бывают моменты, когда мне хочется выйти из игры. Понимаешь, если я продам фабрику, это будет блестящая сделка, а потом мы заживем вдвоем в свое удовольствие. Ты тоже все продашь, и мы наконец сможем поселиться где–нибудь подальше от снега. Скажем, в Пор–Гримо, почему бы и нет? Ты меня слушаешь?

— Но сначала надо запустить новые лыжи «комбаз».

— Я тебе надоела? Знаю, что ты сейчас думаешь: «Берта не из тех женщин, которые упускают свое, она слишком любит власть и деньги»… Такие слова Эвелина бросает мне в лицо при каждом удобном случае. Но это меня не смущает. Хорошо, иди спать, поговорим завтра, в Изола. Лангонь привезет все необходимое. Постарайся быть там к одиннадцати часам. Доброй ночи, мой милый Жорж. Какая погода в Пор–Гримо?

— Идеальная.

— Врунишка, сам не знаешь, что говоришь. Но я тебя все равно люблю.

Она кладет трубку, я тоже. У нее мания распоряжаться всеми, и прежде всего мной. Я должен сварить немного кофе. Видишь, Поль, я записываю, все записываю. Могу записать, что я зол. Но ты сказал: «Плевать на состояния души». Пошла она к черту, вместе с этими несчастными лыжами. Но все равно на сердце у меня тяжело. «Ты тоже все продашь!» Конечно, ей не важно, хочу ли я этого или нет. Продолжу завтра. В конце концов, это выворачивание наизнанку даже забавно.

…Снова наступает день. Он для меня как узенькая тропинка на обрывистом склоне, ведущая в никуда. И так каждое утро. Пока я петляю по дороге на Изола, Эвелина… Кто знает, может быть, как раз сейчас она просыпается в объятиях какого–нибудь приятеля. Для нее все приятели, кроме меня! Массомбр не может следовать за ней повсюду, смешно об этом думать. Я ревную Эвелину, а Берта ревнует меня. Она не перестает себя спрашивать, почему я увиливаю каждый раз, когда речь заходит о нашем общем будущем. Марез, ее бывший муж, запил единственно для того, чтобы досадить Берте, потому что ему никак не удавалось отделаться от нее. А Лангонь! О нем особый разговор, он ревнует всех к своим лыжам. Не надо лезть в его дела, он повсюду видит предателей, готовых украсть его изобретение. Говоря по правде, мы похожи на клубок змей, заползших на зимнюю спячку в теплую навозную кучу. Все меня раздражает с того самого момента, когда я сбрасывал с себя оцепенение сна. Бритва сдирала кожу, у кофе был привкус цикуты. «Пежо» издевался надо мной, отказываясь заводиться с первого раза. Мадам Гиярдо, моя гувернантка, стражница, душа дома, забыла вовремя прийти. Надо будет позвонить ей из Изола и сказать, что я приеду через неделю.

Но почему Изола? Задаю себе этот вопрос снова и снова. Разве в окрестностях Гренобля мало мест, где мы могли бы без огласки испытать эти замечательные лыжи? Идея принадлежит Лангоню или мне? Не помню, наверное, мне. Я не учел, что в декабре дороги не из самых легких, и в Изола еще мало снега. Меня одолевают мрачные мысли, лучше послушать радио. Занавес. Театр моего подсознания объявляет: «Сегодня спектакля нет».

В Изола меня ждут с нетерпением. Берта выходит навстречу. Меховая шапочка, меховое манто, охотничьи сапожки. Нос замерз, изо рта вырывается облачко пара.

— Все прошло благополучно?

— Что?

— Дорога от Пор–Гримо.

— Очень хорошо, дороги сухие, движения почти нет.

Берта отходит на шаг.

— Что ты на себя напялил? Неужели тебе нечего надеть? Хорошо, что в отеле мало народу. Пошли.

Она берет меня за руку, и мы почти бегом пересекаем стоянку. Дебель сидит в баре со стаканом виски, такой же, как всегда, с чисто выбритым розовым лицом, голубыми глазами навыкате, молодой, улыбчивый… В свои пятьдесят он выглядит на тридцать, а вот я… Лангоню же, наоборот, втридцать лет все дают пятьдесят. Лоб в морщинах, брови напоминают мохнатых гусениц, очки, которыми он пользуется, чтобы почесываться, подчеркнуть сказанное или занять руки. Когда же очки нечаянно оказываются на носу, становится виден его беспокойный, испуганный взгляд, избегающий встретиться с вашим.

— Хочешь кофе? — спрашивает Берта.

— Спасибо, нет.

— Хорошо, идем.

Мы отправляемся: Берта и Лангонь впереди, Дебель и я в нескольких шагах позади.

— Пока административный совет ничего не решил, — говорит Дебель, — мы теряем время. И боюсь, как бы они в нас не разочаровались. Что еще можно изобрести в области лыж?

Лангонь открывает дверцы фургончика, осторожно вынимает из машины упакованный в матерчатый чехол длинный сверток и объясняет:

— Конструкция этих лыж не является чем–то особенным, внешне это. серийные лыжи «комбаз». Классические крепления. Та же длина, жесткость. Отличается только скользящая поверхность.

Он протягивает одну лыжу Дебелю, другую мне.

— Естественно, тот же вес, но проведите рукой по нижней поверхности, конечно, без нажима, чтобы не повредить слой мази, — заметьте, я использую обычную мазь для соблюдения чистоты эксперимента — чувствуете, как скользят кончики пальцев? Удивительно, не правда ли? Как будто скорость спрятана в самом материале. Мсье Бланкар, вы опытный лыжник?

— Да, но это было давно.

— Тем весомее будет ваше мнение.

Лангонь берет лыжи, вскидывает на плечо. На эту тему он может говорить без конца.

— Идемте сюда. Нет нужды забираться далеко. Настоящие испытания начнутся позже. Меня интересует первый контакт бывшего хорошего лыжника со снегом на обычном склоне.

Дебель с грустным лицом несет палки. Странного вида пестрый колпак сразу выделяет его из завсегдатаев горнолыжного курорта. Дебелю холодно и хочется поскорее уйти. Пока Лангонь изучает склон и осматривает окрестности, я подхожу к Берте.

— Эвелина в курсе?

— Нет, я же тебе сказала, нет! Милый Жорж, ты зануда, хочешь, чтобы она все рассказала своему папочке?

Лангонь останавливается. Несколько робких новичков осваивают простейшие движения и громко смеются. Никто не обращает на нас внимания.

— Здесь, — решает Лангонь. — Склон пологий, снег укатан. Нормальные обычные лыжи не поедут по этому склону, надо сильно толкаться палками. Мсье Бланкар, вам карты в руки, надевайте лыжи.

Испытания начинают меня забавлять. Кроме того, что я очень любил кататься на лыжах, верно и то, что они создали мне состояние: сколько вывихов, переломов, конечностей, нуждавшихся в восстановлении, результатов несчастных случаев на лыжах видел я в своем заведении. Посмотрим, что принесут мне лыжи «комбаз».

Глава 2

Я сразу ухватил нужное движение и вот стою на лыжах, слегка опираясь на палки. Легкий толчок. Невероятно, но я медленно поехал. Это больше напоминает кэрлинг[278], чем лыжи.

— Поехали! — кричит Лангонь.

Я проезжаю несколько метров без малейшего уклона, не делая никаких усилий. Кажется, что у лыж есть какая–то интуиция, позволяющая им отыскивать невидимые бугры и незаметные уклоны. В это невозможно поверить. Чувство воздушной легкости пробуждает в моих старых ногах давно утраченную ловкость.

— Толкайтесь! — советует Лангонь.

Инстинктивный поиск нужного движения коленями, бедрами, я разгоняюсь — полный восторг — и сразу же торможу, чувствую, что еду слишком быстро, теряю контроль над скоростью. Я мчусь как ветер, честное слово.

— Вперед! Вперед!

Все трое в восторге. Считаю за благо остановиться, с трудом разворачиваю лыжи поперек движения боковым соскальзыванием. Дышу как после бега. Лангонь подходит ко мне.

— Итак, ваши впечатления, мсье Бланкар? Честно и откровенно.

— Вы чародей, Лангонь.

— Правда? — восклицает он наивно. — Попробуйте покататься выше по склону, где есть небольшой уклон. Не пожалеете.

— Нет, спасибо. Кончится тем, что я шлепнусь. Нельзя требовать от всадника, иногда совершающего воскресные прогулки, чтобы он объезжал чистокровного скакуна.

— Видишь, мы тебя не обманули, — говорит Берта.

— Ты каталась на этих лыжах?

— Конечно, в Альп–д’Уэц, чтобы попробовать, и довольно скоро очутилась на снегу.

— Да, — уточняет Лангонь. — Нужно время, чтобы привыкнуть к этому новому снаряжению. Зато когда привыкнешь, в два раза быстрее остальных, возможно, и не поедешь, но, думаю, при том же весе и технике можно выиграть несколько секунд.

— Это еще посмотрим, — говорит Дебель. — До сих пор мы имеем мнение только трех человек. Вам не кажется, что этого маловато?

— Не забывайте о заключении лаборатории, — недовольно замечает Лангонь. — Вы меня плохо знаете, если думаете, что я такой легкомысленный.

— Мсье Лангонь, — вступает Берта, — вы работаете над этими лыжами несколько лет, не так ли?

— Четыре года. Не столько над самими лыжами, сколько над пластиком, из которого сделана скользящая поверхность. Мсье Бланкар не желает продолжить?

— Нет, я удовлетворен.

— Тогда возвращаемся. Я все объясню вам за обедом, я замерз.

Священнодействуя, он укладывает лыжи в чехол, словно скрипач скрипку Страдивари в футляр, и мы возвращаемся. Берта берет меня под руку.

— Я заставила совершить эту долгую поездку из–за каких–то пяти минут испытания. Но здесь сезон только начинается, почти нет народа. А я не хотела бы встретить любопытных, которые стали бы удивляться: «А что это у вас на ногах? Оно едет само?» А вокруг Гренобля знакомых зевак хватает. Лыжи правда тебя покорили? Это ты сказал не для того, чтобы сделать нам приятное?..

— Нет, нет, уверяю тебя. Лангонь изобрел потрясающую штуку. Я думаю, вы получили на нее патент?

— Конечно. Но проблема в том, чтобы запустить в серию… Если хочешь, мы могли бы провести вместе вечерок у тебя в Пор–Гримо. А завтра вернемся в Гренобль.

— Но, а как же…

— Не беспокойся о них, они знают, как себя вести. Хотелось бы спокойно с тобой поговорить. Это не нарушит твои планы?

— Нет.

— Ты не собирался пригласить подружку?

— Не говори глупостей.

— Шучу, мне весело. Я чувствую, что мы поймали удачу за хвост. Я проголодалась, а ты?

Дебель занял столик в уютном уголке. Мы садимся, и Лангонь сразу же стартует.

— Все время думаю о нашем деле. Поверьте мне, могут возникнуть трудности.

Он внезапно умолкает, как будто гарсон, принесший аперитивы, — секретный агент, и продолжает понизив голос:

— На мой взгляд, лучше избежать слишком большой огласки, это может повлечь неприятности. Нужно принять некоторые предосторожности. Эти лыжи не для каждого.

Дебель смеется и замечает, что фраза может стать хорошим лозунгом. Лангонь не оценил реплику, он слишком захвачен темой.

— Лучшая политика — завоевать профессионалов, тренеров, инструкторов, всех, кто создает общественное мнение. Если удастся пустить слух, что новые лыжи предназначены для чемпионов, мы победили. И сможем продавать их очень дорого.

— Я не согласна, — прерывает его Берта.

Минутный антракт, подходит метрдотель с меню.

— Что, если попробовать кускус[279]?

Дебель берет дело в свои руки, заказывает на закуску копченую свиную колбасу, что–то вынюхивает в карточке вин, его указательный палец качается над ней, словно лоза в руках искателя подземных вод, решает за всех и продолжает:

— Итак, моя дорогая, вы не согласны?

Дискуссия вспыхивает снова и накаляется. Дебель и Лангонь за ограниченную серию, но продаваемую по высокой цене. Берта скорее склоняется к большой серии, реализуемой по общедоступной цене.

— Что нужно любому новичку? — говорит она. — Лыжи, которые едут быстро. Скорость не должна быть привилегией избранных.

— Забываете о самом важном, — констатирует Дебель. — Невозможно при ваших теперешних возможностях наладить большое производство, широкий сбыт. Понадобится дополнительный капитал и все такое… Что вы об этом думаете, Бланкар?

Я вздрагиваю, потому что в этот момент пытаюсь представить себе, как проводит воскресенье Эвелина. Может быть, она обедает с отцом? Это, конечно, было бы лучше всего. А потом? Кино? С кем? Ей всегда необходима компания. Делаю вид, что размышляю, ковыряясь вилкой в кускусе.

— Вы согласитесь со мной, что крайне неосмотрительно выносить какое–либо решение на основании первого впечатления.

Лангонь резко вмешивается.

— Но, Бланкар, вы могли констатировать, что…

— Извините, но нам не хватает мнения чемпиона. Пока очень хороший специалист, не важно — по скоростному спуску или по слалому, — не изложит нам свою точку зрения…

— А я говорю — нет, — перебивает Лангонь.

— Почему? — сухо спрашивает Берта.

Лангонь выдерживает паузу, отставляет тарелку и надевает очки. Он понижает голос.

— Кто–то может сделать похожие лыжи. Не я один работаю над этим. Я не могу обойтись без сотрудников, лаборантов, без сборочного цеха, короче, безо всей технологической цепочки. Вот почему я повторяю: время работает против нас. Стоит распространиться слуху: «У Комбаз есть что–то новенькое», как сразу конкуренты сунут свой нос. Технический шпионаж на самом деле существует. И сразу появится не менее двух моделей, не точные копии, но с похожей химической формулой… А затем… ну не мне вам объяснять.

Растерянное молчание. Берта и Дебель про себя оценивают ситуацию. Мои мысли, если честно, очень далеко. Лангонь, довольный выигрышем очка, продолжает примирительно:

— Конечно, предложение Бланкара надо изучить, при условии, что мы не будем терять времени. Если признанный лыжник заверит нас, что игра стоит свеч, начнем энергично действовать, прежде всего имея в виду фанатиков, настоящих любителей. Их спрос мы удовлетворить сможем. Успех среди них довершит дело. А там новое оборудование, увеличение персонала, к нашим услугам будут банки, короче, у нас будет все.

Лангонь все время говорит «мы», будто он председатель совета директоров, хотя он всего лишь технический служащий. Но амбиции пронизывают его, словно электрический ток. Может быть, в глубине души он считает, что не дело Берты возглавлять предприятие. Тревога, все время мучающая меня из–за Эвелины, пробудила во мне способность «ощупывать» окружающую атмосферу, если можно так выразиться, воспринимать тончайшие флюиды интимных чувств других людей. На месте Берты я бы не доверял Лангоню. Тем не менее он прав. Я поддерживаю его, но вмешивается Дебель.

— Есть один пункт, который надо уточнить в первую очередь, мой дорогой Лангонь. Замечательно размышлять о ценах, но как ваши лыжи поведут себя у покупателей? Сможет ли ваш пластик выдерживать нагрузки?

Видно, что Лангонь готов резко возразить, но он сдерживается, правда не без ущерба для своих очков.

— Вы никогда не видели разобранных лыж, мсье Дебель. Приходите на фабрику, я покажу вам составные части. Пока же скажу, что «мои», как вы их называете, лыжи сделаны из легкого сплава, стеклопластика с наполнителем из эпоксидной смолы и полиэфира. Покрытие скользящей поверхности создано на базе полиэтилена, согласно пока засекреченной формуле. В целом полтора десятка компонентов, каждый из которых изучен и испытан по отдельности. Только для того, чтобы получить нужные характеристики пластин из каучука и алюминия, образующих внутреннюю прослойку, гасящую колебания, мы работали много месяцев.

— Хватит, — смеется Дебель, — я вам верю.

Но Лангонь добавляет голосом еще полным досады:

— Естественно, мы дополнительно применяем специальную смазку. Все это вам объяснят на фабрике. Наши лыжи будут такими же крепкими, как и другие, а может быть, еще крепче.

— Не сердитесь, — успокаивает Дебель.

— А я и не сержусь, — сварливо отвечает Лангонь.

Короткая пауза: сыр и десерт.

— Четыре кофе, — заказывает Берта.

Дебель делает вид, что не замечает Лангоня, и поворачивается ко мне.

— Знаете ли вы какую–нибудь редкую птицу, которая могла бы испытать лыжи? Все великие в большей или меньшей степени работают на конкурирующие фирмы. Думаю, что сейчас они интенсивно тренируются.

— Это вопрос цены, — встревает Лангонь. — Если слово вас шокирует, скажите «гонорара».

— Я думаю, — говорит Берта, — у нас есть тот, кто нам нужен, — Галуа! Он уже пользовался нашим снаряжением, можно обратиться к нему.

Она вопросительно смотрит на меня, я колеблюсь.

— Да, может быть, но у него сейчас период реабилитации, нехороший вывих.

— Это надолго? — спрашивает Дебель.

— Нет, еще несколько дней. Но захочет ли он испытывать новые лыжи, будучи еще не совсем здоров? Тем не менее я поговорю с ним.

— Когда?

— Ну, не знаю, завтра или послезавтра. Думаю, если он согласится, ему можно довериться. Галуа умеет молчать и имеет неплохой список наград.

— Согласен, — произносит Лангонь одними губами. — Но Галуа известен всему свету. Даже если он сам будет молчать, за него все скажут его ноги.

— Привезем его сюда, предлагает Берта. — Это, я думаю, дело нескольких дней. Что от него требуется? Нечто вроде диагноза, не больше.

— Хорошо, как хотите, но при условии, что он не станет тянуть резину. Вы доверитесь его мнению, Лангонь? Ведь вы самый квалифицированный среди нас.

Еще продолжая немного брюзжать, но довольный, что выкрутил нам руки, Лангонь пожимает плечами.

— Мне нужно позвонить, — говорит Берта.

Она уходит. Дебель раскуривает сигару, замечая, что для этого маленького совещания мы могли бы обойтись без столь долгого путешествия.

— Для мадам Комбаз это разрядка, — объясняет Лангонь. — Я каждый день бываю на фабрике и могу вас заверить, ей не хватит ни тридцати пяти, ни тридцати девяти, ни сорока, ни пятидесяти часов. Попросту она всегда там. Я не ошибаюсь, мсье Бланкар?

Подтекст: «Вы ее любовник, поэтому знаете лучше всех». Намек скатывается с меня, как капля воды со стекла. Я соглашаюсь и даже добавляю:

— Она хочет быть достойной своего отца. Старик Комбаз был патроном прежней закалки. В кабинете с восьми часов и до ночи, ни воскресений, ни выходных.

— И под конец впал в детство, — заключает Лангонь и неожиданно добавляет веселым и фамильярным тоном: — Мы говорим о вас, мадам. Мсье Дебель считает, что вы слишком переутомляетесь.

Берта садится за стол.

— Это правда, я уже не знаю, за что хвататься.

— Найдите себе помощника, — советует Дебель. — С хорошим директором вам будет легче.

— Мне хорошо и одной, — с горячностью отвечает она. Затем, посмотрев на часы, добавляет: — Думаю, вы можете ехать, я вернусь завтра, с Жоржем.

Она с такой уверенностью и таким спокойствием выставляет напоказ нашу близость. Конечно, все в курсе, но я нелепо смущаюсь. Похоже, имея одну половину мужа, она потихоньку прибирает к рукам другую.

Берта разговаривает с хозяином гостиницы, все решает, предусматривает, приготавливает для скорого приезда Галуа и Лангоня. Возвращается ко мне, берет под руку.

— В дорогу.

Я всегда восхищаюсь способностью женщин превращать салон автомобиля в уютное гнездышко. Манто укладывается так, чтобы грело ноги, но при этом не помялось. Внутреннее зеркало повернуто как надо. В бардачок кладутся сигареты, зажигалка, салфетки; сумочка вешается на ручку двери. И все это с видом таким естественным, с каким кошка совершает свой туалет. В довершение всего, удобно устроившись, Берта кладет руку мне на бедро.

— Ах, дорогой, как хорошо! Как бы я хотела уделять тебе больше времени.

Короткое молчание, потом она продолжает, не замечая противоречия.

— Только бы все получилось… Какой он, Галуа? Я его почти совсем не знаю.

Хорошо, что есть тема для разговора, я часто не могу придумать, о чем с ней говорить. Благодаря Галуа она всю дорогу не задает мне вопроса, которого я так боюсь: «Жорж, что–нибудь не так?» Я долго рассказываю об этом парне: давно ходит в мой тренировочный зал, ему двадцать шесть лет, он уже много лет в сборной Франции, специализируется в скоростном спуске. Летом работал проводником в горах, но вопрос о его возвращении в сборную скоро решится. Короче, болтовня, не представляющая для меня интереса, но Берта слушает внимательно, как умеет только она. Запоминается каждая деталь, через неделю, через две, случайно в каком–нибудь разговоре она меня перебьет: «Ты мне как–то говорил… Помнишь…» Она одновременно и секретарь суда, и следователь. И я не должен забывать, что, если Галуа примет наше предложение, именно я буду отвечать за его работу, за его успехи, за все. Если он захромает, это будет моя ошибка. Если я, доведенный до крайности, вспылю и пошлю его куда подальше, Берта снова начнет меня изводить: «Не позволяй ему плевать на тебя. Я плачу ему достаточно для того, чтобы он прислушивался к твоим замечаниям». По правде говоря, я давно уже не завожусь, слова Берты отскакивают от меня. Сейчас она разбирает по косточкам бедного Галуа.

— Ты можешь поклясться, он никому не проболтается?

— Ну Да. Во–первых, он не разговорчив, а во–вторых, между испытаниями лыжи будут храниться у Лангоня. Внесем это в договор, никто и близко не подойдет к лыжам.

— Ты думаешь, если он согласится испытать их на соревнованиях… Жорж, ты меня не слушаешь. Как ты–меня раздражаешь, глядя каждые пять минут на часы. Мы никуда не торопимся.

Никуда, но я хочу, мне просто как наркотик необходимо позвонить Массомбру. Все страсти похожи друг на друга, можно нуждаться в любви как в героине. Это начинается с дрожания рук, нервный кризис возникает еще до того, как сознание почувствует тревогу. Я уже не понимаю, что говорит мне Берта, стараюсь воздвигнуть плотину против наваждения. Еще нет и четырех, Массомбр, наверное, проводит воскресенье дома, в кругу семьи. Как бы ни была велика его преданность делу, он имеет право на отдых. Нет, обещаю, когда мы приедем в Пор–Гримо, я оставлю телефон в покое, к черту Эвелину.

Удалось. Дурнота постепенно рассасывается, похоже, будто я пересек полосу тумана. Я понимаю, что не прекращал механически отвечать: «Конечно… Да, да…» Берта хмурит брови.

— Ты можешь повторить, что я тебе только что сказала?

И я, как плохой ученик, отвечаю:

— Я немного потерял нить… Но ты продолжай.

— Ты, кажется, согласен, чтобы я вложила все свое состояние в это дело? Жорж, я могу рассчитывать на тебя?

— Конечно да.

— Я тебе надоела?

— Ты мне никогда не надоешь.

Мы уже почти приехали.

— Я забыл предупредить мадам Гиярдо, а у меня дома нечего есть.

— Пустяки, найдешь немного бисквитов и чаю? Я не голодна.

Ей и в голову не придет, что я, быть может, не отказался бы от ужина. Я намекаю, не сходить ли нам в ресторан. Нет, решено, мы останемся у меня. Берта начинает размышлять вслух, считая на пальцах.

— Жорж, ты представляешь, я не была в Пор–Гримо семь месяцев, кажется, с самой Троицы. Ты на меня не сердишься? С этими лыжами я совершенно закрутилась, я тобой пренебрегаю… Да, я тобой пренебрегаю. В один прекрасный день ты заинтересуешься другой женщиной, и поделом мне будет.

Берта хлопает в ладоши, неожиданно увидев маленький городок на берегу озера.

— Боже мой, как красиво! Подумать только, я могла бы здесь жить… с тобой.

Закат превратил горизонт в пламенеющий театральный занавес. Замерцали уличные фонари, похожие на сигнальные огни кораблей. Я припарковываю машину, мы выходим и идем прогулочным шагом. Берта берет меня под руку, озирается вокруг взглядом восхищенного туриста.

— Для меня, Жорж, это всегда как в первый раз. Все так чудесно. И так тепло, я сниму манто.

На этот вечер для выражения своих чувств Берта выбрала супружескую нежность. Чтобы продемонстрировать ее мне, детально осматривает дом, замечает, что можно было бы убираться получше, роется в стенных шкафах, гардеробе. Она сняла сапоги и ходит в чулках.

— Это жилище холостяка, мой дорогой. Мне нравится, но я чувствую себя немного виноватой. Сиди спокойно, я займусь чаем, отдыхай.

Берта уходит на кухню, а меня внезапно охватывает желание позвонить Массомбру. Больше, чем желание, настоящее наваждение. Телефон рядом со мной, мне нужна только секунда, чтобы набрать номер и прошептать: «Это Бланкар», и Массомбр ответит. На все про все десять или пятнадцать секунд, Берта ничего не заметит, а я почувствую облегчение. Моя рука берет телефон, не я, а кто–то за меня бормочет: «Это Бланкар». Этот кто–то слышит, как далекий женский голос говорит: «В воскресенье могли бы оставить тебя в покое». Я даже не подумал извиниться, с трудом лепечу в трубку:

— Как дела?

Массомбр пытается меня успокоить.

— Она пообедала в бистро, у Ботанического сада, потом встретилась с парнем и пошла с ним в дансинг на площадь Виктора Гюго.

— Какой он?

— Ее ровесник, мсье Бланкар.

От Массомбра все время ускользают подробности, за это его можно убить. Берта на кухне занята чашками и ложками, я не спускаю глаз с двери.

— Что за парень?

— Высокий блондин. Довольно приличного вида. Я передал наблюдение Гренье, завтра буду знать больше, но…

— Готово, — кричит Берта.

Кладу трубку, на ней осталось пятнышко пота. Массирую веки, я бы хотел помассировать мозги, чтобы вычеркнуть из них слово «дансинг». Берта появляется с подносом.

— У тебя нет даже масла. Хорошо, что мы плотно пообедали. Включить телевизор?

— Ой, нет! Ни за что!

— Дорога утомила тебя, а? Знаешь, что мы сделаем, дорогой Жорж? Съедим по паре печений и отправимся спать.

Берта зажигает мне сигарету, разрывает ногтями пачку печенья, жует, издавая зубами, губами, языком звуки, режущие мне уши. Так хочется остаться одному. Смутно вспоминаю скромный, как у дома свиданий, фасад дансинга на площади Виктора Гюго, танцевальный зал в подвале. По воскресеньям с тротуара слышишь, или скорее чувствуешь подошвами, биение отдаленного ритма. Я представляю себе трущихся друг о друга в полутьме зомби с пустыми глазами.

— Только подумать, что завтра мне снова погружаться в проклятые цифры, — бормочет Берта. — Надо готовить рекламную кампанию. Я еще не показывала тебе макеты.

Впадаю в тихое оцепенение, ее голос доходит до меня приглушенным. Я здесь и где–то далеко, вспоминаю мать. Чтобы не быть одной после смерти отца, она завела маленькую кошечку, которую обожала. Мать все время боялась ее потерять. Дверь на лестничную площадку открывалась, только если Микетту перед этим запирали. Сетки на окнах преграждали Микетте путь на балкон. Когда мамины знакомые звонили в дверь, раздавался крик: «Осторожно, Микетта!» — который до сих пор стоит у меня в ушах. Иногда, прижавшись носом к окну, Микетта жалобно мяукала. Мать брала ее на руки, целовала в мордочку, приговаривая: «Что с моей Микеттой, расскажи мамочке». А мне хочется так же взять на руки Лин и покрыть ее личико поцелуями такой же чистой любви. Эта любовь не в чреслах, не в сердце, она вся в моей голове. Ее невозможно выразить словами, не потому что она постыдна, а потому, что жестока. Эвелина, дорогая беглянка, не дочь и не любовница. Она, воплощение моей тревоги, самого лучшего во мне, одна среди опасностей улицы! «Осторожно, Микетта!»

— Жорж, ты бредишь? С тобой часто такое?

С трудом выбираюсь из тумана.

— Извини меня. Если позволишь, я пойду спать в комнату для гостей, должен хорошо выспаться. Мне очень жаль, но сегодня мне не до галантностей.

Тяжело поднимаюсь, проходя мимо, целую Берту в щеку.

— Я подумал о том, что ты мне сказала насчет Эвелины. Если она хочет, может поселиться у меня, место найдется. И она будет абсолютно свободна в своем времяпрепровождении. Спокойной ночи, Берта.

Глава 3

Поль сказал мне:

— Извини, Жорж, это опаснее, чем я думал. Понимаю, ты дошел до ручки после несчастья, случившегося с тобой, это естественно. Но раскрой глаза, старина, ты не виноват. Раз ты захотел, я прочел и перечел твой, как ты его называешь, судовой журнал. Мне тебя, конечно, жаль, но ты принадлежишь к тем людям, которые внезапно взрослеют в шестьдесят лет и испытывают юношескую страсть в возрасте, когда ее уже нельзя удовлетворить. Это поддается лечению, и для этого есть я.

Лучшее лекарство именно то, которое я рекомендовал: держи перед собой зеркало и описывай себя без жалости, со всеми переживаниями, тиками, гримасами. Понял? Если твои чувства будут прятаться от тебя, как змеи в траве, мы с тобой придем прямиком к неврозу. Смелее, черт побери! Ты мне доставишь удовольствие, припомнив, ничего не забыв, все обстоятельства, приведшие к драме. Итак, ты покинул Пор–Гримо с Бертой. Продолжай и не забывай, мне нужно большее, чем резюме. У тебя не описана целая неделя.

Подожди, — добавил Поль, — ты заслужил рецепт. Ничего сильнодействующего, просто успокоительное. Принимай с водой, если, когда будешь писать, почувствуешь, что теряешь хладнокровие. Договорились? Если, несмотря ни на что, тебя прихватит, звони, примем меры.

Дружеское похлопывание по спине. Я снова во власти своих грез. Ну и пусть, я хочу их пережить снова.

Итак, мы с Бертой вернулись в Гренобль, оба в хорошем настроении. Спокойно обсудили странную идею, пришедшую ко мне накануне: предложить Эвелине поселиться у меня, пока она не найдет подходящую квартиру. За этим предложением скрывалась задняя мысль, которую я теперь могу раскрыть. Я думал, что Эвелина, постоянно нуждаясь в деньгах, отчается и окончательно поселится у меня. Отдельный вход, мансарда на четвертом этаже. Это исключит всякие пересуды.

— Она быстро издергает тебе нервы.

— Посмотрим.

— А если она пригласит своего папочку?

— Марез? Я против него ничего не имею.

— Но он многое имеет против тебя, и ты знаешь почему. Эвелина не страдает избытком деликатности.

Короче, я высадил Берту перед ее домом и возвратился к себе. Мое нервное напряжение спало, я чувствовал себя почти счастливым, как будто начинающаяся неделя должна была принести мне что–то приятное. Как я мог это предвидеть?..

По привычке я сразу включил автоответчик, ничего важного, всякая мелочь. Позвонил Массомбру, его агент дремал в засаде, а Эвелина, казалось, испарилась. Но Массомбр, со своим вечным оптимизмом, надеялся вскоре установить контакт. Я в сердцах бросил трубку. Где она провела ночь? С кем? Еще один день пропал из–за этой дуры. Я некоторое время метался из гостиной в спальню, неспособный принять какое–либо решение. Потом вспомнил, что мне нужно поговорить с Галуа, и спустился в процедурный зал. Мне принадлежит весь дом. Я устроил в нем что–то вроде клиники: первый этаж отведен для гидротерапии и массажа, второй оснащен самыми современными физиотерапевтическими аппаратами. Сам я живу на третьем, а еще надо мной остаются незанятые комнаты. Моя секретарша Николь вся в работе, зажала трубку телефона между ухом и плечом, перед ней открытый журнал записей. Как глухонемой, произношу по слогам одними губами: «Га–лу–а». Не переставая говорить, она показывает на потолок. Смотрю на часы: четверть двенадцатого. Лучше всего пригласить его пообедать. Захожу к Галуа, он лежит на столе, поднимая и опуская груз, прикрепленный через замысловатую систему блоков к ноге.

— Как самочувствие?

— Гораздо лучше.

Хорошо. Нет нужды выкладывать сразу мое предложение. У Галуа есть все основания надеяться на скорое возобновление тренировок. Мое предложение пообедать он принимает не без удивления, У нас хорошие отношения, но близко мы не знакомы. Стараюсь не принимать таинственного вида, но веду себя как человек, предлагающий сделку, выгодную сделку. Вот почему я не стал дожидаться кофе, чтобы начать говорить о новых лыжах, уверенный, что они сразу же его заинтересуют.

— Я сам их опробовал. Ручаюсь, что эти лыжи благодаря еще секретному материалу скользящей поверхности… слушайте, даю слово… совершат революцию. Понимаете, к чему я клоню?

Явно воодушевленный Галуа тем не менее из осторожности молчит. Я — сама сердечность, сама благожелательность — подливаю вина в его бокал.

— Мадам Комбаз, извините ее, не смогла прийти. Она была бы счастлива, если бы вы согласились дать нам ваше экспертное заключение. От вас требуется простая консультация и, разумеется, не бесплатно.

— Из–за своей лодыжки я еще инвалид и никак не представляю себя в роли испытателя, — смеясь, отвечает Галуа.

Здесь я вынужден перестать писать, так трясется моя рука. Быстро принимаю с водой чудодейственное лекарство. Через несколько минут чувствую, что паника утихает. Как странно, но на протяжении этого дня у меня не было ни малейшего ощущения, что я переживаю исключительные минуты.

Галуа смеется, он отказывается только для проформы. Я настаиваю.

— Если вы согласны (а вы уже согласны, не так ли?), вас отвезут в Изола без излишней огласки. Никто вас не увидит, вы сами выберете удобное время, сами будете распоряжаться собой. Но одно условие: если кто–нибудь случайно заинтересуется лыжами, скажете, что это обычные лыжи «комбаз», они есть в продаже. С самым естественным видом, как что–то само собой разумеющееся. И до возвращения храните молчание.

— Ого! — смеется Галуа. — Какая таинственность! Я искренне хочу, чтобы этот новый материал действительно оказался высококачественным, но тем не менее это всего лишь лыжи.

— Хорошо, хорошо. Сначала испытайте, а потом будем решать. Если вы согласны, мадам Комбаз предложит вам… но здесь я умолкаю.

У Галуа крупная голова с резкими чертами обветренного лица спортсмена, проводящего много времени на воздухе. Он не привык торговаться и внезапно становится серьезным.

— А вы не водите меня за нос? — отдергивает он руку, готовую скрепить сделку.

— Повторяю, вы будете приятно удивлены.

Галуа молча пожимает мне руку. Соглашение заключено.

— Через три дня, — предлагаю я, — идет?

— Прекрасно.

— Вы поедете с инженером фабрики Лангонем.

— Я его знаю.

— Само собой, если захотите остаться там и покататься, ради Бога.

— Спасибо.

— Надеюсь, со сборной Франции никаких проблем?

— Никаких, все знают, что я в отпуске.

— Прекрасно. Позвоните мадам Комбаз и Лангоню для уточнения деталей. Я счастлив, дорогой Галуа.,

Я взаправду был счастлив и чувствовал необыкновенную легкость, когда поднимался к себе. Сразу же позвонил Берте, она выслушала хорошую новость, не высказав особого восторга.

— Что–нибудь случилось? — спросил я.

— Ещё спрашиваешь. Конечно, Эвелина. Мы только что сильно поцапались.

— А что такое? Она у тебя?

— Пока еще не съехала, но дело к этому идет.

— Она ночевала дома?

— Конечно, что это тебе взбрело в голову, мой дорогой Жорж.

Этот идиот Массомбр заставил меня подумать, что… Но я так обрадовался, что замолчал, чтобы не выдать себя…

— Алло! Жорж, ты меня слушаешь? Она поссорилась. со своим дружком. Я никогда не видала ее в таком состоянии. Они окончательно порвали отношения, если я правильно поняла. Или, скорее, он ее оставил.

— Ну, не так уж все страшно.

Я сказал это от всего сердца. Понимал, что через несколько секунд буду страдать, но в этот момент улыбался про себя. Берта, напротив, взорвалась.

— Как не страшно? Я бы хотела, чтобы ты все это слышал. Все из–за меня. Если бы я не развелась, если бы больше занималась ею, вместо того чтобы играть в председателя совета директоров. Из–за меня и ее отца с ней никто не дружит. Теперь она решила искать работу, взвалить на себя воз, как она говорит. И оскорбления, и слезы… Никто ее не любит, кроме, может быть, Жоржа.

— Правда?

— Уверяю тебя, я ничего не выдумываю. В общем, она позвонит тебе, потому что я сказала о твоем предложении, и она, я думаю, его примет. Она, конечно, с приветом, но понимает, что так просто квартиру не найдет. И чем она будет за нее платить? Да, с ней не соскучишься. Постарайся сделать удивленный вид, ты ничего не знаешь, я тебе ничего не говорила. Держи меня в курсе. Милый Жорж, в Пор–Гримо было так хорошо!

Берта повесила трубку, я сидел оглушенный. Потом поднялся в комнату, куда хотел поселить Эвелину. Я вышел из возраста, когда прыгают от счастья, но щелкал пальцами, как кастаньетами, в такт бравурному мотиву, бушевавшему во мне. К черту высокого блондина, Эвелина будет только моей! Комната была чистой, но пахла запустением. Я распахнул окно. Надо сменить белье на кровати и немного побрызгать освежителем воздуха.

Радиатор грел хорошо. На кранах умывальника отложилась накипь, но это неважно, уступлю Эвелине свою ванную. В лихорадочном волнении я бессмысленно бродил по комнате направо, налево. Цветы! Где была моя голова? Непременно нужны цветы. К счастью, мадам Лопез, моя прислуга, должна скоро прийти.

Я спустился в кабинет и начал составлять список необходимых покупок, но скоро прекратил. Я просто скажу мадам Лопез: «Я жду молодую родственницу, она поселится на четвертом этаже, займитесь всем необходимым, вы лучше справитесь».

Телефонный звонок. Эвелина? Нет, Лангонь. Зачем нужно меня дергать, чтобы сказать, что все согласны: Галуа, сам Лангонь, хозяин гостиницы. Присоединюсь ли я к ним? Ни в коем случае. Я не стану разлучаться с Эвелиной ради того, чтобы любоваться геройством Галуа. Извините меня, дорогой Лангонь, у меня назначено слишком много встреч. Стоит заснять спуски Галуа на кинопленку. Превосходная идея. А теперь оставьте меня в покое, что звучит так: «Желаю успеха, дорогой друг».

Часы бьют три. Вот только придет ли она, с ее–то непостоянством? Когда–то мне приходилось ждать женщин. У меня огромный опыт хождения взад–вперед по тротуарам, по залам ожидания, под дождем и под палящим солнцем, от одной двери к другой. Томительные часы у Берты, которая бросала мне время от времени: «Я буду через минуту, моя радость». Но на этот раз — ничего похожего, время просто остановилось. Читать? Нет. Курить? Нет. Ни сидеть, ни ходить, ни спать, ничего. Я дошел до предела, а было еще только три часа.

Явилась мадам Лопез. Уже издали слышны звуки, которые может издавать только она. Откуда, например, у нее одышка, если она поднимается на лифте?

— Мсье, с вами хочет поговорить молодая дама.

Одним прыжком я оказываюсь на лестничной площадке. О чудо! Эвелина стоит там, чемоданчик у ног, вид как у коммивояжера, который боится, что его выдворят. Я хватаю чемодан.

— Входи, девочка моя.

Она скромно целует меня в обе щеки.

— Ты рад мне, Жорж?

— Еще бы, — бормочу я, — а как ты думаешь? Я… Входи, не стой там.

Зову мадам Лопез.

— Мадлена, пожалуйста, она поселится в голубой комнате.

Подталкиваю Эвелину в гостиную.

— Садись. Тебе что–нибудь нужно? Чашечку кофе?

Она падает в кресло, затылок откинут на спинку, ноги расставлены, уже как у себя дома.

— Какой ты милый, Жорж. Я взяла такси, моя тачка сломалась. Ты не поверишь, я смертельно устала. Вечные скандалы с матерью… Она тебе говорила?

— Да, да. Все устроено.

Эвелина медленно расстегивает старый пестрый плащ. На ней какой–то странный наряд, все полосатое: пуловер, юбка, шаль с позвякивающими стеклянными украшениями. Она похудела, кое–как причесана, небрежный макияж. И, как всегда, восхитительна.

Я наклонился над ней.

— Нет, не задавай мне никаких вопросов. Ты в курсе насчет Андре. Да, он ушел, ну и пусть. Ушел, ну и что! — В глазах блестят слезы, но она держится молодцом, говорит сама себе: — С самого начала я знала, что этим кончится, подведем черту. — Молчание, потом со смехом: — Я не понимаю, как ты можешь ладить с мамой. Она стала невыносимой, эта история с лыжами закрутила ей голову.

Я даже подскочил.

— Какая история с лыжами?

— Как, ты не в курсе? «Комбаз–торпедо»?

— Что это такое?

— Последнее изобретение ее инженера… Правда, это совершенно секретно. Наверное, мне надо было промолчать. Жорж, только не говори, что ты не в курсе.

Мадам Лопез входит и сообщает, что комната готова. Эвелина встает. Я удерживаю ее за руку.

— Да, я посвящен. Но ты, откуда ты знаешь?

— От папы. У него на фабрике еще остались друзья. И об этом шепчутся все в окружении Лангоня.

— Но название, «комбаз–торпедо»?

— Спроси у мамы. Я думала, она ничего от тебя не скрывает.

Почему я не почувствовал укола? Досада? Ревность? Она ищет здесь убежища, но показывает зубки.

— У Берты большие заботы, не надо добавлять ей новые.

Эвелина пожала плечами.

— Если эта афера провалится, пусть расхлебывает кто–нибудь другой.

Она высвободила руку и направилась к двери. Я ее позвал.

— Ты никому об этом не говорила?

— Плевать я хотела на ее лыжи.

Стоило ли принимать такие предосторожности, клясться хранить тайну, уезжать для испытаний далеко от Гренобля? «Комбаз–торпедо», кому пришло в голову такое смешное название? И почему Берта мне ничего не сказала? Если Галуа узнает все от постороннего, как я буду, выглядеть?

Я слушал, как Эвелина ходит над моей головой. Должен ли я предупредить Берту, что кто–то из персонала ее фабрики о чем–то пронюхал? Думаю, разумным для меня будет пока остаться в стороне. Зажигаю сигарету и старательно обдумываю ситуацию, расхаживая по комнате. Эвелина у меня, как ее сохранить? Во–первых, сообщить Массомбру, чтобы он прекратил наблюдение вплоть до дальнейших распоряжений. Звоню ему сразу, он позволяет себе сказать: «Желаю удачи».

«Желаю удачи!» Как будто я собрался завоевывать эту девчонку! Поль, я касаюсь существа вопроса. Я могу себя спрашивать сколько угодно, но не знаю ответа. Я уверен, что сдохну от стыда, если она догадается, что я люблю ее как… Ну, ты меня понимаешь. Если бы не было Берты, но Берта есть, мать… дочь… И все это свалилось на мою голову, но худшее еще впереди.

Я позвал Мадлену и попросил ее приготовить нам легкий простой ужин, но с чем–нибудь вкусненьким. И тут же услышал над головой громкую музыку, джаз, или диско, или как там еще она называется. Вместо того чтобы наполнить чемодан бельем, одеждой, необходимыми вещами, она притащила свой проигрыватель. Нет, только не это! Я не позволю… И вдруг вспомнил свою мать: «Осторожно, Микетта!» Микетта заполняла собой весь дом. Она спала в корзинах, полуоткрытых ящиках, вторгалась на постели, оставляла свою шерсть на всех подушках, а мать говорила: «Бедная крошка, не надо ее огорчать». И вот Микетта вернулась. Она будет бросать окурки на ковер, устроит в комнате бедлам, потребует ключ от входных дверей и будет приходить и уходить в любое время. Жорж — он просто Дед Мороз, живая игрушка, ему нравится, когда его обирают. Эвелина спустилась, все–таки сменив свое рубище на восхитительно облегающее шикарное платье. Она повернулась на каблуках.

— Как ты меня находишь?

Несмотря на зиму, под платьицем не было ничего. Мне захотелось влепить ей пощечину. Она бросилась мне на шею.

— Спасибо, Жорж. Могу я пожить у тебя немножко?

— Сколько захочешь.

— Это тебя не стеснит?

— Нисколько.

Я расцепил руки, обхватившие мою шею, и она села напротив меня с улыбкой и нежностью в глазах.

— Мама считает, что ты эгоист.

— Правда, она так говорит?

— О, она говорит гадости обо всех! Лангонь — карьерист, ее друг Дебель — скупердяй.

— Хватит, прошу тебя.

Эвелина забыла свое горе, по крайней мере, так казалось.

— Ты, конечно, хочешь, чтобы я рассказала, почему поссорилась с Андре. Да, не спорь. Я ворвалась к тебе без предупреждения и еще отказалась бы объяснить причину — это низко. Прикури мне сигарету. Спасибо.

У нее снова жесткое и напряженное выражение лица, словно я пытаюсь силой выпытать у нее признание.

— Во–первых, это не он меня бросил, а я его. Он иногда меня забавлял, но чем бы это кончилось? Имей в виду, он готовился сдавать экзамены на архитектора, в тридцать лет еще только искал себе занятие. Нужно было жить на мамочкины деньги, спасибо! Я уже видела на примере папы, к чему это ведет. Короче, лучше было порвать.

Я чувствовал, Эвелине больно, но меня поразила ее холодная расчетливость. Какой горький опыт ее научил? Она это почувствовала.

— Я тебя шокирую, Жорж? Ты человек своего времени. Хорошо, я скажу тебе, мне не нужен мужчина, при котором я буду считать каждую копейку. Я унаследовала от Комбазов любовь к деньгам. Ты не можешь этого понять, ты всегда был богат.

— Девочка моя, ты меня пугаешь. Не будем больше об этом. Мне немного жаль этого несчастного Андре, но я не осуждаю тебя. Ты его любила?

— Не уверена.

— А если когда–нибудь ты в этом убедишься?

— Нет, это сложнее. Желание все бросить, все поломать, покончить с проклятой жизнью между вечно пьяным отцом и матерью, записывающей в блокнот, сколько она мне дала денег, пристающие парни… Жорж, с меня хватит.

— Ты подумываешь начать работать?

— Возможно. — Эвелина грустно улыбнулась. — Несчастье в том, что я ничего не умею делать. Я зря бросила факультет, не проучившись и года.

Я взял ее за плечи и помог подняться. Какая худенькая и какие тоненькие косточки!

— Пошли есть, что до остального, можешь рассчитывать на меня. А твоя грандиозная ссора с матерью не продлится долго, я Берту знаю.

Эвелина быстро посмотрела на меня.

— Да, да, успокойся, — продолжал я, — я тебя буду охранять. Выше голову. А вот и слезы.

Я нежно вытер ей глаза своим платком.

— Кто рассердил такую девочку? Откуда это горе, эти страсти? Потому, что ты хочешь есть, вот и все. Ты завтракала?

— Нет.

— А в полдень?

— Нет.

— Тогда за стол и ешь хорошенько, ты здесь не для того, чтобы голодать.

Невозможно описать радость, с которой я смотрел, как ест Эвелина. Эвелина, мало–помалу ставшая неуловимой, сидела здесь и уплетала сосиски, а я после докладов Массомбра думал, что совсем ее потерял. Иногда наши взгляды встречались, и она улыбалась, а веснушки придавали ей такой дерзкий вид, что я млел от счастья. Утолив первый голод, она сказала, когда я подливал ей вина:

— Видишь, Жорж, все свалилось на меня сразу. Разрыв с Андре, скандал с матерью, ссора с отцом… Да, и еще одна вещь, про которую я забыла.

— Совпадение?

— Увидишь, я тебе сейчас покажу.

С присущей ей живостью Эвелина взяла с кресла брошенную по приходе сумочку, открыла ее, вытащила смятый листок бумаги и разгладила его на ладони.

— Читай.

Корявым детским почерком было написано:

«Цепочка святого Антония. Мне прислали, и я посылаю. Эта цепочка началась в Венесуэле. Она основана миссионером. Если вы не верите, обратите внимание на нижеследующее. Пуже получил послание, сделал двадцать четыре копии и через девять дней выиграл девять миллионов вНациональную лотерею. Мсье Бенуа его получил, сделал двадцать четыре копии, и условия его жизни быстро улучшились. Мьсе Гардель его получил, сжег, и его дом разрушился, а сам он в больнице в Байонне. Мсье Бурдель его получил, бросил и три дня спустя покончил жизнь самоубийством. Эта цепочка не должна порваться. Сделайте двадцать четыре копии и разошлите их. Через девять дней с вами произойдет счастливое событие».

— Я нашла это письмо в почтовом ящике на прошлой неделе, скомкала, но не решилась выбросить. Ты, конечно, не суеверен.

— О нет!

Я взял бумажку и поджег зажигалкой. Обгоревшие кусочки упали в мою тарелку, и я растер пепел вилкой.

— Кто знает, ты, может быть, не прав. До того, как получить это письмо, я ладила со всем миром, и вдруг… трах! Это все же любопытно.

— Выбрось из головы. Мадлена, пожалуйста, подавайте рыбу. Ты попробуешь морского языка?.. И оставь в покое пачку сигарет. Спокуха! Так, кажется, надо говорить? Гоп, мы забыли миссионера из Венесуэлы. Спокуха.

Глава 4

Счастье длилось три дня, я не могу спокойно вспоминать об этом. О, это было не только мирное течение радости, временами бывали моменты полного душевного покоя, но порой налетали короткие бури. Я вспоминаю мои непреодолимые порывы назад, к холостяцкой жизни, когда она, например, надолго оккупировала ванную или при виде ее чулок и трусиков на сушилке для полотенец. Разбросанные повсюду гигиенические салфетки «Клинекс» заставляли меня грызть удила. Кто я был для нее? Симпатичное старое бесполое существо, черный раб из романов про американский юг. Я немного ворчал, но говорил себе: «Если ты разозлишься, она уедет» — и снова надевал маску всепрощения. Я чувствовал себя, как солдат в кратком увольнении, которому вскоре возвращаться на передовую, и остро ощущал быстротечность жизни. Мне пришла идея отправиться с Эвелиной в Пор–Гримо, там мы будем с ней только вдвоем, ее сердце выздоровеет и обновится, и несколько его ударов достанутся и мне. Когда я изложил Эвелине проект, она захлопала в ладоши и потребовала ехать туда сразу же. Перед этим мне надо было позвонить в несколько мест, в том числе, конечно, Берте.

— Я увожу ее в Пор–Гримо. Перемена обстановки пойдет ей на пользу… после разрыва. Да, она мне все рассказала. Но ты еще не знаешь, что она в курсе дел с твоими новыми лыжами.

— Как?

— Да, по крайней мере отчасти. Слухи исходят с фабрики. «Комбаз–торпедо». Ты видишь, она кое–что знает. Алло! Ты слушаешь?

— Это катастрофа, — прошептала Берта.

— Пока нет, не будем преувеличивать. Но очевидно, что за Лангонем следят в оба. Это, конечно, не означает, что уже известны характеристики лыж, не стоит драматизировать ситуацию.

— А что именно она сказала?

— Ничего существенного, ей просто не нравится, как ты фанатично к ним относишься. Послезавтра едешь в Изола?

— Я бы с удовольствием, но у меня нет времени. А кроме того, я предпочитаю, чтобы Лангонь сам разбирался с Галуа. Он симпатичный, этот парень. Заверил меня, что полностью вылечился.

— Полностью, он нас еще удивит.

— Да услышат тебя Небеса.

— Я приеду в Изола в четверг.

— Надеюсь, без Эвелины.

— Само собой, она будет караулить дом. До скорого, Берта.

Симпатичный звук поцелуя в трубке. Мне легко, как школьнику, закончившему уроки, никаких угрызений совести. Мы уезжаем, девочка.

…Эвелине захотелось осмотреть все заново. Сначала пешком, не спеша, останавливаясь перед голубыми, красными или охровыми фасадами, свежими, словно они только что появились на свет.

— Ты обратил внимание на балконы, нет и двух похожих, а амуры, фонари — совсем как у Мопассана. — Она оперлась на мою руку. — Дался тебе этот Гренобль, Жорж, надо жить здесь. А весной цветы, как это должно быть красиво!

Мосты, Эвелина совсем забыла о мостах, каменных, деревянных, переброшенных изящными арками над голубой водой. И еще церковь, настоящая прочная деревенская церковь с маленькой колоколенкой, качающей колокол в колыбели из кованого железа.

— Хочешь посмотреть на витражи Вазарели?

— Нет, я просто хочу бродить, как кошка, повсюду, потереться о стены, свернуться клубочком под сосной… А еще хочу знаешь чего? Выйти ненадолго на яхте, чтобы лучше рассмотреть все эти картинки, сложить их вместе в голове одну к одной. Ну, ты понимаешь.

— Нет ничего проще, моя крошка. Пойдем, я предупрежу капитана.

— Ого, у тебя есть капитан?

— Конечно нет. Нет даже и матроса. Только бравый старик, балующийся анисовой водкой.

— Жорж, а ты всегда в таком хорошем настроении? Мама говорит, что ты мрачный, как медведь.

— Не слушай ее.

Спустя короткое время мы потихоньку поплыли меж лодок, садов, деревьев мимозы, террас, на которых повсюду люди в шезлонгах читали, курили, дремали на солнце.

— Невероятно, — бормочет Эвелина, — в декабре…

Крутые излучины канала, тихие заводи за поворотом, Эвелина совсем растерялась.

— Какие дали! — восклицает она.

— Нет, это обман зрения, весь Пор–Гримо не больше моей ладони. Ты видишь одни и те же места с разных сторон, и они тебе кажутся другими. Хочешь, выйдем в открытое море?

— Нет, я не люблю моря. Так забавно рассматривать краски, сочетание камня и воды. Жорж, давай не будем возвращаться в дом. Останемся на яхте, как двое влюбленных. Это мне поможет, видишь, благодаря тебе я сменила кожу. Здесь вечный праздник, веселье, пение.

Она смеется и порывисто целует меня в щеку, яхта резко виляет.

— Осторожно, это тебе не твоя тачка.

Я подвожу яхту к причалу и пришвартовываюсь.

— Решено, селимся на борту?

— Да, да, пожалуйста!

— Хорошо, я должен предупредить мадам Гиярдо и перетащить шмотки. Она подумает, что я на старости лет свихнулся.

— Пусть ее, Жорж, побудь сумасшедшим. Для меня.

На протяжении двух дней я и вел себя как сумасшедший. Мы жили на яхте, словно в фургоне бродячих артистов. Эвелина готовила, если это можно так назвать, на маленькой плитке, сопровождая готовку доносившимися до меня взрывами смеха. Ей нравилось спать на узенькой койке в каюте, не надоедало гладить рукой обшивку из дорогого дерева. Время от времени тень закрывала иллюминатор, и легкая волна качала нашу лодку.

— Отплываем, — кричала она, готовая захлопать в ладоши. Потом, внезапно посерьезнев, продолжала: — Как я бы хотела уехать. Знаешь, Жорж, Гренобль — это хорошо, но есть еще целый свет.

Я тщетно повторял: «Оденься потеплее», но она всегда ходила в шортах и свитере, как непоседливый мальчишка. Она свистела, забравшись на мостик, играла с ручками приборной панели, все трогала, рылась в шкафчиках, раскладывала карты, осматривала аптечку.

— Как все мило!

Однажды, смеха ради, она напялила желтый дождевик. Напрасно я ворчал:

— Сними это, соседи смотрят, что они подумают.

Эвелина только смеялась.

— Жорж, мы же не делаем ничего плохого.

Мог ли я ей сказать: «Ты делаешь плохо мне». И ощущал, как уходит время. Я обещал приехать в Изола, и это затуманивало очарование быстротекущих часов. Как ни верти, эта игра не могла продлиться долго. Конец ей положила мадам Гиярдо.

— Мсье, мсье, — кричала она, стоя на берегу.

Я поднялся на палубу.

— Что там стряслось?

— Какой–то господин звонит из Изола. Говорит, очень срочно.

— Хорошо, иду.

Эвелина подняла голову.

— Не беспокойся, я на одну минуту. Это, без сомнения, Лангонь. Потом все расскажу.

Чертов Лангонь, надо было ему меня беспокоить! Зачем Берта сказала ему, что я в Пор–Гримо, она сшибает нас лбами. Вне себя от злости, я схватил трубку.

— Алло, Лангонь? Да, это я… Говорите громче, вас плохо слышно.

— Галуа умер… Или умирает. Быстро приезжайте.

Я сел на ковер с телефоном на коленях и оперся о ножку стола. Потом принялся спорить, будто было о чем.

— Не понимаю, Галуа же был здоров.

— Я вам объясняю, произошел несчастный случай. Его отправили в Ниццу на вертолете.

— Ради Бога, Лангонь, что же все–таки произошло?

— Нелепая случайность, столкнулся с лыжником. Я только что сообщил мадам Комбаз.

— Куда его отправили?

— В больницу Сен–Рок в Ницце. Алло?

— Да, да, я понял. Но что с ним?

— Кажется, у него поврежден череп. Больше я ничего не знаю. Буду ждать вас там.

Лангонь положил трубку. Я с трудом поднялся с ковра, словно боксер, физически ощущающий падение секунд. Галуа ранен. Ладно. Это его ремесло, и повреждения черепа не всегда смертельны. Меня терзала мысль, что я теряю Эвелину. Мы были так счастливы, жили в таком согласии, что, быть может, еще несколько дней… Я не знал, что сказал бы ей, но надеялся, что было бы достаточно раскрыть объятия и прижать ее к себе… Скорее всего, это бред, но верно одно: я не хотел ее покидать, не хотел, чтобы разрушилось наше убежище, где мы были так счастливы и беззаботны.

В Изола мы могли бы поехать вместе, я об этом мечтал. Но везти ее в Ниццу при таких обстоятельствах… Нет, исключено, несчастный случай с Галуа вернул нас к прежним проблемам. Скобки закрылись. Что ж. Я проиграл…

Не хотелось бы ворошить воспоминания, они еще так свежи и рвут сердце на куски. Я помню, как шел по саду, прижимая руку к груди, пытаясь сдержать волнение. Эвелина, увидев меня, встревожилась.

— Плохие новости?

— Да, Галуа, может быть, уже умер.

Я спустился в каюту и лег на койку. Эвелина присела на корточки около изголовья.

— Жорж, только не говори, что это самоубийство.

— Вовсе нет, несчастный случай. Он, кажется, столкнулся с другим лыжником.

— Но почему же он, по крайней мере…

Эвелина медленно приподнялась и спросила, покачивая головой:

— Это, наверное, были первые испытания новых лыж?

— Конечно да.

— Может, есть какая–то связь?

— Вряд ли… Его отвезли в Ниццу, я должен туда ехать.

Внезапно я почувствовал себя таким старым… Я понимал, каким стариком выгляжу в глазах Эвелины: седой, весь в морщинах, коричневые пигментные пятна на руках, первые ласточки…

— Мама знает?

— Да. Может, дождешься меня здесь?

— Не будем попусту мечтать, Жорж.

Опять передо мной стояла молодая девушка, реально представляющая истинное положение вещей.

— Вернусь домой, не хочу быть для тебя обузой.

— Эвелина, прошу тебя, не надо так говорить.

— Извини, Жорж, но сейчас я для тебя мертвый груз.

— Или вернемся ко мне домой, Мадлена позаботится о тебе.

— Нет, я поеду к маме.

— Как будто бы ничего не произошло? — зло спросил я.

— Точно.

— И ты снова будешь встречаться с этим парнем?

— Каким парнем? Андре?

Я так резко сел, что сам поразился, и схватил ее за руки.

— Эвелина… обещай мне… не встречаться с ним.

Выдал ли меня голос? Она изучающе посмотрела на меня, как смотрят на больного. Ее лицо рядом с моим, взгляд на мои губы выразил такое изумление, что я понял: она уже задавала себе этот вопрос, но, несмотря ни на что, не хотела верить. Старый Жорж… нет, это невозможно. Потрясенный, я попытался изобразить равнодушие, выпустил ее руки, повернулся спиной и стал искать электробритву.

— Извини меня, я, кажется, вмешиваюсь в твою жизнь, но ты должна знать…

— У меня нет ни малейшего желания встречаться с ним, и все же… — прервала меня Эвелина.

Жужжание бритвы заглушает окончание фразы. Я немного помолчал, скобля щеки, показывая, что не имею другой заботы, кроме как привести себя в порядок. Потом повернулся к ней с озабоченным видом.

— Этот несчастный случай совсем ни к чему, девочка моя. Ты будешь встречаться с приятелями, с друзьями. Я хотел сказать, не заговаривай первой о Галуа. Ни слова о «торпедо», ты была права только что. Может быть, связь есть. Куда я сунул мой чемоданчик? Я приеду в Ниццу к полудню. А, я чуть не оставил тебя без единого су.

Я порылся в бумажнике.

— Ты меня смущаешь, Жорж, — запротестовала Эвелина, — не сейчас.

— Почему не сейчас? Давай лапу, держи.

Я насильно сунул ей в руку несколько крупных купюр. Мой нарочито грубый тон сразу стер двусмысленность наших отношений. С отеческой улыбкой я расцеловал ее в обе щеки.

— Спасибо, малышка, что ты съездила сюда со мной.

— Но, Жорж, ты был так добр ко мне.

— Позвоню тебе оттуда. Пока.

Я уже занес ногу на первую ступеньку трапа, когда Эвелина окликнула меня:

— Подожди, Жорж. Помнишь письмо миссионера?

— Там было написано: через девять дней.

— А сегодня как раз девять. Я получила его за шесть дней до того, как ты его сжег.

— Ну и что?

— Ничего, просто констатирую, начинается череда несчастий. Будут несчастья и после Галуа, я знаю. Глупо, но я должна была сделать двадцать четыре копии.

И эта искушенная, все испытавшая девушка вдруг заплакала в три ручья, закрываясь локтем и приговаривая:

— Как глупо! Как глупо!

Я опустил чемоданчик и на этот раз не колеблясь сжал Эвелину в объятиях.

— Детка, перестань… Не принимай близко к сердцу. Что с тобой? Посмотри на меня.

Она спрятала лицо, бормоча:

— Пусти меня, это пройдет. Поезжай, Жорж, ты нужен маме.

— Черт с ними! Подождут. Ответь мне, ты что, вправду разревелась из–за этого дурацкого письма? На, возьми мой платок.

Она слегка отодвинулась, вытерла глаза, попыталась улыбнуться, но ее голос все еще дрожал от горя, когда она сказала:

— Все кончено. Я разревелась потому, что все рухнуло в этот момент. Час назад все было так хорошо, и вот…

Вдруг к ней вернулся ее нормальный голос, и совсем другая Эвелина сказала:

— Не беспокойся, прошу тебя. Такое случается со мной время от времени, безо всякой причины, или, вернее, по слишком многим причинам. Достаточно пустяка…

— Это правда, я могу быть спокоен?

— Обещаю. Я вновь стала взрослой и разумной. Поезжай, забудем об этом миссионере. Давай так: если ты увидишь меня нервной и подавленной, скажи ключевое слово «монах», и я сразу успокоюсь.

Эвелина с облегчением рассмеялась и подтолкнула Меня к трапу.

— Беги, надеюсь, Галуа поправится.

Я поднялся на палубу и еще раз оглянулся на Эвелину. Она стояла, подняв голову, и махала рукой. Зачем бороться? Любовь сдавила мне горло. Ах, если бы она задушила меня совсем…

…Я машинально вел автомобиль. Существовал Галуа, существовали «комбаз–торпедо», выпуск которых в свет не обещал быть легким. Во–первых, само название было смешным. И еще существовала Берта. Пейзаж несся навстречу, я не торопясь обдумывал проблему. Сбросил газ, спешить мне некуда. В конце концов, кто выбрал этого бедного Галуа? Кто показал на него пальцем, как показывают на приговоренного к расстрелу? И Берта была моей сообщницей. Тошнотворное месиво мыслей, образов, воспоминаний бултыхалось в моей бедной голове. В Ниццу я приехал будто в бреду. Лангонь ожидал меня во дворе больницы, его попросили выйти курить на улицу. В очках, сдвинутых на лоб, со своим губастым ртом он напоминал жабу. Не дав сказать мне ни слова, он накинулся на меня:

— Его оперируют, но надежды мало. Перелом височной кости, как сказал ординатор. Он в коме. Какое невезение! Я ему говорил: «Опробуйте лыжи, прежде чем спускаться по трассе». Но нет, чемпионы не опускаются до всяких предосторожностей.

— Послушайте, Лангонь. А если начать с самого начала?

Он опустил очки на нос и неприязненно посмотрел на меня.

— Начала нет, все произошло сразу.

— Как так?

— Очень просто! Вчера он прошел несколько пробных маленьких спусков. Казался удовлетворенным, но не потрясенным. Вы знаете, Галуа не разговорчив, никак не проявляет своих чувств. А сегодня утром он захотел спуститься по самой быстрой трассе. Было начало десятого, снег лег хороший. Сказал: «Подождите меня здесь». Здесь — это у нижней станции подъемника. Он не собирался ехать на время, поэтому даже не надел защитный шлем, а просто шерстяную шапочку. У него был вид любителя, вышедшего немного покататься.

— Народ был?

— Очень мало, было еще слишком рано, солнце едва взошло. — Лангонь развел руками. — Не могу понять. Невероятно, как спортсмен его класса мог так вляпаться. Галуа врезался в лыжника, который ехал перед ним, потерял равновесие, упал на бок, а вы понимаете, что это значит, затормозить невозможно. В конце трассы он врезался в ель, прямо головой. Рок какой–то… — Лангонь снял очки и, глубокомысленно пососав дужку, заключил: — Может, еще и выкарабкается.

— Есть свидетели?

— В том–то и дело, что нет. Кроме, конечно, типа, в которого он врезался и который отлетел на несколько метров. Аптекарь из Антиба. Он до сих пор не понял, что с ним произошло. Есть еще служащий курорта, но он был далеко. И как всегда, нашлись люди, ничего не видевшие, но готовые дать показания. Полиция записывает все показания, что ей еще остается делать.

— А у вас, Лангонь, есть какая–нибудь идея? Прекрасный лыжник с огромным опытом и с замечательным списком наград испытывает новую модель лыж и разбивается. Неизбежно возникают вопросы, может быть, лыжи…

— Нет, мсье Бланкар, — прервал меня сразу Лангонь. — Мои «торпедо» это не необъезженная лошадь, Галуа занимался не родео.

— Однако вы сами заметили, что он был не в восторге.

— Я этого не говорил, только то, что он воздержался высказывать свое мнение, и это вполне естественно.

— Звонил ли он мадам Комбаз?

— Да, вчера вечером. Она его попросила… Санитарка нас зовет.

Мы вошли в здание больницы, где царила молчаливая озабоченность. Санитарка привела нас в кабинет.

— Ординатор сейчас придет.

Он вошел через минуту, еще одетый в зеленый фартук и боты, похожий на космонавта. Лицо закрыто маской, человек из другого мира.

— Вы родственники?

— Нет, — ответил Лангонь, — друзья.

— Технически мы контролируем ситуацию. Но из–за обширного кровоизлияния в мозг положение в ближайшие часы может изменится. И, как бы то ни было, возникнут тяжелые осложнения. Боюсь, он потерян для спорта.

Внезапно он подобрел и как бы перешел разделявшую нас границу.

— Я тоже катаюсь на лыжах. Все знали Галуа, поверьте, мы очень огорчены. Но я должен сказать правду. Конечно, никаких визитов вплоть до специального разрешения. Он женат?

— Нет.

— Родители?

— Мать, живет в Лионе. Мы ей сообщим.

— Хорошо. Он лежит в отделении профессора Мурга. Санитарка попозже вас туда проводит. Всего хорошего.

Ординатор вышел быстрый, озабоченный, и я его больше не видел, потому что ночью Галуа умер. Берта приехала на следующее утро, первым ее вопросом было:

— Он заговорил? Нет… Мы никогда не узнаем причину несчастного случая.

Глава 5

Я плохо помню два последующие дня, так мы были потрясены. У меня перед глазами несчастный Галуа, лежащий с закрытыми глазами и забинтованной головой, такой чужой всем нашим расчетам. Берта, Лангонь и я не смели взглянуть друг на друга. Приехала мать, она повторяла: «Он был так добр ко мне». Берта плакала. У выхода нас подстерегали журналисты. Как распространяются новости? А как появляется большая синяя муха в закрытой комнате? Они все были здесь, и с Лазурного берега и из Парижа. Причина? Причина трагедии? Легко себе представить огромные заголовки, гипотезы, инсинуации. Почему Галуа оказался в Изола? От кого он прятался? Что за этим скрывается?

— Никакой тайны, — объяснял Лангонь, прекрасно изображая огорчение и удивление. — Галуа, закончив небольшой курс лечения, решил подышать свежим воздухом, покататься в свое удовольствие, инкогнито. Если бы это была автомобильная катастрофа, кто бы начал расследование?

Ответ принимался, но с явным скептицизмом. Все понимали, что мы что–то скрываем. Вспышки блицев у отеля, где мы ночевали в Ницце, вспышки в Изола, куда мы ездили, чтобы составить точное представление, что же именно там произошло. Причина, причина! Мы тоже задавали себе этот вопрос, он преследовал нас неотвязно.

Лангонь сначала привел нас туда, где он ожидал Галуа, это нам мало что дало. Было холодно. Подъемник походил на ярмарочный аттракцион, ожидающий клиентов. Сам снег, казалось, таил угрозу.

— Отсюда, — пояснил Лангонь, — виден конец трассы. Можно туда подняться, но надо потеплее одеться.

Скользя и проваливаясь в снег, мы все–таки туда поднялись. Никаких следов. Время от времени мимо нас, сопровождаемые громким шелестом взрываемого снега, проезжали лыжники.

— Уйдем отсюда, — сказал Лангонь, — мы мешаем. Видите ели, вон там, внизу.

— А что аптекарь? — спросила Берта.

— Его положили для обследования в больницу в Антибе. Можно будет его навестить. Полиция говорит, что он отделался несколькими ушибами.

— Я понимаю, когда сталкиваются новички, — сказала Берта, — но опытные лыжники на трассе скоростного спуска…

— Лыжи я спрятал, — заметил Лангонь, — они в фургоне. — Хочу на них посмотреть.

На первый взгляд лыжи при ударе не повредились. Лангонь их согнул, а потом поднес к глазу, словно проверяя ствол ружья.

— Готовы к новым испытаниям, — объявил он с бессознательной жестокостью.

Мы вошли в ту же гостиницу, Где завтракали, когда была решена участь Галуа. Берта заказала грог.

— Мне, — заявил Лангонь, — все ясно. Если бы растяпа аптекарь не попался на дороге, несчастный случай никогда бы не произошел.

— А ты что думаешь? — спросила Берта у меня.

— Думаю, что лодыжка Галуа еще не совсем зажила. Испытывать незнакомые лыжи, не вполне владея своим телом… Надо было подождать.

— Это не настоящая причина, — пробормотала Берта. — Настоящая причина в том, что лыжи опасны.

Лангонь схватился за край стола, его пальцы побелели.

— Скажите, что виноват я, — вышел он из себя, — скажите же.

— Потише, — прошептала Берта, — за нами наблюдают. Успокойтесь и поймите меня. Мы ошиблись, обратившись к знаменитому лыжнику. Надо было, наоборот, начать с лыжника среднего уровня, еще малоопытного и зафиксировать его впечатления.

— Смешно, — возразил Лангонь, — опытные образцы не доверяют дебютантам. Скажите, мадам, вы действительно делаете крупную ставку на эти лыжи, да или нет? Что касается меня, я считаю, нужно подбросить дров в огонь. Мол, Галуа под большим секретом испытывал новые лыжи, последнее слово технического прогресса. Пусть люди выдумывают. Скоро вас будут умолять уст

роить публичную демонстрацию этих лыж, и последует такой блестящий запуск, какого вы не могли себе и представить. Скажу больше: смерть Галуа вам на руку.

— Замолчите.

— А что, я реалист. Знаете, что будут говорить? «Новым лыжам — новый чемпион, Галуа должен был уступить место молодому». Если бы за рекламу отвечал я…

Берта в нерешительности повернулась ко мне. Лангонь, почувствовав, что она дрогнула, продолжал:

— Если сложится впечатление, что вы скрываете нечто сомнительное, а такое вот–вот произойдет, ваши конкуренты воспользуются ситуацией, чтобы вас уничтожить. Но если вы наведете всех на мысль, что наши «торпедо» могут поразить даже хорошо тренированного лыжника, всякая двусмысленность пропадет. Знаете, что будут говорить вечерами в гостиницах? «Если новые «комбаз» оказались ловушкой для лыжника класса Галуа, это, верно, что–то необыкновенное».

— Возможно, — согласилась Берта. — Но я не готова искать преемника несчастному Галуа. Пока. На самом деле, все надо начинать сначала. Я хочу сказать, мы не знаем, может быть, наши лыжи имеют недостатки, проявляющиеся в некоторых ситуациях. О рекламе подумаем позже.

Лангонь напялил очки на нос, словно фехтовальщик маску.

— Как вам будет угодно, — сказал он колко.

— Вас не затруднит, если мы оставим вас в Ницце? — продолжала Берта.

Лангонь пробормотал что–то не слишком любезное.

— А мы с Жоржем вернемся в Гренобль. Не так ли, Жорж?

Она всегда спрашивала мое мнение только после того, как сама приняла решение. Еще добавила:

— Относительно похорон и всего прочего решайте сами. В случае чего звоните мне. — Берта встала. — Жорж, ты идешь? Да, Лангонь, чуть не забыла, мы должны что–нибудь сделать для мадам Галуа. Держите меня в курсе, сообщите, как только будут результаты вскрытия. — Она вдруг подошла ближе к Лангоню и тихо, подозрительно спросила: — А вы уверены, что это не допинг?

— Абсурд. Мы обедали вместе, завтракали вместе.

Чего еще вам надо? Повторяю, Галуа не собирался бить рекорды.

— Хорошо, согласна. Я просто ставлю себя на место следователей. Можете быть уверены, они отработают и эту версию. А теперь поехали.

— Я тебя догоню. Только одну минуту, чтобы предупредить мадам Гиярдо. Она не знает, надо ли меня ждать.

Я перекинулся несколькими словами с мадам Гиярдо. Та сообщила, что Эвелина уехала ночным поездом, но перед этим она много раз звонила по телефону, и мне это совсем не понравилось. Берта ждала меня в машине.

— Эвелина вернулась домой.

— Мог бы оставить ее себе. У тебя она не отказывала себе ни в чем, ты ей все спускал.

После долгой паузы она прервала молчание.

— Тебе я могу это сказать. Галуа звонил мне накануне несчастного случая. Он поделился своими сомнениями, по его мнению, «Торпедо» прекрасны, но… Вот это «но» меня смущает, ты себе не представляешь, до какой степени. В том, что случилось, может быть, виновата я.

— Не надо!

— Я себе этого никогда не прощу.

— Послушай Лангоня, он так уверен в них.

— А, Лангонь — фанатик. Я возвращаюсь к своей мысли. Забудем «Торпедо», это слово теперь пугает меня. — Хорошо, я предлагаю «велос»[280]. «Комбаз–велос», правда, неплохо?

Берта умолкла и закрыла глаза. Я ехал быстро и мало–помалу забыл Галуа и его необъяснимую гибель. Взяв мою руку в свою, она уснула.

…Ну вот, кажется, все записал. Осталось несколько мелочей, чтобы дополнить картину. Я доставил Берту к ней домой и вернулся к себе, чтобы немного успокоиться. Позвонил Массомбру.

— Дорогой друг, следует возобновить наблюдение. Эвелина от меня съехала, она снова живет у матери, но, боюсь, ненадолго. Она утверждает, что порвала с неким Андре, тем высоким блондином, о котором вы мне говорили. Хотелось бы удостовериться. Принимайтесь за дело. Спасибо.

В своих записках для Поля я еще добавил, что ужасная смерть Галуа подняла волну разговоров в обоих моих заведениях. Короче, я отправил ему длинное послание и на следующий день пришел сам.

Всегда готовый помочь Поль! Только благодаря его поддержке я занялся грязной работой мусорщика, тщательно собирая ошметки своих чувств, обрывки и обломки происходящих день за днем событий.

Поль сказал:

— Сейчас, старина, тебе, естественно, осточертели все эти сложности. Но ты имей в виду две вещи. Во–первых, ты не так уж виноват перед Эвелиной. Ты написал, и это правда: если бы не ее мать, ты бы так не продвинулся, но тебе бы не было стыдно. Во–вторых, и следствие это подтвердит, ты совершенно не виноват в истории с Галуа. То, что ты сам себя терзаешь, это понятно. Важно, чтобы ты не чувствовал себя в положении обвиняемого, и ты должен это себе повторять. Короче, ты будешь продолжать, будешь рассказывать все, будешь разглядывать себя в зеркале. Что вы решили делать?

— Не знаю.

— Ты читал сегодняшние газеты? В «Дофине» есть заметка, несколько банальных слов: «Несчастный случай, повергший в печаль…» и так далее, обычная болтовня. Но одна строка вызовет комментарии. «Ходят слухи, что Галуа испытывал новые лыжи, но эта информация требует подтверждения». С моей точки зрения, мадам Комбаз должна определить свою позицию. А следовательно, и ты тоже. Я бы на твоем месте воспользовался случаем, чтобы начинать сматываться. Откровенно говоря, ваши отношения с Бертой несколько затянулись, былая привязанность как бы мохом поросла, а история с лыжами интересует тебя все меньше и меньше.

— Однако, — запротестовал я, — у меня большой пакет акций.

— Да, но акции не у тебя одного. Позволю себе посоветовать не предпринимать никаких действий. Пусть все идет своим чередом, Жорж. Черт подери, ведь это ее фабрика…

На этих словах мы расстались, и у меня есть причины их помнить. Едва я вернулся к себе, раздался звонок Берты.

— Быстро приезжай, это срочно.

— Что, Эвелина?

— Да нет. Честное слово, у тебя в голове только она. Все гораздо хуже. Жду.

Хуже?! Я пытался гадать, лавируя в пробках по утренним обледенелым улицам. Что–нибудь со здоровьем? Или новое обострение истории с Галуа? Поль был прав, вся эта афера начинала меня задевать. Берта живет в очаровательном особняке с садиком перед ним, по которому так приятно пройтись летом, но зимой это просто западня. Я пересек его как канатоходец, напрягая все мускулы. Берта, бледная как мел, ожидала меня в вестибюле и протянула листок бумаги.

— Читай!

В бумаге была только одна строка, составленная из букв разной величины, вырезанных из журналов.

«А если это не несчастный случай?»

— Только что пришло с почтой, вот конверт. Адрес написан печатными буквами, чтобы изменить почерк.

Я почувствовал удар, но постарался овладеть собой, проводил Берту в гостиную и сел рядом с ней на диван.

— Не надо принимать близко к сердцу. Мне тоже приходилось получать подобные мерзости. В таких случаях самое простое…

Я схватил с карточного столика нефритовую зажигалку и чиркнул ею. Берта задержала мою руку и взяла письмо.

— Нет, Жорж, подожди. — Она перечитала фразу. — Меня поразило, что это не похоже ни на оскорбление, ни на угрозу. Как будто кто–то хочет меня предупредить и советует изучить все гипотезы. Может быть, это действительно не несчастный случай?

Чтобы успокоиться, я зажег сигарету.

— Послушай, Берта, здесь не так уж много возможностей. Если не несчастный случай, то…

Я не рискнул произнести ужасное слово, она тем более. Я вышел из положения, сказав:

— Не может же идти речь о саботаже при изготовлении лыж? Лангонь их нам показывал, они в целости и сохранности.

С минуту мы молча обдумывали возможность преступления, затем я загасил сигарету и резко встал.

— Нет, и еще раз нет. Не выдерживает никакой критики. Предположим, ты упала с лестницы, или обожглась, или еще что–нибудь в этом роде, а я отправляю анонимное письмо: «А если это не несчастный случай?» Примешь ли ты это всерьез? Нет, если произошла случайность, а ведь именно так мы определили происшедшее, то и нечего тут искать, кроме случая.

Воспоминание о миссионере вспыхнуло в моем мозгу, но я его сразу прогнал.

— Скажу больше, если бы несчастный Галуа просто столкнулся с лыжником, над ним бы просто посмеялись. Никто не мог предвидеть, что он стукнется головой о дерево, не так ли?

— Ты очень мил, но вопрос не в этом. Галуа разбился на первом спуске. Мне могут поставить в вину, что я доверила ему испытывать недостаточно проверенный инвентарь.

— Но это же не преступление!

— Именно, это преступная небрежность. А еще я прокручиваю эту фразу в голове, смотри, Жорж, это бросается в глаза. Перечитай: «А если это не несчастный случай?», что означает: «А если это фатальная неизбежность?»

— Абсурд. Кто тебя упрекнет?

— Для начала люди с фабрики. Они потребуют, чтобы я объяснила, почему не сочла нужным провести более серьезные испытания. А почему? Ради немедленной выгоды, потому что дочка Комбаз такая же жадная до наживы, как и ее отец. Ну, ты их знаешь…

— Уверяю, ты просто вбила себе в голову, что виновата.

Я знал, что она рассуждает правильно, и только зря терял время в поисках решения, мне нечего было ей предложить. Может быть, организовать пресс–конференцию и все изложить напрямик, чтобы пресечь слухи.

Зазвонил телефон.

— Ты не поговоришь, — попросила Берта, — я не в состоянии.

Это был Лангонь.

— А, добрый день. Вы еще в Ницце? Возвращаетесь? Что узнали? Вскрытие ничего не дало? — Я повторял его слова для Берты, которая прислушивалась к разговору. — Перелом основания черепа? Никаких следов подозрительных веществ. Конечно, так мы и думали… Как? Существуют вещества, ускользающие от анализа? Я не знал. Во всяком случае, точно установлено, что это несчастный случай? Да, я передам мадам Комбаз, она отвратительно себя чувствует. Алло? А аптекарь? Вы его видели? Интересно, что он не слышал Галуа до последнего момента. Хотел отпрыгнуть в сторону и ринулся прямо под Галуа? Отсюда и столкновение, но он легко отделался. Разумеется, все расходы за счет фабрики. Когда, вы сказали, похороны? Послезавтра в Кремье? Там похоронены все Галуа? Извините, старина, я вас плохо слышу. Поспешите вернуться. Подробности расскажете лично, так будет лучше. Пока.

Я положил трубку.

— Кремье — это в сотне километров по заснеженным дорогам. Если ты считаешь…

Я пытался отвлечь ее, но Берта прервала меня.

— Почему аптекарь не слышал Галуа? Что, наши лыжи производят меньше шума, чем другие?

Я подсел к ней и взял за руку.

— Берта, если будешь продолжать в том же духе, это перерастет в навязчивую идею. Еще не поздно остановить производство «торпедо».

— Поздно, — отрезала Берта. — Я уже истратила на эти лыжи столько, что либо выиграю, либо продам фабрику. У меня нет выбора. Теперь ты понимаешь, я не имею права отступать.

— Хорошо, хорошо, но может быть, не ты ведешь игру. Перечитай письмо… Его можно интерпретировать и так: «А если это было подстроено?»

— Скажешь тоже… Подстроено кем? Следствие установило: несчастный случай.

— Подстроено кем? — повторил я. — Подумай, мы наивно полагали, что никто не в курсе, а оказалось, куча людей слышала о твоих лыжах. Среди них кого–то могли подкупить.

— Муж, — подскочила Берта, — конечно, он способен. Или Лангонь, — продолжала она, — или Эвелина. Смешно и подумать. Ты, я, кто угодно…

— Нет, не кто угодно. По моему мнению, на фабрике происходит что–то подозрительное. Не хочется употреблять громких слов, но если понять эту фразу так: «А если это было что–то другое, а не несчастный случай», то дело пахнет заговором, махинациями. Нас подталкивают искать причину. Как будто некто пытается, оставаясь в стороне, направить нас на верный путь.

Берта, чтобы лучше сосредоточиться, спрятала лицо в ладонях. Через некоторое время она подытожила:

— Если я тебя правильно поняла, мы должны выбирать между несчастным случаем, производственным браком и саботажем.

— Совершенно точно.

Увидев Берту в нерешительности первый раз в жизни, я почувствовал прилив былой нежности и погладил ее по голове.

— Берта, не надо поддаваться первому впечатлению. После этого письма могут появиться и другие, чтобы разорить тебя на бирже, спровоцировать беспорядки среди твоих работников. Ты должна их упредить. Постарайся через несколько дней дать интервью «Дофине», даже если Лангонь будет протестовать, поговори о новой модели «комбаз», но взвешивай слова и никаких намеков на Галуа. Ты ограничишься объявлением о выпуске новой продукции и все. А я в это время их серьезно испытаю, но, конечно, не с точки зрения чемпиона. Ведь эти лыжи предназначены не только для самых ответственных соревнований. Договорились?

— Ну, если ты считаешь… — согласилась Берта.

Я решил серьезно испытать лыжи, начать с самых азов, к досаде возвратившегося Лангоня. Поехал в Альп–д’Уэц один на один с лыжами Галуа, как любитель, желающий развлечься. И снова ощутил необыкновенную легкость. Стоило чуть наклониться вперед — и лыжи начинали ехать безо всяких усилий, больше напоминая коньки. Аптекарь из Антиба был прав, когда говорил, что не слышал, как ехал Галуа. Скольжение было великолепным, почти бесшумным, по крайней мере на малых скоростях. Я не рискнул выйти на крутые трассы, но понял, Лангонь не преувеличивает, новые лыжи «комбаз» потрясали. Я начал с простейших движений: плуг, гирлянды боковых соскальзываний, повороты упором, годиль. Время от времени я слегка терял равновесие, и это охлаждало мой пыл, но в целом «Торпедо» были великолепны. Оставался, конечно, скоростной спуск, роковой для Галуа. Пока такое испытание не будет проведено, останутся сомнения. К кому же мне обратиться на этот раз?

Я вернулся в Гренобль и явился к Лангоню с лыжами на плече. Он читал «Лионский прогресс» в своем кабинете.

— А вы, однако, живы, — бросил он зло. — Взгляните–ка сюда.

Лангонь показал мне статью на шестой странице, я не захотел ее читать.

— Вы не правы, — настаивал он. — Это совсем не то, что вы думаете, подписано Жак Месль, и знаете, что он возглашает с высоты своей компетенции? Читаю: «При современном состоянии техники невозможно сотворить чудо в области лыж. Распространение слухов о том, что проводились секретные испытания нового материала, способного совершить переворот в лыжной индустрии, просто–напросто дезинформация. Трагическая смерть известного чемпиона слишком печальна, чтобы пытаться извлечь из нее коммерческую выгоду». И так далее… Отлично сработано, огонь из всех орудий. «Торпедо» — очередная туфта. И предприятие Комбаз рискует репутацией, если они убедят всех, что Галуа не смог обуздать мои лыжи. Надо действовать, Бланкар.

Лангонь скомкал газету и забросил ее в дальний конец комнаты.

— Жак Месль, кто он такой?

— Местный корреспондент, который в основном занимается вопросами экологии. Что вы думаете о лыжах после ваших испытаний?

— Замечательно. Но я не осмелился направить их прямо вниз по склону. Я по–прежнему не вполне доверяю им. Меня удивило, что они почти совершенно не производят шума, хотя снег был достаточно плотный. Почему?

Лангонь насмешливо улыбнулся и взял меня за руку.

— Пойдемте, я вам все покажу.

Он привел меня в сборочный цех. На длинных столах были разложены составные части лыж.

— «Торпедо» собирают в соседней мастерской, — объяснил Лангонь и, наклонившись, тихо добавил: — Два специалиста, они вне всяких подозрений. В этом цеху вы видите обычные лыжи «комбаз». Они состоят из шестнадцати деталей, которые плотно пригоняются друг к другу, как шкурка к луковице. Не стану вдаваться в детали, скажу только, что «торпедо» отличаются от этой модели в основном только материалом скользящей поверхности. Усилены носок и задник, слегка изменен профиль кантов. Стрелка прогиба и жесткость лыжи подбираются в соответствии с весом лыжника, вы катались на лыжах, предназначенных для Галуа. Проходя по цеху, вы могли заметить, что сама возможность вредительства исключается. Собранная лыжа — это единое целое. Можно, конечно, тем или иным способом ее ободрать, расщепить, надрезать, но все это будет заметно. Теперь я отвечу на ваш вопрос. «Торпедо» не производят шума благодаря моему пластику. Слой, образующий скользящую поверхность, одновременно более плотный и более гибкий, чем на обычных лыжах. Моя формула гарантирует фирме первенство на много лет вперед, и этим надо воспользоваться. Я вас убедил? Еще одна подробность: мастерские особенно тщательно охраняются, за них я спокоен.

Он замолчал и надел очки на нос, чтобы лучше меня разглядеть.

— Мсье Бланкар, убедите мадам Комбаз начать рекламную кампанию. Пора!

Глава 6

Тем же вечером собрался административный совет. Берта кратко обрисовала ситуацию и показала анонимное письмо. Затем предоставила слово Лангоню, изложившему выводы следствия.

— Несчастный случай произошел, — сообщил он, — из–за резкого отклонения от курса лыжника, ехавшего перед ним. Удар привел к падению Галуа, скольжению на боку и сильному удару головой о ель. Эта трасса очень сложна, она спускается среди леса с горы Мене, ее длина два километра пятьсот метров при перепаде высот шестьсот семьдесят метров. На ней много бугров, рытвин, и несчастный Галуа шел по ней в первый раз. Таким образом, все легко понять: лыжи, не полностью им освоенные, очень крутая трасса и, наконец, препятствие, неожиданно возникшее перед ним. Нет смысла предполагать что–либо еще.

Дебель бросил анонимное письмо на середину стола.

— Существует еще вот это.

— У нас есть конкуренты, — ответила Берта, — они не упустят случая. Знаете, ветерочек клеветы — не только ведь у Россини[281].

Дебель покачал головой.

— Вы абсолютно уверены в своих лыжах?

— О! Абсолютно!

— Следовательно, мы должны провести новые испытания. Все согласны? Мадам Комбаз? А вы, Бланкар? Все «за» единогласно, если я правильно понял.

— Подождите, — сказал Маренж, самый молодой из членов совета, — разве не в наших интересах возбудить дело против анонима? Мне представляется очевидным, что могут появиться другие письма, это подорвет нашу репутацию. Мы не можем позволить манипулировать собой.

Берта обвела нас вопросительным взглядом.

— Хорошо, — сказала она, — я этим займусь.

— Остается найти выдающегося лыжника, — добавил Дебель.

— Я об этом думал, — сказал я. — И знаете, это нелегко, у нас нет права на ошибку. Представьте себе, если произойдет еще один несчастный случай…

Я почувствовал укол, вспомнив, как у трапа яхты Эвелина говорила про миссионера. Ее образ не покидал меня. Я ощущал его, словно медаль на груди, у самого сердца. (Ах, Поль, ты врач, но в этом ничего не понимаешь.)

— Я тоже об этом думал, — перебил меня Лангонь, как всегда уверенный в себе. — Во–первых, второй несчастный случай исключен, или мы будем уверены, что речь идет не о случайности. Я рассчитываю на любознательность лыжников. Конечно, небольшая часть воздержится последовать по стопам Галуа. Но многие, более или менее тайно, захотят их испытать. Лучшие лыжники уже связаны с фирмами, но и среди них достаточно желающих втайне провести испытания, только чтобы убедиться: «торпедо» действительно самые быстрые.

— Сегодня, — добавил Маренж поучительным тоном, — скорость пользуется спросом в автомобилях, в вычислительных машинах. А еще больше в лыжах, и почему бы нам не сделать специальные лыжи для установления рекордов скорости? Такие соревнования сейчас проводятся.

— Нет, — сказал Лангонь, — мы ориентируемся на более широкую клиентуру.

— Мы должны сменить название, — заметил Маренж. — Оно устарело.

— Разрешите, — вмешался Лангонь, — я…

— А если я предложу «велос», — прервала его Берта, — «комбаз–велос»?

— Замечательно, — воскликнул Маренж, — я голосую «за».

Все подняли руки.

— Принято, — продолжала Берта. — Еще не поздно начать рекламную кампанию. Есть еще вопросы? Тогда заседание закрыто. Надеюсь увидеть вас всех завтра в Кремье на похоронах. В одиннадцать часов в церкви. О цветах позаботится моя секретарша.

Лангонь был взбешен. На тротуаре он взял меня под руку и проворчал:

— «Торпедо» было совсем не плохо.А «велос» вызывает ассоциации с детским велосипедом. Уверяю вас, Бланкар, она ничего не смыслит в коммерции. Вас подбросить?

— Спасибо, я на машине.

Я вернулся к себе и прошел в кабинет. Обычная почта, проспекты, счета. Мне нужно было посетить мой гимнастический зал, что всегда Доставляло мне удовольствие. У меня там прекрасный инструктор, специалист по всем видам спорта. Но он начнет расспрашивать про несчастный случай с Галуа, а с меня довольно. Поль прав, я принимаю интересы Берты слишком близко к сердцу. И вдруг меня охватило знакомое непреодолимое, проникающее в каждый нерв, захватывающее воображение желание позвонить Массомбру. Я отказывался капитулировать до последней секунды, уже подходя к телефону, говорил себе: «Надо собраться с силами и сказать: нет».

— Алло, Массомбр? Это Бланкар.

Жеманным, ласково мурлыкающим голосом осведомляюсь:

— Я вас не отрываю?

Конечно отрываю. Догадываюсь по его покашливанию, по манере подыскивать слова. Я привлекаю его внимание сюрпризом.

— Жак Месль — вам это что–нибудь говорит?

— Жак Месль? Кажется, да. Я читал его статьи в прессе, кажется, в «Дофине».

— Нет, в «Лионском прогрессе». Вы можете навести о нем справки?

— Нет проблем. Обычно он занимается экологией. Позвоните мне завтра днем. Есть новости о малышке. Она сняла квартирку на пятом этаже в новом доме на улице Лашманн, в квартале Иль–Верт, знаете, рядом с парком.

— Но это должно стоить бешено дорого. Откуда у нее деньги?

— Не знаю, но узнаю. Будьте спокойны, мой агент не упускает ее из виду. Вы меня извините, у меня клиенты.

Откуда у нее деньги? Вопрос застрял у меня как кость в горле, и надолго. Если бы я себя послушался, я вскочил бы в машину и отправился в эту квартирку. К счастью, пошел снег и быстро темнело. Ну и что! Спорю сам с собой, пытаюсь себя удержать, вырываюсь. Сам себя загоняю в угол. И все это сидя в кресле, выкуривая сигарету за сигаретой. В голубом дыму прогуливается, даже не взглянув на меня, Эвелина. Привидения не знают благодарности. Невозможно описать все переживания старого одинокого холостяка. Назначаю сам себе свидание на завтра, по возвращении с похорон, за этим столом, у листа бумаги.

…А, похороны! Нельзя сказать, что к нам отнеслись с большой симпатией. Было много народу, родственники и друзья покойного, клиенты и деловые партнеры Берты, делегация рабочих, зеваки, журналисты, Марез (ну и нахал), простуженный Дебель, Лангонь с отсутствующим взглядом за стеклами очков, Эвелина в спортивной куртке с капюшоном и узеньких брючках. Маленькая церковь Кремье с трудом вместила эту разношерстную толпу. Я встал в задних рядах, не желая показываться рядом с Бертой, и слушал весьма откровенные шушуканья. Общее мнение было против нас, и короткое слово священника над гробом не принесло мира. Доносились злые слова: «нажива», «опасная мода», «тщеславие», которые могут произвести неприятное впечатление даже в самой продуманной надгробной речи. Кладбище, покрытое снегом, выглядело зловеще, и тяжелая повинность выражения соболезнований закончилась быстро. Продрогшая Берта пригласила Эвелину, Лангоня и меня в ближайшее к стоянке кафе выпить грогу.

Марез нас опередил. Изрядно захмелевший, он стоял у стойки и приветствовал нас широким жестом, потом поднял стакан и громко, чтобы все слышали, сказал:

— За лыжи «комбаз»!

— Уйдем отсюда, — пробормотал Лангонь.

Но Берта выбрала столик в углу и заказала четыре грога.

— Мама, хочешь, я пойду успокою его, — прошептала Эвелина.

— Оставь, — ответила Берта, — если ему хочется устроить спектакль, пусть.

Марез разглагольствовал перед несколькими посетителями, украдкой поглядывающими на нас. Время от времени он повышал голос, и вдруг мы услышали фразу, заставившую Берту побледнеть: «А я утверждаю, что его убили». Бармен попросил его говорить тише, и остальные слова потонули в шуме голосов.

— Пойду дам ему по морде, — прорычал Лангонь, вставая.

Берта удержала его за рукав.

— Я прошу, не надо скандала. Именно этого он добивается.

В кафе входили люди, отряхивались, стучали ботинками, сбрасывая снег. Из группы, окружавшей Мареза, донесся его раздраженный голос:

— Дайте пройти. Я ей скажу в лицо, что она похуже своего отца. Отродье капиталиста! Дрянь!

Вспышка блица. Завтра в какой–нибудь газете прочтут: «Серьезный инцидент на похоронах Галуа». На этот раз Берта уступила, поднялась, мы последовали за ней, но Эвелина осталась.

— Идите, — сказала она. — Обычно он меня слушается.

На улице Берта вздохнула с облегчением.

— Я подам жалобу. Так продолжаться не может. Вы ищете автора анонимного письма, вот он.

Высокий парень, явно поджидавший нас у двери, подошел к нам. Он был на голову выше каждого из нас, отчего смущался еще больше. Парень стаскивал упирающуюся правую перчатку, чтобы пожать Берте руку.

— Простите, мадам Комбаз? — обратился он с застенчивой улыбкой. — Альбер Деррьен. Может, слышали?

— Из сборной Франции? — спросила Берта.

— Да. Я понимаю, сейчас не время для беседы, но, когда я увидел вас в церкви, мне пришла в голову одна мысль.

— Хорошо, — заинтересовалась Берта, — поговорим, пока мои друзья подгоняют машину.

Я не знаю, что сказал Деррьен Берте, но всю обратную дорогу она предпочла молчать. Вместо разговора она курила сигарету за сигаретой. Нетрудно было догадаться, что Деррьен предложил ей свои услуги, а Берта, обдумывая свои решения, всегда замыкалась в молчании, мы все давно к этому привыкли. Я, кажется, встречал Деррьена, но давно, он, наверное, бывал в моем заведении из–за какого–нибудь вывиха. Кто, рано или поздно, не приходил подремонтироваться у Бланкара? Он постарел. Мне так показалось, когда я рассматривал его сквозь облачко пара, вырывавшегося изо рта дыхания. Наверное, в поисках последнего шанса, и вот… «велос»… Без сомнёния, Берта взвешивала сейчас все «за» и «против». Лучше оставить ее в покое.

Я высадил Лангоня перед его домом. Он сжал кулак и поднял очи горе, что означало: «Держитесь!» Берта не ответила, кажется, она его не видела. Когда машина остановилась перед решеткой ее сада, Берта только слегка чмокнула меня в угол глаза. Я тем не менее не удержался от вопроса:

— Ты все еще собираешься подать жалобу?

Берта не удосужилась ответить, только пожала плечами. Я понял, что она передумала, конечно из–за Эвелины.

Здесь, дорогой Поль, я должен наконец дать некоторые пояснения. Во–первых, относительно старика Комбаза, потому что он, хотя и давно умер, до сих пор влияет на события. Ты был еще в Нью–Йорке, когда это произошло, говорят, сердечный приступ. Скажу тебе, Комбаз был личностью! Он разбогател, скупая участки в горах и перепродавая их, когда возникла мода на отдых на снегу. Большая часть наших горных курортов обязана ему многим, или наоборот, если тебе так больше нравится. Старик быстро понял, что без лыж сам по себе снег ничего не стоит, и, чтобы достичь успеха, надо продавать и то и другое. Происходил он из очень простой семьи, его дед или, может быть, прадед пас овец, по крайней мере, так гласит легенда. У старика Комбаза были острые зубы, выдающийся деловой нюх и, сверх того, удача. Будь он выходцем из трущоб Чикаго или Далласа, он и тогда сумел бы стать не только богатым, но и влиятельным человеком, потому что власть привлекала его еще сильнее, чем деньги. Старик создал фирму «Комбаз», купив разорившуюся фабрику, и начал выпускать неплохие лыжи, стоившие дешевле, чем у конкурентов. Естественно, он продавал и разные принадлежности, спортивную одежду, короче, все, что разжигает любовь к заснеженным просторам. Это ему, однако, не мешало вкладывать деньги в недвижимость, строить через подставных лиц подъемники, другие причиндалы, совершенно необходимые для покорения вершин, но такие уродливые с виду. Конечно, он стал генеральным советником. Комбаз подумывал и о Сенате, когда первый приступ парализовал ему правую руку, но, как он говаривал не без хвастовства, подписывать бумаги можно И левой рукой. Совершенно неутомимый, Комбаз загонял до смерти всех вокруг: домашнюю прислугу, служащих, секретарей, рабочих. Похоронил двух жен, пребывавших в его тени и сгинувших без шума. Осталась одна дочь, Берта, вылитый его портрет и вся в него характером. Воспитывали ее кое–как, то помещая в пансион, то возвращая к отцу и снова отправляя в пансион. Она росла дерзкой, упрямой, была горда фамилией Комбаз, но страдала оттого, что родилась девчонкой.

Берта рассказывала мне кое–что о детстве и юности. Она до сих пор не зализала свои раны. Поль, тебя — исследователя серого вещества — Берта должна заинтересовать. Перехожу к ее замужеству. Берта познакомилась с Марезом самым романтическим способом — сшибла машиной. Классическое продолжение: посещение клиники, встреча при выписке и так далее… Марез. занимался искусством, то есть не имел средств к существованию. Представь себе ярость старика, уже воображавшего, как дочь войдет в «рентабельную» семью (слово не мое, а Берты). Но делать было нечего, она влюбилась в своего художника и не желала уступать. Марез тогда был действительно обворожителен, я его хорошо знал, потому что он проходил курс реабилитации у меня. Симпатичный, умеющий поговорить, с хорошими манерами, талантливый, Берта просто помешалась на нем, и это объясняет все.

Для начала папа Комбаз перестал давать им деньги, чтобы доказать, что живопись — это очень хорошо, но недостаточно для содержания семьи. Тогда Берта сожгла мосты, ни одного визита к отцу, отворачивалась при встрече на улице. Старик был вне себя от злости, но потом смирился, и было заключено соглашение. Знаю об этом потому, что Комбаз лечился от ревматизма, и я лично занимался им. В то время я еще не был большим начальником, сам работал с основными клиентами, и они откровенно разговаривали со мной. У старика так накипело на сердце, что он выкладывал мне все.

Я до сих пор слышу его голос: «Никаких пут на ногах, ни жены, ни детей. Они причиняют одно горе». Едва расположившись на столе, он начинал: «Подумайте, какую очередную глупость выкинула маленькая Берта…» Я вежливо комментировал: «Да, верно… О, как плохо…» Я составил себе несколько преувеличенно пугающее представление о Берте, что меня даже к ней привлекало, но то уже другая история. Итак, старый Комбаз капитулировал, поселил молодых у себя и дал зятю значительный пост в отделе рекламы, но с условием: Марез останется служащим, он никогда не будет совать нос в дела предприятия. А прежде нотариус старика составил завещание, по которому Марез лишался всех прав наследования. Казалось, конфликт улажен, а в действительности продолжалась холодная война. Марез начал пить. Еще бы, на его–то месте! На фабрике все проекты, макеты Мареза систематически отвергались. Тогда он превратил свой кабинет на фабрике в ателье художника, снова взялся за кисти, писал неплохие картины. Он их выставил, и тогда — держись крепче, Поль, — тесть начал скупать их через подставных лиц и сразу же уничтожал. Марез вскоре разгадал этот маневр и швырнул полученные чеки в лицо Берте: «Мне не нужны его грязные деньги!» Они развелись через два года, и, разумеется, один Марез был признан виновным в том, что покатился по наклонной плоскости.

Но чем больше Марез пил, тем больше креп его талант. Именно благодаря алкоголю ему пришла в голову гениальная идея. Пользуясь старыми почтовыми открытками, он начал рисовать горы, какими они были до начала строительного бума. Прекрасные бескрайние просторы девственных снегов. Представь себе, например, Вальд’Изер, маленькую деревушку в сердце нетронутой долины, девственный снег без единого следа. А рядом с такой картиной — современный вид, отели, подъемники, кишение людей. Две картины рядом: «прежде» и «теперь». Успех пришел немедленно, конечно, не потрясающий, но тем не менее вполне солидный, позволивший Марезу прилично жить и дразнить старого Комбаза, прикованного после второго удара к инвалидной коляске.

Каждый из них обдумывал планы мести, но оба оказались в положении боксеров, пославших одновременно друг друга в нокаут. Оставался прекрасный повод для вражды — Эвелина! Дед против отца, а между ними — колыбель. В то время я был уже другом или приятелем обеих враждующих сторон. Я видел, как взрослеет девочка, и не сомневался, что в один прекрасный день… замнем. Я не могу тебе объяснить, что именно со мной случилось. Вначале, конечно, жалость, малышка так нуждалась в любви и привязанности. Душою она была как дети Сахеля[282], которых голод делает похожими на скелеты. Старик называл своего зятя «этот негодяй». Марез не оставался в долгу, говоря «работорговец» и «душегуб».

— Не слушай их, — поучала Берта дочку. — Твой папаша точно пьяница, но дедушка уже впал в маразм.

Бедная девочка спрашивала меня:

— Что такое «душегуб»? Что такое «маразм»?

Я привлекал ее к себе и говорил:

— Не обращай внимания, они совсем не злые.

И отводил Эвелину на прогулку, пытался развлечь, чтобы она забыла о своих мучителях, не понимавших, что губят девочку.

Иногда я упрекал Берту.

— Знаю, — отвечала она, — конечно, вы правы. Но у меня нет времени быть матерью.

Жестокие, но какие точные слова! Старый Комбаз, прикованный к своему инвалидному креслу, больше не был в состоянии заниматься делами. Мало–помалу он передавал бразды правления дочери.

Чтобы облегчить Берте задачу, он многое продал: земельные участки, паи в посторонних фирмах, другие ценности. Я, разумеется, не был посвящен в детали, но знаю, что большую часть полученного капитала он вложил в фабрику, надеясь сделать лыжи «комбаз» лучшими в Европе. Сейчас я в курсе этих дел потому, что стал ее поверенным… и не только… ну, сам понимаешь.

Здесь я открываю новые скобки. Берта — женщина необыкновенной энергии, но и у нее бывают моменты слабости. Тогда рядом оказывался я, и она мне изливала свои сомнения. Добрый Жорж, который все понимает. Не столько любовник, сколько опора, друг, готовый всегда дать хороший совет. В общем, есть на кого переложить груз разочарований, колебаний, сомнений. Берта неожиданно унаследовала от отца дар председательствовать в совете директоров, острый взгляд, решительный ум, авторитет и к тому же обладала женской гордостью, куда более мстительной и мелочной, чем мужское самолюбие. Ей потребовалось время, чтобы утвердиться во главе фирмы. Сегодня, ты знаешь, лучше наводить строгость авторитетом, а не кулаком. Берта имела серьезные трения с представителями персонала, но все должны были признать, что благодаря ее работе, ее упорству фирма «Комбаз» почти завоевала монополию в области снаряжения для зимнего спорта. Теперь старый «работорговец» и «душегуб» мог спокойно исчезнуть, не оставив особых сожалений. Но… внимание, есть одно «но». Перед смертью Комбаз, обольщенный резкостью, амбицией, умом Лангоня, возвысил его, а тот начал вести себя со стариком на равных. Лангонь пытался представить лыжи «велос» как последние почести, отдаваемые покойному. Берта обязана перед лицом отца, перед лицом фирмы разработать и триумфально выпустить новые лыжи, это дело чести.

И вот, как удар молнии, анонимное письмо. Досада, зависть, ненависть начинают полыхать, как пожар в сухих зарослях. А я, где я должен быть? Естественно, рядом с Бертой. Но и рядом с Эвелиной тоже. Может быть, Деррьен возвещает возвращение милости судьбы? Первое, что надо сделать, — побольше разузнать об этом парне. Через кого? Выбирать мне. Повторяю не без наивного удовлетворения, что мои два зала, в одном из которых лечат, а в другом укрепляют здоровье, похожи на два нервных центра, на два ганглия[283], расположенные в самом центре города и собирающие все слухи, сплетни, разговоры. Раздетые мужчины говорят между собой без опасений обо всем, мне остается только навострить уши.

По внутреннему телефону вызываю Николь.

— Лозье там?

— Пойду посмотрю.

Лозье — журналист из «Дофине». В его годы уже трудно таскаться по комиссариатам полиции, бистро, стадионам, жарким улицам. Ноги поражены ревматизмом, но память быстрая и точная, как у компьютера.

— Да, он только что пришел.

Повезло. Я знал, что он проходит курс лечения, потому что видел его уже в зале ожидания, где он всегда изучал бюллетень о скачках. Я его нашел в одной из кабин, лежащим в кальсонах на животе, к пояснице подключен аппарат для вибромассажа.

— Ваши штучки — ерунда, — сказал он. — После них лучше себя чувствуешь в течение четверти часа, а потом все сначала. Да, я знаю, вы просто хозяин дома. Садитесь, вы у меня вызываете ревматические боли.

Он ворчит, но рад поговорить.

— Деррьен? Вы хотите сказать, Альбер Деррьен? Хороший парень. Несколько лет назад на него сильно рассчитывали. Но не каждый становится Орейе или Килли. Деррьен два или три раза занимал хорошие места, а потом провалил один сезон. Объяснений в таких случаях хватает. Вы провалились на соревнованиях по слалому, потому что у вас было воспаление сухожилия. Попробуй–ка я сказать своему шефу, что у меня воспаление сухожилия, он выставит меня за дверь. Деррьен мало–помалу стал спортсменом, занимающим двенадцатое или пятнадцатое место, хорошим лыжником, но не первой свежести. Вас не затруднит немного приподнять эту машину, она сейчас разломает мне задницу… Спасибо… Вот что случилось с Деррьеном, приговор: аутсайдер. Он стал одним из тех, про кого говорят, когда перечисляют возможных победителей: «Есть еще Деррьен, не надо забывать о Деррьене!» Это дань вежливости, потому что Альбера любят. На словах для него всегда есть место на пьедестале почета. Меня бы все это давно выбило из колеи, а его нет. На двадцать девятом году он все еще ждет своего часа. Держу пари, что и через двадцать лет он будет надеяться завоевать медаль.

— Лозье, у вас злой язык.

— А, мсье Бланкар, это не язык зол, а жизнь.

— Он женат?

— Нет. Ни жены, ни подружки. Все для спорта. Никаких нарушений спортивного режима. Боже мой, мне нельзя смеяться, это бьет по почкам, мне, кажется, пора подумать о священнике. Что касается Деррьена, он сидит на диете, ни слишком много того, ни слишком много сего. Дисциплина, умеренность, а в глубине души вечное ожидание чуда победы.

— Вы меня разыгрываете.

— Ай!.. Черт, нет, не разыгрываю. Я как–то завтракал с ним и с бедным Галуа, который погиб на днях, они крепко дружили. Галуа ел в свое удовольствие: мясо с кровью, бордо, немного крепкого, чтобы запить, — парень умел жить, а Деррьен, ай… тертая морковь, тарелочка шпината, пощипал как козочка, не правда ли?

— Раз речь зашла о Галуа, что вы думаете о несчастном случае?

— Я думаю, что есть люди, которые крепко потирают руки. Но вам, в вашем положении, лучше знать.

Лозье повернул голову, как пловец кролем, чтобы схватить ртом глоток воздуха, посмотрел на меня насмешливым взглядом, уткнулся носом в подушку и пробормотал:

— Мадам Комбаз объяснит вам все лучше меня.

Такой ход мыслей мне вовсе не нравится. Я дружески хлопаю Лозье по плечу, чтобы скрыть свою досаду.

— Воспаление седалищного нерва, по крайней мере, не парализовало вам язык. Лозье, не кричите со всех крыш, что я интересовался этим парнем. Я недавно с ним познакомился и хотел знать, что он собой представляет. Поправляйтесь скорее.

Недовольный и разочарованный поднимаюсь к себе, я должен обратиться к Массомбру. Какое совпадение — телефон звонит в тот самый момент, когда я решаю позвонить сам.

— Алло, мсье Бланкар?.. У меня есть информация. Вы хотели знать, кто такой Жак Месль? Так вот, это Марез. Это он подписывается: Жак Месль.

Глава 7

Молчание. Теперь ясно, почему статья в «Лионском прогрессе» была такой агрессивной.

— Он там внештатно, — продолжал Массомбр. — Время от времени тискает статейки. Я не знаю подробностей, но могу разузнать. Марез занимается экологическим направлением. Естественно, он против эксплуатации гор, а кроме того…

— Ясно, сведение старых счетов, — прерываю я. — Хотя старик Комбаз умер, Марез продолжает бить его исподтишка. И что, он с этого много имеет?

— Ни хрена, вы правильно поняли.

— Вы можете узнать, на что Он живет? Эвелина, конечно, стреляет деньги у всех: у матери, у меня и, несомненно, у отца. Но меня удивляет, что время от времени она начинает швырять деньгами, будто ее кто–то выручает. Похоже, Марез. Но ему–то кто подкидывает? Конечно, он рисует, это приносит ему деньги на жизнь, но не такие, чтобы шиковать. Копните с этой стороны. По вашим сведениям, Эвелина часто видится с отцом?

— Часто? Не слишком. Эвелина к нему приходит, они вместе завтракают. Разве это не нормально? Кстати, вчера они встретились в «Кафе де Пари».

— А кто еще?

— Как кто? Никого.

— Где она ночевала?

— У себя. Я узнал, сколько она платит за квартиру.

— Сколько?

— Две тысячи франков в месяц и еще налоги.

— Она сошла с ума! Хорошо, благодарю вас, Массомбр. Вы человек слова. Продолжайте наблюдение за обоими.

Я надавил пальцем на глазное яблоко, это случается со мной, когда возникают проблемы. Я не люблю виски, хотя Берта считает, что виски незаменимо в бизнесе. Я–то считаю, что лучше всего помогает сосредоточиться хороший глоток водки.

Между нами, Марез. У тебя на фабрике остались друзья. Ты многое можешь узнать об этих знаменитых лыжах, не говоря уже о сведениях от Эвелины. Ты вполне способен спровоцировать хорошенькую кампанию против Берты. Бросить словечко здесь, фразу там. Кто кричал в кафе: «А я утверждаю, что его убили». Разве это не комментарий к письму? «А если это не несчастный случай?» Берта права, его написал ты.

Я посмотрел водку на просвет. Мой магический хрустальный шар. Весь маневр ясен. Марез, во–первых, препятствует продаже лыж (эти волшебные лыжи — блеф), а во–вторых, обвиняет Берту в выпуске опасной продукции. Чего он добивается? Финансового краха, разорения дома «Комбаз», это его месть. А Эвелина? Она не может не знать его планов. Поддерживает ли она их?

Как будто повинуясь зову, со стаканом в руке иду в библиотеку. Досье спрятано глубоко в середине шкафа, за словарями, которые никогда не открываются. Очень красивая сафьяновая папка, запирающаяся на узорную застежку. Выпиваю стакан, усаживаюсь в кресло и на коленях раскрываю папку. Там только фотографии, но их там несметное множество. Эвелина большого и маленького формата, анфас, в профиль, любительские и профессиональные фото, схваченные моменты на улице, в ботаническом саду, на берегу Изеры. Эвелина, всегда похожая на себя, в разных смешных нарядах, остренькое личико, широкая мальчишеская походка, ранец на плече, падающая на глаза челка, Эвелина, плюющая на то, что о ней скажут, и на меня, глядящего на нее. Я знаю ее наизусть и все время забываю. Я тасую эти фото, собираю наиболее выразительные в руке, как игральные карты. Как выяснить, состоит ли она в заговоре со своим отцом против матери или наоборот? И у меня такое впечатление, что она, в свою очередь, тоже меня изучает, пытается что–то выпытать. Стоп! Иди, моя маленькая Микетта, спать в свой ящик. Я тоже пойду спать с хорошей дозой снотворного.

…На следующий день… но к черту подробности, Поль! Не стану же я записывать, что принимал душ, когда зазвонил телефон. Звонок был так настойчив, что я, продолжая вытираться, снял трубку.

— Кто говорит? — спросил я, как будто и вправду не знал.

— Мне надо с тобой поговорить, Жорж.

— Что–нибудь стряслось?

— Нет. Я по поводу Альбера.

— Кто это — Альбер?

— Альбер Деррьен.

— О, черт! Ты уже пригласила Деррьена?

— Послушай, не будь идиотом. Это серьезно. Ты уже, наверное, и сам догадался, он интересуется нашими лыжами, и я должна сегодня дать ему ответ. Но мне бы хотелось, чтобы мы вместе все обсудили.

Я вспоминаю, что Поль мне посоветовал держаться подальше от ее дел. Я нахожу предлог, чтобы скрыть свои колебания.

— Лангонь будет?

— Конечно нет.

— Он бы мог что–нибудь посоветовать.

— Именно. Я предпочитаю решать сама. Рассчитываю на тебя. Скажем, в одиннадцать часов. Деррьен неплохой парень. Я ему еще не говорила про письмо, но скажу. Правда, так будет честнее?

— Как считаешь нужным.

— Милый Жорж, каким противным ты можешь быть! У тебя что, рот разорвется, если ты скажешь «да» или «нет»?

— Да, да. В одиннадцать часов, договорились.

В одиннадцать часов началась говорильня. Я только изложу ее содержание, не описывая все движения души Берты, на это ушло бы слишком много времени. Она курит, ходит по комнате, хватает меня за отвороты пиджака, садится мне на колени, поднимается, перечитывает анонимное письмо; я никогда не видел ее в таком волнении. Правда, игра стоит свеч: пан или пропал. Или Деррьен продемонстрирует достоинства лыж «велос», или Берта осрамится. Отсюда первый вопрос: Деррьен или не Деррьен?

Деррьен очень откровенно изложил Берте свое положение. Ему нужен успех, чтобы зачеркнуть все его неудачи. Ему перевалило за двадцать восемь, это значит, что у него мало надежд стать чемпионом. Для него тоже: пан или пропал. Он готов довериться «велосу», потому Что его друг Галуа, не сомневаясь, решил испытать эти лыжи. Испытания закончились трагически, ну и что, это был несчастный случай, он ничего не говорит против самих лыж.

— Деррьен немного неотесан, — говорила мне Берта, — но убедительно отстаивал свою точку–зрения. Он сделал замечание, показавшееся мне очень верным. Если лыжи «велос» будет испытывать первоклассный лыжник и выиграет две или три секунды у занявшего второе место, все решат: «Он еще прогрессирует». Никому не придет в голову идея говорить о лыжах, все заслуги будут приписаны таланту чемпиона. Если же не самый лучший лыжник (Деррьен, например), вместо того чтобы занять тринадцатое или четырнадцатое место, войдет в первую пятерку на престижных соревнованиях, удивятся все. Никто не подумает, что спортсмен на закате своей карьеры вдруг настолько усовершенствовался. Все решат, что это за счет лыж, захотят все про них узнать. Ты не считаешь, что такие рассуждения разумны?

Я с прилежным видом высказываю свое мнение. Мне очень не хочется, чтобы Берта заметила, насколько мне все это безразлично. Она продолжает свою тему.

— «По вашему мнению, — сказала я ему, — лыжи могут быть опасными?» Вопрос его изумил. «Опасными? Это бессмысленный вопрос». — «Но, может быть, они едут слишком быстро?» — «Но это как раз то, чего мы хотим. Это наше ремесло — быстро ехать. Мы деремся за десятые доли секунды и все готовы отдать, чтобы сбросить еще одну маленькую секундочку».

Деррьен почти умолял меня, бедняга, — продолжает Берта. — Он так трогательно просил меня не о триумфе, а только о приличном месте на соревнованиях, что позволило бы ему самоутвердиться, продемонстрировав замечательные свойства лыж «велос». Так что наши интересы совпадают. Я сказала, что подумаю.

— Подумала?

— Да я совсем заболела от мыслей. Жорж, ты хорошо знал папу, что бы он сделал на моем месте?

К счастью, Берта не дает мне времени ответить и продолжает, вся во власти своей навязчивой идеи:

— Боролся бы, пошел бы на любой риск. Если бы, конечно, не было этого письма. Я больше не могу спать.

Отсюда другая проблема: предупреждать или не предупреждать Деррьена. Насторожить его, но против кого, против чего?.. Долгие дебаты.

— Если он испугается, если откажется, ты понимаешь, Жорж, в какой ситуации мы окажемся? Где найти нового добровольца? А если он примет наше предложение, я измучаю себя сомнениями. Если бы ты согласился…

Берта смотрит на меня, заламывая руки. Я чувствую, что влип.

— Ты с ним поговоришь. Покажешь ему письмо, но шутя, как будто это какой–нибудь пустяк. Из этого даже моршо извлечь аргумент в нашу пользу. Ты ему скажешь? «Не значит ли это, что наши лыжи так испугали конкурентов, что они пытаются нас деморализовать?»

Я ее прерываю с невольной сухостью:

— «Наши конкуренты», «нас деморализуют», ты забываешь, что это твои дела. У меня нет никаких резонов в них встревать.

У Берты изменилось лицо.

— Извини меня, но я думала, что…

— Хорошо, я с ним поговорю.

Я предпочитаю уступить, чтобы этот разговор поскорее закончился. Все? Я могу уйти? Берта хватает телефон, назначает на этот же вечер встречу с Деррьеном. Его нет дома, но консьержка ему передаст.

— А если у него на вечер планы?

— Ничего, он их отменит.

— А Лангонь? Он рассердится, если ты будешь действовать за его спиной.

— Его надо немного подрессировать.

— А я? Если захочу вечером выйти?

— Ты? Выйти без меня?

Пропустим. Наши ссоры не интересуют Поля. В двух словах: я возвращаюсь к себе, чтобы погрузиться в бездействие, каждый день похож на путешествие через пустыню. Я не знаю номера телефона Эвелины, если, конечно, у нее есть телефон. Я не звоню Массомбру. Мне не хочется спускаться в залы, у меня будет вид инспектора. Массомбру хорошо, он преследует ее, смотрит на нее, сколько ему будет угодно, до отвала. А я, я плачу деньги за бесцветные сообщения: «Она зашла в призюник[284]… Она выпила кофе на площади Верден… Она встретилась с приятелем… Она сделала то, она сделала се…» Я пытаюсь представить себе, как слепой, что я иду за ней, не зная, во что она одета, носит ли она тряпки, подаренные мной; ее жизнь соткана из мгновений, каждое из которых бесценно для меня. У меня же право только на сухие доклады, превращающие ее образ во что–то бледное и бескровное, постепенно стирающееся в памяти.

О! Я сам попытался два или три раза следить за ней, но нет, не смог. С моей стороны это — шпионство, когда следит Массомбр, он только как посланник любви следует за ней, защищает ее… В одиночестве день тянется томительно долго. С облегчением встречаю наступление вечера.

…Деррьен уже здесь: в гостиной стоят два стакана, бутылка виски и легкая закуска. Альбер чуточку привел себя в порядок, то есть надел галстук. Для Деррьена, привыкшего к спортивной одежде, это попытка приобщиться к цивилизации, чтобы обольстить Берту, которая вся сияла. Берта показала на толстую папку, лежавшую на полу рядом с креслом Деррьена, наполненную газетными вырезками и листками, отпечатанными на машинке. Деррьен кончал читать длинную бумагу.

— У мсье Альбера все материалы на руках, — объяснила мне Берта.

Я сдержал невольную гримасу, такая манера разговора мне как железом по стеклу.

— Мой секретарь, — продолжала она, — собрал здесь все относящееся к несчастному случаю с бедным Галуа. Досье абсолютно полное, собрано все: доклады, показания свидетелей… Все, кроме одной бумажки.

Движением бровей Берта пригласила меня вступить в разговор. Я принял эстафету, правда не без некоторого раздражения.

— Мы убеждены, — сказал я, — что это несчастный случай. Тем не менее…

Альбер удивленно посмотрел на нас. Я замолк, чтобы дать Берте время достать анонимное письмо. Она его бережно развернула и протянула Деррьену. Тот его прочитал, перечитал и, наконец, улыбнулся.

— Что вы, мадам Комбаз, — сказал он. — Это не серьезно.

У Альбера белоснежные зубы, тоненькие усики под Кларка Гейбла, красивые светлые глаза и то сияние молодости, которое я иногда, увы, тщетно пытаюсь заметить в себе, приходя мимо зеркала или витрины.

— Я жду вашего мнения, — говорит Берта. — Один Бог знает, сколько раз Жорж и я, мы перечитывали это письмо вдоль и поперек.

Деррьен, пожав плечами, возвратил письмо Берте.

— Это шутка, не обращайте внимания.

Альбер прихлебнул из стакана, закрыл папку и бодро произнес:

— Послушайте, есть только одно средство. Пройти по той же трассе с максимальной скоростью. Я однажды был в Изола, но не ходил по этому спуску. Его считают очень сложным. Тем лучше.

— Вы согласны? — воскликнула Берта, поднеся руки к груди грациозным умоляющим жестом.

(Мне показалось, что она немного переигрывает.)

— Конечно, — ответил Деррьен. — Только надо, чтобы это стало известно, чтобы были свидетели. Иначе испытания будут бесполезны.

Берта размышляла.

— А если вы потерпите неудачу? — пробормотала она. — Вы понимаете, что это будет катастрофа?

— Ба, — равнодушно заметил Деррьен, — что может со мной случиться? Упаду? Так не в первый раз.

— Нет, нет, — резко запротестовала Берта. — Не надо, чтобы говорили: «Галуа надел «велос» и упал. Деррьен надел «велос» и упал…» Это будет смертным приговором моим лыжам. Вторые испытания должны, безусловно, удаться.

— Значит, у меня нет права падать, — заключил Деррьен.

— Никакого.

— О, я не могу так сразу пообещать, что… Мне надо к ним привыкнуть, почувствовать их… Если у меня появятся малейшие сомнения, тем хуже, я откажусь. Напротив, если у меня возникнет доверие к ним, вы сможете пригласить журналистов, и мы устроим показательное выступление.

— Снова в Изола? — спросил я.

— А почему бы и нет? Конечно, более убедительно подождать и провести показ на крупных соревнованиях, в Шамони, Санкт–Морице, а еще лучше в Кандахаре.

— Нет, — отрезала Берта, — этого пришлось бы слишком долго ждать. Я согласна с вами, мы должны действовать быстро. Жорж?

— Согласен.

Вот так было решено провести «операцию Изола», как я ее назвал. Приготовления заняли десяток дней. Лангонь, когда его ввели в курс дела, горячо согласился. Берта работала рука об руку с Деррьеном, показавшим себя прекрасным инициативным организатором.

Не знаю, как он все устроил с тренером и товарищами по команде, но одно я знаю точно: Альбер почти каждый день встречался с Бертой, обычно на фабрике, когда рабочие уже уходили. Лангонь изготовил ему пару лыж «велос» в соответствии с его ростом и весом. Деррьену они показались великолепными. Я, со своей стороны, снял номера в Изола для Деррьена, Лангоня, Берты, для себя и для Дебеля, который захотел обязательно к нам присоединиться.

На этот раз мы решили затратить столько времени, сколько будет необходимо, если надо, целую неделю, Деррьен хотел испытать лыжи очень тщательно. Он весь дышал удивлявшей меня уверенностью, отметал возникающие сложности, решал, при случае критиковал, и Берта послушно с ним соглашалась. Даже Лангонь соглашался с ним и часто говорил: «Альбер — он понимает, пусть делает, что считает нужным». Мы все стали звать его Альбер, и я первый, хотя ненавижу фамильярность. Одна Эвелина относилась к нему настороженно. В эти дни мы с ней виделись редко. Например, чтобы предупредить ее о полной секретности. Между нами был какой–то холодок, и я не осмеливался ее спросить почему. Она, конечно, чувствовала, что я избегаю говорить с ней об отце, но понимала, что, когда прошу не распространяться о «проекте Изола », это на самом деле означает: «Твой отец не должен быть в курсе, иначе он начнет трепаться направо и налево».

— Ты знаешь, чем это кончится, — однажды сказала мне Эвелина. — Моя мать разорится. Она не отдает себе отчета, но ее предприятие не имеет достаточного финансового обеспечения, чтобы выдержать необходимые затраты.

Весьма удивленный, я не мог удержаться от замечания:

— Черт подери, какой язык. Где ты этого нахваталась?

— Ты тоже принимаешь меня за идиотку, Жорж, — строго ответила она. — Ты забываешь, что я росла среди счетов и балансов. Моя мать вскормила меня не молоком, а цифрами. Понемногу у меня открывались глаза, и я стала размышлять.

На этом разговор закончился. На некоторые вопросы, которые мне хотелось ей задать, когда у нее бывал такой же беспомощный вид, как в Пор–Гримо, лучше бы ответил Массомбр. У этого дьявола в человеческом облике точно были повсюду уши. Он мне сообщил, что Марез больше почти не продает своих картин. Его образ жизни, ранее принимаемый многими весьма благожелательно, начал утомлять. Тем не менее деньги у него не переводились. Время от времени он помещал в «Сосьете женераль» суммы, которые позволяли ему безбедно жить. Иногда десять тысяч, иногда немного меньше. Происхождение их было покрыто тайной, потому что он вкладывал всегда наличные, как будто ему давали их из рук в руки. Кто? Поди узнай! Конечно, кто–то, кому он оказывал услуги. Но какие именно услуги мог он оказывать?

— Мне кажется, — говорил Массомбр, — он добывает сведения. У него на фабрике друзья. Его дочь тоже может кое–что знать о том, что происходит у мадам Комбаз. Представьте, что существует заговор, я не знаю чей, и под Комбаз подкапываются.

Я вспомнил слова Эвелины: «Ее предприятие недостаточно мощно, чтобы выдержать эту нагрузку» или что–то в этом роде. Да, Массомбр, может быть, не ошибается. Он продолжал:

— Вы, конечно, знаете, что рынок лыж, после невероятного развития, мягко выражаясь, немного сбавил обороты. Когда прошел слушок, что вот–вот появятся новые лыжи, с характеристиками, которые некоторые приписывают им сегодня, началась почти паника. Захотелось любой ценой получить информацию. Нашелся человек, готовый продаться за гроши, чтобы разорить свою бывшую жену… резонно? И это же объясняет, почему его дочь иногда переживает периоды процветания. Они делят добычу.

Слово меня шокировало, и я категорически запротестовал:;

— Согласен, Эвелина не слишком–то любит свою мать. Но я не думаю, что она способна на подобную гнусность.

— Ах, мсье Бланкар, вы сотканы из иллюзий. Возьмите, например, это анонимное письмо. Я очень хорошо себе представляю, как Марез послал его и поручил дочке понаблюдать… просто понаблюдать, в этом же нет ничего плохого, и она наблюдает, она слушает, оценивает воздействие письма. Схватываете? И кто знает, не будут ли подобные действия продолжаться.

Короче, когда мы расстались с Массомбром (я не сказал, что мы с ним встретились в кафе неподалеку от Иль–Верта, оттуда я мог видеть дом, где поселилась Эвелина), я был совершенно раздавлен. Что делать? Приготовления заканчивались, Лангонь и Деррьен уже уехали. Марез, конечно, в курсе. Вмешаться? Чтобы предотвратить что? Предупредить Берту? Но я не знал, что против нее замышляют. И еще маленькая Эвелина… В этом расстройстве чувств я решил встретиться с Полем. Ему лечить мятущиеся души.

Глава 8

Поль внимательно прочел мой удивительный бортовой журнал.

— Твоя история становится похожей на роман, — сказал он. — Ты жалеешь, ты обвиняешь во лжи малышку Эвелину, ты портишь себе из–за нее кровь. Но кто тебе мешает спросить напрямик? «Ты за отца против матери или нет?» Нет нужды лукавить.

— Предположим, что она скажет «да». И что? Что мне тогда делать, если я друг ее матери?

Поль положил руки мне на плечи.

— Бедняга! Давай разберемся. С одной стороны, мадам Комбаз, пытающаяся сорвать куш. Как только этот парень, Деррьен, освоит новые лыжи, будет устроена публичная демонстрация, которая, хочешь, не хочешь — получит широкий резонанс. С другой стороны, клан Мареза, который начнет суетиться и распространять всякие гадости. Но партия будет выиграна, я даже думаю, что она уже выиграна. Поскольку твоя Эвелина не глупа, она уже все поняла, но не может бросить Мареза. Она только делает вид, что участвует в его схватке. Спроси ее, и она скажет тебе то же самое… Все должно решиться в этот уик–энд?

— Да, Лангонь и Деррьен поедут заранее. Они, возможно, проведут там несколько лишних дней. Берта точно присоединится к ним в воскресенье.

— А ты?

— Я?.. А что бы ты мне посоветовал?

Поль, почесывая щеку, быстро прошелся по кабинету.

— Я бы отвез ее в Пор–Гримо. Первое, хорошо бы ее сейчас вывести из–под влияния отца. Второе, не лишне удалить и от матери. И третье, если у Деррьена все получится, если мадам Комбаз устроит в Изола пресс–конференцию, вы оба останетесь в стороне, и уверяю тебя, она тебя за это поблагодарит. Согласен? Давай, старик, не суй свой нос в их дела и постарайся вытащить оттуда Эвелину.

Он остановил меня на пороге.

— А, совсем забыл! Естественно, ты будешь продолжать выполнять свое домашнее задание. И побольше деталей, я хочу, читая, все видеть, все чувствовать. Тебя тянет все время «растекаться мыслию по древу». Больше конкретики, Жорж. Я тебе прописываю курс лечения конкретностью.

Я обещал. Вернувшись к себе, позвонил Берте. Да, Лангонь и Деррьен уже в дороге, она к ним присоединится как можно скорее.

— А ты, Жорж?

— Я? Думаю поехать в Пор–Гримо, буду тебе звонить каждый вечер.

— Не слишком мило с твоей стороны.

— Я не хочу выглядеть подручным.

— Спасибо. У тебя талант давать точные формулировки.

— О, ты меня прекрасно поняла. Но в случае необходимости рассчитывай на меня… — Короткое молчание, и я добавляю почти стыдливо: — Как всегда.

Мое увиливание будет стоить мне сцены, это уж точно. Сцены с Бертой — это нечто особое. Я хочу сказать, она располагает таким богатым репертуаром, что, когда между нами пробегает туча, я не знаю, какую партитуру она выберет. Здесь и прерывистые жалобные мелодии рыданий, исходящих из глубины сердца, бедняга распластана в кресле, волосы упали на лицо. И трагические тирады, перемежаемые гневными обвинениями, глаза горят, грозит указующий перст. А еще бывают безжалостные обвинительные речи, замечательно аргументированные, бесстрастно перечисляющие все недостатки, все ошибки, все недостойные поступки чудовища, посмевшего поднять голову. Кроме того, во многочисленных, полных изобретательности вариантах, изображается отчуждение, как будто меня вообще не существует.

Я вспоминаю, как однажды, в моем присутствии, Берта схватила телефонную трубку и, набрав номер моей секретарши, заявила:

— Если мсье Бланкар будет мне звонить, меня нет. Вы понимаете? Меня не будет в течение нескольких дней. — И продолжала: — Этот господин еще воображает, что я потрачу хоть час ради его удовольствия, ради его прекрасных глаз!

И она ушла, напевая, слегка задев меня.

Поль, клянусь тебе, я не преувеличиваю. Потом, конечно, следуют патетические примиремия. Но я становлюсь слишком старым, чтобы переносить со спокойным сердцем эти смены настроения. С Эвелиной я спокоен, потому что люблю ее безо всякой надежды. С ней мне новые опасности не грозят: я постоянно ношу в себе ревность, которая мучает меня, как смертельный недуг. Правда заключается в том, что и мать и дочь очень дурно воспитаны, их баловали и о них забывали; обе теперь держатся за меня, как будто я обладаю властью целителя разбитых сердец. Я прекрасно понимаю, что Берта хотела бы видеть меня рядом с собой почти что из суеверия. На самом деле я что–то вроде четырехлистного клевера, конской подковы, заячьей лапки. Тем хуже для нее. Я буду думать только об Эвелине.

…Я написал это вчеравечером, а сегодня все под вопросом. Умер Марез. Его нашел рано утром на тротуаре перед его домом полицейский патруль. На первый взгляд, он умер от кровоизлияния. Все еще очень неясно. Массомбр ведет расследование. Известно точно, что Марез вышел из «Кафе де Пари» сразу после полуночи, прилично набравшись. Прошлой ночью термометр упал до одиннадцати градусов, был легкий гололед. Можно предположить, что Марез упал, потерял сознание и замерз. Но следствие только началось. Я был первым, кто сообщил эту новость Берте, и я же узнал ее первую реакцию.

— Он больше не станет делать нам гадости, — сказала она. — Теперь я чувствую уверенность в себе.

— Как это?

— Больше не напишет анонимных писем, не будет пытаться разорить меня. Жорж, тебе я могу это сказать: его смерть для меня как гора с плеч.

Берта в самом деле казалась успокоенной. Конечно, не веселой, но очень возбужденной, как будто Марез таил в себе угрозу и для Деррьена, и для лыж «велос».

— Как это восприняла Эвелина?

— Не знаю. Она со мной еще не говорила.

— Знаешь, Жорж, на твоем месте я бы ее отвезла после похорон в Пор–Гримо. Это ее отвлечет. Смерть отца жестокий удар для нее. Я не могу ею заняться, ты понимаешь почему. Не буду я разыгрывать перед ней комедию скорби и сожалений, но мне и не до скандалов. Но ты можешь ей сказать, что эта смерть меня немного огорчила. Может быть, тебе она поверит.

— Ты не хочешь присутствовать на похоронах?

— Нет, даже не распишусь в книге соболезнований, — рассмеялась Берта. — Слава Богу, все хорошо устроилось. У меня нет желания оставаться здесь, я поеду к Лангоню и Деррьену. Там меня оставят в покое.

Я положил трубку, ко мне вернулась бодрость. Прекрасно, Берта сама подсказала предлог. Эвелина не откажется, а я искренне хочу помочь ей пережить это горе.

Я провел остаток дня в расспросах. Стали появляться самые разные слухи. Конечно, основной была версия несчастного случая. Однако, среди путаницы всяческих предположений, затесалась мысль о преднамеренном убийстве. Мол, причина раны на голове совсем не в ударе о тротуар. У Мареза были враги… и особенно в его бывшей семье, все это знали. И смерть приключилась как раз тогда, когда его бывшая жена испытывает определенные трудности. Поговаривали уже об аресте счетов, о допросе Берты полицией.

Массомбр, пришедший ко мне после обеда, был обескуражен.

— Это хуже лесного пожара, — сказал он. — Загорелось сразу со всех сторон. Каждый рассказывает какие–нибудь мелкие гадости. Бедный Марез, когда выпивал, всегда принимался за свою жену. Из кафе в кафе он таскал свои гнусные инсинуации. Он говорил, что вооружен и, в случае чего, будет защищаться. Никто, конечно, не принимал его всерьез, и тем не менее прислушивались. Теперь же все это всплывает. И надо признаться, все отдают должное мадам Комбаз, но любить не любят. Результаты вскрытия будут известны завтра.

Несмотря на темноту и холод, я пошел бродить вокруг дома Эвелины. Я звонил в ее квартиру, но домофон оставался нем. Тогда я стал ходить по окрестностям, заглядывая в витрины баров, где она могла искать утешение в своем одиночестве. Маленькая идиотка, я же был здесь, готовый ее утешить. В отчаянии я написал на визитной карточке, прижав ее к стене: «Я тебя жду. Ты мне нужна». Записав в уголке адрес Эвелины, я сунул карточку под запертую дверь дома. Может, кто–нибудь заметит карточку и положит в почтовый ящик. Эта ночь длится бесконечно, я уже не совсем понимаю, что пишу, пора кончать.

В восемь часов я вышел купить газеты. Интересная деталь: последний, кто видел Мареза живым, был некто Фелисьен Дош, мастер с фабрики Комбаз. Так, теперь Марез и этот Дош. Что же творилось за спиной у Берты? Статья была короткой. Дош сохранил к Марезу симпатию, считает, что к нему были несправедливы. Несчастный случай с Марезом не вызывает у него ни малейших сомнений. Смерть Галуа тоже. И все же…

Еще утром я узнал от Массомбра, вскрытие подтвердило то, что все уже знали. Марез упал, мертвецки пьяный, и умер от кровоизлияния в мозг. Огромный кровоподтек на виске вызван ударом о тротуар. На этом пересуды должны прекратиться. Я больше не колебался, пошел к Эвелине, и на этот раз она мне открыла. Увидев меня, она в слезах бросилась мне на грудь, я погладил ее по голове.

— Дурочка, почему ты не позвала меня?

Пусть бы Марез умер тысячу раз, потому что его смерть принесла мне минуту бесконечного блаженства.

— Так вот какая у тебя комната, — сказал я. — Тут у тебя прямо кемпинг, милая.

Такой беспорядок не мог возникнуть естественным путем. Распахнутый чемодан, откуда вылезали белье, флаконы, свитера; кровать, больше похожая на звериную берлогу; неизменный проигрыватель на полу; окурки в крышках от коробок; в единственном кресле куча самых различных вещей: чулки, колготки, бюстгальтер, шарф, и из всего этого высовывалась потертая морда плюшевого мишки.

— У меня нет времени убраться, — пробормотала Эвелина, уткнувшись носом в мой свитер.

Я взял ее за плечи и слегка привлек к себе.

— Ты его очень любила?

— Я не знаю, — сказала Эвелина. — Он тоже был жертвой. Оставь меня. Я сама справлюсь. В похоронном бюро все устроят. Садись.

Она скинула все с кресла и устроилась на полу рядом со мной.

— Мама платить не стала бы, — продолжала она. — К счастью, у папы были деньги, чтобы оплатить все услуги.

— Он столько зарабатывал живописью?

— Нет, он зарабатывал не только живописью. Я тебе потом расскажу. Бедный папа, он всегда попадал в разные гнусные истории.

Она немного подумала и добавила:

— Я и себя позволила втянуть. Жорж, поверь мне, эти проклятые лыжи «комбаз» принесут нам несчастье.

Вдруг она вскочила на ноги и, грозя пальцем, закричала:

— Что ты у меня выпытываешь? Это тебя мать прислала ко мне, да?

Я притянул ее за руку и усадил к себе на колени.

— Послушай, черт возьми. Я пришел, чтобы увезти тебя в Пор–Гримо. Ваши семейные дела меня не интересуют. Мне плевать, что ты там затевала со своим отцом! Но я не хочу, чтобы ты оставалась теперь одна, понимаешь? Ты же знаешь, я люблю тебя.

Признание невольно вырвалось у меня, и я, весь дрожа, замер. Наступило, нет, не молчание, а — как бы точнее сказать — целое мгновение выпало из течения времени. Потом Эвелина обхватила руками мою шею и прошептала, касаясь губами уха:

— Я знаю. Спасибо, Жорж.

Я не смел шелохнуться. Потом машинально положил руку на бедро Эвелины, чтобы она не соскользнула с моих колен. Моя рука лежала неподвижно, я старался не превратить жест простой нежности в любовную ласку. Вдруг шаловливый смешок обдал теплым дыханием мою шею, Эвелина прыжком соскочила с колен, схватила меня за руку и произнесла:

— Идем.

Она направилась к кровати. Я не совру, если скажу, что сердце готово было выскочить из моей груди. Эвелина уже сняла с себя свитер с круглым воротом, под ним, несмотря на холод, не было ничего. Вслед за свитером она ногой отбросила в другой конец комнаты брюки и трусики.

— Ну же, ну, — сказала она.

Я, конечно, в этих делах не такой уж простак, но почему–то тщетно пытался аккуратно сложить одежду, в голове у меня мелькали какие–то странные мысли, вроде: должен ли я снять носки? Разумеется, я иногда воображал любовные сцены с Эвелиной, но они всегда были неясны и завуалированы, проникнуты застенчивой и наивной поэзией. Действительность застала меня врасплох, в порыве, толкнувшем меня к Эвелине, было что–то скандальное.

Я должен тебе объяснить, Поль, чтобы ты не судил меня строго. Я знаю, что ты мыслишь как врач, а не как моралист. Но я должен тебе объяснить, что именно смущает меня. Эвелина лежала, улыбаясь, ни капельки не смущаясь, как девушка, для которой заниматься любовью не составляет проблем. Она понимала, что я желал ее уже давно и, конечно, заслужил ее благосклонность. А мне, мне, бедному старику, который когда–то был неисправимым бабником, хотелось, лежа рядом с ней и целуя в губы, прошептать: «Это не любовь. Ты не должна. Ты в трауре. И потом, для меня это серьезно — любить так, как я люблю тебя». Но я знал заранее ее ответ: «Как ты бываешь старомоден, Жорж!» Это она мне говорила тысячу раз, по разным поводам: ее манере одеваться, фильмах или книгах. Итак, любовь! И я молчал, спрашивая себя, почему в глубинах моей радости копошится червячок грусти.

Здесь ставлю точку. Сразу же после похорон мы отправились в Пор–Гримо.

…И вот восемь дней пролетели, как восемь минут. Нет, не так. Это нельзя было измерить временем, лишь внезапным молчанием, вакуумом, чем–то невыразимым. Мы поселились на яхте, чтобы создать иллюзию путешествия, нам хотелось отправиться куда–нибудь далеко. Мы давно уже знали друг друга наизусть, но теперь учились разглядывать, трогать, чувствовать друг друга. Поль, я не смогу тебе рассказать, как мне открылась любовь, дающая право наслаждаться всем, к чему только можно прикоснуться пальцами, губами… Ах, вкус ее смеженных век, впадинки на шее под спутанными волосами, и слез наслаждения, сбегавших по щеке до самого уголка губ. Мы обедали кое–как, ужинали чем–нибудь попроще. Мадам Гиярдо ходила с надутым видом. Мой «капитан» чесал затылок под своей яхтсменской кепкой. Мсье Бланкар точно пустился в загул.

— Знаешь, — сказал я однажды, обняв Эвелину за шею, — когда мы поженимся…

Она разразилась смехом.

— Жорж, ты прекрасно знаешь, что мы не поженимся никогда. Во–первых, это не модно. А потом, я не хочу отбивать тебя у мамы.

Она сказала это без всякой задней мысли, но поняла, что сделала больно, и обняла меня.

— Жорж, не будь глупеньким. Мы живем сейчас, а не завтра.

Я попытался сострить:

— Поэты утверждали это задолго до тебя, но лучше бы они помолчали.

— Итак, долой тоску! — воскликнула Эвелина. — Кстати, как там мама?

— Она все больше уверена в успехе.

Это было правдой. Каждый вечер в половине девятого, когда я звонил Берте в Изола, она пела дифирамбы Деррьену. Вначале Деррьен очень осторожно начал испытания на самых простых «зеленых»[285] трассах, таких, например, как «Гран–Тур». Он был доволен лыжами: прекрасное скольжение, чувство полной безопасности. Деррьен рискнул съехать и по «синей» трассе ущелья Гросс, в долине Валетт. Никаких неприятных сюрпризов. Лангонь там как секундант боксера у канатов ринга. Между ним и Деррьеном бывают технические дискуссии, в которых непосвященные ничего не понимают, но похоже, что Альбер Лангоню нравится. Лангонь, и это не просто комплимент, все время твердит:

— Альбер — настоящий профессионал.

Пока Берта мне все это рассказывает, я, из вежливости, иногда задаю ей вопросы, но мне решительно плевать и на Деррьена, и на Лангоня, и на лыжи «велос», и даже на бедняжку Берту.

— Народу много?

— Начинают съезжаться. Снег хорош. Когда приедешь?

— Ты по–прежнему хочешь пригласить прессу?

— Думаю, да. И не далее как на будущей неделе, как только Альбер освоится на трассе Мене.

Я быстро прикидываю: еще пять или шесть дней счастья рядом с Эвелиной.

— Алло! Ты меня слушаешь?

— Да, конечно. Если я тебе там действительно нужен… Но у меня впечатление, что мое присутствие не слишком необходимо, все идет, как ты задумала.

— Дебель приехал. Он говорит, что смерть Мареза наделала не слишком много шума. Как там Эвелина? Все еще злится на меня?

— Нет, она успокоилась.

— Вы с ней гуляете?

— Да, время от времени.

Короткий смешок.

— Вы с ней гуляете, — повторяет она. — Это прекрасно.

Берта кладет трубку. Эти внезапные вспышки гнева… Теперь мне придется стать настоящим дипломатом. А почему бы нам и не прогуляться? И назло Берте я приглашаю Эвелину на долгую прогулку влюбленных. Прохладно, я набрасываю на плечи Эвелине куртку. Мы шагаем в ногу, нам приятно разговаривать. И тут–то она мне и поведала всю правду о своем отце. Массомбр был прав, Марез получал подачки от конкурирующей фирмы за сведения о новых лыжах. Фелисьен Дош потихоньку таскал требуемую документацию, что было не просто, из–за предосторожностей, принятых Лангонем. Постепенно, складывая вместе мелкие детали, они составили верное представление о «велосе». Денежки текли рекой.

— Я должна была наблюдать, — призналась Эвелина. — О, это мне совсем не нравилось, но это был единственный способ помочь папе. Жорж, ты должен знать все. У папы был маниакально–депрессивный психоз, как это называют врачи. Он был уверен, что «клика Комбаз» хочет его убить и мама организовала за ним слежку. Бедный папа даже достал себе револьвер. Да, дело дошло и до этого… Какие у него случались приступы! Бедный папа! Конечно, дед мой его нисколько не щадил, мама тоже. Иногда, но далеко не всегда, мне удавалось его успокоить.

— А потом, — продолжил я, — вы написали это анонимное письмо.

Эвелина остановилась и пристально посмотрела на меня при свете уличного фонаря.

— Ты говоришь серьезно?.. Конечно нет, можешь мне поверить.

— Ты уверена?

— О! Абсолютно! Если бы письмо написал папа, оно было бы полно оскорблений, и к тому же он не смог бы скрыть этого от меня.

— Хорошо, это не он, это не ты. Тогда кто же? Те, кто ему платил? Но кто они?

— Я не знаю. И папа не знал тоже. В один прекрасный день ему позвонили по телефону и предложили денег. Деньги ему передавались через посредство адвоката, который занимался его разводом, мсье Бадера. Для того это профессиональный секрет.

— А его сообщник, Дош?

— Папа ему платил из рук в руки.

Я не спеша рассматривал лодки, фасады, подсвеченные отблесками моря и неба. Все вокруг было нежным и ласковым, как в серенаде. Я погладил руку Эвелины.

— Мне не надо было, — сказал я, — расспрашивать тебя обо всем этом. Ладно, жребий брошен. Деррьен выиграет, твоя мать осуществит мечту стать настоящим председателем совета директоров. А я, при первом же подходящем случае, расскажу ей все. Наверное, она уже сама догадалась. А ты, когда ты поняла, что я тебя люблю?

Эвелина потерлась щекой о мое плечо.

— Когда мы с тобой были последний раз на яхте. Раньше ты мне был просто близким человеком, и все.

— А теперь ты меня принимаешь таким, какой я есть, без проблем?

Она не ответила. А мне хотелось еще долго–долго тихим голосом, наклонившись к ней, разговаривать. Я уже не очень понимал, куда мы идем, блуждая в лабиринтах улочек, переходящих в набережные, проходов, ведущих к пешеходным мостикам. Лодки вокруг нас, казалось, выплывали прямо из домов.

— Ты теперь без гроша, — продолжал я. — Ты понимаешь, что те, кто платил твоему отцу, будут некоторое время держаться в тени.

— Я знаю, но надеюсь, мама мне поможет.

— Я, я тебе помогу, — сказал я порывисто.

— Нет, Жорж. Это будет не очень удобно. Поговорим о чем–нибудь другом.

И, как часто бывало, какая–то тягостная скованность заставила нас замолчать.

— Иди спать в дом, — сказала Эвелина. — Я переночую на яхте, что–то устала сегодня вечером.

Я не сомкнул глаз и всего себя измучил, пытаясь вообразить наше будущее. Но будет ли оно у нас? Разве это слово могло иметь смысл применительно к такой неуловимой девушке, как Эвелина? Пойти на обычную связь? Ни за что! Отныне мне нужно, чтобы она была рядом со мной не только каждый день, но весь день целиком. Я чувствовал, что самая недолгая разлука ранит меня. Если бы я дал себе волю, то тут же ринулся к яхте, схватил Эвелину в объятия и стал бы ее умолять не бросать меня, потому что я стар, у меня в запасе совсем немного дней, часов, что это я нищ и прошу у нее милостыни. Ночные мысли были нелепы, они мучили меня и, как вампиры, высасывали кровь.

Утром взошло солнце, и под его лучами суденышки засверкали, как новые игрушки. А Эвелина и я… короче, эта была новая вспышка счастья, Поль, об этом я тебе не расскажу ничего. Потом я, как обычно, позвонил Берте. Она чувствовала себя победительницей.

— Он выиграл, — закричала она. — Он спустился по трассе Мене и не упал. Лыжи вели себя великолепно. Я приглашаю прессу на послезавтра, прежде всего местную: «Дофине», «Провансаль», «Нисматен» и еще несколько. Потом я хочу организовать большую презентацию в Альп–д’Уэц. Жорж, на этот раз мы попали в яблочко!

А я, кивая головой в знак согласия, про себя говорил: «До чего же мне на все на это наплевать, бедная моя старушка!»

Глава 9

Поль сказал:

— Перепиши все начиная с «бедная моя старушка». Ты помнишь, Берта сказала тебе, что собирается организовать презентацию. Далее твои заметки стали совсем непонятны для читателя, у которого нет времени ломать голову, такого, как я. Выстраивай все по порядку, вместо того чтобы мешать в кучу. Последовательный рассказ о последних восьми или десяти днях — вот что я от тебя жду. Это не трудно, но поможет тебе успокоиться.

Хорошо, я начинаю снова. Эвелина, которую я ввел в курс дела, была даже довольна.

— Если дело пойдет, — сказала она, — мамаша получит хороший куш, а она, как считал папа, в этом очень нуждается. Он в делах был нуль, но за ним стояли люди, думавшие за него.

А я потирал руки. Это счастье, что Берта будет целиком захвачена своими заботами и амбициями. Когда я ей объявлю, что Эвелина и я… Она нас прогонит, как в дурной мелодраме. И мы станем свободны. Ее положение наконец прояснится, и все устроится. Вот тогда–то все и полетело в тартарары. Прошло два дня, как вдруг мадам Гиярдо позвала меня:

— Звонит мадам, она хочет с вами говорить… Сказала, что это очень важно.

Я крикнул в люк Эвелине: «Я пойду, звонит твоя мать», и кинулся в дом, охваченный мрачными предчувствиями. Деррьен заболел, или поссорился сильнее обычного с Лангонем, или еще одна забастовка на фабрике, такое уже случалось. Запыхавшись, я схватил трубку:

— Что случилось?

— Это ужасно, — запинаясь, бормочет Берта. — Необходимо, чтобы ты немедленно приехал.

— Но Эвелина…

— Эвелина… Я не могу видеть ее… Может быть, это она…

Рыдания. Берта сморкается и продолжает умирающим голосом:

— Я только что получила новое письмо. Алло, ты меня слушаешь? Оно пришло пять минут назад. На конверте штемпель Гренобля.

— Да, да… И что там написано?

— О, оно совсем не длинное! Два слова: «Он упадет». Буквы вырезаны из журналов, как и в первый раз. Кажется, ясно? Деррьен упадет. Они уверены, они решительно утверждают. Это неизбежно. А все, кого я Пригласила, здесь. Погода прекрасная. Спуск назначен на завтра. На что я должна решиться? Если бы ты был здесь, вместо того чтобы строить куры этой шлюшке.

— Эй, полегче.

— Именно так. Ее отец умер, но она вполне способна его заменить.

— Подумай, Берта, как она может быть опасной для Деррьена, будучи в Пор–Гримо? Это уж какое–то колдовство.

— А откуда я знаю? Я буквально схожу с ума. Но это точно, я чувствую, он упадет.

— Берта, не надо паники. Ты кому–нибудь говорила?

— Нет, конечно.

— Тогда дождись меня. Через два часа я буду в Изола с Эвелиной. Ты прекрасно понимаешь, что я не могу ее привезти просто так, без всяких объяснений. Кроме того, по моему мнению, надо собрать всех, кроме журналистов, разумеется.

— И Альбера?

— Да. Деррьена надо ввести в курс дела. Если это кого–то касается, то прежде всего его. Но поверь мне, ничего не произойдет. Это тебе прислали, чтобы позлить. Во всяком случае, я уверяю тебя, что Эвелина тут ни при чем. Посмотри на штемпель, когда письмо послано из Гренобля?

— Позавчера.

— Мы никуда отсюда не отлучались.

— Тогда кто?

— Может быть, кто–то с фабрики. Может быть, кто–нибудь из друзей Мареза. Даже может быть, кто–то из приглашенных тобой, чтобы спровоцировать инцидент, сенсацию дня. Ты представляешь себе заголовок: «Грозное предупреждение лыжам «комбаз–велос». Или хотят обвинить нас в попытке сделать себе рекламу. Все возможно.

— Но, Жорж, ты себе прекрасно представляешь, какая в этой игре ставка. Разве я вправе разыгрывать в «орла» и «решку» такое огромное состояние?

— Послушай, если ты остановишься, то сразу потеряешь все. Значит, надо продолжать, но приняв предосторожности. Ты вынуждена продолжать даже если сомневаешься в этом. Мы скоро все это обсудим. Запрись, ни с кем не разговаривай, я выезжаю.

Поль будет доволен, я воспроизвел этот разговор как можно точнее, чтобы дать почувствовать степень потрясения Берты. Она была сильно напугана, должен признаться, что и сам немного испугался. Такого рода угрозы, хотя они вроде и не являются угрозами… своими намеками пугают еще больше, парализуют разум и лишают его способности решать. Что ни делай, все равно проиграешь. Я все рассказал Эвелине, которая сначала отказалась ехать со мной.

— Нам было так хорошо вдвоем, Жорж. Если я туда поеду, я не смогу быть достаточно деликатной с мамой.

— Ты знаешь, все это меня так же мало трогает, как и тебя. Но надо соблюдать вежливость.

Последние слова заставили Эвелину взорваться.

— Мать уничтожила отца. Она держит тебя на коротком поводке и заставила поверить, что я составляю анонимные письма. И я же должна соблюдать вежливость. Нет, но…

— Я прошу тебя замолчать.

Я сказал это так сухо, что она сразу же замолчала. Но ее губы дрожали от гнева, а глаза метали в меня молнии. Эвелина повернулась ко мне спиной и начала кидать вперемешку на кушетку одежду, предметы туалета, обувь.

— Что ты делаешь?

— Ты же сказал, что мы поедем в Изола, разве нет?

Потом молчание, молчание женщины, если тебе это понятно, Поль. Каждый жест полон враждебности, так и брызжет кислотой. В машине при малейшем прикосновении к плечу, к локтю Эвелина резко отстраняется, лицо повернуто ко мне жестким профилем маски. И мамочка и дочка знают, что я не могу долго выдерживать такую игру. И начинается нелепый разговор, за каждым вопросом следует долгая пауза, удваивающая гнет, а когда звучит ответ, он тонет в шуме. Вопрос повторяется… пожатие плеч, я торможу, заметив в зеркале заднего вида, что меня хотят обогнать.

— Извини, что ты сказала?

— Неважно.

— Но мне показалось, что ты говорила про Деррьена.

— Да, повторяю: хоть бы он поскорее разбил себе морду, тогда, может быть, мы будем жить, как все нормальные люди.

Я еду медленно, не тороплюсь влезть в склоку в Изола.

— Тебе не холодно?

Суровый взгляд, но на этот раз голос чуть подобрел:

— Нормально.

Через десяток километров я пробую погладить руку Эвелины. Горы приближаются. Снег словно свежевыстиранное белье. Здесь начинается мир и прощение.

— Это, несомненно, шутка, — говорю я. — Кто–то, конечно, понимает, что выступление у Деррьена пройдет успешно, и этот кто–то заранее мстит, сея тревогу, недоброжелательство. В секретных службах это называют дезинформация.

Эвелина смеется. Она представляет себе силуэты, движущиеся в ночи, словно в театре теней. Я пользуюсь ее минутным настроением, чтобы взять за руку.

— Эвелина, встань на мое место. Ты же не хочешь, что бы я вел себя как хам. Твоя мать рассчитывает на меня. Как только эта история закончится, я порву с ней, не пройдет и двадцати четырех часов.

Сняв перчатку, Эвелина протягивает мне руку, словно торговец, заключающий сделку.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Уф! Гроза прошла. Мы приезжаем в Изола как раз к обеду. По лицам присутствующих я понимаю, что Берта не смогла удержать язык за зубами, они уже все знают. Лангонь и Дебель, облокотившись на стойку бара, созерцают свои пустые стаканы.

— Где Берта? — спрашиваю я.

— В своем номере, с Деррьеном. Они с самого утра обсуждают события.

В зале ресторана стоит веселый гомон.

— Репортеры, — поясняет Дебель. — Они ни о чем не догадываются.

— Но сколько их?

— Добрый десяток. Вся местная и региональная пресса, ждут еще кое–кого.

— По моему мнению, — встревает Лангонь, — мадам Комбаз следует показать письмо репортерам. Вы бы увидели, как накалились бы страсти. «Велос» побеждает вопреки таинственным саботажникам…», «Велос» — суперстар…» и далее в том же духе. Назавтра вся страна кинулась бы заказывать лыжи.

— Значит, по–вашему, — спросил я, — Деррьен пройдет хорошо?

Лангонь с удивленным видом призывает Эвелину в свидетели:

— Слышите, мадемуазель? Как будто можно сомневаться.

Дебель сказал Эвелине:

— Мы поищем вашу мать, подождите нас здесь, — и незаметно кивнул мне головой, приглашая следовать за собой.

Как только мы оказались, в лифте, Дебель схватил меня за рукав:

— Мсье Бланкар, есть новость, которую я еще не обнародовал. В двух словах, у меня был телефонный разговор с Парижем, который я записал на магнитофон; я сейчас записываю все и уверяю вас, иногда это полезно. Звонил мой знакомый Летелье. Он возглавляет фирму по производству подъемников и интересуется всем, что ездит по тросам. Короче, он хотел узнать, действительно ли фирма «Комбаз» переживает тяжелые времена. Вы понимаете, куда он клонил? По его словам, некая могучая финансовая группа готова купить фирму. Я, конечно, упрощаю, но это во многом объясняет наши анонимные письма.

— А что это за группа?

— Летелье говорит, что не знает, но мне показалось, он в курсе дела.

— Подождите, дорогой Дебель. Если мы скажем Берте про этот зондаж, она может отложить испытания, решив, что имеет дело с конкурентами, готовыми на все. А еще Галуа, Деррьен… Есть о чем подумать.

— А вы, Бланкар, что присоветуете?

— Продолжать… идти до конца… Никто, конечно, не собирается охотиться на Деррьена, подстрелить его как кролика. Блеф это все. Нам выходить.

Номер Берты был на четвертом этаже. Еще за дверью мы услышали баритон Деррьена. Он открыл нам дверь и закричал:

— Вы пришли вовремя. Помогите мне убедить мадам Комбаз.

Берта, как обычно, сидела свернувшись клубочком в кресле, поджав под себя ноги. На круглом столике рядом — стакан и пачка сигарет. У нее был усталый вид.

— О! — говорит она. — Меня уже убедили. Но я пребываю в уверенности, что мы поступаем опрометчиво.

— Но я беру всю ответственность на себя, — говорит Деррьен. — Давайте поступим, как в Соединенных Штатах, где полиция охраняет важных свидетелей день и ночь. Я до завтра не буду выходить из отеля. Есть будем вместе. Лангонь ляжет спать в моей комнате. А завтра утром проверим каждый сантиметр трассы. Персоналу курорта и всем приглашенным не терпится увидеть «велос» в деле. Это вас убеждает?

— Да, спасибо, Альбер. Вы очень милы, — бормочет Берта. — Пора с этим кончать, — обращается она ко мне. — Если бы не память об отце, то боюсь, что… Хорошо… Пошли обедать. Помоги мне, Жорж. — Берта распрямляется и протягивает мне руку. — Эвелина ведет себя не очень противно?

— Нет. Постарайтесь обе поспокойнее вести себя друг с другом.

В этот момент в моем мозгу вспыхивает воспоминание о монахе. Мне не следовало уничтожать то пресловутое письмо, а я его сжег! И вот Марез умер, Деррьену угрожают.

— Ты тоже встревожен? — спрашивает Берта.

— Вовсе нет. Напротив, я никогда не был так уверен в успехе.

Я заставляю себя засмеяться и идти бодрым шагом. Внизу мать и дочь целуют друг друга в щеку. К счастью, Деррьен дышит непритворным энтузиазмом. Мы занимаем заказанный для нас маленький зал и можем говорить без опаски, что нас подслушают. Деррьен незыблемо уверен в «велосе». Лангонь, сдвинув очки на темя, внимает ему затаив дыхание.

— Я еще не представляю себе, как покажут себя лыжи на настоящей скорости, — говорит Деррьен. — До сих пор снег был не слишком хорош. Но на завтра обещали прекрасную погоду.

— Вы должны показать сто десять — сто пятнадцать[286], — добавляет Лангонь.

— Вполне возможно. На трассе есть участки, где здорово трясет. Есть опасность оторваться от склона, но достаточно будет проявить некоторую осторожность. Не понимаю, как Галуа мог вляпаться, словно дебютант! С его–то опытом!

Имя Галуа не вызвало никакого замешательства. Я был признателен Деррьену, что он его так легко произнес. Все, проехали.

— Трасса будет закрыта для посторонних на некоторое время, — продолжает Деррьен. — Все здесь в курсе дела, и мне будет дана возможность спуститься два или три раза. Один спуск никого не убедит, нужно доказать, что лыжи «велос» не просто быстро едут, но что они абсолютно надежны.

— Наблюдатели будут стоять по всей трассе, — замечает Лангонь. — Вас будут не только фотографировать, но и снимать на кинопленку. Моруччи из «Нисматен» привез камеру.

— Это необходимо, — подтверждает Деррьен. — Можно будет посмотреть, достаточно ли хороша моя техника. Я не думаю, что уже нашел наилучшее положение. Мне надо еще совершенствоваться, чтобы извлечь все из этих лыж.

В разговор вступает Эвелина, сидящая напротив Берты:

— Мама, ты видишь, как все надо было предусмотреть в первый раз. Импровизация была ошибкой.

— И что бы это изменило, — возмущается Берта, — если кто–то владеет средством все разрушить.

Все дружно протестуют. И снова всплывает вопрос, неотвязно нас преследующий, вопреки все усилиям избавиться от него: кто?

Деррьен первый прерывает молчание:

— Если мы поддадимся этому розыгрышу, кончится тем, что мы будем подозревать друг друга. Даже меня, именно меня. Начнут рассказывать, например, что я принимаю допинг. Демонстрация, мол, жульническая. Я могу и хорошо пройти, а могу и разбить морду.

— Никто так не говорит, — протестует Дебель.

— О! Нет, извините, — кричит Лангонь. — Альбер прав. Нельзя рассчитывать на «авось». Завтра утром, перед спуском, Деррьен пройдет обследование у врача из «Альпийского клуба» Ниццы, это предусмотрено. Может быть, это неприятная предосторожность, но мы обо всем уже договорились с Альбером. Раз уж такие дела… я вам все сказал.

Берта соглашается, и обед заканчивается в спокойной обстановке. Перехожу к событиям после полудня. Лангонь повез Эвелину на подъемнике на вершину Мене. Я долго разговаривал с Деррьеном. Он не скрыл от меня, что многого ожидает от этих испытаний. Благодаря новым лыжам он покажет себя и заставит вновь с собой считаться, что поможет ему куда–нибудь неплохо устроиться.

— Хороший инструктор, — сказал он, — зарабатывает вполне прилично. И кроме того, мадам Комбаз дала понять, что позаботится обо мне.

Далее длинный панегирик Берте, может быть, чтобы доставить мне удовольствие, но нет, Деррьен не из породы льстецов. Потом я выпил чашку кофе с Бертой и должен был в подробностях описать похороны ее бывшего мужа. О чем шептались провожавшие в последний путь? Много ли было народу? Кто, например?

— Например, Жан Лобре из Экологической лиги.

— А, этот нахал! Кто еще?

Я перечисляю. Берта демонстративно пытается говорить о чем угодно, чтобы забыть о своей тревоге, которая время от времени заставляет ее сжимать губы.

— Я думаю, что ты не будешь еще долго обременять себя Эвелиной. Да, у нее горе. Я тоже знаю, что такое потерять отца. Но я не думала только о себе. Во всяком случае, у меня нет времени заняться ею. Запуск «велос» в самый разгар зимнего сезона не оставит мне ни минуты… Даже для тебя, мой бедный Жорж. Но это, кажется, тебя не слишком трогает.

Ни время, ни место не были подходящими, чтобы сообщить ей, что по возвращении в Гренобль я собираюсь купить потрясающее обручальное кольцо. Я придумал эту уловку, чтобы поставить и Берту и Эвелину перед свершившимся фактом. Я поспешил закончить разговор, выразив глубокую уверенность:

— На самом деле для беспокойства нет ни малейших поводов, победа за нами.

Поль, как я ни стараюсь, но начиная с этого момента в моих воспоминаниях зияют провалы. Помню, что болтал направо и налево с журналистами. Вспоминаю также, как мы все вместе ужинали и в конце кто–то предложил тост за успех Деррьена, что вызвало крики: «Замолчите… Постучите по дереву…» У меня был короткий разговор с Эвелиной.

— Ты увидишь эту трассу, — сказала она. — Она крута, как желоб для саней.

Потом Лангонь и Деррьен отправились в свой номер, каждый прихватил с собой бутылку минеральной воды. Решив спать без просыпу до утра, я принял таблетку могадона и взглянул на небо. Звезды, горы, снег напоминали огромный пустой театр, становилось немного страшно. Именно начиная с этого момента я набросал заметки, про которые ты сказал, что они непонятны. Волнение, знаешь ли, Поль. Даже теперь я чувствую себя потрясенным, но буду стараться писать связно. Когда я на следующее утро спустился к завтраку, отель гудел, как растревоженный улей. Все были здесь, журналисты вперемежку с постояльцами, Дебель, одетый альпийским стрелком. Эвелина кашляла. Берта сказала мне:

— Когда это она умудрилась простудиться? Все у нее не как у людей.

Я нашел Лангоня и Деррьена, они ждали на улице. Лангонь с озабоченным видом мял в руке пригоршню снега. Деррьен, напротив, казался очень довольным.

— Все в порядке, — сказал он.

— Я надеюсь, — добавил Лангонь, отряхивая руку. — К несчастью, небольшая оттепель. Снег обледенел, но на некоторых участках будет липнуть к лыжам, условия неидеальны. Непонятно, какую выбрать мазь. К тому же менее чем через час спустится туман.

— Не ломай голову, — пошутил Деррьен.

Они уже были на «ты», и это создавало странную атмосферу, похожую на ту, что царит перед началом любых гонок, независимо от средств передвижения. Стараются казаться веселыми, делают вид, что уверены в успехе, но каждый участник знает, что через несколько мгновений и в случае победы, как и в случае поражения, он станет другим.

— Я и не ломаю, — сказал Лангонь, — но не люблю покер.

Я оставил их размышлять и присоединился к Берте, беседовавшей с Эвелиной за маленьким столиком.

— Сядь, — сказала Берта. — Нам с Эвелиной надо снова быть вместе. Я хочу предложить Эвелине место на фабрике. Она больше не может так жить. Отец, конечно, ей не оставил ничего. Квартирка ее заложена. О, я в курсе дела! Предположим, что она получит за нее двести тысяч франков, а что потом?..

— На твоей фабрике. — Эвелина зло взглянула на Берту. — Ты уверена, что сохранишь ее? Тебя же предупредили: «Он упадет». Если он упадет, то…

Берта сжала мне руку.

— Заставь ее замолчать, — прошептала она.

Мать, дочь, любовник между двумя своими любовницами — это тоже была ужасная партия в покер. К счастью, к нам подошел Дебель.

— Очень тягостно ждать, — сказал он. — У вас нет желания подняться наверх? Я хочу встать на середине трассы. Мне показали место, откуда далеко видно, сверху донизу.

Обрадовавшись представившейся возможности убежать от назревающей ссоры, я поспешно поднялся.

— Я пойду с вами.

В этом месте мои воспоминания застилаются туманом. Холод проникал через куртку. Подниматься было тяжело, подъем все не кончался, и тихий внутренний голос повторял мне: «Тебе это все не по возрасту, старина, совсем не по возрасту». Я рассеянно слушал Дебеля.

— Если кто–нибудь из нас, — говорил он, — начнет избавляться от акций, все полетит вверх дном. К несчастью, у меня самого большой пакет. Донимаете, Бланкар, на месте Берты Комбаз я бы все немедленно продал, не дожидаясь закулисных маневров. Бедняжку обложили со всех сторон.

Я, с суеверным страхом, больше думал об Эвелине. С монахом или без, несчастье было написано ей на роду.

— Предположим, — сказал я, остановившись перевести дух, — что Деррьен упадет. Ничто не помешает ему вскоре повторить спуск. Создается впечатление, что для Берты и ее дочери единственная неудача означает конец испытаний, это смешно.

— Конечно, — согласился Дебель, — но подумайте о контррекламе. Вспомните, например, все неприятности, случившиеся с ракетой Ариан. Согласен, это не одно и то же. Но в случае с «велос» существует дополнительная опасность. Кто–то знает и повсюду говорит, что лыжи приговорены. Вот в чем драма.

До самого наблюдательного поста я сохранял молчание. Вокруг нас раздавались голоса. Оказалось, народу значительно больше, чем предполагали. Легкий туман затушевал верхушки сосен, но видимость была хорошей, особенно на верху трассы. Эвелина была права, спуск напоминал желоб для саней, который извивался среди деревьев, белый от опасно поблескивающего снега. Дебель посмотрел на часы.

— Без пяти одиннадцать. Начало через пять минут. Деррьен сказал, что стартует ровно в одиннадцать. Когда будет проходить мимо нас, он уже наберет полную скорость. Я вам сказал, что заказал обед? Надо отметить успех. Внимание!

Дебель начал отсчет и закричал:

— Гоп! Он пошел.

Мы оба подались вперед, пытаясь услышать звук лыж, скользящих по снегу. У меня замерзли руки и ноги, а сам я весь взмок под шерстяным бельем.

— Да, — сказал Дебель, — он запаздывает. Что же там такое…

И вновь тишина. Одиннадцать пять… Одиннадцать десять… Дебель выпрямился.

— Несомненно, и на этот раз…

Он не закончил фразу и, даже не посмотрев, следую ли я за ним, начал спускаться.

— Подождите, — сказал я. — В последний момент могло случиться что–нибудь непредвиденное.

Дебель пожал плечами.

— Полноте, все, чего мы можем сейчас желать, это чтобы он не разбился.

Мы одними из последних подошли к отелю. По волнению собравшейся там толпы можно было издали догадаться о несчастном случае. Когда Берта, мертвенно–бледная, какая–то съежившаяся, заметила меня, она сказала только два слова:

— Все кончено.

Глава 10

Поль, не сердись, но я буду краток. Каждая деталь доставляет мне боль, и слишком много образов роится в моей голове. Ты же знаешь не хуже меня, как все происходит в подобных случаях: суматоха, вспышки блицев, выкрики, все это безнравственное кишение вокруг несчастного случая. Я крикнул: «Где он?» — и не разобрал, что мне ответила Берта. Журналист, обвешанный аппаратурой, показал мне на бар, куда уже сумел проникнуть Дебель. Я повел туда Берту, но у стойки портье она высвободилась, сказав:

— Я поднимусь в свой номер. От всего этого я совсем заболела.

Я колебался, но кучка любопытных, столпившаяся у входа в бар, подтвердила, что Деррьен там. Но что с ним? Я прокладывал себе дорогу, удивляясь, откуда здесь столько народу. Здесь были постояльцы не только нашего, но и других отелей, все знали об испытаниях, проводимых Деррьеном. В конце концов я проник в бар.

Деррьен сидел в дальнем углу, Лангонь — рядом с ним. Деррьен совсем не был похож на человека, только что потерпевшего катастрофу. Он даже улыбнулся, завидев меня.

— Это не опасно, — сказал он, — несомненно, просто вывих.

И все это, прости меня, Поль, в беспорядке, среди гомона. К Деррьену протягивали микрофоны. Я постарался ухватить нить его рассказа, но людской водоворот отнес меня от Деррьена. Какой–то голос грубо закричал:

— Назад… Отойдите все… Назад.

Я спросил у человека, наступившего мне на ногу, кто это.

— Врач курорта, — ответил он. — Он отвезет Деррьена в Ниццу, чтобы сделать рентген.

Люди покидали зал, и я узнал доктора Росси, учившегося в Гренобле. Он пожал мне руку и сказал:

— Неудачное падение. Возможно, разрыв связок правой лодыжки[287]. Но чтобы у меня было спокойно на сердце, он должен полежать месяц в гипсе.

Наконец я смог протиснуться к Деррьену.

— Как это произошло?

— Если бы я знал, — ответил он. — Все задают мне тот же вопрос. Очень сожалею, но все произошло так быстро!

— Очень больно?

— Немного, когда опираюсь на ногу, но со мной уже происходили такие штуки, это не очень страшно. Мне стыдно перед мадам Комбаз. Приходите в клинику навестить меня.

Деррьен поднялся, повис на руке врача и, поддерживаемый слева Лангонем, прыгая на одной ноге, вышел. Тут я заметил Эвелину, буквально забившуюся в уголок бара с пустым стаканом. Я сел напротив нее.

— А что я говорила, — пробормотала она. — Если бы я не была такой ленивой, я переписала бы это проклятое письмо двадцать раз, и ничего бы не произошло. «Он упадет», «Он упадет». Никто не хотел верить, и вот пожалуйста.

У Эвелины был остановившийся взгляд, губы дрожали. Внезапно ее лицо превратилось в маску ярости.

— Не смотри на меня так, — закричала она. — Да, я выпила. Здесь, совсем одна, ожидая, чем все это кончится. Я выпила, как делал мой отец, когда все на свете ему опротивеет.

— Но Деррьен… — начал я.

— А мне плевать на Деррьена, мне плевать на весь ваш цирк. Я хочу умереть.

Эвелина скрестила руки на столе, оттолкнув при этом стакан, и уткнулась в них лицом. Бармен издалека сочувственно покачал головой.

— Эвелина, маленькая моя, пойдем отсюда.

Я погладил ее волосы и ласково прошептал на ухо:

— Мы вернемся в Пор–Гримо и спокойно обсудим, что будем делать дальше.

Она на все упрямо отвечала: «Нет». Подошел Дебель. Все эти детали теперь начинают всплывать в моей памяти.

— Мадам Комбаз хочет видеть нас троих, — сказал он. — Лангонь уехал с Деррьеном и врачом. Мы присоединимся к ним в Ницце.

— Эвелина, слышишь? Мать хочет тебя видеть. Пошли, это не надолго.

Увы, оказалось надолго. Об обеде, заказанном Дебелей, не могло быть и речи. Я не знаю, кто им воспользовался, наверное, приглашенные. Вспоминаю, что нам принесли сандвичи, которые остались нетронутыми на подносе. Берта, казалось, владела собой, хотя была страшно бледна.

— Я хочу подать жалобу. Теперь это дело полиции. Очевидно, что оба падения подстроены. Меня хотят разорить, но они ошибаются. Я потребую расследования.

— Дорогой друг, — сказал Дебель, — не будем закусывать удила. Подумайте, у вас в качестве доказательств есть только два анонимных письма.

— Но этого достаточно, — ответила Берта, — чтобы провести расследование на фабрике.

— Вы восстановите против себя весь персонал, — спокойно продолжал Дебель… — И все, кто хотел бы купить «комбаз», подумают, можно ли продолжать доверять этому снаряжению. И это в разгар сезона. Послушайте, я хотел бы, чтобы вы прослушали запись моего позавчерашнего телефонного разговора. Пойду принесу.

Он исчез с живостью молодого человека.

— Я в курсе, — сказал я. — И разделяю его мнение. Подождем и все обдумаем, какого черта торопиться!

Дебель уже вернулся, принеся маленький магнитофон, который он поставил на стол между нами, и начал манипулировать ручками и кнопками. Это никогда не удается с первого раза, вот почему у меня ужас перед всякой техникой. Отрегулировав звук, Дебель объяснил:

— Это голос Летелье, дорогой друг, вы его знаете? Он не слывет трепачом. Послушайте.

Мы услышали, как Летелье прощупывает почву, интересуясь состоянием здоровья фирмы «Комбаз». Настали трудные времена, промышленники проявляютинтерес к концентрации производства…

— Хватит, — закричала Берта, — остановите. — Она сердито поднялась, зажгла сигарету, хотя пепельница и так уже была полна окурков, и прислонилась к батарее отопления. — Никогда, — сказала она, — мой отец не продал бы фирму. Я вам клянусь, что заставлю всех признать этот чертов «велос». Альбер немного повредил голеностоп, но сколько раз он падал за годы соревнований? Почему мы должны раздувать это падение? Кроме того, не забудьте, он тренировался целую неделю без сучка и задоринки.

— Да, — сказала Эвелина, — но это был первый спуск на пределе.

— На пределе? — озадаченная Берта сменила тон, допустив нотку сомнения. — Ты хочешь сказать, на полной скорости?

— Именно. Я сама ничего не видела. Но я слышала в баре… Думаю, что лыжи, как машины, имеют предел сопротивления?

Предположение ударило нас, как кнутом. Мы об этом не думали. Лангонь был так уверен в себе. Эвелина нас надоумила, и, несомненно, от этого нельзя было отмахнуться.

— Это предположение в баре, кто его высказал? — спросила Берта.

— Не обратила внимания. Это не Деррьен, он был слишком далеко от меня. Я только услышала, как кто–то сказал, что у лыж, возможно, есть дефект.

Разгадка, которую мы искали, начиная с несчастного случая с Галуа, ослепляюще яркая, явилась нам. Берта сразу устало поникла.

— Если это верно, — пробормотала она, — надо пересмотреть все наши планы. Надо расспросить Альбера на свежую голову. Пусть он постарается припомнить. Может быть, он почувствовал, что лыжи теряют контакт со склоном, или заметил какую–нибудь другую ненормальность. Только он может решить.

— А как мы поступим сейчас? — спросил Дебель.

— Спустимся вниз, — сказала Берта, — и объявим всем, что я подаю жалобу на анонима. Во всяком случае, лучше, если будут говорить о саботаже, а не о производственном браке.

Я думаю, дорогой Поль, на этом закончить свои заметки. Я только добавлю один важный момент, который упустил из–за своего волнения: свидетельство Деррьена. В конце дня мы все вместе навестили его в клинике Де Рикье в Ницце. Рентген подтвердил диагноз доктора Росси. Кроме того, ушибы, синяк на плече, словом, ничего серьезного. Альберу разрешили покинуть клинику на следующий день. Вот что он сказал: в сущности, все было очень просто — его оторвало от склона на маленьком бугорке и он полетел по воздуху.

— К этому времени я развил уже большую скорость, хотя не прошел и четверти спуска, — продолжал Деррьен. — Если бы не эта неприятность, я бы поставил рекорд трассы.

— Когда вас будут завтра интервьюировать, а вас непременно будут подстерегать, повторите им это, — попросила Берта. — А потом?

— Потом я плохо приземлился и упал. Это полностью моя ошибка. — Он подумал и добавил: — Нет, конечно, не совсем. Я отклонился в сторону. Как вам это объяснить? — Правой рукой Альбер изобразил наклон трассы, поясняя: — Я нормально ехал. — Затем он положил левый кулак на руку. — Вот бугор. Нормально я должен был оторваться от склона и лететь, продолжая следовать оси спуска. Но нет. Меня стало заносить в левую сторону, немного, но достаточно, чтобы потерять равновесие.

— И как вы это объясняете? — спросила Берта.

Вмешался Лангонь, произнеся своим самым недовольным голосом:

— Альбер утверждает, что мои лыжи деформируются на определенных режимах.

— Ладно, — сказал Деррьен примирительно, — я ничего не утверждаю. Я предполагаю. Если имеется незаметная ошибка в распределении жесткости лыж, ее можно установить только при испытаниях.

— А что вы скажете об анонимных письмах?

— Я начинаю понимать, — задумчиво произнесла Берта. — Кто мог заранее знать, что «велос» в один прекрасный момент фатально деформируются? Кто–то вхожий в сборочный цех…

— Невозможно, — прервал Берту Лангонь.

— Тем не менее, — возразил ему Дебель, — факты таковы. Марез был хорошо знаком с техником, занимающимся «велос». Может быть, достаточно несколько раз сильно согнуть или скрутить скользящую поверхность, чтобы она ослабла. Это мое предварительное предположение.

— Оно никуда не годится, — закричал Лангонь. — Я знаю, что говорю. Мадам Комбаз, я готов убраться, если вы этого хотите.

Ты понимаешь, Поль, такие сцены меня доканывают. Вокруг меня теперь сплошные враги. Все это пахнет крахом, и мне жаль Берту, раздавленную грузом ответственности и вынужденную искать дорогу среди стольких препятствий. Деррьен предложил временное решение.

— Я не верю в саботаж, потому что это физически невозможно. Но, может быть, ваши лыжи не достаточно широки для развиваемой ими скорости. И если какой–нибудь техник заметил это с самого начала, вот вам объяснение анонимных писем. Если принять мою гипотезу, они совсем не угрожающие. В них можно прочесть между строк: «Будьте осторожны».

Мы посмотрели на Лангоня, покусывавшего дужку очков.

— Возможно ли, — спросила Берта, — доработать «велос»?

— Если предположить, что Альбер не ошибается, — раздражительно ответил он наконец, — это вам обойдется в миллионы. Я вынужден…

Берта жестом его прервала.

— Деньги — это моя забота. Вы должны думать о времени. Сколько вам нужно не для запуска серии, а для изготовления экспериментального образца?

Лангонь, наморщив лоб, задумался. Деррьен снова вступил в разговор:

— У меня есть кое–кто на примете для нового испытания. Сам я вышел из строя на пять или шесть недель, но молодой Рок будет счастлив оказать нам услугу.

— Это безумие, — сказал Лангонь. — Я могу попробовать… Но ничего не гарантирую.

Дискуссия на этом практически закончилась. Я опускаю недомолвки, многочисленные повторения, шум ненужных слов, весь этот гомон, сопровождающий грозовые споры. Я хотел уехать с Эвелиной в Пор–Гримо, и там, вдали, немного забыть проблемы, мучающие Берту. Не тут–то было. Берта решила, что мы все вместе завтра поедем в Гренобль и я возьму Деррьена с собой, потому что так ему будет удобнее. В течение всего вечера Эвелина избегала оставаться со мной наедине. Берта в уголке холла отеля вела переговоры с Лангонем. Они должны были договориться о деньгах, а это было, по–видимому, непросто. Оставался Дебель, с которым я пропустил пару стаканчиков в баре. Он тоже, нахмурив брови, считал.

— Между нами, — доверительно сказал он мне, — эта бедная женщина тратит больше, чем может себе позволить.

— Мне тоже так кажется.

— Она ведет себя так, словно это только ее дело. Но ведь есть дочь, есть…

Дебель внезапно смолк. Я понял, что он хотел сказать «вы», и пришел ему на помощь, закончив фразу:

— Да, фабрика, акционеры.

— Если банки поскупятся в момент, когда она будет нуждаться в кредитах… Вы увидите, что получится… О! Честь дома «Комбаз»!.. Спокойной ночи, Бланкар. Я иду спать.

…Вот, Поль, очень краткий отчет об этих драматических днях. Твое успокоительное меня больше не успокаивает. Я чувствую, как впадаю в депрессию.

Поль сказал:

— Ты называешь это отчетом? Здесь не хватает доброй половины. Реакция прессы, например. Я уверен, на следующий день ты накупил газет.

— Конечно. Везде было одно и то же. Заголовок «Нисматен» выразил общее мнение: «Крах лыж «велос». Было даже приложено фото, изображающее взметнувшееся облако снега с торчащими из него руками и ногами. Впечатляющее фото, снятое как нельзя лучше. Вспоминали, естественно, смерть Галуа.

— Да, — сказал Поль, — знаю, читал газеты. И что бросается в глаза — неприязнь к фирме. Мадам Комбаз может подать жалобу, заставить поверить, что ее хотят разорить, это не спасет ее от большого морального и материального ущерба.

— Вот почему, — продолжал я, — она хочет, чтобы Жан–Поль Рок, друг Деррьена, продолжил испытания. Собираются модифицировать «велос». Эти лыжи, мой дорогой Поль, настоящий роман, но он делает меня больным.

— Ты не послушался меня, — ворчал Поль. — Надо было порвать. Впрочем, это не поздно и теперь.

— Но я же не могу.

— Хорошо, хорошо. Против упрямства, известное дело, неврология бессильна. Но я прошу тебя иметь в виду, что Эвелина тоже находится на грани нервного срыва.

— Что?

— Хладнокровно перечитай свои заметки. Бросается в глаза, она готова обвинить мать в смерти отца.

— Что ты!

— Это жизнь, — вздохнул Поль. — Ты сам не понимаешь, что написал, но у нее начинается невроз, старина. Она мечется между отцом, убившим себя алкоголем, матерью, стоящей на пороге разорения, и старым любовником (извини меня), не рискующим принять на себя ответственность за нее. Знаешь, что бы я сделал на твоем месте… Я бы купил ей что–нибудь вроде зала аэробики, гимнастики или бодибилдинга. Это ее заинтересует, да и ты воспрянешь духом. Имей в виду, клубы «Витатоп Фитнесс» в Париже приносят миллиарды. Вот как можно поставить малышку на ноги. Наймешь ей пару инструкторов — и гоп! Кончатся все ее заскоки. Ты должен обеспечить ей свободу, чтобы она не зависела ни от кого. Я понял, ты подумываешь о свадьбе. Жорж, ты что! Это твой подарок ей? Сообрази, ты без малого годишься ей в дедушки. Подумай хорошенько. Возвращайся к себе. Я тебе пропишу новое успокоительное. А потом, на свежую голову, ты продолжишь отчет начиная с этого момента. Да, все, что я тебе сейчас говорил, ты перескажешь, пока это не погибло в твоей дурной башке. Настанет момент, когда ты сам поймешь положение и ее, и свое, и твоей подруги Берты. Вот увидишь.

Поль оказался прав. Лекарство успокоило меня и значительно облегчило. Аптекарь посоветовал мне обращаться с ним очень осторожно.

— Бензотил, — сказал он мне, — это сильнодействующий бензодиазепин. Не удивляйтесь, если у вас слегка заболит голова или потеряете ясность зрения, это быстро пройдет.

Нет, я не ощутил неприятных последствий, но, любопытно, мои проблемы как–то отдалились от меня. Я смотрел на них со стороны, словно они возникали передо мной на страницах буклета или, скорее, на экране телевизионного суфлера, как будто я диктор телевидения. Я был одновременно заинтересован и отстранен. Все, что я делал, казалось, делается кем–то другим. Я решил ввести Массомбра в курс дела, рассказал ему все и счел удобным попросить его навести справки о Фелисьене Доше, друге Мареза, мастере с фабрики Комбаз. Я добавил, что «велос» недостаточно устойчивы. Да, это верно, но не менее верно, что Дош, занимавшийся «велос», был другом Мареза, а Марез шпионил за Бертой, и что Дебеля прощупывали, не начнет ли Берта переговоры о продаже фабрики. Этот аспект вопроса тоже нельзя было упускать из виду. Массомбр согласился со мной, но пошел еще дальше:

— В результате мы можем подозревать всех, кто связан с производством этих лыж. Тогда почему не Лангонь?

Именно тогда, дорогой Поль, я оценил действие твоего лекарства. В обычное время я бы был потрясен, оглушен, возмущен. Честный Лангонь! Характер, конечно, дрянной, но неподкупен. Теперь же гипотеза Массомбра меня ничуть не потрясла. А Массомбр продолжал:

— А он в хороших отношениях с мадам Комбаз?

— Естественно, нет. Он так горд своим изобретением, что предпочел бы сам его использовать.

— Тогда я спрошу вас, мсье Бланкар, у кого, как не у него, была возможность мухлевать с «велос»?

— Послушайте, Массомбр, — прервал я, — провоцируя эти несчастные случаи, он шел бы против своих интересов. Лыжи и так под сильным сомнением.

— Позвольте мне закончить. Предположим, что завтра мадам Комбаз будет вынуждена объявить о банкротстве. Кто нам поручится, что Лангонь не перейдет в конкурирующую фирму, где у него будут развязаны руки и где его «велос» под другим именем будут выпускаться огромными партиями? Но я, как и вы, думаю, что с Фелисьена Доша также нельзя спускать глаз.

— Тем более что скоро будут проведены новые испытания.

— А кто ратует за их проведение? — сказал Массомбр после некоторого раздумья. — Уверен, Лангонь. Чем больше мадам Комбаз увязнет во всем этом, тем по более низкой цене можно будет купить ее фабрику… если, конечно и эти испытания потерпят неудачу.

— Лангонь против, — ответил я. — Точнее, он готов изготовить новые лыжи, более широкие и устойчивые.

— Да, но будет ли он этим заниматься? Честно говоря, меня бы это удивило. Скажем откровенно, если есть заговор против мадам Комбаз — а теперь я уверен, что он существует, — Лангонь должен быть первым подозреваемым. Это логично.

— Хорошо, — сказал я со спокойствием, которое меня самого удивило. — Если подозреваем Лангоня, то с ним под подозрение попадает не только Дош, но и, рикошетом, Эвелина, потому что она помогала своему отцу.

— Есть способ это прояснить, — прервал меня Массомбр. — Кто побуждает мадам Комбаз продолжать? Кто толкает ее к краху? Дочь?

— Нет.

— Ваш друг Дебель?

— Нет, на самом деле никто, кроме Деррьена. Но Деррьену я доверяю, кроме того, у него сейчас не слишком хорошие отношения с Лангонем.

— Да, ну и запутанная же история с вашими лыжами. Тем не менее я чувствую, что мы недалеки от разгадки. Слушайте, я пошлю нескольких человек следить за всеми, да, за всеми. Кто платит? Кому это выгодно? В этом моя метода. Как, говорите, зовут нового кандидата?

— Жан–Поль Рок. Он друг Деррьена. Но с ним еще не разговаривали.

— Вы его заранее не подозреваете?

— А! Кто знает?

Массомбр ушел, и тут же из звонка Берты я узнал, что ошибался. Жан–Поль Рок уже представлен Деррьеном, Берта его ждала и просила меня присутствовать при первом разговоре. Там должны быть Эвелина, Лангонь,

Деррьен, Дебель. Испытания стали для Берты навязчивой идеей, и она торопилась.

Все началось сначала: стулья, расставленные вокруг стола в салоне, сигаретный дым, наши похоронные физиономии. Церемония представления не заняла много времени: «Мсье Бланкар… Мсье Рок… Очень рад…» — и далее в том же духе. У Жан–Поля было загорелое открытое лицо, сильное рукопожатие спортсмена, находящегося в прекрасной форме, а список его побед, кратко перечисленных Бертой, показал, что Рок именно тот, кто нам нужен. Двадцать четыре года, член сборной Франции, но готов посвятить нам свое свободное время, чтобы сделать приятное Деррьену. Альбер сразу начал разговор:

— Я вот о чем думаю. И я уже говорил об этом с Лангонем, который со мной согласен. Во–первых, если мы начнем переделывать «велос», это займет недели.

— Именно, — сказал Лангонь. — Я обещал попробовать, но с самого начала понял, что это технически невозможно.

— Во–вторых, — продолжал Деррьен, — я был так напряжен, скован, что вполне мог упасть, пытаясь сделать, как лучше. Я не хочу искать себе оправдания, обвиняя «велос». В–третьих, если поймут, что лыжи, о которых говорили много хорошего, не так уж надежны, «велос–бис» будут заранее дискредитированы.

Молчание. Каждый погрузился в раздумье. Я продолжал думать о словах Массомбра. Деррьен машинально почесывал ногу выше гипса. Все ждали реакции Берты.

— Если я правильно поняла, — сказала она, — вы мне советуете не переделывать «велос» и поручить провести новые испытания мсье Року.

— Совершенно точно, — ответил Деррьен. — Я ему рассказал про все, включая анонимные письма.

— Они меня не испугали, — заметил Рок с милой улыбкой.

— Но, конечно, мы не поедем опять в Изола, — продолжал Деррьен. — У меня есть идея. Жан–Поль прекрасный слаломист. Он хочет выступить через две недели на соревнованиях в Санкт–Морице. Там и испытает «велос». До этого пусть нормально тренируется, не делая никаких заявлений. Если его спросят, он скажет: «Да, это «комбаз–велос», не вдаваясь в подробности. И мы будем в выигрыше, потому что начнут говорить: «Если Жан–Поль поедет на «велос», у Комбаз на этот раз уверены в успехе».

— Альбер меня убедил, — сказал Лангонь.

— Проголосуем, — предложила Берта. — Я начинаю с вас, Жан–Поль. Вы принимаете предложение Альбера?

— Да.

— Дебель?

— Нет.

— Лангонь?

— Да.

— Эвелина?

— Нет.

— Альбер?

— Да.

— Жорж?

— Нет.

— А я говорю «да». Предложение принято. Я его нахожу разумным. Во–первых, я ненавижу терпеть поражения. (Мне показалось, что она посмотрела на меня.) А кроме того, у меня нет выбора. Я принесла досье на «велос». — Берта вышла в соседнюю комнату и принесла толстую папку. — Смотрите, вот цифры, я ничего не скрываю от вас. Видите, в каком положении я нахожусь?

— Можно? — спросила Эвелина и взяла папку.

А я повторял про себя слова Массомбра: «Если есть заговор, Лангонь должен быть первым подозреваемым». И Лангонь, как и предполагал Массомбр, только что проголосовал «за».

Глава 11

И вот первый звоночек — забастовка на фабрике. Персонал беспокоится за свое будущее. Объем продаж лыж «комбаз» упал до тревожного уровня, а в предыдущие годы в сезон шла наиболее бойкая торговля. Стали поговаривать о банкротстве. Все знают, как в наши дни начинается крах, это похоже на лавину в горах. Сначала маленький инцидент: какой–нибудь поставщик требует, чтобы оплатили его счета; за этим сразу что–нибудь посерьезнее: банк, на который рассчитывали, отказывает в кредите; и вот целый снежный склон начинает двигаться, все разваливается, следует заявление о несостоятельности, и в довершение суд назначает исполнителя для ликвидации дел. Когда комитет профсоюза показал свои зубы, вопрос был передан на рассмотрение заседавшего без перерыва полного состава административного совета. Дебеля зондировали еще раз. На этот раз всплыла японская фирма. Много денег, очень выгодные условия для всех, но японцев не интересуют «велос», их интересует фабрика. Они хотят производить на ней принадлежности для зимнего спорта, стоящие так дорого: от ботинок до шапочек, включая перчатки, носки, спальные мешки. И. все, конечно, по чрезвычайно низким ценам. Лангонь вышел из себя. Продать его «велос» так постыдно!

— Пусть они оставят себе свои «кавасаки»[288] и отстанут от нас!

— Нам, конечно, будет очень хорошо, когда мы останемся без работы, — возражает Эвелина, забывшая, что она сама никогда не работала.

— А ты, Жорж? — спрашивает Берта.

Что я могу сказать? Я бы хотел навсегда расстаться с одной из них. Я предлагаю еще немного подождать.

— Чем больше ждать, тем сильнее нас обдерут, — замечает Эвелина, и я понимаю, что она права.

В конце концов мы играем ва–банк, даем себе отсрочку на пару недель до выступления Рока. А еще это дает время приготовиться к мигреням и бессоннице, я так пишу, потому что это правда. Каждая минута отныне будет заполнена переливанием из пустого в порожнее, бесконечным повторением одного и того же, бессмысленными размышлениями. К черту, есть другие вещи в жизни, кроме этих проклятых лыж «велос»! И как нарочно, именно на меня лягут все тяготы, а не на Деррьена, опирающегося на свою английскую трость, не на Рока, которому надо беспрепятственно тренироваться, не на Эвелину, похудевшую, изводящую себя. Когда я привез ее к себе, она меня резко спросила:

— А ты знаешь, что будет со мной и с матерью, если Жан–Поль сядет в лужу?

— Но я же с тобой, моя маленькая.

Эвелина движением плеч отстранилась от меня. Я предложил ей таблетку бензотила, она бросила ее мне в лицо:

— Лучше б героина!

Я не сразу понял, но когда увидел ее перекошенный рот, напряженное лицо, глаза, полные неприкрытой злобы, меня озарило. Я схватил ее за руку.

— Эвелина, ты же ведь не…

Она зашлась слезами, как девчонка.

— Да… но не часто… клянусь.

— Кто их тебе давал?

Эвелина попыталась спрятать голову.

— Папа, — прошептала она, — когда больше не мог. А я… просто чтобы не оставлять его одного.

— Но для этого нужны деньги! Откуда они были у него?

— Не знаю, мне было все равно.

— Скажи честно, ты их принимаешь все время?

— Нет.

— Тебе их не хватает?

— Немного.

Эвелина вся трепетала, выглядела осунувшейся, более жалкой, чем птичка, застигнутая черной тучей. Я посадил ее к себе на колени и укачивал, как маленького ребенка. Она уткнула лицо мне в шею.

— Дурочка, надо было мне все рассказать. А теперь нужно начинать лечиться, да, да! Ты не сможешь бросить сама. Никто не узнает про это, особенно твоя мать, договорились? А когда вылечишься, вот что я думаю сделать. Как ты смотришь на то, чтобы заняться залом аэробики? Ты бы стала там, естественно, управляющей.

Я почувствовал, что она качает головой в знак отказа.

— Но почему? — прошептала она плаксиво. — Я ничего не умею делать, не гожусь ни для чего. Мертвый груз, который надо сбросить.

— Замолчи. Прямо завтра я отвезу тебя в клинику доктора Блеша. Это мой друг.

Я так и поступил. Когда Берта спросила меня об Эвелине, я сказал:

— Смерть отца совсем выбила ее из колеи. Она проходит курс лечения сном.

На что Берта ответила:

— Мне таких подарков не делают. Мой бедный Жорж, до чего же ты глуп.

А затем мы переходим к вечному сюжету: «велос». Молодой Жан–Поль очень ими доволен. Он считает, что они великолепны для слалома. Рок отправляется в Санкт–Мориц в сопровождении Лангоня, который будет присматривать за лыжами до самого последнего момента. «А что Деррьен?» А что Альбер, мы с ним видимся почти каждый день. Он ничем не занят. При виде моих гимнастических аппаратов у него возник план. Он как–то пришел после полудня, когда клиенты уже разошлись, присматривался, изучал, а затем спросил:

— А сколько стоит зал, оборудованный, как ваш?

— С чего это вдруг? Вы хотите этим заняться?

— Представьте себе, я об этом думаю. Лыжи — это хорошо, но я упустил свое время. В лыжах «велос» я думал найти путь к успеху. Но теперь все понял. Вопрос в капитале. Я вношу свое имя и свой опыт. Мне могут предоставить кредит, как вы думаете?

Я пригласил Деррьена позавтракать. Ресторан? Как–нибудь в другой раз: Альбер следует режиму. Мадлена хорошо знает, что нам нужно. Мы непринужденно болтаем, и мало–помалу Деррьен излагает мне свой план. Если Рок выиграет, лыжи вывезут Берту. Если же он проиграет, для Берты настанут тяжелые дни, но у нее останется фабрика, которую она сможет продать. Даже в самом худшем случае Берта полностью не разорится, свободные деньги у нее будут.

— И она их вам предоставит?

— Это в ее интересах.

— Вы это уже обсуждали?

— Да, как–то между прочим.

Я уже привык к этому. Секреты, скрытность. Вся в сложных расчетах. Мы с Деррьеном переходим в гостиную. Альбер немного раздражает меня, везде он как у себя дома. Перебирает мои безделушки, рассматривает картины, абстрактные ему не нравятся. Я хочу его расспросить про Берту, наливаю ему стаканчик терновой настойки. Деррьен замечает рядом с моей чашкой упаковку лекарства, бесцеремонно берет в руки, спрашивает:

— Бензотил? Что это такое?

— Транквилизатор. Я его принимаю раз в день и могу вас заверить, что для людей вроде нас, непрерывно пережевывающих одни и те же мысли, он очень эффективен.

Не хотите ли попробовать? У меня есть еще упаковка, возьмите ее, это меня не стеснит.

Мне пришла в голову нелепая идея вытянуть из Деррьена дополнительные сведения. Можно посмотреть, права ли была Эвелина, отказываясь от бензотила.

— У вас есть средства, достаточные для того, чтобы заняться тренировочным залом?

— Чудес не бывает, — ответил Альбер.

— А мадам Комбаз…

Он взглядом прервал меня и сказал, наклонившись поближе:

— Вы прекрасно понимаете, что она принимает меры предосторожности. Я не знаю ее секретных дел, но она, хотя и рассчитывает на Жан–Поля, предусматривает и самое худшее. У вас такое положение, что вы знаете это не хуже меня. У нее есть время спасти пожитки.

Я уже задумывался над этим. Естественно, ни одного слова Берте, она вольна распоряжаться деньгами по своему усмотрению. Но она могла бы проконсультироваться со мной, я бы ей тогда посоветовал не забыть об Эвелине. Берте, пока она еще председатель совета директоров, так просто предоставить ей солидный капитал. Бедная Эвелина, она будто дважды сирота! Без сопротивления позволила привезти себя в клинику доктора Блеша, который долго ее осматривал.

— Это не опасно, — заверил он меня. — Ее организм еще не отравлен. Ей просто надо восстановить силы. Через месяц она будет совершенно здорова.

Я ожидал, что она почувствует легкий шок от разлуки, но ошибся. Ни одной слезинки, даже ни одного ласкового движения или просто благодарности. Странная девушка. Она попросила меня расторгнуть договор на аренду ее жилья и убрать квартиру Мареза, так как предполагает жить там после выхода из больницы.

— Но я хочу, чтобы там ничего не меняли, — сказала она. — И еще, пожалуйста, носи цветы на его могилу, пусть он не чувствует себя покинутым. Ну же, Жорж, я не поступаю в монастырь, просто в больницу. Не делай такую физиономию.

Эвелина пожала мне руку, да, она пожала мне руку. Мне кажется, что я брежу, когда вспоминаю эту сцену, а я, увы, вспоминаю ее без конца. Я рассеянно слушал Берту, которая приехала ко мне после фабрики под предлогом, что ее преследует телефон. Но сама она не смущается преследовать меня. Фабричный комитет не успокаивается, требует предъявить счета. Есть счета, которые необходимо срочно оплатить, но на это нужны кредиты, авансы и не знаю что еще. Правда, Поль, в том, что, хоть я и патрон, все эти проблемы превосходят мои возможности. Мои дела идут сами по себе, у меня хороший бухгалтер. И у меня нет сил на все это. Возраст, старина! Пускай банкиры Берты заставляют себя упрашивать, я смываюсь. Я начинаю понимать, что Деррьен прав, Берта не из тех, кто остается ни с чем. У нее есть возможность припрятать маленькую кубышку. А вот и звонок Массомбра. Вот кто не теряет времени зря! Он узнал (и как это он все узнает?), что Лангонь встречался с инженером из «Нефтяной компании Роны».

— Нефтяной, но какая связь?

— Не забывайте, что Лангонь — химик. Нефть, химия, не понимаете?

— Нет.

— Пластики получают из нефти, а качества «велос» обусловлены применением специального пластика для скользящей поверхности. Теперь поняли, Бланкар?

— Вы же не хотите сказать, что эта компания интересуется фабрикой Комбаз?

— Конечно нет. Но Лангонь вполне может пытаться устроиться в исследовательскую лабораторию этой фирмы.

— И предаст мадам Комбаз?

— А почему бы и нет?

— Но он голосовал за испытания Рока. Он думает, что лыжи «велос» сохраняют все шансы.

— Ну и что? Никто ему не запретит приготовить позиции к отступлению на случай провала.

— Скажите, Массомбр, у вас нет впечатления, что крысы начинают бежать с корабля?

— Подождите, — воскликнул Массомбр ликующим тоном следователя, докопавшегося до истины, — есть еще кое–что. Я узнал, что Дебель продавал акции. Не много, чтобы не привлечь внимания, он не сумасшедший, но заметить было можно. Если Рок выиграет, Дебель не потеряет, если Рока постигнет неудача, Дебель выиграет. Он себя обезопасил, чего и вам желает.

— Надеюсь, это все? — спросил я и услышал смешок на том конце провода.

— Может быть, и нет. Вы знаете, что у Деррьена превосходный новенький «гольф»?

— Первый раз слышу, у него был старенький «пежо».

— Теперь «пежо» у него нет, он купил этот «фольксваген» десять дней назад.

— Но «гольф» стоит дорого.

— Он, возможно, получил наследство, — веселился Массомбр, — или подарок.

— Или у него были сбережения. Что вы копаете? Слушайте, Массомбр, я чувствую, у вас есть какая–то задняя мысль. Приходите ко мне во второй половине дня, и попытаемся разобраться во всех этих шахер–махерах.

Начиная отсюда буду писать короче. Подозрения Массомбра стали для меня пыткой. Я его ждал, раздираемый гневом, злобой, сомнениями, отчаянием, готовый все загнать, мои залы, Пор–Гримо — все — и уехать далеко, куда глаза глядят. Меня бесили скрытые маневры, творившиеся за моей спиной. Массомбр даже удивился, увидев меня в таком сильном волнении.

— Успокойтесь, дорогой Бланкар. Это «гольф» Деррьена привел вас в такое волнение?

Я отключил телефон, чтобы мы могли поговорить абсолютно спокойно, и усадил Массомбра в кресло с бутылкой и стаканом под рукой.

— Ну, давайте выкладывайте! Что вы еще узнали?

— Ничего нового про Лангоня, кроме того, что он уехал в Санкт–Мориц, присоединился к Року. А вот из–за Деррьена мне пришлось повозиться. К счастью, у меня есть знакомые повсюду. Существует много способов найти источник денег. Вы правы в одном: у Деррьена есть сбережения. Не так много, около тридцати тысяч франков. Однако Деррьен недавно получил крупный чек, и его счет заметно округлился.

— Сколько?

— Сто тысяч.

Сумма меня оглушила.

— Чек был ему послан до поездки в Изола, — продолжал Массомбр, — то есть до несчастного случая.

— Кем?

— Мадам Комбаз, конечно.

— Вы в этом уверены?

— Я не имею права раскрывать вам мои источники, они не совсем законны, но абсолютно надежны. И все это означает, что мы имеем дело не с компенсацией за убытки, а с вознаграждением. Мадам Комбаз, чтобы уговорить Деррьена, заранее выплатила ему хорошую сумму.

— Но такая сумма нелепа. Не платят чемпиону сто тысяч, чтобы он за несколько секунд прошел спуск в три километра.

— Именно, мой друг. Но вы забываете об угрозах и анонимных письмах. Мы рассмотрели все возможности, кроме одной. Деррьен знал, откуда они исходят, и, несмотря на свой беззаботный вид, боялся. Я сейчас копаю с этой стороны. Вы не представляете себе, как трудно проникнуть в мир спортсменов–профессионалов, завидующих друг другу, погруженных в денежные вопросы. О, это лучшие парни в мире, и Альбер один из них! Но за тем, что рассказывают, стоит то, о чем не говорят никогда.

— Хорошо, допускаю, Деррьен испугался. Ему дали понять, если он будет испытывать «комбаз», то пожалеет об этом. Не так ли? Но, однако… Почему же Альбер уговорил Рока провести новое испытание, полное риска? Чтобы Рок тоже получил свои сто тысяч? Нет, Массомбр, ваша гипотеза остроумна, но я в нее не верю.

— Тем не менее, — сказал Массомбр, грея в руке стакан, — чек это не гипотеза. Почему бы вам не спросить у мадам Комбаз?

— Чтобы она меня обвинила, что я учинил за ней слежку? Спасибо. Она уже зла на официальную полицию.

— Из–за своей жалобы?

— Да, комиссар ее вежливо выслушал, и все осталось по–прежнему.

Он встал, нервно шевеля скрещенными за спиной руками, на мгновение остановился около моего маленького Утрилло[289], не обратив на него внимания, повернулся на каблуках и наставил палец мне в грудь.

— Давайте рассуждать, — сказал он. — Если Деррьен получил такую высокую плату, значит, он реально осознавал опасность. И я не отступлюсь от этой мысли, она все меняет. Лангонь доказал: лыжи повредить нельзя. Но если их нельзя ни в чем упрекнуть, откуда же неудачи, а? Конечно, только от человека. Уберите лыжи, останется лыжник. А как можно заставить упасть лыжника? Есть только один способ: наркотик. И я утверждаю, хоть я и не Шерлок Холмс: один и один — два, что Деррьен понимал, что его одурманят перед испытаниями и он разобьет себе нос. Это вполне стоит ста тысяч. Доказательство: смертельное падение Галуа.

— И вы считаете, что он предупредил мадам Комбаз? А молодой Рок? Они все трое знали об опасности, исходящей от «велос»? Но это же ужасно.

— Нет. Потому что Деррьен для Рока выбрал слалом. В слаломе едут медленнее, чем в спуске. Рок упадет, но не причинит себе вреда.

— Тогда здесь заговор. Они все в заговоре, включая, несомненно, Лангоня. Только я, простофиля, деревенский дурачок, не состою в нем.

— Сядьте, Бланкар, успокойтесь, выпейте. Нет, они не заговорщики. Мадам Комбаз на краю банкротства защищается, как может, от врага, которого она не знает, покупая чемпионов, надеясь, что они выиграют, несмотря на угрозы, и все это не говоря никому ни слова… А что, собственно, вы хотите, чтобы она сказала? Кто ей поверит? Даже вы спорите с ней. Правда вас пугает. Я знаю ваши возражения: Деррьен не принимал ничего подозрительного, меры предосторожности соблюдены. Но теперь существуют средства, не поддающиеся анализу. Вы до последнего момента следили за его питьем и едой? Значит, недостаточно внимательно. Сами знаете, так легко подбросить таблетку или порошок в стакан, в чашку, особенно во время первого завтрака, когда люди все время входят и выходят, и внимание рассеивается.

— Но, извините, вокруг Деррьена были только мы.

— Значит, виноват кто–то из вас.

Массомбр понял, что зашел слишком далеко.

— Поймите меня правильно, дорогой Бланкар, — продолжал он извиняющимся тоном. — Я никого не обвиняю, я только сопоставляю факты, а они говорят сами за себя. Мадам Комбаз решила по–царски заплатить Деррьену, несмотря на состояние своих финансов, очевидно, потому что Деррьен точно знал: он подвергается опасности. Другой вопрос, почему посылали анонимные письма, а не прибегли, например, к угрозам по телефону. Я думаю, что существуют еще глубже спрятанные загадки. Об этом говорит тот самый чек. Заключение: поезжайте в Санкт–Мориц, наблюдайте, следите и, может быть, поймете, что именно от вас скрывают.

— Не согласитесь ли вы поехать со мной?

Массомбр подергал себя за мочку уха. Он занят… текущие расследования… Но, видя мою тревогу, наконец дал себя уговорить. И я на последующие несколько часов вновь обрел спокойствие и уверенность. Я позвонил доктору Блешу, тот был очень доволен своей пациенткой. Эвелина читала, смотрела телевизор, хорошо ела, спала, очень разумно вела себя во время их бесед. Еще рано торжествовать победу, но уже можно надеяться. Потом я сообщил Берте о решении поехать в Санкт–Мориц в компании друга, перемена обстановки мне не повредит.

— Я к вам присоединюсь позже. Мне тоже нужно проветриться. — Вздох, щелчок зажигалки, смена тона. — Жорж, мне кажется, что я проиграла партию. Больше мне не делают никаких предложений, японцы не подают признаков жизни. Я должна начать переговоры. Теперь все ждут, что Рок потерпит неудачу, — здесь я навострил уши, — чтобы вцепиться мне в горло.

— Но подожди, Берта. Почему обязательно будет неудача?

Длинное молчание, на протяжении которого я говорил себе: «Массомбр прав. Она что–то скрывает, может быть, даже знает, cfr кого исходят угрозы». Я был так захвачен этой мыслью, что невнятно пробормотал:

— Давай надеяться, Берта. До скорого свидания в Санкт–Морице, — и быстро положил трубку.

После этого разговора меня охватило чувство полного бессилия, отбившего у меня сон на всю ночь. Черт подери, Берта точно знает, откуда исходят угрозы. Это еще одно доказательство версии, предложенной Массомбром. Но почему она молчит? А главное, почему она скрывает все от меня? Я уже для нее ничего не значу? Странно, но от этой мысли мне стало больно. На самом деле мне от всего делалось больно. В конце концов, окружение Берты — это Эвелина, я, Лангонь и Дебель. Остальные в счет не идут. Когда Массомбр сказал: «Виноват кто–то из вас», он нес вздор. Эвелина далеко. Себя мне не в чем упрекнуть. Дебель? Нет, он хороший мужик. Лангонь? Смешно! Лангонь, так гордившийся лыжами, не может одновременно стараться и навредить им!

Я всю ночь сражался с призраками, воображал самые абсурдные вещи. Я не могу изложить этот бред, Поль. Перенесемся в Санкт–Мориц, куда я приехал на следующий день к вечеру вместе с Массомбром. Естественно, по дороге я изложил все мои гипотезы. Он их отверг одну за другой.

— Не то, — неизменно повторял он. — Предположим, что Рок с честью пройдет трассу. Все ваши построения сразу будут сметены.

Гостиница была очень удобна. Мы все поселились недалеко друг от друга, кроме Деррьена, занявшего номер на последнем этаже, выбранный им из–за панорамы заснеженных гор. Рок много тренировался. Он был очень доволен своими лыжами, которые Лангонь подобрал ему в соответствии с весом и ростом.

— Их единственный недостаток, — говорил Жан–Поль, — быстрота. В них чувствуется благородная кровь.

Берта приехала на следующий день. По ее лицу я сразу понял, что–то не так. Она протянула мне письмо:

— Прочти это.

Я узнал конверт с буквами, похожими на палки. В письме было написано только: «Он далеко не уедет». Буквы, как и ранее, были вырезаны из журналов.

— Я хочу остановить Жан–Поля,»— сказала Берта. — Зачем подвергать его опасности?

— Я думаю, это он должен решать.

Я был потрясен не меньше Берты. Мы поехали в другое место, заменили спуск слаломом, но противник все равно в курсе, все равно уверен в результате.

— Скажи откровенно, Берта, ты ожидала этого письма?

— Да, пожалуй.

— А Деррьен удивится, когда ты ему покажешь?

— Не думаю, Жан–Поль тоже. Война не закончится, пока я не буду разорена.

— Ты знаешь, кто это пишет?

— Прекрати пороть чушь.

— У тебя нет ни малейшей догадки, каким образом могут вредить нашим людям?

Если Массомбр прав, Берта, которая не колеблясь заплатила Деррьену, зная, что ему, возможно, подсыплют наркотик, скажет: «нет». Она не задумалась:

— Нет, конечно нет.

— Я пойду предупрежу Деррьена, — сказал я. — Встретимся в твоем номере.

Но пока портье звонил Деррьену, я кинулся к Массомбру:

— Есть! Пришло письмо.

Массомбр безмятежно курил трубку.

— Может, это незаметно, — сказал он, — но я работаю, представьте себе. И вот что я надумал. Почему это не может быть шантажом? Мы предполагали, что мадам Комбаз не знает, кто ей угрожает. А если она в курсе?.. Это вас удивляет? — продолжал Массомбр. — Но смотрите. Первое письмо пришло мадам Комбаз после несчастья с Галуа, как будто ее терроризировали, указывая на ее вину. Но второе письмо пришло заранее, третье тоже. У нее было время, есть и теперь, принять диктуемые ей условия.

— Только в том случае, если с ней торгуются, — возразил я. — Отвлеченная гипотеза.

— Но очень логичная. Мы не знаем ее корреспонденции и кто ей звонит. А может, ей не предлагают никакого торга, а просто требуют, чтобы она все бросила, покинула свой пост. Это объясняет, почему она так яростно сражается.

— И все это за моей спиной? Ну, уж вы скажете!

Массомбр сделал жест, означавший: «Знаете, самолюбие — это теперь не самое важное». Он вытряс пепел в великолепную пепельницу и продолжал:

— В этом деле много темных закоулков. Подумайте, например, о Деррьене. Он понял накануне спуска, что рискует быть отравленным наркотиком и упасть. Хорошо. Он принял плату, но потребовал объяснений. В вашем клубке противоречий я продвигаюсь только шаг за шагом и сначала пренебрег этим обстоятельством. Что ему ответила мадам Комбаз? Она сказала, что является жертвой шантажа, но Деррьен хороший парень и поможет ей. Вы не находите, все сходится? А теперь они обрабатывают друга Деррьена Рока. С ним мадам Комбаз обойдется так же щедро, после чего Рок может падать. Это и его ремесло тоже.

— Согласен, — сказал я, — ваша взяла. Но кто же тот шантажист, которого, как вы говорите, надо искать в нашем кругу?

— А это вам знать, старина.

Его фамильярность меня совсем не шокировала, я был слишком потрясен, чтобы помнить о формальностях. Выходя, я забыл свое пальто. Массомбр протянул его мне со словами:

— Разузнайте, кто связан с какой–нибудь крупной фирмой, решение где–то тут.

Глава 12

Поль, мой дорогой друг, ты мне звонил, интересуясь, здоров ли я, не отправился ли в путешествие или, может быть, решил замолчать. На самом деле всего понемножку. Поселившись в Пор–Гримо, я удалился от событий, развивавшихся своим чередом. И вдруг почувствовал необходимость писать. Ты, несомненно, хороший психолог. Изложенные черным по белому воспоминания теряют остроту. Я даже говорю себе: «Все, что меня потрясло, — пустяки». Я бы давно образумился, если бы не был старым эгоистом. Давно — это значит три недели назад, когда Рок упал, о чем я тебе не сообщил. К счастью, на этот раз обошлось без травм. Мы видели его падение по телевизору. Банальное рядовое падение, какие случаются часто. Рок стартовал четырнадцатым, шел быстро, аккуратно вписывался в повороты. Это произошло в девятых воротах. Он в них не попал, было хорошо видно, как он потерял равновесие, пытался устоять, налетел на правый флаг ворот, и все закончилось взметнувшимся снежным облаком. Я сидел между Бертой и Дебелем, он без единого слова выключил телевизор. Берта поняла сразу, что потеряла все. Заметим, что Дебель также понес некоторый убыток. Мои потери были серьезней, но не об этом я думал. Если изложить кратко, я рассуждал примерно так: «Берта решила сопротивляться. Теперь она целиком во власти шантажиста. Он будет энергично действовать, чтобы прибрать к рукам фабрику, но не пойдет в открытую. Шантажист воспользуется подставным лицом, которым окажется кто–то из нас, может быть Лангонь, кто знает. Кончится тем, что его вычислят. Подождем».

Ты заметил, я целиком принял точку зрения Массомбра. Последующие часы только укрепили мое мнение. Рок совладал со своими эмоциями, он знал, бедняга, на что шел, просил у Берты прощения. С ним были Массомбр и я. Лангонь, Деррьен и Дебель предпочли остаться с Бертой. Они пытались ее убедить, что падение Жан–Поля ничего не значит, полдюжины других участников тоже упали. Поль, тебе самому знакомы ничего не значащие слова утешения, произносимые в подобных случаях.

Рок повторял:

— Я не видел ворот. Но я хорошо изучил трассу, я знал ее наизусть.

Словно пострадавший в автомобильной аварии, рассказывающий о происшествии, Жан–Поль неустанно повторял:

— Я был в порядке, чувствовал себя в прекрасной форме. Анонимное письмо казалось мне шуткой.

Мы не перебивая слушали его, ожидая услышать какую–нибудь важную деталь в этом потоке слов. Но когда мы уже перестали воспринимать его рассказ, Рок сказал:

— Виноват легкий туман.

Массомбр ущипнул меня за руку.

— А что, был туман? — спросил он. — Я не заметил.

— Очень легкий туман, — уточнил Рок. — На такой обычно не обращают внимания.

Он пожал нам руки.

— Благодаря вам я почувствовал себя лучше. Я так сожалею.

Массомбр затащил меня в бар, залитый светом. Не забудем, что в Санкт–Морице царила праздничная атмосфера, несмотря на непрерывно падающий снег, целые толпы приехали посмотреть на знаменитые соревнования. Массомбр заказал два грога.

— Легкий туман, — начал он. — Вы, конечно, поняли. Он был только в голове у несчастного Рока. ЖанПоль сам в этом не слишком уверен, но, как я и предупреждал, ему подсыпали наркотик. Нет, не будем уточнять, кто и когда. Есть более срочные дела, по возвращении в Гренобль я постараюсь узнать, заплатили ли ему и если да, тосколько. Наполовину я уже провел расследование. У Рока счет в «Креди Агриколь». Деньги, дорогой Бланкар, всюду деньги. Они наилучший индикатор.

— И что это докажет?

— А то, что мадам Комбаз решила авансом возместить Року убытки. Я опять возвращаюсь к той же мысли. Мадам Комбаз платит чемпионам, чтобы противостоять конкуренту, оплачивающему шпионов. Эта заранее проигранная битва, но она может подтолкнуть противников договориться. Они могут сказать друг другу: «Давайте заключим полюбовное соглашение. Я покупаю фирму, а вы остаетесь председателем совета директоров». Согласен, все это из области гипотез, но в глубине души я голову даю на отсечение, что мадам Комбаз, Деррьен и Рок — союзники. Достаточно было, чтобы один из них выиграл, и мадам Комбаз — триумфатор. Ладно, они проиграли, значит, наступил момент для заключительного торга.

И опять потянулась череда дней. Массомбр преумножил усилия, а я спасался бензотилом. Бедная Эвелина! Я открыл для себя пагубную силу наркотика, конечно, не самого опасного, но способного вызвать отвращение к самому себе, притупить чувства и сделать необходимым его частое употребление.

Эвелина по–прежнему находилась в клинике и, возможно, должна была там оставаться дольше намеченного срока. Она очень плохо восприняла новость о несчастном случае с Роком: отказывалась есть, у нее бывали приступы неистовства, наступил упадок сил, короче, мне запретили ее посещать. Берта пребывала в каком–то злобном молчании, а мне нисколько не хотелось ее оттуда вытаскивать. Мы общались по телефону, очень кратко, скорее мы обменивались сигналами, которые должны были обозначать дружбу, но на самом деле выражали растущее раздражение. Единственное, что я могу мимоходом отметить, Берта не казалась мне угнетенной. По интонациям хорошо знакомого голоса можно догадаться о том, что пытаются утаить слова.

И за ее словами, если можно так сказать, я угадывал что–то вроде облегчения. В то же время все. вокруг нее рушилось. Неудача Рока снова вызвала на фабрике все усиливающееся волнение персонала. Провал «велос» требовал кардинальных решений. Дирекция вынуждена была сократить персонал, если она хотела продолжать выпускать обычные «комбаз». А дирекция (Берта и ее административный совет) колебалась.

— Продавай, — говорил я ей.

— Но кому? Никто не объявляется.

— А те японцы?..

— Исчезли.

— И никого другого?

— Никого.

Казалось, в этих репликах должно было прозвучать какое–то отчаяние. А я различал лишь раздражение человека, которому надоело повторять одно и то же. Мне звонили Дебель, Лангонь. Мы ждали покупателя, который обязан был вскоре появиться. По крайней мере, я был в этом уверен, поскольку Массомбр убедил меня, что Берту шантажируют. Он звонил мне с короткими сообщеними, я запомнил два из них, сильно меня удивившие. Первое касалось Берты. Она, вопреки моим предположениям, не могла утаить часть денег. Ее особняк был заложен, акции проданы. Вокруг вилась стая кредиторов, уже давно выслеживавших ее. Как же она смогла бы припрятать капитал?

— Меня удивляет, — сказал Массомбр, — почему она, такая искушенная в делах, не подготовила отступления. Заметьте, я не специалист в финансовых делах, но почти уверен в том, что говорю: она разорена. Скоро последует объявление о банкротстве, и об этом уже говорят в Гренобле.

Второе сообщение поступило в тот же день, он даже запыхался, так торопился.

— Рок, маленький Рок, тоже получил. Пятьдесят тысяч франков, чеком.

— Подписано Бертой? — закричал я.

— Естественно. Все, что она смогла наскрести перед банкротством.

— Ничего не понимаю. Почему сто, потом пятьдесят тысяч, почему не пятьдесят и пятьдесят? Риск–то был примерно одинаков.

— Слушайте, Бланкар. Я к вам приеду сегодня вечером и все объясню.

Ах, Поль, какие страшные часы я пережил. Мне нужно было бы без предупреждения нагрянуть к тебе, чтобы еще раз ввести в курс событий. Ты гораздо лучше меня знаешь человеческие сердца. Ты меня учил пробираться через лабиринт сокровенных и часто постыдных чувств. Сам я человек простодушный, малейшая интрига застигает меня врасплох, выбивает из колеи, глубоко ранит. Поведение Берты вызывало у меня отвращение. Чтобы усугубить мои терзания, Массомбр опоздал.

— Вы меня заставляете работать как каторжника, — начал он, упав в кресло. — Слушайте, сначала маленький вопрос. Помните замечание Рока: «Виноват легкий туман»?

— Прекрасно помню, я даже очень удивился, поскольку никакого тумана не было.

— И это вас не навело на след?

— Какой след? Я думаю, Рок, потрясенный падением, пытался найти оправдание.

— Нет, совсем нет. Он это сказал, чтобы косвенно навести на мысль, что был одурманен наркотиком. Эффект тумана почти всегда возникает после приема производных индоцида или аналогичных средств. Но, знаете, я не химик.

— Я в курсе. Я принимаю бензотил и понимаю, о чем вы говорите.

— Тогда вы должны были заметить, что этот наркотик действует не долго. Когда Року могли его подсыпать? Только за завтраком, то есть задолго до старта, особенно если учесть, что он стартовал четырнадцатым. Вот заковыка, в которую я уперся. Как спортсмены, предупрежденные, что против них что–то замышляется, могли позволить застать себя врасплох? И вы все были там, следили за ними. Сопоставьте факты. За что мадам Комбаз заплатила Деррьену? За риск несчастного случая или, наоборот, за то, чтобы он его устроил?

— Что? Вы утверждаете, что Деррьен сам отравил себя наркотиком?

— Не самое. ли это простое предположение?

Массомбр рассмеялся, будто отпустил хорошую шутку.

— Ему даже не надо было принимать наркотик, — продолжал он. — И Року тоже. Им было достаточно упасть, упасть нарочно, если вы так хотите. Они вас просто одурачили.

На этот раз я рассердился.

— Извините, пожалуйста. Вы перескакиваете с одного объяснения на другое. Сначала, по–вашему, угрожали мадам Комбаз. Потом Деррьен догадался, откуда исходит угроза, испугался и получил крупную сумму. Рок принял от него эстафету. А в результате они оба симулировали несчастный случай в сговоре с мадам Комбаз. Естественно, смерть Галуа и травма Деррьена в счет не идут. Я считал вас серьезным человеком, Массомбр.

Он поднял руку в успокаивающем жесте.

— Прошу вас, дорогой Бланкар. Вы напрасно так горячитесь. Не будем говорить о бедном Галуа. Все доказывает, что он погиб совершенно случайно. И когда это случилось, у мадам Комбаз еще не было никакого плана в голове. Потом она придумала заплатить хорошему лыжнику, а если понадобится, и второму только за то, чтобы они упали.

— А анонимные письма?

— Она сама их и писала, это очевидно. Итак, с одной стороны, неизвестный могущественный противник, с другой — несчастная женщина с гордо поднятой головой. Короче, пыль в глаза. Никаких наркотиков. И вы знаете, для чего все это? Возможно, чтобы никто не догадался, что лыжи «велос» совсем не так хороши. Я думаю, это Галуа открыл ей глаза.

Я попытался прервать Массомбра, он почти закричал:

— Подождите, Бланкар, посмотрите, как все получается. Вот председатель совета директоров, который вкладывает все, что имеет, в разработку лыж, способных вывести фирму из всех затруднений. Но вскоре Берта понимает, что ошиблась. Остается только один выход: устроить вокруг «велос» большой шум, побудив конкурента купить фабрику.

Я протестовал совсем слабо. Вся эта версия казалась мне сумасшедшой, но тем не менее логичной.

— Чертова баба, — продолжал Массомбр, — пойти ва–банк!

— И все потерять, — добавил я. — Я вам открою: никто не предлагает купить ее фабрику, и теперь Берта на мели. Массомбр, несомненно, вы проделали замечательную работу, но я продолжаю вам не верить. Есть еще и другие обстоятельства.

Я сам не знал, до какой степени оказался прав.

…Начиная с этого места мои заметки пишутся кое–как, только для того, чтобы ты, Поль, постарался понять мое положение, сам я отказываюсь. Я теперь просто человек в трауре. В двух словах… Но как, чтобы не разбить себе сердце, мимоходом рассказать обо всех этих событиях?

Так вот: Эвелина, казалось, совершенно вылечилась и покинула клинику. Однако она мне об этом ничего не сказала, значит, все обдумала заранее. Эвелина взяла у консьержки ключ от квартиры отца, нашла там револьвер Мареза и, неожиданно явившись к матери, выстрелила в нее два раза. Чудом Берта не была убита на месте. Бедная Берта, если бы давно не чищенный револьвер не заржавел, она… Берта выжила, но какой ценой! Хирург не оставил мне никакой надежды, затронут позвоночник, это означает паралич ног на всю жизнь. Оторопевшая Эвелина дождалась полицию и отправилась в тюрьму. А я…

Да, совсем забыл. Согласно своим первым показаниям, Эвелина решила убить свою мать, потому что та нарочно разорила фирму из ревности. Берта давно знала, что я люблю Эвелину, и начала постепенно проворачивать махинации, приведшие к краху, считая лучшим способом наказать дочь — оставить ее без гроша. Следователи поверили этому объяснению не более моего. Я обратился за помощью к мсье Жаклену, считавшемуся блестящим адвокатом по уголовным делам. Я думал, что можно доказать невменяемость, для этого было много аргументов: семейные ссоры, дурное влияние отца, невротический характер. Адвокат надеялся, что Берта, когда будет способна отвечать, расскажет правду, всю правду, было еще много неясного в суматошных отношениях матери и дочери. А я…

Но предоставим слово Полю.

— Я тебя жалею, старина, — сказал он. — Ты не тот человек, кому нужна такая заварушка. Ты слишком раним, слишком впечатлителен, слишком совестлив.

— Хорошо, хорошо, не продолжай. Все, что я хочу, — понять. Ведь эта история с ревностью чушь?

— Нет, не чушь, — сказал Поль. — Ее ревность видна повсюду в твоих заметках. Сначала мадам Комбаз ненавидела Эвелину, потому что она — дочь Мареза. И постарайся залезть в шкуру стареющей женщины, видящей, как рядом с ней подрастает соперница, а коварный изменник — ты. Да, это возможный мотив. Но я думаю, правда не здесь. Бедняжка Эвелина рассказала придуманную историю.

— Тогда что ты предлагаешь?

Поль схватил стул, сел на него верхом и уставился на меня.

— Я предлагаю объяснение психиатра, поскольку в настоящий момент у нас нет другого. Слушай, Жорж, вот женщина, я говорю о Берте, воспитанная в обстановке культа своего отца. Для нее было делом чести, а это немало, работать так же хорошо, как он, продолжать его дело и, может быть благодаря Лангоню, превзойти отца. Согласен?

— Да, да, я и сам это понимаю.

— Ты понимаешь это головой. Но постарайся пережить ее драму. Она поставила на единственную карту все состояние Комбазов, их репутацию, говоря себе, что ее отец никогда не ошибался, поэтому если он рассчитывал на Лангоня и его лыжи, это было оправдано. И конечно, несчастная не переставала себя спрашивать, хватит ли у нее сил продержаться до победы… Ты что–то сказал?

— Нет, ничего. Я тебя слушаю.

— О, все очень просто! Я уверен, понимаешь, уверен, что она сразу же поняла, почему разбился Галуа. Подспудно зреющее подозрение вдруг стало уверенностью.

— Какое подозрение?

— Как какое? Подозрение, что эти замечательные лыжи не так уж хороши. Знаешь, когда играют по–крупному (с тобой так никогда не было?), одновременно надеются и боятся. Думают: «Должно повезти» — и одновременно умирают от страха. Берта говорила себе:

«Папа всегда выигрывал» — и не могла не думать, что его больше нет и некому ловить удачу. В довершение всего Галуа, несмотря на свой талант, не смог усмирить эти лыжи, из чего следует: «велос» имеют дефект. Тогда она сломалась.

— Это только гипотеза.

— А вот и нет! Читая твои заметки, не так уж трудно понять несчастную женщину. Она увидела, что империя Комбаз приговорена, и это правда. Ее дела совсем не блестящи.

— Хорошо, допустим, — прервал я Поля. — «Велос» не пошли, но это не ее вина.

— Именно ее, старина. Она должна была вести себя по–другому, не торопясь провести хорошо подготовленные испытания, вместо того чтобы дать себя охмурить и все доверить Лангоню. Она почувствовала себя виновной. Слышишь, виновной. Кроме того, профессионально беспомощной, легкомысленной, что там еще? Оставалось только идти наперекор общему мнению, признать, что ее отец ошибся, что она оказалась не на высоте. В прежние времена разорившийся фабрикант пускал себе пулю в лоб. Сегодня посылают сами себе анонимные письма, чтобы снять с себя ответственность, выиграть время, добиться отсрочки. Но именно отсрочки. Не для того, чтобы как–нибудь попытаться сжульничать, но чтобы держать флаг высоко, доказать всем кредиторам, всему внимательно наблюдающему за ней городу, что она, прежде чем объявить о банкротстве, сражалась до конца. И чтобы никто не усомнился в ее искренности… снимите шляпы… она пошла на полное разорение. Комбазы никогда не теряют лица. Посмотри на свою малышку Эвелину, она тоже Комбаз. И Комбаз, оскорбленная разорением семьи. Ты начинаешь понимать?

Да, конечно, я понемногу начинал понимать его странные рассуждения. Массомбр уже приоткрыл мне краешек правды. И теперь мне было стыдно за свою слепоту, хотя я еще не до конца был согласен с Полем.

— Ну как, котелок варит? — слегка стукнув меня по лбу, спросил он. — Или еще сомневаешься?

— Сомневаюсь, — сознался я.

— Это потому, что ты еще не проник в глубину проблемы. Надо понять, что все дело в качестве лыж. Если узнают, что «велос» не так уж хороши, это разорение и бесчестье. Но если бы нашлось средство доказать, что лыжи превосходны и именно поэтому на них ведется атака, все равно пришлось бы все потерять, но, если так можно выразиться, морально Берта бы выиграла.

Поль показал на металлические шкафы, наполненные карточками и досье.

— Все это, — сказал он, — забито комплексами, безумными исповедями, признаниями, которых ты даже не можешь себе вообразить. Я читаю в душе несчастной Берты, как в открытой книге. Первая ложь — анонимное письмо, с которого все началось, быстрая импровизация для защиты. Но ложь как наркотик, надо все время увеличивать дозу. Берта хотела заставить поверить в существование заговора, поэтому были необходимы вторые испытания, а там и третьи.

— Согласен, — сказал я. — Но тут я тебя остановлю. Ты хочешь мне доказать, что она поделилась своей тайной с Деррьеном, а затем и с Роком. Секрет, в котором с трудом призналась сама себе, она открыла этим двум парням? Нет, это невозможно.

Поль с удрученным видом покачал головой.

— До чего же ты упрям!.. Послушай, забудь все, что тебе рассказал твой друг Массомбр. У него богатое воображение, но это, естественно, воображение сыщика.

— Постой, — закричал я. — Ей было необходимо объяснить им, почему они должны упасть!

— Совсем нет. Есть одна вещь, в которой Берта никогда не признается: ее лыжи никуда не годятся. Следовательно, чтобы получить помощь Деррьена, ей достаточно было придерживаться версии заговора. Ты — Деррьен, и я тебе говорю: «Меня преследуют, я не знаю кто. Но у меня есть средство их обуздать — надо их опередить и дать понять, что я не сдамся. Вот чек, выберите место падения и не требуйте от меня объяснений».

— А травма лодыжки? — пожал я плечами. — Трудно вообразить подобную любезность.

— Идиот! Ты думаешь, что это было сделано нарочно? Просто неудачное падение, и, заметь, это легкая травма. Пойдем дальше. Деррьен уверен, что Берта Комбаз готовит какие–то хитрые ходы на бирже. Она щедро платит, даже дает понять, что интересуется будущим Альбера. Мы вправе подумать, что ему пустили пыль в глаза и он не задавал лишних вопросов. «Вы хотите, чтобы я упал? Пожалуйста, это ваше дело. Нужно третье падение? Я поговорю со своим другом Роком». Я думаю, примерно так сказал Деррьен. Берта Комбаз, ты это знаешь лучше, чем кто–либо, не из тех женщин, которые позволяют себя расспрашивать.

Я массировал глаза, виски. Может быть, Поль и прав, у него есть опыт в таких вопросах. И как похоже на Берту: «Я вам хорошо заплачу, но никаких вопросов».

— Примешь что–нибудь укрепляющее? — предложил Поль. Он поднес мне лекарство. — Теперь лучше?

— Да, начинает действовать.

— А теперь что с ней будет?

— С Бертой?.. Ты знаешь, у нее нет никого, кроме меня.

— А с Эвелиной?

— У нее тоже только я.

— А если ты заболеешь? Знаешь, у тебя не блестящий вид.

— Есть ты, Поль.

— Но как ты хочешь все организовать?

— Ну, это очень просто! Я продам свои залы. Мне пора на покой. Потом, когда Берту выпишут из больницы, я поселюсь с ней в Пор–Гримо. Там никто не обернется ей вслед, когда я буду возить ее коляску.

— А ты подумал, что будет с Эвелиной, когда она выйдет на свободу? Это случится довольно скоро, ей не дадут большой срок. Обе они окажутся у тебя на руках и, говорю как врач, совсем не будут жить в мире. Послушай, Жорж, обещай, что продолжишь все мне рассказывать. Если ты откажешься от этого предохранительного клапана, я ни за что не отвечаю.

Я и продолжаю. Вот уже год, как я, когда соберусь с духом, продолжаю. В противоположность тому, что я думал, «дело Комбаз» не подняло большого шума. В основном об этом говорили, пока шел судебный процесс. Эвелина получила десять лет, но, учитывая сокращение срока, она легко отделалась, если сравнить с судьбой Берты, приговоренной пожизненно. Все наши друзья, как и следовало ожидать, бросили нас. Фабрика была куплена по дешевке компанией по изготовлению спортивной обуви. Лангонь переселился в Париж. Дебель, завидев меня, переходит на другую сторону улицы. А остальные? Только Массомбр сохранил верность, правда; его услуги обошлись мне в целое состояние. Короче, я зачеркнул прошлое. Мне достаточно и настоящего, которое так трудно переносить. Я подымаю Берту, умываю, прогуливаю вдоль каналов. Она смотрит на проходящие суда. Говорит она очень мало, иногда у нее вырывается короткое признание. Как–то она мне наконец призналась, что «велос» имели дефект, знаменитому пластику Лангоня не хватало прочности. Но у нее это прозвучало как простая констатация, ничего более. Берта живет в своем замкнутом внутреннем мире, куда меня почти никогда не приглашают войти. Мы никогда не упоминаем Эвелину. Правда, Эвелина тоже никогда не заговаривает о матери. Раз в неделю я посещаю тюрьму, приношу сигареты, лакомства, что–нибудь почитать. В тюремной одежде у Эвелины вид несчастного заключенного. Мы обмениваемся банальностями. Когда я ухожу, Эвелина не может сдержать слез. Но, когда возвращаюсь в Пор–Гримо, Берта дуется на меня. Я не знаю, кому из них хуже.

«В 1908 году один иезуит, живший в Венесуэле, имел видение. Он узнал, что может приносить счастье одним и несчастье другим. Он создал цепочку сердец. Не порвите ее».

Я забыл точный текст, показанный мне Эвелиной в иной, неведомой жизни, но какая разница? Важно восстановить цепочку, сделать так, как будто я никогда не сжигал никакого письма.

«Перепишите это письмо в двадцати четырех экземплярах и разошлите его. Мсье Вигуру послушался и девять дней спустя выиграл в лотерею крупную сумму. Мадам Жемейи, напротив, уничтожила письмо и девять дней спустя попала в крупную аварию»…

— Что ты там делаешь? — кричит Берта.

Ей надо каждую минуту знать, где я нахожусь и что делаю. Бедная Берта, она не дает мне спокойно вздохнуть.

— Я пишу письмо.

— Кому?

Я не осмеливаюсь сказать: Дебелю, Деррьену, Лангоню, пусть они тоже порвут эту цепочку. Но конверты приготовлены, лежат передо мной. Каждое письмо, отправленное по почте, принесет мне короткое облегчение. Тебе, Поль, придется объяснять мне скрытый смысл этой страшной забавы. Ты мне скажешь, что я подсознательно пытаюсь с помощью этих писем вытеснить из памяти страдания, причиненные нам тремя зловещими анонимными письмами. Да, может быть.

— Так кому? — повторяет Берта.

Я стараюсь изобразить игривый тон:

— Дьяволу, если очень хочешь знать!


Мистер Хайд

Вероятно, это всего лишь сбой… нарушение какой–либо секреции… нехватка какого–то витамина… отказ одного из ферментов вступить в химическую реакцию с другими… и всего этого достаточно, чтобы мозг превратился в мрачную пустыню, иссохшую и бесплодную субстанцию, кладбище окаменелых слов, где уже больше не вызреет образ или изящная фраза, подобная нежному голубому цветку.

— Доктор, я выдохся.

— Да что вы? Ведь ваши статьи вы пишете сами. Разве нет?

— Да, пишу, если можно так выразиться. Но, во–первых, у меня уходит на это все больше времени. И потом, кто угодно может пересказать содержание книги. Достаточно набить руку. Вылавливаешь несколько цитат на свой вкус. Приправляешь их лестными отзывами. В конце концов накапливается стандартный набор штампов и…

— Дорогой Жантом, вы преувеличиваете.

— Вы действительно считаете, что я преувеличиваю? Ну что ж, назовите мне хоть один достойный труд, который я написал после того, как мне вручили премию Четырех жюри. Да, были захудалые заметки, великое множество рецензий, всякие штучки, для которых требуются память и сноровка… Но я уже больше ничего не придумываю, не создаю, не изобретаю, я больше никто… И это длится уже в течение нескольких лет. Сначала мне казалось, что все станет на свои места, что достаточно всего–навсего приняться за дело где–нибудь вдали от Парижа и от телефона. Но нет… В глубине души я тогда еще предчувствовал поражение. Но хуже всего, понимаете, хуже всего, что меня продолжают считать талантливым. В редакции, в издательстве, на вечеринках все любезно интересуются: «Как дела?.. Какие планы?.. Вы над чем–нибудь работаете?» Что мне прикажете отвечать? Я подмигиваю, как бы говоря: «Подождите, а там посмотрим». А вернувшись домой, кусаю себе локти. Не говорите, что как писатель я переживаю климакс. Мне сорок пять лет. Как раз тот возраст, когда способности достигают самого расцвета. Что же со мной происходит?

Жантом пускается в размышления. Скорее даже нет. Он начинает пережевывать, перебирать одни и те же мысли. Любуется Сеной, ее медленным течением, отблеском волн. С какой–то вялостью думает: «Моне, Ренуар… Им не доводилось ломать себе голову. Сюжеты сами к ним приходили. Они всегда садились за накрытый стол. А я… как раз сюжет от меня и убегает… Путеводная нить… щелчок, за которым следует взрыв, ничтожный электрический разряд, вызывающий тем не менее пожар. Как объяснить это врачу? Плевать мне на тонизирующие средства. И не надо мне говорить о самоцензуре, отторжении и других бреднях психиатров. Я сам себя вижу насквозь, как в глубокой, ледяной, неподвижной воде, в которой нет никаких тайн».

Разумеется, врачи в этом ничего не понимают, профессор Балавуан не отличается от остальных, хотя он и написал несколько книг, а не романов. Все эти люди, описывающие свои путешествия, свою молодость, этапы жизни, считают, что они пишут, что литература — открытое для всех и каждого сердце, но…

Жантом вошел в кафе, сел рядом с туристами, стараясь затеряться в толпе площади Сен–Мишель, раствориться в шуме. Но в голове вдруг пронеслась фраза, которую он долго не мог оформить: «Литература — это оргазм без полового партнера».

Он подскочил, сказал сам себе: «Неплохо! Надо запомнить». Вынул записную книжку в кожаной обложке, достал ручку и записал. «Оргазм без полового партнера», потом перечитал несколько афоризмов, собранных за предыдущие дни. Он остался доволен собой. Кое–какие из них могли бы принадлежать Жюлю Ренару. Самые лучшие мысли приходят к нему во время прогулок по острову Сите, или в соборе Парижской Богоматери, или на мосту Мирабо повсюду, где еще чувствуются остатки поэзии, как пыль в лучах солнца. Но ведь это действительно только остатки. Использовать их уже нельзя. Это как эфемерный элемент эмоций, который, вероятно, сумел бы поначалу подпитывать огонь алхимиков, предвещая грядущую трансформацию чувств в тонкую, сладостную игру прозы. Оставалось найти искру. Жан–том допил свою чашку. По правде говоря, кофе ему совсем не хотелось. Он заказал кружку пива, чтобы иметь возможность побыть здесь еще немного и продолжить свои размышления, которые служили ему оправданием и извинением. Он мог сказать себе: «Я ищу выход. Я ошибаюсь, думая, что стал беспомощным. Просто я переживаю кризисный период, как и многие другие писатели до меня». Но, надо признать, этот период длится с… Подсчитать просто… Уже шесть лет. С того времени, как он женился на Мириам. Извините, не на Мириам: на Валери Ласаль. Где она выискала такой дурацкий псевдоним? Жантом заказал еще одну кружку. Валери Ласаль. От одного этого имени грудь начинает жечь обида. Почему он уселся рядом с бульварами и книжными магазинами? Достаточно пройти несколько шагов, и наткнешься на последний роман Валери «Страждущие души». По сравнению с «Ранеными сердцами», «Погибшей любовью» и тому подобными этот роман еще ничего, не настолько откровенно глупый. Этим летом он побьет все рекорды… Жантом начал разговаривать сам с собой вслух, словно старик. Потом его вдруг охватило странное веселье. Он собирает сплетни, разговоры, толки в поисках идеи, как Эммаусский путник в поисках чуда, но зачем ему все это? У него ведь под рукой есть вожделенный сюжет. Уставший от трудов писатель женится на преуспевающей романистке. Все слишком хорошо, чтобы быть правдой. Слишком желанно. Слишком размеренно. Плохой сценарий торопливого режиссера. И в то же время разве не естественна, разве не нормальна встреча двух писателей в раскаленной атмосфере издательства или шоу–бизнеса? Что может выглядеть банальнее, чем брачный полет самца бабочки к самке, распространяющей вокруг себя аромат популярности?

К тому же Мириам была весьма соблазнительна и красива. Впрочем, она до сих пор такая же. Пополнела лишь из–за того, что не делает зарядку, а сидит прикованная к столу, как каторжник на галерах к своему веслу. Пятнадцать страниц в день. Господи! Как можно ежедневно выдавать по пятнадцать страниц без единой помарки, ничего не правя? И это писатель! Скорее шелкопряд. Но она же готовый персонаж для романа. «Я тоже, — думает Жантом, — персонаж из романа. Ах! Если б я захотел…»

Он встал и медленно пошел по тенистому тротуару бульвара Сен–Жермен в сторону площади Одеон. Время у него есть. Только бы до пяти часов закончить рецензию. Уже много месяцев он надеется, что Мириам вдохновит его. Вот женщина, принесшая в жертву все ради того, что она называет своим ремеслом. Надо ее слышать, когда она заявляет: «Я профессионал». Как будто она — Караян или какой–либо другой профессионал высшей марки. Короче — священное чудовище, как дерево в тропиках, парализующее всякое живое существо, попадающее в его тень.

«Я тоже парализован, — подумал Жантом. — Ее жизненная энергия подавляет меня. И еще, допустим… Я пишу роман. Сколько за него получаю? Тридцать тысяч… Сорок тысяч… В лучшем случае. Но она. За то же время она зарабатывает триста или четыреста тысяч. Да все рассмеются мне прямо в лицо».

Он зашел в кафе «Ла Рюмери». Нет никакого желания писать двадцать строк о Дютуа с его книжонкой про коралловые рифы. К черту! Ему необходимо выпить чего–нибудь приятного и холодного, чтобы вернуться к своим размышлениям. «Не стоит строить из себя Жуандо, — сказал он себе. — И надо быть честным. Мириам — не Элиза. Она хуже, потому что глупа. Она не понимает, что предлагает своим читателям, вернее клиентам, готовую к употреблению, пережеванную пищу, невероятную гадость и пошлость, которую никто не осмеливается изобличить. В то время как я, который так умен, да, это так, сижу на мели, потому что уважаю печатное слово. И если Мириам — по сути — героиня романа из–за всякого отсутствия критического отношения к себе, то я — чудак с чрезмерным воображением. Нам не удастся найти друг друга».

Напиток прилипает к губам. Удовольствия никакого. Он закурил сигарету. Это тоже не принесло удовлетворения. Но все, что хоть на несколько минут отдаляет возвращение домой, успокаивает его. Если, конечно, можно назвать домом помещение, где Мириам живет на одном этаже, а он на другом. Встречаются они изредка. Но «ладят». Там, наверху, раздаются знакомые шаги. Она внизу слышит эти экзотические звуки, которые вроде бы помогают ей работать. Его терзает чувство огромной несправедливости. И что делать? Разумеется, работать, во что бы то ни стало выжать как можно больше из чистой страницы. Разве он не слышал в своем кабинете, как начинающие авторы вроде бы скромно, но пуская пыль в глаза, говорят:

— Мои герои сами ведут повествование. Они сами выбирают путь.

— Но ведь у вас есть изначальная идея?

— Никакой.

Лжецы! Как будто рукопись — это подсмотренная на школьной перемене сцена. Пусть спросят у Мириам, как она это делает. Ведь она так хвалится, что строит планы, которые…

Жантом в глубине души рассмеялся. По правде говоря, это даже не планы, а гороскопы, составленные по строгим правилам. Он видел, как она работает. Она устанавливает дату, час, место рождения, просто так, наугад. Потом, исходя из этого, при помощи сложных расчетов и таблиц выводит астральную тему одного героя, затем другого и так далее. Знаки и символы планет с помощью квадратов, треугольников и прямоугольников мало–помалу влияют на браки и размолвки, знаменующие собой повороты судьбы, и тем самым определяют необходимое развитие интриги, которое она сама никогда не смогла бы придумать. И при этом она имеет наглость заявлять: «Все идет само собой». Она упрекает Бальзака, которого едва знает, в том, что у него неудачные герои с астрологической точки зрения. Да, ее стоит прикончить.

Жантом задумался. Прикончить ее очень просто. Достаточно написать наконец роман, которого от него ждут. Ему хорошо известно, какие идут разговоры: «Какой талантливый парень! Как он может жить с такой женой? Разумеется, она много зарабатывает. Допустим, что бедный Жантом живет за ее счет. Но вспомните «Бириби», он чуть не получил Гонкуровскую премию за «Бириби». А сколько голосов он собрал при присуждении премий Ренодо, Фемина, не говоря об Интералье. Стоит ему написать продолжение «Бириби», и он поставит женушку на место. Перестанут говорить, что он муж Валери Ласаль, зато она превратится в жену Рене Жантома».

Такие потаенные мысли действуют благотворно, приносят умиротворение. Но с каждым днем они утрачивают свою силу. В Париже среди множества других угасает некая знаменитость. Еще год или несколько месяцев — и новые имена затмят старые. Смерть книги пережить тяжелее, чем конец любви.

— Боже мой, — воскликнул Жантом, — все зависит только от меня!

Подбежал официант. Решил, что его зовут. Жантом расплатился. Пора уходить. Что же он напишет о книжонке Дютуа? Еще один юнец, которому как воздух нужны приключения и реклама. Впрочем, довольно милый. С известной долей подхалимажа, как это бывает в его возрасте. «Рене Жантому, незабываемому автору «Бириби», в знак почтительного восхищения». Автограф — как вопль о помощи. Но если рецензия окажется неблагоприятной, Дютуа скажет приятелям: «Читали статью этого старого придурка Жантома? Пора ему на покой».

Редакция издательского дома Дельпоццо располагается в глубине двора на улице Сен–Пер. Жантом обожает это старинное здание со следами благородных морщин. Войдя в подъезд, погружаешься в прошлое, где когда–то скрипели гусиными перьями, где счет вели на экю и луидоры, куда авторы с благоговением приносили свои книги. Несмотря на царящий там шум пишущих машинок, ксероксов, арифмометров, телефонов, помещение со старыми, обшитыми деревом стенами, серьезной и даже строгой обстановкой сохраняет свой дух. Служащие заняты делом, расторопны, энергичны. На стенах широкого главного коридора по обеим сторонам развешаны фотографии авторов издательства. Последняя в ряду — фотография Жантома. Справа расположены различные службы, а в самом конце — его «нора», как он называл свой кабинет. Он совсем маленький — стол, телефон, картотека, кресло и единственный стул для возможного посетителя. Окна нет, но есть вентилятор. Когда он работает, бумаги то и дело разлетаются в разные стороны. На стенах висят плакаты, рекламирующие последние новинки.

Жантом снял пиджак и повесил его на вешалку за дверью. Потом на столе, как на алтаре, разложил предметы своего культа: в центре поставил бювар, слева книгу Дютуа, справа ручку (с синими чернилами) и, наконец, блокнот с полным достоинства заголовком: «Рене Жантом. Издательство Дельпоццо, улица Сен–Пер». Ему нравится, чтобы его записи выглядели как рецепты. Сел, поерзал в кресле в поисках удобного положения, снова встал. Он забыл о лежавшем в картотеке амулете, талисмане, о своем детище. Достал его и бережно положил рядом с телефоном. Он не уставал любоваться наделавшей шума обложкой, на которой благодаря исключительной удаче, похожей на чудо, красуется: «Рене Жантом. Бириби. 20–е издание». И знаменитая марка серии современного французского романа — «СФР» — с буквой Ф, горделиво изогнутой, как носовая часть парусника. При взгляде на нее все его фантазии улетучиваются, возвращается мужество. Сомнения кажутся теперь просто жалкой морской пеной, поднятой ветром. Жантом взял ручку и твердым почерком начал выводить: «Коралловый риф» Альбера Дютуа. Издательство Дельпоццо». Остановился. Охватившее его ощущение пустоты скоро пройдет, он к этому уже привык. Это словно легкое оцепенение, подавляющее волю, отвлекающее внимание, которое начинает улавливать малейшие шумы: Мари–Поль шепчет что–то в соседней комнате, Эвелина обращается к кому–то в коридоре: «Не хотите кофе?»

Коралловый риф! Достаточно пятнадцати строк. Что такое пятнадцать срок? Четверть часа работы. Даже меньше. Если найти первое слово. Жантом перебирает разные варианты. Ничего не получается. Само слово «риф» рисует некий образ, создает нечто вроде препятствия. Он отодвигает кресло от стола, начинает нервничать. «Если я дошел до того, что не могу написать рецензию, надо искать другую работу». Прислонил «Бириби» к телефону, как фотографию любимой женщины. Затем взял в руки роман, раскрыл его и наугад прочитал несколько строк. «Надо просто нырять, как искатели губок. Воспоминаний там целые россыпи, колонии, одни встречают вас, ощетинившись, как морские ежи, другие распускаются, как нежные цветы». И еще: «От всех этих звезд кружится голова. Как говорит отец Доминик, они неисчислимые очи Господа Бога…»

«Текст повсюду сочный, приятный на вкус, эти и многие другие строки я написал без всякого усилия, — подумал Жантом. — Каким я тогда был? Более решительным, чем теперь? Нет… Впрочем, да. Я был веселым, честолюбивым. И мог из чего угодно извлекать фразы, литературный нектар, кружащие голову, словно крепкие напитки, слова. Во мне работал перегонный аппарат. А сейчас, как бы я ни старался перемешивать все свои обиды, досады, все свое отчаяние, не получу ничего, кроме никуда не годного вина. И все из–за этой женщины, которая подавляет и более того — предает меня. А вдруг она права? Вдруг стиль действительно потерял свое значение?

Жантом встал и принялся ходить кругами по узкому кабинету, между стулом для посетителей и дверью. «Возможно, — продолжил он свои мысли, — сейчас нужно просто ошеломлять. Вносить непредсказуемость в обыденность. Как раз то, что Мириам умеет делать».

Прислонился к стене, помассировал себе лицо, собрался с мыслями, как обвиняемый, которого принуждают сделать признание. Происходящее с ним неестественно, как какая–то ворожба. Когда–то он читал рассказы о влюбленных, на которых наводили порчу колдуны, связывая им шнурки. Что ж, он переживает точно такую же немощь. Он полон сил. Желание писать временами просто отчаянное. Он садится за стол, берет ручку и… Ничего. Как будто получает приказ. Но от кого?

Он еще более напрягает мозг, понимает, что опять ищет лазейку. Так: просто обвинить во всем Мириам! По правде говоря, он ее никогда не расспрашивал. Была ли у нее в детстве служанка, знающая некие секреты? Разве сковывающий его приказ не исходит скорее всего от него самого? Кулаком он сильно бьет себя по голове. Ладно. Он обратится еще к какому–нибудь специалисту. Балавуан наблюдает за ним слишком давно. Ему нужен человек, который прямо, без обиняков сказал бы, страдает ли он паранойей и что надо делать. Решено.

Убирает «Бириби» обратно в картотеку. Очень долго он носил книгу с собой в портфеле, с которым не расстается никогда. Ну и что! Сколько верующих носят в кармане молитвенник или крест на шее. Но с некоторого времени он изменил этой почти что религиозной привычке. Теперь он держит один экземпляр романа дома, другой в кабинете, остальные пылятся на полках книжных магазинов. Он проходит мимо. Бросает на них взгляд. Происходит как бы обмен знаками между заговорщиками или, скорее, любовниками, но в сущности, это одно и то же. Иногда, да, иногда «Бириби» на месте не оказывается. Тогда он входит с безразличным видом и сжимающимся от волнения сердцем, интересуется. Кто купил? Мужчина или женщина? Какого возраста? Книгу спрашивали? Нет. Просто случайно купили. Да! Жаль. «Но, — поспешно уверяет продавец, — мы завтра получим еще один или два экземпляра. У «Галлимара» они есть».

Жантом удаляется потрясенный. От радости? Или от тревоги? Он этого не понимает. Но день становится прекраснее, обещает принести много тайных услад. Как бы не забыть об этом проклятом «Коралловом рифе». Он запихивает книгу в портфель вместе с блокнотом и ручкой (с синими чернилами). Не может быть и речи, чтобы воспользоваться другими. Последний взгляд. Чуть ровнее по центру поставить бювар. Он выходит.

— Вы уже уходите? — спрашивает Эвелина.

— Да. К зубному врачу.

Быстро удаляется. Эта потребность лгать, прятаться, убегать… Это тоже надо объяснить доктору Бриюэну. Ибо в конце концов ему придется посетить Бриюэна. Ведь именно он спас малышку Люсетту. Она страдала депрессией и чуть не отравилась, когда ее бросил любовник. Совершенно смехотворная история — как будто эти ничтожные сердечные дела имеют какое–то значение. Жантом посмотрел на часы. Может, забежать к Мириам. Пусть не думает, что он ее избегает. Накануне между ними произошла крупная ссора. И из–за чего, Боже милостивый! Откровенно говоря, не стоило придираться к ней за то, что она в диалогах то там, то сям пишет: «доказывала она, вспылила она, пролепетала она, прокартавил он».

— Объясните мне, что происходит, когда человек лепечет? Или картавит? Я уж не говорю о всех этих ваших выражениях: «выплюнула она, пролаяла она».

Он задел ее за живое. Она заартачилась, как побитое животное.

— Если хочу, буду лаять. А свои уроки воплотите в жизнь, пусть посмотрят, что вы умеете делать.

— О! Что я и говорю, дорогая Мириам… Простите, Валери.

Такие мелкие стычки оставляют шрамы. Но им обоим нужны быстрые взаимные укусы. Потом, зализав раны, они делают вид, что обо всем забыли, исподволь готовя новую баталию. Жантом никогда не говорит Мириам: «Вы просто подражаете». Он между прочим, как бы разговаривая сам с собой, отмечает: «Конец «Страждущих душ» мне что–то напоминает, вроде бы перекликается с произведениями Колетт. Но в таком случае надо ставить кавычки, если, конечно, автор разбирается в знаках препинания». И уходит. Он свое получит. Она примется за ним следить. Пошлет секретаршу Клер по книжным магазинам, а потом с самым невинным видом протянет ему почти новый экземпляр «Бириби». «У Ломона их сколько угодно. Вот, например, этот с посвящением министру. Хотите, прочитаю?» Он вырывает книгу из ее рук. Он обижен. У него готовы вырваться оскорбления. Он едва сдерживает желание ударить. Удаляется на свой седьмой этаж, хлопнув дверью.

Если вдуматься, странное размещение. Им вполне хватало шестого этажа. Но именно он захотел иметь на седьмом убежище, кров, нору, там он хотел тайком пытаться писать. Он может ходить там взад и вперед, сгорать от гнева, бросаться на диван, вслушиваясь в негромкую внутреннюю музыку, только что выдавшую несколько тактов, несколько слов. Все эти безумства касаются только его. Он настолько недоверчив, что не хранит ничего, ни единого клочка бумаги, ни тем более того, что может походить на дневник. «Это моя сожженная земля», — думает он перед тем, как выйти, бросая инквизиторский взгляд на спальню и кабинет.

Когда его охватывает зуд предстоящей ссоры, он может спуститься к Мириам по внутренней лестнице. Но в самом низу есть дверь со световыми сигналами: если Мириам расположена кого–то принять, горит зеленый, если она не в настроении, то красный.

Почти шесть часов. Он вошел в лифт, поднимающийся только до шестого этажа. Лифт буквально втиснут в лестничную клетку и так тесен, что в нем могут поместиться только двое. Жантом прижался к Клер, пальцем показал на потолок.

— Как там, наверху?

— Более или менее, — ответила Клер, привыкшая к манерам Жантома. — Обычные вспышки гнева, переходящие в депрессию.

— Ее книга плохо продается?

— Да нет, но не очень хорошие отзывы.

— Если это можно назвать «отзывами», — с раздражением сказал Жантом. — После вас.

Они с трудом выбрались из кабины.

— Не стоит говорить, что вы меня видели.

Он расстался с Клер на площадке и поднялся по черной лестнице. Быстро осмотрел замок, как будто ждал ограбления. А теперь надо покончить с рецензией. Начать все заново. Чтобы настроиться на нужный лад, поднял валявшуюся у кресла книгу «Страждущие души». Наугад открыл ее. Тотчас рассмеялся, прочитав: «Селена распространяла над нивой свой мрачный свет». Невероятно. И все остальное в том же духе. Вот еще одна жемчужина: «Флоранс смотрела на небо. На поля спешил запоздалый ветер». Да! Запоздалый ветер! Это как раз для ее читательниц из глухомани. А для парижанок? Ничего! Ну конечно: «Идиотка, — прорычал сутенер. Я тебе покажу». Будь осторожна, Валери. Сутенер — это уже устарело. От него отдает вашим Макорланом или Карко.

Жантом растянулся в кресле, снял крышку с ручки и сам удивился, увидев, как она выводит: «Своим романом «Коралловый риф» Дютуа открыл новый жанр: изыскательную поэму…» А одна фраза зовет другую. Пятнадцать строчек за двадцать минут. Жантом не верит своим глазам. Возмущение поведением Мириам, злость, отвращение — все это действует как допинг. И что из этого следует? Мириам как отвлекающее средство — может, это и есть решение проблемы?

— Слушаю вас, — сказал доктор Бриюэн.

— Вот в чем дело, — проговорил Жантом. — Я работаю в издательстве Дельпоццо. Ваш адрес мне дала одна из ваших, клиенток, Люсетта Ришоп. В двух словах, у меня литературная импотенция.

Доктор положил перед собой чистую карточку. Раньше, подумал Жантом, врачи походили нанастоящих врачей. Теперь все совершенно иначе: одеваются как попало, на вид им всего около тридцати лет, летом и зимой загорелое лицо, и нет больше лысины, располагающей к откровениям. Этот молодой человек выглядит приветливым, но я бы предпочел кого–нибудь другого.

— Фамилия, имя, адрес?

— Жантом Рене, 44–а, бульвар Сен–Жермен.

— Номер телефона?

— 43–54–77–76.

Бриюэн сложил пальцы, наклонился.

— Что вы называете литературной импотенцией?

— Видите ли, я пишу, вернее, писал романы. Возможно, вы читали «Бириби», в свое время он пользовался успехом. А потом, вот уже несколько лет, я не могу написать ни строчки.

— У вас отнялась рука?

— Нет, отнюдь. От меня убегает мысль.

— Давайте разберемся. Вы теряете нить?

— Нет. Учтите, я говорю о словах не в обычном смысле, не о разговорном языке для передачи информации, не об автоматическом общении, понимаете?.. У меня все останавливается, когда мне надо что–то придумать, как–то себя выразить, найти совершенно новые словосочетания.

Врач покачал головой, глядя на него внимательным и любопытным взглядом.

— Если я вас правильно понимаю, вы можете, как Журден, написать: «Прекрасная маркиза! Ваши прекрасные глаза сулят мне смерть от любви», но от вас нельзя требовать сочинять сонеты, как от Оронта?

— Именно так.

Жантом улыбнулся. Этот Бриюэн хочет продемонстрировать свои литературные познания.

— Да, это интересно. Но вы же не сидели сложа руки?

— Разумеется, нет. Я попытался написать книгу о сказках Шарля Перро.

— Правда? Можно узнать почему?

— Ну как же, там такие двусмысленные герои: Людоед, Синяя Борода, Кот в Сапогах…

— Из этого ничего не вышло?

— Нет. Тогда я попытался обратиться к истории. Опять неудача. Но я не сдавался. Набросал план книги о путешествии Шатобриана в Америку. На подготовительном этапе никаких трудностей не возникало, ведь тогда я, собственно, ничего не писал. Просто банальные, ничего не значащие фразы. Но, увы, на первой же странице — полный крах.

— Вам не приходило в голову диктовать?

— А как же! Но и из этого ничего не вышло. Понимаете, когда журналист рассказывает о каком–то событии, то его устами само событие повествует о себе. Вдохновение исходит не от репортера. Оно дано ему свыше. Напротив, представьте себе Малларме или Валери перед микрофоном… Простите за такое сравнение.

Доктор набросал несколько строк. Видно, что он заинтересовался. Жестом недоумевающего школьника поднес ручку к губам. Подумал и задал новый вопрос:

— Вы сказали, что работаете в издательстве Дельпоццо. А что вы там делаете?

— Работаю рецензентом. Каждый день поступают десятки рукописей. Я и еще несколько человек, мы занимаемся их сортировкой.

— Э–э… позвольте, не хотелось бы вас обижать… но если вы сами не способны писать — а ведь это так, не правда ли? — как вы можете здраво судить о других?

Жантом съежился.

— Ну, доктор, — пробормотал он, — здесь вы наступаете на больную мозоль. Именно потому, что я сам не способен творить, я так бережно отношусь к талантам начинающих писателей, которые бездумно и особо не утруждая себя выдают по триста страниц. Это как поток. Течет, минуя любые препятствия. Разумеется, встречается просто халтура. Но сколько раз я натыкался на места, при чтении которых мое сердце обливалось кровью от ревности, зависти, отчаяния — так они хороши и так чудно написаны. Достаточно одной только фразы, нескольких удачно найденных слов, чтобы я почувствовал себя обделенным самым отвратительным образом, как будто меня обворовали… И тогда мною овладевает отчаянное желание тоже что–то написать, я имею в виду именно написать, дать чему–то жизнь, а не составлять рецензию для журналов, это никого не интересующее чтиво. К тому же от подобной писанины у меня появляются заклятые враги. Я евнух в гареме, доктор, вот в чем заключается правда.

Теперь лед окончательно растаял. Врач просто пришел в восторг от открывающихся перед ним возможностей.

— На первый взгляд, — проговорил он, — складывается впечатление, что вы сами ищете себе наказание.

— А на второй взгляд? — попытался пошутить Жантом.

Бриюэн покачал головой.

— На второй взгляд, уважаемый мсье, объясните мне лучше, почему вы не хотите обратиться к специалисту по психоанализу? Я просто невропатолог. Конечно, я могу вам помочь, но послушайте… Дайте мне закончить. Вы не пошли к психоаналитику. Вероятно, намеренно. Возможно, из страха признаться в неприятных вещах, о которых вы сами еще не имеете достаточного представления. Я ошибаюсь?

— Откровенно говоря, — ответил Жантом, — не знаю. У меня нет впечатления, что я скрываю какие–то ужасные прегрешения. Я бы об этом помнил.

— Необязательно. Вам уже приходилось обращаться к психиатру?

Жантом поколебался.

— Нет. Но раньше, очень давно, я страдал чем–то похожим на лунатизм, меня лечили, но мне известно это только по словам моих родных.

— Сколько вам тогда было лет?

— Семь или восемь.

— Кто вами занимался?

— Доктор Лермье из Мана.

— Прекрасный врач, — одобрил Бриюэн. — Я его хорошо знал. Перебравшись из Мана, он обосновался здесь рядом, на улице Катр–Ван. Недавно умер. Ему исполнился девяносто один год, но, поверьте, голова у него оставалась ясной. Вернемся к вам. Как долго длилось лечение?

— Не знаю. Единственное, что могу сказать, — рецидивов больше не случалось.

— А что происходило во время приступов? Вы бродили по квартире? Хотели из нее выйти? Куда–то убежать?

— Не знаю.

— А потом вы убегали?

— Никогда.

— Во время полового созревания не возникало каких–либо проблем?

— Нет.

— Вам часто снятся сны?

— Сны?.. Боже мой, думаю, как у всех.

— Кошмаров не бывает?

— Нет. Не думаю. Или не помню.

— А раньше, когда вы вставали ночью?

— Может, и были.

— Вам снились животные?

— Нет, не могу припомнить.

— А «Бириби». Почему такое название?

— О! Нет ничего проще. Это имя или, скорее, прозвище, которое дали довольно трудному подростку, одному из тех крутых парней, о которых говорят: «Он кончит в Бириби». Бириби — это место ссылки для солдат Иностранного легиона.

— Да, знаю.

— В этом ничего больше нет, уверяю вас.

— Но вы сами чувствовали себя злым, восставшим против всего мира?

— Нисколько.

— Пусть так. Но еще раз задам вопрос, который считаю очень важным. Вам не случается просыпаться оттого, что вы видите какую–то тяжелую сцену? Бывают сны, которые сразу забываешь, потому что внутри нас действует мощный голос, говорящий: «Нет». Но тем не менее хоть на секунду, преодолевая препятствия, какие–то образы остаются.

Жантом сжал голову ладонями, задумался. Врач положил руку ему на плечо.

— Перестаньте. Вспомнится само собой. Не надо себя мучить. Я просто хочу, чтобы вы согласились со мной, что ваше бесплодие, от которого вы так страдаете, исходит от вас самого. Впрочем, вы уже это знали, когда звонили ко мне в дверь. Что у вас неважно со здоровьем — это другая проблема, и я ею займусь. Вы действительно не хотите обратиться к специалисту?

— Нет. Не хочу. Предпочитаю иметь дело с вами, просто разговаривать, как сейчас. Мне уже легче.

— Ладно. Ну что же, поговорим о вашем окружении, прежде всего о семье. С этого мне и следовало бы начать. И запомните: естественно, мне можно говорить все.

— Тем лучше, — вздохнул Жантом, — ведь рассказ будет не из приятных.

— Если хотите курить, не стесняйтесь.

— Спасибо, не откажусь… С чего начать? Отец был мукомолом, неподалеку от Мана. Мельница стояла на Сарте. До сих пор у меня в ушах стоит шум падающей воды.

— Вы жили на мельнице?

— Да. В просторном доме прямо на берегу реки. Матери там не нравилось из–за сырости и еще из–за одиночества. Родители не очень хорошо ладили. Вернее, совсем не ладили. Отец зарабатывал много денег. Но пил. Весь день в пыли среди мешков с мукой, представляете?

— Вполне.

— Однажды вечером по так и не установленной причине загорелся склад. Ходили разговоры об умышленном, с целью получить страховку, поджоге. Короче, когда пожарные приехали, сгорело уже все. И в довершение несчастий в огне погиб служащий отца.

— Вы тогда находились дома?

— Нет. В пансионе «Четырехруких братьев», как его называли в Мане. Ничего не видел.

— Сколько вам было лет?

— Семь.

— Как вы ко всему этому отнеслись?

— Эти события у меня в памяти покрыты какой–то пеленой. Надо вам сказать, что меня забрали из школы и я стал жить у старшей сестры матери Элоди. Было проведено следствие. Виновным признали отца. Он отправился в тюрьму, а мать в состоянии глубокой депрессии поместили в лечебницу, где она через два года умерла.

Жантом затушил окурок и попытался изобразить улыбку.

— По воскресеньям, — продолжал он, — тетя водила меня утром в лечебницу поцеловать мать, а после обеда в тюрьму повидаться с отцом. Это я помню довольно хорошо. Я совершал путешествие по комнатам для свиданий.

— Скажите откровенно… рассказывая об этом, вы не испытываете внутреннего волнения?

— Нет! Доктор, уверяю вас… Впрочем, можете пощупать пульс. Он в порядке. Что было, то прошло.

— Хорошо. Продолжайте. Что стало с отцом?

— Вы спрашиваете. Через несколько лет он вышел из тюрьмы и совершенно спился. Умер много лет тому назад.

— Значит, вас воспитывала тетя.

— Не совсем. Скорее Жюльенна, ее старая служанка. Тетя была не замужем и все свое время посвящала животным. В доме их водилось множество. В определенном смысле и я был брошенным животным, но дети ее не интересовали. Практически она отдала меня на попечение Жюльенны.

— Подождите, не так быстро. Вы — интересный случай, мсье Жантом. Какие у вас сложились отношения с тетей?

— Думаю, что отвратительные. Не люблю женщин, отдающих себя целиком глупым увлечениям.

— Не стоит говорить об этом. Итак, о вас заботилась добросердечная служанка. Вы ходили в лицей?

— Да. Учился я хорошо. Но никогда не чувствовал в себе уверенности. Ведь одно мое имя вызывало самые разнообразные толки. Стоило только кому–нибудь на меня пристально посмотреть, и я сразу замыкался в себе. Даже тетя, разговаривая со мной, жалостливо покачивала головой.

— Давайте подведем итоги. Обоснованно или нет, но вы все время испытывали ощущение, что находитесь в изоляции?

— Именно так. И я видел только один способ вырваться из нее: работать больше других. Любой ценой добиться успеха. Но меня преследовал злой рок. По вечерам тетка запирала свой зверинец в большом флигеле в глубине сада. И вот однажды этот сарай загорелся.

— Вы при этом присутствовали?

— И да и нет. Я занимался у себя на чердаке. Начавшийся шум заставил меня подбежать к слуховому окну. Мне удалось восстановить ход событий, но все это очень расплывчато. Тетка разбудила Жюльенну. Вдвоем они побежали к сараю. Приехали пожарные. Спасти удалось не много, а тетя умудрилась получить ожоги на руках. Санитары в белых халатах отнесли ее на носилках к машине «Скорой помощи».

— Э–э… простите, тот же вопрос: сколько вам было лег?

— Думаю, около десяти, я ведь учился в четвертом классе. Потом меня поместили интерном в лицей. Я никогда не выходил за его стены. Тетка, не знаю почему, возненавидела меня до такой степени, что вы не можете себе даже представить. В ее глазах я был сыном поджигателя. А в мозгу у нее между двумя событиями установилась какая–то мистическая связь. По счастью, получив аттестат, я смог устроиться в редакцию газеты «Депеш де л’ Уэст». Всего лишь рассыльным, мальчиком на побегушках, но у меня появилось время читать, расширять свои знания. Но главное — я вдыхал запах чернил, рукописей, печатного текста. Я очутился в прихожей писательского ремесла. И уже не захотел из нее выходить. Связал себя с бумагой. Все остальное исчезло. Свое убогое детство, эту сплошную череду неудач, я выкинул из–головы. Я как будто заново родился в издательстве Дельпоццо. Вырос там, добился успеха. Мало–помалу, как девушка становится женщиной, я превратился в писателя. Вы и все прочие принимаете пищу, чтобы вырабатывать кровь. У меня же все, что я поглощаю, превращается в слова. Вернее, превращалось, увы. Эта удивительная алхимическая реакция прекратилась.

— Полноте, — проговорил врач, — не будем терять хладнокровия. Эта алхимическая реакция, как вы говорите, исчезла — как? Постепенно или сразу?

— Почти сразу.

— А точнее?

— С момента свадьбы.

— Вот как! Значит, искать надо в этом направлении.

Зазвонил телефон. Врач снял трубку, резким тоном ответил:

— Прошу вас, Жермена. Не отвлекайте меня. Ни под каким предлогом.

Вновь обратился к Жантому.

— Как давно вы женились?

— Признаюсь, мне кажется, очень давно, — ответил Жантом. — Если бы свадьбы назывались не серебряными, золотыми или бриллиантовыми, а терновыми, кактусовыми и занозными, я бы мог лучше вам объяснить.

— Черт побери! Этим все сказано.

— Я женат шесть лет. Жена… ну кто ее не знает… Валери Ласаль.

— Романистка?

— Если угодно, да. Романистка. Мы встретились на приеме, организованном издательствами Дельпоццо и «Галлимар» по случаю присуждения мне премии Четырех жюри… Ну! Не смейтесь! Как и вы, я считаю, что для присуждения книге премии три из четырех жюри лишние. Но я все равно испытывал такое счастье, что был готов обнять кого угодно, и к несчастью, руки мои замкнулись на Мириам… Да, ее зовут Мириам.

— Очень красивая женщина, если судить по фотографиям.

— Дело вкуса. Она старше меня на пять лет. Ладно, оставим это. Не ее вина. Она родилась на Гваделупе в семье мелкого таможенного служащего, мать ее была из местных. Вас это интересует?

— Конечно. Продолжайте.

— Так вот, после смерти матери они с отцом приехали во Францию. Отец вышел на пенсию и вскоре отправился в лучший мир. О нескольких следующих годах своей жизни она никогда особо не распространялась. Порой у меня складывалось впечатление, что она вела себя довольно легкомысленно. Потом вышел ее первый роман, написанный крайне небрежно. Но нынешняя публика упивается такими поделками, и ей устроили настоящую овацию. Угадайте, сколько она зарабатывает. Нет, даже не пытайтесь. В среднем четыреста тысяч.

— А вы? — спросил врач. — Сколько получаете вы?

— В лучшем случае сорок пять — пятьдесят тысяч.

Оба помолчали, потом врач покачал головой.

— В этом причина вашего разлада?

— Не думаю, доктор. Два писателя в семье могут не ладить, допускаю. Такое случается. Тогда они просто расстаются, и каждый идет своим путем.

— А почему вы этого не делаете?

— Потому что у нас речь идет не о хорошей или плохой семье. Совсем нет. Истина, страшная истина, состоит в том, что один из нас процветает за счет другого, один из нас пьет кровь другого. А другой — это ведь я, не написавший за все время совместной жизни ни единой достойной строчки. Вот почему я здесь.

— А как с сексом?

— Полный ноль.

— А до свадьбы?

— Мы мимолетом встречались, но не из–за физического влечения, а потому, что каждому писателю необходимо получить определенный опыт.

— Но тогда объясните мне, как же вы живете? В одной квартире?

— Нет. На разных этажах.

— А обедаете? Вместе?

— Нет. Я хожу в ресторан. Мириам же привыкла есть что угодно, например, салат из сырых овощей или бутерброды с анчоусами, и при этом все время курит, перечитывая написанное утром.

— Значит, вы никогда не разговариваете?

— Напротив. Ей очень нравится узнавать, с кем я встречаюсь, быть в курсе сплетен, всякой болтовни, разговоров, которые процветают в нашей среде. Поэтому время от времени она угощает меня чем–нибудь экзотическим, отчего у меня начинается изжога. Мы просто разговариваем.

— Ей известно, как вы оцениваете ее таланты?

— Вы имеете в виду то, что она производит? Разумеется.

— А она знает, что вы больше ничего не пишете?

— Она это видит. Но боится, как бы я не вылез с новым бестселлером. И думаю, доктор, что она настороже, готова преградить мне дорогу… Согласен. Это бред. Но мы — как гладиаторы, ждем момента, когда можно свести друг с другом счеты.

— Если я вас хорошо понимаю, вы готовы возложить на нее ответственность за отсутствие у вас творческих сил.

Жантом собрался с мыслями, взвешивая «за» и «против».

— Не знаю, — в конце концов проговорил он.

— Вы не пытались путешествовать?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я придерживаюсь своих привычек.

— А может, по другой причине, если позволите? Возможно, вы страшитесь, что вдали от жены и от ее влияния вы все равно останетесь бесплодным… То, что я вам сейчас говорю, очень важно. Поймите, истинную первопричину вашего нынешнего состояния надо, несомненно, искать гораздо глубже. Дорогой мой, все выглядит так, будто ваш брак просто спровоцировал рецидив невроза. Вещи следует называть своими именами. Но не хочу вас утомлять. Для проформы я вас обследую. Вы, разумеется, ведете неправильный образ жизни. Через неделю вы ко мне зайдете. Мы еще поговорим. Попытаюсь снять заторможенность, поскольку вы замкнулись на себе. И если вам нужен совет…

— Прошу вас, доктор, я пришел сюда именно за советом.

— Если бы вы не были профессиональным писателем, я применил бы другой метод, но в вашем случае мне кажется, что вам бы стоило самому исследовать свою болезнь, записывая по несколько строк каждый день.

— Ну уж нет, доктор. Этого я как раз делать не могу. Я уже вам объяснял. Я пытался.

— Послушайте, я не прошу вас приниматься за новый роман. Предлагаю просто вспоминать и записывать. Просто так… Как получится. Но если это возможно, то воспоминания о прошлом, о том времени, когда вами занимался доктор Лермье… Постарайтесь вспомнить дом, где он жил. Как вы входите в его приемную, потом в кабинет. Опишите его. Согласитесь, это не очень трудно.

— Конечно нет. Это мне по силам.

— Как вы сидите перед ним. Какую видите мебель, картины, потом опишите его самого в белом халате. Мало–помалу втягивайтесь в писательскую работу. Уверен, вы сможете выделить некоторые детали. Именно это развяжет вам руки. Но будьте внимательны. Не пытайтесь ловить образы, которые злокозненно ускользают от вас. Они к вам вернутся. То есть попадутся в капкан слов. И тогда вы одержите победу. Главное — не нервничайте. Я вам выпишу успокоительное, оно вам поможет… Еще одно: избегайте стычек с женой. Пусть она вас провоцирует, уходите от нее, уступайте, не допускайте ссор. Одним словом, вы в ладу со всем миром и прежде всего с собой. Договорились?

— Да.

— Хорошо. До скорого.

Жантом вышел на улицу слегка ошеломленный и с некоторым чувством облегчения, как больной, которому сообщили, что операцию делать не надо. Сегодня же вечером он начнет лечиться.

Но это, оказывается, не так уж и просто… Улица, на которой жил доктор Лермье. Ладно. С этим трудностей не возникнет. Подъезд. Справа лестница. Звонишь и входишь. Обыкновенная приемная, плетеные кресла, скрипящие при малейшем движении. А вот дальше все усложняется. Лежа на кровати, Жантом всматривается в свой внутренний экран. Его пугает белый халат врача, слепящий глаза, как невыносимый свет прожектора. Он безуспешно пытается расслабиться, успокоиться… Что тут такого, это просто халат. В нем нет ничего необычного. С пуговицами на плече, придающими ему вид военного мундира. Ах, Боже мой!..

Жантом сел, напряг память. Едва он подумал о военном мундире, как неуверенность исчезла. Бриюэн прав. Именно слова умиротворяют образы. Теперь, благодаря пуговицам на плече, он видит доктора Лермье совершенно четко. Большие очки в роговой оправе. Голубые глаза. Редкие волосы, плохо скрывающие ухоженную лысину. Низкий голос: «Не бойся, малыш». «Как Кювье, — подумал Жантом, — по одной кости сумел воссоздать скелет диплодока, так и я благодаря трем–пуговицам на плече воссоздал вид кабинета доктора Лермье». Приятная светлая комната. Большой стол с выстроенными в ряд унылыми корешками. Секретер с множеством ящиков, в которых ребенок не прочь был бы покопаться. С кем он пришел, с матерью или теткой? Разумеется, с теткой. Ведь за заходящейся в крике матерью пришли два санитара и увезли ее. Во всяком случае, ему так кажется, поскольку, едва подумав о матери, он перестал что–либо различать. На воспоминания опустился туман, и кабинет врача исчез. Он потерял нить. Сжал кулаки, чтобы не закричать. По телу пробежала короткая судорога, и он лишился сил. Если бы он прислушался к себе, то заснул бы.

Но он осторожно возвращается к своим мыслям, не спеша подводит их к препятствию: халат. Его носил врач. Хорошо. А если заменить лицо на другое? Надеть на голову фуражку? Может быть, очки? Нет. Не стоит продолжать. Его снова начал обволакивать туман, в горле встал ком. Жантому известно только то, что мать увезли. Но он знает об этом чисто умозрительно. Воспоминания о пережитом отказываются прийти на помощь. Что это значит? Мешают угрызения совести? О чем? Мельницу он не забыл. Мысленно прохаживается по ней без всяких проблем. Видит помещение со сводчатыми потолками, влажные стены, различные механизмы, вокруг которых постоянно летала тончайшая мучная пыль. Слышит шум падающей воды, из–за чего всем приходилось кричать. Он полагает, что помнит и запах, пресный и сырой запах реки, заполнивший дом. В памяти встает и погибший при пожаре работник с волосами, испачканными в муке. Все это его не смущает. В состояние безумной паники он приходит от чего–то другого, относящегося к матери. Доктор Бриюэн, вероятно, прав. Только психоанализ сумеет раскрыть ему истину, показать, почему он беспрестанно борется с матерью, теткой и женой, словно с единым в трех лицах врагом. Может быть, так оно и есть? Может быть, он пытается наказать себя?

Жантом встал, закурил сигарету, чтобы скрасить одиночество. От горьких воспоминаний не осталось ничего, кроме клубов тумана. Как записать то, что невозможно сформулировать? Тем не менее он полон решимости повторить попытку. Ему не дают покоя откуда–то отчетливо всплывшие в памяти люди в белом. Одного, в очках, он вспомнил. Второй тоже в конце концов раскроет свой секрет, даже если придется пострадать, принуждая его к этому. Их связывают между собой носилки… Спокойно. Им еще слишком рано выходить из тьмы забвения. Но ему уже удается выразить словами этот образ, без замирания сердца воспроизвести повседневную сцену: двое санитаров несут больного. Никто от него не требует описывать это ярко и четко. Просто запечатлеть в общих чертах, потом продолжить рассказ, написать о своем потерянном детстве, а затем как бы невзначай вонзить скальпель в потаенную полость, откуда хлынет черная кровь.

И вот новость! От одного к другому, по телефону, распространится слух: «Жантом написал удивительную вещь, нечто вроде автобиографии, это на голову выше «Бириби». Он отказался от красивого, элегантного стиля. Думается, это многообещающая вещь. Может потянуть на Гонкуровскую премию».

Жантом улыбнулся. Он очень устал, но в то же время остался очень доволен первой попыткой. В конце концов, пусть он в чем–то виновен и не в состоянии признать, но ведь тот мальчишка никак не мог совершить чудовищный поступок. А если он что–то украл? И в голове малыша это сразу же превратилось в непростительное преступление. Допустим! Но теперь охватившая его идея расследования наверняка выльется в книгу. Он готов исповедоваться публично, лишь бы ему вернули перо.

Раздался звонок. Его призывает к себе Мириам. Как некстати. Он ведь погрузился в приятную мечту. И вот как раз сейчас ему придется демонстрировать ей улыбающееся лицо, а она начнет гадать, что он затевает. Он завязал пояс на халате и спустился. Зеленый свет. «Пешеходы могут идти». Вошел в кабинет Мириам. Та курила, растянувшись на своем кресле сложной конструкции, позволяющем занимать самые замысловатые позы. Ленивым жестом показала на столик, где в полном беспорядке валялись заметки, написанные от руки, листки календаря, астрологические журналы.

— Давайте прервемся, — проговорила она. — Друг мой, ведь вы все равно бездельничаете…

— Позвольте, — прервал ее Жантом. — Я как раз напряженно работал.

В ответ она проворковала оскорбительным, исходящим из глубины горла насмешливым тоном.

— Вы только посмотрите, — сказала она. — Рене Жантом работает. А над чем?.. Позвольте спросить?

— Над романом, представьте себе.

— И давно?

— Вы меня утомляете, дорогая. Это вас не касается.

— Возможно. Но есть бумага, которая нас обоих касается в равной мере. Читайте. Она на столе… Это счет от управляющего.

Жантом пробежал глазами листок, вполголоса повторил указанную сумму.

— Ну? — спросила Мириам.

— Он нас просто душит. Так больше продолжаться не может.

Мириам приподнялась, оперевшись на локоть.

— Правда? Я с вами согласна. И думаю, что пришло время, когда вам снова следует принимать участие в оплате расходов. Тем более что вы теперь наконец принялись за работу. И вполне естественно…

— Понятно. Не продолжайте. Я понял. Надеюсь, что через несколько месяцев…

— Попросите аванс. А пока поговорите с управляющим. Почему я всегда должна улаживать щекотливые вопросы?

Жантом пожал плечами и направился к двери.

— Подождите, — остановила она его. — Не убегайте. Я не хотела вас обидеть. Присядьте на минутку. Вон там, на пуфик, так мы окажемся на одном уровне. Возьмите сигарету…

Он кое–как расположился, с трудом подогнув ноги.

Ему ненавистны все эти приседания на восточный манер. Он же не йог. Мириам наблюдала за ним, явно забавляясь.

— Итак, — проговорила она, — вы начали писать роман. О чем?

Как будто роман должен быть о чем–то. Хотя для нее писать значит рассказывать. А рассказывать — это выставлять напоказ интимные отношения, открывать сердца и тела.

— Просто воспоминания, — ответил он. — Эпизоды детства.

Он посмотрел на нее. Да, она еще красива, но ее красота приносит страдание. То же самое происходило с тетей Элоди. Возле нее не было мужчины. Только преисполненные благодарности животные, которые не осмеливались ей противоречить. А вот теперь настала очередь Мириам. Перед ним Валери Ласаль, восседающая на горах книг, на миллионах, ведь она богата, во всей славе, ну а маленькому несчастному Жантому следует ходить по струнке.

— А почему ты мне никогда не рассказывал о своем детстве? — спросила она.

Когда она переходит на «ты» — жди опасности. Жантом замкнулся в себе.

— Я не очень люблю это время, — ответил он.

— А ты думаешь, читателям оно понравится?

— Это разные вещи.

Наступило молчание. Наконец она затушила сигарету и подвела итог:

— Зря вы не доверяете мне.

Аудиенция окончена. Жантом положил в карман счет и, не прощаясь, вышел. Позади него зажглась красная лампочка. Он вне себя. Ни гроша она не получит. Впрочем, она ничего от него и не ждет. Просто ей доставляет удовольствие издеваться над ним. Напоминать, что он живет за ее счет. Но не вечно же ему быть ее постояльцем.

Он вошел в комнату, которую называет иногда своей «каморкой», и в порыве мщения схватил валявшийся на полу рядом с креслом роман Валери, уже и так истерзанный бесчисленными унизительными пометками. Наугад прочитал.

«Хватит молоть вздор, — проскрипел Гислен».

Сразу успокоился и закрыл книгу. Об этой фразе он забыл. Но она воздает ему за все обиды. О такой глупости можно только мечтать. Прошел в свою крохотную кухню и вернулся оттуда со стаканом минеральной воды. Он пьет только «контрекс». Проглотил таблетку успокоительного, прописанного Бриюэном. Надо бы, конечно, прочитать инструкцию, ведь наверняка есть какие–то противопоказания. Потом вырвал из блокнота лист и уселся за письменный стол, в ожидании. Поскольку речь идет именно об ожидании. Он будет действовать так, как рекомендовал врач, ждать появления идей, ассоциаций, и когда одно воспоминание вызовет другие (так магнит притягивает иголки), он их тотчас запечатлеет на бумаге. Сам он не постигнет их смысла. Но Бриюэн, возможно, окажется более проницательным. На этот раз он полон решимости идти до конца. Парализующее его чувство бессилия, когда он пытается сконцентрировать внимание, вызвано проделками подсознания. О бессознательном он знает не больше, чем многие другие. Все это сводится к довольно расплывчатым понятиям: комплексы, отторжение, цензура, «сверх–я», «оно». Есть ошибки, которые рассудок изгоняет сам по себе, точно так как фальсификатор подделывает секретный документ. От него остается только тень рисунка в не поддающейся расшифровке филиграни. Итак, сейчас ничего положительного ждать не приходится. Но он бы уже одержал победу, если бы ему удалось противостоять внутренней несобранности, преодолеть панику от разрозненных воспоминаний. После визита к Бриюэну его подавляет уже не впечатление, что за ним идут по пятам на улице — он познал и испытал это довольно утомительное чувство, а ощущение, что его преследуют «изнутри», что, скрываясь в его тени, за ним следит, шпионит какая–то таинственная личность, готовая покончить с ним, если он слишком разговорится. Опасность он чувствует, как порыв холодного ветра на затылке. Будь что будет! Цель он себе поставил. Он обязательно должен разобраться в деле Жантома.

Что тогда произошло? Может, надо начать с пожара на мельнице? Здесь врачу он солгал. Сказал, что при этом не присутствовал, но он солгал, он должен был там находиться — ведь пламя он видел. Но действительно ли видел? Не путает ли он два пожара? Машинально написал: плоскодонка. Что это такое — плоскодонка? Нет никакой проблемы. Плоскодонка — это ярлык, рыбацкая лодка. На мельнице раньше она была. Он ходил на ней с отцом ловить плотву. На лодку спускались прямо из дома через ржавую дверь у водостока. Переправившись на веслах через Сарту, они закрепляли лодку на двух шестах, отец сидел на одном конце, сын на другом, и между ними устанавливалась удивительная тишина, наполненная тысячами речных голосов, к которым постоянно примешивался шум падающей воды.

Почему глаза у Жантома были влажными? Плачущий в нем ребенок не мог быть гадким мальчишкой. Следовательно, он вправе допустить безумную мысль — да, в тот вечер он находился на мельнице. Стоящее перед глазами пламя отражается в воде. В водах Сарты, разумеется. Но он же тогда учился в колледже Святого Варфоломея. Правда, субботние и воскресные дни проводил дома. Мельница загорелась вроде бы в субботу вечером. Надо просмотреть газеты в архиве. Еще раз написал: плоскодонка. Приложил к глазам сжатые в кулаки ладони. Из окон сыпались искры. Они падали, в реку снопами, фейерверками огня, как на празднике 14 июля. Плоскодонка медленно плыла по течению. Кто–то сидел рядом. Помнит руку, обнявшую его за плечи, голос: «Бедный малыш». Вероятно, мать. Вся эта сцена напоминает изъеденный временем документ. Он не сомневается, кажется, только в том, что пожар распространился очень быстро и что мать и ребенок спаслись от пожара на лодке, поскольку огонь отрезал иной путь к берегу.

И это все? У Жантома сложилось такое впечатление, будто его допрашивают, более того, с пристрастием. Кто? Он сказал все, что знает. И тем не менее хочется сказать больше. И он действительно мог бы сказать чуть больше, повторить, например, то, что он отвечал людям, которые задавали ему вопросы позднее, после похорон. В памяти всплывают осколки воспоминаний. Да, конечно, у них имелся запасной мотор. Его смастерил работник. Мотор, работающий на бензине. Пользовались им не часто. По этому поводу работник часто спорил с хозяином. И с хозяйкой. Странно, Жантом называет их хозяин, хозяйка, а не папа и мама, как будто у него никогда не было семьи. И снова все смешивается, как потревоженное на поверхности воды отражение.

Жантом слегка потянулся. Тело одеревенело, онемело, ноги затекли. Дважды он написал слово «плоскодонка». И что дальше? Из одного слова рассказ не получится. И все же самого себя он исследовал гораздо глубже, чем обычно. Прошел вдоль запретной зоны, концентрационного лагеря, где томятся призраки, мельком разглядел их слепые лица, прижавшиеся к решетке. Тетя Элоди тоже стоит там. На правой щеке у нее яркое родимое пятно, что делало одну сторону лица ужасной карикатурой на другую. Чтобы скрыть его, она обычно носила на шее любимую кошку, словно ребенка, нежно прижавшись щекой к ее мордочке, и та ревниво шипела, как гусь, когда к ней подходили слишком близко. Вызвать в памяти это лицо ему не составляет труда. Совершенно невыразительная физиономия. Лунообразная, отсутствующая, как на свадебной фотографии. А вот Жюльенна, служанка, «мама Жюльенна», всегда готова появиться. Черная кофта, косынка, сложенные руки во время минутного отдыха между делами. Вот она шевелит губами. Она разговаривала сама с собой на кухне, в саду, около клеток, где животные по–своему приветствовали ее, встав перед решеткой на задние лапы. Как же этот лазарет смог исчезнуть меньше чем за час в ужасающем гаме криков, лая, воя? А потом? Что осталось? Куски обгоревшей шерсти в лужах воды и клубах дыма. Пожарные собирали их лопатами и ловкими движениями бросали в мусорный ящик, Жюльенна рыдала. А тетю Элоди унесли на носилках.

Ну вот. Опять остановка. Путь преграждает образ носилок. Словно запрещено наклониться и посмотреть, кто на них лежит. В общем–то это и так известно. Мать перерезала себе вены. Элоди обожгла руки. Обеим наложили повязки до самых плеч. И тем не менее. Не стоит наклоняться. К тому же один из людей в белом сказал: «Отойди, малыш. Здесь не на что смотреть». Жантома, наверное, всю жизнь будет преследовать это абсурдное назойливое сомнение. Почему ему не разрешили посмотреть?

Он отодвинул кресло, сделал несколько шагов, пытаясь разорвать прилипшую к телу паутину прошлого. Далеко же он продвинулся! Возможно, ему удалось очистить от налетов какие–то детали, как того хотел Бриюэн. Но что сталось с тем диким желанием писать, из–за которого он бросался к рабочему столу, как любовник к телу возлюбленной? Разозлившись, он порвал листок, на котором только что выводил слова. К черту плоскодонку! Нет ему никакого дела до плоскодонки и до всего остального.

Ладно. Хорошо. Возможно, он просто психопат. Но шесть лет назад изо дня в день он легко мирился со своим слабоумием. Ему не приходилось рыться в глубине души, чтобы вытаскивать фразы. Они сами поднимались из глубины души, как вода из колодца. Доктор! Доктор! Прослушайте меня. Все началось, когда я увидел, как работает Мириам. Ее гороскопы. Ее нелепый узор строчек, претендующий на изображение реальной жизни. Меня это привело просто в шок. Я сказал себе: время теряю я. Мне следовало бы написать вовсе не «Бириби». Надо написать о себе. О себе, доктор. О том, что есть во мне уникального, понимаете. Именно в тот момент я прозрел. У меня нет своего «я». Причем нет с детства. Поймите. Я гоняюсь за призраками. Не могу ничего уловить. Моя подлинная сущность обитает совсем рядом со мной, но она скрыта, стоит как бы на шаг сзади. До встречи с Мириам я был почти счастлив. Ни в чем не сомневался. Но теперь я знаю. Пока я снова не стану самим собой, мне придется все время блуждать. Жантом! Фантом! Одно и то же, правда? Ну помогите же мне. Верните меня к живым людям.

Он набрал номер доктора Бриюэна, договорился о встрече. Потом, согнувшись, как наказанный ребенок, залез в ванну. Хорошо же в теплой воде. В ней он плавает. Как только что начинающий осознавать себя зародыш. Задремал. Весь день ему предстоит оставаться в серых потемках сердца и мысли. Его потихоньку охватывают мечтания. Возможно, раз он расслабился, они навеют ему образы, до сих пор скрывавшиеся в каком–нибудь темном закоулке его памяти. Он увидел второго санитара. Увидел и носилки, на которых под покрывалом лежит тело, но не матери и не тети. Решил, что память превратилась в сообщницу его сознания, порождающего химеры. Она придумывает. Она творит. Ему хочется дать ей полную волю. Но в то же время он хотел бы узнать, как ей удается делать реальным нереальное, настоящее перемешивать с вымыслом, создавать некую клейкую субстанцию, которую надо быстро превращать в образ, пока она не растворилась.

Он едва осознает, что идет летом по бульвару среди отдыхающих. Пытается задержать мысль, вдруг показавшуюся ему привлекательной: образ вулкана, из которого извергается грубая материя и разливается по земле, предлагая себя рукам скульптора. Разве не в этом кроется секрет романиста? Два санитара, утаскивающие тело… Но это тело, возможно, он сам, бедный мальчишка, козел отпущения в течение всей своей жизни. А ведь на его место можно поставить кого угодно. Он свободен в выборе. Эти двое в белом, вдруг они замаскировались? И почему бы им не убежать с…

Жантом не знает с чем. На площади Одеон его вдруг изумило и остановило внезапное чувство свободы, вскружившее голову. Все эти миражи, конечно, возникают где–то очень далеко от него, но он тем не менее может располагать их по своему усмотрению, рассматривать их как части своей истории. Орел — рассказ, желаемое развитие романа. «Решка» — суровая, до сих пор непризнаваемая правда. Улыбнулся, вспомнил стишок, заученный в школе: «В сердце постучи, там найдешь ключи». Нет. Не в сердце. Скорее в душе, где распахиваются ворота в царство теней, о котором говорил поэт.

«Точно, — подумал Жантом, — я чокнулся. Но вижу же я свет. Все остальное в моих руках. Если у тебя есть метод, это уже надежда на успех. Бриюэн будет мной доволен».

Ноги сами собой привели его к издательству Дельпоццо. Почему бы сразу не поговорить об авансе? Старик Дельпоццо из принципа станет жаться, а Жантом ненавидит торговлю. Но еще больше его выводят из себя желчные замечания Мириам. Представился секретарше и вошел к патрону в его огромный министерский кабинет. Повсюду книги. На столе роза. Перед хозяином, сидящим со сложенными, как у прелата, руками, больше ничего нет. Чувствуется тонкий запах сигар. По паласу ступаешь как по облаку. Дельпоццо встал, любезно протянул посетителю руку.

— Ну и ну, Рене, выглядишь ты не блестяще. Заболел?

Схватил его за руки, любезно потряс их, усадил перед собой в кресло. Как дедушка. С милыми морщинами на щеках. Между собой сотрудники фирмы называют его крестным отцом, как будто он глава семьи мафиози.

Дальпоццо тоже сел.

— Итак? Ты принес рукопись.

— Нет. Пока нет.

— Но скоро принесешь?

— Да, возможно.

— Ты мне это говоришь уже много месяцев. Скажи, Рене, в чем дело? У тебя как будто постоянно беременность заканчивается выкидышем. Но знаешь, это излечивается. Так что рассказывай… Ты что–нибудь задумал? Все, кто входят сюда, полны планов… Нет?.. Ну что ж, тогда у меня для тебя кое–то есть. Но сначала скажи, чего ты от меня хочешь. — Он вдруг разразился смехом. — Ах да! Понимаю… У тебя же лицо вдрызг проигравшегося игрока… Нужны деньги, ведь так? Дорогой Рене, ты меня разоряешь. Если бы только в тебя было выгодно вкладывать. Ну, не стреляй глазами. Шучу. Но если будешь слишком долго тянуть, тогда… сам делай выводы, ты же взрослый человек. Зайди к Менестрелю. Договорись с ним. Ты не очень много по-. просишь? Если как в последний раз, то сойдет. Замечательно. А теперь послушай меня. И сиди спокойно, сейчас ты удивишься.

Он радостно потер руки и, несмотря на свои восемьдесят лет, заерзал на стуле, словно ребенок, увидевший страстно желаемую игрушку.

— Тебе, конечно, известно о серии «Идеальное преступление». Замысел предельно прост: хорошо известных авторов просят придумать криминальную загадку и написать забавы ради по детективному роману. Короче, талант против техники. И дело идет… Даже очень хорошо. Понимаешь теперь, к чему я клоню?.. Предположим, я тоже учрежу премию «Гран–Гиньоль» и попрошу писателей высокого класса написать по кровавому, «душещипательному» роману, понимаешь… Что–нибудь вроде игры, но страшной игры.

— Но уже есть «Черная серия», — возразил Жантом.

— С ней нет ничего общего. Представляешь, если академик задумает написать историю о разрезанных на куски женщинах. Это сразу вызовет, я уж не знаю…

— Что–то вроде светского скандала, — закончил за него Жантом.

— Именно. Пока это только проект, который требует уточнений. Но думаю, он принесет хороший доход.

— Вас обвинят, что вы украли идею.

— Мне все равно. Места хватит для двоих.

— А где вы найдете писателей, которые согласятся опуститься до разряда бульварного чтива. Я имею в виду настоящих писателей.

— Рене! Ты неподражаем, уверяю тебя. Перед дверью выстроится очередь, поверь мне.

Раздался легкий стук в дверь. В проеме показалась кудрявая головка малышки Габи.

— Пришел мсье Дютур.

— Попросите его чуть подождать. Сейчас приму.

Жантом встал.

— Подожди, — сказал издатель. — Я еще не закончил. — На секунду он задумался, кончиком пальцев отбил на столе легкую барабанную дробь, затем возобновил разговор: — А ты не хотел бы попробовать? Просто чтобы доставить мне удовольствие.

— Я?

— Почему бы нет?

— Вы серьезно?

— Ты меня плохо понял. Повторяю: я это представляю себе просто как игру. Думаю, что не потребуется ничего, кроме времени, некоторой фантазии, чувства юмора и, разумеется, готовности испытать себя, перехитрить себя самого, если тебе так больше нравится. И всего–навсего один раз.

Жантом поражен. Издатель же продолжал:

— Об этом замысле я еще никому не говорил. Он пока еще не оформился окончательно, и я его шлифую. С тобой, Рене, я заговорил потому, что, насколько мне известно, ты сейчас свободен. Что? Это не так? Ведь не станешь же ты утверждать, что пишешь книгу, сценарий или что–то в этом роде, что очень тебя занимает. Ничего подобного. У тебя ничего нет.

— Но, извините…

— Не возражай. У тебя ничего нет, ты просто делаешь вид, что работаешь. Это не упрек. Дружеская констатация. И вот я предлагаю тебе возможность исправить дела. Успех «Бириби» парализовал тебя. Ты боишься, что новая книга просто повторит «Бириби». Второй роман всегда оказывается испытанием для писателя. У тебя не хватает мужества.

Жантом в знак протеста поднял руку.

— Нет, — проговорил он, — отнюдь нет. Дело не в этом. Все гораздо сложнее.

— Согласен, — ответил Дельпоццо, — все гораздо сложнее. Все вы так говорите, когда возникают трудности. Но свои доводы оставь при себе. Я тебе предлагаю принять новый облик. Читатели знают твой стиль, твою ненавязчивую манеру изложения. Если тебе удастся написать по–другому, если твои читатели воскликнут: «Его как будто подменили. Он действительно талантлив», ты выиграл. Прекратятся разговоры о том, почему Жантом больше не пишет. Улавливаешь? Подумай хорошенько.

— Я не смогу это сделать.

— Разумеется,не сразу. Ты талантлив, но тем не менее. Не торопись. Поищи вдохновения у Алена, де Сувестра, Понсона дю Террай, Гастона Леру. У кого еще? Мастеров детективного жанра хватает. Пусть я преувеличиваю. Но я предлагаю лишь общее направление. Если мой план тебя заинтересует, переговорим об этом еще. Ну же, не делай лицо как на похоронах.

Издатель проводил Жантома до двери, но на самом пороге задержал его, взяв за рукав.

— Вот о чем я подумал, — сказал он. — Существует особа, которая сумеет тебе помочь. Плодовита, как речной поток, и обладает чувством модного. Рядом с тобой, Рене. Совсем рядом. Валери… Валери Ласаль.

Жантом еле сдержал гнев. Резким движением открыл дверь, обернулся к Дельпоццо. Изо рта готовы вырваться ядовитые оскорбления.

— Зайди к Менестрелю, — посоветовал старик. — И успокойся.

Жантом пересек приемную, ни на кого не обращая внимания. «Пусть он катится к черту со своими планами. Мастера… чего? Старый кретин. Как он решился предложить это мне!»

Он вновь оказался на бульваре, почувствовал себя вдруг настолько утомленным, что зашел во «Флору» выпить чего угодно, лишь бы покрепче, лишь бы унять дрожь в руках. Предложить ему сотрудничать с Мириам! Как Дельпоццо только додумался до такого. Этому нет названия. Соавторство? Впрочем, нет. Он мог бы попросить… даже не так, одолжить изначальную идею. Но ему очень хорошо известны представления Мириам. Все это неизбежно приведет к «Разносчице хлеба» или к «Двум сироткам» с несколькими постельными сценами. А вот «Дорогого Биби» там днем с огнем не найдешь. И потом, не стоит забывать, что Мириам вот уже много лет пытается наложить на него руку. Мужа она уже одолела. Он превратился в лишившуюся своей сущности оболочку. Но как писатель он до сих пор от нее ускользал. Между тем она испробовала все средства: водила его на презентации своих книг, на коктейли, на пресс–конференции. «Я ему многим обязана», — говорит она, беря его под руку. Или: «Он читает мои книги. Уверяю вас, не пропускает ничего». — «Но это неправда!» — пытается возразить он. За их спиной шепчут: «Он все портит. Какая жалость!» Постепенно он начал отстраняться. Она же сделала вид, что приняла его игру, но от своего не отказалась. Просто изменила тактику. «О! — говорит она своим бесчисленным подругам, — не посоветовавшись с ним, я ничего не делаю. Конечно, у нас разные вкусы, но он дает такие хорошие советы!» Но что произойдет, если она вставит в разговор: «Бедный Рене, если бы не я, он давно бы вышел из моды. Он не чувствует потребностей современного читателя».

Алкоголь подействовал, уняв боль в ране. Она уже не так кровоточит, но все равно тупо ноет, заставляет дергаться губы, от чего ему почти удалось избавиться. Как такой хитроумный и проницательный человек, как Дельпоццо, мог предложить ему столь чудовищную вещь? Он, наверное, догадывался… Конечно. Он заранее знал результат. «Он загнал меня в угол, — подумал Жатом. — Я прошу у него задаток. И он сразу предлагает работу. Я в нерешительности. Он говорит: «Найдите помощника», и я, как идиот, хлопаю дверью, как бы говоря: «Мне никто не нужен». Тем самым соглашаюсь. Фактически это все равно что ответить «да».

Жантом заказал еще одну рюмку, вернулся к своим бредовым мыслям, пытаясь привести их хоть в какой–нибудь порядок. Старая лиса Дельпоццо все провернул с обычной для него ловкостью. Он ясно дал понять, что предлагает проявить не талант, а профессиональные качества, которыми должен обладать любой писатель. Если их нет, ты ни на что не годен. И нечего тогда просить аванс. Надо просто сказать: «Что ж, хорошо, согласен. Я это сделаю». А твое согласие означает, что ты готов сделать шефу приятное, не отвергаешь его идею и, едва попрощавшись, немедленно примешься за работу. А может, это как раз подарок судьбы? Довольно просто сказать себе: «У меня нет больше отговорок. Мне предоставлена полная свобода действий. Могу писать все, что угодно, отбросив комплексы».

Откуда взялось это слово? Оно, наверно, уже давно где–то пряталось и, чтобы проявиться, ждало лишь удобного случая. Теперь, когда исчезли критический настрой, цензура мысли, стремление к ясности, что мешает комплексам вылиться в рассказ?

Жантом задержал на языке обжигающую жидкость, коньяк или виски. Настал момент вынести себе неутешительный приговор. «Ну и пусть! Распахну дверь своим комплексам. Пусть выползают, как змеиный выводок. Не я этого хотел». В ту же секунду на него снова нахлынул образ носилок и людей в белом. Как приступ, как давно задуманная агрессия. Эти люди в белом, приводящие его в такое смущение и олицетворяющие что–то вроде неприкрытого насилия, напоминающего не гнев, не месть, не садизм, а какой–то спазм, безмерную тошноту, как будто извергающую тебя самого, обладают такой энергией, что направь ее в нужное русло, и она, возможно, заработает и поможет создать рассказ, как река, когда–то приводившая в действие мельничное колесо. Мельница! Она опять возникла в воспоминаниях. Жантом встал, забыв расплатиться, вернулся и, не дожидаясь сдачи, пошел домой. Горит красный свет. Тем лучше. Значит, не спросит, расплатился ли он с управляющим. Снял пиджак и уселся за стол, чувствуя себя одновременно жертвой и палачом. Сейчас он либо ответит шефу отказом, напишет, что решительно не намерен продаваться, либо постарается сыграть в игру и, исходя из одного образа, опираясь на ассоциацию идей, вновь переживет этот путь, начавшийся в момент его рождения, этот убийственный спуск с крутыми поворотами и прямыми участками, и увидит, где он очутился. Пока он ничего не знает. Его раздирают противоречивые чувства. Наконец, очень осторожно, как будто скрип пера может разбудить некую опасность, задремавшую возле него, он написал: «Машина «Скорой помощи»…» Только не надо задавать вопросы. Машина «Скорой помощи», почему бы нет? Остановилась во втором ряду. Имеет на это право. Такая деталь Жантому понравилась. Прохожие вынуждены ее обходить. Они просто обязаны пропускать людей с носилками. «Посторонись!» Этот призыв он сам слышал раньше. «Не мешай, малыш». Два человека, тот, что повыше, идет впереди. За ними дым. Может, и огонь. Но нет, огонь излишен. Надо строго придерживаться замысла: двое санитаров переходят тротуар. Пусть носилки не будут разобраны. Так лучше. Один из санитаров несет их на плече, словно жердь. Точно так же выглядел отец, уходя на рыбалку.

Жантом обхватил голову руками. В глубине памяти у него сидит какой–то магнит, притягивающий образы прошлого, как металлическую стружку. Как их оттуда вырвать, чтобы использовать в новых ситуациях? Начнем сначала. Двое санитаров входят в дом. А потом?.. Все очень обыденно. За исключением, может, одной детали. Фуражки и очки скрывают их лица. Они проходят мимо консьержа. Тот их даже не останавливает. Нельзя же мешать работе «Скорой помощи». Санитары заходят в лифт. Черт побери, завязка интересная. Поднимаются на третий этаж. Выше не стоит. Ведь спускаться придется по лестнице. На лестничной площадке расположены две квартиры. Теперь можно дать волю фантазии. Для удобства сюжета в левой квартире никого нет, ведь все–таки мало–помалу это превращается в рассказ. Санитары читают фамилию на медной табличке на двери справа. Фамилия не имеет значения. Звонят в дверь. Открывает служанка.

— Здесь живет мсье X?.. Нас вызывали?

— Нет. Мы никого не вызывали.

Нельзя терять ни секунды. С инфарктом не шутят. Не обращая на нее внимания, они входят, закрывают за собой дверь. И вот они уже на месте. Старик Дельпоццо прав. Теперь можно делать все, что угодно. Например, связать служанку и спокойно обчистить квартиру. Уходя, даже сказать консьержу:

— До чего мы дойдем, если и впредь будут ложные вызовы?

Машина стоит на месте под наблюдением полицейского. Оба санитара занимают свои места. Полицейский отдает им честь, останавливает движение, чтобы никто им не мешал.

Ну вот! Жантом выиграл пари. Правда, довольно скромно. Выглядит все как мелкое происшествие. Во всем этом нет ни малейшего намека на фантазию. А если… Если санитары пришли не грабить квартиру, а кого–то выкрасть? Эту мысль Жантом с негодованием отверг, как только она пришла ему в голову. Ведь лежащий на носилках силуэт — совершенно невыносимое, вызывающее тошноту зрелище. Жантому не хочется на него смотреть. Но в то же время он всеми силами хочет узнать правду. Чтобы побороть ужас, надо все–таки обратиться к психоаналитику. Пока этот ужас продолжает существовать, Жантом связан по рукам и ногам и не в состоянии раскрыться как настоящий писатель. В лучшем случае он будет производить такие вот истории, как та, которую только что выдумал. Она довольно забавна. Ей без труда можно придумать любопытное продолжение. Но в ней не хватает страха. «А я вот, — подумал Жантом, — я боюсь страха. Пока не научусь играть на нем, как на скрипке, останусь неудачником».

Положил на стол ручку. Он написал всего несколько слов: «Машина «Скорой помощи». Удручающая ситуация. Надо ли перечислять те мелочи, о которых он подумал? Зачем! Все равно это выставлено на полке его памяти, как безделушки, которые собирают день за днем, даже не отдавая себе отчета. Хорошо, если они когда–нибудь пригодятся.

Его вдруг охватила апатия. Он вышел на улицу, прошел несколько сотен метров по бульвару, известному ему как свои пять пальцев, испытывая подспудное желание с кем–нибудь поговорить, просто поговорить, чтобы просуществовать до обеда, пытаясь забыть эту пустоту в сердце, как будто у паразита, который его гложет, случаются часы отдыха и передышки. Когда он при деле, просто следуешь его капризам. А вот когда он делает вид, что успокаивается, становится еще хуже. Охватывает чувство краха, безнадежное и огромное, как необозримый пляж. Слова уходят. Мысли иссякают. Превращаешься в убогое ничтожество. Ничего больше не хочется, ни сходить в кино, ни посидеть на террасе кафе, ни даже купить книгу. Особенно последнее. Пока он не узнает, кто лежит под простыней на носилках. Стоп! Вход запрещён.

Остановился перед витриной букинистического магазина, где Мириам, когда хочет унизить его, приобретает по дешевке экземпляры «Бириби», преимущественно потрепанные. На пороге курит трубку Ломон, наблюдая за прохожими, среди которых попадаются и проворные воришки.

— Сейчас, мсье Жантом, — сказал он, — я ничего не могу вам предложить. Знаете, дела идут не очень. Детективные романы более–менее расходятся. Эротика тоже продается неплохо. А вот все остальное…

Жантом обрел наконец собеседника. Обычно он Ломона не очень жалует. Лишь изредка останавливается здесь, увидев какую–нибудь старую книгу. От всех этих книг, лежащих в коробках в ожидании нового хозяина, почему–то больно сжимается сердце. Они напоминают ему приют, в котором тетя собирала брошенных животных. Иногда ему даже приходит в голову мысль, что поджечь все эти несчастные отбросы было бы просто проявлением милосердия. Но сегодня он задержался возле них. Прошелся даже пальцем по романам «Черной серии».

— О! — сказал Ломон с упреком в голосе. — Вы же не станете покупать подобные книжки. Уж во всяком случае не эту, что вы держите в руках. Сплошь разбой и изнасилования. И арго от начала до конца. Вы не сможете это читать… Что? Вы хотите попробовать? Ладно. Я вас предупредил. Возьмите сдачу, мсье Жантом. Останется между нами, не беспокойтесь!.. Впрочем, уверен, вы мне ее вернете назад. Зайдете в магазин? Пожалуйста, вы мне доставите удовольствие. На улице я торгую книгами, но и в магазине есть комиссионные вещи. В основном предметы мебели.

«Хочет всучить какой–нибудь хлам», — подумал Жантом.

Но он пребывал в таком расположении духа, когда человек с какой–то противоестественной радостью принимает любое предложение, лишь бы оно выглядело хоть слегка приятным. Он последовал за Ломоном и не смог скрыть удивления. По сути Ломон — скорее антиквар, чем букинист. Магазин просторный и заставлен всевозможной мебелью. Жантом в этом немного разбирается, во всяком случае в достаточной степени, чтобы убедиться, что это не поделки. Простых вещей мало. В основном обстановка гостиной, кабинета, то, что иногда называют мебелью, переходящей по наследству.

Ломон, как барышник, погладил рукой боковую стенку книжного шкафа.

— Посмотрите, мсье Жантом, отдам дешево. Это куплено вовсе не на аукционе. Сейчас много стариков распродают свои вещи, чтобы свести концы с концами. Или племянники продают часть наследства, чтобы уплатить налог. Вы не представляете, сколько всего можно найти в шестом округе. Надо только держать ухо востро.

Потер руки и бросил на Жантома елейный взгляд.

— Правда не хотите?.. А столик с шахматной доской? Тоже нет?.. Ну что ж, в другой раз… А в вашем доме — о, я же знаю, где вы живете, — нет ли какого старика, который уступил бы мне, допустим, старые часы? Да, пусть вас это не удивляет, я беру заказы, потом ищу, вынюхиваю. Это довольно увлекательно. Мода, пристрастия постоянно меняются. В настоящее время ценятся часы.

Он проводил Жантома и уже на улице долго жал ему руку.

— Приходите когда угодно, мсье, я всегда здесь около полудня или после семи часов.

Жантом посмотрел на часы. Ему удалось провести время. Теперь он может не спеша направиться в ресторан. Вдруг вздрогнул.

По улице мчится красная машина «Скорой помощи». Дыхание перехватило, и он прижался к стене дома. Решился бы он признаться Бриюэну, что не отнес в аптеку выписанный рецепт? Медленно он пошел дальше, украдкой посматривая на врученную ему Ломоном книгу. Яркая обложка. Название выведено красными буквами. «Бей, красотка». Полураздетая девица в сдвинутом набок цилиндре. После «Голубого ангела» такой наряд стал униформой. Поискал урну, бросил в нее книжку.

Он остановился перед дверью ресторана, но в сущности, меню не имеет значения. Занял свое обычное место спиной к входу. Перед ним, оперевшись руками о стол, склонилась маленькая вьетнамка Лулу.

— Консоме, — сказал он, — как всегда.

— Вы выглядите уставшим, — констатировала официантка слегка фамильярным тоном.

— Заметно?

— Да, заметно.

— Слишком много работаю, — проговорил Жантом с горькой иронией в голосе. — Принесите омлет с травами. И бутылку «Виши–Сен–Иор», газированной.

«Странный клиент», — подумала Лулу. Жантом устало откинулся на стуле. За стеной слышались шаги прохожих. Все течет, проходит, как неизменный шум водосброса. Улица Драгон как река… Эта река останется в его памяти на всю жизнь. Похлопал по карманам, нашел записную книжку и, примостившись с краю стола, записал: «Мостовая в воде». Это просто зацепка, предназначенная только для него. Перечитав эту строчку, он вспомнит, что все началось с посещения Бриюэна. До этого он так или иначе переносил себя. А потом врач высказал эту дурацкую мысль: «Рассказывайте. Ищите! Ищите!» И теперь на его лицо падают брызги.

Больше он этого не выдержит. Встал со стула и попросил жетон. Взглянул на часы: без четверти семь. Бриюэн, наверно, закончил прием. Если его уже нет дома, тем хуже. С волнением в сердце Жантом набрал номер, сознавая, что ведет себя крайне неприлично. Когда любовник врывается к любовнице, это еще объяснимо. Но когда пациент зовет психиатра на помощь в час аперитива, следует признать, что он уже созрел для отправки в лечебницу. Бриюэн, однако, подняв трубку, внимательно выслушал, мягко его прервал.

— Как вы думаете, до завтра подождать нельзя? Такие вопросы по телефону обсуждать не стоит, уверяю вас. У вас просто депрессия, дорогой мсье Жантом. Ничего больше. Но если вы действительно в таком состоянии?.. Скажем, через час у меня. Но много времени я вам уделить не смогу. У меня гости. Ладно. Хорошо. До свидания.

Жантом отошел от телефона, испытывая меньший стыд, чем поначалу. Если Бриюэн вот так сразу согласился принять его, значит, с ним происходит что–то серьезное. Эта мысль глубоко его потрясла. Бриюэн старается не жалеть успокаивающих слов, но в то же время говорит: «Приходите немедленно». Как будто его пациент поражен быстроразвивающейся болезнью. Жантом посмотрел на остывающий суп. Он не голоден. Ему, как вылезающему из–под обломков пострадавшему в дорожной аварии, хочется ощупать себя. Но раны у него внутренние. Он, наверное, сошел с ума. Зачем он сейчас поддался такому неразумному порыву… Впрочем, Бриюэн почувствовал, что ему стало хуже.

Жантом одним махом проглотил тарелку супа, забыв покрошить в нее кусочки хлеба, что он обычно делает, воображая, будто подкармливает уклеек. Повторил себе, что болен, отчего к тревоге примешалась гордость. Болезнь — это обязательно что–то классическое, из знакомого репертуара. Все это исследовано. Есть надежные лекарства. Можно вырваться из тумана, обволакивающего волю к выздоровлению. Пусть Бриюэн скажет: «У вас то или это», и уже спасение. Диагноз — это поручни. Одной рукой за них держишься, а другой — гоп! Начинаешь писать. Писать, Боже мой. Наконец–то! Так просто!

Он оставил на тарелке большой кусок омлета и зажег одну сигарету, потом другую. Лулу, глядя на него, болтает с кассиршей. Они судачат о нем. Он же хочет скорее уйти. Пусть ему придется бесцельно бродить, дожидаясь назначенного часа. Он должен подготовить… как это назвать?., признание? исповедь? Но он уже все сказал. Почему же тогда он бежит, будто какой–то страшный грех уготовил его погибель? Считает минуты. Без пяти восемь влетает на лестницу. Бриюэн ждет его. Он в смокинге, видно, что ему некогда. В глубине квартиры слышатся голоса, смех. Приоткрылась дверь, и в проеме показалось женское лицо.

— Морис приносит свои извинения.

— Хорошо. Скажи им, я сейчас иду, — с раздражением бросил Бриюэн.

Провел Жантома в кабинет.

— Итак, — спросил он. — Что случилось?

Жантом вдруг почувствовал себя настолько смешным, столь глубоко оскорбленным, что смог только пробормотать:

— Простите. Я так одинок. Видите ли, я начинаю совершать глупейшие вещи…

— Не говорите так, — прервал его врач, — я ни в чем вас не упрекаю. Успокойтесь.

Без церемоний уселся на край стола.

— Не обещаю, что у нас будет много времени на разговоры. У меня гости. Но им известно, что иногда я вынужден… Ладно. Вам необходимо, чтобы я начал за вас говорить… Что ж, наша прошлая встреча не принесла желанных результатов. Ведь вы так считаете? Напротив, она даже вызвала у вас в душе что–то вроде кризиса…

— Меня преследует образ, — воскликнул Жантом. — Перед глазами все время стоят носилки, которые несут два санитара в белом. Он меня просто парализует. Душит. Мне надо увидеть лицо, которое от меня прячут. Кто это?

— Вы сами, разумеется, — спокойно ответил Бриюэн. — Видите ли, дорогой друг, обычно параноики — не бойтесь этого слова — создают в себе что–то вроде фильма, в котором они одновременно выступают продюсерами, постановщиками, сценаристами, актерами, короче, от них ничего не ускользает. И в этом фильме нет ничего случайного, придуманного только для отрады глаз или забавы ума. Любая деталь, поймите, любая делать скрывает за собой какое–то намерение. Вы видите носилки… Но нет, это не настоящие носилки, за ними стоит что–то другое. То же относится и к людям в белом. Нам надо разгадать ребус. Вы спрашиваете, кто лежит на носилках. Тот, кого вы желаете там видеть, и главное — тот, кого вы боитесь. Там можете быть только вы сами… Вы скрываетесь, прячетесь от всех. Вы не хотите, чтобы стало известно о том, в чем вы считаете себя виновным. Носилки, санитары — все это просто уловка… маскарад, и в подсознании вы это хорошо понимаете. Но вместе с тем этот самообман вас вполне устраивает. Вас связывает именно эта внутренняя ложь. Вы страдаете и испытываете от этого глубокое удовлетворение. У вашего так называемого бесплодия нет другой причины. Вы поставили себя в особое положение. То вы возвышаетесь над другими, и это дает вам возможность презирать всех и вся, то вы сторонитесь их, как прокаженный…

Бриюэн наклонился и дружески похлопал Жантома по колену.

— Все это классика, — сказал он. — А когда, по счастью, попадется умный пациент, вылечить его гораздо легче. Да разве я вам сообщил что–то новое? Разве писатель сам по себе — не потенциальный психиатр?

— Не заблуждайтесь, доктор, — ответил Жантом. — Вы мне только что сообщили, что я в чем–то виновен. В чем?

— Послушайте, дорогой друг, не могу же я за несколько минут… И хочу говорить с вами откровенно. Я прежде всего невропатолог, а не психоаналитик. У меня свои принципы, главный из которых заключается в том, что фрейдистские представления… Нет, не хочу их обсуждать. Во всяком случае, для излечения вам потребуется несколько месяцев. Советую вам обратиться к моему коллеге, доктору Гурго. Это как раз его случай. И потом, именно он купил дом вашего прежнего врача в Мане.

— Кого? Доктора Лермье?

— Да. Это вернет вас в знакомые места. Медицинские карты своего предшественника Гурго хранить не стал, но довольно долго держал вывеску: «Гурго, последователь Лермье». Вы понимаете, что я хочу сказать. Лермье имел большую клиентуру.

Жантом покачал головой.

— Благодарю вас, доктор, но мне хорошо с вами. Давайте продолжим. Завтрашняя встреча не отменяется?

— Вы очень любезны, дорогой друг. Я ни в коей мере не хочу от вас избавиться. До завтра. Значит, в три часа. Договорились. А пока поспите. Примите снотворное и поспите. Ну а теперь извините меня.

Он проводил Жантома до лестничной площадки.

— Главное, — сказал он, — не будем торопиться. Если возникнет желание что–то написать, пишите. Но не пытайтесь истолковать. Всего доброго.

Кто играет на скрипке? Музыка доносится как будто издалека. Жантом прислушался и сразу ее узнал. Мендельсон. Концерт анданте. Резко приподнял голову. На часах четверть девятого. На столике у изголовья стоит маленький транзисторный приемник, который он забыл выключить перед сном. Прислонился к подушке. Пытается найти себя. На жаргоне Мириам он еще в астральном положении. Потянулся, зевнул. Немного переборщил со снотворным. Никакого желания вставать. Зачем?

Идти на работу? Какую работу? Чтобы встретиться с Дельпоццо? И что ему сказать? Посмотрел на пальцы ног на краю кровати, пошевелил ими. Он уже устал, как будто провел день, поднимаясь на крутую гору в пустыне. Не забыть бы. В три часа встреча с Бриюэном. Он продолжит говорить о себе. Он никогда не устанет говорить о себе. Эта мысль придает ему даже немного сил, чтобы опустить ноги на пол и сделать первый шаг. Три часа — это так далеко, за горизонтом времени. В путь! Надо идти в ванную. На пороге Жантом остановился. Сюда кто–то приходил. Из крана горячей воды бесшумно течет тонкая струя, но вода, которая должна бы быть обжигающей, чуть теплая. Кто–то несколько часов назад плохо закрыл кран. Кто? «Не я, — подумал Жантом. — Я спал». Еще одна странность: туалетные перчатки должны быть сухими. Но они мокрые. Стаканом для полоскания рта тоже пользовались. Из него пили. И не поставили, как положено, вверх дном на подставку.

Жантом насторожился. Пошел удостовериться, что двери заперты. Проверил. Ту, что выходит в коридор к комнатам в мансарде, и ту, что ведет к внутренней лестнице, связывающей его с Мириам. У нее горит красный свет, значит, Мириам уже работает.

«Так это все–таки я сам, — подумал Жантом. — Вставал попить и сполоснуть вспотевшее лицо? Неужели?.. Но со мной такого не случалось уже много лет. Впрочем!.. Не так уж много лет». Они с Мириам не живут вместе из–за того, что он ее пугал, когда во сне начинал ходить по квартире. Это зависело от погоды, возможно, от времени года, нередко от произошедших накануне событий. Он передвигался как тень с необыкновенной ловкостью лунатика, не задевая столов, стульев, и такое хождение могло продолжаться несколько минут, в течение которых он, не переводя дыхания, вел с собой какой–то невнятный разговор. Два или три раза он одевался с ног до головы, повязывал галстук, надевал перчатки. Мириам в ужасе не вмешивалась. Наблюдала за ним, не двигаясь. Он останавливался перед дверью, потом, как будто поразмыслив, раздевался и снова ложился в постель. Эти подробности ему известны от Мириам, и у него не раз возникали подозрения, что она утрирует, чтобы заставить его жить раздельно. Но серьезные приступы, которые лечил добряк доктор Лермье, вызывали гораздо больше беспокойства, ведь однажды, по рассказам родителей, его нашли на вокзале, где он спал на скамейке в зале ожидания. А происходило ли это на самом деле? Он всегда страдал от того, что в жизни у него возникали неясные моменты, о которых он узнавал от других. Ему сообщали насмешливым тоном: «Эй! Рене, ты кое о чем забыл!»

Жантом решил порасспросить Бриюэна. Лунатизм? Или амнезия? Но есть ли, в сущности, между ними какая–то разница? Он лег на кровать, сложив руки на затылке. Твердая почва под ногами и собственное «я» были у него только тогда, когда он писал роман. В те месяцы дни четко следовали за днями. Никаких пробелов, никакой пустоты. По мостику слов он прошел через счастливый период жизни. Ему хочется вернуть только это счастье, больше ничего. И если бы сейчас он смог начать что–нибудь писать, то не спрашивал бы себя с тревогой, почему он встал попить и умыть лицо.

Рассеянно послушал доносящийся из приемника голос. Катастрофы. Несчастные случаи. Подумать только, что в то время, когда весь мир страдает, находится человек, единственной всепоглощающей заботой которого является составление нескольких страниц текста. Смешно! Гнусно! Прискорбно! О чем говорит этот диктор, словно нанизывающий жареные факты, чтобы подать горячими на шампур?.. Преступление на улице Катр–Ван. Это же неподалеку отсюда! Надо разузнать. Дельпоццо сказал бы: «Ищите необычное там, где оно происходит. Лучше всего в канаве».

Зазвонил телефон. Если так рано, то это Мириам!

— Доброе утро. Не могли бы вы выключить приемник? Я же работаю. Включите его на полную мощность или вообще выключите, мне все равно, но только избавьте меня от этого шепота. Помимо воли приходится прислушиваться, а это очень раздражает. Что за преступление на улице Катр–Ван?

— Не знаю. Я не слушал.

— Подумать только! К вам домой заявятся бандиты, а вы не обратите даже внимания.

— Послушайте, дорогая, если хотите поругаться, выберите другое время. Сейчас я занят.

Резко бросил трубку. Решил пойти позавтракать булочками в кафе «У Тони». Перед уходом из вежливости выключил приемник. Уже давно он взял за правило отвечать ударом на удар, но с соблюдением приличий. Он никогда не окажется неправым.

В кафе «У Тони» стоит обычный утренний гомон. Секретарши перед работой, разносчики, спорящие о предстоящих велосипедных гонках, завсегдатаи, погруженные в изучение газеты.

— Привет, мсье Жантом. Чашечку кофе, как обычно?

Мимо с ревом проехала полицейская машина.

— Ну, наконец–то закончили, — сказал бармен. — Не очень–то они торопились.

— Несчастный случай? — спросил Жантом.

— Нет. Убийство, совершенно рядом. Вы не слышали?

— Нет.

— Эта история еще наделает шума. Бедняга, его все знали. Вы сами, наверно, видели его не раз на улице.

— О ком вы говорите?

— О майоре Шайу. Дряхловатый старикашка…

— Да–да, припоминаю. Видел его еще вчера.

Доверительным тоном бармен сообщил:

— Кажется, у него водились большие деньги. Хотя по нему этого не скажешь. Но при его занятиях…

— Каких занятиях?

— Нефть. Он такой же майор, как и я. Но любил, чтобы его так называли. На самом деле был вроде бы директором нефтяной компании… Я об этом узнал, когда ребята из полиции перед уходом зашли сюда выпить по стакану вина. Его задушили, и тот, кто это сделал, — парень не промах. У него хватило наглости позвонить в «Скорую» и сообщить, что на улице Катр–Ван в доме № 12 тяжелобольному требуется помощь, понимаете… Ребята примчались быстро, с носилками и со всем прочим. Но больной уже скончался… Вот! Такие дела!

Бармен захлопотал возле кофеварки, налил две чашки, вернулся к Жантому, облокотился на стойку, машинально протерев ее тряпкой.

— Подождите, — продолжал он разговор. — Тот, кто это сделал, — совершенный придурок, он ведь перед уходом зажег две свечи по обе стороны изголовья кровати. Что вы об этом скажете, вы же пишете романы?! Признайтесь, что такое вам бы и в голову не пришло. Правильно говорят, что действительность превосходит вымысел.

Жантом, чтобы не потерять самообладания, пил. кофе мелкими глотками.

… В газетах об этом уже появились статьи? — спросил он.

— Нет. Пока нет. Еще рано

— Известно, когда это произошло?

— Ночью. Но «Скорую помощь» вызвали около пяти часов. Она и подняла тревогу. В тринадцатичасовом выпуске новостей узнаем все подробности.

— Вы слышали разговор полицейских, поэтому, может, знаете, как… преступник проник в квартиру?

— Очень просто. Старик засиживался допоздна, все вокруг об этом знали. Чтобы войти к нему, убийца просто нажал кнопку домофона.

— Да, правильно, — задумчиво произнес Жантом. — Достаточно было просто сказать, что с кем–то из близких майора случилось несчастье.

— Вот–вот, — воскликнул бармен. — Именно так думает комиссар, надо признать, что следствие началось очень быстро. Ведь у майора Шайу везде было смазано.

Он рассмеялся.

— Смазка — нефть. Извините. Такое сравнение… И все же грустно. Эй! Мсье Жантом, вы забыли расплатиться… Ну, ну, я вас прекрасно понимаю. Со мной творится то же самое. Все эти истории сводят меня с ума.

Жантом вышел из кафе озабоченным, взволнованным, слегка встревоженным. Это преступление как будто бы имеет к нему отношение, хотя он и не осознает почему. Возможно, из–за своих слов о домофоне. Сам он спит очень плохо и если вдруг услышит: «С вашим сыном или с вашей сестрой произошел несчастный случай…» Конечно, у него нет ни сына, ни сестры, это простое предположение, но все равно, открыл бы он дверь подъезда? Почему бы и нет? От неожиданности… Из любопытства… Или просто машинально. Но непонятным остается, почему затем майор открыл дверь своей квартиры. Просто потому, что он ждал посетителя. Но ведь тот должен знать, что на ночь дверь запирают. Значит, не телеграмма. Остается телефон. Неизвестный голос может прочитать текст телеграммы. «Сыном несчастный случай. Точка. Мари приедет ночным поездом». И приписка: «Целую». Старина майор в изумлении впускает посланца, чтобы затем объяснить ему, сказать, что он наверняка ошибся адресом. «Именно так, — подумал Жантом, — я бы и поступил. Все это притянуто за уши, но у романиста полное право вольно обращаться с жизненными фактами».

На что сам себе возразил: «К несчастью, дело Шайу — это не фантастика». Но тут же заартачился. «Действительно ли в нем нет фантастики?» Зажженные свечи отдают какой–то инсценировкой». Ускорил шаг, но из головы не выходил этот образ. Похоронное освещение восхитительно.

И тут его осенила странная мысль. Этот таинственный убийца, даже если допустить, что он пришел как вор, оставил на память о себе необычное поэтическое воспоминание.

Жантом остановился, пошарил в карманах, открыл записную книжку и записал: «Кража, облагороженная поэзией». Вот это находка. Настоящая писательская находка. В этом убийстве на улице Катр–Ван — звучит уже как будто из Бальзака — надо как следует разобраться и как следует его проанализировать. Оно обязательно подскажет романтическое продолжение. Одни только свечи у изголовья — это уже великолепно.

Жантом увидел, что прошел мимо своего дома, вернулся назад. Неведомым ему образом он теперь уверился, что замешан в этом происшествии. Внутри у него все как будто дрогнуло. Писатель только что нашел тему! Он чувствует себя созревшим, горящим от нетерпения, открытым, стоит в непристойной и чудесной позе готовой к работе матрицы. Скорее! Не потерять бы творческого вдохновения. Набросать несколько строк. Он уже на лестнице. Бежит вверх. Временами хватается за поручни, боится остановиться. Но зачем горячиться, когда еще не знаешь всех деталей?.. Хотя ведь именно детали можно додумать. Вовсе не обязательно копировать, их нужно создавать заново. Чего хочет Дельпоццо? Чтобы я предложил ему мифологического героя, этакого Фантомаса. Бандита–эстета. Хорошо вижу, как он разукрашивает своих жертв, готовя их к церемонии погребения, он, хозяин печали. Великий Распорядитель Смерти. Совсем не то, что убогие придурки из «Черной серии», убивающие из–за своего творческого бессилия.

Боже мой, как это высоко — седьмой этаж. Надо было поехать на лифте. Жантом сел на ступеньку и отдышался. Потом резко встал. Зря он позволил себе остановиться. Ведь этого оказалось достаточным, чтобы из наигранной горячности выросло странное чувство тревоги, которое ничто не оправдывает и ничто не умиротворяет. Как будто какой–то спокойный голос говорит: «Иди–иди, далеко не уйдешь». Посмотрел на часы: девять часов. Постоял в Нерешительности на шестом этаже у двери Мириам. В девять часов он никогда к ней не заходит. Но с другой стороны, Жантом никогда не противится своим побуждениям, а ему вдруг стало важно задать жене кое–какие вопросы, вопросы, которые неведомыми тайными узами связаны с так глубоко взволновавшим его убийством. Позвонил и вошел. Он все же как бы у себя дома.

— Это я, — объявил он с порога.

— Вы плохо себя чувствуете?

— Нет.

— Ну ладно, заходите. Не станем же мы кричать друг другу из одной комнаты в другую. Но ненадолго, пожалуйста.

Сидя за столом, не оборачиваясь, она показала на стопку бумаг.

— Вот первый урожай, — сказала она. — Садитесь… Катапультировать пишется с двумя «т»?.. Впрочем, мне наплевать. Этим обязана заниматься Клер. Итак? Вы заплатили управляющему?

Повернулась на крутящемся стуле. Что за манера приобретать стул для пианино, не имея пианино. Но он позволяет ей внезапно развернуться, пронизав собеседника пристальным взглядом, или наоборот повернуться к нему спиной, используя тщательно разработанную технику от демонстрации постепенной потери интереса до резкого отторжения в зависимости от того, желает ли она дать понять, что ей начинают надоедать или уже надоели до смерти. Сейчас она показывает себя в три четверти, это значит, что она сдержанна, но не враждебна.

— Сегодня заплачу, — поспешно пообещал Жантом. — Но сейчас не об этом. Я все думаю о вашем телефонном звонке. Раньше вы никогда не говорили, что мой приемник вам мешает.

— Ну и что, теперь говорю.

— А вы слышите, как я хожу по квартире?

— Как будто вам это неизвестно.

— А прошлой ночью я вам не мешал?

— Не помню.

— Вы не слышали, как я ходил?

— А вы ходили?

— Да нет. Просто встал попить. Большого шума наверняка не наделал. Наверно, около четырех часов.

Она медленно повернулась на стуле и подозрительно на него уставилась.

— Вы хотите сказать, что это опять началось?

— Нет, нет, — запротестовал он. — Совсем нет. С этим покончено. Но я знаю, что вы много работаете, и никоим образом не хочу нарушать ваш сон. — Чтобы положить всему этому конец, добавил: — Знаете, о чем я подумал?.. По всему полу неплохо бы постелить палас.

— Тогда вы сможете не ночевать дома… Послушай, Рене, не дури мне голову. У тебя есть подружка. Ты хочешь подхватить СПИД?

— Ну ладно, — ответил Жантом. — Если вы так все это себе представляете…

— Подойди, пожалуйста. Тебе бы надо пройтись по одежде щеткой… На галстуке крошки от булки. А о чем говорят в кафе?

— О чем там говорят! О скачках, о гонках «Тур де Франс».

— Ты нарочно издеваешься! Я говорю об убийстве.

— О! Пока ничего особенного. Убийца задушил беднягу, а потом…

Жантом замкнулся, вспомнив о двух санитарах.

— А потом? — спросила Мириам.

— Потом он позвонил в–полицию, врачам или еще кому–то, не помню. Затем исчез. Тело обнаружила «Скорая помощь».

— Кто это?

— Убитый? Какой–то майор Шайу. Больше ничего не знаю. Подождем, что напишут в газетах.

— Что–нибудь украли?

Вопрос застал Жантома врасплох. Он об этом не думал.

— Возможно, — проговорил он. — В определенном смысле, мне жаль.

— Дружище, — вздохнула она. — Идите отдохнуть. Вы еще окончательно не проснулись. Что касается паласа, я согласна. При условии только, что его постелют без шума.

Четверть оборота. Перед ней снова чистый лист, который она начинает заполнять аккуратным секретарским почерком. Отвратительное зрелище.

Жантом поднялся к себе. В ходе разговора с Мириам он понял, что его мучает. Быстро разложил свои принадлежности, бумагу, ручку. Вертикальной чертой разделил листок на две части. Слева конкретные детали, которые скоро в газетах появятся в изобилии: когда точно совершено преступление, как убийца вошел в квартиру и т. п. Короче, все, что относится к технике ограбления. Справа то, что он уже называет поэтической стороной. В ней пока всего лишь два, но очень показательных момента: во–первых, свечи, но главное — эти люди в белых халатах, которым позвонили по телефону, и уже сейчас нет никакого сомнения, что между рутинным ограблением квартиры и артистической декорацией убийства есть что–то несовместимое. Как будто кража явилась просто условием, в принципе не очень важным, постановки фантастической сцены. Старик Дельпоццо не такой уж дурак!

Жантом провел руками по лицу, потом долго растирал щеки. Теперь все у него в руках, он уже видит написанную им увлекательную книгу на основании вот такого живого материала необъяснимых преступлений. Это не будет рассказ о знаменитых загадках. Нет, он поведает настоящую захватывающую историю с совершенно вымышленным главным героем, представляющим себе все свои приключения как словесные изыски. К тому же ничто не помешает ему полностью переделать происшествие на улице Катр–Ван, сделать убитого отставным адмиралом, виновным в каком–то тайном должностном преступлении. И вот теперь наступила расплата. Дюма в своем «Графе Монте–Кристо» уже указал направление. Но этот жанр не получил продолжения. Жанр — это образ. А если вернуться к несчастному Шайу, подумал Жантом, то здесь в постановке явно чего–то не хватает. Свечи по обеим сторонам кровати — это хорошо. Но надо еще увидеть труп, лежащий со сложенными руками на кровати, словно ожидающий людей в белом, свой почетный караул. Поэтику создает образ в своей выразительной наготе. Риторика излишня. Я это чувствую. Чувствую настолько остро, что дам согласие старику Дельпоццо. Прямо сейчас.

Он поджег край листка, посмотрел, как он чернеет и скручивается в пепельнице. К нему никто не заходит, кроме консьержки, убирающейся в квартире два раза в неделю. Но вполне вероятно, что она везде сует нос. Этот листок мог бы привлечь ее внимание. И потом, гораздо интереснее носить свои тайны при себе, как животные, передвигающиеся вместе с детенышами, вцепившимися в их шкуру.

Жантом мог бы и позвонить. Но ему хочется сообщить шефу конфиденциально. Он поймал того на пороге бухгалтерии.

— Ах, это ты, тоже сюда? — спросил Дельпоццо наигранным тоном.

— Нет, — ответил Жантом, — я пришел не за чеком. Просто хочу сказать, что согласен.

— Согласен с чем?

— С вашим предложением.

Издатель взял Жантома за руку и отвел в сторону.

— Тише, приятель. Я еще никому об этом не говорил. Ты хорошо подумал?

— Да. Наверное, получится. Я уже вижу главного героя. Эдакий эстет. Представьте себе Фантомаса, созданного Андре Бретоном.

— Ну вот! — улыбнулся Дельпоццо. — В добрый час. Раз ты за это взялся.

Он пощупал лоб Жантома.

— Не очень волнуешься? Я же тебя знаю.

— Я очень серьезен.

— Пусть так. Сколько тебе нужно времени? Полгода? Год? Допустим, год? Ты пишешь не очень быстро. Разумеется, я дам тебе аванс, чтобы ты мог спокойно работать. Об этом просочатся слухи. У тебя начнут выпытывать. Но ни слова. По крайней мере до того, как ты мне дашь хотя бы пятьдесят страниц. Если удастся, наберу небольшую команду. Извини, у меня обед с двумя американцами. Счастливо, дорогой Рене.

Жатом вышел с меньшей уверенностью в себе. Это ведь не комиксы. Нет. У него в голове созрел довольно точный план, но его опередил Гюисманс. Портрет Жиля де Ре в романе «Там» — это почти то же самое. С той разницей, в пользу Гюисманса, что его «Синяя Борода» стал уже героем легенды. А вот Шайу… Потребуется приложить массу усилий, чтобы из убийцы майора сотворить дьявольский портрет чудовища, способного надолго захватить воображение… Ландрю… Петио… Джек Потрошитель… «Вероятно, я замахиваюсь слишком на многое, — подумал Жантом. — Я должен исходить из обычного происшествия, из тонкой смеси грязи и украшательств… Если бы мне удалось встать на место преступника, то я совершил бы не воровство — кстати, весьма неприятное слово, — а ловкое изъятие определенных предметов, словно я превратился в обуреваемого страстью коллекционера. Из каждого преступления я создавал бы какую–нибудь удивительную драму ревности. Насладившись бредовой радостью эксклюзивного обладания, я придавал бы своей жертве пристойный вид. Именно так поступил убийца на улице Катр–Ван. Хорошая оформительская работа предоставляет путеводную нить. Здесь нет никаких сложностей, тем более что я почерпну все детали в своем воображении, за исключением тех, что станут известными из хроники. Пусть мне в общих чертах расскажут о преступлении, а я уж добавлю насилия. Вот оно, насилие. И я даже сомневаюсь, стоит ли мне продолжать лечиться у Бриюэна. Если он уничтожит это насилие, я окончательно стану писателем без воображения».

Вечереет. Жантом долго ходил по бульвару, не замечая времени. На улице мало народу. В кафе работает телевизор, и все уткнулись в экран. Говорит какой–то человек, прильнувший к микрофонам, которые болтаются перед ним, как змеи.

— Это комиссар Шабрие, — прошептала Лулу. — Что вам принести?

— Он давно выступает?

— Нет. Только начал.

— О деле Шайу?

— Да, конечно.

— Не торопитесь. Закажу потом.

— В этом деле удивительно то, — говорил полицейский, — с каким хладнокровием совершено преступление. Невольно приходишь в изумление от той утонченности, с которой действовал убийца. Зажженные свечи, труп на кровати, аккуратно завернутый в халат, короче, весь этот церемониал, но подождите… Забыл об одной необычной детали: на шее старика был завязан шарф, как будто…

Конец фразы Жантом не расслышал из–за поднявшегося вокруг шума. Он схватился за край стола, начал мять и медленно рвать лежащую на нем бумажную скатерть. Итак, убийца придумал то же, что он сам. Или, вернее, нет. У него возникла та же мысль, что и…

— Извините, — воскликнул комиссар. — Не все сразу.

— А ограбление? — бросил кто–то.

— Что было похищено, покажет–следствие. Семья жертвы поставлена в известность. На первый взгляд, взломщика интересовали старые драгоценности. Попоказаниям служанки, майор Шайу владел замечательной коллекцией старых часов.

— Мсье комиссар, это какой–то сумасшедший, правда?

Жантом сжал пальцы в кулак. Сумасшедший! Вот как они считают. Ответ полицейского утонул в шуме голосов. На экране возник диктор Ноель Мамер, начавший говорить о какой–то политической конференции. Подошла Лулу с блокнотом.

— Советую заказать телячью голову, — сказала она.

Я занимаюсь тем, что всегда высмеивал раньше: веду дневник. Делаю это по совету Бриюэна и теперь пришел к выводу, что он прав. Прежде всего, это простой и вполне щадящий способ восстановить писательское мастерство. Отныне каждый вечер я сумею уберечь от катастрофических событий прожитого мною дня небольшой обломок. Писать о себе буду без снисходительности. Я это обещал врачу. Потом, когда в достаточной мере исследую свое «я», которое до сих пор никто не решался потревожить, оно, возможно, начнет трескаться, затем дробиться, и я познаю мир. Во всяком случае, так утверждает доктор. «То, что вы считаете анкилозом, — сказал он, — это просто–напросто намеренное напряжение подсознания. Есть нечто, в чем вы не хотите себе признаться, но мало–помалу с помощью определенных приемов мы вас поставим на ноги. Но продолжаться это может в течение многих месяцев».

Вот тогда я и поделился с ним своими замыслами. Написать поэтическую и жестокую историю убийцы, для которого любое преступление — поэма. Должен сказать, что ему потребовалось время, чтобы переварить мой проект.

— Ладно, — в конце концов решил он, — почему бы нет, если это принесет вам облегчение. Вижу, к чему вы клоните: разбудить свои старые страхи и извлечь из забытых кошмаров литературную субстанцию. Это так, правда?

— Да, примерно так, но к той части меня, которую вы лечите, надо присоединить образы, фантазмы, глупейшим образом кочующие из одной бульварной газеты в другую. Не знаю, заметили вы это, но журналистов совсем не привлекает странная красота некоторых преступлений.

— О! — воскликнул Бриюэн, — вы напоминаете мне известного автора книги «Преступление как изящное искусство».

Добряк Бриюэн ужасно меня раздражает, говорю это от чистого сердца — ведь мы уже друзья, но зачем он постоянно напоминает, что тоже сведущ в литературе. Я попытался выправить положение.

— Нет. Я думаю вовсе не о Томасе Деквенси. Просто хочу сказать, что в жизни происходят совершенно невероятные истории. Например, преступление на улице Катр–Ван. Помните?

— Да, конечно… подсвечники, убит на кровати…

— И санитары, — быстро добавил я. — На эту деталь, важнейшую деталь, никто не обратил внимания. Они увезли тело в Институт судебной медицины, но это произошло не по мановению волшебной палочки. Представьте себе носилки, раскачивающиеся на ступеньках лестницы.

— Успокойтесь.

— Прошу прощения. Это событие привело меня в какое–то ужасное состояние. Но именно это состояние я и пытаюсь выразить.

— Очень хорошо. Теперь я лучше вижу связь, соединяющую вас, травмированного ребенка, с некоторыми драматическими сценами. Но как вы намереваетесь связать кровавые истории, не имеющие друг к другу отношения?

— Пока не знаю.

— Ну что ж, позвольте дать вам совет. Не пытайтесь изображать из себя главного героя, Diabolus ex machina[290], бросающегося с яростью от одного преступления к другому, все это заранее обречено на неудачу. Вот что я вам предлагаю — просто подсказываю — всегда выражайте свое «я» или, если вам угодно, ведите дневник. Понимаете?.. Преступник говорит о себе без показного эффекта, с полной очарования естественностью. Если помните, я вам уже советовал записывать воспоминания и сны. Теперь пойду дальше. Предлагаю вам… как бы это сказать? Воспроизвести, например, дело Шайу. Виновный теперь не некий мсье X, ускользающий от нас. Теперь это вы. Это «я». Да, это психическая гомеопатия. Реконструировав наполовину вымышленное преступление, вы начнете воссоздавать себя. Следите за моей мыслью?.. А когда вам не хватит журналистской сноровки, вы начнете черпать вдохновение в самом себе.

О, прекрасный друг! Мне стоило бы его расцеловать. Тем не менее спешить я не стал, хотел не то чтобы подумать — я в этом не силен, — а просто выждать, понаблюдать за собой, подвергнуть испытанию свое желание писать. Не хотелось поддаваться мимолетному порыву. Период послушничества длился две недели полного воздержания. Не написал ни одной статьи. Ни одной рецензии. Посадил ручку на карантин.

Но читать я себе позволял. Прежде всего прессу. Унылую летнюю прессу. Ничего, кроме описания аварий на дорогах, столкновений грузовиков с автобусами, гладиаторских боев наших дней. Или сообщения о подложенных бомбах и опять о бомбах, нередко разносящих в клочья самих злоумышленников, — нет ничего более глупого, чем смертники–добровольцы, по сути своей лентяи преступного мира. Но кто сейчас знает, что смерть, как и любовь, должна следовать определенному ритуалу, сладострастному протоколу? Иногда пишут о необъяснимых исчезновениях, но это всегда кончается тем, что находят омерзительные останки. О! Кто вернет такие вот незабываемые катастрофы: мотоциклисту оторвало голову, а его мотоцикл по инерции обгоняет грузовик. От этого зрелища шофера хватил удар. Или вот еще: нос парохода, проткнув борт «Андреа Дориа», бережно подхватил спящую на койке пассажирку и, не разбудив, пронес ее через искореженные и острые как лезвие бритвы железные обломки. Но настоящим художником был только случай. Проблема состоит в том, как подменить случай собой.

Я позволил себе также просмотреть несколько книг из «Черной серии». Стыдно в этом признаваться. «Мастера» этого жанра, Хэммет, Чандлер и прочие, показались мне просто отвратительными, другого слова не подберешь. Набор слов. Нет никакой композиции. Кроме того, я ненавижу разговорный язык. А вот Симонен очаровал меня. Этот величественный господин в кепке обладает прямо–таки придворными манерами. Описанный им «Митан» — это Версаль площади Пигаль. Но в конце концов я почувствовал, что теряю время. Так думал и Ломон. К нему я, конечно, не ходил. Но встречал его довольно часто. Он не упускал случая дать мне совет.

— Лучший среди них, — говорил он, — это Стенли. Гарднер. В такого рода литературе я ценю прежде всего интеллект.

О! На его счет я не строил никаких иллюзий. Он искал встреч со мной просто потому, что не потерял надежды продать мне что–нибудь из мебели. Он явно охотился за клиентами, которых становилось все меньше. Рискну даже сказать, что он был моим почти что единственным развлечением. Жил я затворником: дважды в день ходил в ресторан, от этого никуда не денешься, а остальное время запирался в своей мансарде, где довольно неуклюже старался вывести несколько строчек, как фальсификатор, подделывающий подпись своего шефа. Но должен признать, что получалось у меня все лучше и лучше. Да, это так! Личный дневник — как спуск по санной трассе. Просто скользишь. Свои черновики я, естественно, уничтожал, оставляя лишь некоторые размышления вроде приведенных выше. А их я прячу среди белья в запертом на ключ шкафу. Не хочу предстать перед кем–нибудь обнаженным. В первой папке лежат мои заметки. Во второй вырезки из газет, которые, как я думаю, окажутся мне полезными. Особо интересуюсь теми, где говорится о разных напастях, вызванных шершнями, осами и змеями. Они будят сам даже не знаю какие глубокие и потаенные страхи. Особенно змеи. Говорил ли я об этом Бриюэну? Не помню. Вокруг мельницы водилось множество змей. «Смотри под ноги», — постоянно предупреждала мать. Помню, однажды, роясь в рюкзаке, я наткнулся на одну из них, она заползла туда, пока я ловил уклеек. Рука коснулась отвратительного клубка. Я бросил все, удочку, коробку с червями — все. И помчался на берег. Кажется, меня даже вырвало.

Теперь эта паника кажется сладостной, дает мне материал для очень сочных деталей. Но что в квартире может делать змея? Решительно, я ставлю себя в такие рамки, которые сразу не разорвешь. Можно подумать, что нарочно. Конечно нарочно.

Закончился первый тайм. Или, если хотите, раунд, или что угодно, намекающее на перерыв в соревнованиях, имеющих свой конец. Фыркнул. Зажег сигарету. Щелкнул пальцами. В зеркале шкафа посмотрел на себя без всякого снисхождения, и в голову вдруг пришла мысль. Постоял не двигаясь. Потом медленно, чтобы не упустить ее, опустился на стул и написал: «Питон». До завтра.

«Питон»! Это слово выпустило на свободу все старые кошмары. Провел ужасную ночь. Проснулся весь разбитый. Вокруг меня собралось все, что ползает, лазает, кусается, словно я превратился в закоренелого алкоголика. Постепенно прихожу в себя. Ну и что! Настоящий писатель ничего не упускает из вида. Ему плохо, он страдает, его предают, топчут ногами. Тем лучше! Все это станет полноценным удобрением, дающим живительные соки. Ко мне, крысы, жабы и ужи. Скорее, по горячим следам, вдохновите меня начать историю. В каком–то журнале я прочитал, что есть оригиналы, покупающие змей, ящериц, саламандр (для них на набережной открыты специальные магазины) и держащие их у себя дома. Представим себе человека, пусть немного чокнутого, который в квартире держит питона для охраны ценностей. Именно эта мысль посетила меня вчера. Питон в роли сторожевой собаки. Вышедший из повиновения питон.

Нет. Это слишком банально. Представим себе лучше преступника, выдрессировавшего питона для нейтрализации своих жертв. Змея заползает в квартиру, пренебрегая всеми замками. Обвивает несчастного кольцами, и его грабят. Нет ничего более хитроумного, чем такая живая смирительная рубашка. А мой герой уходит с добычей, позвав за собой послушную ему одному змею.

Мне могут возразить, что Конан Дойл изобразил уже нечто подобное в рассказе «Пестрая лента», но разве не видно, что у меня гораздо более волнующий сценарий — жертва не умирает. Она просто обезумела от страха, а это гораздо больше щекочет нервы. Это намного поэтичней. В конце концов, не знаю… Надо немного подождать, чтобы убедиться, что дело стоящее. Если бы Конан Дойл… Ладно. Тем хуже. Зло уже свершилось. Мне остается только придумать новые детали.

Записываю. Кто–то приходил ко мне, или выходил я сам. Обычно дверь, ведущую на служебную лестницу, я запираю на замок. Утром обнаружил, что замок не заперт. Осмотрел другую дверь — ведущую к Мириам. Горит красный свет, но что могло ей помешать прийти ко мне ночью? Мы пришли к обоюдному согласию, что эта дверь не должна служить нам моральным препятствием. Да ладно уж, не буду делать из мухи слона. Просто недосмотрел — вот и все. Не забыть бы, что надо сходить в больницу сдать кровь. Да, хорошенькое дело, если калий окажется, выражаясь словами Бриюэна, не на уровне.

Жантом стоит в очереди. Перед ним судачат три женщины. Он почти не прислушивается к их разговору, но вдруг вздрагивает.

— Ее обнаружили пожарные… Их кто–то вызвал, неизвестно, кто именно. Чтобы вскрыть дверь, пришлось прибегнуть к помощи слесаря.

— Извините, мадам. А что произошло?

— Настоящая трагедия, мсье. Убили женщину на улице Турнон.

— Когда?

— Этой ночью. Ее вроде бы задушили.

В груди сразу же возникла пустота. Ему кажется, что вот–вот он задохнется. Жантом встает. «Извините». Вышел. Она сказала: «задушили». Почему это слово так его волнует? Летелье должен все знать. Жантом вошел в кафе, попросил жетон, спустился к телефону, посмотрел в записной книжке номер «Пари–Матч».

— Жана Летелье, пожалуйста. Беспокоит издательство Дельпоццо.

У Летелье уши повсюду, даже в самом сердце страны и государственных органов. Если кто–то и знает, то только он.

— Летелье?.. Это Жантом… Все в порядке, спасибо.

— Да, я как раз хотел вам позвонить, — сказал журналист. — Но сначала вы… Скажите. Что–то случилось?

— Ничего. Просто только что узнал о преступлении на улице Турнон. Видите ли, я пишу книгу. Ладно… Хорошо..1. Стану держать вас в курсе. Пока собираю материалы… Что в этом преступлении может быть необычного, даже, скажем, живописного? Понимаете?..

Летелье разразился смехом довольного собой человека.

— Да, старина, прямо в точку. Делом занимается малыш Перальта. У меня на столе его первый отчет. Читаю. Слышите?.. Ну так вот. Бедная женщина, Мари Галлар, жила одна на четвертом этаже в прекрасной квартире, которую она собиралась вот–вот покинуть. В свои восемьдесят три года ей хотелось поселиться в доме для престарелых. Эта деталь имеет немаловажный смысл ведь она намеревалась переехать на будущей неделе. Продала часть мебели, и в квартире повсюду стояли ящики и чемоданы.

— Она богата?

— Да. Очень. Вдова промышленника, сделавшего состояние на подшипниках. Детей нет. Только племянники. В ходе следствия все это выясняется. Но не забывайте, что оно только началось.

— Ее обворовали?

— Полиция это предполагает, но не слишком уверенно. У нее было много драгоценностей, это известно от соседей.

— Все как в деле Шайу, — сказал Жантом.

— Совершенно верно, — ответил Летелье. — Нашли старуху, лежащую в кровати и задушенную собственным боа.

— Что?.. Повторите… Боа?

— Ну да, черт возьми! Что в этом странного? Такая штука из шерсти или из перьев… Кажется, ее еще называют шейным платком. Представляете? В такую жару надеть на нее такую теплую вещь, просто издевательство. И обратите внимание, судебно–медицинский эксперт категорично заявляет: ее задушили голыми руками. Боа надели потом, чтобы скрыть синяки или, как говорит Перальта, чтобы придать ей «пристойный вид». Убийца — и вправду интересный тип. В тот раз зажег свечи. Теперь мех… Ведь это дело одних и тех же рук. Доказательством служит хотя бы то, что он опять сам вызвал «Скорую помощь». Тот же метод. Та же наглость. Дверь оставил приоткрытой. Люди в белом смогли свободно войти.

— Почему вы называете их людьми в белом?

— А как их еще называть? Расследование ведет дивизионный комиссар Маркетти… Клянусь, он не теряет времени даром. Представляете, какой поднимется шум. Тем более что эти два преступления выглядят как начало целой серии. Вот так, старина. Я выложил все, что знаю. Но следующий номер все равно купите. Там вы найдете кучу фотографий, множество других сведений. Над этим у нас работает целая группа… Алло!.. Жантом!.. Я вас не слышу. Теперь моя очередь задать вопрос. Ходят слухи, что ваша жена действительно хочет продать «Гомону» права на «Хозяина сердца»! Это правда?

Чтобы прийти в себя, Жантому понадобилось какое–то время, кровь стучала в висках, как у водолаза, только что поднявшегося с глубины.

— Я не очень–то в курсе, — пробормотал он. — У каждого свои проблемы.

— Да, понимаю. А что с книжкой, которую вы готовите?

— Какой книжкой?

— Вы же сами только что говорили, что собираете материалы. Можете рассказать чуть подробней?

— Трудно вот так сразу.

— А название уже придумали?

— Да, «Мистер Хайд».

Слова эти обожгли горло, как кислота, и Жантом сразу же повесил трубку. Сил разговаривать больше нет. Непонятно, что с ним происходит. Он даже не уверен, кто произнес «Мистер Хайд». Своего голоса он не узнал. Да, он совершенно определенно считает мистера Хайда одним из самых известных литературных героев… Это омерзительный двойник доктора Джекила, воплощение зла, ужасный урод, который душит свои жертвы. И этот мистер Хайд живет в нем. Прячется в нем и, как кукольник, передвигает на сцене его сознания неясные силуэты изысканных чувств. Чудовище. Надо немедленно рассказать о нем доктору Бриюэну.

Потом вдруг он вновь обрел ясность ума. Он вышел из тумана, как больной выходит из коматозного состояния. Увидел, что стоит в вонючей телефонной кабине, позади него кто–то суетится и нетерпеливо стучит в стекло. Жантом еще раз быстро набрал номер Летелье и через секретаршу принес свои извинения. Их разъединили, но он перезвонит. Оттолкнув продолжавшего ворчать назойливого клиента, поднялся в зал кафе, потом вышел на улицу и очутился в водовороте настоящей жизни с шумом, светом, торопящимися по своим делам людьми. Ему стало жарко. Он еще не оправился от потрясений, как будто только что чуть не стал жертвой несчастного случая. Мистер Хайд! Это невозможно! Посмотрел на часы. Беспокоить врача еще рано. Почувствовав на плече ласковые лучи солнца, решил посидеть немного в садике рядом с церковью Сен–Жермен.

Не спеша отправился туда, нашел свободную скамейку, закурил сигарету. Из церкви до него доносились отзвуки службы, благодаря толщине стен они как будто отфильтровывались и становились еще прекраснее. На ступило время свести счеты с самозванцем. И прежде всего следует разобраться с делом Галлар. Разумеется, это обычное происшествие, напоминающее, правда, первое преступление, но случаются довольно часто совпадения. Если бы Летелье не произнес невольно это идиотское слово «боа», означающее одновременно шейный платок и удава, он бы не впал на несколько секунд в ужасную панику. Но ведь Бриюэн уже объяснял, что игра слов, двусмысленность, использование омонимов — все это обычные личины психического расстройства. Все началось с недавних кошмаров, населенных рептилиями. А как появились кошмары? Чтобы ответить на этот вопрос, не надо быть психиатром. Они исподволь начали проникать в подсознание с того момента, когда он решил вести дневник — ведь дневник, даже если его вести абы как, это уже какая–никакая, но литература, а ведь именно это ему запрещено. Но кто позволяет себе наложить запрет? Мистер Хайд, черт побери! Но мистер Хайд, в свою очередь, это просто маска, выдумка незнакомца, который засел в нем и который никогда не позволит разоблачить себя. Ловкий прием в отношении литератора. «Если бы я был сантехником, — подумал Жантом, — «это» во мне придумало бы другой символ, например, «елочку», кран в виде елочки. Ну и что? Надо все бросить? Но ведь это уже не мистификация. Кто–то хочет моей погибели. Если я не смогу писать, мне останется только включить газ».

От окурка Жантом закурил еще одну сигарету, чего раньше никогда не делал. Позади него проехала поливальная машина, и по крышам стоящих автомобилей застучали капли воды. Прогуливавшийся по аллее голубь начал порхать на месте, как будто прыгая через натянутую струну. Для всех других — приятное время. Жантом вернулся к своим мрачным мыслям. Еще немного ясных, полных здравомыслия рассуждений, и он выберется на твердую почву. Ему надо понять, почему убийца поставил две свечки и обвязал шею убитой удавом, простите, платком; сумасшедший ли он или совершал преступления в здравом уме, как бы подавая кому–то знак. «Эй! Эй! Это я. Вы меня узнаете?» Но к кому он обращался? Кому посвятил эту бредовую мизансцену? «Разумеется, мне, — признался Жантом. — Мне, мистеру Хайду! Или, вернее, тот, кто выдает себя за мистера Хайда, обращается ко мне с предупреждением… Именно так! Мне не выкрутиться».

Если бы он прислушался к себе, то лег бы на скамью, как бездомный. Для бродяг здесь просто рай. Никто их не трогает. «Впрочем, — продолжил Жантом свои рассуждения, — есть еще одна деталь, которая, даже если я еще сомневаюсь, прямо касается меня. Люди в белом. Убийца приглашает их, как специалист специалистов. «Смотрите и приготовьте носилки! Закройте лицо простыней. Не надо, чтобы видели посторонние. Знать должны только вы и я».

Жантом рассмеялся, голубь перестал клевать.

«В сущности, — подумал Жантом, — зачем вся эта комедия? Чтобы я признался: да, это я убил майора Шайу. И я убил старуху Мари Галлар. Мне не привыкать. Я уже и раньше убивал. Мистер Хайд — убийца. Перечитайте Стивенсона. Вы знаете, почему мистер Хайд превратился в такую скотину? Потому что никто его не любил. Я вам признаюсь: я был круглым сиротой».

Он встал, немного шатаясь, и вздохнул полной грудью. За стеной, очень далеко, звенит колокольчик. Круглым сиротой, повторил Жантом. Вот слово, отметающее все страхи и помогающее идти прямо вперед.

Он направился к издательству Дельпоццо, стараясь не обращать внимания на–то, что происходит на улице. Бриюэн разберется и наведет порядок. Для меня на сегодняшнее утро хватит. Не так ли, дорогой Хайд?

На ходу поздоровался с секретаршами, с рассыльными: народу в фирме не много. Отпускной период, воскресенье. Заперся в своем кабинете, перелистал блокнот. Никаких встреч… Ничего срочного… Курьер принес последний роман Поля Машона. «Рене Жантому, чей благоприятный отзыв бережно храню. Дружески ваш». Машон! Жантом о нем уже забыл. Разве можно называться Машоном, делая карьеру в таком проклятом ремесле? Жантом поискал «Бириби», положил его перед собой. Вот это книга! Первый шаг к славе. В определенном смысле и почти неосознанно этот роман стал бы рулевым с черным флагом насилия, которое уже зрело. «Мистер Хайд» после «Бириби» наделает шума.

Жантом задумался. Нет, не может быть и речи ввести его в серию, даже такую популярную. Мистер Хайд одиночка и должен таковым оставаться. Во–первых, серия означает определенную тематическую подборку, а это подразумевает необычайно яркую, непристойно привлекательную обложку. Но ведь имя Хайда само по себе попадает в цель. Оно направлено к сердцу человека, как бы говоря: «Ты и я, мы с тобой одно целое. Что ты об этом думаешь?» Итак, никаких рекламных трюков. Наверху скромно — Рене Жантом. Ниже просто вот такое потрясающее название, ничего больше. Дельпоццо поймет, прочитав рукопись.

Жантом вздохнул. И забыл обо всем том, что предстоит сделать.

Бриюэну я рассказал все: о рептилиях, приходящих ко мне во сне, и не только о рептилиях, но и других существах. Были еще звери на четырех лапах, возможно, это воспоминания о лазарете, в котором тетка содержала брошенных животных. Я сказал ему, что меня осенила идея воспеть питона, и он посмеялся над ней. Особенно его позабавила история с боа.

— Видите ли, — сказал он мне, — слова, особенно у романиста, имеют особую силу. Они только и ждут, чтобы соединиться, прилепиться друг к другу, обогатить неожиданным смыслом любую приходящую в голову мысль, даже самую банальную. Бедный мой друг, вас ждут и другие сюрпризы. Забудем об этом. Сейчас меня беспокоит та настойчивость, с которой вы цепляетесь за абсолютно вымышленную личность, — и я настаиваю на этом, — мистера Хайда. В настоящий момент все выглядит так, будто полнейшая развращенность этого существа услаждает, вернее, компенсирует какой–то вакуум внутри вас. (Думаю, что точно передаю его слова. Во всяком случае, стараюсь.) Пойду дальше, — продолжал он, — вы не прочь приписать себе таинственные убийства майора и пожилой дамы. Ведь правда? Словно это помогает вам скрыть нечто, происшедшее с вами очень давно. Вы бы охотно сказали: «Если я приложу руку к этим двум преступлениям, не имеет смысла копать дальше. Два убийства или три, не все ли равно? Так или иначе вина остается той же».

— Это не так.

— Да, это не так, потому что, играя в преступника — а вы должны признать, что это лишь игра, — вы обходите стороной то, что совершили раньше и что в своем подсознании вы считаете непростительным.

Бередя душу, Бриюэн причиняет боль. Он мне напоминает врача в колледже, который до крика давил на живот, когда ему жаловались на небольшую резь в желудке, пытаясь получить освобождение от уроков физкультуры. Но Бриюэн еще не кончил: он ищет правильную формулу и находит ее.

— Обвиняя себя в вымышленных зловещих деяниях, — сказал он, — вы пытаетесь снять с себя вину за то, что крепко сидит в вас. Это как солитер. Вы избавляетесь от его сегментов и считаете, что вылечились. Но пока в вас остается его головка, он продолжает грызть вас. Успокойтесь, дорогой друг, вы начинаете нервничать. Это понятно. Все мои пациенты упираются, как только чувствуют, что я становлюсь опасным, постепенно приближаясь к первопричине болезни.

— Ну и? — резко спросил я. — Что вы предлагаете?

— Что ж, дорогой друг, думаю, прежде всего надо обратиться к вашему рассудку. По моему мнению, вам необходимо прекратить отождествлять себя в той или иной мере с этим книжным героем. В противном случае ваше состояние ухудшится. Для человека с таким ненасытным воображением, как у вас, дело может кончиться шизофренией или, если хотите, раздвоением личности на исключающие друг друга ипостаси. Наше физическое существо очень уязвимо. По самым разным причинам оно может развалиться на части, и больной тогда ищет спасения в каком–нибудь нереальном мире. По счастью, вы до этого еще не дошли. Но я за вас немного беспокоюсь.

По правде говоря, меня охватил леденящий страх. Я уже видел себя в сумасшедшем доме. Что тогда станет с моим произведением? Я едва слушал Бриюэна.

— Итак, — сказал он. — У вас возникло подозрение, что вы в какой–то мере причастны к этим двум убийствам. Обращаю ваше внимание на выражение: «в какой–то мере». Я использовал его, чтобы не настраивать вас против себя. Но давайте будем мужественными. Это либо вы, либо не вы. Допустим, что это вы. Тогда объясните мне, почему вы выбрали именно этих людей. Ведь вы их совершенно не знаете?

— Не знаю.

— Отлично. Допустим, вы хотели просто украсть. Все равно что. Что под руку попадется. Дело удалось, и ваши карманы набиты деньгами и драгоценностями. Что вы с ними сделали?

— Хватит, — воскликнул я. — Я виноват совершенно не в этом.

— Скажите тогда в чем. Извините, дорогой друг, но я вынужден прижать вас к стенке. Говоря совершенно откровенно, я не считаю, что вы способны хладнокровно задушить двух стариков.

Сам по себе просился ответ: «Я тоже». Но я не знал, как ему сказать: «На роль преступника я не гожусь, а вот на зрителя — да». Но это, разумеется, абсурдно. Поэтому я взмолился:

— Хватит, я больше не выдержу.

Он дружески похлопал меня по плечу и извинился.

— Видите ли, — сказал он, — я не могу одновременно относиться к вам как к другу и проводить лечение, которое наверняка нарушит ваши защитные реакции. Прежде всего вы — больной, а мы оба об этом едва не забыли. Давайте повторим еще раз. Хочу, чтобы вы ясно осознали — вы ни в чем не виноваты с материальной точки зрения. Но морально вам хотелось бы оказаться виновным.

— Но в том–то и дело, — воскликнул я. — Я виновен. Давайте повторим!

Он меня остановил.

— Ладно, согласен. Люди в белом. Образ, который вас мучает…

Я его прервал:

— Вы же сами видите, что он возникает в обоих случаях вопреки всякой логике, ибо заурядный убийца не стал бы поднимать шум. Нет. Здесь действует человек, специально оставляющий свою визитную карточку.

— Я признаю это, — ответил Бриюэн. — Признаю даже то, что между ним и вами есть определенное душевное сходство. Но своими постановками он вас превзошел. В одном случае распростертое тело чуть ли не с четками в сложенных крест–накрест руках — не говоря о торжественных свечах, — в другом старая дама, у которой шея обвязана каким–то мехом.

— Боа, доктор, именно боа.

— Пусть будет боа. Но следует непременно отметить, что в своей мрачной фантазии он пошел гораздо дальше вас.

— Возможно, доктор. Но всего лишь как учитель, дающий урок нерадивому ученику.

— Что вы хотите сказать?

— А то, что эти преступления обращены ко мне, они мне говорят: вот как надо действовать. Все происходит так, словно мы одной крови: ты и я.

Какое–то время Бриюэн молчал. Потом грустно проговорил:

— Значит, все–таки так. Не пытайтесь представить себя ответственным за события, к которым не имеете ни малейшего отношения. Вас это огорчает?

— Нет, доктор, ничуть. Я просто спрашиваю себя, существует ли где–нибудь человек, подслушивающий мои мысли. В конце концов, что об этом знаете вы, ученые?

Он пожал плечами, не то чтобы выражая презрение ко мне, а скорее как бы говоря: почему бы нет? Я начал развивать свою мысль.

— Возьмем мистера Хайда. Его можно рассматривать как двойника–гримасу Джекила, но это меня не интересует. Меня привлекает как герой романа именно Хайд.

— Объясните. И не торопитесь.

— Не все так просто, — ответил я. — Представьте себе романиста, вдохнувшего в свое творение такую жизнь, что оно принимается действовать самостоятельно, но все же оставаясь, правда, под контролем автора. В определенном смысле оно ему повинуется, подчиняется его приказам и в то же время угадывает его желания, старается им угодить и тем самым как бы освобождается от его опеки и начинает исполнять свои собственные желания. Оно уже автор и не автор. Самостоятельное и уязвимое. Я понятно изъясняюсь?

— Дорогой Жантом, мы, психиатры, прекрасно разбираемся в полутонах. Поэтому мне не сложно следовать за вашей мыслью. Любой писатель, достойный так называться, мечтает произвести на свет героя, представляющего себя самого и его создателя. Но в вашем случае, увы, эта мечта трансформируется в навязчивую идею, вы это сами сознаете и поэтому отказываетесь от нее. Не так ли? Я вас не убедил?

— Признаюсь, доктор, нет, не убедили, потому что я уверен… Послушайте! Существует передача мысли на расстоянии? Нет, не смейтесь. Это слишком серьезно. У меня такое впечатление, что порой романист имеет дело с реально существующим человеком, когда он думает, что выражает свои мысли через вымышленного персонажа. И то, что он вкладывает в уста одного, передается и другому. В этом смысле мистер Хайд, которого преступник рассматривает как идеальный пример для подражания, есть мое порождение.

— Понятно, — проговорил Бриюэн. — Вас двое, и вы делите между собой вашего Хайда. Придумали его вы, а воплощает другой. Любопытная теория.

— Да нет же, доктор. Наоборот, нет ничего проще. Всего–навсего есть некто, с кем я делю Хайда. Скажу больше. Когда я полностью усмирю моего героя, он станет навязывать другому свою волю, по сути исходящую от меня.

— И вы будете убивать с помощью подставных призраков, — сделал вывод Бриюэн с какой–то сухостью в голосе.

Меня это сбило с толку.

— Вы рассердились? — пробормотал я.

— Да нет же! Как вы могли такое подумать?.. Лучшим доказательством служит то, что я следую за вами в ваших…

— Досужих вымыслах, — закончил за него я.

— Это не то слово, что я искал. Ну ладно, забудем. Скажите, не ошибаюсь ли я, полагая, что вы стараетесь выдумать драматическую историю, чтобы проверить, воплотится ли она в действительное происшествие?

— Ни в коем случае, доктор! Никогда. Я же не чудовище.

— Чудовищ не существует, — грустно проговорил Бриюэн. — Есть только одержимые.

— Ладно, — сказал я, — чтобы доказать свою добрую волю, я обязуюсь воздерживаться от общения с теми, кто может меня выдать, с женой, с близкими. Короче, я сжигаю дневник. Замуровываюсь.

— Вы замыкаетесь в себе, — сделал вывод Бриюэн. — Прекрасный результат. Вы знаете, что это такое? Обычно этой болезни подвержены дети. Но тем не менее я хотел бы вас предупредить.

Он открыл книжный шкаф, достал из него книгу и прочитал из нее абзац, запечатлевшийся у меня в памяти.

— «…Отход от реальности с потерей связей с окружающим миром и погружением во внутренний воображаемый мир». Вы этого добиваетесь?.. Нет. Тогда возьмите себя в руки. Я вовсе не собираюсь вас запугивать, но для начала обещайте, что будете совершать прогулки, встречаться с друзьями, искать контакты, одним словом, делать все противоположное тому, что вы мне только что сказали.

— Да, конечно… Но я обещал Дельпоццо…

— Знаю, знаю. Вы мне об этом вкратце упомянули. Но вас ничто не торопит. Здоровье прежде всего. И к черту славу. А чтобы вернуть здоровье, нам вместе надо найти, откуда исходит эта неистовая потребность, скажем так: стремление к известности любой ценой. Уж я–то знаю, что при некоторых формах невроза человеком всегда движет желание каким–то образом проявить свою силу. Но из того, что вы рассказали о своем детстве, не видно, над чем или над кем вам следует взять реванш. Бросьте! Возвращайтесь домой и перестаньте мучить себя историями о големе, зомби и всякими другими баснями.

Провожая меня, он излучал добродушие. Может, слишком явно. Так себя ведут с больными, от которых хотят скрыть их истинное состояние. Ошибается ли он? Разве я не строю из тумана иллюзорное здание бредовых гипотез, пытаясь вразумительно выразить по сути своей неясное состояние души? Но все же эти записи, позволившие определить точку отсчета и оценить пройденный путь, принесли мне пользу. Оттолкнувшись от вполне законного желания найти где угодно тему для романа, я начал искать в себе, потом принялся обвинять себя и даже подозревать в самом страшном. Мне казались пригодными любые средства, которые могли бы подсказать чисто литературный сюжет. Но вот о чем я забыл сказать Бриюэну. Предметом моих отчаянных поисков является какая–то утерянная чистота. Чистота сердца, разумеется, но главное — чистота слова, прозы, ставшей «безделушкой звучной суеты», дорогой сердцу Малларме. Природа сырого материала меня не интересует. Не важно, есть преступление или нет, меня очаровывает образ боа, превратившегося в змею, поэма внешних ассоциаций, этих готовых метафор, которые не надо выстраивать друг за другом.

Возможно, в глазах общества я выгляжу извращенцем, но когда я сталкиваюсь с прекрасным, меня всего охватывает волнующая дрожь. Поэтому я прощаю себя. Отпускаю грехи. Мне жалко бедного Жантома.

Дневник я уничтожил. Почему?.. Очень часто я сам не знаю, почему делаю то или другое. Из осторожности? Из подозрительности? Из осмотрительности? Ничего с собой не могу поделать. Не моя вина, если на улице я оборачиваюсь, чтобы посмотреть, не следует ли кто–либо за мной. Хотя на этот счет я совершенно спокоен. Почему меня должны подозревать? У полиции нет никаких версий, и она теряется в догадках. Грабитель — об этом я прочитал в газетах — забрал драгоценности, деньги, чеки казначейства, другие ценности, которые меня не интересуют. Я приходил не для того, чтобы воровать. Вернее, мистер Хайд не опустился бы до воровства. Старина Жантом, ты совсем запутался.

Жантом, сидя с широко расставленными ногами на новом прекрасном паласе, заканчивает рвать на мелкие кусочки страницы своего дневника. Ему это доставляет огромное удовольствие. Концы в воду. Вполголоса разговаривает сам с собой. Покончив с тетрадью, переходит к газетным вырезкам с описанием обстоятельств дел Шайу и Галлар. Все это в прошлом. Теперь значение имеет лишь третье дело, которое однажды не преминет разразиться. И Жантому хотелось бы ему помочь вызреть. Он не забыл советов своего врача. «Перестаньте мучить себя и тому подобное». Он делает для этого все возможное. Пытается даже развлечься, читая летние бестселлеры, которые нужно осаждать и брать штурмом, как крепости.

Ходит в кино, на первый послеобеденный сеанс, когда в зале видны лишь силуэты — зашедших подремать или пообниматься. Но кинофильмы наводят на него скуку из–за диалогов, высеченных из грубой глыбы языка. К счастью, думает он порой, все очистит небесный огонь. Следует отметить, что последнее время ему часто снится пламя, летящие во все стороны искры. Он мгновенно просыпается. После пережитых в детстве пожаров он остерегается даже зажигалок и спичек. Перед сном проверяет выключатели, газовые краны. Бывает, звонит Мириам.

— Вы не чувствуете запаха гари? У вас ничего не горит?

Она сразу взрывается. Он вешает трубку. Ответ ему известен заранее, а ее приступ гнева окончательно его успокаивает. Но такие вот маленькие уловки составляют часть определенной методики обретения покоя перед сном. В этом смысле Мириам играет для него как бы роль няни. Да, Жантому хотелось бы стать послушным больным. Но его терзает, вернее грызет, искушение. Это происходит далеко, за кулисами. Ему ненавистно слово «подсознание», как бы постоянно высвечивающее какую–то глупость. В противоположность ему «кулисы» обозначают рабочее место, деятельность, не очень упорядоченную, Но полезную и осознанную.

Так вот, за кулисами стоит Жантом, полагающий, что может еще раз привести в действие механизм таинственного и драматического события и поставить великолепное театральное произведение. В конце он найдет источник своего вдохновения. Тогда, возможно, Бриюэн поймет, что важно не столько освободить от комплексов своего пациента, сколько выбить пробку, мешающую ему выражать себя в полную силу, в полном объеме, полным потоком. На помощь, «Бириби»! Он покупает все больше и больше бульварных газет, предпочтительно таких, которые, манипулируя знамениями, предчувствиями, предсказаниями судьбы, превращают жизнь знаменитостей в патетические шарады. Он даже поделился своими размышлениями с Мириам. Разумеется, вскользь, очень осторожно. Она расспрашивала о его планах своим обычным насмешливым тоном, как будто уже предчувствуя пресный затхлый запах поражения. Впрочем, она часто так делает.

— Дела идут неплохо, — небрежно бросил Жантом. — Знаете, я сейчас заново открываю Гюисманса. Вы непременно должны перечитать «Там». Это восхитительно. Ни у кого, кроме него, нет такого чувства сверхъестественного. Кстати, я часто задавался вопросом, учитывая ваше происхождение, нет ли у вас подобных способностей. Вы так скромно умалчиваете об этом.

— К чему вы клоните? — спросила она. — Вам для работы нужна гадалка?

— Нет, отнюдь. Но меня очень интересуют все эти истории о предчувствиях, о колдовстве, о них так много пишут в некоторых газетах.

— Зря вы шутите, — сказала она. — Я действительно довольно хорошо разбираюсь в этих вещах. Но не хочу обсуждать их с человеком, считающим себя трезвомыслящим.

— Дорогая Мириам, вы меня абсолютно не поняли. Напротив, вы бы мне здорово помогли, если бы рассказали содержание статьи, случай, какой–нибудь эпизод, почерпнутый из газеты или из разговора, показавшийся вам действительно фантастическим.

— Фантастическим? Что это значит? Необъяснимым?

— Именно так.

Она сбросила слегка капризную маску недоверия.

— Бедный Рене! Такие истории на улице встречаешь на каждом шагу.

— Да нет же. Я говорю не о драгоценных камнях, приносящих несчастье, не о таинственных местах, не о всей этой дурацкой магии. Я думаю о явлениях, о которых стараются не вспоминать, потому что они вызывают страх.

Мириам помолчала, задумчиво покачала головой, потом еле слышно произнесла:

— У нас была служанка, дед которой знал секреты растений и многие другие тайны. Он мог, не покидая своей хижины, оказываться одновременно во многих местах. Ты это ищешь? Возможно, я могу тебе помочь… Знаешь, мне действительно хочется тебе помочь.

Жантом схватил ее за руку и зло прошептал:

— Ты несешь черт знает что! Издеваешься надо мной. Это уже слишком.

Она его оттолкнула, встала, открыла дверь.

— Уходи, — сказала она. — Двигай отсюда. У меня нет времени.

— Подожди, пожалуйста. Я не хотел… Но, Боже мой, какой ты можешь быть… Послушай, ты уверена в том, что сказала… нахождение в разных местах… человека одновременно видят в двух разных местах, это правда?

— Абсолютная правда. А теперь дай мне поработать.

— Одну минуту. Других таких историй не знаешь?

— Знаю очень много.

— Расскажешь, когда будет время?

— Тебя это интересует?

— Да. Для моей новой книги.

— Ладно, когда захочешь. Позвоню тебе. Но не думаю, что мы когда–нибудь придем…

— К согласию, — сказал Жантом.

— К нейтральности, — поправила Мириам.

Жантом долго обдумывал этот странный разговор. То, что он искал в газетах, оказалось рядом с его дверью. Знать бы теперь, удовлетворится ли мистер Хайд антильским фольклором. Ведь эта сказка о нахождении в разных местах хоть и волнующа, но не настолько уж оригинальна. Она станет таковой, только если Жантом полностью изменит план. Пока главный герой — в данном случае мистер Хайд — будет только связывать события, пусть даже из ряда вон выходящие, все окажется надуманным, трюкачеством, «липой». Одним словом: выдумкой. Даже самый изящный слог никого не введет в заблуждение. Но если автор, прикрывшись личностью Хайда, откроет свою душу, представит на всеобщий суд свою исповедь, где реальность и вымысел сольются воедино, то есть провозгласит: я Жантом, это — Хайд, и я, Хайд, это — Жантом, тогда он познает подлинный триумф. Такое явление, как присутствие в разных местах, сразу же примет поэтическую форму. Выкуривая у себя в комнате сигарету, я в то же самое время где–то душу какую–то невзрачную старую женщину. Не пытайтесь понять, как это происходит. Посмотрите лучше, как, исходя из своего прошлого, я строю настоящее, лишенное вульгарности. А что касается пошлых деталей, как я вошел, что сделал с драгоценностями и так далее, ловкий романист всегда найдет, им рациональное объяснение.

Жантом не скрывает от себя, что в определенном смысле Бриюэн прав, что за беспомощностью пациента скрывается стремление к власти. К власти, но также и к правде.

Ноги машинально несут Жантома к столу, и он ясно осознает свое отчаянное стремление: признать себя тем, кто он есть — писатель, ищущий сюжет, готовый скорее пасть жертвой опасного невроза, чем замолчать.

Но перед тем, как сесть за письменный стол, он остановился и повторил себе: «Ни в коем случае не забывать, что в совершенных преступлениях таится нечто, о чем знаю только я один, чего я никому не поверял. Это нечто покоится глубоко во мне. Какой бы ни оказалась дальнейшая интрига, которую я изберу, в ней кроется ужасная тайна».

Войдя в издательство Дельпоццо, он наткнулся на Люсетту.

— Как дела, мсье Жантом?

— Хорошо. Очень хорошо. Спасибо.

На его стол курьер положил три книги. Эти плодовитые авторы кого угодно могут убить. Когда же введут обязательную контрацепцию?

Кто бы подумал, что Мириам окажется такой любезной? Она сама позвонила Жантому. Как всегда, сразу

перешла к делу.

— Если отвлекаю, — проговорила она, — положите трубку. Если нет, откройте Клер, она сейчас принесет вам две книги, я их случайно обнаружила вчера. Они могут вам помочь, особенно «Огонь с небес» Майкла

Гаррисона. Если понравится, оставьте себе.

— Спасибо. Это о чем?

— Сами увидите. Вы ищете фантастику, настоящую.

Вот это как раз для вас. В англосаксонских странах она пользовалась большим успехом. Желаю удачи.

Через несколько минут Клер постучалась во внутреннюю дверь.

— Заходите, — сказал Жантом. — Нет, вы меня не отвлекаете. Я пытаюсь покончить с рецензией, которая меня раздражает.

Он показал на свой стол, на смятые листы, валявшиеся вокруг корзины для мусора, словно она представляла собой мишень, которую безуспешно пытались поразить.

— Я не очень–то ловок, — признался он. — И потом, эта работа так меня угнетает. Особенно как только подумаю, что все эти статьи мне придется печатать самому. Многие в издательстве сейчас уже ушли в отпуск.

— Вы позволите, — проговорилаКлер. Она пробежала глазами по записям Жантома и сказала: — У вас не очень разборчивый почерк, но я его читаю довольно легко. Хотите, я все это отпечатаю?

— Я был бы в восторге, — ответил Жантом. — Но ведь моя жена вам не позволит.

— Она ни о чем не узнает. Я сделаю это в свободное время.

— Вы берете работу к себе домой?

— Нет, не к себе. К мсье Ломону… Как? Разве вы не знаете, что я занята у него три дня в неделю?

— Мириам в курсе?

— Ну как же вы живете, мсье Жантом? Это известно всем. Ломон нанял меня для обработки корреспонденции и ведения отчетности. Это отнимает не очень много времени. Послезавтра Вы получите текст в двух экземплярах. Годится?

— Клер, вы ангел. Мириам вас не стоит. Послезавтра, если вы свободны, не откажите мне в удовольствии пообедать с вами… Я один из тех несчастных, о которых повествует Писание, у них есть глаза, но они не видят, у них есть уши, но они не слышат. Я ездил с вами на лифте много раз в неделю, но никогда не осознавал, как вы очаровательны. Извините старого медведя.

Она рассмеялась, мило смутившись, свернула бумаги и положила их в сумочку. Он проводил ее.

— Передайте мою благодарность Мириам. Последний раз я получал от нее подарок в…

Он делает вид, что считает, потом опускает руки в беспомощном жесте, завершая встречу заговорщицкой улыбкой.

— Мы тогда были так молоды!

Садится в кресло, поглаживая книги, прежде чем их открыть. Как профессиональный дегустатор, он никогда не устанет трогать, ощупывать, вдыхать запах этой скромной вещи — книги, предназначенной для широкой публики, к которой издатели относятся без должного почтения и которую через несколько месяцев, если она не заворожит толпу, пустят под нож. Для начала он быстро просмотрел оглавление той, которая побольше. Это как меню, в котором предлагаются блюда на выбор читателя. Глаз бегает от одной строчки к другой. Глаз, если можно так выразиться, «истекает слюной».

«Природа сверхъестественного огня… Полное или частичное сгорание… Эффект Килнера и эффект Кирлиана…» Названия слов, схваченные на лету, уже сами по себе порождают чувства, не связанные с их очевидным смыслом. Почему же они вызывают такое болезненное напряжение? Жантом предполагал получить удовольствие, а теперь, если бы у него хватило сил, он отбросил бы книгу как можно дальше от себя. Но на него как будто давит какая–то мощная рука, вынуждая его найти определенную страницу и проглотить ее одним махом.

«В разгар бала женщину вдруг охватили яркие голубые всполохи огня, и за несколько минут от нее осталась лишь небольшая кучка пепла…» Или: «На борту грузового судна «Ульрих», идущего вдоль берега, лежала кучка пепла…» А вот что случилось с профессором Нэшвильского университета в штате Теннесси. Профессор, это уже серьезно. «Он почувствовал в левой ноге жжение. А на штанине брюк увидел пламя диаметром в один–два сантиметра. Он похлопал по нему руками, и оно вскоре потухло. Этот феномен в свое время отнесли к разряду «частичного самовоспламенения».

Жантом резко поднялся. Дальше читать он не стал. Если это правда, Боже, если это правда! Если еще раз изучить все, о чем тогда рассказывали! Ведь свидетельство такого крупного писателя, как Чарлз Диккенс, нельзя оставить без внимания. Как и свидетельства Томаса Брауна, Роберта Бертона. Автор приводит примеры и многих других, столь же категоричных и уверенных в своих показаниях.

Жантом не может больше сидеть спокойно. Он вне себя от волнения. Посмотрим, посмотрим, эта проблема изучается с начала прошлого века (Жантом потряс книгой Гаррисона перед лицом воображаемого оппонента), здесь это написано черным по белому… Исследователи выделили шесть условий самовозгорания:

1. Жертва — алкоголик;

2. Жертвой часто становится пожилая женщина;

3. Всегда имеется в наличии источник огня;

4. Жертва бывает плотного телосложения;

5. Жертва живет одна;

6. Жертва обычно курит трубку.

Ни одно из этих условий не относится к невзрачному работнику с мельницы, но разве он тоже не мог загореться сам? Что тогда? Возможно ли это? Проклятие, разрушившее семью: гибель молодого парня, арест отца, самоубийство матери и главное, главное — этот стыд, сидящий в нем, как яд в зубах змеи, вдруг все это — просто–напросто колоссальная ошибка? Обессилев, Жантом опустился в кресло. Закружилась голова. Вот! Вся его сознательная жизнь строилась на убежденности: я — сын поджигателя. В глазах тетки, приятелей, всех окружавших его людей он был сыном поджигателя, порочным существом, прокаженным. Он всегда старался казаться незаметным. Потеряв достоинство, он вернул его благодаря литературе, но насколько оно оказалось непрочно! И все же именно благодаря литературе в нем вырос спутник горьких дней, который и приведет его к полному освобождению: мистер Хайд.

Но если мельница сгорела случайно, если отца осудили по ошибке, то эта блеклая, неудавшаяся жизнь превращается в груду развалин, похоронивших под собой ничтожного мистера Хайда. Жантом приходит ко все более горестному осознанию того, что ему больше нечего передать этому герою, подпитывавшему себя потихоньку его бунтом. Невиновность отца одним махом перекроет источник отчаяния, бывший до сих пор его единственным достоянием. Он сжал кулаки, постучал по голове и вновь задал себе вопрос: «Возможно ли это? Возможно ли это?» Когда он был сыном преступника, его поразило бесплодие. Но когда он станет сыном невиновного, ему нечего будет больше сказать. И он пришел к поразившему его самого выводу. Он должен защищать мистера Хайда. Он должен защищать свое творение. Будучи человеком быстрых решений, он бросился к справочнику профессиональных услуг.

Вот. Шарль Рюффену расследования, розыск, конфиденциальность гарантируется. Именно то, что надо. Телефонный разговор занял всего минуту. Договорились встретиться в два часа. Агентство Риффена расположено на улице Жакоб. Бриюэна ставить в известность не обязательно. Жантом корит себя за то, что никогда не требовал провести следствие по делу о пожаре на мельнице. Теперь, вероятно, уже слишком поздно. Но частный детектив использует свои собственные методы, отличные от общепринятых. Жантом почувствовал, как по телу пробежал ток нетерпения. Если этот Майкл Гаррисон пишет правду, он тоже может сгореть на месте, охваченный коротким голубым пламенем, как поверхность пунша. Прочитал несколько страниц «Бириби», чтобы восстановить силы, затем несколько страниц из произведений Мириам, чтобы презрительно посмеяться и наказать ее за то, что она дала ему эти две книги. И так, подсчитывая и подгоняя минуты, дожил до обеда. Он довольствовался тем, что съел один бутерброд в баре. И вот он уже звонит в дверь агентства.

Шарлю Рюффену около тридцати. Выглядит хорошо. Обстановка в кабинете совершенно новая. Возможно, Рюффен — просто безработный, пытающийся как–то пристроиться. Он выслушал долгий рассказ Жантома, не задавая никаких вопросов, не делая записей. Выглядит он как слишком профессиональное ничтожество, как актер, еще осваивающий свою первую роль. Просмотреть в Мане подшивки «Уэст–Франс», прекрасно. Поехать на место, чтобы получить представление о разыгравшейся драме. Он соглашается, добавив, что во дворце правосудия должны сохраниться какие–то материалы судебного разбирательства… В конце концов создается впечатление, что он хорошо знает свое дело.

— Скажем так, — подвел он итог, — это займет около недели, но устный отчет могу делать вам каждый день. Но не гарантирую, что после стольких лет удастся докопаться до истины.

Жантом выписал чек, продолжая разговор.

— Видите ли, я пытаюсь восстановить память. Мои воспоминания — как картинка–головоломка, в которой не хватает многих частей. Помогите найти их и расставить по местам, и я буду удовлетворен. Я уже не различаю, что действительно тогда произошло и что я додумываю теперь. Я, наверное, кажусь вам странным, взбалмошным. Нет? Правда?

— Мои клиенты такие, какие есть, — осторожно проговорил Рюффен. — Но почему, черт побери, вы решили попросить меня расследовать такие далекие события, тогда как вы сами давным–давно могли заняться поисками? Что заставило вас внезапно принять такое решение?

— Чтение, — ответил Жантом. — Я только что наткнулся на книгу, автор которой утверждает, приводя веские доказательства, что люди могут самовозгораться. Если он прав…

Рюффен прервал его.

— Вы, вероятно, имеете в виду книгу Майкла Гаррисона. Я ее тоже читал, вернее, не ее, а рецензию в журнале, сидя в приемной зубного врача. Но это несерьезно, дорогой друг.

— А приводимые им шесть условий…

— В это никто больше не верит. Это из области туманного оккультизма, который… Ладно, не стану настаивать. Вы были бы счастливы узнать, что ваш отец не совершал…

— Отнюдь, — прервал его Жантом.

— Как это — отнюдь? Не затем ли вы обратились ко мне, чтобы я попытался доказать, что пожар возник случайно и что вашего отца осудили напрасно? Учтите, от этого ничего не изменится. Дело сдано в архив. Но понимаю, вы лично испытали бы огромное облегчение.

— Нет, — пробормотал Жантом. — Это вынудило бы меня произвести что–то вроде внутреннего пересмотра, какую–то переоценку ценностей в самом себе. О! Это трудно объяснить. Мне пришлось бы провести ревизию всего своего прошлого.

Он встал со стула, чтобы положить конец дискуссии.

— Полагаюсь на вас, — сказал он. — У вас есть номер моего телефона. Я дома по вечерам с восьми часов.

На бульваре его охватило какое–то странное радостное чувство. Рюффен сможет лишь подтвердить решения суда. Снова наступит покой, и он как бы помирится с мистером Хайдом. В очередной раз он поразился тому факту, что если мало–помалу будет установлена невиновность отца, все его мечтания разлетятся в прах. Для тою чтобы терпеть и уважать себя, ему надо ощущать себя отверженным. Вероятно, не совсем отверженным, ведь он любит точность в выражениях, но уже наверняка маргиналом, кем–то вроде Рембо. «Я есть другой». Великолепные слова. Жантом введет в мир литературы некоего мистера Хайда, который ошеломит публику. Жантом вошел в «Ла Рюмери», занял место, ставшее его собственным, почти как некогда стол Сартра и Симоны де Бовуар во «Флоре». Именно там, разнесется потом слух, Рене Жантом задумал этого необычного героя. Он отнял его у Стивенсона и сделал символом уже не зла, а скорее боли, боли художника, сражающегося с красотой. Разумеется, при условии, что этот идиот Рюффен все не разрушит, доказав, что поджог совершил служащий. О! Как он теперь сожалеет, что нанял частного детектива, ведь тот захочет показать себя с лучшей стороны, проявит упорство. Теперь каждый вечер Жантому предстоит нести вахту у телефона и терзаться страхом, что детектив скажет ему: «Вы правы, пожар возник скорее всего случайно».

Кто же виноват? Конечно, Мириам. Ведь Мириам дала ему две эти книги, внеся сумятицу в его душу. Но ей не удастся помешать ему написать главную книгу, ибо решено: он поведает о своей жизни, спрятавшись за спиной мистера Хайда, но в то же время открывая нараспашку свою душу, как Доде в «Малыше» или Валлес в «Инсургенте». Он знает, как за это взяться. Он уже видит первую главу, мельницу на берегу реки, величественное вращение громадного колеса со стекающей водой, похожего на те, что приводили в движение лопастные пароходы на Миссисипи. Впечатление от плавания в другой части земного шара незабываемо. Сжав пальцами рюмку, наполненную ликером, Жантом начал грезить. Представил себя бедным эмигрантом, сидящим в трюме, насквозь пропахшем зерном. Он уезжает совершенно один, покидая постоянно скандалящих родителей. Вокруг него день и ночь дрожат борта и перекрытия, следуя медленному ритму жерновов, перемалывающих зерно своими каменными кругами. Красноватые электрические лампочки, наполовину скрытые тонкой мучной пылью, освещают своды, как будто теряющиеся в высоте, где по вечерам среди балок снуют летучие мыши.

Жантом продолжает листать свою книгу образов. Чем больше он в нее углубляется, тем больше видит. Почему он зарыл свое прошлое в пыль, ведь так приятно пробуждать его, слушать, как оно воркует тихим голосом. Какое обилие деталей! Одна ведет за собой другую. Он задерживает и лелеет даже те, что заставляют его вздрогнуть. Например, мыши. На мельнице они шебуршились почти везде, казались привычными, милыми, но вели в темных углах довольно подозрительную жизнь. Мать их боялась. Она завела огромного котяру, лаской и угрозами тщетно призывая его покончить с непрошеными гостями. Будучи женщиной быстрых решений — эту черту он унаследовал от нее, — она однажды накупила целую кучу приспособлений с пружинами, которые называются «мышеловки», и вечерами с осторожностью браконьера, расставляющего силки, разносила эти начиненные салом или сыром штуковины по местам, которые считала стратегически важными. По утрам всей семьей они обходили поле битвы, причем кот следовал за ними, и это приводило бедную женщину в ярость.

— Куплю для тебя крысоловку, — кричала она. — Катись, проваливай, бездельник. Пока я не прищемила тебе хвост.

Кот мирно смотрел на нее, а затем терся спиной о ее ноги. Жантом так хорошо видит эту сцену, что мог бы нарисовать ее. Взял блокнот и записал: «Крысоловка и кот». Имя кота он забыл. Какое–нибудь придумает, у автора есть на это право. Главное — ничего не упустить из этих мелких интимных подробностей, так хорошо окружающих фантастическими декорациями его пошлое существование. Ах да! Лишь бы этому детективу не удалось все опошлить.

«Решено, — подумал он. — Принимаюсь за дело сразу же. Мысленное воссоздание прошлого надо использовать сейчас же, не мешкая, и без прикрас. Поехали! В добрый час!»

Быстрым шагом он вернулся домой. Уже четыре часа. Он уже не замечает, как живет. Кое–как, как дикарь. Порой ему кажется, что его собственную волю подменяет чья–то другая. Об этой противоречивости существования надо поговорить с Бриюэном. В свою нору он вошел с чувством глубокого удовлетворения, остановился перед столом, повторил: «Принимаюсь», потом сказал еще: «Огонь с небес». Этого оказалось достаточно, чтобы убедиться, что погорячился он напрасно. Конечно, Рюффен прав. Все эти истории о самовозгораниях — просто досужие домыслы.

«Три страницы, — пообещал он себе. — Или четыре, и за работу. И больше не стану отвлекаться на эти бабушкины сказки».

Закурил сигарету, сознавая, что этот жест предвещает капитуляцию. Выдохнул большую струю дыма и вслух произнес: «Я все–таки совершенно свободен». Но еще не успев начать, он уже чувствует себя подавленным. Вот они, неоспоримые свидетельства… Мейбель Андренис, девятнадцати лет, загорелась как факел во время танца… Миссис Мэдж Найт прилюдно сгорела 23 декабря 1943 года. Это уже не предания далекой старины. В 1953 году миссис Эстер Дьюлин погибла от огня, сидя в своем кресле. И сколько других доказанных случаев, происшедших совсем недавно. В 1975 году, например, Кук в Майами, Були в Тенкербери, в отеле «Сван». Жертвами были вовсе не алкоголики, курильщики или толстяки, а женщины, девушки, вполне здоровые люди.

Резким движением Жантом захлопнул книгу. Итак. Это правда. Явление необъяснимо, но оно существует. И что же дальше… Этот работник, как его звали?.. Луи, Луи, как там дальше? Луи Патюрен. Этот малый, Луи, спал очень крепко. Он оказался застигнутым врасплох… Нет. Все произошло не так. Но именно здесь начинается непроницаемая зона, и, если ее потревожить, оттуда во все стороны до самых нервных окончаний извергнется головная боль, до конца не заглушенная и сейчас. Жантом снял телефонную трубку.

— Мириам… Это я… Я вас отвлекаю?

— Да.

— Вы не могли бы уделить мне пять минут?

— Нет.

— Три минуты?

— Бедный мой друг, как вы умеете отравлять существование. Давайте быстро.

Жантом взял обе книги и спустился по лестнице. Мириам восседала на стуле, как крестьянка на тракторе, и обрабатывала лежавший перед ней чистый лист бумаги.

— Я возвращаю вам книги, — сказал Жантом.

— И только ради этого вы меня побеспокоили? — Она пожала плечами, повернулась к нему вполоборота и спросила: — Ну и как, это то, что вам нужно? Вы ведь хотели что–нибудь из области фантастики… но только не говорите, что намеревались использовать в романе такую сомнительную тему, вы же утонченный элитарный автор. Колдовство, воду, чары, магию оставьте мне. Это ведь бабское дело, правда?

— Почему вдруг такая злоба? — вместо ответа спросил Жантом.

Мириам рассмеялась, запахнула пеньюар на пышной груди, взяла пачку «Голуаз». Продолжила она уже серьезным тоном профессионала:

— Ты прав, дорогуша Рене. В наши дни успех приносят только крайности. Мне достаточно прочитать вот эти откровения (она показала на пачку писем). Если в твоих рассказах нет наркотиков, постельных сцен, крови, но обрати внимание, делать это надо умело, со вкусом… с голубым цветком на куче дерьма, тогда что ж, тебе пора поискать другое занятие. Ты, может быть, получишь премию Французской Академии, но уж наверняка не удостоишься стать автором, чьи книги пользуются наибольшим спросом.

— Знаю, — отрезал Жантом. — И не имеет значения, что я намереваюсь делать. Но сама–то ты веришь в огонь с небес?

— Думаю, что да.

Она закурила сигарету и пустила через нос две длинные струи голубого дыма.

— Попробуй, — проговорила она. — Ты же лезешь из кожи вон.

Жантом бросил книги на край стола и вышел.

— Мог бы поблагодарить меня, — крикнула вдогонку Мириам. — Не буду больше такой доброй. Мужлан!

Значит, она в это верит. Он поднялся к себе, попытался вновь восстановить события той ужасной ночи. Отец спал рядом со складом, а Луи наверху в каморке, куда можно было попасть с помощью приставленной лестницы. Если огонь объял его мгновенно, то он, вероятно, просто не успел спуститься. Отец выскочил в окно, выходящее на берег. Они же с матерью спасались через дверь, ведущую к реке. Но в книге говорится, что от жертв таинственного огня остается всего лишь кучка пепла. Как же тогда на пепелище мельницы выяснить, где появились первые языки пламени? В каморке? В нижнем помещении? Жантом больше ничего не помнит, но уверен, что все началось именно там. Все — то есть недуг, поразивший его детскую память. В конечном счете, он родился заново в семь лет с ужасающей уверенностью, что он не такой, как другие. В таком случае Луи или не Луи — не имеет никакого значения.

«Примусь ли я наконец за дела сегодня? — спросил себя Жантом. — Пока же я могу все приготовить».

Он разложил на столе бумагу и ручку, но потом передумал. Если пользоваться разрозненными листками, ему станет хватать чувства пройденного расстояния. Ему нужна толстая тетрадь, по крайней мере в двести страниц, при таком объеме он не сумеет лукавить. Дойти до конца такой тетради — значит дойти до конца себя самого. Он превратился в паломника с окровавленными ногами. Этот образ ему понравился. Занес его в записную книжку рядом со словами «Крысоловка и кот». И решил отдохнуть до завтра.

Завтра его ждет тяжелый день. Ведь он будет лихорадочно ждать звонка с самого утра и с еще большей тревогой после обеда. С восьми часов он уселся возле телефона, теребя себя за пальцы, губы, щеки. «Но, Боже, чем он занимается? Что он делает!» Когда раздался звонок, из груди у него со свистом вырвался воздух, как из проколотой шины. Он уже не мог сдерживаться.

— Ну и?.. — пробормотал он.

— Так вот, — сказал Рюффен, — я поехал посмотреть на мельницу. Ее снесли, а на этом месте на берегу построили ресторанчик «Веселая плотва».

— Ну ладно. А что говорится в газетах?

— Я из любопытства переснял некоторые статьи. Их оказалось не так уж мало. Всю документацию найдете в моем отчете.

— Ну, а в итоге?

— О! Нет никаких сомнений. Виновен ваш отец.

Жантом работал два дня. Купил толстую ученическую тетрадь и написал, как когда–то делал в школе, заглавие на красивой наклейке с голубой каемкой:

«Мистер Хайд

Рене Жантома».

На обороте скромно добавил:

«Того же автора: Бириби (С.Ф.Р)».

А потом на отдельной странице вывел самым красивым почерком:

«Мистер ХАЙД».

Пока хватит. Никто не вправе испить все удовольствие сразу. Ведь к нему вернулось удовольствие, вернее, радость писать. Расследование Рюффена расчистило дорогу. Из его подробного отчета Жантом узнал много нового. Например, то, что пожарные нашли среди развалин остов керосиновой лампы. Этой лампой родители пользовались, когда во время грозы случались перебои с электричеством. Очень возможно, что именно она послужила причиной пожара. Но почему? Расследование доказало, что мельница была полностью заложена и что Жантомы, не имея никаких средств, вот–вот должны были съехать, как нищие. Да! Эти ссоры, крики… Как все это забыть? Даже затрещины. Отец, правда, не был злым. Но пил. Он был пьян, даже когда его арестовывали. Попытка обманным путем получить страховку наложилась на все остальное, на гибель работника. Смерть его не считалась предумышленной, но явилась отягчающим обстоятельством. Здесь записано все, в том числе отдельные даты и факты, которые как–то сами по себе преломились у него в голове, словно память походила на деревянную корову, которая постепенно разъедается, коробится, перекашивается. Ему было не семь лет, а только шесть. Он учился не в колледже в Мане, а в школе близлежащей деревушки. Если хотите знать, она называлась Брутий. Но до какого предела доходит фальсификация прошлого? Не имеет значения. Этого несчастного, который приходился ему отцом, Жантом теперь любит. Ему следовало сказать об этом отцу еще тогда, но на мельнице не любили проявлений чувств. Бедный папа, старина, чего бы только я для тебя не сделал! Жантому пришло в голову, что еще не поздно воздать отцу должное, посвятив ему книгу. Эта мысль не давала Жантому покоя все, утро. «Моему отцу». Звучит слишком сухо. «Дорогому папочке». Как на надгробном памятнике. «Э.Ж. — с любовью». Но ведь все захотят узнать, кто такой Э.Ж. Эдмон Жантом — незнакомец, и никому не интересно вспоминать о нем. Не так уж Просто придумать посвящение. Слова сразу ускользают, восстают, артачатся. Но при этом между Жантомом и отцом существует какой–то незримый договор, сформулировать который еще труднее, чем посвящение, что–то вроде таинственного сообщничества. «Двигай, малыш, — как будто говорит призрак. — И наноси удары сам». В определенном смысле Жантому надо отомстить за отца, за убогие потерянные годы, что ясно следует из отчета Рюффена.

Прежде чем закрыть тетрадь, еще раз посмотрел на титул. Мистер Хайд! А если между мистером Хайдом и Эдмоном Жантомом существует связь? Странная мысль. Надо расспросить Бриюэна. А сейчас он пойдет обедать. Он это заслужил.

В ресторане его ждала новость. Вокруг телевизора неподвижно сидели несколько посетителей. Жантом подошел ближе и увидел на экране полицейского, охраняющего вход в здание, а хорошо известный голос диктора комментировал:

«Тело нашли вскоре после убийства — преступник, явно сумасшедший, сам сообщил об этом «Скорой помощи». Произошло это в пять утра. Жертву задушили шарфом. Она умерла очень быстро — такой уж возраст. Следствие ведет дивизионный комиссар Маркетти».

Жантом остановил Лулу, официантку.

— Кого убили? — спросил он.

— Старую даму. Баронессу де Вирмон. Присаживайтесь. В ногах правды нет.

Жантом поискал привычное место. Оно занято… Но это же Жуссо!..

— Позвольте подсесть к вам?.. Не ожидал встретить вас здесь… Как дела у «Галлимара»?

— Потихоньку, — ответил Жуссо. — Мертвый сезон.

— Кстати об убитой, что вам известно об этом преступлении?

Довольно странное дело, судя по тому, что я узнал. Кстати, баронесса приходилась вам соседкой или почти что. Она жила в начале улицы Медичи, на четвертом этаже. Вы наверняка с ней встречались. Прелестная старушка, обычно рано по утрам гуляла с кошкой. С великолепной ангорской кошкой.

— Знаете, дорогой Жуссо, я обычно встаю поздно.

— Что вам принести? — осведомилась Лулу.

— Закуску, — решил Жуссо. — Потом посмотрим. И доверительно продолжил: — Очень богата. Родом из Бельгии. Вдова. Родственников нет. Увы, в восемьдесят пять лет уже не бывает семьи. Знала ли она убийцу? Неизвестно. Но она ему открыла дверь. Вот так. Это все, что сказали по телевизору. Вы не слышали?

— Я только что вошел. Обратил только внимание, что говорили о каком–то сумасшедшем.

— Да, конечно, речь идет о сумасшедшем, убивающем престарелых людей… Вы помните… Дело Шайу на улице Катр–Ван… Дело Галлар на улице Турнон… Старики, живущие в этом квартале. Это уже кажется странным. И потом, какая–то болезненная страсть к театральным эффектам.

— Да ну! И в этот раз опять…

— Именно так. Он не просто задушил старуху, он придушил еще и кота, засунув его тело в крысоловку, обставив все так, будто несчастное животное само в нее попалось. Жантом, дорогой друг, вам плохо?

— Просто очень жарко, — пробормотал Жантом.

— Выпейте немного. Кагор у них совсем не плох. Может, чересчур крепкий… Но я вам говорил о коте… Если откровенно, то ничего не ясно. И учтите., в этой прекрасной квартире никогда не водились ни мыши, ни крысы. Видимо, преступник сам принес крысоловку… Зачем? По моему мнению, это говорит о расстроенном рассудке, вы так не думаете? Попробуйте сардинку. Две, мне хватит. А когда люди в белом…

— Извините, — сказал Жантом. — Мне надо подышать свежим воздухом.

— Проводить вас?

— Нет, нет, сидите, прошу вас. Сейчас вернусь.

Жантом слегка пошатывался. Липкий и вонючий запах улицы не привел его в чувство. Что он там записал, в записной книжке? Поискал нужную страницу. «Крысоловка и кот». А ведь он никогда не расставался с записной книжкой. И потом, если даже предположить невозможное и она попала в чужие руки, эти слова все равно не имеют никакого смысла. Это какое–то шутовское подражание басням Лафонтена. Значит, совпадение? А смерть при свечах? А боа? А люди в белом?.. Жантом прислонился к витрине антикварного магазина и впервые серьезно, собрав все свои силы, если можно так выразиться, спросил себя: «Неужели безумец — это я?» Забыв о ресторане, он вошел в бар.

— Чашку кофе.

Он вновь принялся исследовать свое сознание. «Это просто игра между Хайдом и мной. Я делаю вид, что забываю о нем, и случается, забываю на самом деле. Но тогда надолго ли я выбываю из самого себя, чтобы хоть на час превратиться в преступника? Лунатик–убийца. Надо срочно посоветоваться с Бриюэном. Были художники и поэты, одурманивавшие себя наркотиками, чтобы усилить свой талант. А имею ли право я нацеплять на себя маску Хайда? Как будто бы мне нужно убивать, чтобы высвободить свою память, заставить ее выплеснуть образы, которые я обычно запрещаю себе рассматривать. В этом мое безумие. Да, я — сумасшедший».

Он с наслаждением вкушает кофе. Он обожает кофе. Как приятно сказать себе: ладно, договорились, я сумасшедший. Он возвращается в ресторан. Жуссо уже расправляется с пирогом.

— Я вас уже и не ждал, — извинился он. — Вам лучше?

— Да. Просто немного закружилась голова. Такое со мной часто происходит.

— В час дня Мурузи передал кое–какие детали по делу баронессы. Теперь ясно, что у нее украли драгоценности, но мебель не изуродовали, как это часто бывает. Короче говоря, ее задушили и обокрали довольно умело. Но в этом преступлении все так странно… Никто ничего не слышал. Убийца вошел и ушел как тень. Известно только, что позвонил какой–то мужчина… Чашку кофе, Лулу.

— Мне тоже, — бросил Жантом.

— Есть ничего не будете?

— Нет. Я не голоден.

Он рассеянно пожал руку Жуссо, посмотревшего на него странным взглядом. Лулу тоже выглядит странной. Странно все. Он как бы в полусне. Хочет, чтобы его оставили наконец одного. Понимает, что выглядит не совсем нормальным. Сколько раз в издательстве Дельпоццо, тихо закрывая за собой дверь, слышал он приглушенные голоса девушек: «Странно он сегодня выглядит, старик». Или: «Можешь себе представить, что значит жить с таким типом!» Если бы он покончил с собой, в сущности, никто бы не удивился.

Он насторожился, не донеся чашку до рта. Тихо поставил ее на стол, огляделся вокруг, как будто это слово могло дойти до чьих–то нескромных ушей. Это слово возникло впервые, но он ему не очень удивился. Всегда находится мысль, которая обгоняет его собственную, словно всегда есть суфлер, помогающий ему играть свою роль. Теперь к нему пришел этот образ. Отныне он сольется с другими, постоянно сопровождающими его и порой преграждающими путь, как карнавальные маски, которые, окружив прохожего в веселой игре, мешают ему идти вперед. Покончить с собой! Без сомнения, это было бы лучшим способом избавить квартал от насильника.

Боль уже исчезла. Он чувствует себя опустошенным, как будто долго плакал. Говорят, что плоть после любви испытывает грусть. А после смерти? Расплачиваясь, он ошибся в деньгах, и Лулу мягко его пожурила.

— Хорошо, что я честная девушка.

По дороге домой он прикинул расстояние. Улица Медичи действительно расположена недалеко. И Мириам не слышит его шагов благодаря паласу. Бриюэн вывел на чистую воду его фантазии, но они возвращаются, продолжают говорить в нем, поддерживая друг друга. Прежде всего, по какому праву ему могут запретить душить людей? Вынул записную книжку и на ходу записал: «По какому праву»? К нему сразу вернулась ясность ума. Впечатление такое, как будто из уха удалили пробку. Достаточно написать одну строчку, одну фразу, и приходит спасение. Начинаешь видеть себя со стороны. Чувство вины сменяется уверенностью в невиновности. Разумеется, остается проблема кота. Пока она не решена, мистер Хайд будет начеку, готовый в любую минуту предложить свой вариант решения. Поэтому надо срочно позвонить Бриюэну.

В почтовом ящике Жантом увидел конверт. Вскрыл его. Рецензии, перепечатанные в двух экземплярах, и черновик. Милая малышка Клер! Она–то головы не теряет. В лифте он пробежал глазами текст и остался доволен собой. Сноровки он не потерял. Вошел в кабинет. Огляделся и принюхался, чтобы убедиться в отсутствии посторонних запахов. Черновик разорвал на мелкие клочья. Он всегда рвет бумагу до размера конфетти, которые потом легко уносит вода в туалете. И сразу бросился к телефону.

— Алло, доктор! Жантом у аппарата. Вы можете уделить мне несколько минут? Я должен поговорить с вами об убийстве на улице Медичи. Вы в курсе?.. Очень хорошо. Но вы не знаете, что история с котом — это часть моей собственной истории. Когда я могу прийти?.. Сейчас?.. Вы просто прелесть! Спасибо. Иду.

Он причесался, погрыз сахара, пытаясь приглушить пробуждающееся чувство голода, и отправился к Бриюэну. Там он долго говорит, рассказывает о мельнице, о мышах, об угрозах, источаемых в адрес кота. Врач слушает серьезно и внимательно. Такие словесные испражнения не вызывают в нем отвращения. Он к этому привык. Кроме того, ему так хочется вернуть несчастному Жантому душевный покой.

— Понимаете, доктор, кот в крысоловке — это мое. Это принадлежит только мне. Эту деталь я запер у себя в голове, как в сейфе.

— Вы начали писать рассказ, о котором мне говорили?

— Нет. В том–то и дело. Ни строчки. Все это еще проект, хотя в Моем воображении он оформился достаточно четко.

— Послушайте, дорогой друг, есть только два объяснения, по–моему, я вам уже говорил. Либо вы действительно убийца, но мы знаем, что это невозможно… Нет, нет. Не надо искать лазеек в лунатизме или в каких–то там, не знаю каких, магических действиях. Перестаньте быть столь доверчивым. Либо однажды вы кому–то рассказали о своем тяжелом детстве, о своих кошмарах, и этот некто…

Жантом прервал его.

— Но кто, доктор?

— Возможно, ваша жена. Или кто–то из друзей. При вашем образе жизни вы общаетесь со множеством людей. Случаются моменты откровенности, когда доверяешься человеку, которого никогда больше не увидишь…

— Нет. Я всегда был замкнутым, и кроме того, детство мое не из тех, о котором хотелось бы рассказать.

— Во всяком случае, — сказал Бриюэн, — предоставляю вам возможность найти другое объяснение. И постойте… Этот некто хорошо вас знает и явно пытается навредить вам.

— Каким образом?

— Демонстрируя все новые и новые признаки безумия, чтобы привести вас в полное смятение. Все эти свечи, боа, крысоловки, люди в белом — сигналы, обращенные к вам и только к вам. Для полиции убийца — какой–то душевнобольной человек, и следствие не замедлит зайти в тупик. А вот вы знаете имя душевнобольного. Его зовут Жантом. А тот, кто его травит, кто хочет его погубить, дьявольски умен, прекрасно рассчитывает свои ходы, и — пойду даже дальше, хотя эта мысль только что пришла мне в голову, — он наблюдает за вами.

— Мистер Хайд!

— О! Полноте! Я говорю серьезно… Нет, извините. Я не хотел вас обидеть. Но что нам остается, вам равно как и мне, для борьбы? Логика. Дважды два всегда четыре, дорогой Жантом. Держитесь. Иначе вас ждет больница для душевнобольных.

Пытаясь унять дрожь в руках, Жантом засунул их в карманы.

— Допустим, — проговорил он. — Меня преследуют. Но зачем?

— Зачем?.. Чтобы свалить на вас все эти убийства.

— Но где доказательства?.. Как можно доказывать то, что происходит в моих снах и галлюцинациях? Еще раз повторяю, о них никто не знает, кроме вас. А вас связывает профессиональная тайна.

— Он надеется, что вы когда–нибудь доверитесь бумаге. Существуют же романы–исповеди. Такой роман можно даже назвать «Мистер Хайд». Одним словом, кто–то пользуется вашим подсознанием для свершения ужасных деяний, цинично перекладывая на вас всю ответственность. И вы не в состоянии защитить себя. Этот некто обворовывает вас, используя ваше «я». Сильно сказано, согласен… Что? Я вас не убедил? Дорогой друг, мне в тысячу раз легче–было бы иметь дело с невежественным и примитивным больным, чем с такой неуловимой личностью, как вы.

— Отчего же? Готов вас выслушать.

— Вам так только кажется. Ведь такие умные люди, как вы, похожи на адвокатов, с преданной страстью защищающих заведомо неправое дело. Их не интересуют доказательства. В их глазах значение имеет только придуманное ими толкование. Именно так, внутренняя убежденность.

— Боже милостивый? Доктор, в чем же я внутренне убежден?

— Хотите это знать? Ну что ж, судя по вашим откровениям и рассказам, а также по тем нравственным мукам, которые вы испытываете, становится очевидной ваша убежденность в том, что вы как–то причастны к пожару на мельнице.

Жантом прижал руки к груди.

— Ваши слова доставляют боль, — пробормотал он. — Я…

— Да. Возможно, отец совершил поджог из–за вас, понимая, что вы больше не в состоянии переносить происходящие у вас на глазах сцены, окружающую вас жестокость. Добавьте к этому алкогольную горячку. Ему захотелось одним махом решить финансовые и семейные проблемы. И готов поклясться, что вы, шестилетний мальчишка, будучи крайне восприимчивым и чувствительным, в глубине души сказали себе: «Это из–за меня». И с тех пор вы его ненавидите и любите одновременно. Но ненависть хуже рака, и вы попытались переложить ее груз на мерзкого литературного персонажа, каковым является мистер Хайд. Спокойно все это обдумайте. Обещайте мне.

Жантом встал.

— Можно немножко пройтись? Для меня это так неожиданно.

Он сделал несколько шагов между креслом, столом и дверью. Доктор наблюдал за ним, протирая очки куском замши.

— Не будь вы писателем, — продолжал он, — ваш случай не представлял бы никаких трудностей. Дело портит то, что вы наделены талантом — пусть заторможенным, согласен, — и что, впав в шизоидное состояние, вы приходите к ложной мысли, что оно может помочь вам творить.

— А это не так? — еле слышно спросил Жантом.

— Нет. Не так. Надо сначала вылечиться.

— А если я не вылечусь?

— Полноте, дорогой друг, не станете же вы утверждать, что для вас важнее писать, чем излечиться, пусть даже вашему мистеру Хайду удастся вдохновить вас на несколько страниц. Я понятно изъясняюсь?.. Не совсем… Что вас еще мучает?

Жантом бессильно поднял руки.

— Согласен, — проговорил он. — Вы, вероятно, правы. Я сумасшедший. Нет, не возражайте. Это слово меня не шокирует. Но кто пользуется моим безумием? Кто его подпитывает? А? Как я могу излечиться, пока рядом со мной находится некто, пьющий мои соки, использующий то, что я храню в самой глубине души? Некто дьявольски хитрый, по вашим словам. А почему он не может быть таким же сумасшедшим, как и я? Может, мы — двое сумасшедших в состоянии симбиоза, и безумие одного распаляет безумие другого. Ну, подумайте сами. Я сохранил воспоминание о том, как мать грозила расправиться с котом. А тот, кто читает мои мысли, воспринял эту угрозу всерьез. Но он пошел дальше. Он перещеголял меня в безумии. Что тогда? Как я могу лечиться, пока рядом ходит неуловимая личность, словно вышедшая из меня самого?

Бриюэн подошел к Жантому и, взяв его за плечи, осторожно усадил в кресло.

— Посидите, передохните… Мое дело — объяснять, а не решать. Знаете, что я вам посоветую… настоятельно… Обратитесь в полицию.

— Невозможно, доктор. Меня же арестуют. Это очевидно. Я же для них — идеальный преступник.

— Я имел в виду частного полицейского. Среди них есть очень хорошие, черт побери.

— Одного я знаю. Агентство Рюффена. Я вам о нем не говорил, потому что… Не знаю… Помешал какой–то стыд. Но о чем, по–вашему, я должен его попросить?

— Просто чтобы он понаблюдал за вами, поискал в вашем окружении. Ведь очевидно, что в какие–то моменты вы общаетесь с тем, кто вас преследует. Если это не так, мне придется поменять профессию. Попросите его, чтобы при случае он зашел ко мне. Встреча может оказаться полезной. Вы согласны? Ладно. Я поговорил с вами как мужчина с мужчиной. Теперь уступаю место врачу. Разговор — это хорошо, но лекарства тоже приносят пользу. — С этими словами он выписал рецепт. — Вот. Приходите послезавтра, и мы продолжим разговор. Вам не хватает общения. Могли бы завести подружку… Не хотите! Я не призываю вас изменять жене, но в вашем положении такой аскетизм делу не помогает. Желаю удачи, дорогой друг.

Жантом медленно шел от Бриюэна. «Почему врач не любит Хайда? Как только речь заходит о мистере Хайде, он сразу начинает раздражаться, как будто речь идет о сопернике, о некой личности, неизменно стоящей между мною и миром реального. Он не хочет понять, что мистер Хайд помогает мне переносить себя. Если его убрать, остается только…»

Он остановился возле большого оружейного магазина на площади Сен–Мишель. В витрине искусно выставлено всевозможное оружие, от пистолетика, который можно спрятать в ладонь, до громадного револьвера. Там и сям пучки ножей, блестящие лезвия, разложенные розетками, звездами, вся эта бижутерия смерти. Жантом посмотрел на свое отражение, наложившееся на пирамиду карабинов. Так просто войти, показать на любое из этих ружей и сказать:

— Хочу его купить.

— Зачем?

— Чтобы застрелиться.

Смешно! И все же… Он не посмел подать Бриюэну мысль, что серия убийств, вероятно, не закончилась. После баронессы де Вирмон последуют другие жертвы… по его вине. Пока его посещают кошмары — не только змеи, крысы, пауки или летучие мыши, все эти мерзкие обитатели мельницы, — угрозе подвергаются несчастные старушки. И ни Бриюэн, ни комиссар Маркетти, ни Рюффен никогда не узнают почему. Потому что объяснения нет. Потому что я лишний. Потому что никогда не напишу шедевр, который ношу в себе.

Жантом посмотрел на руки. Скоро они покроются шерстью, как у несчастного доктора Джекила, когда демон украл его душу.

Жантом купил не все газеты — не стоит навлекать на себя подозрения, — только главные, те, что специализируются на выявлении и смаковании происшествий, интересующих публику. Судя по бодрым заголовкам, ясно, что следствие топчется на месте, и замечательно, ведь журналисты в погоне за материалом могут использовать любую деталь. Один из них заметил, сравнивая три дела, что в них есть что–то общее. В первом — зловещий обряд со свечками, во втором нелепое боа, в третьем — непонятная смерть кота. Их объединяют проявления черного юмора. «Все выглядит так, — писал журналист, — как будто убийца хочет извлечь из этих преступлений какое–то эстетическое наслаждение». Эта фраза поразила Жантома в самое сердце. В другой газете сообщалось, что кота не силой затолкали в крысоловку и что хвост у него до этого был защемлен пружиной мышеловки, из чего газета делала вывод, что преступник, убив старуху, потом просто поразвлекся. «Более того, — добавлял автор статьи, — следует признать, что он все спланировал заранее и принес крысоловку с собой». А в заключение он писал: «Над полицией просто издеваются. И этого опасного маньяка не поймать, просеивая квартал частой гребенкой». За этим следовало интервью известного психиатра с пустопорожними разглагольствованиями в духе фрейдизма. Из всего этого вороха Жантом вынес только слова «эстетическое наслаждение». Как хорошо сказано!

Знаток понял и оценил его! Бессмысленно говорить:

«Это не обо мне, это о другом», все равно он принимает комплимент на свой счет. Но в то же время он ищет, ищет не переставая, кому он мог рассказать о коте. В этом Бриюэн прав. Кто–то знает. Если эта уверенность его покинет, ему придет конец. И напротив,?если он найдет связующее звено, то сможет продолжить свой автобиографический рассказ. Размышляя, он осознал то, на что раньше никогда не обращал внимания: великолепные постановки убийцы становятся все более точными, как будто он все более настойчиво обращается к нему. Свечи у изголовья кровати — это еще можно было представить себе как какую–то фантазию… а вот боа уже — да, это как бы условный знак. Ну а кот в крысоловке — это уже без всякой игры означает подпись: «Жантом». А в следующий раз его назовут уже по имени. А зачем? Ответ напрашивается сам собой. Чтобы его арестовать и бросить в тюрьму. Чтобы помешать ему рассказать то, что он когда–то видел. Прием простой. Его опять охватывает дрожь. Неужели задуманная им книга настолько компрометирующая, что ему во что бы то ни было хотят заткнуть рот? Внимание! Он должен упредить удар!

Прежде всего надо поговорить с Мириам. Он позвонил ей. Она в гневе.

— Знаете, кто только что от меня вышел?.. Легавый, вот так. Пришел спросить меня, знала ли я баронессу де Вирмон. Старуху, которую на днях удушили. И в чем же я замешана!.. Видишь ли, полиция обнаружила книгу «Тело с сердцем», которую я ей посвятила. Но я ведь пишу посвящения кому угодно. Как выяснилось, я Написала: «Одинокой женщине от такой же. С любовью». Сами понимаете, ни к чему не обязывающая фраза. Я всегда пишу примерно такие слова, чтобыпобыстрее отделаться. И из–за этого попала в переплет. Идиот полицейский увидел в этом какую–то между нами связь. Да, уж с вами такого никогда не произойдет. Вам везет.

— Мириам, вы позволите?.. Хотелось бы переговорить. Можно спуститься?

— Если только быстро. Я и так опаздываю.

И она смеет говорить: опаздываю. Куда? Когда монашка опаздывает к заутрене, это понятно. Но ведь у нее–то впереди целый пустой день… Тем не менее Жантом поторопился. Она ждет его, усевшись на своем артистическом стуле. Перед ней — предмет труда, одновременно стол, пианино и верстак. Она курит, а это не очень хороший признак.

— У вас что–то срочное? — спросила она.

— И да и нет. Дело вот в чем. Я вам когда–нибудь рассказывал о своем детстве?.. О моих кошмарах, кризисах вы, конечно, в курсе. А вот о родительской мельнице…

— Возможно, не обращала внимания.

— А о пожаре?.. Я вам никогда рассказывал о пожаре? Меня теперь мучат воспоминания.

— Так обратитесь к врачу.

— Не надо. Не так быстро. Я ведь наверняка рассказывал вам об этой ужасной ночи. Неужели между нами никогда не возникало искреннего общения, откровенности?

Мириам от окурка прикурила новую сигарету, покачала головой, как бы взвешивая «за» и «против».

— Бедняжка, — проговорила она наконец, — из всего, что вы мне наговорили, как можно различить, что правда, а что вымысел? Память — вот ваш лучший роман.

— Спасибо. Но я вынужден проявить настойчивость. Изредка вы разговариваете обо мне с Клер. Я знаю, что все обсуждают меня за спиной. Так что же вы ей говорите?

— Что это ты вбил себе в голову, бедный Рене? Как будто весь мир вращается только вокруг тебя? Извини. Уверяю, на тебя не обращают особого внимания. Хватит! Оставь меня! Я занята.

Она склонилась над столом, и ручка сразу же забегала, как сороконожка. Жантом посмотрел на нее с отвращением. Нет, конечно же этой женщине он не мог доверить воспоминания, излить свою душу. Но кому же тогда? Вот уже многие годы подряд он общается с себе подобными. Сама профессия обязывает его встречаться с разными людьми, выпивать с ними, болтать, обмениваться шутками, говорить на обязательные темы, но не более того.

Он бесшумно вышел, приветливо махнул рукой Клер, печатавшей в своем углу, и вернулся к себе. Впрочем, у него есть ориентир. Когда же начались галлюцинации? С того момента, когда Дельпоццо предложил ему написать фантастический роман. Начав копаться в глубине памяти, он вызвал к жизни духов и всю эту гниль. Значит, это длится всего несколько недель. И именно тех недель, когда он жил уединенно. Поэтому не составит труда определить, с кем он общался. Кто же они, его собеседники, если не считать Бриюэна? И Рюффена. У Жантома ничего не получается. Он вспомнил, что Рюффен должен представить ему отчет. Вдруг его охватило желание узнать содержание этого отчета. Он схватился за телефон.

— Это Жантом. Я уже начал волноваться.

— Извините, — ответил Рюффен. — Много работы. Отчет получите завтра.

— Если в нескольких словах, вы нашли что–нибудь интересное?

— Практически ничего нового. Заключение вашего отца в тюрьму вызвало у вашей матери серьезную нервную депрессию. Как и вас, ее лечил доктор Лермье, а он считался отличным психиатром. Но однажды она покончила с собой, вскрыв вены. Медсестры недосмотрели. Не заметили у нее бритву. Так уж случается, знаете.

— А в загоне для животных у тетки?

— Короткое замыкание. Простейший случай. Но, конечно, он вас потряс. Алло! Вы слышите меня, мсье Жантом? Алло!

— Да, да. Прекрасно слышу. Я просто размышляю. Не могли бы зайти ко мне?.. Да, как можно быстрей.

— Сегодня утром, если вас устроит. У меня как раз дело в вашем районе.

— Прекрасно. Жду вас. Расскажу вам удивительные вещи.

Жантом положил трубку и принялся наводить в квартире подобие порядка. Увидел, что кровать не разобрана. В середине небольшая вмятина. След лежавшего тела, черт побери. Значит, из–за жары он спал просто на покрывале… Или же… Посмотрим. Жантом пытается вспомнить. Когда он проснулся, на нем была пижама или верхняя одежда? Конечно же пижама. И все же в ужасном смятении он принялся шарить по карманам брюк, пиджака… Ключи, бумажник, носовой платок, почти полная пачка сигарет, зажигалка, ничего больше. А что еще он думал там найти? Сам не знает, но ему стало страшно. Подошел к книжному шкафу. Он уже давно приобрел небольшой медицинский справочник. Не то чтобы он принадлежал к тем маньякам, которым кажется, что они подвержены всем мыслимым болезням, просто это нечто вроде какого–то защитного средства, прикрытия, как аптечка первой помощи. Он принялся лихорадочно листать: «Шизофрения». Хоть Бриюэн и утверждает, что она ему сейчас не грозит, но из–за неразобранной кровати он хочет убедиться сам.

Статья очень длинная. Жантом пробежал ее глазами по диагонали.

«Наблюдается распад целостной личности… Больной впадает в полную апатию… Происходят физические и моральные изменения личности…»

Жантом резко захлопнул книгу. Порылся в бумажнике. Рецепт Бриюэна… Галоперидол. Вот! Он так и знал. «Транквилизатор, применяемый при галлюцинациях и т. п. Побочные действия: импотенция, фригидность и т. п.».

— Что я и говорил! — воскликнул Жантом.

Он упал в кресло. Бриюэн обманул его. Болезнь у него гораздо серьезнее. На самом деле он страдает раздвоением личности. Бриюэн не решился произнести это слово, но ведь… Доказательство налицо. Он не ночевал дома или просто прилег ненадолго. Где же он тогда был? Где был Хайд? Теперь это уже не игра в прятки. Из лунатика он превратился в оборотня.

Он закрыл лицо руками. Надо сделать, да, он знает, что надо сделать. Он поговорит об этом с Риффеном. Но прежде всего, чтобы его убедить, следует предъявить ему улики: рецепты Бриюэна. Они красноречивы. И потом, стоит щедро ему заплатить, чтобы он оставался как бы в его распоряжении по меньшей мере неделю. В случае необходимости он может ночевать в кабинете. Главное — чтобы не покидал свой пост.

Жантом позвонил в банк. Сколько у него на счету? Всего–то! Маловато. А если попросить денег у Мириам? Она не откажет. Такое уж случалось. Но сколько ему придется выслушать саркастических замечаний! И ведь никак не объяснишь, зачем Жантому понадобились деньги. Дура, она не понимает, что сама находится в опасности и что красный свет у нее под дверью не помешает однажды ночью сумасшедшему войти, если его подтолкнут к этому бредовые образы… Что сказал Бриюэн? Что дважды два — четыре. Конечно, бывает и так, если правильно считать. А если вообще не считать? Или, вернее, если считать по–своему… Тогда сразу же получается, что дважды два — двадцать два. Что?.. Ах да, звонят. Наконец–то пришел Рюффен.

Жантом мгновенно становится другим человеком, приветливым, любезным, здраво разбирающимся в своих проблемах. Он усадил частного сыщика в кресло, предложил рюмку мутного портвейна со дна бутылки.

— Алкоголь не употребляю, — отказался Рюффен.

— Я тоже, — сказал Жантом.

Предельно ясно, не стесняясь, он принялся объяснять, почему попал в руки психиатра. Показал рецепты.

— Я дошел до нервоуспокаивающих средств, — внешне бесстрастно заметил он. — Это значит, что в любой момент я могу окончательно сойти с ума, если не будет доказано, что кто–то, начав издалека, все ближе подходит ко мне, пытаясь загнать меня в угол, убеждая, что именно я и есть — убийца стариков. Это ужасно. Сейчас вот, разговаривая с вами, я твердо убежден, что рядом со мной есть человек, стремящийся погубить меня. Но за несколько минут до вашего прихода я равным образом был убежден, что убийца — это я. Понимаете? Сам с собой играю в «орла» или «решку».

Рюффен довольно долго хранил молчание. Удивлен? Не верит?

— Это очень необычный случай, — наконец проговорил он.

— Если вы мне не верите, — отозвался Жантом, — доктор Бриюэн готов принять вас. Он был бы даже очень рад встретиться с вами. Он сам посоветовал мне обратиться за помощью к полицейскому.

— Но чего вы хотите от меня? — с сомнением в голосе попытался возразить Рюффен.

— Хочу, чтобы вы наблюдали за мной. Двадцать четыре часа в сутки.

— Но не по ночам же.

— Да нет же. Именно по ночам. Это очень важно. Надо посмотреть, выхожу ли я из комнаты. Куда иду? Встречаюсь ли с кем–нибудь? Не происходит ли так, что в определенный час я меняю личность? Заплачу столько, сколько вы скажете, в каком–то смысле это вопрос жизни или смерти. И не только для меня.

Жантом поднял руку, предупреждая возможное возражение.

— Разумеется, — продолжал он, — вы скорее всего установите, что я веду правильный образ жизни без малейших подозрительных эпизодов… Но в таком случае, если произойдет еще одно преступление, вы будете знать, что это не я. Понимаете? Даже если в этом преступлении возникнут какие–то особенные детали, которые смогу объяснить только я, вы, зная правду, пресечете мои самообвинения. Ваше свидетельство не позволит мне впасть в окончательную депрессию. И обезоружит моего преследователя… То, что я говорю, вполне разумно, ведь так?

— Вроде бы так, — пробормотал Рюффен. — Но, признаю, никогда не слышал ничего более необыкновенного. Что вы предлагаете практически? На несколько дней я смогу освободиться, но чтобы все получилось, как задумано, я должен следить за вами, как бы. без вашего ведома. Если вы будете чувствовать меня рядом в качестве телохранителя, ничего не произойдет: либо вы откажетесь от перевоплощения, либо ваш враг не станет больше ничего предпринимать.

— Что ж, — ответил Жантом, — живите здесь как друг, как гость, свободный в своих передвижениях. Если у вас возникнет желание выйти, выходите. Но, разумеется, для пользы дела, чтобы удобнее наблюдать за мной. Если вам хочется посидеть здесь, почитать или что–то написать, пожалуйста. Но следите за телефоном. Отмечайте всех, кто мне звонит. И еще внимательно наблюдайте за мной и обо всем рассказывайте доктору. Ну, например, принесите магнитофон и записывайте все, что я говорю ночью во сне.

— Все это нелегко сделать, — констатировал Рюффен. — Главное, вам это обойдется дорого при сомнительных результатах. Когда мне надо начать?

— Если можно, прямо сейчас.

— Ну уж нет. Мне надо принять кое–какие меры. Начнем с того, что один я не справлюсь. Мне нужен помощник, но не волнуйтесь, этим займется агентство. У меня есть нужные люди. Кроме того, дайте мне время завершить два–три небольших дела. Через четыре дня. Согласны?

Жантом вдруг принял озабоченный вид.

— Мсье Рюффен, — спросил он, — полагаю, что вы связаны профессиональной тайной?

— Разумеется. А что?

— То, что я безоглядно доверился вам… Мне стыдно. Не хочу, чтобы вы начали расспрашивать врача: «Этот Жантом… Все ли у него в порядке с головой? Стоит ли делать то, о чем он просит?

Рюффен дружески взял его за руки.

— Успокойтесь. Наше ремесло приучило нас работать с самыми разными клиентами.

— Но ведь я, — продолжал настаивать Жантом, — особый случай. Поймите, что это особый случай. Я не обычный клиент. Поэтому, прошу вас, не обсуждайте меня с доктором Бриюэном. Просто послушайте его.

— Не волнуйтесь. И ждите. Четыре дня — это не так долго, всего четыре дня. Ваш друг окажется слишком уж хитер, если проявит себя за это время… Подождите. Еще несколько вопросов. Нет ли у вас впечатления, что кто–то сюда приходил? Что здесь что–то искали? Что какие–то вещи находятся не на своем месте?

— Откровенно говоря, не знаю. Хотя да, порой у меня возникает такое ощущение.

— Вы проверяли состояние одежды, обуви? Нет? Тогда займитесь этим. Ведь чтобы выйти из дома…

— Я обычно пользуюсь служебной лестницей. Но иногда спускаюсь к жене, она живет этажом ниже, а потом еду на лифте.

— Она вас часто посещает?

— Никогда. К ней хожу всегда я.

— Хорошо. Я принял к сведению. Вы храните здесь важные бумаги? У писателя обычно целые папки с заметками, записями, набросками работ.

— Только не у меня. Я никогда ничего не храню. Нигде.

— И у издателя?

— То же самое. — Жантом постучал себя по лбу. — Все здесь.

— Вы знали жертвы?

— Нет. Никогда даже их не видел.

— У вас есть друзья или близкие, с которыми вы ведете переписку?

— Я никому не пишу.

— Любовной связи нет? Вынужден спросить это,

— Нет.

— Ни с женщиной… ни с мужчиной?

— Прошу вас.

— Короче, несмотря на свою профессию, в парижской толчее вы живете отшельником.

— Да. Я с самого детства был одинок. Сам этого хотел. Мой брак — совершенно непонятная вещь, но можете его рассматривать как абсолютно нелепую попытку найти общение.

— А ваша жена не злится на это?

— Нисколько. Свои чувства и сентиментальные переживания она отдает читательницам. И поверьте, это ей приносит доход.

Рюффен прервал разговор.

— Ну что ж, начнем, пожалуй, с понедельника, — предложил он. — А пока отдохните. Погуляйте. Дайте своей болезни передышку. Помните, что я займусь вами серьезно.

У Жантома на глазах вдруг выступили слезы.

— Спасибо, — пробормотал он. — Видите, как глупо, при малейшем переживании… Я так не привык, что мне помогают. Спасибо. Что бы я ни делал в прошлом, вижу, что вы меня прощаете. И еще, хотелось бы… но вы, наверное, откажете.

— Все равно говорите.

— Так вот… Хотелось бы… Знаю, мое желание сущий идиотизм, но это придало бы мне уверенности, я ведь вроде бы спокоен, но все равно боюсь. Хотелось бы иметь револьвер… разумеется, небольшой… И даже незаряженный. Я просто чувствовал бы его у себя в кармане. Ощупывал бы его… как связку ключей. Возвращаясь домой, не испытывал бы перед дверью такой тревоги. А вдруг там кто–то прячется?.. Может, я сам. Нет? Вы не хотите.

Детектив помолчал, ища слова.

— Дорогой мой, — проговорил он наконец, — если узнают, что я дал вам оружие, у меня тут же отберут лицензию.

— Когда я был мальчишкой, — проговорил Жантом, не слушая его, — на мельнице у меня было духовое ружье со стрелами. Как же я с ним играл! Чувствовал себя таким сильным. Сейчас мне этого не хватает. Во мне сидит некто, чувствующий, что я безоружен. И галоперидол не избавил меня от него.

— Послушайте, — сказал Рюффен. — Если вам действительно так хочется иметь револьвер, купите пугач. Он продается в любом оружейном магазине. Никакого разрешения не требуется. Его покупают даже женщины. Выглядит он как настоящий револьвер, но стреляет совершенно безобидными патронами.

— А документы потребуют?

— Возможно, спросят удостоверение личности. Ничего больше. Разумеется, не ссылайтесь на меня. Как я буду выглядеть? Ведь частный детектив должен защищать лучше, чем дамский пистолет… Итак, договорились, с понедельника за вами начнет следовать ангел–хранитель, а здесь вас охранять буду я. Вам лучше?

— Намного. Спасибо.

Жантом проводил Рюффена. Никогда раньше он не испытывал столь опьяняющего чувства освобождения. Он вышел прогуляться по бульвару, где еще играл утренний свет, вызывавший в нем возбуждение, как в лучшие дни. У него есть цель, и он неспешно к ней направляется. Торопиться некуда. Мистер Хайд забыт. Впрочем, рядом с частным детективом он ничего не стоит. На площади Сен–Мишель Жантом уверенно вошел в магазин «Гастин–Ренет». Продавец сразу же одобрил его выбор. В наше время надо принимать меры предосторожности. Пугачи хороши тем, что на первый взгляд ничем не отличаются от настоящих пистолетов. Такие же на вид, тот же вес, значит, выглядят столь же опасными. Потенциальный бандит не станет разбираться. Просто убежит. Жантом, чтобы доставить себе удовольствие, попросил показать несколько моделей, ощупал их, взвесил на руке, прицелился. Это чертовски занятно. Гораздо приятнее, чем покупка браслета или кольца. Сделал вид, что колеблется, как будто он — профессиональный стрелок. В конце концов выбрал короткоствольный револьвер, показавшийся ему более грозным по сравнению с другими, длинноствольными пистолетами, как будто бы пришедшими из вестернов. К тому же рукоятка деревянная, медового цвета. Приятная и гладкая на ощупь. Располагает к себе.

— Прекрасная модель, — одобрил его выбор продавец. — Зарядить?

— Пожалуйста.

Продавец покрутил барабан, вставил патроны.

— Кобуру не надо, — сказал Жантом. — Буду носить так.

Пневматическое ружье забыто. Теперь у него в кармане брюк револьвер. Да, он тяжел, но вес его успокаивает. Придает Жантому равновесие, удерживает его на правильной стороне жизни. Он как бы настраивает на нужный тон, становится чем–то вроде дополнительного «я», прилепляясь к мысли, успокаивая ее, мешая ей распылиться, устремиться на призыв мистера Хайда. Но мистера Хайда нет. Есть мерзкий преступник, на которого Рюффен наложит руку. В кармане револьвер понемногу нагревается. Жантом больше не одинок.

Жантом угостил себя хорошим обедом влюбленного в «Лаперузе». В обычные дни, из–за постоянного напряжения, все эти блюда перевариваются плохо. Но сегодня, благодаря Рюффену, он почувствовал освобождение и сам себя пригласил. И принял приглашение без церемоний. И вот теперь, когда он сидит за столиком в приятной обстановке, в голову приходят только радостные мысли. В одну из следующих ночей, когда какую–нибудь старушку постигнет трагическая участь, Риффену не составит труда доказать, что его клиент не выходил из дома. «А когда я сам ясно увижу конкретный факт, установленный профессионалом, — подумал он, — закончится весь этот кошмар. Мистер Хайд станет для меня просто великолепной литературной темой, которую я смогу развивать по своему усмотрению, и он не будет больше терроризировать меня». Правда, тут же возникло возражение. А если в новом преступлении Жантом обнаружит символы, обращенные именно к нему и непонятные никому другому? Ну что ж, тогда Рюффену придется раскрыть планы преступника и выяснить причины его ненависти.

Жантом с наслаждением потягивает вино. Рюффен придет через каких–нибудь двадцать четыре часа, и от него в тысячу раз больше пользы, чем от Бриюэна, ведь он занимается не постановкой диагноза, а конкретными делами. Кусочек торта «татен»? Почему бы нет. И может, даже небольшую сигару с кофе.

Ресторан понемногу пустеет. У Жантома нет никакого желания возвращаться ни к Дельпоццо, ни домой. Не знал он, что жизнь — такая приятная штука, но как это выразить поярче? Расплатился по счету, не взяв сдачу, и пошел по набережной Сены, с головой, полной слов, ищущих друг друга, порхающих, как задиристые воробьи. Долго ходил по улицам, перекресткам, тротуарам, гораздо лучше знакомым его ногам, чем ему самому. Остановился перед стеллажами Ломона.

— Это вы, мсье Жантом. Я думал, вы заболели. Давно вас не видно.

— Нет. Я работал.

— О! Приятно слышать. Очень жаль, когда писатель вашего уровня перестает творить. Заходите. Можете себе представить, недавно я нашел письмо Эдмона де Гонкура. Это должно вас заинтересовать. Его забыли в ящике секретера. Старики часто забывают осмотреть свою мебель перед продажей. Идемте… Что скажете об этом полном собрании Бюффона? И что только жалкий человечек, продавший мне его, мог делать с книгами Бюффона? Но, знаете, старики не перестают удивлять меня. Подумайте только, старушка Жоржетта Лемерсье в свои восемьдесят два года… Впрочем, она жила неподалеку от вас, на улице Расина…

Жантом насторожился.

— С ней что–нибудь случилось?

Ломон в сильном удивлении обернулся.

— Как, вы не в курсе?

— Не в курсе чего?

— Ее убили, как и других.

Он поднес руку к горлу, показывая, что ее задушили. Жантом облокотился на столик.

— Когда?.. Когда это произошло?

— Этой ночью. Вы что, не слушаете радио? Да уж, все писатели одинаковы. Голова вечно занята другим. Об убийстве полиции сообщил человек, не пожелавший назвать свое имя. Это случилось около двух часов ночи, тревогу вроде бы подняли из–за сильного запаха гари. Точно не–знаю. Она курила в постели, и, естественно, от сигареты вспыхнул огонь. Уснула, ну а дальше, сами понимаете. Хотя… Знаю, что вы хотите сказать. Возможно, сигарету подсунул убийца, чтобы обставить преступление как несчастный случай. В полуденной передаче полиция упомянула и о такой версии. Мне кажется, здесь все окутано сплошной тайной. Вы любуетесь часами? Великолепная вещь.

— Нет, — пробормотал Жантом, — я думал об этой бедной женщине. Вы ее знали?

— Как вам сказать! Так себе… В нашем квартале я ведь немного знаю всех. Иногда она покупала у меня книги. Она была очень начитанной. Я узнал, что она работала директором лицея в Версале. Особенно ее привлекали мемуары. Вот почему я очень удивился, когда по радио сообщили название полуобгоревшей книги, валявшейся на коврике возле ее кровати. Угадайте, мсье Жантом, как писатель, что это была за книга.

— Может, мемуары Сен–Симона.

— Нет. Не угадали. «Письма с моей мельницы». А закладка лежала на странице: «Тайна деда Корниля». Помните, история мельника?

— Как же, помню, — хрипло отозвался Жантом.

Он закрыл глаза и подумал: «Я проклят. Рюффен опоздал».

Кто–то вошел в магазин.

— Извините, — сказал Ломон.

Он оставил Жантома одного среди столов, сервантов, старинных часов. Неподвижный, застывший, бледный, Жантом стал похож на подержанный манекен. Где–то вдалеке Ломон отчаянно спорит. Без борьбы он не уступает ни гроша. Вернулся очень сердитый.

— Ну и люди, — проворчал он, — клянусь, с ними нужно терпение и терпение. Да, я продал ему игровой столик, но не моя вина, что ножка отвалилась. Со старинной мебелью такое часто случается. Вы уже уходите? Не хотите. посмотреть письмо? Вы же знаете, какими злыми на язык были эти Гонкуры. А теперь за их сплетни очень хорошо платят. Желаю вам такой же удачи, чтобы когда–нибудь записка за подписью Жантома стоила на аукционе очень дорого.

Жантом больше не может сдерживаться. Ему нужны подробности, мельчайшие подробности, и он должен осмотреть свою квартиру. Хотя он почти уверен, что прошлую ночь спал хорошо. Что касается «Писем с моей мельницы», то эта книга всегда вызывала у него отвращение. В школе он по необходимости читал отрывки. Но в его библиотеке этой книги никогда не было. Этот факт — солидная опора. Но единственная, поскольку в голове вновь началась настоящая сумятица. И еще мучает назойливая мысль: кто мог знать, что Рюффен начнет действовать только через четыре дня? У него в квартире установлены микрофоны? Ужасающее предположение. Он вдруг увидел на стенах маленькие кругленькие черные штуковины, похожие на гроздья винограда, которые подслушивают его и наблюдают за ним. И бесшумно обмениваются между собой: «Готов. Теперь он во всем признается. Или повесится, или вскроет вены, как мать».

Он бежит по лестнице, а кровь бросается ему в, голову и стучит в висках. Обессилев, он рухнул в кресло, но у него нет времени перевести дыхание. Прежде всего, необходимо переговорить с Летелье. Он в этом разбирается лучше всех. Увы, секретарша ответила, что Летелье нет на месте. Тогда Рюффен… Рюффен еще не вернулся. Может, Бриюэн? Но Бриюэн в конце концов пошлет его подальше.

В полном отчаянии Жантом вынул из кармана револьвер и начал медленно водить им вокруг себя, как Мишель Строгоф, удерживающий на расстоянии окруживших его волков. Ему на память приходят отрывки когда–то прочитанного, они проплывают перед ним, на какое–то время захватывают, понемногу успокаивая. Что за комедию он ломает? Бросил на стол безобидный револьвер и прошел в ванную смочить виски холодной водой. Микрофоны! Надо же такое придумать! Слава Богу, он еще способен отличать болезненный вымысел от просто смешного. В доказательство этого он направился к настольной лампе, вывернул лампочку, потом встал на стул и вывернул одну за другой лампы из люстры, затем посмотрел за висящей на стене репродукцией «Нимф», приподнял край паласа, все время про себя повторяя: «Доказательство! Доказательство!» Наконец вслух произнес: «Я утверждаю, что микрофонов здесь нет». Стоит перекреститься или сделать еще какой–нибудь искупительный жест. Успокоившись, он уселся у телефона.

— Мсье Рюффена, пожалуйста… Он на месте? Прекрасно. Это Жантом… Алло, Рюффен… Догадываетесь, почему я звоню?.. Только что узнал… Да, именно это. Но мне хотелось бы знать подробности.

— Хорошо, что позвонили, — ответил Рюффен. — Впрочем, я в любом случае сам бы вам позвонил, учитывая ваше состояние… Как вы? Вас это не очень потрясло?

— Немного.

— Понимаю, ведь теперь все указывает на вас. Вернее, не так. Все указывало бы на вас, если бы к полиции попала ваша медицинская карточка. Но пока она о вас ничего не знает, вы в полной безопасности. Вы слышите, мсье Жантом? В полной безопасности. Разумеется, полиция объединила все четыре дела в одно. Она уверена, что преступник — маньяк. Она также убеждена, что эта серия получит некоторое продолжение, как это происходило в семнадцатом округе, если помните… Стариков убивали одного за другим. Поэтому ищут они в психиатрических лечебницах. Допрашивают там и сям, установили пристальное наблюдение над всем шестым округом, но все это обычная рутина. Комиссар, однако, не дурак, он не исключает возможности предумышленных убийств — ведь преступник, чтобы запутать следы, может устраивать ловкие инсценировки, как будто бы все это совершил сумасшедший, который после убийства дает волю своей фантазии. Маркетти, старая лиса, не исключает даже возможности, что здесь орудует целая банда, не следует забывать, что жертв грабят, а куда уходит награбленное, как вы думаете?

— Да, конечно, — сказал Жантом, — я вам верю, но полиция обо мне ничего не узнает до тех пор, пока меня не выдадут. Стоит убийце указать на меня, скажем, в анонимном письме, и все кончено.

— Да нет же, дорогой друг. Вовсе нет. Не сомневайтесь, что сейчас на полицию обрушился водопад анонимных писем. И если в каком–то из них говорится: «Вот он», то за этим не следует немедленного расследования. Для этого нужно совершенно другое.

— Моя медицинская карточка, как вы сами сказали.

Сбитый с толку Рюффен немного подумал, прежде чем ответить.

— Ваша карточка находится у врача. Не думаете же вы…

— Послушайте, — отрезал Жантом, — скажите лучше, что мне вменяется в вину в этом новом деле.

— Подождите, пока я знаю об этом только понаслышке. Мне кое–что рассказал Шателье, заместитель Маркетти. Не забывайте, что мы работали вместе до тех пор, пока я не ушел из полиции. Вот что удалось установить. По заключению судебного медика, смерть наступила около полуночи. Убийца вошел, воспользовавшись отмычкой.

— Подвел замок?

— То, что пятнадцать или двадцать лет назад считалось надежным замком, для сегодняшних взломщиков — просто игрушка. Ну вот у вас, например. Когда вы поставили замок?

— Ну, очень давно.

— Вот видите. Если бы вы захотели его сменить, знаете, во что бы это вам обошлось? В пять–шесть тысяч франков. Поэтому сами понимаете, старики крепко подумают, прежде чем его сменить. Нет, замки не представляют сейчас никакой проблемы.

— Продолжайте.

— Старая дама спала. Ее задушили, как цыпленка. По мнению Шателье, все остальное — инсценировка. Во–первых, визитер очень тщательно везде все обыскал. Всегда можно найти ценности, акции, наличные. Эти несчастные постоянно боятся оказаться на мели и не доверяют банкам, поскольку их часто грабят. Во–вторых, этот человек принес с собой книжку «Письма с моей мельницы», раскрыл ее на нужной странице и положил на коврике у кровати, как будто она выпала из рук старушки. Разумеется, это сделано для того, чтобы вы, читая газеты, приняли все на свой счет — кто, кроме вас, может понять этот намек… Очнитесь же! Я чувствую, что вы потрясены.

— Да, вы правы, — прошептал Жантом. — Значит, все продумано заранее.

— Вне всякого сомнения, и причем очень давно. Есть еще одна деталь, которая должна вас доконать: огонь. Но сами понимаете, убийца не стал поливать бензином мебель. Его слишком заботили внешние эффекты. Ему нужен был небольшой милый самовозгоревшийся огонь, произведение артиста, а не вандала. Вот почему он бросил в складку одеяла зажженную сигарету. Подождал немного, убедившись, что огонь разгорается, а потом позвонил тем, кого вы называете «людьми в белом». Это произошло примерно в два часа. Потом ушел, оставив дверь приоткрытой, как бы по забывчивости. Своими действиями он всячески навязывает мысль, что убийство совершено непрофессионалом.

Жантом схватился за телефон, как человек, под ногами у которого разверзлась пропасть, хватается за ветку.

— Вы уверены, что это не я? — с каким–то хрипом проговорил он.

— Да что вы! Жантом, дружище, придите в себя% Послушайте меня. К сожалению, до завтрашнего вечера я еще занят. Тем не менее я сумел поразмыслить. Знаете, что я думаю?.. Очнитесь! Вы здесь?.. Так вот, я думаю, что вас шантажируют. Именно так. Допустим, на вас заявят, как вы того боитесь. Вашему врагу это ничего не даст. Допустим, вас арестуют. И что же против вас есть? Довольно сомнительная медицинская карточка, и все. Вашего отца когда–то обвинили в поджоге мельницы. Но, черт побери, это же не делает из вас маньяка, одержимого пироманией.

Жантом, судорожно впившись в телефонную трубку, опустил голову на полусогнутую руку. Маньяк! Слово врезалось ему в мозг. О! Если бы он мог умереть, как человек под пыткой, которому наконец наносят смертельный удар. Доносящийся издалека голос продолжает монолог:

— Преступник хочет, чтобы вы окончательно потеряли голову. Когда вы дойдете до кондиции, он даст знать, что ему от вас нужно. Возможно также, что он пытается отомстить. Можно строить разные предположения, но ясно одно — его не удовлетворит простое сообщение в полицию, что ей следует обратить на вас внимание. Алло, Жантом, отвечайте… Что вы там делаете? Сохраняйте спокойствие, ладно?

— Да… да, — прошептал Жантом.

— Вот вам мой совет, — продолжал Рюффен. — Запритесь у себя дома. Не отвечайте на телефонные звонки. Питайтесь тем, что у вас есть. Как можно больше спите. До завтрашнего вечера. Мы с вами спокойно рассмотрим ситуацию.

— А если позвонить доктору Бриюэну?

— Лучше не надо. Прошу вас, слушайтесь меня. Я говорю для вашего же блага… Обещаете? Всего двадцать четыре часа, черт побери. Даже меньше. Большого усилия не потребуется. А теперь — извините. Я тороплюсь.

— Хорошо, — сказал Жантом. — Жду вас.

Он положил трубку и прошел в ванную попить, набрав воды из–под крана в сложенные ладони, как делают мальчишки у фонтана в парке. Так приятно смочить лицо водой. Умылся, немного пришел в себя. Объяснения Рюффена, если рассматривать их под определенным углом зрения, выглядят вполне убедительными. Но если этот угол меняется, они становятся несерьезными. Конечно, это так. Полиция может поверить в его вину, поскольку он сам готов в ней признаться. Но в чем он виновен? Ну да, во всем! Если он скажет: «Да, это я», просто так, вообще, не вдаваясь в детали, это будет правдой. Это как набор истин, который потом каждый может сортировать, выискивая ту, которая интересует его конкретно: для полиции — порочность, для врача — наследственность, для журналиста — крайнее эстетство, для адвоката, который возьмется его защищать, — жалость к детям, выросшим без любви.

Звонок в дверь. Он обещал не двигаться. Позвонили еще раз. Из–за двери послышался голос почтальона.

— Заказное письмо, мсье Жантом.

Тут уж ничего не поделаешь. Но тем не менее прежде чем открыть, Жантом спросил:

— Вы уверены, что это мне?

— Конечно. Вы ведь Рене Жантом?

Жантом открыл дверь, быстро расписался в тетради почтальона, взял письмо. Посмотрел, как служащий скрылся за поворотом лестницы, опустил глаза на конверт и вздрогнул от неожиданности. Почерк! Это невозможно. Закрыл дверь и запер ее на ключ. Но враг уже проник сюда, поскольку враг — это он сам. Как не узнать собственного почерка? Адрес написан Рене Жантомом собственноручно. Рене Жантом сам себе направил заказное письмо. Из горла у него вырвался какой–то звук: то ли смех, то ли рыдание. Он разорвал конверт. Всего одна строчка, которую он охватил одним взглядом.

«Пора признаваться. Ты ведь знаешь, что это сделал ты».

Подписи нет. Но отправляя письмо самому себе, стоит ли подписываться? Каждое слово — подпись. Каждая буква. Буква «Т» в виде креста: «Ты ведь знаешь». Буква «з» будто приподнявшаяся на хвосте. И эта прерывистая манера письма — каждая буква отделена от предыдущей, как самостоятельная мысль. И этот неуклюжий почерк. И еще. Сам смысл. Двусмысленность текста. Кому лучше него известно, что надо сделать признание? Но кто больше, чем он сам, хочет удержать его от этого? И кто больше него самого задыхается от мучительного двуличия? Конечно, пора признаваться. Впрочем, Бриюэн уже знает. Ему известно, что драма разразилась по вине мальчишки, который слишком много видел. Он сам об этом сказал. А Рюффен прямо произнес слова «маньяк, одержимый пироманией». Ведь тот, кто толкает к преступлению, виновен наравне с тем, кто его совершает. Он это чувствует в глубине подсознания. Он написал эту строчку потому, что в нем медленно, как давление, поднималась мучительная уверенность в том, что отца осудили несправедливо. Да, пора признаваться и даже сказать: «Мне хотелось, чтобы мельница исчезла. Она служила мне тюрьмой». Он всегда обладал таинственной силой управлять событиями, рожденными в его воображении, и вот мельница действительно оказалась полностью разрушенной. Он слишком страстно стремился к этому ужасному исходу. Вот почему, по прошествии стольких лет, он должен платить по счетам. Если он начнет сопротивляться, умничать, искать убежища в убогих логических рассуждениях типа: «Когда это я ходил на почту?», или «Где квитанция?», или в других ничтожных возражениях, то растеряет остатки ясности ума. Он превратится в больного, который ни с чем не соглашается, и он не напишет больше ни строчки. «Дорогой Жантом, — подумал он, — тебе надо признаться». Но в чем? И кому? Полиции? Сказать ей: «В той драме, которая когда–то произошла, часть моральной ответственности ложится на меня». Но над ним просто посмеются. Шестилетний мальчишка! Гораздо удобнее будет свалить на него четыре нераскрытых убийства. Надо, чтобы Бриюэн взял на себя инициативу вначале переговорить с ними, чтобы устранить недоразумения на первом этапе. Он не сможет больше отказываться.

Жантом поспешно набрал номер. Бриюэн слушает, отвечает довольно холодно. Чувствуется, что он раздражен. Жантом торопливо пытается дать более точное определение природы своей ответственности. Речь идет прежде всего о моральной ответственности.

— Вы тоже так думаете, доктор? Я сам от себя потребовал признания. Письменно. Я вам покажу письмо.

— Что? Вы сами себе пишете письма? Послушайте, дорогой друг, вам не приходит в голову мысль, что ваш почерк можно подделать?

Жантом улыбнулся с видом превосходства.

— Сразу видно, что вы его не видели.

— Ладно, — сказал Бриюэн, — сегодня я принять вас не смогу. Приходите завтра в три часа. А пока без глупостей. Никому не рассказывайте, что вы виновны, уж не знаю в чем.

— А я вот знаю. В своем разбитом детстве.

— Допустим. Если бы я вам предложил провести ка–кое–то время в доме отдыха в Нормандии в спокойной обстановке, вы не возражали бы?

— Вы думаете, что…

— Я ничего не думаю. Просто уверен, что вы все больше живете на нервах и в конце концов окончательно сломаетесь.

— Что это значит?

— Объясню завтра. А пока регулярно принимайте лекарства.

«Все меня бросили, — простонал Жантом. — Рюффен куда–то торопится. У Бриюэна нет времени. Что за этим скрывается? Они что–то узнали обо мне и не смеют сказать. А этот дом отдыха — случайно, не сумасшедший дом? Вот почему меня преследовали люди в белом. Я видел, как они уносят мать. Теперь настала моя очередь. Ну уж нет! Для начала я сбегу. Этот добряк Рюффен посоветовал мне не двигаться. Но так было бы слишком просто».

Не переставая сам с собой разговаривать, он бросил в портфель зубную щетку и пижаму. «Далеко уезжать не имеет смысла. Вполне сойдет какой–нибудь отель возле вокзала Монпарнас. Никто не обратит на меня внимания. А завтра я укроюсь у Бриюэна. Уговорю его не выдавать меня. Ах да! Револьвер! Если замечу, что меня преследуют, начну стрелять».

Он чувствует растущее возбуждение, но скорее радостное. Задуманный им ход не может не сбить с толку противника, этого гнусного подонка, позволяющего себе отправлять ему анонимные письма. Это Хайд! Все тот же Хайд, цепляющийся за свою жертву.

Жантом выскользнул из дома, свернул на улицу Ренн, наблюдая в витринах за знакомой тенью, следующей за ним, не отстающей от него ни на шаг, повторяющей все его движения, насмешливо покачивая на ходу портфелем. Но у Жантома в запасе имеется не один прием. Для начала ему достаточно встать на эскалатор, доехать до зала ожидания на вокзале — вот и все. Отвратительная тень исчезла. Жантом купил талон и направился в зал ожидания. За ним никто не следит. Он сел в кресло в салоне первого класса и впервые за долгое время успокоился. Толпа прибывает и убывает, как морские волны на песке. В громкоговорителях слышатся названия, напоминающие о приливе и отливе: Боль, Лорьен, Кампер… Это совсем другое, чем дом отдыха в Нормандии. Совсем маленьким, за руку с отцом, он побывал в Сен–Мало. Подремал в своих воспоминаниях. Стало хорошо. Зачем ему номер в гостинице? Ночь так приятна. Бесшумно отходят поезда. Есть люди, которым удается исчезнуть. Он тоже, если бы мог…

Внезапно он проснулся. Десять часов. Почувствовал себя усталым и разбитым, но в то же время ощутил в себе свежую, живую и какую–то новую ясность ума. Увидел себя таким, какой есть, и ему стало стыдно. Вспомнил об анонимном письме. Все это глупости. Действительно, бывают моменты, когда он совершенно теряет над собой контроль. Что он хочет найти на вокзале Монпарнас, его же дома ждет хорошая кровать. Ему просто надо выспаться. А завтра посмотрим.

Он так устал, что до дома доехал на такси. Лифт высадил его на шестом этаже. Половина одиннадцатого. Мириам еще не спит. Поколебался. Нет, не стоит. Он так и не решился позвонить и тяжелой походкой поднялся к себе. Перед дверью в нерешительности остановился. Из–под нее пробивается прямая линия света. В квартире кто–то есть, кто–то его ждет. Все мысли смешались. Хайд, черт побери. Это же Хайд!

Жантом провел рукой по лбу. Сомнений нет, он и с той стороны двери, и с этой. Все правильно.

Жантом толкнул дверь и заметил, что ее уже кто–то приоткрыл. Это уже просто бесцеремонность. Он прошел через прихожую и остановился на пороге кабинета. В его кресле этот кто–то сидит и курит. Кресло наполовину повернуто спинкой к двери, так что ему видны лишь плечи визитера и рука, лежащая на подлокотнике. Жантом сделал шаг чуть в сторону и вежливо покашлял. Тень обернулась и приняла форму. Тишина. Жантом почувствовал, как за несколько секунд он весь наполнился гневом, от которого свело шею и сжались кулаки.

— Это вы, — проговорил он. — Мириам послала вас ко мне в такой час?

Клер спокойно стряхнула пепел с сигареты, скрестила ноги. На ней черные брюки и серая кофта, отчего выглядит она как парень.

— Присядьте, Жантом.

Почему она так развязно говорит с ним! Она что, просто милая секретарша Мириам или у нее какие–то свои темные намерения?

— Прошу вас, уйдите, — сказал Жантом.

— Давайте сначала поговорим, — ответила она. — Если будете благоразумны, наша беседа не займет много времени.

— Но я вам не позволю… Что за манеры!

— Я хочу поговорить с вами о мельнице.

Жантом застыл. Движется только правая рука, наощупь ища стул, стоящий напротив Клер. Она не спускает с него глаз, как медсестра, наблюдающая за действием наркоза. Он неловко садится, и она подождала, пока он удобно устроится.

— Оставим пока в стороне четыре дела, о которых вы знаете, — проговорила она самоуверенно и властно, что смутило его. — Поговорим только о мельнице. У меня есть бумаги, которые должны вас заинтересовать.

Она расстегнула «молнию» на папке, которую он поначалу не заметил, вынула из нее небольшую пачку карточек и очки в черепаховой оправе, сделавшие ее лицо. неузнаваемым, что окончательно сбило Жантома с толку. Кто эта незнакомка? Как только она начинает говорить, прекращаются всякие споры.

— Читаю, — объявила она. — «Наблюдение в понедельник…» и так далее. Я пропускаю ненужные детали. «Малыш Рене жалуется на головные боли, мешающие ему спать. Но мать утверждает, что он спит вроде бы нормально. Тем не менее он неспокоен, кричит во сне, повторяя: «Это не я, не я». Разумеется, это означает, что он чувствует себя в чем–то виноватым, но не хочет в этом признаться».

Клер прервала чтение.

— Вам это что–нибудь напоминает?

— Ничего, — ответил Жантом.

— Но этот малыш Рене, вне всякого сомнения, вы.

— Возможно. Но все равно не вижу, чего вы от меня хотите.

Клер вытащила другую карточку.

— Четверг и так далее. «Малыш Рене отказывается отвечать на мои вопросы, а когда я заговариваю об отце, реагирует бурно, что напоминает приступ эпилепсии. Мать признает, что он немного боялся мсье Жантома, особенно когда тот выпивал». Мне продолжать?

— Слушаю вас.

— А вот заметки от… Учтите, записи делались в течение нескольких месяцев. Это из картотеки доктора Лермье, психиатра, лечившего вас после драмы на мельнице.

— Хотелось бы знать, как эти карточки попали к вам, — бросил Жантом с нетерпением в голосе. — Всему этому несколько десятков лет.

— Конечно, им много лет, — ответила она, — но такие клинические наблюдения будут иметь вес в суде.

— В суде! — взорвался Жантом. — Но по какому праву…

— Послушайте продолжение. Вот наблюдение, сделанное через два месяца после пожара. «Малыш Рене признает, что, возможно, желал такого исхода».

Жантом ударил кулаком по столу.

— Да, да, — воскликнул он. — Я этого желал, и меня до сих пор преследует воспоминание, это моя отрава, как только я подумаю об этом.

— Подождите, — проговорила Клер. — Вот еще одна запись, сделанная через три дня после предыдущей. Читаю: «К сожалению, ребенок слишком мал и еще не осознает, что он имеет в виду под словом желать. До чего он дошел в своем желании мести, в своей обманутой любви? Я долго говорил об этом с мадам Жантом. Где спал ее сын? Ответ: В одной комнате со мной, но ближе к двери. Вопрос: Когда с ним случались приступы лунатизма, всегда ли она его контролировала или он мог выйти из комнаты без ее ведома? Ответ: Да. Мог. Вопрос: В ночь пожара вы проснулись раньше него? Ответ: Нет. Он меня разбудил». Надо ли продолжать?

Жантом встал и грозно помахал кулаком.

— Запрещаю вам…

Клер пожала плечами и указала на пачку карточек.

— Все здесь, — начала она. — Все… Все ваши образы, свечи, символизирующие огонь, таинственные животные, крысы, змеи и в конце концов люди в белом, помогающие вам убежать. Вся инсценировка была обращена исключительно к вам, и вы сразу это поняли. Но главное содержится в двух последних карточках. «Не имеет смысла продолжать анализ, — пишет врач. — Дело представляет интерес только потому, что больной очень молод. Но все симптомы налицо — как физические, так и психологические. Вероятно, бедное дитя с возрастом попытается выстроить крепость забвения. Да поможет ему Небо никогда из нее не выйти. Но, не имея доказательств в юридическом смысле слова и будучи связанным профессиональной тайной, я никому не могу доверить того, чего боюсь. И кроме того…»

— Прекратите, — закричал Жантом. Скомканным носовым платком вытер руки, щеки. Уже тише проговорил: — Прекратите. Если я вас правильно понимаю…

— Вы меня прекрасно понимаете, — сказала она. — Ведь поджог произвели вы.

Жантом встал, со стоном прошелся, скрестив руки на животе, как будто прикрывая на нем рану. Он едва переводил дыхание. Потряс головой, освобождаясь от давящего на него груза.

— О! Прошу вас, — проговорила она. — Прекратите комедию. Как будто до этого не знали, что подожгли вы! Сядьте и выслушайте меня. У меня нет желания провести вечер здесь, держа вас за руку. И я не намерена вас выдавать. Хочу просто продать вам карточку.

Ошеломленный Жантом сел на место. Он уже потерял все ориентиры. Что это за комната? Почему так жарко? И о чем говорит этот молодой человек, размахивая карточками, как будто предлагая ему сыграть в покер?

— Для вас это оказалось потрясением, — произнес от–куда–то издалека голос. — Возьмите себя в руки. И давайте кончать.

Жантом протянул дрожащую руку.

— Клянусь, я их не убивал… этих четырех.

— Хорошо, договорились. Ясно, что вы их не убивали. Ну же. Проснитесь. Видите карточки? Их около тридцати. Доктор Лермье был скрупулезным и методичным человеком. Вам не повезло, что он перед смертью не успел уничтожить все свои записи. Они сохранились в его секретере. И не только ваши. Других пациентов тоже, ими мы уже занимаемся.

Жантом прислушался, пытаясь понять. Он совершенно запутался. Ему под нос сунули целый набор тщательно разграфленных карточек, красивых карточек, на которых само по себе возникает желание что–то написать. Клер каким–то нехорошим голосом произнесла:

— Миллион за все. Это не много.

Жантом переварил цифру, облизал губы, на которых выступила слюна.

— Миллион! — выдавил он.

Да, у этой девицы, возникшей из ниоткуда, странные представления.

— У меня никогда не было миллиона, — запротестовал он.

— У вас нет. Но у вашей жены есть.

— У жены? У Мириам?

— Да, у Мириам. Она заплатит. Я видела ее чеки. Знаю, сколько она зарабатывает. Вы не представляете себе, сколько я корячилась ради шести тысяч франков в месяц, а она в это время гребла бабки лопатой. Итак, поговорите с ней. Либо она платит, либо вас заметает полиция.

Жантом прикрылся руками, пытаясь защититься.

— Меня это не касается, — отозвался он. — Я вам ничего плохого не сделал.

Клер поглубже уселась в кресле.

— Действительно, — прошептала она, — вы совершенный…

Постучала пальцем по виску, и этот жест позабавил Жантома.

Потом она нежно взяла его за руки, как бы привлекая все его внимание.

— Ну же, мсье Жантом. Посмотрите на меня. Ваша жена утверждает, что вы гораздо менее… странный, чем выглядите. Вы хорошо меня поняли? Я могу отправить вас в тюрьму или как минимум спровоцировать неимоверный скандал. Вы следите за моей мыслью? Согласны? Для вашей жены скандал означает самоубийство. Надо же — выйти замуж за человека, совершившего несколько убийств! Но отвечайте же, не смотрите на меня, как идиот. Я сама к ней обратиться не могу. Позавчера она вышвырнула меня за дверь. Вам придется самому с ней поговорить. Вот, я оставляю одну из этих карточек. Пусть убедится, что это не подделка. В левом углу — имя и адрес доктора Лермье. Повторите цифру.

— Миллион, — пробормотал Жантом.

— Отлично. От вас требуется одно — чтобы вы признали свою вину. А мы уж сами вмешаемся.

— Кто это вы?

— Я и другие. Вас не касается. Когда она поймет, что вышла замуж за опасного поджигателя, то созреет для дальнейших действий. И руководить ею будет страх.

На изможденном лице Жантома появилось что–то вроде интереса.

— Ну да, конечно, — проговорила она. — Вы этого не ждали. Последует ли продолжение? Разумеется. Сейчас я вам объясню. Не знаю, поймете ли вы, но сделать это стоит. Видите эту карточку, последнюю в досье? Так вот, именно она заставит вашу жену принять решение. Конечно, она начнет брыкаться, пригрозит нам полицией, станет торговаться и все прочее… Но человек, который будет говорить с ней… не я, я в этом деле не одна… скажет ей: избавьте нас от всей этой суеты. Заплатите, и вам отдадут документ, доказывающий невиновность вашего мужа. В противном случае вспыхнет война и вам придется кусать локти, или заплатите за мир миллион.

Она рассмеялась, закурила сигарету и пустила дым в лицо Жантому.

— Итак! — сказала она. — Надо, чтобы всем было хорошо. Бедный мой, вы меня расстраиваете, у вас такое несчастное лицо. Вам ведь не хочется признавать, что вы сожгли свой родной дом. Но вы его и не жгли. В последней карточке Лермье написано всего несколько строк. Читаю: «Получил признание мадам Жантом. Оно созналась, что в момент душевного расстройства подожгла мельницу. Я полностью ошибался. Малыш Рене невиновен, но оправится ли он?» Несколько строк, но этого достаточно.

Жантом не очень хорошо за всем этим следил. Потрясло его слово «невиновен», и вдруг произошел давно зревший в нем взрыв. Он бросился на девушку, бешено схватив ее за горло.

— Это я–то невиновен, грязная шлюха! Ты тоже думаешь, что я не могу совершить поджог?

Он потряс ее, бросил на палас.

— Оставь мать в покое. И отца. Это я! Я! Это я! Ах! Ты предпочитаешь молчать… Так–то лучше. Если бы ты знала, кто я есть на самом деле.

Он дал рукам приказ разомкнуться, но безуспешно, и в последний раз сжал ее.

Клер больше не двигалась. Жантом встал, носком ноги отбросил разбросанные карточки, навалился на стол, не без труда дотянулся до телефона и набрал номер людей в белом.

— Алло… Алло… Говорит мистер Хайд.

— Не шумите, — прошептал доктор Стоб.

— Думаете, он нас может услышать? — спросил Дельпоццо.

— Я просто проявляю осторожность. Он приходит в бешенство, когда чувствует, что за ним наблюдают. Видите? Пишет. Пишет часами. Ему дали бумагу, шариковые ручки, и он работает, не поднимая головы, как будто что–то наверстывает.

— А пишет он стоящие вещи? — осведомился издатель.

— Вы сами сможете оценить. Каждый вечер санитар тщательно подбирает созданное им за день. Ну а теперь оставим его.

Доктор Бриюэн в последний раз посмотрел на Жантома. Тот сидел за маленьким столиком у окна спиной к коридору, водил ручкой по листу без колебаний, не делая никаких исправлений, не глядя на лужайку с цветами, по которой прыгали дрозды. Теперь ему наплевать на неистощимую плодовитость Мириам.

— Какая жалость, — проговорил Бриюэн.

— Да нет же, — отозвался директор психиатрической больницы, — уверяю вас, он счастлив.

Все трое отправились в его кабинет.

— Все произошло так быстро, — заметил Дельпоццо. — Когда я уезжал в Лондон, он кидался еще вполне нормальным. Был немного возбужден, взволнован, но мы все давно привыкли к его манерам. И вот возвращаюсь через две недели и узнаю о произошедшей драме.

— Я тоже — признался Бриюэн, — очень удивился. Правда, за последнее время я отметил некоторое ухудшение его состояния. Он и раньше отличался склонностью к самоедству. Так что для его мучителей задача оказалась легкой.

Доктор Стоб пропустил посетителей вперед, указал им на кресла. Те уселись, закурили предложенные сигареты.

— Вы сказали «мучители», — проговорил Дельпоццо. — Их, значит, было несколько? Я мельком просмотрел газеты, там пишут о какой–то банде.

— Именно так, — ответил доктор Стоб. — Подробности я знаю от комиссара Маркетти, он мне все рассказал, когда сюда привезли несчастного Жантома. Он пал жертвой настоящего заговора, исходной точкой которого явилось незначительное и совершенно случайное событие. После пожара на мельнице его лечил доктор Лермье, психиатр из Мана. Этот добросовестный и аккуратный врач имел привычку записывать свои наблюдения на карточках. Их можно было держать в сейфе, но он предпочитал прятать их в тайнике прекрасного секретера в стиле «ампир». Должен уточнить, что, по словам комиссара, доктор Лермье хранил там не много карточек — только те, которые имели отношение к самым трудным больным. Полиция установила, что их оказалось около дюжины. А потом Лермье переехал в Париж. И однажды умер от инфаркта, не успев привести свои дела в порядок. Его наследником стал бедный племянник, продавший все — и квартиру и мебель. И вот секретер (ведь все считали его пустым!) приобрел не очень–то чистоплотный антиквар — Фернан Ломон.

— Я же его знаю! — воскликнул издатель. — Он держит небольшой букинистический магазин.

— Держал, — уточнил доктор Стоб. — Сейчас он в тюрьме. И вот здесь завязываются нити истории, которую, как мне представляется, Жантому хотелось придумать, но которую, к своему несчастью, он сам пережил. На деле Ломон, прикрываясь достопочтенной вывеской торговца книгами и антикварной мебелью, уже давно все свои необычайные таланты направил на перепродажу краденого, ему не было равных в вынюхивании одиноких богатых стариков, а сколько их в Париже, один Бог ведает. Он приходил к ним и говорил, что до него дошли слухи, что они не прочь отделаться от кое–каких ценных или редких вещей. Он тщательно обходил квартиру, а в это время его сообщник, работавший когда–то в известной фирме, устанавливающей сейфы, осматривал дверные замки. О дальнейшем нетрудно догадаться. Вскоре мы узнаем, что такая–то старушка задушена и ограблена. Никаких следов. Никаких улик. Ломону ведь помогали несколько очень ловких подручных, занимающихся всеми этими грязными делами. И вот наш герой завладел секретером с тайником. Сами понимаете, он сразу нашел карточки. Какая удача для шантажиста!

— А девушка? — спросил Дельпоццо.

— Девушка, — ответил доктор Стоб, — секретарша мадам Жантом. Она была любовницей и сообщницей Ломона. Именно она обратила внимание на известную романистку, так много зарабатывающую и, по необычайному стечению обстоятельств, вышедшую замуж за душевнобольного, о котором Ломон уже так много знал. Здесь перед ними явно открывались широкие перспективы.

— Несомненно, — проговорил Бриюэн, — но разве можно совершить четыре убийства только ради того, чтобы навредить Жантому?

— Нет, дело не в этом, — ответил Стоб. — Вы забываете, что жертвы были богаты, к тому же все краденое комиссар нашел у Ломона. Так что Ломон действовал, думая не только о Жантоме, он прежде всего хотел извлечь из каждой операции материальную выгоду. Но потом, по окончании каждого дела, убийца обставлял сцену по указанию Ломона. Могу сказать, что он тоже сидит в тюрьме.

— Да, — пробормотал Дельпоццо. — Начинаю понимать.

— Ошиблись они в том, — проговорил Бриюэн, — что использовали больного, не понимая, что имеют дело со взрывоопасным материалом. Ведь анонимное письмо, которое Жантом получил в день трагедии, — это искра, взорвавшая бомбу.

— Его написал Ломон, у него ведь дар подделывать почерки, — объяснил доктор Стоб. — Любовница заполучила рукописи Жантома. Ему оставалось только имитировать его руку.

— Мне кажется, — подал голос Бриюэн, — главная их ошибка заключалась в том, что они написали фразу, которая наверняка должна была спровоцировать кризис. «Пора признаваться. Ты ведь знаешь, что это ты». Ведь бедный Жантом вот–вот открыл бы истину, которой никогда не осмеливался взглянуть в лицо. И, если позволите, говоря как психиатр, то есть выдвигая, возможно, неверное толкование, все же осмелюсь высказать мысль, что он не хотел быть поджигателем, но в то же время черпал из этого предположения огромную гордость. Он одновременно был и тем, на кого страшно взглянуть, и зрителем, пытающимся смухлевать, закрывая глаза пальцами. Думаю, в нем все–таки таилась огромная страсть к поджигательству. Разумеется, я не присутствовал при его кризисах, но ознакомился с карточками доктора Лермье. Одна из них явно указывает на мать Жантома.

И это уж слишком! Представьте себе такой ужасный психологический конфликт. Огонь! Это самое сильное, самое смелое, самое запретное его действо, и вот у него отнимают это ужасное преступление, насилуют его, объявляя его невиновным. Никогда!

— Абсолютно с вами согласен, — сказал доктор Стоб. — Преступление — часть его мечты.

— Он так и не излечится? — спросил Дельпоццо.

— Не думаю. Но ведь он преодолел свое бесплодие. Нашел счастье.

— А его жена?

— После такой рекламы ее последний роман просто вырывают из рук. Преступление мужа — ее самая большая удача.

— Можно прочитать несколько строк из того, что он написал?

Доктор Стоб открыл папку и протянул Дельпоццо фотокопию одной страницы. Издатель надел очки и начал читать:

«Вероятно, это всего лишь сбой, нарушение какой–либо секреции, нехватка какого–то витамина, отказ одного из ферментов вступить в химическую реакцию с другим, и всего этого достаточно, чтобы мозг превратился в мрачную пустыню, иссохшую и бесплодную субстанцию, кладбище окаменелых слов, где уже больше не вызреет образ или изящная фраза, подобная нежному голубому цветку».

Вернул фотокопию и покачал головой.

— Это все? — спросил он.

Доктор Стоб беспомощно развел руками.

— Это все, что мне удалось спасти, — первую страницу рукописи. Пришла его жена и потребовала отдать ей все остальное. Она заявила, в резких тонах, о своих правах супруги. Она постепенно уносит все.

— Что же она с этим будет делать?

— Неужели не ясно! Она издает мемуары. Хочет даже написать к ним предисловие.

— Если она запросит не слишком много, — сказал Дельпоццо, — вероятно, мы сумеем договориться.


В тесном кругу

— Можете одеваться!

Жюли неловко пытается слезть со смотрового кресла.

— О! Извините! — вскрикивает доктор. — Я совсем забыл…

— Не нужно, доктор. Я сама…

Он переходит в кабинет, а она одевается и приводит себя в порядок. Это платье надевать легко. Скоро она уже готова и вслед за доктором заходит в кабинет. Присаживается… Доктор Муан, сдвинув на лоб очки, долго трет глаза большим и указательным пальцами. Он задумчив. Она заранее знает, какой будет приговор, но чувствует себя странно спокойной. Наконец он поднимает на нее взгляд.

— Да, — тихо произносит он. — Именно так…

Они молчат.

Из–за полуприкрытых ставен с улицы доносится обычный летний шум. В соседней комнате печатает на машинке секретарша: медленно, с бесконечными раздражающими остановками.

— Ничего не потеряно, — говорит доктор, — Но конечно, операцию лучше сделать немедленно. Уверяю вас, сходить с ума тут совершенно не из–за чего.

— Я не схожу с ума.

— Вы крепкого сложения. В вашем семействе все живут долго. Посмотрите на вашу сестру: девяносто девять лет — и ни одной серьезной болезни! А вам, — он бросает взгляд в карточку, — вам восемьдесят девять. Но разве вам дашь?

— Вы забыли вот про это, — равнодушно говорит она и протягивает к нему свои странные руки, затянутые в нитяные перчатки. На них, как на лапках Микки–Мауса, всего по нескольку пальцев. Она снова прячет руки в складках платья. Доктор качает головой:

— Я никогда ничего не забываю. Понимаю, что вы чувствуете. Такой случай инвалидности, как ваш…

Она сухо перебивает:

— Я не инвалид. Я — калека.

— Да, — соглашается он.

Он старательно подыскивает слова, чтобы не причинять ей лишней боли. Впрочем, она выглядит достаточно сильной. С ледяным безразличием она добавляет:

— Я живу в аду уже шестьдесят три года. По–моему, этого вполне достаточно.

— Подумайте, — говорит доктор. — Операция сама по себе самая что ни на есть обычная, так сказать, классическая. Вам категорически нельзя…

— Нельзя? Извините, доктор, но это уж мое дело.

Он выглядит таким расстроенным, что она меняет тон.

— Поймите, доктор. Предположим, операция прошла успешно. Что мне это даст? Лишних два или три года? Ведь вы именно это мне предлагаете? А если я откажусь?

— Тогда все случится очень скоро.

— Сколько у меня осталось времени?

Он беспомощно разводит руками.

— Трудно сказать наверняка. Ну, несколько месяцев… А вот если вы меня послушаетесь, я гарантирую вам еще долгие годы жизни! Уж конечно не два и не три. Разве это плохо? В вашем «Приюте отшельника» прекрасные условия! Сколько людей хотели бы оказаться на вашем месте! У вас вполне обеспеченная, даже более чем обеспеченная, старость. Да–да, не спорьте. Вам вообще повезло — вы живете со своей сестрой.

— С сестрой?.. Ах да, в самом деле… Я живу с сестрой…

В ее голосе слышится горечь, которую она старается скрыть.

— Видите ли, доктор, она уже в таком возрасте, когда живут в основном только для себя.

Она поднимается. Он спешит ей помочь.

— Не надо, не надо. Будьте добры, подайте палку. Спасибо. Я приду через несколько дней и скажу вам ответ. Или, еще лучше, приезжайте на остров сами — на нашем дежурном катере. Вам будет интересно взглянуть. Это настоящий «Алькатрац», пять звезд…

— Вызвать вам такси?

— Ни в коем случае. Мой врач по лечебной физкультуре требует, чтобы я как можно больше ходила, и он совершенно прав. До свидания.

Через окно он смотрит, как она уходит по аллее. Идет она тихо–тихо. Он заглядывает в комнату секретарши.

— Мари Лор, подойдите–ка сюда!

Он отодвигает штору, чтобы ей было лучше видно.

— Видите, вон та дама?.. Старушка?.. Это Жюли Майоль. Я кое–что о ней разузнал, потому что ее почти забыли. Ей сейчас восемьдесят девять лет. А вот сразу после войны — я, естественно, имею в виду Первую мировую — она была величайшей пианисткой своего времени.

Они видят, как внизу Жюли останавливается перед кустом гибискуса, наклоняется и загнутой ручкой палки пытается подхватить ветку.

— Она не может сорвать цветок, — объясняет доктор. — У нее практически нет рук.[291]

— Какой ужас! Что же с ней случилось?

— Автомобильная катастрофа. Это было в тысяча девятьсот двадцать четвертом году, в окрестностях Флоренции. Ее швырнуло на ветровое стекло. В те времена еще не знали, что такое многослойное стекло, и в любой машине ветровое стекло было опаснее ножа. Несчастная инстинктивно выбросила вперед руки, и вот… На правой руке она потеряла средний и безымянный пальцы, на левой — мизинец и фалангу большого пальца. Он теперь торчит, как пенек, и остается в том положении, какое ему придашь. И с тех пор она не снимает перчаток.

— Ужас, — говорит Мари Лор. — Неужели ничего нельзя сделать?

— Слишком поздно. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году хирургия была в младенческом состоянии. Ей оказали неотложную помощь, вот и все.

Доктор снова задергивает штору и закуривает сигарету.

— Нельзя мне курить, — сокрушается он. — Но когда сталкиваешься с таким вот несчастьем… Кроме того…

Он присаживается на краешек письменного стола. Мари Лор тихонько говорит:

— Господин Беллини уже в приемной…

— Ничего. Пусть подождет немного. Я не рассказал вам самого интересного. У Жюли Майоль есть сестра, на десять лет старше ее.

— Как? Неужели ей сто лет?

— Почти сто. Но насколько я знаю, она в прекрасной форме. Странно все–таки. Почему–то при слове «столетний» люди начинают смеяться, как будто только в шутку можно дожить до ста лет. Но только в нашем случае ни о каких шутках не может быть и речи, потому что это именно она была за рулем той самой машины. Она — виновница автокатастрофы. Ехала слишком быстро. У нее в тот вечер должен был состояться концерт… Да, пожалуй, пора принять господина Беллини. Стоит только влезть во всю эту историю, из нее не выберешься.

— Ну уж нет! Раз начали, рассказывайте!

— Ну хорошо, только коротко. Сестру Жюли Майоль зовут Ноэми Ван Ламм. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году она переживала самый расцвет своей славы. Мне кажется, ее имя до сих пор упоминают в исторической музыкальной литературе: знаменитая скрипачка Глория Бернстайн. Под этим именем она живет сейчас.

— И это она виновата в том, что…

— Да. Из–за ее неосторожности жизнь сестры оказалась разбита.

— Господи! — ахает Мари Лор. — Неужели такое может быть?

— Теперь они обе живут в «Приюте отшельника», потому что госпожа Ван Ламм очень богата. Мне кажется, она делает все, что в ее силах, чтобы скрасить существование своей сестре. Но ведь, в сущности, от старой драмы никуда не денешься…

Он гасит в пепельнице сигарету, поднимается и, словно помимо воли, опять подходит к окну. Калека уже подошла к входной решетке.

— Даже не представляю, как с ней говорить… Наверное, нужно было ей сказать… Если бы она потеряла мужа или сына, я нашел бы слова. А тут, с ее руками… Я понимаю ее равнодушие. Что хорошего ждать ей от жизни? Подойдите–ка еще раз! По–моему, она все–таки сорвала цветок!

— Верно, — говорит Мари Лор. — Георгину. Она ее нюхает. Ой! Уронила! Честное слово, мне на ее месте и в голову бы не пришло рвать георгины.

— Как знать, Мари Лор, может быть, цветы — единственное, что у нее еще осталось в этой жизни. Ну ладно. Зовите господина Беллини.

Жюли Майоль идет медленным шагом, рукой поглаживая бок. Пером своей ручки доктор замкнул вокруг нее круг. Это было еще две недели назад, когда она пришла к нему в первый раз. Он пытался хранить невозмутимость, но она видела, как он обеспокоен.

— Это серьезно?

— Вовсе нет. Не думаю, чтобы это было серьезно, хотя нужно будет вас обследовать.

Он написал целый список того, что ей необходимо принять накануне следующего визита: что — вечером, а что — утром.

— Не пугайтесь, это совсем не противно.

Он шутил, стараясь казаться заботливым и милым, словно она была его бабушкой. Ему, наверное, лет сорок… Блондин, из тех, что рано лысеют… Он явно не торопился закончить прием.

— Когда наступает июль, мне спешить некуда. В этом месяце люди отказываются болеть.

И все расспрашивал ее, не прекращая что–то строчить. Он сразу понял, что она не зря прячет руки за сумкой. Очевидно, это какое–то неосознанное стремление защитить их. Что там может быть? Ожог? Экзема? Врожденный дефект? И когда она подробно перечисляла все пустяковые болезни, какими переболела с самого детства, он резко прервал ее:

— Что у вас с руками?

Захваченная врасплох, она перевела взгляд к двери, ведущей в кабинет секретарши.

— Вы думаете, что…

Но тут же, сложив губы в горькую складку, принялась снимать перчатки, по очереди выворачивая их наизнанку, как будто сдирала шкуру с какого–то животного. И перед изумленным взглядом доктора предстали красноватые обрубленные культи, испещренные синевато–белыми шрамами, над которыми пеньком торчала половинка большого пальца. Изуродованные руки медленно сжимались в кулак, словно в эту минуту умирали еще раз.

— Что же за негодяй вас отделал!..

Доктор сдвинул очки высоко на лоб и все разглядывал открывшийся ему ужас, протестующе покачивая головой. Исполненная безмолвного достоинства, она принялась снова натягивать перчатки. Он бросился ей помогать.

— Не надо, — сказала она. — Я умею…

Тогда он встал и вышел в соседнюю смотровую, как будто что–то там забыл. Наверное, решил, что лучше оставить ее одну, пока она, с невероятной ловкостью пользуясь здоровыми большим и указательным пальцами, обтягивала матерчатой перчаткой свои обрубки. Когда он вернулся, то нашел ее спокойной и даже почти довольной впечатлением, которое ей удалось произвести.

— Я вам сейчас объясню…

И она рассказала ему всю свою жизнь. Рассказала о своих триумфальных гастролях, о переполненных залах, стоя аплодировавших ей, — до того вечера, когда в окрестностях Флоренции у нее не стало больше рук. В общем–то, можно считать, что в тот вечер она умерла.

Он слушал ее со смешанным выражением ужаса и жалости на лице. Наконец она произнесла:

— Я хотела умереть. Даже пыталась это сделать…

Он ничего не ответил, но про себя подумал, что на ее месте, наверное, довел бы дело до конца. Он проводил ее до конца аллеи, до входной решетки, а прощаясь, сердечно пожал ей плечо — словно боевому товарищу перед битвой.

И вот теперь она идет по кварталу Казино, разыскивая глазами бар, в котором торгуют сигаретами, — она заметила его, когда шла в больницу. Жара стоит невыносимая. Как бы ей хотелось присесть сейчас прямо на край тротуара, словно какой–нибудь побирушке, но она знает, что подобные мысли всегда одолевают ее, когда от усталости у нее мутится разум. Вот он, этот бар. Называется «Зеленый лук». Когда она бросила курить — больше двадцати лет назад, еще в Париже, — возле «Пале–Руаяль» тоже была лавочка под названием «Зеленый лук». Врач тогда сказал ей: «Ни капли спиртного, никакого курения. Вы знаете, что будет в противном случае». Ну а теперь–то какой смысл лишать себя удовольствия? Хватит с нее борьбы. Нет, она не боится. Просто все это больше не имеет никакого значения.

Отодвинув портьеру из крупных жемчужных бусин, которые при этом издают какой–то погребальный звон, она входит и спрашивает две пачки «Голуаз». Спрятав руки за край прилавка, она вынимает из сумочки портмоне и протягивает его хозяину бистро.

— Возьмите деньги сами. Извините, но у меня правую руку скрутил артроз.

— О–хо–хо! Знаю, что это за штука! — отзывается тот. — У самого, бывает, так скрутит, что…

Он отсчитывает монеты, а потом вскрывает одну из пачек, щелчком заставляет выскочить сигарету и протягивает ей:

— Прошу!

Она зажимает сигарету большим и указательным пальцами и подносит к губам. Хозяин любезно подносит ей свою зажигалку.

— Добавьте еще коробочку спичек, — говорит она.

И, храбрясь, делает первую глубокую затяжку.

Никакого удовольствия. Наверное, точно так чувствует себя мальчишка, впервые закурив и искренне недоумевая, как можно получать удовольствие от табака. Когда она идет к выходу, ее слегка мутит. Вот еще одна трудность: что делать с сигаретой, чтобы удобнее было курить? То ли держать ее во рту, то ли двумя нормальными пальцами правой руки, то ли зажать в «вилке» из указательного и среднего пальцев левой руки — именно так она делала раньше, когда еще не носила перчаток?

А почему в один прекрасный день она стала носить перчатки? Этого она не забудет никогда. Так потребовала сестра. «Ты будешь выглядеть менее вызывающе», — сказала она.

Стоянка такси на другой стороне площади. Переход напротив Казино. Как точно сказала Глория? «Ты будешь выглядеть менее вызывающе» или «Ты будешь выглядеть чище»? Так или иначе, но это было отвратительно. Слова сестры обожгли ее тогда, как крапива. Впрочем, теперь Жюли не проймешь. Голубой дымок, который она для забавы выпускает через нос, кажется ей успокоительным. «Я сама себе хозяйка», — думает она, забираясь на сиденье «мерседеса», водитель которого погружен в чтение «Ле Пти Провансаль».

— В порт.

Она вздрагивает. Шофер что–то сказал? В самом деле, обернувшись к пассажирке, он с грубоватой веселостью наставляет ее:

— В такси не курят, бабуся!

Еще вчера она точно поставила бы его на место. Но сейчас просто опускает стекло и выбрасывает окурок.

Такси подвозит ее к пристани. Катер здесь, сияющий полировкой, как игрушка. Вокруг бродят туристы. Кто–то фотографирует, кто–то изучает в бинокль остров. Он так близко, что отсюда хорошо видны и утопающие в зелени виллы, и теннисные корты, и бассейны, голубизной воды соперничающие с небесами.

— Мы вас ждали, мадемуазель, — обращается к ней водитель катера и с готовностью протягивает ей руку, чтобы помочь зайти. На корме уже сидит сосед — тот самый, чью фамилию она никак не может запомнить и болтливый до ужаса. Сейчас он оживленно беседует с каким–то незнакомым ей человеком в шортах и белом пуловере. Моряк подводит ее к обоим мужчинам, которые сейчас же встают и здороваются, а затем предлагают ей место рядом с собой.

— Хорошо погуляли? — начинает господин… господин… Как же его зовут? То ли Менетрель, то ли Мессаже… Что может быть неприятнее, чем вот так обмениваться любезностями с человеком, чье имя даже не помнишь? — Мадемуазель Жюли Майоль, — между тем продолжает ее сосед, — живет как раз напротив. Если вы поселитесь в «Приюте отшельника», мы будем часто видеться. Ах да, извините! Я ведь вас не представил! Господин Марк Блеро. Мадемуазель Майоль.

Сверху, с парапета пристани, за ними с ленивым любопытством наблюдают зеваки, которым интересно увидеть, как будут запускать катер. Поодаль слышится рокот вертолета. Лето раскинуто вокруг, словно рекламный проспект туристической фирмы. О, вспомнила! Местраль. Его зовут Местраль. Президент и генеральный директор какой–то международной компании на пенсии. У Глории, несмотря на возраст, в голове хранится целый «Who’s who». Она может рассказать биографию каждого из обитателей пансиона. А вот Жюли они нисколько не интересуют. Катер проходит мимо целой флотилии яхт и, покачиваясь, пристраивается в кильватер моторной лодке.

— Да ничего подобного! — восклицает Местраль. — Не правда ли, мадемуазель?

— Простите? — Оказывается, она задремала. — Я не расслышала, что вы сказали.

— Я объясняю господину Блеро, что «Приют отшельника» не имеет ничего общего с домом престарелых. Представьте себе… Впрочем, вы сейчас все это сами увидите! Но тем не менее представьте себе нечто вроде государства в миниатюре: о, совсем крохотного, на четыре десятка жителей, не больше. Но обратите внимание: никакого общественного устройства! Каждый строит себе дом по собственному вкусу и живет так, как ему нравится. Самое главное — это то, что мы чувствуем себя отгороженными от остального мира и наслаждаемся абсолютным покоем.

— Как в монастыре, — подсказывает господин Блеро.

— Отнюдь. Скорее уж как в закрытом клубе. Да, вот именно! Мы все — члены некоего «Жокей–клуба», которые купили здесь участки за очень большие деньги, но только наш «клуб» устроен по–американски, то есть без снобизма, без великосветских условностей, без какой бы то ни было особой философской установки. Нас можно сравнить с поклонниками природы или какого–нибудь языческого божества.

— Иными словами, вы стремитесь не к изоляции, а просто ищете себе укромный уголок, — говорит господин Блеро.

— Совершенно верно. Мы считаем, что, достигнув определенного возраста, имеем право на комфорт. Не так ли, мадемуазель?

Жюли вежливо кивает. Этот Местраль поистине неистощим. Ей хочется предостеречь гостя. Если «Приют отшельника» действительно защищает своих обитателей от опасностей внешнего мира, он не в состоянии спасти их от болтунов.

Но господину Блеро интересно. Он продолжает:

— Разве в конце концов вам не становится скучно? Видеть все время одни и те же лица?

Местраль не дает ему договорить. Похоже, он не очень–то любит, чтобы его слова подвергали сомнению.

— Во–первых, мы приглашаем к себе кого захотим. У нас бывает много гостей. Разумеется, при одном условии. Никаких животных. И — никаких детей. У нас имеется собственный частный порт и собственная частная дорога до самого забора.

— Так у вас есть и забор?

— Разумеется. И привратник, который по телефону может связаться с каждым домом. Если не принять некоторых мер предосторожности, то скоро житья не станет от отпускников. У привратника имеется список с фамилиями тех, кто приглашен. Конечно, их не может быть сразу слишком много. Для решения этого и прочих вопросов мы каждую неделю проводим нечто вроде конференции. Дорогой друг, вы сами все это увидите. Мы воспользовались идеей, которая была осуществлена во Флориде — в «Sun City», но только мы приспособили ее под свои вкусы и привычки. И у нас чудесно получилось. Не так ли, мадемуазель?

«Мне бы гораздо больше хотелось стать сторожем на маяке», — думает Жюли. Она оставляет без ответа обращенный к ней вопрос. Ей очень хочется опять закурить, и она не собирается бороться со своим желанием.

Жюли перебирается в маленькую рубку и здесь долго сражается с сумкой, с пачкой «Голуаз» и особенно жестоко — со спичками. Долгая борьба давно стала ее буднями, потому что каждый предмет полон вероломства, каждый таит в себе скрытые ловушки. Все–таки ей удается зажечь сигарету, и наконец она присаживается на узкую скамейку, вдыхая терпкий дым, от которого успела отвыкнуть. Местраль прав. «Приют отшельника» — идеальное место, чтобы чувствовать себя как дома, чтобы ощущать себя одиноким среди людей. Но как же быть ей, если ее враг — это вовсе не любопытный отпускник, не незваный гость! Ее враг — сосед, совладелец, сожитель! Все, что начинается с приставки «со»!

Катер заходит в бухточку, окруженную красноватыми скалами. Небольшой мол ведет к складу, где под навесом сложены коробки, картонные ящики, мешки, пакеты и контейнеры, которые каждый день привозит шлюпка, снабжающая остров продовольствием. Деревянный щит, вбитый на краю мола, крупными белыми буквами сообщает: «Частное владение». Местраль помогает Жюли сойти на берег и оборачивается к своему спутнику.

— Начиная отсюда, — говорит он, — все вокруг — частное владение.

Асфальтовая дорога ведет к решетчатой ограде, которую сейчас красит какой–то человек в сером заляпанном халате и каскетке с большим полотняным козырьком.

— Мы еще не до конца обустроились, — объясняет Местраль. — Мы ведь здесь всего полгода. Привет, Фред!

Для поддержания дружеской атмосферы, которая должна царить в «Приюте отшельника», многие из ее обитателей решили называть друг друга на американский манер.

Понизив голос, Местраль говорит:

— Фред — бывший промышленник. Его завод перекупили японцы. Очаровательный человек.

— Ступайте вперед, — говорит Жюли. — Я вижу, вы спешите.

По тому, как Местраль наклоняется к уху своего гостя, она догадывается, что теперь он говорит о ней… Ужасная травма… такой талант… главное, никогда не смотрите на ее руки… Все здесь всё знают. Она чувствует, что ее здесь не любят. Она «неудобна». Ее присутствие раздражает. На нее смотрят как на прокаженную.

Обитатели острова не желают видеть на своих аллеях ни костылей, ни загипсованных рук и ног, вообще никаких перевязанных личностей: ничего, что хотя бы намекало на выздоровление после болезни. Самым старым из них не больше семидесяти лет, и они продолжают заниматься спортом, в том числе и женщины. Выделяется из общей массы одна лишь Глория Бернстайн — она предпочитает, чтобы ее продолжали называть ее сценическим именем. Но разве не сохранила она в свои почти полные сто лет молодость мыслей и поступков? Ею здесь гордятся, словно покровительницей клана, ну а благодаря ей терпят и Жюли. Разумеется, никто не отрицает, что она тоже была в свое время выдающейся музыкантшей, но имя ее давно затерялось в потоке лет, а вот имя Глории до сих пор живо благодаря пластинкам. Жюли медленно шагает в сторону привратницкой. Она очень устала и тяжело опирается на палку. Она уже решила, что никому ничего не расскажет. Даже сестра не узнает о ее болезни. Глория не любит дурных вестей. В ее присутствии нельзя поэтому даже упоминать определенные события, например захват заложников или террористические акты. Если же что–нибудь подобное происходит, она подносит к глазам свою унизанную кольцами руку и шепчет: «Замолчите, иначе я заболею». И любому сразу станет стыдно за то, что посмел так ее мучить всякими историями из другого мира.

Жюли останавливается. Из домика выходит Роже.

— Помочь вам, мадемуазель?

— Нет–нет, спасибо. Это я от жары чуть размякла.

Больше всего ее угнетает необходимость целый день напролет демонстрировать приветливость, отвечать любезностью на любезность, всегда держать наготове улыбку и проявлять вечную готовность услужить, что бы ни случилось. Это какая–то вечная каторга задушевности.

Жюли снова идет вперед. Она решила вернуться домой аллеей Ренуара. Архитектор, спроектировавший «Приют отшельника», счел гениальной собственную идею каждую аллею назвать именем какого–нибудь художника. Домам он присвоил названия цветов. Наверное, ему казалось, что так будет веселее. Жюли с сестрой живут в «Ирисах». Действительно, многоцветье садов, раскинувшихся под мачтовыми соснами, играющими со свежим бризом, радует глаз. За садами следит Морис — брат Роже. Он поливает, подстригает, обрезает, а кроме того, дает советы тем из местных обитателей, кто в охотку выращивает цветы сам. Правда, таких не много. Где бы им было выучиться?

Жюли смотрит, как работает Морис. Он обихаживает розы мадам Бугро, которая дремлет сейчас в шезлонге, прикрыв глаза темными очками. Раньше, когда Жюли выезжала на гастроли в восточные штаты США, ее приглашали в гости некоторые жившие там друзья. Ей запомнилось, что между участками там не было никаких заборов. Пространство не было разделено, оно принадлежало всем. Точно так же в домах не существовало прихожих. Ты просто открывал дверь и сразу попадал в уют жилья. Те, кто задумал «Приют отшельника», поставили своей целью воспроизвести именно этот жизненный стиль. Они отгородились от внешнего мира в своем узком кругу взаимного доверия, прочно защитив свою старость от любого вторжения извне. И тем не менее…

Мадам Бугро — она уже бабушка, но все равно следует называть ее «Пэм» — вяло машет рукой.

— Присаживайтесь, Жюли. Вы ведь не спешите… — Она легонько похлопывает по плетеному креслу, словно подзывает кошку. — Я должна была быть у вас, — говорит она. — Ваша сестра сегодня рассказывает о своем первом путешествии на «Нормандии». Вы знаете, как это захватывающе! Но у меня что–то разболелась голова…

Все. Ловушка захлопнулась. Теперь Жюли не вырваться. Приходиться присесть. Но за гостеприимство следует платить откровенностью, и Жюли послушно докладывает, как провела нынешний день «на суше». Здесь принято говорить именно так: «суша», как говорят моряки, попавшие в увольнение на берег. Свой визит ко врачу она обходит молчанием, но зато подробно рассказывает обо всем, что видела. В «Приюте отшельника» «рассказывать» — означает соблюдать правила добрососедства. Рассказывают друг другу о самочувствии, о маленьких домашних хлопотах, о поездках куда бы то ни было и, конечно, делятся воспоминаниями. Спрятаться от всего этого невозможно. Вот и сейчас, когда Жюли шла совершенно бесшумно, ее все–таки поймал притаившийся за темными стеклами цепкий взгляд. Но странное дело, она не чувствует ни раздражения, ни привычной готовности к обороне. С тех пор как она «узнала», она словно бы пребывает в тумане. Говорит что–то, но так, словно за нее говорит кто–то другой.

— Я восхищаюсь вами, — разливается Пэм. — В вашем возрасте вы еще куда–то ходите… Как молоденькая девушка! Господи, вот это здоровье! И у вас есть еще силы стольким интересоваться! Вам никогда не бывает скучно?

— Редко.

— Да, вы ведь прожили такую насыщенную жизнь!

— Она была короткой.

В разговоре повисает пауза, что означает: мадам Бугро, конечно, знает о несчастье, но не считает вежливым заострять на этом внимание. Наконец она продолжает:

— Признаюсь вам, Жюли, у меня бывают тягостные дни. Я даже начинаю сомневаться, а правильно ли мы поступили, поселившись здесь. Конечно, здесь очень красиво. И организовано все прекрасно. Мы прямо–таки обязаны чувствовать себя счастливыми. Но… Вы только подумайте, ведь у нас была квартира рядом с площадью Этуаль. Вот о чем я жалею. Мне не хватает шума улицы, движения жизни. А здесь из окна комнаты слышишь только море. Это ведь не одно и то же.

— Я вас понимаю, — говорит Жюли. — Вам не хватает возможности в любую минуту позвонить в «скорую помощь» или «неотложку».

Пэм медленно снимает очки и внимательно смотрит на Жюли.

— Наверное, вы правы, что смеетесь надо мной. Но я же не могу… А, ладно. Что вы выпьете? Сок? Кока–колу? Муж что–то пристрастился к коке.

Она хлопает в ладоши, и к ним выходит довольно нахального вида служанка, которая вполуха выслушивает приказание.

— Обслуга здесь не очень, — говорит Пэм. — Вам с вашей сестрой повезло. Вам ведь помогает…

— Кларисса, — говорит Жюли. — Она служит у меня уже двадцать лет.

— Говорят, она просто прелесть.

Жюли уже невтерпеж, и она пытается подыскать приличный предлог, чтобы сбежать, но соседка, судя по всему, не собирается ее отпускать.

— Вы получили наш последний бюллетень? Нет? Возьмите тогда мой.

Она протягивает Жюли отксерокопированный листок, но тут же спохватывается.

— Ах, извините. Я все время забываю, что вам неудобно…

Продолжая что–то бормотать, она снимает свои темные очки и надевает вместо них другие. Наконец с воодушевлением продолжает:

— Бедный Тони совсем заморочился с этим бюллетенем! Но согласитесь — идея очень изобретательная, потому что это позволяет связать всех нас. Вот, целую колонку он посвятил этому господину Хольцу. Лично мне кажется, мы должны его принять. Шестьдесят два года. Здоров. Вдовец. Он оставил свой завод старшему сыну, который живет в Лилле. И готов хоть сейчас купить «Тюльпаны». Именно такого совладельца мы все хотели бы иметь. Что вы об этом думаете?

— Я не думаю, — отвечает Жюли. — Думает моя сестра.

Пэм слегка хихикает, словно школьница, и шепотом добавляет:

— Кстати, о вашей сестре. Мы все хотим как–нибудь отпраздновать день ее рождения. Только ей ни слова, идет? Все должно остаться между нами. Ведь ей первого ноября исполняется сто лет? Боже мой, сто лет, подумать только!

— Да, первого ноября.

— Мы непременно приготовим что–нибудь для нее, благо времени достаточно. Еще больше трех месяцев.

Она тянет Жюли за рукав и вынуждает ее наклониться.

— Милая Жюли, строго между нами. Сегодня утром комитет обсуждал именно этот вопрос. Мы хотим сделать ей очень хороший подарок, но вот чего бы ей хотелось? Ведь у нее было все! Талант, слава, любовь, здоровье, богатство! Что тут придумаешь? Может быть, у вас есть какая–нибудь идея? Наш друг Поль Ланглуа предложил одну оригинальную мысль. У него до сих пор сохранились некоторые связи в министерстве, но мывсе–таки немного сомневаемся… Как вы думаете, орден Почетного легиона доставит ей удовольствие?

Жюли резко встает. С нее хватит! Она настолько потрясена, что даже не может скрыть растерянности.

— Извините, — бормочет она. — Я слишком много ходила сегодня. Устала, да еще эта жара… Но я подумаю…

Орден Почетного легиона! Ей кажется, что она только что получила пощечину. Если бы она могла, то сжала бы кулаки. И всего три месяца! Три месяца, чтобы помешать… Чему помешать?

Она свернула на аллею Ван Гога и идет сейчас мимо лужайки перед «Бегониями».

— Салют! — кричит ей Уильям Ламмет, который раскладывает пасьянс на садовом столике. Свою старую колониальную каску он сдвинул на самый затылок. У ног стоит транзистор, и из него несется мелодия «Битлз». На столбе развевается английский флаг. Ламмет подходит ближе. — Зайдите на минутку, — приглашает он. — Моя жена сейчас у вас. Ваша сестра рассказывает какую–то очередную историю. А мне больше нравится сидеть в саду. Что хотите выпить?

Жюли охватывает чувство, что всеобщая приветливость обволакивает ее, как липкий клей. Она неловко отказывается. Ну и пусть, думает она, пусть считают, что я — некоммуникабельная. Еще одно, последнее усилие. Вот наконец и дом. Она обходит его кругом, чтобы зайти с заднего крыльца, которое ведет в «ее» крыло: четыре небольшие комнатки, отделенные от основного помещения длинным вестибюлем. Стоит пересечь его, как оказываешься на чужой территории, у той, кого все здесь называют «мадам Глория». Квартира была спланирована по ее личному проекту: на первом этаже — большой зал, в котором при необходимости свободно поместятся человек пятнадцать. Вдоль стен рядами высятся полки, заполненные пластинками. Здесь и ее пластинки, и пластинки других великих скрипачей века. Повсюду развешаны ее лучшие фотографии — она заносит над струнами смычок, готовая наброситься на инструмент. И разумеется, автографы, посвящения — наискось через снимки. Сплошь знаменитости: Айсэй, Крайслер, Энеско…

Из «концертного зала» посетитель попадает в комнату, разделенную надвое подвижной перегородкой: в одной части — гостиная и столовая одновременно, в другой — обтянутая шелком спальня, в глубине которой стоит огромная кровать под балдахином. Кружавчики, финтифлюшки от Дюфи и Ван Донгена, кресла, низенькие столики и надо всем — рассеянный свет, призванный хранить укромный полумрак. Звук шагов тонет в толстых коврах. Здесь мадам Глория принимает гостей. За ширмой открывается небольшой коридорчик, ведущий в ванную комнату и дальше, в кабинет. Второго этажа нет. Комнаты для гостей тоже нет. Все–таки Глории уже не двадцать лет, и ногам ее, соответственно, тоже.

Жюли входит к себе в комнату и падает в кресло. Орден Почетного легиона! Только этого еще не хватало! Она медленно стягивает приклеившиеся к коже перчатки, свертывает их в комочек и вытирает себе лоб и губы. Потом прислушивается. Приглушенный шум голосов, доносящийся из–за тонких стен, напоминает ей, что Глория, как всегда, собрала свою дневную аудиторию. Это уже стало привычкой, чтобы не сказать ритуалом. Глория принимает гостей с четырех до шести. Утром ее приятельницы звонят ей по телефону: «Дорогая Глория, расскажите нам сегодня о вашем концерте в Нью–Йорке с Бруно Уолтером». Или: «Какой из ваших концертов оставил у вас лучшие воспоминания?» Иногда какая–нибудь из дам выражает страстное желание еще раз прослушать «Испанский концерт» или «Крейцерову сонату», и тогда общество собирается в «концертном зале». Ближе к пяти двое из приглашенных вызываются приготовить чай, чаще других — Кейт или Симона. Для них это как игра в школьное угощение. Раньше одна из них командовала многочисленным штатом прислуга в особняке на авеню Гранд–Армэ, а вторая — в просторном доме на авеню Георга V. Конечно, далеко не высший свет, но все же… Нужно было уметь показать приглашенным сотрудникам мужа, что господин президент и генеральный директор лично заинтересован в каждом из них. Разумеется, у них был под руками отряд метрдотелей, которые делали всю грязную работу. А сейчас они развлекаются, подавая пирожные и печенье, раскладывая столовое серебро… И чувствуют, что благодаря этому становятся как бы приближенными Глории, как бы ее любимицами… Время от времени в кладовую, где они возятся, заглядывает еще какая–нибудь гостья, особенно если отсюда раздается что–то похожее на смех.

— Я смотрю, вы тут веселитесь!

Тогда вновь пришедшую берут под руку, и, пока Симона, известная сладкоежка, мимоходом угощается миндальным пирожным, Кейт спешит поделиться последней новостью.

— Знаете, что мне только что рассказала Симона? — (Смех.) — Про второго мужа Глории? — (Смех.)

Симона с набитым ртом отчаянно качает головой.

— Не про второго, — поправляет она, — а про третьего. Вечно ты все путаешь. — (Здесь, в кладовке, они называют друг друга на «ты».) — После Бернстайна у нее был Жан Поль Галан.

Три головы сближаются.

— Тише! Там все слышно!

Из зала доносится потрескивание пластинки. Само собой разумеется, они слушают очень старые пластинки — те самые, с красной этикеткой «Голос твоего хозяина». Ну и пусть! Нежный голос скрипки поет одну из тех мелодий, которые Глория всегда исполняла на бис, в знак благодарности публике, в течение пяти минут заходившейся в аплодисментах и криках «браво». Вальс Брамса… «Девушка с льняными волосами»…

Жюли прикрывает глаза. Все ее существо обратилось сейчас в немой крик протеста. Как же можно красть у фортепиано то, что может принадлежать только фортепиано? Разве эта сладкая грусть, пропитанная влагой непролитых слез, — это Брамс? Это Глория. Золотистая томная нега, рождающаяся под ее смычком, — какой это Дебюсси? Насколько рояль стыдливее! Он не ласкает, не тешит, не заигрывает. Он просто рассказывает то, что есть, без всяких комментариев… Все, что он себе позволяет, — это вибрация, которая может длиться до тех пор, пока аккорд не проникнет в душу.

В Шопене… Ее руки тянутся к воображаемой клавиатуре, а несуществующие пальцы касаются клавиш — и она немедленно отдергивает их, словно обожглась. Что за кошмарный, что за несчастный сегодня день! Над крышами вьются стрижи, а с моря доносится рокот моторной лодки. Она медленно качает головой. Нет, так дальше продолжаться не может. Усталость и отвращение переполняют ее. С нее хватит! У нее болят руки. Нужно пойти на сеанс лечебной физкультуры. Как раз пора. Никто не должен догадаться, что у нее…

Она со стоном поднимается и, держась за мебель, идет в свою спальню. Чтобы сменить платье, приходится вступить в схватку со шкафом, с вешалками, с материями, которые никак не даются в руки. Обычно ей помогает Кларисса, но сегодня Клариссу мобилизовала Глория. Наконец Жюли удается обуздать платье в мелкий цветочек. Глория по его поводу сказала: «Оно тебе не по возрасту». Тем более стоит его носить. Она оглядывает себя в большом зеркале, занимающем целую стену ванной комнаты. Рауль — красивый тридцатилетний мужчина. Вполне можно ради него немного привести себя в порядок. И пусть, кроме него, в кабинете не будет никого, все–таки это какая–никакая публика. Последняя ее публика. Когда–то… В Риме… Она считает про себя: это было шестьдесят пять лет назад. В голове у нее до сих пор звучит странным шумом, похожим на звук прибоя в ракушке, дыхание толпы. Ее последний сольный концерт! Сотни лиц, повернутых к ней в немом восхищении!

А теперь остался один Рауль. Зато как уважительно он сгибает и разгибает ее пальцы, все время стремящиеся сжаться в кулак. «Вам не больно? Если что, скажите!» Он массирует ее пальцы бережно, как будто это коллекционная редкость. Еще бы! Они касались Баха и Моцарта! Она оставит ему после смерти — правда, у нее не так уж много наследства — часы, когда–то подаренные ей Полем Гиру, великим и забытым дирижером. Как он нервничал, бедняга, потому что она постоянно опаздывала на репетиции…

А впрочем, зачем они ему? Разве садовнику дарят опавшие листья? Она сурово, без поблажек, оглядывает в зеркале свое лицо, ставшее таким неузнаваемым. Лишь глаза еще живут на нем, но и они понемногу утрачивают свой голубой блеск. Вот у Глории…

Ну почему у Глории по–прежнему такие же прекрасные глаза? Почему ее лицо так необъяснимо сохранилось? Почему у нее все те же длинные пальцы, едва задетые старческими пятнышками? Почему?.. Жюли со злостью улыбается собственному отражению. Все–таки и у нее есть кое–что, чего нет у сестры. Болезнь. Стоит сказать ей, как она перекосится от страха.

Но нет. Жюли никогда не воспользуется этим оружием. Она действительно не раз предпринимала против Глории некоторые шаги, за которые ей сегодня стыдно. Но ее вынуждали к самообороне. И все это время музыка жила в ней, как религия в душе верующего. Глория была безумной жрицей, она — мудрой. Но несмотря на ссоры, на взаимное недовольство и даже краткие разрывы, они служили одному божеству и подчинялись одним и тем же моральным законам. А вот теперь…

Жюли с трудом закуривает сигарету. Рауль наверняка заметит, что она курила, и устроит ей взбучку. Он скажет: «Лапуся, если вы будете продолжать в том же духе, я вас брошу». Или начнет выпытывать, с чего это она вдруг вернулась к этой вреднейшей привычке. А, пусть. Пусть ругается, пусть воображает себе что угодно. Скрючившись над палкой, она медленно идет через комнату. Из соседней комнаты слышатся шаги Клариссы. Ведь есть же люди, которые могут себе позволить ходить так быстро!

— Мадемуазель! Мадам Глория хотела с вами поговорить.

— Так пусть позвонит. Что, ее гости уже ушли?

— Только что.

— А ты не знаешь, зачем я ей понадобилась?

— Не знаю. Но мне кажется, это из–за господина Хольца.

— Можно подумать, она привыкла со мной советоваться, — бормочет Жюли. — Да ладно, сейчас приду.

— Перчатки! Вы забыли надеть перчатки! Мадам Глория не любит, когда вы приходите к ней с голыми руками.

— Ну да, ей это слишком многое напоминает… Помоги–ка мне.

Кларисса не такая уж старая, ей всего–то лет пятьдесят, но она всегда так тускло и бесцветно одета, что напоминает монахиню. Жюли она предана всем сердцем. И сейчас ловко натягивает перчатки на изуродованные руки, отступает на шаг, чтобы осмотреть хозяйку, и поправляет складочку на ее платье.

— Глория сегодня не слишком невыносима?

— Ничего, — говорит Кларисса. — Правда, из–за «Нормандии» чуть было не вспыхнула перебранка. Мадам Лавлассэ утверждала, что каюта, которую она занимала вместе с родителями, так ходила ходуном, что у нее разбился стакан с зубной щеткой. Мадам Глория немедленно поставила ее на место. Вы бы видели! Касаться «Нормандии» не позволено никому!

— Да уж. Ее воспоминания руками не трогать! И ее прошлое тоже. Что ты хочешь, бедная моя Кларисса, она ведь полная идиотка. Я буду ужинать здесь, у себя. Яйцо вкрутую и салат. Справлюсь сама. Ну пока. До свидания. До завтра.

Она проходит вестибюлем и входит в зал.

— Я здесь! — кричит Глория из комнаты. — Иди сюда!

Жюли замирает на пороге. Нет, решительно, это не комната. Это какой–то храм. Еще бы свечи зажечь вокруг кровати. В изголовье постели, в облаке пышных кружев, словно в плетеной колыбели, покоится скрипка работы Страдивари. Глория проследила за ее взглядом.

— Да, — говорит она, — я ее переместила. Никак не могу придумать, куда ее положить, чтобы спрятать от любопытных. А здесь никто не посмеет к ней прикоснуться.

Рукой она легонько трогает инструмент и ласково проводит по струне, которая издает тихий дрожащий звук.

— Может, она проголодалась? — предполагает Жюли.

— Не будь дурой! — кричит Глория. — Сядь. Подожди. Ну–ка, подойди поближе. Так и есть. Ты курила.

— Курила. Ну и что?

— Да ничего. Это твое личное дело. Все, чего я прошу, — это чтобы в доме не воняло, как в кабаке. Ты читала бюллетень? Конечно не читала. Тебе на это наплевать. А между прочим, там есть кое–что, что должно тебя заинтересовать. Нам предлагают кандидатуру некоего господина Хольца. Во всех отношениях приличный человек — богатый вдовец, относительно молодой. Но… Есть одно «но». Он выразил намерение привезти сюда рояль. А мы знаем, что у тебя аллергия к фортепиано. И никто не хочет доставлять тебе неприятности. Вот почему мы у тебя спрашиваем: да или нет?

Жюли даже не смеет признаться, что все это — ее аллергия и прочее — осталось в прошлой жизни.

— Он же не собирается играть дни напролет, — устало говорит она.

— Отнюдь. Он просто занимается любительским музицированием. Впрочем, можешь сама расспросить его. Он должен приехать сюда на выходные. Знаешь, когда я смотрю, как ты бродишь тут как потерянная, я думаю, что зря ты отказалась от музыки. С хорошей стереосистемой…

— Ну хватит. Прошу тебя.

Глория поигрывает кольцами и браслетами. Несмотря на возраст, она все еще красива. Она из тех не поддающихся времени стариков, про которых говорят: «Таких можно только убить».

— Господин Риво хотел бы получить ответ как можно скорее, — снова начинает она. — Просто чтобы потом к нему не ходили с жалобами. Да, и еще, когда в «Приюте отшельника» продаются сразу две виллы, это не очень хорошо. Это нас обесценивает. Люди могут подумать, что здесь что–нибудь не так.

— Хорошо, — прерывает ее Жюли. — Я согласна. Скажи ему сама. А если звуки фортепиано начнут меня раздражать, у меня как раз хватит пальцев, чтобы заткнуть уши. У тебя все? Я могу уйти?

— А ты знаешь, что становишься злючкой? — замечает Глория. — Ты не заболела?

— Какое это может иметь значение? — вздыхает Жюли. — Про таких стариков, в каких мы превратились, не говорят, что они умерли от болезней. Про них говорят, что они угасли.

— Говори за себя! — орет Глория. — Я не угасну, пока сама не захочу! Выкатывайся!

Еще мгновение — и она разрыдается.

— Если это для меня, — бросает Жюли, — можешь не стараться. Пока.

Проходя мимо люльки со скрипкой, она заносит над инструментом свою затянутую в перчатку руку и напевает: «Та–ра–ру–ра…»

И, уже стоя на пороге, слышит возмущенный вопль Глории:

— Я с тобой больше не разговариваю!

Спустя несколько дней появился и господин Хольц собственной персоной. Это был плотного телосложения человек с серыми навыкате глазами и немного осунувшимся лицом, какое часто бывает у толстых людей, недавно перенесших болезнь. На нем был деловой костюм, выглядевший не по сезону странно. Жюли хватило одного–единственного взгляда, чтобы отметить и его шляпу из ткани «пепита», и белые в черную полоску носки, и весь его облик, почему–то заставлявший думать, что он, скорее всего, из тех «мастеров», которым удается выбиться в хозяева. Впрочем, держался он с достойной непринужденностью — это читалось и в его манере склонять голову в знак приветствия, и в его первых словах дежурной любезности. Жюли указала ему на кресло.

— Мадам Бернстайн мне все рассказала, — начал он. — Поверьте, я…

— Итак, — прервала его Жюли, — вам известно, что я была достаточно известной пианисткой…

— Знаменитой пианисткой, — поправил ее Хольц.

— Если вам угодно. А теперь я — калека, и от звуков фортепиано…

— Я вас очень хорошо понимаю, — сложив руки, произнес он. — Я и сам пережил нечто подобное. Может быть, вы слышали обо мне? Меня зовут Юбер Хольц.

— Нет, не припоминаю.

— Два года тому назад меня похитили, когда я выходил с завода. Они продержали меня под замком три недели. И угрожали, если моя семья замешкается с выкупом, постепенно отрезать мне пальцы по одной фаланге. В газетах много писали об этом происшествии…

— Я не читаю газет. Но всей душой сочувствую вам. И как же вам удалось спастись?

— Меня освободила полиция, по чьему–то доносу. Но были моменты, когда мне было страшно до ужаса. Я осмеливаюсь рассказывать об этом вам, потому что мне кажется, что мы с вами оба — в какой–то степени люди, избежавшие гибели в последнюю минуту. Конечно, вы возразите, что мне удалось выбраться из моей передряги в общем–то целым и невредимым… Это так, но… Я после этого случая потерял желание жить, как больной, который теряет чувство вкуса.

— Как! И вы тоже?

Они обмениваются робкой улыбкой и почему–то оба замолкают. Они кажутся сейчас друг другу старыми знакомыми, непонятно почему долгое время не вспоминавшими друг о друге и оттого немного сердитыми на самих себя.

— Когда я узнал про «Приют отшельника», — снова начинает Хольц, — я сейчас же понял, что это именно то место, которое мне нужно. Чтобы забыть наконец об охранниках, о дверных засовах, о ночных бдениях… О подозрительных машинах и письмах с угрозами. Друг мой, как мне хочется снова стать обыкновенным человеком!

Он так произнес это «друг мой», с такой естественной теплотой, что Жюли растрогалась.

— Вам будет здесь хорошо, — проговорила она. — И если дело только во мне, то играйте на рояле сколько вашей душе угодно.

— Не знаю, осмелюсь ли я, — ответил он. — В вашем присутствии…

— Оставьте! Я давно уже никто. Скажите, моя сестра в курсе вашего… вашей…

Она подыскивает подходящее слово. Приключение? Испытание? Но он понимает и так.

— Нет, никто не в курсе, кроме вас. Потому что… потому что мне кажется, что вы не похожи на других…

— Спасибо. Вы давно играете?

— О! Скажите лучше, не играю, а бренчу. Вот жена у меня была действительно настоящим музыкантом. Да и я в молодости довольно серьезно учился. Но потом начались дела, и фортепиано превратилось в развлечение. Теперь мне бы очень хотелось снова начать играть. Тем более что мне так повезло с инструментом. Вы его увидите, если согласитесь заглянуть ко мне. Моя вилла в самом конце аллеи Мане. Правда, для меня одного она слишком просторная, но мне нравится.

Он говорил все это с трогательной доверчивостью робкого человека, который наконец–то перестал смущаться.

— Если я приглашу вас с сестрой к себе в гости, вы доставите мне эту радость?

— На мою сестру точно не рассчитывайте, — быстро перебила его Жюли. — Она никуда не выходит. Все–таки возраст…

— Да, ваш президент мне сказала, что ей скоро сто лет. Это невероятно! Она выглядит такой энергичной, такой полной сил! Мне шестьдесят семь лет, но рядом с ней я сам кажусь себе стариком…

«Внимание! — про себя подумала Жюли. — Он начинает болтать глупости. Если он выскажет еще что–нибудь такое же банальное, придется сделать вид, что я спешу. А жаль!»

— Вы уже везде побывали в «Приюте отшельника»? Самое интересное, что здесь имеется, — это так называемые общие места, где можно встречаться с остальными. Курительная комната, библиотека, столовая… Я уж не говорю про спортзал, сауну и медпункт. Здесь есть даже пункт неотложной помощи и процедурная — на всякий случай. Я называю все это «домом престарелых». Но если вам никуда не хочется выходить, если вам вдруг надоели все сразу — ничего нет легче. Вы просто заказываете у администратора по телефону все, что вам нужно, и Роже — наш привратник — все вам принесет. Лично я так и делаю, если мне нужно что–нибудь из еды, или отдать что–то в стирку, или погладить, или какие–нибудь книги… А когда хочется сменить обстановку, я сажусь в дежурный катер. Он тут курсирует туда–сюда, как настоящее такси.

— Ну а зимой?

— Зимой? Неужели вы уже сейчас заранее боитесь, что время здесь будет казаться вам слишком долгим? Не пугайтесь! Вас сумеют развлечь. Здесь развлечения — главное занятие всех и каждого. А моя сестра постарается, чтобы вы не остались в стороне.

Он понял, что их беседа подошла к концу, и поднялся, слегка растерянный оттого, что не знал, следует ли попрощаться официальным тоном или можно повести себя менее натянуто.

— Я не жму вам руку, — сказала Жюли, — но очень признательна за ваш визит.

— Надеюсь, мы еще увидимся? Может быть, у меня? В «Тюльпанах»?

— Почему бы и нет?

Она подождала, пока он уйдет, и закурила, но тут же вспомнила, что ей пора на сеанс лечебной физкультуры, и потянулась за палкой.

Главный корпус заведения вместе с пристройками возвышался на небольшой круглой площадке в самом центре острова, на пересечении всех основных аллей. Архитектор, пожелавший сохранить местный рельеф в его живописной неприкосновенности, предусмотрел по пути к зданию многочисленные ступеньки, по которым Жюли приходилось то подниматься, то спускаться, изредка останавливаясь передохнуть в тени очередной сосны. Из–за забора доносился стрекот кузнечиков и детские крики, а по усыпанной сосновыми иглами земле стелилась зловещая тень воздушного змея. В памяти вдруг всплыли несколько тактов из «Children’s Corner» Дебюсси, и она резко замахала перед лицом затянутой в перчатку рукой, словно отгоняла осу.

Она присела на скамейку возле подзорной трубы, установленной на подвижном основании. Отсюда можно было осмотреть все побережье — от мыса Камара с одной стороны до мыса Сисье с другой — и даже дальше, сколько хватало взгляда. Усеянное парусами море, самолеты, держащие курс на Антиб и Ниццу, голубые горы, бесконечный горизонт — она успела изучить этот пейзаж наизусть. Дамы из «Приюта отшельника» называли его не иначе как «восхитительным, изумительным и незабываемым». Но красоты природы сейчас ее совершенно не занимали. Поглаживая бок, она думала об одном: как много времени ей осталось? Если повезет, все может закончиться очень быстро, но вряд ли настолько быстро, чтобы лишить ее необходимости присутствовать на торжественной церемонии. Наверняка вручать награду будет этот самый Поль Ланглуа — он ведь бывший министр. «От имени президента и правительства…» Или что–нибудь еще в том же роде. Будет торжественно до помпезности, а потом, в знак благодарности, Глория добавит ко всей этой мишуре несколько звуков своего инструмента, достойного Паганини, и все восхитятся ее виртуозностью. Ужас. Лучше умереть до того.

Она снова тронулась в путь и скоро уже с облегчением входила в приемную специалиста по лечебной физкультуре. Здесь работал кондиционер и было свежо и приятно.

Рауль приоткрыл дверь и сказал: «Займусь вами буквально через минуту». Пожалуйста. Жюли спешить некуда. Из стопки журналов на столике она выбрала газету и рассеянно пробежала глазами несколько заголовков. Она давно уже не испытывала никакого интереса ни к политике, ни к спорту, ни к чему иному. Она уже жила в ином мире. А жизнь других… Для нее она превратилась в нечто вроде мимолетного пейзажа, пробегающего за окном поезда. Впрочем, один заголовок остановил ее внимание.

«ЕЩЕ ОДНО НАПАДЕНИЕ

Вчера вечером, сразу после 20 часов, в квартиру, занимаемую госпожой Джиной Монтано, проник мужчина в маске. Грубо избив хозяйку, он похитил принадлежащие ей ювелирные украшения большой стоимости. Напрасно знаменитая актриса подняла тревогу — злоумышленник скрылся, не оставив ни малейших следов. Мы уже отмечали, что этот квартал Больших Канн недостаточно охраняется. По этому поводу уже появилась петиция. Надеемся, что будут приняты самые энергичные меры».

Джина Монтано? Уж не та ли самая, что снималась в «Клятвопреступнике»? Если это действительно она, сколько же ей должно быть сейчас лет?

Жюли погрузилась в вычисления. Наверняка это та самая. Они встречались… Когда же это было?.. До того несчастья во Флоренции, в Риме, у продюсера–итальянца, который жил в величественном, но обветшавшем замке… Она была тогда чрезвычайно живой миниатюрной женщиной, очень остроумной и очень тщеславной.

— Мадемуазель, прошу вас.

Рауль помог ей подняться и не спеша проводил к кабинету.

— У вас сегодня утомленный вид. Ну–ка, посмотрим наши бедные рученьки…

Он бережно снимал ей перчатки, не переставая покачивать головой.

— Очень жесткие, очень. Попробуйте сжать левый кулак. Так. Теперь попробуйте пошевелить пальцами. По одному. Так. Вы не делали моих упражнений. Ох и беда мне с вами. Сядьте–ка поудобнее. Расслабьтесь. Мягче правую руку. Теперь согните указательный палец, как будто хотите нажать на курок пистолета. Еще раз. Еще. Отдыхаем…

Он подкатил к себе небольшую тележку, уставленную всевозможными пузырьками, баночками с мазями и флакончиками.

— Джина Монтано… — заговорила она. — Это имя вам о чем–нибудь говорит?

— Конечно. А вы разве не видели ее в последнем сериале? «Братья побережья»? А ведь о нем много говорили. Она играла Франческу — старуху графиню.

— Вы хотите сказать, что она еще снимается?

— Во всяком случае, недавно еще снималась. А что тут такого? Вы посмотрите на свою сестру. Если бы ее очень хорошо попросили, вы что же, думаете, она отказалась бы взять еще разок в руки скрипку? Давно известно, что сцена и съемочная площадка сохраняют актеров лучше любого гормона. Вытяните пальцы. Да и вы тоже, не будь этой ужасной травмы, были бы еще вполне крепкой и бодрой!

— Я вас умоляю! «Бодрой»! Скажете тоже!

— Что ж такого, если это правда? Может быть, я чуть–чуть преувеличиваю, но это только для того, чтобы вы поняли: вам не грозит никакая серьезная болезнь. Вторую руку… Знаете, что вам надо сделать? Купить себе небольшую пишущую машинку и тренировать на ней пальцы. Неважно, что вы будете печатать и сколько ошибок сделаете. Главное — тренировка. Каждый день два раза по пятнадцать минут… Вы меня не слушаете?

— Извините. Я все думаю про Джину Монтано.

— А, вы прочитали про то, что с ней случилось? Таким людям, как она, нужно жить в хорошо защищенном месте — таком, как наш «Приют отшельника». Уж здесь–то ей точно не грозит никакое нападение. И у нее с избытком хватит на это средств. Она снималась больше, чем Чарльз Уонел… Так… Повязку не снимайте до вечера, а перед сном на пять минут опустите руки в теплую воду. И хорошенько поработайте пальцами. Поделайте упражнение «краб». Жду вас через два дня.

От кабинета администратора Жюли отделял только коридор, и она направилась к нему так быстро, как только могла. У нее мелькнула одна мысль, которая требовала немедленной проверки. Вернее, это была даже не мысль, — просто в мозгу как будто пробежала искра разряда. Так зверь, строящий себе берлогу, понятия не имеет о том, что он строит именно берлогу, но каждый его жест повторяется с роковым автоматизмом. Жюли попросила телефонный справочник. Прочитала: «Монтано Джина — драматическая актриса. Вилла «Карубье“, бульвар Монфлери, Канны. Тел. 59 97 08».

Из сумочки Жюли извлекла шариковую ручку и блокнот, которыми иногда пыталась пользоваться, впрочем, почти всегда поблизости находилась добрая душа, готовая ей помочь. На сей раз такой душой оказался привратник, только что закончивший разговор с соседом из «Гладиолусов» — молодящимся полковником в отставке. Под диктовку привратник писал адрес, а она все это время не переставая твердила про себя: «Смогу я это сделать или оставлю все как есть?.. И имею ли я право это сделать? И потом…»

— Пожалуйста, мадемуазель. Вот увидите, место там очень хорошее. И жить прекрасно, если бы не… Да, на стариков везде нападают. Я хочу сказать, есть такие старики, на которых нападают…

— Спасибо, — прервала Жюли его словоизлияния. Она чувствовала себя слишком растерянной, чтобы болтать.

До самого вечера она все никак не могла решиться и не один раз опускала руку на телефонный аппарат. Во–первых, она совсем не была уверена, что они встречались именно в 1924 году. Итальянца–продюсера звали Умберто Стоппа. Он только что закончил снимать большой исторический фильм, в котором было все — львы, христиане, патрицианские оргии… Монтано играла куртизанку Элизу. Стоппа устроил у себя торжественный ужин. Справа от него сидела Джина Монтано, слева — Глория. С другой стороны от Глории сидел тенор Амброзио Бертини, по которому тогда сходила с ума вся Италия. Она снова как наяву увидела длинный стол, освещенный факелами. Нет, не может быть, чтобы она ошиблась. И Джина Монтано наверняка не могла это забыть. Ах да, она ведь присылала в клинику цветы — уже после аварии. Жюли даже собралась было спросить у сестры, действительно ли все было так, как она думает. Память Глории вызывала неизменное изумленное восхищение у всех, кто ее окружал. Но ведь она сразу же начнет выпытывать: «Зачем тебе понадобилась Джина?»

Жюли не могла бы ответить на этот вопрос, потому что она сама до сих пор еще не знала, нужно ли было… Да или нет? А почему, собственно, нет?..

Она прикурила сигарету, уронив еще тлеющую спичку прямо себе на платье, быстро вскочила, чтобы замять искру, и бессильно привалилась к спинке кресла. Она задыхалась. Врач не рекомендовал ей резких движений. Мгновение она прислушивалась к себе, затем сделала несколько осторожных шагов, как будто боялась спугнуть притаившегося зверя. Прижимая рукой бок, она пошла на свою маленькую кухоньку, где обычно ела с помощью Клариссы, которая разрезала ей мясо, вынимала кости из рыбы и умела бесшумно наливать ей питье. Она вообще двигалась так тихо и делала все так незаметно, что у Жюли вполне могла сложиться иллюзия, что она обходится собственными силами: если, например, она роняла вилку, то тут же оказывалось, что возле ее тарелки уже лежит другая.

Она присела к столу. Есть не хотелось, и она налила себе немного холодной воды. Справляться с кувшином она умела без посторонней помощи. Бросила взгляд на кварцевые часы, которые носила днем и ночью на левом запястье: восемь часов. Не то чтобы она придавала большое значение времени. Глория — другое дело, она постоянно пребывала в ожидании очередного гостя и следила за часами. Жюли время давно стало казаться неким бесцветным потоком, по ночам превращавшимся в тягостную вечность. Наверное, в восемь часов Джина Монтано уже спит. Неудобно звонить так поздно. И потом, что она ей скажет? «Я Жюли Майоль. Пианистка. Вы меня помните?»

Нет, лучше завтра утром. Старики как раз по утрам бывают посообразительней. Ей это хорошо известно, потому что в ее собственной памяти в хорошие моменты всплывают целыми страницами Бах, Моцарт, Шуман — с сочностью, блеском и нежностью, которые придавало им ее знаменитое туше. Она немного замечталась. И начала считать, загибая отсутствующие пальцы. Август, сентябрь, октябрь. И сразу после — 1 ноября. Времени совсем мало, но попробовать все–таки надо. В сущности, все это такая ерунда. Стычка призраков. А в мире в это же самое время фанатики взрывают автомобили и целые самолеты. Подумать только, в эту самую минуту где–то на земле проливают кровь совсем молодые люди! А Глория рассказывает о своей первой поездке на «Нормандии»! Смешно? Жалко? Или все–таки чудовищно? Вот именно, думает она. Мы — чудовища, вот мы кто такие. И я — первое. Позвоню завтра.

Она глотает несколько таблеток, потому что решила во что бы то ни стало уснуть. Но даже сквозь сон слышит звук шагов ночного сторожа, который обходит владение. По гравию аллеи скребут лапы его волкодава. Ранним утром она просыпается от криков стрижей. Открывает глаза. Пять часов. Ей удалось провести ночь почти нормально. Это — победа, и лишь она одна знает ей цену. В восемь часов она навестит Глорию, которая будет вне себя от ярости, потому что терпеть не может, когда ее видят без макияжа, будь то родная сестра. Нo прежде чем звонить в Канны, Жюли необходимо кое о чем переговорить с Глорией. От этого зависит, не изменит ли она свое решение. Она зовет Клариссу. Ей тоже необходимо привести себя в порядок до выхода в свет. Кларисса надевает ей парик, наносит легкое облачко пудры, которая должна хоть немного скрыть морщины, как трещины расколовшие ее увядшее лицо. Почему красота досталась одной Глории? Удача — одной Глории? Любовь — одной Глории? Почему Глория забрала себе все?

— Ты, случайно, не знаешь?

— Чего не знаю? — переспрашивает Кларисса.

— Ничего. Глория уже завтракала?

— Да. Съела круассан и тартинку с маслом. Кажется, она плохо спала. По–моему, она слишком много ест пирожных. Ни к чему ей столько сладкого. Ваша палка, мадемуазель.

Жюли проходит просторным вестибюлем и тихонько стучит в дверь «концертного зала» своим особенным условным стуком.

— Войди, — кричит Глория своим по–прежнему сильным голосом.

Жюли толкает обитую дверь. Играет утренняя пластинка. Глория всегда слушает по утрам музыку. Иногда, исключительно ради удовольствия покритиковать, она выбирает какую–нибудь пьесу в исполнении Эмойаля или Луазеля. Даже Иегуди Менухин не всегда удостаивается благосклонности. Она уверяет, что в особенно виртуозных пассажах он пропускает некоторые ноты. Впрочем, бо льшую часть времени она слушает самое себя. Граммофон стоит у нее на низком столике, справа от кровати. Слева дремлет в своей колыбели «страдивариус». Он тоже слушает, а она время от времени легонько поглаживает его пальцами. Жюли делает шаг вперед и уже открывает рот, чтобы сказать…

— Послушай, пожалуйста.

Жюли замирает. Она узнала прелюдию из «Потопа». Она не любит Сен–Санса. Его изобретательность плоска, как картинки из мультфильма. Что может быть глупее, чем его знаменитый «Лебедь»? И даже «Потоп» а–ля «Сесил Б. Де Милль», который поднимается все выше и выше с единственной целью — дать солисту возможность играть в самом высоком регистре, где так трудно добиться четкого и чистого звука. Зато этот номер был триумфом Глории. Она так и не поняла, что исполнитель должен служить композитору. А это томное вибрато, от которого так и веет сладострастием, — это вибрато для музыкального киоска! Жюли хочется крикнуть: «Хватит!» Она думает: «Да, я ее ненавижу». Наконец пластинка замирает. Глория прикрыла глаза — ушла в воспоминания. Спустя минуту она открывает их и жестко смотрит на сестру.

— Что тебе от меня нужно?

— Я пришла спросить, не нужно ли чего тебе. Я собралась «на сушу».

— И тебе нужны деньги. Как всегда. Куда ты только деваешь все, что я тебе даю? Что ты с ними делаешь?

Жюли сдерживается, чтобы не крикнуть: «Забираю их у тебя».

А что еще ей с ними делать? Самое приятное — это быть такой вот пиявкой, присосавшейся к старческой скупости Глории.

— Сколько тебе надо?

— Сколько сможешь.

Потому что Жюли никогда не называет точной суммы. Это гораздо забавнее — смотреть, как Глория хмурит брови, пытаясь догадаться, на что сестра тратит деньги. Не на наряды, это точно. И не на книги. Не на драгоценности. Разве ей когда–нибудь догадаться, что для Жюли главное — просто висеть на ней, как висит гиря, всей своей тяжестью напоминая тот день, когда неподалеку от Флоренции…

— Ну хорошо. Двадцать тысяч. Хватит?

Они обе считают в сантимах. Жюли старательно изображает разочарование, а следом — смирение.

— Возьми в тумбочке.

Там всегда лежат две–три пачки на всякие непредвиденные расходы. Жюли нарочито неловко отсчитывает купюры, роняя пару–тройку на пол и кося взглядом на Глорию, которая сдерживается из последних сил, чтобы не заорать: «Как можно быть такой нескладехой!» «Спасибо!» — говорит Жюли, но таким тоном, что это означает: «Ты должна мне гораздо больше». И, напустив на себя якобы униженный вид, выходит. Эти купюры она положит туда же, где тщательно хранятся другие, — в чемодан, засунутый на верхнюю полку бельевого шкафа. Ее нисколько не смущает, что Глория уже многие десятки лет содержит ее и обеспечивает ей отнюдь не скромное существование. Для нее главное не это, а ее ежедневное мелочное вымогательство, изводящее Глорию и похожее на попрошайничество, за которое ей не может быть стыдно, потому что нельзя стыдиться того, что требуешь в качестве возмещения. Когда чемодан наполняется — а наполняется он не так уж и быстро, — она берет Мориса и они едут в банк. Там, пока Морис ждет ее в «Баре у мола», она переводит свои деньги обществу слепых. Левая рука не должна знать, что творит правая. Это особенно справедливо для того, кто лишен рук. Морис страшно гордится, когда исполняет роль ее телохранителя. Он дал ей слово, что будет молчать, а она за это выплачивает ему небольшую премию, которую он тут же обращает в редкие марки. Он собирает цветочную серию — букеты, всякие странные экзотические венчики. И делает это втайне от всех. Она в свою очередь тоже пообещала ему хранить секрет. Ей все давным–давно стало безразличным, ничто не в состоянии разволновать ее, но все же ей приятно чувствовать преданность Мориса и ощущать тепло его дружбы. В общем–то, оба они — единственные бедняки на этом острове, хоть и каждый по–своему.

Еще сигарету перед тем, как позвонить. Она прислушивается к собственному телу. Оно давит, как обычно, но боль пока не проснулась. Снимает трубку и набирает номер. На том конце слышны гудки. Никто не подходит. Наконец раздается молодой голос, наверное, это медсестра.

— Могу я поговорить с мадам Монтано? — говорит Жюли.

— Кто ее спрашивает?

— Мадемуазель Жюли Майоль, бывшая пианистка. Да… Я думаю, она должна меня помнить.

— Я сейчас узнаю. Не вешайте трубку.

Повисает долгая тишина, слушая которую Жюли старается вспомнить самые яркие детали из жизни актрисы. Во–первых, Монтано — ее сценическое имя. На самом деле ее фамилия Негрони, по мужу — Марио Негрони, автору совершенно забытого теперь «Сципиона Африканского». Может, имеет смысл намекнуть на этот фильм? Ах, и еще не забыть спросить у нее про ее сына Марко и про внука Алессандро.

Чуть дребезжащий голос старой дамы раздается в трубке неожиданно.

— Жюли? Какими судьбами?.. Откуда вы звоните?

— Сейчас объясню, но сначала скажите, как вы себя чувствуете. Я только что узнала о том, что с вами случилось, и до сих пор не могу прийти в себя!

— Сейчас уже немного лучше. Но было очень страшно.

Несмотря на возраст, на то, что она объездила весь мир и говорила на нескольких языках, она сохранила свой неаполитанский акцент, которым слегка кокетничала, словно неповторимой, только ей одной присущей улыбкой.

— Мне сейчас же захотелось узнать, как вы там, — продолжала Жюли. — В нашем возрасте такие потрясения совсем ни к чему.

— О, не будем преувеличивать. Ведь он меня не ранил. Просто я пережила страшное унижение. Вы не поверите, но этот налетчик ударил меня по лицу! В первый раз за всю мою жизнь я получила пощечину! Даже мой бедный папочка — а он никогда не отличался легким характером, особенно когда бывал в подпитии, — даже он никогда и пальцем меня не тронул.

Она смеется, как гимназистка, открывшая подружке заветную тайну, и тут же переходит к вопросам.

— Расскажите мне лучше про себя и про свою сестру. Я знаю, что в мире скрипачей у нее громкое имя, но полагаю, что больше она не выступает? Ей должно быть сейчас…

— Не мучайтесь. Ей почти сто лет.

— Как мне! — восклицает Джина. — Мне было бы приятно с ней повидаться.

— Это проще простого. Мы живем рядом с вами. Вы что–нибудь слышали о «Приюте отшельника»?

— Постойте–постойте. Это, случайно, не та самая резиденция, про которую писали в газетах?

— Именно. Сестра купила здесь дом в прошлом году, и теперь мы живем в окружении самых приятных людей. Охрана поставлена на весьма серьезном уровне. Никому из нас не угрожает никакое нападение.

— Это большая удача! Послушайте, милая Жюли, мы должны с вами встретиться и поговорить обо всем спокойно. Я знала, что сегодня что–то случится. Карты предсказали мне это еще рано утром. Вы не могли бы прийти ко мне вместе с сестрой?

— Глория не сможет. Она ничем не больна, просто никуда не выходит. Зато я, несмотря на свои руки…

— Ах, дорогая моя! А я–то даже ни о чем вас не спросила! Я так переживала, когда с вами это случилось… Извините!

«Ладно, старушка, — думает Жюли, — будет тебе играть комедию!»

— Спасибо, — говорит она. — Я довольно сносно приспособилась и с удовольствием с вами повидаюсь.

— И как можно раньше, Жюли, дорогая! Жду вас после обеда. Скажем, часика в четыре? Ах, как я рада! Целую вас!

Жюли опускает трубку. Ну вот и все. И никаких трудностей. Нельзя сказать, чтобы у нее возник какой–то определенный план, пока еще нет. Это только первый набросок — неясный и туманный, но в нем уже сквозят контуры будущего проекта. Нет, пока она не чувствует удовлетворения, разве что привычная враждебность к миру немного отпустила ее, заставив чуть оттаять сердце.

Она зовет Клариссу — передать заказ на обед. Затем звонит администратору — забронировать место на катере с двух часов до половины третьего. Она даже чувствует некоторый подъем в предвкушении того, как проведет сегодня вторую половину дня, а потому решается надеть что–нибудь из украшений. Колец она не носит с тех пор, как… Это была еще одна, дополнительная, утрата. Когда она играла, то оставляла свои кольца в отеле, а вернувшись, первым делом спешила их снова надеть: на левую руку — бриллиант, на правую — рубин. Оба кольца потерялись во время аварии. Конечно, она получила страховку, правда не без нервотрепки. У нее еще оставались колье, клипсы, серьги. По настоянию Глории она продала почти все — слишком о многом эти камни напоминали ее сестре. Она сохранила всего пять или шесть самых красивых вещиц, которые отныне держала в шкатулке, никогда не открывая ее. Но сегодня в ее жизни должно произойти нечто настолько важное, что можно позволить себе разок нарушить обет воздержания. Она выбрала тонкое золотое колье, купленное — она все еще помнит это — в Лондоне в 1922 или 1923 году. Оно все еще очень красиво, хотя совершенно вышло из моды. Раньше она застегивала его у себя на шее на ощупь, не глядя. Почему каждое воспоминание бередит одну и ту же рану? Она снова звонит Клариссе и, протягивая ей украшение, говорит:

— Застегни, пожалуйста. Можешь считать, что я спятила. Когда я была молодой, у меня было много желаний. А теперь от всех чувств осталось одно отвращение.

Она привыкла вот так разговаривать сама с собой перед Клариссой, как Кларисса привыкла молча выслушивать ее. Сейчас она ловко управляется с застежкой.

— А главное — ничего не говори Глории. Она будет надо мной смеяться, хотя сама, когда принимает гостей, обвешивается с ног до головы, и ей все кажется, что маловато на ней жемчуга… Не знаешь, новичок, ну этот толстяк, уже переехал?

— Да, мадемуазель. Вчера утром. Говорят, у него есть рояль. Я слышала, что многие недовольны из–за шума.

— А моя сестра в курсе?

— Конечно. Она–то и возмущается громче всех. Говорит, что рояль будет причинять окружающим неудобство.

— Милая моя Кларисса, меня это нисколько не удивляет. Ты просто не поняла. Неудобство — это я. Соседский рояль — не более чем предлог. Кстати, мне спагетти, только проследи, чтобы проварились как следует. Дай–ка палку. Пойду его предупрежу.

Этот самый Хольц поселился неподалеку. Впрочем, какие расстояния в «Приюте отшельника»! Здесь не дороги, а увитые цветами тропинки, маскирующие коварные неровности почвы. Юбер Хольц купил виллу в прованском стиле. Пока она выглядитслишком новой, как будто сошла со страницы каталога, но когда немножко обживется, будет совсем недурна. Для одинокого человека она, пожалуй, слишком просторна. Аллея, выложенная крупным булыжником и оттого напоминающая брод, упирается в дверь из натурального дерева, сейчас широко распахнутую.

— Есть кто–нибудь? — зовет Жюли.

— Входите, входите!

Хольц спешит ей навстречу. Он дружески пожимает ее запястья, легонько потряхивая их, — это заменяет рукопожатие.

— Вы в гости или просто заскочили мимоходом?

— И то и другое. В гости мимоходом. До меня дошли слухи, что кое–кто из соседей уже боится вашего рояля. Их не смущает, что они днями напролет держат включенными телевизоры, но, видите ли, в нашем маленьком коллективе индивидуалистов существует нечто вроде общественного мнения, и чтобы не создавать себе лишних проблем, к нему лучше прислушиваться. На меня можете рассчитывать. Я буду за вас.

— Спасибо. Зайдите взгляните, как я устраиваюсь. Вот здесь у меня что–то вроде общей комнаты. Мебель пока только завозят.

Жюли медленно обходит помещение и одобрительно говорит:

— Какой красивый камин. Я люблю камины. Вы собираетесь его топить по–настоящему?

— Разумеется. Настоящие поленья, огонь, книга — что может быть лучше?

— Возможно, — вполголоса роняет она. — Полагаю, что поначалу это должно нравиться. А там что?

— А! Это моя берлога.

Он приглашает ее зайти, но, уже стоя на пороге комнаты, она внезапно вздрагивает. Комната очень велика, но кажется маленькой из–за того, что всю ее середину сейчас занимает огромный концертный рояль, сверкающий, как шикарный лимузин в выставочной витрине.

— Это «Стейнвей», — говорит Хольц. — Безумная мечта моей жены. Она перед смертью одержимо хотела его получить. Понимаю, что это глупо, но не мог же я ей отказать. Играть у нее уже не было сил, и она иногда просто нажимала любую клавишу наугад и слушала, как она звучит.

— А мне можно? — едва слышно от робости говорит Жюли.

Хольц широким жестом распахивает перед ней крышку инструмента, в которой, словно в зеркале, отражается залитое солнечным светом окно.

— Попробуйте, — предлагает Хольц. — Я вижу, вы взволнованы.

Она молча обходит вокруг инструмента. Ей вдруг становится трудно дышать. Что это, сердце или просыпается боль? Она невольно опускается в кресло.

— Друг мой! — восклицает Хольц. — Я не думал…

— Ничего–ничего. Сейчас пройдет. Простите меня. Я так давно…

Она собирается с силами.

— Мне бы хотелось…

— Да? Пожалуйста, говорите!

— Мне бы хотелось на минутку остаться одной, если можно.

— Прошу вас! Будьте как у себя дома. А я пойду приготовлю вам выпить чего–нибудь легкого.

И он, стараясь не шуметь, выходит. Жюли продолжает смотреть на рояль. Ей стыдно, но это сильнее нее. Теперь надо набраться смелости и подойти поближе к клавиатуре. Она распахнута перед ней, и когда Жюли заносит над клавишами руки, ей кажется, что в этот самый миг в недрах «Стейнвея» уже зарождается звук, готовый отозваться на ее прикосновение, словно он живой. За окном шумит летний день, но здесь, в комнате, царит внимательная тишина. Жюли бессознательно расправляет пальцы, собираясь взять аккорд, и тут же замирает. Она не знает, куда их ставить. Большой палец слишком короток. И она ничего не помнит. Господи, где тут «до», где «ля»? Она наугад трогает клавишу — это «фа–диез», — и изумительной чистоты нота разрешается уходящим в бесконечность звуком, и долгое его эхо медленно гаснет вдали, всколыхнув в душе целый поток смутных воспоминаний и мыслей… Жюли не замечает, что глаза ее полны влаги, пока с ресниц не скатывается крупная тяжелая слеза, словно капля смолы, стекающая с раненого ствола, с которого содрали кору. Она быстро вытирает слезу. Нельзя было этого делать.

А вот и Хольц. Он возвращается с двумя стаканами, в которых позвякивают льдинки.

— Ну и как он вам? — спрашивает он.

Она поворачивает к нему лицо, и в ее морщинах нет ничего, кроме приличествующей моменту взволнованности.

— Сударь, он великолепен. Ваше приглашение — настоящий подарок. Большое вам спасибо.

В голосе нет дрожи. Она снова стала просто Жюли — человеком без имени, без прошлого.

— И вы действительно больше не можете играть? — обеспокоенно спрашивает хозяин.

— Это совершенно невозможно. Я знаю, есть пианисты, которые, несмотря на тяжелое увечье, все–таки продолжали выступать, например граф Зиши или, еще лучше, Виттгенштейн — это ему Равель посвятил свой «Ре–концерт», написанный специально для левой руки. Но мой случай — другое дело. Ведь меня буквально измочалило. В конце концов ко всему привыкаешь. Не скажу, что это произошло быстро, но все–таки произошло.

— Это ужасно. А я приготовил вам выпить.

Она мило улыбается:

— Ну, это–то мне по силам.

С неловкостью медвежонка, хватающего бутылочку с молоком, она обеими затянутыми в перчатки руками берет стакан и делает несколько глотков.

— Нет, все–таки это ужасно… — все продолжает вздыхать он.

— Ну что вы. Это давно уже перестало быть ужасным… Вы позволите мне побыть еще немного?

Повсюду еще громоздятся нераспакованные ящики, прислоненные к стенам картины, разобранные книжные полки, скатанные в рулоны ковры. Но ни одна вещь здесь не может быть названа посредственной. У этого Хольца хороший вкус. Она замирает на месте.

— По правде сказать, я пришла к вам с вполне определенной целью. Понимаете, мсье Хольц, никто не вправе запретить вам играть. Моя сестра — настоящая идиотка. Нет, возраст тут ни при чем. Просто она привыкла считать себя пупом земли. Она действительно пользуется здесь большим влиянием, но вы не должны обращать внимание на ее ворчание. Играйте как можно чаще — в память о вашей жене. Играйте для меня. Мне это будет приятно. Ну вот, а теперь мне пора бежать. Смешно, верно?

Черепаха, которая собирается бежать… Куда я задевала свою палку? Знаете, почему я хожу с палкой? Чтобы люди думали, будто я плохо вижу. Тогда они смотрят на мои глаза, а не на руки.

Она издает коротенький невеселый смешок, который должен означать, что визит подошел к концу. Он выражает желание проводить ее.

— Спасибо, не нужно.

Так, быстрый взгляд на часы. Времени как раз, чтобы пообедать и чуть–чуть вздремнуть перед отъездом. Она устала. Встреча с роялем… А ведь она считала, что давно освободилась от музыки, что музыка умерла в ней, хотя временами ей еще кружили голову какие–то неясные отрывки из Дебюсси или Шопена. Но теперь решение принято. От обеда она отказывается, и Кларисса варит ей чашку кофе.

— Какая сегодня у Глории программа?

— Она будет рассказывать о гастролях по Мексике. Я помогала ей подобрать фотографии. Потом будут слушать концерт Мендельсона. Не придет только мадам Гюбернатис — она просила ее извинить и сказала, что у мужа приступ люмбаго. Глория в ярости. Она говорит, что тому, кто не любит ничего, кроме аккордеона, нечего делать в «Приюте отшельника». Да, характер! Сигарету, мадемуазель?

— Спасибо, с удовольствием.

Теперь часок подремать в шезлонге. Боль пока уснула. За окном обычный летний шум. Во что бы то ни стало надо убедить Монтано. Это будет нелегко. Но и ее терпению учить не приходится. Она прислушивается к стрекоту одуревших от жары кузнечиков, проникающему сквозь полуприкрытые ставни. Ах, если бы только Джина сказала «да»! Тогда она могла бы спокойно дожидаться своего конца.

Перед самым отъездом к ней заходит Кларисса — проверить, все ли в порядке. Так, чуть подрумянить щеки… В сумочке все на месте: кошелек, бумажные носовые платки, ключи, пачка сигарет, спички. На всякий случай несколько таблеток аспирина. Ах да! Удостоверение личности и солнцезащитные очки. Жюли целует Клариссу в обе щеки, как всегда это делает, если куда–нибудь уходит, и мелкими шажками двигается в сторону лодки.

Здесь уже сидит Анри Вильмен — не потерявший спортивного вида мужчина в серых брюках и рубашке поло. Под мышкой у него пристроена кожаная сумка — удобная вещь, позволяющая не держать набитыми карманы. Жюли кажется, он был раньше какой–то важной шишкой в фирме, связанной с импортом–экспортом. Разумеется, он считает своим долгом немедленно завязать разговор. Жюли поддакивает, не вникая. Она только делает вид, что слушает его. На самом деле она думает о Джине Монтано. Как же ее убедить? Ей хорошо известно, до какой степени коснеешь с возрастом. Превращаешься в нечто нетранспортабельное. Даже Глория, хоть она еще вполне крепкая, передвигается с большим трудом. Наверное, и Джина не в лучшей форме. Недавно ее показывали в каком–то телефильме, но это был повтор. Мало ли фильмов двадцатилетней давности крутят по телевидению? Катер обгоняет любителей виндсерфинга. Молодые люди машут руками, а с мола, кишащего голыми телами цвета перепеченного хлеба, машут им в ответ.

— Славный денек, — замечает Анри Вильмен. — Не забудьте, о чем я вам сказал. Пусть выполнит ваше поручение.

О чем это он? Какое еще поручение? Назавтра о ней начнут шептаться: «Бедняжка Жюли, у нее не все в порядке с головой. Вам кажется, что она вас внимательно слушает, а на самом деле она ничего не помнит». Тем лучше! Если ей удастся добиться своего, никто даже не заподозрит истину. Такси она находит сразу.

— В Канны. Бульвар Монфлери, вилла «Карубье».

Она забивается в глубь машины, не собираясь глазеть по сторонам. Вся эта бессмысленная суета вокруг ее совершенно не интересует. Но вот на перекрестке она видит разбитую машину, а вокруг — «скорая помощь», жандармы… Значит, и с другими это случается! Она прикрывает веки. Каждому свой кошмар. Итак, она должна расположить к себе Джину, польстить ей. Надо будет рассказать ей о… Ох, надо было прихватить с собой рекламные проспекты, на которых «Приют отшельника» снят с вертолета со всеми своими виллами, садами, частным портом, общей частью, солярием, строящимся теннисным кортом и, само собой разумеется, огромным пространством моря. У нее и в самом деле не все в порядке с головой! Лишить себя своей козырной карты! Завтра же надо будет послать все это Джине.

Вот и вилла. Жить здесь, должно быть, ужасно. Ей не придется притворяться, расхваливая прелести собственного жилища. Машина тормозит, и Жюли протягивает водителю кошелек.

— Возьмите сами. Никак не могу собрать мелочь.

Шофер не выказывает никакого удивления. Еще одна чуть перебравшая пассажирка… Он помогает ей выбраться из машины. Подумать только, в ее возрасте! Доводить себя до такого состояния…

— Эй, мадам! А палку–то…

И недоуменно пожимает плечами, когда она, слегка пошатываясь, направляется к усаженной самшитом аллее. На лужайке перед домом медленно вращается дождевальная установка, с легким шумом разбрасывая вокруг себя сверкающие брызги. Красивый дом, но для чего, скажите на милость, эти три ступеньки у входа? Разве теперь кто–нибудь думает о стариках? В просторном холле, уставленном растениями, есть даже небольшой бассейн с золотыми рыбками и фонтанчиком.

— Мадам, мадам, вы куда?

К ней уже бежит консьержка — вся в черном, с гладко зачесанными волосами, больше похожая на няню.

— Вы к кому?

— К мадам Монтано.

— Ах, так это вы! Она меня предупредила. Вам на второй этаж.

В лифте она объясняет:

— После нападения женщина, которая ухаживала за мадам Монтано, ушла от нее. Я ее заменяю, пока не найдут новой компаньонки.

Она придерживает перед Жюли дверцу лифта, а потом, позвонив, открывает бронированную дверь квартиры.

— Да, — говорит она, — этот бандит напал на нее, когда она шла домой. Он затолкал ее в квартиру и там ударил. Все произошло за несколько минут. Я была в подвале и ничего не видела. Такая неосторожность!

И громко кричит:

— Мадам, к вам гостья!

И тихо добавляет:

— Она немного туга на ухо. Говорите медленней. А вот и она.

Из глубины ярко освещенного коридора к Жюли приближается миниатюрная старушка, увешанная сверкающими драгоценностями. Очевидно, у нее не все украли. Она громко говорит через коридор:

— Жюли, милая, как же я рада тебя видеть! Ты совсем не изменилась! Какая ты умница, что пришла! А я, как я тебе?

И Жюли понимает, что ей в основном придется играть роль слушательницы.

— Дай я тебя поцелую. Ты позволишь говорить тебе «ты»? В мои годы, мне кажется, я могу быть на «ты» с самим Господом Богом. Покажи–ка свои бедные ручки! Владыка Небесный! Какой ужас!

В ее голосе проскальзывает рыдающая нота, впрочем, она тут же радостно продолжает:

— Дай мне руку. Ты ведь еще сильная. Восемьдесят девять лет! Да ты еще девчонка! А мне, подумать только, мне скоро сто! Но я не жалуюсь. Зрение у меня хорошее. Слух хороший. Хожу на своих ногах. Конечно, не так, как раньше… Сюда. Пойдем в гостиную. А ведь когда–то я могла целыми днями не слезать с лошади! Я ведь снималась с Томом Миксом! Садись в это кресло.

«Да, это будет суровое испытание», — думает про себя Жюли.

Она разглядывает хозяйку — ту, которая когда–то была киноактрисой Монтано, не менее знаменитой, чем Мэри Пикфорд. Конечно, она сморщилась и как–то сжалась, но все–таки в ее лице, щедро покрытом гримом, осталось нечто молодое — наверное, из–за глаз, по–прежнему сияющих и жизнерадостных. В ней по–прежнему, словно тень прошлого, живет портовая девчонка, торговавшая цветами на пристани, и над этой тенью время не властно. Джина пододвигает к ней коробку шоколадных конфет.

— Надеюсь, ты сладкоежка? С любовью для нас покончено, но зато остались сладости!

Она весело смеется, прикрывая лицо обеими ладонями. Руки ее никогда не отличались красотой, но сейчас ее пальцы изуродованы артрозом. Она перехватывает взгляд, который бросила Жюли, и останавливает свой смех.

— Да, я в точности как ты. И у меня теперь не руки, а крюки. А как у Глории?

— Глории в этом повезло.

— Что–что?

— Я говорю, Глории повезло.

— Мне бы хотелось с ней увидеться.

— Так приезжайте! Это ведь недалеко. Ей это будет приятно. Да и вы бы встретились со множеством своих поклонников. Да, кстати, я вчера разговаривала о вас с одним приятелем, и знаете, что он мне сказал?

Джина не сводит с нее напряженного взгляда. Точь–в–точь ребенок, которому пообещали вкусное пирожное.

— Он сказал мне: «Монтано — это была настоящая звезда. Теперь таких актеров нет».

Джина взволнованно хватает затянутую в перчатку руку Жюли и подносит ее к своим губам.

— Знаешь, я так тебя люблю. И как приятно слышать такие вещи. У меня уже несколько месяцев не звонит телефон. Милая моя, меня забыли! Забыли! Никто не может этого понять. Ах, прости, миа кара, это я тебе говорю! Но понимаешь, ты уже привыкла… А я… Вот уже два года. Ничего. Последний раз им нужна была древняя старуха на роль паралитички. Конечно, не слишком льстит самолюбию, но я согласилась. Согласилась напялить на себя какой–то дикий парик, согласилась вынуть вставную челюсть. Я сразу стала похожа на старую ведьму! А теперь, похоже, ни в кино, ни на телевидении старые ведьмы больше никому не нужны. И Джина не нужна. Грустно.

Она вынимает из кармана кружевной платочек, от которого веет мощной жасминовой волной, и подносит его к глазам, а потом протягивает Жюли руку.

— Помоги, пожалуйста. После того как меня избили, у меня ослабли ноги. Пойдем, я покажу тебе свою квартиру. Здесь у меня кабинет. Я взяла секретаря, и он теперь занимается всеми делами. А это еще одна гостиная, но я ее превратила в такую «сборную» комнату — у меня здесь книги, кассеты, знаешь, всякие старые фильмы, которые я никогда не смотрю…

Она останавливается прямо напротив Жюли и остреньким указательным пальцем легонько постукивает ее в грудь.

— Мне ничего больше не хочется. Я боюсь. Вон, на столике, мои документы. Но я даже не смею их убрать.

Жюли видит паспорт и удостоверение личности.

— Мне их вернули, — рассказывает Джина. — Нашли в ручье.

Жюли с любопытством открывает замызганный паспорт.

«Джина Монтано… Родилась… Урожденная… 1887 год». Так, отлично!

Она бежит глазами по строчкам. На лице ее играет улыбка. А Джина уже тянет ее за рукав.

— Идем, покажу тебе кухню. Вообще–то я почти все время провожу на кухне.

На пороге Жюли удивленно вздрагивает. Стены здесь сплошь оклеены афишами, как когда–то делали в маленьких районных кинотеатриках. Вот Джина в объятиях Тайрона Пауэра. Вот Джина в «Неистовом Везувии», рядом с ней — завитый и напомаженный актер, прикрытый леопардовой шкурой. Джина в «Тайне бунгало» — целится из револьвера в мужчину, готового выпрыгнуть в окно. И на всех афишах, от пола до самого потолка, — страстные поцелуи и пылкие объятия. На всех — крупными буквами — «ДЖИНА МОНТАНО».

Джина, скрестив руки, тоже смотрит.

А потом добавляет, как ей кажется, легкомысленным тоном:

— Все они: Бауэр, Эрол Флин, Монгомери, Роберт Тэйлор — все они держали меня в объятиях. Я все еще помню. Видишь ли, поздно мне переезжать.

— Отчего же? — не согласна Жюли. — Напротив, вы сейчас подали мне идею. Ваше место — среди нас, в «Приюте отшельника».

— Поздно. Слишком поздно, поверь мне. О, мне уже не раз предлагали. Как–то сын заезжал — у него было время между двумя рейсами на самолете. Он готов купить мне новую квартиру с хорошей охраной. Но понимаешь… Я всю жизнь кочевала, как цыганка — правда, как очень богатая цыганка. Милая моя Жюли, на самом деле мое настоящее место — на кладбище.

На этот раз она плачет уже без кокетства. Oнa действительно очень старая, одинокая и испуганная женщина. Она опирается на плечо Жюли.

— Спасибо тебе, — тихонько говорит она. — Спасибо, что зашла. Да, ты права. Если бы только меня там приняли, у вас. Может быть, там я наконец–то обрела бы покой. Хочешь чашку кофе? Свари сама, ладно? Вон там, возле плиты.

Ее голос больше не дрожит. Она показывает на одну афишу, на которой изображена повозка с американскими первопоселенцами в окружении толпы воинственных индейцев. Джина, придерживая убитого кучера, сжимает в руках винчестер. Это называлось «Зов Запада».

— Видишь, — говорит она, — я уже искала землю обетованную. Тебе сколько сахара?

Присев возле Жюли, она не сводит с нее тревожного взгляда.

— И ты думаешь, что меня примут?

— Приняли же нас с Глорией.

— Вы — другое дело. Вы были уникальными артистками.

— Скажите еще, что мы — ценные экземпляры для коллекции.

— Ах, Жюли, но я–то! С моими приключениями, любовниками, разводами!

— Вот что вас волнует! Глория выходила замуж пять раз, не считая мелких увлечений. Ее жених погиб в Вердене, ее муж–еврей был депортирован, другого мужа убили оасовцы, последний покончил самоубийством, а еще один… Я уже даже и не помню…

— Расскажи, расскажи! — с жадностью набрасывается на нее Джина. — Обожаю, когда мне рассказывают! Разумеется, все были богачи?

— Само собой. Глория всегда знала, где, когда и в кого влюбляться.

— А ты?

— Я?.. Я постаралась заглушить в себе чувства. А потом, я ведь долгие годы провела по санаториям и клиникам. Выбиралась из одной депрессии, чтобы сразу же погрузиться в другую.

— Мама мия! Ужас–то какой! Ну а сейчас ты вылечилась?

— Вылечилась? Если уж вы так хотите знать, то я каждую весну жду, что у меня вырастут новые пальцы. Я жду уже шестьдесят три года.

— Жюли, ты меня убиваешь. А знаешь, несмотря ни на что, ты так бодро выглядишь! Мне стыдно за себя… Значит, ты думаешь, если я перееду к вам, меня хорошо примут?

— С распростертыми объятиями! Ведь для всех остальных мы — что–то вроде редкостных животных. От нас веет джунглями. Представляете, Джина, домашние джунгли, это так интересно! И сейчас как раз продается прекрасная вилла — «Подсолнухи». Стоит, конечно, дорого, но не думаю, что это может вас остановить.

— Нет, не остановит. Еще чашечку? Ты ведь не спешишь?

— Даже если бы спешила, такой чудный кофе стоит того, чтобы задержаться.

— Тогда подожди.

Джина выдвигает ящик стола и достает колоду карт «Таро».

— Подсними!

Со стороны Жюли это не было ни упорство, ни даже настойчивость — скорее нечто вроде развлечения, с известной долей сострадания. Как будто возможный переезд Джины в «Приют отшельника» мог иметь для нее первостепенное значение! Как будто вообще что–нибудь на свете могло иметь первостепенное значение! Но, посмеиваясь в душе над своим планом, она все–таки надеялась на его осуществление. Просто ей хотелось посмотреть, что из этого получится. Так слегка безумный ученый, пренебрегая опасностью, с отчаянной решимостью экспериментирует с веществом, чьи свойства далеко еще не изучены. Ей пришлось немало потрудиться. Она отправила Джине рекламные проспекты, расхваливающие красоты, удобства и прочие достоинства «Приюта отшельника». Она раздобыла внутренний план виллы «Подсолнухи» с расположением комнат, их размером и даже ориентацией по частям света (дело в том, что Джина непременно желала, чтобы ее кровать стояла строго по линии «север — юг»). Она снабдила ее списком домовладельцев с подробностями их биографий. Она даже собиралась составить график частоты преобладающих ветров, поскольку Джина опасалась мистраля. Каждая из этих бумажек подолгу обсуждалась по телефону, а когда Жюли чувствовала, что возникает новая непредвиденная трудность, она без колебаний собиралась и ехала в Канны. Часто от усталости и боли ее буквально сгибало пополам, и тогда она заходила пересидеть приступ в кафе или, если он, на счастье, случался дома, просто забивалась в свое кресло. Иногда ее посещала мысль, что еще совсем не поздно, что операция могла бы ее спасти. У нее еще оставалось право выбора, но дни шли за днями, а она ничего не предпринимала для этого — потому что для себя все уже решила. Однажды утром Глория пригласила ее к себе. Она была как никогда мила.

— Ты сегодня в хорошем настроении. Что это с тобой?

— Ни за что не угадаешь! Садись ко мне. Да, у меня настоящие друзья!

— Расскажи.

— Наша председательша…

— Мадам Женсон–Блеш?

— Она самая. Она только что была у меня. Приносила мне на подпись одну бумагу. А знаешь, что в этой бумаге? Мое прошение о награде, потому что, оказывается, нужно просить, чтобы тебя наградили. Разумеется, это чистая формальность, но тем не менее необходимо подписать прошение. И что ты думаешь? Она все организовала. Сама напечатала письмо по форме и теперь… Мне вручат награду в день рождения. Орден Почетного легиона… Это будет доказательством того, что обо мне не забыли. Понимаешь, как я счастлива? А разве тебе это не приятно? Заметь, через десяток лет придет и твоя очередь. Почему бы и нет? Только, пожалуйста, никому ничего не говори. Ведь это сюрприз, который мне готовится!

Она прикрыла лицо руками, не в силах спрятать радость, и сквозь сомкнутые пальцы пробормотала: «Точно 1 ноября!»

«Меня, наверное, уже не будет», — подумала Жюли.

А вслух сказала:

— Я рада за тебя. Ты заслужила награду.

Глория опустила руки, на которых переливались кольца, и с недоверием уставилась на сестру.

— Ты и вправду так думаешь?

— Конечно. И я никому не скажу. Обещаю тебе.

Она наклонилась над кроватью и сухо чмокнула Глорию в почти не тронутый морщинами лоб. Глория схватила ее за рукав.

— Когда будешь уходить, включи электропроигрыватель. Там все готово. Мне хочется послушать «Рондо каприччиозо».

Жюли нажала на кнопку и вышла. Из своей комнаты она сейчас же стала звонить Джине.

— Дорогая Джина, это я. У меня новость. Я узнала, что «Подсолнухами» интересуется торговец из Лиона. Подробностей пока не знаю, но, как только что–нибудь выясню, сообщу вам. Если я могу дать вам совет, то вы должны поторопиться со своим решением. Иначе это дело может провалиться.

Каждое слово щелкало в ней, как ключик, отпирающий замок с секретом. Жюли казалось, что этим ключиком она пытается открыть свое будущее. Дороги назад больше не было.

— Мне бы все–таки хотелось увидеть этот дом своими глазами, — сказала Джина. — Планы — это прекрасно, но есть ведь и такие вещи, как освещение, как запахи… Кроме того, меня немного смущает название. Конечно, «Подсолнухи» — это очень красиво. Мне нравится. Но почему бы не назвать аллею, ведущую к дому, именем Ван Гога? Это было бы гораздо более логично. Как вы думаете, это возможно — переименовать аллею?

Жюли почувствовала, что еще немного — и она задохнется от гнева.

— Я думаю, это будет несложно устроить, — ответила она. — Но для этого вашему нотариусу придется связаться с фирмой недвижимости, которая занимается делами «Приюта». Сама я в этих делах ничего не смыслю, но мне кажется, будет лучше, если вы заявите о своих намерениях официально. Тогда нам будет просто организовать для вас посещение острова.

— Я над этим подумаю. Спасибо вам. А как у вас со средствами передвижения? Ты мне ничего об этом не говорила.

— Милая Джина, все это устроено. У нас есть два мини–кара — типа тех, на которых перевозят снаряжение на площадках для гольфа. Это, так сказать, наши мулы. Все ими пользуются.

— А дежурный врач? Врач «Приюта отшельника»? Он как?

— Доктор Приер? Ему около шестидесяти, и он весьма компетентен. В крайнем случае он всегда может вызвать вертолет. Правда, пока необходимости в этом не возникало.

Джина, по всей видимости, любила обстоятельность, и потому ей доставляло особенное удовольствие выискивать у себя в голове все новые вопросы. Нетерпение Жюли достигло, казалось, предела. Но она должна ее убедить, чего бы это ни стоило.

— А ты подумала о своей сестре? — снова спросила Джина. — Ты полагаешь, она отнесется к моему приезду доброжелательно?

— Глория? Да она будет счастлива. Во–первых, вы ведь не просто первая встречная. Подумайте сами, Джина, разве найдется общество, которое не преисполнилось бы гордости, принимая вас? А потом, вы ведь с ней довольно часто встречались. Вы снимались в Голливуде, а Глория в это время давала серию концертов в Калифорнии.

— Да–да, я прекрасно помню.

— Вот у вас и общий интерес.

— Это так, — не сдавалась Джина, — но не кажется ли тебе, что две столетние старухи на одном довольно маленьком острове — это будет тяжеловато?

— То есть? Слава богу, ни вы, ни она не страдаете лишним весом. Нет, я согласна, что некоторые старики бывают в тягость, но вы с Глорией сохранили такую молодость духа, которой завидуют все окружающие. Ну скажите, разве я преувеличиваю?

— Допустим…

— И вот еще. Не забывайте, что в «Приюте отшельника» каждый живет у себя и для себя. Не хочу, чтобы у вас сложилось мнение, будто здесь только и делают, что оглядываются на соседей. Люди встречаются, если это доставляет им удовольствие, но не более того. Вот я, например. Я иногда машу рукой людям, с которыми ни разу не перемолвилась ни словечком.

— У вас нет друзей? — недоверчиво проговорила Джина.

— У меня — нет. Я не слишком общительна. А вот у Глории — напротив. Она много принимает. Есть и еще одна вещь, достаточно важная. Там, на острове, вы будете чувствовать себя в безопасности, но если вдруг вам захочется сменить обстановку — вы всегда можете удрать «на сушу». Можете спокойно прогуляться по магазинчикам. Такси довезет вас до самого порта, а там к вашим услугам наш катер. У вас ни в коем случае не должно сложиться впечатление, что вы сидите взаперти.

— Все это звучит очень соблазнительно, — признала Джина. — А вы так горячо меня уговариваете, как будто у вас в этом деле есть личный интерес.

— Мой интерес — это вы, Джина.

— Спасибо. Я еще немножко подумаю. А нельзя ли мне приехать в «Приют отшельника» на пару дней? Понимаешь, как бы на пробу? Просто прощупать почву?

Тыльной стороной ладони Жюли провела по лицу. Убить ее мало, эту клушу.

— Ничего нет легче, — сказала она. — У нас имеется шесть комнат для приезжающих в гости. Забронировать вам одну из них?

— Я позвоню тебе завтра. Тогда и решим. Ты — лапочка. Пока.

Жюли положила трубку и закурила. Она была без сил. Сколько же нужно изобретательности, чтобы вытащить старуху из ее норы! Она как будто чувствовала, что что–то здесь не так, какое–то коварство… Может быть, не стоило вести себя так настойчиво? Но тогда переговоры будут тянуться вечность! «В конце концов, — вслух произнесла Жюли, — именно мне может не хватить времени!»

Она снова взяла телефон и позвонила доктору Муану.

— У аппарата Жюли Майоль. Я хотела бы…

— Да–да, соединяю, — отозвалась секретарша.

— Как дела? — спросил доктор. — Что вы мне скажете?

— Только то, что вы уже знаете. Я подтверждаю свой отказ от операции.

Он ничего не отвечал. Жюли слышала, как за его спиной стучит пишущая машинка.

— Вы хорошо подумали? — наконец сказал доктор.

— Я все взвесила. И «за» и «против». Я так решила.

— Разумеется, вы вольны выбирать, но… Это сильно смахивает на самоубийство.

— Что ж, только живой может покончить самоубийством. Единственное, о чем я мечтаю, — не слишком страдать. И чтобы это не тянулось слишком долго.

— Нам с вами надо еще раз увидеться. Вы ставите меня в ужасное положение. Мой долг — помогать вам бороться! Вы это понимаете?

— Я над этим подумаю. Если мне понадобятся обезболивающие, надеюсь, вы мне поможете? Это все, о чем я вас прошу.

— У вас сильные боли?

— Пока нет. Видите ли, я сейчас очень занята одним проектом… Он поглощает меня буквально без остатка. Скажите, как по–вашему, может сильное увлечение каким–нибудь делом вызвать временную ремиссию в развитии болезни?

— Разумеется. Когда мы говорим своим больным, что лучшее из лекарств — это воля к жизни, речь идет не о том, чтобы абстрактно хотеть жить. В том–то и дело, что нужно быть привязанным к чему–то конкретному, позитивному.

— Спасибо. Именно это я и хотела услышать. Значит, я продержусь. Я буду иногда звонить вам. До свидания.

От сигаретного дыма у нее слезились глаза. Она потерла их кулаками. Разумеется, она продержится. Она взглянула на часы. Утро еще не кончилось. С чего же, вернее, с кого начать?

С Юбера Хольца, решила она. Если она на два дня закажет для Джины комнату, вряд ли это будет лучшим средством заманить ее сюда. Нужно предложить ей нечто более привлекательное, чем гостиница, чтобы она сразу же почувствовала себя в сердечной и теплой атмосфере.

Вот если бы Хольц согласился сделать такой жест! И разве в «Приюте отшельника» кого–нибудь удивит, если он окажет гостеприимство знаменитой артистке? Мало того, это изменит отношение к нему самому, слегка подпорченное из–за его рояля. Все сразу поймут, что он — превосходный сосед.

Жюли позвала Клариссу, чтобы обсудить с ней меню сегодняшнего обеда. Омлет с зеленью? Хорошо. Что еще? Флан? Нет, флана не нужно. Слишком много яиц. Лучше немножко сдобных сухариков, пропитанных бордо.

— Ты за меня не волнуйся. Я пойду погуляю. Хочу попросить господина Хольца об одной услуге. Только ничего не говори Глории. Что она собирается делать после обеда?

— Она пригласила на чай нескольких подруг. Потом, по–моему, собирается рассказать о своих стычках с Тосканини.

— Если будет спрашивать обо мне, скажи, что я устала. Она не будет настаивать. Она не любит усталых людей.

От жары кузнечики стрекотали как безумные. Жюли шла мелким шагом, экономя силы. Ей вовсе не требуется держаться долгие месяцы. Главное — успеть заставить Джину купить «Подсолнухи». А потом… Потом фитилек догорит сам собой. И не важно, быстро или медленно пойдет дело, потому что в конце концов зажженная ею искра достигнет своей цели. Ну а если она погаснет? Что ж, тем хуже. Когда случалось, что события выходили из–под ее контроля, Жюли привычно замыкалась в душевном одиночестве, называя это «философией щепки». В самом деле, кто я, как не щепка, влекомая потоком? Да даже и не щепка, а так… Плесень на поверхности мира. Я пытаюсь суетиться, а для чего? Ведь я не верю ни в добро, ни в справедливость. Но когда меня давят, я все–таки имею право испустить последний крик…

Аллея была длинной. Время от времени кто–нибудь из соседей издалека приветственно махал ей рукой, а она в ответ приветливо поднимала палку. Она знала, что за ее спиной шептали: «Бедная старушка! Бывает же в жизни такое невезение!» Дураки! Они даже не подозревают, что она превратила собственное невезение в силу.

Господин Хольц прибирался во дворике, замусоренном после переезда. Увидев Жюли, он двинулся ей навстречу.

— Надеюсь, вы в гости? Заходите! Я как раз заканчиваю с устройством.

— Как вы, привыкаете потихоньку?

— О, конечно! Единственная проблема — рояль. Спрашивается, когда же мне на нем играть? По утрам здесь все привыкли подолгу спать. После обеда — час сиесты. А по вечерам все мои соседи смотрят телевизор. Получается, что в любое время я обязательно кому–нибудь помешаю. А поскольку после смерти жены я немного одичал, то получается, что мне не с кем даже поговорить.

— А если бы было с кем? — спросила Жюли.

— Что вы хотите сказать? Вы знаете кого–то…

— Возможно. Зажгите мне, пожалуйста, сигарету. Знаете, я теперь курю почти беспрерывно. Спасибо. Я вот о чем подумала. Если вы читаете газеты, то, наверное, знаете, что недавно в Каннах на Джину Монтано напал какой–то хулиган, который ее ограбил.

— Знаю.

— Я съездила ее навестить — ведь мы с ней когда–то были знакомы. Так вот, Джина во что бы то ни стало хочет продать свою квартиру. После этого нападения она больше не может нормально чувствовать себя дома. Вполне естественно, я рассказала ей о «Приюте отшельника», и она загорелась. Она собирается купить «Подсолнухи».

— Но…

— Погодите. Я еще не закончила. Вначале она хотела бы приехать сюда на день–другой, чтобы… ну да, прощупать почву, посмотреть, понравится ли ей здесь. Ей в жизни пришлось немало поездить, но теперь, в ее возрасте…

— А сколько ей?

— Можно сказать, что у нее больше нет возраста. Она такая же, как моя сестра. И при этом обладает железным здоровьем. Даже ничем не болеет, если не считать, что она чуть глуховата. Но совершенно свободно передвигается без посторонней помощи, а главное — жизнерадостна, как ребенок. Вот почему… Разве вы не говорили мне, что вилла слишком велика для вас одного?

— А, понимаю…

— Нет–нет, это совсем не то, о чем вы подумали. Впрочем, вам никто не позволит сдавать свои комнаты. Я имею в виду не это. Не могли бы вы принять ее в качестве гостьи на несколько дней? Если мы поселим ее в одной из комнат для гостей, ей будет казаться, что она в доме престарелых. А если она поселится у вас, то сразу же почувствует себя в домашней обстановке. Видите ли, она все еще очень самолюбива. Понимаю, что обращаюсь к вам с недопустимой фамильярностью, но я не столько прошу, сколько делюсь с вами информацией. Мне кажется, она может стать здесь желанным членом общины. Подумать только, великая Джина!

— А как же «великая Глория»?

— А почему это должно ее смутить?

— Просто мне так кажется…

Двигаясь ловко и бесшумно, он приготовил два стакана сока — так двигается человек, привыкший ухаживать за дорогим ему существом. Он предугадал вопрос Жюли.

— Да, жена… У нее был рассеянный склероз. Ужасная болезнь. Подождите, я принесу соломинку, так вам будет удобнее. Я охотно поверю, что ваша сестра не будет иметь ничего против этого плана, но когда я вспоминаю, какую кампанию она развернула против меня с моим роялем… А впрочем, почему бы не попробовать?

Жюли улыбнулась. Это была ее первая улыбка с тех пор, как… Впрочем, это не важно.

— И не забывайте про любопытство! — сказала она. — Ведь здесь для многих любопытство — та же пища. Все знать! Быть в курсе всего! Все обо всех разнюхать! Сосед пожирает соседа… Раз уж они выставили внешний мир за дверь, значит, должны позаботиться о том, чтобы события случались и здесь, дома. Даже Глория потребует свою долю сплетен. Будьте спокойны: Джина Монтано на долгое время станет ее дежурным блюдом.

Хольц поднял свой стакан:

— За ваше здоровье! Вы меня убедили. Остается узнать, будет ли принято мое приглашение.

— Это я беру на себя.

— Тогда идемте, посмотрите комнату, которую я могу ей предложить. Дверь выходит прямо в сад.

Он подал Жюли руку, и они двинулись в глубину виллы.

— Великолепно! — воскликнула Жюли. — Сударь мой, да вы — художник!

— Не я, — возразил он, — а моя жена. Это она выбирала мебель, картины и ковры.

— Джина будет в восторге, — сказала Жюли. — А знаете что? Давайте позвоним ей прямо сейчас. Вы тогда сможете сами все ей сказать.

— Позвольте, — остановил ее Хольц, — а вам не кажется, что вначале я должен спросить разрешения у председательши? Я ведь здесь пока никто, и простая вежливость требует…

— Оставьте. Я сама это улажу. Если вы начнете по всякому поводу просить разрешения, то потеряете лицо. Видите ли, несмотря на внешний лоск, здесь действуют законы племени. Да–да, здесь есть свои лидеры и свои подчиненные. Я узнала об этом массу интересного из книг Джейн Гудэлл о шимпанзе.

Хольц громко расхохотался.

— Ну и шутки у вас, милая Жюли!

— А я вовсе не шучу. Просто, кочуя из санатория в санаторий, я встречала в жизни многих людей… Впрочем, не важно. Допустим, что я слегка преувеличиваю, и идем звонить.

Джина была дома.

— О кара мия! Как я рада! Мне было так скучно, ты не представляешь!

— Я не одна, — сказала Жюли. — Рядом со мной господин Юбер Хольц — мой очаровательный сосед по «Приюту отшельника». Он готов предоставить вам свое гостеприимство на несколько дней. У него изумительный дом, слишком большой для него одного. Впрочем, передаю ему трубку.

— Алло! Мадам Монтано? Говорит Юбер Хольц. Я бесконечно польщен тем, что говорю со знаменитой актрисой. Мадемуазель Майоль все мне рассказала: и о том, что на вас напали, и о том, что вы переживаете известные трудности… Если вам угодно принять мое приглашение, то мой дом — к вашим услугам. Поверьте, от всего сердца… Разумеется… Что такое? Вы плачете?!

— У нее глаза на мокром месте, — шепнула Жюли.

— Я так рада… — бормотала Джина.

— Вот и славно. Значит, вы согласны. В таком случае все очень просто. Моя машина стоит в гараже в Йере. Я за вами заеду. У меня «мерседес», места в нем много. Можете взять багажа сколько захотите. Потом я привезу вас сюда. Прислуги здесь достаточно, так что вы не будете испытывать никаких неудобств. И обещаю, что никто не посмеет вас потревожить. Я живу один и… Простите? Да нет же, в вашем приезде не будет ничего от подпольной акции! Мы все уладим в соответствии с правилами. Спасибо. Даю вам вашу подругу.

— Алло, Джина?.. Нет, просто господин Хольц — душевный человек, вот и все. И при этом человек с тонким вкусом. Скажу пока только то, что он приготовил для вас комнату… Достаточно простую, но все картины — подлинники. Так что вы быстро забудете о всех своих несчастьях… Ах нет же, Джина! Раз он вам сам предлагает, значит, это его не стеснит! Знаете, я советую вам просто согласиться и не морочить себе голову всякими ненужными сомнениями. Ваш возраст сам по себе заслуживает уважения. Я уж не говорю о восхищении, которое вы вызываете в окружающих! Это господин Хольц будет вас благодарить! Я вам еще позвоню.

И она повесила трубку. Кажется, она выиграла. Что дальше? Червь уже забрался в яблочко. Теперь его ничто не остановит.

Приезд Джины Монтано в «Приют отшельника» прошел незамеченным. Известно было лишь то, что к господину Хольцу прибыла какая–то преклонных лет дама — очевидно, родственница. Привратник с братом грузили на одного из «мулов» три чемодана: «три роскошных чемодана», отметил Роже. Господин Хольц нанял на месяц двух горничных–испанок, работавших у бывшего датского консула, отбывшего с супругой в круиз. Одним словом, никаких вопросов ни у кого не возникло. Со стороны администрации также никто не проявил ни малейшего любопытства, поскольку госпожа председатель вообще терпеть не могла сплетен. Впрочем, мадам Бугро, проходя как–то мимо «Тюльпанов», заметила в окне чуть сгорбленный силуэт пожилой дамы, оживленно беседовавшей с господином Хольцем, и решила, что, скорее всего, это его бабушка. Мадам Лавлассэ рассказала об этом Глории. Как бы там ни было, факт заслуживал некоторого интереса. Ну и скрытен же этот новый сосед, во всех прочих отношениях бесспорно очаровательный. Чего ради делать тайну из такой обыкновенной вещи? Напротив, мы были бы счастливы пригласить старую даму в гости.

— Если, конечно, она не больная, — сказала Глория.

Расспросили мадам Бугро, и та заявила, что увиденная ею дама ходила без палки и не производила впечатления больного человека.

— Сколько лет, по–вашему, может ей быть? — продолжала Глория.

— О, немало! Я бы дала ей лет восемьдесят.

— Позвольте, — спохватилась Глория, — но раз она прибыла на катере, нет ничего проще, чем расспросить нашего матроса. Кейт, займитесь–ка этим. Только имейте в виду, что это совершенно ничего не значит. Господин Хольц волен приглашать кого угодно.

Однако то, что удалось выяснить Кейт, повергло в изумление и Глорию, и ее подруг. Оказывается, вместе с господином Хольцем и незнакомкой в катере в тот день была и Жюли!

— В этом вся моя сестра, — вздыхала Глория. — Нет чтобы рассказать мне обо всем! Зачем же? Вечно у нее рот на замке. И так во всем. Из нее каждое слово приходится вырывать клещами. Но положитесь на меня. Я сумею заставить ее разговориться.

Едва дождавшись вечера, когда Жюли, как обычно, зашла пожелать ей спокойной ночи, она без проволочек накинулась на сестру:

— Что это за старая дама, что поселилась у господина Хольца? Ты ее знаешь?

— Нет, — отвечала Жюли.

— Но должны же были вы перекинуться хотя бы парой слов там, на катере?

— Зачем? Я их не слушала. Они разговаривали с господином Хольцем, а меня это совершенно не касалось.

— Странное ты создание! Ну хорошо, хотя бы по манере разговора ты должна была понять, что они родственники?

— Не думаю. Единственное, что я заметила, так это то, что она говорила с акцентом.

— Ну вот видишь! С каким акцентом?

— Не знаю… Испанский, может быть. Или итальянский.

— Постарайся вспомнить.

— Пожалуй, все–таки итальянский.

— Значит, она ему не бабка. Юбер Хольц родом из Эльзаса. Ее видела Памела Бугро. Она говорит, что ей лет восемьдесят. А тебе как показалось?

— А какое мне до нее дело? Восемьдесят, девяносто — какая разница?

— Не нравится мне все это, вот что я скажу. Здесь не богадельня! Понимаю, понимаю… Я — другое дело. А кстати, сама ты что делала в городе? Ну ладно, ладно, храни свои секреты. Никогда ты ничего не видишь, никогда ничего не слышишь, никогда ничего не рассказываешь. Скажите на милость! Она не имеет понятия! Знаешь, кто ты? Ты — и тюрьма, и заключенный, итюремщик в одном лице! Вот если…

— Спокойной ночи, Глория.

— Да. Спокойной ночи. Ну и характер!

Жюли была в общем довольна оборотом, какой принимали события. Глория взяла след и теперь уж его не бросит. Пора было подбросить ей очередную кость. Для этого хорошо подойдет Рауль. И она отправилась сменить повязку, которую всегда носила на пальцах под перчатками.

— А вы не пренебрегаете гимнастикой? — спросил он. — Смотрите, опять ничего не гнется. Так, для начала обработаем ультразвуком. Пройдите вон в то кресло… да–да, там, в глубине.

— До меня дошел слух о том, что к нам сюда прибыла одна гостья… Думаю, что этот визит не пройдет незамеченным. Правда, сама я вначале не придала услышанному никакого значения. Знаете, как это бывает, идешь мимо, слышишь имя, и только потом до тебя доходит, о ком шла речь. Так вот, наш сосед Уильям Ламмет говорил с господином Местралем, и я уловила имя Джины Монтано. Впрочем, я могла ослышаться. Единственное, что я разобрала совершенно точно, так это фразу: «Уверяю вас, она здесь». И знаете, я с тех пор никак не могу прийти в себя. Представляете, Джина Moнтано здесь, в «Приюте отшельника»!

— О, — отозвался Рауль, — я все разузнаю. Завтра ко мне придет мадам Бугро, а уж если кто–нибудь и знает обо всех прибывших, то это она!

— Только, пожалуйста, не говорите ей обо мне! — добавила Жюли. — Я терпеть не могу сплетен. И что, спрашивается, Джине Монтано здесь делать? Наверное, моя бедная головушка сыграла со мной злую шутку…

Теперь оставалось только ждать. Весь следующий день тянулся мучительно долго, к тому же у Жюли болел живот. Наверное, нетерпение разбудило уснувшую было боль. От Клариссы, которую можно было считать живой хроникой острова, поступали только жалкие обрывки информации.

— А как Глория?

— Неважно. У нее испортилось настроение. Все из–за господина Хольца и его рояля. Раз уж он привез его сюда, то почему не играет? По крайней мере, так было бы честнее. И вообще он скользкий тип. Хотелось бы знать, что он такое замышляет…

Кларисса совершенно бесподобно копировала словечки Глории и даже ее интонации. Обеих своих хозяек она изучила так хорошо, словно была им родной матерью. И к пересудам Глории прислушивалась вовсе не затем, чтобы шпионить в пользу Жюли, а просто чтобы хоть чуть–чуть отвлечь ее, потому что давно уже догадывалась о ее болезни, и мысль об этом переполняла ее глубокой скорбью. Знала она и о том, что у Хольца поселилась артистка, хотя Жюли ни словом не обмолвилась ей о своем участии в этом деле, как будто стыдилась в нем признаться. Кларисса просто догадалась, что все связанное с господином Хольцем служило Жюли развлечением, следовательно, ее долгом было не упускать ни одной детали.

Жюли не знала, каким путем распространился слух, но он вспыхнул, как вспыхивает от искры сухой кустарник. Уже через несколько часов абсолютно все были в курсе. Никогда еще телефоны не звонили с такой настойчивостью.

— Алло? Вы уже знаете? Вам уже рассказали? Но кто хоть она такая, эта самая Монтано? Мне кажется, я где–то о ней слышала. Это не она снималась в немых фильмах? Алло!

Кое–кто не скрывал обеспокоенности:

— Вы не находите, что это несколько неуместно? Я ничего не имею против Глории, но это не значит, что мы должны превращать «Приют отшельника» в богадельню для столетних старцев. Лично мне это совершенно безразлично, но, так или иначе, будут затронуты общие интересы. Люди станут говорить: «А, «Приют отшельника“? Это нечто вроде дома престарелых!» Это очень неприятно.

Находились и оптимисты:

— Она побудет несколько дней и спокойно уедет.

И пессимисты:

— Еще неизвестно, почему на нее напали. Может быть, охотились именно за ней. Где доказательство, что и сейчас за ней не следят, чтобы снова напасть? Мы можем проститься со своим покоем…

Тут же проявился небольшой клан поклонников и тоже подавал голос:

— Да, Джина Монтано очень немолода, но ведь она по–прежнему знаменита. Она не менее известна, чем Глория. И мы не можем осыпать вниманием одну и выгнать другую.

На что другие возражали:

— А что вы скажете, когда на вас свалятся толпы журналистов, фотокорреспондентов и телевизионщиков? Уж они–то устроят нам веселую жизнь.

Глория хранила среди этого гвалта непроницаемое хладнокровие:

— Я когда–то хорошо знала Джину, а теперь, когда мы обе в возрасте, это нас даже роднит. Конечно, я старше. И потому считаю своим долгом положить конец всем этим разговорам. Это не слишком порядочно. Джина из скромности предпочла приехать сюда инкогнито, о чем я очень сожалею. Ну так вот, я с удовольствием приглашу ее к себе в гости — ее и нескольких моих ближайших друзей.

Две–три особенно недоверчивые соседки даже пытались разузнать у Жюли, насколько можно верить этим заявлениям.

— Как вы считаете, ваша сестра действительно не возражает против присутствия на острове этой женщины? Ведь известно, что характер у нее не сахар, и будет очень странно, если вся эта история не закончится склокой.

— Склокой? — удивлялась Жюли. — Напротив, им есть о чем поговорить между собой. Помяните мои слова: Глория первой будет настаивать, чтобы Джина купила «Подсолнухи».

Это замечание удостоилось долгих обсуждений, так что в конце концов Глория сухо попросила Жюли заниматься своими делами.

— Заметьте, — говорила она, — здесь не продают дома кому попало. Нужно согласие остальных домовладельцев. И меня сильно удивит, если здешнее общество согласится принять такую заметную особу, как Джина.

— Ну а лично ты почему не хочешь? — спросила ее Жюли.

— Я? — взорвалась Глория. — Да мне нет до нее никакого дела! Уж не думаешь ли ты, что я боюсь? Пусть покупает свои «Подсолнухи», если ей неймется! Больше того, я буду настаивать, чтобы никто не смел ей мешать. Если только у нее хватит денег, в чем я сильно сомневаюсь. Она всегда производила много шума, но я не уверена, что ее средства соответствуют ее известности. Доказательство? Ну как же, раз она до сих пор вынуждена работать! Но повторяю: пусть себе покупает «Подсолнухи», и не моя вина, что потом она будет кусать себе локти. А я все–таки приглашу ее в будущий понедельник. Можешь всем сообщить эту новость.

— Меня это не касается.

— Нет, касается! Ты только делаешь вид, что тебе все равно, а сама шепчешься с кем ни попадя на каждом углу! Думаешь, я ничего не знаю? Так что не стесняйся, девочка, продолжай в том же духе! Будешь выходить, поставь мне Сонату Франка.

Конфликт назревал, и Жюли предусмотрительно старалась держаться в стороне. Поведение Джины казалось довольно странным, но Кларисса, удивительно ловко умевшая выпытывать новости, через одну из служанок господина Хольца разузнала, что старая дама предпочитала пока не привлекать к себе особого внимания, поскольку еще не решила, поселится ли в «Приюте отшельника». Между тем ближайшие подруги Глории тоже не сидели без дела. В одной из лучших книжных лавок соседнего городка они раздобыли «Историю кинематографа», но, к сожалению, о Джине узнали из нее не много. Всего по нескольку строк в разных местах книги, да еще ее фотография в роли роковой женщины. Это был кадр из фильма 1932 года. Сколько же ей тогда было? Книгу передавали из рук в руки, разглядывая тщательно загримированное лицо, освещенное прожектором фотохудожника. Нет, невозможно даже предположительно угадать. Тридцать? Тридцать пять? «Я бы дала сорок, — решилась Глория. — А в энциклопедическом словаре вы смотрели?»

Посмотрели и в словаре, но и там ничего не нашли.

— А почему бы прямо ее не спросить? — сказала Памела. — Почему не задать ей этот вопрос чисто дружески?

Глория немедленно согласилась.

— Да, Памела права. И я решила пригласить Джину к себе в этот понедельник. Разве моя сестра вам еще не говорила? Похоже, она уже совсем ничего не помнит…

— И вообще, — заключила Симона, — не имеет никакого значения, сколько ей лет.

Но почему–то Памела стала гулять в парке гораздо чаще, чем раньше, а Кейт как–то осмелилась даже окликнуть господина Хольца и попросить у него пару черенков роз. Вилла практически постоянно была под наблюдением. Жюли охотно шутила на эту тему, разговаривая с Джиной по телефону — а перезванивались они ежедневно. Джине все больше и больше нравилось в «Приюте отшельника». Господин Хольц оказался превосходным хозяином. Дом его был восхитителен.

— А какой покой! — вздыхала Джина. — Наконец–то я чувствую себя в безопасности.

— Но ваше присутствие вызвало кучу разговоров. Вы получили приглашение моей сестры?

— Да, вчера днем. Очень мило и дружелюбно написано. Наверное, я пойду. Тем более что я уже почти решила купить «Подсолнухи».

«Ну наконец–то! — думала Жюли. — Она созрела. Только бы купила, а там…» Она чуть было вслух не произнесла: «Я умываю руки», но вовремя спохватилась и, пожав плечами, отвечала:

— Я тоже там буду, и будет еще масса народу. Все подруги моей сестры явятся и будут просить у вас автограф, а потом выпьют за ваше здоровье. И вы окончательно станете одной из «наших». Маленькая поправка: говоря «наши», я не включаю в это число себя. Я не вхожу ни в одну группу. Пусть это вас не шокирует. Передавайте привет господину Хольцу.

Обстановка понемногу накалялась. Глория теребила подружек:

— Вы придете, не так ли? И постарайтесь привести с собой мужа. Я уверена, что Джина до сих пор неравнодушна к мужскому вниманию, или она здорово переменилась.

— Я на тебя рассчитываю, — сказала она Жюли. — Хватит изображать из себя дикарку. Твое место возле меня.

— С какой стати?

— С такой, что нас с ней будут сравнивать. В каждом углу будут шушукаться. «Глория сохранилась лучше», — «Да, но Монтано выглядит живее». — «Интересно, сколько раз она делала подтяжку, чтобы так выглядеть?» Как будто ты их не знаешь!

— Почему же? Прекрасно знаю. Они тебя очень любят.

— Ничего подобного. Они не любят меня. Я настолько стара, что это вселяет в них ужас. Подумай сама, я могла бы быть матерью каждой из них, а некоторым — даже бабкой! Я их притягиваю, а это совершенно другое дело. И если Джина вдруг понравится им больше, чем я, я пропала.

— Зачем же тогда ты ее приглашаешь?

— Затем, что я должна расставить все по своим местам. Затем, что вопрос стоит так: или я, или она. И я рассчитываю на тебя, чтобы узнать, кто о чем будет шептаться.

Жюли по–прежнему разыгрывала непонимание:

— Уверяю тебя, ты ошибаешься. По–моему, сама по себе встреча двух столько переживших женщин способна взволновать кого угодно!

Глория понемногу теряла терпение:

— Не просто двух женщин, а двух артисток! Двух священных коров, если тебе так больше нравится. Вот почему конфликт неизбежен. Но разрешится он в мою пользу, просто потому, что я старше. А она должна зарубить себе на носу, что ей здесь не место. Скорее бы понедельник!

Воскресенье прошло как канун большого сражения. Глория долго выбирала парик. Она не собиралась молодиться — это было бы смешно, — но хотела выглядеть свежей и привлекательной. Ей помогали две ее ближайшие подруги — Кейт и Симона: давали советы, выбирали макияж. Совсем чуть–чуть тональной крем–пудры. Морщины надо не прятать, а как бы сгладить. Главное — чтобы публике предстало лицо столетней женщины, которую еще может захотеться поцеловать. Репетиция заняла значительную часть дня, потому что с туалетом тоже возникли проблемы. Никаких летних платьев, несмотря на сезон, — руки слишком худы, а шея висит складками. Самое лучшее — надеть простое домашнее платье, достаточно просторное, чтобы фигура только угадывалась. Тогда все внимание будет обращено на украшения. Выбор серег вылился в долгую дискуссию. Нет, как раз не подвески, а вот эти бриллианты: от них лицо озаряется юным блеском, делаясь одновременно и доброжелательным и одухотворенным. И конечно, колье. Несомненно, колье. Глория — богатая женщина. Просьба этого не забывать. Она распахнула перед Кейт и Симоной свои ларцы, и обе женщины застыли в оцепенении.

— Можно? — робко шепнула Симона.

Она осторожно взяла в руки колье, переливающееся искристым потоком, поднесла к груди и замерла перед зеркалом, словно зачарованная. Наконец, едва дыша, словно в руках у нее была спящая змея, она аккуратно уложила колье на его бархатное ложе. Глория пожирала ее глазами, не пряча удовлетворенного тщеславия.

— Нравится?

— Я даже не подозревала… — бормотала Симона, в голове у которой уже носились лихорадочные обрывки каких–то далеких планов и надежд. У Глории ведь нет детей. И о наследниках она никогда ничего не говорила. Наверное, она захочет оставить что–нибудь на память своим лучшим подругам… Кейт в это время нежила в руках бриллиантовое ожерелье, от одной мысли о цене которого у нее кружилась голова.

— И вы храните здесь такое сокровище, — сказала она. — Но это безумие.

— Отнюдь. Я получаю удовольствие оттого, что время от времени прикасаюсь к ним, просто держу их в руках. Камни согревают, и вовсе не обязательно их для этого носить. Итак, что вы мне советуете?

— Колье, — решительно сказала Кейт. — От одного его вида она захочет провалиться сквозь землю.

— Так, теперь скрипка, — сказала Глория. — Будет лучше, если мы пока уберем ее вон туда, на полку. Ни к чему ее показывать, это нескромно. Бедняжка, мы вернем тебя на место, как только она уйдет. Полагаю, она пьет чай?

— Пьет, — подтвердила Симона. — Я это знаю от служанки консула. У господина Хольца она пьет очень крепкий цейлонский чай без сахара и без молока. Я все, что надо, приготовлю.

— Ну что ж, малышки, значит, мы готовы.

Весь этот разговор Жюли в мельчайших деталях пересказала Кларисса, которая принимала в подготовке самое активное участие.

— А знаете, о чем она меня попросила под конец? Только это — страшный секрет. Она сказала, чтобы я поставила в часовне свечку. Что–то я раньше не замечала за ней особой набожности.

— Жизнь ее слишком пуста, — тихо ответила Жюли. — Одна только мысль, что что–нибудь может перемениться в ее мелких привычках, уже приносит ей страдание. Она ведь здесь — королева. Она с утра и до вечера играет роль. И с утра до вечера она должна чувствовать, что владеет залом, а от этого волнуется в точности так, как волновалась перед выходом на сцену. Знаешь, Кларисса, я ведь ей завидую. Сценическое волнение — это такое необыкновенное чувство! В нем и страх, и радость, и панический ужас, и решимость идти до конца! Это как жизнь и смерть. Это… Нет, об этом невозможно рассказать, это надо пережить. За одну секунду того, что переживаешь перед выходом на сцену, я отдала бы все свои бесконечные часы, похожие один на другой… Впрочем, я ведь пообещала тоже быть на приеме. Спрячусь где–нибудь в уголке.

Гости начали собираться с четырех часов. Мужчины были в явном меньшинстве и одеты без особого изыска, тогда как их супруги принарядились, словно для выхода в свет. Фуршет накрыли в «концертном зале», и Глория, устроившись в кресле с чуть приподнятым сиденьем, встречала приглашенных на пороге своей комнаты. Жюли, действительно укромно притаившись в глубине комнаты, с любопытством наблюдала за происходящим. Никто, кроме нее, не знал и не мог знать, что спектакль, которому суждено было сейчас здесь разыграться, был задуман ею и ею же распланирован в мельчайших подробностях, хотя того, каков будет финал, не знала да же она сама. Это–то и было самое увлекательное, наполнявшее ее не то чтобы волнением, а приятным любопытством ожидания. По тому, как внезапно стихли, а потом и вовсе прекратились разговоры, она поняла, что Монтано на подходе. Все лица как по команде обернулись к двери. Джина вошла рука об руку с господином Хольцем, и сейчас же в зале воцарилась мертвая тишина. С ног до головы в черном, без единой побрякушки, почти без грима, прямая, несмотря на чуть согнутые плечи, она ступала гордой походкой патрицианок, которых ей столь часто доводилось играть в фильмах из древнеримской жизни. Она медленной поступью двигалась навстречу Глории, сверкающей драгоценностями, и каждому становилось очевидно, кто здесь истинная королева. На Жюли снизошло внезапное озарение. «Браво!» — громко крикнула она, и все дружно зааплодировали. Глория, опираясь на Кейт, приподнялась с кресла и, протягивая руки навстречу гостье, тихо спросила:

— Что за дура крикнула «браво»?

— Не знаю, кто–то из толпы, — отвечала Кейт.

Вот обе женщины уже обнимались, старательно изображая взаимное волнение. Затем Глория взяла Джину за руку и, обращаясь к публике, произнесла:

— Я счастлива принимать здесь, в нашем «Приюте отшельника», на весь мир знаменитую актрису. Для всех нас это огромная радость и большая честь. Мы от души желаем Джине Монтано, пережившей недавно ужас нападения, остаться здесь с нами и разделить с нами покой и радость жизни. Добро пожаловать, наш дорогой великий друг!

Новый взрыв аплодисментов, новые возгласы и приветствия. Глория явно выдохлась и снова опустилась в кресло. Джина как ни в чем не бывало продолжала стоять и уже говорила слова благодарности.

— На мой взгляд, — тихонько говорила мужу дама, обитавшая на вилле «Гардении», — она гораздо моложе ее. Я вполне допускаю, что она сделала пару подтяжек, но ты только посмотри на ее глаза! Эти черные неаполитанские глаза, где ты их подтянешь?! Как они сверкают! Они совершенно затмили нашу голубоглазую беднягу Глорию.

— Тсс! Что это они делают?

— Наверное, обмениваются подарками.

Теперь вокруг них плотной толпой теснились гости. Жюли выскользнула из комнаты и пробралась в свою «берлогу», как она ее называла. Чуть погодя пришла Кларисса и рассказала, что было дальше. Джина преподнесла Глории пластинку: «Сверкающую фантазию» Паганини (фальшивое золото для свадеб и банкетов, как считала Жюли). Глория в ответ подарила иллюстрированный альбом под названием «Звезды немого кино», который выудила из недр своей библиотеки, тем самым как бы указывая Монтано на то, что ее мировая известность принадлежит давно минувшим временам. Обе выразили живейшее удовольствие от полученных презентов, после чего Джина приступила к непременной церемонии раздачи автографов и ответов на многочисленные вопросы. «Вы намереваетесь поселиться здесь?» «Каковы ваши планы?» «Не собираетесь ли вы сыграть новую роль в театре?»

— Она ни разу не сморщилась! Держалась как молодая! — комментировала Кларисса.

— А Глория?

— Она была вне себя. Вы бы к ней зашли. Я помогла ей лечь в постель. Она отказалась от ужина.

Жюли пошла к сестре и нашла се уставшей, с кругами под глазами, в которых еще догорал едкий огонь гнева.

— Больше такого не повторится! — сказала она. — Столько народу, столько шума — для меня это слишком. И для нее тоже. Она еле волочила ноги, когда пришла пора уходить. Если бы этот Хольц не тащил ее на себе!.. Наконец–то все позади и каждый у себя дома. Я приму две таблетки могадона, иначе мне не уснуть.

Жюли тихонько вышла. События принимали хороший оборот, но пускать их на самотек было рано. Благодарение Богу, идей Жюли было не занимать. Перед тем как раздеться на ночь, она выкурила еще сигарету. Но почему, едва она забилась в любимое кресло, на нее навалились воспоминания о Фернане Ламбо? Он погиб в 1917 году, на пути в Дамаск. Тогда ее руки виртуозной пианистки были еще при ней. Так почему же она написала ему письмо, из–за которого он умер?

Спускалась ночь. Закат за окном горел неправдоподобно яркими красками. С моря доносился неспешный перестук моторной лодки. В такие вот вечера люди расстаются — без причин, без обид, без сожалений. Почему? Может быть, одна лишь музыка могла бы объяснить. Может быть, анданте из «Трио Эрцгерцога»… Когда печаль поднимается из такой глубины, которая глубже самой печали… «Бедная моя жизнь, — думала Жюли. — Скверная жизнь». Она поднялась и широко распахнула окно. Глории в 1917 году был тридцать один год, а сколько же было бедняге Фернану? Двадцать два или двадцать три. То, что она была его крестной матерью, еще можно было бы понять. Но его любовницей! А она стала его любовницей сразу же, едва этот мальчик прибыл в свое первое же увольнение, а потом из ее постели отправился прямо на войну, уверенный, что когда–нибудь потом она выйдет за него замуж. Почему она написала то письмо? А главное, почему воспоминание о нем с головокружительной тошнотой всплыло в ее памяти именно сегодня, именно в этот вечер? С чего она взяла, что должна предупредить его, рассказать ему, что Глория не любит и никогда не полюбит никого, кроме самой себя, что в ее жизни имеет значение только скрипка, только известность и зарождающаяся слава? Письмо не было анонимным. Она подписалась под ним. Тогда она была уверена, что выполняет свой долг. Значит ли это, что именно она повинна в том, что вскоре он погиб? Как знать, может быть, он, поняв, что в жизни ему нечего больше терять, нарочно бросился навстречу опасности? Глория проронила несколько слезинок и согласилась дать концерт в пользу раненых.

Награжденный посмертно, Фернан Ламбо был похоронен на военном кладбище, куда теперь водят туристов. Жюли смотрела, как в сгущающихся сумерках понемногу исчезают аллеи. Зачем прошлое вышло к ней из ночи? Ведь не потому же, что ее разбередила стычка между Глорией и Джиной? Конечно не поэтому. Это ерунда, не стоящая внимания. Унизить, задеть Глорию, заставить ее почувствовать себя побежденной — это было вполне законно. Быть может, не слишком красиво, но все–таки законно. Так же как вполне законно было честно предупредить молодого лейтенанта со слишком горячей головой. Но почему только сейчас, глядя на догорающий летний закат, Жюли поняла, что она начала мстить еще до того, как лишилась рук? А главное, за что мстить? Что такое отняла у нее сестра до того, как отнять руки? Она не знала. Понимала только, что начала сводить с сестрой счеты задолго до того, что произошло во Флоренции в 1924 году, и, значит, тому была какая–то смутная причина. Чем закончится ее месть? Нет, она не хотела! Просто оказалось, что она начала играть какую–то загадочную партитуру… Она трогала клавиши, но почему–то слышалось совсем не то, чего она ждала. Но не фальшь, нет… Это был похоронный марш.

Тыльной стороной затянутой в перчатку руки она с силой надавила на мокрые от слез веки. Бедный лейтенант. Какой он был светлый, какой красивый! На нее он даже не взглянул. Он любил одну скрипку, ее сентиментальное, ласкающее вибрато…

Она закрыла окно, чтобы не напустить комаров, и в темноте стала раздеваться. Потом, устав от борьбы с особенно недостижимыми застежками, вытянулась на постели. Она не старалась уснуть. Ей хотелось одного: загнать назад и больше не выпускать рой ставших непослушными воспоминаний, заставить их молчать, уйти в небытие. Как было бы хорошо научиться ничего не видеть, ничего не слышать, превратиться в ничто. Это совсем не трудно. Это умеют делать гуру, монахи, проводящие жизнь в созерцании, отшельники–анахореты… Что ж, я протянула Джине руку помощи, теперь пусть действует сама. Я самоустраняюсь.

События между тем набирали обороты. Уже на следующий день Джина объявила о своем намерении купить «Подсолнухи», и весь «Приют отшельника» пришел в волнение. Совет домовладельцев собрался под председательством мадам Женсон–Блеш в общей библиотеке, куда Глория попросила себя отнести. Господин Хольц сам предложил позвонить Жюли и держать ее в курсе, поскольку ее на совет не приглашали — она ведь была всего лишь жиличкой у собственной сестры. Сказать заранее, чем закончится собрание, было невозможно. Если кандидатуру Джины отклонят, то Глория по–прежнему останется королевой. Если же ее примут… Жюли нервно шагала между телефонным аппаратом и диваном в гостиной, на который время от времени вынуждена была присаживаться, ожидая, пока не утихнет боль в боку. Глория не осмелилась открыто выступить против Джины. Но она высказалась в том смысле, что присутствие на острове такой знаменитости, как Монтано, непременно повлечет за собой наплыв журналистов, фотографов, писателей и артистов, особенно во время проведения фестивалей в Каннах, Ницце и Монако. Многим этот аргумент показался решающим, но тут очень ловко вступил господин Хольц:

— Джина Монтано известна в мире не больше вас, а вы тем не менее принимаете ничуть не больше гостей, чем каждый из нас. Кроме того, я уверен, что Джина Монтано прежде всего стремится к спокойной жизни. Не забывайте о ее возрасте.

Мадам Лавлассэ воскликнула:

— Но мы понятия не имеем о ее возрасте!

Общий шум и восклицания. Снова пришлось вмешаться господину Хольцу и призвать к тишине.

— Мне кажется, что я могу ответить на этот вопрос. Мы подолгу разговариваем между собой, и совершенно случайно я узнал, что ее тетка когда–то служила в гардеробе миланской Ла Скала. И якобы она уверяла, что Джина родилась в тот самый вечер, когда Верди создал своего «Отелло». Впрочем, с уверенностью ничего утверждать нельзя, потому что в это время в Неаполе случилось сразу несколько извержений Везувия, а следом за ними и землетрясений и мать Джины вынуждена была срочно покинуть город и переселиться к сестре. В спешке она забыла даже окрестить ребенка. Вот почему само рождение Джины невольно оказалось окутанным некоей тайной. Достоверно известно лишь одно: она родилась в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году.

— Тогда же, когда и я! — с внезапной тревогой в голосе воскликнула Глория.

— Совершенно верно, — подтвердил Хольц, — но если хотите знать мое мнение, то мне кажется, что вся эта история с созданием «Отелло» оказалась настолько в ее вкусе, что она ухватилась за нее из самого обыкновенного кокетства. Она родилась в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году, это бесспорно. Какого числа? А так ли уж это важно? Надеюсь, вы не собираетесь организовывать расследование в Неаполе? Лично я убежден, что она намеренно прибавляет себе годы, потому что это выглядит достаточно шикарно — дожить до ста лет. Что вы об этом думаете, мадам Глория?

— Я думаю, что единственная, кто доживет до ста лет, — это я, — кисло ответила Глория.

Все присутствующие громко засмеялись, приняв ее слова за остроумную шутку. Они глубоко заблуждались. Вечером, придя навестить сестру, Жюли застала ее в самом мрачном расположении духа.

— У тебя что–нибудь болит?

— Ничего у меня не болит.

Жюли машинально протянула руку, чтобы пощупать у Глории пульс.

— Не прикасайся ко мне! Оставьте меня наконец в покое! Нет у меня температуры! Это все из–за этой интриганки! Она выводит меня из себя!

Она села в постели и теперь уже сама схватила Жюли за запястье.

— Она совершенно заморочила своего дорогого Юбера! Этот искренний болван в конце концов убедил все собрание. Большинство проголосовало за Джину. Больше того! Скажу тебе честно, за нее были все, кроме меня. Понимаешь, в какое положение я попала? Они подумают, что я испугалась этой развалины! Что я ей завидую! Я — завидую!

— Успокойся, прошу тебя.

Но Глория ее не слышала. Ее душил гнев.

— Они хоть знают, откуда она взялась? — кипятилась она. — Даже Хольц вынужден был признать — раз уж об этом заговорили, ему просто некуда было деваться, — что Джина сама выдумала себе романтическое происхождение, потому что она прекрасно понимала, что подобная жалостливая легенда может помочь ей в карьере. И что ты думаешь? Даже Кейт, даже Симона проглотили наживку!

— Послушай, — сказала Жюли, — ну какое это может иметь значение, что никому не известно в точности происхождение Джины?

— Я уже сказала тебе: оставь меня в покое! Ты никогда ничего не понимаешь!

— Да что тут понимать–то?

— Да подумай же ты хоть чуть–чуть!.. У меня нет никакого ореола тайны, так? И теперь, если эта шлюха захочет, она всех их приберет к рукам! Они будут ходить за ней по пятам, как безмозглые гусыни, надеясь, что она швырнет им пару зерен! Скажи на милость, для чего мне жить до ста лет, если это больше никого не удивит?

Это был крик души, и Жюли едва не дрогнула.

— Погоди, дело ведь не зашло еще так далеко, — попробовала возразить она. — Она ведь еще даже не переехала. Ты всегда успеешь снова взять инициативу в свои руки. Тем более что она не так уж крепка, как кажется. Говорят, что она очень мало ест и почти не спит.

— Правда? — встрепенулась Глория. В ее убитом голосе забрезжили нотки надежды.

— Ты же знаешь, — продолжала Жюли, — я никогда ничего не вижу. Зато я слушаю… И умею заставить болтать служанок.

— Спасибо! Спасибо тебе. Я чувствую себя уже гораздо лучше. Теперь ступай. И береги себя тоже.

Прошло еще несколько дней, внешне мирных, но заполненных напряженными внутренними интригами. Господин Вирлемон де Грез, бывший директор банка «Лотарингский кредит», написал мадам Женсон довольно сухое письмо, в котором сообщал, что выводит свою кандидатуру из совета, в котором, по его мнению, распространился недопустимый дух сплетен и пересудов. Мадам Женсон немедленно ответила на это послание. У Глории теперь каждый день собирался военный совет, снова сплотивший готовое было рассыпаться ядро вернейших сторонниц. К Глории вернулся аппетит, на щеках у нее снова заиграл румянец. Жюли навещала Джину, и та, радостно обходя еще пустые комнаты виллы, уже распределяла, куда поставит мебель, доставки которой ожидала с минуты на минуту. Она не могла нарадоваться на такую приятельницу, как Жюли, — ведь та была в курсе всех интриг, сотрясавших «Приют отшельника». Она делилась с Жюли планами о том, где разместит книжные шкафы, где — витрины с сувенирами, куда поставит кресло–качалку («Я привыкла качаться, когда смотрю телевизор»), и одновременно расспрашивала ее о Глории.

— Она все еще злится на меня?

— Не то чтобы злится… — тянула Жюли. — Скорее она чувствует себя немного растерянно. В сущности, она ведь вас побаивается. Здешние обитатели настолько очерствели сердцем, что присутствие сразу двух столетних дам может показаться им… гм… несколько чрезмерным.

— Ах, кара мия, ты меня уморишь! Только я ведь вовсе не прошу, чтобы меня здесь любили! Скажи ей… Скажи ей… Я — не воровка. Так, сюда поставлю кинопроектор. Устроим здесь «киноуголок». Знаешь, у меня довольно большая фильмотека. В конце концов, я ведь имею право смотреть кино, нет? Она же слушает свои пластинки! Так что ты можешь приходить ко мне, когда захочется увидеть какой–нибудь фильм.

После этого Жюли проинструктировала Клариссу:

— Расскажи моей сестре, что у Джины есть кинопроектор и что она собирается устраивать для соседей показ кинофильмов. Только смотри, говори это не в лоб, а так, как бы между прочим.

В тот же вечер Глория задержала у себя Жюли:

— Присядь. Вечно ты носишься как угорелая.

Она, против обыкновения, казалась тихой и едва ли не нежной. Сегодня на ее лице было больше макияжа, чем обычно, но слой пудры не мог скрыть мельчайших, словно трещинки, морщинок, от которых ее фарфоровые щечки выглядели какими–то неживыми. В свете двух настенных бра, укрепленных с обеих сторон от постели, ее голубые глаза казались серыми, окруженными темными тенями и словно больными.

— Кларисса тебе уже рассказала? — спросила она.

— О чем она должна была мне рассказать? Ее сплетни меня не интересуют.

— А жаль! Потому что иначе ты бы знала, что эта самая Монтано собирается устраивать у себя киносеансы! Она будет показывать диапозитивы и вообще разведет здесь самую бесстыдную рекламную кампанию! Еще неизвестно, не собирается ли она брать за это деньги. К счастью, по условиям договора она не имеет на это права. В нашей резиденции запрещено использование жилых помещений в коммерческих целях.

— Куда тебя занесло? — прервала ее Жюли. — И вообще, что ты терзаешься, когда ничего еще не известно?

— Ладно–ладно, вот увидишь. Монтано — это же чума. Не пойму, чем она вас всех купила, что вы все бросаетесь ее защищать? Впрочем, я кое–что придумала. Ты поможешь мне, Жюли. Не забывай о своем возрасте! К тебе будут относиться так же, как сейчас отнесутся ко мне.

— Я готова помочь тебе, но скажи, чем именно?

— Ты в хороших отношениях с Юбером Хольцем. Не спорь, я знаю! Поговори с ним. Потихоньку порасспроси его о Джине, только как бы между прочим, не напрямик. Если бы нам удалось доказать, что она жульничает… Ты же видела, как она ходит, как она разговаривает, как смеется. Я руку готова дать на отсечение, что ей меньше, чем она всем говорит. Клянусь тебе, она лжет. Ведь кто она такая? Какая–то иностранка. Она может наболтать что угодно.

— Допустим, — согласилась Жюли. — Но что же дальше?

Глория прикрыла рукой глаза и устало произнесла:

— Я знаю. Я смешна. Почему я все время думаю только об этом?

— Тебе бы надо показаться нашему доктору. Мы понимаем, что ты прекрасно владеешь собой, но ведь ты мучаешься…

— Ты хочешь сказать, что по мне видно, как мне плохо? Ну–ка дай сюда зеркало! Да поосторожнее с ним! Вечно ты все роняешь!

Она схватила зеркало и долго изучала в нем свое отражение: анфас, три четверти, с одного бока, с другого…

— Охапки цветов… Крики «бис»! А теперь вот это… — вполголоса бормотала она.

Наконец она уронила руку, опустила голову на подушки и прикрыла веки.

— Не смотри на меня, — сказала она. — Спокойной ночи, Жюли.

И вдруг, приподнявшись на локте, заорала:

— Мне плевать на нее, слышишь? Плевать! Пусть катится к чертовой матери!

Жюли тихонько прикрыла за собой дверь. Она впервые слышала, чтобы ее сестра ругалась как мужик. Как Оливье, который из–за любого пустяка готов был разразиться бурей проклятий, ругательств и богохульств. Оливье Бернстайн, столько сделавший для Глории, для ее славы. Скрипка Страдивари — это он. И машина марки «испано», свернувшая с дороги на подъезде к Флоренции, — это тоже был он. Жюли помнила все. Пока ей оказывали первую помощь, она, пребывавшая в полубессознательном состоянии, но почему–то с невероятной отчетливостью отмечавшая все, что происходило вокруг, слышала, как он тряс Глорию. «Черт возьми! Доигралась? Ты видела ее руки?!» Ну почему обрывки воспоминаний снова всплывают в ее памяти, словно пузырьки ядовитого газа, лопающиеся у поверхности болота?

Она направилась к холму, куда часто ходила теперь по вечерам. Здесь никто никогда не гулял. Она вытащила из сумки сигарету «Кэмел», чуть помятую. Ей пришлось отказаться от «Житан», а потом и от «Голуаз» из–за их едкого запаха, которым пропиталась вся ее одежда. Однажды Глория, обнюхав ее, спросила:

— Ты соображаешь, что делаешь?

Она тоже могла бы ответить: «Мне плевать!» Но она просто перешла на светлый табак — оттого что он пах медом и был гораздо вреднее для горла. Она уселась прямо на землю и стала рассеянно глядеть на море, слушая доносящийся издалека шум прибоя. «Дебюсси, — подумалось ей, — ничего не понял в Средиземном море». Потом ее мысли вернулись к Бернстайну.

Ей теперь незачем было обманывать свои воспоминания. Даже наоборот, ей хотелось выпустить их на волю, словно настало время привидений… Бедный Оливье! Она околдовала его сразу, с первой же встречи. Это было в Берлине, спустя несколько лет после войны, году в 22–м или в 23–м… Глория уже была очень известна, гораздо более известна, чем ее сестра, хотя та только что вернулась после триумфальных гастролей по Соединенным Штатам. Пианист, который должен был аккомпанировать Глории, внезапно заболел и в последний момент отказался выступать. Жюли долго колебалась, прежде чем согласиться заменить его. Это был сольный концерт, и программа была подобрана исключительно для скрипки: соната Тартини, «Крейцерова соната» и что–то еще, она не помнит, что именно. Впрочем, это не важно. Главное, что Глория считала себя обязанной занять всю сцену целиком, заглушить фортепиано, играть, изгибаясь корпусом, широко отводя руку, закатывая глаза — словом, изображая из себя отрешенную жрицу искусства. Ее манера оскорбляла музыку. Жюли, застыв от презрения, ограничилась тем, что грамотно вела свою партию, а когда громом грянули аплодисменты, она не вышла вперед, словно подчеркивая, что не желает получать своей доли из этих аплодисментов. Оливье Бернстайн, сраженный красотой Глории, едва дождался окончания концерта, чтобы выразить ей свой восторг и восхищение. Заметил ли он, что на сцене была еще и пианистка? Вряд ли. Он видел одну Глорию и перед ней одной рассыпался в комплиментах, извинениях, приглашениях и даже каких–то обещаниях, которые Глория выслушивала с легкой улыбкой чуть задетой добродетели. Это было вранье. Ее счастьем, ее наркотиком как раз и было вот это ощущение собственной власти над другими. Жюли никогда не могла понять, каким таинственным образом эта самая власть обретала магическую силу через ее смычок. Заиграй она что–нибудь примитивное вроде песенки «Под ясной луной», все равно произойдет неизбежное чудо. Люди, слушавшие ее, теряли над собой контроль, становились ее рабами. Все, кроме Жюли. Все, для кого музыка была лишь сладостной дрожью, мурашками по спине. Глории нравилось видеть их у своих ног: восторженных, опьяненных, терявших разум — такими она могла их презирать. Они все были ее плебсом. И еще — зеркалом, в котором она неустанно, с упоением ловила бесконечно умноженное отражение непостижимого своего дара. Вот и Бернстайн, несмотря на свое огромное состояние, на свою промышленную империю, на свое собственное обаяние, был ничем не лучше любого из этих фанатиков.

Жюли оперлась на локоть. Она уже устала: сосновые иглы больно впиваются в кожу. Нужно ли ворошить мутный осадок прошлого? Она чувствует, что нужно. Может быть, именно сейчас она как никогда близка к тому, чтобы понять правду. Глория всю жизнь ждала от нее одного — уважения. Она и сейчас продолжает его ждать. Огромные залы приняли ее и покорились ее власти, и лишь один человек — Жюли — отказывал ей в признании. Жюли не спорила, сестра была выдающейся скрипачкой. Но истинным музыкантом она так и не стала. Непомерная гордыня мешала ей согласиться с ролью скромной слуги великих мастеров, послушницы в храме, воздвигнутом гениями.

Очень скоро Глория вышла замуж за Оливье Бернстайна.

Жюли порылась в сумке и обнаружила, что пачка «Кэмел» пуста. Тогда она сняла с рук пропахшие никотином перчатки. У нее было несколько пар, и часть из них постоянно сушилась на веревке, протянутой в ванной комнате. Надо будет сказать Роже, чтобы купил ей новый блок. Она стала курить по две пачки в день! Уже на второй день правая перчатка желтеет, и Кларисса, глядя на нее, укоризненно покачивает головой.

С моря потянуло ветром. От земли сразу же повеяло смолистым запахом хвои. В такие минуты Жюли позволяет себе выпустить свои руки на свободу: пустить их погулять, ощутить дуновение воздуха, дать им потереться друг об друга. Она зорко оглядывается вокруг, словно боится, что они могут от нее сбежать. Но все тихо. В «Приюте отшельника» ложатся рано. Вот и сейчас не спят только на одной вилле, в «Глициниях», как раз под ней. Там сегодня празднуют день рождения архитектора Гаэтана Эртебуа. Ему семьдесят лет, и он хромает на одну ногу — задело шальной пулей во время ограбления супермаркета. Сам он никуда не ходит, зато его жена близко дружит с Глорией и делает для нее в городе мелкие покупки. Жюли совсем не хочется спать. Воспоминания по–прежнему роятся перед ней в ночи. Оливье не был особенным красавцем, зато как он был богат! Он не привык ни в чем себе отказывать. Наивный человек, он и к женщинам относился как к породистым лошадям. Даже Глорию после особенно удачного концерта он, казалось, готов был потрепать по шее. И упорно осыпал ее подарками. Лучшая скрипка, уникальные драгоценности, шикарные автомобили. Жюли безумно раздражала эта его манера, но вовсе не от зависти. Просто ей, воспитанной в строгой протестантской семье, все это казалось верхом неприличия. Ей все же удалось тогда освободиться, подыскав для Глории в качестве аккомпаниатора бывшего своего товарища по консерватории и заодно осчастливив последнего. Ее пригласили в Японию, и она вообще уехала из Франции. Весь 1923 год она провела за границей. Ее выступления шли с неизменным успехом, но по какой–то загадочной причине вокруг нее никогда не вились никакие поклонники. То ли из–за ее манеры одеваться, то ли из–за категорического нежелания присутствовать на официальных приемах, то ли из–за умения пресекать в корне попытки пошлых ухаживаний. Для нее все это не имело никакого значения, потому что ей вполне хватало себя. У нее был ее рояль, ее работа и любимые композиторы–авангардисты. Равель, Дюка, Флоран Шмитт, только что закончивший «Маленького эльфа», Руссель и Сати, самый спорный из всех. Она пыталась, правда без особого успеха, предлагать публике, привыкшей к классике, некоторые из их произведений. Иногда ей приходилось слышать даже свист в зале, но она продолжала идти своим путем, уверенная в том, что вкус и разум ей не изменяют. В 1924–м она получила приглашение на концертное турне по Италии, смутно догадываясь, что руку к его организации в немалой степени приложил ее зять. Вскоре она узнала, что он и в самом деле мечтал воссоздать дуэт «Глория — Жюли», полагая, что на этом можно будет больше заработать. Как отнеслась к его идее сама Глория? И почему Оливье решил вдруг сунуть нос в дело, которое его совершенно не касалось? Так или иначе, Жюли пароходом приплыла в Марсель, а оттуда на несколько дней уехала в Канны отдохнуть. Судьба любит играть недобрыми совпадениями. К ней приехал Оливье и клятвенно уверял ее, что идея выступления сестер дуэтом исходила от Глории. Почему бы вам не попробовать? Они провели несколько репетиций, после которых стало окончательно ясно, что согласия между сестрами нет и быть не может. Разумеется, они грамотно вели свои партии, но в самой их старательности ощущалась непереносимая серость. Да еще Оливье выступал с замечаниями, хотя его, технаря до мозга костей, музыкальность в лучшем случае ограничивалась умением просвистеть арию из «Корневильских колоколов».

Жюли глядит на свои руки, спокойно лежащие рядышком на коленях. Разве могла она подозревать, что им тогда оставалось жить всего несколько дней? Роковое стечение обстоятельств продолжалось. В Риме внезапно заболел известный польский пианист Игорь Слански, и назначенный через неделю концерт, с нетерпением ожидаемый любителями музыки, оказался под угрозой срыва. Поднялась немыслимая суета. Оливье вмешался, даже не посоветовавшись с Жюли. Нельзя же срывать концерт! Организаторы умоляли ее, заранее соглашаясь с любой программой. Она устроила зятю бурную сцену, но разве с Оливье можно было сладить? До отъезда в Рим оставалось четыре дня, когда утром, выходя из «Карлтона», Жюли увидела у подъезда отеля поджидавшую ее белую «испано–сюиза».

— Это вам, дорогаяЖюли, — сказал он. — Нельзя, чтобы вы приехали туда как неизвестно кто. Вам нравится?

Она не смогла отказаться, а служащий отеля тем временем уже грузил ее чемоданы.

— Глория сама поведет, — продолжал он. — Я хочу купить ей «паккард» с откидным верхом. Вы же знаете, она обожает автомобили. Сесть за руль для нее — удовольствие.

Сейчас Жюли кажется невероятным, как судьба буквально по тростинке строила ей ловушку. Это был какой–то дьявольский пасьянс. Они выехали солнечным утром, Глория и Жюли — впереди, Оливье — сзади, как всегда, обложенный какими–то бумагами, докладами, отчетами. Он работал постоянно, и его секретарь Жорж вечно следовал за ним, как послушный автомат. На сей раз Жоржа не было — он уехал в Рим раньше, чтобы, как он выражался, подготовить «квартиры».

— Не гони так, — время от времени бросал Глории муж. — Никакого удовольствия от такой бешеной езды.

Поездка протекала скорее весело. Жюли отчетливо помнит: она решила все–таки отказаться от этого слишком роскошного, а главное — ненужного подарка. Зачем ей автомобиль? Она предпочла бы обитый изнутри грузовик, в котором можно было бы перевозить «Плейель». Но разве Оливье объяснишь, что концертный рояль — это не просто мебель? Но после римского выступления она с помощью Глории все–таки постарается его убедить. А пока «испано» мягко летела по дороге мимо Генуи, мимо Пизы. Летела к катастрофе. Зачем они сделали крюк в сторону Флоренции? Злой гений ее судьбы, наверное, приготовил не один сюрприз, но в конце концов выбрал летний ливень, от которого дорога стала скользкой. Он же выдумал некую важную встречу во Флоренции с дельцом из Милана, которая «займет не больше двух часов».

Жюли снова как наяву увидела ту дорогу, и руки ее инстинктивно прижались к животу, как будто она еще могла их спасти. Резкий удар по тормозам, и прямо перед глазами — дорожный столб, яростно летящий прямо на нее. И в то же мгновение, как будто душа ее уже переселилась в иной мир, сквозь беспамятство забытья — голос, который ей не забыть никогда: «Черт возьми! Доигралась! Ты видела ее руки?!» И тут же гудки клаксонов, крики, шум. Она слышала, как кто–то произнес: «Ей их ампутируют». И тогда в нее вселилась боль. Долгие месяцы потом она не отпускала ее ни на минуту, то превращаясь в непереносимо жгучий муравейник, то в тупые удары молотка, то в судорожный спазм, то в… Но главная боль была в душе. Потому что настал день, когда хирург сказал: «С фортепиано для вас покончено». Он выразился не так грубо, но от этого было только хуже.

Жюли поднимается с земли. Надевает провонявшие старой трубкой перчатки. Отряхивает юбку. Скоро одиннадцать. В мерцании звезд ей чудится что–то недоброе. Она приподнимает плечи, словно старается скинуть с них груз воспоминаний. Зачем только Оливье… А впрочем, оставим мертвых в покое. Время справедливости миновало. И память постепенно превратится в цветущую аллею, проложенную между могилами.

Тихим шагом она идет домой. Завтра… Ах да, ведь у нее появилось «завтра»! И она наконец–то заснет без снотворных.

* * *

Доктор Муан уселся за рабочий стол и сдвинул на лоб очки. Он улыбался.

— Ну что ж, — сказал он, — имеем полное право радоваться. Ни малейшего ухудшения. Скажу даже больше, мне кажется, что стало лучше. Чем вы это объясните? Отдохнули? Или перестали мучиться мрачными мыслями? Спите хорошо? Выполняете все мои предписания? Что же все–таки случилось? Я, конечно, знаю, что в таких случаях, как ваш, ремиссия — довольно частое явление, но столь резкое улучшение удивляет даже меня.

Он снова рассматривает рентгеновские снимки, перечитывает справки о лабораторных исследованиях и наконец переводит взгляд на Жюли.

— Есть вопрос, который я хочу вам задать. Вы в прошлый раз упомянули, что неоднократно проходили курс лечения в частных клиниках для душевнобольных. Сколько именно раз?

— Четыре, — отвечает Жюли. — У меня была тяжелая депрессия, а потом трижды возникал рецидив.

— Это было давно?

— Первый приступ случился в тысяча девятьсот двадцать пятом году.

— И вызван он был, разумеется, случившимся с вами несчастьем?

— Разумеется.

— А потом?

— Потом в тысяча девятьсот тридцать втором году. Я жила тогда с сестрой в Нью–Йорке. Еще один кризис был в тысяча девятьсот сорок пятом году, сразу после войны.

— Вы снова были за границей?

— Нет, в Париже. Сестра приехала ко мне, как только ей стало известно о гибели мужа. Это был третий ее муж. Понимаете, это достаточно сложно. Он был евреем и погиб в Дахау. Я провела в клинике несколько месяцев. А потом моя сестра вышла замуж за богатого колониста, мы переехали в Алжир и жили там до известных событий. Дело в том, что муж сестры был оасовцем и погиб при загадочных обстоятельствах.

— Если я вас правильно понял, вам пришлось пережить немало потрясений…

— Так и есть, — согласилась Жюли.

Доктор снова взялся за блокнот.

— Позвольте, я запишу. Это все очень важно. Значит, так. Первый приступ случился в тысяча девятьсот двадцать пятом году. А что стало с первым мужем вашей сестры?

— Они развелись в тысяча девятьсот двадцать пятом году.

— Хорошо. Второй кризис случился в тысяча девятьсот тридцать втором году. Ваша сестра снова вышла замуж?

— Да. За человека, занятого в рекламном бизнесе. Он покончил с собой в тысяча девятьсот тридцать втором году.

— Весьма любопытно. Теперь вспомним тысяча девятьсот сорок пятый год, год смерти вашего зятя. Готов спорить, что четвертый муж вашей сестры погиб или в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом или тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году.

— Совершенно верно. В тысяча девятьсот пятьдесят восьмом.

— А вы в том же году снова попали в клинику?

— Доктор, поймите, что все эти события были для меня страшным потрясением. У меня ведь не было никакой личной жизни, никакой работы. Я жила подле Глории. Все, что затрагивало ее, касалось и меня. Ей было легче держаться, потому что у нее было дело.

— Простите, но мы забежали вперед. Сколько лет было вашей сестре в тысяча девятьсот сорок пятом году?

— Пятьдесят девять.

— И она еще выступала?

— Да, но уже не с сольными концертами. Она организовала струнный квартет, который с большим успехом выступал несколько лет. А потом она в пятый раз вышла замуж и оставила сцену.

— А этот ее муж как умер?

— От сердечного приступа.

— Ну а вы? Как вы пережили его кончину?

— Да в общем–то, спокойно. Он мне не очень нравился, этот ее Оскар.

— Значит, все остальные вам очень нравились?

— Доктор, не старайтесь поймать меня на слове, это вам не удастся. Не воображайте, что я была влюблена в мужей своей сестры. Это просто смешно. Поймите, когда я жила у Глории, никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Я просто сидела в углу, как мышка, и была самым бесполезным на свете существом, потому что ломала и била все, к чему ни прикоснусь.

Доктор закрыл блокнот.

— Не смею настаивать. Я записал только то, что вы — очень неуравновешенный человек и что ваше улучшение не имеет видимой причины. Это ведь так и есть? Я очень рад. Но вам, пожалуй, стоит посоветоваться с невропатологом. Я говорю совершенно серьезно. Мне кажется, он сможет понять, почему вы решили отказаться от операции. Вы знаете, что еще не поздно?

Он задумчиво опускает со лба очки и скрещивает пальцы.

— А ваша сестра в курсе, что вы проходите у меня курс лечения?

— Нет. Ее это не касается.

— Как она себя чувствует?

— Последние два дня что–то неважно. Как будто что–то ее тревожит.

— У вас с ней хорошие отношения?

— Всякое бывает. Вы ведь не знаете, доктор, что такое старость. Старики хуже детей. Из любого пустяка они готовы сделать трагедию. А в жизни стариков и нет ничего, кроме пустяков. Поэтому лучше не будем об этом.

— И все–таки вы говорите об этом с таким юмором, что это не может меня не радовать. Ну что ж, думаю, раньше чем через две недели вам нет смысла показываться. А в случае чего у вас в «Приюте отшельника» есть доктор Приер. Он хороший врач. Удачи вам!

Жюли не спеша идет к пристани. Доктор Муан прав. Она и в самом деле переживает сейчас если и не подъем, то удивительное спокойствие — оттого, что угрызения совести отступают куда–то далеко. Если бы он проявил больше настойчивости, она рассказала бы ему, как ей удалось расквитаться с Оливье. Она объяснила бы, что после происшествия на дороге между Глорией и ее мужем вспыхнула ссора. Как всегда, трагедия породила массу слухов. Болтали, что Глория вела машину нетрезвой, что она сильно превысила скорость: «Вы же знаете, эти люди думают, что им все позволено, раз они знамениты и богаты. Они могут делать с другими все, что заблагорассудится! Поверьте, это был не просто несчастный случай! Доказательство? А почему они держат взаперти пострадавшую? Почему они прячут ее в какой–то частной клинике во Флоренции?» В эту клинику действительно не пускали журналистов, а из персонала невозможно было вытянуть ни слова. «А вы знаете, кому принадлежит клиника? Некоему типу, известному своими связями с депутатом парламента Геннаро Бертоне, вице–президентом франко–миланской фармацевтической фирмы, а контрольный пакет акций этой фирмы по чистой случайности принадлежит Бернстайну». Падкие на скандалы газетенки принялись на все лады обсасывать происшествие. «Несчастный случай? А может быть, тщательно подготовленная диверсия? Как знать, не было ли у промышленного магната стычек с его свояченицей? И разве обе сестры — виртуозные музыкантши — не соперничали между собой?» Чтобы избежать закипающего скандала, Глория уехала на гастроли. Оливье вернулся в Париж — уладить кое–какие дела.

«А я, — вспоминала Жюли, — осталась одна, со всех сторон окруженная заботой, улыбками и комфортом, который был мне совсем не нужен. Даже боли меня лишили. Стоило мне чуть сморщиться, следовала доза морфия. Вот когда все началось».

Она уже на пристани. Катер поджидает ее. Марсель грузит в него ящики, коробки, корзинки.

— Новенькой вещички, — говорит он.

— Какой новенькой?

— Ну как же, мадам Монтано! Завтра будут мебель перевозить. Но для этого вызвали специалистов из Тулона. Увидите, что будет твориться. Ну, прыгайте. Сейчас отчаливаем.

Она садится на носу. Время от времени за бортом вскипают фонтанчики брызг, и капельки воды попадают ей на ноги. Воспоминания снова захватили ее. Депрессия — это мягко сказано. На самом деле она была тогда на грани помешательства. Глория потом старалась внушить ей, что они оставили ее одну во Флоренции ради ее же блага: ведь ей повсюду мерещились преследователи. Предводителем был ее зять, а Глория — его соучастницей. Когда в ней проснулись первые подозрения? Вообще когда она начала догадываться, что была лишней? Что она мешала им? И это по приказу Оливье ее одуряли морфием. Морфием, который производили как раз в его лабораториях. А может быть, он был воротилой наркобизнеса? Это была ни на чем не основанная догадка, своего рода бредовая идея, но зато как она все проясняла! Как будто перед ней с ослепительной четкостью предстал план ее уничтожения. Сначала руки. Затем голова. И все, она больше не соперница. Больше никто не скажет: «Конечно, Глория не лишена приятности. Но ее сестра гораздо тоньше и музыкальнее».

Вдруг ей становится стыдно. Ни к какому невропатологу она не пойдет. Не хватало еще, чтобы он докопался до уснувших в ее душе призраков. Да, мысль была безумной, как безумным было и анонимное письмо, которое она за кругленькую сумму в лирах надиктовала ночной сестре. Но при всей своей дикости ее догадка оказалась совершенно справедливой. Началось расследование, в результате которого открылся доселе никому неведомый канал сбыта наркотиков. А толчком послужило всего одно слово: «морфий». Оно было хуже самого яда, потому что его отравленные корни проникли к ней в душу. Бернстайн сумел выкрутиться, но ему пришлось развестись.

Остров уже совсем близко. Жюли немного подташнивает. Укачало в катере? Или это виноваты образы, что толкутся в ее голове? Иногда кажется, что прошлое окончательно умерло. Собственно, так оно и есть. Но от него остается эхо, которое тянется долго–долго, как бесконечная нота грустной песни, что звучит в тебе, хоть ты ее и не сочинял. Это анонимное письмо, оно было или нет? Как все это далеко! Да, но ведь они развелись, это–то ей не приснилось. А остальное?..

Катер причаливает к берегу, и Жюли словно просыпается. Уже пять часов. Дома, наверно, как всегда, полно народу. Глория собиралась сегодня слушать «Испанское каприччо» Римского–Корсакова и рассказать о Габриэле Пьернэ — дирижере, с которым была хорошо знакома. Жюли лучше войдет с черного хода. Впрочем, дома тихо. Неужели у Глории никого нет? Она чуть толкает дверь «концертного зала» и прислушивается. Что же могло случиться? Идет дальше и останавливается возле двери спальни.

— Глория! К тебе можно?

И слышит в ответ что–то вроде стона. Она заходит в комнату. Глория одна. Свет ночника безжалостно падает на ее вдруг постаревшее лицо. Парик сбился чуть набок, обнажив голый лоб, белый, как у скелета.

— Ты заболела?

— Меня вырвало после обеда.

— Кларисса вызвала врача?

— Да. Он говорит, желудочное расстройство. Как будто это что–то объясняет.

Ее голос понемногу крепнет, обретая привычные командные интонации:

— Осел он, ваш доктор. Я без него знаю, что со мной. Это все она. Проклятая мерзавка! Она метит на мое место.

— Помилуй, Глория, какое место?

— Ох, если бы мне попался тот, кто наболтал ей про наш остров! Это все этот чертов Юбер.

— Успокойся, — говорит Жюли. — Никто не претендует на твою почетную роль старейшины.

Глория заливается мелким злым смехом:

— Старейшины!

Она с силой опускает руку на запястье Жюли, крепко обхватив его.

— Ты должна мне помочь. Я уверена, она мошенничает, эта самая Монтано. Готова спорить, что ей от силы девяносто шесть, ну девяносто семь лет. Ты же понимаешь, наговорить можно чего хочешь. Я их хорошо знаю, этих интриганок. Есть действительно бывшие звезды, такие как Дитрих, Гарбо, — им больше ни к чему прятать свой возраст. Но Монтано еще иногда приглашают. Допустим, им нужна для телефильма древняя старуха. Вот они и говорят: «Надо позвать эту, столетнюю». Я читала про это в каком–то журнале. Сто лет — как же, это звучит! Никто не знает, чего стоит дожить до ста лет. А она этим пользуется. Я готова поклясться, что она сочинила себе историю про свое детство специально для газет, и это–то меня и бесит. Подумать только, как она прекрасно сохранилась! В таком возрасте такая живость, такое обаяние!

— Уверяю тебя, ты преувеличиваешь!

— Я преувеличиваю? Как же! Ты, видно, еще не знаешь, что не далее как сегодня утром она тут пела, а этот ее прихвостень аккомпанировал ей на рояле. И что пела? Какую–то итальянскую дичь, что–то вроде «фуни–тара–та–та».

— Фуникули–фуникула…

— Вот именно. Кейт сама слышала. И представь себе, ее это развеселило. А я заболела! Жюли, миленькая, я очень хочу, чтобы ты все разузнала. Ты ведь часто ездишь «на сушу», так купи мне «Историю кино», постарайся. Наверняка там будет что–нибудь о ней, что–то вроде биографической справки. — Она опускается на подушки. — Обещаешь?

— Конечно, — говорит Жюли.

— Спасибо.

— Тебе что–нибудь нужно?

— Ничего мне не нужно. Оставьте меня в покое.

Напоследок она еще раз смотрит на сестру. Да, Глория здорово задета, но без борьбы она не сдастся. Игра далеко еще не выиграна. Жюли не нравится эта ее мысль, но в то же время она не может не признаться себе, что ей страшно любопытно, как будут развиваться события. Ведь, в сущности, Глории впервые в жизни приходится обороняться. Жюли машинально передвигается, выполняя привычные действия: садится ужинать (сегодня у нее суп и макароны–ракушки с маслом), готовится ко сну (снимает косметику, умывается: лицо, руки, зубы — с особенной осторожностью, из–за протезов) и наконец раздевается (вступая в ежедневную битву с ночной рубашкой, все–таки более удобной, чем пижама) — и все это время мысленно как будто просматривает заснятый замедленной съемкой фильм о счастливой жизни Глории — баловницы судьбы. Да, ее подруги совершенно правы, когда без конца повторяют это. Глории действительно выпало на долю постоянное, незыблемое, почти неприличное счастье. Ей досталась красота — та сияющая красота, какой выделяются некоторые цветы, — и вдобавок талант. Даже не талант, для которого все–таки требуется труд, а некий дар, врожденная способность творить своими пальцами красоту. И конечно, эгоизм, прочно защищавший ее от любых невзгод. Опять–таки, это не был мелочный, пошлый эгоизм. Нет, ей никогда не приходилось упрекать себя в чем–либо постыдном. Просто она обладала какой–то внутренней убежденностью в собственной непогрешимости, всегда улыбалась и была непробиваема.

Жюли вытягивается на постели, зажав в губах сигарету. Ей нравится сладкий запах «Кэмел» — она их не просто курит, она смакует. Мысленно она снова возвращается к Глории — так кошка на всякий случай проверяет любимую плошку, прекрасно зная, что та давно пуста, но по–прежнему хранит восхитительный аромат. История с Бернстайном не навредила ей. Она сохранила фамилию мужа, а кроме фамилии — добрую часть его состояния и уехала за границу. Да, оставалась еще Жюли, но это был скорее вопрос денег. Бедная девочка слегка тронулась умом, значит, нужно было создать ей подобающие условия жизни. И Глория выполнила свой долг, потому что она как раз была из тех людей, которые всегда выполняют свой долг, чтобы иметь потом возможность сказать: мы квиты. Наверное, она многое согласилась бы отдать, чтобы ее сестра была не калекой, а больной — ведь от болезни либо исцеляются, либо умирают. Во всяком случае, долго это не длится. Не то что с беспомощным инвалидом. Так что ей не оставалось ничего другого, как платить. И она платила. Она создала вокруг сестры защитный кокон, следя, чтобы после очередной клиники Жюли ждал удобный дом с преданными слугами. Все последующие мужья Глории были очень богатыми людьми. Собственно, иначе и быть не могло. И все до единого были настолько любезны, что соглашались терпеть рядом с собой несчастную прокаженную. Разве не была она для них чем–то вроде прокаженной, со своими обезображенными руками? Особенно мил был Жан Поль Галан, который так и сказал Глории: «Мы должны взять твою сестру с собой». И тогда они втроем переехали в Нью–Йорк и поселились неподалеку от Сентрал–парка, чтобы Жюли могла хотя бы в окно видеть деревья и зелень.

И Клеман Дардэль специально купил свой роскошный парижский особняк не где–нибудь, а возле бульвара Монсо. Все они по–своему старались помочь ей забыть, что она перестала быть настоящей женщиной. Они ее жалели. Она же ненавидела жалость. Лучше других она переносила Армана Прадина. Ей понравилось в Алжире. Там она видела море. И именно в Алжире она впервые после стольких лет добровольного заточения рискнула выходить на улицу одна. Глория бо льшую часть времени была на гастролях. Иногда она звонила: как же, любящая и преданная сестра непременно должна звонить. Жюли чаще всего просто не брала трубку, предоставляя это очередной компаньонке или должным образом вымуштрованной служанке. В Алжире у них появилась Кларисса. Позже, когда Глория вышла замуж за торговца бриллиантами Оскара Ван Ламма, Кларисса вслед за хозяйкой переехала в Париж. Кларисса cтала Жюли единственным другом, потому что никогда не задавала ей вопросов. Она понимала все и без слов. Про Армана она догадалась еще в Алжире. Не исключено, что благодаря редким приступам откровенности, иногда посещавшим Жюли, она догадалась и про Клемана Дардэля, и про Жана Поля Галана… Столько смертей, трагических и необъяснимых… Почему Жан Поль покончил с собой? Что касается Клемана, то он был евреем, и его арест в 1944 году в общем–то был почти предсказуем. Точно так же убийство колониалиста Прадина во время алжирской войны не могло вызвать особого удивления. Кларисса не знала всего, до нее доходили только какие–то обрывки информации, но иногда она смотрела на Жюли таким взглядом… Что она могла подозревать? Глория по–прежнему порхала по миру, как всегда, великолепная, прекрасно одетая, окруженная всеобщим обожанием, а Жюли оставалась сторожить дом — вечно в черных перчатках и в черном платье, словно вдова. С Ван Ламмом все было проще. Инсульт. Что тут скажешь? Клариссе не пришлось удивляться. Зато она хорошо видела, как ее хозяйка обхаживала Джину. Она слышала телефонные разговоры и наверняка понимала общий смысл затеянного Жюли. А раз Жюли, которой решительно нечем было занять свое время, смогла разработать такой хитроумный план, что, спрашивается, могло помешать ей когда–то в прошлом придумать что–нибудь похожее против мужей своей сестры?..

На месте своей служанки Жюли рассуждала бы именно так. А может быть, она пошла еще дальше? Может быть, она уже поняла то, что сама Жюли все еще никак не могла для себя определить? В самом деле, для чего ей было вредить всем этим людям, которые всегда относились к ней с самой подчеркнутой любезностью? Да нет, откуда Клариссе знать, что Жюли всегда боялась сестры? И этот страх стал особенно сильным после того рокового поворота руля, когда машина врезалась в столб. Глорию даже не задело. Ее ничто никогда не могло задеть. Даже если бы кто–нибудь попытался как–нибудь исподволь обидеть ее, у него ничего бы не вышло. Удача была с ней всегда. Против нее не могло быть иного оружия, кроме времени, терпения и случая. А годы шли, и злость выдыхалась. Кларисса отметила, что после смерти последнего из мужей Глории сестры понемногу сблизились, а когда после рояля одной навсегда замолчала и скрипка другой, стали терпеть присутствие друг друга. На этот остров их привел случай, и тот же случай сделал так, что в «Приюте отшельника» оказалась Джина. Жюли могла с чистым сердцем заявить: «Я здесь ни при чем. Если я и решила их свести, то исключительно из интереса, как химик, который следит за реакцией двух веществ».

Она поднимается и идет выпить большой стакан минеральной воды. Да, у нее появился в жизни интерес, и именно благодаря ему у нее слетела корка равнодушия, все годы служившая ей защитным коконом. А Глория впервые испытала сомнение. Ей, никогда не знавшей страдания, приходится впервые мучить себя вопросами, и когда! — за три месяца до своей окончательной победы над временем! Внезапно на Жюли накатывает нечто вроде озарения, словно в ней вдруг проснулся дар ясновидения, и она отчетливо представляет, как будут развиваться события, что и в какой последовательности ей нужно будет делать. Она чувствует в душе сладкую горечь, и тут же, словно отвечая ей, в боку начинает просыпаться знакомая боль. Нет, времени терять никак нельзя. Она принимает таблетку снотворного — паспорт, без которого не добраться до страны рассвета, — и сейчас же спокойно засыпает.

Ее будят крики стрижей. Половина девятого. Спешить вроде бы некуда, можно поваляться в постели, можно не спеша повозиться в ванной комнате, но ей не терпится узнать, как провела ночь Глория. Она окликает Клариссу.

— Как там Глория?

— Выпила немного чаю, — не поднимаясь, отвечает Кларисса.

— Как она тебя встретила?

— Не очень–то. Все ворчит. Спросила у меня, привезли ли мебель мадам Монтано.

— И что ты ей ответила?

— Что должны привезти сегодня утром.

— А ей–то что за дело?

— Она хочет, чтобы я походила вокруг ее дома. То же самое она попросила сделать своих подруг.

— Она просто помешалась, — говорит Жюли. — И что же, ее подружки собираются установить пост наблюдения за «Подсолнухами»? Это же смешно!

— Она и вас попросит о том же.

— Пойду к ней. Сама все узнаю.

Глория сидела на постели, вся какая–то изможденная и съежившаяся, похожая на жертву концлагеря — с такими же огромными пустыми глазами. Впрочем, она уже успела нацепить все свои кольца и браслеты.

— Садись, — тихо пригласила она. — Спасибо, что заходишь. Скоро ты будешь последняя.

— Последняя? С чего это вдруг?

— Потому что все они меня скоро бросят. Вчера вечером я тут повздорила с Памелой и с Мари Поль. Мне показалось несколько неуместным, что они здесь, у меня под носом, принялись обсуждать достоинства этой самой Монтано. Правду сказать, Мари Поль — такая дура… И Джина то, и Джина се… Говорят, у нее собрана целая коллекция мексиканских предметов искусства. Я ее просто выгнала. «Если вам так не терпится, ступайте поглазеть на ее грузчиков. Не стесняйтесь, суньте свой нос в «Подсолнухи“. Только я уверена, что женщина, всю жизнь колесившая по свету, как она, ни за что на свете не сумела бы создать себе уютный дом». Я уж думала, мы с ними разругаемся. Потом, правда, договорились, что все–таки любопытно поглядеть, что там творится. Они, наверно, установят там дежурство. Только я знаю, чем это кончится. Они напросятся на приглашение якобы для того, чтобы получше все рассмотреть. А меня бросят подыхать здесь одну.

— Ну что ты, — вяло возразила Жюли. — Неужели ты заболела от одной мысли, что у Джины Монтано может быть что–нибудь ценное?

— Послушай, Жюли. Допустим, я зря себя накручиваю, но… Ты не могла бы разузнать все сама? Мне тогда стало бы гораздо легче.

Жюли прекрасно помнила о том, что видела в квартире Джины, а потому, для пущей достоверности немного заставив себя уговорить, согласилась, в душе решив не слишком лгать. Напустив на себя таинственный вид, она шепнула:

— Я знаю, что у нее есть что–то вроде домашнего музея. Ну, знаешь, фотографии знаменитых актеров, подарки, полученные в Голливуде, в общем, все в этом же роде.

— Откуда ты знаешь? — простонала Глория.

— О! Читала где–то в журнале. Но я все разузнаю. Сегодня после обеда я поеду в город и привезу тебе «Историю кино». Тогда тебе будет легче защищаться. Только поверь мне, Глория, никто не собирается на тебя нападать.

В городке оказалось всего два книжных магазина, и сказать, что на их полках было тесно от книг по истории кино, было бы большим преувеличением. Впрочем, Жюли вполне подошла бы любая книга, лишь бы в ее алфавитном указателе фигурировало имя Джины Монтано. Она таки отыскала его в одном из недавних изданий. Как и следовало ожидать, статью сопровождали несколько фотографий, из них три — очень старые: кадр из фильма, снятого в 1925 году по новелле Сомерсета Моэма; снимок 1930 года (картина называлась «Проклятая», сценарий Джона Мередита); наконец, очень красивое фото Джины в роли Дороти Мэншен, героини знаменитого «Дела Хольдена» (1947 год). В ее «послужном списке» было около сорока картин, снятых довольно известными, а иногда и знаменитыми режиссерами. Впрочем, самую яркую память о себе актриса по имени Джина Монтано оставила из–за своих шумно известных любовных похождений. В частности, ее связь с двадцатидвухлетним Роем Молиссоном, пустившим себе пулю в лоб у дверей ее дома, получила скандальную известность, о ней иногда вспоминали и поныне. Биографических подробностей, напротив, почти не было. Указывалось только, что она родилась в Неаполе в 1887 году и что первую свою значительную роль сыграла в 1923–м («Десять заповедей», режиссер Сесил Б. де Милль).

Жюли купила книгу и дала себе слово почаще заглядывать в эту лавку, где царил приятный книжный дух библиотеки, посещаемой молчаливыми завсегдатаями. Ей, к сожалению, было трудно просматривать объемистые тома: они выскальзывали из рук. Приходилось на что–нибудь опираться и снимать перчатки, чтобы перелистнуть страницу, зажимая ее между большим и указательным пальцами. Соприкосновение с холодящими листами доставляло ей удовольствие. Для себя она купила еще иллюстрированный альбом «Памятники Парижа» и неторопливо отправилась в порт. Она больше не терзала себя. Кажется, ей наконец начало удаваться выносить саму себя, смотреть вокруг, ни о чем не думая, позволяя внешнему миру свободно протекать через себя, подобно краскам на полотне художника–импрессиониста. Это была ее собственная йога. Вокруг нее бурлила летняя жизнь, мельтешили людские фигуры, сливаясь в непрерывно меняющийся фон, наводя на мысль об атональной музыке, которую так презирала ее сестра. Только таким способом можно было избавиться от… Ну вот, она нашла слово. Именно так. Избавиться от Глории. Но только без суеты, без резких спазмов, от которых екает сердце. Просто дать ей тихо умереть.

Она нашла свой катер, нагруженный коробками и свертками Джины. Наверное, в «Приюте отшельника» с нетерпением ждут их прибытия. Жюли закурила «Кэмел», прикурив от только что купленной зажигалки — настоящей «пролетарской» трутовой зажигалки, не гаснущей на любом ветру.

Частная дорога чуть поднималась в гору. Жюли медленно шла к дому, и, пока она шла, решение окончательно созрело в ней. В купленной ею книге не было никаких точных дат, кроме годов выхода того или иного фильма. Например, «Проклятая» (1930) или «Дело Хольдена» (1943). Указывался и год рождения актера, но лишь для того, чтобы читателю легче было соотнести его с конкретным периодом времени. Собственно, в большинстве книг по истории кино зияли те же самые провалы, исключая, быть может, самые солидные исследования, но кому в «Приюте отшельника» придет в голову их разыскивать? Нет, этого можно не опасаться. Главное, что всеобщее любопытство к предстоящей дуэли между старухами уже разбужено, и теперь все с нетерпением ожидают редкого зрелища, которое будет напоминать схватку двух медлительных насекомых, утыканных всякими там усиками и жвалами, неуклюже шевелящих лапками и выпускающих свои скорпионьи жала, чтобы нанести смертоносный удар. Соперницы сошлись в тесном кругу замкнутого пространства, и теперь уже поздно вмешиваться. Их не остановить.

Жюли пришла в «Ирисы». В холле она столкнулась с выходящим от Глории доктором Приером.

— Моя сестра заболела?

— Нет–нет, успокойтесь. Она просто немного переутомилась. Давление, правда, повышенное. Для нее двадцать три — это много. Скажите, может быть, ее что–нибудь тревожит? Вы ведь понимаете, в ее возрасте человека уже нельзя назвать ни здоровым, ни больным. И она тоже существует благодаря установившемуся равновесию. Стоит чуть поволноваться, и хрупкий баланс нарушится.

Жюли долго рылась в сумке, пока наконец не отыскала ключ и не открыла дверь. Одновременно она пыталась шутить с доктором.

— Извините. У меня слепые руки. Им нужно время, чтобы распознать знакомые вещи. Не зайдете на минутку? Хотите чего–нибудь выпить?

— Нет, спасибо. Я спешу. Мне еще нужно зайти в «Подсолнухи». Мадам Монтано слегка поранила палец, когда распаковывала ящики. Нет–нет, ничего серьезного. А кстати, вы знаете, пока я осматривал вашу сестру, она без конца расспрашивала меня про новую соседку. Вначале я даже подумал, что они родственницы.

— Ах, доктор, у нас больше нет родственников. Вернее, почти нет. В нашем возрасте… Мы так давно идем по жизни, что растеряли по дороге всю родню. Мы сами уже не люди, а кладбища.

— Да что вы такое говорите! — возмущенно воскликнул доктор. — Но меня сейчас волнует другое. Я вот все думаю, а разумно ли было объединять на таком узком пространстве сразу двух столетних дам? Мне кажется, я мог бы поклясться, что это соседство сильно раздражает вашу сестру. Возможно, ее нынешнее расстройство вызвано именно этой причиной.

— И что вы советуете?

— Во–первых, необходимо снизить давление. А затем…

Доктор чуть подумал.

— Затем я, возможно, порекомендовал бы легкое успокоительное. Но очень осторожно и под моим наблюдением. Понимаете, она сейчас как фитилек, который, стоит его чуть привернуть, готов погаснуть. В то же время слишком сильное пламя его тоже неминуемо уничтожит. Так что следите за ней и держите меня в курсе. А как вы сами себя чувствуете?

— О, я не в счет, — сказала Жюли. — Сейчас меня беспокоит только Глория.

— Ах нет же! Я же вам сказал, оснований для беспокойства пока нет. Главное, пусть отдыхает. Ни к чему ей такое количество гостей. Впрочем, я то же самое сказал и ей. Завтра зайду еще раз.

Жюли проводила доктора до двери и на прощание вместо руки протянула ему свое запястье, которое он пожал.

— Обещаю вам, что не спущу с нее глаз, — сказала она.

Когда она произносила эти слова, ей показалось, что она как бы раздваивается: голос лжи отдавался в ней эхом самой искренней интонации.

Она не спеша переоделась в темное платье и сменила перчатки, а потом пошла к сестре. Глория сидела в кресле. Рядом с ней стояла ее палка. Вид у нее был довольно злобный, но при виде Жюли она постаралась изобразить на лице выражение страдания.

— Плохи мои дела, — сказала она. — Только что был доктор. Он уверяет, что я сама выдумываю себе болезни, но я чувствую, что это не так. А что это ты мне принесла?

Жюли с такой неловкостью начала развязывать пакет, что Глория не выдержала и почти вырвала его у нее из рук.

— Дай сюда. Бедняга. Иначе ты никогда не закончишь. Удалось что–нибудь найти?

— Не слишком много, — ответила Жюли. — Лучший период в жизни Джины приходится на послевоенное время. Тогда вышло «Дело Хольдена». Ей было пятьдесят лет, но…

— Постой, почему пятьдесят? — прервала ее Глория.

— Ну да, пятьдесят.

— Ты хочешь сказать, что она родилась в том же году, что и я? В тысяча восемьсот восемьдесят седьмом?

— По крайней мере, здесь так написано.

— Покажи.

Жюли нашла нужную страницу, и Глория вполголоса принялась читать вслух статью.

— Я хорошо помню молодого Рея Молиссона, — сказала она. — Это было в пятьдесят первом году. Я как раз организовала Квартет Бернстайн. Значит, ей было шестьдесят четыре года, когда этот дурак из–за нее покончил с собой? Невероятно. Хотя да, все верно. Я выступала в Лондоне, и тогда же молодой скрипач Коган получил премию королевы Елизаветы. Господи, это точно был пятьдесят первый год!

Она выпустила книгу из рук на колени и закрыла глаза.

— Жюли, ты представляешь, что здесь начнется, когда она расскажет эту историю? Потому что, будь уверена, как только она хорошенько устроится, она сманит к себе своими историями всех моих подруг. Не спорь! И все эти идиотки, которым нечем заняться, начнут распихивать друг друга локтями, лишь бы сунуть свой нос в ее амурные дела!

Жюли следила за сестрой тем же изучающим взглядом, каким доктор Муан рассматривал ее собственные рентгеновские снимки. Глория без конца поводила головой, а рот ее кривила легкая гримаса страдания. Потом, не открывая глаз, она тихо произнесла:

— Жюли, я много думала. Я больше не вынесу присутствия здесь, рядом со мной, этой потаскухи. Лучше я сама уеду куда глаза глядят. Не один же в мире «Приют отшельника».

У Жюли ухнуло сердце, и по одному этому она поняла, насколько дорожила своим планом. Стоит им перебраться отсюда, как к Глории моментально вернется все ее здоровье. И все рухнет. Конечно, в каком–то смысле все это не имеет никакого значения. Но в то же время… нет, это было бы ужасно. Жюли энергично потрясла Глорию за плечо.

— Ты говоришь глупости. Послушай. Возьми себя в руки. Во–первых, в этих местах больше нет такого заведения, как наше. Но даже если что–нибудь похожее найдется… Допустим, мы уедем… вернее, ты уедешь, потому что у меня просто не хватит духу трогаться с места…

Глория резко поднялась с кресла и полным растерянности взглядом посмотрела на сестру.

— Ты поедешь со мной! — воскликнула она. — Ты прекрасно знаешь, что я без тебя не могу.

— Ладно, — примирительно сказала Жюли. — Допустим, мы уезжаем из «Приюта отшельника». Кто этому будет радоваться больше всех? Кто станет потирать от счастья руки? Кто? Ясное дело, Джина. Джина, которая сможет отныне поливать тебя грязью, потому что ты уже не сможешь заткнуть ей пасть. Ну и что, что ради нее молодой человек покончил с собой? Это ей даже льстит. А что скажут про тебя, бедная моя Глория? Развод — раз. Второй муж, который кончает самоубийством после обвинения в гомосексуализме, — два. Третий муж, высланный из страны за мошенничество, — три. Четвертый муж…

— Заткнись! — простонала Глория.

— Милая моя, это не я, это она все будет рассказывать. Она всех убедит, что ты просто не могла не уступить ей место. И защитить тебя здесь будет некому.

— То, что ты говоришь, — это прошлое. А я никогда никому о нем не рассказывала.

— Да, но если она узнает, что тебя интересует ее прошлое, она обязательно начнет рыться в твоем. Стоит тебе начать наводить справки о ее юности, о ее детстве, как она немедленно займется тем же. В сущности, ее можно понять. Она имеет полное право ничего не рассказывать о том, как прошли ее первые годы в Неаполе.

— Мне плевать на ее первые годы, — грубо прервала ее Глория. — Но я никогда не смирюсь с тем, что она воображает, будто родилась тогда же, когда и я.

— Это еще надо проверить, тогда же или… В конце концов, единственное, что может иметь значение, — это ваша карьера. И твоя ничуть не беднее той, что сделала она. Ты — образец цельного существования. Любая из твоих подруг мечтала бы быть такой же, как ты. Поэтому довольно тебе стонать. Для начата займись–ка своим здоровьем. Я куплю тебе что–нибудь стимулирующее. А ты снова слушай музыку, распахни двери и улыбайся. Будь такой, какой привыкла быть.

Глория погладила сестру по руке.

— Спасибо. Ты лапочка. Не знаю, что это на меня накатило. Вернее, слишком хорошо знаю. Мне внезапно пришло в голову, что награждать собираются не артистку, а столетнюю старуху. А если нас будет двое, то, возможно, Монтано тоже наградят. А уж этого я точно не переживу.

Жюли эта сторона вопроса раньше как–то не приходила в голову, но после короткого колебания она поспешно ответила:

— Я все разузнаю, но в любом случае тебя представили к награде первой. А ведь это всегда вопрос времени. Так что выбрось все это из головы и успокойся.

Ей ни в коем случае нельзя было показать свое замешательство, а потому она прошла к электропроигрывателю и перевернула пластинку.

— Немножко Моцарта, — сказала она. — Помнишь?

— Сколько раз я его играла, — ответила Глория.

И она молитвенно сложила руки. «Неужели она настолько постарела?» — про себя подумала Жюли.

— Подойди, — тихо позвала Глория. — Я подсчитала. Мне нужно продержаться ровно три месяца, до дня рождения. Потом можно умирать. Но сначала я должна получить орден. Согласна, это глупо, назови это как хочешь, но я не могу думать ни о чем другом. Как ты думаешь, могут дать орден Почетного легиона иностранке? Ведь она же итальянка. Я служила Франции, а она? Дай–ка мне альбом вырезок.

— Который?

— Шестой том.

Она почти наизусть помнила содержимое каждого из этих альбомов. Все газетные и журнальные вырезки хранились в строгом хронологическом порядке. Здесь были отчеты о концертах, статьи известных критиков, хвалебные рецензии, интервью, фотографии Глории, в окружении журналистов и зевак направляющейся к концертному залу, — одним словом, сорокалетняя история славы, запечатленная в заголовках на разных языках мира: «Wonder woman of French music», «Аn enchanted violin», «She dazzles New York audience»…

Шестой том был, собственно, последним. Глория раскрыла его у себя на коленях, а Жюли, приобняв сестру за плечи, склонилась и читала вместе с ней.

— Смотри, это Мадрид, — заметила она. — Я тоже там играла в тысяча девятьсот двадцать третьем году. Тот же зал и та же сцена. Только дирижировал Игорь Меркин. А вот здесь, — продолжала Глория, — Бостон. Грандиозный успех. Такие отзывы даже мне редко приходилось читать. «А unique genius… Leaves Menuhin simply nowhere…» Да, ты права. Куда ей до меня!

На эти короткие мгновения они словно превратились в единомышленниц, вспоминающих общее чудесное прошлое. Глория первой нарушила очарование минуты.

— Ты сохранила свой альбом вырезок? — спросила она.

— Нет. Я давным–давно все растеряла, — ответила Жюли.

Она отодвинулась от сестры и пошла остановить проигрыватель. Потом небрежно бросила:

— Ну, я пошла. Если тебе что–нибудь понадобится, позовешь меня.

В этот день Жюли поела с аппетитом. Боль исчезла совершенно. Кларисса наблюдала за ней с удивлением и легкой тревогой. К частым сменам настроения Глории она уже привыкла, но Жюли… Жюли всегда хранила на лице одно и то же выражение, словно говорившее: «Отстаньте от меня все». Однако Клариссе хватило ума не задавать вопросов. Чтобы прервать затянувшуюся тишину, она заговорила о господине Хольце. Это была неисчерпаемая тема для разговора, потому что он все последние дни только и делал, что сновал между своим домом и домом Джины, объясняя всем встретившимся по пути, что спешит «чуть–чуть подсобить» соседке. Обитатели острова пребывали в неослабном внимании, подсматривая и подглядывая глазами слуг и ближайших соседей. Памела, укрывшись за притворенным ставнем и вооружившись биноклем, рассматривала ящики, которые без конца вносили в «Подсолнухи». Она уже успела заметить ценную посуду, полки — очевидно, от книжных шкафов, — торшер неизвестного ей стиля, возможно мексиканского. Телефон у Глории звонил не умолкая.

— Все это немного напоминает рыночную распродажу, — докладывала Кейт. — Знаете, наподобие гостиных у бывших чемпионов, где шагу негде ступить от всяких там кубков, ваз и прочих трофеев из позолоченного серебра. Хольц лично распаковывает во дворе весь этот хлам, а потом благоговейно тащит в дом. Ей–богу, он в нее втюрился. А ведь она годится ему в матери!

Но Глории хотелось знать еще больше, и она без конца теребила самых надежных из своих подруг. Но те и без ее напоминаний охотно гуляли вокруг «Подсолнухов», ловя любой повод, чтобы задержаться подольше возле самого дома.

— Нет, — говорила малышка Эртебуа, — ее самой не видно. Она все время в доме, наверное, руководит переселением. Я заметила, как несли несколько картин. Несли невероятно осторожно, наверное, картины очень ценные.

Симону, в свою очередь, поразило изобилие кухонной утвари и бытовых приборов.

— Это просто невозможно, — восклицала она, — она что, собирается открывать семейный пансион? Вы бы видели, какая плита! А сколько всяких комбайнов! А холодильник! Да в нем жить можно! Она, наверное, трескает за семерых!

— А главное, — продолжала Кларисса, — есть один загадочный предмет. Никто не может догадаться, для чего он нужен. Это что–то вроде очень большого стеклянного сосуда, даже не сосуда, а такой вроде бы ванночки, но очень большой — наверное, целый метр в длину — и очень глубокой. Ваша сестра и ее приятельницы строят предположения. Поскольку стиральную машину они видели отдельно, значит, это не для стирки.

— А крышка к этой штуке есть?

— Нет никакой крышки.

— Так, может, это что–то вроде картотеки? Илиспециальная полка для кассет? Или для бобин со старыми фильмами? Это было бы очень удобно, потому что сквозь стекло легко читать названия.

— Не может быть. Он слишком глубокий.

Глория билась над загадкой этого предмета, как бились и все остальные. А ключ к ней неожиданно дал привратник Роже, и тогда новость распространилась по острову со скоростью урагана, обрастая по пути новыми деталями и подробностями.

— Я слышала от самой мадам Женсон.

— И что же это такое?

— Кажется, это аквариум. Роже помогал ей устанавливать его в гостиной.

— Аквариум! Но ведь в нем обычно держат маленьких рыбок. К тому же для него требуется целая куча всякого специального оборудования и, кажется, особая подставка из камней.

— Просто она чокнутая, — подвела итог Габи Ле Клек.

Глория позвонила Жюли.

— Ты в курсе?

— Да. Об этом говорили у Рауля. Конечно, аквариум — это выглядит довольно странно, но у Джины все необычное.

— Ты что, не понимаешь? Ведь это направлено против меня. Сама подумай! Это же бросается в глаза! Каждому захочется взглянуть на этот аквариум. А если он окажется устроен со вкусом — ну, сама понимаешь, красивое освещение, рыбки, кораллы, всякие редкие растения, — они пойдут на любые низости, лишь бы выпросить приглашение. Да, она не могла изобрести ничего лучше аквариума, чтобы отбить у меня всех друзей.

— Послушай, Глория. Я к ней схожу.

— Ага! Вот видишь! И ты тоже!

Голос ее задрожал, и в нем послышалось сдерживаемое рыдание.

— Может быть, дашь мне договорить, — строго прервала ее Жюли. — Да, я пойду к ней, но только для того, чтобы стать там твоими глазами и ушами. Я расскажу тебе все, что увижу, и все, о чем услышу. Впрочем, время терпит. Ведь аквариум не так просто устроить. И еще нужно привезти рыб. Так что перестань забивать себе голову.

Жюли положила трубку и обратилась к Клариссе, которая шумела пылесосом:

— Все–таки старики — это ужасно. Бедная Глория! Я ведь помню ее совсем другой! В молодости, во времена ее первых мужей, она была желанной гостьей на любых праздниках, на любых приемах. Да что там, она была королевой на всех этих вечерах! А теперь?.. Она проводит время, пережевывая всякие глупости, и впадает в отчаяние из–за чужого аквариума. Помяни мое слово, Кларисса. Я не удивлюсь, если она из–за него заболеет.

Но Глория не собиралась сдаваться. Она предприняла ответный удар, собрав у себя вечеринку под девизом «Мои дирижеры». Никогда еще она так тщательно не причесывалась, никогда так старательно не гримировалась, никогда не надевала столько лучших украшений сразу, и никто, кроме Жюли, не смог бы заметить, как обвисли ее щеки и ввалились глаза, придавая лицу сходство с черепом. Впрочем, благодаря крайне удачному освещению — а никто не умел так, как Глория, подбирать освещение, оставляя ставни прикрытыми ровно настолько, насколько нужно, и располагая настенные светильники именно там, где нужно, — она все–таки выглядела очень недурно. Все ее самые верные подружки были здесь и сейчас увлеченно трещали. Явились все, кроме Нелли Блеро.

— Почему она не пришла? — тихо спросила Глория. — Она что, заболела?

— Нет, — ответила Жюли. — Просто опаздывает.

Но Нелли так и не пришла. Глория старалась изо всех сил. Она казалась веселой, блестящей хозяйкой салона. Пару раз у нее возникали легкие провалы в памяти — в самом деле, как было с ходу вспомнить имя некоего Поля Парея, — но она так мило и кокетливо призналась в своей забывчивости, точь–в–точь девчушка, перепутавшая слова тщательно заученного приветствия, — что компания в очередной раз пришла в полный восторг. Затем прослушали фрагмент из Концерта Бетховена. Жюли, знавшая, насколько он труден, не смогла сдержать восхищения. Нет, все–таки Глория была выдающейся исполнительницей. Наверное, ей надо было бы умереть, когда она была на вершине славы. Тогда не пришлось бы сражаться с собственным старческим слабоумием. В конце концов, разве она не окажет ей услугу, если… Жюли не смела додумать эту мысль до конца, но чувствовала, как в душе ее все крепнет сознание справедливости того, что она затевает. В сущности, она всегда поступала справедливо. Разве ее письмо лейтенанту Ламбо было проникнуто хоть каким–нибудь недостойным чувством? И то, другое письмо, которое она написала уже в Нью–Йорке и благодаря которому открылось, что Жан Поль Галан был гомосексуалистом, разве не оно спасло Глорию от неизбежного скандала? Да, она всегда старалась предотвратить скандал. Дардэль был воротилой черного рынка. Разве не разумно было заранее принять меры предосторожности и сообщить, что он был евреем?

Раздались аплодисменты. Гости шумно поздравляли Глорию. «Ах, какой талант! Вот уж действительно дар Божий!..» Идиотки! Кому нужны их грошовые комплименты? Забившись в уголок, Жюли, не обращая внимания на присутствующих, пыталась разобраться с собственной совестью — так сердечники внимательно прислушиваются к себе, дабы не упустить начало приступа, — и чувствовала, что понемногу обретает душевное спокойствие. Прадин сам скомпрометировал себя связями с ОАС — или с ФНО, кто знает? — и снова справедливость была на ее стороне. Потому что иногда одной строчки на клочке бумаги бывает достаточно, чтобы грянул взрыв. А теперь…

К ней подошла Глория.

— Ты можешь объяснить, почему Нелли не пришла?

И тут Кларисса принесла надушенное письмо. Глория сразу же вскрыла его, и лицо ее исказилось гримасой отвращения.

— Прочти.

— Ты же знаешь, что без очков я…

— Но ты догадалась, что это от Монтано?

Моя дорогая!

Мне бы так хотелось еще раз побывать у вас. Мне уже рассказали, что вы совершенно бесподобно умеете делиться своими воспоминаниями. Увы, хлопоты переезда меня несколько утомили. Надеюсь, что вы извините меня и придете ко мне помочь… У вас во французском есть изумительное выражение, которое мне очень нравится: помочь мне «вешать крюк над очагом ». Как только я буду готова, вы первой получите от меня сигнал. До скорой встречи.

Сердечно ваша

Джина.

— Какая наглость! — возопила Глория. — Нужны мне ее любезности! Нет, что она себе вообразила! Да пусть она себе засунет свой крюк в одно место!

Глория заметно побледнела. Жюли сжала ей плечо.

— Ты не собираешься расплакаться, я надеюсь? Подожди хотя бы, пока они уйдут.

Глория не отвечала. Она не могла говорить от душившего ее гнева.

— Пошли за доктором, — сказала Жюли Клариссе.

— Нет, не надо доктора, — простонала Глория. — Сейчас пройдет. Но ты увидишь, что я была права. Сегодня Нелли не явилась, даже не извинившись. Завтра будут другие. Чем я это заслужила?

Доктор Приер отозвал Жюли в сторонку.

— Волноваться особенно не из–за чего, — тихонько начал он, пока Кларисса перестилала постель. — Но за ней нужно приглядывать. Что–то ее тревожит, впрочем, мы с вами об этом уже говорили. Вы не догадываетесь, что это может быть? Она ни с кем не ссорилась?

— Что вы, доктор! — протестующе отозвалась Жюли. — Она здесь со всеми дружит.

— А почту она получает?

— Нет. Ей присылают, конечно, отчеты из банка и прочее, но вы ведь не это имеете в виду?

— А что, она все еще ведет свои дела? Играет на бирже?

— Нет, что вы. У нее есть агент, который всем этим занимается. Так что мы можем спать спокойно.

Качая головой, доктор принялся не спеша складывать стетоскоп.

— Тогда я и вовсе ничего не понимаю, — произнес он. — Дома у нее все в порядке. Денежных затруднений нет. Она устроена с комфортом и удобствами. Одним словом, ни малейшей причины для тревоги просто не существует. И тем не менее что–то ее пожирает. Она спит все хуже и хуже. Аппетит пропал. Сегодня утром поднялась температура, правда небольшая — 37,8. Будь ей тридцать лет, все это, разумеется, не имело бы никакого значения. Но в ее возрасте малейшее отклонение от нормального хода вещей может повлечь самые серьезные последствия. Никаких органических расстройств я у нее не обнаружил. Если вы не против, я приведу к ней одного своего коллегу. Он очень хороший невропатолог, хотя ей мы об этом, разумеется, не скажем. Ни к чему драматизировать.

Он снова подошел к Глории и заговорил с ней тем фальшиво бодрым голосом, каким врачи любят говорить с больными, стараясь их обмануть:

— Вам нужно хорошенько отдохнуть, моя дорогая! Думаю, что ничего серьезного у вас нет. Человек, доживший до ста лет, может презирать время. Знаете, у меня есть превосходный друг, профессор Ламбертен, и как раз сейчас он проводит отпуск на побережье. Я знаю, что ему очень хочется с вами увидеться. Вы не будете возражать, если я приведу его сюда? Скажем, завтра или послезавтра? Он так много слышал о вас. Между прочим, и сам когда–то играл на виолончели. Вы всегда были для него предметом восхищения.

— Пожалуйста, — чуть слышно отвечала Глория. — Только пусть поторопится, а то может не застать меня в живых.

— Это что еще за мысли! — рассердился доктор Приер.

Глория с безнадежностью махнула рукой.

— Все, чего я хочу, — это дотянуть до Дня Всех Святых, — с почти искренним равнодушием проговорила она. — А дальше…

— Помилуйте, но почему же именно до Дня Всех Святых?

— Потому что в этот день моей сестре исполняется сто лет, — объяснила Жюли.

Тогда доктор легонько постучал Глорию по плечу.

— Ну что ж, я обещаю вам, что вы прекрасно дотянете до Дня Всех Святых. А дальше… А дальше будете тянуть еще и еще, поверьте моему слову!

Он взял в руки свой атташе–кейс, и Жюли вышла проводить его.

— Она ждет Дня Всех Святых не как праздника и даже не как дня своего рождения, а как некоей особенной, исключительной даты. Дело в том, что в этот день ей должны вручить орден Почетного легиона.

— Так вот из–за чего она сама себя терзает! Ну, вы меня успокоили. Хотя я все–таки никак не могу понять одной вещи. Ведь радость должна была придать ей сил. А она как будто чего–то боится, я это чувствую. А что вы об этом думаете?

— Я думаю, что моя сестра обожает, чтобы ее жалели, вот и все. Ей всегда необходимо, чтобы вокруг нее все вились, чтобы все за нее волновались. Короче говоря, ей необходимо быть в центре внимания.

— Вы правы, у меня сложилось такое же впечатление. И все–таки я убежден, что дело не только в этом.

В то утро Жюли отправилась покурить под соснами, хотя знала, что садовники это строго запрещали, опасаясь пожара. Доктор Приер может сколько угодно ломать себе голову, ему ни за что не догадаться, чего боится Глория. Другое дело — невропатолог. А если он копнет глубже? Если он поймет, что соседство Джины для Глории все равно что близость ядовитой манцениллы? Вдруг он даст Глории совет поискать себе другое пристанище? Жюли вынуждена была признать, что Джина оставалась ее единственным оружием. И если это оружие у нее отберут, ей не останется ничего другого, как умереть первой, в очередной раз выступив в роли жертвы. Потратить столько сил, чтобы хоть раз в жизни не быть вечно проигравшей, и теперь, когда миг победы так близко — сколько лет она ждала его? тридцать? сорок? — понять, что все снова готово рухнуть. Глория снова выскальзывает у нее из рук. Это было слишком жестоко, потому что вынуждало верить, что в жизни всегда бывает только так: одним все, другим ничего, никакой справедливости нет, кругом один обман.

Нет, ни под каким предлогом Глория не должна уезжать из «Приюта отшельника». И лучшим средством задержать ее здесь будет… Да, решиться на это нелегко, но если придется действовать быстро… Так, сколько у нас остается до Дня Всех Святых? Она по привычке стала загибать свои несуществующие пальцы. Три месяца. Еще целых три месяца. Она терпела столько лет, столько серых бесконечных лет, и вот теперь осталось еще три месяца. Ей вдруг подумалось, что она похожа на путника, что по узкому мостику карабкается через бездонную пропасть. Ах, как заманчиво отдаться во власть головокружения… Всего лишь один звонок хирургу: да, я согласна на операцию, и давайте не будем больше это обсуждать…

Она еще долго сидела, всё взвешивая «за» и «против». Конечно, очутись она в больнице, Глории не выбраться с острова. А если Глория останется на острове, то ее песенка спета. С другой стороны, операция может оказаться неудачной — разве можно исключить худшее? — и тогда она умрет первой. Умрет, а это значит — снова проиграет. Под соснами поднялся легкий ветерок. В просветах между ветками голубело море, то и дело загораясь искорками солнца. Но Жюли его не видела. Она вообще ничего не видела и не слышала вокруг себя, погруженная в свои мрачные расчеты, превратившись в туго сжатый комочек тревоги, словно игрок, готовый бросить на кон последний жетон. В любом случае конец партии близок. Они обе скоро умрут, весь вопрос в том, кто из них умрет раньше. Пожалуй, если смотреть на все это дело вот так, с трезвой позиции, то никаких угрызений совести у Жюли быть не должно. Всю свою жизнь, после Флоренции, она только тем и занималась, что душила собственные угрызения, как бедная обманутая девушка душит свое новорожденное дитя. Куда лучше иметь дело с трудноразрешимой проблемой! Вот и сегодня она отбросила в сторону всякие сентиментальные глупости. Потому что ей еще нужно решить одну, очень трудную, последнюю проблему.

Она поднялась, стряхнула с юбки налипшие сосновые иглы и спокойно вернулась в «Ирисы». По пути ей не встретился ни один человек. В «Приюте отшельника» любили поспать по утрам, поэтому здесь даже было запрещено пользоваться газонокосилками или включать транзисторы. Бедный господин Хольц со своим роскошным роялем! К Жюли уже вернулось ее обычное хладнокровие. План ее созрел. Она обдумала всё: детали нападения, возможные отступления и контратаки. Кларисса ждала ее, чтобы уточнить меню обеда. Наверное, флан. Больше ничего не надо.

— А что заказала Глория?

— Морской язык в сметане и абрикосовый пирог.

— Ничего себе! Для тяжелобольной довольно смело!

— Мне кажется, — вздохнула Кларисса, — ей хочется, чтобы все вокруг заволновались.

Значит, Глория предприняла контрнаступление. И решила воспользоваться своим легким недомоганием, чтобы взбудоражить своих приближенных и оторвать от Монтано хотя бы часть зрительниц. Чтобы все собрались к одру настоящей столетней дамы — единственной и неповторимой. Но и Джина была не из тех, кого легко обвести вокруг пальца. Было три часа, когда катер подвез к острову небольшую группу журналистов — человек пять или шесть. Оказывается, представители местной прессы уже договорились с великой актрисой об интервью, и Джина любезно показала им виллу, а потом разрешила сфотографировать себя в кухне, оклеенной афишами, а также на фоне аквариума, в котором между кораллами и лианами гордо плавали рыбы, словно сошедшие с картины кисти Карзу или Фернана Леже. Потом в саду все выпили за здоровье Джины и за здоровье обеих столетних дам.

— Вот шлюха! — заорала на следующий день Глория, едва взяв в руки свежую газету. — Это она устроила, чтобы позлить меня!

А увидев снимки с аквариумом, просто лишилась дара речи. Фотографии были цветные, и особенно впечатляла одна, на которой крупным планом была снята большая пестрая рыбина, вся, словно боевой раскраской, покрытая черными полосами и с застывшей, словно смертная маска, мордой.

— Какой ужас, — выдавила она наконец. — Забери это отсюда.

— Знаешь, я долго думала, — сказала Жюли. — Мне кажется, ты должна принять ее приглашение и пойти к ней на эту самую вечеринку.

— Ни за что на свете! — Глория закричала так громко, что даже закашлялась. — Ты что, хочешь меня доконать?

— Отнюдь. Просто я считаю, что ты не должна терять лицо. Она заранее уверена, что ты извинишься и откажешься. Можешь себе представить, как она это прокомментирует. «Она уже совсем не в силах двигаться… Говорят, она не может сделать и двух шагов… Это конец…» А если тебе помогут дойти до «Подсолнухов» — это совсем рядом, — то ты заткнешь пасть самым злым языкам. Разумеется, мимоходом ты взглянешь на эту рыбину, которой она так гордится, и сейчас же отвернешься, тихонько бросив: «Какое уродство!» На всех, кто там будет, это произведет неизгладимый эффект — ты ведь знаешь, как к тебе прислушиваются, — а она очень пожалеет, что тебя пригласила.

Глория слушала ее с серьезным видом.

— До чего мы докатились, — проговорила она наконец. — Бедная моя старушка…

— А до тех пор, пожалуйста, последи за собой, — продолжала Жюли. — Ведь ты должна будешь произвести впечатление. Прими что–нибудь тонизирующее. А что до этого самого невро… э… Ламбертена, то я на твоем месте спровадила бы его отсюда.

Увы, по несчастливому стечению обстоятельств письмо с приглашением от Джины пришло всего за час до того, как доктор Приер привел с собой коллегу. Отступать было уже поздно. Доктор Ламбертен оказался обходительным типом с длинными осторожными руками. Расспросы свои он вел мягко и ненавязчиво и при этом басил и по–бургундски раскатывал «р». Примостившись поближе к постели Глории, он внимательно слушал ее, склонив голову, словно исповедник. Стоило ей замолкнуть, он сейчас же просил ее продолжать, а время от времени легонько промокал ей лоб носовым платком, позаимствованным у Жюли, — воспоминания о прошедшей жизни кидали Глорию в жар. Жюли примостилась на краешке стула, подальше от больной, и с изумлением слушала, как вся жизнь ее сестры, которую уж она–то знала насквозь, в рассказе Глории превращалась в историю какой–то совершенно незнакомой ей женщины, всегда и во всем поступавшей исключительно из благородных побуждений. Ни о ссорах, ни о потасовках с Бернстайном не было сказано ни слова… Жан Поль Галан вообще почти не удостоился упоминания… Да, он был очень мил… Характера не хватало… Его можно понять… Артистическая натура…

«Артистическая, как же!» — мысленно возмущалась Жюли. Этот «артист» завел нежную дружбу с собственным шофером, а потом ему и этого покачалось мало и он буквально бегал за каждым гостиничным лакеем! А Дардэль? Вспомнить только, что за типы вокруг него крутились, самые настоящие спекулянты! Но в рассказе Глории на все это не было и намека, словно она накладывала на морщинистую физиономию собственной богатой событиями жизни толстый слой грима. А Прадин? Когда в Алжире началась война, а вместе с ней и весь этот бардак, он предавал направо и налево всех, кого только мог! Но разве такая женщина, как Глория, могла ошибаться? Если она выбрала этих мужчин, значит, они вне подозрений. Вспоминая сейчас свою супружескую жизнь, Глория настолько искренне верила в свои собственные басни, что Жюли буквально раздирало изнутри от гнева. Ей хотелось крикнуть: «Вранье! Она выходила за них замуж только потому, что у них у всех было полно денег, и еще потому, что они ее обожали. Вот именно. Обожали и преклонялись перед ней. Даже старик Ван Ламм, который не желал знать, что у нее были любовники. Нет, моя сестра никогда не была целомудренной весталкой, безгранично преданной культу скрипки. Ей было уже восемьдесят, но она все еще не упускала ни одной возможности. Кому это знать, как не мне! Я всегда умела подсмотреть в запертую дверь. Не буду утверждать, что это было так уж омерзительно, но только, пожалуйста, не надо изображать из себя перед доктором небесное создание!»

Она так разволновалась, что решила на цыпочках выйти в коридор покурить. Гнев душил ее. Заныл бок, и рукой она стала легонько поглаживать его. Она давно заметила, что между ее настроением и той штукой, что зрела в ней, словно зародыш, существовала какая–то загадочная связь. Она достала открытку, которую час назад сама принесла Глории, чтобы перечитать еще раз. Приглашение было напечатано на машинке и составлено в самых любезных, хотя и кратких выражениях. От руки было приписано одно–единственное слово: «Дружески» — и, конечно, подпись: витиеватая и заковыристая, с заглавным «G», изогнутым, словно готовое захлестнуться лассо. Да, убедить Глорию принять приглашение будет нелегко.

Оба доктора вышли из комнаты вместе.

— Скрипка просто восхитительна, — говорил Ламбертен доктору Приеру.

Судя по всему, «страдивариус» Глории заинтересовал его гораздо больше, нежели пациентка. Правда, обращаясь к Жюли, он напустил на себя вид озабоченного профессионала.

— Что за потрясающая женщина! И какая жизненная сила! Видите ли…

— Что же все–таки с ней происходит? — прервала его излияния Жюли. — Она в последнее время сильно изменилась. Она кажется подавленной…

— Она действительно подавлена. Я вас, наверное, очень удивлю, если скажу, что, на мой взгляд, госпожа Бернстайн до сих пор так и не осознала, что стоит на пороге столетия. То есть она как бы забавлялась этим фактом, стараясь извлечь из него дополнительное доказательство собственной неповторимости, но совершенно не думая о том, что сто лет — это, в сущности, конец пути. А потом… В том–то и дело, что «потом» уже не будет. С ней случилось то, что она как будто прозрела и обнаружила себя в полном одиночестве стоящей на краю могилы. Разумеется, она растеряна. Ведь ваша сестра всю свою жизнь была окружена людьми, не так ли? И вы всегда были с ней рядом. Мне кажется, у нее просто нет опыта одиночества. Такого одиночества, когда понимаешь, что ты — всего лишь человек, а вся твоя известность и все твои бурные романы… Увы, они в прошлом. В зале больше не осталось ни одного зрителя.

— Я это знаю, — пробормотала Жюли. — Я это знаю уже не одну сотню лет…

— Простите. Скажите, вы верите в Бога?

— Даже не пытаюсь.

— А она?

— У нее никогда не было на это времени.

Втроем они не спеша шли к саду. Ламбертен продолжил:

— Итак, что ей остается? Бунт. И прежде всего это превращается в бунт против тех, кто ее окружает. Она сейчас чувствует примерно то же самое, что зверь, привыкший к воле, чувствует, попав в сети. Он яростно сражается. На следующей стадии наступает безразличие. Ну а потом…

Доктор Приер прервал его. Он говорил с подчеркнутой почтительностью:

— А вам не кажется, что тот факт, что рядом с ней живет еще одна столетняя дама…

— Ну, это очевидно! — живо отозвался Ламбертен. — Тот, кому пришла в голову идея объединить здесь их обеих, сам того не сознавая, совершил настоящее преступление. Вы наверняка слышали известную мудрость: «Два крокодила в одном болоте не живут…» Вот и обе наши старушки в конце концов сожрут друг друга. Для них сейчас это последний шанс заставить биться свое угасающее сердце. Кто победит в этой схватке? Потому что в ней обязательно будут и победитель, и побежденный. Они обе видели у своих ног весь мир, но сейчас у них осталось единственное, что гpeeт самолюбие, — возможность одержать последнюю победу. Иными словами, сожрать соперницу.

— Значит, вы не советуете нашей пациентке никуда переезжать? Не искать себе новое жилище?

— Ни в коем случае. Она будет слишком горячо сожалеть, что уступила поле битвы. Я, конечно, не утверждаю, что она не захочет спастись бегством, стоит ей почувствовать близкое поражение, но лично меня это очень удивило бы.

Жюли, не сдержавшись, проронила:

— Но ведь это ужасно, доктор.

Ламбертен пожал плечами, а потом ласково взял в руки затянутую перчаткой ладонь Жюли.

— А это? — сказал он. — Разве это менее ужасно? Такова наша жизнь. Она без конца изобретает все новые пытки, которые мы стараемся облегчить.

— Значит, вы будете лечить мою сестру, чтобы она была в силах продолжать это…

Она внезапно замолчала. Ей было так стыдно, что голос ее предательски задрожал.

— Поставьте себя на мое место, — ответил Ламбертен.

А Жюли про себя с неожиданной ясностью подумала: «Я и так на этом самом месте».

— Ну хорошо, — со своей обычной благожелательностью промолвил доктор Приер, — мы постараемся сделать так, чтобы она хорошо спала, чтобы разумно питалась и не слишком терзала себя. А дальше…

Тут он одной рукой притянул к себе коллегу, а другой Жюли. Со стороны они выглядели как три заговорщика.

— Мне пришла в голову вот какая идея, — шепотом начал он. — Вы знаете, что для госпожи Бернстайн готовят вручение ордена Почетного легиона. Так вот, я постараюсь, чтобы это торжественное событие случилось как можно раньше. Наверняка ее фамилия будет объявлена в списке, который публикуют к Четырнадцатому июля, хотя церемонию решили приурочить ко Дню Всех Святых, дню ее сотой годовщины. Но ведь можно это сделать и раньше!

— Отличная идея, — одобрил Ламбертен.

— Сделать это будет трудно, — продолжал доктор Приер, — потому что сейчас как раз время отпусков. Если мы не сможем связаться с нужными людьми, все провалится. Но в любом случае какое–то время у нас еще есть. Я думаю, месяца два…

А Жюли уже быстро считала про себя. Два месяца… Столько и она, пожалуй, продержится. Вот только придется поторопить события. Они уже шли садом, и от поливальной установки Мориса до них долетали сверкающие на солнце капли влаги.

— Держите меня в курсе дела, — вежливо проговорил доктор Ламбертен. Скорее всего, он напрочь забудет о том, кто такая Глория, раньше, чем вылезет из катера. В конце концов, чего не хватает этой глупой старухе для счастья? Особенно если вспомнить, что мир кишит несчастными, вроде нелегальных эмигрантов с детишками, у которых от голода провалились животы.

Жюли вернулась к сестре.

— Очаровательный мужчина, — сказала Глория. — Он хотя бы умеет спокойно тебя выслушать. Но мне кажется, он ошибся, считая, что у меня неврастения.

— Ну что ты! — отозвалась Жюли. — Во–первых, никто сейчас уже не говорит о неврастении. Он просто считает, что у тебя немного расходились нервы. Как только ты немного привыкнешь к новому соседству — ты понимаешь, кого я имею в виду, — все нормализуется. Я показала ему приглашение, и он думает, что тебе нужно туда пойти, просто из чувства собственного достоинства. Ты должна доказать, что ты выше всяких сплетен. Пойми, чтобы быть столетней дамой, недостаточно прожить на свете сто лет. Столетие — это нечто вроде особой чести, которую природа оказывает таким женщинам, как ты: молодым душой, полным энергии и сохранившим себя во всех отношениях. Я просто повторяю тебе, что он сказал, когда прощался. Заметь, ведь Джина тоже неплохо держится, но… Как бы она ни старалась, ей никогда не избавиться от этого пошлого налета, который делает ее похожей на кокотку. Помнишь, еще папа об этом говорил? Я думаю, еще он сказал бы, что у нее слишком потасканный вид. Она напоминает красоток из «Мулен–Руж»…

Глория понемногу розовела. Воспоминания вызывали у нее улыбку.

— Я надену белый фланелевый костюм, — мечтательно произнесла она.

Но тут же, поддавшись внезапному приступу паники, зарылась лицом в руки.

— Нет, Жюли, мне не хватит сил! Здесь у меня под руками все, что мне нужно, здесь я чувствую себя хозяйкой, а там…

— Но ведь там будет Кейт! И Симона! И я там буду. Ничего с тобой не случится.

— Ты так думаешь?

— Ты принесешь ей какой–нибудь подарок, какую–нибудь безделицу… Что–нибудь из драгоценностей, которые тебе уже надоели, но там произведут впечатление. И не забывай, это должно быть что–нибудь слегка вульгарное. Все–таки она так и осталась неаполитанкой… А потом мы сразу же отведем тебя домой.

— Хорошо, — согласно отвечала Глория. — Но как можно раньше. Я зайду буквально на минуту, отметиться.

На другой день Глория предприняла ревизию всех своих богатств. Кроме «парадных» драгоценностей, у нее была целая куча всяких клипс, колец, сережек и прочих побрякушек, которые она от нечего делать пачками покупала во время гастрольных поездок. Жюли помогала ей. Они обе с некоторым скрипом уселись на ковре, разложив на полу украшения, и от души веселились, словно девчонки, играющие в камешки.

— Ты только представь себе, какой у нее будет вид в этих серьгах! — восклицала Глория. — Она будет похожа на базарную гадалку.

Жюли прыскала от смеха и тут же выуживала из кучи очередное кольцо с огромным лиловым камнем:

— А это? В нем она сможет сняться в роли настоятельницы монастыря!..

Теперь хохотала Глория. Внезапно глаза ее подернулись грустью. Она держала в руках красивый двухслойный камень, отливающий голубизной, с вырезанным на нем изображением.

— Севилья… — шептала она. — А его звали Хосе Рибейра… Он был очень красивый…

Впрочем, она тут же постаралась вернуться в веселое расположение духа.

— Нужно подобрать для нее что–нибудь ярко–красное. Поищи–ка вон там, среди колец. О, вот то, что надо! Вот этот маленький рубин.

— Но он слишком дорогой! — попробовала протестовать Жюли.

— Тем хуже для нее. Ведь это она придумала меня пригласить. Так что я имею полное право ее слегка придавить…

Когда Жюли, устав, ушла к себе обедать, Глория уже напрочь забыла о всех своих тревогах. У нее оставался еще целый долгий день, чтобы не спеша выбрать себе туалет, который должен будет окончательно уничтожить Джину. Теперь, вместо Жюли, ей помогала Кларисса. А Жюли все не давала покоя мысль, неосторожно высказанная наивным доктором Приером. Она даже переговорила об этом с госпожой Женсон–Блеш. Конечно, вручение награды желательно перенести на День Всех Святых, но ведь в газетах будет опубликован список награжденных, и нет никакой гарантии, что не найдется кого–нибудь, кто проболтается Глории раньше времени. Если только заранее не договориться, чтобы все держали язык за зубами. В конце концов, у обитателей «Приюта отшельника» хватает интересов и помимо Глории. Она для них — всего лишь одно из развлечений, не более. Люди так непостоянны! Так что если празднество будет перенесено, надо проследить, чтобы никаких разговоров вокруг него не было. Значит, договорились? Никому ни слова.

Глория между тем уже считала часы. Все было готово: платье, украшения, подарок… Жюли приглядывала за ней. От возбуждения сестра помолодела, и получалось, что из них двоих Жюли трусила гораздо больше. Ей пришлось даже принять тонизирующее, иначе она боялась не дойти до «Подсолнухов». Она специально задержалась дома, чтобы пропустить торжественное появление Глории. Она знала, что может не сдержать отвращения при виде всеобщего восхищения, которым наверняка будет встречен приход ее сестры, тем более что наверняка Джина до последней минуты не рассчитывала на него, заранее готовая получить на свое приглашение какую–нибудь отговорку. Дом был полон народа. Гости толпились в гостиной, вокруг аквариума, о котором Глория мимоходом высказалась в том плане, что, дескать, думала, он гораздо больше, — впрочем, сказано это было достаточно небрежно, чтобы не выглядеть откровенно оскорбительным. Не меньшая толпа гостей собралась и в кухне, увешанной афишами и фотографиями знаменитостей кино — разумеется, с автографами.

— Как, вы были знакомы с Эрролом Флинном?

— Конечно, я очень хорошо его знала. Он был просто прелесть, пока не напьется.

— И братьев Маркс?

— Разумеется. Но в жизни они были вовсе не так приятны, как о них принято думать.

Гости двигались группами, медленно, как в музее. Между ними сновали вышколенные официанты, разнося напитки и мороженое из устроенного роскошного буфета. Глория протягивала Джине руку и чувствовала, как ее заливает унижение. Что значили ее собственные друзья и знакомые по сравнению со всеми этими всемирно известными звездами! Лондонский симфонический оркестр, «Концерт–Колонн», великий Габриэль Пьернэ, даже сам Фуртванглер — для этих идиоток, млеющих от мрачной рожи фон Строхайна или озабоченной физиономии Гарри Купера, они были пустым звуком. И все–таки с самообладанием, отнимавшим у нее последние силы, она старалась задержаться перед каждым портретом легендарных личностей.

— Как интересно! И как необычно…

Монтано держала в руке руку соперницы и напряженнее, чем игрок в покер, ловила биение ее пульса в напрасной надежде услышать, как он в волнении забьется, показывая, что эту партию выиграла она. Тут ее позвал один из официантов.

— Извините меня, милая Глория.

Она препоручила Глорию господину Хольцу, и та не преминула воспользоваться случаем, чтобы негромко, но так, чтобы все слышали, проговорить:

— Знаете, все это немного напоминает мне уличные бистро… Только там между зеркалами обычно вешают фотографии боксеров… И тоже подписанные… Что–нибудь вроде «Тони» или «Пополь»…

Она согласилась отпить шампанского, и голубые глаза ее при этом сверлили толпу не хуже, чем во времена ее былых триумфов. Затем она позволила отвести себя в гостиную, откуда должна была откланяться. Но прежде чем уйти, она протянула Джине небольшой футлярчик, от одного вида которого артистка побледнела. Драгоценности! Что она себе позволяет, эта Глория?! Она что, считает себя королевой, которая является, чтобы наградить одного из подданных? Но Джина умело разыграла искреннее смущение.

— Ах, что вы, дорогая Глория? Ну зачем вы это?..

Она раскрыла футляр и увидела небольшой рубин на тонкой золотой цепочке. В комнате стало так тихо, что стал слышен шум фонтанов из соседних садов. Джина, еще не пришедшая в себя от изумления, подняла сверкающий пунцовый камень перед гостями, и они мгновенно забыли все: и афиши, и аквариум, и дорогую мебель, и роскошь обстановки. И почти тотчас же раздались дружные аплодисменты, точно как в театре. Хлопали все, даже те, кто никогда не ходил к Глории и, наверное, принадлежал к «двору» Монтано. Глория улыбалась, чувствуя, что к ней снова вернулась вся ее обольстительная сила. Не спускавшая с нее глаз Жюли понимала, что в эту минуту Глория мысленно топчет ногами свою соперницу. Но и Джина держалась неплохо. На улыбку она отвечала улыбкой и не отводила своих черных глаз от пристального взора голубых. В голосе ее не было дрожи, когда она произносила слова благодарности. Наконец обе они обменялись поцелуем Иуды, и Джина сквозь плотный строй гостей проводила Глорию до порога. Это было крупное событие, о котором в «Приюте отшельника» будут еще долго говорить.

— Какая неосторожность! — восклицал доктор Приер. — И зачем только мы послушали моего коллегу! Ни в коем случае нельзя было госпоже Бернстайн идти к госпоже Монтано! Помогите–ка мне ее поднять.

Жюли бросилась помогать доктору, и вдвоем им кое–как удалось приподнять больную и усадить ее среди подушек. Глория дышала с большим трудом, но при этом упрямо трясла головой, стараясь показать, что ей уже гораздо лучше.

— В вашем возрасте, — продолжал доктор Приер, — не бывает хорошего самочувствия. Живы — и слава богу. Вы — как свечка. Пока сквозняков нет, она горит… Но вы же меня не слушаете! Теперь, если и у второй с сердцем станет плохо, подумайте, чего вы обе добились? Я же вам повторяю: никаких волнений! Это и к вам относится, мадемуазель Майоль. Вы мне совсем не нравитесь, знаете ли. Я потом вас тоже осмотрю.

Он принялся водить стетоскопом по груди Глории. Дышите… Не дышите… С трубками в ушах, он, не поднимая головы, хмурил брови и ворчал:

— Да что там такое произошло? Я надеюсь, они не подрались?

«Вот именно, — про себя думала Жюли. — Именно, что подрались».

— Так и до инфаркта недалеко! Нет, мне это совсем не нравится!

Он присел на краешек постели и принялся выслушивать у Глории пульс, не переставая говорить.

— Значит, вы вернулись вместе. Хорошо. Скажите, в это время она выглядела как обычно?

— Совершенно как обычно, доктор.

— И приступ удушья начался здесь, когда она раздевалась? Дышала широко открытым ртом, руки держала на груди, а глаза казались вылезшими из орбит? Ну что ж, классический приступ стенокардии. Первый звонок.

— Поэтому я и испугалась.

— Как только она сможет двигаться, сделаем ей электрокардиограмму. Сейчас пульс немного учащен, но опасности уже нет. Так что, дорогая моя мадам Бернстайн, считайте, что на этот раз вы выкрутились. Полный покой. Никаких гостей. А главное — избегайте волнений. С этими вещами не шутят. Не надо ничего говорить. Повторяю: полный покой.

Он поднялся, сложил стетоскоп и повернулся к Жюли:

— Пойдемте со мной. Нам нужно поговорить.

Он первым прошел в «концертный зал» и усадил Жюли возле себя.

— Мадам, вы знаете, что вы больны? Конечно, я не…

Она резко прервала его:

— Не продолжайте, доктор. Я уже не жилец. Я это знаю уже давно. Меня консультировал доктор Муан. Он предлагал мне операцию, но я отказалась. Вы понимаете почему.

Доктор долго молчал. Наконец он проговорил:

— Бедный мой друг… Я, конечно, догадывался… Что вам сказать?.. Я в глубокой печали.

— Все, что мне надо, — продолжала Жюли, — это избавить от волнений сестру. Вы ведь ее знаете. Она даже не заметила, как я похудела. Она привыкла, что я живу как бы в ее тени, и мне кажется, она меня даже не видит. Когда меня не станет, она страшно удивится. Как будто я от нее решила спрятаться.

— Не может быть! Вы несправедливы…

— Может, доктор. Я знаю, о чем говорю. Я, например, точно знаю, что Глория ни за что не уступит Джине Монтано. Я знаю, что сейчас, в эту самую минуту, она бесится от ярости на собственное сердце, которое посмело ее предать. Вы, доктор, забываете одну вещь. И Монтано, и Глория, и даже я — мы монстры сцены, а «Приют отшельника» — что–то вроде театра. Мы думаем прежде всего о публике. Даже такая калека, как я! И поверьте, для нас всех, в том числе и для Глории, такая вещь, как здоровье, — тьфу, лишь бы сцена была сыграна красиво.

Она рассмеялась грустным безнадежным смехом.

— Мне особенно уместно говорить о красоте, не правда ли?.. И тем не менее я права. В жизни есть много способов драться.

Она дружески положила затянутую в перчатку руку на колени доктора Приера.

— Не обращайте на меня внимания, — сказала она. — Просто у меня очередной приступ злобы. Знаете, на меня иногда накатывает, как крапивница. Правда, это быстро проходит. Мне очень жаль, что я причинила вам столько хлопот. Конечно, Глория выполнит все ваши предписания, я сама за этим прослежу. Я тоже принимаю все лекарства. Но что касается волнений… Знаете, как в песне поется, «что будет, то и будет»…

В тот же вечер поползла сплетня, что Глория слегла. Интересно, как это тайны становятся известными всем и каждому? Через стены они просачиваются, что ли? Жюли призвала на помощь Клариссу, и они попытались пустить совершенно обратный слух: у Глории всего лишь легкое расстройство желудка. Может быть, слишком много шампанского выпила в гостях у Джины. Впрочем, ничего действительно серьезного. Хотя лучше ей пока не звонить. Четыре–пять дней ее не стоит беспокоить.

Между тем как раз через пять дней наступало 14 июля, и Жюли не терпелось посмотреть, как ее сестра будет реагировать, если узнает, что ее имя появилось в списке награжденных орденом Почетного легиона. Конечно, она об этом узнает. Ведь список будет напечатан в газете. Хотя… Хотя это совсем не обязательно. Обитатели «Приюта отшельника» читают в основном только местные газеты и вряд ли воспримут эту новость как большое событие. Если только…

Как Жюли ни старалась беречься, спать она совсем перестала. Снотворные и транквилизаторы больше не помогали. От них она только тупела. Теперь, разговаривая с Глорией, ей приходилось заикаться, подыскивая слова. Как там сказал доктор? «Никаких волнений»? Ну что ж, если кто–нибудь из соседок пришлет Глории записочку типа: «Поздравляю с награждением! В газете статья, посвященная вам», — то радость Глории будет очень даже большим волнением. Ведь доктор не уточнил, что сильная радость может вызвать остановку сердца точно так же, как большое огорчение или даже просто унижение. Весь день Жюли с надеждой ждала, что кто–нибудь проявит неосторожность и тем самым положит конец этой выматывающей дуэли, которую она сама затеяла, хотя понимала, что первой жертвой станет она сама. Теперь у нее болело все. Она почти перестала есть, и одежда болталась на ней, как на вешалке. Лекарства, назначенные ей хирургом, не справлялись с приступами тупой боли, которая день ото дня становилась все настойчивее. Но она поклялась себе, что не бросит начатую партию, даже если для этого ей потребуется вся ее воля. Встречая ее у Глории, доктор Приер жалобно качал головой. Однажды, стоя на пороге «концертного зала», он тихонько сказал ей: «Вы убиваете себя!» — на что она отвечала непонятной ему фразой: «Не я первая начала…»

Наконец настало 14 июля, день праздника. Никаких газет на остров не привозили. «Приют отшельника» отгородился от праздничной суеты, и каждый из его обитателей поздравлял себя с тем, что так славно устроился подальше от шума. Жюли встретила господина Хольца, и тот пригласил ее зайти выпить чашку кофе. «Мадам Монтано была бы очень рада вас увидеть. Ей кажется, что вы ее избегаете». Действительно, Джина была сама любезность.

— Я несколько раз пыталась узнать, как дела у Глории, но у вас там такая церберша…

— А, Кларисса… Ей так приказали.

— Очень жаль. Потому что сразу начинаешь думать о худшем. Надеюсь, это не из–за того, что она приходила сюда…

— Что вы, конечно нет. Напротив, она была так довольна…

Жюли проговорила это так быстро, что сама невольно вздрогнула.

— Моя сестра, — продолжила она, — ожидает важного события. Может быть, в эти самые минуты ее уже наградили.

Она даже не подумала, какой эффект произведут ее слова. Или, быть может, в каком–то недоступном ее собственному сознанию участке мозга сидело нечто, что за нее производило все расчеты…

— Не может быть! — воскликнула Джина, и черные глаза ее потемнели еще больше. — Значит, ей дали «академические пальмы»?

— Нет, не «пальмы». Орден Почетного легиона. В связи с возрастом и, конечно, за большие заслуги.

— Как интересно! А меня могли бы наградить?

— Почему бы и нет?

— Мне бы хотелось ее поздравить.

И Джина протянула руку к телефону.

— Постойте, — сказала Жюли. — Ведь это пока неофициально. К тому же умоляю, не ссылайтесь на меня. Мы с вами друзья, поэтому я с вами и поделилась. Но я не хочу быть причиной слухов.

Через какой–нибудь час на острове уже началось некое легкое брожение, вызванное любопытством. Жюли сидела у Глории. Они болтали. То одна, то другая поочередно вспоминали свои самые успешные выступления. Глория сидела в шезлонге и полировала ногти. Она была в самом спокойном расположении духа, и резкий телефонный звонок заставил ее едва ли не подпрыгнуть. Она быстро схватила трубку маленького переносного аппарата.

«Вот оно, — подумала Жюли. — Началось».

Она поднялась с места, но Глория рукой удержала ее.

— Останься. Какая–нибудь очередная зануда… Алло! А, это вы, Кейт! Что это с вами, вы так волнуетесь… Что–что? Подождите минуту.

Она прижала телефонную трубку к груди. Ей снова не хватало воздуха.

— Жюли, ты знаешь, что она мнесказала? Дали. Все. Уже официально известно.

— Глория, умоляю тебя, не волнуйся! Дай мне трубку, я сама с ней поговорю.

Но Глория ее даже не слышала. Она смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, а руки ее мелко дрожали.

— Алло!.. Извините… Я сама волнуюсь, понимаете? Кто вам сказал? Памела? Ах вот как! Ей кажется, что список опубликован в «Фигаро»? Хорошо, если так. А она сама видела эту статью? Нет?.. Так, может быть, это еще не… Ах, это муж Симоны ей сказал? Ну тогда все правильно. Боже мой, а я уж было подумала, что это очередная злая шутка этой твари… Спасибо вам.

Ей не хватало голоса.

— Спасибо. Смешно, почему я так волнуюсь? Алло! Что–то я вас совсем не слышу! Наверное, что–то на линии… Или это у меня в ушах зашумело… Что–что? Ах, вы полагаете, что меня отметили как «патриарха»? Ах, даже так? «Патриарха и лучшую из музыкантов»? Да–да, я теперь хорошо слышу. Спасибо, милая Кейт! Вы правы, я ужасно взволнована. Вот сестра уже капает мне лекарство. Обнимаю вас.

Она отставила телефон и тяжело опустила голову на подушку.

— На–ка выпей, — сказала Жюли. — Ты что, забыла, о чем тебе говорил доктор?

Глория послушно выпила и протянула пустой стакан Жюли.

— Да ты лучше на себя посмотри! — ответила она. — На тебе прямо лица нет. Верно, такая новость способна хоть кого свалить с ног. Но ты понимаешь, ведь для меня важна не сама медаль. Важно то, что я ее все–таки получила! Я буду носить ее с голубым костюмом. Красное на голубом, недурно, а?

И вдруг Глория захлопала в ладоши, а потом без всякой помощи неожиданно резво вскочила на ноги. Она подошла к «колыбели» и нежно, как младенца, взяла в руки «страдивариуса». Поднесла к плечу, взяла смычок и взмахнула им, как боевой шпагой. «Посвящается Джине Монтано». И заиграла «Гимн солнцу» Римского–Корсакова. Она не прикасалась к скрипке несколько последних месяцев, если не лет, а вместо настройки каждый день тихонько разговаривала с ней. И, играя сейчас, она жутко фальшивила. Пальцы не подчинялись ей. Но внутри себя она слышала музыку, которую умела играть когда–то, и лицо ее горело восторгом.

Жюли выскользнула из комнаты и, согнувшись пополам, поползла к себе. Для нее это было слишком. Она ненавидела себя, но в то же время ничего не могла понять. Разве не она сама подстроила этот телефонный звонок, потому что была уверена, что он сработает так, как надо? Об одной вещи она забыла — об их наследственной живучести. Это их кузен Майоль умер в 98 лет, это их прабабка дожила до 101 года! И таких в семье было пруд пруди. Раньше о них говорили: «Если их не убьют, они будут жить вечно». Счастливая весть вовсе не убила Глорию, напротив, она вдохнула в нее новые силы. Ах, если бы не Джина, все, наверное, было бы совсем не так, а теперь… Она чуть было не сказала вслух: «Все надо начинать сначала». Но она давно уже не позволяла себе произносить подобных фраз, заставляя их вначале пройти своего рода внутреннюю очистку, чтобы явиться на свет в более пристойном виде. Раз уж Глория так обрадовалась награждению, значит, так тому и быть. Да, это очень больно. Это чувство можно назвать завистью, или ревностью, или злобой. Но на самом деле это всего лишь всегдашнее ощущение гигантского провала, оскорбительной несправедливости, которой вечно суждено, насмехаясь, преследовать ее. Ей показалось, что в эту минуту кто–то окликает ее: «Эй ты, маленькая идиотка! Жалкое создание!» Ей и раньше случалось слышать такие вот голоса. И разве объяснишь хоть кому–нибудь, что она не хотела никому зла, но разве у нее нет права защищаться?

От сигарет «Кэмел» почему–то несло аптекой. Зашла Кларисса, взять заказ на обед.

— Чай с парой сухариков, — сказала Жюли. — Есть не хочется. А что там Глория?

— Мне кажется, она слегка потеряла голову. Беспрерывно звонит по телефону, а стоит ей положить трубку, как звонят ей. Не думаю, что в ее состоянии ей это на пользу.

— Она показалась тебе усталой?

— Еще бы она не казалась усталой! Руки трясутся. Голос дрожит. Она вся как будто наэлектризованная.

— А что слышно от Джины?

— Не знаю, но, по–моему, оттуда ни слуху ни духу. Господин Хольц поливает цветочки, а мадам Монтано сидит в беседке и читает иллюстрированные журналы.

— Ну хорошо. Иди тогда. Мне пока ничего не нужно.

Вокруг последнего события на острове все еще бурлило оживление. Глория высказала желание получить награду немедленно, но ей терпеливо объяснили, что праздник в ее честь готовится как раз ко дню ее рождения. Сам супрефект согласился приехать к ним и собственноручно приколоть медаль к груди столетней дамы, поэтому о переносе церемонии на более ранний срок не могло быть и речи. На одном из заседаний комитета встал вопрос и о Джине Монтано. В самом деле, раз одну наградили, то почему бы не наградить и вторую? «Мадам Монтано, — вынуждена была объяснить госпожа Женсон, — пока еще новичок у нас. Она еще не стала в «Приюте отшельника“ совсем своей. К тому же она чуть моложе госпожи Бернстайн. Помнится, кто–то говорил мне, что по зодиаку она Стрелец. Надо бы ее поспрошать, но только тому, кто решится на это, советую вести себя очень осторожно: вы ведь знаете, насколько болезненно артистки воспринимают любые разговоры о своем возрасте. Разумеется, если она пожелает также получить награду, то претендовать на нее может исключительно как актриса. Давайте договоримся вернуться к этой теме в будущем году».

Снова зачастившие к Глории гостьи держали ее в курсе всех подобных обсуждений, рассказ о которых приводил ее в невероятное возбуждение. У нее поднималось давление, но, несмотря на это, она чувствовала себя неплохо, словно волна радости придавала ей сил.

— Я не знала ничего подобного со времени своего первого причастия, — говорила она. — Настанет твой черед — узнаешь, что это такое.

Жюли молча сжимала зубы. Поздним вечером, когда все вокруг давно спали и она могла быть уверена, что никто ее не увидит, потому что сама не видела даже собственной тени, она подолгу бродила по парку и все строила и строила планы. Самого главного результата она уже достигла. Джина стала той маленькой дозой мышьяка, которая день за днем медленно, но верно убивала Глорию. Да, Жюли прямо признавалась себе в этом, потому что и ей надоедало врать самой себе. Но все равно оставалась нерешенной сама задача. Что предпринять, чтобы спровоцировать последний приступ? До конца июля оставалось меньше недели… У нее был в запасе один способ, даже два способа, правда, второй требовал времени. Зато первый казался слишком неверным. Она на всякий случай еще раз съездила на консультацию к хирургу. Он долго осматривал ее, заставил показать, в каком именно месте возникает боль, словно мог сейчас взять и вырвать ее из–под кожи. Потом долго изучал рентгеновские снимки и снова и снова ощупывал ее худенькое, как у девочки, тельце.

— Когда вы чувствуете боли? После еды? Когда ложитесь спать? После долгой ходьбы?

Она не смела сказать: «Когда вижу рядом сестру». В то же время она прекрасно сознавала, что врач задавал ей все эти вопросы лишь для того, чтобы подбодрить ее. Время надежд уже миновало.

— Да, в прошлый раз вы выглядели немного лучше, — сказал он.

— Доктор, — тихо сказала она, — мне бы хотелось дотянуть до Дня Всех Святых.

— Что за дурацкие идеи! Разумеется, вы доживете до Дня Всех Святых и еще проживете достаточно долго.

— А как я узнаю, когда наступит конец?

— Знаете что, бросьте эти погребальные мысли.

— Вы не хотите отвечать?

— Ну хорошо… Скорее всего, это начнется с сильных болей в спине. И вы сразу же позвоните мне. Остальное — мое дело. И кстати, не злоупотребляйте поездками сюда. Они отнимают у вас слишком много сил.

Прежде чем вернуться в «Приют отшельника», Жюли сделала несколько телефонных звонков. В катере она спокойно дремала, как человек, выполнивший тяжелую, но необходимую работу.

На следующий день ей позвонила страшно возбужденная Глория.

— Представляешь, что творится?.. Мне только что сообщила госпожа Женсон. Сюда приехала бригада телевизионщиков из Марселя, с третьего канала. Они сейчас в конторе. Госпожа Женсон решила, что это я их вызвала, и высказала мне свое недовольство. Разумеется, я переадресовала ее упреки Монтано. Кто еще, кроме этой интриганки, способен пуститься на что угодно, лишь бы заполучить интервьюеров?

— Я об этом ничего не слышала, — сказала Жюли.

— Ты не могла бы ко мне зайти? — продолжала Глория. — Я просто вне себя.

— Хорошо. Сейчас оденусь и приду.

Но Жюли не спешила. Пусть клубок запутается поосновательнее. Не прошло и пяти минут, как Глория звонила ей снова.

— Ну и наглость! Эта шлюха клянется, что она здесь ни при чем! Госпожа Женсон в ярости! Их, кажется, пятеро. С ними целая куча всякого оборудования. Журналист, который у них за главного, уверяет, что их послали снимать столетнюю даму. Когда ему сказали, что их здесь целых две, он заржал, как дурак. Госпожа Женсон едва не выгнала его вон. Она, наверное, забыла, что мы на острове. Ты понимаешь, я чувствую, что все это может кончиться скандалом. Только этого мне не хватало! — Она захныкала, но вдруг резко сменила тон и громко скомандовала: — Быстро ко мне!

В передней Жюли встретила председательшу. Очевидно, та явилась за объяснениями.

— Вы уже в курсе, — начала госпожа Женсон. — Скажите, это Глория звонила на телевидение?

— Понятия не имею, — отвечала Жюли.

— Кто–то позвонил на третий канал и сообщил, что здесь живет очень старая дама, которая собирается отпраздновать столетие. Сейчас период отпусков, писать им особенно нечего, и они ухватились за эту тему. Прислали сюда целую бригаду. Им сказали также, что дама — бывшая артистка.

— Позвольте, — возразила Жюли, — но ведь они должны были спросить, как ее зовут?

— Должны были, но… Слышимость на линии была неважной. Наверное, они решили, что узнали достаточно, чтобы приехать.

Они без стука вошли в комнату Глории. Та лежала в шезлонге и даже не шевельнулась при их появлении. Да, на этот раз удар достиг цели. Госпожа Женсон обменялась с Жюли сочувственным взглядом.

— Ах, дорогая моя, — воскликнула она, — уверяю вас, все это скоро разъяснится! Признаюсь, до меня только сейчас начинает доходить, насколько злую шутку с вами кто–то сыграл — а я не сомневаюсь, что это именно злая шутка…

Глория негодующе покачала головой и прерывисто проговорила:

— Это все она. Она хочет, чтобы все думали, что я ищу популярности. Как будто я в этом нуждаюсь. Что она себе думает?..

Она не смогла продолжать и только помахала рукой, словно хотела показать, что самого главного она так и не сказала. Госпожа Женсон вместе с Жюли помогли ей приподняться.

— Какой ужас, — шепнула председательша Жюли на ухо. — Она буквально истаяла.

Глория откашлялась. Дыхание вернулось к ней.

— Я отказываюсь их принимать, — сказала она. — Пусть разбираются с Монтано.

— Так в том–то и дело, — отозвалась госпожа Женсон, — что Джина Монтано тоже отказывается с ними разговаривать. Она говорит, или пусть берут интервью у обеих, или она запрется у себя и никого не впустит. И они сидят сейчас возле моего кабинета, прямо на ступеньках. Представляете, что за картина?

Глория с неослабевающим упорством все мотала и мотала головой. Она даже не находила нужным отвечать. Ясно и так: нет и еще раз нет.

— Но почему же? — не выдержала госпожа Женсон.

— Потому что она лгунья, потому что она хочет воспользоваться моей слабостью, потому что…

— Но послушайте же, дорогая моя. Я знаю Джину. Она устроит что–нибудь такое, что они начнут выламывать у нее дверь. Потом она сделает вид, что они ее уломали. И они нащелкают с нее столько фотографий, сколько захотят. И все будут думать, что это именно она — настоящая и притом единственная столетняя дама. Вот чего вы добьетесь, и больше ничего.

Глория закрыла глаза. Она думала. Госпожа Женсон совсем тихо шепнула Жюли:

— Мне кажется, она согласится.

Глория пошевелила губами, и обе женщины склонились к ней.

— Настоящая столетняя дама, — отчетливо выговорила Глория едва слышным голосом, — это я.

Председательша тяжко вздохнула.

— Она уперлась, — сказала Жюли. — Мне кажется, нам лучше оставить ее в покое.

— Но что же я скажу этим журналистам? — волновалась госпожа Женсон.

— Скажите им правду. Скажите, что здесь действительно живут две столетние дамы, но одна из них сейчас больна. Пусть отправляются ко второй.

— Жюли, пожалуйста, пойдемте со мной! Прошу вас, окажите мне эту услугу! Вы гораздо лучше меня сумеете все им объяснить.

Они действительно сидели там все впятером, окруженные грудой аппаратуры, и жевали сэндвичи, но при их появлении дружно поднялись. Один из них, в куртке и каскетке с помпоном, улыбаясь, двинулся им навстречу.

— Мадам, так, значит, это именно вы…

Жюли не дала ему закончить.

— Нет, сударь. Я ее сестра. Все это довольно сложно, но вы сейчас все поймете.

И она начала свой рассказ. Он слушал и одновременно строчил в блокноте. Так–так… Пианистка? Отлично. А можно взглянуть на ваши руки? Потрясающе! Жюли Майоль? Да–да, через «й».

А Жюли уже не могла остановиться. После долгих шестидесяти лет настал наконец день ее славы.

— А давайте пройдем к вам, — предложил журналист. — Мы снимем вас дома и запишем ваш рассказ на пленку. Вы еще раз повторите все обстоятельства того несчастного случая. Если захотите, мы заснимем крупным планом ваши руки без перчаток. Прожить сто лет невелика хитрость, но вот прожить такую жизнь, как ваша, — совсем другое дело. Ради этого стоит сделать крюк.

Он говорил абсолютно серьезно, словно гурман в предвкушении вкусного блюда, и Жюли это не шокировало. В сердце ее поднималось в этот миг страшно забытое, невероятно нежное и очень сильное чувство — чувство, что она существует. Председательша радовалась, что все разрешилось так успешно, и, шагая рядом с Жюли, говорила:

— Спасибо вам. В конце концов, они ведь хотели интервью — вот они его и получат. Тем хуже для вашей сестры и для Джины. Пусть обижаются на самих себя. Знаете, то, что вы сейчас рассказали, — это действительно потрясающе. Сколько страданий пришлось вам пережить! А для телевидения это просто настоящая сенсация! Да и для нашего «Приюта» тоже…

Жюли сидела в своей гостиной в клубах сигаретного дыма и говорила, говорила… Слова лились из нее рекой, и вместе с ними выплескивалось все, что годами ненужным грузом лежало в душе. Она чувствовала себя опустошенной и отмщенной… Она так никогда и не узнала, что именно в эти минуты Джина и Глория орали друг на друга по телефону, изощряясь во взаимных оскорблениях типа «интриганки» и «потаскухи, продавшейся ради рекламы»…

Когда Монтано перешла на неаполитанский диалект, Глория бросила трубку. Кларисса обнаружила ее лежащей без чувств. А Жюли, наконец выпроводившая пятерых своих мучителей, в первый раз почувствовала, как спину ей грызет новая, еще незнакомая боль.

Статья появилась в местной газете. Поместили и снимок Жюли. Особенно запоминался заголовок — «Мертвые руки пианистки». И к острову началось нашествие лодок, битком набитых туристами. Они щелкали фотоаппаратами и жужжали кинокамерами. Вокруг катера роем вились любители виндсерфинга, а водные лыжники едва не врезались в него, и при этом все дружески махали Марселю, который сердился и кричал самым неосторожным, чтобы убирались подальше. Обитатели «Приюта отшельника» разозлились не на шутку.

— Мы купили здесь дом, чтобы жить в покое, — говорили все вокруг.

Председательша на это отвечала:

— Наши старушки здесь у себя дома. И вообще, если бы кто–то из наших не выдумал эту глупость с телевидением, ничего бы и не было.

Но люди не унимались.

— Сделайте же что–нибудь, — кисло говорили они. — Хотя бы официально сообщите им, что нам не нравится, когда вокруг острова устраивают общественные манифестации. В конце концов, в мире есть и другие заведения подобного типа.

— Не забывайте, что они плохо себя чувствуют.

— Как это так? Еще вчера мы видели мадам Монтано в саду.

— Я говорю не о ней, а о госпоже Бернстайн и о ее сестре.

— Так они серьезно больны?

— В их возрасте любая болезнь серьезна.

Что касается доктора Приера, то он наотрез отказался от любых заявлений. Он подолгу осматривал Глорию и вынужден был признать, что она слабела на глазах, хотя ни одного определенного симптома, который указал бы ему на ту или иную болезнь, не замечал. Она почти перестала есть и очень плохо спала, хотя у нее нигде ничего не болело. Куда девалась та брызжущая энергией столетняя дама, которая с живостью и молодым энтузиазмом делилась с подругами своими воспоминаниями? Теперь глаза ее казались подернутыми каким–то туманом. Руки истончились.

— Ее привязывает к жизни только обида, — говорил доктор. — Само собой разумеется, при ней ни в коем случае не следует упоминать имени мадам Монтано. Не стоит говорить ей и о ее сестре. Похоже, она вбила себе в голову, что виновата во всем Жюли, которая замыслила украсть у нее ее первое место. Она ее больше не пускает к себе. А ведь бедная Жюли сама…

А Жюли подолгу сидела теперь в своей комнате и все думала, думала… Она совсем было собралась пойти к доктору Муану и рассказать ему все, когда боль внезапно отпустила ее. Поэтому она ограничилась очередным телефонным звонком. Доктор был уже в курсе данного ею интервью и разговаривал довольно сурово.

— Чтобы больше ничего подобного! Видите, к чему это привело? Советую вам также хотя бы несколько дней не разговаривать с вашей сестрой, а особенно — с мадам Монтано. Я могу говорить с вами откровенно? Так вот, мне не дает покоя одна мысль: интересно, кто из вас троих наиболее сумасшедшая? Будь вам десять лет, вас бы стоило хорошенько отшлепать. Потому что кому–то из вас — неизвестно только, кому именно, — придется заплатить жизнью за все эти игры…

— Ах, доктор, неужели…

— Поймите, милая моя, вы — самая разумная из троих. Вы думаете, это было умно с вашей стороны — рассказать журналистам, что вся ваша жизнь была сплошным страданием, что окружающие никогда не обращали на вас внимания и т. д. и т. п.? Поверьте мне, пройдет совсем немного времени, и вы помиритесь с сестрой. Постарайтесь тогда сделать так, чтобы она тоже помирилась наконец со своей соперницей. Неужели в вашем возрасте еще можно думать о каком–то соперничестве? Все, что вам нужно, всем троим, — это покой. Обещайте мне это.

— Обещаю, доктор.

— Если боли возобновятся, немедленно звоните. Может быть, мне придется взять вас к себе в клинику. Но… пока еще до этого далеко.

На этой успокаивающей ноте он и закончил разговор, а Жюли с того самого дня принялась размышлять, что бы такое придумать, чтобы видимое примирение с сестрой превратить в последний решающий ход. Задачка была не из легких, но в каких–то тайниках ее мозга, видимо не без влияния болезни, скопилось столько яда, что в конце концов она нашла решение, показавшееся ей достаточно хитроумным. Теперь идее нужно было дать созреть, и она принялась терпеливо ждать, выкуривая сигарету за сигаретой. Ей не было скучно, потому что Кларисса подробно пересказывала ей все последние сплетни. Именно от нее Жюли узнала о том, что председательша прислала подобные письма госпоже Бернстайн и госпоже Монтано.

— Можешь мне его достать?

— Попробую, — отвечала Кларисса.

На следующий день она принесла измятое письмо.

— Мадам Глория сама его скомкала. Она сильно рассердилась.

И Жюли не без удовольствия прочитала:

Глубокоуважаемая мадам!

Шумный приезд бригады 3–го канала Марсельского телевидения, приглашенной неизвестно кем, возмутил все наше сообщество. Согласно правилам внутреннего распорядка, никто не имеет права приглашать без разрешения бюро лиц или группы лиц (журналистов, работников телевидения и проч.), способных нарушить спокойствие совладельцев. Сообщество с удивлением вынуждено напомнить госпоже Бернстайн и госпоже Монтано абзацы 14 и 15 нашего Устава. Бесспорно, артистическое прошлое обеих дам заслуживает некоторых исключений, но тем не менее не дает им никакого права тайно подстраивать какие бы то ни было демонстрации явно рекламного характера. Сообщество надеется, что в будущем его рекомендации будут приняты во внимание и учтены. Примите и проч.

— Однако… — сказала Жюли. — Не слишком ли сурово? Они что, решились обвинить нас в… Нет, не понимаю! И потом, что за тон? А как реагировала Глория?

— Именно так и реагировала. Я как раз хотела с вами о ней поговорить. Это письмо ее доконало. Не должна была председательша так писать.

— Ее заставили это сделать, — с отвращением проговорила Жюли. — И заставили как раз так называемые подруги Глории. Я часто думаю: а есть ли разница между самыми темными нищими в какой–нибудь Индии и этими богатыми кумушками? Им все равно, на что глазеть: на петушиный бой или на схватку двух старух. Все интересно. Не удивлюсь, если окажется, что Кейт и Симона заключают между собой пари. Постой, ты сказала, что письмо доконало Глорию? Что это значит?

— Это значит, что она выглядит хуже некуда. Конечно, не мое это дело, но только вам обеим надо бы уехать отсюда в настоящий дом отдыха. И через две недели, ну пусть через три все опять станет хорошо и спокойно.

— А с ней ты об этом говорила?

— Нет.

— Ну ладно. Иди. Я сама ею займусь.

Итак, момент настал. Жюли набрала номер сестры.

— Впусти меня, — сказала она. — Мне нужно поговорить с тобой о чем–то очень важном. Впустишь?

— Ладно, иди. Только ненадолго.

Жюли с трудом узнала голос Глории. Может быть, уже не стоит торопить события? «Стоит, — сказала она себе. — Только не из–за нее, а из–за меня».

Комнату скудно освещал свет одного–единственного бра, и лицо лежащей в постели Глории едва виднелось в полумраке. Это когда–то свежее, гладкое лицо, так долго сиявшее счастьем, теперь сморщилось и напоминало усохший за зиму плод. В глазах застыли подозрительность и страх. Жюли протянула было руку, но Глория вздрогнула, словно желая отодвинуться.

— Да ладно, — бросила Жюли, — не хочешь, не надо. Я прочитала, что за ультиматум прислала тебе мадам Женсон. Лично я считаю, что это возмутительно.

— Что ты стоишь? — промолвила Глория. — Ты выглядишь ничуть не лучше, чем я. Садись. Полагаю, это не ты вызвала сюда бригаду с телевидения?

— Не я.

— Поклянись.

— К чему тебе клятвы?.. Что мы, дети? Ну ладно, раз уж тебе так хочется. Клянусь.

— Был момент, я подумала, что это ты. А главное, что ты им наговорила? Можно подумать, что ты прямо Золушка… Не очень–то это порядочно…

Жюли терпеть не могла подобных жалобных излияний, от которых у нее цепенело все внутри.

— Давай больше не будем об этом, — прервала она сестру. — Ты знаешь, Джина…

— Умоляю тебя! — застонала Глория. — Я слышать больше не желаю ее имени. Так что ты хотела мне сказать?

— Да, так вот. Представь себе, что нас не станет…

— Ты что, рехнулась? — прервала ее Глория. — С чего это вдруг нас не станет? Ты что, думаешь, эта дурацкая история с телевидением настолько меня расстроила, что я заболела?

— Конечно, я так не думаю. Ты лучше выслушай меня спокойно. Тебе скоро сто лет, а мне скоро девяносто.

— Ну и что из этого?

— Только то, что мы можем умереть. Глория, проснись! Посмотри, что с нами делается от малейшего огорчения. Неужели эта история с телевизионщиками действительно имела такое значение? Ведь это был пустяк!

— И тем не менее ты поспешила вывернуть перед ними душу наизнанку!

— Ничего подобного. Я просто сказала, что моя жизнь не всегда была легкой и приятной. И не в этом дело, в конце концов! Я говорю совсем о другом. Подумай, если мы умрем, что от нас останется?

— Пластинки.

— Какие пластинки? Старье на семьдесят восемь оборотов, которое дышит на ладан? У Джины — совсем другое дело. Она вошла в историю с помощью картинок, а картинки гораздо лучше противостоят времени.

— Допустим, — признала Глория. — Допустим, это действительно так. А ты что, знаешь какое–нибудь более прочное средство?

— Может быть, и знаю. Тебе не приходила в голову мысль о музеях, о надписях, запечатленных в камне?

Глория едва не подпрыгнула.

— Ты что, предлагаешь мне заказать себе надгробную доску? Гадость какая!

— Вовсе не надгробную. Доски ставят не только на кладбищах. Совсем наоборот. Есть нечто, что можно увидеть не опуская голову к могиле, а поднимая ее вверх…

— Я тебя не понимаю…

— Есть мемориальные доски…

— Ах вот оно что!

Глория разволновалась. Она лежала, сжимая на груди кулаки.

— Понимаешь, — продолжала Жюли, — в этом нет абсолютно ничего похоронного. Представь себе красивую мраморную доску с простой надписью, высеченной золотом: «Здесь жила знаменитая скрипачка Глория Бернстайн. Родилась в Париже первого ноября тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года», — а дальше свободное место, которое будет заполнено когда–нибудь потом.

— А что, дату рождения сообщать обязательно? — спросила Глория.

— Ну конечно. Именно это больше всего поражает прохожих. «Смотри–ка, ей, значит, уже сто лет!» — скажут они. И весь «Приют отшельника» будет тобой гордиться. Как ты думаешь, чем особенно привлекательны улицы и площади в городах? Именно своими мемориальными досками. Они придают дух истории местам, которые без них оставались бы похожими на все остальные. А ведь именно это мы и наблюдаем здесь. «Приют отшельника» — прекрасное и очень удобное место, но у него есть один недостаток: он слишком новенький. Ему не хватает патины, чтобы подчеркнуть его исключительность.

— Пожалуй, — проговорила Глория. Идея понемногу захватывала ее. — Постой, а как же Монтано?

— А что Монтано? Мы что, побежим ей докладывать? А когда она увидит сама, будет уже поздно. Если она и захочет заказать такую же доску для себя, видно будет, что она просто повторяет все, что делаешь ты. К тому же она не посмеет написать: «Родилась в Неаполе…»

— И еще переврет дату рождения, — горячо подхватила Глория. — Слушай, а это правда хорошая идея.

Внезапно ее лицо омрачилось.

— А ты? Почему ты не закажешь доску для себя?

Но Жюли заранее предвидела этот вопрос.

— Одной вполне хватит, — ответила она. — Иначе это будет похоже на кладбище.

Глория теперь успокоилась, лицо ее медленно наливалось краской жизни. Казалось, проект Жюли произвел на нес такое же действие, какое производит на больного срочное переливание крови.

— Так ты согласна? — спросила Жюли.

— Да. Я целиком и полностью согласна. И я думаю, что не стоит мешкать.

Жюли предвидела и эту внезапную поспешность, однако сделала вид, что задумалась.

— Конечно, нам следовало бы предупредить совет, — заметила она. — Но мне кажется, им стоит дать урок. А со своим уставом пусть катятся… В общем, сама понимаешь. Ты должна дать им понять, что достойна большего уважения. В конце концов, ты здесь у себя дома и, между прочим, заплатила за этот самый дом кругленькую сумму. И имеешь полное право повесить на своем фасаде любую доску, какую захочешь.

Впервые за несколько последних дней Глория улыбалась.

— Я тебя не узнаю, — сказала она. — Ты прямо кипишь энергией. Но в целом ты права. Я не стану брать на себя труд отвечать на письмо председательши. А когда она увидит, как рабочие прибивают доску, сама поймет, что «сообщество» зашло слишком далеко.

— Тогда я звоню в фирму Мураччоли, — подхватила Жюли. — Они как раз занимаются работами по мрамору. Облицовка гостиничных фасадов и все такое прочее. Думаю, им будет приятно получить заказ от тебя. Скорее всего, патрон пожелает приехать к тебе лично. А мы попросим его привезти образцы мрамора.

При мысли о выборе образца желание Глории разгорелось с новой силой.

— Мне бы хотелось что–нибудь в темных тонах, — заявила она. — Не обязательно совсем черное… Но и не белое.

— Можно взять темный мрамор со светлыми вкраплениями, — предложила Жюли.

Глория недовольно вытянула вперед губы.

— Еще чего, это будет похоже на кусок свиного паштета! Хотя если выбрать темно–зеленый… Пожалуй…

— С прожилками?

— Никаких прожилок. Ты сама подумай! Ведь будет казаться, что мрамор треснул!

На самом деле Жюли было глубоко наплевать, как именно будет выглядеть будущая доска. Единственное, что имело значение, это надпись: «Родилась в Париже 1 ноября 1887 года». Именно эти слова были ее секретным оружием. Бедная Глория! Пусть по–прежнему слушает только себя, подумала Жюли. Пока еще пусть!

— В конце концов, — проговорила она, — это твоя доска. Тебе и решать.

Глория со счастливой отрешенностью откинула голову на подушки.

— Я уже вижу ее, — шептала она. — Да, кстати, ведь нужно еще решить, какого размера она будет и где мы ее повесим. Что касается места, то я думаю…

— Над входной дверью? — подала голос Жюли.

— Нет, что ты! Над дверью она будет вечно в тени. Ее никто просто не заметит. Мне кажется, лучше всего поместить ее между первым и вторым этажами, примерно на уровне моего «концертного зала»…

— Что ж, неплохо, — одобрила Жюли.

Глория принялась разводить и снова сводить руки, словно пыталась найти наилучшие пропорции будущей доски.

— Да, именно так, — сказала она наконец. — Дайка мне складной метр. Вон там, в ящике комода. И блокнот дай, я сразу запишу размеры. Спасибо. Значит, так. Шестьдесят на сорок, да? Это вам не какая–нибудь дешевка.

— Смотри сама, — отозвалась Жюли. — Не забудь, что буквы и цифры должны быть достаточно крупными. «Здесь жила знаменитая скрипачка Глория Бернстайн». Прикинь, сколько места займет надпись. Конечно, можно выбросить слова «знаменитая скрипачка». В общем–то, это примерно то же самое, что после имени Альберта Эйнштейна добавлять «знаменитый физик».

— Прекрати насмехаться, — оборвала ее Глория. — Вечно ты надо мной издеваешься. Лучше звони в фирму Мураччоли. Я должна спешить. Звони прямо отсюда, сейчас же.

Жюли набрала номер Жозефа Мураччоли, и тот принял заказ, не скрывая удовольствия от перспективы поработать на артистку. Глория слушала и одобрительно качала головой. Да–да, он может приехать сегодня же. Сами образцы мрамора он привезти, конечно, не сможет, но зато прихватит с собой специально окрашенные дощечки, которые точь–в–точь воспроизводят все виды мраморных досок, какие у них имеются. Что касается цены, то мы наверняка сговоримся. Видите ли, мне бы даже польстило предложить вам…

— Скажи ему, чтобы никому не рассказывал, — вмешалась Глория.

— И пожалуйста, никому не говорите пока об этом заказе, — повторила Жюли.

— Даю слово, — пообещал Мураччоли.

— Как я рада! — вздыхала Глория. — Ты и в самом деле отлично придумала! Иди сюда, я тебя поцелую.

А чуть позже Жюли из собственной гостиной уже звонила господину Хольцу.

— Говорит Жюли Майоль. Если я вам помешала, пожалуйста, скажите честно. Дело в том, что я звоню вам по делу. Мне нужен ваш совет.

— К вашим услугам. Если, конечно, сумею помочь.

— Речь идет об одном деле, которое меня страшно беспокоит. Я долго думала, прежде чем решилась позвонить вам. Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но… Понимаете, я сама не знаю, насколько это серьезно… Короче говоря, вообразите себе, что моя сестра вбила себе в голову, что она должна повесить на фасаде нашего дома мемориальную доску. Понимаете? «Здесь жила…» и так далее, включая дату рождения. Предполагается, что вторую дату впишут в свое время уже без нее. Вы слушаете меня?

— Конечно. Только не понимаю, что вас тревожит? Если память артиста заслуживает того, чтобы быть увековеченной в камне, то это как раз случай вашей сестры.

— Безусловно, но… Но имеет ли она право действовать именно таким образом? Я пытаюсь взглянуть на дело с точки зрения устава «Приюта отшельника». До какой степени мы можем свободно распоряжаться местом, которое является одновременно и частным, и общественным? Вы только представьте себе, что со дня на день ей принесут эту самую доску, а здесь ей скажут, что она не может ее повесить, потому что это противоречит такому–то положению устава, о котором ни я, ни она знать ничего не знаем. Для нее это будет страшный удар! Она и так едва дышит… Что вы на все это скажете?

— Подождите, — отозвался господин Хольц. — Дайте подумать. Да, вы затронули момент, который может оказаться весьма щекотливым. Хотя лично мне кажется, что госпожа Бернстайн вольна делать все, что ей угодно. Какого черта, в самом деле! «Приют отшельника» — пока еще не солдатская казарма! Конечно, я помню, что у меня самого возникли некоторые трудности из–за рояля. Но кому может помешать доска на стенке дома? А почему бы вам не поговорить об этом с госпожой Женсон? Именно ее слово в данном случае важно. Что–что? Вы так не думаете?..

Жюли чуть понизила голос:

— Мсье Хольц! Я могу быть с вами откровенной?

— Конечно, прошу вас.

— Мне бы очень не хотелось, чтобы об этом проекте моей сестры стало известно. А за мадам Женсон я не могу поручиться. Вы сами знаете, как это бывает. Кто–то ненароком обронил слово, и тут же поползли слухи. Ведь если наша идея неосуществима, будет лучше, если мы задушим ее в зародыше. Меньше всего мне хотелось бы, чтобы началось публичное обсуждение вопроса о мемориальной доске. Для Глории это стало бы смертельным унижением.

— Понимаю, понимаю… — сказал господин Хольц. — Так какой именно помощи вы ждете от меня?

— Видите ли, я подумала… Только, прошу вас, если сочтете, что я говорю нечто для вас неприемлемое, прервите меня сразу же. Так вот, я подумала, что вы могли бы, так сказать, слегка прощупать почву, не открывая своих истинных намерений. Вы человек нейтральный, и мадам Женсон не заподозрит вас в каких–либо тайных помыслах. Может быть, вы сумеете ввернуть какой–нибудь намек в разговоре, знаете, так, мимоходом…

— Легко сказать! — отозвался господин Хольц. — Я, конечно, попробую, исключительно чтобы услужить вам, но заранее ничего не обещаю.

— Спасибо, дорогой мой! Мне так хотелось поделиться с надежным человеком. А если ничего не получится, что ж, ничего не поделаешь. Тогда я попробую проконсультироваться у юриста.

— А что, мадам Бернстайн уже заказала доску?

— Ну да, в том–то и дело. Если она чего–нибудь захочет… Она всегда была такой.

Закончив разговор, Жюли пришлось пойти прилечь. Она чувствовала, что совершенно выдохлась. Она совсем не берегла силы. Зато, подумала Жюли, она могла с чистой совестью сказать себе, что, несмотря на изнурение, довела битву до конца. Иными словами, как всегда, подожгла шнур и убедилась, что он не погаснет. А теперь добрейший господин Хольц, наверное, скребет в голове. Бедняга, ну и задачку она ему подкинула. И без ее поручения вся эта история с доской, без сомнения, стоила ему лишней головной боли. Из–за Джины. Ведь он дружит с Джиной. А госпожа Женсон не настолько наивна, чтобы не суметь сложить два и два. Она сразу догадается, что он наводит справки о «надписи» или, если называть вещи своими именами, о мемориальной доске именно для Джины. Ну вот и все. Огонек загорелся. Теперь ей остается только ждать. И главное — не думать ни о чем. Жюли давно научилась этому упражнению. Внутренне замереть, превратиться в пустую оболочку. После стольких лет страданий это совсем несложно. Вечером она даже согласилась съесть немножко супу.

— Никогда еще не видела мадам Глорию такой веселой, — сказала Кларисса. — Мастер принес ей эскизы, и она выбрала очень красивый мрамор. Я, конечно, ничего в этом не понимаю, но, по–моему, очень красиво. И готово будет уже через неделю.

А телефон все не звонил. Неужели господин Хольц ничего для нее не узнал? Ведь ему давно должно было хватить времени… Ах, вот он! Наконец–то!

— Алло! Мадемуазель Майоль? Извините, что заставил вас так долго ждать. Мадам Женсон не было на месте, и мне пришлось ее подождать. Она страшно занята, а потому при мне записала у себя в блокноте: «Узнать насчет мемориальной доски».

— Вы хотите сказать, она так и записала: «мемориальная доска»? — не дала ему закончить Жюли.

— Ну да. Представьте себе, она моментально догадалась, к чему я клоню. Я в этом совершенно уверен. Поэтому я вас сразу предупреждаю. Впрочем, так, по–моему, даже лучше. Уже завтра мы получим точный и ясный ответ.

— Она не выказала никаких колебаний?

— Ни малейших.

— А ее секретарша, маленькая Дюпюи, была на месте?

— И да и нет. Она работала в соседней комнате.

«И сразу побежала к столу прочитать, что записано в блокноте, — подумала Жюли. — Все в порядке. Пламя занялось».

Она от души поблагодарила господина Хольца и приняла снотворное — единственный способ убежать от ночи. Проснулась она ранним утром от несильной, но настойчивой грызущей боли в боку. Приготовила себе крепкий кофе и съела тартинку с медом. Когда желудок был занят перевариванием хоть какой–нибудь пищи, боль немного утихала. Телефон пока молчал, что, в общем–то, было неудивительно. Нужно было дать председательше с секретаршей время обдумать случившееся. Малышка Дюпюи наверняка расскажет новость своей лучшей подруге — медсестре. Медсестра сможет начать ее распространение не раньше девяти часов, когда отправится делать уколы: в «Приюте отшельника» всегда есть кто–то, кого скрутил ревматизм или приступ радикулита. На этой стадии дело будет двигаться еще медленно, затронув всего нескольких человек. Но зато к одиннадцати часам госпожа Женсон должна будет дать ответ господину Хольцу, и, скорее всего, она в лоб спросит его, правда ли, что он хлопочет по поручению Джины. Господин Хольц будет это отрицать, и она позвонит Глории. Глория возмутится и сейчас же перезвонит ей.

— Кто проболтался? Кто еще мог, кроме тебя? Кто знал о нашем плане? Ты и я, больше никто.

На это легко будет возразить, что визит мастера по мрамору не прошел незамеченным. К тому же кто может поручиться, что он по дороге не болтал с матросом на катере? Понемногу до Глории начнет доходить смысл случившегося, пока наконец ее не осенит: Джина! Ведь Джина обо всем узнает и тоже захочет заказать себе мемориальную доску! Опять поднимется скандал, опять соберется совет, и «общество» будет решать, то ли устроить два торжественных открытия досок, то ли не устраивать ни одного! А со мной, стонала Глория, будет покончено! Нет, я не доживу до ста лет!.. Да, на сей раз удар будет неотразим.

Ее размышления прервал звонок. Это был господин Хольц. Время было десять утра.

— Дорогая Жюли, это я. Мне только что позвонила мадам Женсон. Так вот, она не знает, что делать, и… И не хочет знать! Она сказала, что с нее хватит всех этих интриг. Пусть хоть каждый вешает себе по доске, ей до лампочки. А если одной из наших почтенных дам что–нибудь не нравится, никто ее здесь насильно не держит. Пусть поищет себе другое жилье. Я передаю вам ее собственные слова. Она даже добавила под конец: «Я всегда подозревала, что это плохо кончится. Когда сталкиваются две старухи, каждая из которых мнит себя пупом земли, войны не избежать». Но мне все–таки удалось вставить словечко в ее тираду. Я спросил ее: «Так что же вы собираетесь делать?» И она ответила: «Ничего». И повесила трубку.

— И как вы полагаете, что за этим последует? — спросила Жюли. — Неужели Джина откажется? Ведь она, насколько я понимаю, тоже захочет такую же доску.

— Это не исключено. Она со мной не делилась подобными планами. Но она не из тех женщин, которые позволят наступать себе на любимую мозоль. Мне очень жаль, милая Жюли, но вы возложили на меня невыполнимую миссию. Если узнаю что–нибудь новое, непременно вам позвоню.

— О, не стоит беспокоиться! — отвечала Жюли. — И огромное вам спасибо.

Утро, таким образом, закончилось спокойно. Пришла Кларисса и стала готовить обед. Мясо она резала на маленькие кусочки, чтобы Жюли без труда могла поддеть их вилкой.

— Как там Глория?

— Слушала музыку.

— Ей никто не звонил?

— Никто.

Теперь настал черед Жюли терзаться нетерпением. Да что же они там, в самом деле, знаменитые сплетницы, заснули, что ли? К нынешнему часу уже должно было набраться никак не меньше полудюжины тех, кто узнал новость. И даже учитывая, сколько времени они тратят на разговоры друг с другом — Жюли отводила не меньше получаса на каждое звено в цепочке распространения слуха, — все равно Глория буквально с минуты на минуту должна была наконец получить решающий удар.

— Скажите, а это правда, что вы собираетесь повесить на своем доме мемориальную доску?

И она застынет, не в силах вымолвить ни звука. И ее пронзит невыносимое чувство предательства. Только потом она разразится возмущенным протестом.

— Ах, если вы не хотите, чтобы об этом стало известно, мы никому не скажем ни слова…

И Глория швырнет трубку, чтобы тут же снова схватить ее.

— Алло, Жюли!

Вот именно сейчас она должна позвонить, думала Жюли. Сейчас дозревает самый последний удар, который уже не зависит от нее. Мадам Женсон не захотела вмешиваться, но это ничего не меняет. Просто теперь инициативу возьмет на себя Джина. Это уже неизбежно. И тогда две мемориальные доски появятся одновременно. Это тоже неизбежно. И «общество» будет прогуливаться, разглядывая обе и, конечно, сравнивая их между собой. Вот тогда–то и наступит конец. Потому что иначе быть уже не может. Господи боже мой, я ждала этой минуты шестьдесят лет!

Но день прошел, а ничего не произошло. Жюли уже не находила себе места от нетерпения. Она понимала, что ни в коем случае не должна больше вмешиваться в ход событий. Не могла же она заявиться к Глории: «Странно, что к тебе никто не пришел!» С дневной почтой Глория получила окончательный эскиз доски и теперь таяла от восхищения, словно в позолоченных буквах ей виделось обещание вечной жизни.

— Когда Монтано про это узнает, — сказала она, — ей можно будет заказывать гроб.

«Она и так уже знает! — хотелось крикнуть Жюли. — И гроб мы будем заказывать тебе, идиотка!»

Тут до нее постепенно начало доходить, что молчание это не было случайным. Скорее всего, здесь было что–то вроде дружеского заговора. Она окончательно уверилась в этом, когда к вечеру позвонила Симона, не позволившая себе ни малейшего намека. Так, значит, они договорились молчать, чтобы не провоцировать новой ссоры. Возможно даже, что председательша употребила собственную власть и приказала всем держать язык за зубами. Они хотели, чтобы затишье длилось как можно дольше.

Тем не менее на следующий день, едва проводив доктора Приера после его ежедневного визита — доктора особенно волновало ее повышенное давление, — Глория задержала у себя сестру.

— Жюли… Я чувствую,что от меня что–то скрывают. Я знаю, что мои подруги не хотят утомлять меня, но скажи на милость, почему они практически не заходят? Чуть приоткроют дверь: «Как у вас дела? Нет–нет, не вставайте!» Как будто следят за мной. Да и ты тоже! Ты за мной следишь!

— Что за чушь!

— Скажи, я что, так плохо выгляжу? Но ведь если бы я действительно была так уж плоха, то наверное они не стали бы тянуть с вручением мне награды? И тогда я сразу поняла бы, что конец близок. Разве нет? Конечно, орден Почетного легиона — это будет как бы мое миропомазание перед кончиной. Из–за этого они и стараются меня не волновать.

Жюли в бессилии развела руками.

— Бедная Глория, ты становишься несносной! Ты прямо помешалась на своем ордене и своей доске! Можно подумать, что, кроме этого, в жизни вообще ничего не существует!

Тогда Глория чуть приподнялась в постели, и на щеках ее заиграл легкий румянец.

— Вот именно. В моей жизни больше ничего не существует!

Прошло еще три дня. Внешне все продолжало оставаться спокойным. Кларисса каждый день докладывала обстановку. «Никаких происшествий». Сама того не подозревая, она выражалась точь–в–точь как солдат патрульной службы времен войны. Джина сидела в своих «Подсолнухах» и не подавала никаких признаков жизни. А в «Ирисах» сидела Глория, ни на минуту не расставаясь с телефонным аппаратом. Время от времени она набирала номер Мураччоли.

— Дело продвигается, — отвечал он. — Через пару дней смогу представить вам черновой вариант. Конечно, еще нужна будет доводка, но у вас уже будет общее представление о готовой работе.

— Вы обещаете точно через два дня?

— Никаких сомнений. Тем более что мне нужно будет зайти еще к одной клиентке.

Он повесил трубку, а Глория немедленно вызвала Жюли и пересказала ей содержание своего короткого разговора с мастером. «Зайти еще к одной клиентке»? Что он хотел этим сказать? Разве я не единственная его клиентка?

— Единственная в «Приюте отшельника», но вряд ли единственная на острове.

— Действительно… И все равно это странно…

И Глория часами напролет принялась обдумывать загадочную фразу, произнесенную мастером. Наконец нервы у нее не выдержали, и она снова позвонила в мастерскую.

— Он уехал в Канны, — ответила секретарь. — Но он про вас не забыл. Тем более что благодаря вам он получил еще одну клиентку. О, извините, меня вызывают по другой линии.

— Ты слышала, Жюли, опять эта «другая клиентка»? Ну–ка, напряги свою светлую голову и объясни мне, в чем тут дело. Ты что–нибудь понимаешь? Как ты думаешь, а не может быть, что… Нет, это невозможно!

Всю ночь Глория провела словно в бреду. Доктор Приер счел необходимым приставить к ней сиделку. Несмотря на уколы, она так и не уснула и без конца принималась с горячностью рассуждать вслух, иногда призывая в свидетели сиделку.

— Сто лет исполняется мне, — как помешанная, повторяла она.

— Конечно. Конечно. Успокойтесь. Ну–ка, давайте–ка ляжем… Вот так… И будем спать…

К утру же Глория, практически всю ночь не сомкнувшая глаз, была полна новыми силами. Доктор снова стал настаивать, чтобы возле нее дежурила медсестра.

— Об этом не может быть и речи! — оборвала она его самым решительным тоном. — Я жду гостя и желаю, чтобы меня оставили в покое.

Кларисса причесала ее и помогла наложить макияж.

— Нет, — строго сказала она. — Доктор запретил вам вставать.

— Ваш Приер — просто осел. Позови сюда сестру и поставь телефон поближе ко мне. Дай мне очки. Видишь, Кларисса, как я постарела? Месяц назад я бы не стала надевать очки, чтобы набрать номер Мураччоли. Алло, мсье Мураччоли? Что вы говорите? Только что уехал? Спасибо…

Она взглянула на часы. Мураччоли будет здесь с минуты на минуту. Пришла Жюли. Стянув перчатку, она взяла руку сестры и стала считать пульс.

— Можно подумать, ты бежала, — заметила она. — Ты с ума сошла. Разве можно так волноваться?

— Я тебя умоляю! Ты еще будешь читать мне мораль! Я хочу знать имя этой самой «другой клиентки». И если окажется, что у Мураччоли слишком длинный язык, он у меня получит, уверяю тебя! Уже почти одиннадцать. Пора бы ему быть здесь. Он ведь тоже итальянец? Как же я сразу об этом не подумала? Хочешь пари, что это он ей проболтался?

— Глория, ну прошу тебя, возьми себя в руки! — с отчаянием воскликнула Жюли.

— Молчи! — бросила Глория. — Слышишь, звонят? Иди открой.

Она взглянула в зеркало, с которым не расставалась никогда, и изобразила на лице самое приветливое выражение.

— Ах, вот и вы! — жеманно начала она. — Совсем забыли свою бедную клиентку…

В руках он держал длинный сверток и картонную папку для рисунков.

— С этими парусными досками, — начал он извиняющимся тоном, — сюда стало труднее пробиться, чем через бульвар в час пик.

— А что это у вас за папка? Что в ней? — спросила Глория.

— А, это не вам. Это для…

Он от души рассмеялся.

— Две столетние дамы за один присест, — весело проговорил он, — согласитесь, такое встретишь не каждый день! Значит, так. В свертке у меня ваша доска. Она еще не совсем готова. А в папке у меня эскизы другой доски.

Жюли не отрываясь следила за лицом Глории, которое у нее на глазах постепенно приобретало цвет медного купороса. Она ожидала взрыва, но эта напряженная тишина показалась ей куда страшней.

— Мадам Монтано сделала мне заказ на эту работу сразу после вас, — продолжал между тем Мураччоли, не спеша развязывая тесемки, которыми была стянута папка. Но… Каждому — в свою очередь, не так ли? Тем более что ее проект оказался довольно сложным. Она, как и вы, выбрала классический мрамор, но, кроме того, пожелала, чтобы сверху прикрепили солнечные часы. Вы сейчас сами увидите.

Он стоял спиной к Глории и рылся в ворохе шуршащих листов. Наконец выудил один из них и, не скрывая одобрения, еще раз осмотрел его.

— Ее доска будет выглядеть немного более импозантно, чем ваша, — полуобернувшись через плечо, говорил он. — Она выбрала черный мрамор. Он очень красив, к тому же на нем лучше читаются буквы…

И он медленно прочел: «Здесь нашла прибежище Джина Монтано, знаменитая актриса, родившаяся в Неаполе 26 мая 1887 года…»

— Что–о–о?

Крик донесся с той стороны, где стояла постель Глории, и мастер резко обернулся. Он увидел, как руки Глории царапали одеяло, пока ее рот напрасно открывался, стараясь вдохнуть хоть немного воздуха. Ей с трудом удалось выговорить, обращаясь к Жюли:

— Что он сказал?

— Двадцать шестого мая тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года.

— Так записано у нее в паспорте, — объяснил Мураччоли.

Глория смотрела прямо в глаза Жюли, и под этим взглядом Жюли чуть отступила.

— Ты знала.

Она закрыла веки и уронила голову на подушку.

— Самая старая… — выдохнула она, — это я…

Потом повернулась к стене и затихла. Пораженный Мураччоли ничего не понял и только повторял:

— Эй, что это с ней? Что с ней?

— Она умерла, — тихо сказала Жюли. — Первый раз в жизни ее огорчили.

Жюли легла в клинику в день похорон. Она скончалась через два дня, и ее похоронили рядом с сестрой. В гроб ее положили в белых перчатках.


Контракт

Памяти Мабрука,

немецкой овчарки с человечьим сердцем

Глава 1

— Я жду знакомого! — говорит Г.

Официант извиняется, а Г подвигает к себе стул. Никогда не оставлять рядом свободного места, которое кто–то сочтет возможным занять. В кино всегда садиться в глубине, у самого прохода. Предупреждать билетершу: «Я жду знакомого!» Не пользоваться общественным транспортом. Поблизости всегда найдется такси. Либо уж идти пешком, что позволяет наблюдать за окружающими. Но только краешком глаза, не подавая виду! Г к этому привык! Чего ему, в сущности, бояться? Главное — ощущать свободное пространство и справа и слева. Если надо, остановиться. Или же сменить направление. Но шагать всегда решительно. Как человек, который просто прогуливается и которому не в чем себя упрекнуть. В данный момент, сидя на террасе «Универ», он мирно попивает кофе, рассеянно взирая на уличную суету, на привычные танцы рассыльных, открывающих и захлопывающих дверцы лимузинов, подъезжающих к роскошному отелю напротив. Вот подкатил «бентли». Собираясь выйти из машины, сказочное создание вытягивает изящную ножку волнующих очертаний. Только Г это не волнует. И «бентли», и белокурую красотку, которая удаляется, небрежно, словно сумочку, зажав локотком пуделька, — все это он мог бы купить, несмотря на свой более чем скромный вид. Однако ему доставляет удовольствие быть просто Г, всего лишь начальной буквой, причем не заглавной, прохожим, неопределенной личностью, человеком, который все видит, но сам остается незамеченным. Улица забита машинами с переполненными багажниками: корзины, детские велосипеды, шезлонги, доски для виндсерфинга — радостная вереница августовских отдыхающих… Г строит неясные планы. И даже не планы, ибо он слегка задремал. Просто в его сознании возникают приятные картины, способствующие пищеварению. Река, томный вздох лягушки среди кувшинок, баржа с низкими бортами, где женщина развешивает выстиранное белье.

Внезапно раздается взрыв, оглушительный и резкий, словно кто–то выстрелил из пушки над самым ухом. На секунду все замерли в изумлении. Слышен звон падающей посуды, и сразу же начинается страшная суматоха, следующая обычно за покушением. Несмотря на всю свою выдержку, Г несколько растерян. Его толкают разбегающиеся с воплями ужаса посетители. Опрокинут столик вместе с чашкой и кофейником. «Неужели трудно сообразить, — рассердился он — Да, разорвалась бомба, но не здесь… рядом…» Ему хочется крикнуть: «Успокойтесь», однако он тут же берет себя в руки. Надо постараться уклониться от расспросов полиции и журналистов. А они нагрянут с минуты на минуту. Г отряхивает одежду. Под ногами хрустит битое стекло. На улице гул митингующей толпы, почти заглушающий первые сигналы «скорой помощи». Г прокладывает себе дорогу среди заполнивших тротуар зевак. Словно пытаясь отдышаться, подносит ко рту платок, пробираясь тем временем между остановившимися машинами и группами любопытствующих. Ищет просвета средь теснящихся спин набежавших людей. Ростом он невысок, и его грубо толкают со всех сторон. Но появление пожарных и полицейского автобуса порождает некое движение в толпе, и, воспользовавшись сумятицей, Г проскальзывает в первый ряд. Перед отелем образовалось нечто вроде запретной зоны, откуда тянутся струйки дыма. Пахнет гарью, беспорядками, гражданской войной. Дверь в тамбур выбита, и в вестибюле отеля видны силуэты бегущих в разные стороны неузнаваемых людей: возможно, вон тот человек с окровавленным лицом — метрдотель, а этот раненый — клиент, взывающий, судя по всему, к носильщику, который судорожно сжимает в руках раскрывшийся чемодан. Г старается ничего не упустить. Ему хочется набить трубку и закурить, но нельзя: это неразумно. Напротив, надо слиться с толпой, проникнуться ее волнением, отдаться на волю пронизывающему ее, словно ток, чувству локтя. Зато с полным правом можно расспрашивать случайных соседей.

— Вы что–нибудь видели?

— Конечно. Он побежал к перекрестку.

— Кто?

— Террорист. Переодетый рассыльным.

— Нет–нет, позвольте… У него была сумка.

Спешат санитары, раскрывая на ходу носилки.

— Там полно убитых. Еще бы! Обеденный час!

Люди перебивают друг друга, гнев нарастает.

— Смертная казнь! Никакой пощады.

Г слушает. Он впервые оказался в гуще событий и все видит воочию. Ему доводилось, конечно, читать статьи, смотреть телепередачи. Подхваченные на бегу тела пострадавших, носилки, которые торопливо запихивают в машины «скорой помощи», — тут есть отчего содрогнуться, однако это мимолетное впечатление быстро улетучивается. Здесь же совсем другое дело: растерянные взгляды, горестный стон толпы при виде жертв, едва прикрытых одеялом, из–под которого порой высовывается нога. Такого рода детали не могут оставить безучастным. Г невольно достает трубку и начинает сосать ее. Справа раздается голос:

— А тип–то, похоже, был значительным лицом в своей стране.

— Что за страна?

— Где–то в центре Африки. С ним была секретарша. Ей тоже досталось. Гранату привязали к шее собаки. Ну и грязная работенка!

Вопреки своим правилам, Г пытается представить себе картину случившегося. Преступник открывает дверь в тамбур. Прикрепляет к ошейнику снятую с предохранителя гранату. Указывает собаке ее жертву.

— Беги скорее.

И пес бросается вперед, а убийца тем временем уходит. Граната разрывается в гуще толпы. Г прикидывает. По меньшей мере четверо или пятеро убитых и с десяток раненых. Вот он — терроризм! Слепое уничтожение! Использовать собак! Какая мерзость! Он возмущен до глубины души, как любой добросовестный мастер, оценивающий скверную работу. Подоспевшая полиция оттесняет зевак. У входа в вестибюль официальные лица делают какие–то заявления. Блицы фотоаппаратов. Репортеры стараются не упустить подробности, запечатлевая обломки и кровь — обычная ежедневная пища для выпусков новостей.

Г отступает, растворяясь в людской массе. Ну и совпадение! Ведь он мог бы пройти мимо отеля как раз в тот момент, когда тип…

Остановившись, Г набивает трубку. Самое лучшее — предупредить мсье Луи. День выбран неудачный, вот и все. Он подносит спичку к трубке. Возможно ли! Его рука слегка дрожит. Понадобились две спички… Почему он разволновался? От неожиданности, конечно! Такой оглушительный взрыв — у него даже зубы застучали! На мгновение ему почудилось, будто стреляли в него. Ладно, это всего лишь совпадение! Не стоит пережевывать одно и то же! Он идет по Елисейским Полям навстречу прохожим, спешащим к месту разыгравшейся драмы. Старается шагать спокойно. Непростительно терять хладнокровие. Пускай паникуют другие, это их дело. Но только не он! Ни в коем случае не он! Мсье Луи рассердится. Хотя какая, в сущности, разница! Одной неделей раньше или позже… Он пересекает эспланаду Инвалидов, здесь царит полнейшее спокойствие. Никто еще не знает о покушении. Но и сюда доносятся сигналы «скорой помощи», правда издалека — обычное дело.

Войдя в кафе, Г спускается к телефону. Звонит.

— Мсье Луи?

— Вы ошиблись, — слышится в ответ чей–то голос.

Привычные меры предосторожности. Далее следует сказать:

— Я от Жоржа.

Молчание, потом раздается приглушенный голос мсье Луи. Он и слова не дает вымолвить своему собеседнику.

— Знаю, — шепчет мсье Луи. — Покушение на министра Бурунди. Ну и что? Вас это не касается… Даю вам четыре дня. И прошу не звонить мне больше.

Он вешает трубку. Спорить бесполезно. Мсье Луи не отступится. Четыре дня на подготовку такой тонкой операции! Чистая халтура. Но с другой стороны, это позволит ему действовать, делать по порядку одно за другим, и тогда наверняка хватит одной спички, чтобы раскурить трубку. Начиная с этого момента нельзя терять ни минуты. Прежде всего надо взять напрокат автомобиль. Г постоянный клиент у «Ави». Так что задержки не будет. Безупречный белый «пежо». Бумаги в порядке. Он выбрал документы на имя Жоржа Баллада, преподавателя из Нанта. Благодаря мсье Луи у него несколько обличий. Чуть ли не каждое утро он для забавы выбирает одно из них. То коммивояжера, то служащего книжной лавки, а то инженера в отпуске. К несчастью, нельзя изменить физиономию. Приходится пользоваться всегда одной и той же фотокарточкой, нарочно сделанной не очень четко. Узкое лицо с глядящими куда–то в сторону глазами. Г может быть кем угодно. Никаких особых примет. Сев за руль своего «пежо», он, по счастливой случайности, находит свободное место возле Лионского вокзала. Теперь все пойдет по накатанному пути. Ему нравится всякий раз заново разыгрывать сценарии, которые он знает наизусть. И пожалуй, Г чувствовал бы себя вполне счастливым, довольствуясь малым повседневным счастьем, если бы не эта граната, зиявшая огромной дырой в привычной рутине дня. Кошмар, о котором не следует больше думать.

На вокзале полно спешащих людей. Г направляется в камеру хранения. В руках у него ключ от шкафчика, полученный накануне по почте. Мсье Луи полагает, что это самый надежный способ. Долго искать не пришлось. Как всегда, шкафчик выбран в нижнем ряду. Мания? Предосторожность? Суеверие? Или желание подбодрить Г: «Видите? Все идет хорошо!» Г открывает узкий металлический шкафчик, где лежит спортивная сумка для игры в гольф с богатым набором клюшек. Он берет ее, даже не оглянувшись по сторонам. Обычный отпускник, отбывающий на природу. Крепко ухватив сумку, ощетинившуюся плоскими, как у кобры, головками клюшек, Г по весу чувствует, что оружие, по обыкновению, спрятано там. И, насвистывая, удаляется. Вести себя следует так, словно за тобой постоянно кто–то наблюдает, хотя в данный момент каждый озабочен лишь грядущими удовольствиями. Сумка кладется в багажник с большой осторожностью — из–за оптического прицела. Заботу о винтовке берет на себя мсье Луи. За все время он ни разу не допустил ошибки. Г выбирает оружие в зависимости от стоящей перед ним задачи, а все остальное, именуемое Г хозяйственными хлопотами, ложится на мсье Луи. Г никогда не пытался понять, как тому удается выкручиваться. Откуда берется винтовка, кто ее забирает и куда она девается — это не его дело. От Г требуется только одно: сдать напрокат свой зоркий глаз и не задавать лишних вопросов. Он приходит, целится, стреляет раз, очень редко два и сразу исчезает. Остальное — дело журналистов. Г даже газеты не всегда читает. Ему известно главное: его вмешательство положило конец какой–то ссоре. Он не обязан принимать чью–либо сторону в противоборстве интересов, сталкивающих сильных мира сего. Ему платят. Причем щедро. Если он дрогнет, проявит любопытство или самостоятельность, тогда из тени выйдет другой стрелок, чтобы восстановить порядок. Хотя… Г улыбается. Не много найдется других таких стрелков… Их можно по пальцам пересчитать. Существует, правда, и иной способ: натравить на выбранную добычу безумцев, готовых даже самих себя разорвать на куски… или приносить в жертву собак, а это, конечно, гнусность…

Г трогается с места. Почему гнусность? Да потому что, в сущности, мастерское умение стрелка делает преступление подвигом, в то время как граната на шее собаки — тошнотворная мерзость. Пули в голову, одной–единственной, довольно, чтобы превратить жертву в своего рода сообщника, помощника иллюзиониста. Так и ждешь, что убитый поднимется, дабы засвидетельствовать свое почтение. Тогда как слепое нападение, залитые кровью стены… Нет, это невыносимо.

Машину он ведет, как всегда, крайне осторожно. На улицах Монмартра почти никого. Г живет в маленькой меблированной квартирке на улице Фонтен. В пору отпусков мест для стоянки сколько угодно. Остановив машину напротив дома. Г размышляет, прежде чем выйти. Терроризм, бесспорно, самая грубая — он чуть было не подумал «самая невоспитанная» — форма убийства. Тут он сбился в своих рассуждениях. Но смутно ощущал, что есть несомненная разница между мешаниной внутренностей — следствием бойни — и едва кровоточащим отверстием от пули. Однако как тут не понять: массовое уничтожение, заменяя собой тонкое исполнение приговора, грозит погубить его ремесло. На смену мастерской руке придет механика убийства, и тогда конец контрактам, но мало того: прежних исполнителей, ставших ненужными и опасными, постараются убрать. Случайное совпадение, странным образом скрестившее пути двух палачей, — это, по сути, знамение времени. Старинная техника и новая школа.

Крайне удрученный, Г выходит из машины и прячет сумку для гольфа в надежное место. Четыре дня! Мсье Луи понятия не имеет, о чем говорит. Раздеваясь, Г продолжает размышлять. Ему жарко, но душ приносит лишь мимолетное облегчение. Мсье Луи тоже изменился. Раньше, несмотря на всю свою резкость, он был другим. Знал, с кем имеет дело. И не навязывал смехотворные сроки, чрезвычайно затрудняющие работу. Предоставлял свободу действий. Можно было не торопясь изучить обстановку и привычки осужденного. Согласно требованиям профессиональной чести, тот не должен был мучиться. Оружие выбиралось долго и основательно: так музыкант не решается сразу отдать предпочтение тому или иному инструменту.

Г протирается одеколоном. Ему нравится, когда кожа сухая: никаких неудобств с рубашкой. И снова мысли его обращаются к мсье Луи. Почему вдруг тот стал так резок? И к тому же вникает в детали, которые его не касаются! Да еще готовит подробную инструкцию по каждому предстоящему делу, в то время как раньше никогда не навязывал своей точки зрения, осторожно советуя, как лучше взяться за дело. А выплата по контракту? Не так давно он высылал по почте в тщательно подобранных по размеру картонных коробках половину причитающейся суммы наличными, другая половина приходила после. Теперь же, снабдив своего служащего по собственному усмотрению удостоверениями на разные имена, он переводит прямо на счет Жоржа Валлада, Фредерика Коллена или Марселя Ривуара и еще двух–трех других определенную сумму — спору нет, довольно кругленькую, — но такие переводы заставляют чувствовать свою зависимость, а это глупо и унизительно.

Г набивает трубку, прохаживаясь по небольшой, обставленной кое–как холостяцкой квартирке из трех комнат. Настоящий–то дом там, на маленькой ферме у опушки Гаврского леса, это убежище он втайне от всех приготовил себе на старость, вроде лисы, устраивающей нору. В двух километрах — крохотная деревушка Ля–Туш–Тебо и речка. Глухомань. Но со всеми возможными удобствами. Он собирался провести там лето сразу же после выполнения контракта. Кстати о контракте!

Достав из ящика письменного стола пакет с инструкциями, Г садится в кресло и осторожно — у него привычка все делать осторожно — манипулирует разрезным ножом, чтобы не порвать конверт. Вынимает необычайной точности план. Вилла президента Ланглуа стоит на склоне холма в новом квартале Мон–Шалюссе. Указаны размеры владения, расположение комнат, их назначение, расстояния между террасой, главной аллеей сада и частной дорогой, ведущей на улицу. Называется вилла «Бирючины». Ошибиться невозможно. Президент приехал два дня назад и собирается провести там месяц. Ему шестьдесят восемь лет. Он вдовец и живет один, как старый мизантроп. По утрам приходит прислуга — прибрать, подмести и купить все необходимое. У него больной кишечник, и рассыльный соседнего отеля приносит ему воду из источника. Мсье Луи снял виллу под названием «Тюльпаны», она расположена таким образом, что оттуда можно видеть террасу и сад президента. Нетрудно догадаться, почему он выбрал этот наблюдательный пункт. Ключ от «Тюльпанов» лежит в пакете. Г остается поселиться там, как будто дом в его распоряжение предоставил съемщик Фелисьен Буайяр. Словом, все в полном порядке. Г никому не помешает, если не собирается задерживаться. Никто из соседей не удивится. Холодильник полон. В гостиной есть телевизор. На всякий случай Г следует знать, что в этой поездке его зовут Марсель Ривуар. Ему советуют убить президента во время прогулки по саду. Ниже, как с правой, так и с левой стороны, расположены отели, обитатели которых большую часть времени проводят у источников, так что гость «Бирючин» живет практически в полном одиночестве.

У мсье Луи хватило наглости заявить под конец: «Работа несложная. Просьба забрать все документы и отправить их по почте заказным письмом».

В конверт еще был вложен путеводитель Шательгюйона. Стрелки, выведенные красными чернилами, указывали, как найти дорогу в «Тюльпаны». Однажды Г довелось проехать по городу. Это было во времена Моники. Г всё помнит, но у него нет времени предаваться пустым мечтам.

Если он хочет за ночь добраться до Шательгюйона и устроиться там без лишнего шума, нельзя терять ни минуты. Все его снаряжение наготове, как у солдата на побывке. Мгновенно можно тронуться в путь. Г еще раз мысленно перебирает: сменное белье, аптечка, коробка с гримом, который, впрочем, ни разу ему не понадобился, куртка, брюки с многочисленными карманами, кроссовки, десять метров нейлоновой веревки и, на всякий случай, набор отмычек… Вот примерно и все… Разумеется, сумка для игры в гольф, а главное — винтовка. Он достает ее из сумки, ставит на место оптический прицел и глушитель, проверяет — затворы работают четко; машинально приложив оружие к плечу, Г обращает его в сторону домов напротив, где все ставни закрыты. Сфокусировав изображение, он, словно в бинокль, видит улицу крупным планом. Перед булочной стоит мотоцикл. Г пытается зафиксировать его в центре коллиматора, в том месте, где виден крестик, указывающий сердцевину мишени. Метка сдвигается, и мотоцикл оказывается немного в стороне от нее. Крестик сместился. Г опускает винтовку, протирает глаза и начинает все сызнова. На этот раз он понял. Рука дрогнула. Левая рука, та самая, что держит винтовку и должна быть тверже стали. О! Дрогнула едва заметно, ровно настолько, чтобы намеченная цель, тихонько качнувшись, заплясала вокруг пересечения линий. Главное, не напрягаться, найти другое положение для ног, потом спокойно и не торопясь наводить дуло на цель. Если бы стрелять пришлось с пятнадцати или двадцати метров, большей точности прицела и не потребовалось бы! Но стрелять, возможно, придется на расстоянии пятидесяти метров, а в таком случае малейшее отклонение грозит катастрофой. Вроде гранаты. И снова ему чудится взрыв. Что за наваждение, никак не отпускает, хотя прошло уже немало времени. Он делает вид, будто целиком занят приготовлениями, но рокот взрыва все еще звучит в ушах, отдается в руке, завладел оптическим прицелом — словом, обезоружил его. Г почти не сомневается, что это пройдет. Никогда, никогда в жизни руки не подводили его. Положив винтовку на диван–кровать, он трет пальцы, вытягивает их до хруста, быстро сжимает и разжимает кулаки. Затем ласково гладит свой любимый, верный маузер, который с двухсот метров может всадить пулю в цель размером не больше ногтя на пальце. Сейчас не время сдавать. Ну хорошо, граната, ему–то что за дело? Это случилось в ином, параллельном мире. Он вытягивает перед собой руки плашмя, словно собираясь принести клятву. Обе они неподвижны. Никакой дрожи. Привычные руки, те самые, что славятся в окружении мсье Луи. Но из чрезмерного усердия Г моет их теплой водой, потом смачивает одеколоном. А теперь — оружие к плечу. Запястья гибкие. Оптический прицел шарит по улице, остановившись на мотоцикле, сосредоточивается на середине руля. Вот так! А теперь за тысячную долю секунды надо успеть нажать на спусковой крючок. Но нет, винтовка уже обратилась к маленькому спидометру, расположенному сбоку, в конце руля; вынужденное вернуться назад, дуло снова покорно начинает медленно скользить вправо. Теперь ему следует всего лишь на миг задержаться на выбранной мишени. Но оно, к несчастью, не останавливается. Стоп! Возврат к начальной точке, и порядок! Под тяжестью оружия рука немного опускается. Мотоцикл исчезает из поля зрения. Упорствовать не стоит. Сорвалось.

На висках у Г выступил пот. А насчет тяжести оружия — полная ерунда. Оно легче своих соперников. Всего–то четыре с половиной килограмма. Потому–то ее и выбрали. Г обеспокоен и не скрывает этого. Через несколько часов надо быть в Шательгюйоне, что же произойдет, если на своем боевом посту он окажется бессильным? Его воображению рисуется такая картина: он является на условленное свидание, и его жертва кричит в нетерпении: «Ну что там? Чего вы мешкаете?»

Тяжело опускаясь, Г кладет руки на колени. И видит, что левая рука опять дрожит. Вздрагивают средний и указательный пальцы. Г пытается вмешаться, призвав на помощь свою волю. Но рука не слушается его. Она вдруг обрела скандальную свободу… Поднимается, потом вновь опускается, ее охватывает дрожь, пальцы начинают барабанить, Г в ужасе хватает ее другой рукой и, прижимая к груди, растерянно повторяет: «Что с нами стряслось?» Решение приходит внезапно. Он ищет в справочнике адрес доктора. Не забыть бы, здесь он Жорж Валлад. Хотя какое это имеет значение? Дрожь прекратилась. Но он стоит на своем. Хочет все выяснить. Причем немедленно!

— Алло! Это телефон доктора Нгуена Хо? Нельзя ли попросить его приехать? Жорж Валлад, улица Фонтен, над музыкальным магазином…

— Что случилось? — спрашивает доктор.

— Не знаю. Что–то с рукой.

— Хорошо. Сейчас буду. Ваше счастье, что мои пациенты разъехались на лето.

Доктор смеется, и Г воспрял духом. Не важно, если он покажется смешным. Ему прежде всего необходимо успокоиться.

Глава 2

Он сам во всем виноват. Нельзя было пренебрегать тренировкой!.. А то возомнил себя сверхчеловеком, и вот результат… Г невольно улыбнулся: ничего себе сверхчеловек весом в пятьдесят два килограмма и ростом с жокея! Да, но зато у него острый, как у хищной птицы, глаз, который все видит, ничего не упускает, запоминая, словно компьютер, каждую мелочь, и, удесятерив свою зоркость с помощью увеличительного стекла оптического прицела, мечет молнию, безошибочно направляя ее прямо в цель. Это создает иллюзию непобедимости. И постепенно начинаешь забывать, что глаз, рука, палец день ото дня изнашиваются, утрачивая свою силу, что их уязвимость нельзя оставлять без внимания, за ними надо неустанно следить, поддерживая не только ежедневной тренировкой, но и режимом питания, строгим распорядком жизни. Если хочешь оставаться непревзойденным чудом ловкости, виртуозом в искусстве дарования мгновенной смерти, необходимо работать и работать, научить каждый мускул замирать по команде и оставаться неподвижным, как камень. Г не раз завидовал отборным стрелкам жандармерии: у них есть специальный тир с движущимися мишенями, и они могут стрелять вволю: из винтовки или из револьвера, очередями или одиночными выстрелами. Да, они имеют возможность тренироваться, но даже самому лучшему из них не дано сравниться с Г в быстроте и обрести то, что выделяет его из всех: особый дар, который по неведомому капризу судьбы ему суждено было унаследовать от пьяницы отца. «Семейство Буффало». Черно–красные афиши, отец в костюме охотника, повергающий огромного слона… Да, все это было в прошлом, в те далекие времена, когда семейство владело шикарным фургоном за цирком, сиявшим огнями день и ночь. Но постепенно афиши становились все менее кричащими, а потом и вовсе исчезли. На смену семейству Буффало пришел «Том Гаучо». Затем Гаучо уступил свой винчестер и прочие атрибуты кому–то другому… Впрочем, зачем вытаскивать на свет божий замшелые воспоминания. Пора бы уже прийти этому местному доктору. А лекарство найти просто! Проще некуда: возобновить как можно скорее тренировку. В Гаврском лесу лишь изредка появляются лесорубы. Выстрелов никто не услышит, на то существует глушитель. Даже белки не всполошатся. А что касается револьвера, то по соседству есть просторный, глухой подвал «Космоса», разорившегося ночного заведения. К тому же времени у Г впереди предостаточно, ибо контракты подвертываются все реже, а впереди — отпуск, так что эта незначительная дрожь пройдет. И все–таки Г не терпится поскорее удостовериться во всем. Он бежит открывать дверь врачу, молодому человеку спортивного вида в теннисном костюме.

— Извините, — говорит доктор. — Сейчас у меня есть время, и я пользуюсь случаем, чтобы сыграть два–три сета.

Г приглашает доктора в гостиную, где успел навести порядок.

— Так что у нас случилось? — продолжает доктор.

— Да вот рука дрожит.

— Покажите!

По счастью, рука соизволила продемонстрировать несколько беспорядочных движений. Доктор ощупал ее, потянул за пальцы. Осмотрел сжатый кулак и медленно раскрывающуюся ладонь.

— Вытяните руку. Попробуйте не двигаться. Вы не пьете?

— Нет.

— Употребляете наркотики?

— Никогда.

— Ваша профессия?

— Коммивояжер.

— Много ездите?

— Пока еще довольно много.

— Сколько вам лет?

— Скоро сорок шесть.

— Женаты?

— Нет.

— Есть подружка?

— Нет.

— В последнее время у вас не было депрессии? Заметьте, сама по себе депрессия ровным счетом ничего не значит. Я имею в виду, не принимали ли вы транквилизаторы?

— Нет.

— Не найдется ли у вас веревки?

— Сейчас.

Г приносит с кухни моток веревки.

— Отмерьте пятьдесят сантиметров. Вот так! Хорошо. Разрежьте этот кусок надвое и положите на стол оба конца рядом. А теперь соедините их, завязав узлом. Прекрасно. Вы левша. Первой пришла в движение ваша левая рука, видите: большому и указательному пальцу не удается сразу схватить веревку. Указательный пытается это сделать, допускает промашку, выходит из себя и — готово! Дрожь перекидывается на другие пальцы! Упорствовать не стоит: сейчас и правая рука одеревенеет, и вы сумеете связать концы веревки лишь после нескольких попыток, а это приведет вас в ярость.

Наступило молчание. Наконец Г решается задать вопрос:

— Стало быть, у меня паркинсонизм?

— Вовсе нет. Я не стану читать вам лекцию, но всем известно, что дрожание при болезни Паркинсона происходит в спокойном состоянии, после совершенного усилия, тогда как у вас оно, наоборот, начинается в тот самый момент, когда вы хотите, чтобы ваша рука взяла какой–то предмет. Так что без паники. Это легко поддается лечению. И давно появилось дрожание?

— Нет.

— Когда же?

— Несколько дней назад.

— Превосходно. О таком пациенте можно только мечтать. Как это началось? В результате пережитого волнения? Или от усталости? Давайте проверим ваше давление.

Достав аппарат, доктор берет руку Г.

— Сто десять на семьдесят. Не блестяще. Для начала надо вас немного подкрепить. У входа я заметил чемодан. Вы уезжаете?

— Да.

— Скоро?

Г не решился ответить: сейчас — и потому говорит: завтра.

— Далеко собираетесь?

— В Виши.

— Вам это не на пользу. Шестьсот километров пробок! Проконсультируйтесь там у невропатолога и отдохните месяц. Если бы в вашей профессии требовалась точность, тогда другое дело, а чем вы торгуете?

К счастью, Г отреагировал молниеносно:

— Садовыми принадлежностями!

— Прекрасно.

Посмотрев на часы, доктор извиняется, достает из дипломата бланк и шариковую ручку, затем без всяких церемоний садится за стол.

— Три таблетки тривастала в день, но главное, проконсультируйтесь у невропатолога. Имя? Фамилия?

Г в нерешительности. Провал в памяти. Взглянув на него, доктор доброжелательно замечает:

— Вы в самом деле устали.

— Жорж Валлад! — воскликнул Г. — И спасибо, что так быстро пришли.

Проводив доктора до лестничной площадки, он возвращается и в растерянности садится. При чем тут невропатолог? Г с отвращением смотрит на руку, словно та не желает больше признавать своего хозяина. Впрочем, рассиживаться не время! Пора ехать. Президент Ланглуа ждет его.

Пять часов. Г все еще раздумывает. Ехать? Не ехать. С одной стороны, упустишь Ланглуа. С другой — вызовешь гнев мсье Луи! Он несколько раз раскрывает и сжимает ладонь. Ну вот, рука действует! Этого вполне достаточно, чтобы в течение нескольких секунд подержать винтовку. Отступать уже поздно!

Дабы успокоить себя и обезопасить от разных случайностей, Г кладет в сумку свой «смит–и–вессон» 38–го калибра, модель с двойным взводом: на короткой дистанции этот револьвер пострашнее винтовки. Затем, подумав немного, добавляет бинокль любителя скачек и разворачивает на кровати дорожную карту. Через Мулен и Риом путь до Клермон–Феррана прямой. В Шателе он будет на рассвете. Тем лучше. Где–нибудь неподалеку от Невера наверняка попадется заправочная станция, открытая всю ночь, там можно будет съесть бутерброд и выпить кофе. Погода отличная. Но главное, ему не грозит паркинсонизм. Мало–помалу к нему возвращается уверенность. Последний взгляд на снаряжение: оптический прицел в замшевом футляре, зачехленная винтовка хорошо спрятана среди клюшек, на дне — коробки с патронами, скрепленные между собой клейкой лентой, чтобы избежать ударов. Можно ехать.

Г закрывает окна, двери, выключает счетчики. Машина возле дома. Движение незначительное. Два–три автобуса с туристами, направляющиеся к площади Пигаль. Он ставит чемодан с сумкой на сиденье рядом с собой и пристегивает их ремнями. Минута короткого раздумья. Взрыв гранаты по–прежнему не отпускает, но отдается в голове лишь воспоминанием о шуме. И что бы там ни говорил врач, путешествие по летним дорогам нельзя назвать неприятным. Осторожно трогаясь с места, Г включает радио и, настроив его на волну «Франция–инфо», слушает. Это лучший способ узнать о результатах расследования. Жертвой покушения оказался чиновник ООН высокого ранга. Вместе с ним погибли двое — его секретарша и горничная. Террорист держал на руках пуделя, что придавало ему безобидный вид. Рассыльный, раненный осколком в ногу, наблюдал всю сцену. Человек поставил пуделя на пол и, показав на кого–то пальцем, крикнул: «Беги, беги скорее!» Потом уже стало известно, что это была собачка секретарши.

Она бросилась к хозяйке, та находилась рядом со своим шефом, и произошла драма, ответственность за которую пока еще никто не взял на себя. Террорист затерялся в толпе. И само собой, никаких точных примет. Рассыльный был в шоке и дал довольно расплывчатые показания.

Осторожно! Полицейская машина просит посторониться. Г пропускает ее вперед. Должно быть, на выезде из Парижа полно легавых, однако при таком интенсивном движении вряд ли можно обыскать все машины. Через пиджак Г нащупывает бумажник. Жорж Валлад и так далее. Все в порядке. Как ни странно, он обрел привычное спокойствие. Руки мирно покоятся на руле.

Источник зла — в голове. Это в голове у него что–то дрожит. Г не против принять тривастал, но им вдруг овладела уверенность, что он в полной исправности, вроде машины, механизм которой заедает лишь в том случае, если водитель позволяет себе отвлекаться. Выключив радио, он набивает трубку левой рукой; самое трудное — утрамбовать табак, согнув указательный палец. Затем вытащить из гнезда на панельной доске прикуриватель и раскаленным успеть поднести к трубке. Пальцы как никогда послушны. Еще бы, ведь в свое время он чуть было не стал иллюзионистом. «У него волшебные руки», — говорил Рикардо… Г с наслаждением затягивается. Когда рулишь, неплохо помечтать. Даже если тебя зажали в ряду автомобилей, если впереди прицеп, а сзади — фургон для перевозки скота. Славный Рикардо! Не менее знаменитый, чем семейство Буффало. В цирке Универа он был жонглером. Г не может вспоминать о нем без восторга. Он хватал что под руку подвернется и кидал в воздух: бутылки, шляпы, башмаки клоуна, белый костюм Пьеро. «Отдай мне своего парнишку!» — твердил он. Но Буффало — отец и мать — не соглашались. Главное — отец, программы которого возвещали, что он лучший стрелок на Западе. «У него меткий глаз!» — говорил отец о мальчике. «Да, — отвечал Рикардо, — но и рука не хуже».

А теперь Г направляется к Монтаржи со всем своим снаряжением и приказом выполнить задание. «Так распорядилась жизнь! — думает он. — У меня опять контракт. Если их сосчитать, то получится целая дюжина. Двенадцать контрактов!» Ему нравится это слово. И он с удовольствием повторяет его. Это наводит на мысль о торговых сделках, пожалуй даже оптовых, во всяком случае, о чем–то вполне достойном. Для мелких текущих дел мсье Луи использует жалких, посредственных типов, которых потом выбрасывают за ненадобностью. Но специалистов, особенно профессионалов высокого класса, — хотя они друг друга и в глаза–то никогда не видят, — таких узнают по их повадкам, выстрелу в упор, особому способу задушить или утопить; в подобных случаях каждый думает про себя: это Нантиец или Кинкин… Такие зря путаться не будут, и только самые опытные могут похвастаться, что их нанимали — конечно, за баснословные деньги — больше двенадцати раз. Вот почему и речи быть не может о том, чтобы вступать в споры с мсье Луи. Он назначил срок. Ладно. Остается только покориться, рука или не рука, дрожь там или нет. И если нельзя поступить иначе, тем хуже, впервые придется сделать два выстрела, а может, и три.

Через приспущенное стекло Г вдыхает вечерний ветер, несущий запах травы. Он внимательно следит за дорогой, потирая время от времени затылок, но это пока еще не усталость. Погасшую трубку он на время сунул в ящик для перчаток. Потом машинально включил информационную передачу. С его точки зрения — ничего нового. Премьер–министр сделал торжественное заявление. Полиция сбилась с ног. Один депутат от оппозиции перечисляет преступления, оставшиеся безнаказанными. Смерть президента Ланглуа наверняка добавит жару и распалит страсти. Мысли ленивой чередой мелькают в голове. Благодаря мерам, принятым мсье Луи, Г чувствует себя в безопасности. Кто такой этот президент Ланглуа? Подобные вопросы его не особенно волнуют. Г думает об этом, словно разгадывая кроссворд, ищет слово из четырех, пяти или шести букв. Ничего интересного. Если старикашку называют президентом, стало быть, он наверняка генеральный директор какой–нибудь компании. Но если бы он действительно что–то значил, полиция наверняка присматривала бы за ним. И это не укрылось бы от мсье Луи.

Г переключает приемник в поисках музыки. Но только не классической — там сплошные менуэты. И не тех громогласных штуковин, от которых оглохнуть можно. Послушать бы песни прежних лет. Например, о любви. Они ему кое о чем напоминают. Сколько у него было женщин?..

Вереница машин дружно тормозит. Так и есть. Полицейский контроль! Как раз в тот момент, когда вспыхивает вечерний закат, когда не знаешь, что следует включать: фары или подфарники. И заранее чувствуешь себя провинившимся. Пугаешься каждого представителя службы безопасности, направляющего фонарик внутрь машины. Под его безжалостным лучом Г старается дышать глубже.

— Проезжайте! Живее!

Едва наметившаяся опасность осталась позади. Однако Г успел испугаться и сразу же заметил, как задрожала лежавшая на руле рука. Разволновался! Нервы сдают. Быть того не может! Какая глупость! Он сердится на себя. Ругает последними словами. Затем останавливается на площадке для отдыха, словно выдохшийся бегун, который пытается восстановить силы. Г раздумывает над тем, что с ним случилось. Все началось, когда после покушения ему понадобились две спички, чтобы закурить трубку. Стало быть, нервная судорога связана каким–то образом со взрывом гранаты. Возможно ли, чтобы, убивтрех человек, она смертельно ранила и его! Мсье Луи никогда не простит ему подобной слабости. С ним шутки плохи, никаких извинений, недомоганий, мигреней или головокружений. Карабин не имеет права на душевные переживания.

Г отирает пот с лица. Безусловно, следует пройти курс лечения, но лишь после того, как задание будет выполнено, и, конечно, никто не должен об этом знать. До Невера совсем недалеко. Движение стало менее плотным. Г изучает карту. Мулен… Сен–Пурсен. Как далеко до Шательгюйона!

Может, он постарел? Может, это легкое нарушение рефлексов и есть первый признак? Г набивает трубку. Времени хватит, только бы приехать пораньше, пока курортники еще снят. Есть один вопрос, которым он не любит задаваться, так почему бы не подумать над ним сейчас, прохаживаясь для разминки? Наверняка наступит момент, когда мсье Луи откажется от его услуг, только вот удовольствуется ли он тем, что не станет больше подавать признаков жизни? Никаких звонков! И дни потянутся унылой чередой, заполненные для сошедших со сцены постаревших актеров серой скукой. Вряд ли — мсье Луи слишком осторожен. Кто же оставляет подручных вынашивать черные мысли, копить обиду и принимать собственные меры предосторожности, к примеру, в виде некоего документа, содержащего определенные разоблачения? Всегда ведь можно найти услужливого нотариуса, который согласится передать прокурору республики письмо с обвинениями. Мсье Луи не из тех, кто привык доверять. Стоит не выполнить его указания в назначенный срок или допустить оплошность, как тут же возникнут подозрения. «Жаль, — подумает мсье Луи, — такой одаренный парень». И быстро сумеет привести в исполнение какую–нибудь хитроумную комбинацию, в результате которой ставший помехой человек внезапно попадет в ловушку. Г хранит в памяти такого рода таинственные исчезновения… Взять хотя бы Стефана. Тот знал беспроигрышный прием кетча. И как только в газетах появлялось сообщение о человеке, которому свернули шею, сразу было ясно: это дело рук Стефана! Со временем сообщения о подобных убийствах перестали появляться в колонке происшествий, доискиваться почему не имело смысла.

Поток машин не прекращается. Иногда две–три из них останавливаются, люди выскакивают и бегут к дереву или кустарнику.

«Прекрасная ночь!» — говорит кто–нибудь, застегиваясь на ходу. И Г снова остается один. Он устал, но уже не дрожит. Предается размышлениям, глядя на звезды. Не исключено, что мсье Луи уже нашел ловкий способ избавиться от него! Г обдумывает эту идею просто так, пытаясь доказать себе, что ничуть не волнуется и готов к самому худшему. Ну хорошо! У мсье Луи перевес из–за этой дурацкой дрожи. Но до тех пор, пока он не в курсе, Г останется его любимым агентом. И вот доказательство: мсье Луи опять дает ему шанс — с каким тщанием он все подготовил, все предугадал. И тем не менее! На обратном пути надо будет обдумать ответный удар — на всякий случай. Г садится в машину. Короткая передышка пошла ему на пользу. В эту минуту президент Ланглуа, верно, спит. Хотя, быть может, он из числа тех людей, страдающих бессонницей, которые читают по ночам. «Обещаю вам, что вы ничего не почувствуете!» — шепчет Г.

Сен–Пурсен остался позади, в предрассветном тумане занимается день. Впереди угадываются смутные очертания гор. Г всем телом ощущает сковавшую его усталость. Мысленно он проверяет свой путь, стараясь не пропустить дорожные указатели. И вот наконец Риом, затем развилка, поворот на Шательгюйон. Улицы пустынны. Курортники спят. Г рулит потихоньку, разыскивая нужные названия. С улицы Барадюк нужно свернуть, не доезжая казино. Сады, отели и снова туман. После отеля «Бельрив» свернуть на новую дорогу. А вот и «Бирючины». Красивая вилла в глубине аллеи за оградой. Теперь осталось проехать метров пятьдесят. Дорога сворачивает к «Тюльпанам». Г бесшумно выходит из машины. Рукам холодно, он делает несколько шагов, чтобы размяться.

Мсье Луи не обманул: «Тюльпаны» возвышаются над «Бирючинами», чуть ниже видны окна второго этажа виллы. Г торопливо изучает местность. Машину придется поставить перед «Тюльпанами», но, сделав разворот, можно бесшумно спуститься по склону с выключенным мотором. Открыв дверь дома ключом, присланным мсье Луи, он неслышно обходит первый этаж. Ставни закрыты, так что можно включить электричество. Все вокруг отличается простотой и чистотой. Как было обещано, холодильник полон: молоко, сухари, ветчина, фрукты — если понадобится, можно просуществовать, не привлекая к себе внимания. На втором этаже две спальни. Разложенный диван–кровать, стол, стулья, кресло, шкаф, хорошо оборудованная туалетная комната — и Г не может устоять перед соблазном вымыть горячей водой руки. Потом вдруг падает на диван. Какое блаженство — сбросить напряжение, со вчерашнего дня не дававшее ему расслабиться, вынуждавшее держаться настороже. Но спать нельзя. Всего пять минут отдыха. И через пять минут он уже на ногах, готов к действию. Г приоткрывает железные ставни в спальне. Пронизывающий взгляд на соседние владения. Внизу действительно есть терраса, через цветочную изгородь ее видно почти целиком. Вилла президента расположена наискосок. На террасу ведет застекленная дверь. Пройдя через террасу, можно спуститься по трем ступенькам в маленький садик, где что–то поклевывает дрозд. Г на глаз определил расстояние от окна до конца сада — двадцать пять метров. Где бы ни находился президент, он в любой точке окажется удобной мишенью. Успокоившись, Г начинает выносить вещи из машины. И чувствует себя в форме. Воздух на склоне холма благоухает, его можно вдыхать с наслаждением, смакуя, точно ликер. Прежде всего Г собирает винтовку, заряжает ее, фиксирует оптический прицел и глушитель, потом машинально прикладывает оружие к плечу. Порядок. Руки тверды и послушны. Голова ясная. Каждый мускул готов выполнить предназначенную ему роль. Г достает бинокль, наводит его. Дрозд внезапно становится большим, размером с курицу. Половина шестого. Пошарив на кухне, Г обнаружил растворимый кофе и приготовил себе чашку. Он знает, что до конца дня не сможет ничего предпринять. Сначала ему нужно изучить повадки президента, свойственные ему движения, походку, чтобы отыскать самую удобную позу. А стало быть, нечего прятаться, делая вид, будто в «Тюльпанах» никто не живет. Haпротив, надо распахнуть все окна и вести себя как подобает настоящему курортнику, а если президент пошлет ему со своей террасы доброжелательный привет, Г решил ответить ему тем же.

Ну а потом? После драмы? Обычно мсье Луи берет все на себя. Поблизости у него наверняка есть человек, который тем или иным способом заставит исчезнуть тело! А может, забота поднять треногу будет возложена на прислугу. Г никогда не пытался доискиваться, каким образом мсье Луи удается уничтожить все улики. Вот почему вся банда так доверяет ему и в то же время так боится его. Г умывается, бреется, закуривает свою первую трубку за этот день. Президент, должно быть, встает поздно, так не лучше ли пока спуститься в парк, купить газеты, побродить немного: смерть может подождать.

Глава 3

Возле источников уже толпится народ: едва успевшие встать с постели курортники в купальных халатах, отдыхающие, идущие за газетами в расположенный над садами киоск, любители утренних прогулок, слоняющиеся по магазинчикам, таская за собой — по необходимости или просто не желая отличаться от остальных — стакан в круглой корзиночке. Трудно вообразить иное место в мире, которое давало бы подобное ощущение покоя. Г внимательно приглядывается к окружающим: никто не казался больным. Это походило на форум, куда собираются для совершения некоего таинственного обряда, встав в очередь к источникам, носящим женские имена. Источник «Сюзанна», источник «Мари–Луиза», источник «Анриетта». И всюду разбросаны железные стулья; поставленные кое–где кружком, они наводят на мысль о праздных собеседниках. Г испытывает тягостное чувство потерянности, словно очутился по ту сторону границы не совсем реальной страны. Ему случалось выполнять странные контракты, но всегда в опасных местах, где приходилось держаться настороже. А тут, напротив, сталкиваешься с беззащитными людьми, единственная забота которых — пить, наслаждаясь, маленькими глоточками мутную воду, похожую на болотную. И президент Ланглуа тоже, верно, принадлежит к этому свихнувшемуся племени дегустаторов. Любой подручный мсье Луи мог бы справиться с подобным заданием. Г чувствует себя здесь не на месте. Ему не терпится поскорее вернуться в «Тюльпаны». По дороге он покупает «Курье дю Сантр». В длинной статье рассказывается о вчерашнем покушении. «Я брежу! — думает Г. — Значит, это случилось только вчера?» Он пробегает глазами статью. Обычное переливание из пустого в порожнее с уже известными подробностями, причем некоторые особенно ужасны. Единственная новость — анонимный телефонный звонок в «Либерасьон». Преступление совершено неведомой группировкой, назвавшейся «Справедливость и Свобода». Этакое новоявленное позерство — терроризм в жанре «видал, я какой», — по сути, не менее наивное, чем боксерское бахвальство. «Я, по крайней мере…» — думает Г. Ему нет необходимости заканчивать свою мысль, чтобы почувствовать определенную гордость, и все–таки он не может не выделить как–то себя, поставить особняком. Поднимаясь по лестнице к вилле, Г вынужден, однако, признать, что, если бы не мсье Луи, его жизнь мужчины без женщины, без детей, без друзей и даже без красной рыбки, которую надо кормить, была бы невыносимой. Впрочем, это ничуть не похоже на медленное удушье! Напротив! Повседневная жизнь даже приятна. Хотя временами бывает, конечно, ужасна, особенно когда он смотрит на себя как бы со стороны, признавая, что, в сущности, бесполезен, вроде гадюки: такую тварь каждый готов раздавить. И сколько бы он ни протестовал: «Нет и нет! Я кое–чего стою!» — достаточно лишь взглянуть на себя в зеркало… Порой ему слышится внутренний голос: «Я как вирус!» К счастью, противоядие всегда наготове: то, что делает он, никто лучше сделать не может, ибо Рикардо был прав. У него и глаз и рука отменные.

Г запыхался. Подъем чересчур крутой. Итак, с одной стороны, Рикардо, с другой — мсье Луи. Два его учителя. Проходя мимо «Бирючин», он искоса поглядывает на фасад: окна второго этажа открыты. Г мельком успевает заметить силуэт человека: тот высок и крепок. Вернувшись к себе, Г тотчас берет бинокль. Работа началась.

В первую очередь надо умело приоткрыть ставни, чтобы иметь возможность видеть, оставаясь невидимым. Затем отыскать место, где легче всего привести в исполнение приговор. Мсье Луи советовал выбрать сад. Это и так, и не так. Расстояние подходящее, однако тот, кто давал сведения мсье Луи, не принял во внимание последовательное перемещение тени от виллы «Тюльпаны». Послеполуденное освещение совсем не то, что утреннее. Сад наполовину покроет тень. К этому следует добавить, что в саду президент неизбежно окажется движущейся мишенью. А потому лучшее место, судя по всему, — терраса. Г вглядывается невооруженным глазом. Террасу окружает увитая цветами стена, вдоль которой проложен поливочный шланг. Рядом с металлическим столиком, подпирая его, стоит старый плетеный стул, ибо всюду чувствуется уклон. Но гораздо больший интерес представляет шезлонг, разложенный перед той частью первого этажа, которая занимает невидимый Г угол, где наверняка находится гостиная. Г наводит бинокль на эту часть террасы. Шезлонг совсем новенький, и над ним раскрыт оранжевый зонт от солнца, а это свидетельствует о том, что президент уже приходил сюда, вероятно читать, ибо на полу лежит книга, до которой можно дотянуться рукой. Виден край частично скрытого полотном зонта низенького столика, где стоят чашка с сахарницей. Возможно, это любимый уголок президента.

— Оставьте, — слышатся его слова. — Я сам помою.

Г догадывается, что тот говорит со служанкой. Она появилась, когда он прогуливался у источников. Бесполезно строить планы. Утро пропало. Да, все идет не так, как хотелось бы. От самого Парижа его не покидает ощущение, что дело подготовлено плохо. Прежде всего, слишком невелик срок. К тому же мсье Луи должен был предвидеть, что присутствие служанки добавит сложностей. А кроме того, есть еще одна весьма досадная деталь. Место, откуда Г собирается стрелять, недостаточно удалено от мишени. Если предположить, что президент сядет подремать в шезлонг, а это вполне вероятно, то расстояние чересчур мало… всего несколько метров… Полицейские сразу вычислят траекторию полета пули и наверняка поймут, где скрывался стрелок. Как далеко в таком случае продвинется расследование? Окрыленный успехами, мсье Луи возомнил о себе невесть что, и это может плохо кончиться. Г замер в ожидании. Вот президент выходит на террасу. На нем старый свитер и выцветшие джинсы по нынешней молодежной моде. Он высокий, немного сутулый, лысый, вроде иных пожилых актеров, на руках отчетливо проступают вены. Наполнив водой лейку, старик спускается по трем ступенькам в сад. С помощью бинокля Г следит за каждым его движением. Находит место, где президента можно уложить первым же выстрелом, но, размахивая лейкой над грядкой с гвоздиками, тот уже повернулся к нему спиной. Бросив на кровать бинокль, Г берет винтовку и пробует перед окном различные позы, пытаясь отыскать наиболее удобную, затем прикладывает винтовку к плечу. Просто проверяя себя. Он медленно водит дулом, изучая сквозь оптический прицел открывающуюся взору картину. И почти сразу же чувствует слабую дрожь. Едва заметную. Но ему требуется абсолютная неподвижность, та самая, которую оплачивает мсье Луи. Если он выстрелит сейчас, президент, конечно, будет убит наповал, а мсье Луи ничего другого и не нужно. Однако Г более требователен к себе. Его рука должна повиноваться беспрекословно. Нечего приниматься за старое. Он не забыл, как рос, подчиняясь жестокой цирковой дисциплине. Г решает немного отдохнуть. Что уж тут скрывать: он недоволен собой. Недоволен этим типом, играющим в садовника! А главное, недоволен мсье Луи. Если бы ему дали волю, он потратил бы неделю на подготовку этого дела, запомнил бы малейшие движения и жесты президента и, самое главное, снял бы виллу подальше. Точность выстрела от этого не пострадала бы, ибо, оправившись от усталости, он наверняка попал бы в цель, и никто не догадался бы, откуда нанесен удар. Тогда как теперь стрелять придется на расстоянии нескольких метров, а это похоже на откровенное убийство. Почему бы в таком случае не бросить гранату!

В сознании снова прокручиваются все те же картины: взрыв, крики, дым, кровь… И руку опять сводит судорога. Как же так получается: не дрогнув, он может держать перед глазами бинокль, но стоит взяться за винтовку, и кошмар возвращается!

А там, внизу, президент повернул назад, отгоняя осу, которая кружит у самого лица. Он вдыхает свежий воздух, спускающийся с гор. И кажется чем–то озабоченным. Слева появляется служанка. Видны лишь ее голова и плечо, как в первом кадре мультфильма. На ней серый халат, и на золотой цепочке висит крестик. То ли рабочая, то ли крестьянка.

— Стиральная машина сломалась, — говорит она, вытирая о тряпку руки. — Разве можно снимать дом, не проверив, все ли в порядке. Но мсье незачем беспокоиться. Завтра я приведу моего кузена. Он все умеет и берет недорого.

Президент кивает издалека. Видимо, у него нет желания вступать в разговор.

«Народу соберется много, — думает Г. — Чего доброго, нагрянут еще какие–нибудь визитеры, и утро пропадет. Кончать надо сегодня. В ближайшие два–три часа».

Президент мелкими шажками пересекает террасу, протягивая лейку служанке.

— Мсье желает, чтобы я закончила? — спрашивает та.

— Нет, спасибо, мадам Франсуаза. Солнце чересчур горячее.

Голос у него низкий, хриплый, но вполне приятный. С блаженным вздохом президент медленно опускается в шезлонг. В том месте, куда упирается голова, полотно вздувается. Целиться надо сюда.

— Я выключила картошку, — сообщает служанка. — Мсье сумеет справиться?

— Ну конечно! — с улыбкой отвечает он.

Служанка собирается снять халат.

— Мадам Лубейр, — шепчет он, — приведите его, когда снова придете.

— Да он вас утомит! — возражает та.

— Нет–нет. Мы полюбили друг друга.

— Мсье нуждается в отдыхе. А я не смогу остаться.

— Да будет вам… Он мне почитает!

Оба смеются.

— Можете идти, мадам Лубейр, — продолжает президент. — За меня не беспокойтесь. Приятного аппетита! До встречи.

Г встревожен. Если он правильно понял, после обеда кто–то должен прийти к старику? Это не по программе. У мсье Луи точно сказано, что мсье Ланглуа никого не принимает. А тут ведь речь шла о ком–то близком. Судя по тому, как оба они засмеялись, когда старик заметил: «Он мне почитает» — и еще добавил: «Мы полюбили друг друга!» Однако! Надо проверить!

Г перечитывает послание мсье Луи. Здесь черным по белому ясно написано: это первый курс лечения генерального директора. В Шатель он раньше никогда не приезжал. Что же в таком случае означают слова: «Мы полюбили друг друга»? Может, речь идет о человеке, с которым президент встретился где–то еще? Нет, что–то тут не вяжется. А фраза: «Приведите его». Как ее следует понимать? Как настоятельную просьбу, обращенную к человеку, который уклоняется от приглашения из опасения побеспокоить. Но почему в таком случае этот человек нуждается в помощи служанки и должен в какой–то мере быть представленным ею? В особенности если мсье Ланглуа любит его?

Сжав кулаки, Г бросается на кровать. Никогда еще мсье Луи не поручал ему столь замысловатого задания! Самое простое было бы ликвидировать старика немедленно и бежать, не задаваясь лишними вопросами. Но Г слишком опытный профессионал и чувствует: если он поддастся настроению, уступит слабости, то не выполнит надлежащим образом контракт. Он разводит в стакане воды две таблетки макситона. Ему необходимо взбодриться и продержаться несколько часов. Вскоре силы возвращаются к нему. Макситон действует эффективно, тем более что со вчерашнего дня Г почти ничего не ел. Очистив два банана, он проглатывает их, стоя перед окном и наслаждаясь, несмотря на тревожное состояние, царящим вокруг безмятежным покоем. Всюду поют, насвистывают, щебечут птички. В отдаленных отелях горничные делают уборку. И вдруг у генерального директора звонит телефон. Благодаря акустическим причудам голос президента, четкий и ясный, слышен далеко. Г не приходится даже свешиваться из окна.

— Да, я прекрасно устроился, — говорит старик. — Слишком просторно для меня… Да, все новое и чистое. В агентстве мне нашли прислугу, на редкость любезную и милую женщину. Алло… Я плохо слышу… Да, я целиком полагаюсь на нее. Она делает все необходимое… Разумеется, работаю. Я захватил с собой несколько срочных документов. В частности, досье Рульмана. Собираюсь поговорить об этом с Кюликом. Нет, не беспокойся. Я чувствую себя гораздо лучше. Спасибо за звонок. Пока. Да, спасибо, я тоже…

Что значит — я тоже? Наверняка: я тоже тебя обнимаю. Какой–то близкий родственник? Или компаньон? В определенных кругах слишком часто целуются и обнимаются. Г бормочет свой монолог, набивая пенковую трубку, повсюду сопровождающую его в кожаном футляре. А не кроется ли за всем этим какое–нибудь политическое дело? Если уж мсье Луи взял на себя труд обратиться к лучшему своему агенту, то вряд ли речь идет о ликвидации мелкой сошки! Г с самого начала почуял опасность. И мсье Луи поостерегся раскрыть подноготную игры, чтобы не оттолкнуть его, ибо придется, возможно, частично импровизировать на ходу. Такое уже бывало! Правда, редко, но в случае неудачи вина полностью ложится на исполнителя. Мсье Луи всегда в стороне. Снизу доносится легкое шлепанье домашних туфель. Президент снова выходит на террасу. Он тоже курит трубку. Г это не нравится. Ему всегда претило проникновение в чужую жизнь, пускай даже в самой малой степени, а между тем ремесло вынуждает его быть соглядатаем.

Направив бинокль, он ищет лицо своей жертвы. Президент тяжело опускается в шезлонг. Г не торопясь разглядывает внезапно приблизившееся лицо, изучает его последовательно, частями, словно астроном, исследующий звезду. Завораживающая география человеческого лица… Как шрамы, морщины на лбу, затрепетавшие внезапно веки и эти прожилки вдоль носа. Похожие на красноватый плющ, они выдают былого кутилу. Г рассматривает не очень чисто выбритые щеки с россыпью черных точек средь белых волосков. Сначала седина президента казалась вроде бы ровной, а теперь выяснилось другое: местами в бороде у него оставались черные прядки, и это выглядело, пожалуй, даже трогательно, хотя Г ничем уже нельзя растрогать. Вместо шеи — застывшее нагромождение дряблой кожи. Все в этой беззащитно выставленной на обозрение физиономии обветшало. Сохранилась лишь свидетельствовавшая об уме хорошо очерченная верхняя часть лба, гладкая и белая в том месте, которое прикрывалось шляпой; такую яркую полоску легко избрать мишенью. Сюда и надо целиться. Да почему не покончить с этим прямо сейчас?

Комнаты ближайших отелей опустели. Уборка окончена. Курортники облепили источники. Печаль в том, что гораздо разумнее держаться в двух шагах от окна, чтобы оставаться незамеченным, но тогда видны лишь верхняя часть шезлонга и макушка Ланглуа. Тем не менее Г хватает винтовку и осторожно, словно опасаясь быть услышанным, подносит ее к плечу, затем наводит дуло на мишень. Левая рука не подвела. Не повезло! Телефон! Президент с ворчанием встает, выбивает о каблук трубку и пропадает из поля зрения. Г кладет оружие. Какая глупость! А почему бы этой комедии не возобновляться до бесконечности на протяжении целого дня! Нет, план мсье Луи вовсе не так хорош.

— Алло! Это вы, Поль? Как видите. Все прошло хорошо…

Г не желает дальше слушать. Он спускается, тщательно запирает за собой дверь и идет гулять. Половина двенадцатого. Генеральный директор позавтракает. Потом будет работать над своими бумагами. И лишь позднее, когда терраса окажется в тени, можно ожидать его появления. Между этим моментом и приходом гостя надо постараться урвать минуту. Но какой риск! Тотчас поднимется тревога, и сразу набежит толпа! «Я слишком стар», — снова сетует Г. И начинает уговаривать себя, что он богат, что у него есть очаровательная фермочка между лесом и рекой, где можно провести лето. Ну на что похоже это смешное ожидание, которому конца не видно! Он бредет от витрины к витрине, лениво разглядывая почтовые открытки и книги на вертящихся стойках, не испытывая ни малейшего желания купить роман, тем более полицейский. Там полно неточностей. К тому же он не любит читать. Через несколько страниц персонажи начинают путаться, особенно если у них английские имена. Раньше у него никогда не было времени читать. Приходилось жестоко работать. По приказу одного стрелять, по приказу другого жонглировать! До полного изнеможения! И, став наконец хозяином самому себе, Г ничуть не томился праздностью, или, как говорят иные, бездельем. До чего же сладостно отдаваться на волю бегущей минуты, ни о чем не вспоминая и не жалея, ни к чему не стремясь, — кое–кто, верно, скажет: жалкое счастье, похожее на счастье прикорнувшей кошки, — да, но зато он выбрал радость! Радость, которая в данный момент покидает его по вине мсье Луи. Утратить инициативу, пребывать в неизвестности, ожидая, когда соизволит показаться мишень, — все это выводит Г из себя. Он шатается бесцельно между казино и музыкальным киоском, задержавшись у витрины скобяной лавки, где выставлены всевозможные лезвия — от крохотных перочинных ножиков до свирепого вида навахи. Уже половина первого. Президент, наверное, кончил завтракать. Случай, возможно, представится. Он поворачивает назад, к «Тюльпанам», и встречает служанку, только что покинувшую виллу. Да, это она, невысокая, широкая, чернявая, крепкая, торопливая. Стало быть, она вернулась? Уже? Г идет к себе, следит за каждым своим движением. Охота начинается. Поднявшись на второй этаж, он берет винтовку и занимает наблюдательный пост перед полуоткрытым окном. На террасе пусто, но с кухни доносится чей–то голос. Г вслушивается. Это транзистор. Зарядив винтовку, он приготовился.

Только бы поскорее вышел президент, и контракт будет выполнен! Наконец–то!

— Отстань! — кричит старик. — А ну, вперед!

Внезапно он появляется, отталкивая большую овчарку, та прыгает перед ним, пытаясь лизнуть в лицо. Г не успел удержаться. Он выстрелил два раза подряд и оба раза попал в цель. Отброшенный выстрелом мужчина медленно оседает у стены, а пес, заскулив от боли, валится на бок. Глушитель погасил звук выстрелов. С минуту Г стоит неподвижно с винтовкой у плеча. Он словно окаменел от удивления… И не очень хорошо понимает, что произошло. Однако инстинкт самосохранения заставил его очнуться, и тотчас мысль заработала, прояснившись. Президент убит пулей в висок, но пес только ранен. Задело лапу, когда он прыгнул, играя с хозяином. Вот только кто хозяин? А если не президент? Если кто–то сейчас выйдет или, наоборот, запрется, чтобы позвонить и позвать на помощь? Значит, надо подождать немного, не складывая оружия! Но Г ни разу еще не промахнулся. И не убил ни одного свидетеля. Не сделает этого и сейчас. Транзистор по–прежнему работает. Никто его не выключил. Телефон молчит. Пора действовать. Надо пойти посмотреть, и если собака смертельно ранена, что ж, придется ее прикончить. Г кладет винтовку на кровать, берет пистолет, ставит на него глушитель и выходит на улицу. Поблизости ни души. Остается лишь толкнуть калитку соседнего дома. Несколько шагов, и он на террасе. Собака приподнимается на груди, ворчит. Крови из раны вытекло немного. Левое бедро. Похоже, пуля вышла, но мускул, должно быть, задет. Г немного разбирается в животных: в цирковом зверинце их были немало, и, когда кобылы производили на свет жеребят, ему случалось иногда помогать. Однако вид у овчарки не слишком любезный. К счастью, она не может передвигаться, а лишь едва тащится, оскалив пасть, навстречу своему недругу. Обойдя ее стороной, Г проникает в дом. Мсье Луи не любит, когда его тревожат в неурочный час. Тем хуже! Ему следует все знать.

Г набирает номер, в точности соблюдая ритуал. На другом конце отвечает не мсье Луи. Незнакомый голос звучит резко.

— Я в курсе. Так что? Дело сделано?

— Да, но здесь собака. Она ранена.

— Подождите минуту.

Раздается голос мсье Луи:

— Вам известно, что следует делать! Только не говорите, что нуждаетесь в совете. Вам он не нужен!

Г в нерешительности.

— Ситуация ясна, — шепчет мсье Луи. — Какой–то вор забрался на виллу. Убил человека и собаку и все перевернул вверх дном. Понятно? Собирайте документы и бегите…

— А собака?

— Что собака! Плевать на собаку. И прошу вас не звонить мне больше!

На этот раз голос становится ледяным. Трубку бросили.

«Лучше бы мне промолчать!» — думает Г.

С минуту он размышляет. Так вот, стало быть, что задумал мсье Луи с самого начала. Изобразить ограбление, проще простого! Но тут собака. Легко сказать: «Плевать на собаку!» Вот если бы дело было подготовлено как следует!.. Невозможно работать в подобных условиях! Какая гнусность! Ладно еще президент! Но Г чувствует, что он превращается в бандита, грабителя, который сгребает все, что под руку попадет, а под конец приканчивает несчастную, беззащитную животину.

Продолжая недовольно ворчать, Г принялся за спальню старика. Достав из шкафа чемодан, сунул туда большую папку, оставленную президентом открытой у кровати. Прихватил и книгу под названием «Цветы зла». Пожав плечами, он опрокидывает стул и кресло, затем идет в туалетную комнату, швыряет в корзинку для бумаг тюбик пасты для бритья, зубную щетку, лезвия… Раз требуется создать беспорядок, надо делать это обстоятельно. Теперь на очереди первый этаж! Досье там, аккуратно уложены двумя стоиками на маленьком столике. Г сваливает их в чемодан, давит на полу очки старика, бросает как попало трубку, ножницы, три–четыре карандаша, линейку, путеводитель Мишлена. Ну что еще? Заметив коробочку с пилюлями и тюбик с таблетками валиума, Г кладет их в карман, и тут его осеняет идея, пока еще довольно смутная, но наверняка опасная. Он смотрит на часы: обитатели отелей садятся за стол. Пожалуй, это самое спокойное время дня. Он останавливается у стеклянной двери. У президента кровь на одной стороне лица, шее, плече, уже слышно жужжание мухи. Овчарка неподвижно застыла в луже крови, но навострила уши при виде незнакомца, который желает ей зла. Человек и зверь пристально смотрят в глаза друг другу. Г вспомнилось, как в былые времена он любил разговаривать с хищным зверьем. Пантеры, львицы, гепарды слушали его с тоской, прикрыв свои золотистые глаза, ибо кошачья порода не выносит человеческого взгляда. Но овчарка не сдается. Кроме боли ее темные зрачки выражают что–то вроде горделивой отваги бойца, решившего не складывать оружия. Белые клыки сверкают по обе стороны языка, и где–то в глубине горла слышится предостерегающее рычание. Рана перестала кровоточить, но белая шерсть на груди покраснела и стала липкой от крови.

— Мой пес, — шепчет Г.

Он нерешительно протягивает руку, желая сказать какие–то слова, еще неясные ему самому: что, мол, это не его вина, что он готов ослушаться мсье Луи, ибо не хочет быть убийцей, и что драться им вовсе не надо! Но бесхитростный собачий взгляд обезоруживает его. Г отступает; приняв сторону собаки, он против мсье Луи. Это неоспоримая истина. И конечно же, глупость. Ошибка, за которую придется расплачиваться! Да, можно быть убийцей и при этом не быть живодером.

Глава 4

Г бегом возвращается в дом. Пес заставляет его терять голову. Надо ведь отключить телефон. С этого следовало начать. Поспешно положив трубку на тумбочку, Г вытирает лоб. Никогда ему не было так жарко. А теперь? То, что он собирается предпринять, очень рискованно. Намного проще было бы всадить животному пулю в голову. Проще и логичнее. После того как служанка поднимет тревогу, первые заключения полностью совпадут с намерениями мсье Луи: какой–то бродяга забрался в дом, убил хозяина с собакой и взял все, что можно, — самое заурядное происшествие, тем более что нападениям такого рода нет числа. Другого способа выполнить контракт попросту нет. Но у Г до сих пор звучит в ушах злобный голос: «Плевать на собаку!» Так вот нет же, ему не плевать! Если бы мсье Луи вел честную игру, то предупредил бы своего агента. И если он этого не сделал, то потому, что предвидел: Г поведет себя уклончиво, пустится в рассуждения, а может, и вообще откажется от такого задания. Впрочем, нет! Причина наверняка в другом. Может, мсье Луи просто не знал о собаке? Рассерженно обдумывая случившееся, Г наспех проверяет содержимое холодильника: жареная курица, колбаса, филе селедки, масло, бутылка молока, бутылка минеральной воды, но главное, на нижней полке целая миска собачьего корма — рис с мясом. Г ставит еду на стол. Выглядит аппетитно, и Г отдает должное кулинарным талантам мадам Лубейр. Какие все–таки отношения связывают ее с генеральным директором? Кому принадлежит собака? Еще одна тайна.

Г торопливо роется в шкафу. Там есть все, и в конце концов он находит ступку с пестом. Собака весит не меньше сорока килограммов. Сколько надо валиума, чтобы усыпить ее? Открыв баночку, он немного подумал, прежде чем высыпать в ладонь наугад семь или восемь пилюль. Ему самому случалось принимать валиум, чтобы заснуть, но не больше двух таблеток; если же он даст ослабевшему от раны псу слишком сильную дозу, бедняга не проснется. С другой стороны, для успешного завершения дела пес должен проспать часов десять. Г осознает безумие своих планов. Он бросает вызов не судьбе, нет. Хуже! Он бросает вызов мсье Луи.

У него снова начинают дрожать руки. Присев на краешек стола, Г набивает трубку. Потом наконец останавливается на шести пилюлях. Там видно будет! Растерев их пестиком в порошок, он ложкой размешивает его в миске с едой. Сейчас все должно решиться. Либо пес ест и быстро теряет сознание — и тогда Г забирает его с собой. Либо отказывается — и его придется убить. Но сначала надо попытаться приблизиться к нему.

Уподобясь первоклассному официанту, Г выходит на террасу с миской на ладони и делает несколько шагов. Вид у него располагающий.

— Для кого это вкусное мясо? Оно немножко холодное, но очень вкусное…

Собака ворчит, готовая укусить. Похоже, рана не слишком истощила ее. Г останавливается, чувствуя, что у пса достанет сил схватить его за ногу.

— Это для моего милого песика, — говорит он самым ласковым голосом, на какой только способен. — Как вкусно! Попробуй!

Вытянув руку, он ставит миску на пол и толкает аппетитную еду поближе к собаке. Та тотчас вскинула голову, рванувшись вперед, но боль останавливает ее, она издает какой–то хриплый звук — не то лай, не то стон.

— Вот видишь, дурашка! — говорит Г. — Лежи–ка лучше спокойно!

Он оглядывается по сторонам.

— Щетка! Не знаешь, где тут щетки?

Ему сразу удалось найти верный товарищеский тон, грубоватый и дружеский, и пес удивленно наклоняет голову, всем своим видом выражая желание понять, ожидая, чтобы ему повторили сказанное.

— А, вот она! — обрадовался Г.

Он берет щетку и подталкивает миску еще ближе к собаке.

— Ешь, старина, да поживее. У нас нет времени.

Пес понюхал; еще раз взглянул на незнакомца, который вроде бы не так страшен, и наконец решился. Присев перед ним на корточки, Г сочувственно подбадривает его:

— Ну как? Нравится? A–а! Я и сам бы съел, если ты оставишь.

Он всегда отличался неразговорчивостью и не умел поддерживать беседу, а тут вдруг обнаружил, что нашел общий язык с этим зверем, и прежние трепетные чувства, забытые образы внезапно ожили, заставив его восторженно замереть перед псом. А тот с такой поспешностью и жадностью набросился на еду, что миска отодвинулась и вскоре оказалась недосягаемой.

С помощью щетки Г снова осторожно подвигает ее к собаке.

— Если бы я знал, как тебя зовут, — молвил он, — это облегчило бы мою задачу.

Не отрываясь от миски, пес между тем не теряет Г из виду. Не поворачивая головы, следит за каждым его движением одними глазами, вращая ими из стороны в сторону, будто человек. И вдруг лязгнул зубами. Нo муху, подлетевшую слишком близко, так и не поймал.

— Молодец! Молодец! — одобрительно шепчет Г. — Надо уметь постоять за себя.

Миска снова отъехала, и пес, пытаясь достать ее, вытягивает шею, навалившись на грудь. Но зад не повинуется. Из раненого бедра на шерсть вытекает немного крови.

— Знаешь, я так зол на себя! — нашептывает Г. — И страшно расстроен. Я сделаю тебе повязку, но сначала доешь.

Не распрямляясь, он продвигается вперед на два шага и кончиками пальцев опять толкает миску. Торчащие уши овчарки выражают опасливое удивление, но она и не думает хватать руку.

— Ну вот, — говорит Г, — ты видишь, я твой друг. А теперь ложись и спи.

В ответ раздается короткое щенячье тявканье.

— Понял, ты хочешь пить, — догадался Г. — Сейчас принесу.

Он идет на кухню, берег кастрюльку и наливает в нее воды. Увидев его, пес с ворчанием отпрянул.

— Это же я, старина! — шутит Г. — Ты меня не узнаешь? Ах, прости! Ты не можешь сесть. Давай помогу.

Он берет на себя смелость вплотную приблизиться к клыкам. Пока Г ставит кастрюльку на пол, ворчание усиливается. Осмотрительно отскочив в сторону, Г наблюдает за собакой, а та, успокоившись, сует морду в воду. Не очень удобно пить полулежа. Вода заливает пол, и кастрюлька в конце концов опрокидывается, но собака, судя по всему, утолила жажду. Маленькая передышка. Г вытряхивает пепел и снова набивает трубку, не переставая любоваться собакой. Больше всего ему нравится широкая полоса посреди лба, придающая псу озабоченный вид и обрамляющая темной шерстью веки. Нижняя часть груди, словно ожерельем, украшена черным ободком, концы которого поднимаются к плечам, теряясь в блестящей черноте спины. Когда–то Г наведывался в маленький зверинец, сопровождавший цирк, но не обращал особого внимания на животных. Научился лишь опасаться их когтей и клыков. Были ли они красивы? Возможно. Но ничего человеческого в них не было.

Полосатые зебры? Ну разве что для забавы детей! Обезьяны? Смех, да и только! Пантера, пожалуй, привлекала внимание своими похотливыми глазами. Медведь? С ним можно было бы общаться, если бы его не заставляли ездить на велосипеде… Но все эти животные стали подневольными рабами! Никто из них не мог похвастаться такой гордой и смелой осанкой. На овчарке ошейник, и, если бы удалось снять его без риска, можно было бы узнать, как зовут пса. Г хочет надеяться, что его не обесчестили каким–нибудь киношным именем вроде Ринтинтин или Галопен. Ага! Пес положил морду на лапы, собравшись вздремнуть. Уши торчат, но в них уже чувствуется слабина, размягчение надвигающегося сна. Г на цыпочках уходит. Надо спешить. Снаряжение уложено мгновенно, винтовка разобрана, бинокль помещен в футляр. Под рукой осталась лишь аптечка. Выйдя из дома, Г грузит вещи в машину, потом открывает ворота соседней виллы. В округе ни одного ротозея. Он маневрирует, задом подгоняя «пежо» к террасе, и, открыв багажник, с помощью старого пледа устраивает уютное гнездышко между спинкой сиденья и запасным колесом. Все прошло как по маслу. Последний взгляд. И вот он, приготовив себе три больших бутерброда с ветчиной, запирает виллу «Тюльпаны» на ключ.

А теперь самая сложная операция. Пес недвижим. Г ловко отстегивает ошейник и читает наконец имя: Ромул. Что ж, подходяще. Немножко отдает снобизмом. Г пытается вспомнить. Было, как будто, такое знаменитое имя в древности, но вряд ли собачье. Впрочем, не важно. Он кладет ошейник на пол рядом с аптечкой и, схватив Ромула за передние лапы, тащит к себе.

— Ну и тяжеленный ты! — ворчит Г.

Хирургическим инструментом он раздвигает шерсть на раненом бедре. Пуля прошла насквозь, не задев кость. Рана глубокая. Сильно кровоточила. Однако все поправимо. Г поглаживает отяжелевшую, бесчувственную голову с торчащим клыком. Великолепные уши повисли как тряпки.

«И он хотел, чтобы я тебя прикончил!»

Г бросает рассеянный взгляд на труп президента. Что поделаешь! Люди созданы для того, чтобы умирать! Мсье Луи тоже сдохнет! И поделом ему! Г достает из аптечки пузырек, бинт, вату и ножницы, чтобы выстричь шерсть по краям раны. Он все умеет. В той пропащей жизни, какая выпала на его долю, иначе было нельзя! Г действует осторожно, но быстро. Должно быть, матушка Лубейр не замедлит вскоре явиться.

Внезапно грянул духовой оркестр. Г вспомнил эстраду в парке. Повезло. Курортники, верно, все там. Прекрасный «Голубой Дунай»! Г стискивает зубы. Главное не отвлекаться. Стерильный тампон! А сверху крест–накрест лейкопластырь. Потом эластичный бинт. Да, не легко будет поменять повязку. Г складывает свои принадлежности.

— Надеюсь, ты меня не укусишь, Ромул! Уж пожалуйста.

Он долго ласкает изысканную голову, расправляет уши.

— Мой пес, — шепчет Г. — Ты самый лучший. Дайка я тебя одену!

И он осторожно застегнул ошейник.

— А теперь, дружище, все зависит от нас.

Несмотря на свой малый рост, Г мускулист, татуировка так и играет на его бицепсах: женская голова и морская птица. Встав на одно колено и крепко упираясь другой ногой в пол, он просовывает руки собаке под живот. Потом, собравшись с силами, рывком приподнимает псину. Вены на лбу и шее вздуваются. Нет, так дело не пойдет. Не следует опускаться на колено, это только тормозит движение. Надо поднимать ношу, равномерно распределив тяжесть на обе ноги. На мгновение он замер, набирая воздух в легкие, — на этот раз получилось. Голова Ромула обмякла. Лапы мотаются туда–сюда. Уткнувшись лицом в шерсть, Г напрягается, пытаясь угадать, куда поставить ногу. Нащупывает мысками сандалий первую ступеньку, потом вторую. Задыхаясь, чертыхается, отыскивая третью… Багажник рядом. Г спешит добраться до него мелкими шажками и опускает собачье тело в предназначенное ему узкое пространство. Выпрямляется. Пот льет с него ручьями.

— Никогда я так не старался ради женщины!

Искусной рукой он удобно устраивает пса, складкой пледа слегка приподняв ему голову и аккуратно вытянув лапы. И вдруг его начинают терзать сомнения. Хватит ли несчастному животному воздуха? А если пес проснется до конца путешествия? А если… А если…

— Ладно, — громко произносит Г резким голосом. — Я сделал все, что мог!

Он бесшумно закрывает багажник. Что ж, пожалуй, можно ехать. Еще один обход, последний. Войдя в дом, Г забирает оставшиеся два бутерброда, опытным взглядом окидывает результаты своей воровской работы. Не очень убедительно! Полиция на это ни за что не клюнет. А уж мсье Луи и подавно! Через несколько часов они бросятся ему вдогонку. Ну и черт с ними! Не его вина, что все сорвалось! Он машинально надкусывает бутерброд. Труп старика притягивает ос. Ну и дела! Г осматривает автомобиль, проверяет в последний раз ремень, скрепляющий багаж. В парке у казино оркестр играет «Миллионы Арлекина». Зажав бутерброд в зубах, Г включает мотор и опускает стекло. Машина трогается. Шесть часов. С этого момента никаких раздумий. Он слишком устал. Мысленным взором Г как бы видит свой маршрут: Монлюсон, Шатр, Аржантон, Пуатье, Брессюир, Мортань, Нант, Редон. А дальше он уже дома. Дорога от Пуатье до Нанта ему хорошо известна. Что касается Аржантона и Мортаня, тут Г менее уверен, но это второстепенные шоссейные дороги. Шанс наткнуться там на полицейский контроль невелик. Зато у мсье Луи есть собственная служба безопасности. Он направит двух–трех своих людей в Париж, чтобы догнать беглеца, заполучить документы президента и узнать, что сталось с собакой. Когда же он поймет, что Г исчез, то пощады не жди. Но никто не знает о существовании маленькой фермы на опушке Гаврского леса. Это тайное убежище. Соседей мало, все, что ему надо, он заказывает в деревне по телефону: бакалею, мясо и прочее. Г решил укрыться там со своим псом. Пусть оставят их в покое! И никаких контрактов!

Перекресток перед Монлюсоном. Придется, к несчастью, проехать через город. Только бы не зацепить какого–нибудь ошалелого велосипедиста. Г едет медленно, пересекает мост, с некоторым страхом ищет глазами дорожный указатель. Все прошло благополучно. Он принимается за последний бутерброд. До Шатра осталось тридцать километров. Однако после крутого поворота его ждет жестокое испытание. В сапогах и касках, невозмутимые и грозные, они стоят у своей машины. Зажав бутерброд в зубах — рот нередко служит ему третьей рукой, — Г направляется к ним. Они недвигаются. Кому надо останавливать перекусывающего в пути водителя с масляными пальцами? Г позволяет себе приветственный жест, и проклятая левая рука снова начинает дрожать. Взрыв гранаты не прошел для нее бесследно… Когда это случилось? Вчера, позавчера… Он уже не помнит. Это было в прошлой жизни, в жизни без Ромула.

Ему неспокойно. Хотелось бы заглянуть в багажник. Он следит за дорогой, дожидаясь, пока появится длинная прямая линия. Тогда можно будет остановиться на обочине и открыть багажник, не привлекая любопытных взоров: на большой скорости никто не успеет заметить тела собаки. Неподалеку от Шатра Г находит подходящее место. Мягко затормозив, бежит открывать багажник. Ромул не шелохнется. Как будто умер. Удар в самое сердце! Не может быть, мой песик! Ты этого не сделаешь! Г лихорадочно ощупывает неподвижный бок, потом шею, такую белую в полутьме, такую нежную! Наконец морду, нос. Нос сухой и очень горячий. Детское дыхание касается пальцев Г. Ну конечно же он жив! Славный пес! Он тоже делает что может! Г жалеет, что не захватил бутылку с водой. Можно было бы смочить ему лицо. Это и правда спящее лицо с поблескивающим на губе зубом. Г снова садится за руль. Ждет, когда попадется на пути деревня, чтобы купить в каком–нибудь бистро бутылку чего–нибудь. В придорожном кафе удается раздобыть лишь пиво — все, что осталось после набега туристического автобуса. Г снова трогается; остановившись вскоре у живой изгороди, он смачивает пивом платок и протирает нос Ромула. Ему тоже хочется пить, но себе он выделяет лишь один глоток, остальное — собаке. Теперь недалеко до Аржантона. Уже поздно. Изредка Г останавливается, чтобы освежить пивом безжизненную морду Ромула. Он принял решение продолжать то ужасное путешествие без остановок, чтобы поскорее добраться до места. И еще он решил, что сообщники мсье Луи ни за что не отыщут его след. Ему ни перед кем не надо больше отчитываться.

Не теряя водительской бдительности, Г погружается в мечтательные раздумья, скрашивающие время в пути. Фары он включил, не доезжая Пуатье, когда на западе стала бледнеть красная полоса заката. Грядущая ночь несет ему успокоение. Г знает, что после Шательгюйона мсье Луи ему уже не указ — он выйдет из повиновения. Документы, которые ему велели забрать, должны были бы уже отправиться в Париж, и это заставляет его мысль работать в направлении, которого он обычно избегает. Факт тот, что Г никогда не встречался с мсье Луи. А нанял его, причем очень давно, Большой Марсель, хозяин «Сирно», мюзик–холла на площади Пигаль, где Г разыгрывал номер, в котором ловко сочетались искусство иллюзиониста и мастерство стрелка. Партнершу, если она бывала не слишком пьяна, закрывали в шкафу, который затем решетили пулями, потом она, разумеется, выходила оттуда живой и невредимой, разве что немного пошатывалась, но так было даже лучше…

Дороге, пустынной и ровной, нет конца. Время для грузовиков еще не наступило, да к тому же их видно издалека. От усталости деревенеет спина. Что там, в багажнике? У Г не хватает духу еще раз проверить. Временами, когда наступает провал в мечтаниях, он говорит себе: ну и что, если собака умрет, никакой катастрофы не будет. Однажды ему случилось потерять любовницу, к которой он был привязан, и все вокруг утешали его: «Одну потерял, десяток найдешь». И это, конечно, верно в отношении женщин. Но как насчет собак? Нет, только не Ромул! Он чувствует, как у него слегка сжимается сердце от отчаяния и надежды. Так вот, к вопросу о Большом Марселе. Сам–то он давно умер, но успел свести Г с мсье Луи. Впрочем, «свести» — это только так говорится. Сначала Большой Марсель служил посредником под пятнадцать процентов, вроде как импресарио. И не терпел никаких расспросов. «Мсье Луи не про тебя!» — отрезал он однажды. Так что невольно приходилось задаваться вопросом: а существует ли в действительности этот самый мсье Луи? Но когда не стало Большого Марселя, мсье Луи сам начал проявляться то телефонным звонком, то письмом до востребования с вымышленным обратным адресом… Потом стали множиться удостоверения личности и появился почтовый ящик: до чего же приятно было вести столь бездумное, окутанное туманом существование.

Огни Пуатье исчезают слева после переплетения дорог с тремя и четырьмя полосами, настоящими ловушками; Г пробирается по ним, как лоцман, пробуя различные фарватеры. Вскоре и с той и с другой стороны замелькали болота, фермы среди лугов, и над всем этим опрокинулось бездонное летнее небо, сверкающие звезды которого казались еще ярче, когда при встречных машинах выключался дальний свет и включался ближний. Миновав после долгого спуска Мортань, Г идет взглянуть на Ромула. Все та же внушающая тревогу неподвижность. Хотя, впрочем, нет. Положение передних лап изменилось! Но возможно, из–за толчка! Нос теплый и очень сухой. А ехать еще около трех часов. Выдержит ли он? В предместьях Нанта ложатся рано. Г выбрал колонку самообслуживания, чтобы залить полный бак бензина. Так, но крайней мере, ни одному служащему не придет в голову открыть багажник. Он немножко попрыгал, потянулся, сделал приседания. Но, трогаясь в путь, все еще ощущает омерзительную одеревенелость. И вдруг ему пришло на ум, что на ферму он приедет с пустыми руками! Ни еды, ни питья! А ведь когда Ромул придет в себя, ему понадобится хорошая пища. Остается привокзальный буфет. Г уже проехал Нант. Но вспомнил, что проспект выходит к замку, а вокзал расположен тут же, справа. Буфет, конечно, должен работать. Г распутывает нить своих жалких рассуждений с предельным вниманием, словно решая мудреную задачу. Он чувствует, как его одолевает сон, который уже завладел мускулами лица. «Если бы я мог достать «Флорик«… «Форлик«… «Фролик«…» Он едва успел очнуться, слегка задев стоявший грузовик. Страх разбудил его. Он пытается вспомнить это странное слово… «Фролик»… еда для собак. В столь поздний час ночи никакого «Фролика», конечно, не будет. Но может быть, найдутся хотя бы круассаны или бриоши. С большим стаканом мюскаде. Г выдумывает невесть что, когда вдруг замечает, что вокзал рядом. Он как бы сам выскочил ему навстречу, заманчиво предлагая просторную автомобильную стоянку, напротив которой гостеприимно распахивает двери не то чтобы настоящий буфет, предназначенный для гурманов, а маленькая забегаловка, но ему это как раз по душе. По крайней мере, его никто не заметит. Он выходит, закрывает машину на ключ и пересекает площадь, глубоко втягивая воздух, чтобы рассеять туман усталости. В баре пусто. Круассанов нет. Еще не привезли. Зато есть бутерброды. Хлеб черствый. Ветчина задубела. Бедный пес! Ничего более аппетитного он не получит раньше полудня, когда хозяин сможет купить в деревне молока, яиц, мяса… Наваристый суп с великолепной мозговой косточкой. А пока Г наспех ест и одну за другой проглатывает две бутылки кока–колы, чтобы окончательно стряхнуть с себя оцепенение. И мало–помалу снова заработала внутри машинка, производящая вопросы: откуда взялась у президента эта овчарка? Слишком молодая для такого старого хозяина, странно. А судя по тому, как Ромул прыгал от радости перед стариком, можно с уверенностью сказать: его не дрессировали. Если бы генеральный директор решил завести товарища в своем уединении, то выбрал бы, конечно, не столь обременительное существо. Г хотелось бы знать, и как можно скорее, что содержится в прихваченных им документах. Дело выдалось неясное, и нужно изучить каждую деталь, чтобы уловить ту мелочь, которая не вяжется с остальным, и эта непредвиденная мелочь — Ромул. Нельзя к тому же забывать, что мы с ним в бегах! Что в этот утренний час внимание прессы приковано к совершенному преступлению. Возможно, и по радио уже об этом говорят.

Почувствовав прилив энергии, Г заспешил к машине. Вокруг ни души. Он приоткрывает багажник. Ромул пошевелился. Пес по–прежнему под воздействием лекарства, но раненая лапа подобрана, и у Г потеплело на сердце. «Еще три часа — и мы дома». Это было сказано вслух и прозвучало как вызов.

А вот и лес. Воздух, врывающийся в открытое окно, пропитан лесным духом, палыми листьями, грибами, — все ли запахи и ароматы вернут жизнь и радость несчастному псу, так постыдно покалеченному? Г тоже хочет стать овчаркой и научиться у Ромула тому, к чему всегда относился с презрением и чего не умеет себе объяснить: ощущению радости жизни. Надо только попытать счастья. Он целиком отдается пьянящему чувству стремительного скольжения по знакомым дорогам. Ему хотелось бы, чтобы Ромул сидел рядом, как пассажир, чтобы приобщить и его… «Видишь вон там, за поворотом, кучу сваленных деревьев… Там сворачивают к речке Негоже. Негожа — вовсе не значит негожая. Напротив, это замечательная речка! Посмотришь, какая тут плотва!» Г смеется. «Я уж не говорю о зайцах! Ах дружище! Ну и раздолье здесь для тебя! Вот мы и приехали. Маленький, низенький домик! Он наш, старина. Ты у себя дома».

Глава 5

Фермочка представляет собой низкий длинный дом из бретонского камня с козырьком шиферной крыши над входом. Общий вид суровый, несмотря на плющ, покрывающий часть стен и удачно обрамляющий окна двух мансард. На мгновение забыв о собаке, Г торопливо обходит жилище со всех сторон. Ставни не тронуты. Двери в том виде, как он их оставил. Здесь нет грабителей. Единственные недруги — солнце, съедающее краску, ржавчина, подтачивающая дверные петли и замки, дождь, неутомимо стучащий по шиферу, упрямо отыскивающий щель, чтобы просочиться. Но у Г есть все необходимое для ремонта. Он счел бы для себя позором обратиться к столяру в Генруе. И в перерывах между заданиями сам ухаживает за маленьким садиком. Сам подрезает самшитовую изгородь. Руки у него искусные, особенно когда свободны от других занятий. Закончив осмотр, Г шарит по карманам в поисках плоского ключика от замка. Бесшумно открывает дверь — привычка к осторожности усвоена им с детства: напиваясь, отец набрасывался на всех подряд. На ощупь пересекает темные комнаты, распахивает ставни. Столовая обставлена в незатейливом бретонском стиле и украшена кемперским фаянсом; одно из таких украшений — голова рыбака — возвышается посреди стола. Дружелюбный взгляд по сторонам. Всё на своих местах. Возвращаясь домой, Г снова ощущал себя самим собой. Привычные движения не требуют особых усилий: включить счетчик, открыть ведущую из кухни в сад скрипучую дверь, и вот уже первый этаж заливает мягкий утренний свет. Мансарды Г осмотрит позже. Спит он наверху, под крышей, в узкой кровати–лодочке, купленной по случаю в Сен–Назере. Оживают воспоминания, наполняя ликованием его сердце, к тому же пес вынес путешествие, и теперь ему предстоит полюбить этот прекрасный дом, который должен стать для него своим. Только где его поместить? Временно на кухне, там не так жарко, и если он захочет выйти — ведь в конце концов начнет же он снова ходить, — ему надо будет сделать всего несколько шагов. В прихожей, где гравюру с изображением Мон–Сен–Мишеля обрамляют две вешалки, Г снимает старую меховую куртку, на редкость мягкую, и заботливо расстилает ее в лучшем углу — будь он овчаркой, он непременно расположился бы именно здесь — между высокими часами с маятником и маленьким столиком, куда ставится мытая посуда. Ладонью Г проверяет толщину меха. Годится. Остается принести раненого. Распахнув все двери, чтобы можно было пройти без помех, ибо руки у него будут заняты, Г направляется к машине и открывает багажник.

— Ну что, старина? Как дела?

Ромул слегка шевельнул головой. Очнувшись, он на всякий случай скалит зубы, но выглядит это до того жалко, что возникают серьезные опасения за его состояние.

— Ну ладно, ладно, — пытается шутить Г, — злиться будешь позже. А сейчас пошли.

Не так–то просто извлечь пса из узкой норы, в которую втиснуто его тело. Г вынимает запасное колесо, это облегчит ему задачу. Затем, ухватившись одной рукой за лапу, а другой крепко вцепившись в хвост, тащит изо всех сил, оступается, побагровев, упирается одной ногой в бампер, сердце у него готово разорваться при виде несчастной, мотающейся головы, подскакивающей на металлических выступах. Наконец ему удается обхватить пса, тот не оказывает сопротивления. Но тело его выскальзывает из рук. Г опускает собаку на траву и, вытирая лицо, переводит дух.

— Самое трудное позади! — бормочет он. — Я вылечу тебя. Не бойся.

И опять все сначала: надо наклониться, подняться с собакой на руках, дойти до дома, пересечь его, нацелиться на подстилку, упасть на колени и медленно положить пса плашмя, расправить ему уши, потрогать морду и наконец привалиться плечом к часам.

— Думаю, удалось! — шепчет Г.

И тотчас вскакивает. Воды, быстро. И полотенце. Он бежит, наливает в кастрюлю воду — хорошая была идея провести водопровод, — достает из буфета полотенце, смачивает его и, присев на корточки, протирает псу морду, глаза, втискивает несколько капель сквозь сжатые зубы в рот. Высунув длинный язык, Ромул тяжело дышит, и тут происходит встреча — глаза в глаза — человека с собакой. Ромул вглядывается в это лицо, кого–то ему напоминающее. Издает едва слышный, слабенький стон, идущий откуда–то из глубины носа, — жалобный зов ищущего утешения щенка.

— Успокойся! Успокойся! — говорит Г, поглаживая бок с жесткой шерстью.

Приподняв голову, Ромул изучает незнакомый силуэт, чей запах ему привычнее, чем образ. Пoтoм тыкается мордой в протянутую руку и медленно закрывает глаза.

— Спи, мой славный, спи крепко! — шепчет, поднимаясь, Г. Теперь они друзья.

Инстинктивно Г чувствует, что его приняли. Настоящего опыта общения с животными у него нет, но недаром же он провел с ними бок о бок все свое детство, и если бы решился продолжить свою мысль, то сказал бы, что львы, гепарды, пантеры, три жирафа и верблюд были для него окопными товарищами, уцелевшими после войны — и какой войны, — пощадившей их всех. Тогда как Ромул — несмышленый новобранец, избалованный дома лаской и лакомствами и внезапно очутившийся в том жестоком мире, где в тебя безжалостно стреляют. Надо заставить его понять, что жизнь — опасная штука и что единственная возможность выпутаться — это повиноваться тому, кто знает как. Хотя он, похоже, сделал свой выбор.

— От тебя несет пивом, старина, — говорит Г. — Не хватает только блох, чтобы превратить наш дом в ночлежку. Покажи–ка лапу.

Повязка держится крепко. Г начинает разматывать ее. Во сне пес слабеньким голоском, на высокой, умоляющей ноте выражает протест.

— Ну будет, — ворчит Г, — что за нежности. Держись! Придется оторвать несколько волосков.

Он снимает компресс. Из раны сочится кровь. Лапа приходит в движение. Могучее туловище пытается приподняться. Г ощупывает мускулы вокруг раны. Опухоль не внушает опасения.

— Две недели отдыха! — ставит диагноз Г. — И никаких повязок. Так быстрее заживет. Вот черт, возможно, ты будешь немного прихрамывать. Знаешь, я так зол на себя. Не сумел вовремя удержаться.

Присев на корточки, он продолжает в своей излюбленной позе:

— Всему виной моя левая рука! Нельзя больше полагаться на нее.

Г чувствует, что должен говорить тихонько, чтобы звук голоса убаюкивал, успокаивал травмированного пса. Голос обволакивает человека и зверя, создавая теплую атмосферу норы, логова. Г достает из кармана трубку, кисет, зажигалку и закуривает, не переставая нашептывать:

— У тебя клыки. А у меня была эта рука. Погляди–ка на нее. Я знаю, что устал, но нечего тешить себя сказками. На нее напала дрожь. Я даже зайца не сумел бы подстрелить, если бы вздумал охотиться. Как это случилось? Хороший вопрос! Мне думается… как бы это сказать? Есть вещи, в которые я верил, а потом перестал верить. Тебе непонятно? Успокойся, мне тоже… Но представь себе, что ты вдруг разлюбил мясо… Так вот, со мной произошло то же самое. — Он смеется. — Появляешься ты и как бы заменяешь мне мясо… Кстати, по поводу мяса, прошу прощения. Забыл предупредить Жюльена, что мы тут.

Он умолкает, глядя на Ромула, а у того веки и углы рта чуть заметно подрагивают во сне. Г тихонько встает и идет в комнату, расположенную по другую сторону прихожей. Она могла бы служить кабинетом. На самом же деле тут свалено все, это его любимый уголок, где он что–то мастерит, налаживает удочки, строгает и заколачивает. И чтобы не бегать понапрасну, он установил там телефон, поместив его в маленькой нише рядом с верстаком. Г снимает трубку.

— Алло, Жюльен… Да, я приехал сегодня утром. Нет, не один. Привез с собой пса одного приятеля. Потом расскажу. А пока не мог бы ты прислать своего помощника. Мне нужно мясо для жаркого, отбивные, кусок голяжки и несколько костей… Но имей в виду: мой постоялец — огромная овчарка. Легкой закуской тут не обойдешься. Скоро загляну в деревню. Что?.. Да, конечно, какое–то время побуду. И спасибо тебе.

После мясника он звонит Фернану. Это лавочник. Здесь все зовут друг друга только по имени. Г перечисляет то, что ему требуется.

— Да ты, я вижу, собираешься выдержать осаду! — шутит Фернан.

Слово это неприятно отзывается в сознании Г.

— Ну что ты! — торопится возразить он. — Просто хочу провести здесь лето.

— Я пришлю тебе все это сегодня же, как только будет машина.

— Что нового?

— Ничего. Хотя как же! Старый кюре умер в своей исповедальне. Думали, он спит. А оказалось, нет. Тебе–то это все равно. Но если хочешь быть в курсе, то знай, что его сменил другой, маленький такой и молоденький; не удивляйся, если увидишь его на мопеде.

— Хорошо, хорошо! — соглашается Г. — До скорого.

Итак, мало–помалу он восстанавливает связи. Убеждает себя, что останется здесь надолго, опасаясь спугнуть непривычное ощущение покоя, которое так похоже на то, что Г не решается назвать счастьем. На цыпочках он возвращается в кухню. Однако, несмотря на все предосторожности, Ромул уже не спит. Следит за дверью, усевшись боком на ляжку, которая, судя по всему, не причиняет ему особой боли; опираясь на передние лапы, опустив голову и вопросительно подняв уши, пес смотрит подозрительно и, поспешно спрятав язык, неуверенно тявкает в знак приветствия, все еще, видимо, сомневаясь.

— Ну что ты, — ласково говорит Г, — это же я!

Хвост завилял, но по опасливо принюхивающейся мордочке чувствуется, что полного доверия нет. Г подходит решительно, не таясь. Протягивает руку. И тотчас пес, невзирая на рану, затрепетал от радости. Подползает, волоча кровоточащую лапу, и начинает лизать все подряд: руку, потом другую, подставленное ему лицо и вдруг, забыв о своей боли, пытается встать перед наконец–то обретенным хозяином.

— Спокойно! Спокойно!.. Лежать.

В эту минуту Г понимает, что Ромулу предстоит учиться всему. Президенту Ланглуа доставили его, верно, из питомника в первозданном виде, простодушным и невоспитанным, таким, каким взяли от матери. Напрасно Г приказывает ему «К ноге!» — Ромул не слушается. Он этого не знает! Ну что ж, тем лучше! Пускай все будет впервые. Схватив пса за ошейник, Г силой возвращает его на подстилку.

— Лежать. Ты останешься здесь.

Ромул дает повалить себя на бок, но, приподняв голову, следит за каждым движением человека. Этот поднятый палец, должно быть, означает, что надо лежать спокойно, иначе… Ромул смиряется, но как только хозяин собрался уходить, пес не выдержал, вскочил, несмотря на боль.

— Лежать!

Какой вдруг сердитый голос! Пес заскулил в ответ. У волков так принято: последнее слово всегда за тем, кто сильнее, однако каждый считает себя вправе выразить свое несогласие.

— Я скоро вернусь! — обещает Г. — Но надо же убрать машину.

И в самом деле, автомобиль, взятый напрокат в Париже, не может долго стоять на виду у дома. В деревне тут же пойдут пересуды. Если бы не собака, Г съездил бы в Нант и оставил машину на привокзальной стоянке. Телефонный звонок в агентство «Ави», чтобы ее забрали, и Г не в чем было бы себя упрекнуть. Несмотря на полную случайностей жизнь, он дисциплинирован. Ему плевать на правила! Но надо соблюдать порядок. Только вот беда: нельзя оставлять Ромула одного. Пес решит, что его бросили. Он и сейчас уже бушует за закрытой дверью, слышится его низкий, хриплый, разъяренный голос, переходящий в пронзительный, умоляющий скулеж. Он еще не умеет выть на луну, но наверняка скоро научится в наказание хозяину. Поэтому Г торопится сесть за руль, чтобы поставить машину за фермой, между кухней и садом. Тогда с дороги ее не будет видно. Взявшись за ручку кухонной двери, Г ради забавы строго произносит:

— Что я слышу?

И тотчас, словно провинившийся мальчишка, пес умолкает. Но продолжает сопеть за дверью, потом начинает скрести.

— Перестань, дурень! Сделаешь себе больно!

Г входит, и снова ласкам нет конца.

— Ну хватит! — кричит Г. — Хромаешь, значит, надо сидеть спокойно. На место! Живо!

Ромул сразу понимает. Он хочет вернуться в свой угол, но Г удерживает его.

— Минуточку! Сначала сделаем пипи. Раз уж ты желаешь ходить, давай–ка лучше в сад.

И Ромул послушно — ведь хозяин рядом — кружит по саду, прыгая на трех лапах. Г треплет его по холке.

— Вот и отлично. Теперь в постель, приятель. Как только явится мясник, я тобой займусь. А пока попробуем помолчать! Не то скажут, будто я привез дикого зверя.

Ромул принял это к сведению. Но, разумеется, вскочил, заслышав в прихожей незнакомый голос. Он вынюхивает под дверью. Но помалкивает и в конце концов — ибо болтовне нет конца — ложится вдоль двери. Посетитель уходит. Но приходит другой. Ромул не очень скучает. Время не в счет, когда доносится милый сердцу запах хозяина. Этот запах он чует, несмотря на сильные ароматы, посылаемые землей. Ромул задремал, а Г тем временем убирает пакет с овощами. Он провожает лавочника до самой дороги.

— Завтра привези мне кофе и сахар. И еще… Послушай, Фернан… Если бы ты мог достать для меня «Пал» или «Фролик»… Для начала дюжину коробок. Ничего не поделаешь, обещал приятелю! Ну прощай! И спасибо!

Когда Г возвращается, от него приятно пахнет сырым мясом, морковкой, луком–пореем — словом, очень вкусными вещами. Ромул вскинулся было от радости, но вовремя одумался. А ему так хотелось бы встать, положить лапу на край стола и смотреть, но осуществить это трудно. И значит, нет возможности помочь хозяину открывать пакеты. Зато можно толкаться у его ног, подавая иногда голос и попрошайничая, но не настырно, и тогда сверху падает кусок красного мяса. Его хватают на лету. Кусок так быстро исчезает, что Ромул сомневается: уж не потерял ли он его, и потому, облизываясь, обнюхивает пол в надежде на чудо.

— Ах ты обжора, — ворчит Г. — Сейчас получишь, только не толкай меня. На, держи.

Что–то белое. С хрящами. Похрустывает на зубах. Тут, пожалуй, не стоит торопиться. Присев, Ромул сжимает лакомый кусок лапами и, склонив голову, с закрытыми от удовольствия глазами впивается в него огромными клыками. В этом сочном мясе есть косточка. По собственному почину Ромул уносит ее на свою подстилку и вылизывает до тех пор, пока она не становится блестящей, будто слоновая кость. На какое–то время он перестает неотрывно следить за поваром, который хлопочет у плиты.

— Держи!

Ромулу повторять не надо. С проворством морского льва, жонглирующего мячом, молниеносным движением шеи и морды он хватает подношение. И проглатывает, почти не разжевывая. Затем возвращается к своей косточке, но ухо навострил в сторону стола, где готовятся такие аппетитные вещи.

— Знаешь, — говорит хозяин, — потом тебе придется есть и рис, и макароны.

Но сегодня особенный день.

Г моет руки под краном, рискуя уничтожить сладкие запахи, оставшиеся на пальцах, потом уходит в комнату, где бросил свой багаж. Ромул в нерешительности, однако запахи сменились звуками, так что ничего страшного. Ниточка любви не оборвалась, а в косточке есть такие многообещающие трещинки, что придется заняться ими без промедления.

Тем временем Г получает возможность спокойно разобрать свои вещи и уложить их в шкафы, которые он построил собственными руками: пистолет в ящик вместе с биноклем, потом белье, медикаменты, моток нейлоновой веревки. Когда дошла очередь до винтовки, он заколебался, но тут же подумал, что Ромул видел ее в момент своего ранения. И если теперь перед ним вновь возникнет этот страшный образ, между ними все будет кончено. Так что о винтовке и речи больше быть не может. Хотя…

Г присаживается на край верстака. Обычно он либо сидит на корточках, либо взгромождается боком на край какого–нибудь стола. Так ему легче думается. Вот и сейчас, когда долгое путешествие закончилось, ему во что бы то ни стало надо во всем разобраться. Набив трубку, он пытается трезво взглянуть на сложившуюся ситуацию. Полиция наверняка теряется в догадках. Начнется дознание по поводу президента. Дознание относительно сдавшего виллу агентства. Дознание в связи с таинственным исчезновением собаки. На все это понадобится уйма времени. К тому же отпускной месяц мало способствует серьезным расследованиям. Нет, опасности, если таковая и в самом деле существует, следует ожидать не с этой стороны. Мсье Луи — вот кого надо по–прежнему опасаться. Г в точности не знает возможностей, какими тот располагает, но у него сложилось впечатление, что мсье Луи известно все и обо всех. Это шантажист нового толка с бесконечным множеством разнообразных компьютерных сведений! В настоящий момент без ведома полиции он разыскивает бумаги старика, те самые бумаги, которые Г надлежало отправить по почте до востребования на имя Эвелины Меркадье. И наверняка намерен забрать их даже силой! Как быть? Вступить в переговоры? Документы в обмен на жизнь? Но мсье Луи пообещает что угодно. Его слову нельзя верить. Окопаться здесь? Тот бросит на приступ убийцу. Бежать? Это с хромым–то псом, который не может остаться незамеченным!

Единственно верное решение — атаковать первому. Но где? И как? Просто смешно, и все же… Он постоянно натыкается на это «и все же». Ну как при–знаться в том, что взгляд Ромула, такой открытый, не помнящий обид… Пускай это не совсем осознанно, но… стыдно принимать его любовь, вот в чем дело. Хотелось бы сказать ему: я сожалею… сожалею обо всем. О том, что причинил тебе зло, да ты и сам это знаешь! Но не только, мне вообще жаль, что я такой. Хотелось бы отомстить за нас обоих, ведь, в сущности, я такой же несчастный пес, как и ты. А все из–за этого человека. Вот почему его следует уничтожить!

Г прислушивается… Кто это там сопит у двери? Ромул кончил глодать кость и пришел сообщить об этом. И нет сил сказать ему: «Оставь меня в покое», потому что это неправда. Ну какой без него покой, покой только с ним. Придется открыть дверь.

— Давай входи! И никакого лизания! Тебе бы все лизаться.

Дипломат с документами здесь, посреди верстака. Еще будет время изучить этот ворох бумаг после обеда, когда Ромул, наевшись до отвала, заснет.

— К столу, приятель. Надеюсь, мое жаркое готово.

Обед на кухне. Их первый обед. Ромул неловко примостился возле Г. Лапа у него наверняка еще болит. Морду он поднял вверх, не спуская глаз с пахучей вилки, которую хозяин подносит ко рту. Время от времени пес подбирает вечно свисающий язык и как бы жует его, но это лишь для того, чтобы обнюхать рану, которая начинает затягиваться. Потом опять занимает свой сторожевой пост. Г положил на тарелку Ромула кое–какие обрезки, и напрасно, потому что настоящее место, где можно приобщиться к пиршеству, ароматы которого пес ловит на лету, здесь, у стола. Хвост его приходит в движение, когда он видит кусок, более аппетитный, чем другие. Нос его чуть–чуть вздрагивает, а левая лапа едва заметно тянется к колену хозяина.

— Спокойно! Спокойно!

И Г опускает руку, отыскивая поднятую к нему морду. Кончиками пальцев он гладит удивительно мягкую шерсть возле ушей — те прижимаются, упиваясь хозяйской лаской, — и возле закрытых глаз под трепетными веками, которые вдруг открываются, вновь вспыхнув двумя жаркими звездочками. Г больше не один — какое небывалое, неведомое доселе чувство. Раздумывая над тем, что надо бы заказать горчицу и прочую еду, которую легко взять с собой на пикник, ибо соседний лес так и манит долгими прогулками, и еще коробки, множество коробок «Фролика» и «Пала», чтобы утолить растущий аппетит молодого человека, притулившегося у его ноги, Г задается вопросом: почему он раньше не завел собаку? Конечно, ради удобства. Он слишком часто отлучался, а собаку, похоже, нельзя сдать в какой–нибудь пансион наподобие того, как оставляют на стоянке автомобиль. Да и какую собаку? Он презирает козявок с вычурными головками, даже более того: от всей души презирает дамочек с собачками, все эти нежности, игры в маленьких девочек, стосковавшихся по куклам! По сути, он всегда ощущал себя вожаком в своей стае. Вот почему оба они сразу признали друг друга, верно, артист?

И Г протягивает нежную корочку жаркого, протягивает не глядя. Да и какая в том необходимость! Лакомство тут же исчезает в пасти, звучно захлопнувшейся, словно футляр для очков. Тише, тише, надо учиться манерам. До чего же забавно вдруг обнаружить, что больше не говоришь себе «А я», говоришь «А он»! Необременительное, словно тень, присутствие наделяет каждую мысль вторым смыслом, лишая ее привычной сухости. «Если теперь я разомлею и стану нежничать, то мне крышка! — думает Г. — И это свалилось на меня невзначай, потому лишь, что я имел несчастье промахнуться. И вот он здесь, ты здесь, паршивец?»

Пальцы почесывают темную полосу, идущую от ушей к носу и придающую псу озабоченный вид. Г незачем следить за своей рукой. Возможно, она не в состоянии больше держать оружие, зато сразу приспособилась к размерам мохнатой рожицы, которую прикосновение хозяина буквально завораживает. До чего же забавен этот немой диалог между тем, кто вроде бы сосредоточенно ест, не отвлекаясь, и тем, кто, казалось, вслушивается в непроизнесенные слова, ловя их на лету. Но вот приходит черед десерта, то есть трубки, и хотя Ромул не в восторге от всех этих спичечных игр и заставляющих его чихать клубов дыма, выразить свою досаду он не осмеливается даже намеком. Потом для разминки прогулка по саду.

— Послушай, ты все заметнее прихрамываешь. Дай–ка я погляжу.

Силой уложив Ромула на подстилку, Г осторожно ощупывает лапу. Ромул глухо скулит, посапывая носом.

— И за что мне достался такой неженка, — громко произносит Г ворчливым тоном, который так нравится псу.

Протирая марганцовкой слегка воспалившуюся рану, Г говорит не переставая. Он понял, что следует говорить за двоих и что пес инстинктивно улавливает смысл сказанных слов. Существуют слова «собачьи» и слова «человечьи», они почти одинаковы, даже такие большие уши, как у Ромула, не могут отличить их, поэтому останавливаться не следует. Стоит потерять нить, и можно услышать заливистый лай, еще не отработанный Ромулом должным образом, но вызывающий у собеседника несомненный интерес.

— Что? — спрашивает Г. — Что ты там рассказываешь? Да ты, я вижу, шутник.

С лечением покончено. Ромул хочет встать.

— Нет, ты останешься здесь. Вздремни малость. Меня ждет работа.

Незнакомое слово, но мрачное, ибо хозяин уходит в другую комнату. Как трудно, однако, быть послушным.

Глава 6

Г аккуратно раскладывает папки, письма, заметки. Второпях он все перепутал, но президент Ланглуа был человеком методичным, и содержимое каждой папки указано на этикетках: «Переписка», «Индосуэц», «Адреса», «Письма», «Копии», «Разное», «Собака»…

Собака? Что это означает? Г начинает листать досье Ромула. Тут всего понемногу. Прежде всего, родословная, что–то вроде паспорта.

Имя собаки: Ромул.

Порода: немецкая овчарка.

Пол: мужской.

Окрас: черный с рыжиной.

Шерстный покров: жесткий, прямой остевой волос. На шее волос длинный, плотный. На верхней части ног образует очес.

Рост: нормальный.

Дата рождения: 20 мая 1987.

Зарегистрирован в центральной картотеке: № 422. Недостатки: скошенный круп, хвост крючком.

— Еще чего! — возмущается Г. — Крючком! Какая глупость.

Он открывает дверь, и Ромул проскальзывает у него между ног, бегает по комнате, все обнюхивая. Г останавливает его, поймав за ошейник.

— Дай–ка взглянуть на твой хвост. Замечательный хвост. На некоторых ничем не угодишь! А это что такое: «скошенный круп»? Круп абсолютно безупречный. Лежать. Не двигаться. Я работаю.

Продолжая изучать документы, Г шепчет:

— Клеймо, да… за ухом. Тампоны, таблетки, ясно, ясно! Сразу видно, ты отличный пес. A–а, вот это уже лучше. Хотя как сказать! Напечатано из рук вон плохо. Так что же тут говорится? «Кормить два раза в день — постная рубленая конина. Хлеб, рис и отруби. Рыбная мука. Минеральные соли. Пшеничные ростки. Не больше двух фунтов мяса в день. Корм следует давать в определенные часы. Не полагаться на консервы, при длительном употреблении они могут принести вред».

Г со вздохом откладывает листок.

— Бедняжка! Как все сложно! Погоди, на обратной стороне еще что–то есть. «На крайний случай в ожидании ветеринарной помощи следует запастись аптечкой. Бинты, вата, марля…» У меня это есть! «Перекись водорода, марганцовка, лейкопластырь…» Да, все есть! «Пенициллиновый порошок, ножницы и хирургические щипцы…» Все, все у нас имеется, правда, артист? Труднее всего раздобыть конину. Видишь ли, здесь она не в ходу. Дичи — сколько угодно. Свинина — пожалуйста. Но лошадь — другое дело. Это все равно что товарищ.

Г еще раз перечитывает листок.

— Итак, — продолжает он, — нам немногим больше года. Вот почему мы так дурно воспитаны. Не научились пока вести себя как следует. А это что такое? Ну–ка послушай.

Дорогой друг.

От всего сердца желаю, чтобы мы расстались по–дружески, ведь мы старые друзья. Хотя после того, чем мы были друг для друга, слово «дружба» звучит мучительно. Вот почему я ограничусь всего несколькими строчками. Я решила уехать к подруге, которая живет в Риме. Только предоставит ли он мне такую возможность? Если не получите от меня никаких известий, знайте, что вам следует делать. И берегите себя. Разумеется, он в курсе всего, так как непрестанно шпионит за мной, но против вас он ничего не решится предпринять, зная, что вы настороже. Впрочем, разве он не отнял у вас все? А меня попросту ограбил. Итак, удачи, мой дорогой друг. Нам остается лишь смириться! Мы проиграли. Хотя в конечном счете его наверняка погубит гордыня. Буду молиться за вас. Прощайте.

С дружеским приветом,

Патрисия.

Складывая письмо, Г повторяет:

— Патрисия. Патрисия. Одну я знал… Патрисию Ламбек. Как давно это было! — И, обращаясь к Ромулу, продолжает: — Поверишь ли, настоящая красотка! Все парни за ней бегали. Видел бы ты эту грудь. Она ничем не уступала Лоллобриджиде! Только вряд ли это та самая, — Он задумчиво посасывает трубку. — Если память мне не изменяет, та была родом из Дакса, мать — испанка, отец — тулузец. По крайней мере, так она говорила, только говорила–то она невесть что, соврать ей ничего не стоило. При такой нищете, старина, вранье — единственная роскошь, какую можно себе позволить. В ту пору я и сам перебивался кое–как. Она работала в «Лете», третьесортном ночном заведении на площади Пигаль! А я был партнером Гашетки Джима в «Медрано».

Засмеявшись, Г машинально вытряхнул содержимое трубки себе в ладонь.

— Ты бы видел! — продолжал он. — У нас был гангстерский номер времен «неисправимых». Тебе бы наверняка понравилось… Надвинутая на глаза серая шляпа, в руках карабин. Там–тарарам… Специально построенная декорация рушилась с оглушительным треском и звоном стекла… А карабином был я. Оттуда все и пошло… по крайней мере, мне так кажется. Уж тебе–то я не стал бы втирать очки. Да и Патрисия мне обломилась из–за моей пушки и шляпы! Правда, длилось это не долго. У Патрисии — моей, а не Ланглуа — характер был невыносимый! К тому же она курила мерзкие сигареты… Ты слушаешь меня?

Уши настороженно торчат. Г опускает руку, чтобы погладить их обратной стороной пальцев: взаимно нежное прикосновение.

— Но дело не только в этом! — шепчет он. — Она, как и я, по духу одиночка, любила независимость. Думаешь, такая пара может ужиться? Конечно нет! На первом же перекрестке прости–прощай! Каждый тянет в свою сторону. А из чего, по–твоему, состоит наша жизнь — сплошные перепутья!

С величайшим тщанием Г набивает трубку. Пожалуй, ему больше нравится набивать ее, чем курить. Он снова берет письмо и перечитывает.

— Представь себе, — говорит он, — написано чертовски здорово! А моя Патрисия едва умела писать. Наверняка не она. Конечно, она много читала! И потом, с женщинами всегда так! Ты их одеваешь, учишь хорошим манерам, а инстинкт делает за них остальное. В результате какая–нибудь замухрышка становится красоткой!

На мгновение он задумывается. В открытое окно издалека доносятся равномерные удары топора и пронзительный визг дисковой пилы. В конце просеки, что выходит на дорогу, видна остановившаяся повозка Порой спаленный летним зноем лист срывается с дерева и, словно игрушечный, причудливыми зигзагами надает вниз.

— Хорошо, правда? — говорит Г. — В конце концов, на кой черт сдалась нам его писанина! Ты только взгляни на эту папку: «Индосуэц». Бедняга! Не мог, видите ли, как другие, отправиться в отпуск без всяких забот!

Г вынимает из папки сколотые вместе выписки из счетов.

— Вот как! — восклицает он. — Возможно, это все объясняет. Еще одно письмо.

Г пробегает его глазами.

— Так, так! Любопытно! У папаши Ланглуа дефицит, необеспеченный долг. Тут ясно сказано черным по белому! Оставим в стороне административную тарабарщину! А вот цифры — это уже не тарабарщина. Читать я умею и вижу то, что вижу. Тридцать тысяч франков. Ему закрывают кредит. Пожалуй, стоит подробнее изучить колебания его счета.

Г листает пачку выписок.

— Да тут нужен бухгалтер! — ворчит он. — Впрочем, достаточно взглянуть на последние выписки, чтобы понять: Ланглуа регулярно снимал значительные суммы. Хочешь, я скажу тебе, в чем дело? Так вот, тут пахнет шантажом. Погоди, вспомни–ка письмо этой самой Патрисии… «Разве он не отнял у вас все?» Ах, этот мсье Луи! Вот мы и встретились! Стало быть, старик не мог больше платить? И к нему направили палача! И палач этот — я!

Г раздумывает, не переставая водить пальцами по спине пса. Генеральный директор, Патрисия, мсье Луи и он сам — какая странная встреча, хотя в определенном смысле вполне логичная, но в то же время невероятная и таинственная!

— Подведем итоги: меня направил мсье Луи. Главное, не терять нити. Несчастный Ланглуа стал опасен. Почему? Причина должна крыться в этих документах, раз мне поручено было отправить их без промедления. Возможная причина: он не мог больше платить. Однако некая Патрисия играет определенную роль во взаимоотношениях двоих мужчин. Я полагаю, она была любовницей обоих, и мсье Луи использовал ее в своих целях против того, другого. У него была возможность заставить ее повиноваться, а она, в свою очередь, держала под контролем беднягу президента до тех пор, пока не поняла, что все кончено. Тогда она улизнула точно так, как улизнула та, другая Пат. Ты следишь за ходом моих рассуждений? Я не ошибся? Я по–прежнему на верном пути?

Ромул глубоко вздыхает, как будто и в самом деле понял слова своего хозяина, затем садится и начинает энергично ворошить мордой шерсть на груди.

— А твоей чистотой, — обещает Г, — я займусь основательно, как только ты поправишься. Пока же положение у нас не блестящее! Мы оба исчезли, и если скрываемся где–то, то, уж конечно, с намерением использовать против мсье Луи оружие, которым располагал Ланглуа, ибо, раз появилась необходимость срочно убрать его, значит, он стал опасен. А уж кому, как не мсье Луи, знать, чего я стою! Стало быть, он попытается отыскать меня и начать переговоры. Сколько за документы старика? Сто тысяч франков? Двести тысяч? А сам тем временем мобилизует какого–нибудь коллегу, и тот аккуратно ликвидирует меня. На мировую с ним надеяться нечего.

Он встает, и Ромул тут же вскакивает.

— Нет, нет! — останавливает его Г. — Мы никуда не идем. Просто пытаемся все хорошенько обдумать. У мсье Луи целая банда наемников, деньги, покровители. Он намного сильнее нас. Но я никогда не говорил ему, что у меня есть это маленькое владение. Наш бункер. Он будет искать меня в Париже. А там никого! Да, да, знаю! Ты скажешь, что я его недооцениваю. Он явится сюда под любым предлогом, и я не сумею выстрелить первым! Согласись, это просто смешно. Каждый ищет другого вслепую, ибо я, со своей стороны, понятия не имею, как до него добраться. Так не лучше ли вместо того, чтобы пережевывать одно и то же, снова взяться за работу. И наконец замолчать. С тех пор как ты здесь, я говорю без остановки. Настоящий маразм. Ну да ладно, сынок, за дело!

В папке, помеченной «Собака», есть еще одно письмо. Оно написано рукой президента. В левом углу значится: «Юго–Западный цементный завод. Правление находится в Бордо, улица Жюдаик, 225. Тел. 88 84 01». И сверху второй адрес: «Жан Поль Ланглуа, Париж, 6–й округ, бульвар Сен–Жермен, 115. Тел. 42 63 06 82». Текст короткий, написан твердой рукой.

Мсье.

Недавно у вас была куплена очень красивая немецкая овчарка по кличке Ромул, дата рождения 20 мая 1987, регистрационный номер 422. Мне подарили собаку в надежде доставить удовольствие. А я человек старый и пока еще очень занятой! У меня нет времени надлежащим образом содержать этого пса. Короче, я хочу знать, не могли бы вы забрать его обратно, разумеется, с возмещением убытков, которые следует обсудить. Вот мой адрес на время отпуска: Шательгюйон, 63140, продолжение улицы Пюнет, вилла «Бирючины », Жан Поль Ланглуа.

Г долго кивает головой, почесываясь и раскачиваясь в задумчивости на стуле.

— Итак, — произносит он наконец, — тебя хотели выбросить на улицу. Ты тоже был обречен на бродяжничество. Что с тобой сталось бы?..

Посасывая трубку, Г продолжает тихим голосом, словно не хочет быть услышанным:

— Что станется с нами обоими?

Он кладет письмо туда, откуда взял его, и открывает папку с надписью «Переписка». В ней всего одно письмо, вернее, черновик письма, судя по помаркам.

Дорогой Поль.

Я остановился в Шательгюйоне, но, по правде говоря, мог бы остановиться в любом другом месте. От меня остался лишь старый, прогнивший, истлевший каркас, и не исключено, что я приму решение покончить со всем после того, как сведу кое–какие счеты. Ты и сам, я думаю, понимаешь, что у меня нет ни единого су! Завод перейдет в другие руки. У меня не осталось ни родных, ни близких, никого, кроме тебя, дорогой Поль, мой давний и неизменно снисходительный друг. Спасибо. Возможно, тебе покажется, что я поддаюсь усталости от бурнопрожитой жизни, как принято говорить. Верно, я чувствую безмерную усталость. Но дело не в этом. Шантаж, длившийся так долго и в конце концов разоривший меня, — не единственная причина принятого решения. Не вдаваясь в подробности — по крайней мере, не сегодня, — скажу лишь одно: я самым гнусным образом оказался замешан в деле, все политические последствия которого поначалу не разглядел. А тут еще надо было такому случиться, чтобы Бернед погиб, тайно пробираясь в Испанию, и теперь, я чувствую, пойдет одно за другим: расследование, клеветнические обвинения, забастовка персонала — словом, состряпанная из ничего история, и за всем этим скандалом, как всегда, рука того, кто зовется мсье Луи, хотелось бы мне знать его покровителей наверху. Такого типа безжалостно уничтожают. Вот только где найти убийц? Тем не менее я терпеливо собирал досье на него с помощью одной женщины, которая долгое время была предана ему душой и телом (так же, как мне; впрочем, на этот счет я оставлю тебе подробное письмо с объяснениями). Если это досье попадет в руки честного судьи, при условии, что существует еще правосудие, с мсье Луи будет покончено…

Оторвавшись от чтения, Г идет распахнуть захлопнувшийся от ветра ставень.

«Погода скоро переменится! — думает он. — Но что за история! Теперь понятно, почему надо было поскорее убрать старика!»

Сев на пол рядом с Ромулом, который, вытянув шею, кладет голову на колено хозяина, Г продолжает чтение.

…Я спешу, мой дорогой Поль, как можно скорее собрать все доказательства его вины. У меня в голове имена, даты — все, что требуется. Если бы он заподозрил это, я и гроша ломаного не дал бы за свою шкуру. Мне нужно недели две–три, и тогда последнее слово будет за мной. У меня небольшой запас валиума. Я наводил справки. Без малейших страданий плавно перебираешься в мир иной, и все. Ты станешь возмущаться, запретишь мне идти до конца… Но вообрази себе, будто у меня последняя стадия рака. И дай мне уйти. Ведь я даже не заслужил такого конца — представляешь: умереть без потрясений и судорог в назначенный по собственной воле час. До встречи, дорогой Поль.

С сердечным приветом.

Постскриптум. Ты хорошо придумал: подарить мне этого чудесного Ромула, чтобы он оберегал меня. Но увы! Боюсь, он явился слишком поздно. Пес великолепен, только, видишь ли, я немного староват для него. Впрочем, если я совсем отчаюсь, не беспокойся. Я приму меры, чтобы собачий питомник сделал все необходимое.

— В назначенный по собственной воле час! — молвил Г. — Вот несчастье! Я вмешался слишком рано. Его знаменитое досье теперь уже никогда не будет полным. Получается, опять выиграл мсье Луи. Ну–ка убери голову, пес! У меня нога затекла.

Поднявшись, Г растирает ногу, в задумчивости разглядывая папки. Его привлекает этикетка со словом «Адреса». Рекламная записная книжка на 1987 год, предназначавшаяся Юго–Западному цементному заводу. Г полагал, что тут его ждут открытия первостепенной важности. Однако его ожидало разочарование. Заполнены были лишь субботние страницы, да и то всего несколькими строчками.

«Январь . «Отель де Бретань“. Люсетта. Хорошенькая блондинка. Немного вялая и отвратительно глупа. Неважный результат, тянет всего на 12.

Февраль. Улица Лепик. Глэдис. Наманикюренная грязнуля, да еще в парике. Но очень одаренная. Без колебаний ставлю 16. «Отель де Фландр“. Тильда. Чересчур толста. Поскорее бы возвращалась Пат! Не больше 11, да и то многовато».

Г листает, задерживаясь кое–где, привлеченный некоторыми чересчур откровенными замечаниями. Судя по всему, генеральный директор был старым волокитой, не чуждавшимся сильных ощущений. Ему ничего не стоило смотаться на уик–энд из Бордо в Париж, где он давал себе волю. Но кто снабжал его адресами? Возможно, штатная подружка — Патрисия. Похоже, эта Патрисия много разъезжает, и Г принимается сочинять целый роман, правда с превеликим трудом, как человек, не имеющий привычки обращаться к собственному воображению. Однако кое–какие выводы напрашиваются сами собой. Если Патрисия поставляла своему возлюбленному, приезжавшему в Париж, любовниц на один вечер, то наверняка с согласия, а может, даже и по приказу мсье Луи. Но в таком случае эта самая Патрисия хорошо знала мир шлюх и call–girls.[292] И сколько бы он ни убеждал себя, что ошибается, в голове его, путаясь, смешиваются два образа: Патрисии Ламбек, то есть Патрисии прежних лет, и расплывчатый, но все–таки живой лик теперешней Патрисии. Немыслимо! Нелепо! Хотя несравненная Патрисия Ламбек, промышлявшая в свое время стриптизом, уже тогда созрела для того, чтобы войти в таинственный ночной мир. Достаточно было отыскать пробивного и усердного покровителя! Кого же?

Наклонившись к Ромулу, Г спрашивает его: «Кого?» И отвечает за пса: «Мсье Луи». Да, да, опять мсье Луи! Всегда и везде все тот же мсье Луи, наваждение похуже СПИДа.

Посмотрим продолжение, например июль.

«Июль. Невозможно заполучить Фернанду. Она с аргентинским бизнесменом. Короче, рандеву у Заза. Настоящая трещотка, хотя порекомендовала мне ее она. Ну и девицы теперь пошли — fast–food![293] Скорее бы возвращалась Пат. 8½. Не 9: у нее ногти грязные.

Август. Наконец–то приехала Пат. Вернулась из Нью–Йорка — никаких объяснений. Однако я понял, что ей было поручено открыть ночное заведение».

— Которое финансирует наверняка он! — воскликнул Г, ударив по столу кулаком.

Ромул тут же вскакивает, и Г чешет ему за ухом.

— Я напугал тебя, мой славный пес. Не обращай внимания на такие пустяки. Эта скотина доводит меня до белого каления. Я тебе покажу Нью–Йорк!

Г шарит в карманах.

— Табак вдруг кончился, — ворчит он. — Напомни мне сказать Жюльену, чтобы он привез. Я ему скоро позвоню. — И снова углубляется в записную книжку.

«Октябрь. У нее приступ ишиаса. Она дает мне телефон своей приятельницы Мириам. Вот это класс. Очаровательная трехкомнатная квартирка выходит на Булонский лес — 18 без малейших колебаний. Но поговорить я могу только с Пат. Когда на нее находит, она до бесконечности делится со мной своими воспоминаниями. Начало у нее было нелегким. И любовников с избытком. Она этого не скрывает. Так ей понятнее, откуда она вышла. В частности, рассказывает об одном парне, имени которого не помнит. Он проделывал номер с карабином. Такие детали ее забавляют, а я, несчастный провинциальный буржуа, с наступлением вечера снова сажусь в скорый на Бордо, чувствуя себя больным из–за разлуки с ней, а главное, из–за ее откровений. Мне тоже хотелось бы проделывать настоящий номер с карабином вместо того, чтобы палить время от времени с приятелями в глиняных голубей».

Г захлопывает записную книжку.

Он верно угадал: Патрисия — это Пат. Она, мсье Луи, покойный Ланглуа, Ромул, да и сам Г, — все они оказались в замкнутом кругу. Все пятеро! А теперь все трое. Сколько их останется в следующем месяце?

— Пошли погуляем! — решает Г. — Хватит с меня этой гнусности.

Он свистит машинально, не придавая этому значения, хотя собак принято подзывать свистом. И, о чудо, — Ромул понял: вертится перед дверью, радостно виляя хвостом. «Да! Идем вместе с тобой».

Спохватившись, Г возвращается.

— Прошу прощения. Мне хотелось бы кое–что проверить.

Поискав на последних страницах записной книжки, Г кивает:

— Так я и думал. Он оставил все номера телефонов. Посмотрим! А сейчас в путь!

Глава 7

Всего несколько шагов, и они в лесу. Ромул бежит впереди, кидаясь то вправо, то влево, совсем растерявшись и опьянев от запахов. Это первый его выход на волю. Из питомника в «Бирючины» его доставили как пленника — из тюрьмы в тюрьму. А теперь он открывает для себя пространство, лесную чащу, бесчисленное множество манящих следов ночного зверья. Он забыл о хозяине. Он на свободе. И если бы не скованность в бедре, то был бы уже далеко. Однако раздающийся время от времени повелительный свист останавливает его, словно накинутое лассо. Ромул понимает, что должен ждать. Посреди дороги он останавливается как вкопанный — язык до земли, уши торчком, — не упуская из виду ничего, что движется: бабочек, птичек, прислушиваясь к малейшим шорохам в зарослях. Подоспев, Г гладит ему шею, а это означает, что можно снова пуститься на поиски приключений. Удары топора в глубине леса смолкли. Сорвав цветок, Г задумчиво жует стебель. Названия он не ведает. Цветок, и все тут. Так же как деревья — это деревья. Никто не учил его их различать. Он тоже вышел из питомника, где приходилось драться и кусаться. В каком–то смысле они с Ромулом братья. А сейчас и того и другого разыскивает полиция. Исчезновение овчарки совпало с исчезновением незнакомца, который провел день в «Бирючинах». Для них это первая улика. «Если попытаться рассуждать вместе с ними, — думает он, — одно из двух: либо собака убита, но тогда нашлось бы ее тело, либо ранена, и в таком случае таинственный убийца поручил ее заботам ветеринара. Расследование будет топтаться на месте, и это наш шанс. С этой стороны нам нечего опасаться! Ну а с другой? Со стороны мсье Луи? Что ему, в сущности, известно?»

Подобрав веточку, Г хлещет себя по икрам, снова углубившись в размышления.

«Он знает, что я взял напрокат машину. Ему остается лишь навести справки у «Эртца“ или у «Ави“. Там все регистрируется на компьютерах. Но каким именем я воспользовался? Жорж Баллад, как обычно. В мгновение ока машина выдаст справку у «Ави“. Жорж Баллад. Этот господин взял напрокат «Пежо–505“ белого цвета, номер… Значит, в первую очередь надо избавиться от автомобиля, бросить его где–нибудь на забитой стоянке! Может, в Нанте? Не пойдет, мне ли не знать мсье Луи. Сразу начнет рыскать в окрестностях Нанта. У «Ави“, в Париже, как обычно, отметили изначальный километраж машины. Обнаружив ее в Нанте, поставят новый километраж, так что рассчитать будет нетрудно: с одной стороны, пробег Париж — Шательгюйон, с другой — Шательгюйон — Нант. Заключение: я прячусь в Нанте или его окрестностях. Вероятнее всего, в окрестностях, если принять во внимание измеренное по карте прямое расстояние Шательгюйон — Нант и сравнить его с цифрой на счетчике. Разница составит примерно сотню километров, а иными словами, то самое расстояние, которое я проехал от Нанта до Генруе и от Генруе до Нанта. Тогда мсье Луи возьмет циркуль, воткнет его в центре Нанта и опишет круг возле этой точки. «Он здесь! — скажет мсье Луи. — Ему от меня не уйти. Я направлю туда нужное количество людей и заполучу его“. Бедный мой Ромул, — думает Г. — Ты–то нас как раз и погубишь. Молодая прихрамывающая овчарка — такого нельзя не заметить! Радуйся, пока есть время».

Выплюнув цветок, Г срывает другой, чертовски горький. Мысли его принимают иное направление. Ведь он считал возможным атаковать первым. Но теперь это исключено! Исключено, так как Ромул следует за ним словно тень. Да, будь он свободен в своих действиях, возможно, сила оказалась бы на его стороне. Но для этого пришлось бы покинуть дом, ловчить, прятаться, перебираться с места на место, подстерегать мсье Луи, пустив в ход все хитрости, которым научило его ремесло убийцы. Все это исключено. Он уже в осаде. Надо срочно возобновить тренировки, даже если Ромул испугается. Но главное, необходимо раздобыть наличные деньги. Не может же он расплачиваться с лавочниками чеками, а у него осталось всего несколько тысяч франков мелкими купюрами. Чтобы предпринять какие–то шаги, считает Г, мсье Луи потребуется некоторое время, тем более что в его распоряжении все–таки не армия. Два–три доверенных человека — вот все, чем он располагает. А этого мало, чтобы прочесать целый район, где в настоящее время разъезжает столько отпускников: туристов, рыбаков, курортников, отправляющихся на берег моря или предпочитающих речной кемпинг. Чтобы обнаружить такую крохотную деревушку, как Ля–Туш–Тебо, мсье Луи пришлось бы воспользоваться услугами какого–нибудь исследователя–специалиста. В конце концов он ее отыщет, но не раньше чем через десять — пятнадцать дней, необходимых ему для принятия определенных мер. Ну а если дело дойдет до вооруженного столкновения, мсье Луи вынужден будет обратиться к отборным стрелкам. Г смотрит на часы. Слишком поздно, чтобы ехать в Генруе за деньгами. Оба небольших филиала «Сосьете женераль» и БНП[294] закрываются в четыре. Значит, нужно запастись продовольствием, пока еще без риска можно разъезжать на «пежо».

Он свистнул Ромула. Вынырнув из чащи, тот останавливается посреди дороги.

— Ко мне! — кричит Г. — Живо.

На этот раз Ромул делает вид, будто не понял. Он обнюхивает рытвины, оставленные на земле повозками, доставляющими срубленные деревья на соседнюю лесопилку. Тут обнаружились интереснейшие следы, заслуживающие усердного изучения местности, чем пес и решил прилежно заняться.

— Ко мне! — надрывается Г. — Да поживее!

Следовало бы прибегнуть к наказанию, однако он уверен, что никогда у него недостанет на это духу, а все из–за того поразительно доверчивого взгляда, каким встречает его Ромул.

«Если бы ему довелось узнать, кто я есть», — сразу же подумал Г. И у него появляется некая потребность выложить все, как будто зверь обладал возможностью отпускать грехи. До Ромула Г понятия не имел о чувстве вины. Его ремесло, как у солдата, требовало беспрекословного повиновения. А теперь он, изволите ли видеть, готов рассердиться на своего пса, если тот проявит раболепное послушание. Сшибая прутиком макушки дикого овса, Г с удивлением и неприязнью обдумывает кое–какие сомнительные идеи, выскочившие внезапно, вроде прыщей крапивницы. Он не в состоянии ясно выразить их словами, однако абсолютно уверен в том, что ни при каких обстоятельствах нельзя обмануть доверие огромной овчарки с таким нежным и преданным взглядом. Весело хлопая себя по бокам, он ласково зовет пса.

— А ну–ка, иди ко мне, неслух! Нечего упрямиться! Пора возвращаться. Обещаю тебе, мы обязательно вернемся!

Ромул одобрительно виляет хвостом и радостно скулит. Потом делает несколько шагов, не отходя от хозяина.

— Хорошо, — говорит Г. — Молодец, вот так и надо.

Внезапно издалека доносится яростный визг дисковой пилы. Ромул даже не вздрогнул. Уткнувшись носом в землю, он почуял запах, целиком приковавший собачье внимание. Присев, пес его орошает.

— Да не так! — возмущается Г. — В твоем возрасте пора бы уж поднимать лапу, как настоящий мужчина.

Несмотря на все свои заботы, Г поддается веселому настроению, с удивлением отмечая это. Он давным–давно позабыл о радостных ощущениях, а сейчас вдруг почувствовал небывалую легкость, ему хочется играть, бегать вместе с Ромулом. Он так и поступил бы, если бы не опасался пробудить в собачьей лапе притихшую было боль. Но все–таки, не устояв, бросает вверх свой прутик.

— Лови!

И Ромул бросается, хватает палочку и приносит ее хозяину. Он все понимает. Г клянется себе, что если сможет драться, то сделает это ради своей собаки. Они возвращаются домой. Г складывает бумаги, бросив последний взгляд на записную книжку.

«Декабрь. Иветта — жалкое создание. 7 из 20. Пат разучилась выбирать…

Рождество. Мрачный вечер с Мари Поль. Хорошенькая, но такая глупая…»

Г пожимает плечами. Будь его воля, он спалил бы всю эту писанину. Но как не понять, что эти бумаги могут стать предметом торга, соглашения, а соглашение — это спасенная жизнь. А спасенная жизнь — это вовсе не малодушие, нет, это долгожданный покой… Они с Ромулом вдвоем… Ладно! Помоем сначала посуду. Г натягивает просторную куртку, которую носит во время отпусков. Куртка с большими карманами, очень удобными для рыбалки.

— А ну–ка, отодвинься, паршивец! Не то намылю тебе морду. И потом, если тарелка чистая, прошу тебя, не лижи ее! Ты видел, чтобы я лизал посуду? То–то!

И Г незаметно для себя начинает насвистывать. В свое время он научился этому у клоуна Роберто. Усевшись на здоровую ногу и наклонив голову, Ромул задумался. Дух захватывает не от пронзительного свистка. А от веселой музыки. Такое стоит послушать. Пес растягивается на полу. Он чувствует, что у хозяина хорошее настроение! И в ту же секунду Г осенило: «У меня хорошее настроение!» Так как он склонен к рассуждениям, то дополняет свою мысль: «Словом, мы с ним отличная пара…» И, продолжая насвистывать «Марлен», как бы вновь видит лица бывших подружек, а главное, слышит их: «Гнусный эгоист. Все только для себя! — Вот именно! Убирайся! Не могу больше видеть твою мерзкую рожу!» И что же, оказывается, достаточно доброго пса, настоящего пса, который понятия не имеет об оскорблениях, чтобы наслаждаться неведомым прежде покоем. И дабы доставить себе удовольствие, Г напевает тот самый припев, который так часто разрывал ему душу: «Wie einst Lili Marleen».

Вымыв посуду, Г берется за щетку и начинает подметать, что сразу развеселило Ромула; распластавшись на груди, он ради забавы лает на эту штуковину, которая снует повсюду.

— Молчать! — приказывает Г. — К ноге!

Схватив пса за ошейник, он заставляет его сидеть неподвижно, уткнувшись мордой в пол.

— Вот что значит «К ноге!».

Погладив Ромула по шее, Г отпускает его, и тот, почуяв свободу, тотчас пытается куснуть деревянную щетку. Г не реагирует. Уже поздно. Пора готовить ужин. На этот раз совсем немного мяса. Хлеб, рис, горсть лапши. Г усвоил советы относительно кормления собаки. Надо будет сменить газовый баллон. И батарейки в транзисторе. Какого черта, мы же дома! Главное — хорошенько обустроиться. Он ходит взад–вперед, открывает банку с мясной тушенкой, но лишь для себя одного. Не забыть завтра купить свежих яиц. «Подвинься, толстяк. Не то наступлю на тебя. Ля, ля, ля, Лили Марлен», — продолжает напевать Г. Затем, по–прежнему под эскортом, переходит в свою, как он иногда шутит, лабораторию. Передышка. Время выкурить трубку. До наступления вечера ему хочется удостовериться, что в папках не осталось ни одного важного документа. С папкой «Собака» разобрались. «Адреса» проверили. И «Письма» тоже. И «Индосуэц». В папке под названием «Переписка» пусто. «Разное» — тоже пусто. Что же, он хорошо поработал. Есть все основания быть довольным, и все–таки одна мысль не дает ему покоя, застряла, словно заноза, в каком–то уголке сознания. Пат писала, что собирается покинуть Францию, но, может быть, она еще не уехала? Так в чем же дело? Адрес ее там, в списке. Или, по крайней мере, телефон. Снять трубку. Набрать номер, чего уж проще! Чтобы возобновить контакт. Просто поздороваться. «Это я, Жорж! Ты меня помнишь?» Впрочем, нет! Она не знает никакого Жоржа! Ей следует сказать «стрелок из «Медрано“». А что, если, к несчастью, прошлое сомкнется над ним! Вот она, заноза, которая терзает его. Если Пат у себя… слово за слово придется рассказать ей все. Она поймет, что это он убил президента и, стало быть, состоит на службе у мсье Луи. И тут же поспешит исчезнуть. Либо поведет двойную игру, в чем она великий мастер, и предупредит мсье Луи.

Не зная, на что решиться, Г пинает ногой стул.

— О! Прости, мой песик! Я совсем забыл о тебе.

Он поспешно гладит собачью голову.

— Неправда! Знаешь, я все время только о тебе и думаю. Пойдем поглядим, сварилась ли наша еда. И потом ты поможешь мне добавить к списку: мыло, стиральный порошок, флакон «Дестопа», а то бак почти закупорился. Не удивлюсь, если там застряла дохлая мышь.

Г опять успокоился, но для большей верности вытягивает перед собой левую руку, ту самую, предательскую. Она тверда и неподвижна, пальцы прямые. Разве что едва заметно подрагивает мизинец. Но когда держишь винтовку, мизинец вовсе не нужен. Г достает кастрюлю для Ромула.

— Вот увидишь, я куплю тебе красивую посуду. Не понимаю, почему у меня должна быть тарелка, а у тебя миска?

Он толчет, мешает, добавляет немного риса и, ладно уж, большой кусок мяса. Инвалиду можно, правда?

Усевшись рядом с Г, Ромул время от времени торопливо облизывает языком всю морду.

— Ну вот! Кушать подано, мсье. Как вкусно пахнет. Эй, осторожно! Лапу туда совать нельзя!..

Г весело смеется. Такого с ним давно не случалось. Да и смеялся ли он когда–нибудь вообще? Не только губами, но всем своим нутром, как говорится, глубиной души, ах ты, чертенок Ромул! Поглядишь, как он лопает, и чувствуешь, что уже сыт. Сам Г стоя ест крутые яйца. Мысленно он продолжает составлять список: вино, растительное масло, уксус, горчица и соль. Боже, я забыл о соли… Но все это на фоне радостной мелодии, которая рождается сама собой, пока он ходит взад–вперед, искоса поглядывая на окруженную разбрызганной едой кастрюлю. В семь часов Г включает телевизор в соседней комнате, чтобы посмотреть выпуск новостей. Ничего особенного. Вскользь речь, разумеется, шла о таинственном преступлении в Шательгюйоне. Журналист задал вопрос: «Что сталось с собакой?» Вывод — расследование продолжается. Г запрещает себе думать о дальнейшем. Он садится на еще теплую ступеньку маленького крыльца. Незаметно спускается вечер. Сквозь деревья виден вспыхнувший багрянцем закат. Высоко в небе еще летают стрижи. Насытившись, Ромул присоединяется к своему хозяину и, тяжело опустившись рядом с ним, ищет мордой его руку. Глубокий вздох, секрет которого ведом лишь большим собакам. В тишине любое слово должно произноситься шепотом, чтобы не нарушить очарования. Да и зачем говорить? Диалог завязывается при помощи пальцев, которые шутливо тянут уши, будто хотят их заострить, или чешут там, где они особо чувствительны и понятливы. Время от времени собачий хвост медленно бьет по земле, и у Г появляется желание задать вопрос: «О чем ты думаешь?» «О тебе», — ответил бы пес. Внезапно шум мотора заставил их вздрогнуть. На дороге появился мопед. А на нем — силуэт, весь в черном. Ромул сразу насторожился, приняв оборонительную позу. Кто смеет угрожать дому?

— Успокойся, — говорит Г. — Это кюре Генруе. На нем не плащ, как тебе показалось, а сутана. Да, он одет не как мы, но это друг.

— Добрый вечер! — кричит кюре, подняв руку в знак приветствия.

— Добрый вечер! — отвечает Г. И, продолжая ласкать пса, заканчивает вполголоса: — Ты сразу его узнаешь, от него пахнет старичком.

Под деревьями темнеет. Наступает время сов и лесных мышей.

Подняв голову, Ромул не сводит глаз с утопающей в тумане дороги; запах срубленных деревьев и потревоженной листвы становится все ощутимее. Г встает, потирая поясницу.

— Пошли спать, старина. А ну, вперед.

Тщательно заперев окна и двери, Г идет за револьвером.

— Будем осмотрительны, — говорит он. — Ты ляжешь здесь. А я сплю наверху. — Он повелительно указывает на подстилку. — Лежать! Давай располагайся поудобнее! Поворачивайся на бок! А теперь закрой глаза! Спокойной ночи. — Г поднимается по лестнице. Но, добравшись до верха, оборачивается. — Я сказал «закрой глаза». Кто тут командует? Вот так!

Поднявшись к себе в мансарду, он бросает на табурет рубашку и брюки. Револьвер — на полке, под рукой. Света не нужно. Ночь удивительно ясная. Г ложится на спину, скрестив руки на затылке. Им сразу же овладевает сладкая дрема. Но… что это за мерное поскрипывание… Это же усердно скребущие когти, которые, зная за собой вину, стараются быть неслышными. Ничего не поделаешь. Пес уже в комнате и сует морду под легкое одеяло; наткнувшись на волосатую ногу, он тычется в нее мокрым носом. Потом, забыв о всякой сдержанности, скользит вдоль неподвижно застывшего тела, проталкивается между рукой и боком, пробираясь до самой подмышки, где пахнет уютной норой. Повозившись немного, пес устраивает себе настоящее место. Рука хозяина обнимает его.

— А ведь ты уже не щенок! Ну и тип мне достался! Это же моя кровать! Согласен! Она не слишком широкая! Но это не причина вытеснять меня!

И так, обнявшись, Г вместе со своим псом погружается в мечтания: они у них общие. Ромул не двигается, но и не спит. Он вслушивается в удары сердца человека, такие медлительные… такие неторопливые… Помнится, сердце волчицы всегда куда–то спешило. И вот уже пес с трудом различает сонный голос, шепчущий непонятные слова.

— Знаешь, я вовсе не злой. Да, я убил немало людей, но все они были отвратительны. Боюсь, ты вообразишь себе такое! А что я мог поделать? Пока были цирки, я старался изо всех сил. — Рука чуть крепче сжимает зверя. — Я все тебе расскажу, ведь должен же я кому–то это сказать. Если я взялся за такое ремесло, то потому, что у меня был дар. От дара не отказываются… Когда я стал шофером у Гонсалеса да Косты, в мои обязанности входило также приводить в действие ball–trap.[295] Я был его оружейником. Чистил ружье, и однажды он позволил мне выстрелить.

Наступила пауза. Ромул спит, но голос по–прежнему доносится до него. То, о чем он рассказывает, — людские истории — ему неинтересно, но главное, чтобы он звучал не смолкая!

— Гонсалес да Коста был до того неловок, бедняга. Я приводил его в восхищение. А потом он заметил, что жена изменяет ему. И тогда он попросил меня… Ты, конечно, догадываешься, что было дальше… Да, и жена и любовник… Одна пуля, одна–единственная на каждого. Затем меня отыскал мсье Луи!.. И знаешь, эти люди были до того никудышные, что мне, по правде говоря, не жалко было их убивать. Ты–то это понимаешь? Я хочу, чтобы ты понял, потому что мы с тобой могли бы и не оказаться в одном лагере…

Голос смолкает, и Ромул приоткрывает глаза. В чем причина такого молчания, плохо скрывающего волнение? Ромул ощущает на себе его волны. Похоже на холодный ветер, крайне неприятный. Но голос звучит вновь.

— Вас, вашу породу, натаскивают специально против таких людей, как я. Вас учат судить по внешнему виду. Видишь ли, если бы тогда у президента ты заметил меня с двухдневной щетиной на лице и в выцветших джинсах, то наверняка набросился бы. Да–да! Вы на стороне богатых! А между тем, мой славный пес, ты единственная моя родня!

Голос стал чуть слышным. Но сердце забилось сильнее. Смущенный, Ромул закопошился. И на всякий случай лизнул языком в самое теплое место, сжимающее его морду.

Г еще крепче обнимает пса. Голос у него странный, и язык слегка заплетается со сна.

— Видишь ли, — бормочет он, — ты хорош тем, что, как и я… тоже не виноват, верно? И я не виноват. Как ты! В точности как ты! Мы оба ни в чем не виноваты. — Несколько неразборчивых слов теряются в собачьей шерсти, затем Г пытается повернуться, ворча спросонок: — Отодвинься хоть немножко! Задохнуться можно.

Их сон длится долго. Потом наступает молчаливое пробуждение. Почесывая шею, Г отталкивает Ромула. Опускает ногу на пол. Зевает. Смотрит на часы, которые никогда не снимает с руки, и говорит:

— Знаешь, сколько сейчас времени? Семь часов, старина! А ну–ка! Вниз!

Ромул уже на первой ступеньке лестницы. Раздается хриплое тявканье. Пес трепещет от радости. Заглядывает хозяину в глаза и вот уже стоит на задних лапах, положив передние на грудь Г, прижавшись мордой к его лицу, пытается лизнуть, затем возвращается на лестницу и начинает спускаться задом, пятясь как рак, чтобы удостовериться: хозяин следует за ним, и, значит, все в порядке. Затем, распахнув настежь двери, они бегут в сад; прихрамывая, пес носится как угорелый, встречая лаем утренний свет, пение птиц. У него едва хватает времени, чтобы поднять здоровую лапу у изгороди.

Г набивает трубку, наслаждаясь свежестью соседнего подлеска. Может, это и есть лучший момент для проведения опыта? Ромул, весь во власти необычайного обилия запахов, тыкаясь носом в рытвины, петляет по дороге, взяв соблазнительный след, и не замечает, что Г вернулся в дом. Когда же пес понимает, что хозяина рядом нет, он, едва подняв морду, сразу распознает знакомый запах средь едва уловимых дуновений в воздухе и бросается к дому, но тут появляется Г, держа в руках какую–то палку, и Ромул замирает. Ему это что–то напоминает. Г подходит ближе.

— Да, — говорит он, — это мое ружье. Не бойся. Иди понюхай. А теперь смотри, я стреляю в воздух.

Ромул невольно прогибает спину и прячет хвост. Прижав уши, он, захлебываясь, ворчит, сам удивляясь непривычно глухим звукам. Г спешит приласкать его.

— Хороший пес. Молодец. Согласись, это не так уж страшно! Поначалу свист немного поражает. Ну, еще один выстрел.

Ромул вздрогнул, но рука хозяина тут же успокоила его. И он просто чихнул два–три раза из–за маленького облачка сиреневого дыма, вылетевшего из этой штуковины.

— Молодец! Очень хорошо! — говорит Г. — Теперь мы сможем защитить себя. А кто заслужил хорошую косточку? Ромул. Знаешь, мне не очень нравится твое имя. Ничего. Не беда, поищем другое.

Ромул садится прямо перед холодильником и, как только открылась дверца, сует нос внутрь. Но тут же получает затрещину.

— Что за манеры! Нет, ты… Сейчас отправимся в Генруе за продуктами. А пока держи этот кусок голяжки. Чересчур холодный! А ты как думал? Ничего! Обсасывай!

Утро как утро. Но Г так хочется, чтобы все грядущие утра были похожи на это. Вскипятить воду для кофе. Достать чашку. Сахар. Ах, а масло–то… Слышно, как работают клыки Ромула. Дрозд прыгнул на порог. А где–то, склонившись над картой, замер мсье Луи. Хватит колебаний. Пора действовать.

Глава 8

В Генруе Г идет к Неделлеку, последнему оставшемуся в округе шорнику, и заказывает поводок для Ромула, дабы приучить его степенно ходить рядом с хозяином. Ромул натягивает поводок изо всех сил, чуть не задохнувшись. Но после того как его сурово одернули, быстро образумился. И даже согласился сидеть возле кассы, пока Г, раздобыв наконец наличные деньги, расплачивался с мясником за свой заказ.

— Какой красавец! — замечает Жюльен. — Он не злой? Можно его погладить?

И Ромул крутится от радости, посылая языком поцелуи во все стороны. Он заслужил кусочек кровянистого лакомства, который мигом проглатывает. Г гордится своей собакой, объясняет, что это совсем еще молоденькая овчарка, немножко взбалмошная, но редкостная умница.

— Мы с ней беседуем! — рассказывает он. — Уверяю вас.

— А дорого обходится ее воспитание? — спрашивает коммерсант.

Время бежит себе потихоньку, восхитительно обыденно. После мясной лавки они идут в бакалею. Фернан печатает список, который диктует ему Г.

— Вот это да! — произносит лавочник, выстукивая заказ одним пальцем. — Видишь вас нечасто, но зато когда появляетесь, этого трудно не заметить! А как зовут вашу псину?

— Ромул.

— Неплохо. Такое на улице не валяется!

Собственная шутка приводит его в восторг. Он угощает Ромула сахаром, протягивая его на ладони, и смотрит, как тот ест.

— Хорошие зубки. С ним вам нечего опасаться грабителей, жаль, что он хромает.

А вот этого не следовало говорить. Г сразу замыкается, но страх оказался проворнее. Он снова поселился в нем. Зачем этому идиоту Фернану понадобилось напоминать, что он обречен и что все это только отсрочка. Расплатившись, Г уходит, держа Ромула на коротком поводке, словно собаку–поводыря. Что поделаешь! Надо было уладить все самое неотложное. Да, не забыть купить журналы, которые выходят по четвергам: «Матч», «Жур де Франс», «ВСД»… Уже издалека видны огромные заголовки: «КТО УБИЛ ГЕНЕРАЛЬНОГО ДИРЕКТОРА». «КРОВАВАЯ ТАЙНА В ШАТЕЛЬГЮЙОНЕ». Киоскер встречает его с радостью.

— Итак? Вы снова в наших краях? Какой красивый пес! Кстати о собаках, я вижу, вы следите за этим печальным делом! Моя жена говорит, что это увлекательнее «Манника»…[296]

Г уже не слушает. Он торопится вернуться домой, закрыться и не высовываться. Да, надо бы бросить где–нибудь на природе эту машину, думает он, садясь за руль «пежо». Да, надо во что бы то ни стало собраться с духом. Но только не все сразу… Немного погодя… Пожив некоторое время как все, побывав в отпуске! Получив возможность без замирания сердца думать: «Завтра! Послезавтра! На будущей неделе!» Ромул отыскал самое лучшее место в автомобиле — рядом с водителем. Можно высунуть морду через приспущенное стекло и, подставив голову ветру, который так сладостно треплет уши, принюхиваться к миру, стремительно несущемуся мимо. Жаль, что так быстро приехали! Привычная проверка каждого угла. Кость на месте, под складкой подстилки, сдвинутой из предосторожности. Нет. Ничего подозрительного, разве что кошачий запах со стороны двери в сад, но очень смутный.

Уф! Ромул буквально рухнул к ногам хозяина. Он все еще во власти обрушившихся на него волнений. Уж слишком много всего сразу! Избыток людей! Избыток впечатлений! И тут он внезапно засыпает глубоким сном.

Освободив в лаборатории стол и разложив журналы, Г ищет нужные статьи и в каждой находит что–нибудь интересное для себя. Он неторопливо набивает трубку. Посмотрим «Матч».

«Деятельный комиссар Лабелли с точностью установил времяпрепровождение убийцы. Тот проник на соседнюю виллу «Тюльпаны“, откуда и мог наблюдать за передвижением несчастного генерального директора. Президент Ланглуа едва успел расположиться на отдых. Выходил он редко, имея в своем распоряжении просторную террасу — излюбленное место его отдыха. Жил один, работал над документами. Еду ему готовила мадам Франсуаза Лубейр, которую наняли через агентство».

«Полиция наверняка начнет теряться в догадках», — думает Г. Он пропускает несколько строчек с описанием виллы «Бирючины». На рисунке пунктиром изображен полет пуль со стороны «Тюльпанов»: от окна, выходящего в сторону «Бирючин», до террасы. Обозначенный на земле силуэт показывает место, где лежала жертва. Все это, чтобы позабавить публику. А как же ограбление? Об ограблении сказать забыли!

Впрочем, нет, «Жур де Франс» сообщает, что милейший престарелый президент занимался, видимо, тайной деятельностью, которой заинтересовалось расследование. Исчезновение всех его бумаг представляется неестественным. По словам служанки, генеральный директор много писал. Кому? Как теперь установлено, единственная его родня — сын тридцатилетнего возраста, проживающий в Лос–Анджелесе. Какой–либо интимной связи не обнаружено. Близких людей мало, в настоящий момент их допрашивает комиссар Лабелли.

И вот, наконец, интересная деталь в «ВСД»: Юго–Западный цементный завод находится на грани перехода в руки некой испанской компании. «Добрались–таки, — думает Г. — Будь я комиссаром Лабелли, я продолжил бы поиски в этом направлении. Мсье Луи разорил несчастного старика, вынудил его отойти от дел и натравил на него меня точно так, как спускают цепного пса. «Вперед“. И я… Вот беда–то!.. Знать бы, в чьих интересах я действовал!» Г начинает понимать, что контракт, касающийся Ланглуа, не походил на все прочие. Или, по крайней мере, прежде у него складывалось впечатление, что он ставил финальную точку в сугубо частных разборках. Однако на этот раз все страшно осложняется! Он не забыл того письма, где Ланглуа, чувствуя приближение скандала, сообщает о своем намерении покончить с собой. Достаточно сопоставить слова: «Малыш Бернед погиб, тайно пробираясь в Испанию… забастовка персонала…» Да от этого за версту несет гнусной политической возней! Какая же роль отводится Г в таком деле? Снайпера на передовой! Несчастного разведчика, которого приносят в жертву! Но правде говоря, он не в счет! Ничтожество, нуль! Убийца на выброс, от которого избавляются, как от пустой коробки, брошенной на свалку.

Г трезво оценивает положение, до глубины души оскорбленный сделанным открытием: оказывается, он жалкий человек и всегда был таким! Если соглашаешься называться сначала Буффало, потом Гаучо, Рикардо, Коленом, Ривьером, Валладом, а дальше и вовсе просто буквой — Г, постепенно становишься всего лишь тенью, контуром. Было время, когда он являл собой силуэт, которому человеческую форму придавало щелканье пальцев. «Бармен… лифтер… рассыльный… гарсон!» «Когда же я был самим собой? — задается он вопросом, складывая журналы. — Только в тот момент, когда стрелял. А для мсье Луи даже в ту минуту я был всего лишь Г».

Он выбивает трубку в ладонь, потому что не желает пачкать «у себя в доме», и продолжает думать свою думу. «Сохранив жизнь псу, я тем самым погубил себя. Ведь теперь я спустился еще на одну ступень, поближе к нулю. Я так и слышу: «Уберите–ка мне этого“. Причем тон точно такой, каким он сказал тогда: «Собака? Плевать на собаку!“ Прошу прощения, мой пес. Я должен вытащить нас, но это будет нелегко! Первое, что надо сделать, и это самое простое, — найти в записной книжке номер телефона Патрисии».

Но сначала надо заглянуть на кухню. Ромул лежит на боку, весь во власти сладкого, глубокого сна. Он даже не чувствует муху, кружащую над заживающим шрамом. Прогнав ее, Г возвращается к папкам. На мгновение поднятая рука застывает в воздухе. Надо? Или не надо? Надо.

Заново листать книжку с мерзкими записями Ланглуа — тяжкое испытание для Г. Однако номер телефона там есть, причем на самой первой странице, которую ему вздумалось проверить последней! 727 40 42, авеню Пуанкаре. Сразу видно, она времени зря не теряла и кое–чего добилась! Г набирает номер, не сомневаясь, что ее нет.

Сердце забилось чаще в ожидании… Где–то в глубине леса пронзительная пила снова принялась за дело.

— Алло?

Возможно ли! Стало быть, она отложила свое путешествие?

— Алло! Говорите!

По прошествии стольких лет голос стал глуше и ниже, словно перебродившее вино. И Г наконец решается.

— Патрисия?

— Да, это Патрисия. Что вам от меня нужно?

— Я — малыш Валлад!

— Простите… Это имя мне что–то говорит… Я вас знаю?

— Конечно! Если не забыли «Медрано».

Удивленный возглас, и она тут же переходит на «ты».

— Жорж? Малыш Жорж? Это ты?

— Да.

— Что с тобой сталось? И откуда у тебя мой телефон? Я не всем его раздаю.

— Потом объясню. Но мне необходимо с тобой увидеться.

— Так срочно?

— Более чем!

— Ах, ты ничуть не изменился! У меня никак нельзя. Если хочешь, в отеле! Но скажи сначала, ты не в розыске?

Г чувствует: если проявить нерешительность, она тут же повесит трубку. Поэтому он отвечает самым непринужденным тоном:

— Нет–нет! Все чисто… Я буду в Нанте, когда пожелаешь.

— В Нанте? Что за идея! Ладно, я закажу номер. Предпочитаю, чтобы все прошло незаметно. Спросишь Патрисию Ламбек.

— Да, знаю. Не забыл.

— Очень мило. Полагаю, ты по уши в дерьме? Ладно, молчи. Потом расскажешь. До завтра. Чао.

Ну вот и все. Жребий брошен. Он снова прикидывает шансы. Либо она солгала президенту и — по собственной воле или по принуждению — по–прежнему остается сообщницей мсье Луи и в таком случае предаст: если довериться ей, его ждет гибель. Либо ей действительно грозит опасность со стороны мсье Луи, и тогда на нее можно рассчитывать. Г не слишком силен в отношении всех этих «либо». Он только предполагает! Предполагает! А разве логика тут в силах помочь? «Он непрестанно шпионит за мной», — предостерегала Пат старика Ланглуа. Если это правда — а она всегда была лгуньей, — мсье Луи наверняка что–то заподозрит и отправит вдогонку за Пат верного человека. Через сорок восемь часов он будет знать, где скрывается Г.

Так что свидание с Пат равносильно самоубийству. Эту идею он уже обдумывал несколько раз, но ни разу еще не испытывал такого страха, от которого теперь весь покрылся потом. А почему бы ему не уехать и не скрыться где–нибудь в другом месте? Чего проще: собрать вещи, вскочить в автомобиль вместе с Ромулом и поминай как звали. Мало ли деревушек, где можно спрятаться! И об этом он тоже думал! Откуда же такая нерешительность? Нет, он вовсе не сдается. Все дело в том, что с мсье Луи у него, оказывается, давние счеты. Он даже не подозревал об этом. И не понял сразу, что его внезапное недоверие — это прилив обиды, вроде прилива желчи. И теперь при помощи Пат он должен добраться до мсье Луи и разоблачить его. Главное — кто выстрелит первым!

Г медленно кладет трубку, пытаясь удержать в памяти, пока он еще отчетливо звучит в его ушах, голос Пат. Ему почудилось, что голос этот привык командовать, и еще… В нем слышится недоверие, но ни малейшего страха… А между тем полиция уже должна была заняться окружением и связями генерального директора. Однако если бы Пат чувствовала, что за ней следят, то не стала бы рисковать, назначая это свидание, и Г вынужден признать, что не имеет привычки разбираться в столь запутанных ситуациях. Ему надо выведать у Пат лишь одно: каковы ее отношения с мсье Луи? И где его можно найти? Г неустанно возвращается к этому вопросу. И так этим озабочен, что Ромул, почуяв его волнение, кружит возле него, отказавшись заигрывать с его руками и покусывать запястья. Наклонив голову, пес не спускает глаз с хозяина — признак глубокого раздумья. Ухватившись за густую шерсть на шее, Г, лоб в лоб, пытается объяснить Ромулу:

— Понимаешь, мсье Луи — мерзавец. Я говорю это вовсе не для того, чтобы ты отстал от меня, дурачок. Просто хочу, чтобы ты понял: по его вине я не свободен. А если не свободен я, то и ты тоже не свободен. Он может напасть на нас в любую минуту, предстать в любом обличье: почтальона, кюре, лесничего, лесоруба, дорожного рабочего, почем я знаю! Я его никогда не видел. Остается надеяться на помощь Пат. Возможно, она даст мне какую–нибудь фотокарточку. Так что не горюй, дуралей!

Он поглаживает пса за ухом, и Ромул с облегчением радостно лает, прыгая на месте, опрокидывает кресло.

— В сад, зверюга…

Выпроводив пса, который бросился по привычной дорожке, идущей вокруг клумб, Г проверяет револьвер, осторожно манипулируя им, сует за пояс и выхватывает с быстротой молнии. Притомившейся молнии. Надо бы быстрее. Если дуэль состоится, то неизбежно лицом к лицу. Мсье Луи не даст подстрелить себя на расстоянии. Г никак не может вообразить эту сцену. Ему никогда не удавалось ясно представить себе что–либо. Но он почти не сомневается, что стрелять придется в упор и, значит, ему не понадобится левая рука. Шансы у них будут равны. Нетерпеливым движением он отмахивается от фантастических видений. Там видно будет. Всю свою жизнь Г повторял: там видно будет, но далеко вперед заглядывать не умел. Вот почему он до сих пор на побегушках у мсье Луи. Открыв на ходу книгу, которой, судя по всему, упивался президент, Г читает:

О слепое, глухое орудье увечий,

Инструмент, чтоб высасывать мозг человечий,

До чего ты нагла, как ты только могла,

Не бледнея, глядеться в свои зеркала?[297]

На лбу у него, как у Ромула, появляется глубокая складка, выдающая тревогу и озабоченность. Что за тарабарщина? Ему вспомнилось, как мать либо гадала на картах, либо чаще всего открывала наугад Библию, дабы почерпнуть советы или предостережения. Может, эти слова обращены к нему? Может, он и есть то самое «слепое, глухое орудье»?Президент принадлежал к иному обществу! Г привык убивать людей ничтожных, содержателей притонов, торговцев наркотиками, но убивать профессоров, адвокатов или ученых буржуа он отказался бы. Мсье Луи заставил его совершить грех. И вот доказательство: этот писатель, Бодлер, поэт, которого Ланглуа всегда держал под рукой! Если бы знать… Генеральный директор был как раз таким человеком, которого следовало пощадить. Г в ярости швыряет книгу в глубину шкафа. Мсье Луи превратил своего оружейных дел лакея в чудовище. Г полагал, что ему удалось вырваться из жалкого циркового мирка. Ничего подобного! Он по–прежнему представляет собой одну из тех диковинок, которые демонстрируют на манеже на потеху публике. Нет, Патрисия должна заговорить! Иначе…

После обеда Г с Ромулом идут на прогулку в лес. Г, который никогда ничего не упускает, хочет взглянуть, как продвигаются дела на вырубке. Где вырубка, там и стройка, а стройка предполагает бригаду, ну а там, где работает целая бригада, как в маленьком цирке, есть всего понемногу: и желтые, и черные, и смуглые, короче, люди, готовые согласиться на любой контракт. Пока бояться нечего, однако не мешает проверить, что творится на поляне, где в воздухе плавает запах опилок и ободранной коры. Их пятеро, обнаженные до пояса, они усердствуют топором и пилой, и на срубленных стволах белеют свежие раны. На соседней площадке застыл в ожидании грузовик с прицепом. Г держит собаку на поводке, чтобы не дать ей подружиться с увлеченными работой лесорубами. За площадкой начинается аллея для верховой езды, уходящая в глубь леса. Саму поляну окружает густой подлесок. Г изучает местность подобно бывалому десантнику ударного отряда, уже не раз участвовавшему в боевых операциях, пути отступления для него так же важны, как и подступы к укрепленному пункту, который предстоит взять штурмом. Если мсье Луи в сопровождении одного или двух наемников решит атаковать спиной к лесу, то сможет исчезнуть в мгновение ока. Нет, ждать его нужно не на воле, а в непосредственной близости от фермы, откуда легко можно следить за открытой местностью. Ромулу страшно хотелось бы получить свободу, ибо через связующий их поводок ему передается лихорадочное возбуждение хозяина. Если нападающие промажут, преследовать их не имеет смысла. Не исключено, что они отступятся, посчитав его твердым орешком. И только после первой атаки, если она сорвется, мсье Луи предложит вступить в переговоры. Глядя на раскачивающиеся на самом верху ветки вяза, Г вдруг подумал — раньше это не приходило ему на ум, — что мсье Луи не знает важности и существа документов, похищенных у президента. Он, верно, воображает, что это динамит! С помощью чего его можно упрятать в тюрьму лет на двадцать! Вот почему у него нет другого выбора: либо убить, либо капитулировать! Надо будет втолковать это Патрисии и убедить ее, что украденные документы равносильны наведенному оружию. Ладно! Немного самообладания, и можно, пожалуй, отвоевать покой. Слышишь, приятель! Покой для нас обоих!

Глава 9

Г занялся туалетом Ромула. Почистил его, расчесал, осторожно расправил шерсть на бедрах. Нелегко было заставить пса сидеть спокойно, не давать ему вертеться, хватать за руку, впиваться зубами в губку, а под конец завалиться на бок и дрыгать лапами, словно здоровенный котенок, собравшийся жонглировать.

— Можешь ты утихомириться, дуралей! Да, вид у тебя хитрющий! Не бойся, живот чесать не стану. Ну вот и все! Вставай! Пошли.

Это слово Ромул уже знает, точно так же, как и слова «гулять», «домой», «к столу», «косточка», «не трогай», «лежать». Они с Ромулом начинают понимать друг друга с полуслова, если смотрят прямо в глаза друг другу, и Г зачастую удивляется тому, что не может солгать Ромулу, сказать, например, «К столу», а самому сделать вид, будто собирается за порог. Все эти глупости наводят Г на мысли, выходящие за рамки привычных забот. И он старается избегать их. Ему было бы страшно открыть вдруг для себя такие вещи, как верность, бескорыстие, полная самоотдача, ведь за всю свою жизнь он никому ничего не давал. Но более всего Г поражает та быстрота, с какой этот пес сроднился с ним, проник в его плоть и кровь, словно они взаимно помогли друг другу по–новому взглянуть на мир. Давно ли они встретились? Впрочем, какое это имеет значение, истина, возможно, в том, что Г сам был когда–то овчаркой. Почему бы и нет? Ведь уверяла же его мать, которая по утрам и в особенности натощак ощущала себя ясновидящей, что в предыдущей жизни была фавориткой какого–то раджи. Г размышляет обо всем этом просто так, для забавы, приглаживая тем временем длинный белый волос родинки, столь элегантно украшающей уголок глаза его пса. Потом переходит к заботам о собственной персоне, гораздо менее значительной для него, чем Ромул. Легкие фланелевые брюки темного цвета (он всегда опасался ярких расцветок), серая рубашка, документы на имя Баллада в заднем кармане, вот вроде бы и все! Можно отправляться в Нант.

Г вынул из машины вещи, которые могли бы выдать его. И теперь автомобиль точно в таком виде, каким он взял его напрокат. Надо будет бросить машину на привокзальной стоянке, где служащие фирмы «Ави» в конце концов обнаружат ее. А возвращаясь на ферму, он украдет другую тачку. Тут нет проблем. Все в его руках, как во времена тех волшебных трюков, когда за три минуты приходилось выбираться из брошенного в воду ящика. И вот уже оба они перед отелем «Мэдисон», причем Ромул на коротком поводке. Г пытается оживить воспоминания о Патрисии былых времен. Красивая, спору нет! Своего рода Лоллобриджида, уверовавшая в собственную неотразимость и неколебимую власть над мужчинами, что придавало ей довольно смешной вид укротительницы. По правде говоря, Г не очень–то нравилось, когда его заставляли ходить по струнке! Однако за минувшие пятнадцать лет она, должно быть, сильно изменилась. И что же, оказалось, вовсе нет! Перед ним предстала все та же Патрисия, но только в обличье другой женщины. Сердце у него замерло на мгновение при виде нового образа, столкнувшегося с былым воспоминанием. Но еще меньше времени потребовалось на то, чтобы отметить оплывшее лицо, чересчур открытую грудь с бороздкой посредине, напоминающей ту, что прячется между ног, пятна пота на блузке, короткие обтягивающие брюки, не скрывающие наметившуюся сетку расширенных вен… «Не может быть! — проносится в голове у Г. — Да ей на все плевать. Видно, отвоевалась». Патрисия сидела в салоне перед зеленым напитком. Но тут же встала. Сверкающие штучки поблескивают в ушах, на шее и пальцах. По привычке к кокетству она взбивает волосы, ставшие теперь белокурыми.

— Малыш Жорж! — восклицает она— Как я рада.

Ромул давится лаем. Эта женщина ему совсем не по вкусу. Г натягивает поводок.

— Спокойно! Это наш друг.

И он сдержанно обнимает Патрисию. Первый контакт дал осечку, как это часто случается после очень долгой разлуки.

— Выпьешь чего–нибудь? — спрашивает она. — Нет? В самом деле? Тогда поднимемся ко мне в номер. Там нам будет спокойнее.

Все трое с трудом помещаются в кабине лифта. Патрисия заговорила первой:

— Это и есть тот пес? Тот самый, которого разыскивают? Знаешь, я догадалась! Значит, это ты убил Ланглуа?

Наступает молчание, а кабина тем временем со скрипом поднимается вверх. Наконец Г отвечает:

— Да, я!

— И ты читал его бумаги?

— Да.

— Ты работаешь на мсье Луи?

— Да. И твой номер телефона нашел в записной книжке Ланглуа.

— Ах вот оно что!

Лифт останавливается на четвертом этаже. По дороге Патрисия объясняет:

— Я предпочла заказать номер. Машина меня изматывает. Я уеду завтра. А ты мог бы приехать в Париж.

Открыв дверь, она входит вслед за Г и Ромулом, который сразу же бросился обнюхивать мебель.

— Садитесь оба, — говорит Патрисия. — Думаешь, он успокоится? Знаешь, в отношении собак… О! Зла им я не желаю, но ты, надеюсь, меня понял?

Она идет в ванную комнату и, намочив конец полотенца, протирает под мышками. Затем садится на кровать.

— Ну! Рассказывай! По радио передавали о смерти бедняги Ланглуа, но уверяю тебя, я понятия не имела, что ты в этом замешан.

— Ты не знала, что я работаю на мсье Луи? Представь себе, я тоже. Я не знал, что ты работаешь на него. Давай–ка выясним все начистоту, если ты не против! Потому что есть одна вещь, которая меня беспокоит.

Она поднимает унизанную кольцами руку.

— Минутку. Стаканчик виски нам не повредит.

Позвонив в бар, она делает заказ.

— Все в порядке, Жорж, продолжай. Ты обеспокоен! Между нами, сколько я тебя помню, ты вечно о чем–то беспокоился. Так в чем же дело?

— Сама подумай! Я явился, и ты сразу решила: у Жоржа собака президента, значит, это он убил старика. А раз он работает на мсье Луи, значит, ему дан приказ убить и меня.

Она пожимает плечами, отчего зазвенели все ее побрякушки.

— Ты ничему не научился! — возражает она и, протянув руку, достает из–под подушки крохотный пистолет. — У тебя собака, — смеется она, — а у меня вот это.

Патрисия целится в Г, и Ромул начинает ворчать.

— Ладно, ладно… Это всего лишь шутка.

Спрятав оружие, Патрисия продолжает:

— Неужели ты не понимаешь: если я согласилась приехать, то потому что знала — риска никакого. Возможно, со временем мсье Луи захочет избавиться от меня, но только не теперь.

— Ты сказала ему, что я звонил?

— Конечно.

Входит слуга с подносом, и Ромул с беспокойством следит за ним. Г набивает трубку. Патрисия предлагает ему свою пачку «Кравен».

— Убери трубку! Не то сразу завоняет полицейским комиссариатом!

Она протягивает ему золотую зажигалку. Г затягивается два–три раза, поглаживая Ромула, который согласен сидеть, но не лежать.

— Главное, в чем мне хотелось бы разобраться, — говорит Г, — это в твоих отношениях с мсье Луи. И еще я хочу узнать, почему меня держали в неведении, отстранив от всего… и почему ты предупредила Ланглуа о твоем скором отъезде, словно тебе кто–то угрожал.

На оплывшем лице Патрисии появляется что–то вроде снисходительной усмешки, но глаза остаются серьезными, как у игрока в покер. Глубоко вздохнув, она отпивает глоток виски и внезапно усаживается на ковер.

— На этих кроватях чувствуешь себя так неудобно! — восклицает она. — А тебя, надеюсь, мое поведение не шокирует. Ладно! Короче, ты хочешь, чтобы я рассказала тебе мою жизнь. Мы расстались, помнишь? Точнее, ты меня бросил. Опускаю период, когда мне пришлось работать на панели.

Набрав в рот виски, она замерла, словно картины былого мешали ей проглотить спиртное.

— Видишь ли, если бы я не встретила Люсьена — теперь он зовется мсье Луи, но в ту пору походил на тощего кота и звался Люсьеном, — так вот, если бы не он, я бросилась бы в воду…

— Наверняка сутенер!

— О! Как это на тебя похоже, но если ты посмеешь смеяться над тем, что я скажу, получишь хорошую затрещину. Люсьен действительно меня любил…

Она наблюдает за Г. Но тот и глазом не повел. Подумать только, кто–то мог любить эту толстую женщину! Хотя сам–то он, черт возьми! Да еще этот Люсьен! И потом… Воспоминания о любовных увлечениях сменяют друг друга, расплывчатые и серые, словно один и тот же силуэт, до бесконечности повторяющийся в зеркале парикмахера. Противно до тошноты!

— Он мало что умел! — продолжает Патрисия. — Но если не работаешь сам, всегда можно заставить работать других.

— Шантаж? — спрашивает Г.

— Ну конечно! Я была красивой девчонкой, помнишь? Люсьен вложил деньги. В меня. Правда, ему пришлось занять, чтобы устроить меня в двухкомнатной квартире возле площади Этуаль с видом на окрестности, не подлежащие застройке, разориться на туалеты — словом, сделать из меня первоклассную call–girl, сам понимаешь… Ну а дальше пошло–поехало, клиентов хватало, и, когда попадалась крупная дичь, мы подстраивали трюк с непристойными фотографиями… Негативы в обмен на миллионы… Не всегда все проходило гладко, но Люсьен умел убеждать даже самых несговорчивых, и они отстегивали денежки, выручку.

Слово «выручка» она произнесла бесстрастно, без нажима, как настоящий делец; рядом с ней Г почувствовал себя вдруг низкооплачиваемой мелюзгой, да таким он, в сущности, всегда и был. Патрисия закуривает сигарету, выпуская дым через нос, мягким движением подхватывает пепельницу и ставит ее на ковер.

— Опускаю подробности, — продолжает она. — Когда за дело берутся всерьез, поначалу все идет довольно скромно, ну а потом с размахом. Я уже не помню, когда Люсьен превратился в мсье Луи, знаю только, что довольно скоро. И хочу сказать одну вещь, которая наверняка тебя удивит: все это время — только прошу, не смейся — мы друг друга любили… Да, любили! Но не так, как в кино… Любили ради заработка, подталкивая, если хочешь, друг друга к успеху. Представь себе, например, своего пса вместе с сукой на охоте… вот она, настоящая работа! У нас были связи в самых разных кругах, мы ни от чего не отказывались: азартные игры, наркотики, проститутки… Мы хотели поскорее добиться успеха, а когда торопишься, нередко приходится расталкивать других. Так, со временем, вокруг стали нашептывать имя мсье Луи.

— Понимаю! — молвил Г.

— Молчи лучше! Ничего ты не понимаешь… Дайка мне подушку… Спина устала.

— Хочешь в кресло?

— Нет, спасибо, все в порядке… Я говорю, что ты не можешь ничего понять, потому что понимать–то тут как раз и нечего. Мсье Луи занимается импортом–экспортом, дело на самых что ни на есть законных основаниях, а я, со своей стороны, владею несколькими ночными кабаре, где встречаются актеры, политики, кинематографисты, светские женщины — словом, никакого сброда… Само собой, мы приняли все меры предосторожности!

— А Ланглуа?

— Погоди, я не кончила! Наша сила была в том, что мы умели объединять свои интересы, а не враждовать. Знаешь, импорт–экспорт многое покрывает — ты обомлеешь, если я расскажу тебе, какие контракты обсуждались у меня: мост в Тонне–Шаранте, Рошвилльские скотобойни и, наконец, Юго–Западный цементный завод.

— Вот это меня больше всего интересует! — прерывает ее Г.

— Ну что ж! — откликается Патрисия. — С согласия Луи я стала любовницей Ланглуа… A потом оставалось лишь тянуть из него деньги под угрозой. Бедняга был просто болен: приезжал в Париж и требовал девочек. Я, конечно, ублажала его как могла. Потом настал момент, когда кредиты его оказались исчерпаны… Ну, а мы тут как тут. Луи приберет к рукам цементный завод, как прибрал к рукам лесопильню в Морбиане и консервный завод в Финистере.

— Объясни!

Патрисия гасит окурок и берет новую сигарету.

— Только в память о прошлом я рассказываю тебе все это, — шепчет она. — Знаешь, ты не так уж изменился! Ах, если бы я могла заподозрить, что ты работаешь на Луи! Но многие вещи он хранит про себя. У него — свои служащие. У меня — свои. Это наша доля независимости.

— А все–таки? Что там с цементным заводом?

— Почему тебе непременно надо это знать?

— Потому что именно я убил Ланглуа! Мне неизвестно, что вы там затеваете, но имею же я право быть в курсе!

— Это дело, — задумчиво произносит она, — возможно, далеко не лучшее из того, что мы провернули.

— Почему?

— Потому что оно связано с политикой, а мне это не нравится! Если бы Луи послушал меня, ему не пришлось бы убирать Ланглуа… Кстати, он поручил это тебе, а мне ничего не сказал! Должна тебе кое в чем признаться, малыш Жорж. С тех пор как Луи ввязался в политику — а политика и терроризм всегда заодно, — он, кажется, начал терять голову и меня с толку сбивает. Я дам тебе один совет: сматывай удочки! Брось все.

— Если бы я мог!

— А в чем дело? Разве у тебя нет какого–нибудь угла, где бы он не смог тебя достать?

— Есть. Но ты забываешь главное: у меня документы Ланглуа, и я таскаюсь с этим типом, о котором трезвонила вся пресса.

Он поглаживает Ромула; тот, умирая от скуки, зевает, широко разинув пасть.

— А что, бумаги действительно компрометирующие?

— Думаю, да. Ну, прежде всего — ты сейчас подскочишь, — есть твое письмо.

— Не может быть!

— Да, да, я не шучу. Прощальное письмо в несколько строчек.

Патрисия прислоняется к стене, испачкав ее потом. А Г тем временем продолжает:

— Насколько я понял, ты была его любовницей…

— Ах, прошу тебя! Оставим этот насмешливый тон. Да, я была его любовницей, но давно! А как, по–твоему, их заманивают!.. Мне всегда было его немного жаль.

— Ты говорила ему, что собираешься уезжать. Это верно?

— Хотела мило порвать без лишнего шума…

Г слегка наклоняется, чтобы лучше видеть это непроницаемое под маской макияжа лицо.

— Да будет тебе, — говорит он с недоброй улыбкой. — Ты знала, что кто–то должен прийти и убрать его!

— Нет! Клянусь, не знала.

— Но догадывалась! А это одно и то же. Знаешь, в настоящий момент нам с тобой решительно нечего скрывать друг от друга. К счастью, этот невинный бедняжка ничего не понимает, иначе с воем убежал бы прочь! Да, я убиваю, только без всякого кривлянья, а тебе еще требуется утешать, ласкать — словом, играть красивую роль.

— Хватит! — кричит Патрисия. — Вот увидите, все шишки достанутся мне.

Насторожившись, Ромул подходит и обнюхивает толстую тетку, которая цепляется за кровать, чтобы встать на ноги. Поправив блузку, Патрисия идет за табуретом в ванную комнату.

— До чего же скверно! — ворчит она. — Хочешь еще виски?

Она звонит дежурному. Повелительный тон Патрисии вызывает раздражение, так и хочется послать ее куда подальше, однако, опомнившись, она добродушно соглашается:

— Конечно, я кое о чем догадывалась, потому что ему уже нечем было платить. И предпочла отойти в сторону…

— На цыпочках? — договаривает за нее Г.

— Возможно, ты скоро пожалеешь о своих гнусностях! — беззлобно замечает она. — Ну? Что там было еще?

— Выписки из счетов «Индосуэца».

— Дальше?

— Черновики. Письмо некоему Полю, в котором Ланглуа высказывает намерение покончить с собой. Он упоминает о каком–то Бернеде, служившем будто бы посредником в тайных сделках с испанцами…

— Я этого боялась!

— Продолжать? — спрашивает Г.

— Давай… Давай… Только поскорее.

— Так вот, он разоблачает мсье Луи, на которого у него заведено досье.

— И где же это досье?

— У него не хватило времени подготовить его.

— Считай, повезло! — обрадовалась она. — Я предупреждала Луи. Шантаж — дело беспроигрышное. Зато политическая возня — сплошное дерьмо.

Г живет один и, видимо, потому не имеет привычки ругаться, разве что иногда. Нет, он ничуть не шокирован. Но чувствует себя неловко.

— Еще была записная книжка, — продолжает он, — своего рода бортовой журнал старого волокиты. С целой коллекцией адресов. В том числе твоим.

Слуга снова приносит заказанные напитки. Намочив уголок салфетки, Патрисия протирает лоб и уши, потом берет кусочек льда и сосет его, морщась, словно обжигаясь.

— Вроде полегчало. Ну что там еще?

— Говоря откровенно, — отвечает он, — я не очень внимательно просматривал всю эту писанину! Но то, что мне попалось на глаза, кажется чертовски опасным.

— Да уж, — соглашается она. — Надо было кончать с ним, время поджимало. К тому же президент состоял в родстве с уймой влиятельных людей.

Г встает, чтобы размяться, и Ромул отряхивается, с готовностью собираясь покинуть узкую комнату, где пахнет дезинфицирующими средствами.

— Подведем итоги, — говорит Г, отыскивая спички, — я был твоим любовником. Ты была любовницей мсье Луи. И не так давно — любовницей Ланглуа. Получается, все мы родственники, хотя и незаконные. Могли бы, кажется, договориться. Что же нам мешает это сделать?

— Ты понятия ни о чем не имеешь, — отвечает Патрисия. — Выполняешь свою привычную работу изо дня в день. Это нетрудно! А каково нам! Мне!.. В голове целая цепь call–girls, можно сказать, межнациональная корпорация, называй это как хочешь, но речь и в самом деле идет о настоящей сети. То, что удалось с Ланглуа, — а это принесло нам миллионы, — должно действовать на очень высоком уровне, если, конечно, не путать жанры. Девочки — одно, а террористические акты — совсем другое. Но Луи…

Она умолкает, чтобы выпить. И Г, пользуясь случаем, решается вставить слово:

— Мне очень хотелось бы встретиться с ним. Согласись, это ни на что не похоже — я так давно работаю на него и ни разу по–настоящему не говорил с ним. Взять хотя бы дело Ланглуа: если оно прошло не так гладко, то не только по моей вине.

— Ах! — воскликнула она. — Ты тоже заметил… Беда в том, что окружение у него неважное! А когда начинаются импровизации…

— Короче, — прерывает ее Г, — тут пахнет соперничеством?

Вместо того чтобы рассердиться, она разражается смехом, и Ромул сразу вскакивает.

— Не думай больше об этом! — советует она.

— Прошу прощения! — протестует он. — В настоящее время я знаю столько же опасных вещей, сколько знал Ланглуа. И стало быть, заслуживаю уничтожения по тем же самым причинам, что и он. Вот почему я просил о встрече с тобой. Что мне делать? Может, тебе известны намерения мсье Луи?

Взвесив все «за» и «против», она наконец решается:

— Это ты подвергаешь нас всех опасности. Не столько бумаги, сколько ты. Мог бы ты спрятаться на некоторое время?

— Разумеется.

— Вместе с твоим гнусным псом?

Г покровительственно гладит Ромула по голове.

— Это мое дело! — жестко отвечает он.

— Ладно, ладно! Постарайтесь исчезнуть до конца месяца, чтобы мсье Луи забыл о вас. Когда он был помоложе, то никого не забывал! Но теперь в голове у нас с ним слишком много дел.

Своей надушенной рукой она закрывает рот Г.

— Нет, нет, молчи. Я не желаю знать, где ты скрываешься, есть ли у тебя телефон и нe сменил ли ты имя. Я вообще тебя больше не знаю, понял? Только прошу отослать документы мсье Луи.

— Ему известно, что я здесь?

— Ничего ему не известно. Соблюдай осторожность, и с тобой все будет в порядке.

Она улыбается, Г как бы мельком видит прежнее ее лицо.

— Он будет в ярости, — замечает Г.

— Да, в ярости.

Она с живостью поднимается, и Ромул глухо ворчит. Г слегка хлопает его по морде.

— При нем, — объясняет он, — лучше избегать резких движений.

— Очаровательная зверюшка, — шутит Патрисия. — Видно, он меня невзлюбил. Не мог бы ты втолковать ему, что было время, когда мы с тобой отлично ладили.

Она тихонько подходит к Г и шепчет:

— У видимся мы не скоро, но если тебе доставит удовольствие… Мне — да!

Она протягивает руку к поясу его брюк. Г останавливает ее.

— Нет, — выдохнул он, — не при нем.

Тогда Патрисия набирается смелости коснуться ушей пса.

— Странная штука любовь! — шепчет она. — Ладно! Пошли. Между нами все сказано.

Г делает несколько попыток, прежде чем находит малолитражку, которая открывается без труда. За рулем такого неказистого автомобиля он почти ничем не рискует, вряд ли его остановит полицейский контроль.

— Тебе понравилась Патрисия? — спрашивает Г Ромула. — По сути, она спасла нас от неприятностей. Не знаю, согласился ли бы я вновь бежать. Но надо быть начеку.

По возвращении каждый из них сразу же берется за любимое занятие: Ромул хватает кость, а Г — трубку. Тщательный осмотр жилища. Ничего особенного не обнаружено. Занявшись приготовлением супа, Г поучает Ромула:

— В Генруе всем скажем, что у меня была небольшая авария и, чтобы выручить меня, мне одолжили этот автомобиль.

Снова почувствовав воодушевление, он, насвистывая, накрывает на стол.

— С этого дня, — заявляет Г, — будешь сидеть за столом вместе со мной. Постарайся вести себя хорошо. А теперь хочу сказать тебе одну вещь! На мсье Луи нам на… Ладно, думаю, ты меня понял!

Глава 10

Г вдруг заметил, что у него не остается больше времени скучать. Обычно по прошествии нескольких дней отдых начинал его тяготить, особенно если из–за плохой погоды приходилось сидеть дома. Он из тех, кто не заглядывает в книгу, не просматривает рассеянно журнальные фотографии, у него сразу же вызывают раздражение самодовольные лица великих мира сего. Перед телевизором он быстро засыпает. Ему могли бы доставить удовольствие какие–нибудь захватывающие истории, но стоит появиться убийце, его кривлянье выводит Г из себя. Поэтому он предпочитает работать руками. Любимое его развлечение — мастерить мух. Сходства он не ищет. Напротив. Его может привести в восторг самая невероятная муха, крохотное мохнатое существо, отливающее всеми цветами радуги, которое нередко привлекает голавлей своим скандально вызывающим видом. Те косяками собираются полюбоваться диковинкой и, озадаченные, не спускают глаз с мохнатой грудки, не решаясь, однако, поддаться искушению. Разворот. Вода приходит в движение. Рыба уже далеко. Г понял. Нужно добавить красного или желтого, этот новый мазок наверняка вызовет в зарослях кувшинок негодующее волнение.

Обычно Г возвращается домой с наступлением сумерек. Смутное время, когда следует принимать себя таким, как есть. Примостившись на углу стола, он съедает кусок сыра или колбасы. Готовить? А зачем? Включив свет во всех комнатах, Г курит трубку. Он и доволен, и недоволен. Ждет. Возможно, завтра, вернувшись в Париж, он обнаружит послание и снова соберет вещи. Потом его ожидает крупное вознаграждение, а пока надо все время оставаться начеку, каждая минута дорогого стоит. Словом, Г живет как хищник. Существует время охоты и время переваривания пищи, время бодрствования и время тупого оцепенения. Зато теперь наступило время Ромула, который, немыслимо обогатив жизнь Г, смешал воедино все, из чего состояли дни волка–отца, уже не принадлежащего самому себе, ибо и зрение, и слух, и обоняние ежеминутно обращены к этому суматошному, непредсказуемому отпрыску.

— Ко мне, хулиган! К ноге. Если я говорю «к ноге», это не значит, что ты должен грызть мои пальцы!

Дрессировка длится обычно недолго: Ромул быстро усвоил, что стоит ему по–особому радостно тявкнуть, и всякой дисциплине конец. Схватив пса за щеки, Г притягивает его к себе и, почти касаясь собачьей морды лицом, просит: «Скажи еще что–нибудь… вот как сейчас… Знаешь, твой щенячий голос… А ты делай как я».

Он издает хриплый звук, заканчивающийся хохотом, и несколько раз тыкается головой в покорно подставленную морду.

— А ну! Гулять!

Ромул сразу запомнил лесную дорогу. Он осмеливается уходить далеко, исчезая в густом кустарнике и самозабвенно роясь в палой листве. Г обследовал местность. Змей нет. Значит, никакой опасности. Все тихо. Прошло уже несколько дней. И ни разу Ромул не проявил признаков беспокойства. Вокруг дома витают запахи лавочника, мясника, лесничего либо лесорубов, которые по дороге в деревню, проезжая мимо на велосипедах, неизменно поднимают руку.

— Adios!.. Ciao!.. Agur! Buenos!

Г отвечает столь же любезным приветствием. Это напоминает ему времена «Медрано», Амара, Жана Ришара. На площадке тогда можно было услышать слова на всех языках, что свидетельствовало об ощущении радости жизни. Иногда они с Ромулом добираются до самой стройки, псу там очень нравится. Что в этом плохого? Неподвижно застывшие, ощетинившиеся зубьями пилы, как огонь, сверкают на солнце. Ромул обходит их стороной, устремляясь к кучам опилок; вывалявшись как следует, он возвращается довольный, чихая и отряхиваясь, поднимая вокруг себя облако белой пыли.

— Ко мне! — приказывает Г. — Погляди, во что ты себя превратил! Знаешь, на кого ты похож в таком клоунском виде? На Патрисию. Вылитый портрет.

С этими словами он бумажной салфеткой вытирает озорную рожицу, которая словно улыбается! Рабочие смеются, ради забавы заставляют носиться пса, и под конец, совсем выбившись из сил, тот валится на бок в тени.

Время перерыва затягивается, и бригадир не спешит подавать сигнал к возобновлению работы. Собака, которая спит, положив морду на колени хозяину, — это воплощенный образ летнего отдыха, и стройку охватывает вялая апатия. Г курит неторопливо. Он не мастер говорить разные слова, но если бы умел выражать свои чувства, то прошептал бы тихонько, лишь для себя и для Ромула: «Вот она, радость жизни».

Ленивым движением хвоста Ромул как бы подтверждает: да. И верно, время теперь не в счет. Перестаешь обращать внимание на шум дизеля, на пронзительный свист металла, вонзающегося в дерево. В этом лесном захолустье они так далеки от всего. Мсье Луи потерял их из виду. Даже если предположить, что он добрался по следу до Нанта, там легко сбиться с пути и заплутать. К тому же у него столько всяких забот… Если он и в самом деле занялся теперь незаконным сбытом оружия, как дала понять Патрисия, ему следует затаиться, тут уж не до убийцы с собакой. Да… возможно… не исключено… посмотрим… Один за другим Г принимает собственные доводы, несущие успокоение, однако в глубине души легким облачком притаилось сомнение, ибо он всегда знал, что договор, связавший его с мсье Луи, — это особое обязательство, своего рода мужской поединок — mаnо а mаnо,[298] щека к щеке, — где побеждают загадочным образом не того, кто слабее, но того, кто трусливее. А он ведь бежал. Назвать это можно как угодно: отказом повиноваться, приливом проснувшегося чувства собственного достоинства, нежеланием убивать беззащитного зверя, но главное — он бежал. И не исключено, что другому подручному будет приказано навести порядок, пока мсье Луи занимается срочными делами. Вот почему надо неустанно следить за Ромулом, как следят за индикатором опасности, аппаратом безупречной точности, улавливающим малейший шелест или шорох, необычное колебание воздуха. Причем опасности надо ждать со стороны Генруе, потому что река, некогда отданная на откуп рыбакам, ныне оказалась во власти всего, что движется при помощи мотора, начиная от баржи с нефтью до houseboats, маленьких плавучих вилл, на борту которых разгуливают теперь по живописной Бретани. Стоит какому–нибудь отдыхающему остановиться в деревне… «Вы не видели мужчину с прихрамывающей овчаркой…» И все, беседа завязалась. «Ну конечно, он живет по соседству с Ля–Туш–Тебо… вы легко его найдете… Вон туда! Прямо до самого леса!» И смерть двинется в путь под видом отпускника в шортах, рубашке с короткими рукавами, с безобидным фотоаппаратом через плечо, который на деле окажется восемьдесят пятым калибром. Ладно! Хватит предаваться пустым домыслам. Любопытно, с какой легкостью можно перейти от чувства блаженного умиротворения к состоянию глухой тревоги, а все из–за собаки, потому что и в нее тоже будут стрелять. Вот она, страшная мысль, которая, как змея, поднимает свою ядовитую голову над вереницей безмятежных картин покоя и счастья. Сам Г воспримет пулю как должное, как смертельный удар рога на арене во время боя быков. Такое уж ремесло! Убийцы знают, куда целить. Они, вроде хирургов, представляют себе расположение каждого органа. На них можно положиться. Но что им известно о собаках! Куда бить, чтобы уложить их на месте?

Г не может вообразить себе Ромула умирающим. Один раз он его таким видел, и этого вполне достаточно! Ладони взмокли от пота. Вот и пришел конец недолгой радости. Простирающийся вокруг лес стал похож на театр военных действий или ринг, словом, такое дикое место, где невинных подстерегает опасность и смерть. Г свистит. Они уходят. Дома им будет лучше. Подняв руку, он посылает всем привет. Рабочие перестают трудиться, провожая взглядом удаляющегося среди деревьев человека с собакой. Они тоже без всякого умысла могут показать пальцем на них обоих. Г решает не выходить больше без револьвера. Предосторожность? Страх? Да нет. Просто потребность, как у застоявшегося атлета, вернуть себе форму. Вот что происходит, когда складываешь оружие. Тобой начинают овладевать радости и страхи, свойственные всем остальным. Внутри становишься вялым. И без того уже на левую руку нельзя положиться. Самое время призвать к порядку все свои мускулы, которые считают, видно, себя в оплаченном отпуске. Г подбирает палку и, показав ее собаке, протягивает, словно шпагу.

— Прыгай!..

Ах, славный пес! Он доверчиво прыгает, раз решено, что он может прыгнуть, и теперь счастлив безмерно. Бегает кругами. Лает, требуя повторения. Какое чудо — эта неистощимая, бьющая ключом жизнь, эта ликующая радость, выплескивающаяся в бесконечном разнообразии движения без всякой цели, просто ради удовольствия, ради неожиданных прыжков, и при этом неизменный взгляд в сторону свидетеля… эй… не теряй меня из виду… не ради ли нас обоих я бегаю, лаю, становлюсь чертенком лесных чащ… «Я совсем чокнулся», — думает Г. Ему постоянно приходится одергивать себя, запрещая себе рассматривать Ромула как странного собеседника, с которым можно вести нескончаемый молчаливый диалог. Дом уже близко. И поведение пса сразу меняется. Он идет, озабоченно уткнувшись носом в землю. Ловит испарения. Разгадывает знаки. Словно распахивает одну за другой бесплотные двери, доступные лишь его обонянию. А вот и дом. Г не поленился запереть все засовы и задвижки, оставив приоткрытыми ставни в спальне, чтобы, как сквозь бойницу, следить за дорогой, держа револьвер наготове. Ванну перед сном принимают на кухне. Плескаются в одном тазу. Ромул так и норовит схватить зубами мыло.

— Оставь! Брось сейчас же, болван! И за что мне достался такой олух!

Еще довольно жарко, и Г натягивает одни брюки от пижамы.

— Сегодня — молчок! — предупреждает он. — У меня нет настроения болтать.

Однако это сильнее его! Как только ему удалось разместить рядом с собой зад Ромула, как только пес пристроился наконец у мокрого бока хозяина, Г не выдержал:

— Я запрещаю тебе лизать меня, слышишь! Мне щекотно! Перестань! Убери морду! Кто тут командует?

Воцарившееся молчание длится недолго.

— Знаешь, — говорит Г, — скоро… всему конец. Не будет больше контрактов. Во–первых, я сам как бы перекрыл себе все пути. Да и возвращаться к этой профессии не хочется! Почему? Толком не знаю. Теперь ты — мой контракт. Сколько клиентов я устранил? Видишь, я уже не помню. Хотя в общем–то не так много. И ни одной женщины. И никогда никого в упор. Убить — это одно, а шлепнуть — совсем другое! Вот только с беднягой Ланглуа не повезло! Если бы я мог поступить иначе! Мне нравилось иметь дело с силуэтами: это все равно что пустое место. Когда целишься в какого–нибудь типа с двухсот метров, ты его, конечно, различаешь, но словно в тумане. Тут задействован не только глаз, но и здравый смысл, ведь оптический прицел дает искажение… появляется нечто вроде ореола, если ты понимаешь, что я имею в виду! На память мне приходит некий… некий Маллори… Он участвовал в бегах в Отей… Приезжал спозаранку на своем «ягуаре»… на выезд кляч… Лично я не люблю лошадей, это мое право, верно? Но он!.. До чего забавно: если любишь псов, значит, не любишь лошадок… Ты либо пес, либо лошадка! В цирках другого не дано!.. Так вот, мой Маллори за наличные получает возможность прокатиться, а попасть в типа на рысях — это далеко не просто. И что же, всего одна пуля в так называемую жокейскую шапочку… Тук! И нет больше Маллори. Разумеется, ты не можешь трубить об этом на всех перекрестках, но сам–то знаешь, чего это стоит, и чувствуешь себя героем! Ты спишь? Эй! Ты спишь?

Да, Ромул спит, его ровное дыхание оставляет на коже ощущение прохлады. Время от времени по морде пробегает легкая судорога, а лапы как бы готовятся к прыжку, Г крепче прижимает к себе пса.

— Ну ладно, ладно… Это лесная мышь… Лежи спокойно. Поймаешь ее завтра…

Ночь миновала. Проснувшись, Г прислушался к щебету стрижей, увидел ослепительно яркий свет и понял, что погода хорошая. Столько смертей осталось позади, а он с жадностью готов встретить новый день.

— Эй ты, вставай! — кричит он. — К столу!

И тотчас начались каждодневные излияния радости: лизание, удары хвостом, утренние покусывания.

— Да, да! Ты отличный пес. Но это не причина, чтобы топтать меня.

А теперь скорее в сад. Ему приспичило! Затем наступает время кормежки, чавканья над миской и, наконец, долгожданной косточки, вернее, огромной кости с дыркой внутри, где прячется серый мозг, самый смак мясного угощения. С невероятным терпением язык пытается извлечь его, умоляя, требуя сдаться и наконец, с помощью двух лап, зажавших кость, вынуждая это сделать. Пожалуй, наступает единственный момент, когда Г обретает свободу и может один выйти на волю: как старый, закоренелый холостяк, он не прочь, пускай хоть на несколько минут, оказаться предоставленным самому себе.

Набив трубку, Г делает несколько шагов в сторону подлеска. Ощущается что–то не совсем обычное. Стройка? Ее не слышно. Забастовка? Странно! Он проходит чуть дальше, прислушивается. Ничего. Легкий утренний ветерок, подобно обессилевшей волне, замирает на верхних ветвях деревьев. Заподозрив неладное, Г возвращается назад, хочет удостовериться, что Ромул по–прежнему занят своей костью. Осторожно закрыв дверь, он на всякий случай кладет в карман револьвер. Нельзя сказать, что он встревожен. Для этого нет причин! Но все–таки опасается. Ребята со стройки часто остаются спать на месте, особенно в такие жаркие ночи. Бригадир ночует в Генруе. Случись что–нибудь, надо звать его. А ближайший телефон находится… Г вздрагивает. Ближайший телефон у него! В таком случае скоро непременно кто–то явится на велосипеде или мопеде. Г пересекает сад и едва не сталкивается с огромным детиной, которого тотчас узнал. Это тот, кого называют Грек.

— Можно позвонить?

— Разумеется, — отвечает Г. — Что–нибудь случилось?

В то же мгновение неистовый лай пригвождает мужчину к месту. Никогда Ромул не проявлял подобного ожесточения. Упершись в пол за дверью всеми четырьмя лапами, пес задыхается, захлебываясь ругательствами. Скребет когтями по дереву. Бросается на врага. В нем проснулась свойственная немецким овчаркам злобная ярость.

— В чем дело? — кричит Г. — А ну кончай комедию!

Ромул умолк, переводя дух, и Грек робко спрашивает, не злой ли он.

— Немного диковатый, и все. Да вы его уже видели на стройке. Телефон здесь.

Грек извиняется, пытаясь внятно объяснить, что двое его товарищей подрались и что Юго ударил ножом другого. Нужен врач.

— Я займусь этим, — говорит Г. — Юго — значит югослав?

— Да.

— Замешаны девушки?

— Да.

— Ладно. Не стойте там. А ты, балбес, заткнись.

Ромул, возмущенный, ходит взад–вперед за дверью. Внезапно он утратил свой щенячий голос, вместо него слышится хриплое, злобное ворчание, в котором временами прорывается какой–то переливчатый звук, похожий на слово. Это крик боли, оскорбленной любви, который означает: «За что? За что?»

Грек ушел, и Г звонит в Генруе.

— Алло! Доктор Белланже? На лесопильне требуется ваша помощь. Речь идет о драке. Больше я ничего не знаю, но дело наверняка серьезное. Меня зовут Жорж Валлад. Я живу на краю леса. В маленьком доме. Простите, не понял. Чтобы я предупредил жандармов? Признаюсь, мне не хотелось бы вмешиваться в это… Хорошо, я сделаю все необходимое.

«Ну и ну, — думает он. — Жандармы — здесь! Жестокий удар».

Машинально Г открывает дверь Ромулу и получает удар в живот — на него обрушились сорок килограммов обезумевшего от радости пса.

— Боже мой, оставишь ли ты меня в покое! Да, да, это я! А это руки хозяина! Лицо хозяина! Угомонился? Тот тип ушел. Я знаю, от него пахло луком. Ничего не поделаешь.

Разговаривая с Ромулом, он набрал номер жандармерии.

— Я звоню, чтобы сообщить о драке на лесопильне… Меня зовут Жорж Валлад. Ко мне только что приходил один из рабочих. Я единственный в округе, у кого есть телефон. Не знаю, насколько это серьезно. Нет, я провожу отпуск в своем доме… Я пишу книгу и не хотел бы, чтобы меня часто беспокоили. Да, произносится «Валлад». Ах, вы недавно в этих краях, господин аджюдан. Но ваши люди наверняка знают меня в лицо. Ну хорошо. До встречи!

Он кладет трубку и прячет револьвер.

— Только этого не хватало! — едва слышно бормочет Г. — Будут все время приставать! Спорим?

Жандармы всегда внушали ему страх! Ищут, роются, вынюхивают, ох уж эти жандармы! Вопрос за вопросом, на словах — в интересах расследования, а на деле — ради удовлетворения неистощимого любопытства они терпеливо выслушивают всевозможные сплетни и болтовню, конструируя с помощью мелких деталей что–то вроде примитивных гнезд, где высиживают и производят на свет разные версии, которые, в свою очередь, надо подпитывать самыми свежими деталями, и в один прекрасный день глазом не успеешь моргнуть — щелк — наручники!

— Бедный мой малыш, ты думаешь, этот шрам на твоем бедре не заставит их задуматься! Разумеется, такого рода деталь не имеет отношения к истории с ножом, но для них ничего не проходит даром. Этот шрам они отложат в сторону — до времени! С их проклятыми компьютерами никогда не знаешь, может, им удастся доказать, что в тот день, когда был убит Маллори, я приехал в Отей на такси!

Сидя перед Г, Ромул покорно слушает, однако он полон решимости не соглашаться, чтобы его запирали. Пускай уж лучше держат на поводке даже дома. И бесполезно обещать за это мозговую косточку, нет и нет.

Заложив руки за спину и опустив голову, Г ходит взад–вперед. У него ни к чему не лежит душа. Если бы он себя послушал, то пошел бы снова спать. А поедят что придется: спагетти и вареную картошку. Он еще раз перебирает мысленно все, что может его изобличить: в первую очередь собака. Его могут спросить, откуда у Ромула эта рана. Ну и конечно, украденная машина, хотя еще есть время бросить ее в лесу в таком месте, где гуляют только лисы да кабаны. Ах да! Винтовка и прочие принадлежности, именно с этого следует начать… Вырыть яму в глубине сада у навозной кучи. Документы Ланглуа, ладно, они уничтожены! Что еще? Г крутится на месте, как будто остальные улики разложены тут, кружком. Да нет! Пожалуй, напрасно он беспокоится. Просто он не углублялся в проблему, а у стройки–то есть название: она составляет часть лесопильни Морбиана. А кто контролирует среди всего прочего эту самую лесопильню? Компания импорта–экспорта мсье Луи. Расследование начнется потихоньку–полегоньку, это очевидно. Кто он, человек по прозвищу Юго? И откуда взялся? Истинные мотивы ссоры? Если действительно речь идет о девчонке, на том все и кончится! При условии, что они не воспользуются случаем сунуть нос в дела мсье Луи! Только вот загвоздка: мсье Луи — лакомый кусок. Мозговая косточка!

Повертевшись, Ромул идет на всякий случай в свой угол. А Г продолжает мучительно думать. Ибо компания мсье Луи возглавляет немало филиалов, в том числе и Юго–Западный цементный завод,генеральный директор которого был недавно убит. («С этим связана какая–то история с собакой, надо прояснить», — скажет некий высокопоставленный полицейский чин комиссару, расследующему дело.) И Юго останется в стороне. Хотя, может, и нет! Стоит лишь вспомнить, как отреагировала Патрисия, когда зашел разговор о Бернеде, подозреваемом в тайных связях с испанцами. Не исключено, что цементный завод служит прикрытием незаконной торговли оружием или наркотиками, а может, и тем и другим? Но цементный завод — это мсье Луи, лесопильня Морбиана — тоже мсье Луи, да наверняка обнаружится немало других предприятий, связанных с именем мсье Луи, и каждый раз, как новая фирма присоединялась к компании, исчезал какой–нибудь обременительный генеральный директор. Странные совпадения, которые высветятся, вспыхнув все разом, словно огни фейерверка. Г вынужден сесть! А он–то думал, что мсье Луи прибегал к его услугам, отвечая ударом на удар, дабы смыть нанесенную обиду. «Несчастный идиот! — думает Г. — Я был его ударной силой, он постоянно использовал меня, чтобы вывести из игры неугодных ему конкурентов…»

Он идет выпить стакан воды, приласкав по дороге Ромула.

— Ну, а Патрисия? Какое место отводишь ты ей в этой игре? Представь себе их обоих: он царит над своими акционерами, она — над своими девицами, каждый созидает собственную империю! До того момента, когда происходит столкновение — бац! Цементник, обобранный Патрисией и разоренный мсье Луи, взывает к правосудию, и хочешь, я скажу тебе одну вещь… Так вот, помнишь компьютер, туда пихают все подряд: филиалы одного, шантаж другого, и Бернеда, и Юго. Затем хорошенько встряхивают смесь и начинают искать стрелочника, чтобы избежать скандала. Бедняжка! Как ты думаешь, кто с виду ни дать ни взять этот самый стрелочник? Я! И рикошетом — ты. На твою долю всегда выпадают рикошеты. Возможно, я преувеличиваю! Хотя по опыту знаю, что крупные мошенничества раскрываются лишь таким образом: сначала жалкая, грязная историйка, ничтожное происшествие, а там, глядишь, мало–помалу добираются до корней, которых прорва. Этим–то и страшны жандармы. У них особый дар искать грибы. Да, знаю! У грибов нет корней! Что ж, допустим, что они идут на запах, вроде тебя! И сдается мне, что у этого ретивого легавого весьма опасный нюх. Короче, нельзя терять ни минуты!

Но уже слишком поздно. В конце лесной дороги отчетливо видна в бинокль оживленная суета мужчин и машин с антеннами. Пилы умолкли. Полно людей в штатском и в форме. Так и есть! Расследование началось. Г заторопился. Спустил два колеса у автомобиля, снял одну дверцу, небрежно бросив ее у стены.

Он закрашивает задний номерной знак и снимает передний. И сразу автомобиль, и без того уже жестоко пострадавший от времени, превращается в груду обломков. Кому может прийти в голову, что это краденый автомобиль! Относительно винтовки Г переживает. Такое прекрасное оружие! Завернув пушку со всеми принадлежностями в холст и плотно связав, он прячет сверток в самую сухую часть перегноя.

Последний хозяйский взгляд вокруг. Ничто не забыто. Утро на исходе. И вот незадолго до полудня появляется небольшой автомобиль жандармерии.

Аджюдан молод, выглядит элегантно в своей летней форме, тщательно выбрит, прическа — предписанная уставом. Словом, все по закону! Да и сам он — воплощение закона. «А я, — думает Г, — я — само преступление, воплощение преступления. А Ромул — невинность, воплощенная невинность. Но расплачиваться, если дела пойдут плохо, придется именно ему. До чего же омерзительно».

Рукопожатие. Ромул завязывать дружеские отношения не хочет, но ведет себя тихо, потому что рукопожатие воспринимается как знак мира.

— Красивый пес, — говорит полицейский, вынимая блокнот. — Итак, для начала обычные вопросы. Я мог бы заехать по дороге туда. Но предпочел изучить обстоятельства по горячим следам. Банальнейшее дело, однако все они врут из принципа. Будьте любезны, ваше имя, фамилия и так далее.

Спиной он прислоняется к крылу своей машины — спокойный, уверенный, знающий свое дело. Ромул, сидя рядом с хозяином, следит за каждым его движением. Тот записывает время, разговор с Греком, хочет знать впечатление Г.

— Вы знакомы с пострадавшим?

— Видел несколько раз.

— Часто там возникали ссоры?

— Понятия не имею. У нас добрососедские отношения, и все.

— А политические споры? Ведь собрались и арабы, и греки, и турки…

— Не знаю. Мы с моей собакой не часто выходим.

— Вы никогда не видели женщин на подступах к стройке?

— Нет, это я могу твердо сказать.

Блокнот резко захлопывается.

— Спасибо! — говорит аджюдан. — Мы скоро увидимся. У меня есть все основания полагать, что ночью сюда кто–то приезжал на велосипеде. Вы ни разу не слышали шума велосипеда?

— Нет.

— А вам никогда не приходило в голову, что место, подобное этому — по соседству с лесом, дорогой и судоходной рекой, — дает особые преимущества?

— Нет… Для чего?

— О! Не только для кемпингов.

Выпрямившись, жандарм прощается и делает знак шоферу трогаться, оставив Г в глубокой задумчивости.

Глава 11

У Г голова разламывается от мыслей. Мсье Луи наверняка приедет на стройку. И там услышит разговоры о мужчине с собакой, у которого есть телефон. Он наверняка захочет позвонить и наткнется на потерянный след! Как быть? Уехать — значит признаться: есть что скрывать. Остаться? Это равносильно тюрьме. Впрочем, мсье Луи все может решить одним махом. Узнав своего служащего, он поспешит избавиться от него, чтобы избежать огласки и разоблачения. И даже если Г, показывая на него пальцем, станет кричать во весь голос: «Это он!», кто ему поверит? Какие доказательства он сможет представить? Да и прислушаются ли к бредням убийцы?

Подобно осужденному с завязанными глазами, который на ощупь передвигается по камере, Г упирается в стену. Выхода нет. Но самое худшее — ах, эта мысль нестерпима! — самое худшее то, что через несколько дней, когда он окажется под подозрением, если до тех пор, конечно, не будет убит, его разлучат с собакой. Отправят ли его в тюрьму или отвезут на кладбище, в любом случае Ромул останется один и будет повсюду разыскивать его. Даже если ты во всем разуверился и знаешь, что жизнь — это мусор, бывают картины, представлять себе которые невыносимо… Ромул, запертый вместе с бродячими собаками, уткнувшись носом в железную решетку, ищет в панике среди зловонных испражнений дорогой запах своего вожака. Человеческое отчаяние можно преодолеть. Г это знает… Но отчаяние беззащитного зверя… да от этого повеситься можно! И напрасно убеждаешь себя, что, в конце концов, это всего лишь собака — ему уже не раз доводилось слышать такое, — неправда! Это чудовищная ложь! Приходится оттягивать ворот, чтобы перевести дух! В темных глазах Ромула проглядывает что–то бесплотное — то ли отблеск, то ли свет, что–то неуловимое, неземное, но такое живое и нежное! Из–за одного этого стоит попытаться защитить его в гнусном мире убийств! Правда, мой красавец? Иди сюда. Ложись на колени, чтобы быть поближе ко мне. Ты здесь надолго, обещаю тебе. Пусть только попробуют увести тебя, у меня осталась целая обойма! Усевшись на пол и поглаживая ладонью нежные уши, чутко реагирующие на прикосновение, Г отказывается искать решение. Он просто его не видит. А впрочем, есть одно! Быть может, не следует преувеличивать опасность? Не лучше ли уцепиться за мысль, что двое поденщиков подрались из–за девчонки. Раненого сунут в больницу, а того, другого, — в тюрьму, и делу конец. Жизнь продолжается.

И тут Г обнаруживает, что никогда, в сущности, не доверял тому, что может походить на счастье. Взять хотя бы его маленькую ферму, он ведь и в нее не верит. Он не из тех, кто, остановившись, заявляет: «Здесь я у себя дома!» А Ромул — это соблазн «своего дома». Вот почему разлука не за горами! Глубоко страдая, Г осознает, что принадлежит к иному, особому миру, миру тьмы, миру расставаний. Он гладит шею пса. Никогда еще ему не было так грустно, и, чтобы подбодрить себя, он шепчет:

— Что ты скажешь, если я предложу тебе хорошенькую отбивную, целую отбивную для тебя одного, а? Гулять так гулять!

Аджюдан появился вновь только к вечеру. Вошел безо всякой опаски, крикнув лишь: «Придержите собаку!» Положив кепи на стол, он все так же непринужденно садится в гостиной верхом на стул. Г крепко держит Ромула, тот почему–то нервничает.

— Я был уверен, — признается аджюдан, — что это не простая драка. И в самом деле, в полицию пришло анонимное письмо, в котором сообщается о наличии тайника с оружием возле пруда. Вам знакомо это место?

— Да, конечно. Пруд у дольмена.

— Мы обнаружили там холодное оружие, охотничьи ружья, два ручных пулемета и гранаты. Я уж не говорю о патронах. А кроме того, карту района и блокнот, с которого сейчас снимают ксерокопию. В нем содержатся зашифрованные записи с кодом.

«Жестокий удар! — думает Г. — Оружие, и где — здесь. В краю басков. Лесопильня Морбиана. Юго–Западный цементный завод. И везде один генеральный директор — мсье Луи. Который в сговоре с некоей Патрисией Ламбек, по матери испанкой и в какой–то мере владелицей сети call–girls. Все это выплывет наружу одновременно».

— Поздравляю! — говорит Г. — Но чем я могу быть вам полезен?

— Телефон! — отвечает полицейский. — Наш, который находится на борту служебной машины, забрал инспектор, приехавший из Нанта.

— Уже?

— Дело принимает широкий размах.

— Ну что ж, вы пройдете по коридору и найдете аппарат в соседней комнате.

Жандарм поднимается, поскрипывая кожаным снаряжением, состоящим из кобуры и портупеи. Ромул, весь подобравшись, ворчит.

— Ваш питомец не слишком приветлив. Но я привык. У нас тоже есть такой, только гораздо старше. Он поедает всю нашу малину. Зато очень смирный.

Аджюдан располагается в мастерской, закрыв без всяких извинений дверь. Чувствует себя как дома. Любезен, но весь при исполнении! И Г, обратившись в слух, пытается собрать хоть какую–то информацию. Увы, ему лишь изредка удается поймать обрывки фраз. «Прекрасно, господин капитан… Да, я этим займусь…» Шепот. Молчание… Затем голос окреп: «Это было бы поразительное совпадение… Они все друг на друга похожи, но я могу посмотреть с ветеринаром». Молчание. Молчание, равносильное щелканью каблуков по уставу…

«Я в вашем распоряжении, господин капитан…» Выйдя из мастерской, он вытирает лоб, на котором осталась красная отметина от кепи.

— С этим делом не так–то просто разобраться! — заявляет аджюдан. — Оно разрастается, как снежный ком. Насчет телефона не беспокойтесь. Мы управимся своими средствами. Скажите… Ваш пес… Откуда у него этот шрам?

«Ну вот! — думает Г. — Кажется, добрались!»

Вид у него смущенный, и он понимает, что это производит неблагоприятное впечатление. Однако приходится что–то отвечать.

— Подрался! — выдавил из себя Г.

Аджюдан кивает головой со знанием дела.

— Остерегайтесь. Порода великолепная, но неприятностей не оберешься.

Он тоже говорит что попало, это ясно. Почему он упомянул о ветеринаре? Да потому что в верхах звенья широкого расследования начинают собираться воедино. Отдельные детали головоломки встают на свои места. Что сталось с раненой овчаркой после того, как был убит Ланглуа? А здесь имеется овчарка с подозрительной отметиной на бедре. Надевая кепи, жандарм оглядывается по сторонам. И Г снова слышатся его слова: «Это было бы поразительное совпадение!» В самом деле, если собака объявилась здесь, значит, этот самый Жорж Валлад… Вот он, снежный ком. Жандарм внезапно заторопился. Ну как же, в руках у него главное расследование всей его жизни. Остановившись у двери в сад, он оборачивается:

— Вы собираетесь остаться на несколько дней?

— Думаю, да!

— Возможно, вы нам еще понадобитесь…

Началось. Перематывающая машина пришла в движение. Г уводит Ромула в дом. Руки так сильно дрожат — причем и правая тоже, — что ему никак не удается закурить трубку, В течение стольких лет он умудрялся выскальзывать из сетей правосудия, и вот теперь… Настал день поражения! Ибо с каждой минутой в него, словно нож, все глубже вонзается мысль, что он попался. Ромул растягивается у его ног. Бедняга! Твое счастье, что ты живешь только настоящим! А меня уже хватает за горло день завтрашний. Завтра — ветеринар. Завтра — жандармы, и я во всем признаюсь… сразу… Возможно, своей покорностью я добьюсь, чтобы нас не разлучали… Хотя все это, конечно, сказки!..

Он залпом выпивает большой стакан воды. Почесывается. Чувствует внутри пустоту. Он сам не свой! Заводит часы. Чего–то ждет. И в конце концов садится, свесив руки между колен. На этот раз он никто: ни Жорж, ни Фредерик, ни Марсель и даже не Ромул! А если позвонить Патрисии? Он взвешивает все «за» и «против», у него появляется какая–то цель. В настоящий момент ей должно быть известно, что мсье Луи, всемогущий генеральный директор компании импорта–экспорта, стал предметом расследования, в конце которого маячит тюрьма. Еще ничего не известно, но у нее слишком большой опыт в делах, чтобы не понять главного: шаткое сооружение из всех этих предприятий, сколоченное наспех, удерживается лишь с помощью угроз и насилия. Она достаточно умна, чтобы сообразить, чего следует ожидать через месяц или даже через неделю. И что? Каким образом она рассчитывает спастись? Рискует она гораздо меньше, чем ее патрон, но сообщница преступника — это многообещающая перспектива!

Г идет к раковине смочить голову. В этой–то голове, так мало приученной строить планы, все и конструируется, комбинируется на основе туманных образов, обрывков мыслей, но все это пока довольно призрачно. Напоминает детские сказки! Ну даже если предположить, что полиция в конечном счете заподозрит истину за ширмой таких разнородных вещей, как цементный завод и лесопильня, придерживаясь самого простого варианта, сколько времени понадобится, чтобы возбудить судебное преследование? И нельзя ли с помощью Патрисии, которая, в противоположность ему, всегда отличалась хладнокровием и ясностью суждений, найти способ защитить себя? Надо попытаться.

Приложив палец к губам, Г подает Ромулу немой сигнал, который пес, навострив уши и сосредоточив внимательный взгляд, быстро переводит на свой язык: «Сидеть спокойно… Не мешать, не обращать внимания на шумы снаружи…» Он молча идет за хозяином в лабораторию и ложится под столом. Все это ему совсем не нравится. Он уловил и разгадал волны тревоги, возникшие после прихода того человека в форме. Надо будет присмотреться. Ромул инстинктивно умеет распознавать людей с нашивками, от которых ничего хорошего ждать не приходится. И теперь он вслушивается в слова, передающиеся по проводам, в голос хозяина, приглушенный, настороженный, и тот, другой, далекий голос, уловить который могут лишь уши овчарки.

— Алло, Пат? Ты одна? Его точно нет?

— Кого?

— Его, конечно. Мсье Луи.

— Не глупи. Он далеко.

— Вы оба в курсе?.. Тайник с оружием?

— Еще бы! Всего в нескольких сотнях метров от стройки… В контору тут же сообщили. Мсье Луи в отъезде. На всякий случай я послала нашего адвоката.

— Ты знаешь, где находится стройка?

— Разумеется! В Гаврском лесу.

— Я живу рядом. Ко мне уже приходил жандарм из Генруе. Задавал кое–какие вопросы. Но главное, он видел Ромула, и это досадно. Из–за шрама! Немецкая овчарка, раненная в бедро, полагаю, ее приметы известны всюду из–за преступления в Шателе… Ты меня слушаешь?

Хозяин, может, и не догадывается, но та женщина на другом конце провода тоже забеспокоилась. Страх — такая вещь, которая отлично передается по проводам. Патрисия задумалась.

— Ты живешь рядом? Каким образом?

— Все очень просто! Несколько лет назад я купил здесь старую ферму, привел ее в порядок. Приезжаю сюда отдыхать. В ту пору лесопильни еще не было.

— Значит, это совпадение? Не повезло! Боже, как не повезло!

— Что мне делать?

— Главное, оставайся на месте! Теперь уже ничего не поделаешь. И как это тебя угораздило подобрать эту гнусную тварь!

Пауза — хозяин недоволен! Волны гнева сталкиваются на линии. К тому же на том конце страсти, похоже, накаляются. Раздается какое–то потрескивание, приглушенное расстоянием, но догадаться нетрудно: это приступ ярости. И снова слышится голос:

— А нельзя ли куда–нибудь спрятать этого пса?!

— Ты бредишь!

— Ничего подобного! Собака, потерявшаяся августовским воскресеньем, — такое встречается постоянно, а завтра, представь себе, как раз воскресенье!

— Ты в своем уме? Прежде всего, он все равно отыщет меня по следу, даже если я попытаюсь бросить его где–нибудь на природе. И потом, нет. Это не просто какой–нибудь пес!

Снова молчание, на этот раз в аппарате чувствуется приближение грозы. Затем хозяин снова бросается в атаку:

— Аджюдан говорил что–то о ветеринаре…

— Молчи! — кричит она. — Неужели ты все еще не понял? На твоей собаке — клеймо. Любой ветеринар сразу сумеет определить, где она куплена. И кем. Полиция тут же выйдет на преступление в Шателе! И все полетит к чертям. Удружил, нечего сказать. Исполнитель ты, может, хороший, но по глупости побил все рекорды… Погоди! Дай подумать…

Молчаливая буря в телефонной трубке. Ромул понятия не имеет, о ком говорят с таким исступлением. Он сидит здесь из чувства долга, но с удовольствием пошел бы раскопать косточку отбивной, любовно спрятанную в складке его подстилки. И вдруг снова началось. Причем тон на другом конце исключает любые возражения.

— Алло… Я буду у тебя завтра утром. На машине, разумеется. В воскресенье соберется немало любопытных, но ведь имеешь же ты право принимать гостей… Приеду после мессы.

— После мессы? Ты?

— Конечно. Мать все видит оттуда! А я ей обещала… Ладно, не будем пререкаться. Я приеду часов в одиннадцать. Мне кажется, есть одно решение. Но можешь быть доволен: ты разрушил все мои планы!

Разговор закончен. Хозяин набивает трубку. Разговаривает сам с собой. Сердится. Зачем он достал эту штуковину, которая выплевывает огонь?

Развернув револьвер, Г тщательно протирает его и сует с разных сторон за пояс, словно ищет укромное место. Но вот наконец расправляет рубашку поверх брюк. Бугорок с оружием едва заметен. С этого момента Г полон решимости отразить любую атаку.

«Он далеко», — сказала Патрисия. Откуда ей знать? Стало быть, мсье Луи предупреждает ее, когда уезжает? А почему бы ему не оказаться где–нибудь поблизости? Г идет выкурить трубку на пороге дома. Внимательно осматривает лесную дорогу, по которой прыгает сорока. Может, он представляет собой отличную мишень на темном фоне прихожей? Но мсье Луи не тот человек, чтобы стрелять с большого расстояния! Он найдет более скорый способ! Верный ему подручный промчится мимо на мотоцикле и, не останавливаясь, швырнет гранату. Совсем необязательно добраться до обитателей дома. Цель: произвести разрушение, поджечь, установив таким образом связь между обнаруженным складом оружия и присутствием вблизи стройки отпускника с немецкой овчаркой. Короче, создать такую неясную ситуацию, при которой полиция не будет знать, с какого бока взяться за расследование. Г не забыл: он сам был свидетелем подобной жестокости в Париже! Граната! Изуродованная собака! Вполне возможно, что покушение, так сильно подействовавшее на него, тоже было спланировано мсье Луи!

«Чего я только не насочинял, — сетует Г. — Не ведал я за собой подобной слабости!» И тотчас, чтобы прогнать неприятную мысль, стал успокаивать себя: «У Патрисии, насколько я знаю, такой хитрющей, наверняка есть план спасения, обдуманный заранее! Работая так, как работала она, отвоевывая свою независимость, можно было научиться предвидеть, чтобы, всегда оставаясь начеку, при малейшей опасности незаметно укрыться в каком–нибудь тайном убежище. И пускай сердится сколько угодно, уверяя, будто все ее планы рухнули, не стоит обращать внимания. Она всегда была вспыльчивой, но головы никогда не теряла! Выходит из себя! Ругается! Способна даже ударить! Но следует точному расчету и от намеченной цели не отступает. Поэтому разумнее все–таки положиться на нее, при условии что она не станет вымещать своего раздражения на Ромуле. К тому же злость ее напускная». Г едва решается признаться себе почему! Но настоящая, истинная причина в том, что она сохранила по отношению к возлюбленному юношеских лет своего рода ворчливую нежность, находившую прежде выражение в насмешливых прозвищах: Кид Карабин, Эль Пистолеро или Вильгельм Телль. Не бросит же она его теперь!

Г немного воспрял духом. А между тем ему не свойственно предаваться блаженным воспоминаниям! Но если взвесить все хорошенько, его связь с Пат нельзя назвать несчастной. Это правда! Ему припомнилось, что она не выносила, когда ей противоречили, была довольно беспутной и в то же время ревнивой, припомнилось, как она по всякому поводу повторяла: «Если бы моя бедная мать видела меня», и многие другие причуды, порождавшие упреки и приводившие к яростным перепалкам, возможно, дело доходило и до ударов, но этого Г уже не помнит. Нет! Ударов не было! Только угрозы: «Если бы я не умела держать себя в руках!» Летит бутылка. Бьется вдребезги тарелка. Г улыбается. Как это все далеко! Что поделаешь, любовь! Любовь когтистая, задиристая, причиняющая боль! Он гладит Ромула по голове. «Ты представить себе не можешь! Знаешь, она готова была укусить меня и в то же время рыдала, повторяя: «Я потаскуха, Жорж. Не обращай внимания!“ И это та самая, которую ты видел, — такая осторожная, сдержанная, пытающаяся оценить меня, чтобы решить, до какой степени может скомпрометировать себя ради моей персоны. Ты–то, конечно, не в счет. Есть шанс, что она захочет подкинуть мне деньжат и отправить бог знает куда, к своим людям, чтобы те держали нас взаперти столько времени, сколько потребуется. Потому что это война, дурачок ты мой с такой милой, большой головой, которая ничегошеньки пока не понимает! Да, аджюдан — это война! Мсье Луи — это война! И я, мой пес, мы тоже война! О нет! Я не заслуживаю того, чтобы меня лизали. Пойдем–ка лучше домой. Там, по крайней мере, мы будем в безопасности».

Сумерки предательски ползут но тропинкам, совсем низко пролетает первая летучая мышь.

— Чем я буду кормить Пат? — спрашивает Г. — Послушать ее, так ничего, кроме камамбера и бордо, не надо. Но мы должны показать ей, что хотим принять ее достойно. Ты–то рыбу не любишь! Она тоже! Ей везде мерещатся кости.

Открыв холодильник, Г отталкивает Ромула, который лихорадочно водит носом по полкам. «Фрикасе из курицы пойдет? То или другое, ей, знаешь, безразлично! Раньше она курила за едой. Ладно! Мясное ассорти и курица. Вылезай оттуда, обжора!»

Мысленно Г еще раз все перебирает. Ничего не забыл? Вроде бы нет, проблемы расставлены по своим местам, как те табуреты, на которые в свое время заставляли садиться львов и протягивать лапу. Еще одна трубка. Последняя. Г идет запирать на ночь ставни. По дороге наугад открывает книжицу Ланглуа.

Кто изваял тебя из темноты ночной…

Ты пахнешь мускусом и табаком Гаваны,

Полуночи дитя, мой идол роковой…[299]

«Это она! — думает Г. — Только не такая черная, конечно… Мой идол роковой… Сейчас этот идол похож скорее на видавший виды старый чемодан!»

Рассмеявшись, он шепчет Ромулу, который неотступно следует за ним: «Будь поласковее с ней, прошу тебя. Уж если кто и может вызволить нас из беды, так это она».

Сон не приходит. Над лесом нависла гроза. Безмолвные вспышки молнии прорезают небо, а по временам где–то вдалеке слышатся нескончаемые раскаты грома, от которых вздрагивает Ромул. Где прячется мсье Луи? Не такой он человек, чтобы отправиться в путешествие в тот момент, когда пирамида его предприятий трескается по швам!

Если хладнокровно взглянуть на вещи, то, выходит, всему виной Ромул. Его неожиданное присутствие в Шателе превратило смерть Ланглуа в особо таинственное преступление. Ибо у всех неизбежно возникает один и тот же вопрос: зачем было прятать собаку? Какой свет могла бы она пролить на это дело, если бы отыскалась? И вот настал момент, когда ее, того гляди, найдут! Патрисия сразу все поняла! Это–то и заставило ее изменить свои планы! Гроза уходит. Мысли Г становятся расплывчатыми, превращаясь в вязкое месиво несвязных образов. Его дыхание смешивается с дыханием пса. Когда оба они просыпаются, все вокруг звенит от яркого солнечного света, несущего радость. Они встают. И оба знают, что это утро Пат и что надо готовиться к встрече с ней. «Я приеду после мессы» — что это означает? Г не очень в курсе. Он прислушивается к звону колоколов в Генруе. А также к шумам на дороге. Как бы мсье Луи ни старался, Г все равно услышит его. Но почему мсье Луи должен появиться именно сегодня? Да и как он узнает, что на этой маленькой ферме скрывается тот, кто бросил ему вызов? Расследование, черт возьми! Расследование на стройке!.. Еще один вопрос, который следует задать Патрисии.

— Ты, — обращается Г к Ромулу, который не отстает от него ни на шаг, — ты полицейская собака. И все вопросы, над которыми я ломаю голову, ты разрешаешь чутьем. Для тебя нет тайн. Есть только запахи. Счастливчик! Слышишь? Автомобиль. Иди–ка сюда, я тебя пристегну. И постарайся не сопеть с отвращением. Нам она очень нужна.

Они ждут, стоя рядом на пороге. Машина серого цвета, совсем новая, но не броская. Из машины торопливо выходит Патрисия. На ней черные брюки, слегка подчеркивающие ее полноту. Серый свитер. Краски не много. Украшений — тоже. Явное желание остаться незамеченной.

— Не стой тут! — говорит она. — Пошли в дом.

Г не спешит, изучая окрестности.

— Ты уверена, что он не следил за тобой?

— Кто?

— Мсье Луи!

— Послушай. Для начала ты оставишь нас в покое со своим мсье Луи. У меня в чемоданах его нет.

— В каких чемоданах?

— Так ты ничего не понял? Мы уезжаем, мой милый. Пошли! Я тебе все объясню.

Глава 12

Патрисия отдает Г свой чемодан, но предпочитает сама нести шикарную кожаную сумку. Она направляется прямо в гостиную и тяжело опускается в кресло, обмахиваясь руками.

— У тебя не найдется чего–нибудь выпить? — спрашивает она. — В горле пересохло. А тут очень мило. Жаль!

— Что жаль?

— Жаль бросать все это. Если хочешь знать, я приехала за тобой… Немного виски, пожалуйста…

— Это он тебя прислал? — спрашивает Г.

Она хохочет, демонстрируя золотые зубы, от смеха у нее сотрясаются грудь, живот.

— Ну и потеха! Ты так ничего и не понял, мой милый Жорж? Нет?.. Твой мсье Луи… Это же я!

— Послушай, — говорит Г, — если ты приехала посмеяться надо мной, можешь…

Она прерывает его, поднимая стакан.

— За покойного Луи! Уверяю тебя, он не многого стоил! Давай чокнись со мной и перестань изводить себя. Мало того что он мертв, но ты сам и убил его! Вспомни… Отей! Маллори!.. Ты уложил его с двухсот метров… Мастерский выстрел…

Г пытается ухватиться за край стола.

— Мсье обожал бега, — со злостью продолжает Патрисия. — Изображал из себя джентльмена. А со мной шутки плохи, милорд! Ты мне, конечно, не веришь? Ладно, закуривай свою гнусную трубку, и давай я тебе все расскажу.

Она бросает взгляд на крохотные часики, которые носит на руке.

— Надо поторапливаться. В Ниццу мы должны поспеть до полуночи. И вели своему псу перестать чесаться и ловить блох…

Потом вдруг ласково хлопает Г по колену.

— Не сердись, моя лапочка. Разумеется, нет у него никаких блох…

Наступает молчание. Патрисия медленно пьет виски. Затем продолжает, понизив голос:

— Если позволишь, я коротко, в общих чертах, потому что мое прошлое…

Она торопливо перекрестилась.

— Прошлое далеко не блестяще. В ту пору, когда мы были еще вместе, я решила бросить панель и стала call–girl, и денежки потекли! В таких случаях надо идти напролом… нельзя упускать своего шанса, нельзя быть связанным… А ты меня связывал, малыш Жорж. Знаешь, ведь я любила тебя. Вот и теперь, не сохрани я каких–то чувств к тебе, меня бы здесь не было. Ладно! Я завела свое дело, сколотила ядро расторопных девчонок… То же самое делают сейчас врачи, собирая группы из нескольких специалистов, чтобы сократить общие расходы. Я была первой, собрав манекенщиц, которым хотелось взять реванш, и за несколько месяцев мы обзавелись клиентурой среди очень богатых и влиятельных людей. Сам понимаешь, у нас появились завистники. Тогда я отыскала решительных и ловких телохранителей, чтобы избавляться от чересчур назойливых преследователей, потом взяла Луи к себе в помощники. А начинал он работать контрактником — надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду, — затем стал моим доверенным лицом с конторой, секретаршами, шофером и всем прочим… Так родилась компания импорта–экспорта. Конечно, у нас были подставные директора для вывески. Но реальной властью обладала только я. И вот в один прекрасный день я поняла, что Луи начал вести собственные дела, не ставя меня в известность. Тут уж никаких колебаний. Я разом решила покончить с этим и, чтобы избавиться от него, обратилась к тебе, мой бедный Жорж. Налей еще каплю, а то воспоминания до сих пор жгут мне душу. Хочешь знать, почему к тебе? Да потому что ты не такой, как все. Сам понимаешь, я наблюдала за тобой с той поры, как ты стал работать на нас, даже не зная нас в лицо. У меня к тебе была слабость, и не только из–за нашего прошлого, а потому что ты настоящий артист, которому жизнь не дала шанса проявить себя, тебе всегда не везло. Мне продолжать? Ты уверен?

— Прошу тебя.

— Подготовкой дела в Отей занималась я одна. Никто ничего не понял. Никто не заподозрил, что мсье Луи больше нет. У нас все было строго засекречено, как в шпионской организации.

— А… голос? — пытается возразить Г, задетый тем, что им манипулировала эта незнакомая женщина. — Когда я обменивался несколькими словами с мсье Луи, мне отвечал всегда один и тот же голос!

— Да, мой мужской голос. Слушай.

И она продолжает низким басом, заставившим вздрогнуть Ромула:

— Вот он, мой мужской голос! Узнаешь его?

Пытаясь скрыть смущение, Г выбивает о каблук трубку. Он все еще под впечатлением сделанного открытия, но решил идти до конца в своем унижении.

— А Ланглуа? — шепчет он. — Это тоже ты?

— По–другому было нельзя! Луи создал политическую отрасль, собираясь стать могущественным торговцем оружием. И разумеется, без моего ведома. Моей специальностью был шантаж. Капиталы шли в общую кассу, по крайней мере я так думала. До того дня, когда поняла, что он собирается устранить меня. Я опередила его, но вынуждена была продолжать, потому что дела наши нельзя прекратить одним махом. Пришлось выполнять взятые обязательства.

Г поднимает руку.

— Замолчи. Только не говори мне, что ты позволила организовать покушение на министра Бурунди. Эта граната! Какой ужас!

— Да, — согласилась она, — я знаю.

Г уже не в силах сдерживать внезапный приступ гнева.

— Нет! — кричит он. — Не знаешь! А я находился там. Я собирался ехать в Шатель и был до того потрясен этим дурацким преступлением, связанным с несчастной, ни в чем не повинной собакой, что утратил контроль над собой. И если я ранил Ромула, то это твоя вина. Ну, а дальше пошло одно к одному! Собака и Ланглуа, Ланглуа и крах его предприятия, того самого, которое было связано с махинациями в Байонне, затем назрел скандал с лесопильней Морбиана…

— Хватит! — обрывает его Патрисия повелительным тоном, который у нее вырвался. — Хватит! Именно потому, что все рушится, я и приехала за тобой.

Обстановка накалялась, спор становился все ожесточеннее. Ромул разволновался. Но вот она снова меняет голос, без особых усилий представая в ином обличье.

— Теперь, когда благодаря официальным агентствам можно без риска добиться тех же результатов, что и шантажом или устранением людей, которые путаются под ногами, я не вижу причин, почему надо жить как раньше. Поэтому я поблагодарила всех своих сотрудников, а их не так много: машинистки, контрактники, обычные, неприметные люди. Получив хорошую компенсацию, они исчезнут бесследно. Я оставила лишь адвоката, который досконально знает все ходы и выходы, чтобы обойти закон, а приглядывать за девочками поручила одной старой кляче, всю жизнь занимавшейся этим ремеслом. Так что, если захочу, я все могу начать сначала в другом месте. Луи погубила неуемная страсть к величию… А тут еще персонал, который его обирал, образ жизни, который рано или поздно наверняка должен был насторожить налоговую администрацию… И потом, он халтурил. А в нашем деле нельзя позволять себе импровизаций. Он хотел получить все сразу. Собрал вокруг себя типов, которым не терпелось избавиться от меня. Я ожидала самого худшего. Поэтому, когда ты приехал в Нант, я подумала, что ты поможешь мне разделаться с ним. Но он оставил сообщников, готовых продолжить его дело. Я просто места себе не нахожу из–за всего этого. И подумать только, ведь я встречала тебя с пистолетом под подушкой!

Сунув руку под свитер, Патрисия достает оружие.

— Вот, держи!

И она кладет пистолет на стол.

— Ну и так далее и тому подобное, — говорит она, пожимая плечами. — Об этом можно рассказывать до завтра. Но мне все осточертело. Либо я ухожу от дел и уезжаю в Милан, где у меня есть друзья, либо мы с тобой создаем новую фирму, но только вполне законную. Открой мой чемодан… Давай открывай…

Г нервно возится с замками. Ромул старательно крутит мордой, словно желая ему помочь. Наконец чемодан открывается, и Г остолбенело смотрит на его содержимое.

— Знаешь, сколько тут? — спрашивает Патрисия. — Десять миллионов. Есть с чего начать. Позже можем съездить в Женеву, чтобы пополнить запасы. Там у меня номерной счет. Ну как? Что ты на это скажешь?

Она встает и закуривает сигарету, поправляя брюки, стесняющие его движения.

— Мне только хотелось бы… — начинает Г.

— Нет! — кричит Патрисия, выдохнув ему в лицо дым от сигареты. — Я по горло сыта пререканиями. Неужели ты думаешь, я обо всем не позаботилась? Запрешь свою ферму или велишь сдать ее… Там видно будет. И мы сматываемся вдвоем.

— Втроем! — тихо возражает Г.

— Как это втроем?

— И его с собой возьмем.

— Ни за что! Выдумал тоже, взять пса, который доставил нам столько неприятностей.

Она в ярости ходит по комнате, и Ромул с озабоченным видом в тревоге следит за ней.

— Мы оба или ни один из нас! — заявляет Г.

— О! Да вы начинаете действовать мне на нервы! — роняет она, снова обретая повелительный тон, на этот раз в горле у Ромула застревает хриплый лай.

— Я отступаюсь, — говорит Г. — Знаешь, я тоже устал.

— Тебе нужна поддержка и защита!

— Хватит!

Ей удалось вывести Г из себя, и теперь уже Ромула не удержать. Он рычит.

— Видно, хочет броситься на меня, — усмехается Патрисия.

Схватив пистолет, она наводит его на собаку.

— Осторожно! — кричит Г.

Но уже поздно. Ромул кидается к ней. Она стреляет. Слышится вой. Пес падает. Г набрасывается на Патрисию. Короткая схватка. Еще один выстрел, и теперь падает Патрисия. Сам едва держась на ногах, Г в растерянности смотрит на дымящийся в его руке пистолет. Застыв между двумя распростертыми телами, он не знает, что ему делать.

— Мне крышка! — шепчет Патрисия. — Позови священника.

Священника! Взбешенный Г чуть было не крикнул: «Еще чего!» Но вовремя вспомнил, что Пат сохранила набожные привычки. Да, конечно, он обязательно позвонит в Генруе… сейчас. Но сначала Ромул. Г бежит за своей аптечкой и вдруг останавливается, осознав свое бессилие. Пес пропал, это ясно. Дышит тяжело, но не жалуется. Он пытается обратить к хозяину взгляд своих угасающих глаз. Г гладит ему лоб, щеку и говорит тихонько, чтобы Ромул до самого конца слышал любимый голос…

— Мой песик… Я не стыжусь… Я держу твою лапу… Тебе больно, да? Но не так, как мне! Теперь я тоже труп. Вот так… Всему конец. Прощай, мой Ромул…

Ему никогда не доводилось закрывать глаза усопшему. Он несколько раз пытается это сделать. Под веками, которые все время открываются, последним блеском вспыхивают зрачки, и Г приходится просить едва слышно: «Послушайся меня. Спи. Забудь. Вот так, мой пес, мой друг». Патрисия продолжает стонать. Ему хочется обругать ее. Священник! Я тебе покажу священника!

Однако он звонит в ризницу. Голос у него осип от сдерживаемых слез.

— Алло… Я по поводу исповеди… Да, человек умирает… Маленькая ферма напротив лесной дороги… Да, да… Я жду вас…

Что же делать теперь? Отнести Ромула на его подстилку. Поднимая собаку, Г окончательно понимает всю непоправимость случившегося: голова Ромула висит, лапы болтаются, тело превратилось в обмякшую массу. Опустив труп на одеяло, Г, пытаясь придать псу видимость сна, старательно расправляет ему уши, укладывает хвост, вытирает грудь. Да. Он спит.

Ну а теперь настал черед той, по чьей вине все произошло. Она зовет. Шепчет: «Прости!» Самое время! Г смотрит на нее сверху, такую жалкую и смешную, с бриллиантами в ушах и золотым крестиком на груди. Сколько зла она принесла! И кюре отпустит ей грехи! Как просто! А Ромул, сама невинность… Знать бы, отпускают ли грехи животным. Как все это происходило в былые времена в цирке? Г не помнит. А между тем Бог свидетель, как там любили животных! И весь персонал шел в похоронной процессии, провожая их до могилы! Так тоже, конечно, хорошо. И все–таки этого мало…

Треск мопеда. Вот и священник, молоденький, с бородой, в выцветших джинсах и свитере с застежкой на плече. Несчастный случай. Что ж, бывает: чистят пистолет, а он стреляет. «Помогите мне…» Вместе они приподнимают умирающую. Патрисия пытается что–то сказать. Маленький кюре наклоняется, приникнув к губам раненой. Напрасно он просит: «Погромче», слов разобрать нельзя. Кюре упорствует для очистки совести, затем распрямляется. Никогда не услышит он покаянной исповеди, которая могла бы поведать о стольких мерзостях. Опустившись на одно колено, кюре шепчет торопливые фразы, сопровождая их крестным знамением, затем, взглянув на свои часы, говорит, извиняясь:

— На моем попечении несколько приходов.

Г удерживает его.

— Здесь рядом еще кто–то есть.

Маленький священник удивлен, но согласен пройти вместе с Г в соседнюю комнату.

Пораженный, он останавливается у тела Ромула.

— Да, — машинально говорит он, — вижу. Это собака.

— Нет! — поправляет его Г. — Это мой пес. Он тоже имеет право на молитву.

Священник растерялся.

— Даже не думайте, — протестует он. — За животных не молятся.

— Почему?

— Потому что у них нет души.

— Откуда вы знаете?

— Сейчас не время спорить, — возражает священник. — Я понимаю ваше горе. Это за вас, мой бедный друг, надо молиться. Я тут бессилен. Я обязан придерживаться правил.

Они пристально смотрят друг другу в глаза. Г покоряется, но все–таки добавляет:

— А я, господин кюре, уверяю вас, у моего пса есть душа. Мне жаль вас.

И он молча провожает священника до дороги. Г не узнает себя. Ничто для него не имеет теперь смысла. Он возвращается в дом. Ему приходится держаться за мебель. Однако у него достало сил позвонить в жандармерию. Он дает свой адрес.

— Это по поводу человека, который должен умереть! — произносит он.

Повесив трубку, Г поднимает с пола пистолет и направляется в кухню. Подойдя к своему псу, он опускается на колени, гладит его, прижавшись лбом к еще теплому боку.

— Тебя все отринули, — говорит Г. — И меня тоже. Но ты выбрал меня, а я выбрал тебя. Значит, нам нельзя расставаться. Куда ты, туда и я, потому что люблю тебя. Подожди меня, мой Ромул.

Пальцами он ищет нужное место на груди. Потом стреляет, и кровь его смешивается с кровью овчарки.


РАССКАЗЫ

Рассказы 1973–1977 гг.

Рождественский сюрприз

— Холодно–то как! — проворчал Дед Мороз.

— Заткнись ты! — ответил Гюстав. — Не нравится — вали раздавай свои проспекты.

Ожидание тянулось уже три четверти часа. Туан, сидя за рулем, нервно курил. Все трое не сводили глаз с особняка банкира, некого Северуа, откуда доносились веселые ребячьи голоса. В саду перед богатым домом стоял недолепленный снеговик. Время от времени с крыльца сбегали девочки и, наспех набрав в ладошку снега, шлеп–шлеп, прилепляли его к боку снежного человечка. Голову оставили на потом. Ребятишки заливались смехом, забавно дули на замерзшие руки и вновь взбегали на крыльцо.

— Так можно прождать и целый вечер, — ворчал Дед Мороз.

— Вот зануда–то!

Туан нагнулся, чтобы в свете приборного щитка глянуть на часы.

— Скоро шесть, — объявил он.

— Ну а что, если… — начал было Дед Мороз.

— Хватит! — взбеленился Гюстав. — Осточертело. «А что, если… А что, если…» Сказано тебе — она обязательно выйдет. Неужто до тебя не доходит? Это ее снеговик! Ее дом! Ее снег! Ее рождественский праздник с елкой! Девчонке тут принадлежит все. Так что можешь не сомневаться — она выйдет посмотреть на снеговика и показать подружкам, что не прочь дать им поиграть, но снеговик — это ее собственность. В свои пять годков она уже занимается благотворительностью. Можешь не сомневаться — завтрашние газеты распишут это событие: «Малышка Гислен Северуа устроила щедрое угощение сироткам из приюта Сент–Женевьев…»

Туан зловеще улыбнулся:

— Вряд ли… скорее они напишут про то, что с ней стряслось потом…

— Смотри–ка, вот и она, — прервал его Гюстав. — Беленькая… платьице из «шотландки»… Я приметил это платье еще давеча.

— Ну что ж, — пробормотал Туан, — дело за тобой.

Гюстав выскользнул из машины. Ноги его увязли вснегу, и он чертыхнулся сквозь зубы. Перед ним весь в снегу совершенно безлюдный в свете фонарей проспект Анри–Мартен. Девочка разглядывала незаконченную фигуру снеговика перед домом. Когда Гюстав перешел дорогу, Туан завел мотор.

— Гислен! — позвал Гюстав.

Подняв глаза, девочка разглядела за чугунной решеткой ограды тень и, движимая любопытством, подошла к ней:

— А зачем вам Гислен?

— У меня для нее поручение… от самого Деда Мороза… Ведь Гислен — это вы?

— Я.

— Дед Мороз находится там… в машине.

Он подал знак. Дверца приоткрылась ровно настолько, чтобы разглядеть клочок красной ткани и длинную белую бороду под капюшоном.

— Он хочет у вас что–то попросить.

— У меня? — недоумевала девочка.

Она задумалась. Привычнее казалось просить Деда Мороза… Гюставоткрыл калитку:

— Идите скорее!

Взяв девочку за руку, он увлек ее к мужчине в красном. Туан уже нажал на газ, когда Дед Мороз обнял ребенка за плечи.

— Как раз вы–то мне и нужны, чтобы помочь выбрать игрушки. Детишкам этого квартала стало трудно угодить. Бывало, мальчики были рады–радешеньки коробке конфет. А теперь им машину подавай!

Девочка прыснула:

— Мне тоже подарят маленькую машинку. Всамделишную, с мотором.

Она пыталась заглянуть в глаза Деду Морозу под капюшоном. Его глаза показались ей одновременно молодыми и очень старыми. Жестом взрослой женщины она поправила его отклеившуюся бороду.

— У тебя лезет шерсть, как у моей собаки, — заметила она. — Какой смешной у тебя автомобиль! А меня возят в школу на «роллсе».

Гюстав слушал, сжимая в карманах кулаки.

— Ваш папа очень богат? — спросил он.

— Когда я вырасту большая, он отправит меня в кругосветное путешествие. Он мне обещал. У него большой дом в Лондоне и еще один в Риме — с колоннами и статуями. Может быть, в один прекрасный день он тоже станет Дедом Морозом.

Гюстав наклонился к Туану:

— Она меня просто бесит своей трескотней. Надо будет запросить сто миллионов старыми.

Туан кивнул в знак согласия. Они пересекли Булонский лес, переехали на правый берег Сены и выехали на узкую, скудно освещенную улицу. Машина остановилась перед особнячком с закрытыми ставнями.

— Приехали! — объявил Дед Мороз.

— Мне дверцу открывает Люсьен, — сообщила девочка. — И при этом приподнимает фуражку.

— Мы сейчас позвоним ему и скажем, чтобы приезжал за вами.

Войдя в помещение, они провели ребенка в скудно обставленную комнату с завешенным окном. Она разглядывала их безжалостным взглядом.

— Вы какие–то неопрятные. Когда я замараю платьице, мама его отдает бедным… Я хочу посмотреть на игрушки.

— Сейчас принесем, немного терпения, — сказал Дед Мороз, — садитесь вот сюда… и смотрите картинки.

Все трое вышли. Дед Мороз сорвал бороду и снял плащ. Они закурили.

— Я готов ее убить, — заявил Гюстав. — Клянусь, если старик не клюнет, с удовольствием сверну ей шею.

Туан глянул на часы.

— Через час мы атакуем. К этому времени они спохватятся. Считай, сто миллионов у нас в кармане. Дадим им двое суток сроку.

Похитители ждали, все больше нервничая при мысли, что полиция перевернет небо и землю. Но ведь у них надежный план побега. И потом… волков бояться — в лес не ходить!

…В семь часов Гюстав, подняв ворот пальто и опустив поля фетровой шляпы, вошел в маленькое бистро, где царила праздничная обстановка. Он заперся в телефонной будке и набрал номер.

— Алло… Это квартира господина Северуа?

Ответил девчачий голосок:

— Да… Да… Правильно.

— Я хотел бы поговорить с ним.

— Кажется, папа занят.

Гюстав почувствовал, как его прошиб пот.

— Но… послушайте… кто у телефона?

— Гислен… Гислен Северуа… Пойду позову папу.

— Не надо… Гм… Я перезвоню.

Гюстав на ощупь повесил трубку. На ощупь отыскал ручку двери. А ведь только сейчас эта девочка сказала им, что…

Гюстав задержался в баре и заказал коньяку. У него подкашивались ноги. Он залпом выпил рюмку и тут обратил внимание, что по телевизору передают последние новости.

«… Во время праздника, устроенного для детей в доме известного банкира, господина Северуа, исчезла пятилетняя девочка — Мартина Бертье. Блондинка с голубыми глазами, она была в платье из шотландской шерсти, недавно подаренном мадам Северуа… Может быть, она сбежала из дома?.. Обеспокоенность тем сильнее, что Мартина Берье — неуравновешенный ребенок, патологическая фантазерка и последнее время находилась под наблюдением врача».

— Еще один коньяк, — заказал Гюстав.

Черт побери! Какая ошибка! Блондинка… в клетчатом платье…

Кто угодно бы ошибся. И в довершение ко всему, девчонка–то чокнутая… Невеселое Рождество!

…Полчаса спустя полицейская машина подобрала бредущую по улице девочку.

Когда с бурными излияниями чувств было покончено, мсье Северуа подвел Гислен к крупному мужчине с усами, скромно державшемуся в сторонке.

— Поблагодари–ка господина комиссара за его потрясающую мысль использовать передачу новостей. Какая изобретательность!.

Затем он толкнул Гислен в объятия скромно одетой девчушки, казавшейся совсем оробевшей.

— И поцелуй свою подружку, которая так умненько отвечала за тебя по телефону, когда эти подонки позвонили мне.

Последнее искушение

Мюриель выбрала в шкатулке для драгоценностей простенькое колье. Изяществу она училась у Луиджи Палестро, а изысканности — у лорда Чэлтема. В свои сорок шесть она была еще очень хороша и к тому же богата. И скучала, как скучают одни лишь богачи, переезжая из одного роскошного отеля в другой. Порою она с сожалением вспоминала о временах, когда она была, как пишут в газетах, «гостиничной воровкой». Теперь все это в прошлом — святилище тайных воспоминаний, куда посторонним вход заказан. Но как раз сегодня вечером она приоткрыла его, со знанием дела любуясь своим колье, которое наденет, переодеваясь к ужину. Восемь лет приключений… невообразимых переживаний… радужного счастья… небывалой ловкости. Тогда она была гибкой, как акробатка… Умела пробраться куда угодно. За какой–нибудь бриллиант без колебаний поставила бы на карту жизнь…

Потом на ней женился Луиджи Палестро… а точнее, купил ее… Старый, привередливый, несносный, он создал ей обеспеченную жизнь. После его смерти Мюриель много путешествовала и повстречала лорда Чэлтема. Любовь с первого взгляда. К несчастью, лорд утонул. И Мюриель стала тем, о чем только можно мечтать: титулованной богатой вдовой, за ней напропалую увивались мужчины, она наверняка вызывала зависть, а между тем ее жизнь была пресна как чашка чая.

Увы! Где вы, веселые попойки прежних времен! Она посмотрелась в зеркало. Для полного ажура ей, пожалуй, недоставало браслета… Она раскрыла футляры, подумала, прежде чем выбрать… Может, вот этот — из золота и платины, неброский… а между прочим, цена ему — пятьсот тысяч ливров — отдай не греши… Защелкнув браслет на запястье, Мюриель снова посмотрелась в зеркало. Она бесспорно красивей маленькой баронессы Люкэр — этой дурнушки, ужинавшей за соседним столом в обществе мужа, лет на десять моложе ее.

Как будет занятно отбить у нее Роже… его звали Роже. Барон Роже… Звучит глупо и даже немного смешно. Но сам он казался таким очаровательным, немного грустным, всегда такой угрюмый в присутствии жены… Да, это будет занятно… О! Всего на одну ночь… В жизни Мюриель не существовало «завтра»… Но даже одна ночь стала бы ее реваншем за драгоценности этой дамы — маленькая баронесса выставляла напоказ свои несметные богатства…

Мюриель тщательно заперла за собой дверь, и лифт, в котором витали ароматы роскошных духов, доставил ее на бельэтаж. В окна столовой виднелось море. Приглушенный свет… нежная музыка… Один из тех чудных вечеров, когда хочется не то любить, не то умереть.

Барон приветствовал Мюриель неприметным кивком. Чуть старше тридцати. Белокурые, с платиновым отливом волосы викинга. Похоже, сегодняшний вечер у супружеской четы протекал не гладко… Они то ссорились, то замыкались в молчании, обмениваясь разъяренными взглядами, судорожно сжимая кулаки. Посреди трапезы баронесса вышла из–за стола, и ее рука в кольцах пригвоздила барона к месту. Проводив ее глазами, он встретился со взглядом Мюриель.

— Обойдется, — произнес он. — Такое случается с ней через день.

Лед был сломан. Они обменялись несколькими пустячными репликами. Но глаза барона выражали иные чувства. «Рыбка попалась на крючок! Стоит мне пожелать…» — подумала Мюриель. Они танцевали вместе. Узнав, что супруги занимают апартаменты рядом с ее номером, Мюриель не удержалась от улыбки. Ей случалось проходить и по карнизу. Проникать через окно… Добрые старые времена!

В полночь она сказала барону с укоризной:

— Вы не пойдете проведать жену?

— Никакого смысла. Она спит. Без снотворного она не ложится.

Несколько минут спустя, сидя перед бокалом апельсинового сока со льдом, он поведал ей свою жизнь. Как умело он играл свою роль! Как был несчастлив! Все они несчастны, после полуночи изливая душу хорошенькой женщине! Разумеется, во всем повинна баронесса. Какой у нее жесткий характер… Ему приходилось ходить по струнке… И самое унизительное в том, что деньги–то ее, и она непрерывно напоминала ему об этом… А в довершение ко всему, здоровье у нее просто никуда не годится…

Еще больше понизив голос, Роже потупил взор. Отработанная мимика давала понять, что его жене недостает темперамента.

Все это мы уже проходили, малыш!.. А теперь ты возьмешь меня за руку и скажешь: «Увидев вас, я сразу понял: вы — единственная женщина, которая…»

Такое заявление действует без промаха. Он так хорош собой, очарователен и отлично справляется с ролью соблазнителя! Ему было невдомек, что в тот момент, когда он подносил губы к руке красивой незнакомки, улыбавшейся ему с меланхоличным видом, та думала о перстнях баронессы и о ее бриллиантовом ожерелье, которым так восхищалась накануне, о подвесках, серьгах и всех прочих драгоценностях, хранившихся у той в спальне.

— Ведь мы соседи, не правда ли?

— Да. Номера 126 и 127! — вскричал он. — Вы согласились бы…

Торопится! Забыл всякую сдержанность. В его глазах уже мелькнула радость победителя. Он лукаво добавил:

— Каждый спит в своей спальне, которые разделены туалетной комнатой… Как видите, невесело мне приходится.

— Чудовище!

Заранее уверенный в победе, он заважничал.

— Плохое здоровье вынуждает жену злоупотреблять снотворным, — извиняющимся тоном поведал он Мюриель.

Прозрачное пояснение, равносильное словам: «По ночам я свободно располагаю собой».

Мюриель были с давних пор знакомы мимолетные связи в роскошных отелях — вспыхивающие и гаснущие в мгновение ока. Право, почему бы и нет? Роже — всего лишь мальчик, непримечательная особь мужского пола; однако тут есть чем поживиться… Это было так соблазнительно… еще один раз… последний… Эта кража станет для нее глотком эликсира молодости. И риска — никакого.

Мюриель уже разработала план. Встав из–за стола, она кончиками пальцев касается виска Роже.

— Завтра, — шепчет она. — Оставьте ключ в своей двери… Да… Зайду к вам на бокал шампанского по–соседски… и только…

Однако ее глаза уже обещали все. Она удалилась как и подобает настоящей леди, но гораздо более взволнованная, чем хотелось бы. В ту ночь она почти не сомкнула глаз. Приключение ее пьянило. Какой подарок судьбы! Она мысленно взвешивала на ладони колье баронессы, примеряла кольца к своим пальцам. Ее трофею придется век вековать в сейфе, но она вновь переживет непередаваемую радость… радость обладания. «Это — мое. У меня еще достало решимости на то, чтобы…» Счастье говорить себе: «На мне рано еще ставить крест. Меня еще можно любить, и я еще способна увлекать…»

Следующий день тянулся бесконечно. Мюриель без труда раздобыла все необходимое, чтобы осуществить свой план. Барон ужинал в одиночестве. Выходя из ресторана, он шепнул Мюриель:

— Она не покидает спальни. Страшное переутомление. До вечера.

Желая успокоить нервы, Мюриель отправилась в казино. Проиграла с сотню франков, так и не сумев отвлечься от одолевавших ее мыслей. Впервые в жизни она испытывала угрызения совести. Как же трогателен этот мальчик в своей неловкой поспешности! По ее наблюдениям, он еще напрочь лишен способности легко переходить от любовного томления к любви. И ради чего она погубит это милое любовное приключение? Ради того, чтобы завладеть несколькими камешками, в которых не сможет показаться в свете до конца дней своих! Она увидит его, бледного, расстроенного. Разумеется, он ничего не скажет. Он не из тех, кто способен открыть жене всю правду. Полиция будет убеждена, что вор забрался в их номер по карнизу. Однако ей придется пережить его откровенное презрение. Не может же она съехать из отеля или пересесть за другой столик. Еще несколько дней они так и будут сидеть визави. И все же Мюриель знала, что пойдет на все: презрение, злобу, оскорбления, ради того, чтобы испытать сладострастное ощущение текущих меж пальцев алмазов, рубинов, опалов… Тут уж она не могла совладать с собой. Как знать, почему ее чаруют блестящие камни? Так повелось еще с детских лет. Может, от нищеты?.. А может, тут что–то другое, понятное только врачу–психиатру? Мюриель приняла решение.

И в одиннадцать вечера, когда поскреблась в дверь номера 127, она уже вновь обрела уверенность в себе. На тумбочке стоял зажженный ночник. Осмелев в царившем полумраке, барон заключил гостью в объятия:

— Благодарю! О, как же я вам благодарен!

— Тсс. Тише…

— Но ведь она спит… Не верите? Пойдите посмотрите.

Схватив Мюриель за руку, он потащил ее через комнату и ванную. Дверь в спальню была открыта. Баронесса спала. Одна рука свисала с кровати. В изголовье лежала раскрытая книга, которую она читала перед сном. Взгляд Мюриель по давней привычке быстро охватил обстановку: стакан, графин, смятая коробочка от снотворного… а на журнальном столике, рядом с парой перчаток и сумочкой, шкатулка… Мюриель позволила отвести себя обратно в спальню, раздеть. Кто бы поверил, что этот маленький барон окажется отличным любовником? Бедняжка! Как же он, должно быть, изжаждался любви при хворой жене! Мюриель отдавалась волнениям почти позабытой страсти. Главное — никаких угрызений совести. Разве ее вина, что он набросился на нее! Подождав из вежливости, она спросила:

— Тебе не хочется пить?

Шампанское стояло наготове в серебряном ведерке. Роже с победным видом извлек пробку и рассмеялся над испугом Мюриель:

— Повторяю, она спит… Хоть из пушки стреляй!

— И все–таки, ступай убедись! Сделай одолжение.

Когда он исчез за дверью, Мюриель подсыпала в его бокал порошок, который принесла с собой. Он вернулся. Нагим он был хорош, как мраморная статуэтка. Какая жалость! Они весело чокнулись и снова улеглись в постель. Занятный парень — он был неутомим. Наркотик утихомирил его любовный пыл далеко не сразу. Из предосторожности Мюриель повременила. Потом тихонько оделась. Все в порядке. Она направилась в спальню баронессы. Ее драгоценности наверняка хранились в шкатулке. Какое разочарование! Их оказалось совсем немного: колье, кольца, серьги. У баронессы было только то, в чем она спускалась к столу. Следует ли обобрать ее подчистую? Или же удовольствоваться одним колье? Ведь, в конце концов, она пришла только за сувениром на память. Повесив колье себе на шею, она повернула обратно. Но остановилась у кровати. Она забирала с собой драгоценность, но у Роже оставалась его чудесная молодость. Вздохнув, она припала губами к его опущенным векам.

— Вор — это ты, — шепнула Мюриель.

Четверть часа спустя, уже у себя в спальне, при полном освещении, ей пришлось признать очевидное: камни оказались фальшивыми! Она разбиралась в этом не хуже профессионала. Сомнений нет. Подделка налицо! Чтобы пустить другим пыль в глаза… «И поделом тебе, кретинка!» Какое жестокое разочарование. Как она могла дать себя так провести? Эти современные супруги! Карманы пусты, а блистать охота: они разъезжают по роскошным отелям! Мюриель пришла в бешенство. Ах, этот барон, может, такой же барон, как портье, — хорош у него будет завтра вид, когда он напустит на себя важность…

Однако назавтра, когда Мюриель открыла свою шкатулку, чтобы выбрать украшение, способное уничтожить баронессу, она обнаружила, что шкатулка пуста. Мюриель упала на кровать. Вся махинация открылась ей в своей ослепляющей очевидности. Пока она находилась в спальне Роже, куда тот хитроумно ее заманил, мадам, которая вовсе не находилась под воздействием снотворного, оставалось только выйти из своего номера, проникнуть в соседний с помощью отмычки и похитить все ее драгоценности.

Мюриель глянула на свои дрожащие руки. Леди Чэлтхем стала просто пожилой женщиной.

Дичь

Милу остановился на краю тротуара, сделал вид, что смотрит направо, потом налево, чтобы убедиться, успевает ли он перейти дорогу. А сам краем глаза засек мужчину в синем габардиновом плаще, который закуривал сигарету. Грузовик–цистерна приближался, преграждая путь пяти или шести машинам, следовавшим за ним. Момент подходящий.

Милу рванул вперед и, перейдя улицу под самым носом у грузовика, деловой походкой зашагал вперед. Он вошел в универсальный магазин, где суетилась субботняя толпа, и огляделся в поисках бара. На сей раз он был уверен, что все же улизнул от «хвоста». Он взгромоздился на табурет у стойки и заказал полкружки пива.

Погоня измотала его. Вот уже больше получаса ему никак не удавалось, несмотря на всевозможные хитрости и уловки, оторваться от мужчины в синем габардине. У него колотилось сердце, дрожали пальцы. По профессиональной привычке он оглядел сидевших за стойкой длинноволосых парней, одетых как бродяги. Он заметно выделялся среди них своей зеленой фетровой шляпой с бурым перышком, длинными ухоженными усами, в строгом плаще, а главное — перчатками, в которых так удобно прятать пакетики с героином, зажимая их между подкладкой и ладонью. Он заколебался. А не спрятать ли ему дозу, которую он перевозил, прямо здесь? Его клиент не явился, несмотря на то, что встреча была определена предельно точно:

Баланс — четыре тридцать — собор — первая исповедальня справа. Осторожность диктовала Милу в случае опасности избавиться, и как можно быстрее, от пакетика, который был пострашнее гранаты.

И в самом деле, опасность заявила о себе напрямую. Если клиента арестовали, то сыщик задержал бы его… При всем том, что Милу являлся всего лишь незаметным винтиком, пешкой в иерархии наркобизнеса, хитростью он не уступал лисе. Наверное, они задумали схватить не его, а поставщика товара, с которым ему предстояла встреча в Тулоне. Его намеренно «ведут», чтобы схватить позже. Вполне вероятно, что бригада по борьбе с наркотиками поручила слежку за ним своему самому ушлому агенту. А тот просто потерял его след, так что избавляться от компрометирующего пакетика, стоившего немалых денег, ему уже не было необходимости. Он вручит этот пакетик господину Эмилю в знак своей доброй воли. Клиент не явился. Он тут ни при чем.

Милу допил пиво. Мало–помалу к нему возвращалось спокойствие. В его распоряжении был еще целый час до того, как прыгнуть в экспресс «Мистраль». Ему нравилось воображать смятение, какое в этот момент царит в рядах противника: телефонные звонки, перебранка. Неприятно то, что они подадут сигнал тревоги своим коллегам в Тулоне, и по приезде его будут ждать свежие легавые, не говоря уже о так называемых контролерах в пути. Однако настоящему риску он подвергнется там! И все–таки отложить свидание с господином Эмилем ему никак нельзя — его могли бы заподозрить во всех смертных грехах!

Милу расплатился с барменом. Упаковка под перчаткой скрипела. Темнота сгущалась. Несколько дождевых капель — тяжелых, крупных — звездами рассыпалось по тротуару. К счастью, до вокзала рукой подать. Вокруг ничего подозрительного. Он ускорил шаг, замедлив его лишь на привокзальном дворе. Ничего подозрительного и на стоянке такси. Зал ожидания полупустой. Внезапно спина покрылась испариной. У табло с расписанием стоял мужчина и пялился на него. «Он стоит здесь неспроста!» — подсказал ему инстинкт. Милу опознавал «их» по едва уловимым приметам… Подчеркнуто отрешенный вид… слишком спокойно прохаживаются они там, где люди обычно суетятся, спешат. На этом типе — пальто–реглан. Без головного убора, волосы подстрижены бобриком, что говорит само за себя…

Милу купил билет до Тулона. Тип в реглане не спеша вышел на перрон. Классическое правило! Опытные «хвосты» по возможности опережают свою жертву. У Милу еще было время припрятать товар. Тайников хоть отбавляй. Листаешь газеты в книжном магазине, притворяясь, что никак не решишь, что бы почитать в дороге, и суешь пакетик между двумя журналами… Но этого пакетика ждал господин Эмиль!

Прокомпостировав билет, Милу тоже вышел на перрон. Мужчина в синем габардине стоял у контрольной будки. Выходит, их двое! Второй мирно прохаживается по платформе, опустив голову, руки в карманах. «А что, если я ошибаюсь?» — подумал Милу и тут же попрекнул себя за такую мысль, способную усыпить его бдительность. А тем временем «реглан», поравнявшись с «синим габардином», успел ему что–то сказать, не разжимая губ, на манер чревовещателей или заключенных. Милу и сам научился этому, сидя в тюрьме.

Сомневаться не приходится. Только не расслабляться. «Мистраль» торжественно выехал на вокзал, напоминая игрушечный поезд. Милу сел в вагон в середине состава, чтобы, в случае чего, иметь простор для маневра. Двое мужчин поднялись в тот же вагон, но из противоположной двери тамбура.

Милу прошел по вагону, заглядывая в купе. Пассажиров очень мало. И вдруг он остолбенел — в углу одного одиноко сидел его знакомый… Милу вернулся назад удостовериться. Какая удача! Конечно же это Макс!.. Расселся с «Фигаро», словно буржуа.

Милу толкнул дверь. Пассажир поднял глаза и всем своим видом дал понять, что удивлен:

— Милу!

— Тсс. Ты меня никогда в глаза не видел!

Милу уселся в противоположном углу купе.

— Легавые? — прошептал Макс.

— Да… двое. Если тебя это смущает, я могу…

— Ничуть. Меня полиция теперь оставила в покое.

«Реглан» как ни в чем не бывало вышел в проход и пошел в другой конец вагона.

— Они будут подкарауливать меня у обоих выходов. Выйти из вагона незамеченным будет невозможно… Послушай–ка, Макс. Тебе–то я могу довериться. В Тулоне у меня встреча с человеком, у которого куча денег. — Для наглядности он широко расставил руки. — И эти двое метят в него. Если я сорву нашу встречу, то потеряю кучу денег.

— Ясненько! Но это твоя проблема. А я сейчас в порядке. Теперь я при деле, старик. Каждую неделю спускаюсь из Парижа в Канн. Вот почему, кстати, ты меня тут и встретил. И я вовсе не желаю засвечиваться.

Поезд мерно набирал крейсерскую скорость. Милу снял шляпу, плащ, перчатки и сунул пакетик в карман. Его бросило в жар. Он тревожился больше, нежели хотел себе в этом признаваться. Макс прикрыл глаза. Ну и что с того, если они делили камеру на двоих в тюрьме Брен? В ту пору Макс был закоренелым бандюгой, а в голове полно идей. И вот тому доказательство: в один прекрасный день по дороге в госпиталь он смылся. Он никогда ни в чем не нуждался, этот Макс! В тюряге получал шикарные передачки. Направо–налево угощал американскими сигаретами небрежным жестом заправилы. Смехота, да и только. Но он стал другим человеком. Теперь он скорее похож на состоятельного фирмача. Темный костюм из английского твида, элегантные туфли, галстук, подобранный в тон костюму, никаких тебе больше перстней. Дородная фигура выдает отменное здоровье, а слегка лоснящаяся кожа лица свидетельствует о хорошем питании лучшими продуктами. Милу почувствовал, что рядом с Максом он глядится так непрезентабельно, что тот был вправе вычеркнуть его из своей памяти.

— Спишь? — робко шепнул он.

— Нет, — ответил Макс, не открывая глаз. — Я как раз кумекаю, как нам с тобой быть. А может, все–таки существует способ вызволить тебя из…

— Ах! Так я и знал! — обрадовался Милу.

Он чуть было не взял руки Макса, чтобы в избытке чувств их пожать. Нет, Макс не изменил прежней дружбе. Макс — парень что надо.

— Дело твое заковыристое, — заметил Макс.

— Выхода у меня нет… Требуй все, что угодно… Что прикажешь мне делать?

— Погоди. Мне еще нужно время, чтобы все обмозговать.

С надеждой в сердце Милу обмяк на спальной кушетке. Если на всем белом свете и существовал хоть один человек, способный вызволить его из беды, то это был Макс. И потом, что тут такого особенного! Ведь Макс остался у него в долгу! Кто предупредил его тогда, что Пасторелли разыскивает его, намереваясь прикончить. Пасторелли так до сих пор из тюряги не выходил. Все это было, да быльем поросло… А Макс с тех пор преуспел в жизни.

— К слову, — сказал Милу, — а куда подевались два братца Пасторелли?

Макс пропустил сквозь смеженные веки проницательный взгляд:

— Почему ты задаешь мне такой вопрос?

— Просто так… Думая о тебе, я вспомнил о них.

— Они подались куда–то в сторону Кальви… А ну–ка, встань.

— Но…

— Встань, тебе говорят. Как ни в чем не бывало.

Милу послушался его и подошел к окну. Он угадал за ним в Темноте укрепленные стены Авиньонского дворца, сортировочную станцию. Поезд с грохотом промчался мимо.

— Мы с тобой одного роста, — констатировал Макс. — Ты наденешь мое пальто, мою шляпу. Но перво–наперво, сбреешь усы. Я прихватил бритвенные принадлежности. И пройдешь у них под носом совершенно спокойно. Они тебя нипочем не узнают… Только тебе следует дождаться самой последней минуты. Будем надеяться, что в Марселе к нам никто не подсядет.

— Спасибо тебе, — сказал Милу. — Ты просто спасаешь мне жизнь.

Макс снова уселся в позе пассажира, которого непреодолимо клонит ко сну. О том, чтобы продолжать разговор, не могло быть и речи. Милу пытался унять нервное перевозбуждение. Он едва глянул на ослепительную иллюминацию на нефтеочистительных сооружениях вокруг Беррского озера… «Только бы никто не подсел к нам в вагон, — молил он. — Только бы никто нам не помешал!»

В Марселе к ним в купе никто не подсел. Макс, не расставаясь с радушной миной, вышел в проход поразмять ноги.

— Оба стоят как пришитые, — сообщил он по возвращении. — Ты был прав. Они уверены, что ты уже попался им в лапы.

Марсель остался далеко позади.

— Спокуха. Я подам тебе сигнал, — невозмутимо продолжал Макс.

Милу стал считать минуты.

— Пора, — наконец распорядился Макс.

Несколькими точными движениями он открыл дорожный несессер, протянул Милу ножницы, и тот, подрезав усы, с помощью бритвы на батарейках привел лицо в полный порядок, хотя состав и трясло на стрелках.

— Быстренько!.. Мое пальто!

Милу натянул на себя дорогое пальто Макса из верблюжьей шерсти.

— Кашне.

Макс протянул ему великолепное шелковое кашне кремового цвета.

— Приподними воротник… надвинь шляпу… Ниже… Эта мне ваша мода отращивать патлы!

«Мистраль» въезжал под скрип тормозов на тулонский вокзал.

— Ступай, — сказал Макс. — Чао!

Приближаясь к платформе Кронштадт, Милу заметил, что за ним по–прежнему следует «хвост». Однако не те двое, что было куда тревожнее. Хитрость Макса не сработала. Он не сумел вызволить его из беды. Конечно же идти на намеченное свидание невозможно. Разве что… В прежние годы, когда Милу еще занимался спортом, он отличался в спринтерском беге на 800 метров. Он бросился бежать. И сумей он затеряться в темных торговых улочках…

Раздались три выстрела. Милу упал на колени.

«Это не легавые. Эти люди охотятся за Максом… И Максу было об этом известно!» — с этой последней мыслью Милу упал, перевернулся на спину и испустил дух.

…Несколько минут спустя братья Пасторелли сидели вокруг стола и потягивали пастис.

— Ну что же. Наконец–то мы его пришили в отместку за предательство. Сколько времени он от нас ускользал.

— А ведь мы чуть было не потеряли его из виду, начиная с Лионского вокзала. Я считал его хитрее.

В Ницце двое полицейских обыскивали вагон.

— Ведь мы караулили его исправно — из купе он не выходил, — сказал один. — Он не мог от нас ускользнуть.

— Гляди! — вскричал второй. — Вот его шляпа и плащ!..

— Ума не приложу, как ему удалось бежать. Он просто–напросто обвел нас вокруг пальца.

Мадемуазель Мод

После того как старая дама, дав задний ход, сбила Мод с ног, она прониклась к жертве своего легкомыслия заботливым, дружеским чувством. По правде говоря, Мод почти не пострадала, но старая дама, настояв на своем, водворила ее в синюю спальню своего просторного особняка и вызвала домашнего врача. Рауль, ее сын, чуть ли не взбеленился.

— Дорогой мой, — сказал ему доктор, — филантропия подобна краснухе. Она проходит сама по себе… А ваша матушка–графиня на время оставит вас в покое!

В этом он не ошибался! Отныне графиня пеклась только о Мод. Она перестала посещать кружок любителей бриджа, забросила занятия рукоделием; большую часть времени проводила в обществе «этой бедняжки, достойной всяческих похвал, такой хорошей во всех отношениях».

А как–то вечером, когда слуга Фирмен вышел из столовой, она даже присовокупила, что вот на такой женщине, как Мод, ему и надлежало бы жениться.

Рауль так шмякнул чашкой по столу, что обрызгал кофе всю скатерть.

— Прошу вас, мама!

— Согласитесь хотя бы видеть ее почаще. Вы ее совсем не знаете. Как можно судить о человеке, не зная его. Она получила отличное образование. Весьма недурна собой. Если ее наставлять, она научится одеваться не так кричаще. Возможно, она не принадлежит к нашему кругу. Но и мы сами, бедное мое дитя, уже не принадлежим ни к какому кругу. И потом, она привязана ко мне.

— Мне хорошо так, как есть.

— Полноте. Мужчине в сорок лет пора уже обзавестись семьей.

Вечная тема для пререканий, длившихся годами.

— Ах! — продолжала графиня. — Была бы у меня сноха, и моя жизнь стала бы совсем другой. И, ваша тоже, впрочем… Потому что я пекусь о вашем благе. Мод скоро нас покинет. Я хотела было ее удержать, но она слишком деликатное существо. Она намерена вернуться к своей работе. Такая девушка, как она, и работа! Какие пошли времена, однако! Наконец, Рауль…

— Бесполезно, мама. Я дорожу своими привычками, как и вы.

И Мод ушла. Но недалеко. На соседней улице ее поджидала двухместная спортивная машина. Рука с бриллиантом на одном пальце и перстнем–печаткой на другом открыла переднюю дверцу.

— Ну так что? Садишься?

И поскольку она колебалась, рука подхватила ее и усадила.

— Что это еще за цирк? Мадам уезжает в отпуск! Мадам позволяет себя похитить!.. Если бы ты не позвонила мне, клянусь, без кровопролития бы не обошлось. Ведь я был с самого начала в курсе дела, представь себе. Благодаря Хозе. Красивый особняк! Знатное имя! Графиня Фрэньез! Извини! Но какого черта ты водишься с этими людьми? Объясни мне.

Мод объяснила ему. Мсье Робер не поверил своим ушам. Он завел Мод в бар на Елисейских полях, и ей пришлось поведать ему всю историю сначала.

— Чует мое сердце, ты от меня что–то утаила. (Мсье Робер знал женскую натуру лучше исповедника.)

— Ни Боже мой.

— А нет ли, случайно, в этом доме особы мужского пола?

— Там есть виконт.

— Ах! Там есть виконт, я уже и сам догадывался.

Мод была по–своему гордячка. Не станет же она признаваться в том, что Рауль ею пренебрег.

— Он выказывал мне всяческое внимание, — сказала она. — Он симпатичный, и все при нем.

Мсье Робер пришел в ярость.

— Он пригласил меня наведываться, — продолжала Мод. — И я не могла ему отказать.

Мсье Робер впервые в жизни познал чувство ревности, что было для него нестерпимо. Этот Рауль такой очаровательный, такой респектабельный, вполне мог иметь виды на Мод. Зло следует истреблять с корнем и без промедлений.

На следующий день, когда Рауль курил сигару в своей домашней библиотеке, рассматривая только что приобретенный альбом по искусству, Фирмен доложил ему о приходе визитера.

— Проси.

Мсье Робер облачился в самый строгий костюм своего гардероба: пиджак в клеточку, серые брюки, замшевые туфли. Преодолевая робость, Робер чопорно представился: «Мсье Робер». Но вскоре самоуверенность к нему вернулась. Виконт оказался маленьким мужчинкой, к тому же уродливым, и одет наподобие служащего похоронного бюро. Живой портрет респектабельного мужчины, подпорченный молью. Было над чем посмеяться…

— Я пришел по поводу мадемуазель Мод, — начал он.

Другой мирно курил, не уступая в хладнокровии игроку в покер.

— Я хорошо ее знаю… и даже очень…

В его тоне было полно намеков… Но виконт оставался невозмутимым.

— Как человек честный, — сказал мсье Робер, — считаю долгом вас предупредить… Мод — шлюха. О! Поймите меня правильно… Шлюха, но самая что ни на есть замечательная: манеры и остальное — все при ней. Но только…

Выпустив колечко дыма, виконт изрек:

— Слушаю вас.

Желая приободриться, поскольку партия начиналась вяло, мсье Робер прошел на цыпочках к двери и приоткрыл ее. За дверью никого. Он вернулся к письменному столу.

— Поймите меня правильно, господин виконт. Я сообщаю вам это исключительно в ваших интересах. Когда нерядовой клиент желает приятно провести вечер, ему рекомендуют общество Мод… И знаете почему? Потому, что она умеет все… Все!

Наклонившись к уху Рауля, Робер поверил ему нечто такое, что вывело виконта из состояния отрешенности.

— Ах! — пробормотал он. — Не может быть! Да не может быть!

— Но это еще цветочки! — заверил его мсье Робер.

Пока он нашептывал Раулю дополнительные подробности, лоб виконта покрывался испариной.

— Невероятно! Да нам бы это и в голову не пришло…

— Видите, — торжествовал победу мсье Робер, — какую особу вы приютили под своей крышей… Я вынужден вмешаться… Полноте, не стоит благодарности, господин виконт. Все это само собой разумеется… Для меня это дело чести.

Покидая библиотеку, Робер с удовлетворением отметил про себя, что Рауль, глубоко осев в кресле, прикрыл лицо ладонями.

Старая графиня, постучавшись в дверь, вошла в библиотеку, не дожидаясь ответа.

— Что с вами?.. Вы нездоровы?

— Нет, нет. Я размышлял… А ведь вы, пожалуй, и правы, мама… Я на ней женюсь.

Доверительные признания мсье Робера разожгли его плоть. Он твердил себе: «И такая женщина станет безраздельно принадлежать мне!» Ему с трудом удавалось прятать волнение, которое его охватило.

Арсен Люпен в волчьей пасти

У всех еще на памяти «дело на Мессинской авеню».

Его жертва — Жозеф Альмеер — из тех, кого принято называть типичными парижанами.

Альмеер был очень богат. На левом берегу он владел пользовавшейся известностью картинной галереей и ввел в обиход первых кубистов, что породило шумный скандал в Фобуре: в Турэне — замком, в Солони — охотничьими угодьями. Его наперебой приглашали в гости. Ему приписывали множество любовных приключений. Он сражался на дуэлях и внушал необъяснимый страх. И когда его нашли мертвым с пулей в сердце, не один обманутый муж втайне порадовался.

Альмеер возлежал посреди роскошной гостиной, из которой взломщики вынесли полотна и ценные предметы. По всей видимости, он засек грабителей в разгар работы, что и стоило ему жизни. Слуги, спавшие на первом этаже особняка, ничего не слыхали. Однако довершило разгоревшиеся страсти письмо, на следующий день опубликованное в «Эко де Франс».

«Господин директор, считаю долгом громогласно протестовать против действий злоумышленников, напрочь лишенных совести. Я смирюсь с кражей, если в ней проглядывает рука художника. Мне претит убийство — убивать мерзко и глупо. Однако я уверен, что ваши читатели меня поняли — не преминув приписать трагическую смерть Жозефа Альмеера мне, в особенности, если на месте преступления они обнаружат мою визитную карточку. Ибо, как это ни прискорбно, нынче любой бандит заказывает себе визитки с моим именем. Весьма наивная военная хитрость, способная обмануть лишь предупрежденных заранее.

Столь драматическое исчезновение Жозефа Альмеера действует мне на нервы. Проживи он дольше, возможно, заметил бы, что его Коро[300] — подделка, а Вермейер[301] — весьма сомнительного происхождения. Можно было бы также немало сказать и о его мебели… Если бедняга потерял при этом ограблении жизнь, то люди, посетившие его особняк, оставили там много иллюзий. Стоит ли мне добавить, что я предприму свое расследование этого ограбления и по мере его продвижения стану держать прессу в курсе дела. Примите и пр…

Арсен Люпен».

— Это он, — сказал инспектор Ганимар. — И никто другой. Он считает, что, опережая события, сумеет всех перехитрить. Но визитная карточка выдает его с головой.

Мсье Дюдуи, глава сыскной полиции, качал головой в знак сомнения.

— Послушайте, — продолжал Ганимар. — Ошибка невозможна. Негодяй уже приступил к вывозу вещей из гостиной. И, как обычно, положил свою визитку на камин. Но вот тут появился Альмеер, тогда как считали, что он находится в театре. Попав в ловушку, Люпен выстрелил в упор. А теперь желал бы заставить нас поверить в свою непричастность и в то, что его автограф под преступлением якобы подделка. Расскажите кому–нибудь другому!

— Успокойтесь, Ганимар!

— Ах! Прошу, прощения. Но он способен хоть кого довести до белого каления, этот бандит. «Близорукий полицейский»… Поживем — увидим, голубчик!

Комната была погружена во тьму. Пахло сыростью и увядшими цветами. Слышалось дыхание одного, другого, и тишина делала более странным, более пугающим присутствие людей в засаде.

— Думаете, он явится? — прошептал чей–то голос.

— Наверняка, — прозвучал ответ из другого угла.

— Мадам… Вам не страшно?

— Еще как… Я на пределе, — ответил голос женщины — молодой женщины.

— Замечательно придумано! — сказал кто–то вроде бы рядом с дверью. — Ковчежец XVI века! Он должен кусать себе локти от бешенства при одной только мысли, что от него ускользнул самый лакомый кусочек.

— Тсс!.. Слушайте… Машина.

Часы на церкви Святого Августина пробили двенадцать ударов. Затем почти неуловимое царапанье и легкое дуновение воздуха возвестило о приближении ночного визитера. Он находился в прихожей и двигался с гибкостью кошки, но его выдавало шуршание материи. На пороге гостиной он заколебался. Может, он инстинктивно насторожился? Но вот он сделал шаг, второй.

— Свет!

Приказ донесся из правого угла гостиной. Слева протянулась рука и повернула выключатель.

Внезапно люстра засияла всеми огнями. От неожиданности мужчина замер на месте. Он увидел, как некто, по виду бродяга, преградил ему путь к отступлению, целясь в него из револьвера. Над креслом появилась голова. Из–за фортепиано возник силуэт. Наконец, покидая укромное местечко, из–за ширмы появилась женщина в черном с красивым бледным лицом и села на кушетку.

— Я полагаю, Арсен Люпен, — сказала она.

— Я полагаю, мадам Альмеер, — сказал Люпен.

Они смотрели друг на друга. Люпен улыбался. Она пыталась расшифровать ироническую улыбку визитера, прочитать в карих глазах, затаивших хитрость и в то же время нежность его намерения.

— Ковчежца не существует в природе, — продолжала она. — Я упомянула о нем журналистам для того, чтобы раздразнить вашу алчность… И вот вы явились собственной персоной… Марио, обыщите этого господина.

— Напрасный труд. Я не вооружен.

И все–таки Марио обыскал Люпена.

— Куда ты подевал револьвер, которым убил хозяина? — спросил он.

Люпен отряхнулся, как если бы руки Марио измарали его красивый костюм в стиле принца Уэльского.

— Кто эти господа? — спросил он. — Обезьяна — это Марио, знаю. А вот кто все прочие охранители?

Мужчины с угрожающим видом подошли к Люпену вплотную.

— Сохраняйте спокойствие! — приказала им вдова. — Вы же видите, что он готовится разыграть перед вами очередной номер из своего репертуара. Привяжите его к стулу.

— Поаккуратней, вы. У меня нежная кожа.

— Раз уж мы тебя интересуем, — сказал Марио, ловко орудуя веревкой, которой предусмотрительно запасся, — то верзила — это Бебер.

— Какое оригинальное имя.

— А другого зовут Ле Грель.

— Как же я не догадался сам!.. Готово?.. Ладно. По–говорим–ка о деле, дорогая мадам. Мне некогда — в полночь у меня свидание. Итак, в двух словах, вы сообщили журналистам, что собираетесь уехать и отпустили слуг, а по возвращении объявите о продаже не только картинной галереи мужа, но также уникальной драгоценности — ковчежца. Прекрасно. И что же теперь?

— Вы вернете мне все, что себе присвоили.

— Черт побери! Как же вы требовательны, однако. А если я не соглашусь?

— Мы сдадим тебя в руки твоего дружка Ганимара, — ответил Марио. — На сей раз тебе крышка.

— Даже если я сошлюсь на право законной самозащиты?

— Для вора права законной самозащиты не существует.

— Ладно. Я все возвращу.

— Что?

— Вы поражены, да? Люпен уступает по первому требованию! Люпен капитулирует в открытом поле — да позволено мне так выразиться… Люпен вывешивает белый флаг… Конец легенды! Идол падает с пьедестала, что за вид у вас, однако!

— Мне не нравятся твои шуточки, — пробормотал Бебер.

— Дорогая мадам! Да объясните же своим лакеям, что у меня нет выбора. На что вы рассчитывали, заманивая меня в ловушку? Что я верну награбленное? Я согласен. И если бы я мог заодно воскресить вашего мужа… Заметьте себе, честные люди от этого ничего бы не выиграли.

— Хватит болтать! — проворчал Ле Грель. — Что будем делать?

— Все проще простого. Вы уедете втроем.

Марио подошел к пленнику:

— Сиди спокойно — это в твоих же интересах. Мстить за хозяина мы не намерены. Альмеер был сволочью. Но она…

Возвращение мадам Альмеер помешало ему закончить фразу. Она держала в руках большой револьвер армейского образца.

— Нет! — возразил Марио. — Так дело не пойдет. Вам с ним не справиться. Дайте–ка его мне и возьмите мой… А теперь садитесь перед ним и не спускайте с него глаз. От него можно ждать чего угодно. И если он пошевелится, стреляйте. Ни малейшей жалости. Ведь этот человек — убийца вашего мужа!.. Если мы через час не вернемся, звоните сами знаете куда.

— Да, договорились, — заверила его вдова.

Трое заговорщиков вышли, и дверь особняка за ними захлопнулась.

Люпен и молодая женщина сидели лицом к лицу. Некоторое время спустя Люпен пробормотал:

— Режина!

Мадам Альмеер так и подскочила:

— Что?.. Запрещаю вам…

— Не сердитесь, — смущенно сказал Люпен. — Вас смущает, что я знаю ваше имя… Но мне известно о вас все. Послушайте, неужели вы думаете, что перед визитом в этот дом я не изучил жизнь Альмеера, а заодно и вашу под лупой. Какой жалкий тип этот Альмеер… Я от души жалел вас, Режина… Такое тонкое создание, и стало добычей этого субъекта. Как по–вашему, почему я пришел сегодня вечером? Полноте! Будьте другом — не думайте, чтоменя так легко обвести вокруг пальца. Бросаясь в волчью пасть, я знал, что делаю.

Револьвер дрожал в руке Режины, но она продолжала целиться в грудь Люпена. Смущаясь все больше и больше, она внимала этому странному мужчине, говорившему с чувством нежного почтения, как чуточку влюбленный друг, который решился на признание.

— Мне хотелось вас встретить, — продолжал Люпен. — И сказать, что вы вне опасности. Я знаю, если вы убили Альмеера…

Он осекся. Глаза его видели, как палец Режины белеет на курке. Его жизнь висела на волоске, но он был уверен, что этот волосок не порвется. Игрушка в ее руках, однако игру вел он. И спокойно закончил свою фразу.

— …значит, вас довели до крайности.

Режина не выдержала. Уронив оружие, она укрыла лицо в ладонях.

— О! — простонала она. — Если бы вы только знали…

— То–то и оно, что я знаю. Его галерея, его картины — всего лишь фасад, который не замедлит растрескаться от множества долгов, о которых вы наверняка и не подозревали. Темные делишки! Я предпочитаю о них умолчать. А в довершение, он позволял себе вас ревновать… Не плачьте, Режина… Все, что вы претерпели… Грубые окрики, дикие сцены, рукоприкладство… О да… Рукоприкладство… Наводить справки — часть моего ремесла. Все это позади… Позвольте мне рассказать вам последний акт, поскольку то, чего я не видел, я хочу себе вообразить. Итак, вы были в театре. Я выбрал тот вечер, чтобы нанести вам короткий визит на дому. Вы почувствовали утомление. Муж привез вас домой. Он был взбешен, поскольку намеревался ужинать «У Максима», как обычно. Вы поссорились… в курительной, кажется.

— Он влепил мне пощечину, — сказал Режина.

— И тут вы берете его револьвер, тот самый, за которым только сейчас ходили, и стреляете… Он хочет убежать. Добирается до гостиной и валится на паркет… Тут вы обнаруживаете, что в гостиной побывали грабители. Счастливое совпадение обстоятельств! Преступление можно свалить на них. Вы звоните в полицию.

Режина подняла голову.

— Я что–то не приметила вашей визитной карточки, — сказала она.

— О! Не извиняйтесь. Ганимар и без нее заподозрил бы меня… Дорогая Режина, не думаете ли вы, что пора уже меня развязать? Возьмите нож для бумаги на ломберном столике… Вот… осторожно… Вы меня оцарапали… К чему спешить, черт возьми!

— Но они сейчас возвратятся!

— Я бы этому удивился.

Люпен встряхнулся, потер запястья, сделал несколько шагов, чтобы обрести прежнюю самоуверенность.

— А что вы скажете насчет маленького дивертисмента, разыгранного сегодня вечером? Кто его организатор? Марио, несомненно?

— Да! Он был правой рукой моего мужа. Будьте осмотрительны — он опасен. Он меня терроризировал. Он смотрел на меня такими глазами… как будто я была его вещью… Боже мой! Когда же закончится этот кошмар?

Подняв руку, Люпен медленно опускал ее перед глазами Режины, как гипнотизер, пробуждающий пациента.

— Режина. Забудьте все. Я этого хочу.

Обняв ее за плечи, он легким, благородным жестом распростился с ней — жестом артиста, обращенным к публике.

— А теперь, — вскричал он, — представление окончено. Пошли. Давайте перейдем к делам серьезным.

Он увлек Режину в кабинет и схватил трубку:

— Мадемуазель… Алло? Полицейскую префектуру, пожалуйста. Да. Срочно… Алло? Инспектора Ганимара, пожалуйста… Ганимар? Это ты? Так рано уже на посту? У вас ведь работа идет допоздна… Как это «кто говорит»? Послушай! Ты делаешь мне больно… Люпен, черт подери! Твой старик Люпен… Прошу тебя быть повежливей! Со мной тут дама… Но дай мне сказать хоть слово, черт возьми! Говоришь только ты!.. Тебе улыбается поимка убийцы Альмеера?.. Как же до тебя иногда медленно доходит!.. Нет, не я… Захвати с собой Гуреля, Дьези, братьев Дудвиль… Словом, самых надежных ребят, понял? Вам придется иметь дело не с малышней. Немедленно отправляйтесь на бульвар Инвалидов, 21–бис… Старый нежилой особняк. Справа, в помещении бывшей конюшни, я держу взаперти сообщников Альмеера… Марио, Бебера и Ле Греле… Ага! Заинтересовался–таки наконец? Да, они работают на него… Сможешь прочесть в завтрашних газетах. Объясню тебе потом… Только примите все меры предосторожности — они вооружены. И, полагаю, злы как сто чертей, потому что, представь себе, заперли сами себя… Старый фокус: стреляешь в кольцо, думая, что повернется часть стены, а блокируешь забронированную дверь. Марио тебе объяснит… Ах! Совсем забыл. В его кармане ты найдешь револьвер, которым он убил Альмеера… Если ты не веришь Люпену, мне придется заняться честным трудом… Нет, послушай. Я спешу. На бал в Елисейском дворце. Передайте мое почтение господину Дюдуи и еще раз поздравляю с отличным чутьем… С тобой Люпену не остается ничего иного, как быть паинькой.

Он вешает трубку, хохочет и на радостях подпрыгивает.

— Улыбайтесь, Режина!

— А что, если они ускользнут от полиции?

— Вы не знаете Ганимара. Но допустим. Так вот, они вас не найдут.

— Почему?

— Потому что вы покинете этот дом, с которым у вас связано слишком много ужасных воспоминаний.

— Но куда же я денусь?

— Нет проблем. На углу улицы вы увидите красный лимузин марки «мерседес–бенц». Передадите эту карточку шоферу… Сядете в машину, и Оскар отвезет вас прямиком в Енервиль.

— Енервиль?

— Да. Это деревенька в сторону Кийбефа. Там живет старушка, которая примет вас как родную дочь. О вашем приезде она предупреждена.

Режина провела по лбу тыльной стороной ладони.

— Я сплю и вижу сон, — пробормотала она. — А вы не поедете со мной?

— Нет… Вы ведь слышали… Я приглашен на бал в Елисейский дворец.

— Значит, это не просто слова? Неужели вы так любите почести?

— Нет.

— Танцевать?

— Нет.

— Хорошеньких женщин?

— Я не могу любить одновременно больше одной.

Режина зарделась:

— Значит?..

— На балу присутствует сеньора Иньес де Карабахос, жена испанского посла.

— Она красивая?

— Страшна как смертный грех. Но на ней будет знаменитое жемчужное ожерелье. Впрочем… если вы будете вести себя хорошо, я вам покажу его завтра, в Енервиле.


Убийца с букетиками

Полиция сбилась с ног. Четверо убитых менее чем за три месяца! Четыре женщины — молодые, хорошенькие, серьезного поведения. Невозможно установить между ними хотя бы отдаленную связь. Похоже, садист выбирал свои жертвы наугад, в домах муниципальной застройки по берегу Луары. В них проживали тысячи людей, бок о бок, но незнакомых между собой. Подобно хорьку, забравшемуся в крольчатник, ему оставалось только следовать собственной прихоти. Крови он не проливал; он душил свою жертву с помощью чулка черного цвета. И не насиловал, довольствуясь тем, что складывал их руки на букетике полевых цветов.

Комиссар Шеньо перестал спать. Он допросил соседей, долго изучал места, где были обнаружены трупы: один — в подвале, другой — у подножия лестницы, которая вела на террасу, два последних — в однокомнатных квартирах, которые занимали молодые женщины. Преступления были совершены либо примерно в час дня, либо среди ночи. Комиссар поставил на плане четыре крестика, рассчитал расстояния, подошел к тайне со всех возможных сторон. Случается, психопаты действуют с бредовой логикой, но все же уловимой. Здесь же — ровно никакой. Разве что все жертвы — блондинки, но это могло быть и простым совпадением. Как обеспечить наблюдение за всеми жилыми кварталами с новостройками по берегу реки? У душевнобольного было широкое поле деятельности.

«А что, если мне выдать себя за этого психа?» — думала Мадлен.

Вот уже несколько дней, как она переживает эту идею… С тех самых пор, как заприметила Эдуара с этой Сюзанной. Она сразу же поняла, что не в силах сносить измены. Тем не менее, унимая свой пылкий темперамент, она вела наблюдение за мужем, и мелкие доказательства ее подозрения множились. Конечно же Эдуар находился в выигрышном положении: он разъезжал за счет парфюмерной фирмы, что позволяло ему отсутствовать всякий раз, когда ему это требовалось: немного осторожности, и он легко обезоруживал подозрительность Мадлен. Но, поглощенный своей страстью, не видел, что за ним ведут слежку, что его одежду обыскивают, обнюхивают; что волосок блондинки, прилипший к подкладке, а в особенности рассеянность и неразговорчивость выдавали неверность больше анонимного письма.

Как те больные, у которых в состоянии перенапряжения гудит в ушах, Мадлен испытывала на почве ревности головокружения, в глазах рябило, она дышала часто, внезапно прикладывая руку к сердцу. Единственным успокоением была для нее мысль о грядущей мести.

Выследив соперницу, Мадлен выяснила, что та живет в недавно достроенном корпусе на шестом этаже, окнами во двор; на почтовом ящике значилось имя — Сюзанна Фольбер, сотрудница префектуры. Собирая информацию, она при этом внимательно следила за ходом следствия, которое вел комиссар Шеньо. Одна у себя в квартирке, где время, казалось, остановило свой бег, она могла не спеша следить за газетами! Ей случалось завидовать такому ловкому психу, которому, должно быть, как и ей, приходилось долго выслеживать свою очередную жертву, фиксировать ее малейшее передвижение, прежде чем отправиться как любителю природы на берега Луары якобы гулять, попутно собирая васильки или маргаритки для прощального букетика. Она представляла себе его безликую тень, но в перчатках; легкий бессловесный силуэт, скользящий вдоль стен… Быть может, он страдает от надругательства, как она, и тоже жаждет разрушить все, что как–то походило на неверную. Но он–то доводил дело до конца! Тогда как она… Нет, она все еще колебалась.

Мадлен приняла решение внезапно, обнаружив на связке ключей своего мужа лишний ключ — треугольный сейфовый, не иначе как от двери его красотки. Ей потребовалось много времени и изворотливости, чтобы, овладев им, заказать дубликат, а в промежутке убийца объявился еще раз. Он задушил очередную жертву в последнем доме города — невзрачную горничную, которая возвращалась к себе в комнатку под крышей. Как всегда, она была блондинка; как всегда, сжимала застылыми пальцами букетик — маки и маргаритки. Ни одного отпечатка, ничего наводящего на след. Газеты требовали от общественных властей принять экстренные меры. Мадлен жалела этого преступника, выставляемого чудовищем, маньяком, злодеем, тогда как он был так несчастен! Никто не может знать, сколько панических страхов и внутренней борьбы вызывает подготовка к преступлению. Она чуть не упала в обморок, покупая резиновые перчатки, которые… Это было ужасно!

«Вам следовало бы примерить наши перчатки для мытья посуды», — рекомендовала ей продавщица. Тоже блондинка. Бедняжка! Все женщины нынче красились под блондинку. Как будто достаточно стать блондинкой, чтобы соблазнить и удержать мужчину! Разве же это помешало ее Эдуару…

Прежде чем перейти к действию, Мадлен посетила жилье Сюзанны. Та обедала в ресторане неподалеку от префектуры. Мадлен не подвергала себя ни малейшему риску. Спальня находилась в глубине, справа. Дверь открывалась бесшумно. Мебель не стояла на пути. Приходилось только ступать так, чтобы не поскользнуться на медвежьей шкуре, заменявшей прикроватный коврик. Осталось выбрать чулок, который потребуется для удушения. Мадлен практиковалась с чулками различных марок. Некоторые слишком растягивались, другие скользили под пальцами. Мадлен обнаружила, что перед употреблением их следует скручивать. Для своих опытов она использовала один из медных шаров, украшавших ножку ее кровати. По мере того как она душила этот шар, ее страхи постепенно рассеивались, и сочла себя готовой.

Эдуар продолжал жить как во сне и, случалось, бессмысленно улыбался. «Я покажу вам, голубчики вы мои, где раки зимуют», — в бешенстве думала Мадлен, когда муж объявил ей, что отправляется в свое ежемесячное турне и будет отсутствовать дольше недели.

— Ты не очень соскучишься? — лицемерно поинтересовался он.

— О! — без всякой иронии ответила она. — Я найду, чем мне заняться.

И стала почти что с удовольствием собирать свой букет.

Мадлен ушла из дому незадолго до полуночи. Квартал спал. Ни одного освещенного окна на этажах, лишь высокие уличные фонари освещали как бы вымершие дома и машины, выстроившиеся в ряд вдоль тротуаров. Она бесшумно ступала в мягкой обуви. Ей предстояло пересечь только две площади и пройти одну улицу. Ей не повстречался ни один запоздалый прохожий, ни один полицейский. Она не стала подниматься на лифте, который создавал много шуму, и медленно поднялась пешком на шестой, останавливаясь на каждой площадке перевести дыхание. Она так разволновалась, что уже готова была отказаться от своего намерения отпереть дверь, будучи не в состоянии унять дрожь в руках.

Соперница спала. Слышалось ее легкое, мерное дыхание. Мадлен подошла с удавкой в руке. Она проделала все задуманное быстро и без труда. После нескольких конвульсий тело блондинки обмякло. Выходит, все кончено. Мадлен собрала воедино столько энергии, что ее переизбыток вылился в рыдания. Она долго плакала, стоя на коленях у кровати. Если бы Эдуар не… Подлинным виновником был он. Несколько недель он погрустит, подавленный, жалкий. А потом… найдет себе другую. Тот, кто предал однажды, никогда больше не станет соблюдать верность. Выходит, ей придется убивать еще и еще. Станет ли она таким же чудовищем, как тот, кого полиция тщетно пытается схватить? Чудовище — это легко сказать, легко сделаться им! Руки затягивают чулок немного сильнее, и внезапно наступает конец — ты уже оказался на другой стороне, на стороне психов, отщепенцев. А между тем в глубине души ты не перестал оставаться невиновным! Обессилев, Мадлен поднялась с колен. Ах! Букет! Не забыть бы про букет. Она положила цветы в руки мертвой, потом тщательно закрыла дверь и, оказавшись на улице, бросила ключ в водосток.

Ночной воздух успокоил нервы Мадлен. Она восстановила в памяти все принятые предосторожности. Нет, она ничем не рисковала. Преступление спишут на счет душителя–призрака. Ах! Как же она станет теперь наслаждаться томлениями Эдуара! «О чем ты думаешь, Эдуар?..» — «Да ни о чем, милая». — «У тебя озабоченный вид». — «Нет, уверяю тебя». Мадлен поклялась себе, что отныне Эдуар будет принадлежать ей одной.

Свет в прихожей она не зажгла, предпочитая не видеть своего лица в зеркале прихожей.

Сняв обувь, она ощупью пошла выпить большой стакан воды. Потом толкнула дверь в спальню, но еще не успела взмахнуть руками для самозащиты, как что–то гибкое, нервное обхватило ее шею и стало душить, сильнее и сильнее. Чулок… Это было чудовище… Это…

Обмякнув, Мадлен рухнула в объятия Эдуара.

Тот отнес ее на кровать. «Сожалею, — думал он. — Я огорчен… Но у меня не было выбора».

Он вложил в пальцы мертвой букетик полевых цветов, в которых еще бегал муравей.

«Тебя убил не я. Разумеется, убийца — тот, другой. А я нахожусь в служебной командировке… Через несколько месяцев я женюсь на Сюзанне. Ты была препятствием, бедняжка Мадлен… Сюзанна никогда не догадается, что я сделал ради нее!»

Бедняжка Эдуар! Он тоже предвидел не все, а главное, что чудовище, подлинное, в ту же ночь попадет в руки полиции. А это придаст делу об убийстве Мадден новый оборот.

Угрызения совести

Вот уже сутки, как во мне продолжает все кипеть. Накануне у меня состоялся неприятный разговор с начальником. Я хотел подать в отставку.

— Да будет вам! — возражал тот. — Кто же уходит в отставку лишь потому, что какой–то проходимец убежал из тюрьмы! Знаю, у вас против Виньоли есть зуб, я могу это понять. Он вас чуть не убил. Но ведь его арест принес вам повышение… и потом, с тех пор прошло уже три года.

— Я очень надеюсь, что директору тюрьмы несдобровать!

— Э! Ишь какой вы прыткий!.. Успокойтесь, старина. Его схватят, вашего Виньоли, и водворят в камеру. И на этот раз он отсидит их до конца, свои шесть лет.

Однако я не мог успокоиться. Жозе Виньоли был лучшим достижением в моем послужном списке. На моем счету были воры, наркоманы, случайные убийцы на любовной почве — короче, рядовые преступники, мелкая дичь. Тогда как Виньоли был крупной добычей, матерым хищником, фото которого я бережно хранил. Побег Виньоли означал гибель моей репутации. Упоминая мое имя, говорили: «Знаете, это тот, который покончил с Виньоли». А теперь станут говорить: «Бедняга! Он чуть было не покончил с Виньоли!»

Я вышел из табачного киоска и закурил сигарету. Третья пачка с того момента, как я узнал новость! Шел дождь — такой, как обычно идет в Сент–Этьене, когда тучи, зацепившись за гору, нескончаемо изливают свою влагу, зависнув в небе. Я входил к себе в полицейский участок с настроением, хуже которого нельзя себе вообразить.

— Тут вас ожидают, — сообщил мне дежурный. — Впустить?

Дежурный, заскрипев зубами, возвел глаза к потолку и указал на мою дверь миниатюрной особе. Она была одета в черное и напялила шляпу, как подобает, когда отправляешься с официальным визитом.

Женщина принялась рассказывать мне свою историю. Ее звали Жюли Шапелот… И это имя ей подходило один к одному. Она оказалась прислугой, «домашней работницей», как говорят нынче. Работала полный день у супругов Фаллю… Погодите, я записываю… Адрес?.. Вилла «Клер Ложи», аллея Гюстав–Надо… Муж — Раймон, тридцати восьми лет, коммивояжер. Жена — Режина, тридцать два года, без профессии. Они часто ссорились — по пустякам, но всегда мирились.

— И что?

— А то… Так вот! Мадам Фаллю исчезла. Вчера днем они завели ссору, на сей раз всерьез. Я как раз стирала в ванной комнате. Мне было плохо слышно — вроде бы он упрекал жену в том, что та сорит деньгами. Надо признать, что и она не давала мужу спуску… И потом у меня было такое впечатление, что он ее ударил. Она заорала и побежала прятаться к себе в спальню. А он — он ломился в дверь. И кричал: «А ну, выходи, или будет хуже!» Поскольку мой рабочий день закончился, я ушла… Но на душе у меня было неспокойно.

— До этого случая он жену никогда не бил?

— Нет. Насколько мне известно. Должно быть, она довела его до белого каления.

— И что же дальше?

— Сегодня я пришла на работу в девять утра, как обычно. Муж был дома один. Он сообщил мне, что жена уехала, но довольно странным тоном. А я не стала расспрашивать. Насколько мне известно, мадам Фаллю частенько навещает свою маму, которая живет в Роанне. Но она всегда уведомляет меня заранее, а в этот раз не сказала ни слова.

Что ни говори, а все это выглядело странновато. Тут я принялась за уборку квартиры и что же увидела, открывая платяной шкаф, где у нас стоит пылесос? Вся одежда мадам на месте… И обувь тоже. При том, какая на дворе погода, она должна была бы прихватить дождевик… Так нет — дождевой плащ так и висит на вешалке… Не хватало только домашнего халата… Я прохожу в спальню мадам… Надо вам сказать, что супруги спят в разных комнатах… Постель мадам приготовлена, а вот ночная сорочка отсутствует… И потом, прекрасно видно, что никто так и не ложился спать. Я еще подумала: все это неспроста. И вот, отправившись по магазинам, решила поставить вас в известность… И тогда меня ни в чем не смогут укорить.

Он явно попался в ловушку, этот Фаллю. Я сразу приободрился.

— И хорошо сделали. А что он за человек, ваш хозяин?

— Скорее замкнутый. Постоянно читает спортивные газеты. Его особенно интересуют бега.

— Вы сказали мне, что он коммивояжер. И часто он отсутствует?

— Нет. В том–то и дело. Он чаще дома, нежели в дороге. Напрашивается вопрос, на что же они живут?

— Друзья?

— Нет. Они никого не принимают. Я постоянно вижу его за рюмочкой. Маленькой рюмочкой.

— Он ревнивый?

— Возможно. Во всяком случае, следует признать: его жена — прехорошенькая женщина.

Я встал:

— Прекрасно. Я займусь этим господином сам.

Полчаса спустя я уже находился перед «Клер Ложи». Вилла новая. Одноэтажная. Подземный гараж. Все говорит о материальном достатке хозяев. В каждой детали ощущается роскошь. Лично я жил в старой части города, в мрачной и ветхой лачуге. Признаюсь, мое плохое настроение только усугубилось. Мне открыл дверь сам Фаллю.

— Полиция.

— Но я…

Он был явно смущен. Я вошел, не дожидаясь приглашения.

— Мне надо поговорить с мадам Фаллю.

— Это горничная сказала вам?..

— Где мадам Фаллю?

У мужчины были мешки под глазами, большие очки подняты на лоб, и в руках он все еще держал спортивный бюллетень о скачках. Походка старого хрыча, тип правонарушителя, на которого следует наседать.

— Когда вы видели свою жену в последний раз?

— Вчера вечером. Мы с ней поругались… Ничего серьезного. Она приготовила ужин, но не желала есть. Она дулась. И заперлась в своей спальне… Вот, собственно, и все.

— Вы не слышали, когда она уехала?

— Нет. Когда я сплю, знаете…

— По вашему мнению, куда она отправилась?

— К своей маме, я полагаю. Ее мать живет в Роанне. Жена обычно едет туда поездом на колесах с пневматическими шинами, который отправляется в семь часов одиннадцать минут.

— У этой дамы есть телефон?

— Да.

— И вам не пришло в голову позвонить и осведомиться о жене?..

— Это явно выглядело бы так, как будто я за ней гоняюсь.

— Звоните… Разве вам непонятно?.. Говорю вам — звоните.

Шаркая ногами в шлепанцах, Фаллю направился к аппарату… Коренастый мужик, но жалкий тип, который того и гляди расплачется. Потому что он был виновен, его виновность так и била в глаза. Женщина, которая исчезла… Такая музыка мне хорошо знакома. Уже разговаривая по телефону, Фаллю с превеликим трудом притворялся, что удивлен. «Как?.. Ее у вас нет?.. Да, она уехала сегодня утром… Я думал, что… Тем хуже… Извините за беспокойство».

— Хватит притворяться, — выпалил я. — Вы прекрасно знали, что ваша жена не в Роанне.

— Уверяю вас…

— Покажите–ка мне ее спальню.

Фаллю заметно присмирел. Он открыл дверь и отошел в сторонку. Я сразу увидел встроенный платяной шкаф и указал на него Фаллю.

— Что она унесла с собой?

— Не знаю.

— Проверьте!

Фаллю отодвинул створку, и его рука пробежала по ряду одежды, висевшей на плечиках.

— И что?.. Чего–нибудь недостает?

Фаллю втянул шею в плечи, как если бы опасался пощечины.

— Нет… Не думаю.

— Это не ответ.

— Нет… Все на месте… Ах! В самом деле, нет синего чемодана. Должно быть, она унесла синий чемодан.

Я прошел в ванную, осмотрел на столике флаконы, баночки с кремом, лосьоны.

— А что она положила в этот чемодан?..

— Почем я знаю?.. Мне кажется, все осталось на месте.

— А у вас есть машина?

— Да.

— Пошли в гараж, посмотрим.

— Но, в конце концов…

Фаллю было явно не по себе. Он неохотно шел впереди меня, открыл гараж. Кузов машины был сплошь покрыт капельками дождя и грязными разводами.

— Сейчас я вам объясню, — произнес Фаллю. — Вчера… поздно вечером… я выезжал из дому. Эта ссора вывела меня из состояния равновесия. И вот я прокатился, чтобы успокоить нервы.

Я сунул нос в салон. На полу валялись пустые коробки, тряпки, фляги. Настоящая свалка! Я поддевал носком ботинка это барахло.

— А что это?

Под старым брезентом приоткрылся синий чемодан. Я извлек его и со свирепой радостью схватил Фаллю за плечо:

— Поиздевался, и хватит. Я тебя увожу… И ты у меня заговоришь, обещаю.

Новость пришла менее чем два часа спустя. Жозе Виньоли был арестован в Тулузе, и его препроводили в Марсель.

Мое озлобление как рукой сняло. Вторичный арест Виньоли меня как бы реабилитировал. Жизнь приобретала новую окраску. В соседнем кабинете один из моих коллег все еще допрашивал Фаллю, который защищался неумело, но вину признавать отказывался. В конце концов, может, он и был невиновен!..

Взгляни–ка на это дело другими глазами, сказал я себе… Теперь, когда ты успокоился… Вот супружеская пара, утратившая всякое согласие… Жена сыта их раздорами тю горло и решает бросить эту жизнь к чертям, а заодно насолить мужу. Тайком от него она покупает себе новую одежду… Рано утром, откинув одеяло, пошла спрятать синий чемодан туда, где его нетрудно обнаружить, и сбежала из дома, прихватив ночную рубашку и халат… Ну как тут не придет на ум мысль, что она убита?.. И не обрушиться на бедного парня, которого обвиняет все?.. В ту ночь он действительно решил прокатиться. Но почему бы и нет?.. Со мною тоже такое случается… Честно говоря, не будь этого Виньоли, да разве бы я его засадил? Ну и треклятая профессия!

Я вошел к коллеге и отвел его в сторонку.

— Кончай с ним, — пробормотал я. — Дождемся конца смены, и пусть катится на все четыре стороны.

— Но ведь ты говорил…

— Каждый может ошибаться, правда?

Мои угрызения совести оказались обоснованными. К вечеру мы узнали, что Режина Фаллю возвратилась в лоно семьи. Не оставалось ничего другого, как отпустить Фаллю на волю. Несомненно, не мешало бы допросить и Режину… Но зачем? Чтобы заставить ее признаться… в чем?.. Во всем том, что я себе уже навообразил? Да какого шута? После водворения Виньоли в тюрьму я был преисполнен снисхождения. Дела супругов Фаллю касались только их самих и никого более. Муж и жена — одна сатана.

Супруги Фаллю распивали шампанское по случаю триумфального окончания кошмара. Какого же страху натерпелись они накануне, слушая по радио сообщение о побеге из тюрьмы Жозе Виньоли! Разве Фаллю не воспользовался осуждением своего сообщника, чтобы украсть у него любовницу и присвоить себе награбленное.

Такому типу, как Виньоли, не долго отыскать их следы, а он клялся отомстить. Отсюда их план — непродуманный и рискованный: выдать Режину за убитую, тогда как сам Фаллю на необходимое время пробудет под охраной полиции.

По счастью, оно оказалось непродолжительным.

Однако все это стало мне известно намного позже, в Париже, куда меня вызвали, когда Виньоли, совершивший еще один побег, был убит своим сообщником, по всей видимости, при необходимой обороне.

Двойной удар

«О! Да ведь это дело уже быльем поросло, — вынужден был признаться комиссар Мортье журналистам, которые пришли взять у него интервью. — Но коль скоро оно может позабавить ваших читателей…» Мортье намекал на два знаменитых ограбления — слово hold up[302] у нас тогда еще не вошло в оборот. Первое из них имело место в Ментоне — в банке «Креди женераль». Оно было совершено поразительно ловко. «Образцовое ограбление, — выразился комиссар, — ни дать, ни взять — операция отряда спецназа! О коммандос речь тогда еще не вели. И верите ли, нет, но я готов был поклясться, что такое может пройти лишь один–единственный раз!»

И он приступил к рассказу с тем неотразимым лукавством, которое когда–то и принесло ему известность.

«Когда ограбили «Креди женераль», мне еще оставалось трубить до пенсии с полгода. Ограбили — не то слово, потому как сейфовый зал, попросту говоря, просто обчистили! Красивая работа! Они выкопали подземный ход от гаража под улицей впритык к западной стене банка. Вообразите себе галерею с прочными подпорками, электрическим освещением! Право слово, так и хотелось по ней прогуляться! Что же касается сейфового зала, то он вовсе не напоминал поле битвы. Перед уходом эти господа его тщательно подмели, аккуратненько сгребли мусор в угол, а на куче оставили записку: «Убыток возместит страховка». Само собой, трофеи были значительные! Наличные деньги, ценные бумаги, драгоценности — в общей сложности, всего на сумму свыше двух миллиардов! Для меня тут сразу же началась сущая пытка: ни единого намека на след грабителей. Хозяин гаража проживал в Гренобле и сдал его в аренду при посредстве агентства. Сведения о съемщике были самые что ни на есть расплывчатые — короче, провал по всем статьям. На меня обрушились сердитые замечания начальства, нагоняи и вдобавок выговоры. И вдруг дело приняло сенсационный оборот: последовало еще одно ограбление банка «Креди женераль», теперь уже в Париже, на острове Сите! По всей видимости, оно было делом рук все той же банды. Теперь они приблизились к цели почти вплотную по водосточной системе, прокопали туннель и преспокойненько очистили сейфы. Все шито–крыто! На сей раз прибыль также составила несколько миллиардов! Мой парижский коллега оказался в тяжелом положении, впрочем, как и я сам, поскольку меня вызвали в Париж поделиться своими наблюдениями — разве же я не стал крупным специалистом по «краже века», как прозвали ограбление банка в Ментоне? С тех пор я просветился и знал, что по–нашему это называется «ограбление со взломом». Полицию просто доконали жалобы и ультиматумы, когда нам на помощь просто чудом пришла анонимка — добрый гений изнемогающих следователей! В ней содержался совет произвести обыск на квартире у некоего Марселя Рипаля, проживающего в бельэтаже дома 24–бис по набережной Гран–Огюстен. По спискам жильцов мы узнали, что этот Марсель Рипаль, осужденный на пять лет тюрьмы за кражу со взломом, был выпущен на свободу десять месяцев тому назад. Наконец–то хоть одна ниточка! Обыск состоялся, несмотря на все его протесты. И принес богатые плоды! А именно: мы обнаружили у него набор драгоценностей — колец, браслетов, колье, принадлежащих баронессе де Мейрак! И, держитесь крепко: эти драгоценности были частью награбленного в банке Ментоны! Таким образом, появилось доказательство того, что и в Ментоне, и в Париже орудовала одна и та же шайка! Выходит, Марсель Рипаль и являлся тем башковитым человеком, который разработал такой план ограбления, но сам он это категорически отрицал. Было также невозможно заставить его выдать сообщников. Более того! Он утверждал, что никакого отношения к краже в Ментоне не имеет. Это означало отрицать очевидное, на что и указал ему адвокат. Баронесса представила доказательства, что драгоценности, обнаруженные у Рипаля, и в самом деле являлись ее собственностью. Тем не менее тот упорствовал, серьезно рискуя ухудшить свое положение. Он говорил, что для него это дело принципа: он никогда не согласится понести наказание за ошибку, которой не совершал. На все наши вопросы он систематически отвечал молчанием. Где он спрятал деньги? Кто послал нам анонимное письмо? Сообщник? Женщина, пожелавшая ему отомстить? Когда же мы довели его своими вопросами до крайности, он вскричал: «Я не был в Ментоне! Но это дело подало мне идею насчет Парижа». Может, он хотел выиграть время? Но зачем? Напрасно ему толковали, что, признавшись в двух кражах, он мог бы завоевать некую симпатию публики, которая жалует дерзких и умных авантюристов! Две кражи — преступления, не лишенные блеска! Тогда как одно, совершенное в подражание первому, — пошлость, которая сродни плагиату. «Вы могли бы стать нашим Арсеном Люпеном! — уламывал его адвокат. — Давайте же. Признавайтесь — и дело с концом!» — «Не могу», — стонал Рипаль.

Мы никак не могли сдвинуться с мертвой точки, но тут меня вдруг осенило — не зря же я столько времени ломал себе голову над этой тайной. «Черт побери! А что, если Рипаль говорит правду? Что, если не он замыслил кражу в Ментоне?» И тогда все сразу становилось на свое место! Все объяснялось! Я поделился своей мыслью с моим парижским коллегой, и следствие пошло по другому пути. Помнит ли Рипаль сейф, в котором обнаружил эти драгоценности? Он не решался это утверждать. Тем не менее, полагая, что, если его проведут в сейфовый зал «Креди женераль», он без особого труда отыщет взломанный им сейф — он вроде бы находится в конце ряда, наверху, — так как припоминал, что для удобства операции взбирался на раскладную лестницу. Рипаля отвели на место, и он почти без колебаний указал на сейф, в котором хранились драгоценности баронессы. Его номер 124. Несколько минут спустя директор филиала объявил, что владельцем номера 124 является

Жозе Мюратти, проживающий на улице Мазарен. Сейф снят им три недели назад, то есть спустя несколько дней после ограбления в Ментоне. Регистрационные книги подтвердили, что Мюратти хорошо известен полиции. Он уже неоднократно отбывал наказание за мелкие нарушения закона. Любопытная деталь: из всех клиентов парижского банка он — единственный, кто представил весьма скромный перечень убытков после ограбления сейфа, заявив, что у него изъяли только фамильные документы. Он был задержан на швейцарской границе, и его признание вызвало всеобщий хохот. Человек, обчистивший банк в Ментоне, питал такое доверие к сейфам, что без колебаний спрятал часть своих трофеев в сейфе «Креди женераль»!

«У меня и в мыслях не было, — оправдывался он, — что кто–нибудь еще использует подобные методы! Подлинное невезение! Молния никогда не ударяет дважды в одно и то же место. Этот Рипаль — сволочь!» И он так возмущался, так злился на Рипаля, что нам стоило огромного труда отговорить его предъявить ему гражданский иск».

Последняя жертва

Старые ноги больше не держали Катрин. Сделав еще два шага, она споткнулась о камень и растянулась во весь рост на рыхлой земле. Тем не менее она слышала, как к ней приближался незнакомец — этот жуткий незнакомец, который перескакивал с могилы на могилу.

От сильного волнения Катрин Вошель проснулась. Она вспотела, а сердце так колотилось о ребра, что казалось, готово разорваться. С давних лет, с самого детства, бедняжке ни разу не снился такой кошмарный сон. Кошмарный, но объяснимый. Прежде всего существовала тайна, которая уже два месяца потрясала жителей этой небольшой округи — осквернение богатых склепов, в результате чего отвратительный тип, которому приписывали такое святотатство, получил образное, но неуместное прозвище Вампир. Наконец, утром того же дня Катрин присутствовала при погребении владелицы поместья Люпсак, о которой поговаривали, что из лютой ненависти к своим потомкам она пожелала быть погребенной со всеми своими драгоценностями.

Несмотря на то что теперь Катрин полностью пришла в себя, она продолжала дрожать всем телом. Особенно болело ее старое, изношенное сердце. Она пробормотала: «Амеде!» И одновременно протянула руку, но место рядом с ней было пустым и холодным. Приподнявшись на локте, Катрин прислушалась. Впрочем, никакого беспокойства она не испытывала. Сплошь и рядом Амеде, который спал чутким сном, услышав рычание собаки или уловив суматоху в курятнике, вскакивал с постели и выходил на двор.

И тут, почти что сразу, Катрин узнала знакомые шаги по каменному полу. Но то был не стук сабо, какого она ожидала. Амеде был обут в охотничьи ботинки, и сапожные гвозди пренеприятно царапали по камню.

Удивленная и встревоженная, Катрин положила голову обратно на подушку и направила свой взгляд в сторону двери, из–под которой вскоре просочилась полоска света. Амеде вошел на цыпочках, с фонарем в руках.

Желтый тусклый луч освещал нижнюю часть его одежды: широкие велюровые штаны и тяжелые башмаки, на которые налипла глина, замаравшая и ноги до самых колен. И в то же мгновение тревога, пожалуй, сильнее той, от которой Катрин пробудилась, сжала ее сердце. Она начала дрожать от страха, как обезумевший и раненый зверек.

Амеде потихоньку прикрыл дверь и осторожно, стараясь не шуметь, поставил на пол свой фонарь, а также предмет, который он прислонил другим концом к стене, — заступ.

Катрин задыхалась. Она поднесла руки к шее, скользнула пальцами в вырез пододеяльника из грубого полотна. «Мне снится сон… Мне все еще снится сон…» Но она прекрасно знала, что больше не спит.

Амеде наклонился. При свете фонаря он открыл свой бумажник — бумажник из прочной кожи, который она купила на местной ярмарке лет пятнадцать назад и подарила мужу по случаю их серебряной свадьбы. Некоторое время он, застыв на месте, рассматривал какой–то предмет, оттопыривавший кожу, — ей не было видно, какой именно.

Потом он ушел, и Катрин слышала, как муж раздевается. И тут она из последних сил попыталась бороться с очевидностью. Амеде! Добрый и покладистый Амеде, которого она знала с детства и всегда любила… но также и Амеде, который непрестанно жаловался на то, что жизнь становится слишком трудной, а за ужином незнакомым ей голосом говорил о похоронах хозяйки поместья Люпсак.

Две голые ступни с большими пальцами, изуродованными артритом, вошли в световой круг, подошли к фонарю. Он подвернул фитиль, пламя пару раз вздрогнуло и с приглушенным шумом взрыва угасло. Амеде шел к кровати в полной темноте.

Потеряв голову, Катрин прижалась всем телом и даже лицом к стене, словно надеясь в ней укрыться. Она чувствовала, как ее муж приподнял одеяло и перьевая перина осела.

Кровать была узкая. Несмотря на осторожность, Амеде слегка коснулся плеча своей жены. К горлу Катрин подступил крик ужаса.

Но она испустила лишь легкий вздох. Ее рот так и остался широко раскрытым, как и запавшие, окаймленные красным глаза. Сердце Катрин остановилось.

Между тем Амеде лежал, заложив руки за голову, и улыбался воспоминаниям о недавних событиях. Он снова видел себя на кладбище, спрятавшимся за семейной часовней Люпсак.

Все волнения остались позади. И он только диву давался, что ни один человек не рассудил так, как он.

Одним ударом лопаты он огрел по голове незнакомца в тот момент, когда он просунул лом под еще незапечатанную надгробную плиту. При свете фонаря он остолбенел, опознав в нем церковного служку Меливана. И, как в молодые годы, побежал в жандармерию.

Когда Вампира отправили за решетку, великую новость объявили муниципальному совету, который, несмотря на поздний час, все еще заседал из–за нескончаемой повестки дня. Совет принял единодушное решение премировать героя тысячей франков. Слова благодарности звучали как по писаному.

Все это и вспоминалось Амеде. Он был счастлив. А главное, он знал, что самая большая радость еще ждала его впереди.

Он заранее предвкушал приятное удивление своей старой спутницы жизни, когда он расскажет ей поутру…

На месте преступления

Подобрав лапы, открыв пасть, подметая широкими размахами хвоста пыль на аллее, неутомимый Мирза ждал, когда его хозяин в очередной раз бросит ему мяч. И граф Фуссак, забавлявшийся игрой не менее собаки, снова бросил ей мяч, очень далеко и очень высоко.

Мирза бросился за ним к решетчатой ограде. Резиновый мяч коснулся земли рядом с его носом, подскочил и исчез в одной из мраморных ваз, украшавших столбы портала.

«Вот те на! — смеясь, воскликнул мсье де Фуссак. — Нарочно не придумаешь!»

Он бросил взгляд в сторону замка. Графини не было видно. Как и единственной пары слуг, которой в наставшие трудные времена ограничил персонал, обслуживающий замок. Ну что ж! Граф мог позволить себе небольшую гимнастику, которая, казалось бы, не соответствовала ни его рангу, ни возрасту. Одна нога на большом камне, положенном тут как по специальному заказу, вторая — в не менее спасительной неровности стены, и вот мсье Фуссак уже запускает руку в вазу.

Он извлек из нее не только мяч, но и сложенный вчетверо листок бумаги, яркая белизна которого свидетельствовала о том, что он не долго пролежал в этом импровизированном почтовом ящике. Мсье Фуссак машинально отфутболил мяч, который, по достоинству оценив его жест, Мирза не удостоил никаким вниманием, и развернул листок. Письмо было датировано тем же днем. Три строчки, начертанные широким решительным почерком:

«Дорогая!

Получил твое письмо. Радость мою словами не передать! Значит, до вечера, поскольку место будет свободным. Мысленно я уже рядом с тобой».

Подпись неразборчивая. Но какое значение имеет подпись! Так вот, значит, почему Элиана гак усиленно подбивала мужа не полагаться исключительно на директоров, хотя и испытанных, и самому отправиться в Париж, чтобы обеспечить благоприятный ход своих дел? Так вот почему в те редкие дни, когда графиня собиралась его сопровождать, внезапная мигрень мешала ей осуществить свое намерение в самый последний момент. Почему в те дни, когда граф возвращался домой раньше обычного, он находил замок пустым — его жена задерживалась в деревне, совершая благотворительные визиты…

Гнев и унижение возобладали над всеми другими чувствами графа де Фуссака. По правде говоря, он никогда не был сильно влюблен в свою тем не менее очаровательную Элиану. Он решился на этот брачный союз, можно сказать, почти исключительно по велению разума. Впрочем, он никогда не питал больших иллюзий относительно любви, какую способен внушать своей спутнице жизни, если учесть разницу в их возрасте — Элиана была моложе его на шестнадцать лет.

И тем не менее предположить такое!..

Он перечитал десять, двадцать раз короткое, но столь многозначительное письмецо, и. всякий раз по его телу пробегала дрожь бешенства на одних и тех же словах: «…поскольку место будет свободно». Выходит — предел наглости! — любовное свидание должно состояться в самом замке… Этот факт казался ему хуже самой измены.

«…Место будет свободно».

Ах так! Ну это мы еще посмотрим! Граф, сжимая кулаки, рассекал воздух невидимым хлыстом.

Ему потребовалось немало времени, пока он совладал с собой. Наконец лицо его перестало выдавать бушующие в нем страсти, и он вернулся в замок. Надо ли говорить, что мсье де Фуссак положил любовное послание на прежнее место в тайничок. День прошел как ни в чем не бывало. По заведенному правилу вечером перед отъездом Клемане подала ужин рано. А тем временем Фелисьен, ее муж, заправлял машину горючим и проверял мотор — дорога предстояла длинная.

В назначенный час шофер подкатил автомобиль к крыльцу. Элиана настояла на том, чтобы муж прихватил кашне. «Знаете, ночами стало свежо!» И мсье де Фуссак едва сдержался, чтобы не придушить жену. Он, поднеся к губам тонкую руку своей молодой супруги, повторил сакраментальную фразу: «Постарайтесь не слишком скучать!» — и откинулся на спинку сиденья, обессилев от напряжения, какое ему пришлось выдержать после сделанного им открытия.

Два часа спустя, вернувшись к месту отправления, машина остановилась в лесу, окаймлявшем частное владение в нескольких сотнях метров от чугунной ограды. Но граф сидел в ней один. Он оставил Фелисьена в районном центре соседнего департамента. «Подождите меня тут. Сходите в кино. Я вернусь к полуночи». И он сменил за рулем ошеломленного шофера.

Граф закрыл за собой калитку. Теперь он быстро идет по темным аллеям, песок заглушает шум его шагов. Еще два шага, и он поднялся на крыльцо. Он не переложил ключи от дома в свой карман, но это ни к чему: дверь не заперта. Естественно! И подобно тому, как это произошло, пока ончитал любовное послание, бешенство заставляет его сжимать кулаки.

Пушистая ковровая дорожка, покрывающая лестницу, также заглушает шаги. Прихожая. Спальня Элианы. Он напряг слух. Никакого шума. Но разве тишина — доказательство? Он приоткрывает дверь миллиметр за миллиметром, просовывает голову в узкую щелку, и в тот момент, когда глаза его свыклись с темнотой, наконец различает кровать, а в этой кровати отдыхает Элиана. Равномерное дыхание спящей достигает его ушей.

Прикрыв дверь, граф медленно удаляется. Он чуточку дрожит. Его разыграли?.. Нет! Он уверен в том, что не выдал своего присутствия. Значит?.. В конце концов, эта записка ему не приснилась. Ведь он прочел: «Увидимся вечером…»

Негромкий смех, доносящийся с верхнего этажа, внезапно напоминает мьсе Фуссаку, что графиня — не единственная представительница прекрасного пола, живущая в его замке, а он, в свою очередь, — не единственный муж, чье отсутствие предоставляет супруге полную свободу…

Граф инстинктивно начал взбираться по ступенькам на второй этаж. И опять услышал взрыв смеха Клемане, которому на этот раз вторил смех мужчины. Черт побери!..

Мсье де Фуссак тоже решает посмеяться. Но когда он проходит через парк, на его глаза накатываются слезы. «Бедняга Фелисьен! Это правда, у него дурацкий вид… Подумать только, что в этот момент он сидит в кино!»

Час спустя Фелисьен занял свое место за рулем. Но на сей раз граф делит переднее сиденье со своим шофером.

— Так значит, я рассчитываю на вас, Фелисьен. Никому ни слова, понятно? Ни одной душе об этом маленьком перерыве в нашем путешествии! Вы меня поняли?

— Прекрасно понял, господин граф.

Фелисьен чувствует, что хозяин что–то сует в карман его френча. Ведь господину графу случается проявлять щедрость.

«В сущности, какой же выдался хороший вечер», — думает про себя Фелисьен, так как мадам графиня тоже не поскупится на щедроты. Она сумеет по достоинству оценить инициативу своего шофера. Чего стоит его телефонный звонок в замок из бара при кинотеатре!..

Кто убил тетю Эмму?

Наследники Могалон впервые собрались в полном составе после смерти тети Эммы на роскошной вилле, которая стала их собственностью после драматической кончины старой девы. Во время предыдущих каникул Марселина лечила свои и без того больные нервы, которые эта драма подвергла слишком суровому испытанию. А Этьен ждал доброй воли следователя, проявлявшего исключительную сдержанность.

Сдержанность! Некоторые говорили, пристрастие. Поскольку, в конце концов, ведь алиби Этьена Могалона казалось неопровержимым. Разве он не представил доказательства, что в трагический вечер находился в Бордо, то есть примерно в трехстах километрах от того места, где была убита богатейшая Эмма? Ну и что? Почему же он получил эти три недели предварительного тюремного заключения? Почему его подозревали дольше, нежели супругов Дорель, Людовика или даже Марселину. Если задуматься хорошенько, не были ли свидетельские показания, способствовавшие их оправданию, более неоспоримыми, нежели те, на которые ссылался Этьен? И разве же пять двоюродных братьев в равной степени не воспользовались убийством? Равная доля состояния — два миллиона каждому, равные права на имение.

Сегодня, правда, Этьен не сожалел о своем аресте. Хотя его и отпустили на свободу ввиду отсутствия состава преступления, тем не менее он стал звездой семейства. Предполагаемый убийца номер один — титул, сообщавший ему немалую привлекательность не только в глазах ее членов, но и в глазах других жителей городка.

Вопрос «А все–таки, что, если это он?» снят не был.

Однако такой вопрос в равной мере метил в каждого наследника Могалон. «Что, если это она?.. Что, если это он?..» И сами заинтересованные лица никак не могли выбросить из головы мысль, что, возможно, что, по всей вероятности, один из них…

Они не испытывали ни малейшего страха, живя под одной крышей с неопознанным преступником. Бандит — это ужасно. Когда читаешь о нем в газетной рубрике происшествий или в романах. Но если им является некто, знакомый тебе с детства, кого ты любишь, чьи поступки знаешь наперечет… за исключением одного, некто, не только не желающий тебе зла, а напротив, способствовавший исполнению твоих самых заветных желаний — два миллиона, красивый дом, обширные земли, наконец, и главное, некто, одаривший тебя блеском и значимостью, словом, прочным положением, словом, всем тем, в чем тебе долго было отказано…

«Что, если это она?» Невзрачная Марселина, с ее тусклыми волосами и веснушками, перестала «экономить на спичках». Лавочники относились к ней с такой же предупредительностью, как и к этой актрисе из Парижа, а случалось, и обслуживали до нее. И все находят, что это в порядке вещей. Каждый спешит поздороваться с нею первым.

«Что, если это он?» Недомерок Людовик распрямляет спину. Кто осмелится теперь обходиться с ним, как с существом неполноценным?

«Что, если…» Супруги Дорель, прежде такие немногословные, теперь разговаривают громко, самоуверенно. Смело судят обо всем на свете. И добрые люди в радиусе одного лье внемлют и поддакивают им.

Этьен ведет себя скромнее, естественнее всех их. Но какая ему нужда напрягаться? Он извлекает пользу из своего выигрышного положения.

Все пятеро сидят в большой гостиной после плотного обеда. Верная Жюльетта, которая служила в доме еще при покойной мадемуазель, только что подала кофе и ликеры. Она лезет из кожи вон, эта Жюльетта. Предупреждает малейшие желания своих новых хозяев. Как же она боялась, что ее прогонят!.. Убиенная старая дама в полный рост на портрете в золотой рамке, который висит над камином, похоже, председательствует на этом семейном сборище.

«Я вспоминаю день, когда комиссар спросил меня в упор…» — двусмысленно начинает Марселина.

Они слышали ее рассказ раз двадцать и знают, что, когда она закончит, наступит очередь Людовика. «А я почувствовал себя не в своей тарелке, когда узнал двух инспекторов в поезде…»

Супруги Дорель проявляли явное нетерпение. Что касается Этьена, то его лицо выражало иронию и некое снисхождение. «Болтайте себе, болтайте».

Телефонный звонок заставил их подскочить. Снимает трубку Этьен. Это своего рода привилегия, которую никто и не думает у него оспаривать.

— Алло!.. Ах! Это вы, господин следователь!

Все присутствующие так и застыли на месте.

Четыре восковых манекена сидели, наклонившись вперед.

— Как?.. Да неужели?.. И он признался?.. Ах! Как же я счастлив! Да, мы как раз собрались тут все вместе. Спасибо, что вы нас немедленно известили. О! Давайте не будем больше об этом, господин следователь. Разве вы не выполняли свой долг?..

Этьен кладет трубку. Лицо его побледнело.

— Вы поняли, а?.. Убийцу, арестовали. Этот дурень только что совершил новое преступление. Какой–то псих ненормальный, два года назад его выпустили из психушки.

Последовала затянувшаяся пауза. Марселина робко спрашивает:

— А вот насчет тети Эммы, как это они установили?..

— Этот тип признался сам. Он также признал себя виновным в третьем преступлении.

— А зачем он?..

— Да незачем. Говорю вам, псих ненормальный.

Супруги Дорель, похоже, внезапно утратили дар речи. Зеркало отражает образ Марселины с ее круглыми плечами и неприятным лицом. Людовик в своем кресле кажется недоноском. Этьен плюхается на прежнее место.

Молчание воцаряется снова. Гнетущую тишину наконец нарушает голос, искаженный волнением до неузнаваемости:

— И все же, если не обнаружат никакого доказательства, то сомнение останется навсегда. Полной уверенности никогда быть не может. Людей, возводящих на себя поклепы, сколько угодно.

— Я тоже так думаю — сколько угодно! — в один голос восклицают супруги Дорель.

— Такой случай описан во всех учебниках психологии, — глубокомысленно сообщает Этьен.

Людовик снова рассаживается в своем кресле. Марселина улыбается сама себе в зеркале.


Беглец

Выпучив глаза, Жермена переводит взгляд со следов грязи, которые ведут прямо к порогу погреба, на дверную ручку, испачканную кровью. Какой многозначительный след преступления! Какой–то незнакомец только что пробрался в их дом и укрылся в первом же тайнике, оказавшемся на его пути.

Протянув руку, Жермена потихоньку задвинула тяжелый засов. Она спасена. Дверь была массивной, одностворчатой, с прочными перекладинами. Право же, незнакомец поступил глупо. Скоро жандармы схватят его, как мышь в мышеловке.

В сущности, какой же угрожающий замысел вынашивал он, этот незнакомец? Ограбить дом, как только наступит подходящий момент? Да, по всей видимости, так оно и есть. Наверное, он шатался по улице, выглядывая, чем бы ему поживиться. Увидев, что Леопольд вышел из сада, он удостоверился, что тот не запер за собой калитку на ключ. И воспользовался предоставившимся случаем…

Не запереть калитку, как, впрочем, и дверь в дом, чтобы вынудить жену выйти из спальни! В такого рода мелочности весь Леопольд. Он никогда не мог смириться с тем, что она еще нежится в постели, тогда как он уже катит по утренней прохладе. Дурачок! Да разве Жермена завидовала ему, что он ложился первым?

Дурачок… и преступник! Потому что, если бы она не обнаружила этих следов, говорящих сами за себя, если бы решилась спуститься в погреб…

Правда, она никогда туда не спускается. Это Леопольд идет туда загружать горючим калорифер каждое утро и каждый вечер.

Каждый вечер…

Внезапно ноги Жермены подкосились от волнения. Она была вынуждена присесть на кухне.

Она продолжала сидеть, когда почтальон принес почту.

— Вам нездоровится, мадам Бернье?

— Да нет, все в порядке… Спасибо.

Три письма — все адресованы Леопольду, разумеется. И газета. Она машинально раскрыла газету.

«Фредерик Менешаль, убийца супругов Дориан, убежал из Центральной тюрьмы Мелюна», — сообщается на первой полосе.

Она прочла статью, перечитала. В ней со всеми деталями напоминалось о зверском нападении злоумышленника, который был арестован в тот же вечер. Однако об условиях, при которых преступнику удалось бежать, известно было очень мало. Сообщалось, однако, что, похоже, он поранил себе руку.

Слегка наклонившись, Жермена могла рассмотреть дверь, ведущую в погреб, а на ручке этой двери — коричневатое пятно. Она чуточку дрожала. Но не от страха. Чем она рисковала? В тот момент, когда Фредерик Менешаль взломает дверь, она будет уже далеко.

Начать с предположения, что убийца попытается выйти из укрытия. Тогда как беглец думал лишь о том, как бы ему не попасться на глаза преследователей. Его можно было себе вообразить где угодно, только не в жилом доме. А ночью он отправится дальше, запасшись продуктами…

Да, ясно как Божий день, что Фредерик Менешаль проведет весь день в своем укрытии, вероятнее всего, спрятавшись за кучей угля, не ведая того, что его местонахождение обнаружено и он опять стал арестантом.

«Так что, — повторяла себе Жермена, — если бы я не заметила следов грязи и этого кровавого пятна, Леопольд спустился бы сегодня вечером, как обычно, в погреб и внезапно столкнулся лицом к лицу с…»

Как мало нужно, чтобы изменить течение всей жизни! Чтобы сделать, к примеру, из уязвленной и увядающей жены еще привлекательную вдову, к тому же прилично обеспеченную.

«Если бы я не заметила… И если бы этих следов не существовало!..»

Вечером их больше не существовало. И чтобы открыть дверь в погреб, Леопольду оставалось лишь, как обычно, повернуть ручку. Тем не менее Жермена прижимала к губам носовой платок, словно желая заглушить неодолимый крик предупреждения.

Пока Леопольд сходил по каменным ступенькам, его шаги становились все глуше. Затем наступила тишина, которую нарушил знакомый звук — это захлопнулась дверца калорифера… И вдруг послышался крик ужаса, изданный Леопольдом, который тут же оборвался на глухом ударе, тяжелом падении…

Жермена бросилась на второй этаж, спряталась в спальне, машинально закрыла дверь на задвижку и все более нерешительным шагом приблизилась к окну. Таким образом, она могла бы заявить, что присутствовала при побеге мужчины, сообщить его приметы…

Но мужчина не появился, и Жермена вдруг услышал скрип шагов на лестнице? Она сразу поняла, какую огромную ошибку совершила. Преступник не мог не знать, что его жертва живет не одна. Как же он может пощадить этого свидетеля, который немедленно станет бить тревогу…

Она увидела в полутьме, как поворачивается медная круглая ручка двери. Запор был пустяковым: несколько нажимов плеча и…

Жермена упала на колени:

— Прошу, не причиняйте мне зла. Вам не следует меня опасаться! Я ничего не скажу, клянусь. Вот вам доказательство — вы пробыли в погребе с утра. Вы оставили следы грязи и… крови. Я их стерла. Вы мне верите, скажите?

— Я тебе верю, — послышался голос за дверью — хрипловатый голос Леопольда.

Круг замкнулся

— У нас дома ни грамма соли, — заметила Мишлин. — Пока я готовлю закуску, ты успел бы заскочить в бакалею. По кратчайшей дороге.

Луи уже зашнуровывал свои тяжелые башмаки, служившие ему для подъема в горы.

— Разумеется, дорогая, по кратчайшей дороге! А больше тебе ничего не нужно?

Веселым шагом он выходит на каменистую тропинку, где его обитые гвоздями подошвы выбивают искры. Мишлин машет ему на прощание из окна шале[303]. До свидания! Скорее прощай! Ведь она знала, что ожидает ее мужа на пешеходных мостках.

Луи никогда, ни разу не перешел по мосткам, не остановившись. Обрывистые склоны оврага заросли зеленью, временами почти смыкающейся, создавая впечатление невиданной зеленой пены, вздымающейся над бурным потоком. Луи ждал порыва ветра, который, заламывая ветки, открывал глазам бурлящие волны.

Вот и на этот раз он склонился над перилами из неоструганных сосновых жердей. Рычание, поднимающееся из бездны, напоминало раскаты грома. Тут Марселей толкнул его в пустоту. И это уже не ветер взметнул ветки!

Марселей дал тягу и прибежал в шале, где его ждала слегка побледневшая Мишлин.

— Дело сделано! — вздохнул он, прежде чем потерять сознание от волнения в объятиях молодой женщины.

Однако «дело» сделано не было. Ниспосланная провидением ветка–развилка с самого начала прервала падение несчастного Луи, который менее чем три минуты спустя вновь пришел в себя на краю оврага.

Луи был слишком проницательным, чтобы питать иллюзии о мотивах покушения, жертвой которого он только что оказался. И того меньше — о личности своего убийцы. Вот уже три месяца он, не переставая, вел самые волнующие наблюдения за поведением как своей жены, так и Марселена, непременного гостя их дома. Выходит, его страхи были обоснованными. Мишлин и этот недоумок…

И все–таки! Вообразить, что они докатятся до такого!.. Быть может, со стороны Марселена тут и не было ничего удивительного. Луи его мало знал. Если играешь с человеком в бридж или совершаешь восхождение на гору Жоли — это еще не значит, что… Но вот Мишлин! Мишлин, которая была его женой в течение семи лет! Изумление спасшегося от гибели брало верх над всеми другими чувствами. Более того, оно просто его переполняло. Он не испытывал ненависти к жене. Она ребенок, твердил он себе. Ребенок! И ответственности за такой поступок не несет. Что же касается него…

Как бы то ни было, другой на месте Луи, если бы не бросился к шале, вооружившись камнем или палкой, то, по меньшей мере, побежал в жандармерию. Но Луи был умником… и влюбленным умником, в той мере, в какой два этих слова совместимы. Он понял, что действовать таким образом означало бы, по всей вероятности, лишиться всякого шанса вновь завоевать жену. В ослеплении своей новой страсти как бы стала она боготворить человека, который погиб от меча правосудия… или под мстительными ударами воскресшего мужа! Наказание превратило бы Марселена в мученика, хуже того, в идеального, мифического любовника, и существовал риск, что супруга, сошедшая с пути праведного, станет вечно хранить ему верность.

«Так что мне не нужен этот убийца–кретин! — рассудил благодушный муж. — Рано или поздно Мишлин разочаруется. Рано или поздно она раскается в содеянном. Подождем!»

Как мы видим, снисхождение не играло никакой роли в этом смирении, продиктованном исключительно правильно понятой выгодой.

Луи ждал. Жил в тени этой пары, замаскированный, как детектив в романе, неузнаваемый. К тому же, как оно обычно водится, внешний мир перестал существовать и для наших влюбленных.

Мишлин и Марселей путешествовали: Флоренция, Венеция, Неаполь, Капри… Настоящее свадебное путешествие! Луи страдал еще сильнее, чем мог себе вообразить. Случалось, в ресторане, где он обедал за столом по соседству со столиком двух голубков, рука его, вспотев, сжимала нож. Но он вовремя спохватывался. Лезвие кромсало лишь невинную дыню, а тем временем несчастный до крови кусал себе губы под фальшивыми усиками.

Наступили дни, когда Мишлин дула губы, пока ее спутник разглагольствовал. Наступили дни, когда лицо молодой женщины выражало безразличие, скуку… грусть, когда глаза ее, казалось, что–то искали вдали, за пределами видимого. Наступил день, когда она нервно высвободила руку, которую Марселей сжимал в своей. И тут Луи перестал сомневаться в своей победе. Еще чуточку терпения!

Лето привело парочку в горы. Мишлин вернулась в шале, Марселей — в свой отель. Вначале этот вызов элементарной осмотрительности смутил Луи. Можно ли доходить до такой степени неосторожности? Но вскоре он понял, какой высшей надеждой, скорее всего неосознанной, был подсказан такой выбор: разжечь угасающее пламя любви именно в тех местах, которые видели, как оно рождалось. Запасшись морским биноклем, он с терпением онтомолога следил из «орлиного гнезда» за движениями любовников. В то утро, когда Мишлин встретила Марселена, не раскрутив бигуди, Луи понял, что выиграл партию окончательно и бесповоротно.

Значит, оставалось лишь ждать удобного случая. Он представился, когда из ложбины донесся полуденный перезвон колоколов. Говорят, убийцы всегда возвращаются на сцену своих подвигов. Угрызения совести?.. Вызов?.. Марселей остановился посреди мостков, наклонился над перилами. И Луи, инстинктивно, тоже приблизился к нему на цыпочках. На этот раз никакая ветка не остановила тело при его падении.

Перед тем как подняться в шале, Луи заскочил в деревню. Его сердце бешено колотилось, когда он толкнул дверь на кухню, где Мишлин склонилась над паром сковородки.

— Вот твоя соль, милая.

Она долго оставалась в неподвижной позе, застыв с деревянным половником в воздухе, согнув спину, словно в ожидании удара. И наконец пробормотала, не оборачиваясь:

— Как же ты долго шел, милый!

— Должен тебе признаться, что я возвращался не кратчайшим путем, — ответил Луи.

И принялся расшнуровывать тяжелые башмаки.

Опасные клиенты

Анри торопливым шагом обогнул танцплощадку, на которой дергалось несколько парочек, напоминая эпилептиков, пересек холл и, не постучавшись, толкнул дверь кабинета с табличкой «Дирекция». Мог ли господин Рене, владелец кабаре–дансинга «Сундучок», ошибиться в смысле такого вторжения?

«Только этого нам еще и не хватало!» — воскликнул он. Что не помешало ему с робкой надеждой присовокупить: «А вы уверены?»

Вместо ответа гарсон протянул своему патрону бумажную ассигнацию достоинством в пятьсот франков и отчеркнул ногтем ее номер.

Господин Рене открыл записную книжку и проглядел колонку цифр. Для перестраховки! Разве же эти цифры не отпечатались в его памяти, как и слова, несколько часов тому назад произнесенные широкоплечим мужчиной с короткими усами в потрепанном дождевике, чью страшную профессию он распознал с одного взгляда.

Ограбление было произведено позавчера вечером в магазине кожаной галантереи на бульваре Сен–Мартен. Грабители обобрали кассу, изъяв девять тысяч франков. Одними пятисотфранковыми купюрами. По счастью, известны номера этих купюр — пострадавший незадолго до грабежа снял эти деньги со своего банковского счета.

— Но кфсое отношение' эта история имеет ко мне? — удивился Рене.

— Не исключено, что самое прямое. Три из этих купюр уже были пущены в оборот прошлой ночью у одного из ваших коллег на Пигале. Надеюсь, до вас дошло? Эти голубчики кутят на награбленные деньги. Вот я и предупреждаю все увеселительные заведения. Запишите–ка себе номера похищенных банкнотов, а также номер нашего дежурного на Монмартре. Если разыскиваемые полицией воры «высадятся» на вашей территории — один звонок, и я нагряну к вам. У вас всегда найдется предлог задержать их на пяток минут!

И полицейский инспектор Меркадью распрощался со словами: «Удачи вам!», что показалось господину Рене верхом дурного вкуса.

— А как они выглядят, ваши клиенты? — раздраженно поинтересовался патрон «Сундучка», делая ударение на притяжательном местоимении «ваши».

Анри почесал затылок.

— Мужчина и женщина, оба еще молодые. Она хорошенькая. На первый взгляд они не производят впечатления опасных преступников. С них причитается круглая сумма — пятьдесят франков.

— И что же вы им сказали?

— Что у меня нет сдачи и я пошлю разменять их бумажку в табачный киоск.

Сняв трубку, господин Рене дрожащим пальцем набрал номер:

— Алло! Инспектор Меркадью?.. «Они» у меня!

От радостной реакции его собеседника на другом конце провода у господина Рене даже завибрировала трубка. Он тяжело поднялся с места.

— Они спешат?

— Похоже, что да. Тип что–то буркнул себе под нос и глянул на часы.

Господин Рене призадумался, и на его перекосившемся лице читалась работа мысли.

— Лучше не создавать напряженной обстановки. Ступайте и отдайте ему сдачу — четыреста пятьдесят франков. Я предприму другой маневр.

Подождав, когда мужчина подаст знак гардеробщице, хозяин дансинга ватными ногами направился к парочке и с умильным видом спросил:

— Как! Вы нас уже покидаете? Неужели вы тут плохо проводите время? А ведь вы наши постоянные клиенты. Мне кажется, я вас узнаю.

Ответила женщина:

— Да, мы уже к вам заглядывали. Но это было так давно.

— Давно или недавно, все равно вы — друзья нашего дома. Что мог бы я предложить его друзьям, чтобы отметить третью годовщину со дня открытия «Сундучка»?.. Анри! Бутылку шампанского!

Муки господина Рене длились пять минут, как это и было предусмотрено. Прислонившись к стене, украшенной звездочками, в промежутке между фото двух не совсем одетых миниатюрных женщин, он был уже близок к обмороку, когда на пороге бара появился Меркадью: шляпа сдвинута на затылок, подбородок выдвинут вперед. Неоновая вывеска окрасила его фигуру кровью.

— Где они?

— Там, позади оркестра. Тип напяливает пальто. Самое время!

Меркадью запустил руку в карман плаща, опасное содержимое которого заявляло о себе через материю.

— Вы уверены, а? Шутки в сторону. Ошибка могла бы нам дорого обойтись!

Господин Рене протянул полицейскому вещественное доказательство.

— О’кей! Зайдите завтра в мой кабинет — набережная Орфевр.

— Как… вы идете один?

— Зачем мне целый полк? Сейчас убедитесь, что все проще простого.

— Желанием я не горю.

Тем не менее господин Рене смотрит. И видит, что Меркадью остановился в двух шагах от парочки. Женщина вздрогнула, а мужчина инстинктивно съежился и вдруг наклонил голову так, что плечи его сникли.

Меркадью направлял своих пленных к холлу: ни один человек в зале и не заподозрил чрезвычайного происшествия. Проходя мимо господина Рене, он одарил его победной улыбочкой:

— Все проще простого… Жду вас завтра!

Такси увезло всю троицу.

Мужчина извлек из своего бумажника девять пятидесятифранковых купюр — сдачу, которую дал ему гарсон.

— Получается по сто пятьдесят на рыло. Чаевые — за мой счет.

— Вот он — наш оборотный капитал! — радостно провозгласил Меркадью, демонстрируя всем большую бумажку, полученную им из рук Рене.

И, оборачиваясь к молодой женщине, предупредил ее как истый джентльмен:

— В следующий раз вашим кавалером буду я, дорогой друг… Мы играем в полицейского попеременно!


Голубой экспресс делает 13 остановок (Сборник рассказов)

Вероятно, излишне уточнять,

что всякое сходство персонажей с

реально существующими людьми

всего лишь обычное совпадение.

Сигнал тревоги. Париж

— Алло! — вопит Мишель Эрбен. — Черт! Нас прервали, мой дорогой… Да, я говорил вам, что ничем не рискую… Незнакомец, который стрелял в меня, был, скорее всего, обыкновенным сумасшедшим. К счастью, снаряд дважды не попадает в одно место… Что?.. Вы очень любезны, но можно ли представить меня, Эрбена, директора «Пари нувель», путешествующего с двумя телохранителями? — Его громкий смех разносится по комнате. — Тем более что сегодня вечером меня сопровождает жена… А?.. Ну!.. Письма с угрозами получают многие люди нашего круга… Так что мне еще повезло… Одно или два в день. Сегодня утром — два… Все то же самое. Глупо, зло и многословно… Да, вы правы. Мне бы следовало быть более сдержанным, но в сорок лет поздно менять характер… Вы же меня знаете: страсть к полемике у меня в крови. Я должен…

Входит помощник и кладет Эрбену стопку газет. Он быстро просматривает их, обводит некоторые статьи красным карандашом.

— Да, я еду вечером. Конечно, поездом… Пробуду там дней десять… Не то чтобы я действительно устал, просто нужно немного развеяться… Еще раз благодарю. До скорого, мой дорогой.

Он медленно кладет трубку, поворачивается к машинистке, застывшей с папкой под мышкой.

— Вы можете представить меня в сопровождении двух легавых? Да меня засмеют! Первые полосы газет будут кричать: «МИШЕЛЬ ЭРБЕН ПОД ЗАЩИТОЙ ПОЛИЦИИ!» Конченый человек, это уж точно.

Он подписывает бумаги, закуривает и снова смотрит девушке прямо в глаза.

— Пусть лучше убьют!

Дверь открывается. Входит его секретарь. В руках он держит плащ Эрбена.

— Иду! — кричит Эрбен, убирая очки в футляр и хватая портфель.

Курьер приносит ему текст передовицы, еще пахнущий краской. Он бегло просматривает ее, улыбается и бормочет под нос:

— Очень хорошо, хотя слегка и перегнули палку!

В этот самый момент Жозиана Эрбен расстается с любовником — обворожительным Франсуа Мюрером. Она нервно прихорашивается перед зеркалом в маленькой гостиной, а Мюрер, стоя у нее за спиной, подводит итог их недавнего разговора.

— Уверяю тебя, я долго обдумывал каждую мелочь. Тебе совершенно нечего бояться. Во–первых, принимая во внимание сложившиеся обстоятельства, исчезновение твоего–мужа никого не удивит. Следователи тут же набросятся на его врагов. Одному Богу известно, сколько их у него!.. Скорее всего, заподозрят того типа, который стрелял в него на прошлой неделе… Нам просто повезло, что этому психу удалось скрыться… Допустим даже, что полиция начнет подозревать тебя… О нашей связи никто не знает… Смерть мужа тебе вовсе не выгодна — ведь по завещанию все переходит его дочери. Ну?.. Ты вне подозрений, понимаешь?

Жозиана молчит. Мюрер чувствует, что не убедил ее.

— Тебя пугает яд? — продолжает он. — Если ты сделаешь все так, как я спланировал, следствие придет к выводу, что кто–то проник в его купе. И значит…

— А если он не будет пить?

— Ты же знаешь, что он работает допоздна, всегда и везде… Даже в поезде… Потому и накачивается кофе… Ведь это всем известно… Когда у него берут интервью — ведь у него талант актера, — он тут же заводит песню, что работает по восемнадцать часов, что газета только на нем и держится… Если бы речь шла о ком–то другом, ничего не могу сказать, мы бы очень рисковали. Но с Эрбеном!

Жозиана все еще колеблется. Когда Мюрер кладет ей в сумочку пузырек с ядом, она пятится назад. Но он прижимает ее к себе, легонько покачивая.

— Я буду с тобой, дорогая… Ты же знаешь, мое купе не так уж и далеко… Я ни на секунду не оставлю тебя. Доверься мне, хорошо?.. Ты же знаешь, так больше продолжаться не может. В конце концов он узнает правду. Быть хорошо информированным — это его профессия. А при его вспыльчивом нраве… Можно представить, что произойдет! Я тоже не всегда могу быть рядом, чтобы защитить тебя. Ну?.. Перечить ему нельзя, так что другого средства у нас нет, да и не мы первые. Решайся! В конце концов, мы не виноваты, что твой муж — псих.

Долго еще он убеждает Жозиану. Целуя ее на прощание, он уверен, что теперь женщина не отступит.

Жозиана вошла в роскошный особняк на авеню Фош, куда Эрбены переехали совсем недавно. Проходя мимо лифта, она решила подняться пешком. По лестнице на встречу ей спускается молодая женщина. Они смотрят друг на друга с ненавистью. Взбешенная Жозиана, преодолев последние ступеньки бегом, хлопает дверью. Из кабинета мужа доносятся голоса. Эрбен занят с секретарем — дает тому последние указания. Он без пиджака — высокий, крепкий, энергия переполняет его.

Делом Браше займусь я сам. Просмотрю досье в поезде. Позвони мне завтра утром на виллу часов в десять… Да! Не забудь прислать окончание репортажа Блеша. Сейчас это самое важное. Если ему не навешали лапши на уши, эта штука наделает шума. Я прослежу.

Он смеется. В дверях появляется Жозиана.

— Здесь была ваша дочь, — говорит она. — Что она хотела?

— Денег, черт возьми.

— И вы ей?..

— Ну нет! Ей пора понять, что я не люблю ультиматумов. Уж не хотите ли вы сказать, что она права, дорогая?

— Я? Я молчу. К тому же меня это не касается.

Он показывает на чемоданы у дивана.

— Позовите Марию, нужно спустить багаж.

— Мария сегодня утром уехала с водителем.

— Ах да!

Зрбен смеется. Он в хорошем настроении, и собственная забывчивость забавляет его. Он собирает бумаги в папку.

— Будьте душечкой, Жозиана. Приготовьте термос. Крепкий кофе, как я люблю. Положите его в мой чемодан.

Жозиана выходит из комнаты, лицо ее кажется чуть бледнее обычного. Решающий миг настал. Она идет на кухню, выливает в кастрюльку содержимое кофейника, включает газ. Потом достает из шкафчика термос, высыпает в него белый порошок из пузырька, все время оглядываясь на дверь.

Кофе горячий. Жозиана наполняет термос, тщательно завинчивает пробку и встряхивает содержимое. Кажется, ее силы на исходе. Отвернув кран, она долго моет руки.

Лионский вокзал. Восемь вечера.

Эрбен и Жозиана идут вдоль «Голубого экспресса». Чуть дальше Франсуа Мюрер поднимается в свой вагон. От супругов его отделяют только два вагона. Проводник приветствует Эрбена и отпирает двери двух купе. Жозиана колеблется.

— Решайтесь, — ворчит Эрбен. — Они все одинаковы!

Жозиана наконец решается, и, пока она устраивается, Эрбен отводит в сторону проводника, сунув ему в руку банкнот.

— Пока не стелите мне. У меня много работы. Я позову вас, когда захочу спать.

Немного погодя он достает из чемодана халат, тапочки, папку и, наконец, термос. Входит Жозиана: она помогает ему разобрать вещи. По радио объявляют об отправлении.

— Вы довольны? — спрашивает Эрбен.

Жозиана не отвечает, и он внимательно смотрит на нее.

— В чем дело, малыш?

Он поднимает ее лицо за подбородок и улыбается.

— Ну же, Жозиана, в чем дело? Вы сердитесь, потому что я отказался ужинать?.. Но я не голоден, да и работы так много, что…

— Мне тоже не хочется есть, — говорит Жозиана. — Но, быть может, вы угостите меня стаканчиком чинзано?

— Хорошо, но только быстро!

Они идут по коридору, мимо проносятся слабо освещенные перроны пригородных станций, исчезающих в ночи. Вагон. Еще один. В коридоре курит пассажир. Он уступает им дорогу. Эрбен идет первым, он торопится. Жозиана на ходу шепчет: «Порядок!» Мюрер провожает ее взглядом.

В ресторане малолюдно. Кое–кто начинает разглядывать Эрбена. Его мгновенно узнали. Но он давно привык к молчанию — оно воцаряется всюду, где бы он ни появился. Эрбен облокачивается на стойку возле Жозианы, как всегда, уверенный в себе.

— Какую жизнь я заставляю вас вести, моя бедная Жозиана! — говорит он.

Жозиана ужасно удивлена. Эрбен редко говорит на подобные темы. Однако сегодня вечером он кажется не таким напряженным и озабоченным. Это почти добрый человек. Он вроде бы заметил существование собственной жены. Ему хочется быть любезным, но Жозиана остается по–прежнему далекой и холодной. Внезапно Эрбен смотрит на часы и превращается в Человека–который–не может–терять–ни–минуты. Бросает мелочь официанту. Антракт закончился.

Одинокий пассажир все еще курит в коридоре. Эрбен проходит мимо, а Жозиана замедляет шаг, обходя незнакомца. Мюрер слегка поворачивается к ней.

— Не забудешь? — шепчет он.

— Нет, — отвечает Жозиана.

Она идет за Эрбеном к его купе. Войдя, немедленно хватает мужа за руку.

— Здесь кто–то был! — восклицает она.

Эрбен пожимает плечами, но Жозиана настаивает на своем, она явно в панике. Она уверяет, что кто–то трогал досье, а чемодан передвинут. Эрбен, который ничего не замечает — что совершенно естественно, — напрасно уверяет, что все это не важно. Он не в силах помешать Жозиане, она идет к проводнику, чтобы предупредить о случившемся. Тот заверяет мадам, что не заходил в купе. Тогда, может, кто–нибудь из пассажиров? Нет, он так не Думает, потому что почти все время был в коридоре. Жозиана уперлась: эта маленькая комедия — часть разработанного плана. Проводник должен запомнить устроенную ею сцену. Позже, когда Эрбена обнаружат мертвым, он засвидетельствует, что некий «отравитель» побывал в купе.

Совершенно измученный Эрбен выпроваживает проводника, задержав Жозиану. Он пытается шутить, хотя и тронут заботой жены.

— Мне очень жаль, дорогая, что я причиняю вам столько хлопот. Иногда я думаю, что все меня ненавидят. Так что, когда внезапно кто–то… впрочем, оставим это! Я просто хотел поблагодарить вас, Жозиана… А теперь идите отдыхайте. Спокойной ночи.

Он закрывает за ней дверь купе.

Но Жозиана не ложится, она идет в тамбур. Мюрер уже ждет ее там.

— Ну? — спрашивает он.

— Готово. Все прошло как по маслу.

Он не может сдержаться и смотрит на часы, как будто прикидывает, сколько еще осталось жить Эрбену. Внезапно смутившись, опускает рукав. Оба ненадолго замолкают.

— Уверяю тебя, он не будет страдать, — наконец говорит Мюрер.

— Замолчи!

Они еще не понимают, что стали врагами, но чувствуют, что должны сейчас расстаться, что им потребуется много, очень много времени, чтобы забыть. Мюрер кладет руку на плечо Жозианы.

— Мужайся, — бормочет он.

Она сухо прощается и уходит. В ее душе полный сумбур. Войдя в купе, она принимается распаковывать чемодан. Потом берет стакан, вдруг ощутив сильную жажду, но даже это простое действие внушает Жозиане такое отвращение, что она ставит стакан на место. Она разглядывает себя в маленьком зеркале над умывальником так, словно впервые видит это лицо. Наконец она закуривает сигарету и выходит в коридор.

Эрбен тоже здесь. Он курит, глядя в окно отрешенным взглядом. Проносящаяся мимо ночь завораживает его. Жозиана прислоняется спиной к окну рядом с ним. Перед ней купе мужа, он оставил дверь открытой. Повсюду разбросаны бумаги, а в углу, на банкетке, тускло поблескивает термос. Жозиана не в состоянии отвести от него глаз.

Через некоторое время Эрбен начинает тихим голосом говорить. Причем обращается он скорее к самому себе, чем к Жозиане. Коридор пуст. Мерное покачивание вагона настраивает на откровенность, сейчас Эрбен не рисуется.

— Этот выстрел, — бормочет он, — он меня конечно же не задел… И все же… Жозиана, то, что я сейчас скажу, глупо… но он попал в меня… В первый момент ничего не чувствуешь. Лишь потом голова начинает кружиться… И замечаешь, что идет кровь… Уже неделю я чувствую себя другим человеком…

Жозиана, стоя лицом к купе, молчит. Эрбен, не отрываясь, смотрит на свое отражение в стекле. А там, в купе, поблескивает термос.

— Правда. Я стал другим. Я начинаю сомневаться, сожалеть, это я–то, Эрбен! Такое со мной впервые.

Эрбен словно перелистывает страницы своей жизни, он делает это неумело, с паузами, старается найти себе оправдание и страдает, находя все столь нелепым. Его первый брак — неудача. Его дочь — ничуть не лучше. Его бешеная работа журналиста — просто хорошее алиби, скрывающее целую цепочку поражений. Он стал профессионально жестоким. Жозиана? Быть может, это его последнее поражение, самое ужасное…

А там, в купе, поблескивает термос.

Да, поражение! Не стоит по доброте душевной отрицать это. От него можно получить только деньги, ему просто больше нечего дать… И раз уж он заговорил о деньгах, то хочет сказать ей, что разделил свое состояние на две части. Одна — дочери, другая, большая, Жозиане. Пять дней назад он вызвал нотариуса и составил завещание, как старик. Да, конечно же это глупо, но все же облегчает душу. Только он хочет, чтобы Жозиана правильно поняла: его поступок — не оскорбление. Он ведь имеет право, как и все остальные, любить свою жену, даже если ему никогда не хватало времени сказать ей об этом.

А там, в купе, поблескивает термос.

В конце концов, даже хорошо, что он высказал все, что у него на душе. И эти десять дней отпуска могли бы стать — если, конечно, они оба хотят этого — десятью днями счастья. Как бывало… Тогда они впервые ехали этим же экспрессом… и кстати… да… у них почти юбилей.

— Ну, доброй ночи, малышка Жозиана. Я должен закончить работу. Сегодня я чертовски болтлив.

Он ласково треплет ее по щеке, возвращается в купе и закрывает дверь.

Жозиана остается одна, совершенно сбитая с толку. И зачем только она послушалась Мюрера? Нет, Мишель не должен умереть. Никогда! Это было бы слишком несправедливо… Он любит ее. Она ввязалась в эту ужасную авантюру. Нет, она уже не хочет, чтобы он умирал. К тому же уже сейчас можно представить себе чудовищные последствия этого бессмысленного преступления. Теперь уж ее непременно обвинят, раз ей выгодна эта смерть — из–за завещания. А ведь в глубине души она никогда этого не хотела… Мишель! Жозиана протягивает руку к двери.

Вдруг из соседнего купе появляется толстая женщина, выговаривающая пекинесу, сидящему у нее на руках. Увидев Жозиану, она направляется к ней:

— Жозиана! Боже, какая радость! Как дела, дорогая?

Собачка лает, ее хозяйка кричит, смеется и непрерывно говорит. Жозиана тщетно пытается от нее избавиться. Но та продолжает свое, просто захлебываясь от сердечности. Они так шумят, что Эрбен распахивает дверь, собираясь сделать им замечание.

— Мишель! Дорогой Мишель!..

Женщина так разошлась, что Эрбен сдается. Воспользовавшись ситуацией, Жозиана потихоньку отступает, делая вид, что играет с собачкой. Она переступает порог купе. Термос здесь, до него не больше метра. Жозиана ставит собачку на банкетку, протягивает руку… Вот она дотронулась до термоса.

Поздно! Эрбен наконец отделался от назойливой дамы. Он тоже возвращается в купе. Жозиана, пошатываясь, выходит в коридор; она ужасно бледна, и приятельница тут же замечает это.

— Вам нехорошо?

— Устала… Пойду лягу… Прошу прощения…

Но, как только коридор пустеет, Жозиана снова выходит. Нервы ее напряжены до предела. Каждую секунду Эрбен может отравиться. Ей во что бы то ни стало нужно забрать термос.

Она стучится в купе мужа и входит. Эрбен работает. Жозиана Извиняется: кажется, она засунула свою книгу в его чемодан. Эрбен что–то бормочет, не поднимая головы. Жозиана открывает чемодан, берет какую–то книгу, потом хватает термос под мышку и уходит.

Готово! Получилось! Она заходит в свое купе. Осталось только вылить содержимое в раковину: никто никогда не узнает… Увы! Дверь открывается. Это — Эрбен. На его лице добродушная улыбка.

— Минуточку! — говорит он. — Книга — ладно, но вот насчет кофе я не согласен. Вы можете обойтись и без него. А мне через полчаса он точно понадобится. Ну! Приятных сновидений!

Он забирает термос, нежно целует Жозиану и уходит. Молодая женщина без сил падает на банкетку. Все кончено. Эрбен умрет. И тут она вспоминает о Мюрере. То, что он сделал, возможно, он же и исправит. Жозиана бежит к нему.

…И вот она в купе своего любовника, объясняет ему все, что произошло. Особый упор делает на завещание. Если что–то случится с Эрбеном, ее тотчас заподозрят и конечно же легко доберутся и до него. Они пропали. Но Мюрер, кажется, не понимает.

— Пожертвуешь деньги какому–нибудь благотворительному фонду, — говорит он. — Это будет воспринято очень хорошо. Никто не сможет обвинить тебя в корысти… и… как же они доберутся до меня? Ты же меня не выдашь?

Жозиана ужасно разочарована. Мюрер ничего не хочет понять. Кажется, он даже испытывает своеобразное наслаждение, наблюдая ее ярость и негодование.

— Что же ты раньше не сказала, что любишь своего мужа?

Глупая, вульгарная, отвратительная и бессмысленная ссора. Мюрер в бешенстве, он обувается, собирает чемодан, не переставая ругаться: их перебранка в узком пространстве купе выглядит смешно, глупо, нелепо. Да, говорит Мюрер, есть способ спасти Эрбена: пойти и все ему рассказать.

— Ты, конечно, во всем обвинишь меня. Но я сумею себя защитить. У меня есть твои письма… А пока — не вижу необходимости продолжать это путешествие. Я выходу на следующей остановке…

Жозиана смотрит на человека, которого любила: ревность и страх превратили его в ничтожество. Он может быть спокоен. Пусть убирается. Исчезнет. Он ей не нужен; она не обвинит его. Для нее он более не существует.

Поддавшись панике, Жозиана выбегает в коридор.

Но внезапно поезд резко тормозит, ее бросает вперед, раздается какой–то странный свисток, бесконечный, как сирена. Состав замедляет ход. Жозиана бежит к двери, дергает ее, но она не открывается. Скрежет тормозов оглушает Жозиану. Перед ней длинный коридор вагона, отделяющий ее от мужа. Она бежит. Выходят заспанные пассажиры, задают друг другу вопросы: «Что это?.. Сигнал тревоги?..» Но Жозиана–то знает, она поняла с первой секунды, что это — сигнал тревоги. Она не успеет. Пройдя последний коридор, Жозиана сразу замечает людей перед купе Эрбена. Состав останавливается, и воцаряется жуткая тишина.

— Это она, — произносит чей–то голос.

Все взоры обращаются на Жозиану. Онаподходит, идет все медленнее, пробираясь мимо пассажиров, толкает проводника, загораживающего дверь. Боже мой, это распростертое тело!.. А там поблескивает термос, нетронутый.

— Его застрелили!

Это говорит проводник. Он явно волнуется.

— Преступника задержал контролер. Кажется, это тот самый тип, который уже стрелял в господина Эрбена.

Жозиана уже ничего не слышит. Она невиновна. Она все потеряла. У нее только одна сумасшедшая мысль: взять термос и пить, пить. Она уже протягивает руку, но проводник мягко отстраняет ее:

— Ни к чему нельзя прикасаться, мадам. Таково правило!

Да! У нее осталось одно право — быть вдовой.

Случайный выбор. Дижон

— Не так громко, — попросил Роже. — Соседям необязательно знать, что мне наставляют рога.

Он нервно подошел к окну, оглядел темную ночную улицу и вернулся назад.

— Ты изменяешь мне, ведь изменяешь?! Ты не станешь отрицать… Не спорь, я видел тебя… Этот высокий блондин, с которым вы укатили на машине, не дожидаясь ужина… Ну что, видишь, я неплохо осведомлен… Может, он твой кузен?

— Ты следишь за ним… — произнесла Кристиана.

— О нет! Это слишком дорогое удовольствие.

— Значит, ты шпионишь за мной?

— Я тебя контролирую… Кто он? Отвечай!

— Ты мне противен.

— Это другой вопрос… Я хочу знать, кто этот человек. И имею на это право.

— Роже… Слушай меня внимательно… Если ты будешь настаивать, я уйду… понимаешь?.. Я уйду… уйду.

Кристиана упала на диван и разрыдалась. Роже, еле сдерживаясь, присел рядом.

— Кто этот тип? Кристиана… Кто он?.. Скажи, и я оставлю тебя в покое.

Кристиана отодвинулась от него на другой край дивана.

— Я все равно узнаю! Зря упрямишься. Если он не твой любовник, то что же мешает тебе ответить?.. Но я уверен, что ты лжешь.

— Нет! — покачала головой Кристиана.

— Тогда кто же?

Она рывком поднялась, посмотрела на Роже, не убирая упавших на лицо волос.

— Ты действительно хочешь знать?

— Да!

— Тогда он сам все тебе объяснит.

Кристиана в ярости схватила телефонную трубку, едва не опрокинув лампу, и судорожно набрала номер.

— Алло!

— Сука! — закричал Роже.

Он вырвал из ее рук трубку и отвесил ей две звонкие пощечины. Телефон покатился по ковру. Кристиана задохнулась: ей показалось, что ее с головой окунули в ледяную воду.

— Можешь убираться, — бормотал смертельно побледневший Роже. — Ты хотела уйти… Так вот, сейчас самое время… Можешь отправляться к нему!..

Он стремительно пересек комнату и с такой силой распахнул дверь, что она с грохотом ударилась о стену.

— Иди… Я тебя не держу… Ты свободна… Впрочем, ты всегда была свободна… и хорошо умела этим пользоваться.

Кристиана стояла в нерешительности, потирая ладонью покрасневшую щеку.

Роже схватил ее за плечо, резко толкнул к выходу…

— Пошла вон!

С круглого столика в прихожей он схватил белый шарфик и сумочку, выкинул их на лестницу, будто мусор, захлопнул дверь и устало прислонился к ней лбом. Он слышал, что Кристиана не решается уйти и также прислонилась к двери. Потом ее каблучки застучали по лестнице. Роже, как в полусне, направился в ванную.

— Кристиана… Кристиана… — повторял он чуть слышно.

Он подставил руки под струю, провел по лицу, потом, не вытираясь, долго смотрел в зеркало, будто не узнавая самого себя.

— Кристиана…

Какой–то легкий звук, похожий на шум моря в раковине, заставил его прислушаться. Может быть, Кристиана вернулась?.. Нет. Это гудела брошенная телефонная трубка. Он положил ее на рычаг и медленно выдвинул ящик стола. Револьвер, холодный и гладкий, казался хищным и опасным животным. Роже закрыл глаза, чтобы еще раз обдумать то решение, которое собирался принять, причем немедленно — лишь бы покончить со всем этим. Наконец он сунул револьвер в карман и решительно распахнул дверь…

Улица была пустынна, впрочем, как и весь город. Роже еще ни разу не оказывался в такой час на улице и поэтому совершенно не узнавал знакомых домов и магазинов. Трижды он проходил мимо собора Святого Бенина. Глупо. На что он надеялся? Случайно столкнуться с Кристианой? Он вспомнил, как она набирала чей–то номер. «Он сам все объяснит». Первое, что она сделает, это позвонит. Не может же Кристиана куда–то заявиться вот так, вдруг, в два часа ночи. Да и человек этот наверняка живет далеко. Она попросит его приехать за ней. Роже прикрыл ладонями глаза, стараясь удержать волну слез. Взяв себя в руки, он направился к вокзалу. Там наверняка еще открыто кафе…

Внезапно он увидел Кристиану — на площади, название которой вылетело у него из головы. Она звонила из кабины телефона–автомата. Роже различал лишь неясный силуэт, за туманным стеклом бледным пятном выделялся знакомый шарф. Роже огляделся по сторонам, обошел кабину, стараясь, чтобы Кристиана не заметила его. То, что произошло дальше, он, казалось, наблюдал со стороны: его рука резко вытянулась, будто управляемая чужой волей, из револьвера вырвался язык пламени… плечо дернулось от сильной отдачи, а телефонная будка, разбрызгивая фонтан осколков стекла, начала менять форму. Нет, это была уже не будка, но ее тень, она сгибалась, превращаясь в огромную, бесформенную массу.

Эхо последнего выстрела прокатилось между домами. Роже инстинктивно бросился бежать, свернул в маленькую темную улочку. Его захлестывала волна отчаяния, паники, ужаса, рассудок отказывался повиноваться…

Как в кошмаре, перед Роже мелькали улицы, статуи, решетки скверов… Где–то завывала сирена «скорой помощи»…

Внезапно фонари погасли, и серый, смутный рассвет высветил крыши домов, не одолев до конца ночь. Роже с ужасающей ясностью осознал, что убил Кристиану.

Роже сделал бармену знак повторить… Ему было жарко, так жарко! Казалось, все вокруг рушится, разлетается, как телефон–автомат под пулями. Он пил уже пятый стакан виски, а может, и шестой. Роже знал, что должен делать, и боялся этого.

— Еще!..

Какое–то мгновение алкоголь действовал на него как анестезия, но потом возвращалась жажда, неутолимая… Он будет умирать от нее, пока не напишет это письмо. Бар гостиницы «Континенталь» пустовал, когда Роже вошел туда и уселся на один из брошенных в беспорядке стульев.

— Виски… А еще бумагу и ручку — я должен написать письмо.

В его голове уже сложился текст…

«Этой ночью я несколькими выстрелами убил свою любовницу в кабине телефона–автомата. Я проживаю по адресу: улица Шабо–Щарни, 14–бис. Отдаю себя в руки правосудия.

Роже Фалуа».

Так, теперь конверт:

«Господину Прокурору Республики,

Дворец правосудия,

Дижон»

Почта находилась в двух шагах. Роже опустил письмо в ящик, услышал, как оно упало — со стуком, будто железная пластинка. Он чуть было не сел на край тротуара. Силы покинули его. Чтобы вернуться домой, пришлось взять такси.

В квартире по–прежнему горел свет, из–под двери выбивалась яркая полоска. На верхней ступеньке Роже споткнулся. Ему хотелось только одного — успеть выспаться, пока за ним не пришли. Он открыл дверь и, ошеломленный, застыл на пороге: на диване сидела Кристиана.

— Ты!

Она вскрикнула. Роже пошатнулся, он едва не потерял сознание. Кристиана подхватила его под руку, помогла дойти до кресла. Живая Кристиана! Ее щеки блестели от слез. Она что–то говорила, но Роже с трудом понимал ее… Она почти сразу вернулась… Нет, она не обманывала его… Блондин — брат ее подруги Денизы… Роже не следовало позволять глупой, болезненной, да, именно болезненной ревности овладевать собой… Потом она искала револьвер… была уверена, что он хочет застрелиться…

Роже машинальным жестом вынул из кармана револьвер, бросил его на диван. Кристиана взяла его, осмотрела.

— Ты стрелял?!

— Да… Я убил женщину, она так похожа на тебя…

Никогда еще они не любили друг друга так сильно…

— Я написал письмо, — сказал Роже. — Прокурору Республики. Я признался. Меня арестуют.

— Нет!

— Да! Я только что опустил его в ящик.

— Нужно забрать письмо во что бы то ни стало! Роже…

Кристиана трясла его, заставляя подняться, дала выпить какую–то едкую жидкость. Он чихнул, почувствовал себя немного лучше.

— Где ты опустил письмо? Помнишь место?

— Это было какое–то почтовое отделение.

— Не уличный ящик? Ты уверен?

— Да. Уверен.

— Тогда мы спасены.

Но нет, они еще не были спасены. Каминные часы показывали без десяти семь. Первая выемка писем производится в восемь. Они поймали такси и кинулись на поиски. Роже путался, не мог вспомнить, потом внезапно просил водителя остановить машину.

— Пора бы вам решить, куда же вам нужно, — ворчал шофер.

Наконец Роже узнал улицу. Они вышли из такси.

— Попробуй поговорить с контролером. — И Кристиана объяснила Роже, что он должен делать.

Он медленно трезвел, в душе просыпалась надежда. Об убитой им женщине они подумают позже. Кристиана права — произошел несчастный случай. И ему не грозит пожизненное заключение. Он вошел в здание почты, и к нему сразу же вышел служащий.

— Видите ли, — начал Роже, — я хочу забрать одно письмо, которое опустил по ошибке. Думаю, это не слишком сложно сделать?

— К сожалению, это не так. Правило гласит: «Никто не имеет права прикасаться к корреспонденции до прихода служащего из бюро по разборке писем».

— Это очень важно! — настаивал Роже. — В этом письме речь идет о разрыве, я писал его, совершенно потеряв голову — вы же знаете, как это бывает… Я с вами откровенен. Клянусь вам. Вот мои документы… Посмотрите…

Контролер колебался. А ведь все было проще простого: открыть окошечко, порыться в письмах, найти нужное… Увы! Запрещено… Роже настаивал:

— Я узнаю его с первого взгляда, — сказал он.

— Об этом не может быть и речи, — отрезал служащий. — Вы прекрасно понимаете, что я не могу позволить первому встречному рыться в письмах… брать все, что ему понравится. Это запрещено.

— Умоляю, поищите его сами. Я написал его в гостинице «Континенталь», желтый конверт с названием гостиницы в верхнем левом углу!..

Служащий открыл окошко, и Роже увидел письма.

— Кому адресовано письмо? — спросил контролер.

— К… кому?..

— Поверьте, дело тут не в моем любопытстве, — объяснил он. — Я сразу же забуду фамилию дамы…

Роже молчал. Он не мог… нет, это невозможно. Контролер никогда не согласится… Он пожал плечами.

— Нет, я не могу, — пробормотал он.

— Мне очень жаль. Но поставьте себя на мое место… Увидите, все будет нормально. Просто напишите ей немедленно другое письмо!

Роже вышел на улицу совершенно потерянный. Без десяти восемь. Кристиана ждет его в кафе напротив.

— Он отказал, — сказал Роже.

Время тянулось мучительно медленно. Они сидели молча, не решаясь заговорить. Возле почты остановился пикапчик… Вот он отъехал, погрузив мешки с письмами. Кристиана взяла Роже за руку. Все потеряно…

— Пойдем домой, — сказал он.

Они направились в центр. Открывались первые магазины, ранние туристы фотографировали старинный дворец герцогов Бургундских. Роже сошел с тротуара, пропуская человека–рекламу, а тот всучил ему рекламный проспект:

«Мадам Тереза, ясновидящая, гадает на картах.

Прошлое, настоящее, будущее».

Роже, грустно улыбнувшись, показал листок Кристиане, скомкал и бросил его в лужицу.

— Слишком поздно, — сказал он.

Но Кристиана внезапно остановилась.

— Тереза… Тереза… Постой!.. У тебя есть деньги? Дай мне пять тысяч франков!

Она догнала человека–рекламу, выхватила у него стопку проспектов…

— Я покупаю у вас все, скорее… Вот деньги… Этого хватит, не так ли?.. Не беспокойтесь, я сама их раздам.

Она бежит назад к Роже, а онемевший от изумления человек развязывает тесемки, державшие на его плечах деревянный щит.

— Быстрее!.. В «Континенталь»!.. Давай, мы еще успеем.

Увидев пять тысяч франков, портье мгновенно принес им стопку желтых конвертов с монограммой «Континенталь».

Они устроились в уголке и лихорадочно принялись за работу. Роже надписывал каждый конверт:

«Господину Прокурору Республики,

Дворец правосудия,

Дижон»

А Кристиана сворачивала рекламные проспекты, клала их в конверт и наклеивала марки.

— Понимаешь, — объяснила она, — завтра утром он откроет одно, два, десять писем, обнаружит в каждом рекламный проспект и решит, что это просто глупая шутка. Прокурор не станет попусту тратить время… он выкинет в корзину все остальные конверты.

Потом они ходили от одного почтового ящика к другому, стараясь побыстрее избавиться от конвертов, которые Роже нес в чемодане, одолженном у портье. Он опускал их по десять, пятнадцать сразу, они смеялись как дети, строили планы на будущее… Опасность отступала, таяла… Конечно, будет следствие, но вряд ли полиция что–то выяснит… Да, убитая женщина… надо постараться все разузнать, может быть, послать денег ее семье… Главное — выжить, ведь жизнь так прекрасна!

Обнаружив утром на своем столе гору одинаковых конвертов, прокурор разъярился и вызвал помощника.

— Что это такое?.. Глупая шутка?.. Уберите немедленно!

И все–таки он выбрал наугад одно письмо, вскрыл его и прочел:

«Этой ночью я несколькими выстрелами убил свою любовницу…»

Верная сделка. Лион

Длинный больничный коридор. Санитар бесшумно катит маленькую тележку на резиновых колесиках. Он останавливается перед дверью палаты № 33. Санитар готовит тарелки, хлеб, питье для Робера Мерюза, потом своим ключом открывает дверь.

Мерюз не поднимает головы. Он набрасывает карандашом ряд цифр, быстро делает линейкой на полу какие–то замеры и заносит полученные данные на листок. Санитар ставит поднос на столик возле кровати, подходит к Мерюзу и с любопытством заглядывает ему через плечо.

— Что это? — спрашивает он.

— План… План, учитывающий все размеры этой палаты, — отвечает Мерюз. — Можете проверить… Здесь все! У меня есть опыт, будьте уверены. Так вот, учитывая все проемы, полезные поверхности… возраст здания… а это очень важно… осадку, северный фасад… и соседство… — он презрительно усмехается, — поверьте, именно соседство влияет на образ жизни… да, да… Так вот, я слишком много плачу за свое проживание, слишком много…

— Вы позволите? — говорит санитар, протягивая руку к покрытому цифрами и рисунками листку.

— Прошу вас. Отнесите эти расчеты кому следует. Я согласен платить, но с учетом внесенных поправок. Дело принципа.

Мерюз видит поднос и хмурит брови.

— Заберите это! — Тон его категоричен. — Я не буду есть, пока не добьюсь своего.

Он вскакивает и начинает нервно прохаживаться Санитар смотрит на него с жалостью.

— Или, — продолжает Мерюз, — пусть мне предоставят другую палату, побольше… поудобнее… Скажем, палату номер четырнадцать. Я ее видел, когда ходил на консультацию. Она прекрасна: во–первых, покрашена в голубой цвет, а во–вторых, выходит окнами в парк…

— И все же, господин Мерюз, — говорит санитар, — вам следует поесть.

— Нет. Есть я не буду.

Мерюз смотрит на поднос и добавляет:

— В комнате номер четырнадцать наверняка и кормят лучше. Да, несомненно, ведь она и сама лучше.

— Уверяю вас, что…

— Я знаю, что говорю. Если бы я жил в четырнадцатой, вы не осмелились бы предложить мне кровяную колбасу… Да, не осмелились…

Санитар забирает поднос и направляется к двери, не спуская глаз с Мерюза, который, кажется, вышел из себя. Он тихо закрывает дверь, вынимает ключ и идет к главврачу.

Тот внимательно изучает неряшливые листки и качает головой.

— В сущности, то, что он говорит, не так уж и глупо. Мерюз прав. Вся проблема с этими больными заключается в том, что опасными они становятся тогда, когда начинают рассуждать логично. Он вам не угрожал?

— Нет. Но он очень возбужден. Притом должен заметить, он ничего не ел уже два дня.

— Постарайтесь не раздражать его. Этот человек всегда хочет быть правым, любой ценой. Пока речь идет о каких–то там теориях, все не так страшно. Но если эти люди решают применить теорию на практике, то возникает опасность. Вот тогда никто уже не предскажет, до какого предела они способны дойти, стремясь доказать, доказать во что бы то ни стало… Некоторые доказательства очень дорого стоили. Помните случай с Боваллоном?

— Тот кассир, что убил своего тестя?

— Да. Он находился здесь два года. Очень аккуратный, педантичный, вежливый, степенный молодой человек. Но он без конца рассуждал, рассуждал… Его тоже увольняли с работы раз шесть, как и Мерюза. И ему хотелось отомстить… семье, бывшим работодателям, фирме, всем… Ему нужен был только предлог, веская причина… можно даже сказать, законное основание, которое выставило бы его жертвы в невыгодном свете, а его — благородным страдальцем. Хм! Выписать его было непростительной ошибкой.

Врач покрутил перед глазами листок.

— Ладно. Переведите Мерюза в палату номер четырнадцать. Это успокоит его на некоторое время… Скажите, что мы тщательно ознакомились с его «докладом» и, приняв его к сведению, решили дать делу ход. Запоминайте терминологию. Это очень важно. Несчастный всю оставшуюся жизнь будет стараться выиграть процесс, не важно какой. С ним нужно говорить на особом языке. Кстати, я пошлю ему письмо, так даже будет лучше… Спасибо.

Санитар закрыл за собой дверь, а врач заправил в пишущую машинку фирменный бланк: «ПСИХИАТРИЧЕСКАЯ БОЛЬНИЦА ФУРВЬЕРА».

Ночь.

Зарешеченные лампы слабым светом освещают коридор второго этажа. Вдруг медленно, неслышно, приоткрывается дверь палаты № 14, и на пороге появляется Мерюз. Он одет в темный костюм, без галстука, а на ногах тапочки. Мерюз вслушивается в тишину… У него невероятно довольный вид. В правой руке он держит изогнутый металлический стержень, которым открыл замок. Он бесшумно крадется в конец коридора. В маленькой кабинке дремлет дежурный. Мерюз на четвереньках ползет вдоль стены.

Он спускается по лестнице и подходит к посту дежурного по первому этажу. Одетый в длинный белый халат, тот поглощен чтением раздела для любителей скачек и что–то задумчиво отмечает. На столе стоят два телефона. Застекленная дверь выходит в парк. У подъезда стоит длинная машина «Скорой помощи».

Мерюз мгновенно оценивает ситуацию. Настенные часы показывают половину одиннадцатого. Шаг. Еще один. Дежурный сидит к нему спиной. Мерюз сильнее сжимает в руке металлический стержень, послуживший ему отмычкой, не спеша, с необыкновенным хладнокровием преодолевает пространство, отделяющее его от дежурного, и наносит сокрушительный удар. Тот падает лицом на газету; Мерюз хватает его за плечи и осторожно укладывает на пол. Потом снимает с него галстук, ботинки и надевает их.

Мерюз снимает трубку, набирает номер, рот он прикрыл платком, чтобы изменить голос.

На другом конце парка консьерж в своей будке читает эротический журнал. Здесь тоже часы, два телефонных аппарата на столе. Через оконный проем видна лужайка, вдали — фасад дома с белой машиной у подъезда. Звонит телефон, консьерж машинально снимает трубку:

— Клиника. Да, слушаю… Говорите громче, очень плохо слышно… Алло… Записываю. — Он что–то на скорую руку пишет в блокнот. — 18–бис, улица Шам–де–Лорм в Вийербанне… Как фамилия врача, требующего поместить больного в клинику?

— Доктор Берони, — отвечает Мерюз. — Да… Случай, кажется, не особенно тяжелый, но доктор утверждает, что больного лучше немедленно изолировать… Я рассчитываю на вас. Жду. Спасибо.

Мерюз кладет трубку. У него торжествующий вид. Ой заправляет под воротник снятый с жертвы галстук, завязывает его.

Телефонный звонок. На этот раз Мерюз снимает трубку внутреннего телефона и снова прикладывает к губам платок.

— Алло… Да… Подождите, сейчас запишу.

— Алло… Ты меня слышишь?.. — кричит консьерж. — Я тебя очень плохо слышу… Мадам Ламбер… 18–бис, улица Шам–де–Лорм в Вийербанне… Нужно ехать немедленно… Это от Берони… Да… Он будет там конечно же… Ну, привет!

Консьерж вешает трубку внутреннего телефона и, не торопясь, идет открывать ворота.

…А там, вдали, кто–то выходит из подъезда и садится в машину «Скорой помощи». Включается мигалка на крыше отъезжающего автомобиля. И вот уже ворота позади.

В зеркале заднего вида Мерюз видит, как консьерж закрывает их, и прибавляет скорость. Он свободен…

Автомобиль движется по слабо освещенным улицам. Мерюз едет вдоль стены фабрики, замедляет ход, затем останавливается и звонит.

У дверей появляется ночной сторож. На поясе у него табельный пистолет в кобуре. Он смотрит в глазок, видит «скорую», санитара. Опасаться нечего. Он открывает дверь. Но все–таки вахтер удивлен. У них все здоровы… Это же фабрика… Должно быть, какая–то ошибка… или глупая шутка…

Однако сказать он ничего не успевает: Мерюз ударяет его в висок отмычкой, которая теперь служит ему кастетом. Сторож падает на Мерюза, тот забирает револьвер и, удостоверившись, что он заряжен, прячет его в карман.

Мерюз пересекает Сону, выезжает на улицу Константины. Видимо, он что–то ищет… и находит магазин, торгующий игрушками. В витрине выставлены маски, огромное количество масок всех форм, размеров и цветов. Мерюз останавливается, выходит, подходит ближе. Звук разбиваемого стекла разрывает ночную тишину.

— Он все рассчитал, — оправдывается на следующее утро директор клиники перед старшим инспектором Легреном. — Конечно, мне следовало бы догадаться, когда он попросил перевести его в палату номер четырнадцать, то есть на второй этаж. На третьем расположение палат совсем другое, весь коридор просматривается дежурным.

Инспектор нахмурил лоб.

— И вы не имеете никакого представления о его намерениях?.. Ведь он вооружен, этого нельзя забывать.

Директор клиники озабоченно качает головой.

— Если быть до конца откровенным, я боюсь. Очень боюсь. Боюсь, как бы со дня на день он не совершил насилия. В любой форме!

— Что вы имеете в виду?

— Я хочу сказать, что он все обернет в свою пользу. Для начала обвинит свои жертвы во всех смертных грехах, понимаете?.. И будет считать, что имеет право вмешиваться, наказывать… Для себя Мерюз всегда найдет оправдание, в аргументах у него нет недостатка. Он воображает себя слугой закона, его орудием… Он, в своем роде, очень сильная личность.

— Кто он по профессии?

— Работал в фирме по продаже недвижимости коммивояжером. Его уволили. До этого работал в страховой компании, а еще раньше у нотариуса… Если хотите, я дам вам полный список тех мест, где он работал.

— Думаю, это нам не поможет.

— Согласен с вами. Что же вы намерены предпринять?

Инспектор устало пожал плечами.

— Обычная рутина… Конечно же мы быстро найдем «скорую помощь». Судя по тому, что вы мне рассказали, Мерюз слишком умен, чтобы сохранить столь компрометирующее средство передвижения.

— Место, где вы найдете «скорую», может навести вас на след.

Легрен качает головой:

— Нет. Мерюз может бросить машину, отойти подальше и там взять другую.

— Значит, вы не знаете, где искать, не так ли?

— Совершенно верно.

Мерюз быстро идет по улице. Справа остается длинная ограда частного владения, местами заросшая густым плющом; слева — лесистый склон, с него открывается вид на окрестности. Он подходит к воротам, останавливается. Обычаи этого дома ему известны. Не колеблясь, он толкает калитку и идет по аллее, обсаженной кустарником.

Подойдя к дому, Мерюз осторожно, стараясь ступать только по траве, обходит его и бесшумно влезает в распахнутое окно.

Это — рабочий кабинет. Обстановка роскошная, но в комнате царит беспорядок. На кресло брошен комбинезон архитектора, повсюду макеты сооружений, фотографии зданий, особняков. Шарль Югенэн, хозяин дома, разговаривает в холле с маленьким растерянным человечком довольно комичного вида. Сам Югенэн — крупный, полнокровный, громогласный — как итальянский тенор, с плавными движениями и хитрым прищуром глаз. Но сейчас он и не пытается быть приятным, он хочет разделаться с упрямым клиентом. Югенэн размахивает контрактом и вопит:

— Вы читали это, мсье Пейроль! И подписали! Вы были согласны. Контракт есть контракт, черт возьми! Если послезавтра я не получу чек, то подам на вас в суд.

— Прошу вас… — лепечет собеседник.

— Я бы уже давно разорился, — продолжает Югенэн, — если бы руководствовался эмоциями. Или вы платите… или возвращаете землю, теряя задаток.

— Вы меня губите!

— Я только защищаюсь. Ведь у меня, мсье Пейроль, тоже есть жена и дети.

Клиент идет к двери. Югенэн говорит, провожая его:

— Кстати, в будущем обращайтесь в мой офис в Лионе… Я купил этот загородный дом, чтобы никто меня не беспокоил. Хорошо, хорошо… Не извиняйтесь.

Его посетитель медленно идет вдоль лужайки, направляясь к аллее.

— Мария! — зовет Югенэн горничную.

Он притворяется взбешенным, потому что обожает браниться.

— Мария! Что я вам говорил?.. Я не желаю видеть здесь посетителей. Ни под каким предлогом… Вам ясно?.. Еще я говорил, что буду завтракать в полдень… Так что пошевеливайся, черт возьми, пошевеливайся… И, пока я один, чтобы никакой курятины, ясно?.. Никакой курятины до возвращения мадам… Вот она где у меня, ваша курятина!

Мария убегает и вскоре уезжает на мопеде; громко трещит мотор.

Удовлетворенный Югенэн закуривает сигарету, оглядывает кабинет.

Прикрыв дверь, он вдруг обнаруживает, что у окна сидит человек с пистолетом в руке, лицо спрятано под улыбающейся картонной маской с красным носом и огромными ушами. Югенэн в ужасе. К такому трудно быть готовым. У него перехватило дыхание, он без сил падает в кресло.

Наклонившись к нему, Мерюз говорит:

— Возьмите себя в руки… Уверяю, вам нечего опасаться.

— Сколько? — выдавливает из себя Югенэн.

— Что… сколько?

— В доме почти нет денег, — бормочет Югенэн.

— Но, мсье, я не вор. Я пришел не грабить. За кого вы меня принимаете? Я пришел предложить сделку.

— С пистолетом?

— Именно… с пистолетом… Вы же понимаете, что я успел бы убить вас, когда вы входили в кабинет.

— Послушайте, — лепечет Югенэн, — у меня дети…

— Оставьте, — перебивает раздраженный Мерюз. — Прошу вас ответить: было у меня время убить вас?

— Да… Думаю, что да…

— Дело не в том, что вы думаете, а в признании факта.

— Да.

— И я ничем не рисковал?

— Ничем.

— Так. Тогда мы договоримся. Предположим, что я вас убил, отнял у вас жизнь и теперь она принадлежит мне…

— Но позвольте…

Мерюз поднимает пистолет и строго говорит:

— Не позволю. Вы только что признали факт. Признали сами, добровольно. И я настаиваю: добровольно. Не так ли?

— Да.

— Стало быть, ваша жизнь теперь принадлежит мне. Ведь так?

— Да.

— Вы согласны?

— Да.

— Прекрасно. Я намерен продать ее вам.

— Простите?

— Я продам вам вашу жизнь. Это абсолютно законная сделка. Вы торгуете недвижимостью. А случилось так, что ваша жизнь попала ко мне в руки… И я вам ее продаю. Что может быть проще?

Югенэн в замешательстве трет рукой глаза, щеки… Он начинает понимать, что сейчас для него лучше вступить в игру.

— И сколько вы за нее просите?

Мерюз расслабился. Он удовлетворен оборотом, который приняла беседа.

— Вы согласитесь со мной, что сейчас человеческая жизнь очень подскочила в цене. Посмотрите, сколько приходится платить страховым компаниям. Малейшая болячка, перелом руки или ноги — это стоит теперь миллионы…

— Да, но… убийство — это же пожизненное заключение. А может быть, даже и…

— Правильно. Разделим проблему на две части… Скажем, сто тысяч франков… многовато, конечно… Вы мне выпишете два чека… по пятьдесят тысяч в каждый из ваших банков, чтобы не было задержки с выдачей денег… Как видите, я неплохо осведомлен…

Мерюз наклоняется вперед, легонько постукивает пальцами по столу.

— Это выгодная сделка. Я продаю вам жизнь с большим будущим, у вас блестящие перспективы. Я при этом даже проигрываю.

— А уж я–то как!

— То есть?

— О Господи! Я–то ведь не могу торговаться.

— Но простите… Торгуйтесь, мой дорогой, торгуйтесь… Никто не заставляет вас покупать… Если вы откажетесь, я возьму вашу жизнь себе, только и всего.

Югенэн колеблется. Вот если бы увидеть лицо, скрывающееся под этой маской.

— Хорошо, — говорит он наконец. — Я подпишу два чека.

— Не сейчас, — говорит Мерюз. — Сначала составим договор.

— Какой договор?

— Как какой? Договор о продаже. Не мне вас учить.

Ошеломленный Югенэн подходит к пишущей машинке и заправляет в нее лист бумаги.

— Нет, — говорит Мерюз. — Гербовую, пожалуйста. Таково правило. Я–то знаю, какое большое значение вы придаете контрактам.

Югенэн нехотя покоряется:

— Как вы собираетесь все это изложить? Боже, до чего все это нелепо!

— Вовсе нет. Обычный текст: «Я, нижеподписавшийся, Шарль Югенэн, проживающий по адресу… и прочее… настоящим подтверждаю, что купил…»

— Нет, — говорит Югенэн, — выкупил…

— Нет уж, простите! Мне вы ничего не продавали.

— Но вы–то у меня кое–что забрали…

— Вовсе нет! Если бы я забрал вашу жизнь, вы были бы уже мертвы. Не надо путать. Ваша жизнь — моя собственность. Это совершенно меняет дело.

Югенэну нечего возразить против железной логики собеседника, и он продолжает печатать: «…купил свою жизнь за сумму в сто тысяч франков, выплачиваемую двумя чеками по пятьдесят тысяч каждый…»

Мерюз перегнулся через его плечо.

— Исправьте, — говорит он. — Не «свою» жизнь. Если бы она была вашей, незачем было бы ее покупать. Поставьте просто «жизнь». В случае судебного разбирательства не будет никакой двусмысленности. Даже нет, не так. Вместо «жизнь» поставьте «одну жизнь». Понимаете, это одна жизнь среди множества других, не хуже и не лучше. Я продаю вам несортовой материал. И — подумайте! — за какие–то сто тысяч франков… Так, число… Подпись… Спасибо… Ну, а теперь — чеки… на предъявителя, естественно.

Югенэн вынимает из ящика чековые книжки, заполняет, передает Мерюзу. Тот быстро проверяет.

— Поскольку я не могу пешком возвращаться в Лион, то позволю себе одолжить у вас машину; вы найдете ее потом на площади Терро.

Мерюз делает два шага к двери, оборачивается.

— Да, последнее. Вы должны дать мне слово, слово честного человека, что не станете разглашать нашу сделку, ну, скажем, до полудня.

Югенэн слишком поспешно отвечает:

— Даю вам слово.

— Не торопитесь, — заявляет Мерюз. — Мне не нужны сиюминутные обещания. Вы действительно обещаете?..

— Я обещаю вам, — твердо говорит Югенэн.

— Я верю… Хочу верить, что, если вдруг вам придет в голову мысль предать меня, вас остановит то обстоятельство, что я мог застрелить вас, получив свои чеки. Ибо, согласитесь, сейчас меня уже ничто не сдерживает… Хотя нет, кое–что держит. Эта гербовая бумага, которую вы подписали. Эта бумага священная!.. Я даже не буду вас связывать… К чему эти грубые методы?.. Я дал слово и сдержал его… Вы дали слово… Честность в делах — вот мой девиз. Всего хорошего, мсье.

Мерюз выходит. Наблюдая через окно, Югенэн видит, как он входит в гараж и через мгновение уезжает на «DS».

…И только тогда Югенэн приходит в себя. Он бросается к записной книжке, лихорадочно листает ее.

— Так, Лионский депозитный банк… Вот!

Он быстро набирает номер.

— Алло, мадемуазель, соедините меня с номером 37–33–56 в Лионе, мой номер 94 в Сен–Фортунате… Это очень важно… Да, спасибо.

Он что–то бормочет в ожидании связи, его переполняет злоба.

— Алло… Ах, занято?! Черт!.. Мадемуазель, тогда соедините меня с… — он листает свою книжку, — номером 24–31–89 в Лионе… Да… Алло… Алло… «Сосьете женераль»? Говорит Шарль Югенэн, счет № 12 304… Сейчас к вам обратится один человек… с чеком на предъявителя на пять миллионов… ну, пятьдесят тысяч, если вам так больше нравится… Не оплачивайте!.. Это — мошенник… Сейчас нет времени объяснять… Мне еще нужно позвонить в полицию…

Он вешает трубку и снова набирает номер.

— Мадемуазель! Попробуйте еще раз номер 37–33–56 в Лионе для 94–го в Сен–Фортунате… Да… Алло… Ах, все еще занято… Нет–нет, не разъединяйте, только не разъединяйте… Дайте мне другой номер. — Он снова листает книжку. — Вот. Соедините меня с…

— Так–так! — раздается знакомый голос.

Югенэн, вздрогнув, поворачивается. Трубка безвольно падает из его руки на кипу бумаг. На пороге, по–прежнему в маске, стоит Мерюз. Пистолет его направлен на Югенэна.

— Вот оно, слово честного человека! — восклицает он. — А я–то еще колебался — возвращаться или нет… И все повторял себе: «Невозможно, чтобы мсье Югенэн так поступил, ведь он не похож на неблагодарное чудовище. Сейчас он наверняка думает, что я мог его убить, получив чеки. Он, очевидно, думает, что я мог потребовать больше… Ну, и потом, он ведь подписал…

Подписал!» Я провел опыт, — продолжает Мерюз. — И обошелся он мне в один чек, то есть в пятьдесят тысяч франков. Недорого. Подобные опыты для меня бесценны… Зато теперь я знаю. Уверен, что господин Шарль Югенэн не выполняет принятых на себя обязательств, и прихожу к выводу, что свое состояние он сколотил, обманывая других людей…

Мерюз вплотную придвинулся к столу.

— Господин Югенэн, вы, наверное, помните, что недавно говорили своему клиенту? «Вы читали. Подписали. Были согласны. Контракт есть контракт». Это ваши собственные слова. Еще вы добавили: «Или вы заплатите, или вернете участок, потеряв залог». Я ничего не перепутал?

— Это были пустые угрозы. Вы же понимаете, что…

— Нет, мсье. Я вас знаю. И сейчас применю к вам ваш же прием. Вы мне все возместите. Иначе говоря, господин Югенэн, я заберу у вас ту жизнь, которую продал вам. Я вас убью.

Мерюз снимает ставшую ненужной маску.

— Мерюз! — восклицает Югенэн.

— Да, Мерюз. Тот самый малыш Мерюз. Олух, как вы называли меня за глаза. Помните, у меня не было никаких способностей к работе продавца, я не умел спорить, убеждать клиента…

Мерюз возбужденно ходит по комнате, переставляя предметы. Он замечает телефонную трубку на кипе бумаг и аккуратно кладет ее на место.

— Я был не прав, указывая на недостатки и вместе с тем отмечая достоинства одной из сделок. В общем, я был слишком скрупулезен… Вы часто твердили мне: «Жизнь вас научит!» И вот результат. Она меня не научила. Я все так же наивен. Для меня подпись — это подпись… Сделка — это сделка.

Он достает из кармана контракт и два чека.

— Я еще могу получить вот по этому в «Лионском кредите», в качестве возмещения убытков. Но теперь уже не хочу. Мне нужно, чтобы вы устыдились. Возьмите свои чеки. А я заберу вашу жизнь.

Звонит телефон, и Югенэн машинально смотрит на часы.

— Должно быть, жена… Она уехала вчера вечером и обещала позвонить, как только приедет.

Мерюз знаком велит ответить и берет параллельную трубку.

— Алло… Это ты?.. Доехали хорошо?.. Ну и отлично… Что ты говоришь?.. Мой голос?.. А что с ним?.. Не такой, как всегда?.. Да нет, уверяю тебя. Со мной все в порядке… Когда приеду?.. Как только смогу… Ну ладно, целую… Целую вас обеих… Да… Да…

Югенэн вешает трубку.

— Вы слышали… Это моя жена… Моя дочь… Вы не можете этого сделать.

Вместо ответа Мерюз смял контракт и швырнул его в корзину.

— Я дам вам в два раза больше… в три… в «Лионском кредите»! — кричит Югенэн. — Они ведь не предупреждены…

Мерюз с упреком смотрит на него.

— Вы пытаетесь меня подкупить?

— Пятьсот тысяч… По–старому — пятьдесят миллионов… Все, что есть на моем счете… В конце концов, нельзя же убить вот так, ни за что!

Мерюз пожимает плечами, поднимает руку и старательно прицеливается.

— Как это ни за что? За принцип. Поверьте, я сам сожалею…

Раздается выстрел, и Мерюз чуть не падает. Он сжимает свою раненую руку, уронив пистолет.

Инспектор Легрен кладет оружие в карман. Два санитара набрасываются на Мерюза и уводят его.

Легрен делает несколько шагов, протягивает пачку сигарет и зажигалку подавленному Югенэну.

— Да… Вовремя вы… — бормочет Югенэн. — Еще бы секунда… Он же сумасшедший.

— На сей раз, — говорит Легрен, — я обещаю, что больше он не сбежит.

— Но как вы узнали, что он здесь?

Легрен улыбается. Он снимает телефонную трубку и кладет на стол.

— От телефонистки, которую вы просили не отключаться. Вам повезло, что здесь нет автоматической связи… Она подождала… а когда услышала, что кто–то собирается вас убить, тут же сообщила нам… Я как раз искал больного, сбежавшего из клиники Фурвьера, сопоставил факты… и, естественно, поторопился.

Легрен берет трубку, подносит к уху.

— Алло… Вы здесь, мадемуазель?.. Вы слышали меня?.. Все произошло именно так, не правда ли?.. Еще раз благодарю за инициативу… и примите благодарность от мсье Югенэна… Что?.. Ему звонят?

Он протягивает трубку Югенэну.

— Вас!

— Алло!

Лицо Шарля Югенэна внезапно смягчается, становится почти добрым.

— Ах, это снова вы, господин Пейроль… Нет–нет. Не извиняйтесь, вы совсем не помешали… Даже очень хорошо, что позвонили… Почему?.. Потому, что я тут подумал… Пересмотрел ваши аргументы. Вы просили у меня отсрочку. Я вам ее предоставляю… Нет–нет. Не благодарите… Что?.. Но ведь я обещал вам… Ну, что вы, господин Пейроль, вы же знаете, если я что–то обещаю…

Ответный удар. Марсель

Марсель–Сен–Шарль.

Выйдя из «Голубого экспресса», пассажир подзывает носильщика и вручает ему пару огромных шикарных чемоданов. Высокий, широкий в плечах, смугловатый, с небольшим шрамом на скуле, он с удовольствием осматривается по сторонам, закуривает сигарету и шагом завоевателя шествует по перрону. Это — Жозеф Бартоли, по прозвищу Большой Джо. Он вернулся домой.

Луи Бергань отодвинул стакан анисовой, достал из портфеля досье и раскрыл его на маленьком мраморном столике.

— Две судимости еще ничего не значат, — произносит он. — Важно, что статьи разные и что осуждали тебя каждый раз не больше чем на год.

Луи Бергань, которого некоторые клиенты называют только Профессором, надевает очки в толстой роговой оправе, разворачивает пожелтевший лист бумаги с несколькими печатями и подчеркивает пару слов грязным ногтем.

— Подделка и ее использование — раз; побои и оскорбления — два. Прекрасно. Что может быть лучше?

Тони Мальфре устремил невидящий взгляд на знакомую картину: старый порт, моряки в полосатых трико зазывают редких туристов в замок Иф.

— Так что именно мне грозит?

Профессор делает неопределенный жест рукой.

— Трудно сказать точно… Кража со взломом в твоем положении — это тянет на год — полтора… не больше.

— Мне и это многовато!

— Так не попадайся!

Тони весело и чуть снисходительно улыбается. Затем лихо опрокидывает полстакана.

— Не попадайся… Ну, ты и скажешь!

Профессор не задает дополнительных вопросов. Емули не знать, когда следует остановиться. Своим успехом он в равной степени обязан скромности, вошедшей в легенду, и компетентности в своем деле.

— Допустим, я ничего не возьму, — продолжает Тони.

Бергань поднимает брови.

— Я не понимаю…

Тони улыбается, как заговорщик. У него широкое лицо, бычья шея, а в вырезе рубашки видна рыжеватая шерсть, в которой поблескивает медальон.

— Представь, например, что я ничего не сопру… что мне что–то помешает… Ну, к примеру, внезапно вернулся консьерж… Я смываюсь. Узнают только, что это моих рук дело.

— Да почему, черт возьми, должны обнаружить именно твой «почерк»?

— Мои отпечатки…

— Отпечатки?! У такого тертого калача, как ты? Издеваешься?

— Вовсе нет, Проф. Ответь на мой вопрос, и все.

— Ну, с хорошим адвокатом… при несостоявшемся преступлении… думаю, месяцев шесть… от силы — девять…

— Тогда стоит, — бормочет Тони. — Повторить!

Несмотря на закрытые окна, хорошо слышен гул рынка: крики продавцов, стук ящиков, сгружаемых на тротуары.

Тони Мальфре склонился к столу, на котором разложен какой–то план. Его ручка скользит по бумаге.

— Здесь ты сворачиваешь с шоссе Сен–Анри, поворачиваешь налево… Проезжаешь еще метров двести. И вот тут!

Малыш Петральдо согласно кивает головой. У него узкое лицо, блестящие волосы и маленькие усики. Взгляд жесткий, движения — резкие.

— Я знаю это место.

— Хорошо. Вот фотографии черепичного завода.

Тони вынимает снимки из кармана.

— Что касается ворот — проблем не будет. Ты, естественно, войдешь через вторые — те, что дальше от будки охранников.

Петральдо снова кивает.

— Нам нужно центральное здание… последнее окно — вот это… Выставишь форточку — тут можно обойтись и без рисунка… Войдешь в помещение, где сидит дежурный… — Тони смеется, — где он сидит днем… Там стол, скамейки… Дверь прямо перед окном, в углу… Остальное тебя не касается. Все ясно?

— Я ведь не дурак, — отзывается Петральдо раздраженно.

— В замке два оборота — всей работы на одну минуту.

— А почему сразу не зайти сбоку? Там нет окон?

— Есть, но с решетками… А потом, я предпочитаю выставленное окно фасада… Вытащишь большой кусок стекла… а уходя, оставишь его широко открытым.

Петральдо трет лоб указательным пальцем.

— Слушай–ка, Тони, а тебе не кажется, что ты несколько…

— Не твое дело. Если хочешь получить свои два куска, делай, что я говорю… Сейф во второй комнате… сложная штуковина… справишься с ним автогеном или по–другому — тебе видней… Главное, чтобы остались следы, много следов… И еще оставишь вот это.

Тони достает маленький электрический фонарик и пуговицу от рубашки. Нажав пару раз на кнопку фонарика, он заворачивает его вместе с пуговицей в платок.

— Просто выронишь, ни к чему не притрагиваясь.

— А платок?

— Принесешь назад. Перебарщивать не стоит.

— Да, нечего сказать, — бормочет Петральдо, — ты шутник…

Тони некоторое время ходит взад–вперед, потом, остановившись у окна, слегка постукивает по стеклу пальцами.

— Теперь о стороже… Он делает обход каждый час… Дождешься, пока он вернется в свою каморку, потом у тебя будет достаточно времени.

— Да за час я и в самом деле смогу открыть сейф, — замечает Петральдо. — Там, наверное, больше двух «кусков».

Тони сурово смотрит на него.

— Ни в коем случае не открывай его.Во–первых, у тебя не будет времени — все не так просто. Я тебе уже говорил, это та еще штучка… И, вообще, выбирай: или ты делаешь, как я велел, или я обращаюсь к кому–нибудь другому.

— Да ладно, чего ты разозлился? Это все?

— Почти. Начнешь между одиннадцатью и половиной первого. Ни раньше, ни позже. Понял?.. Повтори.

Петральдо послушно повторяет. Этот малыш — деловой малый. К тому же один раз уже работал на Тони, только в других областях…

— Я буду в «Канарейке» между часом и двумя ночи, — продолжает Тони. — Позвонишь, расскажешь, как все прошло. Встречаемся завтра утром здесь. Идет?

— Согласен, — отвечает Петральдо, запихивая в карман платок с «вещественными доказательствами».

— Нет! — восклицает Марина. — Ты сумасшедший… Просто сумасшедший… Неужели ты надеешься, что…

Она пожимает смуглыми плечами. Марина очень красива: блестящие глаза, густые волосы, пухлые губы. На ней сильно открытое платье в горошек.

— Говорю тебе, я все предусмотрел, — отвечает Тони. — С возвращением Джо я только и делаю, что все предусматриваю.

— Ты думаешь, этого достаточно? Ведь как только узнают, что Большой Джо убит, сразу заподозрят тебя… Ваши отношения всем известны… И легавые, и дружки Джо подумают на тебя… Да стоит тебе только нос высунуть наружу, как…

— Ты ничего не поняла! Во–первых, я сразу же окажусь в надежном месте. — Тони улыбается той же улыбкой, что и недавно на террасе забегаловки в Старом Порту. — А потом… именно на меня никто и не подумает. Разве не ясно?

— Для тебя, может быть, и ясно.

Кому, как не Марине, знать упрямство Тони Мальфре… Всем известно, что с ним лучше не спорить, не выводить из себя, а лучший способ заставить его отказаться от задуманного — сделать вид, что одобряешь его план. Лучше сделать пару замечаний, а уж потом начать возражать. Но подобные тонкости Марине явно не по зубам.

— Ладно! Не бойся, — успокаивает Тони. — До завтра!

Марина прижалась к нему.

— Меня ждет та еще ночка! — восклицает она. — Ты не понимаешь…

— Ничего, это — не самое страшное, — замечает Тони.

Петральдо улегся на склоне прямо напротив черепичного завода. С погасшей в губах сигаретой он ждет. На светящемся циферблате стрелки показывают одиннадцать десять.

Внезапно в матовом стекле будки охранника мелькает свет. Потом хлопает дверь. Петральдо смутно различает фигуру человека с фонариком в руке. Человек проходит мимо ворот и исчезает за высокой стеной.

Четверть часа спустя будка вновь освещается. Обход закончен. Впереди целый час, это в три раза больше, чем нужно, если все обстоит так, как говорил Тони. Петральдо ждет, когда погаснет свет, потом выжидает еще немного и начинает неслышно пробираться ко вторым воротам.

Тони был прав. С забором проблем не возникло. Из темноты на него надвинулось слегка обветшалое здание с чуть приподнятой платформой для разгрузки машин. Вот и последнее окно…

Алмаз еле слышно скрипит по стеклу, резиновая присоска бесшумно отделяет большой круг. Остается просунуть руку и открыть окно.

Скамьи, стол, дверь напротив. Никаких сложностей с замком. Инструменты у Петральдо самые современные.

Теперь сейф… Но сначала… Петральдо достает из кармана платок Тони, вытряхивает из него фонарик и пуговицу. Затем извлекает из сумки инструменты и приступает к стальной дверце. Тони был прав: чтобы справиться с этой хреновиной, потребуется много часов. И еще неизвестно, справишься ли. Хорошо, что нужно только имитировать взлом да оставить вещественное доказательство с отпечатками пальцев… Если добавить показания ночного сторожа, то можно достаточно точно определить время операции. И Тони готов! Довольно необычное алиби, но железное. Все–таки хитрец этот Тони Мальфре!..

Мальфре слезает со своего мотоцикла и ставит его за выступом стены. Как и Петральдо, он смотрит на часы: одиннадцать двадцать.

Вилла Жозефа Бартоли, до которой всего метров триста, окружена мимозами и олеандрами. Вскоре Тони начинает различать светящиеся пятна — окна кухни и кабинета Джо. Все так, как он и предвидел.

Перелезая через ворота, Тони делает это так же легко, как Петральдо. Это, конечно, черный ход, он выводит на тропинку, перпендикулярную основной аллее.

Тони всматривается в ромбовидные отверстия ставен, через которые струится свет, притягивающий ночных бабочек. Ему нетрудно представить, что там происходит.

Он тихо поднимается по каменным ступеням. У него тоже прекрасные новые инструменты. Так же как Петральдо, он без труда открывает дверь и спокойно входит на виллу.

Перед ним — длинный, выложенный плиткой холл. В самом конце, из–под двери рабочего кабинета Большого Джо, струится свет. Справа, в метре от Тони, — дверь в кухню, в замочную скважину видно, что там тоже горит свет.

Тони смотрит, присев на корточки. Все так, как он и предполагал. Бобби, по кличке Бульдог, телохранитель Бартоли, спит, положив голову на руки. На столе — полупустая бутылка виски и опрокинутый стакан.

Тони достает из кармана короткую резиновую дубинку и медленно, миллиметр за миллиметром, поворачивает ручку двери. Сопение Бобби заполняет все пространство кухни. Тони тихо закрывает за собой дверь, подходит к Бобби и наносит ему удар чуть выше уха.

Поддерживая падающего громилу, тихо укладывает его на пол. Да уж, этот Бобби совсем не красавец, его приплюснутая физиономия вполне оправдывает прозвище.

Теперь Тони действует очень быстро. Он высвобождает рукоятку автомата и идет в конец коридора. Сделав глубокий вдох, резко распахивает дверь, и она гулко ударяется о стену. Одновременно он нажимает на спусковой крючок, держа автомат прямо перед собой.

Автоматная очередь… и с губ Тони срывается проклятье: кабинет пуст, а посреди стола, с портрета в толстой кожаной рамке, во весь рот улыбается Жозеф Бартоли. Пробив фотографию, пули врезаются в стену.

Побледневший Тони стоит неподвижно, совершенно ошеломленный. На каминной полке часы показывают без десяти двенадцать. Вдруг в тишине раздается телефонный звонок. Тони вздрагивает, резко разворачивается, направив автомат на аппарат.

Телефон продолжает звонить. Поколебавшись секунду, он берет трубку.

— Алло, — раздается звонкий голос Большого Джо. — Бобби, это ты?

Тони что–то невнятно бурчит.

— Можешь идти спать, — командует Джо. — Я вернусь завтра, к обеду. Есть одно дельце. Потом расскажу… Давай! Пока, Бобби…

Тони вешает трубку. Гнев застилает его глаза, руки дрожат, он нетвердой походкой возвращается к входной двери. Трудно удержаться, чтобы не зайти еще раз на кухню. Удар ногой по ребрам неподвижного Бульдога слегка облегчает душу.

И, только мчась на мотоцикле в Марсель, он вспоминает о другой стороне неудачи — операции–алиби Петральдо на черепичном заводе. Было бы слишком глупо, если…

В «Канарейке» Тони заказывает двойной виски и ждет. По лицу течет пот, взгляд не отрывается от часов, висящих над бутылками в окружении разноцветных флажков.

Вот и звонок. Хозяин снимает трубку, протягивает ее Тони: «Тебя!»

Тони проходит в кабинку. Голос Петральдо выдает скрытое волнение. На заводе все прошло как нельзя лучше, строго по расписанию, следы на сейфе четкие, фонарик на виду…

Еще немного, и Тони разбил бы трубку об стену. Но он должен сохранять хладнокровие. Пока еще не все потеряно.

— Слушай меня внимательно, Петральдо. С моей стороны все прошло не так гладко, как я хотел. Потом объясню… Поэтому ты должен вернуться туда и забрать фонарик и пуговицу… Я заплачу…

— Невозможно, Тони. Мне очень жаль, но ничего не выйдет. Я тут с девочкой и уже никуда не пойду.

— Ты что, не можешь ее оставить?

— Только не эту… Я тоже тебе потом объясню…

— Петральдо, черт возьми, ты даже себе не представляешь…

— Я не глупее других. Но говорю тебе, что не могу.

Тони умирает от желания обложить Петральдо, носейчас у него есть дела поважнее. Он допивает виски и возвращается к мотоциклу.

…Двадцать минут спустя он кладет мотоцикл на землю там, где еще совсем недавно лежал Петральдо. Кругом так же безлюдно и тихо.

Вот и вторые ворота. Через полминуты Тони оказывается на другой стороне. Здание… открытое окно с вырезанным куском стекла. Он знал, что Петральдо не подведет.

Первая комната с широко открытой дверью, вторая комната, сейф…

Тони бросается к фонарику. Водя лучом по полу, легко находит пуговицу. Спасен!.. Вокруг замка сталь сейфа заметно покорежена. Молодец, Петральдо! Тони уже простил ему внезапную измену.

Ну, а теперь обратно.

Переступив порог первой комнаты, Тони вдруг замечает за столиком дежурного неподвижное тело. В три прыжка он пересекает комнату и склоняется над трупом. На человеке форма с блестящими пуговицами, фуражка с гербовым значком. Это — ночной сторож.

Господи! Этот болван Петральдо не посмел признаться ему по телефону. Теперь–то Тони ясно, почему он отказался возвращаться. Хорошо, что сам Тони не стал медлить. Иначе ему конец! Здесь уже совсем другой тариф, а не тот, про который говорил Профессор…

Тони не успел подойти к окну, как сильные руки схватили его и бросили на пол. На запястьях защелкнулись наручники.

Он узнает комиссара полиции Пуссага, а также инспекторов, чьих имен не помнит. Не церемонясь, его грубо ставят на ноги. Пуссаг вытирает пот со лба.

— Ну что же, дети мои, кажется, мы вовремя.

Тони чувствует, как земля уходит у него из–под ног.

— Вас что, предупредили?

— Да, анонимный звонок, — любезно отвечает комиссар. — У тебя ведь есть не только друзья, Тони!

Марина ставит бутылку шампанского и садится на ручку кресла, в котором развалился Жозеф Бартоли. Они поднимают бокалы.

— За ваше здоровье, ребята!

Петральдо и Бобби Бульдог с перевязанной головой тоже поднимают бокалы.

— За вас!

Большой Джо притягивает Марину к себе, подносит к ее губам свой стакан и звонко смеется.

— Видишь, Тони был прав… Выбора не было. Или он, или я!

Обман. Тулон

Половина седьмого утра. «Голубой экспресс» прибывает в Тулон. Среди прибывших пассажиров выделяется здоровенный плечистый детина с живым лицом и твердым взглядом. Ступив на перрон, он нетерпеливо оглядывается в поисках встречающих. Он кажется удивленным, расстроенным, а может, взбешенным. Мгновение поколебавшись, он направляется в кафе и просит у бармена разрешения позвонить.

Проходит довольно много времени, прежде чем отвечают на его вызов. Человек заметно нервничает. В тесной кабинке он похож на дикого зверя в клетке. Но вот на другом конце снимают трубку.

— Ну наконец–то! — восклицает детина. — Конечно же это я, Пьерр… А кого ты ожидал услышать?.. На вокзале, естественно… Что?

От бешенства Пьеро задыхается.

— Черт возьми! Зная, что нас сегодня ждет, ты мог бы лечь спать и пораньше! Ладно–ладно… Все готово?.. М–да! С гаражом я все уладил… Что?.. Да нет, не беспокойся. Говорю тебе, все пройдет, как надо… Ну, до вечера… И постарайся не опоздать… Привет!

Пьеро вешает трубку, в раздумье закуривает сигарету. Он улыбается уголками рта, хотя взгляд остается таким же жестким, опасным…

Три часа дня.

— Номер 526! — выкрикивает кассир банка «Тулонский кредит».

Двое направляются к кассе. Первый протягивает кассиру руку.

— Все в порядке?

— Нормально! Стараемся!

Кассир рассматривает чек, который передал ему коллега из отдела контроля, и спрашивает:

— Все, как обычно, мсье Мутрэ?

— Да… шестьдесят по пятьсот, шестьдесят по сто и восемьдесят по пятьдесят…

Кассир выкладывает на стол пачки банкнот, бормоча:

— Шестьдесят по пятьсот… Шестьдесят по сто…

Мутрэ, здоровенный малый сорока с лишним лет, неспеша укладывает деньги в кожаный портфель. Его спутник, плотный, невысокий человек, не проявляет к операции ни малейшего интереса. Заложив руку в карман, он внимательно осматривает окружающих. Зовут его Филлол. Как и Мутрэ, он работает в типографии Легаю. Но раз в месяц волей–неволей превращается в телохранителя. И весьма тщательно выполняет свою миссию. Его рука крепко сжимает в кармане рукоятку пистолета калибра 7,65. Он готов ко всему… однако надеется, что, Бог даст, невероятные приключения, которыми пестрят страницы рубрики происшествий, происходят только с другими.

Последняя пачка исчезла в портфеле. Мутрэ защелкивает крошечный замочек, потом застегивает ремень портфеля.

— До встречи, — улыбается кассир.

— Да… Счастливо.

Филлол идет первым, рука его по–прежнему в кармане. Мутрэ старается не отставать от него, тесно прижимая к себе портфель.

Недалеко от банка в полной готовности стоит автомобиль типографии Легаю, который обычно служит для перевозки продукции. Водитель Поль даже не отлучался со своего места. Он открывает правую дверцу и чуть отодвигается, стараясь освободить побольше места. Мутрэ залезает первым и оказывается в итоге зажатым между двумя спутниками. Портфель с деньгами он пристраивает на коленях. Тому, кто захочет похитить его, нужно будет сначала нейтрализовать или Филлол а, или Поля.

«Тулонский кредит» находится всего в десяти минутах езды от типографии. Происшествие случается на полпути, и оно на первый взгляд столь безобидно, что кажется, не стоит и придавать ему особого значения.

Какая–то «DS» внезапно выруливает прямо перед типографским фургоном. Поль тормозит изо всех сил, но столкновения избежать не удается. Правда, оно легкое, ведь фургон ехал довольно медленно, но Мутрэ все–таки роняет на пол свой портфель. Он мгновенно поднимает его, а Поль выскакивает из машины, чтобы осмотреть повреждения. Филлол на всякий случай вытаскивает из кармана пистолет.

Повреждения оказываются незначительными — слегка погнут бампер, но водители обмениваются обычными в подобной ситуации ругательствами. Затем оба садятся в свои машины. Водитель «DS» нам уже известен: человек с тяжелым взглядом, не кто иной, как Пьеро, тот самый приезжий, который, сойдя на перрон, так нервно звонил и уверял своего невидимого собеседника: «Не беспокойся… все будет хорошо…»

Пятью минутами позже грузовичок, уже без приключений, подъехал к типографии Легаю, расположенной в глубине тупичка. Один за другим Мутрэ и Филлол поднялись по лестнице, ведущей в бухгалтерию. Железные перила лестницы, как всегда, подрагивают из–за работающих за стеной машин.

— Ничего нового? — вопрошает Мутрэ, переступая порог большой комнаты, где он делит рабочее место с тремя коллегами.

— Ничего, мсье Мутрэ, — отвечает машинистка Берта, не отрываясь от стрекочущей машинки.

Филлол направляется к двери с табличкой «Дирекция», стучится и, не дожидаясь ответа, входит, демонстративно не выпуская из руки свой пистолет. Это своеобразный ритуал. Господин Легаю, толстый, неповоротливый человек, аккуратно берет оружие и убирает его в самый дальний угол ящика письменного стола. На отрывном календаре, висящем на стене кабинета, значится: 29 июня.

В соседней комнате Мутрэ кладет портфель на стол, снимает пиджак и вешает его на плечики в шкаф. Это — тоже часть сложившегося ритуала.

Кристиан, высокий двадцатипятилетний блондин, передает Мутрэ письмо.

— Предприятия Винтера просят отсрочки платежа.

Мутрэ злобно хлопает дверцей шкафа.

— Естественно, все средства пущены в оборот. Каждый раз одно и то же!

Филлол возвращается из директорского кабинета. Он подходит к Кристиану, сосредоточенно набивавшему трубку.

— Ну–ка! Дайте мне огонька!

Филлол прикуривает сигарету и с видимым удовольствием затягивается.

— Такая погодка!.. Когда я думаю о тех счастливчиках, которые сейчас купаются в море…

— Да! — вздыхает Кристиан. — Но, к счастью, отпуск уже не за горами.

— Кстати, ваша жена с дочкой уже уехали?

— Нет. На следующей неделе. Теща больна. А два лишних рта…

— О, это мне знакомо, — отвечает Филлол.

Не обращая внимания на окружающих, Мутрэ берет портфель и подходит к стенному сейфу.

— Мсье Мутрэ! — тихо окликает его мадемуазель Берта.

— Да?

— Вы не могли бы выдать мне жалованье сегодня, а не завтра… Месяц был слишком длинным, и… Вы понимаете?

— Еще бы не понять!

Мутрэ возвращается к столу, расстегивает ремень, замок, открывает портфель и вытряхивает содержимое на стол.

С губ его срывается проклятье. На стол вываливается куча старых газет.

Крики Мутрэ привлекают внимание господина Легаю.

— В чем дело? — бросает он от дверей.

Мутрэ указывает на кипу газет.

— В чем дело?.. Я вот тоже думаю, мсье, в чем дело… ведь… Нет, это невозможно… Невозможно!

Все поражений смотрят друг на друга. Легаю вытирает покрывшийся испариной лоб.

— Бог мой, вы не выпускали портфель из рук? Все было как обычно, точь–в–точь как всегда?

— Точь–в–точь, мсье… ну, то есть…

Мутрэ замолкает. Вопросительный взгляд его устремлен на Филлола.

— Ну же, ну! — в нетерпении восклицает Легаю.

Филлол описывает их поездку, не упуская ни однойдетали, Мутрэ согласно кивает головой.

— Что–то здесь не так, — задумывается Легаю. — Вы запомнили номер этой «DS»?

— Нет, ведь особых повреждений мы не обнаружили. Но, может быть, Поль вспомнит?..

Зовут Поля, водителя. Увы, появившийся Поль ничего не может добавить к словам своих спутников.

Легаю топает ногами. В любом случае «это» могло случиться лишь во время упомянутого происшествия, поскольку в остальном все шло как обычно.

— Вы же мне сами сказали, Мутрэ, что выронили его и он упал к вашим ногам.

— Но ведь я тотчас же поднял его, правда, Филлол? И, как бы то ни было, к нам никто не подходил.

— Никто! Ну конечно же!

— Но ведь никто бы и не смог… в какие–то десять секунд… взять портфель, положить в него эту дрянь… а потом закрыть его, застегнуть ремень…

Легаю нервно постукивает рукой по металлическому корпусу счетной машинки, и, кроме этого стука, в комнате не раздается ни звука.

— Черт возьми, до чего же мы глупы! Ну конечно же, не оставалось времени, чтобы вытряхнуть портфель и наполнить его снова. Его просто подменили.

— Но кто подменил, мсье?.. Уж не думаете ли вы, что кто–то сидел под сиденьем?

Мутрэ берет пустой портфель, внимательно осматривает его и, покрутив перед собой, возвращает на место.

— Нет, мсье Легаю. Его не подменяли. Видите эту царапину… Это я когда–то случайно поцарапал его скрепером… А вот здесь на ремне трещина, возле четвертой дырочки… Нет… Я узнаю его из тысячи. Это мой портфель, а не какой–то там другой!

Легаю нервно потирает виски.

— Эта история сведет меня с ума… Поль! Чем вы занимались, когда вернулись?

Водитель густо краснеет.

— Да ничем, мсье… Зашел в производственную часть — узнать, не понадобится ли машина… Собирался уже уходить, когда меня позвали… — Поль сглатывает слюну и добавляет: — Вы что, думаете, что это…

На сей раз краснеет Легаю. Поль работает у него шестнадцать лет.

— Извините меня, Поль… Все это весьма необычно… Мутрэ, в банке вас никто не толкал?

— Никто.

— Тогда других вариантов нет. Все дело в этой «DS»… Вы могли бы узнать того типа?

— Безусловно, — говорит Поль. — Но что это даст?.. Он ничего не успел сделать, тот тип.

— Ничего не успел сделать! Похоже, что так только кажется!

— Но, мсье…

— Никаких «но»! В остальном все шло, как обычно, а вот во время происшествия…

— Да и во время тоже, — вступает Мутрэ. — Я уже говорил, что портфель упал к моим ногам. Я нагнулся и…

— И, — философски продолжил Филлол, — если его не могли вытряхнуть и не могли заменить, то, значит, ничего и не произошло.

Создается такое впечатление, что мсье Легаю вот–вот хватит удар.

— Так по–вашему, Филлол, ничего не произошло? — Он стучит кулаком по столу.

В сердцах Легаю хватает пачки газет и вновь швыряет на стол.

— Сорок тысяч франков… Четыре миллиона по–старому… И вы считаете, что ничего не произошло?..

— Я только хотел сказать, мсье…

В нависшей тишине Кристиан робко произносит два слова «двойное дно», но это предположение кажется всем настолько бредовым, что Легаю предпочитает промолчать. Он заталкивает газеты обратно в портфель. Закрывает крышку, защелкивает замок и застегивает ремень.

— Полиция должна получить все в первозданном виде… Комиссар Маршандо — мой старый друг… Он приедет лично.

Широкими шагами Легаю направляется в свой кабинет, но, повернувшись, с порога холодно бросает:

— Продолжайте работать.

Руки мадемуазель Берты снова порхают над клавишами машинки, Филлол углубился в тетрадь заказов, Кристиан возвращается к бесконечным подсчетам. Лишь Мутрэ с ненавистью смотрит на портфель и что–то бормочет.

Слышно, как в своем кабинете говорит по телефону Легаю.

— Нечто невероятное, мой дорогой комиссар… да, буду чрезвычайно. признателен, мой друг… Спасибо, дружище…

Не проходит и двадцати минут, как комиссар Маршандо появляется в типографии. Легаю устремляется ему навстречу.

— Нечто невообразимое, дорогой комиссар… Нам повезет, если мы все не сойдем с ума!

— Ну–ну! Если я вас правильно понял, речь идет о похищении?

— Да, сорок тысяч франков… четыре миллиона по–старому… та часть зарплаты, которую я обычно выдаю наличными.

Полицейский машинально кивает головой.

— Вы выдаете зарплату двадцать девятого числа каждого месяца?

— Нет, конечно же нет! Но накануне последнего дня месяца мы всегда отправляемся в банк, чтобы избежать очередей… А потом, — Легаю глубоко вздыхает, — я всегда думал, что так меньше риска. Похищения, как правило, случаются тридцатого или тридцать первого.

— Ну ладно, рассказывайте.

Легаю, путаясь, пересказывает события, стараясь тронуть собеседника глубиной потери. Полицейский с иронией рассматривает портфель. Обычная рутинная работа. По всей вероятности, рассказу хозяина типографии он верит в лучшем случае наполовину и рассчитывает на быстрый успех.

— Если вы закончили, я задам пару вопросов участникам «драмы»… Вначале главному свидетелю. Ваше имя Мутрэ?

— Роже Мутрэ, господин комиссар.

— Когда вы возвращаетесь из банка, то сразу запираете портфель в сейф, так как зарплата выдается лишь на следующий день?

— Совершенно верно, господин комиссар.

— Тогда почему же сегодня?..

Мутрэ секунду раздумывает и, взглянув на Берту, поясняет:

— Дело в том, что сегодня мадемуазель Берта попросила меня выплатить жалованье, не откладывая до завтра. Особых причин для отказа не было, ведь совершенно не важно…

— Действительно, не важно, — перебивает Легаю.

Комиссар кивает головой.

— Таким образом, не случись этого, кража обнаружилась бы только завтра?

— Верно, об этом мы не подумали!.. Впрочем, что это может изменить?

Комиссар неопределенно пожимает плечами.

— Пока еще не знаю… Но, возможно, это небезынтересная деталь… Так, вернемся к рассказу о машине.

Однако вопросы Маршандо не продвинули расследование ни на шаг. Загадка оставалась неразрешимой.

С одной стороны, абсолютно невозможно заменить банкноты, лежащие в портфеле, газетами. С другой стороны, портфель не подменили: Мутрэ твердо в этом уверен. Впрочем, и в том, и в другом случае возникли бы сложные проблемы.

Теперь пришел черед комиссара стучать кулаком по столу.

— А вы разворачивали эти газеты, смотрели их? Какие они? Парижские? Местные? За какое число? — внезапно задает он вопрос.

— Э–э, — мямлит Легаю, — должен признаться, что…

— Ну так посмотрите, посмотрите… Может быть, это даст какую–нибудь зацепку…

Комиссар хватает портфель, взвешивает его на руке, расстегивает, открывает замок и, как недавно это делал Мутрэ, переворачивает его над столом.

От изумления все присутствующие вскрикнули как один.

На стол вываливается куча банкнот.

Присутствовавшие оцепенели, нет, они окаменели. Мутрэ, первым придя в себя, бросается к пачкам и начинает считать.

— Сорок тысяч… Все здесь!

Нахмурившись, комиссар поочередно останавливает тяжелый взгляд на Легаю, Мутрэ, Филлоле, Кристиане, Поле, Берте.

— Очень смешно, — ворчит он. — Хочется думать, что вы не знали, к каким последствиям приведет такая шутка… Вам повезло, что у меня хорошее настроение.

Легаю берет полицейского за руку.

— Уверяю вас, дорогой комиссар… Шутка! О Боже, это так же невозможно, как и все остальное.

— Да бросьте вы!

Маршандо резко нахлобучивает шляпу и поворачивается к двери, демонстративно не замечая протянутой ему руки. Хлопает дверь. Его тяжелые шаги затихают на лестнице.

Легаю сжимает кулаки. Что делать? Что сказать?.. Ведь он сам только что говорил, что подобное невозможно. И тогда он набрасывается на Мутрэ.

— Ну что же вы? Заплатите Берте… Теперь–то чего вы ждете?

Ворча, он удаляется в свой кабинет. Можно разобрать отдельные слова: «…издевательство… так не пройдет…»

Шесть часов.

Легаю уходит первым, никому не сказав ни слова.

Потом Филлол. Потом Берта.

Начинает собирать свои вещи Кристиан. Но Мутрэ останавливает его.

— Мне бы хотелось, чтобы вы закончили подсчеты сегодня.

— Но… ведь завтра должны привести машинку.

— Завтра! Завтра! Мастера обещают это уже восемь дней.

Кристиан пожимает плечами.

— Сожалею, но я обещал своей жене…

— А ведь тебя бы это здорово устроило, если бы машинка не была готова завтра, — говорит Мутрэ. — Маленький негодяй!

И он бьет кулаком снизу вверх. От удара в подбородок Кристиан падает.

Мутрэ массирует ушибленную руку.

— Надеюсь, твоя жена не в курсе?

Кристиан с трудом поднимается. Он двигает челюстью вправо, влево и жалобно отвечает:

— Нет. Она ничего не знает.

— Я промолчал из–за нее… и из–за твоей девчонки.

— Но… как вы угадали?

Вопрос, кажется, даже понравился Мутрэ.

— Немного пошевелил извилинами… Я не купился, как все остальные… Для них «это» могло произойти только во время столкновения с «DS» — ведь больше ничего необычного не было… Потому они не искали ничего другого… потому и ничего не нашли.

— А вы, мсье Мутрэ, искали… другое?

— Боже! Наконец–то умный вопрос. До тех пор пока портфель был у меня в руках, или, по крайней мере, «на глазах», с ним ничего не могло произойти. Значит, все произошло в тот короткий промежуток времени, когда я его не видел… То есть здесь, пока я вешал пиджак в шкаф… Но разве можно за двадцать секунд открыть портфель, достать деньги и положить на их место газеты?.. Нет. Следовательно…

Чрезвычайно довольный собой, Мутрэ склоняется над столом. Сейчас он похож на экскурсовода.

— Следовательно, все было очень просто: портфель подменили… Так вот, в котором были газеты, действительно мой, а тот, с которым я ездил в банк и который, конечно, не рассматривал — ведь незачем было, — не мой. Просто, не так ли?

Мутрэ идет к сейфу, достает из него портфель, все еще набитый деньгами, и возвращается к столу.

— Оставалось только найти тайник… Тайник, в котором ждал бы своего часа портфель с газетами, чтобы занять место портфеля с деньгами… И тогда я вспомнил, что счетная машинка все еще в ремонте…

Замолчав, Мутрэ поднимает металлическую крышку и достает портфель с газетами.

— И… вы поменяли портфели? — бормочет Кристиан.

— Да… За пять минут до прибытия комиссара… Я подумал о твоей жене, ребенке, ну, я тебе уже говорил.

— Но… Как вы догадались, что это я?

— Берта печатала на машинке, Филлол был у шефа…

Мутрэ переворачивает оба портфеля, проводит пальцем по царапинам, по трещинам на ремнях.

— Неплохая работа… Все вообще было неплохо задумано… Как сказал комиссар, если бы не просьба Берты, я запер бы газеты в сейф, и все обнаружилось бы только завтра… А денежки были бы уже далеко… Учитывая происшествие с «DS»‘, никто ничего бы не понял.

Мутрэ схватил Кристиана за рукав.

— Это, на мой взгляд, даже хитрее, чем трюк с портфелями. Совершенно непонятно… бред какой–то… Даже если бы поймали твоего напарника, его не в чем было бы упрекнуть… Ведь человек ничего не сделал. Он невинен, как младенец. Он местный?

— Нет. Он из Парижа. Специально приехал сегодня утром.

Мутрэ пожал плечами. Бросив последний взгляд на портфель с деньгами, он запирает его в сейф. Потом возвращается к Кристиану.

— Завтра попросишь расчет… Предлог придумаешь сам… Будешь дурачить других.

Он берет портфель, лежащий на крышке ящика счетной машинки, швыряет его Кристиану.

— И вот это не забудь… Иначе твой приятель подумает, что ты его обжулил.

И, громко засмеявшись, добавляет:

— Поделите газеты!

Низко опустив голову, Кристиан бредет по безлюдному переулку. Почти дойдя до его конца, он видит, как от стены отделяется чья–то фигура. Это Пьеро.

Пьеро резко выбрасывает вперед обе руки. Левой бьет Кристиана в подбородок, в то самое место, куда совсем недавно ударил Мутрэ, а правой вырывает портфель.

Кристиан без чувств падает на тротуар. В три прыжка Пьеро оказывается на улице, где стоит знакомая нам «DS».

Он бросает портфель на сиденье, хватается за руль, рвет с места и исчезает…

Лишняя пуля. Сен–Рафаэль

— Ты не знаешь, где можно повеселиться? — спрашивает Патрис Рауля. — Здесь так мрачно.

Он окидывает взглядом порт Сен–Тропез, яхты, тесно прижавшиеся друг к другу. Их мачты чуть раскачиваются на утреннем ветру. Погасли последние огни, разошлись оркестранты. Рауль посмотрел на часы: четыре утра.

— Хочешь дружеский совет? Возвращайся в Сен–Рафаэль. Ведь в восемь приезжают твои родители.

— Вот именно! Значит, время еще есть. Давай, Рауль!

— Недалеко от Кавалера есть закрытое заведение Рико. Но вас туда не пустят.

— Брось! — восклицает Патрис. — Мы уже не дети.

Рауль повернул голову, посмотрел на заднее сиденье «порше», где, прижавшись друг к другу, сидят Мишель и Моника, и весело рассмеялся.

— Сколько вам всем вместе? Лет пятьдесят? И то вряд ли. Кстати, это очень заметно.

— Заткнись, — ворчит Патрис. — Лучше вези нас. Мы ненадолго и шуметь не будем. Обещаю.

— Предупреждаю вас, они разорутся.

— Ты им объяснишь, что мы хотим просто отдохнуть.

— Рауль, миленький, — говорит Моника. — Ну сделай это для меня!

— Ладно–ладно. Попробую, но ведите себя прилично. Я не хочу неприятностей с Рико.

Он рванул с места и на бешеной скорости помчался в Кавалер, по пути объясняя, кто такой Рико: это темная, но могущественная личность, он владеет множеством баров на побережье, закусочными, шикарными ресторанами и ночными клубами. Говорят, он богат, как Онассис. Болтают также, что под его контролем весь нелегальный бизнес Средиземноморья. Но никто не может похвастаться, что действительно хорошо его знает. Он избегает журналистов и фотографов, много путешествует, а управляет своим многопрофильным бизнесом издалека, сверху, через подставных лиц.

— Ну просто какой–то граф Монте–Кристо, а не Рико, — говорит Моника. — Вот бы встретиться с ним!

Игорное заведение находится на шикарной вилле на берегу моря. Рауль звонит четыре раза. Его спутники хихикают.

— Если не прекратите, а немедленно ухожу, — пригрозил Рауль.

Ворота приоткрылись, и Рауль неслышно проскользнул в парк, где долго с кем–то шептался. Неожиданно свет электрического фонарика ослепил ребят, и громкий голос с иностранным акцентом раздраженно произнес:

— Только ради вас. Но, если он об этом узнает, меня уволят.

— Как это все возбуждает! — шепчет Моника.

Рауль вновь садится за руль, ворота медленно закрываются за ними, и он припарковывает машину рядом с тремя белыми кабриолетами.

— Один час, — объявляет Рауль. — И никуда не лезьте. Там внутри одни жулики.

— Да мы умеем играть, — запротестовал Патрис.

Они тихо входят. Человек в смокинге с бородавкой на лице и золотыми зубами тщательно рассмотрел их, прежде чем проводить к лифту, который в считанные секунды доставил вновь прибывших на второй этаж, совершенно их разочаровавший: самый обычный игорный зал, столы и стулья, пелена дыма и слабый свет от высоко висящей люстры. В тишине слышен лишь стук шарика и голос крупье, равнодушно сообщающий о проигрыше или выигрыше.

— Видел бы нас твой отец! — шепнула Моника Пат–рису.

— Не каркай, — ответил он, подходя к столу для игры в покер.

Час спустя перед ним выросла небольшая стопка банкнот. Он выигрывает, поэтому, когда Рауль похлопал его по плечу, он даже не отреагировал.

— Мишель все проиграл в рулетку, — говорит Рауль. — Пора уходить.

Патрис просит две карты и получает двух красных валетов — у него каре. Партнеры молча смотрят на него. Он выкладывает пачку банкнот. Остальные следуют его примеру.

— Еще двадцать, — объявляет Патрис.

— Открываемся!

Патрис сгребает ставки. Теперь вмешивается Мишель.

— Сматываемся, Патрис! Ты слышишь меня? Ты что, забыл, что тебе еще встречать предков на вокзале?

Патрис сдает. Движения его стали резкими, застывшие глаза затуманились, как у наркоманов. Он сейчас лишь смутно различает королей и дам, бубны и черви, кажущиеся каплями крови. За его спиной Рауль вполголоса разговаривает с управляющим, который выглядит все более раздраженным. Он сделал еще одну попытку:

— Патрис, мы уходим. Заведение сейчас закроется.

С тройкой на руках, Патрис торгуется, блефует… Ивновь выигрывает.

— Мы уходим! — кричит Моника в самое ухо Пат–рису.

Но он даже не двинулся с места, и она, повернувшись к Раулю, беспомощно развела руками. Управляющий, встретившись взглядом со «своими» игроками, незаметно кивает им. Патрис небрежно выкладывает перед собой две пачки банкнот… и проигрывает.

— Идем, — шепчет Мишель. — Тебя же сейчас «сделают»!

— Пошел вон! — злобно заорал Патрис. — Ты мне приносишь несчастье!

Он смотрит на партнеров, неподвижных, как статуи, и просит еще две карты. Снова каре! Новая ставка, и он натыкается на королевскую кванту. Деньги тают. Да, видимо, пора уходить. Патрис просто осатанел. Он проиграл, имея фул с королями, тройку и снова фул с валетами. Его душат слезы, хочется оскорбить игроков. Внезапно он замечает, что в зале уже никого нет. Он и два незнакомца, один из которых зевает, прикрыв рот рукой. На столе тоже ничего нет. Управляющий склонился над Патрисом.

— Время, мсье. Теперь, когда вы всласть повеселились, пора уходить.

— Последний раз, прошу вас!

— Нет.

Патрис встает. У него кружится голова.

— Верните мои деньги! — кричит он.

— Простите?

— Я сказал: верните деньги! Или вы думаете, что я ни черта не понял? Да здесь все жульничают!

Внезапно он кидается на одного из игроков, который мирно подсчитывает в сторонке выигрыш. Управляющий вовремя поставил ему подножку. Окончательно потеряв голову, Патрис выхватывает из кармана револьвер калибра 6,35. Кто–то бросается на него, Рауль поспешил вмешаться, но вдруг, в гуще дерущегося клубка, раздается выстрел, и драка тут же прекращается.

Патрис лежит на полу и тихо стонет. На его рубашке, чуть выше правого плеча, расползается пятно крови. Трое мужчин молча склонились над ним и, расстегнув ворот рубашки, обнажили плечо.

— Пуля засела в мякоти, — говорит управляющий. — Не думаю, что это опасно.

— Я хотел его разоружить, — объясняет игрок. — Выстрел раздался, когда я вывернул ему руку.

— Черт! Бинт, быстро! Что я скажу шефу?

— Мы отвезем его к врачу, — предлагает Рауль.

— Ни в коем случае. Врач потребует объяснений. Вызовут полицию. Сюда нагрянут с обыском.

— Но ведь ему нужна помощь!

— Мне плевать. Здесь вообще не место для глупых малолеток. И потом, почему у него был с собой револьвер? Что все это значит?

Патрис слишком слаб, чтобы объяснять, что ему просто нравится иметь при себе этот дурацкий револьвер с перламутровой рукояткой, который продал ему один приятель. С ним как–то спокойнее, с ним он уже не кажется сам себе стеснительным, похожим на девушку молодым человеком, у которого слишком светлые волосы и слишком голубые глаза. Управляющий кладет револьвер к себе в карман и быстро идет к телефону, а крупье и портье промывают рану и накладывают на поврежденное плечо повязку. Прижав трубку к уху, управляющий что–то объясняет, и, судя по всему, ему очень не по себе. Наконец закончив, он вытер пот со лба и вернулся к раненому.

— Поставьте его на ноги, — приказывает он. — Ты меня слышишь, сопляк? Где ты живешь?.. В Сен–Рафаэле?.. Так вот, возвращайся домой. И держи рот на замке, понял? И вы, двое, тоже помалкивайте… Если проговоритесь, мы вас достанем из–под земли, ясно? В десять вернетесь сюда. Шеф все уладит. Сейчас шесть. Если ты не рохля, то четыре часа продержишься. Найдешь способ. Напейся, уколись. Но молчи. Никаких врачей. А теперь — вон отсюда!

Для отупевшего от боли Патриса все последующие события превратились в кошмар. Тряска в автомобиле заставила его гримасничать от боли, да еще эти дурацкие вопросы, которыми донимали его спутники: «Тебе больно?.. Можешь пошевелить рукой?.. У тебя хватит сил поехать на вокзал?..» Он стискивает зубы, желая одного: лечь и уснуть… Упреки и советы Рауля не достигали его сознания. Даже выбраться из машины и перейти авеню Шеврефей оказалось для него жутким испытанием. Мишель порылся в его карманах и вынул ключи.

— Поосторожней с Марианной, — пробормотал Патрис. — Мы не должны ее разбудить.

Поддерживаемый Мишелем и Моникой, он медленно поднялся по лестнице, с трудом добрался до своей комнаты и со стоном рухнул на кровать. Но его приятели не обращают на это никакого внимания.

— А ну–ка, встряхнись, — теребит его Моника. — Если поддашься боли, считай, что все потеряно.

— Ты и нас втянул в этот переплет, — добавляет Мишель. — Что со мной будет, если мой старик узнает…

Они стаскивают Патриса с кровати и усаживают в кресло. Моника приносит бутылку виски и таблетки, а Мишель помогает раненому переодеться. Накачав Патриса спиртным и лекарствами, они умыли его, побрили и причесали.

— Знаешь, ведь пуля калибра 6,35 совсем маленькая. Это — не опасно.

— Сильно кровоточит? — то и дело спрашивает Патрис. Он не выносит вида собственной крови.

— Нет. Кровь останавливается. Встань и увидишь сам… Ну что же, ничего. Ты, конечно, немного бледноват, но и мы не лучше.

Поезд скоро прибудет. Патрис залпом выпивает последний стакан неразбавленного виски.

— Давай… Быстро… Все обойдется…

Патрис уже пошатывается, он по власти страха и алкоголя. Подхватив его под руки, приятели с трудом добрались до гаража, и Мишель сел за руль «бентли».

— Ты сможешь вести машину, когда встретишь родителей? — спрашивает Моника.

Патрис пожимает плечами и тут же вскрикивает от боли.

— Какой же ты неженка! — едко замечает Моника. — Держись спокойно и перестань думать только о себе. Мы сейчас все в одной упряжке.

Они добрались до вокзала как раз к моменту прибытия «Голубого экспресса». Появилась чета Сен–Ламбер. Он — пятидесятилетний, вальяжный, важный, серьезный; она — сорокалетняя, накрашенная и одетая, как девушка. Они целуют Патриса.

— Что–то ты бледноват, — замечает мать. Повернувшись к друзьям сына, она добавляет: — Вы хорошо себя вели в наше отсутствие? — Потом обращается к мужу: — Нам следовало взять его с собой, Жан… Без нашего присмотра он делает одни глупости.

— Возьми чемоданы, — приказывает Патрису отец.

Мишель и Моника одновременно бросаются к багажу.

— Нет, — останавливает их порыв Сен–Ламбер. — Он ведь тоже может хоть чем–то быть полезен.

Патрис поднимает два кожаных чемодана, и все плывет у него перед глазами. Наверное, он выронил бы их, если бы Мишель не подхватил тот, что потяжелее.

— Держись прямо, — цедит он Патрису. — Тебя штормит.

После чемоданов приходит черед «бентли». Патрис ведет машину, как в тумане.

— Осторожно, красный свет, — шепчет Мишель, сидящий между Патрисом и Моникой. — Мотороллер слева видишь? Тормози, черт… Еще бы немного, и…

— Нельзя ли поосторожнее?! — недовольно бросает мать. — Ты забываешь, что мы устали.

— Мой сын никогда не думает о других, — разочарованно говорит отец.

К счастью, движение не слишком оживленное, и «бентли» без приключений добрался до виллы. Хлопают дверцы. Патрис с трудом держится на ногах. Он смотрит на часы, все двоится в глазах. Нужно ждать еще два часа, два смертельно длинных часа… Ах, если бы можно было хоть ненадолго прилечь! Хоть на пять минут…

— Патрис, мне нужно с тобой поговорить.

Голос отца суров. Патрис со вздохом входит в кабинет. Ему стоит огромного труда не закрывать глаза. Отец, тщательно прикрыв дверь, начинает:

— В следующем месяце ты едешь в Лондон. Я встречался с Маллиганом. Он берет тебя в свой банк. Пора начинать работать. Мать, конечно, расстроится. Ничего. Она вырастила тебя неженкой, и это пора менять. Что?.. Тебе не нравится моя идея?

— Конечно, нравится, папа.

— Хорошо. Впрочем, все и так решено. Потом сам будешь меня благодарить.

Он протянул к Патрису руку и сильно встряхнул его. Тот побледнел.

— Слабак! — добродушно улыбается Сен–Ламбер–старший и хлопает сына по плечу. Колени юноши подгибаются.

— За стол! Я голоден как волк!

Моника и Мишель собираются уходить.

— Я пригласил своих друзей, — заявляет Патрис, собрав всю свою храбрость.

Он знает, что это никогда не нравилось родителям, но сейчас он ненавидит весь свет. Ему кажется, что он умирает. И, едва присев на стул, Патрис падает лицом на скатерть, белый как полотно. Поднимается паника.

Только отец сохраняет хладнокровие, продолжая спокойно намазывать тартинки джемом.

— Что он вчера ел? — спрашивает он у Мишеля.

— Да ничего особенного. Мы ужинали в порту.

— Устрицы! — вспомнила Моника.

— Боже мой! — восклицает мать. — Устрицы! Он же их совсем не переносит.

Она бросается к телефону, чтобы вызвать врача. Патрис как будто издалека слышит ее голос, хрип и странные звуки…

— Алло… Доктор Папон?.. Да… Мадам Сен–Ламбер… Я насчет Патриса…

Превозмогая пульсирующую в плече боль, он поднимает голову. Мишель и Моника напоминают восковые фигуры.

— Не надо… доктора… — с трудом говорит он. — Мне уже лучше.

Мадам Сен–Ламбер возвращается в комнату.

— Доктор сказал, что заедет в течение дня… а пока прими капли.

Марианна принесла лекарство. Отец, совершенновыведенный из себя, швырнул на стол салфетку и ушел, бормоча что–то себе под нос. Кофе кое–как привел Патриса в чувство. Остался час… Всего один час… Он попытался встать.

— Пойду в сад, — говорит он. — Может быть, свежий воздух поможет.

— Тебе бы лучше прилечь, — протестует мать. — Ты еле стоишь на ногах. Да что, в конце концов, вы все трое делали этой ночью?

— Мы немного прокатились, — пожимает плечами Моника.

И девушка начинает рассказывать, описывая совершенно безобидный день, в то время как Мишель выводит Патриса из столовой. Моника догоняет их уже в саду.

— Бежим, — шепчет Мишель. — Нужно найти такси. Я хорошо знаю Рауля, ему наплевать на нас, можете быть уверены!

Когда они подъехали к вилле, человек с бородавкой, не говоря ни слова, пропустил их внутрь. Патриса почти несли до игорного зала, где их поджидал Рико. Это был коренастый, черноволосый малый, с головой римского императора и речью торговца. Сидя на краешке стола для игры в рулетку, он вертит в руках револьвер с перламутровой ручкой. Возле него стоит здоровенный тип с физиономией боксера.

— Вот они, патрон, — сообщает бородавчатый.

Мишель, чуть живой от страха, обращается к присутствующим:

— Где врач?

— Уж не думаете ли вы, что я стану платить врачу? — спрашивает Рико.

Он легко соскочил на пол и схватил Мишеля за ворот.

— Вы все трое заслужили хорошую трепку! Вам что, нужны были острые ощущения? Может, вы считаете, раз у вас есть деньги, то вам все позволено? И еще осмеливаетесь требовать врача? Смотри, малыш…

Он расстегнул рубашку, резким движением распахнул ее, обнажив один, два, три шрама.

— И я обходился без лекарей, — продолжает он. — В те времена я не мог себе этого позволить… А теперь я объясню вам, как должны поступать «крутые ребята». Макс!

Боксер сделал шаг вперед.

— Лови! — Он бросает ему револьвер. — Сделай–ка ему укол, чтобы он стоял смирно, пока мы не закончим… А вы, кретины, слушайте меня внимательно… Знаете бар «Эспланада» у рынка?..

Бар «Эспланада» почти пуст. Трое друзей тихо сидят на высоких табуретах. Мишель — у одного края стойки, Моника и Патрис — рядом. Рука Патриса безжизненно свисает. Боль становится почти невыносимой. Вся троица следит за часами.

Ровно в одиннадцать Патрис сползает с табурета и ощупью направляется к игровому автомату.

Входит Макс, боксер, уже успевший переодеться. Он в свитере, высоко поднятый ворот скрывает пол–лица. Низко на лоб надвинут берет. Он напоминает моряка в увольнительной. Сильно шатаясь, он подходит к стойке бара и усаживается возле Моники.

— Бурбон.

Заметив пустой стакан Моники, добавляет:

— Нет. Два бурбона. Ведь дамочка не откажется выпить со мной?

Моника хочет отодвинуться, но он уже крепко держит ее. Она возмущена. Боксер пьяно смеется, хочет ее поцеловать.

Решающий момент настал. Патрис, собрав оставшиеся силы, идет на парня. Он уже ничего не боится. Спасение совсем рядом. Левой рукой он бьет боксера в лицо. Сразу завязывается драка. Патрис хватает со стойки бутылку.

Парень выхватывает револьвер калибра 6,35 и стреляет. Патрис падает. Макс убегает прежде, чем кто–нибудь успевает вмешаться. Сквозь стеклянную дверь видно лишь, как он прыгает в машину и исчезает.

Гомон. Свидетели обступают Патриса. Бармен стремительно бросается к телефону, набирает номер полиции и объясняет, что юноша ранен каким–то бандитом. Ранен выстрелом из револьвера.

В глубине бара Рико слушает, улыбаясь. Воспользовавшись суматохой, он достает из кармана перочинный нож, направляется к стене, в которой застряла пуля, выпущенная его напарником. Он ловко извлекает ее, подбрасывает на ладони и кладет в карман…

Патрис в пижаме, с рукой на перевязи, сидит в постели. Отец смотрит на него, стоя возле кровати.

— Как себя чувствуешь? — спрашивает он. — Не очень болит?

— Нет. Не очень.

Отец улыбается.

— Я должен извиниться перед тобой, — признается он. — Не думал, что ты способен на такое… Ты всегда был похож на хлюпика!.. Отдыхай, родители Моники скоро придут поблагодарить тебя.

Патрис откидывается на подушки. Он тоже улыбается. Отец выходит и на пороге сталкивается с женой.

— Он будет спать, — шепчет он. — Оставь его…

И, увлекая ее за собой, добавляет:

— Кажется, мы все–таки сделаем из него человека!

Выигрывают только раз. Канны

Поезд начал тормозить метров за сто до вокзала. В тамбуре с чемоданами ждут остановки Шарль и Ивонна. У них вытянутые, бледные лица, какие бывают по утрам у путешественников, хотя они и молоды. Но, видно, они много спорили, а может, даже ссорились. Сейчас же все аргументы, а с ними и горечь иссякли, и жизнь вернулась в обычную колею.

— Ты сразу же уезжаешь? — спрашивает Ивонна.

— У меня нет выбора.

Она вздыхает. Когда Шарль закуривает сигарету, руки его заметно дрожат.

— Это не жизнь, — бормочет она. — Подумать только, как у них хватило наглости вызвать тебя в Париж только затем, чтобы сообщить, что ничего не изменилось!

— Ну–ну! Не будь такой ворчуньей. Там же были их новые книги… А потом, они ведь оплатили наш проезд, разве нет?

— Еще бы они этого не сделали!

Она пожимает плечами.

— Ну ладно, не начинай!

— И правда, как все это глупо. Но когда я вижу тебя таким… покорным… нет, скорее заранее побежденным…

— Я же сказал — хватит!

В порыве гнева он бросил сигарету, растоптав окурок ботинком. Но гнев его прошел так же внезапно, как и возник. Выглядеть слабым ему не хочется, и он защищается по–своему.

— К тому же Сен–Рафаэль — это тебе не какое–нибудь захолустье! Есть люди, которые весь год–мечтают туда попасть!

— Конечно. Те, у кого есть и машины, и яхты, и виллы!

— Слушай, ты мне надоела, в конце концов.

Поезд останавливается, и они выходят. Эльзасский бульвар залит солнцем. Перед ними толпа прохожих в светлых брюках, шортах, пестрых рубашках, среди которых резко выделяются их деловые костюмы. Они направляются в старый город.

Вскоре они подъезжают к своему дому — это меблированная квартирка, расположенная на скромной улице. У них здесь всего две комнаты на первом этаже. Хозяйка, женщина лет шестидесяти, моет пол в вестибюле. Заметив их, она выпрямляется.

— Я не ждала вас так рано, — говорит она. — Хорошо доехали?

Видно, как на кухне бреется какой–то мужчина. Он поворачивает к прибывшим намыленное лицо, подняв в знак приветствия руку. Ивонна проходит к лестнице, не отвечая, а Шарль, скользя на цыпочках, чтобы не запачкать пол, отвечает:

— Очень хорошо, спасибо!

Когда пара удаляется, женщина возвращается на кухню с тряпками и шваброй.

— Ну и рожи у них! — заявляет она. — У пустой кормушки и кони грызутся!

В комнате Шарль присаживается на кровать. Потом с каким–то отвращением открывает чемодан, набитый книгами по искусству, и переворачивает его с таким видом, будто тот набит камнями. Ивонна разулась. В одной руке она держит туфлю, другой массирует ногу. Она подходит, чуть прихрамывая, и носком туфли разбрасывает дорогие издания: «Ад» Данте, басни Лафонтена…

— Да людям плевать на все это! — замечает она. — Лучше уж купить табачный ларек. На худой конец, существуют государственная лотерея и тотализатор… Помнишь Полетту, ну, мы еще с ней вместе учились в школе… У ее мужа небольшая заправочная станция на шоссе, ведущем в Грас… Так она со мной даже не здоровается.

Шарль подавлен. У него даже нет сил возражать. Выйдя на кухню, он разыскивает остатки кофе и разогревает его. Ивонна уже полностью во власти своих горьких переживаний.

— Были бы они еще людьми слова, — рассуждает она. — Но года через два у них появится новый предлог. И Париж никогда не будет твоим. Никогда! И даже если предположить, что… Ну скажи мне, что это за работа, ходить от двери к двери? А потом, разве у людей сейчас есть время читать? Разве мы читаем? Мы покупаем диски, телевизор… Это успокаивает. Но книги!..

Раскрыв на первой попавшейся странице изумительно иллюстрированное издание «Цветов зла», она с выражением декламирует:

Противны мне могилы, завещанья,

И, прежде чем свою отмечу смерть,

С воронами я проживу в компании,

А кончусь — в гости могут прилететь.

— Это, по крайней мере, весело! Именины сердца! И стоит… пятьдесят тысяч франков.

Голос ее сорвался, глаза наполнились слезами.

— Нам не выбраться из всего этого. Я тебе много раз говорила… Никогда не выбраться!

Вконец измученный Шарль не в состоянии даже допить кофе. Вернувшись в комнату и схватив наугад несколько томов, он выбегает, громко хлопнув дверью.

Ивонна заливается слезами. Она слышит, как муж выводит из гаража машину и с шумом исчезает на старом «Пежо–403».

Ивонна вздрагивает от стука в дверь. Не дожидаясь разрешения, входит сын хозяйки. Свежевыбритый и приодетый, он кажется видным парнем, фатоватым и самонадеянным.

— Ну–ну! — восклицает он. — Это что, все, что вы привезли из Парижа? Слезы?

Вынув из кармана носовой платок, он приподнимает подбородок молодой женщины и осторожно промокает ей глаза.

— Не обижайтесь, если я окажусь неловким, — шутит он. — При моей профессии я плохо управляюсь с платочками. Ну вот! Теперь лучше? Надеюсь, он вас не ударил?

— Да что вы! Шарль не способен на такое!

— Ну, а что дальше? Забыть о Париже? Конец последним надеждам? Мне очень жаль вас! Хотя, признаюсь, я доволен. Если бы вы уехали, то все равно не нашли бы там счастья. Вы же местная! Да–да, не спорьте. Не забывайте, что я тоже начинал в Париже, регулировщиком в двадцатом округе. А выдержал только год и попросил перевести меня сюда. Сил не было. Ну, а вы…

— Я бы уехала куда угодно, только бы жить, как все. А сидеть здесь все время одной и считать… Он ведь старается, я знаю…

Собеседник с насмешкой перебивает, подражая ее интонациям:

— …но с его образованием можно бы найти занятие и получше… Все правильно, — продолжает он, — вот только в наши дни образование — это скорее препятствие. Если бы вы знали, сколько проходит через полицию вот таких сорвавшихся парней с дипломами… Они считают, что умеют все. И начинают, как правило, с подложных чеков.

Такое заявление не может не возмутить ее.

— Только не Шарль!

— Да я и не имею в виду вашего мужа… Так, вообще…

Он машинально берет с кровати книгу, смотрит на нее с презрением, бросает обратно.

— Пойдемте–ка выпьем кофе, — приглашает он Ивонну.

— Мне очень жаль, но мсье нет дома, — говорит лакей в полосатом жилете.

И захлопывает дверь. Шарль понуро спускается по вычурной парадной лестнице. Он прекрасно знает, что «мсье» дома. Может, нужно было прежде позвонить и предупредить о приходе. Но так унизительно выслушивать высокомерный ответ: «Не интересует!» Легче разговаривать с клиентом с глазу на глаз. К сожалению, приходится обращаться чаще всего к тем клиентам, с которыми нелегко встретиться. Между ними как будто стена, которую не преодолеть. А горничной, водителю, консьержу или секретарю доставляет истинное удовольствие спровадить его вон. Это своего рода утверждение себя.

На сей раз слуга отсутствует, а хозяин, еще не успевший снять пижаму, просто излучает радушие. Лет пятидесяти, толстый и лысый, он говорит с сильным немецким акцентом и приглашает Шарля в гостиную.

Тот открывает портфель, достает красивые гравюры, рекламные проспекты. Человек смотрит на него, покачивая головой.

— Маленький женщина? — спрашивает он. — Нет маленький женщина?

Шарль не занимается такими вещами, и человек громко смеется. Брюхо его сотрясается, когда он выпроваживает Шарля.

— Нет маленький женщин, жаль!

Наступила ночь. Шарль сидит в прилично дорогом баре. Он уже много выпил и взгляд его «плывет». Бар переполнен. Обрывки чужих разговоров обволакивают Шарля.

«…Единственный шанс, — доносится слева, — новенький крискрафт… Двенадцать миллионов… Естественно, я клюнул. Ты бы видел выражение лица Флоранс!..»

«…Считай, повезло, — слышно справа, — восемьдесят квадратных метров… Вид на море… Восхитительно. Ведь есть же везунчики, клянусь Богом! Он половину заплатил наличными. Если будет перепродавать, уверен, сможет наварить миллиона три–четыре…»

Шарль погружается в сладостные мечты. Он достает зажигалку, прикуривает последнюю сигарету и расплачивается. Голова его гудит. Он направляется к выходу и не слышит, как в общем шуме гаснут слова бармена:

— Мсье… мсье… ваша зажигалка.

Ночной воздух не приводит Шарля в себя, даже напротив. Впрочем, состояние легкого кайфа даже нравится ему. Жизнь кажется прекрасной! Он ведет свою старенькую машину, как «итальянец». И впервые за все годы ненавидит не себя, а окружающий мир.

Дорога идет вдоль берега моря. Он уже плохо соображает, где находится. Какие–то огни, незнакомые кафе, магазины, полные дорогих товаров… А вот огни казино.

Шарль тормозит. Глупо, но почему бы и нет?.. Отыскав свободное место, он ставит машину, выходит, даже не заперев автомобиль. И в самом деле — не всегда же ему проигрывать!.. Челюсти его крепко сжаты. Посмотрим. Ему всегда говорили, что в рулетку…

А, была не была! В рулетку так в рулетку! Он уже совсем не стеснительный и далеко не юнец. Купив жетоны, он оглядывает игроков. Наконец решается.

И, естественно, ставит на число 13.

В тени припаркованных машин беззвучно движется чей–то силуэт. Человек пытается открыть машину. Но все они заперты. Кроме одной. Машина Шарля. Человек садится в нее, заводит, медленно отъезжает и увеличивает скорость.

Проехав километров десять, человек останавливается в начале безлюдной улицы, застроенной богатыми домами, и тихо подкрадывается к вилле с закрытыми ставнями. С помощью отмычки он бесшумно проникает внутрь.

А в это время в казино происходит чудо: Шарль выигрывает. Крупье пододвигает к нему жетоны и пластинки. К Шарлю пришла удача — такая, которая случается в казино всего один раз в несколько лет. В эйфории от выпитого, Шарль как будто заранее знает выигрышный номер. Он играет, как дирижер хорошего оркестра. И случай помогает ему. Он забыл обо всем на свете — где он, что делает, как его зовут. Это его месть. И горка фишек перед ним продолжает расти.

Тем временем человек украдкой, как и вошел, покидает виллу. Забравшись в «пежо», он возвращается на стоянку перед казино, ставит машину на прежнее место.

И неторопливо удаляется.

Шарль в конце концов приходит в себя — проиграв впервые за весь вечер. С изумлением он подсчитывает свой выигрыш. Тело у него затекло, руки–ноги ломит, так что встает он с трудом. Шарль медленно приходит в себя. Внимание! Он знает, когда нужно остановиться. Это, увы, он знал всегда!

Ему выдают деньги — пачки, еще пачки… От неожиданной удачи хочется плакать. Кое–как ему удается распихать деньги по карманам, которые оттопыриваются от такого количества банкнот, готовые попросту лопнуть. Шарль осторожно, как будто в чужой одежде, идет к выходу.

На стоянке он садится в свою машину и какое–то время сидит, положив голову на руль. Необъяснимое чувство — он богат! — переполняет его. Он медленно трогается с места, думая только о том, чтобы не попасть в аварию. Его обгоняет какой–то кабриолет, набитый хохочущими девицами, призывно машущими ему руками. Он тоже смеется. Еще бы! Ведь с этой минуты и он принадлежит к тому миру «золотой» молодежи, которая проводит свое время на танцплощадках и пляжах. Когда он выходит из машины у своего гаража, это уже совсем другой человек.

Ивонна спит. Шарль запирается на кухне, выкладывает пачки денег на клеенку кухонного стола. И начинает считать, беззвучно шевеля губами. В этот момент он похож на святошу, читающего молитву.

Утром он поднимается первым. Ивонна приоткрывает один глаз, услышав, как Шарль что–то напевает.

— Что это с тобой?

— А что? И спеть уже нельзя?

— Подойди сюда… Посмотри на меня…

— Сейчас я тебе все объясню… Вчера я напал на одного библиофила — настоящего, «задвинутого». И здорово «выпотрошил» его — продал целую кучу книг. И это еще не все. У старика есть друзья, и я должен встретиться с ними сегодня в «Тампико».

Это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Шарль все такой же, как пять лет назад. Она помнит их помолвку. У него тогда, как и сейчас, было это детское выражение лица, такое же чистое и гладкое. Как она верила в него в то время!

— Ты не будешь завтракать?

— Нет времени, встреча назначена на десять. Если тебе нужна машина, то возьми, пожалуйста, мне она сегодня не понадобится.

Он быстро целует ее и убегает. Ивонна остается одна в глубокой задумчивости. Она так погружена в себя, что, когда спускается вниз, чтобы пойти на рынок, даже не слышит приветствия хозяйки.

— Воображала, — ворчит та. — Денег нет, а все задается!

А к Ивонне всего лишь возвращается надежда.

Она садится за руль, ставит рядом с собой небольшую корзину.

И замечает в углу сиденья какой–то странный предмет. Она берет его в руки и ничего не может понять. Тяжелый. Похож на резиновую трубку. Есть и ручка. Дубинка?.. В любом случае выпасть она могла только из кармана Шарля.

Ивонна выходит из гаража. Подобную штуку она видит впервые, но ошибиться тут невозможно. Это — оружие. Но у Шарля его никогда не было, да еще такого…

Ивонна отключилась от рыночной суеты. Ей не до криков торговок и не до изобилия прилавков. Она не в состоянии ни выбирать, ни оценивать товар, ей нужно вернуться домой. Прежде чем сесть за руль, она покупает газету.

И в глаза ей бросается заголовок:

«РАНТЬЕ УБИТ И ОБВОРОВАН»

Она лихорадочно проглатывает статью. Детали происшествия болезненно высвечиваются в ее голове: пустынная вилла, старик, убитый ударом дубинки, его исчезнувшие сбережения и драгоценности…

Ивонна приоткрывает сумку. Дубинка, олицетворяющая зло, по–прежнему здесь. Ей хочется провалиться сквозь землю. Еле живая от страха и стыда, Ивонна возвращается домой с таким чувством, будто и она виновата в случившемся.

Красавец Роже сегодня гостит у матери. Он видит, как проходит Ивонна, и окликает ее. Он будто сидит в засаде, вечно поджидая ее и перекрывая дорогу.

На сей раз он предлагает ей выпить. Чуть–чуть пас–тиса. Роже в отличном настроении, несмотря на то, что спешит в связи с этим новым преступлением. Он болтает без умолку.

Дело представляется не очень сложным, так как убийца был наверняка знаком с жертвой. Нужно будет лишь составить полный список его друзей, близких и тех, кто по каким–либо причинам бывал на вилле. Есть кое–какие свидетельства того, что преступник не профессионал. К тому же он точно знал, что накануне старик получил огромную сумму денег. Впрочем, от судьбы не уйдешь, все так и должно было случиться… Конечно, старик, живший один среди своих коллекций и книг… А какая у него библиотека! Видел бы ее ваш муж!

Ивонна судорожно прижимает к себе корзинку. Голова у нее идет кругом. Роже прекрасно видит ее смятение и растерянность. Он пользуется ситуацией и приглашает ее поужинать. Когда мужа не будет дома. Ивонна готова пообещать что угодно, лишь бы отвязаться от него.

Она поднимается к себе. Хватит ли У нее сил скрыть свои подозрения, когда Шарль вернется?

А он вскоре возвращается, загадочный и взволнованный одновременно. За спиной он что–то прячет.

— Угадай, что у меня в руках?

Это маленькая коробочка. В раскрытом футляре на бархате сверкает колье.

— Знаешь, — говорит Шарль, — оно очень красиво, но не слишком дорогое. Досталось по случаю, вот и все.

Она внимательно смотрит на мужа. А тот врет с обезоруживающим апломбом. Ивонне становится совершенно ясно, что она вышла замуж за проходимца. Что же, пора ей вступить в игру. Нужно выиграть время! Подумать! Она делает вид, что счастлива, хотя ожерелье буквально жжет кожу.

После обеда, как только Шарль уходит, она мчится в ювелирный магазин оценить драгоценность.

Ювелир качает головой.

— Прекрасная вещица! Да, над вами не посмеялись! Самое меньшее — триста тысяч франков.

Ивонна сражена. Выходит, подозрения ее оправданны.

Она мчится домой и начинает методично обыскивать квартиру.

И в коробках из–под книг находит деньги. Она даже не пытается пересчитать их. К чему? Доказательства перед ней…

Вечер. Ивонна медленно бредет вдоль берега моря. К груди она прижимает сумку. Она ищет безлюдное место и вскоре остается одна. Поблизости никого нет.

Вынув из сумки дубинку, Ивонна забрасывает ее далеко в море. Туда же отправляется и обручальное кольцо. Больше у нее нет ничего общего с Шарлем, а ожерелье она сама отнесет в полицию.

В задумчивости Ивонна возвращается обратно. Неожиданно рядом с ней тормозит автомобиль. Это, конечно, Роже, который настойчиво предлагает подвезти ее.

— Вы все время одна! Мне вас так жаль… Пойдемте… Помните, что вы мне обещали?

— Но мне казалось, — возражает Ивонна, — что вы выслеживаете преступника?

— Ах, преступник… Да он сам найдется!

И сообщает ей, что полиция получила номера всех украденных банкнотов от нотариуса жертвы. Теперь нужно только ждать. Все крупнейшие коммерсанты уже предупреждены. Преступник же, скорее всего, местный. Как только он разменяет крупную купюру, так сразу же и засветится…

— Есть шанс, что меня повысят, — смеясь, заключает Роже. — Это следует обмыть, вы согласны? Выпьем за мое повышение.

Он везет ее в маленький, но дорогой ресторан на побережье. Там уже довольно много посетителей, но метрдотель — приятель Роже, и для него всегда находится столик.

Роже очень нежен с Ивонной. Но та слушает его рассеянно, не отнимая руки. Ивонна смотрит на сидящих неподалеку влюбленных. Мужчина сидит к ней спиной и, видимо, несет своей спутнице тот же вздор, что и Роже. Комедия любви! Вся жизнь — комедия! Ивонна закрывает глаза, чтобы ничего не видеть.

Вернувшись домой, Шарль окликает жену.

— Ивонна!

Но квартира пуста. Тем лучше. Он устремляется к тайнику, забирает все деньги и уходит.

Садится в свой старый автомобиль и стремительно мчится прочь.

А в ресторане Роже продолжает свою игру.

— Я понял, — шепчет он, — что между вами и вашим мужем не все гладко. И лучше уже не будет. У вашего милого нет будущего.

И постепенно Ивонна начинает вслушиваться. Роже очень убедителен. Он знает, как себя вести с женщинами. Вот она уже и улыбается. Ей ведь много не нужно, только нежность. Оркестр наигрывает печальную мелодию. С Роже спокойно, так почему бы и нет?..

А в казино играет Шарль. Ему тоже нужен покой, но совсем другого рода.

За десертом Роже чувствует, что выиграл партию. Ивонна уже принадлежит ему, достаточно только протянуть руку и взять ее. Он подзывает метрдотеля, чтобы попросить счет.

Тот подходит. Он держит поднос, на котором лежат счет и купюра — пятьдесят тысяч. Метрдотель нагибается и что–то шепчет полицейскому на ухо. Тот внимательно вглядывается в купюру, достает блокнот и что–то проверяет. И в свою очередь что–то тихо говорит метрдотелю. Тот удаляется.

Взволнованный Роже поворачивается к Ивонне.

— Ну, вот и все. — Губы его растягиваются в улыбке. — Он наш… Это одна из украденных купюр. Подождите меня, я скоро вернусь.

Роже встает. Ивонна испуганно следит за ним глазами и видит, как он направляется в соседний зал. Так, значит, Шарль здесь. Совсем рядом… С кем?.. Неужели он еще и изменяет ей?

Появляется Роже, он ведет мужчину, который накануне вечером «позаимствовал» автомобиль Шарля. Они идут рядом, плечо к плечу, прямо к выходу. Никто даже не заметил, что на их запястьях — стальные наручники.

При виде незнакомца Ивонна падает обратно на стул. Ее бьет дрожь. Невиновен! Шарль невиновен!..

Мгновение она сидит неподвижно, голова совершенно пустая. Затем подзывает метрдотеля и просит его предупредить господина Роже, когда тот вернется, что она ушла.

А в казино, поставив на несчастливое число, Шарль проигрывает все. Выигрывают только раз.

Он возвращается к автомобилю и, совершенно убитый, едет домой. Что он скажет Ивонне?

А она ждет его, надев ожерелье. Как он хорошо сделал, что купил его! И как верно решил не говорить об игре в рулетку. Он целует ее, присев на краешек кровати.

— Как хорошо дома! — вздыхает он. — Ну и работа у меня!

— Встречался со своим клиентом?

— Да. Но ничего не вышло… Знаешь, я много думал… Ты права… Хватит с меня этих книг, нужно искать другую работу…

Голос его срывается, но впервые за долгое время они, кажется, пришли к согласию.

А это значит, что у них появился еще один шанс.

Фурре. Антиб

Лоншам… Соревнования на приз «Триумфальная арка»…

Супруги Марассен очень взволнованны. Безусловно, много больше, нежели окружающие их игроки — те, кому в большинстве своем грозит проигрыш. Дидье и Сильви знают, что выигрывают. Да они уже выиграли. Вот только бы знать сколько? Это пока неизвестно. Как обладатели билета Государственной лотереи, номер которого вышел в предварительный тираж, они уверены в своей победе, однако «сумма выигрыша будет зависеть от результата соревнования». Так записано в правилах, которые Дидье вкратце пересказывает своей жене.

— В любом случае — мы богаты… Очень богаты, если Фрикотэн победит… чуть меньше, если он придет вторым… еще немного меньше, если придет только третьим…

Фрикотэн приходит вторым. Супруги Марассен выиграли 200 ООО франков, или, как они говорят, «двадцать миллионов» — это производит большой эффект! А если говорить точнее, то всего десять миллионов, так как Дидье, как обычно, купил билет «в доле» с кузеном Гастоном.

— Ну да все равно! — вздыхает вечно чем–то озабоченная и не умеющая радоваться Сильви. — Но я была бы более спокойна, если бы билет был у тебя!

Дидье пожимает плечами.

— Ты же знаешь, что мы храним билеты по очереди. Мы ведь не можем разрезать его пополам или писать расписки… Мы никогда так не делали.

— Раньше, — с невинным видом замечает Сильви, — мы и не выигрывали!

— О Боже! — восклицает Дидье. — Но если не верить Гастону, то кому же тогда верить?

И, как человек без комплексов, добавляет:

— Этот старина Гастон… сейчас он, должно быть, чертовски рад, если, конечно, смотрел телевизор… Ведь из–за Берты он должен делать вид, что не интересуется скачками!

— А ведь правда. Про нее я совсем забыла!.. Слушай–ка, а что он будет делать со своими деньгами? Судя по его рассказам, она ужасно подозрительная.

— Подозрительная или нет, Гастон разберется сам… Для начала будет почаще приезжать развлекаться в Париж, как ты думаешь?

— Ты забываешь про его желудок, — смеется Сильви.

Но радость ее длится недолго. Нахмурив лоб, она спрашивает:

— Дидье… а номер… Ты уверен, что…

С уставшим видом тот достает из кармана записную книжку.

— 136 882… Серия «Р»… написано по буквам, точнее, по цифрам… Давай расслабься, Сильви… Знаешь, для начала побалуем себя небольшой пирушкой.

— У «Батиста»?

— Да ты что, смеешься? «Батист» остался в прошлом!

Немного смущенные, супруги Марассен делают заказ представительному официанту.

Потягивая виски — они пьют его впервые, — строят планы на будущее. Вкусы их не во всем одинаковы, но в одном они совершенно сходятся: нужно купить машину и не спеша двинуться на Лазурный берег.

— Но, Дидье, мы же не можем вот так все бросить и уехать?

— Почему? Права у меня есть. В конторе скажу, что мне нужен отпуск пораньше, и мне не откажут.

— Но… ведь, чтобы купить машину, нужно все–таки иметь деньги.

— Получим их от Гастона.

— А тебе не кажется, что нужно немедленно позвонить ему, твоему Гастону?.. Может, он еще ничего не знает?

— Тут я с тобой совершенно согласен, Сильви. Конечно же ему нужно позвонить…

Дидье спускается к телефону в подвальное помещение, просит соединить его с Антибом.

— Алло… Антиб?.. Это, должно быть, мадам Крепуа? Здравствуйте, мадам… Я хочу сказать, добрый вечер, кузина. Говорит Дидье Марассен. Да, мы с вами еще не имели удовольствия познакомиться, ведь вы никогда не сопровождаете Гастона в Париж… Кстати, Гастон дома? Что?.. Что вы говорите?.. Вчера вечером? Какой ужас! Да, я конечно же знал, что он не отличается особым здоровьем, но он всегда был таким веселым, подвижным… Еще в пятницу утром, когда мы провожали его на вокзал… Боже! Я не могу поверить… И когда же состоятся… Да–да… мы конечно же приедем… Крепитесь, кузина. Крепитесь.

По выражению лица своего мужа и без того взволнованной Сильви становится ясно, что их радужные планы под угрозой.

— Могу спорить, Гастон говорит, что билета у него нет.

— Гастон ничего не говорит. Он умер вчера вечером. Судя по всему — инфаркт. Берта дала нам телеграмму, но ведь сегодня воскресенье…

Официант приносит закуски и удаляется.

— Ты не сказал Берте о билете?

— Да ты что! Если уж Гастон ничего ей не говорил, значит, на то были причины… А потом, разве она мне поверит, что билет мы покупали на двоих? У нас ведь нет никакого подтверждения. Значит, все остается ей.

— Ты прав. Я не знаю Берту, но доверия к ней не испытываю. Она наверняка была бы счастлива обобрать нас.

— Поэтому нельзя терять время… Постараемся достать два билета на «Голубой экспресс». Который час?

— Десять минут восьмого… Но ты даже не знаешь, куда Гастон мог положить этот билет.

— Ну, я догадываюсь. Он однажды признался мне, что прячет всю мелочь, которую хочет утаить от жены, в табакерку… Она терпеть не может табак. И никогда не заходит в его кабинет. Мне достаточно будет пяти минут, а ты в это время придумаешь, чем занять Берту.

Однако, прежде чем разобраться с Бертой, нужно рассчитаться с официантом, объяснить ему, что они вынуждены немедленно уйти и им жаль, но они заплатят за все, что «было заказано, если так принято…

Под презрительные взгляды персонала, Дидье кладет на стол несколько банкнот, хватает куртку и толкает Сильви к выходу.

Утро следующего дня. Девять часов. С маленьким чемоданчиком в руке Дидье и Сильви отыскивают нужный дом, спрятавшийся среди живописных улочек древнего Антиба. Ветхое двухэтажное строение с галантерейным магазином под названием «Стоит только подумать». На плотно закрытых ставнях белеет объявление: «Закрыто по причине похорон».

Дидье вынужден стучать несколько раз, прежде чем дверь открывается. И — о неожиданность! Перед ними несколько полноватая женщина лет двадцати пяти, с доброжелательным лицом. В ней нет ничего общего с тем, что представляли себе Марассены.

— Здравствуйте, Берта… Вы позволите называть вас Бертой?

— Лучше Авророй, — отвечает женщина с явным южным акцентом. — Я горничная.

Со второго этажа раздается пронзительный голос:

— Кто там?

На этот раз это действительно Берта Крепуа, и она полностью соответствует тому, какой представляли себе «парижские родственники» супругу Гастона.

Вдова весьма удивлена столь скорым приездом, и словоохотливый Дидье объясняет, почему они так спешили: присутствие друзей все–таки утешает в столь тяжелый час…

Берта благодарит и рассказывает, как все произошло. Вернувшись в пятницу вечером, Гастон казался уставшим больше обычного. Отужинав, он сразу же отправился спать. Немного позже позвал Берту. Ему стало совсем плохо.

— Я, однако, подумала, что это обычное недомогание — так с ним уже бывало раньше.

— Как? Такое уже случалось?

— Да, после двух последних поездок у него было нечто вроде несварения желудка с короткими обмороками. Думаю, что в Париже он изрядно нарушал свой режим… и ни в чем себе не отказывал.

— Бедная моя Берта, но ведь мы не всегда были рядом!

— Короче, я вызвала доктора Гильбу, который всегда лечил его. Ему тоже показалось, что это обычный приступ. Он называл это «парижскими возвращениями»… А потом, ночью, состояние Гастона резко ухудшилось. Гильбу снова пришел… Но все было бесполезно… Вчера вечером…

Тишина. Берта достает из кармана своего халата платок и вытирает сухие глаза.

— А он случайно не бредил? — взволнованно спрашивает Дидье.

Берта смотрит на него с любопытством.

— Бредил? Нет, а что?

— Ну, я не знаю… Иногда все проходит так тяжело.

— Он умирал спокойно, — вздыхает Берта.

Они поднимаются на второй этаж, где находится квартира. Аврора готовит комнату для гостей, где будут ночевать прибывшие супруги. Комнату, которой пользовались, видимо, совсем не часто, а точнее, не пользовались вообще. И Дидье просит разрешения увидеть своего несчастного кузена. Он следует за Бертой в комнату Гастона. Что касается Сильви, то она для таких дел слишком впечатлительна и просит ее извинить. Берта ее прекрасно понимает.

Не теряя ни минуты, Сильви использует отсутствие вдовы.

Открыв первую дверь, она понимает, что комната принадлежит Берте. Зато вторая — как раз та, которая им нужна: это кабинет Гастона. Дидье сказал: «Он прячет все мелочи, которые хочет скрыть от жены, в табакерке». Вся беда в том, что у Гастона их целая коллекция. Их много, сделанных в разное время, различных форм, стоящих на камине, на полках, за стеклом в шкафу…

Сильви, торопясь, осматривает их одну за другой, приподнимая крышки. Ничего, ничего, ничего, ничего… Она нервничает, становится неловкой. От скрипа за спиной вздрагивает и оборачивается. В дверях стоит Аврора.

— Комната готова, мадам.

— Благодарю вас. Скажите… — Нарочито небрежным жестом Сильви кладет табакерку на место. — Я ищу сигареты… Мы так спешили, что не подумали купить их на вокзале… А поскольку наш бедный кузен курил…

— О, конечно, мадам… В коробочке с гирляндой… Вот! — Аврора достает пачку «Голуаз». — У мсье был большой запас! — И предлагает Сильви зажигалку.

Аврора довольно милая, хотя и немного болтлива. От нее, безусловно, можно многое узнать…

— Скажите мне, мадемуазель Аврора, мы не решились слишком подробно выспрашивать у кузины, для нее это и так тяжело… но, между нами, так ли все это произошло в пятницу вечером?

— Ну, мадам уже была за столом, когда приехал мсье. Она только начала ужинать. Была, кстати, в плохом настроении. Поэтому мсье сразу пошел в столовую.

— Сразу?

— Да, даже не вымыв руки. А ведь это было не в его правилах. Особенно после поезда.

— В самом деле? Ну а потом?

— За десертом он вдруг поднялся. Мадам спросила, что с ним такое, а он пожал плечами и сказал: «Пустяки… Просто устал, как всегда». И пошел спать.

— Ну–ну?

— Разделся, лег…

— Постойте! Вы уверены, что он не выходил из своей комнаты?

Аврора с некоторым удивлением смотрит на Сильви.

— Ну да, мадам, уверена. Он лег и больше не вставал.

— Мы очень любили его, — старательно объясняет Сильви, — особенно муж. Поэтому я и пытаюсь все восстановить. Сейчас я опишу ему все в деталях.

Несколько позже Сильви пересказывает услышанное Дидье.

— Как только Аврора ушла, я возобновила поиски… Теперь уже просто для очистки совести. Раз Гастон не заходил в кабинет, значит, билета там не было.

— Черт! — восклицает Дидье. — Он, вероятно, остался у него в кармане.

— Я тоже так думаю.

— Тогда не все потеряно. Ты знаешь, где гардероб?

— Дверь в конце коридора.

— Вспомни, в пятницу на Гастоне был светло–голу–бой костюм, не так ли?

— Да, голубой. Он еще посадил пятно за завтраком.

Дидье довольно кивает головой.

— Аврора все еще внизу?

— К счастью, она ушла за покупками.

— В добрый час! А старуха занята своим туалетом. Нам везет.

Дидье неслышно проскальзывает в коридор, а Сильви стоит, прижавшись ухом к двери ванной комнаты. При первом же подозрительном звуке она успеет предупредить мужа.

Дверь гардероба скрипит, и Дидье вынужден открывать ее миллиметр за миллиметром. Костюмов много, место темное, да к тому же Дидье нужно не выпускать из поля зрения Сильви.

А та как раз делает ему знак рукой и поспешно исчезает. Не менее поспешно Дидье закрывает за собой дверь в гардероб.

Со стаканом воды в руке Берта, выйдя из ванной, направляется к себе. Она уже почти подошла к двери, когда появилась Сильви.

— Вам нездоровится, Берта? У вас неважный вид.

Да, мигрень. Ничего удивительного, после такого удара! Сильви провожает ее в комнату, понимая, что ей предоставляется отличная возможность отвлечь Берту. Та вынимает из тумбочки пузырек, глотает какую–то таблетку и ложится. Завязывается разговор. Берта делится планами на будущее. Пожалуй, она продаст магазин — дела все равно шли плохо, и накопилось много долгов. А если продать все, у нее, возможно, останется достаточно денег, чтобы жить в домике, который оставили ей родители. Много ли ей нужно?..

Сильви слушает, одобрительно кивает и одновременно внимательно рассматривает комнату.

Вон на камине раскрытый бумажник — вероятно, Гастона, а это его зажигалка и очечник, его кошелек! Но тогда Берта уже…

…К тому же выводу приходит в гардеробе и Дидье. Берта опередила его! Карманы голубого костюма, в котором Гастон приезжал в Париж, пусты. Там нет даже старого билета на метро или автобус.

Дрожа от ярости, Дидье возвращается в «комнату для гостей», куда некоторое время спустя приходит и Сильви.

— Сука! — первое, что она произносит.

— Как! Ты уже знаешь? — удивляется Дидье.

— Пресвятая Дева! Да все, что было в карманах у Гастона, находится у нее. Надо думать, она перетряхнула все его вещи!

— Да, мы были наивны! — понизив голос и брызжа слюной, восклицает Дидье. — Такая, как она… Да она первым делом…

— Сука! — повторяет Сильви. — Ха! Она может себе позволить строить планы на будущее!

— Какие планы?

Сильви пересказывает услышанное, и Дидье сжимает кулаки.

— Вспомни, что нам рассказывал Гастон. Они же были на грани разорения. Уж не с этой ли продажи она…

— А вот с нашими двадцатью миллионами, да при хорошем совете — да!

— Но, черт возьми, должен же быть какой–нибудь способ или мы ничего не можем сделать?

— Ничего! И мы только что в этом убедились. У нас нет никаких доказательств. Только слова, ты понимаешь?!

— Так что же, мы будем продолжать прозябать, ходить пешком, пока эта… эта…

Сильви не в состоянии подобрать нужное слово и разражается слезами. Что касается Дидье, на его лице играет странная, интригующая улыбка.

— Минуточку! Ты еще не знаешь, на что я способен… Предоставь все мне. Я ей устрою! Не пройдет и двух дней, ты слышишь меня, Сильви, двух дней, и ты не захочешь поменяться с ней местами… Клянусь тебе, она мне заплатит… за двадцать–то миллионов!

После обеда супруги Марассен посещают все лавочки старого квартала.

— Нам нужны цветы… что–нибудь очень приличное… Это для похорон нашего кузена, мсье Гастона Крепуа… ну, вы знаете его магазин «Стоит только подумать».

— Ах! Так вы его родственники… Хороший был человек! Какой внезапный конец, не правда ли? А он казался таким крепким!

— Крепким! Да это была скала, а не человек! Он регулярно приезжал в Париж и, могу вас заверить, чувствовал себя лучше нас с вами… — Дидье несколько раз задумчиво качает головой. — Не станете же вы убеждать меня, что люди вдруг умирают вот так, без всякой причины, в расцвете лет…

Цветочница инстинктивно понижает голос.

— Вы думаете… что здесь не все чисто?

— Я? Я ничего не думаю… совсем ничего… Я просто очень и даже очень удивлен… Представьте только, что свой последний день мсье Крепуа провел в Париже с нами… и чувствовал себя покрепче Нового моста… Ну так что вы мне посоветуете?.. Венок… букет… или просто веточку?..

После цветочницы — бакалейщик.

— Пожалуйста, банку зеленого горошка… А мадам Крепуа не ваша ли постоянная покупательница?

— Ну как же! Бедная женщина! А вы, наверное, родственник?

— Я его двоюродный брат из Парижа. Да, родственник… Ах, мы до сих пор не можем прийти в себя.

— Увы! С сердечниками чаще всего именно так и происходит.

— Сердечник! Не слишком ли поспешный вывод?

Это сказано таким тоном, что бакалейщик застывает с протянутой над горой консервных банок рукой.

— Как?.. Вы думаете, что…

— Ну, я ничего не думаю… И ничего не говорю… Только констатирую… Горошек самый мелкий, какой у вас есть… Сколько с меня?

После ухода супругов бакалейщик некоторое время стоит в раздумье, затем поворачивается к комнатке за магазином и восклицает:

— Джульетта, Джульетта… Послушай–ка!

Булочник… Мясник… Молочник… Потом небольшой кружок по рынку Массена. И — последний штрих — визит к доктору Гильбу, дом которого располагается за оградой в римском стиле.

— Доктор, наш приход к вам имеет абсолютно конфиденциальный характер, поэтому мы просим соблюдать полную тайну… Так вот, мы родственники Гастона Крепуа, вашего несчастного пациента, и мы не будем от вас скрывать, что были совершенно ошарашены известием о…

Прокурор Республики долго разглядывает Берту Крепуа, очень гордую в своем трауре.

— Если бы речь шла только об анонимных письмах, я думаю, ими бы все и закончилось… Но есть еще общественное мнение, не говоря уже о неком вмешательстве, оглашать которое пока преждевременно… Короче, как вы уже знаете, мадам, судебно–медицинский эксперт в конечном итоге подписал разрешение на эксгумацию, и вскрытие было проведено… Я только что получил отчет профессора Эрбийона. Читаю: «сильная доза токсичного вещества, полученного из луковичной поганки, попавшего в организм во время ужина…» Как вы объясните это, мадам?..

Но у Берты нет сил. Она даже не пытается сопротивляться. И падает в обморок. Ею руководила больше ненависть, нежели корысть. Она дважды давала мужу небольшие дозы яда после его «парижских возвращений». Доктор Гильбу ни о чем не догадывался. В приступах Гастона Крепуа он усматривал лишь очевидные последствия загула. Так почему на этот раз должны были возникнуть подозрения? Он же сам часто предупреждал своего пациента. И печальный конец должен был лишь подтвердить пессимистичные предсказания. Такие слова подталкивали Берту. Если бы не это неожиданное вскрытие!

Поскольку преступник не может наследовать имущество жертвы, Дидье и Сильви вызывают к нотариусу — наследниками Гастона становятся они. К сожалению, долги магазина столь велики, что супругам останутся лишь какие–то несколько тысяч франков.

— Ну что же, — вздыхает Сильви, — за неимением лучшего, мы все же сможем купить машину и совершить прогулку по побережью!

Вот так и мчатся они на своем автомобиле по направлению к Вансу.

Остановившись у бензоколонки, заправляются. Рядом с ними останавливается белый кабриолет. За рулем — эксцентричная девушка в белом платье, рядом с ней — жиголо.

— Смотри, Сильви! — восклицает Дидье. — Я не ошибаюсь, это действительно…

Сильви пристально всматривается.

— Да ведь это Аврора! Ну и ну!

Кабриолет срывается с места и уносится, как смерч. Но Аврора тоже узнала супругов Марассен; проезжая мимо, она машет им рукой.

— О! Вы знаете ее? — восклицает заправщик. — Вот уж кому повезло! Подумать только, всего месяц назад она была простой горничной… А потом — бац! Выигрышный билет Государственной лотереи… это еще называется «свипстейк» — скачки с лотереей…

Но, впрочем, она не долго так протянет… Дважды уже чуть не разбилась! Ну а пока живет в свое удовольствие!

Обернувшись одновременно, Сильви и Дидье в отчаянии провожают удаляющийся на бешеной скорости кабриолет.

Каюта № 11. Ницца

Жан–Клод бросает взгляд на часы бара. Двадцать минут первого ночи. Он хочет спать. К тому же с некоторых пор качка на море усилилась. И он бы многое отдал, чтобы растянуться сейчас на кушетке. Но не скажешь же едва знакомой молодой и красивой женщине: «Извините, но ужасно хочется спать… и меня слегка укачало». Да Югетта рассмеется ему в лицо. Журналистка! Эти не знают усталости, у них поступь старых морских волков, привычных к виски. И дернуло же его пригласить Югетту выпить! Ведь тот факт, что случай свел их за одним столиком, еще ничего не значит… Тем более что не очень–то он и богат!

— А с Лиз Тейлор вы знакомы? — спрашивает Жан–Клод, лениво поддерживая разговор.

— Конечно. Ведь это моя работа.

— А с Барбарой Штейн?

— Я специально сделала крюк, проехав через Бастию, чтобы побывать на съемках ее фильма. Приехала как раз в тот вечер, когда украли ее знаменитое колье.

— Что? Так это действительно было? Мне показалось, что все было устроено ради рекламы.

— Жаль, что вы не видели, как Барбара рыдала у меня на плече, иначе бы так не говорили.

— Так она еще и рыдала на вашем плече!

Югетта с умилением рассматривает своего спутника. Высокий угловатый юноша действительно полон шарма, с его наивными вопросами, пылающими от румянца щеками, на удивление светлыми глазами… и мешковато сидящим пиджаком.

А Жан–Клод между тем оживился.

— И дорого оно стоит?

— Кто? Что?

— Колье Барбары Штейн!

— Ах, колье… Что–то около ста тысяч долларов. Но, может быть, теперь поговорим немного о вас?

— Обо мне? Да во мне нет ничего интересного. Да и что бы вы хотели узнать? Зовут меня Жан–Клод Жолибуа, я студент…

— И что же вы изучаете?

— Горное дело, если это вам о чем–то говорит.

— Очень смутно: уголь, метан… А что вы делали на Корсике?

— Приятель пригласил, только и всего. Сейчас возвращаюсь домой — каникулы закончились. Послезавтра утром я буду в Париже.

— У папы с мамой?

— Да, а что?

— Так, ничего… Вы просто чудо!

Улыбаясь, Югетта показывает идеально ровные зубы. Внезапно она замирает. В почти уже пустой бар входит мужчина. Ему около сорока, немного одутловатое лицо, волосы кудрявые и блестящие, на голове чуть сдвинутая набок мягкая белая шляпа с широкими полями, напоминающая сомбреро. Ярко–голубой пиджак небрежно наброшен на плечи. Под мышкой зажата толстая книга. Мужчину так шатает, что он вынужден опираться о столы. Правда, килевая качка здесь ни при чем. Проходя мимо них, он спотыкается о стул Жан–Клода и из последних сил добирается до стойки бара.

— Двойное виски!

Жан–Клод наклоняется к Югетте, которая не спускает с прибывшего глаз.

— Я вижу, вам знаком этот пьяница?

— Именно. Это Жак Моран, проходимец… Управляет несколькими ночными клубами на площади Пигаль. Но иногда ему доверяют и другие дела. Опасный человек, очень опасный.

Жак Моран залпом опорожняет стакан. Сделав знак бармену повторить, столь же стремительно выпивает и второй. Затем, вручив ему скомканный банкнот и не дожидаясь сдачи, устремляется к двери.

Жан–Клод достает бумажник, щелкает пальцами.

— Будьте любезны!

— Вы проводите меня? — улыбается Югетта.

Перед ними, по–прежнему шатаясь, идет Жак Моран. Мгновение спустя он скрывается за углом коридора. Югетта останавливается перед своей каютой, достает из сумочки ключ.

— Зайдите на минутку, Жан–Клод, я покажу вам фотографии, которые сделала в…

— На помощь! — чей–то вопль обрывает ее приглашение.

На секунду оцепенев, Жан–Клод и Югетта срываются с места, достигают угла и сворачивают. Две каюты справа и слева и еще одна в конце коридора. Дверь захлопывается и распахивается вновь в такт качке корабля. На пороге они застывают. Тело Морана безжизненно распростерлось на полу. Жан–Клод одним взглядом примечает все: открытый иллюминатор, вытряхнутый на кушетку чемодан, шляпа, закатившаяся за умывальник, валяющийся пиджак, книга… Он встает на колени, хочет приподнять человека, одновременно ощупывая его.

— Мертв? — спрашивает Югетта из–за спины.

— Нет… Но получил изрядный удар по голове.

— Нужно предупредить комиссара судна.

— Конечно! Идите, а я позабочусь о нем.

Сон и тошнота Жан–Клода мгновенно прошли. Он удивляется собственному спокойствию. Поднявшись на ноги, он внимательно осматривается. В углу каюты — маленькая дверь. После короткого раздумья Жан–Клод резко распахивает ее, сжимая кулаки и готовясь к бою. Но это лишь маленький и пустой гардероб. Он возвращается обратно, поднимает пиджак, шляпу, подкладка которой выпачкана кровью, и вешает все это в шкаф. Затем берет и осматривает книгу. Это «Унесенные ветром». Кладет ее на тумбочку возле кровати. И наконец делает то, с чего бы следовало начать: намочив салфетку, прикладывает ее ко лбу раненого. Вскоре Моран открывает глаза.

— Все очень просто, — объясняет Моран. — Я читал, потом захотел выпить. Поднялся в бар, оттуда вернулся в каюту, открыл дверь… Свет горел, и я увидел человека, стоящего вот здесь… Наверное, открыл дверь отмычкой… Он бросился на меня и ударил… Кажется, я крикнул.

— Вы узнали его? — спрашивает комиссар.

Моран, похоже, шокирован таким вопросом.

— Видел впервые в жизни.

— Но вы, наверное, заметили, как он выглядел, ведь свет горел?

— Еще бы! Огромный детина с тусклым лицом, боксерским носом и шрамом на виске. Волосы ежиком, одет во что–то серое. Вам это о чем–нибудь говорит, комиссар?

— Да… Возможно.

Комиссар поворачивается к Жан–Клоду и Югетте, которые стоят, прижавшись друг к другу, облокотившись о стену каюты.

— А вы не видели этого человека?

— Это и сбивает меня с толку, — говорит Жан–Клод. — Мы были недалеко, за углом, когда мсье Моран закричал… И сразу же бросились сюда. Значит, непременно должны были наткнуться на нападавшего… Если, конечно, он не вылез через иллюминатор.

— Здесь и ребенок не пролезет. А потом, там же открытое море.

— Тогда остается одно–единственное предположение, — продолжает Жан–Клод, его глаза сверкают. — Незнакомец мог спрятаться в одной из соседних кают, в десятой или двенадцатой. Тогда мы и не могли его увидеть.

Он говорит с видом знатока. Югетта не узнает его. А он, казалось, снова решал одну из многочисленных математических задач. Моран и комиссар рассматривают его с любопытством. Комиссар машет руками.

— Не так быстро! Эти каюты занимают два священника, я лично с ними знаком. Могу вас заверить, что…

— Но послушайте, не стал же мсье Моран жертвой привидения?

Комиссар проводил Морана в медпункт и поспешно вернулся в свой кабинет. Заглянув в какую–то книгу, он поднял телефонную трубку.

— Алло, Бертье! Человек со сломанным носом, шрамом на виске, волосы ежиком… Надеюсь, вам это о чем–то говорит? Черт возьми! Антуан Версари, да… Немедленно свяжитесь с отделением Национальной безопасности в Марселе… Узнайте все, что им известно.

Он вешает трубку и нажимает на другую кнопку.

— Мишель? Немедленно отправляйтесь в стопятнадцатый и ждите меня. Антуан Версари… Что? Нападение в каюте номер одиннадцать… О, вне всякого сомнения. И все же осторожность и ловкость прежде всего.

Югетта достает из своей папки фотографии и передает их Жан–Клоду.

— Вот Антониони, а женщину в профиль узнаете?.. Моника Витти… А вот Барбара Штейн со своим колье. Представляете, целое состояние! Вот это — Мастрояни и Софи Лорен. Красавица, правда? Знаете, мне повезло — это впервые ее сняли в… Вы что, заснули, Жан–Клод?

— Прошу прощения.

— Все еще думаете о Моране?

— Не совсем, больше об исчезновении нападавшего. Что–то здесь не так, вы не находите?

И, не дожидаясь ответа, он хватает лист бумаги. Еще немного — и он воспользовался бы оборотной стороной фотографии! Быстро набрасывает схему: это — каюта, тут коридор…

— Вот этот крестик — Моран. А этот — человек со сломанным носом… А вот эти два — это вы и я. Моран зовет на помощь. Всего четыре крестика. Мы поворачиваем за угол, и остается только три. Куда подевался четвертый? Иллюминатор слишком узок… Кюре из кают десять и двенадцать вне подозрений. Что тогда? Должно же быть какое–то объяснение. Если только Жак Моран не ударил себя сам. Но чем? Мы бы обнаружили этот предмет… А потом, он никогда не смог бы ударить себя с такой силой.

Жан–Клод подносит карандаш к губам. Взгляд у него отсутствующий, и только губы слегка подрагивают. Наверное, у него бывает такое же выражение лица, когда он пишет рефераты. Югетта громко вздыхает, и он вздрагивает от неожиданности.

— Простите, но это сильнее меня. Когда я чего–то не понимаю…

— Должно быть, таких вещей немало!

Но Жан–Клод не успевает отреагировать на это явно двусмысленное замечание. Раздается стук в дверь. Это снова комиссар. Вид у него утомленный. Он буквально падает в кресло, предложенное ему Югеттой.

— Ну, как он? — спрашивает Югетта.

— Пустяки. Он уже у себя в каюте. За него–то я совсем не беспокоюсь, просто мне бы очень хотелось поймать вора.

— Вора?

— Ах да! Вы же ничего не знаете! Моран обнаружил, что пропал его несессер с туалетными принадлежностями. Он утверждает, что это подарок, которым он сильно дорожил. Его чуть удар не хватил!

— Никогда бы не подумала, что он столь… сентиментален, — замечает Югетта.

— Поэтому и напрашивается вывод, что там было нечто более ценное, нежели бритва или пилочка для ногтей, — говорит Жан–Клод.

Комиссар согласно кивает головой.

— Мы тоже так считаем. Кстати, мы установили личность нападавшего. Это некто Антуан Версари, хорошо знакомый марсельской полиции. Он до сих пор не вернулся в свою каюту. Его ищут. Как только наступит утро, придется побеспокоить пассажиров. Делать нечего, нужно все обыскать. Думаю, он от нас не уйдет.

— Не забывайте, что он отличается способностью становиться невидимкой, — продолжает Жан–Клод. — Вспомните, он же был всего в нескольких метрах от нас. Не было ни выходов, ни тайников, и тем не менее…

— О, я и не забываю, — ухмыляется комиссар. — Именно поэтому я здесь. Хочу составить рапорт. Так вот, я, конечно, прошу меня простить, но ваши свидетельские показания столь абсурдны…

Берег уже близко. В золотистом тумане вырисовывается порт. У реслингов с чемоданами у ног стоят Жак Моран, Югетта и Жан–Клод.

— Ну так что, мадемуазель, вы напишете эту статью?

— Но, мсье Моран, это ведь никому не интересно. Вот если бы вас убили, тогда другое дело! Но кража туалетных принадлежностей не заслуживает больше пяти строк в местной прессе.

— Не забывайте, что бандиту удалось скрыться и его напрасно искали всю ночь. Значит, он где–то притаился, готовый смыться, как только ослабят наблюдение. Это ли не захватывающий сюжет?

Жан–Клод сжимает девушке локоть.

— Господин Моран прав. Я бы на вашем месте рискнул… «Вор–невидимка» — по–моему, отличное название!

Моран поддакивает и улыбается Жан–Клоду. Он сменил свою белую шляпу на кепку, которая прикрывает повязку на голове.

— Ну так как, мадемуазель, согласны?

— Пожалуй…

— О, спасибо, спасибо!

Лицо Морана прояснилось. Он тут же добавляет:

— Я остановлюсь в «Мартинэ» в Ницце. А вы?

И снова Югетте сжимают локоть.

— Э… Я тоже.

— Тогда сделайте одолжение, позавтракайте со мной. Конечно, с вашим молодым человеком. В час встречаемся в баре, если не возражаете.

Корабль «Остров красоты» проплывает мимо маяка. Все пассажиры уже на палубе, и морякам трудно расчистить проход. Воспользовавшись сутолокой, Жан–Клод притягивает Югетту к себе.

— «Мартинэ» — это тот, что на Английской набережной? Построен еще в 1900 году, с такими огромными балконами вдоль всего фасада?

— Да, он самый. Но почему вы сделали мне знак?

— Некогда объяснять. Снимите номер на одном этаже с ним.

— Но…

— Прошу вас, Югетта. Именно на одном этаже. Смотрите, он вам машет.

Моряки пристраивают сходни. Моран и Югетта сходят на берег в числе первых. Моран останавливает такси.

Жан–Клод следит за машиной, пока она не исчезает из виду. Он закуривает и тоже ступает на сходни.

— Извините, мсье, не подскажете ли, где находится ближайший книжный магазин?

Югетта ждет, пока бармен отойдет от них, и нарочито суровым голосом спрашивает:

— Жан–Клод, вы, наконец, объясните мне, что происходит?

— Югетта, сейчас без трех минут час. Моран назначил нам встречу на час ровно, а мне кажется, что он — пунктуальный парень. Поэтому давайте без лишних слов. Номер его комнаты?

— 122.

— А вашей?

— 128.

— Ваш ключ?

— Простите?

— Быстрее! Пойдите к стойке и возьмите его.

— Зачем? Он у меня в сумке. Но…

— Никаких «но», Югетта. Время без одной минуты час. Ключ, и поскорее! Вы мне что, не доверяете? Или думаете, что я украду ваши туалетные принадлежности?

— Болван! Берите.

— Спасибо. И последнее. Сейчас, во время завтрака, я ненадолго отлучусь. Ну совсем ненадолго. Пять, десять минут максимум… А вы, в случае чего, задержите Морана. Нужно, чтобы он ни под каким предлогом не вставал из–за стола… Вы меня хорошо поняли? Ни под каким предлогом! О, здравствуйте, мсье Моран!

Моран положил свою руку на ладонь Югетты.

— Вам непременно нужно навестить меня в Париже. Я запишу вас в свой клуб. Вот увидите. Он несколько… необычный. Но я уверен, что вам понравится.

— Не сомневаюсь… Да! Кстати, о статье. Как вы хотите, чтобы я ее написала?..

Жан–Клод оглядывается вокруг. Метрдотель далеко, а официант занят раскладыванием блинов за соседним столиком. Никто не обращает на него внимания, и меньше всего Моран, занятый Югеттой. Вот он, этот момент! Жан–Клод роняет тарелку.

— Черт!

Салфеткой он вытирает рубашку и брюки, залитые беарнским соусом.

— Ну, вы и уделались! — замечает Югетта, едва сдерживая смех.

— Да. Пойду переоденусь. Прошу прощения.

Жан–Клод уходит, а к столику уже спешит официант. Моран снова завладевает рукой молодой женщины.

— Ну что за деревенщина этот ваш дружок!

Югетта и Жан–Клод сидят спиной к морю. Перед ними — внушительный фасад «Мартинэ».

— Видите, как просто перелезть с одного балкона на другой, — говорит Жан–Клод. — В два счета я оказался у него. К счастью, балконная дверь была приоткрыта. Я только чуть сдвинул штору.

— А если бы вас кто–нибудь заметил?

— Люди никогда не смотрят наверх. Это общеизвестно.

С легким оттенком горечи Югетта произносит:

— Вы многое замечаете, не так ли?

— Да, — невинно отвечает Жан–Клод. — Например, вчера вечером, в баре на «Острове красоты», вас не удивило, что человек, который захотел выпить стаканчик, шатается с книжкой под мышкой? Я бы на месте Морана оставил «Унесенных ветром» в каюте. К тому же меня просто потрясла белая шляпа Морана, когда я поднял ее с пола.

— А что с ней было не так?

— Она была вся выпачкана кровью изнутри.

— Но это скорее нормально, разве не так? От удара, полученного по черепу…

— Вот именно, Югетта! Но из этого следует, что, когда Моран был оглушен, шляпа находилась у него на голове, а в таком случае она должна была смяться. Либо он снял ее до того, но тогда она не могла запачкаться кровью. Или — или, понимаете?

Югетта внимательно рассматривает своего спутника.

— Да, вы из тех, кого зовут «головастыми».

— Исходя из этих двух фактов — книги и шляпы, — нужно было лишь немного поразмышлять, чтобы объяснить исчезновение Антуана Версари.

— Таким образом, вы поняли, как он смог…

— Нет. Именно потому, что он не смог. Если бы он действительно напал на Морана, когда тот входил в свою каюту, мы обязательно увидели бы, как он убегает. А мы его не видели. С другой стороны, Моран не мог ударить сам себя. В таком случае…

— Ну–ну!

— В таком случае ударили Морана несколько раньше. Этим объясняется и его двойное виски — он нуждался в подкрепляющем, — и его нетвердая походка, из–за которой мы решили, что он уже пьян. А криво надетая шляпа просто прикрывала рану.

— Тогда почему он не сказал правду? Зачем весь этот маскарад?

— Чтобы убедить всех, что Версари удалось скрыться.

— Так, значит, по вашему мнению…

— Совсем не по моему мнению, Югетта. Продолжим наши рассуждения. Если бы Версари удалось скрыться, его, безусловно, нашли бы. Искали ведь с часа ночи. «Остров красоты» не такой уж большой корабль, и экипажу известны все укромные места.

— Ну и?

— Ну, это все равно что исчезновение из каюты. Если бы Версари находился на борту, его бы обнаружили. А раз его не нашли…

И Жан–Клод делает вид, что выкидывает небрежно завернутый в газету сверток, который лежит у него на коленях.

— Несмотря на свою рану, Моран вышел победителем. Понимаете, о чем я говорю? Поскольку иллюминатор слишком мал, чтобы через него выбросить противника, то я делаю вывод, что он поднял тело на палубу и сбросил в море. Потом почувствовал желание выпить. Поставьте себя на его место… Вот только почему Версари пытался его убить? — спросите вы. Вероятно, здесь обычное сведение счетов, да мало ли что? В любом случае теперь все встало на свои места. Зачем победителю — Морану — рассказывать, что у него украли туалетные принадлежности? Зачем он просит вас написать об этом статью? Иначе говоря, зачем ему привлекать максимум внимания к несуществующей краже?

— А действительно, зачем?

Жан–Клод издает ехидный смешок.

— Вы только сейчас об этом задумались! Я вижу лишь один возможный ответ: потому что Моран везет с Корсики что–то весьма ценное, на что претендует кое–кто еще. Благодаря покушению, жертвой которого он якобы стал, Моран будет утверждать, что его обокрали, и сможет оставить себе то, чем должен поделиться с другими… Сознайтесь, чертовски хитро придумано! Разбитая башка Морана неплохо поработала.

— Или у вас слишком богатое воображение!

Жан–Клод смотрит на окна отеля, штора в комнате Жака Морана по–прежнему опущена.

— Не возражаете, если мы немного пройдемся? Мне бы хотелось отойти отсюда, прежде чем я закончу свой рассказ… Да и о поезде нельзя забывать!

— Ах да! Ваш поезд!

Когда они оказываются вне пределов видимости «Мартинэ», Югетта спрашивает:

— Что вы еще хотели сказать?

— Точнее, показать… Вы не подержите на минуточку мой чемодан?

Жан Клод разворачивает сверток и показывает Югетте книгу «Унесенные ветром». От неожиданности та останавливается.

— Так вы за этим и залезли в его комнату?

— Именно! Но успокойтесь… На ее место я положил точно такую же, предварительно склеив страницы.

— Склеив страницы?

Жан–Клод открывает книгу. Большим пальцем он протыкает верхнюю страницу, и обнаруживается вырезанное отверстие.

— Обычно это служит портсигаром. Поставьте мой чемодан и протяните руки, Югетта.

Он переворачивает книгу. В ладони девушки падает ожерелье Барбары Штейн.

— Это доказательство того, что я не очень–то заблуждался! Верните его вашей знакомой, а для меня попросите фотографию с автографом.

Какое–то время Югетта приходит в себя, потом поспешно убирает колье в карман пиджака. Они продолжают свой путь. Через некоторое время она спрашивает:

— А как же… Моран?

— А что Моран? До Парижа он, вероятнее всего, не откроет книгу, поскольку тайник кажется безупречным.

И добавляет с какой–то детской радостью:

— В итоге получается, что он говорил правду. С той лишь разницей, что колье было спрятано не в сумочке с туалетными принадлежностями.

— А ее он сам выбросил в иллюминатор?

— Браво, Югетта! Видите, стоит только немного подумать!

— Я вижу. А вот вы все время думаете.

В конце улицы Риволи виден вокзал, и Жан–Клод машинально смотрит на часы.

— Не беспокойтесь, не опоздаете, — замечает Югетта.

— Просто я сообщил о приезде и мне бы не хотелось, чтобы дома волновались.

— Ну конечно! Папа и мама! Ладно, простите, малыш… Я вас оставляю. Не чувствую в себе сил подняться по всем этим ступеням.

— Я не сержусь.

Он протягивает ей руку.

— Счастлив был с вами познакомиться, Югетта. И приключение было забавным. По крайней мере, надолго останется воспоминание о круизе.

— Вот именно — по крайней мере!

Она смотрит, как он удаляется, размахивая чемоданом. Потом медленным шагом возвращается к морю.

Ловушка. Болье

За столом для игры в бридж четверо игроков заканчивают последнюю партию: Антонен, Винсен, Симона Далюэр, хозяйка дома, и старый кюре, друг семьи. Ночь. Просторная гостиная, обставленная в провансальском стиле, освещена несколькими высоко подвешенными лампами с пестрыми абажурами. Четверо игроков всматриваются в угол комнаты. Там, над шахматной доской, глубоко задумавшись, сидят Далюэр и совсем еще юный Поль Ламбер. Рука Далюэра медлит, лицо выражает недовольство. Поль невозмутимо, полузакрыв глаза, смотрит на своего противника. Игроки в бридж медленно подходят к ним. Они следят за игрой, и Винсен качает головой.

— Все кончено, старина, — говорит он Далюэру.

— Вас кто–нибудь учил? — спрашивает Антонен Поля Ламбера.

— Нет… Просто пролистал несколько книг.

— Тихо! — восклицает Далюэр. — Нельзя ли немного потише?

Закусив губу, он передвигает ладью. Но Поль уже сделал ход конем: по всему чувствуется, что сейчас он «добьет» Далюэра. Он поднимает голову. Симона с тревогой смотрит на него. Он улыбается милой детской улыбкой и с прекрасно разыгранным легкомыслием передвигает фигуру по доске.

— Ах, простите! — смущается он. — Я не так хотел пойти.

— Ну ничего! — говорит Далюэр. — Ход есть ход.

И хвастливо произносит:

— Шах!

Антонен и Винсен воздевают руки к небу.

— Как же так, — говорит Винсен, — он же был в ваших руках!

— Вы бы в два счета его разнесли, — добавляет Антонен.

— Но, простите… — Далюэр недоволен. — У него не было выбора. Я всегда мог остановить его слоном.

— Нет, — говорит Поль. — Если бы вы пошли слоном, я бы пошел ферзем.

Его палец совершает над шахматной доской какие–то быстрые движения, за которыми присутствующим трудно уследить. Но все понимают, что Поль не переставал вести игру по своему усмотрению. Кроме Далюэра, который прерывает спор, заявив:

— Что ж, мой мальчик, вы неплохо играете. Когда наберетесь немного опыта, станете вполне достойным игроком… Сигарету не желаете?

— Он не захотел выставлять его на посмешище перед Симоной, — шепчет Антонен на ухо Винсену. — А напрасно.

Кюре берет обоих мужчин под руки и увлекает за собой.

— Шепчетесь? А как же я? Что вы замышляете?

— О, пустяки! — тихо говорит Антонен. — Я только говорил, что игру следует всегда вести до конца — насколько это возможно. А Поль мог. Поэтому жаль. Вот и все.

Далюэр зажигает сигарету, расслабленный, довольный собой, а Симона в это время делает знак слуге принести верхнюю одежду гостей.

— До воскресенья, — бросает Далюэр. — Как обычно!

Он берет у слуги пелерину кюре и непринужденно набрасывает ее на плечи священнику.

— Ну что же вы, Поль? Мы уходим, — говорит Антонен.

Поль все еще с притворно озабоченным видом рассматривает положение фигур на доске.

— Нужно научиться проигрывать, — замечает Далюэр. — Но этого в книгах нет!

Гости прощаются с Симоной, и Далюэр провожает их до ворот. Прозрачная тихая ночь располагает к прогулке. Красивый дом Далюэров вырисовывается на фоне неба, а в бассейне отражаются кипарисы.

— Как у вас продвигается работа с часовней? — спрашивает Далюэр.

— Я почти закончил поперечный неф, — отвечает Поль. — На будущий год переделаю хоры. Уверяю вас, она приносит мне немало хлопот! Парижанин может только мечтать о заказе на перестройку маленькой провансальской часовни. Но, когда начинаешь работать, вот тут–то и убеждаешься, что это значит! Больше я такую работу на себя не взвалю.

Далюэр открывает ворота.

— Ну, до воскресенья. Всего хорошего.

Он провожает взглядом удаляющихся друзей. Друзей? Пожалуй, слишком громко сказано. Вот кюре — человек надежный. Малыш Поль Ламбер не в счет. Просто достойный противник для игры в шахматы. Остаются еще двое. Двое старых, давних друзей… Они выросли вместе, учились в одном лицее. У каждого из них свое дело в этом маленьком городке. И здесь они делят одну скуку на всех. Может быть, в глубине души уже ненавидят друг друга… А потом, Симона — настоящая красавица… Этого, кстати, достаточно, чтобы некоторые пришли к убеждению, будто она несчастлива. И тогда…

Сигара в руке Далюэра потухла. В это время на дороге Винсен и Поль, попрощавшись с приятелями, откровенничают.

— Да, он тяжелый человек, — поясняет Винсен. — Иногда я спрашиваю себя: как Симона может с ним жить?

— Да, — вздыхает Поль. — У нее такой отрешенный вид, и она почти всегда молчит… Я сразу же понял, что в этом браке что–то не так.

— Ей, бедняжке, не повезло. Лет десять назад она была помолвлена с парнем, который погиб в автокатастрофе. Потом ей пришлось выйти замуж за Далюэра. Он–то от нее без ума. Но вот она… Хотя мне кажется, что и она по–своему его любит. Но ее жизнь веселой не назовешь. Она почти никуда не выходит, занимается домом. Впрочем, за два месяца у вас было время самому все увидеть. Далюэр здесь не на своем месте. Ему бы подошла ферма на американский манер, лошади, активная жизнь. Знаете, ведь у него масса достоинств. Вот только он — ужасный зануда. Он всегда самый сильный, все делает лучше других. Вам бы следовало проучить его сегодня вечером. Мы были бы хоть чуточку отомщены.

— Зачем?

— Ну, во–первых, потому что он всегда разбивал нас наголову — Антонена и меня. Антонен очень занят, и у него почти не остается времени для тренировки. И мне мои стройки оставляют не много свободного времени. А он постоянно издевается над нами. Поймите, шахматы — это только предлог!

— Да, — вздыхает Поль. — Я прекрасно вас понимаю.

— Поэтому я вас прошу — в следующее воскресенье не щадите его.

— Тогда он обидится на меня.

— А вам–то что? Ведь вы вернетесь в Париж!

Вскоре показались первые дома Болье. Они остановились перед виллой, где Поль снимал комнату.

— Не зайдете выпить по стаканчику?

— Нет, спасибо. Мне бы добраться до постели. До воскресенья! И никакой жалости, — улыбаясь, добавляет Винсен.

Поль делает вид, что ищет в кармане ключи. Винсен исчезает среди растущих вдоль улицы деревьев. Шум его шагов постепенно затихает. Поль еще немного прислушивается. Он один. Все спят. Он потягивается, словно большой тощий кот. Чем–то Поль действительно похож на кота, в своих черных брюках, черном свитере, облегающих длинную тощую фигуру. Он поворачивается и идет обратно. Идет по краю улочки, прячась под сенью оливковых деревьев. Он заметно нервничает. Прислушивается к тишине, полной ночных обитателей, к малейшему шороху, полету насекомых.

Вот и стена, окружающая владение Далюэров. Камни ее еще не остыли после дневной жары. Поль удваивает осторожность. Стена бесконечна, ибо само владение огромно. Можно было бы перелезть. Она не высока, да и цемент с годами выкрошился, местами камни просто лежат друг на друге. Но у Поля нет намерения проникать к Далюэрам. Он ищет свой обычный ориентир: огромную сосну, развесившую ветви над дорогой. Здесь стена почти развалилась. Поль ощупывает камни. Один движется в своей ячейке, как ящик в письменном столе. Поль двумя руками вытаскивает его и кладет у своих ног. Потом достает из бумажника сложенный вдвое конверт и кладет его в выемку, стараясь запихнуть как можно дальше. Затем возвращает камень на место, ладонью, привыкшей ощущать мрамор, гранит и прочие дорогие материалы, проверяет надежность стены. Зубы его блестят в лунном свете. Он посмеивается от удовольствия. Там, в глубине аллеи, спит дом, в его окнах отражается луна. Заложив руки в карманы и перебирая монетки, он всматривается вдаль. Поль не знает, любит ли он ее. Да и какая разница! Это такая же игра, как шахматы. Она здесь, и ее защищают ее кони, ее ладьи, ее король. Шах и мат! Должно быть, уже больше двенадцати. Ночь перевалила за середину, и, несмотря на теплый воздух, Поль ежится. Лучше не думать и ни о чем себя не спрашивать. Юноша уходит.

Восемь часов утра. Светит солнце, щебечут птицы. Лето в самом разгаре, и Симона с секатором в руках спускается в сад. Но она вовсе не намерена срезать цветы. Озираясь, она подходит к раскидистой сосне. Скрытые полями большой соломенной шляпы, ее глаза неотрывно следят за домом. Далюэр, должно быть, в кабинете. Сердце Симоны громко стучит. Все так глупо, но она ни за что не откажется от этого. Вот уже две недели ее, как какую–то школьницу, манит эта стена. А ведь она боится ящериц, юркающих тут из одной щели в другую. Если бы она вдруг наткнулась на одну из них в том углублении, то обязательно потеряла бы сознание от страха. Ну и пусть! Каждое утро она выдвигает камень, который так же легко вынимается и с этой стороны стены. И обязательно находит письмо. И каждый раз ее захлестывает и душит волна неясных чувств. От радости? Страха? Угрызений совести? Вероятно, от всего вместе. И больше всего от письма. Она мгновенно прочитывает его, во рту у нее пересыхает. И в следующий момент она уже не помнит, что в нем было написано. Мысли мешаются у нее в голове. По какому праву он говорит с ней в таком тоне? Какая наглость! И вместе с тем в мозгу бьется мысль: спасибо, Поль!

Симона кладет секатор на ветку сосны. Она дает себе еще минутку, прежде чем поклясться, что это в последний раз. Больше она сюда не вернется. У нее не осталось смелости встречаться с этим юношей, чувствовать на себе его взгляд, который становится все более дерзким. Поль уже полагает, что имеет право… Ей бы следовало с самого начала… А что с того? Ничего ведь не происходит. Все это только мечта, глупая игра пустых сердец… Она выдвигает камень, берет письмо. Поворачивается, чтобы взять секатор. Ах!..

Далюэр здесь. Она видит лишь его бледное лицо и глаза, горящие, будто сквозь отверстия маски. Он протягивает руку.

— Дайте!

Пролетают стрижи, в цветах гудят пчелы. Ей кажется, что она умирает. Он вырывает из ее рук конверт, резко вскрывает его нетерпеливыми пальцами. И читает. На шее его бьется напряженная жилка. Все испоганено, все так мерзко.

— Идите… Я последую за вами.

Она возвращается по аллее к дому. И слышит, как сзади шуршат листья и хрустит гравий. Она входит в библиотеку и падает в кресло. Далюэр мечется взад и вперед. Симона замечает, что он в костюме для верховой езды и оттого кажется еще более страшным. Он останавливается у своей коллекции ружей и кричит:

— Я чувствовал, что что–то не так! Я совсем не так глуп, как вам кажется. Итак, у вас любовник?

Она пожимает плечами.

— А это что? — взрывается Далюэр, размахивая письмом. — Вам прочитать?

— Прошу вас, оставьте меня.

— Если мужчина говорит вам о своей любви, да еще в таком тоне, то кто же он? Отвечайте! Кто он?

— Нет, — бормочет она. — Это не то, что вы подумали… Он просто потерял голову.

— И только? Придумайте что–нибудь еще!

— Клянусь вам, я никогда не отвечала ему. Я… я даже не знаю, кто он!

Далюэр в изумлении замирает.

— Что? Вы хотите сказать, что…

Он ищет подпись, но ее нет. Симона решает использовать этот шанс.

— Однажды, — говорит она, — я нашла письмо возле стены. В нем было сказано о тайнике. Из любопытства я приняла эту игру. Признаю, я была не права. Счастливая женщина поступила бы по–другому.

Далюэр не слышит последнего замечания. Он старается определить, кому принадлежит этот почерк, который кажется ему знакомым.

— Это — или Винсен или Антонен, — шипит он, — раз речь идет о воскресном вечере. Так кто же? Кто? Я узнаю, будьте уверены, узнаю. Лучше сознайтесь сейчас. Это Винсен, не так ли? Он уже давно крутится возле вас. И я наблюдаю за ним, хотя и не подаю вида.

Симона в отчаянии качает головой.

— Тогда это Антонен. Я так и думал, что вдовство тяготит его. Лицемер! И таких людей я принимаю в своем доме! Да еще с благословения священника! Но, клянусь вам, все изменится. Вам нечего мне сказать? Хорошо же! Вы пожалеете.

С этого момента между Симоной и мужем воцаряется молчание. Они избегают друг друга. За столом больше не обмениваются ни одним словом. Далюэр ищет, ищет… И вдруг находит. Он берет кусочек сахара и так и застывает, держа его в серебряных щипцах над своей чашкой кофе. Это старинные щипцы в виде лапок хищника с длинными когтями. Он смотрит на эти когти, затем переводит взгляд на жену, роняет сахар, поднимается из–за стола и уходит.

Час спустя, в библиотеке, он пробует капкан, который принес из оранжереи. Он вычистил его, протер, смазал. Ловушка готова: открытые челюсти с двумя рядами треугольных, как у акулы, зубов. Далюэр снимает со стены хлыст для псовой охоты и вставляет рукоятку в разверстую челюсть. Капкан с громким щелканьем захлопывается. Он такой тугой, что Далюэру приходится приложить немало усилий, чтобы освободить хлыст. На рукоятке остались глубокие следы. Далюэр еще колеблется. Но гнев берет верх. Он хватает капкан и, выйдя в сад, направляется к стене. Неторопливо вынимает камень, ощупывает отверстие, заряжает капкан и аккуратно пристраивает его. Камень возвращается на место, и стена обретает прежний вид. Удовлетворенный, Далюэр закуривает.

Наступила ночь, а сентябрьская ночь куда более душистая, чем майская. Поль торопится. Может быть, сегодня наконец он получит ответ… В любом случае Поль уверен, что она взволнованна, и если бы не этот Далюэр, внушающий всем страх… Полю не нужен ответ. Главное, и самое интересное, — это писать самому. По сути, когда он пишет, то ни к кому не обращается. Он говорит о любви для собственного удовольствия, потому что слова будят живые картины, картины — чувства, а чувства — мысли. И тогда ему хочется творить, подобно Господу. Он видит здания, площади, города. Своим карандашом он будто оживляет пространства. Симона… Ха! Симона нужна ему лишь для разжигания этого чувственного огня. Хотя она и красива. И серьезна. Поль старается представить ее жизнь с Далюэром. Особенно зимой, когда побережье превращается в элитный санаторий для зажиточных людей. Что она делает тогда? Что читает? Восставала ли против рутинных будней? Может быть, именно с этой надеждой он ей и пишет. Она должна знать, что заслуживает любви. Она должна сопротивляться медленному изнурению смирением. Он достает из бумажника письмо и смеется от удовольствия. Завтра вечером у нее найдутся для него нежные взгляды, сомневающиеся, настойчивые, а он раздавит Далюэра в шахматном поединке.

Поль прислушивается. Дом темный и безмолвный. Он вынимает камень и сует руку с письмом в отверстие. Раздается глухой щелчок, и нечеловеческая боль пронзает руку. Он падает на колено. И сжимает зубы, чтобы не заорать…

Ранним утром Поль навещает местного аптекаря. Кости целы, но рана нехорошая. Поль утверждает, что его укусила собака, и это похоже на правду. Однако аптекарь любопытен и требует описания собаки. Он думает, не следует ли предупредить о случившемся жандармерию. Полю с трудом удается его разубедить. Чуть побледневший, он выходит из аптеки с рукой на перевязи. Он сильно страдает и взбешен. А ведь принимал Далюэра за дурака… Как он обнаружил письмо? А Симона? Ведь он способен и ударить ее. Далюэр на все способен. Что же теперь делать?

Далюэр ждет своих гостей. Восемь часов вечера, медленно сгущаются сумерки. На письменном столе горит лампа. Она освещает бювар, бухгалтерские книги, трубки и охотничий хлыст, с отметинами от зубьев капкана. Далюэр озабочен, а в таком состоянии он всегда ходит. Он ходит со вчерашнего дня. Время от времени приостанавливается на пороге своего кабинета. Отсюда видна гостиная, в которой Симона расставляет цветы. Шахматная доска готова. Стол для игры в бридж накрыт. Еще несколько минут — и Далюэр будет отомщен. Он делает Симоне знак.

— Подойдите на минутку. Мне нужно вам кое–что сказать.

Заинтригованная, она следует за ним.

— Не хочу поступать нечестно, — говорит он. — Поэтому предпочитаю предупредить вас. Ждите неприятного сюрприза. Я обещал вам, что узнаю автора этих… ну, вы понимаете. Так вот, теперь я узнаю его.

Она слушает его холодно, даже с некоторым презрением. Он старается быть спокойным, напускает на себя некоторую игривость, когда кладет на стол защелкнутый капкан.

— Вы знаете, что это такое? Капкан. А если посмотрите внимательно, то заметите, что он был недавно приведен в действие.

Далюэр проводит пальцем по закругленной стали, там, где зубцы плотно прилегают друг к другу. Смотрит на испачканный чем–то коричневым палец и подносит его к глазам Симоны.

— Кровь, — говорит он. — Это кровь.

Симона закрывает глаза, но держится молодцом. Ему не сломить ее.

— Вчера вечером, — продолжает он, — капкан сцапал его за руку и, по всей вероятности, оставил следы. Посмотрите, к примеру, на рукоятку этого хлыста…

Он показывает жене хлыст, изуродованный стальными зубцами. Симона смертельно бледнеет. Ей трудно дышать, а Далюэр злобно усмехается.

— А теперь, — заключает он, — одно из двух: либо он не решится прийти, либо будет вынужден рискнуть. Вы согласны? В обоих случаях, он себя выдаст. И уж поверьте мне, ему придется пожалеть о любовной переписке.

— Эти письма были всего лишь игрой, — шепчет Симона.

— Я в этом уверен. И тоже хочу поиграть. Не бойтесь, я не убью его. Только заставлю немного поплясать.

Он взмахивает хлыстом, раздается похожий на выстрел глухой щелчок. Симона встает.

— Я запрещаю вам, — говорит она.

— Что вы говорите! Если я вас правильно понял, вы собираетесь прочитать мне мораль!

Бьют часы.

— Наши гости вот–вот будут здесь, — спохватывается Далюэр. — Пора приготовиться к встрече.

Он увлекает жену в гостиную. Старая служанка приносит бутылки, поднос с пирожными. В холле снова бьют часы, прошло еще полчаса. Далюэр смотрит на ручные часы… В тот же момент звонит колокольчик над входной дверью.

Симона поворачивается к мужу.

— Прошу вас, — молит она, — не устраивайте скандала!

— Но, простите, моя дорогая, как мне кажется, скандал устроил не я.

— Послушайте…

— Слишком поздно. У вас было два дня на размышление.

Он идет к двери, у которой слышны шаги и голос Викторины:

— Вы первый, мсье. Остальные господа еще не прибыли.

Дверь открывается. Входит Поль с рукой на перевязи. Он немного бледен, но хладнокровен, когда склоняет голову перед Симоной, а затем перед Далюэром.

— Прошу меня извинить, но я не в состоянии пожать вам руку. Глупая история. Вчера вечером, когда я покидал часовню… О, ничего страшного, дней через десять заживет.

Далюэр буквально потрясен увиденным. Он и не подозревал юного архитектора, которого знал так недолго. И от этого гнев его только усилился. У Симоны больше нет никаких оправданий. Он бросает на жену угрожающий взгляд и пытается изобразить на лице заботу.

— Надеюсь, вы обращались к врачу?

— Нет. Это было ни к чему. Слегка ушиблены пальцы, только и всего. Был сквозняк, дверь резко захлопнулась, а я не успел убрать руку. В любом случае это не страшно. Моя работа закончена. Завтра я уезжаю. Именно поэтому я и пришел сегодня раньше всех.

Он обращается к Симоне:

— Я хотел от всей души поблагодарить вас за гостеприимство. Я оценил его, и, быть может, даже несколько злоупотребил им. У меня останутся хорошие воспоминания о пребывании здесь.

Далюэр небрежно берет его за руку.

— А я хотел посоветоваться с вами, думаю, сейчас самое время. Пойдемте! Мне нужно кое–что показать вам у меня в кабинете.

Симона хочет вмешаться, но Далюэр останавливает ее.

— Мы сейчас же вернемся. Я не собираюсь надолго задерживать нашего друга.

Он пропускает Поля вперед, и они проходят в кабинет. Симона бежит за ними.

— Вы не хотите выпить?

— Позже! — резко бросает Далюэр.

Он наполовину прикрывает дверь и делает вид, что что–то ищет среди бумаг.

— Так–так! Куда же я засунул этот проект? Знаете ли, все эти заметки, чертежи, письма, нет, это не мой конек. Я не привык держать в руках ручку. Предпочитаю хлыст.

Он хватает хлыст как бы машинально. Поль не теряет самообладания, хотя дается ему это явно с большим трудом. Далюэр направляется к двери, чтобы закрыть ее. И тут же раздается голос Симоны:

— Как? И вы тоже?

Далюэр застывает на месте. Поль подходит к нему, и оба видят, как в гостиную входит Антонен с перевязанной правой рукой. Далюэр бросает хлыст на стул и идет навстречу Антонену.

— Что это значит?

— Не пугайтесь, — бормочет Антонен. — Пустяки, но временами болит до жути! Я упал, только и всего. Опасайтесь слишком хорошо натертых лестниц. Поскользнулся, протянул руку, чтобы удержаться, а в результате — вывих! Вот так!

Внезапно он замечает перевязанную руку Поля.

— Вот это да!

— А я — об дверь, — говорит Поль.

Далюэр внимательно оглядывает обоих. Он не понимает. Но в дверях уже звонят двое других гостей, и вскоре в холле раздаются их голоса.

— После вас, мсье кюре.

— Ну уж нет, прошу вас!

Открывается дверь. Первым входит кюре в своей пелерине, за ним следует Винсен. Его правая рука перевязана.

— Позвольте вашу пелерину, господин кюре, — говорит старая служанка.

Она помогает ему раздеться. На правой руке кюре толстая повязка. Он улыбается со своей обычной доброжелательностью.

— Еще один дорожный несчастный случай, моя дорогая. Вы знаете мою старую машину? Заводилрукояткой и попал себе по руке, как какой–то новичок. К счастью, ничего не сломал.

— А я, — говорит Винсен, — порезался скальпелем. Ужасно глупо!

Далюэр молча пожимает левые руки гостей.

— Какое странное стечение обстоятельств! — восклицает Антонен. — Господин Ламбер прищемил руку дверью часовни. А я поскользнулся на лестнице. Хоп! И вывих.

— Цепная реакция! — замечает Винсен.

Кюре падает в кресло.

— Нам, вероятно, будет трудно играть, — говорит он. — Но выпить мы можем. Это поможет забыть наши мелкие неприятности.

Симона торопливо разносит бокалы. Кюре поднимает свой, в то время как Далюэр смотрит на них с нескрываемой ненавистью.

— За наше здоровье, — произносит старик. — Очень уместный тост!

Час спустя все четверо уже на дороге. Антонен и Винсен спешат избавиться от своих повязок.

— Чертов Поль! Ну и устроил он вечерок! — говорит Винсен.

— Но другого выхода не было, — отвечает Антонен. — Этот тип — настоящий дикарь, когда затронута его гордость.

— Поставьте себя на его место, — мягко говорит кюре.

— Я знаю, — отвечает Поль, — я был не прав. А вы все столь великодушны!

— Это все святой отец придумал, — говорит Винсен.

— Со мной действительно случился несчастный случай, — поправляет кюре. — И вас это натолкнуло на мысль. Провидение использует иногда совершенно неожиданные методы. За это, дорогой мой Антонен, вы проводите меня до дому.

Антонен залезает в машину кюре, а Винсен крутит ручку. Святой отец берет Поля под руку.

— А теперь, — шепчет он, — забудьте ее. Для вас обоих это был тяжелый урок. Обещаете больше не писать ей?

— Обещаю.

Поль еще раз смотрит на дом. В одной из комнат горит свет.

— Поехали, — говорит священник.

Признание. Монако

Половина девятого утра.

В шикарно обставленной художественной мастерской, отделанной на современный манер, мужчина с раздражающей медлительностью заканчивает бриться: это писатель Жак Ереван. Его фотографии украшают стены: Жак Ереван, играющий в теннис, Жак Ереван за рулем кабриолета, Жак Ереван, подписывающий, читающий, смотрящий…

В другом конце комнаты Патрик Мэнье смотрит на часы, ему с трудом удается устоять на одном месте.

— Поторопитесь, — наконец говорит он. — Мы опоздаем.

— Сейчас, сейчас, — отвечает Жак. — Это же надо — разбудить человека в такую рань!

Он выключает бритву и не торопясь, аккуратно убирает ее в коробку.

— Каждый год один и тот же спектакль, — продолжает он. — Нужно, чтобы моя теща вернула Николь в Париж.

— Может быть, она действительно была больна, — замечает Патрик.

— Ну да, конечно, — ворчит Жак. — Я же еще и виноват. Ладно. Иду.

Мужчины уходят, и старая служанка Бреванов, Мария, закрывает за ними дверь.

Они спускаются по крутым улочкам Пея к небольшой площади, окаймленной арками, где запаркован кабриолет Жака. Писатель не торопясь закуривает, прежде чем сесть в машину.

Проехав площадь Турби, они объезжают стоящий на пути автомобиль. Владелец машины, итальянец, сломал домкрат и не может поменять колесо. Жак останавливается.

— Так мы никогда не доедем, — возмущается Патрик.

— Да ладно! Поезд наверняка немного задержится, — ворчит Жак.

Жак и итальянец меняют колесо. Патрик нервничает. Он всматривается в даль, в панораму побережья. Скала Монако, туннель, откуда через некоторое время выйдет поезд, который привезет Николь.

Наконец Жак снова садится за руль.

— Надо же было ему помочь.

— Мы опоздаем к поезду!

— Ну, тогда она подождет! — злобно бросает Жак. — Или возьмет на вокзале такси.

Они мчатся по извилистым улочкам. Шины визжат на поворотах. Патрик нервничает все больше.

— Мы разобьемся, — нерешительно предупреждает он.

— Не велика потеря, — ворчит Жак. — Что касается меня, то найдется немало тех, кто будет ликовать.

В тот же момент случается непоправимое. Автомобиль не вписывается в поворот, их заносит. Жак пытается спасти положение, но машина уже завертелась, она врезается в стену, отскакивает вправо, выбрасывая Патрика на дорогу, и срывается в пропасть. Через несколько секунд раздается металлический грохот и воцаряется тишина.

А теперь судебный следователь изводит своими вопросами несчастного Патрика.

— Ваши методы защиты весьма шатки, — аргументирует он. — Вот послушайте, каковы факты. Нам известно, что вы покинули Пей без двадцати девять. «Голубой экспресс» прибывает в Монте–Карло в половине десятого. Вам вполне хватало времени. Для чего понадобилось господину Еревану мчаться сломя голову по столь опасной дороге?

— Я же вам говорил, господин следователь, — устало отвечает Патрик. — Мы помогли одному итальянцу поменять колесо, что нас и задержало.

— К несчастью для вас, мы не находим никаких следов этого таинственного итальянца. Мы уже обращались на радио, итальянская пресса достаточно подробно писала о несчастном случае. Сознайтесь, что упорное молчание этого автомобилиста кажется по меньшей мере странным.

— Я рассказал вам правду.

— Ладно… Поговорим теперь о самой аварии. В принципе, вы должны были упасть вместе с машиной. Однако вас обнаружили на дороге, хотя и оглушенного, но целого. Все выглядит так, как если бы вы ударили своего друга в тот момент, когда машина стояла, а затем столкнули в пропасть и машину, и бесчувственного водителя. Я знаю, случаются необъяснимые несчастные случаи. Но в этой истории все слишком странно. Вы не находите?

Патрик молчит.

— А вот вам еще одна странность, — продолжает следователь. — Ваше присутствие в доме Еревана. Всем известно, что мсье Ереван жил как медведь. Вы же сами признаетесь, что он бывал с вами груб. И все же вы оставались… Вы утверждаете, что привыкли к настроениям вашего друга и не придавали всему этому значения. Вот только…

Следователь делает паузу и продолжает:

— Вот только вы еще признаетесь, что испытывали к мадам Ереван…

— Простите?

— Здесь так написано, — взъярился следователь, стукнув кулаком по досье. — Слушайте!

«Вопрос: Каковы были ваши отношения с мадам Ереван?

Ответ: Я был к ней очень привязан.

Вопрос: Опишите точнее степень вашей привязанности.

Ответ: Я любил ее».

Так или нет?

— И правда, и неправда, — протестует Патрик. — Любовь бывает разной. Во–первых, я никогда не говорил ей о своей любви. А во–вторых, я всегда избегал возможных встреч. Я проводил у Бреванов время от времени два–три дня. А с тех пор как Жак попросил меня подготовить большой тираж его последнего романа, мы виделись несколько чаще. Но не более того.

— Допустим! Однако вы задолжали ему некоторую сумму денег. У нас хранятся все ваши расписки.

— Я и не скрываю этого. Дела мои в настоящее время не блестящи, но в этом нет ничего постыдного. Для того чтобы запустить в производство его книгу, он и одолжил мне деньги. Но это еще не повод для убийства.

— Все указывает на вас как на виновного.

— Вот именно. Но я же не настолько глуп, чтобы совершить преступление, все детали которого свидетельствуют против меня.

— А мне вы, напротив, кажетесь весьма ловким!

Полиция воспроизводит несчастный случай. Не без волнения оглядывает Патрик «злосчастное место».

Судебный следователь усаживает его в кабриолет рядом с каким–то инспектором и, следуя указаниям Патрика, полицейский повторяет все действия, но на очень медленной скорости.

Машина движется до стены, отъезжает от нее, и Патрик выскальзывает на дорогу.

Еще раз. Эксперимент не произвел впечатления и никого не убедил.

В конце концов в связи с отсутствием доказательств следователь вынужден прекратить дело, однако он по–прежнему убежден в том, что Патрик Мэнье убил Жака Еревана.

Патрик в растерянности. Он не знает, что делать. Должен ли он прекратить выпуск книги своего покойного друга? Ведь он же обещал ему… Ереван очень хотел получить это издание. Однако, если он издаст книгу, не обвинят ли его в цинизме?

А Николь? Что думает обо всем этом Николь? Считает ли она его тоже виновным? Если и Николь тоже… Патрик чувствует, что бледнеет. Если все они считают его виновным, ему остается только… Но он был так близок к смерти, что теперь, несмотря на все страхи, ему вовсе не хочется уходить из жизни. Самое лучшее будет нанести визит Николь. Либо она его выпроводит, либо он выскажет ей то, о чем так долго умалчивал. Все равно Жак уже мертв.

Но, если он признается ей в своей любви, она лишь укрепится в своих подозрениях и навсегда закроет перед ним двери своего дома. И тогда он может доказывать все, что угодно. Он в настоящей ловушке. Патрик напрасно готовит фразы, аргументы, извинения, ясно представляя, что обречен. К тому же Николь любила своего мужа. Но любила ли она его в действительности? Патрик силится вспомнить некоторые сцены. Например, их последний ужин. Странно, но Бреваны вели себя скорее как друзья, а не как супруги… Патрик очень хорошо помнит Жака. Он улыбается своей жене, но без теплоты, без порыва, как артист, играющий роль. Они оба играли роль!

Патрик погружен в воспоминания. У него всегда было впечатление, правда неясное, что эта пара что–то скрывала и каждый надевал свою маску, когда он появлялся. Оба старались казаться любезными. Зачем? Чтобы скрыть какой–то разлад? Конечно, пресса навела Патрика на эту мысль. Ему было хорошо известно, что Жак был вечно всем недоволен и обвинял в этом весь мир. Журналы публиковали его жуткие эссе: горькие размышления о женщинах, дружбе, счастье… И Патрик увидел человека, вовсе не похожего на своего друга. Однако именно этот человек был мужем Николь… А что, если она всегда была несчастна? Что, если из гордости старалась, чтобы никто, даже Патрик, не заподозрил правду? Не стоит больше ждать. Тем не менее он звонит, чтобы узнать, примут ли его.

Что больше всего потрясает Патрика, едва он переступает порог мастерской, так это то, что со стен исчезли все фотографии Жака.

А вот и Николь, встречающая его очень любезно. Странно, но она не в трауре, а если и носила его, то недолго! И вид у нее вовсе не убитой горем супруги. Патрик приготовил слова соболезнования, которые даже не решается произнести. Он в полном замешательстве. Николь усаживает его в любимое кресло Жака.

— Мой бедный друг, — говорит она, — я все думала о вас. Какое чудовищное испытание! Я никогда не смогу отблагодарить вас за это.

— Но… простите, я что–то не понимаю, — бормочет Патрик.

— О, не спорьте. Я знаю. Я все знаю, вас чуть было не осудили из–за меня. Спасибо, Патрик.

— Но, уверяю вас…

— Бросьте, Патрик! Я же знаю, что, если вы молчали, это из–за меня. Но теперь вы можете говорить. Кроме нас, здесь никого нет. Ведь это из–за меня, не так ли? Вы хотели меня пощадить. Если бы вы сказали правду, может быть, и меня бы арестовали.

— Арестовали?

— Ну да… как сообщницу. Если бы вы признались…

— Признался в чем?

Николь грустно улыбается.

— Оставим это, — говорит она. — Еще рано говорить о таких вещах. Выпьете чаю?

— Но я не убивал его. Только не думайте, что…

Николь двусмысленно улыбается.

— Это был несчастный случай, — тихо вздыхает она.

— Ну конечно. Машину занесло.

Николь предлагает Патрику сигарету. Подносит зажигалку.

— Я недооценила вас, Патрик. Считала слишком совестливым, а вы хорошо скрывали свое истинное лицо. Но с тех пор как… словом, после случившегося я узнала вас много лучше. Вы такой же, как и я, — скрытный и увлеченный. Но я уважаю ваше молчание, Патрик.

Разговор становится все более непринужденным. Между ними устанавливается явная близость. Однако Николь все вертится вокруг вопроса, который не решается задать. Но не теряет малейшей возможности сделать прозрачный намек. Например, спросить его о тюрьме. Тюрьма сильнее всего потрясла Патрика. Он действительно очень страдал, особенно в первые дни.

— Из–за угрызений совести? — допытывается Николь.

— Угрызений совести? Нет. Из–за обрушившихся на меня подозрений. Ведь это ужасно — не иметь личной жизни!

— А вам есть что скрывать?

— О нет! Но я подводил итоги. Сравнивал свою жизнь, такую тусклую и, по сути, пропащую, с блестящей жизнью Жака!

— Бедняжка Патрик! Так вы завидовали ему? И совершенно напрасно! Я не любила его. Никогда не любила. Вы именно этого признания ждали от меня?

Она так близко от него, что ему стоит лишь нагнуться, чтобы поцеловать ее, но она тут же отодвигается. И пускается в откровения. Жак был отвратительной личностью, с невыносимыми привычками, жестоким. Он пользовался людьми, как подопытным материалом.

— Не раз я мечтала, чтобы он умер, — шепотом заканчивает Николь.

Патрик чувствует, что, если он обвинит себя, она упадет в его объятия. Но он не решается.

— Да, — просто говорит он, — я не сожалею о случившемся.

Она отходит. Разочарованная.

На следующий день Патрик снова возвращается в Пей. Николь нет дома. Но Мария, старая служанка, здесь. Сначала она ведет себя очень сдержанно, но Патрик умело задает вопросы, и постепенно служанка открывает ему свою душу. Она пересказывает ужасные сцены, свидетельницей которых ей приходилось бывать. «Бедная мадам! Удивляюсь, откуда у нее брались силы оставаться с ним? Бывали вечера, когда мсье внушал мне самый настоящий страх…»

Приход Николь прерывает рассказ Марии.

По выражению лица Патрика молодая женщина сразу понимает, что он устроил Марии допрос.

— Она вам все рассказала, да? Не спорьте, к тому же я бы хотела, чтобы вы узнали обо всем.

Николь снова начинает рассказывать. Как любая женщина, едва начав рассказывать о своей жизни, она уже не может остановиться. И Патрик очень скоро убеждается, что служанка не преувеличивала. Жак Ереван был настоящим чудовищем.

— Если бы все повторилось! — восклицает он.

Но тотчас спохватывается:

— К сожалению, я не убивал его!

Тогда Николь выдвигает ящик стола, достает пистолет и протягивает его Патрику.

— Я сама уж было решилась, — признается она. — И если бы вы не опередили меня, я…

Патрик протестующе поднимает руки.

— Знаю, знаю, — обрывает она. — Вы ничего не сделали. Но я была к этому готова. Потому что порой наступает минута, когда смирение превращается в рабство.

— И вы бы выстрелили?

— Не раздумывая. Мне надоело быть козлом отпущения. Ему нравилось мучить меня, чтобы я отвечала ему именно теми словами, которые были нужны для очередного романа. Таким он, правда, был со всеми.

— Но не со мной!

На этот раз смех Николь звучит оскорбительно.

— С вами еще хлеще. Если бы вы только его слышали… Но к чему вас расстраивать?

Патрик настаивает. Наконец Николь пересказывает ему все, что Жак говорил о нем: «жалкий тип», «ничтожество, которое просто нельзя не шпынять»…

— Да! Мне бы следовало его убить, — бормочет Патрик.

— Ну вот, вы же видите.

Она ждет. Ему так хочется сказать ей, что он сделал это только ради нее. Хочется прижать ее к себе. Она, вероятно, была бы не против. Но нет! Патрик не способен хвалиться поступком, которого не совершал. Он молчит.

В Монако, в садах Сен–Мартен, где Патрик прогуливается в грустном одиночестве, он встречает журналистку Мириам, прежнюю подругу Николь по пансиону. Разговор, естественно, сразу переходит на Бреванов. Мириам, которая и не подозревает о чувствах Патрика, долго говорит о Николь как о большой романтичной идеалистке. Совсем о другой девушке. Смеясь, она с иронией вспоминает пылкие речи Николь.

— Должно быть, она ужасно изменилась, если вышла замуж за Еревана, — заключает она.

Патрик не отвечает. Он–то знает, что Николь не изменилась.

Патрик возвращается в Пей повидать Николь. И сразу чувствует, что атмосфера изменилась. Молодая женщина как бы отдалилась от него. Все фотографии Жака вернулись на свои места. Николь сообщает ему, что возвращается в Париж. Полная катастрофа.

— Но я оставлю вам ключи, — говорит она. — Будете приходить, когда захотите. Можете даже жить здесь.

— Николь!

Конечно же он разочаровал ее своими увертками. Она–то вообразила себе, что он действовал из любви к ней. А он убедил ее, что был всего лишь жалким типом, ничтожеством, неспособным на страсть… Все потеряно!

— Я вам не нужна, — заканчивает она. — Я здесь лишняя. Лучше я оставлю вас с вашим другом.

— Моим другом, — с горечью говорит Патрик. — Это правда. Он был моим другом. «Но я убил его».

Николь внимательно смотрит на него.

— Ну наконец–то! Много же вам понадобилось времени!

Она проворно открывает ящик стола, хватает револьвер и нацеливает его на Патрика.

— Ни с места… Я знала, что мне вы скажете правду.

Она набирает номер телефона.

— Алло… Я бы хотела поговорить с комиссаром. Алло? Это мадам Ереван. Скорее приезжайте. Здесь Патрик Мэнье. Он только что сознался, что убил моего мужа. Что? О, он может сколько угодно отпираться. — Она слегка поворачивает голову к двери. — У меня есть свидетель. Да, моя старая служанка, которую я подучила. Она все подслушала.

Глаза Николь наполняются слезами, когда она смотрит на портрет Жака.

— На сей раз, — говорит она, — ему от нас не уйти!

Опасный муж. Монте–Карло

Выходя из гаража, Антуан заметил конверт, обычный желтый конверт, на котором черными буквами напечатано название магазина: «Маккелли». Антуан поднимает его, смотрит по сторонам — парк перед казино безлюден. Он вскрывает конверт, находит в нем фотографии и проявленную пленку. На первой фотографии изображена девушка. Антуан ослеплен. Она полностью соответствует описанию, которое обычно можно встретить в «черных» романах: «…от ее красоты перехватило дыхание… округлости в нужных местах… божественная красавица…» На другой фотографии она в бикини лежит на животе и тщетно пытается прикрыть руками грудь. Антуан медленно идет по дорожке. Он опасается, что за ним следят, как будто он что–то украл. Так, третья фотография. Снова она же, но на сей раз в костюме амазонки, держит за повод лошадь. Везет же некоторым лошадям! На четвертой она берет барьер, безупречный стиль, колени возле шеи, голова прижата к голове животного. Ну, а пятая — этого стоило ожидать. Молодая красавица за рулем «форда–мустанга». Должно быть, она тоже участвует в ралли. Но тогда… Это хороший предлог для встречи. Антуан читает адрес магазина. Он в двух шагах отсюда. Через фотографа будет несложно узнать адрес девушки. Она наверняка еще в Монте–Карло — скорее всего, конверт потерян совсем недавно. Но есть еще последняя, шестая фотография. Антуан еле сдерживает проклятие. На ней здоровенный детина устрашающего вида. Оба будто изучают друг друга. Муж? Любовник? Уж точно не брат. Он — жгучий брюнет, а она — яркая блондинка. Примерно одного роста с Антуаном. Такого же спортивного вида, такого же телосложения. «Если он производит на нее впечатление, — говорит себе Антуан, — то почему бы и мне не попробовать?» Он достает из кармана монетку, подбрасывает ее, ловит и смотрит на тыльную сторону ладони левой руки. Орел. Он выиграл. Теперь дело за нами, красавица!

«Маккелли» — элитный магазин. Повсюду дорогие камеры, «Лейка», «Роллейфлекс», увеличенные фотографии, изображающие богатство, мощь, известность, счастье. Но на Антуана не так легко произвести впечатление.

— Простите, мадемуазель, вот конверт из вашего магазина. Не могли бы вы дать мне адрес человека, потерявшего его?

Служащая внимательно смотрит на конверт, на регистрационный номер, на фотографии.

— Где вы его нашли? — спрашивает она.

— Около казино.

— Мы сами передадим его.

— Зачем же? Я знаю эту даму. Не знаю только, где она остановилась…

Продавщица листает книгу записей, водя по ней пальцем с идеально отточенным и наманикюренным ногтем.

— Вот! Господин Патрис Майндрон, гостиница «Карлтон».

— Спасибо.

Майндрон! Нет. Это имя ему неизвестно. Ничего общего с автомобильным да и каким бы то ни было спортом вообще. 28 января в Монте–Карло, кто бы это мог быть? Не хирург. Не архитектор… Сейчас то самое время года, когда дельцы делают деньги, а не тратят их. Может быть, кино? Однако «Карлтон» не совсем подходящая для этого гостиница. Нет, не кино… Увидим!

Антуан заходит в «Карлтон». В толстом разноцветном свитере, похожем на арабский ковер, бежевых брюках и мокасинах, он вовсе не соответствует облику джентльмена. Но он молодой, со смеющимися глазами, «свой в доску», что делает его всеобщим любимцем.

— Как о вас доложить?

— Господин Майндрон меня не знает. Скажите, что я по делу.

Консьерж звонит и говорит:

— Апартаменты номер восемнадцать на первом этаже.

Майндроны занимают апартаменты! Антуан колеблется. Но отступать уже поздно. Ничто так не страшит его, как осуждение швейцара. Он направляется к помпезной лестнице. Десять часов утра. Конечно, несколько рановато. Но, если супруги дорожат своими фотографиями, прием будет, безусловно, радушным. Он стучит в дверь. Ему немного жарко. Сейчас ему кажется, что проще было бы спуститься с обледеневшей горы, лавируя между снежными сугробами! Дверь открывает она. Она даже более привлекательна в жизни — она и кинозвезда, и светская дама. Как же все сложно!

— Мсье?

— Простите, — говорит Антуан. — Я… я нашел…

Он показывает конверт.

— Мои фотографии! — восклицает красавица, выхватывая конверт. — Как я рада! Входите, прошу вас.

Они проходят через маленькую переднюю и входят в гостиную, залитую южным солнцем, которое даже в январе такое же нежное и яркое, как летом. Гостиная соединяется с комнатой, в которой возле балкона сидит в кресле Патрис Майндрон. Его правая нога лежит на стуле. К ручке кресла прислонена палка с резиновым наконечником.

— Патрис, мсье принес фотографии.

Патрис поворачивает голову. У него итальянские глаза, полные драматизма и теплоты. Он кивает.

— Благодарю вас, мсье. Извините, что не могу встать. Упал с лошади, впрочем, ничего страшного.

— Я знаю, что это такое, — говорит Антуан.

— Вы увлекаетесь лошадьми?

— Почти. Я гонщик. Мне тоже не повезло. Это случилось на ралли. Я прибыл из Парижа без штрафных, а на перевале врезался в грузовик. Ни единой царапины, но машина в гараже по меньшей мере на неделю.

— А что у вас за машина?

— «Р–8 Гордини».

— Прекрасный автомобиль. Простите, когда консьерж позвонил, я не очень хорошо разобрал ваше имя. Вы из какой команды?

— Паскье–Бреки. А я — Бреки. Антуан Бреки. Паскье вернулся в Париж. А я вот жду машину.

— Тогда, может быть, мы еще увидимся. Мой ремонт продлится почти столько же, сколько и ваш. Не хотите стаканчик виски? Мартина, закажи, пожалуйста, три «Джилбейса».

— Нет, — говорит Антуан. — Спасибо, но мне нужно следить за собой. Никакого алкоголя, никакого табака…

— И никаких женщин, — смеясь, добавляет Патрис.

— А значит, никаких недостатков, — замечает Мартина.

— Кроме этих, у меня хватает других.

— Надеюсь! — шутит Мартина.

Как она это сказала! А ее голос — низкий, пылкий и до ужаса приятный! Антуану не хочется уходить. В распахнутое окно виден порт, белые корабли, дамба, грациозно обегающая небесно–голубое озеро, а прямо перед балконом медленно покачиваются на утреннем ветру пальмы.

— Ну что же, — бормочет Антуан, — мне пора. Счастлив был с вами познакомиться.

Ну, вот и все! Приключение оказалось коротким, Мартина провожает его, прикрывая за собой дверь в гостиную.

— Верните ее мне, — шепчет она. — Ну же! Будьте паинькой. Вы же знаете, что там было шесть фотографий.

— Оставьте ее мне, — умоляет Антуан. — Это будет моим единственным хорошим воспоминанием о побережье.

— Нет, только не эту. — Она еще больше понижает голос. — Муж такой ревнивый, вы даже не представляете!

Двумя пальцами Антуан держит фотографию, где она изображена в бикини.

— Вы отрываете ее у меня от сердца, — говорит он столь жалобно, что оба не могут удержаться от смеха.

— Ну же, не упрямьтесь, отдайте.

Она пытается вырвать у него фотографию, но Антуан уворачивается.

— Вы были правы, — продолжает он. — У меня есть масса других недостатков, в частности любопытство. Я чувствую, что вам хочется многое мне рассказать, потому что вы несчастны… Не спорьте, вы несчастны!

— Тише! Замолчите.

— С таким человеком вы, конечно, несчастны. Значит, завтра, в одиннадцать, в Океанографическом музее. И я вам ее верну. Даю слово!

И он уходит, очень довольный собой. Какая сообразительность, какая ловкость! У них это называется «срезать поворот». Он идет, насвистывая «Мост через реку Квай», и, чтобы убить время, возвращается в гараж, где несчастная «гордини» стоит разобранная на части. День тянется бесконечно. Время от времени он посматривает на фотографию Мартины и напевает: «Мартина, Мар–ти–на…» — словно школьник. Солнце, как добрый приятель, кладет руку ему на плечо. Жизнь прекрасна. Если Мартина решится поведать ему свою жизнь, а она непременно решится, он будет встречаться с ней так часто, как только пожелает. И в этом городе, созданном для радости, любовь скажет ему «да»! Она уже говорит «да»! Ибо Антуану известны эти симптомы, это бесконечное желание двигаться, эта легкая лихорадка и планы, планы в голове… И он, который не пьет и не курит, опустошает целую пачку сигарет в баре возле Дворца. Мартина! Мартина!

На следующий день Антуан прогуливается по Океанографическому музею. Он не большой любитель гравюр, скелетов китов, ракушек и прочей давно омертвевшей всячины. Десять минут двенадцатого. Ее еще нет. При холодном свете раздевалки Антуан подводит итог. Его возбуждение спадает. Ясно, что она не смогла прийти. Она живет в другом мире, мире денег. Ее несчастья совсем другого рода. И встречи невозможны. Четверть двенадцатого. Антуан направляется к выходу. О чудо! Она здесь, в элегантном сером костюме. Кажется, не узнает его и медленно обходит музей. Антуан не чувствует под собой ног. Он возобновляет осмотр, но с противоположной стороны, рассчитав, что они встретятся в зале жемчужниц. Через зал, посвященный китообразным, он замечает, как серый костюм приближается. И вскоре они оба склоняются над одной витриной.

— Мы с вами незнакомы, — шепчет Мартина.

— Хорошо, но чего вам бояться, ведь вы пришли одна?

— Я никогда не бываю одна. Он всегда следит за мной. Всегда и везде. Он больной. Отойдите.

Она делает несколько шагов в сторону, рассматривая дротики для охоты на китов. Через некоторое время Антуан снова оказывается на ее пути.

— Кто за вами следит? — сквозь зубы спрашивает он.

— Не знаю. Это всегда разные люди. Он обращается в частные сыскные агентства. С тех пор как он упал, за мной без конца следят, даже ночью.

— Но это же отвратительно!

— Осторожно!

К ним подходит какой–то посетитель. За руку он ведет мальчика. Нет. Здесь опасаться нечего.

— Чего он боится? — продолжает Антуан.

— Понятия не имею. У одержимых другой ход мыслей. Если бы вы знали, как я живу последние четыре года!

— Почему вы не уйдете!

— Он найдет меня. А я знаю, каким он может быть жестоким!

К ним подходит какая–то старушка, рядом английская туристка что–то записывает. Антуан выжидает.

— Мартина, послушайте…

— Нет. Будьте осторожны! Сейчас нам нужно расстаться, а завтра, если хотите… В три в Ботаническом саду. Придете?

— Вы еще спрашиваете!

— Спасибо!

— Мартина! Я думаю только о вас… Мартина… Подождите!

Она с равнодушным видом удаляется. Антуан останавливается перед макетом под названием «Почему–бы–и–нет». Нет, на этот раз это не просто флирт. Похоже, все намного серьезнее, в животе что–то сжимается… Антуан выходит из музея и видит, как Мартина за рулем своего «мустанга» задним ходом выезжает со стоянки. В это же время отъезжает и голубой «дофин». За рулем сидит одетый во все серое мужчина. Частный детектив? Турист? «Дофин» держится метрах в пятидесяти от «мустанга». Все–таки это довольно странно. Если Мартина не преувеличивала, нужно непременно как–то помочь ей.

Антуан не перестает размышлять об этом, строит планы: то он выкрадывает Мартину, то дерется с Патрисом. Время от времени он, правда, называет себя болваном. А потом все начинается по новой, потому что ему нечем больше заняться, потому что ему скучно и потому что Мартина красива.

На следующий день он приходит в Ботанический сад намного раньше назначенного времени. Но не сразу входит туда. Он долго выбирает у входа несколько открыток, пьет апельсиновый сок в баре, из окон которого просматривается сад. «Мустанг» подъехал в три десять. Но Мартина не одна.

Она помогает выйти своему мужу. Тот опирается на палку, тяжело ступая. Когда супружеская пара исчезает, появляется «дофин». Та же машина, что и вчера. Человек в сером паркуется, закуривает, но идет не в сад, а прямиком в бар и просит телефонный жетон. У Антуана есть время, чтобы рассмотреть кажущееся приятным лицо. На вид ему лет сорок. На полицейского не похож. Совпадение? Что, если он поклонник? Антуан выходит из бара, спотыкается и начинает спускаться в поисках Мартины по извилистой тропинке между причудливыми растениями самых неожиданных форм. Он замечает ее в тот момент, когда она устраивает Патриса на лавочке, залитой солнцем. Патрис разжигает трубку, низко опускает поля шляпы, прикрывая глаза от солнечных лучей. Антуан спускается по затененной эвкалиптом лестнице, останавливается внизу на узенькой платформе. Отсюда хорошо видна спина Патриса. Место надежное и спокойное. Если появится нежелательный посетитель, будет легко отвернуться и предаться созерцанию пейзажа.

Мартина сдерживает свое обещание. Она приходит, хотя явно очень боится.

— Но вам нечего опасаться, — говорит Антуан, — он наверху и не может нас увидеть, как и не может спуститься.

— Он — нет, — выдыхает Мартина. — Но тот, другой, который повсюду преследует меня на «дофине»… Я знаю, что Патрис звонил ему сегодня утром, видимо сообщая об этой прогулке. А сейчас, раз я не с Патрисом, он должен быть где–то неподалеку.

Она тревожно оглядывается по сторонам.

— Послушайте, Мартина, нельзя же вот так прожить всю жизнь? Это ужасно!

Он хочет взять ее за руку, но Мартина уворачивается.

— Напрасно я пришла, — беспокоится она.

— Ну ладно! Допустим, нас увидят вместе. Что он может сделать?

— Молчите! — вскрикивает она. — Это будет ужасно. Прошу вас, Антуан, если вы действительно испытываете ко мне дружеские чувства, откажитесь. И простимся на этом.

— Что вы говорите?! Я хочу, чтобы вы все объяснили мне, Мартина… Должен же быть какой–то выход.

— Нет, не здесь. Ой, он встал. Бегу.

Антуан хватает ее за руку.

— Ладно, не здесь. Тогда где? Скорее! Скажите где?

Мартина пытается высвободиться.

— Антуан, ну будьте умницей! Оставьте меня. В воскресенье… Да, кажется, это мысль! В воскресенье вечером, нет, в полночь, приходите за мной…

— В отель?

— Да, в апартаменты. Там я все объясню… Спасибо, Антуан. Спасибо, что пришли.

Она уже поднимается по лестнице, а Антуан все еще не может прийти в себя. Этот разговор на скорую руку, встреча в воскресенье в апартаментах «Карлтона» — все выглядит просто глупо. Антуан вздрагивает. Так ведь воскресенье — это уже завтра! Неужели к этому времени она найдет способ удалить Патриса? Как? Ведь он еле ходит. Что все это значит? Он медленно поднимается по лестнице. Патрис, под руку с женой, не торопясь удаляется. «Мустанг» поворачивает, а человек в сером подходит к своему «дофину». Обе машины уезжают.

От возникших проблем у Антуана жутко разболелась голова. Он бесцельно бродит по городу, неизвестно зачем садится в автобус, оказывается в Ницце, где продолжает бесцельно блуждать по улицам. Вдруг он останавливается у антикварной лавки. Ему бы хотелось что–нибудь подарить Мартине. Они виделись всего три раза — всего минут пятнадцать, но он чувствует себя ее единственным другом. Есть тому и доказательство — встреча в полночь. Да, она заслуживает подарка, какой–нибудь безделушки, которая покажет ей, что есть кто–то, кто живет мыслями о ней. Бедная Мартина!

Немного смущаясь, он зашел в магазинчик. Таких много в торговых районах. Но бросается в глаза, что здесь каждый предмет имеет свою ценность. Глаза Антуана бегают от серебра к кристаллам, от вееров к бонбоньеркам. Мартина богата. Чего бы ей хотелось? Он указывает на меленький медальончик продавцу, старику в темных очках, мешающих разговору.

— Триста пятьдесят, — говорит он. — И поверьте, он стоит того. Чистейший восемнадцатый век.

— Слишком дорого, — признается Антуан. — Мне бы просто хотелось сделать небольшой дружеский подарок, понимаете? Что–нибудь оригинальное и вместе с тем приемлемое по цене. А вот это?

Он указывает на браслет с подвешенными на нем амулетами, и чувствует, что эти маленькие талисманы понравятся Мартине.

— Это более простая вещь, — говорит продавец. — Сто шестьдесят. Пусть даже будет сто пятьдесят — только для вас.

— Прекрасно. Беру. Нет, футляр не нужен. Это было бы слишком торжественно. Просто заверните в бумагу. Спасибо.

Антуан счастлив. Среди этих амулетов непременно должен быть один, благоприятствующий любви. А Антуан, как и все люди риска, суеверен.

Полночь. Антуан тихонько скребется в дверь номера 18. Она тотчас приоткрывается. Мартина готова. На ней легкое пальто.

— Не шумите, — шепчет она. — Дайте мне руку.

В потемках она ведет его в гостиную.

— Он принял снотворное. Надеюсь, проспит до утра. Подождите меня здесь.

Она на цыпочках входит в спальню. Антуан не может больше ждать. Он тихо пересекает гостиную. Несмотря на закрытые ставни, апартаменты слегка освещены уличными фонарями. Патрис лежит в кровати. На тумбочке возле телефона лежит его трубка, пакетик табака и стоит стакан с водой. Мартина достает из гардероба светлое пальто, клетчатый платок и шляпу, которая была на Патрисе в Ботаническом саду. Она подходит к кровати, протягивает руку к тумбочке. Патрис спит, слышно лишь его ровное дыхание. Мартина берет трубку, проходя, захватывает и палку, прислоненную к креслу. Затем возвращается к Антуану.

— Наденьте его пальто и шляпу и уходим.

Антуан начинает понимать план Мартины. Но в столь позднее время вряд ли кто–нибудь следит за отелем. Однако он надевает пальто, заматывает платок.

— Шляпу надвиньте пониже на лоб, — подсказывает Мартина. — На глаза, вот так…

— Мне кажется, вы перебарщиваете.

— Перебарщиваю? Взгляните сами!

Она подводит Антуана к окну. Сквозь жалюзи они смотрят на улицу. Неподалеку от входа в отель припаркован «дофин».

— Убедились? Не забудьте трубку.

Они тихо выходят.

— Это единственный выход, — объясняет Мартина, — он подумает, что я с мужем. Поэтому причин для слежки не будет.

Они пересекают холл, проходят мимо дремлющего портье. Антуан старается хромать. Сходство полное! «Супруги» направляются к «форду». Мартина усаживает Антуана с теми же предосторожностями, как если бы это был Патрис. Потом садится за руль и трогается с места.

— Кажется, мы спасены! — весело восклицает она. — Верните мне, пожалуйста, фотографию.

Она смотрит в зеркало заднего вида и не может сдержать крик. Антуан оборачивается. За ними следует «дофин».

— Это невозможно, — говорит она. — Он не мог не заметить, что…

— Конечно, не мог, — соглашается Антуан. — Он думает, что вы поехали прокатиться с мужем.

— Тогда почему?..

— Ну вспомните, как было вчера. Он же ехал за вами до Ботанического сада. Должно быть, получил указание следовать за вами повсюду, даже если вы направляетесь куда–то вместе. Не может же ваш муж запретить вам отлучиться на минутку под самым безобидным предлогом, даже когда он с вами?!

— Да, должно быть, вы правы.

— Оторвитесь от него.

— Ни в коем случае! Тогда завтра он непременно потребует от Патриса объяснений.

— А если ваш муж что–нибудь узнает, что он тогда сделает?

— Убьет меня. Дорогой Антуан, вы и представить себе не можете, как он ревнив…

В это время Патрис Майндрон натягивает куртку. Движения его мягкие, быстрые. Походка вполне здорового человека. Он подходит к тумбочке, достает из ящика пистолет и кладет в карман. Последний взгляд вокруг. Кажется ничего не забыл. Он выходит из апартаментов и украдкой, неслышно бежит в конец коридора, в сторону, противоположную главной лестнице. Надпись на застекленной двери: «Для служебного пользования». Он толкает дверь. Ступени, длинный коридор, двор, выходящий в узкую улочку. Патрис Майндрон спешит. Четверть часа спустя он останавливается перед воротами с надписью: «Вилла «Марина».

«Форд» движется на маленькой скорости. Он вновь направляется в Монте–Карло. Метрах в ста за ним — «дофин».

— Ну вот, — говорит Мартина. — Вы узнали мою невеселую жизнь. Смиритесь, Антуан. Вы ничем не можете мне помочь.

Антуан молчит, зная, что Мартина права. Он понимает, что не следует продолжать это приключение. По тону молодой женщины он понимает, что будет выглядеть в ее глазах дураком, если попытается показаться сентиментальным. У нее слишком большой опыт. Что–то такое есть в Мартине — пресыщенное, циничное. И легко почувствовать, что если она и остается с Пат–рисом, то только потому, что, вопреки всему сказанному, ей нравится жизнь, полная приемов и праздников. От мужчин она ждет проявления только дружеских чувств. Антуан унижен, но последнее слово все же остается за ним. Он достает из кармана браслет.

— Я не забуду этот вечер, Мартина. И хочу быть уверен, что и вы будете помнить о нем. Поэтому прошу вас, примите этот браслет. Он принесет вам счастье. Нет, это не драгоценность. Это талисман. А от талисманов не отказываются. Вам он так нужен!

Он чувствует, что она тронута. Мартина смотрит на него с внезапной нежностью.

— Дайте руку.

Он неуклюже застегивает браслет на ее руке.

— Скажите своему мужу, что он вам очень понравился и вы купили его в антикварном магазине.

Ну, вот и все! Он потерял Мартину, но весьма элегантно. Теперь она никогда не забудет чуть сумасшедшего незнакомца из Монте–Карло. А он еще достаточно молод, чтобы пережить потерю.

Они вместе возвращаются в отель. Патрис спит. Мартина возвращает вещи на место. Два часа ночи. Антуан ждет у двери. Мартина, ни слова не говоря, обвивает его шею руками…

В «дофине» человек в сером жует сандвич. Уже утро. Кто–то стучит в дверцу. Он опускает стекло.

— Ну что, Граппар? — спрашивает подошедший.

— Ничего особенного, шеф. Они просто катались на машине с полуночи до двух.

— Куда ездили?

— В Канны и Грас, много раз останавливались. Ехали совсем медленно. Я ни разу не потерял их из виду.

— Ни на секунду?

— Ни на одну.

— Странно, Граппар, странно… Потому что этой ночью, между полуночью и двумя часами, была обворована вилла «Марина». Исчезли драгоценности на три миллиона.

— И что?

— А то, что почерк нам известен. У нас было время изучить его методы. Действовал Патрис Майндрон. И никто иной.

Граппар распахивает дверцу и выскакивает из машины.

— Так надо брать, шеф…

— Ну да, брать… У него самое лучшее алиби за всю его карьеру. Инспектор Граппар может описать его малейший шаг от полуночи до двух. Черт! Хорошо же мы влипли! Я уже вижу заголовки утренних газет. В прошлом месяце — убийство Паолы Педретти, теперь — вилла «Марина».

— Но между ними нет связи, шеф.

— Пусть так. Вот только убийца Паолы Педретти до сих пор на свободе. А Майндрон уйдет из–под носа… Тогда для чего же мы, а?.. Мне следует подать в отставку.

— А ведь мы глаз с него не спускали две недели!

Дверь отеля открывается. Нагруженный чемоданами мальчик направляется к «форду», за ним следуют Патрис и Мартина. Патрис без палки. Он больше не хромает. Пока служащий отеля укладывает чемоданы в багажник, он не спеша закуривает трубку, помогает сесть Мартине и сам садится за руль. Оба супруга вполне расслаблены, на полицейских они даже не смотрят. Те же, напротив, не спускают с них глаз, сжимая от ярости кулаки.

Козырнув двум богатым клиентам, служащий видит, как Мартина делает ему знак рукой. Он подходит, и она протягивает ему банкнот. На ее руке сверкают амулеты. Полицейские застывают от удивления.

— Бог мой, Граппар, вы узнаете этот браслет?

— Черт возьми, да! Это браслет Паолы Педретти. Я прекрасно помню его на фотографиях.

Майндрон выжимает сцепление, и «форд» медленно отъезжает.

— Как могут они допустить такую неосторожность?

— Это всегда происходит, рано или поздно… Смотри, они направляются в Винтимиль… К телефону, старик, быстрее. Возьмем их на границе!

…Машина едет медленно. Мартина играет браслетом.

— Смешной же он был, этот парень! По–моему, и вправду влюбился в меня… Бедняга!

Беглец. Ментона

Человек спал, стоя на коленях, и тело его медленно покачивалось в такт дыханию. Домкрат стоял под правым передним колесом со спущенной шиной. На земле валялась рукоятка, которую уронил сраженный усталостью человек. Ночь была светлой. Слева от дороги виднелись горные хребты. Неустанно стрекотали сверчки.

Увидев автомобиль, Мишель инстинктивно замедлил шаг. Машина в такой поздний час, в двух шагах от его лагеря… Он подошел с некоторой опаской и только тогда заметил человека. Наклонился и долго разглядывал его. Незнакомцу, должно быть, лет сорок. Мишелю показалось, что он довольно высок, широк в плечах, хорошо сложен. Легкий свитер плотно облегал его фигуру. Черты лица жесткие, ввалившиеся глаза. Лоб высокий, на щеках двухдневная щетина Но что поражало более всего, так это — очки, очки в металлической оправе, каких давно уже никто не носит. Их толстые стекла искажали закрытые веки. Мишель мгновение поколебался, потом улыбнулся, вспомнив те времена, не столь уж далекие, когда сам был скаутом.

— Помощь не требуется?

Нет ответа.

— Эй! Мсье!

Мишель не стал настаивать. Он поднял рукоятку, открутил последнюю гайку, снял колесо, быстро и с большой ловкостью установил запасное, вытер руки и обернулся.

Человек молча стоял невдалеке, нацелив на Мишеля огромный пистолет.

— Спасибо, — сказал он. — Ты как раз вовремя.

Мишель был так удивлен, что даже не испугался.

— Колесо, — снова заговорил незнакомец с легким акцентом. — Колесо — в овраг, вон туда.

Мишель поднял колесо, подкатил его к пропасти, и оно поскакало от дерева к дереву.

— Сколько тебе лет? — спросил человек.

— Восемнадцать.

— Что ты здесь делал в такой час?

— Я тут рядом разбил лагерь.

— И, когда увидел мою поломку, сразу взялся за работу… Какой молодец! Любишь помогать людям?

— Когда могу.

Человек подошел поближе.

— Тогда сделай кое–что еще. Выворачивай карманы.

Мишель на мгновение заколебался, потом выложил на капот губную гармошку, носовой платок, нож, смятую пачку сигарет, веревку.

— Открой нож, — приказал незнакомец.

— Но…

— Предупреждаю, я не люблю повторять!

Мишель открыл нож и положил его на капот.

— Теперь отойди.

Человек подошел к машине, не отрывая взгляда от Мишеля, отрезал кусок веревки и пропустил ее через кольцо на рукоятке пистолета. Получилось нечто вроде темляка, который он привязал к своей руке.

— Хочешь спросить, зачем я это сделал?

— Нет, — ответил Мишель, начавший приходить в себя. — Вероятно, боитесь снова уснуть и выронить свою игрушку.

— Точно! Боюсь! Поэтому при первом же подозрительном движении выстрелю.

Он закрыл нож, сунул его в карман, и, указав на капот, заметил:

— Можешь забрать остальное. Это все не опасно… А теперь — залезай.

Мишель покорно направился к задней дверце машины незнакомца.

— Нет! Пассажир — я. Ты поведешь. И не говори, что не умеешь — после всего того, что только что продемонстрировал… Но не торопись, мне спешить некуда.

Мишель сел за руль, а незнакомец пристроился на заднем сиденье, прямо за его спиной.

— Поезжай прямо. Я скажу, где свернуть.

Машина тронулась. Человека откинуло назад, но он тотчас же принял прежнее положение.

— Говори!

— Что?

— Говори, не молчи!

— Но о чем?

— Все равно. Просто громко говори, вот и все. Давай расскажи мне о себе.

В зеркало заднего вида Мишель видит лицо незнакомца, два сверкающих пятна его очков.

— Меня зовут Мишель Моруа… У меня есть пятнадцатилетний брат и семилетняя сестра… Я студент… На каникулах путешествую автостопом… На прошлой неделе был в Ментоне, потом вернулся в Тулон, затем побывал в Сен–Тропезе, а оттуда отправился в Драгиньян… Я должен вернуться домой через две недели… Занимаюсь общественной работой. Трудно, но интересно. Люблю математику, особенно геометрию.

Мишель смотрит в зеркало. Ему кажется, что человек несколько сник.

— Путешествуя, я повторяю пройденное. Я не шучу. У меня все в голове. Хотите, расскажу теорему Данделина? — Снова взгляд в зеркало. Человек даже не шевельнулся. — «…Каждая параллельная плоскость, касательная к конусу вращения, делит конус, следуя параболе. Центром является точка соприкосновения с секущей плоскостью сферы, вписанной в конус и касательной к данной плоскости…»

Проехала встречная машина. При свете фар Мишель отчетливее разглядел своего пассажира. Тот привалился к стеклу, рот слегка приоткрыт, как у мертвеца.

— «Вершины конусов вращения, содержащие данную параболу, являются фокальной параболой к данной. Эта кривая является также огибающей оси рассматриваемых конусов…»

Машина завиляла по узким дорожкам, нещадно встряхивая пассажира. Мишель едет все медленнее, медленнее и наконец останавливается.

— «Каждое плоское сечение цилиндра вращения является эллипсом, малая ось которого равна диаметру цилиндра…»

Он тянется к ручке дверцы. Человек открывает глаза.

— Ты что это, малыш?

Мишель снова ведет машину. Человек наклонился вперед, лоб его почти касается затылка Мишеля.

— Поверь мне. Я выдержу… Только вот будет лучше, если говорить буду я… Я уже пятую ночь не сплю… А ты знаешь, что значит не спать пять ночей? Нет, никто не знает. Это ни с чем не сравнимо… Говорят, от этого даже умирают… Я уже готов был сдаться, просто чтобы иметь возможность закрыть глаза.

Он говорил спокойным голосом, произнося некоторые слова со странным акцентом, который Мишель никак не мог определить, рассказ его прерывался короткими паузами. Иногда он просто бормотал что–то нечленораздельное, как пьяный или наркоман.

— Но они убили бы меня, понимаешь… Меня нельзя оставить в живых… Поэтому они все охотятся за мной… Ты не читаешь газет, малыш? Да, ты не похож на читающего газеты… А потом, в ваших газетах было не так уж много…

Он положил левую руку на спинку переднего сиденья и подбородком оперся о нее. Голова его моталась из стороны в сторону.

— Это случилось так давно… Должно быть, я убил всех троих… У третьего мотоцикл катился сам по себе… Он еще метров двести ехал за мной, а ведь был уже мертв… потом был поворот, его подкинуло в воздух… руки сложены, как у прыгуна в воду.

Речь его была монотонной, огромные мутные глаза неотрывно смотрели сквозь стекло куда–то вдаль.

— Теперь, как только они меня найдут — сразу убьют… Я уже ничего не смогу объяснить… Слишком поздно. Понимаешь, малыш, все получилось так быстро… Сперва ты ничего такого не хочешь… Ничего… А потом вдруг раз — и все уже охотятся за тобой… даже собаки. А ведь собакам–то я не сделал ничего плохого… Они чуть было не поймали меня… Мне все равно, если нужно стрелять в людей. Но вот животные — совсем другое дело… У меня на родине так много овец…

Голос его как–то странно изменился.

— Ты не можешь себе представить… Все эти овцы теплые, как южное солнце… Идешь среди них и будто плывешь… Как в море… Еще у меня было две собаки… Давно… Так давно… Мы с ними боролись. До чего же было весело!

Человек машинально положил правую руку на спинку сиденья. Болтающийся на веревке пистолет ритмично раскачивался.

— Я не был злым… Это только потом… Все из–за того, что они заставляли меня делать!

Он встрепенулся и резко тряхнул головой.

— Господи! Я продолжаю спать… Что я говорил? Отвечай! Ты все слушаешь, чтобы потом рассказать им, да?

Он нагнулся вперед, нахмурив от напряжения лоб, и посмотрел на счетчик спидометра.

— Через час будем на месте. За мной приедут на грузовике и переправят в Италию… А там меня спрячут. Все готово. Да, пришлось изрядно попотеть.

— На границе грузовик обыщут, — замечает Мишель.

— Нет! А, ты такой же, как все остальные… Тебе хочется, чтобы меня поймали… Ты тоже ненавидишь меня? То, что я тебе рассказал… А что я тебе рассказал?

— Что вы грохнули троих.

— А дальше?

— Все.

— А про вчерашнее я ничего не говорил? Про того парня на «ланчии»?

— Нет.

— Должно быть, я его оглушил. Он сопротивлялся. Потом я спрятал машину… Понимаешь? Сейчас ищут человека за рулем «ланчии».

— А… если бы он не сопротивлялся? — спросил Мишель.

— Откуда я знаю? Не задавай лишних вопросов, малыш.

Он закрыл, но тотчас с явным усилием раскрыл глаза. Достал из кармана потрепанную карту, включил фонарик и прочертил ногтем извилистую линию. Но карта была настолько потертой, что занятие это было совершенно бесполезным, и он вновь сунул ее в карман. Краем глаза он увидел, что машина приближается к заправочной станции.

— Сейчас остановишься, зальешь литров пять. Этого должно хватить. А потом…

Человек взял лежащий на сиденье термос и переложил его на переднее сиденье.

— Наполнишь его водой. Только без глупостей, понял? А иначе тому типу придется поплатиться за твои ошибки. Понял?

Он ткнул в затылок Мишеля дулом пистолета. Мишель остановился возле колонки, вышел из машины. В домике залаяла собака. Появился заправщик: веселый, в запачканном комбинезоне. Кивнув на домик, он проговорил как–то нараспев, растягивая слова:

— От него много шума, но он не злой… Сколько залить?

Мишель направился за водой. Кран оказался совсем рядом. Значит, незнакомец может видеть его.

Наполняя бутыль, он всей кожей чувствовал направленное на него дуло, как иногда чувствуешь человеческий взгляд.

— Хорошая ночка! — крикнул ему заправщик. — Далеко направляетесь?

— В Ментону.

— В Ментону? Ну и ну! Вы выбрали не самую короткую дорогу.

Машинально заправщик поднял глаза на автомобильное стекло и только тогда увидел забившегося в угол человека.

— Ох, простите…

И добавил с заговорщическим смешком:

— То–то я и думаю!..

Термос был полон, вода потекла через край. Еще секунду Мишель ждал невозможного чуда, затем повернулся и спросил, закручивая крышку:

— Сколько с меня?

Позевывая, заправщик отсчитал сдачу.

— В такое время вам вряд ли кто–нибудь встретится… Может, только жандармы.

— Почему жандармы?

— Ищут человека на «ланчии». Вы что, не слушаете радио?

— Нет. А что он сделал?

— О, жуткая вещь! Слишком долго рассказывать… Ну ладно, счастливого пути!

Огни заправки, медленно удаляясь, исчезли совсем. Снова впереди лишь безлюдная дорога и ночь.

— Что делать, если наткнемся на полицейский кордон? — спросил Мишель.

— Не думай об этом. Не будет никакого кордона там, куда мы с тобой поедем.

Они трижды сворачивали на узкие дорожки, и ветви кустов били по капоту. Потом выбрались на какую–то неровную дорогу, и машина неистово запрыгала на колдобинах.

— Стой, — приказал человек.

Мишель резко затормозил. Был слышен только рокот мотора и непрекращающийся стрекот сверчков.

— Выходи, — сказал незнакомец. — Да не бойся, болван. Ты же знаешь, что нужен мне.

Мишель вышел, человек выбрался следом за ним, ухватив термос левой рукой. Но, как только ступил на землю, покачнулся и ухватился за дверцу.

— Господи! Как же я устал!

Он прислонился к капоту и открыл термос.

— Отойди подальше… Еще… И ни с места, иначе буду стрелять.

Он выпустил из рук пистолет, который повис на веревке, снял очки и положил их в карман. Затем вылил содержимое термоса себе на голову.

Именно в этот момент Мишель слегка повернулся. Незнакомец продолжал плескать на себя воду. Это был тот самый долгожданный момент. Осторожно ступая, Мишель сделал один шаг, второй, третий и бросился бежать.

— Стой!

Человек обернулся на шум, но напрасно всматривался в ночь своими близорукими глазами, судорожно отыскивая очки. Наконец смутные очертания стали четкими, обрели реальные контуры. Человек прицелился и взвел курок.

Мишель резко остановился, повернулся. Человек держал его на мушке.

— Если бы я только захотел… — сказал он. — Давай иди сюда.

Мишель подошел. Он чувствовал, как неудержимо подступали слезы. Но ни за что на свете он не покажет их своему мучителю.

Волосы, лицо и свитер незнакомца были мокры. Он усмехнулся, когда Мишель подошел.

— Хитрец! Заметил, что без очков я ничего не вижу… Вот только стоит мне их надеть!.. На–ка, возьми!

Он протянул Мишелю термос.

— Подкинь в воздух как можно выше!

Он выстрелил. Мишель поднял термос, в самой середине которого зияла дыра.

— Видишь, — сказал человек, — если бы я только захотел… Ладно, пора…

Он вновь уселся на заднее сиденье, а Мишель взялся за баранку. Тыльной стороной ладони он вытер влажные щеки и мстительно заметил:

— Эти ваши выстрелы далеко слышны!

Но человек не испугался.

— Вижу, к чему ты клонишь, малыш. Думаешь, их кто–нибудь услышал? Нет. Здесь поблизости нет ни домов, ни ферм. Я же не случайно выбрал эту дорогу.

— Так вы здесь уже бывали?

Человек не ответил ему.

— А если вы опоздаете на свой грузовик? — продолжал Мишель.

В ответ — почти радостный смех.

— Ты правильно делаешь, что защищаешься, малыш. Я бы на твоем месте поступил точно так же. Постарался бы посеять сомнение. Но тут ты не угадал. Я не пропущу грузовик.

— Почему?

— Потому что мы приедем первыми. А место подбиралось специально. Они дадут три гудка. Уж поверь мне, все предусмотрено.

— А какая роль в этой истории отведена мне? Что будет со мной?

— С тобой? Еще есть время подумать об этом. Езжай!

Снова колеса запрыгали по извилистым дорожкам. Луна освещала дикий пейзаж. Справа открылась пропасть, и Мишель, судорожно вцепившись в руль, ехал по самому краю.

— А если я крутану руль?

— Крутани, малыш, крутани. Вот видишь! Не так–то просто это сделать. Когда я был в твоем возрасте, во мне тоже кипела жизнь.

Мишель выехал на середину дороги.

— А теперь?

— О, теперь все по–другому. Теперь жизнь ничего не стоит. Сегодня важно уметь сказать «нет».

Они добрались до вершины. Перед ними простиралось холмистое плато, усыпанное камнями, с редкими группками изогнутых кустов.

— Вперед, — приказал человек.

— Да мы же разобьемся!

— Успокойся. Теперь уже близко.

Около четверти часа они тряслись по камням, не проронив ни слова. Потом незнакомец сказал:

— Сворачивай с дороги на пустырь. Давай, давай! Сворачивай, где хочешь.

Мишель вцепился в руль, чтобы не вылететь с сиденья. Он почувствовал на затылке прерывистое дыхание своего спутника.

— Здесь… Остановись за этими деревьями. Машина нам больше не нужна.

Они вышли наружу, и человек протянул руку.

— Прямо… И не торопись.

Мишель тронулся в путь. В трех метрах позади него, спотыкаясь о камни и корни и сквернословя, плелся человек. Они шли параллельно дороге, которая вдруг круто пошла вверх. На вершине хребта стоял дом, напоминающий хижину пастуха.

— Я буду ждать их здесь, — сказал человек. — Заходи!

Мишель оглянулся по сторонам, заметил внизу дорогу и перекресток — менее чем в ста метрах от него. Человек подтолкнул его стволом пистолета.

Внутри хижины царил полумрак. Мишель прислонился к стене, а человек тяжело опустился на пол рядом с дверью. Отсюда ему был отлично виден перекресток. Он повернулся к Мишелю:

— Садись. Не думаешь же ты, что тебе удастся смыться?

Наморщив нос, он жадно вдыхал воздух.

— Пахнет овцами… Тебе не понять. А вот мне — да!

Его голос дрогнул, туловище наклонилось вперед. Но он тотчас встряхнулся.

— У тебя была губная гармошка… Сыграй!

— Что?

— Говорю тебе — сыграй! Все равно что. Только играй. Играй!

Мишель начал наигрывать медленную мелодию. Он даже не знал ее названия. Человек не протестовал. Напротив, покачивал головой в такт музыке. Как только Мишель остановился, он скомандовал:

— Давай что–нибудь еще… Не останавливайся.

Мишель играл. Веселые мотивы, грустные, все, что приходило ему в голову. Сыграл даже «Грустный вальс» Сибелиуса. Человек протер стекла очков, не снимая их, может, заодно вытер и глаза. Потом прислонился головой к стене и больше не двигался.

Мишель начал играть новую мелодию, очень тихую и печальную. И вдруг голос незнакомца слился с мелодией, глухой голос засыпающего человека. Мишель весь напрягся, стараясь разобрать слова. Но это был незнакомый язык. Временами короткая судорога искажала лицо человека, потом рука выпустила пистолет и безвольно упала.

В ночи раздался звук мотора. Через секунду фары осветили хижину, сверкнули стекла очков засыпающего человека. Заскрежетали тормоза, и на перекрестке остановился грузовик. Раздались три гудка.

Человек вздохнул, хотя вздох этот скорее напоминал стон. Протянул ногу. Мишель подошел к нему. Он уже не мог ничего играть и лишь извлекал из гармошки какие–то звуки.

Снова три гудка. Человек приоткрыл мутные глаза и что–то пробормотал. Вдали снова зарокотал мотор. Мишель услышал, как переключили скорость, и вскоре звук удаляющегося грузовика затих совсем. Тогда он перестал играть. Он тоже устал и тяжело, без сил опустился на пол. Затем очень медленно, на четвереньках подполз к человеку, прислушался к его дыханию. Рука его потянулась к пистолету.

Но узел был слишком тугой, и тогда он поднял руку к лицу спящего и медленно, очень осторожно снял с него очки.

Незнакомца разбудили яркие лучи солнца. Он застонал, разминая шею, открыл большие близорукие глаза и левой рукой провел по лицу. Ужас заставил его подскочить. Он схватил пистолет, направил его прямо перед собой.

— Очки! Верни мне очки, болван!

Он вертел головой влево и вправо, нацеливая оружие в пустоту.

И вдруг услышал топот овец вокруг хижины. Он быстро поднялся. С порога ему в лицо резко ударил свет, и он прислонился к двери. Прикрыв рукой глаза, он глянул в сторону перекрестка в безумной надежде увидеть там грузовик. Но не смог различить даже очертания дороги. Перед ним был лишь густой туман, испещренный синими точками.

Тогда он медленно отступил, как будто защищаясь от солнца, пистолет покачивался на веревке. И остановился, только почувствовав спиной стену дома.

Выстрел был тихим. Овцы даже не повернули головы.


Хитросплетения (Сборник рассказов)

Психопаты

Паранойя

Профессор Лаваренн прочитал визитную карточку:

«Жорж Малапер

41 год

Оформитель

12–бис, площадь Пюви–де–Шаванн

г. Лион».

Он посмотрел на мужчину: нервный, возбужденный, испарина на лбу, глубоко посаженные глаза, острый подбородок… Вечно на вторых ролях, явный эгоцентрист… трудный ребенок… склонность к страхам.

— Слушаю вас, — сказал он.

Малапер рассматривал свои руки.

— То, что я хочу вам рассказать, выглядит настолько глупо… — начал он.

— Пациент для врача никогда не выглядит глупым, — мягко поправил психиатр.

Малапер чуть было не принялся возражать. Он не был болен. В некотором смысле дело обстояло еще хуже.

— Пусть так, — проговорил он. — Видите ли, я женат… уже семь лет. Моя жена очень молода, а я, признаюсь, довольно ревнив… без всякого, впрочем, повода, хотя…

— Короче, у вас подозрения?

— Вот именно. Ничего определенного. Как раз поэтому я и пришел.

— Полностью расслабьтесь, — сказал Лаваренн. — Располагайтесь поудобнее… Говорите спокойно. Я ведь не судья… а только друг.

Малапер прикрыл глаза ладонью, не в силах избавиться от мигрени, которая отдавала пульсирующей болью в голову.

— В последнее время я много работал, — сказал он. — Лионская ярмарка только что началась, а у меня несколько стендов. В течение месяца я редко виделся с Элиан. Однако у меня сложилось впечатление, что она как–то изменилась… Стала веселей, что ли? Знаете, как в состоянии возбуждения от шампанского… Да, пожалуй, так! Короче говоря, в прошлую пятницу, накануне открытия ярмарки, я пошел за ней следом… Подождите! Точнее, я уверен, что пошел за ней следом. Как сейчас, вижу мой кабинет. Было пять часов. Я предупредил свою секретаршу, что выйду. Я даже вспоминаю, как поздоровался с нашим рассыльным Жерменом… И потом, доктор, разве можно вновь мысленно увидеть вещи, которых не существует?

— Иногда, — сказал Лаваренн. — Однако успокойтесь!.. Сперва расскажите.

Малапер откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза.

— Элиан ушла из дому около половины шестого. Как всегда, она выглядела очень элегантно. Шла быстро… Доктор, вы хорошо знаете Лион?.. Ну, тогда маршрут, по которому она следовала, вам, наверное, ни к чему. В конце концов она углубилась в проулки между домами. Это коридоры, которые заканчиваются двориками, дворики выходят в переулки, и вновь коридоры, и опять дворики…

— У вас бывали раньше галлюцинации, — прервал психиатр, — будто кто–то гонится за вами по темным извилистым коридорам?

— Часто, когда был маленьким.

— Ага!

— Но в этот раз я не грезил… причем меня не преследовали. Преследовал я. И я мог бы привести вам десятка два подробностей: например, в одном дворике дом с внешним лифтом, в другом стоял фургон для грузовых перевозок, на котором красовалась надпись желтого цвета: «Братья Ришар. Железнодорожные и автомобильные перевозки». А затем последний двор. Его я никогда не забуду: просторный особняк в глубине двора… небольшое крыльцо… Элиан взошла на него. Через несколько минут я последовал за ней. Дверь заперта только на щеколду. Я вошел. Прошел кухню. Мне стало страшно. Мне внезапно стало страшно… потому что в доме не было ни души… Не слышалось ни малейшего шума, а в столь солидном доме прислуга обычно бывает многочисленной… Так вот, повсюду — пусто… Двери затворены, ставни закрыты… Я шагал по мягким коврам, мимоходом отмечая дорогую обстановку… Настоящий музей!.. А для ориентира — духи Элиан… Запах, доктор, разве это можно выдумать! Это же реально — запах!

Лаваренн улыбнулся, но не ответил.

— Поднявшись по широкой лестнице, я очутился на втором этаже. Тогда впервые я что–то услышал, какое–то смутное бормотание, исходившее из комнаты справа. Я подошел ближе, пытаясь расслышать, но мне мешала бронзовая статуэтка на подставке. Я взял ее за шею и поставил на ковер. Мои глаза оказались на уровне замочной скважины. Я заглянул… И увидел угол письменного стола, часть библиотеки; а потом увидел Элиан… Да… Ее обнимал мужчина, сидевший ко мне спиной. На нем был черный домашний халат, расписанный драконами…

— Драконами?.. Вы уверены?

— Да… драконами… или, может быть, химерами… Я не долго его рассматривал. Я вышел из себя. Дверь была закрыта на ключ. Я схватил статую и, словно кувалдой, с первого же удара проломил ею створку двери. Просунув руку в отверстие, я повернул ключ и вошел. Мужчина попытался убежать через задрапированную дверь рядом с библиотекой. Я ринулся за ним. Вмешалась Элиан. Я схватил ее за горло. Как вдруг получил удар кулаком. Пока я оборачивался, на меня обрушились еще два или три удара. Передо мной был камердинер в полосатом жилете…

— Послушайте! Послушайте! — сказал психиатр, подняв указательный палец. — Что же стало с мужчиной в халате с драконами?

— Он исчез.

— Вы не видели его лица?

— Нет.

— Он превратился в камердинера?

— Ей–богу, почти что так. Секундой раньше был мужчина в домашнем халате, а секундой позже — слуга, который избивал меня. Я защищался. Помню хруст. Это было ужасно. Я наступал на осколки стекла… Так и вижу повисшую штору… Складной столик — в щепки… Я бился, как безумный. Я швырнул пресс–папье, оно прорвало картину… Это был портрет… женщина с белым зонтиком от солнца… большое полотно… Все это совершенно отчетливо запечатлелось в памяти… до того самого момента, когда, оглоушенный, я упал.

— Оглоушенный?

— Да. Не понимаю, как удалось слуге ударить меня. Единственное, что знаю, так это то, что внезапно потерял сознание.

— Очень интересно. А потом?

Малапер пожал плечами и выпрямился.

— Потом?.. Тут–то все и становится совершенно абсурдным, гротескным, похожим на бред. Когда я пришел в сознание, то оказался у себя дома, в кровати. Голова перевязана. Чья–то рука гладит меня по лбу. Оказалось — ладонь Элиан. И Элиан сказала мне: «Как ты себя чувствуешь, дорогой? Ты нас сильно перепугал». Я вам привожу ее слова буквально. У меня сразу же возникло подозрение; я стал пристально наблюдать за ней. Она вела себя естественно, выглядела искренне обеспокоенной, полной заботы и нежности.

Я спросил ее:

— Что случилось со мной?

— Я сама очень хотела бы это знать, — сказала она. — Тебя доставили из офиса вчера вечером без сознания, а кабинет разгромлен, как будто ты с кем–то дрался. На шум сбежались твоя секретарша и Жермен; они никого не встретили. Ты был совершенно один. Падая, ты поранил себе кожу на голове.

— А врач, что он думает?

— Он думает, что ты слишком много работаешь, что тебе следовало бы отдохнуть, уехать куда–нибудь на Юг на несколько недель.

— Кто ваш врач? — спросил Лаваренн.

— Доктор Равель.

— Ясно, — бесстрастным тоном сказал Лаваренн. — Продолжайте.

— Естественно, — продолжал Малапер, — это меня не убедило. Как только я стал в состоянии ходить, я направился в магазин и расспросил Раймонду. Это моя секретарша. Она подтвердила слова Элиан.

— Впрочем, — сказала она, — ваш кабинет оставили в том виде, в котором его и нашли.

А мой кабинет пребывал в плачевном состоянии. Как будто его ограбили. Кресло перевернуто… ящики вывернуты… занавеска оборвана… рамки из–под фотографий растоптаны… Вы можете представить себе мой ужас!

— Итак, — заметил я Раймонде, — я ведь вам сказал, что меня не будет. Помните? Вы сидели, что–то печатали.

Раймонда смутилась. Как будто колебалась. Наконец она решилась:

— Нет, мсье. Меня там не было.

Это было уж слишком. Я вызвал Жермена.

— Послушайте, Жермен… Скажите «да» или «нет». Я поздоровался с вами в пятницу, выходя из кабинета?

— Нет, мсье. Я не видел, как вы уходили.

«Так что?.. Так это значит, что я…» Однако я все еще сомневался. И однажды вечером я отправился в путь… Если бы я пережил жуткий кошмар, я бы никогда — не так ли? — не нашел вновь тихого дома, камердинера в полосатом жилете… Вы же полностью согласны, доктор? Этого особняка не существовало, не могло существовать… Ладно! В любом случае проулки, они–то точно существовали. Я узнавал их один за другим, и мне казалось, что вижу впереди себя силуэт Элиан. Я испытал потрясение, когда пересекал двор дома с внешним лифтом. И я остановился, увидев большой крытый грузовик: «Братья Ришар. Железнодорожные и автомобильные перевозки».

Я потрогал его. Мне было необходимо прикоснуться к ледяному металлу. И наконец, последний двор, небольшое крыльцо. Я долгое время не решался, словно зверь перед западней. Но я должен был все пройти до конца. Я должен был испытать себя, понимаете? Я поднялся. Как и в прошлый раз, дверь была закрыта на щеколду. Я вошел. Пересек кухню. И вдруг на меня внезапно нашел страх. Другого слова не нахожу… Он давил на меня. Душил меня. Потому что духи Элиан ощущались там по–прежнему отчетливо. Я вдохнул их… Они вели меня через вымерший дом. Так я очутился на втором этаже. На этот раз лестница освещалась дежурной лампой, алая дорожка, блестящие прутья… Я продвигался вперед на цыпочках, словно какой–то воришка. Это я–то, один из самых заметных людей в городе. И меня бил озноб. Потому что теперь я знал, что мне не привиделось… Я вновь увидел статуэтку на своей подставке: купающаяся нимфа. Тишина была чудовищной. Я схватил статую. Я решился на убийство. Повернулся к двери, и тогда…

Малапер обхватил голову руками и застонал.

— И тогда? — прошептал психиатр.

— Дверь кабинета была нетронутой. Я — художник–декоратор. И знаю древесину, лаки, краски… Эту дверь никогда не проламывали… Я вошел в комнату… Люстра горела, но никого вокруг. Я осмотрелся… Шторы на окне спадали совершенно ровными складками. Они были в точности того же цвета. Складной столик стоял на месте целехонек, на нем — ваза с розами. На письменном столе — пресс–папье. На стене — большое полотно без малейшего разрыва с изображением женщины, держащей белый зонтик от солнца. Мне пришлось ухватиться за край стола. Стоял густой запах сигары; может быть, принюхавшись, и удалось бы почуять хотя бы слабый аромат духов. Но это, конечно же, не более чем иллюзия. Да–да, иллюзия, галлюцинация… И мужчина с драконами на домашнем халате — всего лишь призрак, рожденный больным воображением.

Назад я брел в полной прострации. Спустился с крыльца. Настала ночь. Во дворе сгущался туман, и я уже не знал, кто я есть.

Неожиданно чей–то голос заставил меня вздрогнуть.

— Вы что–то ищете, мсье?

Я обернулся. Оказывается, меня окликнул камердинер в полосатом жилете. А почему бы и нет?.. Он тоже существовал вполне реально, полный жизни, весь с иголочки, свеженький, с баками, как будто нарисованными на его кукольных щечках. Человек? Игрушка? К чему знать?

— Я ищу выход из этого двора! — крикнул я.

— Вот здесь, — сказал он. — Вы попадете прямо на набережную.

Я сделал три шага и вернулся.

— Кому принадлежит этот дом?

— Бывшему префекту, господину Мопуа.

Я добрался до набережной, опираясь о стены. Фасад особняка, богатый и вместе с тем неброский, остался позади. Едва слышный гудок клаксона заставил меня шагнуть на тротуар. Длинный черный лимузин остановился перед домом, и шофер уже открывал дверцу. Из автомобиля вышел пожилой мужчина. Опираясь на трость, мелкими шажками он направился к особнячку. Перед ним распахнулась дверь. Он исчез. Облокотившись на парапет, я долго оставался один, глядя на протекавшую Сену.

Малапер умолк, и наступило длительное молчание. Потом Лаваренн встал. Он улыбнулся с царственным видом.

— Классический случай, — сказал он. — Доверьтесь мне.

Префект медленно поднимался по лестнице. В его кабинете зазвонил телефон.

«Опять, — подумал старик. — Черт возьми! Больше меня в это не втянуть. Я рад оказать услугу, но всему есть предел».

Звонок прекратился, и послышался голос:

— Сейчас–сейчас, господин Президент. Он будет. Я только что видел его автомобиль.

На пороге кабинета появился камердинер в полосатом жилете.

— Мсье… Это министр внутренних дел. Уже два раза звонили в течение дня.

— Спасибо, Жан, — бросил господин Мопуа в изнеможении.

Он сел, взял телефонную трубку.

— Алло… мое почтение, господин Президент… Да, да… Не волнуйтесь. Все прекрасно уладилось…

Его взгляд скользнул от целехоньких штор на окне к невредимой створке двери, мимо нетронутого портрета женщины с зонтиком от солнца.

— О! Достаточно было нескольких ловких и спорых мастеров. У нас еще остались такие, в нашем старом добром городе!.. Все старались изо всех сил, не понимая, почему я был столь требовательным, а главное — так торопился. С этой стороны все было относительно легко… А вот в магазине–то дело застопорилось… Раймонда, секретарша, Жермен, рассыльный… Но они настолько привязаны к своему простачку начальнику, что в итоге дали себя уговорить… Они поняли, что помогают ему избежать худшего… что Малапер ни за что не перенес бы подобного потрясения.

Господин Мопуа слегка наклоняется вперед. Он старается сохранить безучастный тон.

— Счастлив оказать вам услугу, господин Президент… Безусловно, мой дом всегда открыт для вас. Единственное… если бы вы позволили старому человеку дать вам один совет… на будущее… послушайте меня… избегайте замужних женщин!

Невроз

— Мсье, с вами хочет поговорить стоматолог с четвертого этажа.

— В воскресенье, — заворчал Лаваренн. — В одиннадцать часов утра. Надо же! Если бы все соседи… Ладно. Впустите его.

Могрель, смущаясь, принялся извиняться. Он никогда не позволил бы себе побеспокоить профессора… Но с ним произошло нечто из ряда вон выходящее… это настолько взволновало его… короче, необходимо что–то предпринять, причем срочно.

Он все еще держал под мышкой свой требник с золотым обрезом, левое веко его непрестанно подергивалось.

— Придите в себя, — сказал Лаваренн. — Что–то не ладится?

— Вы знаете мою жену?

— Ну… да…

Психиатр представил себе какую–то длинную, бесцветную фигуру, которая, стоя в кабине лифта, крепко прижимала к себе меланхолического вида бассета.

— Как вы полагаете, она способна на воровство?

— Простите? Хм… Мне трудно прямо вот так… Тем не менее — нет, я скорее сказал бы, что нет.

— А мои дети? Вы с ними, естественно, тоже знакомы. Раймонд — вы знаете, такой высокий брюнет с баками, которые нынче носят.

— Верно.

— А моя маленькая Франсуаза?

— В шортах и с большими очками?

— Да. Да. Так вот, как вы думаете, они могут украсть?

Лаваренн в задумчивости посмотрел на Могреля.

— Хотелось бы, чтобы вы спокойно изложили ваш случай, — сказал он.

— Все очень просто, — продолжил Могрель. — Мы вот–вот уедем в отпуск, и позавчера я взял из банка десять тысяч франков — десять пачек. Если хотите, какая–то навязчивая идея. Как и все кругом, я мог бы взять с собой чековую книжку. Но я предпочитаю наличные. Закрыл деньги в своем секретере. Вчера вечером проверил. Они по–прежнему были там. А потом, буквально только что, возвратившись с мессы, я машинально бросил беглый взгляд. У меня взяли тысячу франков. Естественно, я пересчитал пачки! Их там девять. Все ясно: меня обворовали.

— Я крайне сожалею об этом, — сказал Лаваренн, — но мне кажется, что это дело не моей компетенции.

Могрель суетился с несчастным видом, вытирал свои влажные ладони носовым платком.

— Нет–нет, вы сейчас поймете… Ведь я сразу же рассмотрел этот вопрос со всех сторон… Вчера мой кабинет не работал. Значит, клиентов не было. С другой стороны, моя горничная уже в пятницу уехала к себе домой. Итак? Сами сделайте вывод. Это моя жена, или дочь, или сын. От этого никуда не уйдешь.

Голос его задрожал. Он ухватился за край письменного стола.

— Все это, поверьте, абсурдно. Моя жена… Бедная Клемане, если бы она знала, что я подозреваю ее! Это лучшая из жен, лучшая из матерей. Впрочем, у нее есть свое собственное состояние. Чтобы она украла у меня тысячу франков! Это не–мыс–ли–мо! А мои дети! Они такие милые, оба! Раймонду двадцать два года. Он мог бы и развлекаться с друзьями, знаете, как это бывает… Но он — ничего такого. Прежде всего, денег я ему не даю. Это дело принципа. В воскресенье он занимается спортом. Этим утром он, по–моему, на чемпионате по баскетболу. В этом отношении все ясно. Я уже не говорю о моей маленькой Франсуазе. Это ребенок, несмотря на свои семнадцать лет.

Лаваренн встал.

— Подождите! Подождите! — сказал Могрель. — Я принес вам их фотографии.

— Их фотографии?

— Да.

Психиатр опять медленно опустился на место.

— Несмотря ни на что, — проговорил он, — вы их немного подозреваете, не так ли? И вы хотите, чтобы я назвал вам виновного. Вы полагаете, что стоит мне увидеть форму их носа или рта, как я смогу вам сказать: «это ваш сын» или «это ваша жена».

Он отодвинул фотографии.

— Поговорим о вас, мсье Могрель… Пока еще никто не знает, что вы обнаружили кражу?

— Никто.

— И вы боитесь их спросить?.. Хм!.. А случается ли вам возвращаться назад, чтобы удостовериться, что газ закрыт или что погашено электричество?

— Да, бывает.

— А между тем вы совершенно уверены, что эти предосторожности излишни?

— Да… Но я не вижу связи.

— Эти банкноты, вы их несколько раз пересчитали?

— Да.

— Вы думали, что у вас их могли бы украсть?

— Да. Как только у меня на руках деньги, я думаю о краже.

— Любите вы доставлять себе небольшие волнения! И от этого вы время от времени оставляете включенным электричество или открытый газ. Конечно же, вы обвиняете всех своих домочадцев в легкомыслии — все именно так?

Могрель поднял руку.

— Даю вам слово, что у меня не хватает одной пачки.

— Тем не менее вы ошиблись… О! Бессознательно, наверное, но вы обманулись.

— Клянусь вам, что…

— Да нет… Вы обманулись. Случай весьма распространенный… Вы нарочно сделали так — и вы это знаете, — что сами себя обманули.

— Послушайте, доктор. Все легко проверить. Пойдемте, сами посмотрите.

— Ну что ж, пошли.

Лаваренн поднялся на лифте вместе с Могрелем, который плохо скрывал свое скверное настроение. Квартира стоматолога была богатой и уютной и при беглом осмотре обнаруживала пристрастия своего владельца.

— Входите, — сказал Могрель. — Никого нет. Дочка обедает у подружки, сын со своими приятелями по баскетболу, а моя жена на кухне… Вот сюда… Вот мой секретер… А вот деньги… Сосчитайте.

Лаваренн разложил пачкй в рядок, одна возле другой: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…

— Как десять? — вскрикнул Могрель.

— Ну да, десять. Это как раз то, о чем я думал, — заключил психиатр.

Кончиками пальцев Могрель недоверчиво пересчитал их. Десять пачек.

— Однако, — воскликнул Могрель, — я же не псих, уж поверьте мне в этом. Я насчитал девять пачек. Даю голову на отсечение, но повторяю: девять!

— А тогда откуда взялась десятая? — возразил психиатр.

Совершенно уничтоженный, Могрель умолк. У него не хватило даже сил проводить своего посетителя.

Вернувшись в свой кабинет, Лаваренн заполнил карточку:

«Могрель Шарль. Женат. Двое детей…»

Он немного подумал, прежде чем вписать свои наблюдения. Потом он принялся писать. После обеда он прослушал несколько пластинок, просмотрел кое–какие журналы и с ясной головой сел за пишущую машинку, чтобы напечатать последнюю часть доклада к Международному конгрессу психиатров. Часам к шести в дверь постучали.

— Мсье, это дантист, он хотел бы, чтобы его приняли.

— Опять!

Психиатр чуть было не рассердился, но этот крупный мужчина с отвисшими щеками и застенчивыми глазами был интересен ему.

— Пусть войдет!

И Могрель вошел. Бледный, с белыми губами.

— Ну, и что же на этот раз?

— Пачки, — промямлил Могрель.

— Знаю. Было девять. Потом стало десять.

— Да, сегодня утром, — сказал Могрель. — Но сейчас их одиннадцать.

— Как это?

— Это ужасно, — запинаясь, проговорил Могрель. — Их одиннадцать!

— Я понимаю, — сердито заметил Лаваренн. — Вы их еще раз пересчитали, и, чтобы наказать себя, опять же подсознательно, вы в очередной раз обманулись.

— Да никогда в жизни! — воскликнул Могрель. — Я три раза принимался считать, и трижды получалось одиннадцать пачек. Это хуже, чем если бы меня обокрали.

— Ну, послушайте, расслабьтесь… Так… Расслабьте руки… Голову держите удобно. Что же конкретно произошло?

— Да ничего. Я обедал с женой. Я ни о чем ей не сказал, чтобы не пугать. Потом вторую половину дня я провел в своем кабинете… Довольно сложная работа с протезом… Но мне не давали покоя эти пачки. Я был настолько уверен, что насчитал девять пачек! Я испытывал непреодолимое желание пойти, вновь открыть свой секретер и пересчитать еще раз… Тяжело слышать, что ты, может быть, не совсем нормален. Ну, в конце концов, тем хуже, и я сдался… Я пошел туда… а их там стало одиннадцать.

Глаза Могреля увлажнились. Он, как виноватый, понизил голос.

— Подумайте, мсье Могрель, — сказал Лаваренн. — Вы прекрасно понимаете, что никто не заинтересован в том, чтобы добавить лишнюю пачку, правда ведь? И что тогда?.. По логике, там по–прежнему десять пачек, это факт!

Могрель сделал отрицательное движение головой. Лаваренн открыл дверь.

— Я пойду с вами.

Квартира выглядела все такой же мирной и уютной. В соседней комнате слышался смутный шум толпы.

— Это телевизор, — объяснил Могрель. — Моя жена обожает это. Думаю, что сегодня происходит розыгрыш тотализатора.

Он пожал плечами и посторонился. Психиатр приблизился к секретеру, вытащил пачки купюр и, как утром, разложил их в ряд.

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.

Могрель смотрел вытаращенными глазами.

— Десять, — сказал Лаваренн. — Вы согласны?

Могрель сделал шаг и рухнул на руки психиатра.

Вечером мать поджидала Франсуазу прямо у двери.

— Тсс! Не шуми. Твой отец неважно себя чувствует. К счастью, сосед со второго этажа — да ты знаешь, тот, что по психическим болезням, — занялся им. Чтобы в воскресенье да найти врача!.. Очаровательный человек. Он меня сразу успокоил.

Госпожа Могрель понизила голос.

— Меня же скорее беспокоит твой брат… Зайди сюда… Бедная детка моя, сегодня утром Раймонд хотел занять у меня денег, чтобы играть на бегах. И знаешь, сколько он требовал? Тысячу франков… Тсс! Якобы ка–кой–то совершенно верный источник! Я в этом ничего не понимаю, но в любом случае я бы отказала, поверь мне!.. Раймонд, он сильно изменился. Он говорит, что у других есть любые деньги, какие пожелаешь… На тот момент у меня не было подозрений… А потом, как только он ушел, я подумала о деньгах в секретере… Так вот, покуда отец был в церкви, Раймонд взял тысячу франков… Я прямо обезумела… Я быстро сделала пачку из моих личных денег и незаметно положила ее в секретер. Твой отец вернулся, и день прошел нормально. Он выглядел немного усталым, но не более того. Я же, поверь мне, поджидала Раймонда. Он вернулся чуть раньше шести часов, гордый своей удачей. Он выиграл. И знаешь, что он мне сказал: «Нечего делать из этого трагедию. Я только что положил обратно в секретер тысячу франков». Вот каким он стал! И когда отец ушел за какими–то покупками, я забрала обратно свою пачку. Вот так!

— Ну, все в порядке! — сказала Франсуаза. — Если только папаша ничего не заметил, это главное, не так ли?

Тревожное состояние

Андре Амёй кинул свой портфель и шляпу на диванчик в прихожей. Влип. Он влип. Из–за ошибки этого идиота Файоля сделка с супермаркетом вот–вот ускользнет у него из рук. А вдруг у него не выгорит дело с новыми учебными группами!.. Удрученный, он вошел в гостиную и рухнул в кресло. Вечерние газеты дожидались его на низком столике. Но у него не было ни малейшего желания разделять тревоги всего мира. Ему достаточно было своих забот, и немалых!

Он попытался расслабиться, как советовала Клер, которая собиралась обучить его йоге. Но ему было наплевать на свою фигуру. На карту поставлено два миллиона! А еще этот Файоль, на которого нашел приступ нерешительности! Черт побери! Ну где найти противоядие против этих проволочек, сомнений да уверток?!

Он немного успокоился. Если все пойдет хорошо — а ничего пока не потеряно, — то он купит «обюссон». Он мечтал о таком. Остальное шло неплохо. Лишь в одной этой гостиной различной мебели, картин, безделушек почти на триста тысяч франков. Все вокруг него подтверждало его удачливость. Каждый предмет был как бы подмигиванием Фортуны. Он еще, прав же, выиграет это сражение! Он был не прав, что поддался отчаянию.

Как вдруг он нахмурился… О! Что это? Или ему привиделось?.. Он встал, медленно пересек гостиную и остановился перед стеклянной витриной, слева от двойной двери, которая выходила в столовую. Немыслимо!.. Он сделал три шага назад, чтобы лучше видеть другую такую же витрину, ту, что справа… Это было уже слишком.

Хлопнула входная дверь.

— Клер… Клер, это ты?

Появилась молодая женщина, гибкая, надушенная, в шелках.

— Извини, дорогой. Я немного запоздала… Послушай, что с тобой?

— Подойди–ка сюда… Ты ничего не замечаешь? Нет?.. Это не бросается тебе в глаза… Витрины…

— А? Вот те на!

— Так что, это не ты?

— Нет, не я… Зачем бы, по–твоему…

— Во всяком случае, уж тем более не я. Я только что вернулся и вот что вижу… А между тем я запретил…

Амёй нажал на звонок.

— Это конечно же Маргарита. Я выгоню ее, не хватало, чтобы это вошло в привычку… Подумать только!

— Ну–ну! — сказала Клер. — Подумай немного и обо мне!.. И потом, в общем, так ничуть не хуже. Думаю, даже лучше.

— Возможно, —заметил Амёй. — Но только не горничной судить об этом.

Он позвонил еще раз, подольше.

— Ну и тетеха же эта девица!

— Да дай же ей время дойти, — сказала Клер. — Бедный мой Андре, я никогда тебя не видела таким. Это же пустяковая оплошность.

— А если бы она что–нибудь разбила, а? Кофейник… ты знаешь, сколько он сейчас стоит? А японская ваза?

— Да… Хорошо… Согласна… Но ничего же не разбито.

Постучалась Маргарита.

— Мадам звонили?

— Подойдите, Маргарита, — сказал Амёй жестким тоном. — Посмотрите… Сюда… стеклянные витрины…

— Да, мсье.

— Так что?

Маргарита напряженно думала.

— Итак, Маргарита? — сказала Клер.

— Признаться, мадам, я в этом почти не разбираюсь, но нахожу, что это так же хорошо, как и прежде.

— Но, черт возьми! — воскликнул Амёй. — Я не спрашиваю вашего мнения. Я спрашиваю вас: почему вы это сделали?

— Я ничего не делала, — запротестовала Маргарита.

— Как это!.. Будда и статуэтки были слева, а ворчестерский фарфор — справа. А теперь все наоборот!

— Не притрагивалась я к этому, — торжественно заявила Маргарита.

Вмешалась Клер:

— Скажите нам правду. Поймите, эти вещицы имеют очень большую ценность. Это уникальные предметы… Никто не должен открывать эти витрины.

— Клянусь вам, мадам…

Рыдания душили Маргариту, тогда как Клер и ее муж обменивались смущенными взглядами.

— Когда я пил свой кофе в два часа, — сказал Амёй, — все было на месте. Я в этом уверен. Я даже полюбовался голубой жардиньеркой. Удачно выбранное место!

— Я вышла в то же время, что и ты, — сказала Клер.

Амёй обернулся к Маргарите.

— Успокойтесь. Где вы были во второй половине дня?

— Здесь, мсье. Покончив с посудой, я все время стирала в ванной.

— Вы не уходили даже на какое–то время?

— Не двигалась я.

— Никто не приходил?

— Нет, мсье… А! Да, бедная девочка, она попрошайничала.

— Вы ее впустили?

— Нет.

— Ну что ты допытываешься! — выведенная из себя, заметила Клер.

— Хорошо, — сказал Амёй. — Вы свободны.

— У нее много недостатков, — проговорила Клер после ухода Маргариты, — но она не лгунья.

— В конце концов, эти предметы не сами же поменялись витринами, нет? И что?

— Ну и что из того? — сказала Клер. — Остается лишь вернуть их на место, и с этим покончено.

— Нет, только не это! Они хорошо смотрятся вот так… Что меня выводит из себя, так это то, что из моей квартиры устроили проходной двор.

— Но никто не заходил!

— О! Ты… ты чудо. Никто не заходил. Будда прошелся из одной витрины в другую, и ты считаешь это нормальным?

— Хорошо, он прошелся… Идем ужинать. Ты знаешь, что Лаваренны придут в девять часов поиграть в бридж.

Они прошли в столовую, и Амёй медленно развернул свою салфетку.

— Кто–то обязательно приходил, — сказал он.

Маргарита принесла суп, и Клер обслужила своего мужа, который сидел, задумавшись.

— Ты знаешь, — сказала она, — все эти штучки — это что–то загадочное.

— Какие штучки?

— Ну, как этот будда, например… Об этих статуях с Востока рассказывают такие странные вещи.

— Я так и вижу будду, переезжающего из одной витрины в другую, — высказался Амёй.

— О! Все это меня начинает раздражать, — заметила Клер.

За рыбой Амёй нарушил молчание:

— Строго говоря, пусть входят, я допускаю… Я этого не понимаю, но допускаю… Но мне не нравится, что кого–то развлекает менять местами эти вещицы.

— Андре, малыш, послушай…

— Нет. Никакого малыша Андре нет. То, что я говорю, серьезно. Ты можешь себе представить, что ты ради своего удовольствия, с риском для жизни лезешь к кому–то, чтобы переставить на пианино то, что находится на камине, и наоборот?

— Как это «наоборот»?

— Не утруждай себя, — вздохнул Амёй. — Я не прав, что… Единственное, я чувствую, что это какой–то знак. Может быть, угроза. Завтра придут рыться в моем письменном столе, в моих бумагах… И нет оснований…

— Но прежде всего, — вновь вступила в разговор Клер, — разве ты полностью уверен, что не ошибаешься?

Амёй положил вилку и внимательно посмотрел на жену.

— Маргарита заметила, как и мы, — ответил он. — Это и есть подтверждение!

— Это не то, о чем я хочу сказать. После своего кофе ты наверняка заснул. Не отрицай. Уверена в этом. Ты плохо улавливаешь и не хочешь меня слушать.

— Ну и что?

— Так вот… Ты сам поменял местами безделушки. Это же существует — сомнамбулизм.

Амёй резко отодвинул стул и встал.

— Дорогой, — сказала Клер, — не сердись. Я так пытаюсь тебе помочь.

— Спасибо.

Он вернулся в гостиную, закурил сигарету и, стоя в центре комнаты, стал рассматривать витрины. Однако он не видел ни нефритовых безделушек, ни хрупких фарфоровых изделий пастельных тонов. «Им» было известно, что он купил безделушки — ну, подлинное безумие! — после той истории с университетскими столовыми; «им» было известно, что он уладит это дело с учебными группами. «Им» пришел на ум такой тонкий способ предупредить его. «Они» старались произвести на него впечатление и обескуражить его.

Он закрыл глаза и глубоко вздохнул. Нет! Это выглядело смешно!.. Как! Человек его склада!.. Хотя…

Он вынул из витрины тяжелого будду, который с опущенными веками улыбался своим тайным мыслям. У него было ощущение, что в своих руках он держит какого–то врага. Он чувствовал, что, быть может, пришел конец его удачам…

Когда прибыли Лаваренны, он отвлек в сторону психиатра, старинного друга по лицею, и провел его в свой кабинет.

— Я хочу кое–что тебе рассказать… Тебе, должно быть, приходилось видеть этаких чудаковатых…

— Ты мне еще рассказываешь! Да вот в прошлом месяце… Один бедолага, которому не удавалось правильно сосчитать до десяти…

— Успокойся. Я еще до такого не докатился. Но меня это очень беспокоит.

И он рассказал ему случай с витринами.

Лаваренн внимательно слушал его с бокалом шампанского в руке.

— Первое, что приходит на ум, — заключил Амёй, стараясь засмеяться, — так это необходимость поменять замки. Впрочем, мне бы уже давно полагалось это сделать. Такая богатая коллекция, а у меня даже нет надежного запора.

— Дело не в этом, — сказал Лаваренн. — Что мне кажется любопытным, так это твоя реакция. Прежде всего, навязчивая идея никогда не дотрагиваться до этих вещиц явно наводит на мысль… Можно подумать, что ты придаешь этому какое–то серьезное значение… И потом, твое тревожное состояние в данный момент… потому что ты явно одержим навязчивой идей, это сразу видно… Ты хорошо спишь?

— Так себе…

— Хм… Дела беспокоят?

— Да, тяжело! Но я не жалуюсь.

— Тогда зайди ко мне завтра. Я проведу небольшое обследование. Мне бы не хотелось тебя беспокоить, старичок, но за тобой надо бы понаблюдать.

— В конце концов, что тут… Мои вещицы поменяли местами, это очевидно.

— Знаешь… ощущение очевидности… — заметил Лаваренн с кислой миной, — это, может быть, труднее всего поддается лечению.

Головы трех жуликов сблизились над рюмками с анисовым ликером.

— Хозяев по–прежнему нет дома, — объяснял самый маленький. — Горничная на другом конце квартиры, а замок… поверьте мне… Было бы уж слишком глупо довольствоваться безделушками. Там внутри все интересно. Все! И туда надо залезть по крайней мере втроем… Когда я увидел, что оставил после себя беспорядок, то вернулся обратно и расставил посуду по местам. Не пойман — не вор… Завтра, часа в четыре, вам подойдет?

— Точняк, что не оставил отпечатков? — спросил самый здоровый.

— Я же тебе повторяю, что все поставил на место. В точности, как и прежде. Еще расскажи, что у меня глаз не наметан!

Психоз

— Вы заполнили его карточку? — спросил Лаваренн.

— Его зовут Марсель Жервез, — ответила ассистентка. — Говорит, что занимается живописью.

Сквозь зеркальное стекло психиатр наблюдал за Жервезом, который, ожидая в приемной, рассматривал полотно Руссо–Таможенника. Мужчина был маленький, одетый с некоторым изыском. Он вовсе не походил на художника, а скорее на преподавателя или даже провинциального нотариуса.

— Возраст?

— Сорок шесть лет.

— Женат?

— Да.

— Где проживает?

— Отей.

— Впустите.

Жервез поприветствовал его, чувствуя себя вполне раскованно, и с достоинством сел. У него были ярко–голубые глаза, пытливый и немного пристальный взгляд.

— Я полагаю, мне нужно рассказать вам все! — начал он.

Психиатр улыбнулся.

— Кто вас ко мне направил?

— Моя жена.

— Она меня знает?

— Нет. Она искала адрес врача–специалиста в справочнике.

— И первый попавшийся показался ей подходящим?

— Да.

— Любопытно. И вы послушались своей жены?

— Я хотел доставить ей удовольствие. Она так беспокоилась за меня. Впрочем, совершенно напрасно!..

Потому что моя жена — надо бы сразу вам об этом сказать — считает меня… сумасшедшим.

Лаваренн отмахнулся от этого слова небрежным движением руки.

— Сумасшествия как такового не существует! Есть лишь более или менее индивидуальный менталитет.

Жервез расслабился.

— Совершенно согласен, — пролепетал он. — Мне кажется, что наконец кто–то меня понимает.

Его взгляд скользнул по комнате, задержался на полотнах Дюфи. Он вздохнул.

— Всю свою жизнь я был жертвой странного стечения обстоятельств. Но прежде всего знайте, что я хороший художник, и даже очень хороший художник. Немного везения, и я мог бы видеть одно из своих полотен вывешенным здесь, среди ваших картин. И я бы запросто нарисовал, это легко и просто! Достаточно игнорировать рисунок. Ладно, не об этом!.. Четыре года тому назад директор одной галереи, где я выставлял свои произведения, предложил мне выполнить копии… Спешу заметить, ничего незаконного… Вы и представить себе не можете, сколько дураков счастливы повесить в своей гостиной репродукции да Винчи или Рембрандта…

— Ну, может быть, все–таки не дураков… — решился поправить Лаваренн.

Он встретил испепеляющий взгляд голубых глаз и кивком головы дал знак, что ждет продолжения. Жервез пожал плечами.

— Допустим, что это нормально — приклеить «Джоконду» над своим камином между колокольчиком из Вестминстерского аббатства и почтовым календарем. Я — с удовольствием. Меня снабжают старинными рамками, тоже поддельными, и раз — денежные чеки летят с регулярностью. Все довольны. Если вы желаете копию Дюфи, Бюффе, Пикассо — я к вашим услугам.

— Но все–таки, — сказал психиатр, — отличие должно бросаться в глаза.

— Отличие? — опешив, заметил Жервез. — Что вы имеете в виду?

— Не будете же вы утверждать, каков бы ни был ваш талант, что воспроизведете подлинник в точности?

Жервез грустно улыбнулся.

— И вы тоже! — сказал он. — Ладно. Не буду спорить. Только прошу выслушать мою историю. В конце концов, я не боюсь ее рассказать… И потом, вы же связаны врачебной тайной. Так что допустим, критики, эксперты, специалисты всех мастей непогрешимы. Так вот, я, Марсель Жервез, доставил себе удовольствие заменить знаменитого «Читающего старика» Рембрандта в Лувре его копией, так даже лучше стало.

— Интересно, — сказал Лаваренн.

— Вы не верите мне, — упорствовал Жервез. — А между тем уверяю вас, что это совершенно просто. Однажды зимним утром вы приходите в Лувр или куда–нибудь еще. Залы практически пусты. Вы одеты в чуть широковатое пальто, которое помогает вам замаскировать копию картины маленького размера, тщательно выбранной среди прочих, и в одну минуту совершаете подмену…

— Но охрана?

— Они уходят, проходят. Моя жена сопровождала меня, чтобы отвлечь их внимание или, незаметно покашливая, предупредить меня о возможной опасности.

— А! Поскольку мадам Жервез тоже…

— Естественно. Правда, будем точны, с неохотой. Она была уверена, что меня схватят, и потом, она не одобряла моих подмен. Но я не рисковал ничем, абсолютно ничем. Доказательство тому: когда я подменил картину Ван Дейка «Герцог Ричмонд», подошла группа туристов с экскурсоводом, и этот экскурсовод долго комментировал мою копию, приглашая полюбоваться цветом волос, складками сорочки… А между тем речь идет о хорошо известном искусствоведе. И никто так и не заметил, что «Колизей» Коро, «Непорочное зачатие Девы Марии» Мурилло и многие другие полотна являются подделками.

— Захватывающе, — сказал Лаваренн. — И много вы утащили картин?

— Семнадцать, — сказал он. — Не считая того, что я взял в музеях провинции. Но там это до смешного легко, и произведения зачастую посредственные. Я обладаю живописными работами более чем на один миллиард. Иначе говоря, я, Жервез, стою свыше одного миллиарда! Черт возьми!

— Понятно, — заметил психиатр. — И вы собираетесь их продать?

Жервез вздрогнул.

— Продать их? Но, мсье, я же не вор. Я лишь экспериментатор. Отныне доказано, что вся эта клика, что принимает решение о ценности какого–нибудь полотна, состоит из олухов, невежд, низких спекулянтов и дипломированных кретинов. Вот и все!

— У вас трудный случай, мсье Жервез. Стоит какому–нибудь настоящему знатоку — а такие есть — внимательно изучить одну из этих копий, и вот вы разоблачены.

Жервез с усталым видом скрестил руки.

— Я как раз и жду, чтобы меня, как вы выражаетесь, разоблачили. Но некомпетентность и глупость этих господ безгранична. Или скорее качество моей живописи исключительно. Или то, или другое… Вы понимаете, доктор, вы же убедились, я вижу. Признайтесь уж. Либо то, либо другое… Я вполне соглашусь, что я — не гений, но уж тогда пусть и они признают, что сами болваны.

— Изумительно! — сказал Лаваренн. — Послушайте, мсье Жервез, а не могли бы вы скопировать небольшую вещь Руссо, что в моей приемной?

Жервез скривился.

— Руссо — это доступно любому, — сказал он. — Я зайду завтра, если хотите.

Ассистентка проводила Жервеза, покуда врач, кинувшись к телефону, спешно набирал номер.

— Алло… Будьте добры, позовите хранителя музея… Спасибо.

Взволнованный Лаваренн попросил хранителя музея тщательно проверить картины «Читающий старик», «Герцог Ричмонд» и «Непорочное зачатие Девы Марии»… Нет–нет, он не может объясняться по телефону. Ему прежде всего хотелось бы знать, не являются ли эти полотна подделкой.

Хранитель музея сухо ответил, что он сделает все необходимое только из уважения к своему собеседнику, но что он выступает гарантом подлинности этих картин.

Несколькими часами позже он позвонил психиатру. Никаких сомнений, полотна, о которых шла речь, никоим образом не являлись копиями. Он только что лично их обследовал.

— Но, — настаивал Лаваренн, — вы подвергли их научному анализу?

Хранитель музея стал нервничать.

— Уже тридцать лет, как я провожу экспертизу, — ответил он. — Смею утверждать, что знаю свое дело.

Лаваренн извинился. Он полагал, что для установления подлинности некоторых картин прибегают к химическому анализу. Хранитель музея заметил, что психоанализ — это одно, а искусствоведение — другое. Нехотя Лаваренн признался, что полностью полагается на суждение столь именитого знатока. И стал с нетерпением ждать встречи с Жервезом.

И Жервез не обманул его ожидания. Он явился со всем необходимым и принялся за работу. Довольно скоро врач вынужден был убедиться, что его необычный пациент был просто виртуозом. Модель представляла собой мельницу с водосливом. Жервез торопился, ворча: «Это же почтовая открытка! Переводная картинка!.. А посмотреть на эти тополя! Торчат, как какие–то свечки».

И за это время картина наполнялась жизнью, с точностью повторяя оригинал. Это было непостижимо.

— И это еще называют листвой, — брюзжал Жервез. — А я говорю, что это нечто похожее на цветную капусту!

Психиатр не слушал. Он сомневался. Впервые он сомневался в себе самом. И когда Жервез закончил полотно, Лаваренн был смущен. Копия стоила подлинника. Жервез унес с собой свою картину.

— Еще два–три небольших мазка, — сказал он. — Я вам ее принесу обратно. Надеюсь, вы убедились?

Лаваренн долгое время пребывал в раздумье. Он должен был признаться в очевидном. Да, подделка стоила подлинника! И, по–видимому, так же дело обстояло со всеми копиями Жервеза. Но, с другой стороны, он не допускал, чтобы… Ночью он не сомкнул глаз.

На следующий день Лаваренн тайком отправил записку госпоже Жервез. Она явилась во второй половине дня, воспользовавшись отсутствием своего мужа. Она принесла поддельного Руссо–Таможенника. Это была красивая блондинка с поблекшими чертами лица и увядшими губами.

— То, что рассказал мне ваш муж, не укладывается в воображении, — сказал Лаваренн. — Он и в самом деле произвел все эти подмены?

— Да, — произнесла она, опустив глаза. — Вы понимаете, почему я послала его к вам. Жизнь стала невыносимой.

— Но возможно ли, чтобы никто никогда не заметил?..

— Потому что нечего замечать.

— Извините, не понял!

Она увлекла Лаваренна в приемную, сняла полотно Руссо–Таможенника и заменила его на копию.

— Сейчас я унесу подлинник, тихо продолжала она. — Мой муж, который, безусловно, не знает о моем посещении, принесет его завтра, полагая, что это его подделка. И он воспользуется каким–нибудь мгновением, когда вы оставите его одного, чтобы заменить ее на ту картину, которую я только что повесила. И он будет счастлив, думая, что обладает вашим Руссо. Уже не один год, как он коллекционирует таким образом свои собственные копии.

— Но… вы–то?

— А я, поскольку он держит меня в курсе всех своих планов, я прихожу до него в музеи. Именно я выкрадываю настоящие картины и заменяю их на поддельные. Я приношу подлинники к нему в мастерскую… а он относит их в музеи, где снова производит обмен. Теперь–то вы понимаете, почему никто никогда ничего не замечал!

Голос госпожи Жервез стал надтреснутым.

— Он живет в своих грезах и презирает весь свет. Правда убила бы его. Но я уже на пределе. Доктор, можно ли что–нибудь сделать?

Лаваренн рассмотрел оба полотна — настоящее и подделку: он уже больше не знал, где настоящее, где поддельное. Он прикрыл рукой глаза.

— Я сейчас направлю вас обоих к одному коллеге.

Потом он позвонил своей ассистентке:

— Симона, отмените прием. Мне совершенно необходимо немного отдохнуть.

Шизофрения

Профессор Лаваренн испытующе смотрел на молодую женщину, входящую в его кабинет… скорее красива… между двадцатью пятью и тридцатью… достаточно хорошо одета, хотя и не дорого… социальное положение неопределенное, возможно, довольно скромное… очень стеснительна, напряжена… пришла не по собственному делу, иначе попросила бы кого–нибудь из родственников или соседку проводить ее, хотя бы до приемной.

— Присядьте.

Профессор взял разграфленную карточку. Его пациентка села бочком на краешек кресла, сжав колени, как раз напротив письменного стола. «Она избегает смотреть на меня, — подумал Лаваренн. — Хочет сообщить нечто серьезное».

— Мадам?

— Да… Мадам Жюльетта Маре.

— Ваш адрес?

— Доктор, это по поводу моего мужа… Он сумасшедший!

Она судорожно вцепилась своими затянутыми в перчатки руками в сумочку и в отчаянии покачала головой.

— Он сошел с ума… Жизнь стала невыносимой.

— Ну, послушайте, мадам… Успокойтесь… Расслабьтесь… Ответьте на мои вопросы… Адрес?

— Улица Кардине, девяносто два.

— Профессия?

— Мой муж работает в одном банке. Он занимает не ведущее положение, но мы могли бы жить спокойно, если бы…

— Ну–ну… Возьмите себя в руки… Сколько ему лет?

— Тридцать четыре года.

— А вам?

— Двадцать восемь. Мы женаты уже четыре года. Детей у нас нет. Я знаю, о чем вы подумали, доктор… Нет, мы очень хорошо ладим друг с другом. Ни одного слова на повышенных тонах. Я делаю все, что в моих силах, лишь бы сделать его счастливым. Он стоит того.

— Когда вы выходили за него замуж, казался ли он вам… ну, скажем, нормальным?

— Абсолютно нормальным. Может быть, немного замкнутым, временами мрачноватым. Но надо вам, доктор, сказать, что жизнь он начинал трудно. Ему еще не исполнилось пятнадцати лет, когда родители погибли в автомобильной катастрофе. Он выкарабкивался в одиночку. С его способностями ему бы пойти учиться, но пришлось зарабатывать себе на жизнь.

— Никто ему не помогал?

— Нет. Хотя у него и есть дядя со стороны отца. Но когда–то братья поссорились. К тому же Шарль слишком гордый.

— Если бы он располагал некоторыми средствами, какую бы специальность он выбрал?

— Преподавание. Он обожает историю. Есть мужчины, которые мастерят что–нибудь, когда у них есть свободная минутка. Он же — никогда. Он и гвоздя вбить не способен. Он читает. Не прекращая, читает. Он все знает. Чуть было не выиграл тридцать тысяч франков по радио… Знаете, такая игра, когда задают вопросы… Его спросили…

— Не имеет большого значения. Что бы мне хотелось знать, так это причины, заставившие его участвовать в этом конкурсе.

— Причины?.. Но…

— Только ради денег или желая доказать свою эрудицию? Я упрощаю, но вы понимаете, что я хочу сказать.

— Может быть, и то и другое, доктор. Но тридцать тысяч франков — это большая сумма.

— Когда вы заметили первые тревожные признаки?

— Приблизительно полгода назад… Право же, несколько дней спустя после его неудачи на радио.

— А! Это интересно. Продолжайте.

— Утром во время бритья он разговаривал сам с собой. Я подслушала. Он к кому–то обращался, но я не могла понять к кому…

— Может быть, к своему изображению.

— О нет! Он говорил, как будто в комнате находился еще кто–то. Голос его звучал гневно. В другой раз я застала его на коленях на кафельном полу в одном халате. Он бил себя в грудь. Потом он встал, вытянул правую руку и произнес: «Клянусь в этом».

— Так и сказал?

— Да. Подумайте, как не забеспокоиться?

— И много было подобных… приступов?

— Да все время, доктор… Нет, не каждый день, это я преувеличиваю. Но раз или два в неделю. По утрам, всегда по утрам. В тот момент, когда он совершает свой туалет и полагает, что находится один. Иногда он закутывается в домашний халат, не продевая руки в рукава… или же в одеяло… и говорит, говорит, можно подумать, что молится… Но так быстро и тихо, что разобрать невозможно.

— Но он говорит, лишь когда задрапирован во что–нибудь?

— Да.

— Любопытно. А после припадков?

— Он совершенно нормальный.

— А в банке?

— Никогда на него не жаловались. Даже наоборот. Знаете ли, я наблюдаю за ним. Так вот, у него эти приступы только по утрам, когда встает.

— Сколько они длятся по времени, приблизительно?

— О! Три минуты, четыре минуты. И заканчиваются всегда одним и тем же. Шарль потрясает первым попавшимся ему под руку предметом — например, позавчера это была его зубная щетка — и делает резкие выпады в пустоту.

— Подождите, я запишу. Это крайне важно!.. А потом?

— Потом он выдыхается. Выпивает стакан воды, и все прекращается.

— А вы пытались когда–нибудь вмешаться, окликнуть его, встряхнуть?

— Нет, никогда… боюсь.

— Чего вы опасаетесь?

— Возможно, того, что он меня ударит. В эти мгновения вид его ужасен.

— Как это «ужасен»?.. Злой? Свирепый?

— Нет. Не смогу объяснить… Скорее восторженный. Сумасшедший, одним словом!

И Жюльетта Маре разразилась рыданиями. Никогда профессору не доводилось выслушивать более необычной истории. Он подождал, пока молодая женщина придет в себя.

— Послушайте, мадам… — сказал он. — Что же я могу сделать для вас? Я уверен, что вы передали мне в точности то, что сами наблюдали. Но и самые лучшие свидетельства не заменят непосредственного наблюдения.

— Приходите, посмотрите сами… Умоляю вас, доктор… Это единственный способ. Я много думала, прежде чем решиться на этот поступок. Вам необходимо прийти! У нас есть комната для гостей, Шарль туда никогда не заходит. Она сообщается с ванной комнатой обычно запертой на ключ дверью, и через фрамугу можно увидеть все, что происходит в туалетной комнате. Если бы вы согласились, доктор, мне было бы достаточно позвонить вам по телефону как–нибудь утром… Мы живем неподалеку… Вы могли бы сами все увидеть и услышать… Доктор, необходимо что–то предпринять. Это слишком ужасно!

Профессор Лаваренн на цыпочках проследовал за Жюльеттой Маре, которая провела его в комнату для гостей. Под фрамугой она поставила стремянку. Лаваренну оставалось лишь подняться на две ступеньки. Он злился на себя, но любопытство пересилило. Он подождал, пока Жюльетта тихонько закроет дверь. И тогда заглянул.

Шарль Маре стоял неподвижно посреди туалетной комнаты. Он нацепил старый пляжный халат и пребывал в глубокой задумчивости. Это был невысокий и щуплый мужчина с зеленоватым оттенком кожи и редкими волосами. Заложив руки за спину, он пристально смотрел куда–то между раковиной и вешалкой для полотенец. Лаваренн забыл об угрызениях совести. Он отмечал всевозможные характерные подробности: слегка оттопыренные уши, безвольный подбородок, подергивание губ, глубоко посаженные блестящие глаза… Маре вздохнул и скороговоркой произнес несколько слов. Лаваренн вздрогнул. Он не был уверен, что хорошо расслышал… «Генрих Третий…» Маре точно сказал: «Генрих Третий». Он тихо добавил что–то еще. Профессор сдерживал дыхание.

— Я спасу их, — сказал Маре. — На все Божья воля!.. Но вся эта кровь… вся эта кровь!

Он сомкнул руки и закрыл глаза. «Мистический бред», — подумал Лаваренн. Шарль Маре осмотрелся, схватил свой пристежной воротничок, потом заметил халат, который был на нем, и, казалось, оторопел. Он стянул его с какой–то опаской и швырнул в угол, а затем оделся с озабоченным видом. Намочил губку, вымыл лицо и с минуту рассматривал себя в зеркале. Наконец он вышел. Лаваренн осторожно спустился со своего насеста. Десять минут спустя Жюльетта явилась вызволить его.

— Ну как? — выдохнула она.

— Он ушел? — спросил Лаваренн.

— Да. Выглядел он довольно жизнерадостно.

— Странно, — сказал профессор. — Нет сомнений, что ваш муж отождествляет себя с каким–то историческим лицом, и, по всей видимости, с женщиной. Но с кем? На мой взгляд, женщина каждый раз новая. Сумей я узнать хоть одну из них, мне стало бы проще проанализировать навязчивую идею, которая преследует господина Маре.

— Значит, он серьезно болен?

— Пока не знаю. В поведении вашего мужа есть странные особенности… Бесполезно вдаваться в детали, но это случай крайне любопытный… крайне любопытный. Я смогу вернуться?

На этот раз Шарль Маре держал халат на руках, будто вялое и безжизненное тело. Правой рукой он сжимал нож. Он возвел глаза к небу и прошептал:

— Так надо, Господи. Так надо… Он обманщик.

Он вонзил нож в халат и быстрым движением разрезал ткань сверху донизу. В считанные секунды искромсанный халат превратился в лоскутья, и Маре зашвырнул их в угол.

— Теперь я гол, — сказал он. — И свободен!

Он погрузился в длительную медитацию, прерываемую короткими монологами. Затем он разразился горестным смехом. «Театральный смех», — подумал Лаваренн.

— Нантский указ, — сказал он, — это уж слишком… Нет, король не объявит войны Папе Римскому… Никогда!

Внезапно выйдя из себя, он набросился на купальный халат, который висел на вешалке, и нанес ему три удара своим ножом. Почувствовав облегчение, он положил оружие на складной столик и выпил целый стакан воды. Натянув пиджак, он снова стал мелким педантичным служащим. Он привел в порядок ногти, ощупал карманы, чтобы убедиться, что при нем точно были носовой платок, ключи, кошелек. На плитках пола он заметил кусочки халата и вздохнул:

— Бедняжка Жюльетта! Как же она расстроится! — Последний взгляд в зеркало — и он спокойно вышел.

Вскоре прибежала Жюльетта.

— Так вот, мадам, — начал Лаваренн, — по–моему, я начинаю понимать. Это халат ввел нас в заблуждение.

Нам все время казалось, что речь идет о какой–то женщине, не так ли? Но это необязательно. Случается также, что ваш муж принимает себя за монаха. Например, сегодня он играл роль Равайяка. Он убил Генриха Четвертого после того, как символически уничтожил свою рясу… Вы обнаружите свой халат искромсанным на кусочки. То же самое и в прошлый раз: он был Жаком Клементом и готовился зарезать Генриха Третьего.

— Кошмар какой! — застонала Жюльетта.

— Нет, мадам. Это логично. Во всяком случае, для него это логично. Перед вами человек, потерявший свою мать в раннем возрасте и рано почувствовавший, что его не признают, унижают, лишают причитающегося ему места в обществе. Он принялся изучать историю, и единственный раз, когда он хотел убедить остальных, что и он, в конце концов, что–то собой представляет… Помните, эта радиоигра? В последнюю минуту он проиграл. Пережитая неудача немедленно вызвала невроз — классический случай. Отождествляя себя с историческими личностями, которые в основном носили длинное платье и призвание которых в каком–то смысле — вершить судьбы, сирота, мелкий чиновник берет, если можно так выразиться, реванш…

— Это именно то, о чем я говорила. Он сумасшедший.

— О нет… Мы вылечим его, поверьте мне. Только действовать надо быстро. Опасно оставлять его в таком состоянии… Я позабочусь об этом.

Жюльетта проводила профессора. Когда она вернулась, Шарль ожидал ее у входа в гостиную.

— Ну как? — спросил он.

— Все идет хорошо! Он клюнул. Ты был великолепен, дорогой.

Но предстояло самое трудное. Дядюшка Андре по–прежнему не умирал. Шарль давно вынашивал свой план. Он прочел кипы работ по психиатрии, и процесс распада личности больше не представлял для него тайны. Обмануть какого–нибудь психиатра — вполне реально. Симулировать склонность к убийству — труда не составляло. Иначе говоря, если бы Шарля уличили в убийстве, ему грозил не более чем сумасшедший дом. А уж из психушки освободиться можно, особенно когда ты в здравом уме.

Но Шарлю не хотелось, чтобы его схватили. То, что путем кропотливого труда он пытался довести до конца, должно стать безукоризненным преступлением. «Операция Лаваренн», как говорил он в редкие минуты самозабвения, нужна на самый крайний случай, чтобы спасти его от эшафота. Он от души надеялся, что не прибегнет к ней и что обнаружит другой, более изящный и верный способ, чтобы благополучно спровадить дядю на тот свет, не вызвав при этом никаких подозрений. В целом, достаточно представить себе преступление, которое выглядело бы как несчастный случай или самоубийство. Вопрос начитанности и эрудиции. Шарль изучал труды по криминалистике. Недостатка в примерах не было. Состоятельные дядюшки, удушенные или отравленные, фигурировали почти на каждой странице. Тем не менее Шарль колебался. Его привлекала мысль об утоплении. Ему вспоминались необычайные истории, в которых ванна играла достаточно «пикантную» роль. Да к тому же дядя Андре любил подольше полежать в ванне. Шарль вынашивал свой план. По правде говоря, он уже созрел. Что удерживало в последний момент Шарля, так это нелепые разглагольствования профессора. Отождествление с матерью… комплекс неудовлетворенности… необходимость взять реванш… Все это, безусловно, не выдерживало критики, но засело в мозгу…

Случай устроил все как нельзя лучше. Ошеломленный, Шарль опустил телефонную трубку.

— Что такое? — сказала Жюльетта.

— Дядя… — промямлил Шарль. — Дядя Андре… Он умер… Горничная сообщила. Она обнаружила его мертвым по возвращении из магазина.

— Что–о?

— Да… Несчастный случай. Подлинный… Он плохо себя почувствовал, читая в ванне. Он, должно быть, хотел встать, позвать… Он держал ножик для разрезания бумаги и упал на него сверху. И тут же скончался.

Супруги переглянулись. Их распирало от радости.

— Мы богачи! — сказала Жюльетта.

— Хорошая все–таки штука, — сказал Шарль, — чувствовать себя неповинными!

Прокурор слушал профессора.

— Никакого сомнения, — подытожил Лаваренн. — На этот раз он пошел до конца. И речи быть не может о несчастном случае, я вам только что объяснил почему.

— Жак Клемент… Равайяк… — задумчиво сказал прокурор.

— А теперь этот мужчина, заколотый в собственной ванне, — продолжил профессор.

— Марат, конечно, — сказал прокурор.

— И Шарлотта Корде, — сказал Лаваренн. — Все время навязчивое тяготение к платьям.

— Я сейчас отдам распоряжение.

— Если позволите, господин прокурор, насколько это зависит от вас, мне бы хотелось, чтобы его поместили в мое отделение. Вы же понимаете, он станет объектом самой пристальной опеки. Не опасайтесь, что он ускользнет!.. Случай весьма необычный. Буду рад понаблюдать за ним.

Трудные случаи

Игрушечное ружье

В то время я служил инспектором полиции. Недавний выпускник Высшей школы полиции, я наивно полагал, что достаточно применить те методы, которые нам преподавались, чтобы довести до конца самое запутанное дело. Опыт старшего поколения — всех этих Торренсов и Жанвье, — казалось мне, отдавал затхлым эмпиризмом. Полицейское расследование являлось для меня всего лишь одним из направлений научного исследования. Нет спасения без лабораторных изысканий!

Мой начальник, бригадный комиссар Мерлин, хорошо знавший Мегрэ, часто повторял: «Будь осторожен, малыш. (Он всегда разговаривал со мной на «ты» в минуты доверительности.) Истина — не графиках, не в статистике и не в учебниках по психоанализу… Если хочешь преуспеть, слушай сперва, о чем говорят люди!» Я улыбался Он также говорил: «Истину отыскать — как трубку раскурить». Старческие предрассудки! Я почитывал свои книги в ожидании такого дела, которое позволило бы доказать, чего я стою. И оно появилось. Это было дело Сен–Манде. В течение нескольких дней оно будоражило умы, а потом о нем забыли. Я же помнил о нем всегда, поскольку оно сыграло в моей жизни решающую роль.

С виду так, самое заурядное дело. Комиссар Мерлин вызвал меня. В его кабинете сидел здоровый темноволосый малый, довольно симпатичный, у которого под левым глазом красовался совсем свежий кровоподтек. Но что меня поразило больше всего, так это то, что он недавно плакал.

— Робер Мило, — сказал комиссар.

Я чуть было опрометчиво не спросил: «Что он натворил?» К счастью, Мерлин научил меня держать язык за зубами.

— Чемпион Европы в легком весе, — продолжил тот. — Вы не были вчера вечером на Ваграм? Жаль! Много потеряли… Он уложил Мака Сирвена во втором раунде. Мы так и думали, что он выиграет. Но не столь быстро. Расскажи нам дальнейшее, Робер.

— Я сразу же захотел позвонить маме, чтобы сообщить ей хорошую новость, — сказал Мило. — Она слишком впечатлительна, чтобы следить за моими матчами по радио, так что…

Слезы брызнули у него из глаз, как будто ему только что заехали кулаком в лицо. Было даже как–то неудобно видеть такого сильного парня, сраженного детским горем.

— Итак, — мягко сказал комиссар, — телефон был занят.

— Это именно то, чего я не понимаю, — пробормотал Мило. — Она знала, что я буду ей звонить, как я делаю это всякий раз после боя.

— Да, — сказал Мерлин, — но ты забываешь, что встречу продлили, на сколько?.. Не больше шести минут вместо запланированной сорокапятиминутки. Если у нее появилось желание поговорить с кем–нибудь, то она думала, что у нее достаточно времени, так?

— Вы не знаете ее, — сказал Мило. — Уж слишком она беспокойная… вернее, была…

Он тяжело сел, закрыв глаза руками.

— Итак, — продолжил комиссар, — телефон был занят. Уточняю, недавно пробило десять часов. Десятью минутами позже Мило вновь позвонил. На этот раз он услышал гудок, но никто не ответил. Тогда он прыгнул в свою машину и помчался в Сен–Манде. Он нашел свою мать… мертвой… Но подождите, в этом–то и заключается странность. Несчастная женщина была тяжело больна на протяжении ряда лет… Назовите это стенокардией — как хотите. Она вела себя крайне осторожно. Сама по себе ее смерть не должна вызывать никаких вопросов. Ведь так, Робер? Ты наверняка ожидал того, что произошло?

Мило какое–то мгновение пребывал в нерешительности, прежде чем утвердительно кивнуть головой.

— Она упала в коридоре между своей спальней и комнатой сына. И она держала в руке ружье, ружье для стрельбы стрелами — знаете, такие детские ружья, которые стреляют палочками с приделанными на конце резиновыми присосками.

— По мне, — сказал Мило, — так она хотела защититься.

— От кого? — возразил комиссар. — Ведь квартира была заперта на ключ?

— На ней остались следы побоев? — спросил я.

— На первый взгляд — нет, — сказал Мерлин. — У нас еще нет результатов вскрытия, но врач не обнаружил никаких подозрительных признаков. По его мнению, мадам Мило умерла от сердечного приступа.

— А тогда, — с чувством воскликнул Мило, — зачем ей понадобилось это ружье?

— Ну послушай, Робер! Подумай хорошенько! Твоя мать была разумной женщиной. Чтобы защититься, она взяла бы какой–нибудь другой предмет.

— Существует игрушечное оружие, — заметил я, — которое в точности похоже на настоящее.

— Но не это, — ответил Мерлин. — Это была маленькая, копеечная игрушка, так ведь, Робер?

— Она подарила мне его, — пояснил Мило, — чтобы я согласился пойти в школу. Она купила его на рынке… В те времена мы не были богаты. Мой отец недавно умер, а тут мне в школу!.. Сколько я играл с этим ружьем! Есть ребятишки, которые берегут какого–нибудь плюшевого мишку или деревянную лошадку. Для меня это ружье — все…

— Что… «все»? — тихо проговорил комиссар.

— Не знаю… может быть, время, когда мы были счастливы — моя мать и я.

— А теперь вы не счастливы? — спросил я. — Насколько я понимаю, дела у вас идут превосходно.

— Это другое. Да, в каком–то смысле я счастлив. Зарабатываю много денег. Обо мне говорят… Но…

Мило пытался уточнить свою мысль. Счастье — понятие сложное, да и не только для боксера. Он так ничего и не добавил.

— Вы пойдете туда, — сказал мне Мерлин. — Разнюхайте что и как. На мой взгляд, там ничего не найти… Тем не менее никогда не знаешь… И потом, я был хорошо знаком с его отцом… Ладно, вперед! Встретьтесь с комиссаром полиции, первым прибывшим на место происшествия…

Он чуть было не добавил: «Слушайте, что говорят люди!» — но спохватился, что повторяется, и ограничился тем, что протянул мне руку.

— Да, — добавил он, — а адрес?

— Дом 36–бис по улице Алюетт в Сен–Манде, — сказал Мило.

Я оставил их вдвоем, а сам спустился вниз, раздраженный и расстроенный. Вот все, что мне предлагалось в качестве завершения моей подготовки! Старуха умерла, черт возьми, своей собственной смертью, а я буду дергать всех совершенно понапрасну!

Я добрался до Сен–Манде. Дом выглядел неплохо. Три этажа, гараж, садик. Он был, наверное, куплен на первые деньги Мило. Комиссар полиции был удивлен моим посещением. Ему дело представлялось предельно ясным. Действительно, присутствовала любопытная деталь — игрушечное ружье, но когда кто–нибудь умирает внезапно, его смерть всегда кажется необычной.

— С тем же успехом она могла держать в руках кастрюлю или утюг, — резонно заметил комиссар. — Но она держала ружье… оружие, в общем, смехотворное. А совпадения — их встречается сколько угодно!

Я случайно узнал от него, что мадам Мило была не такой уж пожилой женщиной, как я предполагал. Всего пятьдесят один год, но выглядела она значительно старше, так как много работала.

— Ее сын, похоже, считает, что ее убили, — заметил я.

— Чушь! Будьте уверены, что я тщательно провел следствие. Кто проживает в доме? Прежде всего, сама мадам Мило. Она занимала первый этаж. Затем на втором — Нильзаны. Вот уже две недели как они на Югах. Наконец, на третьем — вдова, мадам Ландри. Ей 70 лет. Недавно ее прооперировали, у нее тромбофлебит, и она едва может двигаться. Сиделка, которая ухаживает за ней, утверждает: мадам Ландри спала, когда она уходила вчера вечером, ближе к девяти часам.

Таким образом, получается, что дом был пуст. Если говорить откровенно, должен признаться, что мадам Мило не ладила со своей квартиросъемщицей. Вы знаете, как это бывает: две женщины, одинокие, больные…

Короче, одна старалась сделать жизнь другой невыносимой. У меня по этому вопросу есть свидетельство сиделки и горничной, которая приходила три раза в неделю к мадам Мило. Похоже, у той был очень трудный характер. Я скорее подозреваю, что нарождающаяся слава ее сына немного вскружила ей голову. Для нее это стало прекрасной возможностью получить реванш! Она считалась только со своим сыном. Это даже послужило поводом для развода.

— Какого развода?

— Как? Вы не знаете?.. Три года тому назад мадам Мило повторно вышла замуж за некого Антуана Гюрда, бывшего государственного чиновника, вышедшего на пенсию в результате ранения на войне. У него нет одной руки. Впрочем, прекрасный человек. Но у него с Мило совершенно не ладилось, уж не знаю из–за чего. Он ушел в прошлом году, и заговорили о разводе.

— Предполагаете, что он мог оставить себе ключ от квартиры?

— Вполне возможно! Правда, это нисколько не объясняет, каким образом он сумел бы осуществить убийство жены… И потом, я вам сразу же дам справку, что вчера вечером Гюрд присутствовал на встрече ветеранов своего полка в «Кафе–дю–Сикль» в районе Порт–Майо. Можете проверить, как сделал я сам. С десяток свидетелей повторят вам, что он не двинулся с места с половины десятого и до полуночи. Вам известно расстояние от Майо до Сен–Манде…

— А квартиросъемщица, эта госпожа Ландри? Можно ли утверждать, что она не спускалась вниз?

Комиссар пододвинул мне свою пачку «Голуаз».

— Думаю, да, так как сиделка перед этим дала ей сильное успокоительное… Я забыл название препарата, но вы увидите рецепт… Наконец, мадам Мило, конечно же, не открыла бы своей квартиросъемщице. Тем более что дверь нашли запертой на ключ.

— И что же?

— Так вот, речь идет о самой что ни на есть естественной смерти, как я уже говорил. Не понимаю даже, с чего столько суеты. Ну да, ведь Мило теперь знаменитость!

Он хлопнул ладонью по пачке газет и пожал плечами. Мне не оставалось ничегобольше, как посетить квартиру, но я склонялся к тому, что не обнаружу там ничего интересного. Мило присоединился ко мне, потому что он хотел показать мне ружье. Маленькое ружье с грубо вырезанным прикладом. Пружина в нем давно оборвалась. Мило держал его в руках с каким–то почтением.

— Мама лежала здесь, — сказал он. — Как раз между дверью в свою комнату и дверью в мою. Она лежала на боку, вот так…

Он вытянулся на паркете, прижав к себе ружье, потом он поднялся пружинящим прыжком.

— Бедная мама!

Я чуть было не выдал ему парочку нелицеприятных слов. Я вполне допускаю сентиментальность, но не люблю эдаких атлетов, которые после соревнования, в котором они дали волю своим самым животным чувствам, делают прессе заявления типа: «Я очень рад за моих друзей, жену, мать…» И у меня было такое впечатление, что Мило немного рисовался своим горем, что он любовался собой как великим чемпионом с бесхитростным сердцем. Слишком уж это все было просто: парижский паренек, мать, которая жертвует собой, юноша, который бьется «ради мамы»… Я вошел в комнату.

— Где оно было, это ружье?

— Там, под фотографиями.

Фотокарточки представляли Мило в шесть месяцев, в год, в два года, играющего в мячик, с обручем, наряженного моряком, пожарником, затем в костюме для причастия… Снова Мило — в защитной стойке, скрывшись за боксерскими перчатками, прыгающий через веревочку, боксирующий с собственной тенью; наконец, многочисленные мгновенные снимки, сделанные во время его боев, при резком свете прожекторов, арбитр с поднятой вверх рукой, отсчитывающий секунды над поверженным противником.

— Тридцать восемь боев, — сказал Мило. — Тридцать побед. Шесть матчей вничью. Два поражения.

— Неплохо, — вежливо сказал я. — Мадам Мило никогда не присутствовала на выступлениях?

— Никогда. Она слишком боялась.

— Как вы пришли в бокс?

— Да вот это в какой–то степени случайность. Когда я был маленьким, понимаете… я был тщедушный и хрупкий. У меня был вид девчонки… Мама так хотела, чтобы у нее родилась девочка! Она растила меня, как парниковое растение. А потом, годам к четырнадцати, я резко развился. И тогда приятель моего отца привил мне вкус к спорту. Я провел несколько боев, так, для развлечения. Я не верил в успех.

— А чем вы занимались в то время?

Мило, казалось, смутился. Он сделал несколько шагов, низко опустив голову, как бы стирая носком ботинка невидимые пылинки.

— Ничем особо серьезным я не занимался, — признался он.

— Вы оставляли свою мать…

— Все сложнее… В то время Гюрд начал ходить к нам в дом.

— А вы его не любили?

Мило удивленно посмотрел на меня.

— Нет, — сказал он, — не любил. Не мог привыкнуть видеть этого типа между мамой и мной… Он не переставал преследовать меня. Называл меня по–английски «боевая машина», потому что знал, что меня это бесило.

— Не говорил он, что вы ни на что не годны?

— Да, говорил, но не при мне, потому что я сунул бы ему кулак под нос.

Мило пнул ногой коврик у кровати.

— Пожалуй, — пробормотал он, — я не прав. Да, он это говорил, и при мне… С его увечьем… у него руки не хватало… так что он, конечно, ничем не рисковал.

Вот я и слушал, «о чем люди говорят», как того хотел шеф. Я улыбнулся.

— О! Смеяться не над чем, — заворчал Мило.

— Не злитесь. Я думал о том, что к вам не имеет отношения… Продолжайте!

— Что вы хотите, чтобы я еще добавил?.. Я начал всерьез заниматься боксом из–за него… Я ему обязан своим левым ударом. Когда я обрушивал его на подбородок или скулу, мне казалось, что я бил по нему. «Получи! Это от «боевой машины»!»

Теперь я слушал его с удовольствием. Впервые он говорил откровенно.

— А ваша мать?.. Полагаю, она страдала от ваших ссор?

— Безусловно… Но что я мог поделать?

— А она любила его?

— Думаю… да… Когда меня здесь не было.

— Как это?

— При мне он не смел, вы понимаете… Он вел себя как гость… И потом, есть еще кое–что… Когда я говорю вам, что это сложно… Я, я теряюсь!

Он сел на свою кровать, зажав ладони меж колен.

— Я начал зарабатывать много денег, — вновь начал он. — А ему это не нравилось.

— Кому?

— Ему, конечно.

— Да, понимаю.

Но то, что я понимал, я не смел ему сказать. Я представлял себе женщину, которая на протяжении ряда лет не любила грубого и ленивого подростка, столь далекого от того хрупкого и нежного мальчика, которого она выходила. Но подросток стал прекрасным гладиатором, и на этот раз ее взяло за живое. Этот чемпион, который, наверное, получал писем, как эстрадный певец, ее сын!

— Вам много пишут?

Он самодовольно рассмеялся и развел руки.

— Вот такие горы писем!.. Вы же знаете, что такое девчонки! Они все сумасшедшие. Временами я читал их маме. Да, я поддразнивал ее немного!

— А этот развод, как он произошел?

— Не знаю. Это случилось во время моей подготовки к чемпионату во Франции. Я отбыл в провинцию на два месяца… Когда я вернулся, Гюрд уже собрал свои пожитки.

— Но ваша мать, что она–то вам сказала?

— Она сказала мне, что он был злым человеком и она выставила его за дверь.

— И вы не попросили объяснений?

— Нет. У меня были другие заботы. Я получил травму во время боя и довольно трудно выздоравливал. Вам я вполне могу признаться, что я плохо держу удар. Как только число раундов у меня переваливает за шесть, начинаю ощущать боль. Мама ухаживала за мной. Мы, как влюбленные, отправились в путешествие по Испании, и вопрос о Гюрде больше никогда не вставал между нами.

— Можно осмотреть квартиру?

Он провел меня повсюду. Я задержался в комнате мадам Мило, совсем скромно обставленной. Трофеи, выигранные ее сыном, когда он был боксером–любителем, выставлены на столе.

— Извините меня, — сказал Мило. — Мне лучше подождать вас в коридоре.

В гостиную, небольшую, очень уютную комнатку, пахнущую мастикой, я тоже прошел без него. В углу я заметил телефонный аппарат. Мне не хватало полного отчета по делу, может быть, судебный врач смог бы мне сообщить первые результаты. Я подошел к двери и позвонил в Институт судебно–медицинской экспертизы. Доктор Сюэв только что закончил работу. По его мнению, смерть наступила между половиной десятого и половиной одиннадцатого вечера, о чем мы уже знали. Нет, следов яда не обнаружено. Никаких подозрительных следов иного происхождения. Я положил трубку.

Я еще не знал, что проник в тайну. Решение сформировалось само по себе где–то в подсознании. Научные познания мне не помогли. Просто у меня тоже была мать, которую я любил. По профессиональной привычке я обследовал замок входной двери.

— Ведь существует только два ключа?

— Да. Один у мамы, другой у меня… Но все же кто–то вошел, и она почувствовала себя в опасности…

Неожиданно я умолк. Истина явилась мне в ослепительном свете. Я исследовал ее на досуге в такси, которое везло меня в Управление. Мое объяснение казалось абсолютно логичным.

— Так, — воскликнул Мерлин, увидев меня, — ты что–то обнаружил!

— Мадам Мило точно была убита.

— Что?

Я быстро рассказал ему о своем посещении и представил мое заключение.

— Отметем в сторону соседку. Она находилась под действием успокоительного и не могла двигаться. Так или иначе, мадам Мило ей бы не открыла.

— Остается Гюрд, — сказал комиссар. — Но к его алиби не подкопаться, я же тебе говорил. Во время преступления — поскольку, по–твоему, имело место преступление — он был в «Кафе–дю–Сикль», что в пятнадцати километрах от Сен–Манде

— И тогда Гюрд позвонил по телефону именно из кафе. Жестокая мысль! Он позвонил своей бывшей жене, наверное изменив голос, чтобы сообщить ей, что сын ее только что серьезно травмирован; возможно даже, сказал, что он умер. Это была ужасная месть, которая, хочется верить, превзошла ожидания Гюрда. У несчастной матери, как мы знаем, было слабое сердце. Полный упадок сил. Она дотащилась до комнаты своего сына… Этот малыш, для которого она столько сделала… больше не вернется… Она смотрит на фотокарточки, которые подытоживают целую жизнь… она берет маленькое ружьецо… любимую игрушку… Остановка сердца… Сражена на расстоянии так же наверняка, как пулей… Все объясняется… Номер телефона, занятый в десять часов; потом, десятью минутами позже, телефонная трубка, которую никто больше не снимет… Остается получить признание Гюрда.

— Я позабочусь об этом, — сказал Мерлин. — Мне остается научить тебя лишь этому. Остальное… Превосходно!.. Ты все понял… Видишь, как я был прав… Истину отыскать — как трубку раскурить… А трубку раскуривать надо потихоньку… не торопясь.

Трое подозреваемых

Меня частенько спрашивали, как я действую, пытаясь раскрыть какое–нибудь очень запутанное дело. Господи, да откуда я знаю! Конечно, существуют правила, которым надо следовать, но настоящая работа происходит сама по себе. Как говаривал наш славный учитель, тот, кого мы в шутку называли «кудесник Мерлин», «расследование подобно абстрактному полотну». Если умеешь видеть, то с первого же раза различаешь, где у него лицевая сторона, а где оборотная. Чистая правда, за исключением одного: лицевая сторона никогда не проявляется сразу, лишь по прошествии длительного времени и по мере того, как научишься вглядываться, пока все глаза не высмотришь. Вспоминаю об этом деле с тремя подозреваемыми. Оно действительно напоминало картину. Но на протяжении долгих дней мы, мои коллеги и я, изучали ее, не замечая, что видели изнанку. Ну, судите сами.

Случилось это десятого августа. В Париже — ни души, и если бы консьержка в доме, расположенном по улице Лористон, была не столь подозрительной, никто бы и не заметил, что Раймон Лаффе исчез. Но, поскольку обычно он предупреждал ее о своем отсутствии, она удивилась, что не видела его в течение двух дней, и сообщила комиссару полиции. В квартире горел свет, но на звонки никто не отвечал. Комиссар вызвал слесаря, который без труда открыл замок, поскольку дверь не заперли изнутри на задвижку. По некоторым признакам он сразу же пришел к выводу, что в квартире произошла трагедия, и расследование поручили мне.

Признаки были настолько явные и многочисленные, что мне они показались даже излишними. В гостиной виднелись следы борьбы: перевернутое кресло, отодвинутый стол, ковер не на месте, не говоря уж о вазе, разбитой вдребезги; в спальне — странная деталь — исчез прикроватный коврик. На кухонном столе я обнаружил моток толстой бечевки и, наконец, в прихожей — придавленный створкой двери носовой платок с инициалами Р. Л. в пятнах крови. Вывод один — на Лаффе напали в гостиной и убили. Нападавший завернул тело в коврик, тщательно его перевязал, спустил вниз, затем, должно быть, погрузил в автомобиль. Но носовой платок Лаффе, который, наверное, лежал в нагрудном кармашке, выпал, не замеченный убийцей…

Все это казалось мне чересчур очевидным. Если бы Раймон Лаффе захотел, чтобы поверили в его смерть, он именно так бы и действовал.

Мне казалось, что передо мной театральные декорации. Например, кресло: требовалось усилие, чтобы перевернуть его. Я провел эксперимент. Оно было низким и очень тяжелым. Могу сказать, что повидал немало комнат в беспорядке после борьбы. У подлинного беспорядка есть какие–то особые приметы, которые трудно описать, но они бросаются в глаза. Лаборатория еще выяснит относительно платочка, но Лаффе, по всей видимости, стреляный воробей. Конечно, он позаботился оставить на носовом платке следы своей собственной крови. С Лаффе мне приходилось сталкиваться. Несколькими годами раньше у меня проходило дело о краже, совершенной в его офисе. Пустяковое дело, но в связи с ним я получил показания осведомителей, и у меня сложилось впечатление, что с этим типом еще, наверное, придется столкнуться не раз.

Полицейский механизм пришел в движение, и я начал, как всегда, расспрашивать всех, кого можно. Консьержка не сообщила мне ничего интересного. Раймон Лаффе вел довольно размеренную жизнь. Спать ложился поздно, вставал поздно, у себя никого не принимал. Жильцы дома разъехались на каникулы. Очевидно, что, будь Лаффе убит — гипотеза, которую я a priori не отметал, — нападавший на него мог, не подвергаясь большому риску, донести тело до лифта, спуститься с ним с четвертого этажа и вынести из дома. Тогда он — мужчина крепкого сложения, так как Лаффе, как я прекрасно помнил, выше меня и весил по крайней мере килограммов восемьдесят пять.

Убежденный в правильности избранного пути, я решил действовать так, как если бы Раймон Лаффе захотел сбежать, не опасаясь погони. И прежде всего, как обстояли его дела?.. Он управлял мелкой фирмой рекламных роликов, которая не очень–то процветала. По словам его секретарши Ивонны Ардуин, они находились на грани разорения. Раймон Лаффе, человек по натуре безалаберный и бессовестный, задолжал абсолютно всем. Сама Ивонна вот уже два месяца не получала зарплаты, и недавно ее уволили. У нее стояли слезы в глазах, когда она мне об этом рассказывала. А вот Анри Фельгро, компаньон Лаффе, так тот, не колеблясь, обозвал пропавшего сволочью и прохвостом. Он знал его еще по лицею. Когда–то Лаффе слыл хорошим товарищем, может быть, не очень усидчивым учеником, но смышленым, деятельным, а главное — бойким на язык. Иногда он забавлялся тем, что собирал по домам пожертвования под тем или иным предлогом и бывал настолько убедителен, казался таким правдивым, что ему подавали без колебаний.

— Мне еще тогда бы задуматься, — посетовал Фельгро. — Но я тоже не пропускал случая подстроить какую–нибудь каверзу. Не со зла. Когда я снова случайно встретился с ним года два назад, он меня тут же очаровал. Лаффе вынашивал уйму планов и подумывал о съемке фильмов для телевидения. Он сразу начал выписывать колонки цифр, а когда Раймон говорил языком цифр, он становился настоящим солистом в большом концерте.

Я дал себя облапошить и вложил в дело несколько миллионов. Естественно, я все потерял. Причем по его вине, так как идея была стоящей. Но он всегда жил не по средствам. Непрестанно ломал комедию, что он удачливый бизнесмен; по жизни Лаффе шагал, все время любуясь собой со стороны. Одетый на английский манер, покуривая сигары, как в кино, с легкостью раздавая чаевые, а в кассе — пусто. И всегда за ним последнее слово. Всегда улыбка на устах. Ослепительная. Непроизвольная. Другого слова и не подберешь — непроизвольная. А его манера говорить! «Вы, дорогой, вы — коммерсант!» За это хотелось ему врезать. Причем однажды, признаюсь, пришлось влепить ему. Я дал ему пощечину — настолько вышел из себя. Так вы думаете, он разозлился? Ни капельки. Сыграл роль благородного джентльмена, человека, способного простить минутное настроение. Он ограничился тем, что заметил, что ему очень не везет. Убить его мало!

— И что произошло, по вашему мнению?

— Сбежал он. Преспокойно. Он всем задолжал. Поговорите с его братом, увидите!

Я прибыл к Денису Лаффе, который только что вернулся из поездки, услышав сообщение по радио. Я нашел отчаявшегося человека, сыпавшего проклятьями. Для него Раймон был не просто спекулянтом, а вором. Он объяснил мне, что Лаффе занял крупные суммы у отца и обязался их выплатить в момент наследования. Он подготовил расписки…

— Они у меня здесь, — сказал Денис. — У него хватило наглости утверждать, что они подложные и что это я их сфабриковал. Наше дело сейчас в суде, и я даже не уверен, что выиграю. Этот негодяй слегка изменил свой почерк и подпись, так что теперь специалисты ничего не могут сказать. Видите, каков он! Если хотите знать, от него пострадало немало людей. А его секретарши! Скандал! Он держал их месяца три, достаточно, чтобы вдоволь поразвлечься, а потом — бац! Вон! Следующая! Малышка Ардуин — вы видели ее? — очаровательна, а? Так вот, он только что ее выгнал. После того как посулил ей золотые горы, уж как водится… Альбер, брат девчушки, пригрозил ему. Ха! Угрозы! С него как с гуся вода. Я не злодей, но желаю — слышите, желаю! — чтобы в один прекрасный день с ним что–нибудь произошло.

— Возможно, уже произошло.

— Ладно вам!.. В настоящее время он в Бельгии или Швейцарии со всеми денежками, которые смог заграбастать, и подложными документами. И я совершенно спокоен! Через месяц он, как пить дать, найдет других простофиль. Знаете, это потрясающий актер! Нет–нет, поверьте мне, у него большое будущее!..

— Ему все–таки сорок восемь лет.

— Но это именно то, что делает его неотразимым! Он напускает на себя этакий серьезный вид! Когда он говорит, кажется, что он взвешивает каждое слово. У вас все время такое ощущение, что ему хочется совершить что–нибудь недозволенное для вашей же пользы, потому что вы ему симпатичны. Он понижает голос, не решается, пожимает плечами и с улыбкой: «Ну, вам–то я могу довериться…» Готово! Вы попались! Что касается меня, то временами я задаю себе вопрос: может быть, его следует изолировать? В конце концов, ведь мания величия излечима!

Найти Альбера Ардуина, брата выгнанной секретарши, не составило никакого труда. Молодой, лет двадцати, со спортивной походкой и открытым, улыбчивым лицом. Однако, когда я произнес имя Раймона Лаффе, он преобразился.

— Этот, — сказал он, — пусть никогда не попадается мне под руку!

Он поведал мне о злоключениях своей сестры. Несчастная малышка влюбилась в шефа. Он был такой вежливый, такой сдержанный, с какой–то долей отцовского отношения!.. Создал видимость, что откровенничает с ней, ввел ее в курс своих планов…

— Поймите, это тип, которому необходимо, чтобы его слушали, чтобы им любовались. Однажды, еще вначале, он пригласил меня пообедать. Признаюсь, я попался. Он говорил о самых крупных актерах запанибратским тоном: это производило сногсшибательное впечатление: «Моя группа только что пригласила Бельмондо… Бебеля пришлось уламывать, но, поскольку он хотел поработать со мной, ему пришлось согласиться…» Я сидел как идиот, внимал. Еще бы!.. А эта дура Ивонна думала, что он на ней женится. Так что, когда он сказал ей, что она может поискать себе другое место, разразилась трагедия! Все очень просто — она совсем рехнулась, бедная девочка!

Теперь я убедился окончательно: перед нами очевидный факт бегства. Лаффе захотел навсегда порвать со слишком тягостным прошлым.

Я ошибся. На третий день его тело выловили в Сене, далеко вниз по течению от Парижа. Он был мертв, более того, убит выстрелом из пистолета прямо в сердце. Документы, удостоверяющие личность, исчезли. Так же как и коврик, послуживший для переноски зловещего груза. Может быть, его унесло течением? Но походило на то, что убийца сам убрал его перед тем, как столкнуть труп в Сену. Его расчет казался простым. Он надеялся на то, что либо тело никогда не будет найдено, либо будет найдено слишком поздно, чтобы его опознать, либо сочтут, что Раймон Лаффе покончил с собой. В любом случае безнаказанность обеспечена. А на улики в квартире на улице Лористон он попросту наплевал.

Я настолько уверовал, что Лаффе пустился в бега, что не знал, с какого конца приняться за дело. Дождался заключения судебного врача; оно гласило, что Лаффе убит в ночь с восьмого на девятое около полуночи. Чисто логически имелось трое подозреваемых: Анри Фельгро — компаньон, Денис Лаффе и Альбер Ардуин, брат молоденькой секретарши. У всех троих имелись счета для сведения с покойным; все трое достаточно крепкого телосложения, чтобы перетащить тело из квартиры в лифт, а затем из лифта в машину. Безусловно, существовал определенный риск. Преступник мог наткнуться на какого–нибудь жильца или запоздалого прохожего, шофера такси… Но все улики указывали на непреднамеренность преступления. Скорее возникала мысль о случайно вспыхнувшей ссоре, которая закончилась плохо, и виновный действовал под давлением обстоятельств…

Я бросил на это дело всех свободных сотрудников, и, естественно, первые собранные сведения оказались обескураживающими. У каждого из троих подозреваемых имелось алиби.

Так, молодой Ардуин отдыхал в Ансени под Нантом у друзей. Его отпуск заканчивался десятого, поэтому девятого в ознаменование закрытия сезона была устроена великолепная рыбалка. Восьмого вечером, ближе к девяти часам, все разъехались по домам, чтобы наутро в шесть вновь встретиться. Вопрос состоял в том, чтобы узнать, успел бы Альбер Ардуин доехать на своем «ситроене» до Парижа, убить Лаффе и вернуться в Ансени до шести часов. Школьная задачка: если машина идет со скоростью в среднем сто километров в час, а расстояние до Парижа составляет четыреста километров… Увы! Всю жизнь я мучился над подобными задачками — такими, казалось бы, простыми и такими абсурдными. Теоретически, конечно, возможно. Ночью да по хорошей дороге, на новом автомобиле Ардуин мог держать среднюю скорость в сто километров. Допуская, таким образом, что он совершил бы поездку туда и обратно за восемь часов, ему бы остался ровно час, чтобы… Да, это возможно, но правдоподобно ли?.. Понадобилось бы допросить его друзей, показать фотографию Ардуина на ночных бензозаправочных станциях на трассе Нант — Париж, так как ему обязательно пришлось бы заправляться, если на самом деле… Но алиби представлялось мне основательным.

Анри Фельгро, так тот жил в Версале. Он утверждал, что никуда не выходил из дому. Вместе со своей женой он смотрел телевизор до двадцати двух часов и лег спать. Жена подтвердила его показания. Его алиби казалось еще более достоверным и прочным из–за его безыскусности. Если нет на руках никаких конкретных оснований подвергать сомнению показания подозреваемого, то остается лишь поверить на слово. Сказать: «Вы лжете!» — означает вообще отказаться от показаний близких. В данном случае мне пришлось бы сомневаться не только в свидетельстве госпожи Фельгро, но еще и его тещи, больной, пожилой женщины, она плохо спала и улавливала любой шорох в доме, не говоря уж о молоденькой горничной, которая ночевала над гаражом и ничего не слышала. Мог ли я серьезно думать, что все четверо участвовали в сговоре?

Что касается Дениса Лаффе, то он узнал об исчезновении брата в Аркашоне, где отдыхал в кемпинге. Каждый вечер он слушал радио, иногда для развлечения ловя передачу «Дорожный «Интерсервис», чтобы послушать срочные сообщения автомобилистам, заблудившимся на проселочных дорогах. Каково же было его изумление, когда диктор произнес: «Мсье Денис Лаффе, путешествующий в «Пежо–404» серого цвета с прицепом и находящийся в районе Бордо, просьба срочно вернуться в Париж, ваш брат пропал без вести».

Из троих именно его алиби — по крайней мере, с первого взгляда — представлялось неопровержимым. Но из всех них именно он питал к Раймону ту «братскую» ненависть, которая никогда не проходит.

Таким образом, я дотошно разобрал три варианта времяпрепровождения. Я Тщательно осмотрел машину Ардуина — довольно поношенную, но еще бодренькую модель «ID». Я обошел работников бензоколонок. Никто из них не признал Ардуина. Я говорил грубым голосом, чтобы произвести впечатление на молоденькую горничную Фельгро. Она сильно плакала, но подтвердила его показания. Я направил одного из моих людей в Аркашон, чтобы провести расследование в кемпинге. Попусту. В это время года движение автомашин оживленное. Денис мог преспокойно, никем не замеченный, выехать седьмого или восьмого утром, убить Лаффе, вернуться ночью и приехать в Аркашон ранним утром девятого, то есть почти за двадцать четыре часа до радиовызова. Повсюду я наталкивался на стену. И в довершение всего это преступление наделало шуму. Августовской прессе, как правило, перепадает не много загадочных событий. Поэтому смерть Раймона Лаффе упорно не сходила с первых полос.

Отчитываясь каждое утро, я в основном помалкивал. Но работал без устали. Полагаю даже, что никогда еще столько не трудился. Лично я ничего не имел против моих троих подозреваемых. Пожалуй, я даже находил их симпатичными. Но, кроме них, я не знал, кого заподозрить. Я быстро расширил круг своих поисков и отметил основные связи умершего, принял к сведению поездки его знакомых, определил их возможные обиды. Конечно, у Лаффе хватало недругов, так как он многим задолжал. Но кредитор — не убийца и не имеет ни малейшего желания стать им. Среди молодых женщин, которые оказались его жертвами, некоторые конечно же радовались его смерти. Тем не менее у кого из них достало бы силы перенести тело весом в восемьдесят пять килограммов?..

Инспектор Гро, который мне помогал, подсказал:

— Женщине могли помочь?

Нет. Если начинаешь выдумывать, чтобы обойти трудности расследования, то ты пропал. Бесспорными мне представлялись две вещи: первое — Раймон Лаффе убит решительным и кряжистым противником, второе — убийца кто–то из этих троих. Это–то я и повторял себе целыми днями: утром — во время бритья; днем — в своем кабинете, уплетая сандвич; вечером — изучая досье; ночью — укладываясь спать… Это было какое–то наваждение, но подобное состояние я поддерживал, потому что знал, что в конце концов оно даст свои результаты. Гостиная, лифт, холл, дверь, тротуар, автомобиль… далее — крутые берега Сены… В воображении я сотни раз вновь и вновь пробегал этот маршрут… Само собой разумеется — и не стоит об этом напоминать, — я подверг самой тщательной экспертизе «ситроен» Ардуина, «пежо» Дениса Лаффе и «купе» Фельгро. Тщетно! Итак, я — убийца. Я только что убил Лаффе. Столько усилий ради весьма гипотетического результата? Не проще ли оставить тело на месте преступления и преспокойно уехать? И если уж я действительно закоренелый преступник, то почему бы мне не привести все в порядок, прежде чем уйти?

Внезапно я обнаружил, что, вместо того чтобы рассмотреть картину с лицевой стороны, я с самого начала из кожи лез, чтобы увидеть ее с изнанки. Правда была настолько простой! Как всегда, она так и лезла в глаза.

Убийце вовсе не обязательно покидать гостиную, чтобы в конце концов очутиться на берегу Сены. Наоборот, он шел от реки, чтобы попасть в гостиную. Дело в том — это мне представлялось очевидным, — что только мужчине было под силу перенести тело, и я упорно видел в качестве подозреваемых лишь Дениса Лаффе, Альбера Ардуина и Анри Фельгро. Но предположим, что виновной окажется женщина. Напрашивается вывод, что преступление совершено не в квартире, а в другом месте. В каком? Да на самом берегу Сены. Где найти лучшее место для встречи? Хочется в последний раз увидеться с человеком, которого по–прежнему любишь, умолять его, заставить его передумать. Она выбирает место, которое еще дышит воспоминаниями о первых прогулках влюбленных. Но мужчина пожимает плечами. С него довольно этих хныканий и жалоб. И тогда, потеряв голову, она стреляет и убивает… А затем, опомнившись, пугается… Как обезопасить себя?.. Совершить такое преступление, которое женщина совершить не смогла бы. Достаточно забрать у умершего его документы. Кто знает? Если немного повезет, тело, возможно, и не опознают. Потом она вытаскивает из кармана убитого ключи, носовой платок, запачканный кровью; труп сталкивает в воду, это не очень–то и трудно. Затем остается добраться до квартиры. (Это по крайней мере я сразу правильно угадал: комната выглядела как декорация к спектаклю.) Таким образом, у всех сложилось впечатление, что убийство произошло в квартире на улице Лористон, тело завернули в коврик и увезли на автомобиле. Короче говоря, никто не заподозрил бы женщину.

На следующий день я арестовал Ивонну Ардуин. Она сразу призналась. Впрочем, она уже готова была явиться с повинной, пребывая в страхе, что вместо нее расплатится невиновный… Бедняжка Ивонна!.. К счастью, у нас к преступлениям, совершенным в состоянии аффекта, судьи относятся со снисхождением!

Голубой халатик

Бригадный комиссар Мерлин, который–то и научил меня работать, помнится, говаривал: «Простых дел не существует. Когда сразу все понятно, это означает, что не понятно ничего!» В справедливости его высказывания, над которым я и сотрудники моего возраста нередко посмеивались, мне пришлось убедиться в самом начале своей карьеры. В то время я был в Морлэксе. (Я основательно поколесил по провинции, прежде чем получить звание комиссара и сменить Мерлина, чтобы в свою очередь повторять подчиненным: «Простых дел не существует» и так далее. Но это уже другая история.)

Так вот, однажды в субботу где–то в конце августа, когда отдыхающие собирают свои чемоданы и наглухо заколачивают ставни на виллах, на своем письменном столе я обнаружил записку: меня просили срочно приехать в Локирек, где только что обнаружили тело парижского коммерсанта Кристиана Урмона. Несчастный был убит выстрелом из револьвера.

В Локирек я отправился охотно. Преступление, конечно, возбудило мое любопытство, но я так люблю этот городок, что надеялся выкроить несколько минут и побродить по берегу. Я тогда увлекался цветными фотографиями и, как только у меня появлялось свободное время, мог обежать всю округу в поисках какой–нибудь старой церкви или придорожного распятия. Потому–то и фамилия Урмон мне что–то напомнила. Я купил свой фотоаппарат в Париже и спрашивал себя, не в магазине ли Урмона? Короче, сорока пятью минутами позже я выходил из машины перед мэрией, где меня поджидал сержант Ле Галло, один из лучших здешних удильщиков лаврака.

— Как дела, шеф?.. Уровень воды достаточный?

— Эх, немного бы времени! — ответил он. — Высота прилива достигла отметки сто десять, представляете! Но со всем тем, что у нас происходит…

Он выглядел взволнованным.

— Этот Урмон, не он ли держит большой магазин оптической аппаратуры на бульваре Сен–Жермен?

— Да, он, — подтвердил Ле Галло. — Вы с ним знакомы?

— Немного… Где тело?

— Его временно положили сюда.

Меня проводили куда–то вроде прачечной, где я нашел врача и мэра. Рукопожатия, обмен незначащими фразами — все как обычно. Тело лежало на столе; казалось, Кристиан Урмон спал. Он был хорошо сложен и за несколько недель, проведенных в отпуске, успел загореть; лицо красивое и энергичное. На нем были лишь белые плавки и легкий халатик, голубой цвет которого мне показался ярковатым. К икрам и рукам прилип песок.

— Пуля попала прямо в сердце, — заметил врач. — Сначала она пробила халат.

Он указал мне на маленькую дырочку, как от пробойника.

— Ткань не обожжена, — продолжил он. — Выстрел произведен с небольшого расстояния. Смерть наступила мгновенно.

— Полагаю, пуля не прошла насквозь?

— Нет.

— Оружие нашли?

— Нет.

— Никто не слышал выстрела?

— Нет.

— Какими данными мы располагаем?

Информацию предоставил мне мэр — подтянутый мужчина, похожий на учителя на пенсии, явно потрясенный случившимся. Тревогу поднял рано утром, около половины восьмого, ловец крабов. Он обнаружил Кристиана Урмона за скалами. Мэр, хорошо знавший Урмона, сразу же побежал на виллу сообщить близким. Госпожа Урмон еще спала, а Роже, младший брат Кристиана, только что встал. Он взял на себя труд поведать о несчастье невестке.

— Это было ужасно, — сказал мэр. — Тем более что несчастная женщина не очень хорошо себя чувствовала!.. Проходите в кабинет. Я сейчас попрошу принести кофе.

Врач, извинившись, откланялся. Я охотно проследовал за господином Рузиком, который вынул из шкафа бутылку кальвадоса и две рюмки, покуда пожилая женщина в чепчике занималась кофе.

— Вы кого–нибудь подозреваете? — спросил я по обыкновению.

— Нет никого, кто бы мог желать зла мсье Урмону, — сказал Рузик. — Вот уже десять лет, как он проводит здесь свой отпуск. К нему относятся с большим почтением.

— Сколько ему лет? Около сорока?

— Сорок два года.

— Дети есть?

— Нет. Я даже думаю, что из–за этого жена его редко появлялась на людях. Здесь ведь полно ребятишек… Она предпочитала оставаться дома. Они живут в «Гелиополисе», большой вилле на мысу, сад ее тянется до самого побережья. У них своя лестница, которая ведет прямо на пляж. Каждое утро спозаранок мсье Урмон ходил купаться. Его иногда встречали в одном халате, когда он возвращался к себе. Преступник поджидал его за скалами и внезапно выстрелил.

— Расскажите мне о его брате.

— Роже?.. А! Ну он совсем другой!

Мэр чокнулся со мной и отпил глоток водки.

— Хороша, а?.. Я получаю ее из Лизьё… Один из моих давнишних учеников балует меня… Роже Урмон… у него были крупные неприятности. Он архитектор и оказался замешанным в одно дело, связанное со строительством домов в Тулоне. Один нотариус, Бенальди, подал жалобу… Но Роже Урмон в конце концов доказал свою непричастность, и нотариусу отказали в возбуждении дела… Во всяком случае, Роже Урмон разорился. Говорят, что деньги он взял в долг у брата… Я повторяю вам то, что слышал… Меня это не касается.

Но глаза его поблескивали.

— Сам–то уверен, что вокруг него сплошные друзья, — добавил он. — Ваше здоровье!

Я покинул его и отправился в путь к мысу, докуривая сигарету. Море отдавалось в скалах сильным шумом. На открытом месте оно казалось темно–синим в мутном свете. Я замечтался… Сперва навести справки о Роже… Это легко… Проверить также материальное положение умершего… И затем распорядиться поискать оружие… Может быть, оно было выброшено в море, но после такого высокого прилива море, возможно, отступит далеко от берега… Я оказался перед виллой — большим домом из гранитных блоков со светлыми швами из цемента. Красивое жилище, чуть мрачноватое. Открыл мне Роже Урмон. Я признал его с первого же взгляда, настолько походил он на брата. Такое же красивое лицо, такое же телосложение, такие же короткие волосы, чуть отливавшие рыжиной на висках. Только, пожалуй, немного худее. Он провел меня в гостиную с видом на бухту. Несмотря на тик, который время от времени подергивал уголок его рта, он, казалось, вполне владел собой,

— Я уже все рассказал, — проговорил он. — Не понимаю… Вчера вечером мой брат выглядел так же, как обычно. Мы поиграли в пинг–понг. Уверяю вас, ничто не предвещало…

Я дал ему высказаться. Он рассказал об их житье–бытье втроем, их развлечениях, прогулках, напрасно пытаясь найти хоть что–то, способное объяснить трагедию.

— Мы были очень близки, — заключил он.

Я протянул ему сигареты. Он рассеянно взял одну, поискал зажигалку в карманах брюк.

— Извините, — сказал он. — Вижу, что сегодня утром надел брюки Кристиана. Знаете, все, что подходило одному, годилось и другому…

Я предложил ему огня.

— Как отреагировала мадам Урмон? — спросил я.

— Плохо… Очень плохо… Она, должно быть, пошла наверх прилечь…

— Нельзя ли мне ее увидеть?

— Если хотите… но она знает не больше моего…

Он провел меня на второй этаж и открыл дверь спальни.

— Сандрина, — сказал он, — посетитель… Он не долго пробудет… Надо же помочь полиции.

Она лежала мертвенно–бледная, губы серые, глаза лихорадочно воспалены. Она выглядела очень молодо. Я по–чему–то готовился увидеть красивую женщину. Она же была скорее некрасива. Слишком большой рот, слишком длинный нос. Я допрашивал жену Урмона главным образом, чтобы услышать ее голос. Я придаю большое значение голосам. Ее голос дрожал, звучал угрюмо.

— Какая она обычно? — спросил я у Роже, когда мы вышли. — Жизнерадостная? Косметикой пользуется? Танцует?

— Нет… Она жалуется на самочувствие, причем неизвестно, что с ней. Обращались ко многим врачам. Одни винят печень, другие — нервы.

— Сколько ей лет?

— Тридцать один год. Но можно дать и восемнадцать. Она всегда выглядела девочкой.

— Могу я взглянуть?

— Пожалуйста.

Я прошел через шикарно обставленный холл.

— Они ладили друг с другом?

— Жили душа в душу.

Мы спустились в сад. Шезлонги располагались вокруг стола, на котором валялись ракетки для пинг–понга. Пляжный халат сброшен на землю у куста. Роже подобрал его.

— Бедный Кристиан! — сказал он. — Он все терял. Вот его халат.

— Но тогда тот другой, голубой, в котором его нашли сегодня утром, чей он?

— Мой, естественно. Он никогда не утруждал себя поисками. Брал, что попадало под руку.

Мы прошли до лестницы, ведущей к пляжу.

— Кто занимается домом?

— Мари, — сказал он, — старушка из Локирека, которая приходит заниматься хозяйством, мыть посуду, иногда готовит.

Роже Урмон указал мне на бесформенное нагромождение глыб.

— Там, вон за тем валуном… Утром, когда Кристиан спускался вниз, здесь никого не бывает.

— А вы что, тоже купаетесь?

— Да, но значительно позже. Меня присутствие людей не смущает.

Мы обошли вокруг груды камней. На земле не осталось никаких следов. Я протянул руку.

— С виллы, вон там, вдали, можно видеть место, где мы находимся?

Роже застыл в нерешительности.

— Это вилла Депаров. С этой стороны дома окон нет.

— Совершенно верно. Теперь я хотел бы выслушать Мари. Прошу прощения, но лучше бы вам не присутствовать при разговоре. Она, наверное, не осмелится говорить при вас откровенно.

В ожидании ее прихода я начал расставлять по местам свои персонажи, всячески избегая каких–либо предположений. Правда, у меня уже сложилось одно… Мари появилась, вытирая ладони о край передника. Начиная с определенного возраста мужчины и женщины на этом суровом, обвеваемом всеми ветрами побережье становятся одинаково похожи на этаких «морских волков»: обветренные щеки, глубоко изрезанные морщинами, кустистые брови, нависающие над серыми глазами. Кажется, она меня побаивалась… Мой первый вопрос удивил ее. Я спросил ее, много ли парижан в Локиреке. Для нее любой нездешний неизбежно являлся парижанином.

— Достаточно, — сказала она. — Они еще не все разъехались.

— А не попадался ли вам в последнее время кто–ни–будь из них, прогуливающийся вокруг виллы и как бы разглядывающий ее?

— Вы хотите сказать, зевак?

— Да, пожалуй.

— В них недостатка нет. Это самый красивый дом на побережье.

Мне предстояло немало хлопот. Я напрямик спросил ее о Кристиане Урмоне. Многих ли людей он посещал в Локиреке? Случалось ли ему выходить из дому одному? А поздно возвращаться? Была ли у него какая–нибудь подружка?

— Только не у него!

Ответ буквально вырвался у нее. Я сразу же начал напирать.

— В полиции нам все известно… Все эти вопросы, чтобы быть уверенным, что вы говорите правду… Послушайте, как ее зовут?

— Это мадам Депар.

— Правильно, — авторитетно заверил я.

— Он виделся с ней каждое утро… Говорил, что ходит купаться, но…

— И давно это началось?

— С прошлого года.

— Мадам Урмон была в курсе?

— О нет! Несчастная женщина! Она бы умерла, узнай она правду!

Я отправил ее и вновь принялся за Роже. Поначалу он хотел все отрицать, затем пригрозил выгнать старую служанку. Наконец он сдался. Да, его брату свойственна одна слабость.

— Господин инспектор, надо же его понять… Сандрина так и осталась маленькой девочкой. Мы ее очень любим. Я так пошел бы за ней в огонь! Когда для меня настали трудные времена — вы, конечно, уже наслышаны, — так это она помогла мне. Брата моего пришлось бы упрашивать, а она тут же выдала необходимую мне сумму… Это чудесный друг.

— Но, возможно, не совсем еще женщина?

— Все женщины становятся в один прекрасный день настоящими, если от них этого ждут! Но Кристиан всегда торопился, внимания никакого не проявлял…

— А ваша невестка ничего не подозревала?

— Нет. Она слепо обожала Кристиана… Я делал со своей стороны все, чтобы она не знала. Кристиан пообещал мне, что скоро порвет эту связь.

— Что вы знаете о мсье Депаре?

От Роже я узнал, что Депар руководил сетью прачечных в Париже. Это серьезно поставленное дело поглощало все его время. Он приезжал в Локирек в конце недели. Сходил с поезда в Плуаре, брал свою машину из гаража напротив вокзала. Обратно уезжал в воскресенье вечером.

— Что он собой представляет?

— Пятьдесят лет, толстый, довольно вульгарный.

— А она?

— Светская львица.

Я пообещал Роже держать его в курсе дела и сохранить в тайне, до получения нового распоряжения, любовную связь его брата. Затем я отправился к Депарам. Их вилла, как и «Гелиополис», выходила прямо на пляж, что было очень удобно для Кристиана Урмона. Меня провела внутрь развязная девица, которая сообщила обо мне госпоже Депар. Роже не солгал. Блондинка, высокая, сильно накрашенная, глаза ее смотрели вызывающе и немного угрюмо. У нее были сильно выпуклые глаза восточной дивы и страстный рот. Я бы спокойно мог представить ее певицей. Урмон, должно быть, не много для нее значил. Естественно, она уже знала о трагедии, но сохраняла самообладание без малейшей примеси враждебности. Я сказал ей, что посвящен в ее тайну. Она нисколько не смутилась и почувствовала, насколько это меня удивило.

— Наша связь закончилась, — сказала она.

— Почему?

— Я ему не игрушка, эдакий легкий флирт на отдыхе… Кристиан хотел сохранить нас обеих, понимаете?.. У него не хватало смелости выбрать. Он явно хотел, чтобы вместо него этот выбор сделала я.

— Как раз в это утро и…

— Да, и произошло объяснение.

Хотя она делала над собой усилие, голос предательски задрожал. Разрыв произошел, наверное, куда более мучительно, чем она хотела бы признаться.

— А ваш муж?

— Что мой муж?

По ее лицу прошла как бы волна ненависти.

— Он только что приехал с кучей бумаг, как всегда. Он ничего не видит, ничего не слышит. Занимается счетами.

— Кристиан Урмон… был ли он человеком, способным убить себя?

Она разразилась горьким смехом.

— Мужчины все об этом подумывают, — сказала она. — Из тщеславия. Но предпочитают откладывать это на завтра!

В случае самоубийства разве не нашли бы револьвер? Я задал ей еще несколько вопросов. В своей сдерживаемой ярости она производила впечатление. Я не считал нужным беспокоить Депара. Времени хватало. Скоро полдень. Я откланялся и возвратился в мэрию, откуда позвонил в гараж. Да, мсье Депар прибыл поездом в шесть тридцать. Он задержался в гараже, чтобы проверить зажигание. Он отправился вскоре после восьми часов. Это ставило его вне подозрений. Впрочем, всерьез я никогда его не подозревал.

Я прошел до табачного магазинчика, чтобы пополнить запас «Голуаза», потом вернулся на пляж со стороны камней. Я заметил жандармов, которые обшаривали лужи воды, приподнимали длинные космы водорослей. Море обнажало черные, маслянистые камушки, которые сверкали повсюду, насколько хватало глаз. Запах отлива всегдаприводит меня в волнение. Я медленно шел по сырому песку.

Один жандарм выпрямился и что–то крикнул. Я подбежал. Он держал револьвер. Я осторожно взял его, но он был покрыт песком и илом. И речи не могло быть, чтобы обнаружились отпечатки пальцев. Я вытащил обойму и вздрогнул: не хватало двух пуль. Две пули!.. Почему две?..

Нет, не умозаключение позволило мне найти решение. Теперь, конечно, по зрелом размышлении я говорю себе, что если кто–нибудь захотел бы убить Роже Урмона, а не Кристиана, то с первого же выстрела заметил свою ошибку и не повторил бы ее. Значит, целились именно в Кристиана. Но кто же мог так сильно не любить Кристиана Урмона? Депар? У него алиби. Мадам Депар? Она бы выстрелила один раз. Не два… Так что… Но в тот момент я не действовал методом исключения. Передо мной вновь возникла хрупкая Сандрина, нелюбимая, ревнивая, слишком чувствительная, чтобы не понять, что что–то происходит, что ее муж слишком занят, слишком рассеян… Эти утренние отлучки не могли казаться ей естественными. Возможно, однажды она проследила? Она в отчаянии. Почему ей всегда оставаться в жертвах? Приходит такой момент, когда возмущение ослепляет. Она берет револьвер из какого–нибудь комода, где он, должно быть, пролежал не один год. Она поджидает Кристиана, который в то утро даже не подумал захватить с собой купальный халат. Она убивает его, затем решает донести на себя. Но Роже ее останавливает. Он хочет избежать скандала. Он любит свою невестку, обязан ей многим. И он устраивает представление: выпускает пулю в свой собственный халат на уровне сердца, облачает в него тело и выбрасывает револьвер, забыв, что море может отступить намного дальше, чем обыкновенно. План представлялся безупречным. Если бы оружия не нашли, я конечно же подумал бы, что Кристиана убили вместо брата, и у меня не возникло бы никакого основания подозревать Сандрину. Действительно, когда сразу все понятно, то не понятно ничего.

Сандрину оправдали. Я узнал, что она вышла замуж на Роже. Однако не останется ли между ними навсегда воспоминание о голубом халате?

Преступление в лесу

Я служил в Ле–Мане, когда мне пришлось разбираться с этим темным делом. Сарта — это немножко Корсика, с той лишь разницей, что вместо чести там главное — деньги.

Та же межклановая рознь, та же месть, лелеемая годами. Тот же обет молчания, и порой еще более стародавние, цепкие и дикие суеверия. Вот почему я не испытывал особого оптимизма, отправляясь в эту заброшенную сельскую местность, где только что убили Эмиля Сурлё. Я покинул Ле–Ман меньше часа назад, а впечатление создавалось, что находишься в дремучем лесу. Огромные сосновые боры, темные и сырые, заросли папоротника, ухабистые дороги, болота; птиц мало, природа враждебная, мрачная, и вдруг посреди поляны автомобиль, а внутри — тело. Жандармы ни к чему не притрагивались, потому что знали, что я скоро приеду, тем более что я приступил к расследованию с самого начала. Преступление налицо: заряд картечи пробил лобовое стекло и сразил Сурлё прямо в грудь. Он рухнул на руль, сраженный наповал. Машина сделала резкий поворот, затем остановилась поперек дороги с заглохшим двигателем.

— Выстрел из ружья произведен метров с десяти, — сказал бригадный комиссар. — Видите, дробью изрешетило весь бок машины.

Он провел меня за толстое дерево и показал гильзу из красного картона, которую я подобрал.

— Стрелявший находился здесь, — вернулся он к разговору. — Думаю, что он поджидал Сурлё, так как земля вся истоптана, как если бы долго ждали.

Действительно, виднелись довольно четкие, но запутанные следы. Скорее всего, на нем были резиновые сапоги с подошвой в клеточку. Все это нас не очень–то продвигало вперед.

— Расскажите мне о Сурлё.

— Их двое, — сказал комиссар, — Эмиль и Гастон. Это — Эмиль, старший.

— Чем он занимался?

— Торговал недвижимостью, а под этим здесь подразумевается многое. Конечно, он покупает и продает, но он также собирает арендную плату, получает комиссионные — короче, целая кухня…

— Богат?

— Говорят, да. Но никаких внешних признаков. Так обычно и бывает у людей его профессии из–за налоговой полиции.

— А его брат?

— Гастон владеет мукомольней чуть подальше. Тот тоже вполне обеспечен.

— Они ладили?

— Не то слово, неразлучны.

— Эмиль женат?

— Нет. Он жил как старый секач. Гастон женат. У него взрослый сын, сейчас служит.

— Вы предупредили его?

— Это как раз он обнаружил своего брата. У них общие дела: здесь полная мешанина в этой семье. Он вам объяснит лучше, чем я. К концу каждого месяца он приходил к Эмилю, когда тот возвращался из своих поездок. Они занимались своими подсчетами вдвоем.

— Но все–таки не среди леса!

— Нет, конечно. Мы находимся в двух шагах от усадьбы Эмиля.

Комиссар взял меня за руку и повлек к дорожке, которая виднелась чуть поодаль, между соснами. В глубине я обнаружил ограду и двускатную крышу здания, напоминавшего старинный замок.

— Это здесь, — сказал комиссар. — Эмиля застрелили, когда он сбавил скорость, чтобы повернуть.

— Если я правильно понимаю, его обокрали?

— Очевидно! Я не вижу его портфельчика. По словам Гастона, Эмиль складывал деньги своих клиентов в старенький портфельчик. Всего около четырех тысяч франков.

— А где он, Гастон?

— Поехал предупредить жену. Он вскоре вернется.

Рокот мотора вернул нас на поляну. Прибыл врач. Рукопожатия, привычные банальные фразы. Покуда он обследовал тело, я попытался не то чтобы определить, но приноровиться к задействованным лицам, обстоятельствам, месту происшествия. Городские преступления, да позволено мне будет сказать, подходят мне больше, чем эти преступления «на природе», их виновники располагают полной свободой, чтобы скрыться. Ружье, дробь, патрон!.. В местности, где все охотятся, я найду их повсюду — эти ружья, дробь и патроны даже того же самого калибра! Комиссар угадал мою растерянность и шепнул:

— Без сомнения, это Жюль стрелял.

— Жюль?

— Да, Марасэн. Из–за него одни неприятности. Он был егерем у графа Сен–Андре, а потом, после смерти своей жены, принялся пить. Графу пришлось его уволить, и Марасэн стал чем–то вроде дикаря. И это он, когда–то такой исполнительный и добросовестный, теперь промышляет браконьерством; при случае и стянет что по мелочи, а когда «под мухой», то способен на все. У него уже две судимости: одна за побои с увечьями, другая — за кражу. Я действительно не вижу никого другого, кто…

— Он далеко отсюда живет?

— Нет. Минут десять на вашей машине.

— Тогда поехали!

Марасэн потрошил кролика на маленьком дворике возле лачуги, где он жил. Впрочем, местечко очаровательное: много цветов, серебрящиеся на солнце тополя и в конце тропинки — темные воды Сарты, в которых отражаются коровы, пасущиеся вдоль берегов. Марасэн был одет в замшевую куртку, в глазах просвечивало безумие. Увидев нас, он осклабился.

— Покажи свое ружье, — сказал комиссар.

По его тыканью я определил степень падения этого человека. Марасэн движением подбородка указал нам на хижину. Я вошел за комиссаром. Ружье висело у очага.

Комиссар переломил стволы, вытащил два патрона из красного картона и понюхал оружие.

— Так и есть, — пробурчал он. — Мерзавец!

Не выпуская ружья, он ринулся во двор.

— Где ты спрятал деньги?

Тот преспокойно отделял шкуру кролика кончиком ножа.

— Хотел бы я иметь деньги, которые можно прятать, — сказал он.

— Вы знаете, что Эмиль Сурлё умер? — сказал я.

— А! Вот так новость!

— Он был убит выстрелом из ружья с час назад… Ружье, как ваше, и патроны, как ваши…

Я показал ему стреляную гильзу из красного картона, которую я подобрал за деревом.

— И твоим ружьем недавно пользовались! — крикнул комиссар.

— А чем я, как вы думаете, убил этого кролика? — спросил Марасэн по–прежнему невозмутимо–наглым тоном.

— Не надо горячиться, — сказал я. — Расскажите мне, что вы делали во второй половине дня.

— Так вот, я ушел часа в три. Переправился через реку, поднялся до Круа–де–Берже; там я застрелил кролика и вернулся через Катр–Шмэн.

— Признаешься! — воскликнул комиссар. — Именно там–то Сурлё и убили.

— Хотелось бы взглянуть на него, — не смущаясь, сказал Марасэн.

— Во что вы были обуты? — спросил я.

— Вы не охотник, — сказал он презрительно. — В сапоги, конечно.

— Где они?

— На кухне.

Они там и стояли. Старые резиновые сапоги с подошвой в клеточку.

— Да он издевается над нами, — негодовал комиссар. — Я забираю его.

— Подождите!

Я быстро обыскал кухню и комнату, служившую спальней.

— Время только теряете, — вновь заговорил комиссар. — Он мог спрятать деньги где угодно. Может, не у себя, а под каким–нибудь деревом.

Он рассуждал резонно. Марасэн — хитер и осторожен. Если он и виновен в преступлении, то принял меры предосторожности.

Я позволил комиссару действовать по его усмотрению. Марасэн не оказал никакого сопротивления. Он демонстрировал пренебрежительное равнодушие. А мне вспоминались некоторые выражения комиссара Мерлина, моего учителя. «Нажива, — частенько повторял он, — что это значит — нажива? Все может стать наживой. Но не только деньги надо принимать в расчет. Существуют и любовь, и ненависть, и ревность. Преступление затрагивает многие стороны!»

На поляне нас ожидал сюрприз. За время нашего отсутствия врач переместил тело и обнаружил портфельчик, который соскользнул под сиденье. В нем находилось три тысячи шестьсот пятьдесят франков.

— Это как раз та сумма, — сказал нам брат убитого, которой уже успел вернуться обратно.

Гастон Сурлё был низким, широкоплечим, в куртке на меху, но, несмотря на свой спортивный вид, морщинистым, усохшим, со слезящимися глазами, лицом походил на старика. Он смотрел на Марасэна с удивленным любопытством. Я обернулся к комиссару.

— Я полагаю, мы немного поторопились!..

Марасэн ухмыльнулся.

— Бросьте вы, господин инспектор. Я привыкший. В этом районе я в любом деле виноват!

Я обратился к Гастону Сурлё:

— В котором часу вы обнаружили труп брата?

— Чуть позже шести. Я услышал, как звонили к заутрене, в тот момент, когда входил в лес.

— Вскоре после совершения преступления, — вмешался врач.

Марасэн слушал; его сжатые губы, казалось, сдерживали улыбку. Он, наверное, радовался нашему полному провалу. Я отвел комиссара в сторону.

— Если хотите, считайте его подозреваемым, но отпустите. В любом случае далеко он не уйдет.

— Коли это не он, так, значит, Бурса, — сказал комиссар, казавшийся ужасно расстроенным.

— А это кто такой?

— Клеман Бурса? Это двоюродный брат Сурлё.

Забавный он был, этот комиссар. Он изучил район как свои пять пальцев, знал все семейные секреты, все сплетни. В целом он являл собой общественное мнение кантона, замкнувшегося на своих пересудах и обидах. Мне оставалось лишь слушать.

— Любой вам скажет, что Бурса и Сурлё были на ножах. О, это давняя история. Их дед был очень богат. Именно Эмиль Сурлё ухаживал за ним. Он взял его к себе, потому что жена Бурса не хотела держать старика у себя. Похоже, что тот не всегда вел себя подобающим образом. Ну а потом, когда дед умер, обнаружилось, что наследство не такое уж богатое. Бурса остался при своем мнении, что два братца наложили руку на большую часть состояния.

— Удивительно мне это! Земли, ценности!..

Комиссар улыбнулся.

— Вы их не знаете, этих местных! Старик слыл недоверчивым. Конечно, как и все, он имел недвижимость. Но всю наличность держал в золоте. У всех у них в углу припрятаны денежки в чулке. Вы же понимаете, политическая ситуация может измениться. А золото, оно не обесценивается. И спрятать легко! А еще легче скрыть от наследников. Бурса подал в суд и проиграл как раз накануне войны. Во время оккупации он попытался добиться ареста Сурлё. Ими обоими заинтересовались. Но доказательств никаких. Потом у Эмиля произошел какой–то таинственный пожар… Он возбудил дело. Расследование ничего не дало. Я опускаю все остальное: высказывания, угрозы. Бурса, у которого голова горячая и который любит заложить за воротник, поносит своих кузенов на чем свет стоит. О Сурлё говорят, что он представляет угрозу для общества.

— Чем он занимается, этот Бурса?

— У него лесопилка, и дела идут сносно.

— Далеко?

— Нет. Здесь рядом. Кладите километров шесть лесом.

— Он охотится?

— Само собой. Тем более что в этом году много кроликов. Эпидемия, похоже, закончилась.

— И вы полагаете, что…

— Столкнись они лицом к лицу, ничего удивительного в этом бы не было.

— Но способен ли Бурса выслеживать Сурлё, поджидать его?

— Ну! Поди узнай, что кроется у людей в башке!..

День уже клонился к закату. Я немного замерз и устал от всех этих сплетен. Эти Сурлё, Бурса были мне так же чужды, как аборигены Патагонии. К хулиганью я знал с какой стороны подходить. Этого Марасэна я прекрасно понимал. И тот меня, должно быть, тоже. Но прочие — нет, в самом деле, они меня не интересовали. Я свел до минимума формальности. Мне не терпелось вернуться. И все же эти вечера в Ле–Мане!..

На следующий день я отправился на лесопилку. Бурса мой визит, казалось, не удивил. У меня даже сложилось впечатление, что он ждал меня, так как на углу его письменного стола стояли стаканы и бутылка кальвадоса. Он походил на норманна. Высокий, со светлыми волосами, тонкими, как у женщины. Глаза голубые, невыразительные. Кожа, выдубленная на открытом воздухе. Голос могучий. Чем–то он напоминал помещика, а чем–то — скотопромышленника. Повсюду стояла золотая пыль, подобная той, что бывает от зерна во время обмолота, а пилы звенели настолько пронзительно, что приходилось кричать, чтобы расслышать друг друга. Я согласился выпить. Бурса сразу же перешел в наступление.

— Не знаю, что вам про меня наговорили, — сказал он, — но догадываюсь. Так вот, можете им передать, что я никакого отношения к смерти Эмиля не имею. И жалею об этом, потому что он был дрянью. Свое состояние он заработал на моем горбу, потому что, не отбери он у меня мою долю наследства, чтобы встать на ноги, он и по сей день щелкал бы зубами с голоду.

Я его именно таким себе и представлял. Так что я слушал его с тем удовольствием, которое бывает у автора, повстречавшего в точности своего персонажа. Затем я попросил показать его ружье. Само собой разумеется, что он использовал те же патроны и ту же дробь, что и Марасэн. Но это объяснялось просто, поскольку все охотники в кантоне выслеживали одну и ту же дичь и имели одного и того же поставщика боеприпасов. То же самое и с сапогами.

— Где вы находились вчера во второй половине дня между пятью и шестью часами?

Он ждал этого вопроса, так как у него имелось алиби. Накануне он отправился проверить вырубки. Ружье он прихватил с собой. «С ружьем как–то веселее. Даже если не охотишься! Смело посматриваешь вокруг. Больше вкуса к жизни!..» Он встретил лесников и некоторое время провел с ними. Их фамилии он мне назвал.

— Вы знаете Марасэна?

— Естественно. Проходимец… Если кто и способен на все, так это он!

Мне пришла мысль, что, возможно, Бурса и Марасэн… Но можно ли представить себе Бурса, который платит Марасэну, чтобы тот избавил его от Эмиля Сурлё? Но я помнил лицо Марасэна. Никогда бы Бурса не совершил опрометчивого шага, чудовищной глупости, отдавшись на милость такого человека, как Марасэн. Нет! Версия никчемная. Но тогда на чем остановиться?

Какое–то время я еще поболтал с Бурса. Уходя от него, я поговорил с лесорубами, которые подтвердили его показания. Могли ли они действовать заодно? Конечно, я решил обязательно установить за ними наблюдение, но в глубине души знал, что они искренни. Тогда я расширил круг своих поисков и за несколько дней перевидал всех тех, у кого мог быть повод для убийства Эмиля Сурлё. Я пришел к выводу, что Марасэн и Бурса оставались единственными подозреваемыми. К сожалению…

У Марасэна никакого алиби, но и никаких мотивов, поскольку он не крал. Бурса, так у того имелись мотивы — месть, но у него же имелось и алиби. Один убил бы без причины. Другой причину имел, но убить не мог. Моя задача казалась заведомо неразрешимой.

«Когда задача поставлена правильно, она уже, считай, решена», — говаривал мне когда–то комиссар Мерлин. Задача–то поставлена правильно, это ясно. Тем не менее решение пришло ко мне лишь несколькими днями позже.

Поскольку только Марасэн мог убить Эмиля Сурлё, то именно он и являлся убийцей. Раз он не мог иметь иного побудительного мотива, нежели кража, так, значит, он наверняка украл содержимое портфельчика. Тем не менее деньги нашлись. А это значило, что кто–то их туда обратно положил. Кто?.. Очевидно, первый, явившийся на место преступления, — Гастон Сурлё. Почему?.. Потому что он с первого же момента понял, что наконец–то у него есть возможность покончить со своим старым врагом Клеманом Бурса. Устранив кражу, которую он немедленно обнаружил, Гастон обставил убийство своего брата как преступление из мести. Бурса, конечно, обвинили бы, или, по крайней мере, ему пришлось бы покинуть кантон. Поэтому–то Гастон отправился к себе, чтобы прихватить три тысячи шестьсот пятьдесят франков и запихнуть их в портфельчик. Три тысячи шестьсот пятьдесят франков! По этому штриху можно измерить степень ненависти Гастона! Но и коварства — тоже! Он хорошо знал Марасэна, в котором мгновенно угадал виновного. Он понимал, что тот припрятал деньги в укромном месте. Он также понимал — любопытная подробность, — что будет наследником своего брата и таким образом три тысячи шестьсот пятьдесят франков в конце концов вернутся к нему!

Марасэн так и не признался. Лишь случайность сделала нас обладателями украденных денег. Он запрятал их в металлическую банку, которую, в свою очередь, вложил в садок для рыбной ловли, погруженный в воды Сарты среди линей и щук.

А Гастона обвинили в оскорблении должностных лиц и преступных махинациях. Он решил игнорировать общественное мнение. Однажды его нашли с веревкой на шее.

Загадка фуникулера

Это дело с фуникулером стоило мне головной боли. Если бы я в очередной раз прислушался к мнению того, кто впоследствии стал моим другом, — комиссара Мерлина, — то сразу смог бы с ним покончить. Но нет! Я поддался азарту погони, вместо того чтобы поразмыслить. А между тем он не раз повторял мне: «Воображение — да гони ты его вон! Преступник как фокусник. Если ты уставишься на его руки — считай, пропал. Главное — не терять из виду его глаз!» Легко сказать!

Преступление было совершено в фуникулере на Монмартре в половине девятого утра в начале марта. Я так и вижу эти места с необычайной отчетливостью, наверное, потому, что стояли холода и Париж был погружен в непривычный туман. Вспоминаю, как желтоватые тучи ползли по склонам Бютта, подобно тем облакам, что в раннее осеннее утро цепляются за склоны холмов в Оверни. С крохотной нижней платформы можно было лишь смутно различить верхнюю станцию, а рельсы, казалось, плавали в пустоте.

Я допросил единственного служащего, который продает билеты и закрывает дверь кабины. Он должен был ее приметить, потому что ей пришлось ждать несколько минут.

— До десяти — одиннадцати часов никогда не бывает много народу, — объяснил он мне. — Особенно на подъем. Несколько человек, которые хотят побывать на мессе в Сакре–Кёр, или ранние туристы…

— Она выглядела взволнованной или испуганной?

— Казалось, она замерзла. Слегка пританцовывала, чтобы согреться, и, главное, она, похоже, очень торопилась уехать.

— А мужчина?

Служащий помедлил.

— Он пришел как раз в тот момент, когда я собрался закрыть дверцу. У меня не хватило времени как следует рассмотреть его. В длинном черном плаще и в кепке или, может быть, берете.

— Не запомнилось ли вам, где они сидели?

— Она пристроилась с краю; он остался стоять.

— Сколько длится поездка?

— Да нисколько. Ну, минуту.

Преступление, совершенное менее чем за минуту, — это уже нечто незаурядное.

Я поднялся по лестнице, так как фуникулер на время отключили. По пути я перебирал в памяти предварительные результаты следствия, которые мне успели сообщить. Жертву звали Жаклин Дельвриер, двадцати трех лет, проживала на улице Лоншан. Комиссар полиции обнаружил ее на том самом месте, где она и упала — в глубине кабинки. Женщину удавили ее собственным шарфом. Во время падения дамская сумочка — очень дорогая, из крокодиловой кожи — раскрылась, и ее содержимое рассыпалось по полу; кое–что закатилось даже под сиденье: футляр для кредитных карточек, губная помада, пудреница, пачка сигарет «Честерфилд», зажигалка и малюсенький шелковый платочек. Без денег, что вроде бы давало основание заключить, что Жаклин Дельвриер убили с целью ограбления, так как эта молодая, очень элегантная женщина — в английском костюме серого цвета от известного кутюрье — не прогуливалась конечно же по Парижу без хотя бы тысячефранковой купюры (в старых франках). Но что явилось абсолютной неожиданностью, так это обнаруженный в правом кармане серого костюма маленький автоматический пистолет с полной обоймой. Более того, в ствол загнан патрон, а сам пистолет снят с предохранителя.

Эта–то подробность и привела меня моментально в состояние возбуждения. Раз уж Жаклин Дельвриер была вооружена, то могла бы защищаться. Но зачем этой молодой женщине вооружаться? Значит, она опасалась, что на нее нападут? А кто? Пассажир, появившийся в последний момент? Между тем, если бы она его узнала, разве она бы не закричала, не попыталась выскочить, позвать на помощь служащего? Приближаясь к последней площадке лестницы, я решительно отогнал прочь эти назойливые вопросы.

Наверху небо слегка просветлело. Угадывался силуэт Сакре–Кёр, и временами проглядывало солнце.

Служитель находился в значительно более возбужденном состоянии, чем его коллега снизу, и мне стоило труда успокоить его.

— Погодите! Послушайте! Вы видели поднимающуюся кабину?

— Нет. Она неожиданно выскочила из тумана и почти сразу же остановилась. Стекла запотели и покрыты каплями воды. Внутри ничего не разобрать. Я открыл, и вышел какой–то господин, на которого я, безусловно, не обратил никакого внимания.

— Он, похоже, был одет в черный плащ?

— Возможно!.. Знаете, столько народа здесь проходит за день!.. Я подумал, что он приехал один. Я глянул внутрь кабинки — такое правило. Вы представить себе не можете, сколько забытых вещей приходится подбирать. Однажды так даже нашли шимпанзе!.. Короче говоря, я увидел тело.

— Мужчине достало времени, чтобы исчезнуть?

— Ну, сами посудите! Пара шагов — и вы на улице. Так что я увидел тело и сразу же понял, что дело нечисто… Если бы эта женщина просто почувствовала себя плохо, мужчина нас предупредил бы, правда? Он бы не бросился бежать. На всякий случай я спросил у пассажиров, ожидавших на платформе, нет ли среди них врача. Их было семеро: три семинариста, один солдат, одна дама и два господина. Как раз один из этих двоих и поднял руку. Он сказал: «Я не врач, но все же смогу, может быть, оказать первую помощь». Тогда я его провел, и мы посмотрели. «Боюсь, как бы мы не опоздали», — заметил этот господин. Поскольку все остальные толпились у дверей, я попросил их отойти. Пришлось прикрикнуть на них: творилось что–то невообразимое. Они все хотели видеть. Один из семинаристов кричал: «Если кто–то при смерти, он имеет право на священника!» Мне пришлось оставить кого–нибудь покараулить. Впрочем, несчастная уже умерла. Тогда я вызвал дежурный полицейский наряд.

Я задал еще несколько вопросов для очистки совести; когда я вновь спустился вниз, то знал не более того, что уже записал в своем первом отчете. Он лежал у меня в кармане, и я заглянул в него.

Жаклин Дельвриер была дочерью ювелира из пригорода Сент–Оноре. Ее муж, директор коммерческой службы крупной автомобильной фирмы, находился в то время в Германии, где с ним пытались связаться. Оставалось лишь ждать. Я добрался до дома семьи Дельвриер на улице Лоншан. Прислуга–испанка понимала меня с трудом. Тем не менее ей удалось мне сообщить, что ее хозяйка часто выходила из дому, заявлялись гости и что работать очень трудно. Да, семья выглядела крепкой… да, сам Дельвриер часто уезжал… Я не привык придавать большое значение словам домочадцев. Они помогают мне только определиться во взаимоотношениях между действующими лицами. На этот раз, признаюсь, все мне представлялось туманным. Почему Жаклин Дельвриер оказалась у подножия холма Бютт в половине девятого утра? Это время, когда светская женщина только просыпается. Прислуга сообщила мне, что накануне ее хозяйка легла поздно. К ужину пришли трое друзей семьи: господин и госпожа Лене и еще другой господин, фамилию которого она не знала, но который приходил часто. Господин Лене был доктором. Я записал эти подробности, потому что ничем не стоит пренебрегать, но у меня создалось впечатление, что они меня уводят от мужчины в плаще. Если только… Может быть, этот мужчи на — друг Жаклин Дельвриер? Может быть, им предстояло встретиться?.. Но пистолет?.. И зачем встречаться в фуникулере, поездка в котором так коротка, что нет времени поговорить? И потом, нечего и сомневаться: имело место ограбление.

Прислуга подтвердила: да, госпожа всегда имела при себе немного денег, несколько тысяч франков. А если речь шла о мнимом ограблении? Мужчина мог украсть купюры, чтобы ввести в заблуждение, заставить подумать о преступлении из корыстных побуждений. Впрочем, этот длинный черный плащ, эта кепка — все наталкивало на мысль, что неизвестный нарочно придал себе запоминающуюся внешность. Чем больше я перебирал в уме это дело, тем сильнее ощущал, что в жизни Жаклин Дельвриер существовала тайна. Я вернулся к себе в кабинет, а там — сюрприз. Отпечатки пальцев с пудреницы совпали с отпечатками в нашей картотеке. Они принадлежали некому Андре Берту, дважды судимому за кражу и недавно вышедшему из тюрьмы.

Я сразу же организовал розыск и принялся за досье Берту. Досье сравнительно скромное. Бедолага Берту! Типичная история: равнодушные родители, парнишка, который растет как придется; дурные знакомства и в завершение всего — пара краж со взломом. Короче говоря, мелкий воришка. По крайней мере, до сего момента. Так как других подозреваемых пока не имелось. Но собирался ли он убивать? Не правдоподобнее ли допустить, что он хотел только сломить сопротивление своей жертвы? А потом, потеряв хладнокровие, чувствуя, что кабинка вот–вот остановится, он сжал ей горло, притом сильно, слишком сильно… Затем он порылся в сумочке — отсюда и отпечатки… подобная ловкость ему свойственна. Пожалуй, я не далек от истины. Но как объяснить револьвер в кармане серого английского костюма?

Я нанес визит доктору Лене, одному из троих гостей молодой женщины.

— Мадам Дельвриер ладила с мужем?

— Без сомнения. Она ему даже много помогала, благодаря отличному знанию английского. До замужества она готовилась поступить в аспирантуру.

— У нее было собственное состояние?

— Да. Единственная дочь у отца, а он выказывал всегда большую щедрость.

— Не показалась ли она вам обеспокоенной или взволнованной на протяжении вечера?.. Я знаю, мой вопрос может вас удивить, но у меня свои причины…

— Так вот, откровенно говоря, не могу вам ответить. В обществе Жаклин всегда выглядела веселой. Она обожала движение, шум, даже суету. Я никогда ее не лечил, но полагаю, что, по сути, темпераментом она обладала беспокойным и импульсивным.

— Да, понятно. Спасибо!

В действительности я ничегошеньки не понимал. За неимением лучшего я решил допросить пассажиров, которые находились на верхней платформе фуникулера. Начал я с Филипа Лувеля, того, кто первым зашел в кабину. Кто знает? Он мог заметить какую–нибудь деталь, с виду незначительную, которая в дальнейшем ускользнула от следователей.

Филип Лувель — красавец лет двадцати пяти с симпатичным лицом. Забавно, все мужчины с ямочкой на подбородке неизменно производят на меня впечатление добродушных людей. Лувель любил поболтать, говорил он с легким акцентом, выдававшим в нем южанина. Увы! Он рассказывал главным образом о себе. Нет! Он не врач. Он начал заниматься медициной лишь по воле отца, а тот распоряжался всеми деньгами, так что пришлось повиноваться. Но после смерти отца он все забросил…

— Отец владел пивоварней, которую я сразу же ликвидировал. Я видел, как он работал день и ночь и копил, копил. Разве это и есть коммерция?.. Заметьте, что учеба… Вы знаете, сколько мне понадобилось лет, чтобы заполучить свои корочки?

Мне пришлось попотеть, чтобы вернуть его к нашей теме. Но и на этот раз он ухитрился поговорить о себе.

— Я подыскиваю себе что–нибудь на Монмартре, какую–нибудь квартиру с мастерской… Мне сообщили о просторной студии на улице Соль, так же…

— Хорошо! Хорошо!.. Итак, фуникулер остановился. Вы не обратили особого внимания на мужчину, который выходил?

— Если и видел его, то едва. Он быстро вышел. Не уверен, что узнал бы его…

— Когда вы вошли в кабину, ничто вас не поразило?

— Я смотрел лишь на эту несчастную женщину. По ее лицу я сразу же понял, что это была не естественная смерть. А потом я обнаружил шарф, затянутый вокруг ее шеи. Я констатировал, что сердце не бьется…

Я отказался от виски и продолжил свой обход. Прочие свидетели мне ни в чем не помогли.

На следующий день я познакомился с господином Дельвриером. Его разыскали накануне вечером, и он прилетел самолетом. Он пребывал в горе, и мне с ним трудно пришлось. Мне нужно было ему задать всего два или три вопроса. Нет, он не думал, что его жена могла носить с собой что–нибудь ценное; не обнаружил у себя исчезновения каких–либо драгоценностей. Деньги? Безусловно, он не знал, какая сумма находилась у несчастной в момент преступления. Самое большее — десять тысяч франков. Когда ей приходилось оплачивать какие–нибудь сравнительно крупные расходы, Жаклин Дельвриер пользовалась чековой книжкой. Что она могла делать в половине девятого на Монмартре? Он терялся в догадках. У них там не было ни родственников, ни друзей. Я не рассказал ему о револьвере. Он, безусловно, первым бы завел разговор об этой детали, если бы знал о ней. Я снова выразил свои соболезнования и пошел побродить в районе фуникулера.

С часами в руке, я проверил длительность поездки. Это было потрясающе. Надо было обладать действительно необыкновенным хладнокровием и смелостью, чтобы попытаться и осуществить столь рискованный ход за такое ограниченное время. Берту, наверное, сильно изменился в тюрьме. Конечно, туман ему существенно облегчил задачу, но тем не менее… Я исследовал задачу со всех сторон, напрашивался следующий вывод: виновный — Берту. Подталкиваемый нуждой, без средств к существованию, он ничего не замышлял заранее — у него и вправду был один шанс из ста оказаться один на один с пассажиркой! — напасть он решил на месте. Но револьвер? Револьвер?..

Его задержали вечером на выходе из метро, на площади Мобер. Напустив на себя грозный вид, я провел допрос, и он чистосердечно признался. Но выдал мне столь неправдоподобную историю, что я чуть было не пустил в ход руки. Ей–богу, он издевался надо мной! Едва кабинка тронулась, как пассажирка упала без сознания. Ее сумочка раскрылась, и ему оставалось лишь подобрать деньги.

— Сколько?

— Двести пятьдесят тысяч франков.

— Врешь!

Он дал адрес какой–то подозрительной гостиницы по улице Монтань–Сент–Женевьев. На дне чемодана, в рубашке, обнаружили пачки денег. Там было двести пятьдесят тысяч франков.

— Где ты их взял?

— В ее сумке.

— Ты знал мадам Дельвриер?

— В первый раз ее видел.

— Что ты собирался делать в половине девятого на Монмартре?

— Увидеться с приятелем, который назначил мне встречу.

— Где это?

— Площадь Тертр.

— Фамилия, адрес твоего приятеля?

— Не знаю. Я его в кафе встретил.

Мы сменялись поочередно в течение нескольких часов. Чуть не свихнулись. И все время он твердил одно и то же:

— Да говорю вам, упала она. Может, она была сердечницей, эта ваша красотка!

Однако врач, который проводил вскрытие, был категоричен: Жаклин Дельвриер умерла от удушения. Зачем Берту отрицать очевидное? Я позвонил в банк. Мне ответили, что накануне преступления госпожа Дельвриер сняла со счета двести пятьдесят тысяч франков.

— Откуда ты знал, что она имела при себе столько денег?

— Ну не знал я этого!

К концу дня он выглядел весьма жалко, но убийство упорно отрицал. Я распорядился отвести его в камеру и схватился за голову руками. С одной стороны, рецидивист, недавно вышедший из тюрьмы. С другой стороны, молодая элегантная дама с револьвером и двумястами пятьюдесятью тысячами франков. Связь? Где между ними связь?.. И неожиданно — короткая, пустяковая мысль, которая запускает в действие всю машину.

А что, если ее и не существовало? Если Берту не врал? Если Жаклин Дельвриер действительно упала в обморок? Если он всего лишь рылся у нее в сумке?.. Допустим! Служащий видит распростертую женщину, поднимает тревогу. В кабину заходит пассажир, один. Затем… Затем обнаруживают Жаклин мертвой, задушенной. Таким образом, именно этот пассажир неизбежно и… Черт возьми! Об этом я не подумал. Я пал жертвой фокуса. Шеф был совершенно прав!

В машине, которая везла меня к Филипу Лувелю, я продолжал размышлять. Двести пятьдесят тысяч франков! Револьвер! Иными словами, выбор из двух решений. Я воскрешал в памяти образ красавца, который не любил трудиться.

Лувель был еще в постели. Сперва он вел себя дерзко. Но человек в пижаме всегда ощущает себя в зависимом положении, когда имеет дело с решительным собеседником. И он не выдержал. Его признания лишь подтвердили мою версию.

Жаклин встретила его, подпала под его обаяние и совершила ошибку, которая могла бы остаться без последствий, если бы Лувель не оказался шантажистом. Он сохранил письма. Обезумев, Жаклин несколько раз уступала его денежным требованиям. Но он продолжал вымогать…

О дальнейшем факты говорили сами за себя. Жаклин обзавелась револьвером, чтобы покончить с этим. Тем не менее она не могла полностью себе доверять, поэтому прихватила также и деньги. Хватит ли ей смелости?.. Она села в кабину. Через минуту она увидится с Лувелем, который ожидает ее на верхней платформе. Но волнение ее слишком велико. Нервы не выдерживают, она падает в обморок.

— Вопрос стоял: либо она, либо я, — сказал Лувель в свое оправдание. — Прочитайте вот это.

Это была записка, выпавшая из ее сумки и которую он предусмотрительно подобрал:

«Предпочитаю убить его, а потом себя. Прости».

Самое поразительное, что эта записка спасла ему жизнь. Его приговорили лишь к пожизненному заключению.

Стреляйте, граф!

Эта история произошла в четверг утром. Стоял март, шел дождь. Я отходил от тяжелого гриппа, после которого чувствовал себя опустошенным и ослабевшим. У меня осталось одно–единственное желание — закрыться в своем кабинете и быстренько разделаться с текущими делами.

— Тебя шеф вызывает, — сказал мне Баллар.

Вот незадача! Мне бы уйти в отпуск! Дивизионный комиссар — увы, теперь уже не Мерлин — выглядел озабоченно. Впрочем, как всегда, он делал вид, что задавлен важными государственными тайнами. Руку мне он пожать забыл.

— Убит граф д’Эстисак, — сказал он. — Жандармы на месте преступления. По телефону мне рассказали какую–то довольно запутанную историю. Выезжайте немедля. И поаккуратней, мой дорогой, аккуратней… Граф был генеральным советником… Это может наделать шума. Только этого нам и не хватало! Отправляйтесь туда, на цыпочках.

Замок находился в нескольких километрах от Тиффожа, недалеко от развалин крепости Жиль–де–Ре, заросших плющом и крапивой. В это утро местность казалась зловещей. Мой шофер, сам уроженец Вандеи, прямой потомок семьи шуанов, выглядел потрясенным.

— Граф — это личность. Только подумайте! Его предок, маркиз Блан–де–Бугон д’Эстисак, сражался вместе с Шареттом. А он командовал партизанами. Здоровяк. Уже не очень–то молодой, а всегда верхом. Заядлый охотник, — он улыбнулся и пожал плечами, — во всех смыслах слова, если понимаете, что я хочу сказать!

Ворота были открыты. Замок возвышался в конце аллеи опавших за зиму каштанов. Перед крыльцом стояла машина жандармерии, антенну которой раскачивало ветром. Я поднял воротник пальто и взобрался по ступенькам, окинув мельком фасад дома: в стиле Людовика XIII, в сельском варианте, с более старинной башенкой, выполненной, по–моему, с большим изяществом. Отовсюду сочилась вода. Я чихнул и поспешил толкнуть тяжелую дверь. Я очутился в вестибюле, где стоял жандарм, извинившийся, что зашел в укрытие. Он указал мне гостиную, где командир отделения жандармерии допрашивал привратников — довольно молодую пару: ему около сорока, ей чуть поменьше. Комиссар делал заметки.

— Представьте мне коротенькую справку, — сказал я. — Потом покажете тело.

— О! Это быстро сделаем. Вот Жорж Морет, который является сторожем. Он проживает вместе с мадам Морет в маленьком флигеле, который вы видели, когда входили, слева от ограды. Вчера вечером оба они смотрели телевизор, когда зазвонил телефон. Существует местная телефонная связь между замком и сторожкой. Времени было двадцать три тридцать.

Морет подтвердил, вполне владея собой, он вообще казался мало взволнованным трагедией. На нем были надеты охотничья куртка, галифе и резиновые сапоги. Волосы короткие, зачесанные на лоб. Глубокие морщины. Близко поставленные глаза придавали ему упрямый вид. Широкие плечи дровосека.

— Дальше!

— Это мадемуазель д’Эстисак звала на помощь.

— Она сказала: «Идите скорее… мой отец мертв… Я думаю, его убили», — вмешалась госпожа Морет. — Тогда мой муж схватил ружье и побежал к замку.

— Но дверь оказалась закрытой, — снова заговорил комиссар. — Открыла ему Анжела, старая служанка… Кстати, спешу сразу же сообщить вам эту деталь: все двери закрываются изнутри. Так ведь, Морет?.. Мадемуазель д’Эстисак находилась в кабинете своего отца в компании с Бертой, кухаркой. Граф, мертвый, лежал у камина.

— Подождите, — сказал я. — Давайте по порядку. Кто из людей ночует в замке?

Госпожа Морет сделала шаг вперед.

— Мадемуазель д’Эстисак… Я, кроме того, ее несчастный отец… И потом, Анжела и Берта, наши тетки. Это все.

— Вы их племянница?

— По мужу. Мой муж их племянник. Мы — их единственная семья. Они обе не замужем. После смерти Марсиаля — он был привратником до нас — они попросили мсье графа взять нас на работу.

Говорила она уверенно, а комиссар подтверждал ее слова короткими кивками. Недурна собой: хоть руки и испорчены грубой работой, но перманент и на губах следы помады. Типичная крестьянка, стыдящаяся своего происхождения.

— Ну? — спросил я. — И что же произошло?

— Женщины испугались, — сказал Морет. — Они думали, что убийца скрывается в замке… Как же! Ведь все кругом заперто! И двери и окна!.. Я тщательно проверил. Никого!

— Ничего не украдено?

— Именно украдено, — снова вступил в разговор комиссар. — Граф обладал превосходной коллекцией старинных часов. Она–то и исчезла.

— Где она находилась?

— В библиотеке, как раз рядом с кабинетом, где граф работал. Вора, должно быть, застигли врасплох, может быть, завязалась борьба. Дело совсем простое, если бы знать, каким образом убийце удалось уйти.

— Проводите меня, я хочу взглянуть на тело.

Комиссар толкнул двустворчатую дверь.

— Врач поставил диагноз: перелом черепа, вызванный, возможно, ударом в лицо, а возможно, падением… Необходимо дождаться результатов вскрытия.

Кабинет представлял собой просторную комнату, выходящую двумя окнами в плавающий в тумане парк. Граф упал совсем рядом с камином; перевернутый стул указывал на то, что произошла схватка. Несчастный защищался. Он лежал распростертый на животе. Я осторожно приподнял его голову и увидел след удара на виске и левой скуле. Ухо немного запачкано запекшейся кровью. На нем — только домашний пиджак, одна из пуговиц которого отскочила.

— Мы обнаружили его под рабочим столом, — тихо сказал комиссар.

— Где мадемуазель д’Эстисак?

— На втором этаже вместе с Анжелой и Бертой.

— Я попросил бы вас позвать ее.

Я прошел в библиотеку, чтобы обследовать шкафы со стеклянными дверцами. Они занимали середину комнаты. Стекла в них разбиты. Осколки хрустели под ногами. Они валялись по всему паласу. Вор орудовал грубо, что указывало на спешку. Он вынес всю коллекцию. Эти выпотрошенные остекленные шкафы придавали комнате — обычно торжественной и холодной — скорбный вид, от которого щемило сердце. Я бросил взгляд на ряды томов… сочинения по истории, по праву, «Анналы Генерального совета»… И еще стояла тишина, тишина очень старого дома — подруга шума дождя и ветра. Я думал о девушке, оказавшейся в одиночестве в этом замке между молчаливым отцом и двумя бесконечно преданными слугами. Я возвратился в гостиную, куда в тот момент входил комиссар вслед за мадемуазель д’Эстисак… Вероника, как я узнал позднее. Но это прелестное, вышедшее из моды имя ей совершенно не шло. Высокая, как и отец, волосы зачесаны назад, властный взгляд. Никаких следов румян. И уже во всем черном, исполненная достоинства, безликая, словно какая–нибудь компаньонка.

Мне стало неловко. Я пролепетал приличествующие случаю соболезнования. Она выслушала меня, слегка склонив голову; у меня было ощущение, будто я рассказываю плохо выученный урок.

— Спасибо, мсье, — сказала она и предложила сесть.

Сначала я расспросил ее о графе и узнал, что каждый вечер, с девяти до полуночи, он трудился над большим сочинением, посвященным повстанцам Вандеи. Со смерти графини, случившейся около двадцати лет тому назад, он жил, как и прежде: днем — крестьянин, в окружении своих арендаторов, ночью — ученый, в окружении своих книг.

— А вы? — спросил я.

Она поняла все, что подразумевал мой вопрос, и ее лицо стало еще более непроницаемым.

— Владения обширны, — сказала она, — а дни слишком коротки.

— Расскажите мне о том вечере.

— Но… не о чем рассказывать. Я легла спать в десять часов, проснулась ближе к половине двенадцатого… Я что–тоуслышала… какой–то приглушенный шум… или скорее вибрацию, которая распространилась по полу и стенам… Я спустилась вниз. Постучала в дверь кабинета. Спустя какой–то момент, обеспокоившись, я зашла… и обнаружила своего отца…

Горе стянуло ей горло. Через мгновение она продолжила:

— Я тотчас же позвала Анжелу и Берту. Позвонила в сторожку, потом нашему врачу. Я также и жандармерию оповестила… Вот…

— Коллекция представляет собой большую ценность?

— Очень большую ценность. Она содержала бесценные экземпляры; золотые часы, подаренные Людовиком XV маршалу д’Эстисак; часы, которые принадлежали Шатобриану…

— Но все они, наверное, довольно громоздкие? Кроме того, существует определенный риск: ведь такие вещи трудно сбыть. И наконец, почему вор не дождался, пока все улягутся спать, чтобы начать действовать?

— Ставни были закрыты, шторы задернуты. Снаружи вовсе не видно никакого света. Он, наверное, полагал, что все заснули.

— Правдоподобное объяснение. Не могли бы вы показать мне холл? Хотелось бы самому посмотреть на двери.

Прежде чем последовать за ней, я еще раз отправился осмотреть тело. Я представлял себе графа во весь рост. Несмотря на свои белые волосы, эдакий крепкий молодчина. И поскольку комиссар проходил передо мной, я спросил у него тихим голосом:

— Сколько ему было лет?

— Шестьдесят шесть. Но ему едва ли дали бы пятьдесят.

Я вернулся к Веронике д’Эстисак и один за другим обследовал замки — старые, добрые замки тех еще времен, со сложными ключами, такие отмычке не поддадутся, в общем, вроде тех, что в пиратских сундуках.

— Ну как он смог войти? — пробормотал комиссар.

— А главное, — заметил я, — каким образом смог бы оставить за собой закрытые изнутри двери?

В спальне графа Берта и Анжела остановили часы и закрывали тканью зеркала. Анжела — одна из тех деревенских женщин, которые быстро начинают напоминать мужчин, но Берта выглядела существенно моложе. Блондинка, ухоженная, всегда с опущенными долу глазами, она казалась хрупкой и трогательной. Они обе боязливо поприветствовали меня. В этом замке вне времени иерархия соблюдалась так же скрупулезно, как и в былые времена.

— Давно они у вас служат? — спросил я у мадемуазель д’Эстисак, когда обе сестры покинули комнату.

— Скоро уже семнадцать лет. Они поступили сюда вместе. Преданы нам душой и телом.

Я пытался, но напрасно, найти какое–нибудь объяснение. Меня сильно раздражало выглядеть дураком в глазах девушки. Но та пришла мне на помощь.

— Если позволите, — сказала она, — я останусь тут. Еще много чего надо приготовить.

— А вот и прокуратура, — сказал комиссар. — Слышу, подъезжает автомобиль.

Это был не представитель прокуратуры, а парень лет тридцати спортивного вида, который ожидал нас в вестибюле.

— Жак Воллан, — представился он. — Где Вероника?

Он выглядел взволнованным. Я дал ему войти в небольшую гостиную и попытался расколоть его на разговоры, что оказалось просто. Стоило лишь спросить. Да, он вхож в замок. Сперва его принимали в качестве архитектора: он занимался восстановлением южного крыла, которое грозило рухнуть. Потом мало–помалу он стал другом дома, и уже пару недель, как состоялась помолвка с Вероникой.

— Эта новость вызвала, наверное, много толков в округе? — заметил я.

Он сильно покраснел.

— Пока еще никто ничего не знает, — с живостью ответил он. — Даже слуги в замке. Отец Вероники опасался сплетен, недоброжелательства. Огласить помолвку он намеревался как можно позднее.

Я начинал понемногу разбираться в деле, мог уже представить себе действующих лиц, а в особенности эту скрытную, страстную девушку, которая, должно быть, кинулась на шею единственного мужчины, явившегося в замок, чтобы сбежать отсюда и наконец–то зажить как все.

— Кто предупредил вас?

— Вероника, — сказал Жак Воллан. — Она позвонила. Я потрясен. Где она?

— В спальне графа… Не уходите далеко. Мне, наверное, понадобится задать вам несколько вопросов.

Заранее заготовленная фраза, предназначенная, чтобы скрыть, насколько я обескуражен, так как я самым жалким образом запутался. Я хотел еще раз допросить привратников, но они вернулись в свой флигель. Я их там и нашел. У них царил какой–то дикий хаос. Повсюду чемоданы, узлы, солома.

— Мы собирались уехать в воскресенье, — объяснил мне Морет. — Мадемуазель не сказала вам об этом?

Он смотрел на меня с подозрительностью, как будто я расставил ему западню.

— Вас уволили? — спросил я.

— Вовсе нет. Мы сами уезжаем в другое место.

— Мы не очень ладили с мсье графом, — вмешалась госпожа Морет. — Очень трудный человек. Все, что ни сделай, плохо. Он обращался с нами хуже некуда! Прошли те старые времена, мсье инспектор. Не знаю уж, как другие могли его выносить, а с нас довольно! Достаточно вспомнить эту сцену, когда мы сказали ему, что нашли другое место!.. Из–за пустяков он впадал в страшный гнев. И больше себя не помнил. Несчастный человек, он мертв, не надо бы нам говорить о мертвеце плохо, — тут она перекрестилась, — но мы о нем не жалеем.

Прибытие специалистов–экспертов прервало наш разговор. Я вернулся в замок, потом какое–то время побродил по парку. Во многих местах стены обветшали: вскарабкаться на них не составило бы ни для кого труда. В этом отношении никакой тайны.

Первая половина дня завершилась всякими обыденными делами. Вернулся я поздно, усталый, а главное — в крайней растерянности. Ни малейшего проблеска. В записке на моем письменном столе сообщалось, что шеф вернется лишь к концу дня, и предлагалось срочно представить первый отчет. Если у Моретов над душой стоял граф д’Эстисак, то у меня имелся дивизионный генерал, что не намного лучше. Отчет, тогда как я не знал еще результатов вскрытия! К счастью, они попали ко мне во второй половине дня и разочаровали меня. Граф скончался от перелома основания черепа, вызванного падением. Кровоподтек объяснялся ударом кулака. Вывод: граф застал врасплох вора, наверное, погнался за ним и схватил в своем кабинете. Человек ударил его, причем сильно, потом сбежал… Но как он вошел и умудрился закрыть изнутри? Я все время возвращался к одному и тому же вопросу, подобно шмелю, который без устали бьется в одно и то же стекло. Ну что мне писать в отчете?

К восемнадцати часам звонок из жандармерии. Только что задержали некого Марселина Гужа, разыскиваемого на протяжении нескольких недель. У него нашли золотые часы, которые входили в коллекцию графа. Он утверждал, что подобрал их внизу, у стены парка д’Эстисака. Но самым любопытным представлялось то, что этому Гужу, уже трижды судимому за нанесение тяжких телесных повреждений и кражу, трижды удавалось скрыться, при том что никто никогда не установил, каким образом. За тройной подвиг его прозвали Сквозняк.

Вероятно, мы задержали виновного. Он с легкостью взобрался на стену, каким–то образом ему известным способом открыл дверь и присвоил себе все, что нашел. Он предусмотрительно спрятал свою добычу, оставив при себе лишь часы, которые рассчитывал предложить перекупщику… В конце концов он признается.

Я проглотил две таблетки аспирина и начал свой отчет. Вскоре я разорвал его. Какой–то лишь ему известный способ — вот что не устроит дивизионного генерала. В самом деле, проблема так и осталась нерешенной.

И оставалась таковой до вечера. А потом я внезапно почувствовал, что мне открылась истина. Достаточно было…

Достаточно было придерживаться фактов — убийца не может орудовать с замками снаружи. А это значит, что кто–то из людей замка открыл, потом снова закрыл дверь. Кто? И кому?.. Однако не лучше ли разъединить два совершенных действия? Прежде всего, открывание двери. Анжела и Берта — семнадцать лет службы, полная преданность. Их надо исключить. Исключить придется и Веронику, которую нельзя же заподозрить в заговоре против собственного отца! Остается граф. Он принял посетителя, которого ожидал для проведения переговоров настолько секретного характера, что назначил ему встречу в поздний час, прося его перелезть через стену парка, с тем чтобы его не видели из сторожки. Кто же этот посетитель? По всей видимости, Жак Воллан, жених. Или скорее так называемый жених. Поскольку сомнительно, чтобы один из графов д’Эстисак согласился взять в зятья разночинца. Воллан лгал, утверждая, будто граф согласен. Наверняка того лишь недавно поставили в известность о намерениях его дочери. Легко себе представить эту сцену, гнев старика. Он угрожал, конечно, ударил. Воллан принялся защищаться — и произошел несчастный случай. На шум прибегает Вероника. Она не такая девушка, чтобы безропотно принять неизбежность. Каким образом избежать полиции? Имитируя кражу, которая будет для всех правдоподобным мотивом преступления. Тогда она опустошает остекленные шкафы и бросает через стену пару часов: кто–нибудь в конце концов их найдет, и подумают, что вор, убегая, потерял их. Но нужно, чтобы ни единая душа не смогла предположить, что существует какая–либо связь между неизвестным и одним из жителей замка. Вот откуда дверь, снова закрытая на ключ после ухода Воллана, — предосторожность, ставшая промахом. Но не могла же Вероника продумать абсолютно все!

Другая

Я немного знал Филипа Фонтанеля. Я встречал его у друзей, и мы даже сыграли партию в бридж. Он стоял во главе одного проекта по менеджменту. Мы обменялись несколькими фразами, достаточными, чтобы почувствовать друг к другу симпатию. Он казался немного снобом и никогда не забывал дать понять, что он выпускник Высшей политехнической школы, но за этим парнем было будущее. Поэтому–то я так изумился, когда узнал, что его убили. Я тотчас же отправился на место трагедии.

Фонтанель занимал офис в одном из этих огромных зданий на Елисейских полях, приютивших столько кинематографических фирм. Его секретарша Марта Бертье ожидала меня. Это она позвонила нам. Я обнаружил тело между двумя креслами. Фонтанеля закололи его же ножом для резки бумаги. Некое подобие стилета с серебряной рукояткой, такой тонкой работы, что исключена была малейшая надежда на отпечатки пальцев. Удар пришелся прямо в сердце. Почти без кровотечения. По всей вероятности, смерть наступила мгновенно. В комнате никакого беспорядка. Я сразу же подумал: преступление в состоянии аффекта, и тут же запрятал эту версию в самый дальний уголок своего сознания, поскольку не переношу предвзятости. После предварительного установления обстоятельств преступления я вернулся в приемную, где Марта Бертье печатала на машинке письма и принимала посетителей. Начался допрос.

Марта Бертье сообщила мне, что ей пятьдесят пять лет. Она вдова помощника заведующего почтовой службой. Поскольку она скучала дома, а половинной пенсии, которую она получала, не хватало, она подыскала себе место секретарши и вот уже два года работает у Фонтанеля. Достаточно лишь взглянуть на нее, и сразу становилось ясно, что она являлась образцом секретарши: незаметная, исполнительная, работоспособная, она сразу переходила к самому главному без лишних слов и излишних эмоций. Тем не менее Марта казалась сильно взволнованной, тем более что она, возможно, смогла бы помешать свершившемуся, если бы пришла, как обычно, к девяти часам. Но забастовка служащих метрополитена задержала ее. Она пришла лишь в половине одиннадцатого, когда несчастье уже произошло! Она нашла Фонтанеля мертвым, руки его еще оставались теплыми.

— Он только что вернулся из командировки, — сказала она. — Вот и папка для документов еще здесь.

Она указала на лежащую на углу письменного стола папку.

— Он ездил в Редон, чтобы провести реорганизацию коммерческой службы небольшого завода по производству целлюлозы.

— Где он живет?

— На улице Любек, это в двух шагах. Я не осмелилась позвонить его жене. Подумала, что это не в моей компетенции.

— И правильно сделали. Я сейчас поеду туда. Полагаю, дома его ждет жена?

— Да. Но у них не было детей.

— Расскажите мне о его семье.

Она как–то вдруг вся напряглась и замолчала.

— Я понимаю ваши чувства, но за два года вы невольно многое узнали о нем. Фонтанель конечно же, хотя бы время от времени, рассказывал о своей жизни. Секретарша — я хочу сказать, такая секретарша, как вы, — легко становится доверенным лицом. Разве я ошибаюсь?

— Нет.

— Ну вот, вы должны мне сказать все, что знаете. Как долго он женат?

— Шесть лет. Он встретил Элен Пекле на коктейле и несколько месяцев спустя женился на ней.

— Брак по любви?

— Безусловно. Но, на мой взгляд, они не подходили друг другу. Она старше его на три года. Ей тридцать девять. Но ей едва дашь тридцать. Она и старается выглядеть как очень молодая девушка. О! Это целая история. Бедняжка потеряла мать в самом раннем детстве. Ее отец во второй раз не женился. Юлия, ее старшая сестра, воспитала ее. Вы знаете, что это такое, когда младшенькой спускаются все капризы. С Элен довольно сложно ужиться.

— Вы хорошо с ней знакомы?

— Несколько раз заходила к ним.

— Вам она не нравится?

— Против нее я ничего не имею. Но мсье Филип жил с ней несчастливо. Прежде всего, Элен не захотела разлучаться со своей сестрой… Ведь Юлия полностью посвятила себя ей.

— Это прекрасно!

— Это ужасно! Есть люди, вроде Юлии, которым необходимо самопожертвование. И, поверьте уж мне, это заходит далеко! Тем более что бедная Элен так и осталась… как бы выразиться… младшенькой. Сейчас Юлии пятьдесят два года. Она не замужем. Ее единственным смыслом жизни является Элен, которая, однако, в ней не нуждается.

— Я понимаю.

— Несчастный мсье приспосабливался как мог к этой ситуации. Но зачастую он выходил из себя.

— Разве не мог он дать вежливо понять свояченице, что ее роль окончена?

— Другой — возможно, но не он. Вне своего бизнеса, своих графиков, статистики он оставался просто застенчивым и щепетильным человеком. В глубине души его устраивало, чтобы Юлия управляла домом, так как Элен никогда не могла ужиться ни с одной служанкой.

— Он часто уезжал по делам?

— Несколько раз в неделю. Иногда он отсутствовал дольше, чем необходимо, — по крайней мере, у меня часто складывалось такое впечатление. Жизнь втроем — это не так уж забавно!

— Догадываюсь, чем это кончилось.

— Да. Надо думать! Два года назад мсье Фонтанель познакомился с Элиан Колле; не знаю, при каких обстоятельствах. Тем более никогда не знала, чем она в точности занималась, что–то связанное с оформительской деятельностью.

— Вы видели ее?

— Один раз. Она сюда приходила. Мсье Фонтанель долго извинялся. Он сильно смутился.

— Какая она из себя?

Марта Бертье сложила руки, как бы собиралась с мыслями, чтобы получше воссоздать образ.

— Я вас сейчас удивлю… она немного напоминает Юлию. Только значительно моложе. Ей двадцать семь или двадцать восемь лет. Ну и куда более элегантная. Во многом не столь безупречная, уж не сомневайтесь! Они обе из породы самоуверенных… Эти женщины… Когда их встречаешь, то лучше обойти стороной…

Я не смог сдержать улыбки, и госпожа Бертье, в свою очередь, тоже улыбнулась с грустью.

— Только не подумайте, — продолжила она, — что я несправедлива и поддалась какой–нибудь обиде… Я видела несчастного мсье страдающим, как не знаю кто. Хочу, чтобы вы поняли… Потому что есть одна подробность, о которой я должна упомянуть. Мсье Фонтанель католик, убежденный… Так что он лучше, чем кто–либо другой, знал, в чем состоял его долг. И эта связь стала для него чудовищным испытанием.

Здесь, признаюсь, я выказал свое удивление.

— Я так и знала, — продолжила она, — что вы будете поражены. Тем не менее это правда.

— Но послушайте… эту Элиан… он любил ее?

— Не исключено. Мсье Филип никогда не говорил о своих чувствах. Я всегда могла только догадываться… Иногда, не в силах больше выносить этого, он говорил мне: «Мадам Бертье, я последний из негодяев. Все это плохо кончится». Из обрывков разговоров я поняла, что его жена обо всем узнала, и свояченица, естественно, тоже. В целом, борьба трех женщин проходила через него.

— Вы давали ему советы?

— Пыталась. Без особого успеха. Я повторяла ему: «Ну, в конце концов, есть же одна, которую вы предпочитаете другой?» Он мне отвечал: «Вы не можете понять». Истинная правда! Меня, к счастью, это миновало. Мужа своего я считала самым прямым по характеру мужчиной. Я действительно не понимала мсье.

— А о разводе он подумывал?

— Нет. Полагаю, что он, скорее всего, рассчитывал уехать с Элиан за границу. И вот еще что — он колебался. Все зависело от настроения. То он собирался уехать, а на другой день хотел порвать. В итоге угрызения совести занимали в его жизни больше места, чем любовь. Один пример из тысячи: если он покупал какое–нибудь украшение одной, то такое же дарил и другой. Он даже поведал мне одну историю. В прошлом году его жене пришлось провести сезон на курорте в Виши. Она, естественно, уехала вместе с Юлией. Так вот, он пригласил на три недели Элиан переехать к нему. Отдал ей ключ, и она, можно сказать, стала хозяйкой дома. Единственное, что он ей посоветовал, — стараться вести себя незаметно, чтобы консьержка и жильцы не обнаружили ее присутствия. Я не смогла сдержаться и не высказать ему своего осуждения. Но он весь в этом — совершенно беззащитный. А теперь…

Слезы выступили у нее на глазах. В этот момент прибыла группа экспертов. Я уступил им место и поспешил на улицу Любек. У меня появилось ощущение, что тайна вскоре развеется и что убийцей является одна из трех женщин…

— Мадам Фонтанель?

— Это я, мсье.

Она встретила меня в безупречно сшитом костюме. Сразу же настораживала ее бледность и лихорадочный вид. Несмотря на косметику, у нее едва заметно припухли веки, как если бы она недавно плакала. Она выглядела взволнованной, а когда узнала, кто я, то прислонилась к дверному косяку.

— Что такое?.. Что от меня нужно?

Я сам немного волновался, но должен признать, что любопытство пересиливало правила приличия. Я сообщил ей известие крайне осторожно.

— Несчастный случай? — прошептала она.

— К сожалению, нет, мадам… Убийство.

Несколькими словами я ввел ее в курс утренних событий.

— Боже мой! — пролепетала она. — Боже мой… Филип… А я…

Она открыла рот, как будто задыхаясь, и я успел лишь ухватить ее за плечи. Она выскользнула у меня из рук и упала на колени. Голова ее запрокинулась назад. Она потеряла сознание. Я поднял ее без особого труда и позвал:

— Есть тут кто–нибудь?

Но никто не ответил. Ее сестра куда–то вышла. Пришлось выпутываться в одиночку. Спальню Элен я, естественно, обнаружил в последнюю очередь. Я уложил несчастную женщину на кровать, и тут из кармана расстегнувшегося костюма выпало письмо. Я раскрыл его без колебаний.

«Дорогая!

Я очень несчастлив. Настолько, что чувствую наконец в себе решимость резать по живому. Положение становится все более и более невыносимым для всех нас. Покончим с этим. Я знаю, что ты меня возненавидишь, потому что я выбрал ту, которую ты называла «другая». Но, поверь мне, так будет лучше… Хочу надеяться, что время залечит наши раны, и могу тебя заверить, что никогда тебя не забуду. Прощай.

Филип».

Это письмо, по сути, являлось признанием. Элен убила своего мужа. Теперь я понимал ее смятение, лихорадочное состояние, ее покрасневшие глаза. Бедная женщина! Мне, конечно, было жалко ее, но я скорее испытывал чувство удовлетворения. Следствие окончено до того, как началось, — вот это удача в той работе, где неудача является повседневным делом!

В этот момент Элен издала стон. Я заметил, что она пришла в сознание и смотрит на меня. Она схватила мою руку.

— Это я, — прошептала она. — Это я его убила.

— Полежите, — сказал я. — Вы еще не в состоянии разговаривать.

— Нет–нет… Уверяю вас… Только что на меня нашла слабость, но с этим покончено. Так вот… вчера вечером я поссорилась с Юлией… все по тому же поводу… Филип!.. Юлия такая вспыльчивая… Надо во всем соглашаться с ней… во всем!.. Иначе она способна дуться часами. Уверена, что она не вернется к обеду… чтобы наказать меня.

— Спокойнее, — сказал я. — Не волнуйтесь так. Итак, что же дальше?

— Я встала сегодня утром часов в девять, так как на ночь приняла снотворное. Захотела курить. Поскольку у меня не осталось сигарет, пошла в кабинет мужа. Там всегда есть запасец в выдвижном ящике. Я увидела письмо, лежавшее на виду. Филип, должно быть, вернулся очень рано, как это часто случалось с ним. Он написал это письмо и вновь ушел без звука. Объяснения нагоняли на него такой страх! Я позвала Юлию. Ее не было. Тогда я оделась и помчалась на Елисейские поля. Это рядышком… А потом… ну, в общем, остальное вы знаете. Я принялась умолять его; он, не переставая, повторял: «Уходи… Уходи…» Я потеряла голову.

— Да, я понимаю… Я буду вынужден забрать вас, мадам. Сожалею, но правосудие должно идти своим чередом. Я помогу вам собрать чемоданчик… Вы чувствуете в себе достаточно силы?

Она поднялась.

— Думаю, справлюсь, господин инспектор.

В глубине квартиры повернулся ключ и раздался стук каблуков. Появилась Юлия. Она совершенно не походила на Элен. На ней был бежевый костюм из магазина готового платья, не слишком элегантный. Но больше всего я обратил внимание на ее глаза. Есть совершенно разные голубые глаза. Ее глаза были умными и холодными — глаза лаборантки. Они внезапно стали настороженными. Я представился. Объяснил ей, зачем я здесь. Она по–прежнему молчала, наблюдая за сестрой. Я стал торопливо объяснять:

— Вот письмо, которое она нашла на письменном столе… Она побежала туда… Ее муж находился в конторе один. Она заколола его в состоянии аффекта… Она признала все факты… Вполне возможно, что ее оправдают…

И я начал, не торопясь, читать письмо. Юлия сразу же прервала меня:

— Не стоит! Я знаю его. Это я его прочитала первой. Элен еще спала, когда я встала. Я пошла к мужу моей сестры. Он вел себя отвратительно. И тогда…

— Не слушайте ее! — крикнула Элен. — Она хочет спасти меня.

— Ну ладно уж! Да посмотрите на нее. Хватило бы ей силы, чтобы…

— Я была вне себя.

— Рассказывай это другим.

— Но я бы тебя увидела, если бы ты туда пошла.

— И я тоже бы тебя увидела.

Совершенно ясно — одна из них лгала. Но которая? Каждая выглядела такой искренней! Может быть, Юлия хотела в очередной раз защитить свою младшую сестру? Может быть, она считала себя в какой–то степени ответственной за эту трагедию? Или же она в самом деле ударила Филипа, которого, наверное, ненавидела? Возможно!.. А, в свою очередь, Элен, чувствуя себя виноватой перед ней, хотела все взять на себя? Возможно!.. Юлия, может быть, только что с ходу придумала свое признание?.. Или же это Элен, узнав о преступлении, сразу же поняла, что надо спешить на помощь своей сестре?.. Короче, у меня в руках были две преступницы, но я не мог пока сказать, которая пыталась принести себя в жертву другой. А ложь, продиктованную любовью, еще сложнее разоблачить, чем ложь, обусловленную ненавистью!

Оставалось надеяться на лабораторный анализ. Совсем маленький шанс. Если обе женщины держали письмо в руках, то экспертиза обнаружит отпечатки пальцев обеих, и я ничуть не продвинусь вперед. Но если бы Элен трогала его одна!.. Если бы Юлия, выходя из дому, прошла мимо кабинета и, следовательно, не будучи в курсе разрыва…

И в очередной раз выручила лаборатория. В дополнение к моим были и другие совершенно отчетливые отпечатки. Что избавило меня от стольких опасений, сомнений и многочасовых изнурительных допросов.

Экспертиза, безусловно, обнаружила отпечатки пальцев Элен… но также отпечатки неизвестной особы, которую легко определили, — Элиан, любовницы. Каким образом отпечатки пальцев Элиан смогли оказаться на этом прощальном письме? Да просто потому, что это письмо было адресовано ей. Филип предпочел остаться со своей женой. Элиан призналась. Она получила письмо по почте накануне возвращения Филипа. На следующее утро она в бешенстве отправилась к нему домой. Поведение довольно естественное со стороны лица, полагающего, что имеет такие же права, как и у законной жены, и располагающего — не станем об этом забывать — ключом от квартиры.

Юлия после ссоры с Элен уже вышла, чтобы пройтись и успокоиться, а Элен, под действием снотворного, еще спала. Элиан ждет в течение часа и думает, что Филип отправился прямиком в свой офис на Елисейских полях. Тогда она решает пойти туда, но на тот случай, если, запоздав, тот все же забежит к себе домой, она кладет письмо на виду вместо визитной карточки. Филип поймет, что Элиан не намерена сдаваться и полна решимости. К несчастью, Филип оказывается в офисе, и в этом–то вся трагедия.

Теперь Элен обнаруживает письмо. Оно написано столь двусмысленно, что она считает его предназначенным ей. Немного погодя она узнает, что ее муж убит. И до того уже потрясенная известием, она совсем теряет голову. Она говорит себе, что Юлия захотела ей отомстить, и обвиняет себя, чтобы спасти свою сестру. Затем Юлия, которой я прочитал письмо, в свою очередь, говорит себе, что Элен, над которой надсмеялись, совершила расправу, и также обвиняет себя.

Короче говоря, без лаборатории мы конечно же взяли бы под стражу одну из этих двух женщин, в одинаковой степени невиновных.

Смерть на арене

Я отдыхал в Нанте у моего друга Поля, тогда еще простого офицера полиции, когда разразилось это дело с цирком Орландо. Так что я оказался на месте и следил за делом в качестве стороннего наблюдателя, находясь рядом с Полем. Что любопытного в этом деле, так это его психологическая подоплека. Казалось бы, с виду проще не бывает, и тем не менее ничего более неожиданного. Нам понадобилось какое–то время, чтобы установить главное действующее лицо.

Цирк Орландо раскинул свой шатер в Порнике, у стен замка. Это был цирк средних размеров, скорее шапито на трех шестах. У них был приличный зверинец. Фуры и передвижные домики носили еще следы фабричного блеска. Программа традиционная, но очень заманчивая: наездники, клоуны, эквилибристы, жонглеры, гимнасты на трапеции и т. д. Это было семейное предприятие, как когда–то «Рапси». Сам Орландо напоминал знаменитого полковника Коди, Буффало Билла. Широкополая шляпа, пышные усы, надменный взгляд и специфический европейский акцент. Но следует рассказать все по порядку.

В полицию сообщили, что Регане, гимнаст на трапеции, убился во время репетиции, но что под несчастным случаем, возможно, крылось убийство. Мы помчались в Порник. Это было в субботу в начале августа. Помню, начался прилив, и на судах в порту вяло покачивались рангоуты. Солнце уже припекало. Было десять часов утра. Толпы отдыхающих, в шортах и теннисках, наводняли улицы, а ватага ребятишек толклась перед зверинцем. На грифельной доске неловко нацарапано от руки мелом: «Временно закрыто».

Занавес у входа охранялся униформистом и жандармом, что придавало событию неожиданно волнующую окраску. Мы зашли. Весь цирковой персонал сгрудился на арене и что–то рассматривал на земле. Орландо вышел к нам навстречу.

— Это ужасно! — вскрикнул он. — Когда я подумаю, что еще вчера вечером мы болтали… здесь… почти на том месте, где он упал.

Я поднял голову и заметил на высоте четырех или пяти метров перекладину трапеции, свивавшуюся на конце каната. Второй канат был оборван.

— А теперь, — сказал Поль, — попытайтесь спокойно объяснить нам, что же произошло.

— Семья Регане… — вновь заговорил Орландо. — Вы, наверное, знаете… Отец убился четыре года назад.

Волнение, все настойчивее проявлявшийся акцент, быстрая речь — мы с трудом понимали, о чем он говорит. Но нам удалось уяснить себе, что после смерти отца, погибшего в результате несчастного случая, Регане так и не смог найти нового партнера и изменил свой номер. Оставив вольтижировку, он приступил в одиночку к разным упражнениям, в частности к удерживанию равновесия, стоя на голове на перекладине трапеции. Это было восхитительное зрелище и — как уверял нас Орландо — безопасное, так как при малейшем отклонении в сторону Регане мог ухватиться за канаты.

— На какой высоте он работал? — спросил Поль.

— Он начинал с четырех метров, а потом трапецию осторожно поднимали метров на десять.

— Без страховки?

— Без страховочной сетки… Публика — она же любит ощущать страх!

— Тем не менее, — сказал Поль, — все же риск был, коли он упал.

— Он упал, потому что оборвался один из канатов, — сказал Орландо. — Там, совсем высоко!

Поль, в свою очередь, поднял голову.

— А если повредили установку?

— Но это невозможно, — запротестовал Орландо без особой уверенности. — Все мы — это большая семья, семья, в которой любят друг друга…

— Он тренировался, когда произошел несчастный случай?

— Да. Каждое утро часам к семи он приходил порепетировать. Он опускал свою трапецию… туда, где вы ее видите… и делал несколько упражнений… Никакой акробатики… Простая зарядка, чтобы проверить реакцию.

Поль подал мне знак, и мы приблизились к группке людей, которая постепенно умолкала. В центре, на песке распластался Регане. Он лежал на спине, в одном тренировочном костюме голубого цвета. Никаких следов крови. Возле него, стоя на коленях, громко всхлипывая, плакала женщина лет пятидесяти.

— Его мать, — шепнул Орландо.

— Врач осмотрел тело?

— Да. Сказал, что он, должно быть, скончался на месте.

И он провел ребром ладони по затылку.

— Я хотел бы осмотреть канаты трапеции, — сказал Поль. — Попросите их спустить.

Орландо отдал распоряжение на каком–то языке, который я не смог распознать, и униформист направился к шесту, к которому крепился моток канатов. Я наблюдал за матерью. Это была цыганка. Она сидела на корточках, утопая в ворохе разноцветных юбок, у нее был точеный профиль старой индианки. Она держала руку сына, а ее губы двигались то ли молясь, то ли проклиная. Покойник, мужчина двадцати пяти — тридцати лет, скорее низкорослый, не очень красивый, лежал у ее ног.

Падение спутало его черные, набриллиантиненные волосы. У основания шеи виднелась татуировка. Ассистенты, казалось, замерли, потрясенные, а в глазах у женщин стояли слезы. Поль позвал меня к себе. Он держал перекладину трапеции и оборванный канат.

— Смотри!

Я моментально все понял. Не доходя до верхнего конца, канат был надрезан на три четверти с помощью очень острого лезвия, которое аккуратно рассекло пеньковые волокна. Под тяжестью Регане целые канатные пряди натянулись, потом лопнули и закрутились тонкой спиралью.

— Падение последовало неизбежно, — заметил Поль.

Он показал свое открытие Орландо, который долго качал головой, не говоря ни слова. Он неумело ломал комедию, наверное, с самого начала почувствовал, что речь идет о преступлении, но, должно быть, опасался расследования, которое помешало бы продолжить представления.

Позади нас пронесся какой–то шумок. Это уводили мать Регане, в то время как двое мужчин набрасывали на труп конскую попону.

— Вчерашний вечер прошел без инцидентов? — спросил Поль. — Регане как обычно исполнил свой номер?

— Да… Ничего особенного.

— Кто–то имел зуб на него, — продолжил Поль. — И, по всей очевидности, кто–то из цирка. Вредительство произошло ночью. Знали, что Регане тренируется в одиночку рано утром. Преступник, возможно, думал, что у него будет время заменить канат прежде, чем забьют тревогу. Это не представляло серьезных трудностей, и все поверили бы в несчастный случай. Кто обнаружил тело?

— Киелия… Клелия… это его мать… Она пришла сюда часам к восьми.

— А кто предупредил полицию?

— Я, — выговорил Орландо.

— Вы сразу же подумали, что его смерть подозрительна, не так ли? Почему?

Орландо колебался, затем, взяв нас под руки, увлек в сторону.

— Я подозревал, — объяснил он. — С некоторых пор дела складывались как–то не очень хорошо. Не подавая виду, посмотрите туда, на небольшую группку, которая удаляется… Слева высокая девица — это Изабель Бурр. Она фокусница. Очень хороший номер… Справа от нее вы видите мужчину в серой куртке. Это Фальконе, укротитель. В течение двух лет Изабель была подружкой Регане. А потом, три месяца назад, я пригласил работать Фальконе, и Фальконе начал увиваться вокруг Изабель. Вот так!.. Регане и Фальконе были на ножах. Они даже подрались один раз. Пришлось пригрозить, что выкину их вон обоих. Не говорю уж об оскорблениях, угрозах. Каждый день что–нибудь да случалось. И больше всех выходила из себя старая Клелия.

— Значит, что же, по–вашему?

— Подождите! Я никого не обвиняю. Рассказываю вам то, что вы так или иначе узнаете.

— Эта Изабель Бурр полностью порвала с Регане?

— Да. И он сильно изменился. Работал без подъема.

— В целом все указывает на Фальконе?

Орландо поднял руки в знак протеста.

— Я не знаю. Не знаю. Не заставляйте меня говорить то, чего я не знаю.

— Хорошо, — подытожил Поль. — Мы их сейчас допросим.

Фургон Клелии находился совсем рядом со зверинцем, откуда исходил сильный запах и время от времени доносилось приглушенное рычание. Цыганка лежала на раскладушке, а возле нее находилась какая–то женщина. Когда Клелия увидела, как мы заходим, она приподнялась на локте.

— Это Фальконе! — крикнула она.

С кровати спрыгнули три пуделя и побежали, наталкиваясь друг на друга. На шее у них красовались банты. Я вспомнил часть программы: «Клелия и ее ученые собаки». Мы приласкали их, и они вновь устроились на постели.

— У меня только они и остались, — плача, сказала Клелия. — Но он и их тоже убьет!

Поль попытался допросить ее, но она могла лишь кричать: «Это Фальконе!» Сведения же мы получили от молодой женщины–наездницы. Через оконце она указала нам на передвижной домик–прицеп Регане.

— Он жил там. Его почти не было видно. С той поры как умер отец, он стал мрачным и держался ото всех на расстоянии. Изабель приходилось тяжело с ним. Его номер получался не очень–то хорошо…

Она говорила тихим голосом.

— Я не хочу, чтобы Клелия меня слышала. Сын — для нее все. Самый красивый, самый нежный, самый лучший. А в действительности…

— А его отношения с Фальконе?

— Что–то назревало. Регане поклялся спустить с него шкуру. И если бы не этот несчастный случай, то, я думаю, он кончил бы тем, что убил его.

— Ревность обманутого мужа?

— Конечно. Но не только это. Фальконе молод и на вершине успеха. Он нравится толпе… женщинам…

— Вы находите его симпатичным?

Она слегка покраснела.

— Он и есть такой, — сказала она чуть громче. — И это не его вина, что Изабель свалилась ему на голову.

— Тем не менее, — вновь вступил в разговор Поль, — совершено преступление. Я могу вам это сказать, так как скоро об этом объявят официально. Кто–то подпилил канат. Это же гнусно, правда?

Прошло какое–то время, прежде чем она ответила:

— Вот именно, я не понимаю. Это совершенно на него не похоже. Фальконе смелый мужчина. И более того, намного сильнее Регане… Все это просто ужасно!

Слышались причитания старой цыганки. Почти повсюду висели фотографии артистов, а в глубине висела афиша с надписью крупными буквами:

«Семья Регане. Люди–птицы».

— Итак, сегодня утром… — сказал Поль.

— Сегодня утром, — продолжила наездница, — Регане не пришел к завтраку. После разрыва с Изабель он взял за привычку питаться вдвоем с матерью… Так что она прошла на арену… около восьми часов… И позвала на помощь. Она словно обезумела.

— Это Фальконе! — прокричала старая женщина.

Мы вздрогнули, и наездница вытерла ей лицо своей косынкой, но слезы текли без конца, словно кровь из вскрытой вены.

— Где мы сможем найти Фальконе? — спросил Поль.

— Он должен быть в своем фургоне: как выходите — третий справа.

Там мы его и нашли. Он чинил рукоятку хлыста и не стал из–за нас прерываться.

— Вы знаете, зачем мы пришли? — спросил Поль.

Фальконе пожал плечами.

— Если это из–за Регане, то ничего не знаю… Регане был дрянью, думаю, все с этим согласятся. Он меня до смерти ненавидел.

— Может быть, он имел на то свои причины?

— А! Вы хотите поговорить об Изабель?.. Да, все так. Но когда я появился, Изабель уже не ладила с ним… Тут другое… какая–то дурь. Вольтижировка казалась Регане королевой профессий. Гимнаст на трапеции — для него какое–то божество. Он, если хотите, считал себя непризнанным сверхчеловеком… В то время как я в его глазах лишь бесталанный уличный гимнаст. И поскольку мне аплодировали сильнее, чем ему… Он приходил послушать, когда я выступал на арене. И наблюдал за публикой. Радовался, когда звери не слушались. Но когда все шло хорошо, выходил из себя.

А этот Фальконе умен. И безусловно соблазнителен, тем более что больше походил на какого–нибудь пьемонтского каменщика, чем на Тарзана.

— Других, — продолжал он, — Регане просто не замечал. Жил в каком–то призрачном мире. Он все время чувствовал себя человеком–птицей, тем, кто летал под куполом шапито и каждый вечер смотрел в глаза смерти. Наркоман!

— Вы дрались? — спросил Поль.

— Нас сразу же разнимали… Но случалось. Он искал любого повода, чтобы спровоцировать меня. А я избегал его. Он говорил, что я его боюсь!

Он коротко усмехнулся и протянул свою ладонь, широкую, как доска. «Вот два хвастуна», — подумал я. Но которые могли бы положить конец своей ссоре с помощью кулаков, наподобие какого–нибудь десантника и металлиста на выходе с дискотеки. Этот обрезанный канат являл какую–то глубокую тайну!

Мы встретили Изабель Бурр на ступеньках ее фургончика. Красивая девица, изящная. Она охотно нам помогла бы. Но она тоже ничего не знала. Она не жила вместе с Фальконе и не видела его целый день. Только вот сейчас на арене. Но, как она утверждала, он не тот человек, который способен перерезать канат соперника. У него было слишком высокое представление о своей профессии. Существует определенная солидарность между людьми, часто переезжающими, подобная той, что существует между уходящими в море. Однако Изабель призналась, что Регане ей тоже угрожал, причем не раз.

Инстинктивно я не доверял ей. Возможно, оттого, что она была фокусницей, а этот разрезанный канат наводил на мысль о каком–нибудь фокусе. Но ничто не давало оснований, чтобы подозревать ее в чем–то конкретно. Настоящим подозреваемым оставался Фальконе.

Поль с настойчивостью продолжал свое расследование. Он всех опросил, везде побродил. Ничего. Одни пересуды… Цирк Орландо был и вправду семьей, но семьей, далекой от единодушия, где жили старые обиды. Одни жалели Регане, другие — Изабель. Фальконе не очень–то любили. «Скотина», — говорил один. «Темная личность», — отзывался другой. К концу дня мы очень устали, проголодались.

— Я вижу лишь один способ, — сказал я. — Он примитивный, но частенько выручал. А раз уж выручал, значит, чего–то стоил. Обвини Фальконе без обиняков. Заяви ему, что у тебя есть свидетель.

— Он не глупец, — возразил Поль. — Это не пройдет.

— Все же попробуй. Я знавал очень больших хитрецов, которые на этом попадались.

Мы возвратились к укротителю.

— Фальконе, — с важностью сказал Поль, — следуйте за нами. Считайте себя арестованным. У нас есть свидетель… Вокруг цирка всегда крутятся любопытные. Они везде отираются. Вас видели. Впрочем, мы отведем вас на очную ставку. Но поверьте мне, признайтесь, не дожидаясь. От этого вам будет лучше.

И тогда произошло невероятное. Фальконе вытер лицо, все в поту.

— Это правда, — пробормотал он. — Я убил его… Дело обстояло так: или он, или я. А теперь оставьте меня в покое!

После этого он ушел в глухой отказ говорить, и нам уже не удалось ничего с этим поделать. В тот же вечер его препроводили в тюрьму. Нам следовало бы теперь радоваться друг на друга. Мы же, напротив, волновались и чувствовали себя не в своей тарелке. Фальконе убил Регане. Он признался. Хорошо! Но как он мог хоть на мгновение поверить, что никто ничего не заметит и заключат, что это просто несчастный случай? Ведь тут же обследуют трапецию. Тут же обнаружат вредительство. И он ведь мог сообразить, что его первого заподозрят. Перерезав канат, он давал пищу для обвинений против себя куда более основательных, чем если бы просто прикончил Регане своими кулаками. Фальконе казался умным человеком, а совершил дурацкое преступление. Это–то нам и предстояло объяснить.

Мы действовали методом исключения. Прежде всего, признание Фальконе позволяло отбросить версию «преднамеренного» самоубийства: Регане кончает с собой, устраивая все так, чтобы заставить других подозревать его соперника. Далее, Изабель Бурр была, безусловно, невиновна. Никогда бы наша фокусница не совершила столь несуразного преступления. А Фальконе — соблазнитель, с легкостью добивающийся успеха, — безусловно, не тот мужчина, который способен обвинить себя ради спасения женщины. Таким образом, он, без сомнения, являлся убийцей. Но канат перерезал не он, потому что как раз этот грубый промах и привел к продолжению следствия. Если бы трапеция осталась цела, все бы преспокойно поверили в то, что Регане убился в результате несчастного случая. Кто–то, не знавший, наверное, истинного положения, захотел, однако, отомстить Фальконе. Кто же? Не кто иной, как мать. Старая цыганка!

С этого момента факты сами говорили за себя. Регане и Фальконе встретились один на один, по–видимому, в тот момент, когда Регане заканчивал свою тренировку. Они подрались, и Фальконе нанес своему противнику смертельный удар. Отсюда и причина его признания! Потом он оставил тело на арене. Для всех это выглядело бы, как будто Регане упал на голову — несчастный случай на тренировке!

Но мать тотчас же поняла, что необходимо сделать, чтобы покончить с Фальконе, независимо от того, причастен он или нет к гибели ее сына. Она спустила трапецию, для нее это дело привычное, надрезала канат… и забила тревогу.

Прямо в сердце

Всегда испытываешь какое–то странное ощущение, когда прибываешь на место, которое газеты называют «местом преступления». Доминирующим чувством является — и в этом надо признаться — любопытство, любопытство охотника, которому не терпится изучить повадки зверя, «нащупать» его, используя оставленные следы, определить его местоположение иприступить к погоне.

Однако это утро, утро июньского воскресного дня, — я хорошо помню его, потому что не очень–то люблю работать по воскресеньям, — принесло мне одно разочарование.

Ни малейшей зацепки. Сильви Леспина ударили кинжалом в ее кровати. Вот что я узнал от командира отделения жандармерии по поводу семьи Леспина. Состояла она из трех человек: отца, Роже Леспина, профессора археологии на факультете университета в Ренне; двух дочерей — Сильви, двадцати семи лет, и Аньес, двадцати лет. Домашнее хозяйство вела гувернантка Раймонда Люгр, сорока пяти лет.

Что до преступления, то банальнее не придумаешь. Несмотря на дождь, который, почти не прекращаясь, шел в течение нескольких дней, дышалось тяжело и окно на кухне оставалось открытым. Бандиту не составило никакого труда проникнуть на виллу. Он взобрался на стену ограды, что не представляло труда, и проник через окно. Оттуда он добрался до второго этажа и проскользнул в спальню Сильви. Девушка хранила в секретере украшения, которые принадлежали ее матери. Безусловно, грабитель знал об этой подробности. Может быть, Сильви пошевельнулась? Испугавшись, он нанес ей удар и бросился наутек тем же путем. Никто не услышал ни малейшего шума. Как обычно, в семь часов утра гувернантка принесла наверх завтрак Сильви. Девушку ранили несильно, но она потеряла немало крови и в результате испуга и кровотечения долгое время оставалась без сознания. Короче говоря, неинтересное происшествие. Но мне все равно пришлось составить список всех знакомых, вхожих в дом, — а их было много, учитывая профессию отца, — не говоря уже о торговцах и даже рабочих, так как я заметил вдоль виллы полоску свежевскопанной земли. Я указал на нее комиссару.

— На прошлой неделе, — сказал он, — прокладывали водопровод. Профессор распорядился построить позади виллы бассейн, и понадобилось выкопать траншею.

— Но я вижу, что она проходит как раз напротив кухни. Грабитель обязательно пересек ее, и мы можем обнаружить там следы.

— Нет. Я тщательно осмотрел.

Я бросил свою сигарету и подошел ближе. Красноватая земля размокла от дождя, но на месте траншеи на поверхность вылезали многочисленные камешки. Я с силой наступил на них ногой, не оставив ни малейшего отпечатка. Эксперимент был убедительным. Прежде чем войти, я еще раз обследовал фасад.

— У него большие средства, у вашего профессора, — заметил я. — Однако работа не обеспечивает хозяину такого достатка.

— Его жена располагала, кажется, крупным состоянием.

— Полагаю, что он дома?

— Да, с доктором Пелегрином, одним из его друзей.

— Есть нечто, что меня удивляет. Перед нами грабитель, явившийся, чтобы украсть, и подвергающий себя немалому риску, вы согласны? И вдруг, нанеся удар девушке, он теряется, хотя, выведя ее из игры, получает уйму времени, чтобы завладеть драгоценностями. Возникает вопрос: а за ними ли он приходил?

Комиссар казался удивленным.

— Но это же очевидно, — сказал он. — Иначе получается, что его единственной целью являлось убийство мадемуазель Леспина.

— Может, и так, кто его знает?!

На том я и вошел в дом и оказался нос к носу с мужчиной высокого роста, который тотчас же представился: «Доктор Пелегрин».

— А! Доктор, я очень рад, что встретил вас первым. Где бы мы могли спокойно поговорить?

Он провел меня в очень современную гостиную, где авангардистская живопись любопытнейшим образом соседствовала с очень древними предметами из раскопок профессора.

— Я старый друг Роже, — сказал он. — Этим–то для вас и объясняется мое присутствие здесь. Могу вас сразу же успокоить. У Сильви ничего серьезного… глубокий порез, который сильно кровоточил… Лезвие кинжала, к счастью, ушло в сторону. Удар нанесен без достаточной силы. В противном бы случае… Но Сильви — очень нервное создание. Поэтому–то она и пребывала так долго в обморочном состоянии… или по крайней мере оказалась не способной двигаться.

— По–вашему, в котором часу произошло нападение?

— Невозможно ответить точно. Она утверждает, что день только занимался.

— У нее нет никаких подозрений?

— Никаких.

— А ее отец?

— Он! — Врач улыбнулся. — Если бы вы попросили его датировать какую–нибудь руническую надпись, то, вероятно, он и дал бы вам справку прямо на месте. Но в обычной жизни он совершенно беззащитен. И потом, его дочери являются для него всем на свете. Он еще находится под действием испуга. Я так думаю, что именно ему досталось больше всех. К счастью, у него есть Раймонда!

— Мадемуазель Люгр? Расскажите о ней. Я ведь, вы знаете, нездешний. Никого не знаю. Мне необходимо, как говорится, погрузиться в атмосферу.

— Может быть, сигару, инспектор?

— Спасибо… Только не на службе.

Вообще–то мне нравились эти длинные, тонкие голландские сигары. Он закурил одну, не торопясь.

— Раймонда, — вернулся он к разговору, — находится в услужении у семьи Леспина уже около тринадцати лет.

— Вариант служанки–любовницы?

— О! Вовсе нет. Характерный тип самоотверженной, работящей и преданной бретонки. После смерти мадам Леспина она взяла дом в свои руки. Занимается здесь всем, но знает свое место. В общем, цены ей нет.

— А как девушки?

— Тут все сложнее. Они настолько разные! Впрочем, вы скоро сами сможете об этом судить. Сильви некрасива и, более того, подходит к тому возрасту, когда девушка, если не обратит на это внимания, начинает превращаться в старую деву.

— А она не обращает на это внимания?

— Боюсь, что так. Бедная Сильви! Все удары судьбы достаются ей. Болезни — она всеми ими переболела. Несчастные случаи — у нее их целая коллекция… в частности, и тот, что стоил жизни ее матери. Их машину перевернул грузовик… Все это развило в ней такое чувство, что она не такая, как все остальные. Она забросила учебу и сидит дома. Помогает Раймонде. Аньес же досталось все лучшее. Прежде всего, она красива, как и ее мать, а этим немало сказано. И потом, она унаследовала от отца его умственные способности. Готовится к конкурсу на замещение должности преподавателя гуманитарных наук в лицее…

— Немного капризная?

— Как раз настолько, чтобы в этом доме засияло солнышко. Естественно, Роже делает все, что ей заблагорассудится. Бассейн — это она… Обстановка гостиной — тоже она. Все, что есть нового, смелого, — все ее рук дело.

— Сестры ладят друг с другом?

Доктор Пелегрин выказал легкое замешательство.

— Ну, не то чтобы не ладили! О! Бывают кое–какие стычки, естественно, но могло бы быть хуже.

— Благодарю вас. Для меня начинает кое–что проясняться.

— Сейчас позову Роже, если хотите.

Мы пожали друг другу руки, и он вышел. Чуть позже появился профессор. Он был маленький, одет без всякого изыска, обращали на себя внимание глаза, кроткие, от которых светилось невероятно морщинистое, с неправильными чертами лицо. Он повторил мне то, что я уже знал. Для него покушение оставалось необъяснимым. Конечно, он принимал множество людей, в частности студентов. Но никто не знал о существовании драгоценностей. Кроме того, эти драгоценности обладали определенной стоимостью, но не такой уж большой, чтобы из–за них идти на преступление.

— Я бы вас попросил, не могли бы вы проводить меня к вашей раненой.

Он пошел по лестнице впереди меня, и на площадке второго этажа мы встретили Аньес.

— Можешь застегнуть мне «молнию»? — обратилась она к отцу.

— Ты уходишь? — спросил ее профессор, продолжая бороться с непослушным платьем.

— У меня одно или два дела, — объяснила Аньес. — Сильви я не нужна. Теперь ей нужно только отдыхать. Я на часок.

— Ну подожди, подожди!.. Дай я тебя представлю мсье инспектору…

Я поприветствовал девушку, потом погрозил ей пальцем.

— Не дольше часа, хорошо? Мне надо будет вас допросить тоже.

Она быстро спустилась по ступенькам. Доктор сказал правду. Она была прелестна, но слишком уж озабочена своей драгоценной персоной. Мы вошли в спальню Сильви.

— Вы найдете меня внизу, в моем кабинете, — шепнул профессор. — Не слишком ее утомляйте!

Он приблизился к Сильви и взял ее за руку.

— Инспектор задаст сейчас тебе несколько вопросов, Сильветт. Оставляю вас.

Затем он дружески кивнул мне и удалился. Сильветт! Это слово резало ухо! На кровати лежала старая женщина с бескровными губами и кругами вокруг глаз от упадка сил. А встретивший меня взгляд был недоверчивым и настороженным, как у крестьянки на рынке.

Она ответила мне слабым голосом, но охотно. Нет, она не видела напавшего на нее. Она крепко спала, когда удар и жжение в груди разбудили ее. Она попыталась позвать на помощь, но тут же потеряла сознание. Я чувствовал ее нежелание помочь мне. Я продолжал нащупывать хоть какой–нибудь намек.

— Хорошо… попробуйте вспомнить… День уже начался?.. Вы не заметили силуэта?

Ей казалось, что утро уже наступило, но воспоминания оставались смутными. Почти сразу же она впала в обморочное состояние.

— Обморок никогда столько не продолжается… Вы уверены, что не приходили в себя до прихода мадемуазель Раймонды… или что вы долго пребывали в сознании после исчезновения преступника?

В ее глазах застыло что–то упрямое и ожесточенное, чего я не мог себе объяснить.

— Я вам не враг, — сказал я. — Напротив, я здесь, чтобы помочь вам.

— Никто не может мне помочь, — прошептала она.

Я натолкнулся на стену. Но что скрывалось за ней? Я пошел к профессору в кабинет. Он указал мне на широкое кожаное кресло, уселся за стол и долго тер глаза.

— Она вам ничего не сказала? — начал он. — Такая странная девица! Вот она всегда такая — замкнутая, враждебная, особенно после того случая с помолвкой.

И он в общих чертах ввел меня в курс дела. За год до этого Аньес повстречалась со шведским студентом Свеном Ларсеном, который часто приходил в дом.

— Блестящий юноша, на которого я возлагал много надежд… Прекрасная семья из Норкёпинга. Состоялась его помолвка с Аньес. Но потом случилось нечто невероятное. Сильви втайне собрала сведения о Свене, и выяснилось, что два месяца тому назад Свен получил срок в своей стране за торговлю наркотиками. Не такой уж долгий срок, но, по моему настоянию, помолвку расторгли. Аньес, сами понимаете, восприняла это довольно тяжело. Но мне не в чем было упрекнуть Сильви. Она оказалась права, что не доверяла. Вскоре мир в семье восстановился.

— А с вашей гувернанткой она хорошо ладит?

Мой вопрос не удивил профессора.

— Не очень–то, — сказал он. — И даже буду откровенен… Сильви хотела бы выставить эту бедную Раймонду… Она ревнива… что правда, то правда, Раймонда заняла среди нас, возможно, слишком большое место. И потом, когда жена моя умерла, Аньес была совсем маленькой. Она не страдала так, как Сильви.

Итак, у меня появилось трое подозреваемых. Три человека имели полное основание мстить Сильви: Раймонда, Аньес и этот Свен, которого я теперь торопился повидать.

Профессор дал мне его адрес. Он жил в меблированной однокомнатной квартире недалеко от мэрии. Он был очень удивлен моим посещением. Красивый юноша, с очень светлыми волосами, высокий, с ослепительной улыбкой — прямо–таки мужчина, какого можно увидеть на страницах журналов рядом с роскошным автомобилем.

Следуя за ним, я пересек узкую переднюю и по пути заметил, что плащ, висевший на вешалке, еще не просох. Так–так! Я сел на диван–кровать и пересказал ему события минувшей ночи. Люди с такими открытыми лицами не умеют притворяться. Несмотря на свои усилия казаться удивленным, Свену не удалось провести меня.

— Вы прошлой ночью не выходили на улицу?.. Прошу прощения, что задаю вам этот вопрос — чистая формальность!

Нет, он не выходил. День его экзаменов приближался, и он готовился допоздна. Но отдавал себе отчет, что проверить алиби невозможно. Уже два месяца, как он не навещал семью Леспина. Впрочем, после разрыва он жил обособленно от окружающего мира. Он предложил мне бокал виски.

— Если позволите, просто стакан воды.

Он исчез в своей кухоньке. Я Воспользовался его отсутствием, чтобы заглянуть под диван. Там стояла пара ботинок, еще не чищенных. На каблуках виднелись следы грязи — той красноватой грязи, которую я заметил на вилле. Наконец–то хоть один след! Свен ходил туда ночью и прошел через свежевырытую траншею. Значит… Не следовало, однако, слишком спешить с выводами.

Я распрощался и вернулся на виллу семьи Леспина. Мне оставалось допросить Раймонду и Аньес. Открыла мне как раз гувернантка. Когда врач сказал мне: «Характерный тип самоотверженной бретонки», я представил себе крестьянку в чепце. Передо мной же предстала настоящая дама: вся в черном, волосы расчесаны на прямой пробор, лицо несколько суровое, может быть, из–за монгольских скул. Одни только руки говорили о тяжелом труде. Раймонда Люгр изъяснялась с легкостью, при этом сохраняя определенную сдержанность. Она повторила мне то, что сказала уже комиссару, но сделалась уклончивой, когда я спросил об ее отношениях с Сильви. Легко было понять, что она не любила ее. Я не стал настаивать. Я слишком хорошо понимал ситуацию.

— Когда вы пришли, неся поднос с завтраком, дверь спальни вы обнаружили открытой или закрытой?

— Закрытой.

Значит, посторонний позаботился о том, чтобы, уходя, закрыть дверь. Зачем?

— Вы встали самая первая. Не заметили ли вы следов грязи в вестибюле либо на лестнице?

— В тот момент я не обратила внимания. Потом еще бы — столько входило и выходило… жандармы, доктор, вы сами…

— Хорошо, благодарю вас. Мадемуазель Аньес вернулась?

— Да. Она в своей комнате. Вторая дверь направо на втором этаже.

Я поднимался наверх с растущим недоумением. Свен ли являлся виновным?..

Я постучал и вошел в комнату, где еще не навели порядок. А бывал ли здесь когда–нибудь Свен? Повсюду царил какой–то веселый хаос: пластинки на кровати, одежда на ковре, переполненные окурками пепельницы, книжки разбросаны повсюду. Аньес сидела в брюках и кофточке из джерси в уголке дивана, словно кошечка, занимающаяся своим туалетом.

— Располагайтесь, — сказала она мне. — Обязательно найдете стул, если немного поищете. Давайте! Допрашивайте меня!

Но мне больше нечего было у нее спрашивать, так как я сразу заметил недалеко от дивана, на светлом паласе, красноватый отпечаток подошвы. Как раз такой отпечаток, который должен был бы находиться в спальне Сильви, а не Аньес. Разгадка буквально лезла в глаза.

С одной стороны, девушка двадцати семи лет, замкнувшаяся в себе и обреченная на одинокую жизнь. С другой стороны, красивый юноша, соблазнительный и влюбленный в ее сестру. Естественно, Сильви сделала все возможное, чтобы помешать свадьбе. Она полагала, что выиграла партию. Увы! В воскресенье, рано утром, она слышит какой–то шум, подбегает к своему окну, видит, как Свен выбирается через окно на кухне. Таким образом, была лишь видимость разрыва: Свен — любовник Аньес. Это крах всего. Движимая отчаянием, Сильви наносит себе удар ножом. Но не убивает себя, как намеревалась. Ей удается лишь пораниться. Самоубийство также терпит крах! Так пусть уж послужит ей для мести. Аньес… Раймонда… Свен… Все они — ее враги. Она всех их скомпрометирует, втянув в скандальное дело. Полиция вполне сможет обнаружить в этой куче какого–нибудь виновного, а то и соучастника…

Итак, она прячет нож и выдумывает небылицу про преступление. Более того, ей хватает мужества, чтобы дождаться утра, без помощи, истекая кровью, надеясь на то, что кровотечение окажется, в конце концов, смертельным. И я чуть было на это не попался. Еще немного, и я задержал бы Свена… этого несчастного Свена, которого Аньес ввела в курс дела как раз перед моим приходом к нему и который так плохо умел лгать!

Паршивая овца

Случается, что и полицейский бывает замешан в преступлении. Не знаю ничего более затруднительного.

В ту пятницу я направлялся в Амбуаз к моим друзьям Меркадье. Погода стояла великолепная. На дорогах почти никого. Июль всех выгнал из города. Луара со своими голубыми островами напоминала какое–нибудь полотно эпохи Возрождения. Я напевал про себя, повторяя: «Важные дела на потом». «На потом» означало — завтра!

Я приходился дальним родственником Гортензии Меркадье. Она жила в одном из тех больших, величественных домов прошлых эпох, некоторые из которых еще сохранились в округе: из молочно–белого известняка, трехэтажные, затейливые окна на старинный манер, изящная линия крыши из черепицы, сверкающей на солнце. Перед домом — площадка, обсаженная каштанами, и сразу же до самого горизонта — речной поток. У Гортензии было четверо детей: дочь, Мари–Жозе, и три мальчика. Ришар, двадцати восьми лет, Марсель, двадцати пяти, и девятнадцатилетний Жан–Клод. За два года до этого Мари–Жозе вышла замуж за Эрве Лантельма, но их совместная жизнь не очень–то клеилась. Поговаривали о разводе.

Эрве владел в Туре большим, очень современным гаражом и туристическим агентством. Гаражом он занимался сам, один из его друзей, Кристоф Обер, руководил агентством. Мари–Жозе, Эрве и этот Обер образовали фирму, в которой каждому принадлежала одна треть. Все эти подробности мне предоставила кузина, которая несколькими днями раньше послала мне, полное жалоб, письмо на десяти страницах. По ее словам, Эрве Лантельм вел себя как бесчестный человек: он не только по–крупному играл, но также снискал себе отвратительную репутацию в области торговли подержанными автомобилями. Напарник его мало чем отличался от него. Мари–Жозе, молодая женщина, немного слабодушная, перестала жить с мужем и перебралась к матери. Но Лантельм хотел заставить ее вернуться в супружеское лоно, угрожая ей в случае отказа продать свою долю Оберу: таким образом, тот, став обладателем контрольного пакета акций, превратился бы в хозяина предприятия, а вытесненная Мари–Жозе не замедлила бы разориться.

Возмущение в доме Меркадье росло. Три брата с юношеским пылом говорили о том, чтобы «проучить» Лантельма, потребовать возмещения убытков, рассказать повсюду, что он вел распутную жизнь… Ясно, пустое, не более чем сотрясение воздуха, но доказывавшее: ситуация создалась, что называется, взрывоопасная. И моя добрая, наивная кузина, вся в слезах, умоляла меня приехать разрешить конфликт. «У вас положение, которое придает вам большой авторитет. Они вас послушаются. А если вы пригрозите Эрве вмешаться, то, уверена, он станет как шелковый».

В тот момент я почувствовал себя в полной растерянности. Несчастная женщина представляла себе, что главный комиссар — а я вот уже три месяца как занимал эту должность — является в то же самое время и судьей, имеет полномочия карать или миловать. Я позвонил было, чтобы попытаться разъяснить ей… Она же тотчас же истолковала мою щепетильность как отказ, принялась плакать, стонала, умоляла. Чтобы покончить с этим, я сдался. И потом, я подумал, что она, наверное, преувеличивает, что положение не настолько серьезно, как она утверждает, и у меня росло сильное желание рассмотреть поближе эту паршивую овцу семейства. Так что я согласился, но потребовал, чтобы Лантельм присутствовал и мог изложить свои претензии, если таковые у него имеются. Кузина моя протестовала. Я упорствовал.

Короче, уговорились, что соберемся всемером: моя кузина Гортензия, Мари–Жозе, ее муж, трое братьев и я. Жены Ришара и Марселя не должны присутствовать на встрече, чтобы не накалять атмосферу. Что касается прислуги, то предполагалось отпустить их на два дня. Чтобы без чужих ушей. У меня были все основания полагать, что потасовка будет ожесточенной, но я дал себе слово не выходить за рамки своей роли доброжелательного наблюдателя и в промежутке между обсуждениями побродить по берегам реки, которую я так люблю.

Прибыл я в Амбуаз к концу дня. На песчаных отмелях виднелись рыболовы, над водой кружили ласточки, а в небе роскошно сиял закат. Добрая Гортензия встретила меня, словно я был посланником Господа. Она, естественно, сразу же провела меня в маленькую гостиную, дышавшую милой стариной, чтобы повторить то, что угнетало ее, а затем проводила в мою комнату. Я не входил в этот дом на протяжении двадцати лет. Он оказался еще просторнее, чем в моих воспоминаниях. Лестница с широким пролетом вела на второй этаж. Полы тонко пахли воском. Комнаты выходили в длинный коридор.

— У вас будет голубая спальня, — заявила мне Гортензия.

Я понял, что это лучшая комната в доме. Мы прошли по огромному коридору, украшенному то там, то здесь рыцарскими доспехами и картинами невысокой ценности, зато величественных размеров.

— Что касается меня, — сказала Гортензия, — то я живу на другом конце, напротив комнаты, которую займет Лантельм…

На последних словах она понизила голос, как если бы произнесла нечто постыдное.

— Спальня моей дочери напротив вашей комнаты, — продолжила она. — Их следует отделить друг от друга, ведь правда? Впрочем, они стали как чужие. И подумайте…

Она остановила меня посреди коридора и вновь начала свои причитания. Я терпеливо выслушал ее. В общем, держался как бойскаут. Покуда она говорила, я любовался пропорциями этого этажа, красотой деревянной обшивки и выступающих потолочных балок. Архитектор, проектировавший это жилище, явно тяготел к стилю замков, расположенных по соседству. Время от времени я вежливо кивал. В какое осиное гнездо я влез! Гортензия вновь тронулась в путь.

— Уж извините меня, дорогой кузен. Я выплеснула на вас все наши злоключения… А вот вы и у себя!

Она отворила дверь, и я вошел в голубую спальню. По поводу нее я сделал ей комплимент. Стены обиты плотной тканью, напоминающей обюссонские гобелены; повсюду изящная мебель. В центре — большая кровать с балдахином, ей–богу, совершенно королевская.

— Вы балуете меня, — сказал я.

— Вовсе нет. Я просто хочу, чтобы вы хорошо отдохнули, вот и все.

Благодаря толстым стенам, температура в комнате сохранялась неизменной. Пышный ковер поглощал звук шагов.

— Ужинать будем в восемь часов, попросту. И этим вечером ни о чем ни слова.

Я расположился, переоделся, выкурил сигарету перед окном, которое выходило на почти безлюдную площадь. Подлинная провинция со всем ее покоем и размеренностью, которые она сумела сохранить. В восемь часов Гортензия постучалась в мою дверь. В честь меня она прихорошилась и с гордостью спустилась по лестнице со мной под руку. Семейство ожидало нас в столовой, обставленной с несколько излишней роскошью. Чувствовал я себя неловко. Все сохраняли весьма чопорный вид. За мной украдкой наблюдали. Если бы я держал их на расстоянии, они все приняли бы меня за несносного хвастуна, а если бы я попытался вести себя приветливо и сердечно, то во время обсуждения мне отказали бы даже в том минимуме почтительности, который необходим по отношению к третейскому судье. Кузина поставила меня в самое двусмысленное положение. Я чувствовал их подозрительность, и меня начали раздражать я сам, они и этот бессмысленный ужин.

Разговора не получилось. Каждую секунду Мари–Жозе или же ее более молодой брат Жан–Клод вставали с мест, чтобы принести кушанья или обслужить кого–нибудь. Если бы Гортензия обладала большей проницательностью, она устроила бы что–нибудь простое, вроде «шведского стола», что способствовало бы непринужденной и раскованной беседе приглашенных к столу. Я бы смог поговорить с тем, с другим, прощупать почву, просто научиться отличать их друг от друга, тогда как теперь я все еще сомневался по поводу их имен. Самый высокий, слева от Гортензии, видимо, старший. Справа от меня мог быть только Марсель, поскольку напротив сидел Эрве. В тот момент они все походили друг на друга, такое серьезное выражение хранили их лица. Одна только Гортензия, полагавшая, что, раз уж я здесь, спор скоро уладится, болтала о пустяках, улыбалась своему зятю, заставляла меня взять кусочек щуки. Марсель едва касался еды, Ришар выглядел разгневанным, а Мари–Жозе, должно быть, плакала, когда выходила на кухню, так как возвращалась с покрасневшими и блестящими глазами. Лучше всех себя чувствовал опять же Эрве, который держался молодцом, не пропускал ни одного блюда, пил вино, не разбавляя, и время от времени бросал в мою сторону заговорщический взгляд, как бы беря меня в свидетели полного провала. К сыру и фруктам я приступил с облегчением. Гортензия шепнула мне на ухо:

— Видите, кузен, я была права. Ни слова на повышенных тонах. Никогда не видела их такими разумными.

Она решительно ничего не понимала. Я сказал бы, что накал страстей достиг своего апогея. Они перемещались невидимыми потоками, словно флюиды, и прорывались то там, то тут в движении руки или сдержанном стуке ножа о тарелку. Наконец мы встали из–за стола. Лантельм вышел первым. Он попрощался коротким ироничным кивком головы уже сбившуюся в кучку семью и покинул свое место, его шаги отдавались по паркету. Поскольку я не собирался выслушивать неприятные слова, которые не замедлили прокомментировать его уход, то быстро распрощался. Я торопился остаться один. Какого черта я ввязался в это дело?.. Я выкурил две или три сигареты, затем, опасаясь плохой ночи, проглотил снотворное и лег спать.

Разбудил меня стук в дверь. Я зажег свет. Половина первого ночи! Я побежал открывать. Гортензия поспешно запахивала домашний халат.

— Стреляли, — сказала она. — В комнате Эрве… Револьверный выстрел… Идите скорее!

И вот она уже стучит в дверь Мари–Жозе, которая тут же вышла из комнаты. Мы побежали на другой конец коридора. Дверную ручку я крутил напрасно: спальня Эрве была закрыта на ключ. Я позвал:

— Лантельм… Эй… Лантельм!..

Без ответа. Я опустился, чтобы посмотреть сквозь замочную скважину.

— Вы ничего не увидите, — сказала Мари–Жозе. — С другой стороны драпировка.

— Сделайте хоть что–нибудь! — стонала Гортензия.

Привлеченные шумом, три брата спустились с третьего этажа, где они спали. Они были в пижамах.

— Что это значит? — кричал Ришар. — Пожар или что?

— Эрве, — сказала Мари–Жозе. — Он убил себя.

И она разрыдалась.

— Он! — воскликнул Жан–Клод. — Меня бы это удивило!

Мы были здесь вшестером, смешно выглядевшие в своей ночной одежде, перед безмолвной комнатой. Со всей очевидностью, мне надлежало принять инициативу на себя.

— Остается лишь ломать дверь, — сказал я.

— А чем? — спросил Ришар. — Она крепкая.

— Вот этим! — воскликнул Марсель, хватаясь за некое подобие абордажного топора, который висел неподалеку в паре с рыцарским комплектом.

И вот он бьется над прочной дубовой дверью. Он не без труда раскромсал ее, просунул в отверстие всю руку, некоторое время нащупывал, чтобы найти ключ, повернул его, и мы вошли.

Горел верхний свет. Эрве лежал распростершись у изножья своей кровати. Пижама на груди покрыта пятнами крови. Я осмотрел рану: убит пулей малого калибра. Окно оставалось открытым. Через него виднелись деревья парка.

— Оставайтесь в коридоре, — приказал я, — прежде чем вызвать полицию, я хотел бы проверить ряд моментов.

Я спустился на первый этаж. Задвижка входной двери осталась закрыта. Я вернулся в комнату и высунулся из окна. Около трех метров. Преступник мог выпрыгнуть, не причинив себе вреда. Он, может, и в комнату проник этим путем. Самые разные мысли крутились у меня в мозгу, покуда я глядел на разобранную кровать, тело, гобелен, на котором охотники преследовали ланей. Остальные следили из коридора за малейшим моим движением, что меня сильно раздражало.

Конечно, кто–то посторонний мог пробраться снаружи через открытое окно, но я скорее бы заподозрил одного из троих братьев. Один из них, имея наверняка какие–то личные доводы, пошел к Эрве, чтобы привести их ему. Спор обострился, и… Тот вариант, что у гостя оказался револьвер, мне сильно не нравился. Но возможно, он думал лишь защищаться или произвести впечатление на своего собеседника.

Несмотря на то что убийца жил в этом доме, ему пришлось выпрыгнуть через окно, поскольку дверь спальни была закрыта на ключ. Но как же он тогда смог снова пробраться в свою собственную комнату, ведь входная дверь… так и осталась закрытой на задвижку? Задача сводилась к следующему: одна дверь не позволяла выйти, а другая — войти.

Между тем я видел, как все братья спускались с третьего этажа. Неоспоримое алиби. Или тогда… Или тогда приходится предположить, что преступник продумал свое нападение вплоть до самых мельчайших деталей. Что давало приблизительно следующую картину.

Сперва преступник опускается на первый этаж и отворяет входную дверь. Затем он заставляет Эрве открыть ему, убивает его, закрывает спальню на ключ, выпрыгивает через окно, возвращается в дом, снова закрывает задвижку входной двери и добирается до своего третьего этажа.

Какой бы соблазнительной ни была эта теория, она наталкивалась на факт, о котором не следовало забывать. Гортензия вышла в коридор чуть позже выстрела. Она зажгла свет. Убийиа уже прошел или нет? Гортензия не из тех женщин, которые лгут, даже если им нужно прикрыть кого–то из своих. Она была слишком испугана. Она не смогла бы ломать подобную комедию. Нет, она конечно же не заметила в коридоре, как убийца поднимается наверх. Вывод: убийце потребовалось меньше времени, чтобы вернуться к себе, чем моей кузине, чтобы выйти из спальни и зажечь свет. Чтобы разрешить эту трудность, существовал лишь один способ — как можно быстрее повторно совершить то, что совершил преступник, покуда моя кузина в точности не повторит сцену своего пробуждения.

Я подошел к ней в коридоре и отвлек в сторону.

— Послушайте, хорошенько припомните все, что произошло. Вы услышали звук выстрела. Потом?

— Так вот, — сказала она, — мне понадобилось какое–то время, чтобы понять. А затем я поискала выключатель, чтобы включить свет… посмотрела, который час… натянула шлепанцы и схватила домашний халат… еще раз прислушалась… вышла в коридор. Там я опять двигалась на ощупь, потому что выключатель находится довольно далеко. Зажгла свет — ну и вот.

Я больше не сомневался, ситуация теперь полностью прояснилась в моем сознании: или же убийце хватило времени снова подняться на третий этаж, не встретив Гортензии, и тогда виновный — один из троих братьев; или же осуществить маршрут «окно — улица — выходная дверь — лестница» оказалось невозможно без того, чтобы в конце концов не столкнуться с Гортензией, и тогда трое братьев признавались тем самым невиновными — враг явился откуда–то извне. Само собой разумеется, что из списка подозреваемых я исключил Мари–Жозе. Откуда бы она взяла энергию, чтобы пуститься в такие необычные гимнастические упражнения? Я собрал всех в гостиной.

— Будете ждать меня здесь, — сказал я. — Я должен провести один небольшой эксперимент и хочу, чтобы мне ни под каким видом не мешали. Вы услышите шум, ходьбу туда, обратно… не волнуйтесь, не двигайтесь. Это ненадолго.

Я взял Гортензию за руку.

— Пойдемте! Вы мне поможете.

И когда мы остались наедине, я объяснил ей, чего ожидал от нее.

— Вы сейчас снова ляжете спать, кузина моя… Я же закроюсь в комнате Эрве. Как только услышите выстрел — это я буду стрелять, не бойтесь, — вы подниметесь и проделаете в точности то, что уже делали в момент первого выстрела. Но не спешите… Не забывайте, что отходите от глубокого сна, что вам нужно какое–то время на то, чтобы пробудиться, поискать шлепанцы, домашний халат и так далее. Хорошо? Итак, теперь запирайтесь и… внимание!

Покуда я давал ей эти инструкции, мы снова поднялись на второй этаж. Как только она закрыла дверь своей спальни, я тотчас же помчался к шкафу, где стоял мой чемодан. Пристрастие полицейского! У меня всегда имелся при себе небольшой автоматический пистолет, и сегодня я был этому рад. Затем я прошел в комнату умершего. Я собрал все силы, как атлет на старте. Результат имел большое значение. Я должен был действовать не просто быстро, но максимально быстро. Если бы мне удалось достичь третьего этажа прежде, чем выйдет Гортензия, тем самым я доказал бы, что никто из братьев убийцей не являлся. Мой сценарий не ставил себе целью доказать виновность, как это обычно бывает, но убедиться в невиновности. Я выстрелил в сторону открытого окна и, превратившись в бегуна, принял старт, бросился вперед, перемахнул через ограждающие перила. Прыжок оказался нелегким. Я упал на камни, поднялся на ноги… А! Входная дверь! Мне предстояло бесшумно закрыть ее, задвинуть засов… Теперь лестница… В коридоре второго этажа по–прежнему пусто. Я быстро пробежал его на цыпочках. Добрался до третьего этажа. Выиграл! Убийцей был точно один из троих братьев!

Совершенно запыхавшись, я медленно спустился вниз. Гортензия еще не выходила. Я подождал ее перед дверью. Что такое? Наконец я постучал. Она подошла отворить мне.

— И что?.. Вы меня не поняли?.. Вы должны были подняться при выстреле моего пистолета!

— Я ждала, чтобы вы выстрелили, — сказала она мне.

— Как! Но я же стрелял!

В течение нескольких секунд я оставался потрясенным. Затем, как–то разом, в моем мозгу наступило просветление. Конечно же существовало другое и несравненно более логичное объяснение, чем то, что я себе придумал. Теперь я был уверен, что знаю, как разворачивались события, и даже имя виновного. Мне оставалось лишь найти абсолютное, неоспоримое доказательство. Я вновь прошел в вестибюль.

Если Гортензия, которая не спала и ожидала звука выстрела, ничего не расслышала, то каким образом мог ее вывести из сонного состояния первый выстрел? Да просто–напросто звук этого выстрела доносился не из комнаты Эрве. Что же произошло?

Убийца приходит к Эрве. Разражается скандал. И затем внезапно, в гневе, посетитель убивает мужа своей сестры. Он даже не пытается спастись бегством. Он забыл, что толщина стен, дверей, обивки на стенах поглощает все звуки. Ему кажется, что сейчас все сбегутся. Но никто не идет. Тогда он задумывается: а ведь можно легко заставить поверить в то, что преступник пришел извне, это отвело бы подозрение от всех жильцов дома. Убийца открывает окно… Но не прыгает. Он покидает комнату через дверь, которую закрывает на ключ, и ключ сохраняет. Затем он производит второй выстрел из пистолета совсем рядом со спальней Гортензии, говоря себе, что на этот раз она вынуждена будет услышать выстрел и забить тревогу. Потом он возвращается на свой третий этаж. Ему даже нет необходимости торопиться!

Чуть позднее он снова спускается вниз со своими братьями. Это он схватился за топор, это он сломал дверь, это он просунул в отверстие руку, вставил ключ в замочную скважину и открыл! Партия сыграна. Кто схватил топор? Марсель!

Что касается пули, которую он выпустил в коридоре, то я в конце концов обнаружил ее в потолочной балке. Это являлось подписью под его преступлением.


Буйные

Вампир

— Один кофе, Алиса!

За стойкой было пусто. Госпожа Муффия за кассой читала газету. Алиса шумно убиралась: вытирала столы одним круговым движением тряпки, составляла горкой стулья. Она налила кофе и остановилась возле кассирши.

— Он никогда не заказывает кофе, — шепнула она. — Не знаю, что это с ним сегодня вечером.

Дезире Ламбурден по–прежнему смотрел на первую полосу «Франссуар», где красовались выделенные жирным заголовки: «ВАМПИР ДУШИТ ГОРНИЧНУЮ», «ПОЛИЦИЯ ОСТАЕТСЯ БЕССИЛЬНОЙ».

Уже четыре жертвы! Вдобавок изнасилованные, как и положено! Ламбурден вздохнул и отбросил свою зубочистку. Алиса отодвинула тарелку, в которой очищенная яблочная кожура вилась вокруг косточки от отбивной, поставила чашку.

— Не часто вы берете кофе, — сказала она.

Он пристально посмотрел на нее. Под конец он прошелся кончиком языка по своим губам.

— Это верно, — проговорит он. — Но сегодня я чувствую себя в хорошей форме. Алиса, не хотите ли сходить со мной в кино?

Она выпрямилась, чтобы рассмеяться уже более непринужденно. Ее грудь натягивала корсаж, и Ламбурден опустил глаза. Он выпил свой кофе маленькими торопливыми глотками, долго промакивал намокшие усы, свернул салфетку и продел в самшитовое кольцо.

— До свидания, мсье Ламбурден, — сказала кассирша, не поднимая головы.

Он уже стоял, но рука машинально проверила узел на галстуке, потом края шляпы. Алиса разбрасывала опилки.

— Не сегодня, — сказала она, проходя совсем рядом с ним.

Он вышел, поднял воротник габардинового пальто, поскреб прыщик, который наклевывался на шее. Улица блестела от окаянного мелкого, нудного дождя, и разноцветные огни кинотеатра отражались на мостовой в виде зигзагообразных прочерков. Ламбурден глянул на афишу: «ПРИВЕТСТВУЮ ВАС, МАФИЯ». Ему не нравились полицейские фильмы. Причем фильм начался, и Ламбурден знал, что ему, наверное, достанется плохое место — слишком близко от экрана или с краю. Лучше уж вернуться домой.

Прижимаясь к стенам, чтобы не промокнуть, он спустился по темной улице, вздрагивая всякий раз, когда сорвавшаяся с крыши капля разбивалась о его плечи. В очередной раз метеосводка наврала. Никому нельзя верить. Все врут… Алиса врала. Она всегда обещала. Это же так просто!

Ламбурден проходил перед аптекой с витриной под мрамор. Он остановился и стал созерцать свое отражение в гладком камне. В конце концов, не так уж и плох. Безусловно, немного низкорослый. Лицо рыхловатое. Но выражение рта скорее напористое. Усы в некотором смысле старили, делали из него мелкого служащего. Но мелкий служащий — это респектабельно. Мадам Дезире Ламбурден! Может быть, однажды она и не возразит против того, чтобы назваться мадам Ламбурден.

Он снова двинулся, повернул на углу улицы Мокшьен. На неровной мостовой образовались лужи. Ламбурден вытащил свой электрический фонарик.

Время от времени он быстро освещал тротуар, перескакивал через дыры, с отчаянием думая о своих промокших ботинках. Все кругом предавали. Преда…

Из какой–то подворотни вынырнул мужчина. Он толкнул Ламбурдена, и тот отлетел к стене.

— Можно бы и извиниться, — пробурчал Ламбурден и включил свой фонарик.

Он тотчас же получил удар по руке и выпустил электрический фонарик, который погас. Тот, другой, побежал галопом, прервав свой бег на перекрестке, снова пустился вперед. Внезапно его не стало больше слышно.

Ламбурден перевел дух, потому что очень разволновался. Изображение незнакомца запечатлелось на его сетчатке, подобно светящемуся контуру какого–нибудь предмета, на который слишком долго и пристально смотришь: волосы подстрижены ежиком, растерянные голубые глаза, тонкие усики, как штрих карандаша, и как бы рассеченный подбородок, странный такой подбородок в форме абрикоса.

Ламбурден подобрал свой фонарик, тот не разбился. Он давал вполне круглое и однородное световое пятно, которое чуть расплывалось. Он опробовал его в кромешной тьме подворотни и вздрогнул: на земле кто–то лежал.

В таком положении не спят. Он сделал пару шагов и инстинктивно прикрыл свет левой ладонью, которая начала слегка светиться, подобно некому странному кровавому цветку. Его дыхание участилось, но иначе, чем в первый раз. Пребывая в каком–то оцепенении, он убрал руку от фонаря и тотчас же увидел женщину с искаженным лицом, с широко раскрытым ртом — глубокой дырой, в которой виднелись зубы. Он засунул в карман фонарик, вышел, покачиваясь, на улицу. Воздух со свистом выходил из горла, ему хотелось пить, а ноги были как ватные. На улице ни души, лишь в свете фонарей виднеется дождь. Ламбурден промокнул носовым платком лоб, уши, шею… Ай… Этот чертов прыщ! Слишком много ем мяса… Да! Это был точно он! Вампир!

И тогда Ламбурден понял, что по–настоящему ему не страшно. Вначале — да, немного, когда мужчина его ударил. Ламбурден почувствовал бы себя очень несчастным, если бы ему пришлось, например, отдать свой бумажник. Но потом, когда он понял… Когда он узнал, отчего взгляд мужчины был таким бесцветным, таким рассеянным… Нет, ему не страшно! Волосы подстрижены ежиком… Глаза… Тоненькие усики… Теперь Ламбурден шагал в сопровождении этой фигуры, подробно разбирал ее, критически оценивал. Вампир, специализирующийся на женщинах, — видно, именно так и есть!

Ламбурден тщательно закрыл задвижку, всунул ноги в матерчатые тапочки и пересек прихожую. Он развесил свое габардиновое пальто на кресле, разулся на кухне, включил обогреватель, чтобы согреть немного ноги.

Мерзкая погода… А все–таки любопытно столкнуться с эдаким типом, о котором говорилось в газетах, которого повсюду искала полиция, не располагая даже сведениями о нем… Он поставил на газ греться воду, взял с буфетной полочки бутылку рома, положил в чашку три куска сахару. Если я не схвачу насморк… В конце концов, это не настолько уж страшно — вампир! Если бы она не сопротивлялась! Вечно они сопротивляются!

Он включил свой транзистор и узнал, что полиция напала на след вампира. В различных точках города были проведены обыски.

Недовольный, Ламбурден выключил радио. Может быть, он встретил ненастоящего вампира, подражателя. Другой, настоящий, будет засажен в тюрьму. Но радио, оно тоже врет… Господи! От горячего грога стало хорошо. Нет! Это точно был настоящий вампир. Ламбурден чувствовал себя немного навеселе, в точности как в тот день, когда узнал, что его произвели в помощники начальника. Он разделся, прополоскал рот, с помощью трехстворчатого зеркала определил место этого чертова прыщика, который он смазал обеззараживающим кремом. Он не любил мучиться, но особенно этот скрытый нарыв, который портил затылок, унижал его. Прыщи — удел работяг! Прежде чем потушить лампу у изголовья, он еще немного поразмышлял. Ничто не мешало ему обратиться в уголовную полицию, но он инстинктивно опасался полицейской жестокости: в прошлом году он видел в банке несчастного мошенника, которого обрабатывали два полицейских инспектора за неудачную попытку кражи. Дикари, которые лезут в душу своими грязными, сладострастными лапищами. «Это мой секрет! — подумал Ламбурден. — Я хозяин своего секрета. Я сам себе хозяин!»

Прежде чем заснуть, он разгрыз ментоловую пластинку.

Юный свет, нежный, свежий свет, опираясь вам на плечо, словно дружеская рука, золотил фасады домов, дробился на листьях каштанов и оставлял на лицах след радости. Газеты пестрели заголовками:

«Пятая жертва. Смерть от вампира этой ночью».

Ламбурден зашел к парикмахеру, который непривычно горячо пожал ему руку — настоящее мужскоерукопожатие, продолжительное, выражающее все то, что сердце не в силах высказать.

— Ну как, мсье Ламбурден, вы видели?.. Ей было двадцать лет… А действительно это произошло недалеко от вас? Вы знали ее? Любезная. Серьезная. Еще на прошлой неделе моя жена делала ей укладку… И волосы тоже подстричь, понятно… Как обычно… Да, я задаю себе вопрос: а для чего нужна полиция? Мы не защищены, вот так. Обратите внимание, это, безусловно, сумасшедший… И знаете, что обнаружили?

Он наклонился и прошептал несколько слов на ухо Ламбурдену:

— Клянусь вам, это правда. Такая милая малышка! Нет. Она такого явно не заслужила. О! Я ничего не хочу сказать, она была вполне ладненькая… Такие хорошо открытые ушки, правда!.. Однако какие времена! Как будто нам одних леваков не достаточно! Теперь какой–то вампир! И никто не видел его. Никто не знает, как он выглядит.

— Он такой же, как вы и я, — буркнул Ламбурден.

Парикмахер сделал шаг назад, щелкая ножницами в воздухе, и посмотрел на голову Ламбурдена в зеркале.

— Нет, мсье Ламбурден. Тут я с вами не соглашусь. Это вампир, понимаете, вампир.

— Ба! — произнес Ламбурден. — Вампир — это просто кто–то, кого одолевают необузданные страсти больше, чем других людей.

— А вы философ, — вежливо проговорил парикмахер. — Мне так становится не по себе от таких вот вещей. Я–то, мсье, войну прошел. Так вот, если предположить, что мне бы встретился вампир, то я, полагаю, сразу умер бы… А вы нет?

Ламбурден закрыл глаза.

— Я знавал одного, — прошептал он.

Ножницы остановились. Парикмахер пристально всматривался в бледное лицо, покоящееся на белом полотне.

— Еще давно, — живо добавил Ламбурден.

— Вот как? — сказал парикмахер. — Ладно, если вы хотите знать все, что я думаю, то вы забавный человек. Усы вам подстричь?

— Да. Давайте подрежьте их. Они слишком длинные… Мне бы хотелось иметь только намек на усы. Понимаете, что я хочу сказать?

— Понимаю. Хотите выглядеть помоложе… Женщины обожают это. Это модно, заметьте… Здесь! Посмотрите сами. А! Это вас преобразит. По–другому не скажешь. Вы станете неотразимым.

Ламбурден изучал свое лицо. Неплохо. Совсем неплохо. Он удобно уселся в кресле, заложил ногу на ногу, сделал повелевающее движение рукой.

— И еще, подстригите мне тогда волосы ежиком.

Когда Ламбурден пришел в банк, Фирмен, судебный исполнитель, поприветствовал его и неожиданно покраснел.

— Но это же мсье Ламбурден. О! Вот так да! Я вас не узнал… А! Как это… Уверяю вас, вы преобразились.

Машинистки, заинтересовавшись, все разом смолкли. Он прошел среди восхищенного безмолвия и скрылся в своем кабинете. Он вызвал Густава.

— Меня ни для кого нет. Ясно? Идите!

— Хорошо, мсье, — пролепетал Густав в волнении.

Ламбурден поменял пиджак, поизучал себя в карманном зеркальце, улыбнулся, затем принялся за почту. В десять часов он съел булочку с кусочком шоколада, все время меряя шагами свой кабинет вдоль и поперек, что с ним никогда не случалось. Однако он испытывал внезапную потребность в движении. Время от времени он всей ладонью трогал свои волосы, получая удовольствие от того, что они жесткие и густые, упругие, словно пружинки. Он снова уселся, смахнул в сторону тыльной стороной руки все бумажки, которые сгрудились перед ним, и вынул из выдвижного ящика чистый лист бумаги. На какое–то мгновение его перо зависло в воздухе, затем начало свое круговое движение.

«Мсье прокурор, я видел убийцу…»

И в каком–то смысле так оно и было. Ламбурден отложил авторучку, настолько новым было это ощущение. В городе находился человек, человек, на которого устроили облаву, и этого письма будет достаточно, чтобы… Я, Ламбурден, я держу его! Жизнь его наподобие монетки, которую я подбрасываю в своей руке. Решка. Орел.

Жизнь. Смерть. Если бы я захотел, человек, который заставляет их всех дрожать, валялся бы у меня в ногах. Я ему и Бог и судья!

Ламбурден скомкал листок и швырнул его в корзину. Он не был привычен к столь возвышенным мыслям, и ему становилось несколько дурно от подобных размышлений. Одиннадцать часов. Ну и пусть. Раз в жизни можно и попробовать. Он схватил свою шляпу, покрутил в руке и бросил на стул. Шляпа больше не нужна!

— Вы уже уходите, мсье Ламбурден? — спросил Фирмен. — Вы не заболели?

Ламбурден пожал плечами и спустился по ступеням медленно, с отрешенным видом, как делают в передачах новостей министры, выходящие из Елисейского дворца. Возле газетного киоска какая–то девочка торговала цветами. Ламбурден купил одну гвоздику, которую укрепил в своей петлице, затем выбрал столик на терраске ресторана «Сиди–Брахим».

— Один чинзано!

Вокруг него говорили о вампире. От этого он испытывал смутное удовлетворение, как если бы один из его двойников стал знаменитостью.

— Вознаграждение в десять тысяч франков тому, кто поможет его схватить, — ворчал пожилой господин. — Не надо меня дурачить!

Музыканты, одетые в красное подобно укротителям животных, наигрывали нежный мотив за кадками с живыми цветами. «А если бы жизнь была джунглями? — размышлял Ламбурден. — Прекрасными трепещущими джунглями, где поглощают добычу, где прогуливаются среди цветов, где вдыхают запах самок?»

— Таких вот надо кончать, как собак, — сказал кто–то позади него.

— Придурок! — пробормотал Ламбурден.

Он расплатился и не спеша дошел до ресторана. Он был первым посетителем. Госпожа Муффия поприветствовала его с самым деловым видом и, в свою очередь, обнаружила какое–то взбалмошное оживление.

— Алиса! — крикнула она. — Алиса! Иди посмотри на мсье Ламбурдена. О! Какой сюрприз!.. Вы восхитительны, мсье Ламбурден. Я говорила себе… Но я уже где–то видела эту голову. А это были вы, ей–богу!

Алиса прыснула со смеху.

— Я вам не нравлюсь? — спросил Ламбурден.

— Просто вы подчас бываете таким забавным! — наконец ответила Алиса.

Тем не менее она была смущена, а ее смех был несколько нарочитым. Она поспешила обслужить Ламбурдена.

— Меню! — проворчал он.

— Ой–ой–ой! Вы получили наследство, просто не верится!

Он положил руку на ладонь Алисы.

— Может быть, оно у меня и будет, — прошептал он. — Алиса… если бы я был богат… вы бы пошли со мной в кино?

Она еще раз рассмеялась, вся выгнувшись, но руки не отняла.

— Вы — богаты?

— Я. И даже знаменит?

— О! Подходит. Только не очень напрягайтесь!

Он улыбнулся, небрежно провел пальцами по кончикам своих волос.

— Начну с устриц. И немного мюскаде.

— Он совершенно чокнулся! — тихо проговорила Алиса, проходя мимо кассы. — Говорит, что скоро станет знаменитым. Представляете!

Ламбурден устроил себе пир на весь мир. Сперва завсегдатаи смотрели на Ламбурдена с некоторой долей зависти.

— Черт побери! — сказал Кассерон своему соседу. — Он сейчас лягушатину жрет. Я–то знаю банки. На их зарплату не разгуляешься! А он слопал уже по крайней мере на тридцать франков!

А потом вошел Торш, и внимание переключилось на него, потому что он всегда знал сенсационные секретные сведения благодаря своему кузену, который был какой–то «шишкой» в газете «Лимузен либере». Алиса принесла ему хлеба, и он похлопал ее по попке.

— Что новенького? — спросила Алиса.

— Ничего особенного. Забастовки, как обычно.

— А вампир?

Торш расстегнул свой воротник, налил себе большой бокал вина.

— Он готов. Есть описание примет.

— Правда?

Вилки зависли в воздухе, и тридцать лиц повернулись к Торшу, который, не торопясь, выпил, провел тыльной стороной своей ладони по рту, затем развесил пиджак на спинке стула.

— Это я вам говорю. Он конченый человек. Это мой кузен узнал от одного инспектора полиции. Вампир?.. Бедолага, который хромает на ногу и косит глазом.

— Вы–то сами верите этому? — спросил Ламбурден.

— Конечно же я в это верю. Не станете же вы мне рассказывать, что нормальный человек может совершать подобные преступления?

Ламбурден слегка побагровел и с трудом доел свой сыр.

— Я же утверждаю, — заговорил он снова, — не всякому дано, чтобы раз — и убить всех этих женщин. Ваша версия с хромым не выдерживает критики, она сама хромает.

— Вполне нормальная версия, — сказал Торш. — Когда вы начинаете умничать…

— Что?

— Так вот: хромой, который хромает!

Он смеялся до потери пульса, поперхнулся, побагровел, глаза словно плошки, а рукой подавал знаки, что, мол, не стоит беспокоиться, что это всего лишь высшее выражение веселья. Ламбурден вложил салфетку в кольцо и кинул ее на стол.

— Зря вы шутите, — бросил он. — Согласен, он убил пять женщин. Но, прежде всего, может быть, у него были свои причины. И потом, вы забываете, что теперь сотни людей гонятся за ним по пятам. Хотел бы я видеть вас на его месте. Это ловкач, можете мне поверить. И уж не хромой…

— Нет, хромой!

Торш больше не кашлял. Его взяла злость.

— Смешно, — сказал Ламбурден. — Я уверен, что он не хромой.

— Да что вы об этом знаете? — закричал Торш. — Вы его не видели. Так что…

Ламбурден чуть было не проговорился. Он закрыл рот и с ненавистью посмотрел на всех, кто уставился на него. «Болваны!» — подумал он.

— Если бы еще это был какой–нибудь садист, — продолжил другой, — так у него имелись бы смягчающие обстоятельства. В конце концов, тут дело вкуса. Но он их грабит. А та, что этой ночью… он же стащил все ее вещички.

Внутренне Ламбурден согласился, что это уж слишком. Он не ожидал бы такого от своего вампира. Он заказал рюмку водки, чтобы дать себе время изучить эту новую сторону проблемы.

— Я принесу счет, — спросила Алиса, — или же я запишу обед на вас?

За Ламбурденом внимательно наблюдали.

— Предпочитаю расплатиться, — заявил он без какой–либо напыщенности.

И он извлек из своего бумажника купюры, которые разложил перед Алисой. Торш, видя, что его больше не слушают, снова принялся есть. Все расслышали, как Ламбурден добавил:

— Сдачи не надо, малышка.

Алиса стала пунцовой. Ламбурден стоя отряхнул свой пиджак от крошек, небрежно зажег тоненькую сигарку и отбросил далеко от себя спичку.

— До вечера, Алиса, — бросил он поверх людских голов.

Видели, как на пороге ресторана он поднял руку и сел 6 такси. Торш пасмурнел. Кассерон наклонился к своему соседу:

— Просто не верится, как он изменился, этот дядя!

А поскольку Алиса проходила перед ним, он удержалее за край платья.

— Послушайте, а Ламбурден, он случайно не поигрывает на скачках?

— Я бы удивилась, — сказала Алиса. — Это такой–то скупердяй, как он!

— Он ведет себя не нормально, — заметил Кассерон. — Меня так он беспокоит, понимаете.

Ламбурден спустился в городской сад, выбрал скамейку в тенечке. Он пытался порассуждать, но понял, что уже почти помимо своей воли сделал выбор. Теперь отступать невозможно. Вампира придется выдать. Жаль! Ламбурден находил его даже симпатичным. С другой стороны, десять тысяч франков!.. И сумму, возможно, увеличили бы, если бы у вампира возникла благая мысль подзадушить еще одну–двух девчонок. Во всяком случае, в спешке необходимости не было. Ламбурден шел тенистой аллеей, никто не глядел на него. Через недельку, наверное, все будут его узнавать. Он — Ламбурден! Вы же видели его фотографию! Тот, кто засадил в тюрягу вампира! Ламбурден зашел в кафе, попросил бумаги. Он уже заготовил слова:

«Так что больше не гоняйтесь за хромым. На вашем месте я бы лучше искал мужчину еще молодого, элегантного, очень мужественного вида, волосы коротко подстрижены… лицо интересное… усики…»

Ладно! Для первого письма этого было достаточно. Карманными ножницами он отрезал верхнюю часть письма, чтобы убрать название кафе, вложил письмо в конверт и надписал адрес Дворца правосудия. На ка–кое–то мгновение он вообразил себе, как вампир бродит по городу, осматривает улицу позади себя, лишний раз убеждается, что все спокойно. Это было захватывающе. Ламбурден бросил письмо в почтовый ящик. «Прошу прощения, старина», — подумал он.

Вечером Ламбурден загодя пришел в ресторан. Алиса располагала на столах бумажные салфетки, раскладывала столовые приборы.

— Я взял билеты, — сказал Ламбурден с самым естественным видом. — Места хорошие.

— Но, мсье Ламбурден…

— Идемте! Идемте! Зовите меня Дезире.

В тот вечер Ламбурден отведал телячьей головы и дикого кролика. «В конце концов, — сказал он себе, — это же не я плачу». Он развеселился при мысли о том, что вампир помог ему покорить Алису. «Так он мне точно должен это. А что! В самом деле. Я мог бы сделать так, чтобы его задержали, и раньше!»

Алиса согласилась пойти. «Ну это уж чтобы сделать вам приятное», — сварливо повторяла она. Она оценила, что их места расположены достаточно далеко от экрана. «Нет, не трогайте меня». Тем не менее, когда погасили свет, он обнял Алису за талию. Противиться она не посмела.

— Ну и как, — прошептал он, — разве мы не счастливы вдвоем? Вы меня больше не пугаетесь? Я буду вас баловать, милая.

Он попытался поцеловать Алису, но та отвернулась.

— Ну же, дорогуша. Будьте ласковой. Я так вас люблю!

— У меня уже есть друг, — пролепетала Алиса.

— У вас полное право завести и другого.

— Как–то неудобно… Оставьте меня. Оставьте меня, или я закричу.

Ламбурден отодвинулся.

— Я не какой–нибудь сатир, — проворчал он оскорбленно.

Вокруг них начали ерзать.

— Эй, там, пасть закрой! — раздался чей–то голос.

Алиса встала.

— Останьтесь! — умолял Ламбурден с горящими щеками. — Не доводите меня до крайности. Я способен на все.

Она выскользнула, и Ламбурден тут же потерял ее из виду в темноте. Его трясло от негодования и унижения, но он не посмел броситься за ней в погоню, заставлять людей вставать, иметь дело с контролером. И потом, он же оплатил их места.

Ламбурден остался.

Ламбурден заварил себе немного ромашки. Попусту. Сон упорно не шел. Какое решение следовало принять в отношении вампира? Выдать его, описав его приметы в новом, на этот раз подписанном письме? А зачем, коли деньги мне ни к чему? Коли Алиса, вероятно, не поддастся? Лучше оставить ее в покое. На улице столько девчонок болтается. Девчонок вроде этой дряни Алисы. Одной больше, одной меньше… По сути, вампир не так уж и не прав. Он избавлял мир от отродья, которое не стоило жалости. И если бы Алиса попалась ему в лапы…

Ламбурден задремал, встрепенувшись, проснулся и кончил тем, что принял снотворное. Тем хуже! У него будут, наверное, болеть почки и испортится желудок на несколько дней. Алиса поплатится и за снотворное!

Рано утром Ламбурден чувствовал себя уставшим, как будто он провел ночь в зале ожидания. А его гнев ничуть не утих. Он попытался выпить немного кофе. Но был вынужден вылить его в раковину. Прыщ, разросшийся от лихорадки, расцвел на его затылке болезненным вздутием. «Никак не отделаюсь от этого нарыва!» — подумал Ламбурден, а его зеркала являли ему сероватые, опущенные лики с глазами, окаймленными краснотой. А может, хрустящий рогалик, не спеша съеденный под сенью деревьев?

Булочница читала газету.

— Этой ночью он не убивал, — заметила она.

— И напрасно! — буркнул Ламбурден.

— О! Не нужно так говорить. Если бы вас послушали…

— И что? Я вправе утверждать, что вампир — благодетель человечества… Без шуток!

Булочница вышла на порог своей двери, чтобы проводить его глазами, и покачала головой. Ламбурден жевал, ссутулив спину. Как бы сделать, чтобы узнать дружка Алисы? Где его найти? Единственный способ — проследить за ней. У рогалика был какой–то неясный привкус. Ламбурден кинул его в отдушину и подождал автобуса. В банке он раздумывал о различных планах мести, которые при ближайшем рассмотрении оказывались малопригодными. Никогда Ламбурден не придумывал столько проектов. Он вернулся в ресторан, решившись покончить с этим.

Алиса отсутствовала.

— Что вы ей такого сделали, мсье Ламбурден? — спросила кассирша тихим голосом. — Она не перестает плакать. Анжела сейчас подменит ее для обслуживания.

— Я ее напугал, — с гордостью сказал Ламбурден.

— А! Так вот что. Любопытный вы человек, мсье Ламбурден.

— К тому же вы не все знаете, — прошептал Ламбурден, подмигивая.

Он занял свое место, украдкой посматривая на госпожу Муффия, которой, казалось, стало не по себе. Все они решительно одинаковые. Остается лишь принимать крутые меры. Анжела даже не смела на него взглянуть. Обслуживала она его наспех. Да и остальные тоже — все это мужичье с юга, эти Торши, эти Кассероны, эти дешевые горлопаны — отводили глаза в сторону.

— Налейте вувре, Анжела.

Анжела нервничала, втыкала вкось свой штопор.

— Анжела! Горошек не доварен.

— Да, мсье.

Бегала она неслышно. Персики спровоцировали нечто вроде маленького скандала, и Торш взъерепенился, словно какая–нибудь шавка.

— Ну и как этот вампир? — игриво бросил Ламбурден.

— Скоро все узнаем, — проворчал Торш.

Ламбурден насмешливо хмыкнул.

— Нам уже давно это рассказывают!

И, как накануне, он, не торопясь, вышел. В конце улицы он заметил Алису. Боже мой! Она воспользовалась обеденным перерывом, чтобы навестить своего дружка. Ламбурден ринулся вперед.

Алиса шла скоро, не оборачиваясь, грациозно ступая в плотно облегающем голубом костюме. Ламбурден забыл о своих планах, проектах, решениях. Он бежал нескладно, уже запыхавшись. На углу бульвара Алиса вошла в дом. Там располагалась табачная лавка. Ламбурден купил пачку сигарет «Житан», помедлил, не зная, каким образом разузнать. Потом ему в голову пришла мысль просмотреть почтовые ящики в коридоре. «Господин Жорж Вильнёв. Шестой этаж». Это мог быть только он. Он был единственным холостяком. Ламбурден вернулся в бар, заказал анисовый ликер.

— Что он поделывает, этот Вильнёв с Шестого? — спросил он, потягивая свой ликер.

Хозяин поскреб под кепкой, кончиком языка передвинул во рту свой бычок.

— Вильнёв? Думаю, он художник. А что?

— Ничего. Просто подумал.

Ламбурден вышел, не допив анисового ликера. Перед его взором проходили гнусные картинки. Художник! Очевидно, она служила ему натурщицей. Такая славно скроенная девчушка. Он разглядывает ее. Он… Извините!

Он задел какого–то солдата, который грубо обозвал его. Это больше не может продолжаться. Тем хуже. Он сел на лавку, вдыхая клубы выхлопных газов сверкающих автомобилей, голова не работала, кровь тяжело пульсировала в висках. Тем хуже!

Он встал и приблизился к двери. Когда она вышла, он был там, прислонившись плечом к стене; она подняла локоть, как бы защищаясь, но он не тронулся с места. Ее охватило желание бежать. Он пошел за ней, разбитый, усталый, щеки горели. Не замедляя хода, она оглядывалась, уходя все дальше и дальше. В конце концов он оставил это идиотское преследование и пошел наобум вдоль тротуаров, изредка останавливаясь перед витринами, ни о чем не думая. Сам того не замечая, он очутился у дверей своего банка. Он заметил привратника, свернул в какую–то улицу, прослонялся до вечера. Он дожидался ночи.

Когда засветились фары на крыльях автомашин, он двинулся к ресторану. Он был уверен, что Алиса вернется к этому своему типу. Он поджидал у ворот.

Она прошла мимо, не заметив его. Ламбурден вышел из своего укрытия. Он твердил про себя фразы, которые собирался сказать, и ускорял шаг. Художник ожидал Алису перед табачным магазинчиком. Он прижал ее к себе, и их головы сблизились. Ламбурден совершенно спокойно пересек улицу. Она была почти пустой. Лишь у тротуара стоял черный «ситроен». Ламбурден посмотрел направо, налево, засунув руки в карманы, и приблизился к парочке.

Мужчина обернулся к нему. Ламбурден узнал волосы, подстриженные ежиком, голубые глаза, тоненькие усики, необычный подбородок в форме абрикоса. Он стиснул зубы и кинулся вперед в тот момент, когда защелкали выстрелы.

Он упал на колено, протянув руку к Алисе. В глазах замелькали искры, мостовая опрокинулась на него, и он услышал, как его череп ударился о тротуар. Из «ситроена» выскакивали чьи–то тени. Фонарик ослепил его.

— Вы его узнаете, мадемуазель? — сказал кто–то.

— Это точно он, — сказала Алиса.

Ее голос доносился с края света. Была темень.

— Грузите его, — невнятно произнес другой отдаленный голос. — Вам повезло. Он нацелился на вас обоих.

— Вы уверены, что не совершаете ошибки? — спросил кто–то. (Может быть, это говорил знакомый Алисы.)

— Никакой опасности, — ответил один из инспекторов полиции. — Прежде всего, он нам написал, чтобы спровоцировать нас, мразь эта… Ну, а потом он трепался… Так ведь, мадемуазель? И деньги, а? Известно, откуда он их брал. Взгляните на эту садистскую рожу.

Снова фонарь прямо в лицо.

— Думаю, он скончался, — продолжал фараон. — Что это у него на щеках? Ей–богу, можно поклясться, это слезы.

— Ты идешь? — прошептал художник.

И он устремился вместе с Алисой в подворотню.

Паразит

— Жорж, твой брат готов. Поторапливайся!

Жорж ворчит, пытается выиграть время.

— Я кладу на камин два франка. Купи ему соску.

И надо туда тащиться! Как будто в эту жару не могли оставить его в покое! Жорж в ожесточении отпихивает свое кресло.

— Идите по теневой стороне. Знаешь, какой Морис слабенький… Ты слышишь, малышка Морис? Хорошенько слушайся Жоржа… Не делай глупостей. А ты, Жорж, дай ему руку, когда будете переходить бульвар.

— Слушай, мам! — кричит, выйдя из себя, Жорж. — Я уже знаю, что надо делать. С меня этого достаточно, в конце… Пошли. Двигай, Паразит.

— Запрещаю называть твоего брата «Паразит». Если бы твой отец тебя слышал!

— Ладно. Не слышит он меня. Марш вперед, Паразит!

Он хлопает дверью; лифт движется к ним навстречу. Жорж чувствует, как злоба назревает в нем, словно нарыв. Он ощущает ее позывы в груди.

— Не трогай!

Жорж бьет по руке Мориса, которая тянется к кнопкам. Морис обожает останавливать лифтовую клеть между этажами.

«Надоело мне это, надоело! — повторяет себе Жорж. — Они за няньку меня держат!»

На улице он в нерешительности. Он знает, что там, наверху, на пятом этаже, есть приоткрытое окно, окопавшееся в засаде лицо, следящие за ним глаза. Он берет брата за руку. Сжимает ее так, как поступил бы с бельем, выкручивая его досуха. Морис хнычет.

— Не нравится, — шепчет Жорж. — Очень хорошо!

Повернув за угол улицы, он отпускает руку.

— А что, Паразит, ты ведь достаточно большой, чтобы ходить одному?

Жорж как раз в том возрасте, когда ненавидят относить пакеты, избегают выходить вместе с родителями, когда кажется, что всегда видят насмешку в глазах девчонок. И вот все время появляться в сопровождении Паразита!..

Жорж переходит бульвар, не призывая к осторожности. Но Паразит следует по пятам в метре от него. На солнечной стороне жара адская. Если бы только противный Паразит смог получить хорошую головную боль, которая уложила бы его в постель на недели! Жорж останавливается перед витриной. Он разглядывает ласты, баллоны, толстые подводные очки. Возле него Паразит сосет свой палец… Недели свободы! Не нужно больше отчитываться, объясняться… «Как твой брат?» — «Был умницей». — «Тогда завтра своди его в кукольный театр!»

Сущая каторга! Самая унизительная! Нет. Больше так продолжаться не может. Жорж вновь и вновь думает о своем брате. Это только для Паразита: «бедный цыпленочек», «милый малышка», «пупсик»; ему засовывают пальцы между воротником и кожей, чтобы узнать, не вспотел ли он; ему щупают лоб, ладошки… Поцелуйчики… Кто отправляется бай–бай, словно амурчик… А я? Меня ни в грош не ставят. Я — поводырь, слуга, раб…

Паразит наклоняется, чтобы подобрать окурок. Это его последнее увлечение. Жорж не вмешивается. Пусть он сосет его, проглатывает, если это доставляет ему удовольствие. Жорж промакивает себе лицо. Это ему солнце доставляет неудобства. Он переходит в тень. Паразит все время тут.

Улицы начинают спускаться к Сене. Прохожие прогуливаются; хорошая погода накладывает на их лица как бы отпечаток некого счастливого изумления. И Жорж говорит про себя, что мог бы попытаться потерять Паразита. Это не трудно. Но к чему бы это привело? Отец, мать, дедушка, бабушка — все накинутся на него… «У тебя сердца нет… Ты завидуешь своему брату…» А найденный Паразит снова займет свое место, свой трон. И все начнется сначала.

Нет. Этот способ не подходит. А может быть, и нет никакого способа! Вот река, лодки на ней, свет от нее. На сводах мостов пляшут сонмы зайчиков. Жорж спускается к набережной. Там он будет в покое. Паразит от воды в восторге. Он садится, свесив ноги. Время от времени он показывает на корабль, на вереницу барж. Красиво… Красиво…

Да, старина, красиво, развлекайся и оставь меня в покое!.. Жорж закуривает сигарету. Справа виднеется спящий бомж, слева рыбак, время от времени почесывающий свои веснушки. Жизнь отступила, шумит где–то вдали. Она вынашивает тысячи невысказанных мыслей. Достаточно было бы легкого толчка. Вода в этих местах глубокая. Поплавок у рыбака закреплен на леске очень высоко. Свыше трех метров. Но какое найти объяснение? Сказать: «Это Морис меня туда потащил»? А почему бы и нет? Разве капризы Паразита не являются приказами?.. А что потом? Его вам могут выловить, этого вашего Паразита! Конечно же в последний момент найдется какой–нибудь отважный спасатель… А затем достаточно будет запихнуть продрогшего Паразита в такси и на скорости отвезти его обратно. Сцена, возможно, будет ужасной, но зато потом кончатся эти ненавистные прогулки. Уж больше никогда бы не доверили драгоценного Паразита его брату.

Жорж смотрит на Паразита, который зажал ладони между ляжками и отбивает такт пятками по камню парапета. Один совсем легкий толчок! Бомж крепко спит. Рыбак забыл обо всем на свете. Жорж подходит. Паразит поднимает глаза.

— Пить! — говорит он.

А! Ты хочешь пить! Так вот, ты сейчас напьешься, обещаю тебе это. Жорж совсем рядом. Он сдерживает дыхание, собирается с силами.

Все произошло очень быстро. Вода наполнила рот Жоржа. Он поднимает вверх руку. Течение уже уносит его. Он видит круглое лицо Паразита, косой разрез глаз, приплюснутый нос, идиотскую улыбочку. Идиот, когда ему восемнадцать лет, силен и ловок, как горилла.

Небо такое голубое. А теперь зеленая вода со всех сторон становится все темнее.

Обмен любезностями

Жан–Луи Валграну двадцать шесть лет, а Мишлин, его жене, двадцать четыре. Жан–Луи служит клерком у нотариуса. После смерти своего отца он унаследовал около тридцати тысяч франков, и Мишлин — тоже оставшаяся сиротой — располагала приблизительно такой же суммой. Нотариус, который очень любил Жан–Луи, понял, что молодая семья скоро растратит это небольшое состояние без выгоды. Он счел своим долгом расхвалить им преимущества пожизненной ренты. «Очень легко, — сказал он им, — найти какого–нибудь старичка, владеющего имуществом и склонного совершить выгодную для всех сделку. Я как раз знаю одного пожилого господина — Эмиля Мобьё, которому восемьдесят лет. Он достаточно… пожил, и, трезво мысля, можно рассчитывать на то, что… Ведь так?.. Хоть его дом и не очень велик, за то хорошо расположен — в тихом квартале в Исси–ле–Мулинё — и окружен небольшим садиком. Все стоит по меньшей мере двести тысяч франков… Двадцать миллионов старых франков. Ваш начальный взнос будет незначительным, и вы конечно же найдете подходящую почву для соглашения по ежемесячным выплатам».

И молодые Валграны, не имея опыта, соблазнились этой кучей миллионов, которую им пообещали в скором будущем. Они приняли условия Эмиля Мобьё: жить будут вместе с ним, он у них станет столоваться, они должны ухаживать за ним, быть заботливыми и предупредительными и выплачивать ему приличное ежемесячное пособие. Уместно добавить, что внешний вид старика давал основание для самых верных надежд: очень худой, с глухим кашлем — казалось, он совсем близок к своей кончине.

Они с увлечением приступили к устройству своего нового житья–бытья, но очень скоро пылу у них поубавилось. Мобьё оказался несносным. Всегда недовольный, брюзжащий по любому поводу, он без колебаний критиковал образ жизни Мишлин и Жан–Луи, давал им советы и, если Мишлин резко парировала, тут же угрожал им позвонить нотариусу. Кроме того, конец месяца создавал целую проблему. Никогда Мишлин не приходилось столько считать! Время от времени приходил врач, так как Мобьё все время жаловался на самочувствие. Тот его подолгу выслушивал и выписывал длинные рецепты. Мобьё гордился тем, что поглощал кучу лекарств.

— И как? — шептала Мишлин.

Врач пожимал плечами.

— Потихонечку выбирается… Но действительно потихонечку.

Мишлин теряла надежду. В эти дни она звонила по телефону своей подруге Николь Жербуаз, покуда старик прогуливался в садике.

— Это как дедушка, — говорила Николь. — Дунь на него — и улетит. Но он крепко уцепился, ты не находишь?

У Жербуазов тоже были свои проблемы. Жили они в небольшом флигеле в Венсенне. Жерар служил провизором в одной из аптек. Николь занималась домом, и ей надо было отдать должное в связи с дедушкой Жерара. Ему было около восьмидесяти трех лет, и он премило тиранил своих внуков. Пятнадцатью годами раньше он серьезно заболел. Лечащий врач, доктор Негрони, поставил диагноз: рак. Но Жербуаз упорно отказывался оперироваться. Он даже не согласился сделать радиографию. Он ставил рак в один ряд с «грязными болезнями», теми, что обесчещивают вас, являются позором для семьи. «Не хочу, чтобы еще раз говорили об этой штуке», — постановил он. Самое любопытное было то, что эта штука не ухудшалась. Время от времени Жербуаз испытывал острые боли со стороны печени. Тогда он закрывался в своей спальне и никого не хотел видеть. Когда же он вновь появлялся, то больше не мучился. Доктор ничего не мог понять. «Тем не менее, — говорил он Жерару, — я почти уверен, что речь идет о раке. Есть признаки, которые не обманывают. Я хорошо знаю, что у некоторых стариков болезнь развивается очень медленно, но все равно… Это особый случай!» Однажды он привел коллегу, профессора из клиники. Старик, польщенный, дал себя основательно обследовать.

— Когда у вас случается приступ, как вы поступаете?

— Никак! Я сильно задумываюсь об этой штуке. Говорю ей: «Уходи». Это утомляет, но всегда удается.

Оба врача переглянулись. Они, наверное, подумали, что старик немного спятил, но случай был неординарный. Они уединились в уголке гостиной и долго совещались вполголоса. Николь услышала, как доктор Негрони говорил своему коллеге: «Совесть будет чиста». А потом жизнь потекла как обычно. Жербуазы и Валграны виделись все чаще, заметно сблизились. Жерар обнаружил, что учился в Кондорсе почти в то же самое время, что Жан–Луи. Мишлин и Николь чудесно ладили друг с другом. Они встречались по нескольку раз в неделю во флигеле в Венсенне, когда дедушка Жербуаз спал.

— Это какой–то ад, — начинала Николь.

— Больше я не вынесу, — продолжала Мишлин.

— Но ты–то не слышишь, чтобы твой каждый день твердил о своем здоровье. Мой так каждое утро спрашивает, что будет на обед. «Нет, устриц не надо. Она этого не любит». «Она» — это «та штука»… В конце концов «она» превратилась в нечто вроде какого–то животного, немного диковатого, которого он как будто бы подобрал из жалости. Чечевицу «она» тем более не переносит. Но фасоль «ей» нравится, и «ей» вовсе не наплевать, если время от времени пропустить рюмочку. Я схожу с ума!

— А что бы ты сказала, если бы у тебя наш на шее сидел! Он считает, что у Жан–Луи волосы слишком длинные… что у меня они слишком короткие, что, когда мне случается напевать, ему не по себе. До его пианино я не имею права дотрагиваться… Но здесь я нашла, как обойти это препятствие. В полдень я подмешиваю в его пищу успокоительное. До пяти часов он спит. На это время у меня наступает мир и покой.

— Не может быть! Какая отличная мысль!

— Еще бы! Надо же что–то делать. Когда он спит, я сочиняю песни. Душа к этому не лежит, но если бы мне удалось записать диск… Это бы нам очень помогло… Он кровь из нас пьет, этот старик… Печально то, что с той поры, как он регулярно спит, он себя лучше чувствует. Он больше и слышать не хочет о медикаментах. Он жиреет. Боюсь, это продлит ему жизнь.

Жербуазы согласились, что случай трудный.

— Более того, — заметил Жерар, — это неосторожно. Вы можете перестараться. Слишком сильная доза, и — хоп!.. Вы понимаете, какие неприятности?

— Какие неприятности? — наивно спросила Мишлин.

— Так вот, врач государственной службы может почуять что–нибудь подозрительное.

— Это дедушка–то восьмидесяти лет!.. Который на ногах больше не стоит!..

— И все–таки поосторожнее… из–за пожизненной ренты. Достаточно какого–нибудь вскрытия…

Термин привел Валгранов в ужас. Вернувшись домой — они не смели подумать «к себе домой», — они долго беседовали и решили больше успокоительных Мобьё не давать. Надежда записать пластинку упорхнула. Нет пианино — нет песен!

— А между тем, — жаловалась молодая женщина, — у меня был серьезный шанс. В следующем месяце я собиралась участвовать в прослушивании. Послушай, Жан–Луи: или он или мы.

Утро вечера мудренее не стало. Как поступить? Последующий день был чудовищным. Старик, лишенный снотворного, к которому он привык, выказывал ужасное расположение духа и не переставал изводить Мишлин. Когда наступил вечер, оба взвесили все «за» и «против», в то время как в соседней комнате разрывался телевизор, так как Мобьё, будучи несколько глуховат, поворачивал регулятор до упора. Соседей не было, а Валграны для него в счет не шли.

— Ты слышала Жерар, — сказал Жан–Луи. — Надо подумать насчет врача государственной службы.

— Да, но… может произойти несчастный случай.

— Что?

— Говорю, что может произойти несчастный случай… послушай, пойду натру паркет. Поживем — увидим.

На следующий день она быстро превратила полы в зеркало, к великому удовольствию Мобьё, который маниакально любил чистоту. Он и не собирался падать, зато обязал Жан–Луи надевать шлепанцы, чтобы не пачкать пол. Жан–Луи не мог больше и шагу ступить без того, чтобы его не призвали к порядку. Пришлось придумывать другой способ. Валграны поставили напрямую задачу перед Жербуазами.

— Понимаю, понимаю, — говорил Жерар. — Я пытаюсь встать на ваше место. Впрочем, мне хотелось бы посмотреть на вас на нашем месте… Но, в конце концов, это наш родной дедушка… тогда как в вашем случае… Ясно, что это меняет все… Почему бы вам не завести ребенка?

Мишлин воскликнула:

— Невозможно! Дом не достаточно большой.

Жерар настаивал:

— Младенец — это же шум, плач ночью… Никто уже больше не сможет спать.

— Вот именно. Нарушение покоя. Он все предусмотрел. Он тогда выставит нас за дверь. Я склоняюсь к лекарствам. Нет, предложите что–нибудь другое.

— Дело в том, что… я не знаю… Я очень хотел бы вам помочь, поймите. Но…

— А в вашей аптечке не нашлось бы чего–нибудь действенного, что изменило бы его характер? По сути дела, сейчас — самый мрачный момент. Если бы он стал чуточку более сносным, удалось бы еще немного потерпеть. Мы бы разобрались.

Жан–Луи предложил было ЛСД, но Жерар заметил, что агрессивные наклонности Мобьё удесятерились бы! И потом, по–прежнему возникала одна и та же трудность: если возникнут осложнения, лечащий врач может в чем–нибудь усомниться.

— И что, — сказала Мишлин, — его вообще нельзя трогать? Достаточно стать восьмидесятилетним, чтобы быть палачом в свое удовольствие, пользоваться всеми правами и располагать жизнью других!..

Воцарилась неловкая тишина.

— Я точно знаю один способ… — сказал наконец Жерар. — Подождите… Это еще несколько расплывчато у меня в голове… Да… Да… Думаю, это подошло бы…

— Ну расскажи, старина, — умолял Жан–Луи.

— Так вот… Предположим, что наш дедуля исчезает… При том, что у него рак, это может случиться со дня на день… Он же не сможет укрощать свою «штуку» до бесконечности.

— Хорошо, — коротко отрезала Мишлин. — Он исчез. И что тогда?

— И вот, я тотчас же извещаю вас по телефону.

— Даже когда мы на месте, трубку снимает всегда Мобьё. И он не отходит от аппарата.

— В этом случае мне останется лишь использовать какую–нибудь фразу, которую он не поймет… Ну, я не знаю… да любую… Например: «Морковка сварилась».

— Согласен. А потом?

— Вы сразу же дадите вашему старичку ударную дозу снотворного. На этот раз он засыпает окончательно.

— И врач государственной службы… — сказал Жан–Луи. — Ты же сам нас предостерег.

— Ничего не случится, потому что мы производим обмен нашими стариками.

Никто больше ничего не понимал.

— А между тем все очень просто, — продолжил Жерар. — Врач государственной службы из Венсенна придет днем и автоматически выдаст разрешение на захоронение. Он вынужден будет, потому что речь пойдет о естественной смерти! Улавливаете? Хорошо! А вы, вы сразу же делаете все необходимое. Ночью я доставляю вам тело дедули и забираю тело Мобьё. С моим «универсалом» это просто. Вы же сообщаете в свою мэрию. Приходит врач государственной службы из Исси–ле–Мулинё. Он не знает ни дедушку, ни вашего Мобьё. Естественная смерть. Никаких проблем. Он подписывает вам разрешение. И дело в шляпе.

— Черт возьми, — проговорил Жан–Луи, — да ты мастак! Это правильно. Это подходит. А потом мы продаем дом… Уф! Наконец–то настоящая жизнь. Один миллион для тебя, Жерар. Если, если…

— О! — скромно произнес Жерар. — Я всего лишь одолжу вам дедулю. Остальное меня не касается.

— А… насчет сроков?

Развернулась живая дискуссия. По словам Николь, старик Жербуаз угасал. На предыдущей неделе у него еще раз случился острый приступ. Он почти не ел, по оценкам Жерара, продержится не более месяца.

— Будет слишком поздно, — сказала Мишлин. — У нас уже долги. И потом, Жан–Луи изводится. После своей работы он еще остается сверхурочно в качестве бухгалтера.

Тем не менее к себе в Исси Валграны вернулись несколько успокоенными. Появился хоть какой–то лучик надежды.

С той поры Мишлин жила в ожидании телефонного звонка. Иногда, в отсутствие Мобьё, она снимала трубку:

— Алло… Николь?.. Как у вас?

— Нормально… Нормально… Сегодня утром он не вставал. Приходил врач. Сказал, что снова зайдет завтра.

Мишлин начала готовиться. Она купила нарукавную повязку для Жан–Луи, погладила свой короткий черный костюм, подыскала не очень дорогую торговку цветами для приобретения венка. Она была окрылена.

И вот телефонный звонок, как раз посреди обеда. Мобьё поднялся, кляня всё и вся.

— Может быть, это нас, — заметил Жан–Луи.

— В таком случае, — проворчал старик, — ваши друзья очень плохо воспитаны.

Он прошел в гостиную. Вскоре послышалось, как он в ярости швырнул трубку. Когда он вернулся, то даже заикался от гнева.

— Да это… позор какой–то… Нынешняя молодежь… Сказать это мне… мне… «Mo… мо… морковка… сварилась…»

Жан–Луи улыбнулся Мишлин. Та как нельзя более естественно встала.

— Схожу за макаронами.

Она принесла блюдо, обильно посыпанное тертым швейцарским сыром. Но она к нему не притронулась. Жан–Луи тем более. Мобьё, обыкновенно жаловавшийся, что его обделяют, положил себе вволю. Да так обильно, что отдал Богу душу в шесть вечера. Мишлин тотчас же предупредила Николь.

— Будьте готовы к полуночи, — без лишних слов сказала Николь.

И все произошло с обескураживающей легкостью. Этой ночью похолодало. На улицах никого. Дедушка Жербуаз занял место Мобьё. Обмен занял какие–нибудь двадцать минут.

На следующий день Жан–Луи отправился в мэрию заявить о кончине господина Эмиля–Людовика–Эме Мобьё. Врач государственной службы пришел часам к трем. Он торопился. Быстро осмотрел тело.

— Полагаю, что рак, — сказал он.

И на уголке стола заполнил бумаги. Когда он ушел, Жан–Луи налил немного коньяка в две рюмки. Он поднял свою рюмку со словами:

— С трудом верится.

— Главное, — сказала Мишлин, — то, что он не мучился.

У Жербуаза не было друзей. У Мобьё не было родственников. Никто не явился почтить их напоследок вниманием. Так что это было безукоризненное преступление, настоящее. Не то преступление, авторов которого никогда не задерживают, но то, авторов которого даже и не разыскивают, потому что как раз и неизвестно, состоялось ли преступление.

…И тем не менее через день Жан–Луи и Мишлин оказались под замком.

Жан–Луи и Мишлин проигнорировали одну существенную деталь. Они должны были бы предусмотреть, что дедушка Жербуаз не удовольствуется тем, чтобы исчезнуть, словно первый встречный, а захочет, чтобы о нем говорили после смерти. Каким образом? Завещая свое тело медикам, с тем чтобы его «случай» был досконально объяснен. Таким образом, он выполнил все необходимые формальности тайком от своих внуков, которые, безусловно, стали бы его отговаривать. Молодые Жербуазы ни о чем и не подозревали. Но спустя сорок восемь часов после смерти старика фургон вен–сеннской больницы подкатил, чтобы забрать тело… и увез, но не труп Жербуаза, а тело Мобьё, того Мобьё, который умер от отравления. Вскрытие тотчас же обнаружило правду. Обследованное тело было совершенно здоровым, а смерть наступила от избыточной дозы барбитала.

Внуки, которых в тот же день допрашивала полиция, признались:

— Мы никого не убивали. Дедушка преспокойно умер своей смертью… Вы найдете его в Исси–ле–Мулинё!

Человек как человек

Сильвену было холодно. Он испытывал ощущение пустоты где–то в желудке, и острая мигрень начинала бить, словно молот, в висках. Он поднял воротник пальто, поискал глазами своих поделыциков, скорее догадался, чем увидел, где они, поскольку не различал их группы на углу. О чем, о ком говорили они? О нем, наверное.

Сильвену было страшно. Он не боялся вида крови. Нет. Он начинал привыкать. Ведь не он действовал, не он совершал «последний жест». Он был лишь подручным, как и прочие. Их четко оговоренная роль ограничивалась предварительной работой, доведением до полной готовности. В решающий момент они практически оставались не более чем свидетелями.

Он засунул в карманы закоченевшие руки. Внезапно вытащил и посмотрел на них. В ночи они выглядели как два бледныхрасплывчатых пятна. Он машинально посмотрел на светящийся циферблат своих наручных часов.

Оставалось десять минут. Человек, которого он собирался убить, — первый в его жизни человек, которого он собирался убить, — наверное, еще спал. Возможно, он видел приятные сны. Сильвен вспомнил крупное лицо, пышные усы, как у жителя Оверни, густые волосы, подстриженные щеточкой. Голова папаши.

Он подумал о своем отце, который не мог зарезать и цыпленка и обращался за услугами к соседу. Если бы ему сказали, что его сын однажды…

Но что сам–то Сильвен сказал бы?.. Он часто задавал себе этот вопрос, не умея его до конца разрешить: «Как я смог?..» Безусловно, существовали обстоятельства, определенная доля случайности. Случайность всегда присутствует. Для Сильвена судьба приняла вид этого здорового молчаливого малого, который ел с ним за одним столом в маленьком бистро на улице Сен–Мартен. Сильвен, так тот всегда был разговорчив. Таким он и остался. Рассказал о своих неприятностях: семь мест работы за пять лет, семь раз попытки встать на ноги. О! Не по его вине. В основном безработица. Невезение. Лишь спустя несколько недель тот, другой, решился на разговор.

Может быть, Сильвену надлежало порвать с ним уже тогда. Тем более что Марсель неожиданно напугал его. Нет. Точнее, его привело в ужас то, чем занимался Марсель. Сам Марсель был отличным парнем, услужливым, щедрым и скромным. О! И насколько! Ничего общего с его профессией. Невозможно и представить себе Марселя, как он…

Да, в этом все и заключалось. Марсель был человек как человек. Даже лучше многих. И это стало для Сильвена откровением. До того момента о некоторых личностях у него сложилось представление наивное, почти карикатурное, и — теперь у него нашлись тому доказательства — без какой–либо связи с действительностью. Встреться он с малым, вроде Марселя, унес бы ноги. А если бы его силой поместили рядом с Марселем, то он счел бы его каким–то чудовищем. Но только Сильвен познакомился с Марселем прежде, чем узнал. А затем слишком поздно стало переделывать образ.

Человек как человек… Можно делать то, что делал Марсель, при всем при том оставаясь таким, как все!

И однажды Сильвен уступил, когда Марсель предложил представить его своим товарищам по работе.

Стоило сделать первый шаг, как остальное покатилось само собой. А тогда Сильвен дошел до крайности. Он задолжал квартирной хозяйке, в ресторане, Марселю, главное, такому понятливому и тонкому…

Прошло четыре года, как Сильвен впервые принял участие… Он, во всяком случае, не признавался себе и не признался бы никому. Его редкие друзья считали, что он коммивояжер. Алиса и та не знала.

Отважная Алиса, поглощавшая газеты и журналы, посвященные криминальной хронике, и пускавшаяся подчас в дилетантские рассуждения, вызывала у Сильвена улыбку умиления… А не так ли он сам судил о вещах и людях… когда–то?

Сильвен больше не думал об Алисе. Больше не думал ни о чем. Действовал как робот. Он вновь сверился со своими часами. Пора.

Он подошел к небольшой группке. От одного из мужчин несло спиртным. Вначале Сильвен тоже пил, чтобы придать себе смелости. И на этот раз ему следовало бы хлебнуть. Мелкая дрожь пробежала у него по ногам.

— Все нормально, шеф? — прошептал кто–то.

— А почему нет? — сказал Сильвен надменным тоном. И добавил: — Бернар и Жан–Луи, пойдете со мной… Остальным не двигаться с места.

Они пересекли двор на цыпочках и толкнули дверь канцелярии суда. Директор тюрьмы беседовал вполголоса с Прокурором Республики и адвокатом приговоренного. В самом дальнем углу комнаты священник перебирал свои четки и шевелил губами. И воцарилась полная тишина, когда вошел палач.

Во времена черного рынка

Едва переступив порог прихожей, Люсьен Митоле несколько раз принюхался, сильно поморщившись. Но направился на кухню.

— Что на сегодня? — спросил он, толкая дверь.

— Сперва мог бы со мной и поздороваться, — сказала Жоржетта и добавила без всякого перехода: — Жареные мозги.

— А! Mo…

Он не докончил и посмотрел на свою жену.

— Может быть, мне не следовало бы, — сказала она, опустив глаза.

— Наоборот! В принципе, без разницы. Тем более что рагу и жаркое вот где у меня сидят.

Неожиданно повеселев, она продолжила, указывая на массивный холодильник, громоздившийся у стены:

— А знаешь, я двенадцать фунтов продала консьержке по случаю первого причастия ее девочки.

Люсьен Митоле вздохнул с облегчением.

— Все поменьше будет. Почем ты ей посчитала?

— По твердой цене. Представляешь, она хотела оплатить мне доставку.

Он принялся смеяться.

— Надеюсь, ты это сделала бесплатно.

— Еще бы!.. Ладно, хочешь, пойдем сядем за стол.

— Давно пора!

Они прошли в столовую. Жоржетта, как обычно, забыла выложить хлеб. Закрывая буфет в стиле Генриха II, Люсьен сказал:

— А дочь прачки все–таки выходит замуж в субботу?

— Да, единственно только, они решили устроить свадьбу в ресторане.

— Жаль! — сказал он, похрустывая редиской. — Их будет по крайней мере человек шестьдесят, а поесть они любят.

— Ой! Не мучайся. Мы и сами с этим справимся. Передай масло, пожалуйста.

Раздался звонок в дверь. Жоржетта встала.

— Хоть бы был кто–нибудь, кого пригласить можно.

Это был инспектор Управления национальной безопасности Шарль Пеллегрини, старинный друг Люсьена. Они знали друг друга со школьной скамьи.

— Старина Шарль! Ты вовремя, мы садимся за стол.

— Наоборот, очень неудачно попал, прошу прощения. Зайти в такое время! Но я проходил мимо. Мне бы не хотелось… Впрочем, я уже пообедал.

— В ресторане?

— Да, Жоржетта, в двух шагах отсюда, в «Поте».

— Не могли уж прямо к нам прийти, — сказала она, пододвигая стул полицейскому. — И что вы ели?

— Сосиску величиной с мизинец и ложку моркови.

— Ну, это не страшно!.. Держите, я вам даю вашу же салфетку, с вами я без церемоний.

— Все равно мне неловко…

— Да ладно, потом будешь смущаться, — сказал Люсьен, дружески хлопнув, хотя и довольно крепко, по мощному плечу своего друга. — У нас жареные мозги, и только что открыли бутылку вина.

Инспектор широко развел руками.

— Ну, у вас решительно всегда праздник. Правда, было бы удивительно видеть тебя постящимся, тебя–то, бывшего мясника.

— И то верно!

Жоржетта внесла блюдо, на нем красовалась золотистая горка.

— А как ваше расследование? — спросила она, по–приятельски угощая своего гостя.

— Я как раз собирался поговорить с вами об этом. По сути, из–за него я к вам и поднялся.

— А! — воскликнула она, тяжело осев.

— Да, — продолжил Пеллегрини, — представляете, нашли след вашего приемщика выручки. Шофер такси, который его подсадил, вчера приезжал во второй половине дня давать показания. И признаюсь, я порадовался за вас.

Поскольку супруги не отвечали, инспектор, хлопнув по столу, повторил:

— Да–да, за вас… Вы и представить себе не можете, с какими неприятностями это дело пошло вначале.

— Вообще–то, — заметил Люсьен, — ведь наша консьержка видела этого Бужара выходящим из дома.

— Видела его, видела его… Да она просто заявила, что ей показалось, будто промелькнул мундир, что вовсе не одно и то же. Нет, уверяю вас… Подумайте, ведь вы были последними, к кому он приходил.

— Во всяком случае, теперь…

— О! Теперь окончательно установлено. Известно, что Бужар сбежал с четырьмястами тысячами монет и что он не был убит… Ваши мозги, Жоржетта, замечательно вкусные. Вам еще удается раздобыть растительного масла?

— Это–то самое трудное.

— Значит, шофер рассказал? — спросил Люсьен, наполняя бокалы.

Пеллегрини выждал некоторое время и продолжил с поднятой вилкой в руке:

— Он рассказал: первое — инкассатор нес чемодан; второе — он велел везти его к церкви Сен–Лоран.

— Чемодан? Я его не заметила, а ты, Люсьен?

— Нет, черт побери. Это бы меня, верно, поразило.

— Он, должно быть, оставил его в церкви, — сказал инспектор и, подмигнув, добавил: — А церковь Сен–Лоран, это вам ни о чем не говорит?

— Это та церковь, что на бульваре Мажента, по–моему.

— Да… и которая, главное, вблизи Северного и Восточного вокзалов. Вы улавливаете?.. В полдень церковь обычно пуста. В считанные минуты наш деятель переоделся. Он переоделся в гражданское, спрятанное в чемодане, и положил туда свою форму. Став снова «как все», он отправился на один из двух вокзалов. И шито–крыто!

Люсьен Митоле просунул указательный палец за совершенно мокрый от пота воротник. Он снова видел себя в исповедальне снимающим мундир своей жертвы, тот мундир, благодаря которому свидетели и подтвердили, что инкассатор точно покинул своих последних клиентов. Затем бывший мясник торопливо вернулся к себе, где его дожидалась трудная работенка, еще более ужасная, чем само преступление.

Жоржетта подвинула блюдо поближе к своему гостю.

— Съешьте еще этот пышненький кусочек.

— Но, ей–богу, я один только и ем.

Воцарилось короткое молчание.

— Тем не менее на вид он был славный малый, — несколько смягчившись, сказал Люсьен. — А он уже давно не появлялся в своем банке?

— Обратите внимание, что есть смягчающие обстоятельства. Директор агентства сообщил нам, что Бужара тяжело ранило в голову во время войны четырнадцатого года. У него вроде даже остался в мозгу совсем маленький осколок, который не смогли извлечь.

— Понимаю, — сказал Люсьен, постукивая себя по лбу.

— О! Это не значит, что он рехнулся. Ясное дело, что тогда бы ему не доверили работу инкассатора. Нет, просто иногда его посещали по меньшей мере странные мысли. Впрочем, мы сильно рассчитываем на этот небольшой осколок. Кто знает, может быть, однажды… А!

Пеллегрини прервал свою речь с ужасным выражением на лице и приложил салфетку к своим губам. В течение какого–то мгновения он оставался с побагровевшим лицом и полными слез глазами, с шумом вдыхая воздух.

Наконец он просунул в рот два пальца и вытащил оттуда крохотный почерневший кусочек, который со звяканьем упал на край тарелки.

— Уф!.. Так вот, вам, наверное, мой зубной врач комиссионные платит.

Супруги Митоле были ни живы ни мертвы.

— При теперешнем мясе… — с трудом выговорила Жоржетта.

— О! Да ничего страшного… Смотрите, я опять приступаю, видите. — Инспектор добавил, хохотнув: — Вам повезло, что я из уголовного розыска, а не из комиссии по проверке хозяйственной деятельности.

Виновный

Инспектор Божар остановился на четвертом этаже. Когда он поднимался по лестнице, его бросало в жар, а сердце билось слишком часто. Зря он продолжал курить. Однако он вытащил сигарету из кармана своего пальто. Вкус табака ему не нравился, но он чувствовал себя увереннее с сигаретой в руках: он лучше входил в свою роль, в свой образ.

Его зажигалка издала короткий сухой звук, и пламя осветило темную лестничную площадку, стены, выкрашенные отвратительной краской шоколадного цвета. Он глубоко затянулся дымом, ожидая мимолетного головокружения, которое ему нравилось. Он чувствовал себя другим человеком. Впечатление было любопытным: он видел себя, слышал себя, подобно артисту, которого только что вытолкнули на сцену под свет прожекторов и который больше себе не принадлежит.

Божар добрался до пятого этажа. Прежде чем постучать, он застегнул на пуговицы свое пальто. Два коротких стука. За дверью раздалось глухое шарканье, ключ повернулся.

— Здравствуй! — любезно сказал инспектор.

Он оттолкнул Мерю и направился в комнату.

— Что вы от меня хотите? — сказал Мерю нерешительным тоном.

Божар искал чистое место, чтобы положить свою шляпу. Под кроватью он заметил пачку сложенных вчетверо газет, разобрал какой–то заголовок. В ящике своего письменного стола он хранил тоже такие же газеты. Те, что от 8 октября:

САДИСТСКОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ В СЕНТ–УЭНЕ

ШЕСТИЛЕТНЯЯ ДЕВОЧКА ЗАДУШЕНА НА ПУСТЫРЕ

Те, что от 10–го числа:

ПОЛИЦИЯ ИДЕТ ПО СЛЕДУ ПРЕСТУПНИКА

Те, что от 11–го числа:

ЗАДЕРЖАНИЕ РОЖЕ МЕРЮ, ПРЕДПОЛАГАЕМОГО УБИЙЦЫ МАЛЕНЬКОЙ ДАНИЕЛЬ

Те, что от 14–го числа:

РОЖЕ МЕРЮ ОСВОБОЖДЕН ИЗ–ЗА ОТСУТСТВИЯ УЛИК

Божар перечитал их раз двадцать. Раз двадцать он разглядывал фотографию маленькой Даниель — узкое личико со впалыми щеками и двумя торчащими косичками.

Мерю смотрел на инспектора. В своей фуфайке из голубой шерсти он походил на какого–нибудь мальчишку, лет шестнадцати, который слишком быстро вытянулся, но волосы его были почти белыми. Тыльной стороной руки Божар обмахнул стул и сел, положив шляпу на колени.

— Закрой дверь!

— Что вы еще от меня хотите? — заворчал Мерю.

Он, как обычно, закрыл на один оборот и, прихрамывая, вернулся назад.

— Вы не заберете меня снова?

Голос выдавал, что он трусил. Он оперся обеими ладонями о стол.

— Но ведь я ничего не совершил!

Божар докурил свою сигарету, которая обожгла ему кончики пальцев. У Мерю больше не было сил возражать. В течение тридцати шести часов он все отрицал, в то время как люди напротив него сменяли друг друга и обзывали его, жуя сандвичи: «Признавайся, черт побери!.. Будешь говорить!..», «Ну что это тебе даст, что ты уперся?..». Теперь у него уже не осталось больше сил. Инспектор раскачивался на стуле. Он одолел последнюю затяжку, медленно выпустил дым через ноздри и кинул свой окурок в печку. Он чувствовал себя в приподнятом настроении и был исполнен снисходительности к Мерю.

— Я посетил приют в Банё, — сказал он.

— И что дальше?

— Перечитал твое дело и все понял.

— Поняли что?

— Слушай. Когда тебя замели пять лет тому назад во время этого налета… без гроша в кармане, без документов, без ничего, то сперва подумали, что ты притворялся, будто утратил память, потому что хотел что–то скрыть…

— Это неправда… Клянусь вам, что…

— Знаю. Врачи доказали, что ты не врал.

Мерю присел на железную кровать. Он пытался понять, почему инспектор интересовался им с этой точки зрения, и начинал испытывать страх.

— У тебя в голове большая черная дыра, — продолжал Божар. — Ты больше ничего не помнишь… Ни своей фамилии, ни возраста, ни откуда прибыл… А?

Мерю вздрогнул.

— Да, мсье, — послушно сказал он вполголоса.

— Ты, может быть, еще и оставался там, в приюте Банё, если бы твой бывший хозяин Филиппон не узнал твою фотографию в одной газете.

— Это не моя вина… Я все забыл.

— Да… Ты все забывал… Поэтому ты и не признался. Тебе не в чем было признаваться. Черная дыра!..

Инспектор говорил не сердясь, тихим голосом, и Мерю наклонился вперед, чтобы лучше его слышать. Ему нравился этот голос, он заставлял вибрировать в нем какую–то струну, чувствовать свою беззащитность.

— Да, мсье, — машинально сказал он.

Его лицо казалось страдальческим, он поднял руки.

— Однако, — продолжал он, — мамаша Фуриль меня бы вполне узнала.

— Ну вот!.. Да как бы она смогла тебя узнать?.. В ее магазинчик заходит по пятьдесят клиентов на дню. И притом конфеты эти… может быть, ты их купил за несколько недель до того… за несколько месяцев. Как узнать?

Да, как узнать? Мерю ни на мгновенье не терял из виду рот инспектора, его красные губы, которые едва шевелились, которые беззлобно шептали ужасные вещи.

— Когда ты купил эти конфеты, уверен, что ты и не думал пользоваться ими, чтобы… Впрочем, ты сам признался, что покупал иногда конфеты. Это есть в твоих свидетельских показаниях. Припоминаешь бумагу, которую подписал?.. Ментоловые пастилки…

— Да. Ментоловые пастилки.

— Правильно.

Вечерело. Не видно было почти ничего, кроме двух лиц, одно возле другого, окруженных полумраком, как в исповедальне. Руки инспектора прятались под шляпой, которая время от времени слегка шевелилась.

— Она играла в классики с ребятишками. Потом она пошла, совсем одна… Ты за ней.

Мерю видел перед своими глазами эту девочку, мелом нарисованные классики. Когда–то и он тоже играл в классики.

— Смеркалось, как и сейчас. Стоял небольшой туман. Ты пошел побыстрее, чтобы догнать ее. Ты предложил ей конфет… Ты завел ее на пустырь, знаешь, туда, где висят афиши цирка «Пиндер»…

Дыхание Мерю участилось. Он видел эту сцену, как на экране… Ему был хорошо знаком пролом в заборе.

— Ты затащил ее в старый сарай для инструментов… сарай, который дверцей от вагона закрыт… Там внутри пустые бутылки, старые железки от лопат, какая–то лампа, куча тряпья… Вспоминаешь?

— Да, мсье.

Мерю трясло. Он хотел было запротестовать, сказать, что он не имеет права навязывать ему эти картины, что все это ложь… Но эта вагонная дверь была тут, перед глазами, со свисающими, искромсанными кожаными ремешками, а сверху и снизу ручки — надписи, сделанные маленькими черными буквами: «Открыто», «Закрыто».

— Итак, ты зажал ей ладонью рот, чтобы она не кричала…

Голос был немного сиплый и такой грустный, такой грустный!

— Потом ты подождал… послушал… на улице никого… Ты выскользнул наружу и побежал прямо к Жюлю… Выпил за стойкой пару стаканов божоле…

У Мерю стоял комок в горле, он еле сдерживал рыдания.

— Я каждый вечер ходил к Жюлю, — прошептал он.

— Да, но я не говорю тебе о других вечерах. Я говорю тебе о том вечере, когда ты выпил пару божоле.

— Я об этом уже не помню.

— Вот именно! Ты об этом уже не помнишь.

Инспектор замолчал. Мерю ждал. Он хотел услышать продолжение и глубоко вздохнул, как это делают актеры, чтобы перевести дух между двумя репликами.

— Ты сделал это не специально, я это отлично знаю, — продолжил инспектор. — Но однажды… может быть, ты опять возьмешься.

Мерю опустил голову и сжал ладони. Страх душил его, подобно веревке, протянутой под его подбородком. Причем веревка… не причинила бы такой боли.

— Ты, безусловно, опять начнешь… Ну, не сразу же… Несмотря ни на что, ты осторожен. Но всегда кончают тем, что опять принимаются.

Наступила ночь. Остался лишь голос да поскрипывание стула.

— Ты понимаешь, зачем я здесь… Чтобы увести тебя… Не в тюрьму, конечно. В приют. Там за тобой будут ухаживать. Тобой займутся. Ты будешь под защитой, и никогда больше никто не заговорит с тобой о сарае.

Мерю заплакал. Это было выше его сил, он старался не производить никакого звука. Но в своей затуманенной голове он без труда находил воспоминания о доме в Банё. Нет, это невозможно. Душ, удары, смирительная рубашка, рычание за перегородкой… Нет, он больше этого не вынесет. Безусловно, инспектор прав. Быть правым — его работа. Но только не приют.

— Иди, — тихо сказал инспектор. — Иди собираться… Жду тебя!

Он помог Мерю встать, красноречиво сжал ему плечо, как бы желая ободрить его.

Мерю вошел в узкую комнату, служившую ему кухней, и Божар подошел к окну. Он прикурил сигарету, продолжая рассеянно наблюдать за пустой улицей, где свет из бистро падал в виде прямоугольника, перечеркнутого силуэтами. Позади него от шагов Мерю поскрипывали половины. Инспектор не торопился. Он подождет столько, сколько потребуется. Однако он чувствовал небольшую испарину между лопатками, а дым обжигал ему язык. Когда, падая, стул сильно ударил по паркету, он не смог сдержаться и не сжать несколько раз кулаки, потом он короткими движениями промокнул рот своим скомканным носовым платком. Но он не сдвинулся с места, продолжая разглядывать на тротуаре неопределенные тени.

Чуть позже он на цыпочках пересек комнату, толкнул дверь в кухню и остановился со шляпой в руке.

Что–то черное и бесформенное, подобно силуэтам, мельком увиденным на улице, раскачивалось между столом и ржавой железной печкой. Инспектор покачал головой. Общественность утихомирится. Дело закрыто. Грязное дело. Он покрыл голову и вышел.

По бульвару Божар шел короткими шагами. Он был скорее доволен собой. Общественное мнение желало виновного. Любой ценой! Теперь виновный имеется. Расследование завершено. Но…

Инспектор вновь увидел себя в комнате. Слишком сильный, слишком самоуверенный. «Ты опять начнешь!.. Всегда кончают тем, что опять принимаются!» Он поискал в кармане сигарету, смял пустую пачку, разорвал пальцами бумагу. Он отдал бы все, что угодно, чтобы выкурить одну сигарету.

Снова прозвенел колокол, и бульвар наполнился радостными криками. Божар шагал быстрее, еще быстрее, с напряженным затылком, борясь с собой изо всех сил, чтобы не обернуться…

Уроки закончились.


…и прочие…

Умная женщина

Я не грешу пересказами своих воспоминаний на страницах газет, но один раз, как говорится, не грех. И потом история, о которой я вам расскажу, настолько любопытна! Самая доподлинная, безусловно!

Вот уже год, как я ушел в отставку и, чтобы заполнить время, занимался частными расследованиями… Да, я снял офис позади здания Оперы… Это, собственно говоря, нельзя назвать агентством… Почетный комиссар уголовного розыска не имеет возможности создать свою собственную полицию. Скорее это походило на службу взаимопомощи. Я принимал людей, попавших в беду, выслушивал их — и зачастую этого хватало для их спасения, — давал им советы, по–своему принимал участие. Я сам, в силу своих скромных возможностей, занимался «хирургией» души. Мне случалось добиваться чудесных результатов. Судите сами!

Однажды, во вторник утром, в мою дверь позвонила Элиан Оберте. У меня перед глазами была карточка:

«ОБЕРТЕ Элиан, 26 лет, авеню Клебер, 44, Париж–16. Без определенных занятий. Замужем четыре года.

ОБЕРТЕ Жан–Клод, 32 года, инженер, окончил Высшую центральную школу. Профессия: директор конторы по судовым двигателям. Адрес офиса: авеню Монтень, 14–бис, Париж–8».

Но чего не отразилось в карточке, так это обаяния Элиан Оберте. Я старикан в преклонном возрасте, да к тому же еще и холостяк. За время моей профессиональной деятельности перед моим взором проходили по большей части всякие бродяжки да девки, нежели светские женщины. Не знаю, играла ли весна в то утро какую–нибудь роль, но, признаюсь, потерял голову. Я не способен рассказать вам, как она была одета. Вспоминаю, что в чем–то голубом, подобранном к цвету ее глаз. Женщина–цветок. И улыбалась она мило, немного смущаясь. Я упрекал себя за то, что от меня пахло прокуренной трубкой, что носил я потертый костюм и принимал ее среди картотек, что не мог предложить ей даже приличной сигареты.

Я выглядел бедняком перед феей, но в данном случае фея нуждалась в бедняке, и я поклялся во что бы то ни стало исполнить ее просьбу. Она поискала в своей сумочке и вынула письма, которые протянула мне.

— Прочитайте это, — сказала она.

И я прочитал:

«С некоторых пор ваш муж много разъезжает. Уверены ли вы, что это связано с делами?

Вы ошибаетесь, полагая, что вы самая красивая. Есть мужчины, для которых красоты не достаточно.

Над вами смеются. Что я и делаю».

Все анонимные письма похожи друг на друга. До конца я не дошел. Я все это и так знал наизусть. Грязь и еще более того — глупость.

— Что вы об этом думаете? — спросила она.

Будучи осторожным, я наблюдал за ней. Она вовсе не выглядела отчаявшейся. Обычно женщины, которые получают подобного рода корреспонденцию, взволнованны, обеспокоены. Многие всхлипывают.

— Он обманывает меня, не так ли?

Она задала вопрос с некоторым игривым любопытством, подобно тому как современная мамаша спрашивает своего взрослого сына, есть ли у него любовница. Меня это несколько сбило с толку. Каждый листок отпечатан на пишущей машинке на самой обыкновенной бумаге. В этом отношении никакой зацепки.

— Хочу вывести вас из неловкого положения, мсье комиссар, — продолжила она. — Своего мужа я больше не люблю. Мы поженились опрометчиво… Знаете, что это такое… Встречаются на берегу моря… Танцуют, флиртуют. Прекрасная погода. Солнечные ванны — это опасно! Весь этот свет льется вам в сердце и рождает легкую влюбленность. Но после нескольких месяцев замечаешь, что вкусы совершенно разные, и начинаешь задумываться обо всех этих годах, которые придется тянуть вместе. Заметьте, я не могу пожаловаться на Жан–Клода. Он очень щедрый и вообще… Но если у него связь, я хотела бы знать об этом. Я приму меры. Мне будет легко получить выгодный для меня развод.

Моя очаровательная Элиан, она разочаровывала меня. Такая красивая, такая элегантная, тонко надушенная, и с такой холодностью взвешивала все «за» и «против», как какой–нибудь законник. Я даже задал себе вопрос: не исходили ли эти письма от нее? Мне уже встречался подобный случай.

— У вас есть фотография мсье Оберте?

Она тотчас же положила одну на мой письменный стол. Она все предусмотрела. Я увидел насмешливого мужчину, а вовсе не заумного типа, сильного в математике, слегка близорукого. Квадратные плечи игрока в регби; наверняка эдакий любитель пастушек. Я сделался уступчивее, по–родительски мягче.

— Уважаемая мадам, не следует преувеличивать. У вашего мужа есть, наверное, враги…

Она перебила меня, и на этот раз я отметил в ее голосе какую–то дрожь от волнения или от раздражения.

— Не оправдывайте его, мсье комиссар… Это правда, в течение месяца Жан–Клод много ездит… У него изменилось настроение. Он озабочен… И потом, есть еще и другие красноречивые признаки.

Она покраснела, нервно открыла и закрыла свою сумочку.

— Очень хорошо, — сказал я. — Какой обычно распорядок дня у мсье Оберте?

— Так вот, отправляется он утром где–то в половине девятого, всегда пешком. В полдень выходит из офиса. Приходит в два часа дня и возвращается довольно поздно, часов в восемь или позже. Часто обедает в городе вместе с клиентами. Например, сегодня утром он сказал мне, что в полдень не придет… И надел галстук, которого я не видела, впрочем, довольно вульгарный.

Время от времени моя очаровательная Элиан выпускала свои коготки. И, не без удовольствия, я отмечал этот признак ревности.

— Значит, я установлю за ним слежку, — решил я. — И буду держать вас в курсе.

— Зайду завтра утром, — сказала она. — Ваша расторопность хорошо известна. Уверена, что у вас будут уже какие–нибудь результаты!

Я поднял руку в знак протеста. Лесть раздражает меня, но ее комплименты были мне приятны. Жан–Клоду надо быть слепцом, идиотом, безумцем, чтобы игнорировать такую женщину! Я даже не посмел заговорить о задатке.

— Мне кажется, принято что–то платить, — добавила она.

— О! Допустим… сто франков, и не будем больше об этом, уважаемая мадам.

Внутренне я клял себя на чем свет стоит. Хорош же я был! Я небрежно скинул купюру и письма в ящик своего письменного стола и с совершенно непривычной живостью пошел открывать дверь. Уходя, она послала мне очаровательную улыбку. Я подождал, пока приедет лифт. Она издали продолжала подбадривать меня короткими, исполненными грациозности кивками головы. Наконец, махнув напоследок своей затянутой в перчатку рукой, она исчезла.

А теперь кто кого, Оберте!

Это стало моим боевым кличем. Бедненький, беззащитный Оберте, словно за ручку, повел меня к своей красотке. В двенадцать с четвертью он вышел из своего офиса. Он оказался выше, шире, тяжелее, чем я полагал. И наивнее тоже. У него было славное, бесхитростное лицо человека с чистой совестью. Бедный малый! Мог ли он догадаться о слежке? Продолжая следовать за ним по Елисейским полям, я пытался представить себе их совместную жизнь. Она — капризная, недовольная, всегда испытывающая недостаток внимания, уважения, предупредительности, ласки; он — с головой в своих делах и, вероятно, думающий, что деньги являются осязаемой формой любви, что они освобождают от всего остального. Мы вышли на проспект Франклина Рузвельта. Он шагал быстро, пошел еще быстрее. Вихрем влетел в один шикарный ресторан, название которого не имеет значения. Моя расходная статья сильно возросла. «Она» — та, что ожидала его, — была здесь. Я выбрал столик перед большим зеркалом, которое предательским образом показывало мне их.

Я бы побился об заклад, что она брюнетка, волосы лежат на затылке узлом с черной бархатной лентой, бледные щеки, глубокий взгляд, а он суетился, как все они делают, — строил из себя важную персону, щелкая пальцами, подзывал к себе метрдотеля. Совершенно очевидно, что здесь он эдакий бизнесмен, человек, приводящий все вокруг себя в движение, который, высвободившись наконец на часок, встречается не просто с подружкой! Это серьезная, вдумчивая партнерша, которая знает, что жизнь — трудная борьба, и которая подбадривает пожатием руки, просто взглядом того, кто станет для нее дороже всех. Ну, что я говорил! Вот! Ладонь на ладони в ожидании черной икры. Прекрасно! Я тоже успел сделать изысканный заказ. Хороший стол — это моя слабость.

Они разговаривали без умолку. Сразу понятно, что их связь длилась больше месяца. Моя милая Элиан, какой хитрюгой она ни была, ошиблась на несколько недель. Нехорошо это! Оберте не доставлял себе больше труда скрывать что–либо. Он хорошо сидел на крючке, и это черноволосое чудо не выпустит лакомый кусочек. У меня сложилось впечатление, что она была куда сильнее этого бедного простофили. Отмечу для памяти, что «шатобриан» оказался просто шедевром. Таким вкусным, что я пообещал себе приложить силы к тому, чтобы помирить эту распавшуюся пару. Я сочувствовал Оберте!

Незадолго до трех часов он попросил счет. Я незаметно вышел и несколькими мгновениями позже пристроился следом за чародейкой. Она повела меня на улицу Понтьё и остановилась перед нарядным магазинчиком тканей. Из кармана она достала ключ и открыла дверь. Наверное, магазин принадлежал ей. Оберте богат… об их планах, ей–богу, не так уж трудно догадаться! Но дурачок оставит там свои перышки!.. Мне оставалось определить фамилию этой дамы. Еще проще было бы спросить об этом ее саму. Я вошел. Она встретила меня довольно прохладно. Я выглядел недостаточно респектабельно. Но чего она не знала, так это того, что я способен сыграть свою роль лучше, чем она. Я рассматривал ткани, находя их недостаточно красивыми. Она становилась все более и более обходительной. Она уже чуяла приятный запах денег. Я выбрал этот… как его?., который ужасно дорого стоил. Дал размеры трех вымышленных огромных окон. Она обещала мне счет к утру следующего дня.

— Если мне потребуется позвонить, — сказал я, — кого я должен…

— Мадемуазель Жанин Соваль, — ответила она. — Впрочем, я здесь одна.

Она записала мой адрес, и я получил право на ослепительную улыбку. Это был день улыбок. Я, увы, знал им цену, в моем возрасте сердце становится чувствительным. Достаточно пустяка, чтобы отогреть его. К себе я возвратился совсем молодцом.

На встречу Элиан пришла точно. В десять часов она позвонила в дверь.

— Ну как?

И приступила с расспросами, не успев даже сесть.

— В общем — да!

— Я была в этом уверена.

Я предоставил ей некоторые подробности и счел уместным поговорить с ней о сопернице. Она тут же оборвала меня:

— Бесполезно! Эта женщина меня совершенно не интересует. Несчастное создание, купившееся на красивые речи!.. Нет, единственное, что имеет сейчас значение, — развод. Я хочу иметь доказательства.

— Вы их получите, — сказал я.

— Как долго?

— Вам требуется немного потерпеть, уважаемая мадам.

— Два дня? Три дня?

— Думаю, больше.

Она казалась озабоченной. В эту минуту она находилась очень далеко от меня. Она, наверное, думала, что я стар и бездарен, что ей следовало бы обратиться в одно из тех агентств, которые дают шумную рекламу, где буквально все — от директора до рассыльного — лежали бы у ее ног, и через час ей бы принесли на блюде голову ее супруга.

— Хорошо, — сказала она. — Поторопитесь. Я вернусь в конце недели… О! Что это я? По сути, я не так уж и спешу. Он же у нас в руках, верно?

Она сказала это почти с радостью, словно амазонка на псовой охоте, которая знает, что зверь не уйдет. Несколько кровожадна эта милая Элиан! Я проводил ее и на пороге столкнулся с консьержкой, которая несла мне конверт. Счет. Я попрощался с Элиан и вернулся в свой кабинет.

…На этом месте я прошу извинения, но должен оставить повествование от первого лица. Я, конечно, не романист. Но ко мне обращалось немало и женщин. А потом я вспоминал о них как о каких–то персонажах, мысленно следовал за ними по жизни; зная их пристрастия, я мог нащупать их тайные пружины. Так вот, я вижу Элиан на лестнице… С тем, что я узнал позднее, я в состоянии показать ее как она есть, безошибочно прочувствовать то, что она испытывала.

Элиан ждет, когда закроется дверь и когда консьержка скроется из виду. И тогда спадает ее маска бравады. Она на ощупь добирается до лифта, носовой платок у рта, еле сдерживая рыдания, более отвратительные, чем тошнота. Плакать из–за этого… из–за потерянного Жан–Клода… О! Жан–Клод!.. Она останавливает лифт между этажами, чтобы выплакаться вдосталь, потому что слишком трудно притворяться перед этим старым мужчиной, который, наверное, посмеивается над ее трагедией, извлекает из нее выгоду, и, возможно, она его развлекает. Она выплакивается до конца, в последний раз. За слезами приходят воспоминания о том, что было радостного, счастливого. Прочь прошлое! Но Жан–Клод поплатится. И сурово! Люди внизу начинают выражать нетерпение. Ничего, пусть подождут еще немного. У них вся жизнь впереди!

Элиан подправляет свой макияж все менее и менее дрожащей рукой. Она решительно не замечает мужчину, который рвет и мечет перед лифтом, и твердой походкой пересекает холл. Начиная с этого момента она больше не рассуждает. Она некий автомат злопамятства, робот слепого гнева. Окружающий город она воспринимает лишь как бессвязный фильм, что не мешает ей обращать внимание на свой силуэт в витринах. Никаких безумств. Никаких опрометчивых действий. Сохранять поведение и тон, которые ни на секунду не возбудят подозрений этого полицейского. О! Жан–Клод, не стоило тебе!..

Как можно выставлять столько оружия на обозрение прохожих! Она разглядывает все эти пистолеты. Какой выбрать? Они все один ужаснее другого! Любой совершит дело, хоть будет и не слишком тяжелым. Она собирается с силами, и вот уже чудесная улыбка вновь появляется на ее губах. Молодая женщина, входящая в магазин, является всего лишь покупательницей, которая нуждается в совете.

— Вы понимаете, я боюсь, когда одна ночью… Мой муж часто в отлучке. Вилла уединенная. В округе случаются грабежи.

Она обращает к вам свое искреннее лицо, голубые глаза, в которых застыла мольба. Продавец, если б посмел, взял бы ее на руки, настолько он тронут.

— Но, мадам, оружие не покупают, как пудреницу… Нужно разрешение.

А она эдак мимоходом:

— Комиссар полиции — один из наших друзей. Он без труда обеспечит мне его. Но в ожидании не хотите же вы, чтобы со мной что–нибудь случилось?

Ее глаза моргают. Продавец страдает.

— Безусловно, мадам, но…

К счастью, звонит телефон. Он направляется быстрым шагом в глубь магазина, не преминув обернуться пару раз. Прелестное создание! Элиан прогуливается, как в гостях, перед ружьями, рассматривает многозарядный винчестер, предназначенный для сафари. Мужчина возвращается.

— Послушайте, мадам, я нарушу порядок, чтобы услужить вам. Но принесите мне обязательно это разрешение.

Элиан обещает. В том состоянии, в котором она находится, что значит какое–то разрешение! И тогда все происходит очень быстро. Она больше не слушает объяснений, которые ей дают. Если револьвер надежнее, чем пистолет, тем лучше — купим револьвер. Пули вставлены в барабан. Оружие на предохранителе. Все готово. Она быстро подписывает чек и уходит со своим свертком в руках; она держит его несколько в отдалении, словно какой–нибудь торт.

Почти полдень. Уже! Жан–Клод, верно, занимается своей корреспонденцией. Он и не подозревает, что… Она плачет, но про себя; никогда она так не страдала. И за ее муки тоже он должен быть наказан… И вот она на проспекте Монтеня. Это время, когда служащие выходят на улицу. В здании никого не останется. Она еще немного выжидает, затем входит. Направо табличка: «Фирма Оберте по производству моторов, 3–й этаж». Медленно она поднимается пешком; вытаскивает оружие из футляра, немного нервничает, потому что забыла, что же ей сказали… ну, как там… предохранитель, что ли… как с ним обходиться?.. Вот так… Это в точности, как если бы со злой собаки снимали намордник… Впрочем, он вообще напоминает какое–то животное… Мощная горловина, черный, с отблесками, как на коже… Она думает о чем угодно, лишь бы ни о чем не думать. Новая табличка: «Моторы Оберте. Входить без стука». Дверь бесшумно открывается. Служащие ушли. Но какой–то голос слышится из кабинета директора. Может быть, это она, которой достало наглости прийти к нему. Тем хуже! В револьвере шесть пуль. Она делает несколько шагов на цыпочках, прислушивается.

— Проспекты будут вам высланы отдельной почтой. Примите, уважаемый клиент, наши заверения, и так далее.

Жан–Клод сейчас диктует письма. Он со своей секретаршей. Ах! Столько бед! Элиан прислоняется к стене. У нее кружится голова. Но дверь в кабинет приоткрыта. Просто бросить взгляд, прежде чем уйти.

Жан–Клод один. Он записывает свое письмо на магнитофон. Он чуть не ввел ее в заблуждение. Она врывается в комнату. Он поворачивается, встает.

— Элиан!

— Я знаю правду. Я тебя предупреждала.

Она стреляет в упор. Раз, другой.

Он падает на колени, как будто прося прощения. Слишком поздно! Она еще стреляет. Он валится наземь. Кончено!.. Что? Что это значит — кончено? И глубоко запрятанная боль пронзает ее душу и плоть, она останется с ней до конца дней. Она бросает револьвер и падает на труп.

— Жан–Клод… Я не хотела… я так тебя любила…

…Это тоже старо как мир! У меня еще было время вмешаться, навести порядок во всем этом кавардаке.

Несчастная была настолько не в себе, что мое появление ее не удивило. Она поднялась.

— Я это сделала не нарочно, — сказала она и упала ко мне на плечо.

Я, ей–богу, подержал ее даже чуть дольше, чем следовало. Но потом я слегка оттолкнул ее.

— Мсье Оберте, будьте добры.

И Оберте ловко встал. У него было лишь мгновение, чтобы подхватить ее, иначе бы она упала.

— Элиан, дорогая… Элиан…

Мы уложили ее на диван. Она потеряла сознание.

— Это ничего, — сказал я. — Волнение. И радость тоже! Самая большая радость в ее жизни.

Оберте в растерянности держал ладони своей жены и повторял:

— Как я мог?.. Как я мог?.. Элиан, дорогая, клянусь тебе, дорогая, это лишь… Ну, я тебе все объясню.

— Только не это, — сказал я ему. — Если вы вновь начнете лгать, я больше ни за что не ручаюсь.

И при этих словах Элиан пришла в сознание. Я на несколько шагов отошел в сторону. Обо мне уже забыли. Еще чуть–чуть, и я буду лишним. И однажды, заметив меня, они, наверное, отвернутся. Первой подумала поблагодарить меня Элиан; я полагаю, скорее из любопытства, нежели из чувства признательности. Она, очевидно, так и не поняла, что произошло.

— Все очень просто, — объяснил я. — Вы помните, что мне передали письмо в тот момент, когда вы уходили?.. Так вот, это–то письмо и открыло мне глаза. Не спрашивайте меня, каким образом. Итак, я пошел за вами. Когда я увидел вас у витрины оружейного магазина, то кинулся в соседний бар и позвонил по телефону продавцу. Я всех их знаю в Париже, их не так уж много. Он сразу же согласился продать вам револьвер, заряженный холостыми патронами…

— Но… зачем?

— Потому что, уважаемая мадам, надо было все пройти до самого конца. Теперь, убив вашего мужа, вы знаете, что не можете жить без него. Ну, и в каком–то смысле наоборот.

Оберте опустил голову. Насколько я знал Элиан, ему, наверное, еще не раз освежат воспоминания!

— Затем, — продолжил я, — позвонил господину Оберте… чтобы ввести его в курс дела.

— Вы изрядно оба посмеялись надо мной! — вздохнула Элиан.

В точности та реакция, которой я опасался.

— Уважаемая мадам, — сказал я, — когда мужчина соглашается притвориться мертвым, распластаться перед своей женой, это означает, что он ставит свою любовь выше чувства собственного достоинства. Вам еще предстоит многое узнать о нас!

Элиан обняла своего мужа за шею.

— Жан–Клод, — прошептала она, — я думаю, мы оба были идиотами.

«Мы трое», — подумал я на лестнице, потому что знал, что потребуется некоторое время для того, чтобы сердце мое вновь обрело мир и покой.

В своей любезности Жанин Соваль дошла до того, что предложила мне стул.

— Вы получили наш счет… Как вы могли заметить, у нас очень низкие цены. Что вы решили?

— Проходя мимо, я решил дать вам один совет.

Я предъявил ей мой старый значок работника уголовной полиции и положил его обратно в карман деловым жестом, который всегда производит впечатление.

— Видите ли, — сказал я, — когда вы посылаете анонимные письма, то не следует пользоваться пишущей машинкой, которая служит вам для деловой переписки. Мне оставалось лишь сравнить письма, полученные госпожой Оберте, с вашим счетом. И я спросил себя: почему же любовница предупреждает законную жену? Любопытно, не правда ли?

Она слушала меня с вежливым равнодушием. Бедный Оберте! Легко же он отделался!

— Тогда я позвонил мужу. И узнал три вещи. Прежде всего, что госпожа Оберте жутко ревнива и неоднократно повторяла мужу, что убьет его, если он ее обманет. Далее, что несчастный совершил оплошность, передав вам эти слова, которыми он, впрочем, несколько кичился. Далее, что он застраховал свою жизнь на ваше имя… и на сумму более чем внушительную. Ход был прекрасный! Госпожа Оберте брала на себя преступление, которое делало вас богатой, а вы оставались с чистыми руками.

Воцарилось молчание.

— Что вы намерены предпринять, комиссар? — сказала она наконец.

Я внес поправку:

— К сожалению, бывший комиссар. Вам повезло… Но при условии, если кто–то заплатит, не правда ли? Счет я вышлю вам. Вы увидите, что мои расценки тщательно выверены.

Холодная война

— Послушайте, Антуанетта… хорошенько подумайте… Может быть, есть какая–нибудь подробность, о которой вы забыли?

— О нет! Я сказала господину все, что знала.

— Госпожа была одета как обычно?

— Совершенно как обычно. Серый костюм, черная сумочка.

— А какие украшения? Выничего не сказали об украшениях.

— Она их не надевала… по–моему, только браслет… и, уходя, сказала мне: «Господин ужинает в городе. Перед тем как вернуться, я схожу выпить чаю. Можете располагать своим временем вечером».

— Было половина пятого?

— Немного больше. Госпожа спешила, чтобы не пропустить пятичасовой сеанс.

Бертон еще раз просчитал. Выйти из кинотеатра она должна была в половине восьмого. Четверть часа прогуляться по Елисейским полям. Без четверти восемь. Чай… Надо бы точно посчитать. Выходило где–то около девяти часов. Двадцать минут, чтобы вернуться… Но в июне светло часов до десяти. На улицах толпы народа. Если бы с ней что–нибудь случилось, это не прошло бы незамеченным.

— Может быть, госпожа пошла к своей матери?

Бертон пожал плечами.

— Антуанетта, оставьте уж мне делать предположения. И главное, без болтовни, ладно?.. Все это, конечно, не так уж серьезно. Идите!

Не так уж серьезно? Никакой уверенности. Зазвонил телефон.

— Бертон у аппарата! А! Это вы, Картье?.. Получите их, старина… Я сегодня останусь у себя. Да, немного устал… Снимки из каталога пришли?.. Хорошо, пошлите рассыльного. Спасибо.

Зимняя мода! Впервые ему было наплевать. Нет, у матери своей она не ночевала. И жертвой несчастного случая не стала… Тогда что?.. Любовник?.. Тем более нет. Мари–Клод всегда была недовольна. Как будто ей чего–то не хватало!.. Лучше бы уж вела себя неуравновешенно! Как какая–нибудь одержимая. Как обычная женщина! А не была угрюмым созданием, резонеркой, всегда с собственным мнением, покупающая из вызова меха у Хайма. Еще и это! Что она еще выдумала, чтобы довести его до ручки! А может быть, она просто–напросто пребывала в гостинице и, когда он задаст ей вопрос, ответит со своей натянутой ухмылочкой: «А вы разве мне докладываетесь?»

Снова зазвонил телефон. Бертон нервно снял трубку.

— Да… это я… Кто вы?

Голос он не узнавал.

— Это по поводу вашей жены… Она была похищена вчера вечером… Ей не причинят никакого зла, если вы поведете себя благоразумно…

Голос нарочно приглушен, что не помогло скрыть легкий южный акцент. «Корсиканцы!» — подумал Бертон.

— Что нужно? — рявкнул он.

— В данный момент от вас требуется помолчать. Ни слова полиции, ясно?.. Иначе вы рискуете не увидеть вашу жену живой.

— Это шутка?

— Подождите!.. Вот что мы нашли в сумочке госпожи Бертон… Связку ключей фирмы «Клинекс», пудреницу, золотую зажигалку, удостоверение личности… Я читаю: ваша жена родилась 17 февраля 1938 года в Дижоне… Вам понятно?.. Рост: один метр шестьдесят семь сантиметров. Особые приметы: маленький шрамик на правой щеке… Вы все еще думаете, что это шутка?

— Хорошо! — обрезал Бертон. — Сколько?

— Триста тысяч.

— Но у меня их нет!

— О! Один из крупнейших торговцев мехами в Париже?.. Ну же, посерьезнее! У вас они будут завтра… купюрами по пятьдесят… Мы скажем вам, куда положить пакет. И никому ни слова. Госпожа Бертон молода и красива. Было бы жаль!..

Трубку повесили. Бертон тяжело осел в свое кресло. Он внезапно ощутил себя подавленным. Не от боли. От радости! Как если бы он выиграл в тотализатор, что–нибудь неожиданное и к тому же совершенно исключительное!.. А между тем это только что произошло с ним! Он никогда не осмелился бы и мечтать о подобной удаче! До сих пор ему не очень–то везло. В первый раз, когда он попытался отравить Мари–Клод, ей обеспечили такой уход, что вытянули ее буквально в самый последний момент. Она вернулась мертвенно–бледная, похудевшая, но вполне живая. Не будь она госпожой Бертон, возможно, проявили бы меньше стараний. Но жене такого, как Бертон, не дадут так запросто умереть. И другой раз, когда он подстроил утечку газа. Все было пущено в ход… даже запросили по радио редкий препарат, который был послан из России самолетом. Можно подумать, что только бедняки имеют право умирать! Мари–Клод пообещала на будущее, что станет более осторожной, и по завершении исключительно короткого периода выздоровления вновь принялась за игры в войну. Это она, наверное, укатает его. А он, он отказался. Эти испытания слишком потрясли его. Ну, и вот теперь…

Когда он рассматривал способы покончить с ней… надежные способы… он никогда не останавливался на варианте похищения. Слишком трудно устроить… требует соучастников, создает возможности шантажа. Но подлинное похищение, и в некотором роде неожиданное, это же… это перст судьбы. А у этих похитителей тон злобный. Вероятно, главари шаек, специально прибывшие из Марселя, привлеченные рекламой «Бертон» и почуявшие большие денежки. Тридцать миллионов! Просто даром!

Бертон постарался успокоиться. Еще немного подрагивающими руками он закурил сигару «Генри Клей». Ему, естественно, следовало в первую очередь предупредить полицию, потому что именно это ему запретили делать. Он поискал телефон уголовной полиции.

— Алло, полиция?.. Это Бертон… Бертон, меха… я звоню вам по поводу похищения… Дело касается моей жены…

На том конце чувствовалось небольшое замешательство. Бертона попросили не класть трубку — его соединяли с бригадой по уголовным делам. Несмотря на тревожное состояние, Бертон упивался властью.

— Мсье Бертон?.. У аппарата офицер полиции Саллерон… Я вас слушаю.

Бертону нечего было выдумывать. Ни единой фальшивой нотки. Он рассказывал, и в его голосе сквозила самая подлинная тревога. Он был лишь несчастным человеком во власти обстоятельств, которому требовались поддержка, совет.

— Да… да… — повторял Саллерон. — Я ставлю себя на ваше место, мсье Бертон… Нет преступления более чудовищного… Вы правильно сделали, что предупредили нас…

— Я согласился на их условия, — уточнил Бертон. — В данный момент сила на их стороне. Я заплачу… И прошу вас, не вмешивайтесь слишком скоро. Если они что–нибудь заподозрят, моя бедная Мари–Клод пропадет.

— Не беспокойтесь, мсье Бертон. Мы привыкли к такого рода делам. Дождитесь их следующего телефонного звонка и позвоните нам, как только это случится. Мы предпримем все меры… Главное, не теряйте присутствия духа. Уверяю вас, что госпоже Бертон не грозит ни малейшая опасность. Это в их интересах не обращаться с ней грубо.

— Спасибо, — сказал Бертон. — Вы не можете себе представить, до какой степени ваши слова ободряют меня. Спасибо.

Телефонный звонок раздался вскоре после полудня. Все тот же голос, но еще суше, более властный, без какой–либо жестокости, от него мурашки шли по коже.

— Вот наши условия… Прежде всего, напоминаю вам, триста тысяч купюрами по пятьдесят… завтра утром вы пойдете в Зоологический сад… Сразу направо, вход с площади Валюбер, там есть статуя, изображающая охотника, дерущегося с медведем…

— Понимаю, — обрезал Бертон.

— Ровно в девять часов вы положите пакет между лапами медведя и уйдете не оборачиваясь. Вашу жену освободят утром, если будете аккуратны… За вами установят слежку. Она уже ведется, и малейший подозрительный шаг… Вы слышите?.. Все будет кончено! Вы даже не узнаете, где вашу жену закопают.

Изложенная таким образом новость оказалась неприятной для слуха. Ладони у Бертона стали влажными, когда он положил трубку. «Эти корсиканцы, — подумал он.? — Чего полиция дожидается? Когда избавит нас от них?» Тем не менее он не стал терять ни минуты. Прежде всего телефонный звонок в банк, чтобы подготовили сумму. Он даже попросил, чтобы отметили номера купюр. Саллерон не преминул бы повести расследование в этом направлении. Так что не стоило пренебрегать такими мелочами. Затем он позвонил в уголовный розыск.

— Так и есть!.. Они дали мне свои указания. Чтобы…

Саллерон прервал его:

— Тсс!.. Ничего не говорите. Приходите ко мне… И сделайте так, чтобы никто за вами не увязался.

— Но как?

— О! Это не такая уж и хитрость… Автобус, в который садятся на ходу… Магазины с двойным входом и выходом… поезд метро, в который прыгают в последний момент… Знаете, в жизни так же, как в кино!

Бертон возмутился. Навязывать такому человеку, как он, паясничанье, недостойное грошового романа, — безобразие! недопустимо! И тем не менее дело принимало волнующий оборот, которого он не ожидал. Он не решался, что выбрать — «бентли» или «альфа–ромео», но в конце концов выбрал последнюю марку, потому что она красного цвета, а значит, ее легче заметить. Тот, кто стал бы следить за ними, оказался бы совсем тёхой, если бы потерял его в потоке движения. Но он мог преспокойно наблюдать тайком: заднее зеркало отражало самую мирную картину, ни одна машина не пристроилась ему в хвост. Ехал он медленно. Может быть, именно сейчас все и решалось. Бедная Мари–Клод! Легче расстаться! Но она такая упрямая!

Есть женщины, которые обладают такой добродетелью, как преданность. А есть другие, которые созданы, чтобы надоедать: все время встают на дыбы, все время источают какой–то яд, воспринимая любую радость как оскорбление. У Бертона невольно складывалось впечатление, что он выздоравливает. Он припарковал свою машину недалеко от Театра Шателе, а оставшуюся часть пути проделал пешком. Когда он поднялся по лестнице здания уголовного розыска, он с трудом смог придать своему лицу подобающее выражение.

Его ожидали трое. Комиссар Шармон собственной персоной, Саллерон и невысокий молодой человек, который казался очень возбужденным, — инспектор Фри–лё. Они долго жали ему руку, как будто Бертон уже стал вдовцом, и он вновь изложил им всю историю.

— Вы знаете эту статую? — спросил комиссар у молодого Фрилё.

— Прекрасно. По правую руку, сразу же пройдя за решетку.

— Может, устроить какую–нибудь засаду в этом углу?

— Не может быть и речи! — отрезал Бертон. — Они очень настаивали на этом моменте. При малейшем подозрительном знаке — все кончено. Я никак не могу рисковать. Совершенно никак. На карту поставлено слишком многое. Как только моя жена будет освобождена, вы сможете действовать по вашему усмотрению.

— Но это полностью совпадает с нашими намерениями, — сказал комиссар. — Даю вам слово, досье Бертон. Мы даем вам свободу действия. Но мы начинаем свое расследование, извините за выражение, с хвоста. Посмотрите… прислуги нет… кто нанят, кто недавно уволен?.. Похоже, у похитителей есть осведомитель на месте.

Бертон покачал головой.

— Я полагаю, что могу ручаться за всех лиц, которых нанимаю.

— Хорошо, — коротко отрезал комиссар. — Мы сделаем все необходимое. Начиная с этого момента считайте, что вы уже больше не одиноки. Незаметное присутствие — таков наш девиз в подобных случаях. Вы как добрались?

— Пешком, как господин Саллерон посоветовал мне. Я уверен, что за мной не было слежки.

— Отлично. Возвращайтесь к себе. И если вам понадобится выйти, чтобы съездить в ваш банк, например, не старайтесь оторваться от слежки. Наоборот, докажите им, что следуете их предписаниям буквально.

— Я попросил, чтобы записали номера купюр.

— Хорошая предосторожность, но сплавить пятидесятифранковые купюры очень легко. Это они знают. Ваша предусмотрительность нам не поможет их схватить. К счастью, у нас есть другие способы… Не беспокойтесь, мсье Бертон. Последнее слово за нами!

Новые рукопожатия, еще более сочувственные. Отныне оставалось лишь ждать. Бертон вернулся почти в печали. Все эти ссоры настолько глупы! Вот так подлавливать друг друга, клясться в вечной ненависти, а между тем… Такой ли уж злобной была Мари–Клод в действительности? На чей счет отнести настоящие ошибки, самые первые, те, что впоследствии не прощаются? А он сам?.. Вторая половина дня показалась ему ужасной. Бертон выбрал достаточно заметный чемоданчик, чтобы отправиться за выкупом. Ну а коли полицейские следили за ним… Купюры подсчитаны кассиром, плохо скрывавшим свое удивление.

Эта большущая куча денег представляла собой цену за кровь. Но этого Бертон не смел сказать даже себе самому… А потом наступило время принимать решения. Он долго размышлял перед пачками, уложенными в ряд на его письменном столе. Если он положит их в указанное место, Мари–Клод будет освобождена. Она вернется, возможно в бешенстве, и все начнется сначала — надутые губки, ссоры, упреки, оскорбления, вызывающее поведение. «Тебе шкура моя нужна, а? Скажи уж… наконец–то… Но ты слишком труслив, мой добрячок…» Бертон чуть не заткнул себе уши. Нет! Чтобы никогда больше этого!..

Триста тысяч франков он запер в ящике стола, он займется ими позже. А сейчас… Он собрал вместе иллюстрированные журналы, старые газеты и сделал из них кучу, которая представляла собой почти тот же объем, что и банковские билеты. И на протяжении всего этого времени он слышал Мари–Клод, провоцировавшую его: «И ты думаешь, что я тебе спущу!.. Считаешь меня за дуру!.. Может быть, ты и хитер, но другие тоже не идиоты…» Хватит! Хватит! Он в ярости загнул края упаковочной бумаги, заклеил пакет клейкой лентой, как будто это он ей затыкал рот, ее заставлял молчать. Вот так! Наконец–то он сможет спать спокойно. Если однажды Саллерон накроет корсиканцев, они всегда смогут поклясться, что их прокатили, полиция не воспримет их всерьез. Таких, как Бертон, никогда не обыгрывают!..

…На следующий день, в девять часов утра, Бертон входил пустынный Зоологический сад. Скульптура находилась здесь, справа, посреди клумбы. На голову медведя взгромоздился какой–то голубь. Бертон перешагнул через невысокое ограждение, положил пакет между лапами зверя, а затем с колотящимся сердцем побежал к своему автомобилю.

На углу большой аллеи, спрятавшись в деревянном сарайчике торговца мороженым, Саллерон и Фрилё наблюдали за сценой. Молодой Фрилё с наведенной камерой был готов все заснять на пленку.

— Твоя очередь, — прошептал Саллерон.

Какой–то мужчина только что остановился перед клумбой, осмотрелся вокруг. Камера застрекотала. Он был одет в серый плащ. Серая фетровая шляпа с загнутыми полями. Движения точные. Он перешагнул через ограждение, как и Бертон. Его рука схватила пакет. Взгляд кругом. Все кончено. Он уже выходил из зоопарка.

— Он сейчас ускользнет от нас, — заворчал Саллерон.

Они ринулись вперед. Но нет. Человек удалялся шагом, не торопясь, не оборачиваясь, словно праздно гуляющий. Саллерон удостоверился, что все необходимое на месте. Вот уже машина модели «403», без номеров, отъезжала от тротуара. Далее к преследователям присоединится грузовичок. Было бы подлинным невезением, если бы никому из них не удалось довести слежку до конца. Человек, казалось, просто прогуливался. Он закурил сигарету и шел вдоль Сены все тем же беспечным шагом.

— Черт возьми! — сказал Саллерон. — Он думает, что Бертон нас не предупредил.

— По–моему, — возразил Фрилё, который был более романтического склада, — они знают, что мы ничего не сделаем, покуда женщина у них… Но ты увидишь… Он обязательно что–нибудь предпримет.

Они немного приблизились. После набережной Сен–Бернар человек пошел вдоль набережной Турнель, затем набережной Монтебелло.

— Это, однако, уж слишком! — ворчал Саллерон.

Наконец пришла очередь набережной Сен–Мишель. Напротив была заметна длинная белая стена префектуры полиции. Мужчина пошел по мосту.

— Не приведет же он нас к нам домой! — воскликнул Фрилё.

Тем не менее человек двигался теперь наискосок к набережной Орфевр.

— Он прямо туда идет, — сказал Саллерон.

Перед домом 36 мужчина подал знак. К нему присоединилась какая–то женщина. Они проследовали под арку.

— Идиотская история! — негодовал Фрилё.

Пройдя через двор, они заметили парочку на лестнице, добежали до площадки третьего этажа. Они осведомились у постового:

— Мужчина и женщина?

Постовой указал на дверь.

Теперь и они зашли. Мужчина, который только что поприветствовал комиссара Шармона, отвесил им поклон.

— Мэтр Делтёй, поверенный.

Голос, голос, описанный Бертоном, голос с южным акцентом!

— А вот моя клиентка и друг — госпожа Бертон. Мне как раз нужно ваше свидетельство, господа. Это именно тот пакет, который вы видели и который я взял полчаса назад в Зоологическом саду?.. Он нетронутый. Проверьте!

Он повернулся к Шармону.

— Уже дважды, мсье комиссар, моя клиентка, госпожа Мари–Клод Бертон, сообщала в полицейский комиссариат по месту жительства, что муж пытался ее убить. Всерьез ее не восприняли, так как выдвинутые ею обвинения выглядели такими легковесными!.. Тогда я придумал одну маленькую военную хитрость…

Продолжая разговаривать, он разорвал полоски клейкой ленты и открыл пакет.

— Или я осел, или господин Бертон ухватился за этот шанс… Посмотрите!

Газеты и журналы рассыпались по письменному столу комиссара.

Бюст Бетховена

— Дорогой мой Дюваллон, вот уже двадцать лет, как вы у нас проработали во всех наших отделах. И вы отказываетесь от своего «маршальского жезла»?.. Сент–Этьен — это не маленький филиальчик!.. Ей–богу, подумайте.

— Мне хорошо здесь, мсье директор. Так что зачем менять?.. Мой мальчик готовится к защите по политическим наукам.

— Я знаю… блестящая тема…

— Господи, жена моя — такая же, как и я. Понимаете, мсье директор, мы мало куда выходим… Не так уж стремимся блистать… Спокойная жизнь… наш телевизор… в воскресенье что–нибудь еще… Так вот, мы счастливы.

— Вы не правы, дорогой мой Дюваллон. Надо быть более честолюбивым. И потом… Вы нам все же позволите поздравить вас по–своему с Рождеством… Мы умеем оценить оказанные нам услуги. Но если, если… Вы слишком скромны… Даем вам время на обдумывание.

Дюваллон сунул конверт в свой карман и вышел сильно взволнованный. Переодеваясь в своем маленьком кабинете в полуподвале, аккуратно складывая свои брюки в полоску и заботливо развешивая пиджак, он с пылающими ушами прокручивал предложение дирекции. У него не было никакого желания пересматривать свое решение, но покой он потерял. Он чувствовал, что в некотором смысле его приперли к стене и требовали от него доказать свое право на жизнь.

Думать он не умел. В спорах сразу же терял почву из–под ног. Как им объяснить? Сказать, что он любит покой?.. Слова и те предали его… Может, дело в привычках? Здесь тем более все обстояло не так просто, уходило корнями глубоко в прошлое, и вспоминать было больно… Еще совсем маленьким он мечтал стать деревом. Во дворе фермы рос огромный дуб. Рассказывали, что ему по меньшей мере три века. Он завидовал этому дубу, который не менялся, для себя самого составляя целый мир. Но разве можно сказать об этом какому–нибудь директору, объяснить ему, что имеет значение лишь то, чтобы каждый день походил на предыдущий, и что монотонность и есть жизнь, даже основа реальности?..

Дюваллон запутался в своих мыслях, испугался, что вытащил на белый свет все эти уродливые вещи. Он вскрыл пакет. Десять купюр по сотне. С тремя тысячами двумястами своих секретных сбережений он мог бы…

И еще одна подробность, которую никто не понял бы — ни Симона, ни Жан–Франсуа, ни тем более другие, — потребность в накопительстве, франк за франком увеличивать сумму, известную лишь ему одному, подкармливать свое сокровище… Его маленький секрет, который его согревал, который он холил и лелеял. Скрываясь под торжественной и вышедшей из моды магазинной униформой, Дюваллон чувствовал себя всемогущим волшебником, подобно графу Калиостро, который, поговаривают, обрел бессмертие…

На улицах устроили иллюминацию. Прежде чем подняться на свой пятый этаж, Дюваллон остановился перед витриной маленького магазинчика, располагавшегося внизу. Здесь уже царило Рождество. Дюваллон рассматривал губные гармошки. В один прекрасный день он тоже купит себе такую, когда выйдет на пенсию. Когда–то по дороге из школы он вырезал себе флейты из тростника. Он не забыл, что у него так и не нашлось времени выучиться музыке.

— Госпожа еще не вернулась, — сказала ему Ивонна.

— А Жан–Франсуа?

— Только что ушел.

Конечно! Наступала пора подарков!.. Если бы только не разговор о филиале в Сент–Этьене! Он чувствовал себя так хорошо, таким богатым! Он закрылся в своем кабинете, взял с камина бюст Бетховена, который он купил в маленьком магазинчике на первом этаже, да, да, в тот день, когда он был назначен заведующим отделом…

Он с предосторожностями повернул бюст на его подставке: пустотелый гипс скрывал тайник. Это здесь он хранил свои сбережения. Насвистывая такты Девятой симфонии, он вытащил подставку и резко осекся: полость была пуста.

Ошибка исключается: он видел изнутри череп, с большущими выпуклостями, как бы лишенный мозга, гения, жизни. Ему пришлось присесть. Неожиданно он почувствовал себя таким же пустым, как и обкраденный гипс. Из него вытащили его сущность. Кто? Не иначе как служанка, его сын или жена. Никто другой в его кабинет не входил… Между тем это казалось невозможным. Прежде всего, никто не знал о существовании тайника. И даже если допустить…

Ивонна? Они привезли ее из Бретани пятнадцать месяцев назад. Семнадцать лет! Невинность, сама невинность. И почти фанатичной честности. Жан–Франсуа, так тот думал лишь о своих книжках. Он никогда не просил карманных денег. Что касается Симоны… Само воплощение бережливости, все время что–то подсчитывает…

Он узнал ее шаги в прихожей, поспешно поставил бюст на камин и попытался придать подобающее выражение лицу. Симона выглядела крайне веселой и потрясла у него перед глазами роскошной кожаной сумкой.

— Угадай… Нет, это не из крокодиловой кожи, понимаешь… Но можно принять, а?.. Сорок франков… Я немного поторговалась…

Дюваллон попытался улыбнуться, несмотря на подозрение, которое подхлестывало его, словно кнутом. Неделей раньше та великолепная пудреница… Еще один исключительный случай…

После ужина, покуда Симона помогала горничной на кухне, Дюваллон проскользнул в спальню, взял из комода сумочку… Внутри он обнаружил крохотную надпись, тисненную на подкладке, — «Урганд». Таким образом, сумка была куплена у одного из ведущих изготовителей кожаных изделий!.. Зачем это вранье? Сославшись на мигрень, он рано лег спать, а проснулся уже с настоящей головной болью. Он знал, что Симона никогда не выходила утром из дому. Так что сумка ей не понадобится. Он спрятал ее в свою папку и отправился на улицу Руаяль. Огорчение придавало ему уверенности, исполненной достоинства. Он показал сумку продавщице.

— Моя свояченица купила ее вчера во второй половине дня. Жена хотела бы такую же. Нельзя ли…

— Сожалею, — сказала продавщица. — Это была последняя. Но мы можем ее заказать… Или же вы можете купить вот эту… Я припоминаю, что наша клиентка находилась в большой нерешительности… В конце концов это ее муж принял решение… Девятьсот франков. Они обе по одной и той же цене.

— Сожалею, — пролепетал Дюваллон. — К сожалению, у меня нет средств… как у моего свояка.

На улице ему показалось, что он вот–вот упадет в обморок. Симона… У Симоны есть любовник… Значит, она не была счастлива! Она нуждалась в богатом… молодом, красивом мужчине, как какая–нибудь начинающая актриса! Ей понадобились приключения, эмоции, выдумки!

Боже мой! Он дотащился до своего подвала, опять надел свою униформу, которая неожиданно показалась ему такой же отвратительной, как какая–нибудь ливрея. Он долго рассматривал себя в узком зеркале железного шкафа, подумал, что это, наверное, первый позыв всех обманутых мужчин, которые пытаются понять, оценивают себя испытующим взглядом и понапрасну задают себе вопросы.

Но, может быть, самое худшее не то, что Симона завела любовника. А то, что она не крала. Так как, по всей видимости, ей пришлось лишь попросить, чтобы удовлетворили ее желание. Значит, виновный — Жан–Франсуа. Этот маленький Жан–Франсуа, такой разумный, такой застенчивый… Дюваллон проглотил две таблетки аспирина. У него создалось такое впечатление, будто под его ногами шатается земля. Директор издали дружески поприветствовал его, бросил ему среди общего гомона:

— Подумайте!..

Как будто он занимался чем–то иным! Да наплевать ему на свое продвижение!..

Он провел ужасный день, разговаривая сам с собой, и покинул магазин последним. Он вынужден был останавливаться несколько раз, чтобы опереться о стенку. А когда он переводил дух и вновь открывал глаза, чтобы посмотреть на привычное окружение, каждодневное окружение, в котором он чувствовал себя уютно, то обнаруживал повсюду надписи, иллюминацию, снопы лампочек, бегущие огоньки, которые повторяли: «Счастливого Рождества… Счастливого Рождества…»

Обессилев, он лег спать. Но муки терзали его так сильно, что посреди ночи он не выдержал. Все спали. Он бесшумно прошел до вешалки, на ощупь нашел одежду Жан–Франсуа на плечиках. Его пальцы наткнулись на бумажник… бумажник, который казался довольно пухлым… Он унес его в свой кабинет и раскрыл.

На бювар потекли пачки денег… Дюваллон вполголоса, тоном профессионала подсчитывал: две тысячи… три тысячи… четыре тысячи… четыре тысячи пятьсот франков…

Он поднял голову и встретился с мечтательным взглядом Бетховена. Четыре тысячи пятьсот франков… Ну и как теперь?.. Там, в бумажнике, имелось еще какое–то письмо на голубой бумаге, надушенное, написанное размашистым женским почерком:

«Сокровище мое дорогое!

Вот это на самое неотложное… Но поклянись, что не наделаешь больше долгов…»

Нетвердым шагом Дюваллон пошел закрыть дверь на ключ и вновь принялся за чтение, время от времени отирая выступающий на лбу пот. Его последние сомнения испарялись одно за другим…

Нет, писала не молодая женщина, охваченная страстью, а, вероятно, очень богатая женщина, которых он так часто видел в отделе всяких мелочей, затянутая, накрашенная, неулыбающаяся, в сопровождении молодого любовника, несущего свертки.

Дюваллон положил на место письмо и купюры и задумался, глядя на бумажник, который он подарил два года тому назад Жан–Франсуа. Он не чувствовал ни усталости, ни отвращения. Каждое утро Жан–Франсуа поворачивал в его сторону свое чистое лицо, которому сон придавал прелесть детства: «Здравствуй, папочка». Каждое утро Симона подставляла ему губы, которые не успела еще размалевать: «Здравствуй, лапуля». И он отправлялся к себе на работу, радуясь каждому мгновению. Жизнь текла мирно, без неожиданностей.

— Боже мой! Ну зачем я открутил эту подставку?

Он едва не бросил бюст на пол. Совершенно ясно, что Жан–Франсуа не виновен. Когда ему нужны были деньги, он знал, где их найти. Стоило ему что–нибудь захотеть, как покровительница открывала ему свой кошелек. По правде говоря, удобно! Ему же потребовалось двенадцать лет, чтобы отложить эти жалкие тысячные купюры!..

Зато совесть у него чиста. Оставалась Ивонна! Честная маленькая Ивонна. Деньги наверняка спрятаны где–то наверху, в каком–нибудь потаенном месте в ее комнате на седьмом этаже.

Дюваллон пошел взять в глубине буфета, в столовой, графинчик с коньяком, который выставляли по праздникам, и принялся пить. Теперь он обращался на «ты» к Бетховену:

— Ты–то оглох! Тебе повезло!.. И я тебе скажу… ты стал бы еще счастливее, если бы ослеп… как дерево… Только деревья и достойны жить сами по себе, ни о чем не заботясь… ощущая, как потихоньку вращается земля…

Он уснул, голова — на скрещенных руках. Разбудил его шум духовки. Ивонна уже проснулась. Самый момент! Он осторожно вышел, добрался до седьмого этажа, приоткрыл дверь в мансарду.

Из постели доносился мощный храп. Свет из коридора смутно освещал какую–то большущую голову с редкими волосами и огромными ушами. На стуле находился военный пиджак, поясной ремень, а у кровати — форменные солдатские башмаки.

Дюваллон закрыл глаза.

…На крик Ивонны прибежала госпожа Дюваллон.

— Мадам… Ой, мадам! Сметая пыль, я отбила нос Бетховену.

— Опять!.. Девочка моя, вы снова за свое! И что теперь? Сделайте же что–нибудь! Не стойте вот так, как мумия.

— Ой, мадам! Если господин заметит…

— Ну нет. Вы же прекрасно знаете, что господин никогда ничего не замечает. Давайте! Выбросьте этот гипс в помойку и ступайте вниз купить другой… как в прошлый раз.

Соперница

Как и каждое утро, покуда Симона еще спала, Жан–Клод отправился в манеж и два часа катался верхом.

Затем он поднялся, чтобы переодеться. А Симона, еще в полусне, задала ему традиционный вопрос:

— Ты вынул почту?

— Ничего не было, — ответил Жан–Клод. — Даже периодики.

Он снова ушел в офис. Чуть позже вниз спустилась Симона. В холле она столкнулась с консьержкой.

— Сегодня утром принесли всего одно письмо, — сказала консьержка. — Я отдала его господину Жевену.

Письмо! В то время как Жан–Клод только что утверждал…

Чтобы ни о чем не думать, Симона поболтала со своим парикмахером. Но теперь, оставшись одна под сушительным колпаком, словно пленница, она никуда не могла деться от своего воображения. Какая–то незнакомая Симона прошептала ей: «Прежде всего, не только это письмо. Почему две недели назад он сбрил усы?.. Почему он стал носить яркие галстуки?.. А зачем этот серый костюм, который придает ему такой моложавый вид?»

Ответить легко. В сорок два года Жан–Клоду пришлось начать следить за собой: с тех пор как он стал руководить финансовым отделом в картеле, у него не осталось времени на выходы, на занятия спортом, как когда–то. Он пожертвовал всем, кроме лошади. В этом и заключался ответ, но не исчерпывающий. Он не объяснял, почему Жан–Клод выглядел озабоченным, с трудом выдавливал улыбку, и чем больше он старался выглядеть развязным, тем более казался угнетенным. И наконец — и это главное — утреннее письмо… «Я сошла с ума, — подумала Симона. — Жан–Клод любит меня». — «Вот уже двенадцать лет, как вы женаты, — шептал все тот же голос. — Ваша любовь не более чем привычка». — «Жан–Клод никогда ничего от меня не скрывал!» — «Конечно, — вновь вступал голос. — Жан–Клод самый красивый, сильный, умный, самый терпимый! Но что ты знаешь о его делах, о его поездках?» — «Я доверяю ему!» — «У Другой — выигрышная ситуация!»…

Другая! Другая!.. Нет. Это слишком ужасно!

На воздухе Симона почувствовала себя несколько лучше. Она осознавала, что хорошо подстрижена, следовательно, Жан–Клод не мог ее обманывать. Любуясь своим отражением, скользящим в витринах, Симона принялась ободрять себя. Еще совсем маленькой, она уже отличалась способностью мучить себя. То мерещился Людоед, пожиравший Мальчика с Пальчик, то Синяя Борода, убивавший принцессу. Позднее она видела себя в образе бедной сиротки, на которую указывали пальцем, и она рыдала, прежде чем заснуть. Как она была счастлива с Жан–Клодом! Он освободил ее от фантомов. Ничего дурного не могло исходить от него. Она ошибалась — вот и все! Она расскажет ему… прямо сейчас, и они оба, наверное, от души посмеются.

Когда она подошла к своей двери, зазвонил телефон, и внезапно ее охватила тревожная слабость. Она не находила своих ключей. Звонок наверняка сейчас, через секунду–другую, прекратится. Было что–то настойчивое, патетическое в этом приглушенном звонке, прерываемом нервными паузами. «Я снова начинаю выдумывать всякий бред, — повторяла про себя Симона, пытаясь совладать с дрожью в руках. — Телефон звонит как обычно». Она добежала до кабинета и сняла трубку.

— Алло?

Тишина, потом связь прервалась. Симона медленно опустилась на диван. Наступил момент самой острой боли. Несколькими секундами ранее она еще сомневалась; в глубине души она притворялась, что сомневается. Теперь она знала; она внезапно как бы поплыла, словно бесплотная душа: в каком–то смысле ее только что покинула жизнь. Она смотрела на свои руки, но это были уже не ее руки. Ее фотокарточка на письменном столе стала фотографией какой–то чужой женщины и Жан–Клода… О! Жан–Клод, ты… Когда Жевен вернулся, то заметил, что у его жены слишком блестят глаза, что она возбуждена.

— Пустяки, — сказала она, — небольшая мигрень… Моя прическа тебе нравится?

— Ах, извини! — сказал Жевен. — Да, очень удачно.

Они сели за стол. Симона тайком следила за Жан–Клодом. Значит, вот как: врун, лицемер! И ест как предатель! Разговаривает он спокойно, с тонким флером глубокой искренности. Преспокойно отпивает чуточку «Бордо». С присущей ему любезностью он замечает, что жарковато и немного дождя не помешало бы.

— Кстати… Я должен уехать после ужина. Мне надо отправиться в Орли встретить одного из наших клиентов, голландца, которого надо устроить. О, это не надолго! Я, наверное, к полуночи уже вернусь. Ты не обидишься?

Он нежно кладет свою руку на ладонь Симоны, и Симона слышит, как сама говорит:

— Нет, милый. Я подожду тебя.

Симона примет его игру до конца. Она отомстит. Она пока еще не знает как, но это будет ужасно. Прежде всего она заведет досье, будет собирать доказательства двуличности Жан–Клода. Она решилась разрушить его карьеру, обесчестить его любыми способами. Она откроет правду друзьям Жан–Клода, его генеральному директору, этому изысканному пожилому господину, который иногда заходит к ним домой на ужин и по–отечески обращается к Жан–Клоду на «ты». Все будут спасаться бегством от зачумленного. Напрасно он примется вымаливать прощения, рыдать, — она останется холодна как мрамор.

Но сейчас–то плачет она. Она, как когда–то, снова начинает выдумывать всякие истории, вместо того чтобы сделать что–нибудь, чтобы Другую, которая, должно быть, в этот момент вовсю развлекается, бросили.

Детектива звали Дельбек. Пожилой мужчина, не очень ухоженный, куривший сигареты «Голуаз», сидел за столом, заваленным всякими бумагами. Делая пометки в записной книжке, очки подняты на лоб, вид крайне безразличный, он перечел для себя, пропуская слова: «…доктор юридических наук… очень спортивного вида… четыре иностранных языка… сорок два года…» И это звучало словно надгробное слово у края могилы. Симоне стало стыдно. А кто первый начал? За кем первенство в этом бесчестье?

— Я хочу знать все, — настаивала Симона. — Хочу, чтобы вы описали мне ее с ног до головы.

— Для меня все эти вопросы внешности… — с ленцой сказал Дельбек. — Но у вас будут точные данные. Обещаю вам это. Перезвоню вам, как только у меня появится что–нибудь новенькое.

Она выплатила существенный задаток и вышла. Ее голова походила на театральные подмостки: патетические фразы, выкрики и сутолока. Иногда она останавливалась и смотрела на улицу, ничего не понимая. Кто она, что делала? Жан–Клод был ее мужем. Она любила Жан–Клода. Все это из–за таинственного телефонного звонка… Но было не только это. Усы, галстуки, серый костюм… Наконец, письмо… И колесо отчаяния вновь начало вращаться. Симона вернулась разбитой, в полном изнеможении и залегла в постель. Когда Жан–Клод подошел, она не открыла глаз.

— Моя мигрень, — пробормотала она. — Я проглотила таблетку… Иди… Иди на свою встречу.

Он даже не пытался сказать, например: «Хочешь, позову врача?» — или же: «Знаешь, я могу позвонить, пошлют кого–нибудь другого вместо меня». Вот все, что он нашел сказать:

— Мне жаль… Но я в любом случае должен туда съездить.

Это было так убого, так неумело, что у нее появилось желание пожалеть его. Должен! Это он–то! Мужчина, энергией, решительностью и силой характера которого она восхищалась! Ах! Та, Другая, верно, весьма сильная! Как только он ушел, Симона поднялась и, закутавшись в свой домашний халат, устроилась возле телефона. Ей казалось, что она бдит у тела умершего. Иногда она впадала в сон, бесцветным голосом произносила какие–то отрывочные слова. Раздался звонок, она вздрогнула. Звонил Дельбек… нет, не из Орли… он находился в двух шагах от перекрестка Сен–Жермен–де–Пре, в одном кабаре…

— Как она выглядит? — спросила Симона.

— Я этого не знаю, — сказал детектив, — по той простой причине, что я не смог войти. Слишком много народу. Единственно, мне удалось протиснуться до гардероба, и я пошарил в карманах плаща вашего мужа. Я нашел письмецо, посланное по пневматической почте, которое прочитал: «ВСТРЕЧУ ПОДТВЕРЖДАЮ. ДО ВЕЧЕРА. ЖОЗИАН».

— Ее зовут Жозиан?

— Похоже, что так. Я хочу это выяснить и буду следить за кабаре, если надо, до утра. Моя машина совсем рядом с автомобилем господина Жевена. Он не может ускользнуть от меня.

— Я останусь у телефона. Звоните мне сразу же.

Симона приготовила себе кофе. Жозиан! Какая–нибудь манекенщица, может быть. «Я уже не так красива, — подумала Симона. — У меня никогда не было шика этих женщин. Нужно было оставаться для своего мужа некой таинственной незнакомкой». Наступил тот час ночи, когда винят себя во всем, когда видят себя до глубины души в почти Божьем прозрении. Симона сидела уже без слез; она чувствовала себя более одинокой, чем узник в своей камере, более брошенной, чем умирающий на смертном одре. Когда зазвонил телефон, она колебалась. К чему все это? Наконец она сняла трубку.

— Алло… Дельбек!

— Куда они направляются?

— Подождите, я вам объясню… Господин Жевен вышел один, очевидно, из предосторожности… Он ехал по направлению к площади Клиши, когда меня зацепил какой–то болван, который разбил фару. Я потерял его из виду. Но могу вам сказать, что за ним следовал тридцатилетний мужчина в машине модели «404» желтого цвета.

— И что?.. Что это означает?

— Так вот… верно, Жозиан замужем.

Это был последний удар. Симона рухнула в кресло. На этот раз жалость возобладала в ней над гневом. «Бедный мой Жан–Клод! Ты, такой прямой, такой чистый, и валяться в этой грязи. Если бы тебе хватило смелости поговорить со мной! Мы бы оба разобрались в твоей ситуации. Теперь же, по твоей вине, слишком поздно. А завтра… завтра… Боже мой, что с нами станет?»

Когда дверь бесшумно открылась, было больше двух часов. Света Жан–Клод не зажигал. Он шел на ощупь. «Он выпил, — подумала Симона. — Нет… Нет. Это неверно. Это не то!» Жан–Клод натолкнулся на стул.

— Я здесь, — сказала Симона. — Я ждала тебя. Я знаю все, ты слышишь: все!

Она зажгла свет. Жан–Клод был мертвенно–бледен. На его плаще были следы крови. Он зашатался, попытался ухватиться, упал на колено, потом рухнул на ковер. Симона бросилась вперед.

— Жан–Клод… Жан–Клод… Умоляю тебя… Не умирай!

— Он бывал и не в таких переделках! — произнес позади нее чей–то голос.

Генеральный директор закрыл дверь и опустился на колени около Жан–Клода. Симона, чувствовавшая, как ее разум начинал путаться, увидела, что этот галантный мужчина наклоняется над Жан–Клодом, обследует рану, ощупывает ее движениями профессионала.

— Пуля как раз задела плечо, — сказал он. — Пара недель отдыха, и он забудет о ранении.

— Это муж… этой Жозиан… захотел отомстить, — пролепетала Симона.

— Что?

Пожилой господин выпрямился с улыбкой. Он положил руки на плечи молодой женщины.

— Вы подумали, что… Извините меня, Симона. Мне следовало бы поставить вас в известность. Но на службе мы не привыкли откровенничать… В конце концов, все это больше не имеет значения, поскольку это последняя миссия Жан–Клод а!.. Я — Старик!.. Как? Это слово вам ни о чем не говорит? Любопытно. Это говорит о том, что вы почти не читаете… Когда Жан–Клод женился на вас, он работал на меня… Потом я нашел ему другую работу. Но он нам понадобился в последний раз. Это агент исключительной важности… Он объяснит вам, что Жозиан — мое условное имя…

— Агент? Вы хотите сказать, секретный агент?..

— Ну так, если хотите… Не Джейм Бонд… Нет, конечно же! Но в некотором роде.

Симона взяла в руки ладонь своего мужа. Она смеялась сквозь слезы.

Угрызения совести

Любовники, которые решаются избавиться от назойливого мужа и сразу же приступают к действиям, встречаются в романах и фильмах ежедневно. Ну, по крайней мере, в некоторых романах и некоторых фильмах. Но в действительности не каждый запросто превращается в преступника. Тьери являл собой такой мучительный опыт. И он думал, что и Ивонна, в свою очередь…

Хотя нет, как раз он и не мог быть так уж уверен. Иначе все произошло бы совсем просто. Он сказал бы ей: «Я долго думал, дорогая, мы не можем совершить такого чудовищного акта. Мы бы никогда больше не посмели взглянуть друг другу в лицо, и угрызения совести отравили бы нашу любовь». А Ивонна ответила бы: «Ты прав. Я тоже много раздумывала. Наш план бессмыслен. Продолжим, как раньше… Тем более что Филипп не настолько уж и мешает!..»

Нет. Он вовсе не был уверен, что Ивонна, наоборот, не воскликнула бы со своим жестким выражением рта и этим слегка надутым видом, который он так хорошо знал: «Я так и предполагала. Как планы строить, тут ты всегда первый. Слова тебя не пугают. Но как только доходит до дела… Ты, получается, не понимаешь, что, если бы ты меня любил по–настоящему…»

В общем, так или эдак, а Тьери любил Ивонну по–настоящему. Но разве когда–нибудь в подобных случаях «по–настоящему» означало, что мужчина должен пойти даже на преступление?..

Страшная альтернатива! Таким образом, у Тьери оставался лишь выбор между ужасным действием и отказом, который навсегда разочаровавшаяся любовница восприняла бы как тяжкое оскорбление.

На какое–то мгновение он замедлил шаг. Наконец он добрался до виллы Делоров. Он долго выжидал, положив указательный палец на кнопку звонка, прежде чем нажать. Ивонна рухнула ему на руки.

— Тьери!.. Если бы ты знал… Филипп… Филипп…

— Что — Филипп? Ты меня пугаешь.

Ивонна задыхалась от эмоций.

— Ну ответь же. Филипп не…

Нет. Филпп Делор не умер. Но скоро мог умереть. Сердечный приступ во время приема ванны…

— Я позвала Родило… Инфаркт… Он сделал ему два укола… Он еще зайдет днем… Никакой надежды… По его словам, это вопрос нескольких часов… Филипп даже не транспортабелен…

Ноги Тьери настолько дрожали, что пришлось прислониться к стене. Инфаркт… вопрос нескольких часов… Неожиданное, фантастическое разрешение! Он пытался сказать что–то, но не мог найти слов. Разве не выглядела бы любая сочувственная фраза чудовищным лицемерием? А любое выражение радости — отвратительным цинизмом? Он замкнулся в молчании, которое молодая женщина могла расценивать по своему усмотрению. Впрочем, она тут же продолжила:

— Хочешь… его увидеть?

— Конечно, — сказал он.

Комнату наполняли звуки хриплого, неровного дыхания Филиппа. Глаза умирающего оставались закрытыми, руки странным образом сложены на груди, по его бледным впавшим щекам беспрестанно пробегаладрожь. Тьери подошел ближе, опустив голову, словно виноватый, остановился у кровати и коснулся пальцами ее деревянной стойки; он чувствовал, как его веки набухают слезами. Бедный Филипп, такой доверчивый, такой незаметный, такой простодушный!.. Тьери приходилось признать очевидное: никогда бы ему не хватило смелости… И вот Филипп собирался исчезнуть в самый подходящий момент. Тьери не надо будет опасаться ни презрения Ивонны, ни душераздирающих угрызений совести по поводу своего преступления.

Нет, конечно, не угрызений совести по поводу своего преступления. Но… по поводу своего предательства.

Тьери знал Филиппа в течение тридцати лет, еще со времен школы, он был свидетелем у него на свадьбе. Любопытно! В тот день Ивонна показалась ему скорее незначительной. Красивая — да, но не более того. Если бы ему тогда предсказали, что она станет Женщиной его жизни… Тьери вспоминал обо всех хитростях, которые они выдумали, об их предосторожностях, их вранье. Об их страхах, когда в редкие моменты какой–то безобидный вопрос Филиппа заставлял их на мгновение опасаться самого худшего. Перед его взором вновь проходило жуткое утро, когда Ивонна бросилась к нему, обезумев: «Он знает… Я уверена, что он раскрыл…» Как же хохотали они потом над их сумасшедшей тревогой! Славный Филипп! Разве недостаточно, чтобы приободриться, посмотреть в его доброе, нежное лицо честного человека, поймать его ясный и как бы постоянно удивленный взгляд. «Мой большой пес», — говорила о нем Ивонна.

Тьери медленно провел рукой по лбу. «Мой бедный Филипп, я обманул тебя. Я воспользовался твоим доверием, твоим великодушием, и теперь я готовлюсь окончательно занять твое место». Он чувствовал себя во власти стыда и отвращения. Слова раскаяния подступали к его губам; слова, которые, он, возможно, и выговорил бы, если бы внезапно не вспомнил, что Ивонна тоже находилась в спальне. Он обернулся. Взгляд его встретился со взглядом молодой женщины. На ее щеках виднелись два поблескивающих следа, и он понял, что мысли Ивонны следовали точно в том же направлении, что и его собственные. У обоих промелькнула сочувственная улыбка.

Раздался звонок. Ивонна вышла из комнаты. Чуть позже Филипп открыл глаза. Долго они оставались мутными, пока взгляд не прояснился, скользнул по мебели и наконец остановился на Тьери. И тогда на этом восковом лице мелькнуло нечто, отдаленно напоминавшее радость.

— О! Тьери, ты здесь!

Тьери наклонился, положил ладонь на скрещенные по–прежнему руки умирающего. Ему больше не удавалось сдерживать слезы.

— Филипп, старина Филипп!

Филипп состроил какую–то непонятную печальную мину.

— Я думаю… дело — труба… Нет, не прерывай меня… У меня уже так мало сил… Подойди… сюда… Где Ивонна?

— Кто–то пришел. Хочешь, я…

— Нет… Наоборот… слушай меня. Понимаешь, Тьери, я не всегда был тем безупречным мужем… каким казался… Теперь эта история закончилась… глупость какая–то… у меня нет времени вдаваться в подробности… Короче, я сохранил фотографии, письма… сухие цветочки… ты знаешь, насколько я чувствителен… все это закрыто в маленькой черной шкатулке…

Обессилев, Филипп замолчал. Его черты казались настолько неподвижными, а дыхание настолько слабым, что на какое–то мгновение Тьери показалось, что все кончено. Он слышал на кухне голос Ивонны и узнал голос соседки.

— Черная шкатулка, — вновь заговорил Филипп. — В последнем ящике моего письменного стола… Ты ее возьмешь… Если я чудом выпутаюсь… ты мне ее принесешь обратно… Но если со мной случится несчастье… ты сожжешь ее… Нельзя, чтобы Ивонна обнаружила ее, понимаешь?.. Нужно, чтобы она никогда не узнала…

Тьери задыхался от нежности, жалости, благодарности. Успокаивающее, невероятное откровение одним махом снимало его последние сожаления, последние сомнения. Филипп изменял Ивонне, и, наверное, с одной из ее самых близких подруг. Иначе говоря, молодая женщина всего лишь отплатила ему той же монетой. Не важно, кто из супругов начал первым, — Тьери больше не чувствовал себя виноватым. Измена Филиппа снимала с него моральный груз.

Неожиданно голос умирающего стал от беспокойства более твердым.

— Обещай мне, Тьери… Где ты?

Тьери пожал коченеющие руки.

— Я здесь, Филипп. Обещаю тебе… Все, о чем попросил меня… Но я уверен, что принесу тебе эту шкатулку обратно… Увидишь.

Филипп сделал легкое движение головой с неожиданно умиротворенным, почти счастливым видом.

— Спасибо, старина… Теперь что касается Ивонны. Я хотел бы, чтобы ты…

Тьери было не суждено когда–либо узнать продолжения. В прихожей послышались шаги Ивонны, и больше молодая женщина не покидала спальню. Филипп скончался в течение последующего часа.

Тьери без труда нашел шкатулочку, черный ящичек со скромной гравировкой и фигурным замком. Ему удалось незаметно сунуть ее в карман своего плаща. Ивонна обзванивала своих сестер: «Ужасное горе постигло…» Вскоре все будут в сборе. Осторожность и приличия вынудили Тьери удалиться. Он даже не осмелился поцеловать Ивонну в комнате. А в прихожей лишь коснулся губами ее щеки, как какой–нибудь дальний родственник.

Никуда не заходя, он добрался до скромного флигеля, который он снял с самого начала своей любовной связи, менее чем в километре от виллы Делоров. Он сразу же спустился в подвальный этаж и вытащил из своего кармана шкатулку. Да, он исполнит последнюю волю своего друга, Ивонна никогда не узнает…

Он открыл дверцу топки, какое–то мгновение посмотрел на рыжие отблески пламени, пляшущие на черном дереве, и бросил коробку. Никогда в жизни у него не было так легко на душе. С этими фотографиями, письмами, сухими цветами испарялись воспоминания о его собственном, Тьери, поведении. Его жест стирал прошлое, перед ним открывалось будущее, отмытое от каких–либо пятен.

Взрыв слышен был на милю в окружности, и стекла повылетали почти повсюду. Два дня понадобились пожарникам, чтобы извлечь тело Тьери, заваленное грудами обломков. Безусловно, следователи легко установили характер покушения. Мотивов же его, наоборот, никто никогда не узнал. Ивонна в том числе.

Мальчик на дороге

Бывают такие вот дни, когда ничего не ладится. Автостоп — это как рыбалка. Осторожно выбрасываешь большой палец вперед, по направлению к дороге, бегущей, словно волны канала, и ждешь, когда клюнет. Иногда с первого же раза подсекаешь какую–нибудь машину, обычно малолитражку: например, модель «2С» или микроавтобус. Но чаще всего улов ускользает в последний момент, после секундного колебания, многообещающего снижения скорости. Что же до крупняка, до хищников, тех, у кого щучьи морды, хищные формы, они держатся середины и шпарят вне досягаемости в гигантском водовороте. Отчаявшись, Жан–Клод семенил с рюкзаком в руке вдоль берега. Ни малейшей удачи. Может быть, слишком хорошая погода? И потом, утром в субботу совсем не то что в воскресенье вечером — известное дело. Когда люди отправляются в путь, то они обязательно ведут себя как эгоисты. Когда же они возвращаются, то, наоборот, в них зреет какая–то милосердная меланхолия. Они легче ловятся. И благодаря пробкам, есть даже уголки, где их ловишь голыми руками. Жан–Клод присел у пограничной межи, чтобы набить свою длинную студенческую трубку. Он придирчиво осмотрел себя, чтобы развеять последние сомнения. Ну что! Чистенький, в шортах и легкой тенниске. Гладко выбрит, аккуратен, приятного вида. Девятнадцати лет. Под белокурыми волосами лицо, смахивающее на девичье. Он должен был бы уже «вытянуть» на травку какую–нибудь машину модели типа «404» или «ДС».

— Куда вам?

Голос заставил его вздрогнуть. Он ничего не слышал. Автомобиль появился словно из другого мира, низкий, длинный, сверкающий, да и молодая женщина, которая управляла им, выглядела не менее загадочно.

— Поторапливайтесь, — сказала она.

Жан–Клод открыл дверцу.

— А мой рюкзак?.. Куда его, в багажник?

— На заднее сиденье.

И вот уже автомобиль трогается с места, такой быстрый и бесшумный. Жан–Клод не смеет шелохнуться. Глазами он скользит по кожаной отделке, бортовой панели, полной всяких циферблатов, длинному белому капоту, режущему дорогу пополам, отбрасывая то вправо, то влево перевернутые изображения деревьев, домов, застывший мир зеленых склонов.

— Вы не сказали мне, куда вам? — снова заговорила молодая женщина.

Жан–Клод искоса посмотрел на нее. На ней белая юбка, приоткрывающая колени, и пестрый пуловер, для зимнего спорта. Брюнетка, той темной итальянской масти, полной отблесков света, в которой сконцентрировалась вся страсть мира.

— Куда угодно, — ответил Жан–Клод. — Я смываюсь на пару дней.

— Тогда поедемте ко мне, в Больё.

Неожиданно щеки и ладони Жан–Клода запылали. Его похищали. Себе на уик–энд хотели взять красивого свеженького молодого человека. Он частенько мечтал о такого рода приключениях, но как–то рассеянно, мимолетно, как думают о выигрыше в тройном забеге. А вот теперь она была здесь в своем сказочном автомобиле. Лет двадцать, пять, тридцать? Профиль прямой, решительный, как у фигур на носу старинных кораблей, а ветерок развевал на висках тонкие блестящие волосы, пахнущие утренними горами.

— Меня зовут Элена, — сказала она. — Элена Гувье. Еду из Лиона. Моя мать там заболела, мне пришлось ездить туда–сюда.

В свою очередь Жан–Клод рассказал о своей жизни, об учебе. Он специализировался на гражданском строительстве.

— Мой муж как раз руководит одной фирмой по гражданскому строительству. Он будет рад познакомиться с вами…

Удар был тяжелый! Слабеньким голосом Жан–Клод задал вопрос:

— Он в Больё?

— Да. У него нет времени сопровождать меня. Он так занят. Даже в воскресенье!

Занятой муж — это почти что отсутствующий муж. Может быть, не стоило терять надежду. А впрочем, зачем бы ей останавливаться, если… Конечно, Элена одна из тех женщин без предрассудков, которые тоже мечтают о выигрыше в тройном на скачках. Наверное, это не в первый раз она подбирала прохожего. Тем лучше! Приключение будет, похоже, без продолжения. Отличные воспоминания!..

— Вам не холодно? — спросила Элена. — Я могу поднять верх.

— О нет! Вовсе нет. Так просто чудесно.

Она украдкой заговорщицки улыбнулась. Справа в просветах проглянуло море такого яркого голубого цвета, что резало глаза. «Никогда я не буду счастливее», — подумал Жан–Клод. И когда он заметил первые виллы Больё, у него появилось желание остановиться здесь, пойти туда одному, потому что последствия приключения немного пугали его. Он, наверное, будет неловким, смешным. И он не был уверен, нравится ли ему Элена.

Автомобиль вырулил на грунтовую дорогу, которая вела вверх среди кипарисов, и остановился перед изящной решеткой ворот. В конце длинной аллеи виднелся дом, своими арками, сводами, колоннами напоминавший гравюры, которыми иллюстрированы цветные журналы. Жан–Клод толкнул ворота, стал подниматься пешком, и тени от кипарисов плавно заскользили по его лицу. Элена обогнула дом и затормозила перед гаражом, предварительно просигналив несколько раз.

— Мой муж, должно быть, спустился вниз купаться, — сказала она. — Оставьте ваш рюкзак. Нужно освежиться.

Жан–Клод вытащил рюкзак, испытывая смутный стыд за свою экипировку бродяги. Он его прятал за автомобилем и последовал за Эленой, которая провела его на кухню, такую же белую, такую же роскошную, как и «понтиак». Элена указала ему на буфет.

— Бокалы и виски там. В данный момент у нас нет прислуги.

Она открыла холодильник, наполнила ведерко льдом и прошла через столовую, шикарную, как салон какого–нибудь лайнера. Жан–Клод чувствовал себя все неуютнее. Никогда бы он не посмел… Столовую окаймляла просторная терраса. Море на горизонте сливалось с небом.

— Устраивайтесь, — сказала Элена, указывая на плетенные из ивовых прутьев кресла, расположенные под тентом. — Что–то давно нет моего мужа… Я не понимаю…

Она отмерила виски, протянула один бокал Жан–Клоду и села. Жан–Клод больше не знал, куда деть глаза. Он не мог оторвать взгляда от Элены, но вид моря притягивал его не меньше. Он жил вместе со своими родителями в совсем маленькой квартирке на третьем этаже в старом квартале Ниццы. Элена казалась обеспокоенной. Она уже выпила свой бокал, готовила себе еще один. Анфас она выглядела совсем иначе из–за тонкой линии рта и незаметной морщинки между глаз. Жан–Клод заметил пачку «Кравен», оставленную на балюстраде. Он предложил сигарету Элене и набил свою трубку. Ситуация была столь нова для него, что он не знал, с чего начать разговор.

— Он должен бы находиться там, — сказала Элена.

— Конечно же, он там, — заметил Жан–Клод, — поскольку двери не закрыты.

Элена бросила на него быстрый взгляд.

— Да, это так. Он, должно быть, задержался в Больё.

Она подошла к балюстраде, Жан–Клод облокотился возле нее.

— Вы живете здесь давно?

— Три года, — ответила она.

— Мне кажется, это настоящий рай!

— Вы молоды, мой юный Клод. Для вас счастье выглядит вот таким раем? Вы станете более требовательным, надеюсь на это.

Она повернулась, чтобы посмотреть на дом. Жан–Клод сделал то же.

— Это немного великовато для нас, — продолжила Элена. — Было бы достаточно и одного этажа. На втором этаже располагаются лишь спальни для друзей и кабинет Рене. Но Рене все время где–то в бегах, друзей у него нет. И времени у него нет… Его кабинет в торце.

— Там, где стекло разбито?

— Что?.. Стекло?

Не было никакого сомнения. Солнце освещало фасад, и абсолютно черная пробоина в форме звезды выглядела как будто нарисованной на оконном стекле.

— Это любопытно, — проговорила Элена. — Когда я уехала в среду…

Она кинулась в столовую, поднялась по лестнице, но вынуждена была остановиться на площадке.

— Клод, — сказала она, — это там… Но мне страшно.

Жан–Клод открыл дверь кабинета и сам тоже испугался. На ковре, среди разбросанных папок и выдвинутых ящиков стола лежал мужчина. Комната подверглась грабежу. Жан–Клод присутствовал при несчастных случаях, но впервые он встретился с преступлением, и во всех своих членах он испытывал отвратительную слабость. Тем не менее он сделал несколько шагов. У мужчины, лежащего на боку с поджатыми ногами, на лбу была рана, которая уже больше не кровоточила. Галстук его был разорван. Повсюду валялись бумаги, «синьки» архитекторов, письма… Жан–Клод утратил способность рассуждать, но он отмечал про себя все подробности… опустошенную картотеку, библиотеку, зияющую пустотами пропавших книг, растоптанные гвоздики… От скрипа паркета сердце чуть не выскочило у него из груди. Он быстро обернулся. Элена с порога смотрела на труп.

— Не входите, — сказал Жан–Клод.

— Он мертв?

— Да.

Тем не менее Элена медленно прошла в комнату и оперлась на руку Жан–Клода; ее колотила дрожь.

— Все–таки надо бы послать за доктором, — пробормотала она.

— Да, — сказал Жан–Клод. — Сейчас… Встает вопрос, как это стекло разбилось… Наверное, во время драки. Хотя…

Он говорил, чтобы развеять тишину и свою собственную панику. Элена полагалась на него во всем… И нужно было не ударить лицом в грязь. Давай–ка, немного хладнокровия! Жан–Клод медленным шагом обошел кабинет, прошел перед другим окном — тем, что выходило в парк. Он машинально отодвинул его занавеску. Он увидел гараж, «понтиак», свой рюкзак у края аллеи, возле зеленой массы олеандра. Интересно! Он был уверен, что не оставлял его там…

Элена плакала, стоя на коленях рядом со своим мужем. Жан–Клод заметил телефон. В центре диска, на белой полоске, были написаны номера телефонов: врач, пожарники, полиция… Он снял трубку, и сразу же на другом конце провода кто–то отозвался, возможно, инспектор… он сперва немного запутался в своих объяснениях, начал снова… Господин Рене Гувье убит… а он, он только что приехал на виллу с госпожой Гувье… Его зовут Жан–Клод Комменж… Ограблена ли вилла? По правде говоря, он ничего об этом не знал… В кабинете — да, все перевернуто… Нет, они ни до чего не дотрагивались… Хорошо, они ждут полицию.

Он повесил трубку, помог Элене встать. Он соображал очень быстро. Конечно же рюкзак! Все объяснялось рюкзаком!

— Мне жаль, — проговорил он. — Зачем вы пригласили меня… именно меня? Нет, вы не ошиблись… Не то чтобы я сожалел… Я хочу сказать, что с кем–нибудь другим все, возможно, получилось бы, но… Давайте спустимся.

Он вновь вернулся, потрогал ладонь трупа, твердую и холодную, словно из камня. Теперь Жан–Клод успокоился, весь внутренне мобилизовавшись, как перед устным экзаменом, и привел в порядок свои мысли. Он проводил Элену на террасу и налил ей виски, много виски.

— Вы помните мой рюкзак? — сказал он. — Я хотел положить его в багажник, но вы не захотели, настолько вы торопились… И тем не менее, несмотря на вашу спешку, вы остановились, чтобы подобрать меня… Приехав сюда, я поставил его как раз позади вашего «понтиака». Однако его немного передвинули…

Издалека, со стороны города, послышалась сирена полицейской машины. Жан–Клод набил свою трубку.

— Покуда мы находились тут, кому–то понадобилось открыть багажник… Кому–то, кто не мог терять ни секунды. Мужчина… Мужчина молодой, наверное, и обязательно крепкого телосложения…

Элена повернула голову к столовой.

— О! Его больше там нет, — продолжал Жан–Клод. — Он сразу же ушел… едва хватило времени на то, чтобы вытащить труп из багажника и отнести его наверх… На все — четыре–пять минут…

— Не понимаю, — сказала Элена.

— Мне действительно жаль, — повторил Жан–Клод. — Но это не моя вина, что некоторые детали увязываются таким… неопровержимым образом. Я не хочу вам ничего плохого, уверяю вас… Ваш муж, должно быть, умер день или два тому назад. Он сохранил слегка скрюченное положение, так как труп его пролежал некоторое время в багажнике. Вы понимаете?.. Ваш муж был убит далеко отсюда. В Лионе, наверное. И вам понадобился свидетель, который обнаружил бы его тело здесь одновременно с вами и гарантировал бы тем самым вашу невиновность.

— Это гнусно.

Сирена послышалась еще раз, уже значительно ближе.

— Элена… Вы хотите, чтобы я рассказал вам, как все было?.. Мать ваша никогда не болела. Вам нужен был предлог, чтобы ездить в Лион… часто… а там вы встречались с мужчиной, которого любите. Ваш муж застиг вас… Тот, другой, убил его. Я объясняю все это грубо, но я понимаю, что будет сделано все возможное, чтобы оградить вас… Безусловно, ваш муж, желавший застать вас врасплох, никому не сказал о своей поездке. В этом–то и заключался ваш шанс. В день его смерти, который врач определит, наверное, легко, вас вместе с вашим другом могли бы видеть в Лионе. Поскольку все подумали бы, что ваш муж не покидал Больё, то у вас получилось бы абсолютное алиби… При условии, что труп будет возвращен и в ограбление поверят… Предполагаю, что ваш друг сел на ночной поезд, который доставил его сюда час или два тому назад… Он все перевернул тут в кабинете, разбил стекло и дождался вас. Когда мы подъехали, вы сразу же провели меня на эту террасу, чтобы оставить ему свободу действий за домом…

Полицейская машина остановилась перед решеткой, потом двинулась по аллее.

— Вы собираетесь повторить им это? — сказала Элена.

Жан–Клод опустил голову. Он располагал одной минутой, чтобы сделать выбор, чтобы стать мужчиной.

Другой берег

Вот уже час, как Ламбек чувствовал, что пропал. Все дорожки справа от него вели к пляжам. Слева пролегала автотрасса, которая вела в Сен–Пьер и к замку Олерон. Жандармерия наверняка установила кордоны, блокировала мост. Ламбек знавал моменты и похуже. Но он прожил всю жизнь в городе и на природе, при лунном свете, причудливо искажавшем внешний вид, начинал ощущать себя в опасности. Слишком глупо позволить схватить себя здесь… может быть, дать себя подстрелить, так как они бы стреляли наверняка из опасения упустить его.

Время от времени он замечал какой–нибудь указательный столб: «JIa–Менуньер» или так: «Ла–Бируар»… Ну и захолустье!.. Самое что ни на есть захолустье!.. Нечто, похуже Коса или плато Милльваш… И ни уголка, чтобы скрыться. Бесформенные дюны, песок, звезды без счету и другие огоньки, более загадочные, блуждающие отсветы на море, монотонный шум волн: край света! Если бы этот придурок почтальон не бросился ему под колеса, он бы уже доехал до Ла–Рошели, хорошо окопавшись, спокойненько дожидался бы, пока все успокоится. И вот теперь…

Они неизбежно уже нашли труп Мариетты. Один телефонный звонок в Управление национальной безопасности — и любой идиот сумел бы воссоздать происшедшее. На рассвете вертолет будет кружить над островом. А потом они спустят собак.

Хорош! Хватит кино! Игра еще не сыграна. Если бы только у него не так болели ноги! У него не было привычки ходить, он еще чувствовал боль, причиненную в результате несчастного случая, когда машину бросило в кювет; но больше всего страдало его самолюбие. Еще один щит: «Ла–Котиньер». Название что–то напоминало ему. Мариетта когда–то говорила о Ла–Котиньере… В той стороне был маленький порт. Порт, суда… Может быть, какой–нибудь способ ускользнуть. Половина первого ночи. Все должны еще спать, кроме фараонов, безусловно. Ламбек прибавил ходу. Теперь дорога шла вдоль моря, но он скорее угадывал его присутствие, чем видел. Это казалось странным и приводило в смутное беспокойство. Небо было прозрачности необычайной, а потом, по мере того как глаза пытались отыскать горизонт, они натыкались на какой–то смутный, рассеянный свет, скрывавший еще большие дали. Ламбек не смог бы сказать, с какой стороны находится суша. Повсюду натыканы прожектора, как сверкающие черви. С открытого моря доносился шум дизелей: траулеры отправлялись на рыбный лов. Тот час, когда площадь Пигаль сверкала всеми своими огнями, когда перед ночными кабаками хлопали дверцы автомобилей. Там шла настоящая жизнь, а здесь — бутафория. Ламбек прошел почти на цыпочках перед спасательной станцией, погруженной во мрак.

Потом он заметил какое–то маленькое дремлющее бистро. И в конце переулка он увидел порт, крохотный, со своим молом, оканчивающимся башней, и рангоутами, которые издалека, казалось, перепутались и все вместе раскачивались.

Ни одной кошки. Он пересек набережную. Резкий запах воды наполнял его чувством отвращения. Слишком много сгрудилось судов, пропахших рыбой и дегтем. Прилив, должно быть, достиг своего пика, так как корпуса почти касались набережной. Ламбек умел водить спортивные автомобили, он даже управлял самолетами. Но рыболовецкие суда он видел лишь на почтовых открытках. О том, чтобы воспользоваться каким–нибудь катером, не могло идти и речи: его тут же бы поймали. Взять одну из этих лодок, может, вон ту, что стояла около ступеней? С зажженными габаритными огнями. Он тихонько приблизился, увидел тень, которая двигалась по направлению к какой–то будке, где поблескивало что–то вроде колеса. Нельзя терять ни минуты. Тень покинула будку и пошла вперед укладывать в ряд небольшие ящики. Мужчина повернулся спиной. Ламбек присел на корточки, вытянул одну ногу, которую крепко поставил на доски сзади, затем ловко перенесся на мостик рыболовецкого судна. Он машинально отер руки. На этих посудинах все в грязи! Он вытащил свой пистолет и направился вперед к моряку. Тот обернулся. Он внимательно посмотрел на пистолет, на Ламбека, глаза которого жестко поблескивали из–под полей фетровой шляпы.

— А! Это вы? — сказал он.

— Ты меня знаешь?

— Еще бы! Я радио тоже слушаю… Доигрались вы. Двое убитых!

— Ладно!.. Ты сейчас повезешь меня в Ла–Рошель.

— Только не это!.. Знаете, это не рядом.

— Без разницы. Отправляемся прямо сейчас.

— А моя рыбная ловля?

— Что она стоит, твоя рыбная ловля?

— Около двухсот. Ветер хороший.

— Я тебе даю двести пятьдесят. Пошевеливайся! Двести пятьдесят или пуля в башке. Оставайся там, где стоишь…

— Это вы, что ли, заведете мотор?.. Выйдите оттуда, чтобы я запустил… У вас вид какого–то фермера.

Он прошел перед Ламбеком, что–то невнятно бормоча, и отвязал швартовы, которые удерживали лодку. Он оказался стариком и не выглядел таким уж грозным. Мотор кашлянул. От него шел отвратительный запах мазута. Наконец он завелся, и лодка медленно дала задний ход. Ламбек наблюдал за маневром; время от времени он бросал взгляд в сторону набережной, мола. Все было пустынно.

— Я сказал: Ла–Рошель.

Старик сплюнул в воду и пожал плечами.

— Если хотите, чтобы вас сцапали, так только и нужно, что плыть в Ла–Рошель. Я–то пожалуйста. Но на вашем месте я предпочел бы лучше Фурас. Когда прибудем, начнется отлив… в северном порту никого. Вам останется лишь сесть на утренний автобус.

— Это далеко от Ла–Рошели?

— Около двадцати километров… Выиграем по крайней мере часа два. По времени в два раза дальше Шассирона; держимся к югу, направляемся к острову Экс, — и мы там.

Он с благодушным видом крутил свое колесо, уставившись глазами в этот мерцающий туман, который простирался над морем.

— Хорошо, — решил Ламбек. — Пойдем к Фурасу. Но не вздумай швырнуть меня!

Мотор заработал быстрее, судно прочно осело на корму, и ялик, задрав в кильватере нос, побежал вперед, словно жеребенок позади телеги. Ламбек скользнул плечом по дверце рулевого поста. Правой рукой он засунул пистолет за пояс, левой вытащил пачку сигарет «Кра–вен». Моряк смотрел далеко впереди себя. Его лицо старого индейского вождя, обгорелое и потрескавшееся, как какой–нибудь гончарный горшок, оставалось бесстрастным под нелепой фуражкой. Ни доволен, ни наоборот. Как будто нет его.

— Ты знал ее, Мариетту? — спросил Ламбек.

Тот, другой, подыскивал слова.

— Так себе… Мы все здесь знаем друг друга… Все приятели. Я знаю, что она предавалась удовольствиям в Париже.

— Удовольствиям! — остервенело повторил Ламбек. — Ты называешь это удовольствием!.. Если хочешь знать, она меня… Я вполне мог рассчитывать на двадцать лет… А поскольку мне около сорока, то подсчитай–ка… К счастью, у меня есть дружки… Они помогли мне выбраться из дыры.

Время от времени старик крутил колесо, как будто выбирал на спокойной воде более удобный путь.

— Ты понимаешь, зачем я приехал? Эти вещи, их нельзя разрешить тем или иным способом… Даже если бы она в Африке спряталась, я и там бы ее нашел.

В чертах старика он просматривал что–то такое — он даже не знал, что именно, — вроде признаков понимания или, может быть, симпатии. Справедливость есть справедливость даже для самого тупого! Но старик, должно быть, думал лишь о своей упущенной рыбной ловле. Ламбек закурил свой «Кравен», протянул пачку.

— Хочешь одну?

— У меня трубка, — ответил тот.

Море расступалось впереди, и иногда капли взлетали, кололи, словно снежинки, щеки Ламбека. Судно плавно покачивалось на волнах. В воде отражалось столько же звезд, сколько высыпало на небе. После жуткого напряжения предыдущих часов у Ламбека создалось впечатление, что он видит сон. Он плыл в бесконечном молочном пространстве, где формы уже утратили свои очертания. Справа от него виднелось что–то вроде облака, на которое он указал пальцем.

— Это туман?

— Нет. Это берег.

— Материк?

— Нет. Острова. Материк сейчас станет заметен с другой стороны.

Ламбек расскажет об этом друзьям, которые не поверят, наверное, ему. Чудесная июньская ночь. Настоящая ночь, как в кино. Невозможно выразить, насколько это непривычно… Как песня… И повсюду открывающиеся и смыкающиеся лучистые маяки. Кожей чувствовалось, как их огни веером разворачивали свои потоки света. Старик покрутил свое колесо.

— Скала Антиох, — сказал он.

Угадывалось смутное очертание маяка, прожектор которого рыскал вдали своим вращающимся лучом. След от лодки стал круглее.

— Там, — продолжил старик, — это Ла–Рошель. Напротив — это Фурас. Но пока еще ничего не видно.

Для Ламбека все осталось как прежде. Ну только что лодка стала раскачиваться сильнее. Он склонился к габаритному огню, чтобы узнать время по своим наручным часам. Три часа с половиной… Он, наверное, найдет уж какое–нибудь кафе, откуда позвонит Марио, который ожидал его в Ла–Рошели на своей «ДС–21». Марио, видимо, приедет в Фурас, чтобы забрать его, и они погонят в Бордо. Он внимательно посмотрел на старика с некоторым дружеским чувством.

— Другого, — сказал он, — почтальона, я это не специально. Это он кинулся под машину. Он был в стельку пьян… Если бы не он, я был бы далеко. Ты его знал?

— Немного, — сказал старик.

— Я пытался его объехать. Именно так я и вылетел с дороги. Тачка — это не важно! Я ее стащил в Ла–Рошели. Но я–то мог бы так там и остаться. И мыслей не было. А что он собой представлял, этот тип–то?

— Бездельник, — сказал старик. — Чтобы быть почтальоном, смелости не нужно!

Это просто удача попасть на такого чувака, который все понимал, все оправдывал. Было бы жать прикончить его сразу же, как прибудут в порт. Надо бы ударить осторожненько. Достаточно короткого удара рукояткой по голове, чтобы тот отключился на час. На время, пока Марио приедет.

— Я не злостный проходимец, — сказал Ламбек. — Единственно, не люблю погони… Я думаю, все вроде меня, разве нет?

Старик раскуривал свою трубку, держа ее между бесформенными, словно боксерские перчатки, руками.

— Вон побережье, — сказал он.

Это была лишь узкая полоса у края неба. Ламбек обошел рулевое место и расположился слева, чтобы поскорее увидеть берег. Теперь он торопился покончить с этим. На какой–то момент поэзия — это хорошо. Если ты не сволочь, то чувствуешь ее, как и любой другой. Но, несмотря ни на что, у человека есть и другие заботы. К счастью, Марио хорошо знал побережье. Он прошел службу в Рошфоре, в авиации. В этом смысле никаких проблем.

— Ты уверен, что я найду открытое бистро?

— «Кафе–де–Пешёр» вверх от порта. Они обычно рано открывают.

Море казалось светлее, но Ламбек не знал, что утро приходит с моря. Берег, пробегавший напротив борта, становился все темнее, по мере того как ночной мрак рассеивался.

— Не доходя северного порта есть маленький пляж, — сказал старик. — Вас никто не увидит. Я отвезу вас на ялике… Осторожно с таможенниками. Иногда кто–нибудь из них прохаживается в этом месте.

Они замолчали. Отходя, море оставляло широкие песчаные пляжи, над которыми поднимался легкий парок. В воздухе чувствовалось оживление. Старик заглушил мотор, и лодка продолжала свой бег под шуршание набегавшей воды. Ламбек почти не обращал внимания на дальнейшее маневрирование. Он рассматривал побережье, ставшее теперь совсем близким. Слева — сосновый лесок. Справа — скалы, на которых отлив оставлял свой чернеющий след. Между ними узкий пляж, на котором не заметно никаких подозрительных следов. Якорь со звоном упал, и лодку развернуло течением. Старик уже располагал ялик параллельно корпусу. Настал тот самый момент. Ламбек пробрался позади него. «Бедный старикан! — подумал он. — У меня нет выбора!» Удар неожиданно настиг старика в тот момент, когда он вставал. Тело оказалось в руках Ламбека, который аккуратно уложил его у основания мачты. Потом он покрыл его брезентом. Но поскольку он остался честным, то отсчитал двадцать пять купюр, помедлил и добавил к ним еще десять.

— За шишку, — прошептал он.

И он загрузился в ялик. Спустя пять минут он был на суше. Старик не наврал. Позади леска находилась дорога. Крыши и колокольня выдавали городок. Ламбек был свободен. Он едва не начал посвистывать. Руки в карманах, твердой поступью он направился к порту. Вскоре он узнал «Кафе–де–Пешёр». Старик продолжал заботиться о его побеге. «Надо было бы дойти мне до пятидесяти!» — подумал Ламбек.

К сожалению, кафе еще не открыли. Слишком рано. Ламбеку как–то сразу стало холодно. Время не ждало. Может быть, в городке ему повезет больше. Если потребуется, он скажет, что с его машиной случилась авария. Это бы оправдало его телефонный звонок в Ла–Рошель. Он снова пустился в путь и заметил щит, на котором прочитал: «Ла–Котиньер».

Ему показалось, что он вновь ощутил в ногах покачивание лодки. Тошнота перекрыла ему глотку. Ла–Котиньер! Старая обезьяна привезла его к месту его старта. Надо смываться. Он полуобернулся и заметил жандармов.

…Два дня спустя небольшая куча народа толпилась возле гроба. Похоронную процессию возглавлял старый моряк с повязкой на голове. Он с гордостью смотрел на удивительный венок. Никогда на острове не видели подобных венков: весь из самых редких живых цветов… Цветов на триста пятьдесят франков! Безумие! На деньги гангстера.

На огромной сиреневой ленте выделялась надпись: «Моему брату».

Обет

Первая корсиканская пуля разломала надвое сигару Фернана, которую он только собрался зажечь. Затем со всех сторон посыпались штукатурка, стекло, дерево. Фернан бросился на колени. Оглушенный, со схваченным спазмой животом, ослепленный вспышками огня, он проскользнул за пианино. Там, впервые за свою жизнь, ему стало дурно. Его губы сами собой начали произносить слова молитвы… Как в детстве, они шептали слова:

— Отче наш… Смилуйся над нами… Ныне и в смертный час да пребудет воля Твоя.

Пули пронеслись над пианино, и Фернан снова взял себя в руки. Он испытывал отвращение к фарсу, но если по–хорошему договориться? Почему бы нет? Ведь ничего даром не дается… Сейчас он что–нибудь придумает.

— Богоматерь–защитница, если я выйду отсюда, то пойду босиком, принесу Тебе подарок. Клянусь.

Наступила тишина — его мольбе вняли. Тем не менее, привыкший к засадам, он подождал немного — никакого движения…

Он встал и увидел их, всех четверых, с выражением ненависти, застывшим на лицах, и повсюду — лужи крови. Он перешагнул их. Под ногами хрустели обломки, а от дыма першило в горле. Закрыв дверь, он чуть было не упал. Ощупал свои карманы: драгоценности по–прежнему лежали там, завернутые в шелковистую бумагу. Просто чудо!

На следующий день, читая газеты, он успокоился: «СВЕДЕНИЕ СЧЕТОВ НА МОНМАРТРЕ… ЧЕТВЕРО ОПАСНЫХ РЕЦИДИВИСТОВ ПОУБИВАЛИ ДРУГ ДРУГА». Полиция его не подозревала. Никто не догадывался, что господин Фернан, столь респектабельный коммерсант, владеет бриллиантами коллекции Робсона. Знала только его мать. Она, конечно, не одобряла. Вооруженное ограбление путало ее. Она сожалела о прекрасных временах квартирных краж и вздыхала, поглядывая на портрет отца Фернана, настоящего мастера, с длинными изящными руками, как у арфиста. Тот никогда не пил во время работы, в то время как Фернан…

— Да, конечно, — говорил Фернан. — Мы не правы. Это все из–за розового вина. Я ничего не подозревал. Стаканчик за стаканчиком, слово за слово…

— Ты не должен бы больше пить, Фернан.

— Попробую.

— А твой обет? Ты же знаешь, что с этим не шутят!

Но Фернан все откладывал и откладывал это дело. Ничто не торопило. Слава Богу, он не уточнил время своего паломничества. Однако, когда он узнал, что его самый дорогой бар обстреляли, то почувствовал какую–то незнакомую доселе тревогу. И в то же время он был шокирован. Как? Всегда такой аккуратный! Все знали, что у него безупречные принципы. Обет есть обет — допустим! Только от Парижа до Марселя по автотрассе № 7 восемьсот четыре километра. Цифра удручала его, и чтобы придать себе смелости, он тайком вновь начал пить. На этот раз божоле, так как божоле одновременно и возбуждает, и притупляет. С некоторого момента оно даже делает вас более одухотворенным. Лучше понимаешь суть вещей. Например, «босиком» не значит обязательно «пешком». Можно прекрасно путешествовать босиком в автомобиле. Прежде всего важно намерение; все знатоки душ человеческих согласятся с этим. Но мамочка и слышать об этом не хотела.

— Святая Богородица! — воскликнула она. — Если дитя начинает плутовать, надо быть непреклонной. Он по сути своей не плох, но нуждается в твердой руке, а я уже не авторитет.

Фернан пожал плечами. Через неделю Моруччи, его доверенное лицо, был найден мертвым на тротуаре. Это, конечно, дело рук цыган, которые проведали о дельце и стремились, наверное, договориться. Совпадение тем не менее вызывало беспокойство. Фернан заперся в своем кабинете, чтобы все обдумать. Он разложил свои дорожные карты, подчеркнул цифры. Никогда не был он хорошим ходоком. Но босиком! Сколько он может пройти? Десять километров в день? Почти три месяца пути. Это было невозможно. При всем желании.

Он опустошил полбутыли, так и не найдя никакого решения. Однако же решение требовалось: в противном случае цыгане или полицейские в конце концов наложат лапу на сокровища. Он прикончил бутылку… Пришедшая к нему мысль показалась блистательной.

Раза три менял он такси, прошел через универсальный магазин «Призюник», спустился в метро, из вагона которого он вышел в последний момент перед тем, как тот тронулся.

Никто не преследовал его. Он умер бы от смущения, если бы знал, что кто–нибудь видел, как он входит в церковь. Он долго не решался, стоя перед исповедальней. Вспоминались все трудные дела, отмечавшие этапы его продвижения наверх, его борьба с Милу де Мобеж, ограбление на проспекте Анри–Мартен и еще много других отчаянных предприятий. И всегда выходил сухим из воды… Уж, слава Богу, не будет он пасовать из–за истории с босыми ногами. Он приподнял занавеску, встал на колени, и сразу же началась перепалка.

— Босиком, — объяснял пастор, — значит идти пешком. Иначе в чем тогда ваша заслуга? Согласен с вами, что расстояние велико, но и милость, которую вы получили, огромна. Не надо колебаться, сын мой.

— Не мог бы я ходить в моей квартире? Пройду ли я восемьсот километров по дороге или по своей гостиной, по сути…

— Простите! Вы ведь сказали: «Я принесу тебе подарок!»? Четкое обязательство. Вы обещали пройти… то есть проделать путь.

— Но…

— Никаких «но».

Пастор был сторонником интегризма. Фернан понял, что лучше не настаивать. С тяжелым сердцем он напился, поплакал и уснул. Проснувшись, он решил посоветоваться с иезуитом. Святой отец принял его очень любезно и охотно убедил его в том, что обет сформулирован опрометчиво. В Фернане затеплилась надежда.

— Однако, — продолжал святой отец, — что обещано, то обещано. Стало быть, вы пойдете босиком. Остается только разработать способ передвижения, так как, сын мой, вы должны избежать скандала. Вы не сможете не привлечь внимания, если будете разгуливать босиком и одетым так, как я сейчас вас вижу.

— Вот именно, — сказал Фернан, — я хотел бы пройти незамеченным.

— Помолимся, — сказал иезуит, — небеса всегда посещают чистые сердца.

Но они должны были вскоре признать, что небеса были в таком же затруднительном положении, как и они сами.

— Вы могли бы переодеться в бродягу, — предложил священник.

— За мной сразу же увяжутся жандармы.

— Тогда автостопом?

— Если кто–нибудь остановится, я буду вынужден сесть в машину.

— А битником, с гитарой?

— Отец мой, я же лысый!

— Правда в том, — грустно заключил иезуит, — что в сегодняшнем мире нет места паломнику. Его могут принять за провокатора. Я вижу только один способ — идите ночью.

«И я кончу психушкой», — подумал Фернан с горечью. Он вернулся к себе в полном отчаянии. Но тут вдохновение снизошло на мамашу.

— Автоприцеп! — воскликнула она. — Мы вырежем люк в полу автоприцепа. И ты сможешь спокойно идти, а видно не будет. Я поведу машину очень тихо, будь спокоен.

Итак, Фернан начал тренировки. Чуть свет выходил он на улицу и осторожно проходил несколько метров. Самое неприятное было не подпрыгивать там, где лежал неровный асфальт, и когда лужа леденила ему ноги. Он возвращался разбитым, и мать делала ему массаж, втирала мазь, пудрила тальком.

Фернан, никогда не знавший, что такое угрызения совести, сейчас терзался странными сомнениями. Он спрашивал себя: имеет ли каящийся грешник полное моральное право опустошать ежедневно свои три или четыре бутылки, чтобы попытаться убить в себе этот въедливый ложный стыд? «Все спортсмены делают так, — говорила мамаша. — Это допинг от Боженьки».

Фернан ходил и мало–помалу верхний слой его кожи грубел, принимал цвет и плотность пергамента. Он на ощупь, с некоторым удовольствием различал гладкие покрытия соседних улиц, немного клейкий гудрон перекрестков, скользкие и холодные выпуклости пешеходных переходов. Он чувствовал себя готовым к большому путешествию.

Прицеп был прикреплен к «бьюику». Фернан нырнул в дырку. Его ноги дотронулись до земли между колес. Локти его удобно лежали на полу передвижного домика, а предусмотрительная мамаша поставила на близком от него расстоянии кое–какие напитки и закуски, чтобы справиться с первой усталостью. В путь состав отправился рано утром. Фернан старательно трусил рысью. Когда прицеп ехал слишком быстро, он приподнимался на локтях и делал огромные шаги, как космонавт в состоянии невесомости. Время от времени он брал за горлышко бутылку и выпивал залпом или облупливал крутое яйцо. Но вскоре его охватило беспокойство. Он больше не видел, куда ставит ноги, и испытывал тысячу непривычных ощущений. То ему попадалось что–то мягкое, то подпрыгивал на чем–то остром, скользил на чем–то жирном… Какая–то слюнявая морда профыркала у его икр, и он так выругался, что ему самому стало стыдно.

— О! Святая Богородица, — прошептал он, — если бы я знал…

Но как отступить? У него не было даже права остановиться на дороге. Надо было продолжать следовать. В конце концов несчастному стало казаться, что он идет по углям. Когда мамаша высвободила его, тот уже не стоял на ногах.

— Брошу все! — простонал он.

Тем не менее после недолгого отдыха он вновь отправился в путь. И тогда концерт автомобильных клаксонов навел на него ужас. Машины скопились позади прицепа. Все захотели посмотреть поближе странную повозку с двумя ногами и двумя колесами. Подъехал полицейский на мотоцикле. Мамаша объяснила ему, что ее сын тренируется.

— Пусть тренируется в другом месте, — сказал полицейский.

Машина с прицепом развернулась. Фернан сник. Было поколеблено его душевное состояние. По всей видимости, Богородица не желала принимать его подарок. Никто никогда не смел противиться Фернану. Не станет он терпеть такое оскорбление!

— Это Божья матерь, —жаловалась мамаша.

— Возможно! Но когда я что–либо даю, то не люблю, чтобы привередничали… Клянусь тебе, что свой подарок она получит!

И день за днем он и так и сяк брался за эту задачу: как идти с босыми ногами, чтобы не выглядеть босоногим? Как сохранить вид просто гуляющего человека, фланирующего ради удовольствия на обочине дороги? От этого он терял аппетит, а пил все больше и больше. Поскольку розовое вино натолкнуло на мысль об этом злосчастном обете, розовое вино и должно подсказать, каким образом его исполнить. Он заказал пятьдесят бутылок вина из Прованса и прицепил на дверь записку «Не беспокоить» на английском языке.

В мыслях недостатка не было. Их даже скопилось слишком много… Например, можно было сделать вид, что икры перебинтованы или в гипсе… или же можно идти прихрамывая, неся ботинки в руках, как человек, надевший новые ботинки, которые ему слегка жмут… или же…

Он закрыл глаза в некотором ослеплении.

Или же оторвать подошву от ботинок: достаточно было пришнуровать союзку… и шито–крыто. Нога оставалась по–приличному покрытой, а между тем стояла на земле босой!.. Наконец–то! Вот решение!

Фернан побежал к своему сапожнику, который выслушал его с некоторой гримасой. Фернан хорошо заплатил и унес замечательную пару ботинок без подошвы. Перед зеркалом он их примерил. Эффект не был совершенным, так как кожа, вместо того чтобы сминаться, приподнималась на лодыжке. Но кто заметит эту деталь? Фернан вновь одел туристский костюм, не слишком броский, попрощался со своей матерью и отправился в путь…

Что это была за голгофа, никто никогда не узнал. Седьмая автотрасса жестока к пешеходам. Фернан пересекал ремонтируемые участки дороги, шлепал по горячему асфальту, мелкий гравий причинял ему невыносимые страдания, терпел грозовые дожди, которые превращали обочины дороги в сплошные потоки воды. Никогда не терял он своего достоинства. Время от времени он садился на какой–нибудь километровый столбик и украдкой массировал себе подошвы ног, кривясь от боли. Когда он страдал слишком сильно, то думал: «Зря она меня искала… Когда меня ищут, то находят!» И гнев накапливался в нем. Он миновал Лион, достиг Валенса. Он худел, бросал нехорошие взгляды на сентябрьских отпускников, которые проходили, волоча белые лодки. Он миновал Авиньон и был вынужден остановиться под Арлем. Его охватывало желание задушить кого–нибудь. «Они меня уже достали», — говорил он иногда сам себе и старался забыть, но вино воспламеняло его злопамятность.

…Наконец, тяжело хромая, он вступил в пригород Марселя. Статуя Богоматери–защитницы сверкала над городом. Грозовой ливень смыл тротуары, от которых теперь на солнце подымался пар. Мокрые ноги Фернана оставляли на них удивительные следы, которые встревоженный полицейский решил рассмотреть поближе. Каким образом этот мужчина, кажущийся столь прилично одетым, оставлял подобные следы, похожие на следы потерпевшего кораблекрушение?

Он последовал за Фернаном и решил задержать его. Фернан с живостью ему ответил. Полицейский его задержал. В полицейском участке Фернан говорил об обете, о паломничестве, о вещах, которые во всех полицейских участках мира кажутся слабо согласующимися с общественным порядком.

— Она бросила мне вызов, — сказал Фернан.

— Кто?

Фернан предпочел промолчать. У него произвели обыск. Нашли бриллианты. Заработал он пятнадцать лет, попал под амнистию.

Сейчас он держит маленький обувной магазинчик под названием «Для нежных ног» на бульваре Нотр–Дам, напротив храма. Это старик, который ничего не пьет, кроме воды, и ухмыляется, когда видит какие–нибудь проходящие мимо шествия.

Анонимщик

Письмо опустили в почтовый ящик в начале второй половины дня. Его там не было в одиннадцать часов, когда Жюльетта забирала свою почту. Его тем более не было в час дня, когда Жюльетта спустилась, чтобы купить хлеба. Но оно оказалось там часом позже, когда Жюльетта вышла, чтобы сходить к своему парикмахеру. Жюльетта заметила конверт через сеточку почтового ящика и подумала, что речь идет о рекламном проспекте. Потом же, видя, что на конверте нет никакого адреса, она подумала: «Это горничная. Оправдывается, почему не пришла». Остановившись, она разорвала конверт, развернула записку, которая содержала две строчки, написанные заглавными буквами: «Ваш муж вам изменяет. Проверьте, чем он занят, когда говорит вам, что он в командировке».

И Жюльетта надолго застыла как мертвая: руки у живота, рот полуоткрыт. Марсель? Марсель, который как раз сегодня утром спозаранку отправился, чтобы выступать в суде Шарбра? Она дотащилась до лифта, поднялась на свой четвертый этаж, уже еле держась на ногах, и буквально рухнула на кровать. Жюльетта была уверена в Марселе, но… Анонимное письмо — это отвратительная грязь, но… Теперь это «но» вкралось в ее жизнь, и ничто, наверное, больше не будет, как прежде…

Когда Марсель вернулся, наступила ночь. Из прихожей он прокричал:

— Ты знаешь, я выиграл! Это было нелегко… Где ты?.. Могла бы зажечь свет!

Он включил свет и остановился как вкопанный, когда увидел лежащую Жюльетту.

— Что с тобой?.. Ты заболела?

Она протянула ему письмо, которое он мигом прочитал.

— Послушай, Жюльетта! Надеюсь, ты не поверила ни единому слову?.. Ну ответь.

Она наблюдала за ним и удивлялась, внезапно обнаружив какого–то незнакомца. Марсель в гневе! Марсель, разыгрывающий возмущение! Марсель, сжимающий пальцы в кулаки!

— Умоляю тебя, — прошептала она. — Мне и так уже достаточно плохо.

И тогда появился другой Марсель, который встал около кровати на колени, который принялся оправдываться, говорил слишком много… Сколько слов! Что это доказывало? И разве любовь, нуждающаяся в доказательствах, все еще остается любовью?

— Ты не веришь мне? — сказал Марсель.

Теперь они смотрели друг на друга как два врага. Как быстро все изменилось! Три года безупречного единства и за несколько минут эта необъяснимая стычка! Марсель уже открывал свой портфель, доставал оттуда толстые папки, письма.

— Поскольку ты мне не веришь… может быть, ты поверишь этим документам… Читай! Да–да!.. Я настаиваю. Тут ты можешь видеть день и час судебного заседания. Держи! Вот другие бумаги… У меня есть счет из ресторана.

Жюльетта была вынуждена признать очевидное. У нее появилась дрожащая улыбка, но Марсель все не унимался.

— Все–таки очень грустно докатиться до такого. В конце концов, Жюльетта, ты меня знаешь! Ты прекрасно понимаешь, что я не способен на…

Она с нежностью прервала его:

— Встань на мое место. Представь себе, что ты, в свою очередь, получаешь письмо: «Ваша жена вам изменяет, как только вы уезжаете в провинцию».

Марсель задумался.

— Конечно, — согласился он. — Я более уязвим, чем любой другой… из–за моей работы… Я вижу слишком много разводов… Знаешь, что я думаю? Анонимщик ошибся почтовым ящиком… Почтовый ящик как раз под нашим… это ведь Вошеров?.. Молодая пара… он — коммивояжер…

— Значит, ты думаешь, он изменяет своей жене?

Марсель провел ладонью по глазам, пожал плечами.

— Я мерзкий. Ты права. Достаточно одного такого письма… Ах! Как ужасно! Люди, которые пишут анонимные письма, нутром знают, что каждый из нас в чем–то виноват. Раздавая удары направо и налево, они не ошибутся и рано или поздно попадут верно!

Адвокат присел на край постели и взял Жюльетту за руку.

— Это напоминает еще один судебный процесс, — сказал он. — В то время я был практикантом. Судили молодую женщину, которая писала отвратительные письма, вроде вот этого…

Он скомкал анонимное письмо и бросил далеко от себя.

— Обычно, — продолжил он, — анонимщиками являются женщины, озлобленные, страдающие от неудовлетворенности жизнью. Иногда эти женщины частично невменяемы. Эта же была абсолютно в здравом уме. Единственное, отчего она писала эти письма, так из скуки. И поскольку председатель заметил ей, что это является недостаточным основанием, я вспоминаю ее ответ: «Мне нужны эмоции».

— Я не понимаю, — сказала Жюльетта.

— Да нет же, — сказал Марсель, — понять можно… Я хорошо представляю какую–нибудь женщину, затерянную в коробке, вроде нашей, где она никого не знает. Она думает о всех этих таинственных жизнях вокруг нее. И однажды пишет свое первое письмо. Она спешит его тут же разорвать. Но она разволновалась! Вроде подростка, который только что сочинил свою первую поэму. Она представляет своего адресата с искаженным лицом. Она чувствует удар, удар в самое сердце. Тогда она начинает снова. Она запирается. Достает свою бумагу, авторучку. Ее кровь бежит в жилах все быстрее. Злоба, как и любовь, имеет свои радости. Про себя она сочиняет фразы. Она все может себе позволить. Она всемогуща.

— Как это странно! — проговорила Жюльетта.

— Она тщательно оттачивает свой почерк, — продолжает адвокат. — Ей нужно добиться букв чистых, гладких, как лезвия. Когда хотят погубить счастье, ударить нужно один–единственный раз по самую рукоять. Затем она пробует все более и более краткие формулировки. Она дрожит от возбуждения. Оружие ее готово… О! Все это прекрасно связано одно с другим. Для какого–нибудь адвоката это пустяковое дело… Свое первое письмо она бросает в почтовый ящик почти наугад. Он настолько беззащитен, почтовый ящик. На маленькой дверце его есть визитная карточка: «Господин и госпожа Дюран». В общем, приглашение!.. Теперь начинаются самые острые, радостные ощущения! Речь идет о том, чтобы незаметно следить за ящиком. Есть! Письмо взято. На следующий день консьержа спрашивают с равнодушным видом:

— Я не видела госпожу Дюран. Она в отъезде?

— Она плохо себя чувствует, — отвечает вахтер. — Среди ночи вызывали врача.

Нужно опереться спиной о стену. День проходит как сон. О Дюранах думают с некоторого рода дружелюбием. Начинают следить за ними. Он выглядит озабоченным; у нее синяки под глазами. Может быть, второе письмо ускорит ход вещей?.. Каких вещей? Этого не знают. Воображение начинает работать, возникают картины, это как наркотик. Думают об этом, совершая свой туалет, делая покупки, готовя обед на кухне, моя посуду, ведя хозяйство… Больше уже никогда человек не остается один. «Значит, он, наверное, должен ей сказать… А она ему отвечает…» Сцены следуют одна за другой, то трогательные, то трагические…

— Да ты произносишь речь защитника! — прервала его Жюльетта.

— Это верно. Я увлекаюсь. Это такой любопытный случай.

— Но ты все же не получишь, наверное, оправдательного приговора?

— Кто знает? Я вижу столько способов привлечь внимание суда! Если уж на то пошло, анонимщик является, возможно, лишь несчастным существом!

Марсель начал раздеваться.

— Не хочешь поесть? — спросила Жюльетта.

— Нет, спасибо. Я немного устал, а завтра я должен быть в Валансьенне до полудня. Давай, дорогая, больше не думай об этом письме. А если придут другие, сожги их!

На следующий день Жюльетта проснулась поздно. Еще один долгий день. Нужно закончить небольшую стирку, если не возвратится домработница. А потом?..

Она зевнула, встала, уже уставшая. Ей бы надо написать своей сестре, но переписка так утомляла ее! Тем не менее она открыла секретер, вырвала из блокнота листок.

Что ей сказать? Рассказать ей эпизод с анонимным письмом?

Жюльетта немного помечтала. Потом она взяла свою шариковую ручку и машинально начала чертить линии, штрихи. Дыхание ее становилось все ускореннее. «ВАШ…» Как это просто! «ВАШ МУЖ!..»

«Нет. Не могу я сделать этого…» У нее было впечатление, что она с кем–то борется. Как будто переступает черту дозволенного. Но начало сладостное. «ВАШ МУЖ ИЗМЕНЯЕТ ВАМ…» Она вовремя спохватилась, аккуратно сожгла листок, затем пространно написала сестре с каким–то воодушевлением, которому сама удивилась. И все утро она чувствовала, как в ней поднималась легкая лихорадка от радости, стыда и желания. После обеда, отправленного на угол стола, она невольно повела себя иначе, чем раньше, ей на смену пришла другая Жюльетта, незнакомка, встретиться с которой в зеркале ей бы не хотелось. Шариковая ручка… бумага… конверт… аккуратно разложены перед ней, словно хирургические инструменты…

«ВАШ МУЖ…» Она снова начала и взяла линейку, чтобы провести каждую вертикальную черточку у букв. «ВАШ МУЖ ИЗМЕНЯЕТ ВАМ…» Оставалось лишь воссоздать текст письма, полученного накануне. Это было кратко и до жути действенно. Она продлевала удовольствие, доводила его до предела. Когда она завершила, то приготовила себе чашечку кофе, чтобы встряхнуться. Она даже не заметила, что дождь хлестал по окнам. Она была вне времени, вне жизни.

Она дождалась четырех часов дня в состоянии какой–то изумленной сосредоточенности. Четыре часа, пожалуй, наилучший момент: в подъезде почти прекратилась ходьба взад–вперед. Прислушиваясь, она на цыпочках спустилась на первый этаж и бросила письмо в почтовый ящик Вошеров. Она почувствовала такую слабость, что вынуждена была прислониться к стенке лифта. Она растянулась на диване, чтобы выкурить сигарету, но заснула, как после занятий любовью.

Информацию она получила на следующий день из газеты:

«БОЛЕЗНЬ МНОГОЭТАЖЕК ПРОДОЛЖАЕТ ПОРАЖАТЬ

Прошлой ночью молодая женщина, госпожа Вошер, покончила жизнь самоубийством, проглотив сильную дозу барбитуранта. Полиция ведет расследование. Никакой конкретной причиной, похоже, нельзя объяснить поступка несчастной…»

Жены

Антуан Бьевр успел лишь нагнуться: большая ваза в восточном стиле разбилась о стену, чуть не задев его.

— Умоляю тебя, Жаклин!

Но Жаклин схватила уже бронзовую статуэтку. Антуан побежал к двери. Едва он успел ее закрыть, как филенка треснула под ударом. Он запер на задвижку. Жаклин барабанила кулаками с другой стороны:

— Открой, если не трус!

— Жаклин, малышка моя!

— Повтори это, и я выломаю дверь.

Они только что порвали друг с другом после двух лет страсти, которая должна была закончиться свадьбой. А потом в последний момент, когда все было готово для церемонии, Антуан уклонился, и теперь из–за закрытой двери они обменивались последними объяснениями или скорее Жаклин выражала в своей бурной манере последние угрозы, покуда Антуан вытирал себе шею и лоб.

Для Жаклин не было никаких сомнений: Антуан обязан ей всем! Вдова и к тому же богатая, Жаклин сделала из Антуана — автора, не лишенного таланта, но ленивого и легкомысленного — многообещающего писателя. Она отдала себя до конца, пренебрегая ради него общественным мнением, делая все, чтобы он выбился. И вот вознаграждение! Господин утверждает, что его преследуют! Господин считает себя достаточно знаменитым, чтобы преуспеть в одиночку! А правда заключается в том, что он, наверное, влюблен в другую!

— Ну скажи же, что ты меня обманываешь!

Антуан молчал. В конце–то концов она, наверное, уйдет!.. И она вправду отошла, предварительно поклявшись перед дверью, что он еще за это поплатится!

С тех пор она принялась следить за Антуаном. Она даже наняла частного детектива Марселена — бедного малого, готового на все, чтобы заработать немного денег. Она не замедлила узнать, что у Антуана есть любовница, некая Валери, тридцати лет, дурнушка, с телосложением гвардейца, которая приходила делать ему уколы после их разрыва, так как Антуан позволил себе роскошь заболеть, как будто это его бросили! Это уж слишком!

Жаклин принялась перебирать в уме варианты утонченной мести, но ей недостало времени на то, чтобы дать развернуться своим планам, так как вскоре она узнала от Марселена, что Антуан ухаживает за молодой англичанкой с глазами, как у Петулы Кларк, и акцентом, как у Лореля. Она посещала курсы повышения квалификации в Сорбонне. Я тебе покажу повышение квалификации! Шлюха какая–нибудь, наверное! Господин делал вид, что у него есть переводчица, чтобы поддеть своих друзей! Ей будет высказано, этой интриганке, на правильном французском языке, чего стоит приехать и разбить семью! Так как Жаклин по–прежнему считала себя женой Антуана, единственно законной, той, у которой все права!..

Однако Эмилия не замедлила уйти в отставку и смениться Марией–Франсуазой, высокой белобрысиной из шестнадцатого округа, которая разъезжала на «триумфе» с откидным верхом, а по воскресеньям каталась верхом в Булонском лесу!.. На этот раз Жаклин забеспокоилась. У Антуана что–то, должно быть, перестало ладиться. Три любовницы за шесть месяцев! Может быть, он не мог утешиться?.. Бедный Антуан!

Но она задохнулась от бешенства, когда Марию–Франсуазу заменила Соланж. Эта бы прошла в рай и без чистилища!.. Изысканные манеры, серьезная, элегантная, юрист, да вдобавок еще и с ученой степенью! Жаклин почувствовала, что ею пренебрегают. Нужно что–то делать! В ее голове начал вырисовываться пока еще очень смутный план. Она устроила так, чтобы Валери делала ей уколы, взяла несколько уроков английского языка у Эмилии… Как бы случайно она также встретилась с Марией–Франсуазой, которой она с таким бы удовольствием влепила пощечину. Эти нежные создания еще оплакивали свою недолгую связь. Околдованы! Они были околдованы! «Ах, мерзавец!.. Увидите, он бросит Соланж так же скоро, как и других!..» Это почти не заставило ждать! Мишель стала последним именем — маленькая маникюрша, абсолютное ничто, которая единственное что умела — носить неприлично открытые платья! Нет, Антуан был опасен для общества! Жаклин решила действовать. Проведя ловко и тактично работу по сближению, ей удалось покорить своих соперниц. Разве не были они все вместе жертвами одной и той же бессовестной личности? Все желали отомстить! Все они теперь ненавидели его до глубины души.

— Будем подругами, — сказала прежде всего Жаклин. А вскоре добавила: — Будем соучастницами. Проучим его!

— Но как?

— Позвольте мне действовать. У меня есть идея! Ясно же, что после Мишель найдется какая–нибудь другая!..

Да, нашлась и другая, но на этой Антуан собирался жениться. Марселей представил все подробности: шумная свадьба в Отёй, объявление в газете и так далее. Антуан даже купил прелестную виллу в Монфор–л’Амори! На приданое жены, безусловно! Собрался «Клуб вдов» — это было название, придуманное Жаклин, воображение которой было живым и патетичным. После многих соболезнований, слез, воспоминаний пришли к согласию, что нужно воспрепятствовать Антуану совершить злодеяние. И Жаклин изложила свой план: чтобы шестеро женщин исчезло, оставив после себя следы, ведущие к Антуану, и это было бы новым делом Ландрю! Впрочем, не был ли Антуан потенциальным Ландрю?

Несколько озадаченные любовницы раздумывали. Исчезнуть — да, это возможно! Никто из них не был связан тесными семейными узами. Но исчезнуть — куда? Жаклин предусмотрела такое возражение! Марселен уже снял рядом с лесом Фонтенбло скромный домик, окруженный большим парком. Там они переждали бы в укрытии от любопытных глаз… Приключение им понравилось. Принято единогласно и с воодушевлением! Только Валери задала обескураживающий вопрос, но ей всегда необходимо выставлять напоказ свои прекрасные чувства!

— К скольким годам его приговорят?

Все повернулись к Соланж.

— По меньшей мере к двадцати годам, — отрезала Соланж.

Принялись подсчитывать. Ему было тридцать лет. По выходе из тюрьмы ему стукнет пятьдесят — возраст, когда придется остепениться даже такому волоките! Прекрасно! При условии не терять ни минуты, так как свадьба должна состояться дней через десять. Они взялись за дело.

За два дня до церемонии в полицию поступили сигналы сразу с шести сторон. Это были друзья, работодатели, консьержки, которые заявляли об исчезновении нескольких женщин.

— Шестеро! — воскликнул начальник уголовного розыска. — Но это же немыслимо! Я хочу, чтобы мне их немедленно нашли. Иначе меня выгонят! И не меня одного!..

Главные комиссары, комиссары, инспекторы — все кинулись по следам исчезнувших. К счастью, следы довольно легко прослеживались. У Соланж в блокноте, где она записывала свои встречи, нашли имя — «Антуан». А близкие Соланж уверяли, что в ее жизни был только один Антуан… Некий господин Бьевр.

У Эмилии в камине, среди небольшой кучки пепла, подобрали частично сгоревший конверт. По счастью, почтовый штемпель остался нетронутым: «Монфор–л’Амори, Сент–Уаз». Письмо прошло сортировку накануне того дня, когда Эмилия перестала подавать признаки жизни. Что касается почерка, то многие эксперты, безусловно, установили бы его принадлежность во время процесса. Почерк Антуана Бьевра! По мере того как следствие продвигалось, оно позволяло обнаружить у других жертв новые свидетельства. Все указывало на Бьевра. Последний же факт не оставлял никакого сомнения. Служащий, проверявший билеты на вокзале Монфор–л’Амори, прекрасно помнил пассажирку, которая вечером 7 июня как раз потеряла свой билет. Она искала его в течение пяти минут. Потом она спросила дорогу до Монфора. Красивая блондинка, по виду которой не скажешь, что она робкого десятка… та, фотографию которой только что перепечатали газеты, иначе говоря — Жаклин Мейнар, любовница Антуана Бьевра.

Полиция произвела обыск. На вилле Бьевра под названием «Веселое жилище» не нашли трупа, но в песке на аллее, возле решетки, обнаружили золотой цанговый карандаш. Он принадлежал Марии–Франсуазе, а та также была подругой Антуана. Бьевр, обезумев, отрицал очевидное, говорил, что ничего не понимает. Помолвку расторгли. Его арестовали и доставили в Париж с наручниками на руках. Расследование повелось ускоренными темпами.

На вилле под названием «Мой отдых», где заточены заговорщицы, Жаклин торжествует. Марселей обеспечивает продуктами, приносит газеты. Жизнь хороша! Особенно когда располагаются в гостиной, чтобы послушать, как Жаклин проводит читку. Все они в восторге от того, что целая страна занята ими. Валери даже вырезает статьи о себе и подшивает их в папочку. Версии полиции до безумия забавны. Особенно последняя по времени, самая серьезная. Поскольку Бьевр не занимался вымогательством у своих любовниц, а был вынужден избавиться от них накануне своей свадьбы, то, значит, они узнали о нем нечто такое, что представляло угрозу для него, тайну, которая явилась бы препятствием для его планов. Что же за тайна? Жизнь Бьевра была изучена досконально… Плохой ученик, посредственный солдат, средства к существованию не очень ясного происхождения. Обязательно должна существовать какая–то тайна!

— Я–то хорошо с ним знакома, — говорит Мария–Франсуаза, — знаю, что он никогда не признается.

— Я тоже его изучила, — с горечью говорит Жаклин. — И наверное, получше вас… Это ведь я поплатилась!..

Очевидно, что, когда по легкомыслию делаются намеки на частную жизнь Антуана, это создает моменты гнетущей напряженности! А о чем, к несчастью, говорят женщины, приговоренные к бездействию? О своих любовных историях! Сперва начинают с себя. Но если

Мишель, например, забывается так, что проговаривается: «У него бывали такие милые чудачества!..» — то появляется желание вцепиться ей в физиономию! А потом мало–помалу доходит до сознания, что они сами приговорили себя на довольно длительный срок! И каждодневная жизнь ставит тысячи проблем. В частности, проблему шестой кровати. Так как существует лишь пять спален! Марселей устроился на чердаке, здесь вопросов нет. Но куда уложить шестую пансионерку? Проголосовали отдать раскладушку Мишель, самой молоденькой, и порешили, что каждый вечер она будет переносить ее в другую спальню.

— Кроме моей, — отрезала Жаклин.

— Почему?

— Потому что вы находитесь здесь у меня!

Неудачная фраза, которая долго еще пережевывалась. Соланж считает, что у всех у них равные права, уж коли беда у них общая.

И потом, проблема с завивкой. Мишель может ими заняться, но у нее есть свои собственные идеи, как стричь своих товарок — по мнению Эмилии, довольно вульгарные. Что же касается ванной комнаты, то выстраиваются хвосты. Наружу выкидывается с брезгливым видом забытое белье. Валери стучит кулаком в дверь:

— Не час же нужно, чтобы умыться!..

Жаклин пробует вмешаться. Моментально ее обвиняют в том, что у нее есть фаворитки. Фаворитки — у нее, которая всех их охотно бы утопила! Споры и обиды вокруг телевизора. Все это еще ничего, главное — это приступы тоски, необузданное любопытство.

— А как у него было с тобой? (В эти моменты называют друг друга на «ты».)

— О! Как у всех мужчин.

— Он тебе нежные слова говорил… Что, к примеру?..

— Сокровище мое…

— Не очень–то утруждал себя… А меня он называл кошечка…

— Неправда…

И вот они уже готовы растерзать друг друга. Жаклин начинает понимать, что скоро у нее начнутся серьезные проблемы. Больше она не раздумывает. Она срывается на крик, как директриса пансиона, налагает наказания. Временами атмосфера отравлена. Однажды устраивают голодовку, и Жаклин оказывается в столовой одна, вынужденная приканчивать суфле, чтобы оно не пропало. Маленькие шлюшки! Ну, они–то точно поплатятся за это! Труднее всего выдержать Марии–Франсуазе, которая помирает с тоски без своих милых дружков и баров. Невозможно, чтобы она прислушалась к голосу разума! Случаются вечера черной тоски, когда она хочет выбраться любой ценой. Ни разумные доводы, ни мольбы — ничто не действует: непреклонна. Запирается в своей спальне и грозит самоубийством. Наконец с большим трудом и благодаря высланной к ней делегации ее возвращают к более радостному настрою. Еще одна, доставляющая немало хлопот, — это славная, добрая Валери. Жаклин в полном недоумении обнаруживает, что Валери закладывает за воротник. А когда она под мухой, то горланит казарменные песенки, или же всхлипывает, или ломает мебель, а поскольку она сложена так, что только кетчем заниматься, то лучше с ней не связываться!

…А расследование, которое топчется на месте! Антуан по–прежнему уверяет в своей невиновности! Отвратительный тип! Весь сдерживаемый гнев направляется на него. Каждый вечер Жаклин читает молитву, чтобы он был приговорен, и все ее окружение вторит ей: «Прости нам наши обиды, как мы прощаем тем, кто нас обидел, и покарай Антуана. Пусть будет так!» Это приносит облегчение и придает силы. И потом, все же случаются праздники. Жаклин здорово умеет устраивать всякие развлечения. Играют пьесы; дают представления с переодеванием; организуют балы. Короче говоря, держатся вплоть до судебного процесса. Виновность Антуана кажется неоспоримой. «Если бы хоть одна из шести женщин оставалась в живых, разве не объявилась бы она?» Этот убийственный аргумент обвинения впечатляет буквально всех. Процесс открывается в трагической обстановке. Вечером по телевидению Фредерик Поттеше рассказывает о происшествиях за день, останавливается на странной личности Антуана. Тот признался, что переходил от любовницы к любовнице в поисках идеальной женщины, которая была бы способна целиком заполнить его жизнь, не разрушив ее.

— Это я, — говорит Жаклин.

— Извините!.. — говорит по–английски Эмилия. — Это я!

— Чтобы разрушить ее, может быть! — говорит маникюрша. — Но вот чтобы целиком заполнить — извините!..

— Да замолчите же вы! — кричат остальные.

Они прямо–таки прикованы к губам диктора; все остальное время они проглатывают газеты, язвительно обсуждают выступления мэтра Бранше (Сюзанны) — женщины–адвоката обвиняемого. Естественно, он выбрал женщину–адвоката. Да еще талантливую! Разъяренную! Она отбрасывает все обвинения. В стане затворниц царят упаднические настроения! К счастью, Прокурор Республики нападает без передышки. Его обвинительная речь беспощадна… Одна, две, три женщины могли бы исчезнуть… Но шесть — совпадение недопустимо… Бьевр их убил. Он заслуживает смерти!

Сгрудившись вокруг радиоприемника, который передает час за часом новости, они в тревоге ожидают. Защита действует ловко… у обвиняемого отсутствует подлинный мотив преступления. А кроме того, как он смог бы убрать шесть женщин за одну неделю? Одна жертва в день или около того — так не убивают, так не похищают!..

— По мне, его песенка спета, — говорит Мишель. — Напрасно у его дамочки так хорошо подвешен язык — перевеса ее не заметно…

Увы, несколькими часами спустя пронеслась немыслимая, скандальная весть: Бьевр оправдан!

На вилле возникло оцепенение, а затем бунт. Жаклин упрекали со всех сторон… и прежде всего из–за самой ее идеи, которая не выдерживала никакой критики, а потом в ее диктаторских замашках — короче, в этом длительном злоупотреблении доверием, от которого они так пострадали!.. Но Жаклин упряма! Ах так! Правосудие насмехается над ней! Ее протеже бунтуют!.. Еще увидим. Этот процесс — он будет пересмотрен! Антуан — его похитят и будут судить по–на–стоящему. В одно мгновение она вновь прибирает к рукам свои войска. При мысли, что Антуан будет удерживаться на вилле в их подчинении, они все ощущают наступление приятной веселости. Идет обсуждение, придумываются комбинации, идут приготовления.

За Бьевром отправился Марселей. Он выдал себя за представителя крупного американского издательства и сказал, что готов выкупить за огромную сумму авторские права на книгу, которую Антуан обещал написать о своем пребывании в тюрьме Санте. Польщенный Бьевр соглашается следовать за Марселеном, который берется привезти его к издателю; тот же, будучи больным, пребывает во владениях одного друга, недалеко от Фонтенбло. И вот Антуан выгружается на вилле «Мой отдых». Можно догадаться, какой ему оказан прием!

Он оказывается в погребе с зарешеченным прутьями окошком. В его распоряжении соломенный тюфяк, кувшин с водой и пайка хлеба заключенного.

В доме царит истеричное возбуждение. Присутствие Антуана порождает новый взрыв страстей. И тотчас же появляются два клана: «жестких» и «мягких». Но Жаклин призывает их к порядку. Обвиняемого будут судить «в здравом уме и твердой памяти». Пока же один только Марселей будет иметь право приближаться к узнику.

Вскоре открывается судебный процесс — «настоящий» — в большой гостиной, превращенной в зал суда присяжных. Председатель суда — Жаклин. Государственный прокурор — Соланж. Адвокат — Мария–Франсуаза. Марселей вводит Антуана со спутанными из предосторожности руками. Ощущается владеющее присутствующими настроение сочувствия и заинтересованности. По сути дела, самым сильным является Антуан, и женщины это чувствуют. Именно поэтому Жаклин стремительно переходит в наступление. И речи не может быть о том, чтобы распускать нюни.

Обвинительный акт: Антуан слышит, как ему вменяется в вину то, что он, фигурально говоря, изничтожил своих шестерых женщин, превратив их в «живых трупов». Он убил их духовно, «вынудив их скрываться, жить вне закона и, наконец, заставив их провести этот судебный процесс». Сама Жаклин едва–едва удержалась от слез. Одна за другой они предстают перед судом. Каждая рассказывает о своей связи с обвиняемым, что порождает различную реакцию. Бьевра, так это, похоже, скорее веселило. У него не получается так уж всерьез отнестись к этому необычному трибуналу. На задаваемые вопросы отвечает охотно. Писатель имеет право изучать свои персонажи прямо в жизни. Не его вина, если женщины, которых он изучал, кидались ему в объятия! Если бы не присутствие Марселена, то они растерзали бы его. Жаклин кипятится, стараясь изо всех сил вести дебаты хладнокровно. Она вынуждена призвать к порядку Марию–Франсуазу, которая злобно обрабатывает каждого свидетеля и всякий раз забывает из ревности про свою роль адвоката. Когда же Валери, всхлипывая, пересказывает признания Антуана в любви, Жаклин на время закрывает судебное заседание. Она не выдерживает. А после возобновления слушаний Антуан объясняет, что им всегда двигала жалость.

— Я не могу видеть, как женщина плачет, — сказал он. — Предпочитаю уж лучше оставить даму при ее иллюзиях, а самому тихонько ретироваться.

— Мерзавец! — кричит Жаклин.

Но тотчас же спохватывается и продолжает допрос:

— Послушайте, Бьевр, будьте откровенны хоть раз!.. Ну что вы в них находили, чего не было у меня?..

Полная суматоха! Марселей выводит подсудимого. Трибунал бушует. Тут уж кто громче! Жаклин понимает, что надо ускорить события, иначе женщины разобьются на партии, и Бог его знает, чем это кончится. Ей удается быть услышанной, и она объясняет, что подследственный пытался повлиять на суд и что зря они думают, что речь идет об обычном судебном процессе. В действительности Бьевр судится за государственную измену, и надо рассматривать это как военный трибунал, а значит, заседать при закрытых дверях и лишить обвиняемого права голоса. На этот раз соглашаются. Приговор безжалостен. Бьевр Антуан, писатель и подозрительный донжуан, заслуживает смертной казни. Мария–Франсуаза выступает в защиту вяло, лишь для проформы. Антуан единогласно приговаривается к смерти. Приговор будет приведен в исполнение через двадцать четыре часа. Стража вновь уводит заключенного, который начинает по–настоящему беспокоиться в своей камере.

Теперь, после того, как решение принято, всем приходится туго. Но вернуться вспять уже нет возможности из–за опасения потерять свое лицо. Ужин проходит тягостно. Никто не ест. Марселей в глубине парка копает яму. За десертом необходимо вплотную подойти к проблеме. Каким образом казнить Антуана? Веревка? Яд?

— Револьвер! — говорит Жаклин. — У меня есть то, что нужно.

— А кто возьмет на себя…

— Я! Потому что больше всех он любил меня…

На этот раз никто не возражает. Одна за другой они поднимаются, чтобы укладываться спать. Но поскольку бедненькая Мишель не прекращает плакать, никто не хочет принять ее, и она бродит из спальни в спальню вместе со своей раскладушкой. Потерпев неудачу, она заканчивает свои хождения на кухне. И вот уже заря. Они встречаются, их лица осунулись, сами в смертельной тоске. Пробил последний час.

— Но поцеловать–то его можно? — предлагает Валери, которая, по всей видимости, выпила.

— Ни за что! — отрывисто отвечает Жаклин.

Марселей идет будить приговоренного к казни. Тот веще более подавленном состоянии, чем он.

— Не пойдут же они до конца? — с надеждой вопрошает Антуан.

— Сразу видно, что вы их не знаете! — отвечает Марселен. — Ах! Если бы только вы были поактивнее с ними!.. Да этих самок дрессировать надо! Иначе наполучаешь со всех сторон.

Покуда двое мужчин с горечью философствуют, покуривая за компанию последнюю сигарету, которую они по очереди передают друг другу, Жаклин заряжает револьвер и покидает гостиную, застывшую в гробовом молчании. Она идет за Антуаном, отпускает Марселена и подталкивает заключенного по направлению к парку.

— Ты не можешь! — умоляет Антуан. — Послушай, крошка Жаклин. Теперь я вполне могу тебе сказать… другие — это не в счет… Это тебя я в них пытался найти…

— Шагом марш!

Пятеро несчастных в гостиной перебирают свои носовые платки. И неожиданно они слышат выстрел. Валери падает в обморок. Остальные сотрясаются в рыданиях. У Марии–Франсуазы нервный припадок, а Соланж повторяет совсем тихо:

— Мы чудовища… чудовища…

В автомобиле, который увозит их, Жаклин ставит свои условия:

— Ты сейчас укатываешь в Женеву…

— Да, — говорит Антуан.

— Снимаешь дом.

— Да.

— Ожидая меня, примешься за работу.

— Да.

— И не забудь, что ты под наблюдением! При первой попытке к бегству, клянусь тебе, ты получишь сполна!

— Да.

— Теперь поцелуй меня.

Они целуются. Автомобиль делает крутой поворот среди стаи кур, которые, кудахча, разбегаются.

— И скажи мне спасибо.

— Спасибо, Жаклин!

Коты

Альбер Шедевиль с нежностью подтянул край одеяла на лапки Зулу и почесал кота между ушами.

— Так, мой хороший. Спи!.. Скоро вернусь.

Он еще раз для уверенности приложил палец к носу животного и, озабоченный, сделал несколько шагов по комнате, потом позвал вполголоса:

— Жюльетта!.. Жюльетта!..

— Да, мсье.

Это была старая женщина крестьянского типа. Она заканчивала устраивать у себя на голове какую–то странную шляпу, приколотую булавкой с перламутровым шариком на конце.

— Жюльетта… Этот кот заболевает.

— О! Мсье удивляет меня… Сегодня утром он ел как обычно.

— У кота температура, Жюльетта. Я знаю, что говорю. У него нос сухой.

— Послушайте, мсье! Можно иметь сухой нос и, однако…

— Хорошо–хорошо! Поторапливайтесь. Девять часов. Пропустите свой поезд.

Он вернулся к постели, пристально посмотрел на кота, пощупал ему уши.

— Ты не болеешь, — прошептал он. — Такой большой кот, как ты! Такой красивый кот!

Он улыбнулся, чтобы вроде бы развеселить огромного черного кота, который дремал, свернувшись клубком посреди кровати.

— Я готова, мсье.

— Вы все хорошо заперли?

— Но поскольку мьсе скоро вернется…

— Закройте все, Жюльетта. Вы невыносимы, когда все время спорите.

И, склонившись над котом, он добавил непривычно ласковым голосом:

— Она бы простудила тебя, мой толстячок. Давай оба успокоимся!

Он оглянулся. Да, блюдце молока стоит перед камином. Он поцеловал кота в бок и почувствовал, как возникает короткое приглушенное мурлыканье.

— До скорого, добрячок. Высыпайся хорошенько.

— Я спускаюсь, мсье, — бросила Жюльетта.

— Да–да, спускайтесь!

Он снял в прихожей с крючка свою шляпу, потом запер дверь квартиры. Этот кот ест слишком много мяса. Жюльетта, наверное, никогда этого не усвоит… Ладно! Ну вот, он запутался с ключами. Он посчитал зубчики на ключах марки «Яле». Пять зубчиков — ключ от верхнего замка. Четыре — от нижнего замка. Жюльетта поджидала его на тротуаре перед машиной. Прежде чем тронуться с места, он последний раз глянул на окна квартиры, занимавшей весь второй этаж здания.

— Зря мсье портит себе кровь, — сказала Жюльетта.

— Эх! Не порчу я себе кровь, — проворчал Шедевиль.

Но он вел машину более нервно, чем обычно, и едва не зацепил такси на площади у вокзала Сен–Лазар. Плохой день! Это был плохой день! Все шиворот–навыворот! Он взял билет Жюльетте, чтобы выиграть время, так как та без конца пересчитывала свои деньги, открывала и закрывала сумочку.

— Жюльетта, разожгите огонь, не забудьте. Нам будет весьма приятно по возвращении найти огонек. Зулу привык к центральному отоплению, и достаточно какого–нибудь недосмотра…

— Ничего у него нет, у этого кота.

— Есть, — отрезал Шедевиль. — Что–то с ним случилось.

И он подтолкнул Жюльетту к контролеру, который прокомпостировал ей билет. Она сразу же затерялась в толпе. Он повернул обратно, впервые забыв купить газету и пачку сигарет в зале ожидания, как он делал это каждую субботу. Он подумал, что при необходимости он смог бы всегда перезвонить JIерике, этому молодому ветеринару, о котором говорили столько хорошего. «По сути, я смешон, — сказал про себя Шедевиль, снова садясь в машину. — Жюльетта права. Это всего лишь кот!»

Ему было немного грустно, когда он остановил машину перед домом. У него бывали такие моменты, когда он смотрел на себя безжалостным взором. Старый маленький человек со своими навязчивыми мыслями — вот кем он становился. Уже без жены! Без детей! Один с котом… Если тот умрет, жизнь вообще больше не будет иметь смысла. Вот так!..

«Ладно, я уже мелю вздор», — подумал Шедевиль. Он нарочно погремел своими ключами и прислушался. Зулу частенько приходил к нему навстречу и мяукал за дверью. Сегодня же ничего. Никакого звука. Шедевиль вошел.

— Зулу!.. Это я. Ты видишь, я отсутствовал недолго!

Он остановился на пороге спальни. Торопливо и маленькими глотками кот пил молоко. СЕРЫЙ КОТ.

Шедевиль медленно приблизился. Это был серый кот, намного меньше Зулу, неухоженный, тощий, который жадно лакал, с неприятным, «невоспитанным» звуком. Шедевилю не было страшно. Еще нет!.. Он был скорее глубоко шокирован. Кот поднялся, потерся головой о камин, потом потерся боком о мрамор и мяукнул. Мяуканье резкое, надтреснутое, похожее на старческий голос, на голос бездомного. Шедевиль не смел больше двигаться. Мяуканье по–странному раздалось в пустой квартире. Животное смотрело на Шедевиля своими похожими на щелки, ничего не выражающими зрачками. Тогда Шедевиль стал пятиться назад шаг за шагом. Его рука поискала за спиной и нащупала дверь. Он бросился в прихожую и задвинул щеколду. Ему пришлось сесть в своем кабинете, настолько он был ошарашен. Как, в конце концов, каким образом он вошел? А Зулу — каким образом он вышел?

Теперь серый кот мяукал в спальне. Он вытягивал из своего худосочного остова глухие, глубокие звуки, словно у мартовского кота. Можно было догадаться, что он кружит по комнате с жалким видом, выискивая какой–нибудь выход! Шедевиль прошел в столовую, на кухню, потом заглянул в спальню Жюльетты. А впрочем, к чему это? Все окна накрепко закрыты. И ни малейшего закоулка. Ни одного потайного местечка! Зулу в квартире больше не было! И это непристойное, неутомимое, несмолкаемое мяуканье! Этот серый кот! Настоящий кот–боец: на высоких лапах, узкий, угловатый, с тремя топорщившимися волосиками вместо усов. Какое потрясение для Зулу! Так как они наверняка столкнулись. Может быть, и подрались. А Зулу даже не смог защититься, находясь в том угнетенном состоянии, в котором он его оставил. Шедевиль с удовольствием всплакнул бы. В нерешительности стоял он посреди своего кабинета. Расспросить консьержку? Она отделалась бы от него. Или же лицемерно пожалела бы: «Такой красивый котик! Ей–богу! Если он вышел, мсье, то можете быть уверены, что нашел нового хозяина». Но он–то как раз и не выходил. Он не мог уйти. И что тогда? Не проглотил же тот другой его все же! Но другой? Откуда он взялся? «Сейчас позвоню в полицейский комиссариат». Из–за кота? Ему в лицо рассмеются. Особенно если он начнет объяснять, что Зулу — не просто кот, как другие, что это товарищ по несчастью. Друг, который приходил по вечерам садиться на угол стола, когда его хозяин попивал настойку, перебирая в мыслях прошлое.

Шедевиль подергал дверь спальни, и пришелец прекратил мяукать. Что делать, Господи, что же делать? Невозможно оставить это, наверное, злобное животное. Невозможно выкинуть его за порог. Невозможно предать огласке историю с котами. Никто не поверил бы ему, и посчитали бы, что он свихнулся. Разве не говорила Жюльетта, что зря мсье оставляет все это так, что онзаболеет от горя! А между тем Жюльетта к нему привязана. Что же говорить о других!..

Нет! Не комиссар! Частный детектив! Пускай! Пусть это стоит сколько скажут! Надо покончить с этим. И потом, детектив выслушал бы его без улыбки. Детектив создан, чтобы выслушивать, а Шедевилю так требовалось выговориться!

Он полистал телефонный справочник. Как выбрать среди стольких имен? Там записаны телефоны десятков двух частных детективов — все бывшие инспекторы службы безопасности, все специалисты по слежке. Шедевиль остановился на неком Грегуаре, потому что тот жил совсем рядом, на улице Кардине. В общем, сосед. Он, наверное, лучше поймет. Он вполне согласился бы выехать на место, прийти зафиксировать, что черный кот превратился в серого! Фотографии Зулу позволили бы окончательно убедить его. Шедевиль надел шляпу, вышел на лестничную площадку и тщательно повернул в замках свои оба ключа «Яле»: с пятью зубьями — вверху, с четырьмя — внизу. Замки, которые невозможно открыть отмычкой. И никакой другой входной двери! Он тряхнул головой, отказываясь что–либо понимать, и спустился вниз, посматривая по сторонам, пытаясь обнаружить кота, «который не мог находиться снаружи», который «конечно же и не находился» снаружи, который, «возможно», стал тем жутким серым котом, тем, закрытым наверху, в спальне.

— Мсье Грегуар?

— Он самый.

Шедевиль вошел в сумрачную прихожую, где плавал запах фритюра, прошел в кабинет, заваленный книгами, где царил беспорядок. На мебели забытые трубки, на паркете обгорелые спички.

— Я вас слушаю.

— Так вот, в общем…

— Да вы садитесь.

— Да… спасибо…

Но Шедевиль не мог решиться присесть. То, что ему предстояло сказать, выглядело настолько обескураживающим! Тот другой погрузился в плетеное кресло, которое похрустывало при каждом движении, и подтянул к себе пенковую трубку, вложенную в словарь.

— Я по поводу своего кота…

Не очень–то у него располагающий вид, у этого Грегуара! Шестьдесят лет, неопрятно одетый, большущие глаза навыкате и шумное дыхание астматика. Он продувал мундштук своей трубки, которая жутко хрипела.

— Не знаю, должен ли я… Вы будете смеяться надо мной…

— В моем возрасте, — сказал Грегуар. — Я столько всего перевидал!. Меня так просто не удивишь.

— Представьте себе кота… в квартире, запертой на ключ… образно говоря, замурованный кот, который меняет цвет, форму…

— Вы меня удивили, — сказал Грегуар. — Я никогда не слышал, чтобы говорили о подобных вещах. Но садитесь же…

Он сохранял серьезный, немного безучастный вид, продолжая вытягивать щепотки табака из полувыпотрошенного пакета.

— Я возвращался с вокзала Сен–Лазар, — начал Шедевиль.

— Прежде всего ваша фамилия, — отрезал Грегуар. — Ваша профессия. Все подробности, которые могут вас охарактеризовать… Мне будет легче следить за вашей мыслью.

— Это верно. Зовут меня Альбер Шедевиль. Сорок восемь лет. Живу я на улице Шазель, в двух шагах от парка Монсо. Совсем маленькая квартирка, четыре комнаты, — это чтобы вам… Короче, я — бухгалтер. Знаете, что это такое: много крупных фирм дают периодически свои бухгалтерские книги экспертам, а цифры, мсье, цифры, они не дают подумать, в общем, я разбираюсь!

— Вы женаты?

— Да… или скорее вдовец… я потерял свою жену четыре месяца назад.

Шедевиль остановился. Стоило ли говорить о Жизель?

— Долго продлился ваш брак? — спросил Грегуар.

— Шесть лет.

— Удачный?

Грегуар задавал вопросы рассеянно, как человек, привыкший работать на ревнивых мужей, брошенных жен. Ну как объяснить ему, чем являлись эти шесть лет? Как признаться ему, не выглядя смешным, это Жизель являлась самой жизнью, светом, прелестью каждого дня, безумством каждо…

— Ах да, безусловно счастливый!

Он опустил голову.

— Каким образом она скончалась?

— Дурацким образом. Слишком поздно прооперированный аппендицит… Удивляюсь, как я смог пережить ее… К счастью, есть работа. Но это тяжело, уверяю вас. Эта квартира, где все напоминает мне…

— Вы не подумывали сменить квартиру?

— О да! Вы правильно рассуждаете! Но я только недавно нашел. Я выеду из дома в конце месяца.

— Детей нет?

— Нет. У меня кот… Это как раз из–за него… Я вполне понимаю, это выглядит по–идиотски — привязываться к животному, как к человеку… Кот, к тому же беспородный… Это мои соседи в Мёлане дали мне его после похорон… У меня там небольшой участок с домом, куда мы ездили проводить наши воскресные дни. Он очень нравился Жизель. Так что понимаете…

Шедевиль высморкался.

— Я как раз проводил до поезда мою милую старую служанку Жюльетту. Она отправляется первой в субботу, чтобы все привести в порядок и приготовить обед… Так как я продолжаю ездить в Мёлан. Ну что вы хотите… привычка!

— Эта Жюльетта… вы ей полностью доверяете?

— О, абсолютно! Она всегда служила у меня. Верная, преданная, незаметная; я считаю ее скорее престарелой родственницей, нежели прислугой. Так вот, я только что проводил ее на поезд…

— А своего кота вы, значит, не увозили?

Шедевиль посмотрел на Грегуара с дружеским чувством. А он не глуп, этот толстый мужчина, которого уже больше почти не разглядеть сквозь дым его трубки.

— Увозил, конечно же, увозил. Только увозил его с собой в автомобиле. Это позволяло обходиться без корзинки. Он устраивался сбоку от меня на сиденье… Так вот, возвращаюсь я с вокзала. Мое отсутствие длилось самое большее четверть часа. От вокзала Сен–Лазар до улицы Шазель. Открываю дверь. Заметьте, главное, эту подробность: дверь оставалась закрытой на замок, двойной замок марки «Яле», который я установил, так как моя жена была очень пугливой. И что же я нахожу? Серого кота вместо Зулу!

— Какого цвета ваш кот?

— Весь черный, с маленьким белым пятнышком вроде медальки на шее.

— Вы уверены, что это другой кот?

— Ну послушайте! Зулу намного крупнее этого серого кота. И потом, немного приболел, когда я уезжал. Тот же, наоборот, живой, шустрый! Что вы на это скажете!

— Одна простая версия. Вашего кота могли покрасить. Ну, я не знаю… Должно же здесь быть какое–то разумное объяснение.

— Вы идете по ложному пути, — чопорно возразил Шедевиль.

Грегуар наблюдал за Шедевилем своими чуть близорукими глазами, которые слезились от дыма. Не похоже, чтобы он шутил. И тем более, чтобы он скучал. Он, должно быть, часами смотрел вот так же на подследственных, когда служил в уголовной полиции.

— Почему госпожа Шедевиль была пуглива? По характеру или же…

— Она была нервной, импульсивной. Прежде чем заняться бухгалтерским делом, я работал в страховой компании и много разъезжал. Два года тому назад Жюльетте пришлось отсутствовать одновременно со мной, чтобы поехать к своему больному брату в Пуатье. Вот тогда–то я и установил этот замок.

— Сколько в вашем распоряжении ключей?

— Две пары. И обе пары у меня. Или, точнее, одна у меня, а другая у Жюльетты.

— Ага! Предположим, что ваша горничная потеряла свои ключи.

— Исключено: она бы призналась мне в этом.

— Она могла еще не заметить этого. У вас есть в Мёлане телефон?

— Да, 1–22.

Грегуар покопался за грудой журналов и вытащил телефонный аппарат, который поставил себе на колени.

— Чтобы уж сразу проверить, — сказал он, набирая код района. — Алло! Мне нужен номер 1—22 в Мёлане, департамент Сент–Уаз.

Отгоняя ладонью дым, чтобы получше видеть Шедевиля, он добавил:

— Если ваш кот действительно сбежал, то мы вынуждены сделать вывод, что кто–то открыл дверь.

— Исключено! — повторил Шедевиль.

— Алло… Номер 1—22? Кто у телефона?.. О! Это я звоню вам от имени господина Шедевиля… У вас есть ключи от его квартиры?.. Вы уверены?.. Да, подожду… Спасибо… Нет, не беспокойтесь… Господин Шедевиль сам вам объяснит. Он повесил трубку.

— Они у нее. Я даже слышал, как они звякали, когда она копалась в своей сумке.

— А что я вам говорил?

Грегуар медленно выколотил трубку о свой каблук.

— Очевидно, — проговорил он, — что дело это не рядовое. Мы же ведь можем отбросить мысль о шутке… или о мести?

— Не задумываясь.

— Никто не может быть заинтересован в том, чтобы завладеть вашим котом?

— Никто. Хотя что вы имеете в виду?

— Пойдемте посмотрим!

Грегуар порылся в ящике стола и вытащил оттуда отмычки — усовершенствованное оснащение взломщика.

— Идите!.. Я сейчас… Да, это действительно не обычное дело!

Несколькими минутами позже Шедевиль показывал своему новому знакомому свой уникальный замок. Частный полицейский поморщился:

— Черт!

Однако он постарался и вставил стерженьки, крючки, инструменты странной формы.

— Ничего не поделаешь! Дайте мне ваши ключи.

Он отпер дверь.

— Видите, — сказал Шедевиль, — это современная квартира, все просто. Без стенных шкафов, закоулков, где мог бы спрятаться кот. Налево — мой кабинет. Прямо и направо — моя спальня. Уходя, я закрыл ее.

— Разрешите? — сказал Грегуар.

— Да, пожалуйста.

Грегуар толкнул дверь, за ним следом вошел Шедевиль. На коврике у кровати сидел великолепный белый кот. Он радостно мяукнул при виде обоих мужчин.

— А это? Только не падайте в обморок.

Он поддержал Шедевиля, который побледнел и с трясущимся подбородком напрасно пытался что–то сказать.

— Этот кот — белый, — спокойно продолжал Грегуар. — У вас нет четкого представления о цветах.

— Но… извините. Это не тот же самый кот.

— Как?.. Значит, третий?

— Тогда… Тот другой был серый, с немного более темной полоской по хребту.

И, уже теряя всякую сдержанность, со слезами в голосе, Шедевиль вцепился в руку полицейского.

— Умоляю вас… Поверьте же мне. Это невероятно! Серый кот, теперь белый… Вы подумаете, что я сумасшедший… Но послушайте!

Он втолкнул Грегуара в свой кабинет, открыл секретер.

— К счастью, у меня есть доказательства… Куда я засунул эти фотографии?.. А! Вот они!.. Ну что, разве мне привиделось?

Он похлопывал ладонью по выставленным фотокарточкам, четырем фотографиям, представлявшим Зулу сидящим, лежащим и стоящим.

— Хм… Что вы на это скажете?

У входа в спальню, положив хвост на лапы, прищурив глаза, за обоими мужчинами наблюдал белый кот.

— Клянусь вам, — продолжал Шедевиль, все более и более возбуждаясь, — что этот белый кот не имеет ничего общего с тем другим. Прежде всего, в нем немного от ангорской кошки. И потом, посмотрите, какой он большой, ухоженный. Я настаиваю, слышите, настаиваю, что это третий кот…

— Да верю я вам, — сказал Грегуар.

И Шедевиль, как бы сраженный этой фразой, которая подтверждала невозможное, присел, лепеча:

— Боже мой, Боже мой, что же это значит?

— Ну послушайте, — снова заговорил Грегуар, — не будем терять присутствия духа… Вы не думали посмотреть, не утащили у вас чего–нибудь?

— Как это?.. Не утащили у меня?.. Но снова эти кошки…

— Все–таки проверьте, — настаивал Грегуар. — Чтобы знать, вопрос только в кошках или же примешивается еще что–нибудь…

— Как вам угодно, — проговорил Шедевиль. — Признаюсь, не очень понимаю, куда вы клоните.

Круговым движением он указал на кабинет.

— Здесь все в порядке. Впрочем, и брать–то нечего. Обстановка обычная, купленная до моей женитьбы… Жизель она не нравилась. Она считала, что это была обстановка старого холостяка. Я намеревался заменить ее.

Грегуар движением подбородка указал на фотографию на секретере.

— Госпожа Шедевиль?

— Да.

Шедевиль чуть было не добавил, что она была красавицей, но если этот грубоватый толстяк не был законченным деревенщиной, то должен бы уже это заметить.

— Хорошо, — сказал Грегуар. — Обойдите другие комнаты!

— Деньги мои в банке, — возразил Шедевиль. — Но поскольку вы на этом настаиваете…

Он прошел на кухню, где принялся разговаривать сам с собой. Грегуар набил свою трубку большим пальцем, не прекращая осматриваться вокруг. Почему все эти кошки?

— Ни у кого не могло бы возникнуть мысли ограбить меня, — протестующе звучал в отдалении голос Шедевиля.

Грегуар вновь перевел глаза на портрет Жизель. Художественная фотография, подписанная известным именем. Декольте не лишено смелости.

— Драгоценностей нет, — продолжал говорить сам с собой Шедевиль, — картин нет… Жизель вкладывала все свои деньги в туалеты.

Грегуар шагал взад–вперед, поглаживал затылок, слегка похлопывая себя. Почему все эти кошки? Он остановился перед камином.

— Остолоп! — пробурчал он.

Шедевиль осматривал спальню горничной. Грегуар тяжело опустился на колено, приподнял спускную заслонку у камина. Металлические листы, которыми никогда не пользовались, вращались плохо. Грегуар наклонился, пощупал кирпичи. Черт возьми! Два из них, выступающие, шатались в своих гнездах. Он вытащил их, запустил руку в углубление. Какая–то пачка писем, перевязанная ленточкой. Трогательно!.. Теперь — быстро! А эта чертова заслонка скрипела, скрипела!..

Грегуар встал, пробежал глазами одно письмо, сунул пачку в свой карман.

— Ничего! — издалека слышался голос Шедевиля. — Ничего не пропало. Ничего не может не хватать.

Он снова появился, разводя в бессилии руками.

— Я был в этом совершенно уверен. Вопрос только в котах. Скажите!.. Не мог бы я вас попросить… Не трудно ли вам будет увести вот этого?

— Мне?

— Да. Это, может, звучит идиотски, но я никогда не решусь тронуть его.

Грегуар как–то неопределенно покривился.

— Хм! Его можно временно просто запереть на кухне.

— В любом случае я пойду ночевать в отель, — поспешно добавил Шедевиль. — Когда я думаю, что какой–нибудь четвертый кот… Нет–нет… я не из пугливых, но эта мысль… Встаньте на мое место!

— Конечно!.. Однако вам не следует воспринимать это дело слишком уж всерьез. Что, по сути, имеет значение для вас, так это снова найти Зулу. Так вот, я очень надеюсь…

— Да услышит вас Господь! — сказал Шедевиль.

Во второй половине дня Грегуар явился в Бюро объявлений основных ежедневных газет. Он старательно написал своим крупным почерком:

«ГРЕГУАР ХОТЕЛ БЫ ВСТРЕТИТЬСЯ С ГОЛУБЫМ КОТИКОМ.

ОТВЕТ ДАТЬ В СЛЕДУЮЩЕМ НОМЕРЕ ГАЗЕТЫ».

Три дня спустя Грегуар появился на улице Шазель. Шел он тихонько и следил за обоими тротуарами. Изредка он оборачивался. Шаг его замедлялся по мере того, как он приближался к дому Шедевиля. Десять часов. В магазинчиках народ. Грегуар выколачивает о каблук свою трубку и сразу же набивает ее. Он смотрит на второй этаж, где проживает его клиент. Шторы задернуты. Грегуар проходит здание, а затем в несколько быстрых прыжков пересекает улицу. Он звонит в квартиру на первом этаже.

— Мсье Жозеф Мюжер?

— Да, мсье.

— Грегуар, частный детектив. Ваше послание только что попало ко мне.

— Детектив?.. Хм!.. Проходите, мсье.

Мюжер, похоже, дезориентирован, обеспокоен. Он проводит своего посетителя в шикарную студию. Красное дерево и палисандр. Рояль. Современные полотна. Своим тяжелым, неподвижным взглядом Грегуар все оценил, все взвесил, включая Мюжера, который выглядит так молодо в своем расписанном фиолетовыми пятнами домашнем халате. Он вытаскивает пачку писем.

— Я вынужден был прочитать кое–какие из них, — сказал он без иронии.

Мюжер покраснел.

— О! — замечает Грегуар. — Все вы говорите одно и то же. Разрешите?

Он демонстративно закуривает трубку, поджигает одно письмо и кладет маленький сворачивающийся факелок на медный поднос.

— Ваша очередь продолжить начатое. Так будет лучше для всех.

— Забавный вы человек, — говорит Мюжер, — но, клянусь вам, доставляете чертовское удовольствие. А! Эти письма!.. Выпьем, мсье Грегуар?

— Чуточку «Чинзано».

— Но каким образом вы их раскопали?

— Из–за кошек.

— Значит, из–за этого. Шедевиль заметил…

— Ей–богу, может быть, он и не очень умен, но в конце концов у него тоже есть глаза! И даже мозги, которыми он попытался воспользоваться… Поскольку он не понимал, то пришел за мной.

Молодой человек поднял свой бокал:

— За ваше здоровье, Шерлок Холмс!

— За ваши любовные приключения, — негромко говорит Грегуар и добавляет: — Я сразу же подумал, что замена одного кота другим была непредвиденным следствием первого… Результатом какого–то совершенно независимого предприятия… Это бросалось в глаза. Но какого рода предприятия? И предпринятого кем? К счастью, я увидел фотографию госпожи Шедевиль.

— И один ее вид…

— Боже мой! С одной стороны, молодость и красота! С другой — сорок восемь лет, редкие волосы, ухватки «папули». Кроме того, муж отсутствовал. Кто–то неизбежно его замещал. Кто–то более соблазнительный…

— Вы смеетесь надо мной!

— Вовсе нет. Увидите, мсье Мюжер, когда вам будет сорок восемь лет… Тогда я сказал себе: друг госпожи Шедевиль вернулся… Но почему? Потому что она умерла?.. Я вспомнил тогда, что Шедевиль намеревался менять квартиру. Я ухватился за эту ниточку. Неизвестный мог опасаться его отъезда, потому что в квартире существовало нечто, что могло быть обнаружено. Что?.. Что любовник может оставить у своей любовницы? А! Я привык, давайте… Письма, черт возьми! Всегда письма! Ваша мания писать!.. Оставалось найти тайник. Тайник в настоящий момент, вероятно, пустой. Но докопаться до конца — это моя работа… Мебель? Пустотелый–предмет? Нет. Слишком неосторожно. Шедевиль мог бы случайно обнаружить. Какое–нибудь легко доступное место, но которым никто не подумает заинтересоваться. Конечно же камин, поскольку есть центральное отопление.

Мюжер разражается нервным смехом.

— Признаюсь, я не подумал об этом тайнике. Вы очень сильны, мсье Грегуар. А тайну с котами вы разгадали?

Грегуар насупился.

— Пока нет.

— Так вот, сейчас я вам поясню, но в свою очередь никакой похвалы не заслужу. Все, что вы только что сказали, верно. Я познакомился с Жизель два года назад. Красота дьявольская — так оно и было, даже больше того. Не раз мне пришлось пожалеть ее бедного добряка мужа. Сам я… Короче, она заказала третью пару ключей, и я посещал ее, когда Шедевиль уезжал по делам.

— Но… Жюльетта?

— Та спала рядом, Жизель предпочитала чувствовать ее за спиной, может быть, когда просыпалась… Так что у нее бывали моменты… Все очень просто, в конце концов, она начала меня пугать. Но я больше не мог обойтись без нее. Когда я проводил день, не увидев ее, то писал ей до востребования.

— И подписывались: «Голубой котик».

— Это она меня так называла. Над этим нечего смеяться.

— Я не смеюсь. Дальше?

— Сто раз я советовал ей сжечь мои письма. Она отказывалась. Пан или пропал — в этом была вся Жизель. Она считала, что нашла идеальный тайник в личном кабинете своего мужа… Ну, остальное вы знаете… Я случайно узнал, что Шедевиль собирается переезжать. Я места себе не находил. В субботу я решился. Из своего окна я увидел, как Шедевиль и его горничная садились в автомобиль. Подумал, что они вместе отправлялись в Мёлан. Сейчас или никогда…

— Расскажите мне о котах…

— Я к этому подхожу.

Мюжер встает, открывает дверь и зовет:

— Микадо!.. Микадо!..

В комнату входит серый кот и начинает тереться о ноги своего хозяина. Кот на высоких лапах, худой, взгляд дерзкий. Знаменитый серый кот!

— Это невозможный кот, — говорит Мюжер. — Он повсюду ходит за мной — в аптеку, в табачный магазин.

— Я понимаю, он пошел за вами во время вашего посещения квартиры.

— Именно! Я не до конца закрыл входную дверь, чтобы в случае тревоги обеспечить себе поспешный уход. Неожиданно я услышал в спальне настоящий бедлам, крики, будто режут, беготня какая–то. Я понял, что Шедевиль, тот тоже завел кота… И тут автомобиль останавливается перед домом… Тем хуже для котов! Я бросился наутек, бросив Микадо. Шедевиль уже поднимался по лестнице. Я забрался на третий этаж, чтобы не столкнуться с ним.

На какое–то мгновение Мюжер прерывается и отирает пересохшие губы.

— Я дождался, чтобы дверь снова закрылась. Однако, когда я собирался спускаться вниз, то услышал, как кто–то мяукает. Кот, уважаемый кот, которого Микадо обратил в бегство, сидел там. Ко мне вернулась надежда. Может быть, еще не все потеряно. Если бы Шедевиль не заметил исчезновения своего кота, если бы он не заметил моего присутствия, если бы из каких–нибудь соображений ему пришлось снова выйти… Знаете, как в такие моменты быстро соображаешь… Я поймал кота, спрятал его под курткой и вернулся к себе. Отсюда — посмотрите, из этого окна за вами — можно легко наблюдать за домом напротив. Несколькими минутами позже Шедевиль опять сел в свою машину. Тогда я снова взял кота и отнес его к нему. Безусловно, я забрал Микадо и — черт возьми! — забыл поискать письма. Чувствовал я себя как на сковороде!

— Простите, а этот кот, подобранный на лестнице, это же был белый кот?

— Да, белый кот. А что?

— Так вот, друг мой, знайте, что Зулу — черный, совершенно черный. Тот, которого вы приняли за кота Шедевиля, какой–то другой прогуливавшийся третий кот. Это привело к тому, что мне пришлось разгадывать две загадки вместо одной: загадку черного кота, ставшего серым, и серого — ставшего белым.

Мюжер хлопает себя ладонью по лбу.

— Так вот почему булочник, что на углу, вывесил в своей витрине объявление:

«ПОТЕРЯЛСЯ КРАСИВЫЙ БЕЛЫЙ КОТ.

ОТВЕСТИ ЕГО К КОНСЬЕРЖКЕ ДОМА 42–БИС».

Грегуар улыбается и допивает свой бокал.

— Возможно, старая Жюльетта увидит это объявление и отнесет кота его хозяину. В этом отношении мы спокойны. Остается этот несчастный Зулу… Досадно! Я подал Шедевилю надежду…

Он машинально переводит взгляд по направлению к дому напротив и вздрагивает.

— Вот так да!.. Там!.. Я не ошибаюсь…

Вдоль стены, прижимая уши, пробирается черный кот, почти касаясь брюхом земли.

— Мюжер, живо закройте Микадо!

Грегуар открывает окно и пытается придать голосу благожелательный тон:

— Зулу!.. Зулу, мой маленький…

Зулу останавливается. К счастью, на проезжей части никого нет. Потерянный, оголодавший кот стремительно двигается и прыгает на подоконник.

— Иди, мой красавчик! — говорит Грегуар.

Он закрывает окно и представляет кота Мюжеру:

— Зулу Шедевиль… Вы знаете, что вам остается сделать?.. Как только Шедевиль и его горничная уйдут… А?

Мюжер в нерешительности.

— Ба! — тихим голосом говорит Грегуар. — Ну что для вас еще одно посещение?

Собака

Сесиль дошла до той степени, когда горечь превращается в муку. Уже забываешь, от чего страдаешь. Хочется только одного — сесть, лечь, уснуть… уснуть! Она даже не помнила, где оставила свою машину, и какое–то время пребывала в состоянии человека, который просыпается в незнакомом мире и силится вспомнить, кто он и что он. А потом она как–то встряхнулась, мысленно вернулась к реальности и внезапно решила, что все, что с ней произошло, может, и не так уж важно. В жизни каждой молодой пары, наверное, наступает такой момент, когда один видит другого таким, каков он есть. И что тогда — конец любви? Или же начало другой любви, знакомство с печалью и безропотностью? Останется ли Морис тем незнакомцем, которого она только что в нем рассмотрела? Это произошло в мгновение ока, как будто новый Морис подменил того прежнего, которого она так любила. С виду он оставался тем же самым мужчиной, но теперь она испытывала стыд, что когда–либо принадлежала ему. Прежде всего, он оказался грязнулей. И его манера зажимать зубами кисть, когда он писал картину! И напевать идиотские мотивчики. И эти рисунки! Человечки, которых ребятишки изображают на стенах: вместо головы — овал, вместо волос — четыре или пять вертикальных черточек, нитевидное тело. Он называл эти глупости идеограммами и говорил, что хорошая реклама, чтобы запомниться, должна шокировать. Так как он всегда находил объяснения, всегда оказывался прав, его мастерскую заполняли ужасные работы, которые расхваливали какое–нибудь мыло, карандаши или аперитив. Его последняя находка: нечто вроде бензоколонки, наполненной красной жидкостью. Шланг тянется по вытянутой руке какого–то карлика. Возле насоса еще одно странное существо в фуражке с надписью: «Банк крови». Под карликом пояснительная надпись: «А мне налейте десять литров». Вот что он рассчитывал продавать! Она впервые разозлилась, и все ее упреки, вся горечь выплеснулись разом… Ее наследство, проглоченное за два года; долги всем торговцам; бессмысленное существование без будущего… И что–то щелкнуло: она увидела Мориса уже не глазами любящей женщины, а глазами доктора или, например, полицейского. Она прочитала на его лице ярость неудачника, который еще артачится, заметила желание ударить и страх, малодушие… И теперь она не осмеливалась возвращаться, потому что знала, что разразится, наверное, рыданиями при новой встрече с человеком, утратившим свою маску. Напрасно она лукавила: то, что с ней происходило, было ужасно. Если бы Морис заболел, она бы охотно работала. Материальные трудности не страшили ее. Но у нее даже этой возможности не осталось. Морис не позволил бы, чтобы она нашла работу. В его семье женщины не работали. Он забыл, что они были богаты!

Сесиль вытащила из своей сумочки ключи от машины. Еще один повод для ссор. Автомобиль купили благодаря дяде Жюльену, который сам предложил дать взаймы четыреста тысяч франков. Он согласился с тем, что Морис не мог таскать свои картины под мышкой. Она вышла замуж за обманщика — вот в чем правда! Племянник дяди Жюльена оказался обманщиком, устроившимся в жизни, полной обмана, который развлекался тем, что дурачил себя и других. Нет, так продолжаться не может. Сесиль захлопнула дверцу машины и отъехала в сторону. Никогда больше она не станет брать эту машину, которая им не принадлежит. Она будет ходить пешком. Привыкнет обходиться безо всего. Никогда не попросит пощады. Сирота и разведенная жена. А почему бы и нет?

Сесиль заметила, что забыла купить хлеба и зайти в бакалею. Тем хуже! Морис обойдется. Хватит с нее прислуживать ему. Она вырулила на небольшую улицу, где они жили, огибавшую Венсеннский лес, и тут же притормозила. Там, перед домом, стоял большущий автомобиль зеленого цвета, «бьюик» или «понтиак»… Она интуитивно угадала, прежде чем прочитала, номер департамента — 85. Номер Вандеи. Дядюшка! И она сразу сделала вывод: он приехал за своими деньгами. Этого следовало ожидать! Морис мог сколько угодно рассказывать, что дядюшка Жюльен — самый лучший из людей; она же всегда знала, что когда–нибудь он заявит о долге. Надо быть Морисом, чтобы отказываться признать очевидное. Можно бы продать машину. Мало! Тогда останется найти еще более ста тысяч франков. Что этот человек подумает о ней? Так как Морис, наверное, скажет ему: «Это моя жена! Она никогда не умела справляться!»

Зеленый автомобиль тронулся с места. Сесиль едва не нажала на газ. Она должна догнать дядю, познакомиться, объяснить ему… Но машина уже умчалась, дядя был далеко, и Сесиль поставила автомобиль у тротуара. Она не торопилась подниматься наверх, сметать в кучу окурки, заниматься готовкой, слышать, как Морис с воодушевлением восклицает: «На этот раз дело в шляпе!» Одна она бы так хорошо жила! Она закрыла автомобиль на ключ, поскольку привыкла к порядку, и пошла по лестнице. Этот дом она тоже видела как бы впервые. Она воспринимала запахи, которых никогда не замечала. Она чувствовала глубокое отвращение и потерянность, подобно кому–то, кто внезапно утратил веру в себя.

Морис распевал. Он услышал, как закрылась дверь, и крикнул:

— Сесиль? Это ты?

Он выбежал в прихожую. В левой руке он держал галстуки, а в правой — пару сапог.

— Уезжаем, малышка Сесиль… Уходим… Ну вот, что с тобой?

— Это твой дядя был?

— Да.

— Он хочет получить свои деньги?

— Какие деньги?.. А! Да… Это не в счет, все это… старые дела… Пойдем, я тебе расскажу.

Он подтолкнул ее в комнату, служившую ему мастерской, в гущу своих рекламных граффити. На мольберте сох эскиз — творение утренних часов. Рисунок напоминал какую–то бутылку, но на самом деле изображал церковь. «Бо… Боже… Боженька… побывайте в Шартре…» Морис разразился хохотом.

— Жюльен, он нашел это потрясающим. А он в этом разбирается… Так вот!.. Он должен отправиться в поездку. Он не дал мне объяснений — это не в его стиле. Просто сказал мне, что нуждается в нас для присмотра за своим замком… Подожди, дай мне договорить… да, я знаю Агерезы, его старые слуги… Вот именно, они ушли от него… Знаешь, сколько ему лет?.. Семьдесят четыре… И ей столько же. Уже давно они собирались вернуться в Испанию. Ну вот, так и случилось. И поскольку у Жюльена не было времени искать кого–то еще, он и подумал о нас.

Сесиль никогда не видела его таким возбужденным. «Прямо ребенок какой–то», — подумала она.

— Когда нужно ехать? Он дал нам время на сборы?

Морис сбросил галстуки в уже битком набитый чемодан.

— Невозможно! Я рассказывал тебе, что у него собака, к которой он очень привязан. Он не может взять ее с собой. Этот несчастный пес помрет с голоду, если мы не позаботимся о нем! А он, похоже, здорово жрет!.. Подумай — немецкая овчарка! Но ты же их любишь, этих волкодавов, разве нет?.. Сесиль, ты не довольна?

— Не знаю, — сказала Сесиль. — Если бы мы не задолжали ему столько денег, может, и…

Морис встал перед ней на колени, обхватил ее руками.

— Все улажено, малыш, все–все. Жюльен аннулирует долг при условии, что мы отправимся немедленно. Все очень серьезно. Оставить этот замок со всем тем, что там находится внутри, без присмотра — просто нельзя. Сама подумай. Это на десятки и десятки миллионов, одна мебель чего стоит. И потом, в конце концов, это замок его жены. Если бы он принадлежал ему, то, я думаю, он бы наплевал на него, но семейство графини, то есть моей тетки, устроит скандал, если стащат хоть одну вилку!

Сесиль смотрела на это поднятое к ней лицо, на гладкий лоб, который не омрачит, наверное, никогда никакая забота, на горячие, поблескивающие глаза, в которых отражались две задумчивые Сесили. Она прикрыла их своими ладонями, невольно наклонилась и нежно прошептала:

— Да… Едем.

Тогда–то Морис и показал себя. Одежда, обувь, белье жены. («Оставь, оставь: это мужская работа!») втискивались в чемоданы, которые моментально с силой закрывались, а он комментировал:

— Пятьсот верст. Сегодня уже приедем на место. Заметь, я не знаю тех мест… Это в сторону Леже, какая–то заброшенная дыра, в краю шуанов… Местные терпеть не могут Жюльена… Передай мне пуловеры… Графиня даже не посмела выходить замуж в своем районе. Их бы камнями забросали… Еще бы! Одна из Форланжей — древнейший род, крестовые походы… и потом, мой Жюльен такой, каким ты можешь его себе представить… Тебе надо бы приготовить сандвичи… Ну что ты на меня уставилась?.. Нет, оставь. Жюльен дал мне на поездку десять тысяч франков… Если проголодаемся, пообедаем где–нибудь по дороге.

Они поехали. Морис все время разговаривал, нервно смеялся, и Сесиль спрашивала себя, не выпили они ли с дядей Жюльеном. Не в правилах Мориса перемалывать одни и те же истории, которые она знала наизусть: романтическая встреча Мадлен де Форланж и Жюльена Меденака, безумная страсть графини, разрыв со своей семьей и — семь лет спустя — смерть Мадлен на Канарских островах от перитонита… Все это она знала. Для Мориса дядюшка Жюльен оставался каким–то богом. У нее создалось впечатление, что ее муж старается во всем ему подражать. Бедняга Морис! Как далеко ему до того Жюльена, ради которого женщина пожертвовала всем.

— Он сильно любил свою жену? — спросила она.

Морис, ошарашенный, посмотрел на нее.

— Кто?

— Твой дядя.

— Ты такие вопросы задаешь! Конечно, он ее сильно любил. Для того, чтобы такому мужчине, как он, приехать и заживо себя похоронить в этом вандейском замке, нужно испытывать глубокие чувства, тебе не кажется?

— Но он продолжал разъезжать?

— Ясное дело. Когда одиночество начинало слишком давить, он сматывался. Вполне естественно. Подумай, ведь он жил в обществе только своей прислуги!

— А ты что бы делал на его месте?

— Дурочка ты, малышка Сесиль. На его месте…

Морис, всматриваясь в дорогу, пожал плечами.

— Я бы очень хотел там оказаться, на его месте. — Он тут же продолжил: — Нет, не так. По сути, он не был счастлив… Этим утром он показался мне странным… как будто человек, с которого уже довольно этой бесцельной жизни. Даже не представляешь, как он постарел и похудел. Наверное, отъезд Агерезов нанес ему удар.

— Ему достаточно все продать и обосноваться в Каннах или Италии. Там по крайней мере он сможет общаться с людьми.

— Продать что?.. Я тебе уже объяснил, что ему ничего не принадлежит. Он получает доход, что уже неплохо. Но замок остается у Форланжей. Нормально?

— О да!

— Он не может даже подсвечника продать.

— Если он уедет надолго, мы вынуждены будем там обосноваться? — спросила Сесиль.

— Это меня бы удивило. Он попутешествует недели две–три, а потом вернется. У него свои привычки. Он уже не такой молодой.

Морис на какое–то время замолчал, Сесиль думала. Три недели! А потом?.. Она понемногу тупела от автомобильной качки. Она попыталась вновь завести разговор.

— Если бы не собака, он бы нас не пригласил.

— С твоей стороны нехорошо так говорить, — возразил Морис. — Он славный мужик — Жюльен. Не будешь же ты упрекать его в том, что он любит свою собаку?

Сесиль больше не слушала его. Она поддалась глубокой усталости, которая, возможно, больше не оставит ее. «Нелюбовь, — подумала она. — Нелюбовь… Откуда появилось это странное слово?» Она задремала.

Проснулась она от ощущения свежести. Морис вышел из машины и изучал карту при свете фар. Сесиль даже вскрикнула, когда захотела распрямиться. Спина напряглась и скрючилась, как лиана, и все суставы хрустели. Коснувшись ногами земли, она чуть не упала.

— Отлично, — сказал Морис. — Я подумывал, покажешься ты или нет. Ты знаешь, мы приехали. Или почти приехали… Вот уже двадцать минут, как я кручусь вокруг Леже и не найду дороги. Замок где–то здесь.

Он сложил карту. Как в театре теней, стала вырисовываться колокольня, а тишина стояла такая, что шаги раздавались на каменистой дороге, словно под сводами собора. Сесиль стало холодно, и, если бы не Морис, она бы испугалась. Она всегда жила в городе, ночные звуки которого ей нравились. Здесь же перед ней простирался какой–то иной мир, границы которого она пересекла во сне, и все ее привычные ориентиры исчезли. Она поспешила сесть обратно в автомобиль. Морис выехал на грунтовую дорогу, по которой его малолитражка покатилась, переваливаясь с боку на бок. Время от времени лесная поросль скребла по дверцам своими ветвями. Какой–то зверь отскочил в мягком потоке света, качавшемся перед машиной.

— Кто это?

— Кролик, наверное, — ответил Морис. — В этих местах полно дичи… Ты проголодалась?

— Нет. А ты?

— Я тем более.

Дорога стала подниматься вверх. Фары высветили густую листву позади стены, над ней сверкали куски стекла.

— Парк, — сказал Морис. Медленно проплывала стена, черного маслянистого цвета, увитая плющом. Дорога терялась под ковром опавших листьев.

В тени листвы, медленно колышущейся, словно клубы дыма, мерцали большущие звезды. Сесиль молчала, продрогнув до костей. А стена все тянулась, увенчанная искорками и как бы опоясанная электрическими огнями. Морис, похоже, испытывал то же ощущение, что и Сесиль, так как проговорил:

— Бедный Жюльен! Должно быть, не часто он здесь веселился!

Дорога вильнула в сторону, и появилась решетка ворот, монументальная, с украшениями, не совсем уместная в чаще лесов и зарослей. Морис затормозил и вытащил из «бардачка» тяжелую, словно гиря, связку ключей.

— Боюсь, это надолго! — пошутил он.

Но он сразу же нашел нужный ключ и, потянув изо всех сил, открыл железные ворота. Автомобиль въехал на аллею, и фары высветили в глубине безжизненный фасад замка.

— Неплохо! — сказал Морис. — Действительно, неплохо… Слишком симметрично… Еще чуть–чуть — и напоминало бы казармы… Проснись, графиня. Вот ты и в своих владениях!

Он закрыл решетку ворот и вновь занял свое место за рулем. Сесиль показала на низкое здание слева.

— Что это такое?

— Судя по дядиному наброску, — объяснил Морис, — это старинные конюшни; Агерезы жили там, видишь, с краю… та часть, перестроенная под флигель… Остальное не знаю… Какие–то подсобные помещения, гаражи…

Неожиданно они услышали лай собаки, и Сесиль вздрогнула. Она яростно лаяла где–то со стороны замка.

— Она заперта, — сказал Морис. — Жюльен уверял меня, что она не злая.

Собака рычала, раскатисто лаяла, потом визгливо и жалобно отрывисто тявкала и снова угрожала свирепым рыком, переходящим в хрипоту.

— Мне как–то неспокойно, — сказала Сесиль. — Ты знаешь ее кличку?

— Да. Шарик… Знаешь воздушные шарики? Она, кажется, может брать препятствия свыше двух метров… представляешь?

Они оставили машину у крыльца и направились к псарне. Это была пристройка справа от замка, куда ставили тачки и складывали поливальные шланги. Собака смотрела, как они подходили, стоя за окошком с запыленными стеклами. Их поверхность запотела от собачьего дыхания, а ее глаза блестели, как у дикого зверя. Сесиль остановилась.

— Мне страшно, — выговорила она. — Можно подумать, оборотень.

— Да ты с ума сошла! Славный волкодав, который напуган пуще тебя.

Собака зарычала, потом они услышали, как она громко дышала под самой дверью, скребла землю когтями.

— Ее все–таки надо выпустить, — сказал Морис. — Существует верный способ: дать ей поесть. Она и успокоится. Подожди меня здесь… Поговори с ней… Сейчас попытаюсь найти что–нибудь.

Он побежал к замку. Собака за дверью ходила кругами и очень часто дышала, как если бы хотела пить. Когда Сесиль положила ладонь на щеколду, пес тихонько заскулил. Потом гортанным, до странности человеческим голосом он выразил нечто неясное, но столь трогательное, что Сесиль больше не колебалась. Она чуть–чуть приоткрыла дверь. Пес просунул в отверстие свою длинную мокрую морду и широким взмахом языка лизнул ладонь Сесиль. Воспользовавшись ее оторопелостью, он покрутил головой, чтобы расширить проем, и Сесиль увидела, как во двор устремилась большая волчья тень, которая стала бесшумно крутиться вокруг нее.

— Шарик!

Голова приблизилась, и внезапно лапа, твердая, как палка, с силой опустилась на плечо Сесиль. Красные глаза собаки были на уровне глаз молодой женщины. Она почувствовала на своем лице горячее дыхание и получила удар языком поперек носа вроде влажной теплой пощечины.

— Шарик… Зверюга ты моя… Сидеть.

Собака послушалась, и Сесиль присела возле нее на корточки, чтобы погладить ее по голове.

— Хорошая собака, — прошептала она. — Ты меня напугала, правда–правда… Прямо на ногах не стою… Почему у тебя такой сердитый вид, Шарик?

Собачьи глаза вращались под пальцами Сесиль; между ушами у нее была полоска мягкой шерсти, которая двигалась из стороны в сторону, а ласка ей настолько понравилась, что она поднимала свою мощную голову, прикрывая наполовину веки.

— Хозяин тебя бросил, — продолжала Сесиль. — Ты тем более несчастная… Но ты же видишь, я тебя очень люблю.

Пес улегся, успокоенный, доверчивый, одно ухо поднято, чтобы ничего не упустить из загадочной речи Сесиль.

— Ты красивый пес… красивый маленький Шарик… Ты пойдешь со мной гулять, а?.. Завтра.

— Иду! — крикнул с крыльца Морис.

Пес моментально вскочил, рыча. Сесиль вцепилась обеими руками ему в ошейник.

— Тихо… Тихо…

Она надавила на спину животного, чтобы усадить его, но Шарик стоял как вкопанный.

— Иди вперед не спеша! — крикнула она в свою очередь. — Пусть он еду увидит. Он тебя не знает.

— Ну и народ! — воскликнул Морис. — А тебя, тебя он знает?

— Мы — это другое дело… поставь миску там… отойди!

Сесиль ощущала мускулы, напрягшиеся под взмокшей шкурой, какой–то дикий порыв, который все не мог улечься. Она тихонько провела растопыренными пальцами по впалым бокам, жесткой спине, подрагивающей от азарта груди.

— Здесь… Здесь… Он сейчас будет есть, наш красивый Шарик… Он голодный.

— Все, что и требовалось, — сказал Морис. — Идем! Оставь его жрать и иди ложиться спать.

— Замолчи.

— Если захочу, замолчу. Ничего себе манеры!

— Ты ему не нравишься.

— А ты, ты ему нравишься! Совсем спятила бедная девочка. Ладно, влюбленные, спокойной ночи… Я так иду бай–бай. Совершенно вымотался.

Он закурил сигарету, выпустил дым в сторону собаки и удалился.

— Видишь, какой он? — прошептала Сесиль. — Чуть что, сразу сердится… Он два дня на меня дуться будет… Ешь, Шарик.

Сидя на корточках, она смотрела, как волкодав поглощал еду. Сна больше не было. Рядом с собакой она уже не боялась. От открытой двери замка до самого низа крыльца разворачивался коврик света. Окна освещались одно за другим по мере того, как Морис обследовал жилище. У Сесиль не было желания шевелиться. Время от времени пес бросал быстрый взгляд, убеждался, что она по–прежнему с ним, затем возвращался к своей миске. Когда он закончил, то зевнул, потом подошел и обнюхал ладони Сесиль.

— Нет, у меня ничего больше нет, — сказала Сесиль. — Завтра я приготовлю тебе что–нибудь вкусненькое, увидишь, что–нибудь особенное.

Она встала и вошла в пристройку, куда проследовала за ней и собака.

— Спи спокойно, маленький мой Шарик.

Она встала на колени, прижалась щекой к шее животного. Она беспричинно растрогалась. Ей показалось, что она нужна собаке.

— Ты будешь вести себя тихо. Это понятно? Чтобы не слышала тебя!

Она бесшумно закрыла дверь. Но сразу же заметила ее, стоящую за стеклом, скребущую лапой по оконному переплету. Она помахала ей рукой, как человеку. Больше она не жалела, что поехала вместе с Морисом.

Замок открывался перед Сесиль, весь освещенный и молчаливый, внушительный, таинственный и торжественный. Она смущенно продвигалась вперед мелкими шагами, словно в музее, прижимая руки к груди, когда замечала свой силуэт отраженным в каком–нибудь затерявшемся зеркале. Она проходила через гостиные залы с богато расписанными потолками, с дорогими люстрами. Старый паркет поскрипывал вперединее, как будто какой–то невидимый хозяин шел, опережая ее, из комнаты в комнату, поджидал возле двустворчатых дверей, чтобы явить ей новое убранство, о котором она, находясь в полном восхищении, сохранила лишь смутное воспоминание. Она никогда не смогла бы здесь жить. Она начинала понимать, почему дядя Жюльен так часто отсутствовал. Повсюду прошлое брало верх над жизнью. Слишком много портретов, бесценной мебели, слишком много истории. Невозможно себе представить, чтобы сесть здесь и просто побеседовать. Единственное, что можно себе позволить, так это пройтись на цыпочках. Огромная лестница, украшенная трофеями, головами лосей, с как будто живыми глазами, величественно вела на этажи. На лестничной площадке второго этажа появился Морис, рукава рубашки засучены.

— Ну что, решилась?

Он закурил длинную пеньковую трубку. Сесиль ненавидела его.

— Могла бы погасить свет за собой.

Сесиль не посмела сказать, что ей бы на это духу не хватило. Морис показал ей их спальню в самом конце длинного коридора и спустился затворить двери. Когда он вернулся, Сесиль перед окном созерцала ночной пейзаж.

— Нравится? — спросил он. — Признайся, что ради этого стоило приехать. Завтра рассмотрим поподробнее.

— А что это вон там? — спросила Сесиль.

Морис приблизился.

— Нет, это не пруд, — пояснил он. — Это Булонь, маленькая речушка, которая течет у подножия замка. Эта сторона выходит в парк. Похоже, вид великолепный. А все же бестия этот Жюльен, жалеть его нечего. Но за кровать я его отругаю. Можно с таким же успехом спать на скамейке в сквере.

Напевая, он разделся.

— Можешь укладываться, — тихо произнесла Сесиль.

Морис тотчас же уснул. Прежде чем лечь спать, Сесильзакрыла дверь на ключ, прислушалась. Замок, отданный на откуп ночи, начал странный монолог, состоящий из шелеста, вздохов, поскрипываний, похлопываний. Она тихонько прилегла возле мужа и оставалась напряженной, начеку. К счастью, есть собака. Она залаяла бы, если бы случилось что–нибудь необычное. У Сесиль объявился союзник. Против чего? Против кого? Абсурд какой–то. Она сомкнула глаза и сразу же их снова открыла. С открытыми глазами она чувствовала себя в большей безопасности. В спальне держался запах увядших цветов. Она попыталась определить, откуда он шел, бросила это занятие и каким–то таинственным ходом мысли вернулась к своим мукам. Эпизод с замком забудется, и надо будет возвращаться, надо научиться не бояться Мориса. Он спал, преспокойно дышал, без забот, без проблем. Он вечно отсутствовал, окопавшись в своем эгоизме. Он оставался с краю… всегда с краю. С чудовищной прозорливостью, характерной для бессонницы, Сесиль проникала в суть их разлада, видела свои собственные недочеты: вправе ли она желать, чтобы Морис стал простым продолжением ее самой, безоглядно любил ее… как… как Шарик, например? Разве в этом подлинная любовь? Ее нога натолкнулась на ногу мужа, и она поспешно отдернула ее. Слезы омочили ее лицо. Хорошо плакать в темноте рядом с мужчиной, погруженным в бессознательное состояние. Покуда тела могут касаться друг друга, соединяться воедино, может быть, не все потеряно? Что все портит, так это рефлексия. Жить как животине! Никогда не мучить себя этими «почему»!.. Слова медленно путались в голове Сесиль… Она шла по лугу вдоль берега реки, воды которой устремлялись каскадами вперед по валунам. Водопад производил шум, похожий на сильный ветер. Нервный толчок разбудил Сесиль. Что она услышала? Нет, это уже не сон. Гудение мотора.

— Морис!

— Да.

— Ты не спишь?

Гудение приближалось. Нет, это не машина, проезжающая по дороге мимо замка. Это машина, ехавшая по парадному двору.

— Не бойся, — сказал Морис.

Он зажег свет, посмотрел на свои часы на столике у изголовья.

— Половина третьего… Думаю, Жюльен забыл что–нибудь.

— Это невозможно! — сказала Сесиль.

— О! Ты знаешь, с ним… Пойду посмотрю.

— Морис! Не оставляй меня.

Она поднялась одновременно с ним и первой открыла дверь. Они оба побежали в конец коридора, где большое окно выходило во двор. Перед флигелем Агерезов разъезжал автомобиль.

— А если это не он? — прошептала Сесиль.

— То ты услыхала бы собаку?

Автомобиль заехал за флигель, и его фары потухли.

— У него полное право вернуться к себе, когда ему вздумается, — продолжил Морис. — Может быть, он изменил решение. Во всяком случае, утром выяснится… Морозит здесь… Ты идешь?

Они вернулись обратно в свою спальню. Но Сесиль не могла снова заснуть. Если бы дядя Жюльен что–нибудь забыл, то зашел бы в замок, стал бы шуметь. А тут все было тихо. И если бы он опять уехал, то снова бы услышали мотор. Или он лег спать во флигеле?.. Чтобы их не беспокоить?.. Теперь Сесиль упрекала себя, что так просто приняла его приглашение. Для дяди Жюльена, который даже не был с ней знаком, она до настоящего времени оставалась чужой. Завтра он сочтет ее посторонней. По вине Мориса, который никогда не мучился из–за двусмысленных ситуаций. Она скажет ему — дяде Жюльену… она все ему расскажет… Он, который так и не смог смириться со смертью своей жены, он поймет.

Наконец наступил день. Морис просыпался раздражающе медленно. Поскольку он умирал с голоду, то потерял час, приготовляя огромный и плотный завтрак. Сесиль больше этого не выдержала.

— Я хотела бы, чтобы ты пошел за твоим дядей, — сказала она. — Чтобы представил меня ему. Нельзя же все–таки садиться за стол без него!

Морис рассердился:

— Послушай, малышка Сесиль, Жюльен же годами живет один. Он привык, что его никто не беспокоит, главное, не задают вопросов. Трудно, что ли, уяснить себе это?.. Никаких вопросов!.. Он приходит, он уходит, он свободен. Никто к нему не пристает. Так что давай не начинай.

Поели они, не глядя друг на друга. Потом Морис закурил свою трубку, а Сесиль приготовила собачью похлебку. Опять Морис начал спорить, причем в течение двух лет под различными предлогами продолжался все тот же затянувшийся спор.

— Могу поклясться, что он уже уехал. Он сменил машину. Он всегда любил маленькие спортивные автомобили. Пока вернулись в спальню, он уже был далеко.

— Спортивный автомобиль, его же услышишь.

— Хорошо. Тогда он по–прежнему здесь. Согласен!.. Если он захочет нас увидеть, то знает, где мы находимся… Я спущусь в поселок за табаком и какой–нибудь газетой.

— И за хлебом, — бросила Сесиль. — Побольше хлеба. Кроме него, всего достаточно.

Она пошла выпустить собаку, пока Морис залезал в свою машину. При дневном свете она залюбовалась на большого волкодава с золотистыми глазами. Шерсть палевого цвета, на высоких лапах, мощного телосложения, с подтянутым животом гончей. Он бегал перед ней кругами, слегка подобранный, настораживая своей быстротой и проворностью.

— Шарик, сюда!

Она подняла руку на уровне плеча. Пес разбежался галопом, перепрыгнул через вытянутую руку, бесшумно приземлился и от удовольствия гавкнул.

— Ну, ты и чудище! — сказала Сесиль. — Иди сюда и замолчи. Не разбуди своего хозяина.

Она провела его на кухню. Пес поглощал свою еду, но как только Сесиль делала вид, что уходит, он прекращал есть. Она вынуждена была остаться возле него. Он прошел за ней в спальню и лег на пол, в то время как она заправляла постель.

— Значит, большая любовь? — прошептала Сесиль, лаская его.

Он покусывал ей запястье осторожно, как волчица–мать детенышей, и его клыки блестели как ножи. Сесиль почесала его, прошлась щеткой. Он издавал глубокие вздохи облегчения, на лету лизал заботливую руку. Он прыжком вскочил на лапы, когда Сесиль отодвинулась от него, и пошел возле ее ноги, твердо решив не покидать ее. Она спустилась во двор.

— Тихо, эй! Чтоб не слышала тебя!

Она издалека осмотрела флигель. Он представлял собой двухэтажный домик, все ставни которого были закрыты. Продолжением ему служило вытянутое низкое строение. Сесиль прошла позади зарослей бересклета и обнаружила другую сторону флигеля. Под навесом она узнала автомобиль дяди. Она отчасти была к этому готова. Тем не менее остановилась со смутной опаской.

— А он там? — спросила она собаку тихим голосом. — Ты–то должен это знать!

Она хотела бы постучаться в дверь, позвать. Может быть, дяде Жюльену стало плохо! Не говорил ли Морис, что у того был очень усталый вид? Флигель казался заброшенным. Сесиль медленно направилась к машине. Она следила за закрытыми ставнями, чувствовала себя все более неуютно. Но кто бы мог за ней наблюдать? Она была одна с собакой, а та выглядела абсолютно спокойной. Она быстро заглянула через заднее стекло автомобиля. Никого. Только шляпа на водительском сиденье, старая нейлоновая шляпа, которые носят охотники. Сесиль бесшумно вернулась назад, еще раз внимательно осмотрела молчаливый фасад, потом улыбнулась, потому что собака, нагнув голову, старательно повторяла все ее движения.

— Глупая я, — сказала она. — Ну не идиотка ли? Всегда выдумываю невесть что!

Она проследовала вдоль старинных конюшен с закрытыми воротами. Эта часть здания была повреждена. Потеки ржавчины спускались от водостоков, пачкая стену. За конюшнями располагался каретный сарай, ворота которого были изъедены червями. Сесиль подняла щеколду и приоткрыла одну из створок. Там находилась старинная карета, обитая позеленевшей кожей — та карета, в которой когда–то ездила богатая вдова по воскресеньям в Леже к мессе. Кузов накренился на деформированных рессорах. Мелкая пыль покрывала откидной верх. Но медные фонари целы и сохранили красивую форму. Сесиль вошла и тогда заметила, что осталась одна. Она поискала глазами собаку. Та стояла позади, и ее поведение заинтриговало Сесиль. Голова опущена, шерсть на хребте топорщится, она описывала метрах в двадцати от каретного сарая полукруг столь правильной формы, что казалось, будто она удерживалась на расстоянии каким–то невидимым барьером.

— Ну что… — сказала Сессиль. — Что с тобой?.. Пойдем.

Пес заскулил и попятился назад. Охваченная каким–то подозрением, Сесиль пробралась в сарай и заглянула внутрь кареты. Естественно, ничего. Неожиданно рассвирепев, пес начал лаять самым раскатистым, самым диким голосом. Сесиль поспешно вышла. Если дядюшка здесь, то что он скажет? Пес ходил туда–сюда вдоль таинственной линии, которую не мог пересечь. Поджав хвост между лапами, с оскаленными клыками, он походил на само воплощение ужаса, и Сесиль опасливо обернулась, словно ее преследовали.

— Шарик!.. Послушай… замолчи… Ты же видишь, что никого нет.

Но голос Сесиль дрожал. Она кинула взгляд на ставни флигеля.

— Тсс!.. Тихо.

Пес успокоился, как только Сесиль пересекла некоторую границу. Это было настолько любопытно, что когда молодая женщина вновь обрела хладнокровие, то решила сама во всем разобраться. Она сделала вид, что идет к каретному сараю. Пес попытался ее схватить и остановился как вкопанный, подогнув задние лапы. Он задрал голову вверх и издал длинный вой, от которого Сесиль пришла в ужас. Она поспешно повернула обратно.

— Здесь… Здесь… Тихо!

Что он увидел? Что он учуял? Уж не коляска ли его пугала?

Как глупо! Этой коляской не пользовались на протяжении десятилетий. А кроме повозки, в каретном сарае абсолютно пусто. Сесиль вернулась в замок. На этот раз пес бежал перед нею, свободный от каких–либо страхов. «Он боится кареты, — повторяла про себя Сесиль, — или чего–то еще, что имеет к ней отношение». Но ей даже не удавалось сформулировать какую–нибудь подходящую версию. Она больше не чувствовала себя в безопасности под защитой пса, поскольку, несмотря на свою силу, тот поддавался какому–то необъяснимому воздействию. Ее ночные страхи возрождались. А что, если дядя Жюльен внезапно покинул замок потому, что эта весть, приведшая собаку в ужас, делала замок непригодным для проживания? Чем больше она рассуждала, тем сильнее ее преследовала мысль, что дядюшка точно уехал, оставив свой автомобиль. Он ударился в бега. Причины, которые он привел Морису, не более чем отговорки. Подлинную же и единственную причину он оставил про себя. И тут она неожиданно подумала, что и другие части этого владения, может быть, окажутся такими же подозрительными; возможно, что и где–то еще она встретится с «воздействием». Сесиль была отважной, хотя и впечатлительной. В первую очередь она заставила себя обежать с собакой все комнаты в замке. Сесиль открывала, быстро осматривала буфеты, серванты, старинные шпалеры… Собака смирно дожидалась ее. Она обнаружила комнату дяди Жюльена, комнату холостяка, полную беспорядка. На маленьком письменном столе валялись курительные трубки. Совершенно очевидно, что дядюшка уехал со всей поспешностью. Пес, сидя в коридоре, ожидал Сесиль и, когда встречал ее взгляд, вилял хвостом. Сесиль обшарила весь дом. Оставался парк. Она вышла через заднюю дверь, но двигаться дальше вперед не решилась. Деревья казались такими большими, их крона такой густой, а полумрак подлеска таким глубоким, что ее решительность поколебалась. Она вернулась назад и уселась на солнышке на ступеньке крыльца. Собака вытянулась рядом с ней, положив морду между лапами.

Когда Морис вернулся, то нашел ее на том же самом месте сидящей, словно нищенка, со следами испуга на лице.

— Что ты тут поделываешь?

— Уезжать надо, — проговорила она.

— Уезжать!.. Тогда как здесь нам так хорошо. Деревушка прелестна, ты увидишь… Люди — да, согласен, я понимаю, что Жюльен сторонился их как чумы… Если бы ты видела, какие взгляды бросал булочник исподтишка!.. Что до тетеньки в табачной лавке, так та даже рта не раскрыла… Они, должно быть, видят во мне одного из Меденаков, какого–нибудь родственника «узурпатора»… Может быть, даже Агерезы их предупредили… Но у нас свои дела!..

— Уезжать надо, Морис.

— В конце концов, что с тобой происходит?

— Пойдем. Хочу тебе показать кое–что.

Она взяла его за руку и повлекла к каретному сараю. Собака семенила за ними. В двадцати метрах от строения Сесиль выпустила ладонь своего мужа.

— Хорошенько смотри.

Она пошла к широко распахнутым воротам. Пес, который шел около нее, резко остановился и оскалился, как будто собираясь встретиться с какой–то грозящей опасностью. Потом он отпрыгнул назад и стал долго лаять. Его челюсти клацали в пустоте. Шерсть на шее взмокла от пота. Сесиль вернулась к Морису.

— Видел? Ему страшно. Думаю, он нас на кусочки бы разорвал, захоти мы затащить его в этот гараж.

— Старая карета. Это все.

В свою очередь Морис сделал несколько шагов к воротам. Пес бушевал. Он крутился волчком, рычал, слюна текла от исступления.

— Не продолжай! — крикнула Сесиль. — Ты его с ума сведешь.

Морис развел руками.

— Не понимаю… Эта псина чокнулась.

— О нет! Он знает вещи, которых мы не знаем… И твой дядя тоже их знал… Поэтому–то он и уехал.

Морис, казалось, остолбенел.

— Мой дядя знал?..

Он разразился хохотом.

— Бедная Сесиль, тебя решительно нельзя оставить одну ни на час… Что ты еще себе втемяшила в голову? Уверяю тебя, что Жюльен — самый обычный человек. Усталый — это да. Страшно похудевший. Он чертовски постарел. Но за исключением этого…

— Тогда объясни.

— Что ты хочешь, чтобы я тебе объяснил? Когда у тебя такие нервы, это что, объяснимо?

Сесиль чуть было не ответила, что как раз это–то очень хорошо объяснимо. Она предпочла промолчать и отвела собаку в пристройку, которая служила ей конурой. У нее появилась мысль, которую она хотела перепроверить как можно скорее. Ей хотелось побыть одной, но не так–то легко удалось отправить Мориса.

— У меня не хватило времени до конца обследовать каретный сарай, — сказала она. — Может быть, если хорошенько поискать, мы бы и нашли то, чего боится Шарик… Я действительно чувствовала бы себя более спокойной.

Они поискали, обошли несколько раз карету, дверцы которой, разбухшие от сырости, уже не открывались.

— Фонари красивые, — заметил Морис. — Если бы дядя мог, то отдал бы их нам. Так и вижу их в мастерской…

Сесиль рассматривала землю.

— Может, там люк какой–нибудь? — предположила она.

— И что бы это изменило?

— Не знаю. Может быть, кто–нибудь здесь спрятался.

— Собака бы его обнаружила, можешь быть уверена. Нет, это не то. Поверь мне. Не будем ломать себе голову. Когда Жюльен вернется, он объяснит нам загадку, при условии, что таковая существует.

— Допустим, — сказала Сесиль. — Однако мне бы очень хотелось, чтобы мы сходили в парк вместе с Шариком.

Они исследовали каждую тропинку, каждый куст. Пес, счастливый, бегал вокруг. Он совершенно забыл о своих страхах, и Сесиль, рядом с уверенным и переполненным планами Морисом, начинала втайне посмеиваться над собой. Однако с наступлением вечера хандра вновь нахлынула на нее. Напрасно она боролась, говорила себе, что оказалась жертвой собственного воображения, — все равно она вздрагивала при малейшем шуме. И она упрекала Мориса за его благодушие. Он ничего не чувствовал. Он не отдавал себе отчета в том, что что–то витало в воздухе… Какой–то душок… дурные пары… Она знала об этом значительно меньше, чем волкодав, но собственный страх не обманывал ее. Она провела жуткую ночь. Чистый свет сентябрьской луны приводил в движение тени и будоражил все вокруг. Она не сомневалась, что многие звери чувствовали то же самое. Иногда тень от какого–нибудь крыла скользила по занавескам, и странные крики раздавались в парке. Ближайший дом находился в двух километрах от замка.

Морис проснулся в восемь часов. Он зевнул, потянулся.

— Обалдеть, как можно здесь продрыхнуть. Мне этого недоставало в городе. А тебе?

— Уедем, Морис.

Она проговорила эти слова таким тихим голосом, что ему показалось, будто он плохо разобрал.

— Я сказала «уедем», — продолжила Сесиль. — Если ты хочешь, оставайся, я уеду.

— Эй, не начинай! — предупредил ее Морис. — Нам здесь очень хорошо. Я смогу поработать. Чего ты хочешь?

— Я, я здесь боюсь.

— Боишься? Из–за псины?.. Да я ее в бараний рог скручу, и не пикнет.

— Ты забываешь, что приехали мы из–за него.

Морис что–то буркнул и в раздражении встал. Наступил новый день. К полудню принялся лить дождь, затяжной косой дождь, живой шум которого наполнял двор чьим–то присутствием. Морис выдумал какой–то предлог и поехал в поселок на машине. Сесиль уселась на кухне, как старушка, вслушиваясь в тайную жизнь замка, мокнущего под ливнем. Странные мысли приходили на ум, и ей стало жалко затворника, дядю Жюльена. «Оригинал, — говорил Морис. — Может быть, немного тронутый». Она сама уже не очень–то хорошо знала, что реальность, а что нет. Если она выходила из кухни, то за ней как будто следили пустой холод гостиных, бессчетные невидящие глаза с портретов. К счастью, Шарик остался здесь, тихонько сопел, внимательный и полный обожания. Сесиль понимала, почему дядюшка не захотел оставить его одного. Ей начинал нравиться Жюльен, потому что тот любил этого грозного и вместе с тем нежного зверя. Но тогда дядя Жюльен не сбежал, как она думала еще накануне. Нет, конечно. Поскольку он взял на себя труд приехать в Париж и даже дать денег Морису. Почему же она представила себе, что… Есть ли связь между отъездом дяди и страхом собаки? Видимо, никакой связи… Она уже теперь не знала. Она смотрела на игру ветра и дождя. Иногда потоки воды, закрученные резким шквалом, принимали удивительные формы, напоминали какие–то силуэты. Словно призраки из тумана и брызг, они, танцуя, пересекали двор. Когда Морис вернулся, она с первого же взгляда увидела, что он выпил. Обед прошел печально. Время во второй половине дня едва тянулось. Морис не разомкнул рта. Сесиль свыклась с его капризным характером. Ночью сильный западный ветер очистил небо, и наутро вдруг распогодилось. У Мориса появилось желание поработать. Он устроился в большой гостиной среди маркизов и генералов. Сесиль с собакой отважилась выбраться на пределы владений, насобирала ежевики и на обратном пути проследовала по тропинке, бегущей позади флигеля. «Бьюик» по–прежнему стоял там. Ставни по–прежнему оставались закрытыми. Шарик перед каретным сараем пронесся стелющейся рысью в стороне, что означало по–прежнему все тот же панический страх. Сесиль ускорила шаги. Ее тихая радость улетучилась, но она не посмела побеспокоить Мориса, который напевал с угольным карандашом за ухом и бутылкой белого вина под рукой. Однако она не могла прогнать из своих мыслей этот флигель с закрытыми ставнями. Если уж на то пошло, то ей нечего вмешиваться. Это дело дяди и племянника. Она в замке лишь гостья. Она старалась отрешиться от всего, чтобы отогнать от себя эту глухую тревогу, которая подтачивала ее наподобие лихорадки. «Я на отдыхе», — повторяла она про себя. Или же она доверительно сообщала собаке:

— Нам двоим никто не нужен. Мы же счастливы вместе, не так ли?

Маленькие клубки пара вылетали из его пасти, Шарик начинал дышать чаще. Она целовала его, потом отворачивалась, когда ее глаза наполнялись слезами. Вскоре она запуталась в подсчете дней. Она уже больше не помнила, когда они приехали, настолько каждый последующий день походил на предыдущий. Она стала жить заторможенно, вроде животного. Она ощущала голод, страх, желание спать. А потом, как–то внезапно, желание уехать вновь взяло ее за живое. Она вновь накинулась на Мориса.

— Больше так продолжаться не может, — сказала она. — Если бы еще знать, когда твой дядя вернется!

Однако никаких вестей. Ни одной открытки. Тебе наплевать, конечно. А меня это молчание просто убивает. А уехал ли он?

— Что?

— Допустим, что он заболел… здесь… в тот вечер, когда он вернулся. С ним мог случиться сердечный приступ… может быть, он умер. Эта мысль преследует меня… Но ты, я тебя не понимаю… Лишь бы тебя не беспокоили… остальное пусть себе!..

Морис закурил трубку. Он впервые казался озабоченным.

— Ты считаешь? — сказал он. — Я об этом не подумал… Может, пойти посмотреть?

— Не может, а нужно.

Еще какое–то мгновение Морис не решался. Он действовал быстро только тогда, когда это ему было нужно. Наконец он встал.

— Ты идешь со мной?

— Конечно.

— Тогда запри собаку. Она надоела мне со своими выкрутасами.

Шарик спал под столом. Сесиль тихонько закрыла дверь. Они обошли флигель кругом.

— Войти невозможно, — констатировал Морис. — Все заперто. Придется ломать ставень.

Он открыл багажник «бьюика» и вооружился монтировкой. Сесиль, затаив дыхание, наблюдала за его движениями. На электрических проводах сидели ласточки. Они щебетали, перелетали с места на место, готовясь к большому отлету, и их крики, и неласковое солнце осеннего дня придавали сцене какой–то непереносимый накал. Морис выбрал ставень, который неплотно прилегал, и с силой надавил. Дерево треснуло с сухим звуком. Птицы улетели. Морис отодрал разломанную доску, скинул внутренний крючок, появилось окно. Кончиками пальцев он протер стекло и тотчас же отпрянул.

— Не подходи, — прошептал он.

Сесиль не боялась вида смерти. Она прижалась лбом к оконному стеклу и увидела висельника. Вот уже несколько дней, как он висел здесь, бесконечно жалкий, словно какие–то лохмотья, на гвозде. Морис отстранил Сесиль и выбил стекло. Он открыл окно и запрыгнул в комнату.

— Не стой здесь, — сказал он, подняв глаза к лицу, искаженному конвульсиями. — Ты мне не сможешь помочь.

— На столе какая–то бумага, — сказала Сесиль дрожащим голосом.

Морис взял ее и медленно прочитал:

«Я обречен. Я это знаю с позавчера. Рак крови. Несколько месяцев мучений и деградации. Лучше покончить с этим сразу и немедленно.

19 сентября. Три часа утра.

Жюльен Меденак».

Сесиль смотрела на черный силуэт, перевернутый стул, скрюченные руки с необычайно желтыми ногтями.

— Мне от всего сердца жаль его, — прошептала она.

— Да, бедный старина Жюльен! — сказал Морис. — Мы с ним редко виделись, но я потрясен. Понимаю, почему он уволил прислугу, почему так настаивал, чтобы мы отправились как можно скорее. Он хотел умереть у себя. А я ни о чем не догадывался… Я думал, что он где–то там, в Италии или Испании.

Он положил записку обратно на стол рядом с ручкой дяди, открыл дверь и увлек за собой Сесиль.

— Сейчас спущусь в поселок предупредить полицию… надо также послать телеграмму Франсису де Форланжу… Это же он наследует все имущество… Мне вроде помнится, он живет в Ницце… Другие Форланжи не во Франции, причем они все перессорились с Жюльеном… Сожалею, что привез тебя… Но я и подумать не мог…

Они вернулись к замку, и Сесиль села в машину, покуда Морис бегом поднимался на крыльцо. Вскоре он присоединился к ней.

— Я нашел книжку с адресами в кабинете, — сказал он. — Это точно Ницца: бульвар Виктора Гюго, 24–бис. Жюльен когда–то говорил мне об этом Франсисе… Он ему симпатизировал. Еще один чудак. Немного богемного склада, большой любитель лошадей, холостяк, живущий в отелях то там, то тут… мне кажется даже, что я его встречал как–то очень давно.

Он тронулся, и пес, запертый на кухне, завыл.

— Он думает, что я его бросаю, — сказала Сесиль.

— Не собираешься же ты брать его с собой!

— Ну… да. Это, безусловно, то, чего хотел твой дядя.

— Да… ладно, еще поговорим.

Они замолчали, чувствуя, что скандал неизбежен. По тому, как Морис хлопнул дверцей, когда остановился перед жандармерией, Сесиль поняла, что он не сложит оружия. Но она решилась на этот раз выстоять. Затем они прошли на почту, откуда Морис отослал телеграмму, потом к нотариусу. И все время одна и та же мысль, как наваждение, преследовала Сесиль: пес знал… Но знал что?.. Даже если он и видел, как его хозяин берет в каретном сарае веревку, он не понял бы, для чего эта веревка будет служить… Нет, Шарик увидел что–то другое. Может быть, он присутствовал при самой сцене? Может быть, дядя покончил жизнь самоубийством в каретном сарае?.. Но кто тогда перетащил бы труп? Зачем тогда прятать его во флигеле?.. А что, если дядю убили? Что, если Шарик видел убийцу?.. Нет, невозможно! По одной простой причине: в ту ночь, когда дядя умер, она заперла Шарика в конуре.

Очень короткое расследование убедило Сесиль, что она ошибалась. Письмо написано точно рукой дяди Жюльена. Весьма характерный почерк совпадал с тем, что фигурировал в бумагах, найденных в кабинете и переданных на экспертизу. Вскрытие подтвердило, что несчастный был поражен раком, который разрастался с устрашающей скоростью. Следовательно, самоубийство, явное, неоспоримое. Сесиль это не убедило.

В течение двух дней она бродила без дела по парку и вокруг каретного сарая. Существовала какая–то тайна… и тайна, касавшаяся именно кареты, так как, хорошенько понаблюдав за поведением пса, она поняла, что Шарик впадал в истерику, как только она протягивала руку к старинному экипажу. Шарик впадал в ярость не тогда, когда она входила в сарай, а тогда, когда она приближалась к карете. Это выглядело настолько глупо, что она начинала дрожать от ужаса. Но, в конце концов, между каретой и собакой она не находила ничего общего, ни малейшей связи. А между тем, как только она брала в свои ладони озабоченную морду Шарика, всматривалась в золотистые, проницательные и еще более отчаявшиеся, чем у человека, глаза, ситуация подсказывала ей, что эти глаза хотели поведать ей что–то и то, что они видели, она тоже может увидеть. Но перед ней представала лишь карета, сто лет как отданная на откуп паукам да пыли.

В замок явился нотариус в сопровождении клерка. Он пришел сверить инвентарный список имущества, и Морис попросил Сесиль проводить его.

— Это отвратительно, — сказала Сесиль. — Дядя Жюльен не был вором.

— Это законно, — сухо поправил мэтр Пекё. — Господин Жюльен Меденак был всего лишь временным владельцем. Мэтр Фаже, мой предшественник, возможно, решил бы с этим по–другому. Я же обосновался здесь совсем недавно. И должен вести дела как положено. У нас в сельской местности быстро начинают судачить.

И началось длительное хождение из комнаты в комнату.

— Один буфет эпохи Ренессанса… есть… Два кресла времен Людовика Шестнадцатого… есть…

Это было зловеще и изматывающе. Сесиль легла спать не ужиная и встала с мигренью. В девять часов возле крыльца остановилась машина модели «Дофин». Это возвращались нотариус и его клерк.

— Ты ими займись, — сказал Морис. — Я сделаю бросок до поселка, а потом тебя подменю.

Он уже открывал дверцу своей машины, когда из аллеи на полном ходу выехала машина серого цвета.

— Франсис! — воскликнул Морис.

Автомобиль, весь в пыли, затормозил перед ступеньками. Оттуда вышел мужчина лет пятидесяти, очень изящный, юношеской походкой направился к Морису с протянутой рукой.

— Спасибо, что телеграфировал мне. Бедный Жюльен!.. Я сокрушен. Я очень уважал его.

— Проходите… Мэтр Пекё и его помощник…

Франсис раскланялся. У него было красивое лицо с резким профилем, ярко–голубыми глазами и безупречными манерами.

— Он в своей спальне? — спросил он.

— Нет, — сказал Морис. — Его отвезли в поселок. Он покончил жизнь самоубийством.

— Ах вот как! Жюльен… Такой жизнелюб!

— У него оказался рак крови, — уточнил Морис. — Это объясняет его поступок.

— Боюсь, мадам, — продолжил Франсис, — вы можете унести из этого дома весьма дурные воспоминания… Но теперь вы мои гости. Сейчас отдыхайте и оставьте на меня тяжкие хлопоты.

— О! Все закончено, — сказал Морис. — Похороны состоятся завтра.

Как только Франсис поставил ногу на первую ступеньку крыльца, послышалось рычание, заставившее обернуться мэтра Пекё и его клерка. Сесиль кинулась вперед.

— Это Шарик… Он не злой.

Собака находилась на верху лестницы. Она неожиданно попятилась, как будто пытаясь прыгнуть, и из ее груди исторглось глухое, продолжительное рычание, похожее на хрип.

— Взбрело ему в голову! — сказал Морис. — Жену мою обожает. А меня терпеть не может… Ты крепко его держишь?

— Да, — сказала Сесиль. — Сейчас уведу. Так будет более предусмотрительно.

Она потянула собаку на другой край крыльца.

— Красивый зверь, — заметил Франсис невозмутимо. — Надеюсь, через несколько дней мы станем хорошими друзьями.

В чем он сильно ошибался.

Прошла неделя. Состоялась кремация, печальное погребение без священника, так как духовенство оставалось непреклонным; без кортежа, так как жители поселка так и не отступились от своего. Сесиль, расстроенная, хотела тотчас же вернуться в Париж. Франсис удержал ее лишь своей любезностью. Никогда она не встречала мужчины более соблазнительного, более обаятельного, более деликатного. Он вел себя как безупречный хозяин дома, полный предупредительности, простой, как подобает знатному синьору. Сесиль была ослеплена. Она делала невозможное, чтобы смягчить скверный норов собаки. Лучшим способом оставались совместные прогулки. Когда она выходила вместе с Франсисом, собака соглашалась их сопровождать. Но держалась от Франсиса на значительном расстоянии… Она держалась от Франсиса на таком же расстоянии, что и от каретного сарая. Как если бы Франсис внушал ей те же чувства. Франсис ничего не замечал. Он мило болтал, говорил о своем детстве, о чудесных каникулах, которые он проводил в замке. Иногда он смеялся как ребенок, держа Сесиль за руку. Пес следил за ними на расстоянии десяти метров и держался все время с той стороны, где оказывалась его хозяйка.

— Но вы выходили же иногда за пределы владений? — спрашивала Сесиль.

— Нет. Жил как дикарь. Залезал на деревья, чтобы читать приключенческие романы… В глубине парка строил себе шалаши.

— А по воскресеньям вы ездили в Леже все вместе в карете?

— В карете?.. Какая странная мысль!

— Вы не пользовались каретой?

— Но карета — это музейный экспонат. Ею очень давно пользовалась герцогиня де Бери, с тех пор она все время оставалась здесь.

Новый предмет для размышлений. Герцогиня де Бери! «Этот пес меня с ума сведет», — подумала Сесиль. И чтобы забыть свои муки, она разрешила Франсису поухаживать за собой. Морис же тоже был в замке и красноречиво показывал это.

Однажды вечером за десертом Франсис сказал им:

— Если я найду покупателя, то продам это поместье. Я привык жить кочуя, и этот замок, скорее всего, будет связывать мне руки. Не могли бы вы доставить мне удовольствие?.. Возьмите то, что вам нравится… Мебель… Ковры… Вы меня этим обяжете.

Сесиль поняла, что ее муж сейчас поддастся соблазну и унизит их обоих. Она опередила его.

— Спасибо, — сказала она. — Морис хочет фонари от старой кареты… Отдайте их ему.

Франсис не скрыл своего удивления, но ограничился тем, что поднес руку Сесиль к своим губам.

— Вы прелестны, Сесиль… Так что я останусь вашим должником… Доставьте мне такое удовольствие.

Как раз в этот–то вечер Морис и решил покинуть замок.

— Хватит с меня, — сказал он своей жене, как только они очутились в своей спальне. — Честное слово, он заигрывает с тобой. А ты так любуешься им! Подпала под чары. Сразу видно, что ты его не знаешь! Но посмотри на него. Он же бабник. Это бросается в глаза.

— Не будешь же ты упрекать меня в том…

— Я ни в чем тебя не упрекаю. Пока нет!.. Я говорю, что уезжаем, вот и все. Уезжаем завтра.

— Это будет выглядеть невежливо.

— Хорошо, послезавтра. Я найду какую–нибудь причину.

— Я увожу собаку.

— Собака останется здесь.

— Собака поедет со мной.

— Тогда я вернусь один.

И Морис пошел спать в комнату для гостей. На следующий день Сесиль поднялась рано, совершенно без сил после плохо проведенной ночи. Она отправилась вместе с собакой в дальнюю прогулку. Что делать? Никогда бы она не оставила Шарика. Но когда Морис зацикливался, то становился настолько мелочным, что шел до конца, чтобы отстоять свое абсурдное решение. Если бы по крайней мере она была уверена, абсолютно уверена, что больше не любит его! Конечно, она ненавидела все больше и больше его манеры, отсутствие такта, его тщеславие. Но в глубине самой себя… Что это означает «глубина самой себя»?! Не там ли окопалось малодушие?

Собака шарила по кустам, мельком убеждалась, что Сесиль двигалась сзади, Сесиль шла медленно. Через несколько часов она сделает выбор, и она еще не знала, что эта будущая Сесиль, эта незнакомая Сесиль решит. Она повстречалась с почтальоном, который поприветствовал ее, потом вернулся назад.

— У меня кое–что есть для господина Меденака, — сказал он.

— Давайте.

Это оказалась телеграмма. Крупным почерком поперек бланка было начертано: «Убыл, не оставив адреса». Адрес так и заплясал перед глазами Сесиль: «Ницца, бульвар Виктора Гюго, 24–бис, Франсису де Форланжу».

Она не понимала. Она пока не хотела понимать. А между тем внутри себя она слышала, как какой–то голос шептал: «Это же ясно! Франсис никогда не получал этой телеграммы… Когда он благодарил Мориса, он лгал… Он лгал… Он приехал без предупреждения… Он уже знал…»

Сесиль прислонилась к стволу бука. Голова у нее шла кругом. Она забыла, что только что предчувствовала. Что же Франсис уже знал?.. О чем он заранее условился с

Морисом?.. Нет! Только не Франсис!.. Он был не способен на низость. Морис — тот да. Но не Франсис!

Она вернулась в парк. Со всей очевидностью она заболевала. У крыльца спорили Морис и Франсис.

— Нет, не настаивайте, — сказал Морис, направившись в сторону флигеля.

— Сесиль! — воскликнул Франсис. — Вы на самом деле хотите уехать?.. Вам здесь не нравится?

Он улыбался, подразумевалась тысяча нежных слов, а Сесиль медленно комкала на дне своего кармана телеграмму, напрягая всю свою волю, чтобы сдержать слезы. Так это правда? Потихоньку она стала любить его… потому что он казался внимательным, откровенным, потому что так сильно отличался от Мориса, а вот теперь…

— Ну посмотрите на меня, Сесиль.

Она опустила голову и побежала к своему мужу. Пес прыгал перед ней, думая, что она хочет поиграть.

— Сесиль!

Она предчувствовала нечто жуткое. Голос Франсиса наводил на нее ужас. Она остановилась, запыхавшись. Морис мыл свою машину возле конюшен. Он выпрямился, в руке у него была губка, с которой струилась вода.

— Мне жаль, — сказал он. — Вчера вечером я был немного резок… Если ты так уж держишься за эту собаку…

Сесиль протянула ему телеграмму.

— Что это такое?

— Прочти.

Он уже читал. Он бросил губку в ведро, вытер руки своим платком.

— Тем хуже, — сказал он наконец. — Я об этом не подумал.

— Не объяснишь ли мне?

— Прежде всего прошу тебя не говорить со мной в таком тоне. В принципе, видишь ли, это не по злобе… Если я и скрыл от тебя правду, так по просьбе Жюльена. Я же хотел поставить тебя в известность. Это он не хотел ничего знать.

Волкодав, сидя возле автомобиля, посматривал на Мориса. Тот повлек Сесиль в сторону каретного сарая, как если бы опасался быть услышанным животным.

— Встань на место Жюльена, — продолжил он. — Вот человек, который живет, как пария, в замке, представляющем собой миллионы и миллионы, и который не может обосноваться в другом месте, потому что у него нет денег.

— Нет денег!

— Вот именно! Рента не так уж велика. Едва хватает, чтобы позволить себе время от времени какое–ни–будь небольшое путешествие… Так что ты понимаешь, что, в конце концов, он стал свирепеть… У него лишь одна мысль — уехать… осесть за границей, где–нибудь очень далеко…

— Но… Франсис?

— Что Франсис?

— Почему он приехал так быстро?

Морис начал набивать трубку, чтобы скрыть смущение.

— Возможно, мне лучше бы промолчать, — продолжил он. — Вижу, ты ничего не поняла. Франсис де Форланж умер… Да, настоящий Франсис — это тот, что повесился. Он вполне мог бы покончить с собой и в Ницце, так как уже давно он знал, что приговорен. Но нет, умереть он захотел здесь. Не спрашивай меня почему. По словам Жюльена, это был несчастный малый, который всю свою жизнь с тоской вспоминал о своем детстве. В замке он провел свои ранние годы, похоже, что единственно радостные. Я излагаю тебе все это кратко, в общих чертах… Короче, Жюльен увидел всю выгоду, которую он мог извлечь из этой смерти при условии действовать быстро. В поселке практически не знали ни того ни другого, а старый нотариус графини передал свои полномочия. Агерезы уже давно желали вернуться к себе в Испанию. Жюльену оставалось лишь их уволить… Что до удостоверений личности, так за годы оккупации он не раз их подделывал. Никаких проблем… Что ему еще было нужно?

— Соучастника, — сказала Сесиль, — тебя.

— Нет. Чистосердечного свидетеля — тебя.

— Вы оба отвратительны мне, — сказала Сесиль.

— Умоляю тебя. Попробуй понять. По сути, Жюльен забрал себе наследство, которое по праву отходило к нему. Ведь он был мужем, разве нет?

— Дальше?

— Дальше Жюльен переписал письмецо, оставленное Франсисом, в котором изменил только дату. Потом приехал поставить меня в известность. Я ему задолжал за машину. Мне было трудно отказать. Моя роль ограничивалась столь малым! Узнать мертвого… Узнать живого… И даже еще меньше: просто–напросто промолчать. А ты одним только своим присутствием вносила самую твердую уверенность. Кто бы мог подумать, что ты не знакома ни с Жюльеном, ни с Франсисом?.. Наконец, ты стала свидетелем возвращения нашего дяди на автомобиле в ту же ночь, как мы приехали… Знаю, мы не правы, что обманывали тебя таким образом. Признаюсь, что это достаточно скверно… Но у нас не оставалось выбора.

— А если бы я спала?.. Если бы не слышала, как возвращается автомобиль?

— Я–то не спал. Я бы тебя разбудил.

— Но твой дядя, раз уж вернулся сюда?..

— Так вот он протолкал до дороги маленькую спортивную машину, в которой приехал его кузен, и уехал на ней.

— Вы действительно все предусмотрели.

— По–моему, да, — убежденно сказал Морис.

— Эта тебя забавляло?

— Да, немного. Мы отсчитали необходимый срок, прежде чем я обнаружу тело во флигеле. Есть какой–то момент, когда день смерти не может быть уже установлен с точностью. Потом я дал телеграмму, чтобы окончательно провести тебя, так как дата приезда «кузена Франсиса» также была определена.

Каждое слово Мориса обнаруживало новую ложь, новый обман. Сесиль даже не возмутилась. У нее, напротив, было впечатление, что она на пути к освобождению. Морис являлся не более чем вот этим мелким, инфантильным человеком.

— Ты знаешь все, — сказал он.

Она повернулась к нему спиной, увидела собаку, вновь посмотрела на мужа.

— Как получилось, — сказала она, — что она не узнала своего хозяина? Меня–то вы легко обманули. Но ее?

Морис колебался.

— Теперь, — сказала Сесиль, — я могу услышать все.

— Это тоже, — тихо сказал Морис, — это было необходимо. С одной стороны, Жюльен нуждался в нашем свидетельстве. Но, с другой стороны, он также нуждался в свидетельстве собаки, чтобы все вполне могли отметить, что мужчина, приехавший из Ниццы, был для собаки чужим… Это было даже главным для него… Тогда…

— Догадываюсь, — сказала Сесиль ледяным тоном.

— Да… Ему пришлось избить ее… в каретном сарае… кнутом из кареты… до тех пор, пока Шарик не мог уже больше его видеть без того, чтобы не впадать в страх.

— Карета… кнут… да, я теперь понимаю… я понимаю все… Это чудовищно!.. Я предпочла бы, чтобы он убил своего кузена.

— Обрати внимание, что…

— Замолчи… Вы подлецы, оба… А он еще больше, чем ты.

Приближались чьи–то шаги. Это был Жюльен.

— Я только что подумал, — сказал он, — что вы забудете основное.

Улыбка светилась в его голубых глазах, искавших взгляда Сесиль. Никогда не казался он более благодушным, старающимся понравиться. А Морис отвернулся, будучи не в духе, роясь в своем кисете.

— Вы просили у меня фонари. Заберите их. Я настаиваю на этом!

Он толкнул ворота каретного сарая, быстрым шагом приблизился к старинной карете, протянул руку к сиденью, дотронулся до кнута.

— Шарик! — приказала Сесиль.

Морис, раскуривавший трубку, поднял глаза, услышав шум падения. Все было закончено еще до того, как спичка обожгла ему пальцы. Шарик кинулся на горло своему хозяину. Жюльен лежал распростертым на спине. С рычанием дикого хищника пес терзал его, и голова трупа болталась из стороны в сторону, словно тряпичный ком. Наконец Шарик поднял морду, испачканную в крови. Сесиль удалялась. В несколько прыжков он догнал ее и смирно засеменил рядом с ней. Дойдя до ворот, Сесиль вышлана дорогу. Шарик закрутился вокруг нее, лая от радости.


Жизнь и творчество Буало-Нарсежака

Под двойной фамилией — Буало-Нарсежак — выпускали свои книги соавторы — Пьер Буало (1906–1989) и Тома Нарсежак (род. в 1908). В истории мировой литературы это далеко не единственный случай совместного творчества. Достаточно вспомнить братьев Гримм, братьев Гонкур, Ильфа и Петрова и т. д. Бросается в глаза, что обычно работали вдвоем или родственники, или очень близкие по духу люди. Занимались они этим с молодых лет и приобретали известность только в соавторстве. Однако совсем иначе сложился писательский союз Пьера Буало и Тома Нарсежака. Когда они объединили свои усилия, им перевалило за сорок, и оба к этому времени были уже известными писателями, отмеченными высшими премиями в области детективной литературы. Весь их жизненный опыт и среда, в которой они выросли, резко различались. И даже внешне и по характеру они представляли собой полную противоположность. Пьер Буало — подвижный, сухощавый, нервозный, а Тома Нарсежак — полный, солидный, степенный. И тем не менее, каждый по-своему, собственным путем, шли они постепенно навстречу друг другу, чтобы, объединившись, подарить читателям интересного, яркого писателя — Буало-Нарсежака, который откроет новую главу в истории детективного жанра, создаст «полицейский роман» без «полицейского», но со значительной дозой психологического анализа.

Из-под пера Буало-Нарсежака выйдет совсем особый вид художественной прозы — детективный психологический роман, что принесет соавторам огромный успех и поставит их имена в один ряд с Конан Дойлом, Агатой Кристи и Жоржем Сименоном.

А до 1947 года они не были даже знакомы. И каждый жил своей, обособленной от другого жизнью. Кажется удивительным, что они вообще смогли встретиться. В их биографиях не было никаких точек соприкосновения.

Пьер Буало родился в Париже, в семье служащего среднего достатка. Его отец заведовал отделом в морском агентстве. С детских лет будущий писатель увлекается детективной литературой, упивается приключениями «Ника Картера — великого американского сыщика», читает взахлеб книги о хитроумном «воре-джентльмене» Арсене Люпене, созданном Морисом Лебланом, и восхищается блистательным детективным талантом юного репортера Рультабия — героя книг Гастона Леру. По настоянию родителей, да и по собственной склонности, Пьер Буало поступает в коммерческое училище (нечто вроде торгового техникума) и, окончив его в 1923 году, становится служащим в коммерческом отделе одной из парижских фабрик, где успешно работает, продвигается по служебной лестнице. Но страсть к детективным произведениям с возрастом не проходит. В 1924 году она получает дополнительную и обильную пищу. Издательство «Альбер Пигасс» начинает выпускать книжную серию «Маска», в которой публикуются только детективы. Эти недорогие, компактные, изданные в мягкой желтой обложке книжки выходят и по сей день.

Пьер Буало открывает этот приятный для него источник чтения, вернувшись после службы в армии. Первым произведением, которое он обнаружил в серии «Маска», был знаменитый роман Агаты Кристи «Убийство Роджера Эккройда», который произвел сильное впечатление на будущего писателя.

Вместе с успехом книг Агаты Кристи во Францию пришла из Англии в конце 20-х годов мода на «роман-загадку», в котором сыщик или частный детектив блестяще разгадывает сложную, запутанную тайну преступления. Вместе с ним ломает голову и читатель. В некоторых журналах стали публиковать небольшие детективные рассказы-загадки, которые должны были отгадать сами читатели. Правильный ответ давался в следующем номере. Составлением таких текстов занимался и молодой Жорж Сименон, набивая себе руку, прежде чем приступить к созданию книг о комиссаре Мегрэ.

В 1929 году был опубликован объемистый, солидный труд ученого Режи Мессака «Детективный роман и научная мысль», в котором впервые проводился серьезный, глубокий анализ происхождения и развития жанра и прослеживалась его внутренняя связь с «научной мыслью», что поднимало престиж и значение детективной литературы.

Альбер Пигасс учредил в 1930 г. Гран-при за лучший приключенческий роман года. Первым лауреатом этой премии стал Пьер Вери — автор романа «Завещание Базиля Крукса».

В 1931–1934 годах выходят с огромным успехом 19 книг Жоржа Сименона о комиссаре Мегрэ, создаются в разных издательствах по образцу «Маски» еще несколько серий, специализирующихся на выпуске как переводных, так и французских «романов-загадок», резко возрастает интерес к детективной литературе, увеличивается число ее читателей.

Молодой торговый служащий Пьер Буало тоже решает сочинять «полицейские» романы и новеллы. После работы вечерами и ночами он пишет. Не сразу у него получается, но после двух лет неудач в 1934 году ему все же удалось опубликовать свой первый роман «Камень, который дрожит», где действует сыщик Андре Брюнель — главный персонаж ранних романов Буало. Книга привлекла внимание читателей. После первого успеха в нескольких журналах печатают его рассказы, один за другим выходят еще два романа. Воодушевленный удачей, он бросает службу, чтобы заниматься только литературным трудом.

В 1938 году за свой четвертый роман «Отдых Вакха» Пьер Буало получает Гран-при за лучший приключенческий роман, то есть высшую тогда награду в этой области литературы. Теперь он может позволить себе жениться и купить квартиру. Его женой стала юная секретарша из редакции одного из журналов, где он печатался. Он счастливо проживет с ней до самой смерти. А в купленной в 1939 году квартире он будет жить до 1982 года, пока не переселится доживать на берег моря по состоянию здоровья.

Однако Пьер Буало незадолго до войны понял, что одних гонораров недостаточно, чтобы содержать семью, и поступил работать администратором в ночное кабаре (принадлежащее его кузине), но предприятие вскоре разорилось, и летом 1939 года, к моменту начала войны, он оказался без работы. Мобилизованный в первые же дни войны, Пьер Буало попадает в 1940 году со своей ротой в плен и находится в немецком лагере для военнопленных до конца 1942 года. Там он тяжело заболевает, и его отправляют умирать на родину. Но в Париже он излечивается, поступает работать в благотворительную организацию «Национальная помощь», которая оказывала содействие обездоленным, и в первую очередь жертвам войны. В 1944 году она получит название «Французская взаимопомощь» и будет серьезно заниматься бывшими заключенными гитлеровских лагерей. Этот горестный и страшный опыт отразится впоследствии в книгах Буало-Нарсежака. После войны Пьер Буало возвращается к литературной деятельности, публикует еще несколько романов и новелл и к концу 40-х годов, к моменту встречи с будущими соавтором, становится одним из самых известных авторов «полицейского романа».

Подлинное имя Тома Нарсежака — Пьер Эро. В отличие от Пьера Буало — коренного парижанина, он провинциал, родился в городе Рошфор-сюр-Мер (департамент Шарант-Маритим) в богатой буржуазной семье, где были и судовладельцы, и торговцы оружием. В его роду насчитывалось немало моряков, и сам он мечтал служить на флоте, плавать по морям. Но тяжелое заболевание ноги, которое он перенес в возрасте 11 лет, подорвало его здоровье. После операции нога была, спасена, но осталась поврежденной. Спортом он больше заниматься не мог. Мечты о море пришлось оставить. Мальчик старательно и увлеченно учится.

В 1926 году он заканчивает лицей и блестяще сдает экзамены на степень бакалавра (что дает право поступления без экзаменов в университет). У юного Пьера Эро выявились ярко выраженные гуманитарные склонности, и он выбрал сложную профессию — решил стать философом. Философия как предмет преподается в выпускных классах французских лицеев. Для ее преподавания требуются специалисты высокой квалификации, обладающие солидной гуманитарной и научной подготовкой.

Будущий писатель учился с 1926 по 1930 год в университете города Пуатье. По окончании он получил диплом преподавателя литературы и истории и стал работать в лицее города Ванн, где женился в 1930 году на молодой преподавательнице, своей коллеге. Этот брак продлится до 1967 года и закончится разводом. У них родятся две дочери.

Но для того, чтобы получить место преподавателя философии, Пьеру Эро нужно было иметь еще два диплома. Без отрыва от работы он сдает необходимые для этого экзамены в университете Бордо в 1931 и 1932 годах. Теперь он мог на законном основании преподавать философию. Но в 1933 году его призывают на военную службу (кончилась отсрочка, которая была ему предоставлена на время обучения в университете и сдачи всех экзаменов). Хотя он не был годен к строевой, он все же отслужил положенный срок в хозяйственном подразделении артиллерийской части, расположенной, к счастью, в том же городе Ванн, где жила его жена и только что родившаяся дочь.

Пьер Эро, вернувшись после военной службы, берет отпуск по состоянию здоровья и только в 1937 году приступает наконец к работе в качестве преподавателя философии в лицее города Труа. Через два года он переводится в Орийяк (департамент Канталь). Едва он с семьей перебрался в этот уютный тихий провинциальный городок, как грянула война, и незадачливый философ снова оказался в армии, на этот раз писарем в медчасти.

Во время так называемой «странной войны» 1939–1940 гг. в течение многих месяцев не было никаких боев, и молодой писарь имел немало свободного времени. От нечего делать он принялся сочинять «полицейский роман». Почему он выбрал именно этот жанр? Совсем не потому, что очень любил его. Конечно, он в детстве пережил увлечение и Рультабием, и Арсеном Люпеном, а став взрослым, почитывал иногда модные «романы-загадки», но, в отличие от Пьера Буало, он получил солидное гуманитарное образование, прочел гораздо больше книг и имел, естественно, иные, чем его будущий соавтор, литературные пристрастия. Его, несомненно, привлекала скорее классическая художественная и философская литература, чем детективная.

За «полицейский роман» он принялся с сугубо практической целью. Дело в том, что Пьер Эро, как и многие преподаватели философии, освоил так много ученых трактатов, что в своей речи невольно стал злоупотреблять научной терминологией и тяжеловесными, сложными фразами. Чтобы отучиться от этой вредной для педагога привычки и приобрести навык выражать свои мысли просто и доступно, он решил сочинить несколько образцов детективной прозы, рассчитанной на самого неискушенного читателя. Это занятие было для него своеобразным стилистическим упражнением. Ему удалось написать 12 глав романа «Полуночный убийца», выдержанного в стиле традиции «романа-загадки». Ему очень понравилось это занятие. Но когда выяснилось, что не хватает в стране учителей для старших, выпускных классов, Пьера Эро в марте 1940 года отозвали из армии, и он вернулся в Орийяк, где снова стал преподавать в лицее. Там он работал и в годы оккупации.

Первое послевоенное лето он провел с семьей в деревне у родителей жены. Там не было ни книг, ни библиотеки, и скучающий философ снова занялся сочинением детективных историй, дабы еще раз поупражняться в умении просто и доходчиво выражать свои мысли. Он написал несколько новелл, точно воспроизводя манеру письма известных авторов детективного жанра — Мориса Леблана, Конан Дойла, Агаты Кристи, Жоржа Сименона. Он с удивлением обнаружил у себя незаурядный литературный талант. Эти рассказы, а также написанный им в армии роман он предложил одному издателю, который охотно напечатал их. Пьер Эро не хотел, чтобы его ученики и коллеги знали, чем занимается в свободное время солидный и уважаемый преподаватель философии, поэтому он и опубликовал свои произведения под псевдонимом. В детстве он любил подолгу сидеть на берегу речки и ловить рыбу. Его любимое место для рыбалки находилось между городком Нарсежак и деревней Сен-Тома. В честь этих названий, дорогих его сердцу, он и выбрал себе псевдоним — Тома Нарсежак.

Эти первые чуть иронические тексты понравились читателям, и издатель попросил Тома Нарсежака еще что-нибудь написать для него. Ободренный успехом, начинающий автор создает еще один роман — «Полиция на лестнице», который выходит все в том же 1946 году, как и две предыдущие книги. Этот год можно считать годом рождения писателя Тома Нарсежака.

Тем временем он продолжает свою педагогическую карьеру и переводится из маленького Орийяка в крупный город Нант, где будет работать до самого выхода на пенсию в 1968 году. Под именем Тома Нарсежака он завязывает знакомства в литературно-издательском мире, сближается с группой молодых писателей (в том числе с будущим членом Французской академии Жаком Лораном), внимательно начинает следить за новинками детективной литературы, где происходили тогда коренные перемены.

В 40-е годы стала снижаться популярность «романа-загадки» английского типа, в моду вошел возникший в США в 30-е годы «черный роман», называемый также «триллер» (от англ. thriller — вызывающий дрожь) или «крутой детектив». Разгадка тайны преступления и образ детектива отступают в нем на задний план. Центральное место занимает описание того, что ранее было простым фоном действия, то есть обстановки, в которой оно развертывается. Авторы триллеров (американские романисты Чендлер, Хэммет и др.) показывают жестокость, насилие, цинизм и безнравственность, которые стали характерными приметами современной социальной действительности. Преступление обретает смысл своего рода «визитной карточки» общества, преступного по своей природе. В 40-е годы этот тип романа расширяет сферу своего влияния. Возникают его английские и французские варианты. Каналом активного его проникновения во Францию становится так называемая «Черная серия», созданная в 1945 году в издательстве «Галлимар» предприимчивым дельцом Марселем Дюамелем. К 90-м годам вышло более двух тысяч названий в одинаковой черной обложке. Книги этой серии — главным образом переводные — оказали огромное влияние на развитие французской детективной литературы, способствовали появлению французских триллеров о приключениях гангстеров и полицейских, шпионов и работников спецслужб.

В романах «Черной серии» качественно меняется образ детектива-расследователя. Он предстает или в виде одиночки-идеалиста, своеобразной «белой вороны» в «черном» мире, или выступает в роли мускулистого супермена, наделенного наглостью и напором, прекрасно умеющего стрелять и драться. А нередко автор вообще обходится без специалиста-сыщика. Его роль выполняет один из героев романа, а то и сам читатель вместе с автором.

Тома Нарсежак, как человек научного склада, серьезно анализирует происходящие в детективной литературе процессы, излагает свои мысли в обширном очерке «„Эстетика“ полицейского романа» (1947) и пишет еще два романа, которые ему заказало издательство.

Пьер Буало прочитал эссе Тома Нарсежака о «полицейском романе», с удовольствием обнаружил в нем очень положительный отзыв на свои книги и поразился, что автор совершенно так же, как и он, оценивает состояние современной детективной литературы. Набравшись смелости, Буало написал письмо Нарсежаку, тот ему ответил. Так в 1947 году между ними завязалась оживленная переписка. Увиделись они впервые только 13 июня 1948 года (в тринадцать часов!) на торжественном обеде в честь вручения 13-го (!) по счету «Гран-при за лучший приключенческий роман». Лауреатом стал Тома Нарсежак за свой четвертый роман «Смерть путешествует». По традиции на обед приглашаются все предшествующие лауреаты, в их числе оказался и Пьер Буало, удостоенный этой награды в 1938 году.

Едва закончив обедать, они удалились вдвоем на террасу и там, попивая минеральную воду, стали высказывать друг другу свои соображения о том, что же нужно сделать, чтобы поднять уровень детективного жанра. Вот в этой беседе и возникла у них мысль написать вместе детективное произведение, чтобы наглядно показать, как можно видоизменить «полицейский роман».

Четыре года после принятого решения они не приступали к его выполнению, ибо были заняты собственным творчеством. Тома Нарсежак написал в 1949 году новеллу «Вампир», которая имела шумный успех, еще один роман, несколько пьес для радио и яростный памфлет против триллеров «Конец одного блефа» — очерк об американском «полицейском черном романе». Этот памфлет вызвал гневную отповедь со стороны создателя «Черной серии» Марселя Дюамеля, что имело значительный резонанс в прессе и привлекло внимание к Нарсежаку и к его книгам.

Буало тем временем публикует последний роман из серии о сыщике Андре Брюнеле «Свидание в Пасси» (1951) и несколько рассказов. Тома Нарсежак все более уверенно выступает как исследователь современной детективной литературы и выпускает книгу «Феномен Сименона» (1950) — фактически первый серьезный анализ творчества этого самого читаемого автора детективной прозы.

Что же касается их совместной работы, то поначалу дело шло медленно и не очень успешно. В 1951 году им удалось написать и напечатать в журнале «Ревю де Де Монд» небольшой роман «Призрачная охота». Однако первый опыт показался им недостаточно убедительным. В нем не была раскрыта глубина их замысла. Они подписали его псевдонимом «Алэн Буккареж» (сложная анаграмма из букв их фамилий).

Но соавторы-новаторы не сложили оружие и все-таки сумели в конце концов осуществить свое намерение — создать именно тот тип романа, который задумали тогда, 13 июня 1948 года, в их послеобеденной беседе на террасе. Так в 1952 г. появился роман, впервые подписанный двойной фамилией — Буало-Нарсежак, он был озаглавлен «Та, которой не стало». Это произведение настолько отличалось от принятых норм и критериев «полицейского» и «черного» романов, что не могло войти ни в одну из специальных детективных серий (типа «Маска» или «Черная серия» и др.). Все отвергали рукопись соавторов. Только издательство «Деноель» на свой страх и риск решилось опубликовать эту странную, ни на что не похожую книгу. Издательство не пожалело о своей смелости, потому что роман «Та, которой не стало» вызвал огромный интерес у читателей и в критике, был переведен на 18 языков мира, стал основой для знаменитого фильма Клузо «Дьяволицы», был инсценирован для театра и для радиопостановки.

Именно этот роман возвестил миру о рождении нового оригинального писателя Буало-Нарсежака. Начиная с этого момента, то есть с 1952 года, они стали постоянно, до конца своих дней, работать только вместе. Тандем Буало-Нарсежак тронулся в путь.

Так что же они задумали? В чем состояло их новаторство?

По словам Пьера Буало, они «просто пытались найти пути излечения от недуга, поразившего жанр, который, едва освободившись от склероза традиционного „романа-загадки“, принялся биться в эпилептическом припадке „черного романа“» (журнал «Реалите» март 1956). Это значит, что оба писателя одинаково критически оценивали и «роман-загадку» и триллер. Ни в «желтой», ни в «черной» сериях они не видели того главного, чем ценна литература, — боли за Человека, волнения за судьбу героя книги. Интеллектуально-игровой детектив апеллировал только к мозгу, а авантюрно-приключенческий, в его «черном» варианте, — к инстинктам, зачастую самым низменным. Но ни тот ни другой не затрагивали сердца и души. По мнению Буало и Нарсежака, единственный персонаж детективного произведения, который мог бы взволновать читателя, затронуть его чувства, — это жертва преступления. Но при условии, конечно, что это живой человек, а не мертвая «кукла». Чтобы вывести на первый план именно этот персонаж, обычно убиваемый в самом начале, соавторы буквально вывернули наизнанку привычные структуры детективного повествования. Они отказались и от персонажа детектива — полицейского или сыщика, и от всех юридических и полицейских атрибутов детективного расследования (отпечатки пальцев, следы и т. д.), оставаясь при этом и рамках детективного жанра. Преступление, тайну которого должно раскрыть их произведение, как бы пропускается через восприятие и чувства жертвы, показанной поэтому до или во время его свершения, а не после, как это принято, то есть пока она еще жива и остро ощущает, что с ней происходит.

Буало и Нарсежак следующим образом объясняют смысл своей реформы: «Мы поставили перед собой цель создать новую форму романа, в котором нашли бы свое место и загадка и тревога, то есть сохранить то хорошее, что есть в классическом „полицейском романе“, и ввести туда кое-что новое из „черных романов“. А главное — мы хотели гуманизировать „роман-загадку“, сделать из него просто роман. А это означало, что нужно было превратить персонажей-марионеток в живых людей, раскрыть как можно точнее их внутренний мир» (журнал «Мистер-мэгазин», декабрь 1970 г.).

Буало-Нарсежак стали изображать человека, попавшего в запутанное, казалось бы, необъяснимое положение, что заставляет его думать о вмешательстве каких-то таинственных непостижимых сил и переживать страшные минуты ужаса. Но эта загадочность постепенно получает логическое объяснение: речь идет об изощренных кознях преступника, который создает фальшивые инсценировки. А за ними скрываются низменный расчет, готовность совершить любую подлость, вплоть до убийства. К концу раскрывается все загадочное и непостижимое, восстанавливается причинная связь событий. Но человеку от этого не легче. Побеждают силы зла, нередко гибнет и жертва, как ей положено. Этот прием позволил авторам передать с особой убедительностью трагическое состояние человека, оказавшегося в беде, в безысходном положении. Писатели используют сложную сюжетную конструкцию, чтобы показать хитроумное построение системы «ловушек», которую создает для улавливания жертвы преступник, как правило, не какой-нибудь гангстер или профессиональный уголовник, а вроде бы вполне «приличное», уважаемое лицо — нотариус, бизнесмен, светская дама, архитектор и т. п. Мотив их действий чаще всего — корысть.

Для создания таких детективных произведений нового типа нужно было, чтобы соединились в единое целое умение сочинить запутанную, сложную интригу с искусством раскрывать психологию персонажей. Одним из этих качеств блестяще владел Буало, а другим — виртуозно Нарсежак. Они прекрасно дополняли друг друга.

Работали писатели очень согласованно, хотя и жили в разных городах. Начинали работу над текстом они с обязательной личной встречи, на которой обсуждали замысел и канву. Затем Пьер Буало, с его изобретательным умом и природной склонностью к математической точности, тщательно разрабатывал сложную «инженерию» сюжетных детективных ходов и поворотов, а Тома Нарсежак — гуманитарий по образованию и талантливый стилист — занимался психологическим насыщением характеристик действующих лиц, придавая тексту литературную завершенность.

Конечно, то, что один находился в Париже, а другой в Нанте, имело свои неудобства. Спорные вопросы и отдельные детали они старались обговаривать по телефону, но в те годы связь была далеко не безупречной и поэтому им приходилось порой посылать телеграммы, например, такого содержания: «Револьвер непрактичен. Лучше использовать яд». Напуганные почтовые работники сообщали в полицию. И тогда приходил полицейский инспектор и дотошно выяснял у консьержки, кто такой и чем занимается Пьер Буало. И только когда авторы стали знаменитыми, то всем, в том числе и полиции, стало известно, кто же эти два чудака, обменивающиеся столь странными телеграммами. Пришла эта известность к ним сразу же с первых совместных книг.

В романе «Та, которой не стало» Буало и Нарсежак старались показать «товар лицом», они хотели как можно более наглядно и убедительно представить свое новое понимание природы жанра.

Как было задумано, они сместили прежде всего акценты и приоритеты. В центр повествования был поставлен персонаж-жертва, но сложность сюжета состояла в том, что он сам участвовал в убийстве своей жены. Это преступление совершается прямо на глазах у читателя, который видит, кто и почему убил. Нет вроде бы никакой тайны. Но на самом деле показанное в романе убийство было лишь инсценировкой и завязкой подлинного, хитроумно замышленного преступления, тайна которого и лежит в основе произведения.

Дальнейшие события разворачиваются таким образом, что все происходящее кажется невероятным, страшным, почти фантастическим. Роль детектива, который пытается разобраться в пугающих его непонятных явлениях, выполняет будущая жертва. Этот персонаж анализирует, размышляет, то есть делает то, что положено сыщику. Но он не одерживает победы, а погибает (как и подобает жертве).

В отличие от традиционного «полицейского романа», преступление здесь хотя и раскрывается в конце книги, но остается безнаказанным.

Торжествует зло, победы справедливости не ощущается. Это подрывает один из главных устоев жанра, возникшего в XIX веке, как отражение мечты о торжестве добра над злом. Сложные инсценировки, которыми пользуется преступник (в данном случае преступница), свидетельствуют об особой изощренности действий современного «злодея». В его арсенале, в отличие от преступника былых времен, уже не только яд, нож или пуля, но и тщательно продуманная система лжи и обманов, направленная на то, чтобы как можно больнее воздействовать на психику человека и довести его до гибели.

Читателя потрясает в этом романе не столько само убийство (в литературе описывали и более кровавые случаи), сколько невероятное хладнокровие и деловитая расчетливость, которые проявляет преступница, фабрикуя смертоносную «ловушку» для заманивания и уничтожения жертвы. Это преступление эпохи, полной деградации человеческих отношений, когда потеряла былую ценность и значимость человеческая личность, когда рухнули сдерживающие центры и моральные табу.

Своим первым совместным романом Буало и Нарсежак продемонстрировали намерение приблизить детектив к живой современной жизни. Они стремились вывести детективный жанр на новую орбиту, подключить его к импульсам и тревогам литературы середины XX века, то есть поднять до уровня серьезной психологической прозы.

По своей сути, по содержанию произведение остается детективным: в нем изображено преступление и раскрывается постепенно его жгучая тайна. Но по форме изложения, по представленным в тексте ситуациям, в которые попадают его персонажи, по общему тону повествования оно выглядит характерным образцом модной в 40-50-е годы так называемой «экзистенциалистской» литературы. Название происходит от слова «экзистенциализм», ключевого термина доктрины философа и писателя Жан-Поля Сартра, который в своих книгах, написанных в самые страшные военные годы, доказывал, что человек — это трагический, одинокий «экзистант», брошенный в пучину чудовищного, враждебного для него бытия. Он ничем не защищен (нет больше никакой спасительной идеологии или веры), кроме собственного внутреннего мира, и обречен быть «свободным», то есть не скованным никакими заранее выработанными оценками, ориентирами, установками. Но он только тогда сохраняет свою человеческую сущность, свое «лицо», когда сознательно выбирает свой путь, принимает самостоятельное решение, даже не веря в успех, «со смертью в душе».

На страницах французских книг и на сценах театров появилось в конце 40-х — начале 50-х годов немало персонажей, оказавшихся в мучительной, безысходной, экстремальной ситуации. Они пытаются как-то действовать, не остаются пассивными, но все равно гибнут.

Хотя в романах Буало-Нарсежака воспроизводится абсолютно точно и атмосфера и образы произведений экзистенциалистской прозы, но есть весьма существенное различие. Представленные в их текстах «экзистентные» абсурдности и невыносимые кошмары — всего лишь умелые инсценировки, созданные преступником, чтобы сбить с толку будущую жертву или ввести в заблуждение свидетеля, замести следы — словом, тайна преступления прикидывается здесь тайной бытия. Соавторы как бы популяризируют, делают более доступными для широкого читателя глубокие и сложные философско-психологические идеи и образы «большой и серьезной» литературы, при этом оставаясь в рамках детективного жанра.

Второе совместное произведение писателей «Лица во тьме» (1953) может служить почти хрестоматийным примером экзистенциалистского подхода к изображению личности: стремясь подчеркнуть беспомощность и обреченность индивида, оказавшегося в потоке губительного существования, они сделали главного героя слепым, то есть неспособным увидеть и понять окружающий его мир. Этот образ воспринимали как своего рода символ современного человека, не ведающего о том, в какую чудовищную и страшную «ловушку» он попал. Но, как и подобает персонажу экзистенциалистского произведения, он борется, несмотря на явную безнадежность этого занятия. Он не сдается и этим сохраняет себя как личность, хотя и обречен на гибель. Действие романа развивается внешне совершенно в духе философии Сартра. Но губительные для него обстоятельства, которые кажутся ему непостижимыми и почти фантастическими, были искусственно созданы беспощадными, хладнокровными негодяями, желающими отобрать у него богатство.

Таким образом с философских высот читателя возвращают на грешную землю. Однако у него остается ощущение, что он, читая этот роман, приобщился к чему-то очень значительному.

Эта способность станет одной из отличительных черт прозы Буало-Нарсежака, которые умело придают детективному повествованию особую подсветку, так что кажется, будто это не просто распутывание преступления, а что-то несравненно более возвышенное и таинственное.

В романе «Лица во тьме» наглядно проступает еще одна важнейшая особенность их совместного творчества — это углубленный психологизм, который был не нужен ни в «романе-загадке», ни в триллере. В данном случае глубокое проникновение в психологию диктовалось, в частности, тем, что главный персонаж, лишившись зрения, мог воспринимать мир только через звуки, запахи и путем физического соприкосновения с предметом. Поэтому все, что происходило, пропускалось через его ощущения и восприятие. Потому-то и авторы должны были создавать развернутое и углубленное изображение его внутреннего мира.

Подобное описание душевного состояния личности, находящейся в крайне сложной экстремальной ситуации, становится непременным компонентом всех последующих произведений Буало-Нарсежака Им больше не нужно для этого придумывать образ слепого. Не менее развернутой психологической характеристикой снабжают они и вполне зрячих людей, но как бы «ослепленных» коварными и изощренными уловками преступника. Раскрытие чувств и переживаний жертвы становится канвой детективного действия. Психология тем самым участвует в раскрытии тайны преступления, помогает ее разгадать. А детективная история выполняет роль своеобразного катализатора, способствующего выявлению трагедии личности. Психологический анализ и детективный сюжет сливаются в единое органичное целое, образуя новую разновидность жанра — психологический детектив.

В романах Буало-Нарсежака меняется по сравнению с их предшественниками сам принцип воздействия на читателя. Если старый «роман-загадка» — от Эдгара По до Агаты Кристи — привлекал блистательной логикой и аналитическим умом великого детектива, а триллер из «Черной серии» держал в напряжении бурным развитием действия и кровавыми сценами, то романы Буало-Нарсежака поражают умелым сочетанием таинственности с психологизмом, создающих атмосферу взволнованного и тревожного ожидания, особой напряженности, которая стала характерной приметой многих детективов 50-х годов и получила в критической литературе название — suspense («сюспанс» по-французски, «сэспенс» — по-английски), что означает художественный текст или фильм, способный вызвать чувство тревоги, ожидания беды.

«Сюспанс» не был изобретением соавторов. Он встречался в фильмах знаменитого американского режиссера Хичкока и в некоторых романах (главным образом американских). Во Франции появилась даже серия, названная, в отличие от «Черной», «Мертвенно-бледная» (série blême), а также серия «Сюспанс», в которых печатались произведения этого направления.

Буало и Нарсежак коренным образом видоизменили этот прием, вдохнули в него новую жизнь. Если у американских писателей и режиссеров (и у некоторых французских) ощущение напряженности достигалось чисто внешними, давящими извне на персонажей явлениями и обстоятельствами и было показано нагнетание кошмаров и ужасов, пугающих читателя, то Буало и Нарсежак стали передавать это ощущение тревожной напряженности исключительно через изображение внутреннего мира героя, путем описания его чувств и переживаний в трудную для него минуту. «Сюспанс» достигался средствами психологического анализа. Такой подход делал использование этого приема более убедительным, более человечным и придавал особо привлекательные черты созданному ими жанру — психологическому детективу, который вскоре стал доминировать во французской детективной прозе. Под несомненным влиянием Буало-Нарсежака детективно-психологический роман обогатился в 50-80-е годы интересными и яркими авторами — такими, как Фредерик Дар, Себастьян Жапризо, Юбер Монтейе, Жан Альмира, Ж.-Ф. Коатмер, Луи К. Тома.

К достоинствам романов Буало-Нарсежака относятся также убедительная достоверность и правдивость эпизодов и зарисовок реальной действительности, которые находят отражение в их текстах. В ряде произведений запечатлен их жизненный опыт военной поры. Уже во втором романе его главный персонаж ослеп от того, что наткнулся во дворе на снаряд, оставшийся с войны, а в третьем, озаглавленном «Из царства мертвых» (1954), прекрасно передана обстановка лета 1940 года накануне разгрома Франции и бегства из Парижа, а также показано, как жила страна сразу после войны. В четвертом романе «Волчицы» (1955) действие развертывается в тревожной и напряженной атмосфере оккупированного немцами Лиона, где по ночам гремят выстрелы и царит страх, что усиливает ощущение анормальности и чудовищности происходящего. И даже по прошествии многих лет они будут еще не раз возвращаться к страшному военному времени. Так, в романе «Трагедия ошибок» (1962) речь идет о том, как скрывается от возмездия бывший эсэсовец, военный преступник. Выследившим его антифашистам он ловко подсовывает «жертву» — тихого и скромного музыканта, немного похожего на него. Этот несчастный станет запоздалой жертвой войны.

Воспоминания о годах оккупации, которые они пережили, не покидают писателей даже 22 года спустя. Так, в романе «Проказа» (1976) с необыкновенной четкостью воспроизводится тягостная, гнетущая обстановка, в которой находились жители оккупированного городка в глубине Франции, наподобие тихого Орийяка, в котором преподавал тогда будущий Тома Нарсежак.

Живая жизнь, конкретные приметы времени, точность в воссоздании фона действия — все это свидетельствует о том, что детективные истории, которые рассказывают Буало и Нарсежак, развертываются не в искусственной, придуманной среде, а органично вписываются в конкретную реальную действительность. Поэтому каждая из их книг дает яркое представление о тех или иных современных французских реалиях. Так, в романе «Замок спящей красавицы» (1956) действие перенесено в глухую сельскую провинцию, почти отрезанную от остального мира, а в романе «Инженер слишком любил цифры» (1958), напротив, представлен ультрасовременный завод и возникает тема опасности ядерного взрыва. Нравы создателей модных музыкальных шлягеров показаны в романе «С сердцем не в ладу» (1959) и мир телевидения раскрывается в романе «Убийство на расстоянии» (1968). В некоторых книгах развернуто представлены оригинальные, очень характерные приметы жизни французского общества 60-70-х годов. Так, действие романа «Морские ворота» (1969) происходит в одном из столь типичных для сегодняшней Франции роскошных зданий на берегу моря, построенных для отдыха богачей. Зимой эти здания обычно пустуют. С их строительством связано немало громких скандалов. Пожалуй, наиболее сгущены характерные черты времени в романе «Операция „Примула“» (1973), где речь идет о молодежном гошистском движении и терроризме, а также с репортерской точностью воспроизведена поездка по маршруту Ницца — Париж 31 июля — 1 августа, когда тянутся навстречу друг другу два потока — одни едут на юг отдыхать, другие возвращаются в столицу. На дорогах творится немыслимое столпотворение. Эти реальные эпизоды усиливали детективную напряженность.

И все же сила, цельность и реалистическая убедительность творчества Буало-Нарсежака — не только в этих, даже очень конкретных и достоверных деталях, а прежде всего в том, что они, подобно чуткому сейсмографу, уловили и показали в своих произведениях главное зло нашего времени — циничное манипулирование личностью. Это явление вызвало яростное возмущение многих писателей, социологов, так называемого «общества потребления», когда манипулирование личностью стало экономической необходимостью, без которой не могут действовать механизмы обеспечения прибыли, основанные на оболванивании людей, на превращении человека в «раба вещей» путем умелой и искусной обработки умов и душ, нацеленной на создание массового психоза потребительства.

Буало и Нарсежак не писали прямо и непосредственно на эту экономическую, по сути дела, тему, но, разоблачая обращение с человеком как с материалом для воздействия в корыстных целях, они по-своему раскрывали антигуманистический смысл всей системы социальных и идеологических «ловушек», столь характерных для современной эпохи. Отметив уже в 50-е годы пагубность и бесчеловечность безжалостного манипулирования человеческой психикой, они подробно описали его технику и приемы в своих произведениях 60-70-х годов. В частности, в романах «Трагедия ошибок» (1962), «Жертвы» (1964), «Разгадка шарады — человек» (1965), «Смерть сказала: может быть» (1967), «Морские ворота» (1969), «Белая горячка» (1969), «Жизнь вдребезги» (1972), в сборнике новелл «Хитросплетения» (1971).

Буало и Нарсежак сумели раскрыть перед читателями чувства личности, остро ощутившей на себе, как ужасен мир, где индивид перестает быть человеком, а нормой жизни становится холодная, жестокая бесчеловечность, ставшая обыденным явлением, необходимым для нормального функционирования общества. Такое точное попадание в болевую точку современности, умноженное на великолепное, отточенное мастерство построения детективного повествования с острыми ситуациями и эффектными сценами, привлекло к романам Буало-Нарсежака миллионы читателей.

Их известность особенно возросла после того, как ряд произведений этих писателей были экранизированы — такие, как «Та, которой не стало», «Волчицы», «Из царства мертвых» (по этому роману был сделан знаменитый фильм «Холодный пот»), «Лица во тьме», «Трагедия ошибок» и другие.

Книги Буало-Нарсежака стали переиздаваться, выходить в массовых сериях, переводиться на многие языки. Соавторы быстро обрели всемирную славу.

Но, пожалуй, больше всего известности им принесли радиопостановки и телевизионные фильмы, которые ввели их произведения буквально в каждый дом. Если на экранах кинотеатров прошло за сорок лет 14 фильмов по книгам Буало-Нарсежака, то за это же время было поставлено 37 радиопьес и 25 телевизионных фильмов. Следует отметить, что некоторые из них были написаны соавторами специально для телевидения. Например, огромным успехом пользовались их многосерийные телефильмы (12–13 серий): «Уцелевшие» (1965), «„Голубой экспресс“ делает 13 остановок» (1966) и «Маликан, отец и сын» (1967).

Не ограничиваясь художественным творчеством, Буало и Нарсежак продолжают размышлять над судьбами детективного жанра, стремятся теоретически осмыслить его историю… В 1964 году они публикуют очерк «Полицейский роман», который станет классическим трудом, своеобразной «лоцманской картой» в море детективной литературы. Книга будет несколько раз переиздаваться и дополняться. В 1975 году Тома Нарсежак публикует еще одну книгу о детективном жанре: «Полицейский роман — машина для чтения», где углубляет и развивает свои прежние наблюдения.

Биографии обоих писателей после 1952 года, то есть с начала их совместной работы, фактически сливаются с их творчеством. Их имена часто мелькают в газетах и в других средствах массовой информации. Они получают всевозможные премии, часто и охотно дают интервью, встречаются с читателями и напряженно работают.

Из событий личной жизни можно отметить лишь то, что в 1967 году Тома Нарсежак разводится, год спустя уходит на пенсию и из Нанта переезжает на юг, в Ниццу, где вступает в новый брак. А Пьер Буало в 1982 году покидает Париж и поселяется в Болье-сюр-Мер, где живет до самой смерти.

Но, несмотря на оглушительный успех их книг, соавторы не ограничиваются достигнутым. Они постоянно ищут, как бы соотносят свое творчество с реальными проблемами и потребностями жизни.

С середины 70-х годов в их книгах несколько меняется тональность и смещаются акценты. Они фактически почти отказываются от детективного поиска, раскрывающего тайну. В 1978 году Буало и Нарсежак заявили в одном из интервью, что они стали писать в «новой манере», в которой от «детективности остается только привкус» «Мы выкинули флакон, сохранив запах» — так образно определили они происходящую в их творчестве перемену. Тревожная напряженность («сюспанс»), присущая их сюжетам, теперь достигается не таинственными хитросплетениями поступков коварного и безжалостного преступника, а внутренним состоянием самих жертв, попавших в силу обстоятельств в мучительную, трудную, невыносимую ситуацию. Персонаж-жертва своими собственными действиями, продиктованными страхом, тревогой, попытками вырваться, сам себе создает безысходное положение, загоняет себя в тупик, полностью запутывается и оказывается в конце концов косвенной (а то и прямой) причиной преступления, от которого гибнет.

В связи с этим новым подходом возрастает роль и объем психологического анализа. Детективные повороты сюжета и обострение ситуации кажутся лишь подсобным средством, помогающим обнажить, высветить незаметные в нормальной обстановке качества личности. Поэтому если прежде романы Буало-Нарсежака можно было назвать детективными со значительной долей психологизма, то теперь к ним больше подходило определение — психологические романы с элементами детектива.

Заметное погружение во внутренний мир персонажей, акцентирование внимания на раскрытии их душевного состояния стало еще одним свидетельством необычайной чуткостисоавторов, способных точно и вовремя откликаться на требования времени. В 70-80-е годы во французской литературе развернулся процесс своеобразной «реабилитации» личности, что явилось реакцией на попытки «обесчеловечивания» художественного текста, которые предпринимались в годы господства (60-е гг. и начало 70-х гг.) так называемого «нового романа», отрицавшего приоритет человеческого начала в литературе. На первый план в творчестве писателей Франции вышла теперь тема любви, брака, семьи, межличностных отношений. Перемены в прозе Буало-Нарсежака соответствовали новым тенденциям.

Упрощение детективного начала в романе и углубление психологического анализа наиболее заметно проявились в таких книгах, как «В тисках» (1975), «Проказа» (1976), «Шалый возраст» (1977), «На склоне лет» (1978), «Неприкасаемые» (1980), «Конечная остановка» (1980), «Тетя» (1982), «Последний трюк каскадера» (1984).

Чутко уловили и по-своему отразили Буало и Нарсежак еще одно модное веяние последних десятилетий, которое получило название «стиль ретро», то есть стремление воскресить в памяти различные явления жизни культуры прошлого. С этой целью соавторы обратились к образцам классического детектива былых времен и написали несколько романов о «джентльмене-грабителе» Арсене Люпене, созданном в начале века очень популярным тогда писателем Марселем Лебланом. Они как бы оживили и продолжили серию о приключениях этого любимого французскими подростками литературного героя, очень точно и талантливо воспроизвели стиль и манеру создателя Арсена Люпена. Это «воскрешение» Марселя Леблана имело огромный успех, по некоторым романам были сделаны телефильмы.

В том же «стиле ретро» был написан Буало и Нарсежаком цикл увлекательных книг для детей среднего школьного возраста. В них действует мальчик по прозвищу Без Козыря, который лихо раскрывает преступления в духе сыщиков из старых книг. Так соавторы вошли и в число популярных детских писателей.

В 1989 году умирает Пьер Буало. Их последним совместным произведением стал роман «Я была привидением» (1989), Тома Нарсежак заканчивал работу над текстом сразу после смерти друга и потому в ней к обычному детективно-психологическому сюжету добавилась волнующая тема — ощущения человека в момент умирания.

Франция откликнулась на уход Пьера Буало развернутыми некрологами, специальным номером журнала «813» (печатного органа создателей детективов), посвященным покойнику. А три месяца спустя в ознаменование памяти о Пьере Буало по одному из каналов парижского телевидения показали фильм по его раннему роману «Отдых Вакха», тому самому, который был удостоен премии в 1938 году.

Оставшись один, Тома Нарсежак продолжает выпускать книги под именем Буало-Нарсежак, («Супружеская любовь» (1989), «Ловкость рук» (1991), «С того света» (1992) и др.). Ему удается «держать марку», сохранить то ценное, что было достигнуто соавторами за 40 лет совместной работы, и прежде всего — подлинную человечность, продиктованную беспокойством и тревогой за судьбу личности в современном дегуманизированном мире. В свое время Пьер Буало так определил главную черту их книг: «Если бы нужно было приклеить ярлык к нашим романам, то я бы назвал их просто — гуманистическими». Трудно подобрать более точную оценку творчества Буало-Нарсежака.

Ю. Уваров


Соавторы друг о друге

Пьер Буало о Тома Нарсежаке…


Я узнал о существовании Нарсежака в 1947 году. Я проходил мимо книжного магазина, и мое внимание привлекла лежащая на витрине книга: «Эстетика детективного романа». Автор — Тома Нарсежак. Помнится, я еще подумал: «Куда суется этот господин?»

Я купил книгу и буквально проглотил ее. В ней поднимались некоторые проблемы, давно занимавшие меня самого; определения, которые навсегда останутся в моей памяти. Когда же я обнаружил упоминание своего имени, сопровождаемого хвалебного свойства отзывами, я больше не сомневался в том, что этот Тома Нарсежак — выдающийся знаток предмета.

Я написал автору, чтобы выразить, насколько высоко оценил его эссе. Письмо мое положило начало многолетней переписке (она продолжается и по сей день, но уже в ином ключе), в письмах мы пытались отыскать способы лечения детективного жанра, который, едва избавившись от склероза «романа-загадки», принимается биться в эпилептическом припадке «черного романа».

Однако наша личная встреча состоялась лишь в июне 1948 года на обеде по случаю присуждения премии за лучший приключенческий роман года, лауреатом которой в тот год стал Нарсежак. Помнится, едва закончился ужин, мы, покинув хозяина, нашего дорогого Альбера Пигасса, перебрались на соседнюю террасу, где за бокалом целительной минеральной воды начали обсуждать, наконец-то не в письмах, близкую нам обоим тему.

Именно тогда Нарсежак и сказал мне:

— Обмениваться идеями — это замечательно, но не считаете ли вы (разумеется, мы обращались друг к другу на «вы»), что было бы куда полезнее воплотить наши теории на практике?

— Что вы хотите этим сказать?

— Написать роман, который устроил бы нас обоих.

Все наши собратья по перу, которым мы тут же объявили о своих намерениях стать соавторами, отреагировали одинаково: «Глупость какая! Вам кажется, что вы поладите… Да вы разругаетесь в пух и прах, не пройдет и полгода!»

Наш творческий союз живет уже без малого двадцать лет! Практически безоблачно. Что, впрочем, ничуть не означает, что мы всегда бываем согласны друг с другом (разумеется, я веду речь о нашей работе). Напротив! Мы не перестаем спорить, противоречить друг другу. Но именно в этом постоянном столкновении мнений и заложен смысл «тандема». Если б у нас были одинаковые реакции, если бы один из нас мог заменить другого, к чему нам было бы объединяться?

Тогда как — и впоследствии я часто размышлял над этим — именно потому, что мы абсолютно не похожи (происхождение, вкусы, темперамент, менталитет), Нарсежак, который сразу же уловил эти различия, и предложил мне сотрудничать. Его идея была и оригинальной, и очень простой: нельзя ли, объединив два инструмента, несхожих по тембру, добиться особого звучания?

Правда заключается в том, что Нарсежак — «просто» романист, случайно (вернее, в какой-то степени по воле случая) ставший на путь детективного романа. Скучая без книг во время каникул, он развлекался тем, что писал пародии — Морис Леблан, Конан Дойл, Честертон, Агата, Кристи… Детективный вирус давно уже был у него в крови!

…Я предлагаю ему интригу. Он тут же помещает ее на испытательный стенд. Это означает, что он выверяет характер каждого персонажа, сопоставляет его поведение с тем, какое было предусмотрено изначальным планом. Само собой, результат никогда не бывает вполне удовлетворительным. Что-то получается сразу, что-то приемлемо более или менее, а что-то Нарсежак упорно отвергает: «Неправдоподобный характер… слишком надуманная ситуация». Вот тут-то между нами и начинается борьба. В сущности, Нарсежака больше всего интересуют обыкновенные люди, более или менее несчастные, которые подвергаются в нашей истории большей или меньшей угрозе. Тогда как меня, наоборот, увлекает развитие интриги, достаточно необычной, обязательно таинственной, внушающей читателю постоянное чувство тревоги. И каждый из нас вцепляется в свою кость. Разумеется, мы идем на уступки, без них не обойтись. Но при этом оба проявляем максимум неуступчивости, каждый старается отделаться малой кровью. В конце концов Нарсежак согласен на то, чтобы такой-то персонаж при таких-то обстоятельствах совершил поступок, который, пожалуй, и не полностью соответствует его характеру. А я — после долгих сожалений — отказываюсь от эпизода, который казался мне особенно удачным. И все это — в стремлении победить, в пылу битвы, каждый другого упрекает в отсутствии гибкости и нежелании понять другого. Но самое забавное заключается в том, что, когда роман закончен, мы одинаково радуемся, что взаимные уступки, в конечном счете, обогатили первоначальный замысел. И это, заметим в скобках, доказывает, что мы только подчинялись велениям интриги.

Бывают случаи, когда почва для согласия отсутствует. То есть нам пришлось бы либо пожертвовать сюжетом, либо пожертвовать персонажем. Тогда мы по обоюдному согласию отказываемся от романа. К счастью, такое случается редко, поскольку Нарсежак умеет почти всегда гуманизировать (в этом подключается все дело) самые необычные, я бы даже сказал, самые фантастические ситуации. Ему удается сделать правдоподобным воскрешение из мертвых или существование в двух измерениях сразу; он делает из ведьмы или призрака «людей», каких можно повстречать в метро.

Странный сообщник! Иногда я задаюсь вопросом: как Нарсежак с его философским дипломом (упомянул ли я, что он профессор философии?) докатился до того, что посвятил себя историям о разбойниках? Думаю, это произошло просто-напросто из боязни поддаться искушению слишком серьезно воспринимать себя.


И Тома Нарсежак о Пьере Буало...


Alter ego? Нет! Все люди разные. Они не похожи на равновеликие треугольники. Буало и я — мы совершенно не похожи; у нас разные вкусы, характеры, сферы деятельности. Но предмет литературных интересов у нас один и тот же; мы сходимся в творчестве.

Почему нас с Буало всегда притягивал роман, ошибочно называемый «полицейским», который наш друг Пьер Вери правильнее назвал «рассказом с секретом». Занятно было бы разобраться в этом. Но главное в другом: «роман с секретом», чтобы захватить читателя своим мрачным очарованием, должен быть замышлен и исполнен в особой манере. Она предполагает некую скрытую пружину. В известной мере, это роман для посвященных. Буало и я, мы достигли, так сказать, ученой степени в области самой что ни на есть эзотерической литературы.

Рассказ о нашей дружбе в этом смысле сливается с рассказом о наших поисках и довольно плохо поддается откровенному описанию.

Кто такой Буало? Я не уверен, что мне это известно. Прежде всего, дружба так же охотно, как и любовь, начисто зачеркивает прошлое.

Буало — коренной парижанин, а Париж — не такой город, как другие; это страна подспудного народного творчества! Но я немного ориентируюсь в ней. Так, например, Буало открыл немного раньше меня Шерлока Холмса, Рультабия и Арсена Люпена, и это сыграло решающую роль. Есть книги, которые раскрывают перед тем, кто их прочел в момент выхода в свет, как бы дополнительный смысл. Сомневаюсь, что на сегодняшних детей, если только те еще читают про Арсена Люпена, они производят такое же сильное впечатление, какое произвели в свое время на нас. Кроме того, Буало поистине ими «клеймен». К тому же — и тут потрясение было еще сильнее — он участвовал в презентации первых фильмов ужаса: «Фантомаса», «Белозубой маски», «Жюдекса»… Ему было тогда лет десять — возраст, когда формируется призвание. Начиная с этого момента, его биография — одно, его жизнь — подлинная жизнь — другое, и меня интересует только она. Буало поклялся, что тоже создаст удивительные таинственные истории. И он сдержал слово. Продолжая зарабатывать на жизнь, он с удивительным спокойствием и беспечностью начинает писать сказки, рассказы для журналов «Чтение для всех» и «Рик и Рак». Затем переходит к роману и, с третьей попытки, в 1938 году за роман «Отдых Вакха» получает Гран-при за лучший приключенческий роман, которая в те годы была сопоставима с Гонкуровской премией за готический роман. С этого момента Пьер Буало стал известным писателем, одним из лучших мастеров «романа-загадки», что, однако, не приносит ему полного удовлетворения. Он не успокаивается на достигнутом и желает пойти дальше. «Роман-загадка» — дорога в никуда. Как придать гибкость литературному жанру с такими узкими ограничительными рамками?

По счастливой случайности в тот период я и сам задавался подобными вопросами. Впрочем, я уже довольно четко представлял себе возможности решения наших проблем, но в одиночку мне было их не преодолеть. То же самое испытывал и Буало. Вот если бы мы объединили свои усилия, вдвоем такая задача оказалась бы нам по плечу. Наш диалог, начатый в 1948 году, не прерывался.

Однако не следует заблуждаться: соавторство вовсе не означает наслоение двух манер сочинительства, двух писательских почерков, как думают многие. Нам хотелось бы сделать «роман-загадку» более гибким, что означало вдохнуть в него жизнь, попытаться приблизить его к реальности, от которой он был так далек. Иными словами, роман с интригующим сюжетом должен быть прежде всего таким же романом, как и любой другой, — иметь настоящих персонажей, описывать подлинно драматические ситуации и отличаться своим стилем и тональностью, собственным и хорошо узнаваемым темпераментом. Итак, нам предстояло слить воедино наши усилия на всех этапах творческого процесса, при этом не отказываясь от индивидуальной писательской манеры, образа мыслей и чувства. Скажут — это невозможно. Ничего подобного! Такое сотрудничество аналогично тому, какое сплошь и рядом связывает сценариста и режиссера. Только нам приходилось по очереди меняться местами.

В чем, прежде всего, заключается вклад Буало? В придании формы сырому материалу. Его изобретательность феноменальна и основана на любопытном свойстве ума: обыденность его не интересует. Зато все, что выходит за ее рамки, околдовывает его, если можно так выразиться. Необыденное не означает необычайное; это понятие глубже, это как бы порог очевидности. К примеру, жена Равинеля умерла (Буало-Нарсежак. «Та, которой не стало»). Он в этом уверен, поскольку утопил ее собственными руками. И тем не менее она подает признаки жизни. Она есть, и ее нет. Начинается нечто иллогичное. Его следует преобразить в ирреальное, поскольку иллогичное — всего лишь ошибочное умозаключение, тогда как литература в собственном смысле слова начинается несколько дальше — когда персонажи, вырвавшись за пределы своей беспомощной мысли, открывают, что привычный для них мирок стал фантастичным. Но логика в конечном счете всегда одерживает победу. Важно, чтобы она не одержала ее преждевременно, чтобы она не слишком быстро всплыла на поверхность повествования, чтобы она не иссушила персонажи. Идея романа — это уже его объяснение; достаточно о ней забыть, чтобы найти драматические ситуации и конфликты, содержащиеся в ней в зародыше. Отсюда тот длинный путь, проходимый нами вместе, чтобы раскрыть долю человеческой правды, скрывающейся в глубине каждого преступного замысла. Означает ли это, что путь наш легок, и нет на нем терний? Отнюдь! Но нет ничего увлекательнее этой работы, которая ведет к открытию, и нет ничего плодотворнее. Ибо с каждым днем мы все глубже проникаем в суть литературных законов, управляющих процессом создания произведения как детективного, так и любого жанра. В этом и заключается «приобщение», о котором я говорил выше.

Возможно, теперь стало понятней, в каком направлении мы работаем. Я мог бы еще многое сказать о своем друге Буало, о его уравновешенном характере, сговорчивости, неисчислимых богатствах его ироничного ума. Но мы не склонны рассыпаться во взаимных комплиментах, поскольку далеко еще не достигли того возраста, когда хвала способна утешить в предчувствии грядущего бесплодия. Пока что у нас есть дела поважнее. И тем не менее я хотел бы подчеркнуть одну черту в характере Буало: я не знавал человека, который относился бы к своей работе с такой серьезностью, какую проявляет он! Сочинение приключенческого романа нередко считают пустячным занятием и чуть ли не похваляются тем, что сбыли его с рук. Буало отдается своей задаче целиком и полностью. Он забывает шляпу, теряет ключи, не может найти запропастившийся бумажник; но он откапывает мельчайшую ошибку, гоняется за неточной деталью, короче, изничтожает случайное. Общение с ним сделало меня трудолюбивым.

Развлекать других — великое дело! Ничем не пренебрегать — дело чести. Буало работает не ради денег, не ради славы, но для одного-единственного удовольствия — быть достойным самого себя.


О книге

Серия супер-крупных книг «Diximir» постоянно пополняется. Скачивайте новинки с официальных интернет-ресурсов проекта:


Блог проекта «Diximir»:
boosty.to/diximir

Ютуб проекта «Diximir»:
youtube.com/diximir

Это гарантия чистоты и качества!

Подписавшись на эти литературные сайты, Вы сможете «не напрягаясь» отслеживать все новинки и обновления серии «Diximir».


Примечания

1

Грифон — порода собак. (Примеч. перев.)

(обратно)

2

Ланды — во Франции местность в прибрежной полосе с каменистой и песчаной почвой и дикой растительностью. (Примеч. ред.)

(обратно)

3

Сделал тот, кому это выгодно (лат.). (Примеч. перев.)

(обратно)

4

Марка пива. (Прим. перев.)

(обратно)

5

Кампо-Формио — итальянский город, где в 1797 году был заключен мир между Францией и Англией, по которому Франция получала Бельгию и Ионические острова. (Прим. ред.)

(обратно)

6

Пневмопочта — транспортировка документов и мелких предметов в капсулах потоком воздуха по трубопроводам. (Прим. ред.)

(обратно)

7

«Минутка» — приспособление, устанавливаемое в подъездах домов в Западной Европе. Основанное на принципе реле времени, срабатывает при отпирании входной двери, включая свет в подъезде на несколько минут, необходимых, чтобы подняться по лестнице и открыть замок двери в квартиру. (Прим. ред.)

(обратно)

8

Каталепсия (греч.) — двигательное расстройство, застывание человека в принятой им или приданной ему позе (так называемая «восковая гибкость»). (Прим. перев.)

(обратно)

9

Шпанская мушка — жук из семейства нарывников. Высушенные шпанские мушки применялись для изготовления нарывных пластырей. (Прим. ред.)

(обратно)

10

Шрифт Брайля — рельефно-точечный шрифт азбуки слепых, разработанный французским тифлопедагогом Луи Брайлем (Здесь и далее примеч. перев.).

(обратно)

11

Мир праху его (лат.).

(обратно)

12

Опять вы! Вы неисправимы! Идите скорее. (ит.).

(обратно)

13

Надо спать. Будьте умником! (ит.).

(обратно)

14

Выходите. (ит.).

(обратно)

15

Раздевайтесь (ит.).

(обратно)

16

Я пришлю к вам дежурного врача (ит.).

(обратно)

17

Позвонить? (ит.).

(обратно)

18

Не разговаривайте больше. Отдыхайте (ит.).

(обратно)

19

Ну что тут у вас случилось? (ит.).

(обратно)

20

Вы уже говорили с переводчиком (ит.).

(обратно)

21

Надо спать. Завтра, когда вы немного успокоитесь, я снова приду (ит.).

(обратно)

22

Да, да… все ваши письма отправлены (ит.).

(обратно)

23

Да, прекрасно! (ит.).

(обратно)

24

Ну, пора спать (ит.).

(обратно)

25

Вариант окончания романа «Лица во тьме». По просьбе директора журнала «Ревю де Де Монд», где этот роман публиковался впервые, в 1953 году, авторы заменили им завершающую главу романа, смягчив слишком мрачное впечатление. Французскому читателю книги этот журнальный вариант практически остался незнаком. На русский язык ранее не переводился. (Примеч. перев.).

(обратно)

26

Пьер Вери (1900–1960) — французский писатель, первый лауреат Гран-при за лучший приключенческий роман года. (Здесь и далее примеч перев.)

(обратно)

27

Кап-Корс — северное окончание острова Корсика. Здесь: вино с виноградников Кап-Корс.

(обратно)

28

Фероньерка — так называли одну из любовниц Франциска I. Об их романе мало что достоверно известно. Буквально это слово означает «торговка скобяными изделиями».

(обратно)

29

Имеется в виду эпизод из «Энеиды» Вергилия, эпической поэмы, повествующей о похождениях Энея, легендарного родоначальника Рима и римлян.

(обратно)

30

В середине I в. до Р. X. Галлия была завоевана войсками Юлия Цезаря. Во Франции до сих пор сохранились многочисленные памятники эпохи римского владычества.

(обратно)

31

Во время Первой мировой войны (1914 г.) на реке Марне, между Парижем и Верденом, англо-французские войска под командованием генерала Ж. Жоффра остановили наступление немецкой армии.

(обратно)

32

Руссо Анри, по прозвищу Таможенник (1844–1910) — французский художник-самоучка, представитель примитивизма.

(обратно)

33

Во время Второй мировой войны немецкие войска вторглись в Бельгию 10.05.40. Уже 28.05 мая Бельгия капитулировала. Франция капитулировала 22.05.40 и была освобождена союзниками к концу 1944 года.

(обратно)

34

Сэр Томас Лоуренс (1769–1830) — английский художник-портретист.

(обратно)

35

«Упорный труд все преодолеет» (лат.) — ставшая крылатой фраза из «Георгик», дидактической «Поэмы о земледелии», Вергилия.

(обратно)

36

Дофине — историческая провинция на юго-востоке Франции. Здесь имеется в виду газета, выходившая после освобождения Франции от оккупации.

(обратно)

37

Тартан — маленькое рыбацкое парусное судно с одной мачтой, распространенное на Средиземном море.

(обратно)

38

Проктор — судебная должность в Древнем Риме.

(обратно)

39

Пастис — анисовый ликер, употребляется как аперитив.

(обратно)

40

Клюзы (морск.) — отверстия в борту судна для пропуска якорной цепи или троса.

(обратно)

41

«Мулен-а-ван» — красное вино, известное своей легкостью, тонким вкусом и букетом.

(обратно)

42

В первые годы оккупации Франции содержание французских военнопленных соответствовало Женевской конвенции, и они через Красный Крест и другие организации получали письма и посылки. (Здесь и далее примеч. ред.)

(обратно)

43

Полина — героиня трагедии Корнеля «Полиевкт», рассказывающей о жизни и страданиях христианского мученика.

(обратно)

44

Береника — героиня одноименной трагедии Расина, посвященной любви римского императора Тита к иудейской царевне.

(обратно)

45

Черни Карл (1791–1857) — австрийский композитор и пианист, ученик Бетховена и учитель Листа.

(обратно)

46

Фор Габриэль (1845–1924) — французский композитор.

(обратно)

47

Тюль — город во Франции, департамент Корези.

(обратно)

48

Альбенис Исаак (1860–1909) — испанский пианист и композитор.

(обратно)

49

Абиджан — столица и крупный порт Берега Слоновой Кости. В описываемое время французская колония.

(обратно)

50

Ив Нат (1890–1956) — известный французский пианист.

(обратно)

51

Манценилла — ядовитое дерево, распространенное в тропиках и субтропиках севера африканского континента.

(обратно)

52

Напомним, что самолет, на борту которого находились чемпион по боксу Марсель Сердан и скрипачка Жинетта Неве, бесследно исчез в районе Азорских островов. (Примеч. авторов.)

(обратно)

53

Шатобриан Франсуа Рене де (1768–1848) — французский писатель и политический деятель, роман «Рене» (1802) рассказывает о молодом французе, который ищет в индейском племени исцеления от недугов, порожденных жизнью в цивилизованном обществе.

(обратно)

54

Льюис Мэтью Грегори (1775–1818) — английский романист его произведения относятся к так называемому «готическому роману» Мэтьюрин Чарльз Роберт (1782–1824) — английский писатель представитель романтической школы; Байрон Джордж Гордон (1788–1824) — выдающийся английский поэт-романтик.

(обратно)

55

Речь идет о геометрической планировке французских парков, в отличие от английских, сохраняющих естественную растительность и ландшафт.

(обратно)

56

Спинет — музыкальный струнно-клавишный инструмент XIV–XVII вв., клавесин небольшого размера.

(обратно)

57

Тристан — герой средневековой легенды «Тристан и Изольда», повествующей о вечной и роковой любви, победить которую не властна даже смерть.

(обратно)

58

Армор — старинное поэтическое название Бретани.

(обратно)

59

Друиды — жрецы у древних кельтов.

(обратно)

60

Тильбюри — легкий, открытый двухместный экипаж на двух колесах, названный по имени изобретателя.

(обратно)

61

Да, да! (нем.)

(обратно)

62

Нет! (нем.)

(обратно)

63

Вон! (нем.)

(обратно)

64

Нет. Запрещено (нем.)

(обратно)

65

Да. Конечно! (нем.)

(обратно)

66

Любовь (нем.).

(обратно)

67

Благосклонность (нем.).

(обратно)

68

Я… ты… любовь… (нем.).

(обратно)

69

Нет Грета (нем.).

(обратно)

70

Товарищ… Хороший товарищ… (нем.).

(обратно)

71

Я… ты… дружба… (нем.).

(обратно)

72

Дружба (нем.).

(обратно)

73

Нет. Любовь (нем.).

(обратно)

74

Поцелуй (нем.).

(обратно)

75

Нет… это неприлично (нем.).

(обратно)

76

Большое спасибо (нем.).

(обратно)

77

Любовь? Хильда? (нем.).

(обратно)

78

Да… тоже… Поцелуй! (нем.).

(обратно)

79

Глупый… Правильно! (нем.).

(обратно)

80

Дверь! (нем.).

(обратно)

81

Нет… не сейчас! (нем.).

(обратно)

82

Вы один? (нем.).

(обратно)

83

Ваше здоровье! (нем.).

(обратно)

84

Да! Давай быстрей! (нем.).

(обратно)

85

Тебе в самом деле страшно? Чего ты боишься? Ты думаешь, твою сестру убили? (нем.).

(обратно)

86

Хильда сама лишила себя жизни! (нем.).

(обратно)

87

Я хочу уехать! (нем.).

(обратно)

88

Я все ещё тут! (нем.).

(обратно)

89

Я боюсь… (нем.).

(обратно)

90

Безопасно! (нем.).

(обратно)

91

Убивать… (нем.).

(обратно)

92

Нет… убивать… (нем.).

(обратно)

93

Таксидермист — изготовитель чучел.

(обратно)

94

В Древней Греции — город-государство, по отношению к созданным им поселениям. (Примеч. перев.)

(обратно)

95

Шароле (по названию района Charolais во Франции) — порода крупного рогатого скота мясной породы, выведенная во Франции. (Примеч. ред.)

(обратно)

96

Проезд Гуа выступает из воды только на время отлива. (Примеч. перев.)

(обратно)

97

Фукус — род морских бурых водорослей, используемых для получения йода. (Примеч. ред.)

(обратно)

98

Тотем — животное, растение, предмет или явление природы, которые у родовых групп служили объектом религиозного почитания. (Примеч. ред.)

(обратно)

99

Дуате — постановка пальцев руки при игре на музыкальном инструменте. (Примеч. перев.)

(обратно)

100

Фактотум (устор.) — доверенное лицо, беспрекословно исполняющее поручения. (Примеч. ред.)

(обратно)

101

Миметизм — вид мимикрии, выражающийся в сходстве внешнего вида или поведения. (Примеч, ред.)

(обратно)

102

Военная игра (нем.). (Примеч. перев.)

(обратно)

103

Аркбутан — наружная подпорная арка. (Примеч. ред.)

(обратно)

104

Литературный директор — должность во французских издательствах, специалист с литературным образованием, занимающийся работой с авторами, формирующий литературную политику издательства. (Примеч. перев.)

(обратно)

105

Флютбет — искусственно укрепленное ложе, например в пределах плотины, воспринимающее напор воды. (Примеч. ред.)

(обратно)

106

Настоящее имя героини, Клер, по-французски означает «светлая». Ману — уменьшительное от псевдонима «Эммануэль». (Примеч. перев.)

(обратно)

107

«Кто есть кто во Франции» (англ.) — биографический справочник современников. (Примеч. перев.)

(обратно)

108

Гидроэнергия. (Примеч. перев.)

(обратно)

109

Ле Корбюзье — французский архитектор-урбанист швейцарского происхождения. Изобрел новый тип жилых домов. (Примеч. перев.)

(обратно)

110

Эвтаназия — легкая смерть, теория, по которой неизлечимых больных следует умерщвлять, чтобы избавить от страданий. (Примеч. перев.)

(обратно)

111

Парижские универсальные магазины. (Примеч. перев.)

(обратно)

112

Должность издательского директора во Франции — одна из высших в издательском деле. Он отвечает, как правило, за техническую концепцию работы. (Примеч. перев.)

(обратно)

113

Известный романс Шуберта. (Примеч. перев.)

(обратно)

114

Международный аэропорт в Париже. (Примеч. перев.)

(обратно)

115

Известная международная авиакомпания. (Примеч. перев.)

(обратно)

116

В 1965 г. роман получил Гран-при за лучшее произведение черного юмора. (Примеч. перев.)

(обратно)

117

Центральная тюрьма в Париже. (Примеч. перев.)

(обратно)

118

Жизнеописание, краткие биографические данные (лат.).

(обратно)

119

Речь идет о штабе Генеральной дирекции муниципальной полиции. (Примеч. автора.)

(обратно)

120

Вооруженное ограбление (англ.).

(обратно)

121

В последний момент (лат.).

(обратно)

122

Булимия (греч. bulimia, букв. — бычий голод) — неутолимое чувство голода, наблюдается при эндокринных заболеваниях.

(обратно)

123

Золотая Каска — прозвище героини одноименного фильма французского режиссера Жака Беккера (1952), роль которой исполняла Симона Синьоре; ее прототип — реальный персонаж, любимица воровской среды.

(обратно)

124

«Старая ворона» (англ.) — марка виски.

(обратно)

125

Драма Мориса Метерлинка о супружеском счастье престарелых супругов. Опера К. Дебюсси на этот сюжет (1902).

(обратно)

126

Нашумевший роман французского писателя Ф. Селина.

(обратно)

127

Крупное европейское туристическое агентство. (Примеч. перев.)

(обратно)

128

Мединетка (фр.) — молодая парижская швея. (Примеч. перев.)

(обратно)

129

Фелука (араб.) — лодка, небольшое беспалубное судно с косым четырехугольным парусом. (Примеч. ред.)

(обратно)

130

Тартана — одномачтовое парусное судно. (Примеч. перев.)

(обратно)

131

Школа ускоренного обучения иностранному языку. (Примеч. перев.)

(обратно)

132

Железнодорожный состав на колесах с пневматическими шинами.

(обратно)

133

Поппея — жена римского императора Нерона, впоследствии убившая его. (Примеч. ред.)

(обратно)

134

Экранизация одноименного романа Дриё де ля Рошеля (1963 г.). В главной роли известный актер Морис Ронне. (Примеч. перев.)

(обратно)

135

Гиньоль (фр.) — наименование театральных представлений, изобилующих различными преступлениями, ужасами, злодействами. (Примеч. ред.)

(обратно)

136

Макизар — так во Франции называют участников Сопротивления, поскольку они прятались в густых зарослях (по-французски маки). (Примеч. перев.)

(обратно)

137

Ротари-клуб - международный клуб, основанный Полом Харрисом в 1905 году. Объединяет деловых людей и представителей свободных профессий. (Здесь и далее примеч. ред.)

(обратно)

138

Жак Кассар (1679 — 1740) — французский моряк. Родился в Нанте. Сражался против англичан и португальцев. Поссорившись с кардиналом Флери, был заключен в замок Ам.

Рене Дюге-Труен (1673 — 1736) — французский моряк. Родился в Сен-Мало. Проявил себя во время войн, которые вел Людовик XIV. В 1715 г. стал командиром эскадры. В 1728 г. получил звание генерал-лейтенанта. Умер в нищете.

Жан Бар (1650 — 1702) — французский моряк. Родился в Дюнкерке. Вначале служил под командованием голландского адмирала Рюйтера. После того как Голландия объявила Франции войну, вернулся на родину. Людовик XIV назначил Бара командиром корабля и возвел его в дворянство.

Бертран дю Геклен (ок. 1320 — 1380) — коннетабль Франции. Родился в Броне. До 1350 г. сражался на стороне Карла де Блуа, затем перешел на службу к Карлу V. При Котёреле разбил войска Карла Плохого. Погиб при осаде Шатонёф-де-Рандона.

(обратно)

139

Оран — город в Алжире. Речь идет о восстании 1954 года, подавленном французскими войсками.

(обратно)

140

Речь идет о Центральной художественно-промышленной школе, высшем учебном заведении Франции, готовящем инженерные кадры. (Примеч. ред)

(обратно)

141

Шуаны — сторонники короля и католической церкви, действовавшие на северо-западе Франции в 1792—1803 годах. (Примеч. ред.)

(обратно)

142

Мегалиты — древние сооружения из громадных камней, служившие могильными памятниками и святилищами. (Примеч. ред.)

(обратно)

143

Клемансо Жорж (1841—1929) — премьер-министр Франции (1906-1909, 1917-1920). (Примеч. перев.)

(обратно)

144

Мюскаде — сорт белого мускатного вина. (Примеч. перев.)

(обратно)

145

Тремоло — многократное быстрое повторение одного звука. (Примеч. перев.)

(обратно)

146

Ис — легендарная столица Бретани, ушедшая под воду. (Примеч. перев.)

(обратно)

147

Май 1968 года ознаменовался во Франции так называемой молодежной революцией, которая получила неоднозначную оценку и вскоре была подавлена. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

148

Закусочная (англ.)

(обратно)

149

Герой одноименного романа Жюля Верна.

(обратно)

150

Престижные литературные премии Франции.

(обратно)

151

Многократный чемпион Франции по велогонкам.

(обратно)

152

Член ЦК и Политбюро Французской компартии, лидер ВКТ (Всеобщей конфедерации труда).

(обратно)

153

Минутка — специальное устройство, включающее освещение на лестничной клетке. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

154

Катары — приверженцы ереси XI–XIII вв., распространившейся главным образом в Италии, Фландрии и Южной Франции преимущественно среди ремесленников и крестьян. Считая материальный мир порождением дьявола, они осуждали все земное, призывали к аскетизму, обличали католическое духовенство.

Камизары — участники крестьянско-плебейского восстания 1702–1705 гг. в Лангедоке, вызванного усилением государственных поборов из-за Войны за испанское наследство и преследования гугенотов. (Примеч. ред.)

(обратно)

155

«Словно труп» (лат.) — эти слова принадлежат Игнатию Лойоле, основателю ордена иезуитов. Они означают строгую дисциплину и безусловное подчинение вышестоящим членам.

(обратно)

156

Оробиндо Гош (1872–1950) — индийский философ из Калькутты.

Гурджиефф — персонаж романа современного французского писателя Луи Повелса. (Примеч. ред.)

(обратно)

157

По желанию (лат.). (Прим. перев.)

(href=#r157>обратно)

158

Цистерцианцы — члены католического монашеского ордена, основанного в 1098 г. Ведут аскетический образ жизни, сознательно подвергают себя суровым испытаниям. (Прим. ред.)

(обратно)

159

ОАС — фашистская организация ультраколониалистов, существовавшая в Алжире и во Франции в 1960-х гг. Основана во время национально-освободительной борьбы алжирского народа (1954–1962) с целью не допустить предоставления Алжиру независимости. Здесь речь идет о террористическом акте 26 марта 1962 г., когда в столице Алжира погибло 46 человек, а 200 были ранены. (Прим. ред.)

(обратно)

160

Марфа и Мария — добродетельные сестры, давшие приют Христу во время его странствий. Марфа приготовила обильное угощение, а Мария внимала речам Христа. (Прим. перев.)

(обратно)

161

Генон Рене (1888–1951) — французский философ, востоковед. (Прим. ред.)

(обратно)

162

Олдос Хаксли (Гексли) (1894–1963) — английский писатель. Его интеллектуальные романы разоблачают духовную несостоятельность фрейдизма и авангардизма. (Прим. ред.)

(обратно)

163

Раймон Абелио (род. 1907) — французский писатель, эссеист. (Прим. ред.)

(обратно)

164

Экхарт Иоганн (Майстер Экхарт) (ок. 1260–1327) — немецкий мистик. (Прим. ред.)

(обратно)

165

Упанишады — основа всех ортодоксальных религиозно-философских систем Индии. Их содержание подчинено практическим целям духовного освобождения. (Прим. ред.)

(обратно)

166

Ромен Роллан (1866–1944) — французский писатель, музыковед, общественный деятель.

Вивеканда Свали (1863–1902) — индийский мыслитель, гуманист, религиозный реформатор и общественный деятель. (Прим. ред.)

(обратно)

167

Филокалия — античный трактат о красоте. (Прим. ред.)

(обратно)

168

Иллюминизм — доктрина некоторых мистиков. (Прим. ред.)

(обратно)

169

Веданта — наиболее распространенное индийское религиозно-философское течение, одна из шести ортодоксальных систем.

Суфизм — мистическое течение в исламе. (Прим. ред.)

(обратно)

170

Кающиеся грешники Севильи — одно из религиозных братств в Испании. (Прим. ред.)

(обратно)

171

Сен-Пьер — город на Реюньоне. Таматаве — город на востоке Мадагаскара, в настоящее время называется Туамасина.

Антананариву — столица Мадагаскара.

Диего-Суарес — город на севере Мадагаскара, в настоящее время называется Анцеранана. (Примеч. ред.)

(обратно)

172

Речь идет о Центральной художественно-промышленной школе, элитарном высшем учебном заведении Франции, готовящем инженерные кадры. (Примеч. ред.)

(обратно)

173

«Сент-Эмильон» — бордоское красное вино. (Примеч. ред.)

(обратно)

174

Расин. Андромаха. Перевод И. Я. Шафаренко и Б. Е. Шора.

(обратно)

175

Виноват! (англ.).

(обратно)

176

Фронтиньян — город на юге Франции.

(обратно)

177

Монлюк, Блэз де Лассеран Массанком (1502–1577) — французский маршал.

(обратно)

178

Удостоверение, пропуск (нем.).

(обратно)

179

Дарлан, Франсуа (1881–1942) — французский адмирал, ближайший помощник маршала Петена.

(обратно)

180

Имеется в виду маршал Петен.

(обратно)

181

Французский альянс — учебный центр, который был создан в 1883 г. для распространения французского языка и культуры за границей.

(обратно)

182

Бон — город на северо-востоке Алжира.

(обратно)

183

Линия Мориса — укрепленная полоса на границе с Тунисом во время национально-освободительной войны алжирского народа (1954–1962 гг.).

(обратно)

184

Пужадизм — крайне правое политическое движение во Франции середины 50-х г.

(обратно)

185

«Головорезами» — по-арабски «феллага» — французы называли алжирских повстанцев.

(обратно)

186

Ничейная земля (англ.).

(обратно)

187

Матиньонский дворец — резиденция премьер-министра в Париже.

(обратно)

188

Карлонг, Curling — одна из разновидностей игры в шары, распространенная в Шотландии. (Примеч. ред.)

(обратно)

189

Мазо де ла Рош (1885–1961) — канадская писательница, автор сентиментальной эпопеи об истории одной семьи. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

190

Экзамены на степень бакалавра во Франции сдают по окончании средней школы. Это первая университетская степень, дающая право на поступление в престижную высшую школу.

(обратно)

191

В 1959 году был выпущен новый франк стоимостью в 100 старых франков.

(обратно)

192

Кратковременные обязательства, дающие право на получение в определенный срок денег от государства.

(обратно)

193

Орифламма — парадное знамя или вымпел.

(обратно)

194

Гемиплегия — односторонний паралич.

(обратно)

195

Имеется в виду Великая французская революция (1789–1794 гг.). Здесь речь идет о массовых казнях в Нанте во время террора 1793 — 1794 гг.

(обратно)

196

Состав из спальных вагонов, следующий по маршруту Кале — Париж — Ницца.

(обратно)

197

Дорада — средиземноморская рыба, высоко ценимая кулинарами

(обратно)

198

Озеро на границе Швейцарии и Италии.

(обратно)

199

Большой иллюстрированный путеводитель по Италии.

(обратно)

200

Соответствует нашему восьмому. (Примеч. перев.)

(обратно)

201

Астерикс — знаменитый персонаж комиксов. (Примеч. перев.)

(обратно)

202

Намек на один из крупнейших банков «Сосьете фиенераль». Название можно перевести и как «Всеобщая компания». «Сосьете женерёз» означает «Щедрая компания». (Примеч. ред.)

(обратно)

203

Имеется в виду ария доктора Бартоло из оперы Дж. Россини «Севильский цирюльник». (Примеч. ред.)

(обратно)

204

Мистер Хайд — персонаж психологического романа английского писателя Р.Л. Стивенсона (1850–1894) «Страшная история доктора Джекиля и мистера Хайда». (Примеч. ред.)

(обратно)

205

Ничейная территория. (Примеч. перев.)

(обратно)

206

Анри Миллон де Монтерлан (1895–1972) — французский романист и драматург. Покончил с собой (примеч. редактора)

(обратно)

207

Тюрбо по-королевски — рыбное блюдо. (Примеч. перев.)

(обратно)

208

Названия лекарств по-латыни. (Примеч. перев.)

(обратно)

209

Имеется в виду комедия Карло Гольдони «Слуга двух господ». (Примеч. перев.)

(обратно)

210

Лазарь — канонизированный святой, брат Марфы и Марии, воскрешенный Иисусом Христом. Легенда гласит, что он стал первым епископом Марселя (Примеч. перев.)

(обратно)

211

Прогулка (англ.). (Примеч. перев.)

(обратно)

212

«Кто есть кто» — справочник о деятелях науки, искусства и т. п. (англ.). (Примеч. ред.)

(обратно)

213

Сарду Викторьен (1831–1908) — французский драматург. (Примеч. ред.)

(обратно)

214

Бернстайн Леонард — американский дирижер, пианист и композитор. Балеты, симфонии, мюзиклы («Вестсайдская история» (1957) и др.). (Примеч. ред.)

(обратно)

215

Не беспокоить (англ.).

(обратно)

216

Быть или не быть? (англ.)

(обратно)

217

Тушеные телячьи ножки (ит.).(Примеч. ред.)

(обратно)

218

Мистраль — сильный и холодный северный или северо-западный ветер, дующий с гор Южной Франции. (Примеч. ред)

(обратно)

219

Ньепс — французский физик (1765–1833), родился в Шалон-Сюр-Сон, изобретатель фотографии (Прим. ред.)

(обратно)

220

ТЕЕ — трансевропейский экспресс (Примеч. перев.)

(обратно)

221

Аукумея — ценная порода розового дерева (Примеч. ред.)

(обратно)

222

Проститутка по вызову (англ.). (Примеч. перев.)

(обратно)

223

Обет, посвящение (лат.). (Примеч. ред.)

(обратно)

224

Имеется в виду восстание националистов, входивших в организацию «Фронт национального освобождения» в 1954 году. Военные действия продолжались до марта 1962 года, в июле того же года была провозглашена независимость Алжира. (Примеч. ред.)

(обратно)

225

Лидо — остров близ Венеции. Здесь: шикарный ресторан в Париже. (Примеч. перев.)

(обратно)

226

Одеон — театр в Париже. (Примеч. перев.)

(обратно)

227

Андре Шенье (1762–1794) — французский поэт, почитатель поэзии Древней Эллады, в то же время увлеченный современной ему философской мыслью, в своем творчестве стремился объединить эти свои пристрастия. (Примеч. ред.)

(обратно)

228

Френе (наст. имя и фамилия Пьер Лоденбах) (1897–1975) — французский актер, выступал в «Комеди Франсез», затем перешел в театры на Бульварах. (Примеч. перев.)

(обратно)

229

Россиф — известный французский кинорежиссер-документалист. (Примеч. перев.)

(обратно)

230

Одна первая премия на двоих (лат.). (Примеч. перев.)

(обратно)

231

Франсуа Перье (настоящее имя и фамилия Француа-Габриель-Мари Пину, род. 1919) — видный французский актер театра и кино, театральный деятель, лауреат многих премий, в 1951–1965 гг. — директор театра «Мишодьев».

(обратно)

232

«Ролан-Гаррос» — крупнейший крытый спорткомплекс в Париже. (Примеч. перев.)

(обратно)

233

Подрезка, прием в теннисной игре (англ.). (Примеч. перев.)

(обратно)

234

Закусочная (англ.). (Примеч. перев.)

(обратно)

235

«Апокалипсис сегодня» — знаменитый антивоенный фильм американского режиссера Фрэнсиса Копполы о войне во Вьетнаме. (Примеч. перев.)

(обратно)

236

Рукопожатие (англ.). (Примеч. перев.)

(обратно)

237

«История любви» — нашумевший голливудский фильм-мелодрама, где любящие молодые люди принадлежат к разным социальным слоям общества. (Прим. ред.)

(обратно)

238

Клузо Анри Жорж — французский кинорежиссер. «Дьяволицы» — его экранизация романа Буало-Нарсежака «Та, которой не стало». (Примеч. перев.)

(обратно)

239

Лунный свет (англ.). Здесь ирония: «из пустого в порожнее». (Примеч. перев.)

(обратно)

240

Будь что будет (ит.). (Прим. ред.)

(обратно)

241

За кадром (англ.). (Примеч. перев.)

(обратно)

242

Прощайте (исп.). (Прим. ред.)

(обратно)

243

Здесь: весь в прошлом, отжил свой век (англ.). (Примеч. перев.)

(обратно)

244

Пьер Брассер — известный французский актер театра и кино. Снимался в фильме режиссера Марселя Карне «Дети Райка» (1943–1944 гг.). (Примеч. перев.)

(обратно)

245

В последний момент (лат.). (Примеч. перев.)

(обратно)

246

Доломан (от венг. tolmaye) — гусарский мундир, расшитый шнурами. (Прим. ред.).

(обратно)

247

Фейер Эдвиж — первая леди французского театра — актриса, которой писали роли такие драматурги, как Кокто, Жироду, Ануй. Снималась в кино.

(обратно)

248

Британик — герой одноименной трагедии Жана Расина (1669 г.) — сын римского императора Тиберия и Мессалины. (Примеч. перев.)

(обратно)

249

Бубурош — герой одноименной пьесы французского драматурга и писателя Жоржа Куртелина (1858–1929). (Примеч. перев.)

(обратно)

250

ОАС — Организация Алжирского сопротивления в годы войны Алжира с Францией. (Примеч. перев.)

(обратно)

251

«Голубой ангел» — фильм — любовная драма с участием немецкого актера Эмиля Янингса и Марлен Дитрих.

(обратно)

252

Бувар — радиокомментатор новостей культуры. (Примеч. перев.)

(обратно)

253

Выпуск 1973 г., статья Жана д’Эсма «Бурназель, человек в красном, становится легендой». (Примеч. авторов.)

(обратно)

254

Касба — крепость в странах Северной Африки.

(обратно)

255

Номинация, или выдвижение кандидатур, предшествует ежегодной церемонии присуждения высшей премии — «Оскар».

(обратно)

256

Спаги — солдат французской конницы в Африке.

(обратно)

257

Жуве Луи (1951) — известный французский актер театра и кино.

(обратно)

258

«Сезар» — премия, присуждаемая во Франции лучшему фильму года, актерам — исполнителям женской и мужской роли и т. д. — по аналогии с премиями «Оскар», присуждаемыми в Голливуде.

(обратно)

259

Возврат в прошлое (англ.) — прием киноповествования.

(обратно)

260

Дело в шляпе (искаж. англ.).

(обратно)

261

Речь идет о присуждении ежегодных премий.

(обратно)

262

Операторский прием — съемка против света.

(обратно)

263

Ничейная земля (англ.).

(обратно)

264

Ла-Боль — городок в Бретани, место проведения чемпионата мира по конному спорту.

(обратно)

265

Внутренние французские войска — подпольные вооруженные силы, которые во время немецкой оккупации (1940–1944 гг.) готовились принять участие в освобождении страны. (Здесь и далее примечания переводчика.)

(обратно)

266

В 1799 г. (во время Великой Французской революции) войско эмигрантов предприняло попытку высадиться на полуострове Киберон. Они были разбиты генералом Хошем и более семисот из них расстреляно.

(обратно)

267

В битве при Фонтенуа в 1745 г. маршал де Сакс разбил англичан и голландцев в присутствии Людовика XV.

(обратно)

268

Шаретт, Кадудал — военачальники армии роялистов во время восстания в Вандее.

(обратно)

269

День всех святых — католический праздник, посвященным всем святым, отмечается 1 ноября. На практике смешивается с Днем поминовения усопших (2 ноября). В это время во Франции обычно бывает пасмурно.

(обратно)

270

Роман У. Фолкнера «Шум и ярость».

(обратно)

271

Синие и Белые — две враждующие силы в эпоху Великой Французской революции: партия Синих объединяла противников монархии, а партия Белых — ее сторонников.

(обратно)

272

Клуб «Ротари», клуб деловых людей. (Примеч. ред.)

(обратно)

273

Фигура высшего пилотажа. (Примеч. ред.)

(обратно)

274

«Довлеет дневи злоба его» (старослав.) — Каждому дню свои заботы. Новый Завет. Из «11 Послания к римлянам апостола Павла». (Примеч. ред.)

(обратно)

275

Легкая смерть, анабиоз. (Примеч. ред.)

(обратно)

276

Шусс — так горнолыжники называют прямой спуск, то есть движение, по линии склона (в отличие от косого спуска — движения под углом к линии склона — или годиля — серии сопряженных поворотов). Техника шусса используется в самой опасной горнолыжной дисциплине — скоростном спуске. В шуссе на трассах скоростного спуска (подобных описанной в романе трассе Мене) скорость горнолыжника достигает 150 и более километров в час, и резко остановиться или круто повернуть перед внезапно возникшим препятствием невозможно. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

277

Пор–Гримо — курортный поселок, построенный в 60–х годах на островках в заливе Гримо близ Сен–Тропеза (Лазурный берег).

(обратно)

278

Кэрлинг — вид зимнего спорта, в котором игроки толкают специальный снаряд по особо гладкому льду.

(обратно)

279

Кускус — североафриканское блюдо из пшеничной крупы, фруктов, овощей и мяса с острым соусом.

(обратно)

280

От фр. «veloce» — скорый, быстрый.

(обратно)

281

Имеется в виду знаменитая ария о клевете из оперы Дж. Россини «Севильский цирюльник».

(обратно)

282

Сахель— название переходной полосы от пустынь Сахары к саваннам Западной Африки, характеризующейся частыми засухами.

(обратно)

283

Ганглий — скопления нервных клеток, перерабатывающие нервные сигналы. Размещаются в различных органах.

(обратно)

284

Призюник — универсальный магазин стандартных цен (фр.).

(обратно)

285

На западных горнолыжных курортах принято разделять трассы спусков по степени сложности на «зеленые», «синие», «красные» и «черные».

(обратно)

286

Имеется в виду скорость в сто десять или сто пятнадцать километров в час.

(обратно)

287


(обратно)

288

«Кавасаки» — марка японских мотоциклов, очень популярная в Европе и Америке.

(обратно)

289

Утрилло Морис (1883–1955) — известный французский живописец.

(обратно)

290

«Дьявол из машины» (лат.), по аналогии с «богом из машины» в античных трагедиях. (Примеч. перев.)

(обратно)

291

Это действительная история, случившаяся со знаменитой пианисткой. (Прим. авторов.)

(обратно)

292

Девушка по вызову (англ.). (Здесь и далее прим. перев.)

(обратно)

293

Предприятие быстрого питания (англ.).

(обратно)

294

Национальный парижский банк.

(обратно)

295

Приспособление для метания в воздух глиняных дисков, которые служат мишенью при стрельбе (англ.).

(обратно)

296

«Манник» — телесериал.

(обратно)

297

Перевод П. Антокольского.

(обратно)

298

Рука об руку (исп.).

(обратно)

299

Перевод А. Эфрон.

(обратно)

300

Коро Жан–Батист (1796–1875) — французский пейзажист. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

301

Вермейер Жан Дельфтский (1632–1675) — голландский художник.

(обратно)

302

Ограбление со взломом (англ.).

(обратно)

303

Шале — швейцарский домик в горах.

(обратно)

304

Кеч — двухмачтовое судно. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

305

Кураре — растительный яд.

(обратно)

306

Дольмен — мегалитическое сооружение в виде большого каменного ящика, накрытого плоской плитой. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

307

«Звук и свет» — театрализованное действо на фоне иллюминированного исторического ландшафта.

(обратно)

308

Коннетабль — во Франции с XII века военный советник короля, начальник королевских рыцарей, с XVI века — главнокомандующий армии.

(обратно)

309

Превер Жак (1900–1977) — французский поэт и сценарист, автор антифашистских поэм.

(обратно)

310

Банк насьональ де Пари (Парижский национальный банк).

(обратно)

311

Декомпрессионные заболевания возникают в результате резкого снижения давления окружающей среды. К ним, в частности, относится кессонная болезнь.

(обратно)

312

Опцион — преимущественное право на покупку или продажу чего-либо.

(обратно)

313

Флан — десерт из взбитых яиц, молока и сахара.

(обратно)

314

Эвтаназия — легкая смерть (Здесь и далее примеч. перев.).

(обратно)

315

Интерн — врач, временно работающий в лечебном учреждении для повышения квалификации.

(обратно)

316

«Пища земная» — роман французского писателя Андре Жида (1869–1951).

(обратно)

Оглавление

  • РОМАНЫ
  •   Призрачная охота
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Та, которой не стало
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Эпилог
  •   Лица во тьме
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Журнальный вариант заключительной главы романа «Лица во тьме»[25]
  •   Из царства мертвых
  •     Часть первая
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •     Часть вторая
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •   Волчицы
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Дурной глаз
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Замок спящей красавицы
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •   Фокусницы
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •   Инженер слишком любил цифры
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   С сердцем не в ладу
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •   Заклятие
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Трагедия ошибок
  •     Дневник Жака
  •     Из дневника Жильберты
  •     Продолжение дневника Жака
  •   Жертвы
  •   Разгадка шарады — человек[116]
  •   Смерть сказала: может быть
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Убийство на расстоянии
  •   Морские ворота
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Эпилог
  •     Послесловие
  •   Белая горячка
  •   Остров
  •   Вдовцы
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •   Операция «Примула»
  •   Брат Иуда
  •   В тисках
  •   Проказа
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •   Жизнь вдребезги
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •   Шалый возраст
  •   На склоне лет
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава б
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Эпилог
  •   Неприкасаемые
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •   Конечная остановка
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   Любимец зрителей
  •   Тетя
  •     Часть первая
  •     Часть вторая
  •   Спящие воды
  •   Последний трюк каскадера
  •   Я побывала на том свете
  •   Солнце в руке
  •     Предисловие
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Бонсаи
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Ловкость рук
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Шусс[276]
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Мистер Хайд
  •   В тесном кругу
  •   Контракт
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  • РАССКАЗЫ
  •   Рассказы 1973–1977 гг.
  •     Рождественский сюрприз
  •     Последнее искушение
  •     Дичь
  •     Мадемуазель Мод
  •     Арсен Люпен в волчьей пасти
  •     Убийца с букетиками
  •     Угрызения совести
  •     Двойной удар
  •     Последняя жертва
  •     На месте преступления
  •     Кто убил тетю Эмму?
  •     Беглец
  •     Круг замкнулся
  •     Опасные клиенты
  •   Голубой экспресс делает 13 остановок (Сборник рассказов)
  •     Сигнал тревоги. Париж
  •     Случайный выбор. Дижон
  •     Верная сделка. Лион
  •     Ответный удар. Марсель
  •     Обман. Тулон
  •     Лишняя пуля. Сен–Рафаэль
  •     Выигрывают только раз. Канны
  •     Фурре. Антиб
  •     Каюта № 11. Ницца
  •     Ловушка. Болье
  •     Признание. Монако
  •     Опасный муж. Монте–Карло
  •     Беглец. Ментона
  •   Хитросплетения (Сборник рассказов)
  •     Психопаты
  •       Паранойя
  •       Невроз
  •       Тревожное состояние
  •       Психоз
  •       Шизофрения
  •     Трудные случаи
  •       Игрушечное ружье
  •       Трое подозреваемых
  •       Голубой халатик
  •       Преступление в лесу
  •       Загадка фуникулера
  •       Стреляйте, граф!
  •       Другая
  •       Смерть на арене
  •       Прямо в сердце
  •       Паршивая овца
  •     Буйные
  •       Вампир
  •       Паразит
  •       Обмен любезностями
  •       Человек как человек
  •       Во времена черного рынка
  •       Виновный
  •     …и прочие…
  •       Умная женщина
  •       Холодная война
  •       Бюст Бетховена
  •       Соперница
  •       Угрызения совести
  •       Мальчик на дороге
  •       Другой берег
  •       Обет
  •       Анонимщик
  •       Жены
  •       Коты
  •       Собака
  • Жизнь и творчество Буало-Нарсежака
  • Соавторы друг о друге
  • О книге
  • *** Примечания ***